Избранное. Компиляция. Романы 1-23 [Фредерик Марриет] (fb2) читать онлайн

- Избранное. Компиляция. Романы 1-23 (пер. Михаил Александрович Энгельгардт, ...) 20.29 Мб скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Фредерик Марриет

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Фредерик Марриет Браконьер

ГЛАВА I. В которой больше пива, чем дельных доводов

Была бурная ветреная ночь в начале ноября 1812 года. По большой дороге около местечка Грасфорд, на юге графства Девон, проходили трое мужчин. На небе было почти полнолуние, но луну то и дело закрывали проносившиеся сплошными вереницами густые темные облака, так что окрестный ландшафт освещался лишь урывками, ненадолго, с большими промежутками, по большей же части он оставался погруженным в темноту. Резкий, насквозь пронизывающий ветер гнул и качал во все стороны безлистые ветви деревьев, которыми дорога была обсажена по обеим сторонам.

Три вышеупомянутых человека, по-видимому, уделили чересчур много внимания пиву, которое подавалось в трактирчике под вывеской «Кот и Скрипка», находившемся в полумиле от Грасфорда. Из этого трактира они только что вышли. Двое из них, впрочем, были сравнительно трезвы и помогали идти третьему, который насилу передвигал ноги, поддерживаемый товарищами под руки. Вследствие его тяжести, а также может быть и собственного подпития, они шли не прямо, а зигзагами, мотаясь по дороге то вправо, то влево. Так дошли они до моста через одну из тех быстрых речек, которых так много в Девонском графстве. Войдя на мост, они, как бы по безмолвному уговору, положили бесчувственное тело товарища возле мостовых серил и в течение некоторого времени молча переводили дух. Один из них сам тоже довольно грузно облокотился на перила. Это был высокий стройный мужчина лет сорока в черном сюртуке и в слишком узких для него брюках, первоначальный цвет которых мы бы затруднились определить. На голове у него была шляпа пасторского образца, также очень поношенная. Вообще костюм на нем был весь потертый, но несомненно видавший лучшие дни. Вся наружность этого человека громко говорила о том, что он раньше занимал совершенно другое положение в обществе. Так оно и было в действительности. За несколько лет перед этим он заведовал одним средним учебным заведением и получал хорошее жалованье, но привычка пить довела его до падения и разорения, и теперь он был просто учителем в начальной народной школе в Грасфорде, получая грошовую плату, по два пенса в неделю с ученика. Злополучная страсть к вину у него не проходила, и как только он получал свое недельное жалованье, так сейчас же и пропивал его в трактире или в пивной. Второй товарищ был совсем в другом роде — приземистый, коренастый, широкоплечий. На нем были короткие штаны, гетры, ботинки на шнуровке и толстая бумазейная куртка охотничьего покроя. По профессии он был разносчик.

— Как странно, — сказал разносчик, первый нарушая молчание и указывая на бесчувственное тело пьяного человека, лежавшее у его ног, — ведь вот пиво свалило его с ног, а между тем говорят, что оно кидается в голову. Если в голову, то при чем же тут ноги?

— Вы не хотите сообразить, а между тем это ясно, — отвечал народный учитель, который был несравненно пьянее своего собеседника, — ведь голова, когда в нее кидаются хмельные пары, становится тяжелее, а ноги, следовательно, легче центр тяжести перемещается, и человек не может удержаться в вертикальном положении, а принимает горизонтальное, то есть попросту падает. Вам понятно такое объяснение?

— Пиво, которое мы пили, было, действительно, очень тяжелое, — отвечал коробейник, — и в этом я с вами согласен, но ведь пиво вливается не в голову и не в ноги, а в желудок, который находится в самой середине тела. Как вы вот это обстоятельство объясните, мистер Фернес?

— Байрс, вы не про то совсем говорите. Вы говорите про остающееся внизу, про осадок.

— И не думал я говорить про остающееся. Это значило бы говорить про то, чего нет. Вы весь кувшин опорожнили, так что ни капли не осталось.

— Хорошо, Байрс. Сейчас видно, что вы не были в гимназии. Теперь я попробую объяснить вам так: когда человек вливает себе в желудок некоторое количество крепкого напитка, то спиртные пары, как более легкая часть этого напитка, поднимаются ему в голову и желают ее тяжелой. Понимаете?

— Нет. Как же это от легкой вещи другая вещь может сделаться тяжелой? Это невозможно.

— Невозможно? А вы поглядите на этого несчастного человека, угостившегося не в меру. Вот вам и доказательство.

Говоря это, школьный учитель покачнулся и ухватился за перила.

— Совершенно верно. Я вижу, что он пьян, но я желаю знать, каким образом он дошел до опьянения.

— Пил — и допился.

— Это я и без вас знал.

— Так для чего же вы спрашиваете? Не лучше ли будет, если мы поскорее доставим этого человека к его несчастной жене, которая, вероятно, давно его ждет. Прескверная это вещь, когда кто пьянствует. Недаром говорит пословица: «если ты хочешь отнять у врага его мозг, налей ему побольше в глотку».

— И всего-то полпинты выпил Рошбрук, — сказал коробейник, — а что с ним сделалось! Это оттого, что он, как говорят, был ранен в голову, и у него вытекла половина мозгов. За это он и пенсию получает.

— Да, семнадцать фунтов в год, каждые три месяца, и без всяких вычетов, причем и ходить за получением близко — всего четыре мили. Тоже вот и правительство наше — нашло кому благодетельствовать! Разве это работник? Нет. Он ничего не делает, только пьет целые дни и валяется на постели. А вот я, несчастный, ложусь поздно и встаю рано, и должен обучать здешних молодых олухов грамоте за два пенса в неделю. Справедливо ли это? Знаете, дружище Байрс, для человека часто бывает благодетельно то, что с виду далеко не похоже на благодеяние. Мне кажется, что если мы эту несчастную тварь сейчас возьмем и сбросим с моста в речку, то мы сделаем доброе дело. Все неприятности этого человека разом кончатся.

— И себя избавим от неприятности тащить его до дому, — прибавил Байрс, затеявший поднять на смех своего более пьяного товарища. — Я с вами совершенно согласен. Для чего оставлять ему жизнь? Это бесполезный человек, который только даром хлеб ест, паразит, пиявка, питающаяся потом и кровью народными, как пишут в нашем «Воскресном листке».

— Совершенно верно, мистер Байрс.

— Так как же? Кидать его, что ли?

— Нет, нет, погодите. Надо подумать, — возразил школьный учитель, берясь рукой за подбородок и соображая.

С минуту продолжалось молчание, наконец, учитель объявил:

— Нет. Я передумал. Этого нельзя. Я не могу. Он угощает меня пивом. Если бы он не получал пенсии, не было бы и пива. Такова посылка и таков вывод. С моей стороны это было бы черной неблагодарностью, и потому я никак не могу согласиться на ваше предложение. Нет, никак не могу, — продолжал учитель, — и даже буду защищать его против ваших кровавых намерений.

— Мистер Фернес, вас самих, должно быть, несколько развезло от пива. Ведь это же вы предложили сбросить Рошбрука с моста, а вовсе не я.

— Поосторожнее будьте в своих словах, мистер Байрс, — возразил народный педагог. — Вы что же это — обвиняете меня в убийстве или в покушении на убийство?

— Ни в чем я вас не обвиняю, но только вы предлагали мне сбросить его с моста, это я сказал, говорю и всегда скажу.

— Дружище Байрс! Принимая во внимание то состояние, в котором вы находитесь, я оставляю ваши слова без последствий. Пойдемте скорее, а не то я боюсь, что мне придется тащить уже не одного человека, а целых двух. Берите его за эту руку, я возьму за ту, и поднимемте его.

Пьяного опять потащили под руки, и он шел, бессознательно передвигая ноги. Вскоре компания добрела до одного коттеджа, в дверь которого народный педагог забарабанил так, что она зашаталась на петлях. Вышла отпереть высокая красивая женщина со свечкой в руке.

— Я так и знала, — сказала она, качая головой. — Старая история: теперь будет болен всю ночь и пролежит в постели до половины дня. Как тяжело быть замужем за пьяницей! Ну, что ж, вносите его, и сердечно благодарю вас за ваше беспокойство.

— Это верно, мы с ним порядком намучились, — заметил учитель, опускаясь на стул, после того как товарищ его и Байрса был уложен на кровать.

— Воображаю! — отозвалась женщина. — Мистер Фернес, не выкушаете ли вы легкого домашнего пива?

— С удовольствием, и мистер Байрс, я думаю, тоже не откажется. Какая жалость, что ваш муж не довольствуется одним домашним пивом.

— Да, действительно, — согласилась мистрис Рошбрук.

Она сходила в погреб и принесла кварту пива. Народный педагог выпил половину и передал посудину Байрсу.

— Где мой маленький приятель Джо? Наверное, крепко спит теперь?

— О, давно спит! Да ведь уж и мне бы самой пора спать: время-то позднее, первый час.

— Совершенно верно, мистрис… Покойной ночи, Рошбрук. Идем, мистер Байрс. Мистрис Рошбрук намерена ложиться в постель.

Народный учитель и разносчик ушли из коттеджа. Мистрис Рошбрук с минуту подождала, потом старательно заперла дверь.

— Ушли! — объявила она, возвращаясь к мужу. Со стороны всякий удивился бы до бесконечности, если бы мог видеть, как Рошбрук при этих словах жены быстро встал на ноги — совершенно трезвый. Это был высокий, стройный красивый мужчина, нисколько не похожий на пьяницу.

— Милая Джен, — сказал он, — погода хоть и ужасная, но я должен торопиться. Готово мое ружье?

— Все готово. Джо лежит на кровати, но совсем одетый, и встанет в одну минуту.

— Сейчас же позови его, времени нельзя терять ни одной секунды. Этот пьяный дурак Фернес предлагал бросить меня с моста в реку. Счастлив их Бог, что они не попробовали этого сделать, а то мне бы пришлось успокоить их навеки, чтобы они не болтали… Немой где?

— В прачечной. Я сейчас приведу и Джо, и его.

Женщина вышла из комнаты, а Рошбрук взял ружье и всю амуницию и снарядился в поход. Минуты через две вбежала в комнату выпущенная из прачечной великолепная овчарка и спокойно улеглась у ног хозяина. Вслед за собакой вошла в комнату мистрис Рошбрук в сопровождении худенького, тоненького мальчика лет двенадцати. Он был не по летам мал ростом, но казался проворным и ловким, как кошка, и очень энергичным. Никак нельзя было подумать, что он только сейчас проснулся. Его большие глаза были ясны, как у сокола, на лице не видно было ни малейших следов сна. Он степенно, но проворно вскинул на плечи сумку, взял в руку пук бечевок для силков и стал ждать отца. Мистрис Рошбрук загасила свет, тихонько отворила дверь на улицу, внимательно посмотрела кругом и вернулась к мужу. Тот тихо свистнул, давая сигнал мальчику и собаке, и вышел из дома. Не было произнесено ни одного слова. Дверь тихо затворилась, и все трое, крадучись, удалились прочь.

ГЛАВА II. В которой автор официально знакомит читателя с героем рассказа

Прежде чем продолжать наш рассказ, мы считаем уместным объяснить читателю то, что могло показаться ему непонятным, судя по одной первой главе.

Джозеф Рошбрук, ушедший из коттеджа с сыном и собакой, был уроженец того селения, в котором жил. Во времена его молодости, то есть лет за сорок до начала нашего рассказа, законы против браконьерства были не так строги и не так строго применялись, как в то время, к которым рассказ относится. Юношей Рошбрук очень любил шататься с ружьем по чужим владениям, как до него делал его отец, и ни разу не попадался. После нескольких лет браконьерства, превосходно, до тонкости изучивши все окрестности на многие мили кругом, он в один прекрасный день, загулявши на ярмарке, дал себя завербовать под пьяную руку в пехотный полк. Через три месяца полк отправили в Индию, где он пробыл одиннадцать лет, после чего был возвращен в Англию. Отсюда через полгода по случаю войны его отправили в Средиземное море, и там он оставался двенадцать лет. Рошбрук все время находился при полку, участвовал во всех его походах и в последний год службы получил тяжелую рану в голову, после чего был уволен в чистую отставку с пенсией. Он решил вернуться в родное село, найти там себе небольшую работу и, опираясь на пенсию, устроить свою жизнь более или менее сносно. На родине его почти никто не узнал. Одни сами эмигрировали, многих других сослали за браконьерство, так что вместо друзей и знакомых он нашел совершенно чужих людей и сам оказался для всех чужим. Состав землевладельцев также сильно переменился: вместо сквайра такого-то или баронета такого-то оказывался то какой-нибудь крупный фабрикант, то разбогатевший купец, ликвидировавший свою торговлю и купивший себе имение. Все было ново для Рошбрука, и на своей родине он не чувствовал себя дома. Проговорить, отвести душу он мог только с Джен Эшли, красивой молодой девушкой, которая служила горничной в замке местного землевладельца. Она была дочерью одного из его прежних друзей, сосланного за браконьерство. Двадцать четыре года тому назад, когда Рошбрук только что покинул родину, она была еще ребенком и не помнила его, но зато помнила многих из его сверстников и приятелей и могла кое-что о них порассказать. То обстоятельство, что ее отец пострадал за браконьерство, было в глазах Рошбрука лучше всякой рекомендации, и он кончил тем, что женился на Джен. В нем разом проснулась вся его прежняя страсть к браконьерству, а жена не только не сдерживала ее, но напротив того — поощряла. Кончилось тем, что года через два после женитьбы Джо Рошбрук сделался самым отчаянным браконьером во всей округе. Он часто навлекал на себя подозрение, но ни разу не попадался. Спасало его то, что он умело прикидывался пьяницей по совету жены, которая подметила, что пьяниц почти никогда не подозревают в браконьерстве. Женин совет принес ему огромную пользу: как только ему удавалось доказать перед судьей, что в данную ночь его привели домой бесчувственно пьяного, судья сейчас же его отпускал. Пьяный человек какой же браконьер? Это считалось лучше всякого алиби. О Рошбруке установилось мнение, что он здорово выпивает и живет на пенсию и на то, что заработает его жена. Никому и в голову не приходило, что он, напротив, сам добывает себе на хлеб ночною работой и даже откладывает кое-что на черный день. Впрочем, Джо Рошбрук и на самом деле был при случае не дурак выпить, хотя и жаловался на боль от раны в голове, но гораздо чаще он просто притворялся пьяным и делал это всякий раз, когда ночь бывала светлая при благоприятном для ночной охоты ветре. В первой главе мы как раз такой случай и описали.

Мальчик Джо — наш будущий герой. Читатель, вероятно, уже и сам об этом догадался. Джо родился у Рошбруков в первый же год их брака, и больше у них детей не было. Это был тихий, умный, не по летам рассудительный мальчик, до крайности набравшийся от отца любви к ночным прогулкам. Изумительна была в таком маленьком человеке эта смесь чрезвычайного благоразумия и осторожности с неутолимой жаждой приключений. Правда-отец рано приучил его расставлять силки и прятать дичь, тогда как другие дети в этом возрасте могут разве только еще бегать в чужой лес за ежевикой. Семи лет Джо уже умел не хуже отца расставить силок и был посвящен во все тайны запретного искусства ловить чужую дичь. От постоянного недосыпания по ночам мальчик был худ и мал ростом, но это только способствовало отклонению от него всяких подозрений. Днем Джо аккуратно ходил в школу мистера Фернеса и, проводя без сна большую часть ночей, оказывался все-таки одним из самых лучших учеников. Никому в голову не могло бы прийти, что этот белокуренький мальчуганчик с такими ясными тихими глазами, такой прилежный к ученью, почти ежедневно проводит половину ночи в опасных экскурсиях, за которые закон не гладит по головке. При этом Джо давным-давно зарубил себе на носу, что молчание — золото, и на него можно было положиться, что он никогда не выдаст, никогда не скажет лишнего слова. На это он был способен не больше, чем пес Немой, который совсем не мог ничего говорить.

Воспитанием можно привить человеку с детства какие угодно взгляды. Джо совершенно проникся взглядом своих родителей на браконьерство, как на совершенно обыкновенное дело, в котором нет ровно ничего дурного, каждое воскресенье он и его родители ходили аккуратно в церковь с безусловно спокойною совестью. Таким образом сам Джо, в сущности, ничуть не был виноват в том, что его нравственные устои в известном отношении были несколько расшатаны.

После этого необходимого объяснения продолжаем нашу повесть.

Ни одна шайка северо-американских индейцев не сумела бы придумать лучшего способа охоты, нежели тот, который избрало себе наше трио. Впереди шел Рошбрук, за ним наш маленький герой, за мальчуганом Немой. Никто не разговаривал. Шли лугами и полями, прячась за живые изгороди. Так прошли мили три с половиной и дошли до густого леса. Деревья были, по большей части, дуб да ясень. Ветер выл и свистал в их голых ветвях. Под прикрытием холодного сырого тумана, окутывавшего их, как саваном, браконьеры тихонько крались по торной тропинке и достигли противоположной стороны леса, где стоял коттедж смотрителя. Из коттеджа сквозь оконные стекла виднелся слабый свет.

Рошбрук вышел из-под деревьев и поднял кверху руку, чтобы определить, откуда ветер. Узнавши что следовало, он вернулся в лес и взял направление так, чтобы все время быть под ветром от домика сторожа, иначе сторож мог бы услышать выстрелы. Раздвинув живую изгородь, Рошбрук опустил ружье дулом вниз, так что оно было дюйма на два или на три от земли, и стал тихо, медленно, осторожно красться по хворосту. Джо и Немой продолжали так же тихо идти за ним. Рошбрук крался к тому месту, где любили собираться на ночь фазаны. Проходя под одним большим дубом, он увидал на нем множество круглых темных тел. То были спящие фазаны. Рошбрук взял прицел и выстрелил. Тотчас же на землю к ногам браконьера свалился мертвый фазан, которого проворно поднял Джо и спрятал в свой мешок. Еще выстрел, еще и еще… С каждым выстрелом в сумку мальчика попадала новая добыча. Всех фазанов было в короткое время настреляно семнадцать штук. Вдруг Немой тихо заворчал, давая знать, что близко чужой. Рошбрук хрустнул пальцами. Собака подошла и встала впереди, насторожив уши и подняв хвост. Через минуту послышался шорох раздвигаемых ветвей, как будто кто пробирался через заросль. Рошбрук стоял и ждал от Немого сигнала, нет ли тут чужой собаки: в таком случае Немой должен бы был дотронуться передней лавой до его колена. Но Немой такого сигнала не подал. Тогда Рошбрук улегся на землю вод хворост, и его примеру исследовали его сын в собака.

Послышались голоса людей, говоривших шепотом, и в четырех ярдах от лежащих браконьеров показались темные очертания двух мужчин с ружьями.

— Готов поклясться чем угодно, что они где-нибудь здесь, — говорил один из них.

— Я и сам это думаю, но только они должны быть вот там подальше впереди. Ветер относит звук.

— Правильно. Пойдем туда за ними.

Незнакомцы прошли дальше в лес и скоро скрылись из вида. Подождав немного, Рошбрук прислушался к ветру убедился, что все благополучно, и пошел домой. Дойдя до открытого поля, он освободил Джо от тяжелой сумки и понес ее сам.

В три часа утра он постучался в свой коттедж с заднего хода. Джен отперла дверь и сейчас же спрятала принесенную дичь в секретное место. Затем все легли спать и крепко заснули.

ГЛАВА III. На какую дорогу вы выведете сына, по той он и пойдет и уже не пожелает сойти с нее

«Если бы краденого никто не покупал, не было бы и воров», — говорит старая пословица. Действительно, не будь, например, у Рошбрука способов для сбыта дичи, он не имел бы никакой выгоды от своего браконьерства. В деле сбыта ему очень помогал Байрс. Байрс был весьма основательный плут, не боявшийся никакого трудного дела. По ремеслу он считался каменщиком. Ремесло трудное, работа бывает далеко не всегда и вознаграждение дешевое. Это давало ему право прибегать к приходской помощи и большую часть года ничего не делать. Подспорьем для существования служил ему также разносный торг, на который он ежегодно выбирал себе свидетельство и с коробом на голове ходил по крестьянским коттеджам, продавая разный товар, начиная от горшков и всякой посуды м кончая мелкими газетными листками вроде какого-нибудь «Propellera», возбуждающими низшие классы населения против высших. Вообще в Соединенном королевстве подобные свидетельства выдаются чересчур неосмотрительно, выдаются почти каждому, кто ни попросит. Следовало бы делать это с большим разбором. Так вот этот самый Байрс и был главным сбытчиком дичи, добываемой браконьером Рошбруком. Рошбрук приглашал его к себе за дичью обыкновенно на другой день после охоты рано утром, до рассвета, а накануне, в ночь охоты, бывал с ним обыкновенно в трактире и притворялся пьяным, причем тому же Байрсу приходилось тащить его домой. Этим браконьер ограждал себя от предательства со стороны разносчика.

Читатель видит, что мальчик Джо стоял на опасной дороге. Правда, он не сознавал, насколько он дурно поступает, помогая отцу, но все же ему, как мальчик он был неглупый, казалось порою странным, что все это делается в такой тайне. Ведь птицы летают свободно всюду, следовательно они ничьи, или принадлежать всем: отчего же нельзя стрелять их открыто и днем? Он слыхал о том, что закон это запрещает, и недоумевал, что за странный такой закон. Счастьем было для Джо, что местный приходский пастор, хотя и не жил в самом Грасфорде, являлся по крайней мере раз в неделю в школу мистера Фернеса и экзаменовал учеников. Мистер Фернес в учебные часы был всегда в трезвом состоянии и очень гордился этими посещениями. Он указал пастору на Джо, как на очень способного мальчика, и тот обратил на него внимание, стал с ним заниматься, беседовать. Благодаря только этому Джо сделался прилежнее к урокам и усвоил себе честные правила, а не то, конечно, из него в конце концов вышел бы лодырь и негодяй, так как привычка к бродяжничеству взяла бы свое. Впрочем, Джо и дома не видел дурных примеров. Оставляя в стороне браконьерство, Рошбруки, муж и жена, были, в общем, вовсе не плохими людьми в обыденной жизни. Их честность в отношении соседей не оставляла лучшего желать, и сыну они постоянно внушали быть честным и правдивым. Читателю, быть может, это покажется странным, покажется аномалией, но мало ли аномалий на свете? Во всяком случае мы положительно утверждаем, что если маленький Джо и стоял на пути к нравственному развращению, то во всяком случае еще не вступал на него окончательно.

До начала нашего рассказа такую жизнь вел маленький Джо в продолжение трех лет. С каждым днем он становился все полезнее и полезнее своему отцу. В последнее время он ходил в школу только на утренние занятия, потому что благодаря своему маленькому росту он мог делать больше отца и забираться туда, куда тот не мог отважиться пойти, не возбуждая подозрений. Маленького же Джо никому бы никогда и в голову не пришло подозревать. В искусстве расставлять силки и сети он не уступал отцу и, прыгая по-ребячески по полям и кустам, ловко выбирал из сетей пойманную дичь, которую сейчас же прятал где-нибудь на время, а потом приносил домой. Нередко он ходил на добычу один, без отца, только с Немым, и собака сейчас же давала ему знать об опасности, останавливаясь и поднимая уши и хвост, если случалось, что сторожа отыщут расставленные силки и залягут в чаще, подстерегая браконьера. Даже и в таких случаях Джо часто отказывался бить отбой, а ложился и полз на брюхе к силкам, доставал попавшуюся дичину и уползал обратно, не замеченный сторожами, которые глядели только прямо перед собой, ожидая увидеть высокую мужскую фигуру. А то еще несколько раз ему случилось собрать богатую добычу среди белого дня при помощи своего любимого бойцового петуха. Он надел на петуха стальные шпоры, отнес его в самую густую лесную чащу, выбрал там небольшую полянку и оставил его на ней, а сам спрятался. Петух сейчас же закричал «кукареку». На этот вызов не замедлил отозваться задорный фазан-самец и прилетел драться. Бой был недолгий: стальною шпорой петух разом заколол противника насмерть, после чего опять закричал. Прилетел на вызов другой фазан, которого постигла такая же участь. В какой-нибудь час или два маленькая полянка была вся залита кровью. Джо приполз, забрал в сумку петуха и убитых им фазанов и благополучно возвратился домой.

Таковы были занятия нашего героя. Хотя его отца часто подозревали, но на него самого ни разу не пало хотя бы малейшее подозрение. Вскоре, однако, случилось событие, разом перевернувшее всю его судьбу.

ГЛАВА IV. В которой автор усердствует изо всех сил, чтобы приноровиться к современному вкусу читающей публики

Мы уже говорили, что Байрс был скупщиком той дичи, которую добывал незаконно Рошбрук. В своих счетах с браконьером

Байрс был не совсем добросовестен, уплачивал деньги неаккуратно и пытался даже его обсчитывать, но только тот не поддавался. Вследствие этого Байрс затаил к Рошбруку глухую вражду. Дело они, впрочем, продолжали вести вместе, хотя глубоко не доверяли друг другу.

В один субботний вечер они, по обыкновению, пришли в ту пивную, где всегда заседали и сговаривались. Пришел и Фернес. Он и другие посетители, бывшие тут, выпили лишнее и шумели, кричали. Несколько женщин, столпившись в сторонке (это все были жены пьянствовавших тут крестьян) терпеливо и печально дожидались, когда их мужья, наконец, пойдут домой, пропивши значительную часть своего недельного заработка. Байрс держал в руках какой-то печатный листок, переданный ему школьным учителем, и громко читал что-то нелепо ругательное по адресу решительно всех правительств на свете, по адресу всех монархов и по поводу всяких законов. В это время в комнату, где все сидели, вошел какой-то незнакомец. Рошбрук собирался уже допить свое пиво и идти домой. Был субботний вечер, а он всегда чтил воскресенье и в ночь под такой день никогда не ходил на браконьерство. Поэтому он в этот Раз не намеревался, как обыкновенно, прикидываться пьяным. Но при входе незнакомца он, к своему великому изумлению, увидал, что тот переглянулся с Байрсом, а потом оба сделали вид, будто совсем незнакомы друг с другом. Рошбрук насторожился, однако и вида не показал, что заметил что-нибудь. Незнакомец сделал кивок в сторону Байрса. Тот, продолжая читать, ответил ему также кивком. В незнакомце было что-то такое напоминающее лесного смотрителя или объездчика — так, по крайней мере, показалось Рошбруку. Он почувствовал, что в воздухе скопляется что-то скверное, что-то опасное для него. Байрс и незнакомец как будто не нарочно взглянули на него одновременно. Он поймал их взгляд, подумал немного и тут же переменил свое прежнее намерение — отправиться вскоре домой. Он решил опять разыграть пьяного и спросил себе еще пинту пива. Распивая, он говорил все громче и громче, потом улегся головой на стол. Через несколько минут он приподнял голову, выпил еще и совсем повалился на скамью. Посетители понемногу разошлись, остались только учитель, разносчик и незнакомец. Учитель предложил отвести Рошбрука, как обыкновенно, домой, но Байрс отозвался, что сегодня учитель может не возиться с Рошбруком, что Байрс потом отведет пьяницу домой один, с помощью своего приятеля. Учитель, пошатываясь, ушел. Байрс и незнакомец остались вдвоем. Они сидели на скамье недалеко от лежавшего Рошбрука и он вполне свободно мог слышать, о чем они говорили. Разносчик объяснил, что он вот уже подряд несколько ночей подстерегает Рошбрука, но до сих пор не видал его выходящим из коттеджа. Сынишку его он зато встречал не один раз. Далее Байрс сообщил, что Рошбрук обещался сдать ему дичь во вторник ночью, а на добычу собирается выйти в понедельник и также, конечно, ночью. Словом, Рошбрук узнал, что против него целый заговор, что разносчик предает его самым безбожным образом незнакомцу, который сказался из разговора же новым лесным смотрителем, недавно поступившим на службу к владельцу поместья. Разговор закончился обещанием Байрса принять личное участие в поимке своего прежнего товарища и союзника. Заключивши такое условие, разносчик и смотритель взяли Рошбрука под руки, приподняли и отвели в коттедж, где и сдали на руки жене. Как только дверь за ними затворилась, Рошбрук свирепо вскочил. Вся долго сдерживаемая ярость вырвалась у него разом наружу. Он стукнул по столу кулаком, так что его жена обмерла от страха, и поклялся, что разносчик дорого заплатит за свой подлый донос. На вопрос жены Рошбрук торопливо и коротко объяснил ей в чем дело. Та, разумеется, тоже вознегодовала на доносчика, та, как женщина, пришла в ужас от предстоявшего кровопролития и стала упрашивать мужа лечь поскорее в постель. Тот послушался, лег, но заснул» не мог, обдумывая план кровавой мести предателю. Будь на его месте человек, привыкший к безмятежной, мирной жизни, разумеется, такой человек скоро бы успокоился и перестал бы витать кровавые замыслы, но Рошбрук четверть века провел на войне, привык видеть кровь, и убить человека для него ничего не стоило. Встал он утром с твердым решением убить доносчика. За завтраком он спокойно слушал уговоры жены и даже обещал ей оставить Байрса в покое. Он сказал ей, что пойдет на охоту не в понедельник, как намеревался, а нынче ночью, и таким образом избежит расставленных ему сетей. Джен попросила было его совсем не ходить, но на это он не согласился. Нужно было показать, что он ничего не заметил и ни о чем не догадывается. Он предупредил Байрса, что сдаст ему дичь не во вторник, а в понедельник. Рошбрук имел в виду встретиться с Байрсом наедине, уличить его в гнусном предательстве и жестоко ему отомстить.

Зная, что Байрс ночует в трактире, он перед вечером, еще засветло, зашел туда и сказал разносчику, что задумал пойти на охоту не завтра, а сегодня же в ночь, и что не лучше ля будет Байрсу прийти за дичью не во вторник, а теперь же, в эту же ночь, не в коттедж, а в такое-то место в лесу. Байрс согласился так сделать, а сам решил предупредить обо всем смотрителя, чтобы тот мог изловить Рошбрука. Назначено было и время для встречи — два часа ночи.

Рошбрук был уверен, что Байрс уйдет из трактира за час или за два до назначенного времени, чтобы успеть предупредить смотрителя. Поэтому он спокойно дождался двенадцати часов и тогда взял ружье и ушел, не взяв с собою ни собаки, ни Джо. Джен заметила это и догадалась, что муж идет не на охоту, а для того, чтобы привести в исполнение свой план мести. Она стала смотреть, куда он пойдет, и увидала, что он пошел ее в лес, а по дороге в трактир. В ужасе, что непременно случится несчастье, она разбудила Даю и упросила его пойти вслед за отцом, последить за ним и постараться удержать его. Говорила она торопливо, взволнованно и бессвязно, так что Джо понял только, что за отцом надобно следить и смотреть, что будет, а что, собственно, должен он делать — он так и не узнал. Позвав Немого я надев сумку, которая была теперь, пожалуй, и не нужна, мальчик поспешно вышел.

Ночь была темная, месяц еще не вставал, и очень холодная. Но к темноте и к холоду Джо давно привык. Самого его не было видно, но он отчетливо видел все предметы. Вскоре он дошел до ограды трактира. Немой собрался идти туда, из чего мальчик заключил, что отец где-нибудь недалеко. Он пригнул собаку рукой к земле, присел сам и стал ждать.

Минут через пять из трактира вышла темная фигура и быстрыми шагами пошла по репному полю. Вскоре показалась откуда-то другая фигура, в которой Джо узнал отца, и стала украдкой догонять первую. Немного подождав, Джо пошел следом за обеими фигурами, сопровождаемый Немым. В таком порядке все трое приблизились к лесу. Тут Рошбрук пошел быстрее, то же самое сделал и его сын, так что все три группы стали быстро сближаться между собою. Байрс — это он вышел из трактира — шел мимо опушки, не подозревая, что за ним гонятся. Рошбрук был теперь от разносчика в пятнадцати ярдах, такое же расстояние было между отцом и сыном. Вдруг Джо услыхал звук взводимого курка.

— Отец! — негромко сказал Джо. — Не де…

— Кто там? — крикнул, оборачиваясь, разносчик. В ответ ему сверкнул и прогремел выстрел. Разносчик упал в кусты дрока.

— Отец! Отец! Что ты сделал! — вскричал, подбегая, мальчик.

— Ты здесь, Джо? — сказал Рошбрук. — Зачем ты здесь?

— Меня мать послала.

— Чтобы против меня оказался свидетель! — в ярости вскричал отец.

— О, нет, не для этого, а для того, чтобы тебя удержать. Отец, что ты это сделал?

— Я сделал то, о чем уже теперь же сожалею, — отвечал тот мрачно. — Но дело сделано и…

— И что, отец?

— И я теперь, кажется, убийца, — отвечал Рошбрук. — Но он подлец, он сделал на меня донос, меня сослали бы на каторгу, и я провел бы остаток своей жизни в кандалах из-за нескольких штук фазанов! Пойдем домой.

Он сказал это, а сам не двигался с места. Опираясь на ружье, он пристально смотрел на то место, где упал Байрс.

Джо стоял с ним рядом. Оба молчали. Так прошло минуты три. Наконец, Рошбрук сказал:

— Джо, мой мальчик, в свое время я часто убивал людей и спокойно после этого засыпал по ночам. Но то было на войне, я был солдат, это был мой долг, мое ремесло. А теперь я не в силах взглянуть на этого человека. Он был мой враг, но я его убийца — я это чувствую… Послушай, мальчик, подойди к нему — тебе нечего бояться встречи с ним — и посмотри, действительно ли он мертв.

Джо, вообще ничего никогда не боявшийся, на этот раз почувствовал страх. Ему нередко приходилось пачкать руки кровью зайцев и птиц, но мертвых людей он еще не видывал. Он медленно и весь дрожа направился в темноте к кустам дрока, где лежало тело. За ним нерешительно поплелся Немой, поднимая сперва одну лапу и делая паузу, потом поднимая другую, и когда они приблизились к телу, умный пес поднял голову и завыл так мрачно, так зловеще, что наш маленький герой невольно отпрянул назад. Впрочем, Джо скоро опомнился и опять подошел к телу. Наклонившись над ним, он мог разглядеть только общие очертания. Он прислушался — дыхания не было и признака. Позвал разносчика по имени — не получил ответа. Приложил руку к его груди и сейчас же отдернул ее: рука оказалась вся в теплой крови.

— Отец, он мертв, совершенно мертв, — прошептал, возвратившись, Джо. Он весь дрожал. — Что теперь нам делать?

— Идти домой, больше ничего, — отвечал Рошбрук. — Да, это очень нехорошее, очень дурное дело…

Не сказав больше друг другу ни слова, Рошбрук и Джо вернулись с Немым в коттедж.

ГЛАВА V. Грехи отца взыскиваются на сыне

В отсутствие мужа Джен нестерпимо тревожилась и тосковала, стараясь уловить малейший звук. Каждые пять минут она приоткрывала дверь и поглядывала, не возвращается ли Рошбрук. Постепенно тревога ее дошла до высшей точки. Бедная женщина положила голову на стол и заплакала. Это ее не облегчило. Оля места себе не находила от тоски. Наконец, она упала на колени и стала молиться.

Молча взывала она ко Всемогущему, когда в дверь коттеджа послышался стук. Муж возвратился. Он казался угрюмым и пасмурным и, войдя, так небрежно бросил ружье, что оно упало на пол и звякнуло. Уже это ода» заставило Джен почувствовать неладное. Рошбрук сел, не говоря ни слова. Прислонясь к спинке стула, он уставился глазами в потолок, глубоко о чем-то раздумывая и как будто даже не замечая присутствия жены.

— Что случилось? — спросила Джен, с трепетом кладя руку ему на плечо.

— Не говори со мной, — отвечал он.

— Джо, что такое произошло? — шепотом спросила она у мальчика. — Что он сделал?

Джо не ответил, только показал свою руку, всю красную от присохшей к ней крови.

Джен слабо вскрикнула, упала на колени и закрыла себе лицо руками, а Джо пошел в кухню смывать с себя следы темного дела.

Через четверть часа Джо вернулся и сел на свой низенький стул. Никто не произнес ни слова.

Страшно тягостная вещь — предчувствие грядущего наказания за сделанное преступление. То, что переживали в эти минуты обитатели коттеджа, было прямо ужасно. Рошбрук был положительно подавлен нахлынувшими ощущениями. Раньше — крайнее возбуждение, с которым он не мог совладать и которое толкнуло его на убийство, теперь на смену этому Возбуждению — крайняя моральная прострация, полнейший упадок духа. Джен боялась и того, что теперь есть, и того, что будет потом. Глазам ее мерещилась виселица, ушам чудился кандальный лязг. Она предвидела грядущий позор, бедствия, страдания, угрызения совести для своего мужа и терзалась за него сама. Джо, бедный мальчик, терзался за обоих — и за отца, и за мать. Даже Немой взглядывал порою на Джо такими глазами, что казалось, будто и он, пес, понимает, что сделано безумное, злое дело. Никто не решался нарушить тяжкого безмолвия, которое прервал, наконец, бой часов на церковной колокольне, пробивших ровно два. Этот бой прозвучал для всех троих, как звон по покойнике, и сразу напомнил им как о временном, так и о вечном. Но вечное могло подождать, а временное было тут, у дверей. Нужно было что-нибудь предпринять. Через четыре часа начнется рассвет, и кровь убитого человека завопит к товарищам-людям об отмщении. Взойдет солнце и осветит темное дело, мертвеца найдут и принесут домой, соберутся судьи, и на кого тогда обратится подозрение?

— Боже милостивый! — вскричала Джен. — Что теперь делать?

— Улик ведь нет, — пробормотал Рошбрук.

— Улика есть, — заметил Джо, — я оставил там свою сумку.

— Молчи! — крикнул Рошбрук. — Да, — прибавил он с горечью, обращаясь к жене, — это твоих рук дело. Зачем ты послала за мной мальчика? Вот против меня и улика. Теперь, если меня повесят, я буду обязан этим тебе.

— О, не говори так, не говори! — взволновалась Джен, падая на колени и горько рыдая в передник, которым закрыла лицо. — Да что же ты? Ведь времени еще много, — вскричала она, вскакивая на ноги. — Джо успеет сходить и принести сумку. Ты сходишь, Джо? Сходи, голубчик. Тебе бояться нечего, ты не виноват.

— Матушка, по-моему, лучше оставить ее там, где она есть, — спокойно возразил Джо.

Рошбрук взглянул на сына с чрезвычайным изумлением. Джен взяла его за руку. Она почувствовала, что сын говорит неспроста, что у него есть какая-то мысль, есть план.

— Почему так, Джо? — спросила она.

— Я думал об этом все время, — сказал мальчуган. — Я в деле неповинен, и потому мне не так страшно, если меня и заподозрят. Все знают, что сумка моя. А ружье я отнесу туда же и брошу неподалеку» переходах в двух. Вы мне дадите сколько-нибудь денег, если у вас есть, а если нет, обойдусь и так. Но времени нельзя терять. Через десять минут меня уже не должно здесь быть. Завтра начните всех спрашивать, не видал ли кто-нибудь меня или не слыхал ли чего-нибудь обо мне. Говорите всем, что я скрылся из дома в эту ночь. Я тем временем успею уйти далеко. Кроме того, разносчика найдут, вероятно, не раньше, как через день или через два. По сумке и по ружью все, разумеется, сейчас же придут к мысли, что разносчика убил я, но невозможно будет решить, каким образом я это сделал: нечаянно ли, и со страха убежал, или нарочно. Вот, что я придумал, матушка, чтобы спасти отца.

— Дитя мое, ведь этак я никогда тебя больше не увижу! — возразила мать.

— Отчего же? Вы можете переселиться отсюда после того, как все уляжется. Ну, матушка, скорее! Нельзя времени терять!

— Рошбрук, ты что скажешь? Ты как думаешь? — спросила Джен у мужа.

— Правда, Джен, мальчику лучше уйти от нас. Видишь ли, я сказал Байрсу, а тот, конечно, передал смотрителю, если виделся с ним, что я возьму Джо с собою. Я это сказал для того, чтобы его обмануть, но теперь, конечно, мальчика будут допрашивать, как свидетеля. Это так же верно, как то, что я вот сижу здесь на этом месте.

— Это несомненно, — вскричал Джо, — и что же я буду тогда делать? Солгать под присягой я не решусь, не хватит духу, а я не желаю быть доказчиком на родного отца. После этого мне только одно и остается — уйти.

— Правда, мой мальчик, правда. Уходи, и да будет над тобой мое благословение, хоть и грешное, но все-таки отцовское. Бог да простит меня! Джен, отдай ему все деньги, какие у нас есть. Да проворнее, проворнее, жена! Надо торопиться.

Рошбрук волновался и тревожился.

Джен подбежала к шкафу, отперла маленький ящичек и высыпала сыну в пригоршни все деньги, какие там оказались.

— Прощай, мой мальчик! — сказал Рошбрук. — Твоя отец говорит тебе: спасибо!

— Да хранит тебя Бог, родное мое дитя! — вскричала Джек, обитая сына. По ее щекам в три ручья лились слезы. — Пиши нам — или нет, нет! Боже упаси писать!.. О, как тяжело! Я никогда больше тебя не увижу!

И Джен упала на пол в обмороке.

В глазах нашего героя стояли слезы, когда он прощался с матерью при подобной обстановке. Еще раз пожал он руку отцу и, не позабывши захватить ружье, вышел из коттеджа через заднее крыльцо. «Немой» хотел было тоже пойти с ним, но Джо прогнал его назад и один вомчался волями со всей быстротой, на какую только были способны его маленькие нога.

ГЛАВА VI. Свет не клином сошелся

Многим яз наших читателей, несомненно, случалось опадать на распутье двух дорог и останавливаться в недоумения, куда свернуть: вправо или влево, если дорога была незнакомая. Обыкновенно в таких случаях принято поворачивать на более широкую и торную из двух дорог, потому что она представляется как бы продолжением главной. Так вот и мы теперь стоим на распутье и думаем: за кем бы нам пойти и повести читателя: за мальчиком Джо или за его родителями? Так как герой рассказа имеет больше значения, чем второстепенные личности, то мы решимся последовать за ним самим.

Положивши ружье так, чтобы оно могло попасть на глаза прохожим, Джо пустился по большой дороге и шел так быстро, что еще до рассвета успел удалиться миль на десять от родной деревни. Когда рассвело, он сошел с дороги и пошел полями, держась параллельно дороге. Так прошел он пятнадцать миль и, утомившись, сел отдохнуть.

До этой минуты, с самого ухода из дома, Джо все время думал исключительно об одном — как бы поскорее скрыться хорошенько и подальше и отвлечь подозрения от отца. Теперь, когда основная задача была исполнена, у него возникли другие мысли. Прежде всего ему припомнился ряд предшествовавших его уходу мрачных сцен, йотом прощание с матерью, лежавшей в обмороке — при этом воспоминании он даже заплакал — и, наконец явилась мысль о собственном опасном положении: двенадцатилетний мальчик, бредущий наугад, куда глаза смотрят, это не легко. Что он будет делать? Тут он вспомнил, что мать дала ему денег. Он сунул руку в карман, достал свое богатство и пересчитал его: оказалось 1 фунт и 16 шиллингов, и все серебряною монетою. Для него это была огромная сумма. Несколько успокоившись, он стал раздумывать, как ему лучше поступить. Куда пойти? Конечно, в Лондон. Он знал, что это далеко, но чем дальше от дома, тем было лучше. Кроме того, он много слышал про Лондон и знал, что там каждый может найтисебе дело. Он встал и пошел, решив, что еще два дня будет идти не по дороге, а около нее, чтобы с кем-нибудь не встретиться из знакомых. Так дошел он до реки, которая оказалась для него чрезвычайно глубока и широка, а брода не было. Потому он вернулся опять на дорогу, чтобы перейти через мост. Оглядевшись кругом и убедившись, что поблизости никого нет, он перескочил через невысокую каменную ограду дороги и вступил на мост, как вдруг увидел перед собой старуху с корзиной небольших черных хлебцев, похожих на имбирные коврижки. Застигнутый врасплох, он не знал, что ему сказать, и спросил старушку, не проезжала ли тут телега.

— Проезжала, дитятко, проезжала, — отвечала старуха, — только она уже отъехала далеко вперед, не меньше мили.

— Я еще не завтракал сегодня и очень голоден. Вы этими хлебами не торгуете ли?

— Торгую, дитятко, иначе зачем бы они мне? Продаю по одному пенсу за три штуки — очень дешево.

Джо достал из кармана шесть пенсов, купил у старухи хлебов на всю эту сумму, сложил их стопкой и пошел с ними дальше. Сойдя опять с дороги на поле, он позавтракал половиной своей провизии и продолжал путь. Так шел он приблизительно до первого часа дня и очень устал. Севши отдохнуть, он съел остальные булки, привалился под стогом и крепко заснул. Всего в этот день прошел он не менее двадцати миль. Все время спеша и волнуясь, он не обращал внимания на погоду и не позаботился о том, чтобы выбрать себе более укромное убежище, нежели стена стога, приходившаяся, правда, тогда за ветром. Проспал он с час, не больше, как ветер подул с другой стороны, и повалил густой снег. Джо продолжал спать, да так бы, вероятно, никогда больше и не проснулся, если б мимо стога не прошел со своей собакой пастух, возвращавшийся на ночь домой. Снег успел покрыть мальчика слоем толщиной в полдюйма, и пастух его так бы и не заметил, но собака подбежала и принялась лапами разгребать снег. Тогда пастух поднял его всего окоченелого и частью дотащил, частью донес на руках до кузницы, стоявшей на краю ближайшей деревушки. Здесь мальчугана кое-как отогрели и привели в чувство. Проспи он под снегом еще час-другой, и наш рассказ прекратился бы сам собою, потому что кончилась бы вся история вашего малолетнего героя.

На обращенные к нему вопросы, кто он, откуда и как сюда попал, Джо не отвечал ничего, стараясь привести сначала в порядок свои мысли. Потом он объяснил, что он далеко отстал от своих родителей, что он направляется в Лондон, но утомился и заснул под стогом и теперь боится, что в Лондон не попадет и родителей своих не отыщет.

— Ну, ничего, мы как-нибудь устроим, что ты их догонишь, — сказал пастух.

Жена кузнеца принесла немного теплого пива и напоила мальчика. Это его подкрепило. В это время к кузнице подъехал воз и остановился у дверей.

— Моя старая кобыла расковалась, дружище, — сказал возчик. — Не можешь ли ты мне ее подковать поскорее?

— В пять минут подкую, — отозвался кузнец. — А ты .не в Лондон ли едешь?

— В Лондон, как раз.

— Вот тут один бедный мальчик отстал от своих родителей — не подвезешь ли ты его?

— Не знаю… А заплатят мне за это, конечно, на том свете, в будущей жизни?

— Разумеется… Но ведь там хорошо платят, если кто заслужит.

— Ладно, полагаю, там не будут разбирать, на которой из своих восьми кляч я возил — одинаково заплатят… Ну, малец, полезай на воз и садись на солому поверх клади.

— Нет, дитятко, сначала ты пойди ко мне вот сюда, — сказала жена кузнеца. — Ты, небось, очень голоден. Джон покуда ты будешь ковать лошадь, я покормлю мальчика.

Женщина поставила перед Джо тарелку с говядиной, нарезанной маленькими ломтями, и он сейчас же принялся ее уписывать.

— Есть ли у тебя деньги, мальчуган? — спросила женщина.

Джо подумал, что с него спрашивают плату.

— Есть, мэм! Вот тут целый шиллинг, — отвечал он я выложил на стол серебряную монету.

— Бог с тобой, мальчик! За кого ты меня принимаешь? Неужели ты думаешь, что я способна взять с тебя деньги? До Лондона путь неблизкий, хоть тебя теперь и повезут на лошади. Знаешь ли ты, куда ты там пойдешь и что будешь делать?

— Да, мэм, — отвечал Джо. — Я думаю поступить в конюшенные мальчики.

— Это очень хорошо, но до тех пор тебе сто раз пригодится твой шиллинг. Есть-то ведь ты захочешь! Скажи, ты теперь совсем согрелся?

— Да, мэм, очень вам благодарен.

Джо перестал есть, поблагодарил добрых людей и забрался на воз, захватив узелок с провизией, которую позаботилась дать ему на дорогу добрая кузнечиха. Воз тихо двинулся, позвякивая бубенцами. Оправившийся Джо удобно устроился на соломе, довольный тем, что благополучно доедет до Лондона без дальнейших расспросов. Через три дня и три ночи он, сам того не зная, очутился вечером на улице Оксфорд-стрит.

— Ты знаешь ли, мальчик, дорогу-то? — спросил возчик.

— Я могу спросить, — отвечал Джо, — когда подойду к свету и прочту адрес. Прощайте, спасибо вам, — продолжал он, радуясь, что отделался от всех вопросов своими уклончивыми ответами.

Возчик пожал ему руку на прощанье, и наш герой очутился в полном одиночестве среди огромной столицы.

Что он будет делать? Прежде всего нужно было найти себе койку для ночлега. Несколько раз прошелся он взад и вперед по Оксфорд-стриту, но встречные люди шли все так торопливо, что он не решился кого-нибудь из них остановить и спросить. Наконец, мимо прошла девочка лет семи или восьми и пристально на него поглядела.

— Не можете ли вы мне сказать, где я найду себе койку для ночлега? — обратился он к ней.

— А гвозди у тебя есть? — ответила девочка.

— Что? Какие гвозди? — не понял Джо.

— Ну, деньги. Да ты, я вижу, совсем зеленый..

— У меня есть шиллинг.

— Идет. Пойдем, ты будешь ночевать со мной вместе. Джо пошел за ней в простоте сердца, радуясь, что так удачно попал. Она привела его на какую-то улицу в местности Тоттенгэма — без фонарей, но с высокими домами в несколько этажей.

— Возьми меня за руку, — сказала девочка, — и старайся ступать осторожнее в темноте.

Следуя за своей проводницей, Джо дошел до настежь раскрытой двери. Они поднялись по темной лестнице во второй этаж, и вошли в комнату, где Джо увидал десятка два девочек и мальчиков приблизительно такого же возраста. В комнате, довольно просторной, стояло несколько кроватей. В середине, на полу, вокруг сальной свечки, сидели группой человек восемь или десять обитателей комнаты, и двое из них играли в засаленные карты, а остальные смотрели. Прочие спали или так лежали на кроватях.

— Вот моя кровать, — сказала девочка. — Можешь прилечь, если ты устал, а я еще не буду ложиться. Я лягу потом.

Джо устал и потому сейчас же лег. Постель была не особенно чистая, но за это время он ко всему привык. Нечего и говорить, что Джо попал в очень дурное общество, состоявшее из малолетних воришек и карманников, которые, двигаясь дальше по преступному пути, обыкновенно кончают ссылкою в Ботани-Бей.

Джо заснул крепко, а когда поутру проснулся, его новой приятельницы с ним не оказалось. Он оделся и хватился своих денег: все было утащено до последней полушки. Все вытащили из кармана платья, пока он спал! Он поделился было горем с одним или двумя мальчиками, но те его же подняли на смех, обозвали молокососом и наговорили еще таких слов, что Джо понял, наконец, с кем имеет дело. После короткой перебранки трое или четверо мальчишек набросились на него и вытолкали его вон из комнаты. Джо очутился на улице без копейки денег, но с большим желанием основательно закусить.

Наш герой принялся ходить по магазинам и мастерским, прося места или работы, но везде получал неизменно отказ. Так проходил он весь день, а вечером, измученный и голодный, заснул на каменных ступенях чьего-то подъезда. Утром он проснулся, дрожа от холода и обессилев от голода. У кого он ни просил поесть, никто ему не дал. Только воды он где-то попил из крана, благо это ничего не стоило. Следующий день бедный мальчик также пробыл без пищи, а ночь опять провел на подъезде какого-то богача на Берклейском сквере.


ГЛАВА VII

Хотите найти себе место — отправляйтесь в Лондон.


Мальчик проснулся измученный, истощенный и снова пустился на бесплодные поиски хлеба и работы. День был ясный, и на солнце значительно потеплело, когда наш герой проходил Сент-Джемским парком ослабевший, голодный и в полном унынии. На скамейках сидели кое-кто из гуляющей публики, но Джо, при всей своей усталости, не решался сесть рядом с другими и робко ходил по аллеям, жалобно поглядывая на публику, и, конечно, ни от кого ничего не получая. Наконец, он почувствовал, что не может больше держаться на ногах, и со смелостью отчаяния подошел к скамейке, на которой уже кто-то сидел. Сначала он только прислонился к ручке скамьи, но потом, видя, что сидевший на скамье господин не смотрит в его сторону, решился сесть на другом конце. Сидевший на скамейке господин был в утренней тужурке la militaire и в черном галстуке.

В руках, обтянутых светлыми перчатками, он держал тоненькую тросточку и задумчиво чертил ею на песчаной дорожке круги и узоры. Ростом он был футов шести и очень хорошо сложен. Черты лица его были замечательно красивы, темные волосы кудрявились от природы сами, а усы и бакенбарды (в то время все военные так носили) были старательно выхолены. Но при всей своей счастливой наружности он далеко не казался человеком из высшего общества, не имел вида утонченного джентльмена. Манерам его недоставало известной выдержки, той retenue, которая характеризует людей высшего круга. Проходившие мимо няньки с детьми восклицали: «Какой красивый барин сидит!», но никто из более высокого класса не назвал бы его барином, а сказал бы просто: «Какой красивый мужчина!» На вид ему было лет тридцать пять, а в действительности, может быть, и больше. Бросив чертить палкой по песку, он оглянулся кругом себя и увидал Джо на другом конце скамейки.

— Надеюсь, ты чувствуешь себя довольно удобно здесь, мальчик, — сказал он. — Но только ты, кажется, совсем забыл, что тебя послали по делу.

— Меня никуда никто не посылал, сэр, потому что я никого здесь не знаю, и себя я вовсе не хорошо чувствую, а умираю с голода, — отвечал дрожащим голосом Джо.

— Ты это серьезно говоришь или только морочишь меня?

Джо покачал головой.

— С позавчерашнего утра я ничего не ел и чувствую теперь слабость и тошноту, — отвечал он.

Новый знакомый серьезно и пристально посмотрел в лицо мальчику и, должно быть, удостоверился, что тот говорит правду.

— Клянусь спасением моей души, — вскричал он, — немножечко хлеба с маслом было бы для тебя очень невредно. Вот, — продолжал он, опуская руку в карман тужурки, — возьми себе эту медную мелочь и сбегай поскорее — купи себе чего-нибудь поесть.

— Спасибо, сэр, большое вам спасибо. Но только я не знаю, куда пойти: я только два дня, как приехал в Лондон.

— Так ступай за мной, если ноги тебя еще носят, — сказал господин.

Идти пришлось недалеко: у входа в Спринг-Гарден стоял торговец с горячим чаем, булками и маслом. Джо в пять минут успел утолить острый голод.

— Лучше ли ты себя теперь чувствуешь, петушок?

— Лучше, сэр. Благодарю вас, сэр.

— Прекрасно. Теперь пойдем опять сядем на скамейку и поговорим. Ты расскажешь мне все о себе.

Когда они сели на прежнее место, господин сказал:

— Ну, рассказывай, кто твой отец, если он еще жив, и кто он такой был, если уже умер.

— У меня родители оба живы, но только они далеко. Отец служил в солдатах и теперь получает пенсию. — В солдатах был? Не знаешь, в котором полку?

— Знаю. Кажется, в 53-м.

— Боже мой, в моем полку! А как его и твоя фамилия?

— Рошбрук.

— Так и есть! Он самый!.. Он у меня в роте служил и был одним из лучших моих солдат. Прекрасный фуражир, всегда заботился о своем офицере, как и следует хорошему солдату. Бывало, где только не окажется индюшка, или гусь, или утка, или свинушка — уж он тут и непременно добудет. Молодец был на браконьерство. Теперь изволь объяснить (да говори правду, потому что ты во мне друга встретил): по какому случаю ты расстался со своими родителями?

— Я испугался, что меня заберут…

Джо запнулся, не зная, что сказать дальше. Поделиться с новым знакомым тайной своего отца он не осмеливался, а говорить ложь не хотелось. Он решил сказать полуправду.

— Испугался, что заберут? Что же такое мог натворить такой карапуз, как ты, чтобы его забрали?

— Я браконьерствовал, — отвечал Джо, — помогал отцу. Против меня нашлись улики, и я ушел из дома — с согласия отца и матери.

— Браконьерствовал вместе с отцом! Охотно верю и нисколько не удивляюсь. У вас у обоих это, несомненно, в крови. Что же теперь ты думаешь делать?

— Буду зарабатывать себе пропитание.

— Что же ты умеешь делать — помимо браконьерства, разумеется? Ты грамотный? Читать и писать умеешь?

— О, да!

— Хочешь поступить в лакеи — чистить сапоги, платье, стоять на запятках кэба, бегать на посылках, относить письма и держать за зубами язык?

— Я думаю, что все это я могу — ведь мне уж двенадцать лет.

— Еще бы! Лета большие. Совсем старый хрыч. Ну, вот что, мальчик: в память твоего отца, я сделаю для тебя, что можно покуда — в ожидания лучшего. Я беру тебя к себе на службу. Пойдем со мной. Тебя как зовут?

— Джо.

— Припоминаю: твоего отца также звали Джо. А если тебя кто спросить, как зовут твоего барина, говори — капитан О’Донагю. Иди же за мной, только держись от меня не слишком близко, покуда я тебя не одену как следует и не приведу в приличный вид.

ГЛАВА VIII. Посвящена родословию

Полагаю нелишним познакомить читателей более подробно с личностью капитана О’Донагю и со всем, к нему относящимся.

Если верить отцу капитана, то предки гг. О’Донагю были ирландскими королями еще задолго до О’Конноров. А почему же нам ему и не верить? Кто же лучше может знать родословную своей фамилии, как не член этой самой фамилии? Правда, никаких документов нам не было представлено, но зато мы имеем утверждение мелкотравчатого сквайра О’Донагю, что его предки были королями в Ирландии уже тогда, когда О’Конноров не было еще и в помине. Ну, что ж, будем этому верить. Тем более, что ведь короли в старину бывали разные. Бывали такие, что держали при себе двор, содержали постоянное войско, собирали с подданных налоги, посылали послов в иные земли, как делают нынешние короли, а бывали и такие, что вместо скипетра у них был посох, вместо дворца — холм, поросший дроком и возвышавшийся среди болота. Одни короли ходили в золотых одеждах с драгоценными камнями, носили корону на голове, а другие шагали босиком, с голыми руками до плеч, простоволосые, так что только их кудри с роскошной дикостью развевались по ветру. Мы говорим это в простоте душевной, говорим потому, что в Ирландии и сейчас не редкость встретит» молодца шести футов ростом, которого все называют «принцем», а между тем этому «принцу» не на что бывает купить себе табаку для трубки. И вот причина, почему мы готовы допустить, что мелкотравчатый сквайр О’Донагю действительно был потомком каких-нибудь ирландских королей, царствовавших задолго до О’Конноров. В новейшее же время сам сквайр О’Донагю занимал довольно скромную должность управляющего запущенным, невозделанным имением в графстве Гальвей, принадлежавшим одному семейству, члены которого постоянно жили в более культурной Англии и на родину никогда не заглядывали. Имение было большое по пространству, но почти бездоходное. Оно изобиловало только камнями, хворостом и бекасами. Как ни старался сквайр О’Донагю, ничего путного не мог он выколотить из этого несчастного имения не только для своих доверителей — это бы уж куда ни шло! — но и для себя самого, чтобы содержать свое весьма многочисленное семейство, прямое потомство древнейших ирландских королей.

До получения теперешней должности сквайр О’Донагю, умаляя свой сан, служил курьером и во время этой службы хорошо узнал свет. Это знание света он только и мог оставить в наследство своим детям, потому что больше не имел ничего. А детей было много: три сына и восемь дочерей, и все здоровые, сильные, с соответствующим аппетитом. Поэтому, как только сыновья подрастали, он сейчас же отсылал их из дома пробивать самим себе дорогу. Старшего сына, юношу довольно вялого, он поместил к своему брату в мелочную и табачную лавочку в Дублине. Конечно, для потомка ирландских королей было не особенно почетно отвешивать на один пенс сахару или на полпенса табаку, но зато второй сын, мистер Патрик О’Донагю, с которым мы познакомились в Сент-Джемском парке, сумел до известной степени поддержать престиж знаменитого рода и сделал более приличную карьеру.

ГЛАВА IX. В которой с большим вниманием выслушивается совет отца

В качестве управляющего крупным земельным имением сквайр О’Донагю пользовался большим влиянием среди многочисленных фермеров поместья и старался всячески это влияние поддержать, чтобы извлечь из него для себя возможную выгоду. В отплату за услуги, оказанные им при последних парламентских выборах, восторжествовавшая при его поддержке партия предоставила одному из его сыновей патент на прапорщика в одном пехотном полку, стоявшем тогда в Ирландии. В одно прекрасное утро сквайр О’Донагю, прикатив из Дублина, объявил своему сыну Патрику, что он теперь прапорщик такого-то полка.

— Отчего не полковник? — глубокомысленно спросил Патрик.

— Оттого, что ты еще молокосос. Со временем. Бог даст, будешь и полковником, — отвечал отец.

— Ну, что ж, я ничего против этого не имею.

— Ничего не имеешь против! Да ты плясать и прыгать должен от радости. Ведь тебя карьера ждет, неужели ты этого не понимаешь? Ты не только до полковника, до генерала можешь дослужиться, разбогатеешь, сделаешься главным лицом в своей семье. Ты должен немедленно же отправляться к месту службы.

— Хорошо, отец, я отправлюсь. Но только, прежде чем дослужиться до генерала, я долго еще буду мерить землю собственными шагами, это я знаю.

— Ничего, ноги у тебя здоровые.

— Здоровые-то они здоровые, но из них я бы мог сделать и другое употребление.

Читатель, вероятно, удивляется, что Патрик О’Донагю так холодно отнесся к выпавшему на его долю счастью, но дело в том, что сей юноша был по уши влюблен. Это обстоятельство и охлаждало его патриотический пыл. В оправдание юноши следует сказать, что Джюдита Мэк-Крэ была действительно прелестнейшее созданье. Расстаться с ней было бы всякому тяжело.

— Как бы то ни было, ты завтра должен ехать в полк, — сказал опять сквайр.

— Ну, раз должен, значит, так и надо. Делать не чего. Поеду. Вопрос решен. А сейчас я, папа, пойду немного прогуляться, надобно размять ноги перед службой.

— Ты уж их достаточно размял сегодня, Пат, — возразил было отец, — ты утром исходил, по крайней мере, тридцать миль по горам, когда охотился.

Но Патрик не слыхал слов отца. Он уже был таков и перепрыгивал через каменную загородку, отделявшую огород его отца от владений Корнелиуса Мэк-Крэ.

— Джюдита, — сказал он своей возлюбленной, — я не знаю, как вам и объявить… у меня сердце готово разорваться. Завтра утром я с вами расстаюсь. Уезжаю отсюда.

— Патрик, вы это так только говорите. Вы шутите.

— Какие шутки! Меня записали прапорщиком в полк.

— Я умру, Патрик.

— Скорее же я умру от горя, тем более, что к горю легко может присоединиться пуля или пушечное ядро.

— Что же вы думаете делать, Патрик?

— Думаю пока ехать в полк. Мне нельзя иначе, я завишу не от себя. Потом вернусь. Мое сердце разрывается от части.

— А мое уже разорвалось, — рыдала Джюдита.

— Милочка, не надобно плакать. Этим не поможешь. Если только будет малейшая возможность, я вернусь и буду плясать на собственной свадьбе.

— Только эта свадьба будет у вас с другою, а не со мною, потому что я буду тогда лежать в сырой земле.

— Ну, я рассчитываю не на такой конец. Однако мне нужно идти домой. Выходите вечером к шалашу.

— Неужели же это так необходимо вам ехать? — продолжала Джюдита, вытирая передником слезы.

— Что же делать? Посылают. Но я вернусь полковником.

— Тогда вы и смотреть на Джюдиту Мэк-Крэ не захотите, а не то что жениться на ней.

— Потише, Джюдита, вы задеваете мою честь. Даже если я генералом сделаюсь, я на вас женюсь.

— О, Патрик, Патрик!

Патрик обнял молодую девушку, поцеловал и поспешил домой, напомнив ей:

— Смотрите же, не забудьте: вечером у шалаша.

Дома он застал мать и сестер в слезах. Они пересматривали и собирали его гардероб, о, очень скромный. Отец сидел у камина и, увидав сына, сказал ему:

— Подойди сюда и сядь. Я тебе дам несколько советов, а то в Дублине у нас, пожалуй, и времени не найдется поговорить.

Патрик сел на стул и приготовился слушать.

— Ты, я думаю, и сам знаешь, Пат, что быть офицером королевской армии очень хорошо и почетно. Никто тебя не посмеет тронуть, зато ты можешь тронуть, кого захочешь. Этим все сказано.

— Правда, — согласился Патрик.

— Находясь в неприятельской земле, ты, если сумеешь хорошенько высмотреть что нужно, можешь собрать себе недурную добычу.

— Верно, — согласился Патрик.

— Ты знаешь сам, Патрик, что король требует от офицеров, чтобы они одевались и жили, как приличные джентльмены, средств же на это им не дает. Следовательно, тебе придется выкручиваться тут самому, как ты сумеешь.

— Понятно, — сказал Патрик.

— Ты должен хорошенько себе выяснить, что ты можешь делать и чего не можешь. Все у тебя должно быть на вид корректно, по-джентельменски, чтобы никто не мог против тебя слова сказать.

— Естественно, — сказал Патрик.

— Возможно, что тебе придется наделать долгов — джентльмену это разрешается. Возможно, что ты окажешься не в состоянии их заплатить — это тоже джентльмену не укор, это бывает сплошь да рядом. Но только больше двадцати фунтов не должай, потому что свыше этой суммы для должника начинаются неприятные последствия по закону, до этой же суммы не опасно.

— Понимаю, отец.

— Запомни, Патрик, что люди судят почти всегда по наружности. Если ты говоришь о себе скромно, у тебя и кредит будет соразмерный.

— Понимаю, отец.

— В графстве Гальвей у нас у самих владения не ахти какие, это известно. Но о здешнем имении ты можешь говорить так, как будто я в нем не управляющий только, а сам помещик. Когда, например, ты заведешь речь о своих охотах и о том, как много здесь бекасов, говори всегда: наше поместье.

— Понимаю, отец.

— Упоминай почаще о том, что ты младший сын. Это будет для тебя оправданием в том, что у тебя лично мало денег, хотя семья твоя и богата.

— Ясное дело!

— Еще одно. Тот полк, в который ты сейчас поступаешь, здешний, ирландский. Постарайся при первом удобном случае перейти в другой.

— Зачем?

— Вот зачем. Ты здешний уроженец, твои слова здесь каждый легко может проверить. А в Англии все, что ты ни скажешь, будет приниматься на веру. Славны бубны за горами.

— Это тоже довольно справедливо.

— Смотри же, держись всего того, что я сказал тебе, — это житейская мудрость, а тебе ведь карьеру нужно делать. Помни, что никогда не следует хвататься за несбыточные надежды. Иди всегда вперед, не оглядываясь назад. Охотно соглашайся на все, что от тебя потребует начальство. Велят — охотно становись против пушечного жерла: за это чины даются. Пошлют — охотно иди хоть на край света, даже на тот свет, не рассуждая. Будешь так поступать — сделаешься полковником, генералом и, может быть, еще там чем-нибудь.

— Да чем же еще можно сделаться, отец?

— Попомни, Пат: для тебя оказалось большим счастьем, что я имею сейчас возможность воспользоваться частью доходов моего доверителя, чтобы снабдить тебя необходимыми деньгами. Иначе как бы мы выкрутились — я уж и не знаю, знает один Бог да его святые. При годовом отчете нужно будет пополнить растрату, но это легче сказать, чем сделать. Придется поэтому просто соврать, написать, что будто фермеры бедствуют, нищенствуют, показать в отчете ложный неурожай картофеля, — сочинить, будто двадцать человек умерло от голода. Это ему как бы в наказание за то, что он ирландские деньги проживает на чужой стороне. Я поступаю даже патриотично, если хочешь, потому что теперь эти деньги останутся в Ирландии… Так вот, Патрик, это все, что я хотел тебе сказать. Можешь идти прощаться со своей Джюдитой, я ведь отлично знаю, где тут у вас кошка прыгает, но предоставляю тому старику, который зовется Временем, сделать свое дело.

Таковы были советы отца сыну. В смысле житейской мудрости они были недурны и несомненно могли пригодиться Патрику наравне с деньгами, полученными от отца.

На другой день они выехали в Дублин. В голове Патрика стоял настоящий сумбур: тут были и советы отца, и Джюдита, и мечты о будущем величии. Юношу зачислили в полк, обмундировали, ввели в общество офицеров — и отец простился с ним, оставив ему свое родительское благословение и открытую теперь для него дорогу к карьере. Через две недели полк был укомплектован и отправлен в Ливерпуль, из Ливерпуля в Мэдстон, где простоял несколько времени, усиленно занимаясь строевым учением, так как в нем было много новобранцев, которых нужно было обучить. Не прошло и года, как уже Патрику выпал случай исполнить отцовский совет и перевестись в другой полк. Этот полк отправляли в Вест-Индию, и Патрик переменился вакансией с одним прапорщиком, не пожелавшим туда отправиться, причем за уступку своей вакансии получил хорошую приплату. В Вест-Индии воевать ни с кем не пришлось, и вскоре Патрик возвратился домой в том же чине. Через пять лет он добровольно перевелся в полк, находившийся в заграничном походе, и был произведен в поручики на открывшуюся бесплатную вакансию после одного убитого офицера.

Через пятнадцать лет трудной службы О’Донагю получил, наконец, давно ожидаемый чин капитана. Убедившись, что на военной службе ему не везет, он вышел в отставку с пенсией в размере половины оклада жалованья и задумал предложить какой-нибудь вдове или девице свою красивую наружность в обмен на хорошее приданое. За время своей службы в армии Патрик О’Донагю сильно переменился. Вращаясь постоянно среди людей себялюбивых и бездушных, он и сам мало-помалу утратил все прежние хорошие чувства. Правда, он долго не забывал своей Джюдиты, но теперь ее давно уже не было в живых. Получив ложное известие, будто Патрик умер от желтой лихорадки, она стала тосковать, чахнуть — и умерла, завяла, как подснежник. Единственная прочная нить, связывавшая его с Ирландией, оборвалась, житейские советы отца не были забыты, и О’Донагю стал считать весь мир своей родиной. Живя на скудную пенсию, он очень нуждался и все искал богатой невесты, надеясь создать себе положение выгодной женитьбой. Он по-прежнему был великодушен и храбр — эти качества присущи большинству ирландцев, — но все остальное в нем если не заглохло, то заснуло в ожидании благоприятных обстоятельств. Он очерствел от житейской суеты и злобы. А между тем, если бы Джюдита была жива, если бы он мог положить ей на грудь свою голову, — как бы он был счастлив, живя у себя на родине, где его маленькая пенсия была бы все равно, что целое состояние.

ГЛАВА Х. Майор Мэк-Шэн рассказывает про разные любопытные марьяжные комбинации

Нашего маленького героя одели грумом и сделали доверенным слугою капитана О’Донагю, который квартировал в третьем этаже на фешенебельной улице. Он быстро приобрел опытность и сноровку, и когда капитан завтракал дома или заказывал Джо просто какую-нибудь холодную закуску в течение дня, тот всегда умел устроить это чрезвычайно экономно.

Раз утром, когда капитан О’Донагю сидел в халате и завтракал, Джо отворил дверь и доложил о майоре Мэк-Шэне.

— Вы ли это, О’Донагю? — сказал майор, протягивая руку. — Что вы думаете о моем визите вам? Цель его, я вам скажу, для меня совсем необыкновенная — ни больше, ни меньше, как уплата вам двадцати фунтов, которые вы дали мне взаймы три года тому назад. Сознайтесь, что вы уже не рассчитывали получить их в этой жизни, а разве в будущей.

— Совершенно верно, я решил, что это дело давно умерло и погребено, и даже не вспоминал о нем. Теперь эти деньги являются ко мне как бы с того света.

— А между тем это как есть настоящие деньги, вот смотрите — в четырех банковых билетах: один, два, три, четыре, по пяти фунтов каждый, следовательно в итоге двадцать. Ну-с, О’Донагю, рассказывайте, где вы были это время, как поживаете, что поделываете теперь, что делали прежде и что собираетесь делать потом. Видите, я делаю вам обстоятельный допрос.

— В Лондоне я живу месяц, ничего до сих пор не делал, ничего сейчас не делаю и что буду делать — не знаю. Вот вам обстоятельный ответ на ваш обстоятельный допрос.

— О себе скажу все, что есть, не дожидаясь вопросов.

Последние два года я прожил в Лондоне: первый год проканителился с ухаживанием, а второй год проканителился с бракосочетанием.

— Значит ли это, что вы женаты? Если да, то счастливы ли вы?

— Семейное счастье — вещь очень глупая, это факт.

Но как я большую часть своей жизни провел, думая о том, куда бы пойти пообедать, то теперь нахожу, что сделал очень хороший выбор.

— А могу я узнать, с кем это майор Мэк-Шэн соединил на всю жизнь свою прекрасную особу?

— Вы находите ее прекрасной? Знаете, я как та некрасивая леди, которая говорила зеркалу: «Прошу меня не отражать». Вы хотите знать, на ком я женат? В таком случае приготовьтесь выслушать рассказ обо всех моих похождениях с самого начала, потому что женитьба моя — их конец.

— Я с удовольствием выслушаю ваш рассказ. Начинайте, пожалуйста.

— Напомните мне, О’Донагю, где мы с вами в последний раз виделись?

— Если не ошибаюсь, при высадке на берег в ***, где вас, помнится, рапортовали убитым.

— Верно, но только убит был не я, а сержант Мурфи. Отчаянный был человек этот сержант Мурфи. Вот дрался-то! Но только он не был убит, а сам себя убил, потому что не мог сдать отчетов. Жаль малого: умер без напутствия, но все же — царство ему небесное! Я получил рану в ногу и не мог ходить, а между тем вы все отступили и бросили меня одного. Я попал в плен и был отведен в город, но поместили меня не в госпиталь и не в тюрьму, а в дом к одной старой даме, очень богатой, очень знатной. На другой день ко мне явился хирург и вежливо объявил, что ногу мне нужно будет отнять. Я его, также очень вежливо, послал к черту. Мою сторону приняла старая дама и объявила, что будет лечить меня на свой счет и пригласит другого врача. Она так и сделала, и присланный врач залечил мне ногу в какой-нибудь месяц. В конце концов старуха не на шутку в меня влюбилась, я хоть она далеко не соответствовала «грезам моего воображения», как это говорится, но для меня, голяка, имела привлекательность в другом отношении. Правда, у нее был во рту всего один зуб, торчавший на полдюйма из-под верхней губы, но зато она была очень богата. Назначен был у нас даже уж и день для свадьбы, но ее родственники успели пронюхать — старая дура не могла не проболтаться — и в один прекрасный день ко мне явился взвод солдат с унтер-офицером, который вежливо мне объяснил, что прислан отвести меня в тюрьму. Это было и неприятно, и незаконно. Как офицер, я имел право быть отпущенным на честное слово. В этом смысле я написал письмо командующему офицеру, а тот предложил мне на выбор: или отказаться за известное вознаграждение от старой дамы, у которой есть могущественная богатая родня, не желающая допустить такой нелепый брак, или же сесть в тюрьму. Я подумал: с одной стороны — богатство, связи, но зато с другой — единственный торчащий во рту зуб и угроза содержанием в тюрьме. Если же откажусь — буду отпущен даже не на честное слово, а без всяких условий, и, кроме того, мне дадут известную сумму денег. Я согласился и променял старуху с длинным зубом на освобождение из плена. Меня снабдили деньгами и отвезли на небольшом корабле в Гибралтар. Там мне выдали причитавшееся за несколько месяцев жалованье, что с полученной от родных старухи суммой составило очень круглую цифру. С этих пор я решил, что буду очень осторожен, но опять чуть было не попался в сети одной хитрой вдовы. Еще дня два — и быть бы бычку на веревочке. Да.

— Что вы, Мэк-Шэн! В ваши-то годы!

— Вот то-то и оно. Вдовушка была лет тридцати, хорошенькая, дородненькая, с бюстом, и такая веселая, разбитная. Сначала разговоры, потом я ее стал провожать до дому, потом получил приглашение бывать. Исполнял разные ее поручения, между прочим каждую неделю получал для нее по чекам из байка по 25 фунтов . Дело шло, я был пойман. За два дня до свадьбы я пришел к своей вдовушке через незапертый подъезд и услыхал громкий спор между нею и домовой хозяйкой, которая требовала с нее квартирную плату, а вдовушка просила подождать, говоря, что через два дня выйдет замуж и все заплатит. Оказалось, что у вдовушки шесть человек детей и 80 фунтов в год пенсии. Она искала себе нового покровителя, и этим покровителем должен был сделаться майор Мэк-Шэн. Понятно, я сейчас же выбежал вон и был таков. С тех пор я ее так и не видал.

— Клянусь Святым Патриком, вы отделались очень счастливо.

— Еще бы! Подумать только: это чертовка хотела навязаться мне на шею с полудюжиной детей при 80 фунтах в год! После того для меня отыскалась новая невеста: дочь немца-кондитера, лет семнадцати девушка, пребогатая и пренаивная. Я ее уговорил обвенчаться со мной тайком, все было готово, я приехал за ней в почтовой карете, но явился папенька — и все расстроилось.

— А вот это, пожалуй, жаль, — заметил О’Донагю.

— Ну, не знаю, как вам сказать. Во всяком случае это дело кончилось. После того явилось новое приключение — хорошенькая дочка одного адвоката из Ченсери-Лэна, имевшая, как говорили, свое собственное состояние по наследству от бабушки. Веселая была такая, все смеялась и шутила. Мое ухаживание ей как будто понравилось, она согласилась со мной бежать и обвенчаться. В один прекрасный вечер я приехал за ней в карете, она вышла вся закутанная в плащ, я взял ее в экипаж, и мы помчались, как будто за нами гнались все черти. Я принялся говорить всевозможные ласковые слова, клялся сделать ее счастливой. Хотел поцеловать ее — она закрылась перчаткой. Хотел обнять за талию — она уклонилась. Я приписал это девичьей робости и стыдливости. Наконец, когда мы проехали не меньше пятнадцати миль, раздался взрыв смеха, и я услышал слова:

— Я думаю, майор Мэк-Шэн, мы уже отъехали довольно далеко.

Оказывается, со мною сел негодяй, ее брат! Это она нарочно устроила, чтобы меня высмеять!

— Мне кажется, молодой человек, — сказал я, — что вы не только отъехали довольно далеко, но даже чересчур далеко заехали.

С этими словами я набросился на него и избил до полусмерти: расквасил ему нос, наставил синяков под глазами, выбил половину зубов и, наконец, выбросил его из кареты на всем ходу, не заботясь о том, что он может попасть под колеса. С тех пор я больше не видал ни его самого, ни его сестры.

— Рассказывайте дальше, майор. Когда же вы, наконец, оказались женатым?

— Ухаживание и сватовство вещь убыточная, в особенности, когда нанимаешь почтовые кареты без всякой пользы. Денежки мои стали подходить к концу. Я сказал сам себе: «Майор Мэк-Шэн, надобно тебе, батенька, себя поурезать». И урезал. Вместо ресторана решил обедать в кухмистерской и стал ходить в одну такую в Гольборне. Там за один шиллинг и шесть пенсов давали отличный обед из двух блюд (например, говядина с картофелем и плумпудинг), и я во всю мою жизнь не бывал так доволен столом. Прислуживали в кухмистерской такие славные, милые девушки — я с ними все, бывало, шучу и балагурю — и держала ее очень милая и любезная дама чрезвычайно добродушного вида. Столовая работала бойко, выдавая не менее двухсот обедов каждый день. Публика была очень приличная — и не мудрено: обеды были всегда великолепные. Я и сам не знаю, как это случилось, но только с хозяйкой мы очень подружились, и однажды, уписывая превосходнейший пирог с мясом, я спросил ее, не собирается ли она во второй раз замуж. Она покраснела и опустила глаза к пирогу, который в это время резали. Я продолжал: «Если бы вы посмотрели на меня так же внимательно и так же глубокомысленно, как смотрите на этот мясной пирог, то вы бы увидали в моем сердце ваше собственное изображение». Через месяц мы были мужем и женой. И какими обедами стали меня кормить, О’Донагю, если бы вы знали! Я вас непременно угощу, если вы не постесняетесь заглянуть как-нибудь в нашу лавочку. Квартира у нас, скажу не хвастаясь, очень комфортабельная.

— По-моему, Мэк-Шэн, вы сделали очень умно: у вас теперь жена, которая сама добывает деньги, а не только умеет их проживать, как другие жены.

— И к тому же, О’Донагю, я получил гораздо более того, на что рассчитывал, тогда как обыкновенно бывает наоборот. У ней, кроме столовой, оказалось очень много денег, и с каждым годом их накапливается все больше и больше.

— И эти деньги, разумеется, поступили в ваше полное распоряжение?

— Нет, О’Донагю, я сам этого не захотел. Я не желал, чтобы она подумала, будто я женюсь только из-за денег. После свадьбы я стал просто откладывать всю свою пенсию, потому что теперь квартира и стол были у меня даровые. С неделю ждала она, когда же я заговорю об ее средствах, но я не заговаривал. Тогда она сама объявила мне, что у нее отложено 17 000 фунтов процентными бумагами, и что столовая дает ей 1000 фунтов в год чистой прибыли. Я сказал, что очень за нее рад, и сделал вид, что мне очень хочется спать. Вообще я постарался выказать полное равнодушие к ее богатству. Это ей не понравилось, и она сама предложили мне взять у нее денег, сколько мне нужно. Я ответил, что с меня вполне довольно моих. Сегодня утром я ей сказал, что в Лондон приехал мой товарищ-офицер, которому я давно должен, и что нужно бы отдать ему этот долг. Тогда она сунула мне в руку толстую пачку банковых билетов и была очень огорчена, когда узнала, что нужно всего только 20 фунтов . Я поступаю так, О’Донагю, из принципа. Раз она зарабатывает деньги, так она же пусть ими и распоряжается — и так останется до тех пор, покуда мы будем с ней добрыми друзьями. Даю вам честное слово, что я люблю ее так, как не думал, что буду любить какую-нибудь женщину. Она добра, нежна и кротка, совсем как ангел, хотя наружность у нее далеко не ангельская. Что же делать, на этом свете всего не совместишь! Скажите, О’Донагю, что вы думаете о моей женитьбе?

— Вы должны непременно представить меня вашей супруге, Мэк-Шэн.

— С удовольствием. Фигурой моя жена напоминает мясную тушу, но зато сердце у нее — сама красота, а пирог с мясом она делает так, что вы себе все пальчики оближете, когда попробуете.

ГЛАВА XI. Откровенность за откровенность и добро за добро

— Теперь, О’Донагю, если вам еще не надоело сидеть со мной, расскажите мне про себя, как вы поживали сами после того, как мы расстались.

— Извольте, дорогой товарищ, я расскажу вам все, но только интересных приключений у меня не было никаких. Я был в Бате, в Чельтенгаме, в Харрогэте, в Брайтоне и сталкивался с самыми разнообразными людьми. Встречал много хорошеньких девушек, но эти хорошенькие девушки были, как и я же, почти все без единого грошика, а барышни с приданым были или слишком уж некрасивы или просто мне не нравились. Раза два или три я сватался и получал отказ, раз семь или восемь имел случай жениться, но не захотел сам. Всякий раз меня удерживал образ одного ангела, которого я лишился навсегда. За все время я встретил только одну особу, которая, я знаю, могла бы заслонить от меня этот образ, заменить мне его до известной степени, но я боюсь, что и эта особа тоже для меня навсегда утрачена. Я решил, что я женюсь на деньгах, только на одних деньгах, но буду своей жене хорошим мужем и никогда не дам ей заметить, что я женился на ней из расчета. И уж дешево я себя не продам.

— Отлично, мой дорогой. Вы мужчина на редкость красивый и легко можете прельстить собой какую-нибудь богатую вдовушку. Но скажите, О’Донагю, если это не секрет: кто та особа, которая, видимо, сделала на вас сильное впечатление, так что вы ее до сих пор не забыли?

— Я с ней встретился в Комберлэндских озерах и, будучи знаком кое с кем из ее кружка, получил приглашение присоединиться к их компании. В ее обществе я провел дней десять в Уайндермере, Эмбельсайде, Дервентватере и других местах. Она была титулованная иностранка.

— Вот даже как!

— Кроме того, я узнал потом, что у нее огромные земли в Польше. Она была очень красива, очень умна и образована, говорила по-английски и на многих других языках. Лет ей было — года двадцать два или двадцать три, вот так.

— Могу я спросить, как ее звали?

— Княжна Чарторинская.

— Так вы княжну себе подцепили? И что же — ухаживали за ней, добивались ее любви?

— Разве княжна не такая же женщина, и разве я не ирландец? Раз я бы полюбил женщину, то будь она хоть самим римским папой — а ведь была же, пишут, римским папой женщина под именем Иоанна какого-то там — я сумел бы ее добыть. Да, я за ней ухаживал и, ухаживая, влюбился настолько серьезно, что не забуду ее, проживи я хоть тысячу лет. Я буду всегда ее помнить с моей бедной Джюдитой. После Джюдиты я думал, что уже не полюблю больше никого, что у меня сердце зачерствело, как у ростовщика, но, оказывается, ошибся.

— Скажите, а она как? Платила вам взаимностью?

— Она была ко мне неравнодушна, это я могу сказать без хвастовства. Перед нашим расставаньем я провел с ней наедине минут пять и сказал ей, что мне очень тяжело с ней прощаться. И тут я, кажется, в первый раз в жизни был искренен, голос у меня прерывался и был едва слышен. Она, должно быть, прочла на моем лице искреннее чувство и ответила: «Если вы правду говорите, то мы, значит, увидимся будущей зимой в Петербурге. До свиданья, я буду вас ждать».

— Эти слова много значат — во всяком случае.

— Я пробормотал, что непременно так сделаю, если будет можно, а сам тут же почувствовал, что этому никогда не бывать, потому что мне просто не на что будет поехать в Петербург. Другое дело, будь у меня средства, — о, для свиданья с ней я поехал бы не только в Петербург, а хоть на край света.

— Прескверное ваше положение, О’Донагю. Впрочем, на свете почти всегда так бывает. Я замечал, хотя был мальчиком, что самые лучшие и спелые яблоки висят обыкновенно над забором выше всех, так что их не достанешь. Могу ли я зайти за вами завтра, чтобы представить вас моей жене, мистрис Мэк-Шэн?

— Я буду очень счастлив представиться вашей доброй супруге, милый Мэк-Шэн. До свиданья, будьте здоровы и счастливы. Погодите, я позвоню моего маленькоголакейчика, он вас выпустит.

— Славный он у вас мальчик, О’Донагю: такой проворный, ловкий, смотрит соколом. Где вы его добыли?

— В Сент-Джемском парке.

— Гм! Несколько странное место для найма прислуги.

— Вы помните Рошбрука у меня в роте?

— Как не помнить! Это был ваш лучший солдат. Заведовал продовольствием. Фуражир был замечательный!

— Так это его сын.

— А, пожалуй, он и похож на отца, только у него приятнее лицо.

О’Донагю рассказал майору, как он встретился с Джо, и друзья расстались.

На следующий день, почти в такой же час, Мэк-Шэн пришел опять навестить друга и застал его уже одетым, чтобы идти вместе с ним к майору в дом.

— Погодите, О’Донагю, не торопитесь так познакомиться с мистрис Мэк-Шэн. Я сперва расскажу про нее одну вещь, вследствие которой она произведет на вас при первом свидании более благоприятное впечатление, чем обыкновенно. Присядьте и погодите надевать перчатки. Я передам вам наш вчерашний с ней разговор перед самым сном, когда мы оба уже готовились перейти в объятия Морфея. Не стану пересказывать ее вопросы о вас, мои ответы — скажу только, что я о вас наговорил кучу хорошего. В конце концов она заметила, что с вашей стороны было большой любезностью дать мне взаймы денег, и что она за это готова полюбить вас, как друга. Тогда я сказал, что вы очень несчастливы в своих предприятиях, что вам не повезло. Она поинтересовалась, в каком отношении. Я сказал, что это очень долго рассказывать — длинная история, а мне хочется спать, и, разумеется, только еще больше разжег ее любопытства. Чтобы сделать ей удовольствие, я не лег, а остался пока на ногах и рассказал ей приблизительно то, что слышал вчера от вас, прибавив к этому, что вот уже наступает зима, но что между тем вы не можете исполнить свое обещание — съездить в Петербург. Как вы думаете, что она сказал на это, добрая душа? Она сказала: «Мэк-Шэн, если ты меня любишь, и если ты чувствуешь благодарность к товарищу за то, что он тебя выручил в свое время, ты завтра же отвезешь ему денег, сколько нужно на поездку и даже больше, сколько вообще он спросит. Если он добудет себе невесту, он нам отдаст, а если нет — ну, что ж, ничего, деньги дело наживное». — «Это очень хорошо с твоей стороны, душа моя, — сказал я, — но не согласилась ли бы ты, чтобы и я с ним поехал? Я ему буду очень полезен в таком деликатном деле». Действительно, О’Донагю, я думаю, что принесу вам пользу, если поеду, и, кроме того, мне самому следует развлечься, переменить на время обстановку. Она серьезно спросила: «А без тебя он разве не сможет?» Я отвечал: «Боюсь, что нет. И хотя я прожил почти всю свою жизнь в казармах, света не знаю и не люблю, но для такого товарища, который всегда был добр ко мне…» — Она перебила: «Долго ли ты рассчитываешь пробыть в отсутствии?» — «Самое большее — месяца два». — «Ну, хорошо. Мне твоя поездка нисколько не улыбается, но раз ты говоришь, что это необходимо, так уж поезжай. Нечего делать!» Она даже вздохнула, бедняжка! — «В таком случае, я поеду», — сказал я. — «Да, сказала она, — это твой долг. Я пришла к решительному заключению» — «Как ты скажешь, так я и сделаю», — сказал я, — но отложим вопрос до завтра, а сейчас давай ложиться спать». Утром сегодня она объявила, что ее решение окрепло, и что она меня отпускает, потом выдвинула ящик, достала триста фунтов золотом и билетами и сказала, что если окажется мало, то мы напишем, и она пришлет. Не правда ли, О’Донагю, ведь золото, ведь бриллиант, а не баба? Вот и деньги.

— Правда, Мэк-Шэн, она золото, но не потому, что дала мне денег, а потому что у нее сердце замечательно доброе и отзывчивое. Относительно же вас, Мэк-Шэн, я не знаю, зачем, собственно, вам ехать со мной?

— Разве вы не думаете, что я могу быть для вас чем-нибудь полезен?

— Думаю и не сомневаюсь, что вы будете мне полезны, но только сейчас я еще не вижу, чем и как.

— А я вижу, и если вы не возьмете меня с собой, это будет с вашей стороны очень нелюбезно. Мне несводима легкая перемена обстановки, потому что, видите ли, О’Донагю — семейное счастье такая вещь, к которой нужно приучаться постепенно.

— Ну, будь по-вашему. Только я боюсь, что причиню горе вашей добрейшей супруге.

— Она так занята своим делом, что у нее просто времени не будет скучать без меня. Зато сколько будет у нее радости потом, когда я вернусь домой!

— Пожалуй, что и так. Ну, а теперь позвольте мне, наконец, пойти и засвидетельствовать мистрис Мэк-Шэн мое искреннее почтение и принести ей мою глубокую благодарность.

Капитан О’Донагю застал мистрис Мэк-Шэн среди обычных хлопот с посетителями столовой. Капитан нашел ее чрезвычайно симпатичной и милой, хотя, правда, несколько тучной. Она невольно располагала к себе каждого своей простотой, добротой и искренностью. Пообедали втроем. О’Донагю сумел ей понравиться. Было решено, что на этой же неделе оба джентльмена сядут на корабль, отходящий в Гамбург, чтобы проследовать оттуда в Петербург. С ними поедет и Джо в качестве мальчика-слуги.

ГЛАВА XII. По старинному — за море по невесту

Первым шагом О’Донагю было достать общий паспорт для себя и для своей свиты. При этом не обошлось без спора. Мэк-Шэн пожелал не называться в паспорте офицером, а просто слугою капитана О’Донагю, уверяя, что он не только принесет этим больше пользы своему другу, но и придаст ему больше важности. О’Донагю спорил, спорил, но в конце концов уступил, и паспорт был составлен, как требовал майор.

— Клянусь Св. Патриком! Надобно будет достать рекомендательных писем, — сказал О’Донагю. — Но как это сделать? И к кому? Ну, конечно, прежде всего к английскому послу… Схожу, попробую к принцу-главнокомандующему, не даст ли он.

О’Донагю сейчас же отправился и был немедленно принят, потому что оказался приемный день. О’Донагю обратился к его королевскому высочеству с ходатайством, не соблаговолит ли его высочество дать ему несколько рекомендательных писем по случаю его отъезда в Россию по одному секретному делу. Его высочество изволил совершенно справедливо заметить, что рекомендательные письма должны дать ему те, кто его посылает, и потом спросил его, где он служил, какой на нем чин и пр. Из ответов принц убедился, что перед ним заслуженный офицер. Тогда его высочество задал вопрос, по какому же это секретному политическому делу едет в Россию капитан О’Донагю? Его высочество что-то не слыхал ни о чем подобном.

— Ваше королевское высочество, тут маленькое недоразумение. Я не говорил, что еду по политическому делу. Я еду по личному делу, составляющему для меня, действительно, большой секрет.

О’Донагю набрался смелости и решил быть откровенным до конца. Он сказал, что дело идет об одной даме из самого высшего общества, и что если он не получит рекомендаций, открывающих ему двери в это общество, то и не встретится нигде с этой дамой. Вот почему он и осмелился обратиться к его высочеству, полагая, что раз он, капитан, служил королеве и родине верой и правдой, то ему не откажут в его невинном ходатайстве.

Его высочество рассмеялся от души на такое откровенное признание и, не находя причины отказать капитану в двух-трех рекомендательных письмах, велел написать их, подписал и вручил просителю. О’Донагю земно поклонился принцу и ушел из дворца в восторге, что его дерзкое предприятие так блистательно удалось.

Запасшись всем необходимым, наши путешественники сели на корабль, шедший в Гамбург, куда и прибыли вполне благополучно, хотя и страдая морской болезнью. Из Гамбурга они проехали в Любек, там в Травемюнде сели опять на бриг, шедший в Ригу. Ветер был попутный и они доехали скоро. Остановились в гостинице и увидали, что приехали в страну, где по-английски никто не понимает. О’Донагю отправился в английское консульство, объявив консулу, что едет в Россию со специальным поручением, и в подтверждение своих слов показал ему рекомендательные письма от принца. Для консула этого было совершенно достаточно, и он предложил О’Донагю свои услуги. Не имея возможности отыскать для него курьера, говорящего по-английски или хотя бы по-французски, консул сам облегчил ему задачу, как доехать до Петербурга. Он дал ему список почтовых станций, сделал расчет поверстной платы, разменял ему часть золота на русские бумажные деньги и вообще объяснил все, что нужно. Трудно было найти экипаж и лошадей для поездки, но в конце концов и это затруднение уладилось: нашли какую-то колымагу на четырех колесах, и, простившись с консулом, путешественники сели и покатили.

— Ну, Мэк-Шэн, берите себе деньги и расплачивайтесь дорогой с ямщиком и со всеми, — сказал О’Донагю, подавая майору пачку красных, синих, зеленых и грязно-белых бумажек.

— Неужели это деньги? — спросил с удивлением Мэк-Шэн.

— Деньги. Это рубли.

— Рубли? Вот что. Я бы скорее подумал, что это просто какие-нибудь ярлыки для наклеивания на бутылки, ящики и коробки.

Путешественники ехали день и ночь, не жалея ямщику на водку, и сравнительно быстро доехали до северной русской столицы.

У заставы, при въезде, у них первым делом спросили паспорта. Заставный офицер вышел из своего домика и объявил, что их проводит казак. Казак действительно был тут верхом, с длинной пикой и длинной бородой. Он поехал впереди экипажа, а ямщик пустил лошадей за ним совсем шагом.

— Мы под арестом, что ли? — спросил Мэк-Шэн.

— Не знаю, но очень похоже на то, — отвечал О’Донагю.

Ареста никакого не было. Экипаж выехал на великолепную улицу — Невский проспект — и, как только он остановился у гостиницы, казак переговорил что-то с вышедшим на подъезд хозяином и сейчас же уехал.

Четыреста верст в тряском экипаже, притом же день и ночь без отдыха — не шутка. Путешественники крепко выспались в отведенном для них просторном номере, очень чистом в хорошо обставленном. На другой день Джо оделся в красивую ливрею, а еще через день хозяин гостиницы подыскал курьера, говорившего на трех языках, и достал напрокат экипаж помесячно. Курьеру сшили красивую форму, и на общем совете решили, что О’Донагю может теперь ехать с визитами и развозить рекомендательные письма английскому послу и другим лицам.

ГЛАВА XIII. Содержащая в себе кое-какие сведения о городе Петербурге

За триста рублей в месяц О’Донагю нашел для себя шикарный выезд — пролетку парой с отлетом. В корню был отличный рысак, а красивая пристяжная ходила вскачь, завиваясь кольцом, то есть загибая голову вбок и вниз так, что носом почти дотрагивалась до своих колен. Выезд был такой, что прохожие останавливались и любовались. У кучера Афанасия была борода самая большая во всем Петербурге. Джо был самым маленьким в Петербурге казачком, а курьер Дмитрий самым рослым и представительным выездным. Все это стоило больших денег, но деньги были истрачены не напрасно, и в один ясный, солнечный день капитан О’Донагю сел в свою пролетку и помчался к английскому послу. Письма были очень короткие, но писавшая их высокая особа пользовалась таким всеобщим почтением и любовью, что посол, лорд Сент-Г, тут же попросил О’Донагю считать его дом всегда для себя открытым, позвал его обедать на следующий день и предложил представить его императору на ближайшем выходе. О’Донагю простился с послом в полном восторге от своей удачи, и поехал с письмами к княгине Воронцовой, к графу Нессельроде и к князю Голицыну. Его и тут приняли очень хорошо. Покончив с визитами, он велел кучеру ехать на Английскую набережную, потом на Дворцовую, потом на Невский проспект и, покатавшись часа два, чтобы везде показать свой щегольский выезд, возвратился в гостиницу.

— Я теперь очень досадую, — заметил О’Донагю, когда рассказал Мэк-Шэну про свою поездку, — что согласился назвать вас в паспорте моим слугою. Вы бы точно так же могли развлекаться, как и я, и сохранили бы свое общественное положение.

— А вот я так нисколько об этом не жалею и ничуть не досадую, О’Донагю, — отвечал Мэк-Шэн. — Я достаточно позабавился и поразвлекся в свою жизнь, и даже больше, чем достаточно. После же обедов и вечеров с посланниками, князьями и графами мне бы, пожалуй, кухмистерская мистрис Мэк-Шэн стала казаться уже менее комфортабельной. Натанцевавшись с графинями и герцогинями, нашептавши им на ушко разных любезностей, перечокавшись шампанским почти со всею русскою знатью, я бы, чего доброго, стал презрительно относиться к своей домашней обстановке и к бифштексам-пай мистрис Мэк-Шэн, и сама мистрис Мэк-Шэн показалась бы мне, пожалуй, толще обыкновенного. Нет, нет, так гораздо лучше. Я очень умно придумал, хотя самого себя хвалить не следует.

— Может быть, вы и правы, Мэк-Шэн, но только мне совестно, что я трачу ваши деньги, вы же сами так ничем и не пользуйтесь на свою долю.

— Да какая же моя тут доля, О’Донагю? Послушайте. Предположим, что я бы приехал сюда один и совершенно самостоятельно. Что стал бы я тут делать? Ведь я не поступил бы, как вы, не явился бы с милой развязностью к принцу-главнокомандующему и не стал бы просить у него рекомендательных писем к нашему послу. Не завел бы себе щегольского выезда, да и не сумел бы, пожалуй, так все устроить. Сидел бы я таким же глупым сычом, как и сейчас сижу, и делал бы то же самое, что делаю теперь: например, сегодня я почти все утро, когда вас не было, простоял на одном из разводных мостов через реку и плевал в воду, внося свою лепту в Балтийское море.

— Вот это-то и досадно, что у вас здесь нет других развлечений получше.

— Есть, как так нет? Я думал о мистрис Мэк-Шэн, представлял себе ее доброе лицо, а это гораздо лучше, чем если бы я забыл ее для высшего общества. Каждый забавляется, как может, предоставьте мне устраиваться в этом отношении самому. Это единственное, о чем я вас прошу. А теперь скажите мне вот что: вы, я полагаю, ничего не узнали про польскую княжну, когда ездили с визитами?

— Разумеется, ничего. Ведь спрашивать было неловко. Это можно сделать только при удобном случае.

— Не расспросить ли мне про нее нашего курьера? Быть может, он ее знает.

— Как он может ее знать?

— Не в смысле знакомства на равную ногу, конечно, во он может знать об ее семье, о том, где она теперь живет и т. д.

— Нет, Мэк-Шэн, лучше не надо. Ведь мы его еще так мало знаем. Завтра я обедаю у нашего посла, там будет большое общество.

Днем получены были приглашения на вечер от княгини Воронцовой и князя Голицына.

— Каша заваривается крутая, — сказал Мэк-Шэн, — вероятно, вы встретите вашу красавицу, не тут, так там.

— Я тоже на это надеюсь, если же нет, то, когда освоюсь здесь получше, сам наведу о ней справки. Но сначала мы должны хорошенько обследовать почву.

О’Донагю отобедал у посла, побывал на вечере в обоих домах, но своего «предмета» так нигде и не встретил. В Петербурге, в свете, очень любят музыку, а капитан О’Донагю оказался недурным музыкантом, поэтому его стали приглашать наперебой во все лучшие дома. Ко двору же его представить было нельзя по той простой причине, что двор в этом году все еще не переезжал до сих пор в Петербург из летней резиденции.

Дмитрий, которого нанял О’Донагю в качестве курьера, был очень способный, умный парень. Увидав, что его барин человек очень щедрый и нетребовательный, он почувствовал к нему симпатию и готов был служить ему не за страх, а за совесть. В особенности ему пришлись до душе фамильярные отношения между О’Донагю и Мэк-Шэном, он знавал других англичан, и ему было известно, что они обращаются с прислугой сухо и пренебрежительно, обращение же О’Донагю со своим слугой ему нравилось, и через это барин-ирландец сильно выигрывал в глазах Дмитрия. Дмитрий говорил по-английски и по-французски порядочно, а по-русски и по-немецки совсем хорошо. Происхождением он был русский, из питомцев московского воспитательного дома, и следовательно не был крепостным. С Мэк-Шэном он скоро подружился, как только тот увидал, что Дмитрий малый порядочный и собирается служить честно.

— Скажи своему барину, Максимыч, — сказал он Мэк-Шэну, которого переделал в Максимыча, — чтобы он здесь в Петербурге не разговаривал о политике ни с кем, а то на него как раз донесут, и он будет взят в подозрение. Здесь почти вся прислуга, все курьеры — по крайней мере, две трети — служат в тайной полиции.

— Этак, пожалуй, и ты там служишь? — спросил Мэк-Шэн.

— Служу, — как ни в чем не бывало сознался Дмитрий. — Через несколько дней от меня потребуют доклада о вас, и я должен буду его представить.

— О чем же тебя будут спрашивать? — спросил Мэк-Шэа.

— Прежде всего меня спросят: кто мой барин и чем занимается? Удалось ли мне узнать хотя бы от тебя, из какой он семьи, не принадлежит ли он у себя на родине к знати? Не выражал ли он каких-либо политических мнений? Удалось ли мне выведать доподлинно истинную цель его приезда в Россию?

— Что же ты на эти вопросы ответишь?

— Я и сам хорошо не знаю. Я бы желал, чтобы ты сообщил мне все эти сведения о нем, а я бы так их туда в передал с твоих слов. Можешь ты это сделать?

— Могу, отчего же. Изволь. Во-первых, об его происхождении я могу сказать, что он принадлежит у себя на родине к королевскому роду.

— Что ты!

— Верно, как вот то, что я сижу здесь на этом старом кресле. Разве он не привез с собой рекомендательные письма от брата нашего теперешнего короля? Или это у вас здесь ни во что не считается? У вас больше значит длина бороды?

— У нас больше всего значит чин. Чин у нас гораздо важнее титула, и генерал считается куда выше, чем князь. Ну, а каковы политические взгляды твоего барина? Я от него ничего не слышал о политике. Слышал только, как он хвалил город и государя императора.

— Он хвалит и порядки ваши, и законы, они ему очень нравятся. От флота и армии он в восторге.

— Хорошо. Так и скажем. Теперь третье, зачем он сюда приехал?

— Просто так, людей посмотреть и себя показать, благо завелись лишние деньги. Ну, и поразвлечься немножко. У него ведь есть письма к очень высокопоставленным лицам. Однако, Дмитрий, сухая ложка рот дерет. Что так-то разговаривать, прикажем лучше подать бутылку шампанского и промочим себе горло.

— Шампанского! А что на это скажет твой барин?

— Что скажет? Он будет очень доволен, что я себе ни в чем не отказываю, он этого требует от меня все время. Спроси его хоть сам, коли не веришь.

Дмитрий сходил за шампанским. Когда вино было разлито по стаканам, он сказал:

— А твой барин очень щедрый господин, и я готов прослужить ему хоть всю мою жизнь, до самой смерти. Но с другой стороны, кто вас знает, что вы с ним за люди? Вдруг шпионы иностранные или лазутчики, или еще того хуже — крамольники, революционеры?

— Зачем непременно предполагать подобные вещи? — возразил Мэк-Шэн. — Разве мой барин не мог приехать просто по своему личному делу?

— А для чего он привез с собой письма от королевского брата? Это подозрительно.

— Как для чего? Да просто для того, чтобы представиться высокопоставленным лицам в качестве действительного, настоящего джентльмена, а не проходимца какого-нибудь. Неужели в здешней стране не понимают таких простых вещей и подозревают в них невесть что? Ну, люди!

— Это ты сам не понимаешь нашей страны, — возразил Дмитрий.

— Отказываюсь и понимать такие вещи… А ты мне вот что объясни, дружище Дмитрий… Да не спросить ли нам еще бутылочку? В этой уж ничего нет, а за бокалом вина глаже беседа идет.

Распили еще одну бутылочку. Мэк-Шэн незаметно свел разговор на петербургских красавиц.

— У нас в столице много есть красавиц из польских дам и барышень, — сказал Дмитрий.

— А нет ли между ними княжны Чарторинской? — спросил Мэк-Шэн. — Не слыхал ли ты про такую?

— Я у них в доме прослужил несколько лет, еще когда старый князь был жив. А ты как ее знаешь?

— Она была в Англии.

— Возможно. Она только что вернулась с дядей из-за границы.

— Скажи, приятель, она теперь в Петербурге?

— Надо полагать. А для чего ты спрашиваешь?

— Много будешь знать — скоро состаришься.

— Вот что, Максимыч: я догадываюсь, что твой барин в Петербург-то приехал из-за этой самой княжны. Скажи мне правду. Я уверен, что оно так и есть.

— Значит, тебе известно больше, чем мне. Я знаю только, что мой барин встретил княжну в Комберлэнде, и что он находит ее красавицей.

— Виляешь ты, Максимыч.

— Если б я мог тебе верить, если б я знал, что ты нас не предашь, не изменишь нам…

— Вот тебе крест! Доверься мне, буду служить твоему барину верой и правдой.

— Ну, хорошо. Барин, действительно, влюбился в княжну, и она в него, кажется, тоже. Из-за этого мы и приехали.

— Прекрасно. Я так и скажу в тайной полиции, а затем буду служить вам с барином верой и правдой.

— Неужели ты все расскажешь теперь в тайной полиции? — спросил Мэк-Шэн.

— Имени княжны, конечно, не назову, а скажу, что англичанин приехал просто по своим любовным делам.

— Послушай, Дмитрий, шампанское мне надоело, а пить все еще хочется. Добудь-ка бутылочку бургонского. Да не таращи так глаза, повторяю же, капитан ничего не скажет. За подобное он меня никогда не забранит.

— Что за милый барин у тебя! — сказал Дмитрий, которого от двух первых бутылок уже начало разбирать. — Вот славный-то!

Откупорили третью бутылку. Мэк-Шэн продолжал:

— Расскажи теперь, дружище Дмитрий, все, что ты знаешь про княжну. Кто она такая?

— Она дочь умершего князя Чарторинского и состоит как бы под опекой самого государя императора. Она наследница всех родовых отцовских имений, за исключением одного, отказанного по завещанию одной варшавской больнице. Говорят, что царь сватает ее за одного генерала. Она при государыне фрейлиной и живет во дворце.

— Ее оттуда и не достанешь, — согласился Дмитрий.

— Фью! — посвистал Мэк-Шэн.

— Трудновато будет, это верно,

— Он ее непременно увезет все-таки, вот увидишь.

Где он может с ней встретиться?

— Так, чтобы поговорить наедине? Разве только на бале, во время танцев. Больше негде, Максимыч, она-то его любит. Есть признаки.

— Пусть он доверится мне, а я буду служить ему верой и правдой. Видит Бог, не сфальшивлю.

— Ты хороший малый, умный, добрый и честный, — сказал Мэк-Шэн. — Допьем же бутылку-то, да я пойду спать: смерть, как хочется. И здоровую же задам я сегодня высыпку, не в обиду будь сказано здешним блохам.

ГЛАВА XIV. Ухаживание

Проснувшись на другое утро, Мэк-Шэн припомнил свой разговор с Дмитрием и стал бояться, не наговорил ли он лишнего, и стоило ли вообще пускаться с курьером в интимные разговоры. Он утешил себя тем, что не сказал курьеру определенно, что О’Донагю и княжна влюблены друг в друга, а только высказал свое личное предположение. Во всяком случае он сознался во всем О’Донагю и спросил, что он думает об его поступке.

О’Донагю подумал несколько времени и ответил:

— Не знаю, как вам сказать, Мэк-Шэн, хорошо или дурно вы сделали. Может быть, все к лучшему. Во всяком случае нам понадобился бы, в конце концов, кто-нибудь из полиции, а он, как видно, малый довольно порядочный.

— Он не стал бы нам говорить, что служит в тайной полиции, если бы собирался учинить нам пакость, — сказал Мэк-Шэн.

— Совершенно верно, и я прихожу, в общем, к заключению, что вы сделали вовсе не дурно. Завтра я представляюсь ко двору и, быть может, увижу ее там.

— А что мне сказать Дмитрию?

— Ничего пока не говорите. Или нет, скажите, что когда вы упомянули ее имя, то я сказал, что увижу ее, вероятно, во дворце.

— Хорошо. Так я и скажу и оставлю вопрос пока открытым.

На другой день О’Донагю, в полной парадной форме, подъехал к дому английского посольства, чтобы ехать вместе с послом в Аничковский дворец представляется императору. Принят он был весьма милостиво, император подошел к нему, когда он стоял в кругу других представлявшихся, и задал несколько вопросов: как здоровье его королевского высочества главнокомандующего, давно ли О’Донагю служит, почему в отставке и т. д. Потом его величество сказал, что императрица будет рада его видеть, наконец, осведомился, долго ли он думает пробыть в Петербурге, и после всего этого О’Донагю был милостиво отпущен.

С сильно бьющимся сердцем пошел О’Донагю за послом на половину императрицы. Ждать ему пришлось недолго: минут через пять распахнулись двери, и в комнату вошла императрица в сопровождении камергера и дежурных статс-дам и фрейлин. Во время представления О’Донагю видел перед собой только одну императрицу. Поцеловав руку и ответив на несколько милостиво заданных вопросов, он отошел в сторону, чтобы пропустить следующего представляющегося, и тут в первый раз взглянул на группу дам, окружавших императрицу. Все они были ему незнакомы, потом он увидал и княжну Чарторинскую, которая разговаривала с другой фрейлиной и смеялась. Но вот она обернулась, и глаза их встретились. Княжна узнала его сразу, отвернулась и схватилась рукой за грудь, как будто ей вдруг стало трудно дышать. Скоро, однако, она оправилась и повернулась опять к нему лицом. О’Донагю поймал ее взгляд и убедился, что ему рады. Через десять минут посол подозвал его к себе, и они оба уехали из дворца.

— Я ее видел, — сказал О’Донагю майору. — Она еще больше похорошела, и я еще больше влюбился. Что теперь я буду делать?

— Да, вот именно. Это большой вопрос, — отвечал Мэк-Шэн. — Сказать ли Дмитрию или промолчать? Я обдумаю все это, когда вы уедете на обед к послу.

— Я на обед не могу ехать, Мэк-Шэн. Напишу извинение.

— Вот как на вас это действует! А у меня, наоборот, аппетит всегда особенно разыгрывался, когда я бывал влюблен.

— Как жаль, что она княжна, — сказал О’Донагю, бросаясь на диван.

— Это не так важно, О’Донагю. Вы послушали бы, что говорит Дмитрий. По его словам здесь титулы ровно ничего не значит, а только чины, в особенности военные. Вот если б она была не княжна, а генерал, тогда так.

— Она ангел, — сказал со вздохом О’Донагю.

— Это опять же чин небесный, он одинаково не имеет большого значения в Петербурге, — возразил Мэк-Шэн. — Впрочем, Дмитрий мне рассказывал, что у них будто бы имеются, кроме генералов военных, еще какие-то штатские генералы. Только я все никак не могу уяснить себе, черт возьми, что это за птицы такие и для чего они могут быть нужны.

— Что я буду делать? — сказал О’Донагю, вставая и собираясь писать письмо послу.

— Отобедаете, выпьете бутылочку шампанского, и тогда я подробно с вами переговорю обо всем. Давайте сюда ваше письмо, я заодно пошлю Дмитрия отнести его по адресу и закажу вас обед.

Совет Мэк-Шэна был не дурен. О’Донагю последовал ему и, пообедавши, уселся рядом с ним у камина. Вдруг в дверь кто-то постучался. Мэк-Шэн пошел узнать, кто это, и вернулся, улыбаясь.

— Там какой-то карлик стоит — такой крошечный, что голубь, сидя у него на плече, мог бы клевать зерна у него на сапоге. И очень важно себя держит. Говорит, что может отдать письмо только вам лично, в собственные руки. Впустить его?

— Конечно, — отвечал О’Донагю.

Карлики в Петербурге были в то время в большой моде. В каждом барском доме считалось необходимым держать по крайней мере одного, если уж не двоих или троих. С ними обращались лучше, чем с остальной прислугой, среди которой они занимали привилегированное положение. Один из таких недоростков и вошел в комнату, одетый турком, в чалме и очень важный с виду, что особенно было смешно при таком крошечном росте. Собой он был прехорошенький и хорошо сложен. На очень порядочном французском языке он осведомился, действительно ли он видит перед собой капитана О’Донагю. Получив утвердительный ответ, он подал капитану маленькую записочку и сел на диван со всею вольностью балованного слуги.

О’Донагю распечатал записочку и прочитал:

«Пишу для того, чтобы сказать вам, как я довольна, что вы исполнили свое обещание. Вскоре я уведомлю вам, как только сама узнаю, где нам можно встретиться, а до тех пор будьте осторожны. Подателю письма можете верить вполне, это мой крепостной человек, вполне мне преданный. Ч.»

О’Донагю прижал записку к губам и сел писать ответ. Дня через три после того он вдруг получает от одной молоденькой вдовушки, немки, графини Эргорн, приглашение непременно приехать к ней в три часа днем. У графини в доме он еще не был, хотя слыхал о ней в обществе, разумеется, он не замедлил явиться по приглашению, не без тайной надежды, что у графини с княжной окажется что-нибудь общее. Надежда оправдалась: входя в гостиную, О’Донагю увидал княжну на диване рядом с графиней Эргорн, красивой двадцатипятилетней женщиной. Княжна встала и представила О’Донагю графине, назвавши ее своей кузиной. Графиня побыла в гостиной кинут пять, сказала несколько незначащих фраз и ушла, оставивши княжну наедине с гостем. О’Донагю сейчас воспользовался этой неожиданной возможностью выразить всю полноту и силу своих чувств.

— Вы ехали в такую даль для того, чтоб увидать меня, капитан О’Донагю, — сказала княжна, — я вам за это очень благодарна и очень рада случаю возобновить с вами знакомство.

Но для О’Донагю было этого мало. Не для простого знакомства приехал он из-за моря. Он пустил в ход все свое красноречие — и через час оба уже сидела на диване рядом, он держал в одной руке ее прелестную ручку, а другую обнимал ее за талию.

Свидания стали повторяться от времени до времени, а когда нельзя было видеться, О’Донагю приезжал к графине Эргорн просто только для того, чтобы поговорить с ней о княжне.

— Вы должны иметь в виду, капитан О’Донагю, — сказала ему однажды графиня, — что это дело устроить чрезвычайно трудно. Княжна находится вроде как бы под опекой у самого государя и без его согласия нельзя получить ее руки.

— Мне это уже говорили, — отвечал О’Донагю, — и я пришел к заключению, что нам с ней остается только одно — бежать.

— Этого никак нельзя сделать, — возразила графиня. — Вы не можете уехать из Петербурга без паспорта. Она не может отлучиться из дворца больше, чем на час или на два, иначе ее сейчас же хватятся. Вас сейчас же найдут, поймают и вы лишитесь ее навсегда.

— Тогда как же мне быть, графиня? Посоветуйте что-нибудь. Не обратиться ли мне непосредственно к императору с просьбой о милости?

— Нет, из этого ничего не выйдет. Княжна слишком богатый приз, ее иностранцу не отдадут. А вы послушайте, что я вам скажу.

— Я весь — внимание.

— Вы должны в меня влюбиться, — сказала графиня. — Понятно, для вида только, чтобы разошелся слух о нашей свадьбе. Вы у меня все это время бывали очень часто, ваши лошади то и дело останавливались у моего подъезда. Ясное дело, что между нами что-нибудь есть… Всякие подозрения моей кузины будут сняты, и вам свободнее можно будет действовать. Иначе ведь она подвергается большой опасности.

— Неужели император вмешивается в такие мелкие дела?

— С императором шутки плохие. За самовольный брак с особой, состоящей под его личной опекой, русский подданный может угодить в Сибирь. Вас, как чилийского подданного, в Сибирь, конечно, не сошлют: за вас заступится посольство.

— А ее? Ведь с ней, пожалуй, что-нибудь сделают, если император рассердится?

— Обвенчавшись с вами, она сделается английской подданной, так что ваш посол заступится и за нее. Со мной ничего особенного сделать нельзя, разве только выслать из России, потому что я также иностранная подданная. Поняли все?

— Понял, графиня, и — Боже мой, до чего я вам благодарен! Теперь я буду действовать только по вашим указаниям.

— Об этом именно я вам и хотела попросить. А теперь пока до свиданья, капитан О’Донагю.

ГЛАВА XV. Побег и злая погоня

— Все это очень хорошо, — сказал Мэк-Шэн, конца О’Донагю передал ему свой разговор с графиней, — но вот вы мне что скажите: думаете ли вы довериться Дмитрию или нет? Ведь, с одной стороны, услуги такого опытного, ловкого и сообразительного человека представляют большую ценность, а с другой стороны — он будет обижен, если вы его устраните от этого дела. Между тем он очень много знает — знает и карлика, который к вам ходил, и семейство княжны, и ее самое. По-моему, следует ему довериться.

— Я с вами согласен, но только вы не все ему сказывайте.

— Нет, я не скажу ему всего, да в этом и не будет надобности, потому что он сам поймет и раскусит все остальное без дальнейших слов.

— Делайте, как знаете, Мэк-Шэн, но только я сперва поговорю об этом с графиней. Я буду у нее завтра. Ведь я дал слово ничего без совета с ней не предпринимать.

О’Донагю съездил к графине, та поехала к княжне во дворец, и на другой день капитана уведомили письмом, что на Дмитрия вполне можно положиться. О’Донагю позвал курьера и сказал, что он рассчитывает на его верность и хочет ему вполне довериться.

— Всячески постараюсь заслужить вам, барин, я только и думаю о том, как бы поступить к вам на службе совсем, а не на время только. Предупреждаю вам об одном: когда вы соберетесь уезжать совсем из Петербурга, вы меня предупредите за несколько дней, потому что нужно будет сделать публикацию в «Ведомостях». Я это беру на себя.

— Какую еще публикацию?

— Публикацию о вашем выезде за границу, чтобы все знали, что вы не бежите от долгов. Без этого вам не выдадут паспорта.

— Как я раз, что вы мне это сказали. Вы, значит, догадываетесь, что я рассчитываю уехать не один, а с женой, которою будет, как я надеюсь, графиня Эргорн?

— Понимаю, барин, и постараюсь, чтобы об этом узнали все.

С этими словами Дмитрий ушел.

Зима в этом году установилась очень суровая. Нева замерзала рано, мосты были разведены. На улицах появились сани, на гуляньях выросли горы для катанья. О’Донагю продолжал посещать графиню Эргорн почти каждый день, его лошади подолгу стояли у ее подъезда, но с княжной он не видался больше месяца, и даже карлик ни разу к нему не приходил. Соблюдалась особенная осторожность. В свете усиленно говорили о предстоящем замужестве графини. Она была красива и богата, к ней сваталось много женихов, но до сих пор она всем отказывала, предпочитая оставаться свободной. Поэтому О’Донагю все поздравляли, считая, что ему особенно повезло.

На одном праздничном выходе император подошел к О’Донагю и спросил, правда ли, что он собирается отнять у двора одну из самых красивых дам.

— Считаю эти слова за милостивое соизволите вашего императорского величества, — отвечал О’Донагю с нижайшим поклоном.

— Не только соизволяю, но и желаю вам счастья.

— Приношу вашему величеству мою всенижайшую благодарность, — произнес О’Донагю. — Полагаю, что вы, ваше величество, не изволите думать, что я собираюсь увезти ее из России навсегда. Напротив, я бы стал большую часть года проводить в России, если бы мне на это было дано позволение.

— Очень рад это слышать. Следовательно, я не теряю, а выигрываю от этого брака.

«Боже мой! Не я буду, если в свое время не напомню ему этих слов! — подумал О’Донагю. — Ведь это прямое разрешение на брак и на то, чтобы я остался в России!»

Все было теперь готово для исполнения задуманного. Графиня рассказала всем, что собирается ехать к себе в усадьбу, находившуюся от Петербурга в десяти милях, и все поняли это так, что графиня не желает многолюдства на своей свадьбе, а хочет, чтобы она произошла в самом интимном кругу. О’Донагю сделал в «Ведомостях» публикацию о своем отъезде за границу.

Княжна Чарторинская получила от графини письмо, в котором та очень просила свою кузину взять у императрицы себе отпуск на три дня в деревню к графине. Императрица охотно дала отпуск, а когда княжна уезжала из дворца, государыня вручила ей футляр с драгоценностями и сказала: «Отдайте это невесте и скажите, что я обещаю ей мое покровительство, пока она будет находиться в России». Час спустя О’Донагю был вознагражден за свое долгое терпение: он и княжна была, наконец, вместе. Священника достали заранее и уже отправили в усадьбу. В десять часов утра княгиня и ее кузина сели в экипаж. В другом экипаже поехали О’Донагю, Мэк-Шэн и их свита. Ехать до усадьбы было недолго, и в тот же день, немедленно по приезде, совершен был обряд венчания. О’Донагю получил свой приз. Во избежание какой-нибудь неприятности решено было, что молодые на другой же день выедут заграницу. Дмитрий оказался им очень полезен: он все уладил, все устроил и вообще обнаружил большую честность и преданность. Прощание княжны со своей двоюродной сестрой было очень нежное.

— Как ты для меня много сделала, сестрица! — говорила она. — Я тебе всем обязана… Ведь ты очень сильно рискуешь: государь непременно рассердится на тебя.

— Его гнев для меня не так уж страшен: я женщина, и притом иностранка. Но, прежде чем ехать, вы оба должны написать по письму: вы, капитан О’Донагю, императору, а ты, кузина, императрице. Капитан пусть напомнит о высочайше выраженном согласии на его брак и выскажет желание остаться в России и поступить на службу, а ты, кузина, напомни императрице об ее обещании покровительствовать «невесте» и попроси ее похлопотать за тебя у государя. О себе я сама похлопочу, сделаю, что нужно, но я заранее уверена, что дело отлично обойдется, и все кончится одним смехом.

О’Донагю и его жена написали каждый по письму. О’Донагю, кроме того, написал и английскому послу, прося его благосклонного содействия. Когда все это было кончено, графиня простилась еще раз и сказала:

— Разумеется, я перешлю эти письма уже после того, как вы переедете через границу. Будьте покойны.

О’Донагю и его молодая жена пошла садиться в приготовленный для них экипаж. Это был, так называемый, возок — каретный кузов, поставленный на полозья. Внутри возка сели молодые, а Мэк-Шэн и Джо заняли наружное сиденье. Мэк-Шэн не желал мешать молодым: третий в таких случаях всегда лишний. Курьер Дмитрий сел на козлы рядом с ямщиком. Снег покрывал землю на несколько футов, но в воздухе было сухо, морозно, и солнце ярко светило.

Молодая была закутана в роскошную соболью шубу, молодой тоже был в меховой шинели. Мэк-Шэн и Джо, в волчьих шубах и шапках и в меховых сапогах, были закутаны так, что видны были только их носы. Ноги они укрыли себе медвежьей полостью. Четверка лошадей нетерпеливо рыла копытами снег… С Богом! Возок помчался со скоростью шестнадцати миль в час.

— Где у тебя ружья, Джо, а также пистолеты и пули с порохом? — спросил Мэк-Шэн. — Мы будет проезжать через разные глухие места, мало ли что может случиться.

— Я об этом подумал и положил все так, чтобы было под руками, — отвечал Джо. — Ружья сзади вас, пистолеты и заряды у меня в ногах, а капитанское все в возке.

— Хорошо, Джо. Ты у меня молодец-мужчина. Теперь я тебя попрошу посматривать за моим носом, а я буду наблюдать за твоим. Как только на кончике моего носа появится белое пятнышко, ты сейчас же мне скажи, а я тебя предупрежу, если у тебя тоже самое случится. Мистрис Мэк-Шэн будет не особенно довольна, если я вернусь к ней с отмороженным носом.

Ехали безостановочно до вечера и прибыли на какую-то почтовую станцию, где сделали остановку. Мэк-Шэн и Джо, с помощью Дмитрия, смастерили ужин из взятой с собой провизии. О’Донагю и его жена расположились на ночь в возке, а Мэк-Шэн и прочая свита в станционной комнате на полу, подостлавши немного соломы.

Утром Мэк-Шэн объявил, что клопов и блох было больше, чем нужно, но что он, тем не менее, недурно выспался на зло им. На дворе шел густой снег, но путники не посмотрели на это и сейчас же выехали в большой сосновый лес. На следующей станции предполагали опять ночлег.

— Вот здесь очень удобно устраивать засады, — сказал Мэк-Шэн, — если в этом лесу водятся разбойники. А это еще что за созданья бегают между деревьями, словно хотят с нами перегоняться? Дмитрий, это что?

Курьер поглядел на то, что ему показывал Мэк-Шэн, и тихо шепнул что-то ямщику, который вдруг погнал лошадей.

— Это волки, — ответил он на вопрос майора, доставая свои пистолеты и заряжая их.

— Волки! — сказал Мэк-Шэн. — И, надо полагать, голодные. У нас, пожалуй, будет маленькое сраженьице. Джо, посмотри-ка, что Дмитрий делает. Надобно и нам сделать то же самое.

Джо и Мэк-Шэн приготовили свои ружья и зарядили их.

— Хорошо, что из окон возка не видно, что делается сзади, а то миледи могла бы испугаться, — заметил Джо. Благодаря быстроте, с которой ямщик погнал лошадей, возок значительно опередил волков, но они все-таки продолжали бежать за ним.

— Ай, дьяволы! — сказал майор. — Их тут — раз, два, три… семь штук. Как бы еще больше не собралось! Тебе приходилось когда-нибудь раньше охотиться на волков, Джо?

— Я не назову этой охотой на волков, — возразил Джо, — скорее же волки на нас охотятся.

— Все равно, мой маленький браконьер, как ни поверни — это охота, кто бы за кем не гнался.

Курьер перелез с козел на верхнее сиденье к Мэк-Шэну и Джо чтобы хорошенько осмотреться, и объявил, что обстановка ему совсем не нравится. Волки бывают зимой, в дурную погоду, особенно свирепы, а теперь как раз и снег и вьюга, и метель. К тому же теперь уже смеркается, а до станции еще далеко.

— Из наших лошадей, — прибавил он, — три очень хороши, а четвертая, говорит ящик, не надежна, пожалуй не выдержит, и кроме того, пуглива. Вот у вас тут есть пустая бутылка, г. майор. Бросьте ее на дорогу сзади возка. Это остановит волков на некоторое время.

— Пустая бутылка остановит волков? Это любопытно. Они разве пьяницы? — удивился Мэк-Шэн.

Тем не менее он выбросил бутылку.

Курьер сказал правду. Увидав на дороге незнакомый посторонний предмет, подозрительные звери остановились, боясь ловушки, и осторожно окружили бутылку всей стаей. Возок продолжал мчаться, и через несколько минут волков стало не видно.

— И пустая бутылка на что-нибудь пригодилась! — заметил Мэк-Шэн. — Это меня радует.

— Однако, сэр, они возвращаются, — сказал Джо. Они, по-видимому, удостоверились, что в бутылке ничего нет.

Курьер опять влез на верхнее сиденье и спросил Джо:

— Помнится, я видел у тебя целый пук веревок, когда ты обвязывал корзины и коробки. Где они?

— Они у меня где-то здесь, под сиденьем, — отвечал курьер. — Только не очень тяжелое: бутылка, например, не годилась бы.

— Для чего это вам? — спросил майор.

— Для приманки.

— Для приманки? Тогда не привязать ли селедку?

— Просто тряпку какую-нибудь, лучше бы красную.

— Красной не найдется, — сказал Джо, — а вот черный чехол от ружья. Не годится ли?

— Пожалуй, годится, — сказал курьер. — Волки подумают, что это ловушка, и будут бояться.

Курьер крепко привязал к веревке тряпку и спустил вниз. Волки, бежавшие за возком почти вплотную, опять отступили на несколько шагов, боясь незнакомого предмета, но все-таки продолжали бежать заэкипажем издали.

— До станции будет еще часа полтора езды, — сказал курьер. — Я боюсь. Меня смущает — выдержат ли лошади? А стая вся тут, она не отвязалась от нас, только держится немного подальше.

— Сколько всех волков в этой стае, как вы думаете? — спросил майор.

— От двухсот до трехсот штук, я полагаю, — отвечал Дмитрий.

— Ах, черт возьми! Я предпочел бы сидеть в эту минуту у себя дома с мистрис Мэк-Шэн.

Прошло еще полчаса. Лошади заметно ослабевали. Водки держались на почтительном расстоянии, благодаря тащившейся по снегу за экипажем черной тряпке, которая их смущала.

— Что это? Они опять остановились, не бегут ли за нами? — сказал Мэк-Шэн.

— Веревка оборвалась, и они остановились над тряпкой, разглядывают ее, — объяснил Джо.

Дмитрий сказал что-то ямщику, который привстал на козлах и еще бешенее погнал лошадей. Три из них были еще довольно крепки, но четвертая вымоталась почти совершенно и прибавить бега уже не могла.

— Теперь надобно стрелять, г. майор, — сказал Дмитрий, — иначе они выпустят лошадям кишки.

Мэк-Шэн и Джо схватили свои ружья. Передний волк бежал совсем близко около экипажа. Джо выстрелил первый и свалил одного волка. Мэк-Шэн промахнулся, и волк, в которого он стрелял, бросился было на крайнюю лошадь, но пистолет Дмитрия уложил зверя на месте.

Услыхав выстрелы, О’Донагю опустил окно возка и с удивлением спросил, что это значит. Мэк-Шэн ответил, что кругом показались и бродят волки, и что не мешает их попугать. Стая, напуганная выстрелами, постояла несколько времени на месте, но потом опять припустилась за экипажем, держась, однако, теперь уже на совсем почтительном расстоянии.

— Еще полчасика — и мы приедем на станцию, — объявил Дмитрий.

Но четвертая лошадь окончательно выбилась из сил и не могла больше идти даже шагом, мешая только другим. Возок остановился. Приходилось оставить ее на жертву волков. Курьер соскочил и обрезал постромки, после чего возок опять помчался уже только на трех лошадях.

На покинутую лошадь набросилась вся голодная стая и в один миг растерзала ее. Вскоре почти все волки уже опять бежали за возком и на этот раз с особенным остервенением. Лошади устали, они бегут все тише и тише… Волки близко, совсем уже близко. Майор стреляет, Джо стреляет, волки теряют товарищей, но не отстают.

Но вот и станция. Звери чуют жилье и останавливаются… Преследование прекратилось.

О’Донагю почти внес на руках свою, до полусмерти напуганную, жену в станционный домик, и как только ее посадили на стул, она сейчас же лишилась чувств.

ГЛАВА XVI. Возвращение в Англию

Остальная часть путешествия совершилась уже без всяких приключений. Путешественники переехали через границу и очутились в пределах Польши. Они проехали прямо к родному дяде мистрис О’Донагю, который отнесся к ее браку очень благосклонно уже за одно то, что она избавилась таким образом от грозившего ей брака с кем-нибудь из русских, а князя Чарторинского, как заядлого поляка, всего коробило при одной мысли о подобной перспективе. Молодые люди решили остаться в Польше и дождаться из Петербурга уведомления о том, какой оборот простят и позволят О’Донагю поступить на русскую службу. Так и случилось. Вскоре же пришло известие, что их зовут в Петербург, и они стали собираться.

Что касается Мэк-Шэна, то он решил ехать домой в Англию. Разумеется, О’Донагю даже и не пытался его удерживать, он понимал, что мистрис Мэк-Шэн должна скучать без мужа. Но зато вышел спор по поводу мальчика Джо. О’Донагю хотел оставить его у себя, но Мэк-Шэн горячо воспротивился.

— Нечего ему здесь у вас делать, О’Донагю, — сказал он. — Мальчик этот слишком хорош для того, чтобы навек оставаться в должности лакея. Для чего ему пропадать на чужбине, пусть он лучше возвращается к себе на родину, в старую Англию.

— Но что же вы ему можете предложить в Англии лучше того, что я предлагаю ему здесь?

— Я ему дам образование, я доставлю ему возможность учиться, сделаться образованным человеком. Я не могу забыть, как он храбро и мужественно держал себя перед лицом волчьей стаи, каким чудным помощником был он нам во время опасности. Если майора Мэк-Шэна не съели волки, то майор Мэк-Шэн в значительной степени обязан этим мальчику Джо. И майор Мэк-Шэн хочет отблагодарить его за это. У нас с мистрис Мэк-Шэн детей нет. Он будет нашим приемным сыном — разумеется, если согласится мистрис Мэк-Шэн, потому что деньги-то ведь ее…

— Ну, тогда другое дело, — сказал О’Донагю. — Только я также хотел бы сделать для чего-нибудь и от себя.

— Вы уже достаточно для него сделали в свое время. Вы спасли его от нужды и лишений, и если он со своей стороны принес вам пользу, то вы теперь с ним только квиты.

— После того, что вы сказали, я, конечно, вынужден уступить, — сказал О’Донагю.

Дня через два после этого разговора О’Донагю с женой, в сопровождении Дмитрия, выехал в Петербург, а Мэк-Шэн и Джо отправились в Англию.

ГЛАВА XVII. На другой день после убийства

Теперь, читатель, мы должны с вами вернуться в местечко Грасфорд, в тот коттедж, где вы оставили Рошбрука и его жену, упавшую в обморок при прощании с сыном.

Придя в себя, она заплакала в голос от горя, что лишилась сына и от страха, что преступление ее мужа откроется. Рошбрук сидел молча и глядел на золу в камине. Немой то жалобно заглядывал в лицо своему хозяину, то подбегал к плачущей хозяйке. Умный пес чутьем чуял, что случилось неладное. Убедившись, что его не замечают, он подошел к двери, из которой вышел Джо, понюхал щель и вернулся к Рошбруку.

— Я раз, что он ушел, — пробормотал, наконец, Рошбрук, — Он умный мальчик, он выкрутится.

— Он очень умный, — согласилась Джек. — Но только увижусь ли я с ним когда-нибудь?

— Не бойся, увидишься, когда все уляжется. Мы здесь не может оставаться.

— Хорошо, если бы в самом деле так все устроилось!

— Будем надеяться на это, а пока ложись в постель. Не хорошо будет, если заметят, что мы не ложились, или увидят у нас в коттедже свет так близко к утру. Ляжем-ка спать, Джен.

Рошбрук и его жена пошли спасть, свет погасили, и все в доме успокоилось, кроме совести Рошбрука, который всю ночь ворочался с боку на бок. Джен не спала тоже, прислушиваясь к реву ветра. Ее пугал, заставлял вздрагивать малейший шум, даже пение петуха. Потом под окнами стали слышаться шаги прохожих. Рошбруки не в силах были больше лежать. Джен встала, оделась, зажгла огонь и увидала, что Рошбрук сидит на постели в глубокой задумчивости.

— Я думаю, Джен, — сказал он, — не лучше ли будет уничтожить «Немого»?

— Собаку-то? Зачем? Ведь она рассказать ничего не может. Нет, нет, не убивай бедного песика!

— Говорить он не может, но у неге есть чутье, он может навести на след.

— А пусть наводит. Ведь это не будет уликой против тебя.

— Против меня не будет, но это усилит улике против Джо.

— Против бедного нашего мальчика? Да, пожалуй. Но и убийство собаки покажется подозрительным. Лучше ее запереть.

— Хорошо. Запри ее куда-нибудь и привяжи покрепче.

Джен заперла собаку и принялась готовить завтрак. Только что они с мужем сели за стол, как щелкнула дверная задвижка, и в комнату заглянул школьный учитель Фернес, зашедший за мальчиком Джо, чтобы вместе с ним идти в школу.

— Доброго утра, — сказал он. — А где же мой друг Джо?

— Входите, сосед, входите и дверь за собой закройте, — сказал Рошбрук. — Мне нужно вам два слова сказать. Чашку чаю не выпьете ли? Моя хозяйка сейчас вам нальет хорошего.

— Охотно выпью. Чай у мистрис Рошбрук всегда отличный. Но где же мой друг Джо? Неужели он еще не вставал, ленивец этакий? Мистрис Рошбрук, отчего вы такая печальная?

— Еще бы не быть печальной! — заплакала Джен, прикладывая к глазам передник.

— Что случилось, мистрис Рошбрук? — допытывался педагог.

— Мы очень встревожены из-за Джо. Сегодня утром его не оказалось дома, постель была пуста, и до сих пор его нет.

— Да, это странно. Куда он мог убежать, плутишка?

— Мы не знаем, — сказал Рошбрук. — Только я заметил, что он взял с собой мое ружье, и страшно боюсь.

— Чего же вы боитесь?

— Не убежал ли он стрелять дичь, и не схватили ли его сторожа?

— Да разве он это делал когда-нибудь?

— По ночам — ни разу, а если делал, то днем. Он всегда говорил, что ему очень хочется поохотиться.

— Знаете, сосед, в этом втихомолку вас самих все подозревают. Для чего вы держите ружье?

— Просто по привычке, я всю свою жизнь провел с ружьем в руках, — отвечал Рошбрук. — Я не могу без ружья. Но это все одни предположения, а вы лучше посоветуйте, как нам быть и что делать.

— В таком деле трудно дать совет, — сказал учитель. — Если Джо пустился в браконьерство, как вы предполагаете, и его на этом изловили, то вы скоро услышите о нем. Но вашего-то участия в этом деле нет, конечно?

— Как, моего участия? Что вы, сосед! Неужели вы думаете, что я сам дал сыну ружье? Такому маленькому мальчику?

— Буду думать, что нет, не давали. Тогда, стало быть, очевидно, что он действовал без ведома родителей. Полагаю также, что вы не станете требовать себе назад ружье, которое по закону конфискуется в пользу землевладельца.

— Ах, что ружье!.. Мальчик, мальчик наш где? — вскричала Джен. — И что с ним сделают за это?

— Сделают с ним — о, его накажут не строго, ведь он малолеток. В ссылку его не отправят, а подержат недолго и тюрьме и возвратят родителям для домашнего исправления. Велят вам его высечь — и все тут. По-моему, вам особенно тревожиться нечего. Мой совет — не говорить обо всем этом больше никому ни слова, покуда сами чего-нибудь не услышите,

— А если мы так ничего и не услышим?

— Это будет значит, что он ушел не браконьерствовать, а затеял какую-нибудь другую проказу.

— Для чего же другого могло понадобиться ему ружье? — торопливо спросил Рошбрук.

— Правда. Ведь не мог же он задумать убить кого-нибудь, — согласился учитель.

При слове «убить» Рошбрук даже привскочил, но сейчас же сел опять.

— Что вы! Убить! — вскричал он. — Ха-ха-ха! Такой маленький мальчик — и вдруг убийца!

— Не хочу этого думать. Знаете что, Рошбрук? Я на это утро отпущу учеников и схожу к Байрсу, спрошу его. Он знаком с новым лесным смотрителем в усадьбе и может без труда узнать о вашем сыне, если с ним что-нибудь случилось.

— Байрс ни в каком случае не поможет вам в этом деле, — возразил Рошбрук с какой-то особенной торжественностью. — Кто угодно, только не Байрс!

— Почему, мой друг?

Рошбрук спохватился.

— Потому что он в последнее время со мной не особенно ладил что-то.

— Ну, это-то он сделает, если может, будьте уверены, — возразил Фернес. — Если не для вас, то для меня, раз я его попрошу. Доброго утра, мистрис Рошбрук. Мой друг, не войти ли нам вместе? — обратился он к Рошбруку.

— Нет, я лучше другой дорогой пойду.

— Правильно, — согласился Фернес, имевший свои причины не идти вместе с Рошбруком.

С этими словами Фернес ушел. В школе собрались уже все ученики. Они сидели на своих местах и прилежно переписывали учебники. Учитель объявил им, что пропал Джо неизвестно куда, и что он, учитель, идет помогать отцу мальчика в поисках, поэтому ученья сегодня не будет.

Ученики разошлись.

Хотя мистер Фернес и дал совет Рошбруку держать пока все в секрете, но сам этому совету не последовал. Ему потому и не хотелось идти вместе с Рошбруком. Он сам желал первый повсюду разблаговестить о событии, и действительно разблаговестил. Проходя деревней, он всякому встречному и поперечному рассказывал, что идет разыскивать Джо Рошбрука, который ушел с ружьем из дома этой ночью и не возвращается. У каждого Фернес спрашивал, что он думает об этом. Собравши все мнения, он отправился в трактир искать Байрса, но узнал, что тот дома также не ночевал, и что его короб преспокойно стоит у него в спальне. Мистер Фернес вернулся в селение, чтобы уведомить об этом Рошбрука, но оказалось, что Рошбрук ушел искать сына. Тогда Фернес решил идти к смотрителю и узнать у него, в чем же, наконец, тут дело. Дорогой он встретил Рошбрука, шедшего уже обратно.

— Узнали вы что-нибудь? — спросил Фернес.

— Ничего не узнал, — отвечал Рошбрук.

— Знаете, что я думаю, мой друг? Сходимте вместе к смотрителю и спросимте у него. Ведь — странное дело! — и Байрса-то, оказывается, нет в трактире: он дома тоже не ночевал.

— Хорошо, пойдемте к смотрителю, — согласился Рошбрук, успевший за это время совершенно собой овладеть.

Они пришли в коттедж и застали смотрителя дома: он только что пришел обедать. Рошбрук заговорил первый:

— Не видали ли вы моего сынишку Джо, сэр? — спросил он смотрителя.

— Нет не встречал, — совершенно категорически ответил смотритель.

— И не знаете о нем ничего? — продолжал Рошбрук.

— О нем и о вас, любезнейший, я кое-что знаю, — отвечал смотритель.

— Мистер Лекас, будемте придерживаться только фактов, — вмешался Фернес. — Дело в том, что в ту ночь, к огорчению своих родителей, вышеназванный мальчик скрылся из коттеджа с отцовским ружьем, и с тех пор никто его не видал.

— Это хорошо. Я надеюсь, что он из этого ружья себя подстрелил — вот все, что я могу сказать, — отвечал смотритель. — А зачем, честный человек, держите вы у себя ружье? — продолжал он, обращаясь к Рошбруку.

— По всей вероятности, это ружье будет конфисковано в пользу помещика, о чем я уже моего друга и предупреждал, — сказал Фернес. — Но это, мистер Лекас, еще не все. Наш общий приятель, разносчик Байрс, также пропал неизвестно куда. Сегодня ночью он ушел из трактира «Кот и Скрипка», где он снимает комнату, и до сих пор его нет, и никто его не видал.

— Вот это другое дело, и об этом надобно будет хорошенько разузнать. Вы, кажется, были с ним не особенно дружны? — спросил смотритель, взглядывая на Рошбрука. — Мэри, — продолжал он, — давай мне скорее обедать, да сбегай сейчас же за Диком и за Мартином. Не бойтесь, мистер Фернес, мы скоро все разузнаем. Не бойтесь и вы, честный человек, мы вам разыщем вашего сынка и ваше ружье в придачу. Вы услышите обо всем этом больше, чем предполагаете.

— Я буду очень рад узнать, где мой мальчик, — свирепо проговорил Рошбрук, бесясь на смотрителя за его издевательство. — Я только этого и хочу.

С этими словами он ушел из коттеджа, оставив учителя и смотрителя одних.

Воротись домой, Рошбрук обдумал все происшедшее и пришел к выводу, что дело для него самого принимает отличный оборот, но зато для мальчика складывается прескверно. Весь его страх прошел, и когда приходили люди с расспросами, он отвечал им хладнокровно и обдуманно.

Смотритель наскоро отобедал и пошел с сторожами и собаками в лес на поиски, но до самого вечера ничего не было найдено. Только случайно один из крестьян возвращаясь с пашни, набрел на ружье, лежавшее в борозде, поднял его и принес в трактир. Никто не мог утвердительно сказать, чье это ружье, потому что Рошбрук никогда его никому не показывал, когда стемнело, в трактир пришел смотритель Лекас и немедленно ружье конфисковал.

Так прошел первый день после побега Джо. Несмотря на снег и вьюгу, в эту ночь в трактире «Кот и Скрипка» было особенно людно и шумно. По поводу исчезновения Джо и разносчика строились самые разнообразные предположения. Смотритель открыто выражал мнение, что тут дело нечисто. Только после полуночи трактир опустел, и двери его закрылись.

Рошбрук и его жена давно лежали в постели, усталые от треволнений дня, но сон их был некрепок и неспокоен.

ГЛАВА XVIII. Следствие коронера

Рано утром, на самом рассвете, смотритель со своими помощниками отправился опять на поиски. Снег лежал на земле пластом толщиною дюйма в три или четыре. Так как лес был весь осмотрен еще накануне, то поиски направились теперь в ту сторону, где у поля, в борозде, было найдено ружье. Разведчики приблизились как раз к кустам дрока. Тут собаки стали заметно волноваться и куда-то кинулись. Сторожа пошли за ними и увидали их возле застывшего и окоченевшего тела разносчика.

— Убийство, так я и думал, — сказал Лекас, приподнимая мертвое тело и стряхивая с него снег. — Прямо в сердце угодили бедняге. Кто бы мог этого ожидать от такого маленького сквернавца? Посмотрите, ребята, хорошенько кругом, нет ли тут чего-нибудь еще. Что это такое? Нэп царапает там лапами? А, сумка! Подними ее, Мартин. Дик, сходи-ка, позови несколько человек перенести тело в «Кота и Скрипку», а мы еще тут поищем.

Через четверть часа сбежались люди и унесли тело, а смотритель побежал дать знать властям.

Учитель Фернес, как только узнал о происшествии, сейчас же побежал к Рошбруку, желая сообщить ему новость первый. Но Рошбрук уже видел сам из коттеджа, как проносили тело, и был готов к известию.

— Милые мои, — сказал учитель Рошбрукам, — мне очень вас жаль, но что же делать? Надобно вам сказать правду. Ваш сын убил разносчика.

— Не может быть! — крикнул Рошбрук.

— Вот вам и не может быть. Да, Рошбрук, я просто поражен: мой воспитанник, такой способный, развитой мальчик, так много обещавший — и вдруг такой ужас!..

— Не убивал он разносчика, неправда это! — вскричала Джен, закрываясь фартуком.

— А кто же его убил, если так? — возразил Фернес.

— Умышленно он не мог его застрелить, — сказал Рошбрук. — С какой стати? Для чего? Разносчик, по всей вероятности, подвернулся под нечаянный выстрел, и мой мальчик с испуга убежал.

— Это возможно, — согласился Фернес. — Я сам не хочу думать, чтобы такой хороший мальчик, воспитанный мною в таких твердых правилах нравственности, мог сделать подобную вещь нарочно. Нет, он не преступник.

— Конечно, нет, — сказала Джен. — Это просто какая-нибудь роковая случайность.

— Ну, мои бедняжки, я теперь с вами прощусь пока, — сказал Фернес. — Мне нужно пойти в трактир, послушать, что там говорят.

Педагог ушел из коттеджа.

— Будь осторожна, Джен, — сказал Рошбрук. — Мы ничего не знаем. Понимаешь? Я жалею даже, что и этот человек приходил к нам.

— О, Рошбрук, как бы я дорого дала, если б можно было вычеркнуть эти три последние дня из нашей жизни! — воскликнула Джен.

— А я-то сколько бы дал, — вскричал Рошбрук, ударяя себя по голове. — Но не будет больше об этом говорить.

На следующий день в двенадцать часов собрались все местные судебные власти полиция и коронер приступил к следствию о мертвом теле разносчика. По осмотру тела оказалось, что заряд дроби пробил насквозь сердце, вследствие чего наступила смерть, целью убийства не был грабеж, потому что кошелек убитого, часы и другие вещи были найдены на нем в целости.

Из свидетелей первым был допрошен некто Грин, который нашел ружье. Ружье было предъявлено свидетелю, и он признал его за то самое, которое он поднял в борозде и передал смотрителю. Но никто не мог сказать определенно, кому оно принадлежит.

Следующим свидетелем был Лекас, лесной смотритель именья. Он показал, что был знаком с Байрсом, и, желая прекратить браконьерство во владениях местного помещика, предложил Байрсу известную сумму, если тот поможет изловить браконьера. Тогда Байрс в ночь с субботы на воскресенье сообщил свидетелю, что Рошбрук в понедельник ночью обещается сдать ему дичь. При этом Байрс объяснил свидетелю, что он ни разу не видал Рошбрука выходящим из коттеджа или возвращающимся домой, но сына его, малолетнего Джо, иногда встречал. Так как Джо оказался пропавшим в понедельник утром, а Байрс ушел накануне ночью и не вернулся, то свидетель предполагает, что убийство совершено в воскресенье ночью.

Далее смотритель объяснил, в каком положении найдено было тело, и где лежала сумка. От сумки пахло дичью, и, кроме того, в ней были оставшиеся птичьи перья, так что нет никакого сомнения в том, что она употреблялась для недозволенной охоты.

Обстоятельства нахождения тела м сумки подтвердили своими показаниями оба сторожа — Мартин и Дик.

Тогда выступил вперед мистер Фернес и изъявил желание дать показание в качестве добровольного свидетеля, несмотря на все свое уважение к семейству Рошбрук. Он показал, что, придя утром в понедельник в коттедж, чтобы захватить с собой своего ученика Джо, он застал супругов Рошбрук в большом отчаянии по случаю исчезновения их сына, который ночью ушел из коттеджа, взяв с собой отцовское ружье. Свидетель заметил Рошбруку, что ему совсем не следовало держать у себя ружье. На это Рошбрук возразил, что он, как солдат, за долгую службу привык настолько к ружью, что не может без него обходиться. Рошбруки сознались, что они боятся, не ушел ли их сын браконьерствовать, и не поймали ли его сторожа. Тогда он, свидетель, вместе с Рошбруком отправился к смотрителю за справками. Свидетель далее показал, что за сумку он ручается, что она принадлежит Рошбруку, потому что Джо неоднократно приносил в ней свидетелю картофель и другие овощи. Свидетель узнал бы ее сразу среди многих других. Далее мистер Фернес пустился было в высокопарные отвлеченные рассуждения, но был остановлен коронером, который сказал, что это не относится к делу.

Решено было вызвать к следствию супругов Рошбрук и допросить их. За ними послали, и через десять минут они явились.

Первою была допрошена мистрис Рошбрук, но она отказалась отвечать на вопросы и только плакала и твердила: «Если он и убил, то сделал это нечаянно, а не нарочно. Мой мальчик не способен на убийство». Так от нее ничего и не добились и отпустили ее.

Рошбрук вздрогнул, когда, будучи введен, увидал на столе труп разносчика, но быстро справился с собой и со своими нервами. Это нередко удается людям, находящимся в крайней опасности. На вопросы Рошбрук решил отвечать, но только не на все.

— Известно ли вам, в котором часу ваш сын ушел из коттеджа?

— Никак нет.

— Это ружье вам принадлежит?

— Так точно.

— .Знакома ли вам эта сумка?

— Так точно, это моя сумка.

— Не для того ли она употреблялась, чтобы класть в нее дичь?

— Я на этот вопрос отвечать не буду. Я ведь не под судом.

Ему задали еще несколько вопросов, но он опять не ответил ни на один из них, ссылаясь на то, что эти вопросы клонятся к обвинению его лично в браконьерстве. Так как он был в этом случае вполне прав, то его отпустили. Коронер объявил следствие законченным. Присяжные вынесли вердикт: «Умышленное убийство. Подозревается Джозеф Рошбрук младший». И тут же была назначена премия в 200 фунтов стерлингов за его поимку.

ГЛАВА XIX. Настоящий друг узнается в нужде

Рошбрук и его жена возвратили» к себе в коттедж. Джен заперла дверь и упала в объятия мужа.

— Ты спасен! Слава тебе Господи! — вскричала она. — Только теперь узнала я, как много я тебя люблю — после того, как ты прошел через эту страшную опасность!

Рошбрука это очень тронуло. Он любил свою жену, и она вполне заслуживала любви. Джен была очень красивая женщина, не имевшая еще и тридцати лет отроду, она была высока и стройна, с изящной маленькой головой, несколько не соответствовавшей ее высокому росту. Черты лица ее дышали добротой и сердечностью. Держала она себя очень хорошо, с большим достоинством и тактом, вследствие чего все, кто ее знал, любили ее и уважали. Принадлежи он к более высокому классу, ее называли бы красавицей. Она сознавала и глубоко чувствовала весь ужас сделанного ее мужем преступления, не только не отшатнулась от него, а напротив — еще теснее к нему прильнула с чисто женскою жалостью.

О Рошбруке также нужно сказать правду, что и его личность, как внешняя, так и внутренняя, была совсем не плебейской складки. Это был человек смелый и отважный, готовый ко всяким неожиданностям, в опасности хладнокровный и спокойный. Свое ночное ремесло он именно и любил, главным образом, за риск, за опасность, за сильные ощущения, с ним сопряженные, а вовсе не за одну его выгодность. Корысть тут была на самом заднем плане. И он я его жена получили порядочное воспитание. Происхождения он был очень скромного и притом беден, вследствие чего, завербовавшись в солдаты, потерял всякую возможность выдвинуться, сделать карьеру. Будь он не солдатом, а офицером, его способности, наверное, проявились бы не в одном умении добывать нелегальным путем провиант для капитана своей роты. Нашлось бы для него дело и получше. Как то ни было, он и у офицеров, и у низших чинов считался в роте самым храбрым стойким в бою солдатом.

Все мы обыкновенно делаемся тем, чем нас создадут обстоятельства. Фридрих Великий не верил во френологию. Раз он велел одного разбойника и одного мошенника нарядить в мундир и позвал профессора-френолога, чтобы тот исследовал их черепа и определил, кто такие эти люди. После исследования профессор сказал королю, указывая на разбойника: «Ваше величество, вот этот, по всей вероятности, очень талантливый генерал», — а про мошенника сказал: «А этот, я полагаю, выдающийся финансист». Тогда король поверил отчасти в вышеупомянутую науку и при этом заметил, что «всякий хороший генерал, в сущности, тот же разбойник, а всякий выдающийся финансист — тот же мошенник».

— Успокойся, Джен, — сказал Рошбрук. — Теперь все хорошо.

— Хорошо? А 200 фунтов премии за поимку нашего мальчика — это тоже хорошо?

— Я этого не боюсь, да если бы это и случилось, так это ему не повредит. Постановлено только предать его суду, но ведь нет прямых улик.

— Случается, людей вешают и по одним косвенным уликам.

— Что нашего мальчика не повесят ни в каком случае, Джен, за это я ручаюсь.

— Ну, да, понимаю: ты тогда сознаешься, но ведь мне и тебя лишиться страшно.

Стук в дверь заставил их прекратить разговор. Рошбрук отпер и впустил учителя Фернеса.

— Мне очень жаль, друзья моя, — сказал педагог, — что состоялся такой вердикт, но я ничем не мог помочь. Свидетельские показания были очень неблагоприятны. Даже я вынужден был давать показание.

— Вы! Да разве вас вызывали? — вскричал Рошбрук.

— Да, и допрашивали под присягой. Вы знаете — присяга серьезная вещь, к ней должно относиться с благоговейным страхом. Как воспитатель местного юношества, несущий ответственность за его нравственность, я мог показать только правду, одну правду.

— Какую же это правду могли вы показать? — с удивлением спросил Рошбрук.

— Как какую? Я рассказал то, о чем мы с вами говорили вчера утром. Потом признал сумку, что она вам принадлежит, потому что бедняга Джо носил мне в ней картофель.

Рошбрук поглядел на педагога с удивлением и презрением.

— Могу я спросить, каким образом там узнали про ваш вчерашний разговор? Ведь вы же сами требовали от меня соблюдения тайны.

— Правда. Но ведь всем же известно, что мы с вами близкие друзья, и потому меня вызвали и допросили под присягой.

— Все-таки я не понимаю, — возразил Рошбрук. — Ну, положим, вам могли задавать вопросы. А как же узнали, что у нас был с вами какой-нибудь разговор вчера утром? Святым Духом, что ли?

— Милый друг, вы вот говорите, что не понимаете, а между тем в моем положении местного педагога, обязанного подавать юношеству пример честности и безукоризненности… Вы, я думаю, и сами видите…

— Я вижу, что при таких обстоятельствах вам не придется больше ходить в трактир и напиваться там пивом, не меньше двух раз в неделю, — отвечал Рошбрук, поворачиваясь к педагогу спиной.

— А для чего я ходил в трактир, как не для того, чтобы присматривать за теми, которые чересчур много себе позволяют, и отводить их домой? Я всякий раз доброе дело делал.

— Да, Это верно. Вы напивались допьяна, а я… Джен закрыла мужу рот рукой.

— А вы? — тревожно переспросил Фернес.

— А я бывал еще пьянее вас, допустим… Вот что, друг Фернес: ми, вероятно, устали сегодня, давая свое показание перед коронером, так позвольте вам пожелать покойной ночи.

— А вы разве не пойдете сегодня к «Коту и Скрипке»?

— Долго не буду туда ходить, а может быть и совсем никогда не буду.

— Не будете ходить? Напрасно. Глоток целительного напитка разгоняет всякую печаль. На случай же, если вы выпьете лишнее, я всегда готов буду за вами присмотреть…

— И выпить половину моего пива?.. Нет, дружище Фернес, это время прошло.

— Ладно. Я вижу, вы сегодня в дурном настроении духа. В таком случае, до другого раза… Мистрис Рошбрук, не найдется ли у вас для меня капелька домашнего пивка?

— Нет, не найдется, — сказала Джен и отвернулась. — Попросите у судей, может быть, они вас попоят пивом.

— Ну, как угодно! — отвечал педагог. — И то сказать: — умышленное убийство, и за поимку преступника назначено 200 фунтов ! Тут есть отчего прийти в дурное настроение. Покойной ночи.

Уходя, Фернес хлопнул дверью.

Рошбрук подождал, пока не затихли его шаги, и сказал жене:

— А ведь он подлец.

— Ужасный! — сказала Джен. — Но все-таки пора нам спать. Поблагодари Бога за Его к тебе милость и попроси, чтобы Он тебя простил. Пойдем, дорогой.

На другой день мистрис Рошбрук узнала от соседок, что Фернес сам напросился в добровольные свидетели, что его никто и не думал вызывать. Негодованию Рошбрука не было границ. Он решил непременно отомстить.

Каковы бы ни были чувства местного населения в то время, когда раскрылось убийство, но к Рошбрукам, в общем, все знакомые отнеслись с большим участием. Все им очень сочувствовали, жалели их. Смотрителя стали все избегать, а его приятель Фернес вызвал всеобщее к себе презрение за свое предательское отношение к старым друзьям. Кончилось тем, что его школа опустела, закрылась, а сам он стал пить горькую, когда было на что.

А один субботний вечер Рошбрук, давно решивший завести с Фернесом ссору, явился в трактир. Фернес успел уже выпить, был в больших градусах и куражился. Рошбрук нарочно зацепил его чем-то, чтобы вызвать на возражение. Слово за слово, и кончилось тем, что Фернес вызвал Рошбрука на бокс. Рошбрук только этого и желал. В каких-нибудь полчаса он избил учителя до полусмерти, так что тот потом пролежал в постели несколько дней. Проучив предателя, Рошбрук уложил свои вещи и уехал с женой совсем из Грасфорда неизвестно куда. Лишившийся всяких средств к существованию, Фернес сделал вскоре то же самое — про него также никто не знал, да он направил свои стопы.

ГЛАВА XX. В которой мы опять следуем за нашим героем

Принявши известное читателю решение относительно Джо, майор Мэк-Шэн на обратном пути подробно расспросил мальчика об его прежней жизни. Джо рассказал все откровенно, не утаил ничего, за исключением страшного дела, совершенного его отцом. Он не считал себя вправе открывать кому-нибудь эту тайну — чужую тайну. Мэк-Шэн удовлетворился ответом Джо, и оба благополучно прибыли в Лондон. Поздоровавшись с женой, он пересказал ей свои приключения и наговорил всевозможных похвал маленькому Джо — впрочем, похвал вполне заслуженных, основанных на фактах. Мистрис Мэк-Шэн сейчас же прониклась к мальчику искреннею благодарностью, так что, когда муж поделился с ней своими намерениями относительно Джо, добрая женщина немедленно выразила свое согласие. Между супругами состоялось решение поместить Джо в школу и дать ему правильное образование, как только найдется подходящее учебное заведение.

Всех своих намерений Мэк-Шэны, впрочем, мальчику пока не открыли, сказали только, что его поместят в хорошую школу, на что он, разумеется, охотно согласился. Но не раньше как через три месяца майору Мэк-Шэну удалось найти школу по своему вкусу, а то все возникали различные затруднения. В течение этого времени Джо томился в полном бездействии, так как делать ему было совершенно нечего. От скуки он перечитывал все газеты, получавшиеся в ресторане для подачи посетителям. В один прекрасный день, просматривая столбцы одной из этих простынь, он наткнулся на отчет об убийстве разносчика с изложением всего коронерского следствия. Он прочел все свидетельские показания, в том числе и показание школьного учителя Фернеса, и узнал, что постановлено считать убийство умышленным, а преступника разыскать и за содействие розыску назначить 200 фунтов награды. Юридический термин «умышленное убийство» был для него не вполне понятен, поэтому он, с сильно бьющимся сердцем, сложил газету и подошел к мистрис Мэк-Шэн, спрашивая ее, что это значит.

— Как что значит, дитя мое? — отвечала мистрис Мэк-Шэн, будучи в это время страшно занята. — Очень просто: это значит, что кого-то признали виновным в убийстве и будут судить, а потом повесят его за шею и оставят висеть до тех пор, покуда он не умрет.

— Ну, а предположим, что он этого убийства не совершал?

— Если не совершал, то он должен это доказать.

— Ну, а предположим, что он доказать этого почему-нибудь не может?

— Помилуй Бог, сколько предположений! В таком случае, дитя мое, ему не уйти от виселицы, — одно могу сказать.

Через две недели после этих расспросов Джо поступил в училище. Наставник был вполне приличный человек, наставница вполне приличная дама, воспитание и обучение были приличные, пища приличная, воспитанники были мальчики из приличных семей. Вообще, заведение было вполне приличное, и Джо делал в нем вполне приличные успехи, каждые полгода являясь домой на каникулы. Трудно сказать, долго ли бы пробыл в этом училище Джо, но через полтора года его пребывания там, и когда ему уже сравнялось четырнадцать лет, встретилось одно обстоятельство, опять нарушившее спокойное течение его жизни. Произошло это в самом начале четвертого полугодия, когда Джо только что вернулся с каникул с тремя гинеями в кармане, подаренными ему дома. Мэк-Шэн и его жена были всегда очень добры, очень ласковы и очень щедры к своему protege.

Однажды он прогуливался, как прогуливаются все воспитанники каждой приличной школы, то есть попарно, длинной вереницей, подобно тому, как вступали чистые и нечистые животные в Ноев ковчег. Вдруг через ряды учеников стал проходить какой-то довольно оборванного вида человек, но в джентльменском костюме. Случайно он взглянул на Джо и остановился.

— Мистер Джозеф Рошбрук! — сказал он, протягивая руку, — как я рад вас видеть, если бы вы знали!

Джо взглянул ему прямо в лицо. Да, это он, школьный учитель Фернес. Нет никакого сомнения.

— Узнаете меня, милый мой мальчик? Не забыли своего старого наставника?

— О, да, — отвечал, краснея Джо, — я вас очень хорошо помню.

— Я очень рад, что вас встретил. Вы были у меня самым лучшим учеником. Но теперь мы все вразброд. Ваши отец и мать уехали неизвестно куда, вы скрылись, я тоже больше не мог оставаться. Как я рад, что опять вас вижу!

Джо, с своей стороны, никакой радости не чувствовал. Задержка произвела беспорядок, подошел дежурный воспитатель, чтобы узнать в чем дело.

— Это мой бывший питомец, — объяснил Фернес, приподнимая шляпу. — Лучше ученика у меня никогда не было! Я очень обрадовался, встретившись с ним. Могу я узнать, кто в настоящее время заведует воспитанием этого милого мальчика?

Воспитатель не встретил препятствий назвать имя главного педагога и дать адрес пансиона. Получив эту справку. Фернес пожал Джо руку, пожелал ему всего лучшего и прошел дальше.

Свою прогулку Джо докончил с совершенно спутанными мыслями и, только возвратившись домой, в состоянии был обдумать случившееся. Читая показания Фернеса, он тогда же почувствовал, что Фернесу незачем было соваться в свидетели, что он сделал это по своей охоте. Очевидно, Фернес знает, что назначена премия за поимку Джо. Наружная любезность Фернеса, конечно только одно лицемерие, не больше. На самом же деле предатель задумал воспользоваться премией и не замедлит на этих же днях донести на Джо в полицию. Таковы были выводы, к которым пришел бедный мальчик.

Надобно заметить, что Джо любил своих родителей безгранично, в особенности отца. Он страшно тосковал о них, беспрестанно о них думал, а между тем даже поговорить о них ни с кем не решался, в виду тех обстоятельств, ври которых он покинул родной кров. Он понимал теперь всю опасность создавшегося положения: если его схватить, то ему придется пожертвовать или отцом, или собой. Взвесивши все в своем уме, он стал раздумывать, как ему поступить. Пойти домой и рассказать вое майору Мэк-Шэну? Джо был убежден, что майор ему поверят, но ведь тогда придется рассказать майору тайну, от которой зависит жизнь Джо.

Нет этого сделать нельзя. А с другой стороны — уйти от мистера и мистрис Мэк-Шэн после того, что они для него сделали, будет большою неблагодарностью. Он долго думал, ломал голову, наконец, решил, что надо уйти, потому что больше ничего не остается, но при этом написать Мак-Шэну письмо с объяснением в чем дело.

«Дорогой сэр! Не сочтите меня неблагодарным: вас и мистрис Мэк-Шэн я люблю всей душой, но я встретил одного человека, который меня знает лично и собирается выдать полиции. Я убежал из отцовского дома не по случаю браконьерства, как я сказал, а по случаю убийства, но я в этом убийстве не виноват. Это единственная тайна, которую я от вас имел, но открыть ее вам я никак не мог, потому что она не моя. Опровергнуть обвинение я не могу, да и не стану опровергать.

Ухожу я теперь от вас потому, что меня случайно открыл один человек, который, видимо, собирается донести на меня полиции. Вероятно, мы с вами никогда больше не увидимся. Больше я сказать ничего не могу, кроме того, что буду вечно молиться Богу за вас и за мистрис Мэк-Шэн, с благодарностью вспоминая вашу доброту ко мне и вашу ласку.

Преданный вам Джо Мэк-Шэн».

После возвращения из Петербурга Джо, по желанию своих благодетелей стал называться Джо Мэк-Шэном. Он очень был рад этому, хотя еще и не вполне ясно понимал тогда, как для него удобна и полезна эта перемена фамилии.

Написавши письмо, Джо горько заплакал, но сейчас же унялся: в школе нет места для выражения интимных чувств. Он сделал все заданные задачи, повторил все уроки и держал себя так, как будто с ним ровно ничего не случилось. Это был в полном смысле слова маленький стоик. Ночью он вместе с другими мальчиками ушел в дортуар спать. Здесь ему удалось собрать небольшую частицу своего гардероба, завернувши ее в платок, он в час ночи спустился по лестнице вниз, положил письмо к Мэк-Шэну на стол в зале, отворил заднюю дверь, перелез через решетку рекреационного дворика и вышел на улицу — искать счастья.

Джо приобрел большую опытность со времени своего ухода из родительского дома. Он всегда был очень умным мальчиком, а теперь сделался еще способнее к энергичным, решительным действиям. За это время он очень развился и умственно, и физически, много перевидал, много пережил, много передумал и перечувствовал. Обо всем наслышался, у него от природа были очень «тихие, приличные манеры, а теперь из него вышел настоящий молодой джентльмен, мальчик из хорошего дома. Вообще, это был уже не ребенок, а юноша-подросток, с неукротимым мужеством и с большим присутствием духа. Страха перед чем бы то ни было он не знал, боялся только одного — как бы не открылось преступление его отца.

И вот он опять шел на неизвестное, с маленьким узелочком белья в руках, с тремя гинеями в кармане и с целым миром перед собой.

ГЛАВА XXI. Сцена опять меняется, интрига завязывается еще круче

Теперь, читатель, нам с вами необходимо вернуться на короткое время к родителям нашего героя. Уезжая из Грасфорда, Рошбрук и его жена сами еще хорошенько не решили, где они поселятся. Рошбруку хотелось одного — забраться куда-нибудь подальше от Грасфорда, от того места, где он совершил преступление. Такое чувство, говорят, бывает у всех преступников, но если можно убежать из того или из другого места, то от своей совести не убежишь никуда Всевидящее Око найдет виновного повсюду. Из страха за своего мужа и сама Джен также «очень желала забиться куда-нибудь подальше, в какую-нибудь глушь. Распродавши при отъезде все свои вещи, они долго переезжали с места на место, пока не основались, наконец, в одной маленькой деревушке западе йоркшира. Рошбрук без труда нашел себе место в этом малонаселенном округе, и несколько месяцев протекло без всяких выдающихся событий.

С той несчастной ночи, когда был убит разносчик. Рошбрук ни разу больше не браконьерствовал, но его познания в лесном деле скоро обнаружились, так что местный помещик пригласил его к себе на службу сначала помощником лесного смотрителя, а потом сделал и главным смотрителем. В этой должности Рошбрук пробыл больше года, причем его доверитель все время оставался вполне им доволен. Но вот, однажды, к нему в коттедж зашел его помощник с газетой в руках и прочитал ему напечатанное в ней объявление, по-видимому, относившееся к Рошбруку.

В объявлении было сказано: «Если Джозеф Рошбрук, живший ранее сего в селении Грасфорд, в Девоншире, находится в живых, и если он сообщит свое местожительство нотариальной конторе Пирс, Джеме и Симпсон, Чэнсри-Лэн, 14, то он узнает нечто для себя выгодное. Если же он умер, и это извещение попадется на глаза его наследникам, то пусть они также сообщат свои адреса упомянутой конторе».

— Что же это значит, сэр? — спросил Рошбрук.

— Это значит — если вы то самое лицо, о котором здесь говорится — что вам отказано по духовному завещанию какое-то наследство, — отвечал помощник. — Вы и есть это лицо?

— Да, сэр, — сказал Рошбрук, меняясь в лице. — Я жил в Грасфорде.

— В таком случае вам следует списаться с этой конторой. Я вам оставлю газету.

Помещик ушел, а Рошбрук обратился к жене:

— Что ты об этом думаешь, Джен?

— Думаю, что он прав.

— Но ты забыла, ты вспомни, ты понимаешь, о чем я говорю, — ведь это легко может оказаться ловушкой.

— Я не забыла. Я всегда об этом помню, но полагаю, что тебе нечего бояться. Не за тебя назначена награда, а за нашего бедного мальчика, который теперь неизвестно где бродит по белу свету. Кому какой интерес тебя ловить, раз за это не будет заплачено?

— Твоя правда, — согласился Рошбрук, подумавши с минуту. — Какой же я однако стал трус! Всего бояться стал… Сейчас напишу.

Рошбрук послал письмо и получил ответ с вложением танкового билета в 20 фунтов стерлингов и с приглашением немедленно приехать в город. Там Рошбрук с изумлением узнал, что он законный наследник недвижимого имения в Дорсетском графстве с 7000 фунтов стерлингов годового дохода и с единственным условием — принять в качестве ближайшего родственника фамилию Остин. Исполнивши все формальности и выправивши через нотариальную контору Пирс и К° все документы, Рошбрук вернулся в Йоркшир с 500 фунтами в кармане и поделился известием с женой. Джен залилась слезами.

— Не думай, Рошбрук, что эти слезы тебе в упрек, — сказала она. — Но мне кажется, что для тебя было бы лучше, если быэтого не случилось. Теперь, среди богатства, тебя только сильнее будет мучить совесть — за Джо и вообще за все.

— Зато я буду теперь в большей безопасности, чем до сих пор. Кто узнает браконьера Рошбрука в джентльмене-помещике, обладателе годового дохода в 7000 фунтов ? Кто решится обвинить его, хотя бы и начал его подозревать? В другом графстве, под другой фамилией — да кто же меня может разыскать?

— А наш бедный мальчик, когда он воротится назад…

— Его тоже все забудут. Он вырастет, сделается взрослым, переменить фамилию и также никем не будет узнан. В графстве Дорсет нашей прежней фамилии никто ведь не будет знать.

— Буду надеяться, что все выйдет, как ты говоришь. Что же теперь ты думаешь делать? И что здесь скажешь?

— Я скажу, что мне досталось наследство стоимостью фунтов в четыреста или в пятьсот, и что я хочу уехать в Лондон.

— Это очень благоразумно. С одной стороны, у тебя есть достаточная причина для того, чтобы отказаться от должности, а с другой — никто не будет здесь знать, куда ты действительно уехал.

Рошбрук сдал свою должность, продал обстановку и уехал из Йоркшира. Через несколько недель он переехал в свое новое поместье, в роскошный замок на западе графства Дорсет. Молва, как всегда опередила его. Одни говорили, что владения Останов достались простому мужику-пахарю, другие утверждали, что он не мужик, а только человек небогатый и очень скромного происхождения. Обоим этим слухам противоречила третья версия, по которой Рошбрук оказывался лейтенантом на половинном жалованье. Рошбрук и сам напустил туману по поводу своей прежней жизни, сказавши кому следует, что он раньше служил в армии, а последнее время был в отставке на пожалованную ему пенсию. Таким образом третья версия как бы подтверждалась, по крайней мере, она была принята и одобрена всеми соседними помещиками, которых интересовал вопрос, следует или не следует сделать визит новому владельцу замка. Мы уже говорили, что Рошбрук был высокий, стройный мужчина, а так как он раньше служил в военной службе, то имел отличную выправку и мог относительно хорошо себя держать в обществе. Когда в замок Остин-Голль стали приезжать с визитами соседи и соседки, то их встречал мистер Остин, немолодой уже джентльмен с военной выправкой, и его красивая миловидная, симпатичная жена, совсем еще молодая женщина. Джен первое время робела и конфузилась, но потом освоилась, стала замечать, как держат себя другие дамы, брала с них пример — и через несколько месяцев никто бы не поверил, что мистрис Остин не принадлежит по рождению к тому кругу, в котором теперь вращается. Манеры самого Остина остались такими же, как и были, то есть резкими и грубоватыми, но так как он держал себя очень холодно и осторожно со всеми, то эти манеры никого не шокировали, никому не казались неджентльменскими, а лишь несколько чересчур солдатскими.

К Остину относились с уважением, но не любили его. Зато Джен сделалась общей любимицей. От нарядных костюмов, которые она получила возможность носить, она стала казаться еще красивее, а грусть о потерянном сыне придавала ее лицу задумчивое грустное выражение, от которого оно делалось еще привлекательнее. В обществе стали говорить, что Остин дурно обращается с женой, и жалели бедную мистрис Остин. Но в обществе это говорят более или менее про всех женщин, которые не особенно любят веселиться.

Остин очень много охотился в своих обширных владениях и всегда заботился о том, чтобы дичи было побольше, но, к удивлению всех окрестных дворян-помещиков, никогда не преследовал браконьеров. Его назначили судьей на подписных листах он всегда щедро проставлял более или менее крупные суммы, так что его стали считать ценным приобретением для графства. Его жену всюду приглашали нарасхват, но замечали, что, когда говорят о детях, у нее сейчас же выступают слезы на глазах. В какой-нибудь год Остины заняли в обществе очень почетное положение, они обменивались визитами со всею знатью и со всеми помещиками графства и сделались очень популярны. Но были ли они счастливы? Увы, нет. Его мучила совесть, а она все грустила о своем благородном самоотверженном сыне. Жив ли еще он? Где он? Что с ним?

ГЛАВА ХХII. Довольно длинная, но зато в ней наш герой очень скоро поступает на место

Приготовительный пансион для молодых джентльменов, в котором учился наш герой, находился в Клэпгэм-Райзе. Джо нашел неблагоразумным идти в Лондон и направился в противоположную сторону — к Грэвсевду, к которому и приблизился в седьмом часу утра. Ночь простояла тихая, ясная, дело было в августе. Был уже совсем белый день, когда Джо, прошедший за ночь не меньше семнадцати миль, присел отдохнуть на зеленом газоне, покрывавшем обочину шоссе. Ему вспомнились отец и мать, вспомнилась вся доброта Мэк-Шэнов, вспомнилась своя собственная жестокая судьба, — и сделалось так грустно, что он заплакал. Слезы так и текли, так и катились по его щекам. В эту самую минуту по дороге проходила девочка лет десяти, очень чисто одетая, видимо не из низшего класса. Шаги ее были настолько тихи, что Джо не слыхал их. Проходя мимо Джо, девочка заметила, что он плачет, и ее доброе красивенькое личико затуманилось. Джо не поднимал головы. Девочка сделала еще несколько шагов дальше и остановилась. Заметив, что Джо перестал плакать, она постояла несколько секунд «нерешительности, потом повернула назад и подошла нему сзади. Минуту или две она стояла возле него молча, но Джо не замечал ее присутствия, будучи совершенно поглощен своим горем. Тут он вспомнил о Всемогущем Помощнике в бедах, приподнялся, встал на колени и принялся молиться. Тронутая всем этим девочка поставила на землю свою корзиночку и тоже встала на колени — не для молитвы, потому что не знала, о чем молится незнакомый юноша, но из почтения к тому Богу, которого он призывал, и из сочувствия к его очевидным страданиям. Джо поднял голову и увидал стоящую на коленях рядом с ним маленькую девочку, глазенки которой тоже плакали. Он торопливо вытер свои глаза, потому что до самой этой минуты думал, что он тут один, а между тем рядом оказалась сочувствующая ему человеческая душа. Как Джо, так и незнакомая девочка поднялись оба с колен одновременно. Джо подошел к ней, взял ее за руку и сказал:

— Благодарю вас.

— О чем вы плачете? — спросила она.

— О том, что я несчастен. Мне жить негде, негде голову преклонить.

— Негде жить? Но ведь те мальчики, которым негде жить, бывают все такие оборванные, голодные, а вы одеты, как молодой джентльмен.

— Я ушел из своего дома.

— Вернитесь. Вам как будут рады!

— Я знаю, что будут рады, но я не могу.

— Вы, вероятно, сделали какой-нибудь проступок? Но нет, этого быть не может. Вы, должно быть, хороший мальчик, иначе вы бы не молились.

— Я никакого проступка не сделал, но я могу вам больше ничего сказать… А вы куда идете? — спросил он девочку.

— Я иду в Грэвсенд, в школу. Я хожу туда каждое утро и остаюсь до вечера. В этой корзинке мой обед. Вы хотите есть?

— Нет, не особенно.

— Вы тоже идете в Грэвсенд?

— Да, — отвечал Джо. — А как вас зовут?

— Эмма Филипс.

— У вас есть отец и мать?

— Отца нет. Он был убит в сражении вскоре после того, как я родилась.

— А ваша мать?..

— Живет с бабушкой вот в том доме, за большими деревьями. Приходите к нам. Я расскажу матери то, что вы мне рассказали, она очень добрая, она напишет своим друзьям, попросит за вас.

— Нет, нет! Не делайте этого! Я все равно ведь иду искать себе место.

— Где же вы его найдете?

— Я и сам хорошенько не знаю, но только я могу работать и желаю работать, и потому надеюсь, что не умру с голода.

Так разговаривая, они продолжали путь вместе, покуда девочка не сказала:

— Вот и моя школа, так что я должна здесь с вами проститься.

— Прощайте. Я вас не забуду, хотя мы вряд ли когда встретимся, — сказал Джо.

Он неохотно выпустил руку девочки из своих рук и ушел со слезами на глазах.

Оставшись один, он стал обдумывать, куда бы ему лучше всего направиться. Слова маленькой Эммы: «А вы одеты, как молодой джентльмен» — пришли ему как раз на ум. В этом костюме ему нельзя оставаться, не навлекая на себя подозрений. Он решил немедленно переодеться в другое платье. Далее он думал: «Заработаю денег и поеду к капитану О’Донагю. Он меня, конечно, примет, и в России мне будет совсем безопасно жить… Но ведь нужно будет все ему откровенно рассказать… Значит, этот план не годится».

Наш герой решил придумать что-нибудь другое. В это время ему на глаза попалась лавочка со всяким товаром. Он заглянул в нее через дверь, увидал молодого матроса, приценивавшегося к разным принадлежностям костюма, и вошел. Матрос приторговывал себе красную куртку в голубые брюки и в конце концов уговорился с евреем-лавочником за 14 шиллингов. Джо решил, что так как он меньше матроса ростом, то ему можно будет приобрести для себя такой же костюм дешевле, шиллингов за двенадцать, и обратился к еврею с соответствующим требованиям. Напротив того, еврей, видя, что новый покупатель так хорошо одет, запросил с него дороже. Джо, однако не поддавался. В конце концов сторговались за двенадцать шиллингов. Джо попросил разрешения переодеться в задней комнате. Еврей разрешил и даже не задал никаких вопросов. Ему было все равно, раз деньги были уплачены. Когда, переодевшись, Джо стал завязывать прежний свой костюм в узел, еврей спросил, не пожелает ли он продать этот костюм. Джо выразил полную готовность, но еврей давал так дешево, что он завернул костюм и вышел из лавки. Тогда еврей предложил ему за костюм те самые двенадцать шиллингов, которые Джо уплатил ему за матросское платье, и кроме того согласился обменять его шляпу на простую фуражку, которая больше подходила к новому костюму. Таким образом, Джо устроил себе переодеванье, не истративши ни одного пенса из своих денег. Не сразу его можно было узнать после того, как он вышел из лавки с узелком под мышкой. Теперь ему нужно было где-нибудь позавтракать, потому что аппетит у мальчика разыгрался очень основательно. Оглянувшись направо и налево, он увидел того самого матросика, который был с ним в лавке. Матросик стоял у окна одного магазина и разглядывал выставленные предметы. Джо подошел к нему и спросил, куда бы можно было пойти позавтракать. Матрос обернулся, изумленно взглянул и вскричал:

— Э, да вы тот самый молодой джентльмен, которого я только что видел в лавке! Что это вам вздумалось преобразиться? Готов поклясться, что вы что-нибудь напроказили. Впрочем, меня это не касается. Пойдемте, я вас провожу.

Когда они прошли несколько ярдов, матрос обернулся и вдруг спросил:

— Скажите, вас там очень секли?

— Меня никто не сек, — отвечал Джо.

— Да? Ну, я этого про себя сказать не могу. Мне, бывало, каждый день доставалось… А вот и харчевня. Войдемте. Если у вас нет денег, я могу вас угостить завтраком.

Матросик сел у маленького столика с одного края, Джо с другого, и они спросили себе чаю, хлеба и сыру. Позавтракавши, молодой матрос спросил:

— Ну, куда же вы теперь? Не в матросы ли собрались?

— Я ищу себе места, — отвечал Джо, — и мне все равно, куда бы ни поступить.

— Вот что я вам скажу. Я убежал от свои друзей и поступил в матросы — и до сих пор каюсь. Трудно. Каторжная работа. А вам уж и вовсе не выдержать, как я на вас погляжу. Не ходите в море. Право, это будет безумием с вашей стороны.

— Да я в матросы и не стремлюсь, — отвечал Джо, — но ведь нужно же как-нибудь зарабатывать себе пропитание. Вы такой добрый, посоветуйте мне.

— Когда вы подошли ко мне у окна магазина, я просто изумился, до какой степени вы похожи на одного моего знакомого мальчика, который, — бедняжка! — на днях утонул здесь возле корабля, пришедшего из Индии.

— Как же это он утонул бедняга?

— Видите ли, его тетка, добрейшей души старуха, держит маркитантскую лодку, на которой подвозит к кораблям разные товары: иголки, нитки, черствые булки, гнилые яблоки, заплесневелые пироги, трубки, селедки — все, что хотите. Мальчик Питер был ее правой рукой, потому что она сама не читать, ни писать не умеет. Недавно он подъехал в лодке к кораблю, а было сильное волнение, он стал лезть по канату на корабль, канат оборвался и вместе с ним упал в воду. Питер не умел плавать и утонул. Вы на него очень похожи. Старуха с удовольствием возьмет вас на его место, у нее никого теперь нет. Это гораздо лучше, чем идти в матросы, работать, как на каторге, не доедать, не досыпать… Вы как хотите?

— Я нахожу, что вы очень добры. Я буду рад поступить на это место.

— Она очень добрая старуха, сердечная такая. Отпускает в кредит, когда у кого денег нет. Боюсь даже, не слишком ли она много верит. Ей часто не платят. Так я сегодня же с ней поговорю, потому что она придет к нам на корабль, а я буду там. Только где я вас найду сегодня вечером?

— Где вы назначите, там я и буду.

— Ладно. Встретьте меня здесь в девять часов. Я приду с окончательным ответом. А теперь мне пора, пора!

Матросик схватил сверток со своей обновкой и бегом побежал на пристань.

В комнате было много матросов и женщин, но все были заняты своими разговорами, и на Джо никто не обращал внимания. Он посидел недолго после ухода товарища, расплатился и попросил женщину у прилавка взять на хранение его узелок, говоря, что в девять часов он опять придет.

— Хорошо, юноша, все будет цело и сохранено, — отвечала та, кладя узелок под конторку. — Отдадим, как только спросите.

Джо несколько успокоился. Хотя он хорошенько еще не понял, в чем будут состоять его обязанности, но думал, что справился с ними: ведь не боги горшки обжигают. Он прогулялся по улицам, потом вышел на пристань и остановился у решетки, любуясь оживленной картиной большой гавани. К пристани как раз в это время подъехала лодка, в которой Джо сразу же, по догадке, узнал маркитантскую лодку, описанную матросом. В ней, кроме товаров, перечисленных матросиком, находились еще многие другие: портер в бутылках, пиво в бочонках, лук, порей, и вообще самые разнообразные предметы. На кормовом сидении восседала толстая-претолстая женщина.

Лодочник причалил к пристани. Толстая женщина вышла на берег. Лодочник подал ей в руку корзинку, длинную палку и еще несколько других вещей, в том числе какой-то узел, по-видимому, с грязным бельем для стирки.

— Боже мой! Куда я со всем этим денусь? — вскричала толстая женщина. — Тебе, Вильям, никак нельзя оставить лодку, а здесь больше нет никого, кто бы мне помог.

— Хотите, я вам помогу? — сказал Джо, сбегая по ступенькам вниз. — Что вам донести прикажете?

— Ты добрый, милый мальчик, — сказала она. — Вот, взял бы тот узел, а с остальными вещами я уж справлюсь сама.

Джо разом вскинул узел себе на плечо.

— Да ты сильный! Это хорошо! — сказала старуха. Джо пошел за ней с узлом. Они подошли к небольшой двери совсем недалеко от пристани, и старуха попросила его подняться в первый этаж, что тот и сделал.

— Я вам больше не нужен? — спросил Джо, садясь на узел.

— Нет, миленький, нет. Но я должна тебе заплатить за твое беспокойство. Ты сколько бы желал получить?

— Нисколько, — отвечал Джо, — и я ничего с вас не возьму. Прощайте, будьте здоровы.

Джо сошел вниз хотя старуха звала его назад, и опять пустился гулять по улицам Грэвсенда. Вскоре ему надоело ходить по мостовой, и он вышел опять на ту дорогу, где он встретился с Эммой Филипс. Наступил уже вечер когда он повернул обратно в город — и вдруг увидал Эмму, возвращавшуюся из школы домой.

Девочка сделала вид, что не узнала его, и хотела пройти мимо, но Джо сказал:

— Вы разве меня не узнаете?

— Я вас узнаю, — улыбнулась она, — но зачем вы надели другой костюм? Я думала о вас весь этот день и даже, знаете, получила черный билетик за плохие ответы, — прибавила девочка со вздохом.

— Значит, я косвенный виновник! — сказал Джо. — Это мне очень неприятно.

— О, ничего не значит. Со мной это случилось в первый раз после долгого промежутка, и я маме объясню, почему так вышло. Но зачем вы оделись юнгой, разве вы уходите в море?

— Нет, не собираюсь. Напротив, я надеюсь скоро получить место здесь в городе, и мы можем видеться всякий раз, когда вы будете идти домой. Могу я вас проводить до дому?

— Пожалуйста. Я буду очень рада. До дому оставалось ярдов двести, не более, и Джо прошел с Эммой все это расстояние.

— У меня к вам просьба, — сказал после некоторого колебания Джо. — Обещайте мне ее исполнить.

— Что такое?

— Сохраните мою тайну. Когда вы будете рассказывать вашей матушке про меня, по встречу со мной, не упоминайте о том, что я из джентльменского костюма переоделся в матросский. У меня на это есть свои причины, о которых я не могу никому говорить. Я и то вам давеча утром сказал о себе больше, чем вообще могу рассказывать. Другому я бы этого не сказал.

Девочка подумала немного и отвечала:

— Хорошо. Мне кажется, что я и права не имею рассказывать о том, о чем меня просили не говорить. Но все-таки про встречу с вами я матери должна рассказать.

— О, это можно рассказать, а также и то, что я ищу себе место и уже почти нашел, так что завтра рассчитываю поступить на него. Я надеюсь, что мы будем встречаться с вами, а если не придется, я все-таки вас всегда буду помнить. Прощайте.

Они расстались. Джо подождал, пока она не дошла до рыльца своего дома, и повернул обратно в Грэвсенд. С матросом своим он встретился в назначенный час у дверей харчевни.

— О, вы здесь, — сказал юнга. — Вот и прекрасно. Ну-c, я виделся со старухой и долго с ней беседовал. Она убеждена, что такого, как был ее Питер, не найти другого на всем свете, но я все-таки ее уговорил взглянуть на вас. Идемте же скорее, а то у меня времени всего полчаса.

Матросик привел Джо к той самой двери, в которую тот давеча вносил узел. Войдя в комнату во втором этаже, Джо увидал ту самую женщину, которой помогал тогда на пристани.

— Вот он, мистрис Чоппер, — сказал юнга, — и если он окажется для вас неподходящим, то я уж и не знаю, кто может вам угодить. Ученый он страсть какой и счет знает во как.

Джо даже опешил от такой лестной рекомендации, а толстая женщина пристально взглянула на его лицо.

— Где я тебя видела раньше, мальчик? — сказала женщина. — Боже мой, до чего он похож на Питера! Ты правду сказал, он ужасно похож на Питера.

— Мы с вами виделись сейчас, когда я приносил сюда ваш узел, — сказал Джо.

— И не пожелал с меня взять ничего за труды! Правда, он ужасно похож на Питера.

— Я же вам говорил, почтенная моя. И поверьте, он будет вам полезен не хуже Питера. Однако, мне пора на борт. Уговаривайтесь одни, как сами знаете.

Говоря это, Джим подмигнул Джо глазом, впрочем, бесполезно, потому что тот не понял, что это значит, и торопливо ушел.

— Это странно, но только ты изумительно похож на Питера. Бедный Питер! Ты слышал о нем?

— Слышал, юнга мне рассказывал.

— Славный был паренек, такой дельный, работящий. А ты, должно быть, добрый, вот помог мне давеча, и совершенно бескорыстно. Я люблю, у кого доброе сердце. Ты где познакомился с Джимом Патерсоном?

— В лавке готового платья, мы оба зашли туда купить кое-что.

— Джим дикий человек, но у него тоже доброе сердце, и свои долги он старается платить по возможности. Я говорила с людьми, которые знают его родителей. Оказывается, он со временем кое-что получит. Скажи, что ты можешь делать? Я боюсь, что ты не сумеешь делать всего того, что делал Питер.

— Я могу составлять для вас счета, могу быть честным я верным.

— Больше этого и от Питера не требовалось. А ты уверен, что сможешь верно считать и подводить итоги?

— Уверен. Да вы испытайте меня.

— Хорошо. Вот перо, чернила и бумага… Питер, как есть Питер: живой портрет!.. Пиши же: пиво — 8 пенсов, табак — 4 пенса, написал?

— Да.

— Покажи… Дальше: отрезок на брюки 3 шиллинга б пенсов, опять пиво — 4 ш., табак — 4 п., написал? Еще пиво — 8 п. Ну, теперь подведи итог.

Джо был мастер решать задачи. Он быстро сосчитал и объявил — 5 ш. 10 п.

— Кажется, что так, — сказала мистрис Чоппер. — Впрочем, ты побудь здесь минутку, а я сбегаю, поговорю тут с одной.

Мистрис Чоппер сошла вниз, явилась к знакомой кассирше, служившей в соседнем кабачке, и попросила ее проверить работу нашего героя.

— Все верно, мистрис Чоппер, — сказала та.

— Не хуже, чем Питер делал, бедный мальчик?

— О, гораздо лучше! — отвечала кассирша.

— Боже мой, Кто бы это подумал? И такое сходство!..

Мистрис Чоппер вернулась к себе в комнату и села.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Джо.

— А фамилия?

— Джо… О’Донагю, — отвечал он, опасаясь назваться Мэк-Шэном.

— Кто твои родители?

— Они люди бедные, живут недалеко отсюда.

— Почему же ты от них ушел?

— Потому что попался в браконьерстве, и они сами посоветовали мне уйти куда-нибудь.

— В браконьерстве? А, знаю: ты стрелял чужих зайцев чужих птиц. Зачем же ты так делал?

— Этим занимался мой отец.

— Ну, если отец занимался, так тебя нельзя винить. А здесь ты собираешься поступить в матросы?

— Да, но только в том случае, если не найдется чего-нибудь получше.

— Для тебя лучше уже нашлось. Я возьму тебя к себе вместо покойного Питера, и если ты окажешься добрым, честным и старательным мальчиком, то не раскаешься, что поступил ко мне… Боже мой, до чего похож! Нет, послушай, я непременно должна звать тебя Питером. Мне тогда будет думаться, что он все еще со мной.

— Как вам будет угодно, — согласился Джо, который был не прочь переменить и имя.

— Где ты будешь ночевать сегодня?

— Я собирался снять койку в том трактире, где у меня оставлен на хранение мой узел.

— Нет, это не стоит. Сходи за своим узлом, а спать ты будешь в комнате Питера. Завтра утром ты пойдешь со мной в лодке.

Джо сходил за узлом и вернулся через четверть часа к мистрис Чоппер. Она тем временем приготовила ужин, который с ней очень охотно разделил наш герой. После ужина старушка отвела Джо в маленькую комнатку с кроватью без занавесок. Вся комнатка была увешана по стенам пучками лука, мешочками с сушеными травами и кореньями, а также окороками. На полу стояли пустые бутылки из-под имбирного пива, мешки с паклей и разные другие предметы. Пахло в комнате не особенно вкусно.

— Вот постель бедного Питера, — сказала мистрис Чоппер. — я сменила простыни как раз в ту ночь, как ему утонуть. Могу я доверить тебе свечку? Ты не забудешь ее погасить?

— О, да. Я позабочусь об этом.

— Так покойной ночи, мальчик. Всегда ли ты молишься на ночь? Питер молился.

— И я молюсь, — отвечал Джо, — покойной ночи.

Мистрис Чоппер ушла. Джо настежь открыл окно — в комнате почти невозможно было дышать — разделся, помолился и лег в постель, вспомнив перед сном маленькую девочку Эмму, которая так набожно опустилась давеча утром рядом с ним на колени на траву около дороги.

ГЛАВА XXIII. Наш герой вступает в должность

В пять часов утра мистрис Чоппер позвала Джо ехать с нею. Лодочник уже был тут и вместе с Джо перенес в лодку те разнообразные товары, которыми торговала мистрис Чоппер. Когда все было готово, Джо и его хозяйка позавтракали чаем, хлебом с маслом и копченой селедкой, сели в лодку и поехали.

— Да у вас, никак, новый помощник, мистрис Чоппер, — заметил лодочник.

— Не правда ли, Вильям, как он похож на покойного Питера? — отвечала она. — Я надеюсь, что он и нравом будет такой же.

— Питер отличный малый, — сказал лодочник. — А этого как зовут?

— Я буду звать его также Питером. Очень уж они похожи оба.

— Вот и хорошо. Кстати, я не люблю запоминать новые имена.

— Слушай, Питер, — продолжала старушка. — Из покупателей, которым я отпускаю в кредит, одни платят хорошо, другие плохо. Тебе нужно будет хорошенько запомнить, кто надежен, а кто нет. Кому верить можно, кому нет. Матросским приятельницам ни в каком случае не делай кредита. В особенности тут есть одна, по имени Нэнси. — ужасная плутовка. Она даже покойного Питера отлично надувала, а уж он ли не был сам продувной.

— Кому же можно оказывать кредит?

— Можно только тем, кто записан в кредитной книге. Их фамилии значатся в заголовках счетов. Я сама не умею ни читать, ни писать, но у меня память хорошая. А вот Питер умел писать. Он и был мне этим полезен. У него тут все записано, ты прочти.

Само собой разумеется, что прежний Питер вполне мог читать то, что сам записывал, но это были такие иероглифы, что нашему герою пришлось впоследствии долго возиться с ними, прежде чем он их разобрал.

Лодка подъехала к борту одного брига, матросы сошли в нее и закупили себе, что кому было нужно. Которые брали в кредит, тех Джо аккуратно записывал в книжку.

— Билль у вас был? — спросил вдруг тихий голос с корабля.

— Нет, не был, Нэнси.

— A guy нужно две селедки, шестипенсовый хлеб и табачку пачечку.

Джо поднял глаза и увидал хорошенькую блондинку с плутоватыми голубыми глазами, перевесившуюся через борт.

— Так пусть он сам придет сюда, Нэнси, — отвечала мистрис Чоппер. — В прошлый раз он отказался платить за вас, сказал, что ничего не поручал вам брать.

— Это он сдуру меня приревновал. Я потеряла его табак, а он вообразил, что я отдала его Дику Снэпперу.

— Ничего не могу сделать. Пусть он сам придет.

— Да он уехал куда-то в шлюпке и велел мне взять у вас для него то, что я вам сказала. Кто это с вами? Это не Питер. Да, не он. А какой славный мальчик!

— Я тебе говорила, — сказала мистрис Чоппер. — Не будь меня, она бы уже сюда припожаловала и обставила бы тебя за первый сорт.

Джо опять поглядел на Нэнси и подумал, что было бы очень нелюбезно с его стороны, если б он ей отказал.

— Какая вы жестокосердая женщина, мистрис Чоппер. Из-за вас теперь Билль меня разбранит, когда вернется на борт. Право же, он заплатит, даю вам честное слово.

— Ну что ваше честное слово, — сказала мистрис Чоппер, качая головой.

— Погодите минутку, мистрис Чоппер, я сейчас вам все объясню, — сказала Нэнси, перелезая через борт и нисколько не стесняясь тем, что всем видны ее стройные ноги.

— Бесполезно приходить вам сюда, Нэнси, я же вам говорю, — попробовала остановить ее маркитантка.

— Ладно, мы посмотрим, — возразила Нэнси, появляясь в лодке и лукаво взглядывая прямо в лицо мистрис Чоппер. — Дело в том, тетенька, что вы ведь и сами не знаете, какая вы добрая женщина.

— Зато я знаю, Нэнси, какая вы женщина, — ответила старушка.

— О, это все знают: сама себе враг, больше никому.

— Что верно, то верно, и я вас очень жалею.

— Не думайте, я к вам не клянчить пришла, а просто поболтать с вами и взглянуть поближе на этого хорошенького мальчика.

— Не правда ли, как он похож на Питера?

— О, очень похож. Вылитый Питер. Глаза, нос, рот — все ужасно похоже. Даже странно!

— Я никогда не встречала такого сходства! — воскликнула мистрис Чоппер.

— Изумительно! — подтвердила Нэнси. Чтобы угодить старушке, она принялась хвалить Джо и восхищаться его сходством с Питером, и так умаслила этим старую маркитантку, что та при расставании отпустила ей и селедок, и хлеба, и табаку.

— Записать все это, мистрис Чоппер? — спросил Джо.

— Боюсь, что это будет бесполезно, — ответила успевшая одуматься старушка. — Впрочем, запиши где-нибудь. Потом все равно придется списывать в безнадежные долги. Отчаливай, Вильям, от брига, поедем к большому кораблю.

Когда лодка оттолкнулась от брига, на котором была Нэнси, старушка сказала:

— Хоть бы эта Нэнси перевелась в какой-нибудь другой порт. Сколько у меня за ней денег пропадает!

— Верно! — засмеялся лодочник. — Она не только вас, она кого хотите сумеет обойти — мужчину и женщину, старого и малого, и даже самого черта. Такая плутовка!

В течение всего дня лодка ездила от одного корабля к другому, и к пяти часам вечера весь товар был распродан — частью на наличные, частью в кредит. Вместо того лодка оказалась нагруженною пустыми бутылками, бельем для стирки, сухарями и разными предметами менового торга. Мистрис Чоппер велела лодочнику править к берегу.

Когда все ящики и другие вещи были принесены из лодки в дом, мистрис Чоппер послала в кухмистерскую за обедом, как делала обыкновенно. Джо сел обедать вместе с ней. Когда они кончили, мистрис Чоппер сказала ему, что теперь он, если хочет, может погулять и поразмять себе ноги, а она займется разборкой белья и сдачей его в стирку. Джо, разумеется, с восторгом воспользовался позволением, потому что ноги размять ему и впрямь не мешало — они у него совсем затекли от долгого сиденья в лодке среди корзин с яйцами, селедок и других таких же удобств.

Познакомим, однако, читателя поближе с мистрис Чоппер. Она была вдовой лоцмана, который незадолго до своей смерти снабдил ее известной суммой денег из своих сбережений и посадил маркитанткой. Когда он умер, она стала продолжать дело уже сама от себя. Люди называли ее богатой, но ведь понятие богатства очень условно: в глазах простого класса тот, кто имеет двести или триста фунтов в банке, уже богат. Главное ее богатство составляли, кажется, безнадежные долги, записанные в семи или восьми памятных книжках, в которых разбирался теперь Джо.

Полученным позволением размять ноги наш герой воспользовался сейчас же и отправился на лондонскую дорогу, чтобы встретить Эмму Филипс, он пришел на заветное местечко, где они вместе стояли на коленях и молились, и стал ждать. Вскоре появилась и она в соломенной шляпе с голубой лентой. Джо подошел к ней и объявил, что нашел себе очень хорошее место и что он весь этот день работал.

— И, кажется, мне всегда будет можно приходить сюда в эти часы, — прибавил Джо, — и провожать вас домой, чтобы с вами чего не случилось.

— А моя мама говорит, — возразила девочка, — что она желала бы вас видеть, какой вы, потому что она не может допустить знакомства между мной и случайно встреченным человеком, которого она не знает. Что вы на это скажете? По вашему, она права или нет?

— Совершенно права, — отвечал Джо. — Я упустил это из вида.

— Вы придете к ней?

— Только не сегодня, потому что я не особенно чисто одет. Я приду в воскресенье, если буду свободен.

Они простились. Джо вернулся в город. Он решил истратить бывшие у него деньги на покупку себе нового праздничного костюма, так как теперешний его костюм был уж очень из грубого материала.

— Ну, что, Питер, лучше ли ты себя чувствуешь после прогулки? — спросила его мистрис Чоппер, когда он вернулся.

— О, да, мэм, благодарю вас.

— Питер, ты очень дельный и хороший мальчик, — продолжала старушка, — и мне бы хотелось, чтобы ты пожил у меня подольше. Ты долго был матросом?

— Я матросом и не был, а только собирался поступить но без особенной охоты. У вас мне было бы лучше.

— Ну, значит, это дело решенное. Скажи, Питер, у тебя что есть из платья?

— Вот только то, что на мне, и немного белья. Но мне, когда я уходил из дома, дали денег, и я хочу купить себе на них праздничный костюм, чтобы можно было в церковь пойти.

— Это хорошо. Так и сделай. Сколько же у тебя всех денег?

— Как раз на костюм, — сказал Джо, показывая два золотых соверена и семнадцать шиллингов серебром.

— Твои родители, должно быть, отдали тебе все, что у них было! — сказала мистрис Чоппер. — Хорошо. Я думаю, что тебе деньги не следует иметь в руках. Купи себе праздничный костюм, а я потом буду доставлять тебе все, что нужно. Ты согласен?

— О, вполне. Сегодня у нас вторник. Как вы думаете, поспеет костюм к воскресенью, если его теперь заказать?

— Думаю, что поспеет. Может поспеть. Как только Вильям вернется от прачки — а он скоро уже должен вернуться — я пойду с тобой, и мы вместе закажем. Да вот он уже идет… Нет, это не его шаги. Чьи-то легкие… Боже мой, Нэнси! Вы зачем? — спросила ее не особенно любезным тоном старушка.

— Угадайте, — отвечала многозначительным тоном молодая женщина, садясь на одну из корзин.

— Я не мастерица угадывать, но если вы пришли опять брать в долг, то знайте, что я не поверю вам больше ни на один шиллинг.

— Поверите, мистрис Чоппер. Вы такая добрая, вы никогда не откажете. Послушайте, почему бы вам не взять меня к себе помощницей на вашу лодку? Я бы вам здорово покупателей привлекала — отбоя бы от них не было.

— Нет, вы не годитесь, Нэнси. Совсем не годитесь. Скажите, однако, зачем вы пришли? Вспомните, вы уже брали сегодня у меня в долг.

— Помню. Вы очень добрая старушенция, я это всегда знала. Сегодня мы с вами будем золото считать.

— Помилуй Бог, Нэнси! Какое у меня золото? Откуда? У меня весь товар по безнадежным долгам распущен.

— Посмотрите, мистрис Чоппер, какая на мне старая скверная шляпка: вся истрепанная.

— Вы должны обратиться по этому поводу к кому-нибудь другому, — холодно и решительно объявила маркитантка.

— Я так и сделала уже, мистрис Чоппер. Вы только дослушайте, что я вам расскажу. Когда Билль вернулся на бриг, он попросил у капитана денег в счет жалованья. Капитан сперва отказал наотрез, а потом согласился и дал. Я подольстилась к Биллю и выманила у него целый соверен на новую шляпку. Шляпку я решила не покупать, а вместо того уплатить вам свой долг. Берите скорее, а то я могу передумать.

— Действительно, Нэнси, мы с вами сегодня золотом сосчитались, как вы говорили, и я очень довольна. Теперь я вам опять буду отпускать в кредит.

— Ну, еще бы! Теперь вы обязаны. По правде сказать, не всякая хорошенькая женщина, как я, способна на геройскую решимость отказаться от новенькой шляпки.

— С удовольствием отдал бы я ей этот соверен, — сказал Джо своей хозяйке. — Я теперь жалею, что говорил давеча про новый костюм для себя.

— Милый мой, ты своими деньгами можешь распорядиться, как тебе угодно.

— Тогда… Нэнси, возьмите, пожалуйста, этот соверен и купите себе шляпку, — сказал Джо, доставая из кармана золотую монету и вкладывая ее в руку молодой женщины.

Нэнси посмотрела на соверен, потом на Джо.

— Что за милый мальчик! — вскричала она, целуя его в лоб. — Что за доброе сердце! Дай Бог, чтобы ему жилось на свете лучше, чем мне. Возьми свой соверен, деточка! Для такой, как я, всякая шляпка хороша.

С этими словами Нэнси быстро повернулась и сбежала вниз.

ГЛАВА XXIV. Мистрис Чоппер читает свою торговую книгу

— Вот несчастная девушка! — сказала со вздохом мистрис Чоппер, когда Нэнси ушла. — Ты очень добрый мальчик, Питер. Приятно видеть, когда мальчики не слишком дорожат деньгами. Если бы она взяла твой соверен — а я жалею, что она не взяла, бедняжка — то я бы все равно сшила тебе костюм.

— Билль — это кто же такой? — спросил Джо. — Это ее муж?

— О, я никогда не интересуюсь, кто там у них кому муж и кто кому жена, — торопливо ответила мистрис Чоппер. — Пойдем же скорее заказывать платье, нужно, чтобы оно поспело к воскресенью, и чтобы ты мог пойти в церковь.

— А вы сами разве не пойдете?

— Что ты, мальчик! А кто же тогда доставит матросам завтрак и пиво? Нет, маркитантки и булочники в церковь ходить не могут. Если мы будем ходить в церковь, сколько людей будут сидеть не евши… По воскресеньям я всегда беру с собой в лодку библию, хотя читать и не могу, а вечером отправляюсь на какое-нибудь молитвенное собрание и слушаю проповедь. Но тебе в церковь можно ходить.

Мистрис Чоппер заказала для Джо синий костюм матросского покроя, и они вернулись домой. После чая старушка взяла себе на колени одну из своих счетных книг, раскрыла ее и позвала Джо помогать ей разбираться в цифрах.

— Вот на этой странице я знаю, чей счет. Это был матрос Том Аслоп. Хороший человек, но неудачно женился. Жена попалась ему — черт чертом, а он, на беду, ее любил. Она сбежала от него на другой корабль, а он с горя взял и утопился.

— Сам? Нарочно? — спросил Джо.

— Так, по крайней мере, я думаю. Он был должен мне 1 ф. 3 ш. 4 п., я это хорошо помню. Так ли тут записано, Питер?

— Так, мэм: в итоге получается эта самая сумма.

— Будь он жив, он заплатил бы мне, это был честный матрос, да они, по большей части, все честные. Я всегда замечала, что если они и не платят, то только по легкомыслию, а не почему-либо другому. Посмотри, Питер, тут есть еще один счет — едва ли не первый после того, как я сделалась маркитанткой. Это был белокурый молодец родом из Шильдса. Задолжал мне 20 фунтов и скрылся, перевелся на другой корабль. Я девять лет о нем ничего не слыхала. Вдруг он является. «Узнаете? Я Джим Спарлонг, ваш должник, который тогда бежал. Я теперь боцманматом на военном корабле. Вот вам ваши деньги. А за долгое ожиданье получите от меня еще вот это в подарок и сделайте себе новое шелковое платье, носите его и меня вспоминайте уж добром, а не лихом». И дал мне еще 5 фунтов . Бедный! Он уже умер, царство ему небесное. Ну, а есть и такие, что убегут и спрячутся — и поминай как звали. Эти все бывают обыкновенно такие высокие, худощавые, носят кортики прицепленными прямо ножнами, а не на ремне, вокруг талии, и только ругаться умеют самыми ужасными словами. Вот тут записан следующий — это именно такой субъект. Сколько он должен, Питер?

— 4 ф. 2 ш. 4 п., — отвечал наш герой.

— Так, так. Это один немецкий шкипер. Я думаю, что он раньше был разбойником, не иначе. Ты знаешь, что он потом сделал? Убил одного своего пассажира, богатого старика, и выбросил труп за окно каюты. Но один матрос подсмотрел и, когда корабль прибыл в Амстердам, донес на убийцу. Преступнику отрубили голову, а мой счет так и остался неоплаченным. С него взыщут за это на том свете, я убеждена. О, Боже мой! Я даже и забывать уж стала, — сказала старушка, перевертывая страницу. — А прежде, бывало, как увижу Нэнси, так и вспомню. Погляди, Питер, тут должна быть сумма 8 ф. 4 ш. 6 п. Столько стоила свадьба Нэнси с Томом Фриловом — то есть обед и ужин?

— Вот этой самой Нэнси, которая сейчас здесь была?

— Да. Она была хорошая, скромная девушка, умела читать и писать, брала книги из библиотеки для чтения, старалась развивать себя умственно. Отец ее был здесь булочником. Как сейчас помню ее свадьбу. Такие они были красивые, она и ее жених Том Фрилов. Прелестная была парочка. Но он оказался плохим человеком, и все кончилось очень бедственно.

— Расскажите, как это было, — попросил Джо.

— Изволь, расскажу все, что позволительно знать такому молодому мальчику, как ты. Со всеми злобами мира тебе еще рано знакомиться. Муж Нэнси с первых же дней стал обращаться с нею дурно, месяца не прошло после свадьбы, как он уже ее бросил, стал знаться с другими женщинами, напивался каждый Божий день, она ревновала, выговаривала ему, а он ее бил смертными побоями. Соседки научили ее пить, чтобы заглушить горе, и она начала пьянствовать, падала все ниже и ниже… Муж ее вскоре убился, сорвавшись с мачты — вероятно, был пьян — а она уже так привыкла пить, что не могла отстать, и пошла по дурной дороге. Теперь она не пьет — поняла, что окончательно может погибнуть, если будет продолжать. Живет она, не нуждаясь ни в чем, но все-таки жаль ее. Она еще так молода и такая хорошенькая. Всего четыре года назад она выходила со своим мужем из церкви, только что обвенчанная, — и что это за прелестная была пара!

— Где же ее родители?

— Умерли оба. Нехорошо, когда и мужчина пьет, а уж когда пьет женщина, так пиши для нее пропало. Убери книгу, Питер. Поздно уже. Пора спать.

Джо с каждым днем все больше и больше нравился своей доверительнице и уже имел возможность, за собственною ответственностью оказывать кредит своему другу Джиму Патерсону. Корабль, на котором служил Джим, уходил на днях в Лондон для нагрузки, и Джо дал юнге письмо к Мэк-Шэнам с просьбой сдать его в Лондоне на почту.

Письмо было коротенькое.

«Дорогой сэр! Я здоров, нашел себе место и живу понемножку. Пожалуйста, не печальтесь обо мне. А я не забываю и никогда не забуду ваших благодеяний.

Джо Мэк-Шэн».

В следующее воскресенье Джо вырядился в новый костюм и был, как говорится, в нем очень авантажен. У него не только наружность была красивая, но и манеры очень хорошие, джентльменские. Он пошел в церковь, а из церкви туда, где жила Эмма Филипс. Девочка ужасно ему обрадовалась, похвалила его новый костюм, взяла за руку и повела к матери. Мистрис Филипс оказалась очень приятной дамой, с приветливым лицом и почтенной осанкой. Свою историю Джо рассказал по прежнему варианту, то есть, что он из-за браконьерства должен был скрыться из дома с согласия родителей. Джо понравился Эмминой матери и получил приглашение бывать. Он стал делать это каждое воскресенье, но все-таки предпочитал встречаться с Эммой на дороге, когда она выходила из школы. Так прошло с полгода. Зима тогда стоял холодная, суровая. Джо на работе зябнул сам и знобил себе руки, и дул на них, чтобы согреться, а мистрис Чоппер ежилась и завертывала свои руки в фартук, но в общем все шло хорошо. Маркитантка была страшно довольна новым Питером, а лодочник Вильям категорически объявил, что новый Питер стоит по меньшей мере двух таких, как был прежний, утонувший.

ГЛАВА XXV. Обманщика обманывают


О побеге Джо из пансиона сейчас же было дано знать майору Мэк-Шэну. Известие привез сам начальник школы, который отказывался понять, каким образом мог произойти такой пассаж в столь благопристойном заведении, как его приготовительный пансион для юношей из благородных семейств. Это событие сделалось эрой в истории заведения. Стали говорить: это было до или после побега молодого Мэк-Шэна. Письмо, разумеется, было доставлено Мэк-Шэну. Его прочли, как столько уехал директор пансиона, и Мэк-Шэн стал советоваться с женой, стараясь уяснить суть дела.

— Я теперь припоминаю, — сказала мистрис Мэк-Шэн, которая сидела в глубоком мягком кресле и плакала, — я припоминаю, как он спросил меня, что значит умышленное убийство, и я ему объяснила. Помню также, что в публике здесь говорили про напечатанное в газетах убийство, совершенное маленьким мальчиком.

— Душенька, достань мне эти газеты. Сколько времени назад это было?

— Постой. Это было незадолго до того, как ты пришел с капитаном О’Донагю. Должно быть, следовательно, в конце октября или в начале ноября позапрошлого года.

Мэк-Шэн перебрал и пересмотрел громадный ворох газет и отыскал, наконец, репортерский отчет о коронерском следствии по делу об убийстве разносчика Байрса.

— Сопоставляя все, — сказал он, — я прихожу к убеждению, что убийца не Джо, а его отец, и что он убежал для того, чтобы спасти отца. Насколько замешан тут сам Джо, а не могу решить, но, зная хорошо обоих, как самого Рошбрука, так и его сына, я твердо убежден, что моя догадка верна.

— Бедный мальчик! Как оправдываются слова Писания, что грехи отцавзыскиваются на детях! — сказала мистрис Мэк-Шэн. — Что же теперь делать, Мэк-Шэн?

— Сейчас пока ничего. Поднимать крик и шум значило бы причинить мальчику тяжкий вред. Ведь если его поймают, ему придется или взять всю вину на себя, или выдать отца. Я сначала наведу лучше справки о самом Рошбруке.

В тот же вечер директор пансиона опять явился к Мэк-Шэну и сообщил, что днем в пансион приходили двое мужчин. Один был, видимо, совсем из простого класса, а другой, несмотря на свой обтрепанный вид, принадлежал когда-то, должно быть, к интеллигентному обществу.

— Кажется, я имею честь говорить с мистером Слаппомом? — спросил директора этот господин. — У вас здесь воспитывается мой маленький друг Джо, которого я раньше учил и воспитывал. Я ему имею передать письмо от его родителей. Вчера я его встретил на прогулке…

Мистер Слаппом догадался, что речь идет о Джо Мэк-Шэне, так как ему воспитатель докладывал о случае на прогулке. Он ответил, что молодой Мэк-Шэн исчез в эту самую ночь, оставивши майору Мэк-Шэну письмо, которое и передано по адресу.

— Удрал, ясное дело! — сказал он (читатель, конечно, уже догадался, что это был Фернес). — А я еще воспитывал его в таких строгих правилах, так старательно внушал ему понятия о том, что хорошо и что чудно! Не понимаю, что это значит. Майор Мэк-Шэн, если не ошибаюсь, живет в…

— В Гольборне, № такой-то, — подсказал директор.

— Мальчик домой не заходил?

— Нет, он только оставил письмо, которое я передал, не вскрывая, по адресу, так что я не знаю его содержания.

— Как я удивлен и огорчен! — объявил Фернес и откланялся директору.

Тот, кто с ним приходил, был полицейский чиновник, имевший при себе приказ об аресте Джо.

Мэк-Шэн выслушал весь рассказ, не перебивая, и по окончании спросил директора,

— Этот господин, я уверен, заявится и ко мне. Будьте так добры, опишите мне его наружность, чтобы я мог узнать его сразу.

Директор дал подробное и точное описание Фернеса я простился.

В квартиру Мэк-Шэна был отдельный от ресторана ход с именной дощечкой майора Мэк-Шэна на дверях, самый же ресторан был под фамилией Чекуэрс, так что можно было подумать, что ресторан с квартирой не имеет ничего общего. Сам Мэк-Шэн редко бывал в комнатах, отведенных для посетителей, но случилось так, что он зашел туда как раз в тот момент, когда в дверях появился Фернес. Педагог занял себе стол, спросил карточку и заказал порцию говядины с капустой. Мэк-Шэн решил познакомиться с ним, сохраняя сам полное инкогнито, и выведать у него, что можно. С этой целью майор вошел в то самое отделение, где уселся Фернес, занял стол рядом с ним, подозвал одну из девушек-служанок и заказал себе также блюдо говядины с капустой.

Фернеса так и подмывало заговорить с кем-нибудь и порасспросить, поэтому он сейчас же овладел майором.

— Хороший ресторан, сэр. Не правда ли?

— О, да, — отвечал Мэк-Шэн. — Публика его очень любит.

— Вы часто здесь бываете, сэр?

— Всегда здесь обедаю. Я лично знаком с дамой, которая содержит ресторан.

— Я видел ее, когда проходил мимо буфета. Приятная дама. А скажите, пожалуйста, кто этот майор Мэк-Шэн, который живет почти рядом в квартире? Я видел на дверях его карточку.

— Это один майор, сэр, состоящий на действительной службе.

— Вы его знаете?

— Ну, еще бы! Мы с ним земляки.

— Женат он?.. Будьте любезны, передайте мне перец.

— Женат на очень милой женщине.

— И дети есть?

— Нет, детей нет, но у них есть протеже, вроде приемыша, они относятся к нему, как к родному сыну. Его зовут Джо.

— Вы давно виделись с майором?

— Не дальше, как сегодня утром.

— Вот как! Замечательно хорошее пиво, сэр. Могу вам предложить со мной выпить?

— Сэр, вы очень добры, но я не пью солодовых напитков. Девица, дайте сюда полпинты водки. Надеюсь, сэр, вы не откажетесь со мной выпить, хотя я и не мог принять вашего предложения?

Фернес допил свое пиво и приготовился пить водку, которою его угощали. Мэк-Шэн налил стакан себе, потом передал графин Фернесу.

— За ваше здоровье, сэр! — сказал Мэк-Шэн. — Вы по-видимому, из провинции, сэр. Могу я вас спросить, откуда именно?

— Из Девоншира. Я прежде был старшим учителем гимназии в ***, но пострадал за свою прямоту, за независимость характера, за стойкость убеждений.

— О, это бывает, — сказал Мэк-Шэн. — А позвольте узнать, сэр, как ваше имя?

— Фернес, сэр, к вашим услугам.

— Вы, следовательно, уехали оттуда в Лондон?

— Нет, сэр, я переселился в местечко Грасфорд, в том же графстве и завел там начальную школу, но обстоятельства заставили меня уехать и оттуда. Теперь меня приглашают учителем в Новый Южный Валлис — в ссыльную колонию. Дело заманчивое, тут можно много добра сделать.

— Что ж, это хорошо, сказал Мэк-Шэн. — Желаю вам удачи, и позвольте выпить за ваш успех. Вы непременно должны налить себе еще стакан, а то ведь мне одному ни за что не кончить этого графина.

— Я очень рад сделать вам компанию, сэр.

Фернес пьянел и становился все общительнее.

— Как вы назвали местечко, где вы были школьным учителем?

— Грасфорд.

— Позвольте. Я что-то припоминаю. Там было совершено какое-то убийство — в газетах писали. Разносчик, что ли, был убит, или в этом роде.

— Совершенно верно, и убийство совершил совсем маленький мальчик, который убежал и скрылся.

— Да, Как же звали этого мальчика?

— Рошбрук, сэр. Его отец был известный браконьер. Яблочко от яблони недалеко падает. Этот мальчик у меня учился в школе. Но что я мог сделать, если сам отец вел его по дурной дороге?

— Конечно, — сказал Мэк-Шэн. — Мальчик убежал, вы говорите? Да, так. Я припоминаю. А что сталось с отцом?

— Отец и мать мальчика уехали неизвестно куда. Я пробовал их разыскивать, но неудачно.

— Что же в публике говорили? Отца не подозревали?

— Кажется, нет. Его допрашивали на следствии, меня тоже. Я очень неохотно, по правде сказать, давал свои показания. Извините, сэр, я задам вам вопрос. Вы говорите, что знакомы с майором Мэк-Шэном. Не знаете ли вы — тот мальчик, который у него воспитывается, дома теперь?

— Вот уж не умею вам сказать, — отвечал Мэк-Шэн. — Впрочем, теперь ведь не каникулы. Вряд ли он дома. Сэр, с вами так интересно разговаривать. Мне бы хотелось еще посидеть. Вы должны раздавить со мной еще графинчик. Я хотя и не богат, но у меня найдется заплатить за нас обоих.

Фернес уже был достаточно пьян.

— Очень хорошо, сэр, — сказал он. — Я знаю средство, как добыть легким путем известную сумму денег. За поимку маленького преступника обещано 200 фунтов .

— Так я и знал! — пробормотал Мэк-Шэн. — Этакий подлец!.. Подождите меня, сэр, — прибавил он громко, — я сию минуту вернусь.

Мэк-Шэн ушел на пять минут, чтобы рассказать все жене и дать время Фернесу хорошенько нализаться. Когда он вернулся, Фернес успел уже допить свой стакан.

Разговор возобновился. Мэк-Шэн стал жаловаться на свою бедность и вызвал Фернеса на предложение — помочь ему отыскать Джо и получить за это на свой пай 50 фунтов из обещанной премии. Мальчик из школы Убежал, но при знакомстве с майором можно у него выведать, где теперь находится беглец. Счастье было для Фернеса, что кругом было много публики, а то быть бы тут новому убийству. Однако майор убийства не совершил, а придумал другой способ наказать Фернеса, который был теперь совершенно пьян. Он предложил негодяю пойти в другой ресторан, где будто бы часто бывает майор Мэк-Шэн, и повидать его там. Негодяй согласился. Он едва стоял на ногах. Мэк-Шэн, превозмогая гадливое чувство, взял его под руку, и оба вышли. Майор привел его в пивную, где собирались матросы и вербовщики для флота. Когда они уселись за стол и было подано пиво, Мэк-Шэн заговорил с одним вербовщиком, бравым унтер-офицером, дал ему гинею и сказал, что вербовщик очень хорошо сделает, если завербует Фернеса. «Из него выйдет отличный матрос». Вербовщик подсел к Фернесу, стал с ним пить, хлопал его по плечу, подводил всякие турусы на колесах и, наконец, подсунул ему бумагу для подписи. Фернес уперся было, но Мэк-Шэн шепнул ему на ухо:

— Подпишитесь, чтобы отвязаться. Ну его!

И Фернес подписался на вербовочном листе и получил серебряный шиллинг. Майор тем временем скрылся. Когда Фернес на другой день проспался, то оказалось, что его под конвоем везут в Портсмут. Никакие протесты не помогли. Фернес очутился матросом военного флота.

ГЛАВА XXVI. Джо опять встречает старого знакомого

Около двух лет пробыл Джо канцлером казначейства при мистрис Чоппер. Иногда ему приходилось и трудно на этой работе, в особенности зимой, когда пальцы у него застывали до такой степени, что он насилу мог держать перо. Должность Джо было далеко не синекурой, вставал он рано и работал до вечера.

Нэнси стала относиться к Джо с большим уважение после того, как он предложил ей свой соверен, Джо тоже относился к ней дружески, потому что имел доброе и отзывчивое сердце. Она часто приходила в комнату мистрис Чоппер поболтать со старушкой и поглядеть на Джо, причем всегда приносила с собой иголки и наперсток, чтобы пересмотреть платье и белье мальчика и починить, что нужно.

— Я вас видела, Питер, как вы гуляли с Эммой Филипс, — сказала она ему один раз. — Откуда вы ее знаете?

— Я встретился с ней на дороге в тот самый день, когда шел в Грэвсенд.

— Вы разве имеете обыкновение заговаривать с каждой дамой, которую встретите на дороге?

— Вовсе нет. Но я тогда был очень печален, и она пожалела меня.

— Она, правда, очень добрый ребенок или, по крайней мере, была такою, когда я ее знала.

— А вы когда ее знали?

— Года четыре тому назад. Я ведь жила у мистрис Филипс, я тогда еще была хорошая.

— А чем же вы теперь плохая, Нэнси? — спросил Джо.

— Тем, что нехорошая, — отвечала Нэнси. — Не расспрашивайте меня, Питер, а то я заплачу. Скажите лучше, где теперь ваши родители?

— А я и сам не знаю. Я ушел из дома.

— Ушли из дома — и с тех пор не слыхали о них ничего и сами не писали им?

— Да.

— Почему же так? Вы такой хороший мальчик, и они, вероятно, тоже хорошие люди. Разве же нет?

Джо молчал. Как он скажет про отца, что он хороший, когда он совершил убийство?

— Почему вы не отвечаете, Питер? Неужели вы не любите отца с матерью?

— Напротив, я их очень люблю. Но писать им я не могу.

— Для меня самой многое непонятно относительно Питера и его родителей, — заметила мистрис Чоппер. — Браконьерство вовсе уж не такое тяжкое преступление, в особенности для малолетка. Во всяком случае я не вижу причины, почему бы ему нельзя было переписываться с родителями. Я надеюсь, Питер, что вы сказали мне правду?

— То, что я вам сказал, сущая правда. Но мой отец браконьер, это всем известно. Если меня не накажут, то накажут его и отправят в ссылку, потому что с меня снимут показание под присягой. И мне останется или лгать под присягой, или показывать на родного отца. Могу я на отца показывать, как вы полагаете?

— Нет, нет, дитя, это невозможно. Я понимаю, — сказала мистрис Чоппер.

— Теперь мне вас больше и спрашивать не нужно, Питер, — объявила Нэнси. — Я угадала все. Вы с отцом были на браконьерской охоте, наткнулись на сторожей, произошла схватка и даже пролилась, может быть, кровь. Так ли я говорю?

— Вы очень близки к истине, — сказал Джо, — но я не могу вам больше ничего сказать.

— И не говорите, милый Питер. Я отворю окно, а то уж у вас здесь очень душно.

Нэнси растворила окно и высунулась из него, рассматривая прохожих.

— Боже мой! Вот ведут пойманного дезертира со связанными руками! — воскликнула она. — Кто бы это был? Ах, знаю кто: это Сэм Оксенгэм с «Томаса-и-Мери». Да, это он, бедненький.

Джо тоже подошел к окну.

— Это что же за солдаты? — спросил он.

— Это не солдаты, это военные моряки — унтер-офицер и два простых матроса.

Когда они проходили мимо окна, Нэнси не удержалась и сказала громко:

— Господин сержант, вы и два ваших товарища молодцы, нечего сказать. Зачем вы так скрутили этого молодого человека? Неужели вы боитесь, что он один убьет вас троих?

Сержант и матросы разом взглянули в окно, увидели хорошенькую молодую женщину и засмеялись. Третий моряк, впрочем, смотрел не столько на нее, сколько на Джо, и смотрел пытливо. Джо узнал его, побледнел, как смерть, и быстро отодвинулся от окна.

— Что с вами, Питер? — спросила Нэнси. — Отчего вы так побледнели? Вы разве знаете этого человека?

— Знаю, — отвечал Джо, — и он меня знает.

— Чего же вы испугались?

— Посмотрите, ушел ли он, — попросил Джо.

— Да они прошли все, но он часто оборачивается и смотрит на наше окошко. Впрочем, это он, может быть, на меня оборачивается.

— Питер, чем встревожил тебя этот матрос? — спросила мистрис Чоппер.

— Он меня узнал, и теперь через меня доберутся до моего отца! — воскликнул Джо, заливаясь слезами.

— Передайте мне мою шляпу, Питер, — сказала Нэнси. — Я сейчас побегу и все разузнаю.

Она быстро сбежала вниз.

Мистрис Чоппер старалась утешить Джо, но успеха не имела. Ему все мерещились шаги Фернеса по лестнице (матрос был не кто иной, как Фернес).

— Мистрис Чоппер, я боюсь, что должен буду от вас уйти, как ушел от прежних своих друзей.

— Уйти от меня?.. Что ты, дитя мое, зачем? И как же я без тебя останусь?

— Мистрис Чоппер, я вновь повторяю вам, что я лично не сделал никакого проступка. Но меня ищут, обещана премия за мою поимку. Этот человек жил в нашей деревне и меня знает. Я знаю, он давно стремится заработать эту премию.

— Премия обещана? Значит, Нэнси правильно угадала: была пролита кровь?

Мистрис Чоппер заплакала.

Джо ничего не ответил, а прошел в свою спальню и стал связывать в узел свое платье и белье.

Покончив с этим, он сел на край постели и глубоко задумался, потом, незаметно для самого себя, положил голову на подушку и крепко заснул.

Тем временем Нэнси догнала моряков на улице и увидела, что они входят в трактир. Она вошла за ними, подсела, перекинулась несколькими словами с арестованным дезертиром, с которым была знакома, и завела беседу с Фернесом. Тот, по своему обыкновению, в скором времени напился пьяный и рассказал Нэнси всю подноготную об убийстве в Грасфорде. Под конец он тут же заснул, положив голову на стол, а Нэнси вернулась в квартиру мистрис Чоппер.

Старушка сидела со свечкой и перелистывала одну из своих счетных книг.

— Знаете, Нэнси, я всякий раз вздыхаю о вас, когда мне попадается на глаза счет за вашу свадьбу. Мне ужасно вас жаль.

— Если бы вы знали, мистрис Чоппер, до чего мне надоела моя жизнь, до чего я сама себе надоела! Так бы, кажется, и убежала куда глаза глядят. Как жаль, что мне нет необходимости спасаться бегством, как вот нашему Питеру.

— Питеру необходимо спасаться бегством? Что вы говорите, Нэнси? Разве он преступник?

— Я уверена, что нет, но все-таки его ищут. Я узнала от этого матроса все. Было совершено убийство. Где Питер?

— Крепким сном спит, и так сладко. Я пожалела его будить.

— Спит, вы говорите? Ну, стало быть он не виноват. Я слышала, что преступники никогда не спят, как следует. Однако что он будет делать? Ведь у него, наверное, денег-то нет.

— Он столько сберег мне денег, Нэнси, что не будет теперь нуждаться, не беспокойтесь, — сказала мистрис Чоппер. — Но только я никак не могу с ним расстаться. Что я буду без него делать?

— Расстаться необходимо, мистрис Чоппер, иначе этот матрос выдаст его не сегодня, так завтра, и Питера схватят. Если вы действительно его любите, то вы дадите ему денег на дорогу и отпустите его. Вот бы было хорошо и мне убежать заодно с ним! Как бы я желала!

— А что же? Очень хорошо. Отправляйтесь с ним, Нэнси, будьте при нем, заботьтесь о нем! Ходите за моим Питером! — сказала мистрис Чоппер, горько рыдая. — Идите, Нэнси, и начните другую жизнь. Мне самой будет легче, если я буду знать, что он не один, что при нем есть надежный человек.

— Неужели это правда? Неужели вы отпустите меня с ним? — вскричала Нэнси, падая на колени. — О, я буду ходить за ним, как мать за сыном, как сестра за братом! Дайте только нам средства уйти отсюда, и тогда мы оба будем благословлять вас — и праведник и грешница.

— Все сделаю, Нэнси, только отправляйтесь с ним. Я жалею, что я слишком стара, а то я бы сама с ним отправилась. Вот возьмите: тут 20 фунтов, это все деньги, какие у меня есть сейчас в доме.

Мистрис Чоппер сунула деньги в руку стоявшей перед ней на коленях Нэнси. Нэнси уткнулась лицом в фартук старушки и горько плакала.

— Ну, Нэнси, пойдем его будить. Пора, — сказала мистрис Чоппер, вытирая глаза фартуком. — Не следует терять времени.

Со свечкой в руке старушка подошла к спящему Джо.

— Ну, разве преступники так спят? Конечно, он не виноват ни в чем, — сказала она. — Питер! Питер! Вставай, дитя мое!

Джо встал, щуря глаза от света, но сразу стряхнул с себя весь сон.

— Я так и думал, что уже пора, — сказал он. — Мне очень, очень тяжело расставаться с вами, мистрис Чоппер, но я не виноват. Я ничего дурного не сделал.

— Верю, верю, но Нэнси узнала все, и я вижу, что тебе нужно бежать. Ступай! Да благословит тебя Бог! Трудно и тяжело будет мне без тебя, но что же делать. Постараюсь как-нибудь перенести.

Мистрис Чоппер крепко обняла Джо и сказала торопливо:

— Ну, скорее, скорее! Пора!

Джо и Нэнси вышли из дома, причем Нэнси несла его узел. Дорогой Нэнси попросила Джо немного подождать, а сама зашла на свою квартиру и вышла оттуда с собственным своим узлом. Они прошли вместе еще немного, наконец, Джо сказал:

— Спасибо, Нэнси. Теперь, я думаю, вам лучше вернуться к себе домой. Простимтесь.

— Нам нечего прощаться. Я иду с вами, Питер.

— Как со мной?

Джо помолчал и сказал:

— Нэнси, я с удовольствием сделаю для вас, что могу, но ведь у меня нет ни копейки денег сейчас. Конечно, я буду работать и делиться с вами, и надеюсь, что с голоду мы не умрем, но пока…

— О, милое, милое дитя! Да благословит вас Бог за эти слова! Но вы не беспокойтесь, лишений нам не придется терпеть, мне ведь провожать вас поручила сама мистрис Чоппер и дала денег для вас — это ваши деньги, вот они.

— Мистрис Чоппер очень добрая женщина. Но только зачем же вам-то уходить со мной? Вам ведь нечего бояться.

— Мне, может быть, есть чего бояться побольше, чем вам, — отвечала Нэнси. — Идемте, идемте же.

ГЛАВА XXVII. В которой колесо фортуны подводит нашего героя под колесо точильщика

Пройдя мили три по дороге, Нэнси замедлила шаг, и у путников завязался разговор.

— По кассой дороге мы идем? — спросил Джо.

— Мы как раз пересекаем местность по прямой линии от Грэвсенда, Питер. Впрочем, вы ведь не Питер, а Джо. Мне моряк сказал, что вас зовут Джо Рошбрук. Я теперь так и буду вас звать, а вы, пожалуйста, зовите меня Мэри. Мне хочется забыть свою прежнюю жизнь, сбросить с себя все, что о ней напоминает, даже имя.

— Хорошо, Мэри, я сделаю, как вы желаете. Но скажите, для чего вы убежали из Грэвсенда? Чего вы-то испугались? Я — другое дело, я боюсь, что меня арестуют.

— А я, Джо, убегаю от грядущего гнева. Мне хочется повести новую жизнь. Я буду искать места, хотя бы самого скромного, буду трудиться. Ни от какой черной работы не уклонюсь. Сделаюсь честной женщиной.

— Я очень за вас рад, Мэри. Я ведь к вам очень привязан.

— Я знаю это, Джо. Вы первый человек, сделавший мне доброе дело. Я никогда не забуду, как вы мне отдавали ваш соверен и как потом всегда были добры ко мне. Постараюсь вам за это отплатить чем только могу.

Тут Нэнси рассказала Джо, как она выведала у Фернеса все сведения по его делу и как убедила мистрис Чоппер в необходимости бегства для их общего молодого друга.

— Я не верю в вашу виновность, — прибавила она. — Конечно, это вышло нечаянно.

— Я не делал этого, Мэри, ни нечаянно, ни нарочно. Но это не моя тайна. Я ничего больше не скажу. Ради Бога, не спрашивайте меня.

— Хорошо, не буду. Да и не мое это дело. У меня и своих насущных забот много. Однако мы шли всю ночь и ушли много миль. Светает. Я бы очень была не прочь отдохнуть.

— Я тоже. А где мы теперь находимся, Мэри?

— Недалеко от Мэдстона. Но это тоже большой город и почти рядом с Грэвсендом. Нам туда идти не рука. Там много солдат, которые меня знают. Теперь бы хорошо найти местечко, где есть вода, и отдохнуть.

Пройдя с милю, они увидали перед собой ручеек, пересекавший дорогу, напились воды и сели на бережку.

— Давайте, Джо, посмотрим, сколько у нас денег, — сказала Мэри (с этого момента мы будем так называть Нэнси). — Мне дала их мистрис Чоппер. добрая душа, на ваши расходы. Пересчитайте, Джо. Ведь это ваши деньги, мой друг.

— Почему же мои? Она нам обоим дала.

— Вовсе нет. Только вам. Возьмите их и спрячьте у себя. Ведь я могу от вас отделиться, и тогда вы останетесь без денег.

— Ведь и я могу от вас отделиться, если заставит необходимость, и тогда у вас тоже не будет денег. Вот как мы сделаем, Мэри… Мы разделим их пополам.

— Это пожалуй… Если меня ограбят дорогой, уцелеет ваша половина, и наоборот. Но кошелек будет считаться общим.

Они так и сделали: разделили деньги и спрятали у себя каждый свою половину. Потом Мэри развязала свой узел, достала большой платок и надела его себе на плечи. Яркие ленты у своей шляпки она переменила на темные, уничтожала у своей прически букольки и локончики и зачесала их совсем гладко на висках.

— Ну, Джо, скажите: какова я теперь?

— Гораздо, по моему, так лучше и…

— Что — и? Скромнее, хотите вы сказать? Приличнее?

— Вот именно.

— Я очень рада. Теперь, Джо, я буду искать себе места. Мы будем с вами брат и сестра. Родители наши были булочники и оба умерли. Вот и все.

— Но ведь мы не будем говорить, что мы из Грэвсенда?

— Нет. Мы скажем, что мы из Ротэма — это то самое местечко, через которое мы давеча ночью проходили.

Они пошли дальше и через полчаса пришли в одно селение, где сейчас же прошли на постоялый двор с трактиром.

Мэри поднялась наверх и переоделась, после чего окончательно приняла вид скромной молодой женщины. Никто бы и не подумал, что она только что бегала по улицам в приморском городе. На расспросы Мэри ответила, что она идет искать места в служанки или куда-нибудь и что с ней ее брат. Позавтракавши и отдохнувши часа два, они пошли дальше и пришли в селение Мэнстон в Дорсетском графстве. Здесь, зайдя на постоялый двор, Мэри изобрела другую историю: она недовольна местом и идет домой, к себе на родину. Хозяйке постоялого двора она очень понравилась, понравился ей и Джо — такой скромный юноша, с благородными манерами, несмотря на матросский костюм. Она приняла участие в Мэри и взялась найти для нее место. Через три дня она объявила, что у соседнего сквайра открылась в замке вакансия младшей горничной. Мэри очень обрадовалась. Тогда мистрис Дерборо запросила замок и получила в ответ предложение прислать рекомендуемую ею девушку. Мэри отправилась в замок вместе с Джо. Ее провели к самой леди, которая расспросила ее слегка и объявила, что берет ее к себе на службу, полагаясь на рекомендацию мистрис Дерборо. В восторге, что нашлось для нее место, Мэри сошла вниз в лакейскую, где ее дожидался Джо. Лакеи сейчас же обступили Мэри, называя ее хорошенькой, принялись говорить ей пошлые любезности, а один из них даже взял ее без всякой церемонии за подбородок. Мэри отскочила от него, а Джо вступился за сестру, требуя, чтобы ее не смели оскорблять. Поднялся шумный спор. Проходила мимо экономка, услыхала в чем дело и напустилась на лакея. Явился дворецкий и принял сторону лакея против экономки.

Перебранка сделалась общею — женская прислуга воевала с мужской. Вдруг раздался звонок самого сквайра. На звонок пошел дворецкий.

— Что там у вас за шум? — спросил сквайр.

— Это все брат новой горничной, сэр. Шумит, произвел беспорядок.

— Приказать ему, чтобы немедленно уходил вон.

— Слушаю-с, сэр.

Дворецкий не замедлил исполнить распоряжение сквайра.

Сквайр был — мистер Остин, весьма далекий от мысли, что он выгоняет из дома своего собственного сына! Мистрис Остин даже и не предчувствовала, что ее милого, так горько оплакиваемого мальчика ее собственные лакеи выталкивают в эту минуту из-под родительского крова! А между тем это было так.

Джо и Мэри вернулись на постоялый двор.

— Я очень рад за вас, Мэри, — сказал Джо, — но только мы теперь не скоро увидимся.

— Что так?

— Да разве я приду когда-нибудь в дом, где со мной так поступили?.. Никогда не приду.

— Боюсь, что это верно, — сказала Мэри сумрачно.

— Я пойду куда-нибудь, поищу себе счастья. Уведомлю вас, конечно. Вы будете мне писать, Мэри?

— Буду, Джо. Я вас люблю всем сердцем, как брата.

На другой день Мэри и Джо со слезами на глазах простились друг с другом. Джо проводил ее до замка, переночевал еще одну ночь на постоялом дворе и снова пустился в путь-дорогу.

В шести милях от Мэнстона на него в глухом месте напали два каких-то оборванца, они намеревались отнять у него его узелок. Джо увернулся от них и пустился наутек. Оборванцы были оба босиком и не могли быстро бежать по крупному гравию, которым была усыпана дорога. Это дало большое преимущество нашему герою. Ловко пущенным камнем он угодил одному грабителю прямо в висок и уложил его замертво. Другой, оставшись один, не решился преследовать Джо и отстал.

Джо свернул с дороги на боковую тропинку и, пройдя несколько ярдов дальше, увидел перед собой на траве лежащего человека. Шея его была туго обмотана платком. Видно было, что его душили. Джо наклонился к лежащему, который едва дышал и хрипел, торопливо развязал ему платок и привел его в чувство. Неподалеку стоял точильный станок и курился полупотухший костер, над которым висел котелок с каким-то варевом.

— Пить! — попросил несчастный, придя в себя. Джо напоил его.

— Не бросай меня, мальчик, побудь со мной, — попросил он. — Я очень слаб.

— Очень буду рад принести вам какую-нибудь пользу, — сказал Джо. — Скажите, пожалуйста, что это с вами было?

— Меня ограбили и чуть-чуть не убили

— Не два ли босяка-оборванца? Они и меня хотели ограбить.

— Вероятно, эти самые… Но я не могу сидеть, у меня очень голова болит и кружится. Я должен лежать.

С этими словами незнакомец тяжело откинулся на траву и крепко заснул. Джо просидел около него часа два. Наконец, тот проснулся, встал, намочил платок водой в вытер себе кровь на голове и на лице.

— Могло кончиться и хуже, — сказал он. — Негодяи душили меня вот этим платком. Тоже нашли кого!.. Польстились на тощий карман странствующего медника. Была у меня там мелочь — всю вытащили. А тебе, мальчик, как удалось от них отделаться?

Джо рассказал.

— Нам с тобой, кажется, по дороге. Пойдем вместе, не так будет опасно.

— А вы разве можете идти?

— Могу, только ведь со мной точильный станок…

— Я покачу его вместо вас.

— Ты добрый мальчик. А самому мне ни за что с ним не справиться.

Джо взял узел медника, котел и все инструменты и покатил станок по дороге. Медник пошел сзади. Так дошли до небольшой деревушки, отстоявшей мили на две от места их встречи. Не доходя пятидесяти ярдов до первого коттеджа, медник остановился, выбрал местечко, около изгороди и сказал:

— Ну, я тут посижу, отдохну.

Джо слышал, как медник говорил про украденную у него мелочь, и решил, что у него нет, должно быть, теперь ни копейки. Так как сам он намеревался идти дальше, то он вынул два серебряных шиллинга и сунул их в руку медника.

— Вот, возьмите, — сказал он, — а потом заработаете.

Медник поглядел на Джо.

— Какой ты добрый, отзывчивый мальчик! — сказал он. — Но только мне денег не нужно. У меня есть они. Разбойники взяли только мелочь из кармана, а кошелька не сумели найти.

Джо пристально смотрел на своего нового знакомого, удивляясь его приличным манерам и выразительному, интеллигентному лицу.

Медник поймал его взгляд.

— Что ты на меня так пристально смотришь, мальчик?

О чем ты думаешь?

— Мне думается, что вы не всегда были медником.

— А мне, молодой джентльмен, тоже думается, что вы не всегда были матросом. Сходите-ка лучше в деревню да принесите чего-нибудь позавтракать. Я вам деньги отдам, когда вы вернетесь. Кстати, мы тогда и поговорим как следует.

Джо сходил в деревню, разыскал там лавчонку и купил хлеба, сыру и большой кувшин с целой квартой пива.

Когда они закусили, Джо встал и сказал:

— Мне пора идти. Надеюсь, что вы завтра будете совсем здоровы.

— Разве уж вы так спешите, милый юноша? — спросил медник.

— Я ищу себе какого-нибудь места, — отвечал Джо, — так надобно будет сходить и порасспросить.

— А какого бы вы места желали? Скажите мне. Быть может, я смогу для вас что-нибудь сделать?

— Не знаю. До сих пор я служил по счетной части.

— Значит, вы учились в учебном заведении раньше? Вы не матрос?

— Я не матрос, но служил на реке.

— Видите ли что. Я хорошо знаю здешнюю сторону, и меня в здешней стороне все знают. Я могу вам кое-что подыскать. Не сейчас, а так через несколько дней. Несколько дней ведь не расчет. Останьтесь при мне. Я скоро поправлюсь и, поверьте, сумею заработать на хлеб и себе, и вам. А там и для вас что-нибудь найдется. Хотите?

— Очень хочу, если вы этого также хотите.

— Значит, это решено, — сказал медник. — Пока вы будете при мне, я вас поучу своему делу, может быть, оно вам и пригодится на что-нибудь.

— Чинить и лудить кастрюли и точить ножи? — А что же? Ремесло за плечами не носят. От ремесла никогда убытка не будет. Я много профессий перепробовал и теперешней своею очень доволен. Ни от кого не зависишь, а работа почти всегда есть.

Медник пошел за Джо, который покатил вперед точильный станок. Так вошли они в деревню и остановились у одного коттеджа, где медника сейчас же узнали и обрадовались ему. Джо убрал станок в сарай и вошел с медником в дом. Тот стал рассказывать о бывшем с ним приключении, а Джо принялся играть с детьми. Путники поужинали и остались ночевать, и за это с них хозяева ничего не взяли. На следующий день медник чувствовал себя совсем хорошо. Он вылудил гостеприимным хозяевам одну кастрюлю, наточил три или четыре ножа и ушел в сопровождении Джо, который опять покатил его жернов.

ГЛАВА XXVIII. О премудрости медного дела и об искусстве чтения депеш

Отойдя две мили, медник сказал:

— Сядемте, юноша, отдохнемте. Вы, вероятно, устали катить мое колесо, да кстати уже и полдень. Вот здесь премиленькое местечко под деревом: и тень, и ветерок продувает. Можно прилечь и отложить в сторону все заботы — на время, конечно. Я ведь философ. Вы знаете, что это такое?

— Если не ошибаюсь, это человек очень ученый и очень добрый.

— Не совсем так. Философ может и не быть ученым, может и не быть добрым. Философ — это человек, который ничему в жизни не придает особенно большого значения, ни о чем серьезно не заботится, довольствуется немногим и никому ни в чем не завидует. Вот, по-моему, что такое философ. Это моя школа, так сказать. Вы, кажется, удивляетесь, юноша, что медник — и вдруг так говорит. Но ведь я медник по собственной охоте. Раньше я занимался разными другими профессиями, но мне все надоело.

— А какие у вас были прежде профессии?

— Прежде я был… по правде сказать, я уже и забывать стал. Начну все по порядку, с самого начала. Отец мой был джентльмен и сын джентльмена. Потом он умер, и после него ничего не осталось. Мать вышла во второй раз замуж и бросила меня на произвол судьбы. Я учился в это время в пансионе. Она перестала за меня платить. Директор пансиона продержал меня несколько времени, дожидаясь, не заплатят ли ему, потом сделал меня младшим учительским помощником. Я и надзирательствовал, и учил английскому, латинскому и греческому языкам в младших классах. Ученики проделывали надо мной всякое озорство. Начальство помыкало мной без всякой церемонии. За все про все я получал 40 фунтов в год. Для джентльменского сына и внука такое общественное положение было чересчур низко. Меня это тяготило, потому что я тогда не был еще философом. Прослужив два года, я скопил себе 6 фунтов и отказался от места, чтобы поискать себе чего-нибудь получше.

— Вы, значит, были тогда в таком же положении, как теперь я.

— В этом роде, только я был постарше вас летами. Место мне нашлось — я поступил официантом при почтовом дворе, бегал на все звонки и разносил горячий грог, а все деньги за это брал себе старший официант. Ушел я и отсюда и поступил конторщиком к мелкому хлебному торговцу, который вскоре обанкротился. От хлебного торговца я поступил к мельнику и все время, пока служил у него, ходил обсыпанный мукою. От мельника перешел к угольщику, так сказать, с белого на черное, но жилось мне у угольщика лучше, чем у мельника. Потом чуть-чуть повезло: я нашел себе место клерка на четырнадцатипушечном бриге и плавал на нем полгода по Ламаншскому каналу. Потом был приказчиком в суконной лавке. Прескверно было: если мало бывало покупателей, то меня бранили, а чем я был виноват? Кроме того, я должен был чистить сапоги хозяину и башмаки хозяйке. Кормили меня на кухне объедками вместе с обтрепанной косоглазой кухаркой, которой к тому же вздумалось в меня влюбиться. Потом служил сторожем при лабазе, потом поступил носильщиком и едва не сломал себе спину, таская тяжести. Потом поступил подмастерьем к одному ножовщику, жестянику и меднику — все вместе — и выучился у него его ремеслу. И вот, с тех пор это ремесло меня кормит.

— Но позвольте, ведь у вас раньше были гораздо более почетным должности, чем ремесло странствующего точильщика, — заметил Джо.

— Не могу с вами согласиться, юноша. Чем всего лучше быть на свете? Барином, джентльменом. Он не работает, а между тем делает, что хочет, ни от кого не зависит, никому не дает отчета в своих действиях. Многие писцы в канцеляриях считают себя джентльменами. Может быть, они и джентльмены по происхождению, но не по профессии, не по общественному положению. Солдаты, офицеры обязаны слушаться своего начальства. Но джентльмен по профессии всегда сам себе господин. Понимаете, юноша? Так вот и я в своей профессии совершенно ни от кого не завишу, кроме своих рук, следовательно, я — настоящий профессиональный джентльмен. И меня везде уважают.

— Даже уважают? — переспросил с улыбкой Джо.

— А что вы думаете? Конечно. Вы посмотрите, с каким нетерпением меня везде ждут, с какою радостью встречают. Это потому, что я везде нужен, необходим: ведь у каждого есть кастрюльки, котлы, ножи, требующие починки. Одним словом, я считаю себя абсолютно свободным человеком. Я сам себе барии. Женитьбы я не признаю, потому что женитьба связывает свободу и взваливает на человека лишние заботы, которых можно и не иметь.

— Где же вы живете? — спросил Джо.

— В Дедстоне, куда теперь и направляюсь. Я там нанимаю комнату за шесть фунтов в год. Скажите, вас как зовут?

— Джо Азсертон, — отвечал Джо, присваивая себе девичью фамилию своей названной сестры Нэнси.

— Хотите, Джо, поучиться моему ремеслу? Я бы вас в месяц выучил, так что вы могли бы уже понемногу и практиковать.

— Я бы очень был рад, потому что оно легко может мне пригодиться, но только я не знаю, окажусь ли достаточно способен.

— О, полноте! Конечно, окажетесь.

— А как вас самих зовут? — спросил Джо.

— Огестес Спайкмен. Мой отец был Огестес Спайкмен, эсквайр, а я был мистер Огестес Спайкмен. Теперь же я просто медник Спайкмен. Я уже кончаю свой обход. Через два дня мы будем в Дедстоне, где у меня есть комната. Там мы с вами проживем несколько дней перед тем, как отправимся в новое путешествие.

Когда Джо вошел в комнату Спайкмена в Дедстоне, он был приятно изумлен: она была просторная, совсем не душная, свежая, очень чистая. В одном углу стояла хорошая кровать. Меблировку составляли стол красного дерева, комод, несколько стульев. Над камином висело хорошее, довольно большое зеркало. По стенам шли полки с книгами. Спайкмен позвонил, чтобы ему подали воды, выбрился, умылся и переоделся в свежий джентльменский костюм, так что сделался неузнаваем. Джо не удержался и выразил свое удивление.

— Видите ли, юноша, — отвечал Спайкмен, — в городе никто ведь не знает, что я медник и точильщик. Я всегда ухожу на работу ночью и возвращаюсь тоже ночью. Я знаком с самыми почтенными людьми в городе. Скажите, юноша, у вас есть другой костюм, получше?

— Есть, гораздо лучше этого.

— Переоденьтесь в него, а этот будет у вас рабочим костюмом.

Джо переоделся. Спайкмен сказал, что он решил пойти сейчас с визитом к одним хорошим знакомым и взять с собой Джо, которого хочет представить им, как своего племянника.

Через несколько минут Спайкмен стучался в дверь опрятного домика. Ему отперла одна из барышень и, увидав его, воскликнула:

— Боже мой, мистер Спайкмен! Это вы! Где это вы так долго пропадали?

— По делам отлучался, мисс Амелия, — отвечал Спайкмен.

— Пожалуйста, входите. Матушка будет очень рада вас видеть, — сказала молодая девушка, отворяя дверь в приемную.

— Да это мистер Спайкмен! — вскричала другая барышня, подпрыгивая и схватывая его за руку.

— Мистер Спайкмен! Сколько лет, сколько зим! — сказала мать обоих барышень. — Садитесь, пожалуйста. А ты Офелия, готовь скорее чай. Кто это с вами, мистер Спайкмен?

— Мой племянник, мэм. Он хочет тоже выучиться моему делу.

— Вот как! Вы заранее заботитесь о преемнике себе. Уж не собираетесь ли вы удалиться на покой и жениться?

— Я, мэм, пожалуй бы, и не прочь, но, знаете, женитьба — дело такое серьезное…

— Совершенно верно, — сказала старая леди. — И я ни за что не допущу, покуда я жива, чтобы какая-нибудь из моих дочерей вышла замуж иначе, как за человека с самыми серьезными взглядами на брак.

— Мисс Офелия, вы все книги прочли, которые я дал вам прошлый раз? — спросил Спайкмен.

— Они обе их читали, — отвечала старая леди, — они у меня так любят поэзию.

— Нам без вас часто хотелось, чтобы вы почитали нам вслух, — сказала мисс Амелия. — Вы так превосходно читаете. Не почитаете ли вы нам после чая?

— С большим удовольствием.

За чаем Спайкмен продолжал беседовать с мистрис Джеме. Она была вдовой суконного фабриканта, оставившего ей с дочерьми порядочное состояние. Обе дочери были премилые барышни. Мистрис Джеме не прочь была выдать любую из них за Спайкмена, но тот не обнаруживал до сих пор никаких марьяжных намерений.

Вечер прошел очень приятно. Мистер Спайкмен взял том стихотворений и стал читать. Читал он и вправду великолепно. Джо пришел в восторг. Он в первый раз слышал такое чтение и впервые понял, как обаятельно может оно действовать. В десять часов гости простились и ушли домой.

Зажегши у себя в комнате свечи, Спайкмен сказал своему молодому другу:

— Смотрите же, Джо, вы никогда не упоминайте, что я точильщик. Тогда ко мне будут относиться совсем по-другому. Не очень много найдется джентльменов, которые бы зарабатывали себе хлеб так честно, как зарабатываю я, но с предрассудками ничего не поделаешь. Вы сделали мне доброе дело, и я желаю отплатить вам за него. Так берегите же мой секрет. Я думаю, что на вас можно положиться.

— Я надеюсь, — отвечал Джо. — Я хоть и молод, а очень осторожен, жизнь меня многому успела научить.

На следующее утро старушка-служанка принесла им завтрак. Спайкмен жил очень комфортабельно, не похоже на странствующего медника. Несколько дней он прожил в Дедстоне, посещая самые лучшие дома, и везде его хорошо принимали.

— Вас все здесь в городе знают, и все любят, — заменил один раз Джо. — Можно подумать, что у вас лежат деньги в банке.

— А все оттого, что я джентльмен по профессии: свободен и независим, — отвечал Спайкмен. — Скажите, вы читаете ту книгу, что я вам дал в прошлый раз?

— Читаю и почти уже кончил.

— Это хорошо. Я рад, что вы любите чтение. Ничто так не развивает и не совершенствует человека, как книга. Всегда любите книгу. Поставьте себе правилом ежедневно посвящать чтению часа два или три. Когда мы соберемся в путь, я возьму с собой несколько книг, и мы будем в свободное время читать.

— Мне бы хотелось написать письмо своей сестре Мэри.

— Очень хорошо. Садитесь и пишите.

Спайкмен достал из комода перо, бумагу и чернила и усадил Джо писать.

Джо написал Мэри обо всем, что с ним было. Ответ успел прийти до его ухода в путешествие со Спайкменом. Мэри писала, что ей довольно трудно, потому что работы много, но что она довольна местом, и барыня очень добрая, кроткая. На другой день после получения письма Спайкмен и Джо сделали прощальные визиты, переоделись в рабочее платье и вечером, когда стемнело, отправились в небольшую гостиницу, где у них хранился точильный жернов. Оба нарочно намазали грязью себе лица и руки. Хозяин гостиницы спросил Спайкмена, где он был это время. Тот отвечал, что ходил проведать старушку-мать: это была его постоянная отговорка. Переночевавши в гостинице, Спайкмен и Джо рано утром отправились в путь-дорогу.

ГЛАВА XXIX. В которой медник влюбляется в одну барышню из высшего круга

Несколько месяцев Спайкмен и наш герой странствовали вместе. За это время Джо выучился точить ножи-ножницы не хуже своего учителя и большую часть работы исполнял своими руками. В свободные часы они садились где-нибудь на краю дороги и читали книги.

Как-то раз, в жаркий полдень, они сделали себе такой отдых недалеко от одной старинной усадьбы, и оба задремали на траве. Вдруг в саду, который находился между дорогой и домом, послышалась песня. Пел женский голос.

— Тс! — сказал Спайкмен, приподнимаясь на локтях. Красивый женский голос, все приближаясь, пел песенку Ариэля:

Там, где пчелки мед сосут,
Я в цветочках тут, как тут.
Прячась в чашечке цветка,
Жду прилета мотылька…
Когда песня кончилась, негромкий голос воскликнул,

— Ах, как бы я желала забраться в чашечку цветка! Мисс Араминта, вы, кажется, не торопитесь выходить на прогулку. Я хочу начать читать новую книгу.

Ответа не было. Спайкмен сделал Джо знак сидеть на месте, а сам пополз на четвереньках ближе к саду и спрятался там в кустах.

Минуты через две послышались шаги по песчаной дорожке, и другой голос проговорил:

— Вы думаете Мелисса, что я совсем не желаю гулять? Напрасно. Мне сейчас было некогда, дядя просил растереть ему ноги.

— Ох, это растирание! Ты принесла, значит, дружбу в жертву человеколюбию. Бедный папа! Желала бы я уметь гладить ему ноги, но у меня ничего не выходит. Он все жалуется, что я делаю это слишком грубо,что ему больно от меня. Я способна только к музыке и танцам.

— Что ж, это тоже хорошо. Твоя музыка его утешает.

— Не гожусь я в няньки, Араминта, это факт. Очень мне жаль отца, но сидеть на месте я долго не могу. После смерти матери я не знаю, что стала бы я делать, если б у меня не было кузины Араминты… А я не могу не петь. Я ведь пою, как птица поет в клетке… Однако давай читать. Книга, кажется, очень интересная.

Мисс Мелисса приступила к чтению. До сих пор Спайкмену не видны были лица молоденьких леди. Он тихо переполз в кустах на другую сторону, так что его любопытство было, наконец, удовлетворено. В таком положении он пробыл не менее часа. Но вот книгу закрыли, и обе барышни встали и пошли в дом. На ходу Мелисса опять запела.

— Джо, — сказал Спайкмен, — я в первый раз в жизни встречаю такую девушку. Я не думал, что такие бывают на свете. Я непременно должен узнать, кто она такая, я в нее влюбился…

— И собираетесь сделать ее невестой медника? — засмеялся Джо.

— Я вас побью, если вы будете про нее так выражаться. Пойдемте в деревню, до нее тут рукой подать.

Придя в деревню, Спайкмен направился прямо в трактир. Все время он находился в мрачной задумчивости и не разговаривал. Джо занимался чтением. В девять часов посетители разошлись, зала опустела, и Спайкмен завел разговор с хозяйкой. От нее он узнал, что усадьба принадлежит сквайру Мэтьюсу, который прежде имел большую мануфактуру, а теперь купил это имение и живет в нем. Он очень болен подагрой и ни с кем не водит знакомства, что для деревни очень плохо. У него дочь, мисс Мелисса, и еще есть сын, который служит в Индии на военной службе офицером. С отцом он, кажется, в дурных отношениях. Вследствие болезни старик очень раздражителен. Мисс Мелисса и ее кузина мисс Араминта обе очень добрые барышни, много помогают бедным. Добыв эти сведения, Спайкмен ушел спать и всю ночь не мог глаз сомкнуть, ворочаясь на постели с боку на бок и не давая спать Джо, который лежал с ним рядом. Утром они оба встали рано и продолжали свой путь.

С час они шли молча, наконец, Спайкмен сказал:

— Джо, я прошедшей ночью задумал большое дело.

— Я так и думал, потому что вы всю ночь не спали.

— Я не мог заснуть. Дело в том, Джо, что я решил добыть себе эту барышню, мисс Мэтьюс, если только смогу. Для медника это слишком смело, но не для природного джентльмена, как я. Я думал, что никогда не заинтересуюсь женщиной, а вышло наоборот. Мне кажется что я могу сделаться хорошим мужем.

— Вы собираетесь сделать ей форменное предложение, держа ногу на точильном колесе?

— Нет, грубиян, этого я не собираюсь. Я, напротив, хочу превратить мое точильное колесо в колесо фортуны. И думаю, что с вашей помощью мне это удастся.

— Я вам охотно буду помогать, можете быть в этом уверены, — сказал Джо, — но только не понимаю, каким образом вы это устроите.

— Я уже и план вчерне составил, хотя подробности интриги еще не выработаны у меня. Сейчас нам необходимо как можно скорее дойти до ближайшего города, и я немедленно приступлю к приготовлениям.

Придя в город, они остановились, по обыкновению, в самом скромном квартале. Спайкмен пошел в писчебумажный магазин и сказал, что ему нужно сделать покупки по поручению одной леди. Он купил палочку сургуча, печатку с девизом «Надежда», пачку золотообрезной почтовой бумаги и разных других принадлежностей и велел завернуть все как можно аккуратнее, чтобы не запачкать. Потом купил душистого мыла, головную щетку и других туалетных вещей. Ко всему этому он прибавил две пары простых пуховых перчаток и зашел в парикмахерскую постричься.

— Теперь я готов совсем, Джо, — сказал он, возвратившись в гостиницу. — Завтра мы идем обратно.

— Как! Опять в ту деревню?

— Да. И мы там, быть может, пробудем несколько времени.

Придя на следующее утро в деревню, Спайкмен нашел себе комнату и на работу послал одного Джо, а сам остался дома. Когда вечером Джо пришел домой, он нашел Спайкмена тщательно вымывшегося купленным новым мылом, так что руки его почти приняли свой настоящий вид, волосы на голове джентльмена-медника были чисто вымыты и приглажены щеткой, а сам он тщательно выбрит.

— Видите, Джо, я уже приступил к действию. Я готовлюсь изобразить джентльмена, который из любви к одной прекрасной леди превратил себя в медника.

— Желаю вам успеха. Какой же у вас дальнейший план?

— Завтра вы его узнаете, молодой человек, а теперь давайте спать.

ГЛАВА XXX. Интригуют, читают, пишут

Спайкмен встал рано. После завтрака он сказал Джо, чтобы тот шел с точильным станком, и сам пошел вместе с ним. Выйдя из деревни, Спайкмен сказал:

— Я не желаю оставаться в деревне. Тут в полумиле по той же дороге есть коттедж, в котором мне однажды давали помещение. Попробуем, не уступят ли нам его опять.

В коттедже Спайкмен по очень сходной цене приторговал квартиру и стол на несколько дней. Устроившись тут, он вместе с Джо отправился в сад при усадьбе сквайра Мэтьюса.

— Первым делом, Джо, мы должны постараться о том, чтобы привлечь на себя любопытство. Мисс Мэтьюс часто приходит сидеть сюда в эту рощицу, когда одна, когда с кузиной. Надобно произвести впечатление. Оставь пока станок и пойдем со мной. Да не разговаривай, молчи.

Ни той, ни другой барышни еще не было на их любимом местечке. Спайкмен и Джо присели на траву.

— Они могут прийти так тихо, что мы и не услышим, — сказал Спайкмен. — Подождем терпеливо. Я захватил с собой два тома Байрона. Давай почитаем.

И он принялся читать с обычным своим искусством чудные байроновские стихи. Читая, он иногда останавливался, комментировал для Джо прочитанное, приводил на память цитаты из Шекспира, из Горация, из греческих поэтов.

Так прошло времени больше часа. Наконец, Спайкмен сказал:

— Ну спрячь книги, берись опять за ставок. Пойдем на работу.

Они пошли не оборачиваясь и услыхали позади себя шорох в кустах. Отойдя на пятьдесят ярдов, Спайкмен взял у Джо станок и велел ему обернуться назад, как будто неумышленно. Джо обернулся и увидал мисс Мэтьюс которая смотрела им вслед.

— Значит, любопытство возбуждено, — сказал Спайкмен — а мне только это и надобно пока.

Спайкмен был прав. Вскоре после ухода его и Джо к мисс Мэтьюс подошла Араминта.

— О, милая Араминта! Какое приключение! — сказала Мелисса. — Я едва верю ушам и глазам.

— А что такое, кузина?

— Видишь ты этого взрослого мужчину и мальчика с точильным колесом?

— Ну, вижу. В чем же дело? Они были дерзки с тобой?

— Дерзки? Вовсе нет. Они меня даже и не видали. Я услыхала голоса и подошла потихоньку к нашей скамейке. Слышу — кто-то читает стихи и читает замечательно хорошо. Я такого красивого, выразительного чтения ни разу ни слыхала. Потом чтец остановился и стал объяснять мальчику прочитанное, говорил о латинских и греческих поэтах, цитировал на память Шекспира… Тут какая-то тайна.

— Хоть бы и так, какое же тебе дело до странствующего точильщика?

— Милочка, да ведь он же наверное не точильщик. Дам себе палец отрубить, если это не маскарад.

— Ты видела его лицо?

— Нет же, он пошел и ни разу не обернулся. Мальчик обернулся один раз, но когда уже они оба были далеко.

— Что же он читал?

— Не знаю, но что-то очень хорошее. Хотелось бы звать, придет ли он опять? Если придет…

— Что же ты тогда сделаешь?

— Мои ножницы иступились. Отдам их ему отточить.

— Смотри, Мелисса, не влюбись у меня в точильщика, — засмеялась Араминта.

— Я убеждена, что он не точильщик. Но для чего этот маскарад? Хотелось бы знать.

— Все это прекрасно, но ведь я пришла звать тебя домой! Ступай к отцу, он желает тебя видеть.

Обе молодые мисс ушли в дом, продолжая толковать на все лады об утреннем приключении.

Вернувшись в коттедж, Спайкмен достал свои письменные принадлежности и принялся сочинять целое послание. Несколько раз переделав и исправив написанное, он переписал набело и прочитал своему другу Джо.

«Я трепещу при мысли, что вы с первых же строк бросите это письмо, не читая, а между тем в нем нет ничего такого, что могло бы вызвать краску на лице скромной девушки. Если смотреть на вас с обожанием, — преступление, если считать каждое местечко, где нога ваша ступит, священным — грех, если преклоняться пред вашей красотой и невинностью — непозволительно, то я тогда, конечно, тяжкий преступник. Вы спросите, для чего я прибегаю к такой таинственности? Просто потому, что когда я узнал вашу фамилию и ваше происхождение, я получил уверенность, что доступ в дом вашего отца для меня закрыт вследствие семейной вражды, к которой ни я, ни вы нисколько не причастны. Вы спросите, кто же я такой? Скажу вам: я джентльмен по происхождению и воспитанию, — и прибавлю: очень бедный. А вы сделали меня еще беднее, потому что отняли у меня спокойствие ума и сердца, между тем как это спокойствие дороже для меня физического здоровья. Я чувствую, что позволяю себе слишком много, но уж вы простите меня. Я знаю по вашим глазам, что вы слишком добры и мягкосердечны, чтобы причинять другому неисцелимое горе. А когда вы узнаете, как много я выстрадал, вы не захотите увеличивать мучения человека, который жил счастливо до тех пор, пока вас не увидал. Простите же меня за смелость и не сердитесь за тот способ, к которому я прибегаю, чтобы все это вам сообщить».

— Думаю, что подействует, — сказал Спайкмен. — Пойдемте, Джо, погулять, и я вам сообщу все нужные инструкции.

ГЛАВА ХХXI. Интрига запутывается

На следующий день наш герой, получив письмо и надлежащие инструкции, явился с точильным колесом в рощу возле самого дома. Там он спокойно дождался прихода мисс Мелиссы, дал ей сесть на скамейку и, обойдя кругом садика, подошел к ней, оставивши свой станок. Увидав его она подняла глаза от книги, которую держала в руках.

— Извините, мисс, не будет ли у вас ножей или ножниц поточить? — сказал Джо, снимая шляпу и кланяясь.

Мисс Мэтьюс пристально поглядела на Джо.

— Кто вы такой? — сказала она, наконец. — Не тот ли вы мальчик, которого я видела третьего дня здесь на дороге? Он еще был с точильщиком?

— Да, мэм, мы тут проходили, — отвечал Джо с вежливым поклоном.

— Это ваш отец?

— Дядя, мэм. Он холостой.

— Так он вам дядя? Хорошо, у меня есть ножницы, которые нужно наточить. Сейчас я принесу их, а вы привезите сюда ваш станок, мне хочется посмотреть, как вы точите.

— С величайшим удовольствием, мисс.

Джо прикатил станок и заметил, что мисс Мэтьюс оставила на скамейке свою книгу. Он открыл ее на странице, где была закладка, и быстро вложил туда письмо. Едва успел он это сделать, как показались идущие к нему обе барышни — мисс Мэтьюс и ее кузина.

— Вот ножницы. Пожалуйста, наточите их хорошенько.

— В лучшем виде наточу, не извольте беспокоиться, — отвечал Джо, принимаясь за работу.

— Вы давно занимаетесь этим ремеслом? — спросила мисс Мэтьюс.

— Нет, мисс, не очень давно.

— А ваш дядя давно занимается?

Джо умышленно замялся.

— Не умею вам сказать, мисс, давно ли.

— Почему ваш дядя не с вами сегодня?

— Он ушел в город по своему делу.

— Скажите, мальчик, вы умеете читать и писать? — спросила мисс Мелисса.

— О, мисс, где же мне было выучиться?

— Вы здесь давно, в этих краях?

— Да, мисс. Здесь для нас нашлось, слава Богу, много работы. Раньше мы так подолгу не оставались. Ножницы готовы, мисс, режут, не надо лучше. Дядя рассчитывал получить работу в вашей усадьбе, когда шел сюда.

— Ваш дядя умеет читать и писать?

— Кажется, умеет немного, мисс.

— Сколько я вам должна за ножницы?

— Нисколько, мисс. Я с вас ничего не возьму.

— Почему?

— Потому что я еще ни разу не работал для такой прекрасной леди. Доброго утра, сударыни! И он ушел со станком.

— Ну, что, Араминта? Что ты об этом думаешь? По-моему, мальчик вовсе не точильщик. Я таких благовоспитанных юношей редко встречала.

— Мне кажется, что он просто маленький лгунишка, и что это он выдумал, будто он не умеет ни читать, ни писать, — заметила Араминта.

— Мне самой это кажется, — согласилась Мелисса. — Потом — отчего он так поспешно ушел?

— Полагаю, оттого, что ему не понравились наши расспросы. Однако я тебя оставлю с твоей книгой. Мне не следует уходить надолго от твоего отца. И Араминта ушла в дом.

Мисс Мэтьюс просидела несколько минут в задумчивости. Поведение Джо ставило ее в тупик почти в такой же степени, как и то, что она невольно подслушала днем раньше. Наконец, она раскрыла книгу и, к своему удивлению, увидела вложенное в нее письмо, адресованное на ее имя. Она не сразу решилась его распечатать. Очевидно, это какое-нибудь любовное послание, которое ей совсем не следует читать. Но — мисс Мэтьюс была женщина, дочь Евы, а все это было так романтично. Очевидно, этот таинственный джентльмен, переодетый медником, был в нее влюблен… Мелисса придумывала себе всевозможные оправдания, лишь бы распечатать письмо и прочесть.

— Кто знает, — решила она, — может быть, это вовсе объяснение в любви, а просто какая-нибудь просьба человека, попавшего в бедственное положение? Я непременно должна прочесть письмо.

Окажись письмо действительно какой-нибудь просьбой, Мелисса была бы очень разочарована. Но теперь, прочитав его, она сказала:

— Письмо очень почтительное, в нем оскорбительного ничего нет, и отвечать на него мне нечего. Писал, очевидно, сам медник, хотя он и не называет себя. Я должна показать письмо Араминте. Стоит ли? Она такая разборчивая и степенная, сейчас же заговорит о благоразумии, об осторожности. Нет, лучше не покажу. А как он по-джентельменски пишет, каким элегантным языком! Разумеется, это тот самый медник. Как же его фамилия? Он упоминает про старую семейную вражду. Выходит что-то вроде Ромео и Джульеты. Только Джульеты нет налицо, один Ромео, и тот — медник… Гм!.. Медник… Чем не маска? Все маски, в сущности, одинаковы. Он сам сознается, что он беден. Это мне нравится. Это честно. Как бы то ни было, но для меня тут все же некоторое развлечение среди деревенской скуки. Подожду, чем это кончится.

Мисс Мелисса положила письмо в карман и ушла в дом.

Джо вернулся к Спайкмену и доложил о сделанном.

— Это пока все, чего я желал, Джо, — сказал Спайкмен. — Теперь дело нужно на некоторое время оставить. Завтра мы туда не пойдем. Если она заинтересовалась письмом, то она так или иначе выкажет свое нетерпение, и тогда мы увидим.

Спайкмен не ошибся Мелисса весь следующий день то и дело погладывала на дорогу и потом весь вечер была довольно молчалива. Через день Джо, получив инструкции, явился с точильным станком к усадьбе и увидал на скамейке в садике мисс Мелиссу.

— Позвольте спросить, мисс, — сказал он, — не будет ли работы в усадьбе?

— Подойдите сюда, сэр, — сказала с важным видом Мелисса.

Джо медленно подошел к ней.

— Скажите мне правду. Я дам вам за это полкроны.

— Скажу, мисс.

— Это вы вложили в мою книгу письмо третьего дня?

— Письмо, мисс? Какое письмо?

— Не запирайтесь. Вы вложили. Если вы не скажете мне правды, то знайте: мой отец — мировой судья, он вас накажет.

— Мне не ведено сказывать, — отвечал Джо, прикидываясь испуганным.

— Но вы должны сказать.

— Я надеюсь, что вы не будете сердиться, мисс?

— Не буду, если вы скажете правду.

— Хорошенько я не знаю, но один господин…

— Какой господин?

— Который приходил те дяде…

— К вашему дяде приходил господин? Дальше.

— Я думаю, что это он написал письмо, но не уверен в этом. А дядя только отдал мне конверт, чтобы я положил его где-нибудь для вас повиднее. Кто этот господин, я не знаю. Дядя мог бы вам лучше все объяснить.

— Ваш дядя вернулся?

— Вчера ночью, мисс.

— Вы уверены, что это не сам ваш дядя писал?

— Мой дядя, мисс! Если бы он мог написать такое письмо и к такой леди, как вы, это было бы странно.

— Действительно, очень странно, — заметила мисс Мелисса и задумалась минуты на две. — Вот что, юноша, — продолжала она. — Я непременно хочу узнать, кто это осмелился написать мне письмо, и если это вашему дяде известно, то пусть он завтра придет сюда и скажет мне всю правду.

— Очень хорошо, мисс. Я ему передам. Надеюсь, что вы на меня не будете сердиться, мисс. Ведь большого вреда не произошло оттого, что я положил в вашу книгу такое чистенькое письмецо.

— Нет, на вас я не буду сердиться. Ваш дядя гораздо больше виноват. Я буду ждать его здесь завтра в такое же точно время. А теперь можете идти.

ГЛАВА XXXII. В которой медник занимается любовью

Джо ушел, прикинувшись очень испуганным. Мисс Мелисса глядела ему вслед. Она думала:

— Медник или не медник? Пари готова держать, что не медник, и что мальчик этот вовсе не подмастерье. Как он ловко вывернулся, сказавши, что письмо писал господин! Конечно, господин, только переодетый. Скоро я узнаю все.

Мисс Мелисса Мэтьюс эту ночь не спала. В надлежащий час она уже сидела на скамейке с важным видом только что назначенного судьи. Спайкмен и Джо не замедлили появиться. Спайкмен был очень чист и франтоват с виду, хотя одет медником. Руки у него были совсем белые и чистые, только рабочая блуза оставалась запачканной.

— Мне мой мальчик передал, мисс, что вам угодно было приказать, чтобы я пришел к вам, — сказал Спайкмен, стараясь держать себя простолюдином.

— Да, это правда, — отвечала мисс Мэтьюс, внимательно разглядывая медника. — Мне вчера здесь было подброшено письмо, и ваш мальчик сознался, что это письмо ему передали вы. Я желаю знать, как оно к вам попало.

— Отойди, мальчик, прочь, да подальше убирайся, — с досадой сказал Спайкмен. — Если ты не сумел сохранить секрета, так не должен больше ничего и слышать.

Джо удалился. Так заранее было условлено.

— Да, мэм или мисс (думаю, мисс), — сказал Спайкмен, — это письмо писал один джентльмен, обожающий даже ту землю, по которой вы ходите.

— Он и устроил, чтобы оно было передано мне?

— Да, мисс. И если бы вы знали, как он вас любит, то вы бы нисколько не удивились его смелому поступку.

— Я удивляюсь вашему смелому поступку, медник, что вы послали письмо с вашим мальчиком.

— Я не сразу на это решился, мисс. Это стоило мне немалой борьбы. Но уж мне очень сделалось его жаль, когда я узнал, как он страдает.

— Что же именно вы узнали?

— Я узнал, что он до последнего времени был врагом любви и женитьбы, что он ценил в жизни только одно — независимость и свободу. Но вот он как-то недавно, проходя по этой дороге, случайно увидал вас, услыхал ваш голос, ваше пение. Он подкрался к кустам и подслушал ваш разговор с другой особой… И кончилось тем, что он теперь боготворит вас бесконечно…

Спайкмен круто остановил свою речь.

— Вы называете его джентльменом. Какой же он джентльмен, если он подслушивал чужой разговор? Это не по-джентельменски. Это его плохо рекомендует.

— Он этого не хотел, это вышло нечаянно и случайно. Он сам знает, что он совершенно недостоин вас, что ему не на что надеяться, что доступ к вам в дом для него закрыт по причине семейной вражды. Он, собственно говоря, находится теперь в полном отчаянии. Он провел в здешних краях довольно много времени только для того, чтобы подольше подышать тем воздухом, которым дышите вы, и в конце концов решил рискнуть всем, сделать ставку на собственную жизнь. Что мне ему передать от вас? Он из старинной фамилии, только не из богатой. Он джентльмен по рождению и воспитанию… Простите, сударыня, если я вас оскорбил. И какой бы суровый ответ вы ни поручили мне передать ему, я исполню поручение верно и свято.

— Вы когда его увидите, г. медник? — спросила серьезным тоном Мелисса.

— Он будет здесь не раньше, как через неделю.

— Немножко долго для влюбленного, каким он себя изображает, — возразила Мелисса. — Передайте ему, г. медник, что я никакого ответа дать ему не могу. Будет и смешно, и неприлично, если я заведу переписку с лицом, мне совершенно неизвестным. Письмо, которое я от него получила, было, правда, очень почтительное, иначе я бы ответила не так, а гораздо суровее.

— Все будет передано ему в точности, мисс. А вы разве не согласились бы повидаться с ним хотя бы на одну минутку?

— Разумеется, нет. Я не могу видеться с человеком, который не был ни разу у нас в доме и не представлен мне по всем правилам. Может быть, это у вас, у простонародья, так принято, но в моем кругу этого не полагается. И прошу вас, г. медник, больше мне никаких писем не

— Прошу извинить меня, мисс, за мою ошибку, но мне сделалось очень жаль бедного молодого человека: он так мучился! Позвольте вас спросить, мисс: могу я ему пересказать все, что здесь говорилось?

— Можете, но только прибавьте, чтобы он меня больше не беспокоил ничем.

— Слушаю, мисс… А работы у вас для меня не найдется сегодня?

— Нет, не найдется, — сказала Мелисса, вставая и уходя в дом, чтобы скрыть свою радость.

Вскоре после того она обернулась посмотреть, ушел ли медник. Спайкмен стоял у скамейки и смотрел ей вслед.

— Я могла бы полюбить этого человека, — думала Мелисса, идя по усыпанной песком дорожке домой. — Какие у него глаза, и как он хорошо говорит! Должно быть, мне на роду написано убежать с медником. Но как долго он сказал — неделю! Неужели целую неделю? И нисколько не помогло ему его переодеванье: все сразу видно. На нем лежит отчетливый джентльменский отпечаток. О, как бы я желала, чтобы все это поскорее кончилось! Араминте я ничего теперь не скажу. Она начнет подбирать все свои резоны и душить меня ими… Ах, какая я глупая! Забыла спросить, как фамилия этому « джентльмену «! В следующий раз не забуду, непременно спрошу.

ГЛАВА ХХХIII. Браво, медник!

— Я даже и сам не ожидал такого результата, — объявил Спайкмен, когда он и Джо возвратились в коттедж. — Она теперь знает все. Отсрочка на неделю ей, видимо, пришлась не по вкусу. Но так и следует. От нетерпения лучше и скорее созревает плод. Я сегодня ночью уеду отсюда, а вы оставайтесь здесь.

— Куда же вы отправляетесь?

— Сначала в Дедстон — взять из банка свои деньги. У меня их достаточно для того, чтобы прожить несколько месяцев с женой, если я женюсь, в Дедстоне я, конечно, переоденусь и проеду на почтовых в Лондон, где закажу себе несколько новых костюмов и куплю все, что нужно. Из Лондона приеду прямо в Кобгерст, тот городок, где мы давеча были, оставлю там свой чемодан и вернусь сюда, чтобы переодеться опять медником и продолжать поход. Вы же в мое отсутствие не должны ни в каком случае попадаться ей на глаза.

Спайкмен в тот же вечер исчез и пробыл в отсутствии пять дней. Вернулся он рано утром. Пока его не было, Джо успел написать письмо Мэри, но ответа еще не получил.

— Теперь у меня все готово, юноша, — объявил Спайкмен, наружный вид которого сильно изменился к лучшему после поездки в Лондон. — Деньги у меня в кармане, чемодан мой в Кобгерсте, остается только действовать быстро и решительно. Я сейчас отправлюсь туда с точильным станком, но только один, без вас.

Спайкмен взял станок и скоро явился на обычное место. Мисс Мелисса увидала его из окна, сейчас же вышла из дома и села на скамейку.

— Нет ли ножей и ножниц поточить, сударыня? — почтительно спросил Спайкмен, выступая вперед.

— Вы опять здесь, г. медник? Я было вас уж и забывать начала.

Прости ей, Господи! Она сказала совершенную неправду.

— Как жаль, что не у всех такая короткая память.

— А что?

— Я говорил с тем джентльменом, к которому вы мне давали поручение.

— И что же он сказал?

— Что вы совершенно правы, что между ним и вами, действительно, невозможны письменные сношения, и что писать вам он больше не будет.

— Это очень разумно с его стороны, и я очень рада.

— И все-таки я знаю, что ему без вас не жить. Он мучается.

— Я не виновата.

— Конечно, нет. Но ведь до встречи с вами он презирал всех женщин и был счастлив. Теперь он разом утратил свой покой.

— Это ему за дело. Зачем он презирал женщин? Никого не следует презирать. Вот он и наказан.

— Если бы наказывать каждого, кто сделал ошибку, то ни один из нас не избежал бы порки — это еще Шекспир сказал.

— Позвольте спросить, г. медник, где это вы выучились цитировать Шекспира?

— Там же, где выучился многому другому. Я не всегда был странствующим медником.

— Я всегда это предполагала. А почему вы им сделались?

— Правду говорит, мисс Мэтьюс?

— Разумеется.

— От несчастной любви.

— Я читала у старинных поэтов, что из-за любви боги превращались в людей, но не слыхала, чтобы какой-нибудь бог принимал когда-нибудь на себя вид медника, — сказала с улыбкой Мелисса.

— Бессмертный Юпитер, когда влюблялся, обыкновенно прятал свою молнию. Купидон для успеха в любви прибегал нередко к помощи Протея. Мы не гарантированы от этого и сейчас.

— А кто же героиня, г. медник?

— Она была в некоторых отношениях очень похожа на вас, мисс Мэтьюс. Такая же красавица, такая же развитая, умная, добрая. Такая же гордая и, — увы! — такая же недоступная, неумолимая, как та особа, из-за которой страдает знакомый мне молодой джентльмен. В своем безумии он — вообразите только себе это, мисс Мэтьюс! — попросил меня посвататься к вам от его имени, попросить за него, похлопотать, встать за него перед вами на колени, умоляя вас сжалиться над ним. Что я мог ему сказать на все на это, мисс Мэтьюс? Уговаривать, вразумлять было бы совершенно бесполезно. Я сказал, что передам все. Могу ли это сделать, мисс Мэтьюс?

— Прежде всего, мистер медник, я желаю знать, как зовут этого джентльмена.

— Я дал слово не говорить его фамилии, но это можно обойти. Вот у меня в кармане его книга, на ней изображен на первой странице его фамильный герб, и значится подпись его отца.

Спайкмен подал книгу. Мелисса прочитала надпись и положила книгу на скамейку.

— Так как же, мисс? Могу я при случае еще раз замолвить перед вами словечко за этого джентльмена?

— Но ведь его нет самого здесь, вы говорите, а я не могу же вести переговоры с медником. Пусть он сам придумает способ лично повидаться со мною. Прощайте, г. медник.

Мисс Мэтьюс ушла в дом.

Прошло две недели, в течение которых Спайкмен каждый день имел встречи с мисс Мелиссой. Джо все это время сидел без дела и страшно соскучился. Наконец, Спайкмен сказал ему, чтобы он шел к беседке и сказал мисс Мэтьюс, что его дядя, медник, заболел и не может сегодня прийти.

Джо явился на место. Мисс Мэтьюс не было видно. Джо забрался в кусты и стал ждать. Вот пришла, наконец, и она, но не одна, а с мисс Араминтой. Когда они сели на скамейку, Араминта сказала:

— Мелисса, в доме, при отце, я нашла неудобным говорить, но здесь скажу. Сегодня Симпсон объявила мне, что она тебя видела несколько раз не только днем, но даже и по вечерам с каким-то человеком странного вида. Ты с ним прогуливаешься и беседуешь. Я удивляюсь, что ты сама до сих пор мне ничего не сказала. Теперь я прошу тебя объяснить мне это странность, иначе я должна буду сообщить обо всем твоему отцу.

— И сделать этим то, что меня запрут на несколько месяцев. Спасибо, Араминта, ты очень добра, — отвечала Мелисса.

— Но что же мне остается делать, Мелисса? Посуди сама… Кто такой этот человек?

— Странствующий медник, передавший мне письмо от одного джентльмена, которому вздумалось в меня влюбиться.

— Как же ты поступила?

— Письмо не взяла и отказалась видеться с этим господином.

— Зачем же продолжает ходить сюда этот медник?

— Он всюду ту ходит, заходит и к нам просить работы — нет ли ножей и ножниц поточить, кастрюль починить…

— Слушай, Мелисса, это смешно. Вся прислуга об этом говорит, а ты знаешь, что это значит, когда прислуга говорит, и знаешь, как она говорит. Зачем тебе нужен этот медник? Что ты в нем нашла интересного?

— Он меня забавляет. Он такой глупый.

— Следовательно, у тебя нет серьезных причин для продолжения этих свиданий, возбуждающих неприятные толки. Можешь ты мне дать слово, что их больше не будет? Ведь это же безрассудно и бессмысленно.

— Что же ты думаешь, что сбегу, что ли, с этим медником? Да, кузина?

— Нет, я этого не думаю, но все-таки медник неподходящая компания для мисс Мэтьюс. Мелисса, ты сделала большую неосторожность. Всю ли ты правду мне сказала, я не знаю, но только я должна тебя предупредить, что если ты мне не дашь сейчас же честного слова прекратить это неподходящее знакомство, то я вынуждена буду все рассказать дяде.

— Я не желаю, чтобы с меня брали честное слово насильно, — с негодованием возразила Мелисса.

— Хорошо, я не стану тебя торопить. Даю тебе на размышление сорок восемь часов. Если в этот срок ты не одумаешься, то я все скажу твоему отцу. Это решено.

Араминта встала со скамейки и направилась к дому.

— Сорок восемь часов! — проговорила задумчиво Мелисса. — В этот срок придется все решить.

Джо в достаточной степени сообразил то, что произошло между двумя кузинами, и решил отступить от инструкций, данных ему Спайкменом. Он знал, что Спайкмен вовсе не болен и, сказываясь больным, хочет только возбудить в мисс Мелиссе нетерпение. Мелисса сидела в глубокой задумчивости, когда к ней подошел Джо.

— Это вы, мальчик! — сказала она. — Вы зачем?

— Я проходил по дороге, мисс.

— Подойдите сюда и скажите мне правду. Никакой вам нет надобности обманывать меня. Этот человек вам вовсе не дядя, ведь так?

— Так, мисс. Он мне не дядя.

— Я так и знала. И ведь это он сам писал мне письмо? Он переодетый джентльмен? Да?

— Он джентльмен, мисс.

— Ему фамилия Спайкмен? Не так ли?

— Так, мисс.

— Может он явиться сюда сегодня вечером? Дело серьезное. Времени терять нельзя.

— Конечно, может, мисс, раз вы этого требуете.

— Так скажите ему, чтобы он непременно пришел и уже не переодетый.

Мелисса залилась слезами.

— Это не принято, но делать нечего, — прибавила она как бы про себя.

Джо подождал, пока она не отняла рук от лица.

— Вы что же не уходите? — спросила она.

— В котором часу ему прийти?

— Как только стемнеет. Ступайте, юноша, и не забудьте, что я вам сказала.

Джо поспешил к Спайкмену и сообщил ему обо всем.

— О, мой милый мальчик, как вы хорошо сделали! — вскричал он. — Как вы мне помогли!.. Она заплакала, да? Бедненькая! Это ее там довели до слез… Мне сейчас необходимо в Кобгерст. Встретьте меня в роще, мне с вами нужно будет поговорить.

Спайкмен взял свой узел и отправился в Кобгерст. На полдороге он переоделся и расстался с костюмом медника навсегда, бросивши его в яму на пользу тому, кто его найдет. Прибывши в город, он прошел в свое помещение, оделся в щегольскую пару, сшитую в Лондоне, уложил чемодан и нанял почтовую карету. Приехавши вечером в деревню, он велел ямщику остановиться в пятидесяти ярдах от рощи и дожидаться его возвращения. Джо был уже тут, а вскоре явилась и мисс Мэтьюс в шляпке и закутанная в шаль. Как только она села на скамейку, Спайкмен бросился к ее ногам, объявил, что ему известен ее разговор с кузиной, что он не может, не желает с ней расстаться, говорил опять о своей любви, клялся, что сделает ее счастливой. Мелисса плакала, умоляла, отказывалась, потом как будто согласилась. Спайкмен подал ей руку и повел к карете. Джо откинул подножку. Мелисса неохотно дала себя посадить в карету. Спайкмен сел рядом с ней. Джо захлопнул дверцу.

— Постой минутку, ямщик! — сказал Спайкмен. — Нате, Джо, возьмите это себе.

Он вручил нашему герою пакет. В это время Мелисса заломила руки и вскричала:

— Да, да!.. Стой!.. Я не могу, не могу!.. — В аллее показались люди с фонарями, — объявил Джо. — Они бегут сюда.

— Пошел, ямщик! И как можно скорее! — крикнул Спайкмен.

— О, да!.. Пошел, пошел!.. — крикнула и мисс Мелисса, падая в объятия своего возлюбленного.

Карета помчалась, оставив Джо на дороге с пакетом в руке. Наш герой обернулся и увидал, что люди с фонарями подходят все ближе и ближе. Не желая подвергаться расспросам, он припустился бежать со всех ног, пока не добежал до коттеджа, где у него была квартира вместе со Спайкменом.

ГЛАВА XXXIV. Очень длинная, но необходимая для того, чтобы собрать то, что осталось от прежнего

Только утром на следующий день Джо вскрыл пакет, полученный от Спайкмена. В пакете был ключ, 20 фунтов золотой монетой и письмо следующего содержания:

«Мой милый мальчик! Так как мы расстаемся на некоторое время, то я оставляю вам сумму, которая поддержит вас пока в достаточной степени. Присоединяю к ней письменное заявление, которым передаю в вашу собственность точильный станок, всю мою обстановку, книги и вообще все, что находится в моей квартире в Дедстоне, ключ, от которой прилагается тут же. Советую вам немедленно туда отправиться и принять все в свое владение. Хозяйке дома я тоже напишу, чтобы познакомить ее заранее с содержанием моего заявления. Теперь вы можете располагать собой, как хозяин. Во всяком случае, я научил вас ремеслу, которое может вас хорошо прокормить. Когда вы узнаете мой точный адрес, вы мне, разумеется, сейчас же напишите обо всем. Как бы то ни было, я вновь повторяю, что ремесло странствующего точильщика — наиболее подходящая профессия для джентльмена, не имеющего средств, но желающего быть независимым.

Преданный вам Огестес Спайкмен.»

Наш герой решил, что на первое время для него всего лучше будет последовать совету Спайкмена. Уведомивши коротеньким письмом свою названную сестру обо всем происшедшем и предложивши ей адресовать ему письма в Дедстон, он забрал станок, расплатился с хозяйкой коттеджа и пошел в обратный путь. Так как в деньгах он не нуждался, то шел довольно быстро, не задерживался в деревнях и селах и через пять дней прибыл в Дедстон. Оставив свой станок в том же трактире, где и раньше, Джо поступил и дальше точно так же, как поступал Спайкмен: дождался темноты и только тогда пошел на свою квартиру. Здесь он показал хозяйке заявление Спайкмена, объяснил ей, что Спайкмен сам не вернется, и что он, Джо, будет жить в квартире вместо него. Хозяйка без протеста приняла все это к сведению.

Одевшись получше, Джо отправился с визитом к мистрис Джемс. Мисс Офелия и мисс Амелия были обе дома.

— Как поживаете, мистер Азсертон? А где же мистер Спайкмен? — спросили в один голос обе мисс.

— Он уехал далеко, — отвечал Джо.

— Уехал далеко? Но ведь он вернется назад?

— Не думаю, чтобы он вернулся. Он поручил мне принять все его имущество, которое здесь в городе.

— Да что же такое случилось?

— Ах, такой случай, такой случай!..

— А именно?

— Он влюбился — и женился.

— Вот так-так! — сказала мисс Офелия. — Кто бы мог подумать!

Мисс Амелия ничего не сказала.

— То-то он, по-видимому, так торопился куда-то, когда был здесь в последний раз, — заметила она после паузы. — А вы что же будете делать теперь?

— Его примеру следовать я не собираюсь, — отвечал Джо.

— Полагаю, что нет. Но заниматься-то чем же будете? — спросила Офелия.

— Дождусь от него указаний. Я надеюсь вскоре получить от него письмо. Думаю, что я скоро уеду отсюда. Мне это медно-котельное и ножевое дело вовсе не нравится, и ездить за заказами — такая, по-моему, скука… Как здоровье вашей матушки, мисс Офелия?

— О, она здорова и ушла на рынок. Вот не ожидала услышать об его женитьбе! На ком же он женился, Джозеф?

— На хорошенькой молоденькой барышне с большим состоянием, на дочери эсквайра Мэтьюса.

— Так. Нынче все мужчины только и гонятся за деньгами, — заметила Амелия.

— Мне пора идти, — сказал, вставая, Джо. — Нужно сделать еще несколько визитов, а также по делам зайти в несколько мест. Доброго утра, молодые леди!

В этот раз обе мисс, надобно сказать правду, далеко не с прежней сердечностью отнеслись к нашему герою. Молодые барышни не любят известий о чужих свадьбах.

Через несколько дней Джо получил от Спайкмена письмо, в котором тот писал, что он благополучно прибыл в Гретна-Грин и там соединился с Мелиссой сладкими узами Гименея у знаменитого кузнеца перед наковальней вместо аналоя. Спустя три дня после свадьбы Спайкмен написал отцу своей жены письмо, в котором извещал его, что он, Спайкмен, сделал ему честь, женившись на его дочери, что он еще не может сказать с точностью, когда он приедет к нему в усадьбу с визитом, но постарается сделать это при первой же возможности, при этом он просил устроить так, чтобы рядом с тем помещением, которое будет приготовлено для него и для его жены в замке, находилась большая уборная, так как он не привык обходиться без этого удобства. Далее Спайкмен предлагал мистеру Мэтьюсу продать ему усадьбу со своей землей, так как мистрис Спайкмен очень бы желала там поселиться, если ее муж и отец сойдутся в цене. В конце письма выражалась надежда, что подагре мистера Мэтьюса теперь лучше, и затем следовала подпись: глубоко преданный вам Огестес Спайкмен.

Своей кузине Мелисса написала лишь несколько строк, прося ее, как об одолжении, чтобы она не старалась оправдывать ее поступок и не пыталась бы умилостивить разгневанного родителя, а напротив поддакивала бы ему и бранила бы ее как можно больше. Отцу она написала счетом три строки:

«Милый папа! Спешу Вас обрадовать: я вышла замуж. Огестес обещал мне, если я буду здорова, приехать к Вам со мной погостить. Остаюсь, милый папа. Ваша любящая дочь Мелисса Спайкмен».

Само собой разумеется, что письма зятя и дочери взбесили старика до последней степени, но в общем план Спайкмена был очень правилен. Ходатайствовать перед человеком, страдающим неотвязной подагрой, был бы совершенно бесполезный труд. Он бы только упрямился и раздражался еще больше. Но раз Араминта поддакивала ему, ему уже не о чем было и спорить. Наоборот, самое это поддакивание сделалось ему под конец неприятно. А когда Араминта посоветовала ему объявить наотрез обоим тяжким преступникам, что двери его дома закрыты для них навсегда, он пришел в страшный гнев, обвинил ее в корыстных видах и запустил ей в голову чашкой. Араминта оскорбилась и перестала ходить за дядей, покинувши его на произвол прислуги. Обо всем этом Араминта сейчас же уведомила Мелиссу, советуя ей немедленно приехать. И сам старик написал дочери, зовя ее к себе, чтобы принять от него благословение. Мелисса приехала с мужем, и тут произошло общее примирение. Убедившись, что зять его вовсе не так уж корыстолюбив и денег от тестя не добивается, сквайр тут же подарил дочери имение в Герфордском графстве, что вместе с ее собственным капиталом, доставшимся ей от матери, представило собой очень кругленькое состояние. Спайкмен просил Джо писать ему, если ему понадобится дружеская помощь, но повторял вновь свой совет — оставаться странствующим точильщиком и сохранить независимость.

Получил Джо также письмо и от Мэри. Названная сестра извещала его, что она не писала ему потому, что ее не было в Остинском замке, она уезжала в трехнедельный отпуск в Грэвсенд по вызову мистрис Чоппер, которая тяжко заболела. Мэри застала ее уминающею: у старушки был нарыв на печени, который должен был прорваться внутрь. Старушка много расспрашивала о Джо. Она уже заранее составила духовную, по которой все свое состояние — 700 фунтов, нажитое двадцатидвухлетним честным трудом, — оставляла поповну Мэри и Джо, или своему Питеру, как она продолжала его называть. Им же поровну отказала она и все свои вещи, кроме лодки, которую завещала Вильяму-лодочнику.

У постели больной маркитантки Мэри, между прочим, встретила мистрис Филипс, которая с дочерью Эммой приходила навещать старушку. Разговорились о Джо. Мисс Филипс выразила удивление, что Джо исчез тогда из Грэвсенда, не говоря худого слова и даже не простившись. Мэри оправдывала его, говорила, что это не его вина, что так сложились обстоятельства.

Несколько дней провела Мэри у изголовья своей больной благодетельницы. Роковой исход не заставил себя ждать, нарыв прорвался, и добрая старушка умерла. Мэри закрыла ей глаза. Схоронили ее торжественно.

Приведя в порядок все дела по наследству, Мэри возвратилась в Остин-Голль и нашла там целых два письма от Джо. Теперь она звала его прибыть со своим станком в ближайшую к замку деревню, чтобы получить чек на свою долю из денег мистрис Чоппер, серебряный рейсфедер и сердечный привет от названной сестры. Джо не долго раздумывал, запер свою квартиру, забрал с собой станок и зашагал по дороге в Гэмпшир.

ГЛАВА XXXV. Заключающая в себе обозрение предшествующих событий для установления их связи с дальнейшими

Оставим пока Джо на пути в Остин-Голль и займемся некоторыми другими действующими лицами нашего рассказа.

Между О’Донагю и Мэк-Шэном все это время не прекращалась переписка. О’Донагю вскоре же получил прощение и был принят на службу в русскую армию. Он очень быстро дослужился до генерала. С его женитьбы прошло пять или шесть лет. Как ему, так и его жене очень хотелось побывать в Англии. Наконец, пришло от него письмо, что ему дают продолжительный заграничный отпуск, и что будущей весной он непременно приедет.

Все это время Мэк-Шэны прожили на прежней квартире, и мистрис Мэк-Шэн все держала свой ресторан. Дела шли великолепно, доход все увеличивался, и у Мэк-Шэнов образовался очень кругленький капиталец в 30 000 фунтов с лишком. Мэк-Шэна давно уже тяготило его невысокое общественное положение, и он все подговаривал жену прикончить дело и купить имение. На что им больше? Детей у них нет. Мистрис Мэк-Шэн и сама стала уже находить, что пора отдохнуть и ликвидировать торговлю. В конце концов они продали свой трактир за хорошую цену и приобрели себе имение в шести милях от Остин-Голля, затративши на него две трети своего капитала. Остальную треть они оставили в процентных бумагах. Соседи приняли Мэк-Шэна, как заслуженного боевого офицера, очень хорошо. Над его женой на первых порах смеялись за ее не светскость, за ее манеры, напоминавшие ключницу-экономку, но вскоре же полюбили ее за добрый и кроткий нрав, за непритязательность и сердечную простоту. Мэк-Шэн чувствовал себя превосходно и с радостью готовился принять у себя в усадьбе старого друга и его жену.

Зато Остин далеко не был счастлив, хотя и было у него все, что считается необходимым для счастья. Все для него было отравлено сознанием собственной преступности. Раскаяние грызло его постоянно. У него был сын, наследник его богатства, а он даже и объявить не смел никому, что у него есть сын! Остин сделался нервен и раздражителен, старался избегать общества. Здоровье его, несмотря на крепкое телосложение, пошатнулось от постоянных страхов. Без наркотиков он не могзаснуть, а во сне пугался, видел страшные сны. С каждым годом он делался раздражительнее, обращался дурно с домашними, в особенности с женой. Любимым его развлечением была псовая охота, и он скакал верхом без всякой осторожности, точно хотел нарочно сломить себе шею. Да, может быть, он и на самом деле этого хотел. Особенно жаль было мистрис Остин. Она знала, как жестоко страдает ее муж, какой червь его гложет, зная это, она прощала ему его грубые выходки и не осуждала его, а жалела. Много горьких слез пролила она наедине с собою, не смея плакать при муже, который в ее слезах видел упрек себе. Вся душа ее рвалась к сыну, о котором она ничего не знала, ничего не слышала. Где он? Что с ним? И жив ли он? Поступившая в замок младшей служанкой Мэри скоро сделалась ее главной и любимой горничной. Мистрис Остин приблизила ее к себе и все больше и больше ей доверяла. Так шли дела до того дня, когда мистер Остин выехал однажды утром верхом на большую охоту на зайцев и встретил своего соседа-помещика, тоже участвовавшего в общей охоте.

— Между прочим, Остин, вы знаете ли, что у нас объявился новый сосед? — спросил этот помещик.

— Это, должно быть, во Фрамптонском имении, — отвечал Остин. — Я слышал, что оно продавалось и кем-то уже куплено.

— Да. Я видел его. Это ваш собрат по профессии, отставной майор, очень живой и веселый ирландец, такой сообщительный. Жена его не особенно высокого происхождения, но очень добрая, хорошая женщина, такая толстушка и замечательно простосердечная. Вы, я полагаю, сделаете им визит?

— Разумеется, — отвечал Остин. — А скажите, как ему фамилия?

— Майор Мэк-Шэн. Он служил, кажется, в 53-м полку.

Если бы сердце Остина пронизала пуля, он испытал бы не более тяжкий удар. Он так покачнулся на седле, что приятель это заметил.

— Что с вами, Остин? В чем дело? Вы вдруг побледнели. Вы нездоровы.

— Действительно, нездоров, — отвечал Остин, овладевая собой. — Сделалась страшная схватка в груди, где у меня старая рана. Но это пройдет.

Остин остановил лошадь и приложил руку к сердцу. Сосед подъехал к нему вплотную.

— Сегодня хуже обыкновенного. В прошлую ночь то же самое было, только легче. Боюсь, что мне нужно будет вернуться домой.

— Мне проводить вас?

— О, нет, зачем же? Я не хочу лишать вас удовольствия. Да мне уж и лучше гораздо. Почти прошло. Поедемте, а то опоздаем к началу охоты.

Остин решил овладеть своими чувствами. Приятель ничего и не думал подозревать, но преступникам постоянно кажется, что их подозревают. Несколько минут ехали молча.

— Вот и хорошо, что вы не вернулись домой, — заметил приятель. — Вы теперь увидите нового соседа, он тоже записал свою свору. Говорят, у него хорошие лошади. Мы увидим, как он ездит.

Остин ничего не отвечал на это, но, проехав немного вперед, он вдруг остановился, говоря, что ему опять больно, и что он решительно не может ехать дальше. Сосед выразил горестное сочувствие, и они расстались.

Остин сейчас же вернулся домой, расседлал лошадь и прошел к себе в комнату. К нему поспешила жена.

— В чем дело, милый? — спросила она.

— А в том дело, что само небо против нас, — отвечал Остин, шагая взад и вперед по комнате.

— Не говори этого, Остин. Что такое случилось?

— То, что я теперь буду как бы под домашним арестом на все время, — отвечал Остин. — Нам больше здесь жить нельзя.

Он бросился на диван и объяснил жене все. Та принялась его утешать. Почему он думает, что Мэк-Шэн его непременно узнает? Столько времени прошло, и у него другое имя. На это Остин возразил, что во всяком случае все узнают, что он никогда не был офицером, и это его страшно уронит во мнении соседей.

— Ах, как бы я желал умереть! — прибавил он. — Как я завидую разносчику!.. Я совершил преступление и не понес за него наказания. Меня покарает сам Бог.

Мистрис Остин заплакала. Муж рассердился и выгнал ее вон.

Он в самом деле сделался болен. Пригласили доктора, местную знаменитость. Доктор нашел у Остина сильный порок сердца. Весть о болезни разнеслась повсюду. Посыпались карточки, визиты. Общественное мнение решило, что мистер Остин болен безнадежно и уже никогда не поправится. Сначала этот полудобровольный арест раздражал Остина, но потом он привык. Его единственным развлечением сделались книги. С каждым днем он становился нелюдимее и мрачнее. В комнату к нему имели право входить только жена и камердинер. Так обстояли дела в Остин-Голле к моменту появления в его окрестностях нашего Джо.

ГЛАВА XXXVI. Наш герой опять натыкается на старого знакомого, но далеко не приходит от этого в восторг

Мы оставили нашего героя на пути к родительскому дому. При этом он катил с собой свой станок, делая это, сказать правду, довольно неохотно. Ему никогда не нравилось ремесло, навязанное ему судьбою и Спайкменом, а теперь, когда он получил в подарок от Спайкмена всю его обстановку и в наследство от мистрис Чоппер с лишком 350 фунтов стерлингов, это ремесло сделалось ему окончательно противно.

Сколько воздушных замков успел за дорогу настроить милый молодой человек! Сумма, образовавшаяся у него, казалась ему громадным капиталом. Он сочинял план за планом и, как всегда в таких случаях бывает, к концу дня совсем запутался в собственных предположениях. Время катилось, как его точильное колесо, и вот он почти незаметно для себя очутился перед тем самым постоялым двором, где он останавливался с Мэри в тот раз, когда она получила место в Остинском замке. Он хотел сейчас же отнести ей письмо сам, но вспомнил, как с ним поступили тогда в замке, и послал письмо с мальчиком из мясной лавки, шедшим в замок по какому-то поручению. Мэри ответила, что вечером сама придет на постоялый двор. Когда Джо увидал ее, он чрезвычайно удивился происшедшей в ней перемене. Куда девался ее развязный вид, ее нелепо резкие манеры! Это была скромная, просто, но изящно одетая молодая женщина с отличной выдержкой, с чувством собственного достоинства.

Встреча названного брата с названной сестрой, была, конечно, самая радостная и сердечная.

— Как вы выросли, Джо, — сказала Мэри. — Милый мой мальчик, как я рада вас видеть.

— А вы, Мэри, очень помолодели лицом, но сделались старше по манерам. Действительно ли вам хорошо жилось это время, как вы писали мне в письмах?

— Мне очень хорошо жить, дорогой мальчик. Но скажите мне про себя, что вы думаете делать? Теперь вы можете очень хорошо устроиться. Обдумайте, не торопясь, и что-нибудь предпримите. Знайте, что мои деньги все к вашим услугам. Считайте их своими и пустите их в оборот. Мне даже, если пожелаете, можете платить с них известный процент. Не отказывайтесь, не обижайте свою сестру.

— Милая Мэричка, мне бы очень хотелось быть с вами вместе, в одном доме.

— Сейчас этого никак нельзя, вы сами знаете. Вы должны делать себе карьеру самостоятельно.

— Но только не через точильный жернов. На нем сделал себе карьеру Спайкмен, мне же он ничего не даст, я знаю. Надобно что-нибудь другое выдумать.

— У меня есть для вас кое-что, Джо. Вы помните, конечно, мисс Филипс. Она вами очень интересуется. Мы много говорили с ней о вас. Она очень выросла, совсем уже барышня. Бабушка ее умерла, и они с матерью уехали жить в Портсмут, где у мистрис Филипс есть брат-вдовец. Он занимается поставками на флот. Они могут принять в вас участие и сделать для вас что-нибудь. С их помощью вы можете начать карьеру.

— Я очень рад, что вы мне это сказали, Мэри. Я непременно отправлюсь в Портсмут.

Еще три дня пробыл в деревне Джо, видаясь с Мэри каждый вечер. С передачей Джо денег из банка — всех семисот фунтов — дело было устроено быстро, и названные брат и сестра простились, обещая друг другу писать чаще прежнего.

Отойдя не более двух миль от деревни, Джо стал раздумывать, что ему делать со станком. Тащить его с собой не имело ровно никакого смысла. Так как было жарко, то он решил немного отдохнуть. Оставив колесо на дороге, несколько в сторонке, сам он сошел на травянистую обочину и прилег в тени по ту сторону живой изгороди. С дороги его не было видно.

Вдруг по ту сторону изгороди он услыхал громкие голоса. Заглянув сквозь деревья изгороди, он увидел двух каких-то человек, присевших как раз около станка. Из их разговора он узнал, что они матросы-дезертиры, бежавшие из флотских казарм в Портсмуте и возымевшие хищнические виды на попавшееся им на дороге точильное колесо, владельца которого не было видно.

Один из дезертиров был Фернес.

— Владелец колеса где-нибудь тут, надобно посмотреть, — сказал другой дезертир, не Фернес.

Они оба начали шнырять и шарить кругом и набрели на Джо, который поспешил лечь на траву и громко захрапел, притворяясь спящим.

— А вот и владелец. Он спит. Увезем станок поскорее. Нам он пригодится, — сказал Фернес. — Я сейчас повезу его, а ты пока постой тут, и последи за владельцем.

— А если он проснется? — спросил другой дезертир.

— Размозжи тогда ему голову вот этим большим камнем, есть о чем толковать! — отвечал Фернес.

Такая перспектива ничуть не улыбалась нашему герою. Он продолжал лежать неподвижно ничком. Колесо было увезено и дезертиры удалились. О колесе Джо не жалел — вопрос о том, куда его девать, разрешался сам собой. Для нашего героя и то уже было счастьем, что уцелел он сам и уцелели его узелок и деньги.

ГЛАВА XXXVII. Во второй наш герой возвращается к своему прежнему делу, но только в более широких размерах

Мэри дала нашему герою адрес мистрис Филипс, и когда он прибыл в Портсмут и стал наводить справки, то оказалось, что этого джентльмена знает весь город. Джо надел свой лучший костюм и в десять часов явился по адресу, назвавшись Джозефом О’Донагю, как он назывался в Грэвсенде. Под этим именем его знали и Филипсы. Его сейчас же приняли, и он увидел мистрис Филипс и Эмму которая превратилась за это время во взрослую барышню. После обычного обмена приветствиями и вопросами, Джо объяснил цель своего приезда в Портсмут и получил обещание, что для него будет сделано все, что только можно.

— Да вот что, — сказала мистрис Филипс, — вы посидите пока с Эммой, а я схожу повидаюсь с мистером Смоллем, моим братом, и переговорю с ним о вас. Он теперь у себя в конторе, я туда пойду.

Мистрис Филипс повидалась с мистером Смоллем, который назначил нашему герою явиться к нему в контору на следующее утро в девять часов. Джо простился и ушел. Остальное время он посвятил осмотру города и был поражен огромным количеством военных всякого рода оружия и моряков.

На следующее утро ровно в девять часов Джо явился к мистеру Смоллю. Это был плотный мужчина шести футов ростом, добродушнейшего вида. В Портсмуте он был особа важная — военно-морской поставщик, снабжавший всем нужным британский королевский флот.

— Здравствуйте, юноша, — сказал он, когда Джо представился ему. — Я слышал о вас от моей сестры. Вы хотите бросить бродячую жизнь и устроиться на месте?

— Да, сэр, — ответил Джо.

— Сколько вам лет? Можете ли вы вести книги?

— Мне семнадцать лет, и книги я могу вести, мне уже приходилось.

— И у вас, говорят, деньжонки есть — сколько? Джо ответил.

— Семьсот фунтов. Так. Ай да молодчик! Я начал дело с одной сотней — и вот чего достиг. Деньга родит деньгу. Понимаете?

Тут Джо получил от мистера Смолля дружеский тычок в ребро, но такой, что у юноши дух захватило. Это, впрочем, означало, что Джо понравился мистеру Смоллю. У каждого своя манера выражать симпатию.

Дело происходило в конторе мистера Смолля, где он сидел со своим компаньоном и помощником, мистером Сликом. Этот Слик был хороший человек, но собою очень некрасив: рябой, с огромным ртом до ушей, и когда говорил, то шепелявил и брызгал слюной.

— Что нам делать с этим юнцом, мистер Слик, и с его деньгами? — спросил своего компаньона мистер Смолль. — Куда мы их пристроим?

— Юнца мы можем пристроить при конторе на неделю и посмотрим, что из этого выйдет, — отвечал мистер Слик, — а деньги он пусть положит тоже у нас. Они будут у нас сохранны не хуже, чем в банке, и мы будем начитывать ему на них 5% годовых покуда, а после видно будет.

— Хорошо, Слик. Только помните, мы должны непременно устроить этого молодца как можно лучше, а то нам достанется от барынь. Позаботьтесь для него о помещении и столе. А пока до свидания. Мне необходимо по делам.

Джо на прощанье опять получил от мистера Смолля такой тычок под ребра, что насилу потом отдышался.

Мистер Слик спросил Джо, где он остановился, рекомендовал ему квартиру поблизости, почти рядом с конторой, рассказал, как нанять ее и велел ему, устроившись на ней, поскорее приходить опять в контору.

Через два часа Джо вернулся, все успевши устроить.

— Вот, просмотрите этот список, — сказал ему мистер Слик. — Тут обозначено все, что нужно изготовить для военного корабля «Геката», уходящего через два дня в плавание. Если я пошлю с вами носильщика, сумеете ли вы закупить все, что отмечено крестом? Вино и прочие товары у нас уже есть.

Джо взглянул на список и почувствовал себя дома. Это была та же маркитантская часть, только в более крупном масштабе.

— О, да! — отвечал он. — Я все это знаю и цены всему знаю. Я делал поставки на корабли в Грэвсенде.

— Так вы для нас находка, — сказал мистер Слик. — Вас не нужно и учить.

Нечего и говорить, что наш герой отлично справился с порученным ему делом. Мистер Слик остался доволен и аккуратностью, и быстротой. Когда все товары были собраны для отправки на «Гекату», Джо спросил, не поручат ли отправку ему.

— Дело это мне знакомо, — сказал он, — Ручаюсь вам, мистер Слик, что ни одного яичка не будет разбито.

Вторая половина дела была исполнена так же удачно, как и первая. Мистер Слик пришел от Джо в восторг и вечером поделился своим восторгом с мистером Смоллем, когда они встретились за обедом. Отзыв мистера Слика был сделан при мистрис Филипс и при Эмме, которые удовлетворенно переглянулись, радуясь успеху своего протеже.

ГЛАВА XXXVIII. В которой колесо фортуны поворачивается на одну или на две спицы в пользу нашего героя

Если бы хорошенько проанализировать чувство, которое питал Джо к Эмме Филипс, то едва ли бы можно было сказать, что он был в нее влюблен. Разница в их общественном положении была так велика, что о какой бы то ни было любви между нею и им нашему юноше даже не мечталось. Он просто боготворил ее, считал ее своей путеводной звездой, ловил малейшее ее одобрение, малейшую улыбку и старался избегать всего, что могло причинить ей хотя какое-нибудь неудовольствие.

Работал Джо усердно и успешно. Слик был доволен им чрезвычайно. Целый день он трудился и совсем не заботился о своем столе. Ел кое-как. Бывали дни, что он и совсем не обедал.

— Слик, — сказал однажды Смолль, — этот бедный мальчик у нас, пожалуй, с голоду умрет.

— Сэр, я тут не виноват. Он, видите ли, не желает уходить на обед, когда есть дело, а так как дело есть постоянно, то ясно, как день, что он никогда не имеет времени пообедать. Я бы желал, чтобы он жил в одном доме с нами и у нас же бы и обедал. Это было бы во всех отношениях лучше, и время бы сберегалось.

— Время — деньги, Слик. Сбережено время, сбережены деньги. К тому же он вполне достоин хорошего пропитания. Быть по сему. Устройте это дело.

И вот через два месяца своей службы в конторе Джо водворился в красивой небольшой спальне и получил стол от своего хозяина. Обедать ему приходилось не только с морскими офицерами, но и в обществе мистрис Филипс и Эммы.

Прошло больше года. Наш герой за этот срок сделался важной особой. Он был в большом фаворе у морских капитанов, любивших его в особенности за необыкновенную расторопность, совпадавшую с их крутыми флотскими понятиями о том, как надобно делать дело. Мистеру Смоллю и мистеру Слику весьма часто говорилось: «Пришлите О’Донагю, я с ним поговорю, и все будет ладно». Мистер Смолль назначил ему 150 фунтов в год жалованья, кроме квартиры и стола, и наш герой чувствовал себя великолепно. Все офицеры флота его знали и очень любили. Во всех кают-компаниях он был свой человек.

Однажды утром, когда занятия в конторе уже кончились и были в полном разгаре, мистер Слик, зачем-то выходивший, возвратился и объявил мистеру Смоллю:

— Сэр, адмирал со свитой идет по улице и, по-видимому, направляется к нам.

Мистеру Смоллю не часто приходилось принимать у себя адмиралов. Он встретил важного гостя почтительно, со шляпой в руке, у подъезда и провел в контору.

— У меня к вам очень важное дело, мистер Смолль, — сказал адмирал. — Я получил совершенно неожиданно приказ выйти из, Портсмута. Мне необходимо использовать ближайший отлив. Суда у меня готовы к выходу в море, все на них в полной исправности, но припасов, как вам известно, нет ни одной пылинки. Прилив начался час тому назад. Со следующим отливом мы должны выйти в море. Сроку у нас, следовательно, не более шести часов. Скажите мне — вот список того, что требуется, лодки и люди будут готовы во всякое время — скажите мне, можете ли вы исполнить это в указанный срок?

— В такой короткий срок, сэр Вильям? — возразил Смолль, пробегая сногсшибательный список.

— Теперь одиннадцать часов. В четыре часа поставка должна быть окончена.

— Сэр Вильям, это невозможно.

— Для меня чрезвычайно важно выйти в пять часов в море, поймите это. Я должен выйти и выйду. Но ведь не морить же мне голодом людей во время всего плавания.

— Поверьте, сэр Вильям, если бы возможно было, я бы взялся, — отвечал мистер Смолль, — Но ведь тут в списке коровы, овцы, сено и другие предметы, которые можно достать только в деревне. Нет, мы не справимся. Завтра утром нельзя ли?

— Мистер Смолль, у меня еще нет призового агента. Если вы меня выручите…

Наш герой выступил вперед и быстро пробежал глазами список.

— Позвольте вас спросить, сэр, — обратился он к адмиральскому флаг-офицеру, — «Зенобия» и «Орест» с эскадрой идут или нет?

— Нет, эти не идут, — отвечал флаг-офицер.

— В таком случае, извините меня, мистер Смолль, — продолжал Джо, — но я думаю, что дело можно будет устроить при помощи одной маленькой комбинации.

— Неужели можно? — вскричал сэр Вильям.

— Так точно, сэр Вильям. Если вы немедленно изволите дать сигнал, чтобы к берегу шли две лодки с достаточной командой, то я могу вам обещать, что все будет сделано.

— Молодец, О’Донагю! Вот молодчина! — вскричал флаг-офицер. — Ну, адмирал, теперь, значит, все слава Богу. Раз он говорит, что сделает, так уж сделает.

— Могу я на вас положиться, мистер О’Донагю?

— Можете, сэр Вильям. Все будет сделано, как вы сказали.

— Знайте, мистер Смолль: если ваш молодой человек исполнит то, что обещал, то вы — мой призовой агент. Желаю вам доброго утра!

— Как вы могли обещать! — вскричал Смолль, когда адмирал и его свита ушли из конторы. — Зачем вы это сделали?

— Затем, что я могу исполнить, — отвечал Джо. — У меня есть коровы и овцы для «Зенобии» и для «Ореста», сено тоже есть, завтра мы для этих кораблей можем достать новую скотину, а наличных отдадим эскадре. Прочее все найдется под руками.

— Ну, это просто счастье! Только надобно спешить, не теряя времени.

Наш герой с обычной своей расторопностью и распорядительностью исполнил данное обещание, и мистер Смолль в несколько месяцев успел заработать на призовой агентуре 5000 фунтов стерлингов.

Все это время Джо аккуратно переписывался с Мэри и Спайкменом, с первою чаще, с последним реже. За четыре года службы у мистера Смолля капитал нашего героя значительно увеличился, и Джо вложил его в дело, так что стал теперь уже не простым конторщиком, не наемным клерком, а младшим компаньоном-пайщиком, которому безусловно доверяли и мистер Смолль и мистер Слик. Одним словом, Джо стоял на очень хорошей дороге.

ГЛАВА XXXIX. Бесконечно разнообразная: тут и тоска, и закон, и любовь, и ссора, и даже самоубийство

За эти четыре года разница в общественном положении Джо и Эммы значительно сгладилась. Разумеется, это не осталось без влияния на их отношения. С каждым годом их дружба крепла, с каждым годом они становились все ближе и ближе друг к другу. Дядя и тетка Эммы, разумеется, видели это постепенное сближение, но, должно быть, ничего против него не имели, иначе, без сомнения, воспрепятствовали бы ему в самом начале.

Так шли дела до тех пор, пока одно неожиданное обстоятельство не внесло горечи в эти добрые отношения.

Проходя однажды по Хай-Стриту, Джо заметил шедший впереди его небольшой отряд матросов, конвоировавший двух человек со скованными руками, по всей очевидности, дезертиров. Смутная тревога овладела нашим героем, у него явилось словно какое-то предчувствие. Он вошел в бывший тут поблизости парфюмерный магазин и стал оттуда смотреть на улицу, так что лица обоих дезертиров были ему видны, тогда как его самого с улицы видеть было нельзя. Предчувствие Джо оказалось верным: один из дезертиров был его старый враг и гонитель Фернес.

Доносчик тут, рядом, так близко! Это было для Джо равносильно удару кинжалом в грудь. Он до того переменился в лице, что приказчица в магазине спросила его, не подать ли ему воды. Этот вопрос заставил его опомниться, жалуясь на внезапную боль в груди, он сел и взял принесенную ему воду в стакане. Домой он вернулся в совершенном отчаянии, перезабывши все дела, за которыми ходил. Что теперь ему делать? Фернеса накажут и выпустят, и кончится тем, что Джо как-нибудь да попадется ему на глаза. Разве, однако, нельзя будет подкупить его деньгами? Конечно, можно, Джо для этого достаточно богат теперь, но за одной подачкой потребуется другая, третья. Фернес будет его все время шантажировать. Единственное средство — бежать опять, но это значит разлучиться с Эммой… Весь остаток дня Джо не выходил из своей комнаты и рано лег в постель, чувствуя себя нездоровым. Ночью он ни разу глаз не сомкнул и встал утром с явными следами бессонницы на лице. Он решил навести в казармах справку о том, какая участь ожидает Фернеса за его многократное дезертирство. Встретив одного знакомого флотского унтер-офицера, Джо спросил его, кто такие эти дезертиры, которых он встретил на днях под конвоем, и с какого они корабля. Унтер-офицер объяснил, что эти матросы убежали с фрегата «Ниобы», и так как это уже не первый их побег со службы, то их будут судить военным судом и прогонять сквозь строй. Это известие нисколько не обрадовало Джо. Он вовсе не желал зла Фернесу, он желал только одного — не встречаться с ним никогда.

В девять часов утра того дня, когда должны были подвергнуться наказанию дезертиры-матросы, Джо вышел в столовую к завтраку совершенно расстроенный. Мистрис Филипс и Эмма это заметили, но ничего не сказали. За завтраком все молчали, а как только Эмма и Джо остались одни в столовой, она сейчас же спросила его:

— Чем это вы расстроены? Я в тревоге за вас.

— Я боюсь, мисс Филипс.

— Мисс Филипс? — переспросила Эмма.

— Виноват, простите. Но я боюсь, Эмма, что мне придется с вами расстаться.

— Расстаться? С нами?

— И уехать из Портсмута навсегда.

— Что же такое случилось?

— Не могу, не имею права вам сказать. Не заставляйте меня говорить. Но причина все та же самая, из-за которой я — помните? — внезапно должен был убраться из Грэвсенда.

— Я помню. Только мне Мэри говорила, что вашей вины тут нет.

— Могу вас уверить, что действительно нет. Тут только мое несчастье, а не вина. Эмма, я ужасно расстроен. Я не сплю по ночам… А между тем я ничего дурного не сделал…

— Постойте, — перебила Эмма, — сюда кто-то идет.

Она едва успела отодвинуться от Джо на несколько шагов, как вошел офицер с фрегата «Ниобы», капитан Б.

— Доброго утра, мисс Филипс, — сказал капитан. — Как ваше здоровье? А я к вам на одну минутку забежал — спешу в адмиральскую канцелярию с рапортом о случае на борте «Ниобы».

— А что за случай? — спросила Эмма.

— Да не особенно важный. Негодяй-матросишка один, давно заслуживший себе виселицу, должен был сегодня пройти сквозь строй за неоднократный уже побег со службы. Испугавшись наказания, он прыгнул за борт и утопился.

— А как его звали? — спросил Джо, хватая капитана за руку.

— Звали его… Что это вас так интересует, О’Донагю? Ну, извольте, раз вам так хочется знать: его звали Фернес.

— Я так и боялся. Мне за него очень грустно. Я его знал в лучшее для него время. Несчастный!

Джо вышел из столовой, не желая больше ничего говорить и опасаясь вопросов. Он ушел к себе в комнату и стал молиться. Через час он, несколько успокоенный, пришел в гостиную, надеясь встретить там Эмму и объясниться с ней, но Эммы там не было, и только на следующий день ему удалось исполнить свое намерение.

— Не знаю, что вам сказать, чтобы объяснить свое вчерашнее поведение, — сказал он.

— Оно было очень странное, — отвечала Эмма. — В особенности оно показалось таким капитану Б. Он говорит, что вы были похожи на сумасшедшего.

— Мне все равно, что думает обо мне капитан Б., для меня важно только ваше мнение. Смерть этого человека дает мне возможность рассказать вам то, что при его жизни я бы не решился открыть никому. Этот человек знал меня раньше и мог бы, если бы захотел, поставить пеня в такое положение, что мне пришлось бы или принять на себя чужую тяжкую вину, или выдать близкого мне человека. Когда я встретил этого человека в Грэвсенде, я покинул Грэвсенд. По этой же причине я собирался покинуть и Портсмут. И вот совершенно случайно эта причина оказалась теперь устраненною.

— После ваших слов я вполне понимаю ваше вчерашнее волнение, мистер О’Донагю, но не могу не удивляться тому, что у вас есть какая-то тайна, которой вы не можете дикому открыть, а между тем постоянно твердите, что вы ни в чем не виноваты. Отчего же не открыть этой тайны, если она не содержит в себе ничего преступного? Невинность и таинственность никогда рука об руку не ходят.

— Раз вы назвали меня «мистер О’Донагю», то и я уже не смею обращаться к вам иначе, как к мисс Филипс. Вы встретили меня маленьким мальчиком, и я тогда же вам сказал, что у меня есть тайна, которой я никому не могу открыть. То же самое повторяю я и теперь, по прошествии нескольких лет. Повторяю без малейших вариаций. И всегда буду повторять, до какого бы возраста я ни дожил. Если вам кажется это преступным, что мне больше ничего не остается, как избавить вас от своего присутствия, что я немедленно и сделаю.

Голос нашего героя под конец сорвался. Он повернулся и, не взглянув на Эмму, тихо вышел из комнаты.

ГЛАВА XL. В которой наш герой пробует полечиться переменой климата

Необдуманные слова Эммы: «невинность и таинственность не ходят рука об руку» — глубоко обидели нашего героя. Не то, чтобы этот афоризм был сам по себе вообще неверен, но он был сказан не ко времени и направлен не по адресу. Вышло поэтому как-то особенно зло.

Джо обиделся и ушел, Эмма осталась в гостиной одна и прилегла на диван, надувши губки. Ее верный вассал осмелился бунтовать! Чего он вздумал обидеться? Что она такое сказала? Ведь это правда — зачем невинному тайна? Невинному скрывать нечего. Она вовсе не хотела его оскорблять. Он очень уж стал о себе много думать. Правда, он достиг известного положения, он уже не маленький мальчик Джо из Грэвсенда, а солидный коммерческий деятель, принятый в хорошем обществе, но кому он этим обязан? Той же Эмме и ее родным. Какие все люди неблагодарные! За что надулся?

А Джо, пробывши в час у себя в комнате, прошел в контору, где мистер Смолль и мистер Слик пыхтели над работой, которой у них прибавилось по случаю отсутствия Джо.

— Как вы себя чувствуете, мой друг? — спросил мистер Смолль.

— Неважно, сэр, — отвечал Джо. — Кажется, я собираюсь заболеть. Мне очень совестно, но я чувствую, что я не в состоянии как следует работать. Мне нужно себя починить. Хочу попроситься у вас в отпуск месяца на два. Кстати, у меня есть небольшое дело в Дедстоне, которое я запустил с тех пор, как переселился в Портсмут.

— Я тоже думаю, мой друг, что перемена климата принесет вам пользу, — сказал мистер Смолль. — Но только я никак не могу себе представить, какое дело может у вас быть в Дедстоне.

— Очень простое, сэр: я запер свою квартиру, когда уехал оттуда четыре года тому назад, и оставил там обстановку, книги, вещи, белье. С тех пор я ни разу не заглянул туда, а ключ увез с собой.

— Взглянуть, пожалуй, не мешает, — согласился мистер Смолль. — Интересно. Одной пыли за это время сколько там у вас, я думаю, накопилось… Но, главное, я полагаю, что вам нужно проехаться не для этого, а для поправления здоровья. Поезжайте не на два месяца, а на три, пока совершенно не поправитесь. Я вам даю свое полное согласие.

— А я свое, — сказал мистер Слик. — Вашу работу я возьму, покуда вы будете в отъезде, на себя.

Джо от души поблагодарил своих добрых старших компаньонов и объявил, что в таком случае он уедет на следующее же утро с первой почтовой каретой, а пока пойдет укладывать свои вещи.

Вечером все сошлись, как обыкновенно, за обедом. Когда после обеда перешли в гостиную, мистер Смолль сообщил сестре о предстоящем отъезде Джо в лечебное путешествие. Мистрис Филипс нашла, что так и следует, потому что Джо в эти последние дни был заметно нездоров. Должно быть, он переутомился, и ему нужно просто отдохнуть.

Сидевшая рядом с матерью Эмма побледнела. Она никак не ожидала, что Джо с такой быстротой начнет приводить в исполнение свое намерение, высказанное давеча утром.

— Когда же думает ехать мистер О’Донагю? — спросила она дядю.

— Завтра с первым утренним дилижансом, — ответил мистер Смолль.

Эмма откинулась на спинку дивана и не сказала ничего. Когда стали расходиться, мистрис Филипс крепко пожала руку нашему герою и пожелала, чтоб поездка совершенно восстановила его здоровье. Эмма нашла в себе силы тоже протянуть ему руку и сказать:

— Желаю вам полного выздоровления и счастья, мистер О’Донагю.

Мать и дочь ушли. Мистер Смолль, мистер Слик и Джо тоже пожали друг другу руки и разошлись, обменявшись взаимными пожеланиями всего лучшего. На другой день рано утром, прежде чем Эмма встала с постели после бессонной ночи, наш герой успел уже отъехать от Портсмута две станции.

ГЛАВА XLI. У нашего героя голова была повернута не туда, куда бы следовало

Под впечатлением обиды нашему герою сначала не терпелось уехать поскорее и подальше от Эммы Филипс, а по мере движения дилижанса вперед его начинало тянуть обратно, домой, в Портсмут. Раз двадцать являлось у него желание оставить дилижанс и поехать назад, но всякий раз его удерживал стыд. Так доехал он до столицы, занял номер в гостинице и залег спать, потому что был уже вечер. На другой день он решил первым делом повидаться с Мэк-Шэнами, взял извозчика и поехал в Гольбурн. Ресторан оказался в других руках, и нашему герою даже и объяснить никто не мог или не пожелал, куда переехали майор и его жена. Очень огорченный вернулся он к себе в гостиницу.

На следующий день Джо поехал на почтовых в Мэн-стон, куда и прибыл еще засветло. Остановился он в главной гостинице местечка, называвшейся «Герб Останов» в честь соседнего барского замка и его владельцев. Гостиница находилась на той же улице, где был и тот скромный постоялый двор, в котором останавливался Джо, когда приходил сюда с Мэри. Этот постоялый двор даже был виден из окон гостиницы.

Хотя он и не забыл, как грубо обошлась с ним прислуга Остинского замка, когда он явился туда в первый раз, но все-таки решил отправиться туда для свидания с Мэри. За это время он привык, чтобы с ним прислуга обходилась почтительно, и не боялся встретить грубый прием. Прекрасно одетый, с наружностью и манерами джентльмена, он был очень вежливо встречен напудренными лакеями, которые провели его в приемную и сказали, что сейчас вызовут Мэри. Через пять минут она прибежала и со слезами радости на глазах бросилась его обнимать.

— О, милый, милый мальчик! Как я рада вас видеть! И какой вы стали большой, совсем мужчина. Совсем не похожи на маленького мальчика, жившего у мистрис Чоппер.

— Мы с вами обязаны этой милой старушке нашим благополучием, — сказал Джо. — Знаете, Мэри, ваши деньги разрослись в целый капитал, настолько значительный, что я бы даже предложил вам взять его от нас и положить на всякий случай в банк. Так будет, пожалуй, лучше. Я и отчет вам привез.

— Давайте мне лучше отчет о себе самом, дорогой брат, — отвечала Мэри. — Мне денег не нужно. Я здесь хорошо живу.

— Вижу, что хорошо: вы такая молодая, свежая и красивая. Как ваша барыня поживает?

— Да она бы ничего жила, слава Богу, если бы не странная болезнь мистера Остина, который сделался совершенным затворником и дальше ворот пари никуда не ходит. Он стал еще капризнее и надменнее, чем был раньше, и за последнее время здесь то и дело меняется прислуга: никто жить не хочет.

— Я бы не желал с ним встречаться, Мэри, после того, что здесь было со мной в прошлый раз, — сказал Джо. — Если он что-нибудь скажет мне оскорбительное, я ведь не стерплю, не погляжу, что он хозяин дома.

— Не говорите так громко. Его кабинет совсем рядом, вот и дверь туда. Вам он ничего не скажет, а мне достанется.

— Не лучше ли вам прийти ко мне в «Герб Останов», где я остановился?

— Я непременно приду сегодня вечером, — отвечала Мэри.

Дверь в кабинет отворилась, и чей-то голос сказал:

— Мэри, нельзя ли вам разводить ваши нежности где-нибудь подальше от моего кабинета?

Голос был грубый, глухой. Джо не узнал его. Оборачиваться к мистеру Остину лицом наш герой не заблагорассудил. Дверь захлопнулась с громким стуком.

— Субъект не из приятных, надобно сказать правду, — заметил Джо. — Почему вы ему не объяснили, что я ваш брат?

— Потому что лучше было ничего не говорить, — отвечала Мэри. — Он больше сюда не придет.

— Ну, я пока с вами прощусь, — сказал Джо. — И буду ждать вас вечером. Вы непременно придете?

— Непременно… Слышите? Это голос мистрис Остин. Она у мужа в кабинете. Мне бы хотелось, чтобы вы ее увидали, она славная, и вам, наверное, очень понравится.

Дверь отворилась и сейчас же затворилась опять. Джо только слышал, но ничего не видал, потому что сидел по-прежнему задом и не обернулся.

— Кто это был? — спросил Джо.

— Мистрис Остин. Она увидала, что я занята, и ничего мне не сказала, ушла. Вы теперь лучше уходите, я вечером непременно приду. Увидимся.

Джо ушел из замка. Сам того не зная, он находился в присутствии отца с матерью и не видел их только потому, что смотрел не в ту сторону. Будь его голова повернута иначе, он бы их увидал и, конечно, узнал бы. Судьба!

— Вам я нужна зачем-нибудь, мэм? — спросила Мэри, явившись к мистрис Остин.

— Нет, так, ничего особенного… Мистер Остин посылал меня сказать вам, что у вас в гостях постороннее лицо, и что он этого не желает.

— Это мой брат, мэм, — сказала Мэри.

— Ваш брат! Мне очень это приятно, но ведь вы знаете, какой мистер Остин нервный. С нервнобольного что же можно спрашивать? Я бы желала посмотреть на вашего брата. Вы, помнится, говорили, что он живет в Портсмуте?

— Да, мэм. Он там теперь компаньоном в одном из первейших торговых домов.

— Вероятно, он уже собирается обзавестись собственным домом и, конечно, возьмет вас тогда к себе. Мне придется вас лишиться. Я заранее жалею об этом, но за вас радуюсь.

— Ни он не собирается обзаводиться домом, мэм, ни я не собираюсь от вас уходить. Мне у вас очень хорошо. Я обещала прийти к нему сегодня вечером в «Герб Останов». Могу я это сделать?

— Разумеется, — сказала мистрис Остин. В Мэнстоне Джо пробыл два дня и поехал оттуда в добрый, старый город Дедстон. Про свой роман с Эммой он Мэри не рассказал, а только сообщил ей про смерть Фернеса.

В Дедстоне Джо остановился в Коммерческой гостинице и отправился навещать свою квартиру. Плату за нее он не забывал посылать аккуратно, но ключ был все время у него, так что она за четыре года ни разу не отпиралась и не проветривалась. Старушку-хозяйку Джо нашел в живых. В первую минуту она его не узнала, но посредством привезенного ключа ему удалось убедить ее в своей самоличности. В квартире все оказалось страшно запущенным, запыленным. Джо отобрал наиболее интересные для себя вещи: книги и проч., а остальное сказал, что дарит хозяйке в полную собственность, чем несказанно обрадовал старушку. Уплативши ей, что причиталось за квартиру, он уложил отобранные вещи в ящик и попросил прислать ему это в гостиницу, а сам отправился навещать мисс Амелию и мисс Офелию. Мистрис Джеме умерла три года назад, оставивши дочерям по тысяче фунтов. Обе уже были замужем. Мисс Амелия жила в Дедстоне, муж ее был подрядчиком строительных работ. Мисс Офелия вышла замуж за молодого фермера и жила за городом на ферме, так что нашему герою привелось повидаться только с одной мистрис Поте, которая приняла его очень радушно и очень желала познакомить его со своим мужем, во Джо не мог его дождаться. Поручив мистрис Потс передать от него глубокий поклон и сердечный привет ее сестре, наш герой встал, откланялся и на следующий день уехал опять в Лондон.

ГЛАВА ХLII. Очень интересная переписка

Вернувшись в Лондон, Джо зашел к тамошнему агенту своей портсмутской фирмы справиться, нет ли писем, и нашел очень интересное послание от мистера Смолля. Глава фирмы писал:

«Здесь у нас решительно все беспокоятся о вашем здоровье, и не только в конторе, но и в гостиной. Вашу болезнь приписали переутомлению, и это правдоподобно, потому что перед тем, как вам заболеть, вы работали без малейшего отдыха. Но мы имеем полное основание думать, что были и другие причины для случившейся с вами внезапной перемены, когда вы из деятельного, бодрого, жизнерадостного юноши превратились вдруг в совершенно разбитого духом и телом человека. Вы, конечно, будете очень огорчены, когда узнаете от меня, что и Эмма с самого вашего отъезда все прихварывает, и наш доктор, мистер Тэлор, никак не может добраться до причины ее болезни. Впрочем, она была с матерью настолько откровенна, что мы отчасти знаем теперь, в чем дело. Она созналась, что поступила с вами нехорошо, была к вам несправедлива. Я думаю, что в этом и заключается вся ее болезнь. У меня слишком много дела в конторе, так что я не всегда бываю в курсе того, что происходит в гостиной, но могу вас уверить, о как там, так и тут, мы все тревожимся о вашем здоровье и заботимся о вашем благополучии. Мы все время мысленно с вами. Эмма себя очень бранит, это верно, верно также и то, что она очень милая девушка. Ваше возвращение доставит нам всем огромное удовольствие. Нечего о том и говорить, что я очень люблю свою племянницу и дорожу ее счастьем. Вас я тоже люблю, мой дорогой друг, и тоже хочу, чтобы вы были счастливы. Необходимо, чтобы происшедшая между вами обоими неприятность как можно скорее улетучилась. Я даже не называю это ссорой — какая же это ссора? Моя сестра утверждает, что Эмма к вам привязана очень серьезно (доверяю вам этот секрет). Что касается меня, то я ни за кого другого не отдал бы своей племяннице так охотно, как это сделал бы по отношению к вам. Того же настроения, как я знаю, придерживается и мистрис Филипс. Одним словом, вы будете встречены всеми с распростертыми объятиями, не исключая и Эммы. Как у всякого человека, у нее есть свои недостатки, но она не стесняется сознаваться в них и в проистекающих от них ошибках. Прилагаю от нее записочку, которую она просит переслать вам вместе с этим письмом. Она дала мне ее прочитать. Я думаю, что после всего изложенного вы ускорите свое возвращение, и что мы увидимся в самом непродолжительном времени. Во всяком случае, ответьте мне на это письмо и дайте мне знать, если окажется, что я ошибаюсь, тогда я и другим открою глаза».

Письмо от Эммы было очень коротенькое:

«Мой милый друг! Я одумалась и нахожу, что была к вам очень несправедлива. Я тогда же хотела вам это сказать, но не представилось удобного случая, а потом вы поторопились уехать. Я терзаюсь своей виной и с первою же верной оказией спешу попросить у вас прощения. Надеюсь, что наши отношения не изменятся, останутся такими же дружескими, как и раньше. Всему виной моя несчастная горячность.

Преданная вам Эмма».

Радости нашего героя не было границ. Итак, он может получить руку Эммы! Люди заболевают не только от горестного волнения, но и от радостного. Джо не в силах был послать ответ с обратной почтой, он почувствовал себя совершенно больным и лег в постель. Но все-таки он был счастлив, до крайности счастлив, и вскоре заснул среди самых радужных, светлых грез.

На другой день он отправил в Портсмут ответ. Мистеру Смоллю он откровенно сознался в своих чувствах к его племяннице и формально попросил ее руки. Эмме он написал, что благодарит ее за доброе о нем мнение, одна мысль о потере которого привела его в такое страшное отчаяние, что он в тот раз совершенно растерялся и счел за лучшее уехать. Впрочем, он уже раскаивается в своей поспешности и просит за нее прощения. Здоровье его теперь гораздо лучше, и он думает скоро вернуться, не дожидаясь конца отпуска, великодушно предоставленного ему его патронами.

Отправивши письма на почту, наш герой решил основательно побродить по столичному граду Лондону.

ГЛАВА XLIII. Длинная, но никак нельзя разделить ее пополам

Наш герой усердно принялся посещать и осматривать музеи, галереи, выставки. Побывал в театрах, познакомился и с другими увеселениями, между прочим, с знаменитым Вокзалом. Раньше он о Вокзале только слыхал, но ни разу в нем не был. Однажды ему кинулись в глаза развешенные всюду громадные афиши, извещавшие, что в Вокзале в такой-то вечер назначено большое гулянье с маскарадом, фейерверком, фонтанами и другими прелестями. Он решил непременно пойти.

Заплативши за вход, сколько полагалось, он вошел в сад. Замаскированных и костюмированных было немного сравнительно с прочей публикой, на эстраде играл огромный оркестр. Стоя в публике, столпившейся около эстрады с оркестром, Джо вдруг услыхал разговор, обративший на себя его внимание. Разговаривали два еврея, молодой и старый, сын и отец. Из этого разговора Джо узнал, что какая-то толстая еврейка, Мириам, дочь старшего собеседника и сестра младшего, убежала из дома с христианином, хочет креститься и выйти за него замуж. Ни отец ни брат — совсем еще зеленый юноша, почти мальчик — не желали этого допустить. Они получили сведение, что Мириам со своим «гоем» — неверным — будут на гулянье оба в масках и домино. На кавалере будет черное домино с белыми полосами на рукавах. Если при кавалере стаким признаком окажется замаскированная дама, то эта дама будет Мириам.

— Только бы найти кавалера, найти этого «гоя», — сверкая глазами, проговорил юноша. — Я с ним расправлюсь вот чем.

И молодой человек вынул до половины из-за пазухи спрятанный там кинжал — длинный и острый.

— Пройдем туда, где маски, — сказал еврей-отец. — Ступай за мной, Иосель.

— Мне совсем не нравится, что у этого мальчика за пазухой кинжал, — подумал Джо. — И речь его мне не понравилась! Чего доброго, еще случится убийство. Надобно будет предупредить этого неизвестного кавалера в черном домино и его даму.

Он вошел в крытую аллею и увидал впереди себя две фигуры в домино, одну повыше, другую пониже и потоньше. Более тонкая фигура шла, сильно опираясь на локоть более высокой, которая вела ее под руку. Джо догадался, что это и есть та пара, о которой говорили два еврея — молодой и старый.

Парочка шла тихо, и нашему герою ничего не стоило ее догнать. Услыхав за собой близко шаги, высокая фигура в черном домино довольно нетерпеливо обернулась, как бы спрашивая, кто это и зачем их догоняет. Джо сказал, понизив голос:

— Сэр, за вами следят, и мне кажется, что вы подвергаетесь опасности. Я случайно подслушал разговор по поводу точно такого домино, какое на вас. Если я ошибся, тем лучше.

Джо повернулся и пошел назад.

— Останови его, Генри, — сказал тихий женский голос. — Он ведь нам желает добра.

Мужское домино пошло за Джо, догнало его и попросило объяснений.

Джо рассказал все и в заключение прибавил:

— Я бы не стал вмешиваться не в свое дело, если бы у младшего еврея не было кинжала…

— Кинжала! — с испугом вскричало подошедшее женское домино.

— Да, кинжала, и он, видимо, решился пустить его в ход. Одно слово, сударыня: вас зовут Мириам? Если вы Мириам, то, следовательно, услышанное мною относится дам. Если же вас не так зовут, то не о чем больше и говорить. Во всяком случае из моего сообщения не может выйти для вас ничего худого.

— Сэр, это относится к нам, — сказало мужское домино, — и я вам очень благодарен.

Джо рассказал вкратце все, что ему довелось услышать.

— Мы погибли! — вскричала молодая женщина. — Мой брат, когда рассердится, становится хуже тигренка!

— Я за себя не боюсь, я за себя постою, — сказало черное домино. — Но пока я буду бороться с вашим братом, ваш отец схватит вас и утащит, и мы вынуждены будем расстаться навсегда.

— Вообще, сэр, я бы вам советовал не оставаться в темных аллеях, — заметил Джо. — Вы сами теперь видите, что это опасно.

— А если я выйду в светлую часть сада, они меня сейчас же узнают, раз вы говорите, что им известен мой маскарадный костюм.

— Тогда снимите его, — сказал Джо.

— А в лицо они меня еще скорее узнают, — возразил господин в домино. — Сэр, вы уже были так добры к нам… Быть может, вы не откажетесь довести свою доброту до конца и помочь нам еще?

Джо обещал сделать все, что только он сможет.

— В таком случае, Мириам, я вот, что вам предложу: доверьтесь этому джентльмену. Сейчас видно, что он хороший, честный человек, так что довериться ему можно без всякого риска. Он может провести вас с полной безопасностью через весь сад и укрыть в надежном и верном месте, а я пробуду здесь еще с полчаса. Если ваш отец и ваш брат встретят меня и если даже узнают, то у них не будет никакого повода задевать меня, потому что вас со мной не будет. А потом я возвращусь домой.

— Хорошо. А я куда же денусь?

— Вы дадите этому джентльмену мой адрес, и он завтра же утром съездит за мной и привезет меня туда, где вы будете. Я знаю, сэр, что сильно затрудняю вас но в то же время выказываю к вам полнейшее доверие. Надеюсь, что в ваши личные дела все это не внесет чересчур большого беспорядка.

— О, нисколько, сэр. Я в настоящее время совершенно свободный, незанятой человек, — сказал Джо. — Если молодая леди согласится довериться мне, совершенно постороннему человеку, я обещаю вполне оправдать ее доверие. На мне маски нет, сударыня. Угодно вам мне довериться?

— Мне кажется, сэр, что я могу. Да я и должна довериться, иначе может пролиться кровь. О, Генри, они уже идут. Я узнала их. Вон там в аллее направо!

Джо обернулся и увидал тех самых двух евреев, разговор которых он подслушал.

— Это они, сэр, — сказал он господину в домино. — Оставьте нас и пройдите дальше в глубину темных аллей, а я возьму вашу даму под руку и смело пройду мимо этих людей. Уходите, сэр, скорее.

Джо взял молодую еврейку под руку и пошел с ней прямо навстречу ее отцу и брату. Она дрожала, как осиновый лист, когда ей пришлось проходить близко от них, — ноги ее подгибались, она едва переступала ими. Поравнявшись с Джо, оба еврея пытливо устремили на него свои пронзительные черные глаза, но Джо прошел мимо них совершенно спокойно, как будто ни в чем не бывало. Пройдя несколько шагов, он шепнул своей даме: «Вы спасены» и тем несколько успокоил ее. Джо провел ее через весь сад к выходу, позвал извозчика и спросил:

— Куда прикажете вас отвезти?

— Куда хотите, только подальше от них.

Джо велел извозчику ехать в ту гостиницу, где остановился сам, потому что никакой другой не знал. Он предложил своей даме остаться в экипаже, а сам пошел к хозяйке гостиницы и попросил ее взять на одну ночь под свое покровительство привезенную им даму, которую он выручил из очень опасного положения и завтра утром даст знать об этом ее друзьям. Они за ней и приедут. Хозяйка согласилась. Джо сходил за своей дамой в домино, привел ее к хозяйке и удалился к себе в номер.

Наутро, в девять часов, он пошел проведать незнакомку. Она приняла его, и тут он в первый раз увидел ее без маски. Она была замечательно красива собой, обладала стройной высокой фигурой и была одета богато, но несколько в восточном вкусе.

— Я вам очень благодарна, сэр, за все, а в особенности за то, что вы отдали меня под покровительство хозяйки гостиницы. Это с вашей стороны было так благородно так деликатно, так внимательно. Вы настоящий джентльмен, сэр, это я вижу. Теперь я попрошу вас съездить в Берклей-сквер к мистеру С. и сообщить ему, где я нахожусь. Больше я ничем не побеспокою вас.

Она написала адрес и вручила Джо. Он сейчас же поехал и застал мистера С. расхаживающим в тревоге по комнате. Поданный ему завтра оставался нетронутым. Он страшно обрадовался Джо и горячо поблагодарил его, когда узнал от него, что все благополучно.

Мистер С. рассказал нашему герою всю историю своих отношений к Мириам. Она была дочерью одного очень богатого и родовитого еврейского раввина, крайнего фанатика. Когда мистер С. и Мириам полюбили друг друга, и когда та объявила, что намерена креститься и выйти за него замуж, бешенству ее отца, а также и ее брата Иоселя, не было пределов. Когда она все-таки убежала к мистеру С., фанатики не только не прекратили преследования, а напротив дали клятву во что бы то ни стало помешать свадьбе. Иосель при этом решил, что в крайнем случае он убьет и гоя, и отступницу, но что браку между ними не бывать. Молодой Иосель был, пожалуй, еще фанатичнее отца.

— Что же вы теперь думаете делать? — спросил Джо, когда мистер С. окончил свой рассказ, переданный здесь нами вкратце.

— Поехать с вами в вашу гостиницу — это прежде всего, — отвечал мистер С. — Потом захвачу с собой Мириам и отправлюсь с ней в Шотландию, где мы я обвенчаемся. Из Шотландии мы проедем заграницу и побудем там несколько времени, а злоба ее родных за этот срок успеет остынуть.

— Ваш план недурен, сэр, — сказал Джо. — Едемте. Они вышли на улицу, наняли извозчика и приехали в гостиницу. Не успели они пробыть с Мириам и пятя минут, как в номер вбежал испуганный коридорный я сообщил, что в гостиницу силой ворвались два каких-то господина и идут сюда. То были Иосель и его отец, которые видели мистера С., когда он проезжал с Джо на извозчике, и погнались за ними, также взяв извозчика. разъяренные евреи ворвались в номер. Испуганный коридорный спрятался за спину мистера С. и Джо, а Мириам бросилась в объятия своего жениха, ища защиты. Вслед за непрошеными посетителями прибежали хозяин гостиницы и другие служители, уговаривая их не безобразничать, но Иосель вырвался от них и бросился с кинжалом вперед. Джо кинулся к нему и успел вырвать у него опасное оружие, тогда Иосель схватил с камина громадные, тяжелые бронзовые часы и со всею силою бросил ими в сестру и ее жениха, воскликнув при этом:

— Так вот же вам обоим — и гою, и отступнице! Получайте!

В кого он метил, в тех не попал, а угодил в спрятавшегося за их спиной коридорного и проломил ему голову. Коридорный без чувств повалился на пол. Тут уж все присутствующие без всякой церемонии набросились на Иоселя и его отца. Позвали полицию, обоих евреев арестовали и отвели в полицейский участок. Джо был приглашен в качестве свидетеля, а мистера С. и Мириам отпустили. К коридорному был немедленно приглашен врач, но ничего нельзя было сделать: несчастный через несколько минут скончался.

Дознание и составление протокола заняло два часа времени, после чего Джо отпустили.

Дело получило гласность, попало в газеты. Джо предстояло фигурировать на суде в качестве свидетеля. Он решил, что вернется в Портсмут уже только после разбора дела, и написал об этом своим друзьям. На это время

Джо переехал жить в Ричмонд, где было не так душно, как в Лондоне.

Суд с присяжными состоялся через несколько дней. Джо показал в точности, как все произошло, и подтвердил, что еврей убил коридорного нечаянно, что он не в него направлял удар, а в мистера С.

— Свидетель, вас зовут Джозеф О’Донагю? — задал ему вопрос защитник подсудимого.

— Меня зовут Джозеф Рошбрук, — отвечал Джо, не желая говорить под присягой неправду.

— Почему же вы значитесь в протоколах — О’Донагю? вас, стало быть, две фамилии, как это теперь многими принято? — допытывался адвокат. — Одна расхожая, другая про запас?

— Настоящая моя фамилия Рошбрук, но с некоторых пор меня стали звать О’Донагю.

С час допрашивали нашего героя, потом отпустили, предложив ему остаться пока в комнате для свидетелей, на случай, если бы стороны пожелали задать ему еще какой-нибудь вопрос.

ГЛАВА ХLIV. Колесо фортуны поворачивается не в пользу нашего героя

Выходя из залы суда и направляясь в свидетельскую комнату, наш герой был мрачен и грустен. На него вдруг напало предчувствие чего-то дурного, какой-то беды, которая должна была с ним случиться вследствие того, что он на гласном суде открыл свою настоящую фамилию, не желая говорить неправду под присягой.

Не успел он пробыть в свидетельской комнате и пяти минут, как к нему подошел полицейский чиновник и сказал:

— Будьте любезны, сэр, пройдите со мной вот сюда. Мне нужно сказать вам два слова.

Джо вышел с ним за дверь. Глядя прямо ему в лицо, полицейский сказал:

— Вас зовут Джозеф Рошбрук? Вы ведь так сказали на суде?

— Да, это мое настоящее имя.

— Зачем же вы переменили свою фамилию?

— У меня на это были причины.

— Я знаю эти причины, — сказал полицейский. — Вы были замешаны в убийстве несколько лет тому назад. За вашу поимку была назначена премия, но вы все время укрывались от правосудия. Я знаю, что это вы. Не запирайтесь. Я вас арестую. Не вздумайте сопротивляться — вам же хуже будет.

У Джо сердце остановилось биться, когда к нему подошел констебль. Он понял, что запираться бесполезно, что настало время пострадать или ему, или его отцу. Он не возразил ничего и спокойно последовал за констеблем, который держал его за руку около локтя. Полицейский позвал извозчика, предложил Джо сесть, сел сам и велел извозчику ехать в полицейское управление.

Когда констебль сделал доклад мировому судье, тот сначала предупредил нашего героя, что он не должен говорить ничего во вред себе, а потом спросил, действительно ли он Джозеф Рошбрук.

Джо ответил утвердительно.

— Что вы можете возразить против приказа о вашем аресте?

— Ничего, кроме того, что я невиновен в убийстве.

— Семь лет тому назад у меня уже был приказ об его аресте, — объяснил констебль, — но он от меня улизнул. Тогда он был еще мальчик.

— Даже ребенок совсем, — заметил мировой судья, — подписывая приказ. — Я теперь припоминаю это дело.

Констебль взял приказ, и через полчаса наш герой был заперт в тюрьму со всевозможными преступниками. Когда тюремщик ушел, оставивши его одного, Джо закрыл лицо руками и долго сидел так, весь содрогаясь внутренне. Впрочем, у него было одно утешение: сознание своей полной невинности.

Когда к нему в камеру зашел опять сторож, Джо попросил себе бумаги и чернил и написал Мэри письмо, извещая ее обо всем и приглашая приехать в Эксетер, где его должны судить. Тюремщику он дал целую гинею, прося его отправить повернее письмо.

— Все будет сделано, не бойтесь, молодой господин, — отвечал тюремщик. — Знаете, ваш случай очень удивительный. Первый приказ о вашем аресте был отдан восемь лет тому назад. А на вид вам и сейчас не больше семнадцати или восемнадцати.

— Нет, мне больше, — отвечав Джо. — Мне двадцать второй год.

— Так вы никому этого не говорите, а я забуду. К молодости наши суды относятся крайне снисходительно. Когда было совершено это убийство, вы были еще ребенком, так что о виселице не может быть и речи. Не унывайте, будьте бодрее.

Мэри получила письмо на следующий же день и не взвидела света от горя и страха. Она сидела в уборной в горько плакала. Вошла мистрис Остин.

— В чем дело, Мэри? — спросила она.

— Я получила письмо от своего брата, мэм. Он находится в беде, и я должна отпроситься у вас, чтобы к нему съездить.

— Какая же беда у вашего брата, Мэри?

Мэри не ответила, только заплакала еще сильнее.

— Мэри, если ваш брат в беде, я вас отпущу к нему съездить. Но только вы должны мне сказать, что с ним такое. Может быть, я буду в состоянии помочь ему. Серьезное что-нибудь?

— Он в тюрьме, мэм.

— За долги, вероятно?

— Нет, мэм, по обвинению в убийстве, в котором он не виноват.

— Убийство! Не виноват!.. — вскричала мистрис Остин. — Когда же и где случилось это убийство?

— Давно, когда он был еще ребенком.

— Как это странно! — проговорила мистрис Остин, задыхаясь и опускаясь на стул. — Где это было, Мэри?

— В Девонском графстве, в Грасфорде.

Мистрис Остин без чувств упала со стула. Удивленная Мэри бросилась ей на помощь, спрыснула водой, привела ее несколько в чувство и отвела на диван. Несколько времени мистрис Остин лежала, уткнувшись лицом в подушки, а Мэри стояла над ней. Наконец, мистрис Остин привстала, положила свою руку на плечо Мэри и сказала торжественным тоном:

— Мэри, не обманывайте меня. Скажите мне правду. Вы сказали, что этот мальчик ваш брат — ведь это неправда? Он не брат вам? Мэри, я непременно должна это знать.

— Он мне не родной брат, мэм, но я люблю его, как родного брата, — отвечала Мэри.

— Отвечайте же мне правду, Мэри, если вы хоть сколько-нибудь меня любите. Вы должны знать его настоящее имя. Кто он такой?

— Джозеф Рошбрук, мэм, — заплакала Мэри.

— Я так и думала! — вскричала мистрис Остин, залившись слезами. — Я так и знала! Удар, наконец, разразился! Боже мой, что мне теперь делать?

Горю мистрис Остин не было границ.

Мэри находилась в недоумении. Каким образом мистрис Остин могла знать историю Джо, и почему эта история так сильно на нее подействовала? Наконец, Мэри сказала:

— Могу я к нему поехать, мэм?

— Разумеется, — отвечала мистрис Остин, — Послушайте, Мэри, вы должны рассказать мне решительно все, без утайки. Я очень интересуюсь этим молодым человеком, но пока не могу вам сказать, почему. Я готова ему помочь всем, чем только могу. Если понадобятся деньги, я не пожалею ничего, не остановлюсь ни перед какими расходами. Можете быть в этом уверены. Но только вы уж ничего от меня не скрывайте. Я должна знать все.

— Извините, мэм, — отвечала Мэри, — ведь я люблю его всеми силами души.

И она рассказала своей барыне все, что знала и чему была свидетельницей.

— Это он и приходил тогда с вами в замок, этот самый Джозеф Рошбрук?

— Да, мэм, один из лакеев поступил со мной грубо, и Джо его оттолкнул. Мистер Остин услышал шум, спросил, в чем дело. Лакеи всю вину свалили на Джо, и мистер Остин приказал ему немедленно убираться. Он после того ни разу у меня не был и только недавно, несколько недель тому назад, заглянул ко мне. Вы его видели в приемной, мэм.

Мистрис Остин схватилась обеими руками за голову и сидела несколько времени молча. Потом она сказала:

— Чем он занимался в последнее время?

Мэри объяснила.

— Хорошо, Мэри, поезжайте к нему немедленно. Вам понадобятся деньги — они у вас будут, сколько бы ни понадобилось. Только дайте мне слово никому ничего пока не говорить о моем участии. Будет время, вы все узнаете.

— Вы можете положиться на меня, мэм. Сейчас уже вечер, уезжать мне поздно. Я думаю выехать завтра утром, мэм.

— И прекрасно, поезжайте утром. Я буду очень рада, если вы пробудете со мной эту ночь: мне так нужен друг… Скажите мистеру Остину, что я нездорова и вниз обедать не приду.

На другой день Мэри уехала в Лондон и посетила мистера Тревора.

Когда она рассказал адвокату, в чем дело, он помолчал несколько времени, о чем-то размышляя, потом спросил:

— Как зовут вашего брата?

— Джозеф Рошбрук.

— Рошбрук! Рошбрук! Знакомая фамилия. И даже имя одинаковое. Как странно! Именно так звали одного господина, которого я несколько лет тому назад вводил во владение большим земельным имением. И вот теперь мне предлагают защищать его тезку, обвиняемого в убийстве!

Мэри была поражена этим замечанием адвоката, но не сказала ничего.

— Вам известны какие-нибудь подробности? — продолжал мистер Тревор. — Где произошло это убийство?

— В Девоншире, несколько лет тому назад.

— А обвиняемый сидит в Эксетерской тюрьме? Пожалуйста, рассказывайте. Я должен знать все.

Мэри очень ясно, точно и обстоятельно рассказала все, что знала.

— Хорошо, — сказал мистер Тревор. — Через два дня я сам побываю в Эксетере и повидаюсь с вашим братом, а до тех пор вы предупредите его, чтобы он был со мной совершенно откровенен. Скажите, у вас с ним в Йоркшире не было ли родных?

— Нет, сэр, не было.

— А между тем — и имя, и фамилия одни и те же.

Странное совпадение! Впрочем, тот переменил фамилию, когда унаследовал поместье.

— Переменил фамилию, вы говорите? — спросила Мэри. — Значит, он теперь не Рошбрук?

Она начинала догадываться, кто родители Джо.

— Нет, не Рошбрук. Он теперь Остин. Сообщите об этом вашему брату. Если он докажет свое родство с Остинами, это будет ему полезно… Боже мой? Что с вами?.. Смитерс! Смитерс! Несите сюда воды скорее, здесь одной особе сделалось дурно.

Потрясение было слишком сильно для Мэри — она и не выдержала. Впрочем, она вскоре оправилась.

— Извините меня, сэр, но я все это время так измучилась за брата, — сказала Мэри.

— Очевидно, он юноша хороший, раз вы его так любите, — сказал адвокат.

— Хороший, сэр, — отвечала Мэри. — Я бы желала быть хотя наполовину такою, как он.

— Постараюсь сделать для него все, что могу, но только мне нужно хоть за что-нибудь ухватиться, хотя бы за малейшее доказательство. Достаточно ли вы окрепли теперь, чтобы ехать домой? А то вас проводит мой письмоводитель. Оставьте мне ваш адрес, где вы остановились.

Мэри от адвоката отправилась прямо в Эксетер и опять получила свиданье с Джо.

Как только она осталась с ним наедине в камере, она не выдержала — расплакалась и разрыдалась.

— Что с вами, Мэри? Что с вами? — испугался Джо.

— О, это ужасно? Слишком ужасно! Куда ни поверни — везде беда и горе! Что мне делать? Боже мой, что делать?

— Да что такое случилось, Мэри? — допрашивал Джо.

— Джо, я не могу от вас утаивать. Я открыла, кто ваши родители, Джо.

— Кто же они? И знают ли они, в каком я положении?

— Мать знает. Отец нет.

— Говорите скорее, Мэри.

— Ваши отец и мать — мистер и мистрис Остин.

У Джо от изумления отнялся язык. Он дико уставился на Мэри, не будучи в состоянии произнести хотя бы одно слово.

Наконец он проговорил:

— Мэри, расскажите мне все.

Окончив рассказ, Мэри сказала:

— Вы видите, мой дорогой, сомнения нет: это они. Но что же нам теперь делать? Как поступить?

— Расскажите мне что-нибудь об отце, — попросил Джо. — Как он поставил себя в обществе? Уважают ли его?

— Уважают, но только он теперь ни с кем не видится, живет затворником.

— Вы спрашиваете, Мэри, что я думаю делать? То же самое, что и раньше намеревался. Я на суде не скажу ничего. Тайна не моя. Будь, что будет!

— Джо, к вам завтра приедет мистер Тревор. Он мне поручил предупредить вас, чтобы вы с ним были совершенно откровенны, не скрывали бы от него ничего.

— Хорошо, Мэри. Вы это поручение исполнили в точности. Остальное предоставьте мне.

— Нет, мне этого не хочется. Но если для того, чтобы меня не повесили, я должен что-нибудь говорить, — пусть лучше вешают.

— Это очень странно, — сказал мистер Тревор и прибавил, немного помолчав: — Дело обстоит так. Предполагается, что вы убили этого человека — Байрса, когда никого поблизости не было. Дознано, что вы ушли из дома с отцовским ружьем. Лесная стража показала, что вы занимаетесь браконьерством. Умышленное убийство никаким свидетельским показанием не удостоверено. Возможно, стало быть, что ружье выстрелило случайно, а вы были тогда такой маленький мальчик, почти ребенок, что со страху обежали и скрылись. Мне кажется, что такова должна быть схема нашей защиты.

— Я никогда не стрелял в человека ив нечаянно, ни нарочно, — отозвался Джо.

— Так кто же выстрелил из ружья? — спросил мистер Тревор.

Джо не отвечал.

— Рошбрук, — сказал мистер Тревор, — я боюсь, что ничем не могу быть вам полезен при таких условиях. Если бы не слезы вашей сестры, я бы не взялся защищать вас. Вашего поведения я понять никак не могу, мотивы ваших поступков для меня совершенно необъяснимы, поневоле приходится думать, что вы совершили преступление и не хотите сознаться в нем никому, даже своим лучшим друзьям.

— Можете думать обо мне, что хотите, сэр, — отвечал Джо, — и пусть меня обвинят, пусть приговорят к казни, во знайте: клянусь вам спасением моей души, что я невинен. Я вам очень благодарен, сэр, за ваше участие ко мне, искренно признателен вам и за ваш отзыв о моей сестре Мэри. Но больше ничего не могу сказать вам.

— После такого категорического заявления мне остается только уйти, — сказал мистер Тревор. — Ради вашей сестры я буду защищать вас, как смогу и сумею при подобных условиях.

— Очень, очень вам благодарен, сэр, — отвечал Джо. — Поверьте, это не фраза, я от всей души вас благодарю.

Мистер Тревор с минуту смотрел на нашего героя. Что-то в нем было такое светлое, ясное, прямое и искреннее, что адвокат глубоко вздохнул, уходя из камеры.

Следующее его свидание с Мэри было непродолжительно Он сказал ей, что упорство ее брата до невозможности затрудняет защиту, но что все-таки он, Тревор, попробует его защитить.

После свидания с Тревором Мэри поспешила уехать в Остин-Голль. Она сейчас же прошла к мистрис Остин и передала ей мнение Тревора, а также сообщила о непонятном для адвоката упрямстве Джо.

— Мэм, — сказала Мэри после небольшого колебания, — я считаю, что в этом деле я не должна иметь от вас никаких секретов. Надеюсь, вы не будете гневаться, если я вам скажу, что мне удалось открыть тайну, которую вы от всех скрываете.

— А именно, Мэри, какую тайну вы открыли? — спросила мистрис Остин, с тревогой вглядываясь в лицо своей доверенной служанки.

— Я открыла, что Джозеф Рошбрук ваш сын, — сказала Мэри, становясь на колени и целуя руку матери своего названного брата, которого она так искренно любила. — Но вы не бойтесь, это тайна останется при мне! — прибавила она.

— Я и не пытаюсь отрекаться, я бы все равно сама вам это вскоре же сказала, — отвечала мистрис Остин. — Но как вы сделали это открытие, Мэри?

Мэри объяснила.

— Мистеру Тревору я ничего не сказала, — прибавила она, — но скрыть от Джо я была не в силах. Уж вы не сердитесь.

— А что сказал на это мой бедный мальчик?

— Он сказал, что не хочет видеться с вами, пока не кончится суд. О, мэм, какое тяжкое самопожертвование! Но я его не браню. Это его долг.

— Мэри, я боюсь не за сына. Как бы то ни было, он невинен. Я боюсь за мужа. Если он услышит об этом процессе — Боже мой, что с ним будет! Я и представить себе не могу. Как бы это от него скрыть? Бог видит, что он уже и так достаточно много выстрадал… Однако, что же это я говорю? Я вздор болтаю.

— О, мэм, я знаю все! Между вами и Джо я не могла остаться с завязанными глазами. Когда я сказала Джо, что это дело рук его отца, он ничего мне не возразил, промолчал. Не отвечайте и вы, мэм. Промолчите. О своем подозрении я никому ничего не скажу, из меня клещами не вырвут того, что я знаю.

— Я вам верю, Мэри. Может быть, оно и к лучшему, что вы все узнали. Когда же будет суд?

— Говорят, сессия с присяжными заседателями откроется завтра утром.

— О, как бы мне хотелось его обнять поскорее! — воскликнула мистрис Остин. — Дитя мое! Сын мой! Мальчик мой Джо!

— Я понимаю, как должен быть страшен для вас, как для матери, этот процесс!.. Только бы его не осудили!..

— Да, только бы не осудили… А если осудят — о, я не знаю, что тогда будет!.. Мэри, вам лучше вернуться в Эксетер. Поезжайте туда, но пишите мне каждый день. Будьте при нем, поддерживайте его и укрепляйте. Да услышит милосердый Бог молитвы несчастной измученной матери! А теперь оставьте меня одну. Да благословит вас Бог, хорошая, добрая женщина! Да подкрепит Он вас! Прощайте пока.

ГЛАВА XLV. Суд

Мэри возвратилась в Эксетер. На следующий день предстояло разбирательство дела Джо. Она полагала, что ей гораздо лучше находиться при Джо, своем названном брате, чем быть свидетельницей мучений мистрис Остин, которых она все равно не могла облегчить. Мистер Тревор попытался еще раз урезонить своего подзащитного, но наш герой остался при прежнем решении. На суд мистер Тревор вышел мрачный и недовольный, но, тем не менее, исполнил свой долг. Джо посадили за решетку, но его наружность настолько не соответствовала предъявленному к нему обвинению, что публика сразу стала его жалеть. Зрители ожидали увидеть на скамье подсудимых какого-нибудь опустившегося негодяя, а перед ними был красивый и изящный юноша интеллигентного вида, державший себя с полным достоинством, без робости, но и без малейшей дерзости. Отпечаток грусти лежал на всей его фигуре и лицо его было очень бледно, но это ни в каком случае не могло служить доказательством его виновности. Сидеть на скамье подсудимых всякому тяжело, даже хотя бы и невиннейшему из людей.

Состав присяжных был избран, и они заняли свои места. Суд открылся. Прочитали обвинительный акт.

— Дело началось восемь лет тому назад, — заметил судья, взглядывая на подсудимого. — Обвиняемому было тогда, должно быть, очень немного лет. Он был еще в детском возрасте.

— Возраст был детский, но преступление далеко не детское, — заметил коронный обвинитель.

По мере того, как судебное следствие подвигалось вперед, симпатии публики к подсудимому уменьшались. Он сидел, опустив голову и плотно сжав губы.

Обвинитель сказал свою речь. Поднялся мистер Тревор, защитник подсудимого.

Он начал с того, что назвал в высшей степени смешною самую мысль о том, будто такой ребенок, каким был восемь лет тому назад подсудимый, мог совершить столь тяжкое преступление.

— Взгляните на него, господа присяжные заседатели! Убийство разносчика Байрса совершено более восьми лет тому назад. Моему подзащитному и сейчас-то на вид не больше семнадцати. Сколько же лет ему было тогда? Он и ружья-то не мог тогда, вероятно, поднять.

— В деле нет сведений о возрасте подсудимого, — заметил судья.

— Нельзя ли нам узнать, сколько ему лет? — спросил один из присяжных.

— Всего лучше на этот вопрос может ответить сам подсудимый, — отвечал судья. — Подсудимый, сколько вам лет? Вам уже есть семнадцать?

— Мне двадцать второй год, милорд, — отвечал Джо, не обращая внимания на кивки головой, которые делал ему защитник.

Мистер Тревор только губы прикусил на такую неуместную правдивость нашего героя. Ссылка на молодость подсудимого была одним из немногих козырей, имевшихся в руках защитника, и этот козырь у него вырвал сам же подзащитный!

Мистер Тревор, однако, не сдался. Он указал присяжным на неясность свидетельских показаний и закончил свою речь так:

— Без всякой предвзятости в пользу подсудимого, господа присяжные заседатели, мне все дело представляется в таком виде. Допустим, что разносчик Байрс погиб от руки подсудимого Рошбрука. Ни отрицать, ни утверждать Это у нас нет оснований, потому что свидетельские показания не дают для этого достаточных данных. Встреча подсудимого с Байрсом была совершенно случайной. Убивать Байрса у него не было никаких причин. Его смерть ни на что не была нужна подсудимому. Ружье могло выстрелить только случайно. Выстрел оказался роковым, но это не вина моего клиента, с его стороны злой воли не было. С перепуга он не придумал ничего лучше, как убежать и скрыться. Поступок совершенно ребяческий, господа присяжные, но ведь сколько же ему было тогда лет? Не более двенадцати. Так я объясняю себе, и совершенно беспристрастно, это дело, и я думаю, господа присяжные заседатели, что ваш здравый смысл и ваша интеллигентность несомненно побудят вас со мной согласиться и разделить мой взгляд.

— Таково ваше личное мнение, мистер Тревор, — сказал судья. — Значит ли это, что и подсудимый основывает на такой версии свое оправдание?

Мистер Тревор слегка замялся.

— Милорд, — сказал он, — мой подзащитный виновным себя не признает.

— Это я уже знаю, но желательно установить, признает ли он все-таки, что ружье выстрелило нечаянно, так как он не имел никакой нужды убивать разносчика?

— Милорд, я обязан заявить, что мой подзащитный ничего подобного не признает.

— Я полагаю, принимая во внимание всю совокупность обстоятельств, что для вас было бы гораздо надежнее придерживаться именно такого способа защиты… Впрочем, это ваше дело, — мягко заметил судья.

Перед мистером Тревором вставала дилемма. Он не знал, на что решиться. Утверждать положительно, что ружье выстрелило случайно? А вдруг подсудимый возьмет да и скажет, что выстрела совсем не было? Между тем, только при этом условии и можно было надеяться на удовлетворительный исход процесса. Мистер Тревор заметил, что его нерешительности все удивляются — судья, и присяжные, и коронный обвинитель. Весь состав суда.

— Итак, вы утверждаете, что ружье выстрелило случайно? — ребром поставил вопрос судья.

— Милорд, я не делал выстрела из ружья, — заявил Джо твердым, спокойным голосом.

— Подсудимый сам за меня ответил на вопрос, — сказал мистер Тревор. — Мы оба отлично понимаем, что если бы мы признали факт нечаянного выстрела, то судьба подсудимого была бы вверена надежному и интеллигентному составу присяжных, но факт остается фактом: мой подзащитный выстрела не делал и совершенно не виновен в убийстве, которое ему приписывается.

Мистер Тревор чувствовал, что дело проиграно. Однако он опять поднялся с места и обратился к присяжным с сильной речью. Но все чувствовали, что это одна декламация, что убедительных доводов у защитника нет. Коронный обвинитель сделал возражение, искусно суммируя данные следствия и группируя улики, и настаивал на обвинительном приговоре. Присяжные ушли совещаться и довольно скоро вынесли вердикт: да, виновен, но заслуживает снисхождения.

Приговор судьи был — обратиться через министра юстиции к королевскому милосердию для замены установленного законом наказания ссылкой.

Джо ничего не сказал, только низко опустил голову. Его отвели обратно в его камеру, где вокруг его шеи сейчас же обвились руки плачущей Мэри.

— Мэри, вы очень меня браните? — спросил Джо.

— Браню? — отвечала она. — Я перед вами преклоняюсь.

— Мэри, меня ведь могут и казнить. Королевское милосердие не всегда в подобных случаях применяется. Как взглянет министр юстиции. Но я знаю, что я невинен, и верю, что небо для меня открыто.

Тут ему вспомнилась Эмма Филипс — и он закрыл себе лицо обеими руками.

— Что она подумает обо мне! — размышлял он. — Что я для нее теперь! Осужденный преступник! Каторжник! Это для меня тяжелее всего.

— Джо, — сказала Мэри, до сих пор молча плакавшая, — мне надобно будет уехать. Вы можете с ней повидаться теперь?

— Она сама не захочет со мной видеться! Она меня уже презирает! — отвечал Джо.

— Что? Ваша мать презирает своего благородного, великодушного сына? Как могло прийти вам это в голову Джо?

— Мэри, я подразумевал не ее, я про другую думал, — возразил Джо. — Конечно, я очень рад буду повидаться с матерью.

— Тогда я сейчас еду. Вспомните, как она тревожится и тоскует. Я возьму почтовых и выеду сегодня в ночь. Завтра утром я уже буду в замке.

— Поезжайте, дорогая Мэри. Да благословит вас Бог! Поспешите к моей бедной матери и передайте ей, что я совершенно — да, совершенно — спокоен и покоряюсь судьбе.

Мэри ушла, а Джо, у которого разрывалось сердце, когда он говорил о своем спокойствии и покорности судьбе, повалился, как сноп, на тюремную койку и дал полную волю, уже совершенно себя не сдерживая, своему бесконечному горю и безысходной тоске.

ГЛАВА XLVI. В которой все действующие лица, кроме главного героя, приходят в движение

Мэри уехала на почтовых и еще до рассвета прибыла в Остин-Голль. Она прошла к себе в комнату и просидела там до тех пор, пока не принесли утреннюю почту. Ей хотелось перехватить газеты, чтобы дворецкий не успел послать их мистеру Остину и чтобы тот не прочитал судебной хроники. Это было тем легче устроить, что мистер Остин вообще редко читал газеты. Потом, в обычный час, она явилась к мистрис Остин и сообщила ей печальное известие. Мистрис Остин велела Мэри рассказать прислуге, что барыня едет навестить одну свою хорошую приятельницу и там ночует, а экипаж отошлет домой и что она берет Мэри с собой. Уложивши чемоданы, мистрис Остин уехала с Мэри и вечером прибыла в Эксетер.

Если мистер Остин не читал газет, то другие зато питали, и в числе этих других был майор Мэк-Шэн, который сидел с О’Донагю и обеими дамами у себя в библиотеке, когда принесли почту. Судебный отчет как паз попался ему на глаза, и он громко засвистал от удивления.

— В чем дело, мой дорогой? — спросил О’Донагю.

— Убийственное дело, мой дорогой, — отвечал Мэк-Шэн. — Только вы мне не мешайте, дайте дочитать, а то у меня дух захватывает.

Мэк-Шэн прочитал весь отчет и, не говоря ни слова, передал газету О’Донагю. Когда тот прочитал, Мэк-Шэн знаком выманил его из комнаты.

— Мне не хочется, чтобы узнала мистрис Мэк-Шэн, — сказал он. — Очень уж она огорчится. Она его так любила! Мечтала усыновить… Но что же делать теперь, О’Донагю? Что нам делать? Ясно вполне, что бедный мальчик не пожелал выдать отца и принял вину на себя. Что нам делать?

— По-моему, ехать сейчас же в Эксетер, — сказал О’Донагю.

— И повидаться с ним, — подтвердил майор.

— Прежде чем мы увидимся с ним, надобно будет повидаться с его адвокатом и рассказать ему все, что мы знаем об отце Джо. Он даст нам совет, каким путем добиться отмены приговора.

— А как мы объясним нашим дамам свой отъезд? — спросил майор.

— Своей жене я скажу правду, она секрета не разболтает, — сказал О’Донагю. — А вы для своей можете что-нибудь придумать.

— Бедняжка! Никогда я ее не обманывал, а теперь поневоле приходится. Пусть ваша жена скажет, что вам необходимо съездить в Лондон, и что хорошо бы мне поехать с вами.

— Быть по сему! — воскликнул О’Донагю. — Я пойду объясняться с дамами, а вы распорядитесь насчет лошадей.

Два часа спустя оба джентльмена катили на почтовых по дороге в Эксетер. Приехали туда вечером и остановились в лучшей гостинице.

В то же самое время в Эксетер прибыла и мистрис Остин в сопровождении Мэри и остановилась в другой гостинице. Время было позднее, и визит к Джо пришлось отложить до утра.

Обе женщины отправились в тюрьму утром, а тем временем О’Донагю и Мэк-Шэн посетили мистера Тревора.

Мы не будем описывать раздирательную сцену свидания матери и сына в тюрьме после такой долгой разлуки. Читатель легко себе представит, что такое это было.

— Бедный, бедный, мой мальчик, какую горькую чашу ты пьешь! За что? — восклицала в отчаянии мистрис Остин. — Боже праведный, да взгляни же на него, да сжалься же над ним! Помоги ему!

— Он мне поможет, я знаю, — сказал Джо. — Он даст мне нужную силу. Только, мама, я прошу тебя об одном: съезди к Эмме и объясни ей, что я не виноват. Я все перенесу, только не ее презрение.

— Хорошо, дитя мое, я съезжу непременно. Я буду любить ее — для тебя…

Оставим мать и сына беседовать между собою и проследим за Мэк-Шэном и О’Донагю, явившимися к мистеру Тревору.

Мэк-Шэн объяснил ему причину своего прихода. Мистер Тревор пожаловался на чрезмерное упрямство нашего героя, сделавшее совершенно невозможным более благоприятный исход процесса.

— Тут какая-то тайна, — прибавил он, — в которую я никак не мог проникнуть.

Мэк-Шэн взял на себя объяснить мистеру Тревору эту тайну, благо он сам довольно верно угадал. Давая характеристику Рошбрука старшего, майор сослался на О’Донагю, который вполне подтвердил его слова.

— Этот отец совершенно скрылся из вида, вы говорите? — спросил мистер Тревор.

— Совершенно. Я нигде не мог отыскать его следов, — отвечал майор.

— Я говорил сестре моего клиента… — начал было мистер Тревор, но майор перебил его.

— У него нет сестры, — сказал он.

— Есть, и очень приятная молодая женщина. Она приезжала в Лондон просить меня, чтобы я принял на себя защиту ее брата.

— Это странно, — задумчиво произнес майор. — При этом я заметил ей, что мне два раза в жизни пришлось иметь дело с фамилией Рошбрук: один раз по поводу огромного наследства, а другой раз — по такому грустному делу.

— То есть, как это? — спросил Мэк-Шэн.

— А так, что одного Рошбрука я вводил во владение большим состоянием. Я спрашивал сестру вашего молодого друга, нет ли у них родственников, но она ответила, что нет.

— У молодого Рошбрука сестры нет, я это знаю наверное, — сказал майор.

— Помню также, что тот господин, которого я вводил во владение, рассказывал, что он служил в армии офицером.

— Так это Рошбрук и есть, — вскричал Мэк-Шэн. — Только уж в офицеры-то он сам себя произвел. Сам себе выдал патент. Где он теперь, вы не знаете?

— Он живет в графстве Дорсет, в своем имении, — сказал мистер Тревор. — Он получил в наследство все остинские поместья и переменил фамилию. Он теперь не Рошбрук, а Остин.

— Он!.. Это он!.. Присягу даю, что он! — вскричал майор Мэк-Шэн. — Понимаю теперь, почему этот господин ни за что не пожелал сделать мне визита и предпочел запереться у себя в доме. Извините меня, мистер Тревор, но я попрошу вас описать мне мистера Остина подробно, потому что я никогда его не видал.

— Высокий, стройный мужчина с военной выправкой. Манеры резкие, но не мужицкие. Черные волосы и глаза. Орлиный нос. Я описываю по памяти…

— Это он! — вскричал О’Донагю.

— А жену его вы видели? — спросил Мэк-Шэн.

— Нет, не видал.

— А я встречал ее довольно часто, — сказал майор. — Она очень хорошая женщина. В доме у них я не был ни Разу. Заехал, оставил карточку — и больше ничего. Он мне визита не отдал. Но с ней я встречался несколько раз. Впрочем, что вы ее не знаете, это не важно. Скажите мистер Тревор, что теперь нам делать?

— Правду вам сказать, я еще не приготовился дать вам совет. Случай такой трудный. По моему, вам теперь пока нужно повидаться с молодым Рошбруком и попробовать, нельзя ля из него что-нибудь вытянуть. А завтра заходите ко мне. Я до тех пор что-нибудь придумаю и посоветую вам.

Мэк-Шэн и О’Донагю явились в тюрьму. Тюремщик сообщил, что у заключенного сидят две дамы, но сидят уже давно, часа три, и вероятно скоро выйдут.

— Мы подождем, — сказал О’Донагю.

Четверть часа спустя в приемной показались мистрис Остин и Мэри. На мистрис Остин был большой плотный вуаль. В приемную она зашла для того, чтобы выпить воды, так как ей все время делалось дурно. Мужчины встали, когда они вошли. Мистрис Остин сейчас же узнала Мэк-Шэна. Соображение, чем может кончиться их встреча, если он ее узнает, молнией обожгло ее и без того уже расстроенный мозг, и она без чувств опустилась на первый попавшийся стул.

Мэри бросилась за водой, а мужчины подбежали приводить мистрис Остин в чувство. Вуаль откинули. Мэк-Шэн сейчас же узнал мистрис Остин и убедился окончательно, что Рошбрук и Остин — одна и та же личность.

Как только больная дама начала приходить в чувство, Мэк-Шэн из деликатности отошел прочь сам и отозвал О’Донагю. Оба направились в камеру к узнику. Свидание вышло радостное, трогательное. Мэк-Шэн сразу же приступил к делу и заявил Джо прямо и откровенно, что он, майор, знает, кто настоящий убийца, что этот убийца — собственный отец Джо. Наш герой, как и раньше, не пожелал признаться ни в чем. Он выразил большую радость, что его друзья, которых он так глубоко уважает и так сердечно любит, верят в его невиновность, но сказать что-нибудь новое по делу не находит возможным, предпочитая лучше невинно пострадать. Так О’Донагю с Мэк-Шэном и ушли, ничего не добившись. Они решили предпринять какие-нибудь шаги уже без ведома Джо, удивляясь все-таки силе его характера, его мужеству, его геройской решимости пожертвовать собой ради недостойного отца.

ГЛАВА XLIX. Свидание

На следующее утро Мэк-Шэн и О’Донагю направились к мистеру Тревору и после получасовой беседы с ним условились сделать попытку повидаться с Остином, а потом приехать опять в город и сообщить о результате свидания адвокату. Со всей быстротой, на какую только была способна четверня почтовых, понеслись они прямо в Остин-Голль и приехали туда в шесть часов вечера.

Случилось так, что накануне вечером Остин хватился своей жены. Лакей доложил то, что слышал от Мэри, и Остин, находившийся в беспокойном настроении духа, послал спросить у кучера, который отвозил барыню, действительно ли подруга барыни так сильно больна. Кучер ответил, что он отвез мистрис Остин совсем не к подруге, а на почтовую станцию, где барыня наняла почтовых лошадей икуда-то уехала. Подобная таинственность не могла понравиться человеку с таким темпераментом, каким отличался мистер Остин. Он стал сердиться и волноваться. Проведя бессонную ночь, он весь следующий день с тоской и тревогой поджидал возвращения жены. Вдруг на дворе послышался стук колес, и у крыльца остановился экипаж Мэк-Шэна.

На вопрос, дома ли мистер Остин, лакей ответил, что сейчас узнает. Мистеру Остину показалось, что этот визит имеет связь с отсутствием мистрис Остин. Он велел человеку принять гостей и провести их к нему. Когда лакей объявил их фамилию, Остин обомлел, но сдержался и остался стоять у стола, выпрямившись во всей своей высокий рост.

— Мистер Остин, — сказал О’Донагю, — мы решились приехать к вам по одному чрезвычайно важному делу. Как мистера Остина, мы не имеем удовольствия вас знать, но раньше мы вместе с вами служили его величеству в одном полку.

— Я и не думаю отрицать, господа, что вы раньше знали меня при другой обстановке, — гордо отвечал мистер Остин. — Не угодно ли вам сесть и объяснить мне, чему я обязан удовольствием видеть вас у себя.

— Позвольте осведомиться, мистер Остин, — сказал Мэк-Шэн, — читали ли вы газеты за эти последние дни?

— Нет, не читал. Кстати, вы мне напомнили: за последнее время мне по какой-то причине стали очень неаккуратно их подавать.

— Вероятно, по той же причине, по которой и мы к вам приехали.

— Могу я узнать, что же это за причина? — спросил удивленный Остин.

— Суд, вердикт и приговор над Джозефом Рошбруком, обвинявшимся в убийстве некоего Байрса, — отвечал Мэк-Шэн. — Мистер Остин, вы, конечно, знаете, что это ваш сын?

— Следовательно, вы его видели, и он вам это сказал?

— Видеть мы его видели, но только он нам ничего не говорил, — сказал О’Донагю. — Надеюсь, однако, вы не станете отрицать, что он ваш сын?

— Не понимаю, с какой стати вы явились допрашивать меня, — возразил Остин. — Положим, у меня есть сын, и этот сын обвинен в убийстве. Вам-то какое до этого дело, господа?

— Во-первых, мистер Остин, позвольте мне вам доказать, что это действительно ваш сын, — сказал майор. — Вы жили в Грасфорде, где совершилось убийство. После убийства ваш сын убежал и попал к капитану, теперь генералу, О’Донагю. От него он перешел ко мне. Я его усыновил и поместил в пансион, там его узнал Фернес, бывший народный учитель, и хотел на него донести. Тогда ваш сын скрылся, и с тех пор я не видал его до вчерашнего утра. Я пришел к нему в эксетерскую тюрьму и имел с ним свидание сейчас же после того, как от него вышла мистрис Остин.

Остин был ошеломлен. Так вот причина отсутствия мистрис Остин! Нечего больше и запираться, что Джо его сын. С минуту помолчав, он сказал:

— Я вам обязан огромною благодарностью за вашу бесконечную доброту к моему сыну, майор Мэк-Шэн. Я очень огорчен за него, что он попал в такое положение. Зная об этом, я могу принять свои меры, похлопотать. Сделаю все, что только в моей власти. Есть и другие Рошбруки, и вы не должны удивляться, господа, что я не сразу согласился признать, что такая печальная катастрофа случилась именно с моим сыном, а не с кем-нибудь другим из Рошбруков. О том, что к нему поехала мистрис Остин, я не имел ни малейшего представления. Раз она там, для меня уже нет никакого сомнения, что это он, но до сих пор она от меня все скрывала.

Остин говорил с Мэк-Шэном спокойно, но это не значит, что он действительно был спокоен. С первых же минут свидания он все время находился в крайнем возбуждении и делал над собой нечеловеческие усилия, чтобы сдержаться. Эта внутренняя мука под конец настолько отразилась на его лице, что О’Донагю сказал:

— Мистер Остин, не позвонить ли, чтобы принесли воды?

— Нет, сэр, благодарю вас, — отвечал Остин, тяжело дыша.

— После того, как вы признали, что Джозеф Рошбрук ваш сын, ваша плоть и кровь, — сказал майор, — могу ли я спросить вас, мистер Остин, что же вы намерены сделать, чтобы ему помочь? Ведь не предоставите же вы делу идти своим чередом, не доведете же вы собственного единственного сына до пожизненной ссылки?

— А что же я могу сделать, господа? Его судили, приговорили. Если мне удастся что-нибудь выхлопотать… но нет, на это нет ни малейшей надежды.

— Мистер Остин, если бы он был виновен, я бы вмешиваться не стал. Но он, по-моему, нисколько не виновен. Или вы этого не думаете?

— Я убежден, что он не совершал этого убийства. Но суд признал его виновным. Горю помочь уже нельзя.

— Можно, мистер Остин, если настоящего убийцу вывести на свежую воду.

— Д-да, в-вот если т-так, — проговорил Остин, весь дрожа и стуча зубами.

— Должен ли я донести на него, мистер Остин?

— Да вы разве знаете, кто настоящий убийца? — спросил Остин, вставая на ноги.

— Да, Рошбрук, знаю, — не прокричал, а прогремел майор ужасным голосом. — Настоящий убийца — ты!

Больше выдержать Остин не мог. Он, как подстреленный, рухнул на пол. О’Донагю и Мэк-Шэн бросились ему помогать, подняли его с пола, но он был без чувств. Они позвонили на помощь. Сбежалась прислуга. Послали за докторами. Мэк-Шэн и О’Донагю, понимая, что теперь Остина необходимо оставить в покое, поспешили уехать из замка. Как раз в это время к крыльцу подъезжала почтовая карета с мистрис Остин и Мэри.

ГЛАВА L. В которой дела принимают оборот, вполне удовлетворяющий читателя

Только с помощью прибывших врачей удалось привести мистера Остина в чувство. Но рассудок к нему не вернулся. Он дико бредил, и доктора объявили воспаление мозга. В бреду он постоянно упоминал имя Байрса, и как только доктора ушли, мистрис Остин поспешила выслать из комнаты всю прислугу за исключением Мэри. Прислуга удалилась с большой неохотой, потому что любопытство ее было страшно возбуждено. Лакеи и горничные пожимали плечами, перешептывались, сообщая друг другу разные догадки, повторяли отдельные слова, сказанные в бреду их барином, и вообще решили, что дело нечисто. К такому заключению пришла единогласно вся лакейская. Мистрис Остин все время находилась при муже. Она отлично сделала, что выслала прислугу, потому что ее муж в бреду отчетливо воспроизвел всю сцену своего столкновения с Байрсом, называл сам себя убийцей, сжимал кулаки, дико хохотал — и под конец стал горько плакать, раскаиваясь, зачем он все это сделал.

— О, Мэри, чем же это все кончится? — воскликнула мистрис Остин.

— Чем всегда кончается всякий грех: горем и гибелью, — отвечала Мэри, скорбно складывая руки и плача. — О, мэм, я ведь и сама большая грешница. Вы всю мою жизнь знаете, я вам ее рассказала. Я боюсь, что меня самое впоследствии ожидает грустный конец.

— Ну, как же вы сравниваете, Мэри: вы никого не убивали, во-первых, а во-вторых — давно перестали грешить.

— Я уверена, что и мой барин давно раскаялся.

— Да, Мэри, он страшно каялся. Сделал он это сгоряча, в минуту гнева, а испортил себе всю жизнь. С тех пор он не имел ни минуты счастья, ни минуты покоя, да и на том свете не получит успокоения.

— Получит мэм, если раскается, если успеет покаяться перед людьми.

Лихорадка и бред продолжались несколько дней. За больным ходили только мистрис Остин и Мэри, больше никто. Прислугу к нему так и не допускали. Мэри написала нашему герою обо всем и получила ответ в ответ на уведомление, что он будет отправлен в ссылку лишь через несколько недель, а до тех пор будет сидеть все в том же эксетерском остроге. Мэри он просил остаться при его матери до тех пор, пока в ту или другую сторону не разрешится болезнь его отца. Далее Джо писал, что надеется непременно повидаться с Мэри перед отъездом в ссылку, так как ему необходимо переговорить с ней о многом и, кроме того, он имел в виду оставить ей полную доверенность по всем своим делам. В лондонских газетах он случайно прочитал объявление, напечатанное его портсмутскими друзьями, умоляющими всех знающих его лиц сообщить им о нем какие-либо сведения. За сообщение предложена награда в 100 фунтов стерлингов. Это его напугало. Он боится, что кто-нибудь возьмет да и напишет им про суд и приговор. Пусть Мэри пишет ему каждый день хотя две-три строчки в виде бюллетеней. В заключение Джо просил передать от него горячий привет его матери.

Мэри исполнила просьбу и стала писать ему аккуратно каждый день. От прислуги не укрылось, что между замком и каким-то заключенным в эксетерском остроге ведется ежедневная переписка о здоровье мистера Остина. Разумеется, об этом вскоре же узнали все. В Остин-Голль делались визиты, сыпались визитные карточки. Сказать правду, тут было больше любопытства, чем соболезнования. Мэк-Шэн и О’Донагю ежедневно присылали справляться о здоровье больного, надеясь улучить минуту для нового разговора с Остином.

Предсказанный врачами кризис наступил. К мистеру Остину возвратился рассудок. Но вместе с тем исчезла всякая надежда на то, что он встанет с постели. Об этом сообщили мистрис Остин. Та стала плакать и говорить мужу, что она желала бы… желала бы… но чего она желала бы — так она и не решилась сказать. Тогда Мэри, улучив минуту, когда мистрис Остин вышла из комнаты, смело объявила мистеру Остину, что он должен скоро предстать перед Всевышним Судией, и умоляла его скинуть прочь гордость и оказать должную справедливость своему благородному сыну, который за него страдает. Прежде, чем умереть, пусть он удостоверит невинность своего единственного сына, наследника его имени и состояния.

Тяжело было гордому сердцу мистера Остина согласиться на то, чего от него требовала Мэри. Но в конце концов он согласился. Мэри высказала ему все это рано утром. Весь день до вечера он пролежал с закрытыми глазами, ни слова не говоря. Вечером он сделал жене знак, чтобы она наклонилась к нему, и едва слышным полушепотом велел ей пригласить в замок мирового судью. Желание его было немедленно исполнено. В Остин-Голль приехал сосед-судья, с которым Остин был в очень хороших отношениях. Остин изложил свое показание в коротких словах, судья составил протокол, Мэри приподняла Остина и дала ему в руки перо. Он подписался под протоколом.

Дело было сделано. Борьба долга с гордостью закончилась победою долга, но эта победа дорого обошлась самому Остину. Когда Мэри стала вынимать у него из рук перо, пальцы его судорожно сжались, а голова откинулась назад. Мистер Остин испустил дух, прежде чем успели засохнуть чернила на его подписи.

Джентльмен, приезжавший в качестве судьи свидетельствовать показание мистера Остина, уехал из замка, не повидавшись с мистрис Остин, которую он счел неделикатным беспокоить при таких грустных обстоятельствах. Когда за ним прислали из замка, он сидел в гостях у Мэк-Шэна и О’Донагю, причем на разные лады обсуждалась болезнь мистера Остина по слухам и по догадкам. О’Донагю и Мэк-Шэн секрета не разгласили, но попросили приятеля, когда он кончит дело в замке, вернуться опять к ним. Он так и сделал и сообщил им о случившемся событии.

— Теперь не надобно терять времени, — сказал Мэк-Шэн. — Позвольте мне, пожалуйста, снять копию с его показания.

Мэк-Шэн уселся списывать копию, а О’Донагю принялся рассказывать судье историю нашего героя — конечно, в общих чертах. Когда судья засвидетельствовал копию, О’Донагю и Мэк-Шэн приказали подавать лошадей и помчались в Лондон. Там, несмотря на полночь, они постучались в частную квартиру мистера Тревора и вручили ему драгоценный документ.

— Для такого дела не жаль и расстаться с мягкой постелью, — сказал мистер Тревор. — Вы меня очень обрадовали этой бумагой, майор Мэк-Шэн. Мы должны завтра же явиться к министру, и я не сомневаюсь, что молодой человек будет немедленно освобожден, вступит во владение своим поместьем и сделается украшением и гордостью своего графства.

— И всей старой Англии! — подкрепил Мэк-Шэн. — Однако позвольте пожелать вам спокойной ночи.

Прежде чем лечь спать, майор Мэк-Шэн написал мистрис Остин письмо и отправил его с эстафетой. В письме он только сообщал одни голые факты, воздерживаясь от всяких комментариев.

Но мы должны вернуться в Портсмут. Объявление, сделанное мистером Смоллем, не укрылось от пронырливых глаз полицейского констебля, арестовавшего нашего героя. 100 фунтов были не маленькой прибавкой к тем двумстам, которые он уже получил за поимку «преступника». Взяв наружное место в почтовом дилижансе, он поехал в Портсмут и явился к мистеру Смоллю, которого он застал в конторе вместе с мистером Сликом. Объяснивши, в чем дело, он так заинтересовал мистера Смолля, что тот сейчас же поспешил выдать ему чек на всю обещанную сумму. Констебль без всяких церемоний сообщил, что наш герой судился за убийство, признан виновным и приговорен к ссылке, а также, что его настоящая фамилия не О’Донагю, а Рошбрук.

Для мистера Смолля это было тяжким ударом. Расспросив констебля о подробностях, он отпустил его и стал советоваться с мистером Сликом. Скрывать факт было бесполезно. Необходимо было сейчас же сообщить его мистрис Филипс и Эмме, тем более, что Эмма уже знала, что у ее возлюбленного есть какая-то тайна, так что известие не должно было ее поразить неожиданностью.

Сначала известие сообщили мистрис Филипс, которая пришла в большое отчаяние. Она долго не решалась передать злую весть Эмме, которая и так уже вся извелась от тоски по возлюбленному. Наконец, ей все-таки сказали, хотя и очень, очень осторожно. Однако Эмма была потрясена значительно меньше, чем ожидали.

— Я давно приготовилась услышать что-нибудь в этом роде, — сказала она, плача на груди у матери. — Но я не верю, что он это сделал. Он, еще когда ребенком был, говорил мне, что он этого не делал, и с тех пор постоянно это утверждал. Мама, я должна — я хочу с ним увидеться.

— Что ты, дитя мое! Ведь он в остроге.

— Не отказывай мне в этом, мамочка. Ты представить себе не можешь, что со мной делается. Я сама до этой минуты не знала, насколько сильно я его люблю. Я должна с ним увидеться. Я этого хочу. Если ты хотя сколько-нибудь дорожишь, мамочка, моей жизнью, ты мне не откажешь.

Мистрис Филипс поняла, что спорить бесполезно, и посоветовалась с братом. Мистер Смолль сперва попробовал урезонить Эмму, но когда это не помогло, согласился на ее просьбу. В тот же день он помчался с племянницей в Эксетер, погоняя ямщиков и не останавливаясь на ночь.

Тем временем мистрис Остин переживала ужасную тревогу. Ее муж лежал мертвый, сын сидел в остроге, обвиненный в убийстве и приговоренный к ссылке. Она знала, что муж сделал какое-то признание, но в точности ей не было известно, в чем оно заключалось. Его содержание было известно только присутствовавшему судье. Кроме Мэри, ей не с кем было поделиться своими страхами, не у кого было спросить совета. Одну минуту она думала послать за судьей, но потом сообразила, что это сочтут неприличным, и продолжала мучиться и терзаться. Письмо от майора Мэк-Шэна, которое ей подали перед вечером, разом оживило ее. Она почувствовала, что ее сын спасен.

— Милая Мэри, читайте! — вскричала она. — Он спасен.

— Можете ли вы обойтись без меня, мэм? — спросила Мэри, возвращая письмо.

— Обойтись без вас? О, да, могу! Поезжайте скорее, Мэри, не теряйте ни минуты. Передайте ему это письмо. О, мое дитя, мое милое родное дитя!

Мэри сейчас же встала, послала за почтовыми лошадьми и через полчаса уже катила в Эксетер. Ехала она не тише Эммы с дядей и приехала очень немногим позже, чем они.

Наш герой с нетерпением ждал письма от Мэри. Пришла вечерняя почта, а ему писем не было. Бледный, измученный долгим тюремным заключением, ходил он по камере из угла в угол, как вдруг железные болты у двери отодвинулись, и в камеру вошла Эмма под руку с дядей.

Джо страшно вскрикнул и прижался к стене. Всякое самообладание покинуло его.

— О! — вскричал он. — Вот уж от этого-то судьба могла бы меня и пощадить! Такой страшной казни я, право, не заслуживаю. Эмма, выслушайте меня! Клянусь вам вечным моим спасением, что я не виноват, не виноват, не виноват!

Он без чувств упал на пол.

Мистер Смолль поднял его и положил на койку. Через несколько времени он пришел в себя, но остался лежать там, где его положили, и судорожно всхлипывал.

Эмма присела к нему на койку. По ее бледному, заплаканному лицу неудержимо лились слезы. Она сказала спокойным голосом:

— Я чувствую, я знаю, я убеждена, что вы невиновны, иначе я бы к вам не приехала.

— Да благословит вас Бог, Эмма, за эти слова! Вы утешили меня ими больше, чем сами думаете. Тяжело быть осужденным преступником, острожником, тяжело отправляться в ссылку в отдаленные места, тяжело навсегда утратить счастье, о котором только что мечтал. Однако все это еще ничего, все это можно вытерпеть. Но вот что нестерпимо, невыносимо: быть преступником в глазах той, которую любишь больше всего на свете и с которой расстаешься навеки. Этого я бы не вынес — нет, не вынес бы. Теперь вы меня утешили. Теперь вы пролили целебный бальзам на мою душу. Теперь я спокоен, а на все остальное да будет святая воля Божия!

Эмма заливалась слезами, прижимаясь лицом к плечу своего возлюбленного.

Немного помолчав, она возразила:

— А я разве не заслуживаю сожаления? Разве мне тоже легко? Разве легко это — любить нежно, преданно, безумно, отдать любимому человеку все сердце, все помыслы, отдать ему всю свою жизнь, мечтать о будущем счастье с ним, думать, что вот оно уже тут, близко — и вдруг проснуться, как от сладкого сна, и видеть перед собой одну лишь невыносимо горькую действительность? Обещайте мне одну вещь. Неужели вы откажете в этом Эмме, той Эмме, которая стала рядом с вами на колени в тот день, когда вы в первый раз ее встретили, и которая стоит теперь на коленях перед вами? Смотрите!

— Эмма я не смею согласиться, не смею обещать потому что чувствую, о чем вы собираетесь просить. Это невозможно, Эмма. Мы должны расстаться навсегда.

— Навсегда! Навсегда! — вскричала Эмма, вставая с колен. — Нет! Нет! Дядя, что же это он такое говорит? Что я должна навсегда с ним расстаться?.. Кто это вошел? — продолжала пылкая девушка. — Мэри! Это вы! Мэри, он вдруг говорит, что я должна навек с ним расстаться! (В камеру вошла Мэри). Неужели это правда, Мэри?

— Нет, неправда! — отвечала Мэри. — Неправда, потому что он спасен. Доказана его невиновность. Он теперь ваш на всю жизнь.

Мы не будем описывать последующую сцену. Слезы горя были осушены. Полились слезы радости. Весь этот день Эмма, Джо, мистер Смолль и Мэри провели вместе в камере узника.

На следующее утро приехали Мэк-Шэн и О’Донагю.

Министр юстиции немедленно подписал приказ об освобождении Джо, и эту бумагу они с собой привезли.

На следующий день все разъехались: Эмма с дядей в Портсмут, где их ожидали с тревожным нетерпением, а прочие в Дорсетшир.

Предоставляем читателю самому вообразить себе ту радость, с которой мистрис Остин заключила спасенного сына в свои объятья, торжество Мэри по случаю его оправдания, изумление прислуги, толки и пересуды соседей. В каких-нибудь три дня все всё узнали, и на Джо стали смотреть, как на героя романа. На четвертый день он шел за гробом отца впереди траурного кортежа. Похороны вышли до крайности скромные. Не было никакой пышности, не было карет, присланных соседними помещиками. Наш герой шел за гробом совершенно один. Но зато после похорон недостаток уважения к памяти отца соседи сторицею возместили усиленным вниманием к сыну, который был всеми горячо и радушно приветствован, как новый владелец Остин-Голля.

Прошло три месяца. Перед домом мистера Смолля, поставщика королевского флота в Портсмуте, собралась большая толпа, а в дом съехалось много гостей. Тут было большое общество, были Мэк-Шэны, были О’Донагю, Спайкмены и многие другие. Помолодевшая на десять лет мистрис Остин была также тут. Мэри помогала ей одеваться к торжеству. Обе они то плакали, то смеялись. В этот день была свадьба нашего героя. Мистер Смолль был великолепен в белых невыразимых, а мистер Слик шепелявил и брызгался слюной больше, чем когда-либо. Свадебный кортеж направился в церковь, а после венчания новобрачные уехали в Остин-Голль. Куда разъехались гости — неинтересно.

Вот мы и довели до конца свой рассказ о маленьком браконьере Джо Рошбруке. Остается только добавить, что характер нашего героя с летами не изменился, и что он сделался отцом семейства. Остин-Голль прославился гостеприимством и радушием хозяина и хозяйки, обладавших особенным даром делать всех кругом себя счастливыми. Мэри осталась жить в замке скорее на положении доверенного друга, чем служащей. Денег у нее было много, за нее сватались женихи, но она всем отказывала, смиренно считая себя недостойной сделаться подругой хорошего, честного человека. Те, кто даже знал ее прошлое, были иного мнения, но Мэри твердо стояла на своем. Из прочих выведенных в рассказе лиц каждый получил свою долю счастья по мере своих заслуг.

В заключение мы хотим сделать одно маленькое замечание. В этом рассказе мы изобразили, как молоденький мальчик, начавший карьеру браконьером, сделался потом джентльменом-помещиком с 7000 фунтов годового дохода. Но мы должны предупредить наших юных читателей, что из этого вовсе не следует, будто каждый, кто начнет с браконьерства, может достигнуть такого же благополучия. Вовсе нет. Напротив, мы каждому советуем лучше за браконьерство и не приниматься, потому что этим путем вместо семи тысяч фунтов дохода гораздо легче добиться отправки в места отдаленные, от которых с таким трудом избавился наш герой. Эти отдаленные места владений его британского величества официально называются Австралией, а в просторечии за ними утвердилось название — Ботани-Бей.

Фредерик Марриет Валерия

ГЛАВА I

Я поставила в заглавии этой книги имя, данное мне при крещении. Если читатель не поскучает прочитать ее до конца, то узнает, чем сделалась я теперь, после жизни, полной приключений. Я не буду отнимать у него времени, распространяясь в предисловии, но сейчас же расскажу о моем рождении и воспитании и познакомлю его с моими родственниками. Это необходимо: время рождения и родство еще не так важны; но важно воспитание, потому что оно подготовило много событий в моей жизни. Многое зависит, однако же, и от происхождения и во всяком случае упомянуть о нем должно для полноты картины. Итак, начнем с начала.

Я родилась во Франции. Отец мой происходил от младшей линии старинной дворянской фамилии; он был сын старого офицера и сам служил офицером в армии Наполеона. Он был с ним в итальянском походе и, продолжая сопровождать его во всех кампаниях, дослужился до капитана кавалерии. Он отличался много раз; получил орден почетного легиона; император любил его, и все были уверены, что отец мой быстро пойдет вперед, — как вдруг он сделал сильную ошибку. Эскадрон его стоял в маленьком городке Цвейбрюккене, на берегу Эрбаха; тут он увидел мать мою, влюбился и женился. Поступок был извинителен: такой красавицы, как мать моя, я не видывала; притом, она была отличная музыкантша, хорошей фамилии и с приданым довольно значительным.

Читатель скажет, может быть, что отец мой, женившись, не сделал вовсе никакой ошибки. Это правда: ошибка состояла не в том, что он женился, а в том, что послушался матушки и испортил свою карьеру. Он хотел оставить жену до конца кампании у родителей. Она этого не захотела, и отец мой исполнил ее желание. Наполеон не препятствовал своим офицерам жениться, но не любил, чтобы жены их следовали за армией. Вот почему отец мой лишился милости своего полководца. Мать моя была так хороша собою, что все тотчас же заметили ее; об этом не замедлил узнать и Наполеон, и это вооружило его против моего отца.

В первый год после свадьбы родился старший брат мой, Август; вскоре потом мать моя сделалась опять беременна, и это обрадовало отца: он был женат уже год и, любуясь красотой своей жены, уже рассчитывал, достаточно ли вознаграждает его обладание такою женщиною за потерю командования бригадой.

Для оправдания моего отца я должна сообщить читателю подробности, которые, может быть, ему неизвестны. Наполеон, как я сказала, не запрещал своим офицерам жениться; ему нужны были люди для войска, но только для войска: он не дорожил супругами, доставлявшими ему большею частью девочек. Но если, напротив того, жена дарила своего мужа шестью или семью мальчиками, и если он был военный, то мог быть уверен, что получит пожизненную пенсию. Мать моя родила сына, и так как известно, что женщина большею частью продолжает производить детей того пола, с которого начала, то все поздравляли ее с новой беременностью и предсказывали, что, благодаря ее плодовитости, муж скоро получит пенсию. Отец мой был того же мнения и надеялся, что пенсия вознаградит его за потерю бригады. Мать моя с уверенностью говорила, что родит сына.

Но все предсказания и надежды разрушило мое появление на свет. Отец мой был огорчен, но перенес это с твердостью мужчины. Мать моя была не только огорчена, но рассержена. Она была женщина вспыльчивая и получила ко мне какое-то отвращение. С летами это чувство не ослабевало, а усиливалось, и, как вы увидите, было главною причиной всех моих несчастий.

Отец мой, находя неудобным возить с собой жену в дальние походы и надеясь, может быть, снова заслужить милость императора и получить бригаду, предложил матери возвратиться с двумя детьми к своим родителям. Маменька решительно отказалась от этого, но согласилась отослать в Цвейбрюккен меня и брата моего Августа. Там жили мы в то время, когда отец следовал за судьбою императора, а мать за судьбою своего мужа. Я почти не помню деда и бабушки с материнской стороны; помню только, что я прожила у них до семилетнего возраста и потом переселилась с братом в Люневиль, к матери отца моего, которая пожелала заняться нашим воспитанием.

Этого желала, как я говорю вам, бабушка, а не дедушка, бывший тогда еще в живых. Будь его воля, он не призвал бы нас в Люневиль; он не любил детей. Но бабушка имела свое, независимое от мужа состояние, и настояла на том, чтобы мы переехали к ней. Я часто слышала, как дедушка говорил ей об издержках по случаю нашего у них пребывания, и как бабушка отвечала: «Eh bien, monsieur Chateauneuf, c'est mon argent que je dupense» (Ну, так что же, господин Шатонеф, ведь я на это расходую свои деньги).

Надо описать вам дедушку. Он служил во французской армии и вышел в отставку с чином майора и орденом почетного легиона. Это был высокий, статный старик, с белыми, как серебро, волосами. В молодости он слыл, говорят, одним из храбрейших и красивейших офицеров во французской армии. Он думал только о своем покое; детский шум сильно беспокоил его, и вот почему он не любил детей. Мы видели его чрезвычайно редко. Если мне, бывало, случалось забежать к нему в комнату, он сейчас же грозил мне розгой.

Люневиль прекрасный город в Мертском департаменте. Замок, или лучше сказать дворец, — великолепное, обширное здание, в котором жили некогда Лотарингские герцоги; и потом жил король Станислав, основавший военную школу, библиотеку и госпиталь. Дворец этот — квадратное здание, с прекрасным фасадом. Перед ним бьет фонтан. В средине дворца есть широкая площадь, а за ним обширный сад, содержимый в большой чистоте. Одну сторону дворца занимали офицеры полка, стоявшего в Люневиле, другую солдаты; остальное было назначено для старых отставных офицеров, получающих пенсию. В этом-то прекрасном здании поселились доживать свою жизнь дедушка и бабушка. За исключением Тюильри, я не знаю во Франции дворца, который мог бы сравниться с люневильским. В нем поселилась и я; когда мне было семь лет, и с этого времени начинается собственно и моя жизнь.

Я описала вам дедушку и наше жилище. Теперь позвольте познакомитьвас с бабушкой, моей милой, доброй бабушкой, которую я так горячо любила при жизни и которой память уважаю так глубоко, Она была невелика ростом, но в шестьдесят лет не утратила еще своей красоты и держалась прямо, как стрела. Ни над кем, кажется, не пролетело время так легко; волосы ее были черны, как смоль, и ниспадали до самых колен. Все находили это чрезвычайно замечательным явлением, и она гордилась тем, что у нее нет ни волоска седого. Она потеряла уже много зубов, но морщин на лице ее не было, и для шестидесятилетней старушки она была необыкновенно свежа. Не состарилась она и душою — острила и вечно шутила. Офицеры, жившие во дворце, не выходили из ее комнат и предпочитали ее общество обществу молодых женщин. Она страстно любила детей и всегда участвовала в наших играх; но при всей своей живости, она была женщина нравственная и религиозная. Она прощала леность и шалости; но ложь и нарушение правил чести всегда влекли за собою для меня и моего брата строгое наказание. Она говорила, что честность несовместна с обманом, и что из лжи сами собою возникают все прочие пороки. Правду считала она основанием всего доброго и благородного; прочие же ветви воспитания были, по ее мнению, сравнительно неважны и ничего не значили без любви к истине. Она была права.

Я и брат мой ходили каждый день в школу. Служанка наша, Катерина, отводила меня в школу после завтрака и приходила за мною в четыре часа после обеда. Это было счастливое время моей жизни. С какою радостью возвращалась я во дворец и впрыгивала иногда, чтобы испугать бабушку, прямо к ней в окно! Она и сердилась и смеялась.

Бабушка была, как я заметила, религиозна, но не ханжа. Главным старанием ее было внушить мне любовь к правде, и она неутомимо преследовала свою цель. Если я, бывало, провинюсь, ее огорчал не проступок мой, а мысль, что я, может быть, стану отпираться. Для предотвращения лжи она изобрела престранное средство: она рассказывала, что видела проступок мой во сне. Она не обвиняла меня никогда, не уверившись наперед, что я, действительно, виновата, потом говорила мне поутру: «Валерия, мне сегодня снился сон; никак не могу забыть его. Снится мне, что будто ты забыла свое обещание, вошла в буфет и съела большой кусок пирога».

При этом она смотрела на меня очень пристально; я, слушая ее, краснела и потупляла глаза, и когда сон был досказан, я лежала у ног ее, припавши лицом к ее коленам. За проступки поважнее я должна была молить Бога о прощении, и потом меня сажали в тюрьму, то есть запирали на несколько часов в моей спальне. Катерина служила у бабушки уже давно и пользовалась большими привилегиями; она позволяла себе высказывать свое мнение и могла ворчать сколько угодно, чего и не упускала делать всякий раз, когда меня сажали под арест. «Бедная малютка — всегда в тюрьме. Это не хорошо, сударыня; выпустите ее». Бабушка отвечала ей очень спокойно: «Ты добрая женщина, Катерина, только ничего не смыслишь в воспитании». Иногда, однако же, ей удавалось выпросить ключ, и тогда меня освобождали раньше назначенного срока.

Заключение в тюрьму было для меня наказанием очень тяжелым: меня сажали всегда вечером, по возвращении из школы, и, следовательно, лишали возможности играть. Во дворце жило много женатых офицеров, и у меня было много подруг. Девочки ходили в рощу за дворцовым садом собирать цветы и плести гирлянды, которые вешали потом на веревке, натянутой поперек двора. При наступлении ночи все выходили из своих квартир с фонарями, танцевали, играли и веселились до тех пор, пока не наставала пора ложиться спать. Окна моей спальни выходили на двор, и, сидя в тюрьме, я имела неудовольствие видеть перед собою игры, в которых мне нельзя было участвовать.

В доказательство верности системы моей бабушки, я расскажу вам один случай. У деда моего было поместье мили за четыре от Люневиля. Часть его была отдана в наем фермеру, другою он заведовал и жил на получаемые с нее доходы. С этой фермы получали мы молоко, масло, сыр, фрукты и всякую всячину. В этой части Франции умеют топить и очищать масло на зиму, не соля его. Оно не портится и очень приятно на вкус, по крайней мере мне оно очень нравилось. В буфете стояло банок двадцать этого масла, и его брали из них поочередно. Я не смела сделать похищения из той банки, которая стояла на очереди, потому что это сейчас бы заметили; я принялась за последнюю и почти опорожнила ее прежде, нежели бабушка заметила мою проделку. Вслед за тем ей, по обыкновению, приснился сон. Она начала пересчитывать все банки: открывает первую — полна; открывает вторую — полна; третью — полна; и когда очередь еще далеко не дошла до последней, я стояла уже на коленях и досказывала сон бабушки. Я не в силах была выслушать осмотра всех двадцати банок. С этого времени я, не дожидаясь конца сновидения, признавалась в моем проступке.

Мне было уже девять лет, когда я провинилась в другом, более важном деле. Я расскажу вам этот случай ради оригинальности наказания, которое с пользою может быть употреблено и вами. Дети офицеров, живших во дворце, то есть собственно девочки, устраивали иногда в саду праздник, нечто вроде пикника: одни приносили пироги, другие фрукты, третьи деньги (по несколько су), для покупки конфет или чего вздумается обществу.

Бабушка давала мне на эти случаи всегда фрукты, целую кучу яблок и груш, привозимых нам с фермы. Однажды одна из девочек, постарше меня, сказала мне, что фруктов у них довольно, а чтобы я принесла денег. Я попросила у бабушки несколько су, но получила отказ. Подруга моя сказала: «Да ты укради деньги у дедушки». Я не соглашалась, но она начала надо мною смеяться и довела меня до того, что я решилась. Давши ей слово, я была в самом неприятном положении. Я знала, что воровать дурно, а подруга не забыла внушить мне, как дурно не исполнять своих обещаний. Я не знала, что мне делать. Целый вечер была я в таком волнении, что бабушка не знала, что подумать. Я стыдилась нарушить данное слово и дрожала при мысли о предстоящем поступке. Наконец я легла в постель, но не спала. Около полуночи я встала, прокралась потихоньку в комнату дедушки, подошла к его платью, лежавшему на стуле, обшарила карманы и украла — два су!

Достигши цели, я ушла назад к себе в комнату. Не могу описать вам, что было со мною, когда я снова легла в постель, во всю ночь не смыкала глаз и на другое утро явилась бледная, истомленная, трепещущая. Оказалось, что дедушка подсмотрел, как я воровала деньги, и сказал это бабушке. Бабушка призвала меня к себе.

— Поди сюда, Валерия, — сказала она. — Мне снился сегодня ужасный сон: будто одна девочка прокралась ночью в комнату своего дедушки. ..

Я не выдержала, бросилась к ее ногам и воскликнула:

— Да, да! И украла два су!

Я залилась слезами, и целый час не могла ни встать, ни поднять глаз. Наказание было строгое. Меня замкнули на десять дней: но всего ужаснее было то, что меня призывали всякий раз, когда кто-нибудь к нам приходил, и бабушка торжественно представляла меня гостям со словами:

— Позвольте представить вам мадмуазель Валерию, которая сидит взаперти в своей комнате, за то, что украла два су у дедушки.

Стыда моего нельзя выразить словами. Это повторялось раз десять на день. Уходя в свою комнату, я заливалась горькими слезами. Наказание было строго, но благотворно. После этого я скорее согласилась бы вытерпеть пытку, нежели тронуть чужую вещь. Исцеление было радикальное.

Пять лет пробыла я под надзором бабушки, внушившей мне горячую любовь к правде. Я могу сказать по совести, что я была невинна, как агнец, — но скоро все это должно было измениться. Наполеон был низведен с престола и отвезен на бесплодную скалу. Во французской армии сделаны большие перемены. Гусарский полк, в котором служил отец мой, был распущен, и отца причислили к драгунам, назначенным в Люневиль. Он прибыл туда с матушкой и семью детьми. Всех нас было у него, следовательно, девять. Впоследствии число наше возросло до четырнадцати, — семь сыновей и семь дочерей. Будь Наполеон на троне, он непременно дал бы моему отцу пенсию.

Приезд родителей был для меня источником и радости, и горя. Мне ужасно хотелось увидеть братьев и сестер, и сердце мое рвалось к отцу и матери, хотя я их почти не помнила. Однако же я боялась, что меня отнимут у бабушки, да и сама она этого не желала. К несчастью, так и случилось. Меня с братом немедленно взяли домой.

Через неделю полк моего отца получил приказание выступить в Нант; но я успела уже убедиться в это время, что участь моя будет горька. Я исполняла в доме должность служанки и няньки при младших моих братьях; к неописанному моему несчастию, матушка по-прежнему питала ко мне отвращение, и не проходило почти дня, чтобы она меня не наказывала.

Мы отправились в Нант; я думала, что не переживу разлуки с бабушкой, горько плакавшей на прощание. Отец охотно оставил бы меня у нее, и она обещала отказать мне свое имение; но это предложение только пуще разгневало матушку. Она объявила, что я не останусь в Люневиле, а отец мой ни в чем ей не противоречил.

Прибыв в Нант, мы расположились в казармах. Я должна была стлать постели, мыть детей, ходить гулять с младшим из них и исполнять все, что ни прикажут мне братья или сестры. Гардероб, которым снабдила меня бабушка, был очень хорош, его у меня взяли и перешили мои платья для детей, но всего обиднее было для меня то, что сестер учили музыке, танцам и другим искусствам, а мне нельзя было пользоваться уроками, хотя учителя не взяли бы за это ни гроша лишнего.

Я живо помню, что чувствовала в это время. Я чувствовала, что от всей души люблю матушку, люблю ее горячо, но она все по-прежнему не любила меня.

Любимцем матушки был второй брат мой, Павел; он был удивительный музыкант: играл на чем угодно, читал самые трудные ноты с первого разу. Матушка сама была хорошая музыкантша и полюбила его за это дарование. Ему позволено было приказывать мне, что вздумается. Но за меня заступался Август и порядком отплачивал Павлу. Только это не помогало.

Следствием такого обращения со мною было то, что оно уничтожило во мне все, внушенное бабушкой. Страх наказания заставлял меня лгать и обманывать. Даже брат Август готов был вдаться в этот порок, жалея меня. «Валерия, — говаривал он, выбегая ко мне навстречу, когда я возвращалась домой с прогулки с маленьким братом, — матушка недовольна, ты должна сказать то и то». То и то, разумеется, была ложь; я лгала неловко, краснела и запиналась; ложь не могла укрыться, и меня наказывали за то, что иногда и не заслуживало наказания. Поймавши меня во лжи, матушка никогда не забывала говорить об этом отцу, и мало-помалу он начал думать, что я заслуживаю такого обращения, что я дурная, скрытная девочка.

Я была счастлива только уходя из дому. Но это случалось, когда меня посылали гулять с маленьким братом моим Пьером. Окончив домашние работы, я должна была нести его на воздух. Если он плакал и капризничал, то прогулка начиналась немедленно. Я знала это и щипала его, чтобы заставить плакать и выйти с ним из дому. Я сделалась жестокою. С каким негодованием отвергла бы я подобные поступки полгода тому назад!

Матушка воображала, что обращение ее со мною известно только домашним, но она ошибалась. Обо мне сожалели все офицеры и жены их, жившие в казармах.

Жена одного из высших офицеров, также жившего в казармах, питала ко мне особенное участие. У нее тоже была дочь Валерия. Уходя из дому, я обыкновенно приходила к ним, и, видя, как ласкает и обнимает мою тезку мать ее, я невольно плакала, чувствуя, что лишена этого наслаждения.

— О чем ты плачешь, Валерия?

— О, зачем меня так же не ласкают? Что ясделала?

ГЛАВА II

Несколько дней спустя, я пошла гулять с маленьким Пьером. Я шла погруженная в глубокую думу и перенеслась мысленно в Люневиль, к моей милой бабушке. Вдруг я поскользнулась и упала. Желая удержать Пьера, я сама ушиблась очень больно; но, к несчастью, и он ушибся не легче. Он заплакал и застонал; я старалась его утешить, но безуспешно. Часа два проходила я, не смея показаться домой; но наконец стемнело, и я принуждена была воротиться. Пьер, не умевший еще говорить, продолжал стонать и плакать, и я рассказала все, как было. Матушка наказала меня за это.

Я подумала о всех моих страданиях и решилась оставить, скрепя сердце дом родительский. На рассвете я встала, оделась, вышла поспешно из казарм и отправилась в Люневиль, отстоявший он Нанта за пятнадцать миль. На половине дороги встретился со мною солдат нашего полка, когда-то служивший у нас в доме. Я хотела было пройти возле него незамеченной, но он узнал меня. Я просила его не мешать мне и сказала, что иду к бабушке. Яков сказал, что он не скажет никому ни слова.

— Но, — прибавил он, — до Люневиля еще далеко, и вы устанете. За деньги вас кто-нибудь довезет.

Он сунул мне в руку монету в пять франков, и мы расстались. Я дошла наконец до фермы моего дедушки, отстоявшей, как уже вам известно, за четыре мили от города. Прямо в Люневиль идти я боялась: я знала, что дедушка, пожалуй, примет меня не охотно. Я рассказала свою историю жене фермера и умоляла ее пойти к бабушке и сказать ей, что я здесь. Она уложила меня в постель и на другое утро пошла в Люневиль. Бабушка тотчас же прислала за мною шарабан. Добрая старушка заплакала, снявши с меня простое синее платье из бумажной материи. Дедушка был очень недоволен моим приездом.

— Если ты не хочешь, чтобы я приютила ее у себя в доме, — сказала она, — то во всяком случае не можешь помешать мне исполнить мой долг и распоряжаться моими деньгами, как мне угодно. Я отправлю ее в школу на мой счет.

Как только сшили мне новое платье, меня отвезли в лучший пансион в Люневиле. Вскоре потом приехал мой отец; его прислала за мною матушка; но бабушка не выдала меня. Он уехал без меня. Я пробыла в пансионе полтора года, оправилась, отдохнула и делала быстрые успехи в ученьи.

Но счастью моему не суждено было продлиться. Чувства, пробужденные во мне худым обращением, затихли, правда, в эти полтора года, но в пансионе мне было так хорошо, что я не желала возвратиться домой. По истечении этих восемнадцати месяцев полк моего отца получил приказание перейти в какой-то город, название которого я забыла; но дорога шла через Люневиль. Матушка перестала с некоторых пор говорить отцу, чтоб он взял меня из пансиона. Дамы в Нанте начали обходиться с нею очень холодно, и она сочла за лучшее оставить меня в пансионе. Но теперь она опять потребовала моего возвращения, обещая отцу быть со мною ласковее и обучать меня наравне с прочими сестрами. Она сказала даже бабушке, что сознает свою ошибку и досадует за прошедшее. Брат Август, отец мой и бабушка уговорили меня возвратиться домой. Матушка сделалась со мною очень ласкова; я чувствовала потребность любить ее, оставила пансион и уехала с ними.


Не успели мы поселиться на новом месте, как гнев матушки разразился надо мною сильнее прежнего. Брат Август вступался за меня, и в семействе нашем было вечное несогласие. Я познакомилась со многими и проводила в гостях целыедни. Взыскания матушки заставили меня снова возвратиться в Люневиль. Я не сказала этого никому, даже Августу. Трудно было выйти из главных ворот дома незамеченною, и узелок возбудил бы подозрение. С другой стороны дома можно было ускользнуть только в решетчатое окно. Мне было четырнадцать лет, но я была очень тонка. Я попробовала просунуть в решетку голову и убедилась, что могу пролезть всем телом. Я схватила мой узелок и поспешила в контору дилижансов. Дилижанс готов был отойти в Люневиль; езды туда было больше полудня. Я села в карету. Кондуктор знал меня и подумал, что все в порядке. Мы уехали.

Со мною сидел какой-то офицер с женою. Они спросили меня, куда я еду. Я отвечала: к бабушке, в Люневиль. Им показалось странно, что я одна; они начали расспрашивать меня, и мало-помалу я рассказала им всю свою историю. Дама изъявила было желание принять меня к себе, но муж ее был благоразумнее и сказал, что у бабушки мне будет лучше.

Около полудня мы остановились переменить лошадей в гостинице «Louis d'Or», за четверть мили от Люневиля. Тут я ушла, ни слова не сказавши кондуктору; но он знал меня и мою бабушку и не обратил на это внимания. Я ушла потому, что дилижанс высадил бы меня как раз перед домом бабушки, и я непременно встретилась бы с дедушкой, проводившим тут большую часть дня, греясь на солнце. Я боялась увидеть его прежде бабушки. В городе был у меня дядя, и я была очень дружна с кузиной Марией, прекрасной, доброй девушкой. Я решилась пойти к ним и попросить кузину сходить к бабушке. Трудность состояла в том, чтобы добраться до их дома, не проходя мимо дворца или даже не переходя через мост. Я решилась идти берегом до тех пор, пока не поравняюсь с рощицей позади дворца, и дождаться там отлива. Я знала, что тут можно перейти вброд.

Дошедши до моста, я села на узелок и просидела на берегу часа три; потом сняла чулки и башмаки, завязала их в узел, приподняла юбку и перешла реку вброд. На противоположном берегу я опять обулась и прошла через рощу к дому моего дяди. Его не было дома, и я рассказала свое несчастье Марии; она в ту же минуту надела шляпку и пошла к бабушке. Эту ночь я провела опять в моей прежней спальне и, отходя ко сну, горячо благодарила Бога.

Дни спокойствия снова для меня настали, но дедушка не давал бабушке покоя по случаю моего у них пребывания. Однако же я пробыла у них более года и выучилась в это время плесть кружева и вышивать. Между тем, дядя мой присоединился к дедушке, и они общими силами напали на бабушку. Причина была вот какая: когда меня не было здесь, бабушка часто делала подарки кузине Марии, бесспорно заслуживавшей ее любовь; но теперь она издерживала много на меня, и Мария была как будто забыта.

Это не нравилось дядюшке; он и дедушка начали утверждать, что теперь мне уже пятнадцать лет, и что они должны повиноваться воле моего отца, не перестававшего требовать моего возвращения. Бабушка не знала, что ей делать; они довели ее до того, что, наконец, она согласилась отослать меня к родителям, переехавшим между тем в Кольмар. Я ничего об этом не знала. Настал день рождения бабушки. Я вышила ей превосходное саше и поднесла его вместе с букетом цветов. Бабушка обняла меня, залилась слезами и сказала, что мы должны расстаться, и что я должна возвратиться к отцу.

— Да, милая Валерия, — продолжала бабушка, — ты должна уехать завтра. Я не могу препятствовать этому дольше. Силы мои слабеют. Я старею, очень старею.

Я не старалась изменить ее намерения. Я знала, сколько терпела она из-за меня, и чувствовала, что в свою очередь могу снести ради нее все. Я горько плакала. На следующее утро явился батюшка и обнял меня. Он радовался, что я так выросла и поправилась. Я простилась с бабушкой и дедушкой, которого после уже не видала, потому что он умер через три месяца после моего отъезда из Люневиля.

Не взыщите, любезный читатель, что я так много говорю об этом периоде моей жизни. Вы должны узнать, как была я воспитана и почему оставила потом родительский дом. В Кольмаре матушка приняла меня ласково, но это продолжалось недолго.

Однажды, я помню, один из офицеров, не предполагая, чтоб я могла его слышать, сказал другому:

— Ma foi, elle est jolie, Elle a besoin de deux ans, et elle sera parfaite, (Она хорошенькая. Ей надо еще два года, и она станет хоть куда).

Я была тогда еще такой ребенок, что не поняла значения этих слов,

Зачем мне надо постареть двумя годами? Я думала над этим выражением так долго, что почти заснула. Внимательность офицеров и комплименты, которые говорили они на мой счет отцу, производили на него больше впечатления, нежели я предполагала. Может быть, он чувствовал, что, действительно, может мною гордиться. .. и это располагало его ко мне. Помню особенно один случай. Предстояла церемония крещения двух новых колоколов. Офицеры сказали батюшке, что я непременно должна присутствовать на церемонии, и, возвратясь домой, он объявил матушке, что намерен взять меня завтра с собой.

— Нельзя, — отвечала она. — У ней нет приличного платья.

— А почему это? — спросил отец мой. — Приготовьте ей к завтрему платье непременно.

Матушка заметила, что таким приказом нельзя шутить, и сочла необходимым исполнить его желание.

На другой день я сопровождала отца, который был на церемонии по долгу службы; он стоял в церкви впереди других, и я, стоя возле него, видела все как нельзя лучше. Я была одета очень хорошо, и отцу моему наговорили множество комплиментов на мой счет. Начался обряд. Перед церковью были выстроены войска для наблюдения порядка; процессия вступила в церковь; епископ шел под балдахином, окруженный духовенством; за ними несли хоругви, и шли дети с серебряными курильницами в руках. Колокола стояли посреди церкви, покрытые белым покрывалом, украшенные лентами и гирляндами. Восприемники их были избраны из знатнейших жителей города. Орган и военная музыка сменяли друг друга, пока не началась служба и крещение колоколов. Один получил имя Эйлалии, другой Люцилии. Церемония была прекрасная.

ГЛАВА III

В Кольмаре жила старшая сестра моей матери. Я проводила у ней большую часть времени. Когда полк моего отца получил приказание идти в Париж, она просила, чтобы меня оставили у нее, но матушка не согласилась и сказала, что долг матери не позволяет ей удалить дочь от своего надзора. Между тем, через два часа она сказала отцу, что если бы сестра захотела взять Клару, мою меньшую сестру, так она согласилась бы. Дело в том, что тетушка обещала дать мне хорошее приданое.

Мы прошли Люневиль, и я в последний раз увидела бабушку. Она просила, чтобы меня оставили при ней, и снова обещала отказать мне все свое имение; но матушка и слышать этого не хотела. Нас было у нее четырнадцать детей; она легко могла бы обойтись без меня, и это облегчило бы отца; но она ни за что не хотела со мною расстаться, из чего все-таки следует заключить, что она меня любила. Мне очень хотелось остаться у бабушки. Она много постарела со смерти дедушки. Но мать моя была неумолима. Мы прибыли в Париж и поселились в казармах близ бульваров.

У меня никогда не было недостатка в друзьях. Я познакомилась с женою полковника, назначенного в наш полк в Париже. У нее не было детей. Я поверяла ей свои житейские неприятности, и она утешала меня.

Это была женщина очень религиозная; бабушка же воспитала меня в тех же правилах, и я понравилась ей за мое благочестие. У ней была сестра, богатая вдова, жившая на улице Сент-Оноре: женщина живая, веселая, но едкая, не задумывавшаяся над словами, лишь бы удовлетворить минутному чувству. Я постоянно встречала ее в доме полковника, и она пригласила меня к себе. Полковник был начальником моего отца, и потому желания матушки разорвать связь мою с его женою оставались тщетны. Я проводила все мое время вне дома.

Мне остается рассказать только два неприятных случая. Читатель подумает, может статься, что я и то уже довольно ему рассказала; но так как это два последние случая, и притом особенного рода, то я и прошу его выслушать их. Раз меня наказали вот за что: один молодой офицер оказывал мне особенное внимание. Я любила бывать с ним вместе, но мысль о замужестве вовсе не приходила мне в голову; я была еще совершенный ребенок. В одно утро оказалось, что он сделал предложение моему отцу; отец согласился, не спросив матушки, радуясь, вероятно, случаю пристроить меня. Когда он поручил ей спросить меня, согласна ли я на этот союз, она была не в духе. Я отвечала ей:

— Non, maman, je ne veux pas. Il est trop noir. (Нет, мамаша, я не хочу. Он слишком черен). Матушка, к моему изумлению, была чрезвычайно мною недовольна, что мне стоило много слез.

Случай этот узнали в казармах, и все взяли мою сторону. Я отказалась от одной довольно неприятной работы, и меня опять наказали, это случилось в последний раз, но очень жестоко, так что меня почти нельзя было узнать.

Я опять оставила родительский дом и отправилась к полковнице.

— Что тут с нею делать, сестра? — сказала полковница. — Посмотрим. Во всяком случае, Валерия, я оставлю вас здесь на несколько дней, покамест что-нибудь будет решено. Теперь уже почти ночь; вы ночуете у меня.

— Я теперь боюсь возвратиться домой.

— Полно, милая Валерия, — сказала полковница успокаивающим голосом.

— Оставь ее мне, — сказала сестра ее. — Я поговорю с нею. Полковник приехал сейчас домой, и ты должна принять его.

Госпожа Аллар (так звали полковницу) вышла из комнаты. Тогда сестра ее сказала мне:

— Друг мой, вы должны непременно возвратиться домой; но вам не для чего там оставаться: покамест у меня есть свой уголок, вы не будете без приюта. Только выслушайте меня. Я желаю услужить вам; но вы должны взвесить все обстоятельства прежде, нежели на что-нибудь решитесь. Я говорю вам, что могу принять вас к себе. Никто, однако же, не может ручаться за свою жизнь, и если Богу угодно будет отозвать меня, вы останетесь без приюта. Что вы тогда станете делать?

— Вы очень добры, — отвечала я, — но я решилась; буду работать ради насущного хлеба, как могу. Доставьте мне только работу, и я буду благословлять вас до конца жизни. — Теперь я вижу, как поступок мой был неблагоразумен.

— Я не допущу вас до необходимости работать ради насущного хлеба, пока я жива; но когда умру, вы узнаете, что значит быть одной на свете.

— Догадываюсь, — сказала я, грустно качая головою.

— Засните теперь, а завтра скажите мне, на что вы решились.

— Я не смею от стыда возвратиться домой.

ГЛАВА IV

Через час госпожа д'Альбре опять пришла ко мне и заговорила со мною. Но в словах моих не было почти связи, и это встревожило ее. Между тем полковник приехал домой, и жена рассказала ему, что случилось. Он вошел ко мне в комнату, взял свечу, взглянул на меня и сказал:

— О, черт возьми, я не узнал бы ее!

Полковник и жена его вышли. Я между тем пришла в чувство. Госпожа д'Альбре подошла ко мне, наклонилась к моему лицу и сказала:

— Валерия!

— Что? — отвечала я.

— Успокоились ли вы? Можете ли вы меня выслушать?

— Могу, — отвечала я.

— Так слушайте же, вот мой план: полковник отведет вас домой; завтра я скажу вам, как вести себя. Завтра вечером вы убежите из дома; я буду ждать вас на углу улицы с наемной каретой. Я увезу вас к себе, и никто, даже сестра моя, не будет знать, где вы. Подумают, что вы пропали, и так как полк должен выступить недели через две в Лион, то никто не узнает, что вы еще живы, если только скрыть вас до того времени.

— Благодарю вас, благодарю! Вы не знаете, как вы меня осчастливили, — отвечала я, прижимая руку ее к сердцу, сильно бившемуся. — Да благословит вас Бог, мадам д'Альбре. О, как я буду за вас молиться! — Теперь, вспоминая этот дурной поступок, я удивляюсь, как я могла на него решиться при любви моей к батюшке и матушке, хорошо зная, что все мои бедствия происходили от того, что бедная матушка была самого вспыльчивого характера.

Мадам д'Альбре заплакала, потом пожелала мне доброй ночи и ушла. Я старалась заснуть, но не могла. Раз только я задремала, и мне привиделось, что матушка опять меня наказывала. Я вскрикнула, проснулась и уже более не засыпала. Я встала на рассвете и поспешила взглянуть в зеркало. Я ужаснулась: так лицо мое опухло. Служанка принесла мне кофе; я выпила и ждала прихода полковницы.

В первый и единственный раз видела я эту добрую женщину в гневе. Она кликнула с лестницы своего мужа; он вошел, посмотрел на меня, не сказал ни слова и удалился. Через полчаса пришла мадам д'Альбре и дала мне наставления, которым, по глупости своей, я последовала в точности. Она принесла мне черный вуаль, предполагая, что у меня нет такого; потом ушла, сказавши, что полковник послал за моим отцом, и что она желает присутствовать при их свидании.

Отец мой явился, и полковник осыпал его упреками за такое обращение матушки со мною. Потом он послал за мною мадам д'Альбре. Отец отшатнулся назад при моем появлении и сказал:

— Полковник, вы правы. Я заслуживаю ваши упреки. Пойдем, Валерия, бедное дитя мое.

Когда он взял меня за руку и хотел вести из комнаты, мадам д'Альбре сказала полковнику:

— Любезный Аллар, вы берете на себя большую ответственность, что позволяете увезти ее домой. ..

— Да, ma chиre. Мосье де Шатонеф, я к вашим услугам.

Я во все это время не произнесла ни слова. Мадам д'Альбре повязала мне черный вуаль и закрыла им лицо мое. Мы уехали с отцом и полковником домой. Мы вошли в комнату, где сидела матушка, и отец отдернул с лица моего вуаль.

— Посмотрите, — сказал он строгим голосом, — до чего довела ее ваша запальчивость.

Отец пробыл с четверть часа со мною и утешал меня. Я слушала и не отвечала. Слезы выступали у меня на глазах. Он оставил меня и ушел из дому. Во весь этот день я не отвечала ни полслова на все то, что говорили мне братья и сестры, приходившие ко мне в комнату. Так научила меня мадам д'Альбре, да мне и самой не хотелось говорить. Служанки, принесшие мне обед и уговаривавшие меня съесть что-нибудь, не добились от меня никакого ответа, и наконец одна из них заплакала и сказала:

— Она с ума сошла!

Отец не возвращался к обеду; матушка не выходила из своей комнаты до вечера. Вечером он возвратился и пошел к ней. Оставалось полчаса до времени, назначенного мадам д'Альбре.

Я ждала и слышала наверху горячий спор. Я была одна: матушка запретила сестрам и братьям входить ко мне в комнату; я закрылась вуалью и спокойно вышла из дому.

Мадам д'Альбре ждала меня с каретой на условленном месте. Через несколько минут я была уже на новоселье, в великолепном жилище мадам д'Альбре. Она провела меня в маленький кабинет возле ее комнаты, и никто, кроме одной верной служанки не знал, что я в доме. На следующий день мадам д'Альбре отправилась в казармы, пробыла весь день у сестры и вечером зашла ко мне.

— Все вышло так, как мы ожидали, — сказала она, снимая шляпку. — Вас нигде не находят, и никто не подозревает, что вы здесь. Сначала подумали, что вы ушли к полковнице, и отец ваш счел за лучшее подождать до утра. Тут, к удивлению его, оказалось, что к полковнице вы не являлись. Спросили гусара, стоявшего вечером на часах; он отвечал, что часов в восемь какая-то молодая девушка, которую он принял за мадмуазель де Шатонеф, вышла из ворот, но что на ней был тюлевый вуаль, и лица он не видел. Когда отец ваш и полковник отпустили гусара, сестра заплакала и сказала: «О, она, верно, бросилась в Сену! » Отец ваш и полковник были поражены не меньше ее. Я застала их как раз в эту минуту.

— Сестра, — сказала мне мадам Аллар, — Валерия ушла из казарм.

— Как? Когда? — говорю я. — О, я этого ожидала!

— Я закрыла лицо платком и притворилась, что плачу. Только из любви к вам, Валерия, решилась я на этот обман. Обстоятельства меня оправдывают. Видя мои слезы, они не могли подозревать, что вы у меня.

Вскоре потом полковник сделал знак вашему отцу, и они вышли. Нет никакого сомнения, что они отправились в Morgue, узнать, не оправдались ли их опасения.

— Что это такое, Morgue? — спросила я.

— А вы не знаете? Это маленькое здание на берегу Сены, куда кладут тела, найденные в реке, чтобы их могли узнать родственники или знакомые. Ниже моста, в реке, протянута крепкая большая сеть; в нее попадают тела, унесенные течением. Впрочем, иные пропадают без вести.

Мадам Аллар поехала в казармы на следующий день.

Все узнали о том, что я пропала без вести. Отец опять ходил в Morgue; меня искали напрасно.

— Ваша мнимая смерть принесла, по крайней мере, один хороший плод, — сказала мне мадам д'Альбре, — отец ваш взял все в свои руки.

— Бедный отец и матушка! — отвечала я со слезами, — Мне жаль их.

— Конечно, его жаль, — сказала мадам д'Альбре, — но его мучит больше всего совесть. Эгоизм заглушал в нем сострадание, и он принес вас в жертву, лишь бы избавиться от семейной перебранки и шума. Подумайте только, Валерия: если вы хотите воротиться домой, то время еще не ушло. Полк выходит не раньше четверга.

— Я боюсь воротиться домой.

— Да, и сказать вам правду, эта история выставит вас в неблагоприятном свете, если вы воротитесь домой. Вы причинили много горя сестре моей и ее мужу. Они примут вас уже не так радушно, потому что вы играли их чувствами. После всего, что случилось, вы не можете быть счастливы в вашем семействе. Отец ваш легко может обойтись и с тринадцатью детьми; у него только и состояния, что его шпага. Я все это обдумала прежде, нежели сделала вам предложение, и теперь думаю, что вам лучше всего оставаться здесь.

— Отцу моему было бы легче, если бы он знал, что я жива.

— Я и сказала бы ему, если бы это было возможно.

— Вы правы.

— Кажется.

— Да, — отвечала я, — все это правда, а все-таки я не могу не жалеть о нем. Я последовала вашему совету, но чувств моих уничтожить не могу.

— Они делают вам честь, и я не порицаю вас за них. Только не давайте им слишком много воли.

До отбытия полка в Лион оставалось еще три дня. Я была в сильной печали. Я воображала себе, как мучится отец; я готова была бежать в казармы и броситься в объятия родителей. .. Мадам д'Альбре удержала меня. Теперь мне понятны неосторожность и необдуманность советов ее, но тогда я была слишком молода и легкомысленна.

— Я принесла вам новости, — сказала мадам д'Альбре возвратясь из казарм, куда ездила провожать сестру. — Брат ваш, Август, возвратился, но переведен в другой полк, в Брест.

— Отчего? Видели вы его?

— Да; он был у полковника. Он сказал, что не может оставаться в полку после всего случившегося и потому желает оставить прежний полк.

— А отец?

— Отец предоставил это на его волю. Он чувствует его положение так же, как и зять мой, давший свое согласие на перевод вашего брата. Август ужасно о вас сожалеет. Я думаю, что он поступил хорошо.

— Я не могу о том судить.

— Я поехала домой, когда полк уже выступил и казармы опустели. Вы знаете: полковник выезжает последний. Теперь вы свободны; заключение ваше кончилось, и вы можете ходить по всем комнатам. Прежде всего мы должны заняться вашим гардеробом. Я довольно богата; мы распорядимся этим сейчас же. Позвольте сказать вам однажды навсегда — я не буду повторять этого на словах, но постараюсь доказать на деле — считайте меня матерью; взявши вас из родительского дома, я решилась заменить вам мать. Я люблю вас, потому что вы достойны любви. Будьте же ко мне доверчивы и любите меня в свою очередь.

— Благодарю вас, благодарю вас, — отвечала я, заливаясь слезами и припавши к ней лицом.

ГЛАВА V

Несколько дней я провела спокойно, Мадам д'Альбре суетилась по утрам за устройством моего гардероба. Меня радовали и удивляли вкус и богатство выбираемых ею нарядов.

— Это для меня слишком хорошо, — говорила я, рассматривая вещи одну за другою. — Вспомните, что ведь я дочь бедного человека.

— Да, была, — отвечала мадам д'Альбре, целуя меня в лоб, — но дочь бедного человека пропала, а вы теперь protegee госпожи д'Альбре. Я уже сказала знакомым, что жду из Гаскони молодую кузину, которую взяла к себе вместо дочери. Вы можете называться по-прежнему; в Гаскони нет недостатка в Шатонефах, и они состояли даже когда-то в родстве с фамилией д'Альбре. Я уверена, что если порыться, то можно доказать, что мы с вами кузины. Как скоро вы оправитесь, мы поедем на несколько месяцев ко мне в замок, а на зиму воротимся в Париж. Что, мадам Паон была?

— Да, и сняла с меня мерку для платья. Дайте мне поплакать, — я так много благодарна вам!

Мадам д'Альбре обняла меня, и я оросила слезами ее руку. Через неделю мы поехали в Бретань, в почтовой коляске мадам д'Альбре. Перед нами ехал курьер. Она не жалела денег.

Я должна познакомить читателя с нею поближе. Когда мадам д'Альбре предложила мне свое покровительство, я никак не думала, что она знатная особа; сестра ее вышла замуж за человека средней руки, и во время пребывания ее с мужем в Париже мадам д'Альбре старалась, из деликатности, являться у них запросто; я думала, что она так же, как и они, принадлежит к среднему сословию. Я ошиблась.

Мадам д'Альбре породнилась своим замужеством с одною из знатнейших фамилий Франции. Муж ее умер через три года после свадьбы; детей у них не было, и богатое наследство его досталось жене; желая, чтобы она опять вышла замуж, он утвердил свое имение за ней и ее детьми, а если детей не будет, то за другой ветвью фамилии д'Альбре. Я узнала, что она получает шестьдесят тысяч ливров годового дохода, и что, кроме того, у нее есть замок в провинции и отель на улице Сент-Оноре, которого она занимала, впрочем, только часть.

Со смерти ее мужа прошло уже больше десяти лет, но ни одному из многочисленных ее поклонников не удалось получить ее руки. Ей было тридцать четыре года; она была еще очень хороша собой и принята (что, впрочем, само собой разумеется) в лучшем парижском обществе. Вот кто являлся в казармы так запросто и принял меня под свое покровительство.

Я могла бы рассказать многое о счастливых днях, проведенных мною в замке. Общество было там бесподобное; мадам д'Альбре рекомендовала меня всем, как свою кузину. Заметивши, что у меня есть музыкальные способности и хороший голос, она пригласила для меня искусных учителей, и я, желая доказать ей мою благодарность, трудилась неутомимо и делала такие успехи, что сами учителя изумлялись. Музыка и вышиванье составляли мое единственное занятие; каждую вышитую вещь я подносила мадам д'Альбре. Мне не хотелось в Париж; я с неудовольствием думала о том, что надо будет уехать из замка.

До переселения моего к мадам д'Альбре я испытывала только горе и не знала, что значит ласка. Страх был господствующим моим чувством и придавил во мне и телесное, и умственное развитие. Теперь меня пригрели любовь и участие. Похвалы, которых я до сих пор не слышала, ободрили меня, и дарования мои начали развиваться так быстро, что я сама себе дивилась. Я не знала своих способностей, не доверяла себе и почти считала себя дурой. Внезапная перемена обращения оказала на меня самое удивительное влияние. В несколько месяцев я выросла почти на три дюйма и так расцвела, что, несмотря на всякое отсутствие тщеславия, я не могла не верить, когда мне говорили, что я очень хороша собой и сделаю впечатление в Париже. Впрочем, это не породило во мне желания ехать в столицу. Мне было здесь слишком хорошо, и я не променяла бы дружбы мадам д'Альбре на лучшего мужа во Франции. Когда гости мадам д'Альбре заговорят, бывало, о моем будущем замужестве, я постоянно отвечала, что не хочу замуж. Я не скрывала, что мне не хочется на зиму в Париж, и мадам д'Альбре, не желавшая со мною расстаться так скоро и чувствовавшая, что я по молодости не могу жить одна, обрадовала меня, сказавши, что не думает пробыть в Париже долго и что не намерена часто вывозить меня в общество. Так и было. Мы приехали в Париж; для меня пригласили лучших учителей; но выезжала я с мадам д'Альбре редко, по утрам, да раза два в театр. Музыка занимала почти все мое время; я пожелала учиться по-английски, — мне достали учителя.

Между тем я сблизилась с мадам Паон, о которой, кажется, сказала, что она была первая модистка в Париже. Это случилось вот как: я шила очень хорошо; у меня было много вкуса, и я забавлялась в замке, придумывая разные новости, не для себя, а для мадам д'Альбре. Она не раз была удивлена моими выдумками и всегда находила, что они исполнены с большим вкусом. По приезде в Париж мы, разумеется, отправились сейчас к мадам Паон взглянуть на новые моды, и она заметила мой дар изобретения. Всякий раз, когда мадам д'Альбре заказывала себе новое платье, меня звали на совет, и так как мадам Паон была женщина очень благовоспитанная, то мы с нею и сошлись.

Прошло около двух месяцев со времени нашего приезда в Париж. Мадам Паон заметила однажды мадам д'Альбре, что так как я учусь по-английски, то мне не мешало бы заходить к ней по утрам для беседы с двумя милыми англичанками-модистками, которых она взяла к себе для объяснения с английскими покупателями. Она утверждала, что эта практика будет для меня гораздо полезнее уроков. Мадам д'Альбре согласилась; мне тоже понравилась эта мысль, и три или четыре утра в неделю проводила я у мадам Паон.

Надо, однако, познакомить вас с заведением мадам Паон; иначе вы можете подумать, что protйgйe знатной дамы была слишком снисходительна, делая визиты модистке. Мадам Паон была первая модистка в Париже и, как это обыкновенно случается, в близких отношениях со всеми дамами. Она шила для двора, и все вменяли себе в особенную честь заказывать у нее платье. Заведение ее находилось на улице Сент-Оноре, не помню в чьем великолепном доме; она занимала целый ряд прекрасных комнат, наполненных богатыми, изящными нарядами. В каждой комнате была щегольски одетая девушка, и все говорило о тонком, художественном вкусе хозяйки. Через анфиладу комнат проходили в приемную мадам Паон — большой, превосходно убранный салон. Мужчин в ее магазине не было; только в конторе сидели за своими столами шесть писцов. Прибавьте к этому, что у мадам Паон были прекрасные манеры, что она была хороша собою, высокого, величественного роста, богата, держала у себя многочисленную прислугу и щегольский экипаж, имела загородный дом, куда уезжала каждую субботу после обеда, — и вы согласитесь что мадам д'Альбре очень могла позволить мне посещать мадам Паон.

Я часто сообщала ей какую-нибудь новую мысль; она постоянно со мною соглашалась, тотчас же прилагала эту мысль к делу и извлекала из нее материальную пользу. Каждая вещь подвергалась моему суждению, и мадам Паон не раз говорила: «Что за удивительная вышла бы из вас модистка! Но, к несчастью модного света, это невозможно».

Наконец, сезон в Париже почти миновал, и я обрадовалась, когда мадам д'Альбре заговорила об отъезде. Я сделала очень большие успехи в музыке и английском языке. Я выезжала только на маленькие вечера, да и то неохотно. Я довольствовалась обществом мадам д'Альбре и не желала другого. Я была вполне счастлива, и это можно было прочесть на моем лице. Я вспоминала о родителях и брате Августе и строила воздушные замки: мечтала, как предстану я перед ними совершенно неожиданно, как брошусь им в объятия и буду умолять разделить со мною мое воображаемое богатство.

Мне было почти восемнадцать лет. Я уже год находилась под покровительством мадам д'Альбре, и старые вдовы, приезжавшие к ней в замок, беспрестанно твердили ей, что пора бы меня пристроить. До известной степени мадам д'Альбре соглашалась с их мнением; но ей не хотелось со мною расстаться, а я тоже решилась не покидать ее. Я не желала выйти замуж; я много об этом думала, и известные мне примеры замужества были не в моем вкусе. Всякий раз, когда речь заходила о моем замужестве, я убеждала мадам д'Альбре, по отъезде гостей, не слушать их советов, потому что решилась остаться в девушках и просила только позволить мне прожить весь век с нею.

— Верю, Валерия, — отвечала мадам д'Альбре, — но считаю долгом не позволить вам в этом случае слушаться только ваших чувств. Такая девушка, как вы, создана не для скуки одинокой жизни. Я не хочу вас торопить, но если кто-нибудь сделает выгодное предложение, я сочту своим долгом постараться изменить ваши мысли, хотя и не прибегну ни к каким средствам, кроме убеждения. Я слишком счастлива вашим обществом и не желаю с вами расстаться; но удерживать вас против ваших выгод было бы с моей стороны страшным эгоизмом.

— Благодарю Бога, что у меня нет никакого состояния, — сказала я, — в нынешнем веке никто не предложит руки своей бедной девушке.

— Это вас не спасет, — отвечала м-м д'Альбре, смеясь, — многие удовольствуются надеждами на будущее; найдутся, может быть, такие, которые удовольствуются лично вами, без всяких прибавлений.

— Едва ли, — сказала я, — вы имеете обо мне слишком высокое мнение и напрасно думаете, что и другие смотрят на меня теми же глазами. Скажу только, что если найдется такой бескорыстный искатель моей руки, я поставлю его в моем мнении выше других мужчин, хотя и не настолько, чтобы ради его пожелала перемены моего положения.

— Хорошо, увидим, — отвечала мадам д'Альбре. — Экипаж подан, принесите-ка мне шляпку и шаль.

Через несколько недель после нашего возвращения в замок, некто г. Г**, потомок древней бретанской фамилии, проживший последние два года в Англии, возвратился к отцу своему во Францию и посетил мадам д'Альбре. Она знала его с детства и приняла его очень радушно. Я должна описать вам его, потому что он играет не последнюю роль в моей маленькой драме. Это был мужчина лет тридцати, довольно худой, но стройный; черты лица приятные, но изнеженные; приемы очень ловкие, светские; много ума и любезности в обращении с женщинами. Я никогда еще не видала такого светского человека. Он пел очень хорошо, играл на нескольких инструментах, рисовал карикатуры, — словом, за что ни брался, все у него выходило хорошо. Нечего и говорить, что с такими талантами он, как старинный приятель, был принят в доме мадам д'Альбре очень радушно и каждый день являлся в замок. Я скоро с ним сблизилась и любила проводить с ним время, — но не больше. Он ухаживал за мадам д'Альбре столько же, сколько и за мною, и не было никакого основания предполагать, что он имеет виды на кого-нибудь из нас. Мадам д'Альбре думала, однако же, не так, потому что я пела с ним дуэты и разговаривала по-английски. Она и другие надо мною подсмеивались.

Прошло два месяца, и г. Г** начал как будто ухаживать больше за мною. Мне самой это показалось. Мадам д'Альбре в этом не сомневалась и не мешала. Он был наследник богатого имения и не имел надобности брать за женою приданое.

Около этого времени одна англичанка, леди Батерст, путешествовавшая со своей племянницей, девочкой лет четырнадцати, приняла приглашение отца г. Г** провести неделю у него в замке, отстоявшем от поместья мадам д'Альбре миль на пять. Это была очень милая дама, и мы часто с нею видались.

Через несколько недель после приезда леди я гуляла на террасе одна. Тут подошел ко мне Г**. Сказавши слова два о красоте осенних цветов, он продолжал:

— Как различны обычаи двух народов, отделенных друг от друга всего только несколькими лье воды! Я говорю о французах и англичанах. У нас, во Франции, не спрашивают о чувствах и наклонностях девушки, а обращаются прямо к родителям, и если они находят партию приличною, так объявляют девушке, чтобы она готовилась к перемене образа жизни. В Англии наоборот: там обращаются к девушке, стараются заслужить ее любовь, и потом уже, уверившись в ее согласии, просят согласия старших. Что, по-вашему, лучше и естественнее?

— Я выросла во Франции, мосье Г**, и предпочитаю обычаи Франции; родители и попечители лучше всякого другого могут судить о выгодах и невыгодах партии, и я думаю, что, не уверившись наперед в их согласии, не должно отдавать своего сердца, во избежание неприятностей.

— Да, в некоторых случаях это так, — отвечал он, — но как не позволять любить до замужества? Да и нам приятно ли вести к алтарю женщину, которая отдает свою руку, может быть, без всякого сердечного расположения, и даже, может быть, с отвращением?

— Не думаю, чтобы родители захотели навязывать дочери мужа, к которому она чувствует отвращение, — отвечала я, — любовь, не сильная до замужества, может усилиться после. Но я не могу да и не желаю высказывать моего мнения об этом предмете.

— Так как вы со мною не согласны, — возразил он, — то я боюсь сделать предложение по-английски, то есть, уверить вас в моей любви и спросить вашего согласия прежде, нежели обращусь к мадам д'Альбре.

— Я отвечу вам откровенно: может быть, вы хорошо сделали, что нарушили наши обычаи; это избавит вас от труда обратиться к мадам д'Альбре. Благодарю вас за честь, но не могу принять вашего предложения. Теперь вы знаете мои чувства и, конечно, будете столько великодушны, что не станете беспокоить мадам д'Альбре.

— Разумеется, — отвечал он оскорбленным голосом, — только с условием: обещайте и вы не говорить ей об этом.

— Извольте; я считаю это вашей тайною.

— И позвольте мне надеяться, что это не лишит меня вашей дружбы, и что мы останемся с вами в прежних отношениях.

— Всегда рада сохранять их с друзьями мадам д'Альбре. Позвольте пожелать вам доброго утра.

Я ушла к себе в комнату и начала рассуждать о случившемся. Я сердилась на Г** за его смелость, тем более не позволительную, что он знал зависимость мою от мадам д'Альбре, знал, что я не дам согласия без ее ведома. Я не любила его, — это верно, — хотя и находила удовольствие с ним беседовать. Мне стало жаль, что я обещала не говорить об этом мадам д'Альбре; но слово было дано, и я решилась сдержать его.

Я думала, что он мало-помалу от нас отстанет, но ошиблась. Он продолжал посещать нас по-прежнему очень часто и оказывал то же внимание мне и мадам д'Альбре. Это мне не понравилось; я начала избегать его, и он естественно бывал чаще с мадам д'Альбре, нежели со мною. Мадам д'Альбре на это досадовала: она уже соединила нас в своем воображении и каждый день ждала, что он попросит у нее руки моей; но мало-помалу, не знаю как и почему, она перестала на это сердиться и предоставила мне уходить из комнаты и делать, что угодно, не подвергаясь никаким с ее стороны замечаниям.

Вот в каком положении были дела под конец осени. Леди Батерст уговорили остаться в Бретани, и мы беспрестанно виделись. Она часто приглашала меня приехать к ней на несколько недель в Англию, и я в шутку отвечала, что приеду. Однажды поутру мадам д'Альбре сказала мне:

— Мадам Батерст опять просила меня отпустить вас с нею в Англию. Если вы не прочь погостить у нее, вместо того, чтобы ехать в Париж, так я согласна.

— Я обещала ей шутя.

— А леди Батерст думала, что вы говорите серьезно; да и я тоже: я дала ей слово, что вы поедете с ней. Я думала доставить вам этим случай усовершенствоваться в английском языке и рассеяться. Советую вам ехать. Это вас займет; маленькая перемена сделает вам пользу; кроме того, я замечаю, что внимание мосье Г** вам неприятно, так надо вас от него избавить.

— Я не могу поступать против вашего желания, — отвечала я с грустью, потому что сердце не предвещало мне ничего доброго. — Я еду, но только потому, что вы этого хотите.

— Это будет к лучшему, моя милая Валерия. Я дала за вас слово, и мне было бы неприятно взять его назад. Согласитесь, душа моя; я напишу к леди Батерст, чтоб она приготовилась принять вас.

— Ваши желания для меня закон, — отвечала я и ушла к себе в комнату. Тут я бросилась на постель и плакала горько, сама не зная о чем.

Дней через десять леди Батерст приехала взять меня в замок отца мосье Г**, где я должна была остаться до следующего утра, то есть до отъезда в Париж. Мне тяжело было расстаться с мадам д'Альбре; в последние дни она сделалась ко мне еще ласковее и внимательнее прежнего.

— Бог да благословит вас! — говорила она. — Пишите мне два раза в неделю; я буду ждать вас с нетерпением.

Я простилась с нею в слезах и проплакала до самого приезда в замок отца Г**.

Старик и сын его приняли меня с церемонною вежливостью; последний был в очень хорошем настроении.

— Увы, — говорил он, — какую пустыню оставляете вы за собою! Ваша страсть к путешествиям убийственна; мы вас уже не увидим!

Он сказал это с такою иронией, что я не знала, что подумать, и только встревожилась. Чего бы не дала я, чтоб отказаться от этой поездки! Но желание мадам д'Альбре было для меня законом. Чтоб избавиться от тягостных мыслей, я пустилась в разговор с Каролиной, племянницей леди Батерст, и так как мы собирались выехать на рассвете, то и разошлись с вечера рано. На следующее утро мы уехали. В Париже пробыли мы только день, потом отправились в Булонь и сели там на корабль.

Был ноябрь. На средине канала нас окружил такой густой туман, что мы с трудом попали в гавань. Мы поехали в Лондон; туман не поднимался, и когда мы достигли предместий, он усилился до такой степени, что люди вели лошадей по улицам, держа в руках факелы. Я слышала, что Англия печальная страна, и поверила этому. Я спросила леди Батерст:

— Разве здесь никогда не бывает солнца, сударыня?

— Есть, есть, и еще какое прекрасное! — отвечала она, смеясь.

На следующий день мы отправились в поместье леди Батерст провести там святки. Не успели мы отъехать от Лондона трех миль, как туман исчез, солнце просияло, и безлистые ветви дерев, покрытые инеем, засверкали алмазами. В ту минуту, когда погода переменилась, и четыре почтовые лошади мчали нас во всю прыть, Англия показалась мне прекрасною. В поместье леди Батерст все мне очень понравилось: хорошо устроенные сады, оранжереи, красота всех мелочей, чистота дома и мебели; лондонские ковры в комнатах и на лестницах показались мне прекрасною выдумкою. Не понравилось мне общество, состоявшее, как мне показалось, из скучных эгоистов. Только Каролина была со мною приветлива, и мы сидели с ней обыкновенно в маленьком будуаре, где нам никто не мешал. Тут я занималась музыкой и разговаривала с Каролиной, по просьбе леди Батерст, то по-французски, то по-английски ради обоюдной нашей пользы.

Я два раза писала к мадам д'Альбре и на одно письмо получила ласковый ответ; но она ни слова не упоминала о моем возвращении, хотя мы условились, что я прогощу в Англии только недели три или месяц. Недели через две после моего приезда в Ферфильд, я получила от мадам д'Альбре второе письмо, такое же ласковое, но огорчившее меня известием, что она сильно простудилась и страдает грудью. Я отвечала ей в ту же минуту, просила позволения приехать и ухаживать за ней во время болезни. Целых три недели не было никакого ответа; я была в ужасном волнении и печали, думая, что мадам д'Альбре не может писать по болезни. Наконец, я получила от нее письмо. Она писала, что была очень нездорова, и что медики посоветовали ей ехать на зиму в южную Францию. Она не могла откладывать этой поездки и потому написала к леди Батерст, что просит ее, если можно, позволить мне прогостить у нее до весны, когда она надеется возвратиться в Париж. Леди Батерст прочла мне это письмо и сказала, что очень рада видеть меня у себя подольше. Я, разумеется, поблагодарила ее, но на душе у меня было горько. Я написала к мадам д'Альбре и высказала ей мои чувства. Но так как она уже уехала между тем на юг Франции, то письмо мое, я знала, не могло изменить ее намерения. Я просила ее только извещать меня о своем здоровье.

Меня утешали, однако же, ласки леди Батерст и Каролины, моей постоянной собеседницы. Многие посещали леди Батерст, многие даже жили у нее в доме — но общества не было. Днем мужчины занимались лошадьми, собаками, ружьями. Вечером мы их тоже почти не видели, потому что они редко вставали из-за стола раньше того времени, когда я и Каролина уходили к себе в комнаты. Женщины вели себя точно как будто друг друга боятся и вечно настороже.

Прошли святки. От мадам д'Альбре не было известий. Это меня поразило и было источником многих горьких слез. Я воображала себе, что она умерла вдали от всех близких людей. Я часто говорила об этом с леди Батерст; она извиняла ее молчание, как умела, но, казалось, не желала распространяться об этом предмете. Наконец, я вспомнила о мадам Паон и написала к ней, спрашивая, не известно ли ей что-нибудь о мадам д'Альбре? Я рассказала ей, как попала в Англию, как мадам д'Альбре заболела, и как беспокоит меня ее молчание. На другой день после того, как я написала это письмо, Каролина, сидя со мной в будуаре, сказала:

— Мистрисс Корбет говорила тетушке, что дней десять тому назад видела мадам д'Альбре в Париже.

— Не может быть! — отвечала я. — Она в южной Франции.

— Я сама так думала, — продолжала Каролина, — но мистрисс Корбет сказала, что видела ее в Париже, и тетушка в ту же минуту выслала меня за чем-то из комнаты. Я уверена, что ей хотелось поговорить с мистрисс Корбет без свидетелей.

— Что бы это значило? — сказала я. — Сердце не предвещает мне ничего доброго. Я несчастна, Каролина!

Я закрыла лицо руками и опустила голову на стол; слезы потекли из глаз моих.

— Поговорите с тетушкой, — сказала Каролина, стараясь меня утешить. — Не плачьте, Валерия, ведь все это может быть недоразумение.

— Я сейчас же поговорю с леди Батерст, — сказала я, поднимая голову. — Это лучше всего.

Я ушла к себе, освежила глаза водою и пошла искать леди Батерст. Я нашла ее в оранжерее, где она отдавала какие-то приказания садовнику. Через минуту она взяла меня под руку, и мы пошли по террасе.

— Мадам Батерст, — сказала я, — Каролина ужасно меня огорчила, сказавши, что мистрисс Корбет видела мадам д'Альбре в Париже. Как может это быть?

— Сама не понимаю, — отвечала леди Батерст, — если только мистрисс Корбет не обозналась.

— А как вы думаете?

— Ничего не знаю; я написала в Париж, чтобы мне разъяснили это непонятное дело. Через несколько дней мы узнаем истину; не могу поверить. И если это правда, так мадам д'Альбре поступила со мною нехорошо: я очень рада видеть вас у себя, но зачем же было просить меня оставить вас у меня на зиму, под предлогом поездки на юг Франции, если она осталась в Париже? Я этого не понимаю, и покамест все это не подтвердится, ничему не верю. Мистрисс Корбет с ней не знакома и могла ошибиться.

— Она верно ошиблась, — сказала я. — Только странно, что я не получаю от мадам д'Альбре известий. Тут что-нибудь да не ладно.

— Не будем больше об этом говорить. Через несколько дней загадка разрешится.

И, действительно, через несколько дней загадка разрешилась: я получила от мадам Паон следующее письмо.

«Любезная мадмуазель Шатонеф! Письмо ваше очень меня удивило. Приготовьтесь узнать неприятные для вас, я думаю, вести. Мадам д'Альбре в Париже и вовсе не уезжала в южную Францию. Увидевшись с нею, я спросила о вас. Она сказала, что вы в гостях у одной дамы в Англии, что вы оставили ее,что у вас какая-тоmanie pour l'Angleterre, и пожала плечами. Я хотела расспросить ее подробнее, но она прервала разговор, заговоривши о шелковом платье. Я увидела, что тут что-то неладно, но не могла понять, в чем дело. После того я увидела ее опять недель через пять. Она приезжала ко мне с господином Г**, известным всему Парижу отчаянным игроком, человеком дурным, но светским. Впрочем, его еще лучше знают в Англии, откуда он принужден был, говорят, уехать вследствие какой-то грязной карточной истории. Я опять спросила о вас, и на этот раз мне отвечал господин Г**. Он назвал вас неблагодарною и прибавил, что имя ваше не должно быть произносимо в присутствии мадам д'Альбре.

Прекрасное лицо господина Г** приняло при этих словах ужасное выражение, и я собственными глазами удостоверилась, что он, действительно, дурной человек. Мадам д'Альбре заметила на это только, что впредь будет осторожнее при выборе компаньонки. Меня поразили эти слова; я думала, что вы с ней совсем в других отношениях. Недели через две мадам д'Альбре объявила мне, что выходит замуж за Г**, и заказала мне подвенечное платье. Загадка объяснилась; но почему, выходя замуж за Г**, она лишает вас своего покровительства, и за что Г** на вас зол, этого я не знаю. Вот все, что мне известно; мне весьма приятно будет получать от вас известия, если вы. .. « и так далее.

«Эмилия Паон, урожденная Мерсе».

Тайна объяснилась. Прочитавши письмо, я упала на софу и не скоро могла опомниться. Я была одна в моей спальне; голова у меня кружилась, в глазах было мутно.

Я достала воды и только через полчаса могла прийти в чувство. Тогда все сделалось для меня ясно, как нельзя яснее. Я поняла двойное ухаживанье Г** за мною и мадам д'Альбре, его гордый взгляд при моем отказе, его внимание после того к одной мадам д'Альбре, его желание избавиться от меня, отправивши меня в Англию с леди Батерст. Г** отомстил и достиг своей цели. Он добрался до богатства мадам д'Альбре, мог спустить его по зеленому сукну и успел погубить меня в ее мнении. Я поняла, что лишилась всего, и пришла почти в отчаянье.

ГЛАВА VI

Более часу пролежала я на софе, печально припоминая прошедшее, думая о настоящем и будущем. В два часа я совершенно переродилась. Я почувствовала самоуверенность; глаза мои прозрели, и чем больше обсуждала я безнадежность моего положения, тем больше чувствовала в себе мужества. Я упала на софу доверчивой, слабой девушкой, а встала с нее решительной, благомыслящей женщиной.

Я рассудила, что мадам д'Альбре никогда не простит женщине, обиженной его так, как я. Она уговорила меня разорвать все семейные узы (каковы бы они ни были), поставила меня в полную от себя зависимость и оттолкнула теперь самым жестоким образом. Она прибегла к обману, она чувствовала, что не может оправдать своего поступка. Она оклеветала меня, обвинила в неблагодарности, чтоб извинить свое собственное поведение. Примирение после этого было невозможно, и я решилась не принимать от нее никакой помощи. Кроме того, она вышла за Г**, оскорбившегося моим отказом и, по всей вероятности, увидевшего, что меня необходимо удалить от мадам д'Альбре, чтобы я не помешала его планам. С этой стороны нечего было ожидать. Что же я в доме леди Батерст? Гостья! Простившись с нею, мне негде будет приклонить голову!

Что леди Батерст предложит мне временный приют и не захочет указать мне двери, в этом я не сомневалась. Что мне было делать? Я играла и пела хорошо, говорила по-французски и по-английски, понимала по-итальянски и умела шить и вышивать. Вот с чем должна я была вступить в свет. Я могла давать уроки музыки и французского языка, пойти в гувернантки или модистки.

Я вспомнила о мадам Паон, но в то же время вспомнила и о том почтительном уважении, с которым принимали меня у нее, как protegee знатной дамы; стать теперь в ее доме наряду с прочими, казалось мне унизительным, и я решила, что если нужда заставит меня определиться куда-нибудь в магазин, так я изберу такой, где меня никто не знает.

После долгого размышления я решила пойти к леди Батерст, объявить ей мое намерение и попросить ее помочь мне отыскать местечко. Я убрала волосы, оправилась и пошла к ней. Я застала ее одну, спросила ее, может ли она уделить мне несколько минут, подала ей письмо мадам Паон и рассказала ей все то, что было ей обо мне неизвестно. Во время рассказа бодрость моя воскресла, голос мой сделался тверд, я чувствовала, что я уже не ребенок.

— Я рассказала вам все это потому, леди Батерст, что вы, конечно, согласитесь, что между мною и мадам д'Альбре все кончено; если б она даже сделала мне какое-нибудь предложение, я не приму его. Ее поступок поставил меня в самое ложное положение. Я у вас в гостях в качестве ее знакомой. Теперь она лишила меня своего покровительства, и я нищая, которой будущая жизнь зависит от моих личных дарований. Я говорю вам об этом откровенно, потому что не могу оставаться у вас в гостях. Сделайте одолжение, рекомендуйте меня куда-нибудь, где бы я могла найти средства к существованию.

— Любезная Валерия, — отвечала леди Батерст, — сердцу вашему нанесли сильную рану, и я рада, что вы не упали духом. Я слышала о замужестве мадам д'Альбре и обмане, к которому она прибегла, чтоб от вас избавиться. Несколько дней тому назад я писала к ней, обратила ее внимание на разногласие между содержанием ее писем и истиною и спросила, что мне с вами делать? Сегодня я получила от нее ответ. Она утверждает, что вы жестоко ее обманули; что, притворяясь признательною и любящею, вы чернили и осмеивали ее за глаза, особенно перед Г**, теперешним ее мужем; что она вас и простила бы, но Г** решительно не хочет видеть вас у себя в доме. Она прислала вам билет в пятьсот франков, чтобы вы могли возвратиться к отцу.

— Значит, догадка моя была справедлива: всему причиною господин Г**.

— Зачем было ему доверять, Валерия; вы поступили ужасно неосторожно и, смею прибавить даже неблагодарно, говоря с ним о мадам д'Альбре в таком тоне.

— И вы этому верите? Если так, то чем скорее мы расстанемся, тем лучше.

Я рассказала ей об отказе моем господину Г**, описала ей, что это за человек, и доказала, что он действовал побуждаемый корыстью и мщением.

— Верю, Валерия, — отвечала леди Батерст. — Извините, что я сочла вас способною к неблагодарности. Это объяснение позволяет мне сделать вам предложение, от которого удерживала меня взведенная на вас клевета. Останьтесь покамест у меня. Вы могли бы быть гувернанткой Каролины, но я желаю лучше, чтобы вы остались у меня в качестве приятельницы. Вы, я знаю, не позволите себе стать в зависимое положение, не принося пользы. Вы знаете, что по приезде в Лондон я хотела пригласить Каролине гувернантку. Я приглашаю вас, если вы согласны, и вы меня истинно этим одолжите, потому что в вас найду я и познания, и дружбу.

— Благодарю вас за ваше предложение, — отвечала я, вставая и кланяясь, — но позвольте мне об этом подумать. Вы согласитесь, что это критическая минута в моей жизни, и я должна постараться не сделать ошибки.

— Разумеется, разумеется, — отвечала леди Батерст. — Вы правы; об этом надо сперва подумать, а потом уже решиться. Только позвольте вам заметить, что вы со мною ужасно горды.

— Может быть, и в таком случае прошу вас извинить меня. Вспомните, что Валерия, ваша вчерашняя гостья, теперь уже не та.

Я взяла билет в пятьсот франков, лежавший на столе, и ушла к себе в комнату.

Я была рада остаться наедине; подавленное волнение расслабило как-то все мои члены. Я решилась принять предложение леди Батерст в ту самую минуту, когда оно было сделано, но не хотела показать, что обрадовалась ему, чего она, вероятно, ожидала. После обмана мадам д'Альбре я не доверяла никому, кроме себя, и думала, что когда во мне не будет больше надобности, то леди Батерст отпустит меня так же без церемонии, как и мадам д'Альбре. Я очень хорошо знала, что могу обучать Каролину, и что леди Батерст не скоро отыщет гувернантку, которая так хорошо могла бы преподавать музыку и пение. С ее стороны не было тут, следовательно, никакого одолжения, и я решилась отказаться, если условия покажутся мне невыгодными. У меня были еще деньжонки: из двадцати золотых, данных мне на дорогу мадам д'Альбре, я истратила немного. На несколько времени я была обеспечена, если бы не сошлась с леди Батерст.

Поразмысливши обо всем, я написала к мадам Паон; известила ее о случившемся, сказала, что решилась жить собственными трудами, и, не зная еще, приму ли предложение леди Батерст, прошу ее дать мне рекомендательное письмо к кому-нибудь из знакомых ей французов в Лондоне, где я совершенно чужая, и где меня легко обмануть, если никто не поможет мне добрым советом. Потом я написала к мадам д'Альбре следующее письмо:

«Любезная мадам д'Альбре!

Да, я все-таки приветствую вас этими словами. Хотя вы и не хотите меня знать, вы все-таки дороги моему сердцу, может быть еще дороже с тех пор, как перестали быть моею покровительницею и второю матерью. Когда несчастье постигает тех, кого мы любим, когда благодетели наши 'сами скоро будут нуждаться в помощи, — тогда-то и можем мы доказать им свою любовь и благодарность. Я не ставлю вам в вину, что вы обмануты низким лицемером, прикрытым увлекательною маскою; не порицаю вас за то, что вы поверили ему, будто я вас чернила. Вас ослепили ваши чувства к нему и его притворство. Дурно я сделала, что не сказала вам, что незадолго до моего отъезда он предлагал мне свою руку, которую я отвергла с негодованием, потому что он решился сделать это предложение, не спросивши предварительно вас. Впрочем, я не приняла бы его, если бы даже вы этого пожелали, потому что все считают его человеком фальшивым. Я должна бы была сказать вам об его предложении, но он просил меня не говорить, и я тогда не знала еще, что он нищий и игрок и должен был оставить Англию вследствие одной грязной карточной истории, в чем вы легко можете удостовериться. Мадам Паон может вам рассказать все это. Вот в чьи руки вы попали. Глубоко о вас сожалею! Сердце мое обливается кровью. Через несколько месяцев вы, вероятно, убедитесь в истине моих слов. Что я обязана моим несчастьем господину Г**, это правда. Я лишилась доброй покровительницы и принуждена теперь жить собственными трудами, как могу. Все мечты мои о счастье с вами, все желания доказать вам мою любовь и благодарность исчезли, и я осталась одна, без крова и защиты. Но я мало думаю о себе; во всяком случае, я свободна, я не прикована к такому человеку, как Г**, и думаю только о вас и ожидающих вас страданиях. Возвращаю вам ваши пятьсот франков; я не могу принять их. Вы жена господина Г**, и я не могу принять ничего от человека, который уверил вас, что Валерия неблагодарна и злоязычна. Прощайте; буду молить за вас Бога и оплакивать ваше несчастие.

Навсегда вам благодарная Валерия де Шатонеф».

Сознаюсь, что письмо это выражало смешанное чувство. Я действительно сожалела о мадам д'Альбре и прощала ее; но я желала отомстить г. Г** и потому без пощады наносила раны ее сердцу. Впрочем, писавши письмо, я не думала об этом. Я хотела только отомстить и не могла этого сделать, не выставляя господина Г** в его настоящем свете; а это, разумеется, значило раскрыть глаза мадам д'Альбре и пробудить в ней подозрения. Это было жестоко; я почувствовала это, перечитывая мое письмо, но не захотела изменить моих выражений вероятно потому, что простила мадам д'Альбре не так вполне, как себе воображала. Как бы то ни было, письмо было запечатано и отослано в тот же день вместе в письмом к мадам Паон.

Теперь мне оставалось только условиться с леди Батерст, и я пошла в гостиную, где и нашла ее одну.

— Я обдумала ваше предложение, — сказала я ей. — Мне, разумеется, стоило это небольшой борьбы, потому что, вы понимаете, неприятно же превратиться из гостьи в подчиненную. Но желание остаться с людьми, которых я столько уважаю, и заняться воспитанием молодой девушки, которую так люблю, склонило меня принять ваше предложение. Позвольте узнать, на каких условиях хотите вы оставить меня у себя в доме гувернанткой?

— Валерия, это говорит в вас гордость, — возразила леди Батерст. — Признаюсь вам, я не желала бы заключать с вами никаких условий; я желала бы, чтобы вы остались у меня как друг, и располагали моим кошельком, как своим; но так как вы этого не хотите, то скажу вам, что я надеялась найти гувернантку за сто фунтов стерлингов в год и предлагаю вам эту сумму.

— Этого с меня более нежели достаточно, — отвечала я. — Принимаю ваше предложение, если вы хотите взять меня для испытания на полгода.

— Валерия, вы заставляете меня смеяться и сердиться; но я вас понимаю: вы испытали жестокий удар. Не будем больше об этом говорить; условие заключено и останется тайною, если вы сами ее не разгласите.

— Я нисколько не намерена скрывать этого, леди Батерст; я не желаю носить маски и быть в глазах ваших друзей не тем, что я в самом деле. Стыдиться тут нечего, и я ненавижу обман. Каково бы ни было положение мое в свете, я надеюсь, что не обесчещу своего имени, и не я одна из благородных, которых постигло несчастие.

Странно! Я в первый раз в жизни начала гордиться моим именем. Это произошло, я думаю, оттого, что, потерявши многое, человек больше дорожит тем, что у него осталось. Во все время моего знакомства с леди Батерст, она не заметила во мне ни малейшего признака гордости. Protйgйe и воспитанница мадам д'Альбре, девушка с блестящей будущностью, я была само смирение; теперь же, подчиненная, состоящая на жалованьи, я сделалась горда, как сам Люцифер. Леди Батерст заметила это и — я должна отдать ей справедливость — вела себя со мною очень осторожно. Она чувствовала ко мне сожаление и обращалась со мною учтивее и даже с большим уважением, нежели прежде, когда я была ее гостьей.

На другой день я объявила Каролине, что приняла на себя должность ее гувернантки на полгода. Я сказала ей, что теперь должна буду надзирать за успешным ходом ее занятий и что намерена оправдать доверие ее тетки. Каролина, девушка с кротким, теплым сердцем, отвечала, что будет смотреть на меня по-прежнему, как на подругу, и из любви ко мне будет исполнять все мои желания. Она сдержала свое слово.

Читатель согласится, что переход мой из высшего состояния в низшее совершился как нельзя покойнее и легче. Слуги не знали, что я сделалась гувернанткой, потому что леди Батерст и Каролина называли меня по-прежнему Валерией и не изменили своего обращения со мною. Я посвящала много времени Каролине и сама училась, чтобы лучше обучать ее. Я повторила все с самого начала; Каролина делала быстрые успехи в музыке, и можно было ожидать, что через несколько лет у нее будет прекрасный голос. Зимой мы приехали в столицу, но я избегала общества, сколько могла, так что леди Батерст жаловалась на это.

— Валерия, напрасно вы не показываетесь в обществе. Все удаляются и меня, естественно, осыпают вопросами; спрашивают, гувернантка ли вы или что другое?

— Что ж? Отвечайте им, что гувернантка. Я не люблю скрытности.

— Да я не могу с этим согласиться; вы не то, что называют гувернанткой, Валерия. Вы молодая приятельница, которая живет у меня и учит мою племянницу.

— То есть то, чем должна быть всякая гувернантка, — отвечала я.

— Согласна, — возразила леди Батерст, — но если вы поступите к другим, вы увидите, что вообще на гувернантку смотрят и поступают с нею иначе. У нас, в Англии, в некоторых домах я не знаю никого достойнее сожаления гувернантки; на нее смотрят, как на лицо, которое не довольно хорошо для гостиной; хозяин и хозяйка дома обходятся с нею свысока и только терпят ее в своем обществе; слуги думают, что гувернантка не имеет права требовать с них уважения и услуг, за которые им платят: она, говорят они, получает такое же жалование, как и мы. Таким образом гувернантке почти везде отказывают в уважении. Она сама несчастна и часто бывает причиною разладицы в доме; слуг всего чаще отпускают из-за нее. В гостиной она мешает разговору. Она утрачивает веселость и цвет молодости; делается раздражительною от беспрестанных неприятностей, и жизнь ее проходит скучно, тяжело. Я говорю вам это откровенно. У меня вы не испытаете этих неприятностей, но переселиться в другой дом, подобный описанным мною, будет с вашей стороны риск.

— Я слышала это и прежде, — отвечала я, — но ваше внимание ко мне заставило меня забыть все. Печален будет для меня тот день, когда я принуждена буду с вами расстаться.

Доложили о приезде гостей, и разговор наш был прерван. Я уже говорила вам о моем даровании одевать к лицу; я всеми силами помогала в этом леди Батерст. Все замечали изящество ее наряда и спрашивали, кто на нее шьет. Она же говорила, что обязана всем мне.

Время летело, и зима приходила к концу. Леди Батерст рассказала почти всем своим знакомым о перемене моего положения, прибавляя, что я у нее в доме больше компаньонка, нежели что-нибудь другое. Это доставило мне их уважение, и меня часто приглашали на вечера, но я постоянно отказывалась, только иногда ездила в оперу и французский театр.

Мадам Паон прислала мне рекомендательное письмо к одному из своих знакомых, мосье Жиронаку, жившему на Лейчестер-сквере. Он был женат, но детей у него не было. Днем он давал уроки на флейте, на гитаре и французского языка, а по вечерам играл вторую скрипку в опере. Жена его, хорошенькая, живая женщина, учила молодых девиц делать цветы из воска и чинила по вечерам кружева. Это была премилая чета, проводившая век свой в потешной войне друг с другом. Я не видывала ничего забавнее их поединков, кончавшихся обыкновенно громким хохотом. Они меня приняли очень радушно и обходились со мною чрезвычайно почтительно, пока короткое знакомство не сделало этого излишним. Дружба наша укрепилась еще более, когда Каролина изъявила желание выучиться делать цветы и сделалась ученицею мадам Жиронак. В таком положении были мои дела, когда зима миновала, и мы возвратились в загородный дом.

Время летело. Леди Батерст обходилась со мною очень ласково, Каролина тоже, и я была счастлива. Я занялась обучением моей воспитанницы очень серьезно и имела удовольствие слышать, что труды мои не пропадают напрасно. Я думала остаться при Каролине, пока воспитание ее не будет вполне окончено, то есть еще года два или три, и, будучи обеспечена на это время, не думала о будущем, как вдруг одно обстоятельство уничтожило все мои расчеты.

Я вам сказала, что Каролина была племянница леди Батерст; она была дочь ее младшей сестры, вышедшей замуж за молодого человека, не имевшего ни гроша денег и совершенно зависевшего от своего дяди, холостяка. Дядя рассердился за эту женитьбу на племянника и сказал ему, чтобы он не ожидал от него ничего ни при жизни, ни после смерти. Сестра леди Батерст и муж ее жили в крайности, пока леди Батерст не выхлопотала ему места в триста фунтов жалованья при таможне. Они жили этим доходом и подарками леди Батерст; у них было два сына и дочь; леди Батерст взяла к себе дочь, Каролину, и обещала устроить ее еще при жизни или отказать ей значительную сумму после своей смерти. Леди Батерст была богата и могла ежегодно откладывать для Каролины деньги, что и делала с тех пор, как взяла ее к себе.

Теперь дядя отца Каролины умер и, несмотря на свои угрозы, отказал племяннику все свое огромное имение, так что он стал вдруг богаче самой леди Батерст. Следствием этого было письмо к леди Батерст, в котором ее извещали об этом событии и требовали немедленного возвращения Каролины в дом ее родителей. В этом письме — я читала его, потому что леди Батерст, очень этим огорченная, дала мне его прочесть, сказавши: «Это касается до вас столько же, сколько до меня и до Каролины», — в этом письме они ни пол-словом не благодарили ее за ее одолжения; это было холодное бесчувственное послание, и мне было противно читать его.

— И это вся их благодарность? — сказала я. — Чем больше живу я на свете, тем больше ненавижу его.

— Это в самом деле очень дурно, — отвечала леди Батерст. — Каролина прожила со мною так долго, что я смотрю на нее как на мою дочь, и вот ее отнимают у меня, не обращая никакого внимания на мои чувства. Это жестоко и неблагодарно.

С этими словами она встала и вышла. После я узнала, что в ответ на это письмо она говорила о воспитании Каролины у нее в доме, о привычке видеть в ней свою дочь и просила ее родителей, чтобы они позволили ей возвратиться, повидавшись с ними. Она говорила, что жестоко и неблагодарно с их стороны отнимать у нее Каролину теперь, когда обстоятельства их переменились. Но на это она получила самый оскорбительный ответ, в котором ее просили составить счет издержкам на воспитание племянницы, дабы ее немедленно можно было удовлетворить.

Леди Батерст рассердилась и, конечно, имела на это достаточную причину. Она послала за Каролиной, знавшей до сих пор только, что отец и мать ее получили большое наследство, отдала ей это письмо вместе с копией своего собственного и просила прочесть их. Во время чтения она внимательно следила за выражением лица Каролины, как будто желая узнать, не наследовала ли она неблагодарности родителей. Но бедная Каролина закрыла лицо руками, бросилась на колени перед теткой, припала к ее платью и зарыдала. Через минуту леди Батерст подняла свою племянницу, поцеловала ее и сказала:

— Я довольна; по крайней мере, моя Каролина не неблагодарна. Теперь, дитя мое, ты должна исполнить долг твой — повиноваться родителям. Мы должны расстаться, следовательно, чем скорее это будет сделано, тем лучше. Валерия, не угодно ли вам позаботиться, чтобы все было готово к отъезду завтра утром.

С этими словами леди Батерст освободилась от Каролины и вышла из комнаты. В этот день мы не сходились к обеду; леди Батерст прислала извиниться, сказавши, что слишком расстроена и не может выйти; мы с Каролиной тоже были не в духе и остались у себя в комнате. Вечером леди Батерст позвала меня к себе; я застала ее в постели нездоровою.

— Валерия, — сказала она, — я желаю, чтобы Каролина уехала завтра пораньше, так, чтобы вы, проводивши ее, возвратились до ночи домой. Я не могу видеть ее завтра и прощусь с вечера. Приведите ее. Чем скорее это кончится, тем лучше.

Я позвала Каролину. Прощание было горькое. Трудно решить, кто из нас плакал больше всех. Через полчаса леди Батерст сделала мне знак, чтобы я увела Каролину. Я увела ее и уложила поскорее в постель. Просидевши у нее до тех пор, пока она заснула, я сошла вниз, отдала приказание на утро и ушла к себе. Утомленная тревогой дня, я несколько времени не могла сомкнуть глаз и думала, какие следствия всего этого будут лично для меня. Я была гувернанткой Каролины и не могла ожидать, чтобы леди Батерст захотела оставить меня при себе, после ее отъезда; да я и не согласилась бы на подобное предложение, потому что в таком случае я совершенно зависела бы от ее щедрости, не искупая ее никакими услугами. Было ясно, что я должна проститься с леди Батерст и искать себе другого места. Я была уверена, что она не позволит мне уехать от нее немедленно и даст мне время приискать себе место. Но идти ли мне в гувернантки после всего, что говорила мне об этом леди Батерст, или избрать себе другое занятие, — этого я не могла еще решить. Я кончила мое размышление тем, что решилась предоставить все на волю Провидения и заснула.

Позавтракавши рано, я села с Каролиной в экипаж, и к полудню мы прибыли в дом ее отца. Слуги в парадной ливрее проводили нас в библиотеку, где ждали Каролину ее родители. Довольно было одного взгляда, чтобы увидеть, как чванятся они своим богатством. Они встретили Каролину без особенного чувства. В приеме их было что-то сухое. После первых приветствий она села на софу против отца и матери. Я стояла и, воспользовавшись минутой молчания, сказала:

— Леди Батерст поручила мне проводить вашу дочь к вам, и как скоро лошади отдохнут я возвращусь домой.

— Кто это, Каролина? — спросила ее мать.

— Я должна просить у мадмуазель де Шатонеф извинения что не представила ее, — отвечала Каролина, покрасневши. — Это приятельница моя и моей тетки.

— Я была гувернанткой вашей дочери, — сказала я.

— А, — произнесла леди. — Позвоните-ка кто-нибудь.

Под словом кто-нибудь она разумела, кажется, меня. Но так как меня не пригласили даже сесть, то я и не обратила на это внимания.

— Позвони, пожалуйста, — сказала она своему мужу. Он позвонил. Вошел слуга, и леди сказала ему:

— Проводи гувернантку в чайную да скажи кучеру, чтоб накормили лошадей. Через час чтобы были готовы.

Слуга остановился в дверях, ожидая, что я пойду за ним. Оскорбленная, я обратилась к Каролине и сказала ей:

— Лучше простимся теперь.

Я пошла за слугою, желая поскорее избавиться от неприятной сцены. Меня проводили в небольшую комнату; тут вспомнила я слова леди Батерст, описавшей мне положение гувернантки. Вошел слуга и покровительственным тоном спросил меня, не хочу ли я чего-нибудь съесть? Я отказалась.

— Я могу принести вам рюмку вина, — сказал он.

— Мне ничего не нужно, — отвечала я. — Ступай. Он вышел, хлопнув дверью, и я снова осталась одна.

Я начала размышлять о сцене, которой только что была свидетельницею.

Размышления мои были прерваны приходом слуги, доложившего, что экипаж подан. Я в ту же минуту уехала. Дорогою я решилась не оставаться в неопределенном положении и немедленно объясниться с леди Батерст.

Я возвратилась домой поздно и в этот вечер ее не видала. На другой день за завтраком я рассказала ей, как приняла нас ее сестра, и прибавила, что теперь, без Каролины, мне, разумеется, незачем у нее оставаться, и я прошу ее помочь мне найти себе место.

— Во всяком случае не спешите, Валерия, — отвечала леди Батерст. — Надеюсь, вы не откажетесь погостить у меня, пока не пристроитесь по желанию. Я не прошу вас остаться у меня совсем, потому что знаю, вы откажетесь. Однако почему бы вам не остаться? Я знаю вас и люблю вас. Разлука с Каролиной для меня тяжела. Почему бы вам не остаться?

— Очень вам благодарна, — отвечала я, — но вы знаете, что я решилась жить собственными трудами.

— Знаю, но обстоятельства могут изменять решения. Мадам д'Альбре была вам такая же чужая, как и я, однако же вы приняли ее приглашение.

— И вы знаете, что из этого вышло, — отвечала я ей. — Я готова была поручиться жизнью за ее чистосердечие и привязанность, а как жестоко оттолкнула она меня! Несмотря на всю мою к вам признательность, я не могу принять вашего предложения, потому что не хочу очутиться второй раз в таком же положении.

— Не очень лестный для меня комплимент, — сказала леди Батерст довольно горячо.

— Извините. Мне очень жаль, если слова мои огорчают вас, которая была ко мне всегда ласкова; но я чувствую, что буду несчастна, если не буду независима, и я не хочу испытать вторично толчка, какой дала мне мадам д'Альбре. Сделайте одолжение, перестанем говорить об этом.

— Хорошо, перестанем; может быть, я на вашем месте чувствовала бы то же самое. Какого же места хотите вы искать? Гувернантки?

— Нет. Вчера я была слишком унижена.

— Девушке с вашим воспитанием не из чего много выбирать. Быть компаньонкой очень скучно; секретаршей — это требуется очень редко. Конечно, вы можете давать по домам уроки музыки, пения и французского языка; но преподавателей французского языка множество, а что касается до музыки и пения, то, не знаю почему, учителя почти всегда предпочитают учительнице. Впрочем, в городе, я думаю, можно будет что-нибудь сделать, а пока мы здесь, так обсудим это дело хорошенько. Случай может представиться, когда вовсе его не ожидаешь. Я буду расспрашивать и постараюсь помочь вам, сколько могу.

Я поблагодарила ее, и разговор наш кончился.

Я не положилась, впрочем, исключительно на леди

Батерст, но написала и к мадам Жиронак. Я известила ее о случившемся, сообщила мои намерения и просила у нее совета. Через несколько дней я получила от нее следующее довольно характеристическое письмо:

«Письмо ваше очень меня огорчило; муж мой просто взбесился и объявил, что не хочет ни минуты дольше жить на этом гнусном свете. Впрочем, щадя меня, он еще с ним не простился. Кроме шуток, страшно подумать, что чужие глупости ставят молодую девушку в ваше положение; что ж делать! Мы должны покоряться судьбе, и чем хуже наши дела, тем больше следует надеяться на перемену к лучшему, потому что хуже им сделаться трудно. Я советовалась на счет вас с мужем, но он на все отвечает: нет. Он говорит, что вы слишком хороши для гувернантки; что поступить в компаньонки, значит унизиться; что вы не должны разъезжать в кабриолете по урокам; словом, он не хочет слышать ни о чем, исключая одного: чтобы вы переехали к нам. Я со своей стороны присоединяю свою просьбу к его и уверяю вас, что вы меня этим осчастливите, и что честь и наслаждение видеть вас у себя будут для нас с мужем особенно дороги. Предложение наше ничтожно, но все-таки вам будет лучше у нас, нежели в чьем-нибудь доме, где вас беспрестанно будут огорчать, потому что в этой стране деньги играют главную роль. Приезжайте, пожалуйста к нам, если хотите; тогда мы поговорим подробнее. Мужу моему теперь почти обедать некогда, так много у него учеников. Я тоже занята почти целый день. Если Господь даст нам здоровье, мы надеемся приберечь копейку на дождливый день, как говорят в этой стране, где вечно идет дождь. Примите уверения в любви и преданности

Аннеты Жиронак».

Мы переехали в город раньше обыкновенного, потому что леди Батерст скучала после отъезда Каролины, от которой не получила с тех пор ни строчки. Причиною этому были, разумеется, ее родители, платившие так за любовь леди Батерст, когда уже не нуждались в ее помощи. Не знаю, как это случилось, только мало-помалу между мною и леди Батерст возникла какая-то холодность. Осталась ли она недовольна моим отказом жить У нее в доме, хотела ли от меня отвыкнуть, зная, что мы скоро расстанемся, — не знаю. Я ничем ее не оскорбила, я была спокойна и научилась лучше владеть собою, но не могу себя упрекнуть ни в чем относительно ее. Мы были уже около недели в Лондоне, когда к леди Батерст приехала ее старая знакомая, только что возвратившаяся из Италии. Ее звали леди Р**; она была вдова баронета, не могла держать собственного экипажа, но могла иметь наемный. Она была писательница: написала два или три романа, говорят, довольно посредственных, но как произведения женского пера принесших ей порядочные деньги. Это была женщина очень эксцентрическая и забавная. Если женщина говорит все, что ни взбредет ей на ум, то из кучи соломы всегда выпадет хоть зернышко; не удивительно, следовательно, что и ей случалось проронить хорошую мысль. Это помнили, забывая все остальное, и на леди Р** смотрели как на писательницу. Это была женщина высокого роста, лет пятидесяти, если не больше, с остатками красоты в чертах лица; по живым приемам ее и походке можно было заключить, что она еще бодра и здорова.

— Саrа mia, — сказала она, бросаясь к леди Батерст, — как же вы провели все это время? Вот я два года провела в стране поэзии и на всю жизнь запаслась изящными образами и идеями. Читали вы мое последнее произведение? Все от него в восторге и говорят, что оно доказывает влияние климата на воображение; это совершенно в новом роде — итальянская история животрепещущего содержания. И у вас тут, как я вижу, новости, — продолжала она, глядя на меня, — да еще и прекрасные; познакомьте нас: я в восторге от всего возвышенного и изящного. Ваша родственница? Нет! — Мадемуазель де Шатонеф! — Какое прекрасное имя для романа. Я готова воспользоваться и срисовать портрет с натуры. Хотите вы дать мне сеанс?

Леди Р** никому не давала слова вымолвить. Леди Батерст, знавшая ее очень хорошо, предоставила ей в этом отношении полную свободу; я же, не слишком довольная такой бесцеремонной лестью, воспользовалась минутой, когда леди Р** начала что-то шептать на ухо леди Батерст, и вышла вон. На следующее утро леди Батерст сказала мне:

— Валерия! Вы вчера очень понравились леди Р**. Когда вы ушли, она сказала, что ищет себе именно такую компаньонку и секретаршу. Я отвечала, что вы желаете получить место в этом роде и живете покамест у меня. Мы поговорили с ней подробнее, и она сказала, что напишет мне об этом. Я только что получила ее письмо; вы можете его прочесть. Она предлагает вам сто фунтов в год на всем содержании, кроме платья. Что касается до жалованья, кажется, это хорошо. А что до самой леди Р**, так я могу сказать вам мое о ней мнение в двух словах. Вы видели ее вчера; она всегда такова. Странная, но добрая женщина и, сколько я слышала, гораздо щедрее тех, которые богаче ее. Вот все, что я могу сказать вам о ней; решите сами. Вот ее письмо; ответ сообщите вы мне завтра утром. Спешить незачем.

Я сделала одно или два замечания и удалилась. Письмо было очень любезное, но странное, как сама леди Р**. Я ушла к себе в комнату и начала обдумывать сделанное мне предложение. У леди Батерст мне было не совсем ловко; но я не могла как-то примириться с мыслью поступит к леди Р**. Она так резко отличалась от тех, с которыми я привыкла жить!

Тут вошла ко мне горничная леди Батерст и сказала, что пора одеваться к обеду. Помогая мне одеваться, она сказала между прочим:

— Так вы нас оставляете? Жаль, очень жаль! Уехала мисс Каролина, теперь и вы уезжаете. А я думала, что вы останетесь у нас, и надеялась позаимствоваться у вас умением одеваться к лицу.

— Кто тебе сказал что я уезжаю?

— Мистрисс Батерст четверть часа тому назад.

— Да, она сказала тебе правду, я уезжаю.

Слова горничной заставили меня принять предложение леди Р**. Леди Батерст, подумала я, сладила уже дело за меня, если сообщила об этом служанке.

Читатель догадается, что после этого мне не тяжело было расстаться с леди Батерст, и на следующее утро я холодно объявила ей, что принимаю предложение леди Р**. Она взглянула на меня, как будто удивляясь, что я не высказываю сожаления расстаться с ней и не благодарю ее за ласки; но я не могла высказывать чувств, которых в эту минуту во мне не было. После я рассудила, что это было с моей стороны дурно, потому что я все-таки была ей многим обязана. Мне следовало бы благодарить ее, но меня остановила мысль, что она говорила c горничной о моем отъезде и, следовательно, была со мною не чистосердечна.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Я сейчас напишу к леди Р**. Могу, надеюсь, известить ее, что вы готовы к ее услугам во всякое время?

— Да, хоть сейчас, — отвечала я.

— Вам как будто ужасно хочется со мною расстаться, — заметила леди Батерст.

— Это правда, — отвечала я. — Вы сказали вашей горничной, что я уезжаю, когда еще не знали, согласна ли я; поэтому я оставляю вас охотно. Вы уже наперед решили от меня избавиться.

— Я действительно сказала моей горничной, что, может быть, вы уедете, — сказала леди Батерст покрасневши. — Но. .. впрочем, не для чего распространяться, что я говорила и чего не говорила, или расспрашивать горничную; одно из всего этого ясно: мы друг в друге обманулись и, следовательно, лучше расстаться. Я, кажется, еще вам должна, мадмуазель де Шатонеф? Сочли вы, сколько времени вы у меня пробыли?

— Я сочла время, которое была гувернанткой Каролины.

— Мисс Каролины, мадмуазель де Шатонеф.

— Мисс Каролины, если вам так угодно. Пять месяцев и две недели, — отвечала я, вставая.

— Вы можете присесть, пока я сделаю счет, — сказала леди Батерст.

— Для девицы Шатонеф слишком много чести сидеть в вашем присутствии, — отвечала я спокойно, оставаясь на ногах.

Леди Батерст ничего не отвечала, сделала счет на клочке нотной бумаги, подала мне и просила взглянуть, так ли?

— Я нисколько в том не сомневаюсь, — отвечала я, взглянув на листок и кладя его на стол.

Леди Батерст положила следуемую мне сумму тоже на стол и сказала:

— Сделайте одолжение, сочтите. — Потом прибавила, вставая:

— Вам будут прислуживать по-прежнему, пока вы еще у меня в доме. Прощайте

С этими словами она раскланялась и вышла.

Я отвечала ей таким же формальным поклоном, и, огорченная ее обхождением, проронила несколько слез. Но я скоро ободрилась.

Эта сцена напомнила мне, чего должна я ожидать в будущем: «Мисс Каролина», — подумала я. Когда я была protegee мадам д'Альбре и гостья леди Батерст, тогда меня звали просто Валерией, а ее Каролиной. Леди Батерст могла бы отпустить меня, не давая мне так больно почувствовать перемену наших отношений. Впрочем, тем лучше: это уничтожает ее одолжение. Меня взяли из дому родительского и предали оскорблениям всего света! Что ж, буду защищаться, как могу.

Ушедши собирать мои вещи, я чувствовала, как бодрость усилилась во мне именно от того, что леди Батерст хотела меня унизить.

Леди Р** приехала после обеда вследствие письма леди Батерст. Я была у себя в комнате, когда мне доложили, что она желает меня видеть. Леди Батерст не было дома. Я застала леди Р** одну; она чуть не бросилась мне в объятия, схватила меня за обе руки, сказала, что счастлива приобретением такого сокровища, спросила, не могу ли я ехать с ней сейчас же, и проговорила без остановки минут десять, задавая мне сотни вопросов и не давая времени ответить ни на один из них. Наконец, уловивши минуту, я отвечала на главнейшее: сказала, что готова приехать к ней завтра поутру, если ей угодно будет прислать за мною. Она требовала, чтобы я приехала к завтраку, и я согласилась, потому что леди Батерст вставала поздно, а я желала оставить дом ее, не встречаясь с нею еще раз после нашего формального прощания. Окончивши это дело, леди Р** поспешила уехать; она порхнула из комнаты, когда я не успела еще позвонить, чтобы велеть подать экипаж.

Я кончила мои сборы к отъезду; обедать мне принесли в мою комнату, потому что я извинилась головною болью, что и было справедливо. На следующее утро, когда леди Батерст еще спала, я уехала к леди Р**, в Бэкер-стрит, Портмен-сквер. Я застала ее одетою по-домашнему.

— Прекрасно, — сказала она. — Наконец надежды мои исполнились. Я всю ночь провела в тревоге, между надеждой и опасением, как всегда бывает с человеком в важных случаях. Пойдемте, я покажу вам вашу комнату.

Для меня приготовили прекрасную комнату, окнами на улицу.

— Вид отсюда не обширный, — сказала леди Р**, — но все-таки, проснувшись рано поутру, вы можете найти в нем предмет для размышления. Вы можете следить за пробуждением Лондона. Вот появляется сонный констебль; усталый извозчик и еще более усталая лошадь плетутся на отдых после ночной работы; бежит, впросонках служанка; кухарка смывает с крыльца вчерашнюю грязь; раздаются дискант молочницы и бас тряпичника; бежит подмастерье хлебника, почтальон, и так далее, сперва единицы, потом десятки, потом десятки тысяч, и Лондон проснулся. В этом есть поэзия. Пойдемте завтракать. Я всегда завтракаю в домашнем костюме. Вы делайте то же, то есть если хотите. А где паж?

Леди Р** дернула за колокольчик в диванной, которую называла будуаром, и явился мальчик лет четырнадцати, в голубой блузе с кожаным поясом.

— Лионель, завтрак! Исчезни прежде, чем левиафан успеет проплыть милю! Булок и масла!

— Сейчас, — отвечал он живо. — Все будет готово прежде, чем человек успеет проплыть сто шагов! — И он исчез.

— В этом мальчике пропасть ума, — заметила леди Р**. — Хоть сейчас в шуты к Астлею. Я встретила его совершенно случайно; он один из моих образцов.

Я никак не могла догадаться, что она под этим разумеет; но скоро все объяснилось. Завтрак прервал на минуту ее болтовню. Потом она опять крикнула пажа. — Убирай, только осторожнее!

— Знаю! Я не разобью посуды по-вчерашнему.

Он собрал завтрак на поднос с удивительною быстротою и исчез так проворно, что я невольно подумала: вчерашняя история повторится.

Не успел он переступить за порог, как леди Р** подошла ко мне и сказала:

— Дайте мне хорошенько на вас посмотреть. Да, я не ошиблась, вы удивительный образец и будете моей героиней. Именно такой красоты я и искала. Присядьте, поболтаем. Я часто нуждаюсь в обществе. Секретарша, ведь это только так говорится: я пишу чрезвычайно скоро и не могу поспевать за мыслями. Четко ли я пишу или нет, это не моя забота, а наборщика. Разбирать рукопись его дело, и потому я никогда не заставляю переписывать мои сочинения набело. Я нуждаюсь в прекрасной собеседнице; безобразную я не пригласила бы ни за какие блага в мире: она вредила бы мне столько же, сколько вы принесете пользы.

— Право, не понимаю, какую пользу могу я вам принести, если не буду писать для вас.

— Боже мой! Да мне довольно смотреть на вас, когда я чувствую расположение писать; в этом случае, согласитесь, вы доставляете мне пользу. Но не будем входить в философские или психологические прения. Все это объяснится со временем само собою. Теперь, прошу вас, сделайте мне одно только одолжение, пропустите мимо эти глупые, церемонные две недели, которые все-таки кончаются сближением и короткостью; они доказывают только людскую подозрительность. Позвольте мне называть вас Валерией, а вы называйте меня Семпронией. У вас прекрасное имя; оно годится для любой героини. Мое настоящее имя Барбара. Называйте меня Семпронией; вы меня очень обяжете. Теперь я сяду писать; возьмите книгу и садитесь на софу; в начале следующей главы героиня моя находится именно в этом положении.

ГЛАВА VII

Леди Р** села за письменный стол, а я на софу. Читая книгу, я заметила, что леди часто сводит глаза с бумаги на меня; я догадалась, что она меня описывает. Через полчаса она бросила перо и воскликнула:

— Вот! Я обязана вам лучшим изображением героини! Слушайте.

И она прочла мне очень лестное и цветистое описание моей особы.

— Мне кажется, — сказала я, — что вы обязаны этим портретом больше воображению, нежели действительности.

— Нет, нет, Валерия. Я отдала вам справедливость, не больше. Нет ничего лучше, как списывать живые лица; это то же самое, что живопись: верно только то, что списано с натуры. Да и что такое рассказ, если не та же живопись, только пером?

В эту минуту вошел Лионель с письмом; он слышал ее последнее замечание и сказал, подавая ей письмо:

— Вот тут на конверте кто-то нарисовал ваше имя; надо заплатить семь пенсов. Это ужасно дорого за такую пачкотню.

— Не должно судить по наружности, — отвечала леди Р** — Содержание может стоить сотни фунтов. Наружность этого письма, конечно, не обещает ничего особенного, но может быть в нем, как в безобразной жабе, скрывается алмаз. Насчет жабы — это было, поверьте, в старые годы, Лионель, и Шекспир этим воспользовался.

Она прочла письмо, положила на стол и сказала Лионелю:

— Можешь идти.

— Вы вскрыли жабу; желательно знать, оказался ли в ней алмаз?

— Нет, это обыкновенное письмо и касаетсятебя. Башмачник в Брайтоне просил заплатить ему восемнадцать шиллингов за заказанные тобою башмаки.

— Да, действительно, я ему еще должен, да мне некогда думать о своих делах: я занят вашими.

— Теперь тебе напомнили, так ты лучше отдай мне деньги, а я их отошлю куда следует.

В эту минуту леди Р** нагнулась поднять свой носовой платок. На столе лежало несколько золотых; Лионель, мигнувши мне глазом, взял один из них и подал его молча леди Р**

— Хорошо, — сказала она. — Я люблю честность.

— Да, — отвечал бесстыдный мальчик, — я, как большая часть автобиографов, родился от честных, но бедных родителей.

— Верю, что родители твои были честные люди, и в награду за твою честность и заплачу за тебя; оставь эти деньги себе.

— Благодарю вас. Да, я и забыл сказать вам: кухарка ждет ваших приказаний.

Леди Р** встала и вышла. Лионель, посмотревши на меня с улыбкой, положил монету обратно на стол.

— Вот что называется честность, — сказал он. — Занял — и возвращаю.

— А если бы она не подарила вам этих денег? — спросила я.

— Все равно, я возвратил бы их, — отвечал он. — Если бы я хотел, то мог бы обкрадывать ее каждый день. У ней деньги всегда так валяются, и она никогда их не считает, и кроме того, если бы я хотел воровать, так уж, конечно, воровал бы не при ваших ясных глазах.

— Бесстыдный!

— Это от того, что я много читаю. Что ж! Не моя вина! Леди заставляет меня читать, а в старых историях пажи всегда бесстыдны. Однако ж мне некогда болтать: ножи еще не вычищены. — И он вышел из комнаты.

Я не знала, рассказать ли леди Р** проделку пажа или нет. Деньги были возвращены, и я сочла за лучшее промолчать. Скоро я убедилась, что он, действительно, не льстится на золото и мог бы, если бы хотел, воровать безопасно. Лионель был хороший и честный мальчик, только едок и нагл, что, впрочем, зависело от обращения с ним самой леди. Он отличался умом и проворством; проворство его было так велико, что ему все как будто нечего было делать, и свободное время посвящал он чтению.

Леди Р** возвратилась и опять села писать.

— Поете вы? Леди Батерст, помнится, говорила, что у вас прекрасный голос. Сделайте мне одолжение: мне хочется послушать какую-нибудь мелодию; описание будет живее, если звуки, действительно, коснутся моего слуха. Я люблю действительность; только пойте без аккомпанемента; моя крестьянка не может же идти по полю с кружкой воды в одной руке и фортепьяном в другой.

— Надеюсь, — отвечала я со смехом, — однако, не слишком ли я близко?

— Да, да, это правда; лучше бы пропеть на лестнице или в соседней комнате, но я не хочу сделать грубость и выслать вас вон.

— Пойду сама, — отвечала я и вышла.

Я спела французскую песню, которая, как я предполагала, придется к цели леди Р**. Когда я возвратилась в комнату, леди писала с яростью и не заметила моего прихода. Я села; через десять минут перо полетело в сторону, и леди сказала:

— Мне еще ни разу не удавалось написать такой эффектной главы! Валерия, вы дороже золота! Вы сделали мне благодеяние. Вы не знаете, что значит авторское чувство. Вы не имеете понятия о том, как льстит успех нашему самолюбию; хорошее место в сочинении Для нас выше всего в мире. Сегодня утром вы дважды оказали услугу моей господствующей страсти, и я от вас без ума. Вы, верно, находите меня странной; меня все находят странной. Но, знаете, мне часто придется обращаться к вам со странными просьбами. Однако я никогда не попрошу вас сделать что-нибудь неприличное. В этом будьте уверены. Закрываю мою тетрадь; на сегодня довольно.

Леди Р** позвонила, приказала Лионелю принять бумаги, сложить деньги в кошелек и спросила, отозвана ли она сегодня вечером куда-нибудь?

— Да, мы отозваны, — отвечал он, — только не помню куда. Сейчас посмотрю.

Он вышел и через минуту воротился.

— Вот записка, — сказал он, — к мистрисс Алльвуд, в девять часов.

— Мистрисс Алльвуд ученая дама; у ней очень приятные вечера, — сказала леди Р**, обращаясь ко мне.

Лионель посмотрел на меня из-за ее стула и покачал головою.

— Пойдем? — продолжала леди Р**.

— Если вам угодно, — отвечала я.

— И прекрасно! Перед обедом мы поедем прокатиться, а вечер будет посвящен пиршеству ума и сердца. Боже мой! Все пальцы запачкала чернилами! Пойду умыться.

Едва только она вышла, как Лионель сказал:

— Пиршество ума и сердца! Спасибо за такое угощение! Я предпочитаю добрый ужин, да побольше шампанского.

— Да вам-то что из этого? — спросила я.

— Как что? Я терпеть не могу этих литературных собраний. Во-первых, на один порядочный экипаж у ворот приходится двадцать колымаг, и компания, следовательно, прескверная; а во-вторых, если вечер кончается хорошим ужином, так и на мою долю в кухне кое-что приходится. Вы не думайте, чтобы мы там праздно проводили время. Я у мистрисс Алльвуд был два раза: ужина не подают; угощают одними сентенциями, и то только в гостиной; питье — вишневая вода; ни музыки, ни танцев, только тара та-та. Ничего не может быть глупее.

— Можно подумать, что вы проводите эти вечера в гостиной, а не в кухне.

— Разумеется, в гостиной. Всех, кто носит ливрею, они втискивают в людскую, и я лучше иду подавать пирожки, чем тереться по целым часам около стола в кухне. Я слышу их разговоры не хуже всей прочей компании, и мне часто приходило в голову, что я мог бы отвечать умнее иных знаменитых литераторов. Когда я сегодня буду подавать пирожки, так вы берите те, на которые я вам укажу: они лучше.

— А почему вы это знаете?

— А я их пробую перед тем, как нести в гостиную.

— И вам не стыдно в этом признаваться?

— Все это от чтения. Я читал, что в старые годы важные особы, короли, принцы и так далее, заставляли слуг пробовать подаваемое им кушанье в избежание отравы. Я пробую пирожки на том же основании и, право, несколько раз чуть не отравился на этих постных вечерах; с тех пор я стал умнее и если вижу, что какой-нибудь пирожок имеет подозрительную наружность, так оставляю его гостям. Однако же мне некогда разговаривать с вами дольше; надо отдать приказание кучеру.

— Никто вас и не просит разговаривать.

— Это так; а слушать меня вам все-таки весело; этого вы не можете отрицать. Пойду, скажу кучеру, в стиле леди Р**, чтобы он опоясал парк в сорок минут.

И он исчез в один миг.

Он был прав: болтовня его меня забавляла до такой степени, что я забывала его бесстыдство и фамильярность. Вскоре потом мы выехали и, прокатившись раза три вокруг парка, возвратились домой обедать. В десять часов мы явились к мистрисс Алльвуд. Меня представили множеству литературных звезд первой величины, о которых я до тех пор ровно ничего не слыхала. Больше всех обращал на себя внимание какой-то граф, которому турки отрезали нос и уши. Это не придавало ему красоты, но представляло своего рода интерес.

Лионель был прав: вечер был прескучный; все говорили разом, каждый в надежде найти слушателей, именно, как выразился Лионель: тара та-та и только. Я была очень рада, когда подали нам экипаж. Вот как провела я первый день у леди Р**.

На тот же лад проходили и следующие дни. Месяц пролетел быстро. Каждый день леди Р** отмечала какою-нибудь особенною эксцентрическою выходкою; это забавляло меня. От меня как от модели часто требовали престранных вещей, но, несмотря на все это, леди Р** была женщина с душою и образованием, и в чем отказала бы я другой, то делала для нее охотно. Я называла ее, по ее желанию, Семпронией и сблизилась с Лионелем, который хотел играть роль близкого человека, не спрашивая согласия других, и был забавен не менее самой леди Р**. Иногда, наедине, я задумывалась о моем положении. Я получала большое жалованье, — за что? Чтобы принимать разные позы и ничего не делать. Это не льстило моим дарованиям, но со мною обращались ласково и доверчиво. Я была подругой леди Р**, принята у всех ее знакомых, и мне никогда не давали почувствовать моей зависимости. Я привязалась к леди Р** и была довольна моим положением. Однажды она сказала мне.

— Валерия, стяните мне, пожалуйста, корсет. Она сидела и писала.

— Крепче, крепче! Еще крепче! Вот так.

— Да вам дышать почти нельзя, Семпрония.

— Зато писать можно. Душа и тело, я уже говорила вам, имеют друг на друга влияние. Я хочу написать строгонравственный разговор, и он мне не удастся, если не зашнуровать корсета. Теперь я готова изобразить хоть жену Катона.

Через несколько дней она рассмешила меня еще больше. Она писала около получаса и вдруг бросила перо в сторону со словами:

— Нет, так ничего не будет! Пойдемте, Валерия, снимите мне, пожалуйста, корсет. Мне надо быть без всяких стеснений.

Мы ушли и, снявши корсет, воротились в будуар.

— Теперь, я думаю, удастся, — сказала она, садясь к столу.

— Что такое? — спросила я.

— Мне надо написать любовную сцену, горячую, страстную. В шнуровке это невозможно. Теперь мне свободнее, и я могу дать волю воображению, — писать стрелою самого Купидона. Героиня моя сидит, опустивши голову на руку. Присядьте, милая Валерия, как будто вы думаете об отсутствующем друге. Да, да, так, прекрасно, верно натуре. .. однако я забыла: тут входит паж. Не шевелитесь, я позвоню.

Лионель явился в ту же минуту.

— Лионель! Ты разыграешь роль пажа.

— Некогда мне играть, миледи; я в самом деле паж. Надо идти ножи точить.

— Теперь не до ножей. Слушай: ты прислан к девушке, которая сидит, погруженная в сладкие мечты. Ты входишь незаметно — ты поражен ее красотою — ты прислонился к дереву в небрежной, грациозной позе и устремил глаза на ее прелестное лицо. Прислонись к двери, я опишу эту сцену.

Я невольно улыбнулась бестолковой сцене, когда Лионель, всклокочивши свои волосы и поднявши воротник рубашки, стал в указанную позицию и сказал мне:

— Теперь посмотрим, мисс Валерия, кто из нас лучше сыграет свою роль. Я думаю, вы скорее устанете сидеть, нежели я смотреть на вас.

— Превосходно, Лионель! Именно вот эту позу и хотела я изобразить, — сказала леди Р**, с яростью царапая по бумаге пером. — Взгляд твой очень естествен, верен натуре. — Кимон и Ифигения, — превосходная картина! Не шевелитесь, ради Бога! Только десять минут!

Я взглянула на Лионеля; он сделал страшную гримасу. Мне не очень нравилось разыгрывать сцену с слугою, но Лионель не походил на других слуг. Через десять минут представление кончилось. Лионель ушел чистить ножи, а я взяла книгу и, видя, как радует леди Р** удавшееся, по ее словам, описание, не сожалела, что исполнила ее желание.

Однажды утром, во время отсутствия леди Р**, я вступила в разговор с Лионелем и спросила его, почему он воспитан лучше, нежели большая часть слуг?

— Я сам себе нередко задаю этот вопрос, — отвечал он. — Самое раннее воспоминание мое — школа: нас было, помню, человек двадцать, мал мала меньше, и ходили мы попарно в приготовительную школу к девицам Виггинс. В школе никто меня не навещал; другие говорили о своих родителях, — мне не о ком было говорить; другие уходили по праздникам домой и приносили с собой оттуда пряники и игрушки; я проводил праздники, роясь в песке и всего раза два или три в сутки открывая мой одинокий рот. Во время вакансий я имел много досуга на размышления и, подросши несколько, подумал, что ведь и у меня не хуже других были, вероятно, родители. Я начал расспрашивать об этом; но вопросы мои нашли наглыми, я получил строгий выговор, и уста мои сомкнулись.

Наконец, я стал уже слишком велик для школы; старые девицы не могли со мною сладить, и, кажется, по их приглашению, оказала мне честь своим посещением одна старая ключница, женщина лет пятидесяти, которой я прежде никогда не видал. Я рискнул предложить ей те же вопросы, и она отвечала, что у меня нет ни отца, ни матери, что они давно умерли, и что я воспитываюсь по милости одной знатной леди, у которой она служила, и которая возьмет меня, может статься, к себе или вообще что-нибудь для меня да сделает. Года четыре тому назад (мне было тогда, говорят, двенадцать лет, но, мне кажется, я старше) за мною прислала леди Р**. Меня нарядили в чалму и красную куртку и посадили на пол, сказавши мне, что я паж. Я только бегал на посылках и читал книги: это мне нравилось; от чтения я был без ума. Сначала леди Р** заботилась обо мне; но с течением времени я как-то падал все ниже и ниже и мало-помалу перешел из гостиной в кухню.

Костюм мой не был возобновлен. Сначала я ходил в простом платье и состоял под начальством камердинера; года два тому назад его отпустили, и я изъявил желание сам исправлять его должность. Теперь я получаю большое жалованье. Вот все, что я о себе знаю; но леди Р** знает, кажется, больше. Впрочем, старая ключница говорила, может быть, и правду, что я сын ее любимых служителей и обязан ей воспитанием: вы сами знаете, какие бывают у нее странности.

— Как ваше другое имя, Лионель?

— Говорят, Бедингфильд.

— Говорили вы когда-нибудь леди Р** о ваших родителях?

— Говорил; но она отвечала, что они служили у сэра Ричарда, а не у нее (сэр Ричард, это баронет, покойный отец ее), и что она знает о них только то, что отец мой был при нем управляющим или дворецким, и что баронет завещал ей обо мне позаботиться. Она не желала, кажется, распространяться об этом предмете и, давши этот ответ, поспешила услать меня за чем-то. С тех пор, однако же, я кое-что открыл. .. Звонят! Это она!

И он исчез.

Вскоре после возвращения леди Р** доложили о приезде мадам Жиронак. Я вышла к ней в столовую, и она сказала мне, что принесла показать леди Р** свои восковые цветы. Я пошла спросить леди Р**, не хочет

ли она взглянуть на них, и леди приказала просить ее к себе. Цветы были, действительно, прекрасны. Леди Р** пришла в восторг и купила некоторые из них. Потом я сошла с мадам Жиронак опять вниз и долго с нею беседовала.

— Не нравится нам с моим мужем ваше положение, — сказала она. — Знаете ли что, мадмуазель де Шатонеф? Вам не мешало бы выучиться делать из воска цветы. Я буду учить вас даром; я открою вам даже то, чего не открывала никому из моих учениц: именно, способ приготовления воска и много других маленьких секретов, которые стоит узнать.

— Я очень бы рада выучиться этому искусству, — отвечала я, — только я могу вам платить за уроки, а иначе не согласна быть вашей ученицей.

— Хорошо, хорошо, не будем об этом спорить. Знаю, принимать одолжение никому неприятно, а вам и подавно; но учиться вы должны; так сделаем условие.

Мы условились, и в продолжение всего времени, которое я пробыла у леди Р**, я занималась этим искусством так прилежно, что под руководством мадам Жиронак сделалась такою же художницей, как она. Она уверяла даже, что я ее превзошла, потому что у меня больше вкуса. Но возвратимся к моему рассказу.

Простившись с мадам Жиронак, я пришла к леди Р** и застала ее сидящею перед столом и рассматривающею купленные ею цветы.

— Вы не знаете, Валерия, — сказала она, — как одолжили вы меня этими цветами! Что за прекрасное, благородное занятие для героини! Моя героиня будет жить этим искусством. Я дошла в моем романе как раз до той минуты, когда героиня находится в стесненных обстоятельствах и не знает, чем ей жить; теперь, благодаря вам, вопрос этот разрешен как нельзя лучше.

Недели через две леди Р** сказала в заключение другого разговора:

— У меня есть для вас сюрприз, Валерия. Зима приходит к концу, и, что еще важнее, третий том мой будет готов недели через две. Сегодня ночью я напрасно призывала Морфея, и мне пришла в голову мысль. Вы знаете, я хотела отправиться на осень в Брайтон, но сегодня ночью мне пришло в голову уехать на твердую землю, в la belle France, не знаю только куда: в Гавр, в Диепп или в Париж? Что вы на это скажете? Я предполагаю совершить сентиментальное путешествие. Мы будем искать приключений, поедем, как Целия и Розамунда. Я с красивой короткой шпагой, в костюме юноши. Подурачимся, Валерия? А? Как вы думаете?

Я не знала, что ей отвечать. Затея леди Р** была уж чересчур странна. Из того, что я слышала о приключениях леди Р** в Италии, я могла заключить, что она, подобно многим другим, считает себя вправе вести себя на чужбине, как ей вздумается, а я нисколько не желала быть в ее свите.

— Я знаю мое отечество очень хорошо, — отвечала я, — и уверяю вас, что нет страны неудобнее для маскарада. Мы испытаем слишком много неприятностей, путешествуя одни, и путешествие выйдет вовсе не сентиментальное. Лионель поедет с вами?

— Не знаю, право; впрочем, ему не мешало бы выучиться по-французски. Я думаю, возьму его с собою. Он проворный мальчик.

— Да. Откуда вы его достали?

— Он сын. .. одного фермера или чего-то в этом роде, — сказала леди Р**, краснея. — Отец его жил в имении моего отца; но его самого поручил мне, умирая, сэр Ричард.

— Поручил как слугу? — спросила я. — Он, мне кажется, слишком хорош для такой должности.

— Я дала ему воспитание, Валерия. Отец поручил мне его не как слугу, а просто завещал мне о нем позаботиться. Когда-нибудь, может статься, я буду в состоянии сделать для него и больше. Сегодня мы едем на бал к леди Г**. Вы знаете? Бал будет самый блестящий. Она дает только один вечер в год, но всегда с отличным вкусом. Боже мой, как уже поздно! А мне еще надо сделать столько визитов!

— Меня прошу вас извинить. Я обещала взять урок у мадам Жиронак.

— Что ж делать! Примусь за скучное дело одна. Может ли быть что-нибудь глупее? Разумная, бессмертная душа развозит визитные карточки!

Бал у леди Г** был, действительно, великолепный. Я танцевала. Молодые аристократы, конечно, не считали меня достойною пройти с ними по пути жизни, но проскользнуть со мною в вальсе по паркету были очень не прочь, потому что к имени моему не было прицеплено название гувернантки. В Лондоне никто меня не знал, и я не занимала там этой должности. Мы сидели рядом с леди Р**. Через несколько минут она вскочила и поспешила, — куда и зачем, не знаю, — только место ее тотчас же заняла леди М**, бывавшая с дочерьми своими в числе гостей у леди Батерст.

— Забыли вы меня, мадмуазель де Шатонеф? — спросила она, протягивая мне руку.

— Нет; очень рада вас видеть. Здоровы ли ваши дочери?

— Благодарю вас; вечером они довольно свежи, но по утрам все что-то бледны. Зима в Лондоне ужасная вещь; страшно вредит здоровью; да что делать? Надо выезжать; надо, чтобы нас везде видели; а вечера и балы каждый день. Если девушка не выйдет замуж в первые три сезона после первого появления в свет, так после уже мало надежды; она теряет свежесть молодости, столь привлекательную для мужчин. Никакое здоровье не выдержит такой жизни. Я часто сравниваю наших девушек с почтовыми лошадьми; зимою им задают страшную гонку и потом ведут летом откармливать в деревню, чтобы в следующий сезон начать снова. Это, право, ужасная жизнь; да что делать? Надо же выдавать дочерей замуж. Я с моими просто измучилась; пора бы им пристроиться. Пойдемте в другую комнату, мадмуазель де Шатонеф; там прохладнее и меньше народу. Дайте мне вашу руку. Может быть, мы встретим моих дочерей.

Мы пришли в соседнюю комнату и сели в углу на софе.

— Здесь нас никто не подслушает, — сказала леди М**. — Скажите, пожалуйста, вы расстались с леди Батерст, но я не знаю почему. Что, это тайна?

— Нет. После отъезда Каролины мне нечего было у нее делать, и я не захотела оставаться. Вам, может быть, известно, что я приехала к леди Батерст в гости, и что непредвидимая перемена обстоятельств заставила меня остаться у нее в качестве наставницы Каролины.

— Да, я слышала что-то в этом роде; это у вас было, кажется, слажено как-то между собою, и леди Батерст была, я думаю, этому очень рада. Я, по крайней мере, сочла бы это за особенное счастье. Теперь вы у леди Р**. Скажите, если это не нескромный с моей стороны вопрос: что вы у нее такое?

— Она пригласила меня в секретарши, но я еще ни строки для нее не писала. Леди Р** угодно видеть во мне компаньонку, и я должна отдать ей справедливость, что она осыпает меня ласками.

— Я в этом не сомневаюсь, — сказала леди М**, — только мне кажется (извините, что я беру смелость вмешиваться в ваши дела: я от души желаю вам добра), мне кажется, что положение ваше в доме леди Р** не совсем таково, каким желали бы его видеть преданные вам люди. Всем известны ее странности, чтобы не сказать иначе, и вы, может быть, не замечаете, что она любит иногда болтнуть лишнее. При вас она, разумеется, остерегается; у нее доброе сердце, и она никого не захочет оскорблять умышленно; но в обществе она часто увлекается желанием блеснуть и говорить то, о чем следовало бы умолчать. Мне рассказывали, что намедни, за обедом у мистрисс В**, куда вы не были приглашены, она назвала вас, кажется, своим «очаровательным образцом», и когда у нее попросили объяснения этих слов, она сказала, что вы принимаете разные позы, а она пишет, по ее выражению, с натуры. Некоторые из молодых людей сказали или, лучше сказать, намекнули, что желали бы исполнять роль героя и стоять перед вами на коленях, а она отвечала, что не нуждается в их услугах, потому что для этой роли у нее есть какой-то паж или лакей, не помню наверное. Ведь это, разумеется, неправда, мадмуазель де Шатонеф?

О, как закипела во мне при этих словах кровь!

Читатель уже знает, на сколько тут было правды, но тон, которым все это было рассказано, ужаснул меня. Я покраснела до ушей и отвечала:

— Леди Р** несколько раз, когда я сидела за книгой, а она писала, говорила мне, что пишет с меня свою героиню, правда; но, зная ее причуды, я считала это за пустую фантазию. Повинуясь добродушно ее капризу, я никак не ожидала испытать такого оскорбления, как вы мне рассказываете. Что она обо всем этом рассказывала, не подлежит сомнению, потому что это знала только она да я.

— Да ее лакей.

— Лакей? Да, у нее есть нечто вроде пажа.

— Именно. Мальчик лет пятнадцати или шестнадцати, проворный скороспелка, весьма многим обязанный леди Р** и, если верить молве, не совсем ей чужой. Не заметили вы между ними сходства?

— Боже мой! Вы меня удивляете.

— И вероятно, говорю вам неприятные вещи, — продолжала леди Р**, взявши меня за руку. — Но с моей стороны лучше, я думаю, раскрыть вам глаза, нежели подсмеиваться над вами, когда вас нет, как делают другие. В известном отношении мы живем в дурном обществе; случится ли что-нибудь скандалезное, пронесется ли какая-нибудь ложная молва, все об этом знают, кроме героя рассказов. Редко случается нам найти истинного друга, который уведомил бы нас об этом. Яд разливается, а мы лишены возможности уничтожить его противоядием; светская дружба — вздор. Я, как видите, поступила иначе; не знаю, будете ли вы мне за это благодарны или нет; может быть, нет: за неприятные вести редко благодарят.

— Нет, благодарю вас от всего сердца, — отвечала я. — Я понимаю, что вы поступили по-дружески. Меня ужасно оскорбили, — продолжала я, отирая выступившие на глазах слезы, — но впредь я не подам повода к таким рассказам, потому что оставлю леди Р** при первой возможности.

— Послушайте! Я не решилась бы сообщить вам вещи, которые, как легко было предвидеть, заставят вас отказаться от покровительства леди Р**, — если бы не обдумала, чем можно будет вознаградить вас. Я считаю себя счастливой, что могу предложить вам мой дом, где вы будете пользоваться уважением и удобствами жизни, если вам угодно принять мое предложение. Если бы я знала, что вы намерены расстаться с леди Батерст, я предложила бы вам это тогда же. Теперь, однако же, вы слишком взволнованы; так лучше поговорим об этом в другое время. Не хотите ли приехать ко мне завтра? Я пришлю за вами экипаж в два часа. Я приехала бы к вам сама, но присутствие леди Р** помешает нам говорить о деле. Скажите, приедете вы?

Я обещала; леди М** встала и подала мне руку. Мы возвратились к тому месту, откуда ушли; там застала я леди Р** в жарком споре с каким-то членом парламента. Я села возле нее незаметно и погрузилась в размышления, не очень веселые. У меня страшно разболелась голова, и лицо мое приняло такое болезненное выражение, что это заметил даже собеседник леди Р**.

— Ваша барышня, кажется, нездорова, — сказал он ей.

Я сказала леди Р**, что у меня болит голова, и что я желала бы, если можно, уехать домой.

Она тотчас же согласилась, изъявляя сожаление. Приехавши домой, я поспешила удалиться к себе в комнату.

Тут я села и опустила голову на руки. Я слишком быстро подвигалась в знании света. Я начинала ненавидеть его, — ненавидеть мужчин, и женщин еще больше. Что за уроки были мне даны в продолжение одного года! Сперва мадам д'Альбре, потом леди Батерст, теперь леди Р**. Неужели, думала я, на свете нет ни дружбы, ни великодушия? Мне, в моем раздраженном состоянии, казалось, что все на свете ложь и притворство, что я — идол людей, которому все приносится в жертву. Через несколько времени я успокоилась, вспомнила о мадам Жиронак, и воспоминание о ее бескорыстной дружбе навело меня на лучшие мысли. Как ни была я огорчена, но понимала, что леди Р** пожертвовала мною только своему тщеславию, желанию блеснуть и вовсе не имела намерения оскорблять меня. Остаться у нее, однако же, после всего рассказанного мне леди М**, было невозможно. Я начала думать, что мне делать? Мне не хотелось говорить леди Р** о настоящей причине нашей разлуки; лучше, казалось мне, найти какой-нибудь предлог и расстаться друзьями. Намерение ее отправиться во Францию было прекрасным предлогом.

Потом я начала размышлять о том, что говорила мне леди М**. Какое место могла она предложить мне у себя в доме? У нее три дочери, но они уже невесты, и воспитание их, как говорится, кончено. Я не могла разрешить этой загадки, перестала о ней думать и, наконец, заснула.

На следующее утро я проснулась с тяжелым сердцем и головною болью, но оделась и вышла к завтраку. Леди Р** спросила меня о здоровье и прибавила:

— Вы разговаривали вчера с леди М**. Я и не знала, что вы с ней знакомы. Между нами, Валерия, — это один из моих образцов.

— А она, я думаю, и не подозревает этой чести, — отвечала я.

— Вероятно. Впрочем, в последнем моем романе она списана очень удачно. Леди М** — прожектор; у нее вечно какие-нибудь планы; в настоящую минуту великая задача ее жизни — выдать своих дочерей замуж.

— К этой цели стремятся, я думаю, все матери.

— И маневрируют, может быть, не менее леди М**, только с большим искусством; все видят, чего она добивается, и это отгоняет молодых людей; она успела бы скорее, если бы оставила их в покое: дочери ее простые, добрые девушки, совсем не гордые и очень услужливые. Но каким образом познакомились вы с леди М** так хорошо?

— Она жила несколько времени со старшею дочерью у леди Батерст.

— А, теперь понимаю.

— Я хочу к ней съездить. Она обещала прислать за мною экипаж в два часа и просила навестить ее, когда она уедет из столицы.

— Да ведь это невозможно; вы забыли о поездке нашей во Францию.

— Я не думала, чтобы вы говорили это серьезно. Вам пришло это в голову во время бессонницы, и я не предполагала, что вы не откажетесь от этой мысли и после.

— О, нет! Я решаюсь на что-нибудь быстро и редко отменяю свои намерения. Мы непременно поедем в Париж.

— Мне едва ли можно будет ехать с вами, леди Р**.

— В самом деле? — сказала она с удивлением. — Позвольте узнать, почему?

— Вы не знаете всех обстоятельств моей жизни; я должна вас познакомить с ними.

Я рассказала ей, сколько казалось мне необходимым, о моем семействе и сказала, что я легкомысленная, недостойная дочь, еще не приготовилась к свиданью с родителями и решительно не хочу до того времени подвергаться опасности встретить их. Леди Р** начала меня уговаривать, доказывала, опровергала, сердилась, льстила, но все напрасно; наконец, она не в шутку рассердилась и вышла из комнаты. Вскоре потом явился Лионель и сказал мне, как обыкновенно, своим фамильярным тоном:

— Что это значит, мисс Валерия? Леди за что-то в ярости: она дернула меня за ухо.

— И, вероятно, поделом, — отвечала я.

— Об этом мнения различны, — возразил он. — Не могу понять, за что она на меня налетела. Досталось и кухарке мимоходом. Я не вытерпел и говорю: «Перестаньте, миледи». А она закричала: «Вот я тебе дам миледи! » Вы знаете: она сердится, когда вы называете ее миледи; я и подумал, что она и на меня за то же гневается, и говорю: «Успокойтесь, Семпрония», — а она меня за ухо.

Я не могла не посмеяться его рассказу, тем более что он говорил с видом оскорбленной невинности.

— Вы заслужили наказание, — сказала я наконец. — Если вы оставите когда-нибудь Леди Р**, то вам покажут, как обращаться со старшими; а так вы не проживете в другом доме и часу. Леди Р** слишком добра и позволяет вам больше, нежели позволят другие. А сердится она вот за что: она хочет, чтобы я поехала с нею во Францию, а я не хочу.

— Так вы нас оставляете? — спросил он печально.

— Кажется.

— Так и я же отойду. Надоело.

— Зачем? Вы не найдете себе такого хорошего места.

— Да и искать не стану. Я жил у нее только в надежде узнать, кто и где мои родители; но она не говорит мне. Буду жить своим умом; «мир моя устрица», как говорит Шекспир; и у меня достанет ума вскрыть ее.

Я не забыла, что говорила мне о Лионеле леди М**; слова его доказывали, что тут кроется какая-то тайна. Я взглянула на его лицо, в нем было фамильное сходство с леди Р**. Тут я вспомнила и то, что она как-то неохотно говорила со мною об этом предмете.

— Но почему же вы думаете, — спросила я, — что леди Р** не хочет сказать вам, кто ваши родители? В последний раз, когда мы говорили с вами об этом предмете, вы сказали, что узнали кое-что; а она говорила мне, что отец ваш был дворецким или управляющим у сэра Ричарда.

— Это неправда. Она говорила мне, что отец мой был у сэра Ричарда метрдотелем; и это оказалось неправдой: старая ключница, посещавшая меня в школе, приехала однажды сюда, замкнулась с леди Р** и просидела с ней около получаса. Когда она простилась, я пошел привести ей извозчика, прицепился сзади и прибыл вместе с нею к ее квартире. Узнавши, где она живет, я поспешил домой, чтобы там не заметили моего отсутствия, но решился посетить ее. На другой день леди Р** дала мне отнести на городскую почту письмо; оно было адресовано на имя мистрисс Грин, в тот самый дом, у которого вчера остановился извозчик. Я догадался, что письмо к старой ключнице, продержал его у себя в кармане до вечера и отнес его сам.

— Мистрисс Грин, — сказал я (она была дома и пила чай с какой-то другой старухой), — я принес вам письмо от леди Р**. Это было с год тому назад, мисс Валерия.

— Странно, что она прислала сюда вас, — заметила мистрисс Грин.

— Странно не то, что она прислала письмо со слугою, — отвечал я, — а то, что я слуга.

Я сказал это, мисс Валерия, так только, чтобы послушать, что она ответит.

— Кто это вам проболтался? — сказала она, глядя на меня сквозь очки.

— Не смею сказать, — отвечал я, — я обещал молчать.

— Боже мой! Не может быть. .. Нет, это невозможно! — проговорила она, вскрывая письмо и вынимая из него банковый билет, который тотчас же скомкала в руке. Потом она начала читать письмо; я отошел и стал между него и окном. По временам она подносила письмо к свече, и в те минуты мне удавалось прочитывать издали по строчке. В одном месте было сказано: «все еще в Кольвервуд-Галле»; в другом: «единственный человек, оставшийся теперь в Эссексе». Внизу страницы я заметил слова: «тайна» и «ничего не знает». Наконец старуха дочитала письмо.

— Имеете вы еще что-нибудь сказать? — спросила она.

— Нет, — отвечал я. — Вам хорошо платят за тайну, мистрисс Грин.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила она.

— О, я знаю больше, нежели вы думаете, — отвечал я.

— Насчет чего? — спросила она, несколько смешавшись.

— Давно ли вы были в Эссексе? — спросил я.

— Давно ли? Да вам это на что?

— Ну, так я предложу вам другой вопрос: давно ли вы были в Кольвервуд-Галле?

— В Кольвервуд-Галле! Что вы знаете о Кольвервуд-Галле? Он, кажется, с ума сошел. Ступайте, поручение ваше исполнено. Ступайте, или я скажу миледи.

— Желаю вам покойной ночи.

Я вышел и хлопнул дверью, но так, чтобы щеколда не заскочила; в узкую щель начал я слушать, что будет дальше, и мистрисс Грин сказала своей гостье:

— Кто-нибудь с ним да виделся; не могу понять, кто бы это мог быть? Это меня ужасно тревожит. Да, этого рода тайны так и рвутся на свет.

— Да, да, так же, как убийство, — отвечала другая старуха. — Я не знаю, в чем тут дело; вижу только, что есть какая-то тайна, — расскажите, мистрисс Грин.

— Я могу вам сказать только то, что тут, действительно, есть тайна, — отвечала мистрисс Грин, — и что кто-нибудь да намекнул ему об этом. Надо повидаться с миледи, или нет, лучше не видаться; она такая причудливая, пожалуй, присягнет, что это я ему все рассказала. Кроме меня и леди Р**, есть только один человек, которому известно это дело, а он не мог с ним видеться, потому что не встает с постели. Ровно ничего тут не понимаю. У как дует! Он двери-то бросил. Эти мальчишки никогда не притворяют дверей.

Мистрисс Грин встала и затворила дверь; я ушел. Вот все, что я знаю, мисс Валерия. Но как и почему это случилось, что сперва меня отдали в школу, после взяли и сделали пажом, а потом лакеем, этого я не умею вам сказать. Признайтесь, что тут есть какая-то тайна.

— Все это очень странно, — отвечала я, — но я советую вам остаться и спокойно ждать разрешения загадки. Расставшись с леди Р**, вам еще труднее будет узнать истину.

— Не знаю, мисс Валерия; дайте мне только побывать в Кольвервуд-Галле, так уж я что-нибудь да узнаю. Недаром же есть у меня в голове мозг. Леди идет. Прощайте, мисс Валерия.

Он поспешил уйти.

Леди Р** медленно поднялась на лестницу и вошла в комнату. Гнев ее прошел, но она смотрела мрачно и угрюмо; я едва могла узнать ее, потому что, должно отдать ей справедливость, до сих пор она ни разу не выходила из себя. Она села в свои кресла, и я спросила ее, не принести ли ей перо и бумагу?

— Да, в таком я состоянии, чтобы писать! — отвечала она, облокотясь на стол и закрывши глаза руками. — Вы не знаете, как я была раздосадована; я выместила гнев мой на невинных, я ударила этого бедного мальчика, — вспомнить стыдно! Увы, я рождена с сильными страстями, и они были постоянно причиной моих несчастий. Я думала, что лета усмирили их, но по временам они вспыхивают с прежней силой. О, чего бы не дала я за ваш тихий нрав, Валерия! Сколько несчастий миновала бы я в жизни! Сколько избежала бы ошибок, едва не сказала: преступлений!

Леди Р**, очевидно, говорила больше сама с собою, нежели со мною, произнося последние слова, и я не отвечала. Более четверти часа прошло в молчании; его нарушил Лионель, пришедший сказать, что приехал экипаж леди М**.

— Вот кто всему причиною, — сказала леди Р**. — Поезжайте, Валерия, и возвратитесь: к тому времени я сделаюсь лучшей собеседницей.

Я не отвечала ничего, но вышла из комнаты, надела шляпу и уехала к леди М**. Она и дочери ее приняли меня очень радушно, но леди М** скоро отпустила дочерей и сказала мне:

— Я говорила вам вчера, мадмуазель де Шатонеф, что желала бы иметь вас у себя в доме. Вы спросите, вероятно, в чем будут состоять ваши занятия, и я, признаюсь вам, не знаю, что на это отвечать. Вы не будете гувернанткой. Дочери мои не нуждаются в гувернантке, потому что учение их кончено; в этом отношении вы могли бы быть им полезны только для музыки и пения. Я желала бы, чтобы вы были их компаньонкой; я уверена, что они выиграют от этого очень много. В глазах посторонних вы будете моею гостьей, но так как дочери мои будут пользоваться наставлениями вашими в музыке и пении, то я прошу вас принять то же жалованье, которое вы получаете теперь от леди Р**. Вы понимаете: я желаю, чтобы вы были для моих дочерей образцом, только не в смысле леди Р**. Предоставляю вам действовать в этом по вашему усмотрению. Дочери мои вас полюбили и со временем полюбят, без сомнения, еще больше. Надеюсь, что вы не откажетесь от моего предложения.

В предложении леди М** было столько деликатности, что я не могла не быть ей за него признательна; но оно показалось мне только предлогом для доставления мне убежища без всякого со стороны моей вознаграждения, и я сказала ей это.

— Нет, не думайте этого, — отвечала леди М**. — Я не хотела только назвать вас учительницей; но, обучая детей моих музыке, вы вполне заслужите ваше жалованье; мы платим столько же и другим учителям, а вы и в других отношениях будете, я в том уверена, чрезвычайно мне полезны. Можно считать это дело решенным?

Мы поговорили еще несколько времени, и я согласилась. Давши слово переехать к леди М** тотчас же после отъезда леди Р** или во всяком случае не позже, как через три недели, когда леди М** оставит Лондон, я простилась и уехала домой.

Леди Р** сидела на том же месте, где я ее оставила.

— Итак, аудиенция кончена, — сказала она. — Вас приняли, без всякого сомнения, как нельзя ласковее. О! Я знаю эту женщину; я думала об этом во время вашего отсутствия и разгадала, чего ей от вас хочется; но на это-то она, конечно, и издалека не намекнула. Она не так глупа. Вы увидите: переселившись к ней, вы будете делать что ей угодно.

— Право, я не понимаю, что вы хотите сказать.

— Леди М** пригласила вас к себе как гостью, не назначая для вас определенного занятия?

— Она предложила мне учить ее дочерей музыке и быть при них компаньонкой. Но положительно ничего не решено.

— Хорошо, Валерия. Я знаю, я странная женщина; но вы скоро увидите, лучше ли будет вам у нее.

— Я не подала вам повода, леди Р**, говорить со мною таким саркастическим тоном. Я уже объяснила вам, почему не могу ехать с вами во Францию, и даже рассказала, по этому случаю, многое о моих семейных обстоятельствах, о чем желала бы лучше умолчать. Я остаюсь одна и должна же искать себе где-нибудь приюта. Леди М** предложила мне его, а мне, в моем положении, выбирать не из чего. Будьте справедливы и великодушны.

— Да, да, я буду справедлива, — отвечала леди Р** со слезами на глазах. — Но вы не знаете, как тяжело мне с вами расставаться! Несмотря на все мои недостатки, я думала, что успела привязать вас к себе; Бог свидетель, что я старалась заслужить вашу любовь. Если бы вы знали мою жизнь, вы не удивлялись бы, Валерия, моим странностям. В ваши лета я испытала вещи, которые довели бы другую до отчаяния. Они оттолкнули меня от моих родных. Брата я никогда не вижу. Я отказывалась от всех его приглашений навестить его, и он сердит на меня; на это есть, однако же, причины, и годы не изгладят из моей памяти былого.

— Я очень чувствую вашу приязнь, — отвечала я, — и всегда буду вспоминать о вас с благодарностью. Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я к вам равнодушна. Оставим, однако же, этот разговор. Он тяжел.

— Пожалуй, оставим; может быть это лучше всего.

Чтобы переменить разговор, я спросила:

— Брат ваш теперь баронет?

— Да, — отвечала леди Р**.

— Где он живет?

— В Эссексе, в Кольвервуд-Галле, театре всех моих несчастий.

Меня поразили эти слова. Вы помните, что говорил о Кольвервуд-Галле Лионель. Я обратила разговор на другие предметы; к обеду леди Р** успокоилась и была любезна по-прежнему.

С этой минуты до отъезда леди Р** в Париж не было ни слова сказано о леди М**. Леди Р** была со мною ласкова и учтива, но уже не выказывала столько дружбы, как бывало прежде. Время ее проходило в приготовлениях к дороге. Она брала с собою только Лионеля и одну горничную. Наконец день ее отъезда был назначен, и я написала об этом леди М**, которая и известила меня в ответе, что это как нельзя больше кстати, потому что она намерена ехать из Лондона завтра. Вечер накануне отъезда леди Р** был печальный. Мне тяжело было с ней расставаться, тяжелее, нежели я воображала; живя с добрым человеком, привязываешься к нему сильнее, нежели предполагаешь, и узнаешь это только в минуту расставанья.

Леди Р** была очень печальна и сказала мне: — Валерия, я предчувствую, что мы больше не увидимся; а я не суеверна. Положа руку на сердце, я могу сказать, что вы единственное существо, к которому чувствовала я истинную привязанность в лета зрелого возраста. Что-то говорит мне: «Не езди во Францию», и между тем что-то меня туда тянет. Если я возвращусь назад, Валерия, надеюсь, что вы будете считать дом мой своим, если обстоятельства заставят вас искать крова. Не скажу ничего более: я знаю, что я странная женщина, но, прошу вас, верьте моей искренней дружбе и всегдашней готовности служить вам. Я обязана вам несколькими месяцами счастья, а это много значит. Да благословит вас Бог, милая Валерия!

Слова ее тронули меня до слез, и голос у меня дрожал, когда я ее благодарила.

— Простимся теперь, — сказала она. — Я уеду поутру, рано; завтра мы не увидимся.

Она положила мне в руку небольшой пакет, поцеловала меня и ушла поспешно к себе в комнату.

Человек любит перемену, это правда; но с ней всегда сопряжено грустное чувство; даже при перемене квартиры, узелки, связки, бумажки и обрывки, валяющиеся по полу, дают какой-то грустный оттенок самому жилищу. На меня это произвело особенное впечатление; в продолжение последнего года я так часто переезжала с квартиры на квартиру, что судьба, казалось мне, избрала меня своею игрушкой. Я сидела в своей спальне; вещи мои были уложены, но еще не связаны; я думала о последнем разговоре с леди Р**, и мне было очень грустно. Данный мне ею пакет лежал еще не вскрытый на столе.

Вдруг кто-то постучался в дверь. Я думала, что это горничная леди Р**, и сказала: «Войдите».

Вошел Лионель.

— Это вы, Лионель? Что вам?

— Я знал, что вы еще не спите, и подумал, что ведь мы уедем завтра рано, и некому будет связать ваши вещи; так вот я и пришел помочь вам теперь, если надо, мисс Валерия.

— Благодарю вас, Лионель, за внимание. Я замкну ящики, а вы обвяжите их веревками.

Когда это было сделано, он сказал мне:

— Прощайте, мисс Валерия. Мы скоро увидимся.

— Скоро? Едва ли, Лионель. Леди Р** располагает проездить не меньше полугода.

— Да я-то не располагаю, — отвечал он.

— Напрасно, если вы думаете отказаться от такого выгодного места. Вы получаете необыкновенное жалованье: двадцать фунтов в год, не так ли?

— Да, мисс Валерия. В другом месте не дадут мне и половины: но есть причины, которые заставляют меня оставить службу леди Р**. За что дает она мне двадцать Фунтов в год? Я должен и хочу это узнать. Не за красоту же она мне платит так дорого; вам — дело другое, вам она может дать и двести, и все-таки даст мало.

— Пора вам идти, Лионель. Теперь не время говорить комплименты. Прощайте.

Я затворила за ним дверь и легла. Сон мой был крепок и продолжителен, как всегда бывает после душевного волнения. Я проснулась около десяти часов утра; на звонок явилась ко мне кухарка и сказала, что кроме нее и меня никого уже нет в доме. Явстала и, проходя мимо стола, заметила другой пакет возле того, который дала мне накануне леди Р**. Он был адресован на мое имя, и я вскрыла его. В нем нашла я миниатюрный портрет леди Р**, снятый с нее в молодости; она была в то время, как видно, очень хороша собою. Внизу было написано: «Семпрония в восемнадцать лет. Храните его на память обо мне, Валерия, и не раскрывайте приложенной к нему бумаги, пока не получите на то моего позволения или не услышите о моей смерти».

Я положила портрет на стол и вскрыла пакет, полученный мною от леди Р** накануне. В нем было сто фунтов стерлингов, то есть почти вдвое против того, что мне следовало получить. Все это навело на меня еще большую грусть, и я глубоко вздохнула, пряча вещи в шкатулку. Время летело; я обещала приехать к леди М** в час, как скоро она пришлет за мною экипаж. Я поспешила одеться, собрала мои остальные вещи и пошла завтракать. За завтраком получила я письмо. Оно было адресовано в дом леди Батерст, а оттуда переслано в дом леди Р**. Оно было от мадам Паон; вот что она мне писала:

«Любезная мадмуазель де Шатонеф!

Так как вы, вероятно, не читаете французских газет, то я извещаю вас, что предсказания ваши касательно господина Г** сбылись. Через месяц после свадьбы он бросил жену и начал проводить все время за игорным столом, возвращаясь домой только за новыми деньгами. Наконец, она отказала ему в этом. Он пришел в ярость и ударил ее. На прошедшей неделе она подала просьбу о разводе, и дело решено в ее пользу; она избавлена от чудовища и сохранила свое имение. Вчера поутру она была у меня, показала мне ваше письмо и спросила меня, не переписываюсь ли я с вами, и нельзя ли вас уговорить возвратиться к ней. Я, разумеется, не могла сказать ей об этом ничего положительного; но я уверена, что если вы произнесете словопрощения, то она напишет к вам и будет просить вас к себе. После вашего письма к ней, я думаю, это иначе и быть не может. Решите сами. Жду от вас скорого ответа. Мадам д'Альбре бывает у меня почти каждый день и ждет его с нетерпением.

Ваша Эмилия Паон, урожденная Мерсе».

Я с той же почтой отвечала ей следующее:

«Любезная мадам Паон!

От всей души прощаю я мадам д'Альбре, но при всем том не могу принять ее приглашения. Вспомните, что она обвинила меня перед всеми своими знакомыми в неблагодарности и клевете. Как же явиться мне в обществе, из которого я была изгнана за такое поведение? Или я, действительно, виновата, и в таком случае не заслуживаю ее покровительства, или не виновата, и следовательно жестоко оскорблена тем, что она так больно дала мне почувствовать мою зависимость и вытолкнула меня в свет с запятнанной репутацией. Могу ли я жить у нее спокойно после такой несправедливости? И ловко ли ей самой будет представить меня опять как своюprotegee?He придется ли ей краснеть при каждой встрече с нашими общими знакомыми? Уверьте ее в том, что я забываю все прошедшее и желаю ей всякого счастья; но возвратиться к ней я не могу. Скорее умру с голода. Если бы она знала, что вытерпела я вследствие ее поступка, она пожалела бы обо мне, вероятно, больше, но что сделано, то сделано. Прошедшего не воротить. Прощайте, мадам Паон. Благодарю вас за участие.

Ваша Валерия».

У меня было очень тяжело на сердце, когда я писала эти строки, и я уехала к леди М** в Сент-Джемс-сквер в мрачном расположении духа. Если бы улыбки, приветствия и пожатия рук могли меня утешить, в них не было недостатка. Мне показали все комнаты внизу, потом комнату леди М**, комнаты ее дочерей и, наконец, мою. Я была рада, когда осталась одна и могла заняться приведением моих вещей в порядок.

Назначенная для меня комната была очень удобна и убрана лучше комнат дочерей леди М**, и вообще я играла роль гостьи, а не гувернантки. Горничная была со мною очень учтива и, помогая мне убирать вещи, не пробовала быть со мною фамильярною.

Я забыла сказать читателю, что леди М** была вдова; лорд М** умер года два тому назад; старший сын ее, теперешний лорд М**, не был в это время на морской службе.

Подали обедать. За столом было только двое посторонних. Со мною обходились с чрезвычайной внимательностью. Вечером я играла и пела; дочери леди М** тоже пели; голоса у них были хорошие, но мало выражения; я увидела, что могу быть для них полезною.

Леди М** спросила меня потихоньку, что я думаю о пении ее дочерей? Я откровенно сказала ей мое мнение,

— Послушавши вас, невозможно сомневаться в верности ваших замечаний, — сказала она. — Я знала, что вы хорошо поете, но такого совершенства не ожидала.

— Если ваши дочери любят музыку, так скоро будут петь не хуже моего, — отвечала я.

— Это невозможно! Но они все-таки многому научатся. Вы как будто устали? Хотите отдохнуть? Августа пойдет с вами.

— Да, у меня болит голова, — отвечала я, — и я воспользуюсь вашим позволением.

Августа, старшая дочь ее, зажгла свечу, и мы ушли с нею ко мне в комнату. Поговоривши со мною минут десять, она пожелала мне покойной ночи, и таким образом провела я первый день в Сент-Джемс-сквере.

На другой день мы уехали в родовое поместье леди М**, Гаркин-кастл, в Дорсетшире, и я рада была покою после шумного лондонского сезона. Молодые девушки были, как справедливо заметила леди М**, измучены бесконечными вечерами; но в деревне поправились менее нежели в неделю. Это были премилые, простые и не гордые девушки. Я скоро к ним привязалась. Я занялась с ними музыкой, и они делали большие успехи. Кроме того, я выучила их делать из воску цветы. Вот все, что могла я для них сделать, если не считать редких и кратких замечаний касательно кое-чего, что казалось мне не совсем приличным в их поведении. Леди М** была, по-видимому, вполне мною довольна и обращалась со мною с особенным уважением. В короткое время я свыклась с новым положением и была счастлива.

В первый месяц не было в доме гостей; но потом леди М** разослала приглашения. Она говорила, что ей нужно по крайней мере четыре недели на отдых после сезона, да и дочерям ее это очень и очень не мешало. Гостей ждали в понедельник; в пятницу леди М** приказала старшей дочери своей, Августе, надеть только что сшитое для нее дома платье и придти к ней. Августа оделась и пришла; леди М**, осмотревши платье, сказала:

— Что-то оно мне не нравится, Августа, не знаю, в чем ошибка, а ошибка есть: оно сидит как-то не грациозно.

Я в это время читала книгу и, естественно, обратила внимание на платье. Ошибка была замечена мною в ту же минуту, я указала ее и с помощью нескольких булавок дала юбке совсем другой вид.

— Еще талант мадмуазель де Шатонеф! — сказала леди М**. — Я этого никак не предполагала, хотя должна признаться, что никто не одевается с таким вкусом, как вы. Душевно благодарю вас за указание.

— Очень рада служить вам, — отвечала я, — и прошу вас всегда располагать мною. Действительно, говорят, что я имею дар одеваться к лицу.

— Кажется, у вас на все есть дарования, — сказала леди М**. — Поди, Августа, покажи швее, что и как исправить. Конечно, — продолжала она, обращаясь ко мне, — шить платья дома — это экономия, но я, право, не в силах платить страшные цены мадам Дебелли. У меня огромные расходы, и я поневоле должна беречь деньги. Разница между платьем, шитым дома и у модистки, конечно, слишком велика: все как-то ловче и изящнее; но экономия, вы не поверите: дома почти двумя третями выходит все дешевле.

— Если вы позволите мне заняться немножко гардеробом, — отвечала я, — так думаю, что у вас и дома будут шить не хуже, чем у мадам Дебелли. Я надеюсь быть вам в этом случае полезна.

— Вы очень добры, мадмуазель де Шатонеф; но мне право, совестно.

— Нисколько, помилуйте! Если вы только позволите.

— Делайте как вам угодно, — отвечала леди М**. — Я предоставляю вам полную власть над всем домом, если хотите; и буду вам очень обязана. Вот подали экипаж; поедете вы сегодня?

— Нет, благодарю вас.

— Так я возьму с собой Гортензию и Эми, а Августа останется с вами.

Леди М** уехала, а я пошла в комнату, где шили платье, сделала в нем кое-какие перемены, чтобы оно шло больше к лицу Августы, и выкроила два других платья для Гортензии и Эми. Желая угодить леди М**, я сама принялась шить, и когда она возвратилась, платье Августы было готово. Оно, действительно, получило совсем другой вид, и Августа была в нем очень авантажна. Она была в восторге и пошла показать его матери. За обедом леди М** не знала, как благодарить меня. Другие два платья вышли также удачно, и с этой минуты, до тех пор, пока я не переселилась от леди М**, все платья, не только дочерей ее, но и ее самой шились дома. Я всегда подавала в этих случаях советы, указывала, как что сделать и всегда умела угодить. Я считала моей обязанностью быть в чем только могла полезною, и комплименты насчет моего вкуса были для меня достаточною наградою.

Время шло. Осенью была просватана Августа, а на святках и Гортензия, вторая дочь леди М**, Обе они составили хорошие партии. Леди М** была в восторге.

— Не странно ли, мадмуазель де Шатонеф, — говорила она. — Я металась в продолжение двух сезонов день и ночь в надежде поймать для них мужей, и вот вдруг они выходят замуж, где же? В глуши, в деревне! Я обязана этим вам: вы одеваете их с таким искусством.

— Я думаю, что они обязаны этим деревенской жизни: они очень здесь поправились, — отвечала я. — Кроме того, здесь молодые люди могут оценить их прекрасные душевные качества лучше, нежели на балах в Лондоне.

— Думайте, как хотите, — возразила она, — а я убеждена, что это оттого, что они одеты с таким вкусом. Все удивляются их платьям, все просят выкроек. Теперь у меня остается только Эми, но я и ее надеюсь пристроить с помощью сестер.

— Эми премилая девушка, — отвечала я, — и я на вашем месте не спешила бы с нею расстаться.

— А я так напротив, — возразила леди М**. — Вы не можете себе представить, сколько с ними издержек; а состояние у меня не Бог знает какое. Как вы думаете? Не правда ли, что лиловый цвет больше всех Эми к лицу?

— Ей почти все цвета идут.

— Да, если фасон указан вами. Через две недели мы едем в Лондон, вы знаете? Надо позаботиться о приданом. Вчера мы решили праздновать обе свадьбы в феврале. Я рассчитываю на вас, мадмуазель де Шатонеф; вы выдумаете на этот день для Эми что-нибудь особенное. Кто знает, может быть это и ей доставит мужа. Однако уже поздно; прощайте.

Я не могла надивиться, как торопится леди М** сбыть с рук своих дочерей. Во все время моего у нее пребывания она только об этом и думала. Желание увидеть своих дочерей хорошо пристроенными было естественно, но она обращала внимание только на связи и денежные средства женихов, а о личности их вовсе не заботилась.

Через две недели после Рождества мы уехали в Лондон и начали хлопотать насчет приданого. Однажды утром слуга доложил, что какой-то молодой джентльмен желает меня видеть и ждет в столовой. Я сошла вниз, удивляясь, кто бы мог это быть, и увидела перед собою Лионеля, пажа леди Р**, одетого во фрак и смотрящего настоящим джентльменом. Он поклонился мне с большим почтением, с гораздо большим, нежели, как бывало раньше, когда он был пажом у леди Р**, и сказал:

— Я решился прийти к вам, мисс Валерия, потому что, полагаю, вы принимали во мне несколько участие. Я пришел рассказать вам, что со мною случилось. Я уже четыре месяца как в Англии и не потерял этого времени даром.

— Очень рада вас видеть, Лионель, хотя и жалею, что вы оставили леди Р**. Надеюсь, вы довольны результатом ваших розысков?

— Это длинная история, мисс Валерия, и если вы хотите меня выслушать, так присядьте, пока я буду вам рассказывать.

— Надеюсь, что рассказ ваш не будет слишком долог, Лионель; через час мне надо ехать с леди М**. Но говорите.

Я села, и Лионель начал:

— Мы прибыли в Дувр к вечеру того же дня, когда выехали из Лондона. Леди Р** была целый день в каком-то волнении и заболела, так что принуждена была пробыть в Дувре дней пять. Как скоро она оправилась, я счел за лучшее взять у нее свое жалованье прежде, нежели мы оставим Англию. Я подал ей счет и изложилмою просьбу.

— А на что вам деньги? — спросила она.

— Я хочу отдать их в верные руки, — отвечал я.

— Это значит, что в моих руках они, по-вашему, не в безопасности?

— Нет, — сказал я, — не то. Положим, с вами случится несчастье за границей; поверят ли ваши душеприказчики, что вы остались должны простому пажу больше двадцати пяти фунтов сверх годового жалованья? Они скажут: этого быть не может, и не отдадут мне моих денег. Они не поверят, чтобы я получал такое большое жалованье.

— Это отчасти справедливо, — сказала она, — может быть, действительно, лучше заплатить вам теперь.

Сделавши счет, она дала мне вексель на своего банкира. Мы должны были отплыть на другой день в девять часов утра. Погода стояла хорошая, и леди Р** отправилась прямо в каюту. Горничная спросила у меня склянку с солью, которую я нарочно оставил под подушкою софы в гостинице. Я отвечал, что забыл ее и еще успею сбегать. Я отправился в ту же минуту, но постарался возвратиться не раньше, как когда пароход тронулся уже с места. Я начал кричать: стой! стой! зная, что пароход не остановится, хотя он отошел от берега всего только шагов на двадцать. Я видел, как горничная леди Р** бросилась к капитану и начала его упрашивать; но это не помогло: я остался в Англии, и леди Р** никак не подозревала, чтобы это было с умыслом.

Я пробыл на пристани, пока пароход не отошел мили на две и потом отправился назад, сквозь толпу людей, осыпавших меня советами и наставлениями, как догнать мне леди в Кале. Я возвратился в гостиницу за частью моего гардероба, которую не отправил на пароход, и начал рассуждать, что мне делать. Я пошел к продавцу платья; у него в лавке внесли только матросские вещи, и я расчел, что мне и в самом деле лучше всего одеться матросом. Я потребовал себе полный костюм.

— Вы, вероятно, собираетесь выйти в морс? — сказал купец, догадываясь не совсем удачно, потому что я с умыслом остался на суше.

Как бы то ни было, я сторговал себе полную пару, променял мою ливрею и переоделся в особой комнате.

Потом я зашел опять в гостиницу, взял мое остальное платье и уехал с отходящей почтовой коляской в Лондон. Я пришел к вам сюда, в этот дом, но вы уже уехали, и я решился отправиться в Кольвервуд-Галль.

— Теперь я должна вас оставить, Лионель, — сказала я. — Мне надо ехать с леди М**. Приходите завтра пораньше, я дослушаю вашу историю.

Он пришел на следующее утро и продолжал:

— Маленькие вещи, мисс Валерия, даются нам иногда труднее больших; вы не можете себе представить, чего мне стоило отыскать Кольвервуд-Галль. Я спрашивал многих в гостинице, где остановился, но никто не мог сказать мне, где это местечко. Я пошёл на почту и спросил, какие коляски идут в Эссекс? Мне ответили: «А вам в какое место? „ — „В Кольвервуд-Галль“. — И никто не мог мне сказать, в котором экипаже должен я отправиться, и близ какого города находится Кольвервуд-Галль. Наконец я узнал, что мне было нужно, от дворника в «Голове Сарацина“, который получал пакеты с этим адресом; он проводил меня к кучеру, который и объявил, что его коляска проезжает в миле от жилища сэра Александра Мойстина. До тех пор я никогда не слыхал девического имени леди Р**. Я получил уже от ее банкира деньги и уехал из Лондона на следующий день.

Меня высадили в деревне Вест-Гет, в гостинице «Герба Мойстина» Я ехал в матросском платье и старался поддержать мою роль в разговорах с пассажирами, что довольно легко, когда собеседники ничего не смыслят в морском деле. Кучер сказал, что мне ближе всего остановиться в этой гостинице, если я намерен идти в Кольвервуд-Галль. Я взял свои пожитки и сошел, а коляска отправилась дальше. Матрос — диковинка в деревне, мисс Валерия; меня засыпали вопросами, но я отвечал им тоже вопросами. Я сказал, что прежде, при старом баронете, у меня были здесь друзья, но что я их мало помню, потому что с тех пор прошло много времени. Я спросил, нет ли еще в живых кого-нибудь из старых служителей. Содержательница гостиницы отвечала, что есть один, Робертс, который живет еще в деревне и уже несколько лет не встает с постели. Его-то мне и надо было увидеть. Я спросил, что сталось с его семейством? Дочь, отвечали мне, вышла замуж за Грина и живет где-то в Лондоне, а сын женился на Кити Виль-сон, служит сторожем где-то близ Портсмута и прижил уже много детей.

— Да, это правда, — подхватил я, смеясь, — нас-таки не мало.

— Как? Так вы внук старого Робертса? — воскликнула моя хозяйка. — Точно, мы слышали, что Гарри, кажется, пошел в матросы.

— Ну, а где же мне найти старика-то? — продолжал я.

— Пойдемте, — сказала хозяйка, — он живет вот тут, рядом, и рад-радехонек будет, что нашлось с кем поболтать. Скучно ему лежать вечно одному.

Мы пошли. Шагов за сто от гостиницы хозяйка остановилась у дверей небольшого домика и кликнула какую-то мистрисс Мешин, чтобы сказать старому Роберт-су, что пришел один из его внуков. На пороге явилась покрытая табаком старуха, посмотрела на меня сквозь очки и ушла обратно в дом. Вслед за тем меня позвали, и я вошел. В постели лежал старик с белыми, как серебро, волосами. Мистрисс Мешин в очках убирала комнату.

— Как поживаешь, старый ребенок? — сказал я.

— Что такое? Плохо слышу, — отвечал старик. — Каково поживаете? — повторил я.

— О, хорошо; для старика хорошо. Так ты мой внук Гарри? Ну, очень рад. Вы можете идти, мистрисс Мешин; притворите дверь, да прошу не подслушивать в замочную скважину.

Мистрисс Мешин вышла, ворча, из комнаты и захлопнула за собою дверь.

— Она ужасно сердитая, — сказал старик, — а при мне никого больше нет. Невесело лежать в постели, в душной комнате; а еще скучнее, когда ходит за тобою этакая старуха; просишь ее поговорить — молчит, просишь замолчать — говорит. Ну, очень рад тебя видеть. Надеюсь, ты не уйдешь сию же минуту, как сделал брат твой, Том. Мне ведь решительно не с кем поболтать. Ну что, нравится тебе море?

— Берег лучше.

— Все матросы поют эту песню. А я охотнее вышел бы в море, чем лежать тут целые дни и месяцы. А все оттого, что в старину, бывало, день и ночь бродил за браконьерами; тогда я не знал, что значит прилечь, — так вот теперь и отлеживайся. А велико, должно быть, море?

Я был рад, что старик в полном и здравом уме; выслушавши его замечания насчет своего сына и моих мнимых братьев и сестер, о которых я от него же узнал многое, я простился и обещал прийти к нему на следующее утро.

Возвратившись в гостиницу, я мог уже отвечать на все вопросы относительно моих предполагаемых родственников и в свою очередь пустился расспрашивать о фамилии владельцев Кольвервуд-Галля. К вечеру сошлось в гостиницу множество народа, поднялся шум, закружились тучи табачного дыму, и я ушел спать. На другое утро я пришел к старому Робертсу, и приход мой очень его обрадовал.

— Ты добрый мальчик, — сказал он, — что пришел навестить больного старика, к которому по целым неделям ни души не заглядывает. Расскажи же мне, что ты видел в последнюю твою поездку.

— В последний раз я был на почтовом пароходе. Он шел из Дувра в Кале.

— Это должно быть весело; куча пассажиров!

— Да; и как бы вы думали, кого видел я на этом пароходе? Из ваших знакомых.

— Кого же?

— Леди Р** и с ней того молодого джентльмена, который, говорят, служил у нее прежде лакеем.

— О, в самом деле? — сказал старик. — Так наконец она таки поступила с ним по правде? Рад, очень рад, Гарри; от этого и мне легче на душе. Я дал слово хранить эту тайну и хранил ее; но когда смерть не за горами, так нелегко хранить такого рода тайну, и я не раз говорил моей дочери. ..

— Тетушке Грин?

— Да, твоей тетушке Грин; да она ничего слышать не хочет. Мы оба поклялись молчать, и она утверждает, что клятва нас связывает, и что, кроме того, за молчание нам платят деньги. Ну, слава Богу! Как камень с сердца свалился!

— Да, — отвечал я, — теперь вы не обязаны молчать.

— Ну, каков же он собою? — продолжал старик.

— Молодец, — отвечал я. — Настоящий джентльмен.

Я не могла не засмеяться этой выходке Лионеля, хотя он сказал совершенную истину. Лионель заметил это и сказал:

— Не удивляйтесь, мисс Валерия, что я сам себя хвалю; у нас в кухне часто говаривали: бедный слуга только на это иногда и может понадеяться.

— Продолжайте.

— Он был славный мальчик, когда жил еще здесь, — сказал старик. — Но его увезли отсюда шести лет, и с тех пор я его не видал.

— Говорят, он похож на леди Р**.

— Почему же и не так; очень может статься. Она была в свое время тоже хороша собою.

— Я слышал эту историю, дедушка, — сказал я, — теперь вы не обязаны молчать, так расскажите мне ее, пожалуйста, в подробности.

— Изволь, — отвечал старик; так как это уж не тайна, то я расскажу тебе все охотно. Тетка твоя, Грин, ты знаешь, была кормилицей леди Р** и долго еще после того жила в доме; старый сэр Александр Мойстин страдал подагрою и не выходил из комнаты несколько лет, а она за ним ходила. Вот однажды, только что сэр Александр оправился от жестокого припадка, как меньшая сестра леди Р** убежала и обвенчалась с полковником Демпстером, славным, веселым молодцом, приехавшим поохотиться с теперешним баронетом. Это всех крайне удивило, потому что все думали, что он женится на старшей сестре, мисс Барбаре, а не на меньшой. Молодые уехали куда-то за границу. Сэр Александр взбесился и опять заболел; леди Р**, бывшая тогда еще мисс Барбарою, была, казалось, сильно огорчена поступком сестры. Прошло около года, как вдруг, однажды, мисс Барбара сказала твоей тетке, Грин, что хочет с ней куда-то съездить. В тот же вечер уехали они на почтовых; ехали всю ночь и, прибывши наконец в Соутгемптон, остановились у какого-то дома. Леди Р** вышла, поговорила с хозяйкой, вызвала из экипажа мою дочь и, приказавши ей остаться внизу, ушла в верхний этаж. Дочь моя прождала здесь мисс Барбару часов пять и слышала в доме какую-то суету и беготню. Наконец, в комнату вошла хозяйка и с нею человек почтенной наружности. Это был доктор.

— Кончено, мистрисс Вильсон, — сказал он, — ее невозможно спасти. Ребенок, впрочем, останется жив.

— Что же нам делать?

— Леди сказала мне, — отвечал доктор, — что она ей сестра, так об этом надо ее спросить.

Давши несколько наставлений насчет ребенка, доктор ушел, и вскоре потом явилась мисс Барбара.

— Я совсем измучилась, Марта, — сказала она, — пойдем домой, пора отдохнуть. Ты, верно, отослала экипаж? А я, право, едва в состоянии тащиться пешком.

Она взяла Марту под руку и сказала хозяйке, когда та отворяла ей дверь:

— Завтра я заеду и распоряжусь насчет ребенка. Я никогда еще не испытывала ничего подобного, — сказала мисс Барбара, обращаясь опять к Марте. — Она была моя пансионская подруга и просила меня приехать к ней. Она умерла в родах и поручила ребенка моему покровительству. Родные отказались от нее. У вас не было оспы, Марта?

— Нет, мисс, — отвечала Марта.

— Она заболела во время беременности оспою, и это было причиною ее смерти; поэтому-то я и не позвала вас в комнату.

Дочь моя ничего не отвечала; мисс Барбара была горячего нрава, и она ее боялась; но она не забыла слов доктора, сказавшего, что мисс Барбара сестра больной. Странно также показалось моей дочери, что мисс Барбара не говорила ей дорогою, куда и к кому они едут, но закуталась в свое манто и притворилась спящею, просыпаясь только, чтобы расплачиваться с почтарями. Мисс Барбара была, как я тебе говорил, очень вспыльчива и со времени бегства сестры своей сделалась еще раздражительнее. Поговаривали даже, что она не в своем уме и бродит при лунном свете.

Возвратившись в гостиницу, мисс Барбара легла в постель и приказала Марте остаться у нее в комнате, потому что одной ей было, говорила она, страшно в комнате. Ночью дочь моя стала думать обо всем случившемся и положила дознаться истины; она встала рано утром, пошла в тот дом, где они были накануне и сказала хозяйке, что прислана от леди узнать о здоровье ребенка. Хозяйка отвечала, что он здоров, и в завязавшемся между ними разговоре дочь моя узнала, что родильница умерла совсем не от оспы. Хозяйка спросила дочь мою, не хочет ли она взглянуть на покойницу? Марта пошла и увидела бедную мистрисс Демпстер, мисс Елену, убежавшую с полковником.

— Не жалость ли! — сказала хозяйка. — Муж ее умер всего только два месяца тому назад; был, говорят, красавец. Да и в самом деле, вот, посмотрите его портрет; покойница носила его на шее.

Удовлетворивши своему любопытству и поплакавши над телом Елены, которую она очень любила, тетка твоя поспешила возвратиться в гостиницу; она взяла на кухне кружку теплой воды, вошла в комнату мисс Барбары и только что успела снять шляпку и шаль, как мисс Барбара проснулась и спросила: кто здесь?

— Это я, — отвечала дочь моя. — Я ходила на кухню за теплой водой; уже десятый час, и я думала, что вы скоро проснетесь.

— Да, пора вставать, Марта. Я думаю сегодня же возвратиться домой, тут нам делать нечего. Вели подать завтрак. Я схожу отдать приказания насчет ребенка, а ты, между тем, уложи вещи. Ведь тебе, верно, нет охоты идти со мною?

— Нет, — отвечала Марта, — я и то едва опомнилась от страха, что была в доме, где оспа.

Мисс Барбара ушла после завтрака и часа через три возвратилась в сопровождении служанки, несшей за нею ребенка. Вещи уже были уложены, и через полчаса дочь моя, мисс Барбара и ребенок уехали обратно домой.

Если бы не случайные слова доктора, то мисс Барбара успела бы обмануть тетку, и мы не знали бы, чье это дитя. Возвратившись домой, мисс Барбара наговорила ей многое множество: что эта мистрисс Бедингфильд ее старинная приятельница; что она состояла с ней в постоянной переписке; что муж ее убит недавно на дуэли; , что он был игрок, человек дурного поведения; что она, мисс Барбара, обещала покойнице взять ее ребенка под свое покровительство и возьмет. Потом она прибавила: «Я хотела бы отдать его твоей матери, Марта; как ты думаешь, согласится ли она? Это надо держать в секрете, а не то батюшка очень на меня рассердится». Тетка твоя отвечала, что мать ее, вероятно, согласится взять ребенка к себе, и мисс Барбара попросила ее выйти из экипажа, когда они остановились для последней перемены лошадей, и отнести ребенка к нам. Тогда было уже темно, и все это могло быть сделано незаметно.

Ребенок был принесен к твоей бабушке, которая теперь в царстве небесном, и тетка твоя сказала нам, чье это дитя. Я был этим очень недоволен, и если бы не сильный ревматизм, так пошел бы прямо к сэру Александру и рассказал бы ему все дело; но бабушка твоя и Марта поставили на своем, и мы положили говорить то, что приказала мисс Барбара, когда пришла к нам на другой день.

— Так поздравляю вас, Лионель. Вы, следовательно, сын джентльмена и племянник леди Р**. Желаю вам всякого счастья, — сказала я, протягивая ему руку.

— Благодарю вас, мисс Валерия. Все это правда, но надо достать доказательства. Впрочем, об этом поговорим после.

— Присядьте, Лионель.

Он сел и продолжал рассказ старика:

— С месяц спустя приехал сюда сэр Ричард Р** и через три недели женился на мисс Барбаре. Все дивились поспешности этого брака, тем более, что все семейство было в трауре по случаю известия о смерти миссис Демпстер. Бедный сэр Александр не вынес этого горя, и через два месяца его отнесли на вечный покой. Тетка твоя возвратилась тогда к нам и вышла за Грина, который был месяца через три убит браконьерами. Потом умерла твоя бабушка, и я остался один с твоей теткой; она ходила за ребенком, которого звали Лионель Бедингфильд. Об этом ребенке много толковали и дивились, чей бы он мог быть? Но после смерти сэра Александра и отъезда мисс Барбары, вышедшей замуж, перестали о нем и думать. На сегодня довольно; завтра я доскажу тебе остальное.

— Может быть и мне сделать то же, мисс Валерия? Не наскучил ли я вам? — спросил Лионель.

— Нет, нет. Теперь мне есть время вас слушать, а потом, может статься, будет недосуг. Кроме того, ваши частые посещения могут подать повод к расспросам, и я не буду знать, что отвечать.

— Так я доскажу вам мою историю сегодня, мисс Валерия. На следующее утро старый Робертс продолжал так: «Месяца через три после смерти сэра Александра, когда сын его, новый баронет, приехал в Кольвервуд-Галль, явилась туда и мисс Барбара, уже леди Р**. Мы только что похоронили твою бабушку, и бедняжка Грин был убит не больше месяца перед тем. Тетка твоя, огорченная потерею мужа, начала соглашаться со мною, что не годится нам скрывать происхождение ребенка. К тому же она очень привязалась к мальчику, который утешал ее отчасти в потере мужа. Леди Р** посетила нашу хижину, и мы сказали ей, что не хотим скрывать происхождение ребенка, потому что это несправедливо. Леди Р** испугалась и начала упрашивать, чтобы мы ее не выдали. Это погубит ее, говорила она, во мнении мужа и родственников. Она просила нас так усердно и дала нам такое торжественное обещание возвратить ребенку при первой возможности все права, что мы согласились молчать. Она дала моей дочери пятьдесят фунтов стерлингов за издержки и хлопоты и обещала платить ежегодно по стольку же, пока ребенок будет у нас.

Кажется, что это всего больше успокоило нашу совесть. Мы были бедны, а деньги — великое искушение. Как бы то ни было, мы остались довольны щедростью леди Р** и аккуратно получали от нее деньги до тех пор, пока мальчику не исполнилось семь лет. Тогда его у нас взяли и отдали в школу, но куда, этого мы несколько времени не знали. Леди Р** была по-прежнему к нам милостива и по-прежнему давала денег и обещала признать Лионеля своим племянником. Наконец, дочь мою потребовали в Лондон и послали в школу за мальчиком; леди Р** сказала, что так как муж ее умер, то она хочет иметь Лионеля у себя в доме. Это очень нас обрадовало; мы никак не предполагали, чтобы она сделала из него слугу, как узнала потом твоя тетка, приехавши неожиданно к леди Р** в Лондон. Но леди Р** сказала, что так лучше.

Три года тому назад тетка твоя переселилась в Лондон и с тех пор живет там и занимается стиркою белья; но она часто присылает мне денег, вдоволь для больного старика. Вот Гарри, теперь ты знаешь всю историю; слава Богу, что наконец она признала его своим племянником; совесть моя теперь спокойна.

— Но уверены ли вы, — сказал я, — что она признала его племянником?

— Да ведь ты сам мне сказал.

— Нет, я сказал только, что он был с ней на пароходе.

— Да, однако же, я понял, что все это дело конченое.

— Может быть, но я не знаю, — отвечал я. — Я только видел их вместе. Может быть, леди Р** и до сих пор держит это в секрете. Не удивительно, что совесть вас упрекала. Я, на вашем месте, глаз не мог бы сомкнуть. Меня преследовала бы мысль, что я лишаю Лионеля имени и, может быть, счастья.

— Я сам не раз об этом думал, Гарри.

— Да, и еще на краю могилы, как сами говорите. Как знать, что вас не позовут к суду сегодня же ночью?

— Да, да, это правда, — сказал он с ужасом. — Но что же мне делать?

— Я на вашем месте знал бы, что делать. Я разом освободился бы от этого бремени. Я позвал бы пастора и чиновника и сделал бы формальное показание. Тогда покой возвратится в вашу душу, и вы будете счастливы.

— Это правда. Я подумаю. Оставь меня теперь.

— Думайте о своем спасении, о своей душе, а не о леди Р**. Я приду через час, и вы мне скажете, на что решились. Вспомните, что говорится в Священном Писании о притеснителях вдов и сирот. Прощайте.

— Нет, постой; я решился. Сходи за пастором, мистером Сьюиллем. Я расскажу ему все.

Я, разумеется, поспешил к пастору, жившему шагов за четыреста от дома Робертса, и сказал ему, что старик желает его немедленно видеть, имея сообщить ему важные вещи.

— Что, он при смерти? — спросил пастор. — Я не знал, что ему так плохо.

— Нет, он в своем обыкновенном положении, но у него лежит на совести важная тайна, которую он желает вам открыть.

— Хорошо, скажи ему, что я приду через два часа.

Ты, кажется, его внук?

— Хорошо, я скажу ему, — отвечал я, избегая прямого ответа на этот вопрос.

Я возвратился к старому Робертсу, сказал ему, что пастор придет часа через два, но старик уже снова начал колебаться.

— Ты не сказал ему, зачем я его зову?

— Сказал. Я сказал, что вы хотите открыть ему важную тайну, которая тяготит вашу совесть.

— Не знаю, что мне делать, — проговорил он в нерешительности.

— А я так знаю, что мне делать, — сказал я. — Если вы не расскажете, так я сам расскажу эту историю. Я не хочу брать на душу такого греха; если вы хотите обидеть сироту, так я не хочу.

— Я расскажу, расскажу ему все, — отвечал Робертс, подумавши с минуту.

— Лучше всего, — сказал я, — взять сейчас же перо и записать все с ваших слов; мистер Сьюилль прочтет, и вам не для чего будет повторять рассказа.

— Да, это, действительно, будет лучше; я не могу смотреть в глаза пастору.

— Так как же предстанете вы пред лицом Всемогущего?

— Да, да, это правда. Достань бумаги.

Я сходил в гостиницу за пером, чернилами и бумагой, возвратился и записал рассказ Робертса. Пришел пастор Сьюилль, прочел бумагу и удивленный, сказал Робертсу:

— Вы хорошо сделали, что открыли такую тайну; но вы должны скрепить ее присягою в присутствии меня и какого-нибудь чиновного лица. Вы, разумеется, согласны?

— Я готов присягнуть в каждом слове.

— Так кого ж бы позвать? Тут вблизи нет никого, кроме сэра Томаса Мойстина, и так как дело касается его родного племянника, то ему ловчее всех быть свидетелем. Я сейчас же отправлюсь к нему и попрошу его приехать сюда со мною завтра поутру.

Так он и сделал; на другой день он и сэр Томас приехали в фаэтоне к старому Робертсу. Я отвернулся, чтобы дядя, которому я надеюсь скоро представиться, не узнал во мне матроса, выдавшего себя за внука Робертса.

— Так вы сознаетесь, что обманули старика?

— Да, мисс Валерия. У меня есть совесть; не спорю: я разыграл дурную роль; но если обдумать, как много от этого зависело, и как давно был я лишен моих прав, благодаря лицемерию других, так, кажется, мне простительно было поразить их их же оружием.

— Это замечание справедливо, Лионель.

— Покамест старый Робертс подписывал бумагу, я оставался за порогом. Сэр Томас предложил ему, после присяги, много вопросов, узнал, где живет мистрис Грин, и они ушли. Тогда я воротился к Робертсу и сказал ему:

— Ну что, не счастливее ли вы теперь, после исповеди?

— Да, конечно, — отвечал он. — Леди Р** и твоя тетка страшно рассердятся.

— Думаю, — сказал я, — что мне не мешает сходить к тетушке Грин и приготовить ее к этому известию; я уверен, что рассказавши ей, как все было, я ее успокою. Завтра отправлюсь в Лондон.

— Да, может статься, это будет хорошо, — сказал Робертс. — А все-таки мне хотелось бы, чтобы ты остался здесь. Ведь мне решительно не с кем беседовать.

Ты и то уже проврался, подумал я; а у меня вовсе нет охоты сидеть у твоей постели. Я выдержал, однако же, мою роль до конца и на другой день уехал в Лондон. Я приехал за три дня до моего первого к вам визита и успел уже, как видите, переодеться из матроса в джентльмена. Мистрис Грин я еще не видал; я хотел прежде спросить у вас совета. Теперь история моя кончена.

— Еще раз поздравляю вас от всей души, — сказала я, — протягивая ему руку, которую он почтительно поцеловал. В это время горничная отворила дверь и сказала, что леди М** просит меня к себе. Я, кажется, покраснела, хотя мне и нечего было краснеть, простилась с Лионелем и просила его прийти в субботу после обеда.

ГЛАВА VIII

Это было в четверг. В субботу я получила письмо от поверенного леди Р** с известием о ее кончине. Она скончалась в Кодебеке, маленьком городке на берегу Сены. Поверенный спрашивал, может ли он повидаться со мною сегодня же, и я отвечала, что буду ждать его к трем часам. Он рассказал мне, что леди Р** вздумала отправиться из Гавра в Париж в рыбачьей лодке, промокла под дождем и заболела в Кодебеке лихорадкой, которая, благодаря невежеству врачей, окончилась смертью. Он получил все эти сведения от горничной леди, не забывшей прислать ему и свидетельство о смерти леди от городового начальства.

— Вы может быть не знаете, — сказал он мне, — что вы ее душеприказчица?

— Я? — спросила я с удивлением.

— Да, вы, — отвечал мистер Сельвин. — Уезжая из Лондона, она переменила духовное завещание и сказала мне, что вы знаете, кого это больше всех интересует, потому что у вас есть бумага, которая все объяснит.

— Да, у меня, действительно, есть запечатанная бумага, которую она вручила мне с условием, чтобы я прочла ее только после ее смерти или по особенному позволению.

— О ней-то, вероятно, она мне и говорила. Духовная со мною; вам как душеприказчице надо прочесть ее.

Леди назначала своим единственным наследником племянника своего, Лионеля Демпстера, а мне завещала пятьсот фунтов стерлингов, все свои бриллианты и гардероб.

— Поздравляю вас с наследством, мадмуазель де Шатонеф! — сказал мистер Сельвин. — Не можете ли вы мне сказать, где мне найти этого племянника? Я в первый раз о нем слышу.

— Вероятно, я буду в состоянии указать вам его, — отвечала я. — Но главнейшие доказательства заключаются, должно быть, в бумаге, которую я еще не читала.

— Так теперь я не хочу вас и беспокоить. Когда вам угодно будет меня увидеть, напишите мне словечко, и я явлюсь.

Я была рада, что он ушел. Мне хотелось остаться наедине, собраться с мыслями и прочитать вверенную мне бумагу. Смерть леди огорчила меня очень сильно, тем более что покойница оказала такую доверенность к женщине, с которой жила очень недолго. Впрочем, это было в ее духе; кому, кроме леди Р**, пришло бы в голову назначить душеприказчицей молодую девушку, иностранку, незнакомую с делами?

Смерть леди, восстановление прав Лионеля, все это произвело на меня сильное впечатление, которое разрешилось, наконец, слезами. Я сидела еще с платком в руках, когда ко мне вошла леди М**.

— Вы плачете, мисс Шатонеф? Об уходе милого Дружка?

Слова эти сопровождала какая-то странная улыбка, и я отвечала:

— Да, я плачу о друге: леди Р** умерла.

— Боже мой! А что же это за господа приходили к вам сегодня?

— Один — ее поверенный, а другой — родственник.

— Родственник! А поверенному что было от вас нужно, если это не нескромный вопрос?

— Нисколько. Леди Р** назначила меня своей душеприказчицей.

— Душеприказчицей? Теперь ясно, что она была сумасшедшая. .. Я хотела попросить вас ко мне в будуар, взглянуть на шелковое платье, но теперь вам, кажется, не до того; так я не хочу вас беспокоить.

— Благодарю вас. Завтра я буду спокойнее и готова вам служить.

Она вышла. Мне не понравилась ее выходка, но я не могла в эту минуту хорошенько взвесить ее слов и тона. Я поспешила к себе в комнату, прочесть бумагу, оставленную мне леди Р** перед отъездом. Вот ее содержание:

«Любезная Валерия! Не буду говорить о той сильной привязанности, которую я, старая женщина, почувствовала к вам с первой встречи. Есть чувства необъяснимые; я почувствовала к вам какую-то симпатию, какое-то, если могу так выразиться, магнетическое влечение, увеличивавшееся с каждым днем. То не было чувство матери к своему ребенку; нет, привязанность моя была смешана с каким-то почтительным страхом и предчувствием, что разлука с вами повлечет за собою для меня несчастье. Мне чувствовалась в вас моя судьба, мойfatum, и это чувство не засыпало во мне ни на минуту, даже, напротив того, оно усилилось теперь в минуту расставанья. Как мало знаем мы таинства души и тела! Мы знаем, что мы созданы чудесно, — и только. Есть влияния и влечения необъяснимые, это я чувствую верно. Я часто размышляла об этом, лежа в постели, размышляла до безумия, но не могла разгадать загадки. (Увы, подумала я: верю, — вы были безумнее, нежели я предполагала). Вообразите себе мой ужас и скорбь мою, когда я услышала, что вы хотите меня оставить, Валерия! Это был для меня смертельный приговор. Но я чувствовала, что не могу этому противиться: так было мне суждено, — кто может бороться с своею судьбою? Ваше юное, благородное сердце сжалось бы, если бы вы знали, сколько страдала и страдаю я от вашей измены; я приняла это, как казнь за мои прошедшие преступления, в которых и хочу вам покаяться, как единственному существу, к которому имею доверие. Я хочу загладить прошедшее, возвратить кому следует похищенные мною права и вверяю это дело вам. Без этого письма трудно было бы исправить мой поступок.

Прежде всего я должна рассказать вам причины, побудившие меня к этому поступку. Выслушайте историю моей молодости.

У отца моего, сэра Александра Мойстина, было четверо детей: два сына и две дочери. Я была старшая, за мной следовали братья, потом сестра Елена. Она была восемью годами моложе меня. Рождение ее стоило жизни матери. Мы подросли. Братья отправились в итонскую коллегию. Я осталась хозяйкой в доме. Я была горда от природы; власть, почтение всех окружавших и — (взгляните на портрет) — без хвастовства могу сказать — красота, сделали меня самовластною, деспотическою. Многие за меня сватались, но я отказывала всем, пока мне не исполнилось двадцать лет. Больной отец долго не выходил из своей комнаты; слово мое было законом для него и для всех домашних. С сестрой Еленой, еще ребенком, обходилась я сурово, во-первых, я думаю, потому, что видела в ней будущую соперницу по красоте, а во-вторых, потому, что отец ласкал ее больше, нежели мне хотелось. Она была нрава кроткого и никогда не жаловалась. Время шло; я отказывалась от женихов. Я не хотела расстаться с властью и подчиниться мужу. Мне исполнилось наконец двадцать пять лет, а сестре семнадцать. В эту эпоху суждено было всему измениться.

К нам приехал со старшим моим братом, капитаном, сослуживец его, полковник Демпстер. Такого увлекательного человека я еще не встречала; в первый раз почувствовала я готовность отказаться от власти в отцовском доме и соединить судьбу свою с судьбою мужа. Полковник тоже был ко мне очень внимателен: ухаживал за мною с величайшим почтением и умел льстить моей гордости. Я дала полную волю своим чувствам, влюбилась по уши и ценила улыбки его выше всего в мире. Он приехал к нам только на неделю, но прошел месяц, а он все еще не уезжал. Не только я, но и все прочие считали дело слаженным, Отец, зная, чтополковник довольно богат, не спрашивал ни о чем больше. Но прошло два месяца, а полковник, постоянно ко мне внимательный, предложения не делал. Я приписывала это робости и сомнению в успехе. Это мне даже нравилось; однако же мне хотелось, чтобы дело пришло к развязке, и я старалась вызвать его на объяснение сколько позволяла скромность. По утрам полковник ходил с моим братом на охоту, и в эти часы я видела его редко; новечером он постоянно за мною ухаживал. Знакомые (друзей у меня не было) поздравляли меня с победою над человеком, который славился своей недоступностью, и я не возражала. Я ежечасно ждала его объяснения, как вдруг — вообразите себе мое удивление и негодование — однажды утром меня известили, что полковник Демпстер и сестра моя исчезли, и что их видели скачущих в коляске во весь опор.

Все это оказалось правдой. Полковник, узнавший от брата о моем властолюбивом нраве, счел, что ему нельзя будет оставаться долго у нас в доме, не ухаживая за мною. Он влюбился в Елену при первой же встрече и прибегнул к притворству, чтобы иметь время заслужить ее любовь. Оказалось, что утро проводил он не на охоте с братом, а в беседах с Еленой. Брат, которому он признался в своей страсти, помогал ему меня обманывать. В то же утро принесли письмо от полковника, в котором он просил у отца прощения. Я прочла его. «Как это глупо, — сказал отец, — зачем было воровать, что можно получить просто? Я и без того отдал бы ему Елену. А я думал, что он ухаживает за тобою, Барбара».

Это было свыше моих сил. Я упала к ногам отца, и меня отнесли в постель. На другой день я заболела воспалением в мозгу, и врачи сомневались, приду ли я в рассудок. Мало-помалу, однако, я оправилась. Три месяца не выходила я из комнаты; этот удар отозвался во мне, кажется, на всю жизнь и был, вероятно, причиною, что я сделалась существом беспокойным, не могущим ужиться на одном месте; движениестало дляпотребностью, и я обратилась к перу, ради искусственного возбуждения. Я думаю, что все пишущие бывают тронуты, когда берутся за перо. Я не хочу этим сказать, что они сумасшедшие, но им не далеко до сумасшествия.

Когда я воскресла, во мне было только одно чувство — жажда мщения. Нет, однако же, я забываю о ненависти, матери мщения. Я чувствовала, что я унижена, оскорблена, обманута. Любовь к полковнику превратилась в ненависть; сестра стала мне противна. Я не могла простить ее. Отец не отвечал на письмо ее мужа; ему помешала подагра. Теперь он сказал мне:

— Барбара, пора, кажется, простить их. Я уже давно написал бы полковнику, да не могу. Надо написать им и пригласить их сюда.

Я написала, только не то, что он диктовал; я написала, что отец мой никогда их не простит и хочет, чтобы они прекратили бесполезную переписку.

— Прочти, — сказал мне отец.

Я прочла письмо в том смысле, как он желал.

— Прекрасно; теперь они приедут, — сказал он. — Мне ужасно хочется обнять Елену. Она мое дорогое дитя; она стоит жизни твоей матери. Спрошу ее, зачем она убежала? Я думаю, она больше боялась тебя, нежели меня.

Я не отвечала ни слова и запечатала конверт. Письма с почты приносили прямо ко мне, и я имела возможность скрывать их от отца. Он не знал, как молит моя сестра о прощении. Кроме того, я всеми силами старалась вооружить его против нее. Наконец, я узнала из писем, что они уехали из Англии в Европу. Прошло несколько месяцев. Отец мой терзался молчанием Елены и ее мнимым равнодушием. Душевное страдание, очевидно, оказывало дурное влияние на его здоровье; он начал хиреть и с каждым днем делался раздражительнее. Наконец, пришло от Елены письмо, которое — стыжусь признаться — доставило мне неописанное удовольствие. Она извещала о смерти своего мужа.

— Так он умер! — подумала я. — Теперь он никому не принадлежит.

Что за демон овладел моею душою! Сестра писала, что она едет в Англию и скоро должна разрешиться от бремени. Письмо было адресовано ко мне, а не к отцу. Смерть полковника не уменьшила ненависти моей к сестре; напротив того, теперь, казалось мне, Елена в моих руках, и я могу ей отомстить. Подумавши, на что мне решиться, я написала ей, что отец все еще сердится, что я всеми силами старалась смягчить его гнев, но напрасно, что он с каждым днем делается все слабее и слабее, и что причиною этого я считаю ее необдуманный поступок. Отец проживет, вероятно, недолго, — заключала я, — и я попробую еще раз уговорить его на прощение, что, может быть, и удастся, так как полковника нет уже в живых.

Через две недели я получила ответ. Сестра благодарила меня за участие и извещала, что она в Англии и со дня на день ожидает своего разрешения; что она больна телом и душою, и не надеется пережить родов. Она заклинала меня памятью матери приехать к ней. Другая забыла бы свою ненависть, но мое сердце было закалено.

Я сочла за лучшее известить отца о смерти полковника Демпстера и возвращении Елены в Англию и сказала ему, что она скоро должна родить, и что я желаю поехать, по ее просьбе, к ней. Отец мой был поражен и дрожащим голосом просил меня отправиться, не теряя времени. Я согласилась, но с тем, чтобы он никому не говорил о цели моей поездки, во избежание толков и пересудов. Я уехала с моей бывшей нянюшкой, на верность которой могла положиться, В чем состояли мои намерения, я и сама порядочно не знала; я чувствовала только, что мщение мое не удовлетворено, и что я не пропущу удобного случая удовлетворить ему.

Я застала сестру во время родов; она страдала и душевно, будучи уверена, что отец не хочет простить ее. Я же не захотела облегчить ее страданий и не открыла ей истины. Я была как будто во власти какого-то демона.

Сестра моя умерла от родов, и тогда мне стало жаль ее. Но когда я взглянула на ее сына и увидела в нем совершенное подобие полковника, гнев воскрес в душе моей, и я поклялась, что мальчик никогда не узнает, кто был отец его. Нянюшке, ездившей со мною, сказала я, что это моя старинная пансионная подруга; после, однако же, я узнала, что истина от нее не укрылась. Я уговорила ее отнести ребенка к ее родителям, сказавши, что обещала умирающей матери его иметь о нем попечение, но что все это должно хранить в тайне, во избежание злых толков. Потом я возвратилась в Кольвервуд-Галль с известием о смерти сестры. Я, разумеется, умолчала о том, чторебенок жив. Сэр Александр плакал горько; с этого дня он начал быстро угасать.

Я отомстила, и мне стало на себя досадно. Страсть утихла, настала пора размышления. Состояние мое было жалко: совесть не давала мне покоя. Чем больше я размышляла, тем больше оставалась собою недовольна и готова была воротить прошедшее ценою целого мира.

В это время к нам приехал сэр Ричард Р**. Я ему понравилась, он сделал предложение, и оно было принято, больше всего, кажется, затем, чтобы только иметь случай уехать из Кольвервуд-Галля. Я думала, что перемена мест изгладит из памяти моей прошедшее; но я жестоко обманулась. Уехавши с мужем, я жила в постоянном страхе, опасаясь, что нянюшка выдаст меня отцу, и просила сэра Ричарда сократить наше путешествие и позволить мне съездить домой, навестить больного старика. Муж мой согласился, и через две недели после моего возвращения в Кольвервуд-Галль, смерть отца избавила меня от опасности, но в то же время явились другие причины беспокойства. Отец оставил духовную, в которой завещал мне и сестре моей по 5000 фунтов, а в случае смерти одной из нас, все 10 000 другой. Двоюродная бабушка тоже оставила мне с Еленой по 10 000 фунтов, с тем чтобы они были выданы нам при замужестве, и чтобы в случае смерти одной из нас, перешли к другой, если умершая не оставит по себе детей. Таким образом, скрывши рождение моего племянника, я лишала его собственности, которою пользовалась сама. Я не знала ничего об этих распоряжениях отца моего и бабушки; иначе я не осмелилась бы скрыть ребенка, опасаясь, чтобы это не приписали корысти. Я теперь готова была признать мальчика за моего племянника, но не знала, как это сделать; деньги были в руках моего мужа, и я не смела сознаться в моем проступке.

Жизнь была для меня казнью. Когда нянюшка моя и ее отец заговорили о том, что не хотят хранить тайны, я думала, что сойду с ума. Я описала им все бедствие, в которое ввергнет меня их открытие, и дала им торжественнейшее обещание возвратить ребенку его права. Они этим удовольствовались. После нескольких лет несчастной жизни, смерть освободиламеня от мужа. Вы спросите, отчего же тогда не признала я ребенка? Я боялась. Я отдала его в училище, и ему было тогда лет двенадцать или тринадцать. Я взяла его к себе с намерением возвратить ему его права, согласно обещанию, данному моей нянюшке и ее отцу. Но, взявши его к себе, я не видела средства рассказать его историю, не сознаваясь в собственной вине, и гордость заставила меня молчать.

Я откладывала мое признание со дня на день, а мальчик, место которому было сначала указано в гостиной, перешел мало-помалу в кухню. Да, Валерия, паж, лакей Лионель — мой племянник, Лионель Демпстер. Признаться в этом было свыше моих сил. Я утешалась тем, что все это делается к его же пользе. Как легко оправдываем мы свои поступки, если они согласны с нашими целями! Я воспитала его, я оставила ему мое состояние и говорила сама себе: низкое положение вылечит его от гордости и сделает из него хорошего человека. Плохая логика, признаюсь.

«Валерия! Я назначила вас моей душеприказчицей, потому что и после смерти желала бы избегнуть, сколько возможно, огласки. Я не желала бы сделаться предметом народных толков даже на несколько дней, да и Лионелю не много было бы в том пользы, если бы весь мир узнал, что он служил лакеем. Поверенный мой не знает, кто мой племянник и обратится по этому делу к вам, В маленьком оловянном ящике в моей спальне найдете вы все документы, имена и адреса людей, помогавших нам в этом деле и все перехваченные письма моей сестры. Не забудьте, что Лионель имеет право не только на мое наследство, но и на наследство своего отца, перешедшее к другим родственникам. Посоветуйтесь с моим поверенным насчет мер, которые должно принять, не выставляя меня больше, нежели необходимо. Впрочем, если надо, пусть все узнают о моем проступке. Лишь бы Лионель был вполне восстановлен в своих правах.

Вы возненавидите меня, может быть, после этого признания; вспомните, однако же, как страстно я любила и как жестоко я была обманута. Я была тогда близка к сумасшествию. Да будет это для вас уроком, как трудно воротиться на прямую дорогу, сбившись с нее однажды.

Теперь вы знаете мои страдания и преступления, знаете, почему меня не без основания считали женщиною эксцентрическою, полусумасшедшею. Простите меня и пожалейте обо мне. Я уже довольно наказана собственною совестью.

Барбара Р**».

Прочитавши эту бумагу, я положила ее на стол и долго была погружена в раздумье.

— Возможно ли? — думала я. — Неужели обманутая любовь может заглушить в сердце все благородные чувства, побудить женщину оставить умирающую сестру в горьком заблуждении и мстить невинному существу наперекор всякой справедливости? О, я не поддамся любви! Кто бы мог подумать, что беспечную, эксцентрическую леди Р** давит сознание преступления, беспрестанно оживляемое присутствием обиженного? Как загрубела, должно быть, у нее совесть, что она со дня на день откладывала возвращение прав своей жертве! Как странно, что страх перед светом и его мнением бывает сильнее страха перед судом Божиим!

Это последнее замечание доказывало только, как мало еще знаю я свет. Потом мысли мои обратились на другое. Я уже говорила вам, что я католичка. Но, после смерти моей бабушки, никто почти не поддерживал во мне рвения к исполнению религиозных обязанностей. Проживши два года в Англии между протестантами, я ходила с ними в их церковь, думая, что лучше ходить в протестантскую церковь, нежели вовсе ни в какую. Мало-помалу я начала уже склоняться к протестантизму; но теперь мне вдруг пришло в голову, что если бы леди Р** исповедовалась бы по правилам католической церкви, то тайна ее не могла бы так долго оставаться тайною, или, если бы она в ней не созналась, то ее выдали бы соучастники, будь они католики, и Лионель давно был бы восстановлен в своих правах. После этого размышления, я почувствовала, что снова сделалась ревностною католичкою.

Я написала к мистеру Сельвину, чтобы он приехал ко мне завтра утром, и пошла к леди М**.

— Мы, вероятно, часто будем лишены удовольствия видеть вас с нами? — сказала мне леди. — У вас теперь такое важное занятие.

— И неприятное, — отвечала я. — Я желала бы, что бы леди Р** избрала кого-нибудь другого. Могу я го просить у вас на полчаса экипаж — достать кое-какие бумаги из квартиры леди Р**, в Бэкер-Стрите.

— Разумеется. Читали вы завещание?

— Да.

— Как же она распорядилась своим имением?

— Она оставила все своему племяннику.

— Племяннику' А я никогда ни слова о нем не слыхала. У сэра Ричарда не было ни племянников, ни племянниц, и титул перешел теперь к линии Вивианов. Я не знала, что у леди Р** есть племянник. А вам что она отказала, если позволено спросить?

— Мне леди Р** оставила пятьсот фунтов.

— В самом деле? Так она вас не даром заставляет беспокоиться. А признаюсь вам, мисс де Шатонеф, мне хотелось бы, чтобы вы отложили дела и занялись ими после свадеб моих дочерей. Я не знаю, за что ухватиться, и эти два дня чувствовала отсутствие вашей помощи больше, нежели вы можете себе вообразить. У вас столько вкусу, что без вас мы шагу ступить не можем. А все вы виноваты: вы слишком снисходительны, вы сами приучили нас полагаться во всем на вас. Неделя не сделает, я думаю, большой разницы, и стряпчие любят отсрочки; сделаете вы мне одолжение, отложить на время дела леди Р**?

— Извольте. Я уже пригласила к себе поверенного леди Р**, но пошлю ему другое письмо и подожду окончания свадеб.

— Благодарю вас.

Я ушла и написала мистеру Сельвину другое письмо, с известием, что не могу заняться делами раньше следующей недели.

Я написала и к Лионелю, чтобы он не приходил ко мне, пока я не извещу его, когда и где меня видеть. Я была рада просьбе леди М**; свадебные хлопоты и веселые лица ее семьи разгоняли грусть, которую наводили на меня дела леди Р**. Я ободрилась, повеселела и принялась помогать невестам с таким усердием, что за два дня до свадьбы все было окончено к общему удовольствию.

Наконец, настало давно ожидаемое утро. Невесты оделись и вышли в гостиную, трепещущие и смущенные. Вереница экипажей потянулась на Ганноверскую площадь, где в церкви ожидали молодых епископ и множество изящно одетых женщин. По окончании церемонии невесты удалились в боковую комнату, где и приняли поздравление знакомых. Потом был обед, за которым ели только епископ, перевенчавший на своем веку столько пар, что обряд не делал на него никакого впечатления, да еще два или три гостя, старые путники на дороге жизни, которым все равно где пообедать, на свадьбе или на похоронах.

Наконец, после безмолвного обеда, новобрачные пошли переодеться, возвратились и были переданы своим мужьям, как скоро удалось их похитить из объятий и лобызаний леди М**, разыгравшей роль отчаянной матери в совершенстве. Никто из видевших ее плачущею, как Ниобея, не мог бы подумать, что она целых три года маневрировала единственно с целью сбыть с рук своих дочерей. Леди М** была превосходная актриса и разыграла последнюю сцену как нельзя лучше.

Когда дочерей ее усадили в экипажи, я думала, что она упадет в обморок; но оказалось, что она хотела прежде увидеть, как уедут они в своих свадебных каретах; она подошла к окну, подождала, пока они не сели и не тронулись с места, проводила их глазами за угол улицы и только тогда упала без чувств ко мне на руки.

Впрочем, я думаю, она страшно измучилась: последние шесть недель она не имела ни минуты покоя; все боялась, как бы что-нибудь не помешало свадьбам.

На следующее утро она не вышла из своей комнаты и велела мне сказать, что экипаж к моим услугам. Я была утомлена и осталась этот день дома. Я написала Лионелю и мистеру Сельвину, чтобы они приехали ко мне завтра в два часа в Бэкер-Стрит; остаток дня я провела спокойно в обществе Эми, третьей дочери леди М**. Это была премилая, простая девушка; мне нравилась она больше своих сестер. Я занималась ею с особенным рвением, потому что у нее был прекрасный голос; мы очень сблизились.

Поговоривши немного о новобрачных, она сказала мне:

— Не знаю, право, что мне делать, Валерия. Я люблю вас и не хотела бы позволить, чтобы вас обижали; но вместе с тем не желала бы и огорчить вас, пересказавши вам то, что о вас говорили. Вы не останетесь у нас, если я вам это расскажу, и это мне ужасно больно. Впрочем, это эгоизм; я его осилю. Мне не хотелось бы только огорчить вас. Скажите, говорить мне или нет?

— Вы сказали или слишком мало, или слишком много, — отвечала я. — Вы сказали, что меня обижают, и мне, разумеется, хотелось бы этого не позволить, хоть я и не могу себе вообразить, кто бы мог быть моим врагом.

— Я сама не поверила бы, если бы не слышала собственными ушами; — отвечала она. — Я думала, что вы живете у нас, как приятельница, как гостья, а про вас говорят вещи, которые, я уверена, совершенно несправедливы.

— В таком случае я должна просить вас рассказать мне все, как было, не смягчая ни одного слова. Кто же это говорит обо мне дурно?

— Мне очень жаль, что я должна вам это сказать, — маменька, — отвечала Эми, отирая слезу.

— Леди М**! — воскликнула я.

— Да, — продолжала она. — Выслушайте все, как было. Сегодня поутру я была в уборной; маменька лежала на софе в своей спальне; в это время пришла к ней задушевная приятельница, мистрисс Джермен. Они или забыли, что я в соседней комнате, или не сочли нужным обратить на это внимание, и заговорили овас.

— Да, она одевает вас и ваших дочерей превосходно, надо отдать ей справедливость, — сказала мистрисс Джермен. — Кто она? Говорят, из хорошей французской фамилии. Как это она попала к вам в модистки?

— Что она у меня модисткой, — отвечала матушка, — это правда; я затем только и пригласила ее к себе в дом, но она того не замечает. Мистрисс Батерст говорила мне, что она из хорошей французской фамилии и брошена в мир обстоятельствами. Она даровита и очень горда. Искусство одевать и одеваться к лицу заметила я в ней, еще когда она жила у леди Батерст; а потом, когда она решилась, вследствие моих маневров, расстаться с леди Р**, я пригласила ее к себе как гостью, ни словом не упомянувши о нарядах. Когда мне понадобились ее услуги в этом отношении, я устроила так, что она предложила их сама; я поблагодарила ее за снисхождение и лестью постоянно умела заставлять ее одевать моих дочерей. Ее вкусу обязана я, кажется, тем, что они составили такие хорошие партии.

— Вы повели дело отлично, — заметила мистрисс Джермен. — Но что же вы станете с ней делать теперь?

— О, теперь очередь за Эми; я продержу ее, покамест она захочет у меня оставаться, а потом. ..

— А потом-то и запятая, — заметила мистрисс Джермен. — Продержавши ее у себя так долго в качестве гостьи, как вы от нее освободитесь?

— Сначала я и сама этого не знала и решилась было выжить ее разными мелкими оскорблениями: она ужасно горда; но потом, к счастью, я узнала кое-какие вещи, о которых буду молчать до времени и которые дадут мне предлог отпустить ее, когда мне вздумается.

— В самом деле! — воскликнула мистрисс Джермен. — Что же такое вы узнали?

— Извольте, я вам скажу, только вы не рассказывайте дальше. Намедни к ней приходил какой-то молодой человек; горничная моя вошла нечаянно в комнату и застала их за поцелуем.

— Не может быть!

— Да, за поцелуем. Горничная видела. Мне нетрудно будет воспользоваться этим, чтобы отослать мадмуазель де Шатонеф, когда вздумается, сказавши только, что горничная не говорила мне этого раньше. На вопросы других можно будет отвечать намеками о легком поведении.

— Разумеется, — отвечала мистрисс Джермен. — Не намекнуть ли мне кое-кому об этом заранее, чтобы подготовить публику?

— Может быть, это не помешает; только смотрите, будьте как можно осторожнее, любезная мистрисс Джермен.

— Мне очень жаль, — продолжала Эми, — что я, любя вас, принуждена говорить такие вещи; но я уверена, что вас нельзя обвинить в легком поведении, и я не хочу, чтобы вас в этом обвинили, если можно это предупредить.

— Благодарю вас, — отвечала я. — Мне остается только оправдаться в ваших глазах. Вы не должны думать, чтобы я была виновата в таком проступке. Горничная вашей матушки, действительно, вошла в комнату в то самое время, когда молодой семнадцатилетний человек, признательный мне за разные о нем заботы, поднес, прощаясь со мною, руку мою к своим губам и поцеловал ее; это я позволила бы ему и в присутствии вашей матушки. Вот тот поцелуй, из которого она выводит заключение о легкости моего поведения. О, как себялюбив, как черен, как гнусен этот свет!

Я упала на софу и залилась слезами. Эми старалась утешить меня и досадовала на себя, что пересказала мне все эти вещи, когда вошла к нам леди М**.

— Что это значит? Что за сцена? — спросила она. — Что вы, мадмуазель де Шатонеф, получили какие-нибудь неприятные новости?

— Да, — отвечала я, — такие неприятные, что я должна оставить вас немедленно.

— В самом деле? А позвольте узнать, что такое случилось?

— Я не в силах отвечать вам на это. Повторяю только, что я должна оставить ваш дом не дальше как завтра поутру.

— Я не хочу проникать в ваши тайны, — возразила она, — но не могу не заметить, что где есть тайна, там верно есть что-нибудь дурное. Впрочем, я недавно узнала такие вещи, что тайна меня не удивляет, так же, как и желание ваше оставить мой дом.

— Леди М**, — отвечала я ей гордо, — в продолжение всего времени, что я жила у вас в доме, я не сделала ничего такого, за что можно было бы покраснеть или что требовало бы скрытности. Теперь же я молчу, щадя других и вас. Не заставляйте меня говорить в присутствии вашей дочери. Скажу вам только, что я знаю, зачем вы пригласили меня к себе в дом и как намерены выжить меня, когда вам вздумается.

— Так вы умеете еще и у дверей подслушивать? — воскликнула леди М**, покрасневши до ушей.

— Я не подслушивала, вот все, что я вам скажу. Довольно того, что слова ваши мне известны, и я не завидую вам в настоящую минуту. Повторяю вам, что завтра поутру я должна оставить ваш дом; я не намерена больше беспокоить вас моим присутствием.

Я встала и вышла. Проходя мимо леди М**, я заметила на лице ее страшное смущение и поняла, что унижение, которое она готовила мне, досталось на ее долю. Я ушла к себе в комнату и начала приготовляться к отъезду. Через час вошла ко мне Эми.

— Как все это грустно, Валерия! — сказала она. — Благодарю вас, что вы меня не выдали. Матушка была страшно разгневана, когда вы ушли; сказала, что горничные, должно быть, подслушивали ее разговор, и погрозила наказать их примерно; но я знаю, что она этого не сделает. Она говорила о свидании вашем с каким-то молодым человеком и о поцелуе; да вы уж объяснили мне все это.

— Эми, — отвечала я, — когда уеду, скажите леди М**, при первом удобном случае, что вы говорили об этом мне, и что я отвечала, что если бы леди М** знала, кто этот молодой человек и какое он получит на днях наследство, то она была бы очень рада, если бы он поцеловал руку ее дочери с иным чувством, нежели мою.

— Я скажу ей это, будьте уверены, — отвечала Эми. — Маменька подумает, что упустила хорошего для меня жениха.

— Она его еще встретит, — сказала я. — И, что еще более, он защитит меня от подобных обвинений.

— Скажу ей и это, — продолжала Эми. Служанка постучала в двери и сказала, что леди

М** желает видеть Эми.

— Простимся, — сказала я, — вам не позволят уже со мною повидаться.

Эми прижала меня к своему сердцу, пролила несколько слез и вышла. Кончивши сборы, я села. Вслед затем вошла горничная и вручила мне от леди пакет, заключавший в себе мое жалованье.

В этот вечер я не видала ни леди М**, ни ее дочери. Легши спать, я начала рассуждать, что мне теперь делать. Что касается до обхождения со мною людей, то я до известной степени уже обтерпелась и была уже не так чувствительна, как в первый раз, когда горький урок показал мне, чего должна я ожидать от людского эгоизма. Одно обстоятельство ставило меня, однако же, теперь в затруднительнейшее положение: я не знала, куда мне переехать. Я решилась обратиться к мадам Жиронак с просьбою, не может ли она принять меня к себе, пока я не найду себе места.

Мысли мои обратились потом к другим предметам. Я вспомнила, что завтра назначила свидание мистеру Сельвину и Лионелю в Бэкер-Стрите, и положила отправиться туда рано поутру с вещами и поручить их кухарке, смотревшей за домом. Потом я сосчитала свои Деньги. Когда я приехала в Англию с леди Батерст, У меня был такой полный гардероб, что за эти два года я не имела надобности издерживать много на платья; я истратила на наряды не больше двадцати фунтов. Леди М**, леди Батерст и леди Р** делали мне много подарков. У меня оказалось около двухсот шестидесяти фунтов наличных денег: леди Р** дала мне сто фунтов только за часть года. К ним должно было прибавить завещанные мне ею пятьсот фунтов и гардероб значительной ценности. Для женщины в моем положении это было богатство, и я хотела посоветоваться с мистером Сельвином, как всего лучше распорядиться мне моими деньгами. Наутро я проснулась с свежими силами.

Горничная леди М**, любившая меня за то, что я часто делала ей подарки, вышла ко мне рано поутру и заявила свое сожаление о моем отъезде. Я отвечала, что спешу уехать, и попросила завтракать. Она принесла завтрак ко мне в комнату.

Через несколько минут явилась и Эми.

— Мне позволили прийти с вами проститься, — сказала она. — Я сказала маменьке, что говорили вы мне об этом молодом человеке. Она сознается, что он поцеловал только вашу руку; она знает, что вы не любите сочинять историй, и как бы вы думали? — поручила мне узнать, как зовут этого богатого наследника. Я обещала ей постараться узнать его имя и потому спрашиваю вас об этом просто и прямо. Я вовсе не желаю знать его имени, — продолжала она, рассмеявшись, — но маменька, я уверена, уже прочит его мне в женихи, и Бог знает чего не дала бы, чтобы вы остались у нас и дали ей повод с ним познакомиться.

— Я не могу сказать вам его имени, — отвечала я. — Теперь я не имею еще на это права. Очень рада, что матушка ваша сознается в истине насчет поцелуя; после этого она едва ли захочет чернить меня, как собиралась.

— Разумеется. Богатый молодой человек изменил это намерение. Он вас защитит; прощайте.

— Прощайте, я еду. Да благословит вас Бог, Эми. Мне жаль с вами расстаться. Будьте счастливы, но примите от меня дружеский и искренний совет, состоящий в том, милая Эми, что никогда не должно худо, не только говорить, но даже и думать о своих родителях. Это большой грех перед Богом, и люди вас за это осудят так же, как я, ваш друг, теперь вас осуждаю. ..

Я велела привести наемную карету и уехала в Бэкер-Стрит. Кухарка в квартире леди Р** сказала, что ожидала моего приезда, потому что мистер Сельвин, приходивший известить ее о смерти леди Р**, объявил ей, что она будет получать свое жалованье от меня, которой покойница поручила все свои дела. Она показала мне письмо от Марты, горничной леди Р**, из которого я увидела, что она приедет с вещами леди, вероятно, сегодня же.

— Вы, конечно, ночуете здесь? — спросила меня кухарка. — Я приготовила вам комнату.

Я отвечала, что думаю остаться тут дня на два, по делам, но что спрошу еще совета у мистера Сельвина, который приедет сюда в час.

Лионеля я просила приехать в двенадцать, чтобы иметь время сообщить ему содержание письма, оставленного мне покойницей. Он явился в назначенный час; я пожала ему руку и сказала:

— Поздравляю вас, Лионель; вы можете доказать, что вы племянник леди Р**. Она оставила вам богатое наследство, а меня назначила своей душеприказчицей.

— Это меня нисколько не удивляет, — отвечал Лионель. — Хоть под конец образумилась и сделала умное дело.

— Благодарю вас за комплимент, но нам некогда терять времени. Мистер Сельвин придет в час, а до тех пор прочтите эту исповедь леди Р**. Вы найдете в ней изложение причин, побудивших ее скрывать ваше происхождение. Они не извинят ее, может быть, в ваших глазах, но вспомните, что она исправила дело, сколько от нее зависело, и что мы должны прощать другим, если сами желаем иметь право на прощение. Садитесь и читайте; я между тем пойду в мою комнату развязать ящики.

— В последний раз, когда мы с вами здесь виделись, я их завязывал, мисс Валерия; надеюсь, вы и теперь позволите мне помочь вам?

— Благодарю вас; но в таком случае вы не успеете прочесть письма леди Р**. Мы с кухаркой управимся и без вас.

Я ушла в свою комнату. Я еще хлопотала за вещами, когда стук в наружные двери известил меня о приезде мистера Сельвина. Я вышла к нему в гостиную. Лионель ходил взад и вперед по комнате и на вопрос мой, прочел ли он бумагу, кивнул мне головой. Мне было его жаль, но в присутствии Сельвина я не хотела надоедать ему вопросами.

— Надеюсь, я не заставил ждать себя, мадмуазель де Шатонеф? — сказал мистер Сельвин.

— Нет. Я приехала сюда в десять часов, потому что простилась с леди М**. Скажите, могу ли я остаться здесь ночевать?

— Можете ли? Вы душеприказчица и можете распоряжаться здесь всем по своему произволу. Вы имеете право владения, покамест не явится племянник леди Р**.

— Герой перед вами, мистер Сельвин. Позвольте мне представить вам Лионеля Демпстера, племянника леди Р**.

Мистер Сельвин поклонился Лионелю и поздравил его с получением наследства.

Лионель поклонился ему в свою очередь и сказал:

— Mademoiselle де Шатонеф! Мистер Сельвин должен, я думаю, узнать все. Чтение этой бумаги меня расстроило, и мне тяжело было бы вновь выслушать эти подробности. Позвольте мне удалиться на час, а вас прошу сообщить все дело мистеру Сельвину, который не откажет мне, надеюсь, в совете. Вот и признание старого Робертса. До свидания.

Он взял шляпу и вышел.

— Какой милый молодой человек! — заметил мистер Сельвин. — Что за прекрасные глаза!

— Да, — отвечала я. — Теперь, когда он получил богатое наследство, многие найдут, что он милый молодой человек с прекрасными глазами. Садитесь, мистер Сельвин; вы должны узнать странную историю.

Окончивши чтение, он положил бумагу на стол и сказал:

— Это, может быть, самая странная из всех историй, которые доходили до моего сведения в продолжение тридцати лет моего адвокатства. Так она воспитала его лакеем! Теперь я, действительно, узнаю в нем мальчика, который так часто отворял мне двери; но, признаюсь вам, не узнай я этой истории, я ни за что бы его не узнал.

— Он всегда был выше своего состояния, — заметила я. — Он очень остер и забавен; когда он прислуживал мне в качестве слуги, я смотрела на него как-то иначе и лучше. Во всяком случае, он получил кое-какое воспитание.

— Странно! Очень странно! — заметил мистер

Сельвин. — Дивные дела делаются на свете! Эту историю нельзя будет, кажется, удержать в тайне. Он должен же объявить претензию на имение своего отца, этого имения, конечно, не уступят ему без спора. Надо будет отыскать завещание полковника Демпстера; Лионель поручит это, я думаю, мне. Впрочем, эта история не повредит ему; он смотрит вполне джентльменом.

— Он всегда отличался умом и ловкостью, но, признаюсь вам, я никак не ожидала такого превращения в такое короткое время; это совсем не тот человек: другие манеры, другая речь.

— Все это было уже в нем, — отвечал мистер Сельвин. — Приемы и речь джентльмена не шли к слуге, так он их и не выказывал; теперь положение его изменилось, и личность его проявляется свободно. Надо поскорее отыскать эту мистрисс Грин. После показания старого Робертса, исповедь и завещание леди Р** не удивят сэра Томаса Мойстина, и трудно только одно: вступить во владение наследством полковника Демпстера.

Стук в наружные двери известил о возвращении Лионеля. Когда он вошел, мистер Сельвин сказал:

— Мистер Демпстер! Я совершенно убежден, что вы племянник леди Р**, которому она оставила свое имение, принадлежавшее собственно вам. Прочтите же ее завещание.

Лионель сел, и завещание было прочитано.

— Я, — сказал мистер Сельвин, окончивши чтение, — был несколько лет поверенным леди Р** и довольно приблизительно могу вам сказать, сколько вам достанется. Денег двадцать семь тысяч фунтов, по три процента; этот дом; да у банкира тысяча двести фунтов. Имения вашего отца я вовсе не знаю, но справлюсь сегодня же. Душеприказчица может смело позволить вам взять у банкира сколько вам вздумается денег, как скоро духовная будет предъявлена, что не мешает сделать завтра же, если вы согласны, мадмуазель де Шатонеф.

— Разумеется, — отвечала я, — я желала бы покончить дела как можно скорее. Тут есть еще бумаги в оловянном ящичке; но я их не могу теперь достать, потому что ключ у горничной леди Р**. Она привезет его.

— Это, без сомнения, важные бумаги, — сказал мистер Сельвин. — Если вам нужны деньги сейчас, мистер Демпстер, я могу вам служить.

— Благодарю вас; теперь я не имею в них надобности, — отвечал Лионель, — но вскоре мне надо будет взять их из банка, потому что я не намерен остаться в Англии.

— В самом деле! — воскликнула я.

— Да. Я очень понимаю, что благодаря моему бывшему положению в свете, мне многого не достает; надо поспешить исправить это; прежде нежели я явлюсь в общество в качестве наследника леди Р**, я думаю провести года два или больше в Париже. Там постараюсь сделаться тем, чем следует быть сыну полковника Демпстера. Я еще молод; пора учиться для меня не прошла.

— Не могу не похвалить вашего намерения, мистер Демпстер, — сказал Сельвин. — Дело будет обделано законным порядком без вас, и к вашему возвращению перестанут об этом толковать. Теперь позвольте мне проститься, а вас, мадмуазель де Шатонеф, прошу быть завтра в три часа в Doctors Commons. Я между тем взгляну на завещание полковника Демпстера, Прощайте.

Мы остались с Лионелем одни.

— Смею ли спросить, мисс Валерия, зачем расстались вы с леди М**?

Я рассказала ему, что случилось, и прибавила, что проживу здесь дня два и потом перееду к мадам Жиронак.

— Да почему же вам не остаться здесь? Я уеду как можно скорее.

— И хорошо сделаете. Но вы забываете, что я как душеприказчица, должна извлекать из вашего имения всевозможную для вас пользу, пока вы еще несовершеннолетний. Я не богатая леди и должна покориться судьбе, поставившей меня однажды навсегда в зависимость от других.

Лионель помолчал с минуту и потом сказал:

— Я очень рад, что леди Р** сумела оценить вас, но не могу простить ей поступка с моею матерью. Это было слишком жестоко; лучше, впрочем, об этом не говорить. Однако же вам, вероятно, хочется остаться наедине, мисс Валерия. Прощайте.

— Прощайте, Лионель. А что, кухарка вас узнала?

— Да.

— Знаете что: лучше не приходите сюда, пока я не отпущу горничную леди Р**. Я распоряжусь этим тот-час же после ее возвращения; я вас увижу в конторе Сельвина; это будет лучше.

Лионель согласился, и мы расстались.

На следующий день духовная была предъявлена, и мистер Сельвин известил нас, что он отыскал завещание полковника Демпстера, оставившего свое имение нерожденному еще ребенку с выделом части в пользу вдовы. Наследство, вследствие предполагаемого несуществования Лионеля, перешло к одному близкому родственнику полковника, человеку очень богатому и пользующемуся хорошею репутациею. Мистер Сельвин намерен был вступить прямо с ним в сношения. Значительная часть из тысячи двухсот фунтов, оставленных в банке, ушла на судебные издержки, но все еще осталось столько, что Лионель будет обеспечен на год, если захочет отправиться путешествовать немедленно.

Лионель сказал, что хочет уехать немедленно в Париж, и сегодня же после обеда пойдет за паспортом, а завтра придет со мною проститься.

Мы остались одни с мистером Сельвином, и я сказала ему между прочим, что у меня есть деньги, которые я желала бы отдать в верные руки. Он посоветовал мне отдать то, что у меня есть уже налицо, банкиру и обещал поискать мне верное помещение, когда я получу остальное. Он проводил меня до экипажа и обещал прийти ко мне послезавтра в три часа, в надежде, что горничная леди Р** к тому времени возвратится, и нам можно будет рассмотреть бумаги, хранящиеся в оловянном ящичке.

Возвратившись в Бэкер-Стрит, я нашла уже там горничную леди Р** и тотчас же приняла от нее все вещи. Ее я рассчитала, позволивши ей, впрочем, переночевать в доме и давши ей слово постараться доставить ей место. Я отпустила ее так поспешно затем, чтобы она не увидела Лионеля, и сказала ей, что я как душеприказчица не имею права держать ее ни дня лишнего и отвечаю за все издержки. Получивши ключи, я могла рассмотреть все в доме. Прежде всего я отыскала оловянный ящичек с хранящимися в нем бумагами; между ними был пакет с надписью: «Бумаги, касающиеся сестры моей Елены и ее ребенка». Я подумала, что лучше не трогать этих бумаг без мистера Сельвина и положила их в сторону. Потом я послала кухарку с письмом к мадам Жиронак, которую просила прийти провести со мною вечер. Мне было страшно одной в большом доме и хотелось побеседовать с истинным другом.

От нечего делать я принялась отворять комоды и шкафы с гардеробом леди Р** и изумилась множеству разных хранящихся в них вещей. Причудливая леди покупала иногда шелковые материи и бриллианты и потом клала их в сторону, ни разу не надевши. Из этих материй можно было наделать вдвое больше платьев, чем сколько было их сшито. Я нашла у нее огромную связку кружев; многие из них были чрезвычайно красивы и принадлежали, вероятно, ее матери. С собою взяла она немного бриллиантов: только те, которые всегда носила; остальные бриллианты и все драгоценные вещи отослала она, как мне было известно, к своему банкиру дня за два до отъезда, и я сочла за лучшее повидаться прежде с мистером Сельвином, а потом уже потребовать их от банкира.

Мадам Жиронак пришла ко мне вечером, и я рассказала ей все случившееся. Она порадовалась моему счастью и сказала, что теперь, имея средства к жизни и будучи независима от чужих прихотей, я не откажусь, вероятно, переехать к ней. Я не могла, однако же, дать ей ответа, не зная в точности, как велико мое состояние. Я могла только обещать переехать к ней, кончивши дела в Бэкер-Стрите, и потом уже подумать, какой образ жизни избрать мне дальше.

После долгой беседы мы расстались. Мадам Жиронак обещала провести следующий день со мною и помочь мне разобрать гардероб леди Р**. Когда она ушла, я пересмотрела много платьев, отложила из них те, которые мне не нравились или были довольно поношены, и подарила их на прощание горничной. Она была от этого в восторге, тем более что не ожидала этого подарка; комоды и шкафы были, впрочем, так полны разных разностей, что щедрость мне ничего почти не стоила. Мадам Жиронак явилась на другой день к завтраку с своим мужем, который был рад меня видеть, и, поспоривши, по обыкновению, с женою, ушел, говоря, что не хочет больше видеть несносной спорщицы.

Мы принялись разбирать и сортировать вещи. Мадам Жиронак, знавшая им цену, оценила кружева фунтов в двести, по крайней мере, а прочее, то есть шелковые материи, платья и так далее, больше нежели в сто фунтов. Она предложила мне постараться продать шелка и кружева, а платья, сказала она, можно сбыть одному человеку, который живет тем, что перешивает подобные вещи.

Между тем пришел Лионель. Он получил паспорт и пришел проститься. Уходя, он сказал:

— Не умею вам сказать, какое питаю я к вам чувство, мисс Валерия. Ласковость ваша, когда я считался слугою, и участие, которое вы постоянно во мне принимали, пробуждают во мне глубокую признательность, но я чувствую больше. Вы слишком молоды, но я питаю к вам сыновнее почтение, и если смею употребить это выражение, чувствую к вам привязанность брата.

— Мне очень лестно это слышать, — отвечала я. — Вы стоите теперь гораздо выше меня, и признательность за мои маленькие услуги делает честь вашему сердцу. Имеете вы рекомендательные письма в Париж? Да нет, где вам было достать их!

— Разумеется.

— Вы не знаете моей жизни, Лионель. Я была очень близка с одной знатной дамой в Париже, и хотя мы расстались не друзьями, однако же она писала мне после того очень ласково и в этом случае, вероятно, не притворялась. Я дам вам к ней рекомендательное письмо; только не осуждайте меня, если я обманусь в ней вторично.

Я подошла к столу и написала следующее письмо:

«Любезная мадам д'Альбре!

Это письмо вручит вам мистер Лионель Демпстер, богатый англичанин, мой добрый знакомый. Он едет на житье в Париж, где намерен пробыть до своего совершеннолетия. Я дала ему к вам рекомендательное письмо по двум причинам: во-первых, чтобы доказать вам, что хотя я и не могла принять вашего предложения, однако же забыла все прошедшее; а, во-вторых, потому, что ваше общество принесет ему пользы больше, нежели всякое другое в Париже.

Ваша и проч. .. Валерия де Шатонеф».

Вот, Лионель, это может вам пригодиться. Если же нет, так известите меня. Надеюсь, вы будете ко мне писать?

— Да благословит вас небо, мисс Валерия! — отвечал Лионель. — Дай Бог, чтобы мне представился когда-нибудь случай доказать вам мою благодарность на деле.

Он поцеловал мне руку, и слеза скатилась по его щеке, когда он выходил из комнаты.

— Премилый молодой человек, — сказала мадам Жиронак, когда он запер за собою дверь.

— Вы правы. Дай Бог ему всякого успеха. Я не думала, чтобы мне пришло когда-нибудь желание писать к мадам д'Альбре, а вот написала же, ради него. Это мосье Жиронак стучит. Ну, что ж у вас будет: мир или ссора?

— Сперва мир, а потом ссора; это у нас установленный порядок.

Вечер прошел очень весело, и мы решили, что через три дня я перееду к ним.

На следующий день, в назначенный час явился мистер Сельвин, и я вручила ему оловянный ящичек с бумагами. Он сказал мне, что видел мистрисс Грин, которая вполне подтвердила все сказанное старым Роберт-сом и леди Р**, и что он написал к мистеру Армиджеру Демпстеру, вступившему во владение наследством отца Лионеля.

Я попросила его съездить со мною в банк, куда я желала положить бывшие у меня наличные деньги и взять оттуда бриллианты леди Р**.

— Чего же лучше, поедемте сейчас, — отвечал он. — Экипаж мой здесь. Только у меня есть еще другое дело, и я должен сделать неучтивость, попросить вас поспешить туалетом.

Через час я положила деньги и получила бриллианты.

Я сказала мистеру Сельвину, что намерена переехать к мадам Жиронак, дала ему ее адрес, и мы расстались.

Вечером я раскрыла ящик с бриллиантами; их было много. Ценности их я не могла определить, но видела, что они стоят не безделицу. Потом я начала сборы к переезду в дом мадам Жиронак, и когда она и муж ее приехали за мной, оказалось необходимо взять два экипажа для перевозки вещей. В третьем уехала я, взявши с собою бриллианты. У мадам Жиронак мнеприготовили прекрасную комнату, и я села за стол, счастливая сознанием, что у меня есть свой уголок.

Мадам Жиронак хлопотала неутомимо: в короткое время продала она отобранные мною для продажи вещи, и вырученные за них триста десять фунтов я положила в банк. Бриллиантами распорядиться было труднее; знакомый мосье Жиронака, занимавшийся когда-то торговлею этого рода, оценил их в шестьсот тридцать фунтов. После многих попыток продать их повыгоднее, я уступила их за пятьсот семьдесят фунтов.

Мистер Сельвин приходил ко мне раза два, и я получила завещанные мне деньги с процентами. За вычетом судебных издержек, мне досталось четыреста пятьдесят восемь фунтов. Итак, у меня скопилось вот сколько наличности: двести тридцать фунтов прежней экономии; триста фунтов от продажи гардероба; пятьсот семьдесят за бриллианты и четыреста пятьдесят восемь, завещанных леди Р**, — всего тысяча пятьсот шестьдесят восемь фунтов. Кто мог бы себе вообразить три месяца тому назад, что я буду обладать такою суммою?

Мистер Сельвин, узнавши, как велик капитал, которым я могу располагать, именно тысяча пятьсот фунтов, потому что шестьдесят восемь я оставила себе на разные издержки, отдал его на проценты, по пяти в год, под залог земли; и таким образом бедная Валерия получила семьдесят пять фунтов годового дохода.

С этой минуты я почувствовала незнакомое мне до тех пор спокойствие. Я сделалась независима. Я могла трудиться, если придет охота, но могла и не трудиться. Мосье и мадам Жиронак, зная, что я могу и непременно хочу платить им за мое содержание, согласились получать от меня сорок фунтов в год. О большей плате они и слышать не хотели.

Два звания сделались для меня невыносимы: звание гувернантки и модистки, и я благодарила небо, что избавлена от необходимости избрать одно из них. В первый месяц моего пребывания в доме мадам Жиронак, я не делала ровно ничего, и только наслаждалась переменою моей судьбы. Потом я начала советоваться с мосье Жиронаком, и его мнение было, что я должна стараться увеличить мое состояние.

— Так чем же советуете вы мне заняться? — спросила я.

— Давайте уроки пения и музыки.

— А в свободные часы делайте восковые цветы, — прибавила жена его. — Вы делаете их так хорошо, что мне всегда можно будет продавать их за свои.

— Не хочу вам мешать, — отвечала я. — Это было бы с моей стороны неблагодарностью.

— Пустяки! Покупателей станет на нас обеих.

Я нашла этот совет благоразумным и решилась ему последовать. Я не могла купить фортепиано, потому что до получения процентов оставалось еще пять месяцев, а взяла инструмент на прокат и играла по несколько часов в день.

По воскресеньям я ходила с мадам Жиронак в католическую капеллу и, разумеется, участвовала в пении. На третье воскресенье, когда я собиралась уже уйти, один из священников тронул меня за руку и попросил на пару слов. Мы пошли с мадам Жиронак за ним, и он пригласил нас сесть.

— С кем я имею честь говорить? — спросил он меня.

— Мадемуазель де Шатонеф.

— Я не знаю ваших обстоятельств, — продолжал он, — но фамилия ваша известна во Франции. Хорошее имя не всегда, однако же, обеспечивает человека, и потому я смею надеяться, что вы не оскорбитесь моим предложением. Пение ваше всем очень понравилось, и мы просим вас участвовать в хоре, даром, если обстоятельства ваши хороши, или за деньги, если вам угодно.

— Обстоятельства мадмуазель де Шатонеф, к сожалению, не слишком хороши, — сказала мадам Жиронак.

— Так я могу предложить вам хорошее жалованье, согласны ли вы?

— Я не прочь, — отвечала я.

— Позвольте же мне позвать директора капеллы, — сказал он и вышел.

— Согласитесь во всяком случае, — сказала мне мадам Жиронак. — Это доставит вам известность и уроки.

— Это правда; и кроме того, я люблю церковную музыку.

Священник возвратился с директором, который, сказавши, что с удовольствием слышал мое пение, попросил спеть ему соло, которое принес с собою.

Я могла петь a prima vista и спела. Он остался доволен, и мы условились, что я буду приходить по субботам в двенадцать часов спеваться с хором. На следующее воскресенье я спела соло. По окончании службы мне вручили три гинеи и сказали, что я буду получать эту сумму за каждый раз. Голос мой понравился публике, и когда сделалось известно, что я даю уроки, то я получила приглашения от многих католических фамилий. Я получала по пяти шиллингов за час.

Другое занятие доставили мне мосье и мадам Жиронак. Он порекомендовал меня одному из своих учеников в учительницы его сестрам и дочерям, а они своим покупателям. Я вскоре получила много уроков.

Между тем я познакомилась и сблизилась с одною знакомой мадам Жиронак, девицею Адель Шабо, дававшей уроки французского языка в одном из модных пансионов в Кенсингтоне. Через нее получила я приглашение давать уроки некоторым из воспитанниц этого заведения.

Мистер Сельвин, посещавший меня у мадам Жиронак, принес мне однажды известие, что законные поверенные мистера Армиджера Демпстера нашли доказательства происхождения Лионеля столь положительными, что тотчас же решили передать ему наследство отца, с тем, однако же, чтобы он не требовал доходов за прошедшие года, потому что бывший владелец сделал в имении значительные улучшения. Мистер Сельвин советовал согласиться на это предложение, дававшее возможность избежать огласки истории леди Р** и воспитания Лионеля. Лионель же писал, что он готов на всякое пожертвование, лишь бы не делать шума. Дело было слажено, и Лионель получил имение в девятьсот фунтов годового дохода. Сельвин начал потом расспрашивать меня о моих обстоятельствах и, благодаря навыку делать допросы, мало-помалу узнал всю мою историю. Одного только я ему не сказала: что родные считают меня умершею.

ГЛАВА IX

Однажды он пришел с женою, и они начали просить меня провести у них несколько дней в загородном доме, в Кью; я согласилась, и они заехали за мною, уезжая из города. Было лето, и я охотно оставила Лондон дня на два. Семейство Сельвина состояло из двух сыновей и трех дочерей; все они были премилые люди. Мистер Сельвин спросил меня, нашла ли я себе место? Я отвечала, что нет, но что я даю уроки музыки, пою в капелле и коплю деньги.

Он одобрил эти занятия и прибавил, что надеется доставить мне уроки.

— Я не знал, — сказал он, — что вы поете. Позвольте же услышать ваш голос, чтобы я мог говорить о нем другим.

Я пропела кое-что, — все остались чрезвычайно довольны. Сельвин обращался со мною, как отец, и выпытал у меня еще кое-что о моей прошедшей жизни. Он похвалил меня за то, что я решилась сохранить самостоятельность и не вверила судьбы своей опять леди М** или мадам д'Альбре. Впоследствии я несколько раз бывала у них в городе на вечерах, и некоторые из слышавших там мое пение пригласили меня учить их дочерей.

Через полгода после того, как я переехала к мадам Жиронак, обстоятельства мои пришли в цветущее состояние. У меня было двадцать восемь учениц; десять из них платили мне по пяти шиллингов за урок, а восемь по семи, и брали по два урока в неделю. Кроме того, я получала еще по три гинеи за пение в церкви, так что в продолжение зимы доход мой простирался до восемнадцати фунтов в неделю. Должно, впрочем, заметить, что это стоило мне большого труда; наем экипажа обходился мне в два или три фунта в неделю. Не прошло, однако же, и года, как я уже купила себе фортепиано и отдала мистеру Сельвину двести пятьдесят фунтов экономии. Когда подумаю, что было бы со мною без благодеяния леди Р**, когда вспомню, как вытолкнула меня в мир мадам д'Альбре, и как дожила я до возможности приобретать деньги собственными трудами, имея от роду не больше двадцати лет, — могу ли я быть неблагодарна? Да, я была благодарна, потому что была счастлива, истинно счастлива. Веселость моя возвратилась. С каждым днем я здоровела и хорошела; по крайней мере, так говорили мне все, кроме мистера Сельвина. Такова была в то время Валерия, мнимая утопленница.

Я забыла сказать, что недели три после приезда Лионеля в Париж я получила от мадам д'Альбре письмо, в котором она благодарила меня за это знакомство, доказывающее, по ее словам, что я совершенно забыла ее проступок. Она еще не теряла надежды увидеть и обдать меня когда-нибудь. О Лионеле она писала, что он очень милый, скромный молодой человек, верно воротится на родину совершенным джентльменом и берет теперь уроки фехтованья, танцев и французского языка. Выучившись по-французски, писала она, он намерен заняться немецким и итальянским языками. Мадам д'Альбре поместила его в хорошем французском семействе, и он, по-видимому, очень счастлив.

Прочитавши это письмо, я невольно вспомнила, как переменился вдруг Лионель Демпстер, вступив в свои права. Из бесстыдного говорливого лакея он сделался вдруг скромным, почтительным молодым человеком. Что могло быть причиною такого превращения? Не то ли, что, будучи слугою, он чувствовал себя выше своего состояния, а потом, получивши имя и богатство, сознавал свою необразованность? Я вспомнила, как страстно желал он образовать себя, и решила, что, действительно, это и должно было быть причиною его перемены, в которой я видела доказательство благородной, чувствительной души. Я была рада, что написала к мадам д'Альбре; я готова была встретить ее с прежним чувством дружбы, а почему? Потому что я была теперь независима. Зависимость делала меня гордою и взыскательною. Я помирилась со светом, получивши в нем какое-нибудь значение. Однажды, когда я, разговаривая с мистером Сельвином о моей жизни, заметила, сколько должна была вытерпеть благодаря моей неопытности и доверчивости, и сказала, что, сделавшись теперь гораздо благоразумнее, я надеюсь, что придет время, когда меня уже нельзя будет водить за нос, он отвечал:

— Не говорите этого, мисс Валерия. Кто бывал не раз обманут, тот может сказать, что он жил. Нас обманывают, когда мы полны надежд и огня молодости. Я старик; занятия доставили мне возможность хорошо узнать людей, а это знание сделало меня осторожным и равнодушным, — но это не увеличило моего счастья, хотя, может быть, и спасло мой кошелек. Нет, нет; дожить До того возраста, когда сердце благодаря опытности многих лет делается сухо, как черствый сухарь, — этого нельзя назвать счастьем. Лучше быть обманываему и верить снова. Я почти желаю, чтобы меня обманула теперь женщина или ложный друг; мне показалось бы, что я помолодел.

— Вы сами себе противоречите, — заметила я. — Отчего же выказали вы столько расположения ко мне, чужой, не имевшей никакого права на ваше внимание?

— Вы цените эту внимательность слишком высоко, — отвечал мистер Сельвин. — Это доказывает только, что у вас благодарное сердце. Я говорю об отношениях моих к свету. Вы забываете, что я семьянин, а для семейных уз сердце всегда остается свежо. Без того мы превратились бы в животных. Свет сушит сердце, как зной солнца сушит растение; но в тени семейной жизни, оно свежеет и расцветает снова.

Я сказала, что Адель Шабо доставила мне уроки музыки в женском пансионе в Кенсингтоне. Этот пансион был то, что называется высшим училищем, но, судя по тому, что я узнала от Адели, он был ничем не лучше других школ. Впрочем, он имел репутацию, и этого было довольно.

Однажды содержательница его, мистрисс Брадшау, известила меня, что будет новая ученица, и когда она приехала, я увидела перед собою Каролину, племянницу леди Батерст.

— Валерия! — воскликнула она, бросаясь ко мне на шею.

— Каролина! Кто бы мог ожидать! Как вы сюда попали?

— Расскажу вам когда-нибудь, — отвечала Каролина, не желая говорить о своем семействе в присутствии вошедшей с нею классной дамы.

— Леди Батерст здорова? — спросила я.

— Здорова.

— Нам пора, однако же, приняться за дело. Мне время дорого, — сказала я. — Садитесь. Я послушаю, много ли вы успели с тех пор, как я с вами рассталась.

Классная дама вышла из комнаты, и Каролина, сыгравши несколько пассажей, остановилась и сказала:

— Я не могу играть, не поговоривши прежде с вами о своих делах. Вы спрашиваете, как я сюда попала? По собственному желанию; я настояла на этом. Дома жить для меня стало невыносимо. У меня были сотни гувернанток, но ни одна не могла снести своего унижения. Наконец, мне удалось ускользнуть в пансион. Я не должна бы говоритьдурно о родителях, но вам я обязана сказать правду, которой не сказала бы другим; так не сердитесь же на меня, Валерия.

— Жаль, жаль, Каролина. Судя по тому, что видела я, пробывши в доме ваших родителей полчаса, вы рассказываете, конечно, истину.

— Не тяжело ли это, Валерия? — спросила Каролина, поднося к глазам платок. — Я не ропщу, я только жалею, что родители мои не похожи на тетушку Батерст.

— Согласна, но ведь действительности не изменишь, и надо пользоваться ею, сколько можно. Вы должны прощать вашим родителям по мере сил и обращаться с ними почтительно из чувства долга.

— Я знаю это, и всегда так и поступала, — отвечала Каролина. — Тетушку Батерст я видела редко с тех пор, как вы отвезли меня к отцу; дело пошло было на мировую, но тетушка узнала, что ее обвиняют в том, что она дала мне дурное воспитание, и это рассердило ее до такой степени, что они разошлись, кажется, навсегда. О, как мне хотелось переехать опять к тетушке! Однако же, Валерия, я не знаю, отчего вы ее оставили.

— Оттого, что мне нечего было у нее делать после вашего отъезда, а быть ей в тягость я не хотела. Я предпочла зарабатывать деньги собственными трудами, и этой решимости я обязана удовольствием видеть вас снова.

— Ах, Валерия, я полюбила вас еще сильнее, когда мы расстались.

— Это всегда так бывает, — отвечала я. — Попробуемте вот эту сонату. Говорить нам будет еще время; мы будем видеться два раза в неделю.

Каролина сыграла сонату, потом опустила руки и сказала:

— Знаете ли, какая мечта побудила меня, между прочим, переселиться сюда? У нас, в Гретна-Грин, я уверена, мне никогда не дождаться жениха. Если я найду джентльмена по моему вкусу, так убегу из пансиона не в Гретна-Грин, а прямо к тетушке Батерст. Хотите вы мне помочь, Валерия? Это для меня единственное средство составить себе счастье.

— Прекрасное признание для восемнадцатилетней девушки! — отвечала я. — А вопрос ваш еще лучше, если подумать, что вы предлагаете его своей бывшей гувернантке. Нет, вы не рассчитывайте на мою помощь, а лучше считайте все это, как сами выразились, мечтою, сном.

— Что же, сны иногда сбываются, — возразила Каролина, смеясь. — Мне нужен только человек с душою иименем. Денег, вы знаете, у меня довольно.

— Но люди с душою и именем не шатаются вокруг пансионов, высматривая богатых наследниц.

— Знаю; потому-то я и просила вас помочь мне. Во всяком случае я до тех пор не оставлю пансиона, пока не выйду замуж, хоть бы пришлось прожить здесь до двадцати пяти лет.

— Урок ваш кончен, Каролина. Подите, пришлите ко мне другую ученицу. Очередь за мисс Гревс.

Вскоре после того я получила письмо от Лионеля, в котором он известил меня, что намерен недели на две приехать в Англию, и спрашивал, не сделаю ли я ему каких поручений в Париже. Кроме того, он писал, что получил очень любезное письмо от дяди своего, баронета, который имел свидание с мистером Сельвином и признал его, Лионеля, своим племянником. Это доставило мне много удовольствия. Я отвечала, что буду рада его видеть, но поручений не могу ему дать никаких, не имея лишних денег. На поклон мадам д'Альбре, пересланный мне в письме Лионеля, я ответила тем же. Зарабатывая хлеб собственными трудами, я чувствовала, что с каждым днем изменяюсь к лучшему. Гордость моя утихла или, другими словами, ее заменила гордость лучшего свойства. Чувства мои к мадам д'Альбре, леди Батерст и леди М** изменились; я могла простить им. Я уже не видела оскорблений там, где их, может статься, не было. Все являлось мне в розовом свете.

— Знаете ли, Валерия, — сказала мне однажды мадам Жиронак, — познакомившись с вами в первый раз, я никак не предполагала в вас столько ума. Муж мой ивсе мужчины говорят, что вы далеко выше всех известных им женщин.

— Я была несчастлива, Аннета, когда с вами познакомилась. Теперь я счастлива, и потому весела.

— И, вероятно, ненавидите мужчин меньше прежнего?

— Я не ненавижу никого.

— Да, и выйдите скоро замуж. Припомните мои слова.

— А я вам говорю, что нет.

— Хорошо, увидим.

Каролине было неловко в пансионских стенах, и она очень желала выезжать со мною. Когда настали праздники, и ученицы разъехались по домам, я сказала об этом мистрисс Брадшау, и она, зная мои прежние отношения к Каролине, отпустила ее со мною. Вскоре потом мистрисс Брадшау получила приглашение провести три недели у своих знакомых, и я предложила оставить Каролину на все это время у меня, на что и получила ее согласие.

Через несколько дней после того, как Каролина переселилась на временное жительство к мадам Жиронак, приехал Лионель. Я никак не могла предполагать, чтобы можно было в такое короткое время измениться до такой степени. Он привез мне письмо от мадам д'Альбре, в котором она просила меня принять присланные через него подарки в знак нашего полного примирения. Подарки были прекрасные и дорогие; первою мыслью моею было возвратить их, но, поговорив об этом с Лионелем, я отменила это намерение. Когда Лионель ушел, давши слово возвратиться к обеду, Каролина спросила, кто это такой. Я отвечала, что это мистер Лионель Демпстер, племянник леди Р**; но разговор был прерван приходом молодого мистера Сельвина, явившегося пригласить меня к отцу, в Кью. Я отказалась, ссылаясь на присутствие Каролины. Мистер Сельвин просидел у меня несколько времени и, уходя, спросил, не хочу ли я поехать на митинг в Horticultural Garden. Он предложил мне два билета, и я согласилась. Он прибавил, что отец его заедет за мною, и что там же будут мать его и сестры.

— Кто такой мистер Сельвин? — спросила Каролина, когда он ушел.

Я сказала ей.

— Прекрасно, — продолжала она. — Сегодня я видела двух милых молодых людей. Не знаю, кто из них лучше, но мистер Сельвин на вид как-то мужественнее.

— Я тоже это нахожу, — отвечала я, — мистеру Сельвину двадцать четыре года, а мистер Демпстер, я думаю, моложе вас.

— Мне показался он старше. А не поедем ли мы, мисс Валерия, в Национальную Галлерею?

— Пожалуй, когда мосье Жиронак приедет проводить нас. Наденемте шляпки; он сию минуту воротится.

— О, какое счастье, Валерия, что я переехала к мистрисс Брадшау и встретила вас! А вот и мосье Жиронак.

Каролина ошиблась. То постучала Адель Шабо, о которой я уже говорила. Адель Шабо была очень хороша собой: настоящая француженка, и одевалась с большим вкусом. Она учила французскому языку у мисс Брадшау. Ей было уже двадцать пять лет, но ей нельзя было дать больше восемнадцати. На вид серьезная, она была очень резва и весела. Я не видела в ней ничего дурного, но все-таки думала, что Каролина, которую надо сдерживать, не извлечет особенной пользы из ее знакомства. Однако же, как это обыкновенно случается, чем больше старалась я отдалять их друг от друга, тем больше они сближались. Адель происходила из хорошей фамилии; отец ее был убит на Монмартре, когда союзники вступали в Париж после ватерлооского сражения. Семейство у него было большое, денег мало, и Адель поступила в гувернантки сперва в Париже, а потом сделалась учительницей в Кенсингтоне. Она очень хорошо говорила по-английски.

— А я думала, что вы в Брайтоне, — сказала ей Каролина.

— Была вчера, а сегодня здесь; я приехала к вам обедать, — отвечала Адель, снимая шаль и шляпку и приглаживая перед зеркалом волосы. — Мадам Жиронак дома?

— Нет, — отвечала я, — пошла давать уроки делать цветы.

— Она, как пчела, вечно около цветов. А мосье Жиронак?

— Тоже ушел на урок.

— И он, как ветер, вечно дует час на флейте, час на рожке, час на гобое; а воротится домой, — начинается буря с женою, разумеется а l'amiable. Знаете ли вы, Каролина, со мною случилось в Брайтоне приключение: какой-то молодой джентльмен принял меня за вас.

— Как это могло случиться? — спросила Каролина.

— Он хотел узнать, кто я, а я не хотела сказать. Он спрашивал у служанки дома, где я остановилась, и вероятно подкупил ее. На другой день она пришла попросить у меня мою визитную карточку, затем, говорит, чтобы хозяйка могла записать мое имя в книге без ошибки. Я знала, что хозяйка ее не присылала, потому что я сама записала в книгу мое имя, по ее просьбе, три дня тому назад. Я догадалась, что мое имя нужно джентльмену, который всюду меня преследовал, и отдала служанке вашу карточку, которая случайно попала мне под руку. На другой день, в книжной лавке, джентльмен обратился ко мне, называя меня вашим именем; я отвечала, что это не мое имя, и просила его оставить разговор. Вчера, уезжая из Брайтона, я заметила, что служанка списывает адресы с моих шкатулок и ящиков; а они были адресованы на ваше имя, к мистрисс Брадшау.

— Вы поступили очень неблагоразумно, — сказала я, — вы можете сильно компрометировать Каролину.

— Не бойтесь, Валерия. Я вела себя так скромно, что это никому не повредит.

— Я и не говорю ничего против этого, но все-таки вы должны согласиться, что поступили неблагоразумно.

— Согласна, но ведь не всякая же так рассудительна, как вы. Во всяком случае, встретивши опять этого джентльмена, я могу распутать, что напутала; только вряд ли это случится.

— А к нам, — сказала Каролина, — приходили двое молодых людей, и один из них у нас обедает.

— В самом деле? А я не одета. Но делать нечего, не могу же я ехать к мистрисс Брадшау переодеться.

— Очень красивый молодой человек, не правда ли, Валерия?

— Да, и очень богатый.

— Это досадно, — заметила Адель. — Переодеться я никак не успею.

— Полноте, — сказала Каролина, — вы знаете, что такой туалет идет вам гораздо лучше вечернего костюма. Не отрицайте этого.

— Я ничего не отрицаю и не утверждаю, — отвечала, смеясь, Адель, — исключая того, что я женщина. Делайте из этого какие хотите выводы, мне все равно.

Обед был очень веселый. Адель беспрестанно задевала Лионеля, но напрасно. Он не обращал внимания ни на кого, кроме меня. Между прочим, он шепнул мне:

— Мне не странно сидеть за столом с другими, но возле вас я чувствую, что мне как-то неловко. Старая привычка много значит. Я готов вскочить и переменить вашу тарелку.

— Я очень рада, Лионель, что вы заняли в обществе место, принадлежащее вам по рождению. Скоро вы будете сидеть за столом с лицами позначительнее Валерии де Шатонеф.

— Но не с теми, кого бы я уважал больше вас, — сказал он.

За обедом я сказала о приглашении мистера Сельвина и прибавила, что и мадам Жиронак как любительнице цветов не мешало бы поехать на митинг.

— Нет, — отвечала она, — я останусь дома зарабатывать деньги.

— Madame! — воскликнул муж ее, притворяясь рассерженным и ударивши по столу кулаком, так что все рюмки заплясали. — Вы этого не сделаете. Я не потерплю, чтобы вы вечно шли наперекор моей воле. Вы не останетесь дома зарабатывать деньги. Вы поедете мотать их. Да, сударыня, я требую повиновения, — вы поедете, и я приглашаю мистера Лионеля и мадмуазель де Шабо поехать с нами и быть свидетелями, что я глава в семействе. Молчите, сопротивление будет напрасно.

— Варвар! — возразила мадам Жиронак. — Так я насильно должна ехать на праздник? Жестокий человек, вы терзаете меня! Но, делать нечего, покоряюсь судьбе моей. Пожалейте меня, друзья мои; вы не знаете, что это за чудовище.

— Я доволен вашим послушанием и позволяю вам поцеловать меня.

Мадам Жиронак была в восторге от мысли, что поедет на праздник, и осыпала мужа своего поцелуями. Адель и Лионель приняли приглашение Жиронака, и дело было устроено.

Настал день праздника. Утро было прелестное. Мы были уже все одеты, и карета Жиронака подана, когда приехал в своем экипаже мистер Сельвин. Я представила ему Каролину; она была превосходно одета и очень хороша собою. Мистер Сельвин говорил мне когда-то, что он знаком с леди Батерст; он очень был рад познакомиться и с Каролиной, но никак не мог догадаться, как она очутилась здесь. При ней он, разумеется, об этом не спрашивал.

При входе в сад мы встретили молодого Сельвина, который ждал нас, чтобы проводить к матери и сестрам, приехавшим сюда прямо из Кью. Через полчаса подоспел и Жиронак с женою, Аделью и Лионелем. Мистер Сельвин крепко пожал ему руку и представил его своему семейству; я же представила ему Жиронаков и Адель

Шабо; она никогда не была так хороша, как в этот день. Все проходящие на нее заглядывались. Мы стояли все вместе, как вдруг между нами явилась леди Батерст.

— Каролина! — воскликнула она. — И вы здесь! — прибавила она, обращаясь ко мне.

Каролина бросилась ее целовать.

— Вы помните, тетушка, мистера Сельвина?

— Кажется, — сказала леди Батерст, отвечая на его поклон. — Эта встреча ужасно меня озадачила.

— Пойдемте со мною, тетушка, я все вам расскажу.

Они сели на скамье в некотором расстоянии и начали разговаривать. Через несколько минут леди Батерст встала и подошла к нам, держа Каролину под руку.

Сперва она поблагодарила мистера Сельвина за то, что он привез ее племянницу на праздник, а потом обратилась ко мне, и, подавая мне руку, сказала не без волнения:

— Валерия! Надеюсь, что мы с вами друзья. Мы не поняли друг друга.

Гнев мой уже давно прошел, и я пожала ее руку. Она отвела меня в сторону и сказала:

— Я должна просить у вас извинения, Валерия, я не. ..

— Нет, нет, — прервала я ее, — я была слишком горда.

— У вас доброе сердце, Валерия; не будем же об этом говорить. Познакомьте меня с вашими.

Я представила ее. Леди Батерст была очень любезна со всеми, но больше всех понравилась ей Адель Шабо, с которой она и вступила в разговор. Адель, конечно, нельзя было принять по наружности за учительницу французского языка. В ней было что-то аристократическое.

В это время какой-то хорошо одетый человек поклонился, как мне показалось, леди Батерст и прошел дальше. Адель Шабо покраснела, как будто он ей знаком, но на поклон его не отвечала.

— Знаете, кто это такой, мадмуазель Шабо? — спросила Каролина. — Мне показалось, что он кланяется вам, а не тетушке.

— Я видела его когда-то, но не помню, как его зовут, — ответила Адель довольно равнодушно.

— Я могу вам это сказать, — сказала леди Батерст. — Это полковник Джервис, человек очень образованный, но не в моем вкусе; я не хочу сказать о нем ничего дурного, а только он, говорят, уж слишком светский человек.

— Что, он хорошей фамилии? — спросила Адель.

— О да. Однако мне пора; прощайте. Вон идут мои спутники. Каролина, я заеду к вам завтра в три часа, и мы устроим наши дела.

Леди Батерст простилась со всем обществом и сказала мне: au revoir, Валерия.

Вскоре затем мы согласились ехать домой. Мистер Сельвин должен был поспешить в Кью, и я не хотела ехать в его коляске с Каролиною в Лондон; мы все уселись в экипаж Жиронака и уехали.

Я была очень рада встрече и примирению с леди Батерст, за себя и за Каролину, которая хоть и говорила, что хочет писать к тетушке, но беспрестанно откладывала исполнение этого намерения по неизвестным причинам. Случай свел их теперь, и я надеялась, что леди Батерст будет за нею присматривать.

Вечером я заметила, что Адель и Каролина долго разговаривали вполголоса. Я догадывалась, что предметом беседы был джентльмен, появление которого вызвало румянец на лице Адели. Леди Батерст приехала к нам на следующий день и выслушала от меня и Каролины подробный рассказ обо всем, случившемся с нами с тех пор, как мы с нею расстались. Она сказала, что так как Каролина отдана в пансион отцом, то она не имеет никакого права взять ее оттуда, но будет посещать ее как можно чаще. Она поздравила меня с независимым положением, сказала, что надеется на продолжение нашей дружбы, и просила посещать ее в свободное время. Так как впереди было еще три недели праздников, то она просила нас погостить у нее на даче, на берегу Темзы.

Родители Каролины жили в это время в Брайтоне и задавали там веселые пиры. Леди Батерст обещала прислать за нами на другой день экипаж и уехала.

На следующий день мы отправились в Ричмонд и провели там больше двух недель. Я была счастлива; я как будто вновь переживала прошедшее время, и мне стало жаль, когда срок нашего пребывания в этом месте кончился.

Не успели мы возвратиться из Ричмонда, как нас с Каролиной пригласили в Кью дня на два или на три.

Мы согласились и были уже готовы к отъезду, когда явилась Адель и изъявила желание поговорить со мною наедине.

— Я знаю, Валерия, — сказала она, когда мы вошли с нею ко мне в комнату, — вы считаете меня ветреною девочкою, да может быть вы и правы; однако же, оказывается, что я еще не так ветрена, как сама о себе думала; теперь я в критическом положении и пришла просить у вас совета, — совета против моих собственных чувств, потому что, скажу вам откровенно, я ужасно влюблена и, кроме того, сильно желаю избавиться от необходимости давать уроки. Мне представляется случай, а воспользоваться им все еще как-то страшно, и вот я пришла к вам, благоразумной и осторожной, в полной уверенности, что вы выслушаете мою историю и скажете мне, как должна я, по вашему мнению, поступить. Вы помните, я рассказывала вам, как преследовал меня в Брайтоне какой-то джентльмен, и как я, шутки ради, выдала себя за Каролину Стенгоп. Я не думала встретить его когда-нибудь опять, но через три дня по возвращении из Брайтона таки встретила. Служанка дома, в котором я жила, очевидно, доставила ему мой адрес, он отправился вслед за мною и подошел ко мне, когда я шла домой. Он сказал мне, что не мог сомкнуть глаз со времени нашей первой встречи и влюблен в меня честным образом. Я отвечала ему, что он ошибается, принимая меня за Каролину Стенгоп; что меня зовут Адель Шабо, и что, зная это, он переменит, вероятно, свои чувства. Он, разумеется, начал это оспаривать и попросил позволения прийти ко мне; я отказала, и тем кончилось наше первое свидание.

Потом я не видела его до тех пор, пока он не прошел мимо нас в саду, когда я разговаривала с леди Батерст. Он сказал мне, что служит в армии, но не назвал себя по имени. Вы помните, что говорила о нем леди Батерст? С тех пор, как вы уехали в Ричмонд, он каждый день старался где-нибудь меня видеть, и я должна сознаться, что я с каждым днем находила все больше и больше удовольствия с ним видеться. Встретившись с ним в первый раз после гулянья в саду, я сказала, что он, вероятно, все еще считает меня за Каролину Стенгоп, тем более что видел меня с ее теткой, но что я Адель Шабо, бедная девушка, а не богатая наследница. Он отвечал, что знакомство с леди Батерст уже ручается за всякую женщину, и что он и не думал справляться о моем состоянии, потому что ищет моей руки, а не приданого. С тех пор я виделась с ним почти каждый день. Он сказал мне свое имя и сделал предложение, несмотря на мои уверения, что я Адель Шабо, а не Каролина Стенгоп. Знаю только одно: что я сильно к нему привязалась, и если не выйду за него замуж, так буду несчастна. И она залилась слезами.

— О чем же печалиться, Адель? — сказала я. — Вы его любите, он вам предлагает свою руку, — и мой совет прост: выходите за него.

— Да, — отвечала Адель, — если бы все было так, как кажется. Несмотря на его уверения, что он любит меня как Адель Шабо, я уверена, что он считает меня за Каролину Стенгоп. Может быть, он вообразил себе, что я романическая девушка, которой непременно хочется, чтобы на ней женились pour ses beaux yeux, и потому скрывает, что она наследница богатого имения. Вследствие этого он притворяется, может быть, что верит моей бедности. Вот в этом-то и вся задача, Валерия. Если он женится и узнает потом, что обманулся, не будет ли это ему досадно? Не разлюбит ли он меня? Не будет ли он винить меня за собственную ошибку, как это часто случается? Это убьет меня, потому что я люблю его, люблю всею душою. Но может быть, я и ошибаюсь; может быть, он действительно любит Адель Шабо, и если я ему откажу, так оттолкну от себя счастье благодаря предубеждению. Что мне делать, Валерия? Скажите.

— Тут многое зависит от его характера, Адель. Вы умеете отчасти понимать людей; скажите же, какого вы о нем мнения?

— Не знаю. Мужчины умеют притворяться, когда дело идет о любви. Они умеют скрывать свои слабости и выказывать доблести, которых в них нет. При первой встрече я сочла его за человека гордого, почти тщеславного; но потом, когда узнала его больше, мне показалось, что я ошиблась.

— Нет, Адель, поверьте мне, вы не ошиблись. Тогда вы не были ослеплены, как теперь. Как вы думаете, доброе у него сердце?

— О, это верно. Я заметила это еще в Брайтоне: ребенок с запачканными руками наткнулся, на бегу, прямо на него, и пальцы отпечатались на его белых панталонах, так что он принужден был уйти домой переодеться. А между тем, вместо того, чтобы оттолкнуть ребенка, он удержал его от падения и сказал: «Лучше пусть запачкается мое платье, нежели разобьется твоя голова».

— Да, это точно доказывает, что у него доброе сердце.

— Так как же вы думаете, Валерия?

— Я думаю, что вы сделали с вашей стороны все, чтобы разуверить его, если он ошибается. Больше вы ничего не могли сделать. Положим, что он все еще в заблуждении, и что досада будет следствием открытия истины. Если он самолюбив, он не даст свету заметить, что сам себя обманул. Если у него доброе сердце, он не долго будет досадовать. Но, Адель, многое зависит и от вас. Вы должны будете воздержаться от всяких жалоб и всеми силами стараться примирить его с разочарованием. Если вы поведете дело умно, вам, вероятно, удастся; да, если у него не злое сердце, вам непременно удастся. Вы знаете себя лучше; решайте же сами.

— Я чувствую, глубоко чувствую, что буду в силах его утешить; я заставлю его любить меня, Валерия. Я решилась.

— А когда женщина действительно на это решается, то всегда успевает. Впрочем, ведь мы только предположили, что он обманывается; а может быть это и не так: вас можно полюбить и без приданого. Сначала, может статься, он преследовал вас как богатую невесту, а потом увидел, что если вы и не богаты, так хороши собою, — и не мог устоять. Тайны людского сердца известны только одному Богу. Вы вели себя честно, и никто не может осудить вас, если вы решитесь испытать свое счастье.

— Благодарю вас, Валерия. Вы сняли тяжелое бремя с моей души. Рискну.

— Делайте что хотите, Адель; надеюсь, что вам удастся. Что касается до меня, так я и для первого в мире мужчины не сделаю лишнего шага. Как друзья они все хороши, как советники тоже иногда полезны; но выйти замуж — это дело совсем другое. О чем вы это так серьезно толковали в углу с Каролиной?

— Я скажу вам правду; мы говорили о любви и замужестве, да еще о мистере Сельвине, занявшем, кажется, почетное место в мнении Каролины.

— Мне пора, однако же, идти. Если вам опять понадобится мой совет, я к вашим услугам.

На следующий день Лионель пришел проститься перед отъездом в Париж. Покамест мы гостили у леди Батерст, он съездил повидаться с дядей, который принял его очень ласково. Я написала к мадам д'Альбре письмо, в котором благодарила ее за присланные подарки, и вручила Лионелю коробочку с восковыми цветами моей работы, которые просила ее принять на память от меня. В назначенный час приехал экипаж мистера Сельвина, и мы отправились в Кью.

Сказанное мне Аделью о разговоре ее с Каролиной заставило меня делать наблюдения, и во время пребывания нашего у мистера Сельвина я убедилась, что Каролина и молодой Сельвин чувствуют друг к другу привязанность. Я не сделала на это никакого замечания, но думала о них на обратном пути в город.

Что касается до Каролины, я не знала, ободрят ли ее чувства или нет. Чарльз Сельвин был джентльмен, человек красивый и даровитый. Все члены его семейства были люди прекрасные, и сам он отличался сердечною добротою. Каролина, в пансионе, в ее лета, не могла не соскучиться. Можно было, следовательно, предполагать, что она убежит при первом удобном случае, — и будет несчастна: сделается добычею какого-нибудь искателя приключений или соединит судьбу свою с каким-нибудь беспечным юношей.

Не лучше ли всего было выйти замуж за Сельвина? Конечно. Но отец и мать, мечтающие только о графах и герцогах, разумеется, не дадут своего согласия. Не сказать ли об этом леди Батерст? Но она не захочет мешаться в это дело. Сказать отцу мистера Сельвина? Нет. Свадьба не может устроиться иначе, как посредством похищения, а старик на это не согласится. Я решила предоставить это дело на волю судьбы. Я хотела занять Каролину и отклонить ее от более важной ошибки. Она сидела в таком же раздумье, как и я, и мы не произнесли ни слова, пока нас не пробудил стук колес о мостовую.

— Как вы задумались, Каролина, — сказала я.

— А вы, Валерия?

— Я тоже думала. Разумеется, если не с кем разговаривать, так занимаешься собственными мыслями.

— А скажете вы, о чем вы думали?

— Да; с тем условием, чтобы и вы сказали.

— Хорошо.

— Я думала о молодом человеке.

— Я тоже.

— Он очень хорош собою.

— Мой тоже.

— Но я не влюблена в него.

— На это не знаю, что вам отвечать. Я не знаю, о ком вы думали.

— Да вы говорите о своем. Я повторяю вам, что я в него не влюблена; а думала я о Чарльзе Сельвине.

— И я думала о нем.

— И также в него не влюблены? — спросила я, глядя ей прямо в глаза.

Она покраснела и отвечала:

— Мне он очень нравится, но вспомните, что я с ним знакома очень недавно.

— Благоразумный ответ. Вот мы и дома. Мадам Жиронак кланяется нам в окно.

На другой день Каролина возвратилась к мистрисс Брадшау, и я не видела ее до самой пятницы, когда приехала дать ей урок. Каролина встретила меня на пороге.

— О, Валерия, мне надо поговорить с вами о многом. Во-первых, у нас в пансионе ужасная тревога: Адель Шабо исчезла, неизвестно как и куда. Горничная рассказала, что несколько раз видела ее с каким-то высоким молодым человеком, и мистрисс Брадшау думает, что бегство Адели погубит добрую славу ее заведения. Она истребила по крайней мере две склянки одеколона, лежит на софе и заговаривается. Мисс Фиппс думает, что она не совсем в здравом уме.

— Вероятно, — отвечала я. — И это все?

— Все! Бегство кажется вам пустяками! Все! Да разве это не ужасно?

— Я рада, что вы смотрите на эти вещи с настоящей точки зрения. Это ручается мне, что вы не сделаете того же.

— Я хотела еще сказать вам, что видела отца; он приедет сюда в октябре из Брайтона. Он говорит, что пора устроить мою судьбу, а в пансионе женихов ожидать нечего.

— Что вы ему отвечали?

— Что я не желаю выйти замуж; что воспитание мое еще далеко не кончено, и что я хочу учиться.

— Ну-те?

— На это он возразил, что не намерен дольше потворствовать моим прихотям, и что в октябре я должна буду исполнить его волю.

— Дальше.

— Дальше ничего. Я не отвечала, и он уехал.

Я ушла во внутренние комнаты, Мистрисс Брадшау бросилась мне на шею, заливаясь горькими слезами.

— О, мадмуазель де Шатонеф! Какое несчастье! Это ужасно! Я не переживу этого!

— Что за несчастье, мистрисс Брадшау! Адель говорила мне, что один джентльмен предлагает ей свою руку, и спрашивала моего совета.

— В самом деле?

— Да.

— Это дело другое. Но зачем же оставила она мой дом так странно?

— Жених, вероятно, нашел неловким взять жену из пансиона.

— Да, да; этого я не сообразила.

— И что же тут такого? Ваша учительница французского языка вышла замуж! Надеюсь, это не повредит доброй славе вашего заведения?

— Конечно, нет. Но эта новость была так неожиданна, что я решительно потерялась. Пойду, прилягу; это меня успокоит.

Время шло. Только через три недели получила я письмо от Адели, теперь мистрисс де Джервис. Но прежде, нежели я сообщу вам его содержание, я должна сказать, что молодой мистер Сельвин пришел ко мне накануне отъезда Каролины в пансион и имел с ней длинное совещание, покамест я уходила поговорить с мадам Жиронак об одном деле. Через несколько дней он явился опять, повел сначала разговор о погоде, а потом начал расспрашивать о Каролине. Я знала, чего ему хочется, и подробно описала ему ее положение. Я прибавила, что она девушка добрая и была бы хорошею женою достойного ее человека. Он согласился со мною и ушел, думая, что выпытал у меня, что хотел.

— Через несколько дней он явился опять, по какому-то мнимому поручению от отца, и тут я известила его, что в октябре Каролину возьмут из пансиона. Это огорчило его, по-видимому, но он не забыл достать запечатанную тетрадку нот, говоря, что Каролина забыла в Кью две пьесы и по ошибке взяла вместо них другие, принадлежащие сестре его, Мэри. Одну из них, прибавил он, отыскали, но другая где-то завалялась, и он доставит ее, как скоро она будет отыскана. Он просил меня передать эти ноты Каролине и попросить ее о доставке нот его сестре.

— Извольте, — отвечала я — это по моей части: я учу ее музыке. Я привезу вам ноты вашей сестрицы, и вы зайдете за ними. Если меня не будет дома, вы можете получить их от мадам Жиронак.

Он рассыпался в благодарностях и ушел.

ГЛАВА X

Теперь прочтемте письмо Адели.

«Любезная Валерия!

Жребий мой брошен, и я должна разыграть трудную роль. Я рискнула многим — счастьем всей моей будущей жизни. Расскажу вам все, что случилось со мною за это время. Вы, разумеется, знаете, когда исчезла я из пансиона. Я ушла с Джервисом, и через несколько минут к нам присоединился приятель его, которого он представил мне как майора Аргата. Мы пришли в церковь, где нас уже ждали.

— Душа моя, — сказал он мне. — Позволение у меня в кармане; священник нас ждет, и все готово. Приятель мой и другие будут свидетелями. Вы сказали, что любите меня; докажите же, что вы говорили правду, и будьте моею женою.

Я затрепетала. Не могла говорить. Слова замирали у меня на губах. Я взглянула на него умоляющими глазами; но сопротивление мое было только формою приличия, и я очутилась с ним перед алтарем. Отступление сделалось невозможно; я была так взволнована, что залилась слезами. Не знаю, что подумал священник о моем поведении и наряде, вовсе не подвенечном; но полковник вручил свой отпуск товарищу, а тот передал его священнику. Наконец мы подошли к алтарю; голова у меня кружилась; я почтине помнила, что говорила, но повторяла ответы, и сделалась женой. Когда обряд кончился, я хотела встать с колен, но упала, и была отведена полковником в соседнюю комнату. Через несколько времени он спросил меня, в состоянии ли я вписать свое имя в церковную книгу, и подал мне перо. Священник указал мне в книге место, и я написала:«Адель Шабо». Я вспомнила, какое впечатление могла произвести эта подпись на моего мужа, и склонила голову на руки.

— Я велю подать ей воды, — сказал священник, выходя из комнаты. — Ей дурно.

Когда он удалился, я слышала, как полковник заговорил с товарищем вполголоса. Вероятно, они думали, что я не в состоянии их слышать, но разговор их интересовал меня слишком сильно.

— Да, — сказал полковник, — она подписалась, но она не знает, что делает. Поверьте мне, это так, как я вам говорил.

Я не слышала, что отвечал ему майор, но он продолжал:

— Тем лучше; брак выходит незаконный, и я могу заставить ее родителей принять какие мне угодно условия.

После этого я уже не могла сомневаться. Он женился на мне в уверенности, что женился на Каролине Стенгоп, а не на Адели Шабо. Кровь похолодела у меня в жилах; я лишилась чувств и упала бы под стол, если бы они не поспешили поддержать меня. Я очнулась, когда пришел священник с водою. Муж шепнул мне, что пора ехать, и что экипаж ждет нас у дверей. Не помню, как вышла я из церкви; я опомнилась уже в экипаже и залилась слезами. Как странно, Валерия, что мы в одно и то же время так храбры и так малодушны. Поверите ли, что когда я опомнилась, зная, что муж мой обманулся, когда я увидела, что дело идет о счастье всей моей будущей жизни, я порадовалась тому, что все кончено, я не хотела бы ни за что в мире быть снова свободной. Успокоившись несколько, я рассудила, что пора действовать. Я отерла слезы, улыбнулась и сказала мужу, державшему меня за руку:

— Я знаю, я поступила глупо, необдуманно; но я не успела опомниться.

— Неужели вы думаете, что пылкость ваших чувств уменьшит мою любовь? — отвечал он. — Нет, нет, вы мне тем дороже, что принесли для меня жертву.

Сообразите, Валерия, эти слова с тем, что говорил он за четверть часа насчет моих родителей. Право я готова поверить, что в человеке две души, одна дурная, а другая хорошая, и что они вечно спорят за первенство; одна стоит за этот мир, другая за будущий, и злая душа позволяет доброй иметь на нас влияние, но только с тем условием, чтобы и она не была лишена его. Полковник, например, я уверена, говорил правду и действительно любит меня, как Каролину Стенгоп, которая доставит ему, кроме того, и мирские выгоды; и злая душа не заглушает этих чувств, не мешающих удовлетворению ее желаний. Борьба начнется, когда злое начало увидит, что оно обманулось в своих надеждах, и вследствие этого захочет уничтожить побуждение доброго. Теперь он меня любит и будет любить, если разочарование не вырвет из его сердца неглубокий корень привязанности. Я должна ограждать и беречь ее, пока она не укоренится. Я сделаю все, что может сделать женщина.

— Куда мы едем? — спросила я.

— Миль за двадцать от Лондона, — отвечал он. — А завтра вы можете располагать временем как угодно.

— Мне все равно где быть, лишь бы с вами, — отвечала я. — Но не откажите мне в моей первой просьбе.

— Можете быть уверены, что не откажу.

— Везите меня куда угодно, только не воротимся в Лондон раньше трех месяцев. Вы чувствуете, вероятно, что я имею на это причины.

— Извольте. Три месяца мы будем жить друг для друга.

— И не будем говорить о будущем.

— Понимаю и исполню ваше желание. Я даже не буду вести переписки; ничто не должно вас беспокоить или тревожить.

— На три месяца, — сказала я, протягивая емуруку.

— Да, — отвечал он. — Сказать вам правду, я и сам имел это намерение. Надо ковать железо, покамест оно горячо, но чтобы употребить его в дело, обождать, покамест оно не простынет. Вы понимаете меня, — довольно же об этом.

Муж мой сдержал до сих пор свое слово. Теперь мы на Комберлендских озерах. В целом мире нет, кажется, места благоприятнее для моих целей. Покой и безмолвная красота этих вод не может не отражаться на душе, а полковник, конечно, человек с душою. Я употребляю все усилия женщины, чтобы ему нравиться, и молю Бога, чтобы мне удалось утвердиться в его сердце прежде, нежели рушатся его мирские надежды. Молитесь за меня, Валерия, молитесь за любящую вас

Адель».

Это недурно, — подумала я, — но подождем развязки. Молиться за вас я буду, потому что вы достойны счастья, и никто не может быть очаровательнее вас, если вы захотите. Что влечет женщин так сильно к мужчинам? Конечно, инстинкт, потому что рассудок против этого. Что ж, пусть буду я помогать другим делать глупости, лишь бы сама их не делала.

Так думала я, прочитавши письмо Адели.

Через несколько дней молодой Сельвин известил меня письмом, что отец его сделан младшим судьею, и что сам он заедет ко мне завтра.

— Да, за нотами от Каролины, — подумала я. — Она, разумеется, вручит их мне сегодня.

Догадка моя оправдалась. Каролина принесла мне за уроком ноты и сказала:

— Вот ноты мисс Сельвин, Валерия. Можно вас просить передать их при случае? Все равно, когда; они ей, я думаю, не очень нужны.

И Каролина покраснела, встретившись со мною глазами. Я, чтобы наказать ее, отвечала:

— Разумеется, не нужны. Я поеду в Кью недели через две или три и возьму их тогда с собою.

— Но мне нужны мои ноты, — возразила Каролина, — а они остались в Кью.

— Не ездить же мне по вашим поручениям к молодым людям. Кстати, я получила сегодня от него письмо; отец его сделался судьею.

— Больше он ничего не писал? — сказала Каролина равнодушно.

— Ах, я и забыла: он известил, что заедет завтра ко мне: так вот я и отдам ему ноты.

Лицо Каролины просияло, и она удалилась. Сельвин приехал на другой день, и я отдала ему ноты. Он известил меня, что все частные и канцелярские дела отца перешли к нему, и спросил, может ли он считать себя моим законным поверенным?

— Разумеется, — отвечала я, — только занятия учительницы музыки не много доставят вам выгод.

— Зато много удовольствия, — сказал он. — У вас, вероятно, есть в экономии деньги?

— Мало. К концу года наберется, может быть, фунтов пятьсот.

— Хорошо, что вы это сказали. Случай поместить их может представиться раньше, и я об этом позабочусь.

Он попросил позволения прочесть записку Каролины, сказал, что постарается найти остальные ее ноты и завезет их к Жиронаку дня через два, и простился.

Вечером получила я письмо от Лионеля. Он писал, что познакомился в фехтовальном классе с молодым офицером по имени Августом де Шатонеф и сказал ему, что знает в Англии одну Шатонеф; офицер спросил его о моих летах и получил надлежащий ответ.

— Странно, — сказал офицер, — у меня была сестра; полагают, что она утонула, хотя тело ее не было отыскано. Знаете вы, как ее имя?

«Мне пришло в голову, — продолжал в своем письме Лионель, — что сказать ему ваше имя будет, может быть, неблагоразумно, и я отвечал, что знакомые называли вас, помнится, Аннетой, но что наверное я этого не утверждаю.

— Так это не она, — сказал он: — Мою сестру звали Валерией. Впрочем, может быть, она переменила имя. Опишите мне ее наружность.

Я догадался, что дело идет о вас, и вспомнил, что вы никогда не рассказывали о вашей прошедшей жизни. На этом основании я решился отклонить его от следа, пока не сообщу вам нашей встречи, и отвечал, что вы (извините) курносы, приземисты и толсты.

— Так это кто-нибудь другой, — отвечал офицер. — Сердце у меня забилось, когда вы заговорили об этой Шатонеф; я очень любил сестру.

Он рассказал мне кое-что из вашей прошедшейжизни. Я воспользовался случаем и спросил, жива ли ваша мать? Он отвечал, что и она, и отец ваш живы. Я не смел расспрашивать больше. Хорошо ли я поступил, или дурно?

Если дурно, ошибку исправить легко. Брат ваш (это верно он) очень мне понравился. Он вовсе не похож на других французских офицеров; он очень учтив и умен. Вы не можете себе представить, сколько чувства высказал он, когда я заговорил о вас. Сообщу вам еще одно: он сказал, что отец ваш ни разу даже не улыбался со времени вашей мнимой смерти».

Это письмо подействовало на меня так сильно, что я принуждена была удалиться к себе в комнату, чтобы скрыть свое волнение от мадам Жиронак. Долго плакала я горькими слезами.

После нескольких часов размышления я решилась известить о моем существовании брата Августа и позволить ему сообщить втайне это известие отцу. Я хотела предварительно посоветоваться с Сельвином. Я написала ему письмо и просила известить меня, когда могу его видеть.

На другой день я получила ответ. Сельвин хотел заехать за мною и взять меня в Кью, где я переночую, и на следующее утро возвращусь домой. Дорогой я сказала ему, что хочу рассказать ему то, чего он не знает еще из моей жизни, и попросить у него совета. Я рассказала ему все подробно до той минуты, когда бежала с мадам д'Альбре из казарм. Остальное он знал, и я дала ему прочесть письмо Лионеля. Я объяснила ему мои желания и опасения и просила сказать, как должна я поступить, по его мнению.

— Странная история! — сказал он. — Вы можете, я думаю, известить родных о вашем существовании. Лионель когда возвратится?

— Мне стоит только написать ему, так он и явится.

— Так попросите его приехать с вашим братом, и устройте с ним дело. Мне, право, хочется видеть вас замужем, а сына моего женатым; хочется сделаться дедушкой.

— Что касается до моего замужества, на это плохая надежда.

— Есть много счастливых супругов. Я, например, разве я тиран в своем семействе? Похожа жена моя на, рабу?

—  — Да, есть много исключений. Что касается до женитьбы вашего сына, то отчаиваться вам нечего, потому что, кажется, он очень скоро. .. Но это секрет, я не смею говорить.

— Я ничего не знаю, и едва ли он женится, не спросясь меня.

— Я думаю, женится; я, по крайней мере, посоветую ему жениться без спросу; надо, чтобы дело стало известно, когда уже нельзя будет его переменить. И поверьте мне, вы останетесь довольны его выбором. Только не говорите об этом ни слова, не то вы все расстроите.

Старый судья призадумался и потом сказал:

— Кажется, я вас понял. Если это с вашей стороны намек, так, конечно, я сам думаю, что мне не следует об этом расспрашивать, потому что мне, по многим причинам, не хотелось бы явиться соучастником в такой проделке.

Мы приехали в Кью, где я провела очень приятный день, и на следующее утро возвратилась с Сельвином в город. Я написала к Лионелю письмо, в котором сообщила ему (под секретом) необходимые подробности и просила его продолжать знакомство с моим братом и уговорить его ехать с ним в Англию, когда ему вздумается сюда воротиться. Но Лионель не должен был говорить ему о том, что я ему сестра.

Молодой Сельвин приехал ко мне в тот же день с нотами Каролины. Я ни слова не сказала о том, что ноты эти могла бы мне вручить его сестра; я была уверена, что содержание тетрадки не просто музыкальное. Я передала ноты Каролине и, заметив через несколько дней, что она бледна и встревожена, попросила позволения взять ее на день к себе. Мистер Сельвин явился случайно через несколько минут после нашего приезда, но в последние два месяца такие случайности были нередки.

Читатель видит, что я усердно помогала устроить это дело. Я делала это отчасти из благодарности к старому Сельвину. Каролина была прекрасная девушка, достойная его сына, наследница богатого имения; и притом после брака она была обеспечена средствами самого Сельвина. Я считала, что окажу этим услугу и ей, и ему, и потому не колебалась.

В последний день сентября Каролина вышла из школы и отправилась со мной к мадам Жиронак. Сельвин уже получил письменное позволение жениться. Мы поехали в церковь, обряд был совершен, и Сельвин уехал с женой к отцу в Кью. Старик был уже приготовлен к этой новости и принял их ласково. Мистрис Сельвин и сестры, любившие Каролину, последовали его примеру. Все обошлось очень мирно и весело. По некоторым причинам я просила Сельвина не извещать покамест о своем браке родителей Каролины, и он обещал молчать.

Если для мистрисс Брадшау потребовалось две склянки одеколона по случаю бегства Адели Шабо, то можете себе вообразить, сколько было истреблено их при вести о бегстве богатой наследницы, порученной ее надзору.

Каролина не гостила в это время у меня, и следовательно, я оставалась в стороне. Никто не видел ее гуляющею с молодым человеком, никто не заметил, что она вела с кем-нибудь переписку. Я сказала мистрис Брадшау, что по всей вероятности она бежала к тетке, леди Батерст. Мистрисс Брадшау, основываясь на этих словах, написала мистеру Стенгопу, что дочь его убежала, вероятно, к тетке. Мистер Стенгоп взбесился; он полетел прямо к леди Батерст, которой уже давно не видал, и начал требовать у нее дочь. Леди Батерст отвечала, что она ничего о ней не знает; Стенгоп ей не поверил, и они расстались, разменявшись крупными словами. Через несколько дней полковник и Адель приехали в город: условленные три месяца уже миновали. Теперь я должна рассказать то, что узнала только через несколько дней, при свидании с Аделью, узнавшей все это от полковника.

Приехав в Лондон, полковник, все еще уверенный, что женился на Каролине Стенгоп, а не на Адели Шабо, отправился, не говоря ни слова, в Гросвенор-сквер, к мистеру Стенгопу. Это было недели две после бегства Каролины. Он застал мистера Стенгопа и жену его в гостиной. Стенгоп, прочитав присланную наперед визитную карточку, принял его с страшной гордостью.

— Что вам угодно? — спросил он. — Вас зовут, кажется, полковник Джервис?

Полковника знал целый город, и не знать его, значило, по его мнению, самому быть человеком неизвестным. Такой прием поразил его.

— Меня зовут Джервис, — отвечал он с гордостью, — а пришел я к вам по делу вашей дочери.

— Моей дочери?

— Дочери! — воскликнула мистрисс Стенгоп. — Уж не вы ли с ней убежали?

— Я. Она жена моя, и, кажется, этот союз не унижает ее.

— Полковник! Простой полковник! Хороша партия для моей дочери! — воскликнула мистрисс Стенгоп. — С ее состоянием она могла бы выйти за герцога. Не хочу ее видеть. Полковник! Небось еще армейский! Капитанишка какой-нибудь! Что ж, ступайте, живите с нею в казармах, а мы вам не дадим ни пенса. Не так ли, Стенгоп?

— Ни полполушки, — отвечал Стенгоп торжественно. — Идите.

Полковник, взбешенный таким приемом, встал и сказал:

— Вы, я вижу, не имеете и понятия о том, как ведут себя порядочные люди; и если бы я знал, что ее родители такие невежи, то ни за что в мире не согласился бы на ней жениться. Впрочем, я могу вас образумить: знайте, что я хотя и убежал с вашей дочерью, но брак наш не действителен, потому что она обвенчана под чужим именем, и притом по своей воле, а не по моей. Приготовьтесь же принять ее, когда мне вздумается прислать к вам ее, и тогда посмотрим, удастся ли вам выдать ее за герцога. Прощайте. Если вы захотите извиниться, — адрес мой у вас.

С этими словами он вышел из комнаты; трудно сказать, кто из них троих был рассержен всех больше.

Полковник, искренно привязавшийся к Адели, воротился домой очень не в духе. Он бросился на софу и сказал жене:

— Скажу вам откровенно: если бы я знал ваших родителей, я ни за что в мире не женился бы на вас. Родство и состояние играют, по-моему, главную роль в женитьбе, а таких животных, как ваши родители, я от роду не видывал. Боже мой! Породниться с таким народом!

— Скажи, пожалуйста, душа моя, о ком и что ты говоришь? Мои родители! Отец мой убит на Монмартре, а мать умерла еще прежде него.

— Так кто же вы? — воскликнул полковник, вскочив с своего места. — Разве вы не Каролина Стенгоп?

— Благодаря Бога, нет. Я сто раз говорила вам, что я Адель Шабо. Родители мои были люди порядочные.

Фамилия моя известна во Франции. Поедемте в Париж, и вы увидите моих знакомых и родных. Я бедна, это правда; но революция разорила много богатых людей, в том числе и нас. Мы бежали, но имеем право возвратиться в отечество. Что могло заставить вас так упорно думать, что я дочь этих грубых выскочек, обратившихся в пословицу и не принятых ни в какое общество, несмотря на их богатство?

Полковник не знал, что и отвечать. — Жалею, если это разочарование вам больно, — продолжала Адель. — Жалею, что я не богатая Каролина Стенгоп; но, если я не доставила вам богатства, так могу беречь то, что у вас есть. Лишь бы вы не были лишены удовольствий, к которым вы привыкли, а мне все равно, как я живу. Я не требовательна и не стану вынуждать у вас издержек свыше сил. Я буду жить для вас, и если я вам в тягость, пожалуй — умру.

Она заключила свою речь слезами, потому что горячо любила своего мужа и чувствовала, что говорила. Полковник не устоял против этих слез. Он обнял ее и сказал:

— Не плачьте, Адель. Я верю вам и люблю вас. Я рад, что не женился на Каролине Стенгоп, — она, верно, похожа на своих родителей. Я обманывал сам себя, и мне досталась, кажется, жена, какой я не стою. Я ни за что в свете не хотел бы попасть в родню к этим людям. Мы поедем во Францию, и вы познакомите меня с вашими родными.

Адель одержала победу. Полковник почувствовал, что над ним будут смеяться, если узнают о промахе, и решился ехать во Францию и известить оттуда через газеты о своем браке. Он мог жить безбедно и даже роскошно и рассудил, что прекрасную и любящую жену во всяком случае следует предпочесть богатому приданому. Адель повела дело так ловко, что полковник был счастлив и доволен. Она сдержала свое слово: она умела сберегать его деньги, и он благословлял час, в который женился на ней по недоразумению.

Мистер и мистрис Стенгоп были слишком раздражены в минуту ухода полковника, и не могли взвесить его угроз; но потом рассудили, что дело их плохо, если брак дочери не имеет законной силы. Несколько дней они молчали, но наконец решились подумать о спасении чести дочери. Адель между тем познакомила меня с своим мужем и рассказала мне обо всем случившемся. Они положили ехать в Париж, и я подумала, что рекомендательное письмо к мадам д'Альбре может им очень пригодиться. Так и вышло: полковник был введен в лучшее парижское общество, жена его была всеми обласкана. Когда Стенгоп вздумал наконец прийти на квартиру к полковнику, их уже не было, и никто не знал, куда они девались. Стенгоп и жена его стали в тупик, и теперь-то была пора явиться на сцену Сельвину. Я написала ему, чтобы он приехал в город; рассказала ему всю историю Адели, посоветовала отправиться немедленно к Стенгопу и научила его, как с ним действовать. Он последовал моему совету и, возвратившись назад, рассказал мне о своем свидании в следующих словах:

— Я послал свою визитную карточку мистеру и мистрис Стенгоп, и они приняли меня почти так же ласково, как полковника. Я не обратил на это внимания, сел, не дожидаясь приглашения и сказал:

— Вы знаете мое имя; считаю нужным сказать вам еще, что я адвокат, и что отец мой судья в королевском суде. Вы, вероятно, встречали его в обществе, хотя и не знакомы с ним. Мы имеем удовольствие знать вашу сестру, леди Батерст.

Они сделались немного приветливее: судья в их глазах был уже кое-что.

— Я пришел поговорить с вами касательно вашей дочери.

— Так вы от полковника? — спросила мистрисс Стенгоп.

— Нет, я с ним не знаком.

— Так почему же вы знаете мою дочь?

— Я имел удовольствие видеть ее у моего отца. Она гостила у нас в Кью.

— В самом деле! — воскликнула мистрисс Стенгоп. — Я этого не подозревала. Вы знаете, что она составила несчастную партию.

— Я знаю, что она вышла замуж, но, кажется, не несчастна.

— Вышла за полковника, который приходил сказать нам, что этот брак все равно, что не брак.

— Я именно за тем и пришел, чтобы вывести вас из заблуждения. Полковник слышал, что дочь ваша воспитывается у мистрисс Брадшау, и вздумал похитить ее, предполагая обогатиться посредством этого союза; но он немножко ошибся: вместо вашей дочери похитил учительницу французского языка, у которой нет ни гроша за душой. Теперь он уехал в Париж, желая избежать насмешек публики.

Это известие развеселило мистера и мистрис Стенгоп. Когда они успокоились, мистрисс Стенгоп сказала:

— Но вы говорите, что дочь моя вышла замуж. За кого же?

— Дочь ваша была влюблена в то время, когда полковник увез свою теперешнюю жену, и хотела вам в том признаться, предполагая, что вы не откажете ей в позволении выйти замуж. После бегства полковника, когда пронесся слух, что он увез ее, положение ее сделалось очень неловко, тем более, что многие утверждали, будто бы брак ее не имеет законной силы. Посоветовавшись с избранным своего сердца, она решила так: если мисс Стенгоп возвратится после этих слухов в дом своих родителей, скажут, что полковник, обманутый в своих ожиданиях, возвратил ее родителям, и тогда уже никакой брак не смоет пятна с ее имени. Лучше всего было бежать в свою очередь; этим можно было доказать, что с полковником бежала другая. Мисс Стенгоп была как следует обвенчана при почтенных свидетелях и немедленно привезена мужем в дом его отца, который одобрил сделанное, и теперь злая молва не коснется ни мисс Стенгоп, ни ее достойных родителей.

— Скажите же, за кого она вышла?

— За меня. Дочь ваша теперь в доме судьи Сельвина, куда она приехала прямо из-под венца и живет с моей матерью и сестрами. Отец хотел сам приехать к вам для объяснения, но он ужасно занят. Он вменил бы себе в особенное удовольствие видеть мистера Стенгопа у себя, в городе или на даче. Позвольте, мистрис Стенгоп, поцеловать вашу ручку.

— Каролина могла сделать и хуже, — сказала мистрисс Стенгоп, обращаясь к мужу. — Мистер Сельвин может быть сам судьею и даже лорд-канцлером. Мы рады вас видеть, мистер Сельвин; муж мой заедет по дороге к вашему отцу. А полковник-то, полковник! Подцепил учительницу! Ха-ха-ха!

Смех ее сообщился и мистеру Стенгопу, ласково протянувшему мне руку.

— Поздравляю вас, — сказал он. — Вы спасли честь моей дочери, и, — прибавил он, обращаясь к жене, — мы должны что-нибудь для них сделать.

— Надеюсь, вы простите Каролину.

— Разумеется, — подхватила мистрис Стенгоп. — Приведите ее к нам когда угодно. А полковник, полковник! Увез учительницу! Ха-ха-ха!

Так кончилась эта сцена. Если бы Стенгопы не были запуганы словами полковника о незаконности его брака и не были потом обрадованы его ошибкой, дело не обошлось бы, может статься, так мирно. Мне остается только прибавить, что мистер Стенгоп, во всем, по-видимому, повиновавшийся своей супруге, явился к судье Сельвину, и свидание их было самое дружеское.

Когда судья объявил ему, что сын его имеет достаточное состояние, он сделался вдруг очень щедр и определил дочери две тысячи фунтов в год при своей жизни и еще больше по смерти. Мать приняла Каролину очень ласково. Судья сказал мне, что знает, какую роль играла я в этом деле.

Мадам Жиронак, узнавши, какое деятельное участие принимала я в устройстве этих двух браков, сказала мне:

— Вы начинаете с того, Валерия, что жените других. Кончится тем, что вы найдете мужа и себе.

— Это совсем другое дело, — отвечала я. — Помогать другим я готова, но из этого не следует, чтобы я и для себя искала того, чего вовсе не желаю.

— Предсказываю вам, Валерия, что вы выйдете замуж раньше года. Припомните мои слова.

— Хорошо, посмотрим, чья будет правда.

Настало спокойное время, продолжавшееся всю зиму. Я занималась своими уроками. Учеников у меня было много, и я копила деньги. На весну я ждала в Англию Лионеля и брата Огюста. Я ждала его с большим нетерпением; думала о нем каждый день. Мне ужасно хотелось узнать что-нибудь о родных. Мадам д'Альбре и Адель писали мне много писем; послания Адели были чрезвычайно забавны. Леди Батерст заезжала ко мне несколько раз. Я была в мире со всеми и сама с собою. Наконец, я получила письмо от Лионеля, в котором он извещал меня, что через несколько дней будет в Англии и насилу уговорил ехать с ним моего брата, который не мог совершить этой поездки на свои собственные деньги, а не хотел быть обязан другому. Наконец, однако ж, он согласился.

— Так я увижу тебя опять, мой Огюст! — подумала я и вспомнила о том времени, когда мы жили с ним у бабушки. Бедная бабушка! Как я ее любила, и как стоила она этой любви! Я подумала, чем была бы я, если бы осталась при ней, и наследовала ее небольшое состояние? Рассудивши, я увидела, что теперь мне лучше, и что, следовательно, все к лучшему. А насчет будущего я решила, что никогда не выйду замуж.

Мысли мои прервал какой-то незнакомый господин, пришедший к Жиронаку. Я сказала ему, что Жиронака нет дома, и что он возвратится, вероятно, через полчаса.

— Позвольте же мне его дождаться, — сказал незнакомец. — Я, впрочем, не хочу отнимать у вас времени; велите проводить меня в другую комнату, если вы заняты.

Я просила его сесть. Это был француз. Он хорошо говорил по-английски, но скоро узнал, что я ему соотечественница, и разговор наш продолжался по-французски. Он сказал мне, что он граф де Шаванн. Я должна описать вам его наружность: роста небольшого, но хорошо сложен; черты лица довольно изнеженные, но красивые. Женственное выражение его уничтожали усы, мягкие и вьющиеся. Обращение особенно приятное, разговор живой и умный. Он мне понравился в эти полчаса. Жиронак прервал наш tete-a-tete; кончивши дело (об издании какой-то пьесы для флейты), граф ушел.

— Вот кого выбрал бы я вам в мужья, — сказал мне Жиронак. — Не правда ли, очень любезный человек?

— Да. Кто он?

— Историю его рассказать недолго, — отвечал Жиронак. — Отец его эмигрировал с Бурбонами, но не сделался ни музыкантом, ни учителем французского языка. У него осталось немного денег, и он пустился в торговлю. Он ездил в Америку, Гаванну и Вест-Индию; перелетевши через Атлантический океан раз двадцать в продолжение последней войны, он нажил до 40, 000 фунтов. Во время реставрации он возвратился в Париж и принял свой прежний титул, оставленный им в торговле. Людовик XVIII принял его очень милостиво и сделал кавалером ордена Почетного Легиона. Он возвратился сюда для окончания своих дел и умер скоропостижно, оставив сына, которого вы сейчас видели. Это его единственный наследник; он один как перст на свете и получил большое состояние. Во время кончины отца он был еще в училище. Теперь ему двадцать четыре года, и он уже три года как владеет своим капиталом, находящимся в английском банке. Англия нравится ему, кажется, больше Франции; большую часть жизни он проводит в Лондоне. Он человек с большими дарованиями; хороший музыкант и даже композитор; вообще прекрасный молодой человек, под пару мадмуазель де Шатонеф. Остается сыграть свадьбу.

— Это действительно еще остается, и — останется.

— Но, что вы хотите, мадмуазель? — воскликнул Жиронак. — Кого же вам еще надо?

— Я согласна, что граф очень любезный человек. Разве этого мало? А вы хотите меня выдать за человека, которого я видела всего только полчаса. Благоразумно ли это?

— Он богат, знатен, даровит, красив, образован; вы сами говорите, что он вам нравится. Чего же вам еще?

— Он не влюблен в меня; а я не влюблена в него.

— Вы дитя; я не хочу терять напрасно труда отыскивать вам мужа. Умирайте старой девой.

И он вышел, притворяясь рассерженным. Несколько дней спустя явился Лионель. Сердце мое сильно забилось.

— Он здесь, — сказал он, отвечая мне на непроизнесенный еще вопрос. — Я пришел спросить, когда нам приехать и сказать ли ему что-нибудь, прежде нежели он явится?

— Нет, нет, не говорите ему ничего, пусть сейчас приедет. Скоро вы воротитесь?

— Через полчаса. Я остановился на моей старой квартире в Суффольк-стрит. До свиданья.

Он удалился. Жиронаков не было дома, и они должны были возвратиться не раньше, как часа через два. Полчаса показались мне целою вечностью; наконец раздался стук в двери. Лионель вошел с братом Огюстом, который очень вырос и похорошел.

— Мадам Жиронак нет дома? — спросил Лионель.

— Нет.

— Позвольте представить вам Огюста де Шатонефа, лейтенанта в службе его величества короля французского.

Август поклонился, посмотрел на меня пристально, и изумление выразилось у него на лице.

— Извините меня, — проговорил он дрожащим голосом, — но — вы должны быть Валерия?. .

— Да, Огюст, я Валерия! — воскликнула я, бросаясь к нему в объятия.

Мы сели и заплакали. Лионель тоже не мог удержаться от слез.

— Зачем вы скрывали это от меня, Лионель? — сказал он через несколько времени.

— Я исполнял волю вашей сестры, — отвечал Лионель. — Теперь я оставляю вас наедине; вам есть много что порассказать друг другу. К обеду я возвращусь.

Он ушел. Я рассказала брату вкратце свою историю, и обещала сообщить ему подробности после. На вопрос мой о нашем семействе, он отвечал:

— Никто не подозревал, чтобы тебя скрыла у себя мадам д'Альбре. Она была, как тебе известно, в казармах до самого отъезда моего отца и говорила, что ты, вероятно, лишила себя жизни. Отец раза четыре в день ходил в Morgue узнать, не нашли ли твоего тела. Он сделался так печален, что многие боялись, как бы он не лишил себя жизни. Отец теперь в отставке, ты знаешь?

— Откуда мне это знать!

— Да. Прибывши с полком в Лионе, он подал в отставку, и живет с тех пор в По, в южной Франции.

— Бедный отец мой! — сказала я, заплакав.

— Я, как ты знаешь, получил позволение выйти из полка и служу с тех пор в 51-м линейном. Я получил чин лейтенанта. Отца я видел только раз с тех пор, как мы расстались с ним в Париже. Он очень переменился и поседел.

— Хорошо ему в По?

— Да. Я думаю, он хорошо сделал, что поселился на одном месте. Ездить с такою кучею детей разорительно. Он, кажется, только и может быть счастлив, когда узнает, что ты жива, это прибавит ему десять лет жизни.

— Он это узнает, — сказала я сквозь слезы. — Я поступила, как эгоистка, согласившись на предложение мадам д'Альбре; но в то время я сама не знала, что делала.

— Твой поступок был очень неестествен, и тебя за это осуждают.

— Расскажи же мне, что Николай? Он не любил меня но Бог с ним. Что он?

— Оставил отцовский дом.

— Он?

— Ты знаешь, как любила его матушка. Вдруг, в одно прекрасное утро, он объявил, что намерен ехать в Италию с каким-то приятелем-неаполитанцем. Матушка рассердилась, но он засмеялся.

— Не знаешь ли, что с ним сталось после?

— Знаю. Он писал мне, что управляет оркестром в каком-то городке. Но матери он не написал ни строчки.

— И вот его благодарность за ее любовь! Скажи же, что Клара?

— Вышла замуж и живет в Туре. Муж ее служит, не знаю где-то.

— А Софья и Элиза?

— Здоровы и хорошеют. Но все не то, что ты, Валерия.

— А Пьер, которого я щипала, чтобы меня услали с ним гулять?

— Славный мальчик.

— Однако расскажи ты мне теперь о себе.

— Хорошо но вот стучится Лионель. В другой раз расскажу.

ГЛАВА XI

Через несколько минут после Лионеля явились Жиронак и жена его, и время до обеда прошло в восклицаниях и поздравлениях, запечатленных живостью национального характера, от которой хозяева мои не отвыкли во время своего долгого пребывания в деловой столице Англии. К счастью, они знали почти всю историю моей жизни, так что мне пришлось объяснять им немногое.

Обед не ждет никого; и в продолжение моей полной приключений жизни я заметила, что ни горе, ни радость не делают людей глухими к обеденному звонку. В то са-мое время, как м-м Жиронак распространялась об удовольствии видеть у себя брата de cette chиre Valйrie, да еще к тому же si bel homme et brave officier, et d'une ressemblance si parfaite avec sa charmante soeur, доложили, что обед подан, и поток гостеприимного красноречия ее вдруг прекратился. Мосье Жиронак объявил, что все мы умираем с голода, и что лучше замолчать и подумать чем бы наверстать трату сил на все эти волнения.

Жена его засмеялась, сказала, что он un barbare, un malheureux sans grandeur q'вme, и повела Августа в столовую; она была au comble du dйsespoir, что обед сегодня самый плохой, но это не помешало нам найти его прекрасным. Когда подали кофе, явился; к моему удивлению, де Шаванн.

Жиронак поглядел на меня так лукаво, что я догадалась, что приход графа для него не неожиданность. Граф прежде никогда не бывал у него по вечерам.

Я смутилась при его появлении, и это не ускользнуло от его внимания, как узнала я после; однако ж он как человек образованный не дал этого заметить. Раздраженная несколько улыбками Жиронака, я призвала себе на помощь гордость и, конечно, вовсе не способствовала веселости вечера.

Невозможно было вести себя лучше Шаванна, надо отдать ему справедливость. Я невольно сравнивала его с другими. Узнавши о приезде брата, которого я не видела несколько лет, он не удалился тотчас же, как сделал бы другой, и не рассыпался в пустых поздравлениях по случаю события, слишком важного для фраз. Он не преследовал меня вниманием, которое было бы для меня тягостно в эти минуты, но выказал особенное желание сблизиться с Огюстом. Он обращался с ним с отличным уважением, хотя и был старше его чином. Разговор его был жив и умен и не лишен теплого чувства. В беседе было что-то привлекательное, и ему удалось — не знаю, с умыслом или нет — отвлечь внимание общества от моего дурного расположения духа.

Между прочим, я помню, что, предложив Огюсту свои услуги и попросив его пользоваться его верховыми лошадьми и кабриолетом, он сказал, что месье де Шатонеф не должен видеть в этом предложении ничего неуместного, потому что фамилии наши, вероятно, состоят в родстве, и он приходится ему каким-нибудь кузеном. Один из де Шаваннов в старые годы породнился посредством брака с Шатонефами в Гаскони, когда родичи их стояли с Плантагенетами против французских королей дома Валуа.

Несмотря на то, что я никак не могла освободиться от мысли, что Жиронаки стараются пробудить во мне и в графе взаимную любовь, этот вечер оставил во мне приятное впечатление. Я нашла, что Шаванн — человек с отличным вкусом и чрезвычайно образованный. Тем не менее, однако же, я была рада, когда он нас оставил.

Вскоре потом Огюст заметил, что я не весела, и мадам Жиронак поспешила сказать, что меня утомила, вероятно, неожиданность свидания с дорогим сердцу братом.

Огюст ушел с Лионелем, дав слово прийти опять завтра поутру. Уходя, Лионель сказал мне:

— Я думаю, мне не помешает съездить завтра утром в Кью, засвидетельствовать мое почтение Сельвину. Не будет ли от вас какого поручения?

— Скажите ему, что брат мой приехал, и спросите, когда он может к нему явиться.

— А он ответил, что сам к вам приедет. Вы этого желаете?

— Я желаю того, о чем спрашиваю, то есть узнать, когда мы можем застать его дома. Плохо я знаю Огюста, если он не желает поблагодарить человека, постоянно покровительствовавшего его сестре. А знаете ли, семейство Сельвина увеличилось. Сын его уговорил Каролину Стенгоп выйти за него замуж, и она живет теперь У судьи.

Лионель изъявил свое удивление и удовольствие при этой вести, но мне показалось в ту минуту, что удовольствие его не было совсем искренно. После, однако же, я имела случай убедиться, что тень, набежавшая в эту минуту на его лицо, была следствием мысли, а не чувства.

Пожавши руку Лионелю и поцеловавши брата, я осталась наедине с Жиронаками.

— Прекрасно, mademoisell Шатонеф, — сказал Жиронак, — вы нашли прекрасного братца и потому решились повергать в отчаяние всех прочих. Или вы обходились с нами так свысока только затем, чтобы растерзать сердце одного бедняжки Шаванна?

— Я уже сказала вам, месье Жиронак, — отвечала я, — что графу решительно нет никакой надобности обращать внимание на мое с ним обхождение. Если он это замечает, так я этого не замечаю. Он хорошо образованный, приятный человек, который смотрит на меня, как на всякую другую, с которой рад поговорить в минуту расположения, и которую, в противном случае, оставляет в покое, как все благовоспитанные люди. Но я, повторяю вам, вовсе не думаю замечать, как он со мною обходится: гордо или нет. Точно так же, как он не замечает этого во мне, я уверена.

— Так зачем же он сюда приходил? Прежде он никогда не бывал у меня по вечерам. Не для жены же моей, надеюсь. У меня тоже есть глаза, и я вижу кое-что.

— В этом я не сомневаюсь, — отвечала я, — полагаю, что вы сами его пригласили, и если вы сделали это для меня, так я должна просить вас не доказывать впредь вашего расположения такими средствами. Я не желаю его видеть.

— Как вам не стыдно, мосье Жиронак, — сказала жена его. — Вы сердите ее своими шутками. Зачем мучить девушку разговорами о человеке, которого она видела всего три раза в жизни, и к которому она совершенно равнодушна?

— Madame, — отвечал Жиронак с истинным или притворным гневом, — вы неблагодарная, вы. .. вы. .. не нахожу слов, чтобы выразить вашу чудовищную неблагодарность. Я непонятый человек, а мадемуазель де Шатонеф — ребенок или сама себя не понимает. Отказать мне графу де Шаванну или нет? Нет; потому что если она ребенок, так о ней должны заботиться другие; а если она сама себя не понимает, так слава Богу, что другие ее понимают. Вот и все. И вот почему я не откажу графу. Напротив того, я приглашу его к обеду завтра, послезавтра. Если он откажется, так клянусь честью, я никогда не буду обедать дома.

Я не могла не рассмеяться этой выходке. Он погладил меня по голове, сказал, что я была бы une bonne enfant, не будь я так чертовски упряма, и посоветовал мне пойти выспаться.

Я простилась и ушла к себе в комнату, но не спать, а размышлять.

С приездом Августа проснулись во мне чувства, долго спавшие в глубине души.

Воспоминание об отцовском доме, любовь к родине, любовь к отцу, всегда меня ласкавшему, привязанность к матери, сестрам и братьям пробудились во мне с новою силой.

Я начала думать, как жаль будет расстаться с братом после такого короткого свидания и начала чувствовать, чего до сих пор не замечала, — что грустно и тяжело жить на чужой стороне, вдали от друзей и родных, на которых можно понадеяться в несчастье и болезни. Мрачна показалась мне картина одиночества под старость и кончины далеко от друзей детства.

Потом, по необъяснимому сцеплению мыслей, связывающему в уме нашем вещи, по-видимому, совершенно разнородные, но в сущности родственные, я начала думать: зачем же мне оставаться одинокою? Зачем чуждаться родни, опираясь только на себя, и лишать себя ради воображаемой независимости удовольствий общественной жизни и сладких семейных уз?

Может быть, присутствие брата открыло мне глаза, и я увидела, что на свете нет истинной независимости. Для осуществления этой мечты надо удалиться, подобно Робинзону, на безлюдный остров; но такой независимости, конечно, никто не пожелает.

И прежде, нежели я заснула, я начала, кажется, думать о графе де Шаванне. Мысли мои вертелись, впрочем, только около того, что ни он, ни я друг о друге не заботимся, и что я не изменю принятому намерению никогда не выходить замуж. Все это доказывало, может быть, что я не была совсем равнодушна к графу и скоро сделалась еще неравнодушнее. Сказал же один знаток человеческого сердца, что, если бы он захотел внушить любовь женщине, первою заботою его было бы заставить ее думать о нем — даже ненавидеть его, лишь бы только она не оставалась равнодушною.

И действительно, если женщина начинает часто о ком-нибудь думать, то, каковы бы ни были ее мысли, она близка к любви. Не то ли было и со мною?

Но тогда эта истина была для меня так недоступна, что я даже не предложила себе этого вопроса. Помню только, что я во сне видела себя перед алтарем с графом де Шаванном; и вдруг вбежала мадам д'Альбре, леди Батерст, Стенгопы, леди M и разлучили нас силой. Я заплакала так горько, что проснулась и не скоро уверилась, что все это был сон.

Рано по утру пришел Огюст. Месье Жиронак ушел давать уроки на флейте и гитаре, а жена его была так занята цветами, что мы могли беседовать наедине до самых сумерек и рассказали друг другу в продолжение этого времени все свои приключения.

— Ты рассказала мне все, Валерия, — сказал он, выслушавши меня, — все твои печали и горести, все удачи и удовольствия; как помогала ты любви других, как приобрела маленькое состояние и сделалась почти миллионеркой, — а ничего не сказала о своих сердечных делах. Ты или ужасная лицемерка, или у тебя нет сердца.

— Кажется, последнее, — отвечала я. — По крайней мере, мне нечего рассказывать тебе о сердечных делах. Не знаю, я ли в том виновата или другие, только никто в меня не влюблялся, за исключением негодного Г** , и я ни в кого не влюблялась.

Огюст посмотрел мне пристально в глаза, как будто хотел заглянуть мне в душу, но я встретила его взор спокойно и, наконец, невольно расхохоталась.

— Так это правда? — сказал он, убежденный моим смехом.

— Честное слово, — отвечала я.

— Да, нельзя не поверить твоему взгляду и смеху.

— Поверь, что никто не был в меня влюблен, а де Шатонеф не отдаст своего сердца тому, кто его не желает.

— Это очень странно, — сказал он. — А Лионель Демпстер?

— Он немного старше Пьера, которого я щипала, когда мне хотелось выйти погулять. Он смотрит на меня, как на сестру, почти, как на мать.

— Как на мать!

— Да, он сам говорил что-то в таком роде. Он человек с умом и дарованиями и годится тебе в приятели; но мне он не пара. Софье или Элизе — дело другое.

— Ты вечно заботишься о других, Валерия. Когда же подумаешь о себе?

— Кажется, я позаботилась о себе уже довольно. Ты забыл, что у меня две тысячи пятьсот франков годового дохода.

— Но две тысячи пятьсот франков не муж.

— Кто знает! На них можно купить и мужа, особенно у нас на родине, где не все миллионеры, как эти холодные островитяне.

— Ты, кажется, сама сделалась холодной островитянкой.

— Да, и месье Жиронак клянется, что я умру старой девой.

— А ты что на это говоришь?

— Может статься. Кто-то подъехал. Кто это?

Я подошла к окну и увидела экипаж Сельвина и Лионеля у его дверец. Ступеньки были проворно отброшены, и в комнату вошла Каролина; она объявила, что свекровь прислала ее за мною и Огюстом. «Муж мой, — сказала она, — и отец его непременно сами явились бы к месье де Шатонефу, если бы их не задержало заседание суда. Они ужасно заняты». Жиронаков она пригласила на следующий день обедать в Кью, а меня и Огюста просила ехать сейчас же.

— Ступайте, Валерия, — сказала она, — соберите что нужно на неделю.

— Что вы на это скажете? — спросила я, обращаясь к брату и Лионелю. — Вас непременно надо об этом спросить — вас, царей природы, как вы величаете сами себя, вас, которые вдвое тщеславнее нас и проводите за туалетом вдвое больше времени, нежели мы, оклеветанные женщины. Что вы на это скажете? Можно собраться так скоро? Я не заставлю вас ждать больше десяти минут; и позову к вам мадам Жиронак, которой вы можете передать свое поручение лично.

Не дожидаясь ответа, я поспешила к себе в комнату одеться в дорогу исобрать кое-какие вещи. Мадам Жиронак заменила меня между тем в гостиной, и вслед за тем там послышался веселый смех.

Не успела я еще одеться, как кто-то стукнул два раза в двери и минуты через две мужские шаги раздались по направлению в столовую. Окна моей комнаты выходили во двор, так что я не могла видеть, кто пришел; а горничную, бегавшую взад и вперед с разными коробками, спросить я не хотела.

Так кончила я свой туалет; не знаю почему, сердце билось у меня сильнее обыкновенного. Я надела шляпку и шаль и сошла вниз в каком-то смущении и нетерпении, хотя и не ожидала встретить кого-нибудь преимущественно перед другими.

Я застала гостей усердно убирающими котлеты и зеленый горох. В числе их был и Шаванн, которого я никак не ожидала видеть.

Он встал при моем появлении из-за стола, сделал шага два мне навстречу, поклонился, сказал мне несколько любезных слов и прибавил, что приехал пригласить моего брата прогуляться с ним верхом и посмотреть Лондон.

Все это было сказано просто и свободно; в словах и в голосе его не было ничего такого, что могло бы заставить меня покраснеть, однако же в первую минуту я почти не умела ему отвечать. Но не должно забывать, что Жиронак беспрестанно дразнил меня графом, и я поневоле приписывала его внимательность к Августу более сильной побудительной причине, нежели простой учтивости.

Граф, видя мое смущение, сам смутился на мгновение и покраснел. Глаза наши встретились; встреча эта была мгновенная, мимолетная, но с этой минуты между нами установилось какое-то взаимное понимание.

Все это сделалось гораздо скорее, нежели сколько надо времени на описание. Заметив, что все на нас смотрят, я тотчас же очнулась, ответила графу в немногих словах и села за стол между братом и Лионелем. Разговор обратился к тому же предмету, о котором говорили до моего прихода, и беседа завязалась очень приятная, как всегда бывает между четырьмя или пятью образованными людьми, нечаянно сблизившимися и желающими друг другу понравиться.

Лионель, как я уже не раз имела случай заметить, был очень остер и умен и еще более развернулся во Франции, так что я редко встречала молодых людей, которые могли бы стать с ним наряду. Граф был тоже человек даровитый и образованный, с оттенком британской задумчивости в характере; брат, горячий воин, кипел молодостью и веселостью, мечтал о великой будущности и был в восторге, видя перед собою давно потерянную сестру. Каролина Сельвин была резва и жива; мадам Жиронак тоже; а я, желая загладить глупое поведение вчерашнего вечера, всеми силами старалась поддерживать общую веселость.

Кажется, это мне удалось, потому что всякий раз, как поднимала глаза, я непременно встречала покоящийся на мне глубокий, серьезный взор Шаванна. Это доказывало, что я или слова мои его интересовали.

Завтрак еще не кончился, когда вошел месье Жиронак, и мы условились, что он приедет на другой день к вечеру с женою в Кью. Перед отъездом Каролина сказала, что она надеется, что граф посетит месье де Шатонефа у них в загородном доме, не дожидаясь визита ее мужа и старого Сельвина, слишком занятых теперь делами.

Граф тотчас согласился; он, Лионель и Август тут же условились прокатиться верхом дня через два или три.

Каролина поспешила нас увезти, говоря, что свекровь ее подумает, пожалуй, что она убежала. В Кью приняли меня, как родную, а Августа, как старого друга.

Время шло приятно. Это было весною. Местоположение дачи на берегу Темзы очаровательно, и на этот раз английский май был именно таков, каким описывают его поэты, то есть каким он бывает во сто лет раз.

Все желали друг другу нравиться, а Сельвины принадлежали к числу тех редких людей, которых, чем больше знаешь, тем больше любишь. От старика Сельвина у меня не было тайн; я смотрела на него почти как на второго отца, а Август готов был полюбить его за расположение ко мне. Мы много толковали с ним о моих делах и рассуждали, известить ли родителей о моем существовании. Мы решили этот вопрос положительно. Оставалось решить, будет ли бесполезно возвратиться мне во Францию, и следует ли туда возвращаться при моих теперешних обстоятельствах.

Август ничего не мог сказать. Как молодой француз и еще более как офицер он знал законы своей страны меньше старика Сельвина. Впрочем, оба были согласны в том, что лучше мне не ехать во Францию, пока я не принадлежу совершенно себе, то есть не принадлежу кому-нибудь другому.

Я глубоко вздохнула. Горько подумать, что никогда не увидишь своих родителей или товарищей детства!

Старик Сельвин заметил мое волнение, положил мне руку на плечо, и сказал:

— Возвратиться на родину было бы теперь безумством. Мой совет — оставайтесь здесь, продолжайте свои занятия и предоставьте вашему брату открыть отцу столько, сколько он найдет нужным. Я даже не думаю, чтобы надо было сказать ему, где вы живете; если он желает писать к вам, он может передавать письма брату, а тот будет адресовать их на мое имя, чтобы и на почте нельзя было узнать вашего адреса. Остальное предоставьте времени и Провидению, которое никогда не оставляет смиренных. Вот что советует вам старый адвокат; обсудите слова мои вдвоем с братом. Они хоть и не льстят, может быть, вашим чувствам, но вы, вероятно, найдете их благоразумными. Теперь пойдемте на луг к дамам, которые нашли, кажется, какой-то новый магнит.

— Я совершенно уверена, — отвечала я, — что совет ваш благоразумен, и благодарю вас за него. Отец не может быть к своей дочери добрее, нежели вы ко мне. Бог благословит вас за это. Только знаете ли, — мне в эту минуту очень грустно и не хочется вмешиваться в веселое общество. Пойду к себе и возвращусь, когда эта глупая тоска пройдет.

— Не называйте ее глупою, — возразил старик с улыбкою. — Что естественно, то не глупо. Только не поддавайтесь этой грусти. Чувства — хорошие слуги, но плохие господа. Делайте что хотите, только воротитесь к нам поскорее. А мы, месье де Шатонеф, посмотрим, что там за новые лица.

С этими словами он отвернулся и ушел, опираясь на руку брата и оставив меня успокоиться и собраться с мыслями, что было, может быть, тем затруднительнее, что в новом госте я узнала графа де Шаванна.

Я распространилась о чувствах, волновавших меня в этот период жизни, по двум причинам: во-первых, это самый важный момент в моей жизни, а во-вторых, описывая до сих пор больше факты и дела, я, вероятно, являюсь читателю суше и холоднее, нежели я в самом деле. Меня сделали жестокою обстоятельства и люди. Несчастия закалили мой характер и отчасти даже сердце. Они пробудили во мне гордость, поставили меня в оборонительное положение и в каждом незнакомом лице научили меня видеть будущего врага.

Счастье все это изменило. Враги мои были обезоружены или раскаялись. Я всем простила, со всеми примирилась. Я была любима и уважаема теми, которых в свою очередь могла любить и уважать и дружбою которых могла гордиться. Я видела брата, все еще надеялась на прощение родителей, — и отчего не признаться? — начинала считать не совсем невозможным, s, что я выйду когда-нибудь замуж.

Все это произвело во мне мало-помалу перемену чувств и образа мыслей. Сердце мое таяло, таяло, и наконец растаяло, так что я почувствовала необходимость остаться наедине и дать волю слезам. Я ушла к себе в комнату, бросилась на постель, и долго, долго плакала.

Но то были не те слезы, какие вызвал жестокий поступок мадам д'Альбре, — не слезы оскорбленной гордости, вызванные леди Батерст, — нет, то были слезы любви, теплоты сердечной, почти радости. Они текли тихо и сладко. Выплакавшись, я умылась, пригладила волосы и пошла присоединиться к веселому обществу в сад.

Граф успел уже приобрести расположение не только Каролины, но и всего семейства Сельвинов. Он нарочно приехал в Кью пригласить моего брата и Лионеля поехать с ним послезавтра в Вормвуд-Скробс, где в честь какого-то иностранного принца назначен был смотр трем полкам легкой конницы и конной артиллерии.

Смотр должен был кончиться примерным сражением, и граф думал, что это зрелище любопытно для бывшего гусарского офицера.

Они толковали об этой поездке до тех пор, пока дамы не изъявили своего желания тоже взглянуть на этот смотр, и тогда решили, что Каролина, две мисс Сельвин и я поедем с Лионелем в экипаже судьи, а Август и граф будут сопровождать нас верхом, и что с маневров все мы возвратимся к обеду в Кью, а на следующий день — в город.

Граф де Шаванн оставался недолго, и имел только случай сказать мне несколько самых незначительных слов. Но я заметила, что он и в этот раз обращался со мною не так, как с другими. С другими он разговаривал каким-то гордо-смиренным тоном, полушутливо, полусерьезно, — со мной же всегда серьезно и вслушивался, казалось, в каждое мое слово с особенным вниманием.

Он никогда не шутил со мною, он не был и педантом в своих разговорах. Он как будто хотел доказать мне, что он не пустой светский болтун.

Уходя, он в первый раз подал мне руку a l'anglaise, глаза наши встретились, и я, кажется, опять покраснела; он тотчас же потупил взор, поклонился и взял шляпу, но не забыл пожать мне руку. Он простился с судьею и его сыном, сел на лошадь (он превосходно ездил верхом) и удалился в сопровождении своего грума.

Не успел он скрыться из виду, как сделался предметом общего разговора.

— Что за очаровательный человек! — сказала Каролина. — Сколько ума, сколько жизни, сколько чувства! Где вы его подцепили, Валерия?

— Я уже говорила вам, что он старинный приятель Жиронака и нечаянно встретился у него с Августом, которого и полюбил с первого раза. Вот все, что я о нем знаю.

— Он очень хорош собою, — продолжала Каролина. — Вы как находите, Валерия?

— Да, это правда. Только у него немножко женские черты.

— О, совсем нет, — возразила Каролина.

— Каролина, — сказал, смеясь, Сельвин, — вы не имеете права замечать достоинства пи в ком, кроме меня, вашего мужа и главы.

— Чудовище! — отвечала она, рассмеявшись. — Да я никогда и не воображала вас прекрасным или умным. Я вышла за вас замуж только, чтобы избавиться от тирании моей учительницы музыки. Не смотрите так грозно, Валерия! Теперь меня уже нельзя поставить в угол. Муж не позволит.

— Он сам поставит вас в угол, — отвечал судья, который души не чаял в своей невестке.

Она, действительно, стоила этой любви.

— А помните вы, Сельвин, — сказала я, — как вы утверждали, что мужья вообще, и вы в особенности, вовсе не тираны? Какой же совет даете вы теперь своему сыну?

— Знаете ли что, — шепнул он мне. — Я думаю, что вы скоро отправитесь во Францию. Пойдемте, пройдемся по кедровой аллее. Мне надо с вами поговорить.

Я взяла его под руку; сердце у меня сильно билось, потому что я догадывалась, о чем он хотел говорить. Мы вошли в уединенную аллею, тянувшуюся вдоль реки.

— Вы знаете, — сказал Сельвин, не глядя на меня, может быть, из опасения смутить меня, — я не только ваш законный советник, но и избранный вами самими попечитель; так без дальнейших предисловий, — кто он,

Валерия?

— Я не стану притворяться, будто не поняла вас, хотя, уверяю вас честью, вы ошибаетесь в своих предположениях.

— Ошибаюсь! Едва ли; я не ошибаюсь.

— Я вам говорю; ошибаетесь. Я видела его всего раза четыре и не говорила с ним больше пяти слов.

— Да кто он?

— Знакомый Жиронака, граф де Шаванн. Отец его эмигрировал в Англию во время революции, занялся торговлей и приобрел до 40 000 фунтов. Во время реставрации старый граф возвратился во Францию, был пожалован Людовиком Восемнадцатым кавалером Почетного Легиона, и вскоре потом умер. Месье де Шаванн, воспитанный в Англии, больше англичанин, чем француз, и редко ездит во Францию. Вот все, что я о нем знаю, и то случайно. Месье Жиронак рассказал мне эти вещи, о которых я и не думала спрашивать.

— Все это хорошо, только надо узнать о человеке что-нибудь положительное, прежде нежели отдать ему руку.

— Я сама так думаю. Но так как я не намерена отдавать ему моей руки, то и довольствуюсь тем, что о нем знаю.

— А что вы знаете? То есть, что вы узнали сами, а не слышали от других.

— То, что он человек очень любезный, образованный и, кажется, добрый. Он очень ласков с Августом.

— Да, люди часто бывают ласковы к тем, у кого есть хорошенькие сестры, в которых они влюблены.

— Может быть; но к настоящему случаю этого применить нельзя; положим, что у Августа и хорошенькая сестра, да граф в нее не влюблен.

— Может статься.

— Без сомнения.

— Хорошо. Что знаете вы о нем еще?

— Ничего.

— Не знаете ни его характера, ни правил, ни привычек?

— Право, послушать вас, так можно подумать, что дело идет о найме слуги, и что де Шаванн ищет этого места. Какое мне дело до его характера и правил? Я знаю только, что он смотрит благородным человеком и нисколько не похож на фата или педанта, что в ваше время редкость.

— Каролина говорит, что он очень не дурен собою.

— Я с ней согласна. Только из этого ничего не следует.

— По крайней мере, не много. Так больше вы о нем ничего не знаете?

— И не желаю знать. Кажется, я и то уже довольно знаю о знакомом со вчерашнего дня.

— Хорошо, хорошо, — продолжал судья, покачивая головою. — Он мне нравится. Я наведу справки.

— Только, пожалуйста, не ради меня, — сказала я.

— Мадмуазель де Шатонеф, — сказал он сухо, хотя и шутя, — я стар, вы молоды, а молодежь, я знаю, считает нас стариков, ни на что не годными.

— Нет, нет, поверьте, я этого не думаю.

— Я тоже. Так предоставьте же мне действовать по моему усмотрению и позвольте мне, для вашего успокоения, заметить, что у меня у самого есть две дочери и еще сын, кроме Чарльза. Я очень рад видеть у себя за столом человека образованного, не дурака и не фата, как вы заметили; но чтобы он сделался у меня в доме habitue, для этого я должен прежде узнать о нем побольше. Однако колокол уже позвонил, и я советую вам, не теряя времени, заняться вашим туалетом. И главное, не отступайте от вашего решения никогда не выходить замуж, потому что мужья тираны.

Можете себе вообразить, что я воспользовалась его словами и поспешила убежать от прозорливого старика.

— И как это он все видит? — подумала я. — В одну минуту он прочел все, как по писанному. Но в мое сердце он не заглянул, я думаю; сама не понимаю, что в нем происходит.

Я не знала еще в то время, что, когда душою нашей овладеет сильная страсть, или даже когда она только что зарождается, мы понимаем себя меньше всех.

Я не знаю и не старалась узнать, собирал ли судья справки о графе, как был намерен. Не знаю также, что было их результатом. Но на следующее утро граф явился с верховою лошадью для Августа; он не спросил, дома ли мы, но приказал нам только кланяться и пригласил брата ехать с ним верхом.

Лионеля не было, он уехал по делам в город. Август и граф уехали вдвоем и воротились уже под вечер, незадолго до обеда. Граф уехал, не сходя с лошади.

Признаюсь, что это доставило мне больше удовольствия, чем если бы он вошел. Я видела в этом поступке много деликатности: он не хотел быть в тягость ни мне, ни Сельвинам.

Август в продолжение всего обеда читал панегирик графу и уверял, что в нем есть все, чего только можно искать в друге или любовнике.

— Ого! — воскликнул старик Сельвин, выслушавши Августа. — Кажется, этот граф с черными усами скоро одержал победу. Того и смотри, что еще кто-нибудь убежит! (Он взглянул на Каролину. ) Мадемуазель де Шатонеф очень искусна на эти дела. Но из моего дома не улизнуть никому.

Обед прошел очень весело. После обеда занялись музыкой, и Сельвин только что попросил меня что-нибудь спеть, когда вошел слуга Лионеля. Он прискакал из Лондона отыскивать своего господина, на имя которого была получена из Парижа огромная пачка писем с надписью: доставить немедленно.

Это нарушило на минуту наше веселье; но скоро оказалось, что главное письмо было к моему брату от парижского коменданта, звавшего его назад. Его требовали туда к 3 июня.

Горько было нам расстаться после такого короткого свидания, но мы утешились тем, что Па-де-Кале не Южный океан.

ГЛАВА XII

Утро, назначенное для смотра, было прекрасно. Это было в конце мая, и окрестности города представляли очаровательный английский ландшафт. Деревья стояли в цвету, и воздух был напитан ароматами. Парки и подгородние дороги были усеяны няньками и целыми стадами краснощеких, веселых детей. Август не мог налюбоваться на эту картину.

Деревья, цветы, луга, Темза, белеющая бесчисленным множеством парусов, дачи, няньки и дети, — все приводило его в восхищение. Веселое расположение духа его сообщилось и нам, и на душе у нас стало ясно, как на майском небе.

Когда мы прибыли на поле, назначенное для смотра, брат мой замолчал и побледнел за минуту. Но потом глаза его сверкнули, когда он обвел ими войско, проходившее в минуту нашего приезда перед принцем, для которого делали смотр. Возле принца, верхом на коне, виднелся старик в фельдмаршальском мундире. По орлиным глазам и носу в нем тотчас же можно было узнать великого воина.

— Поистине, великолепное зрелище, — говорил вполголоса брат мой.

Через минуту мимо нас проехал на рысях полк уланов и за ним несколько эскадронов гусар. Зрелище было живописное. Военная музыка приводила меня в восторг. Но спокойный ветеран, неподвижно стоявший среди общего движения и замечавший все мелочи маневров, сделал на меня впечатление сильнее всей массы пестрых мундиров.

Я думала о том, как стоял он среди гигантской битвы народов, где решалась судьба царств, как встретил он без страха и без трепета непобедимого Наполеона; я вспомнила, как сломил он силу моей родины, и кровь похолодела у меня в жилах.

Если бы он смотрел гордо и торжественно, я могла возненавидеть его; но бесстрастный и спокойный, с лицом, свидетельствовавшим о спокойной совести, он являлся мне врагом моего отечества только по долгу, а не по личному произволу. Я чувствовала, что находилась в присутствии великого человека. Спутницы мои заметили, что я почти не сводила с него глаз, и начали между собою перешептываться. Шепот их обратил на себя внимание Августа; он оглянулся, понял причину их улыбок и посмотрел на меня, нахмурив брови. Но лицо его почти в ту же минуту опять прояснилось.

Начались маневры. Я, разумеется, не понимала смысла движения войск, но картина была увлекательная. Кавалеры наши были так заинтересованы, что попросили у нас позволения отъехать в ту сторону, где маневрировала артиллерия.

Так как при нас были слуги, и от английского народа нечего опасаться грубости, мы согласились, и кавалеры наши ускакали, обещая возвратиться через четверть часа.

Едва они скрылись из вида, как я заметила высокого, воинственного, прекрасного ездока в штатском платье, а за ним жокея в черной куртке и шляпе с кокардой.

Мне казалось лицо его несколько знакомым; я как будто где-то его видела, но где, не могла вспомнить. Напрасно я ломала себе голову. Он был, очевидно, англичанин, а из английских офицеров я не знала никого. Он проехал мимо нас и старался, казалось, разобрать герб на нашем экипаже и узнать, кто я; по крайней мере, я не могла не заметить, что он беспрестанно на меня посматривал, как будто и он узнал меня. То же самое повторилось и в третий раз. Потом он подозвал к себе своего грума, который вслед затем подъехал к слуге Сельвина, стоявшему в нескольких шагах от нашего экипажа и что-то у него спросил.

Всадник, получив ответ, кивнул головой, как будто хотел сказать «я так и думал». Потом он взглянул на меня, приподнял шляпу и потихоньку удалился.

Каролина тотчас же все это подметила и сказала, обращаясь ко мне:

— Кто это, Валерия? Где я его видела?

— Я сама задаю себе тот же вопрос, — отвечала я. — Я тоже его видала, но не помню где. Это странно.

— В самом деле? — проговорил чей-то голос как раз под моим ухом. — А можете вы сказать, где вы меня видели, неблагодарная?

Я обернулась и увидела перед собою бледное от злости лицо Г**, бесчестного отставного мужа мадам д'Альбре, первого виновника всех моих несчастий. Я посмотрела на него пристально и отвечала с презрением:

— Очень могу, мосье Г**. Я никак не ожидала встретиться с вами опять. Я думала, что вы на своем месте — на галерах.

Конечно, мне не следовало говорить таким тоном, но кровь у меня горяча. Когда я вспомнила о всем, претерпенном мною в жизни, негодование овладело всем моим существом.

— А, — отвечал он, заскрежетав зубами, покраснев, как рак, и схватив меня за руку. — Убирайся сама на галеры, неблагодарная собака! . .

Не знаю, что хотел он еще сказать, но в это время послышался топот скачущей во весь опор лошади, и через минуту он очутился в руках графа де Шаванна, только что возвратившегося к нам.

Подскакать к нашему экипажу, соскочить с лошади, схватить наглеца, стащить его долой и приняться бить его изо всей силы хлыстом, — все это было для графа Делом одной минуты.

После я удивлялась, откуда взялось столько силы у такого слабого, по-видимому, человека? Граф былростом гораздо меньше Г**, а ворочал его, как пятилетнего ребенка.

Оставивши его, наконец, он обратился к нам с улыбкой, как будто протанцевал кадриль, снял шляпу и сказал:

— Извините, mesdames, и в особенности вы, мадмуазель Валерия, за эту сцену. Я не выдержал.

Каролина и сестры Сельвина были так перепуганы, что не могли ничего отвечать; я тоже онемела от удивления. В это время Г**, с окровавленным лицом и запачканным платьем, снова подошел к нашему экипажу.

Он был бледен, как полотно, но, очевидно, не от страха, а от злости.

— Граф Шаванн, — сказал он, — я вас знаю, да и вы будете меня знать, даю вам слово. Вы дадите мне удовлетворение!

— О, нет, нет, — воскликнула я, всплеснувши руками. — За меня не надо, граф! За меня не рискуйте жизнью!

Он поблагодарил меня выразительным взглядом и сказал господину Г**.

— Я вас не знаю, да, вероятно, и не буду знать. Я наказал вас за дерзость перед дамой.

— Дамой! — прервал его негодяй. — Такой же дамой, как. ..

Но граф продолжал, как будто не слыша его:

— И сделал бы это во всяком случае, — зная вас или не зная, — что и готов повторить снова, если вы опять вздумаете делать дерзости. Что же касается до удовлетворения, то если вы потребуете его, как должно, — я никогда не отказываю в нем тем, кто достоин со мною сразиться.

— А этот господин недостоин скрестить с вами шпагу, — произнес третий голос.

Я оглянулась и узнала офицера, поклонившегося мне за четверть часа.

— Моего слова достаточно в подобных случаях, — продолжал он. — Я полковник Джервис. А этот господин — это известный Г**, пойманный в плутовстве за картами, исключенный из всех клубов и битый неоднократно во всех концах Англии. Никто не захочет явиться к вам с вызовом от его имени, а если кто и захочет, так вы не должны соглашаться.

Стиснув с яростью зубы, разоблаченный негодяй удалился; граф поклонился полковнику и сказал:

— Благодарю вас. Я граф де Шаванн и совершенно уверен в том, что вы сказали. Только негодяй мог вести себя так, как этот господин. Иначе я не решился бы драться в присутствии дам.

— Я видел все, — отвечал Джервис, — и сам спешил сюда на помощь. Но вы предупредили меня, и я остановился поодаль полюбоваться, как вы его отделали. Не в обиду будь вам сказано, граф, но, судя по уменью вашему владеть руками, вас можно принять скорее за англичанина, нежели за француза.

— Я воспитан в Англии, — отвечал граф, смеясь, — и научился здесь владеть руками.

— Это дело другое! Право, я никогда не видал, чтобы хлестали с таким искусством. Видали вы когда-нибудь, мадмуазель де Шатонеф, — кажется, я не ошибаюсь в вашем имени?

— Я до сих пор вовсе не видала ничего в этом роде и от души желаю не видать во второй раз.

— Нет, не говорите этого. Если распорядиться хорошо и ловко, так это очень приятное зрелище. И сверх того, вы неблагодарны к графу.

— Я ни за что на свете не хотела бы быть неблагодарною, — отвечала я, — и граф, я уверена, не сомневается в моей признательности. Я ему очень обязана за защиту и всегда этого от него ожидала.

— Что он будет за вас драться? — шепнула мне Каролина.

Все расслышали это замечание, хотя, может быть, она этого и не желала.

Я отвечала ей довольно холодно:

— Да, Каролина, я уверена, что он всегда готов сразиться за меня и за вас, и за каждую даму.

— Благодарю вас за доброе мнение, — сказал граф.

— Извините, если я вам сделаю вопрос, — сказал полковник, обращаясь ко мне. — Не знаете ли вы. ..

— Адели Шабо? — прервала я его. — Очень рада услышать о ней что-нибудь или увидеть мистрисс Джервис.

— Я сам хотел это сказать. Мы только вчера приехали в город, и она тотчас же поручила мне отыскать вас. Жиронаки сказали мне, что вы гостите в Кью. ..

— Да, у судьи Сельвина. Кстати, — прибавила я, — позвольте вас познакомить: мистрисс Сельвин, урожденная Каролина Стенгоп, — полковник Джервис.

Джервис поклонился, но слегка покраснел и взглянул на меня искоса. Но я сохранила такое спокойное выражение лица, что он не мог узнать, известно ли мне что-нибудь или нет.

Каролина тоже держала себя очень хорошо. Вышедши замуж, она сделалась степеннее, характер ее определился, ум развился. Она не покраснела и не смутилась, а только тихонько меня ущипнула, начала расспрашивать об Адели и пожелала ее видеть.

— В Париже она произвела, говорят, сильное впечатление, — сказала она, — и это неудивительно. Она такая хорошенькая! Вы счастливый человек, полковник Джервис.

— Это правда, — отвечал он. — Адель добрейшее создание. В Париже ее все обласкали; особенно мадам д'Альбре. Мы очень обязаны вам за это знакомство, мадмуазель де Шатонеф. Кстати: Адель привезла вам от нее целую кучу писем и подарков. Когда вы к ней приедете?

— Где вы остановились, полковник?

— В отеле Томаса, на Берклей-сквере, пока не найдем порядочной квартиры. В августе мы уедем ко мне на мызу, в горы. Адель хочет, кажется, просить вас туда к себе.

— Благодарю вас; не знаю, удастся ли это. До августа еще целых два месяца, и Бог знает, что случится в это время. Знаете ли: я сама думала ехать во Францию, когда брат должен будет явиться обратно в полк.

— В самом деле? — спросил граф. — Я об этом ничего не слышал. Что же вы, поедете?

— Не знаю. Теперь это еще только мечта.

— Но вы не отвечаете на мой вопрос, — сказал полковник. — Когда же вы навестите Адель?

— Извините, полковник. Я возвращусь в город завтра и тотчас же к ней поеду. В час или в два буду у вас. Сельвин обещал мне дать свой экипаж. Каролина, могу я в нем проехать прямо в отель Томаса?

— Конечно. Что за вопрос? Разумеется, вы можете ехать в нем куда хотите.

— Так я буду у вас в два часа, полковник. Кланяйтесь от меня Адели.

— Благодарю вас. Не смею вас дольше беспокоить, — сказал он, приподнимая шляпу. — Извините, что я взял смелость вступить с вами в разговор. Мы раскланялись, и он ускакал.

— Настоящий джентльмен, — заметила Каролина. — Адель себя не обочла.

— Советую не говорить этого при мистере Сельвине, — сказала я.

— Что за пустяки! — отвечала Каролина, слегка покраснев.

— Кто этот Джервис? — спросил граф. — Из вас, кажется, никто его не знает, и вдруг он делается знакомым. Объясните мне это явление.

— Он прекрасный человек, как заметила мистрисс Сельвин, и очень не дурен собою, как вы сами видите. В обществе он играет важную роль, и, главное, он муж одной премилой француженки, близкой приятельницы Каролины, и бежал с нею полгода тому назад, принимая ее за. ..

— Валерия! — прервала меня Каролина, краснея.

— Каролина? — возразила я спокойно.

— Что вы хотели сказать?

— Принимая ее за богатую наследницу, — продолжал я. — Но он нашел в ней больше, чем богатство: красоту и доброе сердце.

— Счастливец! — проговорил де Шаванн со вздохом.

— Почему так?

— Потому что женился на женщине, которую вы хвалите. Разве это не счастье?

— Дело очень обыкновенное, — сказала Каролина. — Вы не знаете, граф, что Валерия мастерица устраивать свадьбы. Она выдает своих приятельниц замуж с неимоверною быстротою.

— Надеюсь, то есть, я думаю, — поправился он, — что она лучше, нежели вы ее описываете. Она еще не позаботилась о себе.

— Не знаю, граф, я в этом еще не уверена, — отвечала она, стараясь отплатить мне за мою шутку.

Но я остановила ее, и в то же самое время подъехали к нам Август и Лионель. Смотр еще не кончился, но они вспомнили, что обещали воротиться через четверть часа, и проездили уже целых два часа. Каролина тотчас же начала над ними трунить, что они оставили нас одних среди толпы народа.

— Это не опасно, — сказал Лионель. — Будь тут какая-нибудь опасность, мы давно бы воротились.

— И в подтверждение ваших слов, мы были до смерти перепуганы. Мадмуазель де Шатонеф была оскорблена каким-то искателем приключений, и если бы не граф, так случилось бы что-нибудь и еще хуже.

И вслед затем была им рассказана вся история с господином Г . В жизнь мою не видала я, чтобы кто-нибудь рассердился так сильно, как Август в эту минуту. Он побледнел, как смерть, глаза его засверкали, члены задрожали, как в лихорадке.

— Он за это поплатится! — проговорил он сквозь зубы.

И он крепко пожал руку графу.

— Этого я никогда не забуду, — сказал он глухим голосом. — С этой минуты, граф, мы друзья навеки. Я никогда не могу отблагодарить вас за эту услугу.

— Пустяки, mon cher, — отвечал граф. — Я ничего не сделал особенного.

Но Август продолжал рассыпаться в благодарностях до тех пор, пока граф не сказал:

— Хорошо, пусть будет так, довольно; когда-нибудь и я в свою очередь потребую от вас услуги, позначительнее этой.

— Будьте уверены, что я исполню ваше требование, — отвечал Август. — В чем оно состоит? Говорите.

— Не спешите, — возразил граф. — Это не безделица.

— Полно, Август, — сказала я, — ты разгорячился так, что себя не помнишь. Прикажите ехать домой, Каролина. Судья ждет нас к обеду; а к этому он, как вы знаете, очень неравнодушен.

— Да, да, Валерия; вы всегда заботитесь о других. Поедемте.

В эту минуту подъехал к нам грум Джервиса и сказал:

— Позвольте вас спросить, кто из вас граф де Шаванн?

— Я.

— От полковника Джервиса, — продолжал грум, подавая ему карточку. — Полковник приказал вам кланяться и просить вас, чтобы вы тотчас дали ему знать, если получите какое-нибудь известие от того господина, которого вы отхлестали; он просит вас не считать его за благородного человека; полковник может доказать это и заставить его молчать.

— Благодарю, — отвечал граф. — Кланяйся от меня полковнику и скажи, что я ему очень обязан за внимание. Завтра поутру я явлюсь к нему сам.

Грум уехал.

— Видите, мосье де Шатонеф, — сказал граф, — вы не должны считать этого негодяя чем-нибудь порядочным.

— Разумеется! — сказал Лионель, и вслед за ним все мы повторили: разумеется!

Скоро мы прибыли в Кью и только что поспели к обеду. Предметом разговоров были события этого дня, героем — граф.

На следующее утро я с Августом возвратилась в город. Шаванн уехал из Кью после обеда.

Согласно моему обещанию, я тотчас же отправилась к Адели и застала ее одну, в очень веселом расположении духа. Она говорила, что она счастливейшая из женщин, и желала только увидеть меня замужем.

— Лучше предоставьте это судьбе, — отвечала я. — Суженого конем не объедешь. Спешить или оттягивать, выйдет одно и то же. Каролина тоже говорит, что она счастлива; я вам верю, потому что муж ваш мне очень нравится.

— Очень рада это слышать. Вы тоже его очаровали. Но кто же граф де Шаванн, о котором он прожужжал мне уши? Он говорит, что это единственный француз, который достоин быть англичанином, — а выше этой похвалы он не может себе ничего вообразить. Кто же этот граф, Валерия?

Я отвечала ей, что знала.

— Ну, и что же? — спросила Адель.

— Ну, и — ничего, — отвечала я.

— Не секретничайте с друзьями, — сказала она, глядя на меня серьезно. — Я от вас не скрывалась, и вы помогли мне советом. Будьте же и вы со мною откровенны.

— Я люблю вас, Адель, и у меня нет от вас секретов. Мне нечего от вас скрывать.

— Нечего? А граф?

— Что ж граф?

— Вы не думаете сделаться графиней?

— Нет.

— В самом деле?

— В самом деле.

— Этого я не понимаю. Из слов мужа я заключила, что это уже решенное дело.

— Полковник ошибается. Тут ровно ничего нет, ни решенного, ни нерешенного

— И вы его не любите? Он вам не нравится?

— Нравится как приятный собеседник часа на два и как благородный человек.

— Так отчего же не полюбите вы его и больше?

— Я буду с вами откровенна, Адель. Я вовсе не думаю о том, могу ли я его любить или нет. Он никогда и ничего не говорил мне о любви, а не мне же заводить об этом разговор.

— Понимаю, понимаю. Но, будьте уверены, он заговорит. Что вы ему тогда ответите?

— Тогда подумаю.

— Это значит, вы скажете да. Только обещайте мне обратиться ко мне, если вам понадобится моя помощь. Я сделаю для вас все, что могу, по первому слову; муж мой также; вам обязаны мы нашим счастьем.

— Извольте, обещаю.

— Так довольно же; ни слова больше об этом. Пойдемте ко мне в комнату, я отдам вам письмо и подарки мадам д'Альбре. Знаете ли, Валерия, она обласкала нас как нельзя больше. Она, кажется, раскаивается в своем поступке против вас.

— А знаете ли вы, что человек, которого граф прибил хлыстом, ее бывший муж, господин Г**?

— В самом деле? Он не простит вам до гроба. Джервис думал, что он никому из вас не известен по имени. Но стоит ли думать об этом негодяе? Вот вам письмо мадам д'Альбре.

Письмо было ласково, как нельзя более. Она благодарила меня за знакомство с Джервисами, и надеялась встретиться со мною когда-нибудь, когда все прошедшее будет забыто, и я займу почетное место в обществе моей родины. В заключение она прибавляла, что по странному стечению обстоятельств узнала, что мать моя серьезно больна и, вероятно, проживет недолго.

Я продолжала читать.

«Обстоятельства не оправдывали ваш поступок, — писала, наконец, мадам д'Альбре, сделавшая мне так много зла своими советами в моей неопытной юности, — и едва ли хорошо сделали мы, что так долго скрывали истину и заставляли страдать ваших родителей. Матушка ваша никогда мне этого не простит. Но несмотря на ее гнев, я не могу хранить дольше тайну. Действительно, если только это можно сделать без опасности, известите о себе родителей и даже, советую вам, приезжайте к умирающей матери. Надеюсь, возвратившись во Францию, вы будете считать мой дом своим».

Я решилась ехать с Августом; Адель была того же мнения. Но прежде я решила посоветоваться с братом и Сельвином. В тот же вечер, когда Жиронаки удалились, я заговорила с Августом о поездке, но он прервал меня:

— Выслушай прежде, что я тебе скажу, и говори откровенно, без ложной стыдливости. Не одна поплатилась за это счастьем; а тебе, с кем же тебе говорить здесь откровенно, если не со мною?

— К чему это предисловие? Я, разумеется, буду отвечать тебе откровенно.

— Нравится тебе граф?

— Какой вопрос? Ну — да.

— Любишь ты его?

— Он ни слова не говорил мне о своей любви. Я не знаю, любит ли он меня, и не имею причин предполагать это.

— Не имеешь причин! Но все равно. Если бы он любил тебя, согласилась бы ты выйти за него замуж?

— Он говорил тебе об этом, Август, он говорил!

— Ответ я читаю у тебя в глазах. Да, он говорил и просил у меня позволения обратиться к тебе.

— А ты. ..

— Я отвечал, что у меня об этом нечего спрашивать позволения, и что я посоветую тебе послушаться собственного сердца.

— Ты отвечал, как добрый брат. А он?

— Спросил, что думаю я о твоих чувствах? Я отвечал, что сердце твое, сколько мне известно, не принадлежит никому, и что он может попытаться завоевать его. Я заметил ему, между прочим, что он полюбил тебя слишком скоро, и что любовь его поэтому, вероятно, не прочна. Но в этом я ошибся. Он уверил меня, что полюбил тебя сначала не за красоту, а за мужество, твердость и постоянство в несчастиях. Он знает почти все обстоятельства твоей жизни. Признаюсь тебе, мне очень нравится, что он смотрит на брак с серьезной точки зрения.

— Мне тоже. Но мне хотелось бы и о нем узнать побольше, то есть, о его характере и взглядах.

Август посмотрел на меня с удивлением.

— Что за положительная женщина! — сказал он. — Знаешь ли, мне кажется, что ты немножко. ..

— Холодна? — добавила я, обнимая его. — Нет, нет. Но я так долго принуждена была опираться сама на себя, что привыкла рассматривать вопросы со всех сторон и не давать воли чувствам, пока их не одобрил рассудок. Вспомни и то, Август, что ведь от этого шага зависит счастье всей моей будущей жизни.

— Ты права, Валерия. Скажи же мне, любишь ты его?

— Да. Он единственный человек, о котором я могу думать, как о муже, и готова за него выйти.

— Он как будто предвидел все это. Он показывал мне письма своих старинных друзей, в особенности , почтенного священника и воспитателя его, живущего в Гендоне; он ведет с ним переписку с самых юных лет, и уже это одно говорит в его пользу. Из писем старика видно, что он считает своего воспитанника за образец честности и благородства. Граф предложил мне ехать с ним завтра в Гендон и лично расспросить о нем священника.

— Я тоже думаю, что все это говорит в его пользу, — отвечала я, — поезжай и повидайся с его воспитателем. А я между тем отправлюсь в Кью и посоветуюсь с Сельвином. Завтра вечером я готова буду выслушать графа.

Август справедливо заметил, что я девушка положительная; а я прибавлю, что мне никогда не приходилось жалеть об этом. Чувствами всегда должен управлять рассудок.

В заключение разговора я показала Августу письмо мадам д'Альбре, и мы решили, что по приезде во Францию он тотчас же известит обо мне отца, предоставив на его усмотрение, сообщить ли это родным или нет.

Рано утром на следующий день я уехала в Кью; все удивились моему раннему приезду. Когда я сказала, что приехала поговорить с судьею о важном деле, он попросил меня отослать мой экипаж в город и поехать с ним. — Так мы убьем двух птиц одним зарядом, — сказал он. — Будем ехать в суд и говорить о деле.

Севши в экипаж, я думала, как бы лучше заговорить о щекотливом предмете, но судья начал сам.

— Я полагаю, — сказал он, — что вы желаете узнать результат справок, которые вы не хотели, чтобы я наводил? Не так ли?

— Так, хотя я и не понимаю, почему вы это угадали?

— Следовательно, лучше, что я послушаю себя, а не вас.

— Что же вы узнали?

— Выходите за него, если он сделает вам предложение. Ведет он себя, как человек пятидесяти лет. Он богат, щедр, но не расточителен; не играет в карты и во всех отношениях честный и благородный человек. Все это узнал я из верного источника. .

С минуту я не могла произнести ни слова и готова была заплакать. Судья сказал, чтобы я во всем положилась на него, как на отца. Он одобрил все мои поступки и посоветовал вести дело с графом просто и откровенно.

— Вы любите его, Валерия, — сказал он. — Я знал это прежде вас и уверен, что он будет хороший муж. Скажите ему все, покажите ему письмо мадам д'Альбре, в котором она пишет о вашей матушке, и, если он пожелает, выходите за него немедля и уезжайте вместе с Августом во Францию.

Я согласилась с его мнением. Вечером Август возвратился с графом из Гендона и оставил меня с ним наедине. Тут мы все покончили без всяких затруднений.

Любовные сцены очень занимательны для действующих лиц, но для посторонних не может быть ничего скучнее; поэтому скажу вам только, что графом осталась бы довольна самая взыскательная женщина. В продолжение двенадцати лет моего замужества я ни разу не имела повода раскаяться в том, что вступила с ним в союз.

Радость мадам Жиронак легче себе вообразить, нежели описать. Весело было смотреть, как хлопотала она, снаряжая меня к отъезду во Францию. Ни одна свадьба не была, я думаю, сыграна так быстро. Законные формальности Чарльз Сельвин порешил очень скоро; при венчании присутствовали только леди Батерст, Джервисы, Жиронаки и Сельвины. Свадьба обошлась без епископов и герцогов, без ливрейных лакеев и громогласного объявления в газетах, но небо улыбалось союзу двух сердец и рук.

Мы скоро приехали в Париж и были с восторгом встречены моими старыми друзьями, мадам Паон и мадам д'Альбре, гордившейся тем, что ее бывшая protegee сделалась графиней де Шаванн.

Август получил позволение ехать к своему семейству в По. Он выехал тремя днями раньше нас и опередил нас целою неделей. Родители приняли нас, как жданных гостей, и оба были рады этой встречи.

Матушка была при смерти; опоздай мы двумя днями, мы не застали бы ее в живых. Она скончалась на моих руках на другой день после нашего приезда и благословила меня перед смертью.

Отец не мог на меня насмотреться. Доставшееся мне наследство, около трех тысяч пятисот фунтов, было передано, с согласия графа, моему отцу, а потом должно было перейти к сестрам.

Так кончились все бедствия моей жизни. Валерия де Шаванн была с избытком награждена за заслуженные страдания Валерии де Шатонеф.

Несколько лет спустя Лионель женился на сестре моей Элизе и поселился вблизи виллы, купленной графом, по возвращении его из Франции, в окрестности Виндзора.

Брат Август теперь подполковник и отличился в Алжире. Николай, не возвращавшийся во Францию, приобрел славу и состояние как музыкант, и все прочие члены нашего семейства удачно устроили свою участь.

У меня трое детей: сын и две дочери. Собственный опыт научил меня воспитывать их как следует.

Фредерик Марриет Иафет в поисках отца

Глава I

Кто удостоит эти листки чтением, не будет задержан долгим предварительным описанием моего рождения, родни и воспитания. Самое заглавие книги свидетельствует о том, что по первым двум пунктам я ничего и не мог знать.

Но в интересах повествования необходимо остаться в этом счастливом состоянии, счастливом потому, что при чтении рассказа, как и в продолжение нашей жизни, неизвестность будущего можно считать действительно за величайшее счастье. Все, что было обо мне известно, хотя и очень мало, я расскажу с возможной точностью и обстоятельностью.

Это было в… но я совершенно позабыл время. Чтобы навести справку, я принужден буду встать со стула, отыскать ключи, отпереть кабинет и перерыть кучу бумаг в сундуке. Таким образом, надолго задержу вас. Следовательно, достаточно будет сказать, что это было ночью; а описываемая ночь была ли темная, или лунная, дождливая илипасмурная, право не припомню, да, впрочем, оно и не так важно. Итак, я явился ночью… часу в… и вот опять остановка. Тогда могло быть часов десять, одиннадцать или полночь. Могло быть также и за полночь и близко уже к утру. Я ничего не могу тут утверждать, читатель должен извинить ребенка… Но тут новая запятая… Какого возраста? Ну, предположим, что мне было тогда несколько дней. Закутанный во фланель и сунутый в корзину, покоясь в сладком сне, я не замечал состояния погоды и времени дня по церковным часам; притом я никогда не считал времени важным делом в рассказах, да и слишком поздно это вспоминать в надлежащем порядке, когда все давно забыто; почему я и принужден рассказать мою историю со многими пропусками, надеясь на снисхождение читателей. Вот она. Ночью… состояние погоды было… я, ребенок неизвестного возраста, был привешен кем-то к ручке колокольчика у ворот воспитательного дома, и тот, кто принес меня, необыкновенно громко позвонил. Старый привратник вскочил с поспешностью и второпях так сильно ударил рукою по носу свою дорогую половину, что ушиб произвел кровотечение, а потом ужасные ругательства.

Вся тревога произошла из-за упомянутого звонка, но виновник, или виновники, шума давно уже исчезли, прежде чем старый привратник смог одеться и удовлетворить неучтивому требованию.

Наконец старик отворил ворота и наткнулся носом на висевшую корзину. Почтенный человек, отыскав ножик, вывел меня из затруднительного положения. В самом деле, это был жестокий поступок, заставить ребенка висеть некоторое время в таком ужасном положении. Он снес меня в свой дом, засветил свечу, открыл корзину, и вот состоялось мое чудесное появление в свет.

Когда он открыл корзину, я открыл глаза, хотя этого, впрочем, и не заметил; старуха его тогда стояла в самой легкой спальной одежде и, свесив нос над тазом с водой, обмывала эту часть лица.

— Посмотри-ка, жена, какой прелестный ребенок, что за глаза, черные, как смоль! — произнес старик.

— Черные глаза? — проворчала старуха с негодованием, обмывая нос. — Завтра будут и у меня черные глаза…

— Бедненький, как он озяб, — пробормотал старый привратник.

— Наверно и я простужусь и получу насморк, — прохрипела его супруга.

— Но, Боже мой, вот и бумага! — вскрикнул старик.

— Ну да, мне нужно хлопчатой бумаги и уксусу, — простонала жена привратника.

— Адресованная смотрителю, — сказал привратник.

— Адресуйся к аптекарю, — говорила тем же голосом жена его.

— И запечатано, — сказал он.

— Попроси, чтоб вылечил, — продолжала старуха.

— На нем хорошее белье… Это дитя, верно, не бедных людей.

— Мой бедный нос! — вскрикнула старуха.

— Надо снести его к кормилице, а письмо отдать смотрителю ужо или завтра. — И с этими словами ой отправился, неся вашего покорного слугу в корзине.

— Теперь лучше! — сказала его страждущая супруга, утирая нос полотенцем и возвращаясь к своей постели, куда вскоре явился и супруг ее. Они спокойно улеглись и таким образом продолжали прерванный сон без дальнейших приключений.

На следующее утро я был отнесен к смотрителю вместе с письмом, которое он распечатал и прочел. Оно было написано лаконично и заключалось в следующих словах:

«Дитя это законнорожденное; имя его Иафет. Когда обстоятельства позволят, он будет взят обратно».

При записке еще была бумага, которая стоила первой, — банковский билет в пятьдесят фунтов стерлингов.

Так как люди, которые вешают корзины с детьми, никогда не кладут денег или забывают их класть, мое появление произвело большой шум, который я и сам много увеличивал, пока мой голод не утолила молодая кормилица, питавшая двух или трех детей разом.

У нас в Англии во всех местах королевства есть подготовительные училища для мальчиков от трех до семи лет. Но важнейшее место занимает воспитательный дом, в который принимают детей не только нескольких дней, но даже нескольких часов, если родители боятся держать их у себя. Воспитание их начинается тем, что их приучают есть кисель вместо молока, потом учат ходить, потом заставляют сидеть, наконец, говорить, и коль скоро заговорят, учат держать язык за зубами. Таким образом их постепенно и воспитывают, переводя из одного отделения в другое, пока совершенно не выведут за ворота воспитательного дома. Получив кой-какое воспитание, они вступают в свет, не имея ни родителей, которые пеклись бы о них, ни родственников, которым могли бы докучать своими просьбами. Так случилось и со мной. Несмотря на обещание письма — вероятно, обстоятельства не позволяли его исполнить, — я до четырнадцати лет оставался в богадельном, или воспитательном, доме, где был счастливее других обитателей-воспитанников. Пятьдесят фунтов стерлингов, посланные со мной, не были назначены в капитал заведения, но употреблены в мою пользу смотрителями, которые были довольны моим поведением и имели хорошее мнение о моих способностях.

Вместо того, чтобы ограничить мое учение ремеслом сапожника, портного, или каким-нибудь другим, тому подобным, меня поручили аптекарю и отдали ему деньги, оставленные со мною еще со времени нахождения моего в корзине. Он, то есть аптекарь, взялся выучить сироту, как должно.

Но теперь, почтенный читатель, когда я вышел из воспитательного дома, мы не так скоро пойдем вперед.

Аптекарь, взявший меня для обучения, назывался мистер Финеас Кофагус; дом его был выстроен как будто бы нарочно для коммерческих дел. Одна сторона его, загроможденная лавками и лавочниками, выходила на Смитфилльд-Маркет, а другая, представлявшая собой стеклянную поверхность, — на главную улицу, ведущую в рынок. Нужно заметить, что дом был угольный, но не на углу; с обеих сторон к нему были прилеплены кабаки, к кабакам две пивные лавки, а к последним две харчевни. Все портики Кофагуса были посещаемы преимущественно мясниками, гуртовщиками и фермерами.

Если это общество напивалось до драки, то никто так искусно не перевязывал головы, как Кофагус. Если мясник наедался до апоплексического удара, то сейчас являлся ланцет Кофагуса. Если быку вздумалось прободать человека, то Кофагус являлся с примочкой и корпией. Если осел пугал женщину, то ее отводили в заднюю комнату Кофагуса, где она приходила в память. Когда лошади лягали людей, то и это способствовало его доходам. Торговые дни вообще доставляли большой доход моему хозяину. Люди и звери целиком и по частям, словом, одушевленное и неодушевленное, все платило должную дань Кофагусу, ради которой он не пропускал ни одного страждущего. Окна его дома были уставлены зелеными, желтыми и синими бутылками, и на одном из них стояла серая лошадь, а на другом вороная. Все это украшение служило вывеской для извозчиков, давая им знать, что здесь есть и лошадиные лекарства. Впрочем, у нас действительно были все медицинские снадобья, даже известный повсюду и употребляемый от всех болезней эликсир господина Энони. Я очень удивлялся при первоначальном моем аптекарском занятии, почему приготовляем мы столько других лекарств, когда имеем одно, которое в состоянии заменить все остальные. Лавка наша была очень просторна, и в задней части ее стояла огромная железная ступка с пестом. Первый этаж дома был занят господином Кофагусом, половина второго отдавалась внаем, а остальные комнаты принадлежали людям, прислуживающим в аптеке.

Я начал мое описание с такого низкого предмета, как лавка, для того, чтобы возвысить моего наставника в мнении читателя, когда я буду описывать его особу и личные достоинства.

Мистеру Кофагусу было около сорока пяти лет, когда я в первый раз был представлен ему в приемном зале воспитательного дома. Он был среднего роста, имел сухощавое лицо, крючковатый нос, маленькие веселые глаза и огромный рот, оттянутый в одном углу книзу. Толстое туловище его имело в середине весьма значительное возвышение, которое он любил поглаживать с большим снисхождением. Несмотря на достоинство верхней половины тела, ноги представляли собой две тонкие спички, так что Кофагус походил на известную птицу из породы цапель.

Одежда его состояла всегда из светло-фиолетового сюртука и такого же цвета жилетки, белого галстука и, высокого воротника рубашки, в который он мог скрыть свою физиономию; в правой руке он носил всегда толстую черную трость с золотым набалдашником, точно так, как представляют в карикатурах доктора на консилиумах, но разговор и манеры его были еще страннее фигуры: когда он начинал говорить, то всякий почел бы это за шум от полета какой-нибудь стаи птиц. Сверх того, он имел привычку примешивать всюду «гм», что составляло промежуток в его мысли, которую он всегда оканчивал любимыми словами «и так далее».

После разговора он отходил обыкновенно в другую часть комнаты, в угол или к печке, приложив трость к носу и нагнув голову на сторону с самодовольным выражением.

Когда я был представлен ему, он говорил с двумя смотрителями.

— Вот мальчик, — сказал один из них, — его зовут Иафет.

— Иафет! — сказал Кофагус. — Гм… по писанию Сим, Хам… гм… и так далее. Этот мальчик читает?

— Очень хорошо и так же хорошо пишет. Рекомендую его вам как милого ребенка, Кофагус.

— Читает, пишет, разбирает по складам… гм! Внедрим в него начала аптекарского искусства… писать сигнатурки… гм… потом будет человеком, доктором медицины… и так далее, — говорил Кофагус, ходя вокруг меня и вращая тростью перед моим носом и по временам рассматривая мою физиономию наблюдательным оком.

После этого осмотра я был отпущен, а на следующий день одет с ног до головы в новое платье и приведен привратником в лавку Кофагуса, которого, впрочем, не было, когда я к нему явился.

Глава II

За конторкой стоял высокий краснолицый молодой человек, но казалось, что румянец этот был в нем признаком чахотки. Он делал пакеты по рецептам, а возле него стоял чумазый мальчуган с ящиком для доставки всех лекарств по адресам. Молодой человек, стоявший за конторкой, был помощник Брукс, которому оставалось еще учиться полтора года. По прошествии этого срока друзья его хотели самого его сделать хозяином, и это заставило Кофагуса взять меня, выучить и сделать помощником, когда выйдет Брукс. Этот молодой человек был очень тих, любезен и снисходителен ко мне и мальчику-разносчику. Последний служил Кофагусу из-за одного насущного хлеба. Привратник, рассказав Бруксу, кто я, оставил меня с ним одного.

— Хотите ли вы быть аптекарем? — спросил меня Брукс с приветливой улыбкой.

— Я не вижу причин, почему бы мне не хотелось этого, — ответил я.

— Погодите немного, — сказал мальчик, который стоял с ящиком, — вы еще не испытали начал.

— Молчи, Тимофей! — вскрикнул Брукс. — Это очень понятно, что тебе начала, как называет Кофагус, не нравятся. Теперь отправляйся скорее с лекарством вот по этим адресам, понимаешь ли?

— Еще бы не понять, я ведь читаю почти все ваши латинские надписи и думаю сам начать торговать на днях.

— А я думаю тебя вздуть, если ты в другой раз так долго будешь зевать на вывешенные картинки.

— Этим-то я всему и научаюсь, — ответил, смеясь, Тимофей, выходя со своими посылками.

Только Тимофей вышел, вошел Кофагус.

— Эге, это Иафет, вижу, — сказал он, подымая свою трость. — Ничего дурного не делать… работать… гм. Мистер Брукс, выучите этого мальчика всем началам… и так далее.

Тут Кофагус отнял трость от носа, показал на железную ступку и потом ушел в заднюю комнату. Хотя я ничего не мог заключить из этого, но господин Брукс сейчас же понял, в чем дело. Он вытер ступку, положил туда чего-то, показал, как толочь, и предоставил мне эту работу. Через полчаса я понял, почему Тимофей имел такое отвращение к так называемым Кофагусом началам его искусства. Работа эта была ужасна, пот лил с меня градом, я почти не мог поднять рук. Кофагус проходил мимо и, видя, как я ворочал тяжелой железной ступкой, говорил мне:

— Хорошо, будущий доктор медицины и так далее. Мне стало ясно, что это слишком трудная дорога к известности, и я остановился перевести дух.

— Иафет, что ли? Гм. Фамилия? И так далее.

— Мистер Кофагус желает знать вашу фамилию, — перевел мне Брукс.

Я забыл сказать читателям, что детям в воспитательном доме дают сверх имени фамилию, и по записке, которую нашли в корзине, я получил фамилию подписавшейся особы.

— Фамилия моя Ньюланд, — ответил я.

— Ньюланд, гм! Славная фамилия, все полюбят ее непременно… гм, и так далее, — говорил Кофагус, уходя из лавки.

Я опять принялся за свое обучение. В это время Тимофей возвратился с пустым ящиком и засмеялся, увидев меня за работой.

— Нравятся ли вам начала… гм, и так далее, — сказал Тимофей, передразнивая Кофагуса.

— Не слишком трудные, — ответил я, отирая пот.

— Это было мое занятие до вашего прибытия, и я в продолжение года не выбрался еще из этих начал и думаю, что при них останусь.

Брукс заметил, что я устал, и велел мне оставить работу, чем я был очень обрадован и, повинуясь его приказанию, сел в углу лавки.

— Кажется, я окончил свою работу ante prandium (до обеда), — сказал Тимофей, кладя корзину под конторку.

— Нет, Тимофей, — ответил Брукс, — тебе еще надобно сходить post prandium (после обеда), только убрав прочь post.

Когда обед был готов, Кофагус и Брукс пошли в заднюю комнату, оставив меня с Тимофеем, чтобы дать знать, если придут покупатели.

Теперь удобный случай познакомить читателя с Тимофеем, потому что он будет играть важную роль в рассказе. Тимофей был мал ростом для своих лет, но прекрасного телосложения; у него было овальное лицо темного цвета, серые глаза, которые сверкали из-под длинных ресниц и притом так были косы, что встречались; он был ряб, но только вблизи рябинки его были заметны. Физиономия его всегда выражала веселость; он имел такое плутовское личико, что с первого взгляда нравился всякому, и я подружился с ним сейчас же.

— Откуда, Иафет, вы к нам попали?

— Из воспитательного дома, — ответил я.

— Вы не имеете ни друзей, ни родных?

— Если и имею, то по крайней мере не знаю, где они, — ответил я очень серьезно.

— Ну, не задумывайтесь об этом. Говорят, что я тоже воспитанник сиротского дома, но я не обижаюсь, только бы поскорее позвали обедать. Отец или мать, кто бы они ни были, бросили меня на произвол судьбы, да не унесли с собой моего аппетита. Я удивляюсь, как хозяин так долго изволит кушать, а Брукс ест менее птицы. Как ваша фамилия, Иафет?

— Ньюланд.

— Ньюланд… А моя, если угодно знать, Олдмиксон, к вашим услугам. Мне досталось это имя в наследство от насоса, находящегося в сиротском доме, на котором было написано «Тимофей Олдмиксон», и смотритель почел, что это название не хуже других; таким образом меня и окрестили, по имени мастера насоса, водою того же насоса, а когда я приобрел достаточную силу, то меня заставляли накачивать воду из того же насоса. Этим насосом я был занят в продолжение целого дня и называл свое занятие «работой при моем отце». Немногие сыновья беспокоили столько своих родителей, как я, и немногие так их ненавидели. Теперь, Иафет, я из вас высасываю все, что могу, по старой привычке.

— Следовательно, вы скоро высосете из меня все, потому что недолго рассказывать вам мою историю, — ответил я. — Но опишите, пожалуйста, что за человек наш хозяин?

— Он точно таков всегда, как вы его теперь видели, а когда он в дурном расположении, то еще смешнее. Мне он очень часто грозит, но никогда не наказывает, хотя Брукс и жаловался ему на меня несколько раз.

— Но Брукс, кажется, не зол?

— Да, он предобрый, но часто посылает меня слишком далеко. Брукс говорит, что люди могут умереть от недостатка лекарств, и причиной буду я, потому что оставляю часто мой ящик для шалостей. Это правда, но я не могу удержаться, чтобы не бросить свайку в кольцо; да, впрочем, за это получаю только удар, что ничего не значит. Когда же узнает об этом Кофагус, то мотает беспрестанно своей палкой под моим носом и твердит: «Дурной мальчик… толстая палка… гм… не позабудешь в другой раз… и так далее». И последние слова, — продолжал Тимофей смеясь, — заканчивают всегда и все, что бы он ни говорил.

В это время Кофагус и его помощник, окончив свой обед, вошли в лавку. Первый посмотрел на меня и приложил палку к носу.

— Маленькие мальчики всегда голодны… гм… любят хороший обед, жаренную говядину, пудинг… и так далее.

Он показал палкой на заднюю комнату. Тимофей и я на этот раз поняли его очень хорошо. Мы вошли в комнату, где была экономка, которая села вместе с нами и помогла нам докончить кушанье. Она была пресвоенравное маленькое женское существо, но так же точно честна, как и своенравна. Вот все, что я могу сказать в ее пользу. Тимофей не был ее любимцем, потому что ел порядком. Обо мне тоже она, кажется, не получила хорошего мнения по той же причине. С каждым глотком падала моя репутация в ее глазах и, наконец, опустилась до нуля. Тимофей пользовался подобной славой с давних времен, и за то же преступление. Но Кофагус не позволял ей ограничивать его на этот счет, говоря: «Маленькие мальчики должны есть или, в противном случае, не вырастут, и так далее».

Я скоро нашел, что нас не только хорошо кормили, но с нами хорошо даже обходились. Я был почти доволен своей судьбой; Брукс выучил меня делать надписи и все увязывать. Вскоре я достиг совершенства в этом, и, как Тимофей предсказывал, начала были опять в его руках. Кофагус одевал нас хорошо, но никогда не давал денег, и мы с Тимофеем часто оплакивали нашу участь, не имея за душой ни полушки.

Через шесть месяцев я составлял уже все лекарства, и Брукс мог отлучиться по делам. Он только отвешивал по рецептам, и потому, если кто-нибудь приходил, я просил ждать возвращения Брукса, говоря, что он скоро придет. Однажды, когда он вышел, я сидел за конторкой, а Тимофей умостился на ней с ногами, и мы оба жалели о том, что нет денег.

— Иафет, — сказал Тимофей, — я все выдумывал средство доставать деньги и наконец достиг своей цели; мы не будем отсылать приходящих в отсутствие Брукса, а сами будем лечить их.

Я вскочил от радости, услышав это предложение. Он не успел еще окончить его, как вошла какая-то старуха и сказала, что для ее внука нужно лекарство от кашля.

— Я не составляю лекарств, сударыня, — ответил Тимофей, — обратитесь к мистеру Ньюланду, который сидит за конторкой. Он знает, что нужно от всякой болезни.

— Боже мой, какое хорошенькое личико, и как еще молод! Разве вы доктор, сударь?

— Разумеется, — ответил я, — что вам нужно, микстуры или пилюль?

— Я не понимаю этих мудреных слов, но мне хотелось бы какого-нибудь лекарства.

— Хорошо, я знаю, что вашему внучку будет полезно, — ответил я, приняв значительный вид. — Тимофей, вымой эту склянку как можно чище.

— Сейчас, — ответил он с почтением.

Я взял мерку, налил немного зеленой, синей и белой жидкости из обыкновенно употребляемых Бруксом бутылок, дополнил ее водой, налил смесь в склянку, закупорил и надписал: «Haustus statim, sumendus» и передал через конторку женщине.

— Должен ли ребенок принимать это внутрь, или только натирать ему горло? — спросила старуха.

— Употребление написано на билете; но вы, может быть, не понимаете по-латыни?

— О нет, батюшка, нет… А ты понимаешь по-латыни? Что за милый, умный мальчик.

— Я не был бы хорошим доктором, если бы не знал этого.

Тут я подумал, что вернее употребить лекарство как наружное средство, и я перевел ей надпись следующим образом: haustus — втирать, statim — в горло, sumendus — кистью руки.

— Благодарю покорно; сколько я должна заплатить вам, сударь?

— Микстура — очень дорогое лекарство; это стоит двенадцать пенсов; но с вас, как с бедной женщины, я возьму девять.

— Покорно благодарю, — ответила старуха, кладя деньги и откланиваясь мне очень вежливо.

— Браво! — воскликнул Тимофей, потирая руки. — Мы разделим это пополам, Иафет, не правда ли?

— Да, — ответил я, — но мы должны поступить честно и не обманывать Кофагуса; склянку продают, как ты знаешь, за один пенс; я думаю, что лекарство также не стоит более пенса, так если мы заплатим два пенса Кофагусу то его не обманем и не украдем его собственности, а остальные семь пенсов будут нашим барышом.

— Но как мы поставим эти два пенса на счет? — спросил Тимофей.

— Скажем, что продали две склянки вместо одной, ты знаешь, что их никогда не считают.

— Прекрасно, — воскликнул Тимофей, — теперь станем делить!

Но этого нельзя было сделать до тех пор, пока Тимофей не сбегал и не разменял денег. Мы получили каждый по три пенса с половиною и в первый раз в жизни могли сказать, что имеем деньги в кармане.

Глава III

Так как первая попытка наша удалась, то мы вздумали продолжать дело. Но я боялся сделать какое-нибудь несчастье моим лечением и потому расспрашивал у Брукса свойства разных лекарств, когда он их составлял по рецептам, чтобы не попасть на какое-нибудь ядовитое. Брукс был этим доволен и объяснял мне все очень подробно, так что я не только узнавал лекарства, но сверх того делал себе хорошую репутацию у Кофагуса, которому Брукс говорил о моем прилежании и любознательности.

— Хорошо, очень хорошо, — повторял Кофагус. — Прилежный мальчик, который учится своей должности, будет доктором медицины, станет ездить в своем экипаже… гм… и так далее.

Несмотря на это, во вторую мою попытку я удивительно сглупил, и это чуть не наделало было беды.

Однажды вечером пришел к нам ирландский полупьяный мужик, который спрашивал, есть ли у нас пластырь, так называемый для бедных людей.

— Правду сказать, — говорил он, — я слышал, что он очень полезен от моей боли в спине, которая мешает мне лазить по лестницам, а так как сегодня суббота, то я получил сейчас деньги, на которые и хочу сперва купить пластыря, а на остальные выпить водки, которая, может быть, не вылечит ли меня, а если все это не поможет, то, верно, сам черт уже залез в мою спину.

У нас не было этого пластыря, но был нарывной. Тимофей передал его мне, а я мужику,

— Что вы хотите за него? — спросил он меня. Нарывной пластырь, намазанный на бумагу, стоил шиллинг, и потому я спросил восемнадцать пенсов, таким образом мы получили барыша шесть пенсов.

— Черт возьми, можно бы было подумать, что вы ошиблись и дали мне пластырь для богатых людей; от этого у меня будет меньше водки. Вот вам деньги — да и прощайте, уже поздно.

Мы с Тимофеем смеялись, считая деньги; но, кажется, что бедняга, напившись водки, приложил пластырь к спине, когда ложился спать, потому что на следующее утро был не в завидном положении.

Целую неделю мы его не видали, но к концу ее, к ужасу нашему, он вошел в лавку. Брукс был тогда занят чем-то за конторкой. Тимофей увидел его прежде, нежели он мог нас заметить, и сейчас дернул меня. Мы ускользнули в заднюю комнату и отворили немного двери, чтобы слышать, что происходило.

— Это разбой! — кричал мужик. — Верно, вы мне дали чертова пластыря; он не оставил у меня ни клочка кожи; я целую неделю пролежал на постели без работы.

— Я, право, не помню, чтобы давал тебе какой-нибудь пластырь, — возразил Брукс.

— Черт вас возьми, если вы не помните, а мне кажется, я во век не забуду его. Правда, он вылечил меня, но зато я чуть не умер от этого проклятого лечения.

— Ты, верно, брал в какой-нибудь другой аптеке, — заметил Брукс, — не ошибаешься ли?

— Какая ошибка! Видно, вы ошиблись пластырем. Разве я не помню, что получил от мальчика в этой лавке.

— Никто не продает здесь без меня.

Ирландец был удивлен, он осматривался кругом.

— Ну, если это не та лавка, так, по крайней мере, родная ее сестра.

— Тимофей! — закричал Брукс.

— В той лавке был тоже какой-то Тимофей, потому что я слышал, как один мальчик звал другого этим же именем. Впрочем, все равно, если пластырь содрал с меня кожу, зато вылечил. Итак, прощайте, аптекарь.

Когда ирландец ушел, мы вышли из нашего убежища, и Брукс спросил меня:

— Иафет, продавали вы пластырь ирландцу?

— Да; разве вы не помните, в прошлую субботу я вам отдал шиллинг?

— Помню; да чего он у вас спрашивал?

— Он требовал пластырь от lumbago, а я дал ему нарывной.

Я посмотрел на Тимофея и засмеялся. — Не делайте в другой раз этих штук, — сказал Брукс — Я вижу, в чем дело. Это шутки для вас, а не для него.

Брукс думал, что мы из шалости это сделали. Он читал нам очень долго мораль и грозил пожаловаться Кофагусу, если мы сделаем это впредь.

Так прошла наша гроза, сделавшая меня на будущее очень осторожным, и так как я с каждым днем приобретал более познаний в лекарствах, то и мог в скором времени сам их составлять на все требования, и менее, нежели через полтора года, я приготовлял уже все по рецептам. К концу этого времени Брукс отошел от нас; на меня были возложены все его занятия, и я старался во всем угождать Кофагусу.

Теперь, когда я приобрел уже некоторое повышенно, надобно читателю дать понятие о моей наружности, о которой я до сих пор не упомянул.

Мне минуло тогда пятнадцать лет. Я был тонок, высок не по летам, приятной наружности; имел большие блестящие глаза, орлиный нос, высокий лоб и черные волосы — вот черты моей особы. Вообще я был милый мальчик с маленькими белыми зубами, с ямочками на щеках и красивым личиком; но, подобно всем аптекарям, я не имел взгляда премудрости, или по крайней мере самонадеянности, который так обыкновенен в свете. Лоб мой был совершенно бел и нежен, кудри зачесаны назад и с такою тщательностью, как только можно было зачесать волосы. Особа, обладающая описанными принадлежностями, делала все по предназначенной мере и правилам. Длинными пальцами я сворачивал пакеты с такой задумчивой важностью, как будто бы министр, только что подавший необъяснимый протокол; а по ловкости, с которой я переливал жидкости из одной склянки в другую, можно было бы меня почесть за королевского доктора.

Во время скучных занятий передо мной на конторке всегда лежала книга, но не роман и не восторженное поэтическое сочинение, а обыкновенная медицинская или аптекарская, усеянная на каждой строке греческими и латинскими словами. Все это придавало мне настоящую докторскую важность.

Таков был ваш покорный слуга во время произведения своего в раздаватели жизни и смерти. Поэтому читатель не удивится, если я был замечаем всеми, кто приходил советоваться или говорить с Кофагусом, и знакомые его даже спрашивали обо мне: откуда я и кто мой отец.

— Отец? — отвечал обыкновенно Кофагус, когда они входили в заднюю комнату, чтобы я не слышал их разговора. — Отец?.. Гм… не могу сказать… любовь… тайна… найденное дитя, воспитательный дом… и так далее.

Нередко повторение подобных вопросов заставляло меня размышлять о моем происхождении, о котором я и забыл бы, ведя счастливую и беззаботную жизнь. Ложась спать, я припоминал все узнанное от смотрителя воспитательного дома. Бумага, найденная в корзине, была отдана мне, и я так часто ее перечитывал, что знал наизусть и помнил, что я — законнорожденный. Сумма денег, оставленная со мною, доказывала, что виновники появления моего в свет при моем рождении не были бедны. Это увеличивало во мне желание открыть моих родителей. Я был тогда уже довольно взросл и вступал в самый романтический период жизни; о, сколько промелькнуло тогда несообразных и странных мыслей в моей голове. Иногда мне казалось, что если я и не княжеского происхождения, то по крайней мере дворянского, и что водители мои имели особенные причины быть скрытными. В другой раз… но для чего рассказывать все нелепости и возвышенные замки, которыми я был занят. Все мои мечты исчезли бы наконец и оставили бы меня в горестной безнадежности, если бы Кофагус не ободрял меня словами: «Хороший мальчик, очень хороший мальчик не нуждается в отце». Но он ошибался, мне нужен был отец, и каждый день эта нужда делалась более чувствительной, и я беспрестанно повторял себе: «Кто мой отец?».

Глава IV

Когда Брукс нас оставил, то мы с Тимофеем имели еще более случаев продолжать наши денежные обороты. Но, исключая похищения у Кофагуса, мне вскоре представился случай делать еще большие и скорейшие приобретения. Между тем я приобретал все более и более познаний, читая всякий вечер хирургичские и медицинские книги, которые давал мне Кофагус, объясняя в них то, о чем я его спрашивал. Таким образом я вскоре по-лучил достаточные сведения о моей должности. Кофагус выучил меня также пускать кровь, показав сначала, как перерезывать толстые жилы на капустных листах, а когда уверился в легкости моей руки и в верности глаза, то позволил мне пустить кровь из своей собственной руки.

— Хорошо, — говорил Тимофей, видя мои новые успехи, — я слышал, что нельзя добыть крови из репы, а тебе так удалась проба и над капустой. Я позволяю тебе, Иафет, практиковаться над моей рукой, сколько угодно с условием платить за каждое кровопускание по два пенса.

Я согласился на его предложение и, режа жилы Тимофея, достиг наконец совершенства. Надобно притом сказать, что несмотря на мои занятия, желание узнать родителей с каждым днем увеличивалось, чему еще более способствовала книга, данная мне Кофагусом. Это была диссертация о человеческом поведении, симпатиях, антипатиях, объясняющая, каким образом черты лица и разные оригинальности передаются от одного поколения к другому. Эта же книга говорила, что нос есть такая черта лица, которая вернее всех переходит от отца к сыну, а так как у меня был орлиный нос, то можете вообразить, с каким вниманием я рассматривал себя и лица всех, кого только встречал, прочитав эту знаменитую книгу.

Если я видел мужское лицо с носом, который казался мне похожим на мой, меня удивляло сходство, и я уже думал, что это отец мой. Беспрестанное присутствие этой мысли сделало меня наблюдательным мечтателем, и я тысячу раз говорил об этом Тимофею, который был поверенным моих мыслей и другом моего сердца, что он, я думаю по справедливости, посылал отца моего к черту.

Наша лавка была хорошо снабжена всем внешним блеском, которым обыкновенно украшают дома, доставляющие помощь всем болезням, недугам и даже смерти. Так как дом наш находился на самом проезжем месте, то прохожие обыкновенно останавливались посмотреть на нашу лавку, а мальчишки в изорванных платьях любовались пестрой выставкой.

В числе любующихся и проходящих мимо была женщина, которая повторяла свои прогулки раза по три-четыре в сутки. Ей было лет около сорока, но она всегда Держалась прямо, имела что-то решительное в своей почти мужской походке, и, несмотря на рост, формы ее и развязность в движениях были совершенно женские. Когда она устремляла на меня свои глаза, взор ее блистал какой-то дикостью и поневоле оставлял неприятное впечатление, но вместе с тем так меня очаровывал, что часто рука моя, державшая бумагу с порошком, оставалась неподвижной. Из наблюдений наших мы заметили, что шаг ее в продолжение дня был не всегда одинаков, именно: проходя обыкновенно в последний раз возле нашей лавки, около пяти часов после обеда, она ходила гораздо скорее, и походка ее была неровная, и взор проницательнее. Прогулки ее доставляли Тимофею большое удовольствие, он строил ей гримасы и называл сумасшедшей. Однажды вечером, когда мы ждали ее в последний раз, вдруг она вошла в нашу лавку. Внезапное посещение ее чрезвычайно нас удивило, так что Тимофей со страху перескочил через конторку и прижался ко мне, а я от лихорадочного холода щелкал зубами. Взгляд ее был дик по обыкновению, но мне казалось, что он не выражал сумасшествия, и я сейчас же опомнился и велел Тимофею подать стул, прося позволения узнать, чем я могу быть ей полезен. Тимофей обошел конторку, подвинул к ней стул и с поспешностью отправился опять на прежнее свое место.

Она отодвинула стул и, положив свои маленькие, удивительной белизны ручки на мою конторку, наклонилась ко мне и сказала: «Я больна» таким тоненьким приятным голоском, что он запал в самую глубь моего сердца.

Удивление мое возрастало, но почему, я, право, не знал: от того ли, что у нас столько примеров для исключения из общих правил, или что мы всегда судим прежде по голосу о наружности говорящего.

Когда я взглянул на ее лицо, которое тогда освещалось блеском серебряной лампы, оно было безжизненно, с чернотой под глазами и морщинами на лбу; глядя на нее, я думал, что услышу скорее бурную симфонию из громовой тучи, нежели приятные звуки женского голоса.

— Боже мой, сударыня, — сказал я с жаром, но почтительно, — позвольте мне послать за Кофагусом?

— Не надобно, — ответила она, — я пришла к вам и знаю, — продолжала она, понизив голос, — что вы отпускаете лекарства, даете советы и сами получаете деньги.

Это меня встревожило, я был обличен, и румянец невольно покрыл лицо мое. Тимофей, который слышал, что она сказала, выражал свое неудовольствие всевозможными телодвижениями. Он то взмахивал ногами, как будто бы их поджигали колеными угольями, то хлопал по карманам, то скрежетал зубами, то сжимал кулаки и кусал до крови губы; наконец он шепнул мне на ухо:

— Вот почему она все подсматривала и выглядывала у нас. Она все знает, и мы пропали, если ты ее не подкупишь.

Я оттолкнул его и обратился опять к своей посетительнице.

— Я предписывал лекарства, сударыня, — ответил я наконец, — в каких-нибудь ничтожных случаях и получал деньги, как вы говорите, когда не было дома хозяина; но мне еще не все здесь доверено.

— Знаю, знаю, но вам нечего меня бояться… вы слишком скромны… Я хотела бы вам ввериться потому, что не полагаюсь на искусство вашего хозяина.

— Как вам угодно, сударыня, — сказал я, кланяясь почтительно.

— Есть ли у вас камфора со спиртом?

— Есть.

— Итак, сделайте одолжение, потрудитесь сейчас же отослать ее с мальчиком ко мне на квартиру.

Я подал бутылку, за которую она заплатила, и велел Тимофею отнести ее по адресу. Тимофей надел шляпу, взглянул на меня и оставил нас одних.

— Как вас зовут? — спросила она меня тем же приятным голосом.

— Иафет Ньюланд, — ответил я.

— Иафет, это хорошее имя, — сказала она про себя, — оно взято из священного писания, но Ньюланд — светская фамилия.

«Тайна моего рождения открыта», — подумал я, но я ошибался. Она, верно, какая-нибудь фанатичная модистка; я посмотрел на нее еще раз, и одежда ее разуверила меня в этой идее.

— Кто дал вам это имя? — сказала она, помолчав. Вопрос был довольно прост, но он пробудил кучу неприятных воспоминаний, и я, не желая поверить ей всего, ответил то, что обыкновенно отвечал всякое утро в воспитательном доме: «Крестный отец и мать, сударыня».

— Мне очень дурно, — прибавила она после некоторого молчания, — не угодно ли вам попробовать мой пульс?

Я взял ее руку, которая была очень изящна.

Как жалко, — подумал я, — что она стара, дурна и полухвора.

— Кажется, что, судя по пульсу, у меня большое нервное раздражение. Я заметила сегодня утром, что пульс мой бил по сто двадцать раз.

— Правда, пульс очень част, — сказал я, — но может быть, камфора со спиртом помогут.

— Благодарю вас за совет, господин Ньюланд, — сказала она, положив гинею, — и если мне не будет лучше, то я опять приду к вам или пришлю за вами. Прощайте.

Она вышла из лавки, оставив меня в недоумении. Когда Тимофей возвратился, я был в глубоком размышлении, и гинея лежала еще на конторке.

— Мы встретились, когда она возвращалась домой, — сказал он. — Боже мой, гинея! Откуда это, Иафет?

Я рассказал ему случившееся.

— Да, кончилось гораздо лучше для нас, нежели я ожидал, — прибавил он.

Слово нас напомнило мне, что выгоды мы делим поровну, и я предложил Тимофею половину, но, несмотря на то, что он был шалун, он никак не соглашался взять свою долю. «Потому, — говорил он, — что ты получил эти деньги за консультацию и сделался уже теперь Medicus doctor».

— Тимофей, я ничего не могу понять из этого приключения, — сказал я, подумав несколько минут.

— А я понимаю, — ответил Тимофей, — она до тех пор смотрела в окно, пока не влюбилась в твое хорошенькое личико; это точно, будь уверен.

Так как я не мог найти другой причины, и притом мнение Тимофея льстило моему самолюбию, то я и уверовал в его предложение.

— Жаль только, Тимофей, что она так уродлива, — сказал я, — и потому не могу ответить ей взаимностью.

— Это ничего, только бы деньги платила аккуратно.

На следующее утро она опять явилась, купила бутылку камфоры со спиртом, отослала ее с Тимофеем домой и, спросив опять моего совета, заплатила другую гинею.

— Сударыня, я не имею никакого права брать эти деньги, — сказал я.

— Напротив, — ответила она, — я знаю, что у вас нет друзей и что вам нужно покупать книги для ученья, без чего вы не будете образованным человеком.

Потом она села, стала разговаривать, и я удивлялся, с каким жаром и силой делала она свои замечания, и притом каким приятным голосом… В продолжение месяца она очень часто нас посещала, оставляя при каждом визите гинею, я хотя и не был влюблен в нее, но был благодарен за ее доброту и восхищался ее суждениями. Мы вскоре сделались совершенными друзьями и стали откровенны между собой.

Однажды вечером она сказала мне:

— Иафет, вот уже мы друзья с некоторого времени; могу ли я на вас положиться?

— Вы можете вверить мне даже самую жизнь вашу, если это нужно.

— Я и не сомневалась, — ответила она. — Итак, можете ли вы отлучиться из лавки и прийти ко мне завтра вечером?

— С удовольствием, если вы пришлете сказать мне, что вы дурно себя чувствуете.

— Пришлю в восемь часов. Итак, прощайте до завтра.

Глава V

На следующий вечер, поручив свою должность Тимофею, я отправился в ее дом, который как внутри, так и снаружи был очень хорошо отделан. Меня сначала ввели в приемную комнату.

— Мисс Джуд сейчас придет, сударь, — сказала мне высокая худощавая девица пуританской наружности, затворив за собой дверь.

Не говоря ни слова, я стал ожидать ее госпожу. Таким образом прошло не более десяти минут, в продолжение которых пульс мой бешено колотился.

— Чего хотят от меня? — думал я. — Быть может, требуют любви моей или даже жизни… Но размышления мои были прерваны появлением мисс Араматеи Джуд, которая, вежливо поклонившись, просила меня сесть вместе с нею на софу.

— Господин Ньюланд, — сказала она, — я хочу и надеюсь, что могу доверить вам весьма важную для меня тайну. Почему я обязана так поступить, вы поймете, когда выслушаете мою историю. Скажите наперед, преданы ли вы мне?

Вопрос этот был слишком откровенен для шестнадцатилетнего мальчика; взглянув на ее руки, я подумал, что я действительно к ней привязан, но лицо ее заставило опять переменить мое мнение. Находясь теперь весьма близко к этой женщине, я заметил, что у нее во рту было что-то ароматическое, издававшее крепкий запах.

Это заставило меня заключить, что ее дыхание было вовсе не сообразно с приятным ее голосом, отчего она сделалась для меня еще противнее.

— Благодарю вас за доверие, мисс Джуд, постараюсь оправдать его на деле и тем доказать мою вам преданность.

— Когда так, то поклянитесь мне всем для вас священным, что вы не расскажете никому того, что я вам теперь открою.

— Клянусь всем священным, что не расскажу! — ответил я, целуя ее руку с таким жаром, что сам не понимал, откуда бралась моя восторженность.

— Так позвольте мне оставить вас на минуту, — сказала она, выходя из комнаты.

Я не успел опомниться, как она уже возвратилась, одетая по-прежнему, но с прелестным молодым лицом, по которому ей казалось не более двадцати двух или двадцати трех лет. Я не верил глазам, глядя на переменившиеся черты лица ее.

— Перед вами Араматея Джуд в настоящем виде, — сказала она улыбаясь, — и вы первый смотрите на лицо мое без маски, которая закрывала его в продолжение двух лет; но прежде нежели я буду продолжать далее, спрашиваю еще раз, могу ли я на вас полагаться, и если да, то в таком случае обещайте мне то, чего я от вас требовала.

— Клянусь, — ответил я, взяв ее ручку, которую в этот раз поцеловал с удовольствием. Не могу забыть тогдашней моей глупости, с какой я глядел на нее. Взоры мои впивались в нее с такой выразительностью, что, кажется, могли бы смягчить сердца трех модисток. Словом сказать, я по уши влюбился в мисс Джуд и думал уже о женитьбе, о будущем богатстве и Бог знает о чем еще, но все эти мечты разрушила одна короткая простая фраза, которую притом произнесла она приятным выразительным голосом:

— Перестаньте, Иафет; вы шалите…

После этих слов я невольно выпустил ее руку и сидел, как осужденный.

— Теперь выслушайте меня, — говорила мисс Джуд. — Я думаю, вы заключили, что я обманщица или, как теперь выражаются, искательница религиозных приключений. Признаюсь, это новое выражение можно применить к немногим только лицам, в числе коих была и моя тетка, принадлежавшая к одной секте, которая почитала ее за предсказательницу. Мне не нужно вам говорить, что эта секта — чистая глупость, однако многие были в ней по убеждению. Живя с теткой, я узнала, как легко дурачить людей, пользуясь их легковерием. Во всех причудах, с помощью которых она старалась казаться неестественной в глазах своих поклонников, я была единственным ее поверенным. Все ее религиозные конвульсии и вдохновения были мне хорошо известны. Поэтому не надо удивляться моим обманам, к которым я привыкла с малолетства. Физическое сложение наше было чрезвычайно сходно, даже до такой степени, что когда я надевала платье и чепчик моей тетки, то всегда вводила в обман ее почитателей, которые принимали меня за нее. Нужно заметить, что тетка моя, умирая, обещала своим ученикам опять явиться, и те ей верили непреложно. Но я была другого мнения; когда ее похоронили и со страхом стали ждать ее возвращения, я взяла на себя труд осуществить их ожидание, в чем и сумела их обмануть. Спустя неделю после смерти тетки я решилась исполнить задуманное, для чего надела ее платье, закрасила и совершенно переменила лицо свое, и так на нее была похожа, что, смотря в зеркало, себя не узнавала, и вот вечером в таком наряде я отправилась туда, где собирались ее поклонники, и внезапно предстала среди них. Можете вообразить, Иафет, как обрадовались они моему появлению в образе тетки; вся эта толпа пала передо мною на колени и поклонялась мне, как пророку, восставшему из гроба, обманывая себя собственным легковерием. Более двух лет пользовалась я своим могуществом над их умами, но одно недоразумение потрясло веру новообращенных.

Мнение их поддерживается большинством. Но так как старые мои поклонники умирают, тоя должна заменять их другими, чтобы не уронить своего веса и чтобы было чем платить доктору за доставляемые средства. Для привлечения новых поклонников надобно употреблять конвульсии, вдохновения, исступления, чего я не могу делать с достаточной энергией без горячительных средств. Понимаете ли вы меня?

— Как нельзя более, — ответил я. — Впрочем, я и сам давно думал, что вы прибегаете к подобным средствам, особенно вечером, но боюсь, не слишком ли вы много употребляете. Это может совершенно расстроить ваше здоровье.

— Не более нужного для поддержания роли, принятой мною на себя, и для поддержания веры учеников, из коих многие уже сомневаются и подозревают. За мной начали теперь присматривать. Женщина, которая мне служит, кажется, подкуплена, и я не могу удалить ее от себя, потому что она мне дана обществом моих учеников, которым принадлежит дом и все, что вы в нем видите. Кроме этого я имею страшную соперницу, которая, стараясь достигнуть одинаковой со мною цели, называет меня обманщицей и говорит, что она есть настоящая предсказательница. Но ей трудно будет доказать это, — продолжала она с насмешливой улыбкой. — Итак, вы видите, что я должна принять свои меры предосторожности. Но так как мне самой нельзя бывать у вас каждый день в аптеке, от чего слава моя как предсказательницы могла бы пострадать, и так как я без горячительных средств не могу существовать, то и прошу вашей помощи.

— Чем же я вам могу служить?

— Тем, чтобы вы присылали мне их вместо лекарства, потому что я не могу доставать их другим образом; сверх того вы должны хранить в тайне секрет, который я вам поверила.

— С удовольствием выполню оба условия, мисс Джуд, но извините, если я буду с вами откровенен. Как жаль, что такое прелестное, молодое существо, как вы, привыкаете к напиткам. Скажите, для чего поддерживать вам эту ненавистную систему, зачем жертвовать для нее своим здоровьем, можно сказать, счастьем, зачем?..

Но я, разгорячась, дошел бы, может, до предложения о женитьбе, если бы она меня не остановила.

— Для чего большая часть людей жертвует своим здоровьем, счастьем, всем дорогим на свете, если не для честолюбия и желания властвовать? Правда, пока мое лицо еще приятно и молодо, мне, может быть, угождали бы, как угождают красивой молодой женщине, но все-таки меня бы не обожали, как кумира, или обожали бы непрочно. Нет, я нахожу что-то особенно приятное, привлекательное, видя, как эта толпа глупцов благоговейно смотрит на меня, и люди втрое старше меня годами падают на колени и целуют мое платье. Это настоящее идолослужение. Удовольствие, которое они мне приносят своим почитанием, подавляет во мне все другие страсти и даже самую любовь. Я не могу не унизиться в собственном мнении, дав чувству власть над собою; да притом, я так привыкла к горячительным средствам, что если бы и не имела цели казаться предсказательницей, то все-таки не обошлась бы без них.

— Но не самый ли низкий это порок?

— Я согласна с вами, но при моих обстоятельствах это совсем другое дело; я падаю, чтобы более возвыситься; я без обмана не могла бы быть тем, что я теперь. Итак, это только мера для того, чтобы привести в исполнение планы честолюбия.

Долго еще продолжался наш разговор, но я ничем не мог поколебать ее намерения и, расставаясь с нею, сожалел, что она так рано отказалась от любви, потому что, несмотря на корни, которые она употребляла для заглушения запаха спирта, мне очень нравилась ее красота и твердость духа. Притом я не мог хладнокровно думать о том, что она ремеслом своим обрекает себя на преждевременную старость и смерть. Прощаясь, она дала мне пять гиней, чтобы за них прислать ей, чего она требовала. Взяв деньги, я остановил ее и, сам не зная почему, сказал ей:

— Мисс Джуд, окажите вы мне в свою очередь любезность, позвольте мне вас поцеловать.

— Поцеловать? — сказала она с сердцем. — Нет, смотрите лучше на меня, потому что последний раз видите меня молодой, и смотрите, как на гроб, красивый снаружи, но испорченный внутри.

— Может быть, поцелуй мой, — ответил я, — пробудил бы вашу спящую энергию и возжег бы в вашей душе пламя честолюбия, которое показало бы вам лучший путь ко всему хорошему и великому.

— Лучший путь не для меня, — говорила она, — судьба избрала мне другой, отчасти и сама я. Прощайте. Не забудьте завтра прислать мне лекарства.

Я оставил ее и возвратился домой очень поздно; но прежде, нежели лег спать, рассказал про все Тимофею, потом заснул, но ее образ и во сне меня преследовал. Она то являлась мне со своим размалеванным лицом, то со снятой маской, и тогда я падал пред нею на колени, чтобы боготворить ее красоту, то виделось мне, что красоту ее заменяло отвратительное безобразие, и мне делалось дурно от сильного запаха спирта; по временам я просыпался и был очень рад, что отделался от этих видений, но только что засыпал, страшный сон опять меня тревожил. Она опять мелькала предо мною, но уже с хвостом гидры, как Мильтон описывает грех в «Потерянном рае». Она кружилась около меня, и прелестное ее лицо постепенно превращалось в скелет… Тут уже я вскрикнул, проснулся и более не засыпал, благодаря испугу, чем совершенно и вылечился от любви к Араматее Джуд.

На следующий день я послал Тимофея купить спирту, который подкрасил, положил в него корицы, чтобы заглушить дух, и отправил ей две дюжины больших склянок, тщательно завязанных и запечатанных. С тех пор она ходила в лавку только рано поутру, и то очень редко, я же хотя и часто посещал ее, но эти визиты были единственно для получения денег, любовь же тут вовсе не вмешивалась. Однажды я попросил у нее позволения быть при их собрании, и она согласилась. Словом, я с ней очень коротко познакомился, и когда она заметила, что я уже не думаю о любви, то позволяла мне проводить по несколько часов сряду у себя, и хотя казалась весьма дурною, но я не гнушался ею, припоминая себе настоящую ее красоту.

Тимофей очень был доволен моими отношениями с мисс Араматеей Джуд, потому что за все его посещения с лекарствами она очень щедро ему платила. Все шло как нельзя лучше в продолжение трех месяцев, но в конце этого времени раз Тимофей пошел к ней с лекарством и возвратился назад с полной корзиной, и со страхом объявил мне, что дом ее пуст, что он старался расспросить обо всем у соседей и по рассказам, которые, однако же, не совершенно сходны, узнал, что соперница ее явилась к ней со всеми учениками и что между ею и мисс Джуд произошла ужасная ссора, на шум которой явилась полиция, и обеих предсказательниц посадили в рабочий дом; говорили также, что мисс Джуд с ее учениками по приговору суда будет отправлена на поселение… Итак, этого было достаточно, чтобы испугать двух таких мальчиков, как мы. В продолжение нескольких дней нам все представлялись полиция и заточение, и, казалось, мы это видели на лице каждого посетителя нашей лавки. Страх этот постепенно исчезал. Впоследствии я ничего уже не слыхал о мисс Араматее Джуд.

Глава VI

После описанного приключения я горячо принялся за мои занятия и сделал в них большие успехи, приобрел с помощью чтения общие необходимые для меня познания. Но главным предметом размышления было таинственное мое появление в свете, и всегдашний вопрос:

«Кто мой отец? » сильно тревожил мое воображение. Одно только чтение могло рассеять на время эти мысли, а потому я и записался на пользование книгами из магазина которых почти не выпускал из рук. Два года таким образом провел я у Кофагуса, но тут случилось со мною происшествие, которое я постараюсь рассказать вам со всевозможной точностью, какую требует подобный предмет.

Мы живем в мире честолюбия и соперничества. Как два народа, оспаривая первенство, посылают в гроб тысячи людей до тех пор, пока один из них не уступит другому, так точно и в частном быту враждуют между собою граждане, откуда и происходит злословие, клевета и прочее… Точно за то же ссорятся и женщины, но из этой ссоры следует только потеря репутации в высшем классе и волос в низшем. После этого не удивительно, что повсеместная страсть честолюбия проникает и в аптеки, не боясь ужасного запаха разных спиртуозных лекарств. Через две улицы от нас находилась аптека Эбенезера Пледжида, но, к счастью, она выходила на другую улицу, а потому наша по месту уже имела преимущество над нею, в других же отношениях выгоды их были почти равны. Окошко аптеки Пледжида было украшено четырьмя разноцветными склянками, следовательно, двумя только более, нежели у нас, но мы зато имели две лошади, и притом разношерстные, а он одну. Пробки склянок Пледжид покрывал розовой бумагой, а мы светло-синей; но надобно отдавать справедливость даже врагам. С тех пор, как Брукс от нас отошел, Пледжид имел двух учеников, а Кофагус одного, и этот один был я, Ньюланд. Но ученики Пледжида имели телесные недостатки: один был крив, а другой кос, и так, чисто зрительно, преимущество оставалось за нами, да и действительно, лучше иметь украшением на камине алебастровую вазу, нежели две фарфоровые, но старые и поврежденные. Правда, что у Пледжида находилась над лавкой золотая вывеска со ступкою, чем Кофагус забыл украсить свой дом; но надобно заметить, что вывеска была с трещиной, а ступка без пестика. Позвольте мне теперь спросить знающих в этом деле: можно ли действовать ступкой без пестика? Но оставим и это. Скажу еще, что лавка наша имела две лицевые стороны, как у храма Януса, а потому и превосходила свою соперницу. Умалчиваю о преимуществах и предоставляю это на суд беспристрастных читателей. Все, что могу сказать я — что между двумя домами царствовала непримиримая зависть, злая вражда и беспредельное презрение. Каждый раз, когда Эбенезер встречал на улице Кофагуса, то первый начинал плевать, как будто проглотил какое-нибудь отвратительное лекарство, а Кофагус крутил палкой над своей головой и становился в такую грозную позицию, что противник его мог бы призвать на помощь правосудие, чтобы заставить Кофагуса дать отчет в своих намерениях. Кофагус же для большей бодрости обыкновенно бормотал про себя:

— Глупец, ничего не знает, гм, пациенты умирают, и так далее.

Понятно, что этот враждующий дух вкрался и в нижний класс обитателей аптекарских домов. Ученики Пледжида были непримиримые с нами враги, но эта вражда была еще сильнее между мальчиками, носившими по городу лекарства и ящики, которые можно было почесть за вывеску двух неприязненных партий. Тимофей, хотя и был самым добродушным мальчиком в мире, но до того ненавидел своих противников, что сам доктор Джонсон был бы доволен его ненавистью. Если ящик его был не так полон, то он клал вниз пустые бутылки, чтобы только поддержать честь своего дома и не увидеть насмешливой улыбки на лице рыжего своего противника, когда они встретятся. Явной же вражды между начальниками и их подчиненными еще не обнаруживалось, но судьбе угодно было, чтобы спокойствие, даже и наружное, не продолжалось более.

Гомер описал битвы богов, полубогов и героев, Мильтон — борьбу добрых и злых ангелов, Свифт — сражение книг, но не знаю, описал ли какой-нибудь поэт войну аптечных склянок; тут надобно иметь более таланта, нежели на изображение ссор богов, полубогов, ангелов и героев. Итак, согласитесь, чтобы достойно описать похождения пилюль, микстур, натираний, пластырей, нужно преодолеть большие трудности для разработки такого предмета, и я, не надеясь привести в совершенство рассказ мой, предоставлю его сочинителям эпических поэм.

Ненависть, пожиравшая две партии, как дом Монтекки и Капулетти, с каждым годом, месяцем и днем увеличивалась и, несмотря на возрастающую силу, обнаруживалась только знаками взаимного презрения. Но раз Тимофей Олдмиксон (я упоминаю его фамилию потому, что считаю за грех пропускать что-нибудь из тичула в таких важных случаях), раз Тимофей Олдмиксон говорю я, с поспешностью поворачивал из одной улицы в другую, неся с собой полный ящик лекарств, как вдруг встретил на углу рыжего Меркурия Пледжида с ящиком в руке, с ненавистью в сердце и также торопившегося. Они наткнулись друг на друга, и, можете вообразить, как ужасно было столкновение вражеских ящиков. Множество склянок разбилось, и смесь разных жидкостей потекла через скважины ящиков и наполнила всю улицу ужасным запахом. Две женщины билингетки[1] остановились, радуясь, что красноречие их может развиться при этом случае. Две кошки, находившиеся на крыше смежного дома с поднятыми лапками, чтобы сразиться, забыли неприязнь и глядели на это зрелище. Два политика пресекли свой шумный разговор, чтобы посмотреть на них. Двое мальчишек перестали есть вишни, доставая их из шляпы, чтобы только не упустить любопытной картины. И в самом деле картина была очень забавная. Герои наши встретились с такой силой, что оба принуждены были отскочить на несколько шагов назад, и, как храбрые рыцари, вместо щитов держали ящики, стоя крепко на ногах. Несколько минут прошло в отдышке, но скоро чувство давнишней ненависти взяло верх, и Тимофей первый был проникнут этим чувством. Бросив выразительный взгляд на своего противника и стиснув зубы, он кинулся на него, крича во все горло:

— Вот тебе!.. Знай!.. В другой раз не будешь толкать порядочных людей.

Рыжий герой не мог устоять от нанесенного удара и отступил назад; но не страх был причиною его отступления. Он, вынув склянку с лекарством с надписью: «Сейчас же принять», бросил ее изо всей силы в Тимофея; стекло, разбившись, разрезало нос и щеку нашему храбрецу, а микстура, заливая раны несчастного, произвела в них невыразимую боль.

Тимофей, презирая нанесенную ему обиду, последовал примеру своего противника и, схвативши такую же склянку, даже еще большего размера, бросил в него с такой ловкостью и силой, что она разбилась между глаз рыжего Меркурия, и разлившаяся жидкость не позволяла ему ничего видеть; таково было начало достопамятного боя.

Любители приключений составили возле них кружок, но на таком почтительном расстоянии, что послания двух партий до них не долетали.

— Хорошо, рыжая голова! Браво, белый передник! — раздавалось отовсюду.

Коробки и разные жидкости встречались в воздухе, склянки разбивались и свистели, как стрелы, коробочки с пилюлями разрывались, как бомбы, и падали в виде картечи на землю… Толпа зрителей все более и более увеличивалась, но наконец стало уже недоставать зарядов, и Эбенезер Пледжид, услышав шум, а может быть, узнав запах своей собственности, прибежал на поле сражения, растолкал кружок, образовавшийся около двух соперников, и с поднятой палкой устремился на Тимофея. В эту минуту одна из собственных его склянок, брошенная рыжим его подчиненным, попала почтенному аптекарю прямо в разинутый рот и вышибла последние зубы; жидкость же, не находя препятствий, текла ему в горло. Получив внезапную порцию внутреннего эликсира, который сам приготовлял, он упал и был отнесен домой, где оставался несколько дней, не являясь в лавку продавать свои лекарства.

Читатели, вам, вероятно, известно единоборство рыцарей. Когда шлемы и щиты их потеряны, и шпаги изломаны, они вступают в брань на кинжалах. Точно то же случилось и с Тимофеем. Потеряв все свои воинские инструменты и не желая более драться на дальнем расстоянии, он с жаром напал на неприятеля и с первого раза опрокинул его. Потом, насев ему на грудь, выхватил последнюю оставшуюся склянку и ящик с пилюлями, у которого проломилось дно, высыпал в горло несчастного все сорок восемь пилюль и забил их в рот коробочкой, как пыжом. Наконец, победоносный Тимофей взял свою пустую корзину и при рукоплескании публики отправился домой. Побежденный же рыцарь старался высвободить из горла остатки картона, чтобы свободно вздохнуть, и потом был унесен домой.

Когда Кофагус увидел Тимофея, то сначала был не совершенно доволен потерей такого множества лекарств, но когда услышал конец истории, то так обрадовался победе над Пледжидом и его посыльным, что дал Тимофею полкроны. Пледжид был совсем не в духе от происшедшего дела и хотел было завести тяжбу, о которой более толковали соседи, нежели он сам.

Во время моего пребывания у Кофагуса ничего примечательного не случилось, исключая описанное происшествие, которое увеличило еще более неприязнь двух домов. Я пробыл у него с лишком три года и стал наконец ненавидеть мое заключение, тем более, что всегдашняя моя мысль: «Кто мой отец?» тревожила меня и во сне и наяву, и если бы я имел средства, то, наверно бы, оставил мои занятия, чтобы только искать отца.

К сожалению, я истратил большую часть полученных мною от мисс Джуд денег, а остальная сумма была слишком мала для того, чтобы предпринять что-нибудь решительное, потому-то я и был в беспрерывной меланхолии; сделался равнодушен к моим занятиям, от чего и наружность моя переменилась; к счастью, один случай избавил меня от этого состояния и доставил мне свободу в действиях.

Глава VII

Был торговый день. Толпы народа проходили мимо нашей лавки, суетясь, как обыкновенно. Но вдруг на улице послышался шум, крик, гам. Одни куда-то бежали, другие, выпучив глаза и разинув рты, стояли, будто окаменелые. Мы с Тимофеем полюбопытствовали посмотреть, и что же видим: разъяренный бык, крутя головой и хвостом, лягаясь, прочищает себе дорогу. Кофагус, стоя у окна, самодовольно рассчитывал предстоящие выгоды, но, не довольствуясь заочной сметой, выбежал на улицу поглядеть, далеко ли ушел благодетельный бык. Нужно заметить, что если люди чувствуют опасность, то всегда почти стараются избежать ее, в Англии же, напротив, сами бегут к ней, чтобы только удовлетворить свое любопытство.

Кофагус, зная хорошо эту черту англичан и видя, что народ бежит, предполагал, что бык еще далеко, и стал делать свои замечания, говоря:

— Не могу сказать… страх… гм… Пледжид близко отсюда… гм… выгоды все ему достанутся… раны, контузии… и так далее.

Но вдруг бык напал на Кофагуса и прежде, нежели аптекарь наш мог убежать, бык подхватил его на рога и швырнул в окно. Мы с Тимофеем перетащили его кое-как через конторку, но недовольный разлукой с Кофагусом бык преследовал его даже в лавке, где и нас порядком попугал. К нашему ужасу, он раза два или три пытался перескочить конторку, но ему не удалось, потому что с противоположной стороны напали на него мясники и собаки, которые дергали его за хвост, заставляя повернуться назад. Бык, фыркая с досады, бросился за ними в дверь и, выбегая, опрокинул лучшие наши весы. Когда шум немного утих, мы решились с Тимофеем поднять головы и украдкой выглядывали из-за конторки, но, заметя, что все спокойно, обратились к Кофагусу, который лежал в обмороке, весь залитый кровью.

Мы снесли его в заднюю комнату и положили на диван. Потом Тимофей побежал за лекарем, а я между тем пустил ему кровь. Вскоре Тимофей возвратился с Эбенезером Пледжидом. Мы раздели Кофагуса и стали его осматривать.

— Скверно… вывихнута плечевая кость, контузия в ноге… надобно бояться внутреннего повреждения, что я предугадываю… Да, жаль душевно моего товарища.

Но Пледжид, казалось, вовсе не был огорчен ушибом Кофагуса и продолжал исполнять свою обязанность с превеселой физиономией.

Между тем, осмотрев и завязав вывихнутые части Кофагуса, мы с Тимофеем снесли его в постель, где он через час очнулся, а Пледжид, пожав руку мне и моему хозяину, отправился домой, поздравляя последнего с чудесным его избавлением.

— Худо… гм… Иафет, худо, — говорил больной.

— Очень худо и могло быть еще хуже.

— Хуже… гм… нет, невозможно!.. Плут Пледжид!.. Он убьет меня, если сможет… вероятно, я скоро избавлюсь от него… и так далее.

— Вам он более не нужен. Теперь ваше плечо выправлено, и я могу ходить за вами.

— Совершенно справедливо, Иафет. Но как от него отделаться… придет проклятый плут… гм… я видел: глаза его блистали, он улыбался… и так далее.

В самом деле, в вечеру Пледжид опять пришел, что очень не понравилось моему хозяину; но старый друг наш продолжал свои визиты по два раза в сутки, и я наконец заметил, что Кофагус не только не противился его посещениям, а напротив, ждал их с нетерпением. Причина этого скоро открылась. Кофагус любил лечить раны других, но терпеть не мог свои, которые получил от быка; притом, накопив достаточное состояние, он хотел оставить лавку, не желая более продолжать опасных занятий. На третий день после этого ужасного приключения он намекнул о своем намерении Пледжиду, который, очень хорошо зная выгоды места, старался поддерживать его мнение в свою пользу. И так как собственные выгоды превращают не только дружбу в ненависть, но даже и ненависть в дружбу, то и все неприязни между Кофагусом и Пледжидом были забыты менее нежели в десять минут, и они уже говорили друг другу: «Дорогой Пледжид»… гм… и так далее, «милый Кофагус».

В три недели все было уже между ними кончено. Лавка и вся принадлежность ее — склянки, лекарства и инструменты — сделались собственностью нашего врага.

Но хотя хозяева, казалось, и совершенно уже поладили, однако отношения их подчиненных не переменились. Мы все еще почитали себя врагами, и более, нежели когда-нибудь; так как мы с Тимофеем не могли быть причислены к принадлежностям лавки, то Кофагус и не включал нас в договор. Но зато делал со своей стороны все, что мог. Он рекомендовал нас Пледжиду, который, помня мои остроты на его счет и битву Тимофея, поспешил скорее согласиться на условия Кофагуса, и очень учтиво сказал нам, что мы ему совершенно не нужны. Когда настал день сдачи лавки, Кофагус обещал найти мне другое место при первом удобном случае, а между тем подарил мне двадцать гиней в знак того, что он умел ценить мое поведение. Сумма эта побудила меня привести в исполнение давнишние планы мои, и я, поблагодарив Кофагуса за предложение, сказал ему, что имею другие намерения, и вместе с тем просил сказать место будущего его жительства; но он, сам не зная, где будет жить, обещал оставить мне свой адрес в воспитательном доме. После чего, пожав мне дружески руку, позвал Тимофея, которому дал пять гиней, и, пожелав нам счастья, простился с нами.

— Что ты станешь делать теперь, Иафет? — спросил меня Тимофей, когда мы вошли в лавку.

— Что делать? Я должен расстаться с тобою, и это, признаюсь, меня весьма огорчает. Я хочу искать моего отца.

— Мне тоже жаль тебя оставить, но у меня на сердце лежит еще другое горе, это начала, — сказал он, указывая на железную ступку. — Зачем бык не изломал ее рогами… О, если бы он хоть вполовину столько ненавидел ее, сколько я, то, наверно, бы не оставил и кусочка. Да, прежде нежели я расстанусь с этим местом, отомщу ей как-нибудь непременно.

— Ты повредишь этим только Кофагусу, которому не заплатят за нее.

— И то правда, а он ведь только что дал мне пять гиней. Так и быть, я удержу справедливый свой гнев. Но теперь, Иафет, поговорим с тобою. Я не знаю, что ты чувствуешь, а мне кажется, что я никогда не смогу расстаться с тобой. Но это привязанность, а не желание отыскать своего отца, как у тебя. Люди говорят, что дети, которые знали отцов своих, умны; я не знаю, был ли у меня отец, но нет сомнения, что мать моя существует, и хотелось бы мне ее найти. Если тебе не противно мое общество, то я пойду с тобою, не забывая, однако, что ты был почти доктором, а я весь свой век разносил лекарства.

— В самом ли деле хочешь ты идти со мною, Тимофей?

— Да, Иафет, хоть на край света я готов идти с тобою как твой товарищ, друг и слуга, если ты будешь этого требовать. Я люблю тебя, Иафет, и буду тебе служить верно.

— Я не могу нарадоваться на тебя, дорогой мой… Итак, у нас все будет общее. Если когда-нибудь судьба наделит меня счастьем, то я постараюсь поделиться им с тобою.

— И если судьба закапризничает, то я вместе буду с тобой делить и горе. Итак, дело кончено. Но вот идут ученики Пледжида, и чем скорее мы уберемся отсюда, тем лучше.

Через полчаса все было готово. Две маленькие связки составили все наши пожитки. Гордо прошли мы через лавку, не обращая внимания на наших наследников. Но Тимофей не мог утерпеть, чтобы не сжать кулака, посмотрев на железную ступку. Мы вышли на улицу и глядели по сторонам, не зная куда идти.

— Куда пойдем мы, Иафет? На запад, на восток, на север или на юг?

— Мудрецы пришли с востока, — ответил я.

— Значит, они шли на запад, — заключил Тимофей. — Пойдем же и мы по их дороге и тем покажем нашу премудрость.

— Я согласен.

Проходя мимо лавочки, мы купили две большие палки, которые могли бы нам служить как для защиты, так и для того, чтобы вешать на них свои узелки. Снарядившись таким образом, мы отправились бродить по белу свету.

Глава VIII

Я полагаю, что самое полезное дело перед путешествием — сосчитать в кармане свой капитал, что мы и не забыли сделать с Тимофеем; капитал наш состоял из двадцати двух фунтов, восемнадцати шиллингов, пяти гиней, данных Тимофею Кофагусом, и трех полупенсов, которые спрятал он в своей жилетке; все это вместе составляло двадцать восемь фунтов, три шиллинга и три полупенса, а владея подобной суммой, мы полагали ее достаточной для начатия нашего путешествия. Денег этих, заверил я Тимофея, достанет нам надолго, если мы будем их поберегать.

— Да, — ответил он, — но не худо бы поберечь нам и ноги, а то мало что устанем, да останемся еще и без сапог. Итак, мой совет был бы взять извозчика.

— Извозчика? Что ты это, Тимофей, да нам и думать нельзя об этом; ты знаешь, карман наш слишком беден для подобных издержек, да притом и устать тебе некогда было, мы только что миновали угол Гайд-Парка.

— А я все-таки думаю, что лучше ехать, чем идти! Да вот, кажется, едет кто-то. Когда я разносил лекарства и запаздывал, смотря на карикатуры, то почти всегда ездил, конечно, на шарамыжку.

Теперь только я понял, что хотел сказать Тимофей; он советовал вскочить на запятки и таким образом ехать даром; а так как это было выгодно для нашего кармана, то я согласился на его предложение, и мы вскоре сели на запятки одного из экипажей, проезжавших мимо нас, который внутри весь был полон людьми.

— Я нахожу, — сказал я, — что единственная разница между сидящими внутри и снаружи та, что тот, кто сидит внутри, платит деньги, а снаружи — едет даром; не правда ли?

— Это зависит от обстоятельств, — ответил Тимофей. — Если нас увидят, то не только даром мы совершим путешествие, но еще нам заплатят за одолжение.

— А чем, ты думаешь?

— Кнутом, я полагаю.

Только что Тимофей окончил свое рассуждение, как что-то длинное извилось, как змий, и просвистело мимо наших ушей и глаз. Мы после догадались, что это был кнут; какое-то завистливое маленькое существо, увидев нас с Тимофеем занявшими места на запятках, указало на нас кучеру.

Не желая получить благодарности за безденежный проезд, мы поспешно соскочили и пошли пешком, проехав уже около трех миль.

— Когда стемнеет, опять сядем в какую-нибудь телегу, — сказал Тимофей, — а теперь пройдемся немного.

— Но за телегу надо будет заплатить.

— Так, но все-таки мы будем в барышах. Если остановимся в трактире, тогда надобно будет заплатить и за комнату, и за ночлег, да еще, пожалуй, и за ужин, и за все дороже, нежели в мелочной лавке, а за шиллинг мы проедем всю ночь.

— Ты говоришь правду, Тимофей, надобно посматривать, чтобы не пропустить какой-нибудь телеги.

— Об этом нечего заботиться, ночью от них не отобьешься.

— Но вот мы входим в Бентфорт, и я не знаю, как ты, а я так думаю, что путешествие пешком удивительно возбуждает аппетит.

— Об этом-то и я хотел сказать; нечего греха таить, проголодался. Э, да вот посмотрите-ка, как соблазнительна жареная свинина, выставленная на окне этой лавочки. Войдем в нее; это будет лучше, нежели идти в гостиницу и тратить попусту деньги.

Мы зашли в нее, купили на шиллинг добрую порцию закуски, горчицы и соли и, завернув покупку нашу в бумагу, продолжали путь далее. Потом, встретив на дороге булочную, купили хлеба и сели чинно на скамейку против постоялого двора, откуда по нашему требованию подали бутылку пива. Выставив провизию, мы принялись за нее с большим удовольствием, тем более, что мы были уверены, что едим свою собственность. Окончив жаркое и пиво, мы отдохнули, а потом опять пустились в дорогу, продолжая наше путешествие, пока совсем не смерклось; но тут ноги наши уже совершенно ослабли, и мы, положив узелки, улеглись на них и ожидали первой попутной телеги. Скоро послышался колокольчик, и вслед за тем показалась огромная крытая телега. Мы подошли к извозчику, сидевшему на маленькой лошади, и спросили, что он возьмет за провоз двух бедняков в своей телеге.

— А сколько вы дадите, господа? Бедняков-то много на свете, и я не богаче вас.

— Мы можем тебе дать шиллинг, — ответил я.

— Ну, так с Богом, садитесь сзади.

— Много ли здесь народу? — спросил я, влезая в телегу, между тем как Тимофей подавал наш узелок.

— Никого нет, — сказал извозчик, — один только аптекарь или доктор — Бог его ведает, не знаю, а должно быть ученый человек: вишь, все говорит-то про ученое, так что иногда и не поймешь его, — да с ним еще мальчик… Д а что места-то вдоволь, соломы также много, катайся себе во все четыре стороны.

Узнав эти подробности, мы влезли в телегу и, действительно, нашли в ней много пустого места и закопались в солому, чтобы не столкнуться с нашими соседями. Не имея охоты спать, мы начали разговаривать вполголоса и продолжали так более получаса, полагая по тишине, которая царствовала в нашей телеге, что все другие путешественники спали; но наш одинокий разговор вдруг был прерван громким голосом.

— Кажется, что вы путешественники, господа, но не знаете сами, куда едете. Когда ночь покрывает землю, птицы возвращаются в свои гнезда, животные — в свою нору, а люди запирают двери. «Propria quoe maribus», — как говорит Геродот, что, если перевести, значит:«Такова натура людей». «Tribunlur mascula dicas. Скажите мне ваши злоключения», — как говорит Гомер.

Этот разговор меня очень удивил. Услышав латинские возгласы, которые он извлек из грамматики этого языка, я тут же узнал, что он хотел выказать свою ученость из одного шарлатанства. В его словах было что-то забавное, в чем он казался очень оригинален и вместе с тем заставлял принимать себя за какую-нибудь необыкновенную особу. Помолчав немного, я толкнул Тимофея локтем, приглашая принять участие в разговоре, и потом ответил:

— Вы угадали, мы точно, путешественники, только ищущие счастья, которое и надеемся найти, хотя путь, избранный нами, довольно труден. «Haustus hora somni samendus», — как говорит Аристотель; этого я не смею переводить для столь ученого мужа, как вы, которому нет ничего непонятного и который не нуждается в истолковании подобных мест.

— Ваша правда, экспликации для меня бесполезны; я все постигаю собственным умом; притом очень рад встретиться с людьми, знающими латинский язык, — говорил наш новый знакомец. — Может быть, вы тоже понимаете по-гречески?

— Нет, по-гречески я не говорю.

— Очень жаль. Мне было бы весьма приятно потолковать с вами и на этом диалекте. Эскулап говорит: «Ashalder-affmotion-accapon-pastivenison». Эту фразу я вам передам следующими словами: «Мы часто находим то, о чем не думаем». Желал бы я, чтобы и с вами случилось то же. Но где вы воспитывались и чем занимались?

Полагая, что неопасно сказать ему правду, я удовлетворил его любопытство, сказав, что был воспитан в училище, а потом исполнял должность аптекарского провизора.

— Итак, вы начали учиться и приобретать ваши познания в моей знаменитой специальности. Но вам еще остается узнать многое. Во-первых, вам надо провести несколько лет с каким-нибудь ученым мужем, чтобы достигнуть учености, подобной моей. Много тайн в природе еще не открыто. Ut sant Didorum, Mars, Bacchus, Apollo, Virorum… Надо посетить многие страны земного шара. Ut Cato, Virgilius, Fluviorum, ut Tibris, Orentes. Я был во всех этих местах и сверх того во многих других. Цель теперешнего моего путешествия состоит в том, чтобы на высотах Андских гор собирать лекарства, когда луна будет в самом близком расстоянии от земли. Там я останусь на несколько месяцев среди облаков, где голос человека не слышен, — Vocito, vocitos, vocitavi, — где я буду ходить, наклонив голову к земле, — as in proesenti, — перенося холод. «Frico quod fricui dat», — как учил Евсевий. Но сколько трудов и опасностей может случиться при приобретении этих познаний, которым я посвятил себя единственно из любви к ближним!

Обязанность, которую он возложил на себя, показалась мне довольно странной.

— Очень рад сопутствовать вам в этом путешествии, — ответил я. — Иосиф говорит справедливо, что capiat pilulae duae post prandium. Лучшее занятие — путешествие.

— Я тоже хотел бы с вами ехать, — прервал Тимофей. — Сверх того, мы уже совершили огромное путешествие, а именно: сделали три мили за каретой, десять пешком и вот около восьми миль, думаю, проехали в этой телеге. Кофагус говорит: «Trea Cochlearicras-се mani sumenda», то есть: «В свете есть высокое и низкое».

— Как, — вскричал наш спутник, — и он имеет познания в латыни?

— Я, кажется, совсем от нее отделался, — ответил Тимофей.

— Он также с вами едет? — спросил меня незнакомец.

— Если я не забегаю вперед, то мы две собаки на одной своре, — продолжал Тимофей.

— Понимаю, вы товарищи. Concordat cum nominativo, numero et persona. Скажите мне, пожалуйста, умеете ли вы перетирать лекарства в ступке, приготовлять их окончательно и делать пилюли?

Я ответил ему, что это было всегдашним моим занятием, а потому я знаю толк в этих вещах.

— Так как нам остается еще несколько часов ночи, то мы постараемся заснуть. Когда солнце встанет, я посмотрю на ваши физиономии и скажу, можем ли мы быть друг другу полезны. Ночь есть время отдыха и, как говорит Квинтус Курциус: «Custos, bos, fur, atque caserdos. — Покой равно для всех создан». Итак, покойной ночи.

Глава IX

Мы последовали его совету и вскоре заснули. Наутро я пробудился, чувствуя руку, шарившую в моем кармане. Я схватил ее и не выпускал, держа крепко свою добычу.

— Пустите мою руку, — кричал какой-то плаксивый голос.

Не говоря пи слова, я сейчас же вскочил (тогда уже совсем почти рассвело) и стал осматривать особу, сунувшую руку. Это был худой, дурно сложенный молодой человек, которому, по-видимому, было не более двадцати лет, но казалось, что он вовсе не принадлежал к человеческому роду. У него было бледное длинное лицо с выкатившимися глазами, кости его щек совсем высунулись, а к голове, покрытой длинными крепкими волосами, как щетиною, были приклеены огромные уши. Такого существа я никогда не видывал. Я долго смотрел на него с удивлением. Он повторял прежние слова с тем же глупым выражением:

— Да выпустите ли вы мою руку!

— Чего же ты искал в моем кармане? — спросил я его с сердцем.

— Я искал мой носовой платок, потому что имею обыкновение держать его в этом кармане.

— Как, в кармане твоего соседа?

— Моего соседа? — сказал он, продолжая глядеть на меня пристально, как одураченный. — Виноват, я думал, что это мой.

Я высвободил его руку, которую он немедленно сунул в свой карман и вынул из него платок, если эта тряпка заслуживала название платка.

— Вот, я вам говорил, что кладу его всегда в этот карман.

— Скажите, пожалуйста, кто вы такой? — спросил я, смотря на его одежду, которая состояла из широких белых полотняных шаровар и старой жилетки.

— Я кто? Я — дурак!

— Я думаю, вы скорее плут, нежели дурак, — ответил я, удивленный его странной фигурой и платьем.

— Нет, вы ошибаетесь, — сказал мне вчерашний ночной голос — Он глуп от природы — это правда, но зато служит мне приманкой публики. Ум может являться и среди пороков этого света, не быв замеченным, но глупость собирает всегда кучи слушателей.

Когда он говорил, я внимательно его рассматривал. Это был человек уже в летах, с седыми волосами, носил манжеты и жабо. Глаза его были еще очень живы, но остальные черты трудно было разобрать, потому что лицо ею от толчков нашего экипажа так измаралось, что па нем можно было видеть все цвета радуги. Возле него с одной стороны лежала треугольная шляпа, а с другой — закутанное в солому дитя. Тимофей смотрел на него, и когда глаза наши встретились, мы не могли удержаться от смеха.

— Вы, верно, смеетесь над моей наружностью? — спросил нас старик.

— Именно; никогда я не видал особы, вам подобной, да, думаю, и не увижу!

— Может быть; однако если вы меня в другой раз увидите, то, наверно, не узнаете.

— Из тысячи отличу вас, — сказал Тимофей с возрастающей веселостью.

— Увидим, — ответил шарлатан.

Читатели, без сомнения, догадываются, что шарлатанство было ремеслом нашего знакомца.

— Но телега остановилась, — продолжал он, — верно, извозчик хочет кормить лошадей. Если вам угодно позавтракать, то не упускайте этой минуты…

— Джумбо, пора вставать! Филотас, разбуди его и ступай за мной.

Именем Филотас мнимый доктор называл своего безумного, который, взяв несколько соломинок, свернул их и положил в рот ребенку.

— Джумбо подумает, что ему дают есть, — заметил безумный, делая гримасу. — Не сердись, Джумбо, — это моя манера будить тебя.

Приняв порцию пробудительного, Джумбо тотчас же проснулся, встал, и, не говоря ни слова, вылез из телеги и пошел за безумцем. Мы с Тимофеем от них не отставали и, дойдя до харчевни, встретили доктора, торгующего холодное мясо и хлеб, которые он раздели поровну между ребенком и Филотасом, а сам молча отправился далее, держа в зубах свою часть говядины.

Мы с Тимофеем посмеялись над ними, пошли умыться и потом за шиллинг прекрасно позавтракали. Через час извозчик готов был ехать, и мы сели в телегу, где нашли уже ребенка и Филотаса, но доктор наш еще не явился. Ожидая его очень долго и не отыскав нигде, мы отправились в путь без него. Извозчик всю дорогу бранил доктора и клялся, что заставит заплатить его товарищей и что впредь никогда не будет связываться с учеными.

Продолжая путь, я стал разговаривать с Филотасом, которого нашел действительно глупым до такой степени, что даже жалко было на него глядеть. Я забыл сказать, что Джумбо, который опять заснул, был почти так же одет, как безумец, то есть в засаленной пестрой жилетке и белых шароварах. Помолчав немного, я начал говорить с Тимофеем о докторе, о том, что он исчез и что нам это не совсем нравится, потому что он обещал нас взять с собой. Но вдруг наш разговор был прерван громким криком:

— Эй, извозчик! Хочешь ли за шиллинг довезти меня до Ридинга?

— Взлезайте, — ответил, торопясь, извозчик.

Телега не успела еще остановиться, как уже в нашем обществе очутился новый летучий спутник. Он был одет в платье английского простолюдина, кожаные панталоны и толстые башмаки, имея притом в руке узелок и палку. Он, то есть новоприбывший, улыбнулся, взглянув на наше общество, и выказал свои прелестные белые зубы; на загорелом же лице его выделялись резко большие черные глаза.

— Мне кажется, что это фигляры, — сказал он, показывая на товарищей доктора. — А вы, господа, издалека ли едете? — спросил он у нас.

— Из Лондона, — был мой ответ.

— Что, каков там урожай на репу? Здесь она нынешний год вся почти пропала от засухи.

— Я не могу удовлетворить вашего любопытства на этот счет, потому что мы ночью проезжали окрестности.

— Это правда, я и забыл. Но по крайней мере, какова рожь? Да вы, может быть, не занимались земледелием?

Я ему признался в моем неведении по этой части промышленности, и таким образом у нас завязался разговор о другом предмете, который не умолкал часов около трех. Я ему рассказал о шарлатане-докторе и о том, каким странным образом он от нас исчез.

— Я пари держу, что это, наверно, тот самый чудак, который вылечил в наших местах столько народу, — ответил он, и мы начали говорить об его искусстве и образе жизни.

— Уверяю вас, что мы его опять встретим, но только узнаете ли вы его?

— Как не узнать, — ответил Тимофей.

— Ну, положим, что так; а вот различите ли вы деньги, которые я вам покажу?

— Различим, — сказали мы оба.

— Увидим, ошибаетесь ли вы, или нет.

И он вынул из кармана две монеты: гинею и фарсинг; положил одну из них мне в руку, а другую — Тимофею и велел их крепко сжать кулаками, зажмуриться на минуту и не открывать глаз, что бы ни случилось.

Едва мы исполнили все его приказания, как услышали голос, который сейчас же узнали.

— Эй, извозчик! Что это ты уехал без меня, когда я тебя сторговал за деньги? В мои лета, знаешь, не так-то легко ходить пешком. «Excipenda tamen quaedam stint urbium», то есть: «В старости ноги слабеют, и нельзя на них ходить без костылей».

— Вот и доктор! — воскликнул Тимофей с зажмуренными глазами.

— Теперь открывайте глаза, но не кулаки, и прежде скажите, что у вас в руках.

— Фарсинг, — ответил Тимофей.

— Гинея, — ответил я.

Мы разжали руки, но в них ничего не было.

— Что за черт, где же деньги? — воскликнул я, смотря на Тимофея.

— Где доктор? — спросил он с таким же удивлением.

— Деньги у доктора в кармане, — ответил наш спутник, улыбаясь.

— Где же карман доктора? — спросил его Тимофей.

— Здесь, — говорил он, хлопая по своим панталонам. — Вот вы также думали узнать и доктора, как эти деньги.

И, к нашему удивлению, он опять заговорил совершенно голосом доктора и с такими же отрывками из примеров латинской грамматики. Мы с Тимофеем все еще удивлялись, а он, приняв настоящий свой голос, продолжал:

— Если бы я не знал, что вы хотите получить какое-нибудь место, и если бы не имел в вас нужды, то не открылся бы перед вами. Итак, хотите ли поступить ко мне? Работой вы не будете обременены, а платой останетесь довольны.

— Но можем ли мы быть уверены, что наша должность не будет иметь ничего бесчестного? — спросил я.

— Будьте покойны, сомнения ваши на этот счет исчезнут совершенно. Я, как и все купцы, стараюсь как можно более выручить с капитала. Я пользуюсь человеческой глупостью, чем живут обыкновенно умные люди.

Тимофей толкал меня локтем и моргал, чтобы я согласился на предложение доктора. Подумав несколько секунд, я наконец подал ему руку, говоря, что согласен, но только на сказанных условиях.

— Вы не будете раскаиваться; я также возьму и вашего товарища и более для вас, нежели для себя. Мне нужен человек хорошей наружности, ловкий и с вашими познаниями. Но теперь мы не станем более говорить об этом. Кстати, хорошим ли латинским языком мы изъяснялись?

— Нет, — ответил я смеясь, — вы мне говорили слова, помещенные в грамматике, а я выбирал все из медицинских книг, так что одно другого стоило.

— Так лучше употреблять фразы из грамматики, нежели ваши, которых ученики не понимают. — И, помолчав немного, он продолжал: — Я думаю, что на следующем перекрестке мыдолжны остановиться. Впрочем, мы сейчас же узнаем это.

В это время подошел к телеге черный, как цыган, человек и стал говорить с нашим новым знакомым на неизвестном для нас языке, и, что-то сказав, исчез. Через четверть часа после этого доктор вышел из телеги и велел нам следовать за собой, шепнув несколько слов безумцу, которых я не расслышал. Филотас и ребенок остались в телеге.

Расплатившись с извозчиком, мы взяли наши узелки и последовали за таинственным незнакомцем, который через несколько минут, остановившись, сказал нам:

— Я пойду вперед и приготовлю своих друзей к вашему приему, вы же продолжайте идти все прямо, пока не встретите печи, где обжигают гипс, и там меня подождите.

Он перескочил через забор и вскоре исчез из виду.

— Право, Тимофей, не знаю, что и думать об этом, — сказал я. — Хорошо ли мы сделали, что доверились этому человеку? Мне кажется, это большой плут и притом цыган, с которым бы я не хотел жить.

— Что же мы могли сделать лучшего? — ответил Тимофей. — Надобно чем-нибудь в свете жить. Он шарлатан. Это правда, но я не нахожу тут много дурного; большая часть людей верит им более, нежели настоящей медицине, да, впрочем, и лекарства шарлатана вылечат не менее настоящих.

— Правда, что, действуя на воображение, скорее можно вылечить, нежели леча тело. Впрочем, ты думаешь, что он только этим и обманывает?

— Обманывает или нет, я не знаю, а думаю, что он больше ничего от нас не потребует.

— Я в этом не уверен, а впрочем, увидим. Если бы мы не были ему нужны, то он бы нас не взял к себе. Тайну эту мы скоро разгадаем.

Глава X

Когда мы пришли к печке, о которой он нам говорил, то сели на свои узелки и разговаривали около пяти минут, пока наш новый знакомец не явился, неся с собою что-то завязанное в платке.

— Снимите ваши платья и наденьте вот эти, в которых вы лучше будете приняты в моем кругу. Теперь собирается табор, где есть люди, на которых я не могу совершенно полагаться. Но вам нечего бояться; со мной и моей женой вы в совершенной безопасности, ее маленькие пальчики защитят вас от пятисот человек.

— Ваша жена? Да кто она? — спросил я, надевая новое платье.

— О, это важное лицо между цыганами. Она по происхождению начальница всего табора.

— А вы — тоже цыган?

— И да, и нет. По рождению я не принадлежу к ним, но по жизни и женитьбе — цыган. Но я не родился с ними в поле, могу вас уверить, хотя и провожу теперь большую часть ночей на открытом воздухе; не думайте также, чтобы я вас оставлял здесь надолго: через несколько же дней табор разойдется, и в продолжение многих месяцев никого из них не увидите, кроме моего семейства. Притом я вас звал не для того, чтобы проводить всю жизнь с цыганами, напротив, мы должны быть деятельны. Но вот мы сейчас придем к нашему месту, и вы не говорите ничего, пока не дойдете до моей палатки. Там можете расположиться и делать, что угодно.

Мы свернули с дороги и, пройдя небольшое ущелье и лесок, очутились в довольно пространном месте, где было разбито около тридцати цыганских палаток. Везде раскладывали огни и готовили пищу. Мы прошли мимо десятка таких палаток, не говоря ни слова, по совету нашего спутника, который довел нас до самой большой из них и вошел в нее, оставив нас одних. Мы с Тимофеем стали осматриваться и увидели возле себя Филотаса, одетого так же, как и мы, и Джумбо, занятого раздуванием огня под горшком. Множество цыган проходило мимо нас, и некоторые из них глядели с каким-то странным выражением. Между тем мы очень были рады, когда наш спутник воротился из палатки. Он вел за собой женщину, с которой говорил по-цыгански. — Натте желает сама вас встретить, — сказал он, приближаясь к нам.

Никогда не изгладится из моей памяти наружность этой женщины и действие, какое она произвела на меня своим появлением. Она была очень высока и казалась бы еще выше, если бы сложение ее не соответствовало се росту. Она имела овальное лицо оливкового цвета, огненные и черные, как смоль, глаза, прелестный прямой и греческий нос, маленький рот, тонкие губы с едва заметным выражением гордости, зубы белые, как жемчуг, и ноги такие же крошечные, как и руки. На пальцах у нее были какие-то древние кольца, а на лбу висело золотое украшение. Она взглянула на нас, опустила голову на руку и, сделав знак другой рукой, сказала приятным голосом: «Милости просим». Потом, обратись к мужу, сказала ему что-то на своем наречии и удалилась от нас на несколько шагов.

Вскоре она опять к нам подошла, но без мужа и повторила тем же приятным голосом, как и прежде, но с большей решимостью:

— Я вам сказала уже, что рада вас видеть; садитесь и делите с нами все, что мы имеем… Вам нечего бояться… Будьте верны моему мужу, пока намерены служить ему; если же захотите оставить нас, то сперва скажите об этом, и вы сейчас будете отпущены; но если уйдете без ведома, то мы сочтем вас за своих неприятелей, а потому и поступим с вами, как следует поступить с людьми такого рода. Вот ваше жилище, покуда мы здесь останемся, — сказала она, показывая на соседнюю палатку, — с вами будет только Джумбо, который может лежать у ваших ног… Флита, где ты?

Тонкий детский голосок ответил ей из палатки, откуда вскоре вышла девочка лет одиннадцати. Дитя это с первой минуты приковало меня к себе. В ее наружности было что-то очаровательное. Лицо белое, как первый снег, каштановые волосы, прелестные голубые глаза; коротенькая юбочка оставляла незакрытыми две маленькие ножки. Она подбежала к Натте и, сложив крестом руки, сказала: «Я здесь».

— Вот тебе еще друзья, Флита. Да вели лентяю Нуму (так называла она Филотаса) принести дров, а Джумбо скажи, чтобы посмотрел за огнем.

Натте улыбнулась и оставила нас одних. Я заметил, что она пошла туда, где сорок или шестьдесят человек цыган собрались и очень серьезно разговаривали. Она села между ними, и все с нею обходились с большим почтением. Между тем Нум принес дров, Джумбо раздул огонь, а мы с Тимофеем помогали Флите чистить овощи, которые она клала в котел. Кончив свою работу, Флита села возле нас, загладив назад свои длинные волосы, которые падали ей на лицо, и смотрела то на меня, то на Тимофея. . — Кто дал тебе твое имя, Флита? — спросил я ее.

— Они, — ответила она.

— Кто они?

— Натте и Мельхиор, ее муж.

— Но ты не их дочь?

— Нет… то есть, я думаю, что не их.

Тут девочка остановилась, испугавшись, что слишком много сказала. Она потупила глаза и опять сложила руки накрест.

— Ее, верно, украли, — шепнул мне Тимофей.

— Тише, — ответил я ему.

Но Флита услышала, что он сказал; она взглянула на него, приложила палец ко рту и потом посмотрела на Нума и Джумбо, которые сидели от нас в нескольких шагах. Тут она мне еще более понравилась, и я начал всматриваться в ее прелестное личико, носившее на себе отпечаток меланхолии. Видно, что она находилась в какой-то неволе, хотя Натте и была с нею очень ласкова.

Грустное же выражение ее лица, может быть, было врожденное, и я долго после нашего знакомства не видал на лице ее улыбки. Вскоре после нашего разговора Натте возвратилась, приближаясь к нам со всей важностью коронованной особы. Супруг ее, или Мельхиор, как я теперь буду называть его, вскоре также пришел к нам, и мы все вместе сели обедать. Обед был чудесный и состоял из множества разных вкусных блюд, так что я не знал, за что и взяться; на моей тарелке попеременно являлись то цыпленок, то рябчик, то кусок баранины и множество других лакомств, о которых я не имел понятия. И все это было приправлено всевозможными овощами, между коими картофель занимал первое место. Вечером я долго разговаривал с Мельхиором, но, чтобы не наскучить читателям подробностями, я расскажу здесь все, что теперь и после узнал про табор народа, к которому попал.

Мельхиор же не хотел мне сказать, кто он и каким образом попал к цыганам; но несколько раз давал заметить, что провел свою молодость не в низком сословии, а что или из любви к Натте, или по какой-нибудь другой причине он пристал к цыганам. Несколько уже лет он жил с этим народом, который его хотя и не так высоко ценил, как жену его, но через нее и по собственным достоинствам он был почти так же уважаем, как и Натте. Мельхиор и Натте почитались богаче всех цыган, зато они были и самые щедрые. Мельхиор выручал деньги тремя способами: шарлатанством в докторском искусстве, фиглярством и предсказанием будущего.

Натте, как я прежде сказал, занимала самое важное место в таборе.

Но в первое время своего замужества с Мельхиором она много потеряла своей власти, потому что женитьбу почитали унижением для нее. Воображаю, какой необыкновенной красоты она была тогда! Ловкость Мельхиора и ум этой женщины вскоре поставили ее на то же величие и еще более заставили уважать ее, нежели прежде, чем она и увеличила свою власть.

У Мельхиора не было детей и, судя по словам Натте, они даже и не хотели иметь их, потому что табор почитал бы их происшедшими не от чистой цыганской крови. Часть народа, находившегося всегда при Натте, состояла из сорока человек — мужчин, женщин и детей, которыми она управляла в отсутствие Мельхиора. Где бы ни находился ее муж, Натте раскидывала свои палатки всегда вблизи от него, чтобы иметь беспрерывное с ним общение. Раз я спросил Мельхиора о происхождении Флиты, и он мне сказал, что она солдатская дочь, что мать её умерла на дороге, идя к своему мужу, и что Натте, проходя по тому месту со своими служителями, похоронила ее, а девочку взяла с собою, не зная, где найти отца ее.

Между тем Флита подружилась со мною и была почти во всем откровенна. Расспрашивая ее о родителях, я рассказал ей все, что мне об этом говорил Мельхиор; но она обиделась и говорила, что не хотела бы никому поверить эту тайну. Бедный ребенок был уже опытен и в эти лета. После, когда мы сошлись еще ближе, она сказала мне, что Мельхиор говорил неправду. Флита помнила, что жила в большом доме, хорошо убранном, но все это явилось к ней как будто во сне. В ее воображении мелькали какие-то лошади… Потом дама, которую звали ее матерью… Вишневое дерево, под которым она запачкала свое платье. Иногда она вспоминала и другие предметы, но рассказать о них точно не могла.

Из этого можно было заключить, что Флита была украдена и происходила от богатых родителей. Если ее красота была ручательством знатного рода, то она должна была принадлежать к высшему кругу.

Всегдашняя жизнь с цыганами и природный ум сделали ее чрезвычайно осторожной, но зато воспитание ее ограничивалось только тем, чему выучил ее Мельхиор, с которым находилась она во всех фиглярских его представлениях: танцевала на натянутой корде, бросая вверх апельсины, и прочее. Когда же Мельхиор выручал деньги другим способом, тогда она оставалась, обыкновенно, при Натте.

О Нуме, или Филотасе, как Мельхиор его называл, я уже говорил. Он был найден Мельхиором в одном его путешествии, и все, что он мне о нем рассказывал, я увидел действительно на опыте. Когда Филотас являлся на сцене и отвечал на вопросы глупости, то народ аплодировал ему, смеялся и думал, что надо иметь много ума, чтобы говорить такую бессмыслицу.

Даже в харчевнях и трактирах, где мы останавливались, все его считали за редкого человека. Невозможно себе представить физиономии плачевнее несчастного Филотаса, которую, как многие думали, он употреблял для того, чтобы казаться смешным; но она была в нем натуральна; он строил гримасы безо всякой цели, но это было причиной его успехов в народе. Джумбо был также найден на дороге, и Мельхиор говорил, что если кто его потребует, то сейчас получит удовлетворение; он так же, как и Нум, кувыркался на сцене и для забавы зрителей ел пудинг. Последнее исполнял в точности, потому что он довел эту часть мимики до совершенства, упражняясь весь день в еде и спанье.

Изобразив всех моих новых товарищей, я должен передать вам разговор, который я имел на следующий день моего прибытия к цыганам. Он заключался в том, что Мельхиор мне коротко описал все отрасли своей промышленности, говоря, что я буду ему полезен в его фиглярских выходках, для чего и хотел меня выучить всем изворотам плутовства.

Как сведущий в докторском искусстве, я мог хорошо составлять микстуры, делать пилюли и так далее, чем поддерживал бы его влияние на публику, и в этом отношении, желая иметь меня участником в своих предсказаниях, он хотел передать мне все тайны их и растолковать их, как должно. Словом сказать, ему был нужен человек хорошей наружности, получивший порядочное воспитание, и на которого он мог бы положиться вполне. Тимофей также мог быть употребляем во многих случаях, но преимущественно Мельхиор хотел его выучить разным кувырканьям и играть дураков в пьесах, требующих хитрых ответов, чтобы иногда заменять Нума.

Мы с Тимофеем согласились на все условия, которые нам предъявляли, и таким образом взаимные дела наши были скоро решены, причем Мельхиор заметил, что хотя и не было положенной платы за наши труды, но мы не останемся без выгод.

Глава XI

Мы не успели еще провести и трех дней между цыганами, как табор их разделился на несколько частей, из коих каждая отправилась в свою сторону. Какие были причины этого события, я узнал только после. Они определяли места, где каждая часть должна проводить следующий год, как для того, чтобы не вредить одна другой близким расположением, так и для того, чтобы иметь постоянное сообщение в случае общей нужды. Кроме этого, они рассуждали еще о многом, скрывая от меня остальное как от чужого. Мельхиор, казалось, на все мои вопросы отвечал с откровенностью, но обман был ему так сроден, что невозможно было заключить, говорил ли он правду, или нет.

Наша часть отправилась так же, как и другие, и расположилась на опушке дубового леса в двух милях от прежней позиции. Пища наша состояла большей частью из дичи и рыбы, потому что у нас было много охотников, стрелявших без позволения на чужих дачах; рыбу же ловили, бросая в воду какой-то порошок, от которого она всплывала наверх в большом количестве. Сверх этого в нашем котле варилось еще множество других снадобий, которые лучше есть, нежели распознавать.

Палатки наши мы разбивали обыкновенно подле воды, в которую при обысках прятали провизию, где она и лежала до тех пор, пока не попадала в котел, в котором находилась уже в безопасности. Но мы с Тимофеем не принимали никакого участия в фуражировках и ели, не спрашивая, каким образом что доставали.

Большую часть времени я проводил с Мельхиором, который учил меня всем таинствам своего ремесла, то есть подтасовывать карты, передвигать их и тому подобным вещам. Занимаясь этим по нескольку часов, я сделал большие успехи, и к концу месяца Мельхиор считал уже меня достаточно образованным в этом искусстве. Между тем Тимофей имел также свой курс гимнастики; весь день он прыгал и кувыркался до тех пор, пока не мог встать на ноги. Так как он был ловок и развязен, то вскоре и сделался самым искусным фигляром — выучился прыгать вперед и назад, ходить на руках, есть огонь, вытаскивать изо рта ленту и еще полусотне тому подобных штук. Джумбо также должен был трудиться; Мельхиор томил его до тех пор, пока он не удовлетворял требованиям; даже сама Флита беспрестанно училась, и это приготовление происходило потому, что мы скоро имели намерение предпринять важную экспедицию. Мельхиор, желая явиться свету во всем блеске, отправился на три дня за покупкой нового платья, которым снабдил не только нас, но и все наше общество. Вскоре, простившись с Натте и с другими цыганами, мы все, то есть Мельхиор, я, Тимофей, Флита, Нум и Джумбо, отправились в путь. Поздно вечером мы пришли в городок и остановились в трактире, с хозяином которого Мельхиор уже условился.

— Ну, Тимофей, как ты находишь новую жизнь? — сказал я, ложась спать.

— Все же лучше, чем у Кофагуса, и особенно лучше, нежели разносить лекарства. Но тебе как нравится она, Иафет? — ответил Тимофей.

— Правду сказать, эта жизнь мне не совсем противна. В ней что-то вольное, беззаботное, что я ужасно люблю. Не знаю, долго ли она протянется, но могу сказать, что год или два мы можем быть счастливы. Во всяком случае, мы узнаем свет и будем знать несколько способов добывать пропитание.

— Это так, но одно у меня лежит на сердце; нам трудно будет оставить цыган, если мы захотим этого. Притом мы теряем из виду предмет, для которого предприняли путешествие, именно: отыскать твоего отца.

— Я никогда и не думал найти его между цыганами, которые воруют детей у других, а потому и трудно предположить, чтобы они оставляли своих в воспитательном доме. Но я полагаю, что теперешняя наша жизнь всего более способствует цели нашего путешествия: будучи предсказателями, мы можем узнать много тайн. Но будущее впереди. Мельхиор говорит, что он примется за это ремесло, коль скоро наберем денег первым.

— А какое теперь имеешь ты мнение о Мельхиоре? Мы с ним уже давно живем, — спросил Тимофей.

— Я думаю, что он человек безо всяких правил, но между тем у него много и добрых качеств. Кажется, он находит удовольствие в обмане, для которого готов поссориться со всем светом. Но между тем он добр, великодушен, доверчив в некоторых случаях и, в заключение, прекрасный муж. Но у него есть что-то на сердце, что его вдруг опечаливает среди веселья, как темное облако, затмевающее солнце. Я также думаю, что он не совершит теперь никакого большого преступления, хотя за прошедшее время я и подозреваю его, и видно, как по временам находит на него раскаяние.

— Ты, как мне кажется, Иафет, очень хорошо судишь о людях. Но кто этот маленький ребенок?.. Эта Флита? Она, кажется, может спрашивать вместе с тобой: «Кто мой отец?»

— Да, мы оба в одних обстоятельствах, и это увеличивает мою к ней привязанность; мы как брат с сестрой в несчастья, и я думаю, она останется навсегда моею сестрой, если Провидение позволит. Впрочем, нам завтра надобно рано вставать, Тимофей, прощай.

— Да, завтра надобно скакать, кувыркаться… гм… есть огонь… и так далее, как выразился бы Кофагус. Спокойной ночи, Иафет.

На следующее утро мы надели новые костюмы. Мой состоял из шелковых чулок, навощенных башмаков, белых кашемировых, до колен достающих, панталонов, синей шелковой жилетки, усеянной блестками, и голубого бархатного сюртука. Жилет был перетянут кушаком, а на голове — треугольная шляпа с плюмажем. Тимофей сказал мне, что я очень хорош в этом наряде, и я, уверенный в справедливости слов его, не опровергал такого лестного мнения. Сам же он был одет в белые турецкие шаровары и красную жилетку с крапинками. Нум и Джумбо были похожи на Тимофея. Флита же имела маленькие турецкие панталоны, синее кисейное платье, вышитое серебром, и сандалии, утканные шелком; волосы ее были заплетены в косы и небрежно спадали по плечам; в этом костюме она походила на маленькую сильфиду. Одежда Мельхиора была совершенно подобна моей; вообще, трудно было найти труппу лучше нашей. Несколько музыкантов были наняты, и афишки разосланы по всему городу, извещающие, что синьор Евгений Велотти с труппой будет иметь честь дать новые представления. Мельхиор нанял большую комнату в нижнем этаже трактира, который во время цветущего состояния города был назначен для собраний. Снаружи, претив окна, была устроена платформа, на которой находились музыканты и куда мы также беспрестанно выходили, чтобы блеснуть своими нарядами и привлечь любопытство народа. Когда музыка переставала гудеть, Мельхиор, я, Тимофей и Филотас начинали разговаривать; после представления Мельхиор объявил, что мы отличились на этом новом поприще. Разговор наш на платформе был очень забавен.

— Сделайте одолжение, мистер Филотас, скажите нам, сколько здесь присутствующих? — говорил Мельхиор Нуму повелительным голосом.

— Не знаю, — ответил Нум, смотря обыкновенно вверх с глупым выражением своего лица.

— Ха-ха-ха! — заливалась толпа, услышав глупый ответ Нума.

— Извините его, господа, он дурак! — объявлял Мельхиор, глядя в глаза зрителям.

— Ну, если он не может этого определить, то скажите вы мне, мистер Дионисиус, — говорил я, адресуясь к Тимофею.

— Вы спрашиваете, сударь, как велико число присутствующих, но в точности ли вы хотите знать количество их?

— Да, в точности, и сейчас же.

— Как, и не считая их?

— Да, милостивый государь, не считая.

— Если так, сударь, я скажу вам безошибочно, что здесь их вдвое больше половины.

— Ха-ха-ха! — раздалось опять из толпы.

— Этого недостаточно. Сколько людей в этой половине?

— Сколько в половине? Да знаете ли вы сами это?

— Ха-ха-ха!

— Ну-ка, сэр, — продолжал Мельхиор, обращаясь опять к Филотасу, — вы, может быть, скажете мне, сколько мужчин и дам сделают нам честь своим посещением?

— А сколько, сударь?

— Да, милостивый государь, сколько?

— Право, не знаю, — отвечал заплаканный Нум после некоторого молчания.

— Утвердительно можно сказать, что нет на свете никого глупее вас, сударь, — сказал ему Мельхиор.

— Чудо, как он представляет дурака, — одобряла публика. — Что за глупое лицо он делает, — прелесть.

— Может быть, этот вопрос решите вы, мистер Дионисиус? — говорю я Тимофею.

— Да, сударь, и очень легко, и очень точно.

— Извольте же сказать!

— Во-первых, все хорошенькие женщины будут у нас, а дурные останутся дома. Во-вторых, все мужчины, имеющие деньги, также посетят нас, а не имеющие их, бедняки, должны остаться на улице.

— Теперь, сэр, кланяйтесь дамам.

— А как, очень низко или нет?

— Да, очень низко.

Тимофей нагнулся до земли и, перекувырнувшись, стал на руках.

— Это для вас, сударь, я так низко поклонился, что перевернулся наизнанку.

— Ха-ха-ха! Чудесно! — слышалось из толпы.

— Я вывихнул себе спину, — продолжал Тимофей, потирая бока. — Не перевернуться ли назад, чтобы выправить ее?

— Непременно!

Тимофей перекинулся и стал на ноги.

— Теперь опять хорошо, — говорит он, — и я уйду.

— Куда же вы идете, сэр?

— Пойду туда, где… — тут он зачмокал губами и исчез под аплодисменты зрителей.

Музыканты заиграли, и Джумбо начал выкидывать свои штуки.

Вот чем мы привлекали и увеселяли народ, и если бы не употребили столько искусства, то, может быть, и представления наши не так были бы успешны. К вечеру зал наш был полон, и синьор Велотти, то есть Мельхиор, удивлял всех. Карты, казалось, ему повиновались; он приказывал кольцам проходить сквозь дамские башмаки; растирал часы в порошок, и потом они опять являлись целые; канарейки вылетали из яиц и так далее. Все зрители были довольны, как нельзя более. Флита же заключала представление, танцуя на канате и бросая вверх пять апельсинов с такой ловкостью и равновесием, что многие акробаты позавидовали бы ей. Притом необыкновенная ее красота, молодость, развязность, меланхоличное выражение лица, потупленные глаза и благородные манеры — все привлекало публику, и когда Флита раскланивалась с нею, то восторг зрителей еще более увеличивался, и зал гремел от рукоплесканий. После подобного представления, когда все разошлись, я пошел однажды поздравить ее с успехом и, к удивлению моему, нашел ее в горьких слезах.

— Что с тобою, моя дорогая Флита?

— Ничего… Не говорите, пожалуйста, что я плакала; но я не могу снести вида стольких глаз, которые на меня смотрят… Не говорите же ничего Мельхиору, я не буду больше плакать.

Я поцеловал ее и старался утешить как мог, она же обняла меня, прижавшись ко мне личиком, и мы в этом положении просидели некоторое время. Наконец она успокоилась, и мы пошли вместе ужинать.

Глава XII

Мельхиор был очень доволен мною и Тимофеем и хвалил нас, говоря, что первый дебют наш далеко превзошел его ожидания.

Между тем пять дней мы продолжали удивлять жителей города. Заметив же, что извлекли из их карманов денег, сколько возможно было, мы в прежних своих платьях и с узелками в руках отправились в другой город, лежащий в пятнадцати милях от первого. Тут нам повезло так же, как и прежде, но, чтобы не утомить читателя однообразием, скажу, что мы после шестинедельного отсутствия опять возвратились к цыганам, которые находились в пяти милях от последнего поприща нашей деятельности. Все были довольны и рады отдохнуть после трудов. Мельхиор радовался своим выручкам, а бедная Флита тому, что не будет более плясать на канате и засядет в своей палатке. Натте была довольна нашими успехами и радовалась возвращению мужа; я и Тимофей оказались полезными, и Мельхиор, стараясь выказать нам свою дружбу и щедрость, дал мне из выручки десять гиней, а Тимофею — пять.

— Вот, Иафет, если бы вы договаривались получать положенную цену, то, верно, я бы вам дал не более семи шиллингов в неделю, а теперь вы должны сознаться, что я вам хорошо заплатил за полтора месяца; все, что вы выручите, будет всегда вам отдано, и я думаю, что мы в следующее путешествие получим еще более; но нам надо кой-чем распорядиться. Хороша ли память у Тимофея?

— Кажется, хороша.

— Прекрасно; мы теперь, как я вам говорил, будем играть роль предсказателей, но тут нужна непременно помощь Натте. Завтра же мы отправимся в город, который в четырех милях от нас.

На следующее утро мы отправились с небольшой частью нашей трупы под предводительством Натте и к обеду разбили палатки на лугу вблизи города и остальной части цыган, оставшихся на прежнем месте. В вечеру я и Мельхиор, одевшись в крестьянское платье, вдвоем отправились в город, где вошли в хороший трактир и сели в общей зале. Потом велели подать пива и стали разговаривать между собой с намерением очень громко, чтобы другие могли нас слышать.

— Я никогда этому не поверю, все это плутовство и обман, — говорил мне Мельхиор. — Им хочется только обобрать карманы. Вишь, какая предсказательница; я думаю, она вам обещала богатую жену и полдюжины детей?

— Нет, этого она мне не говорила, потому что я еще слишком молод для того, чтобы жениться; но знаю, что то уже случилось, что она мне предсказала.

— Да что же она вам предсказала?

— Она сказала мне, что моя мать вышла в другой раз замуж и выгнала меня из дому.

— Но она могла это слышать.

— Каким образом? Когда она меня отроду не видала, и я ей не говорил моего имени! Нет, это невозможно. Да, кроме того, она мне сказала еще, что у меня на колене пятнышко, которое есть признак счастья. Как же она могла это узнать?

— В самом деле, странно. Но что она вам еще обещала?

— Она мне сказала еще, что встречу сегодня лучшего моего друга, а у меня всего только один друг, и тот Бог знает где. Вот это мне кажется удивительным.

— Если вы увидите вашего друга нынче же, то я поверю ее предсказаниям, а в противном случае буду уверен, что все она говорила наудачу. А что вы ей за это заплатили? Шиллинг, я думаю, а может быть, она очистила и весь ваш карман?

— Напротив, она ничего не хотела взять; я ей несколько раз предлагал, но она все отказывалась, говоря, что предсказания ее непродажны.

Все стали разговаривать между собой.

— Не знаете ли, что это за молодой человек? — говорил Мельхиор, обращаясь к нашим соседям, указывая на меня, тогда как они не проронили ни слова.

— Да кто она такая? — спросил один из них.

— Говорят, что королева всех цыган. Никогда не видал я такой чудной женщины — взоры ее, кажется, до глубины пронзают вашу душу. Я встретил ее на лугу недалеко от города, и когда она возле меня проходила, то уронила свой платок, который я поднял и отдал ей; она поблагодарила меня и сказала:

— Покажите мне вашу руку, молодой человек. О! Эти линии предвещают вам будущее счастье. — Расставаясь, она добавила: — Да благословит вас Бог ко всему доброму.

— Если она такими пожеланиями заключила свой разговор, то у нее не должно быть ничего общего с цыганами, — заметил Мельхиор.

— Удивительно, даже очень странно!.. Королева цыган отказывается от денег, — слышалось со всех сторон.

Трактирщица и служанка тоже слушали нас, разинув рты от удивления. В это время вошел Тимофей, которого мы еще прежде научили его роли. Я притворился, как будто бы его не вижу, но он подбежал ко мне, схватил мою руку с приметным удовольствием и сказал:

— Вильсон! Разве ты забыл или не узнал лучшего твоего друга Смита?

— Смит! — закричал я в изумлении, глядя ему в лицо. — Точно, он… Да как ты сюда попал?

— Вот уже третий день, как я из Дублина, но каким образом попал сюда, это такая чудная вещь, какой со мной никогда еще не случалось. Видишь, в полумили отсюда я переходил поле; вдруг какая-то высокая, прелестной наружности женщина подошла ко мне и сказала:

— Молодой человек, если вы зайдете в третью гостиницу, которую вы должны миновать, идя в город, то увидите в ней старого вашего приятеля, который ожидает вас с нетерпением.

Я подумал, что она насмехается надо мною, но так как мне все равно, в какой гостинице ночевать, то в шутку я и вздумал зайти сюда. Скажи, как могла она знать, что ты здесь и что мы давнишние друзья?

— Как странно! — вскричал Мельхиор. — Она и ему тоже сказала, что он встретит друга.

— Чудеса да и только, — слышно было со всех сторон, и слава цыганки нашей уже утверждалась.

Мы с Тимофеем сели поодаль и начали разговаривать, а Мельхиор стал ходить по зале, рассказывая каждому про необыкновенный случай.

Наконец мы все легли спать в трактире, как будто бы в самом деле были путешественники.

Слух, который мы распустили в этот вечер, заставил многих пойти к Натте, которая как будто с презрением глядела на них и не хотела отвечать на просьбы. Между тем Тимофей, живя со мною в трактире, очень коротко познакомился со служанкой, от которой и узнавал понемногу происшествия ее жизни. Я тоже, от частых разговоров с хозяйкой, получил полные сведения как о ней самой, так и о многих семействах, живущих в городе, но так как успехи предсказаний Натте зависели от количества сведений, приобретенных нами, то мы только и занимались скоплением их, чтобы с пользой употребить их впоследствии. Спустя три недели, когда слава цыганки была чудесно увеличена и сведения заготовлены, Мельхиор велел Тимофею уговорить служанку сходить к Натте и узнать о своем будущем.

Девушка эта, боявшаяся, что ей откажут от места, со страхом согласилась на предложение Тимофея, и то с условием, чтобы он вместе с нею пошел.

Тимофей посоветовал ей, когда она близко подойдет к Натте, бросить шесть пенсов и, подняв их, спросить ее, не ей ли принадлежат эти монеты.

— Не вы ли уронили шесть пенсов, которые я нашла? — проговорила служанка, подбирая деньги с лихорадочной дрожью.

— Дитя мое, — ответила Натте, которая была уже к этому приготовлена, — я не потеряла шести пенсов, но и ты их не нашла. Впрочем, всеравно, я знаю, зачем ты пришла… Ты хочешь спросить меня, будут ли держать тебя хозяева «Золотого льва».

— Нет, — ответила испуганная девушка, — я хочу спросить вас о моей судьбе.

— Покажи мне твою руку, милая девушка, и по ней я тебе скажу. А, ты родилась в Англии, отец твой умер, мать в услужении, брат твой матрос и теперь на море в Западной Индии. Ты…

Когда служанка все это услышала, то так испугалась, что с нею сделался обморок, и Тимофей потащил ее домой. Она принесена была в трактир, и когда оправилась, то рассказала эту историю домашним, те — знакомым и так далее. Новое приключение во славу нашей пророчицы разнеслось по всему городу.

Я, в свою очередь, старался настроить хозяйку, чтобы она сходила к Натте, но никак не мог ее уговорить. Вообще у нас была куча посетителей, которым Натте, наконец, не хотела отказывать и удовлетворяла их сведениями, полученными от нас. Она говорила им только о прошедшем, потому что ни сама, ни ее агенты не знали будущего, денег от них она также не брала. Многие приходили к ней по нескольку раз, желая узнать будущее, для чего рассказывали ей подробно свою жизнь, к чему она сама их побуждала, говоря, что они этим средством могут только возбудить в ней дух предсказывания, который она обращает на общую пользу. Мне кажется удивительным, отчего Мельхиор не хотел, чтобы Натте брала деньги, которых бы она получила кучу; но он все это делал, чтобы еще более выручить.

Однажды утром, после пятнадцатидневного пребывания в городе, Натте исчезла с двумя своими палатками; и трава, утоптанная посетителями, могла подняться и расти. Мы также уехали и пристали опять к цыганам, где оставались около двух недель, чтобы дать время успокоиться всеобщему желанию узнать свою будущность.

По прошествии этого срока Мельхиор, Тимофей и я опять отправились в город, переодетые в другие платья, и, остановившись в противоположной части города, в лучшем трактире, велели подать себе ужин, за которым у нас завязался разговор о чудесах цыганской королевы.

— Вздор, — сказал Мельхиор, — она ничего не знает, я о ней слышал. Но вот по этой дороге едет человек, и если случится, что он остановится в этом городе, то-то удивит вас своими знаниями. Его зовут великий Аристодем. Он знает и настоящее, ибудущее, и прошедшее и никогда не смотрит в руку, авсегда прямо в лицо, и беда, кто ему солжет.

Но, несмотря на это, он вежлив и готов сказать каждому, что с ним случится. Предсказания его всегда сбывались. Говорят, что он уже прожил сто лет и волосы его белы, как серебро.

Многие слушатели в этом сомневались и выхваляли цыганку.

— Все, что я еще могу сказать вам, — ответил Мельхиор, — так это то, что, заплатив ему две гинеи, я узнал о наследстве в шестьсот фунтов, которых бы не получил, не зная о них.

Три дня провели мы в трактире, рассказывая каждому о чудесах великого Аристодема, и успели воспламенить любопытство публики. Наконец Мельхиор сказал, что настало время великих предвещаний.

Глава XIII

Вскоре мы отправились в другой город, некогда известный мануфактурами, и которого большая часть народонаселения жила или доходами с имений предков, или приобретенными. Тимофей, одетый в черное платье, с серебряной цепочкой на шее, был посажен верхом на лошадь и отослан вперед; ему приказано было ехать до города потихоньку, а там уже скакать во всю прыть, остановиться в самом лучшем трактире и приготовить комнаты великому Аристодему, который должен приехать через полчаса.

Все в этом свете зависит от наружности, а потому все желающие знать великого Аристодема окружили Тимофея и засыпали его вопросами. Он отвечал им очень умеренно, воспламеняя воображение их чудными рассказами о своем господине, который вскоре на четверке лихих лошадей с шумом подъехал к своей квартире. Из окон всех домов глядели на важный его приезд. Мальчишки хотели было отворить ему двери, но Тимофей оттолкнул их как недостойных услуживать такому великому человеку, и сам помог ему выйти из торжественной колесницы. Мельхиор явился одетый в длинное шелковое платье, в седом парике, которого длинные волосы падали по плечам; на голове у него была надета четырехугольная желтая шляпа, а на шее висело несколько золотых цепочек. Я шел за ним, одетый в платье германского студента и в парике темно-русого цвета. Продолжая свое шествие, мы встретили человека, который загородил нам путь.

— Посторонись, — сказал Аристодем повелительным голосом, — никто даром не заграждает мне путь.

Все окружающие смотрели на нас с удивлением. Наконец великий Аристодем вошел в свою комнату и запер дверь, я же пошел заплатить извозчикам и заказать ужин, а Тимофей и дворник отправились вносить вещи, которых у нас было очень много.

— Господин мой никого не хочет видеть, — сказал я хозяину, — и завтра же едет далее, если получит письма, которые ожидает; и потому избавьте его от хлопот. Он очень устал, проехав сегодня около ста пятидесяти миль.

Когда мы с Тимофеем все это исполнили, то пошли в комнату Мельхиора.

— Все идет хорошо. До сих пор мы истратили много денег и времени, теперь постараемся возвратить их: с барышом, — сказал он — После обеда, Иафет, сходите к хозяину, расспросите у него о бедняках здешнего юрода и скажите, что я очень великодушен и люблю им помогать. Также прибавьте, что деньги, которые я получаю моими занятиями, я отдаю бедным, не имея в них нужды.

К вечеру я исполнил его поручения; ночь мы провели в отдельных комнатах, вынув из предосторожности из замков ключи.

На следующее утро… но читатели могут догадаться сами, что письма не были принесены, и я отправился к: хозяину сказать ему, что мы еще останемся, ожидая писем. Хозяин намекнул мне, что многие хотят посоветоваться с моим господином; я ответил, что поговорю с ним, замечая при этом, чтобы он предварил желающих советоваться, что они должны будут давать за советы золото или совсем ничего. Несколько минут спустя я объявил, что великий Аристодем согласился дать аудиенцию безденежно. У нас были всевозможные припасы для большего эффекта, но мы рассудили, что на первый раз простота будет лучше. Потому и положено было, чтобы Мельхиор сидел у стола, покрытого черным сукном, вышитым различными фигурами; перед ним должна была лежать книга с иероглифами и возле нее — костяная палочка с золотым наконечником. Тимофей стоял у дверей с коротенькой римской шпагой, привязанной на кушаке, а я — в почтительном положении за великим Аристодемом.

Первая особа, допущенная на аудиенцию, была жена городского мэра. Ничего не могло быть для нас лучше, потому что мы получили все нужные сведения как о ней, так и о ее супруге, а известно, что жены должностных людей всегда говорят много. Мельхиор сделал знак рукой, и я принес стул, прося ее садиться. Великий Аристодем молча посмотрел на ее лицо, потом, перевернув несколько листков в книге судеб и остановившись на одном из них и посмотрев со вниманием, сказал ей:

— Что хочешь ты узнать от меня? Она вздрогнула и побледнела.

— Я хотела бы спросить… — начала она.

— Знаю, ты хотела бы спросить, имею ли я время тебя слушать? Между прочим, первой твоей мыслью было: есть ли надежда, что муж твой будет иметь наследника от тебя. Не правда ли?

— Правда, — ответила дама, собравшись с духом.

— Я это вижу по моей книге; но позволь тебя спросить: как хочешь ты, чтобы благословение Божие сошло на тебя, если ты не делаешь ничего доброго? Ты и муж твой — оба богаты; но что вы сделали хорошего с этим богатством? Великодушны ли вы? Нет. Давай другим, и Бог тебе даст.

Аристодем махнул рукой, и дама поднялась со стула, чтобы выйти вон. Она держала в одной руке гинею, а в другой кошелек, из которого вынула все и положила на стол.

— Хорошо, благодеяния твои будут за тебя ходатайствовать. Артольф, вели эти деньги раздать бедным.

Я поклонился и, не говоря ни слова, взял пять гиней.

— Кто может сказать, что я не делаю ничего доброго? — заметил Мельхиор улыбаясь, когда дама вышла. — Скупость этой почтенной четы так же хорошо известна, как и желание их иметь детей… Если урок мой сделает ее благотворительной, то не услуга ли это?

— Но вы ей подали надежду, и если эта надежда ее обманет, то она может прийти в отчаяние и тем погубить себя и своего мужа.

— О, если б случилось с нею последнее, то отчаяние ее прошло бы вмиг.

— Ну, этому-то я не так верю, — ответил я… — Но, кажется, кто-то стучится.

В эту минуту вошла другая дама, которая сильно изумилась, увидев наружность и одежду великого Аристодема, и хотела было уйти назад. Но Тимофей уже запер двери, и ей невозможно было ускользнуть.

Она привела нас в замешательство, потому что мы не имели о ней никаких сведений. Между тем Мельхиор перестал глядеть в книгу и начал объясняться с нею. Дрожащим голосом дама сказала ему, что овдовела и имеет только одного сына, которым живет, что он теперь на море и она уже давно не слыхала о нем и боится, не случилось ли с ним какого несчастья; она говорила ему также о своей бедности и предлагала кольцо — единственное свое богатство.

— Можете ли вы мне сказать, жив ли он? — говорила она, заливаясь слезами. — Но если вы этого не знаете, то не отнимайте у несчастной единственное ее богатство и отпустите меня.

— Как давно получили вы последнее письмо от него? — спросил Мельхиор.

— Семь месяцев уже; и оно было писано из Бахии, — ответила она, вынимая письмо из ридикюля и закрывая лицо свое платком.

Мельхиор украдкой заметил ее адрес и ответил ей:

— Мистрисс Ватсон…

— Боже мой, разве вы знаете мою фамилию? — вскрикнула женщина. — Но вот письмо, прочтите его…

— Мне оно не нужно, мистрисс Ватсон, я знаю содержание его. — Он перевернул несколько листков своей книги и стал со вниманием рассматривать последний.

— Сын ваш жив, — объявил он.

— Слава Богу! — вскрикнула она, подняв руки и уронив ридикюль.

— Но вы не должны его скоро ожидать, он на выгодной службе.

— Это мне все равно. Он жив — вот что я хотела знать. Бог да благословит вас!

Мельхиор шепнул мне несколько слов на ухо, когда вдова закрыла свои глаза платком, и я, взяв пять гиней, сунул их в ридикюль ей так, что она не заметила.

— Вы можете уйти, сударыня, другие тоже нуждаются в моих услугах.

Бедная женщина встала и предложила кольцо.

— Нет-нет! Мне не нужно ваших денег, я беру только с богатых, и то, чтобы раздавать бедным, но не отнимаю последнего у несчастных вдов. Откройте ваш ридикюль.

Вдова исполнилаприказание; Мельхиор положил ей туда кольцо, потом взял палочку, махнул по воздуху и, дотронувшись ею до ридикюля, сказал:

— Ищите и обрящете.

Женщина вышла из комнаты, заливаясь слезами благодарности; правду сказать, я сам чуть было не заплакал и заметил Мельхиору, что он до сих пор трудился даром.

— Да, Иафет; но будь уверен, что я помог этой женщине не из барыша, а из сострадания к ней, говорю тебе откровенно. Все люди — смесь добра и зла. Но я ворую только у глупых, а не у бедных.

— Но вы ей сказали, что сын ее жив.

— Правда, что он, может быть, и умер, но утешать людей во всяком случае добро и успокаивать их, хотя на короткое время, есть благодеяние, потому что неизвестность хуже самой известной смерти.

Поступок Мельхиора был награжден; вдова не могла опомниться от удивления, найдя золото в своем ридикюле. Она всех уверяла, думая что ее уверения были совершенно справедливы), что не выпускала из рук ридикюля, а что великий Аристодем дотронулся до него только палочкой, и то слегка.

В городе ни о чем более не говорили, как о чудесах Мельхиора. На следующий день, к довершению чуда, Ватсон получила письмо от сына со значительной суммой денег. Благодарная женщина прислала на другой день десять гиней, желая тысячи благ великому Аристодему и считая его почти святым. Приключение это было очень счастливо для нас, и, как Мельхиор говорил, теперь только начался настоящий доход. В четыре дня мы добыли двести фунтовстерлингов и, полагая, что время ехать, объявили хозяину о получении писем и с шумом оставили город, провожаемые толпой, через которую с трудом пробрались.

Глава XIV

Мы взяли лошадей до следующего города; но только что отъехали несколько миль, я остановил мальчиков, правивших лошадьми, и сказал им, что великий Аристодем нынешнюю ночь хочет наблюдать планеты, для чего они и должны ехать по пути, на который я им укажу. Мальчики, слышавшие об его славе, без отговорок повернули к назначенному месту. Приехав туда, мы вынули из экипажа все наши вещи и в присутствии этих же мальчиков раскладывали их, как будто бы для астрономических наблюдений. Потом, заплатив за провоз, я велел им вернуться назад, чем они и были очень довольны. Когда экипаж уехал, то мы, переодевшись в обыкновенные наши платья, попрятали в кустарники все вещи, за которыми прислали на следующий день, и возвратились к своим цыганам, которые были от нас милях в двух. Нас встретили с большой радостью, в особенности Натте и Флита.

Я говорил прежде, и читатель сам, я думаю, заметил уже из моего рассказа, что Мельхиор был человек не совсем обыкновенный. С каждым днем я более и более к нему привязывался, и наша кочующая жизнь мне чрезвычайно понравилась. Предрассудки, гнездившиеся во мне, постепенно исчезали. Иногда вспоминал я первоначальную цель моего путешествия, но обыкновенно утешал себя мыслью, что остается еще много времени. Когда мы кочевали в поле, Флита была беспрестанно со мной; я учил ее читать и писать.

— Иафет, — сказал мне раз Тимофей, когда мы рубили орешник в лесу для топки и приготовления пищи, — я не вижу, чтобы твои розыски отца подавались вперед.

— Это правда, Тимофей, но зато я приобретаю познания житейские, которые мне очень помогут в этих розысках, и, что еще важнее, я выручаю деньги, с которыми надежнее могу пуститься в дальнейшие предприятия.

— Сколько дал тебе Мельхиор после нашего отъезда?

— Двадцать гиней, что с прежними составляет более пятидесяти.

— А мне дал десять, следовательно, у нас теперь значительная сумма, почти семьдесят гиней.

— Да, не так-то скоро можно ее истратить. Но мы должны еще поработать. Потом же, я не могу оставить эту девочку, которая создана совсем не для фиглярства.

— Очень рад, Иафет, слышать это от тебя; я того же мнения, и она должна разделить нашу участь.

— Славная будущность! — сказал я смеясь. — Hо все лучше, нежели здесь оставаться… Только как бы уладить все это?

— В том-то и дело. Но еще есть время подумать… Мы можем исполнить наши планы не прежде, как оставив теперешнее занятие.

— Суля по словам Мельхиора, мы, кажется, скоро опять отправимся в путь.

— А чем, не знаешь ли, Иафет, мы теперь будем заниматься?

— Мы примемся за прежнее ремесло; будем лечить ото всех недугов в мире, и нам покажется, что мы опять в аптеке Кофагуса.

— Ну, я думаю, наделаем мы штук. Однако надеюсь, что Мельхиор не заставит меня изучать начала моей профессии. Это ведь не шутка!..

— О, без сомнения! Для таких глупостей держат Нума, без чего он не был бы никуда годен.

Следующая неделя была проведена нами в приготовлениях к ожидаемой экспедиции; мы наполняли коробочки пилюлями, наливали микстуры в склянки разной величины, которые большей частью все состояли из спирта. Склянки эти мы закупоривали и укладывали в походные ящики.

Джумбо и Флита были оставлены. Мельхиор, я, Нум и Тимофей отправились пешком, неся свое платье в узелках. Но на Нума еще навешали разных вещей, как на вьючную лошадь… Он беспрестанно жаловался, говоря:

— Не можете ли вы нести чего-нибудь?

— Нет, — отвечал я, — это ваша ноша; каждый должен нести свое.

— Ну, я никогда не думал, чтобы это было так тяжело. Да куда мы идем?

— Недалеко, — говорил Тимофей, — а там уж тебе нечего будет делать.

— Не думаю, для хозяина я весьма нужен. Со мной дела его идут успешно. По правде, как в умственных занятиях, так и в ноше я переношу ужасный труд.

— Это хорошо для вашего здоровья, Нум.

— И то хорошо, — ответил бедняга, — только немного жарко.

Глава XV

К счастью Нума, мы были недалеко от города, в котором хотели открыть новую нашу отрасль промышленности, к чему и приступили на следующее же утро. Нум шел с трубкой в руке, а Тимофей ехал верхом на осле. Когда мы пришли на городскую площадь, то Нум начал трубить изо всей силы, а Тимофей в пестром одеянии привстал на седле и проговорил следующую речь:

— Милостивые государи и государыни, имею честь известить вас о прибытии в этот город знаменитого доктора Аппаллашеосмокометика, который путешествовал далее солнца и притом скорее кометы. Он был во всех частях света; курил калюмет[2] с дикими индейцами Канады; ездил на охоту с Арауками в средней Америке; скакал на диких лошадях по долинам Мексики. Красил нос с эскимосами и наклеил нос великому хану татарскому. Был и при дворах Европы. Плясал с русскими на невском льду, танцевал мазурку с поляками, вальс с германцами, тарантеллу с итальянцами, фанданго с испанцами и кадрили с французами. Рылся во всех архивах вселенной, проходил по всем частям твердой земли, исследовал все горы в свете; прошел через Анды, поднимался на высоты Пиринеев, спускался в недра Везувия и был оттуда выброшен через Стромболи. Он живет более тысячи лет, и все еще в цвете юности, у него сто сорок раз выпадали зубы и к Рождеству всегда новые вырастали. Всю жизнь свою он употреблял на пользу человечества, принося добро своим собратьям и, имея опытность более тысячелетней, леча от тысячи недугов. Господа, этот удивительный доктор представится вам сегодня вечером и скажет, в каких случаях должно употреблять какие лекарства. Для прекрасного же вашего пола, милостивые государыни, великий доктор обладает редкими лекарствами ото всех ваших болезней. Он имеет порошки, от которых у вас будут дети, если вы захотите… Напиток, от которого мужья сделаются к вам привязаны… Опиум, который ослепит их во время ваших любовных похождений. У него также есть средства уничтожать морщины и восстановлять юность; эликсир, прекращающий крики детей… Труби, Филотас, труби, чтобы все знали, что знаменитому доктору Аппаллашеосмокометику угодно остановиться в этом городе, чтобы вылечить всех жителей.

Тут Нум опять начал трубить до тех пор, пока все лицо его не почернело от усилия, а Тимофей, повернув своего осла, поехал в другие части города, преследуемым толпой оборванных мальчишек, чтобы повторять свою высокопарную речь.

Около четырех часов пополудни Мельхиор явился на торговую площадь. Я шел сзади него в платье германского студента, а Тимофей и Нум были в прежних своих костюмах. Здесь мы соорудили что-то в виде сцены, вокруг которой собралось ужасное множество народа с намерением скорее позабавиться, нежели покупать.

Когда все товары были разложены, то я стал с одной стороны Мельхиора, Тимофей — с другой, а Нум со своей трубой — сзади нас.

— Труби, Филотас! — сказал Мельхиор, надевая треугольную шляпу и кланяясь под звуки резкого инструмента.

— Прошу покорно сказать, мистер музыкант, зачем вы трубите?

— Не знаю, — ответил безумный, выпучив свои глаза.

— Какой глупый ответ! Мистер Дионисиус!.. Не знаете ли вы для чего?

— Да, сударь, я догадываюсь.

— Растолкуйте же всем леди и джентльменам, которые удостоили нас своим присутствием.

— Труба есть предвестница торжества великих победоносцев, — ответил Тимофей.

— Справедливо, сударь! Но разве я великий победоносец?

— Вы побеждаете смерть, а это самая трудная победа.

— Дионисиус, за ваш благоразумный ответ вы будете награждены, — сказал ему шепотом Мельхиор, — не забудьте только за ужином мне напомнить об этом.

— Не забуду, будьте уверены, — ответил Тимофей, поглаживая свое туловище с самодовольной улыбкой.

— Милостивые государи и государыни, — продолжал Мельхиор, обращаясь к публике, — я вижу, что у всех вас рты разинуты, и вы ожидаете пилюль; но будьте терпеливее, я не иначе даю мои лекарства, как увидев болезни, которые бы требовали действительной помощи. В самом деле, я был бы плохой доктор, если б стал лечить, не зная, чем вы страдаете. «Est nentrale genus signans rem non animatam», — сказал Геродот, это значит, что одному помогает то, что для другого яд, а потому осторожность есть самая нужная вещь в медицине, и моя репутация пострадает, если я дам что-нибудь вредное.

Теперь, друзья, заметьте, какие свойства имеет вещество, находящееся в этой склянке. Вы видите, что в ней не более шестидесяти капель, но эти шестьдесят капель могут прибавить десять лет жизни и вылечить столько же болезней Во-первых, они вылечивают водную, которую знаменитый Гален разделяет на три рода: на ascites, anasarca и tympanites. Диагностические же свойства, или признаки, этой болезни: опухоль, вспучивание или надутость живота, трудность дыхания, недостаток аппетита и нестерпимый кашель. Спрашиваю: не страдает ли кто-нибудь водянкою? Никто?.. Слава Богу!

Во-вторых, оно употребляется для лечения перевнемония, или воспаления в легких. Свойства этой болезни: ослабление пульса, опухоль в глазах и краснота в лице. Не подвержен ли кто-нибудь этим признакам?.. Никто? Слава Богу!..

Но это же несравненное лекарство служит и от поноса, признаки которого: ослабление тела, частые колики, холодный пот…

В эту минуту подошли несколько человек, и один из них пожаловался на колику, другой — ослабление тела, а двое или трое говорили, что подвержены холодному поту.

— Хорошо, благодарю небо, что я сам могу вам помочь. Гиппократ говорит: «Re tivum cum antecedente concordat», что значит: «Лекарства, употребляемые в начале болезни, уничтожают ее еще при самом зарождении». Вот, друзья, баночки благодетельного лекарства; берите, берите их, вы мне заплатите за все только шиллинг и будете довольны. Когда вы станете ложиться спать, то не забудьте вознести благодарности Всевышнему за такое чудное средство, которое одной каплей излечивает такое множество болезней. Кроме сказанных мною оно излечивает еще: ponagra, chiragra, omagra и lumbago, то есть оно уничтожает боль в коленях, руках, локтях, плечах и спине. Словом, удивительно полезно во всех означенных болезнях. Старайтесь сохранить этот элексир на целый ваш век; придет старость, и у вас под рукой будет средство излечиваться ото всех недугов… о… как тогда вы будете благодарить себя, что не пожалели шиллинга.

После этого воззвания число больных и ожидающих болезней до того увеличилось, что все наши склянки были разобраны, и доктор обещал через несколько дней доставить им еще этого бесценного лекарства.

— Милостивые государи и государыни, — продолжал он. — Теперь я предложу вам знаменитый пластырь, действия которого удивительны… Подойдите сюда Дионисиус; так как вы имели случай испытать благодетельный этот пластырь, то расскажите почтеннейшей публике, каким образом он вам помог.

Тимофей выступил вперед.

— Милостивые государи и государыни, — сказал он, — клянусь честью, что буду говорить правду. Tpи недели тому назад я упал с лестницы и переломил спину на три части. Меня снесли к хирургу, который, видя, что нет никакой надежды на излечение, велел снять с меня мерку для гроба… Великий же наш доктор был тогда в отсутствии, на консультации королевы, у которой антонов огонь на большом пальце правой ноги; к счастью, что великий доктор поспел вовремя. Меня уже укладывали в ящик вечности, как вдруг явился мой хозяин, приложил к моей спине вот этот пластырь, и в пять дней я уже сидел, а через десять принялся за прежнюю мою должность.

— Совершенно ли вы теперь здоровы, Дионисиус?

— Совершенно, и моя спина теперь крепче китовой.

— Докажите же это на деле.

— Извольте.

И Дионисиус перекинулся вперед и назад, потом, пройдя по платформе на руках, кувыркнулся во все стороны.

— Вы видите, господа, что я совершенно здоров, и что сказал, то могу подтвердить еще честным словом.

— Согласитесь, господа, что надобно много искусства, чтобы вылечить от такой болезни, — прибавил доктор, адресуясь к окружающей толпе. — Теперь нет нужды говорить, что этот пластырь также целителен ото всех ушибов, контузий, вывихов членов и прочее. Вас может удивить также малая цена его: кусочек стоит восемь пенсов.

Пластырь был скоро раскуплен, и Мельхиор стал описывать другие неоценимые лекарства, а когда дошел до косметических вещей для дам, то мы не успевали их даже раздавать.

— Теперь, — сказал доктор, — я должен с вами проститься.

— Очень рад, — сказал Тимофей, — потому что буду продавать лекарства моего собственного изобретения.

— Вашего изобретения?.. Что вы хотите сказать этим?

— Хочу сказать, что у меня есть порошок чудесного свойства.

— От каких же это болезней?

— От блох. Он точно так же удовлетворяет своей дели, как и наши медицинские снадобья.

— Но как употреблять его?

— Я скажу это только тем, которые его купят. Тимофей взял порошок в руку и, обратясь к публике, проговорил:

— Милостивые государи и государыни, даю честное слово, что порошок мой будет иметь желательный успех. Я за него прошу только шесть пенсов.

— Но как с ним обходиться?

— Обходиться с ним точно так же, как и с другими порошками, но я не расскажу употребление его, пока не продам немного, обещая, однако, возвратить деньги назад, если он будет негоден.

— Хорошо, Дионисиус, я постараюсь помочь вам сбыть его. Не желает ли кто купить порошок, уничтожающий блох?

— Я хочу, — ответил кто-то из толпы, — и вот вам, шесть пенсов. Расскажите теперь, как мне употреблять его?

— Как употреблять? — сказал Тимофей, кладя шесть пенсов в карман. — Вы должны сперва поймать блоху, потом нежно сжать ее двумя пальцами левой руки, именно: большим и указательным, и так, чтобы она открыла рот, потом положить ей туда немного этого порошка, и блоха сейчас же умрет.

— Да если уж я поймал блоху, то и без порошка могу ее убить.

— Совершенно справедливо, но это не значит еще, чтобы мой порошок не имел никакого действия.

Ответ и рецепт Тимофея заставил всех присутствующих громко засмеяться. Работа наша в этот день увенчалась совершенным успехом.

После четырехдневного пребывания в этом городе мы отправились далее, имея везде такой же успех, но зато я с Тимофеем должен был просиживать целые ночи, делая пилюли и микстуру. Мельхиора часто не было с нами, потому что, как он говорил, был занят другими делами, почему и предоставлял раздачу целебных лекарств своим ученикам, которые также хорошо знали свое дело. Наружность моя производила большое влияние, особливо на дам. Тимофей также много способствовал выгодам хозяина, и мы таким образом всякий день значительно увеличивали капитал Мельхиора. Впоследствии наш великий доктор показывался только не более, как на полчаса, остальное же время дня, по его словам, употреблял он на лечение больных и нас рекомендовал как людей, на которых мог положиться в исполнении его важной должности. Через шесть недель мы возвратились к цыганам, которые и на этот раз были недалеко.

Глава XVI

Выручка Мельхиора была гораздо значительнее, нежели он ожидал, отчего он очень щедро наградил меня с Тимофеем. Видя, как я ему необходим, он с каждым днем более и более выказывал мне свою приязнь. Я был весьма рад прибытию нашему на место, потому что так устал от беспрестанных хлопот, сопровождавших наши занятия, что отдых мне казался блаженством.

Маленькая Флита с восторгом бросалась в мои объятья, а Натте с обыкновенною важностью сказала мне, что ей приятно видеть меня дома.

— Дома! — подумал я. — Ни у меня, ни у бедной Флиты нет здесь постоянного жилища. Эти палатки — только временный наш приют.

Таким образом около года занимались мы нашим ремеслом. Однажды я сидел возле моей палатки с книгой в руках. Явился какой-то цыган, не принадлежащий к нашей партии. Пыль, облепившая его с ног до головы, и пот, капавший с лица, доказывали, что он ехал торопливо; увидев Натте, которая сидела возле меня, он сказал ей что-то на их языке, для меня непонятном, но я догадался, в чем дело: он спрашивал Мельхиора. После нескольких слов лицо Натте переменилось, она как будто чего-то испугалась, закрылась руками, по тотчас же отняла их, боясь унизить свой сан, и, наконец, впала в глубокую задумчивость. В это время Мельхиор подходил к нам; цыган, заметив его, поспешил к нему навстречу. Между ними скоро завязался жаркий разговор, продолжавшийся около десяти минут, после которого незнакомец тотчас же уехал. Когда Мельхиор увидел, что цыган скрылся из вида, то медленно подошел к нам и устремил свои глаза на Натте, которая печально глядела на него, скрестив на груди руки в знак покорности. Она тихим голосом сказала ему, выбрав текст Святого Писания:

— Куда ты пойдешь, туда и я; народ твой будет моим народом, и Бог твой — моим Богом.

Потом она отошла и села в отдалении.

— Иафет, — сказал мне Мельхиор, — не удивляйтесь тому, что я скажу вам. Я доверял вам все, что только можно было доверить, но есть вещи, которые необходимо хранить в тайне, заключить в груди своей, и эту тайну можно передать только той, которая соединена с нами вечными узами. Мы теперь должны расстаться, даже все наши товарищи должны нас оставить и пристать к какой-нибудь другой партии цыган. Меня выуже больше не увидите. Не спрашивайте причин, я не могу объявить их.

— А Натте? — сказал я.

— Она будет делить мою участь, как бы горька ни была она; но с вами что станется?

— О себе я не забочусь; свет велик. Без вас я не останусь с цыганами. Но позвольте спросить: что сделаете вы с Флитой? Останется ли она с этим народом, которому не принадлежит, или вы возьмете ее с собой?

Мельхиор, немного подумав, спросил:

— Отчего так интересует вас солдатская дочь?

— Предполагая даже, что она и солдатская дочь, Мельхиор, я к ней так привязан, что мне жалко было бы видеть ее здесь с цыганами; но я уверен, что вы говорите неправду об ее происхождении, потому что она рассказывала мне много подробностей из ее детства, которые доказывают, что она не низкого происхождения.

— Я не ожидал, что у нее такая память, — ответил Мельхиор, стиснув зубы. — Но отчего она ни мне, ни Натте никогда ничего не говорила?

— Это так же понятно, как и то, что она украдена, и, я думаю, ей незачем здесь оставаться.

— Конечно, незачем.

— Итак, когда вы отправитесь, то не будете иметь влияния на ваш табор, а следовательно, нет никакой причины оставаться ей здесь. Предоставьте лучше ее воле избрать себе дорогу, и если она согласится следовать за мною, то ничто не остановит меня исполнить ее желание. Этим поступком, мне кажется, я и вам не сделаю ничего неприятного.

— Почем вы знаете? Да притом, что заставляет вас вмешиваться в судьбу ребенка, совершенно вам чужого?

— Па это я отвечу вам вашим же вопросом: что заставляет вас принимать такое участие в солдатском ребенке?

Мельхиор смешался.

— Признаться вам, Иафет, Флита не солдатская дочь. Она украдена, но из этого не должно заключать, что она была украдена мною или моей женой.

— В этом я никогда не сомневался, и оттого-то я и удивляюсь вашей к ней привязанности. Если она пожелает с вами остаться, то мне и говорить нечего; в противном же случае, я возьму се с собой, невзирая ни на какие возражения.

— Иафет, — ответил Мельхиор, — мы жили друзьями более года и должны расстаться друзьями. Через полчаса я вам отвечу.

Мельхиор подошел к Натте и начал разговаривать с ней, а я пошел к Флите.

— Флита, знаешь ли, что Мельхиор и Натте оставляют цыган?

— В самом деле? — ответила она с удивлением. — Куда же вы с Тимофеем денетесь?

— Мы должны искать счастья в другом месте.

— А я, — продолжала она, смотря на меня пристально голубыми своими глазами, — должна ли я здесь остаться?

— Если ты хочешь быть со мной, Флита, то я готов употребить для того все средства, готов даже рассориться с Мельхиором.

— Хочу ли я, Иафет, ты сам знаешь. Никто на свете не был еще ко мне так ласков, как ты; не оставляй меня, пожалуйста.

— Никогда, Флита, только обещай мне делать то, о чем я попрошу тебя.

— Исполнить твое желание я почту за величайшее удовольствие, а потому заранее на все согласна. В чем дело?

— Я сам еще не знаю ничего, но Мельхиор сказал мне, что он и Натте навсегда расстаются с цыганами.

Флита посмотрела вокруг, чтобы увериться, не было ли кого возле нас, и потом шепотом сказала мне:

— Я понимаю немного язык их, Иафет, но они этого не знают. Я все слышала, что говорил цыган Натте, хотя они были в нескольких шагах от нас… Он спросил: «Где Мельхиор? », а на вопрос ее: «Для чего он ему нужен? », ответил: «Он умер! » Натте закрыла лицо свое; остального я не слыхала, но они говорили еще что-то о лошадях.

«Он умер! » Что это значит? Разве Мельхиор сделал какое-нибудь преступление и принужден теперь бежать? Это предположение казалось мне самым верным, когда я начинал припоминать минувшее происшествие, но все еще сомневался, потому что во всех действиях его я видел только обман, но ничего преступного. Напротив того, он был добр, великодушен во всех своих поступках, и жизнь его была для меня загадкой. Он обыкновенно обманывал всех без совести, переодетый; но в своей палатке он был честен во всем, исключая рассказы про жизнь и родство Флиты. Я перебирал в своей голове все прошлые его действия, но тут Мельхиор опять подошел ко мне и, велев Флите удалиться, сказал мне:

— Иафет, я согласен на ваше требование, только с условием.

— С каким?

— Во-первых, Иафет, так как вы были всегда со мной откровенны, то скажите: намерены ли вы продолжать ремесло, которому я научил вас?

— Если вы желаете знать правду, Мельхиор, то уверяю вас, что я никогда не возьмусь за ваши занятия, разве только в крайней нужде. Мое единственное желание — отыскать своего отца.

— Но если нужда заставит вас, то Флита будет ли в них действующим лицом? Словом сказать: не берете ли вы ее из видов похоти или корыстолюбия, чтобы после, достигнув своей цели, бросить ее на произвол порока и бесчестия?

— Удивляюсь этому вопросу, Мельхиор. В первый раз вы так несправедливы ко мне. Но если я когда-нибудь принужден буду заниматься вашим ремеслом, то поверьте, что Флита в нем никогда не будет участвовать. Лучше желал бы видеть ее в гробу, нежели в пороке и бесчестии. И, чтобы удалить ее от общества, в котором она никогда не должна быть, я беру ее с собой.

— И вы можете дать в этом честное слово?

— Могу. Я люблю ее, как сестру, и надеюсь, отыскивая моего отца, помочь и ей отыскать своего.

— Но я должен с вас взять еще одно обещание: вы меня будете уведомлять каждые шесть месяцев о себе и о состоянии и здоровье Флиты по адресу, который я вам буду присылать.

— Согласен. Но из-за чего вы стали принимать в этой девочке такое сильное участие?

— Очень рад, что вы так думаете, но не старайтесь узнать причин. Не надобно ли вам денег на ее содержание?

— Без нужды я не стану прибегать к вашим деньгам, но мне весьма приятно слышать, что в крайности вы будете ее другом и поможете ее несчастью.

— Не забудьте, что вы можете получить все необходимое для нее по адресу, который я оставлю вам при нашей разлуке. Значит — решено!

Тимофей отсутствовал в продолжение моего разговора с Мельхиором, когда же он возвратился, я сообщил ему обо всех наших условиях.

— Да, Иафет, я не знаю, что и сказатьтебе. Теперешняя наша жизнь мне наскучила, и я не буду сожалеть о перемене ее. Но что мы будем делать?

— Об этом надобно подумать… К счастью, мы накопили довольно денег, станем только поберегать их.

В последний раз мы ужинали вместе, и Мельхиор назначил свой отъезд на следующий день. Натте была очень печальна, но вместе с тем видно было, что она покорилась своей судьбе; напротив того, Флита была очень весела, и лицо ее, обыкновенно грустное, теперь улыбалось. Каждый раз она радовалась, что не будет более плясать на веревке, и веселость ее доставляла мне неизъяснимое удовольствие. Все цыгане разошлись по местам. Мельхиор в своей палатке занимался приготовлением к отъезду, а я, мечтая о своей будущности, не мог уснуть и стал прохаживаться возле своей. Ночь была лунная, звезды ярко сияли на небе, всюду было тихо, и мысли о перемене моего быта невольно теснились в сердце. Раздумавшись, я нечаянно взглянул перед собой и увидел Натте, идущую прямо ко мне.

— Иафет, — сказала она, — вы берете Флиту, берегите ее. Мою душу упрекнет совесть, если она будет оставлена на произвол судьбы. Радостно она расстается с нами, но не перемените эту радость в слезы; мне жалко покидать ее, но я должна оставить и ее, и мой народ, и родных, и привычки мои, и мою власть — это судьба моя. Она доброе дитя, Иафет, обещайте мне быть ее другом, и пускай вот это будет воспоминанием обо мне.

Тут она подала мне что-то завернутое в бумагу и продолжала:

— Иафет, не показывайте этого Мельхиору, может быть, ему не понравится, что я это отдала вам.

Я взял бумагу, в которую был завернут подарок, и обещал все, что она требовала. Это было последнее наше свидание.

На следующий день Мельхиор был уже готов к отъезду. Все его имущество уложилось в два маленькие узелка; он и Натте простились с цыганами, которые целовали им руки и которым были розданы палатки и все их принадлежности. Джумбо и Нум были сданы на руки Двум важнейшим семействам этого народа, а Тимофей, Флита и я приготовились также к отъезду и ждали только отправления Мельхиора, чтобы вслед за ним отправиться в путь.

— Иафет, — сказал мне Мельхиор, — я вам и Тимофею должен еще за последнее наше путешествие. Вот вам долг мой. Я знаю, что у вас с ним общий счет. Прощайте, желаю вам счастья.

Мы простились с Натте и Мельхиором. Флита подошла к первой, положила накрест руки и поклонилась ей. Натте поцеловала ее робко и потом подвела к Мельхиору; он наклонился тоже, чтобы поцеловать ее в лоб, и я видел, как он старался скрыть свои чувства, похожие на отцовские. Флита заплакала, освободившись. Так как дороги наши были в разные стороны, то мы и разошлись, пожелав друг другу счастливого пути.

Глава XVII

Я вел за руку плакавшую Флиту, и таким образом мы шли некоторое время, не говоря ни слова, покуда не выбрались на большую дорогу, где Тимофей прервал наше молчание.

— Иафет, подумал ли ты, что намерен делать и куда нам идти? — сказал он мне.

— Думал, и не один раз, — ответил я ему. — Давно уже потерял я из виду первоначальное мое намерение, с которым вышел из Лондона, но теперь, когда найду верное место для этой бедной девочки, то примусь решительно отыскивать моего отца, хотя мы и потеряли много времени.

— Не скажу, Иафет, чтобы время было совсем потеряно, потому что капитал наш тогда был очень мал для розысков, а теперь, благодаря собственным трудам, он довольно значителен, и с ним мы можем пуститься в долгий путь. Но мне хочется знать, куда мы пойдем. Выходя из Лондона, мы отправились к западу, по примеру магов, потому что эти мудрецы пришли с востока, но, мне кажется, подражание наше было неудачно.

— В этом я совершенно согласен с тобой, Тимофей. Ты знаешь, что я по многим причинам думал найти отца моего в высшем классе людей, а дорога, которую мы перед этим избрали, ввела нас, напротив, в самый низкий. Мне кажется, нам лучше возвратиться назад. Теперь мы имеем порядочные средства, чтобы быть в хорошем обществе, жить с людьми порядочными, а Лондон, тебе известно, богат ими.

— Я того же мнения, Иафет, но с одним только исключением… Впрочем, скажи-ка мне прежде: сосчитал ли ты, как велик наш денежный запас?

— Нет еще, — ответил я, разворачивая пакет, данный мне Мельхиором. В нем находился банковский билет в сто фунтов стерлингов. Я тотчас подумал, что он мне оставил его для Флиты.

— С этой суммой, — сказал я Тимофею — у нас не менее двухсот пятидесяти фунтов стерлингов.

— Да у меня больше шестидесяти, — ответил Тимофей. — Право, наши занятия были не без выгод.

— Без сомнения, нам некуда было их и издерживать. Квартира и стол ничего не стоили, пошлины мы никакой не платили, а между тем сами еще наложили порядочную пеню на глупость и легковерие.

— Правда, Иафет, и хотя я рад этим деньгам, но вместе с тем доволен, что мы оставили наше ремесло.

— И я тоже; позабудем же о нем; скажи мне лучше: о каком ты исключении хотел поговорить?

— О весьма обыкновенном. Капитал наш, составляющий более трехсот фунтов стерлингов, хотя значителен, но если мы станем жить, как богатые порядочные люди, то его не надолго нам хватит. Например, мы должны будем иметь лакея, хорошие платья, а это чего будет стоить?

— Состояние свое мы будем бережно тратить, сколько возможно, а остальное предоставим судьбе.

— Все это хорошо, но гораздо будет лучше положиться на собственный ум. Теперь выслушай, что я тебе скажу. Быть честным лакеем не есть еще унижение. Я и хочу принять на себя эту роль, чем избавлю тебя от лишних расходов, не стану делить с тобой господскую долю. Итак, с твоего позволения, я приму на себя это звание, надев ливрею, и буду тебе и себе полезен.

Я не мог не сознаться в выгодах предложений его, но вместе с тем мне и не хотелось этого.

— Я вижу, что ты очень добр, Тимофей, но я не могу тебя иначе почитать, как за своего друга и равного.

— Ты в одно время и прав, и несправедлив, называя меня другом своим. Ты прав, Иафет, и я доказал тебе это, и докажу еще новым моим предложением. Находя же во мне равного себе, ты обманываешься, потому что я не могу равняться с тобой ни наружностью, ни воспитанием и ни чем другим. Правда, что мы оба выросли в воспитательном доме, но тебя крестили именем Авраама Ньюланда, известного во всей Англии, а меня просто под насосом. Ты хотя из воспитательного дома, но благородного происхождения — по бумаге — и был подброшен туда в хорошей корзине, вдобавок с банковским билетом в пятьдесят фунтов стерлингов, меня же приняли в лохмотьях и нищете. Если ты найдешь своих родственников, то возвысишься в глазах света, а я моими, по всей вероятности, не могу гордиться, а потому я должен сам себе выбирать роль. Ты сказал, Иафет, когда мы отправились в путь, что хотел разыскивать отца, а я мать. Ты выбрал высший круг общества, где мог вернее отличить своего отца, я же — низший, надеясь там найти мою мать. Итак, ты видишь, что мы должны избирать общество каждый сообразно своей цели, не расставаясь, впрочем, — прибавил Тимофей. — Итак, ты будешь посещать гостиные, а я кухни. Ты можешь броситься на диван, восклицая: «Кто мой отец?», а я, сидя на коленях у кухарки, спрошу ее, не мать ли она моя.

Остроты Тимофея заставили смеяться даже Флиту, и, после некоторых возражений, я согласился, чтобы он играл роль моего лакея.

Продолжая таким образом наши рассуждения, мы пришли в город, где остановились в трактире умеренной цены, но в котором соблюдалась большая чистота.

Первой моей заботой было найти приличное место Флите. Хозяйка наша была добрая молодая женщина, и на ее-то руки оставил я Флиту, а сам с Тимофеем отправился разыскивать какой-нибудь порядочный пансион, где мог бы за недорогую цену поместить ее. Конечно, лучше было бы поместить ее в Лондоне, но зато издержки там были бы слишком велики, а так как этот город находился только в сорока милях от моего будущего местопребывания, то я часто мог к ней приезжать. Чтобы избежать докучных расспросов о родстве моем с Флитой, я сказал ей, чтобы она называла меня своим братом. Впрочем, лишних предосторожностей не нужно было, потому что Флита понимала отношения свои ко мне не по детским летам.

Потом мы пошли искать портного, чтобы заказать платье, так как я намерен был посещать высший круг общества. Идя все прямо по большой улице, мы вскоре увидели вывеску портного, написанную большими буквами: «Тедор Шнейдер, портной Его Королевского Величества, Принца Гессен-Дармштадтского».

— Годится ли этот, Иафет? — сказал Тимофей, указывая на вывеску.

— Да, — ответил я, — но каким образом дармштадтский принц выбрал себе портного в этом маленьком городке, это меня удивляет.

— Может быть, он шил ему платье в Германии?

— И то может быть, но во всяком случае он будет иметь честь шить и на меня.

Мы вошли в лавку и заказали самую модную пару верхнего платья, выбрав цвет сукна, сообразный с тогдашним вкусом, и приказали, чтобы все было готово как можно скорее. Когда мерка была снята, я хотел выйти из лавки, но хозяин, судя, вероятно, по моему платью, что я не был знатный человек, сказал мне, что он с господ, которые заказывают ему в первый раз, берет обыкновенно задаток. Хотя это было не слишком лестно для меня, но я молча вынул из кармана полную горсть гиней, положил из них две на конторку и ушел, не говоря ни слова. От дармштадтского портного мы пошли в другую лавку, чтобы заказать в ней ливрею для Тимофея; не желая, однако, чтобы его платье поспело прежде моего, я сказал, что приду на другой день. Но Тимофей экипировался раньше меня. Мне надобно было купить еще другие вещи, как-то: сундук, чемодан, шляпу, перчатки и прочее. Закупив все эти принадлежности, мы пришли опять в наш трактир. Хозяйка с Флитой расспрашивала нас о цене купленных вещей, и я, для удостоверения своего богатства, показал им кучу денег, рассыпав их по полу, как будто бы нечаянно.

В тот же вечер объявил я Флите, что должен с нею расстаться, оставляя ее в пансионе, куда часто буду наведываться. Сначала она была неутешна, воображая себе нашу разлуку, но когда я ей рассказал все подробно, то она согласилась, что я был прав. На следующий день мне принесли платье, и я оделся.

— Без лести говоря, Иафет, ты совершенно похож на человека хорошего общества, — сказал мне Тимофей.

Флита улыбнулась и сказала мне то же, и я наконец убедился в этом. Взяв шляпу и перчатки, я вышел с Тимофеем, чтобы заказать ему ливрею и платье для Флиты.

Выходя на улицу, я заметил, что забыл платок, и вернулся за ним. Хозяйка, увидев настоящего господина, щеголя, можно сказать, сейчас явилась ко мне с учтивостями и предложениями, не узнавая меня, пока я не улыбнулся. Это мне было чрезвычайно приятно. Наконец мы отправились и зашли к другому портному. Войдя в его лавку, я старался казаться значительным человеком и не обманулся. Меня встретили низкими поклонами.

— Мне бы хотелось заказать ливрею для этого молодого человека, который взялся служить мне. Но так как мне невозможно дожидаться, потому что я остаюсь в городе на некоторое время, то нет ли у вас готовой?

Ливрея была сейчас же выбрана, и я приказал ее на следующий день в назначенный час принести к себе.

Потом я зашел к швее и велел, чтобы она пришла в трактир снять мерку с девочки, которую я отдал в пансион, говоря, что платье ее было забыто в дороге. На четвертый день все было кончено. Я нашел хороший пансион, который содержала какая-то вдова. Цена в нем была очень умеренная — двадцать фунтов стерлингов в год. Я отдал за полгода вперед и отнес к банкиру пятьдесят гиней, взяв с него расписку в верности платежа содержательнице пансиона. Предосторожность эту я принял, потому что если бы я сам обеднел, то Флита все равно бы имела достаточное содержание на три года. Когда мы расставались, она горько плакала, и я насилу мог отцепить ее ручонки от шеи. Мне казалось, что я покидал драгоценнейшее для меня на свете. Все было готово к отъезду… Но Тимофей не надевал еще своего нового платья. Странно было видеть в ливрее того, кто сидел со мной за столом и был на одинаковой ноге. И так как в маленьких городках всегда множество сплетен, то мы, как для себя самых, так и ради Флиты, отложили переодеванье Тимофея до приезда в Лондон.

Простившись с хозяйкой, которая наверное отдала бы деньги, заплаченные за квартиру, только бы узнать, кто мы, мы взяли наружные места в дилижансе и к вечеру приехали в столицу.

Я описал подробно все эти мелочи для того, чтобы показать, как можно шагнуть из одного состояния в другое.

Глава XVIII

Но я пропустил одно очень важное происшествие, которое случилось вечером за день до помещения Флиты в пансион. Разбирая вещи в моем чемодане, я увидел подарок Натте, сделанный ею на память Флите. Я развернул бумагу и нашел в ней большую коралловую цепь, оправленную в золото, в которой хотя было менее золота, нежели кораллов, однако по пробе золота можно было судить, что она стоила дорого. Флита надела ее на шею и задумалась несколько минут.

— Иафет, — сказала она, — я видела эту цепь прежде, и, как мне помнится, я ее носила. Она, как старый друг, припоминает мне прошлое, и я уверена, что при ней много воскреснет воспоминаний минувшего детства.

— Постарайся припомнить, Флита, все, что можешь, и сообщи мне завтра.

— Не стоит стараться, потому что тогда я ничего не узнаю. Когда мое воображение силится удержать какой-нибудь предмет, то он, как нарочно, ускользает, и тогда все напрасно. Нет, лучше я дам волю мечтам моим… Быть может, они сделают более. Прощай, Иафет!

Она пошла спать, а я стал любоваться цепью и придумывать обстоятельства, по которым она досталась Мельхиору. Мне тотчас пришло в голову, что цепь могла быть на шее Флиты, когда ее украли от родителей, которых она нам поможет отыскать. Это была не простая обыкновенная цепь, хотя и отличалась грубой обработкой. Видно было вещь, выделанную людьми не искусными в деле, и с которою далеко не могла равняться ценность материала, на нее употребленного; вообще трудно бы было найти другую ей подобную.

На следующее утро Флита была слишком расстроена для того, чтобы рассуждать о вчерашнем. Однако я спросил ее, не вспомнила ли она чего-нибудь.

— Нет, — ответила она, — потому что я проплакала всю ночь, думая о нашей разлуке.

Я советовал ей носить цепь постоянно на себе и беречь ее; но уехав, сожалел, что не взял ее с собой, а потому и решил сделать это в первый мой приезд к Флите, утешая, однако, себя тем, что она, смотря на нее, вспомнит что-нибудь для меня любопытное.

Продолжая путешествие, я спросил одного сидевшего возле меня в дилижансе, какое самое модное место в Лондоне, где бы молодой человек мог остановиться. Он рекомендовал мне Пиаццу в Ковент-Гарден, и я последовал его совету, приехав в столицу. Выбрав хорошенькие комнаты, я заказал легкий ужин. Стол был накрыт. Тимофей явился в своей ливрее и казался очень смешным в новом наряде. Когда же мы оставались одни, то оба хохотали над своей барской прихотью.

— Не правда ли, Тимофей, это славная штука? Но сядь со мной и помоги мне допить бутылку вина.

— Нет-нет, сударь, если вы позволите, то я лучше буду делать то же, что и прочие мои собратья, — ответил Тимофей. — Оставьте только бутылку на подносе, а там уже я поделюсь и с вами и с нею, как должно. Притом, может кто-нибудь войти нечаянно, и какое получит мнение о господине, видя его за одним столом со слугою? Мы оба должны выдержать характеры. Меня на кухне совсем замучили вопросами: кто вы, как ваше имя, откуда едете, чем занимаетесь и прочее… Я ответил, что вы заканчиваете давно начатое путешествие по материку земному, а фамилию вашу переврал так, что и сам не вспомню.

— Зачем же ты это сделал?

— А затем, что вы и сами не знаете настоящего вашего имени.

Но туг разговор наш был прерван мальчиком, принесшим письмо на серебряном подносе.

— Вот письмо, сударь, адресованное Г. И. Н. по возвращении его из путешествия, — сказал мальчик, — и я думаю, что оно вам.

— Оставьте его, — ответил я небрежно. Мальчик положил письмо на стол и ушел.

— Странно, — сказал я Тимофею, — письмо это наверно не ко мне адресовано, а между тем заглавные литеры моего имени и моей фамилии. Может, кто-нибудь подслушал на кухне твои рассказы, заметил мою фамилию и теперь просит поделиться деньгами, думая, что я сорю ими.

— И я думаю то же, но прочитайте, однако; мы увидим, что оно запое г.

— Но если я распечатаю, то стыдно будет отослать его назад. Не лучше ли оставить, как оно есть?

— Если это только вас беспокоит, предоставьте на мое попечение, я знаю, как отделаться от этого народа.

— О, как приятно быть богатым и получать просьбы!

Я распечатал письмо, в котором находилось еще одно, адресованное на другое имя; первое же заключалось в следующих словах:

«Дорогой племянник!

— Браво, сударь, браво! — вскричал Тимофей. — Вот вы уж нашли дядю; наверное, скоро отыщете и отца. Читайте-ка дальше!

Не полагаясь на верную доставку писем в чужие края, я дал тебе только легкий очерк открытий последнего года. Теперь же, зная, что ты остановился в Пиацце, я посылаю запечатанное письмо на имя господина, Мастертона, от которого ты получишь пакет, заключающий описание всего того, что было сделано во избежание ошибки, если ты приедешь во время моего отсутствия.

Безо всякого сомнения, дело может быть замято, и я надеюсь, что осторожность, с какой мы поступили, тебе понравится. Словом сказать, я делаю все, чтоб только не запятнать чести нашей фамилии.

— Я всегда думал, что вы хорошего происхождения, — заметил Тимофей.

Я бы хотел, чтобы ты последовал моему совету и остался инкогнито, в противном случае внезапное твое возвращение наделает много шуму и произведет бездну подозрений и догадок.

Долгое твое пребывание в Геттингенском университете и потом путешествие заставили забыть твою наружность, а я между тем могу представить тебя в обществе как сына моего друга. Потому-то и назови себя каким-нибудь именем, только не Смитом и не Броуном. Это слишком низкие и пошлые фамилии. По получении письма адресуйся в мой дом, Порт-Ленд-Сквер, и напиши, что такой-то приехал. Если меня не будет или письмо твое не застанет меня, то пиши в замок Ворчестер, где оно непременно найдет меня, и я, получив его, тотчас же к тебе явлюсь.

Не забудь же написать на билете принятое тобой имя, и если оставишь Пиаццу, то уведоми и об этом.

Любящий тебя дядя Виндермир».

— Самое ясное тут то, что это письмо не ко мне, — сказал я, бросив его на стол.

— Почем знать, что это не ваш дядя? Во всяком случае, делайте, как он приказывает.

— Что ты, Тимофей, мне идти за чужими бумагами? Нет, этого я не сделаю

— Боже мой! Как же вы отыщете вашего отца, если не хотите воспользоваться таким случаем войти в хорошее общество? Узнавая секреты других, вы легко можете узнать свои.

— Но это бесчестно, Тимофей.

— Совсем нет, письмо адресовано вам, следовательно, очень естественно, если вы его распечатаете, прочтете и исполните то, о чем оно вам говорит. Притом знайте, Иафет, что обладание чужими тайнами есть самое верное средство к прочному преуспеянию. Подумайте о своем положении в свете. Значит, вы не должны церемониться.

— Это печальная истина, Тимофей, и я начинаю действительно думать, что необходимо отложить в сторону излишнюю честность.

— Поступайте так, пока не разбогатеете, а после уж можно будет удовлетворять всем правилам чести, потому что она очень дорога. Многие без малейшего упрека совести лишают вас доброго имени, которое вы должны возвратить себе. Потому берегитесь — свет лукав. С одной стороны, пламенное мое желание отыскать отца, с другой — удобный случай воспользоваться чужой доверенностью оставляли меня в нерешимости. Я заперся в своей комнате и стал размышлять, но равновесие склонялось то на ту, то на другую сторону. Наконец, я лег спать, и мне привиделся странный сон. Я стоял на уединенной скале, окруженной водой; море бушевало, и волны его, подымаясь все выше и выше, готовы были проглотить меня каждую минуту. Мне стало страшно. Земля от меня была недалеко, и я видел, как люди на ней веселились, танцевали, пели, смеялись… Я кричал, протягивал к ним руки, они меня заметили, но никто не шел на помощь. Я трепетал за себя при виде приближения разъяренной влаги, но в ту же минуту что-то прикатилось со стороны земли… то был мост, доходивший до скалы, на которой я стоял; я бросился к нему, чтобы спасти себя, но на краю скалы сияла надпись огненными буквами: «Здесь непроходимое место». В ужасе я отступил назад и не смел более подойти. Но вдруг кто-то в белом явился возле меня и сказал: «Ищите своего спасения — таков закон природы». Я поднял глаза и увидел Кофагуса в черном платье, с тростью, прислоненной к концу носа; он говорил: «Иафет… прекрасный мост… гм… ступайте смело… ваш отец на той стороне, и так далее». Я бросился опять к мосту, который качался на воде. Мне казалось, будто бы он был сделан из бумаги, но я перешел по нему и явился среди толпы, принявшей меня ласково. Тут подошел ко мне какой-то пожилой мужчина, в котором я как будто бы узнал отца и бросился в его объятия; но в это время я проснулся.

Объятия и поцелуи все еще мелькали передо мною в моем полусне. Сон этот оказал на меня такое впечатление, что я на другой день решился, во что бы то ни стало, последовать советам Тимофея. Так человек часто принимает собственные свои чувства и мысли за предвещания, когда все дневные помышления обращает в доброе знамение судьбы. Так он основывает на нем сверхъестественную помощь и думает, что небо придаст ему силы исполнить свои предприятия в то время, как все это противно божественному закону. Таким образом, воображение мое заблудилось, завело меня в темноту непроходимую и дало такую силу моим преднамерениям, что я не мог различить ни доброго, ни злого.

Глава XIX

На следующее утро я рассказал мой сон Тимофею. Он от души смеялся, когда я сказал ему, что полагаю это предзнаменованием судьбы. Наконец, заметив, что я на него уже сержусь, он принял на себя серьезный вид и сказал, что он сам в этом уверился.

Когда я окончил завтрак, то послал спросить, где дом лорда Виндермира и, написав ему коротенькую записку: «Иафет Ньюланд приехал и остановился в Пиацце, Ковент-Гарден», отослал ее с Тимофеем, а сам отправился с другим письмом к Мастертону, которого и нашел в первом этаже какого-то предлинного и огромного дома. Только что я намеревался дотронуться до колокольчика, как он уже зазвенел очень громко и почти без моего пособия; вслед за тем дверь отворилась и, пропустив меня сквозь узкие свои половинки, заперлась сама собой; я, как пойманная мышь, очутился в передней, среди толпы слуг. Отсюда меня провели в кабинет Мастертона, где мы представились друг другу по всем правилам высшего тона. Я заметил с первого взгляда, что Мастертон был старичок, маленького роста, с очками на глазах. Когда я вошел в его святилище, то застал его сидящим за столом, покрытым бумагами. Он мне предложил стул, а я ему подал письмо.

— Я вижу, что имею честь говорить с мистером Невилем, — сказал он, прочитав письмо. — Поздравляю вас со счастливым возвращением… Может быть, вы не помните меня?

— Признаюсь, я вас почти не помню, — ответил я и хотел уже признаться, что я вовсе не Невиль.

— И неудивительно, вы так долго находились в чужих краях, притом и сами вы ужасно переменились. На вашем лице нет ни одной черты минувшего детства. Без комплиментов скажу вам, я никогда не ожидал, чтобы вы так похорошели… (Я поклонился ему.) Но получили ли вы известие от вашего дяди?

— Да, лорд Виндермир прислал мне несколько строк вместе с вашим письмом.

— Здоров ли он?

— Как нельзя лучше.

Мастертон, спокойно усевшись при начале нашего разговора, теперь встал, вынул из железного сундука сверток запечатанных бумаг и подал их мне, стиснув в знак вежливости вялые посиневшие свои губы.

— Вы прочтете их, мистер Невиль, с большим любопытством. Я участвовал тоже в этом деле, и советую вам не являться под настоящим именем, пока дело совсем не кончится. Ваш дядюшка мне пишет, что он вам тоже об этом говорил.

— Я это уже исполнил и ношу вымышленное имя и фамилию.

— Позвольте узнать их?

— Иафет Ньюланд.

— Довольно странное имя, но, конечно, не хуже всякого другого. Я запишу его на всякий случай. Где вы живете?

— В Пиацце, Ковент-Гарден.

Мастертон записал мое имя и адрес, а я взял бумаги и положил их бережно в карман. Потом мы расстались, довольные нашим свиданием. Я возвратился домой, где нашел Тимофея, ожидавшего меня с нетерпением.

— Иафет, — сказал он мне, — лорд Виндермир еще не уехал из города. Я видел его, потому что, отдав записку, я сейчас же ушел, но он послал за мной лакея и велел вернуться. Когда я вошел в зал, где лорд завтракал, то он стал меня расспрашивать: как вы поживаете, давно ли приехали, счастливо ли окончили свое путешествие от Милана до Лондона и прочее и прочее. Опасаясь, что он задаст вопрос, на который я запутаюсь в ответе, я сказал ему, что служу у вас не более двух дней. Потом он сказал мне, что в два часа будет у вас.

— Итак, сударь, позвольте, я пойду разбужу его, чтобы он имел время встать к вашему приезду! — сказал я.

— Лентяй! — сказал он. — Скоро час, а он еще изволит почивать. Ступай и одевай его скорее.

Через четверть часа красивая карета, запряженная серыми лошадьми, подъехала к крыльцу нашей гостиницы. Лорд послал лакея спросить, где остановился мистер Ньюланд, и, получив в ответ: «Здесь», сказал своему посыльному:

— Хорошо, Джемс, хорошо, отвори дверцы. Спустя минуту лорд Виндермир был уже в моей комнате, и мы глядели один на другого.

— Лорд Виндермир, если не ошибаюсь? — сказал я, протягивая ему руку.

— Ты прежде меня узнал, Джон, — говорил мне благоприобретенный дядя, сжимая в своих объятиях и смотря пристально мне в глаза. — Боже мой! Возможно ли, чтобы неловкий мальчик сделался таким красивым молодым человеком? Я буду гордиться моим племянником. Узнал ли ты меня, как я вошел в комнату? — Нет, лорд, но ожидая только вас, я думал, что никто не может быть другой.

— Девять лет уже, как ты меня не видел, девять лет так изменили тебя, Джон… Но я забываю, что надобно тебя звать Иафет… Верно, ты недавно читал Библию, что выбрал такое странное имя?

— Нет, милорд, совсем не то… Этот дом так похож на Ноев ковчег, что я, рассматривая его, нечаянно набрел на это имя.

— Но ты ничего не спрашиваешь о твоей матери?

— Милорд, я хотел…

— Вижу, вижу, — продолжал лорд, — но вспомни, Джон, что все-таки она твоя мать. Кстати, читал ли ты бумаги, отданные тебе Мастертоном?

— Нет еще, милорд, вот они неразвернутые, да мне что-то и не хочется их распечатывать.

— Но тебе необходимо их прочесть. Я уверен, ты узнаешь из них много приятного; притом, я не могу с тобой говорить об этом деле прежде, нежели ты не ознакомишься с содержанием всех этих бумаг.

Я взял пакет, и лорд сам распечатал его.

— Я требую, чтобы ты прочел его сейчас же, — продолжал он. — В семь часов приходи ко мне обедать, а там, оставшись вдвоем, мы поговорим о чем нужно.

— Непременно прочту, милорд, если вы этого требуете.

— Я должен требовать, Джон, и удивляюсь, как дело столь нужное так мало тебя интересует.

— Я повинуюсь вам, милорд.

— Ну, так до свиданья, мой дорогой. Прочитай же все до обеда, а завтра, если тебе угодно, можешь со своими вещами переселиться ко мне. Впрочем, я не принуждаю тебя к этому. Но кто делал тебе это платье? — спросил он, рассматривая меня со всех сторон.

— Портной принца Гессен-Дармштадтского, — ответил я.

— Мне кажется, тебя бы лучше одели в Англии. Нужно будет заказать Стульцу; при твоем сложении платье должно сидеть хорошо. Жаль даже видеть человека приятной наружности, одетого так дурно. Но прощай, до свиданья.

Мы простились, пожав дружески руки, и только что карета отъехала, Тимофей вошел и спросил меня:

— Рад ли был ваш дядюшка видеть вас, сударь?

— Да, — ответил я. — Посмотри все эти бумаги. Он велел мне прочесть к обеду и сам распечатал их.

— Очень было бы неучтиво, если бы вы не исполнили его требования. — сказал Тимофей улыбаясь. — Чтобы не отвлекать вас от занятий, я лучше оставлю вас одних.

Глава XX

Я сел за стол, взял распечатанный пакет, разложил его по порядку пронумерованных листов, и только что начал читать, уже был им сильно заинтересован. Секрет! Притом секрет, касающийся чести и репутации лучших фамилий в королевстве, и который, если бы был узнан, унизил бы эту знать донельзя и покрыл бы бесчестием и виновного, и правого. Этот секрет не имел никакого отношения к истории моей жизни, и я прочел его во всей подробности с величайшим вниманием. Из содержания бумаг я узнал все, что нужно было для поддержания принятой мною роли. Причина, почему вверили секрет этот мне, племяннику, за которого меня считали, состояла в том, что он был прямой наследник богатого имения, и его-то спрашивали, согласен ли он, как и другие, не предъявлять своих прав до тех пор, пока смерть не предаст забвению и преступника, и преступление.

Если бы я был на его месте, то согласился бы наверно; итак, приготовившись к ответам, я сложил опять бумаги, запечатал их и, одевшись, отправился обедать к лорду Виндермиру. Когда убрали со стола, он встал, сам запер двери, повернув ключ два раза, и потом тихо сказал мне:

— Ты теперь все прочел, знаешь, на что в этом несчастном деле решились другие действующие лица. Скажи мне, каково твое мнение?

— Мое мнение, милорд? О, я почел бы себя счастливым, если бы не знал того, что сегодня прочел. Мне кажется, самое лучшее не говорить более об этом, а действовать сообразно с тем порядком, какой предложен в бумагах.

— Очень хорошо, — ответил лорд, — и стало быть, дело кончено, и ты согласен. Меня радует твоя честность и твои хорошие чувства. Итак, мы навсегда оставим этот предмет в покое. Хочешь ли ехать со мною в замок Ворчестер? Он недалеко отсюда.

— Признаюсь, милорд, я хотел бы лучше остаться в Лондоне, если вам угодно будет представить меня в общество ваших знакомых, которых у меня здесь очень мало.

— Хорошо, хорошо, я тебя познакомлю под именем Ньюланда. Но, кстати, не видел ли ты кого-нибудь из нашей фамилии? Они, наверно, думают, что ты еще в чужих краях, и трудно их будет после разуверить, что ты переменил фамилию. Не желаешь ли видеть свою мать?

— Теперь невозможно, милорд, но через короткое время я надеюсь повидаться с нею.

— И мне кажется, это будет лучше. Перед выездом из Лондона я напишу майору Карбонелю и отрекомендую тебя как моего друга, и попрошу его ввести тебя в свет. Он знаком со всем почти городом.

— Когда же вы едете, милорд?

— Завтра утром, а потому мы простимся уже сегодня. Покамест я открою тебе кредит на тысячу фунтов у моего банкира Друммонда, и чем дольше ты проживешь на эти деньги, тем лучше.

Лорд дал мне рекомендательное письмо, а я отдал ему запечатанные бумаги, простился с ним и ушел.

— Ну, что нового, сэр? — сказал Тимофей, когда я вошел в свою комнату. — Я умираю от нетерпения узнать эту тайну.

— Тайна должна остаться тайной. Тимофей принял серьезный вид.

— Да, я даже и тебе не смею ее вверить, я обязал себя честным словом.

Но на слове честность совесть моя не заговорила. Мог ли я назваться честным человеком, узнав этот секрет?

— Дорогой Тимофей, я и то уже много сделал дурного, не заставляй меня делать еще худшее.

— Так и быть, не станем говорить об этом. Но, Иафет, скажите мне, что случилось и что вы намереваетесь делать?

Я передал ему весь разговор мой с лордом Виндермиром.

— Теперь ты видишь, Тимофей, что я достиг своей цели — быть в хорошем обществе.

— С достаточными средствами можно поддержать себя, — сказал Тимофей, потирая руки. — Тысячи фунтов хватит надолго.

— Даже и очень надолго, потому что я твердо решился никогда не употреблять их… а то это было бы чистое плутовство.

— Ваша правда, — ответил он удивленно, — об этом-то я и не подумал.

— Я и сам не больше тебя об этом думал. К лорду Виндермиру на днях приедет настоящий его племянник Невиль, и тогда проделки наши все будут открыты.

— Боже мой! И что будет с нами? — продолжал Тимофей с испуганным лицом.

— Тебе нечего бояться, вся беда падет на меня, но я готов вытерпеть вдвое против этого, только бы найти отца. Я не страшусь гнева лорда Виндермира, знание же тайны его может меня обезопасить и доставить еще его протекцию, если я захочу воспользоваться ею.

— Желаю, Иафет, чтобы все счастливо кончилось, однако я все чего-то боюсь.

— А я, напротив, очень спокоен. Завтра же отвезу письмо к Карбонелю и начну мои розыски. А теперь, Тимофей, прощай.

На следующее утро я, не теряя времени, отвез письмо майору Карбонелю. Он жил в первом этаже, на улице Сент-Джемс. Когда я приехал, он завтракал. На нем был шелковый халат. Зная, что вид непринужденности отмечает светского человека, я вошел к нему, небрежно бросил письмо на стол и сказал:

— Вот письмо, майор, прошу прочитать.

Без приглашения уселся я на софу, и, пока он читал его, я хлопал хлыстиком по сапогам и чуть было не засвистел. Майор Карбонель был человек лет тридцати пяти, недурен собой, с открытым лицом, которое он обезобразил огромными усами, проходившими около рта до самой шеи. Сверх того, он был высок ростом, хорошо сложен и во всем следовал моде. Утренняя одежда его была чиста. Казалось, он щеголял ею и кольцами, которыми унизаны были почти все его пальцы.

— Позвольте, милостивый государь, покороче с вами познакомиться, — сказал он, прочитав письмо, вставая со стула и протягивая мне руку. — Мне весьма приятно видеть друзей лорда Виндермира; каковы бы они ни были, но с такой наружностью, как ваша, они мне делаются вдвойне приятны.

— Майор Карбонель, я с вами еще не более двух минут сижу, но уже чувствую особенную благосклонность к вам. Вы, может быть, знаете, что я только что закончил мое путешествие?

— Да, я это вижу из письма. Мистер Ньюланд, мое время к вашим услугам. Где вы остановились?

— В Пиацце.

— Прекрасная гостиница. Я буду у вас сегодня обедать, и вы закажите, пожалуйста, суп mulligatawny[3]; там его делают бесподобно. А после обеда мы поедем в театр.

Я удивлялся его светскому обращению и тому, какой так скоро и без церемоний предложил свое участие в моем обеде. Но через минуту я уже знал, с каким человеком имею дело.

— Майор, вы меня почти обижаете, сказав, что обедаете со мной сегодня. Я хочу, чтобы мы обедали вместе каждый день, когда вы не бываете приглашены кем-нибудь другим. Притом, мне приятно, если вы сами станете заказывать обеды и будете приглашать к ним всех, кого вам угодно. Не надобно ничего делать вполовину. Теперь я понимаю вас, как будто бы уже десять лет живу с вами.

Майор схватил мою руку.

— Милый мой Ньюланд, жаль, что мы не знали друг друга десять лет тому назад, как вы говорите, но что делать… Вы уже завтракали?

— Да, и теперь не знаю, что делать, раззнакомившись почти со всеми за долгим отсутствием. Я завтракал за час раньше обыкновенного и теперь готов к вашим услугам.

— Скажите лучше, что я к вашим. Но позвольте мне одеться, а вы между тем возьмите журнал и почитайте его, просвистите две-три арии, словом, займитесь всем, чем вам угодно, пока я окончу свой туалет. Это займет не более десяти минут.

Глава XXI

— Извините меня, мистер Ньюланд, — сказал майор, выйдя из спальни (увешанный весь цепочками и бриллиантами), — что я заставил себя ждать… Позвольте узнать ваше имя?

— Мое имя довольно обыкновенное — Иафет, — ответил я.

— Иафет! Клянусь всеми святыми, что если бы вы жаловались правосудию на ваших крестных отцов и маменек, то наверно выиграли бы.

— Однако вы бы не взяли мое имя и с прибавкой десяти тысяч фунтов в год.

— О, о, это совсем меняет дело. Всякое имя удивительно как хорошо, написанное золотыми буквами.

— Но куда мы теперь отправимся?

— Если позволите, то к портному. Так как мое платье шито портным герцога Дармштадтского, хотя и не самим принцом, то я вас попросил бы свести меня к портному, который вам шьет, потому что ваше платье, кажется, очень хорошо сидит.

— Вы справедливо судите, Ньюланд. Стульц будет рад поместить ваше имя на своих списках, особенно видя вашу наружность. Итак, отправляемся.

Мы пошли по Сент-Джемской улице, и, прежде нежели дошли до Стульца, я был уже рекомендован более нежели двадцати модным людям. Майор очень заботился о моем платье, сам его заказывал портному, выбрал и цвет материи и покрой. Я видел, что он хорошо знает все подробности этого дела, потому и дал ему полную волю распоряжаться моей экипировкой.

— Милый Ньюланд, никому во всей Англии не оказывал я такой дружбы, как вам… Ваше платье будет сделано по последней моде. Есть тайны, которые известны только избранным, и Стульц знает, что я из числа их. Многие меня часто просят об этом, и тогда достаточно одного взгляда, чтобы Стульц их одел, как я хочу. Не нуждаетесь ли вы в золотых вещах?

— Охотно куплю несколько безделок, — сказал я.

И мы пошли к известному ювелиру, у которого он выбрал на пятьдесят фунтов разных драгоценностей.

— Этого довольно, я думаю, — сказал он мне. — Сразу много не покупайте, потому что через каждые три месяца, по крайней мере, их надобно менять.

— Что стоит эта цепочка?

— Только пятнадцать гиней, майор, — ответил купец.

— Хорошо, я куплю, но послушайте, я вам говорю откровенно, что никогда не заплачу за нее.

Ювелир улыбнулся и отвесил низкий поклон, а майор надел цепочку, и мы ушли.

— Кажется, майор, что вам здесь не очень верят!

— Это их вина, а не моя; я им сказываю наперед, что не заплачу, и по чести держу слово. Я никогда никому не заплачу и имею на это достаточные причины.

У меня нет денег, но зато я им услуживаю, привожу покупателей…

— Какие же долги вы платите, майор?

— Какие долги?.. Гм… Дайте подумать; это требует ближайшего рассмотрения… Я плачу моей прачке.

— А проигрыши?

— Проигрыши? Гм… Скажу вам правду: когда я выигрываю, то всегда получаю деньги сполна, а если проигрываю, то забываю платить. Впрочем, я всегда предуведомляю, когда сажусь играть, и думаю, что не моя вина, если мне не верят… Но теперь можно сделать еще несколько утренних визитов, и я успею вас отрекомендовать в нескольких домах.

Он повел меня в Гросвенорский сквер, и мы вошли в большой дом, прекрасно меблированный. Лакей доложил о нас.

— Леди Мельстрам, позвольте представить вам молодого человека, друга моего, мистера Ньюланда, отданного на мое попечение во время отсутствия лорда Внндермира.

Дама, которой я был представлен, удостоила меня своей улыбкой.

— Кстати, майор, это мне напоминает… Послушайте… Но, пожалуйте сюда, к окошку. Извините, мистер Ньюланд, что я вас оставлю на минуту.

Они что-то очень долго говорили шепотом, и дама наконец громко сказала майору:

— Обещайте же мне не позабыть.

— Желание ваше, миледи, для меня приказание, — ответил майор, кланяясь.

Через четверть часа разговор их был окончен, и дама подошла ко мне.

— Мистер Ньюланд, — сказала она, — дружба лорда Виндермира и рекомендация майора Карбонеля достаточны, чтобы считать вас моим знакомым. Надеюсь часто вас видеть у себя.

Я ей поклонился, и, только что мы вышли на улицу, майор сказал мне:

— Вы видели, как она отвела меня в сторону; а знаете зачем? Она выведывала у меня о вас. У нее нет детей, но зато есть около пятидесяти племянниц… Я сказал ей, что вы холостой, что у вас не менее десяти тысяч фунтов в год доходу; и думаю, что не много ошибся?

Я засмеялся.

— Я не могу с точностью теперь определить мои доходы, но со временем докажу, что вы не ошибались… Но не будем более об этом говорить.

— Понимаю, вы — несовершеннолетний и потому не управляете еще вашим имением.

— Ваша правда, мне только девятнадцать лет.

— А кажется более. Но к чему спорить с метрическими книгами? Ньюланд, вам надо довольствоваться в эти два года положением Моисея, смотря на будущее блаженство обетованной земли.

Мы заходили еще в разные дома и потом уже вышли в Сент-Джемскую улицу.

— Кстати, не нужно ли вам зайти к банкиру?

— Охотно, — ответил я, скрывая досаду на излишнюю заботу майора.

Мы пришли к Друммонду, и я спросил, не внесены ли деньги на имя Ньюланда.

— Вчера внесена тысяча фунтов, — ответил клерк.

— Очень хорошо, — сказал я.

— Сколько вы хотите взять? — спросил майор.

— Мне теперь ничего не нужно. У меня при себе более денег, нежели может понадобиться.

— Итак, пойдемте обедать в Пиаццу. Но может быть, вам хочется еще прогуляться, в таком случае я сам пойду заказать обед… А, вот и Гаркур, как это кстати. Любезный Гаркур, рекомендую вам одного из лучших моих приятелей, мистера Ньюланда. Мне некогда самому гулять с ним; походите с ним полчаса, а потом приходите обедать в Пиаццу.

Гаркур был хорошо одетый молодой человек лет двадцати. Мы друг другу понравились и вскоре уже были друзьями. Он беспрестанно острил, и видно было, что получил хорошее воспитание. Спустя полчаса после нашего знакомства он спросил меня, что я думаю о майоре. Я посмотрел ему в глаза и засмеялся.

— Этот взгляд доказывает стойкость вашу против обмана; в противном случае я предварил бы вас, что майор очень странного характера; но если у вас достаточно денег, чтобы его содержать, то вы делаете прекрасно, потому что он со всеми знаком и имеет хорошие связи. Некогда он был богат, но принужден был все продать и теперь живет только светом, который, по словам Шекспира, есть не что иное, как устрица, а майор довольно умен и остер, чтобы раскрыть ее. Сверх того, он надеется сделаться лордом; эта перспектива самая модная, но светские занятия отвлекают его от этого. Я думаю, что лорд Виндермир, его двоюродный брат, помогает ему.

— Лорд Виндермир и познакомил меня с ним, — заметил я.

— Он с вами ничего более не будет делать, как есть ваши обеды, занимать деньги и не отдавать их.

— Но надобно сознаться, что он вперед говорит, если намерен не платить займы.

— Да, и в этом очень строго держит слово, — отвечал Гаркур смеясь. — Но скажите: не он ли один приглашал меня сегодня к вам?

— Вы ошибаетесь, и я буду очень рад, если вы окажете мне эту честь, потому что я намерен продолжать наше знакомство.

Мы потихоньку, незаметно приблизились к моей квартире и вовремя пришли к приготовленному обеду.

Глава XXII

Стол был уже накрыт, когда мы вошли в комнату, и бутылки шампанского и других вин украшали его, расставленные в порядке и симметрии. Тимофей, выпучив глаза и разинув рот, слушал приказания майора, который полным хозяином разлегся на софе и отдавал распоряжения чужому человеку.

— Майор, я не знаю, как вас благодарить за труды, которые вы так охотно взяли на себя, и за приятное знакомство с мистером Гаркуром!..

— Любезный Ньюланд, благодарить меня не за что, я уверен, что вы то же самое сделали бы для меня, если бы я давал обед. (Гаркур мигал мне, как будто желая сказать, что я смело могу ему обещать это). Но знаете ли, Ньюланд, молодой лорд Виндермир недавно приехал; не встречались ли вы с ним в чужих краях?

— Нет, — ответил я, покраснев по уши, между тем как Тимофей ускользнул за двери. — Что он за человек? — спросил я.

— Вы сами это узнаете гораздо лучше; я пригласил его сегодня обедать сюда, более из уважения к его дяде, нежели для него самого. Но, мне кажется, я напрасно стараюсь сделать из него порядочного человека. Вы пока ступайте с Гаркуром в вашу комнату, и пока вы умоете Руки, обед будет готов. Я просил вашего лакея показать мне спальню, когда оставался с ним один, и я нашел, что он преловкий мальчик. Где вы его достали?

— Случайно, — ответил я. — Пойдемте, Гаркур.

Возвратившись назад, мы увидели молодого человека, сидящего с майором, который отрекомендовал меня и Гаркура новому лицу; это был Симон Пюр Эскур, настоящий племянник лорда Виндермира, и так как кушанье было уже подано, то мы и сели за стол.

Эскур был моих лет, но ниже ростом, у него были грубые черты и неприятное выражение лица. Когда я увидел его, то не удивился перемене, которую лорд Виндермир нашел в своем мнимом племяннике. Эскур был мрачен и молчалив и, казалось, фамильное происхождение считал главной вещью в свете. Он насилу слушал, что ему говорили, если дело шло не об аристократах; я старался с ним быть разговорчивее, чтобы вернее поддержать наше знакомство, и, наконец, успел в своем намерении. Обед был прекрасный, и мы все, исключая угрюмого Эскура, были веселы. Застольная беседа наша продолжалась довольно долго, и я не мог уже исполнить предложения майора ехать в театр. Мы отложили это до другого времени. Наконец Гаркур и майор отправились, я остался с одним Эскуром, который без них сделался откровеннее. Я подливал ему откровенность из бутылки, и он начал говорить смелее, но все только о своей фамилии. Чтобы узнать его мнение о тайне, которая была в моих руках, я представил ему подобный случай и спросил, как поступил бы он, чтобы спасти честь своей фамилии, и отказался ли бы он от своих прав.

— О, нет; отказаться от чина, от звания для глупых родственников — никогда, ни на день, ни на минуту; ничто в свете не заставит меня это сделать.

Я молчал и спросил только, написал ли он лорду Виндермиру о своем приезде.

— Нет еще, — ответил он, — но завтра напишу. Эскур вскоре отправился домой, а я позвал Тимофея.

— Боже мой, сударь! — вскричал он, входя в комнату. — Что это такое?.. Где мы?.. Что с нами будет?.. Голова моя вертится. Я не знаю, что и думать о вашем обществе. У нас и на два месяца не хватит денег.

— Дай Бог, чтобы хватило и на это время. Но что делать? Чтобы попасть в хорошее общество, не надо жалеть издержек, да без них и нельзя.

— Ну, да уж оставим расходы, а скажите, что мы будем делать с Эскуром? Ведь скоро все откроется

— Я и сам хочу, чтобы все открылось, только не теперь. Завтра Эскур напишет дяде, а тебе надобно как-нибудь достать это письмо, чтобы оно не попало к дяде. Мне бы только попасть в хороший круг, а потом пускай себе лорд Виндермир узнает свою ошибку.

— В самом деле, Иафет, вы как будто бы ничего не боитесь.

— Решительно ничего, особенно когда исполняю мои священные обязанности. Я хочу, чтобы никакие препятствия не были в состоянии помешать мне отыскать отца.

— Кажется, вы с ума сошли на этом, Иафет?

— Может быть, Тимофей, — ответил я задумчиво — Во всяком случае ляжем теперь спать, а завтра я расскажу тебе все происшествия сегодняшнего дня.

На другой день Эскур написал письмо, а Тимофей вызвался снести его на почту и преспокойно сжег.

Поступок Тимофея успокоил меня на три следующие недели. С моими друзьями, Гаркуром и майором, я увеличил круг моих знакомых. Они ввели меня во все почти клубы и лучшие лондонские общества, а наружность моя и мнимое богатство доставили мне везде благосклонный прием. В продолжение этого времени я также приобрел доверие Эскура. Не получая известий от своего дяди, он посылал ему письмо за письмом и отдавал их в руки Тимофея, который постоянно делал из них одно и то же употребление. Я же уверял его, сколько мог, что лорд, верно, где-нибудь по соседству. Но Эскур наконец, не желая более ждать, сам отправился к нему в замок.

— Теперь можете ехать, куда хотите, — думал я, считая себя в совершенной безопасности.

Пять дней спустя после отъезда Эскура я прохаживался рука об руку с майором, который обедал у меня регулярно пять раз в неделю. Подходя к Пиацце мы заметили карету лорда Виндермира, которая прежде, нежели мы успели остановиться, подъехала возле нас к самому тротуару.

— Майор, — сказал лорд Виндермир, — извините, что я разлучу вас с мистером Ньюландом. Мне нужно с ним поговорить наедине. Не угодно ли вам сесть в мою карету? — сказал он, обращаясь ко мне.

Готовясь всегда к подобной встрече, я не потерял присутствия духа, вежливо сделал ему самое модное приветствие и, сказав: «Очень охотно, милорд», — сел в карету.

— Живей домой! — крикнул милорд в окно человеку, запиравшему за мной дверцы.

Карета покатилась. Мы молчали всю дорогу. Приехав домой, он пригласил меня в зал, в котором я с ним прежде обедал, и, пройдя по комнате раза два, он наконец сказал мне:

— Ньюланд, или кто бы вы ни были, я вижу, что вы считаете достаточным средством вашей безопасности тайну, которую вы знаете. Нет нужды мне говорить вам о вашем поступке; я не знаю, кто и что вы, но безо всякого сомнения, — говорил он, краснея от гнева, — вы не имеете никакого права на звание честного человека.

— Вы, вероятно, милорд, скажете мне причины такого мнения? — ответил я очень хладнокровно.

— Во-первых, вы распечатали письмо, адресованное другому.

— Милорд, я распечатал письмо, которое мне принесли, с заглавными литерами моей фамилии, думая, что оно мне адресовано.

— Положим. Но, прочитав, вы могли видеть, что оно не вам было писано.

— Ваша правда, милорд.

— И, несмотря на это, вы взяли у моего стряпчего бумаги, обманув его именем другого.

— Все это так. Но позвольте вас уверить, что я никогда бы этого не сделал, если бы к этому не побудил меня сон. Он заставил меня взять эти бумаги.

— Сон!.. Какое вздорное извинение!.. И потом, вы сломали чужую печать, и…

— Позвольте прервать вас, милорд. Я не только не ломал печати, но даже не хотел и читать ваших бумаг. Вы, вероятно, помните еще, что вы сами распечатали и приказали мне настойчиво, чтобы я их прочел.

— Да, сударь; но я не знал, что вы носите чужое имя.

— Я не имел никогда другого, и если оно неправильно, то не моя вина.

— Правда, что все, о чем теперь я вам говорил, не заслуживает еще строгого наказания, но за принятие на себя чужого имени вас…

— Я никогда не назывался чужим именем, милорд.

— Как! Вы подложным именем моего племянника выманили у меня деньги, но этим вы не много выиграли, а напротив, попались в мою власть.

— Милорд, я никогда не просил у вас денег, вы сами положили их на мое имя. Спрашиваю вас: если вы сами ошибались, то за что же закон будет меня наказывать?

— Жаль, мистер Ньюланд, очень жаль, что такой молодой человек, и притом с такой наружностью, как вы, предался такому пороку. Признаюсь, когда я принял вас за своего племянника, сердце мое радовалось; но с тех пор, как узнал ваши обманы, мне незачем веселиться.

— Милорд, благодарю вас за лестное мнение, но позвольте вам заметить, что я не обманщик. Ваша тысяча фунтов стерлингов все лежит нетронутой. Ничто на свете не заставило бы меня их взять. Теперь, милорд, когда вы немного уже успокоились, не угодно ли вам будет выслушать меня. Если вы узнаете мою жизнь и обстоятельства, заставившие меня решиться на сделанный поступок, то, вероятно, не будете меня так обвинять.

Лорд взял стул и предложил мне другой. Я рассказал ему случившееся со мною в воспитательном доме, потом приключения мои вне его и, наконец, желание отыскать отца, сон, принудивший меня взять бумаги, и все, что читатель уже знает. Лорд до конца слушал с большим вниманием.

— Конечно, рассказав мне причины вашего поступка, вы приобрели в моих глазах лучшее мнение. Но скажите мне, мистер Ньюланд, откровенно, что хотите вы за сохранение тайны, которую знаете?

— Милорд, это самая большая обида, которую вы мне могли сделать. Но если вы непременно хотите узнать цену сохранения вашей тайны, она состоит в том, чтобы найти отца и заслужить ваше уважение.

Лорд встал со стула и заходил по комнате в большом волнении.

— Не знаю, что и думать о вас, мистер Ньюланд.

— Милорд, если бы я был обманщиком, то взял бы ваши деньги, или если бы я хотел воспользоваться тайной, то я бежал бы с вашими бумагами и потом предложил бы условия молчания; но я не что иное, милорд, как покинутое, осиротевшее существо, старающееся отыскать отца.

Тут сыновние чувства мои взяли верх, и слезы невольно покатились из глаз. Лорд следовал за всеми моими движениями, и когда я был в состоянии продолжать недоконченный мой ответ, то рассказал ему мое знакомство и весь разговор с Эскуром и заметил ему, как неловко бы было открыть секрет настоящему его племяннику.

Лорд не останавливал меня до самого конца и потом, подумав некоторое время, сказал:

— Вы говорите правду, мистер Ньюланд, и я начинаю думать, что лучше было поверить вам эту тайну, нежели ему. Вы сделали мне одолжение и можете требовать того же от меня. Я вполне уверен в вашей честности, но вместе с тем и в вашей странности. Извините за неприятность, которую я вам причинил.

— Милорд, я более нежели вознагражден.

— Могу ли я в чем-нибудь быть вам полезен, мистер Ньюланд?

— Если вы мне поможете, милорд, в моих розысках, то…

— В этом я не надеюсь вам быть много полезен, но могу доставить вам средства для поддержания вашего намерения, и это будет только справедливое возмездие. Так как я, познакомив вас с майором Карбонелем, значительно увеличил ваши расходы, то теперь должен поправить свою ошибку, а потому и прошу вас взять себе деньги, положенные к банкиру, что ускорит исполнение вашего желания.

— Но, милорд…

— Прошу вас, не отказывайте мне в этом, и если вы не хотите их принять в том смысле, в каком я вам предлагаю, то возьмите взаймы, пока не в состоянии будете заплатить мне. Не думайте, что я вам даю их за сохранение тайны, которую вы знаете. Я совершенно уверен в вашей честности.

— Доброта ваша превышает все, — ответил я. — Мне кажется, я в вас почти нашел отца, извините меня, милорд, но не…

— Понимаю, что вы хотите сказать, бедный мой мистер Ньюланд, но я никогда не имел детей, и если бы они были у меня, то я был бы очень рад иметь такого сына, как вы. Не унывайте, мистер Ньюланд, и не угнетайте себя чрезмерно мыслями о вашем рождении. Ну, пока, до свидания; если вы думаете, что я могу вам в чем-нибудь быть полезен, то прошу мне дать знать.

— Да благословит вас Бог, милорд, за ваше расположение, — сказал я и поцеловал у него почтительно руку. — Душевно желал бы найти отца, подобного вам!

Я поклонился и ушел.

Глава XXIII

Когда я возвратился домой, чувства мои волновались. Я рассказал Тимофею обо всем случившемся.

— В самом деле, — сказал Тимофей, — дела теперь лучше пойдут. А то без этой тысячи мы более бы двух недель не прожили. Счет хозяина очень велик, и я думаю, он желает видеть, какого цвета наши деньги.

— Сколько, ты думаешь, Тимофей, мы должны? Да притом пора уже нам рассчитаться и сделать планы для будущего времени, — ответил я. — Я заплатил ювелиру и портному, по совету майора, который сказал, что за первые покупки надобно всегда аккуратно платить, а за последние оттягивать уплату, как только можно будет.

В это время вошел хозяин и прервал наш разговор.

— А, мистер Валлас, вас-то именно я и хотел видеть. Дайте мне, пожалуйста, мой счет; да нельзя ли сейчас?

— О, это совсем не так скоро можно составить, как вы думаете, — ответил он, — но если вам не угодно откладывать до завтра, то я сейчас же пришлю, — и с этими словами он вышел.

— Пари держу, что у вас обоих было одно и то же в голове. Я видел, как он спрятал счет, который держал в руке, когда его о нем спросили.

Через десять минут хозяин возвратился, неся записку на подносе; он подал мне ее, поклонился и ушел. Я прежде всего посмотрел на итог. Счет простирался до ста четырех фунтов стерлингов, что за три недели было довольно дорого. Тимофей пожимал плечами от удивления, пока я читал счет.

— Кажется, не на что тут жаловаться, Тимофей, — сказал я, просмотрев весь счет. — Одно по нем можно заметить, что жить здесь открыто с майором не очень выгодно. Однако посмотрим, сколько у нас остается денег.

Тимофей принес шкатулку, в которой заключался весь наш капитал. Заплатив из него служителям и еще за некоторые безделки, я увидел, что у нас осталось только пятьдесят шиллингов.

— Боже мой, какое чудное избавление! — воскликнул Тимофей. — Если бы не эта новая помощь, что нам оставалось бы делать?

— Плохо бы пришлось, но зато и деньги не напрасно были истрачены. Я знаком теперь с лучшими домами и обойдусь без майора Карбонеля. Во всяком случае, мне надобно оставить эту квартиру и нанять другую, а обедать буду в ресторанах. Главное, надобно отделаться от майора…

Только что я положил деньги на подпись и послал Тимофея за хозяином, как майор и Гаркур вошли в комнату.

— Что вы хотите делать с этими деньгами, Ньюланд? — сказал майор.

— Рассчитываюсь с хозяином, — ответил я.

— Рассчитываетесь с хозяином? Позвольте посмотреть ваш счет. Сто четыре фунта? О, это явный обман, вы не платите столько!

В эту минуту вошел хозяин.

— Мистер Валлас, — сказал майор, — друг мой Ньюланд хотел вам заплатить сполна все деньги, но так как я его лучший приятель и сам ему рекомендовал Пиаццу, то думаю, что эта сумма слишком велика, и если вы не уменьшите ее, то я посоветую Ньюланду завтра же съехать.

— Позвольте заметить вам, майор, что я потребовал расчет, потому что завтра еду на несколько дней за город.

— Так вот, я посоветую Ньюланду не возвращаться сюда по приезде; мы здесь заказывали много обедов, в которых я был как бы particeps erimines, или, другими словами, участвовал в вашем вымогательстве. Право, Валлас, надобно что-нибудь убавить из этой суммы, иначе вы повредите репутацию вашего дома.

Валлас ответил, что он всем вещам назначал самую обыкновенную цену, но что просмотрит счет и сделает, что можно.

— Любезный Ньюланд, так как я заказывал ваши обеды, то позвольте за них теперь мне и рассчитаться. Итак, Валлас, отбросьте треть…

— Треть!.. Но, майор Карбонель, я буду в убытке.

— Я не совсем согласен с вами. Ну, хорошо, отбросьте хоть двадцать фунтов, в противном же случае, вы меня и мною рекомендованных друзей навсегда теряете. Итак, да или нет?

Хозяин сделал несколько возражений, но наконец согласился, дал расписку и, оставив на подносе двадцать фунтов, ушел с приметным неудовольствием.

— Я предвидел, дорогой Ньюланд, что ваш хозяин останется очень доволен мнимым убытком, и вот я сберег для вас двадцать фунтов. Кстати, у меня теперь почти ничего нет, дайте мне их, я вам никогда не заплачу, как вы знаете!

— Знаю, майор, что вы никогда не заплатите, но все равно я должен был отдать их хозяину и теперь могу вас ссудить ими.

— Вы славный малый, — сказал майор, кладя деньги в карман. — Если бы я у вас занял эту сумму, и вы бы надеялись возвратить ее, то не столько бы был вам благодарен, но так как вы мне даете ее с тем, чтобы она никогда не видала карманов ваших, то говорю вам откровенно, что никогда не забуду вашего одолжения. Итак, . , вы в самом деле едете завтра?

— Да, мне нужно ехать, потому что денег становится очень мало, да и не будет много, пока не вступлю во владение имением.

— Понимаю, мой друг, опекуны — самые неучтивые люди. Но все-таки и от них можно отделаться. Сегодня я обедаю у Гаркура; не хотите ли с нами вместе?

— С удовольствием.

— К семи часам я вас ожидаю, Ньюланд. И они оба вышли.

— Боже мой! Да как вы допустили этого господина располагать так вашими двадцатью фунтами! — воскликнул Тимофей. — Я радовался, что они у нас оставались. Вот тебе и остались! Улетели, как дым.

— И никогда не возвратятся более; но нечего делать, мне непременно нужна его дружба, которая покупается деньгами.

— Однако нам надобно укладываться, завтра я еду повидаться с Флитой.

Я обедал у Гаркура. Майору очень хотелось знать, что происходило между мною и лордом Виндермиром. Я ему сказал, что лорд был очень недоволен моими расходами, но что остальное все было хорошо, только он советовал мне быть осторожней в другой раз.

— Мне кажется, майор, лучше будет, если я найму постоянную квартиру. Мне будет спокойнее и для друзей моих тоже.

Гаркур согласился со мной, а майор заметил, что у него много лишнего места и хорошо бы было, если бы я к нему переехал.

— Боюсь, майор, не было бы это слишком накладно, — сказал я улыбаясь, — мне придется платить за двоих.

— По чести, вы говорите правду! Но я обедаю всегда с вами, если никуда не приглашен, а за квартиру вам тогда не нужно будет платить, потому что дом мой собственный.

— Вот предложение, которым не нужно пренебрегать, — сказал мне Гаркур. — Примите его предложение и будьте уверены, что в конце концов вы что-нибудь да выиграете.

— Об этом в самом деле нужно подумать. Для общества майора можно многим пожертвовать, и я соглашаюсь, если майор Карбонель обещает быть поэкономнее.

— Обещаю и буду беречь ваши деньги, как управляющий, как для вашей, так и для своей собственной пользы. Слуга ваш, я думаю, будет мне услуживать и помогать кой в чем, а я ему за это заплачу.

Я согласился на все предложения майора.

Глава XXIV

На другой день я пошел к банкиру, взял у него сто пятьдесят фунтов стерлингов и поехал с Тимофеем в… Флита бросилась в мои объятия и плакала от радости, увидев своего нареченного брата.

Когда я сказал ей, что Тимофей на улице и хочет ее видеть, Флита спросила, отчего он не вошел. Когда он явился в своей ливрее, она не выразила никакого удивления.

Когда содержательница пансиона, расхвалив ее прилежание, успехи и поведение, оставила нас одних, Флита сняла цепочку с шеи и сказала, что она теперь припомнила одну даму, которая носила такую точно цепочку. Я просидел с нею около трех часов и потом возвратился в Лондон, зашел в Пиаццу, откуда, взяв все свои вещи переселился к майору Карбонелю.

Майор сдержал слово, и мы в самом деле жили хорошо, да он и не мог поступать иначе, потому что на неблагоразумные издержки недоставало у меня денег. Между тем зимний сезон уже прошел, и все выезжали за город.Оставаться в Лондоне значило напрасно терять деньги, и потому мы советовались, куда нам ехать.

— Ньюланд, желание ваше делает честь моей рекомендации, и я надеюсь, что в следующую весну вы сделаете себе хорошую партию. Поверьте мне, что между множеством низких душ, которых вы встречали, есть дочери и матери, которые не думают о богатстве.

— Что вы это, Карбонель, я никогда не думал слышать вас проповедующим мораль.

— Правда, Ньюланд, и может быть, этого долго не случится со мною. Свет для меня — устрица, и, чтобы жить, я должен уметь раскрывать ее. Когда я был доверчив, неопытен, невинен, более даже, нежели вы при первом вступлении на мое попечение, тогда я терпел много от доверчивости; теперь же, когда совсем оставил все эти добрые качества, живу совершенно счастливо. Мы должны сражаться со светом собственным его оружием, между тем, как я и прежде вам говорил, можно найти чистое золото со смесью дурного и невинное сердце посреди разврата. Если вы женитесь, то постараюсь вам выбрать такую жену, которая бы имела все лучшие качества, хотя богатство вам и не нужно.

— Будьте уверены, Карбонель, я никогда не женюсь на бедной.

— Не ожидал, чтобы вы так скоро поняли мои уроки.

— Но почему, майор, вы так заботитесь о моей женитьбе?

— Оттого, что вы, наверное, сделаетесь игроком, живо продуете все, и мне нечем будет около вас попользоваться. А если вы женитесь, тогда к моим услугам я буду иметь верную квартиру и стол, если приобрету благосклонность вашей супруги. Надеюсь, что это самое лучшее стремление с моей стороны. — И, окончив свою речь, майор расхохотался.

— Карбонель, я уверен, что в вас более хороших чувств, нежели дурных, что свет изменил вас до настоящего вида, и если этот же свет не лишил вас собственного мнения, то вы бы наверное остались и до сих пор великодушным человеком; даже и теперь видно, как у вас натура берет верх над привычками; и если вы делаете что-нибудь не совсем честное, то это не от бесчестности, а от бедности.

— Вы совершенно правы, Ньюланд, — ответил майор, — ваше мнение обо мне справедливее всех. Будьте уверены, я не разорю вашего имения, если вы получите его в свои руки, а согласитесь, что это могло бы случиться.

— Ручаюсь и уверен, что не разорите моего имения, — ответил я смеясь.

— Не говорите этого, Ньюланд, и особенно не держите пари. Мы теперь издержали не более четырехсот фунтов из тысячи, вам назначенной, а это очень экономно. Как вы думаете, не поехать ли нам в Чельтенхам? Вы найдете там множество ирландских девиц, ищущих мужей, которые принесут с собою хорошее приданое.

— Мне отвратительны женщины, которые отыскивают женихов.

— Правда, что они сами хотят выйти замуж, но зато, надобно отдать справедливость, они чрезвычайно решительны. В три дня согласится выйти за незнакомого мужчину, который, женившись, получит прекрасную жену. Ведь нам надобно куда-нибудь ехать в подобное место, а Чельтенхам не хуже многих, я в этом уверен. Последнее замечание заставило меня решиться, и через несколько дней мы были уже в Чельтенхаме, где познакомились с самым лучшим обществом.

— Ньюланд, — сказал Карбонель, — вам, я думаю, скучно в этом месте?

— Совсем нет. Напротив, мне очень нравятся эти обеды, танцы и гулянья.

— Да, но мы должны заняться чем-нибудь лучшим. Скажите, хорошо ли вы играете в вист?

— Совсем не умею и с трудом понимаю каждую игру.

— В этом модном и необходимом занятии я сделаюсь вашим наставником, чему готов посвятить целое утро каждого дня.

— С удовольствием примусь, — сказал я. И с этого дня всякое утро после завтрака, вплоть до четырех часов, мы играли, запершись. Он скоро научил меня всем тонкостям и искусству этой игры.

— Вы теперь хорошо играете, — сказал мне майор, бросив карты. — Помните, мы никогда не должны играть вместе, если только не будут просить, чтобы вы сели со мной.

— Не вижу, какие выгоды от этого правила, — сказал я. — Если вы выиграете, то я проиграю.

— Никогда!.. Делайте только, что я говорю, и играйте, по какой бы высокой цене не предложили. Мы здесь останемся только неделю и должны пользоваться временем.

Я удивился словам майора, и в этот же вечер мы отправились в клуб.

Никто не видел нас раньше, поэтому приняли за новичков и сейчас же просили играть.

— Господа, во-первых, я очень плохо играю, — ответил майор, — а во-вторых, если проиграю, то не плачу денег.

Майору не поверили и только улыбнулись; меня также просили играть.

— Я не сяду с майором, потому что он дурно играет и сверх того очень несчастлив. Чем с ним играть, лучше просто отдать деньги.

На это согласились, и мы уселись. Первый робер был выигран майором и его партнером. Выигрыш с заклада-ми простирался до восемнадцати фунтов. Я вынул кошелек и хотел заплатить майору, но он просил меня отдать их партнеру.

— А с вами, сударь, — сказал он последнему, — мы сочтемся после игры. Ньюланд, мы еще будем играть.

Я заплатил мои восемнадцать фунтов и опять начал играть. Майор делал теперь бездну ошибок, и его партнер из учтивости ничего не говорил, как будто не замечая плохой игры своего соседа.

Карбонель проиграл сряду три робера, что с закладами составляло сумму в сто сорок фунтов. Кончая третий робер, он сказал, что не станет больше играть.

— Сколько я проиграл теперь? — спросил он моего партнера. — Кажется, вы мне должны были восемнадцать фунтов? Итак, я вам должен без восемнадцати сто сорок фунтов стерлингов; это составляет сто двадцать два фунта. Надеюсь, вы мне позволите быть вашим должником, — продолжал майор. — Я сюда пришел не с намерением играть и, вероятно, завтра найду вас здесь.

Господин поклонился и, казалось, остался очень доволен предложением майора. Между тем партнер Карбонеля заплатил мне сто сорок фунтов, с которыми мы и отправились.

Глава XXV

Только что мы вышли на улицу, я стал расспрашивать майора о его планах.

— Ни слова не буду говорить, пока не придем домой, мой друг, — ответил он.

Когда мы оказались в своей квартире, он бросился на стул и, положив ногу на ногу, сказал мне:

— Вы видите, Ньюланд, что я всячески стараюсь не испортить вашей репутации. Мою же репутацию я не возвращу никакой честностью, и только если буду пэром, то в таком случае, быть может, переменюсь во мнении света. Мне кажется, я обязан и должен непременно увеличить наши финансы прежде, нежели мы уедем из Чельтенхема. Вы выиграли сто двадцать восемь фунтов стерлингов.

— Да, — ответил я. — но столько же проиграли.

— Согласен, но, как вы знаете, я никому не плачу долгов, и эта спекуляция будет выгодная для нас обоих.

— Вижу и разгадал теперь все, но я тоже участвую в ваших проделках.

— Нет, вы платите, когда проигрываете, и берете деньги, когда выигрываете. Оставьте долги на мое попечение.

— Но вы завтра опять встретите этого господина.

— Да, ведь невозможно, чтобы сошлись два игрока, делавшие столько ошибок. Завтра нам надобно будет играть партнерами, и мы, верно, выиграем. Таким образом я отыграю свой проигрыш, а вы увеличите вчерашний выигрыш.

— А если вы дадите и ему случай выиграть, то…

— Будьте уверены, Ньюланд, если я имею дело с такими плохими игроками, как эти, то не проиграю, а если бы и случилось это несчастье, то не буду платить долги. Я сказал этому господину, что не заплачу ему.

— Да, но он думал, что вы шутили.

— Я не виноват и вовсе не шутил, да притом, я бы не в состоянии был и сделать этого, если бы они не думали, что у вас десять тысяч годового дохода и что я вас надуваю. Вот, как откровенен я с вами. Однако пора спать.

Раздеваясь, я рассуждал о наших делах.

«Нечестно наше занятие, — думал я. — Впрочем, я беру исправно выигрыши и отдаю, когда проигрываю. А все что-то мне не нравится это ремесло». Но ассигнации имели приятную наружность, и я успокоился, посмотрев на них. Сколько таких людей, которые в богатстве, ничем не соблазняясь, краснели при одной мысли о бесчестном деле и ужасались преступлениям других; когда же их постигла бедность, то они сделали именно те же преступления, против которых так восставали. Сколько женщин, негодовавших на соблазны других, которые потом сами сделались такими же. Итак, будем снисходительны, никто не может сказать, до чего доведут нас обстоятельства. Когда судьба приведет нам видеть преступника, то лучше пожалеть о нем и сказать: «Не введи нас в искушение! », нежели презирать его.

Когда мы явились на следующий день в клуб, то нашли уже там двух вчерашних господ, ожидавших нас с нетерпением.

На этот раз майор непременно хотел играть со мною, говоря, что сам он играет плохо, а мне, по крайней мере, везет. Нам не противоречили. Сначала, несмотря на нашу искусную игру, счастье было на стороне противников. Мы, однако, продолжали играть до четырех часов утра, и вскоре игра совсем переменилась. Майор выиграл с вычетом вчерашнего проигрыша сорок фунтов, а я — сто семьдесят, так что в две ночи мы выиграли триста сорок два фунта. Около трех недель продолжали мы это занятие, и, за исключением уплаты некоторых долгов майора, мы вывезли с собою восемьсот фунтов стерлингов. Я предложил майору заплатить всем проигранное, потому что у нас останется еще много благоприобретенной суммы.

— Дайте мне деньги поскорее, а то, пожалуй, еще сами станете за меня расплачиваться! — воскликнул майор, посматривая на мой кошелек. — Если вы хотите полной честности, Ньюланд, то знайте, что у меня такая бездна должников, что для расплаты с ними не достанет всего вашего имения. Впрочем, все эти долги у меня записаны, и когда в состоянии буду, то заплачу их, но теперь решительно не стану платить никому.

Майор положил роспись долгов своих в карман, и разговор наш на этом кончился.

На следующее утро мы велели приготовить лошадей, и в то время, как завтракали, вошел Тимофей и сделал мне знак выйти.

Я пошел за ним.

— О, сударь, — шепнул он мне на ухо, — я не могу не сказать вам, что пришел господин с…

— С чем? — спросил я.

— Точно с таким же носом, как ваш, и таких же лет, как вы, ну, настоящий двойник ваш…

— Где он? — спросил я, и все чувства сына, стремящегося отыскать отца, снова заволновались во мне.

Я сбежал вниз с салфеткой в руках и застал еще лакея, захлопнувшего дверцы экипажа. Я прежде всего посмотрел на нос моего двойника. Действительно, он был очень похож на мой…

Я стоял, не двигаясь с места, и пристально смотрел на отъезжающего незнакомца.

— Пошел! — закричал лакей.

— Извините, сударь, но… — говорил я, обращаясь к господину в экипаже, который, заметив в моей руке салфетку, принял меня, вероятно, за лакея и, опустив стекло, сказал:

— Я дал уже на водку. — И с этими словами экипаж покатился.

Кучер нарочно задел меня кнутом так, что я насилу дошел до комнаты и бросился на диван почти без чувств. Я был в отчаянии.

— Боже мой! Что с вами, Ньюланд? — вскричал майор.

— Что со мной?.. Я видел отца моего!..

— Отца вашего! Да, кажется, вы с ума сошли, Ньюланд. Он умер прежде, нежели вы могли себя помнить, по крайней мере вы так мне об этом сказывали. И даже если бы это была его тень, то как вы могли узнать ее?

Замечание майора напомнило мне всю нелепость моей выходки.

— Ах, майор, — ответил я, — он так был похож на моего отца, а страстное желание видеть отца заставило меня поверить, что это был он.

— Надобно сделать путешествие на тот свет, чтобы его увидеть, и вы, я думаю, с удовольствием решитесь на это. Часто я слыхал, как вы во сне бредете об отце, и удивился, что вы так много о нем думаете.

— Не могу не думать, с детства это было господствующей моей мыслью.

— Все, что могу сказать вам в утешение, что редкий сын так хорошо помнит своего отца. Но кончайте завтрак, и мы поедем в Лондон.

Я исполнил, как мог, совет Карбонеля. Потом велел Тимофею узнать от нашего ямщика, куда отправился тот кабриолет.

Майор, заметив, что я не в духе, говорил со мной очень мало и делал только легкие намеки на мое поведение. Я молчал и не слушал его, но его последние слова обратили на себя мое внимание.

— Я вспомнил, — сказал майор Карбонель, — что как-то раз Виндермир, выхваляя мне ваши достоинства, сказал, что вы хороший молодой человек, только немного tete montee в одном отношении, и я понял теперь, что он хотел этим сказать!

Я ничего не ответил и удивлялся только, что пройдоха майор верил моим словам.

Когда у нас завязывался разговор о моих делах, то я ему говорил, что отец и мать мои умерли еще во время моего детства. Майор, обманывая всех, не думал, что его мог обмануть такой молодой, неопытный человек, как я. Но в самом деле он ошибался. Его идея о моем богатстве родилась от того, что я спросил его, отказался ли бы он от имени Иафета, если бы вместе с этим ему дали десять тысяч ежегодного доходу.

Лорд Виндермир, познакомив меня с ним, не почел за нужное рассказывать ему мою историю. Он хотел, чтобы дела продолжались, как начались, и чтобы я сам пробивал себе дорогу в свете.

Так уверенная в себе хитрость часто ошибается, смотря открытыми глазами на обман других.

Тимофей ничего не узнал о кабриолете кроме того, что он отправился в Лондон. Мы поздно вечером приехали в столицу. Я очень устал и был весьма рад отдохнуть.

Глава XXVI

Я лежал в постели и думал о том, что мне уже минуло двадцать лет, а я еще ровно ничего не узнал об отце. Я досадовал, и всегдашняя мысль моя возобновлялась все с большей силой… Я решился наконец отдаться розыскам со всем исступлением нежного сына.

Я сказал об этом Тимофею и спросил его, нельзя ли как-нибудь отыскать незнакомца, подавшего мне столь лестные надежды на исполнение давнишнего моего плана. Между тем сам принялся за дело решительно и деятельно, так что Карбонель видел меня дома только во время сна.

Так как съезд в городе еще не кончился, и время увеселений еще не началось, то мы мало выезжали в свет. Притом же и тогдашнее настроение не дозволяло мне разыгрывать светского молодого человека.

Между тем Тимофей каждый день ходил узнавать о мнимом моем отце и, встречая на дороге чуть-чуть похожего на меня, всегда останавливался и глядел ему прямо в глаза; но, к несчастью, розыски его не имели никакого успеха.

Я делался всякий день грустнее, и Карбонель не мог понять, что со мной случилось.

Я бродил или, лучше сказать, бегал из улицы в улицу, так что все проходящее думали, что я с ума сошел. Я был весь растрепан, потому что не имел уже времени заниматься туалетом. Сам Тимофей сомневался, не помешался ли я.

Наконец, через пять недель по приезде нашем в город, я опять увидел человека, которого искал с такой жадностью. Он ехал в карете малинового цвета, с гербом, который был почти стерт, так что издали невозможно было ничего различить.

— Это он! Это он! Мой нос! — кричал я, догоняя карету и опрокидывая всех, кто только ни попадался навстречу. Я потерял шляпу, но все еще бежал, боясь потерять из виду экипаж, и вдруг услышал за собою голоса: «Остановите его! Остановите его!.. » Думая, что дело идет о господине в карете, я, обернувшись, закричал тоже: «Остановите его! Остановите!»

— Этим не отделаешься, голубчик, — заревел человек, схватив меня за ворот, — знаю эти проделки. Ты не побежишь дальше!..

— Пустите меня! — кричал я во все горло, стараясь выбиться из чужих рук, но добрый покровитель не своего добра крепко держал меня, и я боролся до того, что платье и рубашка на мне были совершенно изорваны. Вырвавшись как-то, я было пустился опять, но передо мной собралась толпа народа, и таким образом я был остановлен. Дело было в том, что в ту минуту как раз случилась кража, и, видя меня, бежавшего без памяти, все подумали, что я вор. Полиция взяла меня. Напрасно я уверял в своей невиновности, меня притащили в суд в Мальборутскую улицу. Моя растрепанная голова, изорванное платье, висевшие лохмотья, потерянная шляпа не рекомендовали меня с хорошей стороны.

Меня привели двое полисменов, скрутив назад руки тоненькой бечевкой.

— Кого это привели сюда? — спросил судья.

— Вора, — ответил один из полицейских.

— Вора! Есть ли у вас доказательства?

— Да, сударь, есть, — ответил молодой человек, выходя вперед. — Я прохаживался по Бонд-Стриту, как вдруг услышал, что кто-то шарит у меня в кармане. Я обернулся и увидел этого бежавшего молодого человека; я сейчас же схватился за карман, но платка уже не было.

— Можете ли вы поклясться в истине ваших слов? Целая толпа народа клялась и божилась, что видела, как я бежал.

— А вы можете ли что-нибудь сказать себе в оправдание? — спросил судья, обращаясь ко мне.

— Да, могу, сударь, — ответил я. — Правда, что я шибко бежал по Бонд-Стриту, и, может быть, в это время украли у этого господина платок, но только не я это сделал… Я дворянин.

— Вся ваша братия говорит то же, — ответил судья. — Скажите же нам, зачем вы бежали по Бонд-Стриту?

— Я бежал за экипажем, чтобы поговорить с сидящей в нем особой.

— Кто же была эта особа?

— Не знаю.

— Как не знаете? Зачем же вы бежали за тем, кого не знали?

— Я увидел его нос.

— Его нос? — сказал судья сердито и протяжно. — Шутить, что ли, вы со мной хотите? Сами вы с вашим носом отправляйтесь в тюрьму. Напиши рапорт, — сказал он, обращаясь к писарю.

— Как вам угодно, сударь, но я сказал правду. Позвольте, впрочем, мне написать записку к одному моему знакомому и доказать, что никакого подозрения не может быть на мой счет.

— Положим, вы можете написать, — ответил судья, — а покамест вас запрут.

Менее нежели через час явился майор с Тимофеем. Карбонель пошел к судье, а Тимофей сердито спрашивал, что сделали с его барином. Майор сказал, что я его друг, Ньюланд, который получает десять тысяч годового дохода и который всем известен в лучшем обществе. Судья рассказал, что со мной случилось, и спросил на ухо майора, не помешан ли я немного. Но майор ответил, что кто-то обидел меня, и я хотел ему отомстить, и что, вероятно, в карете был мой враг, с которым я хотел разделаться.

— В таком случае, я должен получить от мистера Ньюланда удостоверение, что он никому мстить не будет.

На это я согласился. Карбонель послал за фиакром, и когда мы ехали домой, то он читал мне мораль за неблагоразумный мой поступок и взял с меня обещание быть в другой раз осторожнее. Так счастливо окончилось это дело, которое некоторое время заставило меня заниматься своим туалетом и не смотреть в окошки карет, но все-таки прежняя мысль преследовала меня, и я был грустен. Однажды я шел с майором, который, почитая меня помешанным, почти не выпускал без себя никуда. Я увидел опять ту же карету с тем же гербом, с тем же носом на лице особы, в ней сидящей.

— Вот он, вот он! — закричал я.

— Кто он? — спросил майор.

— Человек, который так похож на отца моего.

— В карете? Да это епископ, мой приятель. Что за странная идея у вас, Ньюланд! Это почти сумасшествие. Не смотрите так, пойдемте.

Однако я все еще не мог оторвать взгляда от кареты до тех пор, пока она не скрылась из виду. Так как я теперь узнал, кто сидит в экипаже, или, по крайней мере, могу узнать, то успокоился немного. Я рассказал обо всем Тимофею и, посмотрев в адресе-календаре, где жил мнимый двойник моего отца, на другой же день, одевшись с чрезвычайным тщанием, ускользнул от бдительности майора и после завтрака тотчас же отправился в Портленд-Плес.

Глава XXVII

Рука моя дрожала, когда я постучался у дверей. Мне отворили, и я послал свою карточку, прося допустить меня к епископу. Вскоре меня попросили войти в кабинет, где был мой воображаемый отец и еще какой-то человек пожилых лет.

— Милорд, — сказал я моему двойнику с каким-то особенным чувством, — позвольте мне несколько минут с вами поговорить.

— Это мой секретарь, сэр, и поверенный, от него я не скрываю никаких тайн. Впрочем, я не имею никакого права требовать, чтобы он был и для вас тем же. Мистер Темпль, будьте так добры выйти на минуту.

Секретарь вышел. Епископ показал мне стул и попросил сесть. Я посмотрел ему в лицо, и мне казалось, что нос его был совершенно как мой; даже прочие черты лица, по моему мнению, походили на мои. Я совершенно был уверен, что отыскал отца и достиг конца своих розысков.

— Вы согласитесь, милорд, — продолжал я, — что в юности мы часто вступаем в связи неблагоразумные и предосудительные и слишком поспешно удовлетворяем своим желаниям.

И я посмотрел ему пристально в глаза.

— Совершенно справедливо, молодой человек, и часто случается, что мы горько раскаиваемся в их последствиях.

— Согласен. Но в таком случае мы должны переносить последствия, как бы они дурны ни были.

— Когда мы делаем дурно, мистер Ньюланд, — ответил епископ, посмотрев на карточку и потом на меня, — то видим, что не только подвергаемся наказанию в будущей жизни, но и на этом свете. Надеюсь, что вы не страдаете от такого несчастья.

— К сожалению, отцы часто бывают наказаны в их детях, и таким-то образом я несчастлив как сын.

— Милостивый государь, — ответил мне епископ. — Извините, что я принужден буду вас остановить. Время для меня дорого. Если вам нужно что-нибудь важное сообщить мне или хотите спросить о чем, то говорите; впрочем, в деньгах вы, кажется, не нуждаетесь. Но прошу вас, объяснитесь покороче.

— Постараюсь покороче, как только могу, но прежде позвольте спросить у вас несколько слов, на которые, я уверен, вы ответите справедливо и сообразно вашему сану. Не были ли вы женаты в молодости и не были ли тогда в стесненных обстоятельствах?

Епископ удивился.

— Признаюсь, мистер Ньюланд, это довольно странный вопрос, и я не знаю, к чему ведет он. Что вы хотите сказать этим? Впрочем, я могу ответить на него. Да, я женился в моей молодости и тогда не был богат.

— Не имели ли вы сына?

— Вы не ошибаетесь, мистер Ньюланд, — сказал он серьезно.

— Давно ли вы его не видели?

— Давно, — ответил епископ, вздыхая и закрыв лицо платком.

— Скажите мне, не был ли он брошен вами на произвол судьбы?

— Нет-нет, но странно, мистер Ньюланд, что вы все так подробно знаете. Я думаю, вы только что родились тогда; впрочем, я был в это время беден, очень беден, но все-таки дал ему пятьдесят фунтов.

— Но, милорд, отчего вы не возвратили его назад, почему не держали при себе?

— Я бы возвратил его, но не мог, и теперь он навсегда для меня потерян.

— Вы, верно, хотели бы теперь его видеть?

— Он умер! — сказал епископ, закрыв лицо.

— Нет, он не умер, а просит вашего благословения, — сказал я, став перед ним на колени.

Епископ вскочил со стула.

— Что это значит, сэр? Вы хотите быть моим сыном?

— Да, я ваш сын, которого вы оставили с пятьюдесятью фунтами…

— Наверху кареты портсмутского дилижанса?

— Нет, в корзине… вы знаете…

— Сын мой!.. Нет, невозможно, он умер в госпитале…

— Нет, он не умер. Он совершенно здоров, как вы еготеперь видите.

— Вероятно, это или странная ошибка, или вы шутите надо мной, потому что я сам был при его похоронах.

— Уверены ли вы в этом? — ответил я с удивлением.

— Хотел бы быть не уверен. Но кто вы, которому известна так моя прошедшая жизнь и который так удивительно желает меня уверить в возможности ожить после смерти?

— Уверить вас?.. К несчастью, в неправде, милорд, — ответил я, увидев свою ошибку. — Я бы никого не хотел обманывать! Я сын, желающий отыскать отца своего, а ваше лицо, и особенно ваш нос так похожи на мой, что я думал наверно найти в вас моего отца. Пожалейте обо мне, пожалейте! — продолжал я, закрыв лицо руками.

Епископ, заметив, что я вовсе не был похож на обманщика, дал мне время опомниться и потом рассказал свою историю.

— Когда я был еще пастором, — говорил он, — то имел сына, которого отправили в море, несмотря па то, что я вовсе не хотел этого. Когда он поехал в портсмутском дилижансе, я дал ему на дорогу пятьдесят фунтов стерлингов. Вскоре он получил смертельную рану в одном сражении и отправлен был в морской госпиталь в Плимут, где и умер.

Выслушав его рассказ, я коротко поведал ему мою жизнь и потом с горестью отправился домой. Епископ, расставаясь, пожал мне руку, пожелав быть счастливым.

С отчаянием в сердце пришел я к себе на квартиру. Тимофей старался утешить меня, как мог, и советовал выезжать почаще в общество. «Таким образом, — говорил он, — вы можете скорее найти отца вашего». Он говорил это, думая, что общество могло развеселить меня.

— Я поеду на несколько дней к Флите, это будет для меня полезнее, нежели что-нибудь другое, — ответил я и на следующий же день отправился.

Флита много переменилась и нравственно, и физически. Способности ее развивались, и она похорошела. Проведя с нею около недели, я почти забыл о моих приключениях. Меланхолия моя пропала, и я стал развязнее, словоохотливее. С каждым приездом к Флите братская привязанность моя усиливалась. Наконец я расстался с нею и, приехав обратно в Лондон, к большому удивлению, нашел майора чрезвычайно грустным.

— Я думаю, любезный Карбонель, что потеря, о которой вы жалеете, не велика.

— Нет, Ньюланд, я был бы ханжа, если бы сказал, что беда не велика. Дело в том, что М. , единственный мой соперник по дороге к пэрству, утонул в Роне; жена его скоро разрешится от бремени, и если ребенок будет мальчик, то я потеряю все надежды на звание пэра; в противном же случае, получаю пятнадцать тысяч фунтов годового дохода. Но, кажется, что победа будет на моей стороне.

— Что хотите вы этим сказать, майор?

— Говорят, что когда женщина имеет в первый раз девочку, то и в последующее время будет иметь все дочерей, следовательно, можно держать пари, один против двух, что у госпожи М. будет дочь. Я уже в клубе побился об заклад на будущие пятнадцать тысяч фунтов, именно: если будет мальчик, то я получаю тридцать тысяч фунтов, а в противном случае должен буду уплачивать каждый год из доходов, и если только получу имение, то непременно буду платить.

— Да-да, они знают, что вы никогда не платите.

— Никогда не плачу при настоящих моих обстоятельствах, но тогда, наверное, заплачу.

— Поздравляю вас, майор. А каких лет лорд Б…?

— Семидесяти двух. Но он еще крепок, здоров и может еще очень долго прожить. Кстати, Ньюланд, я сделал ужасную ошибку в последний вечер в клубе, я сел играть и проиграл много денег.

— Это неприятно.

— Но ошибка не в проигрыше, а в том, что я заплатил все деньги сполна, что удивительно уменьшило наш капитал. Я проиграл семьсот пятьдесят фунтов. Знаю, что я не имею права располагать так деньгами, но штука в том, что я держал пари в это время, и пари бы не состоялось, если бы я не заплатил деньги. Но стоит только подождать несколько недель, пока у госпожи М. родится дочь; впрочем, тогда я, во всяком случае, буду с деньгами. Если вы не достанете, то мы пошлем за моим приятелем, вот и все, а вы займите для нас обоих.

— Занять! — ответил я. — Мне это предложение вовсе не нравится, да никто и не поверит.

— Об этом нечего беспокоится. Моя рекомендация и ваша подпись будут совершенно достаточным ручательством.

— Лучше, если бы мы без этого обошлись, майор. Мне что-то очень не хочется занимать.

— Хорошо бы, если б можно, но у меня не останется и восемнадцати фунтов. Сколько у вас?

— Около двадцати, — ответил я со стесненным сердцем, — но, кажется, у меня есть еще немного у банкира. И я взял шляпу, чтобы пойти поскорее увериться в последней надежде.

Глава XXVIII

Надобно сказать правду, что предложение майора меня действительно опечалило. Никто не захотел бы мне дать в заем денег, не уверившись, где мое имение и какие я имею на него права. Тогда все могло быть узнано, и майор стал бы считать меня обманщиком. В этом расположении духа я шел по улице и так был задумчив, что столкнулся с дамой, которая выходила из кареты, чтобы войти в модный магазин. Она обернулась, я стал извиняться и увидел прехорошенькое личико, но серьги ее еще более обратили на себя мое внимание. Они сделаны были из золота и кораллов и совершенно сходствовали по работе с цепочкой, которую Натте подарила моей сестре. В последнюю мою поездку к ней я часто брал в руки цепочку и очень хорошо заметил работу. Чтобы лучше рассмотреть эти серьги, я вошел в лавку и пристально глядел на даму и на них, пока она перебирала кружева.

Когда покупки ее были закончены, и она, расплатившись, ушла, я спросил у приказчика ее фамилию; он не знал и сказал мне, что, может быть, знает хозяин лавки. Я обратился к нему, но, к несчастью, тот как был занят своими расчетами, что долго не отвечал мне, и яуслышал, как карета покатилась. Боясь потерять ее из вида, я выбежал из лавки и начал догонять экипаж. Неожиданный мой побег из лавки заставил купца подумать, что я украл кружева. Он, перескочив через конторку, выбежал на улицу и начал кричать во все горло: «Держите вора! », и за мной погнались, между тем как я не отставал от кареты. Первый попавшийся человек, услышав воззвание купца и видя меня бегущего без шляпы, подставил мне ногу, и я упал на мостовую. Кровь брызнула у меня из носа. Меня схватили, отдали в руки полиции и опять привели к тому же судье, у которого я был в первый раз.

— Что это такое? — спросил судья.

— Вор, сударь.

— Я не вор, — сказал я судье, и вы меня знаете. — Я — Ньюланд.

— Мистер Ньюланд, — ответил судья с видом недоумения, — странно, что вас вторично ко мне приводят за одно и то же.

— И я точно так же невиновен теперь, как и в прошлый раз.

Купец рассказал, что случилось.

— Обыщите его, — ответил судья. Меня обыскали и ничего не нашли.

— Довольны ли вы теперь, сударь? — спросил я.

— Совсем нет. Пускай они сходят назад и посмотрят — все ли у них кружева, потому что очень легко спрятать куда-нибудь такую малую вещь, как кружево. А вы, мистер Ньюланд, между тем останьтесь здесь.

Люди ушли, а я написал записку майору Карбонелю, прося его прийти на выручку. Майор пришел вместе с купцом, проверявшим кружева, и я рассказал ему, что случилось. Купец говорил, что у него двух штук не доставало.

— Если и так, то все-таки он их не брал, — ответил майор. — Странно, сэр, что поступают так с порядочными людьми. Я уже раз приходил его выручать и сказал вам, что ручаюсь за него своей честью.

— Все это прекрасно, сэр, но позвольте мне спросить мистера Ньюланда, что заставило его бежать за дамой?

— Ее серьги, — ответил я.

— Серьги?.. В первый раз, когда вы были приведены сюда, вы говорили, что вас привлек нос, а теперь — уши. Ну а что вас заставило бежать из лавки?

— Мне надобно было узнать о серьгах.

— Я не могу понять, как вы можете допустить эти вздорные оправдания. Мне надо вас арестовать для дальнейшего исследования, и вас также, — сказал судья майору Карбонелю, — потому что если он вор, то вы — соучастник.

— Милостивый государь, — ответил майор, — вы, конечно, хорошо рассуждаете о благородных людях, когда случай заносит их в ваше общество. Но, с вашего позволения, я сию минуту пошлю еще за другим участником.

Майор написал записку лорду Виндермиру, которую послал с Тимофеем.

Между тем майор, приняв важный вид, смеялся над судьей, который наконец обещал его сейчас же отправить в тюрьму.

— Вы будете сожалеть, — ответил майор, видя, что лорд Виндермир входит.

— Клянусь, сэр, что вы будете раскаиваться! — вскричал судья, рассердившись.

— Положите за фальшивую божбу пять шиллингов пени, которую вы собираете с других, — сказал майор… — Но вот мой другой участник — лорд Виндермир.

— Карбонель, — сказал лорд, — это что значит?

— Ничего, милорд. Нашего приятеля Ньюланда взяли за воровство, потому что ему захотелось бежать за каретой хорошенькой дамы; меня судья обличил в том, что я с ним заодно. Я бы простил ему его подозрения относительно Ньюланда, но принять и меня за участника в этом поступке есть совершенное отсутствие рассудка. Может быть, он и вас отправит в тюрьму, потому что не знает, имеет ли на это право.

— Могу вас уверить, сэр, что это мой сосед майор Карбонель, а молодой человек — мистер Ньюланд. Я поручусь за обоих на какую угодно сумму.

Судья удивился и не знал, что делать. Прежде, нежели он мог ответить; из лавки пришел человек и объявил, что кружева все нашлись. Лорд Виндермир отвел меня в сторону и спросил, как случилось это происшествие. Я рассказал ему все подробно, и он, вспомнив рассказ мой о Флите, говорил, что оправдывает мой поступок, как сделанный с целью узнать, кто была эта дама.

Судья извинялся за подозрение и, в оправдание свое, растолковал лорду Виндермиру бывшее перед этим со мной приключение и с низкими поклонами проводил нас до дверей, беспрестанно извиняясь в своей ошибке.

— Мистер Ньюланд, — сказал лорд Виндермир, — я надеюсь, что это вас научит не бегать в другой раз за носами и серьгами; между тем я и сам буду посматривать, не увижу ли эти серьги… Прощайте, майор.

Лорд пожал нам обоим руки и сказал мне, что хотел бы видеть меня у себя почаще.

— Черт возьми, да о каких серьгах говорил милорд? — сказал майор.

Я сказал ему, что рассматривал серьги дамы, потому что отделка их была необыкновенна.

— Другое, милый мой, вы рассматривали, другое… Вы, кажется, умеете всех обманывать, исключая меня. Очень понимаю, что не серьги, а самое даму разглядывали вы.

Я оставил майора с его догадками, не отвечая более ни слова.

Глава XXIX

Когда я пришел на другой день завтракать с майором, то он сказал мне:

— Извините, Ньюланд, что я просил придти сюда одного старого моего приятеля. Не скрою от вас, что это жид Эммануил, который дает взаймы деньги; они нам надобны, пока дела мои не решатся, и я отдам в? м сумму, которую вы займете, сейчас же по получении моего пари или пэрства.

Я закусил губы и не знал, что делать. Надобно было или открыть майору мое настоящее положение, или нерешительностью своей оставить его в сомнении о моем мнимом богатом наследстве. Наконец я решился предоставить дело судьбе.

— Если это необходимо, то пускай так и будет, но сомневаюсь в успехе, — сказал я.

— О, я уверен, что он согласится безо всяких прекословий, — ответил майор.

Подумав немного я пошел наверх и позвал Тимофея.

— Тимофей, — сказал я, — даю тебе честное слово, что не буду без твоего согласия занимать под проценты деньги.

— Очень хорошо, сэр, я понимаю ваши намерения, только держите слово.

Мы кончили завтракать, и Тимофей известил нас о приходе Эммануила, который вслед за ним вошел в комнату.

— Ну, старый, сто-на-сто, каково твое здоровье? — сказал майор. — Позволь тебя познакомить с моим другом мистером Ньюландом.

— О, господин майор, — ответил потомок Авраама, пригнутый к земле и сгорбившийся от бремени лет, у которого обыкновенно лежала одна рука за спиною, будто бы для равновесия, а плечи и голова выдавались вперед. — Вам угодно было меня назвать сто-на-сто. О, хотел бы очень, чтобы мне так платили… Мистер Ньюланд, чем могу я вам служить?

— Садитесь, Эммануил, садитесь, я отвечай за Ньюланда, и чем скорее кончим дело, тем лучше.

— Это правда, вы мне часто рекомендовали хороших должников, но не всегда хороших; однако я очень вам обязан… Чем могу я быть полезен вашему прекрасному молодому другу. Молодые люди всегда нуждаются в деньгах.

— Ему нужна тысяча фунтов, Эммануил.

— Тысяча?.. А, это большая сумма. Но больше ему не нужно?

— Нет, этого достаточно, — ответил я.

— Итак, деньги у меня в кармане. Я только попрошу молодого господина подписать расписочку, чтобы впоследствии получить деньги.

— Но что это за расписка? — спросил я его.

— Это обещание заплатить пятьдесят процентов, когда вы войдете во владение вашим имением.

— Это невозможно! Я дал честное слово не брать денег взаймы под проценты.

— Вы дали слово, но не присягали?

— Нет, но этого достаточно. Если я дал честное слово, то не должен ему изменять, в противном случае я обманул бы и вас.

— Это хорошо, очень хорошо сказано! Так нам надобно каким-нибудь другим образом договориться… Предположим… но сколько вам лет, молодой мой господин?

— Двадцать первый год.

— Прекрасные лета. Итак, вы мне дадите расписку в том, что уплатите мне две тысячи ливров, когда получите ваше имение, за тысячу, которую я вам теперь дам. Это очень хорошо; не правда ли, господин майор?

— Слишком много просите.

— Но риск, риск, господин майор!..

— На это я не соглашусь, господин Эммануил; возьмите ваши деньги.

— Что же вы мне заплатите?

— Я вам обещаю дать полторы тысячи ливров, и если вы не согласны на это, то я поищу и займу где-нибудь в другом месте.

— Слишком мало, дорогой господин, никакой нет выгоды… Но который вам год?..

— Двадцать первый.

— Так и быть, чтобы сделать удовольствие вам и господину майору, я соглашаюсь.

Эммануил вынул свои очки, перо и чернильницу и подал мне расписку. Я прочитал ее со вниманием и подписал, а он между тем отсчитал деньги и ушел.

Странно покажется, что я получил деньги так скоро, но надобно заметить, что майор был всем известен как человек, знакомый только с богатыми людьми. Он уже доставил много выгод Эммануилу, и тот совершенно был уверен в нем.

Ростовщики обыкновенно ищут богатых людей и имеют списки их фамилий. Эммануил хотел сам, чтобы я у него просил денег и не хотел сейчас давать их, но несогласие мое на первое условие и спор за второе совсем лишили его обыкновенной осторожности.

— Право, не надеялся, чтобы вы так сходно получили деньги от этого старого плута.

— Дело удалось лучше, нежели я думал. Но сколько вам надобно, майор?

— Вопрос этот доказывает ваше доброе сердце, Ньюланд. Слава Богу, что я вскоре буду в состоянии отдать вам их. Но что мне более всего нравится, это уверенность ваша во мне, которому никто бы и шиллинга не дал взаймы. Я воспользуюсь вашим предложением и возьму пятьсот фунтов — именно столько, чтобы достало на несколько недель, в продолжение которых я буду в неизвестности; но после вы увидите, что, несмотря на мои пороки, я умею быть благородным.

Я разделил деньги с майором, и когда он ушел, то Тимофей потихоньку пролез в комнату и с любопытством спросил меня:

— Что вы сделали, сударь?

— Я занял тысячу фунтов с тем, чтобы заплатить полторы, когда вступлю во владение имением.

— Прекрасно! Значит, жид простился со своими денежками.

— Совсем нет, Тимофей. Я намерен заплатить их как только буду в состоянии.

— Желал бы знать, когда это будет.

— Я сам не знаю когда, потому что это зависит от того, как скоро мне удастся отыскать отца.

«Но когда найду я отца моего? » — подумал я со вздохом.

Глава XXX

Я оделся, пошел гулять и, повстречав Гаркура, обедал у него. Когда же возвратился домой, майор еще не приходил. Тогда было уже за полночь, но так как мне не хотелось спать, то я и остался в гостиной и начал читать книгу, ожидая его возвращения. Через три часа он возвратился с раскрасневшимся лицом и казался очень весел.

— Ньюланд, — сказал он, бросив свой портфель на стол, — посмотрите-ка, вы удивитесь.

Я раскрыл портфель и нашел в нем кипу ассигнаций — три тысячи пятьсот фунтов. Майору было от чего прийти в веселое настроение.

— Что это?.. Вам, верно, посчастливилось?

— Зная, что через некоторое время буду иметь деньги, я отправился в игорочный дом и рискнул пятьюстами фунтами, которые у вас занял. Сначала я проиграл, но потом счастье улыбнулось мне, и вы видите результаты. Но, Иафет, тут есть еще небольшая остановочка, а через два или три часа я попрошу вашего пособия.

— В чем дело, майор?

— Дело чести. Меня обидел один негодяй, и я вызвал его.

— Негодяй!.. Если негодяй, то вы не будете с ним стреляться.

— Друг мой, хотя он и негодяй, но все-таки надобно драться. Он пэр, и один титул заставляет меня с ним помериться.

— Желаю, чтобы ничего не случилось, однако может и несчастливо кончиться.

— Согласен, но мы все должны отдать жизнь Богу, и если я раз ее лишусь, то не надобно будет заботиться о богатстве.

— Это плохой способ кончать ссоры, — сказал я, — надо обходиться без дуэлей. Мы живем одни за счет других…

— Вы, я думаю, никогда не дрались?

— Никогда, — ответил я, — и надеюсь, что никогда не буду.

— Следовательно, вы должны быть счастливее и иметь лучший характер, нежели все остальные люди, если обойдетесь без такого рода дел, то есть я хочу сказать, в том только случае, когда вы будете главным действующим лицом, а не второстепенным. Но теперь мне вам надобно дать совет, как вести себя секундантом, потому что я очень взыскателен в этом случае и люблю, чтобы все делалось аккуратно. Во-первых, нехорошо, если вы приедете с таким печальным лицом; я не говорю, чтобы вы смеялись — это тоже ненатурально; но вам надобно казаться совершенно спокойным и равнодушным. С другим секундантом вы должны быть чрезвычайно учтивы и вместе с тем не упускать ничего, касающегося моих выгод. Вам надобно быть в беспрестанном движении и говорить как можно больше, делая ваши замечания на все, касающееся этого дела. Преимущественно же нужно обратить внимание на одно важное обстоятельство — на выбор места. Для противника была бы большая выгода, если бы за мной в прямой линии находился пень, кустарник, дерево или что-нибудь подобное. Вы должны стараться поставить его, если возможно, против света, чтобы вернее можно было целить. Но может быть, вы не в состоянии будете все это выполнить, так я сам помогу вам. Пока вы будете советоваться с другим секундантом, я постараюсь выбрать себе место, и если остановлюсь понюхать табаку, то вы заметьте, в какую сторону я обращусь, это покажет, что я желаю там видеть моего противника и что это место самое выгодное. Заметив его хорошенько, вы должны сами учтивым образом требовать, чтобы мы таким образом были размещены. Успех будет зависеть от силы ваших убеждений. Кажется, я все сказал, теперь надо приготовить оружие.

Майор пошел в свою комнату. Никогда столь грустные и неприятные предчувствия меня так не мучили. Да думаю, что и все бывают в таком расположении духа, когда в первый раз участвуют в дуэли. Я сидел задумавшись, когда майор воротился с пистолетом и всем припасом. Он заставил меня несколько раз взвести курки к попробовать, исправны ли они. При этой обязанности секунданта я задрожал.

— Что с вами, Ньюланд? Я полагал, что вы храбрее.

— Я был бы, верно, хладнокровнее, если бы сам дрался, но со стороны не могу подумать без внутреннего содрогания, что с вами может что-нибудь случиться. Вы единственный человек, с которым я дружен, и мысль потерять вас меня ужасает.

— Ньюланд, вы из меня делаете женщину; и в самом деле, вы видите чудо — слезу на щеках лондонского повесы, который живет только для себя, а не для света, Никто бы вам не поверил, если бы вы это рассказали, Ньюланд. Было время, и я был подобен вам, но свет воспользовался моей неопытностью; лучшие мои качества были причиной моего падения, и я мало-помалу сделался так же холоден и нечувствителен, как и свет. Я думал, что все чувства давно уже исчезли во мне, но теперь вижу противное. Вы заставили меня убедиться, что у меня есть еще сердце и что я могу любить вас, но все это слишком романтично и нейдет к настоящему положению. Теперь уже пять часов, и мы постараемся быть ранее наших противников на месте. Мы можем из этого извлечь выгоды.

— Не хотел бы я с вами об этом говорить, но обычай требует спросить: не желаете ли вы сделать какого-нибудь распоряжения в случае, если вы…

— Вы боитесь докончить, Ньюланд… Будьте храбрее. Впрочем, дайте мне листок бумаги.

Майор сел и написал; потом послал Тимофея за двумя знакомыми и просил их обоих подписаться на его завещании. Желание его было исполнено, и когда майор велел Тимофею привести коляску, то сказал мне, кладя в мой карман бумагу и деньги:

— Поберегите у себя, пока мы не воротимся.

— Коляска приехала, сударь, — сказал Тимофей, смотря на меня и как бы желая узнать, в чем дело.

— Ты можешь ехать с нами, — сказал майор. — Поставь этот ящик в экипаж.

Тимофей, зная, что майор кладет в него обыкновенно пистолеты, казался еще более испуганным и смотрел на нас, как одураченный, не исполняя приказания.

— Не бойся, Тимофей, это не для твоего барина, — сказал майор, ударив его по плечу.

Тимофей ободрился воззванием Карбонеля и, успокоившись, взял ящик и понес его в экипаж; мы тоже вышли и отправились в Челк-Фарм.

— Будет ли коляска вас дожидаться? — спросил Тимофей.

— Да, непременно, — сказал я ему потихоньку. Майор начал осматривать местность.

— Ну, теперь, Иафет, если бы вы потрудились назначить место моему противнику… Но вот он идет; смотритe, будьте внимательны, когда я вам сделаю условный знак.

Лорд, которого фамилия была Тайнгольм, рекомендовал мне своего секунданта Осборна, а майор, в свою очередь, представил меня. Мы оба сняли шляпы, поклонились и начали исполнять секундантскую обязанность. Надобно отдать справедливость Осборну, что его учтивость не уступала моей. Ни с одной стороны не было произнесено ни слова к перемирию, обида была слишком важна, и характеры майора и лорда были очень хорошо известны.

Осборн предложил расстояние в двенадцать шагов, чтобы противники выстрелили в одно время по данному знаку; я согласился на это. По брошенному жребию для дуэли были выбраны пистолеты майора Карбонеля, и нам оставалось только расставить дуэлянтов; между тем майор вынул табакерку и повернулся к дубовому деревцу.

— Позвольте сосчитать шаги, мистер Осборн, — сказал я, идя к майору и намереваясь отмерить дистанцию по направлению, указываемому майором.

— Не угодно ли вам будет переменить немного направление, это было бы выгоднее для обеих сторон, — сказал Осборн.

— Я был бы готов согласиться с вами, но тогда солнце будет прямо в глаза майору. Я не хочу выгод собственно для него одного, но вместе с тем не желал бы видеть и невыгод на стороне майора, а потому, участвуя в этом неприятном деле, я делаю вас судьей, милостивый государь, как честного человека, и, кажется, ничего лишнего не требую.

Тут мы начали самым учтивым образом спорить и со всяким ответом делались учтивее. Наконец Осборн принужден был согласиться. Я отсчитал двенадцать шагов, и Осборн поставил своего дуэлянта. Я заметил, что Тайнгольм не был доволен своим местом: он спорил то со мной, то со своим секундантом, но было уже поздно. Пистолеты были заряжены, и лорд Тайнгольм выбрал один, а другой из них я подал дрожащей рукой Карбонелю, который принял его совершенно хладнокровно. Я просил Осборна сделать знак платком, потому что сам не мог решиться подать сигнал своему другу. Они выстрелили вместе, и лорд Тайнгольм сейчас же упал, а майор стоял на ногах минуты две или три и потом тоже упал. Я подбежал к нему.

— Куда вы ранены?

Он положил руку к боку.

— Сюда, Ньюланд, и, кажется, я ранен не на шутку, но рана Тайнгольма должна быть опаснее. Пойдите к нему, посмотрите.

Я оставил майора и побежал к лорду Тайнгольму. Осборн положил его голову себе на колени и держал ее в своих руках.

— Он умер, мистер Ньюланд, пуля прострелила голову.

Глава XXXI

Я опять поспешил к майору, чтобы рассмотреть его рану, и с помощью Тимофея увидел, что пуля вошла в бок и осталась внутри. Крови текло очень мало, и это еще более меня испугало.

— В состоянии ли вы будете ехать в коляске, майор?

— Не знаю, Иафет, но попробуем, и чем скорее приедем домой, тем лучше, — сказал он слабым голосом.

С помощью Тимофея я положил его в коляску, и мы поехали, раскланявшись с Осборном. Учтивость эту я, верно бы, забыл, если бы майор мне не напомнил. Карбонель очень терпеливо переносил боль во время переезда, но впал в сильный обморок, когда мы его вынули из экипажа. Только что мы положили его в постель, я сейчас же послал за доктором который, посмотрев на рану, сомнительно покачал головой и, отозвав меня в другую комнату, объяснил, что пуля проникла вовнутрь и нанесла такой вред, что не остается никакой надежды. Слезы невольно покатились из глаз моих. Это был первый сильный удар, первое жестокое горе, которое я должен был перенести. Я вполне чувствовал потерю, которая для другого, может быть, была бы сносна; но мне, при отсутствии друзей, она была еще чувствительней. У меня остались Тимофей и Флита; но первый не получил никакого воспитания, а Флита была еще совершенный ребенок. Между тем доктор перевязал рану майору, который теперь только очнулся и спросил откровенного его мнения.

— Рана опасна, но вы можете еще надеяться, — ответил доктор.

— Это значит, что нет более надежды, и вы совершенно правы, я это чувствую. Как долго могу я еще жить?

— Если рана не примет хорошего оборота, то вы можете прожить сорок восемь часов, — сказал доктор. — Но я надеюсь на счастливый исход.

— При смертном одре доктора все равно, что стряпчие, невозможно от них получить решительного ответа, — сказал майор. — Но где Ньюланд?

— Здесь, Карбонель, — сказал я, взяв его руку.

— Я чувствую, что моя жизнь кончается на этом свете, и хочу, чтобы вы знали это. Не думайте, чтобы я очень жалел покинуть этот несносный для меня свет, нет, но мне очень жаль с вами расставаться. Доктор говорит, что я проживу не более сорока восьми часов, но мне кажется, что я с каждой минутой теряю свою силу и что половины обещанного не проживу. Скоро, быть может, я уже не в состоянии буду и говорить. Оставляю вас наследником и распорядителем моего завещания после моей смерти. Наследство не велико, но будет достаточно до тех пор, пока вы не получите своего.

Вчера мне посчастливилось, сегодня нет… Похороните меня прилично моему званию…

— Дорогой мой Карбонель, не желаете ли вы иметь духовника?

— Нет, Ньюланд, мне он не нужен, не потому, чтобы я не уважал духовенства или имел сомнение в вере — нет; но я уверен, что теперь уже слишком поздно каяться, да я и умру, прежде нежели он придет. На меня часто находили минуты раскаяния, но я не пользовался ими и грешил до сих пор. Нет, Иафет, я должен собирать плоды с того, что было посеяно мною. Между тем все-таки надеюсь на милосердие Божие. Бог один знает сердца наши, и мне кажется, что Он будет судить меня с меньшей строгостью, нежели… но нам не надобно рассуждать об этом. Дайте мне пить, Иафет… Бог да благословит вас, мой друг!..

Я принес ему немного вина, и майор, помочив губы, упал на подушку и более не говорил. Сжимая его руку, я чувствовал, как он становился слабее с каждой минутой, как выступал на нем холодный пот и как пульс переставал биться. Через четверть часа глаза его закрылись, и все было кончено…

— Хорошо, что он умер так скоро, — сказал доктор. — Если бы он не изошел кровью, то мучился бы сорок восемь часов.

Он закрыл глаза майору и, получив от меня плату за лечение, ушел. Я пошел в спальню и долго говорил с Тимофеем об этом несчастном происшествии и о моей будущей жизни.

Горе мое при смерти майора было совершенно искреннее, хотя можно приписать это привычке быть с ним безотлучно, но надобно сознаться, что со всеми своими недостатками майор имел и много хорошего. Свет сделал из него то, чем он был перед концом своей жизни. Я был уверен, что он любил меня, и привязанность его я ценил дорого при тогдашних моих обстоятельствах.

Похороны его были хороши, но не слишком пышны, и я платил все, что требовали, когда видел, что эти требования были справедливы; многие не спрашивали денег, полагая, что нечего взять. Долги его простирались не более, как на двести фунтов, и эти долги кредиторы никогда не думали получить. Бумага, написанная им, была завещание, которым он делал меня наследником и полным распорядителем оставшейся его собственности. Его имение состояло из дома, находящегося в Сент-Джемской улице, который стоил около четырех тысяч фунтов; потом деньги, оставшиеся в бумажнике; разные бриллиантовые и золотые вещи, которых у него было очень много. В бумажнике было на три с половиной тысячи фунтов ассигнаций, а все остальное стоило около четырехсот фунтов. Со всеми расходами на похороны и уплатой долгов (считая в том числе и мои собственные) сумма, которую никогда никто не думал, чтобы он мог иметь, простиралась до восьми тысяч фунтов. Все полагали, что он умер, оставив менее, нежели ничего. Все были уверены, что он жил на счет других.

— Надобно сказать, что это очень счастливо, — сказал Тимофей. — Если бы майор не уговорил вас занять денег, то не выиграл бы столько и, пожив еще немного, истратил бы все, что теперь оставил после себя.

— Твои замечания справедливы, Тимофей, но не вовремя и не кстати. Сходи-ка лучше за Эммануилом, потому что я хочу отдать ему деньги. А я между тем отправлюсь к лорду Виндермиру и заплачу ему тысячу фунтов и вместе с тем отдам бриллиантовое кольцо, которое майор велел снести лорду в память о себе.

Глава XXXII

Разговор этот был у нас день спустя после похорон Карбонеля. Я в глубоком трауре отправился к лорду и был им принят весьма радушно. Лорд был также в трауре. Отдав ему перстень, я долго говорил еще с ним о причине смерти майора, о завещании его и, наконец, хотел уйти.

— Простите мое любопытство, Ньюланд, но что намерены вы теперь делать? Я чувствую к вам особенную привязанность и желал бы, чтобы вы чаще ко мне заходили без приглашений. Но хотите ли вы занять какую-нибудь должность?

— Я намерен, милорд, отыскивать моего отца и, издерживая бережливо деньги, могу теперь привести к удачному концу свои розыски.

— В свете все думают, что вы очень богаты.

— В этом я не виноват, милорд, ошибка майора Карбонеля все это наделала. Но, однако ж, я признаюсь, что никогда не разуверял его в этом.

— Вероятно, думая извлечь себе пользу посредством женитьбы?

— Нет, милорд, люди могут обманываться, но я их не стану обманывать.

— Но и разуверять их не будете, Ньюланд?

— Потому что не для чего… Да никто бы и не поверил, что я, живя так долго с вашим родственником, не имел бы много денег. Они подумают скорее, что я промотал все и потому сделался беден.

— Это доказывает ваше знание света. Но я вас остановил, продолжайте, пожалуйста.

— Я хотел сказать, милорд… Но вы знаете мою историю и можете судить, до какой степени я могу держаться этого мнения и быть посредником между честностью и плутовством. Если свет ошибается во мне, то, поступая по всей честности, я должен бы его разуверить. Я бы это сделал, если бы находился в теперешних моих обстоятельствах; но вместе с тем обманывать никогда не стану, то есть я не хотел бы жениться, пользуясь моим мнимым богатством, на богатой девушке. Я бы лучше сказал ей откровенно, что я беден, когда бы увидел сердечное ее расположение ко мне. Женщины мало верят мужьям, которые их обманывают женихами.

— Ваша тайна будет всегда скрыта, Ньюланд, вы имеете право этого требовать. Я рад слышать такое мнение от вас, хотя оно, может быть, и не основано на прямой честности. Но есть много людей, которые и этого не придерживаются. Однако я хотел бы, чтобы вы подумали, чем я могу быть вам полезен, потому что вы проводите совершенно бесполезно время и можете только извратить свои нравственные правила, которые не так крепко еще укоренены.

— Милорд, у меня одна причина держать свет в заблуждении Она состоит в том, чтобы иметь свободный вход в общество. Я имею какое-то внутреннее убеждение что найду там отца моего. Чувствительно благодарен вам за ваши добрые предложения, но теперь не могу ими воспользоваться. Извините мое любопытство и позвольте спросить, не встречали ли вы еще когда-нибудь даму с серьгами?

Лорд Виндермир улыбнулся.

— Право, Ньюланд, вы очень странный человек; не довольствуясь розысками своего родства, вы хотите найти и чужое; но я не осуждаю вашего поведения в таком случае; я боюсь только, чтобы вы, бегая за тенью, не упустили существенного.

— Милорд, вам легко так рассуждать, имея всегда Рядом своих родственников; но если бы вы знали, как сердце мое непрестанно жаждет найти отца, то вы не удивлялись бы моей сыновней причуде.

— Я ничему не удивляюсь; в этом свете каждый ищет счастья по своему расчету; вам кажется, что оно заключается в одном чувстве, и вы поступаете сообразно внутреннему влечению; но припомните — тот, кто ищет счастья, находит, обыкновенно, противное.

— Согласен, милорд, но зато в этом есть свое удовольствие.

— Дай Бог вам и удовольствия и счастья. Все, что могу сказать вам, Ньюланд, — не стыдитесь прибегать ко мне в нужде, если я в состоянии помочь вам. Помните, что гораздо лучше быть обязанным кому-нибудь — если вы себя будете полагать обязанным, — нежели делать худое; у того фальшивый стыд, кто краснеет, получая честным образом, и хладнокровен там, где стыд необходим. Обещайте, Ньюланд, что в крайности вы не забудете обратиться ко мне.

— Признаюсь вам откровенно, милорд, что всякому хотел бы я быть обязан скорее, нежели вам, и уверен, что вы согласны с моими чувствами. Я осмеливаюсь вернуть вам те деньги, которые вы мне с таким снисхождением дали, а вместе с этим обещаю, если принужден буду со временем, прибегнуть к вашей милости; тогда опять попрошу позволения быть вашим должником.

Лорд пожал мне на прощанье руку, и я ушел.

Возвратившись домой, я уже застал у себя ростовщика Эммануила, который, думая, что я еще хочу у него занять денег, выразил свои мысли сейчас же и охотно согласился на ссуду. Он чрезвычайно удивился, когда я сказал, что намерен отдать ему деньги, которые занимал.

— Это очень странно: тысячу раз я давал деньги взаймы, но ни разу мне не отдавали. Хорошо, сударь, я возьму.

— Но сколько вы возьмете с меня, Эммануил, за десять дней?

— Сколько? Помните, что я вам ссудил их под расписку и что вы хотели отдать полторы тысячи фунтов?

— Как, пятьсот фунтов за десять дней?

— Мне не нужны ваши деньги, дорогой господин; я вам дал взаймы с тем, чтобы вы мне отдали полторы тысячи фунтов, когда вступите во владение вашим имением, что будет не ближе одиннадцати месяцев. Вы послали за мной, чтобы отдать деньги, от которых я никогда не откажусь, если хотите заплатить их сполна, но не возьму ни копейки меньше должного.

— Очень хорошо, Эммануил, делайте, что хотите, но я предлагаю вам деньги в присутствии слуги с сотней фунтов процентов за десять дней. Отказывайтесь, пожалуй, если вам угодно. Я серьезно вам говорю, что вы лучше бы сделали, если бы их взяли.

— Не хочу брать деньги, мой дорогой господин; это значило бы действовать, как ребенок, — ответил жид. — Я получу мои полторы тысячи фунтов вовремя без убытка и не торопясь; итак, прощайте, мистер Ньюланд. Если вам угодно будет занять еще денег, то я почту за счастье служить вам.

Говоря это, жид вышел из комнаты.

Глава XXXIII

Мы захохотали.

— Право, Тимофей, — сказал я. — очень нетрудно обмануть свет, и ты видел, как жид хочет непременно надуть самого себя. Деньги эти не лежат более у меня на ' совести, и я ему заплачу не прежде…

— Не прежде чего, Иафет?

— Не прежде, как найду отца, — ответил я.

— Ну, если вы все будете откладывать до того времени, то и посторонние люди примут в вас скоро такое участие, что нам несдобровать.

В это время зазвенел колокольчик. Тимофей опрометью побежал вниз и вернулся назад с письмом от лорда Виндермира, которое было следующего содержания:

«Любезный Ньюланд! С тех пор, как вы от меня ушли, я все думал только о вас, и так как вы решились отыскать вашего отца, то я полагаю, что гораздо лучше будет поступать в этом случае систематично. Не говорю, чтобы вы именно успели, приняв мой совет, но, по крайней мере, вы будете иметь опытного и умного человека своим руководителем. Я адресую вас к Мастертону, моему поверенному в делах, от которого вы когда-то получили бумаги, так странно нас познакомившие. Он знает, что вы обманывали меня( извините за выражение), потому что видел Эскура. Письмо, прилагаемое здесь, касается вашего дела, с которым вы смело можете явиться к нему. Я уверен, что он вам присоветует что-нибудь дельное. Он знает много тайн гораздо важнее ваших. Желая вам всевозможного успеха, которого вы вполне заслуживаете, остаюсь верный в моей к вам признательности.

Виндермир».

— Совет недурен, — сказал я, прочитав письмо, — до этой минуты я не знал, что предпринять для отыскания отца, но теперь думаю пойти к старику-стряпчему.

— Прекрасно сделаете, — сказал Тимофей. — Если он не поможет, то по крайней мере и не повредит. Ум хорошо, а два лучше. Впрочем, есть тайны, которые необходимо хранить. Так, например, оставить ребенка на произвол судьбы — поступок, который не всем рассказывается.

— Ты мне напомнил, Тимофей, многое. Сколько лет уже, как я вышел из воспитательного дома и до сих пор не знаю, справлялся ли там кто-нибудь обо мне. Нужно непременно туда съездить.

— Совершенно справедливо, и я думаю, что не худо было бы и мне сходить в благотворительный дом Септ-Бриджит и узнать, не спрашивал ли кто-нибудь обо мне, — ответил Тимофей смеясь.

— Да, еще одну вещь я упустил из вида. Мне надобно было давно справиться в Колеман-Стрит по адресу, оставленному Мельхиором, нет ли там мне писем от нею…

— Я сам часто думал о нем, и мне очень хотелось знать, кто и что он теперь, и где… Но это другая тайна не хуже вашей. Как вы полагаете, встретим ли мы когда его и Натте?

— Это увидим со временем; но что сталось с бедным дураком Филотасом и нашим другом Джумбо?

Воспоминание об этих двух лицах заставило пас похохотать от души.

— Да, Тимофей, я думаю, что знакомство мое с Карбонелем не только не помогло мне отыскать отца, но даже помешало. Он прославил меня человеком хорошего происхождения, и при нем я беспрестанно был в шуме света, так что не имел времени заботиться о чем-нибудь другом. Печальная смерть его, может быть, послужила моему счастью; она сделала меня более независимым от обстоятельств и свободным в действиях. Итак, теперь надобно мне приняться хорошенько за свое дело.

— Извините меня, Иафет, но не то же ли самое вы говорили, когда мы, оставляя лавку Кофагуса, начинали свое путешествие, а между тем пробыли целый год с цыганами… Не на то ли же вы решились, приехав в город с полным карманом денег? Но раз попав в модные люди, вы почти об этом и не думали. Теперь предпринимаете то же, но посмотрим, долго ли останетесь при своем намерении.

— Ты несправедлив, Тимофей. Мысль об отце никогда не оставляла меня.

— Мысленно-то вы его помнили, и это все, что вы сделали до сих пор.

— Согласен, но медленность эта происходила от того, что я не знал, как начать мое дело. Надобно распустить весь клубок, чтобы найти конец нитки.

— А я так думал, что люди принимаются всегда с начала, — сказал Тимофей улыбаясь.

— Во всяком случае я теперь буду действовать решительно и сейчас же пойду к моему адвокату, а ты, Тимофей, между тем сходи в Колеман-Стрит и, если хочешь, можешь зайти и в Сент-Бриджит.

— Я не очень тороплюсь со своими родственными розысками. Найду мать — хорошо, а нет — так и Бог с ней. Слишком много хлопотать не для чего, потому что, я думаю, находка не обойдется дешево…

— Делай, как знаешь.

Я и Тимофей отправились каждый по своим делам. В одну минуту я был уже за ворогами и вторично имел честь представиться знаменитому Мастертону.

— Я имею до вас дело, — сказал я ему, кланяясь и подавая письмо лорда Виндермира.

Старик смотрел на меня со вниманием и беспрестанно протирал очки.

— О, кажется, мы видались… Не ошибаюсь ли… Боже мой, да это тот плут, который…

— Который принес вам когда-то письмо от лорда Виндермира и который теперь вторично пришел от него же. Сделайте одолжение, прочитайте письмо.

Я сам подал себе стул и уселся без приглашения.

— В самом деле бесстыдный мальчик… жаль, что с такой прелестной наружностью. . Теперь, верно, лорд прислал его за деньгами… Ох, этот мне… — бормотал про себя стряпчий, распечатывая письмо лорда Виндермира.

Я ни слова не ответил, но смотрел на его физиономию, которая вдруг стала выражать величайшее удивление.

— Если бы лорд написал мне, не найду ли я способа предать вас суду, чтобы повесить, то я бы не удивился этому. Но он мне рекомендует вас как прекрасного молодого человека и просит постараться помочь вам, сколько в состоянии буду. Я не могу этого понять.

— Если у вас есть время выслушать меня, то вы разуверитесь во многом и увидите, что на этом свете наружность часто обманывает.

— Это правда, и, увидев вас прежде, я не думал, что… Но не в том дело.

— Может быть, через час или два вы опять перемените ваше мнение обо мне. Но есть ли у вас время выслушать меня? Или, может быть, вы назначите другой день для этого?

— Мистер Ньюланд, я никогда гак не был занят, как теперь, и если бы даже вы просили посоветоваться со мною о каком-нибудь важном деле, то я и тогда отложил бы просьбу вашу на три-четыре дня. Но вы своими поступками так возбудили мое любопытство, что я готов на это пожертвование. Я запру дверь, а вы расскажите мне, пожалуйста, вашу историю, которая сделалась для меня так любопытна и непонятна.

Глава XXXIV

Чрез три часа я закончил мою биографию со всеми подробностями, которые читатель знает.

— Теперь, мистер Мастертон, — сказал я, — вам известны уже все обстоятельства. Назовете ли вы меня плутом? — название, которое вы мне дали, когда я вошел к вам.

— Право, мистер Ньюланд, я не знаю, что и ответить. Но, любя говорить правду, я скажу, что вы совершенно честно поступали, хотя были и плутом в некотором отношении, но плугом от обстоятельств… В свете много людей гораздо бесчестнее, и которые слывут за самых честнейших, и большая часть их довела бы свое плутовство до невозможности при таких обстоятельствах. Впрочем, плут ли вы, или нет, я все-таки с большим удовольствием готов познакомиться с вами и сделать все, что в состоянии буду, и это, заметьте, только для вас. Отыскать отца вашего есть почти химера, но так как ваше счастье от этого зависит, то я постараюсь сделать все, что могу, для вашей пользы. Прежде, однако, надобно лучше подумать, с чего начинать. Не придете ли вы ко мне обедать в будущую пятницу? Тогда бы мы поговорили с вами.

— Я отозван в пятницу на обед к леди Мельстром.

Впрочем, я извинюсь пред нею.

— Леди Мельстром! Как странно слышать это имя после вашего рассказа.

— Отчего же?

— Оттого… Это секрет, мистер Ньюланд, но вы доказали умение ваше хорошо хранить чужие тайны, и я вам доверю мою, чтобы оправдать свое замечание. Дело в том, что леди Мельстром восемнадцати лет сделала себе худую репутацию, то есть не то, чтобы… Ну, словом сказать, она до свадьбы своей имела уже ребенка, а может быть, и…

— Возможно ли это, сэр? — ответил я со страхом.

— Да, она любила одного молодого офицера, не богатого, но хорошей фамилии. Многие говорят, что он обманул ее… Это дело было замято, и его принудили уехать в Индию. Фамилия этого офицера Варендер; он умер в горячке, и после его смерти она вышла замуж за лорда Мельстрома.

— Он умер, — ответил я грустно.

— Но это не касается ни вас, ни меня… Я вам сказал уже, что я сегодня очень занят. Итак, до свиданья, в пятницу в шесть часов я вас ожидаю.

Я распростился с ним очень вежливо, и когда пришел домой, то непременно хотел узнать историю леди Мельстром. В моей голове блеснула мысль о возможности открыть в ней черты лица, схожие с моими, а потом и… но я не мог более удерживать своих догадок, бросился на софу, задумался и забылся в приятных мечтах. Очнувшись, я стал опять отыскивать сходство с леди Мельстром. Никакое, кажется, пылкое воображение не могло бы найти ни малейшей схожей черты между нами, но в мою голову эта мысль впилась до такой степени, что я только и бредил, что о леди Мельстром, о ее сходстве со мною и счастливых радостных связях. Наконец, я хотел осуществить эти лестные мечты, а потому, не говоря ни слова, вдруг вскочил с дивана, взял шляпу и отправился в Говернон-Стрит, решившись, впрочем, говорить наедине с миледи, чтобы уничтожить дальнейшие сомнения. Кажется, ничего не могло быть безрассуднее, как спрашивать сорокалетнюю женщину о ее любовных приключениях в молодости; но я не рассуждал о степени своего сумасшествия, а, очарованный будущей роднею, бежал без памяти к леди Мельстром, расталкивая встречных локтями и фыркая, как верблюд, во все стороны, чтобы очистить себе поскорее дорогу.

Перебранившись вдоволь и опрокинув несколько мальчишек и женщин, я наконец добрался до дома леди Мельстром. Сердце мое забилось, когда я постучался у дверей, и какая-то радостная дрожь пробежала по всему моему телу.

— У себя ли миледи?

— У себя, сударь.

Обо мне доложили. Я вошел в гостиную. Леди Мельстром сидела с двумя своими племянницами.

— Вас так редко теперь видно, мистер Ньюланд, — говорила миледи, когда я входил и раскланивался. — Я хотела было с вами даже поссориться, но, впрочем, может быть, вас слишком опечалила смерть Карбонеля. Вы, кажется, были друзья с ним и жили вместе, если не ошибаюсь… Но, сказать вам правду, вы, я думаю, рады этой потере, потому что товарищество его для вас было совсем неприлично. Он заставлял вас сорить деньгами против вашего желания. Я несколько раз хотела вам об этом напомнить, но знаете, чего это требовало. Теперь, когда его уже нет более на свете, я вам скажу откровенно, что смерть его для вас счастье. Молодой человек, как вы, легко можете составить себе партию с одной из лучших фамилий в королевстве… Связь с хорошим семейством — лучшее дело в жизни. Я бы желала вас видеть устроенным, без сомнения хорошо устроенным. Теперь, когда умер майор, который разорил столько молодых людей, вы, я думаю, серьезно подумаете о женитьбе… Сецилия, друг мой, покажи твое шитье мистеру Ньюланду. Как оно вам нравится?.. Не правда ли, очень хорошо, мистер Ньюланд?

— Прелестно, превосходно, миледи, — сказал я, обрадовавшись, что она мне наконец позволила вымолвить хоть одно слово.

— Эмма, ты что-то бледна; тебе надобно сходить погулять. Ступайте, дети, оденьтесь и походите немного — воздух освежит вас. Я вам скажу, когда коляска будет готова.

— Мои племянницы — олицетворенная невинность и простодушие, мистер Ньюланд. Но, кажется, вы не любите блондинок?

— Напротив, мне гораздо больше нравятся блондинки, нежели брюнетки, леди Мельстром.

— Это доказывает ваш вкус. Ферфаксы из старой саксонской фамилии, мистер Ньюланд. Ферфакс по-саксонски значит «светлые волосы»; и не заметили ли вы, что этот цвет волос имеют все Ферфаксы? Чистая кровь, мистер Ньюланд. Вы, верно, слышали о генерале Ферфаксе во время Кромвеля? Он их прямой предок… Прекрасная фамилия и притом в связях с лучшими домами Англии… Вы, без сомнения, знаете, что они мои племянницы и что одна сестра моя вышла за Ферфакса?

Я сказал ей о ее племянницах истинную правду, потому что они, действительно, были прекрасные девушки во всех отношениях.

— Миледи, вы так ко мне были благосклонны, что, право, не знаю, как вас благодарить. Но вы, может быть, подумаете, что я поступаю слишком романтично, сказав вам откровенно, что я женюсь не иначе, как по любви.

— Прекрасно, мистер Ньюланд. Очень мало молодых людей, которые имеют такие чувства, и, мне кажется, любовь есть главная основа в браке.

— Правда, сударыня, и что может быть лучше первой любви, вы сами это знаете! Вспомнив первое время своего замужества, вы, я думаю, с восхищением останавливаетесь на первых днях этого счастья.

— Мои романтические дни давно уже прошли, — ответила миледи. — Я не имела никаких подобных чувств, выходя замуж за лорда Мельстрома, и моя любовь к нему была далека от истинной. Я должна была выйти за него для его титула, исполняя волю моих родителей.

— Но, миледи, я вам говорил не о браке вашем с лордом Мельстромом, но о первой любви.

— О моей первой любви, мистер Ньюланд! Что вы хотите этим сказать? — ответила миледи, поглядев на меня очень сердито.

— Миледи, кажется, грех стыдиться вспоминать благородные порывы своего сердца, над которым мы не властны. Напомнить ли вам фамилию Варандера?

— Варандер! — воскликнула она. — Откуда вы это узнали, мистер Ньюланд?

— Миледи, не сердитесь, пожалуйста; я имею причины говорить вам это… Мне известна любовь ваша к мистеру Варандеру, и о ней-то я хотел вам напомнить.

— Я не знаю, откуда могли вы получить эти сведения, но вы говорите правду, и я имела назад тому много лет некоторую склонность к Варандеру. Но я тогда была еще молода, даже слишком молода.

— Я это знаю не хуже вас, миледи, но не думайте, чтобы я хвастал этим знанием в свете. Говорю же об этом только потому, что имею на то свои причины.

— Как может интересовать вас посторонняя любовь, которая существовала, я думаю, до вашего рождения?

— Вот потому-то именно я и принимаю в ней такое участие, миледи.

— Не могу понять вас, мистер Ньюланд, и мы лучше бы сделали, кажется, если бы переменили разговор.

— Извините меня, миледи, и позвольте спросить вас еще об одном: жив ли мистер Варандер, и не умер ли он в Индии?

— Вы очень любопытны, мистер Ньюланд. Кажется, он умер от горячки. Впрочем, я совершенно уже забыла и теперь не буду вам больше отвечать на подобные вопросы, и если бы вы не были моим любимцем, мистер Ньюланд, то сказала бы, что вы очень неучтивы.

— Миледи, я задам еще один вопрос, с вашего позволения.

— Кажется, я вас просила прекратить этот разговор.

— Сейчас перестану, и притом раз и навсегда, только ответьте, прошу вас.

— Что еще хотите вы знать, мистер Ньюланд?

— Но не сердитесь на меня.

— Продолжайте, — сказала миледи, испугавшись.

— Только причины чрезвычайно важные заставляют меня сделать этот вопрос… — (леди Мельстром хотела было опять меня остановить, но, задыхаясь от нетерпения или какого-то предчувствия, не могла говорить). Я продолжал, залившись слезами: — Кого произвела пер… первая ваша любовь, леди Мельстром?

Она покраснела, молча подняла вверх сложенные руки и упала в обморок.

Глава XXXV

Я не знал, что делать; положение мое было затруднительно. Позвать людей значило бы оставить дом леди, не исполнив своего намерения. Я решился узнать всю правду, а потому не приказывал даже подать ей воды, но видя на столе несколько ваз с цветами, я сам вынул цветы и сам брызнул ей в лицо позеленевшей от них водою. Шелковое платье миледи аспидного цвета было совершенно измято. Но было не время заниматься подобными безделками… Я поспешно схватил с камина маленькую склянку темно-синего цвета и, думая, что в ней находились какие-нибудь целительные капли, которыми светские женщины обыкновенно снабжены в изобилии, влил несколько в рот миледи. К несчастью, в склянке были чернила, которыми леди Мельстром отмечала белье. Заметив свою ошибку, я побежал к другой вазе с цветами и влил ей в горло зеленой воды. От необыкновенного ли лекарства, или по какой-нибудь другой причине ей стало лучше. Она привстала и облокотилась о спинку дивана. Хотя судорожные движения еще продолжались, но я думал, что она в состоянии меня понимать, а потом начал извиняться со всевозможной вежливостью.

Когда же миледи совершенно пришла в себя, то я ей сказал:

— Чувства материнские произвели…

— Все это злословие, сэр, бесстыдное злословие! — ответила она довольно громко.

— Зачем стыдиться своей первой любви, леди Мельстром? Зачем отрекаться от того, в чем ничего дурного? Никто не имеет права упрекнуть вас в этом, а я менее, нежели кто-нибудь. Неужели вы не хотели бы теперь обнять вашего сына и не радовались, если бы я его к вам привел?

— У меня была дочь! — вскричала миледи, забывшись на минуту и… с нею сделалась истерика.

— Дочь!

Это слово разрушило все мои надежды, и мне не для чего было более оставаться в доме миледи. Я схватил поскорее шляпу, сошел с лестницы и бежал опрометью, забыв даже послать кого-нибудь на помощь к миледи К счастью, проходя мимо сада, я увидел девиц Ферфакс и, раскланявшись с ними, сказал, что с теткою их сделалось дурно. Сам же сел на первого извозчика и отправился домой.

Тимофей был уже давно дома. Я рассказал ему случившееся

— После этого вам нельзя более ходить к ней, и будьте уверены, что она останется всегдашним вашим врагом. Лучше бы вы сделали, если бы ничего не говорили.

— Что сделано, то уже не может быть поправлено; но она, пожалуй, подумает, что я стану рассказывать. Впрочем, постараюсь помириться с нею.

Я сел за стол и написал миледи письмо следующего содержания:

«Леди Мельстром!

Я так озадачен и испуган тем состоянием, в которое вы были приведены моей неучтивостью, что не нахожу слов для извинения. Дело в том, что, пересматривая отцовские письма, я нашел между ними многие и от Варендера, в которых он говорит о связи его с молодой девушкой хорошей фамилии, о сыне, которого он от нее имеет, и о средствах, какими он мог бы отыскать его. Рассмотрев еще раз подпись, я нашел, что фамилия обольщенной им девушки очень похожа на вашу, и ее можно было принять за вашу, написанную с ошибками. Но теперь я разуверился в этом, узнав от вас лично обстоятельства прежней вашей жизни. Итак, неосторожный поступок мой непростителен. Но что могу я вам сказать после этого? Упасть к вашим ногам и просить снисхождения за мое безрассудство есть единственное средство. Завтра утром я оставляю Лондон и не осмелюсь явиться обратно до тех пор, пока вы, утушив ваш справедливый гнев, не напишите мне несколько слов великодушного прощения, которым облегчите совесть вашего покорнейшего слуги

Ньюланда»,

— Вот, Тимофей, — сказал я, отдавая ему письмо, — отнеси это госпоже Мельстром. Я пишу ей здесь о таких вещах, за которые она, как умная женщина, не должна ссориться со мною, хотя я не очень уверен в ее дружбе.

Тимофей ушел и вскоре возвратился с ответом.

«Поступок ваш совершенно безрассуден, и мне бы должно было не пускать вас более в дом Вы почти убили меня, и я через вас принуждена теперь лежать в постели. В другой раз рассматривайте получше то, в чем хотите уверять кого-нибудь. Об извинении я подумаю, и когда вы возвратитесь в Лондон, то можете придти ко мне и узнать ваш приговор. Сецилия не знала, что делать, увидев меня в таком положении. Бедная девушка! Она так любит меня; с ней я, кажется, никогда не в состоянии расстаться… Впрочем, она вам кланяется.

С. Мельстром».

— Это лучше, нежели я ожидал, Тимофей, и теперь я тебе скажу, что намерен делать. Гаркур говорил мне, что у него будет много гостей, и я думаю, мне все рав-но в городе или в деревне топтать землю, а потому в пятницу я обедаю у Мастертона, в субботу поеду к Флите, во вторник или в среду отправлюсь с Гаркуром к его отцу, где, как он говорит, очень рады будут меня" видеть. Но что ты узнал хорошего, Тимофей?

— Эйвинг сказал мне, что он только что получил письмо от вашего корреспондента, который желает знать, о здоровье девочки. Я ему сказал, что она совершенно здорова. Эйвинг оставил письмо на столе, и я прочитал на штемпеле: «Дублин».

— Дублин! — повторил я. — Хотел бы я знать, кто этот Мельхиор. Постараюсь поскорее получить от него письмо.

— Да ведь, сударь, я еще не закончил. Эйвинг сказал, что корреспондент желает знать, позаботились ли вы о воспитании девочки. «Да, — ответил я, — ее воспитывают, как нельзя лучше».

«В пансионе ли она? » — спросил меня Эйвинг.

«Она там все время, пока мы живем в Лондоне».

«А в каком месте этот пансион?»

Не будучи уверен, надобно ли ему на это отвечать, я сказал, что не знаю.

«Но ты не знаешь, в Лондоне ли она, или нет?» — продолжал он.

— «Почем мне знать; я к нему поступил, когда она была уже отдана в пансион.

«Но разве он никогда к ней не ездит?»

«Кажется», — ответил я.

«Значит, ты ничего не знаешь или не хочешь сказать Но брал ли он тебя с собою?»

«Нет».

«Послушай, любезный, мне надо знать, в каком она пансионе, и если ты мне скажешь, то я заплачу тебе за это».

«А сколько вы мне дадите?»

«Более, нежели ты думаешь — десять фунтов».

«Это совсем другое дело. Мне кажется теперь, что я видел адрес письма, которое мой барин писал».

«А, а! — ответил Эйвинг. — Странно, как деньги возбуждают память. Впрочем, я сдержу свое слово, скажи мне адрес, и вот тебе десять фунтов».

«Но я боюсь, чтобы мой барин не сердился за это», — ответил я, как будто не желая ему сказать

«Как узнать ему? Притом, тебе надобно служить очень долго, чтобы получить десять фунтов сверх жалованья.

«Это правда, — ответил я, — но дайте деньги, а я вам напишу адрес».

Он дал мне обещанный банковский билет, а я написал ему адрес: «Мисс Джонсон у мистрисс Липскомб, содержательницы пансиона в Кенсингтоне». Кажется, это пансион тот, возле которого мы проходили, идя к Аубрей-Вейт. Да, я не забыл этого имени, потому что читал его двадцать раз. Вот и банковский билет, который я выручил законным образом.

— Ты говоришь, законно, Тимофей?

— Да, очень законно, потому что обманывать тех, которые сами хотели обмануть, весьма похвально.

— Я не согласен с тобою, Тимофей, хотя Эйвинг и справедливо потерял деньги, которые назначил для обмана. Хотел бы знать, почему Мельхиор хочет узнать ее адрес, не спрашивая меня? Верно, он подозревает меня в каких-нибудь дурных замыслах…

— Об том и я уже думал, возвращаясь домой, и мне кажется, ему хочется опять взять ее к себе.

— Я тоже полагаю… и очень рад, что ты не сказал Эйвингу адрес. Теперь, зная это, я буду стараться, чтобы не открыли, где моя Флита.

— Я хочу, сударь, извлечь из всех этих обстоятельств то заключение, что если бы вам служил простой лакей, то, верно бы, он променял ваши выгоды на десять фунтов, да не только в одном этом случае, но и во многих других. Я же поступил очень благоразумно, взяв на себя обязанности слуги.

— Я это совершенно чувствую, дорогой мой Тимофей, — ответил я, пожимая ему руку, — будь уверен, что если мне повезет, то я по-братски с тобою поделюсь, ты меня знаешь.

— Да, я вас знаю и уверен в этом, и охотнее стану служить вам, нежели первой знатной особе в государстве. Я на эти десять фунтов куплю часы, которые будут мне напоминать, как выгодно молчать в некоторые минуты.

Глава XXXVI

Я доказал законность завещания майора, что стоило мне немалых хлопот.

Дом майора был хорошо отделан снаружи и меблирован внутри. Живя с ним вместе, я занимал нижний этаж, а он — верхний. Общая комната у нас была одна столовая, в которой, впрочем, мы очень редко вместе обедали. В подвале дома находились лавки, которые были отдаваемы внаем за сто фунтов в год. Не имея нужды жить пышно и занимать оба этажа, я отдал второй за шестьдесят фунтов.

Продав все ненужное из имения Карбонеля и заплатив тысячу фунтов лорду Виндермиру, я остался обладателем трех тысяч фунтов наличными деньгами, с которыми я не знал на что решиться, представляя себе бездну восторженных планов. Я попросил в этом совета у Мастертона и рассказал ему, что у нас случилось с госпожой Мельстром. Это его очень рассмешило.

— Ну, мистер Ньюланд, у вас странный род помешательства. Одержимый желанием отыскать отца, вы принялись за лорда Виндермира, потом за епископа и, наконец, за вдовствующую супругу лорда. Надобно сознаться, что жизнь ваша оригинальна, и счастье покровительствует вам не на шутку. Вы, не сделавшись подобием майора в таких летах, составили уже себе большой круг знакомств; вы вступили в свет, не имея ничего, а теперь владеете состоянием, которое делает вас независимым, и успели уже в короткое время уплатить тысячу ливров, которых от вас не требовали… Одно мне только не нравится, что вы вступили в свет, покрыв себя мишурой, то есть заставив думать всех, что вы богаты, когда на деле совсем наоборот.

— Этого я не утверждал положительно.

— Согласен; но и не противоречили этому из выгод или из своей цели, что все равно. Хотите ли вы, чтобы мнение о вашем богатстве еще более распространилось?

— Я не знаю, что и сказать; если бы я стал уверять, что у меня ничего нет, то подумали бы, что майор разорил меня, между тем как все, что имею, я получил от него.

— Это, может быть, и очень справедливо, по если вы попали под мою и лорда Виндермира протекцию, то я непременно хотел бы, чтобы вы сделались честным человеком вполне. Готовы ли вы снять вашу маску и явиться перед светом в настоящем виде?

— Одна причина заставляет меня оставлять свет в заблуждении. Я хочу быть в хорошем обществе, думая тут найти моего отца.

— Но неужели вы более повредите себе, если каждый из ваших знакомых и незнакомых будет знать, что вы — найденное дитя? Поверьте, если положение ваше будет всем известно, то внимание ваших родителей, если они только живы и желают вас отыскать, обратится весьма естественно на вас и… скажу еще, что мало родителей, которые не желали бы вас иметь своим сыном. Притом, это для вас будет покойнее, нежели бросаться первому встречному на шею и кричать, и уверять, что он вам отец. Далее вы будете иметь протекцию лорда Виндермира, которая всегда пробьет вам дорогу в свете. Но я должен вам сказать, что такие дома, как, например, леди Мельстром, будут для вас закрыты. Сверх того, вы узнаете настоящих ваших друзей, которые будут поддерживать вас в неудачах.

— Вы меня убедили, мистерМастертон, и я думаю принять ваш совет.

— Дайте мне руку, добрый молодой человек. Но уверены ли вы во мне?

— Если бы вы были моим отцом!..

— Благодарю вас за желание, потому что это мне похвала… Но что вы намерены делать теперь?

— Я обещал Гаркуру ехать к его отцу. — И потом?..

— Потом, приехав, расскажу ему все.

— Вы сделаете прекрасно и узнаете, истинный ли он друг вам, и из числа ли тех, которые основывают дружбу свою на десяти тысячах фунтов годового дохода. Я все это время думал о вашем деле и нашел, что мы ничего не сделаем путного до тех пор, пока не обнародуем настоящего вашего положения. Вы не слишком огорчайтесь, если после этого многие отвернутся от вас… Это обнаружит ваших ложных друзей, и вы тогда увидите, что честность есть лучшая политика в светской жизни. Все мы, адвокаты, умеем хорошо хранить чужие секреты и знаем их много, а потому я поговорю со своей братией откровенно о вашем деле, и может быть, кто-нибудь из них поможет нам… Приходите ко мне как можно чаще, дверь моя никогда не будет для вас заперта. Во мне вы найдете вашего друга и брата.

Таков был результат моего обеда у Мастертона, и только что я пришел домой, сейчас передал все Тимофею.

— Кажется, Иафет, вы нашли в нем истинного друга, и я очень рад, что вы решились последовать его совету.

— Да, я в настоящем моем положении и не желаю ничего лучшего.

Исполняя свои обещания, я на другой же день отправился к Гаркуру и объявил ему, что намерен уехать дня на два за город к Флите, которая поручена мне, и потом сказал ему:

— Гаркур, в то время, когда мы вместе были в обществе, я не считал нужным разуверять вас в том, в чем и сам майор Карбонель обманывался, и невольно обманул весь свет. Но теперь, когда вы хотите познакомить меня с вашим семейством, я не могу и не должен оставить вас в прежнем заблуждении. Все думают, что я наследник огромного и богатого имения, в распоряжение которым вступлю, достигнув положенного возраста. А я, напротив, имею едва достаточные средства поддерживать скудную жизнь, и только дружба и расположение лорда Виндермира помогают мне. Вы видите во мне сироту, оставленного своими родителями, сироту, у которого одна мысль — отыскать свое родство. Но я имею причины предполагать, что я не низкого происхождения. Я должен был это сказать вам, чтобы вы обдумали ваше приглашение.

Гаркур некоторое время молчал

— Вы меня очень удивили, Ньюланд. Но, — продолжал он, протягивая мне свою руку, — я вас почитаю и люблю еще более, нежели прежде. С десятью тысячами годового дохода вы были выше моего состояния, а теперь мы равны. Будучи младшим братом, я тоже имею только средства к скромному существованию; все имение моего отца назначено старшему брату, который должен поддерживать свой титул и большое семейство, почему он и не может мне уделять много. Без сомнения, вы желаете, чтобы сказанное осталось между нами тайной?

— Напротив, я желаю, чтобы все это знали.

— Очень рад. Я сначала скажу отцу о вас, как о человеке очень богатом, а потом передам ему все, что вы говорили мне теперь. Вы, верно, еще более понравитесь ему в настоящем положении, нежели в мнимом богатстве.

— Благодарю, Гаркур, когда-нибудь я вам расскажу все подробности моей жизни. Но я не должен, однако, надеяться, чтобы все поступали со мною так благородно, как вы.

— Может быть; но не в этом дело. Следующую пятницу мы едем?

— Очень хорошо, — ответил я, пожав ему руку, и мы расстались.

Глава XXXVII

Поведение Гаркура, конечно, должно было придать мне бодрости, если бы я не совсем решился следовать советам Мастертона, но я твердо решился исполнять их. Возвратившись домой, я с самодовольным видом думал, что сделал доброе дело. На следующее утро я отправился к Флите, и так как мы давно не виделись, свидание наше доставило нам большое удовольствие. Она очень выросла и похорошела: моложавое личико, черные глаза показывали пятнадцатый или шестнадцатый год, потому что настоящих ее лет мы не знали. Умственные ее способности были также развиты. Содержательница пансиона хвалила мне ее послушание и прилежание и спрашивала, не хочу ли я, чтобы ее учили музыке и рисованию, говоря, что Флита к обоим этим искусствам имеет природную способность. Я согласился, и сирота, сестра моя, в знак благодарности обняла меня, как брата. Пылкие молодые чувства мои вспыхнули в объятиях пятнадцатилетней девушки, и она сделалась для меня более, нежели сестра — я люблю ее и невольно передал ей пламя моего сердца, которое она поняла и, казалось, приняла с восторгом. Потом я взял у нее цепочку, говоря, что могу по ней сделать важные открытия. Она хотела непременно знать, в чем дело, но я на этот раз ей ничего не сказал. Опасаясь, чтобы местопребывание ее не было открыто агентом Мельхиора, я из предосторожности подтвердил Флите, чтобы она никак не оставляла пансиона в случае, если товарищи Мельхиора откроют, где она живет; даже если бы доставили ей письмо от моего имени, то и тогда она не должна исполнять их требований, если оно не будет принесено самим Тимофеем. То же повторил я и содержательнице пансиона и, заплатив ей за все издержки, отправился домой, обещая наведываться чаще. Возвратясь в город, я отдал цепочку Мастертону, который ее запер в свой железный сундук.

В следующую пятницу Гаркур с лакеем и я с Тимофеем отправились к его отцу и приехали туда во время обеда. Я был принят радушно семейством, которое составляли три молодые, прекрасные и любезные девушки и взрослый сын. На другой день я заметил, что отец Гаркура был чрезвычайно ко мне внимателен и предупреждал все мои желания. Я прожил там около двух недель и никогда не был счастливее. Вскоре меня стали считать как бы членом семейства. Однако ж я всякий раз, ложась спать, делался грустнее, представляя себе, как счастлив тот, кто имеет отца, сестер, семейство, с которыми можно разделить свое горе и радость. У меня катились слезы, когда я лелеял в душе своей счастливый круг родных. Ничто не может быть пленительнее общей радости в дружном семействе. Когда я расставался с ними, на глаза мои невольно навернулись слезы, в мыслях же все рисовался образ прелестных девушек.

— Сказали ли вы, Гаркур, отцу, что я вам так откровенно доверил?

— Да, все узнали это, — ответил он, — и в тот самый вечер, как мы приехали. Вы видите, что доверие ваше нисколько не уронило вас в глазах моего семейства. Отец мой очень рад нашей дружбе и советовал мне поддержать ее. И чтобы доказать вам, что я и сам этого хочу, я вам сделаю предложение. У вас в доме есть лишняя комната. Хотите ли, чтобы я ее занял? Мы будем жить вместе, расходы у нас будут пополам, и экономия будет значительная, как говаривал бедный Карбонель.

— Очень рад этому предложению, — ответил я.

Гаркур сказал мне, сколько будет платить за половину квартиры, и хотел отпустить своего лакея. Мы во всем совершенно согласились, и через неделю жили уже вместе. Свидание мое с Мастертоном и следующие за этим происшествия не дали мне времени узнать, спрашивал ли кто-нибудь обо мне в воспитательном домр. Спустя уже несколько недель по возвращении в город я зашел туда и узнал, что на другой день там будет собрание, куда я и явился к назначенному времени. Меня ввели в комнату, где было это собрание.

— Что вам угодно? — спросил президент воспитательного дома.

— Я пришел узнать, сударь, не спрашивал ли кто-нибудь о воспитывавшемся здесь Иафете Ньюланде.

— Иафете Ньюланде?

— Да, сударь, о Ньюланде, который отсюда был отдан в обучение аптекарскому искусству к Кофагусу и с которым, при поступлении его, были положены Деньги с письмом, изъясняющим, что дитя со временем будет взято.

— Помню, очень хорошо помню, шесть лет уже, как он отсюда вышел. О нем спрашивали, не правда ли, господа?.. Кажется, полтора года тому назад… Но мы спросим у секретаря.

Сердце мое забилось, пот выступил на лбу, и, наконец, мне сделалось дурно.

— Вы себя дурно чувствуете, — сказал один из присутствующих. — Дайте поскорее стакан воды, — прибавил он, обращаясь к служителям, что и было сейчас же исполнено. Я выпил, и мне стало лучше.

— Вы, кажется, очень интересуетесь этим молодым человеком?

— Да, сударь, никто другой не может принимать в нем такого участия.

Секретарь пришел со шнуровой книгой и, перевернув в ней несколько листов, прочитал следующее: «Августа 16-го приходили и спрашивали об оставленном здесь ребенке Иафете, с которым вместе в корзину были положены пятьдесят фунтов; фамилия ребенку — Ньюланд — назначена была смотрителем. При выходе он был отдан на руки аптекарю Кофагусу, живущему в Смитфилльде». Тут секретарь остановился и, перевернув лист, продолжал: «17-го августа то же самое лицо наведывалось, и на следующий день оказалось, что Кофагус оставил аптеку, а Иафет Ньюланд, как они полагают, был отправлен на поселение за делание фальшивой монеты».

— Боже мой, какое злословие! — воскликнул я, сжав руки.

Посмотрев на календарь, действительно, нашли, что

Ньюланд был сослан на поселение.

— Это кто-нибудь другой, — говорил я, краснея от бешенства.

— Как вы можете это знать, сэр? — спросил меня одну, из смотрителей.

— Как мне не знать, — ответил я, вскочив со стула. — Я сам Иафет Ньюланд!

— Вы! — вскрикнул смотритель, глядя пристально на модное мое платье, цепочку и бриллианты.

— Да, сударь, я Иафет Ньюланд, который был здесь воспитан, потом отдан в ученье Кофагусу.

— Вы, верно, тот Ньюланд, который известен во всех лучших здешних обществах?

— Вы не ошиблись.

— Желаю вам продолжать счастливую вашу дорогу. Кажется, вы не нуждаетесь в родителях.

— Милостивый государь, — ответил я, — вы никогда, значит, не чувствовали положения быть без родителей и друзей. Признаюсь, я должен благодарить небо, которое покровительствует мне невидимым образом, но, каково бы ни было мое счастье, я в эту минуту готов лишиться всего моего достояния, готов надеть на себя рубище и просить милостыни, чтобы только узнать моих родителей.

Я простился с ними и ушел.

Глава XXXVIII

Грустные чувства волновались и бушевали в груди моей. Когда я возвратился домой, печаль заглушила все мои мысли, и в эту минуту я готов был умереть. Не имея сил снести моего горя, я в отчаянии бросился на диван, и невольные слезы облегчили меня в моей горести. В это время вошел Гаркур, которому я рассказал вчерашние мои приключения.

— Любезный Ньюланд! Обстоятельство это само по себе очень неприятно; но зачем так огорчаться? Оно доказывает, что родители ваши живы и желают вас вернуть.

— Да, — ответил я. — но им сказали, что я был унизительно наказан за уголовное преступление, чему они должны были поверить. После этого, верно, не будут более меня искать.

— Вероятно, что нет; и теперь уже вы должны их отыскивать. Поэтому вам не худо было бы сходить в аптеку и расспросить обо всех подробностях. Если вы позволите, то я тоже с вами пойду.

— Чтобы быть обруганным этими дураками?

— Они не осмелятся вас обидеть, и во всяком случае хозяин их, вероятно, будет так вежлив, что не оставит без внимания вашего требования. Притом ничего не должно делать вполовину. Завтра утром я возьму экипаж у моей тети, и мы поедем.

— Я думаю сходить нынешний же вечер к Мастертону и попросить у него совета.

— Попросите его лучше с нами ехать. Мы испугаем их судом.

Я отправился вечером к Мастертону и рассказал ему про все, случившееся со мною.

— В самом деле, это неприятно. Но что же делать, будьте тверды. Я поеду с вами завтра туда и увижу, что можно сделать. В котором часу вы едете?

— В час. Но можете ли вы быть свободны в это время.

— Да, могу; но прощайте, мой друг, мне надобно еще кой-какие дела окончить.

Гаркур достал экипаж, и мы в назначенный час отправились к аптекарю. Когда мы остановились у дверей лавки, то помощник аптекаря, думая, что ошибкой к ним заехали, выскочил на крыльцо и вежливо спросил, кого нам угодно. Не говоря ни слова, мы вышли из кареты и вошли в аптеку Мастертон спросил, дома ли мистер Пледжид. Помощник и два мальчика, не узнав меня, поклонились до земли с обыкновенной своей неловкостью, и один из них побежал наверх к Пледжиду. Преемник моего прежнего хозяина попросил нас в заднюю комнату. Мастертон сказал ему причину нашего приезда, а потом спросил, зачем он так бессовестно налгал и сказал, что меня сослали на поселение за делание фальшивой монеты. Пледжид говорил, что он ничего не знает, но, впрочем, помнит, что кто-то, действительно приходил… и что он допросит своих помощников. Показания начали снимать со старшего помощника, который сперва хотел отделаться шутками. Но Мастертон так грозно на него прикрикнул, что он сделался почтителен, вежлив и сознался, что он сказал, что я был сослан, извиняясь тем, что будто бы читал это в газетах. Он еще прибавил, что человек, который спрашивал меня, был очень высок ростом, хорошо одет, с благородной наружностью, гордым взглядом и, казалось, был очень огорчен этой вестью. Он два раза приходил, не заставая дома Пледжида, и записал только свою фамилию, а когда был адресован к нам от Пледжида, то получил известие о вашей ссылке. Потом' мы стали допрашивать другого помощника, и тот то же повторил, что и первый. Наконец мы взяли книгу, где он написал свою фамилию, и нашли, что это было в августе и что имя таинственного посетителя было Дербенон.

Вот все сведения, которые мы получили от Пледжида и его помощников.

— Я никогда не слыхал такого имени, — сказал Гаркур Мастертону.

— Это верно де Беньон, мы должны простить их невежество. Во всяком случае, оно послужит нам ключом к делу. Де Беньон!.. Это ирландская фамилия.

— Итак, я завтра же поеду в Ирландию, — ответил я.

— Зачем так торопиться. Придите лучше завтра ко мне, и я скажу вам, за что прежде всего надобно приняться.

Я не опоздал явиться к Мастертону, и он объявил мне, что фамилия де Беньон очень важная б Ирландии и несколько раз получала пэрское достоинство. Он сказал, что напишет своему агенту в Дублин, чтобы он собрал подробнейшие сведения обо всех членах этой фамилии, и пока не получит от него ответа, мне ничего нельзя предпринять решительного. Я же ему рассказал о поступке Эйвинга с Тимофеем.

— Тут, верно, кроется какая-нибудь тайна, — ответил Мастертон. — Когда едете вы опять к вашей сестре?

Я ответил, что теперь не имею особенной нужды к ней ехать.

— Но, может быть, вы хотите видеть эту девочку? — спросил я.

— Да, Ньюланд. Я думаю, что хорошо сделаю, если возьму ее под свою протекцию вместе с вами. Мы поедем к ней завтра. Воскресенье — единственный день, которым я могу располагать и который употребляю на богоугодные дела.

На следующее утро мы отправились. Флита чрезвычайно удивилась, что я так скоро опять к ней приехал. Мастертон, увидев красоту, манеры и любезность моей воспитанницы, не знал, что и делать от восхищения. Он предложил ей несколько вопросов и заставил ее припомнить многое из своего детства, о котором она почти совершенно забыла.

— Вы правы, Иафет, она должна быть не низкого происхождения. Наружность ее говорит за нее.

По приезде в город я был долго в бездействии и ничего не начинал, ожидая писем из Дублина от агента Мастертона.

Три недели жил я в этой неизвестности с Гаркуром, и положение дел моих было все в том' же виде. Но раз утром Тимофей сказал мне:

— Не знаю, заметили ли вы, сударь, но я вижу человека, который беспрестанно шатается около нашего дома и подсматривает за вами. Мне кажется, что я видел его где-то, но где, не припомню.

— Да что же это за человек? — спросил я.

— Это черный мужчина, высокий ростом, одет полуматросом, полуджентльменом, но наружность его вовсе не похожа на джентльменскую. Я с неделю уже слежу за ним и заметил, что всякий раз, когда вы выходите со двора, он за вами следует и подсматривает за вами.

— Нам надобно узнать, чего он от нас хочет. Покажи мне его, Тимофей.

После завтрака Тимофей показал мне таинственного незнакомца. Черты лица его были мне знакомы, но я не помнил, где его видел. Чтобы увериться в словах Тимофея, я вышел из дому и, идя по улице, раз шесть за метил, что незнакомец за мной всюду следует. Не показывая виду, что его вижу, я пошел в Вейт-Хорс Селлер и сел в дилижанс, отправлявшийся в Бентфорт.

Приехав туда, я увидел опять этого человека, сидящего наверху экипажа.

Вдруг мне пришло в голову, что это тот цыган, который приехал с известием к Мельхиору, по которому он оставил табор.

— Секрет открыт, — подумал я. — Мельхиор, верно, поручил ему отыскать, где живет Флита. Вероятно, они уже отправлялись по адресу, данному Тимофеем, и теперь, подсматривая, думают найти ее. Вы ошибаетесь, друзья, — подумал я, входя в женский пансион с намерением обмануть плута, и позвонил у дверей. Меня впустили, и я сказал, что пришел спросить об условиях этого заведения, желая поместить девочку, и обещал прийти в другой раз, если эти условия будут сообразны с желанием ее родителей. Пробыв там как можно долее, я вышел и увидел, что цыган недалеко от дома.

Я сел в первый дилижанс, приехал домой и рассказал все случившееся Тимофею.

— Я думаю, сударь, — сказал он, — что если бы вы взяли недели на две другого лакея, то я мог бы быть вам очень полезен. Он меня не знает, а я бы, вычернив себе лицо и надев цыганское платье — что нетрудно сделать, — выдал бы себя за цыгана. Я узнал их язык и ухватки, прожив с ними так долго.

— Но для чего ты хочешь сделать это? — спросил я.

— Отыщу, где он живет, и сам там поселюсь. Потом познакомлюсь с ним и узнаю, кто такой Мельхиор и где

— В таком случае, тебе надобно быть очень осторожным, потому что он, верно, знает нас.

— Это предоставьте моему попечению. Согласны ли вы с моим предложением?

— Да, и если хочешь, то хоть сейчас можешь начинать свои приготовления.

Глава XXXIX

На следующее утро Тимофей доставил мне другого лакея и, сняв свою ливрею, явился ко мне в тот же вечер, велев сказать, что один человек желает со мной поговорить. У него были толстые сапоги, шерстяные чулки, кожаные панталоны и сверх всего синий сюртук. Лицо его было окрашено в оливковый цвет. Когда он вошел ко мне, то Гаркур не мог узнать его, но так как я Гаркуру доверял все мои секреты, то намерен был рассказать и план Тимофея. Впрочем, прежде я хотел видеть, можно ли узнать мнимого цыгана, , для чего только сказал ему, что отпустил Тимофея на несколько дней.

— Может быть, вы желаете, чтобы я вышел? — спросил Гаркур.

— Для чего же? Здесь никого нет, кроме меня и Тимофея, мой любезный Гаркур.

— Как? Тимофей? Что за чудо! Я бы его никак не узнал. Но к чему это превращение?

— Он ищет приключений.

— Ну, сэр, если вы находите, что это хорошо, то я не буду терять времени. Теперь темно, и я уже открыл, где живет цыган.

— Кажется, успех везде следует за тобой, но будь осторожен, Тим. Ты бы лучше мне писал, нежели сам приходил.

Когда Тимофей ушел, я рассказал его намерения Гаркуру.

— Ваша жизнь наполнена приключениями, Ньюланд. Вам желают вредить беспрестанно, и вы в свою очередь делаете то же другим. Мне кажется, что вы наконец будете великим человеком, потому что иначе зачем бы столько хлопотать вашим врагам?

— Хлопочут теперь о Флите, и, по вашему мнению, она должна быть великой особой?

— Может быть, и она. Я бы хотел видеть эту девочку, Ньюланд!

— Теперь невозможно, по известным вам причинам, но после с большим удовольствием я познакомлю вас с нею.

Два дня спустя я получил от Тимофея письмо по городской почте. Он познакомился с цыганом, но не задавал никаких вопросов, боясь подозрений. Тим писал, что новый товарищ его не отказывается от стакана водки, и он надеется напоить его пьяным и через несколько дней думает сообщить важные сведения. Все время я проводил в беспокойстве. Я сходил к Мастертону и рассказал ему о нашей переписке. Старик был удивлен, и это так его заинтересовало, что он просил сейчас же по получении новых сведений дать ему знать. Сам же ничего еще не получал от своего поверенного из Дублина.

Восемь дней прошло, и я не имел никаких сведений от Тимофея В это время я боялся, не случилось ли с ним чего-нибудь, но доставленное вскоре письмо вполне успокоило меня, и я с большим любопытством его прочел. Тимофей писал, что он подружился с цыганом, который предложил ему увезти девочку, находившуюся в Брентфортском пансионе, и советовался, как бы лучше привести это в исполнение. Тимофей советовал ему написать письмо от моего имени, в котором бы я просил ее возвратиться в город, для чего он наденет ливрею и отдаст ей это письмо. Цыган имел также свои планы, он хотел познакомиться со служанками и чрез них это сделать или подослать к ним какую-нибудь цыганку.

Ничего еще не было решено, но цыган непременно хотел завладеть девочкой, если бы даже надобно было прибегнуть к силе. Тимофея он также просил участвовать в этом.

Когда я это прочитал, то обрадовался, как искусно Тимофей обманывал цыгана. Он писал еще, что последнюю ночь они прибегли к горячительным средствам; и цыган объявил, что нанят очень богатым человеком, которому отказать было бы опасно, потому что он имел много власти. Подумав немного, он спросил Тимофея, не знал ли он одного Мельхиора, когда жил с цыганами Тимофей ответил утвердительно и сказал, что в таборе он видел его вместе с женой.

Тут Тимофей подумал, что он все ему расскажет, но цыган вдруг стал давать ответы, которые удаляли их от настоящего предмета. На вопрос, куда они денут девочку, которую увезут, он ответил, что ее отправят морем. Таково было содержание письма, и я с нетерпением ожидал новых известий.

Два дня спустя после этого я обедал в Лонгс-Отеле. Выходя оттуда, я увидел в прихожей сундуки. Сердце мое забилось, когда я прочитал на них адрес: «А де Беньон, шталмейстеру, препроводить в гостиницу Ф… в Дублин». Я спросил мальчика, чьи это были вещи, и не был ли здесь де Биньон. Мне сказали, что он сегодня утром уехал в собственном экипаже, имея с собой не более вещей, нежели мог поместить здесь, а эти сундуки просил отправить в дилижансе. В это время я старался казаться веселым, взял свою памятную книжку и записал адрес, сказав;

— Жаль очень, что не застал мистера де Биньона, но рад, по крайней мере, что имею случай теперь писать ему.

Хотя я старался быть равнодушным при чужих, но сердце мое все-таки билось, когда я остался один. Я уже создал на этом ничтожном основании целые планы, думая, что если де Беньон не мой отец, то, по крайней мере, он может мне дать сведения о нем. Не сказал ли Мастертон, что мы нашли ключ к делу? Обстоятельства казались мне ясными как день, и прежде нежели я возвратился домой, я уже составил полный план, как начать дело. Я живо уложил в чемодан необходимые для дороги вещи, взял с собою все наличные деньги, до шестидесяти фунтов стерлингов, и послал лакея занять место в дилижансе. Вскоре он возвратился и сказал, что нашел свободное. До половины пятого я ожидал Гаркура, но так как он долго не приходил, то я ему оставил коротенькую записочку, объяснив, куда еду, и обещая написать, как скоро приеду на место.

«Ирландия будет с этого времени театром моих приключений, любезный Гаркур. Сходите к Мастертону, скажите ему, что я сделал, и, верно, он согласится с основательностью моих намерений. Распечатывайте письма от Тимофея и пишите мне все подробности. Словом сказать, препоручаю вам решение всех моих дел до возвращения, и будьте уверены в преданном вам навсегда

Иафете Ньюланде».

Отдав письмо лакею и взяв извозчика, я отравился в контору дилижансов. Чрез пять минут я уже катился в Холихед, радуясь поспешности и решимости, с которыми я это предпринял, не воображая, куда поведет меня моя судьба.

Тогда была одна из самых теплых ноябрьских ночей. Исключая меня, в дилижансе были еще три путешественника, но ни один не вымолвил ни слова, хотя мы уже проехали несколько миль.

Закутавшись в плащ, я строил воздушные замки, которые беспрестанно разрушались по мере того, как я их созидал.


Наконец один из путешественников громко высморкался, как будто давая знать, что хочет говорить, потом спросил своего соседа, не читал ли он нынешний вечер газеты.

Ответ был отрицательный.

— Кажется, что Ирландия не совершенно спокойна теперь? — продолжал первый.

— Читали ли вы историю Ирландии? — спросил другой.

— Не слишком подробно знаю ее.

— Если бы вы взяли на себя труд ее прочитать, сэр, то увидели бы, что Ирландия с тех пор, как населена, никогда не была и, может быть, не будет спокойна. Эта страна — род вулкана, который всегда дымится, выкидывает пепел и лаву.

— Правда, сударь, — ответил первый, — я слышал, что Белые Парни (White Boys — название бунтовщиков) собрались большими шайками и что по многим местам опасно проезжать.

— А вы путешествовали по Ирландии?

— Да, сударь, — ответил его сосед со значительным видом, — могу сказать, что управлял одним из важнейших имений в Ирландии.

— Законовед… поверенный… пять на сто и так далее, — пробормотала третья особа, сидевшая подле меня и которая до этого времени не говорила ни слова. Невозможно было ошибиться. Это был мой прежний наставник Кофагус, но не могу сказать, чтобы я был очень обрадован его присутствием, думая, что он, верно, меня узнает, когда рассветет. Разговор продолжался, но Кофагус более не вмешивался.

Поверенный, казалось, ездил по делам в Лондон и теперь возвращался назад. Другой же был учитель музыки, ехавший в Дублин по своим делам. Я не мог понять, что привлекало туда Кофагуса, и хотел непременно узнать.

В этом намерении, и пока другие разговаривали, я обратился к нему, сказав потихоньку:

— Не можете ли вы мне сказать, хорошо ли учат учеников хирургии в Дублине?

— Хорошая страна, во всяком случае… нет недостатка в пациентах… гм… Проломанные головы… и так далее.

— Были ли вы когда-нибудь в Ирландии, сэр?

— В Ирландии? Никогда, да нет никакой охоты и ехать туда. Старые женщины должны умирать… гм… исполнитель завещания… и так далее.

— Вам осталось хорошее наследство, сэр?

— Наследство… гм… не могу сказать… серебряные чайники… траурные кольца… и так далее. Большой путь… дорого стоит… старые женщины… всегда обуза… мертвые или живые… надобно хоронить… возвращаться… и так далее.

Глава LX

Хотя Кофагус охотно отвечал на все вопросы, но он не был любопытен, и сам ничего не спрашивал. Двое разговаривавших также истощили все свои вопросы, и мы, как бы по общему согласию, старались заснуть. Я один не успел в этом и, когда рассветало, от нечего делать стал рассматривать физиономии путешественников и продолжал строить свои химеры.

Кофагус был первый, на которого я обратил внимание. Наружность его почти не переменилась. Надев белый ночной колпак, почтенный аптекарь захрапел очень громко. Профессор музыки был маленький человек с усами; рот его всегда был открыт, и, казалось, он пел что-то. Третья особа, которая называла себя поверенным, был маленький, широколицый, грубого вида человек, со шляпой, насунутой на глаза, и потупленной готовой. Я заметил, что в руке у него был небольшой пакет и что четыре его пальца захватили бечевку, связывавшую этот пакет. Может быть, я и не обратил бы внимания на этот узелок, если бы не увидел на нем фамилию Мельхиорова корреспондента Эйвинга, того самого, который хотел выведать, где живет Флита. Это заставило меня прочитать адрес: «Сэру Генри де Клер, Моунт-Кастль-Коннемар». Я записал надпись, хотя сам не знал для чего, думая, впрочем, что, может быть, она пригодится впоследствии. Только что я успел положить в карман написанный мною адрес, как поверенный проснулся, посмотрел тщательно на бумаги, потом отворил окошко и посмотрел на все стороны.

— Прекрасное утро, сэр, — сказал он мне, заметив, что я один только не сплю.

— Очень хорошее утро, — ответил я, — но мне хотелось бы лучше гулять по горам Коннемара, нежели быть здесь взаперти.

— А вы знаете это место? Я туда еду. Может быть, и вы там родились? Но, кажется, вы не ирландец?

— Не родился и не воспитывался в Ирландии, по по происхождению принадлежу к этой стране.

— Так я и думал. Ирландская кровь течет в ваших жилах.

— Да, вы угадали, — ответил я улыбаясь.

— Не знаете ли вы сэра Генри де Клера? — спросил меня поверенный.

— Сэра Генри де Клера — владельца Моунт-Кастля, не так ли?

— Именно. Я управляющий его имением. О! Сэр

Генри очень замечательный человек. Не видали ли вы когда-нибудь жену его?

— Право, не помню, но дайте вспомнить.

Я подумал, что сэр Генри де Клер и Мельхиор могли быть одним и тем же лицом. Прежде такое предположение показалось бы мне совершенно нелепым, но теперь я не имел уже причины сомневаться.

— Кажется мне, что она высокая, прекрасная собою женщина, с черными глазами, — продолжал я.

— Да, именно так, — ответил он.

Сердце мое прыгало при этой новости. Это, конечно, не могло помочь мне открыть моих родителей, но касалось счастья Флиты, и то много.

— Я слышал, что были очень странные периоды в жизни сэра Генри, — сказал я.

— Ничего особенного не знаю, — ответил поверенный, смотря из окошка.

— Мне сказали, что он скрывался куда-то на некоторое время.

— Правда, что он уезжал из Ирландии, поссорившись с братом, и жил в Англии, пока не умер этот брат.

— А как он умер?

— Упал с лошади и ушибся до смерти. Он хотел перескочить через каменную стену, но лошадь оступилась, упала на него и изломала ему кость. Я был там, когда случилось его несчастье.

Тогда я вспомнил, что говорила мне Флита, когда цыган приехал к Мельхиору с известием о смерти кого-то. Она мне тогда сказывала, как они толковали О какой-то лошади, и теперь я уверился, что нашел Мельхиора.

— У сэра Генри нет семейства?

— Нет; кажется, он и потерял надежду когда-нибудь его иметь.

— А у покойного его брата были ли дети?

— У сэра Вильяма? Нет, у него также никого не было, иначе сэр Генри не наследовал бы ему.

— Но он не имел ли дочери? — спросил я.

— Правда, да, кажется, у него была девочка, которая умерла в детстве.

— Жива ли вдова сэра Вильяма?

— Да, жива, и прехорошенькая женщина, но уехала из Ирландии, когда муж ее умер.

Я боялся продолжать более мои расспросы. Притом разговор наш разбудил Кофагуса и других путешественников. Я обдумал уже план, как отделаться от моего наставника в случае, если он меня узнает.

— Спокойно ли вы почивали? — сказал я, обращаясь к нему.

— Спал… да… сон в экипаже… гм… плохо… головная боль… и так далее. Но Боже мой! Иафет! Гм… Иафет Ньюланд… да… это он… и так далее.

— Вы мне говорите, сударь? — спросил я его, нимало не смешавшись.

— Говорю вам… да… дурная память… гм… совершенно забыл старинного наставника… лавка в Смитфилльд… бешеный бык… и так далее.

— Право, сударь, верно, вы приняли меня за кого-нибудь другого.

Кофагус посмотрел на меня очень пристально и, не заметив никакой перемены в лице, воскликнул:

— Странно… тот же нос… то же лицо… те же лета… гм… очень странно, как два ящика с пилюлями… извините меня… я ошибся… и так далее.

Довольный ответом Кофагуса, я посмотрел на ирландского поверенного, который тоже глядел на меня с большим вниманием, и как я прежде сказал, у него была прегрубая наружность. Маленькие серые глаза хотели, казалось, пронизать меня насквозь. Я сначала немного смешался, не ожидая такого наблюдения, но несколько минут размышления сказали мне, что если сэр Генри и Мельхиор одно лицо, и этот человек его поверенный, то, верно, он недаром был послан в Англию, а, имея поручение искать Флиту, знает, верно, и мою историю.

— Мне кажется, я похож па многих, — сказал я поверенному, улыбаясь.

— Необыкновенное лицо, в самом деле; раз увидев, вас трудно забыть и принять за другого.

— Но, кажется, теперь случилось противное тому, что вы говорите, — ответил я равнодушно.

Мы остановились в гостинице, чтобы позавтракать. Я встал из-за стола и пошел вниз. Тут увидел я поверенного, который рассматривал фамилии ехавших по подорожным, и только что меня заметил, опять возвратился в комнату.

Пока еще не убрали книги, я посмотрел, так ли меня записали, и, к несчастью, увидел, что нимало не ошиблись; тут я прочитал четыре фамилии: Ньюланд, Кофагус, Бальци, Мак-Дермот. Мак-Дермот была фамилия поверенного. Узнав все, что было мне нужно, я хотел теперь дать другой оборот делу, и когда мы опять сели в экипаж, то старался заговорить с Дермотом, но он на этот раз очень остерегался и не сказал ни слова о сэре Генри и его семействе. Кофагус не сводил с меня глаз; он смотрел мне в лицо и потом, опираясь об экипаж, бормотал: «Странно, очень странно… должен быть он… он… нет-нет… и так далее». Через полчаса он начинал опять на меня смотреть и то же бормотал про себя. Наконец, не имея сил удержать более своих сомнений, он воскликнул:

— Извините меня, но у вас должна быть фамилия.

— Конечно, есть.

— Итак, скажите ее!

— Моя фамилия Ньюланд, — ответил я, потому что решился принять новый образ защиты.

— Я и думал так! Как же вы не знаете меня, вспомните Брукса, Тима… начала… и так далее

— Я с большим удовольствием сказал вам мою фамилию, но, верно, ваша память лучше моей. Итак, скажите, где я имел честь с вами встречаться?

— Встречаться… как… вы совершенно забыли Смитфилльд?

— А где это Смитфилльд, сэр?

— Очень странно… не могу понять, та же фамилия, то же лицо… не помните меня, не помните Смитфилльд… и так далее.

— Может быть, это очень для вас странно, но так как я часто бывал в лучших лондонских обществах, то, верно, там где-нибудь вас встречал. Не у лорда ли Виндермира или леди Мельстром? — И я начал ему вычитывать множество модных фамилий. — Извините, у меня очень много знакомых, и я не могу перечесть всех, где, может быть, вы меня видели.

— Вижу, совершенно ошибся… та же фамилия… та же наружность… гм… извините меня… и так далее, — ответил аптекарь, тяжело вздохнув.

Глава LXI

Я смотрел некоторое время на поверенного, который, казалось, обрадовался ошибке Кофагуса, и сам опять со мной разговорился. Я спросил его о де Беньонах, и он мне сказал, что покойный граф имел несколько сыновей, что некоторые из них уже женаты, он их всех знал. Я выслушал его и потом на станции все записал. Когда мы приехали в Холихед, погода была очень дурная, и Кофагус с профессором не хотели продолжать далее путь, а я, не желая ехать с поверенным, также намерен был остаться.

Дермот, выпив наскоро рюмку водки и стакан воды, отправился вместе со служителем, который нес его вещи.

Только что он вышел, я засмеялся и, обращаясь к аптекарю, сказал:

— Ну, мистер Кофагус, сознайтесь, что человека можно уверить в чем угодно. Вы знали меня и были уверены, что видите Иафета, а я все-таки вас разуверил в этом. Теперь расскажу вас, почему я скрывался.

— Все хорошо, — сказал аптекарь, схватив мою руку, которую я ему протянул, — я и думал, это не ошибка… красивый мужчина… итак, вы Иафет Ньюланд — мой ученик… и так далее.

Тут дверь отворилась, и Дермот опять вошел. Он возвратился за зонтиком, который забыл, и, посмотрев на меня и Кофагуса (последний еще держал мою руку), он, не сказав ни слова, ушел. Причина, почему я скрывался, была именно та, чтобы не узнал меня этот человек. Теперь же он все видел; но что делать? Сев возле моего прежнего наставника и зная, что ему можно все поверить, я рассказал свои похождения и намерения касательно будущего.

— Вижу, вижу, Иафет, плохи дела, жаль, но нельзя помочь, впрочем, сделаю все, что могу… гм… я всегда твой друг, всегда готов тебе служить… и так далее.

— Но что бы вы мне посоветовали?

— Советовать плохо, Ирландия дикая страна, нет законов, лучше возвратиться, предоставь мне, я найду… и так далее.

Без сомнения, я не мог следовать такому совету, однако мы стали рассуждать и решили вместе приняться за дело. Кофагус сказал мне, что приобрел порядочный капитал и живет теперь в десяти милях от столицы, что его вызвали на похороны тетки, после которой он остал-ся единственным наследником, но ничего не знал о положении ее дел. Он еще не женился и проводил время, раздавая даром лекарства и советы бедным людям его деревни, потому что там другого медицинского пособия не было. Ему нравилась деревня, и только одно в ней казалось неприятным — это рогатый скот.

Почтенный человек не мог забыть бешеного быка. Мы очень поздно легли спать и на следующий день с приездом дилижанса отправились далее. Приехав благополучно в Дублин, я сейчас пошел в Ф*** Отель, как место, где мог получить вернейшие сведения о де Беньоне. Кофагус тоже тут остановился, и мы согласились жить вместе.

— Знаешь ли ты мистера де Беньона? — спросил я служителя.

— Да, сударь, один из братьев и теперь здесь. — Женат ли он?

— Женат и имеет большое семейство.

— Как его зовут?

— Право, не знаю, но скажу вам завтра.

— Когда он уезжает?

— Завтра, кажется.

— Не знаешь ли куда?

— В свое имение. Служитель ушел.

— Не тот, Иафет, гм… большое семейство… плохие времена… и так далее.

— Хотя это не тот, кого я ищу, но от него могу узнать, что мне нужно.

— Совсем не то, Иафет, большое семейство; все дяди нуждаются в деньгах… гм… и никогда не говорят… прощай… и так далее.

Замечание Кофагуса на меня подействовало. На следующее утро я привел в исполнение свое намерение и послал карточку де Беньону, прося позволения с ним говорить, велев сказать, что я приехал в Ирландию по важному делу на весьма короткое время и, узнав, что он может избавить меня своими сведениями от траты времени и денег, спешу воспользоваться этим случаем. Служитель подал карточку, а де Беньон сказал:

— Верно, какой-нибудь деловой человек — попроси его.

Войдя в комнату, я старался принять вид человека, занятого делами.

— Честь имею видеть мистера де Беньона, если не ошибаюсь? — сказал я.

— Да, сэр, сделайте одолжение, садитесь. Я сел и вынул мою памятную книжку.

— Дело мое, мистер де Беньон, состоит в том, что я желаю иметь сведения о вашей фамилии, которые мы не можем так легко получить в Англии. Есть одно имение, которое должно достаться фамилии де Беньон, но мы не знаем, кому именно, не имея верных сведений о вашей родословной.

— Велико ли имение? — спросил де Беньон.

— Не слишком велико, но хорошо, — ответил я. — (Читатели, верно, поняли, кого я разумел под этим имением.) — Будьте добры, сообщите мне о графе и его братьях.

— С большим удовольствием, — ответил де Беньон. — Сведение это я могу вам дать. Граф имеет четырех братьев, старший из них Морис.

— Женат ли он?

— Да, имеет двух сыновей. Потом Вильям.

— Женат?

— Нет, он никогда не был женат. Он поступил в военную службу. В настоящее время он уже генерал. Третий же брат графа, это я, Генрих.

— Вы, кажется, женаты, сударь?

— Да, и имею большое семейство.

— Позвольте попросить вас продолжать.

— Артур последний, он недавно женился и имеет двух сыновей.

— Премного вам благодарен, и так как я уже вас обеспокоил, то осмелюсь сделать еще неважный вопрос: вы говорите, что граф женат. Но есть ли у него дети?

— Двое, кажется, но он надеется иметь еще более. Могу ли я узнать подробности насчет этого имения? — спросил де Беньон.

— Точных сведений не могу вам дать, потому что сам не совершенно его знаю, но, кажется, дело зависит от имени особы. Позвольте спросить имена всех ваших детей.

Де Беньон дал мне список, который я положил в карман очень серьезно.

— Итак, вы наверно знаете, что второй ваш брат не имеет детей? — спросил я. — Нам надобно увериться в этом. Знаете ли вы его адрес?

— Он был в Индии, недавно приезжал сюда, но опять уехал в Калькутту.

— Очень жаль, надобно будет написать туда. Позвольте спросить и ваш адрес, потому что и он, может быть, будет нужен.

Де Беньон дал мне свой адрес, а я, обещая известить его обо всех подробностях дела, когда их узнаю, поклонился и ушел.

Тот, кто в полном разуме, верно, ничего не увидел бы из этого, но мне казалось, что непременно надобно узнать о генерале де Беньоне, и я уже решился ехать в Калькутту.

Глава LXII

Когда Кофагус пришел от своей тетки, я рассказал ему о моем свидании с де Беньоном.

— Ничего не вижу в этом, Иафет.. охота за дикими гусями… кто вам сказал… о! У Пледжида — злые лгуны. Де Беньон не та фамилия, которую ищете, — будьте уверены… вздор… и так далее.

Подумав немного, я увидел, что почтенный аптекарь прав и что я гоняюсь за тенью; но рассудок мой прояснился только на время, прежние мысли опять взяли верх. Я не знал, на что решиться, и, преследуемый словами Кофагуса, отправился гулять в самом неприятном расположении духа. Внизу я увидел поверенного Мак-Дермота и вспомнил, что причина моего путешествия была увериться, что Мельхиор и Генри де Клер одна и та же особа. На дворе встретился со мной оборванный нищий, который просил милостыни, подметая мостовую; но так как я не был расположен к подаяниям, то и прошел мимо него, но нищий за мною следовал и так, наконец, надоел мне, что я закричал ему, чтобы он убирался прочь, и ударил его палкой по руке.

— Клянусь кровью Орукесов, что вы расплатитесь за это! — воскликнул нищий.

Но я, не говоря ни слова, пошел далее и, пошатавшись по Дублину, возвратился опять на квартиру. Через несколько минут служитель пришел мне сказать, что мистер Одонаган желает меня видеть.

— Я не имею чести его знать, но проси.

Одонаган вошел. Это был высокий человек, с большими усами, в засаленном платье, вероятно, не по нем шитом, и в белых бумажных перчатках.

— Мне кажется, я имею честь говорить с господином, который два часа тому назад прошел здесь по улице?

— Правду сказать, милостивый государь, это такой темный вопрос, на который я очень затрудняюсь вам ответить, но так как я не имею никого знакомого в Дублине, то и полагаю, что это, верно, ошибка.

— Нет никакого сомнения, что я не ошибаюсь, — продолжал человек. — потому что вижу палку, которой вы прибили приятеля моего Орукеса.

— Я, право, не понимаю, будьте так добры, растолкуйте, в чем дело.

— С большим удовольствием. Надеюсь, мы поймем друг друга. Вы шли по улице, и к вам имел несчастье обратиться джентльмен, мой приятель, с веником в руке, который он носит для собственного удовольствия, и сделали ему честь ударить его тростью.

— Что вы хотите сказать? Может быть, вы говорите про нищего, который мел мостовую и надоел мне своим приставаньем?

— Вы совершенно угадали, это мой искрений другТаддеус Орукес; он джентльмен.

— Джентльмен! — воскликнул я.

— Да, и самой чистой Милизианской крови по всея Ирландии. Если вы думаете, сударь, что надобно бить моего друга за то, что он из собственного удовольствия надевает самое дурное свое платье и берет в руки веник, боясь потолстеть от сидячей жизни, то очень ошибаетесь, вот в чем вся беда. Вот его карточка, и если вы будете так добры, что назовете кого-нибудь из ваших знакомых, с которым я могу поговорить о дуэли между двумя благородными людьми, то очень обяжете.

Я чуть не засмеялся, но удержался.

— Очень сожалею, сэр, — ответил я, — что от своей невнимательности, не заметив благородной наружности вашего друга, так ошибся, и эта невнимательность сделала то, что я не предложил шиллинга и обидел вашего друга. Но думаю, что и теперь еще не поздно.

— Нет, я совсем не из тех людей, жаждущих проливать кровь, и так как вы хотите поступить благородно, то лучше по моему мнению помириться, предположив, что все это произошло по ошибке. Вы не дали шиллинга оттого только, что очень торопились; не правда ли? Может быть, вам угодно будет бросить еще шиллинг, чтобы смыть бесчестие, как мы то делаем, каясь Духовнику. Сверх того, вы, может быть, не почтете лишним, если я назначу еще шиллинг за мои труды?

— Совершенно согласен с вами, мистер Одонаган.

Все ваши требования совершенно справедливы. Вот деньги.

Одонаган взял их и продолжал:

— Желаю вам провести приятно вечер. А я скажу другу, что вы все объяснили и согласились па все удовлетворения, которые благородный человек может дать.

Говоря это, Одонаган гордо надел свою шляпу и белые перчатки, перевернул палку и, поклонившись со всевозможной ловкостью, вышел. Только что я расстался с этим господином и продолжал смеяться бывшему приключению, как Кофагус вошел, держа палку у носа. Взглянув на меня серьезно, он положил трость и начал потирать руки.

— Горячая — добрая старуха, нет, холодная — и умершая, но оставила несколько тысяч… только одно завещание… старый… гм… кошка… завтра лечить… и так далее.

Объяснясь с ним подробнее я узнал, что тетка оставила около девяти тысяч фунтов стерлингов, из которых надобно было платить по двадцать фунтов ежегодно на содержание ее любимой кошки. Я поздравил его с увеличением имения, и аптекарь сказал мне, что ему надобно продать дом и все принадлежности, и, сделав это, он закончит все свои дела. Ему хотелось, чтобы я рылся в секретных ящиках, которые оставила тетка в своих кабинетах, сказав мне, что в одной комнате он нашел пятьдесят фунтов разными золотыми монетами, и если не осматривая продать имение, то можно потерять значительные вещи, не заметив их. Так как главная причина моего путешествия в Ирландию состояла г. том, чтобы увериться, тот ли де Клер, кто я думал (и, право, не знаю почему), я охотно согласился на предложения Кофагуса. На следующее утро мы отправились вместе с ним в дом его покойной тетки, которой фамилия была Метланд. Мебель была очень нарядная, готическая. Некоторые комнаты отделаны были колоннами и разными серебряными украшениями. Невозможно описать всех предметов, которые, вероятно, старуха копила с детства до своей смерти. Удивительно было видеть, сколько она набрала антиков, миниатюрных картин, ящиков, пакетов писем (которых чернила от времени совершенно полиняли), начиная со счастливых времен надежд до времен уединения и покоя. Мы посмотрели некоторые, но они показались нам слишком непонятны, потому и были преданы огню.

Когда нам показалось, что все ящики были выдвинуты и пересмотрены, мы стали перевертывать шкафы и нашли, что там было еще много потаенных ящиков, в которых старуха спрятала разные драгоценности. Один пакет привлек мое внимание; он был от мисс де Беньон. Я его схватил сейчас же и показал Кофагусу.

— Позволите ли вы мне прочитать эти письма? — спросил я.

— Нет, не читайте.

Я их отложил в сторону, и мы продолжали рыться.

— Э, да что это — де Беньон, опять; Иафет, посмотри сюда.

Я взял пакет, связанный красным шнурком, на нем было написано: «Бумаги, принадлежащие лейтенанту Вильяму де Беньон, которые должны быть ему возвращены после моей смерти». Внизу пакета было написано: «Метланд должна хранить их».

— Это оно, это оно! — кричал я, целуя Кофагуса. — Это те бумаги, которые мне нужны; могу ли я их взять?

— Сумасшедший… совершенно сумасшедший… гм… ступай в Бедлам… сумасшедшую рубашку… брить голову… и так далее.

Глава LXIII

Кофагус объявил мне, что он, как исполнитель завещания, должен оставить эти бумаги нераспечатанными, и сказал, что не думает, чтобы они содержали что-нибудь о моем рождении, если и действительно человек но фамилии де Беньон спрашивал обо мне в воспитательном доме. Этим он совершенно уничтожил все мои лучшие надежды, которые утешали меня во всех трудностях жизни.

Когда Кофагус окончил свои дела, я в отчаянии бросился на софу и хотел бы никогда не рождаться на свет. Но потом надежда на лучшее опять возникла в душе моей, и я Бог знает что бы дал, чтобы только распечатать пакет и прочитать его содержание. Иногда мне приходило в голову отнять его силой у Кофагуса и убежать. Наконец я встал, чтобы прочитать письма, которые я отложил, но из них ничего нового не узнал. Это была переписка двух молодых девушек, которые извещали друг друга о своих новостях, не заключавшая ничего интересного для меня. Когда я прочел, Кофагус собрал их, положил в ящик, и мы возвратились опять на нашу квартиру. На следующий день Кофагус закончил все свои дела и решился возвратиться в Англию. Я провожал его до корабля и смотрел с час на то место, откуда он отплывал, думая, что он уносит с собой пакет, который заключает секрет моего происхождения. Он сделал меня благоразумнее, и я хотел теперь отыскать Генриха де Клер, или Мельхиора. Так как я о них только и думал, то, послав за служителем, я спросил у него, не знает ли он, где живет сэр Генри де Клер. Он мне сейчас дал адрес: «Моунт-Кастль в Коннемаре» и спросил, когда я еду. Я удивился, что он так скоро вынул билетец с адресом из своего кармана. Взяв адрес, я просил, чтобы мне доставили лошадей как можно ранее на следующее утро. Потом я написал письмо Гаркуру, извещая его о моих делах, и Мастертону еще подробнее, наконец, к Тимофею в том же пакете, что и к Гаркуру, прося уведомить меня о том, что он узнал от цыгана. После обеда я совсем собрался в дорогу и, заплатив хозяину, спокойно уснул.

С рассветом меня разбудил служитель. Я взял с собой небольшой чемодан и отправился в путь.

Скоро город исчез из глаз моих, я катился по прелестной ровной дороге и, забившись в угол экипажа, невольно задал себе вопрос: «Какой был повод моего путешествия?»

Читатель мог уже заметить, что я всегда действовал по моим желаниям, не сообразуясь с благоразумием.

— Что я стану делать? — спрашивал я сам себя. — Какая причина моего путешествия? Узнать, одно ли лицо Генри де Клер и Мельхиор?.. А потом что? Потом я могу открыть родство Флиты. Но, предполагая, что именно Генри де Клер, или Мельхиор, хочет узнать, где живет Флита, можно ли предположить, что он мне скажет что-нибудь о ней? Мне казалось, что Флита — дочь старшего брата, которая, говорят, умерла; но зачем было Мельхиору красть свою собственную племянницу? В этом я не мог себе дать отчета. Зачем Натте дала мне цепочку? Никак не могу понять; она, кажется, не обманула бы мужа. Тут какой-нибудь секрет, который я непременно хочу открыть, и если увижу Мельхиора, то смогу еще что-нибудь узнать, между тем, если останусь в бездействии, тайна останется также не открыта. Эта последняя мысль меня успокоила, и я ехал задумчиво, будучи прерываем на всякой станции требованиями заплатить деньги за лошадей.

Впоследствии я заметил, что надобно переменять экипаж на каждой станции; страна и дорога стали ху же и чем долее мы ехали, тем земля казалась менее обработанной; промыслы совсем упали, и даже общее благосостояние видимо уменьшилось. Уже было совершенно темно, когда я приехал на последнюю станцию от Моунт-Кастля. Экипаж надобно было также и тут переменить, а его на каждой станции давали хуже. Сбруя у лошадей была из веревок, дорожные коляски — просто телеги. При всем том я ехал очень скоро, потому что ирландцы умеют заставлять чудно бежать своих лошадей.

Я вышел из почтовой коляски, заплатил деньги и велел сейчас же запрячь лошадей. На это мне ответили:

— Погодите, сэр, немного, зайдите отдохнуть.

Думая, что они хотели употребить это время на закладывание лошадей, я вошел в трактир и сел у огня с другими, физиономий которых не мог различить.

Между тем видя, что прежняя моя коляска уезжала назад, я через несколько минут спросил, скоро ли новая будет готова.

— Вам угодно коляску, сэр? — спросила меня хозяйка.

— Да, — ответил я, — коляску в Моунт-Кастль.

— Вам придется подождать, потому что единственный наш экипаж взят и не воротится прежде поздней ночи. Но вам, может быть, угодно кушать, сэр?

— Как, прежде ночи не будет? Зачем ты мне этого не сказала? Я бы поехал на тех же лошадях.

— На тех же лошадях, говорите вы? Но Теди Дрисколь не мог бы и шагу сделать на них. Не угодно ли вам будет, сударь, войти в маленькую комнату? Катерина принесет огня.

Мне очень не хотелось проводить здесь ночь, но делать было нечего. Я взял чемодан и вошел с хозяйкой в комнату, если лачуга эта заслуживала названия комнаты. Она была выстроена подле избы, и в старой стене была проделана дверь; потолка не существовало, а только одни перекладины, на которые были постланы черепицы. Я сел на стул, который один только находился в комнате, и, облокотясь на стол, впал в самые неприятные думы. Но вдруг услышал, что девушка говорила с кем-то

— Да зачем же вы не пускаете его в Моунт-Кастль? Коляска приехала, и лошади в конюшне.

— Велено так, Катерина, — ответила хозяйка. — Мак-Дермот был здесь; а как же его не послушаться?

— Да кто он? — спросила девушка.

— Сборщик податей, и говорят, что он забрал весь скот Джери Отуля.

— Он, видно, храбрый молодой человек, — ответила девушка, — что приехал сюда один.

— Это только до завтрашнего утра, а потом солдаты придут ему на помощь.

— А знает ли это Джери Отуль?

— Верно, знает. Я никак не хочу, чтобы было убийство в моем доме; но что может сделать бедная вдова против Мак-Дермота? Ну, теперь, Катерина, пойди зажги огонь у бедного молодого человека, да узнай, не нужно ли ему чего-нибудь, хоть бы чем-нибудь утешить сю перед смертью.

Катерина, не отвечая, ушла. Легко вообразить ужас, который я почувствовал, услышав этот разговор. Я понял всю опасность моего положения, зная, что легко убить неизвестного человека в таком глухом месте. Достаточно было, чтобы вооружить жителей против меня, сказав, что я сборщик податей. Каким образом их в этом разуверить, я не мог и придумать.

Глава LXIV

Катерина пришла зажечь огонь и, бросив на меня сердитый взгляд, начала топить печь. Она была очень хорошенькая девушка, с черными глазами, высокого роста, притом хорошо сложенная.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Катерина, сэр, к вашим услугам.

— Выслушай меня, Катерина, — сказал я тихо. — Ты женщина, а все женщины добры. Я все слышал, что ты говорила с хозяйкой. Знаю, что Мак-Дермот выдает меня за сборщика, но я никогда не принадлежал к числу этих людей. Я джентльмен, желающий говорить с сэром Генри де Клер об одном деле, и, чтобы доказать тебе справедливость моих слов, скажу, что я хлопочу о дочери старшего брата, убитого на охоте, которую все считали умершей. Я один только знаю этот секрет, и потому он с Мак-Дермотом распространили этот слух, чтобы меня удалить отсюда.

— Разве она жива? — спросила Катерина с удивлением.

— Да, и я не хочу сказать сэру Генри, где она, и за что он на меня сердится.

— Но я видела тело, — продолжала Катерина, приближаясь ко мне.

— Это была не она, — сказал я, не зная, что ответить.

— Однако платье было ее, но тело долго не могли найти, нельзя было различить черты липа. Я знала ее, бедняжку; моя мать была ее кормилицей, и сама жила в замке до смерти сэра Вильяма, а после этого несчастья нас всех отослали.

— Катерина! Катерина! — закричала хозяйка.

— Зовите меня почаще, — шепнула мне Катерина, выходя из комнаты.

— Огонь не разгорается, — сказала она, — и этот барин спрашивает водки.

— Возьми сухого торфу, да поскорее. У нас не один сборщик податей, все Отули пришли, и твой Корни также с ними.

— Мой Корни! Он еще не должен быть уверен, что он мой.

Вскоре Катерина воротилась и принесла сухого торфу и водки.

— Все, что вы говорите, правда, и я не сомневаюсь, потому что, кажется, вы не ирландец, и слишком молоды, чтобы быть сборщиком, которые обыкновенно состарятся, пока не сделаются такими негодяями. Теперь Отули здесь, и мне кажется, что эти люди не за добром пришли. Они сидят все вместе и шепчут что-то, держа ножи свои подле себя.

— Скажи мне, пожалуйста, Катерина, у дочери сэра Вильяма были светлые волосы и голубые глаза?

— Да, по наружности она была похожа на какую-нибудь волшебницу наших гор.

— Не помнишь ли, носила ли она цепочку из золота и кораллов?

— Да, сударь, у нее была на шее цепочка, когда несчастная пропала, а когда нашли ее тело, то уже не было этой цепочки. Мать моя говорила, что, верно, за это ее и убили.

— Ты мне сказала все, что нужно, Катерина. Девочка и теперь жива; я могу доставить эту цепочку, потерянную вместе с ней. Сэр Генри сам был причиной потери племянницы.

— Боже мой! — ответила Катерина. — Бедняжка, а о ней уже перестали и плакать.

— Все это я тебе сказала. Катерина, чтобы доказать ложь Мак-Дермота, которому хочется меня убить.

— И это непременно случится, если вы как-нибудь не убежите.

— Да как мне бежать, не поможешь ли ты мне, Катерина? — Я вынул десять гиней из кошелька.

— Возьми эти деньги, они пригодятся тебе с Корни.

— Корни-то первый вас и убьет, если я как-нибудь не слажу дела. Теперь надобно мне уйти и распорядиться этим.

Тут Катерина вышла из комнаты.

«Хорошо, — думал я про себя, — все-таки я не ошибся на этот раз; Катерина удостоверила меня, что Флита — дочь покойного сэра Вильяма. Если я спасусь, то заставлю Мельхиора быть справедливым». Довольный, что таким образом узнал, кто Мельхиор, я предался этим мыслям, забыв совершенно опасность своего положения, но я был вскоре пробужден от дум моих голосом Катерины.

— Нет-нет, Корни, ни ты, и никто из вас… Теперь не время, я и матушка моя не должны этого видеть… Этому не бывать, Корни. Слушай меня: если его кровь прольется, то будь уверен, что ты никогда не получишь моей руки.

Все опять замолкло, и только слышно было, что кто-то шепчет. Потом затих и шепот.

Я развязал чемодан, вынул заряженые пистолеты и взвел курки, решившись продать жизнь как можно дороже.

Не прежде получаса возвратилась Катерина. Она была бледна и дрожала от страха.

— Сидите, как можно тише, — сказала она, — не думайте о защите, это невозможно. Я сказала матери, и она хочет пожертвовать всем, чтобы защитить того, кто спас вскормленного ею ребенка; но смотрите, не шумите, они скоро все уйдут. Корни не смеет ослушаться меня, он уговорит и других. — Она опять вышла и не возвращалась уже долго, но потом пришла вместе с матерью.

— Катерина рассказала мне все, — говорила ее мать, — и я сделаю, что только могу, но, право, не знаю, за что взяться. Идти в замок было бы сумасшествие.

— Да, — ответил я, — но не дадите ли вы мне лошадь воротиться назад?

— Это мы и хотели сделать, но Отули взяли всех лошадей и около дома поставили часовых. Они придут опять в полночь, и, право, я не могу придумать, как спасти вас.

— Мы скажем, что он убежал, — ответила Катерина. — Они уйдут из дому, и останется еще надежда на спасение.

— Да, остается одно средство, — ответила мать. Она отвела Катерину в сторону, что-то шепнула ей на ухо; девушка покраснела и не ответила ни слова.

— Если мать твоя просит это сделать, то, верно, нет ничего дурного.

— Да, но если Корни…

— Он не посмеет, — ответила мать. — Загасите эту свечку, сэр, и ложитесь спать не раздеваясь.

Они свели меня в маленькую, очень дурную комнату, но которая, по тамошнему краю, была прекрасна.

— Ложитесь сюда и ждите, пока мы вас не позовем,

Они унесли свечу, оставив меня одного с моими неприятными мыслями.

Я не спал и через два часа услышал шум под окошком и вскоре стук у дверей, которые пытались сломать.

Всякую минуту я ожидал, что дверь моя разлетится. Ко мне вбежала мать, полураздетая, со свечкой в руке, и велела за ней идти. Она ввела меня по какой-то ужасной лестнице в другую маленькую комнату, где сидела Катерина на постели, также полураздетая.

— О! Матушка, матушка! — вскричала она.

— Я приказываю тебе это, — ответила мать и велела мне лечь в постель дочери и прижаться к стене.

— Дайте, я надену что-нибудь, матушка.

— В таком случае, они будут сомневаться. Бедная девушка покраснела.

— Нет, — ответил я, — если Катерина не хочет, то и я не хочу покупать жизнь этой ценой.

— О, нет, ничего! — сказала Катерина. — Теперь я и не думаю об этом. Слова ваши совершенно меня успокоили. Ступайте сюда поскорее.

Глава LXV

Некогда было извиняться. Я закутался в одеяло и лег подле Катерины. Мать побежала вниз к двери и пришла туда, когда ее только что выломали. Двенадцать вооруженных людей с черными страшными лицами вошли в комнату.

— Боже мой, да чего вы хотите? — закричала хозяйка.

— Крови сборщика! — ответили Отули.

— Но не в моем доме только, не в моем доме… Отведите его, по крайней мере, отсюда, обещайте мне увести его.

— Да, мы это и хотели сделать, уведем его, и вы не только не увидите, но и не услышите его голоса.

— Он здесь спит, — сказала женщина, показывая на дверь комнаты, где я прежде был.

Они отправились туда и нашли пустую постель и отворенное окошко.

— Черт возьми, да здесь никого нет. Окошко отворено. Верно, он убежал. Поскорее, ребята, за ним, он далеко не мог уйти.

— А мне кажется, хозяйка, — сказал старший Отуль, — что он где-нибудь поближе. С вашего позволения, мы немного посмотрим здесь.

— О, сделайте одолжение, Отуль; если вы думаете, что я скрыла сборщика, то ищите, где вам угодно.

Шайка, предводительствуемая Джери Отулем, который взял свечку из руки хозяйки, Мак-Шен, шли по лестнице наверх. Я лежал возле Катерины и чувствовал, как бедная дрожала.

Обыскав все углы, они пошли в комнату Мак-Шен.

— Войдите, пожалуйста, сюда, Отуль. Очень может быть, что я спрятала его к себе в комнату; ищите, если хотите.

Все было обыскано, исключая маленькую комнату Катерины, и шайка остановилась у дверей.

— Нам надобно и туг обыскать, — сказал Отуль зверским голосом.

— Обыскивать мою дочь!.. Это прелестно! Двенадцать человек вытащат бедную девочку из постели, чтобы осмотреть, не лежит ли с нею сборщик податей. Вы сделаете себе прекрасную репутацию. А ты, Корни Отуль. как будешь глядеть на нее, когда при тебе двенадцать человек вытащат ее из постели? Что ты скажешь ей? Что думал найти сборщика в ее постели? Надейся когда-нибудь после этого получить благословение матери!

— Никто не войдет в комнату Катерины! — вскричал Корни Отуль, встревоженный насмешкой Мак-Шен.

— Но, Корни, я не хочу, чтобы меня подозревали, а потому ты один войдешь туда. Довольны ли вы этим, Джери Отуль?

Катерина привстала, опираясь локтем и подняв одеяло до шеи, посмотрела на них, когда они вошли, и сказала:

— О, Корни, Корни! Что ты делаешь со мною? Корни и не думал уже кого-нибудь искать; глаза его разбежались, глядя на возлюбленную.

— Что ж я могу поделать? Они ищут сборщика, хотят убить. Мордер требует этого, — ответил он.

— Уверился ли ты, Корни? — сказала Мак-Шен.

— И входя в комнату был уверен, что у Катерины никого нет! — ответил Корни.

— Прощай, завтра поговорим с тобою.

Мак-Шен вышла, думая, что Корни пойдет за нею, но он не мог удержаться, подошел к постели, и Катерина, боясь, чтобы он, обняв ее, не увидел меня, привстала и позволила себя поцеловать. Отвернув одеяло этим движением, она раскрыла мою голову, но, к счастью, ее мать унесла уже свечку; потом она оттолкнула Корни, и он ушел из комнаты, затворив за собою дверь. Все они спустились с лестницы, а Катерина тотчас же побежала в комнату матери. Скоро я услышал, как толпа совсем ушла из дому. Мак-Шен заперла дверь и пошла наверх в свою комнату, где Катерина горько плакала. Я встал уже, когда хозяйка пришла взять платье девушки, и через пять минут они обе возвратились. Я сидел на краю постели. Бедная девушка покраснела, когда глаза наши встретились.

— Катерина, — сказал я, — ты спасла мне жизнь, и я не знаю, как тебя благодарить за это. Об одном только я жалею, что скромность твоя была подвержена такому ужасному испытанию.

— Если Корни узнает, — сказала Катерина, опять начиная плакать, — я пропала.

— Мать твоя тебе велела это сделать, кажется, этого достаточно, — сказала Мак-Шен.

— Но что подумаете вы обо мне, сударь? — спросила Катерина.

— Я думаю, что ты поступила совершенно благородно. Спасая невинного человека, ты рисковала потерять свою честь и своего суженого. Но теперь я постараюсь доказать мою благодарность.

— Да-да, обещайте мне не говорить об этом. Верно, вы не захотите погубить ту, которая спасла вас.

— Обещаю не только исполнить то, чего ты требуешь, но буду стараться делать для тебя все, что в моих силах, — ответил я. — Но что стану я теперь делать? Оставаться здесь я не могу.

— Нет, вы должны уйти отсюда, как можно скорее. Погодите минут десять, пока они перестанут вас искать и уйдут домой.

— Дорога в Д… (почтовое место, откуда я приехал) самая безопасная для вас. Вам надобно спешить, потому что здесь вы не в безопасности.

Я был уверен, что плут Дермот не оставит меня в покое до тех пор, пока совершенно не отделается от меня. Я вынул кошелек мой, в котором еще оставалось двадцать гиней, и отдал десять Мак-Шен.

— Мне надобно оставить у вас мой чемодан, который мне доставите, когда услышите, что я счастливо отделался, — сказал я ей. — В противном случае деньги лучше будут употреблены вами, нежели моими убийцами. Бог да благословит тебя, Катерина, и Корни Отуль будет счастлив, когда узнает доброту твою.

Я тогда простился с Катериной и поцеловал ее, чему она нимало не противилась. Слезы у нее текли ручьем, когда я уходил. Мак-Шен посмотрела в окошко, и, не видя никого, благословила меня, и мы простились.

Ночь была совершенно темная, так что я принужден был идти ощупью или ползти, не видя ничего перед собой. В каждой руке я держал по заряженному пистолету. Наконец подумал, что вышел на большую дорогу. Но жестоко ошибся. Обманутый темнотой и кружась во все стороны, я пошел к Моунт-Кастлю. Когда я выбрался из огородов и домов, то стал яснее различать предметы. Пройдя около четырех миль, услышал лошадиный топот и вскоре увидел возле себя двух всадников.

— Не в Д… ли ведет эта дорога? — спросил я их.

Два путешественника помолчали некоторое время, потом стали что-то говорить шепотом. Глухой голос ответил мне, что я не ошибаюсь. Я пошел далее, радуясь, что не обманулся, и думая о том, куда едут эти два человека в такое время. Через десять минут я опять услышал топот лошадей и тогда вообразил, что это, верно, разбойники, которые хотят меня ограбить. Я взвел курки пистолетов и ожидал их со страхом, решившись не даром отдать свою жизнь.

Но, кажется, они не приближались более, потому что шум становился тише. Через полчаса я приплел к двум дорогам и не знал, которую из них выбрать. Тут я опять начал прислушиваться, но все уже затихло, и я смотрел вокруг себя, не увижу ли чего-нибудь, по чему мог бы выбрать дорогу. Я повернул налево и, наконец, пришел к ручейку. Моста не было, а ночь была слишком темна, чтобы различать камни, высунувшиеся из воды. Я только что выбрался на половину ручейка, как вдруг получил удар сзади. Я обернулся, но меня опять ударили, и так сильно, что я упал без чувств в воду.

Глава LXVI

Когда я опомнился, то увидел, что нахожусь в совершенной темноте: куда я попал, никак не мог придумать. Голова моя кружилась, все мысли были спутаны. Наконец я привстал на минуту, но усилие было слишком велико, я опять упал и остался в одеревенелом состоянии. Потом постепенно опять стал приходить в себя и присел. Я заметил, что лежу на постели, которую составляли две охапки соломы. Я протянул обе руки, но они не встретили никакого препятствия, я раскрыл зажмуренные глаза и ничего не мог рассмотреть, все оставалось в прежней темноте. Тогда встал, опять протянул руки и, сделав пять или шесть шагов, выбрался из соломы и наткнулся ощупью на стену. Пройдя футов двадцать, я почувствовал что-то деревянное; шаря руками, я узнал, что это дверь; обойдя кругом стену, я нашел на противолежащей стороне винные ящики; идя далее, я пришел опять к соломе, на которой лежал. Не было сомнения, что меня положили в старый погреб; но что за погреб, я не мог постичь. Я лег опять на солому, стал думать, но думы эти не могли меня утешить, и я уверился, что нахожусь во власти Мак-Дермота, или Мельхиора, в этом я почти и не сомневался. Но голова моя слишком болела, чтобы я мог долее мыслить, и через полчаса впал в состояние одеревенелости, или в какой-то сон, который попеременно представлял мне лица Мак-Дермота, Катерины, Мельхиора и Флиты. Долго ли я находился в этом положении, не могу сказать, но помню, что я пробудился от огня, который светил мне прямо в глаза. Я вскочил сейчас же и увидел Мельхиора в его цыганском платье, в том, в котором видел его в последний раз

— Так это вам я обязан всем этим? — спросил я.

— Нет, — ответил Мельхиор, — но, служа здесь, я узнал вас, когда вы были принесены без чувств. Я взялся быть тюремщиком, чтобы помочь вам

Я понял, что это была чистая ложь, но, подумав немного, увидел, что лучше на время скрыть свои чувства.

— Чей же это замок, Мельхиор? — спросил я.

— Сэра Генри де Клер.

— Но за что он так жестоко со мной поступает?

— Это я вам могу объяснить: потому что участвую в деле. Помните девочку, которую вы взяли с собой от меня? Она должна быть теперь где-нибудь у вас.

— Да, но это нужно знать лишь вам и никому более.

— Правда, но я должен был ему сказать, где Флита, а от вас узнал только, что она жива и здорова Этим он не удовольствовался, потому что семейные обстоятельства заставляют его взять девочку к себе, и это послужит ей в пользу. Он узнал, что Флита его родственница, и, вероятно, захочет сделать ее своей наследницей.

— Прекрасно, Мельхиор; но зачем же он не писал об этом и не объявил мне своего желания и права над нею как родственника? За что же он со мной так обходится?.. Потом, каким образом узнал он, что девочка у меня? Ответьте, Мельхиор, на эти вопросы, и тогда, если можете, говорите далее.

— Я отвечу сначала на последний. Он узнал имя ваше от меня. Потом случилось, что его знакомый встретил вас на пути в Ирландию. Потом один человек видел вас на постоялом доме и донес об этом. Сэр Генри человек злой, имеющий здесь царскую власть. Он решился захватить вас и держать до тех пор, пока не отдадите ребенка. Вы помните, что не хотели дать ее адреса поверенному. Раздраженный этим, он решился расправиться с вами своим судом.

— Ну, он будет сожалеть о своем поступке со мной, если здесь есть законы.

— Есть законы в Англии, но здесь их очень мало, и те не повредят сэру Генри. Никакой полицейский чиновник не решается приблизиться на расстояние пяти миль к замку, потому что за это он поплатится жизнью, и сэр Генри никогда не выезжает отсюда. Вы в его власти, и все, что он от вас требует, это чтобы вы ему дали адрес ребенка. Этому вы не можете противиться, потому что он ее ближайший родственник. Если вы согласитесь, то я уверен, что сэр Генри за это наградит вас и будет вашим всегдашним другом.

— Надобно подумать, — ответил я. — Я слишком дурно себя чувствую, чтобы долее продолжать разговор.

— Этого-то я и боялся, потому и выпросил с вами свидание.

Мельхиор поставил свечку на пол, вышел и запер двери. Осмотрев окружающие меня предметы, я удостоверился в моих предположениях. Меня посадили в погреб, который давно был без употребления. Мельхиор вскоре возвратился со старухой, которая несла с собой ящик и шайку воды. Она обмыла меня, перевязала раны, потом вышла, оставив ящик.

— Вот вам пища и питье, — сказал он. — Но, мне кажется, лучше исполнить требования сэра Генри, нежели оставаться в этой ужасной яме.

— Положим, хоть и так, Мельхиор, но позвольте мне задать вам несколько вопросов. Как вы сюда попали и где Натте? Каким образом вы так унизились, что, оставив цыган, служите сэру Генри де Клер?

— Несколько слов растолкуют вам это. Я провел буйную молодость, и теперь, говоря откровенно, моя жизнь в его руках. Я не смел не явиться к нему по его требованию, и он теперь держит меня здесь.

— А Натте?

— Она со мной и здорова, хотя не совершенно счастлива в теперешнем ее состоянии; но что делать? Сэр Генри сердит, опасен, неумолим, я не смею его ослушаться. Советую вам, как другу, согласиться на его желание.

— Об этом надобно подумать, — ответил я. — Я не из тех людей, которых легко принудить. Чувства мои к сэру Генри вовсе не миролюбивы, и, сверх того, как мне знать, что Флита родственница его?

— Иафет, больше я ничего не могу сказать вам. Желал бы только, чтобы вы скорее выбрались из его рук.

— В таком случае, можете вы мне помочь?

— Не знаю.

— Значит, вы не тот Мельхиор, которого я прежде знал.

— Мы все подчинены судьбе. Долее я не могу здесь оставаться. В ящике вы найдете даже свечи, если не желаете быть в потемках. Прежде завтрашнего дня, я думаю, мне нельзя будет к вам прийти.

Мельхиор вышел, запер за собой двери, и я предался опять моим думам.

Глава LXVII

Может ли быть, чтобы Мельхиор говорил правду? Немного подумав, я увидел, что все это была ложь, что он сам сэр Генри де Клер, и я нахожусь в его власти. Чем может это кончиться? Сердце мое трепетало, когда я смотрел на место моего заключения.

— Как легко будет меня тут убить, если ему это понадобятся, — подумал я. — Никто не проведает о моей участи.

Я засветил целую свечу чтобы не быть в потемках, когда проснусь. Но, верно, я спал очень долго, потому что, когда проснулся, свечка уже вся сгорела, и я опять был в темноте. Отыскав ящик и пошарив в нем, я нашел трут, высек огня и начал есть кушанье, принесенное старухой, оно было очень вкусно. Вино также было прекрасное. Я положил остатки опять в ящик. Тут дверь отворилась, и в погреб вошел Мельхиор.

— Как вы себя чувствуете сегодня, Иафет?

— Сегодня? — ответил я. — У меня всегда один день и одна ночь.

— Сами виноваты. Обдумали ли вы, что я с вами вчера говорил?

— Да, — ответил я, — я исполню его требование, и если он выпустит меня на свободу и докажет родство его с Флитой, то я ее отдам.

— Вряд ли он согласится на это, потому что в Англии вы можете на него пожаловаться.

— Даю честное слово, что не сделаю этого.

— Он не поверит.

— Следовательно, сэр Генри судит людей по себе, — ответил я.

— Вы не согласитесь на другие условия?

— Нет.

— Я передам ему ваши слова и принесу ответ завтра. Потом Мельхиор принес другой ящик, взял первый и не являлся до следующего дня. Теперь силы во мне опять возобновились. Я хотел сделать что-нибудь решительное, но с чего начать не знал и думал всю ночь. Поутру взялся за ящик; оттого ли, что пил много вина, или от чего другого, но я был в состоянии на все решиться, когда Мельхиор опять вошел.

— Сэр Генри не соглашается на ваши предложения.

— Этого я ожидал.

— Жаль мне вас, очень жаль, — сказал он.

— Мельхиор, — ответил я вставая, — для чего вам играть втемную? Я лучше знаю обстоятельства, нежели вы полагаете, знаю, кто Флита и кто вы.

— В самом деле? — сказал Мельхиор. — Может быть, вы и мне это растолкуете?

— Охотно, — ответил я. — Вы, Мельхиор, — сэр Генри де Клер и наследовали имение от старшего брата, который убился на охоте.

Мельхиор удивился.

— В самом деле? — сказал он. — Пожалуйста, пожалуйста, продолжайте, вы из меня сделали джентльмена.

— Скорее плута, — заметил я.

— Как вам угодно. Не сделаете ли вы какую-нибудь леди из Флиты?

— Да, — ответил я, — она ваша племянница. Мельхиор отскочил назад.

— Я видел вашего поверенного Мак-Дермота, он меня сюда затащил и подверг мою жизнь опасности, сказав, что я сборщик податей.

— Вы мне объявили важные новости. Посмотрим, как их докажете.

— Сейчас, — сказал я, разгоряченный негодованием и вином. — У меня верные доказательства. Я видел ее мать и докажу, что говорю правду; у меня есть цепочка, которую вы украли вместе с ней.

— Цепочка! — вскричал Мельхиор.

— Да, цепочка, которую дала мне жена ваша, когда мы расставались.

— Черт ее возьми! — вскричал Мельхиор.

— Не браните ее, лучше браните черноту ваших поступков, которые теперь обнаружились. Довольно ли я вам сказал, или продолжать далее?

— Пожалуйста.

— Нет, тут придется подвергнуть опасности других, и я более ничего не скажу.

— Во всяком случае, вы себя подвергли опасности, — ответил Мельхиор.

И он поспешно вышел от меня.

Дверь опять была заперта, и я снова остался один.

Теперь я начал опять думать о моей неосторожности. Лицо Мельхиора имело какое-то адское выражение, когда он взглянул на меня последний раз. Оно как будто мне говорило, чтобы я готовился к смерти, и я не ошибся. На следующий день Мельхиор не приходил, на третий тоже, моя провизия почти вышла, но немного вина и воды у меня оставалось. Мысль, что он хочет уморить меня голодом, не выходила у меня из головы. Не оставалось ни малейшей надежды на спасение; у меня не было никакого орудия, ни даже перочинного ножика. Все свечки мои сгорели. Наконец мне пришло в голову, что хотя я и в погребе, но, может быть, услышат мой голос, и я решился прибегнуть к этому средству. Я подошел к углу погреба и начал кричать во все горло:

«Разбой! Разбой! » — и продолжал это до тех пор, пока не впал в совершенное изнеможение. (Впоследствии я узнал, что крик этот был причиной того, что Мельхиор не уморил меня голодом). Но через полчаса я опять повторял: «Разбой! Разбой! » Крики эти услышали люди и сказали Мельхиору, что кто-то кричит ужасным образом в погребе. Эту ночь и все последующие я повторял то же, но теперь уже совершенно ослаб, потому что сидел два дня без пищи. Вино и вода — все вышло. Я ходил по погребу с разинутым ртом и головой, горячей, как уголь, но мне вдруг послышалось, что кто-то приближался.

— Все пропало для меня на этом свете! — вскричал я. — Я никогда не найду отца. Идите, разбойники, кончайте ваше дело, но только скорее.

Двое человек подошли ко мне в молчании. Передний поставил на землю фонарь и поднял обеими руками молот. В то же время шедший за ним также поднял оружие, и первый упал на землю мертвый.

Глава LXVIII

— Тише, — сказал голос, который я сейчас же узнал, хотя лицо было совершенно переменено. Это был Тимофей. — Тише, Иафет, — повторил он, — опасность и теперь еще велика, но я или спасу вас, или вместе с вами умру. Возьмите молот. Мельхиор ждет у входа.

Тимофей поставил фонарь за винные ящики для того, чтобы в погребе было темнее, повел меня к двери и шепнул:

— Когда он войдет сюда, то мы его запрем. Мельхиор вскоре явился и, пройдя мимо меня, спросил Тимофея, все ли кончено.

Одним ударом я положил его на землю.

— Теперь пойдем, — сказал Тимофей.

— Погоди, я его оставлю на моем месте, пусть он попробует, каково умирать с голоду.

Я толкнул Мельхиора и запер дверь. Выбравшись из душного погреба, мы отправились по дороге, ведущей из замка, по которой он пришел с товарищем.

— Лошади в двух шагах отсюда, — сказал Тимофей, — потому что решено было уехать из замка, только что убьют вас.

Тогда только что стемнело. Сев на лошадей, мы поскакали во весь дух и ехали по большой знакомой мне дороге. Наконец мы остановились у Мак-Шен, потому что я так устал, что далее не мог ехать. Нам необходима была самая крайняя осторожность; ночь была лунная, а потому, въезжая в город, или, лучше сказать, в деревню, мы свернули с большой дороги, так что остановились за домом Мак-Шен. Я подошел к пустой комнате, где прежде сидел, обреченный на смерть, и постучал в нее потихоньку. Никто не ответил, Наконец вышла Катерина.

— Могу ли я войти в ваш дом, Катерина? Я чуть не умер от усталости и изнеможения, — сказал я.

— Можно, — ответила она, — но я отворю заднюю дверь. У нас теперь никого нет, это время для них слишком еще раннее.

Когда я вошел с Тимофеем, то упал без чувств, и только что пришел в себя, Мак-Шен свела меня наверх. Вскоре я был в состоянии подкрепиться пищей. Я рассказал Мак-Шен и Катерине, что со мной случилось, и это их очень удивило.

— Вы лучше сделаете, если подождете здесь, пока стемнеет, — сказала Мак-Шен. — Теперь девять часов, а до одиннадцати народ еще будет ходить. Между тем я накормлю ваших лошадей, и в пяти милях отсюда вы будете безопасны.

Совет был слишком хорош, чтобы ему не последовать, и я был рад, что его благоразумие согласовалось с моими желаниями. Я заснул, и добрая хозяйка разбудила меня в пору, сказав, что время ехать. Катерина гоже пришла ко мне и просила, как она изъяснялась, одной милости от меня. «И надеюсь, что вы мне не откажете», — говорила девушка.

— Катерина, ты все можешь от меня требовать, и если это только возможно, то я непременно сделаю.

— Вы видели, сэр, что я заглушила свои чувства для вас, сделайте то же и для меня. Я не могу перенести мысли, что один, хотя самых дурных правил человек, из фамилии, воспитывавшей меня, умрет так ужасно, не покаясь. Дайте мне ключ, чтобы выпустить сэра Генри де Клер, когда вы будете в безопасности. Я знаю, что он не заслуживает вашего сострадания, но ужасно умереть такой смертью и столько нагрешив.

— Катерина, я сдержу свое слово, и вот тебе ключ. Снеси его завтра к леди де Клер и скажи ей, что его посылает ей Иафет Ньюланд.

— Бог да благословит вас за это.

— Прощайте, — сказала Мак-Шен, — вам нельзя более терять времени. — Затем обняла меня и поцеловала.

Мы сели на коней.

В продолжение шести миль мы беспрестанно погоняли лошадей, но тут, видя себя в безопасности, дали им отдохнуть.

Во всю дорогу я ничего не говорил, будучи еще весьма слаб. Когда приехали на станцию, то все спали, но мы, стуча изо всей силы в ворога, разбудили хозяина и, поставив лошадей в конюшню, легли спать на постель, которая, по счастью, не была еще занята.

Хотя все было очень дурно на этом постоялом дворе, но я не помню, чтобы спал когда-нибудь покойнее, и проснулся на другой день совершенно свежий. На следующий день я сказал, что хочу ехать в Дублин, и спросил Тимофея, что нам делать с лошадьми.

— Они из замка, — ответил он.

— Ну, так пускай они и отправляются опять в замок. Я ничего не хочу брать оттуда.

Мы сказали хозяину, что лошадей надобно возвратить и что человек, который их отведет, получит награждение за труды. Тогда мне пришло в голову написать Мельхиору, или иначе сэру Генри Не знаю почему, злость моя совершенно исчезла, и я никак не хотел предать его суду, но вместе с тем хотел постращать и написал ему следующую записку.

«Сэр Генри!

Посылаю вам лошадей с благодарностью, потому что они способствовали нам выбраться из ваших когтей; репутация и жизнь ваша совершенно в моей власти, и я отомщу вам. Преступление ваше будет доказано Тимофеем, которого вы хотели сделать моим убийцей. Вы не избегнете приговора законов, а потому и ожидайте, что с вами поступят так нехорошо, как только можно. Я не намерен избавлять вас от унизительного наказания, которое вы заслужили своими преступлениями.

Иафет Ньюланд».

Запечатав письмо, я отдал его мальчику, который должен был отвести лошадей. Мы позавтракали и отправились в почтовой коляске в Дублин, куда и приехали поздно вечером. Во время нашего путешествия Тимофей рассказал все, что с ним случилось, и каким образом он мне смог помочь.

— Если вы помните, Иафет, письмо, которое я вам писал, то знаете, что цыган имел намерение увезти девочку из пансиона. В моем последнем письме я извещал вас, что он успел завести знакомство в Бентфортском пансионе. Но это письмо не могло вас застать, потому что было написано в тот день, в который вы выехали из Лондона. Цыган, которого я знал под именем Виля, спросил меня, какую фамилию дали вы девочке, я ответил: «Смит», — думая, что в большом пансионе непременно должно быть если не две-три, то, по крайней мере, одна девочка этой фамилии, потому он и спросил у служанок, которым часто давал деньги и делал подарки, нет ли у них мисс Смит. Ему ответили, что у них две, одной шестнадцать лет, а другой — двенадцать, и младшая из них была избрана. Виль, видевший прежде мою ливрею, заказал такую же точно, чтобы в ней ехать в Бентфорт за девочкой, требуя ее от вашего имени, и сказал, что вы при смерти.

Но прежде, нежели он привел этот план в исполнение, он написал Мельхиору, спрашивая у него приказания, куда везти девочку, если получит ее из пансиона. Вскоре Мельхиор ему ответил, и я таким путем узнал, что вы в Ирландии, а может быть, были им уже и захвачены, потому что я не знаю, долго ли вы там сидели. Он велел Вилю сейчас же ехать к нему и писал, что ему хорошо заплатят за работу. Между тем цыган так со мною подружился, что ничего от меня не скрывал и показал Мельхиорово письмо. Я спросил его, что он хочет этим сказать. Цыган ответил, что, верно, надобно кого-нибудь отправить на тот свет.

Мне пришло в голову, что, может быть, дело идет о вас, потому я и заявил желание с ним ехать. Он сначала не соглашался, но наконец я сумел его уговорить. Мы приехали в замок. Виль пошел к Мельхиору, и тот объявил ему, чего он от него требует. Виль сказал ему, что у него есть товарищ, который может быть полезным и за которого он отвечает, как за себя. Мельхиор послал за мной, и я, признаюсь, боялся, чтобы он не узнал меня; но краска на лице скрыла мои прежние черты, сверх того, я надел еще парик из светлых волос. Мельхиор задал мне несколько вопросов, на которые я отвечал с уверенностью, и он остался доволен мною. Награда состояла из двухсот фунтов, и нам были приготовлены лошади, чтобы уехать из замка прежде, нежели кто-нибудь нас увидит; остальное вы сами хорошо знаете. Я прежде, нежели должен был убить плута, хотел увериться, вы ли это. Только что фонарь осветил погреб, я сейчас же вас узнал, голосваш еще более меня в этом уверил. Слава Богу, Иафет, что и я нашел случай быть вам полезным.

— Тимофей, ты достаточно меня знаешь, чтобы быть уверенным, что я никогда этого не забуду. Но теперь надобно найти завещание покойного сэра Вильяма, которое мы можем прочитать за шиллинг, и тогда узнаем причину, почему Мельхиор так действовал. Но для меня это до сих пор непонятно.

В это время мне принесли мой чемодан.

— Посмотри, — сказал я Тимофею, — нет ли в нем какой-нибудь записки.

Выбросив все веши из чемодана, он нашел внизу записку, писанную рукою Катерины. Она заключала в себе следующее:

«Говорят, что в замке творятся ужасы, что сэр Генри застрелился или зарезался, не знаю наверно. Мак-Дермот недавно проехал мимо нас; он торопился куда-то и не сказал ничего. Коли узнаю, то извещу вас обо всех подробностях. На следующее утро после того, как вы уехали от нас, я отнесла ключ леди де Клер; она была очень испугана, не зная, куда девался сэр Генри. Сначала они хотели было меня задержать, найдя Мельхиора в погребе с мертвым человеком, но после опять отпустили, строго приказав мне молчать. Когда привели лошадей, то сэр Генри застрелился. Я хотела идти в замок, но Мак-Дермот не велел никого пускать.

Вам преданная Катерина Мак-Шен».

— Вот новости, — сказал я, подавая письмо Тимофею. — Это, верно, угрозы моего послания понудили его к такому сумасшествию.

— Вероятно, — ответил Тимофей, — но это самое лучшее, что он только мог сделать.

— Не за этим я писал свое письмо, — сказал я.

Глава LXIX

На следующий день в газетах было напечатано, что сэр Генри де Клер лишил себя жизни. Никто не знал Причины, потому что это было следствие полученного от меня письма. Катерина Мак-Шен также написала мне об этом, прибавляя, что мать ее была на похоронах.

Только что я в состоянии был выйти, как пошел прочитать завещание сэра Вильяма. Оно было очень коротко; покойник оставил все имение жене, исключая незначительные суммы, которые он назначил другим. Впрочем, после я узнал, что лишь небольшая часть имения была отдана, остальное должно было принадлежать наследнику и даже старшей наследнице, если не. будет мужчины в их роде, с тем, однако ж, что когда она выйдет замуж, то муж ее должен принять фамилию де Клер. Тут и открылся секрет, почему Мельхиор украл братниного ребенка. Довольный этим открытием, я решился возвратиться в Англию, найти вдову де Клер и вверить производство всего дела Мастер гону. К счастью, у Тимофея было достаточно денег, чтобы заплатить за все издержки, иначе мне надобно было бы ждать, пока не пришлют, потому что капитал мой я весь истратил еще прежде приезда в Дублин. Впрочем, мы счастливо доехали до дому, где я нашел Гаркура, который очень обо мне беспокоился. На другой день я пошел к моему приятелю законоведу и рассказал ему все, что со мной случилось.

— Прекрасно сделано, Ньюланд, — сказал он, когда я окончил свою историю. — Бьюсь об заклад, что вы найдете вашего отца. Если впредь будете таким образом продолжать ваши розыски, то жизнь ваша сделается очень занимательна.

Хотя я был доволен, что открыл родство Флиты, и желал с нетерпением его объявить, но ждал, пока дело совершенно не уладится. Мастертон скоро узнал, где живет вдова леди Клер, и я с ним отправился к ней в Ричмонд.

Нас ввели в гостиную, и, к моему удовольствию, я увидел, что это была та прелестная женщина, у которой я видел золотые серьги с кораллами такой же работы, как и цепочка Флиты. Я подумал, что лучше предоставить начать разговор Мастертону.

— Миледи, вы вдова покойного сэра Вильяма де Клер?

Дама поклонилась.

— Извините меня, миледи, если я вам задам несколько вопросов, которые в других обстоятельствах могут показаться странными. Слышали ли вы о смерти брата вашего мужа, сэра Генри де Клер?

— Нет, я этого не знала. Я редко читаю газеты и Давно уже не писала в Ирландию. Позвольте узнать, что было причиной его смерти?

— Он сам себя лишил жизни. Леди де Клер закрыла лицо руками.

— Боже мой, прости его прегрешения, — сказала она тихим голосом.

— Хорошо ли жили между собой ваш супруг и покойный сэр Генри? Это необходимо знать.

— Не слишком хорошо, сэр. Последние годы они нигде не встречались, не говорили, и мы не знали, куда сэр Генри пропал.

— Были ли какие-нибудь причины на это?

— О, много было причин, но сэр Генри не мог жаловаться ни на что; с ним всегда были очень хороши до… — леди де Клер остановилась, — до тех пор, пока не наступили некоторые обстоятельства, когда он очень дурно поступил. Мы после узнали, что сэр Генри промотал небольшое имение, которое оставил ему отец. Старший брат делал ему беспрестанно вспоможения, пока он не вздумал обольстить госпожу де Клер. После чего он был удален, и ссора между братьями продолжалась.

— Теперь, миледи, мне надобно обратиться к очень неприятному для вас предмету. У вас была дочь?

— Да, — ответила дама, тяжко вздохнув.

— Каким образом вы ее лишились? Но будьте уверены, что я задаю эти вопросы не иначе, как имея на это важные причины.

— Она играла в саду; кормилица, бывшая с нею, побежала в дом взять платок, думая, что погода слишком холодна. Когда кормилица воротилась, то ребенка уже не было. — Сказав это, леди де Клер заплакала.

— Где вы ее потом отыскали?

— Через три недели тело ее нашли в пруду с четверть версты от этого места.

— Но искала ли ее кормилица, когда увидела, что в саду ее не было?

— Она сейчас же побежала к тому месту, где ее оставила, но все поиски были тщетны.

— Давно ли это случилось?

— Вот уже девять лет.

— Каких лет тогда была девочка?

— Ей было лет шесть.

— Ньюланд, вы можете теперь рассказать леди де Клер остальное.

— Нет ли у вас серег, сделанных из кораллов с золотом, очень замечательной работы? — спросил я ее.

— Есть, сэр, — ответила она с удивлением.

— Не было ли у вас цепочки такой же работы? Потрудитесь посмотреть на эту. — И я подал ей цепочку.

— Боже мой, это та самая цепочка! Она была на шее моей бедной Сецилии, когда она утонула, но ее не нашли с телом. Как она попала к вам? Сперва я думала, что ее похитили из-за этой цепочки, которая была тяжеловесна и дорого стоила. Притом, тогда были в околотке цыгане, и я подозревала их. Но сэр Вильям говорил, что, верно, когда она билась в воде, то цепочка свалилась с шеи. Теперь вы приехали возвратить эту несчастную цепочку?

— Нет, миледи, не для одного этого. Не было ли у вас еще двух серых лошадей?

— Были.

— Не было ли вишневого дерева в саду?

— Было, — ответила удивленная дама.

— Сделайте одолжение, потрудитесь описать наружность девочки, когда она пропала.

— Она была… но все матери пристрастны… она была прехорошенькая маленькая девочка…

— Со светлыми волосами?

— Да, сэр. Но зачем все эти вопросы? Верно, вы спрашиваете недаром? — сказала она торопливо. — Скажите мне, зачем эти вопросы?

— Затем, сударыня, — ответил Мастертон, — что мы имеем некоторые надежды, что ваша дочь не утонула.

Леди де Клер осталась неподвижна. Она не могла дышать, и глаза ее блистали каким-то исступлением, но потом она сказала:

— Неужели моя дочь не утонула? О, Боже мой! Моя голова!.. — И она упала без чувств.

— Я слишком поторопился, — сказал Мастертон, — но радость не убивает людей. Позвоните, Иафет.

Глава L

Через несколько минут леди де Клер была в состоянии уже выслушать нас. Только что мы закончили, она непременно хотела ехать в пансион к Флите, чтобы узнать свою дочь по признакам, известным только матери или кормилице, если это нужно было. Невозможно было оставить ее в этой неизвестности. Мастертон согласился, и мы поехали к Флите, куда и прибыли к вечеру.

— Теперь позвольте, господа, мне остаться одной о ребенком, — сказала она.

Леди де Клер была в таком волнении, что ее нужно было вести. Мы посадили ее в кресло и сейчас же пошли за Флитой, которая, увидев меня, как я проходил мимо, выбежала ко мне навстречу и бросилась в объятия.

— Погоди, дорогая Флита, — сказал я, — сюда приехала дама, которая хочет тебя видеть.

— Дама, Иафет?

— Да, Флита, но войди в комнату.

Флита исполнила, что я ей сказал, и через минуту мы услышали крик. Флита поспешно отворила дверь и закричала:

— Поскорее, поскорее, с дамой сделалось дурно! Мы вбежали в комнату и нашли леди де Клер на полу, некоторое время мы не могли ее привести в чувство.

Но только что она пришла в себя, то, упав на колени, начала молиться Богу, и потом, протянув руки к

Флите, сказала ей:

— Дочь моя, милая дочь моя! Ты ли это? Да, это ты! Слезы полились на шею Флите и облегчили страждующую мать; мы оставили их одних. Старый Мастер-тон сказал мне, когда мы сели в другой комнате:

— Право, Иафет, вы вполне достойны найти вашего отца.

Через час леди де Клер просила нас к себе. Флита бросилась мне на шею вся в слезах, а леди де Клер извинялась перед Мастертоном, что так долго заставила себя ждать.

— Вы обязаны всем вашим теперешним счастьем мистеру Ньюланду, сударыня. Если вы позволите, то я теперь же уйду и завтра явлюсь к вам.

— Не стану вас задерживать, мистер Мастертон; но мистер Ньюланд, я думаю, пожалует с нами ко мне. Мне многое нужно будет у него спросить.

Я остался, а Мастертон отправился в город. Я пошел за экипажем, пока Флита укладывала свой гардероб. Через полчаса мы выехали и уже после полуночи приехали в Ричмонд. В продолжение нашего путешествия я рассказал все подробности о Флите. Мы все с невыразимым чувством удовольствия пожелали друг другу покойного сна. Доброта Флиты и тон, с которым она сказала, прощаясь со мной: «Бог да благословит вас, мистер Ньюланд», — вызвали слезы на мои глаза.

На следующее утро я завтракал один. Леди де Клер и ее дочь оставались у себя наверху. Уже было часов около двенадцати, когда они сошли в общую комнату, и обе казались совершенно счастливы. Тут я невольно подумал: «Скоро ли судьба наградит меня подобной участью, скоро ль я найду отца моего? » Брови мои нахмурились, и я задумался. Когда леди де Клер просила меня ей сказать, кому они с дочерью были вечно обязаны, то тут надобно было снова рассказать мою историю, которую и Сецилия (так я буду теперь называть Флиту) также совершенно не знала, как и ее мать.

Я только что закончил рассказывать мое избавление из замка, как приехал Мастертон. Он вошел, поклонился леди де Клер, и подал мне письмо, сказав, что получил его сейчас только из Ирландии.

— Письмо это от Катерины Мак-Шен, сэр, — ответил я, распечатав его. В нем находилось еще другое. Я поспешно прочитал оба, и последнее передаю моим читателям. Оно было от Натте, или леди де Клер. Она писала:

«Иафет Ньюланд!

Флита — дочь сэра Вильяма де Клер. Муж мой дорого заплатил за свой глупый и злой поступок, в котором я никогда не была участницей.

Вам преданная Натте»,

Письмо Катерины заключало самые странные новости. Леди де Клер после похорон мужа позвала поверенного, сделала нужные распоряжения, отослала служителей и потом сама исчезла, но куда, никто не знал; говорили, что видели, как женщина, очень похожая на нее, отправилась с цыганами куда-то к югу. Я передал оба письма леди де Клер и Мастертону.

— Бедная леди де Клер! — сказала мать Сецилии.

— Натте никогда не расстанется с цыганами, — говорила девушка спокойно.

— Ты права, Сецилия, — сказал я, — она будет счастливее с цыганами, которыми повелевает, как царица, нежели в замке.

Мастертон дал свои советы, каким образом поступить, чтобы наследники не наделали каких-нибудь хлопот. Леди де Клер уполномочила его вести это дело.

— Мистер Ньюланд, надеюсь, что вы нас будете считать вашими всегдашними друзьями. Я столько вам обязана, что никогда не буду в состоянии отплатить этого…

Но я вам должна также и в денежном отношении. Если позволите, то я готова возвратить все израсходованное вами…

— Когда бы мне нужно было, я бы у вас попросил. Но теперь, леди де Клер, не огорчайте меня этим предложением, у меня и без того немного веселья, если исключить ваше и вашей дочери счастье.

— Леди де Клер, не мучьте моего protege. Вы не знаете, как он чувствителен, — сказал Мастертон. — Позвольте нам теперь с вами проститься.

— Вы скоро возвратитесь? — сказала Сецилия, глядя мне в глаза.

— У вас есть мать, Сецилия, чего вам более, а я — ничто, я — безродный.

Сецилия заплакала, я поцеловал ее, и мы с Мастертоном вышли.

Глава LI

Как это было странно. Теперь, когда я почти достиг исполнения моих желаний (исключая моего родства), я чувствовал себя более несчастным, нежели когда-нибудь, и, действительно, это так и было. Я не мог отвечать Мастертону во время нашего путешествия в город, и когда приехал домой, то заперся в комнате и горько почувствовал свое одиночество. Я совсем не завидовал счастью Сецилии; напротив того, я бы в состоянии был пожертвовать для нее жизнью, чтобы только, любуясь ею, говорить себе: «Она моя, моими заботами взлелеяна под кровом неба, моими ласками приучена в братской привязанности, я не разлучусь с нею». Теперь же она нашла своих родителей, стала выше моего состояния и оставила меня одиноким. Я не помню, чтобы я был когда-нибудь так грустен и печален, как после этой развязки, которая доставила такое счастье другим и которую я сам искал и достиг, подвергаясь явной опасности. Бог свидетель, что это не было чувство зависти, хотя мне казалось, что весь свет был счастлив, исключая меня. Но я еще не достиг конца моих невзгод.

Когда я отправлялся в Ирландию, меня все еще считали за богатого молодого человека. Теперь я согласился на желание Мастертона и просил Гаркура огласить повсюду настоящее мое положение. Такого рода новости распространяются, как пламя. Было, может быть, слишком много таких людей, с которыми я обходился с некоторой гордостью, пользуясь протекцией майора Карбонеля и славой богатого человека. Эти-то люди теперь были рады узнать такую новость и распространить ее где только могли. Мой обман, как им угодно было называть это, был предметом разговора во всех обществах, и туча негодования обрушилась на меня со всех возрастов и состояний и преимущественно от вдов, которые нередко мне намекали на своих дочерей. Мне, вероятно, не нужно говорить, что более прочих против меня вооружилась леди Мельстром, которая чуть не уморила своих лошадей, переезжая от одного знакомого к другому и рассказывая о моей неслыханной дерзости — обмане своих ближних. Гаркур, который согласился жить со мной, Гаркур, который выхвалял мое великодушие, когда я открыл ему мою тайну, даже сам Гаркур отстал от меня и через две недели после моего приезда сказал, что он не находит новую свою квартиру столь удобной, как прежняя, и что опять хочет переехать на старое место. Он дружески со мной простился, но я заметил, когда мы встречались на улице, что он отворачивался в другую сторону, чтобы мне не кланяться, и, наконец, начал меня насилу узнавать. Довольный тем, что он сам не кланялся, я тоже перестал. Он только следовал примеру других. Так было велико ожесточение против меня тех, которые недавно готовы были отдать за меня своих дочерей и сестер, что если видели какого-нибудь молодого человека со мной, то сейчас его исключали из круга своих знакомых. Это решило мою участь, и я был всегда один. Некоторое время гордость моя еще меня поддерживала, и я платил за презрением, но это не могло долго продолжаться. Несмотря на это, лорд Виндермир все еще мне покровительствовал и очень часто приглашал обедать к себе; но и там меня терпели из одной только вежливости, и лишь эта учтивость была преградой к нашей ссоре. Мастертон, к которому я часто ходил, ободрял меня своими советами, но человек должен быть более, нежели смертный, чтобы перенести злость всего света. Бедный Тимофей, который чаще, нежели кто-нибудь, видел мое несчастие, утешал меня, но тщетно. «Вот, — думал я, — награда за правду и честность». Истинная добродетель заключает возмездие в самой себе, потому что она никогда не получает другого. До тех пор, пока я скрывался под маской, свет любил меня и льстил мне. Теперь, когда я сбросил с себя эту маску и явился в истинном моем виде — я несчастное, презренное существо. Да, но это не собственная ли моя вина? Не моим ли собственным обманом навлек я это на себя? Маску мою сбросил ли я, или кто другой, но все-таки я обманывал, и теперь наказан за это. Что за дело свету, что я возвратился к правде, но я обманывал его, и никакое раскаяние не уничтожит мести. Я видел, действительно, что все было против меня, и эти мысли делали меня еще несчастнее. За мой обман я был наказан и не знаю, буду ли я когда-нибудь вознагражден за мое возвращение к правде; но я знал, что для большей части людей вознаграждение — неприятный долг, которого бы они никогда не заплатили.

Однажды я спросил у Мастертона, нельзя ли узнать о моем происхождении из пакета, оставленного Кофагусом.

— Я думал об этом, любезный Ньюланд, — сказал он, — и желал бы вам дать некоторые надежды, но не могу. Теперь, когда вы успели узнать родство Флиты, воображение ваше находится в таком настроении, что самая ничтожная догадка заставляет уже вас принимать ее за неопровергаемую истину. Ну, предположим, что кто-нибудь и действительно спрашивал о вас в воспитательном доме и что фамилия его Дербенон. Но как вы из этого вывели сейчас, что это де Беньон, этого я не могу постичь. Во-первых, могло быть множество других особ, которые вас спрашивали, и притом, вряд ли кто-нибудь из них написал бы настоящую свою фамилию. Но потолкуем еще об этом. Вы знаете, что один брат не женат, и некоторые бумаги, принадлежащие ему, находятся у женщины, готовой умереть; но на этом пустом основании что можно заключить? Что человек, которого все знали неженатым, должен быть, напротив, женат, потому что, говорят, вы родились от законного брака… И так как есть пакет от кого-то, назначенный ему, го вы и полагаете, что в этом пакете заключается что-нибудь о вас. Посмотрите, как далеко завлекло вас воображение.

Я не мог не сознаться, что доводы Мастертона совершенно уничтожили все, что я создал в моем воображении.

— Вы правы, сэр, — сказал я мрачно. — Как бы я желал умереть!

— Никогда не говорите этого при мне, Ньюланд, — сказал старик сердито, — если не хотите потерять моего уважения.

— Извините меня, сэр, но я совершенно несчастлив, изгнанный из общества. У меня нет ни родителей, ни родных. Одинокому существу, как мне, трудно жить; и чего мне желать?

— Ньюланд, вам еще нет двадцати трех лет, — ответил Мастертон, — и вы уже имели двух истинных друзей, оба они сильны, каждый в своем роде, то есть лорд Виндермир и я, и вы уже успели двух сделать счастливыми. Поверьте мне, что этим вы много уже сделали для своих лет. Вам еще много остается жить; живите, чтобы еще более нажить друзей, лучшую репутацию и чтобы делать добро. Чтобы быть благодарным за добро, надобно перенесть с твердостью испытания. Вам еще остается узнать, где искать настоящее счастье. Если вы в таком неприятном расположении духа, сходите к леди де Клер и посмотрите на нее и на ее дочь, и когда вспомните, что вы это все сделали, тогда уверуете, что не напрасно живете.

Чувства мои были в слишком большом волнении, и я не в состоянии был говорить.

— Когда видели вы их в последний раз? — продолжал Мастертон.

— Я ни разу не был у них с тех пор, как с вами вместе заезжал к ним.

— Как! Вот уже почти два месяца, и вы у них не были! Вы дурно делаете, Иафет. Они будут обижены вашим невниманием. Писали ли вы, по крайней мере, им, или не слыхали ли чего-нибудь о них?

— Я от них получил одно или два приглашения, и так как не был тогда в расположении духа, то не воспользовался этой учтивостью!

— Учтивостью!.. Вы виноваты, Иафет, кругом виноваты. Вы совершенно упали духом, иначе вы бы, верно, этого не сделали. Я думал, что вы лучшего, твердого характера, но кажется, что вы только плывете по ветру, а против него ничего не можете сделать. Потому что вас не хвалят и не льстят вам, вы поссорились со всем светом; не правда ли?

— Может быть, вы и правы, мистер Мастертон.

— Я знаю, что я прав, а вы неправы. И теперь я серьезно на вас рассержусь, если вы не съездите к леди де Клер и ее дочери как можно скорее.

— Я исполню ваше приказание, мистер Мастертон.

— Мое желание, а не приказание. Приходите ко мне, Иафет, когда возвратитесь от них. Пора перестать лениться. Вспомните, что вам снова надобно начинать жить в свете и что до сих пор вы шли фальшивым путем. Вам надобно приучаться к труду и научиться верить в Бога и добрую совесть. Мы долго говорили о вас с лордом Виндермиром, и когда вы придете ко мне, то я расскажу, что мы намерены для вас сделать.

Глава LII

Я ушел и, успокоившись немного, на другой день отправился к леди де Клер. Она приняла меня как родного, а Сецилия обрадовалась, как будто видела во мне своего брата; но они заметили мою грусть и, побранив меня, что я так долго к ним не являлся, спросили причину моей печали. Так как между мной и леди де Клер не было никаких секретов, то я был рад сообщить им мое горе.

Лорд Виндермир не имел ничего общего со мной ни по летам, ни по званию. Мастертона занимала одна материальная сторона, а Тимофей, хотя и был добр, но ему чужды были мои понятия, и притом, все они были мужчины.

Ласковое, приветливое утешение женщины было для меня чудным облегчением от горя. Пробыв у леди де Клер три дня, я расстался с ними в гораздо лучшем расположении духа и пошел к Мастертону, который сказал мне, что лорд Виндермир хочет доставить мне место или в военной, или в гражданской службе, или, если я желаю, то могу учиться правоведению у Мастертона. Если же ни одно из этих предложений не нравится мне, то я могу объявить лорду собственное желание, и он сделает все, что только в состоянии будет сделать

— Теперь, Иафет, ступайте домой и подумайте хорошенько об этом, и когда решитесь на что-нибудь, то дайте мне знать.

Я поблагодарил Мастертона и просил передать мою признательность лорду Виндермиру. Возвращаясь домой, я встретил одного капитана, Акинсона, который пользовался не самой лучшей репутацией и которого я, по совету Карбонеля, держал от себя на благородной дистанции. У него было некогда большое состояние и, лишившись его разными обманами, он, как это часто случается, принялся сам надувать других. Приятная наружность доставила ему вход в лучшее общество. А слава известного дуэлянта (он застрелил трех или четырех человек) заставила всех быть с ним вежливыми, потому что за всякую двусмысленность на свой счет он вызывал на дуэль. '

— Любезный Ньюланд, — сказал он мне, подавая руку, — я слышал о вашем несчастья, и некоторые слишком вольно об этом рассуждали. Я очень рад вам сказать, что сейчас же остановил эти толки, сказав, что почитаю это за личную обиду.

Три месяца тому назад я бы очень учтиво поклонился капитану Акинсону и пошел бы далее, но теперь, когда чувства мои переменились, я взял его руку и пожал дружески.

— Я очень вам благодарен, капитан. В этом свете гораздо более людей, склонных к злословию, нежели к защите.

— И всегда так будет. Я помню, как меня принимали, когда я вступал в свет богатым молодым человеком, и потом как от меня бегали, когда карманы мои опустели. Я понимаю теперь, отчего со мною учтивы, и знаю цену этим учтивостям. Не угодно ли вам взять меня под руку; нам, кажется, идти одной дорогой.

Я не мог отказаться и покраснел, чувствуя, что это далеко не поможет моей репутации, если меня увидят с ним. Но хотя моя репутация и страдала, зато я знал, что никто не осмелится грубить мне; и та же причина, которая побуждает всех быть с ним учтивыми, заставит и со мною хорошо обходиться. «Быть посему, — думал я, — я силой принужу их быть со мною учтивыми».

Мы шли по Бонд-Стриту и встретили молодого человека, который совершенно раззнакомился со мною, хотя прежде и был короток.

— Здравствуйте, мистер Оксбери, — сказал Акинсон, идя ему навстречу.

— Здравствуйте, капитан Акинсон, — ответил Оксбери.

— А я думал, что вы знакомы с моим другом мистером Ньюландом, — заметил Акинсон сердито.

— Ах, в самом деле, я и забыл совсем, извините меня. Здравствуйте, мистер Ньюланд. Вы, кажется, надолго уезжали от нас? Не были ли вы вчера у леди Мельстром?

— Нет, — ответил я, — и думаю, что никогда вы меня там не увидите. Если вы встретитесь с нею, то спросите ее, не делалась ли с ней еще истерика.

— С большим удовольствием передам ваши слова. Прощайте, мистер Ньюланд.

Мы еще встретили одного или двух таких же господ, и Акинсон ко всем адресовался с тем же вопросом. Наконец, когда уже мы подходили к моему дому, то встретили Гаркура. Гаркур сейчас нас заметил и низко поклонился, когда поравнялся с нами. Поклон этот в один прием отвешен был для нас обоих.

— Извините, Гаркур, я вас остановлю. Не знаете ли, как идут пари на бегах в Вестрис?

— Мне говорили, капитан Акинсон, но я, право, забыл.

— Кажется, у вас память очень тупа, потому что вы также забыли и вашего прежнего приятеля мистера Ньюланда.

— Извините, мистер Ньюланд.

— Вам не для чего извиняться, — прервал я, — потому что, говоря откровенно, я слишком вас презираю, чтобы быть с вами знакомым. Вы сделаете мне большое одолжение, если, встретившись со мною, не дотронетесь до шляпы.

Гаркур покраснел и отступил назад…

— Это вы мне говорите, мистер Ньюланд?..

— Я, и тут нечего удивляться. Вы вполне это заслужили, спросите собственную вашу совесть. Но оставьте нас, сэр.

Мы пошли далее с капитаном Акинсоном.

— Вы хорошо сделали, Ньюланд, — сказал Акинсон. — Он не может спустить вам этой обиды, потому что я все слышал; итак, дуэль необходима. Вы, наверно, не откажетесь от нее, это будет вам чрезвычайно полезно.

— Никак не откажусь, — ответил я, — потому что Гаркур более всех заслужил наказание за его поведение. Пойдемте со мной, капитан Акинсон, и если вы ни к кому не приглашены, то отобедайте у меня.

Разговор наш за обедом был несвязен, но после первой бутылки Акинсон сделался откровеннее. История его была живым повторением жизни майора Карбоне-ля. Она показывала, что люди, разоренные светом, часто прибегают ко всем дурным средствам. Разница же заключалась в том, что репутация майора осталась невредима, между тем как его давно уже была замарана. Только что мы окончили бутылку вина, и я получил записку от Гаркура, в которой он писал, что пришлет завтра своего приятеля объясниться со мною о моем с ним поведении. Я передал ее Акинсону.

— К вашим услугам, — ответил капитан, — если не имеете другого знакомого, которого бы предпочли мне.

— Благодарю вас, капитан, я не могу найти лучше-1 го посредника.

— Ну, так и кончено. Теперь, куда мы отправимся?

— Куда вам угодно?

— Я хочу попытаться, не выиграю ли что-нибудь. Не хотите ли пойти со мной? Вы можете не играть, а будете только смотреть, и, вероятно, вас это развлечет немного.

Я был очень рад каким бы то ни было образом отделаться от моих мрачных мыслей и потому сейчас же согласился на его предложение. Через несколько минут мы были уже перед столами, покрытыми золотом и ассигнациями. Акинсон сперва не садился играть, но следил только за картами. Через полчаса он стал играть, и ему повезло. Глядя на него, я не мог удержаться, сам начал играть, и мы оба выиграли.

— Теперь довольно, — сказал он, загребая деньги. — Нам нечего более испытывать счастье.

Я сделал то же, и мы вскоре вышли из игорного дома.

— Я с вами вместе пойду, Ньюланд. Заметьте, никогда не должно выходить одному из игорного дома, особенно после выигрыша.

Совет капитана был весьма справедлив. Я для большей осторожности просил его опять к себе. Когда мы были уже дома и сидели за стаканом вина, я спросил его, всегда ли он счастлив.

— Не всегда, — ответил он, — но в продолжение года я достаточно выигрываю для того, чтобы содержать себя.

— Существуют ли какие-нибудь правила в игре? Я видел, как некоторые выжидают и потом ставят куши.

— Красное и черное, я полагаю, самая лучшая игра, — ответил Акинсон. — Если бы человек играл целый год без остановки, то, наверно бы, совсем сбился с круга своих правил. Все правила не что иное, как пустяки. Но не надобно заигрываться.

— Заигрываться?

— Да, не нужно увлекаться игрою, иначе вы проиграете. Надобно иметь твердость духа, которую не многие имеют. Без нее вы совсем проиграетесь.

— Но вы говорите, что остаетесь в выигрыше. Разве у вас нет никаких правил?

— Да, у меня есть свои правила, но такие же переменчивые и непостоянные, как и сама судьба. Но я так привык к ним, что почти никогда не ошибаюсь. Когда мне везет, то я беру свои меры, но которые растолковать не умею. Одно, что знаю и заметил, если я отступаю от своих карточных расчетов, то наверно проигрываю. Но вы можете это назвать скорее счастьем, нежели правилом.

— Но какие же ваши правила?

— Два, и самые простые. Первое: я поставил себе в непременную обязанность никогда не проигрывать больше назначенной суммы, что очень легко исполнить, стоит только не брать с собою более определенной суммы денег, а если бы я захотел преступить это правило и решился бы занять у кого-нибудь, то мне никто не поверит. Второе, самое трудное, и исполнение которого покажет, игрок вы или нет, состоит в том, что должно всегда перестать играть, дойдя до известного выигрыша, или даже прежде, если счастье переменчиво. Странно бы, казалось, оставлять счастье, но оно так неверно, что никогда не держится более часу. Вот моя метода играть. С нею, мне кажется, никто не может быть в убытке. Но уже очень поздно, или, лучше сказать, очень рано. Желаю вам приятного сна.

Глава LIII

Когда капитан Акинсон ушел, я рассказал Тимофею происшествие с Гаркуром и все, что со мною случилось.

— И вы думаете, что вам надобно будет стреляться? — вскрикнул Тимофей в испуге.

— Без сомнения, — ответил я.

— Ведь если так пойдет дело, вы никогда не найдете вашего отца, — сказал он, стараясь меня отвлечь этим от моего намерения.

— Может быть, он уже не на этом свете, и смерть покажет мне настоящий путь к нему.

— А вы думаете, что ваш отец на небе, если он умер?

— Надеюсь, Тимофей.

— Так каким же образом вы надеетесь его встретить, покушаясь на жизнь вашего прежнего друга?

— Я могу сказать утвердительно, что у меня нет закоренелой злобы против Гаркура, или, по крайней мере, я не так мстителен, чтобы желать лишить его жизни.

— Да это все тары-бары; вы их пристегиваете к вашему оправданию. Но, Иафет, я и сам не совершенно уверен, хорошо ли, справедливо ли вы поступили, выдавая себя за другого.

— Нет, Тимофей, никогда обман не может назваться хорошим поступком, и я боюсь, не от худшего ли я к худшему подвигаюсь. Но больше я не в состоянии думать о морали. Мне надобно уснуть и забыть все, если это возможно.

На следующее утро, около одиннадцати часов, пришел ко мне мистер Котграв, приятель Гаркура. Я адресовал его к капитану Акинсону. Он, ни слова не говоря, поклонился и ушел. Но вскоре явился ко мне и сам капитан; он видел посланного к нему и уговорился с ним обо всех подробностях дуэли. Акинсон пробыл у меня целый день. Пистолеты майора были осмотрены и найдены исправными. Мы обедали очень весело, и после он предложил мне ехать в один картежный дом. Но я отказался, сказав, что мне нужно еще кой-чем распорядиться, и только что он ушел, я позвал Тимофея.

— Тимофей, — сказал я, — если завтра со мною случится какое-нибудь несчастье, то ты мой наследник. Мое завещание, сделанное в Дублине, теперь в руках Мастертона.

— Иафет, я у вас прошу еще одной милости: позвольте мне ехать с вами на место дуэли. Вы не можетe вообразить, как неприятно оставаться в ужасном ожидании.

— Если ты хочешь этого, любезный Тимофей, то я согласен. Но мне надобно лечь спать, потому что в четыре часа за мной придут. Прощай.

Я был тогда в таком состоянии, что потеря жизни и вообще последствия дуэли были для меня неважны, и я был очень равнодушен.

Негодование же мое падало на поступки света. Правду говорил Мастертон, что у меня не было достаточной твердости духа, чтобы противостоять всеобщей враждебности. Тимофей не ложился спать и в четыре часа был уже у моей кровати. Я встал, оделся со всевозможным тщанием и ожидал капитана Акинсона, который вскоре ко мне приехал. Мы сели в наемную коляску и покатились на то самое место, куда за несколько месяцев я ездил с майором Карбонелем. На минуту он и его смерть явились моему воображению, но эти воспоминания вскоре исчезли. Я мало думал о смерти. Гаркур и его секунданты приехали несколькими минутами ранее; мы раскланялись очень учтиво, а секунданты принялись за свое дело. Когда все было готово, мы выстрелили, и Гаркур упал, раненый выше колена.

Я подбежал к нему, и он протянул мне руку.

— Ньюланд, — сказал он, — я заслужил ваш упрек и эту рану трусостью и моею покорностью свету, для которого я оставил вас и даже сделался вашим врагом, стреляясь с человеком, которого сам обидел. Господа, — сказал он, обращаясь к секундантам, — помните, я при вас говорю, что мистер Ньюланд ни в чем не виноват, и требую, если рана эта положит конец моей жизни, чтобы мои родственники его не преследовали.

Гаркур был очень бледен и весь почти изошел кровью. Я ничего не отвечая, рассмотрел его рану и по цвету крови и ее течению заметил, что вена была перервана. Мои знания по этому предмету спасли ему жизнь. Я перевязал вену, стянув платком его ногу выше колена, словом, сделал все нужное. Потом я велел перевезти его домой и послать сейчас же за доктором.

— Мне кажется, вы знаете толк в этом, — сказал Котграв. — Скажите, пожалуйста, есть ли какая-нибудь опасность?

— Я боюсь, чтобы не пришлось отнять у него ноту, — сказал я потихоньку, так чтобы Гаркур не мог слышать. — Пожалуйста, смотрите хорошенько за повязкой, и если она соскользнет, то могут быть очень опасные последствия.

Котграв сел с капитаном Акинсоном в коляску и поехал домой.

— Я теперь оставлю вас, — сказал капитан, уезжая. — Мне надобно разъяснить это происшествие, чтобы его не истолковали неправильно.

Я поблагодарил Акинсона и остался один, потому что послал Тимофея узнать, благополучно ли уехал Гаркур. Никогда я не чувствовал себя несчастнее, чем в эти минуты. Мое беспокойство о Гаркуре было невыразимо. Правда, он поступил со мною несправедливо, но воспоминание об его отце, о милых, добрых его сестрах и, наконец, о прошедшей дружбе с ним заставили меня быть к нему снисходительнее. Я представлял себе горе, которое причинил им моей несправедливой запальчивостью, и ужас, когда они увидели раненого брата. Что, если он умрет? — думал я. — О, я тогда с ума сойду!.. Я уничтожил, разрушил сам собою небольшое добро, которое мог сделать. И если я доставил Флите и матери ее семейное благополучие, зато поразил несчастьем другое семейство.

Глава LIV

Тимофей возвратился и принес мне утешительное известие. Кровотечение более не возобновлялось, и Гаркуру было лучше. Но это меня не удовлетворило.

— Сходи еще раз, дорогой мой Тимофей, и так как ты знаком с камердинером Гаркура, то и можешь узнать подробнее, что с ним делается.

Когда Тимофей ушел, грусть еще больше меня одолела, и была ли она предвестницей добра, или зла, я не разгадал; я грустил, предаваясь этому чувству по какому-то внутреннему влечению. Наконец, через час явился Тимофей; на лице его я, кажется, читал добрые вести.

— Ну, что там? — спросил я его с нетерпением.

— Все идет как нельзя лучше, и ногу совсем не нужно отнимать В ней была перервана одна маленькая вена, но и ту сейчас же перевязали.

Я соскочил с дивана и бросился целовать Тимофея — так радовали меня его слова. Потом я сел опять, и слезы невольно покатились из глаз. Я плакал и рыдал, как ребенок.

Наконец, когда я успокоился, то послал за капитаном Акинсоном и просил его со мною обедать. Вид его и приятные известия о Гаркуре развлекли, рассеяли мою печаль об обиженном и обидевшем меня друге-неприятеле, а вино изгладило и малейшую тень этой грусти. После обеда капитан предложил мне поехать в игорный дом; я сейчас же согласился, разгоряченный вином, сам его торопил туда и, для большой бодрости, взял с собой все свои деньги. Когда мы туда приехали, Акинсон начал играть, но, видя, что на этот раз несчастлив, он сейчас же перестал, и я хотел было последовать его примеру, но значительный проигрыш так меня приковал к столу, что я решительно не мог встать, соглашаясь, впрочем, с мнением капитана, который не отставал от меня со своими убеждениями бросить игру. Но я не исполнял его слов и сидел до тех пор, пока не проиграл последнего шиллинга. Тут я вскочил, и можете себе представить, в каком расположении духа. Взяв под руку Акинсона, я пошел с ним вместе домой.

— Ньюланд, — сказал он, — я не знаю, что вы теперь думаете обо мне, но вы слышали и, может быть, помните, что я вам говорил перед игрой и во время ее. Я всегда предостерегаю горячих игроков. Глядя на вас сегодня, я ужаснулся вашей запальчивости и предвещаю, что вы все на свете проиграете, если только будете продолжать играть. Вы не можете владеть собой, и это главная причина неуспеха. Я не знаю вашего состояния, но знаю то, что если бы даже вы имели богатства Креза, то и тогда с вашей игрой вы дошли бы до нищеты. Я о вас нимало не заботился, Ньюланд, когда вы были светским молодым человеком, которым все любовались, но я полюбил вас только с тех пор, как вы были исключены из модного света за то, что не так богаты, как о вас думали. Да, я пожалел вас, и пожалел искренне. Я с вами познакомился не для того, чтобы вас обыграть; для этого довольно богачей или тех, которые сами себя надувают; но я хочу быть с вами знаком для одной бескорыстной любви и теперь вас прошу, умоляю, не возвращаться опять в этот дом. Я отчасти причина вашего несчастья, я вас завел туда, но, думая, что вы будете придерживаться моих правил. Я не горячусь в каргах, а вы, напротив, ужасно, и с вашей горячностью вы не можете посвятить себя игре. Внемлите советам друга, если я могу называть себя этим именем, и не ездите более в игорный дом. Надеюсь, что вы не очень расстроены сегодняшним вашим проигрышем?

— Совсем нет, я совершенно свободно могу располагать собой и моими деньгами. Благодарю вас за совет, я непременно ему последую. На сегодняшний день довольно и одной глупости, и я вовсе не намерен повторять ее.

Я проиграл около двухсот пятидесяти фунтов, что было далеко значительнее моего выигрыша в последний раз. Это меня опечалило, но когда я подумал, что Гаркуру лучше, то сделался опять равнодушен к моей потере. Читатель, вероятно, помнит, что Мастертон хотел отдать под заклад мои три тысячи фунтов, между тем как я сам положил их в ломбард. При теперешней моей надобности я взял оттуда двести фунтов, надеясь их внести опять в скором времени. Я распоряжался таким образом, не желая, чтобы Мастертон знал, что я проигрался в карты. Когда я пришел домой, то застал у себя капитана Акинсона, который давно уже ожидал меня.

— Гаркуру лучше, да и ваши дела не в дурных обстоятельствах. Я везде расславил, что вы намерены вызывать на дуэль всех тех, которые с вами не хороши.

— Черт возьми, эти угрозы не так легко привести в исполнение.

— Ничего, застрелите еще двух или трех, — ответил Акинсон равнодушно, — и тогда дело пойдет своим порядком. Хотя и надобно сознаться, что все, кажется, согласились бегать от вас, говоря, что вы обманщик.

— И они совершенно правы, — ответил я. — Я не намерен поступать теперь по вашему совету. Очень понятно, что всякий может выбирать своих знакомых и исключать меня из их числа, если я поступаю не так, как бы должно было. Я боюсь, капитан Акинсон, не ошиблись ли вы во мне. Я наказал Гаркура за его поведение со мной, потому что имел право это сделать, но не имею никакого основания сделать это с другими, которые мне наносят обиды. Я не могу действовать по вашим советам, да и думаю, что это мне не поможет. Я могу опять возвыситься в свете только скромными поступками, но и такого рода возвышение мне не будет уже нужно. Нет, я много нагрешил, и хотя не так виноват, как свет воображает, но все-таки совесть моя говорит, что, выдавая себя за богача, я если и не сам собственно обманывал, то, по крайней мере, участвовал в обмане и должен переносить последствия. Теперешнее мое положение очень неприятно, и мне нужно бы совершенно отделиться от света, чтобы после опять явиться в нем и приобрести уважение, которое потерял невозвратно. Слава Богу, у меня остались друзья, и сильные друзья; мне предлагают место в армии и в Индии или учиться правоведению. Посоветуйте мне лучшее из них.

— Много чести спрашивать у меня совета. Но, если вы хотите моего мнения, то позвольте. Место в Индии чрезвычайно выгодно. Проведя там четырнадцать лет, вы приобретете огромное состояние, но лишитесь зато здоровья и возможности им наслаждаться. Военная служба была бы всего лучше, тем более, что никто не смел бы вас обидеть; но, вместе с тем, вы бы избрали самый кратчайший путь в Ковентри. А что касается правоведения, то я бы лучше хотел видеть моего брата в гробу, нежели на этом месте. Вот мое мнение.

— Совет не слишком утешителен, — сказал я смеясь, — но зато много правды в ваших замечаниях. В Индию решительно я не поеду, потому что это помешает исполнению цели моего существования.

— Если это не секрет, то скажите, пожалуйста, в чем заключается эта цель?

— Отыскать моего отца.

Капитан Акинсон посмотрел на меня очень серьезно.

— Я несколько раз думал, что вы немного помешаны, но теперь вижу, что совершенно сошли с ума; не сердитесь, я не мог удержаться от откровенного признания, и если вы потребуете удовлетворения, то я очень неохотно соглашусь.

— Нет-нет, Акинсон, я вас извиняю и думаю, что вы не совершенно ошибаетесь. Но поговорим о прежнем. Военное звание доставит мне место в обществе, но я не намерен воспользоваться теми выгодами этого состояния, о которых вы говорите. Я боюсь, что это новое состояние не вовлекло меня в новые несчастья. К законам хотя я и не имею такого отвращения, как вы, но все-таки не хотел бы быть юристом. Я чувствую себя не способным для этой должности. Но мне позволено выбирать и другое что-нибудь.

— Достаточно ли вы богаты, чтобы жить безбедно? Не думайте, что я это спрашиваю из пустого любопытства.

— Могу жить, но не пышно. Я получаю столько, сколько обыкновенно получают младшие братья, то есть у меня станет на перчатки, сигареты и одеколон и еще кой на что.

— Если так, послушайтесь меня — оставайтесь тем, что вытеперь. Единственная разница между джентльменом и кем-нибудь другим состоит в том, что один ничего не делает, а другой — много; один бесполезный, а другой — полезный член общества.

— Да, я согласен с вами и хотел бы остаться в моем теперешнем положении, если бы был терпим обществом. Но я в ужасном положении.

— И будете до тех пор, пока ваши чувства не будут так же заглушены, как и мои, — сказал Акинсон. — Если бы вы согласились на мои предложения, вы бы лучше сделали. Я теперь вам не нужен, и нас не должны видеть вместе, потому что ваша решимость не быть дуэлянтом неблагоразумна, и я не могу помогать тому, кто не хочет пользоваться моей помощью. Не сердитесь за то, что я вам говорю; вы властны располагать своими поступками. Если вы не считаете себя еще настолько павшим, чтобы не поставить себя другими средствами на лучшую ногу, то я вас не принуждаю, потому что знаю, это происходит от ошибки в расчетах, а не от недостатка характера и ума.

— Теперь признано, что я потерянный человек, капитан Акинсон, но если мне удастся найти отца моего…

— Прощайте, Ньюланд, прощайте, — сказал он поспешно. — Мы будем учтивы друг с другом, когда встретимся. Желаю вам счастья, но не надобно, чтобы нас видели вместе, иначе это повредит мне. — Повредит вам, капитан Акинсон?

— Да, Ньюланд, повредит, и очень повредит. Я не говорю, чтобы мои правила были самые лучшие, но они нужны мне, и я их придерживаюсь. Итак, мы расстанемся друзьями, и если я вам сказал что-нибудь обидное, то извините меня!

— Прощайте, капитан Акинсон, я вам благодарен. Он мне пожал руку и вышел.

«Очень благодарен, а особливо за то, что мы так прекратили наше знакомство», — подумал я, когда шел по лестнице.

Глава LV

Между тем подробности дуэли были уже напечатаны в газетах с различными прибавлениями. Но они были вовсе не благоприятны для меня. Я получил записку от Мастертона, обманутого словами тех, которые собирают новости и бывают счастливы, если могут кого-нибудь унизить до степени своей низости.

Мастертон строго порицал мое поведение и доказывал его глупость, прибавив, что лорд Виндермир совершенно согласен с его мнением и просит также объявить свое неудовольствие. Он окончил свое письмо, говоря, что считает мою дуэль самым большим отклонением от правил чести, которые я когда-либо делал; что я, участвуя в обмане света, хотел лишить жизни человека, который не имел причин отказываться от круга своих знакомых из угождения моим несправедливым требованиям. Он говорил еще, что на правилах, мною созданных, общество не может существовать и что все гражданские степени уничтожились бы, если бы право сильного, действуя по-разбойничьи, взяло верх.

Я совершенно не был в расположении получать такие письма. Обдумав как следует предложение лорда Виндермира, я увидел, что оно никак не согласуется с целью моей жизни, а потому думал уже, каким бы образом отделаться от лорда и его одолжений и следовать собственным своим путем и рассудком. Записка Мастертона казалась мне самой высшей несправедливостью. Я забыл тогда, что мне нужно было бы сейчас же пойти к Мастертону и объяснить все подробно; не сделав же этого, я доказал, что у меня нет никаких извинений и что я кругом виноват. Я только видел строгость и несправедливость письма — и ужасно рассердился. Какое право имели лорд Виндермир и Мастертон читать мне такую мораль и так обижать меня? Неужели они могут из меня делать все, что хотят, за свои одолжения? Но лорд Виндермир не сам ли обязан мне? Не сохранил ли я его секрета? Да, но как я узнал этот секрет? Делая это, я только вознаграждал за обман. По крайней мере, я независим сам от них, а всякий имеет право быть независимым, и если я приму эти предложения, то сделаюсь еще более им обязанным. Не хочу ничего иметь от них. Так думал я, обиженный запиской Мастертона; так давал я волю моим побуждениям и мыслям, что я одинокое, всеми оставленное существо, которого ничто не привязывало к жизни, которому не было ни одной лестной надежды и для которого все постыло. Я решился презирать свет, как он меня презирал, и в забывчивости, в пылу своего негодования, не видя дружеских услуг Тимофея, я почти ни слова с ним не говорил. Мой пульс бился с необыкновенной силой. Я почти с ума сошел и, достав ящик с пистолетами, думал уже о самоубийстве; но я не мог бросить мое дело — искать отца.

С нетерпением хотел я пойти гулять, но не смел и не желал ни с кем встретиться, а потому и сидел до тех пор, пока не стемнело, и тогда только отправился бродить, сам не зная куда.

Проходя возле игорного дома, я миновал его, и не без труда. Но потом не мог не воротиться и не зайти. Тут я проиграл все до последнего шиллинга. Я утешал себя тем, что по ходу игры нельзя было и думать о выигрыше, а что если бы у меня были еще деньги, то, наверно, я с ними бы выиграл.

Я отправился домой и лег, но не для того, чтобы спать; напротив, я стал припоминать себе прошлое и вспомнил, как меня все ласкали, когда считали за богатого. Для чего мне теперь послужат деньги, которые я имею? Они мне совсем не нужны, совсем бесполезны. Я решился или наиграть себе большое состояние, или проиграть остальное.

На следующее утро я достал и взял с собой весь оставшийся у меня капитал. Я не сообщил моих намерений Тимофею и очень берегся говорить с ним. Хотя он и обижался моим поведением, но я не говорил с ним, потому что боялся его советов и противоречий.

В вечеру я опять явился в игорный дом и сначала было выиграл втрое более, нежели с чем пришел, но потом опять все спустил и остался с пустым карманом. Я был совершенно хладнокровен к своему проигрышу, но ужасно горячился во время перемены счастья.

На другой день я пошел к аферисту и объявил мое желание продать дом, потому что я решился попробовать мое счастье в игре до конца. Человек этот обещал мне найти сейчас же покупателя, а между тем я просил его одолжить мне денег вперед, на что он согласился и давал мне до тех пор, пока не выдал половину суммы от цены дома. Наконец он сказал мне, что нашел покупателя (самого себя, я думаю) за две трети против настоящий цены, и я не задумался, решившись сделать себе состояние игрою или быть нищим. Я подписал условие продажи за полторы тысячи фунтов, потом за час до обеда пришел домой или в дом, которого уже не мог назвать своим. Я позвал Тимофея, дал ему пятьдесят фунтов, чтобы заплатил все мои долги, и ему оставил сверх того около пятнадцати фунтов. И только что я сел за мой одинокий обед, как вдруг услышал спор в передней.

— Что это, Тимофей? — вскричал я сердито, потому что был тогда очень расстроен.

— Это плут Эммануил, сэр; он хочет войти сюда.

— Да-с, это я, я хочу войти, — говорил израильтянин.

— Впусти его, Тимофей, — ответил я, и Эммануил вошел. — Что тебе надобно? — сказал я с презрением, смотря на это согнутое существо, державшее за спиной руку.

— Я торопился, мистер Ньюланд; я пришел вам сказать, что деньги сделались очень редки и что я соглашаюсь взять тысячу сто ливров за тысячу, которые вам давал Вы слишком честны, чтобы не помочь такому бедному, старому человеку в несчастии.

— Лучше скажите, Эммануил, что вы узнали, что у меня нет десяти тысяч годового дохода, и что вы боитесь не получить деньги.

— Мне потерять мои деньги, потерять тысячу фунтов!.. Но не сказали ли вы сами, что вы мне заплатите деньги и дадите сто фунтов за труды?

— Да, но ты отказался тогда их получить. А потому и должен теперь ждать, пока я не вступлю во владение моим имением, и тогда уже получишь полторы тысячи фунтов.

— Ваше имение!.. Да у вас нет его…

— Может быть, это и правда. Но помни, Эммануил, что я никогда не говорил и не уверял тебя, что владею каким-нибудь имением.

— Одно еще слово, мистер Ньюланд. Заплатите мои деньги или отправляйтесь в тюрьму!

— Ты не имеешь никакого права посадить меня в тюрьму по одному частному уговору.

— Положим; но я могу предать вас суду как плута.

— Ты не можешь этого сделать, старая каналья! — закричал я, взбесившись от гнева.

— Хорошо, мистер Ньюланд, если у вас нет десяти тысяч годового дохода, то есть дом и деньги, и я уверен, что вы не захотите обмануть бедного человека.

— Я продал свой дом.

— Вы продали дом! Так у вас нет ни дома, ни денег!.. О, мои деньги! Мои бедные деньги, сэр! Мистер Ньюланд! Разве вы такой бесчестный плут?..

Старый бездельник весь дрожал от злости; рука его за спиной пришла в ужасное движение, а другой он мотал перед моими глазами.

Я же, взбешенный выражением Эммануила, схватил его за ворот, согнул вдвое и, оборотив лицом к двери, толкнул ногой. Он упал у самого подъезда, где и застонал от боли пронзительным жидовским голосом.

— Боже мой, Боже мой, я убит! Отец Авраам, прими дух мой!

Гнев мой тотчас прошел, и я стал бояться — не убил ли я в самом деле несчастного.

Я позвал Тимофея и с помощью его втащил хворого жида в комнату, посадил на стул и увидел, что он вовсе не так был изувечен, как показывал его крик. Я дал ему рюмку вина, и только что он был в состоянии шевелить языком, то опять заговорил о своем.

— Мистер Ньюланд… Ах, мистер Ньюланд! Не можете ли вы мне отдать деньги, отдайте хоть тысячу фунтов, я уже и не думаю о процентах!.. Бог с ними, с процентами. Я вам давал деньги, желая душевно угодить.

— Как ты думаешь, Тимофей, может ли такой адский закоренелый плут сделать подобное предложение, а?

— Адский закоренелый плут! Ах, мистер Ньюланд, я в самом деле был таким плутом и дураком, что осмелился это говорить вам прежде!.. Но вы джентльмен, и самый истинный, я уверен, что вы заплатите мне мои деньги… Если вы не можете мне отдать всей суммы теперь, то уплатите хоть часть, а на остальные мы сделаем новые условия, хотя старые у меня в кармане.

— Да если у меня нет денег, то как же я тебе заплачу?

— Отец Авраам! Как не быть деньгам? У вас есть сколько-нибудь… Вы мне заплатите часть… Сколько заплатите вы мне?..

— Ну, согласен ли ты взять пятьсот фунтов и возвратить мое условие?

— Пятьсот фунтов! Потерять половину! О, мистер Ньюланд, я вам дал все чистыми деньгами, и вы не сделаете мне такого убытка.

— Я даю тебе пятьсот фунтов, а условие ни гроша не стоит.

— Но ваша честь, мистер Ньюланд, стоит более. Ну, отдайте мне хоть пятьсот фунтов, а я отдам вам ваше условие.

— Значит, за пятьсот фунтов ты отдашь бумагу?

— Чтобы только вам угодить, я соглашаюсь потерять все остальное.

Я вынул из шкатулки пятьсот фунтов ассигнациями и положил их на стол.

— Вот деньги, которые ты получишь, если возвратишь условие.

Старик вытащил из кармана одной рукой бумагу, а другой схватил ассигнации. Я посмотрел, эта ли бумага, и разорвал ее. Эммануил положил деньги в карман и тяжело вздохнул.

— Теперь, Эммануил, я тебе покажу, что у меня более совести, нежели ты думаешь. Вот все деньги, которые у меня остаются, — сказал я, отворив шкатулку и показав ему тысячу фунтов. — Половину я отдал тебе в число тех, которые я у тебя занимал. Вот еще пятьсот фунтов, и мы расквитались.

Глаза старика разбежались от удивления; казалось, он не верил своим глазам и ушам и смотрел на ассигнации в большом недоумении. Наконец он взял деньги и дрожащей рукой положил их в свой бумажник.

— Вы престранный и пречестный барин, мистер Ньюланд. Вы вытолкнули меня в двери и… Но это ничего не значит… И потом заплатили должную сумму.

— Таков мой характер, Эммануил. Ну, значит, дела наши кончены. Прощай и дай мне докончить мой обед.

Глава LVI

Жид ушел, и я продолжил обед; но дверь опять потихоньку отворилась, и Эммануил вошел снова.

— Мистер Ньюланд, извините меня, но не заплатите ли вы мне и процентов?

Я мигом вскочил со стула, схватил палку и закричал:

— Убирайся прочь, старый вор, или я тебя!..

Я не успел еще выговорить остального, как уже Эммануил был давно за дверями. С этого времени я ни разу не видел его. Я был доволен, что выпроводил его; я сел в третий раз за недоконченный обед и ел с аппетитом. После обеда я взял последнюю ассигнацию и пошел в игорный дом испытать последнее мое счастье. Проиграв все, я через час уже был опять дома… и был очень спокоен и почти счастлив. Я знал свою участь, знал, что меня ожидает; помочь уже нельзя было моей беде. Я стал обдумывать мое положение. Мне надобно было опять войти в прежнюю неизвестность и быть бедным в полном смысле этого слова. Но я хладнокровно принимал на себя нищету и, можно сказать, был счастлив, потому что я был свободен; меня не связывали светские приличия; словом, я сделался независимым и решился оставаться в этом положении. Я ласково говорил с Тимофеем и, обдумав, что делать, лег спать и крепко заснул.

Никогда я не спал так хорошо, так приятно, с такой усладительной покойной мечтой. На следующее утро я уложил в мой чемодан только самые нужные вещи. Тимофей пришел ко мне, и я ему сказал, что намерен ехать к леди де Клер, что я, действительно, хотел сделать. Бедный Тимофей был в восторге от моего расположения духа, потому что он давно не видел у меня веселого лица. Как ни горестна была мне разлука с ним, но я не хотел более пользоваться его услугами и решился забыть все прежнее и одному начать опять мой путь в свете.

Пока Тимофей ходил доставать место в дилижансе в Ричмонд, я написал ему следующее письмо:

«Любезный Тимофей!

Не думай, чтобы я изменил твоей дружбе или твоим услугам, которые навсегда останутся мне памятны, когда я скажу тебе, что мы уже не встретимся и не будем иметь ничего общего. Если бы счастье вновь сдружилось со мною, тогда мы опять могли бы быть вместе, но это очень сомнительно. Я проиграл почти все деньги и продал дом. Я расстаюсь с тобою, уношу чемодан и двадцать фунтов денег. На твою же долю остаются мебель и другие мелочи. Возьми все это и продай для себя. Надеюсь, что ты найдешь себе другое место и будешь помнить вечно тебя любящего

Иафета Ньюланда».

Письмо это я положил в свой портфель, чтобы отдать на почту, когда буду выезжать из Ричмонда. Потом я написал еще письмо к Мастертону.

«Милостивый государь!

Я получил вашу записку и думаю, что вы невольно были причиною теперешнего моего положения. Я не заслуживал того, что вы писали, и чтобы в этом убедиться, можете спросить у самого Гаркура. Мнение ваше обо мне довело меня до отчаяния, и оно-то сделало меня страстным игроком. Я игрою лишился всего, что имел. Теперь опять иду искать счастье и моего отца. Прошу вас покорно засвидетельствовать мою благодарность лорду Виндермиру за его дружеские ко мне отношения и уверить в чувствах моей всегдашней доброжелательности и уважения. Смею надеяться, что и вы будете уверены в моей к вам преданности за ваши добрые советы и заботливость. Поверьте, что я во всегдашней моей просьбе к Богу буду молиться о вашем благополучии. Если вы можете как-нибудь пособить Тимофею, который, вероятно, прибегнет к вам в своем горе, то прибавьте еще новое одолжение к прежним и не оставьте его своими попечениями. Это будет последнее одолжение, которого не забудет вам всегда преданный

Иафет Ньюланд».

Я запечатал письмо, и когда Тимофей возвратился, то сказал ему, чтобы он отнес последнее Мастертону и не дожидался ответа. Так как мне оставался еще час до отъезда дилижанса, то я стал говорить с ним и рассказал несчастное положение, в котором теперь находился, и мое намерение расстаться со столицей.

Тимофей согласился с этим.

— Все это время я вас видел таким печальным, что сам не мог ни есть, ни спать. Право, Иафет, я всегда плакал, лежа в постели, потому что мое счастье совершенно зависит от вашего. Ступайте куда хотите, и я всюду за вами последую, всегда буду вам служить; и пока буду видеть вас счастливым, то ни о чем другом не буду заботиться.

Слова Тимофея чуть-чуть не заставили меня ему все высказать, но я как-то удержался.

— Любезный Тимофей, в этой жизни все так превратно; мы то смеемся, то плачем. Ты спас мне жизнь, и я никогда этого не забуду, где бы я ни был.

— Нет, — ответил Тимофей, — вряд ли вы забудете того, который почти и одного часу не проводил без вас.

— Правда, Тимофей, но обстоятельства могут нас разлучить когда-нибудь.

— Не могу себе и представить таких обстоятельств, как бы они дурны не были, и мы, кажется, до этого никогда не дойдем. У вас есть деньги и дом, и если нужно выехать отсюда, то вы можете ваш дом отдавать внаем, и таким образом доходы ваши увеличатся, а с ними можно будет разъезжать по белу свету и отыскивать вашего отца.

Я был в ужасном положении от его слов, потому что чувствовал и понимал, чего стоила его преданность и верность мне.

— Но мы можем попасть в такое состояние, которое было, когда мы оставили дом Кофагуса, — сказал я.

— Пускай себе придет, сэр, и тогда я буду вам еще более полезен, нежели теперь, в моей лакейской должности.

— Да, Тимофей, — сказал я ему тихим голосом. — Дай Бог, чтобы все шло хорошо.

— Все идет хорошо; одно только худо, что вы слишком горюете о том, что люди не так к вам привязаны с тех пор, как узнали, что вы не богаты.

— Правда твоя, Тимофей, но помни, что если Мастертон спросит у тебя обо мне, когда я уеду в Ричмонд, то скажи ему, что я все сполна уплатил плуту Эммануилу и не должен ему более.

— Хорошо, сэр, я скажу ему, если он спросит, но он редко говорит со мной.

— Постарайся. Тим, также сказать ему, что я заплатил все мои долги

— Можно подумать по вашим словам, что вы едете в Индию, а не в Ричмонд.

— Нет, Тимофей, мне предлагали место в Индии, но я отказался. В последнее время я был не слишком в хороших отношениях с господином Мастертоном и желал только его уверить, что у меня нет более долгов. Ты знаешь, что у нас было с Эммануилом, и как он согласился уже взять пятьсот фунтов, но я ему заплатил тысячу. Я хотел бы, чтобы Мастертон и это знал; он тогда был бы более доволен мною.

— Не бойтесь, сэр, я расскажу всю историю вашу с Эммануилом с самыми обстоятельными прикрасами.

— Нет, Тимофей, говори только одну правду. Бог да благословит тебя.

Но чувства мои взяли верх, и я, положив голову ему на плечо, невольно заплакал.

— Да в чем же дело? Чего вы хотите, Иафет? Скажите, пожалуйста, что с вами?

— Ничего, Тимофей, — сказал я, опомнившись, — с некоторого времени, ты знаешь, горесть привела меня в такое состояние, и мне грустно уже и на несколько дней расстаться с моим единственным другом.

— О, дорогой мой Иафет, продайте этот дом и все, что там есть, и уедемте отсюда преспокойно.

— Я думаю, что это так и будет. Но прощай, Тимофей.

Наемная коляска ждала меня у подъезда. Тимофей положил мой чемодан и шкатулку. Я горько заплакал. Быть может, меня станут презирать, что я так ужасно оставляю своего друга и слугу, но я действовал более по расчетам, нежели по влечению чувств. Я сел в коляску и, пожав руку Тимофею, расстался с ним, но надолго ли — читатель впоследствии увидит.

Я приехал к леди де Клер и Флите, и не нужно, думаю, говорить, что был ими хорошо принят. Они радовались, что я так скоро к ним возвратился, и задавали мне тысячу вопросов; я был грустен, но не от мысли о моей нищете. Я хотел сообщить свое намерение Флите; она знала мою историю, потому что я рассказывал ее при ней и окончил тем, как я приехал в Лондон; но дальше она ничего не знала. Теперь же я желал раскрыть перед нею и остальное, но не имел сил передать ей на словах мою историю. Я описал ей подробно мое положение и, уезжая от них, оставил ей письмо.

Флите было тогда пятнадцать или шестнадцать лет. Это был цветок, только что распустившийся, и с понятиями, которые далеко опередили ее лета. Я пробыл у них три дня и часто имел случай говорить с ней наедине. Я пересказал ей все до того времени, как она перешла в объятия своей матери.

— Флита, тебе еще многое неизвестно обо мне, ты все узнаешь после моего отъезда.

Я написал ей все откровенно, не скрывая моих недостатков. Итак, летопись моей жизни могла быть полезной даже и для женщин.

Пробыв три дня у леди де Клер, я просил, чтобы она дала мне экипаж до Брентфорта, потому что мне все равно было, куда ни ехать. Уезжая, я отдал Флите мое письмо и, простившись с ними, как друг или брат, я отправился в путь.

— Будьте счастливы, леди де Клер, и ты, Флита, или Сецилия. Бог да благословит вас во всем. Вспоминайте иногда об истинном вашем друге Иафете Ньюланде.

— Право, мистер Ньюланд, можно подумать, что мы никогда не увидимся.

— Надеюсь, что этого не случится, леди де Клер, потому что я не знаю никого, кому бы я был так предан, как вам.

— Помните же, мы хотим вас увидеть как можно скорее.

Я поцеловал руку леди де Клер, обнял Флиту и сел в экипаж. Таким образом начал я свое второе странствие.

Глава LVII

Проехав около полумили, я велел лакею поворотить на другую дорогу, которая вела в Брентфорт, и остановился в этом городе в трактире, сказав, что здесь буду дожидаться попутного дилижанса. Заплатив кучеру полкроны, я отправил его домой, а сам со своим чемоданом водворился в маленькой комнате трактира. Тут я оставался не более получаса, придумывая лучший план моего путешествия.

Имея с собою платье, которое не соответствовало настоящему моему положению, я решился его променять, а потому и отправился из трактира, взяв на спину чемодан, и пришел в лавку, в которой продавались разные старые платья. Я сказал жиду, содержателю этой лавки, что желаю купить у него платье и продать свое вместе с чемоданом. Я имел дело с большим плутом и после долгого торга, потому что я узнал теперь цену деньгам, купил у него двое панталон из самого толстого сукна, две жилетки с рукавами, четыре рубашки, четыре пары чулок, блузу из синего полотна, пару сапог с претолстыми подошвами и фуражку.

За все это я отдал ему мой чемодан и все платье, исключая десять шелковых платков, и в прибавку получил пятьдесят шиллингов, в то время как мне надобно было взять с него по крайней мере десять фунтов. Но делать нечего, надобно было с ним согласиться. Я положил деньги в карман панталон, так что жид этого не заметил; потом оделся в самое простое платье, связал остальное и прикрепил его к палке, которую дал мне жид, но не даром, а за три пенса, говоря, что это не входило в торг. Таким образом, одетый мужиком, я отправился по длинным грязным улицам Брентфорта совершенно равнодушно, не думая и не соображая, куда они меня поведут. Я прошел уже с милю и начал думать, что лучше избрать постоянную дорогу, нежели бродить наудачу. Дойдя до постоялого двора, я сел на скамейку, которая была у ворот его напротив кабака. Осматриваясь вокруг себя, я сейчас же заметил, что это та самая скамья, на которой мы сидели с Тимофеем, когда начинали первое путешествие.

Да, именно это та самая; здесь сидел я, а там Тимофей; и между нами тогда лежали хлеб и мясо, завернутые в бумагу, а здесь стоял горшок с пивом.

Бедный Тимофей! Как он будет несчастлив, когда получит записку, в которой я извещал его о нашей разлуке. Я вспомнил его верность, доброжелательность, средства, которыми он спас мне жизнь в Ирландии, и слезы невольно покатились из глаз.

Несколько минут я сидел погруженный в мои думы, в продолжение которых вся прошлая жизнь предстала предо мною так ясно, так отчетливо, что мне казалось, будто я был в минувшем и жил им. Я вспоминал беспорядочную жизнь мою, рассмотрел все поступки мои, из которых не многие носили отпечаток добродетелей, заповеданных нам религией. Я также вспомнил, как свет оттолкнул и отбросил меня в ту минуту, когда я пошел прямым путем. Я учился аптекарскому искусству, но навряд ли бы кто-нибудь взял бы меня без рекомендации, и, сверх того, мне очень не нравилась такая сидячая жизнь. Мне оставалось еще быть или шарлатаном, или фигляром, или предсказателем, но мысль об этих ремеслах наводила на меня отвращение. Посвятить же себя тяжелой работе или просить милостыню — стыдился. Я видел, что решение подобных вопросов надобно было отложить до удобного случая, а в положении, в котором я был теперь, это было бы все равно, что опираться на изломанный тростник. Но во всяком случае у меня было в кармане около двадцати фунтов, и с бережливостью эта сумма была достаточна на некоторое время.

Но вдруг рассуждения мои были прерваны голосом, который кричал мне:

— Эй, мальчик, подержи-ка на минутку лошадь!

Я посмотрел и увидел возле себя человека верхом.

— Слышишь ли, или ты глуп, или глух? — кричал он.

Слова его совершенно взволновали меня, и первое мое чувство было поколотить его, но я взглянул на мою котомку и упал духом.

Я подошел к лошади. Джентльмен (за которого я его принял по наружности) сошел с лошади, забросил ей поводья на шею и велел мне подождать себя немного и подержать лошадь. Он вошел в дом, очень хорошо отделанный снаружи, и пробыл там около получаса. В продолжение этого времени я был ужасно нетерпелив и беспрестанно посматривал на мою котомку, которая лежала на скамье. Наконец незнакомец вышел, сел на лошадь и пристально посмотрел мне в лицо с каким-то удивлением.

— Да кто ты? — сказал он, отдавая мне шесть пенсов.

Я опять чуть не забылся, обиженный подарком, но опомнился и ответил:

— Бедный крестьянин, сэр.

— Как, с этими руками? — закричал он, когда я брал деньги. И, посмотрев на меня, он продолжал: — Мне кажется, мы где-то встречались, но не помню хорошенько где, тебе лучше надобно знать. Я — лондонский судья.

Я сейчас же вспомнил, что это тот судья, перед которым я два раза являлся. Я по уши покраснел и не ответил ни слова.

— Ну, любезный, я не перед зерцалом теперь, и эти шесть пенсов ты честно заслужил; надеюсь, что будешь жить теперь правдой. А не то берегись: у меня хорошие глаза — Говоря это, он уехал.

Никогда я не был так обижен. Мне казалось, он думал, что я переоделся для каких-нибудь дурных умыслов или хотел укрыться от правосудия. «Вот как, — думал я, натирая свои руки грязью, — дошло до того, что, чего ни скажу, даже если говорю правду, мне не верят. Впрочем, что за нужда, будем продолжать начатое». Тут я повернулся к моей котомке, но ее уже не было. Я был удивлен, но не жалел о потере. Хорошо бы они сделали, если бы оставили, по крайней мере, хоть палку. Думая это и очень мало заботясь о своей пропаже, я отошел от скамейки и отправился, сам не зная куда.

Уже совсем стемнело, и тогда меня начала занимать мысль о судье и о моей покраже. Так размышляя, я шел все далее, и более часа ничто не останавливало моего путешествия. Наконец я был уже в двух или трех милях от Хоунсло и готовился расположиться там на покой, как вдруг услышал протяжные и жалобные стоны. Я остановился на минуту, чтобы узнать, в какую сторону должен поспешить на помощь. Предполагая, что стон происходил из-за ближайшей перегородки, я перелез через нес и увидел там человека, едва дышащего и всего залитого кровью. Я, поскорее развязав ему галстук, стал рассматривать его и нашел, что он был ранен в голову. Я перевязал рану платком и, видя, что голова его была гораздо ниже остальной части тела, приподнял ее и уложил, как следует. В то время, как я занимался этим человеколюбивым делом, четыре человека вышли из-за перегородки и окружили меня.

— Это он, я готов побожиться, что он! — воскликнул огромного роста мужчина, схватив меня за воротник. — Это товарищ мошенника, который остановил меня на дороге; он убежал тогда, а теперь, верно, пришел помогать своему приятелю-разбойнику, и вот как славно мы их обоих поймали! Теперь они не уйдут от нас!..

— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Проходя мимо по этой дороге, я услышал стоны и прибежал сюда.

— Вся эта пустословица ничем не поможет, любезный, — сказал один из них, который, по-видимому, был полицейский. — Ты пойдешь с нами, да не худо также надеть на тебя браслеты. — И он вынул приготовленные цепи.

Взбешенный его словами и намерением, я вдруг вырвался из рук держащего меня, сбил с ног полицейского и побежал по вспаханному полю.

Все четверо пустились меня догонять. Они отставали, и я уже надеялся уйти, но вдруг набежал на яму и, не заметив этого, со всего размаха упал в глубокое, вязкое, тинистое болото, из которого с большим трудом мог выбраться. Между тем погоня моя, услышав шум моего падения, обступила болото и ожидала, пока я из него выйду. Сопротивление было бесполезно. Я дрожал от холода, пришел в совершенное изнеможение и когда вышел на берег, то отдался в руки моих преследователей безо всякого сопротивления.

Глава LVIII

На меня надели цепи, и два полисмена свели меня в город, а остальные пошли помочь раненому. Когда меня привели, то сейчас же заперли в тюрьму. Но сперва меня обыскали, отняли двадцать фунтов и кольцо, которое я хотел с другими вещами отдать Тимофею, но второпях забыл его на пальце. Меня посадили в комнату нижнего этажа тюрьмы, в которой были два окошка без стекол, но с железной решеткой, вделанной в них наглухо. В этой камере не было даже соломы, где бы можно было присесть, а вдобавок на полу стояли лужи от дождя, который очень свободно проходил сквозь тонкую крышу. Я мерил мою тюрьму вдоль и поперек целую ночь, не снимая мокрого платья. Будущее для меня уже не существовало, я боялся и думать о нем. Пробегая же прошедшее, я горько чувствовал жуткость настоящего. Заслужил ли я такое несчастье, я не мог тогда решить, однако я не забывал моей цели и думал: «Отец мой, о, бедный отец мой, посмотри, до чего доведен сын твой! На нем цепи, как на убийце! Боже, спаси меня и позволь еще увидеть отца моего! О, если бы я знал или был уверен, что этот отец оставил меня, не надеясь более видеть своего сына, тогда бы я был доволен и счастлив в моей горькой доле и нищете. Но он мне оставил жестокую неизвестность, подал лестную надежду, и все это, чтобы только мучить меня, чтобы неудачами сгубить, исторгнув из круга моих собратьев. Но желание отыскать отца для меня священно. Тяжел будет ответ на том свете тому, кто покинул свое детище на произвол судьбы. О, жестокий отец… но нет, нет, ты не виноват, и я не стану более роптать на тебя…» Я залился слезами и прислонился к грязной испачканной стене.

Ночь давно уже сменилась днем; солнце подымалось все выше и выше и блистало сквозь решетчатые окна моей темницы. Я посмотрел на себя и ужаснулся моему наряду, на котором остались следы прошлых похождений моих и настоящего заключения. Платье мое было все выпачкано грязью и своей сыростью давало чувствовать недавнее пребывание мое в болоте. Голова моя была обвита разными болотными травами, по которым катились капли жидкости. Потеряв шляпу, я должен был переносить сырость с открытой головой.

— Какое я принесу оправдание в суде? — думал я. — А людей самых виновных часто защищает опрятная на-ружность. Боже милосердый, кто бы из прежних моих знакомых мог вообразить себе это? Те, которые когда-то с таким удовольствием ловили мои поклоны, и женщины, которые улыбались мне так ласково, так приветливо, — кто из них мог бы вообразить год тому назад, что я, Иафет Ньюланд, буду в таком унижении? Но они теперь и не подумают, что я унизился, потому что стал поступать по правилам чести и имел твердость духа исполнить священную обязанность каждого честного гражданина. Что же делать? Что Богу угодно, то пусть будет со мною! А я теперь слишком мало забочусь о жизни. Но умереть смертью собаки, не отыскав отца своего… вот что ужасно! Боже, если бы он увидел своего сына в этом убежище преступников! Если бы он не оставил мне денег и не подавал надежды к возвращению, я занялся бы каким-нибудь ремеслом и жил бы в довольстве и счастьи.

Во время этих размышлений дверь отворилась, меня взяли два пристава и повели в суд. Мы едва могли пробираться сквозь толпу, которая делала свои замечания о наружности разбойника с большой дороги. Наконец привели меня в собрание судей, и доносчик мой, высокого роста мужчина, вышел на середину залы и объявил свои показания.

Он говорил, что идя из Бретфорта в Хоунсло, где хотел купить платье, встретил на дороге двух человек, у одного был в руке узел. Они спросили его, который час; он вынул свои часы, чтобы посмотреть, и пока разглядывал, то получил удар в затылок и именно от того, который нес связку («Вот он, сэр», — сказал человек, показывая на меня), а другой в это время, теперь раненый, выхватил мои часы и был таков. Покупая белье в Брентфорте, он также купил пороху с четырнадцатью фунтами дроби и завязал это в белье. Когда же у него выхватили часы, то он начал махать узлом, который был привязан к палке, нечаянно ударил своего товарища и ударом повалил его на землю. Тогда он оборотился к другому (ко мне) и проворно вырвал у меня палку. Тут подали эту палку, и я содрогнулся, увидел ту самую, которую я купил у жида за три пенса, чтобы нести на ней узел. Он бросился на меня, но товарищ его опомнился, напал на меня с другой палкой и с другой стороны. В этой схватке он повалил его опять на землю, а я, предвидя, может быть, и для себя то же, убежал от них, забыв в испуге взять свой узел. Обезоружив противников, он поспешил в Хоунсло, чтобы дать знать о происшедшем, и, возвратившись с полисменами на место прежней битвы, нашел меня возле раненого, и… но остальное уже известно читателю. Тут судья подал ему знак рукой удалиться, и его место занял новый свидетель, подтвердивший показания первого. Свидетель этот был жид, у которого я купил платье и продал свое. Он рассказал судьям самым невинным тоном, как я купил платье и палку. Мне предъявили двадцать фунтов и кольцо с солитером, найденные у меня при обыске, спросили, не имею ли я чего-нибудь сказать в оправдание, предварив, впрочем, что показания мои, вероятно, будут неосновательны и не примутся в уважение против большого числа свидетелей. Я ответил, что не виноват. Правда, что я взял новое платье у жида, променял на свое; но уверен, что у меня его украли, когда я держал лошадь господину у постоялого двора. Я говорил им, что, идя в Хоунсло, я хотел помочь человеку единственно из чувства сострадания, но меня схватили в это время, и я бы пошел без сопротивления, если бы на меня не надевали цепей.

— Конечно, это очень искусная отговорка, но…

В это время отворилась дверь, и вошел судья, которому я держал лошадь.

— Здравствуйте, мистер Норман, — сказал допрашивающий меня судья, — вы пришли очень кстати. Мы имеем дело с большим плутом или очень несчастным человеком, что-нибудь из двух. Но посмотрите, пожалуйста, на обвинение и оправдание того человека, пока мы будем разбирать дело.

Норман уселся, взял донос, прочел его и потом посмотрел на меня, но никак не мог узнать, так я был запачкан грязью и изуродован ею.

— Вы, сэр, тот самый господин, у которого, помните, я держал лошадь, и прошу вас подтвердить справедливость слов моих.

— Да-да, теперь я вспомнил вас, и вы, я думаю, тоже не забыли замечание мое насчет ваших рук.

— Совершенно помню, сэр, — ответил я.

— Ну-с, может быть, вы нам скажете, каким образом бриллиантовое кольцо и деньги попали к вам?

— Честным образом, сэр, — сказал я.

— Но не скажете ли вы нам, если вы не богатый человек, то с кем вы работали последний раз, к какому приходу принадлежите и кого вы можете привести свидетелем в доказательство вашего хорошего поведения?

— Я не стану отвечать вам на эти вопросы, а еслибы хотел, то очень легко мог бы это сделать.

— Как вас зовут?

— И на тот вопрос я не могу ответить.

— Я вам говорил, что где-то вас видел; не в Лондоне ли, на Боу-Стрит?

— Я удивляюсь, сэр, что вы, будучи судьей, спрашиваете меня о том, что легко может меня спутать. Я здесь в незавидном положении и не могу сюда призвать моих знакомых, потому что стыдился бы показать себя в таком виде и обвиненного в таких низких поступках.

— Ваши родные, вероятно бы, не отказались помочь вам, молодой человек. Кто ваш отец?

— Отец мой! — воскликнул я, подняв руки. — Отец мой! Милосердый Боже! Если бы он меня мог видеть здесь; если бы он видел, до чего дошел его несчастный сын!

Я закрыл лицо руками и заплакал.

Глава LIX

— В самом деле жаль, очень жаль вас. Вы такой красивый молодой человек и, судя по манерам и разговору, кажется, хорошо воспитаны. Но я думаю, что нал остается одно средство. Впрочем, скажите, мистер Норман, ваше мнение.

— Боюсь выговорить его; оно вовсе не согласно с вашим. После рассказанных вам обстоятельств, я думаю, вы, как опытный юрист, тотчас найдете достаточные причины для обвинения. Спросим свидетеля. Позвольте, Армстронг, предложить вам один вопрос: можете ли вы присягнуть, что этот молодой человек один из тех, которые на вас напали?

— Присягнуть, сэр?.. Но тогда было не слишком светло, да и притом же лица этих плутов были замараны. Но этот человек, — говорил Армстронг, показывая на меня, — точно такого же роста, одет, кажется, в одинаковое с ним платье, и сколько я мог заметить, то и жилетка на нем та самая.

— Итак, вы не можете присягнуть?

— Нет, сэр; но по моему предположению это непременно должен быть он, И именно он — по той жилетке, палке и связке и…

— Припишите это к допросным пунктам. Это принесет пользу обвиненному, когда его будут судить.

Сказанное было записано, и меня, закованного, повезли в местную тюрьму в телеге. По приезде туда меня посадили в подвал, отдали мне деньги, а кольцо задержали, говоря, что оно еще понадобится для дальнейшего следствия.

Наконец меня освободили от цепей и принесли тюремное платье, которое я надел вместо собственного. Признаюсь, эта перемена доставила большое утешение моей душе и телу. Я ознакомился с новым моим положением и новой прислугой, которая вся состояла из одного дряхлого отставного солдата. Однажды я попросил у него позволения сходить в баню, и он мне позволил. Мне не верилось, что я вне четырех душных стен, так привык я видеть себя на соломе, возле гнилой тюремной стены. Возвратившись назад в свой погреб, я стал гораздо покойнее, думая о своей незавидной судьбе и о странных обстоятельствах, в которые вовлекло меня мое поведение.

Я ясно видел все, что служило моему поведению, и столь же ясно сознавал, как слабы средства к моему спасению. Я мог бы просить помощи у лорда Виндермира, у Мастертона или у кого-нибудь из прежних моих знакомых; но я в несчастье был столько горд, что лучше желал бы погибнуть на виселице, нежели принять их помощь. Хотя показания их, наверное, уничтожили бы все сомнения о деньгах, кольце, о продаже моего чемодана; но я был упрям и оставался при своем, а потому судьи имели достаточные причины считать меня виновным; единственное же мое спасение было в признании вора, мнимого товарища моего. А потому выздоровление его меня очень интересовало. Зная время посещений моего тюремщика, я ждал его с нетерпением, чтобы расспросить его кой о чем. В вечеру он посмотрел в маленькое отверстие, прорезанное внизу двери, потому что обязанность его была осматривать каждый вечер, тут ли арестанты. Я тогда спросил его, могу ли купить перьев, чернил, бумаги и тому подобных вещей. Так как я не был приговорен еще к наказанию за преступление, а содержался по одному только подозрению, то мне и не было запрещено иметь все нужное к переписке. Тюремщик мой сам хотел принести мне на следующее утро все, о чем я его просил. Сказав ему спасибо за будущую услугу и пожелав покойной ночи, я бросился на свой матрас, уютно приложенный к стенке даровой квартиры. Изнеможенный усталостью и горем, я крепко заснул и спал беспробудно до самого рассвета. Когда я проснулся, то насилу мог опомниться. Мне казалось, что какое-то несчастье лежало у меня на сердце, но сон на минуту изгладил грустные предчувствия. Мне виделось, что я недавно так роскошно беспечно покоился в неге в доме леди де Клер и ее прелестной дочери, а теперь наяву вижу себя на матрасе в тюрьме, обвиненного в преступлении, которое грозило унизительной смертью. После этих дум я встал, присел на постель, и первые мои мысли были о Тимофее. Не написать ли мне ему? Но нет, пет, зачем его делать несчастным для продления моей жизни? Если я буду наказан, то но крайней мере под чужим именем и один. Тут вошел ко мне тюремщик и сказал, чтобы я сложил матрас свой, потому что днем его уносили.

Первый мой вопрос был о раненом человеке, и не в тюрьме ли он.

— То есть вы хотите сказать, ваш соучастник? Он пришел уже в чувство. Доктор говорит, что он выздоровеет.

— Сознался ли он в чем-нибудь? Тюремщик не ответил.

— Я спрашиваю тебя, потому что если он сознался, кто соучастник его плутовства, то меня освободят из тюрьмы.

— Вероятно, — сказал тюремщик насмешливо. — Но сегодня будет судебное заседание, и я вас извещу о решении

— Как зовут раненого? — спросил я.

— Я вижу, что вы искусно притворяетесь в незнании и думаете этим невинным видом уверить меня, что вы чужды его преступления.

— Совсем не думаю этого, — ответил я.

— Вы будете счастливы, если успеете доказать вашу невиновность.

— Однако вы не ответили на мой вопрос — кто другой пойманный и как его зовут?

— Это вы знаете лучше меня, — сказал тюремщик. — Но если уж вы непременно хотите слышать именно от меня, то я вам скажу, если это вас так интересует: имя его — Биль Огль, или, иначе, Свантинг Биль. Я думаю, вы никогда не слыхали этого имени?

— Конечно, никогда, — ответил я.

— Может быть, вы не знаете и вашего собственного имени, но я вам скажу, что Биль Огль уже его объявил.

— В самом деле? Как он меня называл?

— Надобно отдать справедливость, что он сознался тогда только, когда прочитал конец дела и узнал, как вас поймали, и как вы хотели ему пособить, и тогда уже он сказал: «О, Фил Маддокс был всегда хорошим товарищем, и жаль, что его подцепили, когда он мне помогал». — Ну, знаете ли вы теперь ваше имя?

— Без сомнения, нет! — ответил я.

— И вы никогда не слыхали про человека, которого зовут Фил Маддокс?

— Никогда; и я очень рад, что Огль это объявил.

— Ну, а я не слыхал, чтобы кто-нибудь не знал своего имени, или имел дух говорить это. Но вы благоразумно делаете, находясь так близко от виселицы.

— О, Боже мой! Дай мне силы перенести это! — говорил я, падая на солому. — Дай мне силы перенести волю Твою!

— Какой странный человек, — сказал тюремщик. — Однако ошибки здесь не может быть.

— Большая ошибка, друг мой, большая, но ее узнают, может быть, слишком поздно. Впрочем, что ждет меня в жизни? Разве только одно утешение — найти отца моего.

— Найти отца? Вот еще новость! Я ничего не могу понять. Но вы хотели купить что-то?

— Да, — ответил я.

Я дал ему денег и список всех нужных мне вещей, которые, кроме перьев, бумаги, чернил и прочего, состояли еще из душистого мыла, зубной и головной щеточек, одеколона, гребенки, бритвы, маленького зеркала и разных вещей для туалета.

— Чудо, что за свет, — сказал тюремщик, получая от меня деньги. — Я многое покупал для разныхарестантов, однако таких вещей никогда не случалось; но все равно, вы их получите, хотя я и не знаю, например, что такое о-да-колона; но, надеюсь, что это не яд, потому что его запрещено вносить сюда.

— Нет-нет, — ответил я, невольно улыбаясь при последних словах его, — ты можешь спросить. Это такое вещество, которое покупают дамы от обмороков, дурноты и тому подобного.

— А я думал, что вы пошлете меня купить что-нибудь съестного или находящегося в винном погребе, что было бы гораздо лучше. Впрочем, у каждого своя воля и свой вкус.

Говоря это, он вышел, запер дверь и толкнул ее ногой, чтобы увериться, действительно ли она заперта.

Глава LX

Читателю, может быть, покажется странным, что я, в моем положении, послал за этими предметами, но привычка — вторая натура, и хотя я два дня тому назад, отправляясь из Лондона, решился избегать подобных вещей, но теперь, в моем несчастьи, мне казалось, что они меня утешат. Во время обеда добрый тюремщик мой принес все, о чем я просил его. На другой день он объявил мне, что в судебном заседании нашли обвинения удовлетворительными, чтобы осудить меня, и что заседание опять откроется в следующую субботу. Он также принес мне список всех дел, и так как мое было последнее, то оно, вероятно, должно было рассматриваться не прежде понедельника или вторника. Я просил его прислать ко мне хорошего портного, потому что хотел явиться перед судом опрятно одетым, так как подсудимым позволялось приходить в присутствие в своих платьях. На это мой казенный камердинер согласился и привел портного, которому я столько сделал замечаний насчет новой моей экипировки, что тот даже удивился. В субботу вечером все было готово, и я, одевшись, причесавшись, как должно порядочному человеку, ожидал своего приговора очень хладнокровно, потому что я решился умереть.

Воскресенье прошло не так, как должно было ожидать. Ложась спать и сбросив с себя одежду и украшения, я опять почувствовал свое тягостное положение, и грустные мысли опутали мою несчастную голову. Я употреблял все усилия, чтобы заменить их другими, светлыми мыслями, мне это не удавалось. Чем более я ограничивал свои думы, тем сильнее они разгорались, и я, как слабое дитя, не боролся с мучительной тоской.

В понедельник поутру тюремщик вошел ко мне и спросил, не желаю ли я иметь адвоката. Я ответил, что нет.

— Вас потребуют в двенадцать часов в суд, потому что до вашего дела остается только одно, именно: покража четырех гусей и шести куриц.

— Боже милосердый, — думал я, — и меня смешивают с такими людьми!

Я оделся со всевозможным тщанием и, признаюсь, мог показаться хоть куда. Платье мое было черного цвета и, сшитое впору, сидело на мне как нельзя лучше. Около часу тюремщик повел меня с другими в присутствие и поставил на место, где обыкновенно стоят подсудимые. Сперва в глазах моих потемнело, и я ничего не видал, но постепенно зрение мое опять прояснилось, и я стал различать предметы. Я посмотрел вокруг себя и заметил судью; пред ним стояли адвокат и прокуроры. Потом глаза мои перенеслись на хорошо одетых дам, которые сидели вверху, на галерее. Но тут я не мог более рассматривать, щеки мои, как пламя, горели от стыда. Наконец я поглядел на обвиняемого вместе со мною, и наши глаза встретились. Он был одет в тюремное платье, которое шло к грубой простонародной его физиономии, но впалые глаза его горели каким-то зверским выражением на темном лице, окутанном большими бакенбардами. «Боже мой, — подумал я, — кто может поверить, что он мой товарищ! »

Человек этот — мнимый товарищ моих похождений — посмотрел на меня, усмехнулся, закусил губу и еще раз посмотрел с презрением, но не делал еще никаких замечаний. Судья прочитал дело и сказал, не вставая:

— Биль Огль, признайся лучше, виноват ли ты, или нет?

— Не виноват, — ответил он к моему удивлению.

— А ты, Филипп Маддокс, виноват ли?

Я молчал.

— Подсудимый, — сказал судья кротким голосом, — отвечай, виноват ли, — это только форма.

— Милорд, мое имя не Филипп Маддокс.

— Это имя дано вам вашим товарищем, а настоящего имени мы не могли узнать. Вам достаточно ответить, как подсудимому, виноваты ли вы, или нет.

— Конечно, не виноват, милорд, — ответил я, положив руку на сердце и поклонясь ему.

Разбирательство дела продолжалось, и Армстронг был главным свидетелем моей вины, но он не хотел присягнуть, что я был именно тот, за кого он меня принимал. Жид же говорил, что я ему продал платье и купил у него вещи, найденные в связке, и палку, которую захватил Армстронг. Когда все обвинения были приведены в порядок, тогда от нас потребовали оправдания. Огль говорил очень коротко, что ему сделалось дурно на пути из Хоунсло и, вероятно, кто-нибудь другой обокрал доносчика, и что его взяли по ошибке. Эта дерзкая ложь не произвела, казалось, другого действия, как только смех и презрение.

Потом спросили меня.

— Милорд, — сказал я, — все то же буду я отвечать вам, что и прежде. Я хотел помочь человеку, и меня схватили, думая, что я преступник. Приведенный в такое собрание и обвиненный в преступлении, от которого вся кровь моя приходит в волнение, я не могу и не хочу призвать тех, которые знают меня, мое поведение и обстоятельства, принудившие меня переодеться. Я несчастлив, но не виноват. Спасение мое зависит теперь от сознания того, кто стоит здесь возле меня, и если он скажет, что я виноват, то я подчиняюсь моей судьбе без ропота.

— Сожалею, что у вас только это оправдание, — ответил мой сосед-соучастник и, казалось, стараясь удерживать свой смех.

Я был так удивлен, так взволнован этим ответом, что повесил голову и не ответил ни слова. Тогда судья сказал, что в преступлении Огля нет никакого сомнения, а у меня, к несчастью, очень мало доказательств к оправданию.

— Но надобно заметить, — продолжал судья, — что свидетель Армстронг не может присягнуть в подтверждение своих слов.

Судьи недолго совещались и нашли, что Веньямин Огль и Филипп Маддокс совершенно виновны, и приговорили нас обоих к смертной казни. Они сожалели обо мне, как о молодом человеке, а между тем настаивали в необходимости наказания, не подавая никакой надежды к прощению. Но я уже не слыхал последних слов решения судей, я не чувствовал более, не разбирал ожидавшую меня участь. Когда судья окончил свою речь, то стал уговаривать нас покаяться и советовал просить помилования у Отца Небесного.

— Отец! — закричал я во весь голос и этим словом взволновал всех присутствующих. — Вы сказали, кажется, о моем отце? О, Боже мой, где он? — И я упал в обморок.

Глаза всех дам были обращены на меня, потому что я своей наружностью заслужил всеобщее внимание, и судья трепещущим голосом велел удалить подсудимых.

— Погоди немного, — сказал Огль тюремщику, пока другие выводили меня из присутствия.

— Милорд, мне нужно вам сказать одно слово, и необходимо, чтобы вы выслушали меня, потому что вы судья, поставленный обвинять виновных и оправдывать невинных. Говорят, что нет в мире такого суда, как в Англии. Но где более погибает людей даром, как не у нас? Вы приговорили этого бедного молодого человека к смерти. Я мог бы это сказать прежде, но умолчал именно для того, чтобы доказать, как мало здесь справедливости. Он вовсе не участвовал в покраже, и он не Филипп Маддокс. Он никогда меня не видал и не знает; это так верно, как то, что я буду повешен.

— Но за минуту пред этим ты говорил, что видел его.

— Да, и я сказал правду, но все-таки он не видал меня, потому что, когда он держал лошадь в Брентфорте у господина судьи, мы между тем украли палку и вещи его, и вот каким образом их нашли у нас. Теперь вам известна вся истина, и вы должны сознаться, что у вас до сих пор не было справедливости. Вы можете его выпустить или повесить, чтобы последним доказать правильность вашего решения. Во всяком случае вы будете отвечать за его кровь, а не я. Если бы Филипп Маддокс не убежал, как трус, то я не был бы здесь; я говорю это для того, чтобы спасти того, кто мне сделал добро, и предать наказанию плуга, оставившего меня в беде.

Судья велел все это записать и объявил собранию о новых показаниях; я узнал об этом уже после. Так как на слова такого человека нельзя было вполне надеяться, то и надобно было, чтобы он повторил их перед своей смертью, а тюремщику было не велено сказывать мне об этом, чтобы не дать тщетных надежд. Я опомнился в комнате тюремщика, и как только в состоянии был ходить, меня ввели опять в прежний погреб и заперли. Казнь была назначена на вторник, и мне оставалось два дня на приготовление к разлуке с жизнью. Между тем все принимали во мне большое участие.

Наружность моя так всем понравилась, что каждый был расположен ко мне. Огля еще раз допрашивали, и он показал, где можно было найти Маддокса, который, как он говорил, будет качаться на соседней петле с ним. На другой день тюремщик пришел сказать мне, что некоторые из судей желают меня видеть, но так как я твердо решился умереть, не открывая ничего из прошлой жизни, то и ответил ему, что я прошу судей, чтобы они не нарушали более моих предсмертных часов и оставили бы меня в покое, хотя в последние минуты жизни. Тут я вспомнил Мельхиоров фатализм и начинал уже думать, что он был прав. Я чувствовал себя очень дурно; голова моя была очень тяжела, и можно было считать биение сердца, не дотрагиваясь до груди. В таком положении я оставался весь день и всю ночь.

В среду поутру кто-то потихоньку толкнул меня. Я обернулся и посмотрел — это был священник. Я опять закрыл глаза. У меня была тогда сильная горячка. Я слышал по временам, как надо мною говорили, но не мог различить слов. Потом я опять впал в душевное изнеможение. Священник вздохнул и ушел. Между тем время позорной смерти моей приближалось; и я уже не помнил ни дней, ни часов, и не думал более ни о настоящем, ни о будущем. К счастью моему, Маддокс был пойман, и я узнал, что он во всем признался. Он откровенно подтвердил свое преступление. Я не помню, было ли это в четверг, или пятницу. Кто-то пришел к моей постели. Меня подняли, одели, повели куда-то, поставили перед кем-то, который мне что-то говорил. Я не видел и не понимал ничего, горячка бушевала во мне, и я был в беспамятстве. Странно, они не замечали или не хотели заметить моего положения и приписали это боязни смерти. Наконец мне велели выйти… Я вышел, но не умер. Я был на свободе.

Глава LXI

Я пошел и помню только, что иные жали мне руку, другие провожали меня радостными восклицаниями, когда я выходил из присутствия. Словом, казалось, все глядели на меня иначе, даже судьи почтительно со мною раскланялись.

Впоследствии я узнал, что тюремщик не отставал от меня на улице и спрашивал несколько раз, куда я намеревался идти. Я наконец ответил ему: «Искать моего отца», — и побежал, как сумасшедший, куда глаза глядели. Но тюремщик, не имея уже никакой власти надо мною и сказав про себя: «Бедный, он скоро опять попадет под замок», воротился.

Бегство мое натурально привлекло внимание прохожих, и так как я был слаб и качался из стороны в сторону, то и подумали, что я пьян. Никто не останавливал моего побега; что со мною делалось и куда я шел, ничего не могу сказать. Мне после говорили, что я, бегая, как безумный, хватал прохожих за руку, смотрел им дико в лицо, других же останавливал и с грозным, торжественным видом спрашивал: «Не отец ли мой? ». Потом отскакивал от них и рыдал, как ребенок. Таким образом я пробежал около трех миль и был поднят в Ридинге у дверей одного дома в совершенном изнеможении.

Когда я опомнился, то увидел себя на хорошо постланной постели. Голова моя была обрита, левая рука обмотана бинтом, вероятно, от частых кровопусканий, возле меня сидела какая-то женщина.

— Боже мой, — воскликнул я слабым голосом, — где я?

— Друг мой, ты часто призывал твоего отца, — ответила мне женщина приятным голосом, — и я очень рада, что ты не забываешь и твоего Отца Небесного. Будь покоен, друзья твои о тебе пекутся. Поблагодари же Бога, что Он возвратил тебе рассудок, и не нарушай своего покоя, он необходим для тебя, он подкрепит твои силы.

Я раскрыл глаза и увидел возле себя молодую прекрасную женщину; она вышивала. Перед ней на столе лежала Библия и стоял пустой стакан. Меня томила жажда, и я попросил пить. Она встала, взяла в одну руку ложку, в другую стакан и хотела сама меня напоить, но я вырвал у нее стакан и в минуту его осушил. Я не знаю, что было в нем, но помню, что питье было приятное. Расслабленные силы мои не позволяли мне сидеть, и я опять упал на подушку и сейчас же уснул. Когда я проснулся, уже было темно; лампа горела на столе, и какой-то старик в квакерском платье храпел в большом кресле возле меня. Сон придал мне силы и бодрости, я мог сообразить минувшие приключения. Я помнил комнату заключения, матрас, на котором покоился когда-то, но остальное все было перепутано, и я никак не мог представить себе, каким образом я попал в этот дом и кто были мои благодетели.

Во всяком случае, я был свободен и находился в руках секты, которая называла себя квакерами. Но что они за люди? Почему принимают во мне такое участие? Во время этих размышлений на дворе уже рассвело; старик пробудился, зевнул, вытянул руки, протер глаза и подошел к моей постели. Я посмотрел ему в лицо.

— Хорошо ли ты спал, друг мой? — спросил он.

— Как нельзя лучше. Впрочем, я вас не будил потому, что мне ничего не было нужно.

— Мне кажется, я также немного заснул. Сон невольно заставляет делать то, что велит тело, а не рассудок. Но не желаешь ли ты чего-нибудь?

— Да, — ответил я, — я бы хотел знать, где я.

— Ты в городе Ридинге и в доме Финеаса Кофагуса.

— Кофагуса! — вскричал я. — Кофагуса, хирурга и аптекаря?

— Да, его зовут Финеас Кофагус, он принят в нашу секту и выбрал жену нашей веры. Он ходил за тобою во время твоей болезни, не призывая на помощь доктора, и я думаю, ты о нем говорил во сне.

— Итак, молодая женщина, которая сидела возле моей кровати, вероятно, жена его?

— Нет, друг мой, она сестра его жены и названа в крещении Сусанной Темпль. Но я схожу к Финеасу Кофагусу и скажу ему, что ты проснулся. Он просил меня не забыть этого.

Он вышел и оставил меня в совершенном недоумении. Кофагус сделался квакером, женат и лечит меня в городе Радинге! Чудеса, да и только! Но Кофагус вскоре сам вошел ко мне в халате.

— Иафет! — сказал он, взяв мою руку и сжимая ее. — Иафет Ньюланд… совершенно доволен… гм… искренне рад… ты, Эбраим, оставь нас одних, выйди из комнаты… и так далее, — говорил он, обращаясь к старому квакеру.

Старик вышел.

Кофагус тогда поздоровался со мной обыкновенным образом и сказал, что нашел меня у дверей соседнего дома и, узнав, велел перенести меня в свой дом, не имея никакой надежды на мое выздоровление. Потом он спрашивал, каким образом нашел меня в таком жалком виде. Я сказал ему, что хотя я в состоянии слушать, что мне говорят, но еще довольно слаб, чтобы мог передать ему свои приключения. Взамен этого желал бы лучше знать, что с ним случилось с тех пор, как мы расстались в Дублине, и как он попал к квакерам.

— Охотно… длинная история… гм… странные люди… очень добрые… и так далее, — начал Кофагус.

Но так как разговор Кофагуса не слишком понятен для читателя, то я расскажу его обыкновенным языком.

Когда Кофагус возвратился в свой маленький городок, то его позвали к одному старику секты квакеров; тот просил его лечить свою племянницу, которая была очень больна. Кофагус с обыкновенным своим добродушием согласился и шесть недель лечил девушку. В продолжение этого времени он нашел в ней твердость духа, добрый характер и множество других качеств, увеличивавших достоинства девицы. После этого Кофагус начал думать, как приятно было бы иметь такую жену и как весело проводил бы он время с такой подругой в уединенном своем домике. Вскоре Кофагус влюбился, и, как большая часть старых холостяков, влюбился в нее до безумия. Он был расположен к ней за терпение, с каким она переносила во время своего недуга все медицинские операции, но еще более полюбил он ее за веселый и милый нрав, когда она выздоровела. Из этого он заключил, что она должна быть умна и послушна. Посещения Кофагуса не могли более относиться к поправлению здоровья девушки, которая теперь была совершенно здорова, а потому все поняли его намерение, и Кофагус был принужден сказать Темплю, что он серьезно думает о белых лентах, о свадебном пироге, о самой свадьбе, о маленьком семействе и так далее, а девушке он немедленно предписал порцию супружеской любви и, приложив палку к носу, рассказывал ей о семейном счастье. Девушка сейчас же согласилась, потому что была уже не слишком молода, а дядя также, потому что уважал Кофагуса как хорошего христианина, но нельзя было и подумать жениться на ней человеку другого исповедания. Знакомые этого не позволили бы, и Кофагусу отказали именно по этой причине.

Кофагус с отчаяния отправился домой, сел в кресло, на котором имел обыкновение покоиться, и нашел его очень беспокойным; потом он сел за стол и почувствовал всю неприятность одинокой жизни; потом он лег спать и не мог заснуть. На следующее утро Кофагус отправился к Темплю и просил указать разницу между его и квакерским исповеданием. Темпль дал ему сведения, которые Кофагусу показались удовлетворительными, а для дальнейших сообщений адресовал его к своей племяннице. Когда человек спорит о чем-нибудь с желанием быть убежденным, то очень редко случается, чтобы желание его не исполнилось, особенно, если доказательства должен принимать от хорошенькой женщины, основанные на приятном голосе и обольстительной улыбке. Так случилось и с Кофагусом. Он через неделю вполне уверился, что исповедание, основанное на мире, тишине и доброй воле, гораздо лучше, нежели тридцать девять правил английского исповедания. Вскоре он просил позволения новых собратьев своих вступить в это исповедание, и они, чтобы более его в этом утвердить, присоветовали жениться на мисс Темпль. Он, по ее желанию, переехал в Ридинг, где жили все ее родные.

Итак, новый квакер Кофагус почитал себя между братьями счастливейшим человеком.

— Добрые люди, Иафет… честные люди… гм… никогда не дерутся… вовсе нет разбитых голов… немного капризны… и так далее, — сказал Кофагус, уходя и пожимая мне руку. Он пошел одеться, выбриться, словом, поставить себя в положение, приличное новобрачному.

Глава LXII

Через полчаса вошел ко мне Эбраим с питьем, которое Кофагус просил меня выпить для того, чтобы лучше заснуть. Я исполнил в точности этот совет. После продолжительного приятного сна я проснулся и увидел господина и госпожу Кофагус, сидящих в комнате возле меня. Я незаметно раскрыл один глаз и начал пристально рассматривать супругу Кофагуса, чтобы увериться, та ли это девица, которую Эбраим называл Сусанной Темпль, потому что я помнил несколько черты лица прежней моей посетительницы. Достаточно было одного взгляда, чтобы разувериться, и я успел ее разглядеть прежде, нежели они заметили мое пробуждение. Госпожа Кофагус была высока ростом, имела весьма приятное выражение лица и вообще правильные черты. Ей казалось около тридцати лет; она была одета очень чисто и опрятно. Квакерская ее одежда несколько отходила от строгой формы их покроя и была сделана просто, но с большим вкусом. Можно было заметить в ней кокетство и желание блеснуть нарядом. Видно было, что если бы она не принадлежала к этой секте, то, наверное, постигла бы всевозможные тайны женского туалета. К Кофагусу, хотя он этого вовсе не воображал, очень шел новый его костюм. Тоненькие его ножки, прежде составлявшие большой контраст с толстым, круглым его животом, очень похожим на апельсин, были теперь окутаны широкими панталонами, которые, придавая толщину ногам, скрыли излишнюю дородность туловища.

Вообще же квакерское платье придавало лицу его, какую-то самоуверенность, особенно когда он надевал шляпу с широкими полями. Когда я вполне удовлетворил свое любопытство, то стал двигать занавесью, чтобы привлечь их внимание. Кофагус первый подошел ко мне и начал пробовать мой пульс.

— Хорошо, очень хорошо… все правильно, немножко часто… гм… твердость в ногах… также хорошо, как и прежде… и так далее.

— Мне теперь гораздо лучше, — ответил я, — и так хорошо, что я, кажется, могу встать.

— Нет-нет, хвалиться никогда не надобно… встать… опять упасть… лежать в постели… укрепиться… гм… жена… госпожа Кофагус… Иафет наш старый друг… и так далее.

Госпожа Кофагус встала со стула и подошла к постели, между тем как муж рекомендовал меня.

— Я думаю, что наделал вам много беспокойств, сударыня, — сказал я.

— Иафет Ньюланд, мы бы исполнили нашу обязанность даже и тогда, если бы ты не был другом моего мужа. Итак, смотри на меня, как на твою сестру, и я буду почитать тебя братом. Если ты хочешь, то можешь остаться с нами — это также желание моего мужа.

Я поблагодарил ее за доброе расположение и взял ее хорошенькую ручку, которую она предложила мне в знак своей дружбы. Кофагус спросил меня, в состоянии ли я рассказать ему все, что случилось со мною со времени нашей разлуки в Ирландии, говоря, что жена его знает всю мою жизнь и что я могу при ней продолжать мою историю. Они оба придвинули стулья, а я начал рассказ свой. Когда я окончил, то Кофагус сказал, как обыкновенно:

— Странная жизнь… гм… очень смешная… проиграть деньги дурно… сделаться честным хорошо… уйти от друзей дурно… не быть повешенному очень хорошо… воспаление в мозгу очень дурно… теперь прийти сюда хорошо… остаться с нами превосходно… и так далее.

— Ты много вытерпел, друг Иафет, — сказала госпожа Кофагус, отирая слезы, — и я бы сказала, ты слишком наказан, если бы я не знала, что Бог кого любит, того и наказывает. Но ты спасен и теперь вне опасности. Я предвижу, что ты покинешь пустой, тщеславный свет и останешься с нами, тем более, что имеешь живой пример в твоем прежнем наставнике. Может быть, Бог даст, что и ты со временем примешь наше исповедание. Я обратила мужа на путь истины, — сказала она, ласково посмотрев на него, — и кто знает, может статься, которая-нибудь из наших девушек заставит тебя бросить этот несправедливый свет.

— Правда… гм… совершенная правда, — заметил Кофагус, стараясь как можно более подчинить свои слова квакерскому языку, — счастливая жизнь, Иафет… гм… мирные занятия, подумай об этом… не спеши… никогда не божись… ей-ей.. рассудок может подвинуться… гм… поговори об этом… выздоравливай… взять лавку… выбрать жену… и так далее.

Я устал от такого разговора и, поев немного бульона, опять заснул. Когда я проснулся в вечеру, Кофагуса и его жены не было, а возле меня сидела мисс Темпль, о которой я спрашивал у Эбраима, лакея Кофагуса. Она сидела, возле нее стояли свечи, она читала. Долго смотрел я на нее и боялся помешать ее чтению. Никогда не видел я подобной белизны лица. У нее были большие глаза, но я не мог различить цвета их, потому что они были опущены на книгу и закрыты длинными густыми ресницами. Брови ее вились черной дугой и резко отделялись от белого лба. Каштановые волосы ее были прикрыты чепчиком. Нос, рот, подбородок — все было в совершенстве. Семнадцать или восемнадцать лет и никаких наружных недостатков! Она была одета просто и чисто, как все женщины этой секты, и, действительно, была так прелестна, что я в состоянии был бы любить ее, как ангела. Пока я на нее смотрел, она закрыла книгу и подошла к моей постели, но, чтобы она не подумала, что я все время на нее смотрел, я зажмурил глаза и притворился спящим. Она опять села. Тогда я спросил:

— Есть ли кто-нибудь здесь?

— Да, друг Ньюланд; что тебе надобно? — сказала она, подходя ко мне. — Не нужно ли тебе Кофагуса, или Эбраима, я сейчас позову.

— О, нет; зачем мне тревожить их? Я много спал; мне бы хотелось почитать, если только глаза мои не слишком слабы.

— Тебе надобно, чтобы кто-нибудь для тебя читал, но я могу это сделать. Скажи, что ты хочешь, чтобы я прочла? У меня нет пустых книг, но, я думаю, ты и не захочешь ими заниматься после твоего избавления.

— Все равно для меня — только бы вы мне читали.

— Но не сердись, если я скажу, что тебе надобно одну только книгу читать или слушать. Ты спасен теперь от явной гибели. Кого тебе благодарить, как не Всевышнего, который продлил твои дни?!

— Вы правы. Прочитайте же мне что-нибудь из Библии.

Сусанна, не говоря ни слова, выбрала место, сообразное с моим положением, и прочла мне таким приятным, трогательным голосом, что мне казалось, что я слушал ангела.

Глава LXIII

Читатель видел из моего рассказа, что религия мало занимала мои мысли до этого времени. Я жил, как многие живут на этом свете, то есть не слишком строго придерживался правил чести и не имел никакой религии. Правда, что меня учили догматам веры в воспитательном доме, но там, как и во всех тому подобных заведениях, это занятие задают уроками, так что предмет этот делается сухим и непривлекательным. Притом, такому множеству учеников трудно дать религиозные чувства; одни родители, кажется, могут только своими внушениями и примерами внедрить истинно религиозное чувство, которым дитя руководствуется в жизни. Я ни разу не читал Библии с тех пор, как вышел из воспитательного дома, а теперь, когда я слышал эти Божественные правила из уст милой, прелестной женщины, и притом в настоящем несчастном моем положении, я плакал чистосердечно, как ребенок; плакал с умилением покорного сына.

Когда Сусанна закончила чтение и закрыла книгу, она подошла к постели. Я поблагодарил ее и с приметным волнением протянул ей руку; она подала мне свою, которую я поцеловал с невыразимым восторгом. Она тотчас же вышла из моей комнаты, а Эбраим явился на смену.

Кофагус и его жена наведывались также в этот вечер, но Сусанны Темпль я более не видел до следующего дня, и тогда она вторично прочла мне любимый стих из писания.

Я не задержу читателя описанием моего выздоровления. В продолжение трех недель я поправился и начал выходить из моей комнаты, и в это время совершенно подружился с семейством, которое со мною обходилось, как с родственником. Во время моей болезни я более, нежели когда-нибудь, думал о религии, но от этого не прибавилось в моей душе никакого религиозного чувства. Я любил слушать, как Сусанна читала Библию, и любил с нею толковать о духовных предметах, но не думал, чтобы я был также внимателен, если бы ее читала старая, дурная собою женщина. Красота ее и ревность, с какою она хотела передать мне темные места Библии, возбуждали мои умственные способности и услаждали забвением горестные минуты настоящего положения.

Однажды Кофагус вошел ко мне и спросил, хочу ли я сшить новое платье обыкновенным покроем, или как носила их секта, к которой он надеялся меня причислить. Я тоже думал об этом и решился не возвращаться более в свет, потому что не хотел продолжать отыскивать отца, тем более, что это было сопряжено со слишком большими затруднениями, и притом, теперь я сам лишен был всех средств существования. Что хотел со мною сделать Кофагус, я не знал, но я медлил с ответом, не зная, остаться ли мне с ними, или нет. Но когда я увидел большие голубые глаза Сусанны, которые глядели на меня и требовали скорого решения в их пользу, то я не мог им противоречить и согласился.

— Мне очень приятно будет, — говорил я, — носить одно с вами платье, не принадлежа еще к вашему исповеданию.

— А я думаю, ты скоро совсем сделаешься квакером, — сказал Кофагус.

— Но вы забываете, что я отверженное, оставленное существо, — сказал я и посмотрел на Сусанну.

— Ты ошибаешься, Иафет, — говорил Кофагус тихим голосом. — Между нами ты не останешься без друзей.

— Пока я с вами, — сказал я, — то вменяю себе в обязанность сообразоваться во всем с вами и правилами вашими, а потом я опять начну искать отца.

— Зачем начинать то, что поведет тебя только к горю и несчастью? Я еще молода, Иафет Ньюланд, — говорила Сусанна, — для того, чтобы давать советы, но мне кажется, что тот, кто оставил тебя в воспитательном доме, гораздо скорее может сам найти тебя, нежели ты его. Когда ты для него дорог, то, поверь, он не оставит своего намерения. Тебе же гоняться за ним — напрасный труд.

— Однако вспомните, Сусанна, что он спрашивал уже в воспитательном доме и получил очень неприятный ответ и теперь будет беспокоиться обо мне более, нежели когда-нибудь.

— Но разве ты думаешь, что любовь отца так ничтожна, что одно препятствие сейчас уничтожит ее? Нет-нет, Иафет, если родители твои хотят тебя видеть, то для них нетрудно будет снова начать отыскивать тебя, а ты со своей стороны почти ничего не можешь сделать.

— Правда, Сусанна, твои советы благоразумны, — говорил Кофагус. — Иафет, бегая за тенью отца, много потерял существенного. Пора тебе, друг мой, где-нибудь постоянно пoceлитьcя, чтобы доставать себе пропитание и вместе приносить пользу ближним.

— И делать то, что велит Бог, — продолжила Сусанна, выходя из комнаты.

По выходе ее Кофагус принялся убеждать меня, в свою очередь, и предлагал мне оставаться жить с ним, завести аптеку, которую он хотел снабдить всеми принадлежностями и рекомендовать братьям своим, живущим в Ридинге, которых в маленьком городке было много, и никто из них не держал аптеки.

— Сделайся нашим, Иафет… хорошее де. : о… гм… мирная жизнь… жена… маленькие дети… и так далее.

Я думал о Сусанне и молчал. Тогда Кофагус сказал мне, чтобы я хорошенько обдумал его предложение и решился бы; если же это мне не понравится, то он во всяком случае хотел помочь мне.

Я долго думал, прежде нежели мог решиться. Мне все еще хотелось возвратиться в круг прежних знакомых, хотелось отыскать отца в хорошем обществе, явиться опять в блестящем состоянии, возвратить свету прошлое мнение о себе и право, которым я пользовался в обществе и которое получил обманом.

Я не мог привыкнуть к мысли сделаться торговцем и смириться с тем, что, может быть, должен буду кончить жизнь свою в этом состоянии. Гордость все еще была господствующей моей страстью. Так я рассуждал сначала, но потом все это переменилось. У меня не было достаточно средств содержать себя в большом свете, не найдя моих родителей, и то с теми преимуществами и с тем достоянием, как представило мне мое воображение. Я перебирал все мои прошлые покушения и неудачи отыскать отца. Я помнил, как два раза приводили меня в Боу-Стрит… как едва не убили в Ирландии… как приговорили к смерти в Англии… как потом я был отчаянно болен, вылечен каким-то чудом, и все это оттого, что хотел отыскать отца… Как свет потом понимал меня? Каким образом опять пробить мне дорогу? Я был в нерешимости; меня то поддерживала дружба тех, которые так охотно предлагали мне ее, то отталкивала мучительная гордость, и я опять заносился воображением в блестящую сферу богатых людей. Но один образ Сусанны изглаживал остальное и заставлял соглашаться с мнением Кофагуса.

Вечером я объявил Кофагусу свое решение вступить в общество братьев.

— Ты умно сделал, — сказала госпожа Кофагус, протягивая мне руку, — и мы охотно будем считать тебя своим.

— Поздравляю тебя, Иафет Ньюланд, — говорила Сусанна, — и надеюсь, что ты здесь будешь счастливее, нежели в свете, наполненном гордостью и обманом, в котором ты жил до сих пор. Не ищи земного отца, который оставил тебя, но прибегай к Небесному, который не покинет тебя в несчастьи.

— Вы мне покажете истинный путь, Сусанна.

— Я слишком молода, Иафет, чтобы быть путеводителем, — сказала она улыбаясь, — но не слишком молода, чтобы быть другом.

На следующее утро принесли мне новый костюм; я, надев его, посмотрелся в зеркало и был не совсем доволен моей наружностью.

Голова моя была обрита, но, надев парик Кофагуса, я несколько утешился и забыл о своем безобразии. Я повторял мысленно, что я квакер, и квакер с приятной наружностью, ловкий, развязный. Через несколько дней у Кофагуса было собрание братьев, которому я был представлен, и я заметил, что в этом обществе не было ни одного молодого человека, который мог бы сравниться со мною. Это замечание придало мне много бодрости и расположения к новому состоянию и отвлекло меня от всегдашней моей мысли об отце.

Глава LXIV

Кофагус не терял времени. Менее нежели в три недели он нанял лавку недалеко от своего дома, наполнил ее всеми врачебными принадлежностями и медикаментами, нужными для аптеки, и сделал ее гораздо полнее собственной, когда-то существовавшей в Смитфилльде. Остальная часть дома, в котором помещалась моя знаменитая аптека, отдавалась внаем, потому что я предполагал жить с семейством Кофагуса.

Когда было все готово, я пошел туда и был весьма доволен распоряжением Кофагуса. Одного только мне недоставало — Тимофея. Но мое желание не могло осуществиться, потому что я не знал, где найти его.

В тот же вечер я сказал Кофагусу, чтобы он не выставлял моего имени над лавкой. Гордость моя не могла привыкнуть к мысли, что имя Иафет а Ньюланда, перед которым так охотно отворялись двери всех аристократов, будет написано золотыми буквами над аптекой в в ничтожном городке.

— На это много причин, — говорил я Кофагусу. — Во-первых то, что Иафет Ньюланд не есть истинное мое имя, и лучше, если аптека будет известна, как принадлежащая Кофагусу; вторая причина, что имя мое прочтут многие из прежних моих знакомых и станут смеяться, а я бы не хотел иметь с ними никаких сношений; третья…

— Иафет Ньюланд, — прервала Сусанна, рассердившись, — не трудись приискивать столько маловажных причин, ты все их перечел, исключая настоящую: твоя гордость не согласна с этой мыслью.

— Я хотел сказать, что имя Ньюланд не годится в новом моем состоянии, оно напоминает Маммона. Но вы, Сусанна, обвинили меня в гордости, и я не стану более противиться желаниям Кофагуса. Пускай будет написано «Иафет Ньюланд» над дверью моей аптеки.

— Если я тебя несправедливо обвинила, Иафет, то прошу извинения, — ответила Сусанна. — Одному только Богу известны сокровенные мысли сердец. Я виновата, и ты должен простить меня.

— Сусанна, мне бы надобно просить у вас извинения. Вы лучше знаете мое сердце, нежели я сам. Да, это была гордость, одна только гордость, которая заставила меня говорить так. Вы совершенно меня от нее излечили.

— Теперь я надеюсь на тебя, Иафет, — ответила Сусанна улыбаясь. — Кто сознается в ошибках, тот скоро и раскается. Но в твоих замечаниях есть и правда: кто знает, если бы ты встретил своих старых знакомых, то, может быть, опять пошел бы к ним и совратился бы с пути истины. Ты можешь переменить слегка буквы твоего имени и таким образом останешься неизвестным.

Кофагусы согласились на это предложение, и слова: «Гнуланд, аптекарь» были написаны над дверью. Вскоре я вступил во владение лавкой и взял к себе в помощники одного молодого квакера. В короткое время я уже продавал лекарства добрым жителям города Ридинга.

Я был счастлив; занятия мои доставляли мне доход выше даже моих нужд, и я был уже полезным членом общества. Когда я приходил обедать или вечером являлся домой позже обыкновенного, так что Кофагус с женой уже спали, то Сусанна Темпль всегда меня дожидалась, и я всегда разговаривал с нею хоть несколько минут. Никогда любовь не занимала меня, но теперь, видя это прелестное ангельское существо, я любил ее выше всего, и эта любовь была неземная. Я любил ее, как ангела, и с каким-то трепетом и боязнью. Я говорил себе, что недостоин обладать такой чистой, непорочной душою. Я чувствовал, что судьба моя зависела от нее, что если бы она меня любила, то счастье мое и в будущем и в этом свете было бы упрочено; в противном случае — я погиб навеки. Несмотря на все свои совершенства, Сусанна была женщина. Она хорошо понимала власть свою надо мною, но употребляла эту власть для того только, чтобы настроить душу мою к одной добродетели.

Гордость моя незаметно исчезла и заменилась чувствами религиозными. Доселе все неприятные мелочи этой секты и монашеский образ их разговора мало на меня действовали; но теперь я находил всему удовлетворительные причины, и все мне нравилось. Месяцы проходили, и дела мои становились с каждым днем прочнее и прочнее. Я мог уже уплатить Кофагусу все его издержки. Душою и телом я был квакер и, входя в их братство, по чистой совести исполнял все обязанности этой секты. При всем моем счастье, Сусанна не оказывала мне ничего, кроме истинной дружбы. Но я очень часто виделся с нею, и таким образом утверждалась наша взаимная привязанность.

Впоследствии я узнал, какие пылкие чувства, какой огонь таился под скромной, тихой наружностью Сусанны, и я видел, как ум ее умерял излишнюю восторженность чувств.

Когда я рассказывал ей о прошедших днях моей жизни, с каким удовольствием слушал я ее замечания, которые все клонились к добродетели. С какой пылкой веселостью и добродушием упрекала она меня в легкомыслии, с какой непритворной милой улыбкой одобряла мои добрые качества. Как восхитительны были порывы ее красноречия, после которых легкий румянец покрывал ее щеки, когда она замечала за собою эти порывы энтузиазма. Но неизъяснимым удовольствием для меня был отказ Сусанны двум молодым людям, которые в продолжение шести месяцев неотступно хотели получить ее руку.

В конце этого времени, видя, что доходы мои с каждым днем увеличивались, я просил Кофагуса, чтобы он позволил мне платить ему за содержание и квартиру, считая со дня моего к нему приезда. Он согласился с моим справедливым требованием; таким образом я сделался совершенно независимым. Однако мне казалось, что моя любовь делала медленные успехи и не производила большого влияния на сердце Сусанны, но зато успех был верен и основателен. Я раз заметил ей, как счастлив Кофагус в своем супружестве, и она мне ответила:

— Без сомнения, Иафет, но он много трудился для этого и теперь собирает плоды.

«Она хочет сказать мне, — подумал я, — что я не имею еще права требовать руки ее до тех пор, пока не наживу состояния». И справедливо, что я ничего еще не сделал, и хотя доход мой был значителен, но это еще не упроченный капитал. Я чувствовал, что она была права, и удвоил свои старания и деятельность.

Глава LXV

Я не совсем еще был посвящен в секту, когда молодой квакер, очень нарядный, приехал в Ридинг. Он был принят в доме Кофагуса, и можно было надеяться, что будет женихом Сусанны, но она вовсе не отвечала его желаниям. Он был чрезвычайно ленив и все время почти проводил у меня в лавке. Откровенность его вскоре меня сдружила с ним. Но однажды, когда помощник мой вышел из лавки, он сказал мне:

— Друг Гнуланд, скажи мне откровенно: не видел ли ты меня прежде моего приезда сюда?

— Не помню, друг Тальбот.

— Ну, так моя память лучше твоей. И теперь, когда я заслужил твою дружбу, я напомню тебе о нашем старом знакомстве. Когда ты был еще богатым Ньюландом, для которого открыты были лучшие лондонские гостиные, когда ты жил еще с майором Карбонелем, я был тогда поручиком гвардейского драгунского полка.

Я молчал от удивления и глядел ему прямо в лицо.

— Да, — продолжал он, захохотав во все горло, — таковы-то на свете дела. Вы, без сомнения, полагали себя единственным молодым человеком, превратившимся в квакера, но теперь вы видите перед собою другого. Не думайте же быть фениксом между нами.

— Теперь я вас припоминаю, а вы знаете мою биографию, следовательно, легко можете угадать причины, заставившие меня вступить в общество квакеров. Но вы каким образом сюда попали?

— Это, Ньюланд, вам надобно хорошенько растолковать. Я согласен, что несчастье меня сюда затащило, но не скажу, чтобы я был несчастлив; напротив, я чувствую себя здесь как нельзя лучше. Мне бы надобно было родиться квакером, но во всяком случае я теперь квакер и по характеру и… Но я завтра приду к вам пораньше, и если вы отошлете куда-нибудь вашего помощника, то я вам расскажу все мои похождения и уверен, что они останутся между нами тайной.

На другой день он пришел ко мне, и только что мы остались одни, он начал свою историю.

— Я совершенно помню, Ньюланд, когда вы были в вихре света, и хотя я не имел чести быть с вами коротко знакомым, однако мы кланялись. Я не могу удержаться от смеха, видя себя и вас квакерами. Но это в сторону. Все семейство наше было в военной службе, и каждый Тальбот был воином, и это для нас было так необходимо, как рыбе вода. Итак, я служил в военной службе, любуясь своим мундиром, между тем как дамы любовались мною. Прежде, нежели я был произведен в поручики, мой отец умер и оставил мне, как младшему брату, четыреста фунтов в год. Дядя мой говорил, что этой суммы достаточно для меня, потому что Тальботы сами пробивали себе дорогу. Но я вскоре заметил противное, и, чтобы хорошо содержать себя в гвардии, нужен был доход гораздо значительнее. Дядя советовал мне перейти в полк действующей армии. Я исполнил его совет и был отослан в Индию, где шла война с французскими колониями. Я поспешил туда в надежде возвратиться назад со славою, которая до того времени была неразлучна с Тальботами.

Нас высадили на берег, и я с большим трепетом слушал полет пуль и тогда только узнал то, что прежде мне никогда не приходило в голову, а именно: что я вовсе не создан для войны и что очень ошибся в выборе службы.

— Что хотите вы этим сказать?

— Я хочу сказать, что мне не доставало одной воинской добродетели — храбрости, — которою отличались Тальботы.

— И вы прежде никогда об этом не думали?

— Клянусь честью, ум мой всегда был наполнен храбрыми мыслями, и я думал своей храбростью затмить славу всех Тальботов с самых древнейших времен, то есть, начиная с Иоанны д'Арк и кончая старшим братом, и, могу вас уверить, никто более меня не удивлялся противному. Нашему полку было велено идти вперед, и я шел во главе отряда, несмотря на то, что пули летели мне навстречу, как град. Я старался идти со всевозможной стойкостью, даже против сил своих, но наконец принужден был переменить дорогу. Я встретил командующего полком, и тот мне велел воротиться. Я повиновался и догнал свой полк. Тут опять повалились над головой моей неприятельские гостьи, и я попал в самый разгар боя. Но едва мы пошли на штурм, я не только выбежал из фронта, но ретировался, как будто бы сам дьявол за мной гнался. Ну, что вы на это скажете; не правда ли, это смешно?

— Конечно, очень смешно, — сказал я улыбаясь.

— Да, но вы знаете в точности, почему это было смешно. Известно, как философы говорят о побуждении; они думают, что во всех случаях дух располагает телом и заставляет его повиноваться, но вы видите из моего рассказа совсем противное. Я вам говорю, что духом я оченьхрабр, но тело мое трусливо, и что еще хуже, что тело располагает моим духом. Я совсем не хотел бежать, напротив, сам еще просился в охотники, но мне отказали Вероятно, если бы у меня был недостаток в природной храбрости, то я сам искал бы опасности. Не правда ли?

— Странно, что вы, просясь сами в опасность, потом от нее бежали.

— Это значит, что у меня душа Тальботов, но совершенно другое тело, которое сильнее души.

— Кажется так, но продолжайте, пожалуйста.

— Я влез на стену крепости, когда уже огонь был прекращен. Но мой командир сказал мне, что я должен, при первом удобном случае, восстановить свою репутацию.

— И что же далее?

— На следующий день была назначена осада крепости, и я просил позволения вести мою роту вперед. Кажется уже, что в этом предложении выказывалась моя храбрость, и мне позволили. При входе в брешь нас встретили ужасной пальбой; я чувствовал, как ноги мои отказывались идти далее. Что же, вы думаете, я сделал? Я бросился на землю и закричал, что ранен. Мне сейчас перевязали ногу, и я приказал двум гренадерам нести себя обратно. Конечно, это была храбрость, достойная рода Тальботов. Но на первом шагу нас не допустили идти вперед сильной ружейной пальбой, и когда я услышал визг пуль, то опустил руки и совершенно онемел. Гренадеры принуждены были оставить меня, мое непослушное тело было опять на свободе. Это приключение было самое несчастное. Если бы меня действительно ранили и втащили на вал, то это была бы черта величайшей храбрости. Но судьба решила иначе. Когда гренадеры отошли от меня, я поспешно встал и хотел было сам бежать к своим, но… ноги понесли меня совсем в противную сторону, и меня нашли в полумиле or крепости с перевязанной ногой, которая не была ранена. Тогда мне посоветовали как можно скорее возвратиться в Англию. Я принял с восторгом совет и в короткое время был уже в Лондоне. Но когда я начал показываться в обществе, то все отворачивались от меня. Я хотел объясниться, но никто не хотел говорить со мною и нe верил моей неустрашимости; они толковали, что храбрость нe бегает с поля битвы. Но они не были истинными философами. Они не могли понять, каким образом дух и тело могут идти наперекор друг другу.

— Ну, что же вы сделали?

— Я покуда ничего не сделал. Впрочем, мне ужасно хотелось их наказать, но как телесные силы не повиновались рассудку, то я и остался в покое при одном благородном желании. Между тем надо мною так смеялись, что дядя не пускал меня к себе, говоря, что я позор всего семейства и что он сожалеет, что первая пуля не вышибла меня из рядов. Не правда ли, христианское желание? Наконец мне это так надоело, что я начал искать, не существует ли такой класс людей, у которых бы физическая храбрость стояла ниже умственной. Я узнал, что квакеры совершенно не склонны к войне и, поступив к ним, увидел, что я гораздо лучший квакер, нежели солдат. Вот вам вся моя история, и скажите мне: что вы о ней думаете?

— Трудно на это ответить, так как я никогда не слыхал о подобных вещах. Но давно ли вы носите это платье?

— Около шести месяцев. Кстати, как хороша Сусанна Темпль! Мне хочется на ней жениться.

— И я имею то же намерение, Тальбот. Но сперва скажите мне, что говорит ваше тело об этом? Я никому не позволю мешать мне, квакер ли он, или кто другой.

— О, мой дорогой, извините меня, я не буду более думать о ней, — сказал Тальбот, заметя мою досаду. — Желаю вам счастья и завтра же уезжаю. Если успею, то зайду к вам. До свиданья.

Он вышел из лавки, и я не видел более друга Тальбота, у которого телесная храбрость не согласовалась с духовной.

Глава LXVI

Месяц спустя после встречи с Тальботом я, стоя у дверей своей лавки, увидел одного старого моряка с деревянной ногой; в руке он держал несколько баллад и пел их плачевным голосом.

— Барин, не бросите ли копеечку бедняку Джеку, который потерял ногу на службе отечеству? Благодарю, барин, — сказал он и опять начал петь.

— Кто не имеет сожаления, того я сам жалею. Спешите на помощь к бедной шлюпке, которая потеряла уже половину мачт. Дай Бог вам долго жить, сударь, благодарю вас.

— Купите у меня песенку, девушки, вы будете петь ее вашему другу, сидя у него на коленях. Вот вам много их, выбирайте любую. Не хотите ли эту, или вот эту? Они очень дешевы. Благодарю вас, девушки.

Мало, кажется, найдется людей, особенно в Англии, которые бы равнодушно смотрели на изувеченного за отечество матроса. Я выслушал бедняка, хотя голос его был вовсе не завиден, вынул несколько полупенсов и кликнул его в аптеку.

— Возьми это, храбрый воин, — сказал я ему. — Хотя я и мирный гражданин, но страдаю об изувеченных в битвах.

Голос мой заставил его содрогнуться, и он устремил на меня свои большие глаза.

— Что ты так пристально на меня смотришь? — спросил я его.

— Боже мой, это его голос! — вскричал он. — Не может быть… Что, если в самом деле, это он… Да, это он, Иафет! Наконец я вас нашел! — И он в изнеможении присел на скамью.

— Да кто ты таков, друг мой?

Он снял шляпу, к которой были приделаны волосы, скрывавшие его лицо, и я узнал Тимофея. Я перескочил через конторку и обнял его.

— Думал ли я когда-нибудь, Тимофей, найти тебя в израненном матросе?

— Но возможно ли, Иафет? Я вас вижу квакером, в шляпе с широкими полями.

— Да, Тимофей, я настоящий квакер и по платью, и по внутреннему убеждению.

— Ну, ваша наружность не так различна от внутренности, как моя. — Он опустил свою раненую ногу, которая была привязана к палке и скрыта в широкие синие панталоны.

— Я более не матрос, Иафет, я никогда с тех пор, как мы расстались, не видал морской воды.

— Значит, ты обманывал людей. Жаль, Тимофей.

— Теперь я вижу, что вы настоящий квакер, Иафет. Но не осуждайте, пока не выслушали меня. Слава Богу, что я вас нашел. Но скажите, пожалуйста, с переменою вашего платья не изменилось ли и сердце, или оно осталось прежним? Ответьте мне на это. Вы видите меня здесь и знаете, что я могу быть полезен.

— Я часто о тебе думал здесь, Тимофей, и если мы опять расстанемся, то это будет уже не моя вина. Ты сделаешься помощником моим. Но прежде переоденься в квакерское платье.

— Одеться, как вы? Отчего же и не так. Мы ведь были оба в одинаковых пестрых жилетах, когда отошли от Кофагуса. Я надену все, что вам угодно, только бы остаться с вами.

— Милый мой Тимофей, надеюсь, что мы не расстанемся более; но я каждую минуту жду моего помощника, и мне бы не хотелось, чтобы он видел тебя в этом костюме… Ступай покуда вот в этот трактир, который на конце улицы, и подожди меня там. Я схожу, переоденусь, и тогда мы можем свободно быть вместе и пересказывать друг другу свои похождения.

Тимофей собрал свои баллады, которые разронял было; подвязав ногу, он приставил к ней деревянный костыль и молча вышел из лавки.

Через полчаса помощник мой пришел, и я велел ему оставаться в лавке, а сам отправился под предлогом важного дела.

Я нашел Тимофея на назначенном месте и уже вовсе не матросом, а переодетого не в новое, но очень чистое платье. Я просил его рассказать мне, что с ним случилось после нашей разлуки.

— Вы не можете вообразить, Иафет, до чего доходило мое отчаяние, когда я получил вашу записку. Я нисколько не сомневался, что вы продали ваш дом и проиграли все ваше имение в карты. Я не знал, что мне делать, и отправился к Мастертону, желая попросить у него наставлений, полагая, что ум хорошо, а два еще лучше. Мастертон, получив ваше письмо, казалось, был очень огорчен, и сказал мне:

— Одно оправдание Иафету поможет, это то, что он с ума сошел; что же касается тебя, мой добрый мальчик, то я о тебе похлопочу, но ты не должен отыскивать своего барина

Выслушав Мастертона, я возвратился домой, собрал оставшиеся бумаги, запечатал их и, зная, что дом через несколько дней перейдет в руки нового хозяина, продал мебель и оставшиеся вещи, исключая туалетные принадлежности и пистолеты, оставшиеся после смерти майора Карбонеля, которые, как я думал, вы бы хотели сохранить

— Как ты добр, Тимофей. Ты думал обо мне и тогда, когда имел полное право сердиться на меня. В самом деле, мне будет приятно иметь их, хотя в серебряном туалете и в пистолетах теперь я не нуждаюсь.

— Мебель и остальные вещи были проданы за четыреста тридцать фунтов.

— Очень рад, Тимофей, но, кажется, они не принесли тебе большой пользы.

— Ваша правда, и это потому, что я их не трогал. Да и что мне было делать с этими деньгами? Я снес их к Мастертону вместе с другими вещами. Они и теперь у него, и вы можете их получить, когда захотите. Он был очень добр со мною и предлагал свою помощь, но я отказался и пошел искать вас. У меня было около четырнадцати фунтов в кармане, с которыми я и пустился в путь-дорогу. Простившись с нашим добрейшим мистером Мастертоном, я покинул Лондон и отправился куда глаза глядят, отыскивать своего господина.

— Не господина, Тимофей, скажи лучше, друга.

— И то и другое, если хотите, но со мною случилась куча приключений.

— У меня тоже не менее. Но оставим это до будущего времени. Скажи-ка теперь, как ты думаешь, у кого я живу?

— У квакера, я думаю.

— Да, кто этот квакер? Отгадай.

— Бог его знает.

— Кофагус!

При этом слове Тимофей перевернулся на пятках, упал на пол и захохотал во все горло.

— Кофагус — квакер! — вскричал он наконец. — О, я с нетерпением желаю его видеть. Гм… четырехугольное платье… широкополая шляпа.. и так далее… чудесно!

— Не надобно смеяться над религиозным мнением, каково бы оно ни было.

— Я не хотел над ним смеяться, но мысль, что Кофагус — квакер, кажется такой странной, что я не могу не смеяться. И неудивительно ли, что, расставшись так давно с ним, мы опять сойдемся все вместе? Я продаю баллады, вы — аптекарь, а Кофагус — квакер. Мне кажется, я буду разносить лекарства и сделаюсь таким же квакером, как и вы оба.

— Теперь мы воротимся в лавку, и я тебя сведу к Кофагусу. Я уверен, что он будет рад тебя видеть.

— Сперва дайте мне квакерское платье, в нем было бы лучше ему представиться.

— Ты можешь взять платье, если хочешь, но это совсем не нужно. Тебя не примут в секту, пока не испытают.

Я вошел в лавку, возле которой я велел подождать ему, и, выслав вон помощника, кликнул Тимофея и отдал ему старое платье, которое он надел. Потом он стал за конторкой и сказал, что он тут и останется навсегда.

— Я тоже так думаю, Тимофей, тем более, что теперешний помощник может себе найти другое место. Он недавно женился и совсем неохотно сидит в лавке. Но, кстати, не нуждаешься ли ты в деньгах?

— В деньгах! Да на кой черт мне деньги?! Посмотри-ка! — и Тимофей вытащил из своего кармана запачканную тряпку, в которой было завернуто двадцать фунтов. — Видите, я в хороших обстоятельствах.

— В самом деле, — ответил я.

— Ничего нет выгоднее, как быть старым матросом без ноги и распевать баллады. Знаете ли, Ньюланд, что я иногда выручал более фунта в день?

— Но это не совсем честно, Тимофей.

— Может быть, но странно, когда я поступал честно, то ничего мне не удавалось, а, напротив, обманывая других, я выручаю бездну денег и нахожу, что это до времени очень недурно.

Я не мог забыть, что и со мною было точно то же и что обман рано или поздно должен открыться. К вечеру я отвел Тимофея к Кофагусу, который принял его очень ласково и сейчас же согласился, чтобы он был у меня помощником. Тимофей был отдан покуда под надзор Эбраима, и через несколько дней так познакомился со всеми, как будто уже жил целые месяцы. Сначала мне стоило много трудов унять излишние его насмешки над Кофагусом. Потом он сделался гораздо тише, и я видел, что он мне был не только приятен как веселый товарищ, но и необходим. Первые дни я рассказывал ему о моих приключениях и расспрашивал его о небольшом числе оставшихся друзей. Он говорил мне, что госпожа де Клер и Флита не раз обращались к Мастертону, желая знать, что со мною сделалось, и были весьма огорчены моим письмом; что лорд Виндермир был также очень сердит на меня, а Мастертон предлагал ему лакейское место, но он отказался, решив искать меня. Он обещал Мастертону дать знать, если найдет меня.

— Часто лежа в постели я думал, каким образом лучше исполнить свое предприятие, — говорил мне Тимофей. — Я полагал, что отыскивать вас, как вы некогда искали отца вашего, было бы одно и то же, что ходить с огнем во время сильного дождя, и что я растерял бы последние свои деньги и ничего бы не сделал. Итак, я решил взяться лучше за какое-либо ремесло, которое доставляло бы пропитание и вместе с тем дало бы возможность переходить из одного места в другое. И вот каким образом я начал странническую жизнь свою: я увидел человека, который вел за собою собаку, запряженную в тележку, и кричал. «Мясо для кошек! Мясо для собак! ». «Это ремесло и для меня не худо бы», — подумал я и начал с ним разговаривать, не отставая от него во всю дорогу. Наконец он остановился в скверном постоялом дворе, где я предложил ему бутылку пива и стал уговаривать его, не хочет ли он сдать мне свою торговлю. Я дал ему три гинеи за его богатство, и тогда он спросил меня, не в Лондоне ли я намерен производить торг свой; я сказал ему, что хочу расхаживать по деревням; он посоветовал мне идти на запад, как часть Англии более других населенную. Я велел подать еще бутылку пива и был очень доволен новым моим ремеслом. Я отправился в Брентфорт, продавая вкусный обед для собак и кошек и наконец дошел до той самой скамейки, на которой мы вместе отдыхали и ели.

— Странно! Я тоже был там, и мне очень не посчастливилось это место.

— Три дня я жил в Брентфорте, и все шло как нельзя лучше. На третий вечер, возвращаясь из города почти ночью, я сел на скамейку и думал о вас. Собака моя лежала возле меня, и я был покоен; но вдруг раздался пронзительный свист. Пес мой приподнял голову, повел ею в сторону, проворчал и, зевнув, недовольный пробуждением своим, опять заснул. Но свист в другой раз и с большей силой пронесся вдали, и собака с тележкой мигом бросилась от меня и исчезла. Я пустился за нею и, может быть, догнал бы ее, но набежал на женщину, которая несла горячую воду. Я сбил ее с ног и сам, отбежав еще шага два, упал в яму и покуда оттуда выбрался, собаки моей и тележки с говядиной для собак и кошек не было уже видно, и я напрасно кричал: «Кесарь, сюда! Кесарь, сюда!». Я должен был навсегда проститься с моим имуществом. Так окончилась первая моя спекуляция.

— Начало не завидное.

— Правда, Иафет, но это еще не все: я получил вдобавок тысячу ругательств от старухи и кусок горячей зелени, которым она бросила мне в лицо. Но старухе легче было остаться без ужина, нежели без мести. Потом я вошел в трактир, где возле меня уселись два разносчика. Один из них продавал шерстяные материи, а другой — гребенки, иглы, наперстки, ножницы и бронзовые вещи. Я скоро с ними познакомился и потчевал их откровенностью из нескольких стаканов, после которых они рассказали мне про свои барыши и каким образом их доставали. Мне понравилась эта кочевая жизнь, и я возвратился в Лондон, купил себе разносчичий билет за две гинеи и все потребности к торгу — гребенки, щеточки и прочее; я отправился на этот раз к северу и доставал себе достаточный барыш, продавая понемножку товар свой деревенским жителям. Но я вскоре узнал, что разносить газеты гораздо выгоднее мелочной продажи. Газетчик может даром останавливаться во всех избах, в небольших трактирах — ему всегда отводят первое место в углу, возле камина. Притом, он не платит ни за квартиру, ни за еду, и пьет даром, а если читает и растолковывает непонятные места, то получает еще денежную награду. Я сделался большим политиком, продавая газетные вести в трактирах, не оставляя разносчичьего ремесла. Я жил хорошо, спал еще лучше и продавал скоро свои товары. Я выручал за свою работу по три шиллинга в день чистой выгоды. Но благоденствие мое продолжалось недолго, и я должен был переменить свои занятия.

— Каким же образом и отчего?

— А вот как. Я раз поздно вечером пришел в трактир, поставил крашеный ящик с вещами на стол и только что кончил чтение, начал речь, которую я обыкновенно произносил в заключение моих похождений. Тогда я доказывал, что все люди равны и что никто не имеет права быть богаче своего соседа. Слушатели мне громко аплодировали, и я в промежутке своей речи подумал, что не худо бы посмотреть мне за ящиком, но, к моему горю, заметил, что его на том месте уже не было. К несчастью, я положил в него все мои деньги, полагая, что они там будут лучше сбережены, нежели в моих карманах. У меня осталось не более семнадцати шиллингов, которые я выручил в последние три дня. Все сожалели об этом, но никто не думал помочь. Я обратился к трактирщику, говоря, что в его доме случилась пропажа и что он должен мне отвечать за нее. На это требование он схватил меня за ворот и вытолкнул за двери, говоря: «Если бы ты прилежнее смотрел за своим богатством и не вмешивался в пустые толки, то не терял бы своих денег». И с этого времени я стал осмотрительнее. С прискорбием в душе я дошел до ближайшего города и начал на оставшиеся деньги добывать себе пропитание. Я накупил глиняной посуды и отправился продавать ее, шатаясь из деревни в деревню. Таким образом путешествовал я, но эта была уже трудная работа, и я не мог получать прежних выгод. Однако собирал до девяти шиллингов в неделю, и этого доставало для моего пропитания. Во время своих переходов я перебывал в стольких кухнях, что мог бы отыскать хоть дюжину матерей, предполагая, что моя занималась этим ремеслом, но не нашел ни одной, которая хоть сколько-нибудь походила бы на меня. Иногда я с кухарками производил мену, отдавая им горшок за говядину и другие съестные снадобья; они охотно брали у меня посуду, потому что хотели заменить ею разбитую, за которую нелегко бы разделались со своими госпожами. Иногда же крестьянин пускал меня ночевать к себе, получив от меня горшок, который стоил один пенс. Более трех месяцев путешествовал я с моими горшками и не разбил ни одного, но раз в проклятой игре я их всех лишился.

— В самом деле, каким же образом?

— А вот я вам сейчас расскажу. Однажды я встретил с дюжину мальчиков, которые предложили мне сбивать мои горшки. Решено было, что они будут платить по пенсу за удар. Я подумал, что это выгодный торг, и поставил на выдавшийся камень один из моих горшков ценою в один пенс, и он со второго удара только был сброшен. У каждого мальчика было по палке, на которых я отмечал, сколько им надобно было платить. Когда горшки мои были все перебиты, я начал было рассчитывать, что они должны были заплатить мне, но мальчики расхохотались и разбежались в разные стороны. Я пустился за ними, но борьба моя была неудачна; только что я хватал одного, другой дергал меня за платье, и я принужден был оставить свое преследование. Таким образом, у меня оставалось в кармане восемь пенсов, с которыми мне нужно было придумывать новые средства к жизни и новый промысел.

Глава LXVII

— Да, Иафет, — продолжал Тимофей, — я шел, проклиная всех мальчиков и учителей их, которые не выучили шалунов честности вместе с латинским и греческим языками, и наконец остановился в очень скромном трактире, где брали по два пенса за ночлег и доставляли кучу благ даром. Я встретил там несколько людей, добывавших себе пропитание пением на улице и музыкой; народ этот был весел, и многие из них спрашивали меня о причине моей печали. Я рассказал им последнее приключение мое, над чем они хохотали и после дали мне поужинать, чему я был очень рад. Старик, директор этой труппы, спросил, есть ли у меня хоть сколько-нибудь денег; я показал ему огромный капитал свой в восемь шиллингов.

— С уменьем этого достаточно, — говорил он, — многие из нас и половины этого не имели и сделались богачами. Вы заплатите два пенса за ночлег, а на остальные шесть купите спичек и продавайте по городу. Со счастьем, вы выручите шиллинг барыша. Сверх того, с вашим товаром вы можете входить в кухни, и если там никого не найдете, то можно кой-что и с собою захватить.

— Но я не хочу поступать бесчестно, — ответил я.

— Если так, то дело другое; вам придется тогда долго ждать богатства. «Но если бы я не получил никакого барыша и проел последнее, — говорю я, — то бы мне пришлось с голоду умереть». Умирать с голоду! Нет-нет, в Англии никогда не умирают с голоду. Тогда вам только надобно будет стараться попасть в тюрьму на месяц или на два, и вам дадут казенную квартиру и пищу, лучше, может быть, нежели вы когда-нибудь едали. Я был во всех английских тюрьмах и знаю, которые из них хуже и лучше; вот, например, здешняя тюрьма есть лучшая для зимы.

Я с удовольствием слушал рассказ этого человека, который, казалось, был один из самых веселых бродяг во всей Англии. Я последовал его совету, купил на шесть пенсов спичек и начал благополучно эту торговлю.

В первый день выручил я три пенса, продав четверть моего товара, и воротился ночевать в трактир, где провел первую ночь и где не было уже вчерашнего общества. На другой день, заплатив два пенса за хлеб с сыром и пенс за ночлег, я принялся опять за продажу спичек, но на этот раз мне не посчастливилось; казалось, никому не нужно было спичек. Прогуляв с семи часов утра до восьми вечера, я ничего не продал и от усталости присел на крыльцо одной часовни и заснул. И чем, вы думаете, я был пробужден? Ужасным запахом серы и дыму, который чуть было меня не задушил. Вероятно, какой-нибудь злой мальчишка, видя меня спящим со спичками в руке, зажег их, и я не просыпался, пока огонь не стал жечь моих пальцев. Таким образом кончился мой торг спичками за неимением товара и капитала.

— Бедный мой Тимофей, я душевно жалею тебя.

— Нечего жалеть, Иафет, меня никогда не приговаривали к смерти, а это одни только вздорные несчастья. Однако я был тогда в очень затруднительных обстоятельствах и решился уже попасть в тюрьму по убедительным уверениям бродяги-музыканта. Находясь у заставы города, я увидел вдали двух людей, которые жарко о чем-то рассуждали. Я подошел к ним поближе.

— Я говорю тебе, чтобы ты отправился со мною, — сказал один из них, который был полисмен. — Разве ты не читал этого объявления: «Со всяким пойманным бродягой поступать по законам»?

— Черт бы тебя взял; да разве ты не видишь, что я моряк?!

— Я приказываю тебе именем короля отправляться в тюрьму, а ты, молодой человек, — сказал он, обращаясь ко мне, — помоги свести его.

— А что ты дашь ему за труды? — сказал моряк.

— Ничего, — ответил полицейский, — он должен это делать, иначе я и его посажу в тюрьму.

— А я дам ему пять шиллингов, если он мне поможет отделаться от тебя, и увидим, на что он решится.

Мне этот случай показался очень выгодным, и я решился помочь тому, который был щедрее. Я подошел к полицейскому, подвернулся ему под ноги, и тот упал затылком в землю. Всем этим искусством я обязан прежнему моему фиглярству.

— Да, я знаю, что ты промаху не давал в подобных штуках.

— Мне кажется, — сказал матрос, — что вы повредили верхнюю часть. Поплывем на всех парусах в ближний порт, я знаю, где бросить якорь. С тем, кто в нужде помог мне, я готов разделить последнюю крошку хлеба.

Полицейский между тем лежал без чувств, и мы, развязав ему галстук, побежали от него так скоро, как только могли. Товарищ мой, у которого была деревянная нога, перескочив через плетень, сказал, что гораздо лучше бежать на двух ногах, нежели на одной. И, говоря это, он отвязал деревянную ногу, которая была точно так же привязана, как вы видели у меня. Я не расспрашивал его, и мы, пробежав около пяти миль, остановились наконец в какой-то деревне.

— Мы можем здесь провести ночь, — говорил моряк, — я хорошо знаю этих полицейских плутов, они никогда не выходят прежде восхода солнца.

Мы расположились в скверной хижине и лучше поели, нежели я ожидал. Здесь мой новый товарищ распоряжался со всеми, как со своими подчиненными. Выпив стакана два рому, мы легли спать.

На следующий день мы встали до рассвета и отправились в другой город, где, говорил мой товарищ, не станут нас преследовать. На пути он меня спросил, чем я живу, и я рассказал ему мои несчастья.

— За добро платят добром же, поэтому я вас научу ремеслу; есть ли у вас голос? Я не спрашиваю, умеете ли вы петь, и правильно ли, но просто: громок ли у вас голос?

— Да, голоса у меня довольно.

— Этого достаточно. Вы можете коверкать голосом, как угодно, и реветь хоть быком, все равно, только бы громко было, и за это нам будут давать деньги как из человеколюбия, так и для того, чтобы отвязаться от нас. Я знал старика, который играл на кларнете одну только арию и то всегда фальшивил, и ему платили, чтобы только не слушать его. В улице, в которой играл старик, жили такие молодые люди, которые, видя, что ему платят деньги за то, чтобы он перестал играть и петь, давали ему еще нарочно, чтобы он снова пел. Другие же ему опять платили, чтобы он ушел, и старик через это получал бездну денег. Итак, если у вас громкий голос, то все остальное готово у меня.

— А разве вы тоже этим живете?

— Конечно, и уверяю вас, что нет ремесла легче и выгоднее. Я такой же моряк, как и вы. Мой старинный приятель, матрос, научил меня их манерам, которые я теперь охотно передам вам. Знаете ли, что я часто выручал по два фунта в день; и за ваше одолжение я научу вас, как доставать хлеб; вы будете ходить со мною, пока не переймете моего ремесла, а потом, в Англии много места для нас обоих.

Он подвязал мне деревянную ногу, и при переходе нашем из одного места в другое на нас сыпался град медных денег. Таким образом мы путешествовали три недели, и к концу этого времени он решил, что я один могу доставать себе пропитание, и, дав мне половину своих баллад и пять шиллингов на подъем, он оставил меня, и я простился с лучшим моим другом после вас. Итак, я снова был один, искал вас всюду. Наконец, как вы знаете, голос мой привлек ваше внимание, и я закончил похождения, но если когда-нибудь нам придется расстаться, то я опять привяжу мою деревянную ногу.

Таковы были приключения Тимофея, превращенного теперь в квакера.

— Мне не нравится, что ты хочешь жить обманом, — сказал я ему. — Если бы опять случилось такое несчастье, не лучше ли выучиться моему ремеслу, которое тебе доставит безбедную жизнь? С вниманием и терпением ты в состоянии будешь точно так же составлять лекарства, как и я, и со временем, может быть, заведешь такую же аптеку.

— Правда, Иафет, правда. Ваши слова дышат премудростью, — сказал он серьезным голосом, — и я последую этому совету.

Глава LXVIII

Я знал, что Тимофей в шутку согласился на мои советы, но мне довольно было и того, что он, хотя на словах, хотел исполнить мои желания.

Теперь он под моим надзором помогал мне приготовлять лекарства. Я растолковывал ему свойства разных медикаментов и давал ему читать медицинские и хирургические книги. Через два или три месяца Тимофей мог распоряжаться в аптеке так же хорошо, как и я сам. С таким помощником я имел гораздо более свободного времени и после обеда уже не ходил в аптеку. Дела мои были в самом цветущем положении, и я уже начал откладывать деньги для основания запасного капитала. Не нужно говорить, что все остальное время я проводил в семействе Кофагуса и что привязанность моя к Сусанне всякий день увеличивалась. Кофагус с женой считали отношения мои к Сусанне за решенную свадьбу и часто шутили надо мною, когда ее не было. Что же касается любви Сусанны ко мне, то, кажется, она была постоянна и оставалась в одном положении, как два месяца тому назад, после моего прибытия к Кофагусу. Она была очень ласкова со мною, интересовалась моим благосостоянием, доверчиво расспрашивала о предметах, близких влюбленному сердцу, и я боязливо отвечал ей; я не смел говорить с ней, как легко говорил бы с другой женщиной. Между тем я замечал, как она радовалась моему приходу и встречала меня приветливой улыбкой, когда я возвращался домой, и не скучала моей долгой беседой. Но если я говорил ей о чьей-нибудь женитьбе или о намерении жениться, она рассуждала об этом, нимало не краснея, как другие, и так равнодушно излагала свои мысли, что приводила меня в недоумение.

Живя с нею более года, я не смел откровенно сказать ей о моей любви, которая жгла теперь сердце мое. Кофагус, оставаясь со мною наедине, обыкновенно твердил о счастливой женитьбе своей и говорил, что он потерял надежду когда-нибудь иметь семейство, что рад был бы видеть Сусанну Темпль замужем и оставил бы ей тогда свое имение в наследство ее детям. Потом он продолжал:

— Иафет, право, дела твои в славном ходу… деньги, как дождь сыплются в твою лавку… гм… надобно поговорить… хитра, как кошка, нечего сказать… гм… сговор… свадьба… и так далее.

Я ответил ему, что люблю от души Сусанну, но не уверен в ее взаимной любви, а потому боюсь сделать ей предложение. Кофагус обещал мне сказать своей жене, чтобы она поговорила с Сусанной, и потом передать мне ее ответ. Я расстался с ним, нетерпеливо желая опять увидеть его, и отправился в ужасном беспокойстве в лавку. Когда я пришел в аптеку, то увидел Тимофея грустного, в страшном волнении.

— Прочитайте это, Иафет, — сказал он, подавая мне какую-то бумагу. — Я прочел объявление:

«Если Иафет Ньюланд, выросший в воспитательном доме и потом живший несколько времени в Лондоне, адресуется в № 16 в Трагмортон-Курт, Минорис, то услышит там очень приятную для себя новость и найдет того, кого так долго искал. Если он сам прочитает это объявление, то его просят тотчас известить о себе по адресу. Если же другой кто даст о нем сведение, то получи г щедрую награду».

Я невольно упал на стул.

— Боже милосердый! — вскричал я. — Тут, кажется, не может быть ошибки. Он найдет, кого так долго искал. Тимофей, дорогой Тимофей, я наконец нашел отца моего!

— Конечно, я думаю то же и уверен, что вас не обманут.

— Не может быть, чтобы лгали, это была бы бесчеловечная шутка.

— Но видно, что Мастертон также участвовал в этом объявлении.

— Отчего же ты это думаешь? — спросил я.

— Каким же образом объявление это помещено было в ридингских газетах? Верно, он посмотрел на штемпель моего письма.

Читателю уже известно, что Тимофей обещал написать Мастертону, если найдет меня. Он просил на это моего позволения, и я согласился, но с условием, чтобы ничего более не говорил, как только, что нашел меня и что я счастлив. Тимофей в точности исполнил это и написал Мастертону, не означая места моего жительства. Итак, предположения Тимофея казались мне очень вероятными.

— Но что вы хотите делать, Иафет?

— Что делать? — ответил я с удивлением. — Сейчас ехать в назначенное по объявлению место.

— И в этом платье, Иафет?

— Да, я думаю, потому что некогда заказывать другое.

И в минуту все мои заботы о туалете возобновились вместе с честолюбием.

— Я надеюсь, что теперь вы найдете вашего отца, и этого я только и желаю.

— Я в этом уверен, Тимофей, и очень уверен. Беги же поскорее, возьми для меня место в дилижансе.

— Но вы, я думаю, не уедете, не повидав Кофагуса, его жену и мисс Темпль? — сказал он, делая ударение на последнем слове.

— Конечно, нет, — ответил я краснея, — но дай мне газету, я сейчас пойду к ним.

Я взял лист и поспешил к Кофагусам. Сам Кофагус по обыкновению читал, сдергивая беспрестанно очки и утирая губы от вкусной еды, обе дамы сидели за работой.

— Что с тобой, друг Иафет? — сказал Кофагус, когда я вбежал в комнату с восторженным видом.

— Прочитайте это, — сказал я ему.

— Гм… плохие новости, Иафет… ты расстанешься с нами, пойдешь в свет… и так далее, — сказал Кофагус, показывая газету жене.

Между тем я замечал за Сусанной; она приметно переменилась в лице, когда Кофагус сказал о моем отъезде, но потом сейчас же постаралась казаться спокойной, и госпожа Кофагус, прочитав газету, передала ее Сусанне.

— Поздравляю тебя, — сказала госпожа Кофагус. — Надеюсь, ты найдешь в нем человека, достойного уважения. Когда ты едешь?

— Сейчас, — ответил я.

— Я не могу обвинять тебя; узы родства священны. Но, я думаю, ты скоро к нам возвратишься?

— Да-да… видеть отца… пожать ему руку… гм… опять возвратиться… остаться жить здесь… и так далее.

— Но, может быть, я не в состоянии буду собою располагать. Если отец мне велит с ним остаться, то нельзя же его ослушаться; не правда ли? Но я вам напишу обо всем, и вы тогда увидите, что от меня зависит. Тимофей, я думаю, останется в… — я не мог произнести слова «лавка», гордость не позволила мне его окончить.

Сусанна в первый раз посмотрела на меня серьезно, но ничего не сказала. Кофагус с женой вышли из комнаты, говоря, что на дорогу надобно мне приготовить белье. Теперь мне представился самый удобный случай к объяснению, и я начал:

— Сусанна, — сказал я, — вы, кажется, не радуетесь моему счастью.

— Иафет, я принимаю радостно все, что клонится к твоему благополучию, но я не уверена, благополучие ли эта находка, и думаю, что она опять возвратит тебя к прошедшим ошибкам. Я уже теперь замечаю, как тебя волнуют новые честолюбивые планы.

— Если я виноват, Сусанна, то простите меня. Вы знаете, что постоянным занятием в жизни моей, главной потребностью ее было отыскать отца, и теперь, когда надежды мои исполнились, покажется ли вам странным, что я спешу броситься в его объятия?

— Да, Иафет, привязанность к отцу похвальна. Но спроси свое сердце, одно ли это причиной твоей радости? Не надеялся ли ты найти отца своего богатым и знатным? Не желаешь ли опять явиться в свет, от которого ты отказался? Не чувствуешь ли уже презрения к твоим честным занятиям? И не хочешь ли ты оставить это платье и самих людей, которые тебя призрели в несчастии? Спроси, Иафет, собственное сердце и отвечай. Но нет, лучше не говори, потому что трудно будет тебе сказать правду, а ложь я ненавижу.

Я чувствовал, что Сусанна говорила правду, и не хотел противоречить.

— Сусанна, — сказал я, — мудрено ли, что радостное чувство родилось во мне в эту минуту? Я жил так долго на свете, а с вами только два года. Я согласен с вашим мнением, которое для меня дороже всего в свете. Вы можете делать со мною, что хотите. Итак, не желаете ли вы воспользоваться этой властью?

— Иафет, — ответила Сусанна, — вера в земное существо непрочна, и эта власть, которую ты мне приписываешь, может скоро исчезнуть. Но не будем более говорить об этом. Тебе надобно ехать теперь к отцу твоему и просить его благословения; я даже желаю, чтобы ты опять помирился со светом, в котором жил прежде. Если ты к нам воротишься, друзья твои будут радоваться, но никто, более Сусанны Темпль. Прощай Иафет, да избави тебя Бог от злых искушений. Я буду за тебя молиться, — продолжала Сусанна, — и молиться искренне. — Голос ее дрожал, когда она произносила последние слова, и, уходя, она заплакала…

Глава LXIX

Я простился с Кофагусами и ушел из дому, сопровождаемый Эбраимом, который нес мой чемодан. Я прошел уже около двадцати саженей и вдруг вспомнил, что забыл на столе газеты, в которых заключалось объявление и адрес. Я велел Эбраиму идти потихоньку вперед, а сам отправился назад, и когда вошел в комнату, то застал там Сусанну. Она сидела грустная, задумчивая и тихо плакала, подперев рукою печальную свою голову. Она вздрогнула, услышав скрип двери, и отвернулась, увидев меня.

— Извините меня, Сусанна, я забыл газеты, — сказал я заикаясь. Я хотел было броситься к ее ногам, сознаться в моей любви и отложить отыскание отца моего до тех пор, покуда не женюсь, но она, не сказав ни слова, вышла в другую комнату и этим поступком совершенно обезоружила меня. «Она меня любит, — подумал я. — Слава Богу! Теперь я не уеду, не объяснившись с нею». Я сел. Сердце мое было занято приятными чувствами. Но я взял газеты, прочитал объявление… и опять стал думать, но уже об отце.

Через полчаса я простился с Тимофеем и выехал из Ридинга. Все время в голове моей попеременно являлись то богатый отец мой, то стройная, милая Сусанна, и таким образом я незаметно приехал в Лондон. Когда дилижанс остановился, я все еще сидел до тех пор, пока кучер не напомнил мне, что пора выходить. Я вышел, взял наемную коляску и велел везти себя в Пиаццу, в Ковент-Гарден.

— В Пиаццу, в Ковент-Гарден! Да для вас не годится это место, — сказал извозчик. — Тамошние молодые люди замучат вас своими насмешками.

Я забыл, что на мне было квакерское платье, и велел кучеру остановиться возле лавки, где продавали готовые платья. Извозчик исполнил мои приказания, и я купил себе большой плащ и модную шляпу.

— Теперь поезжай прямо в Пиаццу, — сказал я, садясь в коляску.

Я не знаю, почему мне хотелось остановиться там. Меня что-то влекло туда. Я вспомнил мой первый приезд в Лондон, знакомство с Виндермиром и прочее, и прочее, и я желал опять увидеть это место. Приехав в Пиаццу, я спросил, есть ли комнаты, и служитель показал мне те же, которые я занимал прежде.

— Хорошо, — сказал я, — теперь дай мне что-нибудь поесть и пошли за хорошим портным.

Служитель хотел было снять плащ мой, но я сказал ему, что мне холодно. Он вышел, а я бросился на диван и стал припоминать все происшествия, в которых участвовали Карбонель, Гаркур и другие. Но мысли мои вскоре были прерваны приходом портного.

— Вели ему подождать немного, — сказал я. — Я позвоню, когда ему можно будет войти. — До того стыдился я своего квакерского платья, что, сбросив сюртук, жилетку, спрятал их в угол и закутался в широкий плащ. Потом я позвонил, и портной вошел в мою комнату.

— Мне надобно завтра к десяти часам новое платье.

— Невозможно, сэр, так скоро.

— Невозможно? — сказал я. — И ты считаешься модным портным! В таком случае можешь отравиться домой.

После такого решительного ответа портной подумал, что я, должно быть, человек очень важный.

— Я постараюсь, — сказал он, — исполнить ваше желание, и если успею только вовремя прийти домой, то думаю, что можно будет это уладить. Конечно, вы знаете, что ночная работа требует двойной платы.

— Я знаю только, что если я отдаю приказания, то привык, чтобы их сейчас же исполняли. Этому выучил меня мой несчастный друг, майор Карбонель.

Портной при имени Карбонеля низко поклонился. Казалось, в этом имени было еще до сих пор что-то магическое, хотя майор давно уже умер.

— Я надел квакерское платье, чтобы приволокнуться за молоденькой пуританкой, а потому и принужден был оставаться в нем некоторое время. Однако снимайте поскорее мерку, и я ожидаю заказанное платье ровно в десять.

— Вы будете довольны, сэр, — сказал портной, выходя из комнаты.

Я лег на диван, закутавшись в мой плащ, дверь снова отворилась, и ко мне вошел хозяин со служителем. Каждый из них нес по блюду для моего ужина. Я хотел было отправить их к черту, но низкий поклон хозяина остановил меня и побудил быть вежливым.

— Как я счастлив вас опять видеть, Ньюланд; верно, вы совершили большое путешествие.

— Да, я много путешествовал в продолжение этого времени, — ответил я небрежно. — Но я себя не очень хорошо чувствую. Вы можете оставить ужин на столе, а вас мне теперь не нужно.

Хозяин и служитель, поклонившись мне, вышли из комнаты, а я запер двери и с большим аппетитом поужинал, потому что ничего не ел со вчерашнего завтрака. Кончив свой ужин, я сел на диван и невольно начал разбирать свое поведение.

— Сусанна, — подумал я, — как ты справедливо судила обо мне! Еще не прошло и суток, как я оставил тебя и уже стыжусь платья, в котором был так счастлив с тобою. Ты правду сказала, что я напыщен гордостью и радостно возвращаюсь в этот свет тщеславия. Тут я живо представил ее слезы и упрекал себя в недостатке твердости. С грустными мыслями я лег спать и проснулся довольно поздно. Когда я позвонил, служанка принесла мне новое мое платье, оставленное портным; я надел его и совершенно был доволен переменой, которая придала физиономии моей прежнюю мою моложавость. После завтрака я велел нанять экипаж и поехал в № 16 Трогмортон-Курт, Минорис. Дом этот снаружи был очень грязен и не предвещал внутренней красоты, а окошки, казалось, несколько лет не были уже мыты. Когда я вошел в комнату, то насилу мог разглядеть высокого тощего человека.

— Что вам угодно, сэр? — сказал он.

— С хозяином ли дома имею я удовольствие говорить? — ответил я.

— Да, сударь, мое имя Чатфильд.

— Я пришел к вам по случаю объявления, которое было в газетах, — говорил я, показывая ему листок.

— Да, это так. Не можете ли вы нам сообщить о себе каких-нибудь подробностей?

— Да, могу, сэр, и самые удовлетворительные.

— Я очень жалею, что вы столько беспокоились. Вам надобно ехать в Линкольнский Двор, к Мастертону; все дела теперь в его руках.

— Не можете ли вы мне сказать, кто спрашивает этого молодого человека?

— Генерал де Беньон, приехавший недавно из Индии.

Воображение мое вспыхнуло; я с поспешностью вышел, сел в коляску и велел ехать в Линкольнский Двор. Мигом пробрался я в комнату Мастертона, который готов был выйти из дома.

— Разве вы забыли меня, дорогой, уважаемый Мастертон! — сказал я дрожащим голосом и с силою сжал его руку.

— Право, вы, кажется, решились заставить себя помнить хоть несколько минут! — вскрикнул он, мотая своей раздавленной рукой. — Да кто вы?

Мастертон не видел ясно простыми глазами, а голос мой не мог сейчас узнать. Он вытащил очки свои из кармана и надвинул их на нос. — Ах, да это вы, Иафет; не правда ли?

— Да, я, Иафет, — сказал я, опять взяв его руку.

— Только не жмите, пожалуйста, так крепко, милый мой, — сказал стряпчий. — Я признаю вашу силу, и этого достаточно. Я рад, очень рад видеть вас. Вы скиталец, неблагодарный человек, садитесь, садитесь… Но сперва помогите мне снять плащ. Предугадываю, что посещение ваше есть следствие объявление; не так ли? Правда, вы наконец нашли вашего отца, или, лучше сказать, он нашел вас. И что еще страннее, вы не обманулись в ваших предположениях.

— Но где он, где? Свезите меня к нему скорее.

— Вам надобно подождать немного, потому что он уехал в Ирландию.

— Ждать! Опять ждать! О, нет, я сейчас же за ним поеду.

— Вы этим сделаете новую глупость и повредите только себе, потому что отец ваш — престранный человек. Он хотя и сознается, что оставил вас под именем Иафета, но все-таки боится, чтобы его не обманули, и требует неопровержимых доказательств. Мы не могли следить за вами после вашего выхода из воспитательного дома, не отыскав Кофагуса, и до сих пор не знаем, что с ним сделалось и где он.

— Я вчера вечером был у него.

— Хорошо, очень хорошо. Нам надобно за ним послать или самим туда ехать. У него пакет, оставленный госпожой Метланд, в котором заключаются документы о женитьбевашего отца. Странно, что вы так сверхъестественно угадали содержание его. Но все идет очень хорошо, и я вас поздравляю. Отец ваш — престранный человек. Он прожил весь век деспотом, окруженный рабами, и не любит, чтобы с ним шутили, и если вы что-нибудь скажете ему противное, то он лишит вас наследства. Это истый старый тигр. Если бы не для вас, то я бы давно его оставил… Он, кажется, думает, что весь свет обязан ему в ноги кланяться. Будьте уверены, Иафет, что не для чего так торопиться его видеть, и вам нужно ему представиться, когда все доказательства будут собраны и объяснены. Я надеюсь, что у вас не истратился запас почтения и сыновней любви, иначе через неделю вы улетите за дверь. Представьте себе, что он и меня уж честил разными именами.

— В самом деле? — сказал я смеясь. — Я должен извиняться за поведение моего отца.

— О, Иафет, я не гонюсь за безделицами, — говорил он улыбаясь. — Но вы не спрашиваете о ваших знакомых?

— Мне хотелось спросить, — ответил я. — Что лорд Виндермир?

— Совершенно здоров и очень рад будет вас видеть.

— А леди де Клер и ее дочь?

— Они в Лондоне. Леди де Клер опять сделалась светской женщиной, и ее дочь, как вы называли ее, ваша Флита, или Сецилия де Клер, слывет первой красавицей в столице. Но теперь, когда я удовлетворительно, ответил вам на все вопросы, расскажите мне ваши приключения, потому что, вероятно, они с вами случались с тех пор, как вы убежали от нас таким неблагодарным образом.

— Очень охотно, сэр, я вам передам их, но рассказ будет слишком длинен…

— Но мы будем обедать здесь и проведем вечер вместе. Дело решено, и я буду знать ваши похождения.

Глава LXX

Я отпустил коляску, пока Мастертон приказывал готовить обед, и потом мы заперли дверь, чтобы кто-нибудь не вошел, и я начал мой рассказ. Давно уже настало время обеда, когда я кончил мою историю.

— Кажется, вы нарочно созданы для того, чтобы попадать в беды и потом отделываться от них чудесным образом, — заметил Мастертон. — Из вашей жизни можно было бы составить роман.

— Конечно, и презанимательный.

— Я с вами согласен. Но обед готов, а он не любит ждать. После мы потолкуем, а теперь удовлетворим требование наших желудков.

Мы сели за стол. Когда обед кончился и в комнате осталось нас только двое, Мастертон сказал мне:

— Иафет, я очень рад, что мы встретились прежде, нежели вы увидели вашего отца. Вы, бесспорно, имеете большие выгоды, родившись от известного семейства. Предок ваш был пэр Ирландии, но вы не можете наследовать этого титула, потому что старший брат имеет большое семейство. Что же касается имения, то вам не о чем беспокоиться, и вы совершенно счастливы. Ваш отец очень богат, а вы — единственный его сын; но надобно предварить вас, что вы найдете в нем человека совершенно противного тому, как представляли его ваши юношеские мечты. Кажется, отец ваш не имеет вовсе родительской нежности и искал вас для того только, что хотел кому-нибудь передать свое имение. Притом, он жесток и вспыльчив, и малейшее сопротивление его воле приводит его в совершенное неистовство. Он терпел прежде большую нужду, и, кажется, отец его обходился с ним не очень вежливо.

— Но не знаете ли, из-за чего я был оставлен в воспитательном доме?

— Я вам сейчас расскажу это. Дед ваш доставил отцу вашему офицерский чин и хотел, или, лучше сказать, требовал, чтобы он женился на богатой девушке, которую отец ваш не видал, и для этого велел ему приехать к себе. Говорят, она была очень хороша собой, но отец ваш поступил очень неблагоразумно; он не согласился даже посмотреть на нее и прислал решительный отказ, за что лишился всего имения. Вскоре отец ваш влюбился в прелестную молодую женщину, у которой, казалось, было огромное состояние. Но, чтобы вернее получить ее руку и вместе богатство, он уверял ее, что наследует после отца достоинство пэра и все имение; таким образом он женился на ней. Но спустя два дня после брака они узнали свое «богатство». Оказалось, что у отца вашего было одно только офицерское жалованье, а у нее ровно ничего. Отец ваш бесился, выходил из себя, называл жену свою обманщицей. Несколько дней после свадьбы были днями слез, брани, упреков, клятв и прочего. Наконец мать ваша, успокоившись, сказала своему мужу: «Из-за чего нам ссориться, Эдмонд? Мы оба виноваты, так постараемся лучше исправить нашу ошибку. Все думают, что я в гостях здесь; а о вас, что вы получили отпуск на несколько дней. Но не сказали ли вы кому-нибудь из офицеров о вашей свадьбе? » «Никому», — пробормотал отец ваш. «В таком случае разъедемся, как будто бы между нами ничего не было… Никто не узнает, и каждый из нас для своей пользы будет хранить этот секрет в тайне. Согласны ли вы? » Отец ваш с восторгом принял это предложение. Он проводил вашу мать в N… , а потом возвратился в свой полк.

— Признаюсь, происшествие это не делает чести моей матери.

— Оставим ее в покое, Иафет, вам нужна история вашего отца. Теперь надобно сказать, что через два месяца после этого отец ваш получил письмо от матери, в котором она извещала, что их связь имела обыкновенные последствия и что он должен будет заботиться о ребенке во избежание огласки, или, в противном случае, она обо всем расскажет. Не знаю, какие меры употребили они, чтобы никто не узнал этого происшествия, но отец ваш говорил, что ребенок родился в Лондоне, и, по обоюдному согласию, он привесил вас к воротам воспитательного дома с бумагой и ассигнацией. После этого он и не думал вас возвратить, но мать ваша требовала этого настоятельно, потому что какое бы ни было ее поведение, она все-таки имела материнские чувства. Полк, в котором служил отец ваш, был отправлен в Индию. Там он вскоре получил следующий чин за храбрость в Майсурской войне. После нескольких лет, приехав в отпуск, он спрашивал о вас, но не для себя, а по просьбе вашей матери…

— Да разве они опять вместе жили?

— Почти; ваша мать отправилась в Индию. Она там, выдавая себя за девушку, нашла хорошую партию и в другой раз вышла замуж.

— Боже милосердый, какая безнравственность!

— Супруг ее был член калькуттского совета. Отец же ваш находился тогда в этой провинции Индии и, нечаянно встретив ее на бале у губернатора, узнал, что она замужем. Он хотел выйти, но мать ваша, не теряя присутствия духа, сама подошла к нему и начала с ним разговаривать как со старинным знакомым, и после этого они виделись несколько раз, не подавая, впрочем, виду, что имели что-нибудь общее прежде. Однако, когда она узнала, что отец ваш едет в Англию, то просила его убедительно справиться о вас, Иафет. Он обещал ей исполнить ее желание. Возвратившись опять в Индию, он узнал, что мать ваша умерла от тифа. Отец ваш не был тогда богат, но он участвовал в военных действиях, и тут-то он и составил себе состояние. Сколько я мог заметить, он вовсе и не думал о вас, и только смерть вашей матери и имение, которое он нажил, заставили его думать о наследнике.

Вот что я мог узнать о вашем отце, и, кажется, он не чувствует ни малейшей привязанности к вам. Поведение жены его напоминает ему неприятную женитьбу, и если бы он не желал иметь наследника, то, кажется, вовсе не хотел бы вас видеть. Правда, вы можете его заставить любить себя, и наружность ваша поддержит эту любовь, но вам очень трудно будет выполнить все его капризы, и я боюсь, что вы с вашим горячим характером едва ли поладите с ним.

— Правда, сэр, мне кажется, что самые лестные желания редко сбываются, и я бы даже желал, чтобы отец меня не искал. Я был доволен и счастлив, а теперь, кажется, нечему радоваться в новой перемене моего состояния.

— Мне надобно вас спросить еще кое о чем. Во-первых; кажется, вы вступили в секту квакеров? Скажите мне откровенно, уверены ли вы во всех правилах их ве-ры и намерены ли вы с ними остаться? Это вам много помешает.

— Правила веры их, по моему мнению, ближе к христианству, нежели другие, и я не задумываясь скажу, что жизнь их по большей части чиста и непорочна. Есть у них некоторые обычаи, которые мне показались довольно смешными, но впоследствии я привык к ним, хотя их одежда постоянно носит на себе отпечаток их странностей.

— Как это, Иафет?

— Я могу ответить вам словами Сусанны Темпль. «Вы думаете, что наше платье есть наружная форма, которая вовсе не нужна. Мы носим это платье для того, чтобы отделиться от других. Наружные украшения мы ни во что не ставим, а главным основанием своего верования считаем смирение. Не все те, которые носят это платье, истинные квакеры, но зато мы знаем, что если кто снимет его, то вместе с тем он отказывается от наших правил, и вот почему мы почитаем его важным. Я не спорю, что можно быть также религиозным и без этого наряда, но он есть условие нашего исповедания, и мы должны исполнять все мелочи, чтобы быть постояннее и приверженнее к обряду».

— Она очень умно рассуждала, но я хочу вас спросить еще, Иафет, сильно ли вы влюблены в молодую пуританку?

— Я не могу скрыть этого. Я люблю ее от всей души.

— Но любовь ваша может ли заставить вас остаться квакером и жениться на ней?

— Я спрашивал себя об этом по крайней мере сто раз в продолжение двадцати четырех часов и до сих пор не знаю, на что решиться. Если бы она надела светское платье и мне позволила бы то же сделать, то я бы завтра же на ней женился. Но остаться квакером из любви к ней — это другое дело. Положение мое затруднительно. Я никогда не говорил ей о своей любви, но уверен, что она меня любит и понимает мою любовь.

— То есть вы это только думаете, что весьма извинительно молодому человеку.

Я рассказал Мастертону, в каком положении застал Сусанну, возвратившись за газетами.

— Все эти доказательства очень надежны, но, скажите мне, Иафет, думаете ли вы, что она из любви к вам решится оставить свою секту?

— Нет, она слишком постоянна в своих правилах и не сделает этого. Она будет страдать, мучиться, но никогда не переменит закона отцов своих.

— Она, должно быть, умна, и мне кажется, что несчастья ваши только теперь начинаются. Вы были бы гораздо счастливее с нею, нежели в свете. Будущность ваша незавидна. Вы будете иметь дело с самым строгим отцом, который наложит на вас железную власть. Притом, вступив в общество, вы найдете одну пустоту и наружный блеск.

— Вы говорите правду. Но, во всяком случае, я выиграю что-нибудь, если узнают, что я происхожу от знатного семейства, тем более, что я был всегда игралищем судьбы, и кажется, что она и теперь продолжает шутить со мною… Но уже очень поздно, прощайте, желаю вам покойной ночи.

— Прощай, Иафет. Если я получу какие-нибудь известия, то дам вам знать. Леди де Клер живет в № 13, в Парк-Стрит. Вы, я думаю, пойдете к ней?

— Сейчас же, только напишу письмо в Ридинг.

Глава LXXI

Я возвратился домой, начал обдумывать сообщение Мастертона и, признаюсь, не совсем был доволен новостями, которые он открыл мне. Вести его о моей матери, хотя уже покойнице, заставили меня грустить, а характер отца моего не предвещал ничего доброго. Странно. Я только что нашел его и вот желал уже, чтобы век не видаться с ним, и когда я сравнивал мирное и счастливое житье мое у Кофагуса с будущим, то жестоко сожалел, что Тимофей показал мне объявление.

На следующее утро я написал Кофагусу и Тимофею, рассказав им подробно все, что слышал от Мастертона, и прибавил еще, что я никогда не желал бы с ними расстаться. И в это время я, действительно, чувствовал то, что писал.

Кончив письмо, я отправился в Парк-Стрит, чтобы увидеть леди де Клер и Сецилию. Еще было очень рано, когда я постучал в двери, и лакей, зная меня, безо всяких вопросов впустил в залу, взяв на свою ответственность подобный поступок.

Уже прошло более года, как я оставил мою Флиту в Ричмонде, и теперь очень интересовался, как меня примут. Я пошел с человеком наверх, и когда он отворил дверь в их комнату, то я слышал, как он назвал меня по имени, докладывая о моем приходе.

Леди де Клер и Сецилия встали с поспешностью и вышли ко мне, сопровождаемые Гаркуром.

— Мистер Ньюланд! — вскричала леди де Клер. — Какое неожиданное удовольствие!

Сецилия подошла ко мне и покраснела по уши. Гаркур отступил на несколько шагов назад, как будто ожидая, что я прежде стану приветствовать его. Мне никогда не было так неловко. Но, кажется, и остальные лица находились в том же положении.

— Знакомы ли вы с мистером Гаркуром? — сказала наконец леди де Клер.

— Если это тот мистер Гаркур, которого я прежде знал, то мы, конечно, знакомы.

— Поверьте, Ньюланд, он всегда оставался тем же, — сказал Гаркур, подойдя ко мне и подавая мне руку, которую я пожал с удовольствием.

— Давно уже мы не виделись, — сказала Сецилия, думая, что надобно непременно и ей что-нибудь говорить по правилам светской политики. Но вместе с тем, казалось, и не хотела при Гаркуре напоминать о моих прошлых отношениях с ней.

— Точно, мисс Сецилия, — ответил я очень серьезно, потому что не был доволен приемом, в котором я не видел прежней дружбы и чистосердечия. — С тех пор, как я имел удовольствие вас видеть в последний раз, счастье почти меня не оставляло.

Сецилия пристально смотрела на меня, как будто бы желая узнать, в чем именно я был счастлив. Однако она молчала и не задала мне никакого вопроса.

— Здесь никого нет, кому бы не была известна моя история до того времени, как я оставил Лондон и вас, леди де Клер. Я расскажу ее в четырех словах: я отыскал отца моего.

— Надеюсь, что вы позволите вас поздравить с этим, мистер Ньюланд? — сказала леди де Клер.

— Что касается происхождения и почетности фамилии, то я не могу жаловаться. Отец мой — брат пэра и сам генерал. Я не скажу фамилии его, пока не буду им признан перед всем светом. Я также имею преимущество быть единственным его сыном, и если не буду отвергнут отцом, то я богатый наследник, — продолжал я насмешливо. — Может быть, я теперь буду лучше принят, нежели Иафет Ньюланд-сирота. Но, леди де Клер, кажется, я не вовремя пришел, а потому позвольте мне с вами проститься. — И, не дожидаясь ответа, я вышел. Исполненный негодования, я бежал по лестнице и был уже почти на дворе, как услышал за собой легкие шаги и вслед за тем увидел Сецилию. Она схватила мою руку и с упреком устремила на меня глаза свои, на которые навернулись слезы.

— За что, Иафет, вы с нами так поступаете? — спросила она меня.

— Мисс де Клер, — ответил я, — мне не за что делать упреки. Я заметил, что мое присутствие не нравилось вам, и я вышел.

— Кажется, вы гордитесь теперь, когда узнали вашего отца?

— Я слишком горд для того, мисс де Клер, чтобы быть там, где меня не желают видеть. Я, как Иафет Ньюланд, пришел сюда, чтобы увидеть прежнюю мою Флиту. Но когда получу настоящую мою фамилию, то надеюсь быть радушно принят дочерью леди де Клер.

— Ах, как он переменился! — сказала она, устремив на меня свои голубые глаза.

— Счастье меняет нас всех, мисс де Клер. Но позвольте оставить вас. — Я поклонился и ушел.

Но, сходя по лестнице, я не мог удержаться, чтобы не посмотреть назад, и, обернувшись, увидел, как Сецилия закрыла глаза свои платком и тихо шла наверх. Я пришел домой в дурном настроении и сердился за прием леди де Клер.

— Вот свет, — думал я, садясь на диван и бросив шляпу на стол. — Ее нельзя уже узнать после двух зим, которые она провела здесь. Однако, как она похорошела. Но от чего эта перемена? Зачем Гаркур был у них? Не наговорил ли он им чего-нибудь на меня? Это легко может быть.

В то время, как голова моя была занята подобными мыслями, и я сравнивал Сецилию с Сусанной, и не совсем выгодно для первой, дверь в мою комнату отворилась, и мальчик доложил о приходе Гаркура.

— Стул мистеру Гаркуру, — сказал я небрежно.

— Ньюланд, — сказал Гаркур, — я пришел к вам по двум причинам; во-первых, по поручению дам, которых вы оставили так неожиданно, и чтобы уверить вас…

— Извините, если я прерву вас, мистер Гаркур. Я не приму никаких посланников от этих дам. Они могут делать вас своим поверенным, если им это угодно, но я отказываюсь слушать вас. После того, что я видел и чувствовал утром, объяснения совершенно бесполезны.

Я отказываюсь от моего права на знакомство с госпожой де Клер и ее дочерью, если я когда-нибудь имел только это право. Следовательно, о первой причине нечего и говорить более. Итак, могу ли я узнать вторую, которая доставила мне честь вас видеть?

— Не знаю, мистер Ньюланд, — ответил Гаркур, — должен ли я, услышав ответ ваш на первую причину, говорить о второй, тем более, что она меня касается.

— Я готов слушать ее со всевозможным вниманием, — сказал я, кланяясь ему.

— Я хотел сказать, мистер Ньюланд, что я намерен просить у вас извинения за мой поступок и сознаться, что я достойно был наказан и более, может быть, собственною совестью, нежели опасной раной, которую я от вас получил. Обязанность благородного человека заставила меня высказать вам это. Может быть, придет время, когда я в состоянии буду доказать вам, что я недостоин такого холодного приема, который вижу теперь. Позвольте мне с вами проститься, мистер Ньюланд, хотя с грустными чувствами. Я должен сказать вам, что вы также огорчите и тех, которые любят вас не только по долгу благодарности, но и по собственному влечению.

Гаркур поклонился мне и вышел.

— Все это прекрасно, — подумал я, — но я не позволю уговорить себя сладкими словами. Я знаю вас, как свои пять пальцев. Вероятно, они будут жалеть о своем поступке, но никогда более не увидят меня у себя в доме.

Я старался быть спокойным, но чувствовал тревогу. Мне казалось, что я слишком грубо поступил с леди де Клер и ее дочерью. Мне бы надобно было выслушать объяснение Гаркура. Они были мне много обязаны, и я поступком своим увеличил эту обязанность. Я хотел уж, чтобы Гаркур возвратился. В его же поведении я старался найти какую-нибудь вину, но не мог. Его поступок был совершенно благороден. Мне ужасно досадно было, что Гаркур в доме леди де Клер был лучше меня принят. Но размышления мои были прерваны служителем. Он вошел и подал мне записку от Мастертона.

«Сегодня поутру отец ваш присылал за мною; кажется, два дня уже, как он приехал из Ирландии и остановился в Адельфи. Я должен объявить вам неприятную весть, что ваш отец по дороге, выходя из коляски, вывихнул себе ногу. Он теперь слег в постель, и вы можете вообразить его любезность. Увидев меня, он требовал, чтобы я сейчас же представил все документы о вас; но я думаю прежде отправиться в Ридинг и завтра же в девять часов с вами туда ехать, потому что у меня есть свободное время. Поездка эта для меня будет приятное отдохновение. Я желаю тоже видеть старинного знакомого Тимофея и вашу Сусанну. Отвечайте мне с посланным. Н. Мастертон».

Я написал Мастертону несколько строчек, извещая, что буду к нему в назначенное время, На следующее утро в девять часов я был уже готов, отправился к Мастертону и с ним вместе поехал в Ридинг. Дорогой я рассказал ему происшествие последнего дня и как я был принят в доме леди де Клер.

— Право, Иафет, мне кажется, что вы были неправы, и если бы я не знал вашей любви к мисс Темпль — и скажу мимоходом, что она есть главная причина моей поездки с вами, — я бы подумал, что вы ослеплены ревностью. Если Гаркур был у них так рано поутру, то, вероятно, на это есть причины. Да, я теперь вспомнил, именно: я слышал, что его старший брат умер; он один остается богатым наследником всего имения, и кто-то еще говорил мне, что он, вероятно, женится на богатой лондонской красавице; также носятся слухи, что свадьба непременно состоится. Итак, неудивительно, что внезапный приход ваш без доклада, после такого долгого отсутствия, привел в замешательство леди де Клер и Гаркура. Будьте уверены, что это было причиной мнимой холодности. Если бы леди де Клер и ее дочь были одни, то, вероятно, этого бы не случилось. Сецилия догоняла вас на лестнице, и этого довольно, чтобы разуверить и оправдать свое поведение. Притом же Гаркур приходил к вам, и слова его явно доказывают, что вы собственной ошибкой оставили в себе неприятное впечатление.

— Но я смотрел на это совершенно с другой стороны. Я замечал только, что я был лишний, и сверх того, встретив человека, с которым мы были в ссоре и даже имели дуэль, я воображал, что он наговорил на меня что-нибудь. Положим, что я ошибся, знание света сделало меня подозрительным.

— Тем хуже, Иафет, и вы должны исправить эту ошибку. Иначе, с этим характером, вы сделаетесь несчастливейшим человеком, потому что подозрительность вечно будет заставлять вас бояться обмана, которым вы будете опутаны, как сетью.

После этих замечаний я некоторое время молчал и разбирал свои чувства; они говорили мне, что я поступил глупо. Дело было в том, что я ревновал Флиту из одной только братской любви и ужасно досадовал на слишком близкие отношения Гаркура с Сецилией, для которой я готов был даже пожертвовать моей любовью к Сусанне. Мне казалось, что я один имел право на ее расположение и что никто не смеет и не должен требовать ее руки до тех пор, пока я торжественно не откажусь от нее.

Читатель, вероятно, посмеется над моей глупостью, но таковы были тогда мои чувства.

— О чем вы думаете, Иафет? — сказал Мастертон, удивленный моим молчанием.

— Я думаю о том, какого дурака я из себя сделал в поступке с леди де Клер и Гаркуром.

— Этого я не говорил еще, но думал, что вы были близки от этого… Теперь скажите же мне откровенно: не ревность ли была причиной странного и невежливого поведения вашего с семейством леди де Клер?

— Думаю, что да.

— Я скажу Сусанне, когда увижу ее, что она может ожидать много хорошего от вашего постоянного характера, — сказал он улыбаясь. — Вы странный человек; вы не можете жениться на обеих вдруг; не правда ли? Однако я могу растолковать ваши чувства, они натуральны. Но не все, что натурально, делает честь человеку. Поговорим лучше о Сусанне. В ее присутствии все ваши нелепые мысли исчезнут. Каких она лет?

Мастер гон задал столько вопросов о Сусанне, что этим занял все мои мысли.

— Не знаю, что она скажет, увидев меня в этом костюме. Не лучше ли будет переодеться по-прежнему?

— Оставайтесь так, я беру это на свою ответственность. Судя по вашим словам, я, кажется, уже хорошо знаю ее характер.

Глава LXXII

Приехав в Ридинг, мы остановились в трактире, заказали обед и потом отправились в аптеку, где Тимофей прилежно занимался взвешиванием и укладыванием лекарств. Он обрадовался, увидев нас и заметив, что я снял квакерское платье, забавлялся на мой счет, делая из себя пресмешную фигуру. Я послал его к Кофагусу спросить, позволит ли он привести с собою Мастертона, и ответ просил доставить в трактир. Потом мы отправились обедать.

— Довольно трудно из вас, Иафет, сделать квакера. Но хотел бы знать, кто в состоянии дать Тимофею квакерские правила? Он смеется надо всем и старается все представить в забавном виде. Во всяком случае он никогда не будет серьезным человеком.

В вечеру мы пошли к Кофагусу, получив от него приглашение. Сусанна вышла ко мне навстречу, но, увидев перемену в моем платье, отступила назад и покраснела по уши. Я молча прошел мимо нее, поцеловал руку госпоже Кофагус и, поздоровавшись с ее мужем, отрекомендовал им Мастертона.

— Мы насилу узнали тебя, Иафет, — тихо заметила госпожа Кофагус.

— Я не думал, чтобы платье мое так меня изменило, что я не буду даже узнан моими друзьями, — ответил я, — но это потому, что сестрице вашей, кажется, неприятно видеть меня.

— Напротив, Иафет, я от души рада твоему приезду, — сказала Сусанна, подавая мне руку, — но я не думала, чтобы ты так скоро переменил одежду нашей веры, и, признаюсь, сожалею об этом.

— Мисс Темпль, — прервал Мастертон, — он сделал это для того, чтобы исполнить просьбу своих друзей, ради которых Ньюланд и снял ваше одеяние. Я не оспариваю и не приписываю решительного перевеса ни одному исповеданию, каждый имеет право выбирать лучшее, и Ньюланд, может быть, сделал хорошо, что принял ваше. Пусть он укрепится в нем. Но всякая вера имеет свои недостатки и не может допустить совершенства во всех отношениях; следовательно, ваша не исключается из этого определения. Религия ваша учит смирению, и потому вам не для чего носить пышное платье.

— Но мне кажется, он для того и пожертвовал нашим, что оно слишком бедно.

— Совсем нет. Надевать платье, которое носит весь свет, не значит еще быть гордым и лишиться смирения, а, напротив, носить отличное от других есть признак гордости, и притом смешной. Приверженцы последнего подобны фарисеям, и оттого мы хотели, чтобы он снял его. О вере его мы не спорим; но религию никак не должно составлять одно платье, или она рискует быть очень слаба.

Сусанна удивилась новой мысли, которую мой старый стряпчий так смело развил. Миссис Кофагус смотрела на своего мужа, который щипал мне руку, вероятно, в знак согласия с Мастертоном.

— Мне вовсе неприлично оспаривать мнение такого почтенного человека, — говорила Сусанна. — Я не могу уничтожить правила, основанные на Священном Писании, и, каковы бы они ни были, я смело исполняю их.

— Поэтому перестанемте говорить об этом, мисс Темпль. Ньюланда нельзя винить. Он хотел надеть квакерское платье, но я ему не позволил. Следовательно, вы можете быть недовольны мною, а не им. Но, вероятно, вы не захотите излить свой гнев на такого старика, как я.

— Я не имею никакого права сердиться, — ответила Сусанна.

— Но вы сердитесь на меня, — сказал я.

— Нисколько, Иафет. Но я не знаю, как назвать это чувство; я ошиблась и прошу извинения.

— Теперь вы и меня должны извинить, мисс Темпль, — сказал Мастертон.

Сусанна невольно засмеялась.

Разговор сделался тогда общим. Мастертон растолковал Кофагусу, как необходимо его присутствие в Лондоне, и последний сейчас же согласился ехать туда. Решено было отправиться в дилижансе. Мастертон много говорил о моем отце, и вообще разговор его был так весел и занимателен, что Сусанна даже не могла удержаться от смеха. Наконец Мастертон, довольно поздно уже, один отправился в гостиницу, а я остался провести ночь на собственной постели. Когда он вышел, я продолжал разговор с семейством Кофагуса.

— Никогда, — говорил я, — не желал бы от вас уехать, но отец мой требует от меня строжайшего повиновения. Что мне делать? Я должен его слушать.

— Во всем, что справедливо, Иафет, — сказала Сусанна.

— Во всем, что справедливо, Сусанна! Например, Мастертон говорит, что отец мой не позволит мне носить ваше платье. Что мне делать?

— Взять путеводителем своим религию, Иафет.

— Но, читая Священное Писание, я найду десять заповедей, в которых сказано: «Чти отца твоего и матерь твою». Это правило неизменно, и я должен ему следовать. Но какое надобно носить платье, я нигде не найду. Что вы думаете, Кофагус?

— Без сомнения, почитать отца твоего, Иафет.

— Но что вы скажете, Сусанна?

— Я скажу, что желаю тебе спокойной ночи, Иафет. После этого ответа мы все захохотали, и я заметил, что Сусанна смеялась, выходя из комнаты. Миссис Кофагус последовала за нею, и я остался один с Кофагусом.

— Итак, Иафет, увидеть старика… гм… поцеловать, обнять… получить благословение… и так далее.

— Если он дурно будет со мною поступать, то я опять вернусь… хотя Сусанна, кажется, не очень довольна мною.

— Тьфу… глупости… женщины хитры, как кошки… умрут без тебя… ты, Иафет, делай, как хочешь… или одевайся, как я, или по-прежнему… все хорошо… и так далее.

Я просил Кофагуса рассказать мне все, что он знал от своей супруги, и он объявил, что жена его говорила с Сусанной вскоре после моего отъезда, найдя ее в слезах, и что она призналась в любви ко мне. Этого-то мне и хотелось, а потому, пожелав Кофагусу спокойной ночи, я отправился спать с новым блаженством. Перед отъездом я виделся с Сусанной и хотя ни слова не говорил ей о любви, но был ею доволен. Она очень ласково говорила со мною, напоминала мне о предстоящих затруднениях и вообще выказала более доверчивости, нежели когда-нибудь.

Расставаясь, я сказал ей:

— Сусанна, какая бы перемена не случилась в моем состоянии или платье, сердце всегда останется то же. В нем не изгладятся чувства, которые начертила неизменная к вам привязанность.

Слова эти могли быть приняты двусмысленно, и она ответила:

— Я бы хотела видеть тебя совершенным, но на земле совершенства не существует, поэтому делай возможное.

— Бог да благословит тебя, Сусанна.

— Надеюсь, что и ты Им не будешь оставлен.

Я обвил ее рукой и сильно прижал к своему сердцу. Она тихонько высвободилась из моих объятий, и в больших глазах ее засверкали слезы. Так мы расстались. Через четверть часа я был уже с Мастертоном на дороге в Лондон.

— Иафет, — говорил он мне, — надобно признаться, что вы сделали очень благоразумный выбор. Ваша квакерша прелестная девушка. Я тоже в нее почти влюбился и думаю, что наружность ее едва ли не лучше, чем Сецилии де Клер.

— В самом деле?

— Да, не шутя. Черты ее лица так выразительны, так полны чистой, непорочной жизнью, что я, смотря на нее, переносился мечтами Бог знает куда. Она настоящая эмблема невинности, хотя ее рассудок далеко выше ее возраста.

— Это-то и беда. Она никогда не переменится во мнении о том, что ум ее почитает справедливым, даже для меня, для моей любви.

— Согласен с вами и не удивляюсь ее упорству, она уступчива только против доказательств. Но зато она будет прекрасная, верная жена, добрая мать, потому что религия занимает у нее первое место. Заметили ли вы, с каким вниманием вчера она слушала меня? Я вселил в нее новую мысль, Иафет, и эта мысль разработается, увидите. Но как бы она была хороша, если бы одевалась, как другие! Мне кажется, что я ее вижу уже на бале.

— Не думаю, чтобы она отказалась от своего исповедания.

— Я и не говорю, чтобы она отказалась. Много прекрасного есть и в квакерском исповедании, но ей надобно только оставить их одежду и собрания, которые совершенно нелепы. Помните, что мисс Темпль воспитана в квакерской секте и что она никогда не слыхала правил другой веры, кроме того, чему ее учили. Но пускай она хоть раз побывает в англиканской церкви и услышит красноречивую проповедь и потом сделает сравнение, и я уверен, она переменит свое мнение и почувствует нелепость наружных форм своей секты.

— Вы меня делаете совершенно счастливым.

— Это мое мнение. И если она не переменит свой характер, то я непременно сделаю ее своей наследницей.

— Но что вы думаете о миссис Кофагус?

— Я думаю, что она в душе не более меня пристрастна к квакерскому исповеданию. Она веселая, живая, добрая, умная женщина и хоть завтра же готова явиться в перьях и бриллиантах.

— Но знаете ли, что Кофагус все еще вздыхает о своих синих бумажных панталонах и сапогах?

— Он ни более, ни менее, как глуп, дурак; только это к лучшему. Эта глупость поможет мне скорее исполнить мои намерения. Но нам надобно поговорить о встрече вашей с отцом.

Мы приехали в Лондон во время обеда, и я остался у Мастертона. Усталость почтенного старика заставила меня ранее обыкновенного с ним проститься.

— Помните, Иафет, что завтра нам надобно быть в Адельфи в час, а потому приезжайте вовремя: одна минута позже может рассердить вашего отца.

На следующий день в назначенное время я приехал к Мастертону, и мы отправились в Адельфи, где жил мой отец. Мы были приняты в нижнем этаже, где уже нашли Кофагуса и двоих надзирателей воспитательного дома.

— Право, Мастертон, — сказал один из последних, — можно подумать, что мы дожидаемся какого-нибудь царствующего монарха и что получим от него какие-нибудь милости. Для меня время очень дорого; полчаса назад мне уже надобно было быть в городе.

Мастертон засмеялся.

— Пойдемте наверх, пусть пришлют за нами, если понадобится, — сказал он.

Он позвал человека и велел доложить о нас генералу де Беньону. Все четверо вошли в другую комнату, а я по знаку Мастертона остался один. Надобно признаться, что я был не совершенно спокоен. Я слышал, как отворилась дверь, как раздался потом крик, похожий на рев дикого зверя, и как все опять утихло.

«Вот, — думал я, — предел всех моих желаний и поисков! Вместо того, чтобы обрадоваться, найдя сына, и броситься скорее в его объятия, он требует законных доказательств! Говорят, он сердит; но что же выйдет, если ему станут противиться? Я слыхал, что таких людей надобно усмирять их собственным оружием, но я не имею на это права. Во всяком случае я буду тверд и по возможности стану удерживаться от запальчивости. Я докажу ему, по крайней мере, что сын его имеет благородные чувства».

Спустя минут пять отворилась дверь, и Мастертон сказал, чтобы я шел за ним. Я не был виноват, но сердце мое билось, как у преступника. Когда мы взошли на лестницу, Мастертон взял меня за руку и повел в большую длинную залу. В дальнем конце ее сидел на софе отец мой, положив на нее больную ногу и упершись костылями в стену. С обеих сторон его стояли богатые позолоченные клетки с попугаями, а за ними два огромные арапа со скрещенными на груди руками. На одной стороне сидели надзиратели, а на другой Кофагус в квакерском платье. На стуле возле софы сел Мастертон.

Я посмотрел на моего отца. Он был высокого роста И довольно толст. Голова его была велика, но пропорциональна телу. Цвет лица казался темно-желтым, волосы, как снег, белые. Длинные усы соединялись над бородою и были так белы, что его можно было скорее принять за бенгальского тигра, нежели за джентльмена. Он зверски посмотрел на меня, когда Мастертон подвел меня.

— Позвольте мне иметь удовольствие, генерал, представить вам сына вашего Иафета.

Отец мой, не сказав мне никакого приветствия, устремил на меня свои серые кошачьи глаза на минуту только и потом обернулся к надзирателям.

— Тот ли это ребенок, которого вы воспитывали под именем Иафета Ньюланда?

Они ответили, что я тот самый, которого они отдали к Кофагусу и впоследствии видели несколько раз.

— Тот ли это Иафет Ньюланд, которого вы учили? — спросил он у Кофагуса.

— Да, я подтверждаю… гм… славный малый… добрый… и так далее.

— Я не поверю одному квакерскому слову, сударь. Можете ли вы побожиться для большей уверенности?

— Да, — ответил Кофагус, забыв на минуту правила квакерского учения, — божиться… гм… Библия… и так далее.

— Вы должны побожиться в справедливости слов ваших.

— Божиться! — вскричал Кофагус. — Гм… да покля… божиться, нет-нет, Иафет, быть прокляту… идти в ад… и так далее.

Все, кроме отца, не могли удержаться от смеха, и я тоже. Мастертон спросил генерала, не требует ли он еще каких-нибудь доказательств.

— Нет, — ответил он очень важно и потом сказал что-то своим прислужникам. Те побежали и отворили двери. Это был знак обратного выхода, и Мастертон сказал:

— После такой долгой разлуки, господа, генерал, вероятно, хочет остаться один с сыном, чтобы дать волю своему родительскому чувству.

Глава LXXIII

Между тем я стоял посреди комнаты, а два арапа, как вкопанные, — по обеим сторонам софы. Мне было обидно и досадно, но несмотря на это, я терпеливо ожидал последствий. Наконец почтенный родитель мой, осмотрев меня в продолжение нескольких минут с ног до головы и обратно, сказал:

— Если вы думаете, молодой человек, прельстить меня вашими нежными взглядами, то очень ошибаетесь; вы слишком похожи на вашу мать, а я не нахожу ничего приятного в воспоминаниях о ней.

При этих словах вся кровь бросилась мне в голову; я сложил руки и смотрел моему отцу прямо в глаза, не отвечая ни слова. Он был рассержен до высочайшей степени.

— Кажется, что я нашел весьма покорного сына.

Я хотел было ответить ему на это не совсем вежливо, но опомнился и сказал весьма учтиво:

— Почтенный генерал, будьте уверены, что сын ваш всегда готов оказывать уважение тому, кто достоин его… Но извините меня, если я вам замечу, что вы забыли некоторые мелочи, которых требует вежливость… С вашего позволения, я возьму стул, и тогда мы можем гораздо удобнее разговаривать. Смею надеяться, что вы теперь не чувствуете сильной боли в ноге?

Говоря эти слова самым тихим голосом и с изысканной вежливостью, я придвинул кресло и сел. Смелость моя привела отца в ужасное бешенство.

— Не это ли образчик вашего уважения, сэр? Надеюсь, что в другой раз не увижу подобной покорности! Да кому более одолжены вы вашим почтением, как не отцу? Вы забываетесь, сударь! — вскричал генерал и ударил огромным кулаком своим по столу так, что чернильница покатилась ему под ноги.

— Любезный батюшка, вы совершенно правы, сын всегда обязан почтением своему отцу. Священное писание говорит: «Чти отца твоего и матерь твою». Но несмотря на все это, и отец должен помнить некоторые обязанности.

— Что вы хотите сказать этими дерзкими словами? — возразил мой отец.

— Извините меня, любезный батюшка, может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что отец, который оставляет своего сына у ворот воспитательного дома в корзине, с банковским билетом в пятьдесят фунтов стерлингов, полагая его достаточным для воспитания и на необходимые издержки до двадцати четырехлетнего возраста, должен хотя впоследствии вспомнить обязанности отца. Я говорю это не для того, чтобы жаловаться, но в полной уверенности, что вы, имея средства, вознаградите меня теперь за прошедшие лишения.

— Вы это думаете, сударь? Хорошо, теперь я скажу мое решение. Вот вам дверь, убирайтесь и никогда не смейте показываться мне на глаза!

— Так как я вижу, что это только шутки с вашей стороны или просто желание испытать, владею ли я твердым духом фамилии де Беньонов, то и ослушаюсь вашего приказания.

— А, вы не хотите повиноваться вашему отцу! — закричал он и потом, обратившись к двум индийцам, сказал им несколько слов, которых я не понял. Они медленно отворили дверь и хотели было меня вывести. Я вышел из себя, но опомнившись, подошел к софе и сказал:

— Любезный батюшка, кажется, вы не имеете теперь нужды в ваших костылях и, вероятно, позволите мне взять один из них. Я не должен сносить обиды, которые эти негодяи причиняют вам в особе вашего сына.

— Вытолкайте его! — кричал мой отец.

Люди хотели исполнить его волю, но я, вертя костылем, в минуту свалил их обоих. Только что они встали, я опять возобновил свои действия и продолжал их до тех пор, пока они не убежали из комнаты. Тут я запер за ними дверь, повернув два раза ключ.

— Благодарю вас, любезный батюшка, — сказал я, поставив костыль на прежнее место. — Очень благодарен вам, что вы позволили мне укротить дерзость этих негодяев, которых, я думаю, вы сейчас же прогоните со двора..

Я придвинул стул к нему еще ближе и опять сел.

В эту минуту генерал был до того взбешен, что весь посинел, глаза у него выкатились, и пена клубами валила у него изо рта. Он не мог говорить, но встал и, вероятно, для того, чтобы самому расправиться со мной; но от этого усилия он почувствовал сильную боль в ноге и в отчаянии бросился на софу.

— Дорогой батюшка, — сказал я, — вы, кажется, усилили боль, желая помочь мне.

— Сэр, — вскричал он, — если вы думаете этими средствами чего-нибудь добиться, то очень ошибаетесь! Вы могли выгнать двух трусов, но со мной я не позволю вам шутить Я вас не признаю, лишаю вас наследства.

Итак, выбирайте: или выйти из комнаты, или я сейчас позову полицию.

— Полицию? Да что может она мне сделать? Я скорее сам предам ей ваших двух наглецов. Надеюсь, притом, что вы никогда не решитесь поступить так бесчеловечно с вашим сыном.

— Уверяю вас, я это сделаю!

— Быть не может, де Беньонам не приличен такой поступок. Не лучше ли нам поговорить об этом предмете хладнокровнее? Неудовольствие ваше происходит, вероятно, от боли в ноге. Позвольте заметить, что если бы полиция вмешалась в наше дело, то нам обоим не миновать судилища в Боу-Стрит; были ли вы там когда-нибудь?

Генерал не ответил.

— Кроме того, — продолжал я, — подумайте, как бы смешно было, если бы вас заставили присягать и говорить сущую правду; и что бы вы тогда объявили?.. Что вы слишком рано женились и, найдя, что ваша супруга не имеет никакого состояния, уехали от нее на другой день вашей женитьбы? Что вы, почтенный капитан де Беньон, привесили своего сына к воротам воспитательного дома; что вы встретили после вашу супругу, которая уже принадлежала другому, и что, несмотря на все это, вы имели с ней тайные свидания, потому что вы должны были видеться с ней, чтобы поговорить на мой счет? Потом после ее смерти вы пожелали найти вашего сына, который не беспокоил вас около двадцати трех лет, и вот наконец вам доказали, что я точно ваш сын, и что же? Вы не только не предложили ему своей руки' хотя из простого приличия, но еще хотите выгнать его из дома и предать полиции; а за что? Вы и сами не знаете. Конечно, может быть, вы на это имеете особенные, неизвестные мне причины.

В продолжение этого разговора бешенство моего отца несколько уменьшилось; он выслушал все, что я ему сказал, и видел всю нелепость своего поведения. Но боль в ноге его все более и более усиливалась, она сильно вспухла. Он застонал ужаснейшим образом.

— Могу ли я вам помочь, батюшка?

— Позвоните, сэр.

— Вам не нужна ничья помощь, когда я здесь. Я доктор, сам могу услужить вам, если вы позволите, и надеюсь скоро унять вашу боль.

Он не ответил, но по его лицу видно было, что он ужасно мучился. Я подошел к нему и ослабил перевязку, отчего страдания значительно уменьшились. Потом я се опять скрепил, намочив примочкой, которая была на столе. Через несколько минут он почувствовал совершенное облегчение.

— Теперь, батюшка, вам не мешает уснуть немного, — сказал я. — Я возьму книгу и с величайшим удовольствием готов сидеть у вас.

Генерал оперся на спинку дивана и минут через пять уже храпел.

«Вот и победа», — думал я, и, подойдя потихоньку к двери, отворил ее и велел принести чашку бульона. Все это я сделал, не разбудив отца. Потом я опять сел, взял книгу и поставил бульон на край камина, чтобы он успел нагреться. Через час генерал проснулся и с удивлением осмотрелся.

— Не нужно ли вам чего-нибудь, любезный батюшка? — спросил я.

Он не знал, начать ли ему опять свои претензии, или нет, но наконец ответил:

— Мне нужна помощь моих слуг.

— Но слуга не может ходить за вами с таким рвением, как сын. Я для вас приготовил бульон, думая, что он вам будет нужен.

— Признаюсь, сударь, для того-то я и хотел спросить своих слуг, — сказал он гораздо тише прежнего, и видно было, что с удовольствием взял из моих рук бульон..

Потом я опять взял примочку и, сняв перевязки, вторично намочил их.

— Не могу ли я еще чем-нибудьслужить? — спросил я.

— Нет, мне ничего не нужно, я чувствую себя очень хорошо.

— В таком случае, позвольте теперь с вами проститься. Вы желали навсегда расстаться со мной и хотели даже силой вывести меня из вашего дома. Я воспротивился этому, во-первых, для того, чтобы избавить вас от неприятной мысли, что вы обидели человека, который не только вас никогда не оскорблял, но еще имел сильное право на вашу благосклонность. Я доказал этим свое происхождение от фамилии де Беньонов, которая не терпит обид. Но если вы думаете, генерал, что я пришел сюда для того, чтобы каким-нибудь образом вкрасться в ваше доверие, то вы очень ошибаетесь. Я слишком горд для этого. По счастью, я имею средства к пропитанию и не прошу ничьей помощи. Если бы вы меня приняли, как прилично отцу, то, поверьте, вы бы нашли во мне сына, которого главной целью всей жизни было отыскать отца и который приходил в восторг от одних воспоминаний о нем, помогая этим своему горю и утешая себя в несчастьи одной этой мыслью. Несмотря па мое состояние, я смею вас уверить, что я не уронил бы вашей фамилии. Я сошлюсь в том на лорда Виндермира. Признайтесь, что ужасно быть брошенным в свете, без помощи, без друга, без родных, которые могли бы удержать своими советами от ошибок, облегчить нужды. Но еще ужаснее видеть, что лучшие мои желания разрушились, когда я почитал их исполненными, и причиной этого было сходство мое с матерью. Об одной только вещи, генерал, я хочу просить вас, и на которую, впрочем, я имею полное право, а именно: принять настоящую мою фамилию. Уверяю вас, я ее никогда не запятнаю. Теперь же позвольте мне навсегда проститься с вами и будьте уверены, что никакая бедность, никакие лишения не заставят меня опять прийти к вам.

Я поклонился ему очень низко и хотел выйти.

— Постойте, хоть одну минуту.

Я повиновался.

— Зачем вы вывели меня из терпения, сэр?

— Позвольте вам заметить, что я вовсе не был причиной вашего неудовольствия; напротив, я старался сохранять должное хладнокровие.

— Это-то меня и взбесило.

— Согласен, но, во всяком случае, я не виноват; хладнокровие — долг благовоспитанного человека.

— Вы хотите этим сказать, что отец ваш не имеет никакого воспитания? — сказал он сердито.

— Совсем нет; есть много весьма благовоспитанных людей, которые, по несчастью, не умеют владеть своим характером, но в таком случае они признают свою ошибку и извиняются.

— То есть вы ожидаете от меня извинений?

— Позвольте, генерал, спросить вас: вероятно, вы никогда не видели, чтобы кто-нибудь из де Беньонов спокойно перенес обиду?

— Никогда.

— И потому те, которые это знают, не должны по-настоящему обижать других. И если бы в минуту запальчивости они это сделали, то самая гордость, кажется, должна бы принудить их к извинению. Тут нет никакой низости — извиняться перед человеком униженным; напротив, это очень благородный поступок.

— Я вижу из этого, что вы настоятельно требуете извинения.

— Теперь оно, генерал, почти не нужно. Мы расстаемся и, вероятно, никогда более не встретимся. Если же вы полагаете, что извинение есть долг ваш, то я с удовольствием его приму.

— И вы не хотите остаться?

— Я никогда и не думал этого, генерал. Вы сами сказали, что не признаете меня и лишаете прав наследства. Кто носит в себе чувство благородного человека, тот не может оставаться, услышав такие слова.

— На каких же условиях могу я вас удержать и заставить забыть прошедшее?

— Мои условия весьма коротки. Скажите, что вы отпираетесь от сказанного вами и что очень сожалеете, что меня обидели.

— А если я этого не сделаю, то вы никогда сюда не покажетесь?

— Решительно, генерал. Впрочем, я всегда буду молить Бога о вашем счастьи и если узнаю о вашей смерти, то с истинной печалью в душе буду на ваших похоронах, хотя вы меня и отчуждаете. Это мой долг. Я пользуюсь вашим именем, и вы объявили, что я точно ваш сын. Но жить с вами, или даже изредка видеться, я не могу после того, что между нами произошло.

— Я не знал, что отцу нужно извиняться перед сыном.

— Если вы извиняетесь перед старшим, то родственные связи, кажется, требуют того еще более.

— Но долг сына — повиноваться отцовским нравам.

— Это правда по обыкновенному ходу вещей. Но вы, генерал, какие родительские права можете иметь надо мной? Сын, по большей части, обязан своему отцу за его попечение, за воспитание, за религиозные наставления, за выбор состояния. А если этого нет, то его должны с избытком вознаградить при представившейся возможности. Первых обязанностей на мне нет, а на вторые я не могу и надеяться после всего вами сказанного. Позвольте теперь спросить вас: на чем вы основываете права ваши? И потому, сэр, еще раз желаю вам всякого счастья и прощайте.

Я до половины растворил дверь и хотел уже выйти, как вдруг генерал закричал:

— Постой, не уходи, Иафет, сын мой. Я был взбе-шен, прости меня, забудь, что я наговорил тебе. Я вспыльчивый, глупый старик.

Услышав эти восклицания, я вернулся. Он сидел с распростертыми объятиями.

— Прости меня, друг мой, прости твоего отца.

Я встал на колени и целовал его руки, он прижал меня к своему сердцу, и слезы мои покатились на его грудь.

Глава LXXIV

Прошло много времени, пока мы совершенно успокоились, и тогда я опять возобновил разговор и всячески уже старался ему понравиться. Однако, несмотря на это, между нами была еще какая-то недоверчивость, но я так заботился всячески ему услуживать, так был осторожен в словах, уступив на его мнение, что когда шел домой, то он требовал, чтобы я непременно пришел к нему на другой день к завтраку. Хотя уже было поздно, но я сейчас же отправился к Мастертону и рассказал ему обо всем случившемся; он выслушал меня с большим вниманием.

— Иафет, — сказал он, — вы хорошо поступили, и я поздравляю вас. Вы можете считать этот день лучшим в вашей жизни. Вы теперь совершенно овладели его благорасположением. Но вы не должны говорить об этом вашим друзьям в Ридинге. Пускай они думают, что ваш отец так же сердит, как и прежде, что, между прочим, будет совершенная правда в отношении к другим. Продолжайте ваши успехи и позвольте мне помогать вам в остальном.

Я возвратился домой, заснул крепким сном и видел во сне все происшествия дня и мою очаровательную Сусанну Темпль. Поутру я пошел в Адельфи. Отец еще не вставал, но арапы расхаживали по комнатам и, увидев меня, тотчас же доложили и, желая придать мне самое громкое происхождение, сказали, что сын Бурра-Зеба изволил прийти. Я вошел в спальню, поцеловал у отца руку и, пожелав ему доброго утра, спросил, не раскаялся ли он в добром своем поступке.

— Нет, сын мой. Я думал о тебе всю ночь. Нога только много вредила моему покою; утром ужасно разболелась, а некому было помочь, доктор не приходил.

Хорошо, — подумал я, — есть надежда на будущее благополучие. Тут я ему развязал ногу с обыкновенными приготовлениями, и от этого боль совершенно успокоилась; он надел халат, и мы отправились завтракать. Я заметил, что почтенный отец мой вовсе не был зол, но, живя с людьми, которые терпеливо сносили его прихоти, и притом, занимая в военной службе довольно важное место, он привык к тону повелительному, отчего сделался несносен для всех его окружающих. В продолжение недели я рассказал ему все обстоятельства моей жизни и смело могу сказать, что я твердостью своего характера и благонравием сумел совершенно овладеть им. По его желанию я переехал и жил вместе с ним. Нога его почти совершенно выздоровела. Он решился купить дом и навсегда поселиться в Лондоне. В хлопотах я один раз только видел Мастертона, потому что все время проводил с отцом. Я писал Кофагусу, не говоря ему, однако, ни слова о настоящей моей жизни. Утром как-то Мастертон посетил нас и после непродолжительного разговора с генералом объявил мне, что он убедил Кофагуса оставить квакерство и что через некоторое время он придет в Лондон с женой и с Сусанной Темпль.

— На время?

— Нет, он решился постоянно жить в Лондоне.

— Как! Он намерен возвратиться к заблуждениям этого света?

— Да, и не один еще, а с дорогой супругой, которая вовсе не противится этому, и кажется, очень рада новому переселению.

— Я никогда и не сомневался в противном. Но Сусанна Темпль?

— Сусанна не в состоянии расстаться со своими родными, и когда она будет вместе с вами и наденет наше платье, особенно когда разоблачится от квакерского наряда и убедится моими советами, то наверно ее очарует. Это мой план и исполнение его предоставьте мне. Но знает ли ваш отец о вашей любви?

— Нет, я ему не сказал этого. Да о женитьбе ему еще рано говорить, я думаю. По-настоящему, предложение не худо бы сделать с его стороны. Не можете ли вы уладить это дело?

— Отчего же нет! Но надобно подождать немного, как вы говорили. Со временем — вот их адрес — сходите к ним, и если можно, то завтра. Да, нельзя ли вам будет в четверг у меня обедать?

— Если только генерал будет в хорошем расположении духа, то… но во всяком случае я уведомлю вас.

На другой день я пожаловался на головную боль и сказал отцу, что пойду погулять немного. Я торопился по адресу, данному мне Мастертоном, и, к большому удовольствию, застал одну только Сусанну. После первых приветствий я спросил, нравится ли ей Лондон.

— Я даже боюсь, Иафет, не слишком ли он мне понравится. Знаете ли вы, что Кофагус не носит более нашей одежды?

— Перемена эта, может быть, огорчает вас, Сусанна, но он поступил так, вероятно, чтобы не казаться странным в обществе.

— Его еще можно извинить, но сестру, Иафет, которая выросла и воспитывалась в нашей вере… О, это слишком!

— Но что она сделала?

— Она носит соломенную шляпку с лентами.

— А какого цвета ленты?

— Одного цвета с платьем, серые.

— Я не вижу тут тщеславия, Сусанна, и не обвиняю ее, если она переменила шелк на солому. Но какие представляет она на это причины?

— Что муж ее этого требует, потому что он не может выходить с нею никуда, когда она в квакерском наряде.

— Долг жены велит ей слушаться своего мужа, точно так же, как я повинуюсь отцу. Но я бы не постыдился ходить с вами по улице; и если вы желаете, то я с удовольствием пойду.

Сусанна согласилась, потому что мы часто вдвоем гуляли в Ридинге. Я повел ее в Оксфордскую улицу, а оттуда в Бонд-Стрит и другие более посещаемые места столицы. Натурально, ее одежда и наружность привлекали всеобщее внимание; Сусанна это заметила и просила меня возвратиться домой. Она почти испугалась, приписывая это не красоте своей, а странному наряду.

— Мне кажется, Кофагус навсегда хочет поселиться в Лондоне? — сказал я, когда мы пришли домой.

— Я этого не слыхала. Напротив, мне сказали, что он приехал сюда на несколько недель, и то по делам. Если же он пробудет долее, то это для меня будет совершенное несчастие.

— Отчего?

— Народ здесь ужасно груб, нельзя даже спокойно пройти по улице.

— Вспомните, любезная Сусанна, что в вашей секте гораздо менее людей, но если бы вы надели платье, совершенно там незнакомое, то, разумеется, вы возбу-дили бы всеобщее любопытство. Следовательно, вы не можете порицать здешних жителей. Я теперь вспомнил слова Мастертона о вашем костюме, что в нем более тщеславия, чем скромности.

— Если бы я так думала, Иафет, то сейчас же бы сняла его.

— Согласитесь, что очень было бы неприятно, если бы все стали думать, что вы гуляете именно для того, чтобы на вас смотрели. Можно одеваться просто, скромно и не возбуждая всеобщего внимания.

— Я почти не знаю, что ответить вам на это, но мне кажется, что вы все согласились нарочно опровергать мои мнения.

— Вы не правы, Сусанна. Я вовсе не иду против ваших мнений, я буду уважать их, несмотря на разницу наших взглядов. Но я должен вам сказать откровенно, что если бы жена моя оделась так, что этим привлекла бы на себя всеобщее внимание, то ревность заставила бы меня восстать против этого, и я не виню Кофагуса, который заставил жену свою сделать некоторые изменения в костюме; она очень хорошо поступает, слушая советы своего мужа. Красота ее не есть общее достояние.

Сусанна молча обдумывала мои слова.

— Вы, кажется, не согласны со мною, Сусанна, я очень сожалею об этом.

— Не могу сказать, что совсем не согласна, Иафет.

В это время вошли Кофагусы. Он был в прежнем наряде, а она в сереньком шелковом платье, но сверх него была надета прекрасная турецкая шаль. Вообще она казалась очень мила. Я сказал им, что мы гуляли и что общее внимание ужасно как не понравилось Сусанне.

— Всегда так, — сказал Кофагус, — ничего… гм… удовольствие молодых девушек… чтобы смотрели на них… и так далее.

— Вы обижаете меня, — ответила Сусанна, — это мне очень неприятно.

— Ты очень хорошо знаешь… гм… хитрость носить прежнее платье… услышишь: «Хорошенькая квакерша»… и так далее.

Сусанна тотчас же вышла, и я рассказал им разговор мой до их прихода.

— Мистрисс Кофагус, — говорил я, — закажите для нее такую же шляпу и шаль, как ваши, и, может быть, мы уговорим ее переменить костюм.

Мистрисс Кофагус очень понравился мой совет, и она обещала тотчас же привести его в исполнение. Сусанна не приходила в комнату. Между тем уже было время обедать, и я возвратился в дом Адельфи.

— Иафет, — сказал мне генерал за столом, — ты часто называл мне лорда Виндермира. Но бывал ли ты у него последнее время?

— Нет, батюшка, вот уже более двух лет, как я его не видел. Когда я приехал в город, чтобы видеть вас, то не имел времени заняться посторонними вещами, а после уже мне не хотелось лишать себя удовольствия быть в вашем обществе.

— Скажите лучше, друг мой, что ты ухаживал за мной с таким сыновним усердием, что забыл даже друзей своих. Возьми завтра мою карету и поезжай к нему, а после этого немножко покатайся, потому что ты все эти дни ужасно бледен. Я сам намерен скоро выезжать, и тогда мы вместе будем любоваться городом.

Глава LXXV

На следующий день я взял карету и поехал к лорду Виндермиру. Он был дома, и я велел доложить о себе под именем де Беньона. В первый раз еще я употреблял мою настоящую фамилию. Когда я вошел, у него никого не было. Он поклонился, как будто не знал меня, и просил сесть.

— Милорд, я велел вам доложить мою настоящую фамилию, а вы обходитесь со мною, как с незнакомым. Я вам назову мою прежнюю, и, думаю, вы тогда снова узнаете меня. Я был Иафет Ньюланд.

— Любезный Ньюланд, извините меня, но мы так давно не видались, что я никогда более не воображал с вами опять встретиться.

— Я думал, милорд, что Мастертон уведомил вас обо всех переменах в моей жизни.

— Нет. Я только что приехал от сестры, а от него не получал ни одного письма.

— Я наконец достиг своей цели, милорд. Я нашел отца своего, генерала де Беньона, недавно приехавшего из Индии.

— Где заслуги его так известны, — прибавил он. — Поздравляю вас, де Беньон, от всей души; и рад, что увидел вас в таком счастливом состоянии. Есть ли у вашего батюшки семейство?

— Никого, я только один сын у него. Мать же моя давно скончалась в Индии.

— Поэтому вас смело можно поздравить богатым наследником. Где теперь ваш батюшка?

— Он здесь живет в гостинице Адельфи и по болезни не может выходить из комнаты. Но я надеюсь, что через несколько дней он будет в состоянии выезжать.

— Сделайте одолжение, кланяйтесь ему от меня и скажите, что если он позволит, то я почту за счастие к нему приехать. Не угодно ли вам со мною откушать в будущий понедельник?

Я поблагодарил его за предложение, и когда мы прощались, то он прибавил:

— Вы не поверите, как все сказанное вами меня обрадовало. Надеюсь, мы с вашим батюшкой будем хорошими друзьями.

Когда я сел в карету, мне пришла мысль покататься вместе с Сусанной, и потому я велел кучеру ехать к Кофагусу, где застал обеих сестер у себя в комнате.

— Сусанна, — сказал я, — я вспомнил, что вы не любите гулять пешком, но думаю, что не откажетесь проехаться в карете. Хотите ли вы ехать?

— Благодарю вас за внимание, Иафет, но…

— Ну, что? — спросила миссис Кофагус. — Вероятно, ты не откажешься. Это было бы очень неблагодарно с твоей стороны.

— Я не хочу быть неблагодарной, — ответила Сусанна, выходя из комнаты. Через некоторое время она возвратилась точно в такой же шали и шляпке, как миссис Кофагус. — Не доказываю ли я в высшей степени свою благодарность, Иафет? Я для тебя решилась даже отступить от правил, — сказала она, улыбаясь.

— Я вполне это чувствую, Сусанна, — ответил я, — но нам нельзя терять времени.

Я довел ее до кареты, помог сесть, и мы поехали в Гайд-Парк. День был прекрасный, и парк был полон. Люди пешком и в экипажах толпились и разъезжали, наслаждаясь погодой. Сусанне очень понравились пестрота и разнообразие этой живой картины.

— Будьте уверены, — сказал я ей, — что между этими разряженными дамами есть множество истинно добрых и богомольных женщин, точно таких же, как и у вас в секте; а мне помнится, что когда я был в Ридинге, то под скромным квакерским нарядом я видел много особ вашего пола, которые менее, нежели кто-нибудь, думали о Боге. Когда я вступил в вашу секту, вы были моим ментором, теперь же я в свою очередь даю вам советы в том, что вам мало известно, но мои замечания ничего не значат в сравнении с теми правилами, которые я почерпнул у вас; они никогда не изгладятся.

— О, как приятно мне это слышать; признаюсь, я сначала боялась, чтобы свет не испортил вас, Иафет; но этого, кажется, не будет; не правда ли?

— И до тех пор, пока я с вами Сусанна, я чист во всех отношениях. Но и вы также будете обо мне думать? Сусанна, вы знаете, как давно, как страстно я вас люблю, вы знаете, что, если бы необходимость не заставила меня ехать в Лондон, я бы никогда с вами не расстался.

Я обнял ее; голова ее тихонько склонилась на мое плечо, и она залилась слезами.

— Говори, душа моя, твое молчание не дает мне покоя! — продолжал я.

— Я люблю тебя, Иафет, — ответила она сквозь слезы, — но я не знаю, угодна ли Богу земная любовь моя. Противиться же ей я не в состоянии.

После этого признания я несколько минут не выпускал ее из своих объятий. Наконец Сусанна высвободилась, и мы поехали домой.

Батюшка был не в духе, когда я возвратился, и довольно строго расспрашивал меня, где я был. Но ему очень понравились слова лорда Виндермира, и он немного притих, однако все еще продолжал свои расспросы. Разумеется, я не открыл ему всей правды и внутренне извинял себя тем, что в свете нельзя жить одной правдой.

На другой день я обещал Мастертону обедать у него. Он нравился моему батюшке, и потому я начал следующий разговор:

— Батюшка, я не могу сегодня обедать дома, я обещал быть у одного…

— У кого, Иафет?

— У старой крысы…

— Не стыдно ли называть так друга, который тебе сделал столько добра?

— Извините меня, батюшка, — ответил я, — но я употребил собственное ваше выражение, думая вам этим угодить.

— Угодить мне неблагодарностью? Стыдитесь, сударь! Я этого не ожидал.

— Любезный батюшка, я занял это выражение у вас самих. Вы его так называли в глаза, и он жаловался мне на то еще до нашей встречи. Я вполне чувствую его попечение обо мне и никогда не потеряю к нему должного уважения. Но могу ли я ехать?

— Да, Иафет, — ответил он очень серьезно, — и сделай милость, извинись за меня перед ним, мне самому совестно…

— Батюшка, нечего стыдится тому, кто всегда готов исправить свою ошибку; мы все иногда выходим из границ умеренности.

— Ты мой истинный друг и добрый сын, Иафет, — ответил растроганный отец. — Не забудь же извиниться перед Мастертоном, я до тех пор не буду спокоен.

Глава LXXVI

Приехав к Мастертону, я очень удивился, встретив там Гаркура.

— Очень рад вас видеть, Иафет, — приветствовал он меня.

— Гаркур, позвольте вам представить мистера де Беньона, — сказал Мастертон с насмешливой улыбкой, как будто бы не зная, что мы уже давно были знакомы…

— Гаркур, — сказал я, подавая ему руку, — я виноват перед вами за мои невежливые подозрения. Но я тогда был так взволнован, что это некоторым образом может извинить вину мою.

— Нет, Иафет, — ответил Гаркур, сжимая мою руку, — не вы, а я должен искать вашей снисходительности; мой поступок непростителен, но я почту себя счастливым, если вы снова примете меня в число друзей ваших.

— Теперь, мистер Мастертон, — сказал я в свою очередь, — так как сегодня мы расположены к извинениям, то позвольте и мне просить за моего батюшку, который вас когда-то назвал старой крысой; он бы совершенно забыл это, если бы я ему не напомнил утром.

Гаркур захохотал во все горло.

— Так скажите вашему старому тигру, что я не почитаю себя обиженным, потому что это название я принял, как относящееся к целому классу людей, занимающихся судебными делами. У нас завтра воскресенье, и вы, вероятно, поедете в церковь или в собрание.

— Я думаю идти в церковь.

— В таком случае, в половине третьего заезжайте за мной, и мы поедем вместе.

— Хотя я на это время имею много приглашений, но ваше я принимаю с удовольствием и прежде других исполняю.

— День этот будет посвящен истории Сусанны. Двусмысленность эту Гаркур совершенно не понимал.

Мы отобедали очень весело, и между мной и Гаркуром кончились все прежние неудовольствия. Расставаясь, он обещал навестить меня на другой день, а Мастертон прибавил, что и он также заплатит визит старому тигру, то есть моему отцу.

После завтрака приехал Гаркур. Я рекомендовал его моему отцу, и через несколько минут мы отправились в мои комнаты, чтобы там поболтать на свободе.

— Я много расскажу вам, де Беньон, — говорил Гаркур. — Прежде всего надобно вам напомнить, что, когда, я услышал, что вы неожиданно исчезли, я хотел вас найти и просить вас возвратиться в Лондон. Тимофей, кажется, чуждался меня и сообщил мне только, что вы прежде вашего отъезда, были у леди де Клер в Ричмонде. Тогда я явился к этим дамам, хотя и не был знаком с ними, и рассказал им мой дурной поступок. Я также сообщил им, что хочу предложить вам место, находящееся в распоряжении моего отца, и которое прилично всякому благородному человеку, хотя и не очень доходно.

— Очень вам благодарен за ваши заботы.

— Бросьте, пожалуйста, эту церемонность. Вот таким-то образом я познакомился с леди де Клер и ее дочерью. Я помню, вы мне рассказывали много хорошего о последней. Но мне не верилось, чтобы Сецилия де Клер была та самая Флита, которой вы были покровителем, потому что вы отыскали ее родственников уже после того, как я вас оставил. Поэтому, признаюсь вам, маня очень удивило участие, которое принимали в вас обе, мать и дочь. Они не могли мне дать никаких сведений, где находились вы, но умоляли употребить всевозможные старания отыскать вас. Восемь дней беспрерывно я расспрашивал о вас, но все поиски остались тщетными, и я снова отправился в Ричмонд уведомить об этом леди де Клер. Сецилия горько заплакала, и я не мог удержаться, чтобы не спросить у леди де Клер, почему ее дочь принимает такое сильное участие в ее судьбе.

— О, мисс де Клер, — сказал я, — неужели вы та Флита, которую он нашел у цыган и о которой он мне столько говорил?

— Разве вы этого не знали? — спросила ее мать. Тогда я им сообщил все, что происходило между нами, дурного и хорошего, а они мне рассказали о ваших опасностях в Ирландии. В течение нескольких месяцев я продолжал неутомимо мои розыски и старался утешать бедную Сецилию, которая так горевала о вас. Теперь, Иафет, вы должны мне позволить сократить мою историю. Я не мог не удивляться этой девушке и не любить ту, которая имела такое нежное и благородное сердце. Но она была наследницей огромного состояния, а я же, как младший, ничего не получал. Впрочем, леди де Клер принимала меня всегда с радушием, и на Сецилию я также не мог жаловаться. Наконец, несчастная смерть старшего брата позволила мне надеяться получить ее руку. Визиты мои повторялись гораздо чаще. Скоро установилась между нами совершенная дружба; я сказал все леди де Клер, и она одобрила мое намерение. В минуту вашего неожиданного приезда я пришел с позволения матери просить руки Сецилии и с беспокойством и нетерпением ожидал от нее ответа. Удивитесь ли вы после этого, что в такую минуту вы внезапным появлением вашим привели всех в смущение?

— Правда, дорогой Гаркур; но я еду в Ричмонд и надеюсь выпросить у них извинение.

— Вы не можете представить себе, как неприятен был для них нечаянный отъезд ваш. Они просили меня пойти за вами и привести вас к ним. Я между тем просил ответа у Сецилии, но она не хотела не только отвечать, по даже и видеть меня, пока я не приду вместе с вами. И вот уже скоро три недели, как я не смею явиться к ней. Несмотря на ваш холодный прием, я пошел другой раз искать вас в Пиаццу, но вас там уже не было, и никто не знал даже, где вы живете. Наконец я вспомнил о Мастертоне. Он обещал мне доставить нам свидание, и я благодарен ему за то, что он исполнил свое обещание.

— Итак, Гаркур, если хотите, то мы завтра же утром можем отправиться в Ричмонд.

— О. как я вам обязан! Без вас я, может быть, никогда бы не знал Сецилии и, что еще хуже, может быть, лишился бы ее навсегда.

— Нет, Гаркур, вы этим обязаны вашему доброму сердцу и желанию услужить мне. Поздравляю вас. Завтра в два часа возьму у батюшки карету и заеду за вами.

Мы расстались: я отправился к отцу, у которого в это время был лорд, Виндермир.

— Де Беньон, — говорил он, — я рассказал вашему батюшке все, что о вас думаю, и уверен, что вы своим поведением докажете, что я ничего не преувеличил.

— Надеюсь, милорд, тем более, что батюшка так милостив, и я должен всеми средствами стараться делать ему угодное.

Скоро приехал к нам Мастертон, и после нескольких минут общего разговора лорд Виндермир уехал.

— Иафет, — сказал добрый старик, отводя меня в сторону, — я имею небольшое дело до вашего батюшки, а потому уйдите отсюда.

Я пошел в свои комнаты и только впоследствии узнал, что происходило между моим отцом и Мастертоном в продолжение двух часов свидания. Наконец пришли мне сказать, что меня просят в залу.

— Иафет, вы мне обещали ехать слушать нового проповедника. Пора, время уходит. Итак, ваше превосходительство, прощайте и позвольте взять вашего сына.

Мы сели в карету и приехали к Кофагусу. Мастер-тон один вошел в его комнату и тотчас же возвратился, ведя с собою Сусанну. Прелестная улыбка и стыдливый румянец отразился на милом ее лице, когда она увидела меня в углу кареты. Мы поехали; руки наши как-то столкнулись и никак не могли разняться до церкви. Сусанна надела то же платье, в котором она со мною каталась.

После обедни она сказала Мастертону:

— Мне кажется, что неблагоразумно делают, удаляясь от ваших обрядов, но я бы не смела говорить этого, если бы не была убеждена вашим суждением.

— Помните, что я вас пригласил в нашу церковь только на один раз, и именно для того, чтобы вы могли сами сравнить оба исповедания. Не упускайте случая заметить некоторые подробности.

— Я бы желала иметь верного наставника.

— Никто в таком случае не может быть ближе и откровеннее в своих мнениях, как муж.

Она чрезвычайно была внимательна к нашей службе. Мы вместе стояли, и я никогда не был столько набожен, как в это время. Я был счастлив и благодарил небо за мое благополучие. По окончании литургии мы вышли и только что хотели сесть в карету, как появление Гаркура остановило отъезд наш…

— Вы удивляетесь моему присутствию, — сказал он. — Но я надеялся найти здесь что-то очень интересное и потому хотел удовлетворить мое любопытство.

Взгляд Гаркура заставил меня понять смысл его слов.

Я крепко сжимал маленькие пальчики Сусанны и сам чувствовал легкое пожатие ее.

— Завтра в два часа, — сказал мне Гаркур.

— Непременно. Карета покатилась.

— Теперь, Сусанна, — сказал Мастертон, — признайтесь мне откровенно. Сегодня вы были в собрании вашей секты и в первый раз слышали англиканскую службу. Скажите, что вам более нравится?

— Нельзя ли покуда избавить меня or ответа?

— Охотно, оставим это до другого раза.

Между тем карета подъехала уже к крыльцу дома Кофагуса, и мы высадили Сусанну. Она немым приветом отблагодарила нас, и мы с Мастертоном отправились к моему отцу.

— Вы, верно, желали бы знать, Иафет, какое дело я имел вчера со старым тигром?

— Конечно, если это только меня касается.

— О, без сомнения. Видите ли, ваш батюшка начал разговор с того, как он вас любит, как рад, что отыскал вас, что вы составляете все его благополучие и что он не может пробыть минуты без вас. Ну, я думаю, — продолжал Мастертон, — ваше любопытство вполне удовлетворилось?

— Не совсем.

— Так слушайте далее. Видя его откровенность, я ею воспользовался, доказывая ему, что вы не вечно же должны находиться подле него и что вам нужно снова возвратиться в общество, а потому и необходимо должны с ним расстаться. Замечания эти не пришлись по вкусу старому тигру, и он ответил мне, что ожидал от вас совершенно другого. Я представил ему, что прекрасный пол одарен такими свойствами, перед которыми молодой человек устоять не может.

— Одно средство упрочить его присутствие, — говорил я, — женить на молоденькой, благоразумной девушке, которая бы находила все свое удовольствие в семейной жизни.

— Мысли хорошие, — сказал ваш отец, — но где отыскать такую девушку?

Минута была счастливая, и я напомнил ему о мисс Темпль, прибавив, что он с нею уже немного знаком. Я также рассказал ему, что она воспитывалась в кругу своего семейства, недавно приехала в Лондон, что я ее видел и что ее здравый рассудок вселил в меня столько уверенности в ее пользу, что я хотел ее взять к себе вместо дочери и во всяком случае готов отказать ей в приданое часть своего достояния.

— Но, почтенный мой мистер Мастертон, — сказал я, — зачем не сказали вы, что Сусанна осталась сиротою на седьмом году, что ее имение с тех пор значительно прибавилось и, как говорит Кофагус, должно теперь возвыситься до суммы, которой пренебрегать невыгодно? И, сверх того, Кофагус обещается завещать ей все свое имущество.

— Потому что я не знал этого, но все равно, я ему сообщу после. Кстати, говорили ли вы ей о вашей любви?

— Да, и мы уже дали друг другу слово.

— Я подозревал это, когда ваши руки встречались так нечаянно. Теперь, Иафет, прошу вас казаться немного равнодушнее, потому что отец ваш скорее согласится. Я обещал завтра прийти к нему поговорить об этом, и вы прекрасно сделаете, если оставите пас одних.

— Я поеду завтра с Гаркуром к леди де Клер, следовательно, легко могу исполнить просьбу вашу. Надо попросить у него карету.

— Он, наверно, не откажет вам, чтобы на это время удалить вас. Но вот мы уже приехали. Прощайте, Иафет.

Глава LXXVII

Отец совсем выздоровел и уже ходил по комнате. Когда я вошел к нему, он ничего мне не сказал до самого обеда, потом пораспрашивал меня немного о Сецилии. Я ответил, что намерен ехать туда с Гаркуром завтра же, если только карета не нужна ему.

— Правда ли, что она очень хороша? — спросил он.

— Прелестна, и я не помню, чтобы видел женщину лучше ее… Но, впрочем, я видел еще одну.

— Кто она такая?

— Молодая девушка, которую я знал, когда еще жил в деревне.

— Я думал об этом, мой Иафет, и полагаю, что с твоим состоянием надобно раньше жениться; ты этим порадуешь твоего отца, который хотел бы перед смертью видеть своих внуков. Здоровье мое не слишком хорошо.

Я не мог удержаться от улыбки, услышав эти слова от человека, который по наружности казался довольно силен и крепок и которому по-видимому, оставалось жить столько же, как его покорному сыну. Сверх того, у него был необыкновенный аппетит, и за обедом он один выпивал бутылку вина. Следовательно, я не боялся за его здоровье и ответил:

— Я никогда не думал о женитьбе, батюшка.

— Гм! Никто из де Беньонов не должен лгать.

— Я еще слишком молод и совершенно счастлив, оставаясь с вами.

— Но, мой добрый Иафет, я предлагаю тебе остаться со мною; мы будем все вместе жить. Я вовсе не думаю расставаться. Право, Иафет, подумай серьезно об этом.

— Дорогой батюшка, позвольте заметить, что я теперь еще не имею состояния, чтобы содержать жену, и притом, я вам не хотел бы быть в тягость. Вам необходим покой, и вы, кажется, сами расходуете все ваши доходы.

— Любезный мой, ты очень ошибаешься. Я могу тебе отложить сто тысяч фунтов и тогда еще менее нежели наполовину уменьшу свой доход.

— Конечно, это уничтожает одно затруднение и вместе с тем доказывает, что я за прошедшие неудачи свои вознагражден великодушным отцом и что с таким состоянием я имею право ожидать богатую жену. Но мисс де Клер, кажется, выйдет за Гаркура.

— Умеренное состояние, Иафет, для доброй жены гораздо лучше излишнего богатства. Однако скажи мне, пожалуйста, кто эта девушка, которую ты нашел красивее, нежели мисс де Клер?

— Мисс Темпль.

— Темпль? Это очень хорошая фамилия. Мне кажется, что женщины, воспитанные в деревне, самые лучшие жены.

— Конечно, они любят более сидеть дома и этим делают счастливыми мужей своих в семейной жизни.

— Я тебе сказал мое мнение и теперь хочу, чтобы ты сам об этом думал.

— Дорогой батюшка, выбор жены довольно затруднителен, и мне надобно дать полную свободу. Но, может быть, вы сами покажете мне какую-нибудь девушку, и если я в состоянии буду любить ее, то исполню ваше желание.

— Делайте, что хотите, сэр, — сказал он сердито, — но кажется, если я велю вам влюбиться, то ваша обязанность исполнить это.

— Если бы я влюбился в такую девушку, которая вам не нравится, то вы позволили бы мне на ней жениться?

— Конечно нет, сэр.

— Но рассудительно ли требовать, чтобы я женился на той, которую не люблю?

— Я сам не по любви женился, сэр!

— Да, — ответил я немного грубо, — но вы знаете и последствия этого брака.

— Да, черт возьми, сэр! — вскричал взбешенный отец. — Случилось, что Бог дал мне сына негодяя, неблагодарного, ослушника и грубияна.

— Дорогой батюшка, я не знал, что у меня есть брат.

— Я говорю про вас, сэр!

— Чтобы доказать, как несправедливы слова ваши и как не заслуживаю я того, что вы мне сейчас говорили, я обещаю вам жениться, как вам угодно будет.

— Благодарю тебя, мой дорогой Иафет. Я благословляю Небо за ту минуту, в которую Бог возвратил тебя ко мне. Итак, высматривай себе невесту.

— Хорошо, я завтра поговорю с Мастертоном. Генерал пожал мою руку.

На следующий день я взял карету и с Гаркуром отправился в Парк-Стрит.

— Сецилия, — сказал я, поздоровавшись с нею, — я очень невежливо поступил с вами и…

— И сделали меня совершенно несчастной. Я никогда не думала, чтобы Иафет когда-нибудь заставил меня горевать, но я прощаю тебя. Теперь садись и расскажи нам все, что случилось с тобою после нашей разлуки.

— Погодите немного, Сецилия, мы оба должны вознаградить Гаркура, с которым и вы, кажется, жестоко поступили. Вы решились не отвечать до тех пор, пока он не приведет меня к вам, и таким образом оставили его около трех недель в ужасном положении. Один час подобного ожидания стоит тысячи мук. Я желаю, чтобы мы все были счастливы.

— Я вовсе не хотела оставить его в этом ожидании. Но я не смела без твоей воли ответить ему. Я не забыла, Иафет, и никогда не забуду твоего попечения обо мне и что ты освободил меня от гибели. Ни я, ни мать моя не забудем, что ты рисковал жизнью за меня в Ирландии. Ты сделал для меня гораздо более, нежели брат; ты извлек меня из неволи, а может быть, и гнусных пороков. Я всем моим благополучием обязана тебе и долго не в состоянии буду отплатить тебе. Когда я тебя увидела, то внутреннее чувство удерживало меня отвечать Гаркуру без твоего одобрения. Я знаю неприятности твои с Гаркуром, знаю, что вы были с ним» в жестокой ссоре, но он мне говорил столько хорошего о тебе, так чистосердечно раскаивался в своих поступках, что это первое заставило меня заинтересоваться им, и теперь, Иафет, если ты еще сердит на Гаркура, если ты..

— Погоди, дорогая Флита, один ответ мой будет на все твои вопросы.

Я взял руки их, и, соединяя, сказал:

— Бог да благословит вас и сделает вас счастливыми.

Сецилия обняла меня и заплакала.

«Счастье Гаркура, что я влюблен в Сусанну», — думал я.

Потом мы сели, и я рассказал им как меня чуть было не повесили, как я сходил с ума, был квакером, аптекарем и как наконец отыскал своего отца.

— Иафет, это мисс Темпль была с тобою в церкви?

— Да, она.

— Ну, Сецилия, признаюсь вам, что она своей наружностью может ослепить всех, исключая меня, для которого вы ни с кем несравненны, — сказал Гаркур.

— Слова ваши доказывают, что она вас занимает. Поэтому я вновь налагаю на вас наказание. Вы не должны меня видеть до тех пор, пока не приведете ее к нам, чтобы я сама могла судить о ее красоте.

— Если вы вторично меня наказываете, то я должен опять адресоваться к мистеру де Беньону, потому что он один только может исполнить ваше требование.

— Сделайте это, Иафет, пожалуйста, я ее так полюблю!

— Надобно погодить немного, Сецилия. Дела мои не так еще устроились, как Гаркура; я не получил еще согласия от ее родственников. Но я должен оставить вас. Вы, я думаю, здесь обедаете, Гаркур, а мне надобно непременно ехать домой.

Возвратившись домой, я нашел стол накрытым на три прибора. Отец мой, вероятно, ожидал Мастертона. Это предвещало мне много хорошего. Мастертон не мог говорить со мною не улыбаясь и пантомимами показывал мне, что дела мои отлично устраиваются.

— Иафет, — сказал мне отец после обеда, — я надеюсь, что у тебя нет приглашений на завтрашний день. Завтра я по делам буду у Мастертона и желал бы, чтобы ты ехал со мною.

Я ответил, что чрезвычайно рад этому.

На другой день мы с отцом отправились к Мастертону и застали его сидящим за столом, а Кофагуса и Сусанну на софе.

«Заговор приближается», — думал я. Дело было в том, как я уже после этого узнал от Мастертона, что он уговорил Кофагуса приехать к нему с Сусанной за четверть часа до нашего прибытия. Это он сделал для того, чтобы генерал мог видеть мисс Темпль как будто бы случайно. Отец мой думал, что ее и в городе нет. Боже, какая куча интриг на этом свете: заговор на заговоре!

Я поздоровался с Кофагусом, который, не смотря на советы своей жены, надел нанковые широкие панталоны и просторные сапоги и в этом наряде был так толст, что насилу, казалось, двигался.

— Мистер де Беньон, вы, кажется, где-то виделись с мисс Темпль? — сказал Мастертон. — Мисс Темпль, позвольте мне рекомендовать вам генерала де Беньона.

Я подошел к Сусанне; она покраснела и задрожала, увидев моего отца. Я спросил ее, здорова ли она была с тех пор, как мы последний раз виделись. Она заметила, что я это говорил с намерением, и так сконфузилась, что не могла мне ответить. Потом отец мой стал с ней говорить очень вежливо, взял стул, сел подле нее и, кажется, был доволен ее разговором. Наконец, он спросил ее, где она жила, и когда она ответила, что у Кофагуса, то он сказал ей, что непременно явится благодарить его за то, что он был так добр и дал знать, где я. Вскоре Кофагус и мисс Темпль простились с нами, и когда отец мой услышал, что они пришли пешком, то предложил им свою карету.

Кофагус не знал, как пагубны будут для него синие панталоны. Только что он прошел половину дороги, вдруг видит, из соседней улицы бежит целая толпа разного возраста и пола людей и поворачивает в Оксфорд-Стрит. Он остановился, желая узнать причину этого бегства и страха, но к ужасу своему, который трудно и вообразить, он увидел бешеного быка, преследуемого собаками и мальчиками. Кофагус не забыл пагубного происшествия в Смитфилльде и теперь пустился бежать со всех ног, не оглядываясь на то, что происходило сзади. Но он не мог скоро двигаться в своих панталонах и сапогах, а потому далеко отстал от других. Бык, как будто бы нарочно, выбрал именно его из сотни бежавших в паническом страхе. Наткнувшись на Кофагуса, он начал крутить головой, фыркать и, подхватив на рога аптекаря, подбросил его вверх, как мячик. К счастью, Кофагус, летя на землю, упал на собаку, которая в это время перебегала улицу, и тем значительно смягчил свое падение. Собака, растянувшись под тяжестью Кофагуса и желая высвободиться из-под бремени, укусила его за ногу. Мясник, вооруженный толстой палкой, заметив неучтивость собаки, стал колотить ее, но так неловко, что удары его по большей части падали на Кофагуса. Испытав невежество быка, собаки и мясника, бедный Кофагус был приведен ими в ужасное положение. Наконец он опомнился и едва в состоянии был сказать место своего жительства.

Уже было довольно поздно, когда я получил записку от Сусанны, которая извещала меня об этом несчастном происшествии. Отец мой тогда только что кончил длинную речь о сыновней покорности, о деревенских девицах и прочем. Он говорил также, что мисс Темпль была бы хорошая жена, по его и Мастертона мнению. И когда я просил его выбрать мне жену, то он выбрал именно ее. Я обещал ему любить ее и выполнить его желание. Но тут принесли записку. Я прочитал ее, отдал отцу и с его позволения сейчас же сел в карету и отправился в Вельбек-Стрит к Кофагусу.

Приехав туда, я нашел бедную миссис Кофагус в совершенном бесчувствии. Сусанна за ней ухаживала. Раны же Кофагуса были перевязаны, и он, казалось, не сознавал опасности своего положения. Но он был гораздо в лучшем положении, нежели я ожидал, и это меня успокоило. Когда пришел доктор, то объявил мне, что раны Кофагуса не опасны, хотя он и не знает еще настоящего повреждения, но уверен, что ушиб не произведет дурного последствия. Я поблагодарил доктора за радостное известие, сообщил его миссис Кофагус и потом воротился к ее мужу, который что-то бормотал про себя. Приложив ухо к изголовью, я услышал:

— Сделать глупость… приехать в Лондон… гм… адский город… полон бешеными быками… раненый… умереть… и так далее.

— Напротив, — сказал я. — Доктор говорит, что нет никакой опасности; только не беспокойтесь, и вы через восемь дней будете здоровы. Я пошлю к вам миссис Кофагус.

Миссис Кофагус оправилась. Она хотела видеть своего мужа и отправилась к нему, а я остался наедине с Сусанной. Два часа моей жизни пробежали незаметно. Отец мой ожидал меня некоторое время, но видя, что я не возвращаюсь, лег спать. На следующее утро я передал ему слова доктора, прибавив, что, по-моему, положение Кофагуса гораздо опаснее, особенно в его преклоннных летах. Отец заметил, что это очень удобный случай войти в благорасположение к мисс Темпль. Находясь в близких и короткихотношениях с Кофагусом, очень естественно, что я каждый день буду приходить и наведываться о его здоровье. Таким образом, делая себе удовольствие, я совершенно почти упрочил сыновнюю мою преданность, исполняя в точности отцовские приказания.

Мой рассказ приближается к концу, и я бегло передам происшествия остальных трех месяцев. В продолжение этого времени отец мой нанял квартиру, меблировал ее, и я опять был введен в общество под покровительством лорда Виндермира. Я вскоре увидел, что фамилия де Беньонов была в чести и что я попал в знать. Приглашения сыпались ко мне со всех сторон ото всех приятелей и недругов. Я также получил два приглашения от леди Мельстром, которая говорила мне, что ее племянницы не знали, куда я пропал, и что она ужасно боялась за Луизу, которая приходила в отчаяние от этого и чуть не заболела чахоткой.

Сусанна и Сецилия так подружились, как только могут быть дружны две девушки, которые обе запаслись женихами и которым некого ревновать. Кофагус выздоровел, но более не хотел уже оставаться в Лондоне, к величайшему сожалению супруги, и просил меня найти ему место, где бы не было быков. Но это я не мог в точности исполнить, потому что у самых полярных кругов существуют быки, которые, может быть, еще бешенее лондонских. Он мне сказал тогда, что невозможно жить в таком свете, и, чтобы доказать справедливость слов своих, бедный Кофагус умер в деревне спустя три месяца после несчастного приключения своего с быком.

Но раньше его смерти Гаркур и я женились, и добрый епископ, которого я когда-то принял за своего отца и с которым опять познакомился, венчал нас. Отец отдал мне назначенную сумму, а Мастертон назначил Сусанне десять тысяч фунтов в приданое, и сверх того, у нее было своих столько же. Кофагус завещал ей все свое имение. Тимофей прикатил на нашу свадьбу. Я ему передал всю свою аптеку, и он прекрасно обделывал дела свои. Он не отыскал еще матери, но нашел какую-то молодую женщину, которая, по его словам, стоила матери или даже превосходила ее.

Фредерик Марриет Канадские поселенцы

ГЛАВА I


В 1794 г. одна английская семья отправилась в Канаду с целью поселиться там. Раньше Канада принадлежала французам, но лет за тридцать до упомянутого времени перешла к англичанам. В ту пору переселиться в Канаду было не то, что теперь: и самый переезд, и пребывание в этой стране были сопряжены с большими опасностями. На реках, изобилующих порогами и быстринами, не было еще пароходов; индейцы населяли значительную часть северной Канады, встречаясь и в южной во многих местах; кроме того, вся страна кишела дикими зверями, из которых некоторые являлись полезными человеку, но большинство весьма опасными. Европейцев в те времена там было еще мало, и все больше французы, которые не были расположены к новым хозяевам страны. Правда, за эти тридцать лет сюда выселилось много англичан, основавших здесь в разных местах свои фермы, но так как французы, владевшие раньше страной и колонизовавшие ее, владели здесь всеми лучшими землями, то вновь прибывавшие поселенцы были вынуждены селиться либо в северной Канаде, либо поблизости ее. Хотя земли здесь были не хуже, а даже лучше, чем в южной Канаде, но расстояние от Квебека и Монреаля, а также и от других населенных центров было так велико, что селившиеся там люди были предоставлены самим себе и совершенно беззащитны. Поэтому нужны были какие-нибудь основательные и серьезные причины, чтобы целая семья решилась покинуть родину и переселиться в Канаду. Постараюсь сообщить читателю эти причины.

Мистер Кемпбель, глава упомянутой семьи, был человек хорошего происхождения, но будучи сыном небогатых родителей, вынужден был избрать себе профессию и сделался врачом. Проработав несколько лет по разным госпиталям и больницам, он обзавелся сначала небольшой частной практикой, но вскоре был признан способным и добросовестным врачом, и практика его стала быстро возрастать. Ему не было еще тридцати лет, когда он женился.

У мистера Кемпбеля была всего только одна сестра, жившая с ним, так как родители ее давно умерли. Спустя лет пять после его женитьбы она вышла за человека небогатого, но стоявшего на хорошей дороге.

Время шло быстро, и по прошествии десяти лет мистер Кемпбель был уже человеком состоятельным и многосемейным, так как жена подарила ему четырех сыновей, из которых младшему было всего несколько месяцев.

Но в эти годы его постигло тяжелое несчастье: он потерял свою горячо любимую сестру, которая незадолго до своей смерти овдовела, оставшись от мужа с одной девочкой и в ожидании другой, которая уже родилась в доме брата; сама же она, дав жизнь этому второму ребенку, умерла в родах. Понятно, мистер Кемпбель и его жена оставили у себя обеих маленьких сироток и воспитывали их наравне со своими детьми, не делая между ними никакой разницы.

Таково было положение семьи Кемпбеля лет десять-одиннадцать после женитьбы его, когда случилось совершенно непредвиденное событие, весьма для него приятное: вернувшись домой после обычных профессиональных визитов и сидя за столом вместе с женой и старшими детьми, он получил письмо за большой черной печатью.

Письмо это было следующего содержания:

«Сэр, имею честь и удовольствие уведомить Вас, что со смертью мистера Шольто Кемпбеля, владельца Векстон-Холла в Кумберланде, скончавшегося 19-го числа истекшего месяца, вышеупомянутые поместья, за отсутствием более близких родственников, переходят к Вам. Предполагаемый наследник, как удостоверено, погиб в море вблизи вест-индских берегов, и уже более двадцати шести лет о нем не имелось никаких известий, завещание не было найдено, и, как дознано в настоящее время, такового вовсе не существовало; поэтому все имущество покойного опечатано в ожидании Вашего прибытия и вступления во владение им и поместьями покойного Вашего родственника, когда вам это будет благоугодно. На случай, если бы Вам встретилась надобность в юридическом советнике и поверенном в делах Ваших, покорнейше прошу располагать мною. Всегда готовый к услугам

Гарвей, Пакстон Тори и К°».

Мистер Кемпбель молча передал письмо жене; та прочла его и, не сказав ни слова, положила его на стол.

— Ну, что же ты на это скажешь, милая? — воскликнул мистер Кемпбель, весело вскакивая со своего места.

— Это, конечно, большая неожиданность! — задумчиво произнесла его супруга. — Я всегда думала, что мы с тобой сумеем снести всякую невзгоду; так будем же надеяться, что мы сумеем снести и это благополучие, что, в сущности, гораздо труднее!

— Ты, пожалуй, права, Эмилия! — согласился мистер Кемпбель, садясь на свое прежнее место. — К чему нам это неожиданное богатство? Мы всегда были счастливы и без него!

— Несомненно, оно ничего не прибавит к нашему счастью, но во всяком случае прибавит нам забот! — сказала г-жа Кемпбель. — С другой стороны, оно даст нам возможность способствовать счастью других, и потому возблагодарим и за это Бога.

— Да, да, дорогая моя, возблагодарим Бога и употребим дарованное им нам богатство согласно тому, как Бог того желает, на служение Ему!

Вскоре после того мистер Кемпбель вступил во владение обширными поместьями Векстон-Холла и зажил согласно своему новому общественному положению. Имение было сильно запущено и требовало громадных затрат, так что наибольшая часть доходов уходила на это; тем не менее он помогал всем нуждающимся и являлся настоящим благодетелем для всей округи. Происшедшая в жизни мистера Кемпбеля перемена естественно отозвалась и на его детях: старший сын его Генри, первоначально думавший пойти по дороге отца, теперь поступил в колледж и предназначал себя для политической карьеры; второй, Альфред, избрал морскую службу и был зачислен на королевский фрегат; остальные же двое были еще слишком юны; одному из них было всего два года, когда они переселились в Векстон-Холл; звали его Персиваль, а другому, которого звали Джон, было тогда всего несколько месяцев. Теперь оба они обучались у молодого священника, жившего по соседству с усадьбой. Обе сиротки, Мэри и Эмми, занимались под руководством опытной гувернантки и были прелестные, умненькие, хорошенькие девочки.

Прошло около десяти лет с тех пор, как мистер Кемпбель владел крупным поместьем Векстон-Холл, когда однажды его посетил мистер Гарвей, тот самый поверенный, который уведомил его о неожиданном наследстве, выпавшем на его долю. На этот раз мистер Гарвей явился уведомить мистера Кемпбеля, что в суд подано заявление, и предъявлены права на Векстон-Холл со стороны лица, выдающего себя за сына погибшего назад тому несколько лет прямого наследника. При этом мистер Гарвей утверждал, что заявление это, вероятно, будет оставлено без последствий, и мистеру Кемпбелю нечего тревожиться. Успокоенный этими уверениями своего поверенного, мистер Кемпбель перестал даже и думать об этом заявлении и ничего не сказал о нем своей жене, которой он привык поверять все.

Однако спустя три месяца он получил извещение от своего поверенного, что дело о возвращении наследства законному якобы наследнику принимает серьезный оборот, и это, во всяком случае, вовлечет настоящего владельца поместья в большие расходы, хотя мистер Гарвей по-прежнему утверждал, что это не более, как мошенническая проделка со стороны мнимого претендента на поместье. И на этот раз мистер Кемпбель решил ничего не говорить жене, не желая ее тревожить и все еще надеясь, что все кончится благополучно.

ГЛАВА II


По прошествии нескольких месяцев оказалось, что претензии нового претендента на поместье Векстон были вполне законны, что предполагавшийся и признанный наследник покойного мистера Шольто Кемпбеля во время своего пребывания в Вест-Индии женился и от этого законного брака имел сына, а затем уже погиб, как и было удостоверено, и что лицо, предъявившее теперь свои права на наследство, был действительно законный сын признанного наследника. При таких условиях, конечно, можно было оттянуть на некоторое время возвращение поместий законному наследнику, но во всяком случае вернуть их ему придется, — писал мистер Гарвей.

Прочитав это письмо, мистер Кемпбель пошел прямо к жене, ознакомил ее с положением дела во всех его подробностях и в заключение передал ей письмо мистера Гарвея.

Проглядев это письмо, г-жа Кемпбель сказала:

— Очевидно, дорогой мой, мы в течение всех этих лет владели имуществом, принадлежащим по праву другому лицу, а потому теперь должны возвратить все это законному владельцу. Это справедливо и вполне ясно!

— Да, но не забудь, дорогая, что мы должны передать и поместье и имущество немедленно: это, конечно, необходимо; но трудно так разом стать нищими!

— Несомненно, трудно стать нищими, но мне кажется, что это слово не применимо к нам в данном случае! Богу было угодно дать нам это богатство, теперь Его святая воля решила взять его у нас; так пусть же у нас останется утешение, что мы владели этим чужим богатством честно и честно вернули его настоящему хозяину, и я уверена, что Бог нас не оставит!

— Так я сейчас же напишу мистеру Гарвею, чтобы он прекратил всякие препирательства и заявил законному наследнику, что я готов сейчас же отказаться от своих прав и передать ему все, что ему принадлежит по праву.

— Да, так и напиши, и я уверена, что мы будем счастливы, хотя и будем бедны, быть может!

Не теряя ни минуты, мистер Кемпбель написал, как сказал, и отправил письмо с грумом на почту. Но едва за грумом закрылась дверь, как он закрыл лицо руками и глухо зарыдал.

— Полно, — проговорила ему жена, — ты исполнил свой долг!

— Я не о себе думаю, а о детях! — возразил он.

— Дети будут работать, а в труде есть счастье! — сказала г-жа Кемпбель.

— Да, мальчики как-нибудь пробьются, но девочки! Какой это для них будет громадный переворот!

— Я хочу думать, что мы их не так дурно воспитали, и что они радостно примирятся со своим новым положением и будут для нас отрадой и утехой даже и в бедности. Кроме того, надеюсь, что мы все же не останемся совершенно нищими.

— Это будет зависеть от нового владельца поместья: он может потребовать возвращения ему всех доходов за истекшие десять лет, и тогда мы действительно останемся нищими. Я теперь уже слишком стар, чтобы вновь начинать карьеру врача; былой практики мне теперь не вернуть; мое место заступили уже молодые, и вот видишь, то, что казалось нам неожиданным счастьем, теперь оказывается скорее несчастьем!

— Полно! Лучше выйдем в сад освежиться, а будущее само покажет нам, что было счастьем и что несчастьем!

Спустя несколько дней пришло еще письмо от мистера Гарвея, в котором он сообщил, что новый владелец, узнав о решении мистера Кемпбеля вернуть ему поместье и имущество без дальнейших препирательств, просил передать, что он не имеет намерения требовать выплаты доходов за истекшие 10 лет, а также предоставляет дом и все остальное в пользование мистера Кемпбеля и его семейства в течение трех месяцев и даже долее, если они того пожелают, чтобы они имели время устроиться и привести в порядок свои дела.

Это весьма обрадовало Кемпбеля, и он в тот же день написал своему поверенному, прося его привести в ясность сумму всех судебных и иных расходов по этому процессу.

Когда получился ответ на это письмо, и Кемпбель подвел итог всем расходам по этому делу, он бессильно опустил голову на руки и простонал:

— Мы окончательно разорены! У нас не останется ни гроша! У меня не хватит даже денег на уплату этих расходов!

— Не кручинься, если у тебя не хватает, то ведь у нас есть еще вся эта обстановка, лошади, экипажи: это все тоже чего-нибудь стоит!

— Но ведь у нас есть еще и другие счета, по которым нужно уплатить!

— Знаю! Я все их собрала и подсчитала: там вовсе не так много, не более 300 фунтов!

— Пусть так! Но что же нам делать, с чего начать? — спросил мистер Кемпбель.

— Прежде всего сократить наши расходы, отпустить слуг и гувернантку, продать лошадей и экипажи, реализовать все, что возможно, и написать Генри, чтобы он вернулся домой из колледжа, где он не может более продолжать свое учение; о всем остальном мы успеем еще подумать, — заметила г-жа Кемпбель.

Когда девочки узнали о случившемся, они обе побежали в кабинет мистера Кемпбеля и, повиснув у него на шее, молили его не горевать, уверяя, что они готовы сделать все, чтобы он был счастлив, и готовы с радостью работать с утра до ночи, если это будет нужно для поддержания общего благосостояния.

Мистер Кемпбель был тронут этими словами девочек и горячо целовал их и благодарил.

На другой день вся прислуга была рассчитана; гувернантка девочек также.

— Слава Богу, что все это кончено, — сказал мистер Кемпбель, — я чувствую положительное облегчение!

— Дядя, вот письмо от Альфреда; он пишет, что прибыл в Портсмут и, пока состоится его перевод на другое судно, решил побывать здесь… с двумя своими товарищами! Он надеется, что вы ничего не будете иметь против того! — сказала Эмми, входя в комнату.

— Бедняга, он ничего не знает о том, что здесь произошло; мне очень жаль его огорчить отказом, но ты должна написать ему, дитя мое, и уведомить о случившемся!

— Я должна написать ему?

— Да, Эмми, — сказала г-жа Кемпбель, — мы с дядей слишком озабочены: у нас сейчас столько хлопот!

— Что же, я напишу, если вы приказываете, — проговорила девочка и, глотая слезы, вышла из комнаты в тот самый момент, когда в нее входил мистер Батс, аукционист, приглашенный мистером Кемпбелем для распродажи его имущества.

Мистер Батс вручил Кемпбелю письмо от нового владельца поместья мистера Дугласа-Кемпбеля, в котором последний предлагал бывшему владельцу скупить у него всю обстановку, лошадей, экипажи, словом, все, что он предназначал в продажу, по той оценке, какую назначит мистер Батс, которому он предлагал оценить все по надлежащей стоимости, ничего не удешевляя; и в случае согласия, он поручал тому же мистеру Батсу уплатить за все полностью и немедленно.

Прочитав письмо и ознакомив с его содержанием жену и аукциониста, мистер Кемпбель предложил последнему тотчас же приступить к оценке, если это было возможно.

Батс согласился, и когда оценка была произведена, Кемпбель мог произвести подсчет той суммы, какая оставалась у него в наличности. Это было приблизительно всего-навсего 1700 или 1800 фунтов, представлявших собою теперь все его состояние.

ГЛАВА III


Может показаться странным, что, владея десять лет таким громадным поместьем, мистер Кемпбель за все эти годы не подумал ничего отложить на черный день. Но дело в том, что имение было разорено, дела расстроены, когда он принял наследство, и большая часть доходов пошла на улучшение того же поместья и повышение его доходности. Кроме того, большие суммы уходили на постройку и оборудование школ, приютов и богаделен, так что до самого последнего времени не удавалось ничего откладывать, а теперь все, что он успел отложить за последний год, ушло на покрытие судебных расходов по процессу с новым владельцем поместья.

На другой день после оценки и продажи имущества прибыл в Векстон-Холл Генри, старший сын Кемпбелей. Он был чрезвычайно расстроен постигшим его семью горем, но его угнетенное состояние все приписывали его нежным сыновним чувствам, а не мысли о себе и своем будущем. Мистер Кемпбель подолгу совещался с женой относительно того, как им устроить дальнейшую жизнь, и все ничего подходящего они не могли придумать. С таким крошечным капиталом, как 1700 фунтов, нельзя было начать никакого дела, которое могло бы обеспечить существование такой большой семьи. Вернуться же к прежней профессии врача было бесполезно, так как молодые врачи не уступят своей практики, да и начинать в эти годы снова составлять практику помаленьку было невозможно. Генри мог бы поступить на место, но он годился только как юрист или политический деятель, и как не окончивший курса наук в колледже, не мог занять никакого положения. Альфред, второй сын, служивший во флоте, мог еще прокормить себя, но ведь оставались еще две девочки и два малолетних мальчика.

Время шло, а Кемпбели все еще не могли ничего решить и не знали, куда им деваться, после того как придется покинуть Векстон-Холл. Наконец приехал и их второй сын Альфред; после первых радостных приветствий и объятий мистер Кемпбель высказал сожаление, что не мог принять у себя его товарищей.

— Это действительно было очень обидно! Но что же делать?! Мои товарищи вполне поняли ваше положение и отнеслись к нему очень сочувственно. Но где же брат Генри и сестры?

— Они гуляют в парке. Поди к ним туда; они ждут тебя с большим нетерпением! — сказала мать.

— Иду, матушка! Надо поскорее покончить с этими объятиями и поцелуями и тогда уж поговорить серьезно о деле! Так до свидания пока! — добавил юноша и побежал в парк разыскивать брата и сестер.

— Во всяком случае, он не подавлен! — заметила г-жа Кемпбель. — Слава Богу, что хотя он сохраняет бодрость духа!

Выйдя в парк, Альфред очень скоро нашел тех, кого искал, и после бесчисленных объятий и поцелуев стал расспрашивать о положении дел в семье. Спустя немного Генри, который казался чрезвычайно подавленным, попросил Мэри и Эмми оставить его на время одного с братом, так как он желал переговорить с ним с глазу на глаз. Девушки поспешили удалиться.

— Ты страшно удручен, — Генри, сказал Альфред, когда они остались одни. — Неужели положение столь ужасно?

— Положение, во всяком случае, незавидное, но что меня особенно удручает, это то, что мое личное неблагоразумие еще более ухудшило его! Дело в том что у отца всего-навсего осталось теперь 1700 фунтов капитала, и это на такую семью, как наша, а между тем я там, в колледже, наделал долгов приблизительно фунтов на 200, рассчитывая уплатить все на Рождество, когда должен был получить от отца деньги. Отец всегда предостерегал меня от долгов, прося не тратить более того, что я получал ежемесячно, и не делать никаких расходов в счет будущего, но я не послушался и теперь не могу примириться с мыслью покинуть колледж, не уплатив своих долгов, и в то же время не могу решиться сказать об этом отцу, зная, что нанесу ему этим страшный удар, вынуждая его расстаться с 200 фунтами в такой момент. Вот что меня так удручает! Я знаю, что отец тотчас же уплатит мои долги, но вырывать у него из рук последние гроши — это положительно убивает меня; я не могу простить себе своего легкомыслия; я не сплю по ночам, боюсь смотреть отцу в глаза. Я только ждал тебя, чтобы попросить сказать об этом отцу; я же положительно не в состоянии этого сделать: мне кажется, что я умру со стыда!

— Полно, Генри, — весело возразил Альфред, — да ведь это самое обыкновенное дело, в сущности: кто из нас не должал, особенно если имел в виду получку и рассчитывал честно расплатиться? Беда, конечно, в том, что в данном случае обстоятельства так изменились, и я верю, что теперь ты готов был бы отдать целый год жизни, чтобы у тебя не было долгов. Но успокойся; тебе нет надобности так расстраиваться; я только что получил свое жалование и призовые деньги за последние 18 месяцев, да мне еще предстоит получить за одно французское каперское судно; всего наберется за 250 фунтов, которые я и хотел отдать отцу, зная его теперешнее тяжелое положение. Но ведь выйдет на одно: отдам ли я их ему или тебе на уплату твоих долгов! Так вот, возьми их, уплати все, что следует, остальное верни мне. Отец не знает, что у меня есть деньги, и пусть и не узнает о них, а вместе с тем не узнает ничего и о твоих долгах, — и все будет в порядке!

— Не знаю, как и благодарить тебя, Альфред! Ты не поверишь, какую тяжесть ты снял у меня с души! Теперь я буду в состоянии смотреть отцу в глаза, благодаря тебе!

— А знаешь, случись это несчастье с отцом в прошедший мой приезд, я был бы совершенно в таком же положении, как ты теперь; у меня был неуплаченный счет от портного длиною с вымпел нашего фрегата, а в кармане не на что было бы и мыши позавтракать! Однако пойдем к нашим и постараемся быть бодрыми и веселыми, насколько возможно.

Действительно, бодрое расположение духа Альфреда благотворно подействовало на всех. После вечернего чая, когда семья осталась одна, мистер Кемпбель счел нужным разъяснить подробно все положение дел при всех своих детях, затем предложил каждому подать совет относительно того, что предпринять дальше. Первым должен был высказаться Генри как старший.

— Если вы с матушкой ничего не могли придумать, то я едва ли могу помочь вам в этом, — проговорил он. — Я могу только сказать, на что бы вы ни решились, я всеми силами буду помогать вам и работать на вас и на всю семью, как и чем могу.

— В этом я нисколько не сомневаюсь, Генри, — сказал отец, — но пока нам всего более нужен добрый совет! Ну, Альфред, теперь очередь за тобой! Не имеешь ли ты предложить нам что-нибудь?

— Я, видишь ли, отец, уже много думал об этом и старался найти какой-нибудь выход из нашего положения и вот что хочу предложить тебе: те несколько сот фунтов, что осталось у тебя, не дадут тебе возможности существовать здесь с такой большей семьей: здесь это почти не деньги. Но в другой стране эти сотни стоят тысяч! Здесь большая семья является тяжелым бременем, а в другой стране она — источник богатства, и чем многочисленнее семья, тем человек богаче. И вот, если бы ты согласился переселиться в другую страну со своей семьей, то вместо того, чтобы быть бедняком здесь, был бы богатым человеком там.

— Что же это за благословенная страна, Альфред?

— Это я сейчас скажу, отец. Родной брат нашего казначея на судне переселился в Канаду вскоре после того, как французы были вытеснены из нее; у него было всего-навсего только 300 фунтов капитала; теперь уже года четыре, как он живет там, и когда мы пришли в Портсмут, наш казначей получил от него письмо, которое я читал, и в котором он пишет брату, что живется ему хорошо, и что он быстро богатеет, что в настоящее время у него ферма в 500 акров, из которых 200 акров уже расчищены и обработаны, и если бы его дети были достаточно велики, чтобы помогать ему, то он к этому времени был бы уже втрое богаче, так как прикупил бы еще больше земли. Там землю можно приобретать по доллару за акр, да еще и на выбор. На ваши деньги можно купить очень много земли и с вашей семьей вам нетрудно будет ее обработать, так что по прошествии нескольких лет вы уже будете зажиточным хозяином, владельцем громадного хозяйства. Мы, ваши дети, будем работать с вами и на вас, и впоследствии вы будете иметь удовлетворение знать, что вы оставите их всех обеспеченными и независимыми.

— Я готов признать, сын мой, что твой план заслуживает внимания и обсуждения, но согласись, что есть в нем и некоторые отрицательные стороны!

— Отрицательные стороны! — повторил Альфред. — Да, конечно! Если бы можно было приобретать богатые и доходные поместья только тем, что вы явились и вступили во владение ими, то таких поместий немного бы осталось! Конечно, придется много и тяжело работать, при случае терпеть лишения, жить в бревенчатой избе, пока не выстроим себе большого и комфортабельного дома; придется переносить суровую зиму, отдалиться от всякого общества, переносить отсутствие не только соседей, но и вообще людей, при случае подвергаться опасности со стороны диких зверей и дикарей, не иметь никаких вестей о том, что происходит на нашей дорогой родине, — да! Но со всем этим придется мириться. Что же касается тяжелой работы, то мы с Генри постараемся, сколько возможно, взять ее всю на себя; что касается суровой зимы, то хорошего топлива там вволю. Пусть избушка будет простовата и тесна, зато девочки постараются сделать ее уютной. Если у нас не будет общества, то разве мы не можем удовольствоваться обществом друг друга? Если будет грозить опасность от дикарей и диких зверей, то у нас будет огнестрельное оружие, здоровые руки и смелый дух, чтобы защищаться! При таких условиях, право, не вижу, почему бы мы не могли быть счастливы и довольны там как и здесь!

— Альфред, — заметила г-жа Кемпбель, — ты говоришь так, как будто отправишься вместе с нами!

— Да, конечно! Неужели же ты думаешь, что я остался бы здесь, если бы вы выселились туда, да еще зная, что я могу быть вам там полезен, даже нужен?! Конечно, я люблю свою морскую службу, но мой долг прежде всего помогать отцу и семье, и я был бы несчастным человеком, если бы вы уехали туда без меня; мне бы каждую ночь снились индейцы, похищающие Мэри, или громадный медведь, душащий в своих громадных лапах мою маленькую Эмми.

— Ну, что ж, я рискну и примирюсь с индейцами! — проговорила Мэри.

— А я помирюсь с громадным медведем! — добавила Эмми. — Быть может, он только обнимет меня так же крепко, как Альфред, когда он нынче вернулся из плавания.

— Благодарю вас, мисс, за лестное сравнение! — отозвался, смеясь, Альфред.

— Во всяком случае, предложение твое, Альфред, заслуживает всестороннего рассмотрения, — заметила г-жа Кемпбель, — и мы с отцом поговорим о нем, взвесим все и за и против, затем, может быть, завтра утром объявим вам свое решение, а теперь пора нам всем ко сну!

— Я увижу во сне индейцев, я уверена! — сказала Мэри.

— А мне будет сниться медведь! — отозвалась Эмми, лукаво взглянув на Альфреда.

— А мне хорошенькая девушка, которую я видел в Портсмуте!

— Я тебе не верю, Альфред! Никакой хорошенькой девушки ты в Портсмуте не видел! — крикнула Эмми и убежала из комнаты.

На другой день все сошлись в столовой довольно рано. После общей молитвы все принялись за утренний завтрак, и, когда кончили, мистер Кемпбель обратился к присутствующим.

— Дети мои, вчера после вашего ухода мы еще долго обсуждали предложение Альфреда и пришли к заключению, что другого выбора у нас нет, и если все вы согласны с нами, то мы решили переселиться в Канаду и попытать там счастья!

— Я, безусловно, согласен! — отозвался Генри.

— А вы, девочки?

— А мы? Да мы пойдем с вами на край света! — воскликнули в один голос обе сестры.

— Ну, а теперь, дети мои, — заговорил снова мистер Кемпбель после некоторого молчания, — раз мы уже решили выселиться, то приступим немедленно к приготовлениям. Что вы прежде всего намерены делать? Ты, Генри, и ты, Альфред?

— Я должен немедленно поехать в Оксфорд и устроить там свои дела, продать книги, передать комнату, разделаться с разными ненужными вещами…

— А достаточно ли у тебя денег, чтобы расплатиться со всеми? — спросил отец.

— Да, вполне достаточно! — отозвался Генри слегка покраснев. — Не беспокойся об этом.

— А я, если здесь ни на что не нужен, — сказал Альфред, — отправлюсь сегодня же в Ливерпул, так как нам придется отплыть с одним из тамошних судов, и там соберу все необходимые сведения и напишу нашему казначею, от которого тоже постараюсь разузнать все, что можно. Как только я буду иметь, что сообщить вам, напишу вам немедленно.

— Нет, ты напиши нам во всяком случае, — проговорила г-жа Кемпбель, — чтобы мы знали, что ты благополучно доехал!

— Хорошо, мамаша, напишу!

— Есть ли у тебя деньги? — спросил отец.

— Хватит, — отозвался Альфред, — ведь я не на четверке поеду!

— Ну, а мы пока останемся здесь, будем собираться и укладываться! А ты там, в Ливерпуле, присмотри для нас скромное недорогое помещение, в котором мы могли бы остановиться по приезде туда. Когда вообще отправляются из Ливерпуля суда в Квебек?

— Обыкновенно, приблизительно в это время, т. е. в марте; теперь почти каждую неделю идут суда в Канаду, и чем раньше мы уедем, тем лучше; надо нам успеть хорошенько устроиться на месте до наступления зимы!

Вскоре в округе стало известно, что мистер Кемпбель с семейством переселяется в Канаду, и все арендаторы явились к нему, предлагая ему наперебой своих лошадей и фургоны для перевозки его вещей в Ливерпуль совершенно безвозмездно, из чувства благодарности за его доброе отношение к ним.

Спустя несколько дней пришло письмо от Альфреда, который писал, что он познакомился с купцами, ведущими торговлю с Канадой, и заручился от них рекомендательными письмами к канадским купцам-англичанам, которые всегда готовы оказать содействие новым переселенцам. Кроме того, он успел осмотреть одно прекрасное судно, отправляющееся в Квебек ровно через три недели, и даже сторговался в проездной плате с капитаном на случай, если они успеют управиться к тому времени со всеми своими делами.

Генри также вернулся из Оксфорда и привез с собой небольшую сумму денег, вырученную от продажи книг и других вещей. Теперь он был бодр и весел и усердно помогал матери и девочкам при укладке. Не прошло двух недель, как вся семья Кемпбелей была совершенно готова к отъезду. Они обошли в последний раз парк и поля, затем все комнаты в доме, чтобы убедиться, что все оставляется ими в чистоте и порядке. Проходя по гостиной, девушки вздохнули, взглянув на рояль и арфу, которые оставались здесь.

— Не беда, Мэри! — сказала Эмми. — У нас с собой наши гитары, и мы без рояля и арфы можем устраивать себе концерты там, в лесах Канады!

На другой день поутру семья Кемпбелей покинула Векстон-Холл, провожаемая всеми фермерами, арендаторами и беднейшим населением всей округи, а к вечеру следующего дня они уже прибыли в Ливерпуль, где Альфред приготовил им временное помещение. Вся кладь и багаж были доставлены прямо на судно, и четыре дня спустя «Лондонский Купец», — так звали судно, на котором должны были отплыть наши друзья, — снялся с якоря и вышел в море.


ГЛАВА IV


Теперь скажу несколько слов о возрасте, характере и особенностях, каждого из членов этой семья.

Мистер Кемпбель был человек с большими достоинствами, хороший семьянин, любящий отец, человек мягкий, не особенно энергичный, но сведущий, образованный и умный, но слишком доверчивый и добродушный и потому часто дающийся в обман.

Г-жа Кемпбель, напротив, была женщина чрезвычайно энергичная, решительная, но вместе с тем мягкая и женственная; она отличалась большим самообладанием и уравновешенным характером, благодаря чему и могла прекрасно воспитать своих детей. И если была не свете женщина, способная идти навстречу всем ожидавшим их теперь затруднениям и опасностям, то это была она, обладавшая редким мужеством, присутствием духа, умом и энергией.

Генри, старший, которому было теперь 20 лет, походил характером скорее на отца, чем на мать. По природе своей он был склонен к некоторой бездеятельности, тогда как Альфред, в противоположность брату, был чрезвычайно энергичен и деятелен, а в случае надобности терпелив, настойчив и работящ. Все, за что он брался, он непременно доводил до конца, при этом он был очень бодр и весел и в то же время самоуверен и неустрашим.

Мэри Персиваль была милая, приветливая, вдумчивая и рассудительная девушка, спокойная, но не печальная, не особенно разговорчивая, кроме как только с сестрой. Тетку и дядю она положительно боготворила и готова была для них на всякое самопожертвование; о себе она была невысокого мнения вследствие излишней скромности; ей недавно исполнилось семнадцать лет, и так как наружность у нее была чрезвычайно привлекательная и миловидная, то очень многие ею восхищались.

Эмми было всего только еще 15 лет, и она мало походила на сестру; это был чрезвычайно веселый, шаловливый ребенок, беспечный, как жаворонок, просыпавшийся и ложившийся с звонкой радостной песнью. Но при всей своей веселости и чистосердечной откровенности она почти никогда не переходила в нескромность; живость ее темперамента никогда не увлекала ее за границы позволенного, и в отсутствие Альфреда она являлась пульсирующей струей жизни в семье, где только один Альфред мог соперничать с ней в этом отношении.

Третьему сыну мистера и миссис Кемпбель было теперь 12 лет; звали его Персиваль. Это был очень спокойный, разумный и послушный мальчик, чрезвычайно внимательный ко всему, что ему говорили, чрезвычайно любознательный и по природе весьма пытливый и спокойный.

Младшему мальчугану, Джону, было всего только десять лет; это был типичный англичанин: крепкий, сильный, здоровый, не особенно любивший учиться, но весьма способный и смышленый. Во всем, что бы он ни делал, он был нетороплив, даже, скорее, слишком медлителен и неразговорчив; он был неглуп, но никогда ни к кому не обращался ни с каким вопросом, и трудно было сказать, что выйдет из этого странного мальчика.

Такова была эта семья в то время, когда они, войдя на борт «Лондонского Купца», с попутным ветром вышли в Ламанш.

В Корке «Лондонский Купец» присоединился к целой флотилии торговых судов, при которых состояли конвоирами большое пятидесятиорудийное судно и два фрегата меньших размеров. Когда «Лондонский Купец» стал с остальными на якорь, то Альфред, привычный к морю и не страдавший морской болезнью, вышел на палубу и, облокотясь на поручни, стал смотреть на теснившиеся кругом суда; стройные мачты военных судов невольно приковали к себе его внимание, и при виде развевающегося вымпела сердце его дрогнуло и на глаза навернулась слеза, при мысли, что он лишен возможности идти по избранному им пути, продолжать так успешно начатую им службу. Жертва, принесенная им в данном случае, была несравненно более тяжелой, чем это казалось. Он говорил о ней небрежно, как о пустяке, даже не сказал отцу, что только что сдал экзамены на лейтенанта, и что капитан обещал ему быстрое повышение по службе; он не сказал, что отказался ради семьи от самой заветной своей мечты — стать самостоятельным командиром хорошего фрегата. Он никому ничего не сказал об этом и казался весел и беспечен, но теперь, оставшись один на палубе и видя пред собой вымпел военного судна, не в силах был совладать с своим горем и глубоко вздохнув, отвернулся, скрестил на груди руки и промолвил: «Я исполнил свой долг по отношению к тем, кто до сего времени исполнял свой долг по отношению ко мне! Трудно, горько и обидно бросать службу как раз в тот момент, когда все трудности уже пережиты и когда перед вами открыт свободный путь, и идти вместо того работать топором в диких лесах далекой Канады, но мог ли я допустить, чтобы отец, мать, братья и сестры мои боролись с опасностями и лишениями одни, без меня, когда у меня есть и сильная рука, и бодрый дух, которые могут помочь им в этой трудной борьбе? Нет, нет, я должен был поступить так, как я это сделал…

— Послушай, любезный, — обратился Альфред к одному из шатавшихся по палубе матросов, — что это за судно, вон тот шестидесятиорудийный корабль?

— А почем я знаю, на котором из них пятьдесят, а на котором сто орудий? — ворчливо отозвался ирландец. — Ну, а если вы спрашивали про самое большое из них, то я скажу, что это «Портсмут».

«Портсмут»! То самое судно, на которое назначен командиром его бывший командир, хотевший взять его к себе лейтенантом, капитан Лемлей! Я поеду к нему! — И Альфред бегом спустился вниз, разыскал капитана своего транспорта и просил разрешить ему воспользоваться шлюпкой, чтобы съездить на военный корабль. Получив разрешение, молодой Кемпбель спустя четверть часа был уже на борту «Портсмута», где его встретили некоторые из его прежних сослуживцев, очень обрадовавшиеся ему. Немного спустя он послал человека вниз спросить, не примет ли его капитан Лемлей, в ответ на что тотчас же получил приглашение спуститься в каюту.

— Наконец-то, вы все-таки явились к нам, мой юный друг! — встретил капитан Лемлей. — Бросать службу и как раз в такой момент, когда все вам улыбалось, что это была за дикая фантазия с вашей стороны! Я был уверен, что вы одумаетесь… Что могло побудить вас отказаться от службы?

— Мой долг по отношению к родителям, капитан, и поверьте, мне это было нелегко, но судите сами! — отвечал юноша и рассказал ему в кратких словах свое положение и положение своей семьи и их решение выселиться в Канаду.

Капитан Лемлей слушал его, не прерывая до конца, затем сказал:

— Да, вы поступили прекрасно, это делает вам честь, хотя жаль, что служба теряет в вас такого прекрасного, такого энергичного представителя! Впрочем, такие люди везде нужны. Вы принесли себя в жертву; я это ясно вижу, и ваши родители также приняли не легкое решение; через полчаса я поеду с вами к ним, и вы познакомите меня с вашей уважаемой семьей, а пока идите поболтать с вашими прежними сослуживцами!

Через полчаса ровно капитанская шлюпка была подана, и капитан Лемлей в сопровождении Альфреда отправился на транспорт «Лондонский Купец». Здесь Альфред познакомил своего бывшего командира со своими родителями и семьей, и вскоре взаимные отношения их стали дружественными и непринужденными.

— Я вполне понимаю, что присутствие вашего сына там, в Канаде, будет вам необходимо, — заметил между прочим капитан, — но здесь, на транспорте, я думаю, вы могли бы обойтись и без него. Дело в том что один из моих лейтенантов просит меня позволить ему списаться с моего судна по семейным обстоятельствам; не имея кем заменить его, так как мы должны завтра или после завтра выйти из порта, я вынужден был отказать ему; теперь же, если вы согласны отпустить вашего сына ко мне на «Портсмут», я отпущу того лейтенанта, а вашего Альфреда зачислю лейтенантом действительной службы. Если в продолжение пути у нас навернется какая-нибудь стычка, что в настоящее военное время весьма возможно, его повышение будет обеспечено, а если даже ничего не произойдет, я по прибытии в Канаду позабочусь об утверждении его в чине лейтенанта нашим адмиралтейством. По прибытии в Квебек он присоединится к вам, и не с пустыми руками, а с полугодичным жалованьем лейтенанта, которое, быть может, пригодится вам там, в лесах Канады. А в случае, если бы по прошествии двух-трех лет вы настолько хорошо устроились там, в своих лесах, что могли бы обойтись без Альфреда и разрешили бы ему вернуться на морскую службу, то как лейтенант он сумел бы скоро выдвинуться вперед и сделаться самостоятельным командиром судна. Подумайте о моем предложении; я могу дать вам срок до завтра, а завтра утром Альфред придет ко мне и привезет мне ваш ответ!

— Мне кажется, капитан, — заметила миссис Кемпбель, — что нам, т. е. моему супругу и мне, не надо даже и этого срока на размышление; единственное возражение моего мужа было бы, конечно, то, что могу ли я обойтись без сына во время пути; но я не считаю себя вправе препятствовать счастью сына и могу только сказать за себя, что с благодарностью принимаю ваше предложение и представляю своему мужу ответить за себя!

— Смею вас уверить, капитан Лемлей, что моя жена высказала именно то, что бы сказал и я, и потому, со своей стороны могу только благодарить вас! — проговорил мистер Кемпбель.

— Если так, то пусть Альфред явится завтра утром на «Портсмут», назначение его лейтенантом уже будет объявлено и оформлено к тому времени. Мы уходим, вероятно, завтра вечером или послезавтра на заре, а потому мне едва ли удастся еще раз быть у вас, мистер Кемпбель, так что я пожелаю вам и всему вашему семейству счастливого пути и прощусь с вами.

Откланявшись всем, капитан Лемлей вышел из каюты и поднялся на палубу в сопровождении Альфреда.

— Как вижу, — заметил он, обращаясь к молодому лейтенанту, — у вас прелестные кузины, мой друг, жаль, что такие очаровательные девушки будут погребены в лесах Канады! Итак, до завтра, к девяти утра!

Капитан сел в ожидавшую его шлюпку и вернулся на свое судно.

— Капитан Вильсон, — сказал Альфред, прощаясь поутру с капитаном транспорта, — вы такой превосходный шкипер, что я надеюсь, все время будете держаться как можно ближе к нам!

— Да, мистер Альфред, чтобы сделать вам удовольствие, постараюсь, кроме тех только случаев, когда у вас дело дойдет до перестрелки; тогда я поспешу отойти на почтительную дистанцию! — засмеялся капитан Вильсон.

— Ну, конечно! Итак, прощайте! Эмми, если ты захочешь, то можешь меня видеть в подзорную трубу, не забудь это! — добавил Альфред.

— И ты меня также, вероятно? — засмеялась Эмми. — Прощай! До свидания в подзорную трубу!

Альфред уехал на свое судно, а на другой день весь караван судов и транспортов вместе с конвоирами в числе 120 парусов ушел в море.

Здесь мы расстанемся с мистером Кемпбелем и его семьей и последуем за Альфредом на «Портсмут» на пути его в Квебек.

В продолжение нескольких дней погода стояла хорошая, и весь караван держался вместе, соблюдая порядок. Транспорт «Лондонский Купец» все время держался поблизости от «Портсмута». Альфред, стоя на вахте, большую часть времени не выпускал из рук подзорной трубы и наблюдал за тем, что делалось на транспорте, гдезанимались тем же, чем и он, т. е. смотрели тоже в подзорную трубу, затем махали в воздухе над головой белым платочком в знак привета. Но вот они пришли к берегам Ньюфаундленда, и их заволокло густым белым туманом. Военные суда почти беспрерывно давали выстрелы, чтобы остальные суда могли знать направление и следовать за ними, а на торговых судах и транспортах звонили в колокол, чтобы не наткнуться друг на друга.

Туман держался двое суток, а на третий день в ту самую пору, когда все маленькое общество на «Лондонском Купце» сидело за обедом, капитан Вильсон вдруг услышал шум, топот и крики на палубе. Поспешно выбежав наверх, он увидел, что команда какого-то французского судна взяла его судно на абордаж и оттеснила вниз команду транспорта, иначе говоря, овладела его судном. Так как ничего не оставалось делать, то капитан поспешил в каюту известить своих пассажиров, что он в плену у французов. Хотя известие это и поразило их, тем не менее никто не жаловался и не плакал, зная, что этим беде не поможешь.

Однако аппетит у всех пропал, и обед остался почти не тронутым; но зато французский офицер и его люди быстро уничтожили все, что от него осталось.

Четверть часа спустя капитан Вильсон, все это время остававшийся на палубе, пришел вниз с известием, что туман начинает рассеиваться, и он надеется, что их конвоиры отобьют их у французов. Это весьма порадовало мистера Кемпбеля и его семью; вскоре они услышали пушечную пальбу в недалеком расстоянии, и французы, находившиеся на борту «Лондонского Купца», стали проявлять несомненные признаки тревоги и беспокойства.

Дело в том что небольшая французская эскадра, состоящая из одного 60-пушечного корабля и двух корветов, подстерегала караван английских торговых судов и транспортов и под прикрытием тумана врезалась в самую середину каравана; прежде чем их успели заметить, они захватили несколько судов и собиралась увести их за собой. Но благодаря тому же туману их 60-пушечный корабль подошел настолько близко к «Портсмуту», что Альфред, стоявший в это время вахту и зорко смотревший во все стороны, заметил, что близстоящее судно не из числа судов их каравана.

Он поспешил уведомить капитана, и людям было немедленно приказано стать по местам, но без сигнальных свистков, без барабанного боя, без малейшего шума; приказано было даже не говорить, чтобы неприятель не мог заметить, что они так близко. Между тем с «Портсмута» видели, как с французского корабля спускали катера, которые абордировали другие, близ находящиеся суда, при этом слышна была и французская команда. Теперь не оставалось больше сомнения, и капитан Лемлей повернул нос своего корабля прямо против неприятеля и угостил его своим бортовым огнем в тот момент, когда тот вовсе не был к тому подготовлен, хотя на всякий случай орудия его были освобождены от чехлов и в полной готовности. В ответ на огонь «Портсмута» французы ответили криком: «Vive la Republique! „ В следующий момент завязался горячий бой, причем «Портсмут“ имел то преимущество на своей стороне, что успел стать поперек пути неприятелю.

На море от усиленной пальбы вдруг наступил полный штиль, и суда оставались неподвижно на своих местах. Француз мог отвечать на бортовой огонь неприятеля только из шести или пяти носовых орудий; оба судна были окутаны густым дымом, так что трудно было что-нибудь различить, несмотря даже на то, что сражающиеся суда подошли друг к другу совершенно близко.

На «Портсмуте» можно было с трудом разглядеть только бушприт неприятельского судна, но и этого было достаточно, чтобы знать, куда направить огонь. Стрельба с обоих судов шла беспрерывная, но нельзя было судить, каковы были результаты. После получасовой перестрелки сражающиеся сошлись так близко, что утлегарь французского корабля очутился между грот— и фок-мачтами «Портсмута». Тогда капитан Лемлей приказал привязать бушприт французского корабля к грот-мачте своего судна, что и было немедленно исполнено лейтенантом Кемпбелем и несколькими матросами без большого урона, потому что туман и дым были еще настолько густы, что французы на баке не могли видеть, что делалось на их бушприте.

— Теперь это судно наше! — сказал капитан Лемлей своему старшему лейтенанту.

— Да, сэр, я полагаю, что если бы туман рассеялся, французы спустили бы свой флаг!

— Не думайте этого, они будут биться до последней крайности! Я их знаю, этих республиканцев: они дерутся отчаянно и на суше, и на море!

— Туман рассеивается, сэр, с северной стороны!

— Да, да, вижу, — сказал капитан Лемлей. — Ну, чем скорее разъяснеет, тем лучше; тогда мы увидим, что натворили наши орудия у них и их выстрелы у нас.

Серебристо-белая полоса в северной части горизонта постепенно ширилась и подымалась все выше и выше, и на море появилась рябь от набегающего ветерка; наконец туман поднялся, подобно театральному занавесу, и обнаружил как местонахождение и состояние всего каравана судов, так и сражавшихся судов. Капитан Лемлей увидел, что сражение происходило посредине каравана, и что все суда и сейчас еще сбились кругом, за исключением приблизительно шестнадцати из них, которые были отведены неприятелем на расстояние полутора или двух миль от каравана и повернуты носом в противоположном направлении. Это были, очевидно, суда, захваченные неприятелем. Два английских фрегата, замыкавшие караван, находились еще в двух-трех милях расстояния, но шли теперь на всех парусах на помощь «Портсмуту». Многие из судов каравана, находившиеся под огнем, пострадали в своей оснастке, а, быть может, и более серьезно, чего теперь еще никак нельзя было определить. Но французское линейное судно страшно пострадало: и грот— и фок-мачты его были снесены и упали за борт, все его передние орудия были подбиты, и вообще на борту его все было в ужасающем виде.

— Оно долго не продержится теперь! — заметил капитан Лемлей. — Продолжайте стрелять, ребята, не давайте им времени очнуться!

— «Цирцея» и «Виксен» спешат сюда, сэр! — доложил старший лейтенант. — Мы в них теперь вовсе не нуждаемся, а они только дадут французу возможность сказать, что он сдался втрое сильнейшему неприятелю; лучше бы они отбили наши захваченные французами суда!

— Совершенно верно! — согласился капитан. — Мистер Кемпбель, пожалуйста, подайте им сигнал — преследовать и отбить захваченные суда!

Альфред побежал исполнять приказание. Едва только успели взвиться разноцветные флаги, как неприятельская пуля пробила ему руку выше локтя. Французы, не будучи в состоянии стрелять из большинства своих орудий, осыпали неприятеля мушкетными залпами. Почувствовав, что он ранен, Альфред приказал квартирмейстеру отвязать его шейный платок и перевязать его раненую руку, после чего продолжал порученное ему дело. Тем временем французы сделали отчаянную попытку высвободить свое судно, порубив канаты, которыми его бушприт был привязан к грот-мачте «Портсмута», но матросы английского судна ожидали этого и встретили их стойко. Когда человек двадцать этих доблестных французов пали мертвыми на палубе «Портсмута», они отказались от этой отчаянной попытки и спустя четыре минуты спустили флаг. Команда «Портсмута» абордировала французское судно с носовой его части во главе со старшим лейтенантом, после чего причалы, которыми было привязано французское судно к мачте английского, были отпущены, и англичане радостным криком приветствовали победу.

ГЛАВА V


Французский линейный корабль назывался «Леонидас»; он был выслан в сопровождении двух больших фрегатов, но во время бури потерял их и остался один. Убыль экипажа оказалась громадная у французов; на «Портсмуте» же была незначительная. Спустя два часа после сдачи «Леонидаса» «Портсмут», ведя на буксире свой приз, готов был продолжать путь вместе с конвоируемым им караваном судов, но продолжал лежать в дрейфе, выжидая, когда вернутся остальные два фрегата, отправившиеся отбивать захваченные французами суда. Вскоре фрегаты нагнали их всех, кроме «Лондонского Купца», который как чрезвычайно быстроходное судно ушел дальше всех. Наконец, к величайшей радости Альфреда, который после того как у него была извлечена пуля и сделана перевязка, вышел наверх и, не выпуская из руки подзорной трубы, следил за погоней фрегата за транспортом, «Лондонский Купец» лег в дрейф и был взят англичанами. К вечеру весь караван был в сборе и тронулся дальше. Погода прояснилась, подул легкий ветерок. Миссис Кемпбель, очень тревожившаяся о сыне после боя, поутру упросила капитана Вильсона подойти к «Портсмуту», чтобы можно было узнать, жив ли Альфред. Капитан Вильсон сделал, как его просили, и, написав мелом на большой доске крупными буквами: «все благополучно», выставил эту доску за борт, проходя совсем близко мимо военного судна. Альфреда не было в этот момент на палубе, так как у него сильно повысилась температура, появился озноб, и доктор уложил его в постель, но капитан Лемлей поспешил ответить теми же словами и тем же способом, после чего и супруги Кемпбель успокоились.

— Но как бы я желала увидеть его! — со вздохом сказала г-жа Кемпбель.

— Да, я вас понимаю, — проговорил капитан Вильсон, — но сейчас они там на «Портсмуте» страшно заняты: надо убрать палубы, приготовить помещение для пленных, а их там очень много, разместить раненых, исправить все повреждения на судне и в оснастке; им некогда обмениваться любезностями и приветствиями!

— Вы правы, капитан, нам надо дождаться, когда мы прибудем в Квебек!

— Как жаль все-таки, что мы не видели Альфреда! — сказала Эмми.

— Он, вероятно, был занят внизу, мисс! — отозвался капитан.

— Да, да, но мы скоро его увидим в подзорную трубу, и этого будет достаточно!

Вскоре караван стал подходить к устью реки св. Лаврентия; Персиваль Кемпбель не спускал глаз с моря, где резвились дельфины и киты.

— Скажите, пожалуйста, капитан Вильсон, что это за животные там, эти громадные, белые существа? — спросил мальчик.

— Это киты, мой милый, белые киты; они только в этой местности встречаются!

— А какого же они цвета в других странах?

— На севере они черные, а в южных морях темно-серые или темно-бурые; это так называемые кашалоты!

Затем капитан Вильсон, дважды плававший на китобойных судах, рассказал подробно о способах ловли китов в северных морях и в южных.

Персиваль никогда не уставал слушать и расспрашивать, и капитан Вильсон охотно делился с ним своими знаниями. Маленький Джон обыкновенно стоял где-нибудь неподалеку и казался весьма торжественным и сосредоточенным, но никогда не говорил ни слова.

— Ну, Джон, скажи, о чем сейчас рассказывал вам капитан Вильсон? — спросила Эмми.

— О китах! — на ходу вымолвил Джон.

— И это все, что ты можешь мне сказать, Джон? — спросила девушка.

— Да! — отозвался Джон и прошел дальше. Спустя три недели после боя все суда каравана и их конвоиры встали на якорь в виду города Квебека. Как только был спущен якорь, Альфред получил разрешение немедленно отправиться на транспорт «Лондонский Купец», где родные его только теперь узнали о том, что он был ранен в сражении. Он все еще носил руку на перевязке, но рана его быстро заживала.

В то время как они беседовали, сообщая друг другу подробности своего путешествия, им доложили, что капитан Лемлей едет сюда, и семейство Кемпбель вышло на палубу встретить его.

— Ну, сударыня, — проговорил капитан после первых обычных приветствий и расспросов, — теперь вы должны поздравить меня с тем, что мне удалось захватить судно сравнительно более крупное, чем мое, а я должен вас поздравить с несомненным повышением в чинах вашего сына, повышением, вполне заслуженным им.

— Я крайне признательна вам за все, капитан Лемлей, и сердечно благодарю; сожалею только о том, что мой мальчик был ранен!

— Это именно то, чему вы особенно должны были бы радоваться, миссис Кемпбель, — засмеялся Лемлей. — Это счастливейшая из случайностей; ведь эта рана не только дает ему всевозможные права и преимущества по службе, но дает еще мне возможность отпустить его с вами в Канаду, не отчисляя его от должности или, вернее, не увольняя его со службы.

— Каким же это образом, капитан?

— Я могу списать его в госпиталь в Квебек, и он может оставаться с вами, сколько ему будет угодно; если там, в Англии, вспомнят о нем, то разве только подумают, что рана его несравненно серьезнее, чем на самом деле; вот и все. Между тем он все время будет получать половинное жалование. Однако я должен спешить: я еду на берег с донесением к губернатору и по пути завернул к вам. Во всяком случае, прошу вас быть уверенными, что если я могу быть вам чем-нибудь полезен, то все, что в моей власти, всегда готов сделать для вас! — добавил капитан Лемлей и стал прощаться.

Вскоре после его отъезда миссис Кемпбель с Генри также отправились на берег подыскать подходящее помещение на время их пребывания в Квебеке и тут вдруг неожиданно столкнулись в одной из улиц с капитаном Лемлеем.

— Как я рад, что встретил вас! — заговорил капитан. — Дело в том что я сейчас узнал от губернатора, что здесь существует то, что мы называем «адмиралтейское помещение», предназначенное для пребывающих в Квебеке старших морских чинов королевского флота; следовательно, в настоящее время эта вполне обставленная квартира в моем полном распоряжении, но так как губернатор пригласил меня поселиться у него во дворце, то я имею возможность предоставить вам в полное ваше распоряжение адмиралтейское помещение, где вам будет несравненно удобнее и спокойнее; кроме того, это избавит вас от расходов за помещение.

Поблагодарив капитана Лемлея в самых сердечных выражениях, г-жа Кемпбель с сыном вернулась на свой транспорт, совершенно счастливая и радостная.

Спустя несколько дней семейство Кемпбель удобно устроилось в адмиралтейском помещении, где их поместили капитан Вильсон и мистер Фаркхар, один из местных купцов, к которым у них были рекомендательные письма, предложивший им с величайшей готовностью свою помощь и содействие во всем, что им понадобится.

По прошествии четырех дней капитан Лемлей простился со своими друзьями, предварительно позаботившись познакомить мистера Кемпбеля с губернатором, который отдал ему визит и был положительно очарован его семьей.

Вскоре после того губернатор пригласил к себе мистера Кемпбеля и сказал ему:

— Я, конечно, принимаю живейшее участие в судьбе каждой английской семьи, переселяющейся в Канаду; но ваше будущее благополучие принимаю особенно близко к сердцу, так как предвижу, что людям вашего круга и воспитания свыкнуться с здешними условиями жизни будет особенно трудно. Поэтому я готов сделать для вас все, что могу. Сейчас я жду к себе главного управляющего местными земельными участками; этот человек может всего лучше посоветовать вам в выборе участка; я познакомлю вас, и он, наверное, не откажется помочь вам.

Когда главный управляющий явился, то дело с выбором наилучшего и удобнейшего во всех отношениях участка было решено в какой-нибудь час времени. Оказалось, что там по соседству был уже занят года четыре тому назад один участок неким Малачи Бонэ, который был проводником английской армии при сдаче Квебека, и который знает здесь каждый клочок земли, и чего она стоит. Генерал Вольф, ввиду его особых заслуг, приказал отрезать ему от казенного участка полтораста акров лучшей земли.

— Иметь этого Малачи Бонэ соседом будет для вас чрезвычайно приятно! — заметил губернатор. — Кроме того, вам нужно было бы иметь человека в полном вашем распоряжении, слугу или рабочего, который бы был хорошо знаком с местными обычаями и условиями жизни; быть может, г. главноуправляющий может указать вам на такого человека! — добавил губернатор.

— Да, — отозвался главноуправляющий, — я знаю такого человека; это Сепер.

— Что? Тот самый, который теперь сидит в тюрьме за буйство? — спросил губернатор.

— Да, тот самый! Здесь, в Квебеке, он буйный, неспокойный малый, но там, в лесах, вдали от города, это золотой человек! Вам может показаться странным, мистер Кемпбель, что я рекомендую вам столь беспокойного и буйного парня, которого для усмирения приходится сажать в тюрьму! Но дело в том, что эти трапперы, проводящие целые месяцы в лесах в погоне за зверьем, шкуры и меха которых они продают здесь, до того рады дорваться до городских соблазнов и увеселений, что как только в их руках окажутся деньги, вырученные от продажи шкур, начинают кутить и беспутствовать до тех пор, пока у них не останется ни гроша за душой; а тогда они снова возвращаются в свои леса и принимаются за охоту, сопряженную со всякого рода опасностями и лишениями. Я знаю его хорошо. Он в течение нескольких месяцев состоял при мне и я могу сказать, что в то время, когда он состоит на службе, трудно найти человека более усердного, деятельного, честного и надежного, чем он!


По просьбе мистера Кемпбеля, главный управляющий взялся переговорить с Мартыном Сепером, после чего мистер Кемпбель откланялся, выразив свою благодарность обоим местным сановникам.

Недели две спустя, когда мистер Кемпбель запасся всем, что считалось необходимым при отправлении в глубь страны, а женщины, накупив местных тканей, усердно заготовляли подходящие одежды для себя и для своих домашних, губернатор прислал своего адъютанта уведомить мистера Кемпбеля и его семью, что через десять дней он отправляет в форт Фронтиньяк, вблизи которого находился участок, приобретенный мистером Кемпбелем, отряд солдат под начальством вполне надежного и опытного офицера, так как местный гарнизон форта был сильно ослаблен вследствие занесенной туда кем-то злокачественной лихорадки; если мистер Кемпбель с семьей пожелает воспользоваться этим удобным случаем, то для него, его семьи и всей их клади найдется достаточно места в казенных барках, так что ему не надо будет беспокоиться о способах доставки к месту назначения его семьи и имущества и расходовать понапрасну деньги, не говоря уже о надежном конвое на всем протяжении пути.

ГЛАВА VI


На другой день после этого любезного предложения со стороны губернатора мистера Кемпбеля посетил главноуправляющий в сопровождении Мартына Сепера.

— Вот, мистер Кемпбель, мой приятель Мартын Сепер, — проговорил он. — Я с ним переговорил, и он согласен поступить к вам на службу на год и остаться у вас и дольше, если ему будет хорошо, и вы будете довольны им, в чем я уверен,

Мартын Сепер был высокий, прямой, как пальма, молодой человек, по всей видимости, сильный и деятельный; голова его была несколько мала пропорционально его росту и сложению, что придавало ему особенно стройный вид. Наружность у него была чрезвычайно привлекательная, добродушная и веселая; одет он был по-охотничьи: носил меховую шапку и широкий кожаный пояс, за которым у него был заткнут большой охотничий нож.

— Ну, Мартын Сепер, теперь я прочту тебе условие, составленное мною от имени мистера Кемпбеля, и если вы оба будете согласны, то подпишитесь под документом, и все будет в порядке!

Пока главноуправляющий читал один за другим пункты договора, Мартын Сепер утвердительно кивал головой в знак согласия.

Когда он окончил, то предложил мистеру Кемпбелю подписать условие, что тот и сделал без малейшего возражения, затем передал перо Мартыну Сеперу.

— Дело в том, г. управляющий, что я не знаю, как пишется мое имя! — заметил тот. — А если бы и знал, то и тогда не мог бы написать его; ведь я писать не умею, а потому мне придется по-индейски скрепить этот документ, поставив вместо моей подписи мою эмблему!

— А как вас зовут индейцы, Сепер?

— Пантерой! — ответил Мартын и нарисовал это изображение. — Вот оно, мое имя так, как я умею его писать! — добавил он смеясь.

— Прекрасно! — сказал главноуправляющий. — Вот, г. Кемпбель, вручаю вам этот документ; он вступает с настоящего момента в законную силу; а мне позвольте теперь проститься с вами и с вашими дамами, так как меня ждут в другом месте. Мартына Сепера я оставляю у вас: вероятно, вы пожелаете еще поговорить с ним!

— Надеюсь, Сепер, что мы с вами будем добрыми друзьями, — проговорила г-жа Кемпбель, — а для начала объясните мне, что вы понимаете под словом «моя эмблема».

— Эмблема, это — подпись индейца, а я, вы знаете, наполовину индеец. Каждый индейский вождь имеет свою эмблему, т. е. прежде всего свое прозвище; одного зовут Большой Ящерицей, другого — Змеем, третьего — Соколом и т. д., и каждый из них вместо подписи ставит изображение того животного, название которого является его прозвищем. А мы, трапперы, большую часть своей жизни проводим среди индейцев, живем вместе с ними, и они наделяют нас тоже прозвищами; меня они прозвали Пантерой, потому что мне случилось убить в один день двух пантер!

— А вам знакома та местность, куда мы отправляемся? — спросил Генри.

— Еще бы, я исходил ее вдоль и поперек во всех направлениях; только бобер стал нынче редок!

— Ну а водятся там другие животные?

— Да как же! Мелкой дичи сколько угодно!

— Какой мелкой дичи?

— Ну, пантер, медведей!

— Боже милостивый! — воскликнула смеясь г-жа Кемпбель. — И это вы называете мелкой дичью? Что же у вас называется крупной?

— Бизоны… вот это крупная дичь, сударыня!

— Ну, да, но те животные, которых вы назвали, непригодны в пищу, — продолжала г-жа Кемпбель, — а там есть и такая дичь, которая годилась бы к столу?

— О, сколько хотите! Лани, олени, дикие индюшки, да и медведи дают превосходное мясо!

— Да, да! — согласилась г-жа Кемпбель.

Вскоре Сепер ушел, оставив по себе самое лучшее впечатление.

Не прошло двух-трех дней, как Альфред совершенно подружился с Мартыном Сепером, с которым он был положительно неразлучен.

— Вы что-то говорили о ружьях, — заметил однажды Сепер, когда зашла речь о том, что еще следует приобрести перед отъездом. — Какие ружья имеются у вас?

— У нас три охотничьих ружья и три мушкета, кроме пистолетов!

— Охотничьи ружья годятся только на птиц! Куда они здесь! А мушкеты, солдатские ружья тоже ни к чему; пистолеты же — хлопушки, немногим лучше хлопушек. Вам нужны нарезные ружья, карабины; без карабинов здесь пропадешь. У меня есть славный карабин. Ну, и вам надобно запастись карабинами!

— Хорошо, но сколько же нам следует приобрести их?

— Это смотря по тому, сколько вас всего душ.

— Нас всего с детьми пять мужских и три женских души.

— Ну, так, скажем, десять карабинов! Каждому по карабину, да еще два запасных на всякий случай!

— Неужели, Мартын, вы думаете, что эти дети и барышни, и я станем стрелять из карабинов?

— Ну, да, конечно! Я был моложе этого мальчика, когда научился стрелять почти без промаха! Я научу и его, а женщина, если не стрелять, то чистить и заряжать ружье обязательно должна уметь, да и выстрелить уметь при случае никакой женщине не мешает. Я не говорю, что нам непременно придется убивать людей; но надо, чтобы люди кругом знали, что у нас есть оружие, заряженное на всякий случай.

— Вы правы, Мартын, надо быть ко всему готовыми! Мы приобретем десять карабинов, и вы научите всех нас управляться с ними.

Наконец приготовления были окончены, закупки сделаны, и тогда получилось письмо от губернатора, в котором он извещал мистера Кемпбеля, что через три дня отправляется отряд, что вещи и кладь можно уже начинать грузить на баркас, и если мистер Кемпбель не успел еще приобрести скота и лошадей, то командир форта Фронтиньяк может снабдить его тем и другим, так как у него больше, чем нужно. Таким образом, не надо будет возиться с доставкой этих животных. В конце письма было приглашение мистеру Кемпбелю с супругой, обеими барышнями и двумя старшими сыновьями пообедать накануне отъезда в губернаторском доме. За обедом губернатор познакомил своего гостя с начальником отправляющегося в форт Фронтиньяк отряда, которому и поручил заботу о семействе поселенцев. Мало того, губернатор отдал распоряжение захватить с собой два больших походных шатра или палатки, чтобы переселенцы могли первое время укрываться в них, пока не будет выстроен хотя бы временный коттедж, после чего эти палатки могут быть доставлены обратно в форт. Дамам губернатор предлагал даже остаться у него в доме до тех пор, пока мистер Кемпбель с сыновьями не устроятся на новом месте, но от этого все три дамы в один голос отказались, желая разделить все трудности наравне с остальными членами своей семьи.

ГЛАВА VII


Несмотря на то что была уже половина мая, в момент отъезда семьи Кемпбель из Квебека первые признаки зелени на полях и на деревьях едва начали появляться. Но в течение трех дней все разом оделось зеленью и густой листвой, и вместо царившего до того холода, настала теплая погода. В Канаде и в Северной Америке вообще такие переходы от стужи к жаре чрезвычайно быстры.

Так, например, в Квебеке принято с наступлением холодов бить весь скот и птицу и всех домашних животных, предназначенных на убой, и складывать мясо в кладовые, где оно моментально замерзает и таким образом сохраняется в продолжение шести-семи месяцев, т. е. в продолжение всей канадской зимы. Водится здесь еще мелкая рыбешка, называемая «снеговой рыбой», которая ловится в продолжение всей зимы; с этой целью прорубаются проруби во льду, и рыба тысячами устремляется к ним, чтобы дышать воздухом, а рыбаки в это время ручными сачками вылавливают ее и выбрасывают на лед, где она в ту же минуту замерзает так крепко, что ломается, как ледяная сосулька. Этою рыбой здесь в продолжение всей зимы кормят скот и свиней. Любопытно то обстоятельство, что если эту мороженую рыбу вы опустите в воду через сутки и даже больше, то она оттает и оживет, как ни в чем не бывало.

Однако будем продолжать наш рассказ.

Когда все решительно было сделано, запасено, закуплено, оплачено, оказалось, что у мистера Кемпбеля осталось на руках еще 300 фунтов, которые он и поместил на проценты в Квебекском банке.

В день отъезда сам губернатор, его адъютанты и многие высокопоставленные лица города явились на пристань проводить семью поселенцев. Раньше всех разместились в баркасах солдаты, затем офицеры и пассажиры, и маленькая флотилия отчалила от пристани при наилучших пожеланиях провожающих.

Первое время наши переселенцы предавались воспоминаниям о прошлом, с которым они теперь порывали, и мечтали о том, что их ожидает впереди, но затем красота пейзажа и новизна окружающей обстановки вывела их из задумчивости.

Офицер, командующий отрядом, помещавшийся в одном баркасе с ними, оказался чрезвычайно милым молодым человеком по фамилии Сенклер. Стройный, элегантный и благовоспитанный, он был чрезвычайно внимателен и предупредителен к своим спутникам.

— Что это там, деревня? — спросила Мэри Персиваль у молодого капитана. — Я вижу три-четыре маленьких домика прямо против нас!

— Нет, мисс! Это плот, громадный плот, плывущий вниз по реке; когда мы подойдем ближе, вы увидите, что он занимает пространство в два-три акра; на нем три яруса бревен строевого леса; стоимость такого плота достигает иногда нескольких тысяч фунтов. На плоту этом находится от 40 до 100 человек рабочих, которые гонят его к месту назначения, а дома, которые вы видите, построены на плоту для удобства этих рабочих, которые живут в них по несколько недель, иногда месяцев. Такой плот может нести груз тридцати или сорока судов! — пояснил капитан Сенклер.

Вскоре все баркасы пристали к берегу, люди высадились и принялись готовить обед. После двухчасового отдыха все снова продолжали путь и перед самым заходом прибыли в Сент-Анну, где все было готово для их ночлега, а также и ужин для путешественников.

Мартын Сепер, помещавшийся с двумя младшими мальчиками на другом баркасе, успел уже приобрести за этот день их дружбу и расположение своими рассказами о жизни в канадских лесах.

С рассветом наши путешественники продолжали свой путь; в разговоре кто-то упомянул имя «Понтиак». — Скажите, капитан, — обратилась г-жа Кемпбель к молодому Сенклеру, — можете вы сообщить нам какие-нибудь сведения об этом Понтиаке! Я знаю о нем только, что это был вождь индейцев, и в Квебеке часто слышала упоминания о нем; очевидно, он здесь пользовался большой популярностью!

— Да, несомненно! Он был вождь всех племен, расположенных по озеру, но сам он из племени Оттава. Он властвовал здесь в те годы, когда французы отдали нам Канаду. Поначалу, хотя и чрезвычайно гордый и надменный, он все-таки относился весьма прилично к англичанам, хотя все северные племена смотрели на англичан очень враждебно. Надо вам сказать, что французы в бытность свою хозяевами страны понастроили здесь множество фортов на всех важнейших пунктах, и англичане ввели во все эти форты свои гарнизоны, чтобы держать индейцев в страхе.

Эти форты стоят особняками на большом расстоянии друг от друга и совершенно изолированы, и вот Понтиак задумал выгнать англичан из фортов, для чего порешил овладеть неожиданно всеми фортами одновременно; план его был до того гениально задуман и так хорошо выполнен, что в одну ночь или, вернее, в один вечер индейцы овладели всеми фортами, кроме трех.

— Что же, он уничтожил гарнизоны повсеместно? — спросил Альфред.

— Наибольшую часть, да; но некоторых он пощадил и впоследствии взял за них громадные выкупы. Кстати, надо вам сказать, что в эту пору Понтиак выпустил ассигнации — на березовой коре с изображением его эмблемы — выдры, и эти ассигнации принимались и беспрепятственно оплачивались, т. е. обменивались по указанной ценности.

— Интересно знать, каким образом Понтиак сумел завладеть разом почти всеми фортами? — заметила г-жа Кемпбель.

— Очень просто, в сущности. Все индейцы чрезвычайно ловки и проворны в своей излюбленной игре «Баггативай», — это игра в мяч, наподобие нашего тенниса или гольфа; играют также ракетками с длинными ручками, разделившись на две партии. Играют иногда по несколько сот человек в каждой партии. Англичане сильно увлекались этим зрелищем и часто просили индейцев доставить им это удовольствие, когда те случайно оказывались вблизи форта. На этой-то игре Понтиак и построил свой план: большие отряды индейцев должны были затеять эту игру у каждого форта и, поиграв некоторое время в присутствии всего гарнизона, как бы случайно забросить мяч в самый форт. Несколько человек должны были пойти в форт за мячом и, вернувшись с ним, продолжать игру, оставив несколько товарищей в стенах форта. Повторить эту штуку раза два, чтобы не возбудить подозрения гарнизона, и, наконец, забросив еще раз мяч в стены гарнизона, вдруг кинутся за ним всей ватагой в ворота форта и занять его, пустив в ход скрытое на себе оружие, в тот момент, когда увлеченный интересным зрелищем гарнизон еще не успел ничего заподозрить и сообразить, — таков был план.

— Да, это был чрезвычайно ловкий план, — заметила г-жа Кемпбель.

— И он удался почти повсеместно; не поддались обману только три форта, в том числе и тот, на который вел атаку сам Понтиак, а именно форт Детруа, где находился и мой родной дядя в качестве молодого офицера.

— Пожалуйста, расскажите, каким образом устоял против этого форт! — стала просить Сенклера Эмми.

— С величайшим удовольствием! — сказал капитан. — Итак, в форте Детруа был гарнизон из 300 человек, но Понтиак прибыл туда с громадными силами, причем его воины были до того сбиты в общую кучу с женщинами и детьми, что не было никакой возможности разобраться в их численности. Этот пестрый, шумный табор привез с собой множество различных товаров и предметов на продажу, чтобы отклонить подозрения. Гарнизон ничего не знал о захвате других фортов, и майор Глэдвин, командир форта Детруа, не имел ни малейшего подозрения. Понтиак послал сказать майору, что он желал бы поговорить с ним и упрочить еще более дружественные отношения между англичанами и индейцами, и майор Глэдвин выразил согласие принять Понтиака и старших вождей его у себя в форте на другой день утром.

Между тем случилось так, что майор заказал одной женщине изготовить себе пару мокасин, и та принесла их ему как раз накануне дня, назначенного для приема Понтиака и его вождей. Получив мокасины, майор рассчитался щедро с женщиной и отпустил ее. Но та не уходила из форта и скрывалась в нем. Это возбудило подозрение; ее стали допрашивать, и она сказала майору Глэдвину, что Понтиак со своими вождями затеяли предательство, что они явятся, скрывая под своими плащами ружья, и явятся для того, чтобы предательски убить майора и всех его офицеров, которые должны были присутствовать на совещании; одновременно с этим воины, индейцы, которые войдут в форт якобы с товарами, должны напасть на гарнизон и истребить его.

Майор принял все меры, и когда Понтиак со своими вождями явился в форт, то встретил его вполне дружелюбно, выслушал речь вождя, и когда стал отвечать, то сказал ему, что его предательский замысел ему известен, и он принял против него все меры; он просил Понтиака и его вождей немедленно покинуть форт, Конечно, майор мог задержать вождя и его сподвижников или приказать умертвить их тут же, но Глэдвин был человек чрезвычайно благородный, и так как еще до открытия предательского замысла дал Понтиаку обещание, что и он, и его вожди войдут и выйдут из форта беспрепятственно, то счел долгом, вопреки всему, сдержать данное слово. Но результаты его великодушного и благородного поведения оказались весьма печальные, так как на другой же день Понтиак повел отчаянную атаку на форт, и хотя атака эта была отбита, Понтиак обложил форт со всех сторон, отрезал всякое сообщение с ним, прекратил подвоз провианта и решил принудить гарнизон сдаться путем голода и всевозможных лишений. … А вот и «Три Реки», где мы должны ночевать сегодня. Наши баркасы уже пристают к берегу; вы позволите мне прервать на этом мой рассказ и позаботиться о вашем ужине и ночлеге! — проговорил капитан Сенклер и первым выскочил на берег.

ГЛАВА VIII


На другой день, по словам капитана Сенклера, предстоял более долгий путь, а потому следовало покинуть укрепленную деревушку «Три Реки» как можно раньше, т. е. с рассветом.

— А сколько пути должны мы пройти сегодня? спросила г-жа Кемпбель.

— По возможности около пятидесяти миль; за первые двое суток мы прошли 15 миль, но отсюда до Монреаля всего 90 миль, и нам важно сегодня отложить большую половину всего пути, чтобы можно было провести ночь на открытом месте, где мы будем в безопасности, а не среди леса. Теперь нам придется ночевать под открытым небом, так как нигде поблизости нет жилья. Для вас мы приспособим палатку! — добавил любезно Сенклер.

— А остальные где же будут спать?

— О, об остальных не беспокойтесь! Мы расположимся вокруг костров или в тех же баркасах, вытащенных на берег.

Когда в этот вечер все поужинали и успокоились, Мэри Персиваль обратилась к капитану Сенклеру с просьбой рассказать, что было дальше с блокированным фортом и с осаждавшим его Понтиаком.

— Освободить форт было чрезвычайно трудно, так как он был совершенно отрезан. Но после целого ряда неудачных попыток адъютанту губернатора, молодому Дельеллю, удалось пробраться в форт с 200 солдат и сделать вылазку против Понтиака. Но тот был настороже: вылазка не удалась, и все участники ее погибли до последнего. Положение форта было отчаянное; все суда, посланные с провиантом и припасами для осажденных, попадали в руки Понтиака. Наконец, один шунер с припасами, пробираясь к форту, подвергшись нападению индейцев, окруживших его в своих каноэ со всех сторон, был взят неприятелем на абордаж. Но в тот момент, когда индейцы сотнями повисли на вантах, карабкались на шкафуты и наводняли палубу, капитан шунера, человек чрезвычайно решительный и находчивый, решившийся не отдаться живым в руки индейцев, крикнул канониру взорвать пороховой погреб. Это приказание было услышано и принято одним из вождей Понтиака, который в ту же минуту предупредил своих об опасности, и все они бежали с обреченного на гибель судна. Тогда капитан, воспользовавшись попутным ветром, благополучно добрался до форта.

— Как мы слышали, Понтиак теперь уже умер, — заметила г-жа Кемпбель. — Не можете ли вы сказать, как он умер?

— Он был убит одним из своих; но трудно сказать, что подвинуло этого индейца на убийство великого вождя, личная ли месть или опасение новых кровопролитных войн с англичанами. Во всяком случае, жгучее чувство ненависти к англичанам схоронено вместе с этим непримиримым борцом за свободу и независимость родных племен!

— Несомненно, что этот Понтиак был удивительный человек, и все, что в нем было дурного, коварного и жестокого с нашей точки зрения, с точки зрения индейца было хорошо и похвально и вполне сообразно характеру индейцев! — сказал Альфред.

— Остается только пожалеть, что он не был христианином! Если бы индейцы были христианами, это внесло бы много доброго в их взгляды и понятия! — отозвалась г-жа Кемпбель.

— Может быть, но их вера так ясна, так проста, что обратить их в новую веру чрезвычайно трудно! — возразил Сенклер — Я однажды беседовал по этому поводу с одним старым индейцем, и в заключение он сказал мне: «Вы верите в Единого Бога, и мы также; вы называете его одним именем, а мы другим; но это происходит оттого, что мы говорим на различных языках; вы говорите, что кто поступает в своей жизни хорошо, тот идет в страну блаженства, в страну Великого Духа, после своей смерти; то же самое говорим и мы. Значит, и индейцы, и янки (так они зовут англичан) стремятся к одной и той же цели, но только и те, и другие стараются по-своему достигнуть ее. И потому я думаю, что так как мы все плывем по одному пути, то всего лучше, чтобы каждый человек плыл сам по себе; вот что я вам скажу! «

За два часа до заката наши путешественники прибыли на то место, где предполагался ночлег. Солдаты разбили палатку для дам на небольшом песчаном пригорке, а Мартын Сепер принес туда постели. Затем разведены были два громадных костра, и на них готовили ужин и чай. Поужинав и напившись чаю, дамы удалились в палатку, у которой были расставлены часовые, а все остальные разлеглись вокруг костров под охраной других часовых, сменявшихся каждые два часа.

На другой день рано утром тронулись в путь и к вечеру прибыли в Монреаль, где решено было провести целые сутки. Имея рекомендательные письма к губернатору и властям, мистер Кемпбель и его семья были приняты здесь с распростертыми объятиями; для них было отведено прекрасное помещение в губернаторском доме, и все местное общество, почти сплошь французское, было чрезвычайно мило и любезно к ним. После парадного, веселого и оживленного ужина семейство Кемпбель рассталось с капитаном Сенклером, который предложил, если они пожелают, пробыть здесь еще одни сутки; но наши путешественники отказались, спеша скорее прибыть к месту своего назначения. Итак, поутру все снова разместились по своим баркасам и тронулись в путь. Теперь им оставалось еще проплыть вверх по реке против течения 360 миль; местами встречались стремнины и пороги, представлявшие большие затруднения. Однако после 16 дней трудного пути все баркасы с их пассажирами прибыли благополучно в форт Фронтиньяк, где поселенцы были очень ласково и сердечно встречены комендантом полковником Форстером, успевшим, благодаря заблаговременно полученному им письму губернатора Квебека, приготовить все для приема гостей.

Оставшись одни в отведенных им комнатах, семейство Кемпбель от всей души возблагодарило Бога за свое благополучное путешествие и просило Его благословения на предстоящую новую жизнь, которая отныне должна была начаться для них.

ГЛАВА ix


Поутру все встали и вышли на вал, чтобы полюбоваться открывающимся оттуда видом. Солнце светило ярко и приветливо; птицы пели, на душе становилось легко и приятно.

— Право, как посмотришь на все это, не хочется верить, что жизнь в этой стране так тяжела и неприятна! — заметила г-жа Кемпбель.

— Да, — сказал подошедший к ним полковник Форстер, — если бы погода всегда была так хороша, как сегодня! Но в Канаде долгие, скучные зимы и короткое жаркое лето, и я должен сказать, что вам надо очень спешить с постройкой дома, чтобы устроиться в нем до наступления зимы. Между тем силы ваши очень невелики; я хотел предложить вам двенадцать человек рабочей нестроевой команды на несколько недель для производства необходимых работ на постройке, а капитан Сенклер вызвался принять над ними командование; это будет для вас весьма существенной подмогой и будет стоить очень немного; я же легко могу обойтись без этих людей некоторое время!

Понятно, что это предложение было принято с радостью, и так как нельзя было терять времени, то решено было ехать на приобретенный участок на другой же день.

— Хотя я и надеялся, что вы подольше побалуете меня своим приятным обществом, — говорил полковник, — но удерживать не смею! Как вам, конечно, известно, я по распоряжению губернатора должен снабдить вас скотом, предоставляя выбрать лучших из наших коров; сделайте это теперь же, потому что тогда я буду иметь возможность отправить их вам денька через два круговым путем, а если хотите, предоставьте сделать этот выбор мне и, будьте покойны, останетесь им вполне довольны. Но я должен сообщить один местный секрет: здесь в изобилии растет дикий лук, и для скота он очень лаком, но эта пища придает молоку чрезвычайно неприятный привкус; чтобы избавиться от него, необходимо только что выдоенное молоко вскипятить, и тогда его можно будет пить с удовольствием.

— Очень вам благодарны за ваше предостережение, полковник: ведь никто из нас в семье не питает пристрастия к молоку с привкусом лука!

В этот момент их позвали завтракать; после завтрака все занялись нагрузкой двух баркасов и комендантского катера, предназначенного для доставки семейства Кемпбель к месту их поселения. Утомившись работой за день, все рано отошли ко сну, чтобы на следующий день поутру снова пуститься в путь.

После раннего завтрака, простившись с комендантом и его офицерами, мистер Кемпбель и его семья спустились к берегу озера и сели в ожидавшие их комендантский катер и два баркаса, на которых в качестве гребцов были посажены двенадцать человек солдат нестроевой команды.

Погода была великолепная, и все были в прекрасном расположении духа. Расстояние по озеру было не более трех с половиною миль, а сухим путем вдвое больше.

Когда они въехали в маленькую бухточку, ккоторой прилегали владения мистера Кемпбеля, капитан Сенклер сказал:

— Вот ваша будущая резиденция, миссис Кемпбель, видите этот широкий ручей, впадающий в озеро? Это как раз ваша восточная граница, а по ту сторону ручья лежит земля охотника Малачи Бонэ. Видите там бревенчатую избу немногим больше индейской хижины и этот клочок маисового поля? Это его владения, а прилегающие к нему луга пропадают у него совсем даром: он не держит скота, а живет исключительно охотой, как индейцы. Да у него, говорят, и жена индианка.

— Вот прекрасно! — засмеялась Эмми. — Мы будем очень рады дамскому обществу.

— Вы, вероятно, предполагаете, что миссис Бонэ первая сделает вам визит? — заметил Сенклер.

— Если ей знаком обычай высшего света, то она должна была бы это сделать, но если она этого не сделает, то я первая явлюсь к ней: мне очень интересно познакомиться с дамой-индианкой!

— Надо вам сказать, что женщины индианки все удивительно воспитаны, сдержанны, деликатны и скромны.

Спустя несколько минут комендантский катер пристал к берегу у небольшого пригорочка; все высадились и. стали осматривать свои новые владения. Пространство приблизительно в тридцать акров тянулось вдоль озера и представляло собою сплошной зеленый луг, то что называется здесь природной прерией. За ним виднелась площадь в 300 метров шириною, поросшая мелким кустарником, а за ним высился величавый строевой лес, совершенно скрывавший горизонт. Участок старого охотника ничем не отличался от этого участка и являлся как бы его продолжением.

— Ну, мистер Кемпбель, — сказал Мартын Сепер, появляясь на пригорке, — можно сказать, что вам посчастливилось! Ведь, подумайте только, сколько бы нам пришлось поработать здесь топором в этом лесу прежде, чем бы мы расчистили вам такой луг! Эта прерия — настоящее богатство, сударь, для поселенца! Однако надо приниматься за работу, каждый день стоит денег, нельзя тратить время даром. Я сейчас заберу топоры да человек шесть солдат, и пока остальные станут разбивать палатки и выгружать кладь из баркасов, мы поработаем в лесу, а вы тут с капитаном и барынями решите, где стоять дому.

Когда Сепер с солдатами и в сопровождении Генри и Альфреда ушел в лес, а мистер Кемпбель с супругой и капитаном стали обсуждать, на каком месте поставить дом, обе барышни в сопровождении маленького Джона, не будучи ничем заняты, пошли вверх вдоль ручья по направлению к лесу.

— Жаль, что у меня нет моего сундучка! — промолвил Джон, важно шагая по берегу ручья с заложенными за спину руками.

— А зачем тебе твой сундучок? — спросила Мэри.

— Мои крючки в сундуке!

— Так ты вздумал удить? Разве ты видишь рыб в этом ручье?

— Да! — сказал Джон и зашагал вперед, по-видимому, не желая продолжать разговора.

Мэри и Эмми следовали за ним не спеша, и когда нагнали Джона, то увидели его стоящим на берегу ручья неподвижно и молча, уставившись глазами в человека, стоящего против него по другую сторону ручья, столь же безмолвного и неподвижного, как и он.

Обе девушки в первую минуту остановились в недоумении, увидя высокого сухощавого человека, одетого в платье из оленьей кожи и стоявшего опершись на длинноствольное ружье, смотря в упор на них и Джона. Лицо его было до того смугло и загорело, что трудно было сказать, какой он расы, краснокожий или белый.

— Это, вероятно, охотник, Эмми, и одет он не как индейцы, которых мы видели в Квебеке! — сказала Мэри.

— Я заговорю с ним, Мэри, — проговорила Эмми. — Скажите, добрый человек, вас зовут Малачи Бонэ? Не правда ли?

— Малачи Бонэ — мое имя, — отозвался глухим, грудным голосом охотник, — а вы кто такие и что здесь делаете? Что это увеселительная прогулка с форта, что ли? — Нет, мы приехали сюда с намерением поселиться здесь и будем отныне вашими соседями!


— Поселиться здесь? Да что это вы говорите, девушка, уж не вы же поселитесь здесь?!

— Именно мы? Разве вы не знаете Мартына Сепера? Он приехал сюда вместе с нами и теперь пошел в лес рубить деревья, чтобы построить нам здесь дом!.. Знаешь, Мэри, я говорю с ним, а сама боюсь! — обратилась Эмми к сестре.

— Мартына Сепера, траппера, я знаю, — промолвил охотник, и, вскинув на плечо свое ружье, без дальнейших околичностей повернулся и пошел по направлению к своему дому.

— Ну, скажу тебе, Мэри, этот старый джентльмен не особенно вежлив и любезен; пойдем-ка мы к Альфреду и Мартыну Сеперу и расскажем им об этой встрече.

Сказано — сделано.

— Он недоволен, мисс, я его знаю, — сказал Мартын, выслушав рассказ девушек. — Я так и думал! Ну, да если ему не нравится, так пусть он токует на другом месте, т. е. пусть перебирается и переносит свой вигвам куда-нибудь подальше.

— Но отчего бы ему не нравилось наше соседство? Мне кажется, что иметь соседей скорее приятно, чем неприятно!

— Это, мисс, не для всех! Малачи Бонэ — человек, который прожил всю свою жизнь в лесу один, вечно прислушиваясь к малейшему шороху, вечно выглядывая малейшее явление, падение листа, колыхание травы, привыкший жить только с самим собой и с природой; ему неприятно присутствие посторонних лиц; человек, который в течение многих месяцев не говорил ни слова, и если ему приходится говорить, чувствует досадное утомление; слушать, когда говорят другие, тоже утомительно; ведь это дело привычки, мисс! Вот почему Малачи недоволен. Я пойду, повидаю его, когда мы кончим работать.

— Но ведь у него, говорят, есть жена!

— Да, но его жена — индианка, мисс, а их женщины никогда не говорят, если их не спрашивают!

— Какое прекрасное качество! — воскликнул Альфред смеясь. — Право, я думаю поискать себе жену среди индейских женщин, Эмми!

— Я думаю, ты прекрасно сделаешь, — отозвалась Эмми, — ты, по крайней мере, будешь уверен в спокойствии и тишине в твоем доме, когда тебя в нем не будет, а когда ты будешь дома, то говорить будешь ты один, а именно это ты и любишь. Пойдем, Мэри, оставим его мечтать о безмолвной индейской сквау!

И обе девушки удалились.

Люди, посланные комендантом для работ, оказались прекрасными, усердными и ловкими рабочими. К вечеру было срублено немало деревьев и подготовлено для перевозки на место постройки. Палатки были раскинуты, одна для семьи Кемпбель на пригорке, другая для капитана Сенклера и солдат в ста саженях от пригорка. Когда работавшие в лесу вернулись, разложили костры и приготовили горячий ужин, так как обед был холодный, а после ужина все поспешили лечь спать. Капитан Сенклер расставил двух часовых на всякий случай и в разных местах привязал тех пятерых собак, которых он захватил с форта в подарок семье Кемпбель, зная, что без собак жить в лесу совершенно невозможно. Впрочем, в последнее время индейцы по соседству с фортом Фронтиньяк были совершенно спокойны и миролюбивы.


ГЛАВА X


Утром за завтраком Мэри спросила:

— Слышали вы ночью странный шум, который так удивил меня? Я не знала, чему его приписать? Но все молчали, и потому я тоже ничего не сказала.

— Все спали, — сказал Альфред, — я ничего решительно не слыхал.

— Это было точно отдаленный скрип телег с примесью какого-то свистящего звука.

— Мне кажется, я могу сказать вам, мисс, что это было; я несколько раз вставал ночью и слышал. Это были лягушки, — сказал капитан Сенклер, — а тот свистящий звук издавали ящерицы; каждую ночь в течение всего лета вы будете слышать этот шум. Но вы скоро к нему привыкнете и перестанете его замечать.

— Неужели возможно, чтобы такие маленькие существа производили такой шум?

— Да, но когда этих существ тысячи, может быть миллионы, сливают свои голоса в один общий концерт, тогда это начинает становиться понятным!

— Конечно! Благодарю вас, капитан, за это сведение: оно много будет способствовать моему спокойствию! — сказала Мэри.

После раннего завтрака Мартын сообщил мистеру Кемпбелю, что он виделся с Малачи Бонэ; старый охотник выразил свое неудовольствие по поводу их приезда и навязанного ему соседства, затем сообщил и свое решение покинуть насиженное место в случае, если новые поселенцы намерены будут остаться здесь.

— Не думает же он, что мы откажемся от своего участка только из желания сделать ему приятное? С другой стороны, мы вовсе не хотим его выживать; мы оставим его совершенно в покое! — сказала г-жа Кемпбель.

— Да, но он говорит, что не желает жить в тесноте, не желает, чтобы у него на глазах постоянно вертелись люди; я сказал ему, что если он вздумает бросить свой участок, то мистер Кемпбель охотно откупит его, и он, по-видимому, не имеет ничего против этого.

— Вы были правы, Мартын, я с величайшей охотой куплю его участок!

— В таком случае я еще переговорю с ним об этом! Весь этот день в лесу кипела работа; на лугу также не теряли времени. Здесь плотники готовили двери и оконные рамы, стекла для которых были привезены из Квебека. На третий день прибыла лодка с форта с провиантом для солдат и двумя превосходными быками, присланными в подарок семье Кемпбель комендантом. По прошествии недели было навезено и заготовлено очень много бревен и досок; работа кипела весь день, а по вечерам Мартын не раз виделся со старым охотником, который соглашался продать свою землю мистеру Кемпбелю, но денег брать за нее не желал. «Что он будет делать с деньгами? Ему нужны не деньги, а хороший порох, свинец, одеяла, табак». За это время старый охотник очень сошелся с маленьким Джоном. Как это произошло, трудно сказать, так как и тот и другой были не речисты, но так или иначе, мальчуган ухитрился перебраться через ручей и теперь постоянно пропадал у старика Малачи Бонэ; он даже не являлся домой ни к ужину, ни к обеду. Мартын доносил, что маленький мистер Джон в хижине охотника и там ему не грозит никакой опасности, и потому миссис Кемпбель не беспокоилась.

— Но что он там делает? — спрашивала она.

— Да ничего, сидит и глядит то на сквау, то на охотника, когда тот чистит свое ружье, и все время молчит! Это-то и нравится в нем старику Малачи.

— Он сегодня принес нам целую корзину молодых форелей! — сказала Мэри. — Значит, он уж не вовсе бездельничает!

— Нет, он преусердно ловит рыбу и половину отдает старику, а половину несет сюда. Вы увидите, из него скоро выйдет заправский охотник, как говорит Малачи. Он уже теперь как следует взводит курок и вскидывает к плечу ружье старика, только оно для него очень тяжело, ему бы следовало иметь ружьецо полегче!

— Но ведь он еще слишком молод, чтобы давать ему в руки ружье! — заметила миссис Кемпбель.

— Нет, сударыня, — возразил Сепер, — здесь, в этих местах, никто не бывает слишком молод, чтобы управляться с ружьем. Вот и мистеру Персивалю надо будет обучиться стрелять, как только у меня будет больше свободного времени! — добавил траппер.

— Что же, Мэри?! Мне думается, что и нам с тобой следует записаться в стрелки; да и тетя хотела обучаться стрельбе. Право, это будет прекрасно! — засмеялась Эмми. — У нас будет женская стрелковая бригада, и тогда я не стану выносить ни малейшей дерзости, помни это, Альфред! Возбуди только мое неудовольствие, и я сейчас же возьмусь за свой карабин!

— Я полагаю, что ты и без карабина будешь казнить гораздо чаще своими глазами! — отозвался Альфред.

— Ах, смотрите, дядя! — воскликнула девушка. — Ведь это старый охотник идет сюда, а позади его трусит наш маленький Джон! Я уверена, что его визит относится ко мне: ведь, когда он впервые увидел меня, то онемел от удивления.

— Тут нет ничего удивительного, — заметил капитан Сенклер, — ему здесь не часто случалось видеть такие экземпляры, как вы и ваша сестрица!

— Ну, конечно, английская сквау должна быть здесь редкостью.

Едва успела она договорить эти слова, как Малачи Бонэ подошел и сел на первый свободный стул, не дожидаясь приглашения и поставив ружье между колен.

— Я к вашим услугам, — сказал мистер Кемпбель, — чем могу служить? Надеюсь, вы здоровы?

— Кой черт вас занесло сюда? — проговорил Бонэ, оглядываясь вокруг. — Вы совсем не годитесь здесь, в этой глуши! Скоро придет зима, и тогда вы уедете отсюда туда, откуда приехали, я уверен!

— Нет, — сказал Альфред, — нам некуда уехать, и потому мы останемся; кроме того, там, где мы раньше жили, и без нас тесно!

— Ну, а теперь мне от вас тесно! — сказал старик. — И потому я уйду дальше.

— И господин согласен уплатить тебе за твою землю и поле!

— Да, все это хорошо. Но лучше бы я не видал ни его, ни его товаров!

— Это вы нас подразумеваете под словом «товары»? — спросила шаловливая Эмми.

— Нет, девушка, я подразумеваю порох и тому подобное!

— Я думаю, что под последними словами он подразумевает именно тебя! — сказал Альфред.

— Во всяком случае, скажите, какие ваши условия, и я сегодня же покончу с вами.

— Ну, это я предоставлю вам — составить условия и оценку, вам и Мартыну. А я пришел сказать вам, что завтра я очищу свой участок, т. е. уйду отсюда!

— Завтра? А куда же вы уходите? Малачи Бонэ указал рукой на запад.

— Туда, и вы не услышите больше звука моего ружья. Но я уверен, что вы здесь не останетесь. Вы не знаете, какая здесь жизнь: это совсем не для таких, как вы! Нет, ни один из вас, кроме, разве, этого мальчика, не годится в этих местах! — и он любовно положил руку на голову Джона. — Вот этот годится в лесу. Отпустите его со мной! Я сделаю из него охотника! Не так ли, Мартын?

— Без сомнения, если только они отдадут его вам!

— Отдать его мы не можем, но мы будем отпускать его к вам погостить, если вы этого желаете!

— Так, значит, вы обещаете? Ну так я уйду не так далеко, как сперва думал. У него верный глаз! Я приду за ним!

Старик встал и ушел, не добавив ни слова. Джон пошел за ним, не обменявшись ни словом ни с кем из присутствующих.

— Как ты думаешь быть с Джоном? Ведь не думаешь же ты отпустить его с охотником совсем? — спросила г-жа Кемпбель своего мужа.

— Нет, душа моя! — отвечал ее муж. — Но я думаю, что ему можно будет позволить при случае навестить старика и погостить у него несколько дней.

— Это будет весьма полезно для мальчика, — вставил Мартын. — Если я смею вам дать совет, разрешите ему уходить и приходить, когда ему вздумается. Старик полюбил его; он обучит его своему промыслу, и вы приобретете через него расположение Малачи Бонэ, а его дружба может вам очень пригодиться. Старик ушел отсюда на запад, и если будет вам грозить опасность с той стороны, мы узнаем об этом заблаговременно от него; ради мальчика он нас предупредит и в случае нужды не откажется нам помочь.

— Мартын Сепер говорит справедливо, — заметил капитан Сенклер. — Малачи Бонэ будет для вас как бы аванпостом в случае опасности с запада или фортом в случае надобности отступления.

— Отпустите его с ним, сэр, — сказал Мартын, — мальчик приучится к делу.

— Я ничего не хочу обещать, Мартын, — проговорил мистер Кемпбель, — но во всяком случае разрешу моему сыну посещать старика: в этом нет ничего дурного.

ГЛАВА XI


Прошло шесть недель, и за это время поставили дом, покрыли крышей, приладили окна и двери. Дом состоял из большой столовой, кухни, гостиной и трех спален; одной, очень большой, с шестью постелями, наподобие дортуара или, вернее, общей спальной каюты, предназначенной для молодых людей, и двух менее больших для двух барышень и для супругов Кемпбель.

Прежде окончания дома к нему была сделана громадная добавочная пристройка в виде сарая, для припасов и всякого рода имущества, а над ним нечто вроде амбара и чердак. Бывшее жилище старого охотника было обращено в коровник, и Мэри и Эмми вступили в исполнение обязанностей коровниц или скотниц: доили коров, выгоняли на луг, приглядывали за ними, чтобы они не ушли в лес, и т. д. Паслись коровы на лугу за ручьем, через который теперь был перекинут красивый мостик.

За домом был уже расчищен небольшой клочок земли и превращен в огород. За огородом был выстроен хлев для свиней и птичник для дворовой птицы. Комендант форта приезжал несколько раз на своем катере посмотреть, как подвигается устройство семьи Кемпбель, и всякий раз привозил им то птицу, то молодых поросят, словом, что-нибудь полезное в хозяйстве.

Возвратимся, однако, к Малачи Бонэ.

На другой день после его посещения Эмми увидела, как старик, взяв ружье, направился в лес в сопровождении Джона, и так как ей ужасно хотелось познакомиться с индианкой, женой охотника, то она уговорила Мери, Альфреда и капитана Сенклера перейти на ту сторону ручья и. пойти к хижине Малачи Бонэ. После непродолжительных поисков они нашли то место ручья, где можно было перебраться через него по стволу упавшего поперек ручья дерева. Подойдя к самому дому, они увидели сидевшую на пороге молодую индианку, занятую изготовлением мокасин. При виде Альфреда, шедшего впереди остальных, она в первый момент как будто испугалась, но заметив, что с ним были две молодые девушки, видимо, успокоилась и, приветствовав своих незваных гостей легким наклоном головы, молча продолжала работать.

— Как она молода! — заметила Мэри. — Ей едва ли есть восемнадцать лет. А охотник ведь уже совсем старик!

— Это здесь принято: старик-вождь берет себе в жены трех-четырех самых молоденьких девушек, которые у него, в сущности состоят скорее в роли прислужниц! — заметил Сенклер.

— Я думаю, она не понимает по-английски. Как нам объясниться с ней? — спросила Мери.

— Я могу говорить с ней на ее родном языке, если она из племени чиппевайев или какого-либо из соседних племен: ведь все они здесь говорят на одном наречии. Что вы желаете сказать ей?

— Скажите, что мы пришли сообщить ей, что будем жить здесь и готовы будем поделиться с ней всем, что у вас есть.

Капитан перевел слова Мэри ей и ее ответ своим спутницам.

— Она говорит, что вы обе роскошные цветки, но не местные дикие лесные цветы, и что холодная зима убьет вас.

— Скажите ей, что она увидит нас живыми и веселыми будущей весной, — проговорила Эмми, — и отдайте ей эту брошку с просьбой, чтобы она носила ее на память обо мне.

Молодая индианка подняла свой взгляд на Эмми и, улыбаясь, ласково и мило ответила, что она и без этой красивой безделушки никогда не забыла бы прекрасную лилию, которая была так добра к маленькому цветку лесной земляники.

— Какой поэтичный и образный ее язык, — заметила Мери, — а мне нечего дать ей! Ах, да, вот мой костяной игольник, и в нем несколько иголок; отдайте ей, показав, что в нем иголки; это пригодится ей, когда она будет шить мокасины!

Сенклер сделал, как ему сказано, и затем перевел слова индианки.

— Индианка ответила, что теперь ей лучше и быстрее работать; кроме того, ей хочется взглянуть на вашу ногу, чтобы доказать вам свою благодарность, изготовить вам пару мокасин!

— Ну, а теперь скажите, что мы всегда будем рады видеть ее, если она вздумает прийти к нам, и что теперь мы простимся с ней и пойдем домой, но прежде хотели бы узнать ее имя и сказать ей наши!

Капитан сообщил имена обеих барышень, и индианка старательно и отчетливо повторила их за ним; затем спросил ее об ее имени, которое в переводе на английский язык означало «цвет лесной земляники».

После этого они простились с ней и ушли.

На другой день ранним утром старый охотник с ружьем за спиной и с топором за поясом шел через луговину, принадлежащую мистеру Кемпбелю, в сопровождении своей молодой жены, которая сгибалась чуть не до земли под тяжестью двух громадных узлов, в которых находилось все имущество охотника, увязанное в одеяла. Еще накануне Малачи Бонэ сказал Мартыну, что через несколько дней он вернется сюда, когда решит, где ему осесть, и тогда сведет расчет за уступленный им участок. Семейство Кемпбель только что село за утренний чай, когда через их владения проходил старый охотник с женой, и вдруг заметили, что Джона нет.

— Да он сейчас был здесь! — сказала мать. — Он, наверное, ушел за Малачи Бонэ!

— Без сомнения, он проводит его до его новенького становища, затем через пару дней вернется назад, а теперь мы не знаем даже, в какую сторону они пошли.

Действительно, через двое суток Джон был снова дома и целую неделю никуда не уходил: все удил рыбу и молчал.

По мере того как работы по постройке подходили к концу, Мартын с двумя старшими молодыми людьми все чаще и чаще отправлялся на охоту, запасая дичь на зиму и складывая в подвале.

В конце августа капитан Сенклер получил предписание в возможно непродолжительном времени вернуться с вверенной ему командой обратно в форт, и 1-го сентября вся семья Кемпбель проводила его до самого баркаса, присланного за ним и за солдатами, и, прощаясь, весьма сожалела, что лишается такого милого и славного друга, успевшего стать за это время почти как бы членом их семьи.

ГЛАВА XII


Теперь семья Кемпбель осталась совершенно одна, даже Мартын Сепер и Джон были в отсутствии. Джон уже двое суток не возвращался домой, и Мартына отправили разыскать новое становище Малачи Бонэ и выразить ему некоторое неудовольствие по поводу слишком продолжительных и частых отсутствий Джона.

— До сих пор все шло у нас хорошо и складывалось очень счастливо, но мы должны быть готовы перенести мужественно и предстоящие испытания! — заметил мистер Кемпбель.

— Я положительно не могу себе представить, какие могут ожидать меня испытания, — воскликнула Эмми, — разве что корова опрокинет подойник и разольет весь удой!

— Или, — вставила Мэри, — мы отморозим себе зимой пальцы и ноги!

— Это, конечно, не будет особенно приятно, но все же лучше, чем отморозить кончик носа! — засмеялась Эмми.

— Да, тебе надо будет остерегаться, — заметил Альфред, — у тебя он не слишком длинен!

— Ну, а у тебя есть излишек! Значит, преимущество на твоей стороне! — возразила шалунья. — Но из этого следует, что мы должны присматривать за носами наших ближних, так как самому трудно заметить, что происходит с его носом. А вот и Джон с Мартыном! — добавила она. — Смотрите, у него ружье за спиной: он, вероятно, захватил его из склада, когда уходил отсюда.

— Я думаю, он теперь уже научился обращаться с ним! — заметила миссис Кемпбель.

— Да еще как! — отозвался Мартын. — По дороге он дважды зарядил свое ружье и дважды выстрелил. Смотрите, это он убил этого сурка! — и Сепер бросил на пол убитого зверька.

— Что это за животное? — спросил Генри.

— Это сурок; они очень вредят полям и садам, и потому мы их здесь убиваем всякий раз, как они попадаются нам.

— Ну, видел ты старика и говорил с ним? — спросил мистер Кемпбель Мартына.

— Да, сэр, — он сказал, что не будет удерживать мальчика долее одного дня, не послав его предварительно к вам испросить разрешение; они оба ушли на охоту, когда я пришел, и только теперь вернулись, даже и дичина осталась лежать в лесу.

— Я убил оленя! — сказал Джон.

— Да, — подтвердил Мартын, — Малачи сказал мне, что мальчик убил оленя и что он завтра принесет его сюда.

— Я буду очень рад поговорить с ним лично, — сказал мистер Кемпбель. — Но каким образом у тебя очутилось ружье, Джон? Разве я тебе позволил взять его?

Джон молчал.

— Ну, отвечай же!

— Без ружья нельзя стрелять!

— Конечно, нет, но это ружье не твое!

— Подари его мне, отец, я буду приносить вам дичь к столу!

— Ну, хорошо. Я дарю тебе это ружье, но при условии, что ты обещаешь мне спрашиваться каждый раз, когда вздумаешь уйти, и возвращаться к назначенному сроку.

— Я буду постоянно спрашиваться, если меня всегда будут отпускать, и буду возвращаться, когда обещал, если… если я убил дичь.

— Что такое? Если ты убил дичь?

— Да, он хочет сказать, сэр, что если он идет по следу в то время, как наступил его срок, то не может кинуть следа и идти домой, а пойдет по следу до конца, и как только убьет или потеряет след, так и пойдет домой. Это и каждый охотник так, сэр… за это вы его не браните! — сказал Мартын.

— Ну, пусть будет так, — проговорил мистер Кемпбель, — только помни, что ты обещал!

— Ну, а что мы теперь будем делать, Мартын? — спросил Альфред.

— У нас наготовленного леса достаточно, сэр. Дня в два-три мы с вами построим рыболовную лодку, и тогда мастер Персиваль наловит нам столько же рыбы, сколько мастер Джон настреляет дичи!

На следующее утро Мэри и Эмми отправились доить коров, по обыкновению, но — увы! — одни, а не в сопровождении милого капитана Сенклера и Альфреда, как это было до сих пор.

— Нет больше джентльменов, ухаживающих за госпожами коровницами! — заметила Эмми.

— Да, и теперь удовольствие превращается в обязанность! Альфред и Генри оба заняты рыболовной лодкой! — добавила Мэри.

— Сознайся, что ты думала не о братьях, а главным образом о капитане Сенклере!

— Это, правда, Эмми, я думала о нем! Ты представить себе не можешь, как живо я ощущаю его отсутствие! — созналась Мэри.

— Я могу себе это представить, Мэри! А как ты думаешь, скоро мы его опять увидим?

— Право, не знаю! Теперь у них все заняты покосом и уборкой сена! Это займет у них, по крайней мере, две-три недели…

— Но полковник обещал папе прислать нам запас сена на всю зиму для наших коров, и я уверена, что капитан Сенклер возьмется доставить его сюда, и тогда мы снова увидим его! Однако нам надо разыскать наших коров! Теперь ведь некому пригнать их к нам. Вот если бы Альфред был благовоспитанным молодым человеком, он бы пришел сюда и помог нам!

— Альфред? Почему же не Генри?

— Право, не знаю! Альфред первый пришел мне на ум! — отозвалась Эмми.

— Я тоже так и думала: он почему-то всегда раньше других приходит тебе на ум! Ну, теперь мы с тобой квиты. Пойдем доить коров!

Вернувшись домой, они застали там старика Малачи Бонэ и увидели превосходного убитого оленя, лежащего у его ног. Он заявил мистеру Кемпбелю, что принес дичину, убитую Джоном, и что если это возможно, он захватит с собой в уплату за свою землю бочонок пороха и немного свинца; кроме того, просит высчитать, сколько ему приходится всех упомянутых предметов по справедливой оценке за его землю; тогда он будет постепенно отбирать это.

— Но почему же вы сами не назначите цену за ваш участок? — спросил мистер Кемпбель.

— Как же могу я назначить цену, когда земля эта была мне подарена и самому мне ничего не стоила? Вы оцените ее по своему усмотрению вместе с Мартыном Сепером!

— Благодарю за доверие, Бонэ! Я поступлю по справедливости, но если вы станете отбирать всю сумму товарами, то боюсь, что расплата моя затянется на очень долго!

— Тем лучше, сударь! Мне, значит, хватит до самой смерти, а что останется из моей доли, то пусть ему достается! — добавил он, с нежностью положив руку на голову Джона, стоявшего подле него.

— Я ничего не имею против того, чтобы Джон бывал у вас, но не могу отпустить его совсем!

— Мой совет, отец, отпусти мальчика совсем к старику, и пусть он возвращается домой на праздники, как если бы он был отдан в школу! Ведь это для него тоже школа!

— Я всегда буду приходить к вам, когда мне будет можно! — проговорил Джон.

— Так помни же свое обещание, Джон, и иди себе с Богом! — проговорил мистер Кемпбель, отпуская сына к Малачи Бонэ.

Джон торжественно простился со всеми, и, забрав с собой бочонок пороха и известное количество свинца, старый и малый охотники отправились в лес в вигвам Малачи Бонэ.


ГЛАВА XIII


По прошествии двух-трех недель по уходе солдат все в доме мало-помалу пришло в надлежащий порядок; у каждого было свое дело: вставали в шесть, обедали в час дня и ужинали в семь вечера, а затем вскоре ложились спать. Была уже половина октября, и зима уже приближалась.

Лодка давно была готова, и Генри и Персиваль почти ежедневно выезжали на озеро удить рыбу, которую миссис Кемпбель засаливала на зиму.

Однажды они были приятно удивлены неожиданным появлением капитана Сенклера, который пришел пешком из форта, чтобы сообщить мистеру Кемпбелю, что сено все убрано, и денька через два-три ему доставят его; кроме того, комендант может уделить им одного молодого бычка на мясо на зиму, и если они, т. е. Кемпбель, желают, то и бычка им доставят одновременно с сеном. Конечно, предложение было принято с радостью, после чего все сели обедать, а после обеда капитан Сенклер должен был возвратиться в форт, так как он в эту ночь был дежурный. Перед своим уходом он перекинулся несколькими словами с Мартыном незаметно для других, затем предложил Альфреду, с которым он был особенно дружен, проводить его в форт, переночевать у него и поутру вернуться домой. Альфред согласился и, простившись со всеми, они ушли. Неподалеку от дома к ним присоединился Мартын.

— Моя цель пригласить вас проводить меня в форт была двоякая! — сказал капитан Сенклер Альфреду. — Во-первых, я желал, чтобы вы узнали ближайшую дорогу в форт на случай надобности, затем я хотел сообщить вам и Мартыну те сведения, какие получены нами относительно индейцев. Нам донесли, что индейцы собирались уже несколько раз на совет, но, по-видимому, до сих пор не приняли никакого решения, хотя они и были здесь, поблизости от форта в очень большом числе. Очевидно, кто-нибудь подстрекает их напасть на нас! Осень именно то время года, когда индейцы обыкновенно высылают свои боевые отряды, и потому мы должны быть настороже. Но я должен сказать, что если они атакуют форт, то вы у себя не будете в безопасности, даже и в том случае, если они не побьют нас, и мы устоим против них. Дело в том что если даже индейцы на своем совете решат не нападать на нас, то все же отдельные шайки по десять-пятнадцать человек всегда могут напасть на вас: покинув свои деревни, они не хотят возвращаться домой с пустыми руками и желают поживиться хоть чем-нибудь. Это, конечно, не настоящие воины-индейцы, и у самих собратьев не пользуются уважением; это просто грабители, мародеры, но их-то вам и следует остерегаться. Большое счастье для вас, что Малачи Бонэ перекочевал дальше на запад, и что вы поддерживаете с ним хорошие отношения: он, наверное, предупредит вас заблаговременно, если вблизи появятся где-нибудь индейцы.

— Я пойду и на всякий случай попрошу его проследить и быть настороже! — сказал Мартын.

— Да, но разве они прежде, чем напасть на нас, не нападут на его хижину? — спросил Альфред.

— Нет, что им искать у него? У него взять нечего; кроме того, они слишком хорошо его знают, и ни один из них без особой надобности не решится подставить лоб под его карабин! — проговорил Мартын. — А теперь, капитан, позвольте мне с вами проститься: я сей-час добегу до Малачи и предупрежу его на всякий случай, чтобы он держал ухо востро! Если индейцы вздумают напасть, то, конечно, до первого снега, а не после, и потому надо предупредить старика сейчас же. Прощайте, сэр! — И Мартын зашагал в другом направлении.

— Вы не поверите, Альфред, как меня тревожит положение вашей семьи, — сказал Сенклер; — я положительно не могу спать по ночам!

— Верю вам, но, право, если нас не захватят врасплох, то мы в состоянии защищаться и постоять за себя, могу вас уверить. Ваше участие к нашей семье заставляет вас преувеличивать опасность!

— Если бы я мог быть с вами, то был бы гораздо спокойнее!

— Не беспокойтесь, Сенклер, если нам будет не справиться, мы обратимся к вам в форт за помощью!

Вскоре они пришли в форт, где Альфред был крайне радушно встречен как комендантом, так и офицерами. На другой день, прощаясь с Альфредом, комендант сказал:

— Знайте, мой милый друг, что в случае какой-нибудь опасности я всегда готов оказать вам помощь и содействие, а для ваших дам у нас здесь всегда найдется готовое помещение!

— Благодарю вас, полковник, — отвечал Альфред, — но я думал о том, что так как у нас нет лошадей, то дать знать вам об опасности нам будет весьма затруднительно, и потому просил бы вас дать мне одну-две сигнальные ракеты, которые могут оказать нам большую услугу в случае опасности; обещаю вам не прибегать к ним без особой надобности.

— Я прикажу дать вам с собой целую дюжину этих ракет: я чрезвычайно рад, что вы вспомнили о них!

— Я предупрежу всех наших часовых внимательно следить за горизонтом в направлении вашего участка и в случае появления ракеты немедленно прикажу дать знать полковнику! — заметил Сенклер. — А там дома покажите вашим дамам, как пускать ракеты из дула карабина; научите их этому теперь же на всякий случай! — добавил он. — Храни вас Бог!

— И вас также! — отозвался Альфред.

ГЛАВА XIV


Альфред благополучно вернулся домой, и в течение нескольких дней не случилось ничего знаменательного. Мартын побывал у Малачи Бонэ, который обещал зорко следить за индейцами и в случае чего немедленно предупредить. Альфред никому ничего не сказал, кроме брата Генри, которому сообщил о том, что слышал от капитана Сенклера.

Спустя немного, однообразие их жизни было нарушено прибытием капрала с поста, привезшего мистеру Кемпбелю письма и депеши, присланные сюда в форт из Квебека. Тут были письма не только от друзей из Квебека, но и письма из Англии; весь дом пришел в волнение, и все столпились вокруг главы семьи в то время, как он разделывал и вскрывал большой пакет, в котором находилась вся его корреспонденция. Тут были и английские газеты, присланные губернатором Квебека, и письма из Англии для Мэри и Эмми от мисс Патерсон, и письмо от поверенного Кемпбеля в Англии, и большой казенный конверт на имя Альфреда.

Бегло пробежав содержание его, молодой человек воскликнул:

— Мама, дорогая, я утвержден в чине лейтенанта королевского флота! Урра! А вот и письмо от капитана Лемлея!

Все стали поздравлять молодого лейтенанта, который передал официальную бумагу матери, а сам стал читать письмо своего командира. Прочитав его, он задумался, и лицо его приняло грустное, сосредоточенное выражение, которое не укрылось от внимания его матери. Однако, когда кузины его стали читать вслух свои письма, то он снова овладел собой и стал опять весел, по-видимому, беззаботен и беспечен.

Когда все письма были прочитаны, дошла очередь и до газет. Все с жадностью накинулись на них, и в этот вечер никто из домашних не принимался за работу.

Поутру миссис Кемпбель сказала своему мужу:

— Всю эту ночь я больше всего думала об Альфреде; у меня явилось даже желание отпустить его обратно на службу; я видела по его лицу вчера, когда он читал письмо капитана Лемлея, что его жертва достается ему нелегко!

— Да, но это его долг. Кроме того, он нам теперь здесь необходим, а впоследствии мы еще поговорим об этом.

— Знаешь, Мэри, — говорила между тем Эмми, идя с сестрой поутру доить коров, я даже сожалею, что получила письмо от мисс Патерсон: оно как-то выбило меня из колеи; я привыкла к нашей здешней жизни и почти забыла все, что было прежде, а это письмо напомнило мне о всем, чего мы лишились, и что мы утратили!

— Да, конечно, и я испытываю нечто подобное, но если мы подумаем, что мы, в сущности, лишились только излишней роскоши и развлечений, то с этим можно и должно примириться!

— Да, ты права, Мэри, я это чувствую! Мало того, то что ты сейчас сказала, приходило уже мне в голову, но я все-таки была бы более спокойна и довольна, если бы не получала письма мисс Патерсон; я уберу его куда-нибудь подальше и не буду больше вспоминать о нем. Милый Альфред, как я рада его производству, теперь я постоянно буду называть его лейтенант Кемпбель!.. Пойдем, Жюно!

Жюно была кличка одной из собак, подаренных капитаном Сенклером нашим поселенцам, с которыми мы еще не познакомили наших читателей.

Их было всего пять: два терьера по имени Трим и Сноб; Трим был маленькая комнатная собачонка и жил в доме, но Сноб был сильный бультерьер, очень свирепый и злой; крупная гончая сука, по имени Жюно, находилась постоянно при коровнике; превосходный молодой бульдог Бемги и старый пойнтер Санчо ночью привязывались в разных местах, чтобы сторожить покой своих хозяев.

Еще два дня вся семья только и делала, что обсуждала все новости, почерпнутые из газет, и жила, так сказать, не своей жизнью, но затем насущные, живые интересы мало-помалу оттеснили эти впечатления на задний план.

Между тем погода стала заметно холоднее; целых два дня не было солнца, и все небо обложилось тяжелыми темными тучами. Мартын, вернувшийся с охоты, предупредил, что следует ожидать наступления зимы в самом непродолжительном времени; и предсказание его сбылось.


ГЛАВА XV


Всубботу, когда вся работа была сделана, после ужина все по обыкновению собрались вокруг очага, тем более, что в этот вечер было холоднее, чем до сего времени. На дворе страшно завывал ветер.

— Вот и зима к нам идет, — заметил Мартын, прислушиваясь к вою ветра, — она обыкновенно приходит с снежной бурей. Надо бы нам позаботиться достать из сарая наши лыжи, Джон, как вы полагаете? Не то вам нельзя будет охотиться… Ведь вы еще не убили ни одного канадского оленя?

— Канадский олень или лось, это одно и то же? — спросил Генри.

— Кажется, нет, сэр! Но животные эти весьма похожи между собой, и я слышал, что наш канадский олень что-то вроде лося.

— Ну, а вы, Мартын, убивали их? — спросила г-жа Кемпбель.

— О, сударыня, не раз! Это странное животное: оно не бежит, как лань или обыкновенный олень, а трусит, но так скоро, что уходит от охотника не хуже другого зверя. По природе они весьма чутки и трусливы и не подпускают к себе близко никого, но в снегу вязнут: их тело слишком грузно; в глубоком снегу они увязают по плечи, барахтаются до тех пор, пока их не настигнет охотник. Вся беда зверя в том, что он не может надеть лыжи, как мы с вами, и это дает нам преимущество перед ним.

— Это опасное животное? — спросила Мэри.

— Как всякое крупное животное, мисс! Рога его нередко весят фунтов 15 и даже более; кроме того, он очень силен, но в снегу он становится беспомощным. Мясо его чрезвычайно вкусно; вы им, наверное, останетесь довольны, когда мы принесем его вам!

— Я принесу! — сказал Джон.

— Да, как только вы научитесь ходить на лыжах, мастер Джон! Но завтра вам не добраться до хижины Малачи Бонэ. Слышите, как буря воет?

— И как холодно сегодня! — заметила миссис Кемпбель.

— Как только выпадет снег, станет гораздо теплее! — сказал Мартын Сепер.

В эту ночь буря перешла в настоящий ураган; лес шумел и стонал; почти никто из поселенцев не мог заснуть. Но к утру погода стала стихать, и тогда все уснули и встали поутру позднее обыкновенного. Когда Мэри и Эмми вышли поутру на крыльцо, то увидели, что Мартын и Альфред усердно работают лопатами, разгребая глубокий снег.

— Ах, Альфред! — воскликнула Эмми. — Как же мы доберемся сегодня до коров! Я хотела бы только, чтобы небо прояснилось, а самый снег мне даже нравится!

— Оно и прояснеет, мисс, только завтра, а сегодня выпадет еще много снега! — проговорил Мартын. — Нам надо хорошенько работать сегодня, чтобы расчистить дорогу к коровнику, намести снег к заборам и защитить им наш дом и двор от будущих заносов!

К завтраку успели только расчистить дорогу к сараю, затем, когда достали еще лопаты, и мистер Кемпбель и Генри тоже принялись работать, к обеду проложили путь до самого моста через ручей, т. е. до полпути к коровнику. Мальчики тоже помогали, а дамы, управившись с домашним хозяйством, стали сметать снег с подоконников и карнизов. К ночи настлали двойной комплект теплых одеял и шкур на постели и, так как все очень устали, то и уснули сразу крепким сном.

На другой день все опять принялись разгребать снег, и к обеду вся дорога вплоть до коровника была совершенно расчищена, так что после обеда мужчины стали носить дрова для отопления дома и складывать их в сенях и под навесом сарая.

— Ну, а теперь какая нам еще предстоит работа? — спросил Альфред.

— Прежде всего вам всем необходимо научиться ходить и бегать на лыжах, потому что без этого нельзя будет высунуть носа за ограду. Вот и Джон не может попасть к Малачи Бонэ, — проговорил Мартын.

— Пойду завтра! — сказал Джон.

— Нет, не завтра; одного вас пустить нельзя: в снегу вы заблудитесь, а мне завтра идти с вами некогда, завтра надо скотину на зиму резать, а то она только даром сено ест!

— Да и у меня истощилась почти вся провизия! — сказала г-жа Кемпбель.

— Не беспокойтесь, сударыня, денька через три мы вам много нанесем провизии, а пока покормите нас рыбой!

— Рыба эта превосходна! — заметил мистер Кемпбель. — Как она называется?

— У нас она зовется белорыбицей!

— В будущем году надо побольше запасти ее, — сказал Генри. — Кстати, Мартын, я все хотел спросить, вы откуда родом?

— Из Квебека, сэр! Мой отец служил капралом в английском войске, а мать была тоже англичанка, но она умерла вскоре после моего рожденья; отец же был жив еще пять лет тому назад. Я был на службе у компании торговцев мехами и был в отсутствии, когда старик умер!

— Вы всю жизнь были охотником? — спросил Альфред.

— Нет, не всю жизнь, и не охотником: я, в сущности, траппер, а это не совсем одно и то же. Лет в 14 отец хотел сделать меня барабанщиком, а я не захотел и ушел к индейцам в леса. Года через два я вернулся в Квебек с хорошим запасом шкур, которые выгодно продал, а вырученные деньги прокутил вместе со стариком-отцом, который в ту пору охромел от полученной в бою раны и получил место провиантского сторожа, которое давало ему возможность существовать.

— И вы потом часто видались с отцом?

— Каждый раз, когда я бывал в Квебеке, мы делили с ним мой заработок, прогуливая и пропивая его вместе.

— Но согласитесь, Мартын, что это было нехорошо! Лучше бы вы копили эти деньги и затем купили себе участок, обзавелись семьей и жили в тишине и довольстве!

— Оно может и лучше, сударыня! Но мне не по душе. Я хочу жить и умереть свободным, вольным, как птица, охотником, а не фермером: мне это кажется скучным и незавидным!

— Ах, что это за вой! — воскликнула Мэри.

— Это волк, мисс! Слышите, и собаки зарычали: они его чуют!

— Какой жуткий, унылый вой! — промолвила Эмми. — Он меня пугает!

— Как, Эмми, ты боишься? — спросил Альфред, подходя к ней. — Право, она вся дрожит… Вспомни, дорогая, как вы с Мэри боялись кваканья лягушек в первую ночь нашего приезда сюда, а теперь ты и не замечаешь его: так ты привыкнешь и к вою волков!

— Это не одно и то же, Альфред! А, быть может, я потому боюсь волка, что читала в детстве сказку про красную шапочку; но, конечно, я постараюсь преодолеть в себе этот страх!

— Во всяком случае, я была бы спокойнее, — сказала Мэри, — если бы у нас все ружья были заряжены!

— Моезаряжено! — сказал Джон.

— Если это может успокоить вас, девочки, — заметил мистер Кемпбель, — то сделать это не трудно: давайте все зарядим наши ружья и поставим их на место.

— Вот и мое заряжено! — весело сказал Альфред, сев подле Эмми и наблюдая за ней, как она заряжала свое ружье. — Ну, разве ты не чувствуешь некоторого удовлетворения, дорогая Эмми, что можешь теперь сама зарядить и разрядить свое ружье? Как я вижу, мои уроки не пропали даром.

— Нет, и я тебе за них очень благодарна, и знаешь что? Мне кажется, что я трусиха только в ожидании опасности, а в самый момент серьезной опасности, мне думается, у меня найдется столько же мужества, как и у других!

— Я в этом уверен, Эмми! — проговорил Альфред. — Ну, а теперь, когда все ружья заряжены, мы можем спокойно лечь спать!

И все разошлись по своим спальням, но обе девушки долго не могли заснуть, все время прислушиваясь к вою волков.

ГЛАВА XVI


На другое утро барышни пошли в коровник в сопровождении Альфреда, который шел впереди их с ружьем за плечом.

— Я пришел, дорогая Эмми, для того, чтобы доказать вам обеим, что ваши страхи были совершенно напрасны!

— Пусть так, — заметила Эмми, — но мы, во всяком случае, очень рады твоему обществу!

Исполнив свое дело и задав скотине корм, девушки взяли свои ведра или, вернее, подойники и пошли домой.

— Что ни говори, — проговорила Мэри, — а было бы гораздо удобнее и приятнее, если бы коровник был вблизи дома, а не так далеко!

— Без сомнения, — согласился Альфред, — но в нынешнем году нам нельзя было успеть поставить скотный двор. В будущем же году отец это непременно сделает, так что надо подождать до будущего года!

— А тем временем быть съеденными волками! — засмеялась Эмми.

— О, да ты, я вижу, уже преодолела свой страх! — воскликнул Альфред. — Молодец, Эмми!

— Да, мне кажется, бояться нечего, и я чувствую себя совершенно смелой.

После того еще дня два или три девушки ходили доить коров в сопровождении Альфреда, но затем, видя, что волки при дневном свете совсем не показываются, настолько осмелели, что опять стали ходить одни.

В субботу поджидали прихода Малачи Бонэ, но он не пришел, и Джон, видимо, начинал терять терпение, хотя ничего не говорил.

Альфред и Мартын тоже ждали его прихода с нетерпением, желая знать, что ему удалось проведать о намерениях индейцев.

Воскресенье, по обыкновению, было посвящено отдыху и молитве, а в понедельник утром Альфред и Мартын занялись убоем скота, предназначенного к столу; Генри и мистер Кемпбель носили мясо в кладовую и помогали женщинам развешивать его там.

К обеду нежданно-негаданно явился капитан Сенклер в сопровождении молодого лейтенанта. Они пришли к ним кругом на лыжах и принесли несколько тетеревов и куропаток, убитых ими по дороге. Никаких особенных новостей они не сообщили, потому что за последнее время не было никаких сношений ни с Квебеком, ни с Монреалем.

На форту все обстояло благополучно, и полковник Форстер просил только передать мистеру Кемпбелю и его семье, что в случае, если он может им быть полезен чем-нибудь, то просит располагать им.

— Кстати, — спросил между прочим Сенклер, — где вы поставили ваши свиные хлева?

— В ограде подле птичников, — отвечал Кемпбель.

— Это хорошо! — одобрил капитан. — А то надо вам сказать, что волки особенно лакомы до свиней и овец.

— Не знаю, беспокоят ли наших свиней волки, но нас они, несомненно, беспокоили и пугали своим воем, так что мы даже уснуть не могли от страха, — сказала

Эмми.

— Вы их не бойтесь: волки никогда не нападают, если на них не нападают: это трусливые животные.

— Не поможете ли вы нам избавиться от них? — спросила шаловливо Эмми.

— Нет, милый Сенклер, ваша помощь, может быть, нам очень полезна, но не в этом деле, а в другом: нам нужно вытащить на берег нашу лодку, пока озеро еще не успело замерзнуть, а силы наши недостаточны, и потому лишняя пара рук нам чрезвычайно пригодилась бы, — проговорил мистер Кемпбель, — надеюсь, вы ночуете у нас?! У нас найдется постель и для вас, и для лейтенанта!

Высказав полную готовность помочь переселенцам вытянуть на берег лодку, оба офицера согласились остаться переночевать.

Улучив удобную минуту, Сенклер отвел Альфреда в сторону, чтобы услышать от него, какие известия принес старый охотник об индейцах. Узнав, что никаких известий нет и сообщив, что в форте точно также ничего не известно, Сенклер спросил, скоро ли можно ожидать прихода Малачи Бонэ.

— Вероятно, скоро, — отвечал Альфред, — он уже давно здесь не был, и Джон не был у него: вероятно, старик успел уже соскучиться по нему и, быть может, завтра утром явится сюда к нам.

— Вот это будет прекрасно! Я, по крайней мере буду иметь возможность что-нибудь донести коменданту, так как отпросился сюда именно под этим предлогом.

ГЛАВА XVII


На другой день поутру капитан Сенклер с величайшей охотой проводил бы барышень в коровник, но его помощь была нужна на берегу озера, и он, скрепя сердце, отправился туда вместе со всеми остальными мужчинами. Дома остался только Джон, и тот, взяв ружье, кликнул собак и пошел пройтись.

Мэри и Эмми взяли свои подойники и направились к коровнику; старый пес Санчо, как всегда, сопровождал их. В тот момент, когда они подошли к бывшему жилищу Бонэ, Санчо вдруг кинулся за коровник с злобным лаем, а минуту спустя скатился со снежного сугроба вместе с большим черным волком, с которым он сцепился. Девушки были до того напуганы, что стояли, не трогаясь с места, в нескольких шагах от грызущихся; впрочем, схватка продолжалась недолго: старый пес не мог одолеть озверевшего сильного волка, который перекусил ему горло, и бедный Санчо остался лежать на снегу, высунув язык и исходя кровью. Одолев врага, освирепевший волк, опершись лапами на бездыханного Санчо, ощетинил шерсть и, уставившись горящими глазами на девушек, готовился теперь наброситься на них. Видя это, Эмми обхватила талию сестры обеими руками и старалась заслонить ее собою. Мэри, в свою очередь, хотела сделать то же самое, как вдруг откуда-то выскочили их собаки, подбодряемые голосом Джона, и все разом накинулись на волка. Общими силами они стали одолевать его, но он продолжал злобно огрызаться; в этот момент к месту схватки подоспел Джон и одним выстрелом уложил зверя на месте.

Девушки, крепившиеся еще, пока им грозила опасность, теперь вдруг не могли больше сдерживаться, и Эмми лишилась чувств, а Мэри, упав на колени, старалась удержать в своих объятиях сестру.

Джон только посмотрел на Мэри, кивнул головой в сторону волка, и сказав: «Он мертв», вскинул ружье за спину и зашагал по направлению к дому.

Придя в дом, он застал всех мужчин в столовой: они только что вернулись с берега и поджидали барышень с молоком, чтобы сесть к столу.

— Это вы стреляли, мастер Джон? — спросил Мартын.

— Я!

— По чему вы стреляли?

— По волку!

— По волку? Где? — спросил мистер Кемпбель.

— У коровника! Он загрыз Санчо!

— Загрыз Санчо? Да ведь Санчо был с твоими сестрами?

— Да!

— А где же они? Где ты их оставил?

— С волком! — равнодушно и безучастно, как всегда, ответил мальчуган.

— Боже милосердный! — воскликнули побледнев мистер и миссис Кемпбель, тогда как Альфред, капитан Сенклер, Генри и Мартын, схватив ружья, побежали бегом к коровнику.

— Боже мой! Мои девочки! — воскликнула миссис Кемпбель.

— Волк убит! — сказал Джон.

— Убит?! Так почему же ты не сказал этого, скверный мальчик?

— Меня не спросили! — ответил Джон.

Между тем мужчины добежали до коровника и нашли обеих девушек в бессознательном состоянии, лежащих на снегу, подле убитого волка и загрызенной собаки. Вскоре девушки очнулись, и их довели до дому. Здесь миссис Кемпбель, чрезвычайно взволнованная, отвела их в комнату, чтобы дать им оправиться немного прежде, чем идти к столу.

— Я никак не думала, что волки могут быть так опасны, — сказала миссис Кемпбель, — после того, что нам говорил о них Мартын.

— На этот раз виноват больше всего я, сударыня! — сказал Мартын. — Мы оставили у коровника все отбросы от прирезанной скотины на снегу, рассчитывая, что волки и шакалы приберут их ночью, пока все спят, и, как видно, этого волка мучил голод, или он запоздал после других и еще доедал эти отбросы, когда его потревожила собака! Это его обозлило!

— Да, это была наша вина, — сказал Альфред, — но, слава Богу, что все обошлось благополучно!

— Теперь кто-нибудь из нас будет пригонять коров во двор, чтобы барышни доили их здесь в ограде, где им ничего грозить не может, — заметил Мартын. — Вы поступили хорошо, мистер Джон! Видите, сударыня, я был прав, когда говорил, что в наших местах каждый должен уметь управляться с ружьем! — добавил он.


— Я тобою доволен, Джон! — сказал отец.

— А мама назвала меня скверным! — проворчал Джон.

— Да, но за то, что ты не сказал, что убил волка, и заставил нас тревожиться, а не за то, что ты застрелил его, за это я тебя теперь поцелую и поблагодарю.

— А я расскажу всем у нас в форте, какой ты маленький герой, Джон, и подарю тебе в память о сегодняшнем дне, превосходную молодую собаку, которая будет твоей личной собственностью, и которая натаскана охотиться за какой хочешь дичью. Это полумастив — полушотландская гончая, ростом тебе по плечо! — сказал капитан Сенклер.

— Я пойду с вами в форт, — сказал Джон, — и приведу собаку.

— И я пойду с вами, — сказал Мартын, — если хозяин позволит!

— Идите с Богом, Мартын, и Джон, я полагаю, может пойти! — проговорил мистер Кемпбель.

— Да, конечно! — отозвалась его жена.

— Как зовут собаку? — спросил Джон.

— Оскар! — сказал капитан Сенклер. — И если вы позволите ему сопровождать ваших кузин, то им нечего будет бояться ни волков, ни пантер: они его не одолеют, как одолел волк старого Санчо.

— Я его буду отпускать с ними иногда!

— Нет, не иногда, а всегда, когда он вам не будет нужен! — возразил Сенклер.

— Всегда, когда он мне не будет нужен! — согласился Джон, направляясь к выходу.

— Куда ты, Джон? — спросила мать.

— Снять шкуру с волка!

— Это будет настоящий охотник! — заметил Мартын. — Как видно, старик научил его и этому. Но я все-таки пойду с ним и помогу: шкура-то эта очень хорошая!

И он вышел вслед за Джоном.

В этот момент в столовую вошли обе барышни; Эмми была опять весела и беспечна, по обыкновению; Мэри же несколько печальна и сосредоточенна.

— Вы, Эмми, скорее оправились, чем ваша сестра! — заметил капитан Сенклер.

— Да, но я перепугалась сильнее ее и сейчас же дала волю своему испугу, а она дольше меня крепилась и сдерживалась; потому ей и труднее оправиться! Нет, Альфред, как вижу, я смела только тогда, когда нет опасности!

— Однако, Эмми, мы здесь болтаем, а надо идти помочь тете собрать все к обеду; все ждут!

— Я не могу сказать, что после встречи с волком у меня появился волчий аппетит, — засмеялась Эмми, — но, надеюсь, Альфред поест и за себя, и за меня!

Спустя несколько минут все сели за стол, за исключением только Мартына и Джона, которые еще не вернулись.

ГЛАВА XVIII


— А вот и Мартын с Джоном возвращаются, — сказал мистер Кемпбель, заслышав шаги в сенях; но это были не они, а старый охотник в сопровождении своей молодой сквау Цвет Земляники.

Все поднялись из-за стола, чтобы приветствовать вошедших. Барышни хотели было усадить свою знакомую подле себя за столом, но та отказалась и села на полу у очага.

— Не привычна она у меня к стульям да креслам, — проговорил Бонэ, — пусть она сидит, где села, там ей гораздо удобнее. Я взял ее с собой потому, что не мог снести всей дичи один; кроме того, хотел, чтобы она узнала ходы и выходы в вашем доме на случай, если ее придется прислать сюда ночью!

— Прислать ее сюда ночью? — спросила миссис Кемпбель. — Да какая же может быть в этом надобность?

Капитан и Альфред, видя, что старик проговорился, не знали, что сказать. Наконец, Альфред заговорил:

— Дело в том, дорогая матушка, что предусмотрительность — мать безопасности, и я ввиду этого просил Мартына сходить к Малачи Бонэ и попросить его, если он узнает, что здесь где-нибудь поблизости показались индейцы, тотчас известить нас об этом.

— Да, сударыня, это самое лучшее средство, когда живешь в этих лесах, — держать всегда свои ружья заряженными! — проговорил Малачи Бонэ.

Заметив, что слова старика не успокоили, а скорее подтвердили подозрения трех дам, капитан Сенклер, в свою очередь, заметил:

— Мы постоянно содержим разведчиков и шпионов, которые во всякое время дают нам знать, где находятся индейцы и что они затевают. Так в прошедшем месяце у них был совет, но никаких враждебных к нам чувств на нем не было проявлено; однако мы никогда не доверяем индейцам, и они, зная, что мы всегда настороже, остерегаются делать англичанам обиды. Уже давно они не предпринимали ничего, и, я думаю, и в будущем не решатся ничего предпринять.

— Ну, да, ну, да! — промолвил старик, поняв наконец в чем дело. — Во всяком случае, не мешает, чтобы Цветы Земляники знала расположение дома, хотя только для того, чтобы знать, где у вас здесь собаки, если она будет послана сюда с вестями!

— Мы рады, что она пришла, и будем рады, если она чаще будет приходить сюда, — сказал мистер Кемпбель. — А теперь, Малачи, сядьте сюда и скушайте чего-нибудь.

— А относительно индейцев, капитан Сенклер, — сказала миссис Кемпбель, — я отлично вижу, что вы сказали нам далеко не все. И это сознание будет очень мучительно и для меня, и для моих барышень. Право, вы должны понять, что раз мы будем разделять с остальными опасность, то должны же знать, где и в чем эта опасность.

— Я не думаю, чтобы была какая-нибудь опасность, миссис Кемпбель, — проговорил капитан, — если только Малачи не принес нам каких-нибудь свежих вестей.

— Как вы сказали, индейцы собирали совет и разошлись теперь все, кто на охоты, кто для торговых дел, но Злая Змея, как его прозывают, участвовавший также на совете и сильно возбуждавший остальных против англичан, расположился теперь на зимовье здесь поблизости.

— Злая Змея, — сказал капитан Сенклер, — этот самый вождь, что служил у французов и носит на груди французскую медаль?

— Он самый, сэр! В сущности, он и не вождь, а только великий и славный воин, которого французы очень любили и уважали, и который им служил верою и правдой, хотя он не был вождем, но считался как бы таковым из-за своего громадного влияния. Теперь он уже совсем старик, и озлобленный старик. Он страшно ненавидит англичан и постоянно возбуждает индейцев против них, убеждая их воевать с англичанами; но время его прошло, и теперь его голос в совете не имеет прежнего значения.

— А если так, то почему его присутствие как будто беспокоит вас? — спросил мистер Кемпбель.

— Потому что он вздумал охотиться эту зиму здесь, поблизости, с 6-ю или 7-ю молодыми воинами, которые все в его руках и верят в него, как в Бога. А он злой и пакостный человек. Если индейский народ не желает войны с англичанами, не хочет идти на них, то он-то при случае, наверное, будет не прочь натворить что-нибудь. Недаром его зовут Злой Змеей!

— Вы думаете, что он нападет на вас? — спросил мистер Кемпбель.

— На меня? Нет! Для этого он слишком умен и слишком учен; ему хорошо знаком мой карабин; у него по сей час есть метка на плече; он, может, и хотел бы, да не решится; я сам наполовину такой же индеец, как и он, и знаю все их обычаи и приемы. Кроме того, эти краснокожие страшно суеверны, и так как за всю войну им ни разу не удалось даже хотя бы царапнуть меня, то у них составилось представление, что я неуязвим, и что мой карабин не знает промаха. В этом они, пожалуй, правы: я не трачу заряда даром и бью всегда наверняка, и они боятся меня, как существа сверхъестественного. Но ведь это я, человек, которого они знают. Но вы — дело другое, а если этой «Змее» удалось заползти в эту ограду, то натворил бы он здесь бед!

— Но ведь все племена отлично знают, что подобное нападение на поселенцев было бы равносильно объявлению войны! — сказал капитан Сенклер.

— Да, но дело в том, что Злая Змея, не принадлежит ни к одному из соседних племен. Его родное племя где-то очень далеко, так далеко, что к нему не дойдешь и в три недели, а здешние племена, хотя и допускают его на совет как старого, доблестного воина, все же не признают его своим и за действия его не считают себя ответственными. Они, конечно, отрекутся от него и, по справедливости, помешать его дурным намерениям не могут.

— Какая же может быть острастка за его поступки? — спросил Генри.

— Угроза или мщение ему и его шайке; везде и всюду, где только они попадутся, вы вправе перебить их всех до последнего, и индейцы не скажут вам ни слова, не заступятся за них. Это я и намерен сделать, т. е. предупредить его, что в случае малейшей его проделки я не оставлю в живых ни его, ни одного из его шайки, а вы держите свои ворота на запоре и собак в ограде. Я во всякое время предупрежу вас. Как только я нападу на их след, Цвет Земляники придет к вам и скажет обо всем. Если вы услышите подряд три равномерных удара в ворота, знайте, что это она, и впустите ее.

— Хорошо, — сказала миссис Кемпбель, — я очень благодарна, что вы сказали нам о всем этом: теперь мы все будем гораздо спокойнее и гораздо осторожнее.

— Ну, а теперь позвольте нам проститься: мне пора в форт. Мартын и Джон отправятся со мной за собакой. Не правда ли?

— Разве мальчик не пойдет со мной? — спросил Малачи Бонэ.

— Пойдет, но только завтра утром; сегодня, вернувшись из форта, будет уже слишком поздно.

— Ну, ладно. Я могу переночевать и здесь, — согласился старик. — А где он?

— Снимает с Мартыном шкуру с волка, которого он убил сегодня утром! — и г-жа Кемпбель в нескольких словах рассказала о происшествии.

— Он еще не одну шкуру принесет вам за зиму! — сказал старик.

В этот момент Джон и Мартын вернулись; капитан стал прощаться. Малачи говорил что-то жене, остальные убирали со стола. Перед тем как уйти, Джон подошел к старику и сказал ему пару слов, затем он и Мартын взяли свои ружья и пошли с Сенклером в форт.

ГЛАВА XIX


На другой день очень рано утром Джон и Мартын вернулись с великолепной собакой, которая, как большинство очень больших собак, казалась добродушной и относилась пренебрежительно к недружелюбно встретившим ее другим собакам.

— Благородное животное, — сказал Малачи, гладя Оскара, — с этим псом волку не справиться; да и медведю хлопот будет немало! Но поди, поди, мальчик, — обратился он к Джону. — Лучше ты собаку здесь оставь, нам она в лесу не нужна; даже мешать зимой будет: на наш след наведет. А здесь-то она может хорошую службу сослужить. Придет лето, тогда ты ее приучить к охоте можешь, а теперь пойдем-ка мы с тобой в лес!

Джон утвердительно кивнул головой и пошел прощаться со своими домашними.

— Собаку я не возьму! — сказал он.

— Не возьмешь? Как мы рады! — воскликнула Мэри. — Нам она будет так полезна!

Джон сделал знак Цвету Земляники; та тотчас же поднялась и, ласково взглянув на хозяев и барышень, с легким наклонением головы в сторону всех присутствующих поспешила вслед за Джоном.

Малачи, по обыкновению, ушел не простясь, Мартын проводил их немного и затем вернулся.

Теперь зима вступила во все свои права; термометр не подымался выше 20° ниже нуля; волки продолжали выть каждую ночь, но к их вою уже привыкли. Оскар сильно привязался к девушкам и ни на шаг не отходил от них. Альфред, Генри и Мартын почти ежедневно отправлялись на охоту, так как дома им делать было нечего. Персиваль также время от времени ходил на охоту со старшими братьями, а в остальное время занимался науками с отцом. Малачи и Джона в доме видели лишь изредка: приблизительно каждые 10 дней. Джон приходил домой, но был всегда так неспокоен и так торопился обратно к старику, что г-жа Кемпбель сама спешила отослать его, не желая его насильно, против воли удерживать дома.

Так прошло время до конца года. Не имея никаких ни зерновых, ни иных хозяйственных запасов, как другие поселенцы, живущие здесь не первый год, наши друзья не имели в зимнее время почти никакого дела.

Обыкновенно канадские фермеры и хозяева зимой молотят, веют и готовят семена, заготовляя все, что нужно к весне; кроме того, где много скота, много за ним и ухода, но у мистера Кемпбеля хозяйство не было еще в полном ходу, и потому зима казалась скучна и длинна. Молодые люди развлекались охотой, но девушки сидели целыми днями за шитьем, и такому живому, подвижному существу, как Эмми, это было особенно невыносимо.

— Хотела бы я знать, совладает ли Оскар с волком! Мне хотелось бы выйти с ним и посмотреть! — сказала она.

— Мне кажется, что ты уже достаточно видела волков, Эмми, — возражала Мэри.

— И старик Малачи не приносит нам никаких вестей об индейцах.

— Едва ли бы эти вести могли быть утешительными, а потому меня удивляет то, что ты можешь желать их!

— Я хочу, чтобы что-нибудь всколыхнуло нас; меня убивает это однообразие, эта томительная скука! Я была бы рада даже индейцу в военном наряде, как чему-то новому, вносящему разнообразие!

— Но, я думаю, ты очень скоро пожалела бы о том, что твое желание исполнилось.

— Вероятно, но сейчас я все-таки желаю хоть этого разнообразия. Ведь я не сделала ста шагов за целый месяц и целые дни только и делаю, что зеваю, зеваю и зеваю!

На другой день после этого разговора Эмми взяла карабин и вышла с Персивалем в ограду.

Устроив цепь, она стала стрелять в нее и вскоре так наметалась, что редко давала промах. Мало-помалу она пристрастилась к этому занятию, и редкий день проходил без того, чтобы она с Персивалем не состязались в стрельбе в цель. Наконец, она вызвала на состязание Альфреда и Генри и вышла победительницей, благодаря ли своему искусству и ловкости, или же благодаря любезности своих кузенов.

Однажды вечером, когда охотники запоздали, и ворота еще не были заперты в обычное время, послали Персиваля запереть их. Эмми, прельстившись ясной морозной ночью, вышла на крыльцо; вдруг она услышала протяжный вой волка; вернувшись в дом, она взяла ружье и подошла к частоколу, надеясь увидать сквозь щель зверя. Маленькая собачонка Трим выскочила за Эмми и, заслышав волка, проскочила в щель и кинулась к волку с громким лаем: опасаясь за собачонку, девушка прицелилась и выстрелила в зверя как раз в тот момент, когда маленький Трим пронзительно взвизгнул. Услыхав выстрел, супруги Кемпбель выбежали на крыльцо и увидели Эмми и Персиваля у частокола позади дома.

— Я убила волка, тетя! Только боюсь, что он все-таки загрыз Трима! Позвольте нам пойти посмотреть!

— Нет, нет! Скоро вернутся братья, и тогда мы узнаем, как обстоит дело, но сейчас я вас не пущу!

— А вот и они, да еще бегом! — сказал Персиваль. Действительно, охотники бежали домой без дичи, и Эмми встретила их, смеясь, что они вернулись с пустыми руками.

— Напрасно, кузиночка! Мы оставили свою добычу в лесу и поспешили сюда, услыхав выстрел и думая, что вам нужна здесь наша помощь. Что у вас здесь случилось? — спросил Альфред.

— Ничего особенного! Я убила волка, и мне не позволяют притащить домой свою добычу! Но теперь, Альфред, с тобой и с Мартыном мне, наверное, можно будет пойти!

Они пошли и нашли волка мертвым так же, как и маленького Трима, которого унесли в ограду, а волка оставили до утра, когда Мартын обещал снять с него шкуру для мисс Эмми.

— Кто бы подумал, что я когда-нибудь убью волка! — сказала Эмми.

— Да, я знавал, кроме вас, только одну женщину, которая имела дело с волком, — проговорил Мартын, — это была жена одного здешнего фермера. Она работала что-то на дворе, когда увидела, что волк забежал в дом, где, кроме грудного ребенка в люльке, не было никого. Мать кинулась в дом и вбежала как раз в тот момент, когда волк выхватил уже из люльки малютку и с ребенком в зубах прокрадывался к выходу. Схватив ружье мужа, женщина выстрелила в волка, но из опасения ранить ребенка, не в голову, а в плечо; животное упало и не могло подняться; обозленное, оно бросило ребенка, чтобы наброситься на мать, которая кинулась, чтобы схватить свое дитя. Она успела это сделать, но и волк успел перекусить ей кость руки у самой кисти. Но ребенок был спасен, а прибежавшие на ее крик соседи прикончили волка,

— Где же это произошло? — спросила г-жа Кемпбель,

— На Белой Горе, сударыня! Малачи Бонэ рассказывал мне об этом! Ведь он оттуда родом!

— Как? Значит, он американец?

— Да, конечно! Он родился здесь, но так как это было еще до войны за независимость, то и считает себя англичанином. Я был еще ребенком, когда он был уже весь сед, как лунь, и считался старым человеком; потому индейцы и зовут его Седым Барсуком. Впрочем, как он говорит, он поседел, когда ему не было еще двадцати лет, а индейцы считают, что он видел 150 зим, а то и больше!

— И он живет хорошо? — спросила г-жа Кемпбель.

— Да, он всем доволен; его сквау знает все, что ему нужно, во всем ему послушна и очень любит старика, на которого она смотрит, как на отца. Мяса у него всегда много, шкур также; спиртных напитков он не употребляет, и если у него есть немного табаку побаловаться, да вволю пороха и свинца, чего ему больше надо!

— Да, счастливы те, кому так мало надо! — заметил мистер Кемпбель. — У них нам следует учиться этому довольству и счастью!

ГЛАВА XX


Альфред и Мартын притащили убитого Эмми волка, но снять с него шкуру оказалось невозможно: он успел замерзнуть, как камень. Собачонку зарыли в снег пока до весны, когда оттает земля. Под утро, когда волк отошел, Мартын с помощью Альфреда снял с него шкуру и предоставил ее в распоряжение Эмми.

На другой день, когда охотники выходили из дома, им наказывали постараться принести непременно дикую индейку: сегодня был канун Рождества. «А в английской семье Рождество без индюшки как будто и не Рождество!» — сказала Эмми.

— Но мы теперь не в Англии, Эмми, — сказал мистер Кемпбель, — и диких индюшек нельзя заказать к празднику, как битую птицу в гастрономическом магазине. И мне кажется, что люди могут быть счастливы и благодарны Богу в этот великий и радостный для всех христиан день, даже не имея индюшки за столом!

— Я, дядя, говорила несерьезно про индюшку; это было просто мимолетное воспоминание об этих днях у нас, в далекой Англии, и, право, немного сожалею о прошлом, но не столько за себя, как за вас! — добавила Эмми, и глаза ее наполнились слезами.

— Ну, я был, может, несколько резок, дитя мое, — успокоил ее мистер Кемпбель, — но мне было неприятно слышать, как воспоминание о таком великом дне связывалось как будто непременно с известной вкусной пищей, точно в этом вся суть праздника!

— Вы правы, дядя! Это было глупо и необдуманно с моей стороны!

— А я надеюсь, что у нас будет индюшка; раз тебе этого так хочется, моя девочка! — засмеялась госпожа Кемпбель.

Охотники вернулись поздно с тяжелой ношей, но ноша эта была не крупная дичь, а человеческое существо.

— Что это, Альфред, милый! — спросила Эмми.

— Погоди, Эмми, дай мне отдышаться; я совсем выбился из сил! Пусть Генри тебе расскажет! — сказал молодой лейтенант.

Оказывается, они нашли в лесу полузамерзшую молодую индианку, которая под тяжестью взваленной на нее ноши оступилась и свернула себе ногу; вывих оказался до того серьезным, что она была не в состоянии подняться; тогда воины ее племени, которым она сопутствовала на охоте, взяли ее ношу, а ее оставили в лесу, предоставляя ей замерзнуть или каким-нибудь образом дотащиться до их зимовья, которое было, однако, очень далеко отсюда.

— Да, — сказал Альфред, — подумать только, что они могли оставить это несчастное существо замерзать в лесу! Остается только удивляться, как она прожила без пищи эти двое суток и как ее за это время не съели волки! Но Мартын говорит, что индейцы всегда так поступают: они женщиной дорожат не больше, чем каким-нибудь вьючным животным!

— Внесите ее скорее, и я посмотрю, не могу ли вправить ее вывих! — сказал мистер Кемпбель. — Затем мы увидим, что можем для нее сделать!

— Как видишь, Эмми, я вместо индейки принес тебе индианку! — пошутил Альфред.

— И я тебе вдвойне благодарна за это, — отвечала девушка, — ты порадовал меня своей добротой к несчастной женщине!

Бедняжку уложили на полу у очага. Мистер Кемпбель осмотрел ее ногу, вправил вывих, наложил компресс из теплого уксуса и приготовил ей согревающее питье, после чего вся семья села за ужин; больная же заснула крепким сном.

— Если бы она так заснула там, в лесу, то больше бы не проснулась! — заметил Мартын.

— А какого она племени? — полюбопытствовала госпожа Кемпбель.

— Одного из племен чиппевайев; их здесь несколько разновидностей. Впрочем, она была так слаба, что едва могла произнести несколько слов!

— Однако наш ужин ждет! — сказал мистер Кемпбель. — После ваших трудов не грешно вам и покушать!

— Я так устал, что мне даже не хочется есть, — промолвил Альфред, — но чтобы не расстраивать компании, сяду и постараюсь сделать, что могу!

Однако оказалось, что ел Альфред с удвоенным аппетитом, и Эмми всегда подтрунивала над ним по этому поводу.

— А ведь Джон уже давно не был дома! — заметил отец.

— Да, недели две, но завтра он придет: он обещался прийти в Рождество!

— И старик Бонэ хотел тоже прийти вместе с ним, во-первых, чтобы помочь мальчугану донести убитую дичь, а во-вторых, чтобы провести этот рождественский день среди англичан!

— А Бонэ человек религиозный? — спросила миссис Кемпбель.

— Как вам сказать, сударыня! — ответил Мартын. — Я уверен, что в душе его живет искреннее религиозное чувство, хотя он никогда его не высказывает. Конечно, живя в лесу, забываешь, какой день — воскресный или праздничный: все дни, как один. Но когда ему сказали, что завтра Рождество, он призадумался и, наверное, захочет провести этот день по-праздничному.

ГЛАВА XXI


Поутру мистер Кемпбель осмотрел больную, переменил компресс, положил бинт и заметил некоторое улучшение, хотя нога ее все еще была сильно опухлой. Бедняжка не жаловалась, но смотрела с благодарностью на своего врача. Вся семья собралась в большой комнате в своих лучших праздничных нарядах, когда дверь отворилась, и вошел Малачи Бонэ с Джоном и Цветом Земляники, все трое нагруженные разной дичью.

— Вот мы и все в сборе! — воскликнула Эмми, беря за руку маленькую сквау, которая, ласково улыбаясь, кивала головкой. — И ты принес нам целых три индюшки, Джон! Ах, какой ты славный мальчик! Теперь у нас будет настоящий рождественский обед!

— И если бы еще капитан Сенклер был с нами! — сказал Мартын, обращаясь к Эмми и Мэри, которая в это время здоровалась с Цветом Земляники.

При этих словах Мэри покраснела, а Эмми весело воскликнула:

— Ах, да, Мартын, он нам нужен; нам его недостает. Мне ведь всегда кажется, будто он принадлежит к нашей семье!

— Если его нет, — сказал Альфред, — то уж, наверное, не по его вине, и если бы полковник отпустил его, то я уверен, что капитан Сенклер…

— Был бы здесь сегодня! — договорил за него Сенклер, остановившись на пороге вместе со своим спутником, молодым лейтенантом, мистером Гуиннь.

— Ах, как я рада вам! — воскликнула Эмми. — Нам только вас и недоставало для того, чтобы весело провести этот день, и вас я также очень рада видеть, мистер Гуиннь, — добавила она, протягивая ему руку, — чем нас больше будет, тем веселее будет наш рождественский праздник.

— Мы с большим трудом отпросились у командира, — проговорил Сенклер, обращаясь к Мэри, — но так как об индейцах ничего не слышно, то он позволил нам отлучиться!

— Больше вы ничего о них не услышите эту зиму, — сказал Малачи Бонэ, — можете так и донести своему полковнику. — Я вчера случайно попал на их охотничий участок и видел, что они ушли со своего становища и все забрали с собой. Злая Змея и вся его шайка пошли на запад; я прошел несколько по их следу, но меня смутило только одно, а именно, что я не мог удостовериться, что с ними была их сквау, которая была с ними, как мне известно. Они несли на себе свои шкуры, так как несколько раз их сваливали на землю; это делают только мужчины: они ведь нетерпеливы насчет того, чтобы нести на себе какой-нибудь груз, тогда как каждая сквау несет его на себе целый день с утра до ночи, ни разу не сбросив его с себя. Кроме этой горсти индейцев, здесь теперь на целых пятьдесят миль нет ни одного индейца, за это я готов поручиться!

— Весьма рад это слышать! — отозвался Сенклер.

— Так, может, та бедняжка, которую ты вчера принес из леса, Альфред, и есть та самая женщина из отряда Злой Змеи? — сказал мистер Кемпбель и в нескольких словах рассказал Малачи Бонэ вчерашнее приключение.

Малачи Бонэ и Цвет Земляники подошли к лежавшей в углу на мягкой подстилке индианке и стали расспрашивать ее на ее родном языке.

— Так и есть, — проговорил Малачи Бонэ, — и она тоже подтверждает мои слова, что все индейцы ушли теперь из здешних мест, но соберутся опять весной на совет.

— Разве она одного племени с Цветом Земляники? — спросил Генри.

— Не могу вас сказать: я не знаю, к какому племени принадлежит Цвет Земляники.

— Но они говорят на одном наречии.

— Да, я обучал Цвет Земляники этому наречию.

— Вы? Каким же образом?

— Лет тринадцать-четырнадцать тому назад здесь отряд гуронов, пришедший издалека, истребил одно местное племя, с которым у него была вражда, почти поголовно; из всего населения деревни не осталось в живых ни одного человека, даже женщины и дети были прирезаны. Случайно я был свидетелем этой бойни и часа два спустя пришел на место побоища, где еще лежали груды тел; сев на пень и глядя на убитых, я размышлял о зверстве людей друг к другу, как вдруг заметил, что из-под куста на меня смотрят два глаза; в первую минуту я думал, что это какой-нибудь зверек, рысь или что-нибудь подобное, и вскинул ружье, но затем решил сперва посмотреть и, дойдя до куста, увидел ребенка, спасшегося от побоища и всеобщей резни, притаившись в кустах. Вытащив его, я увидел что то была маленькая девчоночка лет двух, едва умевшая лепетать несколько слов. Я взял ее к себе домой, и так она и живет у меня с тех пор. Я назвал ее Цветом Земляники потому, что нашел ее в таком месте, где кругом цвела земляника.

— И впоследствии вы взяли ее себе в жены? — сказал Персиваль.

— Взял ее себе в жены! Нет, мальчуган, я никогда не брал ее себе в жены. И на что человеку под семьдесят лет жена? Люди называют ее моей сквау, думая, что она мне жена; она и исполняет в моем доме все обязанности жены, но если бы они называли ее моей дочерью, то было бы ближе к истине. Я желал бы разыскать, к какому племени она принадлежит, но это совершенно невозможно: за последние двадцать лет столько различных племен побывало здесь; многие приходили сюда издалека, и никто не знает, куда они ушли! — добавил старик.

— Но почему вам хотелось бы разыскать ее племя? — спросила Мэри.

— Почему? Потому что я становлюсь стар и могу скоро отойти к праотцам; тогда она останется совсем одна на свете, если только мне не удастся выдать ее замуж за кого-нибудь раньше, чем я умру, но тогда она оставит меня одного на свете. Конечно, этому помочь нельзя, все равно, я стар, и моя песня спета!

— Я желал бы, Малачи, чтобы вы поселились вместе с нами, — проговорил мистер Кемпбель, — мы всегда бы заботились о вас, если бы это понадобилось, и вам не пришлось умирать одному в глухом лесу.

— И Цвет Земляники никогда не останется одинокой и беззащитной, пока мы живем на свете, — прибавила миссис Кемпбель. — Что бы с вами ни случилось, Малачи, она всегда может жить с нами, если только захочет!

Малачи Бонэ ничего не ответил; он погрузился в глубокое раздумье и, опершись подбородком на свое ружье, которое по привычке держал между колен, долго оставался неподвижен.

Г-жа Кемпбель и барышни занялись приготовлением обеда. Джон сел на полу подле Цвета Земляники и неизвестной индианки, которые беседовали между собой, и слушал их; он за это время научился понимать язык местных индейцев.

Мужчины расположились вблизи очага и тоже разговаривали между собой. Но когда все к обеду было готово, то прежде, чем сесть за стол, все собрались в маленькой гостиной, и мистер Кемпбель прочел вслух все богослужение, причем Генри читал за причетника, и все слушали с величайшим вниманием и благоговением, в том числе и Малачи Бонэ.

— Это напомнило мне давно прошедшие времена детства, — проговорил он, когда богослужение было окончено, — когда мы всей семьей с отцом, матерью, братьями и сестрами ходили в церковь!

— Ваши родители и вы принадлежали к англиканской церкви? — спросила г-жа Кемпбель.

— Не могу вам сказать, сударыня! Я этого не знал; знаю только, что мой отец был добрый христианин, и ничего больше!

— Расскажите что-нибудь о вашем отце! — предложила Мэри.

— Мне почти нечего рассказывать о нем, мисс, — отвечал старый охотник. — У него была большая ферма, и он желал, чтобы мы все оставались при нем. Но я пристрастился к охоте, и меня тянуло в леса; отец не соглашался отпустить меня. Я дождался, когда он умер, и тогда ушел из дома навсегда; мне было тогда лет 18, не больше. После того я был поочередно охотником, траппером, проводником, солдатом и переводчиком и за последние двадцать лет совершенно не посещал городов, а безотлучно жил в лесу. Чем дольше человек живет в одиночестве, тем милее оно становится ему; но теперь, когда случай напомнил мне о былом, я начинаю задумываться, лучше ли в самом деле отчуждение от людей или хуже? Когда я впервые увидел у ручья вот эту девушку, — он взглянул на Эмми, — это меня только раздосадовало, но затем меня потянуло к мальчугану, а теперь, когда мы все здесь собрались для общей молитвы, это привело меня в умиление!..

— Но разве вы никогда не молились одни? — спросила Мэри.

— Молюсь в некотором роде, лежа один в лесу где-нибудь под деревом. Смотришь на далекое небо, на звезды, на упавший лист, смотришь и думаешь: «Все это создал Бог, а человек не может этого создать! « — и я умилялся перед Его величием, Его мудростью и благостью ко всем тварям. Но это, быть может, не молитва; тут чего-то недостает. Но для меня нет воскресных и праздничных дней; если бы я не услыхал тот раз здесь, что сегодня день Рождества, то и не знал бы этого: человеку, живущему в лесу, все дни один, как другой, и это, пожалуй, нехорошо!

— Знаете, что, Малачи, приходите сюда каждое воскресенье, и будем вместе молиться и проводить этот день в дружеской беседе, — предложила г-жа Кемпбель. — Приводите и Джона с собой, и Цвет Земляники. Тогда вы всю неделю будете охотиться, а воскресный день проводить здесь!

— Да, я, пожалуй, так и буду делать! — согласился старик.

В это время подали обед, и все сели за стол. Обед на этот раз состоял из соленой отварной белорыбицы, жареной дичины, отварной солонины, жареной индюшки и плюм-пудинга. Все были веселы и счастливы, и здесь, в лесах Канады, забывали о пышных празднествах в Векстон-Холле.

ГЛАВА XXII


На другой день Малачи Бонэ, Цвет Земляники и Джон ушли в лес, а капитан Сенклер и его юный товарищ — в форт. Жизнь потекла у переселенцев своим обычным порядком, только с тою разницей, что Малачи со своими спутниками являлся почти каждое воскресенье и иногда загащивался целых два дня. Индианка, подобранная в лесу, недели через три оправилась и изъявила желание вернуться к своим, в чем ей не препятствовали; снабдив ее теплыми одеялами и достаточным запасом пищи, ее отпустили с миром.

Февраль и март стояла еще настоящая зима, но в половине апреля разом наступила громадная перемена: снег сошел, как по колдовству; ручей превратился в одну ночь в громадный бурливый поток, и десять дней спустя весна была уже в полном разгаре: деревья оделись листвой, трава кругом зеленела, озеро освободилось ото льда, птицы пели и щебетали в лесу и вокруг дома.

Теперь уже никто не боялся волков; лодка была спущена на воду, и мальчики ежедневно отправлялись на рыбную ловлю.

Альфред, Генри и Мартын вспахивали землю и засеивали ее. Мистер Кемпбель целые дни копался и сажал в огороде. Девушки возились с телятами и птицей. Всюду являлся или ожидался приплод.

— Странно, что теперь, когда погода стоит такая хорошая, и индейцев нечего опасаться, капитан Сенклер так долго не показывается к нам! — заметила Эмми.

— Вероятно, служба мешает ему, — отозвалась

Мэри.

— Надеюсь, он здоров! — продолжала Эмми.

— И я тоже надеюсь, — сказала Мэри, подавляя вздох. — Но пойдем, слышишь, наши телятки зовут нас?!

За завтраком Эмми высказала свое беспокойство относительно капитана Альфреду и просила его сходить в форт наведаться.

В тот же вечер Альфред исполнил ее просьбу, и на следующее утро вернулся с целым коробом известий.

Оказалось, что капитан Сенклер сильно расшиб колено и вот уже целый месяц принужден был лежать на лазаретной койке, но расположение духа у него было прекрасное, и доктор обещал, что недели через три он будет совершенно здоров. Комендант прислал поклон всей семье и просил передать, что через десять дней он отправит в Монреаль баркас, и если у мистера Кемпбеля есть какие-нибудь поручения, то полковник предлагает ему воспользоваться этой оказией. Так как с Квебеком не было никакого сообщения, то ни газет, ни писем из Англии не было.

Мистер Кемпбель хотел купить муки и овец и еще кое-какие предметы, а у Малачи Бонэ, Мартына, Альфреда и Генри было изрядное количество шкур, которые они желали бы продать. Но кому можно было поручить все эти дела? Кого отправить в Монреаль? Малачи, видимо, не желал ехать; Мартына опасливо было отпустить в город: он мог загулять и попасть в неприятную историю, Генри же и Альфред ничего не смыслили в торговле шкурами. Однако когда Малачи Бонэ предложил расценить шкуры здесь же, а Мартын указал торговцев, с которыми всего лучше иметь дело, то решено было отправить в Монреаль Генри. Затем мистер Кемпбель стал составлять список всего, что требовалось приобрести в городе. Г-жа Кемпбель прибавила также несколько поручений, и Генри приготовился ехать, как только получится извещение, что баркас отправляется.

С того времени, как Малачи Бонэ заявил, что Цвет Земляники ему не жена, Мартын как-то вдруг повеселел и почти не отходил от нее, когда она бывала в доме. Впрочем, Цвет Земляники былавсеобщая любимица.

Между тем, видя, что Малачи перестал чуждаться их общества, мистер Кемпбель предложил ему возвратить его участок, но старик отказался, сказав, что ему вовсе не нужно земли; впрочем, он впоследствии перенесет свое жилье ближе к дому. И действительно, спустя немного времени Малачи Бонэ построил себе хижину у самой западной границы участка мистера Кемпбеля, чему особенно рада была г-жа Кемпбель, так как Джон теперь бывал ежедневно дома и ночевал в общей спальне с братьями, хотя и проводил все дни в обществе старого охотника, с которым был положительно неразлучен. Иногда по вечерам старик с Джоном и Цветом Земляники приходил поужинать вместе со своими добрыми соседями, и тогда его обыкновенно втягивали в разговор или даже заставляли что-нибудь рассказывать.

Итак, однажды Мэри поинтересовалась бобрами, о необычайной смышлености которых она много слышала, и обратилась с расспросами к Малачи.

— Когда бобры за работой, — сказал старик, — то на них никогда не устанешь глядеть. Но прежде чем начать свои сооружения, они обыкновенно держат совет; на совете говорят только старики, а молодые молчат и слушают. Конечно, они говорят по-своему, но так серьезно, так вразумительно, что мне, право, думается, что у них есть свой язык. Недаром индейцы утверждают, что у бобров такая же душа и такой же разум, как у людей. Приступая к работе, они постоянно расставляют часовых, на обязанности которых лежит предупреждать остальных об опасности. Выбрав подходящее для их работы место на реке, они принимаются строить на ней плотину, чтобы образовался достаточно глубокий пруд; такой выбор места требует большого ума и большой сообразительности; им приходится делать вычисления и измерения, как настоящим инженерам. Инструмент у них весь при себе. Передние резцы их отвечают за топоры, хвосты — за лопатки каменщиков, передние лапы заменяют руки, а те же хвосты служат ручными тачками и тележками, на которых они подвозят материал.

— Ах, как это интересно! — воскликнула Мэри. — Продолжайте, Бога ради, Малачи.

— И эти неутомимые работники возводят невероятных размеров сооружения, нередко — в 400 или 500 шагов длины и футов 20 вышины при семи или восьми футах толщины, и все это в один сезон!

— Но сколько же их примерно бывает за такой работой? — спросила Эмми.

— Ну, сотня голов, не больше.

— А как они воздвигают плотину?

— Прежде всего, они запружают реку громадными бревнами, т. е. стволами больших деревьев. При этом они опять проявляют свой необычайный ум; так как они даже общими усилиями не могли бы стащить в реку такие громадные деревья, какие подпиливают и кладут в основу своей плотины, то они выбирают деревья, стоящие на самом краю воды, причем предварительно тщательно осматривают, как растет дерево, в какую сторону оно клонится и куда оно, по теории вероятности, должно свалиться, будучи подпилено. Если оно не должно свалиться в реку, то они не тронут его; затем выбрав и подпилив дерево настолько, что оно скоро должно свалиться, они наблюдают, откуда дует ветер, и если ветер не благоприятствует им, они не станут окончательно подпиливать ствол, а выждут удобного момента, когда ветер повалит его в реку. Едва дерево очутится в воде, как они принимаются отсекать все его ветви и побеги, затем сплавляют бревна к тому месту, где должна быть плотина. Здесь они устанавливают их поперек реки, одно на другое, и как только нижние бревна уложены одно на другое, тотчас же принимаются проконопачивать травами и глиной, которую подвозят на своих плоских хвостах, и заделывают все скважины между бревнами так плотно, что их запруда становится совершенно непроницаемой для воды.

Впрочем, сооружение плотины является только подготовительной работой при постройке их жилищ, о которой я расскажу вам, мисс, в другой раз, а теперь пора уже и на покой: время позднее, а завтрашний день требует своей работы.


ГЛАВА XXIII


Мистер Кемпбель решил приобрести некоторое число овец и двух маленьких канадских пони, которые сделались теперь чрезвычайно нужны на ферме; кроме того, нужны были две легкие тележки или телеги для перевозки и уборки сена и всяких иных надобностей.

Пахотной земли теперь было всего 12 акров, и Мартын, Генри и Альфред торопились засеять ее. Как только покончили с посевом, принялись огораживать засеянные поля из опасения потравы. Луговые участки, как и заливные луга по берегу озера, оставили на сено, а скотину стали выгонять в лес; но чтобы охранить луга от потравы, приходилось обнести и их изгородью, а это было дело нелегкое, требовавшее немало времени.

— А если хозяин думает завести овец, — сказал Мартын, — то нам надо заблаговременно озаботиться постройкой хорошей овчарни в ограде; ведь волки особенно лакомы до овец.

— Теперь у нас и коров, и телят, и овец, и свиней будет много; через несколько лет мы будем богатыми фермерами, — заметил Альфред, причем невольно вздохнул, вспомнив о капитане Лемлее и своей морской службе.

Вечером пришел Малачи и его просили опять рассказывать о бобрах.

— Построив запруду на реке, бобры принимаются строить свои жилища под водой. Прежде всего они укрепляют в земле шесть столбов, затем уже возводят свое здание. Здание это трехэтажное на случай изменения уровня воды, чтобы, если вода подойдет высоко, они все-таки могли располагать сухим помещением, в котором можно расположиться. В этих домах каждый бобр имеет свою отдельную келью; сооружают они эти здания из плотно сбитой глины, земли и толстых, крепких сучьев, переплетенных водяными травами и водорослями.

— А чем бобры питаются? — спросил Персиваль.

— Корою осины или крушины, которую они запасают на зиму в громадном количестве.

— А как вы ловите бобров? — спросила Эмми.

— Есть несколько способов, мисс. Индейцы иногда проламывают их плотину и спускают воду, и тогда убивают их, оставляя в живых только с дюжину самок да с полдюжины самцов, чтобы они могли расплодиться; пробитую запруду заделывают снова и уходят, оставив уцелевших в покое. Есть еще и другой способ. Когда их пруд крепко замерзнет, то индейцы прорубают в нем прорубь и затем прокалывают сверху постройку бобров; тогда последние, спасаясь, кидаются в воду, но так как им необходимо выйти, чтобы набраться воздуха, то они спешат к прорубям, и здесь подстерегающие их индейцы вылавливают их сетями. Кроме того, их еще ловят в капканы на приманку, но это редко удается.

Есть еще и другой сорт бобров, кроме речных бобров, так называемый земляной бобр, которого гораздо легче ловить. Они роют себе норы в земле, как кролики. Индейцы утверждают, что это бобры-лентяи, которых изгнали из своего общества настоящие бобры.

— Но скажите, — проговорил Кемпбель — что вы делаете, когда отправляетесь зимой охотиться на бобров?

— Мы специально на одних бобров никогда не охотимся, а вообще на всякого зверя. Мы отправляемся к рекам и запрудам, устроенным бобрами, и расставляем поблизости капканы и ловушки для бобров, выдр, куниц, сурков, диких кошек и лисиц, затем каждый день осматриваем, не попалось ли что. Что годится на пищу, то прирезываем и едим, а что в пищу не годится, кидаем в лес, а шкуры снимаем и весной несем домой.

— А мясо бобра годится в пищу? — спросила миссис Кемпбель.

— Да, оно даже довольно вкусно.

— Итак, вы живете в лесу целую зиму и никогда не видите никакой другой пищи, кроме мяса, и людей не видите по целым месяцам? Как это, должно быть, ужасно!

— Вам, сударыня, это кажется ужасно, но мы, охотники, любим эту жизнь; любим оставаться одни со своими мыслями. Подумайте только, сколько нас, охотников, из года в год проводят зиму на охоте! Продав свои шкуры, ни один не откладывает денег, чтобы обеспечить себе возможность иной жизни, потому что каждый охотник любит свою жизнь.

— Но разве не лучше, если бы вы могли купить себе на сбережения маленькую ферму и жить на покое?

— Какой же это покой, сударыня? У фермера и хлопот, и забот, и потребностей в десять раз больше, чем у человека, у которого нет ничего.

— Но если у охотника есть жена и дети, так ведь и он заботится о них и старается обеспечить их существование, не правда ли? — спросил мистер Кемпбель.

— Да, тогда ему приходится много и усердно работать, но по-своему, для того, чтобы прокормить их. Потому-то охотник или траппер в очень редких случаях обзаводится семьей. На что им жена в лесу или на охоте? Жена это только лишняя обуза и лишняя забота!

— Ну, а летом что вы делаете, Малачи?

— Летом мы беремся за ружье и бьем красную дичь, птицу, кошек, рысей, белок, а не то идем охотиться за медом.

— Как за медом? — воскликнул Персиваль.

— А вот как! Пчелы живут в дуплах больших деревьев, их летки часто приделаны очень высоко, и такие маленькие, что их вовсе не заметно в коре. Так вот, мы ловим пчелу, когда она садится на цветок, затем выпускаем их; пчела летит прямо в свой улей, а мы следим за ее полетом, пока только можем уследить, и бежим за ней; когда мы теряем ее из вида, то ждем другую пчелу, и опять выпускаем, и так до самого улья; когда мы увидим, у какого дерева пчелы собираются, то дерево валим и достаем мед!

— Как остроумно! — воскликнул Персиваль.

— Некоторые трапперы, поймав пчелу, дают ей сахар, смоченный спиртом; пчела от этого хмелеет, и полет ее замедляется, и потому проследить за ней легче, так что человек может, почти не отставая, бежать за ней, — сказал Мартын.

— О, это положительно превосходно! — восхищался мальчик. — Ну, а медведей вы как бьете?

— Из ружья, конечно. Всего легче их бить, когда они не вылезли еще из дупла, где живут. Мы постукиваем обухом топора ствол дуплистого дерева, и медведь высовывает голову, чтобы посмотреть, кто его беспокоит; в этот самый момент в него стреляют. Но здесь медведи не свирепы, кроме только тех случаев, когда их разозлят, — сказал Мартын, — и так как нам, вероятно, придется познакомиться с ними осенью, то лучше знать, как к ним относиться.

— А почему вы думаете, Мартын, что нам придется с ними познакомиться? — спросила Эмми.

— Потому что они большие любители маиса, а у нас там, за ручьем, посеян теперь маис.

— Ну, если они явятся, то я возьмусь за свое ружье.

— Остерегайтесь стрелять, если вы не можете поручиться, что убьете его наповал: раненый, он становится страшно опасным.

— А вы были когда-нибудь в объятиях медведя? — продолжала Эмми.

— Не то, что был в его объятиях, но у него на голове и чуть было не у него в лапах, да!

— Ах, расскажите нам, пожалуйста! — закричали все в один голос.

— Это было так. Еще мальчиком я обследовал дуплистое дерево, где, как я был уверен, сидел медведь; но он не показывался, и я вскарабкался на дерево, чтобы заглянуть в дупло сверху, но в тот момент, когда я встал коленами на край дупла, край этот обломился, и я полетел прямо в дупло, к счастью, не головой вниз, а ногами, и вместе с целой тучей пыли очутился на голове лежавшего на дне дупла медведя. Мое падение настолько ошеломило медведя, что тот некоторое время оставался неподвижен, так что я успел прийти в себя и сообразить, как бы мне выбраться из дупла. Опершись спиной об одну стенку ствола, а коленями в другую, я, наконец, добрался до верхушки дупла и сел верхом, чтобы перевести дух. В этот момент я увидел голову медведя на расстоянии всего одного фута от меня. Я разом кинулся на землю с высоты двадцати футов. К счастью, я не поломал себе костей, хотя и пролежал несколько минут на земле без движения. Но глухой рев медведя заставил меня очнуться; я поднял голову и увидел, что он спускается к стволу и висит надо мной. Мгновенно вскочив на ноги, схватил я ружье и выстрелил ему прямо в ухо в тот момент, когда он уже коснулся лапой земли.


ГЛАВА XXIV


Наконец пришло известие, что баркас отправляется на другой день утром; когда он зашел в бухту у владений мистера Кемпбеля, то к всеобщей радости оказалось, что на баркасе прибыл капитан Сенклер. Нога его почти совсем поправилась, и после первых расспросов он сообщил, что получил шестинедельный отпуск и уезжает в Квебек.

— В Квебек? Зачем вы туда едете? — спросила Эмми.

— В Квебек я еду только временно, если можно так выразиться, чтобы причислиться к особе губернатора и получить отпуск на несколько месяцев, которым я воспользуюсь для поездки в Англию.

— А зачем вы поедете в Англию? — спросила опять Эмми.

— Мне там предстоит вступить во владение наследством, оставленным моим отцом; осиротев очень рано, я находился до сего времени под опекой опекуна, который просил меня теперь освободить его от дальнейшего заведования моими делами, так как мне уже исполнилось 25 лет, — срок, назначенный моим отцом для окончания опеки. Вот за этим я теперь и еду в Англию.

— О, если вы теперь станете богатым человеком, то и останетесь там, в Англии, и не вернетесь сюда, а забудете и Канаду, и ваших канадских друзей! — печально проговорила Эмми.

— Нет, — возразил Сенклер, — мое состояние в Англии едва ли будет достаточным, чтобы на меня могла обратить внимание даже самая скромная маленькая мещаночка, хотя с девушкой, серьезно расположенной ко мне, я могу прожить на эти средства здесь совершенно безбедно, и потому ничто не удержит меня в Англии долее, чем того потребуют мои дела, тем более, что мое наибольшее желание как можно скорее вернуться в свой полк.

— Во всяком случае, вернетесь вы сюда или останетесь в Англии, наши наилучшие пожелания всегда будут сопутствовать вам! — сказал мистер Кемпбель.

— И я, с своей стороны, никогда не забуду счастливых часов, проведенных мной в вашей милой семье, — отозвался капитан. — Однако нам надо спешить. Генри, торопитесь: комендант желает, чтобы баркас ушел непременно еще сегодня.

Так как у Генри все давно было уложено и готово, то в несколько минут все его приготовления к отъезду были окончены, и все сели за стол. После обеда все простились, затем мужчины пошли на пристань, а дамы остались дома убирать со стола.

— Нет, я положительно не могу выносить расставания! — воскликнула Эмми. — Мне хочется сесть и от всей души поплакать над капитаном Сенклером!

Мэри только вздохнула, но ничего не сказала.

— Я тебя понимаю, дитя мое, — отозвалась г-жа Кемпбель, — расставаться с друзьями всегда тяжело, а тем более здесь, где их так немного! Но я надеюсь, что это только на время.

Вечером, когда все опять собрались у очага, Эмми опять заговорила о капитане Сенклере и его планах и надеждах.

— Никогда нельзя знать, что нас ждет впереди, милая Эмми, — заметил мистер Кемпбель, — не только люди, но и целые народы не могут предвидеть, что их ждет даже в ближайшем будущем. Подумать только, что когда французы в 1758 году вздумали вырвать у нас нашу часть Канады, то в результате после страшной, зверской, можно сказать, войны, так как в ней с той и с другой стороны принимали участие дикие индейцы, Франция, желая захватить всю Канаду, вынуждена была уступить Англии в 1760 году и то, что принадлежало ей. Таким образом, ее расчеты не оправдались.

Затем, когда по окончании этой войны Англия зазналась и, вытеснив французов, возомнила, что вся Северная Америка принадлежит ей, эти самые колонии, избавившись от соседства французов, восстали против Англии и свергли ее владычество. Итак, расчеты Англии тоже не оправдались.

Теперь посмотрим дальше: американские колонии получили свою независимость благодаря деятельному содействию французского короля, дворянства и флота, которые, вероятно, не вмешались бы в эту войну, если бы не были восстановлены против Англии, отобравшей у них Канаду. Вместе с тем участь французов в войне за независимость повлекла за собой осуществление этих самых идей независимости и безначалия в самой Франции, в результате чего сам король и наибольшая часть французского дворянства погибла на эшафоте!

— Теперь остается только узнать, так ли недальновидны окажутся американцы, как французы и англичане, — заметил Альфред, — и оправдает ли их демократический образ правления их надежды?

— Насколько может быть продолжителен и удачен в современном обществе демократический образ правления, я решать не берусь, но в древние времена он обыкновенно бывал очень кратковременным и постоянно вырождался или в олигархию, или в тиранию! Несомненно, однако, что нет другого образа правления, при котором бы так легко и быстро развращался народ и при котором так открыто и бесстыдно процветали бы пороки, и этому две главных причины: именно там, где люди объявляют себя все равными, чего, в сущности, быть никогда не может, ибо в природе нигде нет равенства, единственным различием между ними является степень богатства отдельных лиц, и тогда жажда приобретения богатства вырождается в страсть, а такая погоня за наживой всегда деморализует людей. Затем там, где страною правит народ или, вернее, толпа или шайка людей из народа, эта шайка должна ублаготворять народ лестью и раболепством, чтобы удержаться на пьедестале идолов, а лесть есть ложь и обман, и ложь, в одинаковой мере развращающая как того, кто льстит, так и того, кому льстят. Насколько американцы сумеют доказать противное, это мы увидим, — но скажу только, что они начали свою политическую жизнь с акта самой возмутительной несправедливости, именно охранения права рабовладельчества. Объявив всенародно, что все люди равны и родятся свободными, они своих же братьев называют рабами и эксплуатируют их, как скотину, и это когда-нибудь отзовется на них!


ГЛАВА XXV


Спустя два дня Малачи Бонэ и Джон вернулись С охоты и принесли три медвежьих шкуры, но сами звери в эту пору года были до того худы и тощи, что мясо их никуда не годилось, и его не стоило даже нести домой. Вообще теперь охоты почти не было, и старый, и молодой охотники больше были дома, проводя время на рыбной ловле, то на озере, то на ручье. Между тем, посевы уже взошли, и надо было спешить огородить поля.

Недели через две после отъезда капитана Сенклера приехал сам комендант навестить поселенцев. Он сознался, что очень беспокоился о них зимой, и весьма рад, что зима прошла благополучно. «Индейцы должны опять собраться на совет летом, — говорил он, — но мы ждем громадного транспорта теплых одеял, попон и разных других предметов, которыми они особенно дорожат, и которыми наше правительство намерено оделить их и тем заручиться их благорасположением».

— Это так, — возразил мистер Кемпбель, — но мы все же не будем гарантированы от бродячих шаек индейцев.

— Да, конечно, точно так же, как вы не можете быть гарантированы в глухих местах Англии от воровских и грабительских шаек. Но с ними вам нечего церемониться; вы можете с ними расправиться своими средствами.

— Понятно, да это нас не особенно пугает: ведь отправляясь сюда, мы все это предвидели. Мы не предвидели только, что у нас будут такие милые и заботливые друзья, как вы, полковник, и капитан Сенклер, отсутствие которого мы живо ощущаем, — заметил мистер Кемпбель.

— Но он скоро вернется, — отвечал полковник, — по-видимому, он очень любит свой полк и свою службу, если с таким состоянием, как его, хочет оставаться здесь.

— Он говорил, что на его долю выпало небольшое наследство.

— Небольшое? 2 000 фунтов годового дохода. Это нельзя назвать небольшим, и уж, во всяком случае, он может позволить себе роскошь обзавестись женой, что большинству из нас, солдат, недоступно.

Затем, осмотрев ферму, полковник Форстер предложил мистеру Кемпбелю выстроить мукомольную водяную мельницу на реке, а также и лесопильную, и взять на себя поставку муки, а затем и скота на форт. — Я об этом писал губернатору и жду его ответа. Кроме того, теперь, когда вся прерия, и заливные луга принадлежат вам, вы могли бы снабжать нас и сеном. Это дало бы вам хорошие барыши, а правительству было бы крайне выгодно, так как доставка фуража и провианта обходится крайне дорого и весьма затруднительна. Меня смущает только один вопрос, имеете ли вы в данное время достаточно средств, чтобы поставить мельницу и лесопильню и вообще расширить свое хозяйство?

— Средства на это у меня найдутся. Во всяком случае, благодарю вас за то, что вы подумали обо мне и указали мне путь.

— Что ты думаешь, Альфред, о предложении полковника Форстера? — спросила Мэри после отъезда коменданта.

— Да, ведь это тебя особенно близко касается, — сказала Эмми, — потому что, если дядя поставит мельницу, то тебя сделают Мельником! Из моряка — мельника! Мне уже кажется, что я вижу тебя, как ты приходишь к обеду весь в муке.

— Я уверен, дорогая Эмми, что ты не сознаешь, как больно мне делаешь этими словами! До сих пор я почему-то всегда ласкал себя надеждой, что мы здесь поселились временно, хотя я сознаю, что это неразумно, что у нас нет планов вернуться в Англию; но мне, вопреки всему, хочется верить, что я когда-нибудь вернусь к своей профессии, и потому мысль стать мельником на всю жизнь для меня прямо-таки ужасна!

— Полно, Альфред, я ведь только хотела подразнить тебя. Ты не будешь мельником, если не хочешь. Генри гораздо больше годится для этого дела; что касается того, чтобы уехать отсюда когда-нибудь, на это у меня мало надежды, и я уже примирилась с мыслью жить и умереть в канадских лесах.

— А я думаю, что когда мы здесь обживемся, дела дяди пойдут хорошо, то он, конечно, вспомнит о твоей великодушной самоотверженности, Альфред, и позволит тебе вернуться к тому делу, которое ты так любишь.

— Хорошо сказано, милая моя пророчица, — воскликнул Альфред, целуя кузину, — ты умнее нас обоих!

— Говори за себя, Альфред! — возмутилась Эмми и сердито надула губки. — И знай, что я не забуду этого восклицания. Я пророчу тебе совершенно другое: ты век свой останешься здесь, в канадской глуши, увлекшись какой-нибудь шотландской фермерской дочкой, какой-нибудь Могги, и сам станешь таким же канадским фермером!

— А ты выйдешь замуж за какого-нибудь коренастого шинкаря, здесь по соседству, и будешь сидеть за прилавком!

— Твоя доля как будто хуже! — засмеялась Мэри.

— Да, если бы Альфред не был ложным пророком, которых так много, — сказала Эмми, — но будем надеяться, что оправдается только твое пророчество, Мэри, и тогда мы избавимся от этого несносного Альфреда! — шутливо добавила она.

— Я льщу себя надеждой, что ты первая будешь очень сожалеть, если я уеду. Тебе некого будет дразнить, и это будет очень скучно для тебя! — засмеялся Альфред.

— В этом есть доля правды, — согласилась Эмми. — Но пора нам доить коров, и уж если ты вздумал быть милым, то принеси нам подойники.

Альфред ушел за подойниками, а Мэри пожурила сестру за ее неосторожные шутки по отношению к Альфреду.

— Я и сама это сознаю и злюсь на себя, но у меня такая противная потребность вечно его поддразнивать. Обещаю тебе быть осмотрительнее в этом отношении.

По прошествии нескольких дней после этого разговора с форта приехал капрал и привез посланцам почту. Вся семья сбежалась к столу, за которым хозяин дома вскрывал пакет. Писем было всего три: одно от мисс Патерсон и два от других знакомых из Англии, одно Альфреду от капитана Лемлея, в котором тот справлялся о его семье и говорил, что пока еще его присутствие не является необходимым на судне, его отпуск может быть продлен. Затем все расхватали газеты и жадно Принялись их читать.

— Смотрите, дядя! — воскликнула Эмми. — «Мистер Дуглас Кемпбель из Векстона хотя был обрадован рождением сына, но младенец умер несколько часов спустя после своего рождения! « — прочла она.

— Я глубоко сожалею о горе, постигшем его, — сказала г-жа Кемпбель, — но ведь это горе поправимо: он и жена его еще так молоды, и у них могут быть вскоре другие дети.

— Ах, вот еще письмо, от полковника Форстера, — сказал мистер Кемпбель, — оно попало между газет; он пишет, что получил ответ на свое предложение от губернатора, и тот уполномочивает его войти со мной в переговоры относительно поставок фуража и провианта на форт и заключить со мной условия по своему усмотрению. Затем полковник пишет, что будет у нас на днях и условится со мной относительно необходимого мне количества солдат для работы при постройке мельницы.


ГЛАВА XXVI


Прошло целых пять недель прежде, чем Генри вернулся из своей поездки в Монреаль. За это время полковник Форстер успел побывать еще раз и прислать команду в 20 человек солдат в помощь мистеру Кемпбелю при постройках. Прежде всего начали с постройки овчарни и сооружения изгороди: работа подвигалась теперь чрезвычайно быстро. Было также выбрано место на реке у довольно значительного порога, где течение было очень быстрое и сильное, но так как для мельницы требовались жернова и многое другое, то было заключено условие, согласно которому мельница должна будет готова к будущей весне. Генри вернулся в самом лучшем расположении духа: он был принят губернатором чрезвычайно ласково и радушно, выгодно продал все шкуры, купил по дешевой цене 40 голов овец и двух прекрасных канадских лошадей; кроме того, купил еще свинью с боровом типичной английской породы и не забыл купить кое-чего из нарядов для своих кузин, желая их порадовать. Обо всем он рассказывал с таким увлечением, что его рассказов хватило бы на весь день и на всю ночь, но Мартын пришел с докладом, что прибыл баркас, и надо идти выгружать скот и все остальные предметы, приобретенные в Монреале.

До наступления вечера все было выгружено, прибрано и пристроено к месту, и Генри снова принялся рассказывать, как вошедший Малачи Бонэ, выждав минуту всеобщего молчания, обратился к хозяину дома:

— Мартын просил меня поговорить с вами, сударь.

— Мартын? — переспросил мистер Кемпбель. — Да, в самом деле, его нет: он куда-то ушел. Но почему же он сам не хочет сказать мне то, что поручил вам?

— Он думает, что лучше, если я сообщу вам об этом! Дело в том, что ему полюбилась Цвет Земляники, и что он хочет взять ее себе в жены.

— Ну, что же? Ведь Цвет Земляники, так сказать ваша собственность, Малачи, а не моя.

— Это действительно. Но видите ли, теперь здесь столько солдат, и некоторые из них тоже заглядываются на Цвет Земляники; это его тревожит, и потому ему хотелось бы, чтобы это дело было уже кончено, и чтобы она стала его женой. По индейским законам, я являюсь ее отцом, но я ничего против этого супружества не имею и даже не потребую от Мартына никаких даров, ни денег за нее.

— Как за нее? У нас так жениху дают приданое за невестой! — сказала Эмми.

— Да, у вас! Английская жена обходится дорого мужу: он должен содержать людей, которые бы на нее работали, а индейская женщина — дело другое: она сама работает и на себя, и на мужа; за нее стоит заплатить!

— Это не особенно любезно по отношению к ним, Малачи! — проговорила г-жа Кемпбель.

— Я это знаю, но это так! Итак, я готов отдать Цвет Земляники Мартыну, зная, что он хороший охотник, и жена его не будет иметь недостатка ни в мясе, ни в шкурах; кроме того, и мне самому будет спокойнее, если он назовет ее своей женой. Я буду жить с ними тут же поблизости. Мартын будет продолжать служить вам, как сейчас, и, имея жену, не захочет никуда уйти отсюда.

— Мне думается, что все устраивается как нельзя лучше, — сказала миссис Кемпбель. — Мы построим вам хижину получше.

— Лучше? Зачем? Если у человека есть все, что ему надо, то что еще может быть лучше? Нам там вовсе не тесно будет, но я только думаю, что когда у нас будет овчарня, то недурно было бы иметь подле нее постоянных сторожей, и потому я думаю перенести мою хижину к самой овчарне в ограду, это будет надежнее.

— Превосходно! Что касается меня, то я даю свое полное согласие на брак Мартыну, и пусть он женится, когда ему угодно! — произнес мистер Кемпбель.

— Да, но кто же обвенчает их? В форте нет священника, он еще в прошлом году уехал! — сказала Эмми.

— А на что он? — спросил охотник. — Она индейская девушка; пусть он женится на ней, как это делается у индейцев.

— А как это у них делается? — спросила Мэри.

— Очень просто, мисс! Он придет в нашу хижину и уведет ее с собой в свой дом! Вот и все.

Альфред расхохотался.

— И коротко, и просто! — сказал он.

— Даже слишком просто! — сказала на это миссис Кемпбель. — Правда, Малачи, что Цвет Земляники индейская девушка, но ведь мы-то не индейцы; Мартын не индеец и вы, ее отец, тоже не индеец; такой брак я едва ли могу признать браком!

— Как вам угодно, сударыня, но, по-моему, этого совершенно достаточно. Если вы живете в стране и желаете взять себе в жены девушку этой страны, то и женитесь на ней согласно обычаям этой страны! Мартын хочет взять за себя индейскую сквау, так почему же ему не жениться согласно индейскому обычаю?

— Вы, может быть, и правы, Малачи, но мы все-таки никогда не сумеем заставить себя смотреть на нее как на замужнюю женщину, если при их бракосочетании не будет никаких дальнейших церемоний!

— Как вам будет угодно, но допустим, что вы их обвенчаете по-своему: ведь Цвет Земляники ничего не поймет все равно! Впрочем, мне безразлично, да, думаю, и Мартыну тоже!

— Хотя в форте нет священника, но комендант может повенчать их: такой брак в отсутствие священника считается вполне законным.

— Ну, пусть будет по-вашему, и чем скорее, тем лучше! Солдаты весьма назойливы! — проворчал старик.

— Я никак не думала, что у нас здесь так скоро будет свадьба! — воскликнула Эмми.

В тот же вечер мистер Кемпбель написал полковнику с просьбой обвенчать молодую пару, и тот уведомил, что приедет для венчания ровно через неделю.

В этот день в доме поселенцев был устроен настоящий праздник; все были в праздничных одеждах; обед был праздничный; все были веселы и в прекрасном расположении духа. Маленькая Цвет Земляники была, как всегда, мила и скромна, но нисколько не конфузилась, и когда ее впервые усадили за стол, она села улыбаясь, но без малейшего смущения.

После свадебного обряда мистер Кемпбель откупорил бутылку вина и угостил им всех присутствующих. Все маленькое общество было весело и радостно; перед закатом полковник и приехавшие с ним офицеры отбыли в форт, а семья переселенцев, в том числе и молодые, и старый охотник оставались в доме до 10 ч. вечера. Когда все солдаты улеглись, молодых проводили до самого их дома Альфред, Генри, Малачи, Персиваль, даже Джон, и все пожелали Цвету Земляники спокойной ночи!


ГЛАВА XXVII


— Как все здесь прекрасно, весело и оживленно теперь! — сказала Эмми. — Просто не верится, что через несколько месяцев все это превратится в безотрадную снежную пустыню! Теперь то, что мы видим кругом, совсем не походит на лесную глушь! Не правда ли?

— Да, это не походит теперь на то, что мы застали здесь по приезде, но все же было бы приятно, если бы у нас были соседи! — сказала Мэри.

— Ну, а пока их нет, пойдем в дом и поупражняемся на наших гитарах. Мы обещали Генри разучить тот новый дуэт, что он привез нам из Монреаля. А вот и Альфред идет сюда заражать нас своим бездельем!

— Что ты говоришь, Эмми? Альфред работает с утра до вечера: он всегда занят!

— И есть люди, которые умеют быть заняты бездельем! — возразила Эмми.

— И есть люди, которые говорят то, чего они не думают! — добавила Мэри. — Слышишь, Альфред, вот Эмми называет тебя бездельником!

— Ну, едва ли мне это под стать; вон отец навязывает мне еще новую работу; предлагает осуществить твое пророчество, Эмми, именно, стать мельником.

Эмми засмеялась и захлопала в ладоши.

— По его расчетам, мельница обойдется в 250 фунтов, и он предлагает, так как мое жалование еще не тронуто, употребить его на постройку мельницы, чтобы это имущество осталось за мной и способствовало моей независимости!

— Ну, и что же ты на это сказал? — спросила Мэри.

— Я согласился, так как мне не хотелось отказать отцу.

— Ты прекрасно сделал, Альфред, — сказала Мэри; — во всяком случае, тебе не мешает иметь свою недвижимую собственность, а твой отказ огорчил бы отца. Но это еще не значит, что ты до конца дней своих будешь мельником!

— Надеюсь, — проговорил Альфред, — что, как только Эмми встретит своего суженого, я отдам ей эту мельницу в качестве свадебного подарка!

— Благодарю тебя, кузен, и знай, что я способна тебе напомнить об этом обещании, а теперь нам с Мэри пора идти услаждать солдат нашей музыкой!

Солдаты работали здесь на ферме вот уже целых два месяца и, кроме громадного количества наготовленного строительного материала, успели за это время расчистить весьма порядочный участок земли, бывшей под лесом, так что теперь на ферме было свыше 40 акров пахотной земли, и почти вся эта пашня, а также и луга были уже обнесены изгородью. Сено было скошено и убрано, хлеб снят с полей; обширный амбар был поставлен в ограде, подле новой хижины Малачи и молодых супругов. Теперь уж в услугах солдат не было больше надобности, и, рассчитавшись с ними, мистер Кемпбель отпустил их обратно в форт.

— Слышал ты о предложении полковника относительно скота? — спросил Альфреда Генри.

— Нет, а что он предлагает?

— Он предлагает уступить отцу весь скот, принадлежавший форту, по сходной цене, так как ему там нечем кормить его зимой.

— Да, но что мы-то будем делать со всеми этими волами и телятами?

— Мы их продадим в качестве мяса на продовольствие гарнизона того же форта, и это даст отцу порядочную прибыль, а правительству обойдется несравненно дешевле, чем прокорм скота.

— Без сомнения!.. А вот и матушка зовет нас к обеду! Идем!

— Да, и Цвет Земляники подле нее. Что это за милое созданье! И как она быстро научилась помогать в доме. Она начинает походить на маленькую англичанку! Мартын, по-видимому, очень любит ее, и не мудрено: такая прелестная маленькая женщина, всегда ласковая, покорная и улыбающаяся! Ведь это настоящее сокровище! — сказал Альфред.

После обеда Генри пошел на работу, а отец их с Альфредом и Мартыном пошли в склад, или большой сарай, где хранились все их запасы одеял, пороха, свинца, хозяйственных орудий, словом, все их наличное богатство. Многие ящики и тюки нужно было открыть и осмотреть, чтобы убедиться, что ничто не подверглось порче. Все они были заняты разборкой, сортировкой и осмотром различных предметов, хранившихся в этом складе, когда мистер Кемпбель, случайно подняв голову, увидел высокого, старого индейца, молча рассматривавшего различные тюки и ящики с порохом, дробью, гвоздями и теплыми одеялами, стоящие раскрытыми кругом него.

— Что это?! — воскликнул Кемпбель удивленно. На этот возглас Альфред и Мартын, стоявшие спиной к индейцу, обернулись и увидели его.

Он был сухой мускулистый мужчина, с умным, энергичным лицом и проницательным, острым взглядом блестящих черных глаз: голова его была обрита, за исключением длинного чуба на темени; множество различных монет и медалей висело в качестве ожерелья на шее. За поясом был томагавк и большой охотничий нож, а в руке ружье.

Мартын подошел к нему совсем близко и посмотрел на него в упор; тот не шевельнулся и не моргнул.

— Я знаю, какого он племени, но имени его не знаю, — сказал траппер, — это заслуженный воин и вождь!

Затем Мартын заговорил с ним по-индейски, но тот ответил только одним звуком «угх».

— Он не желает назвать своего имени, — сказал Мартын. — Это не предвещает ничего доброго! Сходили бы вы, мистер Альфред, за Малачи: он, наверное, признает его!

Альфред вышел тотчас же, а индеец продолжал стоять неподвижно, не сводя глаз с лежавших кругом на виду предметов.

— Странно, как он мог попасть сюда! — заметил Мартын. — Правда, никто из нас за последнее время не бывал в лесу, но об индейцах ничего не было слышно.

В этот момент вошел в склад Малачи и сразу заговорил с неизвестным. Тот отвечал ему на общепринятом у индейцев наречии, но отвечал коротко и резко,

— Я его знаю, — сказал Малачи, — от него нельзя ждать добра, и остается только пожалеть, что он попал сюда в склад и видел все. Этот соблазн будет велик!

— Кто он?

— Злая Змея, сэр, — сказал охотник. — Я никак не ожидал, что он явится в эти леса раньше времени, назначенного для совета, который должен собраться лишь в будущем месяце! Тогда я решил быть на страже.

— Но что он может сделать один против нас?

— Его шайка, наверное, здесь неподалеку! — продолжал Малачи. — У него есть приверженцы, хотя их и немного, но зато они стоят его и за ним пойдут в огонь и в воду. Теперь надо нам быть настороже день и ночь!

Затем старик снова обратился к индейцу и говорил ему что-то, на что тот опять отвечал только звуком «угх!»

— Я сказал ему, что порох, пули и дробь, все, что он видит, наготовлено для наших ружей, которых у нас втрое больше, чем у всего его племени. Это не то, чтобы очень подействует на него, но, во всяком случае, пусть он лучше знает, что мы наготове. Он положительно недоумевает при виде такого количества снарядов. Досадно, что он все это видел, что ни говори! — добавил Малачи.

— Может быть, дать ему сколько-нибудь? — спросил мистер Кемпбель.

— Нет, нет! Он воспользуется этим, чтобы овладеть и остальным, если возможно. Самое лучшее — запереть склад, и тогда он уйдет.

Склад заперли, и индеец, постояв несколько минут неподвижно, повернулся и ушел.

— Это настоящий дьявол, эта Злая Змея, — заметил Малачи, глядя ему вслед. — Но ничего, я еще с ним померяюсь!

— Я полагаю, что до времени лучше ничего не говорить об этом нашим женщинам, — заметил мистер Кемпбель. — Это только понапрасну встревожит их.

— Это верно! Я скажу только Цвету Земляники: она все-таки индианка и будет настороже!

— Да, конечно, только предупредите ее, чтобы она ничего не говорила нашим дамам!

— На этот счет будьте спокойны, — сказал Мартын, — я за нее поручусь: она очень сообразительна.

В доме никто не видал ни прихода, ни ухода индейца, и о его посещении так и осталось никому неизвестно, кроме тех, кто был тогда в складе.

Проходил день за днем, о Злой Змее не было ничего слышно, и беспокойство мистера Кемпбеля мало-помалу улеглось. Малачи с Джоном провели несколько дней в лесу и узнали, что все индейцы собрались на совет, что в лесу их было теперь много, и хотя посещение Злой Змеи могло быть тогда чисто случайное, тем не менее Малачи был уверен, что он непременно вернется на ферму, как только ему удастся набрать достаточно многочисленную ватагу, чтобы отважиться на открытое нападение и завладеть тем, что казалось ему столь завидным богатством.

ГЛАВА XXVIII


Согласно предложению коменданта форта, мистер Кемпбель купил у него по сходной цене 18 волов, т. е. весь оставшийся, кроме коров, скот форта, а также и 6 голов телят. Лето быстро подходило к концу. Мужчины усердно рыбачили и всю рыбу, которая не шла к столу, засаливали на зиму. Мартын большую часть дня проводил в лесу, где теперь пасся скот. Малачи и Джон неутомимо охотились и приносили домой не только массу дичи, но и изрядное количество шкур, в том числе и медвежьих. После второго покоса скот из леса выгнали на отаву.

Когда хлеб был убран, Альфред и Генри усердно молотили на гумне, поставленном солдатами подле овчарни, и запасали солому на зиму. У женщин было тоже немало работы: всякой дворовой птицы и цыплят прибавилось очень много, да и свиньи тоже поросились; словом, все хозяйство сильно разрасталось. Затем подошло время бить свиней, коптить окорока и засаливать свинину впрок, и во всем им помогала молоденькая жена Мартына, их милая Цвет Земляники.


Пришла осень; все шло своим чередом. Индейцы собрали совет; на совещании английский агент оделил вождей целыми тюками одеял и других предметов, которыми особенно дорожат индейцы, прося их наделить ими своих соплеменников, и это умиротворяюще подействовало на индейцев, которые, наконец, закурили трубку мира, после чего можно было надеяться, что и эта осень не будет грозить англичанам бедой. Только Злая Змея опять пробовал натравить индейцев против англичан, но это и теперь не удалось. Малачи также был допущен на совет и говорил в качестве английского агента, и слова его не пропали даром. Словом, все шло как нельзя лучше; вдруг случилось нечто, грозившее поселенцам еще большей даже бедой, чем нападение индейцев.

Наступило «индейское лето», по-нашему «бабье лето»; в эту пору по утрам в воздухе держится некоторое время легкий туман. Однажды выйдя на двор ранним утром, Эмми и Мэри заметили, что туман как будто особенно густ; в этом году равноденственные бури почему-то сильно запоздали, и их ожидали со дня на день; вскоре к ним подошла и Цвет Земляники, и они указали ей на туман. Та потянула носом воздух и сказала: «Огонь в лесу».

Когда вышли Мартын и Малачи, то они также подтвердили, что где-то горит лес. И хотя ветра не было в продолжение всего дня, но чад, дым и запах гари все усиливались. К вечеру поднялся ветер, превратившийся вскоре в настоящую бурю; он дул с северо-востока, как раз с той стороны, где горел лес, как в этом удостоверились Малачи и Джон, ходившие на рекогносцировку после обеда. Ночью мужчины вставали по нескольку раз, зная, что если ветер не переменится, то ферме будет грозить опасность. Огонь был еще далеко, но под утро буря не только не стихла, но перешла в дикий ураган, и к полудню весь двор заволокло дымом, так что трудно становилось дышать.

— Что вы скажете, Мартын, грозит нам опасность? Ведь вокруг строений у нас так много свободного пространства, что, я думаю, огонь до дома не дойдет! — сказал Альфред.

— Не знаю, сэр! Я думаю, что у нас есть только два шанса уцелеть от пожара; именно, если переменится ветер или разразится ливень.

Но наступил вечер, а ни того, ни другого не случилось; все были встревожены. Теперь уже пламя было ясно видно: горел лес по ту сторону речки. Скот устремился в озеро и стоял, понуря головы, по колена в воде. Оставаться долее в доме или на дворе не было возможности, все задыхались.

— Скорее садитесь все в лодку, — крикнул Малачи, — и гребите на середину озера! Мистер Альфред и Мартын пусть берутся за весла, и с Богом!

Так и сделали. Все в лодке молчали; никто не решался промолвить ни слова.

— А где же Малачи и Джон? — вдруг спросила г-жа Кемпбель.

— О них не беспокойтесь, сударыня! — проговорил Мартын. — Старик сумеет и себя, и мальчика уберечь!

— Смотрите! Смотрите! Коровник горит! — вдруг воскликнула Эмми.

Это было начало уничтожения фермы. А зима была на носу, и им даже негде будет преклонить голову; все, что у них было, все их имущество с минуты на минуту могло обратиться в груду пепла! Но вот пламя над коровником взвилось прямо кнебу. Мартын это заметил и вдруг вскочил на ноги.

— Ветер переменился! — крикнул он. — Я сейчас почувствовал каплю дождя на руке! Через четверть часа все может быть спасено!

Минуты три длилось затишье, затем ветер повернул к юго-востоку, и полил такой ливень, что лодку стало кренить на бок, но Альфред умело повернул руль и поставил нос по ветру. Озеро начало волноваться, повсюду появились белые барашки на гребнях волн, и прежде, чем лодка пристала к берегу, ее стало заливать с обеих сторон, грозя опасностью затонуть почти у самого берега. Но, наконец, лодку благополучно выбросило на отмель, и по колена в воде все поспешили высадиться на берег, промокшие до нитки. Здесь их встретили Джон и Малачи.

— Всякая опасность миновала! — проговорил старик. — Но мы были на волосок от беды… А теперь всем вам лучше всего как можно скорее идти в дом и лечь в постели!

Придя в дом, вся семья опустилась на колени и возблагодарила Бога за свое чудесное спасение, затем, сбросив с себя промокшую одежду, отошла ко сну.

На другой день все встали очень рано: каждому хотелось поскорее убедиться, что наделал огонь и какие им причинил убытки; но, кроме коровника, на котором, в сущности, сгорела только одна крыша, так как стены, хотя и обуглились, но устояли, сгорела и обуглилась лишь часть изгороди. Но не только лес на громадном протяжении сгорел, а даже и вся трава на луговой прерии была спалена и сожжена. Дождь продолжал лить потоками, и это придавало пожарищу еще более унылый и печальный вид.

— Скотина вся здесь! — сказал Мартын, подходя к хозяину. — Мы с Малачи сейчас ее всю пересчитали. Крышу на коровнике мы живо накроем, а в остальном никакого убытка нам не приключилось, даже наоборот!

— Наоборот? — спросил мистер Кемпбель.

— А как же! Посмотрите, сколько вам кругом леса расчищено! Ведь целый полк солдат за три года не сделал бы вам этой работы. На будущий год мы посеем хлеб между пнями, а осенью, после уборки, вырубим эти пни и выжжем или выкорчуем корни. Да и лугам от этого пожара тоже будет большая польза: вы увидите, какие у нас в будущем году будут травы!

— Да, — сказал Малачи, — только вам по весне придется усердно работать и скорее засевать выжженное место, не то лес вырастет за несколько лет такой же дремучий, как и тот, что сегодня выгорел; здесь это недолго!

— Но каким образом мог загореться лес? — спросила Мэри.

— Да очень просто! Теперь у нас осень; все сухо, как сено; индейцы разводят костры и затем не дают себе труда заливать или засыпать их. Ну, долго ли тут до пожара, да еще при ветре?

На другой же день настлали новую крышу на коровник, и все пошло своим порядком. Зима приближалась, и спустя месяц после лесного пожара все покрылось снегом.


ГЛАВА XXIX


Пришла зима, но на этот раз она казалась менее печальна и однообразна, потому что много было дела с такой массой скота, птицы, с таким больших хозяйством, какое было теперь у переселенцев; к тому же Малачи, Цвет Земляники и Джон были теперь постоянно здесь в доме, даже обедали и ужинали все за одним столом. Охотились, главным образом, конечно, Малачи и Джон, и попеременно то Альфред, то Генри, так как один из них оставался дома для ухода за скотом.

Рождество подошло незаметно. По вечерам собирались у очага и читали вслух, и Малачи охотно слушал чтение, но Джон был не охотник до такого времяпрепровождения и уходил в дальний угол комнаты, где сидя рядом с Цветом Земляники на полу, шил мокасины, причем поминутно выбегал на двор, заслышав вой волков, которые в нынешнем году были назойливее благодаря присутствию овец в овчарне.

Однажды в ясную, звездную, морозную ночь Джон вышел во двор и сквозь частокол стал подстерегать волков; вдруг он увидел волка, кравшегося у самой изгороди со стороны дома. Это удивило Джона: волки обыкновенно держались там, где стоял свинарник и овчарня. Вскинув ружье, Джон выстрелил в волка, который при этом вдруг вскочил на задние ноги, затем упал и покатился по земле. Это крайне удивило мальчика. Но так как ворота ограды всегда были с вечера на запоре, а ключ от замка всегда находился у мистера Кемпбеля, то Джон решил сходить за ключом, чтобы выйти и посмотреть, убил ли он зверя или нет.

— Это ты стрелял? Убил? — спросил Малачи, когда Джон вошел в комнату.

— Не знаю, — ответил Джон, — пришел за ключом, надо посмотреть.

— Я не люблю, чтобы ночью отпирали ворота, Джон, — сказал мистер Кемпбель, — почему не оставить до утра, как ты всегда это делаешь?

— Я не знаю, волк это или нет! — сказал Джон.

— А если не волк, так что же? Скажи! — обратился к нему Малачи.

— Может быть, индеец! — проговорил мальчик, сообщив, что он увидел после своего выстрела.

— Что ж, это возможно, но в таком случае ворота нельзя отпирать! — проговорил Малачи. — Ведь, если ты убил одного индейца, то он здесь, наверное, был не один; сегодня будем настороже, а завтра поутру увидим, ошибся ты или нет!

Дамы очень встревожились, и долго не решались лечь спать.

— Мальчуган не ошибся, я в том уверен, — проговорил Малачи, когда дамы удалились. — Это все Злая Змея со своей шайкой бродит кругом фермы. Если Джон ранил или убил одного из шайки, то сегодня они уйдут, но на всякий случай Мартын пусть остается здесь сторожить дом, а я буду сторожить до утра у овчарни!

— Здесь сторожить буду я, — сказал Альфред, — а Мартын пусть идет к своей жене!

— И я буду сторожить здесь с тобой! — сказал Джон.

— Что ж, прекрасно! Два карабина в таком случае лучше одного! — одобрил Малачи.

— Но что они могут сделать? — спросил мистер Кемпбель. — Перелезть через ограду трудно.

— Да, они едва ли сделают это. Еще если бы у них был очень большой отряд, а я наверное знаю, что их немного; они, вернее всего, постараются поджечь дом, если только смогут овладеть всем тем, что Злая Змея видел в нашем складе. Несомненно, что этот индеец, которого пристрелил Джон, был выслан на рекогносцировку, и если Джон его угостил, как следует, то это прекрасно. Это докажет им, что мы настороже, и нас трудно застать врасплох!

Ночь прошла спокойно, а поутру, когда рассвело, Малачи, Мартын, Альфред и Джон вышли за ворота и пошли к тому месту, где Джон увидел волка.

— Да, сэр, это был не волк, а индеец под волчьей шкурой! Вот след его колен на снегу, когда он полз вдоль изгороди, а вот и кровь! Значит, Джон не промахнулся; пойдем по его следу… Вот и еще кровь… А вот и волчья шкура! Бедняга или умер, или близок к смерти, иначе он никогда бы не оставил своей шкуры, если бы не потерял сознания!

— Очевидно, рана его была смертельна! — подтвердил Мартын.

Они прошли по следам, заметным на снегу, до самого леса и здесь могли убедиться, что раненого унесли, вероятно, его товарищи. После того наши друзья вернулись домой и рассказали все, что им удалось удостоверить.

— Я очень сожалею, что мы пролили человеческую кровь. — проговорила г-жа Кемпбель, — тем более, что я слышала, что индейцы всегда мстят за кровь своих братьев.

— Они, конечно, очень мстительны, но все же не пойдут ради этого на слишком большой риск! Это послужит им уроком, поверьте! Желал бы я, чтобы пуля Джона досталась на долю Злой Змеи; тогда бы мы могли быть совершенно покойны!

— Может быть, это так и было? — сказал Альфред.

— Нет, сэр! Это был, наверное, кто-нибудь из молодых его приверженцев; старый вождь сам на разведку не пойдет. Это у индейцев не в обычае!

Однако ни в последующий день, ни позже ничего особенного не произошло, и мало-помалу о происшествии с индейцем стали забывать. Охотники, по обыкновению, отправлялись на охоту, но первое время остававшиеся дома беспокоились о них и с некоторой тревогой ожидали их возвращения. Наконец Малачи узнал от других индейцев, с которыми он встретился в лесу близ небольшого озера, где те охотились на бобров, что Злой Змеи нет больше в этих местах; он ушел куда-то со своими далеко на запад в самом начале нового года. Из этого поселенцы заключили, что он ушел вскоре после его неудачной попытки напасть врасплох на их ферму. Теперь охотники стали уходить еще дальше от дома, и всегда возвращались с большим количеством добычи. Персиваль, который за время своего пребывания в Канаде, очень вырос и окреп, сильно рвался на охоту с братьями; но его постоянно удерживали дома то кормить свиней, то чистить ножи или вообще исполнять домашние работы, и это казалось ему обидным и несправедливым. Заметив это, Альфред стал ратовать за него и убеждал мать отпускать Персиваля время от времени с охотниками, а его работу поручать в эти дни Цвету Земляники.

Г-жа Кемпбель, наконец, согласилась, но с видимой неохотой.

— Но почему же вы, тетя, не хотите, чтобы Персиваль, как и все остальные, ходил на охоту и развлекался вместе с другими? — спросила Мэри. — Ведь ему, действительно, обидно вечно исполнять черную работу и никогда не развлечься на охоте!

— Это так, но я не знаю, почему мне непременно кажется, что с ним должно случиться какое-то несчастье, если он уйдет из дома! Может быть, это просто только предубеждение с моей стороны, но я не могу от него отделаться! Однако мне жаль мальчика, и потому я позволила ему пойти на охоту, вопреки моему страху и опасениям.

На следующий день вместе с охотниками отправился и Персиваль, к великой своей радости, и так как им приходилось на этот раз идти очень далеко до заранее намеченного ими места, то вышли они из дома очень рано, еще до рассвета, тем более, что миссис Кемпбель просила его вернуться не поздно.

ГЛАВА XXX


Они прошли несколько миль, и лишь к 10 часам утра добрались до того места, которое избрал для охоты Малачи. Здесь, по его расчетам, должны были держаться олени, так как на этой открытой прогалине среди леса снег лежал не так глубоко, и прошлогодняя трава под ним могла служить пищей оленям. Придя к месту, охотники собрались вместе, и старый охотник сказал: «Здесь перед нами прекрасное стадо оленей, но вы, мастер Персиваль, будучи совершенно незнакомы с охотой, можете испортить нам все дело, сами того не желая; поэтому выслушайте внимательно, что я вам скажу! Надо помнить, что олени очень чутки, и не только слух и зрение их содействуют им в этом, но и обоняние, которое обнаруживает им за целую милю присутствие человека, если ветер в их сторону, а потому бесполезно стараться подойти к ним, если не успеть заблаговременно и незаметно, ничем не возбудив их внимания, перебраться на заветренную сторону. Сейчас ветер дует с востока, и так как мы к югу от стада, то нам необходимо зайти кругом лесом, чтобы очутиться с западной стороны прогалины.

Кроме того, подходить к ним, выйдя на поляну, надо крадучись, как вы это увидите, чтобы как-нибудь не показаться им раньше времени.

Охотники, следуя указаниям Малачи, подвигались осторожно вперед ползком по снегу, вслед за стариком, когда, наконец, взобравшись на незначительную возвышенность, он сделал знак остальным остановиться и притаиться. Спустя немного он вернулся к остальным и сообщил, что там впереди, в какой-нибудь сотне шагов от этого места на полянке, голов 12 — 13 оленей роют копытами снег, добывая прошлогодний мох и траву, но животные как будто чем-то встревожены, словно чуют опасность.

— Да, — подтвердил Мартын, также всползавший на пригорок и наблюдавший за стадом, — олени не спокойны, будто за ними только что охотились, что, однако, едва ли возможно!

— Надо дать им успокоиться, — заметил Малачи, — и постараться удостовериться, не охотился ли за ними кто-нибудь другой.

Минут десять они выжидали, затем, подкравшись еще шагов на двадцать пять к стаду, Малачи указал каждому охотнику, в какого оленя целить, после чего все выстрелили почти одновременно. Трое оленей упало и осталось на месте, двое других были ранены; остальные умчались быстрее ветра. Тогда охотники вскочили на ноги и побежали к добыче. Альфред стрелял в крупного самца, стоявшего несколько поодаль от других, и попал в него; несомненно, животное было сильно ранено, но оно кинулось в кусты, и Альфред заметил куда; другой же олень был, очевидно, лишь легко ранен, потому что ускакал вслед за другими. Осмотрев убитых оленей и зарядив сызнова свои ружья, Альфред и Мартын направились по следам скрывшегося раненого оленя. Они отошли шагов на пятьдесят от поляны, с трудом прокладывая себе путь сквозь чащу, как вдруг подле них раздалось злобное рычание какого-то зверя. Альфред, шедший впереди, увидел, что пума, или катамоунт, как их здесь зовут, завладела его оленем и лежала на нем. Недолго думая, он приложился и выстрелил. Животное, хотя и смертельно раненное, вскочило, кинулось на него и вцепилось ему в плечо. От боли и от тяжести зверя Альфред не мог устоять на ногах и готов был совсем упасть, когда на помощь ему подоспел Мартын и всадил свою пулю в голову рассвирепевшего зверя.

— Вы сильно ранены, сэр? — спросил он.

— Нет! Кажется, несерьезно! — отвечал Альфред. — Но плечо у меня сильно изранено, и я теряю много крови.

Теперь сюда подоспели и Малачи с остальными и увидели, что здесь случилось. Альфред опустился на землю и сидел, прислонясь спиной к стволу дерева, а убитая пума лежала подле него.

— Пантера! — воскликнул старый охотник. — Я никак не ожидал, что здесь их можно встретить. Вы ранены, мистер Альфред?

— Немного! — слабо проговорил тот.

Не теряя времени, Малачи и Мартын сорвали с него охотничью куртку и увидели, что рана весьма серьезна: зверь, вцепившись зубами в плечо, в то же время исполосовал когтями и весь бок молодого охотника.

— Джон, принеси скорее воды! — сказал Малачи. — Ты найдешь ее, наверное, там, в ложбинке!

Оба мальчика, Джон и Персиваль, побежали за водой, между тем Малачи, Мартын и Генри нарвали из рубашки Альфреда бинтов для перевязки его ран. Малачи сделал это так искусно, что в значительной степени задержал кровь. Когда же Джон принес воды в своей шляпе, и Альфред выпил ее, то почувствовал себя значительно лучше и бодрее.

— Я посижу еще немного, — сказал он, — затем мы пойдем домой, а пока, Мартын, присмотри за нашей добычей, заберем, что можно, и пойдем. Какая обида, что у меня не было при себе охотничьего ножа! Это животное было так увесисто, что я не в состоянии был бы устоять против него еще одной минуты долее!

— Я не помню, чтобы когда-нибудь видел столь громадную пуму! — сказал Малачи. — На них одному человеку никогда не следует нападать; убить их очень трудно; они страшно живучи!

— Куда попала моя пуля? — спросил Альфред.

— Здесь, под лопатку! Пуля прошла у самого сердца, но эти пумы, если вы не попали им в самое сердце или в голову, непременно делают предсмертный прыжок. И эта рана у вас на плече, наверное, недель на пять, на шесть лишит вас возможности охотиться. Слава Богу, что не хуже!

— Теперь я чувствую себя совсем хорошо! — проговорил Альфред.

— Подождите еще минут десять, пока мы с Джоном снимем шкуру с пантеры: надо же нам ее дома показать! Мистер Генри, скажите Мартыну, чтобы он брал только окорока; остального нам не унести, и пусть он поторапливается: мистеру Альфреду нельзя оставаться здесь; его надо поскорее доставить домой, а нам до дома далеко!

Малачи и Джон проворно сняли шкуру с пумы, а Мартын явился, неся на плече окорока от двух оленей, после чего все тронулись в обратный путь.

Альфред не успел далеко отойти, как почувствовал сильную боль в боку и плече, так как хождение на лыжах требовало значительного усилия, и это бередило его раны и вызывало новое кровотечение. Малачи поддерживал его, помогал ему, и когда раненому дали еще раз воды напиться, он снова был в состоянии продолжать путь.

Вскоре, однако, раны Альфреда стали как бы затекать, и раненый, по-видимому, страдал больше, но молчал. Они шли насколько можно скоро, и когда стемнело, то были уже недалеко от дома. Но Альфред подвигался с трудом. Он страшно ослабел, и Мартын предложил Джону передать ему его ношу оленьего мяса и бежать скорее домой, чтобы попросить прислать водки или чего-нибудь возбуждающего для подкрепления сил раненого.

Так как до дому оставалось не более одной мили, то Джон очень скоро добежал туда и передал отцу о всем в присутствии матери и кузин, которые были в отчаянии от того, что они услышали.

Мистер Кемпбель пошел в свою комнату за водкой, а Эмми схватила шляпу и теплый платок и побежала за Джоном, даже опережая его. Она сделала все это так быстро, что ни дядя, ни тетка не успели удержать ее. Она не подумала даже о том, что была без лыж и потому проваливалась на каждом шагу в глубокий снег, и уставала от невероятных усилий, поспевая за Джоном, бежавшим на лыжах. Наконец они добежали. Альфред без чувств лежал на снегу, а остальные наскоро изготовляли носилки из ветвей, чтобы отнести его домой.

Когда ему влили немного водки в рот, он пришел в себя, раскрыл глаза и увидел склонившуюся над ним Эмми с расстроенным, испуганным лицом.

— Дорогая Эмми, как ты добра! — сказал он, пытаясь приподняться.

— Нет, нет, Альфред, не шевелись! — озабоченно остановила его Эмми. — Сейчас будут готовы носилки; они тебя положат и донесут до дома; тут уже недалеко.

— Ко мне уже вернулись силы, Эмми, — продолжал раненый. — Не оставайся здесь дольше, на этом холоду, да и снег опять валит!

— Я останусь здесь, пока они не понесут тебя: я боюсь идти домой одна!

Но носилки были уже готовы, Альфреда осторожно уложили на них, и Мартын, Малачи, Генри и Джон понесли больного.

— А где же Персиваль? — спросила Эмми.

— Он немножко отстал от нас, — сказал Джон. — Лыжи его стесняют, так что он не мог идти быстро. Он, наверное, сейчас подойдет!

Когда Альфреда принесли, отец, мать и Мэри в большой тревоге ожидали на крыльце. Эмми уже до того выбилась из сил, пока дошла до дому, что прямо прошла в свою комнату.

Альфреда уложили в постель, и отец, осмотрев его раны на плече и на боку, нашел их весьма опасными. Сделав самую тщательную перевязку, раненому дали заснуть. Его состояние внушало всем такое опасение, что в первое время все в доме ни о ком и ни о чем другом, кроме него, не думали. Кроме того, заболела и Эмми, и настолько серьезно, что мистеру Кемпбелю пришлось заняться ею, а Мэри не могла отойти от сестры, и только, когда стали садиться за ужин, мистер Кемпбель хватился, что нет Персиваля.

— Персиваль! Неужели его нет? — спросили охотники.

— Где, где мой сын? — воскликнула г-жа Кемпбель. — Где Персиваль?

— Он был немного позади нас, — проговорил Джон. — Я видел, как он присел на кочку перевязать свои лыжи; он жаловался, что ремни трут и давят ему ноги!

Малачи и Мартын в испуге выбежали на двор; они одни понимали страшную опасность; снег валил такими тяжелыми и густыми хлопьями, что засыпал все кругом; в двух шагах нельзя было различить пути.

— Он заблудится, это несомненно, — проговорил Малачи; — теперь он ни за что не найдет дороги домой, и будет бродить, пока не замерзнет!

— Да, — заметил Мартын, — я бы, кажется, отдал свою правую руку за то, чтобы этого не случилось!

— Но что мы теперь можем сделать? Г-жа Кемпбель вне себя: ведь она этого мальчика любила больше всех!

— Идти дальше бесполезно; найти мы все равно не найдем, а еще сами заблудимся! Мы пройдем до леса и будем кричать каждую минуту; если мальчуган в сознании, то он пойдет на наш голос!

— Да, можно еще зажечь смоляной факел! Пойдем, скажем, что мы отправляемся разыскивать мальчика; пока мадам будет знать, что мы его ищем, она все еще будет надеяться, что мы приведем его. А тем временем она мало-помалу подготовится к мысли, что потеряла сына! — сказал Малачи.

И то, что он сказал, было в высшей степени разумно. Войдя в комнату, они застали бедную в горьких слезах; муж и Мэри старались утешить ее. Малачи и Мартын заявили, что возьмут факелы и пойдут искать мальчика и надеются привести его домой. Два часа они ходили вдоль опушки и кричали, но все напрасно, а снег все валил и валил, и мороз все крепчал. С севера дул пронизывающий ветер, так что оставаться долее не было никакой возможности, и Малачи с Мартыном пошли домой; в большой дом они не зашли, а прошли прямо к себе обогреться и отдохнуть, а на рассвете снова вышли на поиски.

Утро было ясное; метель прекратилась. Они дошли до того места, где в последний раз видели мальчика; но снег занес все следы. Обходили они все кругом, думали, что хоть дуло ружья мальчика где-нибудь из-под снега торчит, но нет! Четыре или пять часов искали напрасно и наконец вернулись ни с чем. Мистера Кемпбеля и Генри они застали на кухне; несчастная же мать была в таком горе и отчаянии, что Мэри не отходила от нее ни минуту.

Мистер Кемпбель и Генри по одному виду вошедших поняли, что поиски были напрасны.

— Мой мальчик погиб? — спросил, наконец, несчастный отец.

— Боюсь, что так! — ответил Малачи. — Он, вероятно, сел отдохнуть и замерз, и его занесло снегом; он заснул и больше не проснется!

Мистер Кемпбель закрыл лицо руками и некоторое время молчал, затем встал и пошел к жене.

— Мой мальчик! Мой Персиваль! — вскрикнула она.

— Бог дал, Бог и взял! — произнес ее муж. — Да будет святая воля Его!

ГЛАВА XXXI


Таким образом, в один день счастливую и радостную семью Кемпбель разом посетили три несчастья: Эмми, прозябнув и застудив ноги в глубоком снегу, схватила сильную простуду, которая перешла в горячку, и состояние ее внушало с каждым днем сильнейшие опасения. Рана Альфреда тоже приняла дурной характер, так что отец начинал опасаться гангрены, — и все это наряду с страшным горем такой неожиданной утраты Персиваля. Однако нет худа без добра. Опасное состояние, в каком находились Эмми и Альфред, до того поглощало все внимание и все время семьи, что некогда было предаваться излишней скорби о Персивале. Даже г-жа Кемпбель в молитвах своих больше просила о сохранении ей этих двух дорогих существ, чем о возвращении ей безвозвратно погибшего.

Печально тянулись дни, недели и месяцы до того времени, когда наконец оба больные вступили в период выздоровления. Тем временем прошла зима, и радостная весна внесла радость в опечаленную семью. Эмми снова вступила в исполнение своих домашних обязанностей и чувствовала себя опять бодрой и здоровой, а Альфред в кресле, обложенный подушками, сидел теперь подолгу в столовой вместе с другими и кушал за общим столом.

С наступлением весны состояние здоровья Альфреда заметно улучшалось; мало-помалу к нему возвращалась прежняя сила, и как только сошел снег, Малачи, Мартын и Альфред, не сказав ни слова дома, отправились в лес отыскивать тело бедного Персиваля, но ничего не нашли и решили, что он, вероятно, забрел куда-нибудь в чащу и там замерз, занесенный снегом, а волки вырыли и сожрали труп. Но нигде не было ни малейших примет. Между тем с весной подоспела и работа; теперь у них было так много пахотной земли, что они едва могли управиться с нею; даже Малачи, Джон и мистер Кемпбель вынуждены были помогать в работе.

С весной восстановилось и сообщение с фортом, и пришли письма из Квебека, Монреаля и Англии. Из Монреаля инженер извещал, что прибудет на будущей неделе на том же баркасе, на котором будут доставлены жернова и механические части для мельницы и лесопильни. Из Англии было письмо от капитана Сенклера Альфреду, которому он сообщал, что устроил все свои дела и ранней весной надеется вернуться к своему полку в форт, так как решил покинуть Англию с первым судном, отправляющимся в Канаду. Далее он просил передать Эмми, что ее предсказание не сбылось, и жены в Англии он себе не нашел.

Вскоре после того поселенцев посетил полковник Форстер с несколькими офицерами и предложил мистеру Кемпбелю своих солдат для работ на постройке мельницы и лесопильни; его предложение было принято с благодарностью.

— А вы могли бы засеять еще большее пространство земли хлебом! — сказал полковник. — Как я вижу, лесной пожар расчистил для вас громадный участок! Почему бы вам не засеять и его?

— Эта земля уже не принадлежит мне, — сказал мистер Кемпбель, — моя граница там, где кончается посев!

— Так я бы советовал вам написать в Квебек и ходатайствовать, чтобы вам прирезали еще и эту землю.

— Но тогда у меня не хватит средств обрабатывать своими силами такое количество земли!

— Без сомнения, но здесь так много эмигрантов, которые рады будут работе и с охотой поселятся здесь на известных условиях.

— Да, но это будет стоить больших денег!

— Конечно, но оно вам даст и большую прибыль!

Мы на форте стали бы скупать у вас всю муку и все зерно, сколько бы у вас ни было.

— Надо посмотреть, что даст нынешний год! — сказал мистер Кемпбель.

— Я вас понимаю. Во всяком случае, вы могли бы написать вашему поверенному, чтобы он разузнал, на каких условиях можно получить рабочих, а лучше всего я бы вам советовал предложить им по небольшому участку вашей земли как бы в аренду, под условием, что они станут выплачивать вам эту аренду зерном. Это весьма выгодно, и таким образом земля ваша будет вся возделана, и вы будете иметь соседей, что тоже весьма приятно!

— Благодарю вас за эту мысль, — сказал мистер Кемпбель, — я непременно воспользуюсь ею!

Недели три спустя прибыл и инженер и все необходимые части будущих мельниц. Инженер оказался очень приятным, милым и благовоспитанным молодым человеком. Альфред очень с ним сошелся и постоянно находился на работах; впрочем, в самом непродолжительном времени мистер Эммерсон, как звали молодого инженера, стал своим человеком в семье переселенцев и вносил много жизни и оживления в их маленькое общество.

— Вы были чрезвычайно счастливы, мистер Кемпбель, — сказал однажды инженер, — в выборе участка. Земля здесь превосходная, воды много; словом, через каких-нибудь пятьдесят лет это поместье будет представлять собою громадную ценность!

— Мне бы весьма хотелось привлечь сюда несколько эмигрантов; у нас не хватит рабочих рук для обработки всей этой земли, которую расчистил для нас пожар и которая очень скоро опять зарастет лесом, если не возделывать ее.

— А пока это все сплошь малинник, — сказала Эмми. — И какая чудная малина!

— Да, мисс, здесь это всегда так бывает: как только вырубят лес, сейчас же все зарастает малинником. Но чтобы вернуться к нашему разговору об эмигрантах, я могу сказать, что вам трудно будет залучить их сюда; дело в том, что все они выселяются в Канаду с единственной целью приобрести собственную землю и стать независимыми. Но у многих не хватает средств сразу встать на ноги, и тогда они вынуждены идти работать в качестве работников-земледельцев, но лишь временно, пока не соберут достаточной суммы, чтобы купить себе собственный участок.

— Это я вполне понимаю, и я предполагал дать им на аренду участок и брать с них арендную плату не деньгами, а зерном.

— Это неплохо, но это лишь временное соглашение; мне думается, что я мог бы предложить вам лучшее средство для достижения вашей цели. Сколько земли думаете вы прикупить еще?

— 600 акров.

— Прекрасно! Так я предложил бы вам разделить всю эту землю на участки по 100 акров и предоставить эмигрантам обрабатывать из них 50 акров, прилегающих к вашей земле для вас, а другие 50 акров продать на льготных условиях им. Таким образом вы получите 300 акров превосходно обработанной земли и приобретете постоянных соседей.

— Это, действительно, превосходная мысль, и я с охотой осуществил бы ее! — сказал мистер Кемпбель.

— Так что же, у меня, вероятно, будет много случаев поговорить о вашем желании с эмигрантами, и если я найду таких, которые покажутся мне желательными для вас соседями, то я сообщу вам.

На этом и порешили.

Постройка мельницы шла чрезвычайно успешно; еще до сенокоса она была окончена, и Альфред с Мартыном внимательно наблюдали за установкой машины и сбором всех ее частей, чтобы основательно ознакомиться со своей мельницей. Мистер Эммерсон не скупился на объяснения и несколько раз в их присутствии испробовал мельницу и остался ею доволен; точно так же и лесопильня, как оказалось, работала превосходно. Так как по окончании построек обоих сооружений мистер Эммерсон должен был ожидать целых две недели отправления лодки в Монреаль, то решил пробыть до того времени на ферме у мистера Кемпбеля и лично наблюдать за работами как на мельнице, так и на лесопильне, где работали Альфред и Мартын, причем последние имели возможность убедиться, что настолько освоились с этими работами, что не нуждались больше ни в чьих указаниях. Солдаты оставались на ферме до тех пор, пока все сено не было скошено и убрано, и тогда только, получив расчет, вернулись в форт. Капитан Сенклер, возвращения которого ожидали, судя по его письму, гораздо раньше, прибыл на ферму как раз после того, как были отпущены солдаты. Нечего и говорить, что капитан Сенклер был встречен с теплым радушием всей семьей Кемпбель; он привез много новостей и множество подарков для всех без исключения. Понятно, все что предназначалось бедному Персивалю, он оставил у себя и даже никому не показал. Эмми и Мэри были особенно рады его возвращению; он являлся для них неоцененным компаньоном, и две недели отпуска, проведенные им у переселенцев, промелькнули незаметно. Перед отъездом в форт капитан Сенклер сообщил супругам Кемпбель всю правду относительно своего имущественного положения и просил их разрешения поговорить с Мэри об его намерениях просить ее руки. Супруги Кемпбель, уже раньше заметившие склонность молодых людей друг к другу, не замедлили дать свое согласие и пожелали капитану от души успеха. Мэри была слишком прямодушна, чтобы не признаться сразу в своей взаимной любви, что глубоко порадовало капитана Сенклера.

— Я была откровенна с вами и не скрыла от вас моих чувств, но теперь я не желаю знать дальнейшие намерения.

— Мои дальнейшие намерения — согласовать мои желания с вашими!

— Я не желаю насиловать ваши желания, но у меня есть священные обязанности, от которых я не могу отступить, — сказала Мэри. — Я при настоящих условиях не могу оставить дядю и тетю; я делила с ними их достаток, должна разделить с ними и их горе и потому не могу согласиться поехать за вами в Англию и пользоваться там всеми благами и удобствами жизни, когда они останутся здесь, одинокие и лишенные всего этого!

— Да, но я готов остаться здесь и разделять с вами вашу настоящую жизнь.

— И это тоже было бы несправедливо, не по отношению ко мне, а по отношению к вам самим. Ведь вы же не намерены бросать вашу службу?

— Я не имел этого намерения, но если бы мне пришлось выбирать между вами и службой, то не задумываясь бросил бы ее!

— Я вам охотно верю, Сенклер, но вы не должны ломать своей карьеры; вы должны продолжать свою службу и ждать, пока обстоятельства не изменятся, и я буду иметь возможность вознаградить вашу любовь и в то же время не оказаться жестокой и неблагодарной по отношению к моим приемным родителям.

— Вы, конечно, правы, Мэри, но только я не вижу никакой основательной надежды на возможность соединиться с вами в более или менее близком будущем.

— Мы оба еще так молоды, а через год или два очень многое может здесь перемениться! Дядя и тетя могут почувствовать себя менее одинокими, если кругом них будут соседи; они будут менее нуждаться в моей помощи в доме, если у них будет возможность держать больше слуг; вообще может случиться многое такое, чего мы не можем даже предвидеть; в конце концов, даже если и ничего не изменится, то все же у вас останется один несомненный шанс в вашу пользу!

— А какой именно?

— А тот, что мне самой надоест так долго ждать! — добавила она со стыдливой улыбкой.

— Вот на этот-то шанс я и буду более всего надеяться! — воскликнул Сенклер. И на другой день уехал в форт, совершенно счастливый и довольный.

ГЛАВА XXXII


Всю осень переселенцам пришлось усиленно работать; скота было теперь очень много — телят и ягнят, требовавших ухода. Затем подоспела уборка хлеба, и с нею едва справлялись общими силами, работая от зари до зари. А как только хлеб был убран с полей, пришлось его молотить, затем молоть на мельнице, так как мистер Кемпбель взялся доставить на форт известное количество муки еще до наступления зимы. Капитан Сенклер, полковник и другие молодые офицеры довольно часто наведывались на ферму; о помолвке капитана Сенклера с Мэри Персиваль полковнику было известно, а также и остальные офицеры подозревали нечто подобное и потому все ухаживания обращали на Эмми, вечно смеющуюся, приветливую и ласковую со всеми.

Еще до наступления зимы мука была смолота, скот заготовлен, равно как и птица, и все эти продукты сбывались по весьма выгодной цене в форте.

Малачи и Джон, покончив с полевыми работами, опять стали проводить целые дни в лесу на охоте, возвращаясь постоянно с богатой добычей,

Все это время индейцев нигде не было видно. Поздней осенью пришли письма из Англии от старых друзей, которые не забывали переселенцев; из Квебека от губернатора, извещавшего, что к участку мистера Кемпбеля, согласно его прошению, прирезывалось еще 600 акров земли, расчищенной пожаром и бывшей раньше под лесом; наконец, из Монреаля от мистера Эммерсона, сообщавшего, что он предложил двум семействам эмигрантов условия мистера Кемпбеля, и те выразили готовность поселиться и работать на ферме, и в случае согласия мистера Кемпбеля принять их, они прибудут на ферму ранней весной. Кроме того, было еще письмо от полковника Форстера, в котором он писал, что на ремонт форта ему потребуется весной большое количество досок и всякого лесного материала, и предлагал мистеру Кемпбелю взять на себя поставку всего этого материала. Это являлось новым доказательством внимания полковника Форстера, который желал дать работу лесопильне мистера Кемпбеля и предоставить ему новый источник дохода.

Наконец наступила зима с ее неизменным снегом и метелями. Охотились главным образом Малачи и Джон, так как у остальных было вдоволь другого дела. Генри проводил почти целые дни, возясь со снопами и зерном, заготовляя семена. Мартын и Альфред работали на лесопильне, а в доме приходилось мистеру Кемпбелю справлять всю работу, какую раньше справлял Персиваль.

Зима прошла благополучно и почти незаметно. На дворе стоял февраль месяц, и снегу было очень много, но Малачи и Джон продолжали охотиться почти изо дня в день.

Однажды Малачи пришел к Альфреду на лесопильню и застал его одного, так как Мартын в это время заготовлял лес, предназначенный для распиливания, на расстоянии каких-нибудь ста шагов от Альфреда.

— Я весьма рад, что застал вас одного, сэр, — проговорил Малачи, — я имею нечто очень важное сообщить вам!

— Что же это такое, Малачи? — спросил Альфред.

— Вчера, когда мы охотились, я пошел к тому месту в лесу, где оставил на прошлой неделе пару оленьих шкур, рассчитывая захватить их и отнести домой, и что же? Я увидел письмо, приколотое к одной из шкур двумя иглами терновника.

— Письмо?

— Да, сэр, индейское письмо! Видите, вот оно!

И Малачи показал Альфреду кусок березовой коры.

— Признаюсь, я из этого письма ничего не понимаю и не вижу, почему вы хотите сохранить его содержание в тайне от других?

— Это вы сейчас увидите и сами убедитесь, что в нем заключаются известия величайшей важности! Этот изобразительный способ письма, общий у всех индейцев. Но я знаю, от кого оно, и меня радует, что и индейцы умеют быть благодарными и не забывать сделанного им добра!

— Так от кого же это письмо? — спросил Альфред.

— Как, разве вы не видите этой подписи? — спросил Малачи, указывая пальцем на нижний край березовой коры.

— Подпись? Я вижу изображение человеческой ноги.

— Ну, да! Теперь вы знаете, от кого оно?

— Нет!

— Разве вы не помните, как два года назад вы принесли из леса женщину, у которой была вывихнута нога?

— Так это от нее? Да?

— Да; вы помните также, что она принадлежала к той группе индейцев, которые следовали за Злой Змеей?

— Да, помню! И что же она пишет?

— А вот, смотрите! Видите, это наполовину скрытое за горизонтом солнце? Это у них означает заходящее, а не восходящее солнце; следовательно, это изображение означает «запад». Смотрите дальше: 12 вигвамов; это означает 12 дней пути воина, что, по расчету индейцев, составляет приблизительно по 15 миль в день. Теперь сосчитайте, сколько выйдет 15 раз двенадцать?

— Сто восемьдесят! — сказал Альфред.

— Ну, а теперь смотрите дальше: эта первая фигура вождь, потому что у него орлиное перо в волосах, а изображение змеи перед ним — его «тотэм», т. е. эмблема Злой Змеи; остальные шесть фигур на следующей строке — число воинов его отряда. Заметьте при этом, что ружья есть только у вождя и переднего из шести воинов. Это значит, что в его отряде имеются только два карабина.

— Прекрасно, но что это за маленький человечек позади вождя с заложенными за спину руками? Что он означает?

— В нем-то и заключается главная суть письма, — сказал Малачи. — Заметьте же, над этим маленьким человечком изображена пара лыж. Знаете, что это значит?

— Нет!

— Этот маленький человечек — ваш брат Персиваль, которого все мы считали погибшим!

— Боже милосердный! Возможно ли? Так он, значит, жив! — воскликнул Альфред.

— В этом нет сомнения, сэр! — ответил Малачи. — Теперь, если хотите, я прочту вам все письмо целиком: «Ваш брат был уведен Злой Змеей и его отрядом и отведен в местность, отстоящую от вас на 180 миль к западу; извещает вас о том та самая женщина из их отряда, которой вы спасли жизнь два года тому назад». Как видите, все в этом письме чрезвычайно просто и ясно!

— Да, да, Малачи! Но что же нам теперь делать? Скажите, умоляю вас!

— Что нам делать? Ничего, сэр!

— Ничего!

— Да, по крайней мере, в настоящее время. Мы теперь знаем, что мальчик жив, но индейцы, конечно, не знают, что нам это известно; иначе, если они узнают, то непременно убьют эту женщину за предательство. Но скажите, зачем им понадобилось увести мальчика? Ведь без всякой цели незачем было бы его уводить. Но Злая Змея был здесь и видел в нашем складе громадные запасы пороха, дроби, свинца и всего остального. Он хотел было напасть на ферму, если бы ему представился случай, но это не удалось, и тогда он похитил ваше-го брата, чтобы потребовать за него выкуп! Вот что я думаю!

— Я думаю, что вы правы, Малачи! Ну, что же, мы дадим ему все, чего он потребует!

— Нет, сэр, это дало бы ему повод еще раз похитить его или кого другого из вашей семьи!

— Так что же нам делать?

— Наказать его примерно за эту проделку! Но теперь нам надо только выждать время и ровно ничего не предпринимать. Поверьте, он сам известит нас каким-нибудь образом, что мальчик в его руках, и те условия, на каких он намерен вернуть его родителям. Но я надеюсь как-нибудь обойти его. Впрочем, мы увидим! А пока не будем никому сообщать об этом, кроме Мартына и Цвета Земляники; они, в сущности, те же индейцы, и, быть может, до них дойдут какие-нибудь вести!

— Вы, может, и правы, Малачи, — сказал Альфред, — но какое бы это было счастье отцу и матери узнать, что Персиваль жив!

— Да, сэр, в первые полчаса, несомненно, но и сколько страданий в течение всего остального времени, до самого момента возвращения мальчика! Нет, право, было бы жестоко сказать им об этом теперь, когда до весны ничего нельзя сделать, и волей-неволей придется ждать вести от Злой Змеи!

— Хорошо, Малачи, я буду молчать, как могила!

— Чрезвычайно важно, что мы узнали в какой местности находится мальчик. Если бы пришлось составить отряд и отправиться за ним, мы знаем, по крайней мере, направление, в котором нам следует идти; затем чрезвычайно важно, что мы теперь знаем силы врага; сообразно этому мы можем рассчитать свои силы, если придется отбить у них мальчика силой или хитростью. Все это мы узнали из этого письма, но никогда не узнали бы от посланного Злой Змеи.

— Если только я встречу этого негодяя, один из нас не уйдет живым! — воскликнул Альфред.

— Это так, сэр; но если бы нам удалось вернуть мальчика иными средствами, то это было бы лучше: ведь у каждого человека, дурного ли или хорошего, только одна жизнь, дарованная ему Богом, и человеку не дозволено отнимать ее, кроме случаев крайней необходимости, и мне думается, что нам удастся вернуть мальчика без кровопролития.

— Да, конечно, но только какою бы ни было ценою мы должны вернуть брата, хотя бы мне пришлось для этого уложить на месте 1, 000 индейцев!

— Вспомните только, что эти индейцы не убили вашего брата; они не жизни его хотели, а только выкупа; им нужен порох и пули!

— Да, это правда, Малачи, и пусть все будет так, как вы того хотите!

На том разговор и кончился.

Зима прошла без всяких приключений или из ряда вон выходящих событий, Семена были заготовлены; излишек зерна смолот в муку и заготовлен для отправки в форт по первому требованию, досок было наготовлено и напилено требуемое количество, и так закончилась третья зима пребывания переселенцев в Канаде.


ГЛАВА XXXIII


Было начало апреля, и Малачи, Джон и Цвет Земляники были чрезвычайно заняты: пришло время сбора кленового сахара, в котором на ферме чувствовался недостаток. Вечером, когда Малачи и Джон усердно изготовляли небольшие корытца из мягкого дерева бальзамической пихты, которых они наготовили уже целую груду, миссис Кемпбель обратилась к старику с вопросом, каким образом добывают из сахарных кленов сахар.

— Да очень просто, сударыня! Мы делаем надрезы в корне деревьев, выбирая по преимуществу такие деревья, которые имеют около фута толщины у подошвы ствола. Надрезы делаем довольно глубокие, на высоте приблизительно двух футов от земли, и вставляем в них маленькие дудочки или трубочки из тростника, подобно тому, как вы вставляете втулку или кран в бочонок с пивом или вином. Из этих трубочек сок стекает в подставленные под них корытца, затем каждое утро корытца эти опоражнивают в большой медный котел и снова подставляют, до тех пор, пока большой котел не наполнится доверху; тогда сахар этот варят, вываривая содержащиеся водянистые вещества и сгущая, насколько возможно, сахар; потом его разливают в плоские лохани и дают остудиться, причем он кристаллизируется. Приходите с барышнями в лес смотреть, как мы будем вываривать сахар; устроим праздник в лесу; вы все увидите, и всем будет весело! — предложил Малачи.

— С радостью! — согласилась г-жа Кемпбель. — Но скажите, много ли сока можно добыть с одного дерева?

— Два, три гамсона, смотря по дереву: иногда больше, иногда меньше!

— И вы ежегодно делаете надрезы на деревьях?

— Да, и хорошее дерево выдерживает это впродолжение пятнадцати и двадцати лет, но, в конце концов, это их истощает, и они умирают, т. е. засыхают!

— Так, значит, у нас теперь постоянно будет свой сахар, — сказала Эмми, — но вы забыли, Малачи, что вы нам обещали еще и меду!

— Да, мисс, я обещал и не забыл, но у нас все время было так много другого дела, что некогда было заняться медом. Нынешней же осенью мы с Джоном непременно разыщем ульи!

— Я даже знаю одно дерево с ульем, — сказал Мартын, — я его пометил недели две тому назад; только из-за мельницы все некогда пойти да срубить его.

— Да, — сказал Генри, — я не знаю даже, удастся ли мне поохотиться эту зиму!

— Вам завтра не нужны будут санки, мистер Альфред? — спросил Малачи.

— Один день я могу обойтись и без них, — отвечал молодой мельник. — А на что они вам, Малачи?

— Вероятно, чтобы привезти нам целый воз меда? — сказала Эмми.

— Нет, мисс, чтобы отвезти в лес медные котлы, где будем варить сахар, и все эти корытца, которые мы завтра будем расставлять. А когда мы управимся с сахаром, тогда займемся и медом!

На другой день Малачи со своими двумя помощниками, Джоном и Цветом Земляники, отправился в лес, установил на открытых полянах, на крепких вилах, котлы так, чтобы под ними можно было развести костры, когда придет время; расставил всюду корытца под надрезами для сбора сока и только перед закатом успел окончить эту работу. Наутро Малачи и Джон взяли свои топоры и отправились в лес добывать мед из того дерева, на которое им указал Мартын. Дерево это они срубили, но мед не стали доставать, пока не стемнело, а когда стемнело, то развели поблизости большой костер, который закидывали постоянно живыми ветвями, чтобы было больше дыма.

Когда все пчелы разлетелись от него, Малачи с помощью Джона вскрыли ствол и добыли оттуда целых два ведра меда, который принесли домой как раз в тот момент, когда вся семья садилась за ужин.

На следующий день, когда Малачи и Джон опять пришли к тому месту, где оставили ствол с ульем, они увидели большого медведя, возившегося над остатками меда, но прежде чем они успели вскинуть свои ружья, животное поспешно скрылось в чаще леса.

Цвет Земляники ежедневно обходила все деревья, под которыми были расставлены корытца, и опорожняла содержащийся в них сок в большие медные котлы, а Малачи и Джон отыскивали в лесу деревья, где были улья; вскоре они нашли еще три улья, пометили деревья и оставили их до более удобного времени.

Спустя недели две оба медных котла в лесу были полны до краев соком сахарных кленов; кроме того, было еще несколько ведер этого сока в запасе. Под котлами разведены были костры; все маленькое общество, заготовив холодный обед и нагрузив им и посудой несколько корзин, отправились в лес. Около полудня достаточно уварившийся сок стали выливать в лоханки для охлаждения. Г-жа Кемпбель и остальные осмотрели и надрезы на деревьях, и варившийся сок, и тот, что был уже разлит по лоханкам и остывая начинал кристаллизоваться; после этого основательного осмотра все сели на лужайке вблизи костров обедать.

В это время Оскар и остальные собаки, прибежавшие вслед за хозяевами в лес, столпились над какой-то норой в земле и стали яростно рыть землю лапами и громко лаять.

— Что они там нашли? — спросил Альфред.

— Как раз то, что нужно Землянике! — отвечал Малачи. — Мы его завтра выроем.

— А что это такое? — осведомилась Мэри.

— Это дикобраз; если желаете, мы сходим за лопатами и сейчас выроем его для вашего удовольствия!

— Ах, пожалуйста! — воскликнула Эмми. — Мне так хочется увидеть пойманного дикобраза!

Мартын пошел за лопатами; тем временем убрали посуду и остатки обеда; затем все собрались около того места, где были собаки, которые все еще продолжали громко лаять и рыть лапами землю.

Более часа пришлось дорываться до дикобраза; когда же он, наконец, выскочил из норы, и собаки бросились на него, то нельзя было видеть без смеха, как они отскакивали, уколовшись об его громадные щетины. Только один Оскар пытался перевернуть дикобраза на спину и схватить его за брюхо. Но Мартын разом убил его ударом по переносице, и тогда уже собаки набросились на убитого.

Позабавившись этим зрелищем, все пошли обратно к котлам, где варился сахар, и вдруг, подходя ближе, Эмми воскликнула:

— Смотрите! Там медведь у лоханки, где студится сахар!

У Малачи и Джона ружья были наготове; миссис Кемпбель и Мэри очень перепугались.

— Вы не пугайтесь, сударыня, — сказал Малачи, — он только на сахар польстился, а вам ничего не сделает!

— Это, верно, тот самый медведь, которого вы тогда спугнули у меда! — сказал Мартын. — Посмотрим, что из него будет; вы увидите, что он нас позабавит! Смотрите, как он принюхивается к сахару; вот лизнул его сверху языком!

Все не спускали глаз с медведя.

— Видите, — продолжал Мартын, — ему понравилось; теперь он захочет еще; смотрите, он окунул свою лапу в лоханку! Но сахар остыл только сверху, а внизу еще страшно горяч!

В этот момент медведь взвыл, выхватил свою обожженную лапу из лоханки и, став на задние лапы, поднял вверх обожженную.

— Я вам говорил, что мы позабавимся! — сказал Мартын. — Но вы не думайте, он попытается еще раз угоститься сахаром!

— Джон, готовь ружье! Он нас заметил теперь!

— Неужели он побежит сюда? — спросила г-жа Кемпбель.

— Непременно! Он теперь разозлен: только вы не бойтесь, а всего лучше отойдите шагов на пятьдесят взад; тогда вы все увидите, и опасаться вам будет нечего!

Мартын тем временем навязал всех собак на ремень и сдерживал их, затем отошел с ними взад вместе с г-жей Кемпбель и Мэри.

Медведь же опять принялся лакать сахар и, конечно вторично обжегся и озлился еще более; животное грозно заревело, полагая, что эту злую шутку над ним сыграли люди, смотрящие на него, и, быстро повернувшись, пошло прямо на них.

— Ну, Джон, теперь целься хорошенько, как раз между глаз! — проговорил Малачи в тот момент, когда мальчик, став впереди него на одно колено, приложился и готовился выстрелить. К невероятному ужасу миссис Кемпбель, Джон подпустил к себе медведя на двадцать шагов и тогда только выстрелил. Медведь упал, не вздрогнув.

— Молодец! Метко выстрелил и, главное, спокойно и уверенно! — похвалил мальчика Малачи, подходя к убитому зверю; вслед за ним подошли и остальные.

— Видите, сударыня, какой из него вышел хороший охотник! — сказал старик. — Самый опытный не сумел бы убить медведя лучше, чем он!

— Но ты испугал меня, Джон! — сказала мать. — Отчего ты дал медведю подойти так близко к тебе?

— Потому что я хотел убить его наверняка, а не только ранить! — отвечал мальчик.

— Ну, конечно! Ранить медведя гораздо опаснее, чем вовсе не трогать его. Ну, а шкура с него принадлежит по праву Джону, а мясо может идти к столу на общее пользование! — добавил Малачи.

— А разве мясо его вкусно? — спросила миссис Кемпбель.

— Да, особенно окорока! Если их закоптить или провялить, предварительно засолив, самые тонкие гастрономы считают это блюдо превосходным! — сказал Малачи и принялся с помощью Мартына снимать шкуру с убитого медведя.

ГЛАВА XXXIV


Это было в начале июня, когда Малачи, находясь один в лесу на охоте, заметил молодого индейца, направлявшегося как будто прямо к нему. Это был стройный, красиво сложенный юноша лет 20, не более; он имел при себе лук, стрелы и томагавк; но ружья у него не было. Малачи сидел на стволе поваленного дерева и отдыхал, когда его заметил, и не пошевельнулся, а ждал, когда индеец подойдет к нему, заранее уверенный, что это гонец от Злой Змеи.

Действительно, подойдя к Малачи, индеец сел подле него на ствол, но не произнес ни слова, так как по индейскому обычаю младший не смеет заговорить с человеком старше себя, а должен ждать, пока тот обратится к нему.

— Сын мой пришел с запада? — спросил его Малачи на индейском наречии после некоторого молчания, как это водится у индейцев.

— Молодая Выдра пришла с запада! — ответил юноша — Старики говорили ему о Седом Барсуке, прожившем жизнь Змеи и охотившемся с отцами тех, кто теперь в преклонном возрасте… А теперь отец мой живет с белыми людьми?

— Так, он живет теперь с белым человеком; ведь у него тоже не индейская кровь в жилах!

— И много у белого человека людей в его большой хижине? — продолжал расспрашивать индеец.

— Много молодых людей и много ружей! — ответил Малачи.

После этого индеец молчал некоторое время. Малачи молчал также, выжидая, когда собеседник заговорит о том, зачем он сюда прислан.

— А мороз не убивает белого человека? — спросил наконец индеец.

— Нет, белый человек выносит холод и зной, как и краснокожий, охотится так же и приносит домой добычу и мясо!

— И все, кто с ним приехали сюда, теперь живут в его хижине?

— Нет не все, один мальчик уснул в снегу и переселился в страну Великого Духа! — сказал Малачи.

После этого опять последовало довольно продолжительное молчание.

— Маленькая птичка сказала мне на ухо, что ребенок белого человека не умер, — сказал индеец, что он заблудился в лесу в метель, и краснокожий нашел его и отвел его в свою хижину, далеко-далеко на запад.

— А не налгала ли маленькая птичка Молодой Выдре? — заметил Малачи.

— Нет, маленькая птичка пропела ему правду! — возразил индеец. — Белый мальчик жив и живет в вигваме краснокожего.

— Здесь в стране много белых людей, и у всех у них есть дети, и дети часто теряются в лесу! Быть может, маленькая птичка пела про мальчика какого-нибудь другого белого человека! — заметил Малачи.

— У того белого мальчика было ружье и на ногах были лыжи! — проговорил индеец.

— Это и у всякого белого есть, когда он зимой идет в лес!

— Но того белого мальчика нашли неподалеку от хижины этого белого человека!

— Так почему же его не привели к белому человеку те, кто нашли его и знали, что мальчик — дитя этого белого человека?

— Они были на пути к своим вигвамам и не могли сворачивать в сторону со своего пути. Кроме того, они опасались подойти к хижине белого человека после заката солнца, потому что, как сейчас сказал мой отец, у него много людей и много ружей.

— Но белый человек не подымает своего ружья на краснокожего, когда бы он ни пришел к нему, днем или после заката; он убивает только волков, которые бродят по ночам вокруг его дома!

После этих слов молодой индеец опять довольно долго хранил молчание. Из слов Малачи он понял, что волчья шкура, утерянная индейцем, которого подстрелил Джон, была найдена, и обман обнаружен. Немного спустя Малачи продолжал сам беседу.

— Молодая Выдра принадлежит к одному из ближних племен? — спросил он.

— Хижины нашего племени отстоят отсюда в 12 днях пути на запад, отец мой! — ответил индеец.

— И вождь вашего отряда великий воин?

— Вождь Молодой Выдры — славный воин; и имя его знают все здешние племена!


— Да, — сказал Малачи, — Злая Змея — славный воин; он послал Молодую Выдру сюда, чтобы сказать мне, что белый мальчик жив и живет в его вигваме?

Индеец молчал; он понял, что старый охотник знал откуда он пришел и зачем. Наконец он сказал:

— Много лун прошло с того времени, как Злая Змея взял белого мальчика в свой вигвам, заботился о нем, берег его, кормил его мясом и охотился для него, чтобы он ни в чем не имел недостатка, и белый мальчик полюбил Злую Змею, как своего отца; и Злая Змея любит мальчика, как своего сына, и хочет усыновить его; белый мальчик будет вождем нашего племени и забудет белых людей и станет краснокожим!

— Белый человек забыл мальчика, которого он считает давно в числе умерших! — сказал Малачи.

— У белого человека нет памяти, — продолжал индеец. — Так скоро забыть свое дитя! Но я думаю, что это не так, и что он сделает много подарков тому, кто вернет ему мальчика!

— А какие же подарки мог бы сделать белый человек? — спросил Малачи. — У него нет водки; он — бедный человек и охотится вместе со своими молодыми людьми так же, как и индеец! Что же может он дать такого, что было бы заманчиво для индейца?

— У белого человека много пороха, свинца и ружей, — сказал индеец, — много всякого добра, больше, чем ему нужно, и все это хранится у него в складе!

— Что же, Злая Змея приведет мальчика обратно, если белый человек даст ему пороха, свинца и ружей? — спросил Малачи.

— Да, он пройдет весь долгий путь и приведет с собой белого мальчика, но прежде пусть белый человек скажет, какие он подарки сделает ему за это!

— С белым человеком поговорят и ответ его передадут, но Молодой Выдре не следует ходить в хижину белого человека: там краснокожему грозит опасность от карабинов молодых людей. Когда будет полная луна, Седой Барсук свидится с Молодой Выдрой после заката солнца на восточной границе длинной прерии, что тянется вдоль озера. Хорошо ли так?

— Хорошо! — отозвался индеец, встал и быстро удалился в густую чащу леса.

Вернувшись домой, Малачи, улучив удобную минуту, сообщил о всем Альфреду; о дальнейшем они решили посоветоваться с капитаном Сенклером, который в это утро приехал из форта.

— Уж не лучше ли уступить требованиям этого негодяя? Что значат, в сущности, несколько фунтов пороха и свинца и одно или два ружья в сравнении со счастьем вернуть себе ребенка? — сказал Сенклер.

— Не в этом дело, сэр! — возразил Малачи. — Я знаю, что мистер Кемпбель не пожалел бы отдать все свои запасы Злой Змее, лишь бы возвратить себе сына. Но беда в тех последствиях, какие будет иметь эта уступка. Злая Змея не удовольствуется пустячными подарками, а потребует много ружей, быть может, больше, чем у нас есть, и пороху и дроби столько, сколько его воины смогут унести. Тогда он этим же оружием, порохом и пулями угостит нас: ведь тогда он уже не побоится напасть на нас; и затем мы этим дадим ему охоту при первом удобном случае повторить еще раз такое же похищение и снова вымогать этим способом все, чего он пожелает!

— В этом есть, несомненно, доля правды, Малачи. Но что же нам тогда делать, чтобы вернуть мальчика?

— Мне думается, нам остается только одно средство. Когда Молодая Выдра придет опять за ответом, схватить его и задержать в качестве заложника. Но дело в том, что прежде чем так поступить, мы должны иметь согласие полковника, так как держать нашего заложника можно только в форте; здесь, на ферме, мы не можем этого сделать, во-первых, потому что об этом прежде всего узнали бы мистер и миссис Кемпбель, во-вторых, нам пришлось бы каждую ночь ожидать нападения индейцев.

— Право, ваша мысль мне нравится, Малачи! Я сегодня же сообщу обо всем полковнику. А когда вы должны передать ответ молодому индейцу?

— Через три дня, т. е. в субботу после захода солнца, я буду ждать его в конце нашей прерии, ближайшей к форту, так что в случае согласия полковника, мы сумеем обделать все это дело без ведома господ!

— Так послезавтра я вернусь сюда с ответом от полковника и, в случае его согласия, отдам все необходимые распоряжения заблаговременно!

Вечером капитан Сенклер вернулся в форт и в условленный день вернулся на ферму с известием, что полковник дал свое согласие на задержание молодого индейца в форте в качестве заложника.

— Надеюсь, помощи из форта нам для задержания индейского мальчугана не потребуется: с ним мы и сами справимся!

— Справиться-то с ним нетрудно, я бы один с ним справился; но тут дело не в силе, а ловкости: он тонкий, юркий и проворный, как угорь, и не изловить, а удержать его будет трудно. А если он от нас уйдет, то нам его никогда больше не поймать!

— Так как же быть?

— Очень просто! Когда я пойду к нему с ответом, вы, капитан, мистер Альфред и Мартын, притаитесь в засаде где-нибудь вблизи и постепенно подкрадывайтесь! У Мартына будут наготове его оленьи ремни, и в тот момент, когда вы двое схватите его, он свяжет его по рукам и по ногам; уж он знает, как за это дело взяться. А теперь пройдем в ту сторону, где я завтра буду ждать его, и я покажу вам место, где вы должны притаиться: ведь завтра нас не должны видеть всех вместе в тех местах, так как это может возбудить подозрения.

В условленный вечер, когда солнце закатилось, Малачи направился к восточной границе прерии, и не прошло десяти минут, как молодой индеец точно из-под земли вырос перед ним. Он, как и тогда, был вооружен луком и стрелами и имел при себе свой томагавк, но ружья не было.

Малачи, завидев его, сел, и Молодая Выдра последовал его примеру: у индейцев таков обычай, что когда они ведут какие-нибудь переговоры или говорят о деле, то не иначе, как сев друг подле друга.

— Говорил ли отец мой с белым человеком? — спросил индеец, помолчав некоторое время.

— Белый человек тоскует по своему сыну, и сквау его плачет по нем, — отвечал Малачи. — Злая Змея должен привести мальчика в хижину белого человека и получить дары!

— А будет ли белый человек щедр? — спросил опять индеец.

— У белого человека есть карабины, порох, свинец и табак; думаю, что такие дары удовлетворят вождя!

— Злая Змея видел сон, — продолжал молодой индеец, — и рассказал мне его; ему снилось, что белый мальчик был в объятиях своей матери, плачущей от радости, а белый человек раскрыл свой склад и дал Злой Змее десять ружей, два бочонка пороха и столько свинца, сколько четверо индейцев могли унести!

— То был прекрасный сон, — заметил Малачи, — и он, вероятно, осуществится, когда белый мальчик вернется к своей матери!

— Злая Змея видел еще другой сон, — продолжал юноша. — Он видел, что белый человек принял от Злой Змеи своего сына и прогнал вождя от своих дверей!

— Это был дурной сон, — заметил опять Малачи, — взгляни на меня, сын мой! Слыхал ли ты когда, чтобы Седой Барсук говорил ложь? И с этими словами старик взял индейца за руку немного выше локтя. Это было условным знаком для находящихся в засаде. Но Молодая Выдра привскочил и, конечно, вывернулся бы, если бы Мартын не успел накинуть петлю из ремня ему на ногу и, дернув за ремень, не повалил его на землю. В один момент связали ему руки за спину, а ремень от петли, затянутый на ноге, взял в руку Альфред.

— Вы были правы, Малачи! Ведь он чуть было не ушел от нас, да еще раздробил бы нам головы своим томагавком, которым он успел уже взмахнуть над головой!

— Я их натуру знаю, — сказал Малачи, — но теперь он в ваших руках, и чем скорее вы препроводите его в форт, капитан, тем лучше! Ваши ружья остались в кустах?

— Да! — сказал Мартын. — Вы их найдете за большим дубом!

— Я вам сейчас принесу их! Хотя едва ли можно опасаться, что его станут отбивать, но на всякий случай не помешает иметь при себе ружье!

— Нам недалеко придется вести: у меня здесь припасен отряд солдат, которым мы сейчас предадим его, а вы, Мартын и Альфред, вернитесь домой, чтобы там не заметили вашего отсутствия. Как вы думаете, Малачи, не лучше ли сообщить индейцу, что его задержали только в качестве заложника и что ему вернут свободу, как только индейцы вернут нам Персиваля?

Старик передал юному пленнику слова капитана Сенклера.

— Скажите ему еще, что у нас есть несколько женщин-индианок, бывающих в форте, через которых он, если пожелает, может передать что угодно Злой Змее. Малачи передал ему и это, но Молодая Выдра не проронил ни слова в ответ, а только с нетерпением поглядывал по сторонам.

— Уходите, как можно скорее! — сказал Малачи, — я вижу, что Злая Змея должен был встретиться с ним тотчас после его свидания со мной. Я это вижу по его блуждающему по сторонам взгляду: он ждет себе поддержки. Я пойду с вами и вернусь вместе с Мартыном и мистером Альфредом: ведь у меня нет при себе ружья!

— Возьмите мое! Когда мы поравняемся с солдатами, оно мне будет не нужно! — сказал Сенклер.

Спустя несколько минут они подошли к тому месту, где были спрятаны солдаты, которым передали пленника, после чего капитан Сенклер со своим отрядом и индейцем направились в форт, а Малачи, Мартын и Альфред пошли домой. На опушке леса, у самой прерии, Малачи увидел рослую фигуру индейца, прятавшегося за деревом.

— Так и есть, — проговорил старый охотник, — хорошо, что я не пошел один домой! Здесь в лесу человек без ружья все равно, что без рук!


ГЛАВА XXXV


Действительно, Злая Змея был свидетелем всего происшедшего, и, последовав за отрядом, уводившим Молодую Выдру, видел, как его препроводили в форт.

— Ну, Малачи, — спросил Альфред, — как вы думаете, что теперь предпримет вождь?

— Трудно сказать, сэр! Ведь недаром же его прозвали Змеей: он и зол, и лукав, и изворотлив; если бы он не боялся нас, то немедленно произвел бы нападение, но я думаю, что он не решится. Кстати, я слышал, сэр, что к нам придут баркасы за лесом и мукой?

— Да, завтра их надо ждать, если только погода будет благоприятная, сегодня слишком ветрено. А где у нас Джон?

— Он был с Цветом Земляники; они убирали сахар.

— А много ли у нас сахара запасено?

— 300 или 400 фунтов, по моему расчету!

— Этого запаса нам должно хватить до будущего года, а ягоды и фрукты у нас здоровые; дикой малины сколько хочешь, и вишен также; кузины хотели, чтобы Джон помог им собирать малину; быть может, он с ними!

— Едва ли: он до таких занятий не охотник. Он говорил мне сегодня утром, что будет ловить рыбу!

— Но озеро слишком бурно; ему не управиться одному с лодкой в такой ветер!

— А правда, сэр, что у нас будут соседи, что сюда приедут новые переселенцы? — спросил Малачи.

— Да, мой отец очень желает этого; он думает, что тогда мы будем не столь одиноки; но вам это, наверно, будет неприятно.

— А представьте себе, что нет, сэр! Я на старости лет стал общителен, и теперь все чаще вспоминаю ферму покойного отца и деревеньку, расположенную вблизи, и мечтаю, что, быть может, и здесь подле нас вырастет деревенька, а на пригорке церковь, и в ней будет совершаться богослужение. Мне хотелось бы дожить до этого времени!

— Что же, я надеюсь, что вы до этого доживете, Малачи! — проговорил Альфред. — И будете свидетелем многих свадеб и крестин!

— Как Господу будет угодно, — сказал старик. — А пока вот я вижу, к нам сюда в маисовое поле повадился медведь!

— Неужели он перелез через изгородь?

— Он перелезет через что угодно, сэр! Но я выследил его след и нынче ночью рассчитаюсь с ним! — сказал старик, продолжая работать, так как он и Альфред во время этого разговора не переставали засевать свежевозделанное поле, — и сеяли до тех пор, пока Эмми не позвала их обедать.

— Я нигде не могу найти Джона, — проговорила Эмми. — Цвет Земляники говорит, что он ушел от нее, чтобы отправиться на рыбную ловлю. Видели вы его?

— Нет! И лодки у берега не видно: он, вероятно, за мысом! Я добегу туда и посмотрю! — сказал Альфред. — Будем надеяться, что его не унесло ветром.

Вернувшись, Альфред казался встревоженным: ни лодки, ни мальчика нигде не было видно.

— Эмми, сбегай в мою комнату и принеси мою подзорную трубу, — попросил он, — но сделай это так, чтобы дома никто не заметил!

Эмми принесла трубу, и, вооружившись ею, Альфред вскоре увидел лодку и в ней Джона, которого гнало ветром и уносило течением.

— Что теперь делать? Надо оседлать лошадь и скакать в форт: ведь если его там не заметят и не перехватят в то время, когда его будет нести мимо форта, то мальчика снесет на пороги, а там неизбежно перевернет лодку. Нельзя терять ни минуты времени!..

— Я пойду поймаю лошадь и оседлаю ее, — сказал Малачи, — а вы пока идите и съешьте что-нибудь, хотя только для вида, чтобы не обеспокоить домашних.

Альфред пошел с Эммою в дом и сел за стол с остальными.

— А где же Джон? — спросил мистер Кемпбель. — Он обещал мне рыбы к столу, а и сам не явился. А Малачи?

— Они, вероятно, вместе где-нибудь охотятся или работают! — проговорил Генри.

— Ну так они останутся без обеда! — сказала г-жа Кемпбель.

— Но мне дай скорее пообедать, матушка, я очень голоден, а у меня всего только пять минут времени: до заката солнца надо непременно засеять это поле!

Альфред ел поспешно, и, едва проглотив последний кусок, встал из-за стола и вышел из дома. Оседланная лошадь стояла у крыльца; он вскочил в седло и поскакал в форт, сказав Малачи, что его родители думали, что Джон с ним.

Однако их план скрыть опасность, грозившую Джону, не удался. Вслед за Альфредом встала из-за стола и г-жа Кемпбель и вышла на крыльцо, чтобы посмотреть, не идут ли Малачи и Джон, и увидела мчавшегося во весь опор Альфреда в направлении к форту и одиноко стоявшего Малачи, провожавшего глазами всадника. Значит, Джон не был с Малачи; этот секретный отъезд Альфреда в форт также возбуждал в ней тревогу.

— Что-нибудь случилось с моим Джоном! — воскликнула она, возвращаясь в дом.

— Почему ты так думаешь, дорогая? — спросил ее муж.

— Я чувствую, что с ним случилось несчастье! Альфред, не сказав нам ни слова, ускакал в форт. Малачи стоит один на берегу. Это все недаром!

Мэри принялась успокаивать тетку, а мистер Кемпбель приналег на Эмми и заставил ее сообщить ему все, что ей было известно. Тогда он пошел и сказал жене, что Джона несет ветром и течением, но что ему не грозит никакой опасности, потому что Альфред поехал предупредить, чтобы мальчика перехватили на одном из баркасов форта.

Однако миссис Кемпбель не успокаивалась. Спустя несколько часов увидели Альфреда, возвращавшегося домой во весь опор.

— Все благополучно, будь уверена! — сказал мистер Кемпбель жене. — Иначе Альфред не махал бы нам издали шляпой, как сейчас!

— Жив? — крикнул Мартын еще издали.

— Жив и невредим! — отозвался Альфред. Соскочив с коня, он поспешил сообщить, что Джон, понадеявшись на свои силы, выехал в лодке на озеро. Но оказалось, что ветер был слишком силен. Тогда он пытался вернуться к берегу, но течением его подхватило и понесло к стремнине. По счастью, капитан Сенклер заметил лодку и с помощью подзорной трубы увидел, что в лодке Джон. Сенклер тотчас же доложил командиру и получил разрешение спустить на воду баркас и спешить наперерез Джону, что он и сделал, благополучно взяв на буксир лодку. Альфред видел, как капитан Сенклер с Джоном высадились у форта, и поспешил домой, чтобы успокоить своих домашних.

Часа через два после возвращения Альфреда прибыл и капитан Сенклер с Джоном на крупе его коня.

Поблагодарив капитана за спасение мальчика, г-жа Кемпбель обратилась к Джону:

— Как ты мог быть столь неблагоразумен — отправиться на озеро в такой ветер? Ведь ты чуть было не погиб!

— С таким ветром я был бы завтра в Монреале! — отвечал смеясь Джон.

— Никогда! Тебя бы перевернуло на порогах!

— Я умею плавать! — возразил мальчик.

— Неужели тебя ничего не страшит?

— За это надо Бога благодарить, сударыня, — заметил Малачи. — Если человек имеет уверенность в себе, то эта самая уверенность не раз спасала людей, которые без нее наверное бы погибли!

— Да, Малачи, — сказал Альфред, — но будем надеяться, что Джон в другой раз не повторит своей неосторожности. Не правда ли?

— Конечно, я вовсе не желаю, чтобы меня снесло к водовороту у порогов!

На этом разговор окончился, и все пошли в дом; капитан Сенклер переночевал на ферме, а ранним утром все были всполошены неожиданно раздавшимся выстрелом. Первая мысль у всех была, что это совершено нападение на хижину Малачи и Мартына. Капитан Сенклер, Альфред и Джон в один момент вскочили с кроватей, оделись и выбежали на двор, захватив ружья. На дворе было спокойно, и Альфред побежал к хижине Малачи и постучался в дверь.

— Мы слышали выстрел и думали, что у вас что-нибудь случилось — сказал он.

— Ничего, сэр, ровно ничего! — ответил Малачи. — Это, верно, моя ловушка для медведя; я забыл вас предупредить!

— Ну, раз уж мы все встали и оделись, то пойдем с вами посмотреть! — проговорил Сенклер, и все направились к маисовому полю, по ту сторону ручья; здесь они наткнулись на большого медведя, убитого наповал у самой изгороди.

— В чем же заключалась ваша ловушка, Малачи? — спросил Альфред.

— А вот, смотрите! Я выследил место, где медведь перелезал через изгородь, и зная, что он опять придет тем же самым путем, установил ружье, к курку которого я укрепил проволоку таким образом, чтобы медведь, когда он станет перелезать, дотронулся до нее передней своей лапой, причем дуло ружья, несколько наклоненное книзу, должно придтись на уровне его сердца. И как видите, я не ошибся в своих рассчетах!

— Это медведица! — заметил Мартын. — У нее есть медвежата; они, наверное, недалеко!

— Мартын прав! — сказал Малачи. — Теперь шли бы все, господа, домой, а мы с ним притаимся и заберем медвежат, когда они придут искать свою матку.

Так и сделали. Между тем Цвет Земляники побывала в большом доме и сообщила, что означал слышанный всеми выстрел, а за час до завтрака Малачи и Мартын принесли на руках каждый по маленькому медвежонку.

— Что за очаровательные малютки! — воскликнула Эмми. — Одного из них я выкормлю для себя!

— А я возьму себе другого! — сказал Джон.

Никто не протестовал, кроме мистера Кемпбеля, который объявил, что как только они вырастут и станут беспокойными, то с ними надо будет расстаться. И спустя несколько месяцев одного отправили в Монреаль, в подарок мистеру Эммерсону, а другого отдали в форт, где он стал всеобщим любимцем солдат.

ГЛАВА XXXVI


Хотя о задержании Молодой Выдры и о причине его задержания давно уже было сообщено Злой Змее, но проходила неделя за неделей, а старый вождь не выказывал намерения вызволить своего посланца, вернув Персиваля его родителям. Установлено было только, что индейцы могли отомстить на Персивале смерть своего собрата.

Под конец лета на ферме были получены письма из Англии и из Монреаля, а также и английские газеты, которые читались с радостью.

Между прочим, в газетах они прочли, что мистер Дуглас Кемпбель во время охоты при переправе через ручей упал с лошади, и падение это было довольно серьезное, но теперь он уже поправляется. Письма же из Монреаля извещали, что четыре семьи переселенцев, согласившиеся на условия мистера Кемпбеля, отправляются на его ферму немедленно вслед за письмом.

Теперь приходилось спешно позаботиться о помещении для новых переселенцев; поэтому мистер Кемпбель написал полковнику Форстеру, прося его прислать солдат для постройки четырех бревенчатых изб для переселенцев, и одолжил на время четыре шатра, где бы они приютились пока, до окончания постройки.

По прошествии всего нескольких дней комендант форта прислал и людей, и палатки. Жилища будущих соседей должны были находиться приблизительно на расстоянии полумили от главных строений фермы; места для них были выбраны, и приступили к постройке. Спустя две недели приехали и переселенцы, и временно расположились в шатрах, приготовленных для них. Понятно, что и они принялись за работу, и таким образом, постройка их будущих жилищ подвигалась быстро и успешно. Между тем подошло время сенокоса, и хозяева фермы при содействии части солдат занялись покосом и уборкой сена, а затем и уборкой хлеба.

Мы уже говорили, что на ферму прибыло четыре семейства переселенцев, а теперь постараемся ознакомить с ними наших читателей.

Первая семья, состоящая из мужа, жены, двух сыновей, 14 и 15 лет, и дочери, девушки 18 лет, носила фамилию Гарвей. Глава этой семьи был на родине мелким фермером, честно зарабатывавшим себе хлеб и отложившим даже небольшую сумму денег на черный день. Но его старший сын, парень лет двадцати, попал в дурную компанию, стал пить и играть и, наконец, сделавшись участником в грабежах и разбоях, был уличен, осужден и сослан на пожизненную каторгу. Отец не мог снести этого позора и, распродав все свое имущество, покинул страну, решив начать новую жизнь в стране, где никому не было известно об его позоре.

Вторая семья, по фамилии Гревс, состояла из мужа, жены и единственного сына, взрослого и здорового молодого человека; с ними были еще две сестры г-жи Гревс, тоже рослые и здоровые девушки; все они раньше служили на большой молочной ферме в Букингаме и мечтали теперь зажить собственным хозяйством, на своей земле.

Третья семья, Джаксоны, была чрезвычайно многочисленная, — у супругов Джаксон было семь человек детей: девушка 18 лет и мальчики 12 и 14 лет, а затем три маленьких девочки и мальчик, еще грудной. У Джаксона было достаточно денег, чтобы сразу купить себе землю и основаться на ней, но как человек осторожный, он опасался, что ему может не сразу повезти в хозяйстве на новом месте, и потому он предпочел воспользоваться предложением мистера Кемпбеля и поселиться сначала на его земле.

Наконец, четвертая семья состояла из мужа и жены — молодоженов, пока еще бездетных, по фамилии Мередит. Он был младшим сыном небогатого фермера в Шропшире, недавно умершего, оставившего свою ферму своим трем сыновьям; двое старших продолжали хозяйство, а младшему выплатили его долю деньгами. Получив деньги, этот предприимчивый молодой человек решил попытать счастья в Канаде. Перед отъездом он женился на благовоспитанной, умной и привлекательной молодой особе и вскоре по прибытии в Монреаль узнал о предложении мистера Кемпбеля и воспользовался им.

Еще до уборки хлеба все коттеджи были отстроены, и переселенцы усердно принялись запасать дрова на зиму и расчищать небольшие участки под огороды и картофель на будущую весну, а когда жатва поспела, работы хватило на всех. По воскресным дням мистер Кемпбель совершал богослужение, и все переселенцы собирались в его доме на общую молитву. В будние дни одни охотились и доставляли мясо, другие ловили рыбу и засаливали ее впрок на зиму.

Хотя все в доме были, по-видимому, счастливы и довольны теперь, четверо из живущих на ферме находились в беспрерывной тревоге. Это были Малачи, Мартын, Альфред и Цвет Земляники, которым было известно, что Персиваль жив. Их тревожило то, что Злая Змея ничего решительно не предпринимал.

Подходила зима, и оставить мальчика в руках индейца еще на одну зиму казалось опасным; с другой стороны, сообщить об этом родителям, когда Злая Змея из одного чувства мести мог убить мальчика, значило причинить новую рану родительскому сердцу, едва успевшему примириться с утратой. Трудно было решить, как поступить в данном случае, как вдруг новая неожиданная выходка Злой Змеи разрешила их сомнения.

Однажды утром Мэри пошла на болото собирать бруснику для заготовок на зиму; ее сопровождала одна из девочек-эмигранток, Марта Джаксон. Когда они набрали полную корзину, то Мэри отослала ее с девочкой домой, приказав последней тотчас же вернуться. Девочка так и сделала, но, вернувшись, не нашла мисс Мэри; она стала звать ее по имени, но никто ей не откликался. Корзиночка же, в которую Мэри собирала бруснику, лежала опрокинутая на земле, и ягоды были рассыпаны. Девочка побежала в дом и рассказала там о случившемся. Мартын и Альфред в это время были на мельнице, но Малачи, к счастью, был дома. Цвет Земляники передала ему слова девочки и, многозначительно взглянув на старика, она сказала: Злая Змея.

— Да, — подтвердил Малачи, — только никому ни слова! Поди и скажи хозяевам, что я пошел на болото. Пусть никого больше не посылают, а сама прибеги ко мне скорее: мне нужны будут твои зоркие глаза!

Захватив ружье, Малачи быстро направился к болоту, а Цвет Земляники, исполнив поручение, побежала к Малачи.

— Прежде всего, мы должны узнать, сколько их было и в каком направлении они увели ее!

— Вот! — сказала Цвет Земляники, указав на едва приметно примятое место в траве.

— Да, это их след, а вот еще и еще! Пойдем по ним, сколько можно. А это ее след: след башмака яснее виден на траве, чем след мокасина! И Малачи с Цветом Земляники подвигались шаг за шагом до подножья маленького холма, на расстоянии приблизительно ста шагов от того места, где лежала опрокинутая корзиночка.

Здесь отыскивать след становилось труднее, так как след Мэри исчез; ее, очевидно, подняли на руки и унесли. У подножья холма следы мокасин отпечатались явственно и, тщательно измерив два следа, Малачи убедился, что они были разной величины и ширины, следовательно, принадлежали не одному человеку. Идя дальше по следу, они дошли до леса, который находился на расстоянии четверти мили от болота. Здесь они услышали голоса Альфреда и Мартына, окликавших их. Малачи отозвался, и спустя несколько минут те присоединились к ним.

— Что же нам теперь делать? — спросил Альфред.

— Всего лучше, сэр, предоставить мне с Цветом Земляники выследить негодяя и постараться разузнать все, что можно, а затем собрать надежный отряд и преследовать его, чтобы отбить у него мисс Мэри и мистера Персиваля!

— Но что же мне делать, пока вы отыскиваете след? — спросил Альфред.

— Снаряжайте отряд; надо, чтобы все были готовы тронуться в путь не позже, как через три часа!

— Хорошо! Надо будет предупредить Сенклера: он захочет отправиться с нами. Если его не взять, он совсем обезумеет от отчаяния; быть может, попросить и несколько солдат?

— Да, если у них найдутся человека два привычных охотника; они бы нам не помешали; нам надо превосходить численностью нашего противника. В его отряде 6 человек, насколько нам известно, а нас — вы, сэр, Мартын и я, трое; капитан и двое солдат — это будет шестеро, да Мередит и молодой Гревс, вот восьмеро. Этого вполне достаточно: мистер Генри и Джон, вероятно, не успеют вернуться до нашего ухода, а ждать нам нельзя: жаль, что мальчика не будет со мной: он мог бы нам пригодиться…

— Ну, что же делать?! Я сейчас поскачу в форт и постараюсь вернуться с Сенклером и солдатами как можно скорее! — сказал Альфред.

— А Мартын тем временем приготовит все, что нам будет нужно! Помните одно, сэр, что по возможности нам не следует прибегать к оружию. Это повлечет за собою нежелательные последствия.

Альфред и Мартын поспешили в дом, а Малачи со своей спутницей пошли дальше по следу, в самую глушь чащи. В одном месте они увидели выжженное место от костра; вся трава кругом была вытоптана.

— Здесь держался все время весь выводок! — сказал Малачи.

— А вот след ее ноги! — воскликнула Цвет Земляники.

— Теперь все ясно: двое из них схватили ее и принесли сюда, где их ждали остальные, а отсюда они уже все вместе отправились дальше! — заметил Малачи.

— Смотри! — указала Цвет Земляники. — Это мокасин сквау!

— Верно! Тем лучше для нас: если она с ними, она может нам пригодиться и помочь, если захочет!

ГЛАВА XXXVII


Сообщив в двух словах отцу и матери, что в похищении Мэри Малачи подозревает Злую Змею, решившегося на этот поступок, чтобы потребовать пороху и дроби в качестве выкупа за Мэри, которая ничем не рискует в руках индейцев, так как индейцы всегда уважают женщину, Альфред вскочил на коня и помчался в форт за Сенклером. Между тем Мартын стал собирать все необходимое для предстоящей экспедиции — ружья, порох, свинец, солонину, котелок, огниво, трут и кое-что другое; затем сходил за молодым Гревсом и Мередит, которые высказали полную готовность принять участие в преследовании похитителей и собрались в несколько минут.

Пока Мартын распределял все необходимое по маленьким пакетам, на каждого отдельного человека, а Эмми и супруги Кемпбель помогали ему, Эмми спросила:

— Ну, когда вы нагоните индейцев, отдадут ли они вам Мэри?

— Мы их не спросим об этом, мисс, а силой отымем ее!

— Значит, дело не обойдется без кровопролития!

— Едва ли, или мы уничтожим индейцев, или они нас! Но вы не бойтесь: мы приведем вам мисс Мэри. Малачи сумеет перехитрить этих краснокожих чертей!

В этот момент послышался конский топот. Альфред, Сенклер и двое солдат прискакали верхами во весь опор.

— Слава Богу, вот и они! Пора отправляться! — сказал Мартын.

— Бедный капитан Сенклер, воображаю, в каком он отчаянии! — сказала Эмми.

— Тем не менее, он должен быть сдержан и спокоен, иначе все дело испортит нам! — заметил Мартын, идя принимать лошадей.

Наскоро поздоровавшись и затем простившись с супругами Кемпбель и Эмми, капитан Сенклер и Альфред со всеми остальными в числе семи человек поспешно направились к тому месту, где их должны были ждать Малачи и Цвет Земляники.

Последняя успела сбегать в свою хижину, принести лук и стрелы и несколько запасных мокасин и проследить след похитителей до лесного ручья, где след прерывался, так как индейцы шли, очевидно, по руслу ручья, чтобы скрыть свой след. Оставив Цвет Земляники отыскивать то место, где индейцы выбрались на противоположный берег, Малачи пошел навстречу Альфреду, Мартыну и их отряду, и тогда все вместе вернулись к ручью, где и дожидалась Цвета Земляники. Она сообщила, что нашла дальнейший след индейцев в трех милях вверх по течению, и все пошли за ней в указанном направлении. Они шли в молчании до тех пор, пока не пришли к полянке с выжженной травой, и здесь след опять терялся. Наконец, Цвет Земляники, догадавшаяся вернуться назад, тихонько свистнула. Малачи поспешил к ней.

— Они вернулись назад: вот следы идут обратно! — сказала она.

— Да, а теперь остается найти, где они опять сошли со старого следа! Идемте за ней, она найдет!

— Смотри! — сказала спустя некоторое время Цвет Земляники и указала старику на надломленную и загнутую вверх веточку на одном из деревьев.

— Верно! Это указывает нам путь та женщина, что с ними! Видите, господа, то тут, то там на известном расстоянии надломлена и загнута вверх веточка на дереве или на кусте! Это указывает тот путь, которым шли индейцы; руководствуясь этим, нам будет нетрудно идти по их следам!

Маленький отряд продолжал идти, пока не стемнело, сделав в этот день около 9 миль; они расположились на ночлег под одним большим деревом, и так как ночь была теплая, а пища заранее приготовленная, то не стали разводить костра.

Поутру, когда рассвело, наскоро закусив, они снова тронулись в путь. Руководствуясь указаниями индианки, они шли гораздо смелее и быстрее и сделали в этот день 16 миль; под вечер они пришли к озеру, имевшему около 10 миль в длину и от полутора до двух в ширину. Здесь след вел прямо к воде, и при тщательном осмотре Цвет Земляники нашла место, где была вытянута на берег лодка.

— Теперь темно, — сказал Малачи, — и нам остается только расположиться на ночлег! Вон там, за этой большой скалой, нам можно будет даже развести огонь и изжарить или сварить нашу сырую провизию: там нас нельзя будет увидеть с противоположного берега, если индейцы на том берегу. Сегодня мы совершили большой конец пути, и если скоро нападем на след завтра, то, пожалуй, нагоним их через день.

Все принялись собирать топливо для костра и, разведя огонь, стали жарить на вертеле свинину, нарезанную кусками, и на ужин, и про запас. Поужинав, они сидели у костра, беседуя между собой, как вдруг Мартын вскочил и схватился за карабин.

— Что такое? — спросил Альфред.

— Там кто-то есть за этим деревом! Я сейчас видел! — сказал Мартын; в этот момент раздался тихий, своеобразный свист.

— Это Джон! — воскликнула Цвет Земляники, отведя в сторону дуло ружья. — Я знаю его свист; я пойду к нему; я не боюсь! И она пошла и тихонько позвала его по имени, а минуту спустя вернулась, ведя за руку Джона, который, не сказав ни слова, спокойно сел у костра.

— Как же ты пришел сюда, Джон? — спросил Альфред.

— По следу!

— Когда же ты вышел из дома?

— Вчера, после того как вернулся!

— Сказал ли ты отцу и матери?

— Старому Гревсу сказал, чтобы он их уведомил! У вас мясо?

— Он не ел со вчерашнего дня, в этом я уверен, — сказал Мартын; Малачи молча передал мальчику кусок жареной свинины; — ведь со вчерашнего дня не ел, Джон?

— Не ел, ничего с собой не было!

— Молодец, Джон! Я горжусь тобой, мальчик, — произнес Малачи. — Я с первого раза знал, что из тебя выйдет заправский охотник!

— Что бы с ним было, если б он нас не нашел: ведь, он погиб бы с голода в лесу! — произнес Сенклер.

Джон засмеялся и ласково потрепал рукой дуло своего ружья.

— А это на что? — промолвил он.

— Не думали же вы, что Джон пойдет в лес без ружья? — с упреком заметил Малачи.

Сенклер извинился, и затем все расположились спать, кроме одного, поочередно караулившего на всякий случай сон своих товарищей.

С рассветом встали, закусили и пошли дальше. Не имея лодки, пришлось обойти кругом все озеро и найти то место, где высадились индейцы и куда они спрятали свой челн.

Не без труда им удалось, наконец, найти место высадки, а затем и челн, который они оттащили на целых полмили от озера и спрятали в кустах.

Затем, отметив место, где оставлен челн, наши друзья пошли по следу еще мили две и везде встречали заломанные веточки. Но начинало уже темнеть, и, несмотря на эти указания, трудно было идти дальше. Дойдя до открытого пригорка, они расположились на ночлег под большим развесистым деревом, а с рассветом поднялись и пошли дальше. Им пришлось пересечь довольно большую прерию, но, вступив в лес, они опять нашли указующие заломанные веточки и пошли быстро вперед.

В пути Мартын застрелил из лука двух диких индюшек, которые были им теперь очень кстати, так как взятой из дома провизии могло хватить всего на семь дней; а они не знали, сколько времени им еще придется идти.

Начинало уже темнеть, когда чуткий слух Цвета Земляники уловил как будто тяжелое дыхание спящего человека в кустах; осторожно приблизившись, она увидела лежащую на земле женщину-индианку, всю в крови. Когда ее подняли, то оказалось, что это была та самая женщина, которую Альфред подобрал тогда в лесу, и которой теперь нанесли страшную рану томагавком по голове, вероятно, за то, что накрыли ее, когда она заламывала веточки, отмечая путь похитителей Мэри.

К счастью, страшное оружие скользнуло в бок и не пробило черепа; но женщина потеряла очень много крови и была в бессознательном состоянии.

Цвет Земляники нарвала в лесу каких-то трав, которыми почти моментально остановила кровотечение, затем перевязала рану и дала несчастной выпить несколько глотков холодной воды с небольшим количеством водки. Это оживило женщину, но в сознание она не пришла, и уложив ее как можно лучше, все улеглись спать, за исключением очередного сторожевого.

Поутру Цвет Земляники сидела уже подле раненой, которая теперь была в полном сознании, но еще очень слаба.

Оказалось, что наши друзья не ошиблись в своем предположении относительно ее раны; кроме того, они узнали, что раздраженный задержанием Молодой Выдры Злая Змея похитил Мэри; с ним было 6 воинов, и в данный момент они опередили погоню всего только на один день пути, так как Мэри не могла идти достаточно быстро: у нее разболелись ноги.

Далее они узнали, что индейцы шли в свое селение не прямым путем, а обходами, не желая, чтобы их видели соплеменники, которые могли бы дать указания относительно местонахождения белой девушки, и что это возьмет у них еще 6 — 7 дней лишних. Что касается Персиваля, то он жив и здоров и оставлен в селении; Злая Змея до того полюбил мальчика, что решил усыновить его, если ему не дадут за него очень большого выкупа. Мальчик скоро привык и стал теперь почти настоящим индейцем. На вопрос, далеко ли отсюда по прямому пути до их селения, женщина сказала, что осталось еще семь дней хода, после чего наши друзья стали совещаться и, по совету Малачи, решили остаться на этом месте несколько дней, пока раненая не оправится настолько, чтобы продолжать с ними путь и провести их кратчайшей дорогой к их селению, где они будут, во всяком случае, ранее похитителей Мэри. Изучив местность и все тропинки, погоня могла подстеречь похитителей где-нибудь в засаде, не подвергая себя особенной опасности.

Не имея основания опасаться, что индейцы проведают, что они напали на их след и идут за ними, Мартын и Альфред пошли добывать дичь для своего отряда, а остальные принялись строить большой шатер из ветвей, чтобы укрыться в нем от солнца днем.

Под вечер охотники принесли убитую молодую лань, и все принялись готовить ужин. Раненая также получила свою долю мяса и, поев, почувствовала себя значительно лучше.

ГЛАВА XXXVIII


Сенклер досадовал, что приходилось бездействовать и ждать. Альфред тоже был неспокоен, зная, что отец и мать дома беспокоятся их столь продолжительным отсутствием.

На пятый день раненая настолько оправилась, что сама заявила, что в состоянии идти с ними, если они не очень будут спешить.

Нажарив как можно больше мяса, так чтобы его хватило на весь остальной путь, на рассвете тронулись дальше, на этот раз уже не по следу, а по указанию раненой женщины, прямым путем к селению.

Днем они шли, а ночью отдыхали; и на шестой день, когда расположились на ночлег, их проводница сказала, что до селения осталось всего три-четыре мили. Тогда решили, что следующий день они подойдут как можно ближе к селению и укроются где-нибудь в удобном месте, которое им укажет женщина, а ночью предпримут рекогносцировку в самое селение, чтобы узнать, вернулся ли вождь со своей пленницей, или нет.

Все поднялись еще до рассвета и, не доходя шагов ста до ближайшей хижины селения, укрылись в густой заросли молодых сосенок, где их никто не мог увидеть. Немного погодя Малачи и женщина ползком, на четвереньках прокрались в кустарники, росшие позади хижины, в надежде послушать что-нибудь; остальные, оставшиеся в заросли, не спускали глаз с хижин, стараясь увидеть, кто из них выйдет, когда солнце взойдет, и население проснется.

Прождав с полчаса, наши друзья увидели, что из одной хижины вышел индейский мальчик в рубашке из оленьей шкуры и таких же гетрах; в руках у него был лук и стрелы, в голове над левым ухом торчало орлиное перо — знак того, что это был сын вождя.

— Это Персиваль! — произнес шепотом Джон.

— Да, — подтвердила Цвет Земляники, — это он, говорите тише!

— Они сделали из него настоящего индейца, — заметил Альфред, — нам придется теперь снова обращать его в бледнолицего.

Мальчик огляделся по сторонам и, увидев ворону, пустил в нее стрелу; птица упала мертвой к его ногам.

— Знатный стрелок из него вышел! — прошептал Сенклер. — Даже ты, Джон, не сумел бы этого!

— Нет! Но ружья они ему не дают, как видно! — отозвался Джон.

Немного погодя вышла еще женщина и старик, а четверть часа спустя еще три женщины одна за другой и юноша лет двадцати, не более.

— Ну, это, кажется, и все население! — сказал Мартын.

— Я тоже так думаю… Я желал бы, чтобы Малачи скорее вернулся: он едва ли узнает больше нашего!

Спустя полчаса вернулся и Малачи с женщиной; последняя высказала убеждение, что вождь еще не вернулся; все силы индейцев были налицо: 4 женщины, старик и юноша 20 лет; совладать с ними было нетрудно, но если хоть кому-нибудь из них удастся бежать, то вождь будет предупрежден.

— Они отправляются на охоту, — сказал Джон. — У всех с собой луки и стрелы.

— Он прав, — проговорил Малачи, — это нам на руку: мы теперь можем захватить мужчин без ведома женщин, не произведя никакого переполоха в селении!

Все согласились с предложением Малачи, и спасенная им женщина одобрила их план, но предупредила: «Будьте осторожны, Старый Ворон очень ловок и хитер! «

Когда оба индейца, старый и молодой, и с ними Персиваль скрылись в лесу, Малачи, Джон, а за ними Мартын и Альфред и шагах в двадцати остальные, еще на таком расстоянии от последних, также вошли в лес и следовали параллельно неприятелю… Спустя порядочно времени, мимо Малачи и Джона пронеслось маленькое стадо ланей. Тогда они оба присели и притаились, чтобы их нельзя было заметить. Видя это, Мартын и Альфред последовали их примеру. Едва успели они спрятаться, как раненое стрелой животное пронеслось вслед за стадом мимо наших друзей, но обессилев упало в нескольких саженях от них. Спустя минуту, охотники подошли и остановились над издыхающим животным, затем взялись за ножи, чтобы снять с него шкуру; тем временем наши друзья осторожно стали подползать к ним с разных сторон.

По мере их приближения Старый Ворон становился неспокоен — он несколько раз прикладывал ухо к земле и прислушивался. Видя это, раненая женщина предложила подойти к Ворону и заговорить с ним, чтобы отвлечь его внимание и успокоить его подозрение, что в лесу кто-то есть. Предложение ее было принято; женщина вышла из-за кустов и заговорила со стариком, очевидно, объясняя ему, каким образом она вернулась раньше других; тем временем Малачи и остальные успели подкрасться совсем близко и вдруг все разом, со всех сторон, накинулись на охотников. После недолгой и бесполезной борьбы индейцы были схвачены и связаны, хотя юноша успел своим ножом ранить одного из солдат; Персиваль, которого сначала не хотели вязать, пытался бежать и вообще проявлял явную враждебность к англичанам, так что и его пришлось связать, подобно остальным.

Связав пленных, Мартын, молодой Гревс и солдаты занялись убитым животным и из его мяса стали приготовлять обед.

Капитан Сенклер, Джон и Малачи сидели подле пленников; Персиваль, не видавший в течение двух лет ни одного белого человека, до того забыл все условия своей прежней жизни, что не узнавал своих братьев и на вопрос Альфреда, обратившегося к нему по-английски, ничего не ответил.

— Постойте, я попробую с ним заговорить, — сказал Малачи и обратился к нему на английском наречии; тот его некоторое время слушал молча, затем ответил на том же языке:

— Я хочу спеть свою смертную песнь! Я сын доблестного воина и хочу умереть, как подобает настоящему воину!

— Возможно ли, чтобы в столь короткое время мальчик забыл и свой родной язык и свою семью! — воскликнул Альфред, когда Малачи перевел ему слова брата.

— Да, сэр, с молодыми людьми это часто бывает; но он вскоре вспомнит все прежнее, как только пробудет некоторое время среди нас.

Подозвав Цвет Земляники, Малачи сказал ей, чтобы она поговорила с Персивалем об его родителях, его родном доме, о братьях и сестрах и обо всем, что имело отношение к ферме.

И Цвет Земляники села подле мальчика и своим мягким, ласковым голосом стала напоминать ему о прошлом, о том, как его похитили индейцы, как убивалась по нем его мать, и как его братья разыскивали его, и многое другое. Мальчик слушал ее внимательно, и, когда часа два спустя, Альфред снова обратился к нему со словами: «Персиваль, да неужели ты не узнаешь меня?» — ответил по-английски: «Узнаю! Ты мой брат Альфред!»

Когда все стали ужинать, пленных индейцев отвели подальше, оставив их под надзором одного из солдат, а Персивалю предоставили принять участие в общем ужине. Так как руки у него были связаны на спине, то Джон сел подле него и, взяв самый лакомый кусочек мяса, стал уговаривать его скушать.

— Когда мы с тобой пойдем домой, Персиваль, руки у тебя будут развязаны, и тебе опять дадут ружье, вместо этого лука и стрел, а теперь я тебя покормлю, а ты кушай!

Столь многословная речь была необычайным подвигом для Джона. Но он так желал скорее приручить к себе брата. Между тем остальные обсуждали вопрос, захватить ли теперь и четырех женщин, оставшихся в селении, или остаться здесь и ждать возвращения Злой Змеи с его отрядом.

Решено было оставить женщин на свободе, а самим вернуться на прежнее место и выжидать возвращения вождя, который мог вернуться даже и во время их отсутствия или же на следующий день поутру. Незадолго до сумерек они расположились в зарослях и прежде, чем лечь спать, озаботились заткнуть рты индейцам, чтобы те не издали какого-нибудь условного звука и не предупредили своих о засаде. Персиваль был очень спокоен и даже помаленьку разговаривал с Джоном.

Не пробыли они в зарослях и четверти часа, как издали донесся из леса по ту сторону селения индейский оклик.

— Это они идут, — сказал Мартын, — это их оклик! Из одной хижины отозвалась таким же звуком одна из женщин.

— Да, это они! — прибавил Малачи. — Бога ради, капитан Сенклер, будьте спокойны и сядьте, а то, если вы вскочите, всех нас могут заметить!

Не прошло и получаса, как Злая Змея и его отряд показались из леса; четверо из них несли носилки, на которых находилась Мэри.

— Что с ней? — глухо простонал Сенклер.

— Она просто не могла идти дальше; так они посадили ее на носилки и несли! — отвечал Малачи.

Когда индейцы подошли к хижинам, то носилки остановились, и из них вышла и с трудом пошла в ближайшую хижину Мэри, которую обступили с обеих сторон две женщины. Затем Злая Змея обменялся несколькими словами с другими двумя женщинами, после чего он и весь его маленький отряд вошли в другой, более просторный вигвам, немного подальше.

— Все в порядке, сэр, — сказал Малачи, — они оставили ее на попечение двух женщин одну, а сами пошли в другую хижину; тем лучше; мы ее не напугаем, когда произведем нападение на Злую Змею и его воинов, что надо сделать, пока еще не стемнело, чтобы кто-нибудь из них не мог убежать и затем тревожить и беспокоить нас впоследствии. Надо выждать часок: ведь у них нечего есть, да они и утомились с дороги и, вероятно, сразу завалятся спать, как это всегда делают индейцы, и тогда будет самое удобное время для нападения.

— Прежде всего, нам надо убедиться, все ли они останутся в одной хижине или разбредутся по разным! Согласно этому нам и придется действовать, — заметил Мартын. — Кроме того, надо теперь же решить, кто останется стеречь пленных!

— Я не стану! — сказал Джон решительно.

— Не принуждайте его, — сказал Малачи. — Все равно, как только он услышит выстрел, он уйдет туда, где будут драться. Пусть Цвет Земляники останется сторожить: я ей дам свой большой охотничий нож, этого будет достаточно!

Джону поручили наблюдать за кузиной Мэри, чтобы никто не причинил ей вреда, и чтобы женщины не могли увлечь ее куда-нибудь, на что он охотно согласился, считая это поручение почетным.

Когда пришло время, маленький отряд, крадучись, стал подбираться к хижинам и оцепил кругом ту, где находился Злая Змея и его воины. Все они, по-видимому, спали, так как ничто кругом не шелохнулось.

— Не отвести ли нам сперва мисс Персиваль в надежное место, куда-нибудь подальше? — спросил Сенклер.

— Хорошо, в таком случае вы и займитесь ею; нас и без вас вполне достаточно здесь! — сказал Альфред.

Сенклер поспешил к хижине, где находилась Мэри, и распахнул дверь. Завидев жениха, Мэри радостно вскрикнула и, вскочив с постели, на которую ее уложили, повисла у него на шее. Он поднял ее на руки и понес к выходу; в этот момент обе женщины, на попечении которых была оставлена девушка, уцепились за фалды его одежды, стараясь удержать его, но Джон, вошедший вслед за капитаном, направил на них дуло своего ружья. Те в испуге отступили; Сенклер вышел с Мэри на руках и отнес ее туда, где Цвет Земляники сторожила пленных индейцев.

Однако крик Мэри разбудил индейцев; те проснулись, но не шевелились, и Малачи стал обсуждать вопрос, следует ли им ворваться в хижину или выждать, когда индейцы выбегут из нее, как вдруг кто-то из хижины выстрелил, и солдат, стоявший рядом с Альфредом, упал; затем раздался еще другой выстрел, и пуля попала в плечо Мартыну. В этот момент из дверей выскочил Злая Змея, размахивая томагавком над головой, и устремился прямо на Малачи; остальные индейцы набросились на Альфреда и Мартына, стоявших ближе других к дверям хижины. Но Малачи выставил вперед себя ружье и выстрелил почти в упор в грудь Злой Змее. Остальные индейцы бились отчаянно, но когда к нападающим присоединились и другие товарищи, то все вместе англичане одолели краснокожих, из коих только два были захвачены живыми, да и те были серьезно ранены. Их связали и положили на землю.

— Злой и дурной был он человек, — проговорил Малачи, стоя над трупом убитого им вождя. — Но теперь уже никому не причинит вреда!

— Ваша рана серьезна? — обеспокоился Альфред, подходя к Мартыну.

— Нет, сэр, пуля прошла навылет, не тронув кости; это пустяки; Цвет Земляники сейчас перевяжет мне рану, и все будет хорошо!

— Он мертв, сэр, — произнес Гревс, стоя на коленях над убитым солдатом, в которого попал первый выстрел покойного вождя.

— Бедняга! Я рад только тому обстоятельству, что индейцы первые стали стрелять по нам… Но что мы станем делать с женщинами? Ведь они не могут быть нам опасны! — сказал Альфред.

— Не слишком опасны, сэр, но на всякий случай следует их по возможности обезоружить. Надо забрать все оружие, какое только было у них; оба ружья уж в наших руках, но этого мало: надо отобрать и все ножи, томагавки и луки. Джон, позаботься об этом и возьми себе в помощники Гревса, мой мальчик!

Джон тотчас же стал производить обыски и отбирать оружие. Женщины, на попечении которых была Мэри, остались там, где они были, так как Джон с ружьем в руке не давал им выйти из хижины, зато другие две успели бежать в лес во время схватки; Малачи разрешил теперь и двум оставшимся бежать в лес, если им угодно, и они тотчас же поспешили воспользоваться этим разрешением.

Затем Малачи и Альфред вернулись в заросли, где находилась Мэри, Сенклер и остальные и куда вслед за ними Джон и Гревс принесли все оружие, какое они нашли.

Вдруг Альфред, совещавшийся с Малачи, заметил, что хижины, в которых теперь никого не было, запылали. Оказалось, что Мартын, как только жена перевязала ему рану, пошел и поджег их.

— Так и следует, — проговорил Малачи, видя недоумение своего собеседника. — Это будет доказательством нашей победы и предостережением для других индейцев!

— Но что же станется с женщинами? — спросил Альфред.

— Они пристанут к какому-нибудь другому племени, их там примут всегда, и расскажут о случившемся; и это хорошо!

— А что мы сделаем с нашими пленниками?

— Отпустим их на все четыре стороны впоследствии, но сперва должны взять их с собой и отвести отсюда дня на три пути: у них могут быть здесь поблизости союзники или друзья, которых они могут призвать к себе на помощь и уговорить напасть на нас, чтобы отомстить за их поражение.

— Ну, а раненых?

— Раненых мы оставим на произвол судьбы. Это всегда здесь так делается; мы им оставим воды и пищи, а женщины вернутся сюда после нашего ухода, и если они будут живы, то они выходят их, а если умрут, то похоронят… А вот Джон тащит медвежьи шкуры; это он приберег их для мисс Мэри; когда хижины догорят, мы расположимся там подле них на открытом месте и расставим часовых на ночь, а завтра ранним утром пустимся в обратный путь.

ГЛАВА XXXIX


В эту ночь почти никто не спал; когда все перебрались на открытое место у погорелых хижин, туда же привели и пленных. Персивалю теперь развязали руки и предоставили расхаживать на свободе, не спуская, однако, с него глаз. Первое, что привлекло его внимание, это был труп убитого Злой Змеи. Он подошел к нему, молча сел подле него и просидел неподвижно и безмолвно, склонясь над телом в сосредоточенном раздумье более двух часов. Никто его не тревожил. Похоронив тело солдата, убитого вождем, вырыли еще другую могилу для вождя и, опустив его в могилу, засыпали, как подобает. Мальчик все время молчал и, просидев еще некоторое время над свежей могилой, встал и пошел к двум раненым индейцам. Он принес им воды, напоил их и ласково говорил с ними на их родном языке. Когда же Мэри позвала его и стала говорить с ним и ласкать его, то казалось, ее голос и ласка как-то особенно глубоко подействовали на него, и под впечатлением столь разнородных чувств и впечатлений он склонил голову к ней на колени и крепко заснул.

Раненые индейцы не дожили до рассвета и были зарыты победителями; решено было с рассветом двинуться в путь, если только будет возможность нести Мэри. Цвет Земляники и раненая индианка приложили ей какие-то травы к ногам, которые значительно облегчили ее страдания; но идти лесом продолжительное время она все еще была не в состоянии. Нести ее теперь было тоже трудно, так как один из солдат был убит, Мартын ранен, а Цвет Земляники и индианка были нагружены лишними ружьями, отобранными у неприятеля и оставшимися от убитого солдата и раненого Мартына.

Джон не мог идти в счет носильщиков, так как был мал ростом и должен был наблюдать за Персивалем; кроме того, у них было еще двое пленных индейцев, за которыми также нужен был присмотр.

Соорудили носилки такого рода, что их могли нести двое, и эти двое могли постоянно сменяться. Конечно, при таких условиях нельзя было совершать особенно большие переходы; но делать было нечего.

В первый день отошли недалеко, тем более, что приходилось останавливаться и искать себе пропитание, так как запасов больше не было. Когда расположились на ночлег, то Цвет Земляники сообщила Малачи, что индианка, шедшая с ними, сказала ей, что здесь неподалеку есть река, впадающая в озеро, а на реке есть два больших канота, спрятанных в кустах; на этих лодках они могут доехать до самой фермы. Ничего лучшего нельзя было и требовать, а потому было решено поутру отыскать эту реку и воспользоваться канотами.

К полудню пришли к реке; каноты, оказавшиеся, действительно, очень большими, были в полном порядке; но прежде, чем пуститься в плавание, необходимо было запастись пищей на несколько дней, и потому Малачи, Джон и Альфред отправились на охоту; Персиваль теперь был совершенно спокоен и не проявлял намерения бежать, напротив, положительно ни на шаг не отходил от Мэри, расспрашивал ее о многом и, по-видимому, воскрешал в своей памяти многое из своей прошлой жизни.

Охотники вернулись с богатой добычей, так что мяса должно было хватить на четыре или пять дней.

На рассвете следующего утра пленников отвели на полмили в глубь леса, указали им на север и, развязав их, предоставили идти на все четыре стороны. После того все разместились в канотах и продолжали путь водою. Трое суток они днем плыли, а на ночь приставали к берегу, раскладывали костры и готовили себе пищу; на четвертый день они достигли озера; отсюда оставалось еще около 200 миль до фермы.

Однажды стадо оленей переплывало озеро, и охотники наши, воспользовавшись этим счастливым случаем, запаслись мясом на весь остальной путь.

Мэри за это время успела совершенно оправиться; Персиваль совершенно примирился с мыслью о возвращении к цивилизованной жизни и все время говорил о своем отце и матери, с нетерпением ожидая свидания с ними.

На шестой день наши путешественники увидели, наконец, здание форта Фронтиньяк, и хотя фермы и ее строений еще не было видно из-за мыса, поросшего лесом, но они знали, что до фермы оставалось всего только четыре или пять миль. Менее чем через час они плыли уж вдоль своей прерии и пристали наконец в том самом месте, где всегда была причалена их лодка.

Мистер и миссис Кемпбель не видели канотов на озере; они смотрели все время в сторону мыса, ожидая оттуда возвращения ушедших.

— Я думаю, Альфред, нам не следует сразу допустить Персиваля к тете: она так привыкла считать его умершим, что столь неожиданное свиданье может потрясти ее слишком сильно! — сказала Мэри.

— Ты права, Мэри! Мы с капитаном Сенклером, Малачи и Джоном пойдем вперед, а остальные, и среди них и Персиваль, пойдут на некотором расстоянии от нас и пройдут прямо в хижину Малачи; пусть Персиваль останется там, пока я не приду за ним.

За оградой стояли мистер и миссис Кемпбель и смотрели в сторону леса, но Генри, выйдя из дома с Оскаром, сразу заметил идущих к дому. Собаки с радостным лаем кинулись к возвратившимся, и Генри воскликнул:

— А вот и они!.. Батюшка! Матушка! Смотрите, они вернулись!

Все кинулись к Мэри и заключили ее в свои объятия, не помня себя от радости.

— Пойдемте в дом, матушка, — сказал Альфред, — вам надо несколько успокоиться! — и он взял мать под руку и повел ее к крыльцу.

Но Эмми, смотревшая внимательно на вторую группу, хотела уже воскликнуть: «А вот и Персиваль», но Сенклер успел вовремя остановить ее, приложив палец ко рту.

Придя в дом, Альфред в нескольких словах рассказал матери все, как было.

— Как я счастлива, что моя дорогая Мэри опять с нами! Я так боялась утратить и ее, как моего бедного мальчика!

— А знаешь, матушка, мы слышали там, что индейцы нашли какого-то белого мальчика в лесу, и я имею основание думать, что это был Персиваль, и что он жив!

— Ах, Альфред! Ты знаешь, что я как будто примирилась с этим горем; не возбуждай же во мне мучительных и неосуществимых надежд!

— Неужели ты думаешь, что я решился бы возбуждать в тебе такие надежды, если бы не был уверен в их осуществимости?

— Так значит, ты знаешь, что он жив? Боже мой! Где он? Где мой мальчик?

Альфред молчал, и счастливая мать разразилась слезами.

Этот обильный поток слез облегчил ее душу и несколько успокоил ее.

— Теперь я объясню тебе все, матушка, — сказал Альфред. — Эмми, а ты еще не сказала мне ни одного слова!

— Я просто была не в состоянии выговорить его от непомерной радости, дорогой Альфред, — проговорила девушка, протянув к нему обе руки. — Но никто более меня не рад твоему возвращению, и никто не может быть более благодарен тебе за возвращение Мэри, как я!

— Ну же, Альфред! Я жду! — говорила г-жа Кемпбель.

— Персиваль недалеко, матушка!

— Он здесь! Здесь! Я это чувствую! — воскликнула миссис Кемпбель.

— Да, матушка, он в хижине Малачи! Я сейчас приведу его к вам! — сказал Альфред и вышел.

Когда он вернулся с Персивалем, о его возвращении было уже известно и мистеру Кемпбелю. После того как мать вволю нацеловалась и поплакала над своим вновь найденным сыном, она передала его в объятия его отца, и тот тоже обнимал и целовал его; вся семья радовалась его возвращению.

— А где же Мартын? Мы хотим поблагодарить его за все, что он сделал для нас!

— Он у себя! Цвет Земляники перевязывает его рану, которую все эти дни не пришлось перевязать, так что она стала болезненна!

— А тот бедный солдат, что был убит?

— Такова была его судьба, — сказал Сенклер, — но так как он пал, помогая мне вернуть Мэри, я не забуду никогда его вдову и детей: они будут обеспечены мною на всю жизнь!

После подробного рассказа Альфреда о том, как они узнали, что Персиваль жив и в плену у вождя, о захвате Молодой Выдры и обстоятельствах, сопровождавших похищение Мэри, очередь рассказать о том, как произошло это похищение, была за самой Мэри, и она рассказала следующее:

— Я, как известно, собирала бруснику на болоте с маленькой Мартой, и когда та пошла в дом опорожнить корзинку, и я осталась одна, я вдруг почувствовала, что меня схватили и зажали мне рот. В следующий момент мне закутали голову каким-то толстым одеялом так плотно, что я почувствовала, что задыхаюсь; затем двое или трое людей подхватили меня и понесли куда-то. Наконец, я потеряла сознание и уже не помню, что было дальше. Когда я очнулась, то лежала над деревом в лесу; кругом меня было человек шесть индейцев; затем пришла женщина и принесла мне воды; я тотчас же узнала в ней ту, которую Альфред принес из леса с вывихом ноги. Это обнадежило меня, хотя она и вида не подавала, что знает меня; впрочем, я сейчас же сообразила, что она не могла поступить иначе, если хотела чем-либо помочь мне. Между тем, индейцы совещались о чем-то между собой. К одному из них все остальные относились с особым почтением, и, судя по описанию Альфреда, я была уверена, что этот вождь некто иной, как Злая Змея. Когда я несколько оправилась, двое взяли меня за руки и заставили идти с ними, затем меня вел за руку один, а когда стемнело, мы все расположились под большим деревом, я с женщиной несколько поодаль от мужчин; несмотря на мою тревогу и опасения, я едва успела лечь, как крепко заснула.

Когда стало светать, женщина принесла мне горсть печеного маиса, и после этого незатейливого завтрака мы опять тронулись в путь и к вечеру пришли к озеру, где спустили канот, привязанный в кустах, и плыли часа три, затем опять пошли лесом. У меня разболелись ноги; я едва могла ступать; но меня заставляли идти, хотя и не причиняли мне никаких обид. Когда мы расположились на ночлег, женщина привязала мне к ногам какие-то травы и листья, и я почувствовала небольшое облегчение, так что первую половину дня шла без особенного труда. Но вдруг я услышала позади гневный голос вождя и, обернувшись, увидела, как он взмахнул своим томагавком и нанес женщине удар прямо по голове. Та упала, обливаясь кровью; я кинулась к ней, но меня силой оттащили и заставили идти вперед. Я не знала, с какой целью меня похитили индейцы, и когда вождь убил женщину, у меня явилась мысль, что он захотел избавиться от нее, чтобы взять меня вместо нее; эта мысль приводила меня в ужас, но я знала, что мое исчезновение будет замечено дома, и что есть люди, которые не побоятся никаких опасностей ради моего спасения, лишь бы только я была жива, и я решила ничем не раздражать свирепого вождя. Однако ноги мои разбаливались; они страшно вспухли и подкашивались, и теперь некому было полечить их. Отдохнув за ночь, я с утра еще кое-как плелась, но затем положительно не могла больше ступить. Тогда индейцы сделали из ветвей носилки, в которые положили меня, и понесли на своих плечах на длинной жердине, причем меня сильно качало из стороны в сторону. Два дня я путешествовала таким образом, затем другие два дня меня опять заставили идти; но на третий ноги мои снова разболелись, и меня пришлось опять нести до самого селения индейцев. Остальное вам уже известно из рассказа Альфреда.

Когда Мэри кончила, все сели за ужин, а после ужина разошлись по спальням, так как все нуждались в покое после пережитых волнений. Поутру все собрались в столовой, счастливые и довольные, пришел также и Мартын с Цветом Земляники, и их осыпали благодарностью и похвалами.

После завтрака Сенклер уехал в форт, чтобы отдать отчет о результатах экспедиции и донести коменданту о смерти одного из людей гарнизона.

Жизнь на ферме пошла опять своим обычным порядком; часть хлеба была уже убрана, но теперь понадобились все наличные рабочие руки, чтобы убрать и остальной.

— Теперь нечего больше бояться индейцев, — сказала Мэри, — и мне кажется, теперь я могла бы прожить здесь остаток дней моих и быть счастлива и довольна!

— Но, конечно, не без капитана Сенклера? — спросила Эмми.

— Не всегда без него, — сказала Мэри, — но я надеюсь, что придет время, когда мы с ним станем неразлучны. А время это придет, когда дядя и тетя пожелают этого. Но где у нас Персиваль? Я его нигде не вижу!

— Он ушел в лес с Малачи, с ружьем, и Джон очень одобряет, что брат привыкает к ружью; вообще в Персивале я нахожу большую перемену!

— Несомненно, он стал более серьезен, меньше говорит, но больше думает! Однако нас зовут обедать. Надо спешить, а то нас ждут! — сказала Мэри, и сестры пошли в дом.


ГЛАВА XL


После донесения капитана Сенклера о результатах экспедиции Молодую Выдру отпустили на свободу, и полковник, зная о сватовстве Сенклера и желая сделать ему приятное, предложил ему воспользоваться несколькими днями отпуска и передать мистеру Кемпбелю, что когда придут из Монреаля почтовые баркасы, то он сам привезет ему корреспонденцию и воспользуется случаем принести свои поздравления по поводу их большой семейной радости.

Вернувшись на ферму, капитан застал всех в добром здоровье; все на ферме шло как нельзя лучше, и все были как нельзя более счастливы. Эмигранты оказались чрезвычайно милыми, хорошими, работящими и добросовестными людьми. К мистеру и миссис Кемпбель все они относились с величайшим почтением и уважением; старик Гревс, работавший на мельнице в отсутствие Альфреда, пожелал сохранить за собой эту должность, которую Альфред с радостью уступил ему. Словом, все преуспевало и процветало на ферме.

Приезд Сенклера был встречен общей радостью; он поспел как раз к обеду, а после обеда мистер Кемпбель обратился к присутствующим с такою речью:

— Дорогие дети мои, Бог дал нам в эти последние дни столько радости и столько счастья, что нам грешно было бы не подумать о том, чтобы доставить радость и счастье другим! В настоящее время мы можем считать себя вполне хорошо устроенными и обеспеченными людьми, не одинокими, как раньше, а окруженными добрыми соседями, и потому, милый Альфред, мы не считаем себя вправе долее удерживать тебя здесь, лишая возможности следовать своему призванию; напротив, советуем тебе снова вернуться к твоей службе, которая тебе так по душе, и на которой ты, как мы уверены, пойдешь далеко, на радость нам, твоим благодарным родителям, которые никогда не забудут твоей самоотверженной жертвы. Итак, поезжай в Англию, как только вздумаешь, а мы с радостью даем тебе на это наше родительское благословение. А теперь я скажу несколько слов Мэри, — продолжал мистер Кемпбель. — Ты и сестра твоя, последовавшая за нами сюда, в глухие леса Канады, и всегда неизменно радостно разделявшая наши труды и заботы, были для нас добрыми и хорошими дочерьми. Ты, Мэри, приобрела любовь честного и уважаемого человека, вполне заслуживающего твоей любви, и ради нас отсрочила его счастье и свое; ты не спешила покинуть нас ради предстоящих тебе радостей и удобств богатой женщины; все это мы видели и оценили, и теперь я говорю: пора дать счастье любимому тобой человеку; пора положить конец его мучительному ожиданию! Мы ни минуты не думали, что после свадьбы вы с мужем останетесь здесь. Нет, его состояние и положение призывают вас в Англию! Поезжайте же и живите счастливо, а мы вас благословим. Возьмите ее, Сенклер, она была нам хорошей дочерью и будет вам хорошей женой!

Сенклер встал и растроганно пожал руку мистера Кемпбеля; Альфред подошел к матери и нежно поцеловал ее.

— Поезжай с Богом, Альфред! Я это от души тебе говорю, — сказала миссис Кемпбель и, взяв Мэри за талию, увела ее в соседнюю комнату, куда за ними последовал и капитан Сенклер.

Все казались счастливыми и довольными, только Эмми была печальна и сосредоточенна, как никогда.

— Я вижу, Эмми, что тебя очень огорчает предстоящая разлука с Мэри, — проговорил Альфред, подойдя к ней. — Но ты можешь утешиться тем, что уезжаю и я, который постоянно мучил и дразнил тебя, как ты уверяла!

— Я никогда этого не думала! — воскликнула Эмми почти сердито. — Но ты, действительно, злой и всегда дразнишь меня — и она вскочила и убежала в другую комнату, чтобы никто не видел ее слез.

Решено было, что свадьба Мэри состоится через месяц в капелле форта, куда только что возвратился капеллан, а затем капитан Сенклер с супругой и Альфред покинут ферму в конце сентября, чтобы прибыть в Квебек вовремя и захватить суда, отправляющиеся в Европу до наступления зимы.

Спустя неделю из Монреаля пришли баркасы, и вслед затем полковник Форстер в сопровождении капитана Сенклера явились на ферму, привезя корреспонденцию и газеты.

После первых приветствий и поздравлений мистер Кемпбель попросил у своих гостей разрешения просмотреть полученные письма, и первое вскрытое им письмо из Англии вызвало в нем столь разительную перемену в лице, что все это сразу заметили.

— Надеюсь, ничего неприятного? — спросила встревоженная жена.

— Как тебе сказать, — ответил мистер Кемпбель, — не то, что приятное, но очень непредвиденное: мистер Дуглас Кемпбель скончался, и Векстон-Холл опять переходит к нам, так как у него не осталось наследника! Вот что мне пишет наш бывший поверенный.

— Позвольте мне первому поздравить вас! — сказал полковник.

— Я, право, не знаю, счастливее ли я буду там в Векстон-Холле, чем здесь, — сказала миссис Кемпбель, — но ради детей, пожалуй, должна была бы радоваться!

— Да, пожалуй, — заметил ее муж, — но мы с тобой стареем, а наши дети, я вижу, другого мнения: у них целая жизнь впереди!

— Я не поеду в Англию! — решительно заявил Джон. — Там меня станут посылать в школу, и какой-нибудь учитель станет пороть меня; я этого не хочу, я уже мужчина!

— Я тоже не хочу! — сказал Персиваль.

— Ни того, ни другого мы с матерью не отдадим в школу; но вам все-таки придется получить соответствующее вашему положению образование от людей, которым оно будет поручено!

— Я всему, что нужно, обучился уже у Малачи! — решительно заявил Джон.

Собственно, очень довольна этой переменой в жизни семьи Кемпбель была Мэри, которой теперь не надо было оставлять дядю и тетю так далеко; Эмми также рада была переселению в Англию; по известным причинам рад был еще и Генри, которому предстояло впоследствии стать владельцем обширного и богатого поместья в Англии. Но Джон упорно стоял на своем, Персиваль также был одного с ним мнения, хотя и не решался так открыто высказывать его.

— Я, право, не знаю, что делать с Джоном! — сказал мистер Кемпбель, оставшись один с женой. — Он, по-видимому, так твердо решил не ехать в Англию, что я опасаюсь, что он уйдет в леса, когда мы будем уезжать отсюда; он уже и теперь постоянно с Малачи и Мартыном и как будто чуждается своей семьи!

— Ты прав, и, мне кажется, лучше будет оставить его здесь! Он у нас младший сын в семье; поместье впоследствии перейдет к Генри! Альфред на хорошей дороге, Персиваль очень способен и охотно учится, а Джон слышать не хочет об учении, и обеспечить его впоследствии мы тоже не можем: у нас нет сбережений, тогда как, передав ему впоследствии эту ферму, мы сделаем его счастливым и богатым человеком.

— Да, здесь его смело можно оставить на попечение Малачи и Мартына! Но ты, Эмилия, должна решить, примирится ли твое материнское сердце с этой разлукой.

— Надо на нее решиться, — сказала миссис Кемпбель. — Это для его счастья! Мартын будет управлять фермой и хозяйством; старик Гревс будет хозяином на мельнице, а добрый полковник Форстер будет наблюдать за всем, что происходит на ферме, как он обещал.

Спустя месяц после получения письма вся семья Кемпбель, за исключением Джона, села на баркасы, пришедшие из форта, и отплыла в Монреаль, где пробыла несколько дней, затем отправилась дальше в Квебек.

В Квебеке их агент уже озаботился занять для них каюты на лучшем из судов, отправляющихся в Англию, и после шестинедельного плавания они снова благополучно прибыли в Ливерпул и уже оттуда проследовали в Векстон-Холл, где все ожидали их приезда, а миссис Дуглас-Кемпбель переселилась в свое личное поместье в Шотландии.

На этом кончается наша повесть, но мы хотим еще сообщить читателю, как сложилась дальнейшая судьба наших героев.

Генри не поступил вновь в колледж, а остался при отце и матери, приняв на себя управление поместьем; Альфред был назначен на судно, которым командовал капитан Лемлей, очень быстро выдвинулся и спустя четыре года по возвращении из Канады женился на своей шаловливой кузине Эмми, как этого и следовало ожидать.

Мэри Сенклер поселилась со своим мужем в его обширном поместье, после того как ее супруг бросил службу и зажил помещиком.

Персиваль поступил в колледж и стал блестящим юристом, а Джон оставался в Канаде до своего 20-летнего возраста, затем приехал в Англию повидать своих родителей.

Ферма процветала и давала теперь прекрасный доход; все переселенцы добросовестно исполняли свои обязательства и являлись очень приятными соседями. У Мартына было теперь трое папуусов (папуус у индейцев значит ребенок).

Цвет Земляники, как всегда, была весела и добра; индианка племени Злой Змеи жила на ферме и нянчила детей Мартына, помогая в хозяйстве, а Малачи теперь уже настолько состарился, что не часто уходил на охоту, а больше сидел зимой у очага, а летом грелся на крыльце на солнышке.

Мистер Кемпбель вручил Джону дарственную, по которой все его канадское поместье безраздельно переходило в собственность младшему его сыну, и Джон, вернувшись в Канаду, вскоре нашел себе прекрасную жену, с которой был очень счастлив.

Мистер и миссис Кемпбель дожили до глубокой старости, всеми любимые и всеми уважаемые, и когда они умерли, то все сожалели о них, вспоминая, как они достойно жили и в избытке, и в бедности, и никогда не забывали заповедей Божиих.

Капитан Марриет Корабль-призрак

Глава первая

Примерно в середине семнадцатого столетия на окраине укрепленного городка Тернёзена, расположенного на левом берегу Шельды, почти напротив острова Вальхерен, стоял скромный опрятный домик, построенный в стиле, характерном для того времени. Стены его много лет назад были выкрашены темно-оранжевой краской, а окна и ставни ярко-зеленой. На высоту до трех футов от земли дом был облицован голубыми и белыми плитками, перед ним раскинулся небольшой, пол-акра, сад, а весь участок защищала живая изгородь из бирючины, вдоль которой тянулся наполненный водой ров, слишком широкий, чтобы его можно было перепрыгнуть. Напротив входной двери через ров был перекинут узенький мостик с красивыми железными перилами. Яркие когда-то краски теперь поблекли, подоконники, дверной косяк и другие деревянные детали обветшали, многие плитки отвалились. Раньше за домом, видимо, следили, теперь же он пришел в запустение.

Как верхний, так и нижний его этажи делились на четыре комнаты: две большие и две маленькие. Большими комнаты можно было назвать условно, поскольку в них было всего по двенадцати квадратных метров. В каждой комнате было только одно окно. Второй этаж, как обычно, предназначался для спален. Две маленькие комнаты нижнего этажаиспользовались как прачечная и чулан, а одна большая была приспособлена под кухню, где в шкафу серебряно поблескивала металлическая посуда. Помещение сверкало чистотой.

Прочный сосновый стол, два деревянных кресла и легкая кушетка, перенесенная сюда из спальни, составляли всю меблировку этой комнаты. Вторая большая комната служила гостиной, но вот уже почти семнадцать лет как в нее никто, даже хозяева, не заглядывал — она была наглухо заперта.

В кухне находились двое. На кушетке сидела женщина лет за сорок, которую состарили горе и страдания. В свое время она слыла, очевидно, красавицей, о чем говорили правильные черты лица, благородный лоб и большие черные глаза, но теперь в ее облике сквозила как бы внутренняя опустошенность: лицо осунулось; глубокие морщины образовывались на лбу, когда она впадала в задумчивость; а вспыхивавшие в глазах огоньки доказывали, что ею владеет безумие. Казалось, что женщину одолевает тяжкое, затаившееся глубоко в сердце горе, не покидавшее ее ни на минуту. Одежда ее была сильно поношена, но чиста и опрятна. На голове — вдовий чепчик.

На сосновом столе, стоявшем посреди комнаты, сидел крепкий светловолосый, цветущий юноша лет девятнадцати с красивыми и резкими чертами лица; телосложение позволяло судить о его недюжинной силе. В глазах светилась отвага и решимость; он болтал ногами и беззаботно насвистывал мелодию песенки, отчего его можно было принять за легкомысленного и бесшабашного парня.

— Не ходи в море, Филипп! О, обещай мне, мое дорогое, мое милое дитя! — воскликнула женщина, заламывая в отчаянии руки.

— А почему бы мне не пойти в море, мама? — спросил Филипп. — Какой толк от моего сидения дома? Умирать с голода? Ей-богу! Это ничуть не лучше. Должен же я сделать хоть что-нибудь для вас и для себя! А на что еще я гожусь? Мой дядюшка, Ван Бренан, обещал взять меня с собой и дать хорошее жалованье. Тогда я был бы счастлив на борту судна, а заработанных денег хватило бы, чтобы покрыть ваши издержки по дому.

— Филипп, Филипп! Выслушай меня! Я умру, если ты покинешь меня! Кроме тебя у меня на этом свете никого нет. О, дитя мое! Если ты любишь меня, а я знаю, что ты любишь, Филипп, не покидай меня! Но если ты все же хочешь уйти, то все равно не связывайся с морем!

Филипп не отвечал и продолжал насвистывать. Мать зарыдала.

— Уж не потому ли, что мой отец погиб в море, вы так настойчивы, мама? — произнес он наконец.

— О, нет, нет! — вздрогнула плачущая женщина. — Если Богу было угодно…

— Если Богу было угодно что, мама?

— Ничего, я так! Будь милосерден, будь милостив, Боже! — причитала мать.

Она соскользнула на пол, стала на колени и начала горячо молиться. Потом она снова села на кушетку, но теперь лицо ее было бесстрастно. Филипп, молчавший все это время, вновь обратился к матери.

— Видите ли, мама. Вы просите меня остаться на берегу. Это, пожалуй, не лучший выход. Послушайте, что я вам скажу. Та комната, что напротив, заперта с тех пор, как я себя помню, но вы никогда не говорили почему. Только однажды, когда мы сидели без хлеба и потеряли надежду на возвращение дяди, я все же услышал кое-что от вас. Вы были тогда как безумная, мама, даже не замечали этого и некоторое время…

— И что же ты услышал, Филипп? — с беспокойством спросила женщина.

— Вы упоминали, мама, что там спрятаны деньги, которые могли бы спасти нас, но потом стали кричать, бредить и все повторяли, что скорее умрете, чем войдете в эту комнату. Так что же в ней? Почему она так долго заперта? Или вы мне все толком объясните, или я уйду в море.

Когда Филипп заговорил, мать словно оцепенела. Неподвижно, похожая на статую, сидела она с чуть приоткрытым ртом и застывшим взглядом, словно лишившись сил, прижав к груди руки, будто пытаясь сдержать боль, а когда Филипп произносил последние слова, начала клониться вперед, и у нее изо рта побежала струйка крови.

Филипп вскочил, подхватил мать и уложил ее на кушетку, однако кровотечение не прекращалось.

— Мама, мама! — воскликнул Филипп. — Что с вами?

Некоторое время страдалица не могла произнести ни слова. Она повернулась на бок, чтобы не захлебнуться, и пол покрылся алыми пятнами.

— Мамочка! Не молчите же, ради Бога! — просил сын с неописуемым страхом в голосе. — Что мне делать? Как помочь вам? О, Боже, что это?

— Смерть… дитя… мое… смерть! — простонала несчастная женщина и потеряла сознание.

Перепуганный Филипп выбежал из дома и стал звать на помощь. Двое или трое соседей откликнулись на его крики. Когда они занялись вдовой, пытаясь привести ее в чувство, Филипп бросился что есть мочи к доктору, бежать до которого нужно было добрую четверть часа. Доктор Путс или Путц — человек низенького роста, слыл бедным и скупым, но считался большим знатоком в своем деле. Филипп застал доктора дома и стал умолять его поспешить на помощь матери.

— Я пойду, да, конечно, — отвечал доктор Путс. По натуре он был человеком неуживчивым и к тому же едва владел местным наречием. — Но, минхер Вандердекен, а вы заплатите мне?

— Платить? Я? Мой дядя заплатит, как только вернется!

— Ваш дядя, шкипер Ван Бренан? Он и так задолжал мне четыре золотых гульдена. Ко всему прочему, его корабль мог затонуть!

— Он отдаст вам не только те гульдены, но и оплатит все ваши услуги! — с жаром возразил Филипп. — Пойдемте! Не то, пока вы тут несете чепуху, матушка может умереть!

— Но я не могу пойти с вами, минхер Филипп. Я как раз вспомнил, что должен навестить сына бургомистра Тернёзена, — не соглашался скряга.

— Послушайте, минхер Путс! — вспыхнул от ярости юноша. — Выбирайте: либо вы пойдете со мной по своей воле, либо я погоню вас! И не шутите со мной, иначе у вас будут неприятности!

Минхер Путс оказался в затруднительном положении, поскольку в округе всем был известен крутой нрав Филиппа.

— Я приду, минхер Филипп… то есть сразу… так только смогу.

— Ты отправишься сейчас же, жалкий скряга! — закричал Филипп и, схватив хилого доктора за шиворот, поволок его к двери.

— Убивают! Убивают! — визжал и сопротивлялся Путс, но возбужденный молодой человек тащил его за собой.

Заметив, что физиономия доктора посинела, Филипп остановился.

— Не отмолотить ли вас, коль вы не хотите идти со мной подобру-поздорову? Так знайте, вы все равно пойдете со мной — живой или мертвый!

— Так и быть, — согласился Путс, придя немного в себя, — я пойду, но вас сегодня же вечером посадят в кутузку, а что касается вашей матери… Нет, я не буду… не буду! Поверьте мне, минхер Вандердекен!

— Минхер Путс! Как верно то, что Бог на небе один, так верно и то, что я измолочу вас здесь же на месте, если вы не пойдете со мной! А если вы не приложите все ваше умение для спасения моей матери, то я прибью вас у ее постели! — пригрозил Филипп. — Вы же знаете, что слов на ветер я не бросаю! Поэтому ступайте по-хорошему, а ваши труды будут оплачены, очень хорошо оплачены, даже если мне придется продать последнюю рубашку!

Перед рослым юношей Путс выглядел жалким ребенком, но эти слова, видимо, подействовали на него сильнее всех угроз.

Домишко доктора остался позади, и почти всю дорогу Филипп подгонял Путса. Доктор подчинился не только потому, что Филипп обещал заплатить, но и потому, что тот постоянно принуждал его идти быстрее.

Так они добрались до дома вдовы, где застали ее в окружении соседок, которые натирали ей виски нашатырем. Госпожа Вандердекен пришла в сознание, но говорить еще не могла. Путс распорядился перенести ее в спальню и уложить в постель, затем влил ей в рот какие-то капли и побежал в сопровождении Филиппа к себе домой за другим лекарством.

— Эту настойку вы должны сразу же дать матери, минхер, — пояснил врач, передавая юноше флакончик. — А теперь я должен навестить сына бургомистра, а потом уже зайду к вам.

— Не обманите, доктор! — Филипп бросил на Путса грозный взгляд.

— Да нет же, нет, минхер Вандердекен! Я не верю, что ваш дядя заплатит мне, но вы обещали, и я знаю, что вы никогда не нарушите своего слова. Через час я у вас буду. А теперь поторопитесь к матери!

Филипп возвратился домой. После того как он дал матери лекарство, кровотечение прекратилось, и уже через полчаса женщина смогла говорить шепотом. Когда щуплый доктор Путс появился снова, он тщательно обследовал пациентку, а затем вместе с Филиппом прошел на кухню.

— Минхер Филипп, — начал Путс. — О, Аллах! Я сделал все возможное, но должен предупредить вас, что надежды на благоприятный исход мало. Ваша мать уже не поднимется с постели. Может быть, она протянет еще пару дней, но не больше. Это не моя вина, минхер, — добавил он извиняющимся голосом.

— Нет, конечно. Это воля Господня, — подавленно согласился Филипп.

— А вы действительно заплатите мне, минхер Вандердекен? — спросил врач, выдержав короткую паузу.

— Да! — отвечал юноша грозным голосом, отвлекшись от своих мыслей.

Затем доктор продолжил:

— Я могу уже завтра получить деньги, минхер Филипп? Вы задолжали мне один золотой гульден. От денег никогда не следует отказываться.

— Приходите завтра! Приходите, когда хотите, и приносите любой счет! Для вас деньги превыше всего! — отвечал Филипп, презрительно скривив губы.

— Как вам угодно. Когда она умрет, дом и вся недвижимость перейдет к вам и вы, наверное, будете все распродавать. Да, да, я тогда подойду. У вас будет куча денег! Минхер Филипп, я бы охотно приобрел дом, в случае, если он…

Филипп замахнулся, словно намереваясь ударить лекаря, отчего у того слова застряли в горле, и он юркнул в угол комнаты. Придя в себя, Путс примирительно добавил:

— Ну, ну, я имею в виду, когда ваша мать будет похоронена.

— Убирайся, пройдоха! — закричал юноша. Он опустился на окровавленную кушетку и закрыл лицо руками.

Успокоившись, Филипп поднялся в спальню матери. Вдове было лучше. Соседки ушли, чтобы заняться своими домашними делами. Ослабевшая от потери крови, женщина задремала, не выпуская ни на миг руки сына, который сидел подле нее затаив дыхание, погрузившись в мрачные мысли.

Вскоре после полуночи вдова очнулась. Голос ее приобрел былую силу, и она обратилась к сыну:

— Мой дорогой, мой милый мальчик! Я долго держала тебя возле себя как пленника?

— Моя любовь удерживала меня здесь, — отвечал Филипп. — И я не отойду от вас, пока вы не выздоровеете.

— Я уже не поднимусь, Филипп. Я чувствую приближение смерти. О, если бы не было тебя, я с радостью ушла бы из этого мира! Меня преследует рок, и я давно уже молю Бога о смерти.

— Отчего же, мама? — неожиданно обиделся Филипп. — Ведь я делал все, что было в моих силах.

— Да, это так, мой мальчик, да, это так! И пусть Господь благословит тебя за это! Я не раз замечала, как ты укрощал свой горячий нрав и сдерживал ярость, чтобы сохранить мой покой. Даже в те дни, когда мы голодали, ты оставался послушным. Ты, наверное, думал, что я сошла с ума, или считал меня дурочкой, поскольку не понимал моих причуд. Но теперь я хочу высказаться… сейчас же… сейчас!

Вдова откинула голову на подушки и умолкла, затем, набравшись сил, продолжала:

— Я догадываюсь, что временами казалась тебе сумасшедшей. Разве не так, Филипп? Но лишь Богу известно, что в моем сердце хранится тайна, которая слишком тяжела и действительно может свести женщину с ума. Днем и ночью она тяготела надо мной, иссушала мой разум и душу и вот, наконец, хвала Всевышнему, иссушила и тело. Рок победил, Филипп! Я скоро умру. Лишь бы протянуть немного, чтобы успеть высказаться. Ах! лучше бы мне молчать, ведь эта тайна может стоить тебе рассудка, как и мне, Филипп!

— Мама, прошу вас, — взмолился Филипп, — откройте мне эту страшную тайну! Пусть вмешаются и небеса и ад, я не боюсь ничего! Бог поможет мне, а с сатаной я справлюсь и сам!

— Ты отважен и горд, сынок, я знаю, что ты силен духом. Если кто и смог бы вынести всю тяжесть этой трагической истории, так это только ты, мой мальчик. Мой разум оказался слишком слаб. Но теперь мне легче, и я чувствую, что обязана рассказать тебе обо всем.

Вдова замолчала, как бы собираясь с мыслями. Слезы катились по ее ввалившимся щекам. Успокоившись, она продолжала:

— Филипп, я хочу поговорить о твоем отце. Ходят слухи, будто он… будто он утонул в море.

— А разве это не так, мама? — удивился Филипп.

— О, нет!

— Но он же мертв, мама?

— Нет!.. Да!.. То есть нет! — отвечала женщина, закрывая лицо руками.

«Она бредит», — подумал Филипп, но все же спросил:

— Так где же тогда мой отец?

Вдова приподнялась на кровати. Она дрожала всем телом.

— ОН БЛУЖДАЕТ ПРИЗРАКОМ!

Женщина опустилась на свое ложе и зарылась головой в подушки, словно хотела укрыться от собственных мыслей. Филипп был настолько ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Не в силах побороть страх перед неизвестностью, он наконец, запинаясь, пролепетал:

— А… ваша… тайна… мама? Скорей! Выкладывайте ее!

— Теперь я могу рассказать все, Филипп! — произнесла мать торжественно. — Слушай, сынок! У тебя такой же характер, как и у твоего отца. И пусть его ужасная судьба послужит тебе уроком! Он был отважным и, как говорили, превосходным моряком. Родился он не здесь, а в Амстердаме, но жить там не пожелал, поскольку оставался приверженцем католической религии. Прошло семнадцать лет, и даже больше, с тех пор, как отец на прекрасном корабле «Амстердамец» с богатым грузом отправился под парусами в Индию. Это было его третье плавание в Индию, Филипп, и, по воле Божьей, стало последним. Отец купил корабль на свои сбережения, и благополучное плавание сделало бы его богатым человеком. О, как часто мы говорили, что мы предпримем после его возвращения! Как эти мечты о будущем помогали перенести разлуку с ним! Я очень любила твоего отца, Филипп, потому что он был всегда добр и внимателен ко мне. О, как я хотела, чтобы он поскорее вернулся! Судьбе жены моряка не позавидуешь! Разлученная с мужем на долгие месяцы, смотрит она на мерцающий огонек в ночнике и прислушивается к завываниям ветра, который возвещает ей о беде — кораблекрушении и вдовстве!

Твой отец находился в море уже полгода, Филипп, и должен был пройти еще долгий печальный год до его возвращения. Однажды вечером ты уснул крепким сном, сынок. Ты был моей единственной радостью, единственным утешением в одиночестве! Я охраняла твой покой, ты улыбался во сне и лепетал: мама! Я поцеловала тебя, затем опустилась на колени и помолилась за тебя и за мужа, совершенно не ведая, что в тот час над ним нависло ужасное проклятие!

Вдова перевела дух. Филипп не мог выдавить из себя ни звука. Рот его был приоткрыт, взгляд прикован к губам матери. Казалось, он впитывал каждое ее слово.

— Я оставила тебя одного и спустилась в ту комнату, Филипп, которая с той страшной ночи никогда не открывалась. Я присела на кушетку и занялась чтением. Дул сильный ветер, а когда бушует шторм, жена моряка редко спит спокойно. Наступила полночь, дождь лил как из ведра. Неожиданно меня охватил непонятный страх. Я встала, окропила себя святой водой и перекрестилась. Ураган бесновался за стенами, и это только усиливало мои страхи. Мной овладело неясное предчувствие чего-то ужасного, и тут ставни и створки окна распахнулись, лампа погасла, наступила кромешная тьма. Я вскрикнула от испуга, но потом, набравшись мужества, хотела было закрыть окно, и тогда… представь себе, Филипп, тогда я увидела человека, идущего к дому! Да, Филипп, то был твой отец!

— Боже милосердный! — еле выдавил из себя Филипп.

— Я не знала, что и подумать, — продолжала вдова Вандердекен. — Он был уже в комнате, и хотя меня окружала густая темь, я различала его фигуру и лицо так отчетливо, словно был полдень. Страх гнал меня прочь, а любовь влекла к нему, и я застыла там, где стояла. Ужасные предчувствия сжимали мое сердце. Когда он оказался в гостиной, окно закрылось само и зажегся свет. Тогда я подумала, что вижу призрак, и упала без чувств. Когда я пришла в себя, то увидела, что лежу на кушетке. Я почувствовала в своей ладони чью-то холодную, до чего же холодную и мокрую руку! Это окончательно привело меня в чувство, и я совсем позабыла о том, каким странным образом твой отец появился в доме. Мне подумалось, что он потерпел кораблекрушение и теперь вернулся домой. Я открыла глаза, посмотрела на моего любимого мужа и бросилась в его объятия. Его одежда была мокрой от дождя, и мне показалось, будто я обнимаю лед! Но нет ничего на свете, что могло бы преодолеть тепло женской любви, Филипп! Твой отец позволял ласкать себя, но сам оставался бесстрастным. Он угрюмо молчал и, казалось, был чем-то озабочен.

— Виллем, Виллем! — воскликнула я. — Ну скажи хоть одно слово своей любимой Катарине!

— Я готов, — отвечал он, — но у меня мало времени.

— Нет, нет! Ты не пойдешь больше в море! Ты потерял свой корабль, но сам-то ты спасся! Разве не так?

— Да нет же, нет! Не волнуйся и выслушай меня. Я сохранил свой корабль, Кэте, но я потерял ВСЕ! Не перебивай меня, а выслушай до конца! Я не мертвый, но я и не живой! Я блуждаю между этим миром и миром духов! Девять недель подряд я боролся со штормом, пытаясь обойти под парусами Мыс, но безуспешно! Я сквернословил. Еще девять недель я нес паруса, борясь со встречным ветром и течением, но так и не продвинулся вперед. И тогда я стал богохульствовать, ужасно богохульствовать! И все же не сдавался! Изможденная команда настаивала, чтобы мы вернулись в гавань, но я стоял на своем. Более того, я стал убийцей! Разумеется, я сделал это непреднамеренно, и тем не менее я — убийца! Боцман отказался подчиняться и попытался связать меня. Он схватил меня за ворот, но я отбросил его. В этот миг корабль накренился, и бедняга полетел за борт. Даже эта ужасная смерть не охладила моей ярости, и я поклялся на осколке Святого Креста, хранящегося в капсуле, которую ты носишь на шее, что обогну Мыс, несмотря ни на что, даже если бы пришлось трудиться до Страшного суда!

Моя клятва была начертана под раскаты грома на появившемся облаке сернистого газа. Ревел ураган, паруса были изорваны в клочья, горы воды перекатывались через корабль, и вдруг в центре плотного, окутывавшего нас облака возникли полыхавшие огнем слова: «ДО СТРАШНОГО СУДА!»

— Дослушай до конца, Кэте. У меня всего несколько минут. Осталась ЕДИНСТВЕННАЯ надежда! Вот почему мне дозволено явиться сюда. Вот письмо. — Он положил запечатанный конверт на стол. — Прочти его, Кэте, и постарайся помочь мне. Прости. И прощай! Мне пора!

Снова распахнулось окно, вновь погас свет, и фигура твоего отца, казалось, уплыла в темноту. Я вскочила с намерением удержать его, но он уже выскользнул в окно. Застывшим взглядом я следила, как его с быстротой молнии несло на диких крыльях шторма, покуда он, как искорка, не затерялся во мгле. Окно захлопнулось, свет вспыхнул, и я осталась одна.

Помоги, о, Боже! Что со мной? Моя голова… Филипп, Филипп, сын мой, не покидай меня!

С этими словами несчастная вдова приподнялась, а затем рухнула на руки сыну и замерла. Придя в себя, Филипп стал укладывать мать поудобней и тут увидел, что голова ее безжизненно свисает на грудь, а взгляд угас. Вдова Вандердекен отошла в мир иной.

Глава вторая

Филипп Вандердекен был смелым и отважным юношей, но все же ужас сковал его, и он замер у постели матери, устремив взор на бездыханное тело. В голове у него какое-то время не было ни единой мысли. Постепенно он все же пришел в себя, поправил подушку покойницы, закрыл ей глаза, сложил руки и дал волю слезам. Затем он запечатлел прощальный поцелуй на посеревшем материнском лбу и задернул занавески.

«Бедная мама, — подумал он, — наконец-то ты обрела вечный покой, а сыну оставила слишком горькое завещание».

Филиппу вспомнилось все, что произошло. Страшный рассказ матери вихрем пронесся в его мозгу и почти лишил рассудка. Он с силой сдавил виски ладонями и попытался сосредоточиться: какое же решение принять, что делать? Он чувствовал, что у него нет времени, чтобы предаваться горю. Мать умерла, но где его отец? Где же ОТЕЦ? Всплыли слова, произнесенные матерью: «Осталась ЕДИНСТВЕННАЯ надежда!» Да, тогда надежда была: отец оставил письмо на столе. Но там ли оно сейчас? У матери не хватило мужества забрать его. Надежда была в том письме, а оно пролежало нераспечатанным целых семнадцать лет!

Филипп стал размышлять, как вскрыть роковую комнату, поскольку ему не терпелось узнать все. А не стоит ли подождать наступления утра? И где ключ? Где же ключ? Его взгляд остановился на ларе. Филипп никогда не видел, чтобы мать открывала его, и поэтому предположил, что ключ находится там. Привыкший к быстрым решениям, он взял лампу и осмотрел ларь. Была ли дверца не заперта или просто поддалась нажиму, но она тут же открылась. Филипп осмотрел каждую полочку, каждый ящичек, но ключа так и не нашел. Тогда он решил, что тот находится в каком-то тайнике. Он попытался отыскать его, но ничего не обнаружил. Тогда он вытащил из ларя все ящички, обшарил все изнутри и даже покачал его. Слабое поскрипывание в углу ларя подсказало, что ключ находится там.

За окном забрезжил рассвет, а ларь все еще не поддавался. Филипп решил вскрыть заднюю стенку. Он сходил на кухню, принес сечку и молоток. Стоя на коленях. Филипп отрывал от стенки первую дощечку, когда почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. Он вздрогнул. Увлеченный работой, юноша не услышал, как кто-то вошел в комнату. Подняв голову, он увидел патера Сайзена, священника их общины: тот строго смотрел на него. Добряк узнал о несчастье, постигшем вдову, и явился, чтобы утешить ее.

— Что же это такое, сын мой? И ты не боишься нарушить покой матери? Или, может быть, ты хочешь обокрасть ее, хотя она еще не в могиле? — спросил священник.

— Я не боюсь потревожить покой матери, святой отец, поскольку она теперь на небесах! — отвечал Филипп, поднимаясь на ноги. — Я не способен обокрасть ни мать, ни кого-либо другого. Я не ищу золото, хотя будь оно здесь, то стало бы теперь моим. Я разыскиваю ключ, который, как мне кажется, спрятан в этом ларе с секретом, раскрыть который мне пока не удалось.

— Так ты говоришь, что твоей матери больше нет, сын мой? Она умерла, не приняв соборования нашей святой церкви? Почему же ты не послал за мной?

— Патер, она умерла внезапно, совсем неожиданно у меня на руках примерно три часа назад. И все же я не беспокоюсь за ее душу, хотя и очень сожалею, что при этом вас не было рядом с ней.

Священник осторожно раздвинул занавески и взглянул на усопшую. Затем он окропил тело святой водой и стал негромко читать молитву. Закончив, он обратился к Филиппу:

— Чем ты так озабочен? Почему с таким усердием разыскиваешь какой-то ключ? Смерть матери должна вызывать лишь слезы и желание страстно молиться за вечный упокой ее души, а твои глаза остаются сухи, а сам ты занят поисками какого-то ничтожного ключа, когда тело покойной еще тепло и дух только покидает его. Такое не пристало человеку, Филипп Вандердекен! Что за ключ ты ищешь?

— Ваше преподобие! У меня нет времени ни плакать, ни скорбеть, ни жаловаться на судьбу. Мне нужно многое успеть и, пожалуй, еще больше обдумать. Я любил мать, и вам это, наверное, известно.

— Но при чем тут ключ, Филипп?

— Патер, я ищу ключ от комнаты, которую долгое время никто не отпирал и которую я должен открыть, и открою, даже если…

— Что за «даже если», сын мой?

— Я чуть было не сказал непристойность. Простите меня, преподобный отец. Я хочу сказать, что должен осмотреть ту комнату.

— То, что эта комната заперта давно, мне известно. Я знаю также, что твоя мать никогда не объясняла почему, хотя я неоднократно спрашивал ее об этом. Но каждый раз я получал уклончивые ответы. Когда же по долгу своему я попытался расспросить ее хорошенько, то сразу понял, что она страдает расстройством рассудка, и поэтому перестал беспокоить ее. Груз какой-то тайны тяготил ее, сын мой, однако она никогда не пыталась исповедаться. Скажи мне, мать рассказывала тебе что-нибудь перед смертью?

— Да, святой отец.

— Не послужит ли тебе утешением, сын мой, если ты доверишься мне? Может быть, я смогу дать совет или оказать помощь.

— Патер, я хотел бы довериться вам, поскольку не ради праздного любопытства вы предлагаете помощь мне. Однако то, что я узнал, пока не доказано. Я не уверен, была ли мать в здравом уме. Если то, что она сказала, правда, я охотно разделю с вами это бремя, хотя даже половина его будет слишком тяжела для вас. Но, по крайней мере сейчас, я не могу говорить с вами. Я должен отыскать ключ и один проникнуть в ту комнату.

— А тебе не страшно?

— Ваше преподобие, я не боюсь ничего на свете! И мне предстоит выполнить свой долг, жуткий долг, если можно так выразиться. Но не расспрашивайте меня ни о чем, поскольку расспросы ранят мое сердце, и я боюсь потерять разум, как моя мать.

— Я оставлю тебя в покое, Филипп. Возможно, еще не пришло время помочь тебе. Прощай, сын мой! Но я прошу тебя повременить со своим делом: сейчас я пришлю сюда соседей, которые отдадут покойной последний долг.

Тут священник пристально посмотрел на юношу и понял, что мысли его блуждают где-то далеко. Покачав головой, он ушел, а Филипп остался наедине со своими раздумьями.

— Он прав, — пробормотал Филипп. — Несколько часов тут ничего не изменят. Пожалуй, надо прилечь, а то меня уже шатает от усталости.

Он лег не раздеваясь на кровать в соседней спальне и уже через несколько минут забылся крепким сном. Пока он спал, пришли соседки и подготовили все необходимое для похорон вдовы Вандердекен. Ее сына они не будили.

Днем среди пришедших проститься с вдовой был и минхер Путс. Хотя теперь он лишился пациента, но, придя сюда, надеялся заработать еще один золотой гульден. Сначала Путс поднялся в спальню, где лежала покойница, а оттуда попал в комнату, где спал Филипп. Он потряс его за плечи.

Филипп проснулся и увидел перед собой доктора.

— Ну, минхер Вандердекен, — начал бездушный человечек, — вот все и кончено. Я знал, что так будет, и хочу напомнить, что вы обещали заплатить мне один золотой гульден. Однако вместе с лекарством счет составляет три с половиной золотых гульдена. Разумеется, если вы вернете флакончик.

Филипп с недоумением смотрел на него, постепенно собираясь с мыслями.

— Вы получите четыре с половиной золотых гульдена, доктор. И флакончик в придачу! — отвечал он, поднимаясь с кровати.

— Да, да, я знаю, вы обязательно заплатите, то есть когда сможете, минхер Филипп. Но видите ли, это может затянуться до тех пор, пока вы не продадите дом. Может быть, не сразу найдется и покупатель. Я никогда не стремлюсь причинять неудобств людям, у которых нет денег, а поэтому послушайте, что я предложу вам. На шее вашей матери есть одна вещица. Она стоит немного. Да, совсем немного, поскольку имеет цену только для истинного католика. Стремясь помочь в вашем стесненном положении, я хочу лишь заполучить эту вещицу, и тогда вы ничего не будете мне должны.

Филипп тут же сообразил, о чем доктор ведет речь: он говорил о капсуле, которая была на шее матери, о реликвии, над которой отец дал свою роковую клятву. Его охватила ярость — даже за миллион золотых гульденов он не расстанется с ней!

— Немедленно покиньте этот дом! — закричал Филипп. — Удалитесь! Вам заплатят!

Однако Путс уже догадался, что капсула сделана из чистого золота и стоит значительно больше того, что был должен ему Филипп. Доктор не сомневался, что, перепродав ее, прилично заработает. Завороженный блеском золота, он успел снять украшение с шеи покойницы и спрятал в нагрудном кармане.

— Мое предложение не так уж плохо, минхер Филипп. Соблаговолите его принять. Кому нужен этот хлам?

— Я сказал, нет! — еще пуще рассердился Филипп.

— Ну, хорошо. Тогда оставьте мне эту вещицу в залог, покуда не заплатите, минхер Вандердекен. Это более чем дешево. Я не желаю терять свои деньги. Как только вы принесете четыре с половиной золотых гульдена и флакончик, я верну вам капсулу.

Терпение молодого человека лопнуло. Он схватил Путса за шиворот и вытолкал за дверь со словами:

— Убирайся, или…

Филипп не успел закончить фразу, поскольку доктор пустился наутек, преодолев половину лестницы одним прыжком и вихрем помчавшись к мостику.

Мошенник вовсе не собирался оставлять капсулу у себя, но обстоятельства не позволили ему возвратить драгоценность, даже если бы он и захотел.

Этот разговор напомнил Филиппу о реликвии, и он пошел в спальню, чтобы забрать драгоценность, но она исчезла.

— Реликвии нет! — воскликнул Филипп. — Где же она? Неужели соседки? Нет, нет! Они не способны на это! Конечно, этот мошенник доктор! Либо он вернет ее, либо я разорву его на куски!

Филипп мигом очутился внизу и, без куртки и шляпы, выбежал из дома. Одним махом он преодолел ров и припустился по дороге, ведущей к дому Путса. Соседи, мимо которых он пронесся со скоростью ветра, удивленно покачали головами.

Минхер Путс прошел лишь половину пути, поскольку, спускаясь с лестницы, подвернул ногу. Догадываясь, что ему грозит, если кража будет обнаружена, он то и дело оглядывался и вдруг с ужасом увидел погоню. Перепугавшийся до смерти воришка растерялся, не зная, что делать. Он хотел было остановиться и отдать украденное, однако страх удержал его. Тогда он решил поскорее добраться до дома и укрыться там, надеясь все же оставить драгоценность себе или предложить Филиппу более выгодные условия.

Итак, Путс бросился бежать. Его тонкие ноги замелькали по земле, как лапки трясогузки. Это лишь убедило Филиппа, что вор именно доктор, и он, ускорив шаги, стал догонять его.

Когда до дома оставалось около сотни шагов, Путс услышал за спиной дыхание юноши. Доктор походил на зайца, которого вот-вот нагонят охотничьи собаки. Филипп был уже в двух шагах от вора и вытянул было руку, чтобы схватить его, но тот неожиданно упал. Юноша с разбегу споткнулся о него и, не удержавшись, кубарем полетел на землю. Это спасло щуплого минхера Путса. Доктор, подгоняемый страхом, проворно поднялся на ноги, вбежал в дом и запер за собой дверь на засов.

Филипп решил во что бы то ни стало отобрать свою драгоценность. Тяжело дыша, он осматривался вокруг, пытаясь отыскать какой-либо предмет, который помог бы ему взломать дверь и попасть в дом. Но домишко доктора стоял в отдалении от других домов, и Путс позаботился о безопасности своего жилища: окна первого этажа были забраны толстыми железными решетками. Второй же этаж был слишком высок, чтобы можно было легко забраться туда.

Медицинские познания Путса были весьма обширны, и больные охотно пользовались его услугами. Но жадность и жестокость создали доктору плохую репутацию. Он не пускал никого на порог, да и никто особенно и не стремился навещать его. Доктор как бы отгородился от людей, и Путса чаще видели в покоях больных и умерших. Когда он впервые появился в округе, одна дряхлая старушка приютила его. Вскоре ее похоронили, и с тех пор дверь всегда открывал сам Путс. Когда его не было дома, никто не откликался, даже на самый настойчивый стук. Поэтому все считали, что приезжий живет один и слишком скуп, чтобы нанять служанку. Филипп тоже так думал. Теперь же, переведя дыхание, он стал размышлять не только над тем, как получить назад свою собственность, но и как отомстить вору.

Дверь была прочной, а Филипп так и не нашел орудия, чтобы взломать ее. Пыл его чуть поостыл, и он уже был готов простить Путса, лишь бы тот вернул ему драгоценность. Поэтому он громко закричал:

— Минхер Путс! Я знаю, что вы слышите меня! Отдайте мне то, что вы взяли, и я не причиню вам зла! Если вы не вернете мне мою вещь, то поплатитесь жизнью за ваше злодеяние!

Вороватый скряга слышал его. Он успел отдышаться и считал, что уже находится в безопасности, и поэтому решил не расставаться с драгоценностью. Он и не думал отвечать Филиппу, надеясь, что тот успокоится и украденная вещь останется у него, ведь у парня не было наличных денег.

Не дождавшись ответа, Филипп разразился бранью. Жажда мести, от которой он хотел было отказаться, вновь охватила его. Недалеко от дома стоял сарай с сеном, у его стены были сложены дрова. Филипп решил поджечь дом доктора, если реликвия не будет возвращена ему. Он притащил охапку сена, разложил его перед дверью, свалил на сено дрова, затем, как подобает истинному голландцу, высек, ударив кремнем по огниву, искру и зажег трут. Вскоре пламя взметнулось ввысь. Дверь загорелась, огонь набирал силу, и Филипп радовался своей затее.

— Теперь, жалкий грабитель и бесстыжий вор, ты испытаешь мою месть! — закричал молодой человек. — Если ты останешься в доме, то сгоришь в огне, а рискнешь выскочить наружу — умрешь от моей руки! Вы слышите меня, минхер Путс? Вы слышите меня?

Едва Филипп перестал кричать, как на втором этаже распахнулось окно, самое дальнее от горящей двери.

— Ага! Собираешься просить пощады? Но это тебе не поможет! — вновь закричал Филипп, но тут же осекся, когда, взглянув на окно, вместо морщинистого лица старого прохиндея увидел прекрасную девушку — ангельское создание лет семнадцати, которая, несмотря на угрожавшую ей опасность, держалась удивительно спокойно. Длинные черные волосы, заплетенные в косы; большие темные глаза, светившиеся огнем; милое личико с ямочкой на подбородке; резко очерченные розовые губы; благородный нос и высокий лоб — весь облик ее напоминал прекрасную мадонну с картины, написанной великим художником в минуты вдохновения. На фоне столба пламени и дыма, поднявшихся выше крыши, девушка напоминала великомученицу на костре.

— Чего вы добиваетесь этим, молодой человек? Почему жильцы этого дома должны заживо сгореть в огне? — спокойно спросила она.

Несколько секунд Филипп пристально смотрел на нее, не в состоянии отвечать. Затем у него мелькнула мысль, что он может загубить такое прелестное создание. Позабыв о реликвии и мести, Филипп схватил жердь и мигом разбросал дрова и сено, которые тут же погасли. Горела только дверь, которую он принялся забрасывать большими комьями земли. Вскоре ему удалось сбить пламя. Пока Филипп занимался этим, девушка молча смотрела на него.

— Теперь все в порядке, синичка! — обратился к ней Филипп. — Да простит меня Бог за то, что я подвергал опасности такую драгоценную жизнь! Но я хотел отомстить лишь минхеру Путсу.

— А какой повод дал вам к этому минхер Путс? — спросила юная красавица, сохраняя спокойствие.

— Какой повод? Да он пришел в мой дом и обокрал мою умершую мать, сняв с нее бесценную реликвию!

— Обокрал покойницу? Он не мог этого сделать! Вы, должно быть, заблуждаетесь, минхер!

— Нет, нет, синичка! Та реликвия принадлежит мне и, уж простите меня, должна вернуться ко мне. Вы же не знаете, что у меня связано с ней очень многое!

— Подождите, минхер, я мигом вернусь! — попросила девушка.

Филиппу оставалось только дивиться тому, что такая прелестная девушка проживает в доме скупого гадкого старика.

Покуда он размышлял над тем, кем же могла приходиться Путсу эта красавица, его окликнул серебряный голосок, и он снова увидел в окне девушку — в руке у нее была черная лента с привязанной к ней капсулой.

— Вот та вещь, которую вы желаете получить назад, минхер. Я очень сожалею о том, что мой отец доставил вам неприятности и вынудил прибегнуть к насилию. Возьмите ее и уходите! — произнесла она, бросая драгоценность Филиппу под ноги.

— Ваш отец, синичка? И он может быть вашим отцом? — переспросил Филипп; он так и не поднял с земли реликвию.

Девушка собиралась было удалиться, но пылкие слова молодого человека заставили ее задержаться.

— Постойте, синичка! Одно мгновение, пока я не вымолю у вас прощения за свои нелепые и дерзкие деяния! Я клянусь на этой святой реликвии, — продолжал он, поднимая и целуя капсулу, — что знай я, что в доме находится еще кто-то, то никогда не допустил бы того, что произошло. Я очень рад, что несчастья не случилось. Однако следует заняться дверью, она еще тлеет. Откройте мне, чтобы я смог загасить огонь. Об отце не беспокойтесь. Если бы даже он причинил мне в тысячу раз больше зла, я не позволю, чтобы с его головы упал хотя один волосок. Он знает, что я всегда держу свое слово. Позвольте исправить содеянное мною, и я тотчас же удалюсь.

— Нет, нет! Не верь ему! — донесся тоненький голосок доктора из внутренних покоев.

— Пожалуй, ему можно поверить, — возразила дочь. — Кроме того, его услуги просто необходимы. Что могу сделать я, слабая девушка, и что можете сделать вы, старик, в таком положении? Открой ему, отец, иначе сгорит дверь. — Затем девушка обратилась к Филиппу: — Отец откроет вам, минхер, а я хочу высказать свою благодарность за вашу любезность. Я верю вам!

— Мне еще не приходилось нарушать свои обещания, синичка! — отвечал Филипп. — Однако действуйте побыстрее, пока дверь еще можно спасти.

Минхер Путс дрожащей рукой открыл дверь и сразу же скрылся на втором этаже. Филипп оказался прав. Ему пришлось принести и вылить несколько ведер воды, прежде чем огонь был потушен до последней искорки. Ни дочь, ни отец не показывались. Филипп прикрыл за собой дверь и взглянул на окно. Девушка появилась снова. Юноша поклонился с учтивым жестом и заверил, что ей и отцу ничто больше не угрожает.

— Огромное спасибо, минхер! — молвила в ответ дочь Путса. — Насколько необдуманны были ваши действия вначале, настолько приветливы и любезны вы были потом!

— Заверьте отца, прекрасная синичка, что я не таю на него зла и через несколько дней верну долг.

Окно закрылось, а Филипп, охваченный совсем иными чувствами, чем те, с которыми он гнался за доктором, еще некоторое время смотрел на окно, и лишь потом отправился домой.

Глава третья

Дочь доктора Путса совершенно очаровала Филиппа. Но к новым, приятно волнующим чувствам примешивались и прежние, ранее тревожившие душу юноши.

Вернувшись домой, Филипп поднялся в спальню и лег на кровать: он стал вспоминать все то, о чем мы рассказали в предыдущей главе, а главное — лицо прелестной девушки, взор ее прекрасных глаз, нежные черты, серебристый голосок, припомнил слова, произнесенные ею. Но вскоре ее образ был вытеснен мыслями о том, что в соседней комнате лежит умершая мать, а на первом этаже хранится письмо, где скрыт ключ к тайне отца. Похороны должны были состояться на следующий день. Филипп, как бы потерявший после знакомства с дочерью доктора всякий интерес к личным делам, подумал, что стоит все же осмотреть комнату после поминок. Решив так, измотанный душевно и физически, он погрузился в глубокий сон.

Утром священник разбудил юношу; он напомнил ему, что пора отправляться на кладбище. Через час все было кончено. Люди разошлись по домам. Филипп запер дверь на засов, чтобы никто не тревожил его. Сейчас он был даже рад своему одиночеству.

Юноша прошел в комнату, где еще час назад покоилось тело матери, и неожиданно почувствовал непонятное облегчение. Он снова принялся за ларь. Вскоре его задняя стенка была разобрана и обнаружился потайной ящик. Там Филипп и нашел большой ключ, покрытый тонким налетом ржавчины, которая рассыпалась, едва пальцы Филиппа коснулись его. Ключ лежал на клочке бумаги, исписанном рукой матери. Выцветшие чернила все же позволяли прочесть следующее: «Две ночи назад в гостиной произошло нечто ужасное, заставившее меня запереть ее. Я и теперь еще не оправилась от потрясения, которое я испытала. Если мне, до самой моей смерти, не суждено узнать, что же, собственно, произошло, то этот ключ пригодится, чтобы вскрыть комнату после моей кончины. Тогда же, после случившегося, я поспешила наверх и всю ночь просидела у кроватки сына. Лишь на следующий день я собралась с духом, спустилась вниз, забрала ключ и положила его сюда. Он останется здесь до тех пор, пока я жива. Ни нужда, ни страдания не заставят меня открыть эту дверь, хотя за ней, в стенном шкафу, самом дальнем от окна, лежит столько денег, что их хватило бы надолго. Они должны достаться моему сыну. Если я сумею сохранить эту страшную тайну от него, он будет спокойно жить; ему лучше ничего не знать. Страх перед этой тайной заставляет меня пойти на этот шаг.

Ключи от шкафов, мне помнится, лежат на столе или в швейной шкатулке. Письмо же, кажется, осталось на столе. Оно скреплено печатью, сломать которую может только мой сын, если тайна станет ему известна. В противном случае письмо следует сжечь священнику, так как оно проклято. Но если мой сын узнает все то, о чем знаю я, о! он должен хорошенько подумать, прежде чем вскроет конверт, хотя для него все же было бы лучше, чтобы он не узнал ничего».

«Ничего не узнать? — подумал Филипп, не отрывая взгляда от строчек. — Но я же должен знать; и я узнаю все! Прости меня, мама, что у меня не будет времени долго оплакивать тебя. Для тех, кто твердо, как я, решил действовать, это лишь потеря времени!»

Филипп прижал подпись матери к губам, сложил записку, положил ее в карман, взял найденный ключ и спустился вниз.

Наступил полдень, когда он оказался у двери таинственной комнаты. Ярко светило солнце, небо было ясным, и казалось, будто в природе царят только радость и покой. Входная дверь была закрыта, и от этого в прихожей было почти темно. Филипп нащупал замочную скважину; замок поддавался с трудом. Если бы мы сказали, что Филипп не испытывал страха, распахивая дверь, это было бы неправдой. Сердце юноши бешено колотилось, но он был полон решимости преодолеть себя, что бы ужасное ни ждало его в комнате.

Филипп вошел в комнату не сразу. Он застыл на пороге, сердце его замерло, поскольку он вообразил, что здесь прибежище бестелесного духа, который тут же явится ему. С минуту он стоял так, собираясь с силами, стараясь справиться с волнением, охватившим его. Переведя дух, он окинул взглядом гостиную, но смог лишь с трудом рассмотреть находившиеся там вещи. Окно было закрыто, однако сквозь щели в помещение проникали три солнечных лучика, от которых исходил такой странно-нереальный свет, что юноша в смятении отпрянул, но через мгновение все же взял себя в руки.

Минуту спустя Филипп прошел на кухню, зажег лампу, глубоко вздохнул несколько раз, словно облегчая душу и собираясь с духом, и отправился назад, чтобы внимательно осмотреть все уже при свете лампы. В доме стояла гнетущая тишина.

«Стоит ли входить? — подумал Филипп. — А почему бы нет?»

Твердыми шагами он вошел в комнату с намерением сразу же открыть окно. Его руки слегка дрожали, но это и не удивительно, если вспомнить, каким странным образом окно открывалось и закрывалось последний раз. Все мы смертны и невольно содрогаемся, соприкасаясь с тем, что уже не принадлежит этому миру. Когда задвижки были отодвинуты и створки окна распахнуты, в гостиную ворвалсяпоток света, ослепивший юношу, но удивительно то, что этот свет потряс Филиппа не меньше, чем мрак предыдущей ночи и все, что произошло тогда. Не выпуская лампу из рук, он бросился назад на кухню, чтобы прийти в себя. Закрыв лицо руками, он некоторое время стоял в раздумье. Как ни странно, он грезил о прелестной дочери доктора Путса и чувствовал, что эти воспоминания действуют на его воображение сильнее, чем тот поток света, ослепивший его и заставивший убежать от окна. Затем он уверенно вернулся в гостиную.

Мы не будем описывать эту комнату, какой ее увидел Филипп, а попытаемся создать у читателя более полное представление о ней.

Комната была небольшой. Напротив двери располагался камин, по обе стороны которого стояли высокие стенные шкафы из мореного дуба. Пол был чист, но затянут паутиной, которая свисала и с потолка, в центре которого висел натертый ртутью шарик. Он совсем потускнел, тоже затянутый, словно саваном, паутиной. Над камином висели две картины в рамках, под стеклом, однако так сильно запыленные, что едва можно было разглядеть, что на них изображено. На самом камине стояло изваяние Богородицы из чистого серебра и несколько фарфоровых статуэток. Стеклянные дверцы шкафов покрывал слой пыли, и рассмотреть находившиеся за ними предметы почти не удавалось. Здесь годами было очень сыро, и капельки влаги, смешиваясь с пылью, окутывали утварь, словно туманом. Однако кое-где все же поблескивало серебро, хотя и защищенное стеклянными дверцами, но потемневшее от времени. На стене напротив окна висели в рамках другие картины, запыленные и затянутые паутиной, а между ними две птичьи клетки. Филипп заглянул в них. Обитавшие там ранее птички давно умерли, но на дне клеток остались кучки желтоватых перьев, сквозь них проглядывали белые косточки. Птичек, видимо, привезли с Канарских островов — в то время они ценились очень дорого. Казалось, что Филипп нарочно осматривает все подряд, оттягивая поиски того, что он больше всего боялся и так страстно хотел найти.

В комнате стояло несколько стульев, на одном из них лежала полотняная рубашонка. Филипп поднял ее: уж не он ли сам носил ее в детстве? Затем взгляд юноши задержался на стене, что была напротив камина, где за дверью стоял стол со швейной машинкой и злосчастным письмом. Его сердце забилось чаще, но он овладел собой.

На этой стене были развешаны мечи и пистолеты разных образцов, а также превосходная коллекция азиатских луков и стрел. Филипп скользнул взглядом по столу, затем по софе, на которой, по словам матери, она сидела в ту страшную ночь, когда появился отец. Швейная шкатулка стояла на столе там, где ее оставила покойница. Упомянутые в записке ключи от шкафов лежали тут же, но напрасно Филипп искал пакет, ничего похожего не было ни на столе, ни на софе, ни на полу. Филипп приподнял шкатулку — уж не под ней ли? — но и там ничего. Он перерыл все ящики стола, перевернул подушки на софе, но письма не было.

Филипп почувствовал, будто с его плеч свалился тяжелый груз. Прислонившись к стене, он произнес вслух:

— Наверное, все это просто пригрезилось моей бедной матушке в страшном сне. Я так и думал. Да, наверное, так и было. Сон был настолько ярок и похож на действительность, что помутил рассудок матери.

Юноша подумал еще немного и пришел к выводу, что размышляет правильно.

«Да, да. Так оно и было. Бедная, милая мама, как тяжко ты страдала! И теперь ты достойно вознаграждена за страдания, ведь ты там, у Создателя!»

Филипп окинул комнату теперь уже безразличным взглядом — ведь он уверился, что вся история с призраком лишь вымысел, — и вытащил из кармана записку, чтобы еще раз перечитать ее.

«…в стенном шкафу, самом дальнем от окна…» — прочел он.

— Значит, там, — сказал он сам себе и, открыв названный шкаф, неожиданно обнаружил там несколько желтых мешочков, в которых, по примерным подсчетам, оказалось не менее десяти тысяч золотых гульденов.

«Бедная мама! — подумал он. — Бестолковый сон обрек тебя на нищету, в то время как ты владела таким богатством!»

Он сложил мешочки на место, предварительно вынув несколько монет на расходы из того, что был наполовину пуст, и тщательно закрыл дверцы шкафа. Затем Филипп осмотрел и второй шкаф. Он открыл его и увидел фарфоровые, серебряные чашки и прочую дорогую посуду. Не притронувшись к ним, он закрыл шкаф и бросил ключи на стол. Узнав, что он неожиданно стал обладателем такого огромного богатства, а также убедившись, что никакого чуда, как внушила себе мать, не было, он приободрился. Такой оборот дела даже обрадовал его. Он опустился на софу и опять погрузился в грезы об очаровательной дочери минхера Путса. Как часто бывает, когда мы остаемся наедине с собой, он начал строить воздушные замки — ведь из них и состоит земное счастье. Часа два он предавался этому приятному занятию. Потом мысли его вновь обратились к матери и ее внезапной кончине. Он поднялся на ноги и торжественно произнес:

— Милая, нежная, добрая мама! Здесь ты сидела, устав от ночного бдения; здесь ты думала об отце и опасностях, подстерегавших его; здесь ты изнуряла страхом свою душу; здесь ты ожидала возможного несчастья, пока тревожный сон не принес с собой то ужасное видение! Да, так, наверное, и было. На полу все еще лежит шитье, которое выпало из твоих рук, а ты даже не заметила этого. Вместе с этой работой окончилось и твое земное счастье!

Слезы брызнули из глаз Филиппа и покатились по щекам. Он нагнулся, чтобы поднять шитье, и продолжал твердить:

— Милая, нежная, любимая мама! Как долго ты… Боже мой! — вскрикнул Филипп, приподняв шитье. От неожиданности он резко дернулся и опрокинул стол. — Боже милосердный! Властелин этого мира и вечного покоя! Вот оно! Вот это ПИСЬМО!

Юноша задумчиво сложил руки на груди и склонил голову. Последние слова он пробормотал сдавленным голосом.

Да, письмо призрачного Вандердекена лежало на полу, его скрывало шитье. Если бы Филипп нашел его сразу, как только вошел в комнату, когда он был готов к любой неожиданности, то он незамедлительно взял бы его в руки, но теперь, когда он убедил себя, что все это лишь плод воображения матери; теперь, когда он удостоверился, что ничего сверхъестественного здесь не происходило; теперь, когда он уже предвкушал будущий покой и счастье, находка оказалась для него ударом, и он, словно громом пораженный, застыл на месте. Замки, которые он строил еще пару часов назад, рухнули, и гнетущие предчувствия охватили его душу. Наконец он собрался с духом, поднял злосчастное письмо и бросился вон из роковой комнаты.

— Я не могу читать его здесь! Я не хочу читать его здесь! — выкрикнул он. — Нет! Лишь под высокими сводами оскорбленных небес я смогу понять, что же написано в этом ужасном послании!

Филипп надел шляпу и в смятении выбежал из дома. Потрясенный до глубины души, он и сам не знал, куда держать путь.

Глава четвертая

Филипп брел, не разбирая дороги, судорожно сжимая в руке письмо. Его зубы были плотно стиснуты. Несколько успокоившись, уставший юноша опустился на скамейку и устремил долгий взгляд на конверт, который держал теперь обеими руками на коленях. Он перевернул пакет, его скрепляла черная печать.

«Я все еще не в силах прочитать письмо», — тяжко вздохнув, он поднялся и побрел наугад дальше.

Солнце склонилось почти к самому горизонту. Филипп остановился и долго смотрел на заходящее светило, пока не потемнело в глазах.

«Мне кажется, что солнце — это глаз Божий. Может быть, так оно и есть на самом деле? — подумал юноша. — О, Боже всемогущий! Почему среди многих миллионов людей лишь мне одному выпал жребий выполнить столь ужасную миссию?»

Филипп окинул взглядом окрестности, выбирая место, где бы, укрывшись от посторонних взглядов, он смог сломать печать и прочитать наконец послание из мира духов. Невдалеке вдоль межи тянулись густые заросли кустарника. Он забрался в чащу, чтобы никто не увидел его, и еще раз взглянул на заходящее солнце. На душе у него становилось спокойнее.

— Это воля Божья! Она должна быть исполнена! Это моя судьба, и я должен следовать ей! — произнес он.

Филипп прикоснулся пальцами к печати. Кровь застыла у него в жилах при мысли, что отнюдь не теплая рука живого человека передала матери это послание и что там хранится тайное покаяние мятежного духа, его отца! Там, в этом письме, заключена единственная надежда его несчастного отца, чью память юношу приучили уважать. «Какой же я трус! Потерять столько времени! — размышлял Филипп. — Ведь теперь мне не хватит солнечного света, чтобы прочитать письмо, еще немного, и солнце закончит свой дневной путь! Что же стоящего я сделал сегодня, чтобы оправдать свое существование?»

Юноша вновь обрел отвагу Филиппа Вандердекена. Он хладнокровно сорвал печать, на которой стояли инициалы отца, и прочел:

«Катарине. Одному из достойных сострадания призраков, которым суждено проливать слезы за злодеяния, содеянные рожденными из пыли, разрешено сообщить мне тот единственный путь, следуя которым можно облегчить мою жуткую участь. Если мне доставят на палубу моего собственного корабля священную реликвию, над которой я дал свою злополучную клятву, и я смиренно поцелую ее и уроню на ее священное древо слезу раскаяния, тогда я смогу с миром отойти в вечность! Как это может быть осуществлено и кто возьмется за выполнение столь губительной миссии, не ведаю. Катарина, ведь у нас есть сын! Нет! Никогда не рассказывай ему обо мне! Молись за меня и… прощай!

Виллем Вандердекен».
«Итак, все это правда? Ужасная, мучительная правда! — подумал Филипп. — Мой страдалец отец так и скитается до сих пор между небом и землей ни живой ни мертвый. И он указывает на меня. А кого же иначе ему призывать? Ведь я его сын, и не мой ли сыновний долг помочь его избавлению от Божьей кары?»

— Да, отец! Это письмо ты написал не напрасно! — воскликнул он. — Позволь мне еще раз прочесть его!

Филипп посмотрел на свои руки, полагая, что все еще держит письмо, но письма не было. Может быть, он уронил его? Он стал искать в траве. Письмо исчезло! Не было ли оно плодом его воображения? Нет, ведь Филипп отчетливо видел каждое слово!

«Это послание обращено ко мне, — размышлял юноша. — Оно предназначалось только мне! Итак, вперед! Я вижу предзнаменование!»

— Если ты можешь услышать меня, дорогой отец, тогда слушай! О, всемилостивый Боже, ты тоже слушай сына, который клянется на этой святой реликвии облегчить участь отца и, если нужно, погибнуть! Посвящаю свою жизнь этому святому делу и, если мне удастся выполнить свой долг, умру в мире и радостной надежде! О, небо, начертавшее клятву отца, прими теперь клятву на Святом Кресте его сына, и да постигнет его кара небесная за клятвоотступление, как это случилось, без сомнения, с его несчастным отцом! Прими мой обет, о Боже! Доверяюсь твоему милосердию, уповая на то, что ты, в конце концов, допустишь отца и сына в царствие небесное! Если же моя мольба слишком дерзостна, так прости меня!

Филипп склонил голову и прижал к губам священную реликвию.

Солнце скрылось за горизонтом. Сумерки уступили место ночи, и все вокруг погрузилось во тьму. Филипп, одновременно молясь и размышляя, все еще оставался в кустах. Вдруг до его слуха донеслись негромкие мужские голоса. Совсем рядом за изгородью расположились на траве какие-то люди. То, о чем они говорили, насторожило юношу, поскольку упоминалось имя минхера Путса. Филипп прислушался и вскоре уловил, что говоривших было четверо, что это бывшие солдаты, а обсуждают они план ограбления маленького доктора, у которого, как они предполагали, немало денег.

— Все, что я знаю, я уже высказал, — подвел итог один из говоривших. — У него, кроме дочери, никого нет.

— Для меня она желанней всех его денег! — послышался голос другого человека. — Это стоит обмозговать, прежде чем мы возьмемся за дело. Девушка достанется мне, как часть законной добычи, договорились?

— Если ты согласен приобрести ее за приличную сумму, тогда мы не возражаем, — заявил третий.

— Конечно, согласен! — отвечал второй. — Скажите только, во сколько, по совести говоря, вы оцениваете эту визгливую девку?

— Думаю, пятисот золотых гульденов будет достаточно, — встрял в беседу четвертый.

— Быть посему, но при одном условии — даже если моя часть добычи будет меньше, девушка остается моей. Ведь моя доля может оказаться и не такой большой.

— Не так уж дорого, — прозвучал голос первого заговорщика. — Наверное, я сильно заблуждаюсь, полагая, что у этой старой перечницы мы сумеем выудить более двух тысяч гульденов. Что вы на это скажете? Согласны, чтобы девка досталась Бэтенсу?

— Согласны, согласны! — хором отвечали остальные.

— Тогда я с вами душой и телом, — снова взял слово тот, кто выторговывал себе дочь старого доктора. — По правде говоря, я втрескался в девчонку, даже пытался заполучить ее — предложил жениться на ней, но старый скряга отказал. Мне! Почти офицеру! Я должен отомстить! Пускай не ждет от меня пощады!

— Конечно, никакой пощады! — опять хором подтвердили его приятели. Затем кто-то из них спросил:

— Отправимся сейчас же или дождемся ночи? Через час-другой взойдет луна, и тогда нас могут заметить.

— Кто это заметит нас? — возразил другой заговорщик. — Разве что какой-нибудь посыльный? Лучше все же дождемся ночи.

— Далеко ли его дом? — снова прозвучал вопрос.

— Примерно полчаса ходьбы, если поспешать. Запомните, отправляемся через полчаса, будет светить луна, а в ее лучах легче считать гульдены.

— Ну, это меня устраивает, — сказал Бэтенс. — За это время я успею поставить новый кремень и зарядить карабин. Я умею это делать и в темноте.

— Для тебя это дело привычное, Ян.

— Что правда, то правда. Я — это я, и думаю лишь об одном — вогнать пулю в лоб старому негодяю!

— Будет лучше, если ты, а не я, расправишься с ним, поскольку однажды в Мидделбурге он спас мне жизнь, когда уже никто не верил, что я могу родиться заново, — послышался голос одного из бандитов.

Филипп не стал ждать конца разговора, ползком выбрался из кустов и, неслышно ступая, поспешил прочь. Он догадался, что это были оставшиеся без дела солдаты, которые тогда толпами бродили по стране, и теперь все его мысли были направлены на то, чтобы найти способ защитить доктора и его дочь от грозившей им опасности. На время он забыл об отце и потрясшей его тайне.

Когда Филипп уходил из дома, он не думал о том, в какую сторону он побредет, однако, хорошо зная окрестности, теперь легко нашел дорогу к дому доктора Путса. Через четверть часа, запыхавшийся, он стоял у его двери. Как всегда, в доме было тихо. Филипп постучал, но ему не ответили. Он продолжал стучать, но напрасно — врача, видимо, вызвали к больному. Поэтому Филипп громко, так, чтобы его услышали в доме, закричал:

— Девушка! Как я полагаю, вашего отца нет дома. Послушайте, что я скажу вам. Я — Филипп Вандердекен. Совсем недавно мне довелось услышать один разговор, и я узнал, что четверо злодеев намереваются прийти сюда, убить вашего отца и ограбить дом. Через час, а может быть, и раньше, они будут здесь, и я поспешил, чтобы предупредить и, если удастся, защитить вас. Клянусь реликвией, которую сегодня утром вы возвратили мне, что все это чистая правда!

Юноша замолчал, однако ответа не последовало.

— Синичка! Если тебе твоя честь дороже, чем твоему отцу деньги, ответь мне! Открой окно на втором этаже и выслушай меня! Ты ничем не рискуешь. Не будь так темно, я бы попросил тебя выйти ко мне.

После этих слов окно второго этажа распахнулось, и Филипп разглядел силуэт грациозной дочери минхера Путса.

— Что вы здесь делаете в такое позднее время, минхер? — спросила девушка. — Что вы хотели сообщить мне там, стоя у двери? Я что-то не расслышала.

Филипп подробно рассказал ей обо всем и попросил впустить его в дом, чтобы взять ее под свою защиту.

— Подумайте хорошенько о том, что я сказал вам, красавица, — продолжал он. — Ведь сами вы уже проданы одному гнусному проходимцу, который назвался Бэтенсом, если я не ошибаюсь.

— Как? Вы говорите Бэтенс, минхер?

— Да, именно так. Негодяй говорил, что влюблен в вас.

— Я припоминаю этого человека, — отвечала девушка. — Однако я просто не знаю, что мне делать и что сказать вам. Отца вызвали к больному, и его, возможно, не будет еще несколько часов. Как же я, одна, в ночное время открою вам дверь? Никогда! Нельзя… Я не могу сделать этого, хотя и верю вам. Конечно, у вас нет дурных намерений, если только вы не придумали эту историю.

— Даже в надежде на вечное блаженство, синичка, я не смог бы додуматься до этого. Но вам не следует рисковать своей жизнью и честью! Впустите меня!

— А если я и вправду впущу вас? — спросила она испуганно. — Что вы сможете сделать один против четверых? Четверо на одного! Они быстро расправятся с вами, и тогда еще одной жизнью станет меньше!

— Этого не произойдет, девушка, если в доме есть оружие! А я полагаю, что, не будь его, ваш отец не жил бы так уединенно. Я не боюсь этих воров — вы знаете мой характер!

— Конечно, с ним я уже познакомилась. Ради нас, чей дом вы сами штурмовали, вы хотите теперь рисковать жизнью. Я благодарна вам, минхер, сердечно благодарна, но открыть вам дверь… Я никак не решусь…

— В таком случае, синичка, раз уж вы не хотите впустить меня, я останусь там, где стою. Кстати, я безоружен и поэтому, пожалуй, не в состоянии противостоять четырем убийцам. Но все же я останусь здесь, чтобы доказать верность той, которую готов защищать всегда и при любом числе воров. Да, да, здесь под этой дверью я и умру!

— Тогда я стану вашей убийцей! — возразила девушка. — Но я не могу допустить этого. О, минхер! Поклянитесь! Поклянитесь всем, что вам свято и дорого, что вы не злоупотребите моим доверием!

— Я клянусь тобой, синичка, поскольку ты для меня — все самое святое!

Окно захлопнулось, в комнатах мелькнул луч света, и через мгновение дочь доктора открыла входную дверь, в правой руке у нее была лампа. Краски играли на ее лице — щеки становились то пунцовыми, то серыми, как пепел. Левой рукой она неловко прятала за спину пистолет. Это бросилось Филиппу в глаза, но он сделал вид, что ничего не замечает, и постарался успокоить ее. Не переступая порога, он произнес:

— Милая девушка! Если вы все еще сомневаетесь во мне и опасаетесь, что я причиню вам зло, то можете тотчас же захлопнуть дверь, но, умоляю вас, ради вашего же благополучия, не делайте этого! Воры будут здесь прежде, чем взойдет луна. Я готов отдать жизнь за вас, поверьте мне! Разве можно заставить страдать такое прекрасное создание и остаться человеком?

Смущенная необычностью положения, эта девушка сумела бы проявить мужество, возникни в этом необходимость. Она в самом деле была достойна созерцания и восхищения. Дрожавший на ветру, порой почти затухающий свет лампы отражался то яркими, то бледными отблесками на ее лице. Ее стройная фигурка, странная, но красивая одежда изумили Филиппа. Девушка была среднего роста, она стояла с непокрытой головой, ее длинные волосы были заплетены в косы. Простая одежда сильно отличалась от той, которую носили местные жительницы. Судя по чертам лица и одеянию, опытный путешественник сразу же понял бы, что перед ним женщина с Востока. И это было действительно так.

Пока Филипп говорил, девушка пристально смотрела на него, будто пыталась проникнуть в самые сокровенные уголки его души. Но в поведении юноши сквозила искренность, а во всем его облике была такая очевидная откровенность, что девушка почти успокоилась и, поколебавшись немного, сказала:

— Входите, минхер! Сердце подсказывает мне, что я могу доверять вам!

Филипп сделал шаг вперед и сразу же запер за собой дверь на засов.

— Нельзя терять ни минуты, но все же назовите ваше имя, чтобы я мог достойно обращаться к вам.

— Меня зовут Амина, — застенчиво отвечала девушка.

— Я благодарен вам за это маленькое доказательство доверия, Амина, но любезничать мне некогда, — отвечал юноша. — Где в доме огнестрельное оружие и заряды к нему?

— Они тут. Ах, как мне хотелось бы, чтобы отец уже был дома!

— Я тоже хотел бы этого, ох как хотел бы, чтобы он пришел раньше, чем появятся грабители! — согласился Филипп. — Лишь бы он пришел прежде, чем они нападут, ведь пуля в их карабине предназначена для него! Если они возьмут твоего отца заложником, то будут держать его до тех пор, пока не получат все золото и тебя в качестве выкупа. Но где же оружие, Амина?

— Идите за мной! — Девушка повела Филиппа во внутренние комнаты на втором этаже, где располагался кабинет доктора. Кругом на полках были расставлены пузырьки и коробочки с медикаментами. В углу стоял железный ящик, а над камином висели два ружья и три пистолета.

— Все оружие заряжено, — произнесла Амина, выкладывая на стол четвертый пистолет, который все еще держала в руках.

Филипп снял оружие со стены, осмотрел курки, а также полочки с порохом, взял и выложенный девушкой пистолет и проверил его. Закрывая полочку с порохом, он с улыбкой спросил:

— Значит, пуля из него предназначалась мне, Амина?

— Нет, не для тебя, — отвечала Амина, которая в порыве доверия почувствовала себя обязанной ответить честному парню сердечным «ты». — Выстрел предназначался для предателя, если бы он оказался здесь, — добавила она.

— Послушай, Амина, — сказал Филипп. — Я встану у окна, которое ты открывала, но света там не зажигай. Сама же оставайся здесь и запрись на ключ.

— Ты плохо знаешь меня, — возразила девушка. — В такие минуты мне страх неведом. Я буду рядом с тобой, чтобы заряжать оружие. Для меня это привычная работа.

— Ни в коем случае! — воскликнул Филипп. — Тебя же могут ранить!

— Вполне возможно, — согласилась Амина. — Но уж не думаешь ли ты, что я буду праздно сидеть здесь, вместо того чтобы помогать тому, кто рискует своей жизнью ради меня? Я знаю свои обязанности, минхер, и постараюсь их выполнить.

— Ты не должна рисковать собой, Амина, — возразил юноша. — Я не смогу хорошо целиться, если буду знать, что ты подвергаешься опасности. А теперь позволь мне отнести оружие в ту комнату. Уже пора!

Амина помогла ему перенести ружья и пистолеты в соседнюю комнату и затем ушла, захватив с собой лампу.

Оставшись один, Филипп открыл окно и выглянул на улицу. Там не было ни души. Он прислушался. Кругом стояла тишина. Из-за дальнего холма поднималась луна, но ее скрывали проплывавшие по небу облака. Филипп не пробыл в засаде и нескольких минут, как услышал внизу чей-то шепот. Он узнал четырех грабителей, которые стояли уже у самых дверей. Бесшумно ступая, Филипп перешел в соседнюю комнату. Амина прилежно перезаряжала оружие.

— Они уже здесь, Амина, — сообщил Филипп. — Они совещаются у дверей. Можешь взглянуть на них без всякого риска. По правде говоря, у меня есть основания сказать им спасибо, потому что их появление подтверждает, что я не соврал.

Ни слова не говоря, Амина подошла к открытому окну, прислушалась, затем вернулась назад и положила руку на плечо Филиппа:

— Прости меня за то, что я сомневалась в тебе. Теперь я боюсь только одного — как бы злодеи не схватили отца.

Филипп вернулся к окну, чтобы продолжить наблюдение. Грабители, казалось, еще не пришли к согласию — им никак не удавалось взломать массивную дверь. Тогда они решили прибегнуть к хитрости и стали стучать, все громче и громче, поскольку никто не отвечал им. Увидев, что и это не помогает, они снова о чем-то посовещались, а затем один из бандитов приставил дуло карабина к замочной скважине и выстрелил. Замок был разбит, но засов прочно удерживал дверь. Хотя Филипп чувствовал себя вправе стрелять в насильников, но так и не пустил в ход оружие, пока нападавшие не начали явно враждебных действий. В великодушных сердцах почти всегда преобладают чувства, не позволяющие лишать жизни других, когда в этом нет крайней нужды. Теперь он тщательно прицелился в грабителя, который стоял к двери ближе других и внимательно обследовал поврежденный выстрелом замок, размышляя, как бы взломать дверь. Филипп целился недурно. Сраженный наповал, бродяга брякнулся на землю, а остальные, никак не ожидавшие отпора, дрогнули и разбежались. Однако несколько минут спустя, когда Филипп вновь высунулся наружу, в него выстрелили из пистолета. К счастью, пуля не задела юношу, поскольку он отпрянул от окна. Амина стояла рядом, а он даже не заметил этого.

— Ты не должен подвергать себя такой опасности, Филипп, — прошептала она.

«Она назвала меня Филиппом», — мелькнуло в голове юноши, но он ничего не ответил.

Амина продолжала:

— Очевидно, они будут поджидать момента, когда ты снова появишься в окне. Лучше возьми ружье и спускайся в прихожую. Замок они взломали, поэтому скорее всего попытаются просунуть руку и открыть засов. Хотя я сомневаюсь, что это им удастся, но тебе лучше быть внизу, ведь там они тебя не ждут.

— Ты права, — согласился Филипп.

— И еще одно, — добавила она. — Тебе нужно выстрелить только один раз. Погибнет еще один — и злодеев останется только двое. Они уже не смогут одновременно штурмовать дверь и наблюдать за окнами. А теперь иди, а я перезаряжу ружье.

В темноте Филипп спустился по лестнице на первый этаж и подкрался к двери. Тут он разглядел, что один из бандитов просунул в пролом руку и пытается отодвинуть засов, все еще надежно удерживающий дверь. Юноша опустил палец на спусковой крючок и прицелился чуть ниже руки грабителя, но тут на улице раздался выстрел. «Амина в опасности! Может быть, даже ранена!» — подумал Филипп.

Он разрядил ружье в грудь бандита, стоявшего за дверью, и вихрем взлетел на второй этаж узнать, что с девушкой. У окна ее не было. Он бросился в соседнюю комнату и увидел, что она спокойно перезаряжает ружье.

— Боже мой! Как я напугался, Амина! — выпалил Филипп. — Они там, на улице, стреляли, и я подумал, что ты подошла к окну!

— Вовсе нет, — отвечала девушка. — Но мне показалось, что, когда ты выстрелишь, они выстрелят в ответ и могут ранить тебя. Поэтому я спряталась в простенке и выставила в оконный проем на палке кое-какую одежду отца. Сидящие в засаде действительно выстрелили.

— Браво, Амина! — воскликнул изумленный Филипп. — Кто бы мог ожидать от красивой девушки такой отваги и хладнокровия?

— А разве только некрасивые девушки отважны? — улыбнулась Амина.

— Я не то хотел сказать, Амина, — отвечал юноша. — Но мне пора вниз. Подай мне ружье и перезаряди вот это!

Филипп крался по лестнице, но, не добравшись еще до прихожей, услышал на улице голос минхера Путса. Амина тоже услышала отца и быстро спустилась к Филиппу, держа в каждой руке по заряженному пистолету.

— Не бойся, Амина! — произнес Филипп, отодвигая засов. — Их осталось двое. Надо спасать твоего отца!

С ружьем в руках юноша выскочил на улицу и увидел, что доктор Путс лежит на земле и оба бандита навалились на него. Один из них занес уже нож, чтобы вонзить его в живот доктора, но пуля Филиппа размозжила ему череп. Оставшийся в живых бандит вскочил на ноги и набросился на юношу. Завязалась схватка, которую, однако, быстро прекратила Амина, выстрелив в злодея из пистолета.

Мы должны сообщить читателю, что по дороге домой минхер Путс услышал выстрелы, прозвучавшие около его дома. Он вспомнил о дочери и своих деньгах, но следует отдать ему должное — он все же больше любил дочь, чем деньги, — и это придало ему силы. Он совсем забыл, что он всего-навсего слабый безоружный старик. Единственная мысль — добраться поскорее до дома — подгоняла его, и он, почти обезумев от страха, с громкими криками побежал к дому, где попал в лапы бандитов, которые наверняка убили бы его, если бы Филипп вовремя не выстрелил.

Когда последний бандит упал, Филипп подбежал к доктору, поднял его на руки, как маленького ребенка, и отнес в дом. От страха и пережитого волнения старик находился в состоянии, граничившем с помешательством. Однако он вскоре пришел в себя и запинаясь пробормотал:

— Моя дочь?.. Где мое дитя?

— Я здесь, отец! Я вне опасности! — отвечала Амина, подходя к нему.

— О, мое дитя в безопасности! — пролепетал минхер Путс. Он открыл глаза и уставился на дочь. — Да, да! Это так!.. А мои деньги?.. Где мои деньги? — завопил он, вскакивая с кресла.

— В полной сохранности, отец!

— В полной, говоришь? Ты это точно знаешь? Дай-ка я взгляну сам!

— Твой ящик на месте, отец, никто не трогал его! Ты же сам видишь! — отвечала Амина. — А мы должны быть благодарны за наше спасение тому, с кем ты так плохо обошелся.

— Кто? С кем? Кого ты имеешь в виду? Ах, так! Теперь вижу! Филипп Вандердекен! Он должен мне три с половиной золотых гульдена и флакончик. Это он спас тебя и мои деньги, дорогое дитя?

— Ну конечно же он! И сделал это, рискуя своей жизнью! — подтвердила дочь.

— Очень хорошо! Я прощу ему долг! Да, весь долг! Но флакончик… он не нужен ему, и он должен вернуть его. Дай-ка мне глоток воды!

Прошло время, прежде чем старик окончательно пришел в себя. Филипп предоставил его заботам Амины, взял пару пистолетов и вышел на улицу, чтобы взглянуть на мертвых бандитов. Луна стояла высоко в небе и разливала яркий свет по округе, когда редели пробегавшие по небу облака. Двое грабителей, лежащих у порога, были мертвы, а двое других, нападавших на доктора, едва живы: один находился при последнем издыхании, второй истекал кровью. К нему-то и обратился Филипп, но тот либо не захотел, либо уже не мог отвечать. Филипп собрал их оружие и отнес в дом. Доктор чувствовал себя значительно лучше.

— Большое спасибо тебе, Филипп Вандердекен! — проговорил минхер Путс. — Большое спасибо! Ты спас мое дорогое дитя и мои деньги, которых, конечно, не слишком много, даже совсем немного, поскольку я бедный человек. Да порадует тебя долгая и озаренная счастьем жизнь!

Филипп задумался. Когда опасность миновала, его мысли снова вернулись к таинственному письму и клятве, которую он дал. Тень раздумья легла на его лицо.

— Долгую и счастливую жизнь? Нет, нет! — пробормотал он, невольно покачав головой.

Амина взглянула на него.

— Я тоже должна поблагодарить тебя. Я обязана тебе очень многим. Право, я тебе очень благодарна!

— Да, да! Она благодарна, очень благодарна! — вклинился старик. — Но мы бедны, очень бедны. Я только что говорил о деньгах, их у меня совсем немного, и я бы не перенес их потерю. Но вы можете не возвращать мне три с половиной золотых гульдена! Я буду рад лишиться их, минхер Филипп!

— Зачем же вам лишаться их, минхер Путс? Я дал слово заплатить вам и сдержу его. Теперь у меня куча денег — тысячи гульденов, и я не знаю, что с ними делать!

— Вы?.. У вас?.. Тысячи гульденов? Вы… — воскликнул скряга. — Чепуха какая-то! Вы несете чепуху!

— Я повторяю, Амина, — продолжал Филипп, обращаясь к девушке. — У меня тысячи гульденов! Ты же знаешь, что я не солгу тебе!

— Я поверила тебе сразу, как только ты сказал об этом отцу, — отвечала Амина.

— Тогда, может быть, минхер Вандердекен хочет, потому как я бедный человек, чтобы мне…

Амина прикрыла отцу рот рукой, чтобы тот не брякнул лишнего, и промолвила:

— Пора спать, отец! А ты, Филипп, должен покинуть нас.

— Мне не хочется уходить! — возразил юноша. — Я совсем не хочу спать, можешь мне поверить. Вы можете спокойно укладываться, так как действительно пора. Итак, спокойной ночи, минхер Путс. Я сейчас пойду, только вот возьму лампу. Спокойной ночи, Амина!

— Спокойной ночи! И тысяча благодарностей! — произнесла девушка, подавая юноше руку.

— Тысячи гульденов! — пробормотал себе под нос старик, когда Филипп, прихватив с собой лампу, вышел из комнаты.

Глава пятая

Филипп Вандердекен присел на пороге дома. Отбросив со лба волосы, он остудил его, подставив ночному ветру. Нервное напряжение последних дней вконец измотало его и чуть было не свело с ума. Ему хотелось покоя, но он понимал, что время покоя еще не пришло. Заглядывая в будущее, он видел только ряд смертельных превратностей судьбы и опасностей, но думал о них без колебаний и страха. Ему казалось, что его жизнь началась три дня назад. Он стал более сентиментальным, но предчувствия беды у него не было. Его мысли снова и снова возвращались к злосчастному письму, сверхъестественное исчезновение которого прямо говорило о его потустороннем происхождении и подтверждало, что тайна, содержащаяся там, имеет отношение только к нему. Реликвия подтверждала это еще больше.

«Это мой долг! — размышлял Филипп. Он снова вспомнил прекрасную Амину, ее отвагу и присутствие духа и взглянул на светившую в небе луну. — Неужели судьба этой милой девушки переплетется с моей? События последних дней явно ведут к этому. Но это известно лишь Богу, а воля Всевышнего должна быть исполнена. Я поклялся, что посвящу свою жизнь спасению отца. Но разве моя клятва может помешать мне любить Амину? Нет! Моряк, совершающий плавания в Индию, много месяцев проводит на берегу, прежде чем снова отправится в море. Мне предстоит избороздить далекий океан, но ведь я часто буду возвращаться на родину! Нужно ли мне лишаться такого утешения? И верно ли я поступаю, стремясь заслужить благосклонность Амины? А если я добьюсь ее, будет ли она любить меня искренно и самоотверженно? Могу ли я обречь ее на такую нелегкую жизнь со мной? Но разве жизнь моряка не подвержена опасностям? Ведь он рискует всем, сопротивляясь грозным волнам на жалкой деревяшке толщиной в дюйм, отделяющей его от бездны? Но если я избран для выполнения святой миссии, то что может погубить меня до того, как эта миссия, по милости Божьей, исполнится? Но каков этот конец? Моя смерть? Надо успокоиться и еще раз обо всем хорошенько подумать!»

Филипп еще долго размышлял обо всем, что его ожидает. Забрезжил рассвет, а когда утренняя заря окрасила небосвод, он задремал. От легкого прикосновения к плечу он вздрогнул и, схватившись за торчащий за поясом пистолет, резко обернулся. Возле него стояла Амина.

— Итак, этот выстрел предназначался мне? — улыбаясь повторила она те самые слова, которые говорил ей Филипп накануне вечером.

— Тебе, Амина? — переспросил юноша. — Нет, оружие у меня, чтобы снова защитить тебя, если потребуется.

— Ты, конечно, так и поступил бы, я в этом уверена. Было очень любезно с твоей стороны, несмотря на усталость, охранять нас целую ночь. Но теперь уже белый день.

— Пока не занялась заря, я берег твой покой, Амина.

— Поэтому проходи сейчас в дом и приляг отдохнуть. Отец уже встал, и ты можешь занять его кровать.

— Благодарю тебя, Амина, но не требуй, чтобы я шел отдыхать. Здесь еще полно дел. Нужно сходить к бургомистру и сообщить о случившемся. Мертвые тела не следует трогать, пока не придут представители власти. Пойдет ли к бургомистру твой отец или это сделать мне?

— Будет уместней, если обо всем сообщит отец, как владелец дома, а ты оставайся здесь. Но если ты не хочешь спать, то освежиться и подкрепиться тебе все же необходимо. Я пойду позову отца, он, наверное, уже позавтракал.

Амина скрылась в доме, но вскоре вышла вместе с отцом. Тот был уже одет. Он любезно поздоровался с юношей, брезгливо проскользнул вдоль стены, чтобы не переступать через трупы, и быстрыми шажками направился к бургомистру в близлежащий городок.

Амина привела Филиппа в комнату отца, где на столе уже стоял кофе — редкость по тем временам. Юноша очень удивился, увидев этот дорогой напиток в доме такого жадного человека, как Путс. Но доктор в былые времена так пристрастился к кофе, что уже не мог себе в нем отказать.

У Филиппа более суток не было ни крошки во рту, и он с удовольствием принялся за приготовленный для него завтрак. Амина молча, не мешая ему, сидела напротив. Наконец Филипп промолвил:

— Ночью, когда я караулил вход в дом, я размышлял о многом. Можно мне высказаться откровенно?

— Почему же нет? — отвечала девушка. — Я убеждена, что ты не скажешь ничего такого, что не должны слышать девичьи уши.

— Ты вселяешь в меня уверенность, Амина. Мои думы касались тебя и твоего отца. Вам не следует больше оставаться в этом доме, стоящем так уединенно.

— Да, дом стоит в уединении, что небезопасно для моего отца и, возможно, для меня. Но ты знаешь моего отца. Ему нравится эта уединенность. Он платит за дом очень немного, а тебе известно, как он печется о деньгах.

— Тот, кто заботится о своих деньгах, хранит их в надежном месте, а здесь их сохранность не обеспечена, — возразил Филипп. — Послушай меня, Амина. У меня есть дом, рядом живут соседи, и при необходимости можно рассчитывать на их помощь. Я думаю уехать отсюда, возможно, навсегда, поскольку хочу уйти в море на первом же корабле, который отправится под парусами в Индийский океан.

— В Индийский океан? — удивилась девушка. — Почему туда? Разве ты не говорил вчера, что у тебя есть тысячи гульденов?

— Конечно же, говорил. Да, их у меня тысячи. Но я обязан уехать, Амина. Не спрашивай меня ни о чем, лучше выслушай мое предложение. Твой отец должен переехать в мой дом. Он будет присматривать за ним во время моего отсутствия. Если он согласится, то окажет мне услугу. Ты должна уговорить его. Там вы будете в безопасности. Твой отец будет хранить и мои деньги, поскольку мне теперь они не нужны. С собой я возьму лишь немного.

— Моему отцу нельзя доверять чужие деньги, — возразила Амина.

— К чему твой отец занимается накопительством? Покинув этот мир, он ведь все равно ничего не сможет взять с собой. Все останется тебе. Разве тогда мои деньги не будут сохранены?

— Хорошо. Можешь оставить деньги на хранение мне. Так будет надежнее. Но почему необходимо, чтобы ты отправился в море, ведь у тебя такое большое состояние?

— Не спрашивай меня, Амина, — повторил юноша. — Сыновний долг обязывает меня. Больше я ничего не могу сказать тебе, по крайней мере сейчас.

— Коль ты говоришь так, я не буду больше расспрашивать, я уважаю твои чувства, — отвечала девушка. — Меня подвигает на расспросы не простое девичье любопытство. Нет, совсем иное, возвышенное чувство заставляет задавать эти вопросы.

— Что же это за возвышенное чувство, Амина?

— Едва ли точно я могу выразить его, — смущенно отвечала девушка. — Может быть, это целая сумятица чувств: благодарность, доверие, почтение, благосклонность. Разве этого не достаточно?

— О, конечно, Амина, если они возникли за короткое время нашего знакомства. Точно такие же чувства, пожалуй, испытываю и я. Но если ты благосклонна ко мне, то еще больше обяжешь меня, уговорив отца оставить это одинокое жилище и перебраться в мой дом.

— А когда ты намереваешься уехать? — спросила Амина.

Не отвечая на ее вопрос, юноша продолжал:

— Если твой отец не захочет, чтобы до отъезда я оставался в доме как пансионер, то я подыщу себе другое пристанище, а согласится — я не причиню вам беспокойства. Конечно, если ты не будешь возражать, чтобы я оставался в доме еще несколько дней.

— А что я могу возразить на это? — отвечала Амина. — Жить здесь дольше небезопасно, а ты предлагаешь убежище, и с нашей стороны было бы несправедливо и неблагодарно выгонять тебя из собственного дома.

— Хорошо, Амина. Уговори отца переехать в мой дом. Я не прошу никакой платы, примите это как доказательство моего дружеского расположения к вам. Уехав, я не буду спокоен без уверенности, что вам ничего не угрожает. Ты обещаешь мне, что уговоришь отца?

— Я обещаю употребить все свои способности и уверена, что смогу. Я умею влиять на отца. Вот тебе моя рука. Теперь ты доволен?

Филипп взял протянутую маленькую руку. Захлестнутый нежными чувствами, он поднес ее руку к губам и взглянул на девушку: не сердится ли она? Ее темные глаза смотрели на него так же пристально, как и тогда, когда он впервые вошел в их дом. Они будто просвечивали его насквозь, но руку она не отняла.

— Поистине, Амина, ты можешь доверять мне, — произнес Филипп, снова целуя руку девушки.

— Я надеюсь… Мне кажется… Нет, я убеждена, что могу, — отвечала она неуверенно.

Некоторое время оба молчали, им многое нужно было обдумать. Наконец Амина произнесла:

— Я, кажется, слышала от отца, что твоя мать была очень бедной и страдала расстройством рассудка? И, как говорят, в вашем доме есть комната, которая уже долгое время заперта?

— До вчерашнего дня, — вставил Филипп.

— Не там ли ты нашел деньги? Может быть, твоя мать и не знала о них?

— Она знала и сказала мне об этом на смертном одре.

— Наверное, были очень важные причины открыть эту комнату?

— Так оно и есть.

— Что же это были за причины? — спросила Амина тихим, проникновенным голосом.

— Я не могу назвать их. Одно могу сказать: мою мать одолевал страх перед одним событием.

— Перед каким событием? — продолжала расспрашивать Амина.

— Она говорила, что ей явился мой отец.

— И ты поверил в это, Филипп?

— Я нисколько не сомневаюсь в этом. Но больше никаких вопросов, Амина! Комната открыта, и нет оснований для страхов, что отец явится снова.

— А я и не боюсь, — возразила Амина. — Но это, видимо, связано с твоим намерением уйти в море? Не так ли?

— Я скажу тебе так: это предопределило мой уход в море. Но не спрашивай меня больше, прошу тебя! Мне больно не отвечать, но долг не позволяет мне говорить что-либо об этом деле!

Наступила пауза. Затем девушка заговорила вновь:

— Ты очень дорожишь своей реликвией, и мне кажется, что она тоже как-то связана с твоей тайной. Так?

— Амина! — воскликнул Филипп. — Да, это так! И этот ответ — последний! Ни слова больше!

От девушки не ускользнула резкость в словах юноши. Надувшись, она произнесла:

— Ай, ай! Вы так заняты своими мыслями, минхер, что даже не замечаете вежливости, которую я оказываю вам своим участием!

— Я вижу, я чувствую и благодарен тебе за это, — оправдывался Филипп. — Прости меня за вспыльчивость. Но подумай, ведь моя тайна не принадлежит мне. Богу не было угодно, чтобы я никогда не узнал о ней, она разрушила все мои надежды.

Филипп замолчал. Подняв глаза, он увидел, что Амина смотрит на него все так же изучающе.

— Хочешь прочесть мои мысли или выведать тайну, Амина? — спросил юноша.

— Твои мысли? Может быть. Твою тайну? Конечно нет! — отвечала Амина. — Хотя я, конечно, жалею, что она так сильно мучает тебя. Это, должно быть, ужасная тайна, если она растревожила такую душу, как у тебя, Филипп.

— Откуда ты черпаешь такую невиданную силу, Амина? — молодой человек направил разговор в другое русло.

— Обстоятельства делают человека сильным или слабым, — отвечала девушка. — Кто привык копасностям и невзгодам, тот не боится их!

— И где же ты познала их? — продолжал расспрашивать Филипп.

— У себя на родине. Но не здесь, в этой сырой, промозглой стране.

— Ты можешь доверить мне свою историю, Амина? Если хочешь, я и ее сохраню в тайне.

— Ты уже доказал, что умеешь хранить тайну, несмотря на все мои старания выведать ее, — отвечала, улыбаясь, Амина. — Кроме того, у тебя есть все основания узнать историю той, чью жизнь ты защищал. Я не буду рассказывать тебе всего, но и того немногого, о чем смогу поведать, наверняка окажется достаточно.

Мой отец служил уборщиком кают на торговом судне. Корабль захватили мавры, и отца продали в рабство то ли знахарю, то ли врачу. Отец показался мавру порядочным человеком, он обучил его врачеванию и сделал своим помощником. Через несколько лет отец уже не уступал своему учителю, но, будучи рабом, не мог работать самостоятельно. Тебе известна безудержная алчность моего отца. Он стремился стать таким же богатым, как его господин. Чтобы получить свободу, он принял мусульманскую веру, женился на арабской девушке, дочери одного вождя, которого он вылечил от тяжелой болезни, и осел в стране. Родилась я. Слава отца росла, и он очень разбогател. Неожиданно сын шаха, которого он лечил, скончался у него на руках. Начались гонения, его жизнь оказалась под угрозой, и он мог спастись только бегством. Оставив все свое состояние, он вместе с матерью и со мной бежал к бедуинам, среди которых мы потом прожили несколько лет. Там я и привыкла к жестоким схваткам, внезапным нападениям, необходимости скрываться, беспощадным кровопролитиям. Но бедуины почти не платили отцу за его услуги, а его же кумир — золото! Узнав, что шах, от которого отец скрывался, умер, мы возвратились в Каир, и отец опять занялся врачебной практикой. Он стал копить и вновь разбогател так, что вызвал зависть правителя. К счастью, отец своевременно узнал о его происках. Мы снова были вынуждены бежать, сумев прихватить с собой лишь немного наличных денег. На маленьком суденышке мы благополучно достигли берегов Испании. Моему отцу никогда не удавалось долго владеть своим богатством. Прежде чем мы попали в эту страну, его трижды грабили, и теперь, вот уже три года, он копит снова. В Мидделбурге мы прожили лишь один год и затем переселились сюда, в Тернёзен. Вот и вся моя история, Филипп.

— Твой отец все еще исповедует мусульманскую веру, Амина?

— Я не знаю, но думаю, что вообще не исповедует никакой веры. Во всяком случае, меня он ни в какую веру не посвящал. Его Бог — деньги!

— А твой? — спросил Филипп.

Девушка бесхитростно отвечала:

— Мой Бог — это Создатель этого прекрасного мира и всего того, что в нем есть. Бог природы, или как ты его еще там называешь. Я так представляю себе его, Филипп, и едва ли хотела бы знать больше. Есть разные религии, но все они в конце концов ведут к небесному царству, только разными путями. Твоя вера, Филипп, — христианская. А что, она самая истинная? Так утверждают и другие, считая, что их вера самая истинная.

— Христианская вера — единственная истинная вера, Амина! — вставил юноша. — Ах! Если бы я мог все открыть тебе! У меня есть такие веские доказательства…

— Доказательства, что только твоя вера истинная? — прервала его проницательная девушка. — А разве тогда не твоя ли обязанность предъявить эти доказательства мне? Или ты связан торжественной клятвой никогда не оглашать их?

— Нет, не связан, — отвечал Филипп. — Но в то же время у меня такое ощущение, будто я ею связан. Но тихо! Я слышу голоса. Наверное, пришел твой отец с судебными исполнителями. Мне нужно спуститься к ним.

Филипп ушел. Амина взглядом проводила его.

«Возможно ли это? — спросила она себя, приглаживая рукой свои волнистые волосы. — Неужели все так быстро? Да, да, это так! Я чувствую, что сумею разделить с ним его тайную боль, невзгоды и опасности. Даже умереть вместе с ним я предпочту счастью с кем-то другим! Это мое твердое решение! Отец должен перебраться в дом Филиппа уже сегодня вечером. Надо все подготовить к переезду».

Судебные исполнители занесли в протокол показания Филиппа и доктора Путса, осмотрели трупы, среди которых они опознали двух бандитов. Мертвецов унесли. Минхер Путс и Филипп вернулись к Амине.

Было бы утомительным рассказывать обо всем ходе переговоров о переселении. Наконец доктор согласился с доводами Амины и Филиппа, но главной причиной послужило все-таки то, что ему не нужно было платить за жилье. После обеда скарб доктора был перевезен в дом Филиппа, но железный ящик они доставили на новое место, лишь когда стемнело. Закончив все дела, они поздним вечером отправились на покой.

Глава шестая

— Значит, это и есть та самая комната, которая так долго была заперта? — промолвила Амина, зайдя в нее ранним утром. Филипп все еще спал крепким сном. — Да, она действительно выглядит так, будто ее никогда не открывали.

Амина переводила взгляд с предмета на предмет, разглядывая вещи. Птичьи клетки бросились ей в глаза.

— Так, значит, здесь его отец явился матери, — продолжала она размышлять вслух. — Хм, возможно. Филипп же говорил, что у него имеются доказательства. А почему дух не может явиться? Будь Филипп мертв, я была бы рада, если бы он явился мне, я бы еще раз увидела его! Что же такое я говорю? Неверные губы, выбалтывающие сокровенную тайну души! Стол опрокинут. Похоже на то, будто все происходило в спешке. Шкатулка тоже опрокинута, все ее содержимое разбросано, словно мышки растаскали его. Все же есть что-то торжественное в том, что так много лет ни одно живое существо не переступало порога этой комнаты! Все выглядит так неестественно и поэтому, наверное, так тягостно действует на душу. Меня не удивляет, что Филипп связывает со всем этим какую-то тайну. Однако не надо оставлять комнату в таком состоянии, лучше придать ей жилой вид.

Амина, привыкшая заниматься хозяйственными делами, тут же принялась за уборку. Все было вычищено. Наводившие грусть клетки Амина вынесла. Когда через открытое окно в гостиную заглянуло солнце, все в ней было уже прибрано и она имела довольно опрятный вид.

Амина инстинктивно чувствовала, что воспоминания стираются, стоит только убрать те предметы, которые их пробуждают. Ей хотелось облегчить страдания Филиппа, юноша глубоко ранил ее сердце, и она решила покорить его. Амина убрала не только клетки, но и швейную шкатулку с шитьем, подняв которое Филипп напугался тогда так, словно коснулся крысы. Подняв валявшиеся на полу ключи, девушка открыла стенные шкафы, протерла в них стекла. Она тщательно начищала серебряные приборы, когда в комнату вошел ее отец.

— О, Аллах! — вскричал старик. — И все это серебро! Тогда, наверное, правда, что у него есть тысячи гульденов? Но где же они?

— Не забывай, отец, лучше о том, что твои деньги теперь в сохранности, и тебе за это надо благодарить Филиппа Вандердекена!

— Да, да, это правда! Но поскольку он намерен жить здесь и, наверное, будет много есть, то я спрашиваю, сколько же он будет платить мне? Он должен платить не скупясь, раз у него так много денег!

Амина недовольно сжала губы и не ответила.

— Хотелось бы мне знать, где он хранит свое богатство? — продолжал Путс. — Если он намеревается выйти в море, как только заполучит место на корабле, возникает вопрос, кто же будет хранить его деньги?

— Я буду хранить их!

— Ах, так! Значит, мы! Мы будем оберегать их! Корабль может затонуть!

— Нет. Не мы будем оберегать их! Ты к этому не будешь иметь никакого отношения. Приглядывай лучше за своими деньгами!

Амина поставила посуду в шкаф, заперла его и, забрав ключи, пошла готовить завтрак. Старик остался один и стал рассматривать драгоценный металл сквозь стекло. Он видел его, но не мог потрогать. При этом он все время бормотал:

— Да, да, действительно, настоящее серебро!

Филипп, проходя на кухню и увидев доктора Путса, стоявшего у шкафа, заглянул в комнату. Он догадался, кто мог прибраться в ней, и от всего сердца был благодарен Амине.

Амина принесла завтрак. Глаза юноши и девушки встретились и сказали больше, чем могли бы сказать их губы. С легким сердцем Филипп принялся за еду.

— Минхер Путс, — начал разговор Филипп, позавтракав. — Я намереваюсь передать вам во владение этот дом и хочу надеяться, что вам здесь понравится. Некоторые необходимые советы я дам вашей дочери перед своим отъездом.

— Так вы покидаете нас, чтобы бороздить моря, минхер Филипп? — спросил доктор. — Наверное, это приятно — бороздить моря и посещать чужие страны, много приятнее, чем сидеть дома. Когда вы уезжаете?

— Я отправлюсь в Амстердам уже сегодня вечером, — отвечал Филипп, — чтобы подыскать место на корабле, но надеюсь возвратиться сюда еще до того, как под парусами уйду в море.

— Ах, так! Вы хотите возвратиться? Совершенно правильно. Вы должны присматривать за своими деньгами и вещами, пересчитывать денежки! Мы будем хорошо хранить их. Где же ваши деньги, Вандердекен?

— Я оставляю их вашей дочери. Я вернусь самое позднее недели через три.

— Отец, — вмешалась Амина, — ты обещал бургомистру зайти и осмотреть его сына. Уже пора!

— Да, да… так, между прочим… всему свое время. Сначала надо оказать услуги нашему Вандердекену. Он должен мне, видимо, многое сказать?

Филипп едва сдержал улыбку, вспомнив, как он в первый раз уговаривал Путса прийти к нему домой. Но от этих воспоминаний лицо его омрачилось.

Амина, догадываясь, что происходит в душах ее отца и Филиппа, принесла отцу шляпу и проводила его до дверей. Путс неохотно последовал за ней — он не умел долго противиться желаниям дочери.

— Филипп, ты уезжаешь так скоро? — спросила, возвратившись, девушка.

— Да, Амина. Но я надеюсь, как говорил, возвратиться сюда перед выходом в море. На случай, если этого не произойдет, тебе пригодятся кое-какие мои пояснения. Дай-ка ключи! — Филипп открыл один из шкафов и продолжал: — Вот здесь, Амина, мои деньги. Нет нужды пересчитывать их, хотя твой отец и жаждет этого. Видишь, я был прав, утверждая, что у меня тысячи гульденов! Теперь они мне ни к чему, поскольку вначале я должен овладеть профессией. Если я возвращусь, то смогу купить на эти деньги корабль. Но я не знаю, какая судьба меня ждет.

— А если ты не возвратишься? — серьезно спросила Амина.

— Тогда деньги и все, что находится в доме, а также и сам дом будут принадлежать тебе.

— У тебя нет родственников?

— Есть один, да и тот богат. Это дядюшка, но нам, когда мы сидели в нужде, он мало чем помогал. Детей у него нет. Мне в общем-то не за что его благодарить, а в деньгах он не нуждается. Есть лишь одно существо в этом мире, к которому мое сердце не безразлично, это ты, Амина! Мне хотелось бы, чтобы ты относилась ко мне как к брату… я же всегда буду любить тебя как самую дорогую сестру!

Амина молчала. Филипп вынул деньги из неполного мешочка, запер шкаф и возвратил ключи девушке. Он хотел было снова заговорить с ней, но тут в дверь постучали, и в комнату вошел священник Сайзен.

— Благослови тебя Господь, сын мой, а также и тебя, дочь моя, которую я до сих пор никогда не видел. Ты, видимо, дочь доктора Путса?

Амина подтвердила.

— Я вижу, комната открыта. Я прослышал обо всем, что произошло. Филипп, — обратился священник к юноше, — мне надо поговорить с тобой и хотелось бы, чтобы девушка оставила нас наедине.

Амина вышла. Патер Сайзен присел на кушетку и кивком пригласил юношу сесть рядом. Разговор, который последовал, был слишком долог, чтобы пересказывать его подробно. Вначале священник попытался расспросить своего прихожанина о его тайне, но желаемого ответа не получил — Филипп рассказал ему не больше того, о чем поведал Амине. Юноша сказал также, что намерен уйти в море и что в случае, если он не вернется, Амина станет его наследницей. Затем патер поинтересовался доктором Путсом, спросив, не знает ли Филипп, какой веры придерживается тот, поскольку он, мол, никогда не видел его в церкви и ходят слухи, будто доктор неверующий. Филипп отвечал с присущей ему откровенностью, намекнул, что дочь доктора не прочь ознакомиться с христианским учением, и попросил патера взяться за ее обучение, на что тот, догадавшись о чувстве Филиппа к Амине, охотно согласился. Их почти двухчасовой разговор был прерван приходом доктора Путса, который, заглянув в гостиную и увидев священника, тут же скрылся. Филипп позвал Амину и попросил ее благосклонно отнестись к визитам патера. После этого святой отец благословил их и удалился.

— Надеюсь, вы не дали ему денег, минхер Филипп? — спросил появившийся после ухода священника доктор.

— Нет, — отвечал Филипп. — Но я бы не раскаивался, если бы и сделал это.

— Нет, нет! Пусть так! Ведь деньги лучше того, что он может дать вам. Сюда ему приходить больше не следует!

— Почему же, отец, если минхер Филипп желает этого? — спросила Амина. — Дом принадлежит не нам…

— Ах, да! Если минхер Филипп желает этого, — прервал ее старик. — Но он уезжает, как тебе известно!

— Ну и что же? Почему священник не может приходить сюда? Он будет приходить ко мне.

— К тебе, дитя мое? Что ему нужно от тебя? Пусть приходит, но от меня он не получит ни гроша и тогда быстро отстанет.

Поговорить с девушкой наедине возможности у Филиппа больше не было, да он и не знал, что сказать еще ей. Через час он простился с ней в присутствии ее отца, который не уходил, надеясь получить от юноши какие-либо указания относительно остававшихся в доме денег.

Спустя два дня Филипп прибыл в Амстердам и сразу же принялся наводить необходимые справки. Он выяснил, что парусники пойдут в Ост-Индию лишь через несколько месяцев. Весь частный торговый флот прибрала к рукам образовавшаяся Голландская Ост-Индская компания. Ее корабли ходили туда, однако только в сезон, который был наиболее благоприятным для прохода мимо мыса Бурь, так раньше называли моряки мыс Доброй Надежды. В состав готовящейся к походу флотилии входил и «Тер-Шиллинг», трехмачтовое судно, стоявшее еще не оснащенным на верфи.

Филипп встретился с капитаном этого парусника и выразил желание пойти с ним под парусами, чтобы изучить морское дело. Юноша капитану понравился, а поскольку он не только не требовал платы, а сам был готов платить за обучение, то капитан пообещал ему место второго рулевого и обед в кают-компании. Капитан заверил также, что Филипп получит уведомление, когда корабль будет готов к выходу в море. Договорившись обо всем, Филипп возвратился домой.

Прошло два месяца. Минхер Путс навещал, как обычно, своих пациентов и редко бывал дома, и, таким образом, молодые люди часто оставались наедине. Любовь юноши к Амине была такой же пылкой, как и у Амины. Какая девушка смогла бы быть для него более очаровательной и желанной, чем чуткая и великодушная Амина? Правда, иногда лицо Филиппа омрачалось. Время от времени он вспоминал о том, что ждет его впереди, но Амина всегда умела вывести его из задумчивости. Девушка не скрывала от Филиппа своего сердечного расположения, более того, каждый ее взгляд, слово, движение выдавали его.

Однажды патер Сайзен, имевший обыкновение частенько заходить к ним и постоянно уделявший внимание занятиям с Аминой, вошел в тот момент, когда Филипп держал девушку в своих объятиях.

— Дети мои! — обратился к ним священник. — Я наблюдаю за вами уже довольно долго. Так продолжаться больше не должно, даже если ты и намерен жениться, сын мой. Я должен соединить ваши руки!

Смутившись, Филипп отодвинулся от Амины.

— Я, конечно, не сомневаюсь в тебе… — продолжал священник.

— Нет, нет, добрый патер. Но… все же я прошу вас оставить нас. Приходите завтра, и тогда все будет решено. Я должен поговорить с Аминой.

Патер Сайзен ушел, а влюбленные снова остались одни. Амина то краснела, то бледнела, грудь ее порывисто вздымалась. Девушка чувствовала, что сейчас решится ее судьба.

— Священник прав, Амина, — произнес Филипп, присаживаясь снова рядом. — Так продолжаться не может. Я хотел бы быть всегда рядом с тобой, но судьба слишком жестока ко мне. Ты даже не представляешь, как бесконечно ты мне дорога, но я не могу просить, чтобы ты вышла замуж за несчастного!

— Соединиться с тобой не значит для меня выйти замуж за несчастного, Филипп, — отвечала девушка, опуская взор.

— С моей стороны было бы нехорошо… — продолжал Филипп. — Я показался бы корыстным…

— Позволь высказаться откровенно, Филипп, — прервала его Амина. — Ты говоришь, что любишь меня. Я не знаю, как любят мужчины, но я знаю, как могу любить я! Мне кажется, что было бы некрасиво и нечестно с твоей стороны, если бы ты покинул меня теперь, поскольку… поскольку это стоило бы мне жизни. Ты говоришь, что должен уйти, что к этому тебя толкает твоя судьба, что этого требует твоя странная тайна! Пусть так. Но разве я не могу пойти с тобой?

— Пойти со мной к смерти, Амина?

— И к смерти, ведь смерть — это избавление! Я не боюсь смерти, Филипп, я боюсь потерять тебя! Да, даже больше. Разве твоя жизнь не в руках Творца? Откуда у тебя такая уверенность в преждевременной смерти? Ты дал мне понять, что избран для выполнения какой-то миссии. Но коль ты избран, то должен жить до тех пор, пока дело твое не будет завершено. Мне хотелось бы узнать твою тайну, Филипп. Проницательность женщины могла бы, пожалуй, тебе пригодиться, а нет… Разве для тебя не будет утешением разделить как радости, так и печали с той, кому ты говоришь, что любишь ее?

— Амина, дорогая моя! — воскликнул Филипп. — Моя любовь, лишь моя искренняя любовь заставляет меня опасаться… О! Каким же наслаждением было бы для меня сейчас назвать тебя моей! Я едва соображаю, что несу… Если бы ты стала моей женой, я не стал бы скрывать от тебя тайны, но мне не хотелось бы быть твоим супругом, не открыв ее! Ладно, Амина! Я все расскажу! Ты должна узнать обо всем и решить сама. Но подумай о том, что я дал клятву! Захочешь выйти замуж за того, чья судьба несчастна, пусть так и будет! Мало времени дано мне для счастья, но ты…

— Открой мне сначала свою тайну, Филипп! — воскликнула девушка, сгорая от нетерпения.

Филипп рассказал Амине все, что уже известно читателю. Пока он говорил, девушка молча слушала его, и на ее лице не дрогнул ни один мускул. Рассказ Филипп закончил клятвой, которую дал.

— Странная история, — произнесла Амина. — А теперь выслушай меня, но прежде дай мне реликвию, я хочу взглянуть на нее. Может ли так много силы, я хотела сказать, так много несчастья заключать в себе эта маленькая вещица? Странно. Прости меня, Филипп, но я все еще сомневаюсь в этой истории, связанной с потусторонним миром. Ты знаешь, я пока еще не сильна в новой вере, которой начал обучать меня наш добрый священник. Я не хочу сказать, что эта вера неистинная, но, может быть, даже лучше для меня, коль я сомневаюсь. Я могу допустить, что все это правда, Филипп, а если так, то ты сможешь выполнить свою миссию и без клятвы. Не думай, будто Амина хочет отвлечь тебя от выполнения долга. Нет, Филипп! Найди своего отца! Потребуется ему твоя помощь — помоги ему, если это будет в твоих силах! И уж не полагаешь ли ты, Филипп, что такое гуманное дело можно будет сделать сразу? О, нет! Если ты избран для него, тебе придется не один раз преодолеть опасности и невзгоды, пока твоя миссия не завершится! Иди и возвращайся! Будь утешен и любим Аминой — твоей женой! Ты предоставил мне право решать, Филипп, дорогой мой Филипп! Я — твоя!

Амина раскрыла объятия, и Филипп прижал невесту к своей груди. В тот же вечер он попросил ее руки у минхера Путса, который дал свое благословение, едва только юноша открыл шкаф и показал ему находившееся там богатство.

На следующий день к ним зашел патер Сайзен, и ему сообщили о решении молодоженов. Через три дня на маленькой церквушке в Тернёзене зазвонили колокола, возвещая о венчании Амины Путс и Филиппа Вандердекена.

Глава седьмая

От своих радужных мечтаний, ведь наслаждение в этой жизни есть лишь мечта, Филипп был оторван лишь поздней осенью, получив уведомление капитана корабля, под парусами которого он собирался выйти в море. Как ни странно, но с того дня, когда Филипп стал мужем Амины, он совсем перестал думать о будущей судьбе. Разумеется, иногда он вспоминал о предстоящем, но тотчас же отгонял тяжелые мысли. Филипп считал — вполне достаточно, если он выполнит свое обещание, когда придет время. Пролетали месяц за месяцем, неделя за неделей, проходили дни, наполненные радостью и благословением, и Филипп забывался в объятиях своей прелестной и нежной супруги, которая избегала разговоров обо всем, что могло бы взволновать и опечалить его. Несколько раз старый Путс пробовал было задавать вопросы об отъезде Филиппа, но сердитые морщины на лбу зятя и язвительные замечания дочери, слишком хорошо знавшей истинную подоплеку этих вопросов, заставляли его быстро умолкнуть.

Однажды утром в октябре в дверь постучали. Амина открыла.

— Я хотел бы поговорить с Филиппом Вандердекеном, — произнес незнакомец писклявым полушепотом.

Мужчина, который обратился к госпоже Вандердекен, был тощим человечком, одетым в матросскую форму своего времени, в надвинутой на лоб шапке из барсучьего меха. Черты его лица были резкими и мелкими, при этом лицо неестественно бледным, губы бесцветными, волосы рыжеватого цвета. Маленькая бородка обрамляла подбородок, что затрудняло определение его настоящего возраста. Его можно было принять как за больного юношу, так и за исхудавшего, хотя еще довольно крепкого старика. Незнакомец был к тому же одноглаз. Его правый глаз был закрыт, а левый поэтому казался огромным и как бы вываливался из орбиты. На него неприятно было смотреть, потому что он не прикрывался ни нижним, ни верхним веком. Мужчина выглядел так необычно, что казалось, будто он состоит лишь из одного этого глаза. Это не был мужчина с одним глазом, это был глаз с мужчиной! Его тело служило как бы башней, как у маяка, и не значило больше, чем башня, свет с которой струится навстречу отважному моряку. Однако приглядевшись, можно было заметить, что незнакомец не только очень маленького роста, но и неплохо сложен; что кожа и цвет его рук, однако, сильно отличались от рук настоящего моряка; что черты его лица хотя и резкие, но в то же время правильные. В его услужливом поведении было что-то повелительное, а само появление в доме таило в себе что-то такое, что пробуждало к нему почти глубокое уважение. Темные глаза Амины лишь на мгновение задержались на незнакомце, но когда она пригласила его войти, в ее сердце проник холод, хотя она и не могла бы объяснить себе почему.

Филипп был немало удивлен появлением незнакомца, который, как только вошел в комнату, не говоря ни слова, без всякого стеснения присел рядом с ним на кушетку как раз на то место, где до этого сидела Амина. Это явилось как бы каким-то предзнаменованием для Филиппа. Все произошедшее ранее пронеслось перед глазами Филиппа, и он почувствовал, что ему посылается призыв свыше отказаться от блаженства и покоя и посвятить себя жизни, полной опасностей и страданий. Его охватила сильнейшая дрожь. Кровь отхлынула от лица Филиппа, он не мог вымолвить ни слова. Возникла минутная пауза. Одноглазый осматривал стенные шкафы, затем его взгляд обратился на стоявшую перед ним Амину. Наконец тишина была нарушена звуком, похожим на хихиканье. Это смеялся незнакомец. Затем послышались его слова;

— Филипп Вандердекен… хи-хи! Филипп Вандердекен, вы не знаете меня?

— Нет! — отвечал Филипп почти возмущенно.

Голос маленького мужчины был очень своеобразен. Он был похож на приглушенный визг, который еще долго звучал в ушах тех, кто его слышал, после того, как умолкал.

— Меня зовут Шрифтен. Я лоцман с «Тер-Шиллинга», — представился незнакомец. — Я пришел к вам… Хи-хи, — при этом он взглянул на Амину, — бедным влюбленным… — переведя взгляд на шкафы, он продолжал, — чтобы лишить вас уюта и… — он вскочил и стал быстро прохаживаться по комнате, — и, быть может… хи-хи, подтолкнуть к сырой могиле… прекрасно, весело! — добавил он, взвизгнув и вперив с многозначительным выражением свой единственный глаз в Филиппа.

Первым побуждением Филиппа было выбросить за дверь бесцеремонного гостя, но Амина, стоявшая, скрестив руки, перед незнакомцем и презрительно глядевшая на него, угадала мысли мужа и быстро вступила в разговор:

— Все мы следуем своей судьбе, любезный! Будь то в море или на суше — смерть возьмет свое. И если она и заглянет в лицо Филиппа, то оно у него не будет таким белым, каково оно у вас сейчас.

— Действительно? — переспросил Шрифтен, которому, казалось, не понравилась такая твердая уверенность молодой и симпатичной женщины. Его взгляд остановился на иконе Богородицы, стоявшей на камине, и он добавил: — Вы католичка, как я вижу… хи-хи!

— Да, мы исповедуем католическую веру! — вмешался Филипп. — Но почему вас это беспокоит? Когда отходит корабль?

— Через неделю… хи-хи! Только одна неделя остается вам на сборы! Только семь дней, чтобы проститься со всеми! Короткий срок… хи-хи!

— Более чем достаточный, — возразил Филипп, поднимаясь. — Можете передать капитану, что я своевременно приступлю к работе. Пойдем, Амина, не будем терять времени!

— Конечно, — отвечала Амина, — но наша обязанность быть гостеприимными. Не будет ли угодно вам что-нибудь освежающее, минхер?

— Через неделю, — повторил Шрифтен, поворачиваясь к Филиппу и не обращая внимания на вопрос Амины.

Филипп кивком подтвердил, что понял, и одноглазый ушел.

Амина опустилась на пуфик. Ее счастье кончилось так неожиданно и так скоро, что перенести это было слишком трудно. Да еще этот одноглазый незнакомец! В его словах и поведении явно было что-то зловещее. Создавалось впечатление, словно одноглазый знал больше, чем другие. Это напугало и потрясло супругов. Но Амина не заплакала. Она лишь прикрыла лицо обеими руками, а Филипп беспокойными шагами начал мерить маленькую комнату. Еще раз в его мозгу вспыхнули почти забытые воспоминания, еще раз он мысленно оказался в темной комнате, еще раз поднял с пола шитье, еще раз отшатнулся от таинственного письма.

Счастливые дни для Филиппа и Амины кончились, и их охватило волнение. Через несколько минут к Филиппу вернулось прежнее самообладание. Он присел рядом с женой и обнял ее. Оба молчали. Они прекрасно знали, о чем думает каждый, и как ни тяжело им было, собирались с силами, чтобы привыкнуть к мысли о неизбежности долгой, а может быть, и вечной разлуки.

Амина заговорила первой. Высвободившись из объятий мужа, она прижала обе руки к сердцу, будто желая умерить в нем щемящую боль, и сказала:

— Поистине, это был посланец из другого мира, Филипп. Разве ты не почувствовал смертельного холода, когда он сидел рядом с тобой? Я ощутила его, как только он вошел.

Филипп, у которого было так же тяжко на душе, как и у жены, не желая еще больше пугать ее, отвечал:

— Не совсем так, Амина. Ты просто вообразила себе что-то. Его неожиданное появление и странное поведение показались тебе необычными. Я же увидел в нем просто человека, который из-за уродливой внешности лишен и домашнего очага, и улыбки женщины, ибо какая женщина улыбнется Богом обиженному! Его очень задело, когда он увидел тебя, и в нем проснулось злое желание лишить других счастья, никогда им не испытанного. Поэтому, Амина, он и вел себя так.

— А если даже я и права, то это все равно ничего не изменит, — отвечала Амина. — Ничто более страшное не изменит твоей участи! Я готова, — продолжала она, прижимая руку к сердцу. — И горжусь, что мой супруг избран для этого благородного дела! — Амина перевела дыхание. — А ты не заблуждаешься, Филипп?

— Нет, Амина, — печально отвечал он, обнимая жену. — Я не сомневаюсь ни в предзнаменовании, явившемся мне, ни в своей силе духа, ни в выборе жены. Это воля Господа Бога!

— Тогда пусть воля Господня исполнится! — произнесла в ответ Амина, вставая. — Первый приступ боли прошел. Мне уже легче, Филипп. Твоя Амина выполнит свои обязанности.

Филипп не отвечал. Некоторое время спустя женщина продолжила:

— Но только одна короткая неделя, Филипп…

— Мне же хотелось, чтобы это был только один день! — прервал ее Филипп. — Одного дня вполне достаточно. Очень рано, слишком рано явился этот одноглазый злодей!

— Не говори так, Филипп, — попросила его Амина. — Я благодарна ему за эту неделю. Она как раз даст мне время понемногу отвыкнуть от своего счастья. Я сознаюсь, что если бы я, как любая другая женщина, стала упрекать тебя, плакать и просить, то хватило бы и одного дня, чтобы обнаружить мою слабость и сделать тебя несчастным. Но твоя верная жена прекрасно знает свои обязанности. Подобно странствующему рыцарю, ты должен отправиться навстречу самым разным опасностям, может быть, даже и смерти, а твоя Амина будет с надеждой и верой смотреть тебе вслед и преданно ждать твоего возвращения…

Их разговор был прерван появлением доктора Путса, которого поразил сияющий вид Амины.

— Святой пророк! Что же здесь произошло? — воскликнул он.

— Ничего особенного, этого мы все ожидали, — отвечал Филипп. — Я покидаю вас. Корабль поднимает паруса через неделю!

— Вот как! Вы, таким образом, отъезжаете через неделю? — Лицо старика исказилось, он попытался скрыть от Филиппа и Амины радость, которую доставлял ему предстоящий отъезд Филиппа, но, справившись с собой, минхер Путс произнес другим тоном: — Однако это печальная новость.

Супруги не ответили и вышли из комнаты.

Мы не станем описывать неделю перед разлукой. Она прошла в сборах. Не будем говорить о мужестве Амины, с которым она преодолевала свою печаль и страх за судьбу любимого, о противоречивых чувствах в душе Филиппа, который оставлял любовь, благополучие и домашний очаг, чтобы отправиться навстречу лишениям, опасности и смерти. Скажем только, как Филипп в какой-то момент чуть было не решил остаться, но, разглядывая висевшую на груди реликвию, он снова вспомнил о том, что поклялся выполнить свой сыновний долг, и его страстно потянуло в море. Добавим, что Амина, когда муж засыпал в ее объятиях, считала часы, остававшиеся до расставания, отчего ее бросало в дрожь, и без сна лежала она в постели, прислушиваясь к завываниям ветра. Эта неделя показалась супругам очень долгой, и они, хотя и полагали, что время летит очень быстро, почувствовали почти что облегчение, когда наступило утро расставания, поскольку только теперь могли дать волю своим чувствам, которые из уважения скрывали друг от друга. Их сердца освобождались от груза, уверенность сменила сомнения, а надежда освещала будущее.

— Филипп, — произнесла Амина, — я не буду очень страдать, когда ты уйдешь. Я не забыла, что ты рассказал мне перед свадьбой и что я вышла замуж по любви. Сердце подсказывает мне, что ты вернешься, но я могу и ошибаться, поскольку ты рискуешь возвратиться, но не живым. В этой комнате я буду ждать тебя… я буду сидеть на этой кушетке. И если ты не вернешься живым… То появись, если сможешь, хотя бы мертвым! Я не испугаюсь штормового ветра и распахивающихся окон! Нет, нет! Даже само явление твоего духа будет мне необходимо. Я прошу тебя… позволить мне еще только раз увидеть тебя, убедиться, что ты мертв, и тогда я буду знать, что мне нечего делать на этом свете, и без сожаления уйду в мир благоденствия, если мы, согласно твоей вере, сможем очутиться там. Обещай мне это, Филипп!

— Я обещаю тебе все, что ты желаешь и насколько позволят мне это небеса. Но теперь, Амина, — губы Филиппа дрожали, — но теперь… Боже милосердный!., это тяжкое испытание… теперь я должен уйти!

Темные глаза Амины пристально смотрели на Филиппа. Говорить она не могла. Лицо ее вздрагивало, слабая женская натура не могла больше вынести такого избытка чувств, и, когда Филипп хотел поцеловать ее последний раз в побелевшие губы, она упала без памяти.

— Она потеряла сознание, — произнес Филипп, укладывая жену на подушки. — Так даже лучше!

Филипп позвал из соседней комнаты тестя, попросил его оказать помощь дочери, взял шляпу и крепко поцеловал в лоб жену. Когда Амина пришла в себя, он был уже далеко.

Глава восьмая

Покинув дом, Филипп Вандердекен удалялся от него с такой поспешностью, будто хотел убежать от своих мучительных мыслей.

Через два дня наш герой прибыл в Амстердам, где прежде всего купил маленькую, но прочную стальную цепочку, заменившую ленточку, на которой всегда носил на груди свою реликвию. Потом он с багажом направился на борт «Тер-Шиллинга». Филипп не забыл прихватить с собой и сумму денег, обещанную капитану в качестве платы за обучение. Уже начало вечереть, когда он ступил на палубу корабля, стоящего на одном якоре в окружении других кораблей Ост-Индской флотилии.

Капитан, назвавшийся Клоотсом, приветливо встретил его, показал койку и ушел в трюм, чтобы отдать распоряжения по погрузке, предоставив Филиппа самому себе.

«Значит, это он и есть, — подумал Филипп, облокачиваясь на фальшборт. — Значит, это и есть тот самый корабль, на котором я должен предпринять свою первую попытку, первую, а может быть, и последнюю! И совсем не догадываются о цели моего путешествия те, с кем я пойду под парусами! Как же различны наши устремления! Еду ли я искать богатства? Нет! Хочу ли я удовлетворить свое любопытство и жажду приключений? О, нет! Я ищу общения с мертвыми! Ужасен мой замысел! И как я смогу осуществить его? Лишь небеса и мое упорство помогут мне разгадать эту тайну!»

Затем мысли Филиппа вернулись к Амине. Со скрещенными на груди руками и устремленным на небосвод взором он стоял у борта, и со стороны казалось, что он внимательно рассматривает гонимые ветром дождевые облака.

— Видимо, будет лучше, если вы спуститесь вниз, — прозвучал приветливый голос, вернувший Филиппа к действительности.

Это оказался старший рулевой, который представился Хиллебрантом. Мужчина плотного телосложения, примерно тридцати лет, с льняными волосами, ниспадавшими ему на плечи, с прекрасным цветом лица и светло-голубыми глазами. И хотя внешностью Хиллебрант был мало похож на моряка, но лучше его никто на корабле не знал и не исполнял своих обязанностей.

— Благодарю вас! — отвечал Филипп. — Я действительно позабыл, кто я и где. Мои мысли были далеко отсюда. Спокойной ночи и еще раз большое спасибо!

Как и большинство кораблей того времени, «Тер-Шиллинг» по строению и оснащению сильно отличался от парусников последующих поколений. Он был соответствующим образом оснащен и имел водоизмещение в четыреста тонн. Днище его было почти плоским, борта лишь немного изгибались в том месте, где они выступали из воды, и, таким образом, его верхние палубы были лишь немного шире нижних. Как и все находившиеся на службе Компании корабли, «Тер-Шиллинг» был также вооружен. По каждому его борту располагалось по шесть девятидюймовых пушек, пушечные порты были маленькими и овальными. Бак отделялся от шканцев полубаком, который назывался топ-галантом. Кормовая верхняя палуба заканчивалась резко обрывающейся резной надстройкой, высоко поднимавшейся над водой. Утлегарь был поднят довольно высоко и выглядел почти как четвертая мачта, особенно когда на нем поднимали четырехугольный кливер. На задней палубе висело на скобах разное оружие устаревших образцов. Бизань-парус крепился на латинском рее.

Вряд ли стоит добавлять, что опасности далекого плавания угрожали кораблю не только из-за подобного устройства, но и вследствие увеличенной его парусности за счет огромного количества бегучего такелажа и дерева, поднятого над водой, которые, однако, не держали ветер, а лишь затрудняли движение на галсах.

Команда «Тер-Шиллинга» состояла из капитана, двух рулевых, двух лоцманов и сорока пяти матросов. Суперкарго, то есть представитель Компании, на борт еще не прибыл. Для него была приготовлена каюта в резной надстройке. Каюты на главной палубе предназначались для капитана и его помощников, а все четыре обслуживались четырьмя юнгами.

Когда на следующее утро Филипп проснулся, он увидел, что топ-паруса поставлены и якорь приподнят. Некоторые суда уже снялись с якорей и выходили в море. Погода стояла прекрасная, вода была спокойна. Настроение у Филиппа было приподнятым от предстоящих приключений и новизны положения. Капитан минхер Клоотс стоял на юте, как обычно, с трубкой во рту, и дым, который он время от времени пускал из нее, застилал линзы его подзорной трубы.

Филипп поднялся по резному трапу и поприветствовал капитана. Минхер Клоотс вовсе не был мал в обхвате, а масса вещей, в которые он облачался, немало способствовала тому, чтобы сделать его еще более округлым. Его одеяние, представленное на всеобщее обозрение, состояло из жесткой шапки из лисьего меха, из-под которой выглядывал край мятой красной ночной шапочки, красного плюшевого жилета с большими металлическими пуговицами, зеленой суконной куртки, поверх которой он имел обыкновение надевать верхнее платье из грубого голубого сукна и которая очень походила на дамскую кофту. При этом он носил черные плюшевые штаны, мятые светло-голубые чулки и широкие ботинки с серебряными застежками. Его живот перетягивал широкий пояс и прикрывал фартук из канвы, который широкими складками спускался почти до колен. За пояс был заткнут нож с широким лезвием, вложенный в ножны из акульей кожи. В таком виде любил появляться минхер Клоотс — капитан «Тер-Шиллинга».

Капитан был так же высок, как и толст. Его лицо было овально, а черты лица массивны. Поседевшие волосы развевались на ветру, а кончик прямо торчавшего носа был всегда красным по причине привычки прикладываться к бутылке вина и от жара его короткой трубки, которую он только тогда не держал во рту, когда ее выколачивал, спал или отдавал указания.

— Доброе утро, сын мой, — отвечал капитан Вандердекену, выпуская из трубки облако дыма. — Мы задерживаемся только из-за суперкарго, у которого, видимо, нет большого желания появляться на борту. Уже больше часа его ждет у берега лодка, а за это время конвой уйдет далеко от нас. Мне хотелось бы, чтобы могущественная Компания позволяла нам ходить под парусами без этих господ, которые, по моему мнению, только мешают делу. Но на берегу об этом думают иначе.

— Какие же обязанности исполняет такой представитель на борту? — спросил Филипп.

— Он должен присматривать за грузом и сбытом товара, но если бы эти господа не занимались больше ничем, то было бы не так уж плохо. Но такие люди занимаются всем и всеми, прежде всего созданием для себя максимального уюта и ведут себя на борту как короли, поскольку знают, что к ним никто не посмеет приблизиться и что одно их слово о невнесении в списки конвоя подвергнет корабль опасности. Компания настаивает, чтобы ее представителям оказывались всяческие почести. Когда они поднимаются на борт, мы должны приветствовать их пятью пушечными залпами.

— Вам что-нибудь известно, капитан, об этом представителе?

— Ничего, кроме слухов. Один из моих коллег, который уже ходил с ним, говорил мне, что тот слишком боится моря и слишком воображает о себе.

— Мне хотелось бы, чтобы он прибыл побыстрее, — сказал Филипп, — поскольку я едва могу дождаться, когда ветер наполнит наши паруса.

— У вас, должно быть, натура бродяги? — спросил капитан. — Как я слышал, вы оставили уютный домик и к тому же красивую жену.

— Меня тянет посмотреть мир, — отвечал Филипп. — К тому же я должен научиться управлять кораблем до того, как куплю себе свой, чтобы затем попытать счастья, путешествуя самостоятельно.

«Ах, как это противоречит моим собственным желаниям!» — подумал Филипп.

— Океан приносит богатство, но и, как правило, поглощает его, — возразил минхер Клоотс. — Если бы я мог превратить это судно в хорошенький домик и имел бы кучу гульденов в придачу, то вы не увидели бы меня здесь, на юте. Я дважды обошел под парусами этот Мыс, что вполне достаточно, потому что в третий раз все может обернуться совсем не так благополучно.

— Неужели это так опасно? — прозвучал вопрос Филиппа.

— Не менее опасно, чем пробираться сквозь течения и преодолевать прибой, обходить подводные рифы и песчаные отмели, штормовать в бурном море, а в остальном — ничего страшного! Даже если вы станете на якорь в бухте с этой стороны Мыса, вас все равно одолеет страх, якорь не будет держать, а ветер понесет в открытое море или выбросит на берег к дикарям и притом так стремительно, что вы даже не успеете надеть штормовку. Если же вам повезет оказаться по другую сторону Мыса, то там волны будут весело плясать под жгучими лучами солнца, будто в праздник, и вам придется неделями под безоблачным небом ждать хотя бы легкого бриза, чтобы сдвинуться с места.

— В какие гавани мы будем заходить, минхер?

— Об этом пока я мало могу сказать. Гамбрун в Персидском заливе будет, видимо, первым сборным пунктом флотилии. Потом мы разделимся. Одни пойдут прямо на Бантам на острове Ява, другие — в залив, чтобы закупить камфору, каучук, бензой и воск. Там же можно выменять золото и слоновую кость. Но опасайтесь местных жителей, минхер Вандердекен! Эти дикари хитры, а их кривые ножи, крисы, остры и отравлены смертельным ядом. В тех водах я участвовал в жарких сражениях с португальцами и англичанами.

— Но теперь мы живем в мире со всеми, — возразил Филипп.

— Твоя правда, сын мой. Но за Мысом не следует доверять подписанным договорам. Англичане сильно теснят нас, преследуют по пятам, и им нужно дать отпор. Мне кажется, наш флот потому так сильно вооружен и прекрасно оснащен, что мы опасаемся нападений с их стороны.

— Как долго, по вашему мнению, будет продолжаться наше плавание?

— Это смотря как выйдет, — отвечал разговорчивый моряк. — Думаю, что примерно два года. Если нас не задержат в фактории военные действия, в чем я почти убежден, плавание может завершиться и раньше.

«Два года! — подумал Филипп. — Два года вдали от Амины!»

Он тяжело вздохнул, представив себе, что может быть разлучен с ней навсегда.

— Ну, ничего, сын мой! — успокоил его минхер Клоотс, от взгляда которого не укрылась тень печали на челе Филиппа. — Два года не такой уж большой срок. Однажды я был в плавании целых пять лет, и к тому же мне сильно не повезло. Я не только не привез с собой ничего, но даже не привел корабль домой. Я ходил в Читтагонг, это в восточной части Бенгальского залива, где три месяца простоял в устье реки. Местные вожди пытались силой удержать меня. Они не позволяли обменять груз и не соглашались, чтобы я поискал другой рынок сбыта. Порох был на берегу, и я не мог оказать сопротивления. Черви проточили днищекорабля, и он затонул, стоя на якоре. Дикари знали про это и потому собирались заполучить товары бесплатно. Один из кораблей подобрал меня и команду и доставил в Голландию. Если бы со мной не обошлись так предательски, мне сегодня не пришлось бы болтаться по волнам. В этом году мои доходы будут невелики, поскольку Компания запрещает нам, морякам, заниматься частной торговлей…

Ну, наконец суперкарго появился. На шлюпке подняли флаг… Вот уже они отошли от берега… Минхер Хиллебрант! Прикажите канонирам запалить фитили для встречи суперкарго пушечными залпами!

— Чем я должен заняться? — спросил Филипп. — Где может пригодиться моя помощь?

— Сейчас от вас ничего особенного не требуется, — отвечал капитан. — В сильный шторм каждая пара рук дорога. А пока присматривайтесь и учитесь. Можете ознакомиться с записями в судовом журнале. Когда же вас начнет беспокоить морская болезнь, а ею страдает каждый, кто впервые ступает на палубу, обращайтесь ко мне. Чтобы легче перенести ее, я советую вам потуже перетянуть живот платком и прилежно налегать на содержимое бутылочки, которая всегда будет к вашим услугам. А теперь самое время встречать представителя могущественной Компании. Минхер Хиллебрант! Пусть прогрохочут пушки!

Последовали залпы, и едва дым рассеялся, шлюпка, на которой развевался длинный вымпел, пристала к борту. Филипп ждал, когда появится представитель, но тот оставался в шлюпке до тех пор, пока на борт не были подняты все ящики со знаками и гербами Компании, и лишь затем поднялся на палубу и сам.

Суперкарго оказался маленьким, худым, бледнолицым мужчиной в треуголке, обшитой золотой каймой, прикрывавшей парик, завитые локоны которого свисали ниже плеч. Одет он был в куртку из красного бархата с широкими отворотами, жилет из белого шелка с вышитыми пестрыми цветами, который доходил почти до колен, голубые штаны из атласа и белые шелковые чулки. Ботинки и банты на коленях были застегнуты золотыми пряжками. Его руки высовывались из широких манжет. И если сказать еще, что в правой руке он держал посеребренную трость, то читатель получит полное представление о том, как выглядел минхер Якоб Янс Ван Штруме — представитель могущественной Компании на борту прекрасного корабля «Тер-Шиллинг».

Когда Ван Штруме разглядывал стоявших перед ним на почтительном расстоянии с обнаженными головами капитана, рулевых и остальных членов команды, он был похож на персонаж картины — «Обезьяна, которая посмотрела мир и вернулась к своим лесным сородичам». Однако у матросов не дрогнул ни один мускул на лице, даже при виде его украшенного локонами парика. В то время одежде уделялось особое внимание, и, хотя минхер Ван Штруме не был настоящим моряком, он все же являлся представителем могущественной Компании и одновременно влиятельным человеком. Он принял все знаки внимания, которые были оказаны ему как важной персоне.

Минхер Ван Штруме, казалось, не испытывал большого желания долго задерживаться на палубе. Он попросил показать ему каюту и последовал за капитаном, пробираясь среди свернутых в бухты канатов. Дверь каюты открылась, и суперкарго исчез за ней.

Якорь был выбран и уложен на палубе, когда из каюты, отведенной представителю, раздалось нервное позванивание колокольчика.

— Что бы это могло значить? — спросил, вытаскивая трубку изо рта, минхер Клоотс, который направился было на бак. — Минхер Вандердекен, не соизволите ли справиться об этом?

Филипп прошел на корму. Колокольчик продолжал беспрерывно звенеть. Открыв дверь каюты, Филипп увидел, что представитель сидит на корточках на столе и с перекошенным от страха лицом дергает за шнур колокольчика, свисавшего с потолка. Парика на его голове не было, и голый череп придавал ему очень смешное выражение.

— Что случилось, минхер? — спросил Филипп.

— Что случилось? — возбужденно переспросил Ван Штруме. — Позовите сюда людей с ружьями! Быстрей, я говорю! Разве можно допустить, чтобы меня здесь задушили, разорвали на кусочки и проглотили? Ради Бога, не глядите на меня так, а сделайте хоть что-нибудь! Смотрите, эта бестия уже приближается к столу!

Филипп посмотрел в ту сторону, куда указывал суперкарго, и увидел маленького медвежонка, который развлекался париком, то подбрасывая его лапами, то засовывая в него свою морду. Эта неожиданная встреча вначале тоже напугала Филиппа, однако, поразмыслив мгновение, он подумал, что зверь не опасен, иначе он не разгуливал бы так свободно по судну. Вместе с тем у Филиппа не было и желания приблизиться к нему, ведь он не знал его повадок. Конец этой неловкости положил появившийся в каюте капитан.

— Что с вами, минхер? — спросил Клоотс. — Ах, вон что! Теперь я вижу! Это же Иоанес! — капитан подошел к медведю, поприветствовал его пинком и отобрал парик. — Выйди вон, Иоанес! Ну, выходи же, малыш! — повысил он голос и вытолкал зверя на палубу. — Минхер Ван Штруме! — продолжал он. — Я очень сожалею! Вот ваш парик! Закройте дверь, минхер Вандердекен, медвежонок может прибежать снова, поскольку любит меня сверх всякой меры!

Как только дверь каюты закрылась, минхер Ван Штруме соскользнул со стола на стоявший рядом стул с высокой спинкой, потряс потрепанные локоны парика, прикрыл им свой череп, поправил манжеты, принял вид магистра, стукнул тростью об пол и произнес:

— Минхер Клоотс! Что за неуважение вы позволяете себе по отношению к представителю могущественной Компании?

— О, Боже небесный! — воскликнул тот. — Никакого неуважения! Это лишь медвежонок и, как вы видите, совсем кроткий, даже с незнакомыми! Он принадлежит мне. Я получил его, когда ему не было еще и трех месяцев. Это всего лишь маленькое недоразумение! Старший рулевой, минхер Хиллебрант, запихнул его в каюту, чтобы он не мешался под ногами, когда поднимаются якоря, и совсем забыл про него! Я очень сожалею, минхер Ван Штруме, но мишка сюда никогда больше не войдет, если вы, конечно, сами не изъявите желания поиграть с ним.

— Поиграть с ним? Мне, представителю Компании, играть с медведем? Минхер Клоотс! Эту бестию следует немедленно выбросить за борт!

— Никогда! — отвечал капитан. — Я не могу выбросить за борт зверя, который любит меня и которого люблю я, минхер Ван Штруме!

— Ну, тогда, капитан Клоотс, вы будете иметь дело с Компанией, которой я обо всем вынужден доложить. У вас отберут лицензию, а ваши деньги за фрахт будут конфискованы.

Клоотс, как и большинство голландцев, был находчив, а высокомерие тощего представителя ему — толстяку — пришлось не по душе.

— В лицензии ничего не сказано о том, что я не могу иметь на борту животное, — возразил он.

— По распоряжению Компании, — проговорил Ван Штруме, придавая лицу важное выражение, усаживаясь удобно и закидывая ногу на ногу, — вы обязаны брать на борт редких иностранных животных, которых посылают коронованному семейству губернаторы и владельцы факторий, таких, как львы, тигры, слоны и другие звери Востока. Но капитанам, нанятым по лицензиям, ни в коем случае не разрешается брать по собственному желанию на судно каких-либо зверей, и данный случай следует рассматривать как нарушение запрета на частную торговлю!

— Я не собираюсь продавать своего медведя, минхер Ван Штруме, — снова возразил моряк.

— Но все равно, он должен быть незамедлительно удален с корабля! — настаивал представитель. — Я приказываю убрать его, минхер Клоотс! Иначе ответственность за последствия ляжет на вас!

— Тогда придется отдать якоря, минхер Ван Штруме, и решать вопрос на берегу. Настоит могущественная Компания на том, что зверю не место на судне, то так и будет. Но подумайте, минхер, тогда мы лишимся конвоя и будем вынуждены идти одни.

От такого довода спесь представителя умерилась — он испугался остаться в море без конвоя, и этот страх пересилил у него страх перед медвежонком.

— Минхер Клоотс, — начал он, — у меня нет желания быть слишком строгим. Если зверя посадят на цепь и он не сможет приблизиться ко мне, тогда я соглашусь, чтобы он остался на борту.

— Я постараюсь, насколько смогу, чтобы он не попадался вам на пути, — заверил капитан. — Но если я посажу это создание на цепь, оно будет выть день и ночь, и вы не сможете уснуть, минхер!

Заметив, что капитан хитрит и не внемлет его наставлениям, суперкарго прибег к тому, чем обычно пользуются в таких случаях малодушные люди: он затаил на него в своем сердце злобу и снисходительным тоном произнес:

— Ладно, минхер Клоотс, ваш зверь может оставаться на борту.

Капитан и Филипп покинули каюту. Выходя, Клоотс, который был не в лучшем расположении духа, пробормотал:

— Если Компания посылает на корабль свою обезьяну, то я тоже могу иметь на борту своего медведя!

От этой остроты настроение у минхера Клоотса вскоре вновь поднялось.

Глава девятая

Флотилия, направлявшаяся в Ост-Индию, продолжала плавание к Мысу при меняющемся ветре и изменчивой погоде. Некоторые корабли отделились от конвоя, согласовав с ним место сбора, чтобы оттуда снова всем вместе отправиться дальше.

Вскоре Филипп начал выполнять на корабле кое-какую работу. Он с усердием стремился познать морскую науку и тем самым отвлекался от мыслей, которые привели его на корабль. Старательно выполняя работу, он тратил много физических сил и от усталости засыпал крепким спокойным сном.

За короткое время Филипп стал любимцем капитана и довольно близко сошелся со старшим рулевым минхером Хиллебрантом. Второй рулевой, которого звали Штруц, был сумасбродным молодым человеком, и Филипп с ним общался мало. Суперкарго, минхер Якоб Янс Ван Штруме, редко выглядывал из своей каюты и не показывался на палубе потому, что медведь Иоанес так и не был посажен на цепь. Не проходило дня, чтобы представитель не просматривал свой рапорт о происшествии с медведем. Рапорт он держал наготове, чтобы при первой же возможности переправить его в Компанию, но каждый раз, перечитывая этот документ, он вносил в него изменения, которые, по его мнению, должны были придать вес жалобам и нанести больший вред благополучию капитана.

В счастливом неведении о том, что затевается против него в тиши каюты представителя, капитан Клоотс продолжал пускать дым из трубки, пить вино и играть со своим медведем. Зверь очень привязался и к Филиппу и норовил быть около него, когда тот нес вахту.

Но на корабле находился еще кто-то, о ком мы не можем не упомянуть. Это одноглазый лоцман Шрифтен, которого, казалось, обуревала ненависть к нашему герою и его четвероногому другу. Однако Вандердекен занимал ранг палубного офицера, и Шрифтен не отваживался открыто задевать его, но постоянно пытался подстрекать против него матросов и досаждать ему при каждом удобном случае. К зверю он также питал безудержную ненависть и редко проходил мимо, сильно не пнув его и не исторгнув проклятия. Конечно, команда не любила Шрифтена. Более того, казалось, что все боятся его, поскольку он оказывал на матросов какое-то необъяснимое влияние.

Так обстояли дела на прекрасном корабле «Тер-Шиллинг» в то время, когда он с двумя другими судами лежал в дрейфе в безветренную погоду на расстоянии двух дней пути от Мыса. Было очень жарко, так как на этой широте стояла середина лета. Филипп, измученный жарой, заснул под навесом, растянутым на кормовой палубе. Однако скоро он проснулся от ощущения холода, сковавшего все его суставы и особенно грудь. Приоткрыв глаза, он увидел склонившегося над ним лоцмана Шрифтена, который зажал в кулаке цепочку с реликвией, видимо, выглядывавшей из-под рубашки. Чтобы распознать намерения Шрифтена, Филипп снова закрыл глаза и тут почувствовал, что лоцман потянул за цепочку, сначала слабо, а затем все сильнее, и тянул ее до тех пор, пока не показалась реликвия. После этого одноглазый попытался снять ее через голову юноши. В этот момент Филипп вскочил, схватил вора за руку и, несмотря на сопротивление, отобрал цепочку.

— Что все это значит? — спросил он.

И хотя лоцман был пойман с поличным на месте преступления, он не испытал замешательства. Как ни в чем не бывало он уставился одним глазом на Филиппа и насмешливо провизжал:

— Что это на цепочке? Ваш портрет? Хи-хи!

Вандердекен оттолкнул его от себя, скрестил на груди руки и сердито сказал:

— Мастер лоцман! Я советую вам быть менее любопытным, иначе вам придется раскаяться в своем любопытстве!

Не обращая ни малейшего внимания на возмущение Филиппа, Шрифтен продолжал:

— Может быть, это даже детский череп — верное средство от того, чтобы не утонуть?

— Потрудитесь отправиться на бак и заняться делом! — приказал Филипп.

— Или даже, поскольку вы католик, — ухмылялся лоцман, — это ноготь какого-нибудь святого, или… да, да! Теперь я знаю! Это осколок Святого Креста!

Пораженный Филипп отпрянул.

— Это так, это так! — провизжал Шрифтен, направляясь на бак, где стояла кучка матросов.

— Есть новости для вас, ребята! — обратился он к ним. — У нас на борту появился осколок Святого Креста, и мы теперь можем справиться даже с чертом!

Когда лоцман уходил, Филипп, сам не зная почему, последовал за ним и, находясь уже на шканцах, услышал его последние слова, обращенные к матросам.

— Да, да! — отвечал лоцману один из матросов. — Не только с дьяволом, но и с «Летучим Голландцем»!

«Летучий Голландец»? — подумал Филипп. — Имеет ли это связь с?..»

Он сделал еще несколько шагов вперед, чтобы, укрывшись за грот-мачтой, услышать подробности разговора, если он продолжится. И не ошибся. Второй матрос заметил:

— Говорят, встреча с «Летучим Голландцем» хуже, чем с сатаной!

— Неужели его кто-нибудь видел, этого «Летучего»? — спросил третий.

— Видали, — отвечал первый. — Непременно видали. Верно и то, что приключится беда с кораблем, который повстречается с ним.

— А где можно встретиться с ним?

— Точно сказать нельзя, но как говорят, он кружится где-то в районе Мыса.

— Я бы с удовольствием послушал всю историю о нем, от начала до конца, — послышался голос еще одного матроса.

— Я могу рассказать лишь то, что слышал о нем, — отвечал первый матрос. — Это изменивший Богу корабль. На нем находились морские разбойники, которые, как рассказывали, перерезали горло своему капитану.

— Нет, нет! — вмешался Шрифтен. — Капитан все еще находится на том призрачном корабле! Он — безбожник! Рассказывают еще, что он, как один из тех, кто находится у нас на борту, оставил молодую симпатичную жену, которую нежно любил.

— Откуда вам это известно, лоцман?

— Каждый раз, когда им повстречается корабль, он пытается передать на родину письма, но горе тем, кто их возьмет! Они затонут, это точно!

— Меня все же удивляет, лоцман, как вам удалось узнать обо всем этом? — спросил один из матросов. — Может быть, вам уже приходилось встречаться с этим призрачным кораблем?

— Приходилось, приходилось! — провизжал Шрифтен, но затем, взяв себя в руки, он продолжил обычным насмешливым тоном: — Но нам нечего бояться, ребята, поскольку у нас на борту есть осколок Святого Креста!

Как бы желая избежать дальнейших расспросов, лоцман направился на корму и обнаружил нашего героя, спрятавшегося за грот-мачтой.

— Ого! — воскликнул он. — Я, однако, не единственный, кто любопытен, хи-хи! Скажите мне, вы взяли эту вещицу на тот случай, если нам повстречается «Летучий Голландец»?

Несколько смутившись, Филипп отвечал:

— Я не боюсь никакого «Летучего Голландца»!

— Мне вспоминается кое-что, — продолжал Шрифтен. — У вас одинаковая фамилия с капитаном призрачного корабля. По крайней мере, говорят, что его фамилия тоже Вандердекен, хи-хи!

— Кроме меня, многие на свете носят фамилию Вандердекен, — отвечал Филипп и, повернувшись, пошел на корму.

«Можно подумать, — предположил Филипп, — что этому одноглазому злодею известны мои намерения. Нет! Это просто невозможно! Но откуда же исходит холод, сковывающий меня, как только этот человек приближается? Хотелось бы мне знать, действует ли он так же на других или это мы, я и Амина, просто внушили себе? Но не следует рисковать и слишком рьяно все разузнавать. И удивительно, что этот человек страшно ненавидит меня, а я ведь никогда не причинял ему никаких неприятностей. Однако то, что я сейчас услышал, является существенным подтверждением того… Но ведь никакого подтверждения не требуется! О, Амина, Амина! Я беспокоюсь лишь о тебе одной, иначе бы я с радостью отдал жизнь за разгадку этой тайны! О, Боже милосердный! Помоги мне успокоиться и привести в порядок мои разбросанные мысли, иначе я не смогу разумно во всем разобраться!»

Через три дня «Тер-Шиллинг» с двумя другими судами вошел в бухту, где в ожидании стояла на якорях флотилия. В те времена голландцы уже прочно обосновались на равнине мыса Доброй Надежды, и морские суда запасались там обычно свежей водой, а также мясом у готтентотов, проживавших на побережье и охотно менявших упитанного бычка на блестящую пуговицу или большой гвоздь. Несколько дней ушло на то, чтобы флотилия пополнила запасы воды. Адмирал сообщил капитанам координаты очередного места сбора на случай, если отдельные суда отстанут от конвоя. Кроме того, были проведены необходимые приготовления, чтобы суда смогли бороться с неблагоприятными погодными условиями, которые ожидались. Затем якоря были подняты, и флотилия продолжила путь.

В течение трех дней корабли пытались преодолеть слабый, но неприятный встречный ветер, и мало продвинулись вперед. На третий день под вечер задул сильный южный бриз, превратившийся вскоре в настоящий шторм, погнавший суда на север. На седьмой день «Тер-Шиллинг» остался один. Шторм значительно утих. Паруса были поставлены снова. Корабль развернулся носом на восток, чтобы приблизиться к побережью.

— Это настоящее несчастье, что мы остались одни, — произнес капитан Клоотс, обращаясь к Филиппу, стоявшему рядом. — Скоро полдень, и по солнцу можно будет определить широту, на которой мы находимся. Трудно предположить, как далеко на север отбросили нас шторм и течение. Эй, юнга! Принеси-ка сюда мой якобштофф! И смотри не ударь его обо что-нибудь!

В те времена это был очень простой прибор, позволявший определить лишь широту, на которой находилось судно, но опытному моряку с помощью этого инструмента удавалось определить широту с точностью до пяти−десяти миль. Квадранты и секстанты были изобретены позже. И если представить, какими малыми знаниями обладали тогда моряки в штурманском искусстве и что они могли определять свою западную или восточную долготу лишь приблизительно, то можно только удивляться, что корабли пересекали мировой океан и с ними происходило относительно немного крушений.

Определив широту, минхер Клоотс заметил:

— Мы находимся севернее Мыса на целых три градуса. Здесь должно быть сильное подводное течение. Ветер стихает, и я предполагаю, что погода не изменится.

К вечеру наступил полный штиль, но сильная волна гнала судно в сторону суши. Стада тюленей появились на поверхности моря и следовали за кораблем, который тащило за собой подводное течение. Из воды выскакивали летучие рыбы и летели во всех направлениях. Казалось, что море вокруг судна ожило. Солнце медленно опускалось за горизонт.

— Что это за звук? Прислушайтесь-ка! Похоже на отдаленные раскаты грома, — обратил внимание присутствовавших на мостике Вандердекен.

— Я тоже слышу его, — отвечал капитан. — Эй, там, наверху! Земля видна?

Матрос, дежуривший на марсе, некоторое время пристально всматривался в даль и затем прокричал:

— Да, прямо перед нами! Это низкие песчаные холмы и протока с обрывистыми берегами!

— Видимо, оттуда и доносится шум, — предположил минхер Клоотс. — Бурное подводное течение быстро гонит судно к берегу. Нас может спасти только хороший бриз.

Солнечный диск уже погрузился в волны, но все еще царил полный штиль. «Тер-Шиллинг» так приблизился к берегу, что можно было уже отчетливо разглядеть разбивавшиеся волны прибоя, перекатывающегося с громоподобным шумом.

— Вам знаком берег, лоцман? — спросил капитан стоявшего рядом Шрифтена.

— Да, он мне известен, — отвечал лоцман. — Глубина здесь около десяти саженей. Через полчаса наш прекрасный корабль превратится в щепки, если не подует ветер, который отгонит нас от берега. — При этом одноглазый хихикнул, будто подобная мысль доставляла ему огромное удовольствие.

Минхер Клоотс не мог скрыть озабоченности. Он то и дело вынимал изо рта трубку. На баке и в проходах толпились матросы и со страхом прислушивались к рокоту прибоя. Солнце совсем скрылось за горизонтом, и людей на «Тер-Шиллинге» сильно страшила темнота ночи.

— Необходимо спустить на воду шлюпки, — произнес капитан, обращаясь к старшему рулевому, — и попытаться отбуксировать судно, хотя я и сомневаюсь, чтобы мы многого достигли. Но, на худой конец, шлюпки примут команду прежде, чем судно будет выброшено на берег. Спускайте шлюпки и заводите буксирные концы, а я тем временем спущусь вниз и доложу представителю о состоянии дел.

С достоинством, присущим его положению, минхер Ван Штруме сидел в своей каюте. Поскольку было воскресенье, он надел свой лучший парик и был занят тем, что еще раз перечитывал рапорт на имя Компании о происшествии с медведем. Минхер Клоотс коротко сообщил ему о том, что судно находится в очень опасном положении и что, по всей вероятности, через полчаса превратится в кучу щепок. Услышав такую страшную новость, представитель вскочил, опрокинув стоявшую перед ним лампу, которая тут же погасла.

— Опасность?! — воскликнул он. — Минхер Клоотс, как это могло случиться? Ведь море спокойно и нет ветра! Где моя шляпа? Моя шляпа и трость? Проворней! Мне нужно на палубу! Зажгите свет! Минхер Клоотс, соизвольте приказать, чтобы мне принесли свет, поскольку в темноте я ничего не могу найти! Минхер Клоотс, почему вы не отвечаете? О, Боже, помоги! Он ушел… Он оставил меня одного!

Капитан Клоотс вышел, чтобы принести лампу, и вскоре вернулся. Представитель надел шляпу и направился на палубу. Шлюпки были спущены, и корабль был уже повернут носом в море. Стояла такая темнота, что вокруг ничего не было видно, кроме белой полоски пены, поднятой ужасно ревущим прибоем.

— Минхер Клоотс, соизвольте приказать… я хочу сейчас же покинуть судно. Подайте мою шлюпку к борту! По приказу могущественной Компании это должна быть самая большая шлюпка, для моих бумаг и для меня!

— Минхер Ван Штруме, — отвечал капитан, — наши шлюпки едва ли смогут вместить всех людей, и каждый матрос дорожит жизнью так же, как и вы своей.

— Но, минхер, ведь я — представитель могущественной Компании! Я приказываю вам! У меня должна быть отдельная шлюпка! Только посмейте мне отказать в этом!

— Я смею и отказываю вам! — возразил капитан, вынимая изо рта трубку.

— Ладно, ладно! — завопил минхер Ван Штруме, теряя благоразумие. — Посмотрим же, минхер, посмотрим! Как только мы прибудем на место! Тогда мы… О, Боже милостивый! Помоги нам, мы гибнем! О, Боже, Боже!

С этими воплями представитель бросился к своей каюте, в спешке споткнулся об Иоанеса и упал, потеряв в падении парик и шляпу.

— О, Боже! Помоги! — кричал он. — Где я? На помощь! Помогите почтенному представителю Компании!

— Оставить шлюпки! Подняться на борт! — приказал капитан. — Нельзя терять времени! Живей, Филипп! Загрузить в шлюпки компас, сухари и воду! Через пять минут мы должны отойти от судна!

Этот приказ с большим трудом удалось довести до матросов — так сильно ревел прибой. Минхер Ван Штруме лежал на палубе, барахтаясь и взывая о помощи, но его никто не слышал.

— Потянул легкий береговой бриз! — прокричал Филипп, подняв вверх руку.

— Действительно так, но я боюсь, что он пришел слишком поздно, — отвечал капитан. — Продолжайте оснащать шлюпки, ребята, и без паники! Будьте хладнокровны! Если ветер усилится, то нам, возможно, и удастся спасти корабль!

Теперь судно уже так близко подошло к прибою, что стали видны волны, разбивающиеся о берег. Но тут ветер стал усиливаться, и корабль остановился. Команда находилась в шлюпках, и на борту оставались лишь капитан, оба рулевых и минхер Ван Штруме.

— Корабль пошел! — закричал Филипп.

— Да, да! Я надеюсь, мы будем спасены! — отвечал капитан. — Так держать, Хиллебрант! — скомандовал он старшему рулевому, стоявшему у штурвала. — Если ветер продержится еще минут десять, то нам удастся отойти от прибоя.

Бриз продолжался, и «Тер-Шиллинг» стал отдаляться от берега. Но тут ветер снова стих и течение опять погнало судно к берегу. Наконец вновь потянул сильный бриз, и корабль двинулся вперед, преодолевая волны и течение. Матросы и шлюпки были подняты на борт. На палубе подобрали представителя, его парик и шляпу и отнесли в каюту. Примерно через час опасность судну уже не угрожала.

— Сейчас надо закрепить шлюпки, а потом мы, прежде чем ляжем спать, все вместе поблагодарим Бога за наше спасение, — отдал приказ капитан Клоотс.

В ту ночь «Тер-Шиллинг» вышел в открытое море миль на двадцать, а затем взял курс на юг. Под утро снова установился штиль.

Капитан Клоотс находился на юте и обменивался с Хиллебрантом впечатлениями об опасностях прошедшего дня и о трусости представителя, когда из каюты, расположенной на корме, донесся сильный шум.

— Что там еще могло случиться? — спросил капитан. — Потерял человек разум от страха? Черт побери, он разнесет всю каюту!

В это время слуга представителя вихрем взлетел по трапу на ют и закричал:

— Минхер Клоотс! Помогите моему хозяину! Его убивают! Медведь… Медведь…

— Медведь? Мой Иоанес? Что с ним? — откликнулся Клоотс. — Ведь зверь ручной, как собака. Пойду-ка посмотрю, что там случилось.

Но прежде чем капитан дошел до каюты, из нее выскочил в одном белье перепуганный представитель.

— О, Боже мой! О, Боже! — стонал он. — Меня убивают! Меня хотят съесть живым!

При этом представитель побежал на бак и там попытался взобраться по такелажу на мачту. Капитан Клоотс с изумлением смотрел ему вслед. Когда тот начал цепляться за такелаж, Клоотс зашел в каюту и увидел все безобразие, учиненное его Иоанесом: драпировка сорвана, кругом валялись порванные коробки, два парика, осколки разбитых горшочков со сгустками меда, который медвежонок слизывал с большим удовольствием.

А случилось вот что. Когда корабль стоял на якоре в бухте, минхер Ван Штруме — большой любитель меда — выменял его у местных жителей. Мед был залит в горшочки, предназначался для дальней дороги, и прилежный слуга спрятал горшочки в шкаф. Утром слуга вспомнил, что прошедшей ночью парик его господина сильно пострадал, и он, открыв шкаф, стал подбирать для него другой головной убор. В этот момент возле каюты случайно оказался медведь и учуял запах меда. Все медведи любят мед и всеми способами стараются добыть его. Иоанес тоже подчинился своим инстинктам. Влекомый запахом меда, медведь вошел в каюту и подошел к койке, на которой спал Ван Штруме. Тут его заметил слуга и ударил тряпкой по носу. Иоанес, твердо решивший полакомиться медом, вцепился в драпировку, сорвал ее и стал приближаться к предмету своих вожделений. Он схватил коробки с париками, порвал и разбросал их, показав тем самым, что шутить не намерен. Когда же слуга ударами попытался выгнать его, он оскалился, показав два ряда крепких зубов. В это время минхер Ван Штруме проснулся и, увидев медведя, сильно перепугался. Ему не пришло в голову, что медведя мог привлечь и привести в каюту запах меда, и он подумал, что зверь нападет на него. Слуга предпринял еще одну попытку прогнать медведя, но когда тот поднялся на задние лапы, как бы намереваясь напасть, юнга побежал на палубу. Представитель, поняв, что остался один на один с медведем, вскочил с койки, бросился вон из каюты и, как мы уже описали, помчался на бак, оставив, таким образом, поле боя за Иоанесом, который тотчас же воспользовался этим и захватил свою добычу.

Минхер Клоотс, сразу поняв все, высказал Иоанесу неудовольствие и даже пнул его ногой. Однако тот не хотел отказываться от лакомства и громко заревел, протестуя.

— Плохи же твои дела, мастер Иоанес, — молвил минхер Клоотс. — Теперь тебя придется убрать с корабля, поскольку представитель имеет для недовольства все основания. Понятно, мед я должен оставить тебе, раз ты так настаиваешь.

С этими словами капитан покинул каюту, чтобы успокоить минхера Ван Штруме. Тот стоял среди матросов на баке с непокрытой головой, прикрывавшее его тощее тело нательное белье трепетало на ветру.

— Я очень сожалею, минхер Ван Штруме, — обратился к суперкарго капитан. — Да, медведь действительно должен оставить корабль.

— Хорошо, хорошо, минхер Клоотс, — отвечал суперкарго. — Это дело будет передано в Компанию. Жизнь ее слуги не должна зависеть от прихотей капитана. Еще немного, и я был бы разорван на куски!

— Медведь вовсе не хотел нападать на вас, минхер, его интересовал только мед, — возразил Клоотс. — Он заполучил его, и даже я ничего не мог с ним поделать. Звериную натуру не изменишь. Позвольте пригласить вас в мою каюту, пока зверь не успокоится. С этого дня свободно передвигаться по кораблю он не будет.

Минхер Ван Штруме поразмыслил над тем, что такой вид никоим образом не может соответствовать его сану и достоинству, и, чтобы не стать посмешищем команды, счел благоразумным последовать приглашению капитана.

С большим трудом команде удалось выпроводить медведя из каюты, тот упирался, потому что на локонах париков все еще оставался мед, которым он мог полакомиться. Медведя заперли. Это новое приключение дало пищу для разговоров на целый день, поскольку корабль снова лежал в дрейфе на ровной и блестевшей как стекло воде.

Вечером к капитану и Филиппу, стоявшим на юте, подошел Хиллебрант и сказал:

— Солнце заходило очень красным, и еще до наступления дня подует сильный ветер. Или же я очень заблуждаюсь.

— Я придерживаюсь такого же мнения, — отвечал Клоотс. — Удивительно, что не видно ни одного конвойного судна, а ведь их тоже должно было отнести сюда.

— Может быть, они держались подальше в открытом море, капитан? — предположил старший рулевой.

— Было бы неплохо, если бы и мы поступили точно так же, — отвечал капитан Клоотс. — Тогда бы не произошло того, что случилось вчера. Из этого следует, что в опасности можно оказаться не только в шторм, но и в полный штиль!

В это время до них донесся неясный шум голосов из группы матросов, которые внимательно всматривались в море по курсу судна.

— Корабль!.. Нет же, нет!.. Да, действительно корабль!.. — звучали многократно повторявшиеся возгласы.

На юте появился лоцман Шрифтен и провизжал:

— Они видят корабль, хи-хи!

— Где? — спросил капитан.

— Там, в темноте, — отвечал одноглазый и показал в том направлении, где горизонт был несколько темнее, чем в других местах. Солнце давно уже погрузилось в море.

Клоотс, Хиллебрант и Филипп посмотрели в ту сторону, и им показалось, будто они различают там что-то действительно напоминающее корабль. Темное пятно мало-помалу светлело и казалось освещенным бледным изменчивым мерцанием. Не было даже слабого дуновения ветра. Океан был гладким как зеркало, и далекий корабль с его остовом, мачтами и реями просматривался все отчетливее. Люди смотрели на него, терли глаза, чтобы обострить зрение, поскольку в то, что видели, они не хотели поверить. В центре бледно мерцавшего облака, которое поднялось над горизонтом градусов на пятнадцать и находилось на расстоянии примерно около трех миль, стал виден большой парусник. И хотя был полный штиль, казалось, что его гонит сильный шторм, так как на совершенно неподвижной морской глади он то вздымался над волнами, то глубоко зарывался в них. Его топ-паруса, верхние и нижние брамсели и марсели были зарифлены, реи торчали по ветру, и на нем не было никакого оснащения, кроме кливеров, штормового и заднего парусов. Корабль быстро приближался к «Тер-Шиллингу», и с каждой минутой воспринимался все явственнее. Моряки увидели, что судно предпринимает маневр, чтобы изменить галс, но еще до того, как судно легло на новый курс, оно настолько приблизилось к «Тер-Шиллингу», что можно было разглядеть на его борту команду и рассекаемые бугом пенящиеся валы. Отчетливо были слышны пронзительные свистки старшего боцмана, треск шпангоутов и охающий скрип мачт. Затем над океаном снова повисло темное облако, и спустя несколько секунд удивительный корабль исчез.

— Боже небесный! — пробормотал минхер Клоотс.

Филиппа пронзил леденящий холод, и он почувствовал, как чья-то рука легла ему на плечо. Он обернулся. На него смотрел одноглазый лоцман, который провизжал ему на ухо:

— ФИЛИПП ВАНДЕРДЕКЕН! ЭТО БЫЛ «ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ»!

Глава десятая

Вслед за бледно мерцавшим облаком неожиданно наступила такая темнота, что растерявшиеся люди на «Тер-Шиллинге» едва различали окружавшие их предметы. Прошло некоторое время, прежде чем на борту было произнесено хоть одно слово. Некоторые матросы застыли на своих местах, устремив взор в ту сторону, откуда появилось наваждение, другие, охваченные мрачными предчувствиями, отвернулись. Первый возглас сорвался с уст старшего рулевого. Повернувшись на восток, он обнаружил на горизонте легкое свечение, вздрогнул и, схватив Филиппа за руку, со страхом в голосе воскликнул:

— Что это там такое?!

— Это лишь лунный свет, прорывающийся сквозь облака, — отвечал Филипп.

Капитан Клоотс вытер вспотевший лоб и произнес:

— Конечно, мне рассказывали о подобном и раньше, но я все время считал это выдумкой.

Филипп промолчал. От правдоподобности увиденного и сознания своей причастности к произошедшему он испытывал тяжкое чувство вины.

Появившаяся из-за облаков луна разливала мягкий свет по ровной глади океана. Будто охваченная общим порывом, команда разом глянула в ту сторону, где только что исчез корабль, но вокруг стояла мертвая тишина и ничего не было видно.

Шрифтен, все еще остававшийся на юте, медленно приблизился к капитану, оглянулся и произнес:

— Минхер Клоотс! Как лоцман этого корабля, я заявляю, что вам необходимо подготовить судно к встрече с сильной бурей!

— С сильной бурей? — переспросил капитан, выходя из состояния глубокой задумчивости.

— Да, со страшной бурей, минхер Клоотс! — повторил Шрифтен. — Поскольку никогда еще не было так, чтобы парусник, повстречавший корабль, который мы только что видели, не узнал бы вскоре беды. Даже сама фамилия Вандердекен таит в себе несчастье, хи-хи!

Филипп хотел было возразить на злое замечание, но не смог, поскольку его язык был словно парализован.

— Каким же образом фамилия Вандердекен связана с парусником? — спросил капитан.

— А вы ничего об этом не слышали? — переспросил лоцман. — Капитана корабля, который мы повстречали, зовут Вандердекен, а парусник — это «Летучий Голландец»!

— Откуда вам это известно, лоцман? — вступил в разговор Хиллебрант.

— Мне известно не только это, но и многое другое, о чем я мог бы рассказать, если бы захотел, — отвечал Шрифтен. — Однако оставим это. Я предупредил вас о буре, как обязывает меня моя должность.

С этими словами Шрифтен спустился на нижнюю палубу.

— О, Боже небесный! Я никогда еще не был так напуган и ошеломлен! — произнес капитан. — Я даже не представляю, что об этом подумать и что сказать! Как ты думаешь, Филипп, разве это не было нечто сверхъестественное?

— Да, так оно и есть. Я в этом нисколько не сомневаюсь, — отвечал потрясенный до глубины души юноша.

— Я считал, что всякие чудеса на земле давно уже исчезли, — продолжал капитан, — и что мы должны полагаться только на свое собственное умение и узнавать о непогоде лишь по виду облачного неба!

— Вот и сейчас небо предостерегает нас, — заметил Хиллебрант. — Видите, капитан, как за пять минут увеличилась облачность? Хотя луна и вышла из-за облаков, но скоро опять скроется за ними. Посмотрите, как сверкает на северо-западе!

— Ну, мои храбрые молодцы! — воскликнул капитан. — Я должен дать отпор непогоде наилучшим образом. Штормы раньше мало беспокоили меня, однако сегодняшнее предостережение мне вовсе не нравится. На сердце у меня появилась какая-то свинцовая тяжесть. Это чистая правда! Филипп, прикажи принести бутылочку вина, чтобы просветлело в голове!

Филипп был рад поводу уйти с юта. Ему хотелось побыть одному, чтобы прийти в себя и привести в порядок свои мысли. Появление призрачного корабля оказалось для него страшным ударом. Не то чтобы он сомневался в его существовании, но появление корабля так близко, именно того корабля, на котором его отец дал свой ужасный обет и где он сам, а Филипп был в этом глубоко убежден, должен испытать свою судьбу, чуть было не свело его с ума.

Когда он услышал на призрачном корабле резкие свистки главного боцмана, он изо всех сил напряг слух, чтобы расслышать команды, которые, в чем он не сомневался, должны были отдаваться духом его отца. Он также напрягал и зрение, чтобы разглядеть черты лица или одежду людей на том корабле.

Отослав юнгу с бутылкой вина на ют к минхеру Клоотсу, Филипп упал на койку, зарылся лицом в подушку и стал молиться. Он с усердием молился, пока к нему вновь не вернулись сила духа и уверенность, пока в душе не наступил покой, что позволяло ему, трезво рассуждая, идти навстречу любым опасностям и с честью перенести любые испытания.

Филипп отсутствовал на палубе менее получаса, но как же все вокруг изменилось, пока его не было! Когда он уходил, «Тер-Шиллинг» неподвижно стоял на спокойной воде, его огромные паруса беспомощно висели на реях, луна сияла во всей красе и на ровной поверхности моря отражались вытянутые контуры мачт и парусов. Теперь же всюду царила густая темнота. Море бушевало и пенилось, верхние паруса были уже убраны. Судно пробивалось сквозь волны под напором порывистого, яростно завывавшего ветра, который усиливался с каждой минутой. Матросы убирали паруса, но работали вяло и неохотно. Филипп не знал, что о нем рассказал лоцман Шрифтен, но сразу же заметил, что люди избегают его, бросая в его сторону неприязненные взгляды. Тем временем шторм усиливался.

— Ветер не постоянен, — заметил Хиллебрант, — и нельзя определить, с какой стороны налетит шторм. Он сменил направление уже на пять румбов, Филипп. Такое положение дел меня совсем не устраивает. Надо, пожалуй, переговорить с капитаном. У меня на сердце какая-то свинцовая тяжесть.

— Со мной творится то же самое, — отвечал Филипп. — Но ведь все мы находимся в руках милостивого провидения!

— Держать строго по ветру! Поставить штормовые паруса! Живей, молодцы! — закричал капитан Клоотс, когда налетевший с северо-запада ветер обрушил всю свою мощь на корабль. Дождь превратился в ливень. Было так темно, что люди на палубе едва различали друг друга.

— Надо зарифить топ-паруса, пока матросы еще могут подняться на реи, — продолжал капитан. — Проследи за этим на баке, Хиллебрант!

Старший рулевой направился выполнять приказ. Молнии полосовали небо, страшно грохотал гром.

— Живей, ребята! Все свернуть! — слышался голос капитана.

С матросов ручьями стекала вода. Одни работали, другие, пользуясь темнотой, прятались.

Все паруса, кроме стакселя, были убраны. «Тер-Шиллинг», гонимый северо-западным ветром, двигался в южном направлении. Море бурлило и неистовствовало. Стояла кромешная мгла. Промокшие и оробевшие матросы попрятались в укрытия. И хотя многие этой ночью были свободны от вахты, никто не решался спуститься в трюм. Матросы не собирались, как обычно, в кучки — каждый старался уединиться и предпочитал остаться один на один со своими мыслями. Их воображение все еще занимал призрачный корабль.

Нескончаемо долго тянулась для всех эта ночь. Казалось, что она никогда не кончится и день никогда не наступит. Наконец темнота начала понемногу рассеиваться и сменяться тяжелой серой мглой. Приближался рассвет. Матросы посматривали друг на друга, но глаза их не встречали сочувствия и во взглядах не светилось ни единого луча надежды. Они думали, что погибли. Все молчали и оставались, сидя на корточках, там, где укрылись ночью.

Огромные волны раз за разом обрушивались на корабль. Капитан Клоотс стоял у нактоуза, а Хиллебрант и Филипп у штурвала, когда огромная волна накрыла судно и понеслась по палубе, сметая все на своем пути. Она сбила с ног капитана, Хиллебранта и Филиппа и отбросила их к фальшборту. Нактоуз был разбит. Никто из матросов не бросился к штурвалу. Корабль развернуло, и волны теперь размеренно перекатывались через него. Рухнула грот-мачта. Все снасти перепутались. Капитан Клоотс был оглушен и лежал без сознания. Филиппу с трудом удалось заставить нескольких матросов отнести его в каюту. Хиллебрант сломал руку и к тому же сильно расшибся. Филипп помог ему добраться до каюты, затем вернулся на палубу и попытался навести там порядок. Если до этого он был мало похож на настоящего моряка, то теперь его мужество и решительность оказывали влияние на матросов. Хотя люди не совсем охотно повиновались ему, все же через полчаса обломки рухнувшей мачты были убраны. Два лучших матроса заняли место у штурвала. Облегченный от потери мачты «Тер-Шиллинг» снова летел, подгоняемый штормом.

Где же находился в это время минхер Ван Штруме? Он лежал на своей койке, погребенный под одеялами и одеждой, и дрожал. Он без конца повторял клятву, что, как только ступит на твердую землю, ни одна торговая компания мира не заставит его еще раз довериться соленым волнам океана! Конечно, это было самое правильное решение, которое этот бедный человечек мог бы принять!

Некоторое время матросы выполняли приказы Филиппа, но затем собрались вокруг одноглазого лоцмана. Через четверть часа оживленной беседы все, за исключением двух человек, стоявших у штурвала, покинули палубу. Вскоре выяснилась причина, толкнувшая их на этот самовольный поступок: они вернулись с кружками, полными горячительного напитка, который добыли, взломав замок винного склада. В течение часа Филипп убеждал их не напиваться, но никто не внял его уговорам. Даже штурвальные не отказались принять преподнесенные им кружки, поэтому вскоре стало заметным рыскание судна.

Филипп поспешил вниз, чтобы узнать, не пришел ли в себя капитан и не сможет ли он подняться на палубу, но Клоотс спал крепким сном. С большим трудом Филиппу удалось разбудить его и сообщить печальное известие. Минхер Клоотс направился на палубу, хотя боль от полученного удара причиняла ему сильные страдания. Голова унего кружилась, его качало из стороны в сторону, и казалось, будто он тоже пьян. Капитан пробыл на палубе лишь несколько минут и опять потерял сознание, потому что во время удара о фальшборт получил сотрясение мозга.

Раны у Хиллебранта были настолько серьезны, что он едва смог приподняться на кровати. Теперь Филиппу открылась вся безнадежность их положения. Солнце медленно катилось к закату, и от наступившей темноты положение казалось еще более устрашающим. Корабль, подгоняемый штормом, продолжал двигаться, но стало заметно, что рулевые изменили его курс: если раньше ветер дул в корму, то теперь он налетал сбоку. Компаса не было, но даже если бы он и был, то все равно оказался бы бесполезным, поскольку подвыпившие рулевые отказывались выполнять команды Филиппа: он, мол, не моряк и не может учить их управлять кораблем!

Буря ревела с прежней силой. Дождь прекратился, но зато усилился ветер, который яростно налетал на судно, ведомое пьяными матросами, и гнал на него водяные валы. Но команда лишь смеялась и вторила завываниям шторма застольными песнями. Подстрекателем, казалось, был лоцман Шрифтен. С кружкой вина он скакал по палубе, громко пел, отпускал шуточки и бросал сатанинские взгляды на Филиппа. От качки он часто падал и под громкий, пронзительный смех матросов скатывался к бортам. Вина требовалось все больше и все больше доставлялось его на палубу. Проклятия, визг и смех чередовались. Матросы, стоявшие у штурвала, закрепили штурвальное колесо за мачту и тоже присоединились к своим товарищам. Подгоняемый яростным штормом, «Тер-Шиллинг» летел вперед, имея только стаксель, который и удерживал его на курсе.

Филипп находился у трапа на ют.

«Удивительно, — думал он, — что я единственный на этом корабле, кто сохранил способность действовать. Удивительно, что избран именно я и должен пережить весь этот ужас в ожидании гибели корабля и людей. Удивительно, что я единственный, кто спокоен и отдает себе отчет, что так долго продолжаться не может. Прости меня, Боже, но я не в силах что-либо изменить. Судьбой я выбран из числа остальных смертных, чтобы свершить предначертанное мне. Да, так и должно быть. Я не погибну вместе с судном. Я убежден в этом. Я чувствую, что моя жизнь каким-то чудом будет сохранена и продлена для того, чтобы я исполнил клятву, данную мною Богу.

…Однако ветер уже не так силен и море уже не так страшно. Может быть, мои опасения обманчивы и все могут спастись? Да поможет Господь! Сколь прискорбно и печально видеть, как в этом мире люди, созданные по образу и подобию Господа, доходят до состояния, которое низводит их ниже неразумных зверей!»

Филипп был прав, шторм действительно ослабевал. Однако «Тер-Шиллинг» слишком далеко продвинулся на юг, проскочив бухту назначения, и попал в другой залив, где оказался все же защищенным от яростного ветра и бушующего моря. Волнение в бухте было значительно меньше, но все же достаточно сильно, чтобы разрушить судно, гонимое ветром теперь прямо на берег. Но появилась и надежда на спасение, поскольку берег был не крутым и скалистым, а пологим и песчаным.

Минут через двадцать Филипп заметил, что море вокруг корабля покрылось пеной. Он не успел подумать, что это могло бы значить, как «Тер-Шиллинг» уткнулся в отмель с такой силой, что оставшиеся мачты рухнули и упали в море. Треск ломающегося дерева, резкий удар судна об отмель, волны, перекатывающиеся через палубу, прервали пение и ликование пьяных матросов.

Через минуту корабль развернуло боком к морю, и вскоре он оказался лежащим на отмели. Филипп, находившийся на палубе с наветренной стороны, удержался, вцепившись в фальшборт. Многих пьяных матросов выбросило за борт, и они барахтались в воде. С содроганием сердца Филипп смотрел, как капитан Клоотс погружается в море, которое с подветренной стороны было глубиной несколько футов, не предпринимая при этом ни малейших попыток к спасению. Клоотс, без сомнения, утонул.

Филипп вспомнил о Хиллебранте и поспешил в каюту, где нашел того на койке прижатым к стене. Он поднял его, с трудом вытащил на палубу и уложил в большую шлюпку, закрепленную в середине корабля и оказавшуюся единственной, которой можно было еще воспользоваться. В ней уже рассаживались матросы, а когда Филипп хотел тоже забраться в нее, то они оттолкнули его. Волны беспрерывно обрушивались на корабль. Матросы отпустили канаты, и очередная мощная волна, накрывшая судно, подхватила шлюпку и бросила ее за борт в море, которое в этом месте было, однако, относительно спокойным. И хотя шлюпка тут же наполнилась водой почти до краев, пьяные матросы не обратили на это внимания и начали снова распевать песни и ликовать. Течение и ветер относили шлюпку в глубь бухты.

Наполненными ужасом глазами Филипп смотрел им вслед, уцепившись за остаток грот-мачты. Шлюпка то взлетала над пенным прибоем, то исчезала между волнами. Все дальше и дальше удалялся нестройный хор голосов, пока совсем не затих, и Филипп уже не слышал несчастных. Он еще раз заметил шлюпку, взлетевшую на гребень высокой волны, чтобы никогда больше ее не увидеть.

Филипп сознавал, что единственная возможность спасения — оставаться на «Тер-Шиллинге» до тех пор, пока тот не превратится в щепки, чтобы затем попытаться найти прибежище на одном из его обломков. Ему было ясно, что судно долго не продержится. Верхние палубы уже рухнули, и каждый очередной удар волн приносил новые разрушения. Тут Филипп услышал негромкий шум на корме. Он вспомнил, что на борту все еще находится минхер Ван Штруме. Юноша пробрался к каюте и увидел, что дверь приперта рухнувшим трапом и изнутри открыть ее невозможно. Оттащив трап в сторону, Филипп протиснулся в каюту и обнаружил представителя, цеплявшегося в предсмертных судорогах за перегородку. Ван Штруме был жив, но парализован и совсем окаменел от страха. Филипп обратился к нему, но не услышал в ответ ни слова. Он попытался силой оторвать беднягу от перегородки, но тщетно — так крепко вцепился в нее пораженный столбняком суперкарго. Страшный треск и влетевшие в каюту брызги подтвердили выводы Филиппа — судно развалилось пополам. Не в силах чем-нибудь помочь, он был вынужден предоставить его воле собственной судьбы. Выбравшись наружу, Филипп заметил что-то барахтающееся у заднего люка. Это был медведь Иоанес, который кружился в воде, будучи все еще привязанным веревкой. Филипп ножом перерезал ее и освободил зверя. Но вот новая мощная волна навалилась на корму и разнесла ее в щепки. Теперь Филиппу предстояла борьба с волнами. Он уцепился за одну из досок, которая и удерживала его на поверхности.

Спустя несколько минут потерпевший уже почти достиг берега, вдруг доска уткнулась в песок, и ее перевернуло набежавшей волной. Филипп выпустил доску из рук и поплыл к берегу. Он долго боролся с прибоем, но, хотя берег и был рядом, ему никак не удавалось зацепиться ногой за дно, и сильное течение вновь и вновь относило его в море. Силы уже покидали Филиппа, когда он, накрытый очередной волной, наткнулся на что-то рукой. Это был Иоанес. Вскоре медведь вытащил обессиленного юношу через бушующий прибой на песчаный берег, и Филипп потерял сознание.

Филипп очнулся от резкой боли в глазах; повернувшись на бок, он некоторое время прикрывал глаза руками, пока не смог наконец различать окружавшие его предметы. Море еще бушевало, обломки «Тер-Шиллинга» кружились в прибое. Берег был усыпан товарами, щепками и трупами. Все находившиеся в большой шлюпке матросы погибли.

По предположению Филиппа, было около трех часов дня. Тело болело, и у него не хватало сил, чтобы определить время более точно. У него кружилась голова, хотелось покоя. Но он поднялся, направился в глубь суши и вскоре наткнулся на песчаный холм, который мог защитить его от знойных солнечных лучей, бросился ничком на землю и заснул крепким сном до следующего утра.

Проснувшись, Филипп увидел возле себя незнакомую фигуру. Это был коренастый готтентот, размахивавший копьем. На его плечи была накинута шкура Иоанеса, на голове красовался праздничный парик представителя. Больше на аборигене ничего не было, и в этом удивительном наряде дикарь выглядел очень комично. В другое время, увидев такое, Филипп бы рассмеялся, но сейчас ему было не до смеха. Он поднялся и встал перед туземцем, который не проявлял никаких признаков враждебности. Мучимый сильной жаждой, Филипп знаком дал понять, что хочет пить, на что готтентот кивком головы указал, что он должен последовать за ним. Через песчаные холмы туземец привел Филиппа к берегу бухты, где более пятидесяти других дикарей собирали среди валявшихся обломков все, что привлекало их внимание. Почести, которые были оказаны дикарями туземцу, сопровождавшему Филиппа, позволили догадаться, что это вождь племени. Нескольких слов, произнесенных вождем в высшей степени торжественным голосом, хватило, чтобы было принесено немного мутной воды в тыквенном сосуде, которая показалась Филиппу восхитительным напитком. Затем вождь тоже знаком дал понять Филиппу, чтобы тот присел на песок.

Представившаяся взору картина была ужасной, но одновременно было в ней и нечто забавное. Под палящими лучами солнца сверкал белый песок, покрытый обломками корабля, ящиками и щепками. Прибой продолжал выбрасывать обломки судна на берег, а образуемая волнением пена уходила далеко в море. Полузасыпанные песком, торчали рыбьи кости и изуродованные скелеты моряков, погибших здесь раньше. Голые туземцы — они не укрывались, как обычно, одеждой из овчины, ведь было лето — сновали по берегу и собирали, казалось бы, ненужные вещи — пуговицы от одежды погибших, оставляя без внимания все, что цивилизованные люди собирали бы со всей тщательностью. Всю эту странную картину завершал глава готтентотов, сидевший в сырой от крови шкуре Иоанеса и парике суперкарго, важный, словно английский лорд, и совершенно не представляя, как нелепо он выглядит в своем дурацком наряде.

Хотя голландцы лишь недавно основали на Мысе свои поселения, но уже многие годы между ними и местными жителями шла оживленная торговля шкурами и другими африканскими товарами, а поскольку европейцы обходились с аборигенами дружелюбно, то и те отвечали им взаимной симпатией.

Вождь знаками поинтересовался у Филиппа, не голоден ли тот, а когда юноша подтвердил, он достал из висевшего у него за спиной мешка из козьей шкуры полную горсть больших жуков. Филипп с отвращением отвернулся, а туземец спокойно пережевал их и с удовольствием проглотил. Перекусив таким образом, он встал и подал Филиппу знак следовать за ним.

В этот момент Филипп заметил, что к берегу прибило его сундучок. Он поспешил к нему, дав понять, что это его собственность. Открыв сундучок ключом, который был у него в кармане, он сложил лежавшую там одежду в узелок, не забыв сунуть в карман и мешочек с гульденами. Вождь не высказал никаких возражений и продолжил шествие. Филипп двинулся за ним. Примерно через час они подошли в краалю, состоявшему из низких хижин, покрытых звериными шкурами. Из хижин высыпали женщины и дети. Они восхитились нарядом, в котором предстал перед ними их вождь, вполне дружелюбно отнеслись к Филиппу, угостив его молоком, которое он с жадностью выпил. А когда Филипп рассмотрел этих дочерей Евы, их некрасивые фигуры и еще более противные лица, уловил запах рыбьего жира, исходивший от их нарядов, он отвернулся и, глубоко вздохнув, вспомнил о своей очаровательной Амине.

Солнце склонялось к закату. Филиппа все еще одолевала огромная усталость, и он знаком дал понять, что хочет спать. Несмотря на ужасную грязь и отвратительный запах, царившие в хижине, куда его отвели, несмотря на бесчисленные укусы насекомых, он положил голову на свой узелок с одеждой, прочел короткую молитву в благодарность за спасение и провалился в глубокий сон.

На следующее утро его разбудил вождь, который привел с собой африканца, немного говорившего по-голландски. Филипп высказал пожелание, чтобы его отвели в поселение. Африканец довольно хорошо понял его и сообщил, что пока никаких судов в бухте нет. Филипп продолжал настаивать в надежде, что, находясь в поселении, он сможет быстрее оказаться на корабле или просто пожить среди европейцев до его прихода. Из объяснений туземца он понял, что переход до поселения займет примерно один день. Обменявшись несколькими фразами с вождем, абориген пригласил Филиппа последовать за ним, пообещав отвести его к поселенцам. Одна из туземок принесла миску молока, которое Филипп охотно отведал, но еще раз отказался от предложенной горсти жуков. Забросив за спину узелок, он последовал за своим проводником.

Под вечер они подошли к холмам, с которых открывался вид на бухту, на берегу которой было построено несколько домиков. К великой радости, Филипп обнаружил в заливе судно, становившееся на якорь. Он поспешил к берегу и встретил шлюпку, прибывшую за свежей провизией. Филипп обратился к офицеру, командовавшему шлюпкой, рассказал о себе и о гибели «Тер-Шиллинга» и попросил взять его с собой. Его доброжелательно выслушали и сообщили, что судно направляется в Голландию. Сердце юноши радостно забилось. Он все равно согласился бы плыть на этом корабле, даже если бы ему предстояло более далекое путешествие. Теперь у него появилась надежда снова увидеть свою любимую Амину до того, как он опять уйдет под парусами в море, чтобы выполнить свой долг. Ему казалось, будто впереди его ожидает блаженство. Но он знал и то, что, хотя невзгоды будут сменяться покоем, вся его жизнь, до самой смерти, явится бесконечной цепью страданий.

Капитан корабля радушно встретил Филиппа и даже выразил готовность бесплатно доставить его на родину.

Без происшествий, которые заслуживали бы нашего внимания, Филипп Вандердекен через три месяца оказался в Амстердаме.

Глава одиннадцатая

Вряд ли стоит упоминать о том, что Филипп очень торопился домой, где оставалось все, что было дорого ему на земле. Он обещал себе, что проведет несколько счастливых месяцев дома, так как считал свой обет выполненным и полагал, что его клятва не будет нарушена, если он отложит отъезд до сентября, то есть до очередного выхода флотилии в море, а до этого было еще далеко, потому что начинался только апрель. Как ни угнетала Филиппа смерть капитана Клоотса и старшего рулевого Хиллебранта, как искренне он ни сожалел о гибели несчастной команды «Тер-Шиллинга», он все же утешался мыслями, что навсегда расстался с отвратительным Шрифтеном, который наверняка погиб вместе со всеми.

Уже поздним вечером Филипп нанял во Флиссенгене лодку, чтобы добраться до своего дома в Тернёзене. Было холодно для этого времени года. Дул резкий со снегом ветер, по небу плыли тучи, окаймленные широкими белыми полосами, светила полная луна, которую временами закрывала плотная облачная завеса, но когда ее светлый диск прорывался сквозь облака, она опять сияла ослепительным блеском.

Филипп ступил на берег и, придерживая плащ, бегом пустился к дому. Его сердце бешено колотилось. Окно в гостиной на первом этаже было раскрыто, и в нем была видна женская фигура. Пройдя через мостик, Филипп направился к окну.

Амина стояла у окна, увлеченная созерцанием небосвода, вызывавшего в ней особое благоговение, и была так занята своими мыслями, что не заметила появления мужа. Не доходя нескольких шагов до окна, Филипп остановился. И тут он пожалел, что оказался у окна, а не у двери, подумав, что его неожиданное появление может напугать жену, поскольку вспомнил ее просьбу: «…если смерть настигнет тебя и тебе будет позволено, посети меня, как твой несчастный отец посетил в свое время твою мать!»

Пока Филипп размышлял, Амина заметила его. Она едва могла различить фигуру мужа, поскольку в тот момент луна скрылась за плотным облаком, и решила, что видит призрак, ведь Филипп должен был возвратиться только в конце года. Вздрогнув, она откинула со лба волосы, и ее взгляд застыл на остановившемся под окном муже.

— Это я, Амина! — пылко воскликнул Филипп. — Не бойся!

— А я и не боюсь, — отвечала она, прижимая руку к сердцу. — Теперь все уже позади. Дух моего любимого мужа, я благодарна тебе! Добро пожаловать, Филипп, поскольку я рада встрече с тобой, даже мертвым!

При этом Амина чуть отошла от окна, как бы приглашая его в комнату.

«Боже милостивый! Она принимает меня за мертвого!» — подумал Филипп.

Так и не решив, как разубедить жену, он воспользовался окном, чтобы попасть в дом, усилив тем самым убеждение Амины, присевшей на кушетку и смотревшей на него немигающим взглядом, что перед ней призрак.

— Так рано… и так скоро! — запинаясь, пролепетала она. — О, Боже, Боже! Твоя воля исполнилась! Но как тяжело вынести все это, Филипп! О, мой Филипп! Я чувствую, что скоро последую за тобой!

Услышав эти слова, Филипп страшно испугался, что, увидав его живым, Амина лишится чувств, и поэтому попытался заговорить с ней спокойно.

— Послушай меня, дорогая Амина! — начал он. — Хотя я и появился неожиданно и в неподходящий момент, но я жив! Обними меня и убедись, что твой Филипп не призрак!

Амина пронзительно вскрикнула.

— Во мне течет настоящая кровь! Это я — нежно любящий тебя твой супруг! — продолжал Филипп, обнимая и прижимая к себе жену.

Амина выскользнула из его объятий и залилась слезами, облегчая свою исстрадавшуюся душу. Филипп опустился на колени, не выпуская ее из объятий.

— Благословенный Боже, я благодарна тебе! — произнесла Амина наконец и, повернувшись к мужу, продолжала: — Я подумала, Филипп, что это твой дух явился ко мне. О, как я была рада видеть даже его!

Она, плача, склонила голову к нему на плечо.

— Ты можешь выслушать меня? — спросил Филипп после минутной паузы.

— Могу, могу! Говори, говори же, мой единственный, — отвечала Амина.

Филипп вкратце рассказал ей обо всем, что с ним произошло, и был вознагражден нежными ласками своей растроганной супруги за все перенесенные лишения.

— Как поживает твой отец, Амина? — поинтересовался тестем Филипп.

— С ним все в порядке, — отвечала Амина, — но о нем мы лучше поговорим завтра.

На следующее утро, проснувшись и вглядываясь в дорогие черты еще спящей жены, Филипп подумал: «Поистине, Бог милостив и милосерден. Я чувствую, что блаженство мое пока продолжается, но это счастье связано с исполнением моего долга, и я буду строго наказан, если забуду о священной клятве. Несмотря на опасности, я посвящу всю жизнь исполнению долга и доверюсь милости Всевышнего, который когда-нибудь вознаградит меня и в этом мире, и на том свете. Но разве я уже не вознагражден за все, что пережил?»

Поцелуем он разбудил жену. Ее темные глаза засветились навстречу ему любовью и радостью.

Прежде чем Филипп покинул спальню, он снова справился о минхере Путсе.

— Отец доставил мне немало хлопот, — отвечала Амина. — Я была вынуждена запирать гостиную, когда уходила оттуда, потому что несколько раз заставала его при попытках открыть шкафы. Его жадность к золоту ненасытна, он только и мечтает о богатстве! Он доставил мне много страданий, утверждая, что я тебя никогда больше не увижу. Однажды он потребовал, чтобы я отдала ему все твои деньги. В то же время он меня побаивается, но еще больше страшится твоего возвращения.

— А как его здоровье? — спросил Филипп.

— Он не болеет, хотя заметно сдал, — отвечала Амина. — Он напоминает тлеющий костер, который иногда вспыхивает, чтобы снова угаснуть. Временами он похож на ребенка, но потом опять становится серьезным и строит планы, будто все еще полон юношеских сил. О, каким жестоким проклятием должна быть жадность к земным благам! Я знаю, что это нехорошо, Филипп, но я, признаться, опасаюсь: вдруг этот старый человек, стоящий у края могилы, в которую он ничего с собой взять не сможет, пожертвует твоей, да и моей, жизнью, если это поможет ему добраться до твоего богатства! Я же готова отдать жизнь только за один-единственный твой поцелуй!

— Ну что ты, Амина! Неужели за время моего отсутствия твой отец дал повод для таких ужасных подозрений?

— Я не решаюсь высказать всего, что думаю, — продолжала Амина, — а тем более свои предположения. Между тем я тщательно слежу за отцом. Но не будем больше говорить о нем, ты скоро сам все увидишь. Не ожидай от него радушного приема, а если он и будет оказан, не верь, что это от чистого сердца! Я не хочу сообщать ему о твоем возвращении, так как мне хочется посмотреть, какое впечатление произведет на него твое появление.

Амина спустилась вниз, чтобы приготовить завтрак, а Филипп вышел на улицу. Когда он снова появился в гостиной, минхер Путс сидел с дочерью за столом.

— Нет Бога, кроме Аллаха! — воскликнул старик. — Так ли видят мои глаза? Это вы, минхер Вандердекен?

— Да, это я, — отвечал вошедший. — Я вернулся вчера вечером.

— И ты ничего не сказала мне, Амина! — огорчился старик.

— Я хотела преподнести тебе сюрприз, отец.

— Сюрприз? Я удивлен! Я поражен! Когда вы снова уходите в море, минхер Филипп? Предположительно довольно скоро, может быть, даже уже завтра? — спросил доктор.

— Не ранее, чем через несколько месяцев, надеюсь, — отвечал Филипп.

— Через несколько месяцев? Почему так? — рассердился старик. — Вам надо добывать деньги! Скажите, много денег вы привезли с собой?

— Нет. Я потерпел кораблекрушение и чуть было не погиб.

— Но вы все же снова пойдете в море?

— Да, я предприму новое плавание.

— Ладно, мы будем и дальше охранять ваш дом и ваши гульдены.

— Я постараюсь избавить вас от забот, по крайней мере касающихся моих гульденов, — вставил Филипп, подстрекаемый желанием подразнить старика, — поскольку думаю взять деньги с собой.

— Взять с собой? Но почему? Скажите же! — воскликнул доктор, приходя в большое возбуждение.

— Чтобы заработать за морем еще больше!

— А вдруг вы снова потерпите кораблекрушение и потеряете все ваши денежки? Сами вы, минхер Вандердекен, можете отправляться, но вам не следует брать с собой свои гульдены!

— Я все же заберу их, когда буду уезжать, — возразил Филипп.

«Ведь Амине станет спокойнее, — подумал он, — если ее отец поверит, что денег в доме нет».

Минхер Путс не стал продолжать разговор и погрузился в угрюмые размышления. Вскоре он вышел из комнаты и поднялся на второй этаж.

Филипп рассказал Амине, почему он хотел заставить отца поверить, что деньги он заберет с собой.

— Ты правильно все обдумал, Филипп, — отвечала Амина. — Я благодарна тебе за заботу. Но мне хотелось бы, чтобы ты не говорил такого моему отцу, ты же не знаешь его! Теперь мне придется следить за ним, как за врагом!

— Нам нечего бояться старого больного человека, — возразил Филипп, улыбаясь.

Однако Амина думала иначе и постоянно находилась начеку.

Весна и лето пролетели незаметно. Все это время Филипп и Амина были счастливы. Они часто вспоминали произошедшие события, особенно странное появление корабля, где находился отец Филиппа, и гибель «Тер-Шиллига».

Амина понимала, какие трудности и опасности подстерегают ее мужа, но никогда не пыталась уговорить его нарушить клятву. Как и Филипп, она с верой и надеждой смотрела в будущее. Она сознавала: рано или поздно судьба Филиппа решится, но была твердо убеждена, что этот час придет еще не скоро.

В конце лета Филипп отправился в Амстердам, чтобы подыскать место на одном из кораблей, которые еще до наступления зимы должны были выйти в море. В Компании было известно о гибели «Тер-Шиллинга». По возвращении на родину Филипп изложил и передал в Дирекцию подробный рапорт о случившемся, не упомянув в нем, однако, о корабле-призраке. За четкий рапорт и из уважения ко всему им пережитому Компания пообещала Филиппу место второго рулевого, если он снова захочет пойти под парусами в Ост-Индию. Явившись в Дирекцию, Филипп получил назначение на «Батавию» — прекрасный корабль водоизмещением около четырехсот тонн. После этого он возвратился в Тернёзен и рассказал Амине и тестю о результатах поездки в Амстердам.

— Так, значит, вы снова уходите в море? — спросил минхер Путс.

— Да. Но я думаю, до этого пройдет еще пара месяцев, — отвечал Филипп.

— Гм, гм, два месяца, — произнес старик и затем пробормотал что-то непонятное себе под нос.

Известно, что люди, пережив однажды беду, легче справляются с ней и в дальнейшем. Можно было бы предположить, что Амину удручали мысли о новой разлуке с мужем, но это было не совсем так. Разумеется, Амина испытывала чувство огорчения, но, сознавая неизбежность расставания и постоянно думая о нем, она научилась преодолевать душевную боль и постепенно смирилась с судьбой, которую не могла изменить.

Тем временем настроение и поведение отца доставляли Амине немало хлопот. Угадывая ход его мыслей, она понимала, что он питает к Филиппу лютую ненависть, поскольку зять мешает ему присвоить находящиеся в доме деньги. Мысль о том, что Филипп намерен забрать с собой все свое состояние, вконец свела с ума старого скрягу. Наблюдая за отцом, Амина видела, как он часами сидел и бубнил что-то себе под нос. Лечебной практикой минхер Путс занимался уже не так много, как прежде.

Однажды вечером, вскоре после возвращения из Амстердама, Филипп пожаловался на недомогание, сказав, что, видимо, простудился.

— Вы плохо себя чувствуете, минхер Филипп? — осведомился старый доктор. — Давайте посмотрим. Да, да, Амина, твой муж серьезно болен. Уложи его в постель, а я приготовлю кое-что, чтобы ему полегчало. Это вам ничего не будет стоить, Вандердекен, совсем ничего!

— Я не болен, — отвечал Филипп, — вот только сильно болит голова.

— Вы не больны? Но у вас температура! Лучше предупредить болезнь, чем лечить ее! Поэтому ложитесь в постель, минхер, примите то, что я дам, и вам быстро полегчает.

Амина и Филипп поднялись в спальню, а минхер Путс прошел в свою комнату, чтобы приготовить лекарство. Уложив Филиппа в постель, Амина спустилась в гостиную, но у лестницы встретила отца, который передал ей какой-то порошок.

«Прости меня, Боже, если в мыслях я была несправедлива к отцу, — подумала Амина, оставшись одна. — Но у меня какое-то нехорошее предчувствие, а Филипп, конечно, болен, и болен серьезнее, чем признается в этом. Его состояние может ухудшиться, если он не примет лекарство. Но меня что-то удерживает дать ему его».

Порошок в бумажном пакетике, который Амина держала в руке, был темно-коричневого цвета, и его, как предписал отец, ей следовало растворить в бокале теплого вина. Старик выразил готовность подогреть вино и занимался этим на кухне. Беспокойные мысли Амины были прерваны его возвращением.

— Вот вино, дорогое дитя! — сказал старец. — Размешай в нем порошок и дай выпить мужу. Он должен выпить весь бокал. Затем укрой его, чтобы он хорошенько пропотел, по меньшей мере часов двенадцать. Спокойной ночи, дочка!

С этими словами минхер Путс удалился.

Амина высыпала порошок в стоявший на столе серебряный бокал и налила немного вина. На какое-то мгновение все подозрения в отношении отца у нее исчезли, поскольку он так участливо разговаривал с ней, как, тут надо отдать ему должное, обычно обращался с пациентами. Она осмотрела вино, но не обнаружила осадка — вино оставалось таким же прозрачным, как и раньше. Это показалось ей необычным и пробудило прежние подозрения.

«Мне это не нравится, — подумала она, — и я боюсь алчности отца. Помоги мне, Боже, я не знаю, что мне делать! Но я не дам этот напиток мужу, глинтвейн сам по себе может вызвать достаточное потовыделение».

Амина поразмыслила снова, затем отставила в сторону бокал с разведенным в нем порошком, наполнила до краев глинтвейном другой и направилась в спальню. По дороге она встретила отца, который, как она полагала, должен был уже спать.

— Так, правильно, Амина, — сказал старик. — Пусть он все выпьет. Постарайся не расплескать вино. Дай-ка лучше сюда, я сам отнесу!

Он взял из рук дочери бокал и поднялся в спальню Филиппа.

— Вот, выпейте, и вам полегчает, — проговорил минхер Путс, внешне сохраняя спокойствие, и лишь рука его дрожала так сильно, что вино расплескалось по одеялу. Амина, пристально наблюдавшая за отцом, радовалась, что порошка в этом бокале не оказалось.

Филипп приподнялся на кровати и выпил глинтвейн. Минхер Путс пожелал ему спокойной ночи и, уходя, сказал дочери:

— Не оставляй его одного, Амина, внизу я сам все сделаю.

Амина, намеревавшаяся спуститься вниз, чтобы погасить свет и запереть дверь, осталась около мужа. Она поделилась с ним своими подозрениями.

— Я надеюсь, что ты заблуждаешься, я даже убежден в этом, Амина, — отвечал Филипп. — Таким страшно злым, каким ты представляешь отца, человек просто не может быть!

— Ты не жил с ним, — возразила Амина, — и не видел того, что видела я. Ты даже не представляешь, к чему в этом мире может привести человека жажда к золоту. Я, конечно, от всего сердца желаю, чтобы оказалась не права! Но теперь ты должен уснуть, дорогой, а я побуду возле тебя. Не возражай, я знаю, что сейчас не усну. Я почитаю немного, а прилягу позднее.

Филипп не возражал и скоро погрузился в сон. Амина сидела рядом. Прошла полночь.

«Он тяжело дышит, — подумала заботливая супруга. — Но кто знает, дышал ли бы он вообще, если бы принял порошок? Уж очень большими познаниями недоброго искусства Ближнего Востока владеет отец, чтобы я не боялась его. Очень часто он готовил смертельное зелье ради тугого кошелька. Ни один другой отец не решился бы отравить мужа своей дочери, но мой сделал бы это без зазрения совести! И разве смог бы он иным путем нажить столько добра? Было карой Божьей, что потом он терял все! Филипп, конечно, болен, но это не так страшно. Нет, нет! Его время еще не пришло, поскольку его ужасная миссия еще не выполнена. Скорее бы наступало утро! Как крепко он спит. Пот тяжелыми каплями выступает на лбу. Надо укрыть его потеплее, чтобы он не простудился. Что это? Кто-то стучится в дверь. Стук может разбудить его. Наверное, пришли за отцом».

Как и предполагала Амина, минхера Путса просили оказать помощь больному.

— Он придет к вам, — сказала Амина служанке, которая пришла за врачом. — Сейчас я разбужу его.

Амина постучалась к отцу, но ответа не было. Она постучала еще раз, но отец опять не откликнулся.

«Удивительно, — подумала Амина, — так крепко отец никогда не спал».

Как же Амина была удивлена, обнаружив кровать старика пустой! Она поспешила в гостиную, где и обнаружила отца, лежащего на кушетке. Казалось, он спал крепким сном. Она окликнула его, но он не ответил.

«О, милостивый Боже, неужели он умер?» — мелькнула у нее мысль, и она осветила его лицо. Старик лежал с открытыми, но уже остекленевшими глазами и приоткрытым ртом.

Пораженная, Амина несколько минут стояла, прислонившись к стене. Голова у нее шла кругом. Наконец она пришла в себя.

«Надо проверить!» — подумала она и осмотрела бокал, в который вечером высыпала порошок. Он был пуст!

— Это Божья кара! — воскликнула она. — Увы, мертвым оказался мой отец!

Амина рассуждала логично. Испугавшись греховного и проклятого Богом деяния, минхер Путс, чтобы заглушить муки совести, решил выпить вина. Он наполнил бокал, не заметив, что в нем уже что-то налито, а выпив вино, нашел смерть, уготованную зятю.

Дрожащая Амина вышла из комнаты и поднялась к мужу, который по-прежнему крепко спал. При таком положении любая другая женщина разбудила бы своего мужа, но Амина не думала о себе. Разве могла она побеспокоить родного человека, когда он болен! Не дыша сидела она на краю кровати, погруженная в глубокие размышления, пока первые лучи восходящего солнца не проникли в окно. Тут в дверь вновь постучали. Амина спустилась вниз, но дверь не открыла.

— Минхер Путс мог бы прийти, ведь уже утро, — прозвучал снаружи голос служанки, которую снова прислали за доктором.

— Дорогая Тереза! — отвечала Амина, узнав девушку по голосу. — Моему отцу, видимо, больше требуется помощь, чем вашей хозяйке. Я боюсь, что его существование в этом мире уже заканчивается. Когда я разбудила его, он не смог даже подняться с постели — так он слаб. Я попрошу вас оказать мне любезность: зайдите к священнику Сайзену и передайте ему мою просьбу прийти к нам. Мой отец находится, я думаю, при смерти.

— Милостивый Боже, ему так плохо? — удивилась девушка. — Успокойтесь, госпожа Вандердекен! Я передам вашу просьбу.

От стука Филипп проснулся. Он чувствовал себя значительно лучше, сильная головная боль прошла. Увидев, что Амина не ложилась спать, он хотел поругать ее за это, но Амина опередила его, рассказав, что произошло.

— Оденься, Филипп, и помоги мне перенести тело отца в постель. Это надо сделать до того, как придет священник, — добавила она. — О, Боже праведный! А если бы я дала порошок тебе, Филипп? Но не будем говорить об этом! Поторопись! Священник Сайзен скоро будет здесь.

Филипп быстро оделся, и они спустились в гостиную. Яркий солнечный свет падал на худое лицо старого доктора, который лежал со скрюченными руками и вывалившимся языком.

— О, ужас! — прошептал Филипп. — Кажется, что эта комната предназначена только для несчастий! Сколько же еще ужасного может здесь произойти!

— Я думаю, что ничего злого здесь больше не произойдет! — возразила Амина. — А мертвым отец не кажется мне таким уж страшным. Несравненно страшнее он выглядел, когда стоял около твоей постели и передавал тебе, с внешне искренними словами участия, бокал со смертью. Это было кошмарное зрелище, и оно будет еще долго стоять у меня перед глазами.

— Прости его, Боже, как я прощаю его от всего сердца, — благоговейно промолвил Филипп. Затем они перенесли тело доктора в комнату, служившую ему спальней.

— Пусть хоть покажется, будто он умер естественной смертью, — произнесла Амина, все еще сохраняя самообладание. — Если люди начнут говорить, что мой отец покончил жизнь самоубийством, это задело бы мою честь. О, Филипп! Что ты подумаешь теперь о дочери такого человека? Ты даже не представляешь, как я страдаю от этой мысли!

Амина упала в кресло и разразилась слезами. Филипп стал успокаивать ее. В это время раздался стук в дверь. Пришел священник Сайзен. Ему открыли.

— Доброе утро, дети мои, — начал священник. — Как дела у больного?

— Его земные страдания закончились, ваше преподобие, — отвечал Филипп.

— Как? — воокликнул с прискорбием добродушный патер. — Неужели я опоздал? А я так торопился…

— Он скончался неожиданно в конвульсиях, — пояснил Филипп и повел священника в комнату умершего.

Осмотрев труп и убедившись, что помощь уже не нужна, патер Сайзен повернулся к Амине, которая продолжала плакать.

— Пусть текут твои слезы, дитя мое, — заговорил он. — У тебя есть к тому причины. Для благочестивого и любящего ребенка потеря отцовской ласки суровое испытание. Но не слишком упивайся своей болью, ведь у тебя есть и другие обязанности, у тебя есть супруг…

— Я помню об этом, почтенный патер, — отвечала Амина, — но я должна выплакаться, ведь я его дочь.

— Почему он одет? Разве он не ложился спать? — спросил Сайзен. — Когда он начал жаловаться на недомогание?

— Последний раз я видел его вчера вечером у меня в спальне, — отвечал Филипп, — когда он давал мне лекарство. Затем он пожелал мне спокойной ночи и ушел. Ночью его позвали к больному, но, когда моя жена стала будить его, он был уже мертв.

— Неожиданный несчастный случай, — предположил священник. — Он же старый человек, а стариков смерть иногда уносит очень быстро. Ты был около него, Филипп, когда он умирал?

— Нет, ваше преподобие, — отвечал Филипп. — Пока моя жена будила меня и я одевался, он уже покинул этот мир…

— Чтобы попасть в лучший, как я надеюсь, дети мои.

Амина вздрогнула. Священник продолжал:

— Не молился ли он, умирая? Вам же известно, что люди считали его человеком нехристианской веры и он не очень-то уважал святые каноны нашей матери-церкви.

— Бывают моменты, — отвечала Амина, — когда настоящий христианин может быть прощен, если он не был в состоянии отдать дань уважения Богу. Посмотрите, руки умершего сведены судорогой, он боролся, об этом свидетельствуют и черты его лица! И как же вы можете требовать, чтобы он в таком состоянии…

— Очень похоже, — вставил священник. — Будем надеяться на лучшее. Преклоните колени вместе со мной, дети мои, и давайте помолимся за упокой его души.

Супруги стояли на коленях, священник благоговейно молился. Когда Амина и Филипп поднимались с пола, взгляды их встретились, и они без слов поняли, что творится в их душах.

— Я пришлю могильщиков. Они позаботятся об усопшем и подготовят похороны, — сказал патер Сайзен. — И лучше не говорить, что он умер до моего прихода, ведь люди могут подумать, что он отошел в мир иной без утешения святой церкви.

Филипп кивнул согласно головой, и священник ушел.

В городке, где жил минхер Путс, старого доктора не любили. Его пренебрежение ко всем религиозным обрядам, нежелание быть достойным сыном святой церкви, подозрительность, жадность обеспечили ему немалое число врагов. Но одновременно его и уважали за врачебную деятельность. Если бы в народе узнали, что его истинная вера была мусульманская и что он, пытаясь отравить своего зятя, случайно отравился сам, ему было бы отказано в христианском обряде погребения и люди стали бы презирать его дочь. Но священник Сайзен, когда его спрашивали, отвечал мягким голосом: «Он умер с миром!» — и все решили, что минхер Путс умер настоящим христианином.

Старого доктора похоронили как полагается, все прошло мирно и спокойно. Это, однако, не принесло Филиппу и Амине полного успокоения.

После похорон Амина и Филипп осмотрели кабинет доктора. Ключ от железного ящика они нашли в кармане докторской куртки, но Филипп не очень-то рассчитывал найти в заветном ящике старика что-либо интересное.

В комнате находилась масса разных пузырьков и коробочек с лекарствами, которые супруги при осмотре либо отставляли в сторону, либо, если их назначение было известно Амине, уносили в кладовку. В ящичках письменного стола находились разные бумаги, написанные по-арабски, видимо, рецепты. Попадались и всякие коробочки и капсулы. В одной из коробочек супруги обнаружили порошок, похожий на тот, который Амина получила от отца как лекарство для Филиппа. Находившиеся в столе вещи указывали на то, что старый доктор тайно занимался алхимией — в те времена этим занимались многие. Все, что имело к ней отношение, Аминой и Филиппом было предано огню. При этом Амина заметила:

— Хорошо, однако, что всего этого не видит священник Сайзен. Но здесь еще какие-то печатные бумаги, Филипп, — добавила она.

При внимательном рассмотрении бумаги оказались акциями голландской Ост-Индской Компании.

— Подожди, Амина! — воскликнул Филипп. — Это то же самое, что и наличные деньги! Восемь акций, которые ежегодно приносят хорошие проценты! Я бы никогда не догадался, что старик таким образом вложил деньги и что их у него такая куча! Между прочим, я и сам подумывал перед новым уходом в море приобрести акции на часть состояния, чтобы деньги не лежали мертвым грузом дома.

После этого супруги занялись осмотром железного сундука. Открывая его, Филипп не предполагал, что найдет в нем вообще что-нибудь, поскольку сундук, будучи большим и глубоким, казался почти пустым. Однако присмотревшись, они увидели на его дне тридцать с лишним мешочков, наполненных монетами из чистого золота, лишь в одном были серебряные. Но это было еще не все. Там же лежало множество разных коробочек и пакетиков с алмазами и другими драгоценными камнями. Старый скряга оставил после себя огромное богатство.

— Амина, дорогая женушка! — произнес Филипп. — Неожиданно ты получила богатое приданое!

— И ты называешь это неожиданным? — отвечала Амина. — Эти драгоценности отец наверняка привез с собой из Египта. А мы-то жили бедно, просто нищенски, пока ты, Филипп, не взял нас к себе. И владея таким огромным богатством, он хотел отравить тебя! Прости его, Боже!

Золота оказалось на сумму около пятидесяти тысяч золотых гульденов. Супруги вновь уложили мешочки, коробочки и пакетики в сундук и покинули комнату.

«Теперь я стал очень богатым человеком, — размышлял Филипп, оставшись один. — Но зачем мне это богатство? Хм, я мог бы купить себе корабль и стать капитаном… Однако корабль может затонуть… Но может и не затонуть, ведь корабли прочны… И разве всегда они тонут? А разумно ли идти в море на чужом корабле? Я не знаю! Нет! Я знаю, что должен исполнить свою клятву и что все наши жизни находятся в руках того, кто призовет нас, когда для этого наступит время. Большую часть денег я вложу, пожалуй, в акции, а в плавание пойду на судне, принадлежащем Компании. И если случится, что оно, повстречавшись с кораблем моего бедного отца, погибнет, то мои потери будут равны потерям других. Но прежде надо обеспечить Амине безбедную и приятную жизнь».

И Филипп, не откладывая, перестроил весь уклад жизни в доме. Были наняты две служанки, обновлена обстановка, приобретено много различной утвари. Короче говоря, для создания уюта Амине Филипп денег не жалел. Он написал письмо в Амстердам и на оставшиеся наличные деньги тестя приобрел акции Компании, а остальные вместе с драгоценными камнями оставил Амине.

В этих хлопотах быстро пролетели два месяца. Все дела по дому были закончены, когда Филипп получил указание прибыть на судно. Вечером перед отъездом он сказал жене:

— Я не знаю, как все будет, дорогая, но я не испытываю того чувства, с каким уходил в море в прошлый раз. Сегодня у меня нет предчувствия какой-либо беды.

— У меня тоже, — отвечала Амина. — Но мой внутренний голос говорит мне, что я буду долгое время жить в разлуке с тобой, Филипп. И разве это не самое большое несчастье для нежно любящей жены?

— Да, все это так, Амина, но…

— Да, да, я знаю, — прервала его жена. — Тебе уже пора.

На следующее утро Филипп простился с женой. Прибыв в Амстердам, он сразу же направился на борт стоявшего уже на одном якоре и готового к выходу в море корабля «Батавия».

Глава двенадцатая

Едва поднявшись на борт, Филипп понял, что это плавание не будет особенно приятным, поскольку капитан «Батавии» имел приказ принять на борт большое воинское подразделение, предназначавшееся для укрепления сил Компании на Цейлоне и Яве. Основной груз составляли военные запасы. Капитану был дан приказ отделиться от флотилии у Мадагаскара и оттуда взять курс на вышеназванные острова. При этом предполагалось, что находившиеся на корабле солдаты смогут защитить его в случае встречи с неприятелем. К тому же«Батавия» была вооружена тридцатью пушками, а команда состояла из семидесяти пяти матросов. Кроме военного груза на борт было взято огромное количество монет для продажи на индийском рынке.

Отряд солдат прибыл вслед за Филиппом, и вскоре вся верхняя палуба была заполнена людьми так, что на ней негде было повернуться. Филипп успел обменяться с капитаном лишь несколькими фразами, затем разыскал старшего рулевого и сразу же приступил к исполнению своих обязанностей, которые он, благодаря своему упорству и прилежанию, усвоил во время предыдущего плавания намного успешнее, чем можно было ожидать.

Через некоторое время порядок на палубе был наведен. Багаж убрали, солдаты послушно спустились на нижние палубы. При этом Филипп проявил немалую активность и смекалку, в связи с чем капитан заметил:

— Я полагал, что вы не будете ни во что вмешиваться, минхер Вандердекен, поскольку поздно прибыли на судно. Но теперь, находясь на борту, вы быстро наверстываете упущенное. До обеда вами сделано больше, чем я ожидал. Я рад, что вы здесь, и сожалею, что вы не прибыли раньше, когда мы приводили в порядок каюты. Я боюсь, что сейчас они выглядят не лучшим образом. Минхер Штруис, старший рулевой, был слишком занят, чтобы уделять наведению порядка больше внимания.

— Я тоже сожалею, минхер, что не оказался здесь раньше, — отвечал Филипп. — Но я прибыл сразу же, как только получил уведомление.

— Да, в Компании известно, что вы женатый человек и к тому же являетесь крупным держателем ее акций. Поэтому там не пожелали беспокоить вас раньше времени. Мне думается, что во время следующего плавания вы уже будете командовать кораблем. Это вполне возможно при вложенном вами капитале, и об этом сегодня утром уже упоминалось в Дирекции.

Филипп радовался и отвечал, что очень надеется стать капитаном после этого плавания.

— Конечно, вы им станете, минхер Вандердекен! Я это ясно вижу! Вам море, наверное, очень по душе?

— Так оно и есть, — отвечал Филипп. — Я совершенно уверен, что никогда не расстанусь с ним.

— Как? Никогда не расстанетесь? Но так вы думаете сейчас! Вы молоды, сильны, горячи. Постепенно это пройдет, и вы будете рады провести остаток своих дней в дрейфе.

— Сколько военных у нас на борту?

— Двести сорок пять солдат и шесть офицеров. Бедные парни! Лишь немногие из них возвратятся домой. Да, большинство из них не доживут и до будущего года. Там такой ужасный климат! Однажды я доставил в те трущобы триста человек, и уже через шесть месяцев, еще до того как я поднял паруса, в живых осталось менее сотни.

— Но это же убийство — посылать туда людей! — воскликнул Филипп.

— Ба! Где-то же они должны умирать. А умрут они немного раньше, так что из того? Жизнь — это товар, который, как все, можно купить или продать. Мы отправляем огромное количество мануфактуры и денег для приобретения индийских товаров. Почему же нельзя послать на смерть несколько сот солдат, коль это приносит Компании хорошую прибыль?

— Мне кажется, что самим солдатам это не приносит никакой прибыли, — заметил Филипп.

— Нет, разумеется. Компания дешево покупает, но дорого продает, — ответил капитан и направился на бак.

«Действительно, — думал Филипп, — разве может Компания без солдат защищать свои владения? А за какую же жалкую плату продают эти люди свою жизнь!»

После того как Филипп поднялся на борт «Батавии», прошла еще целая неделя, прежде чем флотилия была подготовлена к выходу в море.

Трудно описать чувства Филиппа Вандердекена во время этого плавания. Служба его проходила будто во сне, ей он отдавался целиком. Но владевшая им убежденность, что призрачный корабль повстречается снова и что за этой встречей последует какое-нибудь несчастье, которое погубит всех, с кем он шел под парусами, угнетала его, и он ходил сам не свой. Он почти ни с кем не разговаривал, если это не требовалось по службе. Он ощущал себя злодеем, который несет окружающим только опасности, горе и смерть. Когда кто-нибудь вспоминал о жене и детях, которых надеялся увидеть, и говорил, как будет тогда счастлив, эти слова болью отдавались в сердце Филиппа. Временами он пытался убедить себя, что, видимо, помутился от возбуждения и теперь он обманывается, но, представив все произошедшее, убеждался, что все было правдой, и приходил к выводу, что небо, если в этой игре участвуют сверхъестественные силы, не имеет, пожалуй, к происходящему никакого отношения, а сам он следует внушению злых сил. Но реликвия! Через нее дьявол не смог бы действовать! Спустя несколько дней после отплытия он пожалел, что не рассказал всей истории патеру Сайзену и не услышал его мнения о выполнимости своего замысла. Теперь все было уже позади. Прекрасный корабль «Батавия» отделяла от Амстердама почти тысяча миль, и Филипп должен был исполнить свой долг, в чем бы он ни заключался.

Когда флотилия приблизилась к Мысу, волнение Филиппа так возросло, что было замечено всеми. Капитан и офицеры, полюбившие Филиппа, напрасно гадали, пытаясь понять причину его беспокойства. Филипп ссылался на недомогание, его осунувшееся лицо и запавшие глаза свидетельствовали о том, как тяжко он страдает. Большую часть ночи он постоянно проводил на баке, пристально всматриваясь в горизонт, в ожидании появления призрачного корабля. И лишь когда начинало светать, он пытался найти в каюте покой, столь теперь редкий для него.

После благополучного перехода флотилия стала на якорь в одной из бухт перед Мысом. Филипп почувствовал некоторое облегчение, призрачный корабль так и не появился.

Загрузившись свежей водой, флотилия продолжила путь, и вновь стало заметным беспокойство Филиппа. Мыс был обойден при благоприятном ветре. Суда проследовали мимо Мадагаскара и вышли в Индийский океан, где «Батавия» отделилась от флотилии, взяв курс на Цейлон.

«Появится ли теперь призрачный корабль? — спрашивал себя Филипп. — Может быть, его появление задержалось потому, что рядом с нами находились другие корабли, которые могли прийти нам на помощь?»

«Батавия» шла под парусами по спокойному морю при безоблачном небе, которое не предвещало ничего тревожного. Через несколько недель судно подошло к острову Ява, где с вечера легло в дрейф, чтобы утром войти на прекрасный рейд города Батавия. Эта ночь была последней, когда на корабле не были спущены паруса. Филипп до утра оставался на палубе. Наступил день. Взошло сияющее солнце, и «Батавия» вошла на рейд. Перед полуднем корабль стал на якорь, и Филипп, облегченно вздохнув, направился в каюту, отдых был ему очень нужен.

Проснулся он бодрым, тяжкий груз как бы спал с его души.

«Если я нахожусь на корабле, — размышлял Филипп, — то это не значит, что судно и команда должны погибнуть. И вовсе не обязательно, что призрачный корабль должен показаться, если я разыскиваю его. А если это так, то совесть моя чиста. Разумеется, я ищу этот ужасный корабль. Да, я хочу встречи с ним. Но я подвергаюсь такой же опасности, как и остальные. И если я ищу призрачный корабль, то из этого не вытекает, что я непременно встречу его. Пусть будет то правдой, что он приносит несчастье тем, кто его встречает, но то, что я приношу беду только потому, что хочу встречи с ним, это нереально. Благодарение Богу! Теперь я могу, не боясь угрызений совести, продолжить поиски корабля».

Успокоенный этими мыслями, Филипп отправился на палубу. Высадка солдат уже началась. Они стремились поскорее ступить на сушу, а матросы только и ждали, чтобы на корабле снова стало просторнее и уютнее. Филипп осматривал окрестности. Город Батавия раскинулся вдоль бухты, как бы карабкаясь по склонам высившихся за ним гор, покрытых яркой зеленью. То тут, то там у их подножия виднелись укрывшиеся среди восхитительных рощиц изящные домики. Взору открывалась чудесная панорама. Нежно-зеленые, пышные кусты и деревья притягивали взгляд. В бухте скопилось множество больших и малых судов, и от их мачт бухта казалась покрытой сплошным лесом. Вода в заливе была прозрачной и чуть голубоватой, по ней пробегала легкая зыбь. Тут и там из воды торчали островки, радуя взор живыми зелеными красками. Домишки были выкрашены известкой, и их белизна, выгодно оттенявшаяся причудливым видом садовых беседок, делала город привлекательным.

— Неужели возможно, — обратился Филипп к капитану «Батавии», — чтобы в таком красивом городе был нездоровый климат? По его виду можно заключить обратное.

— Ядовитые змеи часто прячутся среди цветов, — отвечал капитан. — И подобно им, смерть разгуливает по этому красивому и уютному местечку. Вы чувствуете себя уже лучше, минхер Вандердекен?

— Да, намного лучше, — отвечал Филипп.

— При вашем ослабленном здоровье я бы посоветовал вам сойти на берег.

— Я с благодарностью воспользуюсь вашим разрешением. Как долго мы пробудем здесь?

— Несколько недель. Нам нужно не мешкая вернуться назад. Груз уже готов, и мы начнем принимать его на борт, как только выгрузим наш.

Филипп последовал совету капитана. Он без труда нашел приют в доме одного радушного купца, жившего недалеко от города, где климат был несколько здоровее. Филипп пробыл у него почти два месяца, поправив здоровье, и лишь за несколько дней до отплытия вернулся на корабль.

Обратный переход проходил спокойно, и через четыре месяца они оказались возле острова Святой Елены. В это время года дули восточные пассаты, и корабль отнесло от африканского побережья в сторону американского берега. Обойдя Мыс, «Батавия» и на этот раз не повстречалась с кораблем-призраком. Филипп Вандердекен был бодр, и в душе у него царил покой.

Когда судно, застигнутое мертвым штилем, застыло напротив скалистого острова, то увидели шлюпку, которая три часа спустя подошла к борту. Люди в шлюпке были обессилены, поскольку провели в ней двое суток, сидя все время на веслах.

Это был экипаж маленького голландского судна, ходившего в Ост-Индию и затонувшего два дня назад. Судно наткнулось на риф, днище было пробито, и море так быстро поглотило суденышко, что команде едва удалось спастись. Среди спасшихся были: капитан, двое рулевых, двадцать матросов и старый португальский священник.

Спасшиеся рассказали, что вместе с кораблем погиб человек, занимавший довольно высокое положение. Он долгие годы был президентом голландской фактории на Японских островах и с накопленным богатством возвращался в Голландию. По их словам, этот человек, уже спустившись в шлюпку, снова поднялся на борт, чтобы забрать забытый ящичек с драгоценными камнями. И вдруг нос корабля резко опустился, и судно кануло в пучину. Им с трудом удалось избежать того, чтобы их не затянуло в водоворот. Некоторое время они ждали, не появится ли несчастный на поверхности, но их ожидания были напрасны.

— Я знал, что что-то должно будет случиться, — рассказывал капитан затонувшего судна, оказавшись в каюте вместе с капитаном «Батавии» и Филиппом. — За три дня до этого мы видели сатанинский или чертов корабль, как его называют.

— Как? «Летучего Голландца»? — спросил Филипп.

— Да. Мне кажется, так называют тот корабль-призрак, — отвечал капитан. — Я часто слышал о нем, но раньше судьба не сводила меня с ним, и я надеюсь, что такая встреча больше никогда не повторится. Я полностью разорен и должен начинать все сначала.

— Я тоже слышал об этом корабле, — заметил капитан «Батавии». — Расскажите, как он появился перед вами?

— Итак, если сказать по правде, то я ничего, кроме его буга, не видел, — отвечал потерпевший. — Все так необычно. Мы шли светлой ночью при ясном небе под топ-галант-парусами, ночью я не имею привычки ставить полные, хотя корабль шел бы тогда хорошим ходом. Я уже спал, когда около двух часов ночи меня вызвал на палубу боцман. Я спросил, что случилось, но он ничего толком объяснить не мог, кроме того, что матросы, мол, сильно напуганы и говорят, что видят корабль-призрак. Я поднялся на палубу. Горизонт был ясным, и лишь в одном месте, на расстоянии около двух кабельтовых от нас, как бы висело туманное облако, похожее на ядро. Мы шли со скоростью примерно пять с половиной узлов, но от него оторваться не могли.

— Посмотрите туда, капитан, — указал направление рулевой.

— Что там за чертовщина? — спросил я и протер глаза. — С наветренной стороны нет никакой облачности и в то же время при ясной погоде туман? Да еще при таком ветре и такой воде! Представляете? Сгусток тумана увеличивался в размерах.

— Вы слышите, минхер? — обратился ко мне боцман. — В тумане опять слышен разговор!

— Разговор? — переспросил я и прислушался. И действительно, я услышал голоса, которые доносились из тумана. Вдруг совсем отчетливо прозвучало: «Наблюдай внимательней! Эй, там, впереди! Слышишь?» «Да, да! — послышалось в ответ. — По правому борту корабль, сэр!» Последовала команда: «Хорошо. Ударь в колокол!» И я услышал звон колокола.

— Там, должно быть, находится корабль, — предположил я, обращаясь к рулевому, на что тот ответил:

— Но только не с этого света!

«Эй! Приготовить впереди пушку!» — услышали мы снова. «Да, да, сэр!» — отвечали из тумана. И новая команда: «Приготовиться! Пли!»

Казалось, что туманное облако даже несколько приблизилось к нам. Прогремел выстрел, и затем…

— И что затем? — спросил капитан «Батавии», затаив дыхание.

— Затем, — торжественно продолжал капитан, — затем туман исчез, как по мановению волшебной палочки, со всем, что находилось внутри его! Горизонт был чист, и ничего больше не было видно.

— Возможно ли такое?

— Это могут подтвердить все матросы, — отвечал капитан, — и старый католический священник. Он был рядом со мной, на баке. Команда говорила, что это явление предвещает несчастье. И действительно, утром мы обнаружили в трюме воду. Мы бросились к помпам, но вода быстро прибывала, и, как вы уже знаете, судно затонуло. Рулевой утверждает, что корабль-призрак известен давно и его называют «Летучим Голландцем».

Филипп ничего не сказал, но все услышанное совсем его не огорчило.

«Если призрачный корабль моего бедного отца является другим морякам и потом случается беда, значит, не мое пребывание на борту ее причина, — размышлял Филипп. — Выходит, я не подвергаю опасности жизнь тех, с кем иду под парусами, могу быть спокоен и с чистой совестью продолжать свои поиски».

На следующий день Филипп воспользовался обстоятельствами, благоприятно сложившимися для знакомства с католическим священником, который владел голландским и другими языками так же хорошо, как и родным португальским. Это был почтенный старец, лет шестидесяти, с длинной седой бородой, мягкий и приятный в обращении. Вечером Филипп заступил на вахту, священник оказался рядом. В разговоре Филипп признался, что тоже исповедует католическую веру.

— Вот как, сын мой, — удивился священник. — Это необычно для голландца.

— Но на борту об этом никому не известно, — пояснил Филипп. — Не потому, что я стыжусь своей веры, а потому, что не хочу разговоров на эту тему.

— Умно придумано, сын мой, — согласился святой отец. — Ах, если бы протестантское учение не приносило тех плодов, что я встречал на Востоке, то оно мало бы чем отличалось от идолопоклонства.

— Ответьте мне на один вопрос, патер, — попросил Филипп. — Расскажите об удивительном корабле, на котором экипаж якобы из мертвецов. Вы видели его?

— Я видел то, что видели другие, — отвечал священник. — Насколько я могу судить, все это и вправду было необычным. Я и раньше слышал о призрачном корабле, и мне говорили, что его появление приносит несчастье. И мы убедились в этом. На корабле, правда, находился человек, бремени грехов которого уже хватало, чтобы потопить корабль. Его нет больше в живых. Вместе с ним погребены теперь в бездне и все его богатства, которыми он надеялся воспользоваться через несколько недель на родине. Возможно, что гибель того человека — это справедливое наказание, посылаемое в этом мире Всевышним тем, кто его прогневал. Не будь история того голландца столь длинной, в подтверждение своих слов я бы тут же рассказал ее, но, так угодно Богу, об этом завтра, а на сегодня — спокойной ночи! Мир тебе, сын мой!

Погода оставалась безветренной, «Батавия» дрейфовала, дожидаясь ветра, чтобы стать на якорь на рейде острова. Заступая на очередную вахту. Филипп встретил в проходе священника, который поджидал его. Они прошли на заднюю палубу, где им никто не мешал, и, устроившись на ящике с курами, продолжили беседу. В конце разговора священник сказал Филиппу:

— Мне осталось жить не так долго, но Богу известно, что я покину этот мир без страха.

— Я тоже покинул бы его без страха, — сказал Филипп.

— Ты, сын мой? Нет! Ты молод и должен жить надеждой. Кроме того, в этой жизни есть обязанности, возложенные на тебя Богом, которые ты должен исполнить.

— Я знаю, что на меня возложена обязанность, — отвечал Филипп. — Патер, ночь слишком холодна для вас. Идите спать и оставьте меня наедине с моими мыслями.

Священник благословил его и спустился вниз.

«Прекрасная ночь, — подумал Филипп, радуясь тому, что остался один. — Не следует ли мне рассказать ему обо всем? У меня такое чувство, будто мне следует… Но нет! Священнику Сайзену я ничего не рассказывал, так почему же я должен откровенничать с патером Матео. Я стал бы тогда зависеть от него, и он одолел бы меня расспросами. Нет, нет! Моя тайна принадлежит только мне, и советчиков мне не надо!»

Филипп снял с груди реликвию и с благоговением прижал ее к губам.

«Батавия» провела на рейде острова Святой Елены несколько дней и снова вышла в море. Через шесть недель судно бросило якорь в Северном море, и Филипп с разрешения капитана отправился домой, пригласив с собой старого священника. Он очень подружился с ним и обещал ему свое покровительство, пока патер останется в Голландии.

Глава тринадцатая

— Я далек от мысли надоедать тебе, сын мой, — молвил патер Матео, едва поспевая за Филиппом, которого от родного дома отделяло теперь около четверти мили, — но все же хотел бы обратить твое внимание на то, что этот мир — бренен и что прошло уже немало времени с тех пор, как ты покинул эти места. Поэтому я просил бы тебя не торопиться и не предаваться радостным предвкушениям, которые охватили тебя, как только ты ступил на сушу.

— Возможно, вы и правы, но нет ничего мучительнее неизвестности! — отвечал Филипп и ускорил шаги так, что священник отстал от него. Филипп перешел мостик и оказался у двери. Было около семи часов утра, путники переправились через Шельду на рассвете. Окна нижнего этажа были закрыты.

«Хм… Их должны были уже открыть», — подумал Филипп, берясь за ручку двери. Дверь оказалась незапертой. Филипп вошел в прихожую. На кухне горел свет. Он толкнул дверь и увидел служанку, которая, привалившись к спинке стула, крепко спала. Он собрался разбудить ее, но тут из покоев второго этажа раздался голос:

— Мария! Доктор пришел?

В два прыжка Филипп взлетел на второй этаж, проскользнул мимо служанки, которая только что спрашивала о докторе, и открыл дверь в комнату Амины. Плававший в плошке с маслом фитилек бросал вокруг матовый свет. Пологи над кроватью были опущены, и рядом стоял на коленях… священник Сайзен! Филипп отпрянул. Сердце его замерло. Говорить он не мог. Хватая ртом воздух, он прислонился к стене. Наконец он перевел дыхание. От шумного вздоха священник вздрогнул и обернулся. Он узнал вошедшего, поднялся и молча пожал ему руку.

— Она умерла? — еле выдавил из себя Филипп.

— Нет, она жива, сын мой, но надежды на благополучный исход мало. Близится кризис, и в течение часа решится, вернется ли она в твои объятия или последует за сотнями тех, кого свела в могилу эпидемия.

Патер Сайзен подвел Филиппа к кровати и отдернул пологи. Амина лежала без сознания, дыхание ее было тяжелым, глаза закрыты. Филипп схватил горячую руку жены, прижал к губам и залился слезами. Когда он немного успокоился, патер Сайзен усадил его.

— Печально увидеть такую картину при возвращении домой, сын мой, — произнес он, — а при твоей жизнерадостности она для тебя вдвойне тяжела. Да свершится воля Божья! Знай, есть еще надежда, так сказал мне врач, который скоро опять придет. Она больна тифом, от которого за последние месяцы вымерли целые семьи. Было бы лучше, если бы ты не приехал. Болезнь заразна. Чтобы уберечься от нее, многие подались в ближние деревни. К сожалению, помочь нам может только врач, хотя врач и больной представляют одинаковую добычу для смерти.

Дверь неслышно отворилась, и в комнату вошел высокого роста мужчина в коричневом пальто. Его рот и нос были прикрыты марлевой повязкой, пропитанной винной эссенцией. Он поклонился Филиппу и священнику и подошел к кровати. С минуту он проверял у больной пульс, потом потрогал лоб и плотнее укрыл ее одеялом. Затем он подал Филиппу такую же, как у него, повязку, знаками объяснил, что тот должен с ней делать, кивнул священнику и вместе с ним вышел из комнаты.

Через некоторое время священник вернулся.

— Врач дал мне кое-какие указания, — пояснил священник. — Он надеется, что твою жену можно спасти. Нужно внимательно проследить, когда она опять будет потеть, а если она очнется, то ей следует дать полный покой.

— Кто же может потревожить ее? — спросил Филипп.

— Я не думаю, что твое возвращение или твой взгляд могли бы ее обеспокоить, сын мой, — отвечал Сайзен. — Радость, даже если она очень сильна, редко убивает. Но здесь иные обстоятельства.

— Что это за обстоятельства, святой отец?

— Филипп! Сегодня уже тринадцатый день, как Амина лежит с высокой температурой. За это время я редко оставлял ее одну. Временами в бреду она говорила о таких вещах, которые, даже если ее слова и были бессвязны, наполняли мою душу страхом. Долгое время эти мысли тяготили ее, и поэтому выздоровление затянулось.

Филипп Вандердекен! Ты помнишь, как я однажды пытался выведать твою тайну, из-за которой твоя мать сошла в могилу, а твоя жена может стать теперь добычей смерти? Ведь ясно, что Амине известна твоя тайна.

— Она известна ей, — мрачно подтвердил Филипп.

— Она выдала ее, находясь в беспамятстве. Я хочу надеяться, что она сказала больше, чем хотела бы, но пока не будем говорить об этом. Посиди возле нее, сын мой. Через полчаса я вернусь. За это время, как сказал доктор, должно стать ясно, возвратится ли она к жизни или покинет этот мир.

Филипп шепотом сообщил священнику, что его сопровождает патер Матео, и попросил Сайзена дать указание служанке позаботиться о госте. Патер Сайзен ушел, а Филипп присел возле кровати. Пологи над ней он раздвинул.

Нет в земной жизни более тревожных чувств, чем те, которые теснили грудь Филиппа. По дороге к дому его подгоняли пылкие желания, надежда встретить свою любимую супругу в полном здравии и с радостью заключить ее в объятия, но дома его ждали только горе и страшная тревога.

«Предполагал ли я, что застану тебя в таком состоянии, милая Амина? — думал Филипп. — Прав был патер Матео, предостерегая меня от слишком бурной радости. Я воображал, что спешу к счастью, а шел навстречу печали! О, Боже небесный! Будь милостив и прости меня! Даже если я и любил это ангельское создание больше тебя, все равно сохрани мне его! Сохрани мне ее, иначе я навсегда погиб!»

Филипп закрыл лицо руками и начал тихо молиться. Затем он наклонился и поцеловал жену в пылающие губы. Они были горячими, но не были совсем сухими. Филипп заметил также, что на лбу Амины проступили бусинки пота. Он прикоснулся к руке жены, она была влажной. Тщательно укрыв больную, он остался сидеть рядом, охваченный тревогой и надеждой.

Через четверть часа Филипп с радостью заметил, что Амина вспотела. Дыхание ее стало немного легче, и она проявляла уже признаки беспокойства. Филипп заботился, чтобы она все время была укрыта. Наконец она погрузилась в крепкий и, как казалось, спокойный сон. Вскоре пришли священник Сайзен и врач. Филипп сообщил им о состоянии жены. Врач осмотрел больную и сказал:

— Минхер, ваша жена спасена, однако не будет лишним дать вам совет. Не следует, чтобы она увидела вас не подготовленной к этому, ведь она еще очень слаба и ее состояние от волнения может резко ухудшиться. Она должна как следует выспаться. Я надеюсь, что сознание полностью вернется к ней, когда она проснется. Поэтому предоставьте заботу о ней патеру Сайзену и сиделке.

— И мне нельзя остаться около нее, пока она не проснется? Я бы затем украдкой ушел…

— В этом нет никакой пользы. Болезнь заразна, а вы уже довольно долго пробыли здесь. Оставайтесь внизу, смените одежду и прикажите приготовить для больной кровать в другой комнате, куда мы перенесем ее, как только это станет возможным. Эту же комнату следует потом хорошенько проветрить. Нужно ли вырывать жену из объятий смерти, не позаботившись, чтобы муж не стал ее новой жертвой?

Филипп согласился. Он покинул спальню и пошел переодеваться. Потом он зашел в гостиную, где расположился патер Матео.

— Пожалуй, вы были правы, святой отец, — заговорил Филипп, усаживаясь в кресло.

— Я стар и осмотрителен, а вы молоды и горячи, сын мой. Но будем надеяться на лучшее!

— Да будет так! — только и произнес Филипп и погрузился в молчаливое раздумье. Теперь, когда жизнь Амины была вне опасности, он начал обдумывать то, что сказал ему патер Сайзен о жене, когда она бредила в горячке. Священник Матео, видя, что хозяин задумчив, тактично не мешал ему. Так прошло около часа, пока в комнату не вошел священник Сайзен.

— Благодари Бога, сын мой! — воскликнул он. — Амина проснулась, чувствует себя хорошо и в полном сознании. Теперь в ее выздоровлении нет, пожалуй, сомнения. Врач дал ей микстуру, и она, выпив ее, вскоре спокойно заснула. Около нее осталась сиделка. Амина, видимо, проснется не раньше чем через несколько часов. Я полагаю, что Мария угостит нас завтраком, в чем все мы очень нуждаемся. Сын мой, ты не представил меня своему гостю, который, как я вижу, одного со мной духовного звания.

— Прости меня, святой отец. Вам доставит огромное удовольствие познакомиться с патером Матео, который обещал погостить здесь некоторое время. Я оставлю вас, а сам пойду похлопочу о завтраке.

Филипп так и сделал. Завтрак подали, но поскольку есть Филипп не мог, то он взял шляпу и вышел на улицу. Ему хотелось побыть одному. После двухчасовой прогулки на свежем воздухе он вернулся домой и узнал, что Амина все еще спит. Оба монаха были заняты серьезной дружеской беседой.

— Сын мой, — произнес священник Сайзен, обращаясь к Филиппу, — хорошо, что ты пришел. Объясни нам кое-что. Я о многом переговорил с этим почтенным патером и услышал много приятного, но и немало печального. После того, что я услышал от твоей жены, когда она бредила, метаясь в жару, я между прочим задал ему вопрос, что он думает о сверхъестественном появлении одного корабля в восточных морях. Ты понимаешь, Филипп, что мне известна твоя тайна. Иначе я не задал бы такого вопроса.

К моему удивлению, патер Матео утверждает, что сам был свидетелем появления корабля-призрака. Удивительно и, конечно же, жутко! Филипп, не будет ли лучше, если ты рассеешь мои сомнения, открыв нам все факты, связанные с этой удивительной историей. Тогда мы смогли бы над всем этим поразмыслить и дать тебе, как старшие, совет, который нам подсказало бы наше духовное положение.

— Патер Сайзен прав, минхер Вандердекен, — добавил старый Матео.

— Вы убедили меня, святой отец, — отвечал Филипп. — Я признаю, что должен был раньше познакомить вас с этой удивительной историей.

И Филипп рассказал все, что произошло с ним со дня смерти матери и до самого последнего времени. Он закончил рассказ словами:

— И видите, патер, что я связан священной клятвой и что моя клятва услышана Богом, и, по моему разумению, я не в силах противиться Богу и должен последовать за своей жестокой судьбой.

— Сын мой! Ты рассказал нам об удивительных и страшных вещах! О вещах явно потусторонних, если ты только не ошибаешься. Оставь нас теперь. Я хочу посоветоваться обо всем этом с патером Матео. Если мы придем к единому мнению, то скажем тебе об этом.

Филипп поднялся в спальню к жене. Амина лежала в глубоком сне. Он отослал сиделку и сам остался возле больной. Часа через два священники позвали его к себе.

— Мы подробно обсудили эту странную историю, — начал патер Сайзен. — Скажу даже, что посчитал бы слова твоей жены бредом, а твой рассказ плодом пылкой фантазии, если бы патер Матео не утверждал, что сам видел это удивительное зрелище. Выходит, что слова патера Матео полностью совпадают с твоей так называемой легендой. Следовательно, появление того корабля — явление сверхъестественное!

— Я тоже видел призрачный корабль, — вставил Филипп. — И многие другие вместе со мной.

— Правильно, — заметил патер Сайзен. — Но кто, кроме тебя, остался в живых? Поэтому давай допустим, что все это дело высших сил…

— Конечно, это дело Всевышнего, — прервал его Филипп.

— Это не может быть признано безусловным, — снова возразил патер Сайзен. — Кроме власти Божьей есть другая неземная власть дьявола, заклятого врага рода человеческого! Но поскольку власть дьявола все же подчинена власти Божьей и дьявол не может ничего творить без ведома Бога, то можно предположить, что при определенных обстоятельствах и с позволения Всевышнего могут происходить и такие чрезвычайные вещи!

— Так и мы такого же мнения, патер, — сказал Филипп.

— Не совсем, сын мой, — продолжал Сайзен. — Вполне допустимо, что здесь Злу позволено насилие по отношению к капитану и команде призрачного корабля. Его сверхъестественное появление служит предостережением. Очень важен вопрос, действительно ли проклятый Богом капитан твой отец? Ты должен решить, насколько ты готов исполнить свои намерения. Их осуществление, как мне кажется, не может принести избавление твоему отцу, но может привести к гибели тебя самого. Понимаешь ли ты меня, сын мой?

— Я хорошо понимаю вас, патер, но…

— Тогда не прерывай меня. Мнение патера Матео совпадает с моим. Он тоже думает, что все известное тебе следует рассматривать не как повеление Бога, а как веление Зла, чтобы подвергнуть тебя опасным испытаниям и бросить в объятия смерти. Если предначертание ниспослано тебе свыше, то почему корабль не появился при твоем последующем выходе в море? И как ты сможешь, даже если он появится еще раз пятьдесят, вступить с ним или ними в контакт, коль они призраки и тени? Поэтому мы советуем тебе отдать часть оставленных твоим отцом денег для молитв во спасение его души, а самому оставаться на суше, пока не последует новое предзнаменование, которое позволит заключить или предположить, что ты действительно избран для этой необычайной миссии.

— Но моя клятва, патер Сайзен? Моя, принятая Богом, клятва?

— Святая церковь имеет полномочия освободить тебя от нее. Да будет так! Ты сам пришел к нам и теперь должен следовать нашим указаниям. Свершится несправедливость, отвечать придется нам, благословившим тебя, а не тебе. А сейчас я поднимусь наверх и, если твоя жена проснулась, подготовлю ее к твоему приходу.

Священник Сайзен ушел, а патер Матео и Филипп продолжили беседу. Последовало долгое обсуждение положений темы. Патер Матео выдвигал точно такие же доводы, что и патер Сайзен. Они если и не переубедили Филиппа, то породили в нем, во всяком случае, глубокие сомнения. После беседы Филипп снова отправился на прогулку.

«Предзнаменование! Ждать еще одного предзнаменования! — размышлял он. — Ведь было уже достаточно разных предзнаменований и чудес! Может быть, богослужения действительно смогут облегчить страдания души моего отца? Если это сделают за меня священники и молитвы принесут облегчение его душе, меня не за что будет упрекнуть. А мне останется лишь ждать знака Божьего, ежели он появится».

Прогуливаясь, Филипп продолжал размышлять о том, что ему сказали священники, но все же больше думал об Амине. Опускался вечер, солнце склонялось к закату. Неожиданно он оказался там, где впервые дал священную клятву. Он узнал это место. Солнце, как и тогда, висело над горизонтом. Он опустился на колени, вынул реликвию, поцеловал ее, взглянул на светило и склонил голову. Он ждал предзнаменования, но его не было. На землю спустились сумерки, и Филипп возвратился домой еще больше убежденный в том, что должен прислушаться к советам монахов.

Тихонько ступая, он поднялся в комнату больной. Амина уже проснулась, патер Сайзен разговаривал с ней. Пологи над кроватью были сдвинуты. Сердце Филиппа бешено стучало, когда он остановился возле изголовья.

— Поверить, что мой муж вернулся? — переспросила слабым голосом Амина. — О, скажите мне, патер, почему он вернулся?

— Корабль возвратился на родину, и, как говорится, все на борту живы и здоровы.

— А почему же Филиппа нет здесь? Кто же, как не он сам, должен сообщить мне эту радостную весть? Либо он совсем не вернулся, патер Сайзен, либо он уже тут. Я хорошо знаю моего Филиппа. Скажите же, что он здесь! Не бойтесь за меня, если скажете «да», но если вы скажете «нет», то это доконает меня!

— Он здесь, дочь моя! Жив и здоров! — еще раз подтвердил Сайзен.

— О, хвала Всевышнему! Но где же он? Если он здесь, то он должен быть в этой комнате…

— Я здесь! — воскликнул Филипп и раздвинул над кроватью пологи.

Амина приподнялась, протянула к мужу руки и, вскрикнув, без чувств упала на подушки. Вскоре она пришла в себя, подтвердив слова священника, что радость не убивает!

Дни проходили за днями. Все это время Филипп ухаживал за больной женой. Когда она поправилась, он рассказал ей о своем плавании, о том, что произошло с ним с момента отъезда из дома, и что он во всем признался священнику Сайзену. Амина, обрадованная тем, что ее муж снова с ней рядом, поддержала священников.

Долгое время Филипп не заводил разговоров о новом выходе в море.

Глава четырнадцатая

Прошло шесть недель. Амина выздоровела и чувствовала себя счастливой. Священник Матео все еще гостил у них. Мессы за упокой души Вандердекена-старшего были оплачены Филиппом. Патер Сайзен получил вдобавок определенную сумму денег для раздачи беднякам. Филипп и Амина, помня о советах священников, часто заводили разговоры о том, как он должен себя вести. И хотя клятва с Филиппа была снята, он не скрывал от святых отцов, что их решение его не совсем устраивает. Разумеется, Амина, желая подольше удержать мужа около себя, поддерживала патера Сайзена, но от мучительного ожидания Филиппа нередко одолевали сомнения. Амина ласками отвлекала его, и тогда он чувствовал себя счастливым, но едва он оставался наедине с собой, сразу же чувствовал себя виноватым, что не исполнил долга. Заметив, что Филипп хмурится, Амина снова пускала в ход свои уговоры и ласки, и Филипп опять забывал, что кроме супруги у него есть на земле еще какие-то дела.

В одно прекрасное утро Амина и Филипп уютно расположились на знакомой нам лужайке. Настало подходящее время, которое Амина давно уже ждала, и она завела разговор на тему, которой они никогда прежде не касались.

— Филипп, — начала она, — ты веришь в сновидения? Ты веришь в то, что в сновидениях нам могут быть переданы необыкновенные мысли?

— Я слышал об этом. В Святом писании имеется немало доказательств этому, — отвечал Филипп.

— Тогда почему бы тебе не рассеять свои сомнения, обратившись к сновидениям?

— Милая Амина. Сновидения не вызываются. Мы не можем ими ни управлять, ни препятствовать им…

— Мы можем управлять ими, Филипп. Если ты хочешь увидеть то, что больше всего тревожит твое сердце, скажи мне, и ты увидишь!

— Я?

— Да, ты. Я владею искусством вызывать сновидения. Я тебе об этом никогда не говорила. Ему я научилась у матери, как и многому другому, но потом о нем не вспоминала. Ты же знаешь, Филипп, что я никогда не обещаю того, чего не могу. Поэтому я спрашиваю, если ты хочешь окунуться в сновидения, то я могу пробудить их!

— А с какой целью, Амина? Если ты обладаешь таким даром, то он откуда-то явился тебе?

— Конечно. В этом мире есть силы, о существовании которых ты и не подозреваешь, но к ним прибегают на моей бывшей родине. У меня есть средство, способное вызвать сновидения, и действует оно безотказно.

— Волшебное средство, Амина? Так, значит, ты водишься с нечистой силой? Коль такие средства не даются Богом…

— Об этом мне ничего не известно. Я просто знаю средство.

— Оно, должно быть, от дьявола, Амина.

— Почему так, Филипп? Неужели здесь не действует постулат твоего священника, гласящий, что все происки дьявола происходят с ведома Божьего? Пусть мое искусство будет колдовским, называй его, как хочешь. Не позволит Бог — ничего и не случится. Но я не думаю, чтобы мое колдовство было рождено силами Зла. Мы обращаемся к сновидениям, чтобы не совершать наяву поступков, внушающих сомнения. Что может быть в этом дурного?

— Амина, отдельные, случайные сновидения могут быть и предзнаменованием, но применять дьвольское средство, чтобы их вызывать, значит вступать в сговор с нечистой силой.

— Всего-то лишь в сговор, который к тому же без согласия Божьего не может быть осуществлен. Ты заблуждаешься, Филипп. Но разве твоя религия, с которой я познакомилась, не основана на наблюдениях таких же проявлений? Разве не говорится, что ребенок подвергнется порче, если не будет крещен в святой воде?

Некоторое время Филипп молчал. Затем медленно проговорил:

— Я боюсь, Амина…

— Я ничего не боюсь, Филипп, если мои намерения благие, — прервала его супруга. — Я использую известное мне средство, чтобы достичь цели, но какой? Только, чтобы по возможности отыскать в твоем запутанном случае волю Божью. Ну, а произойдет это под воздействием Зла, что тогда? Тогда дьявол станет моим рабом, а не хозяином, и ему Богом будет дано приказание действовать против самого себя!

Глаза Амины сверкали, когда она произносила эти крамольные слова.

— Твоя мать часто прибегала к этому искусству? — спросил Филипп после новой паузы.

— Я не знаю, но ее считали опытной в таких делах. Она умерла молодой, как я тебе уже рассказывала, Филипп, иначе я смогла бы перенять от нее несравненно больше.

— А ты убеждена в своем средстве?

— Как в средстве — да! Но не уверена, что высшие силы обязательно предскажут тебе что-то. Мое средство погрузит тебя на несколько часов в глубокий сон. И если ты увидишь сны, то только о том, что очень тревожит твою душу.

— Хорошо, Амина, я согласен испытать твое средство. Может быть, я освобожусь от мучительных сомнений и узнаю, что в этом деле является правдой, а что ложью. Уже сегодняшней ночью мне хотелось бы увидеть эти сны.

— Не сегодня и не завтра, Филипп. Ты не думай, что я иду против твоих желаний. Мне кажется, что твой сон не будет в мою пользу, поскольку он призовет тебя к исполнению твоего долга и ты будешь должен снова покинуть меня. Я честно признаюсь, что не разделяю мнения священников. Но я твоя жена, и моя обязанность беречь твой покой, насколько это в моих силах. А владея средством, которое может, по моему мнению, привести тебя к определенному решению, я и предлагаю тебе его. Но обещай, что ты, если средство окажется безотказным, выполнишь просьбу, с которой я обращусь к тебе позднее.

— Я обещаю, даже не спрашивая, какова будет твоя просьба, — отвечал Филипп, поднимаясь. — А теперь пойдем домой, Амина.

Читателю известно, что значительную часть своего состояния Филипп поместил в акции Голландской Ост-Индской Компании до выхода в море на «Батавии». Получаемых с вложенной суммы процентов было более чем достаточно для ведения хозяйства и удовлетворения потребностей Амины. К тому же он обнаружил, что за счет процентов его состояние даже увеличилось. Оставшиеся деньги Филипп использовал тем же образом. Разговор о снах они не возобновляли. Филипп не разделял отношения жены к колдовским приемам, считая, что, стань известно об этом монахам, она была бы тут же предана церковью анафеме. Разумеется, его удивляли смелые намерения Амины, но следовать им ему все же не хотелось. Прошел и третий день, но о снах опять не было сказано ни единого слова.

В тот вечер Филипп уснул быстро. Амина бодрствовала. Убедившись, что муж крепко спит, она выскользнула из-под одеяла, оделась, спустилась вниз и вскоре вернулась, держа в одной руке маленькую жаровню с пылающими углями, а в другой — два листка пергамента, свернутых трубочкой и перевязанных лентами, которые напоминали талисманы или амулеты. Один из листков Амина положила на лоб Филиппа, второй привязала к его руке. Затем она высыпала на угли ладан и произнесла несколько магических слов. Филиппа окутало прозрачное облако дыма. Амина распростерла над мужем ветку какого-то кустарника. Закончив заклинания, она задернула над кроватью пологи, отнесла жаровню и, вернувшись, присела возле кровати.

«Если в этом и присутствует зло, — подумала Амина, — то в контакт с ним он вступил не по своей воле, и все кары падут на мою голову». При этом ее прекрасные губы искривила усмешка, что не говорило в пользу ее новой веры.

Забрезжил рассвет, но Филипп продолжал крепко спать, а Амина бодрствовать.

«Теперь, наверное, хватит», — подумала Амина, когда взошло солнце.

Она помахала веткой над мужем и громко произнесла: «Филипп, Филипп, проснись!»

Филипп шевельнулся, открыл глаза, но от яркого дневного света тут же закрыл их. Приподнявшись, он оперся на локти и стал, казалось, приходить в себя.

— Где я? — воскликнул он. — В своей постели? — Он провел рукой по лбу, наткнулся на пергамент, сорвал и посмотрел на него. — А Амина? Где же она? Боже мой! Какой сон! А это что? — продолжал он, обнаружив листок пергамента и на руке. — Я вижу, что это работа Амины, — и он уткнулся лицом в подушки.

Тем временем Амина была уже в постели. Она обняла мужа и прошептала: «Спи, дорогой Филипп, спи! Мы поговорим потом, когда проснемся».

— Ты здесь, Амина? — сконфуженно спросил Филипп. — Мне показалось, что я один. Я видел сон…

И Филипп снова заснул, так и не закончив фразы. Амина, уставшая от бессонной ночи, тоже заснула, чувствуя себя счастливой.

В то утро священнику Матео пришлось дольше обычного ожидать завтрак, так как Филипп и Амина появились у стола на два часа позже.

— Доброе утро, дети мои, — произнес Матео. — Поздновато вы встаете.

— Это Филипп долго спал, — отвечала Амина, — а я почти до рассвета охраняла его сон.

— Хочу надеяться, что ему не было плохо? — задал вопрос Матео.

— Нет, но я никак не могла уснуть, — пояснила Амина.

— Тогда ты противоречишь сама себе, дочь моя, утверждая, чтободрствовала всю ночь.

Филипп вздрогнул. Он понимал, что, если Амина проговорится о том, что делала прошедшей ночью, патер разгневается. Но Амина быстро поправилась:

— Я была занята созерцанием, насколько мне позволяют мои скромные познания.

— С тобой благословение святой церкви, дитя мое! — молвил священник, прикасаясь ко лбу Амины. — И с тобой тоже, Филипп Вандердекен!

Смущенный Филипп присел за стол. Амина, как всегда, была сдержанна, но говорила меньше и казалась занятой своими мыслями.

После завтрака священник занялся молитвенником, а Амина подала Филиппу знак, приглашая его на прогулку. Они молча дошли до лужайки, где Амина впервые предложила мужу свое мистическое средство. Супруги присели, и Амина, взяв Филиппа за руку и серьезно глядя ему в лицо, спросила:

— Ты видел сон прошедшей ночью, Филипп?

— Да, видел, — отвечал Филипп.

— Расскажи мне о нем, чтобы я смогла истолковать его.

— Трудно будет дать ему толкование. Мне хотелось бы знать, кто послал мне его?

— Расскажи, что ты видел во сне? — спокойно повторила Амина.

— Мне казалось, — начал Филипп, — будто я капитан судна, идущего под парусами вокруг мыса Доброй Надежды. Море было спокойно, дул легкий бриз. Я находился на юте. Солнце склонялось к закату, и на небе засверкали звезды, но ярче, чем обычно. Потом оказалось, что я лежу на расстеленном на палубе пальто, сплю и во сне вижу многочисленные звезды. Затем я проснулся с ощущением, будто я тону. Я оглянулся. Мачты, такелаж, корабль — все исчезло, а я плыву в большой и красивой раковине в открытом океане. На душе у меня было беспокойно, я боялся пошевелиться, чтобы не опрокинуть свой легкий челн. Потом я увидел, что перед раковины опустился и маленькая белая рука ухватилась за край. Я не шевелился, хотел закричать, мол, раковина может перевернуться, но не мог выдавить из себя ни звука. Потом из воды постепенно появилась женщина и оперлась на край раковины. Кожа у нее была ослепительно белой, концы ее длинных распущенных волос плавали на поверхности волн. Мягким голосом она обратилась ко мне:

— Чего ты боишься, Филипп Вандердекен? Разве твоя жизнь не заколдована?

— Я не знаю, — отвечал я, — но, пожалуй, уверен, что моей жизни грозит опасность.

— Опасность? — переспросила она. — Возможно, это было, когда ты доверял ее несовершенному изделию из дерева, которое вы, смертные, называете кораблем. Но откуда может появиться опасность в раковине морской русалки, Филипп Вандердекен? Ты пришел, чтобы найти своего отца?

— Да, — отвечал я. — Разве это не воля Божья?

— Это твоя судьба, и она руководит тобой. Давай искать его вместе. Это моя раковина, но ты не знаешь, как ею править. Могу ли я помочь тебе?

— А выдержит ли она нас обоих?

— Ты увидишь, — проговорила она, смеясь.

После этого она скрылась под водой и появилась сбоку и забралась на край раковины, которая возвышалась над водой едва ли на три дюйма. Так, опустив ноги в воду, она сидела рядом со мной, но раковина, к моему удивлению, казалась такой же легкой, как и прежде. Мы быстро поплыли вперед, наш челнок управлялся только волей русалки.

— Ты все еще боишься, Филипп Вандердекен? — спросила она.

— Нет, — отвечал я.

Моя проводница отбросила в сторону волосы, закрывавшие ее лицо.

— Так посмотри же на меня! — попросила она.

Я посмотрел и узнал в ней тебя, Амина!

— Меня? — улыбаясь, переспросила Филиппа жена.

— Да, тебя. Я назвал тебя по имени, обнял и почувствовал, что так смог бы плыть целую вечность.

— Рассказывай дальше, Филипп, — попросила Амина.

— Мне показалось, что мы проплыли уже тысячи миль. Мы проплывали мимо красивых островов, которые, как жемчужины, лежали на серебряной глади океана.

— Только не в спокойных водах мы должны искать твоего отца, — подсказала мне моя спутница.

Постепенно волнение моря усиливалось, и раковину стало сильно раскачивать, но ни единой капли воды в нее не попало, и мы уверенно пробивались сквозь пенящиеся волны, которые давно уже поглотили бы даже самое прочное судно.

— Не боишься ли ты теперь? — спросила ты, обращаясь ко мне, и я отвечал:

— Нет, Амина, с тобой я ничего не боюсь!

— Мы находимся на широте Мыса, и, возможно, здесь ты найдешь своего отца. Давай осмотримся, и если заметим парусник, то им может быть только его волшебный корабль. Только корабль-призрак может, как мы, идти под парусами в такую бурю!

Мы плыли, преодолевая громадные волны, то на запад, то на восток, то на север, то на юг. Так мы проплыли еще сотни миль, пока, наконец, не заметили корабль, который сильно раскачивался под напором шторма.

— Там! Там корабль твоего отца! — воскликнула моя спутница.

Мы стали быстро приближаться к нему. С судна нас тоже заметили. Когда мы оказались возле борта, я взглянул наверх и увидел отца, Амина! Да, да, я видел его и слышал, как он отдавал команды. Я снял с груди реликвию и протянул ее к нему. Он улыбался, стоя у грот-мачты и держась за ее ванты. Был спущен шторм-трап, и я хотел уже подняться на палубу, но тут услышал громкий крик и увидел, как какой-то человек прыгнул с корабля к нам в раковину. Ты пронзительно вскрикнула, соскользнула в море и скрылась под волнами. В то же мгновение человек начал управлять раковиной, и она с быстротой молнии стала удаляться от корабля. Ледяной ужас сковал меня, когда я рассмотрел моего нового попутчика. Это был не кто иной, как лоцман Шрифтен, одноглазый дьявол, который утонул тогда в бухте при кораблекрушении!

— Нет, нет! Еще не время! — вскричал он.

В отчаянии я схватил его, вышвырнул из раковины и… он оказался один среди дикой стихии! Качаясь на гребнях волн, он крикнул: «Филипп Вандердекен, мы еще встретимся!» С отвращением я отвернулся. Вдруг волна накрыла раковину, и я вместе с ней стал погружаться в пучину. И тут я проснулся. Ну, Амина, — добавил Филипп, — что ты думаешь об этом сне?

— Разве он не указывает, что я твой друг, Филипп, и что тот Шрифтен — твой враг?

— Я согласен, но ведь Шрифтен мертв!

— А ты в этом уверен?

— Мне кажется, что так.

— Вот именно, иначе сон не указал бы тебе на него. Знай, однако, Филипп, что единственное толкование сна, по моему мнению, в том, что ты пока должен оставаться на суше. В этом мое мнение совпадает с тем, которое высказали священники. Во сне ты видел меня как надежную помощницу, пусть так будет и наяву!

— Пусть так и будет, Амина! И хотя твое удивительное искусство противоречит святому учению, толкование сна все же совпадает с мнением служителей Божьих.

— А теперь, Филипп, не будем больше думать об этом, — продолжала ласковая супруга. — Когда наступит время, Амина не будет удерживать тебя. Не забудь, что ты обещал мне выполнить мою просьбу, как только я попрошу тебя.

— Проси, Амина, чего ты желаешь, и я выполню, если смогу!

— Пока в этом нет необходимости. Каждое мое земное желание уже выполняется! Разве у меня нет моего Филиппа? — спросила Амина и пылко обняла своего супруга.

Глава пятнадцатая

Спустя примерно три месяца после описанного выше разговора Амина и Филипп снова оказались на полюбившейся им замшелой скамейке. Филипп решил ждать нового предзнаменования, чтобы продолжить свое удивительное и опасное путешествие в поисках корабля-призрака, а поскольку он и Амина были очень счастливы, то редко вспоминали о призрачном корабле. По возвращении из плавания Филипп попросил Дирекцию Компании предоставить, если будет возможно, должность капитана, но в последующем никаких шагов в этом направлении не предпринимал и связей с Амстердамом не поддерживал.

— Меня восхищает это местечко, Филипп, — начала разговор Амина. — Кажется даже, что я с ним как-то сблизилась. Здесь, если ты помнишь, мы вели разговор, можно ли верить в сновидения, и здесь ты, дорогой мой Филипп, пересказывал мне свой сон, который я тогда истолковала.

— Именно так и было, Амина. Но если бы ты поинтересовалась мнением патера Сайзена по этому поводу, то почтенный святоша обругал бы тебя и сказал бы, что это проклятое дело, а ты — еретичка!

— Возможно. Но я все же хотела бы поговорить с ним на эту тему.

— Ни в коем случае, Амина! Никто, кроме нас, не должен знать об этом!

— Ты полагаешь, что священник Матео тоже стал бы бранить меня?

— Думаю, что стал бы.

— А мне кажется иначе. Ведь он предельно человечен и терпим. Мне хотелось бы обсудить с ним это дело.

Когда Амина произносила это, Филипп почувствовал чье-то прикосновение к плечу, и всего его охватил пронзительный ужас. Его мозг мгновенно стал искать причину страха. Он обернулся и с удивлением обнаружил стоявшего с письмом в руке лоцмана с «Тер-Шиллинга», то есть одноглазого Шрифтена, которого считал утонувшим. От неожиданности Филипп едва выдавил из себя:

— Боже милостивый! Возможно ли это?

Амина, услышав возглас мужа, тоже обернулась. Узнав Шрифтена, она закрыла лицо руками и разрыдалась, но не от страха, а от возросшей уверенности, что муж обретет покой только в могиле.

— Филипп Вандердекен, — промолвил Шрифтен. — Хи-хи! У меня к вам письмо… из Компании…

Филипп взял конверт, но прежде чем вскрыть его, пристально посмотрел на Шрифтена.

— Я полагал, — произнес он, — что вы тоже погибли, когда корабль затонул в бухте. Как вам удалось спастись?

— Как удалось спастись? — переспросил одноглазый. — Позвольте лучше мне спросить, как спаслись вы?

— Волны выбросили меня, но…

— Но? — прервал его Шрифтен. — Хи-хи! Так почему же волны не могли выбросить и меня?

— Почему же нет? Я так не говорю.

— Не говорите, но мне кажется, вам хотелось бы, чтобы этого не случилось! Но все же я спасся таким же образом, как и вы… волны выбросили меня… хи-хи! Но я не могу долго задерживаться, письмо Компании я вручил.

— Постойте! — воскликнул Филипп. — Ответьте мне на один вопрос. Вы и на этот раз пойдете в плавание вместе со мной?

— Думаю, что нет, — отвечал Шрифтен. — Ведь я не ищу призрачного корабля, минхер Вандердекен!

С этими словами Шрифтен удалился.

— Разве это не предзнаменование, Амина? — спросил Филипп после паузы, так и не вскрыв письмо.

— Не хочу лгать, дорогой Филипп. Конечно, это предзнаменование! Отвратительный посланец, кажется, вылез из могилы только для того, чтобы уступить ее тебе. Прости меня, Филипп, я слишком поражена, но больше никогда женская слабость тебе не помешает!

— Ах, милая Амина! — произнес Филипп. — Почему я прохожу свой тернистый путь не в одиночку? Было так эгоистично с моей стороны обречь тебя на столько невзгод и взвалить на твои хрупкие плечи груз бесконечного страха и ожидания!

— А кто же еще нес бы этот груз вместе с тобой, Филипп, как не твоя жена? Ты плохо изучил мое сердце, если думаешь, что я не выдержу того, что должна выдержать. Нет, Филипп, выполнение долга даже при самых сильных страданиях приносит радость! Помогая тебе нести твой крест, я беру на себя часть твоей печали и забот и горжусь, что я жена человека, который избран для такого испытания. Но не будем больше говорить об этом, дорогой! Читай же письмо!

Филипп не ответил. Он сорвал печать и из письма узнал, что назначается старшим рулевым на корабль «Святая Катарина», который с ближайшим конвоем должен выйти в море. Далее в письме говорилось, что к своим обязанностям он должен приступить как можно скорее. В конце письма была приписка секретаря Компании, который сообщал, что после этого плавания он может при приемлемых условиях рассчитывать на получение должности капитана.

— Я думала, что ты уже в этот раз получишь должность капитана, — грустно произнесла Амина.

— Должен был, — отвечал Филипп. — Но поскольку я не возобновил своего прошения, то там, наверное, мою просьбу просто упустили из виду. Видимо, это только моя вина.

— А теперь, наверное, уже поздно?

— Конечно, дорогая. Но все равно. В конце концов, мне приятно предпринять еще одно плавание в роли старшего рулевого.

— Филипп, позволь сказать тебе правду. Меня угнетает все это. Я была уверена, что тебя назначат капитаном и ты вспомнишь о своем обещании, которое ты дал мне здесь, на этой скамейке, когда пересказывал мне свой сон. На выполнении этого обещания я буду настаивать. У меня нет большего желания, чем вместе с тобой пойти под парусами. Когда я с тобой, меня ничто не пугает! Тогда все лишения будут для меня нестрашны, всякая опасность ничтожной! Но оставаться одной, так долго, когда тебя нет рядом, бороться с терзающими душу мыслями, мучиться страхами, нетерпением, беспокойством — это, мой любимый, выше моих сил. Вспомни, Филипп, ведь ты дал слово! Как капитану, тебе предоставлено будет право взять на борт свою жену. Я ужасно страдаю от мысли, что снова должна остаться одна. Успокой же меня, обещая, что следующее плавание я совершу вместе с тобой, если небу будет угодно, чтобы ты вернулся.

— Я обещаю, Амина, раз ты просишь так серьезно. Как я могу отказать тебе в чем-либо? Я не мечтатель, но мне кажется: кто так тесно, как я, связан с этим и тем миром, тот может заглянуть в будущее. Я дал тебе слово, Амина, но охотно забрал бы его назад.

— Если нас постигнет беда, Филипп, это наша судьба. Кто может избежать своей судьбы?

— Человек добр, Амина, и в какой-то степени может влиять на свою судьбу.

— Да, в это хотел заставить меня поверить священник Сайзен, но то, что он приводил в качестве доказательств, мне было совсем непонятно. Однако он сказал, что это является частью католической веры. Может быть, так оно и есть, но я не смогла понять. Я полагала, что эта вера значительно проще. До настоящего времени этот добрый человек, а он действительно добрый, посеял во мне лишь одни сомнения.

— Через сомнения, Амина, приходят к вере.

— Возможно, — согласилась она, — но мне кажется, что на этом пути я не очень-то продвинулась вперед. А сейчас пойдем домой. Тебе пора собираться в Амстердам, я хочу проводить тебя. После трудного дня, до того как ты уйдешь в море, тебя должна ободрять улыбка твоей Амины. Или мне не следует ехать с тобой?

— Ну что ты, любимая. Я даже хотел просить тебя отправиться со мной в Амстердам. Но как Шрифтен оказался здесь? Разумеется, трупа я не видел, но все же его спасение кажется мне чудом. Почему он не появился сразу же? Где он был? Что ты думаешь об этом, Амина?

— То, что я уже говорила тебе, Филипп. Этот Шрифтен — дьявол со злым взглядом, который какое-то время должен находиться на земле в облике человека, и он так или иначе тесно связан с твоей удивительной судьбой. Для подтверждения моей правоты достаточно одной только его нечеловеческой бледности. О, если бы я умела делать то, что моя мать! Но я забываюсь, Филипп, ведь ты не любишь слушать о таких вещах. Я молчу.

Филипп не ответил. Погруженные в свои мысли, оба молча возвратились домой. По дороге Филипп принял решение и, придя домой, попросил португальского священника позвать патера Сайзена. Он сообщил святым отцам о предзнаменовании, повторил рассказ обо всех обстоятельствах, при которых, по его мнению, погиб Шрифтен, о его появлении в роли посыльного и попросил их разъяснить ему эту странную ситуацию. После этого Филипп ушел к жене, и прошло примерно часа два, прежде чем священники попросили его спуститься к ним. Патер Сайзен, казалось, был сильно смущен.

— Сын мой, — начал он. — Мы в высшей степени поражены. Но нас воодушевляет надежда, что наши представления об этом странном оповещении верны. Несмотря на то, что тебе говорила мать и что ты видел сам, все это не твои заблуждения, а происки Зла, хотя власть сатаны должна быть сломлена нашими молитвами и мессами. Мы советовали тебе подождать нового предзнаменования, и теперь оно последовало. Письмо само по себе не имеет никакого значения, лишь появление собственно курьера и является им, на него и следует обратить внимание. Выскажи нам свое мнение о нем, Филипп. Разве не могло быть так, что этот посланец спасся подобно тебе?

— Я допускаю такую возможность, патер, — отвечал Филипп. — Его тоже могло выбросить на берег, но он ушел в другую сторону. Однако, если мне позволено честно высказать свое мнение, я не считаю Шрифтена земным посланцем. Видимо, он каким-то непонятным образом связан с моей судьбой, но кто он такой или что он такое, я, разумеется, сказать не могу.

— В таком случае, сын мой, мы договорились не советовать тебе ничего. Теперь ты должен действовать по своему усмотрению и на свой страх и риск. Как ты решишь, так и делай, мы не будем порицать тебя, но будем без устали молиться, чтобы небо взяло тебя под свою защиту.

— Я решил, святые отцы, последовать этому предзнаменованию.

— С тобой Господь, сын мой! Может быть, произойдет что-нибудь, что раскроет тайну, которая, сознаюсь, выходит за рамки моих представлений.

Филипп не стал возражать, так как заметил, что священник не склонен больше говорить на эту тему. Патер Матео воспользовался моментом, чтобы поблагодарить Филиппа за гостеприимство, и сказал, что в ближайшее время думает возвратиться в Лиссабон.

Через несколько дней Филипп и Амина простились со священниками и отправились в Амстердам. Патер Сайзен согласился присмотреть за домом до возвращения Амины.

Прибыв в Амстердам, Филипп Вандердекен посетил Дирекцию Компании, где ему пообещали в следующее плавание предоставить должность капитана, при условии, если он внесет часть денег за корабль, которым будет командовать. Филипп согласился и направился на борт судна «Святая Катарина», куда был назначен старшим рулевым. Судно стояло без оснастки. Эскадра, как поговаривали, должна была сформироваться лишь через пару месяцев. На судне находилась только часть команды. Капитан, который проживал в Дорте, тоже пока не прибыл.

Насколько Филипп мог оценить, «Святая Катарина» не была первоклассным судном. По размерам корабль был больше, чем многие другие суда, но старым и плохо построенным. Однако он уже неоднократно проделывал путь в Индию и обратно. Отдав необходимые указания матросам, Филипп вернулся в гостиницу, где он с женой остановился.

На следующий день, когда старший рулевой Филипп Вандердекен наблюдал за установкой такелажа, на пирсе появился капитан «Святой Катарины». Ему подали трап, и он поднялся на борт. Оказавшись на палубе, капитан бросился к грот-мачте и крепко обнял ее, измазав при этом жиром и дегтем одежду.

— О, любовь моя, «Святоша»! Моя любимая Катарина! — воскликнул он, будто обращаясь к женщине. — Как ты поживаешь? Я, рад новой встрече с тобой! Надеюсь, ты все еще в хорошем состоянии? Не удручает ли тебя, что ты так выглядишь без такелажа? Но не обращай на это внимания, сердечко мое, скоро ты снова будешь выглядеть прекрасно!

Человека, который таким образом высказывал свою любовь к кораблю, звали Виллем Барентц. Он был лет тридцати, хрупок телом и невысокого роста. Лицо его было красиво, но несколько женственно. Он был резковат в движениях, а из-за подмигивания глазом казалось, что он легкомыслен, хотя из его поведения видно этого не было.

Восторг капитана остыл, и Филипп представился ему.

— Ага. Значит, вы старший рулевой «Святой Катарины»? — произнес капитан. — Счастливый вы человек, минхер Вандердекен. После капитана этого корабля старший рулевой самый уважаемый человек на свете.

— Конечно, не из-за красоты «Святоши», — улыбнулся Филипп, — хотя у нее, должно быть, есть и другие прекрасные качества.

— Не из-за красоты? Хе, минхер, я скажу, как до меня говорил мой отец, который плавал на ней, пока она не досталась мне в наследство, я скажу, что она — самый прекрасный корабль всех морей! Сейчас вы не можете об этом судить. Она не только красива, но и обладает многими другими превосходными качествами.

— Мне приятно слышать такое, капитан, — отвечал Филипп. — Но ведь говорится, что не следует судить лишь по одежке. Не очень ли стара «Святоша»?

— Стара? Всего лишь двадцать восемь лет! В самом расцвете! Подождите, минхер, когда увидите ее танцующей на волнах, тогда будете говорить только о ее достоинствах и ни о чем более! Я надеюсь, что буду и дальше ею доволен.

— Если одна из сторон в конце концов не исчерпает своей любви, — отвечал Филипп.

— С моей стороны этого не будет. Но позвольте одно замечание, минхер, любой офицер, оскорбительно высказавшийся о «Святоше», поссорится со мной. Я ее рыцарь и уже трижды дрался за нее. Надеюсь, до четвертого раза дело не дойдет.

Филипп улыбнулся. Он подумал, что судно не стоит того, чтобы из-за него драться, но намек понял, и с этого момента не отваживался делать в отношении «Святой Катарины» какие-либо замечания.

Такелаж на корабле вскоре был установлен, команда укомплектована, и судно стало на якорь на рейде в окружении других кораблей конвоя. Когда загрузка судна закончилась, к великому разочарованию Филиппа, поступило указание принять на борт сто пятьдесят солдат, а также пассажиров, среди которых были женщины и дети. Филиппу приходилось работать много и напряженно, поскольку капитан не делал ничего, как только восхвалял свою «Святую Катарину». Наконец эскадра была готова к выходу в море.

Наступил момент прощания с Аминой, которая все это время жила в гостинице. Ей Филипп отдавал каждую свободную минуту. В последний вечер она оставалась спокойной и сдержанной. Она была уверена, что снова увидится с мужем. С этим чувством она нежно обняла его на пирсе, прежде чем он сел в шлюпку, которая должна была отвезти его на корабль.

«Да, — думала Амина, провожая взглядом мужа, все дальше и дальше удалявшегося от нее. — Да, я знаю, что увидимся снова. Не это плавание станет для нас роковым. Но у меня мрачные предчувствия, что таковым окажется последующее, оно, хотя я и буду сопровождать тебя, Филипп, разлучит нас. Как это произойдет, я не знаю, на то воля Божья, это наша судьба… Шлюпка подошла к борту… Филипп поднимается на палубу… Прощай, всего тебе доброго, дорогой супруг! О, если бы я была мужчиной! Но нет. Так лучше!»

Амина всматривалась в даль до тех пор, пока могла видеть мужа, затем вернулась в гостиницу. На следующее утро она обнаружила, что флотилия вышла в море.

«Его уже нет, — прошептала она. — Теперь потянутся долгие месяцы терпеливого ожидания. Жизнь без Филиппа назвать жизнью я не могу!»

Глава шестнадцатая

Теперь мы оставим Амину и последуем за судьбой Филиппа. Флотилия вышла в Северное море во время отлива, но уже через час «Святая Катарина» отставала от остальных кораблей на три кабельтова. Минхер Барентц придирался к парусам и бранил штурвальных, ежеминутно меняя их. Наконец все на «Святой Катарине» начало раздражать капитана, поскольку «Святоша» все больше и больше отставала от эскадры, подтверждая тем самым, что является худшим парусником всего конвоя.

— Минхер Вандердекен, — обратился капитан к Филиппу, — «Святоша», как имел привычку говорить мой отец, не идет точно по ветру. Такие корабли, как этот, скажу я, теперь редкость, но по другим параметрам «Святоша» даст фору всем остальным.

— К тому же, — заметил Филипп, зная, как ревниво капитан относится к своему судну, — мы сильно загружены и на борту много людей.

Корабли то расходились, то собирались снова, но «Святоша» двигалась теперь еще медленнее, чем прежде.

— Резко набрать скорость, как хотелось бы, «Святоша» не может, но если изменить курс только на один румб, то вскоре мы покажем всей флотилии корму, — высказал мнение капитан. — Это прекрасное судно, минхер Вандердекен, не правда ли?

— Прекрасный, вместительный корабль, капитан, — отвечал Филипп, и это было все, что он мог произнести с чистой совестью.

Флотилия вначале двигалась одним и тем же курсом, затем изменила его на один румб, но «Святая Катарина» упорно отставала, и поэтому перед заходом солнца эскадра легла в дрейф, чтобы дать возможность отставшим догнать ее. Однако и тут капитан Барентц был уверен, что во всем повинны паруса. К несчастью, и по другим параметрам судно проявляло себя не с лучшей стороны. Оно плохо слушалось руля, существовала опасность появления течи, но минхера Барентца в этом невозможно было убедить. Он обожествлял свой корабль и, как всякий влюбленный, не желал замечать ничего плохого в предмете своей любви. Но другие были не так слепы, и адмирал, сознавая, что из-за плохого хода одного судна может затянуться плавание всей флотилии, решил, что после того, как они пройдут Мыс, «Святая Катарина» продолжит путь в одиночку. Однако вскоре он был избавлен от такого жестокого приказа, потому что поднялся сильнейший шторм, который разъединил флотилию, и уже на второй день прекрасный корабль «Святая Катарина» остался в одиночестве. Он боролся с тяжелым морем, получил серьезную течь, пришлось задействовать помпы, и, несмотря на шторм, двигался гораздо медленнее, чем прежде. Непогода продолжалась целую неделю, и с каждым днем состояние «Святоши» вызывало все большее беспокойство. Переполненное солдатами, тяжело груженное судно скрипело и трещало. Волны беспрерывно перекатывались через него, и люди у помп уже не выдерживали нагрузки. Филипп ободрял отчаявшуюся команду, крепил то, что ломалось, латал то, что рвалось, и мало общался с капитаном, который вовсе не был моряком.

— Ну, теперь вы должны сознаться, что «Святоша» знает, как бороться со штормом, не так ли? — спросил капитан Филиппа, держась за крепежный блок. — Спокойно, дорогая, спокойно! На других судах, наверное, бесятся как черти. Что вы скажете, минхер Вандердекен? Мы прилично оторвались от них, и они должны находиться далеко позади нас. Разве вы не согласны со мной?

— Я даже не знаю, что сказать, — отвечал Филипп; улыбаясь.

— Как? Ни одного корабля не видать вокруг! Однако, о, Боже! Посмотрите туда! Я вижу корабль! Да к тому же это, должно быть, превосходный парусник. Посмотрите туда! Смотрите! Боже, смилуйся! Каким же прочным он должен быть, чтобы выдержать такую нагрузку на такелаж!

Филипп тоже заметил корабль. Это было большое судно, примерно одних размеров со «Святошей». В шторм, когда ни один корабль не будет нести топ-паруса, этот, двигавшийся с наветренной стороны, шел под топ-галант, фок-, брамселями и другими парусами, которые ставятся обычно только при легком бризе. Огромные волны, накрывая «Святошу», опускали ее почти до самых бортов, а в это время появившийся корабль шел, казалось, почти не касаясь воды, прямым курсом. Филипп сразу же подумал, что это корабль-призрак, где решалась судьба его отца.

— Занятно, не правда ли? — спросил минхер Барентц.

У Филиппа так сдавило сердце, что он не мог ответить. Крепко уцепившись одной рукой за ванты, другой он прикрыл глаза.

Между тем корабль заметили и матросы, им тоже была известна легенда о «Летучем Голландце». Многие солдаты, как только до них донесся слух о необычном корабле, повылезали на палубу и во все глаза смотрели на сверхъестественный парусник. И тут «Святую Катарину» окутал сопровождаемый громом и сильным дождем мрак. Примерно через четверть часа туман рассеялся. Неизвестный корабль исчез.

— Боже милостивый! Наверное, он перевернулся вверх килем и затонул, — произнес минхер Барентц. — При такой парусности; это должно было случиться. Ни один корабль не имеет больше вант и канатов, чем «Святая Катарина». Опрометчиво поступал капитан того корабля. Он наверняка хотел посоревноваться с нами, не так ли, минхер Вандердекен?

Филипп не обратил внимания на это замечание наивного капитана. Он был убежден, что теперь их судно погибнет, а вспомнив о людях на борту, вынужденных стать жертвой, вздрогнул.

— Минхер Барентц, по всем приметам, шторм будет продолжаться, и даже самый лучший из когда-либо построенных кораблей, по-моему, не сможет противостоять ему. Я бы посоветовал вам развернуться и уйти в бухту, чтобы проконопатить днище. Поверьте, там мы встретим нашу флотилию.

— Не беспокойтесь за наш корабль, — возразил капитан. — Посмотрите, как «Святоша» борется с волной!

— К черту все! — раздался тут голос одного из матросов, которые подошли к Филиппу и слышали его слова. — Знай я, что «Святоша» — старая разваливающаяся калоша, я бы никогда ей не доверился! Минхер Вандердекен прав, нам надо возвратиться в бухту до того, как случится несчастье. Тот корабль — предостережение для нас. Не напрасно он появился. Спросите об этом минхера Вандердекена, капитан, он моряк и во всем разбирается.

Филипп испугался, услышав такие слова, хотя говорящий, разумеется, не знал его роли в истории призрачного корабля.

— Я должен сказать, — проговорил Филипп, — что каждый раз, когда я встречал этот корабль, случалась беда.

— Беда? Корабль? Чем вас напугал тот корабль? — возразил капитан Барентц. — На нем было слишком много парусов, и он затонул!

— Он никогда не тонул! — произнес еще один матрос.

— Никогда! — подтвердили другие матросы. — А мы вот потонем, если не возвратимся в бухту!

— Ха, ха! Это же чепуха! Что вы скажете на это, минхер Вандердекен?

— Я уже высказал свое мнение, — отвечал Филипп, который всей душой желал, чтобы судно добралось до гавани. — Самое лучшее для нас — вернуться в бухту!

Матрос заговорил опять:

— И мы все, капитан, едины в том, что надо возвращаться в бухту, нравится вам это или нет. Поворачивайте руль, ребята! Минхер Вандердекен будет руководить постановкой парусов!

— Хе, что такое? — закричал капитан Барентц. — Мятеж на борту «Святой Катарины»? Это невозможно! «Святая Катарина» — самый лучший, самый прекрасный корабль всей эскадры!

— Самое старое, разваливающееся корыто! — проворчал один из матросов.

— Что? — завопил капитан. — Что я слышу? Минхер Вандердекен, прикажите за мятеж заковать в цепи этого лживого негодяя!

— Ба, все это ерунда! Это вовсе не от ума! — возразил старый матрос. — Не обращайте на него внимания, минхер Вандердекен. Мы будем слушаться вас, корабль нужно развернуть сразу же.

Капитан неистовствовал. Филипп, если и допускал возможность, что корабль поборет море, и осуждал матросов, что они слепо поддались ужасу, все же еще раз сказал капитану о необходимости покориться всеобщему требованию. В конце концов Барентц согласился. Руль был повернут, паруса зарифлены, и «Святая Катарина» двигалась теперь, подгоняемая штормом. Под вечер буря стала стихать, небо прояснилось, порывы ветра ослабели, но море по-прежнему бушевало. Течь была устранена, и Филипп надеялся, что дня через два они окажутся в бухте.

Пока они шли новым курсом, ветер стих совсем и наступил полный штиль. Следов шторма не осталось и в помине, и теперь «Святую Катарину» несло лишь мощное западное течение. Уставшие матросы могли, наконец, отдохнуть. Солдаты и пассажиры вышли на палубу. Матери с детьми грелись на солнышке, весь такелаж был занят вывешенным для просушки бельем. Матросы тщательно устраняли повреждения, причиненные непогодой. По их расчетам, корабль находился примерно в пятидесяти милях от бухты, и они с нетерпением ждали появления на горизонте земли. Все ожили и, кроме Филиппа, думали, что опасность уже позади.

Вторым рулевым был минхер Крантц, человек спокойный, настоящий моряк, любимец Филиппа, которому он доверял. Однажды после обеда Филипп и Крантц находились на баке.

— Что вы думаете, Вандердекен, о том необычном корабле, который мы повстречали?

— Я видел его и раньше, Крантц, и…

— Что и?

— Судно, на котором я встретил его, никогда не придет в гавань. Другие люди говорят то же самое.

— Разве тот корабль действительно призрак?

— Так мне рассказывали, — отвечал Филипп. — О нем ходит много разных слухов. Но я могу заверить вас, я совершенно убежден в этом, что с нами, до того как мы доберемся до бухты, приключится беда, хотя сейчас все как будто благополучно и до гавани не так далеко.

— Однако вы суеверный, — сказал Крантц. — Но я должен сознаться, что и мне этот случай показался не совсем правдоподобным. Ни на одном нормальном судне не поставят в такой шторм столько парусов, хотя и бывают сумасшедшие, совершающие порой даже самое невероятное. Если это был настоящий корабль, то он пошел ко дну, поскольку после того, как развиднелось, никакого корабля не было видно. Меня не так легко убедить, и только несчастье, которое вы предсказываете, сможет заставить меня поверить, что с тем кораблем связано что-то неестественное.

— Ну что ж, я не буду сожалеть, если окажется, что я заблуждаюсь, — возразил Филипп. — Между тем все это лишь мои предположения, и мы еще не в бухте.

— Да, но мы недалеко от нее, и, по всем признакам, погода будет хорошей.

— Невозможно определить, — продолжал Филипп, — с какой стороны появится опасность. Нам нужно бояться не только шторма.

— Конечно, — отвечал Крантц, — но и не нужно бояться черта, когда Бог спит. Несмотря на все, что вы говорили, я предсказываю: самое большее дня через два мы благополучно станем на якорь в бухте!

Здесь разговор оборвался, и Филипп был рад, что остался один. На него навалилась такая тоска, какой он никогда ранее не испытывал. Он оперся на поручни и стал смотреть на волнующееся море.

«Боже милосердный! — молил он. — Сохрани этот корабль! Не допусти гибели женщин и детей! Не допусти, чтобы столько людей, которые доверились этой старой посудине, стали жертвой кощунства моего отца!»

Солнце уже скрылось в волнах, когда Филипп спустился с палубы. Помолившись еще раз за спасение своих попутчиков, он заснул. Но едва пробили восемь склянок, возвещая полночь, он был разбужен энергичным встряхиванием за плечи. Крантц, несший вахту, стоял перед ним.

— Бог с нами, Вандердекен! Вы верно напророчили! Вставайте, живее! На судне пожар!

— Пожар?! — воскликнул Филипп, вскакивая с койки. — Где?

— В среднем трюме!

— Я сейчас поднимусь, Крантц. Пока же закройте люки и подготовьте помпы!

Через минуту Филипп был уже на верхней палубе, где встретил капитана, которому обо всем уже доложил второй рулевой. Крантц кратко повторил рассказ, отметив, что он вначале почувствовал запах гари, который доносился из среднего трюма. Открыв один из люков, не прибегая при этом к чьей-либо помощи, чтобы не возбудить паники, он обнаружил, что в трюме полно дыма. Он тотчас же закрыл люк и доложил о случившемся только капитану и Филиппу.

— Благодаря вашему присутствию духа у нас пока еще есть время все спокойно обдумать, — сказал Филипп. — Если солдаты и бедные женщины с детьми узнают об опасности, то их причитания и крики только помешают нам. Но как мог появиться в трюме огонь?

— Мне не приходилось слышать, чтобы «Святая Катарина» когда-нибудь загоралась, — заметил капитан. — Я считаю, что это невозможно! Здесь какое-то недоразумение! «Святоша» — это…

— Я припоминаю, что мы погрузили множество бутылок с купоросом, — прервал его Филипп. — Во время шторма ящики, наверное, ударились друг о друга, и бутылки разбились. Из предосторожности я приказал поставить ящики с купоросом сверху, но из-за качки один из ящиков, видимо, разбился.

— Так оно, видимо, и есть, — поддержал Филиппа Крантц.

— Я не хотел брать купорос на борт, — продолжал Филипп, — и считал, что его следует погрузить на судно, где меньше людей и где ящики можно было бы разместить на палубе. Однако фрахтовые свидетельства были уже подготовлены и изменить что-либо было невозможно. А теперь за работу. Мое мнение: люки держать плотно закрытыми и попытаться погасить огонь.

— Да, да! — снова поддержал его Крантц. — Затем надо будет пропилить дыру в переборке, чтобы пропустить шланг, и закачать в трюм воду.

— Правильно, Крантц. Зовите плотника, я же вызову команду и переговорю с ней. Запах гари становится сильней, нельзя терять времени. Если нам удастся сохранить спокойствие среди солдат и женщин, то мы сумеем кое-чего добиться.

Удивленная, что ее подняли, команда собралась на палубе. Никто из матросов не заметил, что произошло, поскольку, пока люки были закрыты, гарь не успела проникнуть на нижние палубы.

— Ребятушки! — обратился к матросам Филипп. — У нас есть опасения, что в среднем трюме возник пожар.

— Я чувствую запах гари! — воскликнул один из матросов.

— Я тоже! И я тоже! — поддержало, его еще несколько голосов, и некоторые матросы, особенно беспокойные, попытались спуститься вниз, чтобы самим убедиться в существовании опасности.

— Спокойствие! Всем оставаться на своих местах! — закричал Филипп. — Послушайте меня! Если вы напугаете солдат и пассажиров, то мы ничего не сумеем сделать. Мы вынуждены полагаться только на самих себя и не терять времени. Минхер Крантц и плотник уже делают все возможное. А вы, ребята, тоже приступайте к работе и делайте то, что я скажу!

Этим приказом Филипп определил обязанности каждого и очень подбодрил матросов. Людям была дана возможность прийти в себя. Это было совершенно необходимо, ведь нет ничего страшнее пожара на море, где нельзя выбирать даже между двух зол!

Филипп говорил около минуты. Он описал матросам опасность, которой они подвергаются, объяснил, как должен вести себя каждый, призвал сохранять спокойствие и благоразумие. Он напомнил, что на складе имеется небольшой запас пороха, и, хотя порох находился далеко от огня, он приказал вытаскивать его небольшими порциями наверх и осторожно выбрасывать за борт. Он сказал также, что на судне на тот случай, если не удастся погасить огонь, есть много деревянных предметов, из которых можно соорудить плот, погрузить на него и на шлюпки людей и добираться до берега, тем более что они были от него недалеко.

Речь Филиппа оказала на людей благотворное влияние. Матросы заняли свои места. Одни принялись таскать наверх порох и выбрасывать его за борт, другие встали у помп. Подошедший Крантц доложил, что отверстие в переборке пропилено, шланги опущены вовнутрь и накачено уже много воды, однако скрывать опасность пожара больше уже нельзя.

Солдаты спали на нижней палубе, но движение на корабле, шум, все усиливавшийся запах гари проникли к ним и разбудили их. Через несколько минут по всему кораблю пронесся зловещий вопль: «Горим!» Среди пассажиров поднялась суматоха, которую трудно описать.

Вот тут и проявилась предусмотрительность Филиппа. Если бы матросы были подняты криком, то теперь они оказались бы такими же неспособными к разумным действиям, как солдаты и пассажиры. Никакой дисциплины не было бы. Многие могли броситься к шлюпкам, и большинство из них погибло бы. Другие наверняка проникли бы в винный погреб и пьянством еще больше усугубили ужас происходившего, — короче говоря, ничто не могло бы привести людей в чувство, и, вероятно, все поплатились бы за это жизнями. Благодаря самообладанию второго рулевого, Филиппу удалось избежать этой опасности. Ведь капитана нельзя было принимать в расчет. Матросы то и дело натыкались на солдат, которые им только мешали, но все же добросовестно выполняли свои обязанности. Филипп, видя, что работы наладились, спустился на нижнюю палубу, чтобы ободрить пассажиров, и многие из них сразу же успокоились.

Было пропилено новое отверстие, в которое просунули еще один шланг, и стали подавать через него воду от второй помпы, но пожар все равно усиливался. Гарь и дым проникали через щели и проделанные дыры очень интенсивно, что говорило о ярости бушевавшего внизу огня. Филипп отослал на корму детей и их родителей. Картина была ужасной, и у Филиппа навертывались на глазах слезы, когда он видел плачущих женщин, прижимавших к груди детей. Командовавшие солдатами офицеры были молоды и к тому же слабо или совсем не знали своего дела. Это лишало их авторитета, ведь в чрезвычайных ситуациях люди повинуются только тем, кто знает больше, чем они. По просьбе Филиппа оба офицера остались с женщинами и детьми.

Приказав, чтобы женщины и дети оделись как можно теплее, Филипп снова направился на бак к работавшим там матросам. Те начали уже уставать. Многие солдаты выразили готовность поработать на помпах, и их помощь была охотно принята. Но все предпринятые усилия оказались напрасными. Через полчаса с громким треском лопнули крышки люков и плотные облака дыма с длинными языками пламени взметнулись вверх, поднявшись выше грот-мачты.

Раздались испуганные крики женщин и детей, а бросившиеся в ужасе от лизнувшего их пламени в разные стороны матросы и солдаты еще более усилили общее замешательство.

— Спокойнее, ребята, спокойнее! — закричал Филипп. — Пока еще не так опасно! Не забывайте, что у нас есть шлюпки, и мы можем быстро соорудить плот! Коль нам не удастся погасить огонь и спасти судно, то мы сумеем, оставаясь спокойными и хладнокровными, не только спастись, но и выручить из беды каждого из находящихся здесь. За дело, ребята! Исполним наш долг! Наше спасение — в наших руках! Не будем терять времени! Плотник! Обрубить крепежные канаты! Остальным спустить шлюпки и соорудить плот! До берега едва ли будет около десятка миль. Крантц! Позаботьтесь о рулевых на шлюпках! Вахта, за мной! Будем спускать балки и бревна! Пожарным принести сюда канаты для связки плота! Смелее, ребята! Света достаточно, чтобы работать без фонарей!

Филипп в шутку заметил, что света довольно. И люди повиновались. Пламя теперь поднималось выше мачт и слизывало с них такелаж языками, похожими на вилки. Треск огня и опустошение, приносимое им, подтверждали, что времени терять нельзя. На нижней палубе скопилось так много дыма, что оставаться там уже никто не мог. Несколько больных, лежавших на койках, давно задохнулись, о них все позабыли. Море успокоилось, ветра не было. Вырывавшийся из трюма дым клубами поднимался отвесно вверх, и это было счастьем, что корабль потерял ход. Вскоре были спущены шлюпки. Из досок, реев, брусьев и бревен соорудили плот, на который уложили все решетки и крышки от люков, чтобы на них разместились терпящие бедствие. Душа Филиппа исполнилась надеждой, что многим, кто был с ним, все же удастся спастись.

Глава семнадцатая

Между тем далеко не со всеми трудностями удалось справиться. Огонь захватил среднюю палубу и вырывался теперь из всех люков и щелей. Собранный вдоль борта плот пришлось отвести на корму, хотя там волнение моря было больше. Работы затянулись. Огонь все усиливался. Рухнула объятая пламенем грот-мачта. Пламя лизало фальшборт, и дым так плотно застилал среднюю палубу, что находившиеся на ней люди задыхались. Пробраться на бак стало невозможно. Все переместились на корму.

Плот построили лишь к четырем часам утра при беспрерывной работе всей команды. Вслед за женщинами с детьми на плот по шторм-трапам спустились солдаты. При этом некоторые из них сорвались, попали под киль и на поверхности больше не появились. Большинство жеблагополучно перебралось на плот, где всем руководил Крантц. Чтобы никто не напился, капитан Барентц, по совету Филиппа, с пистолетом в руках отгонял от винного погреба всех до тех пор, пока средняя палуба не заполнилась удушливым дымом.

Огонь уже проник на корму и вырывался из окон кают с такой силой, что ничто уже не могло его удержать. Пламя длинными, в несколько футов, языками охватило корабль, и оставшиеся на палубе солдаты оказались в кольце огня. В мгновение ока сгорели шторм-трапы. Шлюпки и плот были вынуждены отойти от судна, так нестерпимы были жара и дым. Филипп взывал к несчастным, но его на борту не слышали. Создалось такое положение, когда другой возможности спастись, кроме как прыгать за борт, причем поодиночке, не было. Но за борт разом прыгнуло более тридцати человек, и одновременно извлечь всех из воды не удалось, хотя даже женщины протягивали тонущим свою одежду, чтобы втянуть их на плот. Из восьмидесяти человек, оставшихся на судне, так или иначе спаслись лишь двадцать пять. Филипп, капитан и еще несколько матросов оставались на горящем судне почти до самого последнего момента. Капитан Барентц задыхался от дыма, но все же что-то пробормотал в защиту «Святой Катарины». Канат, удерживавший плот у корабля, был обрублен и перекинут на шлюпки. Вскоре течение стало относить от них «Святую Катарину». Филипп и Крантц занялись размещением людей. Часть матросов разместилась в шлюпках, чтобы сменять друг друга на веслах, а остальные вместе с солдатами расположились на плоту.

На шлюпках негде было повернуться.

Плот на целый фут погружался под воду, когда его накрывало волной. Чтобы люди могли удержаться, был натянут трос. Мужчины расселись по краям плота, а женщины с детьми на его середине. Взяв плот на буксир, шлюпки поплыли в сторону берега.

«Святая Катарина» превратилась в горящий факел, который был от них теперь в полумиле. Увидев это, капитан Барентц воскликнул:

— Ах! Это все, что осталось от такого прекрасного корабля, который, как человек, все понимал, не мог лишь говорить! Я убежден, что ни один другой корабль нашей флотилии не горел бы лучше, чем «Святоша»! Не правда ли, она горит красиво, а? О, моя дорогая «Святая Катарина»! Ты единственная в своем совершенстве, и подобной тебе я никогда больше не увижу! Как я рад, что нет в живых моего отца, иначе сейчас его сердце разорвалось бы от горя!

Филипп ничего не ответил. Любовь капитана к своему кораблю, как бы она ни выражалась, вызывала все же глубокое уважение. Вперед едва продвигались, поскольку приходилось преодолевать встречное течение, да и плот имел глубокую осадку. Занимался рассвет. Шторм угрожал возобновиться. Уже пробежала рябь по поверхности воды, усилилось волнение, небо заволакивало тучами, весь горизонт потемнел. Филипп вглядывался в даль, надеясь увидеть землю, но ничего не мог разглядеть. Он сознавал, что достичь берега нужно еще до наступления ночи, чтобы большинство из тех шестидесяти женщин и детей, которые находились на полузатопленном плоту, не погибло. Сердце Филиппа сжималось оттого, что он ничего не мог изменить. О своей собственной судьбе он не думал. Даже мысль о любимой Амине в этой ситуации казалась ему ничтожной. Единственное, что облегчало его душу, так это мысль о том, что он сделал все, что мог.

— Земля! — закричал Крантц, находившийся в первой шлюпке.

Его крик вызвал всеобщее оживление. Надежда, пробужденная этим возгласом, была будто манной небесной, и матери, стоявшие на плоту по пояс в воде, прижав к груди маленьких детей, воскликнули:

— Дети! Бог смилостивился, вы будете спасены!

Филипп, поднявшись на кормовую банку, увидел, что берег находится едва ли в пяти милях от них, и луч надежды согрел его душу. Бриз продолжался, однако он не способствовал, но и не мешал их продвижению. Если бы на шлюпках были установлены паруса, то ход ускорился бы, но паруса сгорели вместе с кораблем. За час было пройдено лишь около половины мили. И хотя прилагались неимоверные усилия, но и к полудню до берега оставалось еще около трех миль. Когда солнце достигло зенита, изменилась погода. Усилился ветер, поднялось сильное волнение, и плот погружался в воду так глубоко, что жизням людей стала угрожать опасность. Еще три часа — и пройдено около полумили. Сидевшие на веслах и не знавшие отдыха матросы утомились. Всех мучила жажда. Воды просил плакавший ребенок, воды хотели работавшие в поте лица матросы. Филипп делал все возможное, чтобы воодушевить людей, но все же матросы начали понемногу роптать и говорить о необходимости предоставить плот своей собственной судьбе и попытаться на шлюпках достичь берега. Филипп пытался разубедить их. И тут случилось непредвиденное. Усилившееся волнение и поднявшийся ветер так раскачали плот, что скреплявшие его канаты лопнули, и он развалился на две части. Раздались душераздирающие крики. Жены оказались отброшенными от своих мужей, матери поднимали на руках детей и взывали о помощи. Лопались намокшие и растрепавшиеся канаты, связывавшие плот, море вокруг было усеяно балками и досками, за которые цеплялись несчастные. Над водой пронесся крик отчаяния. Едва державшиеся настилы перевернуло волнами, и все, кто был на них, погибли. Со шлюпок спасли лишь немногих несчастных, да и то лишь матросов и солдат. Все женщины и дети были погребены под волнами.

Невозможно описать весь ужас этой сцены. Плакали даже огрубевшие матросы. Филипп был сломлен. Он долгое время сидел молча, закрыв лицо руками, и не обращал внимания на то, что происходило вокруг.

Было пять часов пополудни. Освободившиеся от плота шлюпки ускорили ход. Перед заходом солнца они достигли маленькой бухты. Здесь не было прибоя, и ветер дул в сторону суши. Шлюпки были вытащены на берег, измученные люди упали на еще теплый песок, позабыв о еде и воде. Вскоре спали все, включая капитана, Филиппа и Крантца, которые, проверив, хорошо ли закреплены шлюпки, были рады после нечеловеческого суточного напряжения последовать примеру остальных.

Когда спасшиеся, наконец, проснулись, они почувствовали сильную жажду, но перед их глазами не было ничего, кроме насмешливых соленых волн. Они вспомнили, что совсем недавно многие из их спутников оказались добычей смерти, и вознесли хвалу провидению за свое спасение. Наступил рассвет, все поднялись и, разделившись на группы, разошлись в разные стороны в поисках источника воды. Невдалеке от берега они обнаружили низкие рыхлые травянистые растения, толстые листья которых были покрыты каплями росы. Люди нагибались, слизывали влагу и таким образом немного утолили жажду. Затем поиски воды были продолжены, но безуспешно. Попробовав на вкус растения, оказавшиеся несколько солоноватыми, но очень богатыми влагой, люди сочли их съедобными. По указанию Филиппа матросы собрали растения и сложили в шлюпки. Затем люди снова вышли в море.

До Плоской бухты оставалось около пятидесяти миль. Без парусов, разумеется, трудно грести, да и сил оставалось мало, но ветер был попутный. Утром следующего дня матросы увидели совсем рядом Ложную бухту, но Филипп не рекомендовал задерживаться в ней. При попутном ветре они достигли к обеду, наконец, Плоской бухты; там находился форт, возведенный с давних пор и защищавший живущих поселенцев. Шлюпки пристали к берегу недалеко от места, где в море впадал ручей, превращавшийся в зимнее время в мощный поток. Матросы побросали весла и попрыгали в освежающую воду.

Деспоты всех времен стремились придумать самые изощренные пытки для своих жертв. И напрасно! Смерть на костре, дыба, «испанский сапог» — все, что они изобрели, не идет в сравнение с той мукой, какую причиняет людям неутоленная жажда. Им не стоило прикладывать столько усилий, а достаточно было лишь посадить пленников в тюрьму и лишить их воды.

Утолив жажду, люди направились к фактории. Жители, увидев, как к берегу пристают шлюпки, хотя в бухте не было ни одного корабля, вышли им навстречу. Перед поселенцами стояли тридцать шесть человек, те из трехсот душ, бывших на корабле «Святая Катарина», которым удалось спастись, и эти тридцать шесть мужчин уже более двух суток не держали во рту ни крошки хлеба. Поселенцы, выслушав печальную историю о кораблекрушении, не стали задавать лишних вопросов и тут же накормили голодных. Затем Филипп и Крантц подробно рассказали о пережитом.

— Мне кажется, что я уже видел вас раньше, — сказал один из поселенцев Филиппу. — Да, да, я вспоминаю, вы были единственным, оставшимся в живых с «Тер-Шиллинга», когда тот затонул в Ложной бухте.

— Нет, я не единственный, — возразил Филипп, — хотя сначала я тоже так думал. Позднее я встретил одноглазого лоцмана по фамилии Шрифтен. Он, видимо, тоже появлялся здесь, но позже меня.

— Нет, — отвечал поселенец. — Ни до вас, ни после здесь не появлялся никто из команды «Тер-Шиллинга».

— Тогда Шрифтен вернулся в Голландию другим путем.

— Я не представляю, каким мог быть этот путь. Наши корабли, выйдя из бухты, нигде не приближаются к берегу, потому что это опасно.

— Тем не менее я все же встречал Шрифтена, — отвечал Филипп задумчиво.

— Если вы его видели, то так оно и есть. Может быть, восточнее к берегу приблизился какой-нибудь корабль и взял его на борт, но маловероятно, чтобы аборигены подарили жизнь европейцу. Кафры — свирепый народ.

Читателю известно, что Филипп всегда связывал что-то сверхъестественное с появлением этого человека, и слова поселенца только еще раз убедили его в правильности своих догадок.

Мы опустим период около двух месяцев, в течение которых потерпевшие уютно жили среди поселенцев до тех пор, пока в бухту не зашел за провиантом маленький бриг. Он направлялся на родину, имел на борту богатый груз для Компании, и капитан не отказал команде «Святой Катарины», чтобы взять ее на борт. Так Филипп, Крантц и матросы оказались на борту брига, а капитан Барентц остался, пожелав поселиться на Мысе.

— Зачем мне возвращаться домой? — говорил он Филиппу, уговаривавшему его пойти вместе с ними. — Ничто не тянет меня назад в Голландию. У меня нет жены, нет детей. «Святая Катарина» заменяла мне их и была для меня всем. Ее нет, и я не найду другого такого судна. Но если и найду, то уже никогда не буду его так любить, как «Святошу». И эту любовь я хочу сохранить. Я вечно буду помнить и сожалеть о «Святой Катарине» и хочу находиться возможно ближе к месту, где она погибла.

Филипп больше не говорил на эту тему, уже давно поняв, что капитан Барентц самый лучший человек во всем мире, но вовсе не капитан корабля. Простившись с ним, Филипп пообещал приобрести для него необходимую для жизни на Мысе утварь и переправить ее с первой же флотилией, которая отправится из Северного моря. Но выполнить это обещание Филиппу было не суждено. Бриг «Вильхемина» вскоре достиг острова Святая Елена, откуда, забрав воду, снова вышел в море. Они миновали Западные острова. Филипп начал уже радоваться предстоящей встрече со своей любимой Аминой, когда севернее Западных островов они попали в яростный шторм, который несколько дней трепал их судно, снося его к юго-востоку.

Когда ветер поутих и можно было подставить ему паруса, они повстречались с флотилией из пяти голландских судов, которой командовал адмирал. Флотилия покинула Амстердам около двух месяцев назад, с тех пор противный ветер гонял ее по морю. Холод, напряжение, отсутствие свежих продуктов сделали свое дело — людей свалила цинга, и на кораблях осталось так мало народа, что оставшиеся на ногах едва могли управлять судами. Как только капитан «Вильхемины» доложил, что у него на борту находится команда сгоревшей «Святой Катарины», то тут же получил приказ передать людей для укомплектования флотилии. Возражать не приходилось, и у Вандердекена едва хватило времени, чтобы написать письмо Амине. Он передал письмо и рапорт на имя Дирекции Компании о гибели «Святой Катарины» капитану «Вильхемины», собрал пожитки и направился в сопровождении Крантца и матросов, среди которых было шесть человек с брига, на адмиральское судно. Бриг, забрав депеши адмирала, продолжил путь.

Для моряка нет, наверное, ничего более тяжелого, чем неожиданно начать новое плавание, когда он уже надеется сойти на сушу, увидеть дом и родных. Но в жизни часто все происходит наперекор нашим желаниям. У Филиппа сжалось сердце.

«Это моя судьба, — думал он, вспоминая слова Амины и добавляя при этом: — И почему же я не должен подчиниться ей?»

Крантц был в ярости, матросы недовольны и злы, но это не помогло. В открытом море власть имела силу. Никаких возражений не позволялось, искать защиты негде. Приказ адмирала казался матросам чрезмерно жестоким, но он был оправдан. С оставшимися людьми адмирал не мог управлять кораблями, а даже такое малое пополнение могло спасти жизнь сотням людей. На адмиральском корабле «Лев», когда он выходил из Амстердама, было двести пятьдесят человек, теперь же оставалось только семьдесят трудоспособных матросов. Такое же положение было и на других судах. Первый капитан «Льва» умер, второй слег, и на судне не было никого, кроме рулевых. Корабль, занимавший второе место в караване, был в еще худшем положении. Коммодор на нем умер, и, хотя капитан был еще жив, на судне оставался только один офицер, способный подняться на палубу.

Адмирал вызвал Вандердекена к себе. После того как он выслушал его рассказ о гибели «Святой Катарины», он приказал ему отправиться капитаном на второй корабль, назначив капитана того судна коммодором. Крантц остался вторым капитаном на адмиральском судне. Из доклада Филиппа адмирал заключил, что Крантц настоящий моряк и бравый офицер.

Глава восемнадцатая

Флотилия под командованием адмирала Римеландта направлялась в Ост-Индию через Магелланов пролив и Тихий океан. В те времена, несмотря на неудачи, считалось, что это самый короткий путь к пряным островам. В караван судов входили: сорокачетырехпушечный адмиральский корабль «Лев»; тридцатишестипушечный «Дорт», на мачте которого развевался флаг коммодора, им теперь командовал Филипп; двадцатипушечное судно «Северное море»; «Юный святой» с двенадцатью пушками на борту и яхта под названием «Шевелинг», вооруженная четырьмя пушками.

Моряков со «Святой Катарины» перевели на «Лев» и «Дорт», самые большие корабли, поскольку малые суда могли еще обслуживать их собственные команды. Когда все вопросы были решены, боты были подняты, и флотилия продолжила путь. Дней десять суда шли под легким бризом. Больных цингой на корабле Филиппа становилось все больше. Многие умерли, и их похоронили, опустив за борт в море. Каждый день болезнь поражала кого-нибудь еще.

Однажды вновь назначенный коммодор Авенсхорн отправился на адмиральское судно доложить адмиралу о состоянии дел на корабле и, по совету Филиппа, высказать мнение, что надо бы пристать к южноамериканскому берегу, где подкупом или силой добыть свежую провизию у испанцев или местных жителей. Но адмирал не хотел и слышать об этом. Это был отважный, но властный и строптивый человек, которого невозможно было в чем-либо убедить. Он оставался глух к страданиям подчиненных и упрямо отвергал любое предложение уже только потому, что оно исходило не от него.

Коммодор вернулся на корабль злым и возмущенным высказанными в его адрес нелестными словами.

— Что делать, капитан Вандердекен? — спросил он Филиппа. — Вам известно наше положение. Долго мы не продержимся, и если так будет продолжаться, то скоро волны будут бросать наше судно, как скорлупку, а команда медленно вымирать. У нас сорок матросов, а дней через десять едва ли останется человек двадцать. Чем тяжелее работа, тем быстрее истощаются люди. Не лучше ли погибнуть в борьбе с испанцами, чем околеть здесь, как паршивые овцы?

— Я согласен с вами, коммодор, — отвечал Филипп, — но мы вынуждены подчиняться приказу. Да и адмирал у нас твердолобый человек.

— И к тому же жестокий. Я испытываю огромное желание отстать от него ночью, а потом уж оправдаться перед Компанией, если меня обвинят в невыполнении приказа.

— Не поступайте опрометчиво! Может быть, позднее, когда команда на его корабле тоже ослабнет, он пожалеет, что не прислушался к вашему совету.

Миновала неделя. Караван прошел лишь незначительный отрезок пути. Болезнь свирепствовала на кораблях все сильней, и у коммодора, как он предсказывал, осталось только двадцать здоровых матросов. Адмиральский корабль оказался в таком же положении, и коммодор снова предложил направить корабли к берегу.

Однако адмирал был не только суровым, но и мстительным человеком. Он сознавал разумность такого предложения, но поскольку уже однажды отклонил его, то теперь вовсе не хотел ничего слышать. Он преисполнился неприязни к коммодору, ведь ему нужно было либо согласиться, либо отказаться, показав, что он мешает спасению людей и успешному плаванию. Высокомерие не дало ему признать свои ошибки, он и на этот раз отказался прислушаться к словам подчиненного. Коммодор вернулся на «Дорт» ни с чем. Суда находились лишь в трех днях пути от побережья, но продолжали двигаться на юг к Магелланову проливу.

Однажды ночью, когда Филипп уже спал, коммодор поднялся на ют и отдал приказ изменить курс судна на три румба к западу. Была непроглядная тьма. Кормовой фонарь горел только на адмиральском корабле. Отклонение «Дорта» от курса прошло незамеченным. Поднявшись утром на палубу, Филипп не увидел вокруг ни одного корабля. Взглянув на компас, он обнаружил отклонение от курса и спросил, кто и когда приказал изменить его. Узнав, что приказ отдан коммодором, он успокоился.

Коммодор Авенсхорн объяснил Филиппу, что приказ адмирала он нарушил по необходимости: может погибнуть вся команда.

Через два дня они заметили землю, а приблизившись, увидели большой город, в гавани которого стояли испанские корабли. Они стали на якорь в устье реки и подняли английский флаг. Подошел бот, и находившиеся в нем поинтересовались, кто они такие и чего хотят. Коммодор выдал свой корабль за английский, поскольку знал о ненависти испанцев к голландцам. Узнай испанцы, что судно голландское, они наверняка бы отказали в помощи. Коммодор сообщил, что им якобы повстречался испанский корабль, превратившийся в груду щепок. Команда его болела цингой, он забрал больных моряков к себе на борт и изменил курс, чтобы доставить несчастных к ближайшему испанскому берегу. Затем коммодор обратился с просьбой прислать для больных свежих продуктов, отметив, что высадить больных сейчас на берег значит обречь их на гибель. Коммодор выразил также надежду, что губернатор пришлет кое-какое продовольствие и для остальных членов экипажа, подчеркнув, что он много слышал об отзывчивости испанцев.

Для проверки этой истории губернатором был послан офицер. Ему тут же предложили спуститься вниз, чтобы удостовериться во всем. Но тому оказалось достаточно одного вида матросов, пораженных страшной болезнью, лежащих с беззубыми ввалившимися ртами, животами, покрытыми желваками и нарывами, чтобы быстро повернуть обратно и подтвердить все соответствующим рапортом.

Два часа спустя подошел большой бот с овощами и свежим мясом. Эта поставка позволяла команде вдоволь питаться целых три дня. Продукты были тотчас же розданы. Коммодор сочинил благодарственное письмо, в котором писал, что состояние его здоровья не позволяет ему в данный момент лично отблагодарить губернатора и что визит свой он сможет нанести дней через восемь — десять. Затем они в течение недели переправят выздоравливающих на берег, и уже потом продолжат плавание. К письму коммодор приложил список фамилий некоторых испанских офицеров и лиц, занимавших высокое положение, которые якобы находятся на корабле.

Через несколько дней на судно снова было доставлено продовольствие. Когда продукты были перегружены, коммодор переоделся в форму английского офицера и отправился с визитом к губернатору. Там он рассказал пространную историю о страданиях спасенных ими людей, высказав предположение, что через пару дней пострадавшие будут чувствовать себя лучше и их можно будет переправить на берег. Наговорив губернатору массу комплиментов и заручившись его согласием, что тот прибудет к нему на корабль с ответным визитом на следующий день, если будет хорошая погода, коммодор возвратился к себе на корабль. Следующие два дня стояла сырая промозглая погода, и поэтому губернатор прибыл с ответным визитом лишь на третий день. Это было только на руку коммодору.

Возможно, нет другой такой страшной болезни, которая так быстро разрушает человеческое тело, как цинга. Но она также быстро и излечивается. При хорошем питании и уходе для выздоровления достаточно нескольких дней.

Неделю спустя команда «Дорта» была уже почти здорова. Коммодор встретил губернатора со всеми полагающимися его положению почестями. Но как только губернатор оказался в его каюте, коммодор заявил, что тот со всеми сопровождающими офицерами будет находиться у него в плену до тех пор, пока на корабль не будут доставлены живой скот и продовольствие. Авенсхорн не стал скрывать, что его судно — это голландский военный корабль и что у него на борту нет никаких испанцев, а только лишь голландцы, уже оправившиеся от болезни. Губернатору он пообещал вежливое обращение и не нарушил своего слова. Сравнив число вооруженных матросов на «Дорте» с простотой предъявленных требований, губернатор покорился. Он отдал распоряжение, и, прежде чем зашло солнце, с берега были доставлены быки и овощи. Когда животных и провизию перегрузили на судно, коммодор проводил губернатора в шлюпку под грохот салюта из тяжелых пушек, который звучал и когда губернатор поднимался на корабль. В городе, конечно, обратили внимание, что визит губернатора несколько затянулся, но тот никак не показал, что его обманули, и все сделали вид, что ничего не заметили.

Как только шлюпка с губернатором отошла, коммодор, радуясь, что команда спасена от неминуемой гибели, отдал приказ поднять якорь и выйти в море.

Адмиральский приказ предусматривал, что пунктом сбора будут Фолклендские острова, если корабли потеряют друг друга. К ним и направил коммодор свой корабль. Через две недели они подошли к островам, но флотилии там не застали. Спустя несколько дней на горизонте был замечен корабль адмирала и три остальных.

Выяснилось, что, как только «Дорт» скрылся, адмирал сразу же последовал данному коммодором совету и направил корабли к берегу. Но ему не повезло. Он послал на берег вооруженных матросов, приказав силой захватить несколько голов скота. Эта операция стоила нескольких убитых и раненых. Но им удалось все же захватить и небольшое количество овощей, в которых больные так остро нуждались.

Едва адмиральское судно стало на якорь, адмирал тут же приказал поднять сигнал, чтобы коммодор прибыл к нему на борт. Когда коммодор явился, адмирал обвинил его в неповиновении приказу. Коммодор не отрицал своей вины, но доказывал насущную необходимость такого шага и просил адмирала по возвращении доложить об этом деле Дирекции Компании. Но адмирал был облечен неограниченной властью. Он мог вести не только допрос, но и вершить суд и применять наказание, если на флотилии возникало неповиновение или мятеж. Ничего не ответив коммодору, он приказал заковать его в цепи и содержать на нижней палубе. Затем он велел просигналить, чтобы на борт прибыли все капитаны. Прибыл и Вандердекен. Адмирал созвал военный суд. Приговор суда мог быть только один: коммодор виновен в нарушении приказа. Филипп тоже был вынужден подписать протокол. После заседания адмирал назначил коммодором Филиппа, проявив осмотрительность, поскольку никто лучше его не годился на эту должность. Затем капитанов отпустили. Филиппу хотелось переговорить с осужденным, но охрана не разрешила, и ему пришлось удовлетвориться лишь дружеским кивком коммодора.

Чтобы команды могли полностью поправиться, корабли еще три недели находились возле Фолклендских островов. Мясо уже кончалось, но на островах было много съедобных растений и большое количество пингвинов, которые тысячами собирались на одном из островов. Мяса и яиц пингвинов добывалось вполне достаточно. И хотя эта пища скоро надоела, она все же помогала выздоровлению людей. Вскоре на кораблях больных цингой не осталось. Все это время коммодор был закован в цепи. О его судьбе строились разные догадки. Все понимали, что его жизнь находится в руках адмирала, но никто не верил, что он применит власть к столь высокопоставленному офицеру. С другими капитанами Филипп не общался, и поэтому не знал, что происходит. Лишь иногда, появляясь на адмиральском корабле, он позволял себе задать вопросы о коммодоре, но ответом ему было молчание. Беспокоясь за его судьбу, он перестал их задавать. Флотилия приближалась уже к Магелланову проливу, но никому не были известны намерения адмирала в отношении коммодора.

Прошло четырнадцать дней, прежде чем, отойдя от Фолклендских островов, они подошли к Магелланову проливу. Вначале флотилия шла при попутном ветре, но затем он сменился, и теперь корабли боролись как с ветром, так и с течением, и больше отходили назад, чем продвигались вперед. От напряжения и холода люди начали заболевать. Было ли все продумано адмиралом заранее или это был выход затаенной злобы оттого, что плавание превратилось в пытку, остается загадкой. Но вот по его приказу флотилия легла в дрейф, и он призвал к себе на борт капитанов, объявив им, что осужденный должен понести наказание. Приговор гласил, что коммодор является дезертиром и должен быть высажен на берег, имея с собой провизии только на одни сутки, и, таким образом, обречен на страшную смерть от голода. В те времена голландцы, как видно из многочисленных описаний их путешествий, нередко прибегали к такому наказанию, но оно, однако, редко применялось к офицерам.

Филипп высказался против такого решения, его поддержал Крантц, хотя оба понимали, что этим вызывают к себе ненависть адмирала. Остальные капитаны, с завистью поглядывавшие на Вандердекена и Крантца, поддержали адмирала.

— Вы знаете, адмирал, — сказал Филипп, — я подписал документ о нарушении коммодором приказа. Но этот поступок достоин прощения, поскольку коммодор совершил его во имя спасения команды. Ведь и вы по той же причине повторили его. Не наказывайте его так строго. Пусть это дело уладит Компания, а коммодора отправьте под арестом в Голландию сразу же, как только мы придем в Индию. Достаточно уже того, что он отстранен от командования. Сделайте так, и вас никто не обвинит в мстительности. О какой доброте мы можем говорить, коль сами совершаем такую несправедливость? Можем ли мы надеяться на помощь провидения в борьбе с ветром и течением, если так жестоко обращаемся с ближним?

Заступничество Филиппа не помогло. Адмирал приказал ему возвратиться на свой корабль. Если бы нашелся хоть какой-нибудь повод, он и его бы отстранил от должности. Филипп понял, что отныне адмирал стал его злейшим врагом. Привели коммодора, и ему был зачитан приговор.

— Пусть будет так, адмирал, — отвечал Авенсхорн. — Мои попытки переубедить вас принять другое решение были напрасны. Вы наказываете меня не за то, что я нарушил приказ, а за то, что мое непослушание заставило вас выполнить свой долг, долг, выполнить который вы были обязаны раньше! Пусть будет так! Пусть я умру на тех черных скалах, и пусть мои кости белит пронизывающий ветер, который гуляет по этой пустыне! Но запомните, жестокий, мстительный человек, что не только меня одного ожидает такая страшная судьба. Я предрекаю, что и других постигнет такая же участь вместе с вами, адмирал. Если предчувствия не обманывают меня, вы будете гнить рядом со мной!

Адмирал промолчал. Махнув рукой, он приказал увести арестованного. Затем он провел совещание с капитанами малых судов. Поскольку из-за тяжелого хода «Льва» и «Дорта» они задержались уже на три недели, то все единодушно решили, что следует разделиться. Малые корабли, переправив на адмиральское судно излишки продовольствия, без которого они могли бы обойтись, должны были самостоятельно добираться до Индии.

Когда арестованного Авенсхорна увели, Филипп и Крантц покинули каюту адмирала. На листке бумаги Филипп написал: «Когда вас высадят на берег, не покидайте бухту, пока корабли не скроются из вида». Записку он попросил Крантца передать коммодору, а сам направился на «Дорт».

Команда «Дорта», узнав, какое наказание понес бедный Авенсхорн, приняла самое живое участие в обсуждений его судьбы. Люди понимали, что он пожертвовал собой ради них, и очень озлобились на адмирала.

Через час Авенсхорн был высажен на пустынный берег с запасом продовольствия на два дня. Ему не было разрешено взять с собой ничего, кроме скудной одежонки, и даже попрощаться с кем-либо. Шлюпка, которая переправляла коммодора на берег, вернулась.

Флотилия лежала в дрейфе. Начали перераспределять провизию. Наступил вечер, когда все было закончено. Филипп решил не упускать возможности спасти Авенсхорна. И хотя он сознавал, что его действия явятся нарушением приказа, это его не беспокоило. Кроме того, он надеялся, что адмирал ничего не узнает. Он послал одного из матросов, пользовавшегося его доверием, на берег, передав с ним несколько ружей, патронов к ним, шерстяные одеяла, а также провизии на два-три месяца. Все вещи благополучно попали к коммодору. Никаких известий об этой операции до адмирала не дошло.

Вскоре флотилия снялась с якорей. Три маленьких судна ушли вперед и скоро пропали из виду. Вандердекен получил от адмирала особо строгие указания. Поскольку осадка «Дорта» была меньшей, чем у «Льва», ему было предписано идти в ночное время впереди адмиральского корабля, чтобы тот не сел на мель. Поэтому Филипп, как только корабли вошли в пролив, каждую ночь проводил на палубе.

Это случилось ночью через два дня после того, как флотилия разделилась. Филипп был вызван на палубу, поскольку корабли приближались к мысу Терра дель Фуэго. Он наблюдал за матросом, проводившим замеры глубины лотом, когда вахтенный офицер доложил, что адмиральский корабль замечен по курсу, хотя, по приказу, он должен был находиться за кормой. Филипп попытался выяснить, когда, собственно, «Лев» оказался впереди, но толкового ответа не получил. Он прошел на бак и увидел впереди адмиральский корабль с горящим кормовым фонарем.

«Чего же адмирал хочет? — подумал он. — Намеревается предъявить мне обвинение в пренебрежении к выполнению приказа? Возможно. Но в то же время он должен дождаться, когда мы прибудем в Индию, ведь я не допущу, чтобы и меня высадили здесь. В Компании, в конце концов, я считаюсь более крупным акционером, чем он. Если ему нравится идти впереди, то мне ничего не остается, как следовать за ним. Пропади ты пропадом!»

Филипп снова направился на бак. Судно, как он определил, находилось совсем близко от берега. Ночь была такой темной, какой ее себе только можно представить. К немалому удивлению Филиппа, они еще полчаса продвигались вперед, прежде чем, несмотря на темноту, стало возможным различить очертания берега. Не отрываясь, Филипп смотрел на идущий впереди корабль, каждую минуту надеясь, что тот наконец замедлит ход, и продолжал следовать за ним.

— Мы, должно быть, возле самого берега, минхер, — заметил Ван дер Хаген, первый лейтенант, несший вахту.

— Я тоже так думаю, — отвечал коммодор Вандердекен. — Между тем адмирал к нему ближе, чем мы, а «Лев», как известно, сидит ниже, чем «Дорт».

— Мне кажется, что с наветренной стороны виднеются скалы, — продолжал первый лейтенант.

— Вы правы, Ван дер Хаген. Но я ничего не понимаю. Эй! Живо подготовить пушку! Конечно, адмирал думает, что мы идем впереди.

Едва Филипп отдал приказ, как все ощутили резкий толчок. Филипп побежал на корму и обнаружил, что руль выведен из строя, а судно прочно сидит на подводной скале. Его мысли вернулись к адмиральскому кораблю. Не уткнулся ли он в берег? Филипп снова вернулся на бак и увидел, что на расстоянии двух кабельтовых корабль с кормовым фонарем под всеми парусами продолжает идти вперед.

— Пли! — закричал пораженный Филипп.

Пушка выстрелила, и почти тотчас же в ответ прогремел выстрел сзади. Тут Филипп с удивлением обнаружил адмиральский корабль за кормой, хотя видел его одновременно и по курсу.

— Боже небесный! — воскликнул он. — Что все это значит?

Занимался рассвет, и видимость была уже достаточной, чтобы разглядеть берег. «Дорт» сидел на мели на расстоянии около пятидесяти саженей от него. Корабль впереди продолжал движение, и казалось, что теперь он движется по суше.

Матросы, находившиеся на баке, смотрели вслед удивительному судну, которое исчезло, как только стало светлее.

— Боже правый! Это же был «Летучий Голландец»! — вскрикнул один из матросов, спрыгивая с пушки, на которой стоял.

Филипп тоже так подумал и, сильно обеспокоенный, направился на корму. Должно быть, это был корабль его отца, который завлек их на погибель. Он едва соображал, что нужно делать. Желания оказаться перед гневным оком адмирала у него не было, и он отправил к нему вахтенного офицера с несколькими матросами, которые видели призрачный корабль и могли подтвердить увиденное.

Филипп осмотрел корабль, который, окруженный скалами, прочно застрял между двух рифов. Потом он огляделся вокруг. Адмиральское судно было в еще более бедственном положении. Берег представлял собой лишь голые скалы. В глубине побережья не было видно никакой растительности. Вдалеке высились горы, покрытые снегом, хотя зима еще не наступила. Место, где был высажен коммодор Авенсхорн, находилось от них едва ли в четырех милях.

«Конечно, это кара Божья, которая постигла нас за жестокость адмирала, — подумал Филипп. — Предсказание Авенсхорна сбывается. Много костей, кроме его, будет белеть на этом пустынном берегу».

Филипп взглянул на адмиральский корабль. Но как можно описать его ужас, когда он увидел повешенного на фок-мачте Ван дер Хагена, посланного им офицера!

— Господи Боже! Возможно ли это?! — вскричал Филипп с чувством гнева и горечи.

Шлюпка возвращалась, и он с нетерпением следил за ее приближением. Матросы быстро поднялись на палубу и на одном дыхании рассказали, как адмирал, выслушав рапорт, сразу же приказал повесить несчастного. Матросы передали Филиппу приказ немедленно прибыть на борт «Льва».

— Но вам не следует подчиняться приказу, — добавили они. — Мы не допустим, чтобы вы отправились туда! Мы будем защищать вас, даже жертвуя своей жизнью!

Их поддержала команда «Дорта». Все были настроены против адмирала. Филипп искренне поблагодарил матросов, сказал, что на борт «Льва» он не поднимется, и попросил всех сохранять спокойствие до тех пор, пока не станет ясно, как поступит адмирал. Потом он спустился в каюту, чтобы продумать план действий. Когда он посмотрел снова через окно на повешенного Ван дер Хагена, ему неожиданно захотелось оказаться на его месте, чтобы наконец закончить свои мытарства, но, вспомнив об Амине, он почувствовал, что должен остаться в живых ради нее. Не меньше огорчало, что корабль-призрак так коварно заманил его в ловушку.

«Это моя судьба, — думал он. — Видимо, скоро будет исполнена воля неба, поскольку с нами без его ведома не произошло бы того, что случилось».

Его мысли снова вернулись к действительности.

Филиппу было ясно, что адмирал, отдав приказ повесить лейтенанта без предания его военному суду, превысил свои полномочия. Теперь Филипп чувствовал себя вправе не повиноваться приказам, хотя его и беспокоило, что из-за неповиновения может пролиться кровь. Он обдумывал меры, которые нужно предпринять, когда ему доложили, что к ним с адмиральского корабля идет шлюпка. Филипп поднялся на палубу, где встретил офицера, вручившего ему приказ адмирала о его аресте и немедленном прибытии на адмиральское судно.

— Нет, нет! — закричали матросы. — Мы не пустим его! Мы будем биться до последнего за нашего капитана!

— Спокойно, ребята! — приказал Филипп и обратился к прибывшему офицеру. — Вы должны понимать, минхер, что, вынося такое суровое наказание, которому подвергся невиновный Ван дер Хаген, адмирал бессовестно злоупотребил данной ему властью. Мне противна даже малейшая возможность мятежа, но если сами командующие дают к нему повод, то дело представляется совсем в ином свете. Передайте адмиралу, что в связи с убийством им моего лейтенанта я больше не рассматриваю его как непосредственного начальника и что о своих действиях я доложу в Компанию. Я не пойду к нему, поскольку не хочу испытывать на себе его мстительность и не желаю позорной смерти. Моя обязанность перед командой как можно дольше сохранить свою жизнь, чтобы по мере сил защищать доверенных мне людей в таком бедственном положении. Я прошу вас также, минхер, передать адмиралу, что нам сейчас не время ссориться друг с другом, а нужно всеми силами стараться оказать друг другу помощь. Мы сидим на мели у пустынного берега, у нас мало продовольствия, и пока не видно перспективы выбраться отсюда. Быть может, пророчество коммодора коснется многих из вас, и сам адмирал познает его ужас. Я буду ждать ответа. Если он откажется от враждебных действий, я окажу ему любую помощь, если нет, то мои люди, как вы видите, будут защищать меня от нападения. Вам все понятно, минхер? Бог с вами!

Офицер направился к трапу, но в шлюпке не застал никого, кроме вахтенного матроса у бакштова. Все остальные матросы, прибывшие с ним, поднялись на «Дорт». Они узнали все подробности случившегося, согласились, что появлялся действительно корабль-призрак, и не захотели возвращаться на адмиральское судно.

Когда офицер вернулся с ответом Филиппа, адмирал впал в неописуемую ярость. Он приказал притащить на корму пушку и дать двойной залп по «Дорту». Крантц стал возражать, и тотчас же был арестован. Но поскольку матросы тоже не хотели стрелять в людей на «Дорте», боясь получить такой же залп, то адмирал был вынужден отказаться от своей мести. К этому времени солнце уже зашло, а на адмиральском судне так ничего и не было предпринято для спасения корабля. Филипп же не терял времени. Были брошены якоря, откачана вода. Когда была начата разгрузка, слева по борту подошла шлюпка, на которой прибыл Крантц.

— Капитан Вандердекен! — произнес он. — Я поступаю в ваше подчинение, если вы согласны, а если нет, то возьмите меня под свою защиту. Утром меня все равно бы повесили, если бы я не сбежал. Люди, которые прибыли вместе со мной, тоже хотят защищать вас, если вы не возражаете.

И хотя Филиппу не хотелось, чтобы дело зашло так далеко, но в силу обстоятельств он не мог отказать Крантцу и его людям. К тому же Крантц нравился ему, и он сделал бы для него и больше, чтобы только спасти от угрожавшей опасности.

Ночью немного штормило, но поскольку ветер дул к берегу, то большой волны не было, и команда «Дорта» могла продолжать работы по облегчению корабля. Утром он был уже на плаву. Осмотр показал: днище корабля не пострадало. Счастье для команды «Дорта», что она так усердно работала, — после восхода солнца ветер усилился. Когда же судно, наконец, стало слушаться руля, то он дул уже вдоль пролива, подняв большую волну.

Адмиральский корабль все еще лежал на мели, и казалось, что там не предпринимается никаких мер для освобождения. Филипп не знал, на что решиться. Оставить команду «Льва» в беде он не мог, отправляться к адмиралу тоже не хотел и решил, что возьмет его к себе на борт лишь в качестве пассажира. Затем Филипп отдал приказ стать на якорь на самом глубоком месте и загрузиться свежей водой из прибрежного ручья. После того как вода была доставлена на борт, Филипп направил одну из шлюпок к берегу, намереваясь забрать коммодора, но того нигде найти не смогли.

На второй день, после того как «Дорт» снялся с мели, с него заметили сновавшие между «Львом» и берегом шлюпки, которые переправляли на берег продовольствие. На третий день на берегу появились палатки. Ночью задул сильный ветер, поднялась большая волна, а когда рассвело, то «Лев» был не только без мачт, но и лежал на боку, превратившись в развалины.

Филипп посоветовался с Крантцем, что следовало бы предпринять в такой ситуации. Оставлять команду «Льва» на берегу им было нельзя, поскольку люди погибли бы при наступлении зимы, и они решили начать переговоры с противной стороной, оставаясь стоять на якоре.

Было уже совершенно ясно, что порядка на «Льве» не существует. С «Дорта» все прекрасно видели, как ликовала и пировала на берегу его команда. Такая расточительность при ограниченности запасов продовольствия сильно беспокоила Филиппа. У него едва хватало провизии для своих матросов, и он предполагал, что, когда продукты у моряков на берегу кончатся, они потребуют, чтобы их взяли на борт «Дорта».

Так прошла неделя, и однажды утром к ним подошла шлюпка. Филипп узнал офицера, который привозил приказ адмирала об аресте. Офицер, поднявшись на палубу, обнажил перед Вандердекеном голову.

— Таким образом вы признаете меня своим командиром? — спросил Филипп.

— Совершенно верно, минхер, — прозвучал ответ. — Раньше вы были вторым командиром, теперь стали первым, поскольку адмирал мертв!

— Мертв? Как?! — воскликнул Филипп.

— Он был найден в бухте под скалой в объятиях коммодора Авенсхорна, — доложил офицер. — Мы предполагаем, что адмирал, поднявшись во время ежедневной прогулки на скалу, чтобы посмотреть, не появилось ли какое-нибудь судно, повстречался там с коммодором, и между ними завязалась схватка, которая закончилась тем, что оба сорвались вниз. Борьбы никто не видел, но она, видимо, была упорной, потому что оба трупа сильно изуродованы.

При тщательном обследовании «Льва» выяснилось, что спасти его практически невозможно. Команда перестала повиноваться. Все вино было выпито. Погибли не только находившиеся на борту больные, но еще и многие, отравившись алкоголем или замерзнув снежными, морозными ночами.

— Так сбылось пророчество коммодора Авенсхорна, — печально проговорил Филипп. — Многие, в том числе и сам адмирал, погибли. Мир их праху! Нам же надо как можно быстрее покинуть это гиблое место.

По приказу Вандердекена оставшихся в живых матросов со «Льва» стали переправлять на «Дорт», и к вечеру все они оказались уже на его борту. Адмирала и коммодора похоронили там, где они были найдены. На следующее утро «Дорт» поднял якоря и при косом ветре двинулся вперед по Магелланову проливу.

Глава девятнадцатая

Казалось, что со смертью командиров все несчастья миновали.

Через несколько дней «Дорт» преодолел Магелланов пролив и шел под ясным небом поспокойной воде Тихого океана. Люди выздоровели, к ним вернулась прежняя бодрость, а поскольку команда была укомплектована полностью, то и служба была не в тягость.

Примерно недели через две корабль приблизился к испанскому берегу, где были лишь местные жители. Ни одного испанского судна в бухте они не встретили. Филипп предполагал, что их корабль, как только испанцы обнаружат его, сразу же подвергнется нападению, и поэтому терпеливо обучал матросов обращаться с пушками. Теперь его команда была укомплектована неплохими моряками, и люди были не прочь заполучить призовые деньги, повстречайся им какой-нибудь испанский корабль, на который Филипп, как они полагали, непременно напал бы.

Слабый ветер, а временами полный штиль явились причиной того, что они около месяца были вынуждены крейсировать возле побережья. Затем Филипп решил направиться к острову Санкт-Мариен, который принадлежал Испании, где он надеялся силой или лестью добыть свежий провиант. По его расчетам, «Дорт» находился от острова на расстоянии около тридцати миль. Но взяв на него курс только лишь перед самым наступлением темноты, они на ночь легли в дрейф.

Крантц стоял на баке и всматривался в горизонт, когда послышалось хлопанье парусов. Было довольно темно, и ему показалось, что он видит то возникающий, то исчезающий свет. Вскоре он рассмотрел корабль, который находился от них не далее двух кабельтовых. Он поспешил вниз, чтобы доложить об этом Вандердекену и прихватить подзорную трубу. Филипп поднялся на палубу и увидел трехмачтовое судно, глубоко сидевшее в воде. Посоветовавшись с Крантцем, Филипп решил напасть на корабль, спустив шлюпки с кормы и незаметно подкравшись к противнику. Группа вооруженных матросов взяла судно на абордаж, быстро захватила его и перекрыла люки прежде, чем вахта успела поднять тревогу. Крантцу, который на ночь остался на захваченном судне, была направлена подмога, а когда наступил рассвет, он открыл люки и переправил на «Дорт» всех пленных. Их оказалось шестьдесят человек, что было слишком много для казавшегося небольшим судна.

Двух пленников, которые были одеты приличнее других и вели себя солиднее, допросили. Они показали, что судно загружено мукой, и оно направляется с острова Санкт-Мариен в Лиму. Команда вместе с капитаном составляет двадцать пять человек, остальные — пассажиры, которые использовали оказию, чтобы добраться до Лимы. Сами же пленники — пассажиры и надеются, что груз и корабль будут незамедлительно освобождены, поскольку голландцы и испанцы между собой не воюют.

— В Европе, конечно, нет, — отвечал Филипп, — однако в этих водах многочисленные нападения со стороны ваших военных судов заставляют меня отвечать тем же, и поэтому ваше судно и груз я беру в качестве трофея. Но поскольку я не желаю причинять людям зла, то высажу пассажиров и команду на острове Санкт-Мариен, где намеревался пополнить запасы свежими продуктами. Теперь же я надеюсь получить их как выкуп за вас. Это позволит мне избежать применения силы.

Пленники были возмущены таким решением, но изменить его не могли. Тогда они начали переговоры о выкупе груза, предлагая за него значительную сумму, которая казалась даже завышенной. Филипп не соглашался возвратить груз, чем испанцы были сильно огорчены, однако они настойчиво продолжали переговоры о выкупе судна, на что Филипп после короткого совещания с Крантцем в конце концов согласился. Оба корабля шли теперь под парусами к острову, до которого оставалось около десяти миль. Увидев, какими прекрасными мореходными качествами обладает захваченный корабль, Филипп пожалел, что дал согласие на его выкуп.

Около полудня «Дорт» бросил якоря на внешнем рейде острова вне досягаемости для выстрелов, и нескольким пассажирам дали разрешение отправиться на берег, чтобы провести переговоры о выкупе остальных. Тем временем трофейное судно пришвартовали к «Дорту», и груз был переправлен. Под вечер подошли три больших бота с мясом, овощами и выкупными деньгами. Пленников освободили и отправили на берег. Лишь лоцмана, по совету Крантца, не отпустили со всеми, пообещав, однако, освободить его, как только «Дорт» покинет испанские воды. По собственному желанию на судне остался и негр-раб. Это вызвало неудовольствие уже упомянутых пассажиров, которые потребовали возвратить им негра, поскольку это их личная собственность.

— Ваше требование противоречит моему, — возразил Вандердекен. — Я ведь говорил, что освобожу людей, а не их собственность. Ваш раб останется на моем корабле.

Видя, что переговоры не приносят успеха, испанцы с высокомерным видом покинули судно.

«Дорт» остался на ночь на якоре. На следующее утро было обнаружено, что захваченное судно ночью подняло паруса и скрылось в море.

Когда якорь был поднят, Филипп и Крантц собрались на совет, чтобы решить, что делать дальше. Вслед за ними в каюту вошел негр. Он прикрыл за собой дверь, изучающе осмотрелся и сказал, что хотел бы кое-что сообщить. Его сообщение оказалось очень важным, по запоздало. Скрывшийся корабль, по его словам, являлся правительственным почтовым судном и был самым быстроходным парусником. Оба мнимых пассажира — испанские морские офицеры, а остальные — члены команды. Судно перевозило слитки серебра и одновременно было послано для обнаружения голландской флотилии, сообщение о которой поступило к ним некоторое время назад. По обнаружении флотилии они должны были немедленно сообщить об этом в Лиму, чтобы навстречу голландцам отправилась испанская военная эскадра. В нескольких упаковках, в которых якобы была мука, на самом деле находится по две тысячи дублонов, а в остальных — слитки серебра. Сомнений в том, что судно спешит теперь в Лиму, не было. Стало понятным, почему испанцы не хотели оставлять негра. Они, конечно, понимали, что он может выдать их тайну. Что касается лоцмана, то это был человек, верный испанцам, и негр советовал не доверять ему.

Филипп раскаивался, что согласился на выкуп судна. Скорей всего ему придется теперь повстречаться с каким-нибудь посланным вслед кораблем, прежде чем они сумеют покинуть испанские воды. Избежать встречи с испанцами было невозможно. Он посоветовался с Крантцем, и оба пришли к выводу, что нужно обо всем рассказать команде, верно при этом полагая, что сообщение о денежной премии воодушевит людей на борьбу и пробудит в них желание получить еще больше.

Команда с восторгом выслушала капитана и высказала готовность сражаться даже с превосходящим числом противником. Филипп приказал притащить упаковки на заднюю палубу, вскрыть их и извлечь золото и серебро. По приблизительным подсчетам, стоимость трофея составляла более полумиллиона. Все обнаруженные монеты тут же были разделены между членами команды. Слитки же снова убрали, чтобы потом продать их.

Еще шесть недель «Дорт» курсировал возле берега, но так и не встретил ни одного испанского корабля. Оказалось, курьерское судно доставило сообщение, но все большие и малые суда остались стоять на якорях под прикрытием береговой батареи. Филипп обследовал почти все побережье и уже принял решение взять курс на Батавию, когда было замечено судно, направлявшееся в Лиму. За ним сразу же пустились в погоню, но вскоре выяснилось, что глубина резко уменьшается. Спросили лоцмана, можно ли идти дальше, на что получили ответ с заверением, что глубина снова увеличится. К борту был послан матрос с лагом, но едва он опустил лаг за борт, как трос оборвался. Ему дали второй лаг. «Дорт» при тугом ветре продолжал движение. В это время к Филиппу подошел негр и сообщил, что он видел у лага лоцмана с ножом в руках, и тот, видимо, подрезал трос. Штурвал был тотчас же повернут, и как только судно отвернуло в сторону, Филипп подозвал к себе лоцмана:

— Это правда, негодяй, что ты подрезал лаг? Негр видел это и, предупредив, спас нас!

Одним прыжком лоцман оказался возле негра и, прежде чем находящиеся рядом матросы сумели помешать, всадил нож ему в грудь.

— Проклятый! — вскричал он. — Получи за свой длинный язык! — И он заскрипел от ярости зубами. Негр тут же скончался. Матросы схватили лоцмана и обезоружили его. Негр нравился им, ведь его первое сообщение сделало их богатыми.

— Пусть матросы делают с лоцманом, что хотят, — высказал мнение Крантц.

— Да будет так. Пусть команда сама вершит правосудие, — согласился Филипп.

Матросы посовещались, затем привязали лоцмана к трупу негра, поднесли их к борту и бросили в море. И мертвый, и живой скрылись в пенящихся волнах.

Филипп не изменил решения идти в Батавию. «Дорт» находился уже в нескольких днях пути от Лимы, но Филипп все же предполагал, что ему вдогонку посланы испанские военные корабли. При благоприятном ветре «Дорт» удалялся от берега и три дня ходко шел по морю. На четвертый день утром с наветренной стороны показались два судна, шедшие наперерез. Это были военные корабли, а когда на них увидели испанские флаги, на «Дорте» поняли, что перед ними противник. Одним из кораблей был фрегат большего водоизмещения, чем «Дорт», вторым — двадцатипушечный корвет.

Матросы «Дорта» не дрогнули, увидев превосходящего силами врага. Они, позвякивая в карманах дублонами, поклялись не возвращать их законным владельцам и без страха встали к пушкам. На «Дорте» был поднят голландский флаг. Оба испанских корабля подошли уже довольно близко и тут же получили полный бортовой залп, который, казалось, напугал их. Однако суда продолжали сближаться, и теперь их друг от друга отделяло расстояние в один кабельтов. Разгорелось сражение, причем фрегат оказался сзади, а корвет по курсу «Дорта».

Примерно полчаса длился яростный обмен полными бортовыми залпами. Фрегат получил сильные повреждения и прекратил огонь. «Дорт» сразу же напал на корвет, дал по нему еще три-четыре бортовых залпа, поймал ветер и зашел в борт фрегату, где обрушившаяся мачта мешала стрельбе из бортовых пушек. Оба корабля находились теперь в нескольких десятках футов друг от друга, и перестрелка вспыхнула вновь, однако она не принесла испанцам успеха. Через четверть часа на фрегате занялись огнем паруса рухнувшей мачты, пламя перекинулось на палубу. Пушки на нем смолкли, хотя залпы с «Дорта» следовали один за другим.

После безуспешных попыток погасить огонь капитан фрегата решил разделить участь своего корабля с «Дортом». Он предпринял маневр на сближение и попытался зацепиться за его борт. Завязалась свирепая рукопашная схватка, но испанцам не удалось удержать обреченный корабль, и они укрылись у себя за фальшбортом. Занявшийся было на «Дорте» пожар был быстро ликвидирован. «Дорт» отошел, а фрегат вскоре весь окутался дымом. Корвет, находившийся от «Дорта» в нескольких кабельтовых по ветру и изредка постреливавший из одной пушки, получил теперь несколько полных бортовых залпов и спустил флаг. Сражение закончилось, и можно было приступать к спасению людей с горящего фрегата. С «Дорта» тут же были спущены на воду шлюпки, но только две из них могли держаться на плаву. Одна направилась к корвету с приказом спустить на воду все шлюпки для оказания помощи фрегату. Приказ был выполнен, и большую часть команды фрегата, оставшуюся в живых после сражения, удалось спасти. От жара на фрегате постреливали пушки, но вот огонь добрался до порохового склада, последовал мощный взрыв, и от огромного судна ничего не осталось.

Среди пленных Филипп обнаружил двух мнимых пассажиров с захваченного им ранее судна. Теперь они были одеты в форму испанских морских офицеров, что подтверждало слова негра. Стало известно, что оба военных корабля были посланы из Лимы с целью захватить «Дорт». При этом испанцы были убеждены в своей непременной победе.

Посоветовавшись с Крантцем, Филипп счел целесообразным не уничтожать корвет и отпустить пленников на свободу. Затем «Дорт» взял курс на Батавию и через три недели бросил якоря на его рейде. В городе Филипп выяснил, что прибывшая в порт тремя неделями раньше флотилия уже приняла груз и стоит в готовности к обратному переходу в Голландию. Филипп отдал свои депеши о результатах плавания для Компании и отправился на берег, чтобы погостить в доме купца, где он жил в свое первое посещение Батавии, пока «Дорт» не будет подготовлен к возвращению на родину.

Глава двадцатая

А теперь мы вернемся к Амине. Она сидела на той же замшелой скамейке, где когда-то вела с Филиппом задушевную беседу, прерванную появлением одноглазого Шрифтена. Взор ее опущен, мысли заняты воспоминаниями о прошлом.

«О, если бы я владела искусством моей матери! — размышляла она. — Но ее нет и никогда уже не будет. Я не в силах перенести эти муки, эту неизвестность! И ко всему эти глупые священники!»

Амина поднялась и пошла домой.

Патер Матео не возвратился в Лиссабон. Вначале не было оказии, потом его захлестнуло вспыхнувшее с новой силой чувство благодарности к своему спасителю Вандердекену, которому он обещал оставаться рядом с Аминой, проявлявшей в последнее время все большую антипатию к познанию основ христианской веры. Это задевало честолюбивого патера, и ему хотелось во что бы то ни стало обратить в христианскую веру и спасти душу этой молодой, прекрасной женщины. Он не помышлял больше об отъезде и посвятил все свое время занятиям с Аминой. Однако эта навязчивость раздражала ее, а его затянувшееся пребывание в доме становилось ей все больше в тягость.

Не следует удивляться тому, что Амина отвергала новое вероисповедание, ведь оно не отвечало ни ее желаниям, ни намерениям. Человек с гордым характером скорее преклонит колени, чем смирит свой дух, даже перед самим Господом Богом.

Мать Амины владела секретами черной магии, и Амина не раз наблюдала за ней во время таинственных приготовлений, но тогда она была еще девочкой. Сейчас же Амина не могла вспомнить всех мистических обрядов, какие ее интересовали.

«О, если бы я владела искусством моей матери! — снова подумала Амина, входя в дом. — Я смогла бы узнать тогда, где теперь мой муж! О, если бы у меня было темное зеркало, я знала бы, заглянув в него, что ожидает меня! Я отчетливо помню, как однажды, когда отец был в отъезде, я рассматривала налитую в ладошку жидкость, а потом рассказала матери о том, что увидела: лагерь бедуинов… вооруженную стычку… лошадь без всадника… тюрбан на песке…»

Амина снова погрузилась в свои мысли.

— Ну да! — воскликнула она через некоторое время. — Мама, ты же можешь помочь мне! Передай свои знания мне во сне! Об этом молит тебя твоя дочь! Но все же надо постараться вспомнить. Слово, какое же это было слово? Как же звали духа? Туршухун? Да, да, я вспоминаю. Это был Туршухун! Мама, мама, помоги своей дочери!

— Ты обращаешься к Богородице, дочь моя? — спросил патер Матео, вошедший в комнату Амины и слышавший ее последние слова. — Если так, то ты поступаешь правильно, поскольку она может явиться тебе во сне и помочь укрепиться в истинной вере.

— Я звала свою собственную мать, которая обитает теперь в стране духов, святой отец, — отвечала Амина.

— Ах, вон что! Но ведь она была неверующей, и я боюсь, дитя мое, что она не попала в рай, — пояснил патер Матео.

— Неужели только поэтому она могла быть не допущена в рай? — спросила Амина. — Почему она должна быть наказана, если не знала той веры и никогда от нее не отрекалась?

— Кто может оспаривать волю Господа Бога, дочь моя? Благодари его за то, что он терпелив к твоим сомнениям.

— Я благодарна Богу за многое, патер. Но меня что-то клонит ко сну, и я хочу пожелать вам спокойной ночи.

Амина закрылась в своей спальне, но спать не легла. Она уже не раз повторяла церемонию, какую совершала ее мать, но ошибалась, и поэтому желаемого результата не получала. Амина разожгла угли на жаровне, предпринимая новую попытку вызвать чудо. Комната наполнилась клубами дыма, когда она бросила на раскаленные угли пучки сухих трав. Она сохранила оставшиеся после смерти отца бумаги, в которых описывались свойства трав и их назначение.

— Слова, какие же слова? Я знаю первое, помню второе! Мама, помоги мне! — воскликнула Амина. В комнате стояла такая плотная завеса дыма, что едва можно было различить находившиеся в ней предметы.

«Все напрасно, — Амина бессильно опустила руки. — Я все забыла. Мама, мама! Помоги! Пришли мне ночью вещий сон!»

Когда дым немного рассеялся, Амина увидела перед собой фигуру человека. Она подумала, что свершилось чудо, но тут же узнала патера Матео, который стоял, нахмурив брови и скрестив руки.

— Безбожница! Ты чем занимаешься? — воскликнул монах.

Гнев святого отца был вызван не только еретическими рассуждениями Амины, но и предпринимавшимися ею ранее попытками повторить обряды черной магии, когда-то совершаемые ее матерью. К тому же, когда Амина замолвила однажды словечко в защиту черной магии, ей пришлось выслушать гневные речи Матео и Сайзена, которые единодушно предали анафеме и всех тех, кто когда-либо прибегал к ней. Запах истлевшей душистой травы проник в другие помещения и насторожил Матео. Он, неслышно ступая, поднялся в комнату Амины. Она его не заметила.

Амина сразу же осознала опасность, которая ей угрожала. Если бы это касалось только ее одной, она бы пренебрегла гневом монаха, но теперь, ради безопасности Филиппа, она решила ввести священника в заблуждение.

— Я не делаю ничего недозволенного, патер, — мягко отвечала она. — Однако считаю совершенно бестактным ваш приход в спальню молодой женщины в отсутствие ее мужа! Я могла быть уже в постели. Право, вы чрезмерно навязчивы.

— Как могла прийти тебе в голову такая мысль? — оскорбился священник. — Мой возраст, мое положение, мой сан не дают повода к такому обвинению!

Подозрением такого рода патер Матео был выведен из равновесия.

— Вы не правы, — опровергла его Амина. — Из того, что мне рассказывали о попах и монахах, не все ложь. Я спрашиваю еще раз, зачем вы пришли в спальню к беззащитной женщине?

— Я был убежден, что эта женщина занимается не угодными Богу делами!

— Не угодными Богу делами? Что вы хотите этим сказать? Неужели врачевание не угодно Богу? Разве Богу не угодно приготовление лекарств для больных? А согнать температуру чудесным способом у тех, кто простудился, живя в этом нездоровом уголке? И если я говорю о чуде, то понимаю под этим не то, что подразумеваете вы, патер. Способы приготовления из определенных трав лекарств для больных — это целое искусство, которым в совершенстве владела моя мать. Я пыталась восстановить их в памяти. Но если это искусство или даже попытка овладеть им называются не угодным Богу делом, то вы, конечно, правы.

— Я слышал, как ты обращалась к матери за помощью, — вставил монах.

— Да, я просила ее, поскольку она знала досконально, как приготовляются лекарства. Я же обладаю этими знаниями не в полной мере и поэтому взывала к ней. И это грешно, патер?

— Так, значит, ты хотела придумать новое лечебное средство? — спросил священник. — А я подумал, что ты занимаешься совсем другими делами.

— Неужели сожжение нескольких пучков травы является богопротивным занятием? Что же вы надеялись найти здесь? Смотрите, что вы нашли! Немного пепла, который, если смешать его с маслом, будет способствовать заживлению ран у больного. Что еще можно сделать с пеплом? Чего вы ожидаете? Призрака? Духа, похожего на того, которого вызывал пророк королю Израэлю? — Амина громко рассмеялась.

— Я смущен, но не убежден, — отвечал священник.

— Я тоже смущена и также мало убеждена, — возразила Амина. — Я не могу себе даже представить, чтобы человек с вашей проницательностью действительно мог подумать, что в сожженном пучке травы таится зло, и еще меньше я верю в то, что вы проникли в спальню к замужней, но оставшейся одной, женщине только поэтому. Может быть, в природе действительно имеются волшебные силы, которые несравненно сильнее тех, которые вы называете сверхъестественными. Однако, патер, я прошу вас удалиться. Вам не пристало находиться здесь. И если вы еще раз явитесь сюда, вам придется незамедлительно покинуть мой дом. Такого от вас я не ожидала. Никогда больше я не буду оставаться в спальне одна!

Выпад Амины против священника был очень грозным. Патер Матео тут же покинул комнату со словами:

— Да простит Бог ваш неправый гнев и вашу несправедливость! Я пришел сюда с той единственной целью, которую я назвал.

«Пожалуй, так оно и есть, — подумала Амина, когда патер закрыл за собой дверь. — Но ведь мне нужно было избавиться от его общества. Я не желаю, чтобы кто-то следил за мной, не хочу знаться с теми, кто препятствует осуществлению моих желаний. Своим рвением он поставил себя в затруднительное положение, а я создала себе преимущество, которое должно сослужить мне потом хорошую службу. Разве спальня замужней женщины является местом, куда свободно могут войти даже святые отцы? Да еще те, кто шпионит за своими благодетелями! Ха, каким же ханжой выглядит этот патер, когда хвастается, что живет согласно своей вере!»

Убрав жаровню и все остальное, Амина позвала служанку и попросила остаться на ночь, объяснив, что к ней осмелился подняться священник, и ей, мол, противна его навязчивость.

— Как? Святой отец? — удивилась девушка.

Амина не отвечала и легла в постель. Патер Матео сообщил на следующее утро патеру Сайзену обо всем произошедшем, упомянув и о несправедливом отношении к нему Амины.

— Вы очень поспешили, появившись в спальне женщины ночью, — сделал вывод Сайзен.

— Я был возмущен! — вставил патер Матео.

— Она тоже была возмущена. Она же молода и красива, — возразил Сайзен.

— Ну, тогда, святая Богородица…

— Я отпускаю вам ваши грехи, благочестивый Матео, — продолжал Сайзен. — Но это происшествие может повлиять на нашу репутацию, если о нем узнают прихожане.

И все же эта история получила в округе огласку, поскольку служанка не преминула всем ее поведать. Патер Матео почувствовал к себе отчуждение и вскоре покинул страну. Он возвратился в Лиссабон.

Глава двадцать первая

«Дорт» загрузился, Филипп поднял паруса и без каких-либо происшествий возвратился в Амстердам. О том, что он торопился домой и был с радостью встречен Аминой, говорить не приходится. Амина была счастлива. Дирекция Компании высоко оценила службу Филиппа и предоставила под его командование большой, хорошо вооруженный корабль, который должен был отправиться в индийские воды весной следующего года. При этом Филипп внес за судно треть его стоимости из капиталов, хранившихся на его депозите в Компании. После этого Филипп мог спокойно провести пять месяцев в уютном доме, чтобы затем снова довериться океану. На этот раз, как было условлено, Амина должна была сопровождать его.

Амина рассказала супругу о том, что произошло между ней и священником Матео и каким образом ей удалось избавиться от обременительной зависимости от него.

— Так ты занимаешься колдовством, которое переняла от своей матери, Амина? — спросил супруг.

— Нет, поскольку я забыла это искусство. Я лишь пыталась снова вспомнить его.

— Зачем, Амина? Этого делать нельзя. Это противно Богу, о чем и говорил тебе почтенный патер. Обещай мне, что ты навсегда откажешься от этих попыток.

— Если мои занятия еретичны, то и твое предприятие, Филипп, тоже. Ты стремишься вступить в соприкосновение с призраками и довести свое дело до конца. Я тоже иного не желаю. Забудь о том ужасном послании, откажись от поисков бестелесного духа, останься дома возле жены, и я с радостью исполню твою просьбу.

— Но мое предназначение ниспослано мне самим Всевышним, — возразил Филипп.

— Так, значит, Всевышний позволяет тебе общение с призраками?

— Разумеется. Ты же знаешь, что этого не отрицают даже служители церкви, хотя они и вздрагивают уже от одной этой мысли.

— Так. Если Всевышний разрешает что-то одному, значит, он позволит сделать подобное и другому. Поэтому все, что я делаю, происходит с его ведома.

— Но это же противоречит нашей вере!

Спор между супругами оборвался, оба остались при своем мнении.

Филипп счастливо перезимовал, а весной, когда корабль был поставлен под оснастку, он вместе с женой отправился в Амстердам.

Судно было новым, недавно сошедшим со стапелей, имело водоизмещение в четыреста тонн, вооружено двадцатью четырьмя пушками и называлось «Утрехт».

Два месяца ушли на подготовку к плаванию. Крантц, назначенный старшим рулевым, делал вместе с Филиппом все, чтобы пребывание Амины на борту было приятным. В мае Филипп вышел в море, имея приказ посетить Гамброн и Цейлон, зайти на Суматру и оттуда проложить путь в Китайское море. Ожидалось, что португальцы будут решительно препятствовать этому. Команда корабля была укомплектована полностью, однако, кроме нее, на борту находилось еще небольшое подразделение солдат для охраны представителя Компании, который сопровождал груз из многих тысяч талеров, предназначавшихся для закупки товаров в китайских портах, где их был избыток. «Утрехт» являлся самым прочным, самым оснащенным и самым богато груженным судном, которое когда-либо ранее снаряжалось Ост-Индской Компанией.

Плавание проходило спокойно, Амина была в восторге и вечерами часто прогуливалась с Филиппом по палубе. Когда же до мыса Доброй Надежды оставалось около сотни миль, их застал полный штиль. Вокруг, кроме игравшей у буга волны, царило спокойствие, которое было так прекрасно.

Когда стало светать, впередсмотрящий на марсе доложил, что видит в море какой-то предмет. Крантц взглянул в подзорную трубу, и ему показалось, что это лодка, потерявшаяся с какого-то корабля. Ветра не было, и Филипп разрешил спустить шлюпку. Через час посланная для обследования предмета шлюпка вернулась, таща на буксире маленькую лодчонку.

— Там, в лодке, человек, но жив ли он, я определить не смог, — доложил Крантцу главный боцман.

Человека подняли на борт, и им занялся судовой врач. В это время на палубе появились Филипп и Амина. Они очень удивились, когда в спасенном, которого врач без особого труда вернул к жизни, узнали своего старого знакомого — одноглазого лоцмана Шрифтена.

— Хи-хи! Капитан Вандердекен, как я полагаю! Я рад видеть вас в качестве командира, а также и вас, уважаемая госпожа!

Филипп почувствовал, будто холодная рука сжала его сердце. Глаза Амины сверкали, когда смотрела на исхудавшую фигуру лоцмана. Затем она отвернулась и пошла к мужу, который уже ушел к себе в каюту. Там она застала его сидевшим с закрытым руками лицом. Филипп не скрывал, что потрясен.

— Мужайся, Филипп, — произнесла Амина. — Во всяком случае, это большая неожиданность, и я опасаюсь, что он — предвестник беды. Ну да дальше-то что? Это наша судьба!

— Да, это… это должна была быть только моя судьба, — отвечал Филипп, поднимая голову. — Но почему ты, Амина, почему ты должна тоже…

— Я твоя жена, твое второе «Я» и в жизни, и в смерти! — прервала его супруга. — Но что ты намерен сделать с этим Шрифтеном?

— Я думаю высадить его на Мысе. Присутствие этого злого чудовища для меня невыносимо! Разве ты не испытала дрожи, когда снова увидела его?

— Конечно. Но все же, мне кажется, его не следует отсылать.

— Почему же? — поинтересовался Филипп.

— Я склоняюсь к тому, чтобы покориться судьбе и не дрожать перед ней. Наши беды не исходят от этого бедняги!

— Наоборот! Он может подстрекать команду! К тому же он пытался украсть мою реликвию!

— Мне бы даже хотелось, чтобы она оказалась у него, — сказала Амина. — Тогда ты отказался бы от этих бесплодных поисков.

— Не говори так, Амина! Я выполняю только свой долг! Ведь я торжественно поклялся…

— Но тебе, пожалуй, не следует высаживать Шрифтена на берег. В крайнем случае отправь его на встречном судне в Голландию. На твоем месте я бы попытала судьбу! Она наверняка как-то связана с ним. Будь мужественным, Филипп, и оставь его на корабле. Будь с ним любезен и… кто знает, вдруг он окажется чем-нибудь нам полезен.

— Не исключено, — отвечал Филипп. — Без всяких оснований он стал моим врагом, может быть, станет еще и моим другом.

— А если и нет, то ты выполнишь свой долг перед ним. Пусть он придет сюда.

— Нет, нет! Не сегодня! Завтра. Пока же я распоряжусь, чтобы о нем хорошенько позаботились.

— Мы говорим о Шрифтене, будто он такое же существо, как и мы, но я чувствую, что он совсем другой… — молвила Амина, улыбаясь. — Но все равно, из этого мира он или нет, мы можем выказать ему человеческое участие. Меня так и тянет поговорить с ним, чтобы попытаться смягчить его холодность. Не стоит ли мне сделать вид, будто это одноглазое чудовище мне очень нравится? — спросила Амина уже с мрачной усмешкой на лице.

На следующее утро Филипп пригласил к себе Шрифтена, который полностью уже пришел в себя. Он стал худым, как скелет, и лишь в движениях и манере говорить остался таким же резким, как и прежде.

— Я послал за вами, Шрифтен, — сказал Филипп, — чтобы выяснить, что я могу еще сделать для вас? Чего же вам не хватает?

— На моих костях не хватает мяса, хи-хи! — отвечал Шрифтен.

— Мой кок постарается для вас, — пообещал Филипп.

— Как же отощал бедняга, — вставила Амина. — Не тот ли это человек, Филипп, который приносил тебе письмо из Компании?

— Да, да, именно тот, хи-хи! — подтвердил Шрифтен. — Но вы тогда меня не очень-то радушно встретили, уважаемая госпожа.

— Разумеется, — согласилась Амина. — Какой женщине понравится, когда у нее забирают мужа. Но это уже не ваша вина.

— Если мужчины, владеющие приличным состоянием, уходят все же в море и оставляют своих прелестных жен одних, хи-хи, то…

— Пожалуй, вы вправе так выразиться, — вставила Амина.

— …то это самая что ни на есть большая глупость. Разве не так, капитан?

— Я должен был пуститься в это плавание, — отвечал Филипп. — Что я буду делать по возвращении из него, я пока не знаю. Я перенес много страданий, Шрифтен, да и вам тоже было не легче. Мне хотелось бы услышать от вас, что вы теперь намерены делать? Если хотите, я отправлю вас с первым встречным кораблем в Европу. Если хотите, можете высадиться на Мысе. Если хотите…

— Я сделаю так, чтобы вас на борту не было? Вы это имеете в виду, минхер Вандердекен? — закончил одноглазый.

— Нет, не это. Если вы хотите плыть со мной, я готов предоставить вам место и плату лоцмана, я знаю вас как отличного моряка. То есть если вы хотите разделить мою судьбу.

— Разделить? Конечно! Мое желание быть всегда рядом с вами, минхер Вандердекен, хи-хи!

И Шрифтен остался на корабле.

«Утрехт» подошел к берегу, пополнил запасы свежей воды и после двухмесячного утомительного перехода бросил якорь на рейде Гамброна. Все это время Амина предпринимала попытки расположить к себе Шрифтена. Она часто беседовала с ним на палубе, оказывала ему разные услуги, постоянно преодолевая страх, который охватывал ее, когда оказывалась рядом с ним. Постепенно одноглазый лоцман начал замечать ее внимание и, наконец, дал понять, что общество Амины ему небезразлично. С Филиппом он был вежлив, с Аминой — почтителен. По прибытии в Гамброн он стал заходить к Амине в каюту и тогда, когда его не приглашали, но, зайдя, не присаживался и, поговорив с Аминой несколько минут, уходил. Однажды вечером, когда Амина отдыхала на задней палубе, он подошел к ней.

— Уважаемая госпожа, — начал Шрифтен. — Вон тот прекрасный корабль на рейде возвращается через несколько дней в Голландию. Последуйте совету человека, который расположен к вам. Садитесь на тот корабль, возвращайтесь домой и ждите вашего супруга.

— Почему же?

— Потому что я боюсь, что один человек, которому я не желаю ничего дурного, может оказаться в опасности, возможно, даже в смертельной. Есть же люди, которые могут заглянуть в будущее?

— Но лишь те, которые не смертны, — возразила Амина.

— Какая разница, смертны или нет! Но я вижу то, что хотел бы отвести от него. Не испытывайте далее вашу судьбу!

— Кто же может изменить судьбу? — спросила Амина. — И скажите мне, Шрифтен, не переплелась ли как-то ваша судьба с судьбой моего мужа? Мне кажется, что это так. Поэтому ответьте мне, предприятие моего мужа благочестиво?

— Если он верит, что оно благочестиво, то оно и будет благочестивым, — отвечал одноглазый.

— Почему же тогда создается впечатление, что вы его враг?

— Я не враг ему, уважаемая госпожа!

— Нет? Тогда зачем вы пытались выкрасть у него таинственную реликвию, которая нужна ему для исполнения его миссии?

— Истинную причину я не могу назвать. Я только хотел, чтобы он прекратил дальнейшие поиски. Уж не из этого ли следует, что я его враг? И разве не было бы спокойней для него оставаться дома рядом с вами и жить в благополучии, чем бороздить далекие моря ради этих безумных поисков?

Амина не отвечала. Она погрузилась в глубокие размышления.

— Уважаемая госпожа, — обратился к ней Шрифтен после небольшой паузы. — Я желаю вам только добра. О судьбе вашего мужа я не беспокоюсь, но плохого ему тоже не желаю. Послушайте меня. Если вы хотите еще долго-долго прожить в мире и радости с вашим мужем, если желаете, чтобы он умер в своей постели, благословив перед смертью жену и детей, то все это исполнится. Для этого нужно забрать у него реликвию и передать ее мне. Но если вы хотите, чтобы Вандердекен неимоверно мучился, страдал, испытывал страх и сомнения, пока его не поглотит море, тогда оставьте ему ту побрякушку, которую он носит у себя на груди. Я вижу будущее! Подумайте над тем, что я сказал вам. Завтра утром мне хотелось бы услышать ваш ответ.

Искуситель ушел, оставив Амину наедине со своими мыслями. Она не могла унизиться до того, чтобы действовать за спиной мужа, и, когда тот пришел, рассказала ему о разговоре с одноглазым лоцманом.

— Но украсть у тебя реликвию, — добавила она, — я бы никогда не смогла, мой дорогой Филипп!

— Разве вожделения Шрифтена не доказывают, что мое предприятие богоугодно? — спросил Филипп. — А иначе захотелось бы ему мешать его осуществлению?

— Я не знаю, — отвечала Амина. — Но я, пожалуй, и сама бы с радостью предотвратила его. В том, что Шрифтен может заглянуть в будущее, я не сомневаюсь и даже верю, что он верно видит его.

— Пускай! — согласился Филипп. — Однако то, что он говорил, это лишь его высказывания, но и те не очень-то ясны. А что касается его намеков на невзгоды, то я к ним давно уже подготовлен. Я смотрю на этот мир как на нечто преходящее и надеюсь найти блаженство в другом. А ты, Амина, ты ведь не связана клятвой и можешь, последовав совету одноглазого пророка, избежать той ужасной участи, о которой он говорил.

— Я клянусь, Филипп, — отвечала жена, — что останусь с тобой, как требует того нависший над нами рок, и разделю с тобой радость и горе, счастье и невзгоды, жизнь и смерть, как это и положено верной жене!

Филипп молча поцеловал руку Амины, и на этом разговор закончился.

На следующий вечер к Амине подошел одноглазый Шрифтен и спросил:

— И что же вы решили, уважаемая госпожа?

— Шрифтен, ничего не получится! — отвечала она.

— Уважаемая госпожа. Уж коль ваш муж должен следовать своему долгу, то вам-то зачем все это нужно?

— Шрифтен, я должна поступить так, ведь я его жена, навсегда, на этом или том свете! Не осуждайте меня за это!

— Осуждать? — удивился Шрифтен. — За что? Я не осуждаю вас, я восхищен вами! Но тем самым вы причиняете мне боль. Впрочем, что такое смерть, в конце концов? Ничто, хи-хи!

Шрифтен поспешно удалился, оставив Амину одну.

Глава двадцать вторая

Покинув Гамброн, «Утрехт» зашел на Цейлон и оттуда направился в восточные воды. Шрифтен все еще находился на корабле. После того разговора с Аминой он стал более сдержанным, старался не попадаться на глаза ни ей, ни ее мужу. Он не подстрекал людей, чтобы вызвать их недовольство, не проявлялась его вспыльчивость, не было и насмешек. Но его высказывания запали в души Амины и Филиппа. Оба выглядели задумчивыми и стремились скрыть друг от друга свою грусть. А когда они обнимались, их одолевало тяжелое предчувствие, что они наслаждаются счастьем, которое скоро исчезнет. В то же время оба готовили себя даже к самым страшным неожиданностям. Крантц был очень удивлен изменением их настроения, но не мог его объяснить.

«Утрехт» находился недалеко от Андаманских островов, когда одним ранним утром Крантц, понаблюдав за барометром, зашел в каюту Филиппа.

— По всем признакам предстоит встреча с тайфуном, — поделился он с капитаном своими наблюдениями. — Об этом свидетельствует погода, то же самое показывает и барометр.

— Спустить топовые и малые паруса! Топ-галант тоже убрать! Я сейчас подойду, — отдал распоряжение Филипп.

Море было ровным, но свист ветра уже предвещал надвигающийся шторм. Сгустился белесый туман. Все принялись за работу. Тяжелые предметы были спущены в трюм, пушки закреплены.

Вскоре налетел первый сильный порыв ветра. Судно накренилось. Ветер стих, и корабль выпрямился. Затем порывы ветра начали следовать один за другим. Море, пока еще ровное, покрылось барашками и стало белым, как саван. Ветер несся уже единым порывом, превратившись в ураган, и налетал на корабль так, что тот почти до планшира зарывался в воду. Через четверть часа ураган пронесся дальше, и корабль зарывался в волну уже не так сильно. Море продолжало бушевать. Час спустя ураган налетел с новой силой. Брызги летели в лица матросов. Начался дождь. Корабль то вздымался, наткнувшись на водяной вал, то замирал, взлетев на гребень волны, и так продолжалось до тех пор, пока ураган не умчался вдаль, унося с собой разрушение и оставляя разбушевавшееся море.

— Я думаю, непогода скоро уляжется, — сказал Крантц. — По ветру становится немного светлее.

— Самое трудное, как мне кажется, уже позади, — отвечал Филипп.

— Ничего подобного! Все трудности еще впереди! — прозвучал возле уха Филиппа тихий голос. Рядом с ним стоял Шрифтен.

— Ого! Справа по ветру корабль! — воскликнул Крантц.

Филипп взглянул туда, куда указывал Крантц, и там, где было несколько светлее, различил парусник, шедший под топ- и основными парусами прямо на них.

— Корабль довольно большой. Принесите мою подзорную трубу! — приказал Филипп.

Трубу принесли, но прежде чем Филипп воспользовался ею, туман в том направлении, где находилось неизвестное судно, сгустился, и было невозможно уже что-либо рассмотреть.

— Все заволокло туманом, — произнес Филипп, складывая трубу. — Надо посматривать за тем парусником, чтобы не столкнуться с ним!

— Несомненно, он заметил нас, капитан, — высказал мнение Крантц.

Некоторое время спустя шторм налетел снова, и все вокруг потемнело. Казалось, будто ветер еще больше сгустил туман. Ничего нельзя было рассмотреть далее половины кабельтова, кроме пенящегося моря, где оно растворялось в сером тумане. Штормовой парус не выдержал и лопнул, превратившись в куски, которые громко хлопали, перекрывая даже рев урагана. Наконец буря поутихла и туман немного рассеялся.

— Справа по борту корабль! Уже совсем рядом! — прокричал матрос, дежуривший на марсе.

Филипп и Крантц увидели, что на расстоянии не более трех кабельтовых прямо на них движется большой парусник.

— Руль на левый борт! Он же не видит нас! Мы можем столкнуться! Руль круто на левый борт! — прокричал Филипп.

Судно отвернуло в сторону. Матросы, понявшие всю серьезность нависшей над ними опасности, повлезали на пушки, чтобы убедиться, изменил ли встречный корабль свой курс. Но тот неуклонно надвигался на «Утрехт». Команду охватил ужас.

— Эгой! На корабле! — прокричал Филипп в рупор. Но шторм вернул его слова обратно.

— Эгой! На корабле! — закричал Крантц, стоявший на лафете пушки, и замахал шляпой.

Напрасно. Парусник приближался, вздымая волну под бугом, и находился уже не далее пистолетного выстрела.

— Эгой! На корабле! — хором закричали матросы так громко, что их крик должен был быть услышан. Но их крика не услышали. Корабль надвигался, и его буг отделяло от «Утрехта» уже не более десяти саженей. Матросы, не ожидавшие теперь ничего, кроме того, что удар парусника придется на середину судна, собрались у борта с наветренной стороны, чтобы в момент удара уцепиться за такелаж неизвестного корабля и затем перебраться на него.

Амина, которую привлек на палубу шум, вцепилась в руку Филиппа.

— Держись крепче за меня, когда последует удар, — сказал он ей.

Парусник бугом уперся в «Утрехт». Матросы громко вскрикнули и, когда бушприт корабля оказался между фок- и грот-мачтами, попытались зацепиться за его такелаж. Они хватались за канаты, но ничего не нащупывали. Удара тоже не последовало. Казалось, что судно просто распарывает «Утрехт» в полной тишине — не треснула ни одна доска, не лопнул ни один канат, не скрипнула ни одна мачта. Фока-рей уперся в парус корабля, но не порвал его. Парусник, казалось, проходил сквозь «Утрехт», не причиняя ему никакого вреда. Он неторопливо, как бы в такт вздыманию и опусканию на волнах, пропарывал его своим острым носом. Его якорные цепи были уже над пушечными портами, когда Филипп пришел в себя и воскликнул:

— Это же корабль-призрак, Амина! Ищи на нем моего отца!

Матросы «Утрехта», напуганные таким исходом больше, чем угрожавшей им ранее опасностью, посыпались на палубу. Часть их осталась там, многие же попрятались в трюмных помещениях. Одни из оставшихся на палубе застыли неподвижно и безмолвно от удивления и страха, другие громко взывали к Богу.

Амина сохраняла самообладание большее, чем ее супруг. Она разглядывала незнакомый парусник, когда тот медленно проходил сквозь «Утрехт». Она видела матросов, которые стояли, прислонившись к пушкам, и как бы разглядывали, какой вред они причинили. Она высматривала Вандердекена-старшего и наконец обнаружила его на корме с рупором под мышкой — сущая копия ее мужа: те же черты лица, такой же крепкий, по внешнему виду немного старше Филиппа. Она не сомневалась, что перед ней тревожный призрак несчастного отца Филиппа Вандердекена.

— Смотри, смотри, Филипп! — воскликнула Амина. — Погляди на своего отца!

— Я вижу его! О, Боже всемогущий! Я вижу! — простонал Филипп и упал, потеряв сознание от бурно нахлынувших чувств.

Корабль-призрак продвигался дальше. Призрак Вандердекена-старшего подошел к борту и взглянул на них. Амина вздрогнула и отвернулась. Отворачиваясь, она увидела, что Шрифтен грозит поднятым кулаком вслед уходившему кораблю. Корабль-призрак уходил под ветер и вскоре растворился в тумане. Тут Амина обнаружила, что ее муж лежит без сознания. Этовидели только она и Шрифтен. Амина знаком поманила лоцмана и с его помощью перенесла Филиппа в каюту.

Глава двадцать третья

— Я видел его! — сказал Филипп склоненной над ним супруге, когда пришел в себя. — Наконец-то я увидел его, Амина! Теперь ты не сомневаешься?

— Нет, Филипп, — печально отвечала она. — Мужайся!

— Мужества мне не занимать, но я беспокоюсь за тебя, Амина. Ты же знаешь, что появление корабля-призрака предвещает неотвратимое несчастье.

— Ну и пусть, — невозмутимо продолжала Амина. — Я давно готова ко всему, как и ты.

— Что касается меня, то да, а тебя…

— Несколько раз ты терпел кораблекрушение, но спасался. Почему же этого не может быть и со мной?

— Но страдания?

— Для сильных духом любые страдания становятся не такими уж тяжкими. Я всего-навсего лишь слабая женщина, но во мне жива душа и я не посрамлю тебя. Нет, милый Филипп, ты не услышишь ни жалобы, ни крика отчаяния, сорвавшихся с губ твоей Амины! Сможет она утешить тебя, она утешит. Сможет оказать помощь — поможет. А не сможет помочь, то и в тягость не будет. Пусть будет, что будет!

— Нам угрожает опасность, и то, что ты рядом, лишит меня мужества, Амина.

— Наоборот, мое пребывание рядом с тобой удвоит его! Пусть только судьба преподнесет нам что-либо!

— Ждать осталось не так долго, дорогая женушка! Поверь мне!

— Ну, что ж! А теперь, Филипп, тебе, видимо, надо появиться на палубе. Люди напуганы, и им не хватает тебя.

— Ты права, Амина, — согласился Филипп. Он обнял жену и покинул каюту.

«Все это слишком правдоподобно, — подумала Амина, оставшись одна. — Дело движется к тому, что пора готовиться к встрече с опасностями, и, может быть, даже к смерти. Предостережение пришло! Как же мне хочется узнать больше! О, мама, мама! Взгляни на свое дитя и верни ему во сне свое таинственное искусство! Тогда я смогла бы узнать все! Но я же обещала Филиппу, что до тех пор, пока я не буду разлучена с ним… Ах! Эти мысли хуже смерти! У меня жуткие предчувствия. Меня покидает мужество, когда я начинаю думать о возможной разлуке!»

Возвратившись на палубу, Филипп застал команду в сильном возбуждении. Крантц, казалось, тоже был обескуражен. Он не забыл предыдущей встречи с кораблем-призраком и последовавшего за ней кораблекрушения. Это же новое его появление, более зловещее, чем первое, совсем сломило его, и он стоял в мрачном молчании, облокотившись о фальшборт.

— Мы никогда не придем в гавань, капитан, — произнес Крантц, когда Филипп подошел к нему.

— Тихо, тихо! Люди могут услышать нас!

— Пустяки. Они думают так же, — возразил Крантц.

— И зря! — отвечал Филипп. Он повернулся к морякам. — Матросы! То, что с появлением того корабля нас поджидает беда, очень вероятно! Я несколько раз встречал его, и всегда потом случались несчастья. Но вот я стою перед вами живой и невредимый, и ничто, таким образом, не доказывает, что и на этот раз мы не выберемся, как я выбирался прежде. Нам надо сделать все от нас зависящее и довериться милости Божьей. Шторм утихает, через несколько часов погода прояснится. Как я уже говорил, я несколько раз видел корабль-призрак и не задумываюсь над тем, сколько раз увижу его еще. Минхер Крантц, выдайте всем по порции вина! Люди отменно потрудились, и им следует немного подкрепиться!

Лишь сама перспектива пропустить глоток крепкого вина, казалось, уже придала матросам мужества, а выданная порция оказалась такой большой, что у них тут же полегчало на сердце, и вскоре уже никто не испытывал страха перед призрачным кораблем с его призрачной командой.

На следующий день выдалось прекрасное утро, море было ровным, как зеркало, и «Утрехт» уверенно шел своим курсом.

Несколько дней подряд дул попутный ветер, все страхи перед увиденным сверхъестественным кораблем развеялись, и он, если и не был совсем позабыт, воспринимался командой либо беззаботно, либо безразлично.

Корабль прошел Малаккский пролив. Филипп имел приказ подойти к маленькому острову Бутунг, принадлежавшему тогда голландцам, чтобы получить дальнейшие указания. До острова они дошли благополучно, пробыли там два дня и пошли под парусами дальше с намерением пройти между островами Сулавеси и Галаго. Стояла ясная погода, дул легкий бриз. Судно продвигалось осторожно из-за рифов и течений, матросы внимательно наблюдали, не появится ли какой-нибудь из пиратских кораблей, множество которых столетиями промышляли в тех водах. Но все было спокойно, и они проходили уже группу островов к северу от Галаго, когда корабль попал в полосу полного штиля и течение стало сносить его к востоку. Штиль продолжался несколько дней, стать на якорь возможности не было, и в конце концов «Утрехт» оказался между побережьем Новой Гвинеи и близлежащей группой островов.

На ночь якорь был все же брошен, паруса спущены. Начался мелкий моросящий дождь. Темнота сгустилась. На корабле были выставлены кругом посты, чтобы пираты не могли застать их врасплох, поскольку укрывавшиеся, возможно, между островами суда могли быстро покинуть засаду и совершить нападение. Течение было очень сильным.

Была полночь, когда Филипп проснулся от толчка. Он вскочил, подумав, что «Утрехт» столкнулся с каким-то кораблем. Полураздетый он выскочил на палубу, где повстречал Крантца, которого разбудил тот же толчок. Тут они ощутили новое сотрясение и обнаружили, что течение продолжает сносить судно. Темнота не позволяла определить, где они находятся, но промерка дна лотом показала, что глубина составляет всего четырнадцать футов, что корабль оказался на песчаной банке, его несет по ней боком и течение выносит его еще дальше на отмель.

Позднее выяснилось, что корабль тянет за собой якорь, у которого, вероятно, оторвался один зацеп. Был брошен второй якорь, чтобы приостановить по возможности дальнейшее продвижение судна. Ничего иного до наступления рассвета предпринять было невозможно, и поэтому Филипп и Крантц с нетерпением ожидали наступления утра. Когда взошло солнце и туман рассеялся, они обнаружили, что корабль действительно находится на песчаной банке, которая выступала над водой лишь небольшим островком суши. На расстоянии около пятнадцати миль виднелась группа островов, на которых росли кокосовые пальмы, но там не было заметно ни одной живой души.

— Я боюсь, что мы мало что можем сделать, — сказал Крантц, обращаясь к Филиппу. — Если мы и облегчим корабль, все равно якоря не удержат его при таком течении.

— Во всяком случае, необходимо сделать все возможное. Всех наверх!

Команда собралась, но люди выглядели подавленными и обескураженными.

— Что вы приуныли, ребятушки? — обратился к матросам Филипп.

— Капитан, мы пропали! Мы знали, что так случится!

— В то, что с судном случится что-нибудь, я верил тоже и говорил вам об этом. Но если корабль затонет, это вовсе не значит, что мы тоже должны погибнуть. Пока еще нет оснований к тому, что наш корабль пойдет ко дну, хотя и находится в опасности. Чего же нам бояться? Море спокойно. У нас достаточно времени, чтобы соорудить плот и спустить шлюпки. Ветра нет. Да и вон до тех островов не так уж далеко. Давайте попытаемся вначале спасти корабль. Если нам не посчастливится, тогда будем спасать самих себя.

Положение прояснилось, и матросы принялись с усердием за дело. Работа спорилась. Все, что утяжеляло судно, полетело за борт. Но мощное течение продолжало тащить корабль все дальше и дальше.

Наступила ночь. Потянул свежий бриз, поднялась волна, которая посадила «Утрехт» на плотный песок. Все ждали наступления утра и, как только рассвело, принялись откачивать появившуюся в трюме воду, но вскоре пошел песок. Это указывало на пробоину в корпусе, работа на помпах становилась бесполезной. Люди пали духом, но Филипп снова растолковал им, что можно легко спастись, построив плот, на котором займут места те, кто не разместится в шлюпках.

Когда были сняты топовые паруса и реи, с подветренной стороны, где волнение было меньше, началось строительство плота. Филипп, вспоминая прежний горький опыт, был теперь предельно внимателен и позаботился о том, чтобы на плоту были запасы воды и продовольствия, а памятуя, что такую тяжелую массу буксировать будет трудно, велел изготовить его из двух частей, которые, в случае необходимости, можно было бы легко отделить друг от друга.

Наступление ночи приостановило работы, и матросы отправились отдыхать. Дул легкий ветерок, погода оставалась прекрасной.

На следующий день к полудню строительство плота было закончено. На него погрузили воду, продовольствие, паруса, балки, канаты и другие необходимые вещи. В центре одной из частей плота было оборудовано прочное сухое местечко для Амины.

Неожиданно после обеда на корме появилась группа вооруженных ружьями матросов, которые объявили капитану, что не намерены оставлять на судне деньги и желают забрать с собой столько, сколько смогут унести. Поскольку это требование было высказано с намеком, что отказа они не потерпят, то Вандердекен уступил, решив, однако, вернуть себе авторитет, а Компании деньги, как только они доберутся до места, где он сможет снова проявить свою власть. Матросы спустились в трюм, а Филипп продолжил вместе с Аминой готовить свое место на плоту. Матросы вытащили на палубу бочки с талерами, разделили монеты между собой и унесли на плот и шлюпки, где попрятали их среди багажа.

Теперь все было готово к отплытию. Шлюпки взяли двойной плот на буксир и поспешно отошли от корабля, стремясь при этом, чтобы течение не снесло их к выступавшей из воды отмели. В ней заключалась самая большая опасность, но им удалось, хотя и с трудом, избежать ее.

Всего с корабля сошло шестьдесят восемь человек, из них тридцать два заняли места в шлюпках, а остальные на плоту, который держался высоко над водою. Море было спокойно.

Филипп должен был остаться на плоту, а Крантц в первой шлюпке, но оба оказались на плоту, когда отходили от корабля, поскольку совещались, какой выбрать курс. Определяя направление течения, они выяснили, что после отмели оно идет на юг, то есть в сторону Новой Гвинеи. Высаживаться там они побоялись, исходя из того, что туземцы хоть и трусливы, но очень коварны. Их совещание затянулось. Так ничего и не придумав, они решили подождать, не случится ли еще что-нибудь, и лишь потом точнее определить курс. Шлюпки направлялись на запад, но течение сносило их резко к югу.

Наступила ночь. Были брошены плавучие якоря, которыми были снабжены шлюпки. Филипп с удовлетворением отметил, что течение замедлилось и якоря удерживают шлюпки и плот на месте.

— Не лучше ли будет, если я перейду все-таки в одну из шлюпок? — спросил Крантц капитана. — На случай, если там попытаются бросить плот на произвол судьбы.

— Я предусмотрел это, — отвечал Филипп, — и не позволил загрузить шлюпки ни водой, ни провизией. Поэтому они не посмеют отделиться от нас.

— Хм, хм! — произнес Крантц. — Я бы до этого не додумался!

Крантц остался на плоту и первым заступил на вахту — Филиппу требовался отдых. Амина с нежностью приняла его.

— Я не испытываю страха, Филипп, — сказала она. — Мне даже нравится это приключение. Мы пристанем к берегу, соорудим под кокосовой пальмой хижину и будем терпеливо дожидаться, пока не появится какой-нибудь корабль и не заберет нас. Что мне еще нужно, если ты рядом?

— Мы в руках Всевышнего и следуем его воле. Воздадим хвалу ему, чтобы с нами не приключилось худшего, — отвечал Филипп. — Но сейчас мне пора отдыхать: скоро заступать на вахту.

Над спокойной поверхностью моря занималось безоблачное утро. Шлюпки и плот несло мимо необитаемых островов, но надежды пристать к ним не было. На западе виднелись кокосовые пальмы, и было решено направиться к ним.

Когда после завтрака матросы занимали места на веслах, сзади было замечено маленькое суденышко, вынырнувшее с наветренной стороны из-за одного из островков. То, что это были пираты, сомнения не вызывало. Филипп и Крантц верили в свою команду и, будучи убеждены, что она справится с пиратами, решили защищаться. Свое решение они довели до всех. Матросам и солдатам выдали оружие, а чтобы люди немного отдохнули, была дана команда не грести и дождаться, когда пираты подойдут ближе.

Приблизившись на расстояние выстрела, пиратское суденышко легло в дрейф, и пираты начали обстрел плота и шлюпок из маленькой носовой пушки. Хотя Филипп и приказал лечь всем, некоторые были все же ранены картечью. Пираты подошли ближе, и огонь их пушки стал еще сильней, а команда «Утрехта» не могла им ответить. Тут Крантц предложил напасть на пиратов со шлюпок. Это был лучший совет для подобных обстоятельств, и Филипп последовал ему. Он направил в шлюпки подкрепление, плот был отцеплен, и шлюпки ринулись в бой. Но едва шлюпки отдалились от плота, они разом, словно по команде, развернулись и пошли в противоположном от пиратов направлении. Филипп услышал голос Крантца и увидел, как в воздухе мелькнула его шпага, а мгновение спустя тот бросился в море и поплыл назад к плоту. Людей в шлюпках обуяла жадность, они желали сохранить доставшиеся им деньги и сговорились бежать, бросив плот на произвол судьбы. Чтобы осуществить задуманное, они и подали старшему рулевому мысль напасть на пиратов, а отделившись от плота, сразу же обратились в бегство. Крантц уговаривал, грозил, но все напрасно. Его просто убили бы, если бы он не прыгнул в море, поняв, что изменить ничего не может.

— Боюсь, что теперь мы погибли, — высказал вслух свои мысли Филипп, выслушав Крантца. — Нас мало, и мы не сможем долго продержаться. Как ваше мнение, Шрифтен? — решился он обратиться к лоцману.

— Погибли? Да! Но не от пиратов. Они нам ничего не сделают, хи-хи!

Шрифтен оказался прав. Решив, что все самое ценное находится в шлюпках, пираты прекратили обстрел плота и пустились вдогонку за шлюпками. Вскоре, так и не догнав их, они скрылись из виду.

Теперь плот стал добычей ветра и волн. Вооружившись плотницким инструментом, Крантц и Филипп принялись сооружать мачту из двух подходящих шестов, чтобы на следующий день поднять парус.

Наступил новый день, и первое, что предстало их взору, были шлюпки, которые возвращались назад. Пиратское суденышко все еще гналось за ними. Матросы гребли всю ночь и были измотаны вконец. Посовещавшись, они решили вернуться назад, с тем чтобы, если не удастся оторваться от пиратов, защищаться со всеми вместе, а также получить воду и пищу, которых, как нам известно, у них не было. Однако судьба распорядилась иначе. Несчастные один за другим бросали от усталости весла и падали в изнеможении на дно шлюпок. Пираты стали быстро приближаться и наконец догнали шлюпки.

Видимо, нет необходимости говорить, что никого из тех, кто находился в шлюпках, в живых не осталось. Все произошло не далее чем в трех милях от плота, и Филипп полагал, что теперь пираты повернут к ним. Но он ошибся и на этот раз. Довольные добычей и посчитав, что на плоту ничего ценного нет, пираты взяли курс на восток к группе островов, из-за которых появились. Таким образом, те, кто надеялся спастись, бросив своих товарищей в беде, погибли. В то же время их вероломство спасло остальных.

Теперь в живых оставалось сорок шесть человек: Вандердекен, Амина, Крантц, Шрифтен, два младших рулевых, шестнадцать матросов и двадцать четыре солдата. Провизии было недели на три-четыре, но воды было так мало, что ее хватило бы только дня на три. Вина же было в избытке.

Как только мачту установили, сразу же подняли парус, хотя не было даже легкого дуновения ветра. Филипп уведомил команду, что запас воды у них крайне скуден, и предложил сократить рацион, чтобы протянуть по крайней мере дней двенадцать. Все согласились, и каждый стал получать в день лишь полпинты воды.

Штиль продолжался три дня. Нещадно палило солнце, и нехватку воды ощущали особенно те, кто не мог воздержаться от употребления спиртного.

На четвертый день подул попутный бриз. Ветерок принес терпящим бедствие облегчение. Плот двигался теперь со скоростью около четырех миль в час, и все поверили в спасение. Кокосовые пальмы были уже хорошо различимы, и появилась надежда пристать к берегу на следующий день. На ночь парус был оставлен, однако ночью ветер стих, а утром обнаружилось, что плоту противостоит мощное течение, которое отнесло его назад. Ветер, свежевший утром, к вечеру обычно стихал, и поэтому в течение четырех дней плот то подносило к берегу и он преодолевал к полудню около десяти миль, то к утру течение относило его назад почти на то же расстояние. Изнемогавшая от палящих лучей солнца и жажды команда начала роптать и вскоре вообще перестала повиноваться. Люди настаивали на том, чтобы отцепить малый плот, что, по их мнению, позволило бы быстрее добраться до берега. Они требовали также облегчить плот, выбросив в море все лишнее, включая провизию, на которую никто уже не мог больше смотреть. Положение усугублялось еще и тем, что на плоту не оказалось плавучих якорей — все они остались в шлюпках. Филипп предложил собрать все деньги, уложить их в парус и использовать этот груз в качестве якоря, пообещав вернуть назад то, что каждый отдал, как только они доберутся до берега. Однако это мудрое решение натолкнулось на глухое сопротивление — люди не захотели рисковать своими деньгами. О, глупцы! Не желая расстаться на время со своим богатством, они обрекли себя на гибель! Они так и не вняли увещеваниям Филиппа и Крантца.

Все это время Амина была в приподнятом настроении, она оказалась умной советчицей и душевной утешительницей.

— Будь спокоен, Филипп, — говорила она, — мы все же построим себе хижину под теми деревьями и проведем часть нашей жизни в мире, поскольку кто может потревожить нас на этих необитаемых островах?

Шрифтен вел себя спокойно и миролюбиво и частенько заводил разговоры с Аминой, но только с ней одной. Казалось, он стал к ней даже внимательней, чем ранее. Иногда, поднимая на него случайный взор, Амина замечала, что лоцман смотрит на нее как бы с сожалением и болью.

Прошел еще один день, но плоту так и не удалось приблизиться к берегу ни на один фут. Люди взбунтовались, повыбрасывали в море все бочки, ящики, доски и прочее, за исключением запаса воды, вина и денег, несмотря на протесты Филиппа и Крантца. Затем они собрались на совет на большом плоту, бросая вокруг себя мрачные, угрожающие взгляды.

Наступила ночь. Обстановка сильно беспокоила Филиппа. Он вновь попытался убедить людей использовать деньги в качестве якоря, чтобы течение не отнесло ночью плот в море, но напрасно! Его попросту прогнали прочь, и он возвратился на малый плот.

— О чем ты задумался, Филипп? — спросила его Амина.

— Меня возмущает и пугает глупость этих людей, предпочитающих умереть, но не расстаться со своими жалкими деньгами! Ох, уж эта проклятая любовь к золоту, превращающая людей в глупцов и злодеев! Воды у нас осталось только на два дня, хотя она и выдается по каплям. Взгляни на их исхудавшие тела! А они все продолжают держаться за свои деньги, которые сделают их еще хуже, когда они ступят на землю. О, мне жаль их!

— Как ты страдаешь, Филипп. Тебя ослабила жажда. Но я предполагала, что может наступить такой момент, и все предусмотрела. Посмотри! Я сэкономила воды и сухарей. Целых четыре бутыли воды! Утоли жажду, Филипп!

Филипп сделал несколько глотков. Вода освежила его: лихорадка дня совсем выбила его из колеи.

— Спасибо, Амина. Спасибо тебе, дорогая! Мне стало лучше. Боже праведный! Есть же на свете глупцы, которые ценят презренный металл выше капли воды при жажде, от которой мы здесь изнемогаем!

Ярко мерцали звезды, но луны не было. В полночь Филипп поднялся, чтобы сменить на вахте Крантца. Обычно команда спала, расположившись на обоих плотах, но на этот раз оказалась на большом. Филипп был погружен в горькие размышления, когда прозвучал голос Крантца, звавшего на помощь. Филипп поспешил на передний плот, выхватывая на бегу шпагу. Мятежники свалили Крантца и, навалившись, удерживали его. Филипп бросился на помощь, но его схватили и обезоружили.

— Обрубайте! Обрубайте задний плот! — закричали матросы, державшие капитана, и через мгновение несчастный Вандердекен увидел, как малый плот, на котором осталась его любимая супруга, его Амина, стал удаляться.

— Ради Бога! Моя жена, моя Амина! Будьте милосердны! Спасите ее! — закричал Филипп, стараясь освободиться.

Закричала и Амина, подбежавшая к краю плота и простиравшая к нему руки. Все тщетно!

Уже больше кабельтова разделяло плоты. Филипп еще раз попытался вырваться из рук бунтовщиков, а затем потерял сознание.

Глава двадцать четвертая

Лишь когда занялся день, Филипп открыл глаза и увидел склонившегося над ним Крантца. Мысли Филиппа путались, он чувствовал, что с ним произошло нечто ужасное, но что именно, он никак не мог вспомнить. Наконец сознание вернулось к нему, и он закрыл лицо руками.

— Успокойся, друг Вандердекен, — проговорил Крантц. — Будем надеяться, что уже сегодня мы достигнем берега и тогда сразу же займемся поисками пропавшей.

«Так вот она, та разлука, та ужасная смерть, которую пророчил Шрифтен! — подумал Филипп. — Нет ничего страшнее, чем остаться отданной на волю волн и ветра и превратиться в скелет под нещадными лучами солнца, без капли воды, чтобы смочить пересохшие губы! Остаться одной, совсем одной! Быть разлученной с мужем, мучиться от страшных мыслей о нем и его судьбе! Лоцман, ты прав! Для нежно любящей жены нет ничего ужаснее такой смерти! Голова кружится. Зачем мне теперь жизнь?»

Крантц тщетно пытался подыскать слова утешения. Но вот он заговорил о мести, и тут Филипп оживился.

— Да! — вскричал он. — Месть! Отомстить этим подлецам и предателям! Но как ты думаешь, Крантц, на многих ли мы можем положиться?

— Как мне кажется, на большинство, — отвечал старший рулевой. — Это был мятеж меньшинства.

Для управления плотом была наконец использована как руль доска, отчего он стал более маневренным и двинулся к берегу быстрее, чем прежде. Люди радовались, что скоро ступят на землю, но все сидели на своих деньгах, которые в случае спасения приобретали для них огромное значение.

От Крантца Филипп узнал, что бунт подняли солдаты, к которым примкнула небольшая группа матросов, они и обрубили канаты, связывавшие большой плот с малым, а настоящие моряки занимают нейтральную позицию.

— Они, пожалуй, и дальше будут вести себя так, — предположил Крантц. — В некоторой степени их примирила с изменниками лишь надежда ступить на землю.

— Очень вероятно, — отвечал Филипп с горькой усмешкой. — Но я сумею встряхнуть их. Пришли их сюда!

Филипп начал переговоры с матросами. Он заявил, что те, кто взбунтовался, являются изменниками и им нельзя верить, поскольку ради денег они, мол, поступятся всем; с сожалением отметил, что не нашлось никого, кто пресек бы зло; и высказал мнение, что необходимо сразу же избавиться от них. Далее Филипп признался, что он, хотя и не говорил об этом, намеревался возвратить Компании деньги, как только они придут в гавань, где власти окажут ему помощь, но теперь он раздумал и готов все деньги отдать им.

В какое только искушение не вводит человека жадность! Стоит ли удивляться, что эти люди, которые по сути были лишь чуть лучше тех, с кем Филипп намеревался свести счеты, сразу же поддержали его? Было обговорено, что ночью они нападут на мятежников и сбросят их в море, если днем им не удастся достичь берега.

Однако переговоры Филиппа с так называемыми нейтралами насторожили остальных. Те тоже посовещались, а затем положили оружие так, чтобы им можно было быстро воспользоваться.

Ветер стих. Плот находился от берега не далее двух миль, но затем течением снова был отнесен в открытое море.

Стояла чудесная ночь. Море было ровным, как зеркало. Ни дуновения ветерка. Парус бессильно обвис на мачте. Ночь как бы предназначалась для самосозерцания и вознесения молитв. А на шатком плоту находилось около сорока человек, которых одолевала вражда, жажда убийства и грабежа. Каждая из сторон делала вид, что улеглась на отдых, но все как один прислушивались к любому шороху.

Сигнал должен был подать Филипп, сбросив парус, и сделать это так, чтобы парус, падая, накрыл часть изменников, лишив их тем самым возможности защищаться.

Парус упал, началась резня. Филипп сражался до тех пор, пока в живых не осталось никого, кому он мстил за отнятую у него Амину. Через несколько минут все было кончено. Шрифтен, находившийся у руля, неподвижным взглядом наблюдал за происходящим и лишь изредка издавал свое сатанинское хихиканье. Переводя дух, Филипп прислонился к мачте — пал последний из противников.

«Я отомстил за тебя, Амина! — подумал он. — Но что значит жизнь этих мерзавцев по сравнению с твоей?»

Утолив жажду мести, Филипп горько заплакал, закрыв лицо руками, а в это время его приверженцы изымали у убитых деньги, чтобы поделить их между собой. Узнав, что в схватке погибло только трое из числа их сторонников, они пожалели о том, что не убито больше: тогда им досталась бы более кругленькая сумма.

На плоту осталось шестнадцать человек, включая Вандердекена, Крантца и Шрифтена. С рассветом снова потянул бриз. Остатки воды были поделены, чувства голода люди уже не испытывали. Вода же пробудила в них желание выжить.

И хотя Филипп с того момента, когда был разлучен с Аминой, редко разговаривал со Шрифтеном, однако заметил — Крантц тоже обратил на это внимание, — что лоцман снова стал к нему недружелюбен. Его хихиканье, сарказм, кхи, кхи, кхи, казалось, не имели конца, а взгляд пронзал Филиппа с такой неприязнью, как и при первой встрече. Лишь Амина смогла на некоторое время укротить дикий нрав одноглазого, а с ее исчезновением благоволение Шрифтена к ее мужу рассеялось как дым. Однако все это не очень-то занимало Филиппа. Его беспокоило другое. Потеря Амины была тяжким испытанием для его сердца, все остальное казалось ему ничтожным и несущественным.

Бриз усиливался, и люди на плоту надеялись достичь бухты часа через два, но фортуна снова отвернулась от них: мачта не выдержала и обломилась. Но этим дело не кончилось. Когда повреждение было устранено, ветер уже почти совсем стих и их опять отнесло в открытое море. Уставший Филипп уснул рядом с Крантцем, Шрифтен занял место у руля.

Филипп спал крепким сном. Ему снилась Амина: она пребывала в сладкой дреме среди кокосовой рощи, а он охранял ее; она улыбнулась и назвала его по имени.

И тут Филипп проснулся от какого-то странного толчка. Еще не придя в себя, он подумал, что это, наверное, Шрифтен подкрался к нему и пытается завладеть его реликвией. Вздрогнув от этой мысли, он вскочил, чтобы схватить грабителя, и действительно, перед ним была не пустота, а лоцман, который стоял на коленях и вытягивал из-под него цепочку. Схватка была короткой. Вскоре Филипп снова владел своим сокровищем и крепко держал Шрифтена за горло. Затем он приподнял дрожащими руками почти бездыханное тело лоцмана и столкнул его в море.

— Человек ты или дьявол! — вскричал Филипп. — Будь кем угодно и спасайся теперь сам, если сможешь!

От их возни проснулись Крантц и несколько матросов, однако слишком поздно, чтобы помешать расправе над Шрифтеном. В нескольких словах Филипп рассказал о случившемся. Матросов это не обеспокоило, и они, убедившись, что их деньги целы, снова погрузились в сон.

Еще некоторое время Филипп вглядывался в море — не появится ли Шрифтен и не попытается ли забраться на плот, но лоцман исчез.

Глава двадцать пятая

Кто рискнул бы описать состояние души Амины, когда она осознала, что разлучена со своим супругом? Остановившимся взглядом провожала она большой плот, который все удалялся от нее, и не сводила с него глаз до тех пор, пока его не поглотила ночь. Затем в немом отчаянии упала на настил. Мало-помалу придя в себя, она огляделась вокруг и крикнула:

— Кто здесь?

Но ответа не последовало.

— Есть здесь кто-нибудь? — еще громче крикнула несчастная.

«Одна! Совсем одна! Филипп разлучен со мной! Мама, мама! Взгляни на свое несчастное дитя!» — пронеслось в голове Амины, и она, потеряв сознание, упала на край плота, ее длинные распущенные волосы рассыпались по воде и зашевелились на волнах.

— Горе мне! Где я? — воскликнула Амина, очнувшись. Она несколько часов пролежала в полном оцепенении.

Солнце низвергало палящие лучи на несчастную женщину и слепило ей глаза. Амина взглянула на плескавшуюся голубую волну и увидела недалеко от плота большую акулу, которая неподвижно стояла, как бы поджидая свою жертву. Амина отодвинулась от края, вскочила и осмотрелась, но обнаружила лишь пустой плот и вновь осознала всю безысходность своего положения.

— О, Филипп, Филипп! — воскликнула она. — Так вот она реальность! И мы с тобой разлучены навсегда! Ах! Мне казалось, что это лишь сон, но теперь все стало явью! Все, все!

Несчастная опустилась на постель, которую Филипп соорудил для нее в свое время на середине плота, и долго лежала неподвижно. Наконец она приподнялась и потянулась к бутылке с водой, чтобы утолить мучившую ее жажду.

«Но к чему пить и есть? — подумала она. — Для чего лелеять мечту о спасении?»

Амина встала и осмотрела горизонт.

«Только море и небо! Не это ли та смерть, та страшная смерть, о которой вещал Шрифтен и которая должна настигнуть меня? — размышляла она. — Медленная смерть под изнуряющим солнцем? Ну и пускай! Судьба! Я выдержу все, что ты можешь ниспослать мне! Человек умирает один раз, а для чего нужна мне жизнь без Филиппа? Но ведь мы могли бы встретиться и снова! — продолжала она размышлять. — Да, да! Могли бы! Кто знает? Тогда: да здравствует жизнь! Я буду дорожить ею ради этой слабой надежды! Но чем мне защищать ее? А ну-ка посмотрим. Он должен быть здесь», — и Амина, ощупав себя, убедилась, что кинжал, который она всегда носила с собой, на месте.

— Я останусь в живых — смерть мне только завещана! — воскликнула она. — Я буду жить ради моего Филиппа!

Амина опустилась на постель, чтобы забыться сном. Ей удалось уснуть, и сон удерживал ее в своих ласковых объятиях несколько часов. Проснувшись, она ощутила, как мало осталось у нее сил. Она осмотрелась вокруг, но опять увидела только небо и море.

«О, это невыносимое одиночество! Смерть тут — желанное избавление! Но нет! Я не должна умереть! Я должна жить ради Филиппа!» Она выпила глоток воды, съела кусочек сухаря и скрестила на груди руки.

«Несколько дней без еды и воды, и все кончится! — были ее мысли. — Оказывалась ли когда-либо какая-нибудь женщина в подобной ситуации? И могу ли я надеяться на спасение? А нереальная мечта — тоже надежда? Почему я избрана для таких мучений? Потому, что вышла замуж за Филиппа? Может быть. А коль так, пусть так и будет!»

Ночь распустила крылья. Небо затянулось темными облаками. Сверкали молнии и на миг озаряли плот. Затем разразилась гроза. Вслед за молниями грохотал гром, и весь небосвод превратился в кромешный ад. Ветер швырял плот как скорлупку, вода заливала ноги Амины, замершей посреди раскачивавшегося плота.

— Я очарована! Мне нравится это! — кричала она навстречу реву шторма и раскатам грома. — Это прекрасно! Этот разгул стихии приятнее изнуряющей жары! Он оживляет меня! — и Амина устремила взор на облака и вглядывалась в них до тех пор, пока ослепительно сверкнувшая молния не заставила ее прикрыть глаза.

— Как хорошо! Как же хорошо! — продолжала кричать она. — Порази меня, молния, смойте меня, волны, и опустите в сырую могилу, выплесни на меня весь свой гнев, возмущенная стихия! Я смеюсь над вами! Я презираю вас! Вы можете только убить меня, но и мой кинжал отлично может сделать то же самое! Пусть страшатся смерти те, кто копит богатства, живет в роскоши и считает себя счастливым… у кого есть супруг и дети или другое любимое существо — пусть дрожат они! Я же не боюсь ничего, поскольку у меня ничего нет! Ничего!.. Но все же… не заблуждайся, Амина! Все же… все же у тебя остается надежда! Но нет! Нет, нет! Нет у меня больше надежды! Я лягу и буду ждать своей участи!

Амина опустилась на свое ложе и закрыла глаза.

Дождь не прекращался до утра. Ветер все еще дул, но облака поредели и показалось солнце. Амина сидела, дрожа в промокшей одежде, хотя и было знойно. От жары все поплыло у нее перед глазами, и ей стали видеться невероятные картины. Ее воображение рисовало зеленые поля, рощи кокосовых пальм, ее супруга, который спешил к ней откуда-то издалека. Она протянула к нему руки, хотела подняться, чтобы обнять его, но ноги не слушались ее. Она вскрикнула: «Филипп, Филипп!» — и потеряла сознание.

Глава двадцать шестая

Давайте проследим теперь за удивительной судьбой Филиппа. Уже через несколько часов после того, как он расправился с лоцманом, он со своей командой достиг-таки желанной суши. На песчаном берегу бухты блестели пестрые раковины, виднелись кости погибших морских животных, выброшенных на сушу.

Остров, где высадились потерпевшие кораблекрушение, как и другие острова в этом районе, зарос кокосовыми пальмами, чьи кроны раскачивались на ветру и отбрасывали на землю спасительную тень, которой обрадовался бы любой человек, но не наши герои, кроме Крантца, поскольку Филиппа занимали мысли о потерянной супруге, а матросы были заняты своим богатством, так неожиданно свалившимся на них.

Крантц отвел капитана под тень деревьев, но тому там не сиделось. Обуреваемый тревогой, Филипп снова вернулся на берег и пытался отыскать в море плот, на котором осталась Амина, но его не было видно.

— Туда, к ней! — кричал Филипп, прижимая руки к воспаленным глазам. — Она погибла! Погибла!

— Не может быть такого, Вандердекен! — тихо проговорил Крантц, стоявший рядом. — Бог, который хранит нас, поможет и ей! Не может быть, чтобы она погибла среди этого множества островов, часть которых обитаема. А женщине везде окажут внимание и помощь.

— Ах! Если бы я тоже мог так думать! — пожаловался Филипп.

— Если вы немного поразмыслите, то придете к убеждению, — продолжал Крантц, — что для нее лучше, что ее нет с нами. Она не окружена теми грубыми матросами, с которыми, объединись они, мы не сумели бы справиться. Вы думаете, что при длительном пребывании здесь, на острове, эти люди оставили бы вашу жену в покое? Ни за что! Они позабыли бы все на свете! И Амина, оставшись на плоту, по моему слабому разумению, избежала грубости и насилия, а возможно даже, и позорной смерти!

— Все может быть, Крантц, все может быть. Но нам надо соорудить плот. Нужно отправиться на поиски Амины… нужно искать ее… искать… найти!..

— Мы так и сделаем, Вандердекен! И я пойду вместе с вами, — отвечал Крантц, радуясь, что мысли Филиппа переключились на другую, хотя и не менее бредовую идею, но которая отвлекала его от мрачных дум. — А теперь, капитан, — продолжал он, — давайте вернемся к плоту, заберем оттуда все необходимое, а потом покумекаем над тем, как лучше осуществить наши намерения.

Филипп молча кивнул в знак согласия, и они отправились к плоту, который был вытянут на берег, но до сих пор так и не был разгружен. Матросы порознь сидели под деревьями. Крантц окликнул их, призвав перенести оставшиеся на плоту вещи в безопасное место, но никто из них даже не шевельнулся: все охраняли свою часть денег, и каждый боялся сдвинуться с места, чтобы его богатством не завладели другие. Теперь же, когда их жизнь была в относительной безопасности, их душами все больше овладевал дух алчности. Они были измучены, жаждали глотка воды, хотели выспаться, но все равно не решались сдвинуться с места и сидели, словно окаменевшие.

— Проклятые деньги совсем свихнули их мозги! — изрек Крантц, обращаясь к Филиппу. — Попробуем сами убрать то, что нам по силам, а затем поищем воду.

Крантц и Филипп собрали плотницкий инструмент, лучшее оружие, запасы пороха и пуль, что при необходимости позволило бы им употребить власть над командой, отволокли парус и его оснастку подальше от берега и сложили все у группы деревьев, растущих в сотне шагов от плота. Они соорудили примитивную палатку, сложили в ней вещи, кроме большей части пороха, который Крантц закопал тайком в рыхлом песке позади палатки. Затем старший рулевой срубил топором одну из пальм со зрелыми кокосами. Тот, кто хоть раз в жизни испытал жажду, знает, что это такое, и может представить, с каким удовольствием Крантц и Вандердекен потягивали освежающее кокосовое молоко. Молча, с вожделением матросы смотрели на них, горя желанием смочить свои пересохшие губы, но, несмотря на мучительную жажду, они так и не сдвинулись с места.

День клонился к вечеру. Филипп улегся на расстеленный парус и уснул, а Крантц отправился осмотреть остров.

Остров был маленький, около трех миль в длину и не более пятисот саженей в ширину. Пресной воды на нем не оказалось, хотя ее, видимо, можно было бы добыть, выкопав колодец. К счастью, на острове росло много молодых пальм. Возвращаясь, Крантц прошел мимо матросов. Никто не спал. Все приподнялись и, опершись на локти, прислушивались, кто это приближается к ним. Узнав старшего рулевого, они успокоились. Крантц прошел к плоту, собрал остававшееся на нем оружие и выбросил его подальше в море. После этого он вернулся в палатку. Филипп все еще спал. Крантц растянулся рядом и вскоре тоже уснул.

Филиппу снилась Амина. Вот он видит, как ненавистный Шрифтен вновь появляется над водой, взбирается на плот и усаживается рядом с Аминой. Филиппу слышится даже его противное хихиканье, когда лоцман нашептывает что-то, видимо неприятное, на ухо Амины, поскольку Амина прыгает в море, чтобы избавиться от него. Но бездна не проглатывает ее, и она остается на поверхности. Начинается шторм, Амина сидит уже в раковине, плывущей по волнам. Затем раковина попадает в полосу прибоя, тонет, а вместе с ней и Амина скрывается под волнами. После этого Филипп видит Амину, веселую и беззаботную, прогуливающуюся по берегу — море, которое все безжалостно поглощает, видимо, пощадило ее. Филипп пытается броситься к ней навстречу, но какая-то сила удерживает его. Амина машет ему рукой и произносит: «Филипп, мы встретимся еще! Да, да, Филипп, мы еще встретимся на этой земле!»

Солнце стояло уже высоко, когда Крантц проснулся и разбудил Филиппа. С помощью топора они снова добыли фруктов себе на завтрак. Филипп был молчалив, он припоминал сон, который несколько успокоил его.

«Мы еще встретимся, — вспоминал он. — Да, да, мы еще встретимся. Я благодарю тебя, провидение!»

После завтрака Крантц отправился узнать, в каком состоянии команда. Матросы были сильно измождены и долго так продержаться не могли. Но все оставались лежать на своих деньгах. На них было жалко смотреть, и Крантц попытался найти средство спасти беднягам жизнь. Он предложил: каждый закопает свои деньги так глубоко, чтобы вынуть их было очень трудно, и, таким образом, они получат возможность отправиться на поиски пропитания, не боясь за сохранность своего богатства. Его предложение было принято. Крантц принес из палатки единственную сохранившуюся лопату, и все, по очереди, закопали деньги в податливый песок на несколько футов. После этого он передал им топор. Матросы срубили несколько кокосовых пальм и хорошо подкрепились. Насытившись, они улеглись над закопанными деньгами и крепко заснули.

Филипп и Крантц посовещались, каким образом покинуть остров и куда отправиться на поиски Амины. И хотя Крантц допускал, что розыски могут оказаться бесплодными, он не решался высказать подобные мысли вслух. Оставаться на этом острове смысла для них не имело, добраться же до обитаемых островов значило остаться в живых. Крантц был уверен, что Амина уже отдала Богу душу, считая, что ее либо смыло волной в море, либо она умерла от истощения под палящими лучами тропического солнца. Но чтобы не огорчать капитана, он сделал вид, что остров нужно покинуть не ради спасения жизни, а для розысков Амины. Они решили построить плот из трех бочек, распиленных пополам и скрепленных крест-накрест досками. Снабженное парусом, это сооружение, по их мнению, должно было иметь приличную скорость и легко управляться. О том, что никто из команды не выразил желания помочь им в этом, говорить не приходится.

Насытившись и отдохнув, скупцы были теперь не довольны тем богатством, которым они располагали, и стали подумывать, как его приумножить. Они выкопали часть денег и целый день провели за игрой в камушки. К тому же ими овладел еще один порок. На старых пальмах матросы сделали вырубки наподобие ступенек, по которым взбирались на верхушку дерева со свойственной им ловкостью, делали там надрез и собирали сок в привязанную скорлупу кокосового ореха. В местах, где растет кокос, его сок называют тодди. После брожения он превращается в так называемый арак. Ясно, что тодди сильно дурманит голову. Выпивка, игра, крики, драки, выигрыши и проигрыши стали ежедневным явлением. Проигравшие рвали на себе волосы как сумасшедшие и бросались на тех, кто выиграл. К счастью, все оружие Крантц выбросил в море. Дрались до крови, но никто не погиб, поскольку те, кому хотелось продолжить игру, разнимали дерущихся.

Так прошло около двух недель, в течение которых строительство плота медленно продвигалось вперед. За это время некоторые матросы проиграли все свои деньги. Филипп и Крантц предложили им покинуть остров вместе с ними, но тех влекла жажда мести и возвращения проигранного, и они ни о чем больше не хотели слышать.

С того дня Крантц не оставлял матросам топора и сам рубил для них деревья. На шестнадцатый день все деньги оказались в руках трех человек. Проигравших было теперь большинство, и на следующее утро всех троих нашли задушенными на берегу. Деньги были поделены, и игра возобновилась с еще большим азартом.

— Чем же закончится эта игра? — спросил Филипп Крантца, увидев искаженные лица мертвецов.

— Тем, что погибнут все, — отвечал Крантц. — И мы ничего не сможем предотвратить. Это Божье наказание!

Наконец плот был готов, песок из-под него выгребли, и он оказался на плаву, покачиваясь на ласковых волнах. Филипп и Крантц запаслись старыми и молодыми кокосовыми орехами, уложив их на плоту, и решили покинуть остров на следующий день.

К несчастью, один из матросов, купаясь в море, наткнулся на выброшенное оружие. Он нырнул и вытащил мушкет. Остальные последовали его примеру, и вскоре все были вооружены. На ночь Филипп и Крантц решили перебраться на плот и спать по очереди. В тот вечер страсти разгорелись с небывалой силой, возник крупный спор. Обезумевшие люди бросились друг на друга. Страшно даже представить, что тутначалось! Лишь трое остались в живых, но двое переговорили между собой и третьего тоже отправили вслед за другими на тот свет.

— Боже праведный! И это твои создания?! — воскликнул Филипп.

— Нет, — отвечал Крантц. — Обожествляя деньги, они поклонялись сатане! А теперь, капитан, обратите внимание на то, как эти двое, владеющие таким богатством, которое они не смогут потратить за всю жизнь, не довольны тем, что имеют, и каждый горит желанием присвоить все деньги себе.

Едва Крантц вымолвил эти слова, как один матрос сзади напал на другого и убил его.

— Разве я не предрекал этого? — продолжал Крантц. — Но мерзавец не получит ни своих, ни чужих денег! — Произнося эти слова, Крантц поднял мушкет, прицелился и выстрелил.

— Ты поступил несправедливо, Крантц, лишив подлеца заслуженного наказания. Оставшись один на острове со своими деньгами, он умер бы мучительной смертью от голода.

— Да простит меня Бог, если свершилась несправедливость, но поступить по-другому я не мог, — отвечал Крантц. — Однако, капитан, вернемся на берег. Мы остались одни на этом острове. Деньги, как я мыслю, надо спрятать так, чтобы потом мы легко нашли их. Часть монет мы возьмем с собой, поскольку они нам могут пригодиться. К тому же из милосердия надо все же предать земле трупы этих несчастных, которых ослепил блеск золота.

Пальму, у корней которой они закопали целый клад, Крантц тщательно пометил топором. Около пятисот монет они перенесли на плот и спрятали в одежде на всякий непредвиденный случай.

Утром следующего дня Крантц и Филипп подняли парус и вышли в море. Стоит ли упоминать, какой курс они взяли? Читатель и так уже догадался — они направились в ту сторону, где в последний раз видели плот с оставшейся на нем Аминой.

Глава двадцать седьмая

Плот вполне отвечал своему предназначению. Он двигался не очень медленно и неплохо слушался руля. Филипп и Крантц запомнили приметы, по которым они могли бы снова безошибочно опознать этот островок. Курс они держали на юг к видневшемуся большому острову. Течение помогало им.

При поисках Амины в том районе они одновременно намеревались отыскать и остров Тернате. Там Филипп и Крантц надеялись попасть на какую-нибудь китайскую джонку, которые обычно заходили туда, направляясь на Тантам.

Под вечер Вандердекен и Крантц добрались до большого острова, к которому стремились, и вошли в бухточку. Взгляд Филиппа метался по всему берегу в надежде заметить какие-либо следы пребывания там Амины, но не обнаружил ни ее, ни местных жителей.

Осторожно втянув плот в узенький заливчик, где не было волнения, они расположились на ночлег, чтобы утром отправиться дальше.

На следующий день Крантц, управлявший их утлым сооружением, заметил, как Филипп вытащил и, отвернувшись от него, с нежностью рассматривает какой-то предмет.

— Это что, чей-то портрет, Вандердекен? — спросил он.

— О, нет! Это моя судьба! — отвечал Филипп, не задумываясь над смыслом сказанного.

— Как это судьба? Что вы подразумеваете под этим?

— Неужели я так выразился? Я едва соображаю, что говорю, — отвечал Филипп, снова пряча свою реликвию на груди.

— Мне кажется, вы сказали даже больше, чем хотели, капитан, — возразил Крантц. — И похоже, очень близки к истине. Я не раз видел эту драгоценность у вас в руках и помню, что коварный Шрифтен хотел выкрасть именно ее. Не связана ли с ней какая-нибудь тайна? У вас достаточно доказательств моей преданности, и вы, наверное, могли бы доверить мне эту тайну.

— В том, что ты мой друг, и настоящий друг, Крантц, я глубоко убежден. И тому, кто делил со мной все опасности так, как их делили мы с тобой, не требуется доказательств дружбы, но этого недостаточно, чтобы я мог рассказать тебе обо всем. С этой реликвией, а это действительно реликвия, и я всегда ношу ее с собой, меня связывает тайна, в которую посвящены лишь моя жена и два священника.

— Ну, если эта тайна известна священникам, то ее наверняка можно доверить и другу, — снова возразил Крантц. — Что на свете может быть священнее дружбы?

— У меня такое ощущение, Крантц, — Филипп взглянул на него, — что поведав тебе о ней, я принесу тебе несчастье. Откуда это предчувствие, я не знаю, но я ощущаю его. Это уж точно! А мне этого очень не хотелось бы, мой дорогой друг.

— Значит, вы не хотите воспользоваться моей преданностью? — разочарованно произнес Крантц. — Но уж коль мы рисковали вместе жизнью, так разделите со мной и все ваши тревоги!

Многие люди знают, что страдания притупляются, когда их утешают. Поэтому не стоит удивляться, что Филипп почувствовал в Крантце человека, которому можно излить душу. Он начал свой рассказ, не потребовав с Крантца обета молчания, справедливо полагая, что тот все равно сохранит его тайну, и в течение дня, когда плот несло мимо пустынных островков, поведал ему свою историю.

— Теперь ты знаешь все, — заключил Филипп. — И что ты думаешь обо всем этом? Веришь ли ты в эту удивительную историю или полагаешь, что она просто-напросто плод фантазии?

— Нет. Я твердо убежден, что это не фантазия, — отвечал Крантц, — поскольку я тоже располагаю некоторыми доказательствами, подтверждающими правдивость вашей истории, ведь я сам не раз видел призрачный корабль. И если ваш отец приговорен блуждать призраком по морям, то ничего удивительного в том, что вы избраны спасти его мятежный дух. Я верю каждому сказанному вами слову, и лишь теперь мне понятны ваши прежние поступки и настроения. Может быть, кто-либо посочувствовал бы вам, а я завидую.

— Завидовать? Мне? — удивился Филипп.

— Да. Я бы с радостью принял вашу судьбу, если бы это было возможно. Разве это не прекрасно — быть призванным для исполнения столь возвышенного долга? А закончится ваше плавание смертью, ну и что ж из того? А разве не смертью завершаются все наши земные мимолетные и ничтожные устремления? Поистине, Вандердекен, я завидую вам.

— Ты размышляешь и говоришь, как Амина, — проговорил Филипп. — У нее такая же живая и горячая душа. Она тоже горит желанием пообщаться с призраками с того света и поговорить с бесплотными духами.

— А что тут такого? — отвечал Крантц. — Моя история, а вернее, история нашей семьи располагает преданиями, доказывающими, что такое общение не только возможно, но и позволено Всевышним. А ваш рассказ, которому я поверил, только подтверждает это.

— В самом деле, Крантц?

— Я не лгу. Но об этом в другой раз. Уже темнеет, и нужно добраться до безопасного местечка. Вон та бухточка кажется мне вполне подходящей.

Перед рассветом поднялся сильный береговой бриз, вызвавший большую волну. Продолжать плавание стало невозможно, и им ничего иного не оставалось, как вытащить плот на берег, чтобы его не разнесло в щепки прибоем.

Воспоминания об Амине кружились в голове Филиппа. Глядя на поднятую бушующими волнами пену, в которой искрилось солнце, он воскликнул:

— Океан! Не у тебя ли моя Амина? Если это так, верни мне ее, хотя бы мертвую! Но что это? — продолжал он, указывая на темное пятнышко на горизонте.

— Парус какого-то суденышка, — отвечал Крантц, — которое гонит ветер и которое намеревается укрыться в этом уголке.

— Ты прав. Это парус, парус одной из тех пирог, что можно часто встретить в этих водах. Как же ее мотает на волнах! Судя по всему, она с людьми.

Пирога быстро приближалась и вскоре вошла в бухту. Парус на ней спустили, и она проскользнула сквозь прибой.

— Если туземцы настроены враждебно, нам с ними не справиться, — заметил Филипп. — Но скоро мы узнаем, что нас ожидает.

Туземцы не обращали внимания на Филиппа и Крантца, пока не вытащили пирогу на безопасное место. Затем трое с копьями в руках подошли к ним, но без видимых враждебных намерений. Один из подошедших спросил на португальском языке, кто они такие.

— Голландцы, — последовал ответ Филиппа.

— Вы с потерпевшего бедствие корабля?

— Да.

— Тогда вам нечего бояться. Если вы враги португальцев, вы — наши друзья. Мы с острова Тернате, а наш вождь ведет войну с португальцами. Где, на каком острове остались ваши спутники?

— Никого, кроме нас, в живых не осталось, — отвечал Филипп. — Но позвольте задать вопрос, не встречали ли вы женщину, она совсем одна была на плоту? Или, может быть, что-нибудь слышали о ней?

— Мы слышали, что жители на Тидоре нашли в одной из бухт женщину и, полагая, что она из числа поселенцев, переправили ее в форт.

— Это она! Благодарю тебя, Боже! Спасена! — воскликнул Филипп. — На Тидоре, говорите вы?

— Да, но мы не можем переправить вас туда, потому что воюем с португальцами.

«Я еще встречусь с моей любимой!» — подумалось Филиппу.

Туземец, разговаривавший с Филиппом, занимал явно высокое положение. На нем было мусульманское одеяние, на поясе висело оружие, на голове пестрел шерстяной тюрбан. Он был полон достоинства и вежливости, присущих людям его ранга в этой части света.

— Мы возвращаемся на Тернате, — продолжал туземец, — и можем взять вас с собой. Наш вождь будет рад видеть у себя голландцев, хотя бы уже потому, что они враги португальцев. Я совсем забыл сказать, что с нами в лодке находится один из ваших попутчиков. Мы выловили его в море. Он был очень изможден, но теперь снова окреп.

— Кто бы это мог быть? — удивился Крантц. — Поди кто-нибудь с другого корабля?

— Или Шрифтен! — воскликнул, вздрогнув, Филипп.

— Чтобы я поверил в это, я должен увидеть его собственными глазами, — отвечал Крантц.

— Тогда убедись в этом! — Филипп указал на подходившего к ним лоцмана.

— Минхер Вандердекен, я рад вас видеть! Минхер Крантц, надеюсь, вы чувствуете себя прекрасно? О, какое счастье, что мы все трое спаслись, кхе, кхе, кхе!

«Итак, океан и в самом деле вернул мне мертвеца, о чем я и молил его!» — подумал Филипп, и холодный пот прошиб его от этой мысли.

Без малейших упоминаний об обстоятельствах, при которых они расстались, Шрифтен весело разговаривал со старшим рулевым, будучи, как обычно, весьма ироничным.

— Что ты думаешь об этом одноглазом? — спросил Филипп Крантца, когда старший рулевой наконец отделался от болтливого лоцмана.

— То, что он частица этого мира и, так же как и вы, выполняет какую-то свою миссию, — отвечал Крантц. — Не исключено, что он играет некую роль в вашей удивительной истории и не исчезнет до тех пор, пока его роль не будет исполнена. Не думайте о нем. Вас, пожалуй, больше должно занимать, что Амина спасена!

— И то правда! Одноглазый не стоит этого, — согласился Филипп. — А нам остается отправиться с этими туземцами, избавиться, по возможности, от Шрифтена и попытаться найти Амину!

Глава двадцать восьмая

Когда Амина Вандердекен пришла в сознание, она увидела, что находится в хижине на ложе из пальмовых листьев. Чумазый негритенок сидел возле нее и отгонял мух. Где она? Что с ней?

Два дня плот носило по волнам, и почти все это время Амина была без сознания. Наконец ветрами и течением плот прибило к восточному побережью северной оконечности Новой Гвинеи. Местные жители, занимавшиеся в бухте торговым обменом с прибывшими с острова Тидоре, заметили несчастную и, хотя видели, что она еще жива, все же сняли с нее чуть ли не всю одежду. Затем внимание одного из дикарей привлекло кольцо с алмазом, подаренное Амине Филиппом, но туземцу никак не удавалось снять кольцо с пальца. Тогда он вытащил ржавый тупой нож и принялся отпиливать палец, но старая женщина, стоявшая неподалеку, помешала грабителю. К тому же торговцы с Тидоре подсказали, что выгодней спасти португальскую женщину, а они приняли Амину за таковую, добавив, что, возвратившись назад, они сообщат о ней португальцам. Благодаря такому повороту дела Амина оказалась окруженной заботой и вниманием.

Папуаска перенесла Амину в свою хижину, где пострадавшая провела несколько дней, находясь между жизнью и смертью. За ней ухаживали сообразно ее состоянию: смачивали водой пересыхающие губы и отгоняли москитов.

Когда Амина открыла глаза, маленькая сиделка, отгонявшая мух, выбежала наружу, чтобы позвать хозяйку. Ею оказалась высокая, очень толстая и неповоротливая женщина. Мелко вьющиеся волосы были тщательно приглажены. На бедрах мотался лоскут материи, с плеч свисал дырявый выцветший шелковый желтый платок, на толстых пальцах блестели серебряные кольца, на шее висело перламутровое ожерелье.

Старая женщина начала что-то говорить, обращаясь к спасенной, но та не поняла ни одного слова из ее трескотни. Несмотря на малоприятную внешность, старуха, как ни говори, была доброй и отзывчивой, и уже недели через три Амина стала выползать из хижины, чтобы подышать свежим воздухом. Иногда островитяне собирались возле Амины, но никто ни разу не рискнул обидеть ее — видимо, боялись старухи. У всех жителей острова были курчавые волосы, некоторые посыпали их пыльцой цветов. Нагота их тел скрывалась пальмовыми листьями, свисавшими до колен. В нос и уши были продеты кольца, а остальные украшения были из перьев райских птичек. Когда Амина сидела под сенью деревьев, со стороны казалось, будто она смотрит на пироги, резво снующие в бухте на голубой воде, однако мысли ее были далеки, очень далеки от всего этого — ее терзали думы о муже.

Однажды утром Амина вышла из хижины с сияющим лицом и, как обычно, присела под деревом.

«Благодарю тебя, дорогая мамочка! Спасибо тебе! — мысленно произнесла она. — Ты пришла ко мне во сне и напомнила то волшебство, которое я подзабыла. Ах, если бы я могла поговорить с этими туземцами, я бы давно уже знала, где находится теперь мой Филипп!»

В хижине старой папуаски Амина провела два месяца. За это время к ней вернулась ее прежняя красота. Когда менялы с Тидоре появились вновь, они объявили, что им велено доставить в форт найденную на берегу женщину. Торговцы уплатили приличную сумму за хлопоты по уходу за ней и знаком пригласили Амину следовать за ними. Любая смена обстановки была для Амины благом, и она заняла место в пироге, где для нее специально была укреплена скамеечка. А когда Амина поплыла со своими новыми попутчиками по тихой воде бухты, ей вспомнился сон Филиппа о раковине с морской нимфой.

На следующий день пирога прибыла на Тидоре, и Амину отвели в поселение. Слух о ней уже донесся сюда, и все, от коменданта до слуги, высыпали на улицу, чтобы взглянуть на Амину. Ее красота пленила всех, особенно коменданта. Он произнес длинную приветственную речь на португальском языке и был немало удивлен тем, что Амина на нее никак не отреагировала. Но было бы еще удивительнее, если бы Амина ответила — ведь она не знала ни единого слова по-португальски!

Амина знаками дала понять, что ничего не понимает. Предположив, что она англичанка или голландка, комендант послал за переводчиком, через которого Амина объяснила, что она жена капитана голландского судна, потерпевшего крушение, и что ей неизвестно, спасся ли муж со своей командой или нет.

Португальцы возликовали, что голландское судно затонуло, а такая прелестная женщина спаслась. Комендант намекнул ей, что ему приятно ее общество, а ее пребывание у них не будет лишено комфорта. Далее он сообщил, что через три месяца они ожидают прихода корабля из китайских вод, на котором она, если ей захочется, может отправиться на Гоа, где ей не составит труда найти судно, направляющееся на родину. Затем Амину проводили в отведенную ей комнату и приставили к ней маленькую служанку-негритянку.

Комендант был тощим, маленького роста мужчиной, высохшим от многолетнего пребывания под тропическим солнцем. Он носил пышные бакенбарды и длинную шпагу, что прежде всего бросалось в глаза. Он усиленно начал ухаживать за Аминой. В другое время красивая жена капитана Вандердекена высмеяла бы его, но сейчас она боялась, что тогда он будет обращаться с ней, как с пленницей.

Находясь в форте, Амина прилежно стала изучать португальский язык и через несколько недель овладела им настолько, что могла высказать свои желания, а когда покидала Тидоре, то могла уже прилично изъясняться. Стремление выбраться с острова и выяснить, что произошло с мужем, росло с каждым днем, а к концу третьего месяца она неустанно всматривалась в морскую даль, надеясь заметить долгожданный корабль. Наконец на горизонте показались паруса. Когда же судно приблизилось к острову, комендант пал к ногам Амины, стал говорить, как тяжко он страдает, и умолял не уезжать, а соединить ее судьбу с его.

Амина отвечала осторожно, сознавая, что находится во власти этого маленького человечка с длинной шпагой.

— Прежде всего я должна иметь доказательства смерти моего мужа, — отвечала Амина. — А выяснить это я смогу лишь в Гоа. Если я окажусь вдовой, я письменно уведомлю вас.

Такой ответ Амины, как читатель увидит потом, явится для Филиппа источником неимоверных мучений.

Комендант стал уверять, что сможет заполучить эти доказательства, и пообещал, как только они окажутся в его руках, лично доставить в Гоа. Свою речь он закончил пылкими заверениями в любви и верности.

«Глупец!» — подумала Амина, глядя на приближающийся корабль. Через полчаса парусник бросил якорь в бухте и высадил команду на берег. Среди высадившихся Амина заметила священника, который направлялся к форту, и вздрогнула, узнав в нем патера Матео.

Глава двадцать девятая

Патер Матео был также поражен этой неожиданной встречей. Амина первой произнесла слова приветствия. Казалось, что она забыла о происшествии, которое побудило патера покинуть ее дом, и была рада встретить теперь знакомое лицо.

Патер Матео с холодком принял протянутую руку. Прикоснувшись другой рукой ко лбу молодой женщины, он произнес:

— Благослови тебя Господь, дочь моя! И прости ее, Боже, как это давно уже сделал я!

Это напоминание смутило Амину, и горячий румянец залил ее лицо.

Действительно ли простил ее патер Матео? Будущее покажет! Но тут он обращался с ней как со своей старой знакомой. Он внимательно выслушал историю гибели корабля и согласился с тем, чтобы она отправилась с ним в Гоа.

Через несколько дней корабль поднял паруса, и Амина покинула португальское поселение и влюбленного коменданта. Без каких-либо происшествий был пройден архипелаг и Бенгальский залив. Все время стояла чудесная погода.

Покинув Тернёзен, патер Матео возвратился в Лиссабон. Длительное безделье вскоре наскучило ему, и он решил поехать миссионером в Индию. И теперь, направляясь с важным поручением к своему руководителю в Гоа, он неожиданно повстречался на Тидоре с Аминой.

Трудно охарактеризовать отношение патера Матео к Амине, поскольку оно было изменчивым. Временами патер вспоминал о гостеприимстве Филиппа, которого глубоко уважал, о многих добродетелях его жены, в которых успел убедиться. Затем его захлестывало чувство обиды, незаслуженной обиды, нанесенной Аминой, и он ломал голову над тем, действительно ли она думала тогда, что он зашел к ней в спальню из низменных побуждений, или же использовала вымышленный мотив в качестве предлога.

Патер все бы простил Амине, будь он убежден, что она стала настоящей католичкой, но подозрения, что она осталась не только неверующей, но и продолжала заниматься богопротивными делами, лишали Амину благосклонности святого отца. Он пристально наблюдал за Аминой и искренне тянулся к ней, если в беседах ею проявлялось истинное религиозное чувство. Но когда у нее с уст срывались слова, доказывавшие, что она поверхностно воспринимает христианское учение, его душа наполнялась негодованием.

Во время плавания по Бенгальскому заливу, при обходе острова Цейлон с юга, погода стала портиться, налетел шторм. Когда шторм стал крепчать, матросы зажгли восковые свечи и поставили их перед иконой на верхней палубе. Амина вглядывалась в людей и иронически улыбалась, сама того не сознавая. Но тут она заметила, что патер Матео угрюмо смотрит на нее.

«Папуасы, среди которых я прожила некоторое время, ничего не совершали дурного, поклоняясь своим идолам, а их за это называют язычниками, — подумала Амина. — Так кто же такие христиане?»

— Может быть, вы спуститесь вниз? — произнес патер Матео, подходя к Амине. — Погода совсем неподходящая, чтобы женщине оставаться на палубе. Пожалуй, вам лучше спуститься в каюту и молить Бога там, чтобы он защитил наш корабль.

— Не совсем верно, патер. Здесь, наверху, мне удобнее молиться, — отвечала Амина. — Я люблю это буйство стихии, и, когда смотрю на бурю, моя душа наполняется изумлением перед богами, которые посылают шторм и управляют им, заставляют реветь ветер, а потом усмиряют его.

— Хорошо сказано, дочь моя, — молвил в ответ патер Матео, — но молиться Всевышнему следует не только тогда, когда он творит свои божеские дела, но и в тиши, в раздумье и в самосозерцании. Следовала ли ты Святому писанию, которому учили тебя? С уважением ли относилась ты к возвышенным тайнам церкви, которые доверены тебе?

— Я делала все возможное, патер, — Амина отвернулась и устремила взор на бушующие волны.

— Обращалась ли ты к Святой Деве или другим святым — посредникам заблудших смертных, одной из которых являешься и ты сама, дочь моя?

Амина молчала. Ей не хотелось ни говорить неправду, ни сердить священника.

— Ответь мне, дитя мое! — настаивал патер.

— Святой отец, — отвечала Амина, — я обращалась только к одному Богу, Богу христиан, Всевышнему!

— Кто не верит всему, не верит ни во что! Я так и знал! Я видел твою язвительную усмешку. Чему ты улыбалась?

— Я улыбалась своим собственным мыслям, патер.

— Поведай-ка лучше о своей истинной вере!

Амина промолчала.

— Ты так и осталась неверующей, еретичкой! Остерегайся, дитя мое, остерегайся!

— Чего? Почему? Разве в этой части света не проживают миллионы людей, более неверующие и еретики, чем я? — возразила Амина. — И многих ли из них вы обратили в свою веру? Не встречаетесь ли вы с трудностями, насаждая ее? А почему так? Сказать вам, отче? Потому, что у всех этих людей уже есть своя вера, которая прививается им с детства и которой следуют все, кто их окружает! А я разве не была такой же? Я воспитывалась среди представителей иной веры, и можете ли вы ожидать, чтобы я быстро и без сомнений отказалась от нее? Я много размышляла над тем, что вы говорили мне, и пришла к выводу, что все постулаты вашей религии идут от Бога. Разве этого мало? И вы еще недовольны мной? Если бы я слепо признавала все, слепо послушалась, я бы считала это недостойным себя. Скоро мы придем в гавань, и тогда учите меня, убеждайте, если хотите. Я готова признать ее, но только тогда, когда она станет моим убеждением. Будьте терпеливы со мной, святой отец, и тогда, возможно, настанет время, когда я поверю в то, чего я пока не могу признать, что вот этот кусок разрисованного дерева представляет собой ценность, перед которой следует преклонить колени и которому надо поклоняться.

Несмотря на иронию, последние слова Амины содержали столько правды, что патер Матео почувствовал ее. До сих пор он относился к Амине, поскольку она была женой католика, как к одной из тех, кто изменил своей вере, а не как к той, кого воспитывали в иной. Теперь же ему пришло в голову, что она, собственно, еще никогда и не была принята в лоно святой церкви — священник Сайзен не считал ее готовой к этому и переносил крещение, желая убедиться, что новая вера принята ею.

— Вы рассуждаете здраво, но вас переполняют чувства, — возразил патер Матео после некоторой паузы. — Как только мы придем в Гоа, мы продолжим обсуждение этих вещей, и тогда с благословения Божьего вам станет более понятна суть этой новой для вас веры.

— Я согласна, — отвечала Амина.

Священник не допускал и мысли, что именно в этот момент Амину занимал тот сон, который она видела на Новой Гвинее. Ей приснилась мать и открыла тайну искусства черной магии. Теперь Амина с нетерпением ждала возможности испытать его на практике.

С каждым часом шторм набирал силу, судно получило течь и с трудом боролось с волнами. Матросами овладел страх, и они взывали ко всем святым. Патер Матео и пассажиры смирились, что погибнут, ведь они видели, что помпы не справляются с прибывающей водой. Все бледнели, когда волны одна за другой с грохотом перекатывались через палубу. Все неистово молились, священник роздал отпущение грехов. Одни плакали, как дети, другие рвали на себе волосы. Некоторые матросы ругались и проклинали богов, которым еще вчера поклонялись. Лишь Амина оставалась невозмутимой и сочувственно улыбалась, слыша проклятия моряков.

— Мы погибли, сеньора, погибли! — прокричал капитан, который скорчившись сидел под фальшбортом.

— Нет! — возразила Амина. — В этот раз все обойдется!

— О чем вы ведете речь, сеньора? — удивился капитан, вглядываясь в спокойное лицо молодой женщины. — Что вы имеете в виду, сеньора?

— Мой внутренний голос говорит мне, что вы не погибнете, если споро приметесь за работу.

В том, что судно не затонет, Амина была убеждена — от нее не укрылось, что шторм стал ослабевать, но этого никто из напуганной команды не заметил.

Хладнокровие Амины, а может быть, красота и необычный вид этой молодой, хрупкой, но уверенной в себе женщины, когда все уже потеряли надежду на спасение, произвели на капитана и его команду сильное впечатление. Приняв ее за католичку, они подумали, что она обладает каким-то даром предвидения — ведь суеверие часто соседствует с легковерием. Амина же была удивлена, что матросы вновь обрели мужество и с усердием принялись за работу. Снова были пущены в ход помпы. За ночь шторм утих, и судно, как и предсказывала Амина, выдержало.

Команда и пассажиры смотрели на нее, как на святую. Они высказали это мнение священнику, который был поражен не менее, чем они. Мужество, проявленное Аминой, было действительно необычайным. Она не испытала страха в ситуации, где растерялся даже священник — слуга Божий. Патер Матео промолчал. Он углубился в размышления, и выводы, сделанные им, были не в пользу Амины. Откуда у нее появилось такое самообладание? Кто наделил ее даром пророчества? Только не христианский Бог, ведь в него она не верила! Тогда кто же? Патер Матео вспомнил спальню Амины в Тернёзене и озабоченно покачал головой.

Глава тридцатая

Филипп и Крантц долго обсуждали удивительное возвращение Шрифтена, но все их выводы по этому поводу свелись к тому, чтобы тщательно присматривать за ним и избавиться от него, как только представится случай. Крантц расспросил лоцмана, каким образом он спасся, и Шрифтен, в свойственной ему иронической манере, рассказал: когда Вандердекен боролся с ним, в воду с плота упало якобы весло, и он, уцепившись за него, держался на воде до тех пор, пока его не прибило к маленькому островку. Увидев вскоре в море пирогу, он бросился в воду, чтобы вплавь добраться до нее. Люди в пироге заметили его и подобрали. В рассказе Шрифтена не было ничего необычного, хотя его история и казалась невероятной. Других вопросов Крантц ему не стал задавать. На следующее утро ветер несколько поутих, и пирога под парусом направилась на Тернате.

Прошло четыре дня, прежде чем они прибыли на остров. На ночь они приставали обычно к какому-нибудь острову, где ночевали, вытащив пирогу на берег. Известие, что Амина жива, обрадовало Филиппа, и он ликовал бы в ожидании возможной встречи с женой, но присутствие Шрифтена отравляло его радость. Что-то необычное, противное человеческой натуре, было в одноглазом. Шрифтен смотрел на все вокруг каким-то сатанинским взглядом, но он, однако, ни словом не обмолвился о покушении Вандердекена на его жизнь. Если бы он жаловался, обвинял Филиппа в попытке убить его, клялся отомстить или требовал бы удовлетворения, то это было бы понятно. Но ничего подобного не было, кроме его обычных дерзких замечаний, иронических шуток и бесконечного похихикивания.

Когда пирога прибыла в главную гавань острова Тернате, Вандердекена и Крантца отвели в хижину, построенную из бамбука и пальмовых листьев, и попросили не покидать ее, пока о них не будет доложено вождю.

Прошло немного времени, и Филипп с Крантцем были приняты вождем, которого окружали жрецы и солдаты. Не было никакой торжественности. Белые, без всяких украшений, одежды людей сияли такой белизной, какую придают тканям только солнце и вода. Крантц и Филипп, по примеру сопровождающих, поприветствовали главу племени по мусульманскому обычаю, после чего им предложили присесть. Затем через переводчика — в прошлом островитяне тесно общались с португальцами и многие говорили по-португальски — властитель острова задал несколько вопросов о гибели корабля.

Филипп коротко рассказал о кораблекрушении и о том, как он был разлучен со своей женой. Далее он сказал, что его жена, как он узнал, находится в португальском поселении на Тидоре, и попросил вождя помочь ей возвратиться к нему или отправить его к ней.

— Хорошо, — отвечал властелин острова. — Принесите чужеземцам что-нибудь освежающее. Аудиенция на сегодня закончена.

Через несколько минут все присутствовавшие удалились, осталось лишь несколько доверенных советников вождя. Была подана легкая закуска, после которой вождь сказал:

— Португальцы — собаки, они наши враги. Не хотите ли вы поддержать нас в борьбе против них? У нас есть пушки, но никто не умеет обращаться с ними. Если вы согласитесь помочь мне, я снаряжу целый флот для выступления против португальцев на Тидоре. Отвечайте же, голландцы, есть ли у вас желание бороться? Тогда для вас будет не так уж сложно добраться до вашей супруги, — добавил он, обращаясь к Вандердекену.

Филипп попросил время на размышление, чтобы, как он выразился, посоветоваться со своим другом и помощником. Шрифтен, о котором Филипп отозвался как о простом матросе, на встречу допущен не был. Властелин Тернате согласился подождать ответа до следующего дня.

Возвратившись в хижину, Филипп и Крантц обнаружили там подарки — два комплекта турецкой одежды, даже с тюрбанами. Новая одежда пришлась им как нельзя кстати, поскольку их собственная давно уже превратилась в лохмотья. Они переоделись и зашили свои золотые монеты в малайские пояса, дополнявшие их новые мусульманские наряды. Тщательно обсудив предложение вождя племени, Филипп и Крантц решили принять его, увидев в нем единственную возможность соединить Филиппа с его любимой Аминой. Утром они сообщили вождю о своем решении, и тот без промедления приступил к оснащению флота.

Сотни пирог для воинов и продовольствия теснились в бухте. Когда-то властелин Тернате получил от одного индийского капитана шесть длинноствольных латунных пушек, которые теперь вместе с обслугой были отданы под командование Филиппа и установлены на самые большие пироги. Вождь, рассчитывавший полностью уничтожить форт, решил сам возглавить войско, но советники отговорили его. Дней через десять все было готово, и флот с семью тысячами воинов на борту взял курс на Тидоре.

На второй день к вечеру суда подошли к острову и бросили якоря недалеко от берега. Местные жители тоже ненавидели португальцев, но, не решаясь выступить против них, покинули жилища на берегу бухты и спрятались в лесу. Не будучи замеченным противником, флот всю ночь провел стоя на якорях, а с рассветом Филипп и Крантц отправились на одной из пирог к берегу на разведку.

Форт и поселение на Тидоре были расположены так же, как и все колонии португальцев в этих водах. Прочная каменная стена, мощный частокол, глубокий ров окружали все постройки. Днем ворота форта были открыты для входа и выхода и закрывались только на ночь. Со стороны моря в укреплении возвышалась цитадель, окруженная толстой стеной с бруствером и глубоким рвом. Попасть в нее можно было только через подъемный мост, по обе стороны которого стояли пушки. Определить их мощь было невозможно, поскольку их скрывал высокий палисад.

Проведя разведку, Филипп рекомендовал напасть на форт со стороны моря на больших пирогах, вооруженных пушками, в то время как воины с малых судов, высадившись на берег поодаль, окружат его. План был принят, и сто пятьдесят больших пирог пошли в атаку, а остальные направились к бухте, где воины стали высаживаться на отлогий берег.

Однако португальцы оказались вполне подготовленными к такому нападению, а их пушки были не только крупного калибра, но имели хорошо подготовленную обслугу. Филипп задействовал всю артиллерию, но его пушки не смогли нанести каменному фронтону форта каких-либо существенных повреждений. После четырехчасовой атаки, в которой погибло много воинов с Тернате, по совету Филиппа пироги отошли назад. Начался военный совет. О том, чтобы захватить форт с моря, речи уже не велось, следовало нападать со стороны суши. После того, как все военачальники высказались, Крантц подал совет: дождаться темноты, собрать как можно больше сухих пальмовых листьев и хвороста, уложить их перед палисадом и поджечь. Палисад сгорит, откроется доступ вовнутрь укрепления, а проникнув туда, все будут действовать дальше, сообразуясь с обстоятельствами. План был слишком заманчив, чтобы не последовать ему. Воины принялись собирать листья и хворост. Прежде чем наступила ночь, все было подготовлено к новой атаке.

Воины сняли свои белые одежды и надели синие шаровары. Прихватив вязанки хвороста и листьев, прикрепив к поясам кривые мечи, они поползли к палисаду. Вскоре под громкие крики в разных местах взметнулось ввысь пламя, но из форта раздались пушечные выстрелы, нанесшие нападавшим ощутимые потери. Однако дым продолжал заволакивать форт, поскольку ветер дул с моря, и защитники форта были вынуждены отойти с брустверов. Теперь наступавшим не оказывалось сопротивления. Они разрушили горевший частокол и через образовавшиеся проемы хлынули вовнутрь, сметая на пути тех, кто не успел укрыться в крепости. Загорелась фактория, вспыхнули другие постройки, а когда дым рассеялся, стали хорошо видны освещенные огнем стены форта.

— Ах! Если бы у нас были лестницы, крепость была бы уже нашей! — воскликнул Филипп. — На стенах не видно ни души!

— Это точно, — отвечал Крантц. — Однако лестниц у нас нет. Но до того, как их сделают, фактория послужит нам хорошим форпостом! Оттуда мы будем угрожать врагу, а завтра вечером огнем мы снова сгоним со стен их защитников, проникнем в форт и захватим его!

— Может быть, из этого что-нибудь и получится, — согласился Филипп, выслушав Крантца, и направился к военачальникам, чтобы обсудить с ними эту идею.

Новый план был уже утвержден, но тут неожиданно появился Шрифтен, который принял участие в этом походе без ведома Филиппа, и выпалил:

— Ничего не получится, Филипп Вандердекен! Этот форт вы никогда не захватите, кхе, кхе, кхе!

Едва одноглазый произнес эти слова, раздался мощный взрыв, и на осаждавших посыпались камни — несколько сот человек погибло, многие были контужены. Это взлетела на воздух фактория: в погребах под ней находились большие запасы пороха, и огонь добрался до него.

— Ваш план провалился, минхер Вандердекен! Вы никогда не захватите форт, кхе, кхе, кхе! — снова провизжал отвратительный лоцман.

Взрыв, произошедший так внезапно и нанесший значительный урон в живой силе, вызвал среди наступавших панику, и они бросились к стоявшим в бухте пирогам. Филипп и военачальники безуспешно пытались остановить беглецов. Не ведавшие ничего о взрывных свойствах пороха, люди подумали, что произошло что-то сверхъестественное. Множество лодок отчалило от берега, а оставшиеся воины столпились на берегу: ошеломленные, дрожащие и задыхающиеся.

— Вы никогда не завоюете этого форта, минхер Вандердекен, кхе, кхе, кхе! — визжал Шрифтен.

Филипп схватил маленького лоцмана и замахнулся на него ружьем, но тут же раздумал и отпустил его.

«Меня раздражает, что он говорит неприятную мне правду! — подумал Филипп. — А разве за это я могу лишать его жизни?»

Кто-то из военных предводителей с Тернате сохранил хладнокровие, но многие потеряли голову, как и простые воины. На коротком совещании было решено подождать рассвета и лишь тогда определить, что делать дальше.

На рассвете нападавшие заметили на стенах форта португальцев, которые готовили к бою тяжелые пушки. Посчитав уничтожение фактории и разрушение некоторых построек достаточным, чтобы заслужить похвалу вождя, воинство с Тернате сняло осаду. Потеряв семьсот человек убитыми, флот через два часа взял курс на Тернате. Филипп и Крантц были вместе в одной из пирог.

Флот не успел далеко отойти от острова, как ветер стих. К вечеру погода стала портиться. В полночь налетел шторм, многие утлые суденышки перевернуло, и те воины, которые не умели плавать, утонули. Почти весь флот отнесло к северо-восточной части острова Тидоре. Перед рассветом пирога, в которой находились Филипп и Крантц, оказалась в бухте у северной оконечности острова и вскоре совсем развалилась. Команде удалось вплавь добраться до берега. Погода снова стала устанавливаться. Когда совсем рассвело, Филипп и Крантц увидели, что основная масса пирог уже скрылась за мысом.

Островитяне, спасшиеся вместе с Филиппом и Крантцем, предложили захватить у местных жителей какой-нибудь челн и догнать флот. Но Филипп и Крантц решили использовать благоприятную возможность и остаться на острове, намереваясь узнать что-нибудь о судьбе Амины. Им несложно было солгать, что их либо совсем не было среди нападавших, либо их принудили к участию в нападении на форт, и никто из португальцев не смог бы их опровергнуть. Оба сделали вид, будто они согласились со своими спутниками, но, когда те немного ушли вперед, спрятались. Туземцы же захватили пирогу и одни ушли в море. Днем на Филиппа и Крантца наткнулись местные жители и потащили их в форт. К вечеру они были уже там, и их отвели к коменданту, тому самому маленькому человечку, который так страстно влюбился в Амину. Увидев пленников в мусульманской одежде, комендант хотел было уже приказать повесить их, но Филипп успел сообщить ему, что они голландцы, потерпевшие кораблекрушение, что жители Терноте силой заставили их принять участие в войне против поселенцев на Тидоре, что они все время желали убежать от них, когда же представилась такая возможность, они не отправились с воинами назад на Тернате, а остались на острове. Казалось, маленький комендант поверил ему. Ткнув с силой своей длинной шпагой в землю и придав лицу свирепое выражение, он приказал посадить пленников в тюрьму.

Глава тридцать первая

Условия содержания заключенных в тюрьмах описывались уже не раз, и можно с полным основанием утверждать, что пребывание наших друзей в подвале, куда их поместили, не доставляло им удовольствия. Тюремная камера — четыре голых стены, за дверью небольшой коридор — располагалась под фортом, имела небольшое окошко с железной решеткой, через которое еле проникал воздух и лишь с трудом можно было увидеть море. В камере было невообразимо душно.

Филипп, ничего так страстно не желавший, как узнать что-либо об Амине, заговорил по-португальски с солдатом, выполнявшим роль тюремщика.

— Приятель, — начал он, — извини…

— Извините меня, — прервал его солдат и вышел, заперев за собой дверь.

Филипп уныло прислонился к стене. Подвижному Крантцу не сиделось на месте, но от стены до стены он мог сделать только три шага — такой маленькой была их камера.

— Знаете что, Вандердекен? — спросил Крантц тихим голосом. — Это счастье, что наши дублоны с нами. Если нас не обыщут, то, подкупив тюремщика, мы сумеем выбраться из этого гнездышка.

— Мне здесь все же лучше, чем в обществе этого отвратительного Шрифтена. Один его вид уже портит мне настроение.

— Комендант, — продолжал делиться мыслями Крантц, — мне не очень-то понравился, но, возможно, завтра наше представление о нем изменится.

Их беседа была прервана солдатом, который принес кружку воды и большую миску вареного риса. Это был уже другой солдат, и Филипп попытался разговориться с ним.

— Последние два дня у вас было много хлопот.

— Совершенно верно, сеньор.

— Жители с Тернате заставили нас пойти с ними, но мы сбежали от них.

— Я слышал, когда вы рассказывали об этом, сеньор.

— Они потеряли около тысячи человек, — вмешался в разговор Крантц.

— Святой Франциск! Это радует!

— Мне кажется, после такого поражения они долго будут приходить в себя, прежде чем решатся снова напасть на вас, — добавил Крантц.

— А у вас большие потери? — спросил Филипп, убедившись, как болтлив солдат.

— Не более десятка. В фактории же, когда она взлетела на воздух, находилось около сотни местных жителей с женами и детьми. Но это не в счет!

— Как я слышал, здесь находилась одна молодая европейка… — произнес, наконец, Филипп, сильно волнуясь. — Та, с потерпевшего бедствие корабля? Не было ли ее среди тех, кто взлетел на воздух?

— Европейка? Гм. Да, да! Святой Франциск! Я вспоминаю, она…

— Педро! — прозвучал голос сверху.

Солдат смолк, приложил палец к губам, вышел и запер дверь.

— О, Боже небесный! Дай мне терпения! Это чудовищное испытание! — воскликнул Вандердекен.

— Может быть, солдат придет сюда утром? — предположил Крантц.

— Утром! Как же бесконечно долго тянется время!

— Я понимаю вас, но что делать? Приходится ждать, даже если эти часы кажутся столетиями. Однако тихо, я слышу шаги!

Дверь отворилась, вошел солдат, который препровождал их сюда.

— Следуйте за мной! — приказал он. — Комендант желает переговорить с вами!

Пленники с радостью последовали этому неожиданному приказу. По каменной лестнице они поднялись наверх и вскоре оказались в небольшом помещении перед тем самым маленьким комендантом, с которым читатель уже знаком. Он лежал, развалившись, на большой софе, длинная шпага лежала рядом с ним. Две молоденькие девушки-аборигенки — одна у ног, другая у изголовья — помахивали опахалами.

— Где вы взяли эти одеяния? — был первый вопрос коменданта.

— Когда море выбросило нас на остров, туземцы пленили нас и увезли с собой. Нашу одежду они забрали, а нам дали эту.

— И уговорили принять участие в нападении на наш форт?

— Они принудили нас к этому, — возразил Крантц. — Войны между Голландией и Португалией нет, и мы отказывались участвовать в нападении, но они, несмотря на наши возражения, посадили нас в лодки, якобы затем, чтобы убедить свой народ, что им помогают европейцы.

— Чем вы можете подтвердить свои показания?

— Во-первых, нашим честным словом. Во-вторых, мы добровольно остались на этом острове, хотя и имели возможностьпокинуть его.

— Вы моряки Голландской Ост-Индской Компании? Вы кто, офицеры или простые матросы?

Крантц, считавший, что будет лучше, если они скроют свое истинное положение на корабле, скосив глаза на Филиппа, стал отвечать:

— Мы — младшие офицеры. Я был третьим рулевым, а мой товарищ — лоцманом.

— А где ваш капитан?

— Я не могу сказать этого. Я не знаю, жив он или нет.

— Не было ли у вас на борту женщины?

— Была. Жена капитана.

— Что стало с ней?

— Она, наверное, погибла, когда плот оторвался.

— Ха! — воскликнул комендант и замолчал.

Филипп взглянул на Крантца, как бы спрашивая, к чему все эти уловки, но тот подал знак, что пока говорить будет он.

— Так, значит, вы не знаете, жив ли ваш капитан или нет? — переспросил комендант.

— Мы не знаем этого.

— А теперь поразмыслите-ка. Я бы предоставил вам свободу, если бы вы подписали документ, удостоверяющий смерть вашего капитана, и подтвердили бы свои подписи в случае необходимости.

Филипп посмотрел сначала на коменданта, затем на Крантца. Но Крантц решительно отвечал:

— Я не вижу, что нам может помешать сделать это? Разве что нас здорово накажут, если этот документ попадет в Голландию. Можно спросить вас, сеньор комендант, зачем вам такой документ?

— Нет! — вскричал маленький человечек с угрозой в голосе. — Я не буду раскрывать свои карты! Итак, выбирайте: либо тюрьма, либо свобода и отплытие с первым же кораблем, который появится здесь!

— Гм. Я не сомневаюсь, что он мертв. Да, я почти уверен в этом, — медленно произнес Крантц, как бы размышляя. — Вы не позволите нам подумать над этим до утра, сеньор комендант?

— Хорошо. Только до утра!

— Но не в тюрьме же, я надеюсь, — продолжал Крантц. — Вам требуются наши услуги, и, наверное, не следует с нами дурно обращаться.

— Дурно обращаться? А разве вы не сознались в том, что подняли оружие против самого христианнейшего из королей? Но я отпущу вас на ночь, а утром решится: останетесь ли вы в плену или окажетесь на свободе!

Филипп и Крантц поблагодарили маленького коменданта за столь любезное отношение к ним и направились на крепостные сооружения.

Стемнело. В небе взошла луна. Филипп и Крантц присели на бруствер, вдыхая ночную прохладу и наслаждаясь свободой. Неподалеку от них переговаривались солдаты, и поэтому они повели разговор шепотом.

— Что же заставляет его требовать от нас подтверждения смерти капитана? И почему ты отвечал так, Крантц?

— Филипп Вандердекен! Вы, может быть, не догадываетесь, — отвечал Крантц, — но я часто размышлял о судьбе вашей прекрасной супруги и переживал за нее, когда услыхал, что она попала сюда. Своей красотой она превосходит местных красавиц, а этого карлика разве не притягивает женская красота? Я скрыл наше положение, полагая, что комендант быстрее отпустит нас. Но когда он потребовал подписать этот сомнительный документ, я предположил, что он, может быть, хочет заиметь его, чтобы заставить Амину выйти за него замуж. Но где же может быть Амина? Вот весь вопрос! Если бы нам удалось разыскать солдата Педро! Может быть, он что-нибудь знает…

— Поверь, Крантц, моя жена здесь! — Филипп пришел в ярость, вспомнив о коменданте.

— Я тоже надеюсь на это, — отвечал Крантц. — Я уверен, что она жива!

Филипп и Крантц продолжали беседу, устремив взор на освещенное луной море. Вдруг из темноты появился человек и поприветствовал их. Крантц узнал в нем солдата Педро, о котором они только что вспоминали, и вздохнул с облегчением:

— Теперь тебе, слава Богу, не нужно запирать за нами дверь.

— Да. Это радует меня, хотя я и не понимаю, где тут собака зарыта, — отвечал солдат. — Впрочем, наш комендант всегда поступает так, как ему вздумается. Кто может помешать ему?

— Ты давно уже в этой стране? — спросил Крантц, переводя разговор на другую тему.

— Тринадцатый год, сеньор, и с удовольствием вернулся бы домой. У меня в Опорто остались жена и ребенок, то есть они были, ведь кто может сказать, живы ли они еще?

— Разве ты не надеешься вернуться домой и снова увидеть их?

— Возвратиться домой, сеньор? Отсюда еще ни один португальский солдат домой не вернулся. Нас направляют сюда на пять лет, а получается, что мы должны здесь сгнить.

— Да, это жестоко.

— Еще как, сеньор, — отвечал Педро шепотом. — Жестоко и бесчеловечно. Я не раз хотел покончить с собой, но, пока жив человек, он надеется…

— Мне жаль тебя, друг Педро, — сказал Крантц. — Послушай! У меня остались две золотые монеты, возьми одну. Может быть, это поможет тебе вернуться к жене и ребенку.

— А вот и один из моих дублонов, — добавил Филипп и передал Педро еще одну золотую монету.

— Пусть благословят вас все святые, сеньоры! — отвечал Педро. — Вы так добры ко мне! Я уж не говорю о том, как вы меня встретили. А жена и ребенок вряд ли увидят и меня и эти дублоны.

— Когда мы сидели в тюрьме, — начал Крантц после небольшой паузы, — вы говорили об одной молодой европейке…

— Верно, сеньор. Это было прелестнейшее создание, и наш комендант крепко втрескался в нее.

— А где же она теперь?

— Она отправилась в Гоа в сопровождении священника, которого знала раньше, патера Матео — доброго старого человека. Он еще исповедовал меня, когда был здесь.

— Патер Матео! — воскликнул Филипп, но толчок Крантца заставил его замолчать.

— Так, значит, комендант был влюблен в нее?

— Я говорю вам, он просто сходил с ума по этой женщине и, не окажись здесь патера Матео, едва ли отпустил бы ее, хотя, говорят, у нее есть муж!

— Они поплыли в Гоа? — переспросил Крантц.

— Да. На судне, которое заходило сюда. Эта женщина очень радовалась, когда уезжала, ведь комендант домогался ее все дни напролет. Она, видно было, сильно тосковала по своему мужу. Вы не знаете, жив ли ее муж?

— Мы о нем ничего не слышали, — с улыбкой отвечал Крантц.

— Если он жив, то пусть Господь Бог не допустит, чтобы он оказался здесь. Попади он в руки коменданта, ему непоздоровится! От нашего коменданта можно ожидать все, что угодно! Он хоть и мал ростом, но бравый солдат и, чтобы завладеть женщиной, готов на все. И брак для него тоже не такое уж большое препятствие, сеньоры!

После некоторой паузы Педро продолжал:

— Пожалуй, я не буду долго задерживаться с вами, сеньоры. Если я вам понадоблюсь, кликните меня, и я сделаю для вас все, что в моих силах. Меня зовут Педро Лусильо. А теперь спокойной ночи и еще раз большое спасибо!

С этими словами Педро Лусильо удалился.

— Одного друга мы, во всяком случае, приобрели и многое выяснили, — подвел итог Крантц.

— Конечно же, Амина отправилась с патером Матео! Тогда она в надежных руках! — воскликнул Филипп.

— Совершенно верно. Но вспомните, ведь вы-то в руках своего врага, — заметил Крантц. — Нам следует как можно быстрее выбраться отсюда, и поэтому завтра утром нужно подписать тот злосчастный документ. Сам по себе он не имеет большого значения, поскольку мы, вероятнее всего, раньше окажемся в Гоа. Но если этого и не случится, то я уверен, что вашу Амину этот документ не заставит выйти замуж за такое ничтожество!

— В этом я тоже убежден, — молвил Филипп. — Но она будет очень страдать!

— Ей не будет хуже, чем от теперешней неизвестности. Поверьте мне, Вандердекен! Впрочем, мне пришла в голову одна идея. Завтра я подпишусь как Корнелиус Рихтер, а вы — как Якоб Вантрает. Запомните! Оставим прошлое, нам надо сосредоточиться на будущем!

Глава тридцать вторая

Утомленные событиями дня, друзья расположились прямо на земле и скоро погрузились в глубокий сон. Ранним утром их разбудил громкий голос коменданта, который проводил смотр гарнизону и распекал своих подчиненных, грозя арестом и карцером. Заметив наших друзей, он с кислой миной на лице приказал им следовать за ним. Поднявшись в кабинет, португалец спросил, готовы ли они подписать документ или предпочитают снова возвратиться в тюрьму. Филипп и Крантц, как договорились, выбрали первое. Когда они подписали состряпанный комендантом документ, коротышка очень развеселился и снизошел до того, что пригласил их позавтракать вместе с ним.

В беседе за вкусным завтраком комендант пообещал нашим героям, что они покинут остров с первым же кораблем, и уговорил отобедать всем вместе у него. В ходе непринужденного разговора Крантц упомянул, что у него имеется несколько золотых монет, и выразил желание снять отдельную комнату. Не прочь подзаработать, комендант предложил им комнату в своем доме и обед за его столом, запросив за все невысокую плату, чем Филипп и Крантц остались очень довольны. Крантц настоял на том, чтобы уплатить деньги вперед. С этого момента комендант резко переменился к Филиппу и Крантцу и норовил при всяком удобном случае выказать им свое внимание.

На третий день вечером Крантц за столом у коменданта решился спросить, зачем тому потребовался такой документ. Комендант ответил: Амина, мол, обещала выйти за него замуж, как только он предъявит ей свидетельство о смерти мужа.

— Это невозможно! — воскликнул, вскочив, Филипп.

— Невозможно, сеньор? Почему же невозможно? — спросил свирепым голосом комендант, поглаживая свою клинообразную бородку.

— Я тоже чуть было не выпалил, что это невозможно, — вмешался в разговор Крантц, заметив оплошность друга. — Если бы вы только видели, комендант, как нежна была та голландка со своим мужем, то и сами не поверили бы, что она смогла так быстро позабыть его и полюбить другого. Но женщины есть женщины, а солдаты всегда пользуются у них успехом! За ваш успех, комендант!

— Я как раз это и хотел сказать, — спохватился Филипп, поняв замысел друга усыпить бдительность коменданта. — Женщину можно простить, если сравнить с ее мужем вас, комендант!

Тот легко поддался на нехитрую лесть и весь напыжился:

— Ну, конечно же! Мы, солдаты, всегда пользуемся успехом у женщин! Может быть, потому, что надежнее защищаем их? Давайте, сеньоры, выпьем еще, а именно — за здоровье прекрасной Амины Вандердекен!

Филипп и Крантц поддержали тост.

— Но как же вы решились, комендант, — продолжал затем Филипп, — отпустить свою будущую супругу в Гоа, где для прекрасного пола так много разных соблазнов?

— Вздор все это… Она любит меня. Да, между нами говоря, она боготворит меня! — похвалялся комендант.

— Вранье! — не выдержал Филипп.

— Эй, сеньор! Это относится ко мне? — вскричал комендант и схватился за свою длинную шпагу, лежавшую на столе.

— Нет, конечно, — отвечал Филипп, спохватившись. — Я имел в виду ту женщину. Я сотни раз слышал, как она клялась, что никогда и никого, кроме мужа, любить не будет!

— Ха, ха, ха! И больше никого? — спросил комендант, рассмеявшись. — Дружок! — добавил он, — ты же не знаешь женщин!

— Так оно и есть, — вставил Крантц и, наклонившись к коменданту, шепотом добавил: — К тому же мой друг вообще не может терпеть женщин. Он был уже раз обманут одной особой самым скверным образом.

— Нам остается только пожалеть его. И давайте поговорим о чем-нибудь другом, — предложил комендант.

Когда пленники остались в комнате одни, Крантц посоветовал Филиппу быть сдержанней, чтобы не усугубить свое положение и вновь не попасть в тюрьму. Филипп признавал свою несдержанность, но не ручался, что сможет сдержать себя в будущем, — его бесило бахвальство коменданта.

— Возможно ли, чтобы моя жена была двуликой?! — воскликнул Филипп. — Между тем потребность коменданта в документе, подписанном нами, как будто подтверждает правдивость его высказываний.

— В этом я согласен с вами, — невозмутимо произнес Крантц. — Но вам следует учитывать условия, в которых оказалась ваша жена. Чтобы сохранить себя для вас, она и поставила коменданту такие условия. В этом вы убедитесь, как только переговорите с супругой. Поймите, она придумала эту уловку, не желая стать жертвой насилия!

— Хотел бы я, чтобы это оказалось правдой, — отвечал Филипп, задумавшись.

— Так оно и есть, друг мой, поверьте мне! — повторил Крантц. — Никогда не позволяйте себе дурных мыслей о жене, она живет только любовью к вам! Мне стыдно за вас, Вандердекен!

— Ты прав. Я искренне раскаиваюсь, что плохо подумал о ней, — отвечал Филипп. — Но как все же тяжело выслушивать оскорбительную клевету этого презренного человека!

— Согласен. Но я предпочитаю все же его общество тюрьме, — сказал Крантц. — А теперь спокойной ночи!

Очень медленно тянулось время для наших друзей. Филипп и Крантц прожили в форте на Тидоре уже три недели. Однажды утром они вышли прогуляться.

— Когда же я увижу ее снова? — воскликнул Филипп, когда в их разговоре возникла пауза.

— Увидеть? Кого? — спросил комендант, неожиданно появившийся рядом с удивленным Филиппом.

Не раздумывая, Крантц тут же вступил в разговор:

— Мы говорили о его сестре, комендант, — начал он и, уводя того в сторону, добавил: — Не говорите с моим другом об этом деле, поскольку оно для него очень неприятно и является причиной того, почему он ненавидит весь женский пол. Его сестра была женой его близкого друга, но бросила его и бежала с одним негодяем. Она была его единственной сестрой и своим легкомысленным поведением свела в могилу мать и сделала брата несчастным. Не затрагивайте этой темы, прошу вас!

— Ни в коем случае! И я не удивляюсь этому. Честь семьи — дело серьезное! — отвечал комендант. — Бедный молодой человек! Пожалуй, поэтому он такой тихий и серьезный. Он что, из приличной семьи, сеньор?

— Его семья одна из самых уважаемых в Голландии! — отвечал Крантц. — Он получил огромное наследство, а денег, которые оставила ему мать, и не счесть! Но бегство сестры и смерть матери заставили его покинуть родину и искать утешения в дальних странах.

— Одной из самых уважаемых семей Голландии? — переспросил комендант. — Значит, он взял себе другое имя и Якоб Вантрает его не настоящая фамилия?

— Конечно, — подтвердил Крантц. — Разумеется, у него другая фамилия, но больше я ничего не могу сказать.

— Но все же! Можно же довериться своему другу, умеющему хранить секреты. Но сейчас я не хочу расспрашивать об этом. Так, значит, он действительно из благородных?

— Из самой уважаемой, богатой и влиятельной семьи страны! А через жену породнен и с испанским дворянством!

— Ай, ай! — воскликнул комендант. — Тогда он знает, наверное, многих португальцев?

— Вне всякого сомнения! Поскольку португальцы и испанцы так или иначе почти все родственники.

— И он, конечно, ваш верный друг, сеньор Рихтер?

— Разумеется. И я могу рассчитывать на беззаботную жизнь, как только мы вернемся домой. У него самая благородная душа! Вы убедитесь в этом, если когда-нибудь встретитесь с ним вновь.

— Я нисколько не сомневаюсь в этом, — отвечал комендант. — Заверяю вас, что очень удручен тем, что должен пока оставаться здесь. Но, пожалуй, года через два меня заменят и я направлюсь в свой полк в Гоа. Там я намерен закончить службу и возвратиться в Европу. Но вот подходит ваш друг.

После этого разговора с Крантцем комендант резко изменил свое отношение к Филиппу, что бросилось в глаза всему населению форта. Маленький человечек, видимо, надеялся рано или поздно использовать знакомство с Филиппом в своих интересах.

Несколько дней спустя, когда они втроем сидели за столом, в комнату вошел капрал и доложил, что некий голландский матрос просит принять его. Филипп и Крантц побледнели, услышав это сообщение. Их охватило недоброе предчувствие. Комендант, к счастью, этого не заметил. Он приказал пропустить просителя. Это был не кто иной, как одноглазый Шрифтен!

— Вот так встреча! — начал он, как только вошел. — Капитан Филипп Вандердекен и мой хороший друг минхер Крантц, старший рулевой на корабле «Утрехт», я рад видеть вас!

— Капитан Вандердекен?! — вскричал, вскакивая, комендант.

— Совершенно верно. Вот — мой капитан, минхер Филипп Вандердекен, а вот — наш старший рулевой, минхер Крантц! Оба с корабля «Утрехт». Мы потерпели кораблекрушение. Кхе, кхе, кхе!

— Черт побери! Вандердекен? Ее муж? — продолжал вскрикивать комендант, почти задыхаясь и хватаясь за рукоять своей длинной шпаги. — Так, значит, меня дурачили? Меня хотели надуть? — Вены на его лбу набухли, как бы готовые лопнуть, и он закричал: — Эй, там! Капрал! Охрана!

Филипп и Крантц поняли, что ложь тут уже не поможет. Филипп сидел молча, сложив руки. Крантц же заметил:

— Поразмыслив немного, вы, комендант, поймете, что ваша вспыльчивость безосновательна!

— Безосновательна? — снова вскричал комендант. — Вы ввели меня в заблуждение, но и сами попались в ловушку! У меня есть подписанный вами документ, и я сумею воспользоваться им! Как вам известно, вы умерли, капитан! Этому документу ваша жена поверит с радостью!

— Она обманула вас, комендант, чтобы убежать от вашей зависимости! И ничего более! — произнес Вандердекен. — Будь она свободной, как облако, она бы ответила совсем по-другому такому презренному и высохшему ничтожеству, как вы!

— Подождите же! Подождите! Скоро наступит и мой черед! Капрал! Бросить этих людей в тюремный подвал и приставить стражу, пока мой приказ не будет отменен! Может быть, ваша могущественная родня в Голландии и Испании поможет вам выпутаться из этого положения!

Немало удивленные таким поворотом событий, солдаты увели Филиппа и Крантца. Шрифтен последовал за ними. Когда они проходили по галерее, которая вела в подвал, Крантц вырвался из рук стражников и яростно пнул ногой Шрифтена так, что тот, пролетев несколько шагов по воздуху, грохнулся на пол.

— Славненький удар, кхе, кхе, кхе! — со смехом воскликнул Шрифтен, поднимаясь и глядя на Крантца.

Около тюремной двери Педро посмотрел на Филиппа и Крантца, и его взгляд сказал им, что рядом с ними друг, на которого они могут положиться и который, не щадя усилий, постарается помочь им. Для друзей это было некоторым утешением и лучом надежды, когда за ними захлопнулась дверь камеры.

Глава тридцать третья

— Вот и все наши надежды рухнули, — подавленно произнес Филипп. — Что мы можем противопоставить этому тирану?

— Кто знает, кто знает, — отвечал Крантц. — Пока положение наше бесперспективно. Но будем надеяться на лучшее. Мне только что пришла в голову мысль, которая, пожалуй, не покажется вам совсем плохой, — продолжал Крантц после некоторой паузы. — Пусть только пройдет гнев у этого человека!

— И что же это за мысль?

— Коменданту нравится не только ваша жена. Ко всему прочему, он очень неравнодушен и к деньгам. А поскольку нам известно, где зарыт клад, то мне кажется, что он выпустит нас на свободу, если мы пообещаем ему показать доступ к тем сокровищам.

— Может статься. Только бы нелегкая забрала этого проклятого Шрифтена! Вот уж, действительно, существо не из нашего мира! Всю жизнь он преследует меня и, кажется, творит это не по собственному желанию!

— Значит, он — часть вашей судьбы. Между тем следует позаботиться о том, чтобы комендант не забыл напоить и накормить нас!

— Меня не удивит, если он так и поступит, ведь он жаждет, чтобы я исчез из этого мира!

Тем временем комендант, успокоившись, приказал привести к нему Шрифтена, но, как усердно того ни искали, найти не смогли. Охрана клялась и божилась, что одноглазый вошел в форт, но из него не выходил. Дальнейшие поиски результата не дали.

«Может быть, его заперли вместе с теми двумя пленниками? — подумал комендант. — Вряд ли это возможно, но надо все же пойти и проверить».

Он спустился в подвал, открыл камеру, заглянул в нее и хотел было уже снова запереть дверь, но услышал голос Крантца:

— Эй, сеньор! И это дружеское обращение? Разве можно так обходиться с людьми, которые платят вперед? И лишь потому, что один плут заявляет, что мы якобы не те, кто мы есть? По крайней мере, прикажите принести нам хоть глоток воды!

Комендант, удивленный неожиданным исчезновением Шрифтена, не знал, что ответить. Смягчившимся голосом он, наконец, произнес:

— Я велю принести вам что-нибудь, сеньоры!

С этими словами он запер дверь и удалился.

— Удивительно, — проговорил Филипп. — Скоро же он успокоился!

Через несколько минут в камеру вошел Педро, который принес полную кружку воды.

— Он исчез, как призрак, сеньоры! — сказал он. — Мы обыскали весь форт, но все напрасно!

— Кто исчез? Одноглазый?

— Ну да, тот, которому вы дали хорошего пинка!

Крантц издал протяжный свист и посмотрел на своего приятеля.

— Друг Педро! Передай коменданту, что, если он желает меня выслушать, я сообщу ему нечто очень важное.

Солдат ушел.

— Теперь, Вандердекен, я смогу напугать этого героя так, что он тут же выпустит нас на свободу. Нужно только, чтобы вы утверждали, что не являетесь мужем Амины.

— Я не смогу, — возразил Филипп. — Я не в состоянии произнести эту ложь!

— Я понимаю вас, хотя мне кажется, что наше притворство позволит нам избежать жестокого и несправедливого к себе отношения. Тогда я начну свою интригу с другого конца.

— Во всем, что не оскорбит достоинства моей жены, я буду помогать тебе, — отвечал Филипп.

Крантц задумался. Он все еще размышлял, когда заскрипел засов и в камере снова появился комендант.

— Что за важную новость вы хотели сообщить мне? — поинтересовался он.

— Прежде всего я хотел бы попросить вас привести к нам того одноглазого и приказать ему повторить свои показания, — обратился к коменданту Крантц.

— Не понимаю, зачем вам это нужно? — отвечал комендант. — Что вы хотели сказать еще?

— Я хотел спросить вас, знаете ли вы, с кем имели дело, когда разговаривали с тем одноглазым чудовищем?

— С голландским моряком, думается мне…

— Нет! С дьяволом! С призраком! Со злым духом, который угробил наш корабль и приносит несчастья там, где появляется!

— Святая Дева! Что это такое вы говорите, сеньор?

— Правду, — отвечал Крантц. — Мы благодарны вам за то, что вы укрываете нас здесь, пока то страшилище находится в форте! Но остерегайтесь его!

— Вы издеваетесь надо мной! — воскликнул комендант.

— Ни в коей мере! — возразил Крантц и, показав на своего друга, продолжал: — Мой благородный друг может влиять на этого одноглазого. Пришлите его сюда. Приведите его, прошу вас, и вы увидите, как он с проклятиями и визгом исчезнет отсюда!

— Боже милосердный! Защити нас! — вскричал комендант, задрожав, как осиновый листок.

— Ну, так что же? Вы не хотите привести его сюда, сеньор? — повелительно задал вопрос Крантц.

— Боже мой! Его нет! Он исчез…

— Я так и думал, — вставил Вандердекен с важным видом.

— Нет его? — снова вступил в разговор Крантц. — Тогда, комендант, вам придется, видимо, извиниться перед этим благородным господином за недостойное обхождение и разрешить нам возвратиться в снятую комнату. Я же хочу поведать вам одну диковинную историю.

Совершенно обескураженный комендант не знал, что делать. Наконец он поклонился Филиппу и сказал, что тот свободен. Затем он обратился к Крантцу:

— Незамедлительное объяснение было бы для меня предпочтительнее, поскольку с такими вещами я никогда не сталкивался.

— А иначе и не могло быть, так как ключа от разгадки у вас нет. Я провожу вас. Ожидать такой же вежливости от моего благороднейшего друга вам не приходится, поскольку он донельзя расстроен таким обхождением.

Комендант вышел. Филипп и Крантц последовали за ним. Филипп направился в свою комнату, а Крантц пошел следом за комендантом, посмеиваясь в душе над его замешательством.

— Вы были лишь отчасти введены в заблуждение, — начал свой рассказ Крантц. Комендант, развалившись на софе, с жадным вниманием приготовился выслушать его. — Когда мы попали сюда, мы не знали, как нас встретят, и по этой причине скрыли свои настоящие роли. Позднее я познакомил вас с родословной моего друга, но не посчитал нужным указать, какое положение он занимал на судне. Дело, собственно, в том, что он является владельцем того прекрасного корабля, который из-за вмешательства той одноглазой бестии затонул. Но это между прочим. Вернемся теперь, собственно, к той истории, которую я намеревался рассказать.

Примерно лет десять назад в Амстердаме проживал один отъявленный скряга. Он жил убого, как нищий. Ходил он в лохмотьях, но поскольку он ранее служил моряком, то предполагали, что это были жалкие остатки морской робы. У него был сын, которому он отказывал даже в самом необходимом и вообще обращался с ним сурово. После многих неудачных попыток заполучить часть наследства сын был совращен дьяволом на убийство своего отца, и однажды утром тот был найден мертвым в собственной постели. Но поскольку на его теле не было обнаружено следов насилия, делу хода не дали, хотя некоторые подозрения и падали на его сына.

Молодой человек стал владельцем состояния своего отца. От него ожидали, что он промотает наследство, но, к всеобщему удивлению, тот стал жить еще беднее, чем раньше. Ничто на свете его не радовало, он бродил по округе мрачным и унылым, выпрашивая где только можно кусок хлеба. Кое-кто полагал, будто он подражает отцу и стал еще жаднее, чем был тот, другие качали головами и шептались, что в этом деле не все чисто.

Прохворав лет шесть-семь, молодой человек умер, не исповедовавшись и не получив отпущения грехов. Его тоже нашли мертвым в постели, а рядом написанное его рукой письмо, где он признавался, что убил своего отца, дабы заполучить наследство. Но когда он попытался подступиться к деньгам, дух отца, сидевший на мешочках, пригрозил ему смертью, если только он прикоснется к ним. И сколько бы раз сын ни пытался завладеть золотом, его всегда встречал этот призрак. В конце концов сын отказался от своих попыток. Осознание, что он совершил тяжкое преступление, сделало его несчастным. Когда же он почувствовал приближение смерти, то решил передать деньги церкви Всех святых, где бы такая церковь ни находилась. Не окажись такой церкви, она должна была быть построена на эти деньги. Несмотря на самые тщательные расспросы, во всей Голландии подобной церкви не нашлось. Безуспешно искали ее в Испании и Португалии, пока не обнаружили одну-единственную в Гоа в Ост-Индии. Католический епископ позаботился о том, чтобы деньги были переправлены туда, и таким образом они оказались на борту корабля моего друга с наказом передать деньги португальским властям в Гоа.

Со всеми предосторожностями богатства были доставлены в капитанскую каюту, где располагался мой благородный друг. Как же страшно он был удивлен, обнаружив в первую же ночь сидящего на ящиках одноглазого старика в матросской робе!

— Боже праведный! — воскликнул комендант. — Того самого одноглазого, который появлялся здесь в форте?

— Именно того самого, — подтвердил Крантц.

Комендант перекрестился, а рассказчик продолжал:

— Вы легко можете себе представить, что моего благородного друга это крайне обеспокоило, но так как мужества ему не занимать, он спросил старца, как тот оказался на судне.

«Я прибыл сюда с моими деньгами! — был ответ привидения. — Они мои, и я хочу владеть ими. Ни одной монеты церковь не получит! Я уж постараюсь!»

Услышав это, мой друг вытащил реликвию, которую носит на груди, и показал ее старику, тот с воем скорчился, а затем исчез. Еще дважды он появлялся ночами, но после того как ему в третий раз была показана реликвия, он с воплями: «Пропали! Погибли!» — исчез совсем.

Когда хозяин рассказал нам об этом, мы подумали, что призрак, кричавший: «Пропали! Погибли!» — имел в виду деньги, но оказалось все иначе, его слова относились к кораблю! Конечно, было опрометчиво брать на борт состояние отцеубийцы, потому что тогда остается мало надежды на благополучное завершение плавания. Так и случилось. Когда судно стало тонуть, наш хозяин об одном только и думал: как бы сохранить деньги. Мы погрузили их на плот, на котором потом спаслись. А достигнув маленького острова, мы спрятали там золото и можем теперь переправить его по назначению. Люди, помогавшие прятать эти богатства, все уже погибли, и место, где укрыт клад, известно лишь моему благородному покровителю. Я забыл сказать, что, как только деньги были спрятаны, сразу же появился призрак и сел на то место, где они были зарыты. Если бы этого не случилось, наши матросы наверняка попытались бы заполучить их. А поскольку одноглазый появился здесь, то ему, видимо, надоело сидеть на необитаемом острове. Может быть, он хотел подсказать нам, что деньги оттуда исчезли, хотя думать так у меня, собственно, нет никаких оснований.

— Удивительно. В высшей степени удивительно! Так, значит, огромное богатство лежит зарытым в песке?

— Да, в песке.

— Появление призрака позволяет надеяться, что он покинул свое место.

— Вот именно. Может быть, он хотел, чтобы мой друг выкопал золото, но вы ведь знаете, что ему мешает.

— Похоже. Но призрак назвал вашего друга Вандердекеном?

— Под этой фамилией мой друг поднялся на борт корабля.

— Но Вандердекен звалась также и та женщина…

— Совершенно верно. Он познакомился с ней в районе мыса Доброй Надежды и взял с собой.

— Так, значит, она его жена?

— На этот вопрос я не могу ответить. Будет достаточно того, если я скажу, что он обращался с ней так, будто она его жена.

— Хм, хм! И где то богатство, говорите вы, никто не знает, кроме вашего хозяина, как вы его называете?

— Никто! — отвечал Крантц.

— Передайте вашему хозяину, что я очень сожалею обо всем случившемся, и скажите, что завтра утром я бы охотно переговорил с ним.

— С удовольствием, сеньор, — отвечал Крантц и пожелал коменданту спокойной ночи.

«Так, значит, я погнался за одним, а нашел совсем другое, — начал размышлять вслух комендант, оставшись один. — Одноглазый, конечно, это призрак, но призрак смелый, который может прогнать христианина от дублонов! Однако я могу взять себе в помощники всех святых. Посмотрим! Если я выпущу на свободу этого важного голландца при условии, что он укажет властям, то есть мне, то место, где зарыты сокровища, следует ли считать ту красавицу для меня потерянной? Как бы не так! Когда я предъявлю ей тот документ, она тоже будет моей. Но сначала нужно избавиться от соперника. Итак, убийство? Нет, это не годится. А если нельзя сохранить и то и другое, не убивая его, тогда следует довольствоваться одним — деньгами. А пока их следует заполучить. Мне они пригодятся больше, чем церкви. Но когда я заполучу эти сокровища, оба голландца опять окажутся у меня на пути. Значит, они должны исчезнуть из этого мира. Тогда я заполучу вдобавок и прекрасную Амину! Да, смерть обоих — это первейшее условие моей полной безопасности. Разумеется, после того, как я получу доступ к богатству. Надо все продумать!»

Поразмыслив еще некоторое время, комендант пришел к выводу, что эта довольно правдоподобная история может быть просто выдумкой.

«Но все же, — продолжал он размышлять вслух, — если клад существует, он должен быть моим. Если его нет, я найду способ отомстить за ложь. Но нужно будет убрать не только тех двоих, но и тех, кто будет присутствовать при этом. А потом… Кто там? Это ты, Педро?»

— Да, сеньор.

— Ты давно уже здесь?

— Я только что вошел, сеньор. Мне показалось, что вы звали меня.

— Можешь уходить, ты мне не нужен!

Педро ушел. В комнате коменданта он находился дольше, чем сказал, и слышал весь его разговор с самим собой от начала до конца.

Глава тридцать четвертая

Стояло ясное утро, когда португальское судно, на котором находилась Амина, вошло на рейд города Гоа. В то время это был роскошный, богатый город, столица Востока, город дворцов, которым правил вице-король, наделенный неограниченной властью.

Корабль приблизился к берегу, и вся команда высыпала на палубу. Капитан, не раз бороздивший моря в этой части света, рассказывал Амине о достопримечательностях города. Когда судно миновало форт и вошло в устье реки, взору находившихся на борту открылись раскинувшиеся по обоим берегам поместья дворян и аристократов — восхитительные дворцы среди мандариновых рощ, наполнявших воздух чудесным ароматом.

— Вон там, сеньора, вы видите великолепный замок вице-короля. — Капитан показал на здание со множеством пристроек.

Амина никогда в жизни не видела таких больших городов, взгляд ее приковывали величественные шпили церковных башен.

— А вон там, — продолжал капитан, показывая на внушительного вида храм, — церковь иезуитов с монастырем. А в церкви, которая сейчас как раз напротив нас, покоятся священные мощи святого Франциска, человека, рьяно насаждавшего здесь христианство и отдавшего за это жизнь.

— Патер Матео рассказывал мне об этом, — откликнулась Амина. — А вон то что за здание?

— Это монастырь августинцев, а соседнее — приют доминиканцев.

— Поистине, великолепно! — восхитилась Амина.

— А здание, что около самой воды — резиденция вице-короля. А вон то, справа, монастырь монахинь францисканского ордена. Высокая же башня принадлежит собору святой Катарины. А вон то здание с круглыми сводами позади дворца вице-короля, видите?

— Да, вижу, — подтвердила Амина.

— Это дворец святой инквизиции!

Хотя Филипп и рассказывал Амине об инквизиции, но ясного представления о ней у нее не сложилось. Тем не менее она вздрогнула, услышав название этого ужасного трибунала.

— А сейчас мы приближаемся к таможне, — продолжал капитан, — но тут я вынужден покинуть вас, сеньора.

Через несколько минут судно пристало к таможенной пристани. Капитан и пассажиры сошли на берег, Амина же оставалась на борту до тех пор, пока патер Матео не нашел для нее подходящее жилье.

Священник возвратился на следующее утро и сообщил, что он подыскал ей место в монастыре урсулинок. С аббатисой монастыря он был давно знаком. Патер предупредил Амину, чтобы она придерживалась, насколько это возможно, существующих там правил, поскольку аббатиса является строгим пастырем, пояснив, что в приют принимаются лишь девушки из самых богатых и влиятельных семей. Расставаясь, он пообещал навещать ее и беседовать о вещах, которые близки его сердцу и необходимы для врачевания ее души. Серьезность и доброжелательность старого человека растрогали Амину до слез, которые родили у патера надежду, что его подопечная вскоре окажется в лоне святой церкви.

«Он славный человек!» — подумала Амина, когда патер ушел.

Амина не обманывалась. Патер Матео действительно был добрым человеком, но, как все люди, не без недостатков. Фанатик своей религии, он с радостью, как мученик, пожертвовал бы жизнью ради нее, но, встречая сопротивление своим убеждениям, он становился несправедливым и жестоким.

У патера Матео было несколько причин для устройства Амины именно в монастырь урсулинок. Прежде всего он хотел обеспечить ее безопасность, подобную той, что была обеспечена ему, когда он проживал в ее доме. Кроме того, он хотел, чтобы Амина находилась под присмотром аббатисы, поскольку он не освободился все еще от подозрений о причастности Амины к небожеским делам. Но аббатисе он, разумеется, ничего об этом не сказал, считая непорядочным вызвать к Амине недоверие, и представил ее как особу, намеревающуюся приобщиться к христианской вере. Уже только одна мысль о возможности воспитать приверженца — радость для обитателей монастыря, и поэтому аббатиса согласилась принять к себе нуждающуюся в обучении и обращении с большей охотой, чем благочестивую христианку.

Едва Амина переступила порог приюта, как аббатиса тут же приступила к обращению ее в новую веру. Вначале она велела принести конфет. Неплохое начало! Конфеты понравились Амине значительно больше, чем последовавшая за ними нудная болтовня настоятельницы, которая к тому же оказалась не вполне сведущей в вопросах теологии. В течение часа она беседовала с Аминой, но затем почувствовала себя страшно усталой и решила, что половину дела она уже сделала. После этого Амину представили монахиням, показали спальню, а когда она пожелала остаться наедине, с ней осталось только шестнадцать монахинь, то есть столько, сколько могла вместить келья.

Тут мы пропустим два месяца, проведенных Аминой в этом монастыре. Тем временем патер Матео пытался разузнать, не спасся ли Филипп Вандердекен, добравшись до какого-нибудь острова, находящегося под опекой португальцев, но ничего утешительного выяснить не смог.

Пребывание в монастыре скоро надоело Амине, она устала от навязчивой болтовни старой аббатисы и находила отвратительными пересуды и сплетни монахинь. Каждая из них старалась поделиться с ней своей тайной, которая давно уже была всем известна. Все их секреты и истории были далеки от целомудренных представлений Амины и вызывали у нее отвращение.

В начале третьего месяца она настоятельно стала просить патера Матео найти ей другое пристанище, откровенно заявив ему, что пребывание в монастыре мало способствует ее приобщению к новой вере.

Патер Матео с пониманием отнесся к ее просьбе, но заявил, что у него нет денег на это.

— Вот они, — отвечала Амина, снимая с пальца перстень с бриллиантом. — В Голландии это украшение было оценено в восемьсот дукатов, а сколько оно стоит здесь, я не знаю.

Перстень перешел в руки священника.

— Завтра я приду сюда, и мы все обсудим. Аббатисе же я скажу, что вы перебираетесь к мужу, так как неразумно намекать ей, что вам здесь не нравится.

На следующий день патер Матео переговорил с аббатисой, после чего та позвала Амину к себе и объявила, что она может покинуть монастырь. Аббатиса успокаивала Амину, как только могла, велела принести конфет, затем благословила ее и передала на попечение патера Матео.

Оставшись с Аминой наедине, патер сообщил ей, что перстень он продал за тысячу восемьсот долларов и снял комнаты в доме одной вдовы.

Вскоре Амина оказалась в своих новых покоях, окна которых с одной стороны выходили на рыночную площадь, а с другой на высившееся мрачное здание. Когда вдова пояснила, что это здание святой инквизиции, Амина снова вздрогнула.

— Это ваш сыночек? — спросила Амина, когда к ней в комнату вошел мальчик лет двенадцати.

— Да, последний из моих пяти сыновей. Сохрани его, Боже! — отвечала вдова.

Мальчик был симпатичным и остроумным, и Амина решила завоевать его расположение, предполагая позднее воспользоваться его помощью. Это ей, пожалуй, вполне удалось.

Глава тридцать пятая

Однажды возвращаясь с послеобеденной прогулки по улицам Гоа, Амина зашла на базар, что-то купила и, спрятав покупку под мантильей, принесла ее домой.

«Наконец-то я одна и за мной никто не следит», — подумала она, усаживаясь в кресло.

— Филипп, мой дорогой Филипп, где ты? — воскликнула она. — Теперь у меня есть средство, чтобы узнать все! И я применю его!

Маленький Педрино, сын вдовы, нанес Амине свой привычный дневной визит. Едва войдя в комнату, он кинулся в объятия Амины.

— Где твоя мама, Педрино? — спросила молодая женщина.

— Она ушла на весь вечер в гости к своей подруге, и мы с тобой сегодня одни. Если ты позволишь, я останусь здесь.

— С удовольствием, дитя мое. Скажи мне, Педрино, ты умеешь хранить тайну?

— Умею. Ты только скажи мне.

— Пока мне нечего рассказать тебе, но мне хотелось бы, чтобы ты помог мне. Я знаю одну игру и могу показать на твоей ладони всевозможные вещи.

— В моей руке? Тогда покажи, покажи!

— Пообещай, что никому не проболтаешься об этом?

— Клянусь святой Богоматерью, я ничего не выболтаю!

— Ладно. Тогда ты кое-что увидишь.

Амина разожгла на жаровне угли и поставила ее себе под ноги. Затем на кусочке пергамента она написала чернилами несколько слов, нараспев произнесла их негромким голосом, но Педрино ничего не понял. После этого Амина бросила на пылавшие угли немного ладана и несколько семян кушнеца, которые превратились в плотные клубы ароматного дыма, и посадила Педрино на скамеечку рядом с собой. Взяв правую руку мальчика, она нарисовала пальцем на его ладошке четырехугольник, начертила в каждом его углу какие-то знаки и капнула в центр четырехугольника немного чернил, которые образовали как бы темное зеркало размером с талер.

— Теперь все готово, — торжественно произнесла Амина. — Посмотри сюда, Педрино. Что ты видишь там?

— Свое собственное лицо, — отвечал мальчик.

Амина бросила еще немного ладана на жаровню, от чего дым заполнил всю комнату, и нараспев произнесла:

— Туршухун! Туршухун! Спустись сюда! Сюда! Помоги, слуга знаменитого имени! Открой нам тайну!

Затем Амина взяла ножницы, разрезала пергамент пополам и бросила одну часть на жаровню, продолжая держать мальчонку за руку.

— Педрино, что ты видишь теперь? — спросила она мальчика.

— Я вижу мужчину, который плывет по воде, — отвечал парнишка. Его обуял страх.

— Не бойся ничего, мой мальчик, и ты увидишь еще больше. Плывет ли все еще тот мужчина?

— Нет. Я больше не вижу его, — отвечал Педрино.

Амина бросила вторую половинку пергамента на угли и произнесла:

— Педрино! Теперь повтори за мной: «Филипп Вандердекен! Покажись!»

— Филипп Вандердекен! Покажись! — повторил, дрожа от страха, Педрино.

— Скажи мне, дитя, что ты видишь? Говори мне только правду! — попросила мальчика Амина, сгорая от нетерпения.

— Я вижу мужчину, он лежит на белом песке… Но эта игра мне совсем не нравится!

— Успокойся, Педрино! После всего этого ты получишь конфетку. Скажи мне, что же ты видишь? Что делает мужчина?

— Он вытаскивает что-то из-за пазухи и целует.

— Это он, это он! Спасибо тебе, небо! Посмотри еще, мальчик!

— Он встает… Но мне не нравится эта игра. Я боюсь…

Мальчишка задрожал, чернила в его ладошке расплескались, и картина пропала.

Амина стала успокаивать парнишку, напомнила ему об обещании молчать, дала конфет, а выяснение судьбы Филиппа отложила до того дня, когда мальчик снова согласится принять участие в ее игре.

«Мой Филипп жив! — радовалась она. — Мама, дорогая мама, спасибо тебе!»

Амина отпустила Педрино, лишь когда убедилась, что он оправился от испуга и успокоился. Несколько дней она не заводила с ним никаких разговоров, лишь напомнила ему о том, чтобы о случившемся он никому и ничего не говорил, даже своей матери. При этом она щедро одаривала его подарками.

Однажды после обеда, когда мать Педрино снова ушла из дома, мальчуган зашел в комнату к Амине и спросил, не хочет ли она повторить с ним ту игру.

Амина, страстно желавшая узнать о Филиппе как можно больше,обрадовалась и тут же занялась приготовлениями. Вновь ее комната наполнилась плотными клубами дыма, снова она произнесла слова заклинаний. Педрино держал в своей ладони маленькое чернильное зеркальце, а когда он произнес: «Филипп Вандердекен! Появись!» — дверь распахнулась и в комнату ввалились патер Матео, вдова и еще несколько человек. Амина вздрогнула. Малыш вскрикнул и бросился к матери.

— Так, значит, я все же не заблуждался, когда застал тогда тебя в твоей комнате в Тернёзене! — негодующе закричал патер Матео, разыгрывавший из себя святошу. — Проклятая колдунья! Теперь ты изобличена!

Амина с презрением встретила его разъяренный взгляд и спокойно отвечала:

— Я не исповедую вашей веры, вам же это известно! А подслушивание у чужих дверей, кажется, является составной частью вашей религии! Это моя комната, и уже не в первый раз у меня появляется повод потребовать, чтобы вы покинули ее! Убирайтесь отсюда, патер Матео, вместе со всеми, кого вы сюда привели!

— Заберите все эти колдовские штучки! — приказал монах сопровождавшим его людям.

Священник, вдова и служители святой инквизиции ушли, прихватив с собой жаровню и все остальное, чем пользовалась Амина. Жена Филиппа Вандердекена всем сердцем ощутила, что она поплатится жизнью за свое магическое искусство. Ей было известно, что колдовство относится в католических странах к не подлежащим оправданию преступлениям, и она отдавала себе отчет, что поймана с поличным.

«Ну и пусть, — размышляла она. — Это моя судьба… Я должна выдержать все, даже самое худшее!»

Читатель, наверное, уже понял, что Педрино рассказал обо всем матери, та доложила священнику, а тот сообщил инквизиции. Затем мальчика уговорили сделать вид, что он хочет продолжить игру, чтобы завлечь несчастную Амину в ловушку. Как им удалось это осуществить, мы уже знаем.

Через полчаса в комнату Амины вошли двое мужчин в длинных черных одеяниях и потребовали, чтобы она последовала за ними. Бедняжка не сопротивлялась. Да разве помогло бы ей это?

Амину повели через рыночную площадь к зданию, один лишь вид которого уже бросал ее в дрожь. Высокие ворота закрылись за ней, и вскоре она оказалась в одной из темниц святой инквизиции.

Глава тридцать шестая

Прежде чем мы продолжим наше повествование, нам хотелось бы познакомить читателя с церемониями и действиями инквизиции. Мы опишем инквизицию в Гоа, которая мало чем отличалась от подобных структур в других местах.

«Санта Каса», или инквизиция в Гоа, это массивное, четырехугольное, сложенное из камня здание с двумя пристройками, располагавшееся у рыночной площади Терра ди Сибайо. Большой центральный вход вел в зал суда, а боковые двери — в уютные покои инквизиторов и младших служащих. За жилыми помещениями на двух длинных галереях находились камеры и темницы. Их было около двухсот. Многие темницы пугали своим мрачным видом, но некоторые камеры были светлыми и не такими устрашающими. На галереях стояла стража, и малейший звук в любой камере долетал до охранников. Что касается еды, то пленники считали, что их кормят неплохо — пища готовилась такая, которая легко усваивалась при их малой подвижности. Узникам оказывалась и медицинская помощь, но священника присылали только при чрезвычайных обстоятельствах, так как им было отказано в утешении в вере, исповеди и даже похоронах. Если кто-то умирал в темнице, труп просто зарывали на кладбище, но суд над умершим продолжался. В случае признания усопшего виновным его останки выкапывались и над ними приводился в исполнение вынесенный приговор.

В Гоа было два судебных инквизитора: старший и младший, но оба выбирались неизменно из членов ордена святого Доминика.

Им помогали несколько судей из других духовных орденов, которые назывались депутатами святого суда и присутствовали только на его заседаниях. Некоторым служащим этого трибунала вменялось в обязанность осуществлять цензуру появлявшихся в печати книг с целью выявления крамолы против святой церкви.

У инквизиции были также общественный обвинитель, называвшийся инквизитором-прокуратором, и судебные исполнители, которые представляли интересы обвиняемого. Основное их занятие, однако, состояло в том, чтобы расспрашивать заключенных и доводить до судей выведанные секреты. Эти служащие назывались «искусители» и выполняли функции осведомителей святого суда. Но как ни была презренна эта работа, ею стремились заниматься дети аристократов. Они если и не считали за честь принадлежать к «искусителям», однако понимали, что эта должность позволит им обезопасить себя. «Искусители» проникали во все слои общества, и каждое кем-то опрометчиво сказанное слово становилось известно святому суду.

Вызов в инквизицию никогда и никем не отклонялся, ибо, попытайся кто-нибудь его избежать, все население поднялось бы и поддержало этот вызов.

Пленники страшного трибунала содержались в одиночках, и очень редко в одной темнице оказывались двое. Допускалось это только тогда, когда длительное одиночество грозило заключенному тяжелой болезнью или смертью.

Все заключенные обязаны были соблюдать абсолютную тишину. Тех, кто плакал или даже молился, избивали, заставляя замолкнуть. Наводящие ужас вопли истязаемых пытками часто разносились по галереям, как бы предупреждая томившихся в застенках, что их может ожидать та же участь.

Первый вопрос, который обычно задавался арестованному, звучал так: «Из чего складывается ваше состояние?» Арестант должен был точно указать, чем он владеет, и дать клятву в правдивости своих показаний. Если же выяснялось, даже после того как обвиняемый получал свободу, что его показания не соответствовали истине или были не точны, он вновь подвергался аресту, но уже под тем предлогом, что дал инквизиции ложную клятву.

Задавать этот вопрос у инквизиции имелись веские основания, поскольку все состояние обвиняемого переходило, как правило, к святому суду.

Законы инквизиции были таковы, что, применяя их, она создавала видимость, будто вершит справедливость. Хотя для доказательства вины было достаточно двух свидетелей, суд в любое время представлял семерых. Найти свидетелей труда для инквизиции не составляло, поскольку очных ставок не проводилось, а свидетелей нередко пытали. Они же, чтобы спасти свою жизнь, часто давали ложные показания.

Основными преступлениями, совершение которых преследовалось инквизицией, считались колдовство, ворожба, оскорбление религии и иудейство.

Когда Фердинанд и Изабелла Кастилийские изгнали евреев из Испании, те подались в Португалию, где их приняли, но с условием, что они станут христианами. Конечно, изгнанники соглашались, но не все приняли христианство. Тех, кто был крещен, стали называть новыми христианами, но новообращенных португальцы презирали, не веря в их истинное обращение. С течением времени многие из новообращенных вступили в браки с португальцами. Их потомки тоже считались новыми христианами, и на них обратила свое внимание инквизиция, обвиняя в иудействе, иначе говоря, в возвращении к еврейским храмовым обрядам.

Как же использовала инквизиция этот вид обвинения? Католика, происходившего родом из такой несчастной семьи, вызывали в суд и арестовывали. При этом он должен был указать свое состояние. Он послушно делал это, убежденный в своей невиновности и в надежде, что его скоро выпустят. Но едва показания становились достоянием инквизиции, его бросали в темницу, а имущество распродавалось, превращаясь в деньги, которые к нему никогда уже не возвращались. По истечении нескольких месяцев заточения обвиняемого приводили в зал суда и спрашивали, знает ли он, за что его держат в заключении. Затем советовали серьезно подумать и ничего не скрывать, давая тем самым понять, что только так он может снова обрести свободу, но пленник упорно настаивал на своей неосведомленности. Так повторялось бесчисленное множество раз. Приближалось время аутодафе, то есть публичной казни тех, кто был признан инквизицией виновным. Аутодафе проводилось раз в два-три года. Прокуратор предъявлял обвинение в иудействе, которое подтверждали семь свидетелей. Судьи снова уговаривали узника признать себя виновным, но тот продолжал утверждать, что невиновен. Несмотря на это, все равно выносился приговор: «Виновен! Хотя и не сознался!» — что означало сожжение заживо на костре в ближайший праздник. Приговор постоянно напоминался осужденному до самого дня казни. Напуганный страшным приговором и получивший заверения, что не умрет, если сознается, несчастный наконец сознавался, полагая, что спасся. Но он ничего не добился своим признанием, а лишь ухудшил свое положение.

— Ты сознаешься, взваливая на себя грех иудейства, — говорил старший судья. — Но ведь запрещенные обряды нельзя осуществить в одиночку и поэтому назови своих сообщников, если не хочешь умереть!

Таким образом несчастный, обвиняя себя, не выигрывал ничего, но чтобы спасти свою жизнь, должен был донести на ближних. А кто мог быть ими? Чаще всего это были братья, сестры, жена, дети, поскольку только им можно доверять.

Признавал ли обвиняемый свою вину, умирал ли, отстаивая свою невиновность, его состояние все равно переходило во владение инквизиции. Между тем признание обвиняемого играло для святого суда немаловажную роль, поскольку позднее оно зачитывалось публично, чтобы убедить людей, с какой, мол, беспристрастностью и справедливостью действует святой суд.

В Гоа обвинения в колдовстве и магии предъявлялись чаще, чем в других местах. Причиной этого было то, что индусы, как и рабы в других регионах, часто принимали крещение, чтобы понравиться своим хозяевам, и такой переход в новую веру, соседствуя с их обычаями и обрядами, нередко приводил их на костер.

Глава тридцать седьмая

Амина провела в темнице несколько часов, когда к ней вошли два тюремщика и, ничего не говоря, отрезали ее длинные шелковистые волосы. Супруга Филиппа Вандердекена лишь презрительно скривила губы. Закончив это гнусное дело, тюремщики ушли.

На следующий день они снова пришли и приказали Амине босиком следовать за ними. Амина молча смотрела на них и не двигалась. Тогда один из пришедших сказал:

— Если вы отказываетесь, мы будем вынуждены принудить вас.

Амина подчинилась приказу, и ее отвели в судебный зал, где она предстала перед главным судьей.

Напротив входа на стене висело большое деревянное распятие. Посреди зала на небольшом возвышении стоял под балдахином длинный стол, накрытый голубым покрывалом с золотой каймой.

Пристально взглянув на пленницу, секретарь начал задавать вопросы:

— Как вас зовут?

— Амина Вандердекен.

— Из какой вы страны?

— Мой муж голландец, а я родом из Азии.

— Кто ваш муж?

— Капитан Голландской Ост-Индской Компании.

— Как вы попали сюда?

— Корабль затонул, и мы потеряли друг друга.

— Вас знает здесь кто-нибудь?

— Священник Матео.

— Каким состоянием вы обладаете?

— Никаким. Все, что у нас есть, принадлежит мужу.

— Где находятся вещи, которые принадлежат вам?

— У патера Матео.

— Вам известно, почему вы находитесь здесь?

— Откуда я знаю? — уклончиво отвечала Амина. — Скажите мне, в чем же меня обвиняют?

— Вы сами должны знать, что несправедливого вы совершили. Для вас будет лучше, если вы сознаетесь в том, в чем вас обвиняет ваша совесть.

— Моя совесть ни в чем неправедном меня не обвиняет.

— Так вы не хотите сознаваться?

— Если вы не можете ни в чем меня обвинить, мне самой не в чем сознаваться.

— Вы говорите, что родились в Азии. Вы христианка?

— Я отвергаю христианскую веру.

— Вы замужем за католиком?

— Да, за настоящим католиком.

— Кто венчал вас?

— Священник Сайзен, католический священник.

— Вы вступили в общину христиан? Как же тот священник решился обвенчать вас до крещения?

— Мне кажется, надо мной совершали какой-то обряд, который я стерпела.

— Значит, вы были крещены?

— Мне кажется, что они так называли тот обряд.

— А теперь вы утверждаете, что не признаете христианскую веру?

— Да, с тех пор, как познакомилась с теми, кто ее проповедует. К началу моего замужества я была склонна принять христианство.

— Каков размер вашего состояния, которое находится у патера Матео?

— Несколько сот долларов. Патер знает точно.

Старший инквизитор тряхнул колокольчиком, вошли стражники и отвели Амину в ее темницу.

«Почему их так интересуют мои деньги? — размышляла Амина. — Если они нужны им, пусть берут! В чем же власть этих людей? Что они хотят сделать со мной? Через несколько дней все, пожалуй, прояснится!»

Через несколько дней? Ах, нет! Прошли бы, наверное, годы, Амина, если бы через четыре месяца с того дня, как ты оказалась в заключении, не состоялось бы аутодафе, которое не проводилось уже три года, так как не хватало осужденных, чтобы с должной помпезностью провести церемонию казни. Не была бы ты нужна для костра, ты бы не скоро покинула свою темницу!

Прошел почти месяц невыносимого ожидания, и Амина снова предстала перед судом, где ее опять спросили, не признается ли она. Возмущенная длительным заключением и несправедливостью, она отвечала:

— Я сказала вам раз и навсегда, что мне не в чем сознаваться! Делайте со мной, что хотите, только заканчивайте все это побыстрее!

— И пытки не заставят тебя признаться?

— Попробуйте! — отвечала Амина. — Попытайтесь, страшные люди! Если вам удастся вытянуть из меня хотя бы одно слово, тогда пусть обругает меня последняя шлюха! Я всего лишь слабая женщина, но я ненавижу и презираю вас!

Инквизиторам редко приходилось слышать такие слова, но еще реже они сталкивались с человеком, полным такой решимости. Пытки в суде никогда не применялись до вынесения прокуратором обвинения.

— Поживем — увидим! — произнес старший инквизитор. — Уведите ее!

Амина вновь оказалась в темнице. Тем временем патер Матео не единожды встретился с главным судьей. Хотя патер Матео, подчиняясь своему религиозному фанатизму, стал обвинителем Амины и привел в суд свидетелей, он все же чувствовал себя душевно подавленным. Длительное пребывание в доме Филиппа, доброе отношение Амины до того, когда он прокрался к ней в комнату, ставшие известными ему причины, по которым Амина не стала настоящей христианкой, ее смелость, мужество, красота и молодость — все это говорило в ее пользу. Целью же его действий сейчас было убедить Амину, будто она занималась богопротивным делом, уговорить стать христианкой и тем самым спасти ее. Ради этого он получил у святого суда разрешение посетить Амину в тюрьме, чтобы поговорить с ней. Это было особой благосклонностью, которую патеру оказали по многим, но не относящимся к данному делу причинам.

— Дитя мое, дитя мое! — позвал патер, войдя в камеру с озабоченным и печальным лицом.

— Вы что, издеваетесь надо мной, называя меня «мое дитя»? — отвечала пленница. — Не вы ли сделали все для того, чтобы я оказалась здесь? Оставьте меня в покое!

— Да, я способствовал этому, но я хочу и вызволить тебя отсюда, если ты не будешь мешать мне, Амина.

— Чему я могу помешать? Я готова следовать за вами.

— Все не так просто, Амина! Сначала надо многое обсудить. Из такой темницы, как эта, так просто не выпускают!

— Так говорите же! Что вы хотели сказать мне? Что я должна делать?

— Сейчас, сейчас.

— Однако погодите! Ради спокойствия вашей души, ответьте мне на один вопрос! Вам известно что-нибудь о моем муже?

— Я слышал, что он жив.

— А где он?

— Скоро он будет здесь.

— О, Аллах! Благодарю тебя! А я увижу его, патер?

— Это зависит от тебя.

— От меня? Тогда говорите же скорее, что я должна делать?

— Ты должна признать свои грехи… свои злодеяния.

— Какие грехи? Какие злодеяния?

— Разве ты не общалась со злыми духами? Разве ты не заклинала их и не обращалась к ним за помощью?

Амина молчала.

— Отвечай мне! Ты признаешься?

— Я признаюсь в том, что не совершала ничего неправедного!

— Пустая отговорка! Я застал тебя за этим занятием, другие видели тоже! Чего ты добьешься, отрицая вину? Ты знаешь, какая кара постигнет тебя, если ты не признаешься и не вступишь в лоно святой церкви?

— Почему я должна вступать в него? Разве наказывают тех, кто не желает этого?

— Нет. Но если бы ты тогда не приняла крещения, от тебя не требовали бы того, чего добиваются сейчас. А поскольку ты крещена, то должна прийти в лоно церкви или будешь обвинена в ереси.

— Тогда я не имела никакого представления о крещении.

— Признаю. Но ведь ты же дала согласие?

— Возможно. Что же ожидает меня, если я откажусь признать себя виновной?

— Ты будешь заживо сожжена на костре, и ничто тебя не спасет! Послушай меня, Амина. Когда тебя снова отведут в зал суда, признайся во всем, проси прощения и милости принятия в общину христиан! Тогда ты будешь спасена и…

— И что тогда?

— Снова обнимешь своего Филиппа!

— Филиппа! Моего Филиппа? Поистине, вы принуждаете меня! Но как я могу признать себя виновной, если я не чувствую за собой вины?

— Ты не считаешь себя виновной?

— Нет. Я просила о помощи свою мать, и она явилась мне во сне. Разве мать стала бы помогать дочери в чем-нибудь неправедном?

— Это была не твоя мать, а ее образ, который принял злой дух!

— Это была моя мать! Вы что, хотите, чтобы я сказала, почему я не желаю принять вашу веру?

— Не желаешь? Амина Вандердекен, не упрямься!

— Я не упрямлюсь, патер. Не вы ли предлагаете мне самое высшее счастье на земле — возвращение к мужу? Но могу ли я прибегнуть ко лжи ради этого? Никогда! Ни ради жизни, ни ради свободы, ни даже ради моего Филиппа!

— Подумай, Амина! Ты подвергнешь опасности жизнь своего мужа, если не сознаешься, поскольку это будет значить, что он женился на колдунье! Взвесь то, что я сказал тебе. Завтра я приду снова.

Священник ушел, лелея надежду, что подсказанная им мысль, что Филипп может оказаться в опасности, поколеблет решимость бедной женщины.

— Заживо сожжена! — воскликнула Амина, сжимая виски. — Заживо сожжена! И эти люди — христиане? Так, значит, это и есть та ужасная смерть, которую предсказывал мне мерзкий Шрифтен? Предсказывал? Да! Все так и будет! Это моя судьба! Я не смогу спастись! Если я признаюсь, я признаю, что Филипп женился на колдунье, и тогда он тоже окажется в руках инквизиции. Никогда! Никогда я не должна ни в чем сознаваться! Я должна молчать, должна страдать. Это ужасно, но я должна выдержать все! Тем более что все скоро кончится. Бог моих предков! Дай мне силы устоять против этих страшных людей! Помоги мне вынести все ради моего Филиппа!

Амина приняла твердое решение, и патер Матео напрасно пытался переубедить ее. Безутешным покинул монах тюрьму. Его мучила мысль, что Амина должна умереть такой ужасной смертью. Он упрекал себя в поспешности, не желал видеть несчастную, мужество и стойкость которой, сравнимые разве что с безумием, изумляли его. Потом он снова вспоминал дружеское обхождение с ним Филиппа и задумывался, в каком свете он предстанет перед ним и что ответит на его вопросы.

Через две недели Амину снова спросили в суде, признается ли она. Амина отказалась признать вину. Тогда прокуратор зачитал ей обвинение. Она обвинялась священником Матео в том, что занималась запретным искусством черной магии. Показания Педрино, вдовы и других подтверждали это обвинение. Проявляя рвение, патер Матео указывал также, что она занималась магией еще в Тернёзене. Упоминал он и о том, что во время шторма, когда все потеряли надежду на спасение, она предсказала, что судно не затонет.

Когда был зачитан последний пункт обвинения, Амина одарила патера Матео взглядом, полным презрения.

Затем ее спросили: что она может сказать в свою защиту?

— Что можно ответить на такое обвинение? — отвечала Амина. — Возьмите хотя бы последний пункт. Меня обвиняют в колдовстве потому, что я не была так труслива, как те христиане! И кто делает это? Слабоумный старец! Но я отплачу ему! Скажите, если человек знает, что совершается неправедность или она будет совершена, и скрывает или допускает ее свершение, является ли такой человек соучастником?

— Да, — подтвердил старший инквизитор, которого сразу же заинтересовали причины этого вопроса.

— Ну, тогда я обвиняю… — Амина была уже готова сообщить, что заблуждения ее мужа относительно корабля-призрака были известны патеру Матео и священнику Сайзену и что те не разубедили его. Но тут ей в голову пришла мысль, что она втянет в это дело Филиппа, и сдержалась.

— Так кого же вы обвиняете? — спросил старший инквизитор.

— Никого. — Амина сникла. Скрестив на груди руки, она опустила голову.

— Говори, несчастная!

Амина молчала.

— Пытки заставят тебя заговорить!

— Вы никогда не заставите меня заговорить! — отвечала стойкая женщина. — Пытайте меня до смерти! Я предпочту ее публичной казни!

Судьи посовещались. Было очевидно, что пытками они тут ничего не добьются, и отказались от них.

— Вы так и не признаете себя виновной? — переспросил старший инквизитор.

— Нет! — отвечала пленница.

— Уведите ее!

Вечером, за день до аутодафе, патер Матео попытался вновь переубедить Амину, но та отвечала:

— Завтра все будет кончено. Оставьте меня в покое!

Глава тридцать восьмая

Возвратившись к своему другу, Крантц передал ему содержание разговора с комендантом и историю, которую он поведал тому.

— Я сказал ему, что только вы знаете то место, где зарыт клад, — добавил Крантц. — Я хотел, чтобы он послал вас туда, поскольку меня он, видимо, будет держать здесь в качестве заложника. Обо мне, если вам удастся бежать и встретиться с женой, не беспокойтесь.

— Так не пойдет, Крантц. Ты должен быть вместе со мной, — возразил Филипп. — К тому же у меня такое предчувствие, что счастье мне больше не улыбнется, если я расстанусь с тобой.

Послышался негромкий стук. Филипп открыл дверь. В комнату вошел солдат Педро Лусильо. Он тщательно прикрыл за собой дверь, знаком дал понять, чтобы друзья молчали, и шепотом передал им суть разговора коменданта с самим собой, который он подслушал.

— Устройте по возможности так, чтобы я тоже был с вами, — закончил солдат. — А теперь мне пора уходить. Комендант все еще спит.

Педро выскользнул за дверь и тихонько пробрался к своему посту.

— Мерзавец! — прошептал Крантц. — Но мы перехитрим его. Вы правы, Вандердекен, я должен идти с вами, вам пригодится моя помощь. Нужно будет только убедить коменданта, чтобы он тоже поплыл на тот остров. Надо хорошенько подумать над этим! Спокойной ночи!

На следующее утро комендант пригласил наших друзей к себе на завтрак. Он принял их необычайно любезно, но особенно вежлив он был с Филиппом и после завтрака обратился к нему:

— Сеньор, я обдумал все, о чем рассказал мне ваш друг, и поразмыслил над появлением привидения, которое вчера устроило здесь такую кутерьму. Я должен извиниться перед вами за мои опрометчивые действия. Следуя религиозному чувству, которое свойственно каждому настоящему католику, я пришел к убеждению, что должен принять на хранение ценности, предназначенные для святой церкви. Поэтому я предлагаю вам отправиться на тот остров с моими солдатами и привезти клад сюда. Если тем временем сюда зайдет какой-нибудь корабль, я задержу его на рейде до вашего возвращения, чтобы вы могли потом переправить в Гоа мои письма и те драгоценности. Это будет лучшая рекомендация для властей, и вы сможете потом неплохо провести время. Кроме того, сеньор, вы встретитесь там со своей супругой, чье очарование произвело на меня неизгладимое впечатление. Простите меня за то, что я упоминал ее имя без должного уважения, но я же не знал, что она замужем за таким уважаемым человеком. Если вы согласны с моим предложением, я буду рад отдать соответствующие указания.

— Я тоже истинный католик и с превеликим удовольствием укажу вам то место, где зарыт клад, — отвечал Филипп. — Ваши извинения в отношении моей супруги мной охотно принимаются, поскольку я теперь знаю, что вы были введены в заблуждение относительно ее настоящего положения. Однако в деле с кладом мне не все ясно. Вы отдаете мне под командование своих солдат, но будут ли они подчиняться мне? Можно ли доверять им?

— Не беспокойтесь, сеньор. Это бравые ребята, и нет необходимости, чтобы вас сопровождал ваш друг. Мне очень хотелось бы, чтобы он составил мне компанию во время вашего отсутствия.

— Я должен возразить вам, — отвечал Филипп. — В одиночку мне не хотелось бы ввязываться в это дело.

— Позвольте мне высказать кое-какие соображения, — подал голос Крантц. — Стоит, наверное, вспомнить, комендант, что богатства эти немалые и ваши люди увидят их. Но поскольку многие из них, видимо, желают вернуться на родину, то, оказавшись на отдаленном острове с двумя иностранцами, если и я буду там, они легко могут соблазниться и попытаться завладеть золотом. Расправившись с нами и заполучив клад, им нужно будет только поплыть на юг, чтобы достичь Бантама и оказаться в безопасности со своей добычей. Если же вы, комендант, будете сопровождать нас, то таких мыслей у них не возникнет. Ваше присутствие, ваш вид…

— Совершенно верно, — прервал его Филипп. — Об этом я и не подумал.

Комендант тоже не думал над этим. Замечание Филиппа показалось коменданту достойным внимания, и он решил отправиться с ними.

— Я согласен, сеньоры, — произнес он. — Я всегда готов, когда могу пойти навстречу вашим желаниям. А поскольку мое присутствие там вы считаете необходимым и пока нет оснований ожидать нового нападения с Тернате, я могу рискнуть оставить форт под командованием лейтенанта на время оказания скромной помощи святой церкви. Одна пирога уже готова. И если вы не возражаете, мы отправимся за кладом утром.

— Целесообразней плыть на двух судах, — заметил Крантц. — Во-первых: на случай всевозможных неприятностей на море, во-вторых: одно судно мы можем загрузить золотом, а на втором поплывет команда, и нам будет легче поддерживать порядок.

— Дельный совет, сеньор. Итак, два судна.

Затем были обговорены все подробности предстоящего путешествия. Филипп настоял, чтобы в нем участвовал и солдат Педро Лусильо. Когда комендант ушел, Филипп и Крантц посоветовались, что нужно сделать, чтобы путешествие оказалось успешным. В это время к ним зашел солдат Педро и сообщил, что ему тоже приказано подготовиться к походу.

На следующий день рано утром комендант, Филипп и Крантц направились в сопровождении десятка солдат во главе с капралом на суда, которые были уже загружены продовольствием и всем необходимым для путешествия. Филипп был вместе с комендантом в одной пироге, а Крантц с солдатами во второй. Ничего не ведавшие об истинной цели плавания солдаты теперь узнали о ней от Педро Лусильо и начали, к величайшему удовлетворению Крантца, перешептываться между собой. Крантц не сомневался, что солдаты взбунтуются, как только узнают, что должны стать жертвой алчности коменданта.

Через день суда находились уже возле группы островов, на самом южном из которых были закопаны сокровища. Вечером второго дня они пристали к маленькому островку и вытащили суденышки на берег. Солдаты снова стали перешептываться между собой. Филипп и Крантц тоже получили возможность переговорить друг с другом.

Когда на следующее утро плавание было продолжено, Педро Лусильо, не таясь, сказал Крантцу, что они намерены убить коменданта, податься затем в Батавию, а оттуда в Европу.

— Не можете ли вы осуществить свои замыслы, не совершая убийства? — спросил Крантц.

— Может быть, и смогли бы, но мы хотим отомстить ему, — отвечал Педро Лусильо. — Мы жаждем денег, но еще больше мы жаждем его смерти. Разве не он задумал отправить всех нас на тот свет? Будет справедливее, если мы поможем ему отправиться туда первым! Я свой нож уже приготовил.

— И я тоже! И я! — закричали солдаты, хватаясь за оружие.

Прошел еще один день, и кладоискатели добрались, наконец, до того острова, который Филипп опознал по своим приметам. Комендант не заметил хмурых взглядов тех, кто его окружал, и не догадывался, что выкапывание сокровищ послужит сигналом к нападению на него. Он был очень вежлив и внимателен с Филиппом, хотя и затаил в сердце желание убить его.

Еще издали Филипп показал коменданту пальму, у корней которой были зарыты несметные сокровища. Суда пристали к берегу в песчаной бухте, и нетерпеливый комендант никак не мог дождаться того момента, когда будут выгружены лопаты.

Как только все собрались у дерева, солдаты начали разгребать сыпучий песок. Уже через несколько минут блеснули золотом монеты. Мешок за мешком дублоны извлекались на поверхность. Некоторые мешки прохудились, и множество монет рассыпалось. Двух солдат послали к пирогам за новыми мешками. На время солдаты прекратили работу и отставили заступы в сторону, обменявшись при этом короткими взглядами. Когда же комендант повернулся к лодкам, чтобы поторопить людей, посланных к ним, солдаты вонзили клинки ему в спину. Комендант рухнул на песок, но попытался еще облечь в слова какие-то угрозы. Несколько ножевых ударов заставили его умолкнуть навсегда.

Филипп и Крантц молча наблюдали за происходившим. Солдаты спокойно вытерли оружие и засунули его в ножны.

— Он получил свое, — произнес Крантц.

— Только то, что заслужил! — воскликнули мятежники.

— Сеньоры тоже должны получить свою долю, не так ли, друзья? — обратился к солдатам Педро Лусильо.

— Непременно! — отвечали те.

— Мы не возьмем ни одного дублона, ребята! — возразил Филипп Вандердекен. — Заберите их себе и будьте счастливы! Мы просим лишь помочь нам продолжить плавание. Но прежде, чем вы начнете делить добычу, помогите нам похоронить несчастного.

Солдаты повиновались.

Глава тридцать девятая

Зарыв труп коменданта, солдаты побросали лопаты; между ними завязался оживленный разговор, разумеется, о деньгах, перешедший постепенно в перебранку, грозившую повлечь за собой новое кровопролитие. Филипп и Крантц, намеревавшиеся сразу же выйти на пироге в море, попросили разрешения забрать с собой часть продуктов и воды, сославшись на то, что им предстоит длительное путешествие. Солдаты ни о чем больше не думали, кроме как о доставшемся им богатстве, и разрешили им делать что заблагорассудится. Филипп и Крантц собрали, сколько могли, кокосовых орехов и перед обедом вышли в море. Солдаты не обращали на них никакого внимания и продолжали ссориться, уже обнажив оружие.

— Повторится та же трагедия, какая произошла здесь раньше, — сказал Крантц, когда они отплыли от берега.

— К сожалению. Посмотри, они уже вцепились друг в друга!

— Если бы мне пришлось дать название этому кусочку земли, я бы назвал его Проклятый остров, — заметил Крантц.

— А разве не может какое-нибудь другое место в мире стать при сходных обстоятельствах сценой той же трагедии? — спросил Филипп.

— Конечно. Какое это проклятие — деньги!

— И в то же время это благословение, — отвечал Филипп. — Мне жаль только, что среди этих ссорящихся людей остался Педро Лусильо.

— Такова его судьба, — возразил Крантц. — Не будем больше думать о них.

Друзья решили взять курс на Гоа. Это было совсем не трудно, поскольку компас им заменяли днем острова, а ночью — звезды. По пути за ними иногда устремлялись малазийские суда, но их спасала хорошая парусность суденышка. К тому же погоня тотчас прекращалась, как только преследователи определяли, что перед ними всего-навсего небольшая пирога.

Примерно недели через три Филипп и Крантц находились уже около южной оконечности острова Суматра. Поскольку им до этого не повстречалось ни одного судна, которое взяло бы их к себе на борт, они решили зайти в Пулау Пинанг, которого надеялись достичь при попутном ветре дней через шесть−восемь. Оба сильно загорели, а со своими длинными бородами и в мусульманской одежде могли сойти за местных жителей. Днем они плыли под палящим солнцем, а ночью отдыхали. Но с тех пор, как Крантц поведал Филиппу свою историю, он стал более молчаливым. Когда они подошли к проливу, Филипп поинтересовался, с чего они начнут, прибыв в Гоа. Крантц, задумавшись, отвечал:

— Уже несколько дней меня преследует предчувствие, что Гоа я никогда не увижу, хотя и пытаюсь избавиться от этой мысли. Но внутренний голос нашептывает мне, что я с вами долго не останусь. У меня сохранилось кое-какое золотишко, оно может пригодиться вам. Возьмите его, Вандердекен, и спрячьте в одежде.

— Что за чепуху ты несешь, друг? — возразил Филипп.

— Это не чепуха, это — предчувствие. К тому же я долго жил на этом свете, чтобы сожалеть о том, что придется покинуть его.

Напрасно пытался Вандердекен отвлечь друга от темных мыслей. За разговорами на эту тему незаметно наступил вечер, и друзья решили подойти к берегу, чтобы пополнить запасы воды. Через некоторое время они заметили на заросшем лесом берегу ручей, вытекавший из-под скалы. Филипп и Крантц вытащили пирогу на берег, наполнили емкости водой и хотели было уже снова тронуться в путь, но вокруг было так красиво, что они решили немного отдохнуть и искупаться в ручье.

Крантц продрог и вылез на песчаный пляж, где лежала их одежда. Филипп последовал его примеру, но оставался еще по пояс в воде.

— А теперь, Вандердекен, мне представилась хорошая возможность, чтобы передать вам то золото, о котором мы говорили. Сейчас я распотрошу пояс, а вы спрячете деньги в свой.

— Ладно уж, коль ты никак не можешь освободиться от своих назойливых мыслей, — согласился Филипп. — Пусть будет по-твоему, хотя я не вижу, какая опасность…

Филипп не успел закончить фразу, как раздался страшный рык. Из чащи на берег выскочил огромный тигр и набросился на Крантца, который, издав душераздирающий вопль, замолк навсегда.

Широко раскрытыми глазами Филипп смотрел вслед зверю-людоеду, уносившему труп несчастного Крантца.

— Боже небесный! И мне суждено пережить такое! — воскликнул Филипп, опускаясь на песок, и заплакал. — О, Крантц! Друг мой, брат мой! Тебя не обмануло твое предчувствие! Боже праведный, будь милостив! Твоя воля свершилась! Аминь!

Долго еще Филипп оставался лежать на песке, забыв об угрожавшей ему опасности. Наконец он немного пришел в себя, поднялся, оделся и снова присел на песок. Его взгляд упал на золото, все еще лежавшее на земле.

«Он хотел отдать мне свое золото, он предвидел свою страшную судьбу! Да, да! Это оказалось его судьбой!» — мелькнуло в голове Филиппа.

Надвинулась ночь. Далекий рык диких зверей напомнил Филиппу, что пора уходить. Он сложил деньги и вещи своего друга в узелок, сел в пирогу, которую с трудом столкнул в воду, поднял парус и с горьким чувством, заполнившим сердце, поплыл дальше. Ему вспомнилась Амина.

«Да, Амина, — размышлял Филипп, плывя под мерцавшими звездами, — ты была права, когда говорила, что судьба человека предопределена, а некоторыми людьми она может даже предсказываться. Моя судьба такова, что я должен буду умереть, оторванный от друзей и от всех, кто дорог мне. Да здравствует смерть, если это так! Какое это будет для меня облегчение, какое блаженство, поскольку она приведет меня туда, где все уставшие находят покой! Но я же должен выполнить свой долг! Дай-то Бог, чтобы это случилось поскорее и чтобы моя жизнь не подвергалась больше таким жестоким испытаниям!»

Филипп заплакал снова, ведь Крантц был его самым испытанным и верным другом.

Через неделю Филипп, полный мучительных мыслей, достиг Пулау Пинанга, где нашел корабль, отправлявшийся в Гоа. Это был бриг, плававший под португальским флагом, однако на его борту было всего лишь два португальца, команда же состояла из местных жителей. Филипп выдал себя за англичанина, находящегося якобы на службе у португальцев и потерпевшего кораблекрушение. Он пообещал заплатить за переезд, и поэтому его охотно взяли на борт. Через шесть недель бриг бросил якорь на рейде Гоа. Капитан представил властям Филиппа как члена своей команды, и тот без всяких затруднений оказался на берегу.

Сняв в городе комнату, Филипп сразу же приступил к розыскам Амины. Он попытался разузнать что-нибудь о ней у хозяина дома, но не смог выяснить ничего, что смогло бы навести его на ее след.

— Сеньор, — сказал ему хозяин дома, — пусть пройдет большое аутодафе, которое состоится завтра, и тогда мы займемся поисками вашей жены. Сегодня же прогуляйтесь по городу, а завтра я отведу вас туда, где вы сможете увидеть всю процессию.

Филипп сбрил бороду, переоделся и пошел бродить по улицам, заглядывая в каждое окно в надежде встретить свою супругу.

На углу одного из переулков Филипп заметил священника, который показался ему знакомым, и поспешил к нему. Но когда он обратился к священнослужителю, тот спрятал голову в капюшоне и ничего не ответил.

Филипп, однако, не ошибся. Этим монахом действительно был патер Матео, но он не захотел в этом признаться.

Вернувшись домой и помолившись за Амину, Филипп лег спать.

Глава сороковая

На следующий день должны были рухнуть все надежды Амины, закончиться все ее мучения, унижения, короткое земное счастье. Но как ни странно, она уснула крепким спокойным сном и была разбужена лишь скрипом открываемой двери. В камеру к ней вошел тюремщик. Она вздрогнула. Ей снился Филипп, снилась счастливая жизнь, а проснувшись, она окунулась в ужасную действительность — перед ней стоял надзиратель. Он подал Амине платье, в которое она должна была переодеться, и ушел. Одеяние было изготовлено из грубой полосатой ткани. Амина переоделась и легла снова, чтобы досмотреть сон, но уснуть не смогла.

Через два часа тюремщик снова заглянул в темницу и отвел Амину в большой зал, где собрались все обвиняемые. На них были одеяния двух видов: «Санбенито» и «Самариа». Все держали в руках зажженные восковые свечи, длиной в несколько футов. И хотя до них не были доведены приговоры, однако те, у кого было одеяние с нарисованными вверх языками пламени, предполагали, что они погибли. Если же языки пламени на одеянии «Самариа» были повернуты вниз, это означало, что этот человек избежит смерти на костре и понесет иное наказание. Те же, кто получил одеяние под названием «Санбенито», могли ожидать со стороны суда прощения и даже освобождения.

Среди приговоренных к сожжению на костре была Амина и еще семь человек. Двое были европейцы, а остальные — негры. К каждому темнокожему был приставлен священник, и они робко внимали его наставлениям. Когда один из монахов подошел к Амине, она отмахнулась от него. Тот бросил на нее злобный взгляд, плюнул ей под ноги и проклял.

К огромной радости святого суда, день предвещал быть ясным. Этот день должен был продемонстрировать величие церкви, которая-де следует учению Спасителя — учению о любви к ближнему, кротости и милосердии. О! Эта химера, которую лелеяли не только инквизиторы, но и тысячи и тысячи людей, прибывшие из разных местностей, чтобы присутствовать на этой страшной церемонии под названием аутодафе.

Улицы, по которым должна была пройти процессия, заполнили простолюдины, на балконах толпились празднично одетые дамы и кавалеры, глазеющие по сторонам в ожидании появления несчастных.

Но вот на всех церквах зазвонили колокола, и процессия пришла в движение. Впереди несли знамя доминиканцев, так как именно этот орден основал инквизицию. За знаменем в два ряда шли монахи. Но что было начертано на знамени? На нем были начертаны слова: «Справедливость и милосердие!» За монахами шли обвиняемые — более сотни человек, с горящими свечами в руках, с непокрытыми головами, босые. Колонна обвиняемых делилась на две части большим крестом с изображением распятого Спасителя. Таким образом, лицом он был повернут к тем, кто шел впереди, а спиной к тем, кто ковылял сзади. Ковылявшими за крестом были восемь обреченных, и среди них Амина, шедшая последней. За Аминой монахи несли на длинных шестах пять изображений людей в одеянии «Самариа», разрисованных взвившимися вверх языками пламени и масками черта, за каждым изображением несли гроб.

Изображения на шестах — это образы умерших в тюрьме, которым после их смерти был вынесен приговор — сожжение на костре. Останки этих людей были извлечены из могил, и теперь над ними приговор должен был быть приведен в исполнение.

Затем шествовали члены святого суда, за ними «искусители» и множество монахов из других орденов. За всей этой процессией тянулись многочисленные кающиеся в траурной одежде, скрывавшие свои лица за капюшонами. Все участники процессии, кроме обвиняемых, несли зажженные факелы.

Два часа колонна двигалась по улицам города, пока не прибыла к городскому собору. Алтарь был убран черной тканью и освещен тысячью восковых свечей. С одной стороны алтаря возвышался трон для старшего инквизитора, а с другой стороны — платформа для вице-короля и его свиты. В нефе собора были установлены скамьи для обвиняемых. Остальные участники процессии располагались вокруг собора.

Еле передвигаясь на разбитых в кровь ногах, Амина добрела до места, которое ей указали, — самое дальнее от алтаря. О, как же бедняжка желала избавления от этого христианского мира! Но не о себе размышляла она, не о том, что ее ожидает, — она думала о своем муже, о счастье, о том, что умрет первой, и о блаженстве встречи с ним в лучшем мире!

Монах-доминиканец прочел проповедь, в которой восхвалял высшую милость и отеческую любовь святого суда. Он сравнивал инквизицию с Ноевым ковчегом, подчеркивая, что звери, сошедшие с него, не стали лучше, в то время как из рук инквизиции преступники выходят кроткими и терпеливыми, хотя до этого они были одержимы злом и нечестивыми помыслами.

За проповедником на церковную кафедру поднялся общественный обвинитель, который зачитал материалы обвинения, перечислив совершенные представшими перед судом преступления, и вынесенные приговоры.

Каждый обвиняемый, когда произносилось его имя, должен был подняться, пройти к алтарю и стоя выслушать свой приговор. Тех, кто был оправдан, старший судья окроплял святой водой, что означало, что церковь снимает с них свое проклятие. Приговоренные же к смерти предавались к тому же и суду духовному, где делалось добавление — предать их смерти без пролития крови. Будто смерть на костре может быть менее ужасной!

Амина предстала перед судом последней. В тот момент,когда прокуратором было произнесено ее имя, под церковной кафедрой поднялась невообразимая суматоха, яростная перебранка, шум и возня. Затем из свалки выбрался молодой человек, который бросился к Амине и заключил ее в свои объятия.

— Филипп, Филипп! — пронзительно вскрикнула осужденная, которую супруг обнял с такой силой, что с ее головы упал убор с изображенными на нем языками пламени.

— Моя жена, моя дорогая женушка! Разве так мы должны были встретиться? Боже небесный, она же не виновата! Послушайте меня! Оставьте ее в покое! — продолжал он, обращаясь к стражникам, которые пытались оторвать их друг от друга. — Не троньте ее, иначе поплатитесь жизнью!

Вся церковь пришла в движение. Неслыханную дерзость, которую учинил иностранец Вандердекен, суд стерпеть не мог, и старший инквизитор отдал указание охране. Филипп яростно сопротивлялся, но его все же оттеснили от Амины. Ему удалось еще раз прорваться к ней, но тут он упал без памяти.

— Боже, о, Боже! Они убили его! Убийцы! Чудовища! Варвары! Дайте мне обнять его еще раз! — кричала Амина, как помешанная, но ее удерживали силой.

К упавшему Филиппу протиснулся какой-то священник и попросил окружающих вынести находившегося без сознания Филиппа на улицу. Этим священником был патер Матео.

Амине зачитали приговор. После этого вся процессия направилась к берегу моря, где были сооружены эшафоты. Если до этого Амина держалась мужественно, то теперь она была сломлена. Ее судорожные всхлипывания не прекращались, пока она не подошла к месту казни, которое представляло собой пирамиду сложенных дров. Неизбежность близкой смерти снова вернула ей прежнюю душевную твердость. Она храбро поднялась на костер, сложила на груди руки и прислонилась к столбу, к которому ее привязали цепью.

Потом к Амине, как и к другим осужденным, подошел священник, чтобы вместе с ней помолиться еще раз, но она отказалась. В это время к ней пробрался сквозь толпу задыхающийся патер Матео.

— Амина Вандердекен, несчастная женщина! Если бы ты последовала моим советам, то до этого никогда бы не дошло! Но теперь слишком поздно, чтобы спасти твою жизнь, но не поздно еще спасти душу! Не таи в своем сердце жестокость! Обратись к Всевышнему, чтобы он простил тебя, пока не поздно! Амина, злосчастная! — продолжал старый фанатик со слезами на глазах. — Я умоляю тебя, я заклинаю тебя! Сними, по крайней мере, груз упреков со своего сердца!

— Вы говорите — злосчастная женщина? — отвечала Амина. — Скажите лучше — злосчастный священник! Мои страдания будут скоро позади, но вы до конца дней своих будете испытывать тяжесть моего проклятия! Злосчастен был тот день, когда мой муж спас вас от смерти! Злосчастна была та жалость, которая побудила его дать приют и оказать вам помощь! Злосчастно было ваше пребывание с нами от начала до конца! Я отдаю вас на суд вашей совести, если она у вас есть! И я никогда не променяю ту страшную смерть, которая уготована мне, на угрызения совести, от которых вас не спасет даже смерть!

— Амина Вандердекен! — пролепетал монах, опускаясь на колени. — Тебе…

— Оставьте меня, патер!

— Тебе осталась только одна минута. Повинись! Ради Божьего милосердия!

— Я сказала вам: эта минута — моя! Оставьте меня! — вскричала Амина.

Полный отчаяния священник спустился с эшафота.

Старший палач, проходя от осужденного к осужденному, спрашивал священников, готовы ли приговоренные умереть в настоящей вере, и после утвердительного ответа накидывал несчастному на шею петлю и душил до того, как огонь и дым касались его. Семеро закончили жизнь таким образом. Теперь палач спрашивал патера Матео, заслужила ли осужденная избавления от мук. Монах не отвечал и только качал головой, но затем он, поняв суть вопроса, схватил палача за руку и срывающимся голосом сказал:

— Не дайте ей долго мучиться!

Палач был более добросердечен, чем монах, и когда старший инквизитор подал знак поджечь костры, он бросил под ноги Амины охапку сырой соломы, чтобы она задохнулась от дыма до того, как ее коснется пламя.

— Мама, мама, я иду к тебе! — были последние слова, слетевшие с губ Амины.

Пламя костра взметнулось ввысь, а когда огонь погас, от прекрасной и великодушной Амины Вандердекен не осталось ничего, кроме кучки пепла и обгоревшего скелета.

Глава сорок первая

Прошли годы после страшной смерти Амины, но ее несчастный муж не воспринимал ее как реальность. Все это время он находился в доме умалишенных. Иногда его помутившийся рассудок озарялся лучом света, но затем он снова погружался в еще более глубокую ночь безумия. И почти все эти годы Филипп находился под заботливой опекой монаха, не терявшего надежды, что разум вернется к несчастному. Со страхом лелеял монах эту надежду, но не дожил до того дня, когда Филипп выздоровел, и умер, терзаясь угрызениями совести. Этим монахом был патер Матео.

Домик в Тернёзене давно уже превратился в развалины. Филипп и не вспоминал о нем. Даже трагическая судьба Амины вспоминалась ему все реже и реже, хотя изображение Амины на фоне горящего костра было вывешено в церкви в Гоа.

Прошло, как уже было сказано, много лет. Филипп поседел, его некогда могучая фигура несколько сгорбилась, и он выглядел намного старше, чем был на самом деле. Разум снова вернулся к нему, и только силы были уже не те. Уставший от жизни, он мечтал исполнить свой долг и перебраться в мир иной. Его реликвия осталась при нем.

Когда Филиппа выписали из лечебницы, его снабдили всем необходимым, чтобы он мог благополучно добраться до родины. Но теперь родины у него не было, не осталось ничего на свете, что могло бы заставить его остаться в этом мире. Он не желал ничего иного, как только выполнить свой долг и умереть.

Корабль, на который Филипп поднялся, направлялся в Европу и стоял уже под парусами, но Филиппу было все равно, куда он поплывет. Возвращаться в Тернёзен он не намеревался, поскольку не допускал даже мысли о том, чтобы увидеть родные места, где он был так счастлив. Образ Амины сохранился в его сердце, и он страстно ждал дня, чтобы отправиться вслед за ней в страну духов.

После многолетнего пребывания в состоянии безумия и беспамятства он теперь как бы вырвался из плена ужасных сновидений. Он уже не был настоящим католиком, поскольку одно упоминание о религии заставляло вновь пережить судьбу Амины. В то же время он был всем сердцем привязан к религии, он верил в нее, она была для него счастливым талисманом, она была всем — даже средством, с помощью которого он надеялся вновь соединиться с Аминой. Часто он часами рассматривал свою реликвию и вспоминал важнейшие события своей жизни, начиная со смерти матери, с момента появления в его жизни Амины и кончая страшной картиной полыхающего костра. Реликвия была его памятью, и с ней он связывал все свои надежды на будущее.

«Когда же, когда все исполнится? — постоянно преследовала его мысль, не дававшая покоя и во сне. — О, каким же благословенным будет тот день, когда я покину этот ненавистный мир и уйду туда, где усталые находят покой!»

Филипп был занесен в списки пассажиром на бриг под названием «Ностра сеньора до Монте», который направлялся в Лиссабон. Капитаном на нем был старый суеверный португалец, большой любитель рома. Когда корабль выходил с рейда Гоа, Филипп находился на палубе и с болью смотрел на башню собора, где он последний раз видел свою любимую супругу. В этот момент он почувствовал чье-то прикосновение к локтю и обернулся.

— Снова попутчики! — провизжал знакомый голос. Это был лоцман Шрифтен.

Внешне Шрифтен, казалось, не изменился. Не было заметно следов старения, его глаз, как и прежде, сверкал огнем. Филипп испугался, но не появления лоцмана, а тех воспоминаний, которые тот вызвал в его душе. Через мгновение он, однако, успокоился.

— Вы снова здесь, Шрифтен? — спросил Филипп. — Надеюсь, что ваше появление предсказывает мне скорое выполнение моих устремлений?

— Возможно, — отвечал одноглазый. — Мы оба устали.

Филипп промолчал. Он не спросил, каким образом Шрифтен исчез из форта на Тидоре. Ему было все равно, поскольку он понимал, что у этого человека необычная жизнь.

— Многие корабли затонули, Вандердекен. Много душ людских погибло вместе с ними, поскольку в то время, когда вы находились в состоянии безумия, они встречали призрачный корабль вашего отца, — продолжал лоцман.

— Возможно, и мы скоро увидим этот корабль, и, может быть, в последний раз! — пылко отвечал Филипп.

— А может быть, и нет! Пусть над ним тяготеет его приговор и он будет блуждать по волнам до дня Страшного суда, кхе, кхе, кхе! — возразил Шрифтен.

— Бедняга! — воскликнул Филипп. — Я чувствую, что это твое сатанинское желание не исполнится! Убирайся! Оставь меня, или ты узнаешь, что в моих руках еще осталась кое-какая сила, хотя я и поседел!

В замешательстве Шрифтен удалился. Казалось, что он боится Филиппа, но этот страх не был сравним с его ненавистью. Как и прежде, Шрифтен начал подстрекать команду и настраивать матросов против Вандердекена, утверждая, что их корабль должен затонуть, поскольку Филипп имеет связь с «Летучим Голландцем».

Вскоре Филипп заметил, что многие матросы стали избегать его, и в свою очередь попытался обвинить Шрифтена, называя его демоном, дьяволом в человечьем обличье. Внешность Шрифтена вполне соответствовала этому обвинению, в то время как внешность Филиппа располагала к себе. Команда разделилась, не зная, что подумать как об одном, так и о другом. Капитан же смотрел на них с ужасом и не желал ничего, как только поскорее добраться до гавани и высадить обоих.

Как мы уже отмечали, капитан брига был очень суеверным и любителем выпить. Утром, будучи трезвым, он молился, а вечером, напившись, проклинал всех святых, которых призывал на помощь всего лишь несколько часов назад.

— Сохрани нас, святой Антоний, и возьми под свою могущественную защиту! — произнес он однажды утром, когда завел с пассажирами разговор о корабле-призраке. — Пусть оберегают нас все святые! — продолжал он, обнажив голову и благоговейно перекрестясь. — Если же мне удастся до возможного несчастья избавиться от этих опасных людей, то я, как только мы бросим якорь в любой из христианских гаваней, пожертвую Святой Деве сто восковых свечей, весом по три унции каждая!

В тот же день вечером он говорил уже по-другому:

— Если проклятый Антоний не захочет помочь нам, пусть он сгорит в аду! Будь у него мужество, чтобы исполнить свой долг и защитить нас, все было бы в порядке! Но он, трусливая собака, ни о чем не беспокоится, и поэтому бравому моряку позволительно поиздеваться над ним!

Тут капитан подкрепил свои слова делом, то есть скорчил гримасу перед изображением святого, установленным в часовенке на палубе.

— Да, ты — малодушный подмастерье! — продолжал он. — Папа должен канонизировать новых святых, поскольку старые уже выцвели и источены червями! В свое время они могли творить хоть какие-нибудь чудеса, а теперь вся их клика и гроша ломаного не стоит!

«Сеньора до Монте» подошла уже к южной оконечности Африки и находилась на расстоянии сотни миль от побережья. Стояло прекрасное утро, море слегка рябилось от легкого и ровного бриза, и корабль шел со скоростью четырех миль в час.

— Будьте благословенны все святые! — произнес капитан брига, появляясь на палубе. — Еще немного попутного ветра, и мы придем туда, куда стремимся. Будьте благословенны все святые, повторяю я, и прежде всего наш достойный защитник святой Антоний, который благословенно распростер свои руки над «Нострой сеньорой до Монте»! Мы можем претендовать на самую прекрасную погоду в мире. Ладно, сеньоры, пойдемте завтракать, а потом насладимся на палубе хорошей сигарой!

Вскоре, однако, картина на море изменилась. С востока надвигалась темная туча, и она показалась морякам какой-то необыкновенной. Буквально в считанные секунды туча затянула весь небосвод. Солнце скрылось, вверху засвистел ветер, океан затих, словно завороженный. Было не совсем темно, но вокруг все заволок красноватый туман, и казалось, будто вся далекая земля объята пламенем.

Филипп первым обратил внимание на то, что небо потемнело, и вышел на палубу. Капитан и удивленные пассажиры последовали за ним. Изменившаяся неожиданно картина казалась непонятной и неестественной.

— Святая Богородица, защити нас! Что же это вдруг такое случилось? — воскликнул капитан со страхом в голосе. — Святой Антоний, возьми нас под свою защиту! Это же ужасно!

— Посмотрите туда! Посмотрите туда! — закричали матросы.

Филипп, Шрифтен и капитан стояли поодаль от всех. Прямо по курсу судна, на расстоянии не более двух кабельтовых, они увидели, как из моря медленно появлялись реи и мачты парусника, поднимаясь все выше и выше, пока не стал виден его буг с такелажем и снаряжением. Удивительное судно легло в дрейф.

— Силы небесные! — воскликнул капитан. — Я видел не раз, как корабли тонут в море, но никогда не видел, чтобы они всплывали! Тысячу восковых свечей, весом в десять унций каждая, я пожертвую Богородице, если она спасет нас в этой переделке! Тысячу свечей, повторяю я! Слышишь ты меня, Святая Богородица? А вы, сеньоры, — продолжал он, обращаясь к напуганным пассажирам, — почему не молитесь? Молитесь же! Прежде нужно произнести молитву, а спасение последует потом!

— Это же корабль-призрак! Это же «Летучий Голландец!» — провизжал Шрифтен. — Разве я не говорил вам, Вандердекен? На этом призрачном корабле ваш отец, кхе, кхе, кхе!

Филипп пристально вглядывался в призрачный корабль. Он заметил, как с него спустили на воду шлюпку.

«Да, все стало явью. Скоро мой путь в этом мире должен закончиться», — подумал он и положил руку на реликвию, которую он все еще носил на груди.

Темнота настолько сгустилась, что можно было рассмотреть только буг корабля-призрака. Матросы и пассажиры упали на колени и начали усердно молиться. Капитан достал освященную свечу, зажег ее и поставил перед изображением святого Антония, которого днем раньше он называл бездельником.

Послышались удары весел о воду. К правому борту брига пристала шлюпка, и послышался голос:

— Эгой, на борту! Спустите же нам трап!

Но никто не ответил. Ни один человек не откликнулся на эту просьбу. Среди тишины Шрифтен приблизился к капитану и дал совет, чтобы тот, если его попросят взять с собой письма, ни в коем случае не брал их, если не хочет, чтобы его корабль затонул.

На палубу вскарабкался человек.

— Могли бы бросить хотя бы канат, ребята! — произнес он. — Где ваш капитан?

— Здесь, — отвечал капитан брига, с головы до пят охваченный дрожью.

Моряк, обратившийся к капитану, был в меховой шапке и одет в холщовый китель. В руке он держал пачку писем.

— Что вы хотите? — заикаясь спросил капитан.

— Да, да, что вы хотите? — провизжал следом за ним Шрифтен. — Кхе, кхе, кхе!

— Смотри-ка! Это вы, боцман? — спросил моряк. — Я думал, что вы давно уже в преисподней!

— Кхе, кхе, кхе! — провизжал Шрифтен и отвернулся.

— Поймите, капитан, — продолжал моряк в холщовом кителе, — нам часто не везло с погодой, а нам хотелось бы переправить домой наши письма. Мне кажется, что мы никогда в жизни не сможем обойти этот мыс!

— Я не могу взять ваши письма! — закричал капитан.

— Не можете? Но это же возмутительно! Ни один корабль не желает переправить наши письма. Это же непорядочно, вот! Моряки должны помогать своим товарищам, особенно тем, кто попал в беду! Одному Богу известно, как нам хочется вернуться на родину и увидеть наших близких! Но для родных было бы большим утешением получить от нас хоть какую-нибудь весточку!

— Я не могу взять ваши письма. Меня предостерегают от этого святые, — отвечал капитан.

Покачав головой, моряк продолжал:

— Мы так долго находимся в море!

— Как долго? — спросил капитан, не зная, о чем спросить еще.

— Я не могу точно сказать. Наш судовой журнал смыло за борт, все документы утеряны, и мы даже не знаем, на какой широте мы находимся.

— Дайте-ка мне посмотреть ваши письма, — попросил Филипп и подошел к незнакомцу.

— Не прикасайтесь к ним! — закричал Шрифтен.

— Долой, нечистая сила! Кто помешает мне в этом? — возмутился Филипп.

— Погибли! Погибли! Погибли! — завизжал Шрифтен и с искаженным от злобы лицом закружился по палубе.

— Не прикасайтесь к письмам, сеньор! — закричал дрожавший от страха капитан, но Филипп не обратил внимания на его слова и стал брать по одному письму.

— Это письмо нашего второго рулевого к жене, которая проживает в Амстердаме на Водяном молу.

— Водяного мола давно уже нет, приятель, — отвечал Филипп. — На том месте теперь большая верфь!

— Невероятно! — удивился незнакомец. — А это письмо от нашего старшего боцмана к его отцу, который имеет свой домик у Старого рынка.

— Дома у Старого рынка давно уже снесены, и на их месте построена церковь!

— Невероятно! — повторил посыльный. — Тогда вот мое письмо к любимой девушке Кетсер. Внутри там деньги, ей на новую брошь!

Филипп покачал головой.

— Я вспоминаю, — сказал он, — что лет тридцать назад хоронили одну молодую девушку с таким именем!

— Невероятно! — повторил моряк еще раз. — Я покинул свою пташку, когда она была молодой и цветущей. Видимо, и это письмо нельзя передать? Оно предназначается торговому дому «Клуиц», которому принадлежит наше судно.

— Такого торгового дома больше не существует, — отвечал Филипп. — Но я слышал, что много лет назад такая компания существовала.

— Вы насмехаетесь надо мной! — воскликнул моряк. — А что же тогда должно стать с письмом моего капитана к его сыну?

— Дайте его сюда! Дайте его сюда! — воскликнул Филипп.

Он хотел было уже сорвать печать, но в это время Шрифтен вырвал письмо из его рук и выбросил за борт.

— Это подлая выходка старого корабельного боцмана! — воскликнул моряк в холщовом кителе.

Шрифтен промолчал. Он быстро собрал все письма, которые Филипп разложил на фальшборте, и они тоже полетели за борт вслед за первым.

Моряк заплакал и направился к борту.

— Это очень жестоко! Это не по-дружески! — произнес он, спускаясь в шлюпку. — Но придет время, когда вы тоже пожелаете передать о себе весточку своим родным!

Через несколько минут снова послышались удары весел о воду, и шлюпка стала удаляться от «Сеньоры до Монте».

— Святой Антоний! — воскликнул капитан. — Что же мне делать? Я изумлен и напуган! Эй, юнга! Ну-ка принеси мне бутылочку рома!

Юнга спустился вниз, но поскольку у него на душе было так же отвратительно, как и у капитана, то он сам сделал приличный глоток, прежде чем отнести бутылку на палубу. В две минуты капитан осушил бутылку до последней капли и спросил:

— А что же теперь?

— Я подскажу, — произнес Шрифтен и, указывая на Филиппа, продолжал: — У того посланца дьявола имеется заколдованный талисман, который он носит на груди. Если вы отберете у него тот талисман и выбросите его за борт, ваш корабль будет спасен. Не сделаете этого — погибнете все!

— Да, да! У него есть такая вещица! — закричали несколько матросов.

— Глупцы! — вскричал Филипп. — Как вы можете верить этому одноглазому негодяю? Разве вы не слышали, как моряк, который поднимался к нам на борт, назвал его корабельным боцманом? Так он и есть тот, кто принес нам несчастье, а не я!

— Да, да! Это так! Тот, в меховой шапке, назвал одноглазого корабельным боцманом! — закричали матросы.

— А я говорю вам, что все это чистая ложь и надувательство! — снова вмешался Шрифтен. — Пусть он отдаст свою заколдованную вещицу!

— Да, да! Он должен отдать ее! — закричали опять матросы и бросились на Вандердекена.

Филипп отступил к капитану.

— Безумцы! — закричал он. — Соображаете ли вы, что собираетесь сделать? Я ношу на груди священное распятие! Посмотрите! А теперь выбрасывайте меня в море, если хотите, чтобы ваши души были прокляты на веки вечные!

— Оставьте его! Отойдите от него! — приказал капитан, которого ром несколько успокоил. — Никакого кощунства над святостью! Отойдите от него!

Шум голосов становился все громче, но из возгласов можно было понять, что одни были за то, чтобы выбросить за борт обладателя талисмана, а другие — одноглазого. Наконец капитан принял решение. Он приказал спустить на воду маленькую лодку и посадить в нее обоих. Такое решение было одобрено, потому что удовлетворяло обе стороны. Филипп не возражал, и лишь Шрифтен визжал и отбивался руками и ногами, что заставило команду применить силу, чтобы спустить его в лодку, где он, дрожа, уселся на передней банке. Филипп сел на весла и, налегая на них, направил лодку к кораблю-призраку.

Глава сорок вторая

Уже через несколько минут из лодки, в которой находились Вандердекен и Шрифтен, невозможно было различить сквозь красноватый туман даже очертаний «Сеньоры до Монте». Корабль-призрак был еще виден, но находился, казалось, несколько дальше, чем ранее. Филипп греб с усердием, но не мог приблизиться к нему ни на дюйм. Чтобы передохнуть, он оперся на весла. В это время раздался голос Шрифтена:

— Даже если вы будете грести целую вечность, Вандердекен, вы все равно никогда не догоните этот парусник и вам долго-долго придется болтаться на волнах вместе со мной. Почему же вы не выбросите меня снова за борт? Вам тогда будет легче грести, кхе, кхе, кхе!

— Я был очень разъярен тогда тем, что вы пытались украсть мою реликвию, — отвечал Филипп.

— А разве я не хотел только что выкрасть ее снова? А? Разве не так? Кхе, кхе, кхе!

— Да, так. Но теперь я убежден, — отвечал Филипп, — что вы такой же несчастный, как и я, и тоже следуете за своей судьбой, как я должен следовать за своей. Почему ваша судьба переплелась с моей, я не знаю, но совершенно очевидно, что моя удача зависит от того, сохраню ли я реликвию, в то время как вы должны стремиться выкрасть ее у меня. Мы оба являемся лишь орудиями в руках провидения, но вы предназначены мешать мне выполнить мой долг перед отцом, и поэтому являетесь моим заклятым врагом. Однако, Шрифтен, я не забыл и никогда не забуду, что вы были приветливы с моей бедной женой, что вы заранее предсказали ее печальную судьбу, хотя она и не прислушалась к вашему доброму совету. Значит, вы никогда не были врагом Амины, хотя должны были оставаться моим. И хотя вы мой враг, я прощаю вас ради Амины и никогда не причиню вам зла!

— Так вы прощаете своего врага, Вандердекен? Я действительно ваш враг, должен вам сознаться! — подтвердил Шрифтен, задрожав всем телом.

— Я прощаю вас и делаю это от всего сердца! — отвечал Филипп.

— Тогда вы победили меня и достигли своей цели! Я признаюсь вам, наконец, кто я. Послушайте меня. Когда ваш отец в гневе и против воли Всевышнего лишил меня жизни, ему был вынесен приговор: призраком бороздить моря до тех пор, пока его сын не освободит его. Я тоже был приговорен за свои прегрешения к блужданию, и цель моя была в том, чтобы мстить. Я остался на земле, чтобы мешать вам. Условие заключалось в том, чтобы вы никогда не достигли своей цели, пока мы остаемся врагами, а вашим другом я должен был стать лишь в случае, если бы вами был выполнен завет христианства и вы простили бы меня от всего сердца. Филипп Вандердекен! Вы простили своего врага, и наши судьбы определились!

Когда Шрифтен говорил, Филипп, не отрываясь, смотрел на него. Затем лоцман протянул ему руку, и Филипп пожал ее. В следующее мгновение ему показалось, будто рука прошла сквозь туман, и фигура Шрифтена растворилась в красноватом тумане, который по-прежнему окутывал море и небо. Филипп остался в лодке один.

— Боже милосердный! Благодарю тебя за то, что исполнение моей миссии близится к концу и я увижу свою Амину! — промолвил Филипп.

Лодку прибило к носовой части корабля-призрака, и вскоре Филипп стоял на палубе, где его тут же окружили матросы.

— Где ваш капитан? — закричал Филипп. — Где он? Я должен поговорить с ним. Передайте ему, что с ним хочет поговорить его сын!

Матросы рассмеялись.

— Его сын? Его отец, хотите вы сказать! — возразил младший рулевой.

— Его сын, — повторил Филипп. — Не обращайте внимания на мои седые волосы.

— Ну что ж, минхер, вон он подходит к нам!

— Что случилось? — спросил капитан корабля-призрака.

— Мне кажется, что вы не узнаете меня? — обратился к нему Филипп. — Да разве это возможно, если вы видели меня в последний раз, когда мне было три года? Но вы, конечно, помните о письме, которое вы передали своей жене?

— Так кто же ты такой? — воскликнул капитан.

— Для вас время остановилось, но для тех, кто живет на земле, оно никогда не останавливается. И хотя вы сами выглядите очень молодо, во мне, в этом старце, вы нашли своего сына Филиппа Вандердекена, который страстно желал исполнить свой долг и который теперь, прожив жизнь, полную опасностей и невзгод, мало кем испытанных, вручает вам святую реликвию, которую вы должны поцеловать.

Филипп снял с груди реликвию и протянул ее отцу. Словно луч света блеснул в душе его отца, он сложил, будто в молитве, руки, опустился на колени и заплакал.

— Мой сын! Мой сын! — воскликнул он и бросился затем в объятия Филиппа. — Мои глаза раскрылись. Лишь всемогущий знает, как долго они были слепы! Давай помолимся и дай мне реликвию!

Последний раз Филипп держал в руках драгоценность и передал ее отцу. Устремив взор на небо, капитан корабля поцеловал реликвию, и в тот же миг реи и мачты корабля-призрака рассыпались в прах. Когда же губы Вандердекена-старшего коснулись реликвии снова, вся команда корабля обратилась в пепел и скелеты. Когда же он в третий раз поцеловал реликвию, нос парусника стал медленно погружаться в пучину.

Отец и сын стояли на коленях на одной из досок, воздев молитвенно руки и устремив на небо взоры, пока не погрузились в бездну, чтобы уже никогда больше не появиться на поверхности.

В это мгновение сквозь туман проглянуло солнце и залило все вокруг ярким светом. Казалось, что вся природа радовалась, что со страшным чудом покончено и что призрачный корабль никогда больше уже не мелькнет среди волн океана!

Словарь отдельных морских терминов и перевод названий кораблей

Абордаж — способ боя, при котором атакующее судно сцепляется с неприятельским для захвата его в рукопашном бою.

Бак — надстройка в носовой части корабля, идущая от форштевня до переднего люка.

Банка — 1. скамейка на шлюпках, яликах и т. п. 2. навигационный термин, обозначающий отдельно лежащую отмель.

Барк — парусное судно с прямыми парусами на всех мачтах, кроме последней, несущей косой парус.

Бизань-мачта (бизань) — последняя мачта на трех- и более мачтовых кораблях.

Брамсель — прямой парус, поднимаемый на брам-стеньге.

Брам-стеньга — рангоутное дерево, являющееся продолжением стеньги.

Брасопить — поворачивать реи с помощью брасов в горизонтальной плоскости.

Брасы — снасти, прикрепленные к реям и служащие для постановки парусов под определенным углом относительно направления ветра и движения судна.

Бушприт — горизонтальный или наклоненный брус, выступающий с носа парусного судна и служащий для вынесения вперед носовых парусов.

Галс — движение парусного судна при ветре, который дует или с правого, или с левого борта.

Гафель — специальный рей, укрепленный наклонно в верхней части мачты. Служит для крепления верхней кромки косого паруса.

Грот-брам-стеньга — рангоутное дерево, являющееся продолжением стеньги на грот-мачте.

Грот-мачта — вторая от носа корабля мачта.

Дюйм — линейная мера, равная 2,54 см.

Зарифить паруса — уменьшить площадь парусов.

Кабельтов — внесистемная единица длины, равная 185,2 м.

Капер — пиратское судно.

Кливер — косой парус треугольной формы, устанавливаемый впереди.

Лавировать — менять направление движения.

Марсовые — на парусных судах матросы, дежурившие по расписанию на марсе, то есть огражденной площадке на самой верхней точке грот-мачты.

Миля — морская линейная мера, равная 1852 м.

Планшир (планширь) — деревянный брус, устанавливаемый поверх фальшборта или леерного ограждения.

Полубак — носовая надстройка на баке корабля.

Призовые деньги — награда, поощрение, получаемые участниками при захвате неприятельского корабля в морском сражении.

Румпель — одноплечий или двуплечий рычаг, насаженный на головку руля для его поворачивания.

Сажень — морская линейная мера, равная 183 см.

Стеньга — рангоутное дерево, являющееся продолжением мачты вверх.

Такелаж — общее название всех снастей на судне или вооружение одной мачты. Служит для крепления рангоута, управления парусами и т. п.

Такелаж бегучий — все подвижные части такелажа, служащие для управления парусами, а также проведения работ по подъему, спуску.

Такелаж стоячий — металлические или растительные тросы, предназначенные для крепления и поддержки рангоута.

Тальрепы — натяжные приспособления для обтягивания стоячего такелажа и состоящие из талей, блоков, винтовых креплений.

Топ-парус — самый верхний парус на мачте.

Фок (фок-мачта) — первая от носа корабля мачта.

Фок-стеньга — вторая часть фок-мачты, ее продолжение.

Форштевень — передняя часть набора корпуса корабля, образующая его носовую оконечность.

Фрахт — 1. груз. 2. плата за провоз грузов, пассажиров.

Фрегат — в парусном военном флоте трехмачтовый корабль, второй по величине после линейного корабля. Предназначался главным образом для крейсерской службы.

Фут — линейная мера, равная 12 дюймам, или 30,48 см.

Шкоты — снасти для управления парусами.

Шпангоуты — поперечная связь бортового набора корпуса корабля, к которой крепится обшивка.

Ют — надстройка в задней части корабля.

Названия кораблей
«Секэшен» — «Черкес»

«Юникон» — «Единорог»

«Эвенджер» — «Мститель»

«Энтерпрайз» — «Предприятие».

Краткая биография капитана Фредерика Марриета, кавалера ордена «Бани», ордена Почетного Легиона, золотой медали «За спасение утопающих»

Фредерик Марриет родился 10 июля 1792 года в Лондоне в самой что ни на есть сухопутной семье. Его отец — Джозеф Марриет, долгое время служил торговым представителем в Вест-Индии, затем представлял интересы министерства колоний на острове Гренада и наконец поселился в Лондоне, будучи уже членом английского парламента.

Родословная семьи велась от Ле Сиура Марриета, уроженца Нормандии, офицера гугенотской армии, которой командовал адмирал Коллайгни. В Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 года Ле Сиуру удалось спастись — он бежал в Англию, потеряв все свое состояние.

Знания и житейский опыт Марриет приобретал вначале в средней школе в пригороде столицы и колледже в местечке Пондерс Энд. Нельзя сказать, чтобы учеба доставляла ему огромное удовольствие, но все же он слыл учеником, подающим надежды. Сам Марриет вспоминал об этом периоде своей жизни: «Превосходя в способностях большинство одноклассников, я редко старался учить уроки так, чтобы выделяться в классе. Я был слишком горд, чтобы отставать от сверстников, и слишком ленив, чтобы делать больше». Вместе с тем, помимо изучения латыни и греческого, он добился заметных успехов в арифметике и алгебре.

Как и большинство подростков, Марриет рос шустрым, подвижным и озорным. Однажды во время самоподготовки в класс заглянул воспитатель и застал Марриета, стоящего на голове. На вопрос удивленного преподавателя мальчишка с вызовом ответил: «Я три часа пытался выучить урок, стоя на ногах, но не мог и поэтому решил выяснить, смогу ли я выучить его, стоя на голове».

С детства Марриет бредил морем и не раз убегал из дома и из колледжа, но его ловили и водворяли домой. Наконец, поняв, что бороться с его тягой к морю бесполезно, родители уступают, и в четырнадцать лет Марриет становится гардемарином. 23 сентября 1806 года он поступает на службу в военно-морской флот и начинает ее на борту «Империуза», сорокачетырехпушечного корабля под командой известного в свое время лорда Кокрейна.

Крупные морские битвы к тому времени уже миновали, но все же до октября 1809 года, то есть пока молодой Марриет служил под началом лорда Кокрейна, он успел принять участие более чем в пятидесяти морских сражениях у берегов Франции в Средиземном море.

Среди многочисленных эпизодов его морской биографии был и такой. Однажды «Империуз» преследовал корабль противника в заливе Аркупон, где тот пытался укрыться от огня корабельной артиллерии. Лорд Кокрейн решил захватить его, и юный Марриет оказался в составе абордажной группы. Он ни на шаг не отставал от первого лейтенанта, возглавившего отряд, и вместе с ним ступил на палубу вражеского судна. Но едва они оказались там, как офицер был сражен выстрелами из мушкетов. Падая, он сбил бегущего за ним Марриета, и того чуть было не затоптали товарищи, ринувшиеся вперед. Когда корабль был захвачен, матросы с «Империуза» стали собирать убитых и раненых. Марриета, находившегося в шоковом состоянии, посчитали убитым. Один из гардемаринов, недолюбливавший Марриета, посмотрел на неподвижно распростертого на палубе товарища и, слегка пнув его ногой, произнес: «А вот молодой петушок, который откукарекал! Да-а, каким-то чудом этот малый избежал виселицы!» Возмущенный таким «приветствием» и комментарием, Марриет собрал почти угасшие силы и сумел с трудом выдавить из себя: «Вы — лгун!», что вызвало взрыв хохота, несмотря на серьезность ситуации.

Во время службы на «Империузе» в Средиземном море Марриет не раз принимал участие в морских десантах, которые высаживались англичанами в поддержку испанцам, воевавшим с французами. Дважды в таких операциях он получил ранения: во время штурма в крепости Мангат, контролировавшей дорогу из Барселоны в Жерону, и при обороне замка Росас, занимавшего важное стратегическое положение.

Несмотря на молодость, Марриет был незаурядно отважен и находчив. Особенно он отличился, участвуя в создании плавучих заграждений на «Баскской дороге», когда англичане применили против французского флота брандеры, то есть суда, предназначавшиеся к подрыву при столкновении с противником, и был поощрен командованием. За участие в средиземноморских операциях Марриет был представлен лордом Кокрейном к правительственной награде.

Марриет никогда не был любимчиком, хотя делал больше, чем требовалось по службе. Смышленого и ловкого гардемарина заметили. Он стал получать награды и повышения. В 1812 году ему присвоили звание лейтенанта и направили на «Эспиджел» в Вест-Индию. В этих водах на «Ньюкасле 58» и «Спартанце» он участвовал в захвате пиратских судов «Утренняя звезда» и «Полли» в Хейкокской бухте. Еще два капера были захвачены на Литл Ривер.

За время службы в военно-морском флоте Марриет ходил на многих кораблях, бороздя моря и океаны в разных концах земного шара. В 1815 году он становится капитаном и получает под свое командование сначала малые, а позднее и крупные корабли.

Крейсируя в 1821 году в Атлантическом океане возле острова Святой Елены, где находился в ссылке Наполеон, Марриет присутствовал при его кончине и, неплохо владея карандашом, довольно точно запечатлел бывшего императора на смертном одре. Вернувшись в Англию на «Розерио», он привез депешу о его смерти.

Приняв в 1823 году под командование двадцатипушечный корабль «Ларн», Марриет совершил на нем переход в Ост-Индию. Там он участвовал в Бирманской войне и некоторое время в 1825 году исполнял обязанности старшего офицера военно-морских сил.

Под конец службы, с ноября 1828 года по ноябрь 1830 года, Марриет командовал «Ариадной», кораблем, выполнявшим крейсерские функции в проливе Ла-Манш и у Гебридских островов.

Морская служба сурова и не для слабых. Марриет не раз повторял, что это — соль, а не сахар. Но сам он чувствовал себя в море в своей стихии, с молодых лет проявляя бесшабашную удаль, ловкость и смелость. Он стал героем событий, когда в сентябре 1811 года в районе мыса Малабар фрегат, где он служил, попал в сильнейший шторм и лег набок со сломанными грот-стеньгой и грот-реем. Чтобы спасти судно, нужно было добраться до них и обрубить. Эту сцену Марриет описал так: «Привязав острый топор, я дал капитану понять, что попытаюсь обрубить обломки, жестом пригласил последовать за собой тех, кто захочет, и стал взбираться по такелажу. Человек пять матросов последовали за мной. Резкий толчок почти сбросил нас за борт, и обломки мачты чуть было не раздавили нас. Мы удержались, лишь крепко вцепившись в ванты руками и ногами. Затаив дыхание, весь экипаж следил за нами, пока мы не добрались до обломков. Здесь мы разделили обязанности: матросы начали разбирать талрепы на стеньге, а я занялся вантами грот-рея. Мощные толчки, ужасающий грохот волн, темень затрудняли работу. На рассвете нам все же удалось выполнить задачу, и обломки рухнули за планширь. Облегченный корабль выпрямился. Мы спустились под одобрительные возгласы команды».

А скольких людей Марриет спас лично! Казалось, ему в любую погоду ничего не стоило прыгнуть за борт при виде попавшего в беду человека, будь то юнга, матрос или офицер. При этом он рисковал подчас своей собственной жизнью. Об одном из множества эпизодов, связанных со спасением утопающих, Марриет рассказывал: «Матрос Джон Уокер, черпавший за бортом воду, сорвался и упал в море. Тотчас же был дан сигнал тревоги, и судно легло в дрейф. Я побежал на корму и, увидев, что человек не умеет плавать, прыгнул за борт ему на помощь. Прыгая с большой высоты, я глубоко ушел под воду, а когда вынырнул, то увидел только взметнувшуюся на поверхности руку матроса. Я поплыл к нему. Но, о, Боже! Я ужаснулся, обнаружив, что плыву в воде, окрасившейся от крови! Я понял, что на матроса напала акула, и испугался того, что в любой миг сам могу разделить его участь. Я удивляюсь, как не утонул, ведь я был почти парализован страхом! Я едва соображал, потрясенный увиденным и представив себе такой ужасный конец. Корабль, двигавшийся со скоростью пяти-шести миль в час, ушел уже довольно далеко, и я отказался от мысли добраться до него. Придя в себя через несколько минут, в течение которых в моей голове пронеслись события последних пяти лет, я стал молиться и клясться, что исправлюсь, если Богу будет угодно спасти меня. Корабль был уже на расстоянии мили, когда меня выловили подоспевшие на шлюпке товарищи. Добравшись до судна, мы увидели за его кормой трех огромных акул. Это они сожрали того бедного парня и, на мое счастье, сразу же последовали за кораблем в ожидании новой добычи».

Но не всегда и не все заканчивалось так благополучно. Спасая матроса Джекоба Смолла, упавшего с «Эспиджела» в бурлящее море, Марриету пришлось долго пробыть в воде — понадобилось время для остановки судна и спуска на воду шлюпки. Он был подобран в полутора милях от корабля крайне изнуренным. От перенапряжения у него полопались кровеносные сосуды. Поэтому его отправили лечиться на родину и почти на год освободили от службы.

Неоднократно оказываясь в критических ситуациях, Марриет задумывался, как лучше обеспечить безопасность и спасти людей на терпящем бедствие судне. После долгих размышлений и расчетов он в 1818 году представил Королевскому обществу спасения утопающих описание спасательной лодки, качества которой были очень высоко оценены. За это изобретение капитана Марриета наградили золотой медалью «За спасение утопающих».

Через семь лет, то есть в 1825 году, Марриет снова был удостоен высшей награды этого общества — за отвагу и гуманность при спасении многих человеческих жизней.

Но не только из сражений и приключений состояла морская служба Марриета. Он видел тяжелый труд матросов и всячески пытался облегчить его. В те времена людей во флот вербовали насильственно, там существовали суровые «нельсоновские» порядки, царили грубость и жестокость по отношению к нижним чинам, были в обычае и телесные наказания. Сам Марриет, уже в зрелом возрасте, считал, что физические наказания необходимы, говоря, что «если уж иначе человеку никак не втолкуешь, то его надобно пороть». Но, испытывая всю жизнь потребность защищать человека от насилия и произвола, Марриет в 1822 году выступил против существовавших на флоте порядков. Он опубликовал «Предложения по отмене существующей в военно-морском флоте системы насильственной вербовки». Через несколько месяцев они с небольшими изменениями были введены в действие.

Дух изобретательства сопутствовал Марриету. В 1837 году он публикует «Код сигналов для использования на кораблях торгового флота». «Код сигналов» получил распространение не только на английском королевском и торговом флотах, но и в других странах. За него Марриет был дважды поощрен Обществом судовладельцев. В 1840 году «Код сигналов» был переведен на французский язык и показан Луи Филиппу. Король пришел в восторг и наградил Марриета орденом Почетного Легиона. Позднее книга была издана в Голландии и Италии.

С наградой, полученной Марриетом от французского монарха, его связала одна курьезная история. Английский король Вильям IV прочел роман Марриета «Питер Симпль» и восхитился им. Вероятно, правдивые картины из жизни военно-морского флота, которому король покровительствовал, и стиль очаровали монарха, и он захотел увидеть автора. Марриет стоял в королевской приемной в вальяжной позе, когда туда вышел Вильям IV. Увидев Марриета, он спросил у другого джентльмена, также ожидавшего короля: «Кто это?» Услышав этот вопрос, Марриет обратился к джентльмену: «Скажите Его величеству, что я — Питер Симпль!» Ничего не поняв, король подошел к капитану и очень любезно принял его.

Некоторое время спустя после этого случая на прием к королю попал военный министр, чтобы испросить у монарха для капитана позволения носить французский орден и добиться если не дальнейшего продвижения капитана Марриета, так хотя бы его достойного поощрения за безупречную службу. Первая просьба была удовлетворена, как само собой разумеющееся, а в ответ на вторую король сказал: «Вы лучше меня знаете его службу, поэтому делайте, как вам будет угодно».

Министр был уже у дверей, когда Вильям IV вернул его. «Марриет! Марриет! Кстати, это не тот ли человек, который написал книгу против насильственной вербовки матросов?» — спросил он. «Тот самый, Ваше величество», — отвечалминистр. «Тогда он не будет носить орден и вообще ничего не получит!» — изрек монарх.

Первый его роман «Морской офицер» получил широкое признание публики. Это окрылило капитана, и он занялся писательской деятельностью с серьезностью и рвением, которые всегда сопутствовали ему во всех начинаниях. Книги «Король Оуэн», «Питер Симпль», «Джекоб Верный» последовали одна за другой. В течение последующих лет к ним прибавились: «Иасфет ищет отца», «Ньютон Форстер», «Мичман Тихий», «Паша многих легенд», «Браконьер», «Корабль-призрак», «Приключения собаки», «Персиваль Киин», «Пират», «Три катера», «Моряк Рэди», «Бедный Джек», «Капитан капера», «Миссия, или Африканские сцены», «Переселенцы в Канаде», «Олла Подрида», «Американский дневник», «Приключения Виоле в Калифорнии», «Валерия» и многие другие.

Произведения Марриета пользовались большой популярностью и создали ему славу еще при жизни. Ими зачитывались и стар и млад, они переводились на многие европейские языки.

Одаренный как романист, Марриет открыл морской приключенческий жанр и привнес в литературу реалистическую суровость изображения моря и морской службы, которые в его книгах вполне зримы. Богатый жизненный опыт, мужество души и сердца — все это органично вошло в живую ткань остросюжетных романов. Приключения громоздятся одно на другое, увлекая читателя замысловатой интригой, при этом писатель дает ему возможность постичь как судьбу человека, так и мотивы поступков.

Очень верно подметил характерную особенность творчества Марриета его современник Роберт Стивенсон, которому он обязан рождением своего «Владетеля Балантре»: «Я был одержим духом соперничества, перечитав три или четыре раза «Корабль-призрак» Марриета. И отчего бы не сочинить историю многих лет и многих стран, суши и моря, дикости и просвещения. Повесть, которая будет написана такими же крупными мазками, в такой же динамичной и лаконичной манере, что и эта с восторгом читанная книга…» Но приключения в понятии Марриета многомерны и служат прежде всего только той среде, где проявляется человеческий характер, вскрывается нравственная сущность человека. И героев своих Марриет проводит через страдания, несправедливость и лишения, прививая им оптимизм, умение рассчитывать только на свои собственные силы, добиваться цели и противостоять неблагоприятным обстоятельствам.

Служба на море не прошла для Марриета бесследно. Более года он очень страдал от непрерывно лопавшихся кровеносных сосудов. Надежды на выздоровление не было, и 9 августа 1848 года Марриет скончался.

Марриет был женат на Катарине, дочери сэра Стефана Шейрпа, бывшего поверенного в делах при царском дворе в России. Ей он оставил шестерых детей. Двое его сыновей служили во флоте. Старший сын, Фредерик, лейтенант военно-морского флота, обещал быть достойным своего отца и вел себя как совершенный сорвиголова. Он, как и его отец, не раздумывая бросался в море, чтобы спасти человека, проявляя бесстрашие и отвагу. Почти со всей командой он погиб в 1847 году в обломках «Эвенджера», налетевшего на скалы в Средиземном море у побережья Африки.

Младший сын, Френк, оказался талантливым гидрографом и служил мичманом на гидрографическом судне «Самаранг». В 1848 году им была опубликована книга — «Борнео и Индонезийский архипелаг, с изображением одежды аборигенов и пейзажей». Умер он в Кейсайнгтон Гоа в сентябре 1855 года в возрасте 29 лет.

Одна из дочерей Марриета, Эмилия, нашла себя в литературе. Ее перу принадлежал ряд романов и рассказов для юношества.

Капитан Марриет был писателем, стоящим в центре общественно-политических событий своего времени. Активную жизненную позицию он как бы передавал и литературным персонажам, осуществляя важный процесс преемственности жизненного опыта, духовных и нравственных ценностей. С позиций сегодняшнего дня литературное наследие Марриета представляет ценность для современного юного читателя. Не все его корабли скрылись под водой забвения. Небольшой флот Капитана Марриета имеет право бороздить безбрежный океан детской литературы.

В. Кутырин.

Фредерик Марриет Королевская собственность

ГЛАВА I

Не подлежит сомнению, что бывает такой момент, когда сносить покорно гнет и притеснения перестает быть добродетелью, и когда возмущение не может быть названо преступлением. Нельзя не сознаться, что бунт английского флота в 1797 г. имел самые законные основания, и что матросы прибегнули к силе и самоуправству лишь после того, как их справедливые требования и жалобы были оставлены без всяких последствий.

Таким образом, поведение правительства само вызвало это всеобщее возмущение в Норе.

Наглядным примером того, какого рода причины вызвали это возмущение, может служить печальная повесть одного из этих бунтовщиков, именно Эдуарда Питерса. Эдуард Питерс был человек даровитый и образованный. В момент безвыходного положения он поступил простым матросом на судно, чтобы достать кусок хлеба своей жене и единственному ребенку, явившемуся результатом слишком поспешного и несчастного брака. В качестве простого матроса он слишком выделялся среди остальных, чтобы это сразу не бросилось в глаза начальству. Видя в нем человека образованного и воспитанного, его приставили в качестве помощника к казначею судна и сделали секретарем командира. В этой должности Питерс оставался в течение двух или трех лет и за все это время не заслужил ни одного замечания: офицеры относились к нему с особым уважением, признавая в нем человека равного себе по образованию и воспитанию. Его безупречное поведение, тонкий такт и уменье держать себя заслужили ему всеобщее расположение. Но вдруг случилось несчастье: обнаружилась кража — из каюты казначея пропали часы. Так как, за исключением слуги, Питерс был единственный человек, имевший право во всякое время беспрепятственно входить в его каюту, то подозрение пало на него, тем более, что после самых тщательных поисков часы не отыскались, и явилось предположение, что они были переправлены на берег и перепроданы или заложены женою Питерса, которая со своим ребенком часто бывала на судне, имея разрешение от командира посещать мужа во время стоянок.

Вызванный наверх и подвергнутый строгому допросу, обозванный негодяем в присутствии свидетелей капитаном, человеком горячим и всегда слишком поспешным в своих суждениях, Питерс кротко отрицал обвинения, но не оправдывался, хотя краска негодования залила его лицо, — и это-то выражение возмущенной души в человеке, не способном на такой проступок, было истолковано капитаном как явное подтверждение павшего на него обвинения. Краска негодования была принята за краску стыда уличенного вора, а его упорное молчание — за неимение оправданий, и в результате капитан объявил, что убежден в виновности Питерса. Несчастный был подвергнут тому жестокому и унизительному наказанию, какое полагается на военных судах за воровство, преступление, которое никогда не прощается во флоте вообще, а в военном — в особенности.

Редкое преступление преследуется с такою строгостью на судах, как воровство, и действительно, уличенный в воровстве на судне человек заслуживает наказания. Но когда это позорное и унизительное наказание применяется без достаточных улик и доказательств, когда унижают и оскорбляют человека, роняя его в глазах его сослуживцев и товарищей, бесповоротно марают его репутацию честного и порядочного человека на основании одного только подозрения, — такая возмутительная несправедливость может вызвать в душе этого человека только ненависть и озлобление к существующим порядкам и к начальству, которому дано такое самовластье, и из человека, готового с радостью пожертвовать жизнью за родину, из человека благонамеренного и надежного сделать недовольного, возмущенного и опасного.

Такое действие произвело бы это незаслуженное наказание почти на каждого человека, но для Питерса смерть была бы несравненно легче и отраднее, чем это подозрение, обвинение и это телесное наказание. А потому немудрено, что он воспользовался первой возможностью и дезертировал с судна.

Удивительно, что большинство людей находит себе утешение в том, чтобы вовлечь и другого в то несчастье, в какое вовлек их случай или судьба. Как солдаты, так и матросы испытывают какую-то тайную радость при поимке дезертира, будь он их лучший друг. То же самое случилось и с Эдуардом Питерсом: его лучший ближайший друг, которому он поверял все свои чувства и планы, указал начальству, где его можно разыскать. Благодаря этим указаниям несчастный дезертир был пойман, возвращен на судно и подвергнут тому страшному наказанию, какому вообще подвергаются во флоте дезертиры.

Судьбе было угодно, чтобы в тот самый день, когда Питерс был водворен на судно, пропавшие часы были случайно найдены у слуги казначея. Таким образом доброе имя Эдуарда Питерса восстановлено. Но как дезертир он был брошен в трюм и закован в кандалы. Ввиду того, что Питерс заявил при поимке, что обида и оскорбление от несправедливо перенесенного наказания понудили его дезертировать, так как он не был в состоянии снести незаслуженный позор, офицеры настаивали на том, чтобы командир оставил без последствий это преступление, которое имело столь веские оправдания, но капитан, большой сторонник военного суда, воображавший, что эти торжественные совещания придавали ему больше значения в глазах его подчиненных, предал Питерса военному суду, предпочитая взвалить на жертву своего заблуждения новые вины и преступления, чем сознаться в своей ошибке и неправоте.

Военный суд приговорил Питерса к смертной казни, но ввиду смягчающих вину обстоятельств признал его заслуживающим снисхождения и заменил смертную казнь телесным наказанием. Не странно ли, что большинство людей воображают, что другие люди должны быть менее чувствительны и самолюбивы, чем они, и то, что для них самих было бы ужаснее самой смерти, должно, по их мнению, казаться другому чем-то вроде снисхождения? Все эти капитаны, входившие в состав военного суда, искренно сочувствовали Питерсу и полагали, что смягчили его наказание и облегчили его участь, отменив смертный приговор. Они, как большинство людей привилегированного класса, думали, что те тонкие чувства, какие заставляют человека предпочитать смерть позору, присущи только людям высшего класса, а человек, которого судьба или несчастный случай поставили в низшее положение, непременно должен предпочитать всякого рода душевную и телесную муку смерти.

Наказание фухтелями на глазах всей эскадры означало, что обреченный на это наказание должен был получить полное число ударов у борта каждого из судов эскадры. С этой целью спускался большой баркас с установленным на нем помостом для наказания.

На баркасе помещаются: виновный, боцман и его помощники с фухтелями а солдаты с ружьями расставляются на носу и на корме.

По сигналу со всех судов эскадры высылают по одной или по две шлюпки: экипаж в чистых рубашках и офицеры в полной парадной форме, а солдаты с ружьями.

Все эти шлюпки группируются около судна, подле которого должно происходить наказание, всех людей вызывают наверх и посылают на ванты, чтобы все они могли быть свидетелями наказания их товарища. После этого громко читается приговор суда, и затем приступают к приведению его в исполнение. Получив известное определенное в приговоре число ударов под бортом своего судна, виновный получает разрешение присесть, и ему набрасывают на спину и плечи одеяло, между тем как присутствующие при наказании шлюпки прицепляются к баркасу и отводят его к следующему судну, привязывают к нему, и затем несчастный снова подвергается наказанию и получает опять полное число ударов на глазах всего экипажа этого чужого судна. Это повторяется под бортом каждого судна, входящего в состав данной эскадры, с теми же церемониями и той же унизительной обстановкой.

В большинстве случаев это тяжелое наказание оставляет неизгладимые последствия на всем организме человек: здоровье, а часто и самый рассудок наказанного сильно страдают от этого.

А потому когда Питерс получил полное число ударов, то трудно было сказать, что в нем было сильней истерзано, тело его или душа.

Во всяком случае, время могло залечить раны его тела, но раны его души не могла излечить никакая сила. С этого момента Питерс стал отчаянным человеком.

Случилось так, что вскоре после того, как он вынес свое незаслуженное наказание, распространился слух о возмущении в Спитхэде, причем нерешительные действия адмиралтейства в этом деле трудно было скрыть. Возмущение было успокоено уступками и снисхождениями, а как известно, это самая плохая мера, когда эти уступки делаются начальствующими своим подчиненным.

Видно, свет так устроен, что только кровь может служить прочной гарантией какого бы то ни было договора. Во все времена и у всех народов кровь являлась единственной надежной порукой, и только то, что было запечатлено кровью, могло считаться серьезно улаженным делом. Без этого же нельзя рассчитывать на прочность каких бы то ни было уговоров и обещаний.

Это подтвердилось и в истории спитхэдского возмущения, как и следовало ожидать.

ГЛАВА II

Вслед за возмущением в Спитхэде последовало несравненно более крупное и серьезное возмущение и бунт в Норе. Паркер, глава возмущения, словно метеор, мелькнул и погас, но искра была брошена, и пожар вспыхнул с новой силой. За исключением нескольких судов, вся Таксельская эскадра в Ламанше была охвачена бунтом.

Только благодаря необычайному мужеству и благородству адмирала Дункана, эти суда остались в повиновении, несмотря на всеобщее восстание.

6-го июня «Агамемнон», «Леонард», «Пылкий» и другие суда отделились от эскадры адмирала Дункана и пристали к взбунтовавшемуся флоту Нера. Видя, что часть его эскадры отошла, а другая находится в нерешительности, адмирал Дункан собрал экипажи всех сохранивших еще некоторую дисциплину судов и обратился к ним со следующею речью:

«Ребята, с прискорбием в душе созвал я вас сегодня: все мы были свидетелями печального недовольства нашего флота. Я называю это недовольством, так как никаких серьезных обид и причин к возмущению у них нет. Быть покинутым частью своих судов на глазах у неприятеля — это такой позор, какого не испытывал до настоящего времени ни один английский адмирал, и сам я не считал это возможным. Единственным для меня утешением является то, что я нашел поддержку в офицерах, в матросах и солдатах командуемого мною судна и еще в вас, собравшихся здесь, за что и приношу вам мою сердечную благодарность. Будем надеяться, что ваш благой пример вразумит остальных, вернет их к сознанию своего долга по отношению не только к своему королю и к своей родине, но и к самим себе.

Британский флот искони был главною опорой и оплотом дорогой свободы, которую мы унаследовали от наших предков и отцов, и которую, надеюсь, мы сохраним до скончания века. Но это возможно только при сохранении порядка, повиновения и строгой дисциплины. Экипажи этого судна и других, сохранившие в настоящее трудное и печальное время порядок и дисциплину, заслуживают стать и без сомнения станут любимцами и гордостью нашей благородной нации. Кроме того, они всегда будут иметь отраду внутреннего сознания своей правоты и безупречности, которую никто никогда не отымет у них.

Я постоянно с гордостью смотрел вместе с вами на Тексель и видел врага, который боялся показаться, боялся столкнуться с нами. Теперь эта гордость моя принижена: многие из наших славных братьев отделились от нас, отпали, отшатнулись от своих обязанностей. Это — испытание, ниспосланное нам Провидением, из которого мы должны выйти победителями. Я верю и знаю, что среди вас много хороших людей, а что касается лично меня, то я вполне доверяю каждому из вас, и еще раз благодарю вас и хвалю за ваше доблестное поведение в это смутное и тяжелое время.

Пусть Господь, который до сих пор вразумлял вас, и впредь сохранит вас на добром пути, и пусть английский флот, гордость и опора нашей страны, вновь возродится в прежней своей силе и славе и будет, как он был до сих пор, не только оплотом Англии, но и страхом и грозой для ее врагов.

Это возможно только при добросовестном исполнении нашего долга, присяги и строгой дисциплины и порядка, а потому будем молить Всемогущего Творца, чтобы он сохранил нас на добром пути и отогнал от нас всякие вредные мысли и мечтания. Господь да благословит вас!»

Эта простая, безыскусственная речь до слез растрогала всех присутствовавших своею задушевною искренностью, которая звучала в каждом слове, отзываясь в сердцах людей, которые все до одного тут же решили стоять на жизнь и смерть за своего адмирала. Если бы все суда английского флота имели таких командиров, как адмирал Дункан, то за возмущением в Спитхэде не последовало бы бунта в Норе. Но вообще экипажи судов не имели ни малейшего доверия к своим командирам, ни малейшего уважения к ним, ни к своему высшему начальству, лордам и адмиралам, заседавшим в адмиралтействе. Они не верили ни их обещаниям, ни их словам, считая их пустой проволочкой времени.

Таково было положение дел, и весьма естественно, что раздраженный, озлобленный и оскорбленный до глубины души Питерс стал одним из первых в ряды бунтовщиков на своем судне. Мало того, он один изо всех был способен стать руководителем и главарем бунтовщиков, тем более, что его положение, как человека оскорбленного, человека высшего образования и развития, ставило его, само по себе, выше остальных, которые все единодушно признавали его превосходство и его старшинство над собой. Хотя судно, где находился Питерс, вначале еще и не пристало открыто к восставшим судам, но и оно уже проявляло явные признаки недовольства и неповиновения. Вскоре самое поведение капитана, командовавшего этим судном, вызвало экипаж на решительный шаг. Встревоженный беспорядками на других судах, стоящих на якоре близ его судна, и заметив несомненные признаки недовольства в своем экипаже, он прибегнул к совершенно ничем не вызванной и ничем не мотивированной строгости под влиянием боязни и страха за свою безопасность.

Он приказал забить в кандалы нескольких унтер-офицеров и главарей экипажа за то, что видел, как они о чем-то серьезно совещались на баке, а затем, спохватившись, что Питерс должен был, без сомнения, быть в числе недовольных, без всякого основания приказал и его заковать в кандалы. Это переполнило чашу терпения, и весь экипаж в полном составе явился на верхнюю палубу, потребовав от капитана отчета, на каком основании Питерс и остальные были посажены в трюм. Заметив, что командир несколько растерялся, они стали требовать, невзирая на решительный вид офицеров, чтобы их товарищи были немедленно освобождены. Таким образом, первое действие открытого бунта было вызвано неразумным и неосторожным поступком самого командира.

Напрасно офицеры грозили наказанием и старались держать себя с достоинством. В толпе раздались три громких торжествующих «ура». Пехота, оставшаяся еще верной своей присяге, была тотчас же призвана к оружию старшим лейтенантом, так как командир совершенно растерялся и стоял, как истукан. Экипажу было приказано немедленно идти вниз, под угрозой, что в случае неповиновения по ним будут стрелять. Офицер, командовавший морской пехотной ротой, скомандовал солдатам «готовься!», и в следующий момент они собирались уже открыть огонь, так как ни один матрос не тронулся с места, когда старший лейтенант остановил их движением руки. Он желал прежде всего убедиться, все ли матросы восстали, как один человек, или есть между ними и такие, которые еще остались верны долгу и присяге.

Выступив вперед, он потребовал, чтобы каждый отдельный матрос, оставшийся верным своему государю, выделился из толпы и перешел на ту сторону палубы, где сгруппировались вокруг капитана офицеры и морская пехотная команда.

Наступила томительная минута молчания, — и вот из толпы выделилась, наконец, фигура пожилого матроса. Это был Вильям Адамс, старый квартирмейстер. Медленно перешел он на сторону офицеров, сопровождаемый громкими свистками экипажа. Старик только что поставил ногу на один из брусьев по сторонам люка, как, обернувшись к товарищам, подобно льву, вызывающему противника на бой, произнес громко и отчетливо:

— Ребята, я 35 лет служил верой и правдой моему королю! Я проливал кровь за него в десятках сражений и уже слишком долго был ему верным слугой, чтобы восстать против него и стать на сторону бунтовщиков на старости лет. Вас же я не осуждаю: вы поступайте по своему разумению, а я поступаю по своему!

И как это ни странно, но когда бунт был усмирен, об этом геройском поступке Адамса не было даже доведено до сведения короля или хотя бы только высшего начальства. Так умел капитан А. ценить и награждать заслуги.

Но поступок Адамса не нашел подражателей: кроме него, ни один матрос не перешел на сторону капитана и офицеров.

Экипаж с криком «ура» бросился вниз, оставив офицеров и команду морской пехоты в полном недоумении.

Матросы прежде всего обезоружили и связали часовых, затем освободили всех своих товарищей, после чего собрались для совещания на баке. Совещание длилось недолго, помощник боцмана, который был одним из главарей, просвистал: «Забирай гамаки и койки!» Матросы схватили каждый свою койку или гамак и выбежали с ними наверх, где в одну минуту была воздвигнута баррикада, так как офицеры в первый момент не сообразили, что они намеревались делать, и потому не успели воспрепятствовать им вовремя построить баррикаду и даже высунуть в две искусно устроенные амбразуры жерла двух крупных 24-фунтовых орудий, заряженных картечью и наведенных на кормовую часть палубы, где находились капитан и офицеры. Затем бунтовщики заявили, что желают говорить с ними, и так как начальству было ясно, что всякого рода сопротивление было бы совершенно бесполезно даже и при содействии морской пехоты, на которую было трудно вполне положиться, то выразили согласие выслушать экипаж.

При виде баррикады и наведенных орудий, подле которых уже стояло по человеку с зажженным фитилем, ожидая только сигнала, чтобы приложить фитиль к затравке, капитан до того испугался, что готов был бежать вниз, в свою каюту, но офицеры не допустили его до этого, хотя вся его внешность выражала несомненный страх и малодушие. Такое поведение капитана, без сомнения, должно было погубить все дело, в котором мужество, спокойствие и присутствие духа одни могли повлиять на толпу.

По предложению Питерса, командиру, офицерам и морской пехоте было предложено положить оружие и признать себя арестованными, в противном же случае, при малейшей попытке предпринять что-либо, фитиль будет приложен к затравке.

Наступила минута напряженного молчания, точно затишье перед бурей. У каждого из присутствующих сердце билось учащенно, в груди каждого клокотали разнородные страсти: в одних выплывали наружу старые обиды и оскорбления, возмущался вольный дух против насилия и безгласного рабства, в других говорил страх или предчувствие неминуемой беды: у одних обида за свое бессилие и беспомощность, у других — гордая решимость умереть, если нужно, но с гордо поднятым лицом, как подобает человеку, сознающему свою правоту и свое превосходство. Среди всех этих разнообразных чувств и расходившихся страстей только одно маленькое сердечко билось ровно и спокойно, неустрашимо и безбоязненно, только в одних ясных больших глазах не отражалось ничего, кроме любопытства и удивления. Такого рода зрелище было непривычно для маленького Вилли, этого шестилетнего ребенка в полной матросской форме, который мог бы считаться воплощением детской красоты, если бы не чересчур разумный и вдумчивый взгляд его больших карих глаз, придававших его личику что-то необычайное в столь раннем возрасте. Ребенок по очереди смотрел то на капитана и офицеров, то на грозную баррикаду, из-за которой виднелись только головы матросов. Он стоял, недоумевая, куда ему пойти: идти к офицерам, которые любили и баловали его, он не решался вследствие присутствия капитана А., которого он заметно чуждался, пойти же к отцу и матросам не мог, так как койки и гамаки преграждали ему дорогу. Наконец, он сделал несколько шагов вперед и прислонился к одному из орудий, так что головка его находилась на уровне самого жерла. Адамс, заметив опасность, которой подвергался ребенок, выступил вперед и направился к баррикаде.

Это было против условия, поставленного бунтовщиками, поэтому Питерс крикнул ему:

— Эй, Адамс, ни шагу, не то мы будем стрелять! Адамс только махнул рукой и продолжал идти вперед.

— Вернись назад! Не то, клянусь небом, мы будем стрелять! — повторил Питерс.

— В старика, да еще безоружного? Нет, Питерс, вы не будете стрелять, я не стою этого заряда пороха… Во имя Бога, во имя вашего собственного душевного спокойствия, Питерс, не стреляйте! Не то вы никогда в жизни себе этого не простите! — крикнул старик.

— Задуй фитиль! — скомандовал Питерс. — Что может сделать против нас один человек!

В этот момент Адамс подошел к самому жерлу орудия и схватил ребенка на руки.

— Я пришел сюда, Питерс, только для того, чтобы спасти вашего ребенка, головка которого разлетелась вы вдребезги, если бы выстрелили из орудия! — сказал старик, повернувшись кругом и идя на свое прежнее место с ребенком на руках.

— Да благословит тебя Бог, Адамс! — воскликнул Питерс дрогнувшим, взволнованным голосом, любовно глядя на своего сына: нежное отцовское чувство смягчило на мгновение озлобленное и ожесточенное сердце бунтовщика.

Адамс отнес ребенка на корму и поставил его среди офицеров.

ГЛАВА III

Между людьми, как и между большинством стадных животных, очень не многие обладают способностью стать во главе движения, быть предводителями толпы: большинство создано, чтобы следовать по указанному пути, а не пролагать новый путь и вести других за собой. То же было и в данном возмущении, а на том судне, о котором идет речь, быть может, один Питерс был способен стать во главе движения и руководить остальными, потому-то он и стал душой бунта на своем судне, им он держался, им мог быть усмирен по желанию, и был момент, когда все лучшие чувства заговорили в нем при виде своего ребенка. Капитан, которому была знакома человеческая природа, капитан, обладающий решимостью и чутким сердцем, сумел бы воспользоваться этим моментом и, повлияв на Питерса, усмирить бунт в самом его начале. Но капитан А., заметив тревогу Питерса за своего ребенка, вздумал воспользоваться этим нежным родительским чувством и, видя в мальчике драгоценного заложника, выхватил его из рук Адамса в тот момент, когда тот готовился опустить его на пол. Капитан приказал двум солдатами направить на ребенка свои заряженные ружья, давая этим понять бунтовщикам, что при малейшем враждебном действии их он прикажет убить мальчика.

Оба солдата, которым было отдано это приказание, молча смотрели друг на друга, но ни тот, ни другой не исполнили приказания. Капитан повторил его еще раз с самодовольным видом, воображая, очевидно, что напал на гениальную мысль. Среди офицеров послышался ропот и протест. Лейтенант, командовавший пехотой, отвернулся с нескрываемым чувством негодования, но все было напрасно. Капитан с угрозой повторил свое приказание, — и вдруг вся рота пехоты с сержантом во главе, обступив сплошной стеной маленького Вилли, со штыками наперевес, перешла на сторону бунтовщиков с громким «ура!»

Когда мальчика передали через баррикаду прямо на руки отцу, старший лейтенант подошел к капитану и с мрачным, недовольным видом произнес:

— Теперь мы должны сдаться на их условия, сэр!

— Да, да, на все условия… На все, какие они только захотят! — заволновался капитан А. — Скажите им, Бога ради, что мы на все согласны… Скажите же, не то они будут стрелять!

Но это приказание оказалось совершенно излишним, так как бунтовщики, поняв, что теперь всякого рода сопротивление со стороны начальства уже совершенно немыслимо, сами разрушили баррикаду и двинулись с Питерсом во главе к командиру и офицерам.

— Вы согласитесь, конечно, господа, считать себя арестованными? — спросил Питерс, обращаясь прямо к старшему лейтенанту и офицерам и умышленно игнорируя капитана.

— Да, да, мы на все согласны! — заторопился капитан А., — Надеюсь, вы не захотите замарать свои руки кровью, мистер Питерс ? Ведь я не хотел сделать зла вашему ребенку!

— Если бы вы даже и убили его, то не сделали бы ему того зла, какое вы сделали мне, капитан, — отозвался Питерс, — но за жизнь свою вы можете быть спокойны: мы с личностями не воюем! — презрительно добавил он.

Это был момент торжества Питерса: он видел перед собой этого человека, трепещущего и заискивающего его милости. Это был момент отмщения, момент, когда Питерс мог выказать ему все свое презрение, имея власть казнить и миловать.

Как это видно из всех отчетов и документов того времени, бунтовщики вообще относились к своим офицерам и командиру с должным уважением, хотя и держали их под арестом, не признавая их власти. Нежелавших покориться им они отправляли на берег, но никакой грубости и насилия не было произведено по отношению к тем, кто сам своими действиями и поведением не вызывал на грубость.

Правда и то, что требования бунтовщиков на этот раз были менее благоразумны, чем во время возмущения в Спитхэде, но когда заговорят чувства, возмущенные несправедливостью, то трудно требовать умеренности и благоразумия.

В качестве делегата от своего судна Питерс отправился на следующий день на «Королеву Шарлотту», где Паркер, глава и вожак возмущения, ежедневно собирал вокруг себя всех делегатов, сообщал дальнейшую программу действий, отдавал распоряжения. Питерс вскоре стал одним из наиболее видных и деятельных участников в этом деле и, благодаря своему высшему развитию и образованию, выделялся даже среди главарей бунта.

Паркер, хотя, без сомнения, способный и талантливый человек, не обладал, однако, всеми теми качествами, какие необходимы для человека, стоящего во главе сильного движения.

Чтобы достигнуть в таком деле успеха, надо быть совершенно необычайным человеком, надо родиться для того, чтобы повелевать толпой, чтобы заставить ее слепо следовать за собой вопреки всему. Паркер же давал слишком много времени, чтобы одуматься, и этим погубил все дело, погиб сам и обрек на погибель всех своих ближайших и наиболее деятельных соучастников.

В числе других и Питерс был приговорен к смерти на эшафоте как бунтовщик и изменник.

Закованный в ножные кандалы в тесном судовом карцере с крепкими решетками сидел Питерс, тут же у его ног лежала его жена, пряча голову в его коленях, а немного дальше сидел на деревянной чурке старик Адамc и гладил по головке стоявшего подле него маленького Вилли. Все молчали, взоры всех были обращены на несчастную женщину, которая казалась самой безутешной из них всех.

— Дорогая, дорогая моя Елена, не надо так отчаиваться! — растроганно вымолвил, наконец, Питерс. — Мужайся, родная!

— Но почему же ты не хочешь сделать того, о чем я тебя прошу?! Твой отец, как ни раздражен против тебя, все же в этот трагический момент смягчится, в нем заговорит родительское чувство, я в этом уверена, и его фамильная гордость не допустит того, чтобы ты умер на эшафоте. Он употребит все свое влияние, чтобы спасти тебя, тем более, что твое ложное имя даст ему возможность, не краснея, просить о твоем помиловании!

— Зачем же ты, родная, доставляешь мне горе, вынуждая меня снова отказывать тебе? Я хочу умереть, Елена, хочу, потому что заслуживаю смерти! Когда я думаю о том, какие страшные последствия могло иметь это возмущение для нашей родины, то благодарю Бога, что наше дело потерпело неудачу. Те беды и несправедливости, жертвой которых был я, не оправдания, а только могут служить некоторым извинением. Все они ничто в сравнении с тем преступлением, на какое я решился. Что значит счастье и благополучие одного человека в сравнении с несчастьем целого народа, с позором целой нации? Нет, Елена, поверь мне, я не мог бы быть счастлив, если бы не искупил смертью своего преступления, и если бы не ты, моя дорогая, моя неоцененная… если бы не он, наш мальчик, я бы с легким сердцем взошел на эшафот!

— Не думай обо мне, Эдуард! — воскликнула несчастная женщина, схватившись рукой за сердце. — Я чувствую, что мы скоро встретимся там, где нас ничто не разлучит, но наш мальчик, наш дорогой мальчик! Что станется с ним, когда нас с тобой не будет?

— Если Бог сохранит мне жизнь, — сказал Адамс, — Вилли никогда не будет без отца! — И крупные слезы ручьем покатились из глаз старика.

— Что с ним станется? — воскликнул, воодушевляясь, Питерс. — Он будет служить верой и правдой своему народу, своей родине и своему королю и смоет позор с памяти отца! Подойди ко мне, сын мой!.. Посвящаю тебя на служение родине! Будь ей верным сыном и ревностным слугой! Чти ее законы и ее короля!.. Понимаешь меня, Вилли? Обещаешь ли ты то, о чем я тебя прошу?

Мальчик опустил голову на плечо отца и, любовно прижавшись к нему, проговорил:

— Да, я обещаю… Но только скажи мне, что они сделают с тобой?

— Я должен буду умереть для блага моей родины, и если Господу будет угодно, сделай то же и ты, но только иным путем!

Ребенок задумался и затем молча отошел от отца и прижался к матери, которая даже не подняла головы.

— Вы, быть может захотите переговорить о чем-нибудь без посторонних? — сказал Адамс — так я возьму Вилли наверх: пускай подышит свежим воздухом, а потом я сам уложу его спать. Покойной ночи, хотя вряд ли вы проведете ее спокойно!..

Действительно, это была последняя ночь перед казнью Питерса. Как описать то, что было между Питерсом и его женой, горячо любимой и безумно любившей мужа, в эту страшную последнюю ночь? Такие моменты не поддаются описанию!

Адамс слышал, как Питерс посвятил своего мальчика королю и родной стране, слышал, как он завещал ему служить им верой и правдой, и у старика явилась мысль скрепить чем-нибудь это завещание. Широкая стрела со времен Эдуардов считалась в Англии как бы гербом короля (так как в те времена это было наиболее сильное оружие), с тех пор всякая вещь, составлявшая собственность короля, отмечалась такой стрелой, и всякий, у кого находился какой бы то ни было предмет с изображением этой стрелы, считался похитителем собственности короля.

Чем мог Адамс лучше закрепить желание Питерса, увековечить, так сказать, его завет, как не наложением этой печати собственности короля на ребенка? У моряков очень распространен обычай татуировки: редкий старый моряк не носит на своем теле, преимущественно на руке, часто от кисти и до плеча, всевозможных изображений, якорей, вензелей, змей, щитов, крестов и т. п. И Адамс убедил мальчика согласиться подвергнуть себя этой операции. Ребенок согласился, и старый матрос тут же, не теряя времени, изобразил у него на левом плече посредством наколов стрелу и затер ранки порохом, смешанным с чернилами, после чего забинтовал ему руку и уложил спать.

ГЛАВА IV

День народился ясный, хотя и холодный. Яркие лучи солнца прокрались и сквозь решетки карцера. Измученные и изнеможенные супруги забылись на мгновение тяжелым сном. Питерс пробудился первым и тихонько разбудил жену. Она подняла голову: яркий луч света ударил ей в глаза. С криком отчаяния она снова спрятала свое заплаканное лицо на груди мужа: бедняжка не могла поверить, что уже наступило роковое утро.

— Если ты любишь меня, Елена, не смущай меня, дорогая, в этот последний час! Мне надо еще многое сделать, и я нуждаюсь в твоей помощи и содействии, дорогая! — проговорил приговоренный. — Встань и подай мне перо и бумагу: я напишу отцу, надо позаботиться о нашем ребенке.

Едва держась на ногах, несчастная женщина встала и подала мужу требуемое, а затем, опустившись на пол подле него, как бы застыла в своей позе немого отчаяния и полной безнадежности.

«Дорогой отец, — писал между тем Питерс, — да, все еще дорогой, несмотря ни на что! Когда бы будешь читать эти строки, ты уже будешь бездетным: твой старший сын пал с честью на поле брани, а через несколько часов младший сын умрет позорной смертью на эшафоте. Но об этом будешь знать ты один, так как никто, кроме тебя, не знает, что несчастный Питерс, глава бунта на судне, — представитель славного имени, до сих пор ничем не запятнанного. Я охотно избавил бы тебя от горя, которое причинит тебе это известие, но на мне лежит долг по отношению к моему сыну. Я хочу, чтобы ты знал, что у тебя есть внук, чтобы твое состояние не перешло со временем в чужие руки каким-нибудь дальним родственникам, и чтобы мой сын впоследствии мог заявить о своих правах. Я мог бы сказать: „я прощаю тебя, отец“, но нет! Я скажу просто: „пусть прошлое будет забыто“, и ты, читая эти строки, подумай о печальной судьбе твоего когда-то счастливого и любимого сына и перенеси эту нежность и любовь на моего ребенка, — я посвятил его служению родине и королю, и если ты простишь меня и вздумаешь взять на свое попечение моего сына, то прошу тебя, не создавай для него другой карьеры: я дал торжественное обещание Творцу в том, что сын мой изгладит то, в чем сам я погрешил. Это последняя просьба умирающего!

Несчастная мать моего ребенка сидит теперь у моих ног, и я готов умолять тебя не оставить ее, поддержать и утешить, хоть знаю, что бедняжка недолго будет нуждаться в чьей-либо помощи или утешении. Однако все-таки облегчи ей последние дни ее земной жизни и не оставь сироту.

Да благословит тебя Бог, отец! Пусть Он воздаст тебе за то, что ты сделаешь для моего ребенка.

Твой несчастный Эдуард»

Едва только Питерс дописал это письмо, как в его камеру вошел Адамс с маленьким Вилли.

— Я пришел за последними распоряжениями, — сказал старик, — и затем, чтобы сказать вам, Питерс, что я сделал вчера с этим мальчиком. Вы посвятили его королю и родной стране. Смотрите, я навсегда закрепил это ваше желание: никто не может ошибиться в этом знаке! — И старик обнажил до плеча руку мальчика, на которой ясно выделялась стрела, немного воспаленная и припухшая, как всегда в первые дни после наколов. — Я не сказал вам об этом раньше, так как боялся, что Елена воспротивится этому, боясь причинить боль мальчугану, но он даже не пикнул. Я полагал, что это вам будет приятно, Питерс !

— Да, да! Большое вам спасибо, Адамс, — проговорил приговоренный, — вы не могли мне сделать большей радости! А теперь обещайте мне еще, что вы будете заботиться о моей бедной Елене!

— Я вас понимаю, Питерс, будьте спокойны, я за ней присмотрю. Капеллан тоже тут, и если вы желаете его видеть, то я его сейчас пошлю сюда!

— Да, Адамс, попросите его сюда: я буду рад побеседовать с ним!

Вошел священник. Питерс сказал ему, что примирился со своею совестью, с Богом и с людьми, но просил его благословения и утешения для жены. Но та не принимала никаких утешений: она упорно молчала в немом оцепенении. Заметив это, капеллан сказал: «помолимся!» и опустился на колени. Все присутствующие последовали его примеру, и полилась горячая молитва за приговоренного. После горячей молитвы священник снова принялся утешать Елену, а Питерс тем временем выбрился и переоделся в чистое праздничное платье в ожидании, когда его потребуют наверх.

Не успел он докончить, как явился главный заведующий арестантами и стал сбивать кандалы с ног приговоренного, чтобы вести его на казнь.

Теперь все было готово, и Питерс, прижав ребенка к своей груди, молча простился с ним. Сердце его сжималось от боли при виде жены, которая все еще находилась в каком-то отупении, близком к бессознательному состоянию. Собрав свои последние силы, Питерс отказал себе в последней горькой радости — проститься с ней и пошел наверх в сопровождении духовника, который осторожно передал бесчувственную женщину на руки Адамсу, чтобы идти за осужденным.

Капитан А. прочел Питерсу его смертный приговор. Питерс выслушал его с полным спокойствием и затем просил разрешения сказать несколько слов экипажу. Капитан поспешил отказать, но по просьбе офицеров и капеллана разрешение было дано. Поклонившись капитану, а затем офицерам, приговоренный обратился к своим сотоварищам:

— Товарищи, у многих из вас есть семья и дети: у тех же, у кого нет, вероятно, будут! Если вы, окончив службу или будучи в отпуску, станете рассказывать об этом печальном бунте, то не забудьте добавить, что окончился он позорной казнью главарей и зачинщиков, и что один из них в присутствии всех вас признал приговор справедливым и казнь свою вполне заслуженной и приносил самую искреннюю благодарность Его Величеству за милостивое помилование остальных, вовлеченных в это печальное возмущение. Научите своих детей оставаться всегда верными своему долгу и укажите им на мой печальный пример!

В этот момент маленький Вилли выбежал на палубу и, проложив себе путь между ног стоявших в строю солдат, кинулся к отцу, ухватился за него и молча вопросительно глядел ему в глаза. Питерс пытался было продолжать свою речь, но голос его порвался, и слезы душили его. С минуту он боролся против охватившего его волнения, затем, будучи не в силах совладать со своим чувством, только махнул рукой и, склонившись к ребенку, залился слезами.

Вся эта сцена производила потрясающее впечатление: все до одного плакали, матросы и солдаты, офицеры, и даже капитан А. был растроган. Первым прервал молчание маленький Вилли.

— Папа, куда ты собрался? Куда ты идешь? Зачем на тебе этот колпак?

— Я отхожу ко сну, дитя! Господь да сохранит тебя, и пусть благословение Его будет над тобой! — проговорил Питерс, совершенно овладев собой и, подняв ребенка, крепко поцеловал его долгим прощальным поцелуем и затем снова поставил его на землю. — Я готов, сэр! — продолжал он. — Капитан А., я вас прощаю, так как надеюсь, что Бог простит меня! Г. лейтенант, — обратился он к старшему офицеру, — возьмите этого ребенка и не пускайте его на бак: не забывайте, что он — «королевская собственность»!

С этими словами Питерс твердыми шагами направился к виселице, приготовленной на носовой части судна. Капеллан последовал за ним машинально, едва сознавая, что происходит вокруг него. Накинули петлю, раздался оглушительный выстрел орудия, — и в одну минуту все было кончено.

Но как ни был оглушителен раскат выстрела, душу раздирающий женский крик покрыл его на одно мгновение, и сердцекаждого невольно содрогнулось при этом звуке. То был почти нечеловеческий крик, и вместе с ним отлетела в вечность душа бедной, исстрадавшейся женщины. Елена не пережила мужа: в тот же вечер тела обоих были зарыты в одну общую могилу.

ГЛАВА V

Адмирал де Курси, к которому было адресовано предсмертное письмо Эдуарда Питерса, был прямым потомком древнего аристократического рода и владельцем богатых поместий, благодаря чему имел большие связи в высших слоях общества и государственной иерархии. Отца своего он лишился в раннем детстве, оставшись на попечении слабой, безумно любящей его матери, никогда ни в чем не перечившей его капризам и желаниям, единственным наследником очень крупного состояния. При таких условиях даже и хорошие дети часто становятся дурными, себялюбивыми эгоистами, но молодой де Курси не был хорошим ребенком даже и в самом раннем детстве, а потому все его дурные задатки только получили более полное развитие с годами. В ту пору, когда на должности командиров судов часто назначались юные мальчики, вовсе не знакомые с морским делом, которое всецело лежало в таких случаях на старшем офицере, командир являлся только показной фигурой, к сожалению, наделенной почти безграничною властью, дававшей полный простор иногда совершенно дикому произволу. Получив, благодаря протекции влиятельной родни, командование одним из лучших фрегатов, молодой де Курси стал таким же жестоким тираном на своем судне, как и у себя в доме, где он вогнал в гроб свою нежно любящую мать. Его капризный необузданный и жестокий нрав сделали его ненавистным для всех окружающих, его судно было прозвано «Плавучим Адом» среди моряков.

Так как ни один офицер не соглашался служить с таким командиром, а матросы дезертировали целыми десятками, и один из лучших фрегатов почти постоянно стоял в гавани, то правительство, наконец, решило, ввиду безусловной необходимости, распустить всю команду судна и передать командование им другому офицеру, а лейтенант де Курси, теперь уже капитан де Курси, принужден был поселиться в Лондоне и жить на свои собственные средства, так как, несмотря на сильные связи и протекции, в правительственных сферах не находилось такого поста, который можно было бы доверить человеку с его необузданным и самовластным характером и с его чрезмерной жестокостью.

Вскоре, одержимый новым пороком, чрезвычайной скупостью, капитан де Курси покинул лондонский свет и поселился в своих поместьях, став ненавистным тираном и чудовищем для всех окружающих. Несмотря на его громадное состояние и громкое имя, не находилось даже девушек или матушек взрослых дочерей, которые отнеслись бы к нему с благосклонностью. Живя в совершенном одиночестве и тираня только своих слуг и находящихся в зависимости от него людей, де Курси не находил себе удовлетворения и ежегодно ездил куда-нибудь на воды — повидать новых, не знакомых ему людей.

Обладая очень привлекательной наружностью и изысканными манерами, он мог нравиться с первого взгляда, и на одном из морских купаний, встретившись с прелестной девушкой, которой он очень пленился, он успел пленить и ее: предложение его было принято, и свадьба состоялась. Но вскоре молодая мученица стала проклинать тот день, когда она стала женою де Курси, и после нескольких лет страшно несчастного брака, подарив мужа двумя сыновьями, умерла преждевременной смертью.

Пока эти мальчики были бессильными, беспомощными младенцами, не проявлявшими ни в чем своей воли, отец забавлялся ими, как игрушками, как маленькими собачками, но когда они стали подрастать, и отец стал замечать в них некоторое неодобрение его поступков и поведения, он сразу возненавидел их и поспешил отдать в чужие руки. Мальчики с ужасом помышляли о тех днях, которые им приходилось по воле отца проводить дома, а в летнее время с утра до поздней ночи пропадали в лесах и полях, стараясь как можно реже попадаться на глаза родителя. Но даже и это не спасло молодых людей от крупных столкновений с отцом. Сначала гнев отца обрушился на Вильяма, старшего из братьев: из-за какого-то пустяка, в котором тот осмелился не согласиться с отцом, этот последний нанес сыну такие побои, от которых тот лишился чувств и затем в течение нескольких недель не мог оправиться, несмотря на уход искусного и опытного доктора. Во время своей болезни Вильям решил отправиться тайно от отца в Индию, рискуя всеми трудностями новой жизни, чтобы не сносить более подобного обращения, и едва только оправился, как привел в исполнение свою мысль, оставив на столе своей комнаты письмо, где извещал отца о своем решении. В Индии молодой де Курси стал быстро подвигаться по службе и, достигнув в короткое время чина капитана, был убит в одном из сражений. За отсутствием старшего сына озлобленный еще более адмирал де Курси (к этому времени глава рода де Курси был произведен по старшинству в списках в адмиралы), всецело обрушился на младшего, Эдуарда. Молодой человек искал спасения в доме престарелого священника, который был отцом единственной прекрасной и милой дочери Елены. Весьма естественно, что, проводя вместе целые дни, молодые люди полюбили друг друга и привязались один к другому всей душой. Когда отец Елены скончался, оставив ее беззащитной сиротой, без родных и друзей и без гроша денег, Эдуард тут же на свежей могиле старика решил сделать ее своей женой и в тот же вечер сообщил о своем решении отцу. Адмирал де Курси потребовал, чтобы сын немедленно бросил Елену или же покинул родительский дом. Эдуард де Курси, обвенчавшись с любимой девушкой, увез свою молодую жену в одну из соседних деревушек, и там молодые супруги некоторое время общими силами добывали себе насущный кусок хлеба. Но когда Елена стала матерью маленького Вилли, когда последние гроши ушли на ее болезнь, наступили тяжелые времена для молодых супругов, и Эдуард де Курси в момент отчаяния ухватился за премию, предлагавшуюся в то время правительством всем, поступавшим на военные суда. В надежде, что дальнейшее содержание его будет обеспечено куском хлеба для его молодой жены и ребенка, он поступил матросом под именем Эдуарда Питерса и вскоре занял на судне положение, более приличествующее его званию.

Адмирал де Курси курил свою послеобеденную сигару в обществе приходского викария, единственного человека, не страшившегося гнева жестокого магната и могшего похвастать некоторым влиянием на этого человека.

Викарий, как всегда, увещевал его быть милосердным и сочувственным, а адмирал, как всегда, слушал его несколько досадливо, когда слуга подал на тяжелом серебряном подносе письмо.

Едва взглянув на адрес, адмирал вымолвил: «это от моего бродяги и негодяя сына», и, не раскрыв письма, бросил его в догоравший камин.

— Право же, сэр, вам следовало бы хоть узнать, что может сказать вам в свое оправдание этот молодой человек, и так уже достаточно пострадавший за свою вину. Во всяком случае он — наследник этого громадного майората и рано или поздно станет его владельцем!

— Проклята будь самая мысль об этом! — воскликнул адмирал. — Я надеюсь, что он подохнет с голода прежде, чем это случится!

Между тем письмо, брошенное в камин, попало на груду еще незагоревшегося угля и осталось нетронутым огнем.

— Если вы не желаете прочесть этого письма, сэр, то, быть может, не будете иметь ничего против того, чтобы я прочел его! — продолжал священник. — Разрешите мне узнать, что пишет этот молодой человек, которого я всегда любил!

— Сделайте одолжение и, если желаете, оставьте его себе, это письмо!

Не сказав ни слова, викарий взял письмо и прочел его.

— Боже правый! — воскликнул он, побледнев, как полотно, и падая на стул, потрясенный содержанием предсмертного письма Эдуарда. — Несчастный юноша! Какая ужасная судьба!

Адмирал, сидевший лицом к окну, обернулся удивленный и смущенный возгласом своего собеседника. Казалось, будто что-то кольнуло его в сердце: он побледнел, но ничего не спросил и снова стал смотреть в окно, но теперь уже с напускным равнодушием.

Очнувшись немного, викарий встал и тоном полного негодования обратился к адмиралу.

— Настанет день, сэр, когда содержание этого письма заставит вас горько каяться в вашем жестоком противоестественном поведении по отношению к вашему сыну. Письма этого я не могу дать вам: из уважения к справедливости по отношению к другим, оно не должно попасть в ваши руки, а после того, как вы хотели предать его пламени и разрешили мне оставить это письмо у себя, я считаю себя вправе удержать его в своих руках. Копию с этого письма я готов прислать вам, сэр, если вы того желаете, а затем желаю вам всяких благ, адмирал! — и с этими словами викарий холодно поклонился и вышел.

— Не надо мне ни письма, ни копии! — гневно крикнул адмирал, побледнев от бешенства. — Я все равно не стал бы читать его!

Выйдя из столовой, где происходил этот разговор, викарий прежде всего осведомился о том, кто принес это письмо, и, узнав, что старый матрос, принесший его, еще дожидается в вестибюле, тотчас направился туда. Весть о кончине бедной Елены была новым ударом для доброго сердца викария, а все, что рассказал ему старый Адамс, растрогало его до глубины души.

В первую минуту у него блеснула мысль взять ребенка к себе, но на это не согласился Адамс, и викарий, порассудив, решил, что мальчику будет не худо под попечением честного старого матроса. Провидение сбережет его и в море так же, как на суше, а потому викарий просил только Адамса извещать его аккуратно обо всем, что касалось ребенка, и, не стесняясь, обращаться к нему всякий раз, когда понадобятся деньги на нужды бедного сиротки.

Простившись с Адамсом, почтенный викарий медленным шагом направился к себе домой, мысленно обсуждая вопрос, следовало ли сохранить рождение ребенка в тайне от его деда или же сообщить старику об этом, в надежде со временем смягчить его сердце и заставить его признать ребенка.

ГЛАВА VI

Ребенок обращался ко всем на судне с расспросами о своих родителях, но от всех слышал только, что они умерли. Ни у кого не хватило духа сказать малютке, что отец его был повешен, как государственный преступник.

Адамс всей душой привязался к своему воспитаннику, и на судне ребенок был всеобщим любимцем, так что не только многие из матросов, но и из офицеров желали усыновить его. Имя отца его, по безмолвному соглашению, никогда не упоминалось на судне, тем более, что теперь стало всем известно, что это не было его настоящим именем. Вилли же старый Адамс окрестил именем «Королевская Собственность», и это прозвище так и осталось за мальчиком.

В продолжение трех лет Вилли постоянно и неотлучно находился при старике Адамсе, спал на одной с ним койке, стоял с ним на вахте и по целым часам слушал его рассказы о дальних плаваниях и обучался у него читать и писать.

Мальчику было 9 лет, когда судно, где он находился, было назначено в состав эскадры, которой было предписано сделать нападение на западный берег Франции. Начальство над эскадрой было поручено командиру, человеку строгому и решительному, и капитан А., не желая видеть в качестве хозяина, командира на своем судне, а быть может, не желая идти в дело, где приходилось рисковать жизнью, списался с судна для поправления своего якобы расстроенного здоровья.

На место капитана А. был назначен другой, деятельный, пользовавшийся прекрасной репутацией капитан, и эскадра вышла в море с секретнейшими предписаниями, которые, однако, ни для кого не были секретом, как это всегда бывает там, где дела вершатся советом.

Если совет состоит из многих голов, то это, конечно, даст возможность услышать мудрое решение, но, с другой стороны, у сорока советников могут быть 40 жен и сверх того, еще, наверное, 40 языков, не считая языков их жен.

Итак, секретные предписания эскадры были известны всем, не исключая и неприятеля. По прибытии на место несколько дней было потрачено даром, вероятно, чтобы дать время неприятелю приготовиться к предстоящей атаке. Затем был приготовлен десант морской пехоты, чтобы атаковать неприятеля одновременно с суши и с моря, но такого рода сложные маневры неизбежно сопровождаются задержками, а зачастую даже недоразумениями между морским и сухопутным начальством.

После трехдневного обсуждения плана атаки, во время которого неприятель успел стянуть все свои силы и установить и расположить беспрепятственно все свои батареи, не имея более никакого разумного основания оттягивать далее предположенную атаку, произвели, наконец, десант пехотных войск, без особых потерь, если не считать одного баркаса, который потопила неприятельская бомба со всеми находившимися в нем людьми, целой полуротой пехоты с офицером. Верные долгу службы солдаты пошли ко дну в полном порядке, держа ружья наготове и не нарушая строя, но матросы, не столь дисциплинированные, поскакали в море и были выловлены товарищами на судно. Офицер вел своих солдат, надо думать, прямо в рай в том же образцовом порядке, в каком он в праздники водил их в церковь.

Между тем сухопутные войска выстраивались на берегу под неприятельскими выстрелами, а суда, которые должны были служить им прикрытием, открыли огонь по неприятелю и уложили немало врагов, не многим меньше, чем своих: если бы неприятель не прятался за каменными стенами своих укреплений, то не подлежит сомнению, что он был бы сильно побит.

Командир, бросив якорь перед самой крепостью, также открыл огонь по неприятелю, но упустил из виду, что батареи цитадели были направлены на его верхнюю палубу, а судно, стоящее на якоре, при малом или, вернее, почти незначительном ветре, раз завязав перестрелку, должно, волей-неволей, продолжать ее до конца, несмотря на то, что от дыма почти не видно, куда палить.

Люди, не видя друг друга, менее сознавали свою опасность и работали каждый в одиночку, не видя, как падали справа и слева товарищи. У самой рубки, где было не так дымно, делал свое дело старый Адамс, а подле него стоял Вилли. Тут же расхаживал командир, делая два-три шага к правому и два-три к левому борту. Он с тревогой следил за действиями своего десанта в надежде, что пехота произведет благоприятную диверсию, в то время, когда офицер, командовавший десантом, с тою же надеждой направлять свой бинокль на суда, полагая, что флот мог бы спасти их. Между тем дело становилось серьезным.

Капитан судна смело смотрел в лицо опасности, его совета не послушали, но тем не менее он добросовестно исполнил свой долг, хотя и сознавал, что его судно и люди обречены на напрасную гибель. Но такова воля начальства. Уж старшего офицера унесли вниз, и его место заступил младший помощник: со всех сторон слышались вопли раненых и умирающих: врачи не успевали справляться со своей работой, а неприятельская крепость так и сыпала на палубу судна целый град снарядов.

Сражение все еще продолжалось, хотя огонь заметно начинал слабеть с обеих сторон. Трудно сказать, чем бы это дело кончилось, если бы вдруг в крепости одно из орудий не разорвало, и это непредвиденное несчастье не вызвало страшной паники в рядах неприятеля. Это воодушевило атакующих, пехота двинулась вперед и успела захватить замаскированную батарею, которая столько времени непрерывно обстреливала судно командира. Но спустя несколько минут, крепость снова открыла огонь, и ядро упало прямо на верхнюю палубу судна, где и разорвалось: одним из осколков сорвало шляпу с головы Вилли и ранило насмерть старого Адамса. Тот упал, схватившись за бок, и когда санитары подоспели, чтобы унести его вниз, он просил их дать ему умереть на месте, сознавая, что всякая медицинская помощь будет бесполезна. Вилли присел на свороченный канат и поддерживал на своих коленях голову своего умирающего друга.

— Воды, воды, родной, одну каплю воды! — стонал Адамс.

Мальчик бросился за водой. Выпив несколько глотков, умирающий как будто ожил.

— Имя твоего отца, Вилли, было не Питерс, — проговорил он, собираясь с силами, — но я не знаю, какое было его настоящее имя… Есть один человек, который знает и который заботится о тебе. Он живет… в…

В этот момент другой неприятельский снаряд упал почти подле раненого. Помня ужасные последствия взрыва первого снаряда, мальчик бросился к дымящемуся ядру и, не будучи в силах поднять, осторожно стал катить его и благополучно сбросил за борт, затем снова вернулся к своему умирающему другу и склонился над ним.

— Ты хорошо сделал, мальчик, не всякий на судне догадался бы так поступить… Поцелуй меня, Вилли!.. — голос старика совершенно ослабел: тени смерти легли на его лицо: он слегка повернулся на бок и с тихим стоном испустил последний вздох.

ГЛАВА VII

Следует сказать по справедливости, что успех этого дела был весьма незначительный, хотя победоносное и доблестное английское воинство насчитывало после него много людей раненых и убитых, что в глазах английских властей является единственным несомненным доказательством, что войска действовали успешно. Они судят об успехе дела по тому, во сколько оно им обошлось, полагая, что все, что не дорого достается, не много и стоит.

Как всегда, в случаях неудачи, моряки взваливали всю вину на сухопутные войска, а те винили моряков: мало того, отдельные суда эскадры упрекали друг друга в том, что у них мало было убито людей в этом деле, что, стало быть, их судно бездействовало, причем никогда не обходилось без кровопролитных драк.

Но все это продолжалось около трех недель, после чего другое, более удачное сражение заставило всех забыть о прежнем. Только один маленький факт из происшествий того дела не был забыт. Капитан судна, на котором во время сражения находился командир, был свидетелем геройского подвига Вилли. Управившись со своими делами, капитан М., так звали нового капитана, заместившего капитана А., стал расспрашивать о мальчике и узнал от младшего лейтенанта его краткую и печальную историю. Капитан потребовал к себе вторично осиротевшего Вилли, который в лице Адамса потерял своего второго отца и был теперь в глубоком горе.

Вилли явился и, стоя навытяжку с шапкой в руке, отвечал почтительно и толково на вопросы капитана.

— Как твое имя, мальчуган? — спросил капитан, окидывая испытующим взором высокую и стройную фигуру мальчика.

— Вилли, сэр!

— Ну, а фамилия?

— Королевская собственность, сэр!

— Это не имя, не фамилия, это прозвище! — сказал капитан. — Надо дать ему какое-нибудь имя! — обратился он к младшему лейтенанту, исполнявшему теперь должность старшего офицера. — Вписан он в судовые книги?

— Нет, сэр. Прикажете занести его под именем Вильяма Джонса или Вильяма Смита?

— Ах, нет, это слишком избитые имена! Раз у него нет ни родителей, ни имени, и нам представляется право выбора в этом отношении, то возьмем для него что-нибудь более красивое: лучше всего заглянуть в какой-нибудь роман: там всегда бывает много красивых фамилий, а красивое имя иногда очень много значит в жизни!

Принесли какой-то роман, раскрыли на первой попавшейся странице и стали просматривать. Лейтенант читал: «Дэмалер!.. Фортескью!.. Сеймур»! — Ну, вот вам и прекрасное имя! Вильям Сеймур, это звучит очень хорошо… Попросите нашего секретаря, мистера Хинчен, занести его в книги: «Мистер Вилли Сеймур, мичман», а обмундировку я вам сделаю на свой счет, молодой человек, а также выдам вам из своих денег первое годичное содержание, а затем, надеюсь, призовые деньги дадут вам возможность существовать. Впрочем, как бы там ни было, пока вы будете находиться под моим покровительством, я не забуду вас! Вилли низко раскланялся и пошел вниз. Горе Вилли было так велико, что даже искренние поздравления офицеров и матросов с производством в мичманы не радовали его: со смертью своего старого покровителя он чувствовал себя таким несчастным и таким одиноким, что стал ко всему апатичен.

Между тем эскадра продолжала крейсировать вблизи берегов Франции, чтобы беспокоить неприятеля и вместе с тем воспользоваться случаем сделать более удачную попытку нападения.

На четвертые сутки после первого дела на расстоянии каких-нибудь трех миль от эскадры был замечен целый рой chasse-marees, т. е. мелких береговых судов, и всей эскадре было немедленно отдано приказание преследовать их. Полчаса спустя английские военные суда врезались в самую средину злополучных chasse-marees и открыли по ним пальбу всеми орудиями одного борта, затем другого. Несчастные шлюпки одни за другими спускали паруса, прося пощады и производя впечатление беззащитного выводка цыплят, на которых обрушился с высоты громадный коршун. Они метались во все стороны, ища спасения: одни успели уйти в мелководье, другие искали спасения на берегу, третьи были потоплены, а штук до двадцати мелких судов были забраны судами эскадры.

Все это были суда контрабандистов с грузом простого дешевого вина, и только один, более крупный баркас с грузом лучшего сорта вина решено было отослать в Англию, остальное же вино было разобрано на суда и роздано экипажу. Капитан М. воспользовался отправкой приза в Англию, чтобы послать нашего молодого героя в Портсмут сделать себе полную экипировку, так как ему неловко было появляться наверху в качестве офицера без установленной формы. Ввиду этого капитан М. приказал помощнику штурмана или младшему штурману мистеру Бюллок взять с собой Вильяма, которому дал письмо к своим друзьям в Портсмут, где просил позаботиться о мальчике.

Младший штурман, которому поручено было отвезти приз — самую большую шлюпку — в Англию, был человек крайне заносчивый, как большинство выскочек: сын старшего лейтенанта судна и маркитантки, он, благодаря отцу, выбрался в офицеры, но остался безо всякого образования и был, в сущности, совершенно непригоден на судне: к тому же он усердно потреблял спиртные напитки, о чем свидетельствовал его большой, вздутый и постоянно красный нос. По отношению ко всем, кто был моложе его в чине, это был непозволительный нахал и тиран, и вся команда поголовно ненавидела его.

Очутившись полным хозяином на судне, он сразу приставил Вилли в качестве виночерпия к своей особе: имея под командой всего трех человек матросов, он не имел времени заниматься сам подогреванием и подсахариванием кларета, что и поручил Вилли.

— Ты пока еще не офицер, мальчуган, — говорил он, — помни, что я имею привычку пить каждые полчаса по стаканчику, и если я не получу его вовремя, или он не будет приготовлен мне по вкусу, то видишь ты это? — и он указал на плетку, с которой никогда не расставался.

После такого вразумления Вилли не спускал глаз с чаши с кларетом, подогревавшейся на печке в каюте, мешал и оберегал ее от качки, довольно сильной для утлого судна в этом Бискайском заливе, и неукоснительно подавал Бюллоку по стакану каждые полчаса. Так продолжалось полных трое суток, так как и ночью Вилли должен был вставать раз шесть, если не больше, и приготовлять кларет для мистера Бюллока. На четвертые сутки поднялась сильная буря: дул свирепый норд-вест, и море страшно разбушевалось. Утлый chasse-marees, не предназначенный для волн Бискайского залива и ходивший только вдоль побережья, не мог со своим тяжелым грузом взбираться на верхушки седых гребней, и потому волны заливали баркас, перепрыгивая через него, и ежеминутно грозили поглотить его. На третьи сутки такой непосильной борьбы матросы зарифили паруса, когда громадный вал налетел и смыл всех трех. Мистер Бюллок был в это время у руля, а Вилли внизу, в каюте, наблюдал за кларетом. Услышав крики тонувших, Бюллок бросил руль и побежал на нос, чтобы бросить канат бившимся в волнах матросам. Двое из них ухватились за канат, а третий, выбившись из сил, пошел ко дну. Как только канат натянулся, Бюллок, к ужасу своему, увидел, что, кидая его, он сам очутился обмотанным этим канатом вокруг тела несколькими кольцами.

— Пустите! Пустите! — кричал он. — Не то вы меня стянете в море!

Но утопающие не внимали ему и, держась за канат, продолжали тянуть.

— Вилли! Вилли! Скорее нож! — кричал изо всей мочи Бюллок, чувствуя, как ему силы изменяют, и что в следующий момент он будет за бортом.

Вилли, полагая, что он требует кларет, поспешно налил стакан, всыпал в него должное количество сахара и побежал наверх со стаканом в руках. Но этих нескольких секунд было достаточно, чтобы участь Бюллока была решена, и в тот момент, когда голова Вилли появлялась из люка, голова Бюллока исчезла под водой в волнах разъяренного моря. Вилли, держась одной рукой за ванты, а в другой продолжая держать стакан с кларетом, долго смотрел на то место, где скрылся под водой младший штурман. Но вот новый вал залил палубу судна, и если бы Вилли не успел вовремя ухватиться обеими руками за снасти, его бы непременно смыло, как остальных его спутников. Выждав удобный момент, он поспешил укрыться в каюте и здесь, опустив голову на руки, оплакивал гибель Бюллока и трех матросов и свое собственное безвыходное положение. Теперь он был совершенно один на судне, мачта которого была снесена, которое не слушалось руля и не могло бороться со свирепыми волнами Бискайского залива. Его душой овладело отчаяние, и он, вспоминая наставления старого Адамса, стал просить помощи у Бога. Затем, выпив стакан за стаканом подогретого кларета, он упал на постель и заснул.

Между тем сильный норд-вест загнал злополучное судно в Ламанш, и его стало постепенно прибивать к французскому берегу. Когда Вилли на вторые сутки после катастрофы вышел наверх, ветер почти стих. Он внимательным взором окинул весь горизонт в надежде увидеть какое-нибудь судно, и вот увидел вдали небольшое судно, шедшее прямо на него. Не долго думая, он сбежал вниз, в каюту, достал из чемодана крахмальную рубашку Бюллока и, надев ее на багор, выкинул сигнал, моля о спасении. Сигнал был замечен, и вскоре судно подошло к нему, спустив небольшую шлюпку, в которой сидело три человека. Когда шлюпка подошла к самой корме, старший крикнул Вилли:

— Ну, делать нечего, приятель, придется тебе скакать в море! Не робей, мы тебя выудим!

Не долго думая, Вилли прыгнул в волны: он вообще был не робкого десятка, хотя и не умел плавать.

Матросы ловко выловили его и мокрого до нитки втащили в свою шлюпку. Несколько сильных ударов весел подогнали лодку к судну, и спустя минут десять, весь прозябший и продрогший Вилли стоял перед капитаном, человеком лет 25 чрезвычайно красивой и привлекательной наружности.

— Эй, Филиппс! — крикнул он одному из своих людей. — Возьми этого паренька и одень его в сухое платье, да дай ему добрый стакан водки, а когда он очнется и согреется, мы у него узнаем, какими судьбами он очутился один на плавучем баркасе, точно медведь на льдине.

Вилли пошел за Филиппом, и тот озаботился обсушить и обогреть беднягу.

— Ну, что же, голубчик, теперь скажи мне свое имя, — обратился к нему капитан, — кто ты такой и как очутился на этом баркасе? Но только говори правду и будь честен. Честность — лучшая политика в жизни.

Однако при полном желании быть правдивым и честным, Вилли мог дать лишь весьма странные и неудовлетворительные ответы на два первых вопроса капитана.

Он рассказал в нескольких словах свою повесть и добавил, что зовут его, кажется, Вильям Сеймур, и что он, кажется, мичман.

— Ну, что касается меня, то я должен сказать, что не верю ни одному слову из придуманной вами басни и весьма сожалею, что вы не последовали моему совету быть честным и правдивым. Но мы через час прибудем в Шербург и тогда, надеюсь, лучше поймем друг друга!

Действительно, час спустя, исполнив все формальности «Sainte Vierge», как звали судно, спасшее Вилли, бросило якорь у самого мола.

Едва только судно стало на якорь, как капитан спустился вниз и вышел полчаса спустя, одетый щеголем, чтобы ехать на берег, куда он брал с собой и Вилли, несмотря на его забавный костюм, в котором он походил на белого медведя.

Высадившись на берег, капитан направился в ближайший трактир, где его встретили, как давнишнего завсегдатая, и на столе перед ним тотчас же появилась лучшая французская водка и ликеры.

— Скажите-ка m-eur Вожу, чтобы он явился сюда с платьем вот для него! — сказал капитан, указывая на Вилли, скромно притаившегося в уголку дивана. — Капитан Дебризо здесь?

— Да, сударь, но он потерял весь свой груз, принужденный побросать его в море!

— Не беда: он два предыдущие раза доставил его благополучно. Во всяком случае, скажите ему, что я прошу его сделать мне честь распить со мной бутылочку вина!

Хозяин кабачка тотчас же отправился исполнять поручение капитана, и минуту спустя капитан Дебризо входил в комнату.

— Здравствуйте, мой дорогой М'Эльвина, я рад, что вижу, что вы были счастливее меня. Я потерял весь свой груз. Sacre nom de Dieu! В нашем деле главное проворство, а мое судно неповоротливо, как черепаха!

— Да, — сказал М'Эльвина, — скоро мой люгер будет готов, и тогда я посмотрю, что мне может сделать казенный катер!.. Я видел его на Рождестве, просто загляденье! Для нашего дела это просто золото!

Дебризо лучше всякого другого знал, что значило для контрабандиста доброе судно, так как и сам, равно как и капитан М'Эльвина, командовали судами, занимавшимися провозом контрабанды между Шербургом и ближайшим английским портом, каким являлся Портланд, вблизи модного морского купанья Веймуса. Но они вели контрабанду не на свой страх, а находились на службе у товарищества, имевшего до ста паев и содержавшего немало таких судов не только между Шербургом и Портландом, а и между Гавром и Остенде и северным прибрежьем Англии или Ирландией. М'Эльвина крейсировал между Остенде и Ирландией, но пока строился его люгер, принял временно командование одним из мелких судов, ходивших между Шербургом и Портландом, а Дебризо, всю жизнь плававший в этих водах, и не желал никогда покидать их.

— Но что у вас там, Мак, — спросил он, — мальчик или медведь?

— Мальчуган, которого я выудил с потерпевшего крушение судна, и теперь думаю о том, что мне с ним делать. Это красивый, смелый мальчик!

— Уступите его мне, я сделаю из него юнгу до тех пор, пока он не станет постарше!

— Я полагаю, что он будет пригоден для всякого дела, если только будет честным человеком: честность — это лучшая политика в жизни!

По этому поводу капитан Мак-Эльвина рассказал приятелю историю своей жизни, которая могла служить своеобразным подтверждением его излюбленного изречения: «честность — это лучшая политика!».

Происходя по прямой линии от целого ряда поколений профессиональных воров, капитан М’Эльвина в детстве был отменным карманным воришкой. Но попав однажды в руки квакера, председателя филантропического общества, он был помещен последним в филантропический институт, где в течение трех лет непрестанно обучался понимать разницу между meum или tuum (моим и твоим), после чего, будучи признан совершенно исправившимся, был взят тем же квакером в дом в качестве доверенного слуги. Поначалу все шло благополучно, и квакер немало гордился блестящими результатами своего воспитания. Он умышленно вручал ему свой денежный ящик и ключи от него. Но в одно прекрасное утро искушение оказалось слишком велико, и знаменитый денежный ящик квакера, а вместе с ним и его доверенный слуга, исчезли. После этого будущий капитан прошел не мало мытарств, то в качестве слуги, то в качестве маркера и, наконец, чтобы избежать тюремного заключения за воровство, нанялся матросом на судно, отправлявшееся в Сидней. Морская служба пришлась ему по душе: семь лет он беспрерывно плавал на разных судах, побывал в Индии, в Батавии, в Калькутте, в Бомбее и в водах Персидского залива и, изучив в совершенстве морское дело и навигацию, поступил старшим помощником на судно, отправлявшееся в Китай, а оттуда в Англию. Все сбережения свои он проиграл в карты и потому вернулся на родину гол, как сокол. Родители его уже умерли к этому времени, и он раздумывал о том, какого рода карьеру избрать, когда случай решил этот вопрос.

Молодой скиталец нашел, не вытащил из кармана, а действительно нашел бумажник и записную книжку, на переднем листе которой значились имя и фамилия владельца и его адрес. В бумажнике находилась небольшая сумма денег, различные счета и квитанции, и молодой человек вдруг почувствовал непреодолимое желание поступить честно на этот раз. Он отнес бумажник с записной книжкой по означенному адресу, и пожилой господин приятной наружности, каким оказался владелец книжки, вполне оценил честный поступок молодого человека. Так как он собирался поместить объявление, что предлагает вознаграждение тому, кто возвратить ему его бумажник с записной книжкой, то это весьма крупное вознаграждение и вручил нашедшему: кроме того, чтобы поощрить его в добродетелях, он обещал ему свое покровительство в будущем. Никогда во всей своей жизни будущий капитан М'Эльвина до того времени не зарабатывал при всех своих ухищрениях и всей своей ловкости такой крупной суммы, как 100 фунтов, полученные им в награду за честность с приговором: «видите ли, молодой человек, честность — это лучшая политика!» Слова эти врезались в память и в душу молодого человека, который с этого момента решил стать честным человеком и стал им в действительности, убедившись, что это несравненно выгоднее, спокойнее и приличнее.

ГЛАВА VIII

— Ну, а скажите мне теперь по правде, долго ли длился этот припадок честности?

— Как? Долго ли длился? Да он продолжается и теперь и, надеюсь, продлится до конца моей жизни! — воскликнул М'Эльвина на вопрос Дебризо. — Но позвольте мне докончить мой рассказ!

— Сделайте одолжение, дорогой М'Эльвина! Ваш рассказ так занимателен, так оригинален, что я рад слушать вас до завтра!

— Так вот, я на другой день зашел к своему новому знакомому и вновь услышал от него наставительное слово о том, что честность — лучшая политика в жизни: затем мой новый знакомец осведомился, какой род занятий был до сего времени моим, на что я, умолчав о моем наследственном роде занятий, сказал ему, что я — моряк, но в данный момент нахожусь без дела.

— В таком случае, — сказал мой покровитель, — я могу найти для вас подходящее занятие: один из моих приятелей говорил мне, что ему нужен лихой и смелый капитан на его судно, и если вы желаете, я могу предоставить вам это место!

— Понятно, что я обеими руками ухватился за это предложение и вот таким образом стал командиром судна. Теперь я уже три года как состою капитаном то на том, то на другом из судов моего покровителя, который, как оказалось, сам нуждался в бравом капитане для своего люгера, возившего, как и все остальные его суда, контрабанду между Гавром и английским побережьем. За все это время я честно работал на него: он же всегда был щедр и великодушен ко мне, а дочь его — прелестнейшее существо, какое я когда-либо встречал!

— Все это прекрасно, М'Эльвина, но скажите, каким образом вы, который постоянно трактуете о честности, миритесь с профессией контрабандиста?

— Очень просто, я твердо убежден, что в ней, в сущности, нет ничего бесчестного! Это дело запрещенное и рискованное, да, но не бесчестное: мы покупаем товар за деньги и продаем за деньги без обмана. Всякий, кто покупает его, знает, что это контрабанда, и тем не менее все покупают с большой охотой. Мы возим контрабанду потому, что это дает нам средства к существованию, а богачи и аристократы, те самые, что пишут и утверждают законы, те пользуются ею для удовлетворения своей прихоти, своей любви к роскоши и к безделушкам. Итак, если они сами, создавшие и утвердившие закон, нарушают его, то почему же нам уважать его больше, чем они? Не будь спроса на контрабандный товар, не было бы и контрабанды:

— Да, конечно!

— И вот, пока я не услышу, что этих разряженных в контрабандные предметы знатных аристократок хватают и сажают, как нас грешных, на 12 месяцев в тюрьму, до тех пор не стану считать, что нарушение такого несправедливого закона есть преступление и дело нечестное!

— Вы, пожалуй, правы, М'Эльвина! Действительно, эти господа судьи должны были бы засаживать в тюрьму вместе с бедняками контрабандистами и своих жен и дочерей: тогда мы могли бы верить в справедливость закона и уважать его!

— Messieurs! — послышался за дверью голос содержателя гостиницы, — г. Вожу, портной, пришел! Прикажете провести его сюда?

— Да, да… я жду его.

Вошел портной с громадным узлом готового платья.

— Здравствуйте, г. Вожу! Оденьте мне этого юношу как следует, дайте ему две смены платья и небольшой запас белья и других необходимых мелочей! — проговорил М'Эльвина и принялся расталкивать крепко спавшего в углу дивана Вилли.

— Ну, мистер Вильям Сеймур, кажется… Мичман, кажется… — передразнил М'Эльвина своего юного протеже, который вскочил на ноги, едва сознавая, что с ним.

Час спустя Вилли был одет франтом, и подле него лежал новенький чемодан с полной экипировкой.

— Ну, вот теперь у вам будет одним вымыслом меньше на совести, — сказал М'Эльвина, когда портной удалился. — Ведь, вы говорили, что отправляетесь в Лондон делать себе экипировку: теперь она сделана, хотя не в Лондоне, но это, пожалуй, все равно!

Потеряв одного покровителя в лице капитана М., Вилли нашел другого в капитане М'Эльвина, а для него, в его юном возрасте, было совершенно безразлично — быть офицером на английском военном судне или на контрабандистском шлюпе.

Как все люди, долго жившие ложью и обманом, М'Эльвина подозревал всех в обмане и лжи и потому в странном рассказе Вилли долгое время видел пустой вымысел и только с течением времени убедился в том, что мальчик говорил правду. Вместо того, чтобы сделать его своим слугой, он сделал его своим товарищем и удивительно привязался к нему. Вилли же, подобно большинству юных и впечатлительных сердец, был глубоко признателен каждому, в ком он встречал к себе любовь и ласку, и тоже не оставался в долгу у М'Эльвина.

Прожив более месяца в Шербурге, М'Эльвина стал снова грузиться, чтобы с новым транспортом идти в Англию.

— Вилли, — заметил он однажды вечером, когда они сидели вместе за стаканом вина, — я, вероятно, завтра уйду со своим судном в Англию. Что мне сделать с тобой? Мне бы не хотелось расставаться с тобой, но я полагаю, что для тебя будет лучше, если я оставлю тебя здесь: ты не можешь быть нам полезен, а только стеснишь нас, если нам придется прибегнуть к шлюпкам!

Но Вилли сильно протестовал против этого:

— Боже мой! Почему это у меня никогда не было друга, с которым мне не приходилось бы тотчас же расстаться?! — и слезы навернулись у него на глаза при воспоминании о своих бывший утратах.

— Надеюсь, что мы расстаемся с тобой ненадолго, дорогой мой, — возразил М'Эльвина, тронутый привязанностью юноши. — Я тебе сейчас разъясню, почему решил оставить тебя здесь: если я этот раз благополучно доставлю на место свой груз, то не вернусь сюда обратно, а проеду в Лондон, где у меня есть дела. Кроме того, мне придется в течение пяти-шести месяцев быть все время в разъездах, так как ты знаешь, что в Гавре у меня строится судно, и мне необходимо лично наблюдать за его снаряжением. Вот почему, вместо того, чтобы таскать тебя за собой с места на место, я на это время хочу поместить тебя пансионером в одно из здешних учебных заведений и дать тебе возможность научиться чему-нибудь, а главное — освоиться с французским языком, что, со временем, может тебе быть весьма полезно!

Привыкший беспрекословно покоряться всякому распоряжению или приказанию, Вилли примирился и с этим решением своего покровителя, признавая его разумность.

— Сам я получил свое образование за счет чужих людей и потому считаю своим долгом сделать для тебя то, что другие сделали для меня, — сказал М'Эльвина, — а пока не унывай, пойдем прогуляться на Place d'Armes!

Здесь они встретились с Дебризо и заняли одну из скамеечек. Мужчины закурили сигары, а Вилли стал разглядывать проходящую публику.

Вдруг тщательно выстриженный белый пудель подошел к ним и с особым любопытством стал смотреть в лицо М'Эльвина. Последний, вынув сигару изо рта, поднес ее довольно близко к носу собаки. Та, желая понюхать, приблизилась настолько, что ее холодный нос коснулся горячего пепла сигары, причинившего ей легкий обжог. Пудель вскрикнул и бегом, поджав хвост, вернулся к своему хозяину, где улегся на землю и стал проводить лапами по обожженному месту так забавно, что вся публика, бывшая свидетельницей этой сцены, не могла удержаться от смеха.

— Это тебе за твое любопытство! — заметил М'Эльвина. — Наука вперед не совать носа к огню!

Но владелец собаки, молодой франтоватый французик, по-видимому, не особенно остался доволен этой шуткой. Сердито сдвинув шляпу на сторону, он приблизился к нашим друзьям и вызывающим тоном обратился к капитану М'Эльвина:

— Что значит, милостивый государь, ваша глупая выходка? Вы позволили себе оскорбить меня в лице моей собаки!.. И я…

— Простите, сэр, что вы изволили сказать? — отозвался М'Эльвина, делая вид, что не понимает французского языка.

— Аа… вы — англичанин, вы не говорите по-французски! — на ломаном английском языке, чуть не с пеной у рта, продолжал горячиться владелец собаки. — Но я говорю по-английски, как природный англичанин, и я говорю вам, сэр, que vous m'avez insulte, понимаете? Вы сожгли нос моей собаке вашей сигарой!

— Ваша собака обожгла себе нос о мою сигару! — поправил его М'Эльвина.

— Что вы хотите этим сказать? Собака не может обжечь себе носа, это вы приставили вашу сигару к ее носу, и потому я требую удовлетворения или немедленно извинения!

— Но я не оскорблял вас, сэр! — возразил М'Эльвина.

— Вы оскорбили мою собаку, это одно и то же! Оскорбление, нанесенное моей собаке, все равно, что оскорбление, нанесенное мне! Vous n'avez qu'a choisir, monsieur![4].

— Выбирать между вами и вашей собакой? — переспросил М'Эльвина, с трудом скрывая усмешку. — В таком случае я предпочитаю драться с вашей собакой.

— Баа!.. Драться с собакой! Собака не может драться, но я — ее господин и ее друг, и я готов драться за нее!

— Прекрасно, сэр, я оскорбил вашу собаку и готов перед ней извиниться, как вы того желаете, но вас я не оскорблял!

— Да… но какое же удовлетворение вы можете дать моей собаке?

— Но вы сейчас изволили сказать, что вы и собака одно и то же, а если так, то она, вероятно, поймет и примет мои извинения, как бы приняли их вы, если бы я вздумал извиняться перед вами!

— Ах, сэр, вы это прекрасно сказали! — воскликнул француз, сразу смягчившись. — Так вы готовы извиниться перед моей собакой? Конечно, она в данном случае главное потерпевшее лицо, я могу только быть в роли секунданта. В таком случае, это дело должно считаться улаженным.Мусташ![5]. Поди сюда!

Собака послушно подошла к своему хозяину.

— Мусташ, этот господин крайне сожалеет, что обжег тебе нос!

— Да, monsieur Мусташ, — сказал М'Эльвина, с шутливой серьезностью снимая шляпу перед собакой, — я прошу извинить мою шутку!

— Ах, как это забавно! — раздались с разных концов женские голоса. — Comme e'est charmant! Que monsieur I'Anglais est drole![6]. Смотрите, как Мусташ доволен!

— Мусташ, подойдите сюда и дайте лапу этому господину! — продолжал хозяин пуделя.

Собака послушно исполнила то, чего от нее требовали, хотя все время боязливо косилась на сигару.

— Видите, как она незлобива, она вас прощает! — восхищался француз.

— Действительно, я теперь вижу, что это умная и добрая собака! — подтвердил М'Эльвина, после чего хозяин Мусташа уже совершенно растаял: он тут же представился нашим друзьям, назвав себя Auguste Poivre[7], и сообщил свой адрес, причем добавил, что madame mere[8] будет восхищена видеть у себя такого милого и остроумного господина, как monsieur, qui voila![9]. Затем monsieur Огюст Пуавр откланялся и удалился в сопровождении своей собаки.

— Право, я считаю его собаку несравненно умнее его самого, — сказал М'Эльвина, глядя вслед удалявшемуся французу. — Однако начинает темнеть, пора и домой!

Так прошел последний вечер перед разлукой Вилли с его новым другом и покровителем капитаном М'Эльвина.

На следующее утро, так как дул сильный попутный ветер, Вилли и Дебризо проводили М'Эльвина на мол, где тот взошел на палубу своего шлюпа, который тотчас же снялся с якоря и час спустя скрылся уже из виду.

ГЛАВА IX

В тот же вечер Дебризо отвел Вилли в тот пансион, куда позаботился поместить его на время своего отсутствия М'Эльвина, и где он пробыл целых шесть месяцев, изредка посещаемый тем же Дебризо и получая время от времени милые письма от М'Эльвина, который, благополучно доставив свой груз в Англию, теперь находился в Гавре, где наблюдал за снаряжением своего судна. Вилли занимался очень успешно.

За эти шесть месяцев он научился бегло и свободно говорить по-французски, читать, писать и считать, приобрел некоторые познания по истории и географии, словом, не даром потратил свое время.

Когда судно, предназначенное владельцем для капитана М'Эльвина, было готово, капитан заехал за Вилли в Шербург и, простившись с Дебризо, окончательно отбыл вместе со своим любимцем в Гавр.

Едва прибыв на место, М'Эльвина потащил Вилли на мол, вблизи которого стояла на якоре «La Belle Susanne»[10].

— Ну, Вилли, как тебе нравится моя «Прекрасная Сусанна»? — спросил М'Эльвина.

Вилли был вне себя от восхищения и, узнав от своего покровителя, что тот думает на следующее уже утро сняться с якоря, был этому крайне рад: его давно уже тянуло в море: жизнь на берегу ему казалась скучной и однообразной.

— Где ты помещался, Вилли, у себя на судне? — спросил М'Эльвина.

— Да нигде, собственно говоря, — отвечал юноша, — я не был занесен в судовые книги: и только дня за два до того, как покинул его, я был записан мичманом!

— Ну, так будь ты и у меня мичманом! — решил М'Эльвина.

На следующий день «La Belle Susanne» ушла в море при громких криках «виват» и наилучших пожеланиях строителей и собравшейся на пристани толпы зрителей.

Люгер при свежем ветре разрезал волны и летел, как птица.

— Ну, уж и ходкое же судно, — проговорил Филиппс, последовавший за своим капитаном, — теперь нас и клипер не скоро нагонит! Ночь, как видно, нынче хорошая, и утро, надо ожидать, будет ясное!

— Да, — сказал М'Эльвина. — Но распорядитесь, чтобы все вышли наверх!

Когда весь экипаж оказался в полном сборе, капитан М'Эльвина в кратких словах объяснил собравшимся, как для успеха их дела необходима дружная энергия, смелость и решительность в любой момент, и как им следует всегда быть наготове встретить опасность лицом к лицу, так как дело их рискованное, и отвага тут безусловно необходима.

Экипаж «La Belle Susanne» состоял из 80 или 90 человек англичан и 40 или 50 человек французов и других европейских моряков. Все они, несмотря на разногласие, племенную недружелюбность в свободное от работы время, дружно работали рука об руку, когда дело доходило до серьезной работы.

Как предсказывал старший помощник, после полуночи ветер стал спадать: люгер плыл с быстротой четырех миль в час, окутанный густым туманом. Когда солнце поднялось довольно высоко, М'Эльвина приказал свистать команду наверх, желая сделать ей артиллерийское учение. Туман стоял такой густой, что солнце скорее походило на громадный месяц, когда началось учение. Но вскоре ветер стал свежеть, и туман стал рассеиваться.

Вдруг Вилли, смотревший по сторонам, различил вдали темную массу, медленно двигавшую по направлению к люгеру.

— Посмотрите, ведь это, кажется, судно! — воскликнул он.

— Ну да, это катер прямо под ветром, он идет на нас, и я готов поклясться, что это казенное судно… Мне еще надо свести кое-какие счеты с этими господами!.. Ребята, оставайся по местам, готовь орудия!

Теперь уже туман почти совершенно рассеялся, и море под влиянием заметно свежевшего ветра становилось неспокойно. Судно было не более как в двух милях от люгера.

— Он поднял свой флаг, сэр! — сказал Филиппс. — Это английское таможенное судно!

— Ну, и прекрасно! — отозвался М'Эльвина.

Таможенный катер быстро приближался и теперь был уже не более как в полумиле от «La Belle Susanne».

На нем, очевидно, тоже заметили, что люгер такое судно, с которым придется иметь дело, и командир готовился к встрече с неприятелем.

— Не следует ли и нам поднять какой-нибудь флаг? — спросил старший помощник, обращаясь к М'Эльвина.

— Нет! — отозвался тот. — Я никогда не буду сражаться под другим знаменем, кроме как под знаменем Англии, даже и тогда, когда восстаю против ее законов!

В этот момент с таможенного катера, некоторое время выжидавшего, чтобы люгер поднял свой флаг, раздался первый выстрел. Ядро просвистало между мачтами и грузно шлепнулось в воду в расстоянии четверти мили от «La Belle Susanne».

— A vous, messieurs! — воскликнул француз унтер-офицер, обращаясь к своим артиллеристам, снимая шляпу и отдавая поклон таможенному катеру.

С люгера отвечали уже не одиночным выстрелом, а пальбой целого борта, причем ни одно ядро не пропало даром.

Обменявшись десятью-двенадцатью выстрелами, М'Эльвина ловким маневром лишил катер не только всякой возможности преследовать люгер, но даже отвечать на его огонь.

— Ну, а теперь хватит с них, я полагаю! — сказал М'Эльвина, совершенно разбив своего неприятеля. — Ведь он теперь не сдвинется с места без посторонней помощи. Мы помогать ему, конечно, не намерены, а потому нам всего лучше утекать подобру-поздорову, а то, смотрите, на наши выстрелы подоспеет как раз какой-нибудь другой крейсер, а тогда дело будет плохо! Дадим по ним прощальный залп, и с Богом вперед!

На прощальный залп «La Belle Susanne» с катера не ответили ни одним выстрелом.

— А теперь пусть они прочтут наше имя на корме и пусть попомнят нас! — весело сказал М'Эльвина.

Затем люгер описал полуоборот и продолжал свой путь, оставив далеко позади своего разбитого неприятеля. Но не отошел он нескольких миль от катера, как Филиппс заметил вдали большое судно, шедшее прямо на них.

— Действительно, капитан, пора нам было убираться, подобрав полы! Смотрите, это целый крейсер идет на выручку таможенной утки! Здесь каждый выстрел точно призывный крик: на него со всех сторон сбегаются сюда посмотреть, что такое происходит, точно акулы, когда бросишь что-нибудь в море! Не пройдет двух часов, как их соберется здесь целая дюжина со всех концов!

М'Эльвина, все время не спускавший своей трубы с судна, убедился теперь, что это был большой фрегат, идущий на всех парусах. Но что было особенно неприятно, так это то, что ветер свежел, и люгер с трудом шел против волнения, а фрегат быстро приближался.

— Это, конечно, досадно, — проговорил М'Эльвина, — но смелость города берет!

Однако в данных условиях, несмотря на все искусство и опытность М'Эльвина, фрегат неизбежно должен был одержать верх над люгером в такую погоду: уйти не было никакой возможности, надо было сражаться и с ним, но на этот раз в экипаже «La Belle Susanne» уже не было той бодрости духа, как часа два тому назад.

— Я бывал в худших передрягах, ребята, — обратился М'Эльвина к своей команде, — и вид большого судна не должен смущать нас! Все зависит от того, каков на нем капитан: если он новичок, то мы одурачим его, как нельзя лучше: если же это опытный моряк в этих водах, то нам будет несколько труднее, но и это не беда, если только все вы будете добросовестно исполнять мои приказания и делать каждый свое дело!

Незадолго перед закатом фрегат был уже в полумиле от люгера и открыл по нему огонь. М'Эльвина приказал своим людям укрыться за бульварки и не отвечать на огонь неприятеля. Полчаса спустя, когда солнце уже начало опускаться за горизонт, фрегат почти поравнялся с «La Belle Susanne», и морская пехота фрегата, вызванная наверх и выстроенная на носу, стала стрелять по люгеру. Но там никто не отстреливался, и люгер, как ни в чем не бывало, продолжал идти вперед. Спустя несколько минут люгер очутился прямо под носом фрегата, который готовился примерно проучить «La Belle Susanne» за ее смелость и, повернув, дать в нее залп целым бортом. Но М'Эльвина не дремал: угадав намерение неприятеля, он приказал спустить все паруса в знак покорности. В одну минуту все паруса были спущены, и на фрегате послышалась команда: «прекратить огонь!», «убавить паруса», «спустить катер!». Все это было слышно до слова контрабандистам, но убрать паруса на фрегате, шедшем на всех парусах, было делом не одной минуты.

Пока там возились с парусами, люгер незаметно поднял сперва один парус: фрегат, продолжавший идти, вскоре оставил люгер позади, и, прежде чем на фрегате успели справиться с парусами, люгер, повернув остальные паруса, стал уходить в обратном направлении, выиграв более четверти мили расстояния. Фрегат тоже повернул, но не без труда, посылая в погоню выстрел за выстрелом, но так как уже стемнело, то ни один выстрел не достиг назначения, и вскоре «La Belle Susanne» совершенно скрылась из виду.

Таким образом и на этот раз ей посчастливилось уйти. Очевидно, судьба благоприятствовала капитану М'Эльвина, и «La Belle Susanne» предстояла длинная и блестящая карьера.

ГЛАВА X

В одной из самых глухих и отдаленных улиц Лондона, в небольшой, выходившей во двор внутренней комнате квартиры сидели пожилой тучный господин в очках над кипой конторских книг и счетов, а неподалеку от него, у стола, на котором еще стоял графин с вином и несколько фруктов в вазе, сидела девушка лет 20 с необычайно красивым и привлекательным лицом: не будь она бледна, как восковая, она была бы положительно редкой красавицей. Несмотря на несколько утомленную, вялую позу, в ее движениях чувствовалась грация и красота.

— Отвори окно, Сусанна! — сказал пожилой господин. — Сегодня так душно!

— Ах, отец, здесь всегда темно и душно! Я положительно задыхаюсь в этих стенах! — отозвалась молодая девушка, подходя к окну и распахнув его настежь. — Долго ли мы еще будем влачить такую жизнь?

— Долго ли? Но я полагаю, что ты не хочешь умереть с голода!

— Пустяки, отец! Того, что у тебя есть, с избытком хватит на безбедное существование в продолжение многих десятков лет! Ты сам посвящал меня в свои денежные дела, и я знаю их теперь не хуже тебя. К чему тебе, отец, все эти деньги? Ведь тебе никогда не прожить их, а оставлять тоже некому. А если мы будем продолжать жить, как теперь, то я умру, — и тогда к чему тебе это богатство? Ах, что бы я дала, чтобы вдыхать теперь живительный воздух морского простора, нестись по волнам на одном из твоих судов, на люгере капитана М'Эльвина!..

— В самом деле? — усмехнулся отец девушки, патрон и покровитель отважного М'Эльвина. — Ну, так и быть, пусть только он представит мне отчет о своем судне, и я, пожалуй, исполню твое желание: мы с тобою поселимся где-нибудь в тихом уголке на берегу моря. Но ты сама понимаешь, что не могу же я выбросить капитана М'Эльвина на мостовую!

— О, отец, если бы ты сделал что-нибудь подобное!..

— Хм! Ты побежала бы подбирать его, не так ли? — засмеялся старик.

— Я никогда не сделаю ничего против вашего желания, отец! — сказала Сусанна, и бледные щечки ее зарделись ярким румянцем.

Старик Хорнблоу давно заметил расположение дочери к молодому, лихому и отважному М'Эльвина и, отдавая ему полную справедливость, притом будучи самого высокого мнения об его честности, которая, впрочем, за все время его службы у него была действительно безупречной, не препятствовал взаимной склонности молодых людей, считая М'Эльвина вполне подходящею партией для своей Сусанны.

Вдруг у входных дверей раздался резкий стук: то был почтальон с вечерней почтой. В числе нескольких деловых бумаг и писем было также и письмо от М'Эльвина.

— Хм! — пробормотал старик. — Как будто от М'Эльвина, но из Плимута… Какими судьбами его занесло туда?!

Сусанна следила за выражением лица отца, пока тот читал письмо.

— Отец, что он такое пишет? — тревожно спросила она, заметив, что старик изменился в лице. — Неужели плохие вести?

— Да, плохие… пишет, что он потерял свое судно, что был взят фрегатом…

— Но с ним самим ничего не случилось?

— Полагаю, что ничего особенного не случилось, — хмуро ответил старик, — по крайней мере, он ничего об этом не пишет!

Некоторое время царило молчание: старик о чем-то призадумался. Наконец, он крикнул своего клерка:

— Вильмотт! Принесите мне отчеты и счеты люгера «La Belle Susanne»!

— Сию минуту! — отозвался из другой комнаты клерк.

— Но что же пишет М'Эльвина? Я уверена, что он потерял свое судно не по своей вине!.. Ведь вспомни, отец, ты всегда сам говорил, что он действует удивительно успешно!

— Хм! Да! Он действительно действовал очень успешно до сего времени… Ну, что же, Вильмотт? Давайте сюда эти отчеты!

Вильмотт неслышными шагами вошел в комнату, положил кипу бумаг и счетов на конторку перед своим принципалом и, раскрыв книгу балансов, стал водить по ней пальцем, отмечая места, касающиеся люгера «La Belle Susanne».

— Ах! Да… да… — бормотал старый Хорнблоу. — «La Belle Susanne» дала мне немало… Дело уж, значит, не так плохо… За эти три года она окупилась мне чуть ли не в десять раз… Да, да… Я, пожалуй, могу теперь примириться с тем, что потерял ее… Что ни говори, а этот М'Эльвина, действительно, молодец! — докончил старик, а лицо девушки при этом снова вспыхнуло ярким румянцем, и глаза засветились радостным блеском.

Целых три года М'Эльвина благополучно возил контрабанду на «La Belle Susanne», успешно увертываясь от преследований таможенных судов. За это время Вилли успел под его руководством хорошо ознакомиться с морским делом и даже изучить навигацию. Но вот в одно прекрасное утро люгер только что вышел в море и отошел немного от Ирландского берега, когда неожиданно натолкнулся на большой фрегат. Последний погнался за ним и, конечно, вскоре настиг. Очутившись на расстоянии четверти мили от люгера, неприятель открыл по нему самый беспощадный огонь. О бегстве не могло быть и речи: волей-неволей, пришлось выдержать огонь и отвечать, пока была возможность, но в конце концов люгер был принужден спустить паруса и признать себя побежденным. Экипаж люгера, видя, что ему ничего более не остается делать, побежал вниз, чтобы захватить, что можно, из своих пожитков. Тем временем шлюпки с фрегата подошли уже к люгеру и, захватив капитана М'Эльвина и старших офицеров «La Belle Susanne», отчалили обратно к фрегату. Вилли сам вскочил в шлюпку вместе со своим другом и покровителем.

Командир фрегата ходил по верхней палубе в то время, когда М'Эльвина и его офицеры взошли на фрегат. Когда он обернулся, Вилли показалось, что лицо его ему знакомо, и он не спускал с него глаз в то время, как капитан продолжал ходить взад и вперед по палубе. Упорный взгляд юноши обратил на себя внимание капитана и, заметив в числе пленных столь юного офицера, он подошел к нему со словами:

— Вы еще очень молоды, чтобы быть контрабандистом! Вероятно, вы — сын капитана?

Этот голос сразу воскресил в памяти Вилли и образ капитана, и те обстоятельства, при которых он видел его, и он улыбаясь, отвечал отрицательно.

— Вы, как вижу, относитесь к вашему настоящему положению с легким сердцем! Скажите мне ваше имя!

— Вы сказали, что мое имя должно быть Сеймур, капитан! — ответил юноша, беря под козырек, как того требовала дисциплина на военных судах.

— Я сказал, что его имя Сеймур… — пробормотал про себя капитан М., так как это был он. — Боже правый! Да, теперь я все припомнил! Так это вы тот самый мальчик, которого я отправил тогда с chasse-mаrее?

— Да, сэр, тот самый!

— А давно ли вы состоите на этой уважаемой службе? — продолжал капитан.

— С того самого времени, сэр, как я покинул ваше судно! — отвечал Вилли, в кратких словах рассказав капитану обо всем случившемся.

Хотя «La Belle Susanne» была известна своими удивительными подвигами, быстротой хода, искусством и отвагой капитана и смелостью и стойкостью своего экипажа, и поимка этого люгера давно была заветной мечтой почти каждого капитана, командовавшего казенным или таможенным судном в этих водах, тем не менее капитан М. не особенно был доволен тем, что в числе офицеров этого судна нашел этого юношу, который, как он полагал, сам добровольно пристал к контрабандистам.

Видя неблагоприятное впечатление, произведенное на капитана М. ответами Вилли, М'Эльвина счел нужным разъяснить капитану те условия, при каких юноша стал контрабандистом, рассказав, как он не мог бежать с «La Belle Susanne», которая не заходила ни в какие порта, и как он не имел понятия о том, что судно, на котором он состоит, занимается контрабандой, и что это в глазах закона дело преступное. Это снова восстановило Вилли во мнении капитана М., который по свойственному ему духу справедливости вернул юноше свое прежнее расположение и решил заботиться об его дальнейшей карьере.

— Теперь вы, мистер Сеймур, несколько ознакомились со службой, и ваш капитан дает о вас самые лестные отзывы, и потому я полагаю, что мы можем засчитать вам это время службы и считать по-прежнему нашим офицером! Надеюсь, что вы будете верным и усердным слугою вашего короля и с честью будете носить мундир!

Так как Вилли являлся новичком на фрегате, которым командовал теперь капитан М., то офицеры, не знавшие о нем ничего, кроме того, что он был произведен в офицеры за отличие, за геройский подвиг, приняли его весьма радушно в свою среду. Экипаж люгера был взят в плен, и люди его переведены на фрегат, a «La Belle Susanne» поручена одному из офицеров фрегата, которому было приказано следовать за фрегатом вплоть до порта, куда решил зайти капитан М., не желая поручать своего приза никому другому.

— У вас превосходнейшая команда, капитан М'Эльвина, — заметил капитан М., — много ли у вас англичан?

— Человек восемьдесят, и все прекраснейшие моряки! С такими людьми можно чудеса творить!

Капитан М. приказал вызвать экипаж люгера на бак и обратился к ним с предложением перейти на службу его королевского величества вместо того, чтобы отбывать тюремное наказание. Но в данный момент все контрабандисты были до того возмущены своим настоящим положением как пленных — в душе не улеглось еще озлобление, вызванное поражением и собственном неудачей, — что все они отказались наотрез.

Капитан М. отвернулся, видимо, очень разочарованный и огорченный. Он сознавал, что усиление его собственного экипажа этими людьми было бы для него настоящим приобретением, и завистливым оком смотрел на этих бравых молодцов.

— Капитан, — обратился к нему М'Эльвина, — разрешите мне поговорить по этому поводу с моими людьми. Я надеюсь, что мне удастся урезонить и уговорить их согласиться на ваше предложение. Они еще слишком возмущены всем случившимся и не успели успокоиться, но я постараюсь сделать, что могу!

Капитан М. пожал ему руку и утвердительно кивнул головой, после чего М'Эльвина спустился вниз, где было отведено помещение для пленных, и так как он пользовался всеобщей любовью и доверием, то ему удалось доказать всю выгоду предложения капитана М. и убедить своих бывших подчиненных согласиться поступить на королевскую службу, добавив, что служить под начальством такого капитана, как капитан М. — большая честь. В конце концов, М'Эльвина мог поздравить командира фрегата с приобретением лихого экипажа «La Belle Susanne».

— И этим я обязан вам, капитан М'Эльвина! — говорил ему обрадованный капитан М. — Поверьте, я не забуду нашей услуги, а в данный момент ваш поступок дает мне смелость обратиться к вам с другою просьбой. Я уверен, что если вы только пожелаете, то можете сообщить мне весьма важные для меня сведения относительно намерений некоторых французских судов!

— Можете быть уверены, сэр, что найдете во мне самого искреннего англичанина, и хотя я по долгу службы и призвания должен был сражаться против своих единоплеменников, но поверьте, что у меня при этом сердце кровью обливалось. Ни честь моя, никакие причины не обязывают меня скрывать от вас то, что мне удалось узнать во время моих стоянок в французских портах, и все, что мне известно, я во всякое время готов сообщить вам. Никогда французское правительство не могло заставить меня давать ему некоторые необходимые сведения о действиях нашего флота, несмотря на то, что я не раз получал от него самые заманчивые предложения. Я от души желаю встречи с каким-нибудь французским судном, чтобы доказать, что я готов сражаться за Старую Англию так же, как только что сражался против нее, защищая интересы человека, доверившего мне свое имущество!

— В таком случае, капитан, будьте добры зайти в мою каюту! Там мы с вами поговорим о том, что для меня особенно важно знать!

М'Эльвина последовал за капитаном М. в его каюту и беседовал там более часа при закрытых дверях.

ГЛАВА XI

Недель за шесть до того момента, когда Вилли был произведен в офицеры за свой отважный подвиг во время бомбардировки судна, где он находился, дед его, старый адмирал де Курси, тяжело заболел. Когда он окончательно слег в постель и почувствовал себя совершенно беспомощным и бессильным, тогда только почувствовал свое одиночество. Когда врачи нашли нужным сказать ему, что дни его сочтены, и что ни малейшей надежды на выздоровление его они не питают, он принял эту безрадостную весть, по-видимому, совершенно спокойно, но в душе его совершался целый переворот. Теперь только для него стало ясно, что всякий последний пастух счастливее его, так как у него есть близкие и родные, которым он дорог, которые его любят и всячески стараются облегчить его страдания, если он болен. Вельможа стал завидовать теперь каждому живому существу, а в душе его пробудилось сознание, что и у него были такие близкие существа, готовые любить, но он сам оттолкнул их от себя, — сам был причиной преждевременной смерти двоих из них.

— Но у меня есть еще сын! Что мешает призвать его? — подумал старик и, дернув шнурок звонка, приказал явившемуся на зов слуге немедленно попросить к себе викария.

Зная о положении адмирала, у которого он не был с самого того дня, когда получилось предсмертное письмо Питерса, викарий с часа на час ждал этого приглашения и не заставил себя долго ждать.

Адмирал заговорил с ним не как надменный аристократ, каким был всю жизнь, а как смиренный кающийся грешник, сознающий свои вины. Он просил викария вернуть ему его единственного оставшегося в живых сына, послать за ним сейчас же, не теряя ни минуты, чтобы он мог вымолить у него прощение.

— Ведь вы, вероятно, знаете из того письма, где он?

— Да, сэр, то письмо было писано им за час до смерти!

— За час до смерти! Боже правый! Неужели он умер с голода, как я в своем безумии желал тогда?

— Нет, сэр, но закон, оскорбленный им, приговорил его к лишению жизни…

— Что вы говорите? — воскликнул адмирал. — Неужели вы хотите сказать, что он был повешен?

— Да, сэр, повешен! Вот и письмо! Если желаете прочесть его, то сами узнаете всю эту печальную новость!

На этот раз адмирал жадно схватил письмо и со слезами на глазах прочел его от первой строки до последней.

— Несчастный! О, если бы я мог умереть за тебя, сын мой!.. Бог покарал меня за гордость, за мое себялюбие, отняв у меня и последнего сына!

Это известие настолько поразило адмирала, что он лишился чувств, а когда после долгих усилий врача, наконец, оправился, то был до того слаб, что уже не мог встать с постели. Но как только к нему вернулось сознание, он выслал всю прислугу и, пожелав остаться наедине с викарием, заговорил с ним о своем внуке. Он пожелал увидеть его, признал его своим законным внуком и тут же составил завещание в его пользу, назначив его единственным наследником всего своего громадного состояния. Когда все бумаги были оформлены так, как того требовал закон, викарий удалился и обещал зайти снова на другой день. Но на другой день у викария были другие умирающие, жаждавшие его утешения, и ему не удалось зайти, а когда, день спустя, он навестил адмирала, то уже не застал его в живых. Бедняга скончался на глазах у наемной сиделки, черствой, бесчувственной женщины, которая, видя, что он кончается, стала обирать и прятать в свои карманы все, что было ценного, и что можно было захватить, не будучи уличенной в воровстве. В последние минуты она не захотела даже облегчить страдания умирающего, подав ему глоток воды.

Два дня спустя после похорон адмирала в замок явился дальний родственник покойного, мнивший себя его законным наследником, и, найдя замок и все в нем опечатанным, немедленно потребовал снять печати. Но викарий воспротивился этому требованию, заявив, что единственный законный наследник адмирала не он, а внук адмирала де Курси, юный Вильям де Курси.

Трудно себе представить разочарование и сдержанное бешенство этого развенчанного калифа, приехавшего сюда в качестве полновластного хозяина и уезжавшего теперь заурядным бедным родственником владельца, которому даже прислуга не оказывает должного почтения.

Таким образом, Вилли, сам того не подозревая, стал богатым наследником имени и состояния адмирала де Курси, своего родного деда, которого он никогда не видал и о котором даже не знал ничего.

ГЛАВА XII

Вследствие сведений, полученных от М’Эльвина, капитан М. решил не заходить в порт, а искать встречи с одним первоклассным французским фрегатом, на что теперь, по словам М'Эльвина, было много шансов. Тому было хорошо известно и время выхода в море, и намерения французского фрегата, и в милях тридцати к югу от Бреста на рассвете марсовый «Аспазии», — как звали фрегат, которым командовал капитан М., — заметил в нескольких милях под ветром большое судно. Капитан М., вооружившись хорошей зрительной трубой, внимательно оглядел очертания судна и, передавая трубу М'Эльвина, сказал:

— Кажется, это тот самый фрегат и есть!

— Да, большой фрегат у нас под ветром! — крикнул старший лейтенант.

— Смотрите капитан, это судно будет пытаться уйти в passage de Raz, мы должны отрезать им путь, и тогда они, волей-неволей, должны будут сразиться с нами! — сказал М'Эльвина. В одну минуту все паруса были подняты, и «Аспазия», как стрела, понеслась по волнам.

— Распорядитесь, чтобы люди получили свой завтрак, мистер Харди, — проговорил капитан М., обращаясь к старшему лейтенанту, — времени еще достаточно!

Началась безумная погоня. «Аспазия» быстро нагоняла уходивший от нее французский фрегат, оба судна подняли свои флаги. Французское судно надеялось уйти в узкий пролив, а «Аспазия», следуя за ним, рассчитывала преградить вход и вместе с тем надеялась избежать опасных подводных скал, далеко тянущихся в море от острова Святых.

— Получили ли люди завтрак? — спросил капитан.

— Завтрак их был готов в котлах к раздаче, но они сами вылили всю пищу у клюзов[11], так как котлы им нужны были, чтобы наполнить их картечью.

Капитан улыбнулся. «Экие молодцы!» — подумал он. Этот энтузиазм радовал его, и вместе с тем у него становилось грустно на душе при мысли, что многие из них никогда больше не подумают о завтраке, и много бравых молодцев станут через час-два жалкими калеками.

— Если это не противно вашим правилам, капитан М., — сказал М'Эльвина, — то я хотел просить вас, чтобы вы разрешили мне остаться при моих людях, которые, насколько мне известно, еще не присоединены к вашему экипажу. Экипаж «Susanne» привык ко мне и дорог мне, я хотел бы сражаться в его рядах!

— Прекрасно, — ответил капитан М., — я весьма благодарен вам за это предложение. Я прикажу вооружить ваших людей и поручаю им и вам наши палубные каронады!

Фрегаты были теперь на расстоянии пушечного выстрела друг от друга, и трудно было сказать, который из двух первый достигнет устья пролива: командиры того и другого судна сознавали, что стоило кому-нибудь из них срезать ядром мачту или реи, чтобы дело можно было считать почти решенным. В тот момент, когда капитан М. отдавал последние приказания своим артиллеристам, первое неприятельское ядро просвистело у него над головой, и сражение началось. Вскоре суда были на расстоянии полумили друг от друга и, обмениваясь выстрелами, продолжали идти вперед, как вдруг грот-марсель французского фрегата упал за борт.

Теперь вопрос о том, удастся ли ему уйти через проход, был окончательно решен.

Но командир французского фрегата не терял надежды справиться с врагом. Уйти от него он не мог, но зато старался теперь завлечь его в узкий проход между Вес du Kaz и Вес du Chere, где рассчитывал получить поддержку от береговых батарей.

Капитан М. отлично понимал все это, но его главной заботой было воспрепятствовать неприятельскому судну войти в гавань, и потому он продолжал идти полным ходом. Вскоре оба фрегата очутились бок о бок, и француз открыл огонь целым бортом, но «Аспазия», невзирая на это и отвечая на неприятельский огонь, вдруг совершенно неожиданно опередила французский фрегат и преградила ему путь. В это время и береговые батареи открыли огонь.

Капитан М. одним из первых вскочил на палубу неприятельского фрегата в тот момент, когда залп его орудий окутал густой пеленой дыма французский фрегат. Когда дым несколько рассеялся, командир фрегата, не щадя своей жизни, с заряженным пистолетом в руке встретил врага на баррикаде. Всего несколько шагов разделяли командиров друг от друга: суда затрещали, ударившись бок о бок. Французский капитан взвел курок и, если бы не непредвиденный случай, уложил бы наповал капитана М., но в этот самый момент, когда он спускал курок, чья-то фуражка с палубы «Аспазии» полетела ему прямо в лицо и заслонила ему поле зрения, так что выстрел прогремел в воздухе, не задев никого.

— Браво, Вилли! Меткий выстрел! — воскликнул М'Эльвина, кидаясь со шпагой наголо вслед за капитаном М. и с разбега пронзив ею французского капитана, тут же упавшего замертво. Доведенные до отчаяния французы изрубили бы М'Эльвина в куски, не упади он в руслени. Между тем контрабандисты ворвались вслед за капитаном М. и его людьми на французский фрегат и, подобно рою пчел, копошились повсюду. Французы встретили англичан смертоносным огнем, но в конце концов экипаж «Аспазии» и «La Belle Susanne» удержали за собой палубу и вытеснили неприятеля. Однако французская пехота, выстроившись в несколько рядов и ощетинившись целым лесом штыков, за которыми скрывался экипаж французского фрегата, еще держалась крепко. Несмотря на все усилия английских моряков, их атаки одна за другой были отбиты. М'Эльвина, сражавшийся рядом с капитаном М., видя, что последний теряет надежду преодолеть эту преграду, и что гордость его не позволяет ему отступить, не сказав ни слова, решился произвести диверсию.

— Ребята! «Сусанна»! Все за мной! — с этими словами он бросился назад на английский фрегат, а за ним все уцелевшие и оставшиеся в живых контрабандисты.

— Будь они прокляты! — крикнул раздосадованный старший лейтенант «Аспазии», — Малодушные! Они бежали с поля сражения. Но пусть это не смущает вас, мои верные и доблестные британцы! Вперед! За мной! — и он снова атаковал неприятеля.

Однако и эта новая атака осталась бы одинаково безуспешной, если бы в этот самый момент М'Эльвина со своими людьми снова не ворвался на французский фрегат и не атаковал французов с тыла. Капитан М. и его люди приветствовали эту диверсию громкими, радостными криками. Начавшие уже падать духом англичане снова подбодрились и дружным натиском с фронта и с тыла смяли неприятеля. В несколько минут все дело было решено, — и победа осталась на стороне англичан. Трехцветный французский флаг был спущен: береговые батареи смолкли.

ГЛАВА XIII

После спешных поздравлений с победой капитан М., прежде всего озаботился об оказании помощи раненым, без различия, были ли то французы или англичане. Раненых и убитых было так много, что они лежали грудами на палубе: и многие раненые положительно задыхались под тяжестью, навалившеюся на них. Закипела работа. Все превратились в санитаров, врачи и фельдшера работали, не покладая рук. В самом низу нашли тело доблестного французского капитана, павшего одним из первых, и капитан М. отдал распоряжение, чтобы его тело было отнесено вниз, когда вдруг заметил стоявшего неподалеку Вилли.

— Что вы тут делаете, милый юноша? Вам здесь совсем не место, идите себе с Богом! — заметил он.

— Не видал ли кто моей фуражки? — спросил Вилли, отходя в сторону.

— Вот она, мой красавчик, ваша фуражка! — отозвался старший боцман, подобравший ее подле тела убитого командира французского фрегата.

— А, а, так это вам я обязан таким своевременным содействием! — воскликнул капитан М. — Благодарю. Я этого не забуду и не останусь в долгу!

Вилли улыбнулся и отошел в сторону, поправляя на ходу совершенно смятую фуражку.

Когда раненых разместили, а мертвых спустили в море, французские офицеры были оставлены под честным словом на своем судне, а люди все переведены на «Аспазию» и помещены между деками. Капитан М., раны которого были не опасны, как только успел обмыться, снова вышел наверх, чтобы лично распорядиться исправить, не теряя времени, все повреждения, полученные его судном, так как хотел выбраться из пролива до наступления непогоды, которую ему предсказывал барометр. М'Эльвина, с рукой на перевязи вследствие довольно сильной раны, повредившей ему плечо, также вышел наверх, как всегда опрятный и щеголеватый, хотя несколько бледный от сильной потери крови.

— Капитан М'Эльвина, — сказал капитан М., подходя к нему и пожимая ему руку, — я, право, не знаю, как мне благодарить вас за сегодняшний день! Я чувствую, что обязан этой победой вам и, конечно, не премину довести об этом до сведения нашего правительства. Жалею только об одном, что на моем судне нет никакой должности, которую я мог бы предложить вам!

— Очень вам благодарен, капитан, — отозвался М'Эльвина, улыбаясь, — но я привык, хотя и на малых судах, быть командиром и, конечно, не желал бы, чтобы для меня открылась вакансия на ту единственную должность, которую я мог бы занять!

— Я ожидал от вас подобного ответа, капитан, но вы сегодня совершенно восстановили свою репутацию в глазах нашего правительства, которое, судя по роду ваших занятий, могло до сих пор сомневаться в ваших верноподданнических чувствах! От души поздравляю вас!

— Раз вы так добры, капитан, что выказываете ко мне некоторое расположение, то это дает мне смелость обратиться к вам с просьбой — не оставить своим покровительством молодого Сеймура. Я, конечно, могу только порадоваться за него, что ему предстоит такая почетная карьера. Расставаться с ним мне очень тяжело: я всем сердцем привязался к нему, и единственное, что может смягчить мне горечь разлуки, так это мысль, что он найдет в вас друга и покровителя!

— Этот мальчик спас мне сегодня жизни, и я ручаюсь вам своим честным словом, что сделаю для него все, что только в моих силах!

М'Эльвина поклонился и отошел в сторону, чтобы скрыть овладевшее им волнение. Мысль о разлуке с Вилли была для него настолько тяжела, что он положительно не мог с собою совладать.

Спустя несколько дней «Аспазия» привела свой приз в Плимут. Английский флаг гордо развевался над трехцветным французским. Капитан М. немедленно отбыл в Лондон с донесением обо всем случившемся и, согласно его донесению, капитан М'Эльвина был тотчас же освобожден и избавлен от суда и наказания. Трогательно простившись с Вилли и наказав ему еще раз быть честным всегда и во всем, М'Эльвина поспешил к старому Хорнблоу и его прекрасной дочери, чтобы рассказать им обо всем случившемся.

ГЛАВА XIV

Тот дальний родственник, что явился в замок покойного адмирала де Курси заявить свои права, был троюродным кузеном адмирала, растратившим все состояние и наделавшим за последнее время, в расчетах на богатое наследство после смерти адмирала, огромных долгов, занимая повсюду под чудовищные проценты. Когда же оказалось на проверку, что он обманулся в своих ожиданиях, то маленький, скромный, невзрачный господин, сопровождавший его в его поездке в поместье адмирала де Курси, вдруг изменил тон и весьма ясно дал ему понять, что намерен принять некоторые меры против него.

Рейнскорт, так звали претендента на наследство, не имел ничего, кроме своего старого замка в бывшем своем поместье в Ирландии, где, лишившись земель, удержал за собой только право владеть замком и безграничную привязанность окрестного населения, смотревшись на него как на своего феодального господина, которого они готовы были отстаивать в случае надобности ценою жизни. Для Рейнскорта в настоящем его положении не было иного спасения от бесчисленных кредиторов, которые, конечно, не задумаются засадить его в долговое, как решиться немедленно бежать в Ирландию и укрыться в своем замке, где никакие власти не сумеют добраться до него.

Вернувшись в Лондон и выходя из своего дормеза у подъезда занимаемого им хорошенького отеля, он развязно простился со своим спутником, который при этом весьма многозначительно намекнул ему, что завтра около полудня будет у него, чтобы поговорить с ним кое о чем. Рейнскорт утвердительно кивнул головой и поспешно поднялся в гостиную, где его ожидали с нетерпением его жена и единственная дочь, девочка лет шести.

Мистрис Рейнскорт была и сейчас еще чрезвычайно красивой, изящной и элегантной женщиной, а в молодости своей это была первая красавица ирландской столицы. Рейнскорт в то время был одним из красивейших молодых людей своего времени и славился изяществом своих манер, знатностью своего древнего рода и непомерной расточительностью и мотовством. Женился он не по любви, а единственно для того, чтобы выиграть довольно крупное пари, что, несмотря на его репутацию мота и кутилы, красавицу отдадут за него, если он захочет этого.

Действительно, Рейнскорт выиграл свое пари и стал мужем красавицы. Первое время все шло благополучно. Но вскоре кто-то сообщил молодой мистрис Рейнскорт о том, что она была предметом заклада, и это глубоко оскорбило ее. Кроме того, Рейнскорт вскоре стал сожалеть о том, что связал свою жизнь с женщиной, которая не принесла ему ничего, кроме своей красоты, а та, в свою очередь, сожалела, что не встречала в муже того восхищенного поклонения своей красоте, к которому она успела привыкнуть и которое стало для нее необходимым.

Вскоре между супругами, кроме едкого чувства горечи, не осталось ничего, — и взаимная жизнь их была томительно пуста. Единственным утешением для мистрис Рейнскорт была ее маленькая дочь.

— Ну, что же, мистер Рейнскорт, — спросила она вернувшегося мужа, — все обстоит благополучно, и я могу поздравить нашу дочь, что она теперь одна из богатейших наследниц Англии?

— Можете, мадам, если хотите, я ничего против этого не имею! — ответил Рейнскорт, кидаясь на диван.

— Если хочу? Вы шутите, мистер Рейнскорт! Разве адмирал де Курси еще не умер?

— Он умер, мадам, но его внук жив!

— Его внук? Так у него есть внук? Как же вы не удостоверились в этом прежде, чем промотать все свое состояние и истратить последние крохи?

— Я полагаю, мадам, что вы также помогали мне тратить эти последние крохи! Кроме того, я прожил свое, вы же, сколько мне помнится, не прибавили к нему ни гроша!

— Но я и не обманывала вас, а вы… — и она горько заплакала.

Ее маленькая девочка, прижавшись к ней своей щечкой, заметила:

— Ты опять плачешь, мама, а говорила мне, что мы теперь будем счастливы, что у нас будет прекрасный дом в Лондоне, и что мы не вернемся больше в наш старый замок, и это было очень грустно для меня! Куда же мы теперь поедем, мама?

— То знает один Бог! Спроси у своего отца!

— Папа молчит, но я надеюсь, мы вернемся опять в ваш старый замок?

— Да, детка моя! Да, твое желание осуществится, я еду туда сегодня же ночью!

— А мы? Должны отправиться с вами, или вы оставите нас здесь? — осведомилась мистрис Рейнскорт.

— Как вам будет угодно, мадам! Но я должен ехать, иначе завтра явится сюда этот Т. и, вероятно, не один, а в сопровождении двух-трех приятелей… Понимаете? Вы можете ехать со мной или несколькими днями позже: ведь вас они не могут арестовать!

— Так как у меня может не быть возможности приехать к вам, то лучше ехать с вами!

— У вас есть драгоценности и бриллианты, я бы советовал вам собрать все это, уложить и захватить с собой без ведома вашей прислуги. Прикажите заложить карету, оденьтесь для вечера леди Г., к которой мы с вами званы сегодня, и поезжайте на этот вечер. Я оставлю Роберту записку, чтобы он пересылал мне все письма, и напишу ему, что адмирал еще не скончался, хотя его ждут с часа на час. Затем прикажу подать себе карету, посажу в нее Эмили, захвачу все, что есть ценного и что можно увезти незаметно, и затем заеду за вами к леди Г.!

Все было сделано так, как решил мистер Рейнскорт, и спустя несколько часов он, вместе с женой и ребенком, был уже на пути в Ирландию, оставив всю квартиру, прислугу и все счета неоплаченными.

ГЛАВА XV

Теперь необходимо поближе ознакомить читателя с командиром и некоторыми другими личностями, входящими в состав экипажа «Аспазии».

Капитан М. был сын бедного дворянина, с высокимипонятиями о чести и долге и с хорошими связями. Молодым мальчиком он вступил в морскую службу и вскоре был произведен в лейтенанты, а затем назначен капитаном судно. Он страстно любил море и свою службу и после смерти отца содержал свою мать, уделяя ей самую большую часть своего содержания, сам же был скромен и воздержан до крайности. Это был человек очень образованный, с твердым, выдержанным характером, беззаветно храбрый и честный, добросовестный и исполнительный, к подчиненным своим строгий, но справедливый. Высокий, худощавый, с прямыми правильными чертами лица и задумчивым, несколько хмурым выражением темных глаз, он с первого взгляда казался суровым, но если улыбался, то лицо его становилось не только приятным, но положительно привлекательным и красивым.

Старший лейтенант его, мистер Билли, был человек, хорошо знавший свое дело и беспрекословно исполнявший всякое приказание: нрава он был скорее добродушного, происхождения и роста невысокого, коренастый и рябой.

Второй лейтенант, мистер Прайс, был красивый молодой человек: стоя на вахте, он читал Шекспира и постоянно пытался цитировать его, но, на беду его, у него была слабая память.

Третий или младший лейтенант, мистер Кортней, был маленький, живой господин, постоянно преисполненный всяких невзгод и вечно смеявшийся или жаловавшийся на какие-нибудь действительные или воображаемые несчастия.

Трудно было сказать, смеялся ли, или плакался этот человек: всякая жалоба кончалась у него смехом, а всякий смех — горькой жалобой. Это была такая удивительная смесь трагикомизма, что, говоря с ним, вы положительно не знали, плакать вам или смеяться.

Мистер Пирс, штурман, земляк и любимец капитана, был человек лет 50, обремененный многочисленной семьей, с виду грубоватый, но в сущности человек неглупый и весьма сердечный, усердный и старательный, с железными нервами и железным здоровьем.

Доктор, маленький, тщедушный человек, по имени Макаллан, был также большим любимцем капитана. Несмотря на то, что в то время от врачей не требовалось больших знаний, он был человек очень образованный, основательно изучивший свою специальность и притом страстный естественник. Характера он был чрезвычайно милого и приветливого, к тому же добрый христианин.

Казначей О'Киф, пожилой человек, чрезвычайно аккуратный и пунктуальный в своих счетах и в своих привычках был сильно глух, но никогда не хотел в этом сознаться и, поймав на лету два-три слова, отвечал по догадке, причем постоянно выходили забавные каламбуры.

Другим крайне любопытным и необыкновенным типом являлся боцман, считавшийся одним из лучших боцманов в английском флоте, прекрасно умевший ладить с командой, которую он держал строго, но был все же любим и сам был строг к себе, подавая добрый пример другим. Звали его Хардсетт. Побывав однажды, по настоянию своей жены, на собрании методистов, он вдруг стал страстным приверженцем этой секты, не читал ничего, кроме Библии. Это был пылкий энтузиаст и фанатик, но вместе с тем всячески старался устроиться так, чтобы его обязанности по отношению к Господу Богу не мешали исполнению служебных обязанностей. Капитан М. крайне сожалел об этой внезапной перемене, но так как Хардсетт никогда не пытался обращать других в свою веру и дело свое исполнял исправно, то командир не считал нужным вмешиваться в его религиозные убеждения, тем более, что, как ему казалось, Хардсетт был искренен.

«Аспазия» простояла очень недолго в порту и снова ушла в море в Вест-Индию.

В два часа пополудни члены кают-компании собрались за общим столом.

— Ну, вот, теперь-то начнется мое мученье! — сказал Кортней, садясь за стол.

— В самом деле? — воскликнул старший штурман. — В таком случае на что же вы постоянно жаловались с самого момента, как вступили на это судно?

— Ох! То были только маленькие пустячки, а теперь, когда мы вышли в море, я заболею морской болезнью!

— Эй, доктор, неужели вы не можете ничего поделать с печенью этого господина?

— Помните, Шекспир говорит в своей «Буре»… — начал было Прайс.

— Бога ради, Прайс, не вызывайте у меня тошноты раньше времени, — перебил его Кортней, — повремените хоть, пока у меня настанет приступ, и тогда ваши перевранные цитаты окажут мне, быть может, некоторое содействие. Скажи, Билли-Питт, ты убрал в мою каюту те две банки с пикулями и маринованной капустой, о которых я говорил тебе? — добавил Кортней, обращаясь к чернокожему слуге. Этот чернокожий еще мальчуганом бежал от своих родителей в Барбадосе и поступил на английский военный корабль. Доктор Макаллан очень полюбил его, и негр считался слугою, следуя за ним с одного судна на другое. Это был весьма неглупый и своеобразный субъект: доктор научил его читать и писать, чем Билли-Питт немало гордился. Нрава он был самого веселого и добродушного и потому был всеобщим любимцем как офицеров, так и экипажа. Главною гордостью Билли было его уменье пользоваться словарем: он никогда не разлучался с маленьким карманным лексиконом и всегда был особенно счастлив, если кто-нибудь обращался к нему за справкой.

Хотя Билли-Питт был слугой доктора, но Кортней давно превратил его в своего слугу. Так как доктор, человек крайне нетребовательный и неизбалованный, постоянно обходился без слуги, а Кортней, нервный и капризный, всегда нуждался в услугах, то Макаллан, со свойственным ему добродушием, предоставил своего чернокожего в полное распоряжение лейтенанта.

На вопрос Кортнея относительно маринованной капусты, Билли отвечал отрицательно. Вследствие какого-то недоразумения этой капусты не прислали из лавки.

— Боже правый, как это досадно! Еще не было случая, чтобы мне чего-нибудь сильно захотелось и чтобы какой-то злой рок не помешал мне получить то, что я хочу. Право, я пойду к капитану и попрошу его вернуться назад в Плимут, чтобы можно было послать за этой капустой! Как вы думаете, Пирс, вернется он? — с простодушием добавил Кортней.

— А вы попытайтесь! — смеясь, ответил Пирс. Прайс открыл было рот, чтобы сказать что-то, но Кортней остановил его.

— Бесполезно, дорогой мой, у Шекспира нет ни слова о маринованной капусте!

— Да, но там сказано о мясе без горчицы, а вы без капусты теперь находитесь в положении мяса без горчицы! Все рассмеялись.

— Слышите, О'Киф, что он о вас сказал? — спросил Кортней.

— О, да, он просил, чтобы я передал ему стакан, но здесь нет чистого! Человек, подайте чистый стакан!

— Вы, О'Киф, слышите лучше, чем когда-либо!

— Но, право, доктор, вы должны занести меня в список больных: я положительно не гожусь, чтобы стоять вахту!

— Если вы докажете мне, что больны, я, конечно, напишу о вас рапорт!

— О, я докажу вам это через пять секунд. Я с таком состоянии теперь, что если бы сейчас все на судне полетело ко всем чертям, то мне это было бы все равно, а человеку в таком состоянии нельзя поручать вахту!

— Что вам нельзя поручить вахту, в этом я не сомневаюсь, — сказал Макаллан, — но я считаю этот недуг такого рода недугом, за который вас скорее следовало бы вычеркнуть из списка, чем вносить в список!

— Ха! ха! ха! Знаете, Кортней, что говорит Шекспир… — начал было по этому поводу Прайс, но в этот момент раздались слова: «Все наверх!», повторяемые боцманами у всех люков.

Затем в кают-компанию вбежал юнга и тоненьким фальцетом повторил то, что все уже слышали, не исключая даже глухого казначея.

— Ах, как это досадно! Я только что начинал чувствовать себя несколько лучше, а теперь мне станет хуже, чем когда-либо… Боже, как досадно! Я готов топать ногами от бешенства, а между тем надо идти: у капитана такой желчный характер.

ГЛАВА XVI

Вечером того же дня в общей мичманской каюте собрались мичмана. Все это были мальчики хороших фамилий: хотя в то время люди хороших фамилий редко отдавали своих сыновей в морскую службу, но капитан М. пользовался такой прекрасной репутацией, что многие родители доверили ему своих молодых людей.

В числе этих юных мичманов находился и Вилли Сеймур. На столе стояла корзинка с обломками морских сухарей, бутылка казенного рома и кувшин с содой, чтобы разбавлять ею ром. В помещении было жарко и душно, молодежь болтала и пикировалась между собой.

— Ну, скажите, чего вы там ищите, мистер Джерри Спик? — спросил один старый мичман.

— Что я ищу? Свой ужин, если вам угодно знать! Или вам кажется, что я и без того достаточно разжирел? Я убрал его сюда, в этот шкаф, когда нас позвали наверх, чтобы он не попал в вашу прожорливую пасть! — ответил Джерри.

— Смотрите, берегитесь, не то я запущу сухарем вам в голову! — воскликнул старый мичман.

— Пожалуйста, докажите ваше мужество. Вы, полагаю, надеетесь, что об этом подвиге пропечатают во всех газетах! — отозвался Джерри, который хотя и отличался слабым сложением, но зато был очень остер на язык, бывший его единственным оружием.

Вместо всякого возражения старый мичман запустил руку в корзину с сухарями.

— Держу пари на стакан грога, что вы не запустите в меня сухарем!

— Пари! — и сухари полетели в голову Джерри.

— Вы проиграли мне стакан грога, и я беру его! — сказал спокойно молоденький мичман, беря из-под носа старого мичмана его стакан грога. — Вы запустили в меня обломками сухарей, а не сухарем! — С этими словами он так же спокойно поставил перед своим оппонентом опорожненный стакан.

— Ах, вы галчонок этакий, да стоит ли с вами связываться?!

— Вот это-то именно я и старался втолковать вам все время с тех пор, как я здесь на судне! Ну, стоит ли вам, такому колоссу и гиганту, связываться с таким маленьким и тщедушным человечком, как я? Вот померяйтесь-ка с Брюсом. Он достойный вас соперник. Отчего вы его не задеваете?

— Девять часов, господа, сделайте одолжение, тушите огонь! — проговорил в это время квартирмейстер, просовывая голову в помещение мичманов.

— Хорошо, квартирмейстер, сейчас! — отозвался один из старых мичманов.

Голова квартирмейстера скрылась, но, зная по опыту, что ему не раз еще придется повторить мичманам о том, что пора тушить огни, он сел тут же за дверью на ящик и, выждав несколько минут, снова приотворил дверь и повторил прежнее.

— Прошу вас, господа, гасите, а то мне придется доложить старшему лейтенанту! — уговаривал он.

— Да, хорошо, хорошо, Байфильд, мы сию минуту загасим!

Квартирмейстер снова притворил дверь и опять присел на ящик.

— Сегодня суббота, господа, надо выпить за здоровье возлюбленных и жен, хотя, кажется, ни один из нас не обременен последней! — воскликнул Брюс. — Эй, Форстер, передай-ка сюда ром!

— Бутылку могу передать, а рому в ней ни капли!

— Ни капли рома, а сегодня суббота! Нет, как хотите, а я должен выпить!

— Господа, я вас покорнейше прошу гасить огни! — проговорил квартирмейстер, еще раз просовывая голову.

— Сейчас, сейчас, Байфильд, погодите одну минуту! Дайте нам только попытать счастья раздобыть сколько-нибудь рому!

В виду такой уважительной причины Байфильд не стал настаивать.

— Эй, мальчик, позови мне Билли-Питта! ?

Билли-Питт уже спал, но когда его позвали, в одну минуту вскочил и, как был в одной рубашке, явился к мичманам.

— Вы меня звали, масса Брюс?

— Да, Билли, мой красавчик, ты все знаешь! Скажи нам, что значит «repartie».

— «Repartie» значит, если вы меня масса обзовете — «Проклятый чернокожий», а я вас назову грязным, бело-печеночным сыном… и т. д., то это будет с моей стороны «repartee»!

— Превосходно, Билли! Из тебя, наверное, выйдет епископ, а теперь скажи нам, есть ли у твоего господина ром в каюте?

— У которого масса, у масса Кортней или у масса доктора, сэр?

— Ну, конечно, у Кортней: у доктора ничего, кроме святой воды, не бывает!

— Хм, да, у масса Кортней есть немного!

— Ну, живо, Билли, тащи его сюда! Я тебе завтра при раздаче отдам!

— Ну, а предположим, что вы завтра забудете? Ведь вы поставите меня в весьма затруднительное положение: масса Кортней весь посинеет или пожелтеет!

— Я не забуду, Билли, клянусь тебе честью!

— Честью! Ну, на это можно положиться… Сейчас принесу!

Минуту спустя он воротился с бутылкой рома как раз в тот момент, когда били три склянки.

— Право же, господа, я не могу ждать дольше! Огни должно гасить, не то я должен буду доложить!

— Правда, правда, Байфильд, — отозвался Брюс, — вы исполняете вашу обязанность, но вы, быть может, выпьете стаканчик грогу?

— Если вы позволите, — сказал Байфильд, снимая шапку, — за ваше здоровье, джентльмены!

— Спасибо! — отозвались мичмана. — Ну, какое слово ты теперь изучаешь по своему лексикону? — спросили они негра.

— Какое слово? «Комиссия». — Есть, видите ли вы, «комиссии» двух родов: комиссия, когда вам что-нибудь сейчас нужно, и вы поручаете это исполнить мне, например, а другая комиссия — это если я исполняю, что мне поручено и получаю что-нибудь за это!

— Аа… ты говоришь про 5 % комиссионных с каждой бутылки!

— Нет, масса Брюс, — 5 % — это не составит и стаканчика грога!

— Ну, ну, ты получишь 10%! — сказал мичман, наливая ему большой стакан. — Хватит с тебя этого?

Билли выпил за здоровье каждого из мичманов в отдельности и затем только осушил свой стакан.

— Знаешь ли, масса Брюс, мне кажется, что и у доктора тоже есть немного рома в каюте?

— Беги же, тащи его сюда, я отдам тебе его завтра!

— Честное слово джентльмена?

— Да, да, честное слово и десять процентов за комиссию, только беги скорее!

Билли явился через минуту с другой бутылкой, получил свои комиссионные, раскланялся и вернулся на свою койку.

— Огни, господа, прошу вас, гасите огни… Я должен предъявить свечи старшему лейтенанту!

— А, теперь реквизиция за огни, господа! — Мичманы поспешили налить и квартирмейстеру второй стаканчик грога.

— Ну, теперь мы загасим, Байфильд, смотрите! — сказал один из старших мичманов и накрыл свечу своей фуражкой.

— Если бы вы были так добры поставить вашу свечу в мой фонарь, — заметил квартирмейстер, — тогда я могу доложить, что они погашены, а фонарь может остаться здесь у вас.

Когда все было загашено, квартирмейстер отрапортовал лейтенанту, что все огни погашены, но не успел он отойти от него, как свечка в помещении мичманов была снова водворена в шандал и преисправно зажжена.

Однако выпитый ром начинал действовать на Брюса, и этот рослый, красивый юноша из знатной шотландской семьи, как только выпил лишнее, начал утверждать, что происходит по прямой линии от царствовавшего дома, некогда занимавшего трон Англии: когда же он окончательно хмелел, то начинал доказывать, что он, в сущности, законный король Великобритании, и начинал требовать, чтобы мичмана признали его таковым. Но в тот момент, когда он на этот раз воссел на престол Англии, при общем восторге товарищей, старший лейтенант прислал просить, чтобы мичмана немедленно ложились.

— Посылать меня спать, как мальчишку! — возмущался Брюс. — Жалкий человек, гордящийся своей крошечной властью! Если бы законные права были почтены, то и он, и миллионы людей преклоняли бы теперь передо мной колена. Но пусть, если я не могу быть королем над целой Англией, я хочу быть королем здесь над вами! — И схватив одного из мичманов, который был заика, за ворот рубашки, Брюс, потрясая его, говорил:

— Скажи, разве я не король?

— Говоря по чести и совести, я скорее склонен думать, что вы не король, Брюс!..

— Я не король?! Ах, ты подлый раб!.. — воскликнул он и, бросив его на землю, наступил ему ногой на грудь.

— Разве я не король? — продолжал Брюс, ухватив теперь тщедушного Джерри.

— Я чувствую, что вы должны были бы быть королем, — ответил маленький мичман, — и отнюдь не сомневаюсь в вашем происхождении по прямой линии от этого царствующего дома, так как вам присущи все характерные черты этой расы. Прошу милости у вашего величества! — добавил Джерри, склоняя перед ним колено.

— Просьба твоя будет исполнена, мой верноподданный слуга! — воскликнул Брюс, очень довольный этим знаком покорности. — Я дам тебе все, что ты только у меня попросишь, даже половину своего царства!

— Упаси меня Бог лишить ваше величество половины вашего царства! — воскликнул Джерри, непритворно испугавшись, что не получит так ровно ничего. — Я прошу ваше величество только избавить меня от ночной вахты сегодня!

— Встань, Джерри, ты целых две недели не будешь стоять ночной вахты!

— Всепокорнейше благодарю, ваше милостивое величество! — сказал хитрый юноша, который был помощником вахтенного в той вахте, где старшим вахтенным был Брюс.

Но проспавшись, Брюс совершенно не помнил о том, что было, и, видя, что во время вахты Джерри нет наверху, послал за ним. Когда Джерри напомнил ему о его обещании, то, не желая сознаться в том, что он был хмелен, Брюс освободил ловкого юношу от вахты и стоял ее один.

Джерри использовал свой пятнадцатидневный срок освобождения от ночной вахты и стал подумывать, как бы ему продлить еще эту льготу. Брюс, хотя и держал данное слово, но это ему стало видимо надоедать, и он решил, что не подарит Джерри ни одного лишнего дня, так как уже и без того прошло несколько дней сверх тех двух недель, а Джерри и не думал о вахте.

У самых дверей стояла койка одного мичмана, который был сильно простужен и ужасно кашлял уже целых две недели.

— Я уверен, что вы больны оттого, что из дверей дует, и вы никогда не поправитесь, пока будете спать там. Жаль слушать, как вы кашляете! Я бы предложил вам мою койку, которая как раз в стороне и на лучшем месте! — проговорил Джерри.

Хворый мичман был весьма тронут таким вниманием, и обмен коек совершился.

Не видя Джерри и в эту ночь на вахте, Брюс взбесился и приказал квартирмейстеру стащить его с койки, не говоря ни слова. Квартирмейстеру, конечно, была хорошо известна койка каждого мичмана и, исполняя приказание старшего мичмана, он направился к койке Джерри и стащил спавшего на ней хворого мичмана за ноги на пол. Тот стал горько негодовать на подобное обращение и обещал пожаловаться капитану, а Джерри, лежа в его койке, держался за бока от смеха, стараясь не выдать себя ни единым звуком. Пока же обнаружилось, что разбуженный таким неделикатным образом не Джерри, и пока его искали по всем койкам, пора было сменять вахту, и хитрый Джерри и на этот раз еще спокойно проспал до утра.

Ночь была теплая, лунная, и капитан М., прохаживаясь взад и вперед по мостику, беседовал с доктором Макалланом.

— Какая лунная ночь! Я думаю, что завтра будет полнолуние!

— Да, я по этому случаю хотел сказать вам, — заметил доктор, — что вахтенный начальник должен был бы следить за тем, чтобы люди не спали на верхней палубе в лунные ночи, а то у них у всех сделается лунная слепота!

— В самом деле? Я не раз слышал о таком действии луны на зрение человека в тропических странах, но никогда не видал лунной слепоты и не имею о ней ясного представления.

— Люди, пораженные лунной слепотой, прекрасно видят днем, но едва только начнет смеркаться, как они становятся совершенно слепыми, так что не в состоянии различать предметов. На судне, где я служил раньше, у меня оказалось 60 человек, пораженных лунной слепотой!

— А мы смеемся над мнением древних относительно влияния этой планеты! — заметил капитан.

— Между тем ее влияние весьма многосторонне и более серьезно, чем мы вообще привыкли думать.

— Например, влияние ее на прилив и отлив несомненно! — воскликнул капитан.

— Кроме того, я могу указать вам еще и на другие случаи. Не говоря уже о лунатиках, она действует своим светом раздражающе и на людей вполне нормальных, в лунатиках же это только проявляется ярче и нагляднее.

У людей наблюдается, по-моему, тот же отлив и прилив и, по наблюдениям доктора Мида, из 10 человек умирающих 9 умирают во время отлива, когда кровь обращается медленнее, и вся деятельность организма слабее. Далее, луна влияет и на рыб, и на других животных. Например, пойманная рыба, если ее держать в закрытом помещении, где она не подвергается влиянию лунных лучей, остается совершенно свежею и годною к употреблению в пищу на другой день после лова: если же она побудет хоть короткое время под лучами луны в тропиках, то тотчас же разлагается и, хотя не издает запаха, но при употреблении в пищу вызывает сильное расслабление желудка и действует на организм человека подобно отравлению!

— Да! — согласился и капитан.

В этот момент пробило восемь склянок, и Макаллан, пожелав спокойной ночи своему собеседнику, пошел вниз: вскоре и капитан последовал его примеру.

ГЛАВА XVII

Тотчас по прибытии в Лондон М'Эльвина направился к своему принципалу, чтобы рассказать ему обо всем случившемся. Зная в точности, в какое время дня можно застать старого Хорнблоу, и в какое его не бывает дома, он выбрал последнее. В тот момент, когда он подъехал к дому, служанка отворила дверь, чтобы впустить какого-то поставщика, — и молодой капитан воспользовался этим, чтобы проскользнуть в сени, шепнув прислуге, чтобы она никому не докладывала об его приходе. Осторожно добрался он до маленькой гостиной, где знал, что застанет Сусанну, и не ошибся: девушка сидела у окна спиной к двери и не заметила его прихода. Осторожно прокрался он к ней за спину и заглянул ей через плечо. Она сидела в глубокой задумчивости, перед ней лежала счетная книга, а рука ее держала перо. Девушка только что сводила хозяйственные счеты и задумалась о чем-то. О чем она думала, через минуту стало ясно для молодого человека. Рассеянно водя пером по бумаге, она чертила круги, и между ними переплетались слова «Сусанна М'Эльвина», «Сусанна М'Эльвина».

При виде этой подписи сердце капитана М'Эльвина забилось от радости, но, не желая сконфузить девушку, он осторожно вернулся к дверям и остановился на пороге. Сусанна вдруг как бы спохватилась и, невольно покраснев, скомкала этот клочок бумаги и обернулась, чтобы бросить его в камин, причем увидела М'Эльвина и покраснела еще больше. Затем с радостным криком поспешила к нему навстречу, протянув руку.

— Боже мой! Что с вами, М'Эльвина? Отчего у вас рука на перевязке? Вы не писали, что были ранены!

— Это сущие пустяки, я уже почти совершенно здоров. Но, скажите мне, как отнесся ваш отец к потере судна?

— О, он теперь уже почти примирился с этим: кроме того, потеряв это судно, вы оказали величайшую услугу и мне, и отцу: это заставило его решиться, наконец, ликвидировать свои дела и согласиться на мою настоятельную просьбу — приобрести маленький домик на берегу моря и поселиться там на покое!

— А что же станется со мной? — спросил М'Эльвина.

— О, этого я не знаю, — вы должны сами рассудить!

— Ну, так я вам скажу, Сусанна, что я не менее вас доволен, что обстоятельства сложились именно так, а не иначе, так как я от души рад возможности отказаться от дальнейшей деятельности контрабандиста. Правда, мне не удалось сделать больших сбережений, но у меня есть чем жить, пока я на свете один, как перст, и ни о ком не должен заботиться.

— Да, М'Эльвина, ваши способности и ваши высокие качества найдут себе лучшее применение, чем на той службе, которой вы до сих пор посвящали их. Благодарение Богу, что все это кончилось!

В этот самый момент в комнату вошел старый Хорнблоу. Он радушно и дружески приветствовал М'Эльвину, и вслед за тем все трое сели за стол.

После обеда М'Эльвина отдал старику подробный отчет обо всем случившемся, и Сусанна слушала его с напряженным вниманием и живым интересом. Когда же он окончил, она вышла из комнаты и удалилась к себе, оставив мужчин за бутылкой доброго вина.

— Ну, М'Эльвина, что вы думаете теперь делать с собой? Вы, вероятно, слышали от Сусанны, что я решил покончить со всеми делами и, согласно ее желанию, только что приобрел маленькую собственность на берегу моря, близ замка Рейнскорт в Норфолке? Вам, вероятно, знакомо это побережье?

— Как же, там превосходная пристань в самом поместье Рейнскорт, которое прежде принадлежало покойному адмиралу де Курси. Этот Рейнскорт унаследовал его недавно, хотя рассчитывал получить тотчас по смерти адмирала. Но оказалось, что у адмирала был внук, прямой его наследник, несовершеннолетний мальчик, оставшийся на попечение викария. Мальчик находился на каком-то военном судне и, когда дед умер, викарий отправился к командиру этого судна, чтобы испросить разрешение взять его на берег. Но оказалось, что мальчик, отправившийся несколько времени назад на берег, исчез бесследно, — и судно, на котором он был, по-видимому, погибло, так как о нем не было и нет никаких известий. Два года викарий истощал все средства для разыскания мальчика и, наконец, решил передать права наследства Рейнскорту. Не правда ли, какая странная история?

— Хм, да, я тоже слышал об этом и удивлялся, куда мог пропасть мальчик, если только он не утонул, как надо полагать. Но вы не сказали мне, М'Эльвина, что вы думаете делать с собой! Не могу ли я вам быть полезен в чем-нибудь?

— Я не хочу более идти в море! — сказал М'Эльвина. — Хочу отдохнуть!

— Вот как? Вероятно, вы хотели бы жениться, обзавестись семьей и мирным уголком! Что же, дело хорошее! И если я могу помочь вам этим, М'Эльвина, то помогу охотно!

— Да, вы могли бы очень помочь мне в этом!

— Знаю, знаю… Да вы не краснейте, я все давно, видел и, если бы не хотел этого, то давно бы прервал ваше знакомство и дружбу с ней. Но вы — честный и порядочный человек, М'Эльвина, и я никому не отдал бы свою дочь так охотно, как вам!

— Я, право, не знаю, как благодарить вас за ваши добрые чувства ко мне. Но мне остается еще испросить согласие вашей дочери.

— Да, конечно! Полагаю, однако, что вам нетрудно будет его получить. Я сейчас пошлю ее к вам, а сам пойду немного прогуляться: после обеда хорошо подышать свежим воздухом. Эй, Сусанна, поди сюда, позаймись немного с капитаном: мне необходимо уйти на минуту из дома! — и старик, лукаво улыбаясь и ласково подмигивая своему любимцу, вышел из комнаты в тот момент, когда Сусанна вошла в нее.

Когда, час спустя, старый Хорнблоу вернулся, он застал молодых людей в объятиях друг друга.

— О, я вижу, что все обстоит благополучно! — весело воскликнуть он. — Благословляю вас, дети мои, живите дружно и будьте счастливы на многие годы!

ГЛАВА XVIII

Капитан М. не забыл обещания, данного им М'Эльвина относительно нашего героя: вернувшись на корабль, он тотчас послал за доктором Макалланом и просил его взять на себя наблюдение за воспитанием и обучением Вилли.

Макаллан был слишком расположен к капитану М., чтобы отказать ему, кроме того, он и сам полюбил мужественного и ласкового мальчика, умевшего соединить природную энергию и решительность с привычкой повиноваться и с кротостью нрава. Доктор, со своей стороны, был опытным, хорошим педагогом, и, благодаря его руководству, Вилли скоро блестящим образом проявил свои природные дарования.

«Аспазия» шла с пассатным ветром и через несколько дней прибыла в Барбадос, где капитан М. получил приказание от адмирала осмотреть опасные скалистые рифы к северу от Порто-Рико, а после этого должен был еще некоторое время крейсировать в этой местности. В течение трех дней фрегат запасался водой и провизией, и офицеры едва успели окончить все приготовления, как фрегат снова развернул свои паруса, пользуясь благоприятным ветром. Через несколько часов остров уже еле-еле виднелся на горизонте в виде голубого облачка, которое так часто обманывает всматривающихся в даль моряков.

В течение двух или трех дней фрегат плавал между островами, скалистые вершины которых торчали из глубины океана, словно укрепления или бастионы какого-то подводного замка. Движение судна было медленное, так как оно шло только по ветру, который дул с земли или с моря и затихал к вечеру.

Таково было положение «Аспазии» к вечеру третьего дня. Окрестность представляла собой великолепную панораму, какую можно видеть только в тропическом поясе. Заходящее солнце пряталось в облака и золотило их края своими догорающими лучами, между тем как в зените небо оставалось темно-голубым и отражалось в каждой волне, исключая тех, которые сверкали растопленным золотом от лучей заходящего светила. Фрегат стоял неподвижно в узком проходе между двумя островками, высокие горы которых бросали на воду длинные колеблющиеся тени. Многие офицеры любовались этой сценой, но молча, так как чувствовали, что им недостает выражений для красноречивого описания.

Макаллан первый прервал молчание.

— Кто бы мог подумать, Кортней, что раньше, чем солнце встанет, по этой тихой местности, где каждый атом дышит миром, может пронестись свирепый ураган?

Вслед за этим замечанием послышалось нечто вроде отдаленного ружейного выстрела.

— Это-то вы называете миром, доктор? — сказал один из мичманов, ирландец. — Клянусь, там теперь идет война! — добавил он, указывая в ту сторону пальцем, — война между китом и кашалотом!

Мичман был прав, и все столпились на гакаборте, чтоб посмотреть на борьбу, которая уже началась. Кашалот пускал фонтаны с невероятной силой и шумом: его противник нимало не уступал ему, и море пенилось и клубилось. Через несколько минут кит нырнул и исчез.

— Он устал, — проговорил штурман, — но кашалот его так скоро не выпустит. Он должен скоро вынырнуть и тогда тот не даст ему спуску!

Действительно, кит скоро вынырнул: преследовавший его кашалот бросился на него и с невероятной силой хлестнул его в бок. Кит нырнул совершенно перпендикулярно, так что его широкий хвост несколько минут виднелся в воздухе, а затем животное исчезло.

— Этот последний удар его прикончил! — сказал Кортней.

— Да, и утопил его! — воскликнул Джерри.

— Странно, — заметил Кортней, обращаясь к Макаллану, — что между животными существует такая антипатия. Индейцы утверждают, будто меч-рыба старается нападать на кита снизу, а кашалот бьет его сверху. Это, верно, очень забавное зрелище!

— Я слышал про это, но никогда не видал меча-рыбы, — заметил Макаллан, — впрочем, все это весьма возможно, так как нет на свете животного, у которого было бы столько врагов, как у кита!

— Это оттого, что он такой огромный! — заметил Джерри. — М-р Макаллан, — продолжал он, — вы философ, я слышал ваше рассуждение насчет того, что все существующее прекрасно! Не объясните ли вы мне, ради каких справедливых причин кашалот нападает на эту безвредную глыбу ворвани?

— Я объясню это вам! — сказал, смеясь, Кортней. — Кит, который явился сюда с севера, чувствует себя здесь очень хорошо и вовсе не думает предпринять обратного путешествия к мысу Горну, а кашалот играет здесь роль командующего портом и защищается фонтанами, как бы ружейными выстрелами!

— Благодарю вас, сэр, — ответил Джерри с сарказмом, — но я все-таки не вижу, зачем тут ружейные выстрелы? Может быть, мистер Макаллан нам объяснит это?

— Уж не знаю, насколько верны те причины, которыми м-р Кортней объясняет эту вражду, — ответил доктор серьезно, — я только заметил, что все китообразные очень страдают от паразитов. Известно, что дельфины и некоторые рыбы выскакивают из воды и потом опять бросаются в воду, чтобы прогнать беспокоящих их насекомых. Кит же слишком велик, чтоб прыгать: и так, может быть, он пользуется для этой цели фонтанами кашалота?..

— Браво, доктор! В таком случае, кашалот служит как бы фельдшером для кита, и мы видели, как он деликатно обращается с ним. Верно это корабельный врач! — прибавил Джерри.

— Хорошо, хорошо, м-р Джерри: если вы попадете в мои руки, вам достанется за это!

— На это очень мало шансов, доктор: я такой несчастный субъект, что даже болезнь проходит мимо меня с презрением. Если вам придется меня лечить от чего-нибудь, так это будет от полнокровия! — сказал Джерри, расстегивая куртку.

— Джентльмены, идите скорей вниз: что вы тут делаете? — воскликнул первый лейтенант, взбегая на лестницу.

— Мы смотрели на морских бычков! — сказал Джерри достаточно громко, чтобы возбудить общий смех.

— Чему вы смеетесь? — спросил Билли, подходя в то время, как мичмана расходились.

— Шуткам мистера Д.! — возразил доктор.

Так как ответ был недостаточно ясен, то лейтенант, конечно, принял этот смех на свой счет и несколько обиделся.

— М-р Д.! Этот молодой человек думает о чем угодно, кроме своих обязанностей. Вот он там играет с собакой капитана: а когда настанет его дежурство, так его, верно, не будет на палубе. М-р Д., — продолжал он, обращаясь к Джерри, который появился в сопровождении большой ньюфаундлендской собаки, — вы теперь дежурите?

— Да, сэр! — ответил Джерри, поднимая шляпу.

— Зачем же вы возитесь с собакой?

— Я не вожусь с собакой, она только ходит за мной. Я думаю, она принимает меня за кость!

— Это не удивительно! — ответил лейтенант, смеясь.

Теперь к доктору, который на время остался один, подошел Вилли, который до тех пор забавлялся разными естественно-историческими предметами, попавшими в его руки, и перекладывал их в какой-то небольшой сосуд.

— Что это за раковинка, м-р Макаллан? Она плавала по воде, и я ее оттуда выловил.

— Эта раковина, Вилли, — возразил Макаллан, сразу оживившись, — называется у натуралистов Janthina fragilis: она очень нежна и хрупка, а между тем она одна только отваживается на борьбу с волнами океана. Мне случалось находить этих маленьких пловцов за тысячи миль от берега. Но заметьте, тут для них всего безопаснее, потому что, хотя они без труда одолевают напор сильных волн, зато разбиваются о малейшее препятствие около берега!

— Какую пользу приносят эти раковины?

— Я, собственно, не знаю, какую пользу они приносят, но, по-моему, довольно уж и того, если они дадут нам повод для размышления. Когда мы смотрим на это маленькое существо, заключенное в своем домике, когда сравниваем его с тысячью разновидностей, то поневоле начинаем во всем видеть руку Создателя, замечать Его заботу о каждом существе, понимать красоту всего, что Он создал. Так же точно цветы и кусты служат не столько для пользы, сколько для украшения. Какое человеческое искусство может сравняться с малейшим мановением руки Создателя? Не сказано ли в Писании: «посмотрите на лилии полевые, как они растут: однако и Соломон во всей славе своей не одевался так, как каждая из них». Вы, может быть, спросите, зачем существуют гады и хищные животные, но они имеют свое место на свете и служат для того, чтобы явить могущество милосердия и премудрость Божью. Правда, что все животные были созданы на пользу человека, но вспомните, что он был осужден есть хлеб свой в поте лица своего. Разве непроходимые леса и пустыни должны оставаться без обитателей, пока их не завоюет человек? А разве падший человек имеет право обладать землей, не заслужив этого тяжелым трудом? Нет. Дикие хищные звери исчезают только перед культурой. Часть работы человека заключается в том, что он должен извлекать из земли терния и волчцы!

Такие речи держал Макаллан к герою нашего рассказа, который жаждал все новых и новых приобретений в области знания: и, как бы его речь ни казалась педантична, она заключала в себе много глубоких истин, запечатлевшихся в памяти питомца.

ГЛАВА XIX

Последуем теперь за м-ром Рейнскортом. Покинув замок, он со всей поспешностью снова вернулся в столицу, которую ему пришлось покидать с той же быстротой, но при совершенно иных условиях. Известие о том, что он разбогател, везде предшествовало ему, и его встречали с тем почтением, с которым постоянно люди относятся к человеку, имеющему много кредиторов и еще более средств, чтоб удовлетворять их требованиям. Как он и предсказывал, маленький господин в черном оказался настолько услужлив, как только можно было предполагать, и дело обошлось без многих затруднений, которые могли бы произойти, если б ему было благоугодно принять на себя наблюдение за делами м-ра Рейнскорта: возобновив свои услуги, он познакомил его со своим планом относительно понижения предъявляемых исков. Рейнскорт, который никогда не прощал, снизошел к желаниям законоведа лишь относительно этой части своих дел: и как только м-ру Д. удалось изменить требования кредиторов до приличных границ, и бумаги были, как следует, подписаны и припечатаны, ему не только отказали на будущее время, но даже слугам было приказано не пускать его за порог.

По замечанию его жены, м-ру Рейнскорту не приходилось иметь недостатка в новых знакомствах с друзьями всех сортов и обоего пола, и, благодаря этому, он вел жизнь, полную удовольствий и развлечений в течение многих месяцев, не допуская жену и дочь ни прерывать его забавы, ни проникать в его мысли. Вскоре по прибытии своем в Лондон он выслал чек на имя банкира — и решил, что этим покончились все его материальные заботы. Однако жена его была совершенно иного мнения: быть заключенной в уединенный замок в Ирландии совсем противоречило ее вкусам и намерениям. Видя, что ее письма, где она испрашивала разрешения присоединиться к нему и указывала на необходимость для 12-летней Эмилии воспользоваться всеми преимуществами воспитания, которое позволяли ей дать большие денежные средства, оставались без внимания, она уложила необходимые вещи и через неделю в сопровождении Эмилии, стояла уже перед дверьми отеля, куда Рейнскорт велел ему адресовать корреспонденцию.

Приехав, она не застала мужа дома. Когда же она отрекомендовалась его женою, ее пригласили наверх в его покои. Поверхностного осмотра его комнат, одного взгляда на письма и заметки, в беспорядке разбросанные по столам, было достаточно, чтоб преисполнить м-с Рейнскорт ревностью и негодованием. Минуты казались для нее часами, часы — месяцами, пока, наконец, супруг ее не появился в сопровождении двух изящных джентльменов.

Швейцар, отсутствовавший в тот момент, когда он поднимался по лестнице, не успел предупредить его о появлении жены, которая уселась на софе в своей шляпке и шали с кипой писем и записок, писаных, очевидно, женской рукой, в одной руке и носовым платком в другой, в полной готовности сделать сцену.

Одна нога ее была закинута на другую, и ступня ее то поднималась, то опускалась с силой поршня паровой машины, словно индикатор огромного давления, когда Рейнскорт, которого голос слышался все время, пока он поднимался по лестнице, точно причаливая к пристани, ответил на вопрос одного из своих спутников:

— Ступай, взгляни на нее! Я не пойду. Она мне порядком уже надоела. Клянусь тебе, хуже жены!.. — и с последними словами он вошел в комнату, где неожиданное появление м-с Рейнскорт заставило его невольно воскликнуть: «Легка на помине!»

— Да, легка на помине, сударь! — возразила дама, поднимаясь с глубоким поклоном,

— Фуй, милая моя, — отвечал Рейнскорт, в затруднении и досадуя внутренне, что сцена должна разразиться в присутствии его друзей. — Я только пошутил!

— Доброго утра, Рейнскорт! — сказал один из них. — Боюсь, я буду лишний!

— Да и я тоже, милый мой, так как еще трудно решить, как-то будет принята твоя шутка! — прибавил другой, следуя за своим товарищем вон из комнаты.

Эмилия побежала к отцу и взяла его за руку, и Рейнскорт, который был привязан к дочери, насколько его эгоистический характер мог ему позволить, поцеловал ее в лоб. Настало краткое молчание с обеих сторон. Обе предпочли лучше дождаться атаки, чем самим начать ее: но в подобной выдержке, легко можно догадаться, победа осталась на мужской стороне. М-с Рейнскорт сдерживалась, пока ей не стало ясно, что она или должна дать исход своим чувствам в словах, или же организм ее не выдержит бури: и с ее стороны дело завязалось целым потом слез, окончившимся сильной истерикой. На слезы ее супруг не обратил никакого внимания, так как считал это только прочисткой пушек перед сражением: но истерика совершенно ошеломила его. В собственном доме он позвонил бы служителей и оставил бы их исправлять беду, но в отеле подобного «eclat» следовало избегать по мере возможности.

— Эмилия, милая моя, иди к маме, ты сумеешь помочь ей!

— Нет, нет, папа! — говорила девочка, рыдая. — Нора обыкновенно разжимала ее руки в таких случаях!

Глаза Рейнскорта упали на пальцы жены, державшие целую коллекцию записок и писем. Он подумал, что было бы очень кстати разжать ей руки, если б только можно было выручить их содержимое. Если не привязанность, то собственная выгода подействовали на него. Он приблизился к софе и попытался раскрыть ее стиснутые пальцы — но или истерика м-с Рейнскорт была одним притворством, или, напротив, она была столь сильна, что могла противоборствовать всем усилиям ее мужа, только все его старания извлечь письма оказались недействительны, и после нескольких неудачных попыток он принужден был отступить.

— А что еще с ней делали, Эмилия?

— Воду, папа, воду брызгали в лицо. Позвонить, папа?

— Нет, дорогая моя, нельзя ли как-нибудь иначе помочь ей?

— О, да, папа, надо распустить ей корсет!

Рейнскорт, не очень опытный в качестве дамской горничной, испытал немало затруднений, пока добрался сквозь складки ее платья до лифа и далее, тем более, что м-с Рейнскорт была необычайно порывиста в своих движениях, и его порядком раздражали уколы, наносимые ему теми непременными принадлежностями дамского туалета, без коих прекрасный пол не может обойтись, как бы подчеркивая этим, что нет розы без шипов. Наконец, ему посчастливилось наткнуться на нечто, подобно Гордиеву узлу, не имевшее ни конца, ни начала. Уступая нетерпению, вполне естественному для его темперамента, он схватил со стола перочинный ножик, чтоб покончить с ним на манер Александра. К несчастию, второпях, вместо того, чтобы направить ножик лезвием к узлу, он сделал как раз обратное, так что ножик сложился и с немалой силой уперся в спину м-с Рейнскорт, тотчас вскочившей, к немалому его удивлению, с криком:

— Значит, вы еще хотите убить меня, м-р Рейнскорт! Помогите, помогите!

— Это произошло совершенно нечаянно, милая моя! — сказал ей последний несколько заискивающим тоном, так как ему ужасно не хотелось поднимать гвалт на весь дом. — Право, я сам сконфужен своей неловкостью!

— Это почти совсем помогло вам, мамочка! — заметила Эмилия в простоте душевной. Однако за это замечание, к своему удивлению, она получила порядочного тумака.

— Чего это вы сконфузились, м-р Рейнскорт? — сказала леди, которая, по справедливому замечанию дочери, почувствовала поразительное облегчение от этой операции. — Чего же вам конфузиться, что вы ударили меня в спину? Не лучше ли было бы пронзить тысячу раз мое сердце? Взгляните на эти письма, я прочитала их все! Да, конечно, вам было достаточно оснований держать меня в Гальвее. Но я непотерплю этого более. М-р Рейнскорт, я настаиваю на немедленном разводе!

— Зачем же нам ссориться тогда, милая, раз мы вполне согласны в этом отношении? Сделай только милость, сядь, пожалуйста, и переговорим обо всем спокойно. Чего именно ты желаешь?

— Во-первых, м-р Рейнскорт, удостоверения с вашей стороны, что я несчастная, оскорбленная женщина!

— С удовольствием, милая, если это может служить для твоего благополучия. Это правда, что я никогда не знал тебе истинной цены!

— Не унижайтесь, сударь, до лести, прошу вас. Во-вторых, приличное содержание, соответствующее вашим средствам!

— Согласен, с удовольствием, м-с Рейнскорт!

— В-третьих, дополнительный оклад на воспитание и на жизнь моей дочери, которая останется при мне!

— И на это согласен!

— Далее, м-р Рейнскорт, чтобы сохранить приличие, я желаю, чтобы для нашего местопребывания было отведено одно из наших многочисленных имений в Англии. Надо, чтобы ваша дочь находилась в том, которое будет впоследствии принадлежать ей!

— Разумное требование: на это я тоже соглашаюсь. Нет ли еще чего?

— Ничего в настоящую минуту. Но ради Эмилии я желаю, чтобы вы иногда являлись к нам и, вообще говоря, сохраняли перед светом установленные приличия!

— Почту за счастье сделать это, дорогая моя, и всегда буду отзываться о вас с тем истинным уважением и почтительностью, которую чувствую. Нет ли еще чего, м-с Рейнскорт?

— Больше ничего. Но я уверена, что если бы мои требования были вдесятеро выше, — отвечала леди язвительно, — вы и тогда согласились бы на все, лишь бы отделаться от меня!

— Мне хотелось бы, милая моя, — возразил Рейнскорт, — чтобы ты распоряжалась мною во всех отношениях, кроме только моей личной свободы!

— Мне от вас не надо ничего, кроме денег!

— И, милая моя, как я сказал тебе, ты получишь их добрую долю. Итак, м-с Рейнскорт, я думаю, теперь ничто более не может служить поводом для нашего разногласия. Норфолькское имение, где жил адмирал де Курси, прекрасное местечко, и я думаю, вы обратите его в свою главную квартиру. Вы будете теперь, разумеется, сама себе госпожа, и можете находиться, где вам угодно. И теперь, раз все может считаться оконченным, дайте вашу руку и будем друзьями!

М-с Рейнскорт протянула руку и ратифицировала новый договор, как бы плох он ни был. Но рука ее, протянутая теперь в знак разлуки, напоминала ей тот день, когда она с восхищением слушала его обещания. Она закрыла лицо платком и залилась слезами.

Таков характер женщины! До последней минуты лелеет она в себе любовь, чистую, как дар божества. В счастливые дни доверия и правды любовь эта распространяет сияние на ее существование, а в дни печали и одиночества память, как стрелка солнечных часов, указывает ей только одни светлые солнечные часы.

В конце концов, м-с Рейнскорт чувствовала себя теперь даже гораздо счастливее. Муж ее приезжал к ней от времени до времени, обращался с женой очень ласково и немало гордился расцветающей красотой дочери. М-с Рейнскорт расцвела и душой, и телом, и все удивлялись, как муж ее мог пренебречь такой прелестной женщиной. Через несколько недель имение было готово к их приезду, и м-с Рейнскорт с дочерью покинула столицу.

ГЛАВА XX

Рано утром при хорошей погоде «Аспазия» подошла к рифу, местоположение которого не было известно капитану в точности: поэтому он заблагорассудил бросить якорь и остановиться милях в двух от того места, где риф торчал из воды.

Капитан и штурман решили подъехать туда на лодке для ближайшего осмотра: желающие из офицеров и мичманов могли сопровождать их на другой лодке. Гектор, ньюфаундленд капитана, бегал по палубе с радостным лаем, предвкушая удовольствие плавания. Капитан М., позавтракав, вышел на палубу и велел снять с собаки ошейник с именем корабля, чтобы его не попортило соленой водой. Джерри, получив это приказание, принял от капитана ключи, в числе которых находился и ключ от ошейника, и спустился с собакой в каюту.

Там он проворно освободил Гектора от ошейника и пошел в мичманскую, где нашел одного только Прайса, так как все остальные были на палубе. Его-то он как раз и искал, так как один только Прайс мог простить ему шутку, которую он затевал теперь. Джерри начал с того, что примерил себе ошейник и сказал:

— Я не прочь бы получить повышение в чине. Если бы место собаки капитана было вакантно, я был бы очень рад его занять. Я бы тогда скоро растолстел, и верно этот ошейник очень бы ко мне шел!

— Верно, Джерри, этот ошейник даже как будто сделан для вас на заказ!

— Жаль, что у меня нет зеркала. Я бы примерил его вам, Прайс, но у вас такая толстая шея, что он вам не сойдется!

— Толстая шея! Я готов держать пари на шиллинг, Джерри, что моя шея не толще вашей, и что ошейник мне сойдется!

— Отлично, только помните, что если он не застегнется плотно, тогда пари проиграно! — сказал Джерри и, уверяя, что ошейник все еще не совсем сошелся, потихоньку замкнул его и спрятал ключ.

— Нет, теперь я вижу, что проиграл, сейчас я принесу вам шиллинг! — продолжал Джерри, исчезая из каюты и оставив бедного Прайса в тесном ошейнике. На палубе он увидел, что капитан собирается сесть в лодку, и поторопился вручить ему ключи.

— Чье это белье висит тут на палубе? — спросил мистер Билли, отдававший уже раньше приказание, чтобы после 8 часов утра не сушили белья.

— Кажется, оно принадлежит м-ру Прайсу! — сказал Джерри, отлично знавший, что это неправда, но желавший, чтобы м-ра Прайса вызвали на палубу.

— Квартирмейстер, позовите м-ра Прайса! Джерри тоже немедленно сбежал в каюту.

— М-р Прайс, — сказал квартирмейстер, — первый лейтенант просит вас наверх!

— Джерри, что же это такое? Где ключ?

— У меня его нет, — ответил Джерри, — капитан увез его с собой!

— Что, капитан уехал? Нет, это ни на что не похоже! — воскликнул Прайс в ярости. — Как же теперь я пойду наверх в собачьем ошейнике? Скажите, что я болен!

— Хорошо, только что же сказать? Я скажу, что у вас смыкание челюстей!

— Идите, идите скорей, скажите, что я нездоров!

— Макаллан, м-р Прайс болен? — спросил лейтенант, услышав эту весть.

— Я ничего не знаю: пойду, посмотрю его!

Макаллан спустился в каюту и затем вскоре опять поднялся наверх, помирая со смеху, но удержался вовремя, чтобы лейтенант не заметил.

— Да, м-р Прайс не может выйти на палубу! — ответил он на вопрос лейтенанта.

В это время Джерри попался в собственную ловушку.

— Мистер Д., где ошейник? Его надо вычистить! — сказал лейтенант.

— Кому его отдать, сэр? — спросил Джерри.

— Дайте его мне!

Джерри ушел и вернулся через минуту.

— Я не могу найти его, сэр: я оставил его в каюте, когда уходил сюда!

— Это ваша вечная беспечность, мистер Д. Идите к мачте и стойте там, пока я вас не позову!

Такой оборот дела пришелся Джерри не по душе, и он удалился медленным шагом. Ему пришлось постоять у мачты до самого вечера, тогда как м-р Прайс уже давным-давно освободился от ошейника, исходатайствовав себе, наконец, ключ.

Вторая партия тоже отправилась на риф, и Макаллан занялся рассматриванием расщелин в скале и собиранием естественно-исторических коллекций, между тем как остальные помогали капитану. Лодку отправили на корабль, а капитанский бот остался. Квартирмейстер получил от Макаллана поручение хранить раковины и коралловые разновидности, которые он отыскивал на скалах.

— Берегите особенно этот экземпляр! — сказал доктор, передавая Маршаллу, квартирмейстеру, ветку коралла.

— Извините, м-р Макаллан, но на что вам эта дрянь?

— Дрянь! — повторил доктор, смеясь. — А знаете ли вы, что это такое? Представьте себе, что это животные!

— Животные! — воскликнул Маршалл с недоверием. — Так, пожалуй, и пальмы тоже животные?

Получив от рассмеявшегося доктора отрицательный ответ, Маршалл пошел поделиться вновь приобретенными знаниями с товарищами.

— Это такие же животные, как и мы! — ответили те. Через несколько минут Маршалл вернулся к доктору.

— Надеюсь, — сказал тот, — что вы не испортили моих кораллов?

— Испортил! Нет, сэр, после того, что вы мне сказали, я скорей убил бы кошку, чем разбил бы ваши кораллы!

— Как? И вы тоже суеверны, подобно прочим морякам?

— Ну, м-р Макаллан, я бы рассказал вам историю, чтобы вы видели, что это не суеверие!

— Хорошо, Маршалл, расскажите, пожалуйста, я с удовольствием послушаю!

Квартирмейстер сел по приглашению Макаллана и начал:

— Видите ли, м-р Макаллан, это случилось, когда я плавал на фрегате «Survellanty». Мы стояли в заливе Каусенд, ожидая приказаний. В течение целой недели мы не могли бросить якоря, и доступ к берегу был несвободен. И вот что тогда случилось, сэр: казначей вздумал прогнать своего камердинера, который оказался человеком ненадежным. Мы-то все были этому очень рады: мы-то знали, что это за птица, но это все равно. Дело в том, что у этого камердинера была черная кошка, не похожая, впрочем, на других кошек. В раннем возрасте ей обрезали хвост и уши, и она имела привычку сидеть и барабанить лапками, словно кролик.

Оставив фрегат, камердинер казначея бросил там свою кошку, которая, как и прочие представители ее породы, привыкнув спать на определенном месте, не хотела его менять. Но новый камердинер стал настойчиво изгонять ее из своего помещения, и бедное животное бродило по фрегату без пристанища. Мы все старались приучить ее к той или другой каюте, но из этого ничего не выходило. В конце концов она вздумала забраться в каюту штурмана и сделать ее в некотором отношении своей главной квартирой. Так как, опять-таки и в этом случае, кошки любят однообразие, то носу штурмана пришлось плохо. Он был человек спокойный и терпеливый, но в конце концов мера его терпения переполнилась, особенно когда в один прекрасный день его ящик от секстанта оказался перепачканным.

— Ну, П., — сказал штурман первому лейтенанту, — помогите-ка мне убить это грязное животное!

Было решено бросить кошку в воду и подстрелить ее потом. Когда слух об этом распространился между матросами, они сильно заволновались: настроение было такое напряженное, что дело было похоже на бунт. Однако поговорили, поговорили и успокоились на том, что как только животное будет брошено в воду, водолаз нырнет и вытащит его оттуда. Люди не знали, что было решено кошку пристрелить.

Далее, сэр, люди увидели, что кошку принесли, но они не беспокоились, так как надеялись на водолаза. Однако когда сержант пришел и начал заряжать мушкет, все начали роптать. Штурман бросил кошку в воду: водолаз кинулся за ней, но лейтенант крикнул на него и велел удалиться, если он не хочет получить пулю в лоб: тому пришлось повиноваться. Штурман выстрелил первый и попал кошке в голову: потом 1-й лейтенант попал ей в спину, и бедное животное пошло ко дну.

Сэр, я никогда не видел своих товарищей в таком мрачном настроении духа, как после этого события. Потом они, правда, немного успокоились, но тем не менее никто этого не забыл.

На следующий день пришло приказание отплыть, и за капитаном был послан на берег первый катер. Представьте себе, что из десяти человек шестеро ни с того, ни с сего при этом случае покинули бот, тогда как раньше ни о каких подобных намерениях не было и речи: мы здесь знаем немножко друг друга, и намерения того или другого лица большей частью бывают известны команде, а мне были бы уже известны наверное, если бы тут не было особенной причины. Капитан просто рвал на себе волосы: я никогда не видал, его в таком настроении.

Итак, сэр, мы плавали в течение недели, как вдруг завидели большой фрегат и забили тревогу. Мы думали, что это француз: но как только он подошел на расстояние ружейного выстрела, он выкинул флаг, и оказалось, что это «Семирамида» с нашими старшими офицерами. На следующее утро, идучи друг другу навстречу, мы видим, что вдоль берега идет чужое судно, а «Семирамида» стоит на стороне бакборта и дает нам сигналы, чтобы мы старались не допустить его до берега. Судно, заметив, что путь отрезан, бросает якорь под защитой батареи из двух орудий, а коммодор дает сигнал, чтобы мы вооружили и спустили лодки.

Вот так-то, сэр: наш первый лейтенант был болен ревматизмом и лежал в койке. Поэтому 2-й и 3-й лейтенанты, штурман и один из мичманов взяли на себя командование лодками, и коммодор, кроме того, послал семь лодок от себя. Лодки отплыли и благополучно достигли судна. Некоторые из них взяли его на буксир, и оно пошло со скоростью четырех узлов в час. Я был квартирмейстером на той шлюпке, которой командовал штурман, и мы отплыли обратно, так как не понадобились: мы уже были в трех кабельтовых от судна, как вдруг я вижу, что оно село на мель, на скалу, неизвестно почему, со стороны бакборта, при входе в гавань: я говорю об этом штурману, который приказывает плыть обратно к судну, чтобы помочь другим лодкам сдвинуть его с мели.

Подплывая, мы видим, что оно уже сошло с мели, так как только слегка задело скалу, и лодки сдвинули его, удвоив усилия. Теперь французы уже стреляли в нас из мушкетов, так как мы были вне огня батареи. Пули мушкетов тоже почти не достигали до нас и падали в воду: я стоял рядом со штурманом на корме, защищая его своим туловищем от летевших с берега пуль. Казалось невероятным, что пули попадут в него, не пробив меня. Однако пуля пролетела между моей рукой и моим боком — вот так — и уложила его мертвым. Само собой, люди на фрегате поняли, чему следует приписать его смерть. Люди уже думали, сэр, что все ограничится смертью штурмана, так как он первый убил кошку. На следующий день мы отплыли вместе с коммодором, а еще на следующий день встретились с французским фрегатом. Он утекал от нас, но мы надеялись перерезать ему путь и принудить к сражению. Первый лейтенант все еще был болен, но услышав о французском фрегате, встал и отправился на палубу: однако тут с ним сделался обморок, и он упал, а затем им овладела такая слабость, что он не мог встать на ноги. Капитан подошел к нему и попытался уговорить, чтобы он позволил свести себя обратно в каюту. Но как только мы подвели его к лестнице, выстрел раздробил ему череп, не задев никого другого на фрегате. Все это было тем более удивительно, что этот выстрел был единственным, и другого не последовало. Вот, м-р Макаллан, моя история: можете ли вы мне предоставить такие же очевидные доказательства, что ваши кораллы — животные?

— Завтра, Маршалл, вы увидите это собственными глазами!

— Завтра, завтра, не сегодня! — пробормотал квартирмейстер, запихивая табак за щеку.

ГЛАВА XXI

Сеймур, всегда сопровождавший капитана, где можно было видеть что-нибудь поучительное или забавное, теперь покинул его, чтобы присоединиться к Макаллану, который все еще сидел на скале, размышляя о разных предрассудках моряков, между прочим, о том, что нельзя отплывать в пятницу. По всей вероятности, начало этого предрассудка кроется в католицизме, так как пасторы учили своих духовных чад особенно чтить этот день, как день страдания Спасителя.

— Так-то, — воскликнул про себя Макаллан, — религия выражается в суеверии у людей необразованных! Ну, Сеймур, — прибавил он, — как тебе понравилось на обзоре рифа?

— Не очень! Солнце жарит и слепит глаза. Как жаль, что там не было тенистых деревьев! Я бы хотел посадить несколько штук для пользы грядущих поколений.

— Это хорошо с твоей стороны, мой мальчик: только деревья не вырастут без почвы.

— Там множество земли с другой стороны — мы видали.

— Это только песок, нанесенный волнами, остатки раковин и камней: но все это не годно для произрастания семян. Да, Вилли, органическая жизнь может поддерживаться только органическими останками. Начиная от мельчайших насекомых, жизнь поддерживается всеми представителями животного и растительного царства, и разрушающееся вещество возвращается в землю лишь с тем, чтобы снова возродиться. Это бесконечный круг жизни и смерти, феникс, ежедневно, ежечасно, ежеминутно возрождающийся из пепла…

Появление лодки, отплывшей с фрегата, должно было возвестить всем обеденный час. Прайс и казначей, которые были с Макалланом на рифе, увидев лодку, подошли к нашим друзьям, сидевшим на берегу.

— Не правда ли, Макаллан, — сказал Прайс, — хорошо быть философом? Божественная философия — как это говорит Мильтон!.. Ну, а что же вы добыли?

— Если вы не добыли ничего, доктор, то вы счастливее меня, — сказал казначей, потирая голову, — потому что я добыл себе головную боль!

— Я нашел много интересного! — сказал Макаллан.

— Но скажите пожалуйста, какое удовольствие вы можете находить во всем этом?

— Какое удовольствие! — воскликнул Макаллан, встав с места. — Послушайте меня, и я все вам объясню. Посмотрите на эту скалу, свидетельницу многих переворотов, посмотрите на покрывающую ее растительность: посмотрите на океан, на все, что его населяет, на эти грациозные кораллы, простирающие во все стороны сеть своих ветвей: посмотрите…

Но заключение докторской речи так и не дошло до ушей слушающих, потому что слишком энергично топнув ногой о землю для вящей убедительности, он поскользнулся и съехал по отвесному берегу прямо в воду, под которой он и исчез.

Маршалл, квартирмейстер, так был удивлен случившимся, что при таком неожиданном финале длинной и непонятной ему речи забыл должное уважение к доктору.

— Караул! — закричал он, покатываясь со смеху.

Прайс и Вилли, которые сначала тоже было рассмеялись, бросились к доктору на помощь и схватили его за воротник, между тем как казначей, который был глуховат и с трудом старался вслушиваться в докторскую речь, а всплеска воды и вовсе не слыхал, только повел головой и спросил с удивлением: «А где же доктор?»

Скала была такая скользкая, что Прайс и Сеймур, которые при этом еще ослабели от смеха, не могли втащить доктора наверх. Маршалл явился к ним на помощь.

— Дайте руку, м-р Макаллан! — сказал он доктору, пытавшемуся ухватиться за ветви кораллов. — За этих скользких животных не стоит держаться — это вам не поможет!

— Скорей, пожалуйста, — вставил лукаво дневальный на катере, — я только что видал большую акулу!

— Скорей, скорей! — взмолился доктор, уже представивший себя в пасти чудовища.

При помощи соединенных усилий Макаллан, наконец, благополучно достиг берега и после долгой чистки, просушки и отряхивания собирался было обратиться к квартирмейстеру не в слишком-то любезной форме, когда его прервал казначей:

— Клянусь, доктор, вы избрали наглядный способ для того, чтобы представить нам те прекрасные вещи, о которых вы говорили: вы показали нам, как следует нырять!

— Что вы ощущали, доктор? — сказал Прайс. — Помните Шекспира: «о, каково было тонуть…» подождите-ка… как это?

— Пожалуйста, не утруждайте вашу память, Прайс: это ощущение не поддается описанию!

— Вы не в духе, доктор. Помните, Шекспир сказал: «никогда не было философа»… Что-то насчет зубной боли. Я все забываю слова!

Этот разговор нисколько не способствовал улучшению настроения духа доктора, но он как умный человек воздержался от ответа. Шлюпка подъехала, и вся компания вернулась на борт: когда же Макаллан переменил свою намокшую одежду и присоединился к обедавшим товарищам, бодрость и веселость вернулись к нему снова, и он охотно вторил общему смеху, несмотря на то, что он был на его счет.

ГЛАВА XXII

— Мама, сделай одолжение, приди сюда! — сказала Эмилия, глядя из окна гостиницы, где они остановились дорогою, чтобы немного отдохнуть. — Взгляни, какая-то хорошенькая дама сидит в коляске у нашего подъезда!

М-с Рейнскорт повиновалась и вполне подтвердила справедливость замечания дочери, увидав выразительное личико Сусанны (теперь уже м-с М'Эльвина), слушавшей предложение своего мужа слезть и немного подкрепиться. Сусанна согласилась, и ее примеру последовал старый Хорнблоу, вынув часы из своего белого кашемирового «fenioralia», который он не переставал носить с самого дня свадьбы, и объявив, что им следует остановиться обедать.

— Этот деревенский воздух удивительно возбуждает аппетит, — заметил старик. — Право, никогда я не бывал так голоден, живя в Кетитонской улице. Сусанна, милая моя, закажи что-нибудь такое, чего не пришлось бы долго дожидаться — хотя бифштекс, если у них нет чего-нибудь готового!

У м-с Рейнскорт, столь же заинтересованной появлением М'Эльвина, как и его женою, невольно вырвалось восклицание: «Интересно знать, кто они такие». Служанка, бывшая в комнате, приняла это за намек, чтобы удовлетворить любопытству своей госпожи и своему собственному, и тотчас отправилась на разведку. Через несколько мгновений она уже вернулась, успев столкнуться с горничной м-с М'Эльвина в самый момент ее прибытия и быстро обменяться с нею несколькими объяснениями.

— Это молодожены, мэм, их зовут Мак Эльвина! — доложила первая служанка своей барыне.

— Леди эта — м-с Рейнскорт, а молодая барышня — дочь ее, богатая наследница! — шептала в то же время другая своей госпоже внизу.

— Они приобрели охотничий участок близ ***ского замка! — продолжала первая.

— Они поселились в большом парке, куда вы едете, мэм! — вторила другая.

— Старика зовут Хорнблоу: он приходится отцом этой дамы и, говорят, богат, как жид! — продолжала служанка м-с Рейнскорт.

— М-с Рейнскорт не живет с мужем, мэм. Все говорят единогласно, что у него очень дурной нрав! — продолжала горничная Сусанне.

Лестницы в гостиницах очень способствуют сближению между собой постояльцев: вскоре после этих первых рекомендаций Эмилии случилось спускаться по лестнице как раз в то же время, как м-с М'Эльвина шла обедать к своим в столовую. Улыбающееся личико и блестящие глаза Эмилии так ясно говорили о ее желании заговорить и были так привлекательны, что ей скоро представился случай попасть в комнату, занятую семейством М'Эльвина.

М-с Рейнскорт отнюдь не жалела, что ей пришлось встретиться со своими новыми соседями, которые произвели на нее столь приятное впечатление. Она и сама познакомилась с ними, и когда пришлось садиться в экипаж, Эмилия побежала к м-с М'Эльвина попрощаться с ней, а м-с Рейнскорт выразила ей свою благодарность за то внимание, с каким они отнеслись к ее дочери. Минутный разговор заключался надеждой, что им придется иметь удовольствие познакомиться хорошенько, как только они устроятся.

Последуем теперь за экипажем М'Эльвина, которые поздно вечером, без малейших происшествий, прибыли к месту своего назначения.

Коттедж — огпе (как называются теперь небольшие домики с французскими окнами), который купил Хорнблоу, оказался, к удивлению, точно таким, каким был описан в объявлении. Перед его фасадом была разбита покатая лужайка, большой сад, обнесенный валом и наполненный отборными фруктовыми деревьями, усыпанными плодами. Изобильные источники давали чудную воду. При доме были и конюшня на шесть лошадей, и коровник, экипажный сарай, задний двор, прекрасный поросятник — словом, покупка была завидная: и когда наше общество прибыло на место, цветы, казалось, стали благоухать еще сильнее, деревья казались еще тенистее, зелень лужаек еще ярче после стольких часов пути по пыльной дороге в солнечный день.

— Что за чудная роза! Взгляни, милый папа!

— Правда, правда! — отозвался старик Хорнблоу, с удовольствием поглядывая на счастливое лицо дочери. — Но знаешь, мне хотелось бы чайку — я ведь не привык к этакой тряске. Я устал и хотел бы пораньше лечь!

Чай был приготовлен, и вскоре старый джентльмен встал, собираясь удалиться.

— Ладно, — сказал он, зажигая свечу. — Надо думать, я устроился здесь на всю жизнь: только вот не придумаю, что мне делать с самим собою. Надо будет познакомиться со всеми цветами и деревьями: весенние почки заставят меня подумать о внучатах, деревья в полной красе — о вас, а падающие листья — обо мне самом. Буду считать кур, приглядывать за поросятами, смотреть, как доят коров. Мне полюбилась моя маленькая гостиная на Кетитонской улице, так как я сидел там так долго: и я думаю, что и это местечко мне придется по вкусу со временем. Но ты должна быть вострушкой, Сусанна, смотри, поторопись подарить меня внучком: тогда я буду нянчить его целыми днями. Спокойной ночи, Господь с вами, милая моя, покойной ночи!

— Покойной ночи, милый папочка! — отвечала Сусанна, вспыхнувшая при его намеке.

— Спокойной ночи, М'Эльвина, мой мальчик: сегодня мы проводим первую ночь под этой кровлей. Дай Бог провести нам здесь много еще счастливых лет! — с этими словами старик Хорнблоу, выйдя из комнаты, начал спускаться по лестнице.

М'Эльвина обвил талию Сусанны рукою и собирался прибавить еще какое-то пожелание к словам ее отца, когда шум падения чего-то тяжелого прервал его.

— Господи! — воскликнула Сусанна. — Наверное, батюшка упал с лестницы!

М'Эльвина бросился из комнаты. Они не ошиблись. Ковра еще не успели положить, и старик поскользнулся на верхней ступеньке. Его подняли без чувств, и когда явился доктор, он нашел, что голова и хребет его очень пострадали. Через несколько дней старика Хорнблоу не стало.

ГЛАВА XXIII

Когда обзор был кончен, капитан М. снялся с якоря, намереваясь крейсировать до тех пор, пока ему хватит съестных припасов и воды. В течение многих дней не удавалось заметить на горизонте ничего такого, что можно было бы принять за парус: наконец, в одно воскресное утро, когда капитан совершал богослужение, вдруг на палубе раздался возглас: «парус с подветренной стороны!»

Служба была быстро, хотя и торжественно закончена. Всех потребовали наверх. Через час простым глазом можно было разглядеть с носа иностранный корабль.

— Что это за корабль, м-р Стюарт? — спросил первый лейтенант.

— Торговое судно, сэр, с балластом!

— Что он сказал, Джерри? — спросил Прайс, стоявший около него на шкафуте.

— Нагруженное французское судно, Прайс.

— Браво, Джерри, — сказал Прайс, потирая руки. — Мы получим хорошую долю добычи!

— Наверное получим, только вот беда, что надо долго ждать. Я бы охотно продал свою долю, если бы нашелся покупатель.

— Ну, Джерри, я не очень-то люблю спекуляции! А впрочем, сколько вы хотите?

— Десять фунтов!

— Десять фунтов это много, а пять пожалуй бы дал!

— По рукам, — сказал Джерри, знавший, что от корабля с балластом не получит и 30 шиллингов. — Пожалуйте деньги!

— Да у меня теперь ничего нет!

— Ну, займите. Мне, правду сказать, деньги очень нужны!

Через два часа фрегат подошел так близко к судну, что можно было видеть флаг.

— Он выкинул английские цвета! — сказал Стюарт капитану.

— Как, сэр, что такое? — спросил Прайс с беспокойством.

Стюарт повторил.

— Ну, так я скажу вам, что я потерял 5 фунтов! — воскликнул с неудовольствием Прайс.

Бот, высланный с фрегата на судно, вернулся и сообщил, что последнее было ограблено французской шхуной, которая вообще причинила много бед в этой местности и только 8 часов тому назад отплыла в Порто-Рико. Бот немедленно подняли и со всей поспешностью направились к острову, который отстояла отсюда не более как на 15 миль. На закате все были обрадованы тем, что увидали шхуну, бросившую якорь недалеко от берега. Заметив фрегат, она попыталась уйти, но видя, что это невозможно, бросила якорь в узком проливе. Капитан М. подошел к ней так близко, как только позволяла глубина воды, и тоже бросил якорь с намерением напасть на нее в лодках на следующий день.

Избранные офицеры и матросы должны были с вечера собраться на палубе для переклички и были отделены от прочих с тем, чтобы быть наготове, а остальные могли спокойно спать в своих койках. Однако оказалось мало таких крепких нервами людей, которые могли спать всю ночь напролет. Все просыпались, молились, с тем, чтобы потом опять вздремнуть час или два. Когда заалела заря, раздалась команда: «спустить лодки!»

Тали и штаги были отцеплены, и лодки с тяжелым всплеском упали в воду, между тем как катера, спущенные с кормы, были уже давно готовы и вооружены.

Французское судно с своей стороны приняло все меры для обороны. Ветра не было: море было гладко, как стекло, и флаги беспомощно повисли, словно ожидая ветра. Из портов, которых было по восьми с каждой стороны, зияли пушечные дула.

Лодки тоже были вооружены орудиями, которые были укреплены цепями так, чтобы не вредить веслам при выстреле. Матросы стояли наготове с пистолетами и тесаками: все ждали сигнала к отплытию, когда капитан М. выразил желание, чтобы офицеры, назначенные для командования экспедицией, пришли к нему в каюту. Билли, первый лейтенант, был болен перемежающейся лихорадкой, и капитан М. по совету Макаллана устранил его от командования. Опасное предприятие было вверено Прайсу, Кортнею, Стюарту и трем другим мичманам.

— Джентльмены, — начал капитан, когда все собрались, — я хочу обратить ваше внимание на некоторые важные пункты, которые желал бы запечатлеть в вашей памяти. Это судно причинило уже так много вреда, что я хотел бы завладеть им как можно скорее. Поэтому помните, джентльмены, следующее: очень может быть, что нам придется в лучшем случае очень дорого заплатить за победу, а в худшем — потерять много жизней, не вознаградив себя за это ничем. Я не сомневаюсь в вашем мужестве: но в этом трудном случае недостаточно одной животной храбрости, которую проявляют даже английские бульдоги, кидающиеся льву в пасть, очертя голову. Здесь нужно нечто большее: нужно такое хладнокровие и присутствие духа в опасности, которое дало бы вам возможность спокойно взвесить все шансы в самом пылу огня и притом удержать тех, кто впал в величайшую ошибку — считать неприятеля чересчур достойным презрения!

Потом капитан М. изложил им план атаки, указал на меры предосторожности и прибавил в заключение, что он никоим образом не навязывает своего плана командующему офицеру, вполне предоставляя ему свободу действий.

Затем офицеры вернулись на палубу и сели в лодки. Сигнал был тотчас же подан, а остальная команда трижды прокричала в их честь ура. Люди на лодках подняли весла и ответили тем же: затем весла опустились, и экспедиция тронулась в путь.

ГЛАВА XXIV

Бинокли капитана и оставшихся на борту офицеров пристально уставились на лодки, которые менее чем в полчаса достигли шхуны. «Выстрел из орудия!» — воскликнули разом несколько человек, когда над гладкой водой потянулся дым. Ядро подняло столб воды между веслами и, сделав рикошет, исчезло в воде приблизительно в полумиле от кормы.

Лодки, которые гребли до тех пор вместе, теперь разошлись и образовали линию, став бок о бок, чтобы выстрелы могли им меньше вредить.

— Отлично, м-р Прайс! — заметил капитан, внимательно наблюдая за эволюциями.

Лодки продолжали подвигаться к неприятелю, который стрелял в них из двух больших орудий, находившихся на штирборте.

— Они стреляют вязаною картечью! — сказал штурман.

— Катер отвечает на огонь! — заметил капитан.

— С галеры и с баржи тоже стреляют, — воскликнул один из матросов, стоявший на одной из вант главного такелажа. — Ура, братцы, жарьте! — продолжал он в волнении, охватившем и прочих.

Сражение завязалось горячее: ядро летало за ядром. Галера направилась к носу корабля: катер остался на бимсе, а куттера были под кормой, поддерживая сильный мушкетный огонь.

— Выстрелы со скалы! — кричал караульный.

— Один катер идет к берегу! — воскликнул штурман.

— Браво! А кто командует на нем? — спросил капитан.

— М-р Стюарт, сэр!

Куттер очутился у берега раньше, чем орудие успело еще выстрелить, и видно было, как люди с офицерами карабкались на скалу. Через минуту они вернулись в лодку и стали грести обратно, но прежде чем они успели вернуться на прежнее место, остальные с криком кинулись в атаку.

— Они на шхуне! Ура! — кричали с «Аспазии».

Но мы теперь оставим «Аспазию» и примем участие в сражении. Катер пристал у штирборта, и на него-то защитники шхуны направили свои главные усилия. Остальные нападали с переменным успехом.

Многие уже пали: никому еще не удалось взобраться на борт. Кортней еще не пристал к борту, так как заметил, что со стороны бакборта сетки были или нехорошо подтянуты, или порваны орудийным огнем с лодок. Он двигался вдоль корпуса судна, выбирая удобное место, а за ним следовали катера. Когда они кинулись, наконец, на борт, то почти не встретили сопротивления, так как неприятель сосредоточил свои силы с другой стороны. Когда же люди Кортнея взобрались на борт, то их примером вдохновились и прочие, и тоже стали взбираться по сеткам, не обращая внимания на встречающие их неприятельские штыки. Бой завязался не на жизнь, а на смерть.

Так как людям с баржи и с катеров удалось завладеть палубой в тылу неприятеля, то дело было решено гораздо скорее, чем могло бы быть в ином случае. Правда, французы бились отчаянно, и командовавший ими капитан был человек храбрый и предприимчивый. Но через три минуты люди у них были перебиты или брошены за борт, и английский флаг, выкинутый на судне, дал «Аспазии» весть о победе.

После этого усталым матросам дали немного отдохнуть, а затем Прайс велел отрезать канаты и кабельтов: лодкам было приказано идти вперед и взять судно на буксир.

— С берега стреляют из мушкетов! — сказал Робинзон, квартирмейстер галеры.

— Поставьте орудие у вас на корме и стреляйте в них! — приказал Прайс. — Как только мы будем вне ружейного огня, плывите к нам!

Приказание было исполнено, пока остальные лодки шли к фрегату, таща судно на буксире. Скоро они были вне ружейного огня и могли подсчитать потери, понесенные во время сражения.

Убитых и раненых было 16 человек. У французов 27 лежало на палубе мертвыми или тяжело ранеными: остальные бежали на лодках.

Прайс стоял у руля рядом с Кортнеем, и по старой привычке начал:

— Я помню, в пылу сражения…

— И я помню, и очень рад, что все кончилось! — воскликнул Джерри, появляясь с тесаком в руках.

— Как, и вы здесь, м-р Джерри?

— О, Стюарт взял меня в свою лодку в надежде, что ему удастся от меня избавиться навеки: но надежда его не оправдалась, и я еще долго буду его мучить.

— Вы не ранены, Сеймур? — спросил Прайс нашего героя, который тоже присоединился к обществу, и одежда которого была в крови.

— Нет! — ответил Сеймур улыбаясь. — Это кровь не моя, а Стюарта, которому я перевязывал голову. Я попросил, чтобы раненых положили в отдельную лодку: хорошо это?

— Очень хорошо! А где же Робинзон? — спросил Кортней. — Я совсем забыл о нем.

— Он, бедный, сильно ранен и лежит там, между орудиями!..

— Мне это очень грустно: я хочу поговорить с ним! — сказал Кортней, уходя.

Робинзон, квартирмейстер одной из лодок, лежал около большого орудия, положив голову на труп французского капитана, который пал от его руки перед тем, как он получил смертельную рану. Кортней, огорченный положением бедного моряка, который был не только одним из самых остроумных, но и одним из самых способных людей на судне, стал около него на колени и взял его за руку.

— Что с вами, Робинзон? Вы очень страдаете?

— Нет, сэр, благодарю вас, — ответил тот слабым голосом, — но казначей может скоро вычеркнуть меня из списков!

Кортней, почувствовав всю справедливость этих слов, счел недобросовестным обманывать бедняка в последние минуты его жизни и только спросил:

— Не могу ли я вам чем-нибудь услужить, Робинзон? Не поручите ли вы мне чего-нибудь?

— Нет, сэр, — ответил он. — У меня нет ни детей, ни родных. Разве вот, сэр, возьмите у меня в кармане ключ и отдайте Джону Вильямсу. Только вам придется подождать, пока я умру, а то я не могу повернуться!

— Это будет исполнено! — сказал Кортней.

— И поклонитесь от меня капитану.

— И больше ничего? — допрашивал Кортней, видя, что бедняк быстро ослабевал.

— Ничего, сэр! — ответил тот очень тихо. — Благослови вас Бог!

Его голова склонилась, и через несколько секунд его не стало.

Кортней встал со вздохом.

Тем временем французское судно подошло на буксире. Офицеры вернулись на борт и получили благодарность от капитана: раненые перешли на попечение Макаллана.

Имя шхуны было «Estelle»: она была в двести тонн весом, вооружена. 14-ю орудиями, а экипаж ее до начала атаки состоял из 125 человек.

ГЛАВА XXV

Как только на капере подняли люки, пленников по мере появления их отправляли на лодки. Джерри стоял тут же, с кортиком в руках, делая саркастические замечания по адресу проходящих. Вслед за другими, после некоторого промежутка, из люка появилась высокая, худая фигура в одежде, не похожей на костюм моряка.

— Галло! — воскликнул Джерри. — М-р Лонгтон, это кого мы поймали? Наверно, это какой-нибудь padre. Я разумею мусье, и даже сильно подозреваю, что vous etes то, что у них зовется духовным отцом, n'est ce pas? Чертовски хорошая идея: Капер со священником! Что же вы получаете, мусье? Десятину, конечно. Маловато для надзора за душами такой стаи проклятых негодяев. Ну, мусье, раз vous etes prisonnier без всяких привилегий духовенства, так пожалуйте в бот. Вы что тут путаете? Эй, вы там! — продолжал Джерри, при появлении второй личности. — Ага, значит, это дьячок, раз он идет за попом: эй, Монт Арриво Джек! Что за петушьи глаза у этой канальи!

Во время этой речи, произнесенной, очевидно, скорее для самоуслаждения Джерри, чем для назидания публики, так как он был в полной уверенности, что они принадлежали к экипажу капера и, следовательно, не могли понимать его, оба незнакомца поглядывали на него и друг на друга с удивлением, пока первый из появившихся не обратился, наконец, к своему спутнику.

— Однако, Поль, видели ли вы раньше что-нибудь подобное? Ни дать ни взять, шестипенсовая флейта, черт бы его взял: больше шума, чем толку.

Джерри заметил теперь свою ошибку и вспомнил, что хозяин взятого судна упоминал о двух английских купцах, захваченных капером в надежде на выкуп. Однако раздраженный последним замечанием, он прикрикнул на говорившего.

— Ну-с, я не рекомендую вам наигрывать на мне, вот и все!

— Нет, нет, иначе вам пришлось бы поднять порядочный визг!

— Наверное, вы двое джентльменов, задержанных капером? — сказал штурман Пирс, появившийся на борте, чтобы самому присмотреть за всеми приготовлениями.

— Да, да, сэр, позвольте вам отрекомендоваться самим. Мое имя м-р Питер Кэпон: товарища моего, обозначенного этим молодым человеком названием Петушьего Глаза, зовут м-р Поль Контракт. Можно просить вас дать нам лодку до фрегата, чтобы повидать капитана?

— Разумеется. Прыгайте в первый катер. Мне крайне досадно, что вы попали в такое неприятное положение, господа. Зачем же вы раньше не вышли на палубу?

Питер не упомянул истинной причины, именно, что это было сделано для спасения своего имущества, находившегося внизу, от грабежа экипажем капера: но, чтобы отплатить Джерри за его грубость, он ответил:

— Мы выглядывали несколько раз из люка, но в фигуре этого офицера, с его обнаженным мечом, было нечто столь внушительное, даже, могу сказать, нечто совсем неанглийское, что мы боялись: мы не могли придумать, в чьи руки попало судно, мы думали, что нами завладели папуасы.

— Игогогосы, уж если на то пошло! Вам покажется, пожалуй, что во мне есть нечто лошадиное!

— Уж скорее — собачье, клянусь Юпитером! — заметил другой, косой господин. — Я попрошу вас…

— Вы попросите?.. Нет, я попрошу вас, сэр, — отвечал мичман, забывая в припадке гнева присутствие старшего офицера, — чтобы вы соблаговолили пожаловать в эту лодку.

— А я попрошу вас, м-р Джерри, — сурово заметил штурман, — отправиться в ту лодку и взять с собою этих господ, да поменьше давать воли языку.

— Да, да, сэр! Пожалуйста сюда, сэр, — сказал Джерри м-ру Питеру с учтивым поклоном, указывая ему на бот шкафута. — Вот туда, в этом направлении, если вам угодно, — продолжал он, кланяясь м-ру Полю и указывая на кормовую часть судна.

— Почему же туда, сэр? — заметил Поль. — Я тоже отправляюсь на фрегат!

— Знаю, сэр! Положитесь на меня. Я принял во внимание косой угол вашего зрения. Вы, наверное, не попали бы, куда следует.

Негодование м-ра Поля превзошло всякую меру терпения, и штурман Пирс, которому наскучила безмерная дерзость Джерри, велел задержать на минуту отправку лодки, чтобы записать несколько строчек Прайсу с просьбой отослать подателя их на марс за его нахальство.

— М-р Джерри, — сказал он, — возьмите это с собой и передайте от меня командующему офицеру.

— Да, да, сэр. Отваливай, вперед!

Джерри, подозревавший, что записка была не в его пользу, взял на себя смелость, так как она не была ни заклеена, ни запечатана, прочесть ее, пока Прайс провел обоих пассажиров в каюту. Не отдать служебного письма могло бы иметь для него последствием потерю службы: но карабкаться, как обезьяна, по марсу в течение послеобеденного времени после молодецкого дела утром было уже слишком. Он снова пошел на палубу, где и наткнулся на Проза, стоявшего на шкафуте.

— Ну, Проз, милый мой, как вы поживаете?

— Клянусь душою, Джерри, я устал до смерти. Семь раз я таскался к этому отвратительному каперу, а теперь, только успел приготовить себе чаю, меня снова посылают за вещами для этих господ.

— Да, это понятно! Я пойду вместо вас, Проз, хотите? А где бот?

— Вот он, уже совсем готовый. Право, это большая доброта с вашей стороны, Джерри, сознаюсь вам!

Джерри схватился за фалреп и начал спускаться, как вдруг, словно внезапно что-то вспомнив, произнес:

— Ох, чуть не забыл. Вот записка от штурмана м-ру Прайсу… Отдайте ему ее, Проз.

— Хорошо, передам, — ответил Проз, отправляясь на квартердек, где находился Прайс, в то время как Джерри, не теряя ни минуты, отваливал на своем боте.

— Вот записка, сэр, от м-ра Пирса, штурмана.

— Гм… — произнес Прайс, пробегая ее. — М-р Проз, ступайте на марс и оставайтесь там, пока я не позову вас!

— Сэр! — возразил Проз в ужасе.

— Без возражений, сэр, живо!

— Позвольте, сэр, ведь…

— Еще слово, сэр, и я продержу вас там целую ночь! — воскликнул Прайс, поспешно отправляясь туда, куда призывала его служба.

— Боже мой, в самом деле! Да что же я сделал? — сказал Проз жалобным голосом, с большой неохотой подымаясь на такелаж главной мачты, к большому успокоению Джерри, который со своего бота внимательно следил за результатом своей хитрости.

— Прибыл за вещами этих джентльменов, сэр, — произнес Джерри, являясь м-ру Пирсу, к немалому удивлению последнего.

— Получил м-р Прайс мою записку?

— Да, сэр!

— Как же, ведь я просил его отправить вас намарс?

— Премного благодарен, сэр, за вашу доброту! — отвечал молодой человек, дотрагиваясь до шляпы.

Вернувшись на корабль, Пирс, раздосадованный тем, что требование его не было исполнено, обратился к Прайсу за разъяснениями.

Последний объявил, что отправил Проза на марс и не отзывал его оттуда до самых восьми часов. Таким образом выяснилось все дело, и Джерри был прощен за свою изобретательность, тогда как единственным утешением для бедного Проза было разъяснение, что все это произошло по ошибке.

Когда приз был приведен в готовность, капитан М. поручил его Кортнею, которому в помощь придал двух мичманов. Его выбор пал на Сеймура и Джерри, на последнего скорее ради собственного его развлечения, чем ради пользы дела. Расстояние до Ямайки, куда шло судно, и оттуда до Барбадоса было невелико, а капитан М. не любил ослаблять своего экипажа. Поэтому он отделил ему только десятерых матросов. Сверх того пятеро пленных было послано им на подмогу. М-р Кэпон и м-р Контракт, по их собственному желанию, отправились в качестве пассажиров.

В полдень, когда все припасы были перенесены на борт, Кортней получил свои инструкции, и в несколько часов фрегат скрылся из вида. Они едва успели прибрать и приготовить все как следует, как поднялся сильный норд-ост, предвестник продолжительного свежего ветра. Так и оказалось: ветер быстро поднимался, и экипаж находил затруднительным своевременно убирать паруса. До самого наступления темноты ветер дул со значительной силой, не постоянно, но порывами. И солнце, садясь в волны, своим грозным красным отблеском предсказывало, что ветер станет еще крепче. Шхуна летела под уменьшенными парусами, то зарывая под волнами свой нос, то грузно опускаясь, по мере того, как ее подветренная кормовая часть поднималась волной. Все было готово к ночи, и Сеймур расхаживал по палубе, пока Кортней с остальными спустились вниз и ранее обыкновенного разошлись на ночлег. Одной из причин, почему его назначили на приз, послужило его знание французского языка, могущее оказаться полезным в сообщениях с французскими пленными, взятыми в помощь экипажу.

Однако едва они расстались с фрегатом, и Кортней пожелал, чтобы пленники взялись за снасти и помогали сбавлять паруса, они все отказались. Сеймура не было тогда на палубе, и хотя он узнал об их поведении, однако не имел случая поговорить с ними. Двое из них сидели в задней части судна, в то время как Сеймур разгуливал по палубе. Они были очень заняты своим разговором, когда Сеймур остановился подле них, беззаботно склоняясь над бортом и наблюдая за рядами волн. Вдруг он услышал, как один из них сказал другому: — Тише, он может услыхать нас. — А вот сейчас посмотрим, — отвечал другой. Он немедленно встал и спросил Сеймура что-то по-французски относительно погоды: но так как Сеймур отвечал отрицательно на английском языке, пленные не сочли нужным уйти с места и продолжали свой разговор. Постоянное опускание судна под волны было бы достаточной причиной, чтобы прекратить прогулки по палубе, но Сеймур, чтобы уничтожить всякое подозрение, прошелся раза два по палубе прежде, чем снова остановился подле такелажа, где сидели французы. Ветер дул слишком сильно, чтобы позволить услышать из их разговора что-нибудь более, чем одну-две случайные фразы. Однако и то, что случилось ему схватить, возбудило в нем живое желание узнать более.

— Их всего-то шестнадцать вместе с этим ничтожеством, — заметил один, — а нас всех… Остаток фразы он не расслышал. Сеймур сосчитал англичан, находившихся на борте судна, и нашел, что вместе с Билли Питсом, которого Макаллан отпустил Кортнею в качестве камердинера, действительно, их было столько. Последний эпитет относился, по-видимому, к его приятелю Джерри. Через несколько минут до его слуха долетело: «Они побросают нас за борт, если нам не удастся. А если удастся, мы побросаем их за борт». — Ничего, не робей! Мы без труда сладим с ними: сил у нас хватит, — отвечал другой. Затем они встали и ушли.

Для нашего героя было ясно, что что-то готовится. Но в то же время казалось совершенно невероятным, чтоб шести пленникам могла прийти в голову мысль захватить судно с шестнадцатью англичанами. Решившись передать обо всем слышанном Кортнею, Сеймур продолжал гулять до конца своей вахты, затем был сменен и отправился в свою койку.

Ветер свежел всю ночь: но так как было ясно, небо свободно от облаков, и солнце ярко светило, ветер был им на руку, когда утром все сошлись на завтрак, хотя Питер и Поль жаловались, что качка повлияла на их аппетит. Сеймур передал Кортнею подслушанные им отрывки разговора, и как ни безумной казалась мысль о захвате судна, Кортней согласился с ним, что она заслуживает внимания. Он приказал запереть оружие в отдельной каюте и не выпускать пленников на палубу после наступления темноты. Сеймур не считал себя вправе настаивать на более крутых мерах, однако не мог подавить в себе мысли, что на судне не все шло так, как бы следовало. Он размышлял обо всем до тех пор, пока Билли Питс не возвестил, что готов обед и не прервал его размышлений.

На закате второго дня небо покрылось густыми облаками, море пошло горами, и ветер ревел между такелажем шхуны. Теперь, действительно, они находились в опасности. И передний, и задний люки были закрыты, порты открыты, чтоб не препятствовать сбегать воде, залившей такими массами, что она могла бы затопить судно, и Кортней и его экипаж оставались на палубе до утренней зари, когда ветер, казалось, начал падать.

Кортней отправил Сеймура и Джерри вниз, приказав сменить его в 8 часов. Войдя в каюту, они нашли обоих пассажиров, которые хотя и не появлялись на палубе, но не ложились всю ночь. Питер сидел с наветренной стороны на ящике, очень бедный и больной. Поль сидел на полу каюты, одной рукой держась за ножку стола, а другой за бутылку с водкой.

ГЛАВА XXVI

Порывы ветров в тропических странах бывают обыкновенно очень сильные, но редко случается, чтоб они долго длились. Так случилось и на этот раз: ураган кончился вскоре после солнечного заката: шхуне удалось достигнуть подветренной стороны острова Санто-Доминго, и теперь она скользила по гладкой поверхности моря, распустив все свои паруса. Все опять собрались около обеденного стола и обедали так спокойно, как им еще ни разу не удалось пообедать на корабле. Поль еще не совсем успокоился, хотя, выйдя на палубу, был очень доволен внезапной переменой, и только шутки прочей компании на его счет несколько вывели его из хорошего расположения духа.

Сеймур опять первый стоял на вахте: хотя пленникам и было приказано оставаться внизу, тем не менее они под тем или другим предлогом выходили на палубу или выглядывали из люков. Такое поведение напомнило ему про слышанный им разговор, и он снова стал размышлять над ним. Капитан М. сказал ему однажды, что, если он желает провести с пользой свободное время, пусть размышляет о том, как выручить фрегат в случае затруднительного положения. Сеймур теперь следовал этому совету и думал о том, что случится, если французы захотят снова завладеть шхуной. Правда, пленников было только шесть: но во время ночной вахты на палубе бывало только 5 англичан. Что, если французы вздумают закрыть люк над теми, кто внизу? Что тогда делать?

Так думал Сеймур, когда пробило 12. Джерри должен был сменить нашего героя и сделал это, по обыкновению, с большим опозданием, приготовив заблаговременно всевозможные извинения.

— Ничего, Джерри, мне совсем не хочется спать, я думал о французах и об их разговоре.

— Да, мне и самому их разговор очень не понравился. Надеюсь, что они не предпримут ничего, пока я стою на вахте.

— А что бы вы сделали в таком случае, Джерри? — спросил Сеймур, зная находчивость Джерри.

— Я бы полез по такелажу, как ламповщик. От этого, правда, не было бы большого толку, но все-таки я успел бы сказать несколько молитв перед смертью!

— Эта идея мне нравится: а еще было бы лучше, если б дать оттуда пару выстрелов. Знаете что: принесите-ка пару мушкетов и патронташей, и я укреплю их на крас-пиц-салинге фок-мачты: а вы сделайте то же на грот-мачте: надо сделать это скорей, а то Кортней, который вас сменит, не допустит этого из благородной гордости.

Джерри согласился и немедленно принес мушкеты и амуницию. Сеймур дал ему крепкую плетенку из старых каболок, чтоб привязать их: сам взял такую же для себя и проворно влез на мачту. Пока они оба укрепляли мушкеты, послышался внезапный шум на палубе внизу.

Было темно, но наши молодые люди все-таки могли кое-что различить и увидели, что действительность превосходила их мрачные предчувствия. «Французы на судне!» — закричал рулевой, чтоб разбудить тех, кто был внизу, а также вахтенных, которые лежали на палубе: но, к общему удивлению, появились не шесть, а 20 французов, вооруженных кортиками. Люки были сию же минуту закрыты, и безоружные англичане на палубе подверглись нападению превосходной силы. Сеймур и Джерри с тоской прислушивались к происходившему: всплески воды, последовавшие один за другим, подали им весть, что для бывших на палубе все кончено. Рулевой долго боролся: он был человек атлетического сложения: но, в конце концов, и он должен был уступить численности и был брошен через гакборт. Французы, предполагая, что все англичане были внизу, поставили караульных около люков и собрались все на корме, направив судно к Санто-Доминго.

Теперь надо объяснять внезапное появление французов на судне. Когда капитан капера (шхуны) в прошлую ночь обдумывал планы обороны, то составил план и на такой случай, если придется отвоевать судно обратно. С этой целью он велел сделать в трюме платформу, на которой уставил рядами бочонки, и под ними спрятал 15 — 20 вооруженных кортиками человек, ожидавших для исполнения своего предприятия времени, когда фрегат расстанется со шхуной. Пленники, которые были посланы на борт судна, незаметным образом поддерживали с ними сношения в темное время. Так как англичане устали от предыдущей бессонной ночи, то решено было привести заговор в исполнение во время средней вахты, благодаря чему он и увенчался таким успехом.

Сеймур и Джерри тихо сидели на верху мачты. Хотя они и не имели времени сговориться, но оба про себя пришли к одному заключению, что не надо ничего предпринимать до рассвета. До рассвета протекло несколько долгих часов, и Джерри имел много времени для того, чтобы читать молитвы.

Как только забрезжил свет, Джерри решил, что пора действовать, и начал потихоньку заряжать ружье. Этот мягкий шум немедленно привлек внимание одного француза, который, взглянув вверх, воскликнул:

— О, черт его возьми! Это наше «ничтожество»! Джерри прицелился твердой рукой, и пуля пронзила широкую грудь француза, упавшего на палубу.

— Пусть они теперь поют свой miserere! — воскликнул Сеймур, выстрелив столь же удачно.

Мушкеты были заряжены вторично раньше, чем французы успели опомниться, и вторично двое французов упали мертвыми. Тогда двое из самых смелых людей бросились к главному такелажу с наветренной и с подветренной стороны. Сеймур, который проник в их намерения, берег свой порох, пока Джеррж не выстрелил: а тогда и сам последовал его примеру. Таким образом, у французов было уже 6 убитых.

После краткого совещания французы прибегли к единственному средству, которое могло быть действительным.

Оставив у люка трех караульных, остальные 12 стали разом взбираться на фок и на грот-мачту. Судьба молодых людей, казалось, была решена. Но Сеймур, у которого был в кармане нож, перерезал тальрепы на верхней подветренной стороне мачты, перебежал на другую сторону вместе с мушкетом и амуницией, подтянул оснастку и очутился таким образом в полной безопасности. Он кричал Джерри, чтоб он сделал то же самое, но, к несчастью, у Джерри не было ножа. Он удовольствовался тем, что влез на краспиц-салинг верхней мачты, куда за ним полезли два француза. Джерри успел убить одного, который тяжело свалился на палубу: затем, видя, что больше нечего делать, бросил мушкет в воду, чтобы он не достался неприятелю, и, с удивительной ловкостью вскарабкавшись до самой верхушки мачты, перебрался по снастям на грот-мачту на глазах ошеломленных французов. — Не поймаете, господа, не поймаете! — кричал Джерри со смехом, едва переводя дыхание от своей гимнастики.

Посмотрим теперь, что делали наши друзья внизу. Самочувствию Кортнея вряд ли кто-нибудь бы позавидовал. Он упрекал себя за непредусмотрительность и неосторожность и готов был на какие угодно меры, хотя бы на поджог судна, только бы оно не досталось окончательно французам. Все заключенные, т. е. Кортней, Питер, Поль, Билли Пите и пятеро моряков составили совещание. Все знали, что у французов не было огнестрельного оружия: у них же самих его было вдоволь, следовательно, все дело было в том, чтобы как-нибудь попасть на палубу.

Решено было последовать плану Питера, который посоветовал следующее: одну половину каютного стола взгромоздить на другую так, чтобы верхняя половина почти касалась стекол люка: на верхний стол положить фунт или два пороху, который взорвет только крышку люка, не повредив остальных частей судна. Тогда, вооружившись штыками и мушкетами, можно было карабкаться вверх. Все согласились на это, как вдруг раздался выстрел. Что это значило? Неужели у французов были ружья? Но нет, смятение и возгласы французов видимо этому противоречили!

— Я теперь припоминаю, — сказал Поль, — что видел ночью, как этот молодой шутник пробегал тут с ружьями!

— Так они верно взобрались на такелаж! — воскликнул Кортней в восторге. — Скорей ставьте столы: где порох? Зажигайте фитиль!

Сооружение было быстро воздвигнуто, фитиль зажжен, — и люк взлетел вместе со сторожившими его французами! Кортней и его партнеры взобрались наверх раньше, чем дым успел рассеяться, и французы были в их власти. Англичане, ожесточенные тем, что их безоружные моряки не получили пощады, и сами не пощадили неприятеля: французы, все до одного, были выброшены за борт. Побоище кончилось в несколько минут. Сеймур и Джерри сошли со своего укрепления: их друзья встретили их горячими приветствиями. Джерри изложил присутствующим все подробности ночных событий со своим обычным юмором, между тем как Кортней ходил по палубе с Сеймуром, слушая его более серьезное и более обстоятельное изложение. Материалу для разговоров хватило до тех пор, пока судно не пристало, наконец, в гавани Порт-Рояля, откуда м-р Кортней и его люди были посланы на фрегате в Барбадос, а м-р Питер Канон и м-р Поль Контракт поклялись больше не подвергаться опасностям морской жизни, пока англичане не заключат торгового договора.

ГЛАВА XXVII

Итак, Кортней с товарищами через несколько дней отплыли в Барбадос. Фрегатом командовал капитан Браденау, человек весьма оригинального характера. Он был очень искусный и сведущий моряк, отличался умом и предприимчивостью, но в то же время и большим своеволием.

Его вспыльчивость и деспотизм порождали частые недоразумения с офицерами, и на корабле происходили частые замены одних другими: но было замечено, что те, кто оказывал справедливое сопротивление его приказаниям, пользовались покровительством его знакомых, и наоборот. Почти всем вновь поступающим на службу мичманам приходилось послужить под его начальством, так как у него всегда были вакансии, — и это было им хорошей школой.

Когда Кортней и его товарищи явились на фрегат, первый лейтенант, штурман и доктор, раздраженные обращением с ними капитана, отказались обедать у него в каюте, и приходивший их звать камердинер донес капитану, что офицеры не принимают его приглашения.

— Не принимают? Пошлите мне моего секретаря! М-р Поуэлль! — продолжал он при появлении последнего. — Пишите под мою диктовку!

Тут капитан Браденау, расхаживая взад и вперед по каюте, сочинил меморандум, в котором, после длинного предисловия, первый лейтенант, штурман и доктор обязывались обедать с ним каждый день вперед до дальнейших приказаний.

— Фергусон, Брадли! — воскликнул первый лейтенант, входя в каюту. — Посмотрите, какое приказание мы получили!

Доктор прочел и объявил, что скажется больным: штурман прибавил, что он, если и пойдет, то не будет ничего есть.

— Нет, надо идти, — сказал Робертс, первый лейтенант, — но если вы захотите действовать по-моему, он не пригласит нас обедать в другой раз!

Они условились относительно плана действий и в три часа были в каюте вместе с одним из мичманов корабля и Джерри, который тоже удостоился приглашения как гость. Капитан Браденау, который был так же богат, как и щедр, очень заботился о том, чтобы у него был хороший стол: его повар был артист, и вина подавались самого лучшего качества. В сущности говоря, обедать у него было вовсе не худо, но что ж делать, если молодые люди заупрямились! Капитан, довольный тем, что его послушались, решил принять гостей со всей возможной вежливостью.

Подали суп. Первую же ложку, которую Робертс взял в рот, он выплеснул на скатерть с громким восклицанием.

— Что случилось? — спросил капитан.

— Страшно горячо, я обжег себе язык!

— Только-то? Человек, вытри вот тут! — сказал капитан камердинеру.

— Сэр, вы знаете Дженни Кавана, в Барбадосе? — спросил доктор.

— Нет, сэр, я не знаю никаких Дженни! — ответил капитан, удивленный такой фамильярностью.

— Он очень добрый малый, сэр. Приглашает к себе обедать каждый день и не признает никаких отказов!

Капитан понял намек, который ему не особенно понравился.

— Робертс, — сказал он, — будьте так добры нарезать баранину!

Лейтенант отрезал кусок и некоторое время подержал его на вилке, осматривая подозрительно.

— Ну, что случилось?

— Она, кажется, не особенно свежа, сэр!

— Да, я слышу запах отсюда! — сказал Джерри, который рад был случаю пошалить.

— Неужели? Убрать это блюдо! К счастью, оно не единственное!

В таком духе продолжался обед, и Джерри, хотя не имел ни малейшего на то извинения, действовал заодно с прочими, покатываясь со смеху при каждом удобном случае. Капитан был очень удивлен: он в первый раз видел, что мичман так ведет себя за его столом. Наконец, мера его терпения переполнилась, и он воскликнул:

— Уходите сейчас же и из каюты, джентльмены! Клянусь, что ваша нога никогда больше не будет у меня за столом!

Заговорщикам только этого и нужно было.

— А как же приказание, капитан? — спросил лейтенант с притворным удивлением. — Ведь мы должны у вас обедать каждый день!

— Впредь до дальнейших приказаний! — загремел капитан. — А теперь я приказываю вам убираться к черту!

Офицеры удалились: Джерри хотел за ними последовать, но капитан удержал его за руку.

— А вам, молодой человек, я хочу дать еще десерт. Камердинер, вели помощнику боцмана принести кошку, а квартирмейстеру — бензеля!

— Сэр, позвольте узнать, за что вы меня наказываете?

— Нет, не позволю, сэр!

— Я не состою под вашей командой, сэр: позвольте вам сказать, что скажет капитан М., когда узнает все это!

— Говорите!

— Он скажет, что вы не смели наказать собственных офицеров и сорвали гнев на бедном мальчике!

— Помощник боцмана, где кошка?

— Здесь, сэр! Сколько ударов прикажете дать?

— Дайте девять!

Джерри, когда он был раздражен, не взвешивал своих слов, и опять обратился к капитану:

— Сэр, позвольте сказать, как я вас назову после первого удара?

— Как?

— Как? — повторил Джерри с негодованием. — Я назову вас трусом, и ваша совесть скажет вам то же самое!

Капитан с удивлением слушал дерзкие речи мальчика, но, почувствовав долю правды в его словах, смягчился и сказал после краткой паузы:

— Отпустите его: но прошу вас, сэр, больше не попадаться мне на глаза!

— Постараюсь не попадаться! — ответил Джерри, проворно исчезая из каюты.

ГЛАВА XXVIII

«Аспазия» бросила якорь в Карлейльском заливе только через три недели после прибытия фрегата, на котором находились Кортней и его спутники. Последние немедленно явились к капитану М., и Кортней донес подробно обо всем случившемся, нисколько не стараясь снять с себя ответственности, а напротив, подчеркивая свои промахи. Капитан М., которому понравилась его искренность, нисколько не упрекал его и только выразил надежду, что все это будет для него хорошим уроком на будущее время. Сеймуру и Джерри он ничего не сказал, так как боялся, чтобы они не возмечтали о себе, но ждал удобного случая, желая наградить их. Все на «Аспазии» горячо приветствовали вернувшихся товарищей, подвергавшихся такой сильной опасности.

Но, увы, одна опасность миновала, а навернулась другая, худшая. Через несколько дней, когда все сидели и мирно беседовали на палубе, Макаллана вдруг потребовали к капитану.

— М-р Макаллан, — сказал последний, когда доктор явился к нему в каюту, — я должен сообщить вам печальную новость. Я получил известия о том, что в окрестности свирепствует желтая лихорадка, и что об этом получены сведения у стоящей здесь эскадры. К сожалению, я должен прибавить, что получил письмо от губернатора, в котором говорится, что лихорадка появилась в здешних бараках. Так как нам нельзя выйти в море, то подумаем, по крайней мере, что предпринять? Можете ли вы что-нибудь посоветовать?

— Да, сэр. Надо окурить верхнюю палубу, которая уж достаточно чисто вымыта и проветрена. Пока больше нечего делать. Будем надеяться на лучшее!

— Я надеюсь, конечно, — возразил капитан М., — но моя надежда смешана с невольными опасениями. Надо сделать что можно, а в остальном положимся на Провидение!

Опасения капитана М. оказались чересчур основательными. Первые дни, правда, все было спокойно на фрегате, но зато на берегу лихорадка свирепствовала так сильно, что госпитали были переполнены, и те, кто попадал туда, должны были в полном смысле слова оставить надежду навсегда. Как смертность ни была велика, но число заболеваний было еще больше, так что, наконец, становилось трудно даже добиться места в госпитале.

Другие суда, которые пытались уйти от заразы в открытое море, теперь принуждены были вернуться и бросить якорь, так как экипаж их сильно пострадал, и едва хватало людей, чтобы убирать паруса. На берег посылались лодка за лодкой, отвозившие страдальцев в госпиталь, покуда их еще принимали: но вскоре прием прекратился совершенно. «Аспазия», которая усердно принимала все меры против заразы, долго еще держалась: но миазмы носились уже в воздухе и, в конце концов, проникли и туда. В одну ночь умерло 15 человек, которые накануне были совсем здоровы и веселы. Раньше, чем наступил вечер следующего дня, число пациентов возросло до сорока.

Фрегат стоял на якоре кормой к ветру: все перегородки были сняты, и все окна открыты, чтобы дать доступ воздуху для освежения изнемогающих пациентов. Доктор и его помощники старались облегчить страждущих, делая им кровопускания, но едва успевали помочь одному больному, как являлся уже другой кандидат. Все это были сцены, способные потрясти до глубины сердце моряка.

Наконец, на «Аспазии» 70 человек пали жертвами зловредного климата, а выздоровевшие были в таком истощении, что их пришлось немедленно отправить на родину. Офицеры избегли печальной участи, кроме О'Кифа, казначея. Умерли и три мичмана, которые в шутку все пили тост за войну и эпидемию, и первые пострадали от исполнения своего неразумного желания.

Наконец, все прошло: вновь прибывшие суда привезли новых людей, чтобы населить опустевшие корабли: забвение, которое покрывает все на свете, опустилось и над только что окончившимся трагическим эпизодом, и мало-помалу о нем перестали даже и говорить. В течение трех лет «Аспазия» оставалась еще в этих местах и продолжала свою службу и свои победы: но к концу этого периода здоровье капитана М. так пострадало благодаря климату и трудам, что ему пришлось просить позволения оставить эту местность.

ГЛАВА XXIX

Когда м-р Рейнскорт расстался со своей женой, то почувствовал большое облегчение, как будто огромная тяжесть свалилась у него с плеч. Он немедленно погрузился в омут всевозможных удовольствий, пользуясь тем, что могла предложить ему жизнь, или что можно было купить на деньги, и некоторое время был доволен. Но в жизни есть много непреодолимых препятствий и много дурных сторон, с которыми люди порочные еще более соприкасаются, чем люди хорошие. М-р Рейнскорт устал от житейских треволнений, разочаровался во многом и стал опять жаждать чего-нибудь нового. Тут он вспомнил про дочь и жену, которых два года не видал, и решил, что два дня на свежем воздухе несомненно принесут ему пользу. Лошади были заказаны, и, к величайшему удивлению мистрис Рейнскорт, в один прекрасный день муж ее появился у ней как раз в то время, когда она садилась за обеденный стол в обществе супругов М'Эльвина и викария, который сделался ее постоянным гостем.

Если Рейнскорт с удовольствием смотрел на похорошевшую Эмилию, то еще с большим удовольствием на свою жену, которая положительно расцвела и помолодела. Два года спокойной жизни оказали свое влияние на ее характер, и она показалась мужу совсем иной, чём была прежде.

Она встретила его приветливо, с должным уважением: а радость дочери при свидании служила вполне ясным признаком, что никто не восстановлял ее против отца. Довольный этим приемом и приятным обществом, которое он здесь нашел, Рейнскорт почувствовал себя вполне счастливым и довольным, а к концу своего пребывания даже вынужден был признаться себе, что он сильно влюблен в свою отверженную жену. Он теперь почувствовал, что и положение его в свете будет совсем иное, если ему удастся возвратить ее доверие, и думал, что в случае осуществления этой мечты он охотно сделался бы примерным супругом и отцом. Однако когда он вздумал было поговорить с женой на эту тему, та после некоторого разъяснения дала вежливый, но решительный отказ.

Он, с негодованием получив его, уехал в Чельтенгам, более влюбленный в свою жену, чем до ее отказа.

ГЛАВА XXX

По прошествии шести недель «Аспазия» вошла в Ла-маншский пролив. Погода, которая все время была ясная, теперь изменилась: потемневшее небо, густой туман, косой холодный дождик — все это предвещало близость Англии. Как наши моряки ни были избалованы трехгодичным пребыванием под тропиками, тем не менее радовались этой дурной погоде, так как это была обычная ноябрьская английская погода, которая вызывала в их воображении образы домашнего очага.

Скоро «Аспазия» прошла мимо Нидльсов, Герста, Кэстля, Коуса, Саутгэмптона и остановилась у Спитхэда. Якорь был брошен, паруса убраны, лодки спущены, и капитан М. отправился на берег, чтобы явиться адмиралу порта и передать ему депеши.

Вернувшись, он привез с собой письма, ожидавшие прибытия корабля. Одно из них сообщало Джерри о смерти его отца и о получении им наследства, позволявшего ему оставить службу: другое было от М'Эльвина к герою нашего рассказа и заключало в себе приглашение провести у старого друга месяцы отпуска, если удастся получить таковой.

Как только капитан М. побывал в адмиралтействе, он собрал свою команду и сообщил ей, что получил отпуск для поправления здоровья, и что его заменит другой. Первый лейтенант, к своему большому удивлению, был представлен к повышению по ходатайству капитана. После этого люди были отпущены, и капитан, простившись с офицерами, сошел в лодку. Как только лодка несколько отплыла от фрегата, все люди сбежались к борту без команды и приветствовали капитана троекратным «ура!» Он снял в ответ свою шляпу и потом надвинул ее побольше на лоб, чтоб скрыть следы волнения. Сеймур сопровождал капитана на берег и простился с ним дружески, причем капитан просил обращаться к нему в случае материальных затруднений.

Сердце Сеймура было переполнено, так что он не мог ничего ответить своему покровителю. Он вернулся на фрегат и, простившись с товарищами, на следующий же день отправился в коттедж к М'Эльвина, где был встречен самым сердечным образом. М'Эльвина, брак которого был бездетным, полюбил молодого человека, как сына: Сусанна тоже была от него в восторге.

Теперь только я хочу напомнить читателю, что Сеймуру 16 лет, а Эмилии 14 с лишком. Обращаю особенное внимание читателей на эти хронологические данные.

Глава XXXI

На другой день после приезда Сеймура Эмилия, которая ничего не знала о том, что у М'Эльвина гости, отправилась пешком через парк и прилегающие к нему поля в гости к Сусанне. Ее сопровождал лакей в ливрее, который нес несколько книг для м-с М'Эльвина. Когда девушка подошла к полю, которое отдавалось в аренду соседнему фермеру, она с удивлением заметила на нем не особенно приятного гостя — большого быка, который при ее приближении начал рыть землю и вообще всеми способами выражать свое неприязненное настроение. Она ускорила шаг, но решила не возвращаться, так как впереди оставалось меньше расстояния до забора, чем позади. Сопровождавший ее лакей больше испугался, чем она сама, и все время прятался за спину своей госпожи. Когда же бык оказался очень близко, он окончательно потерял самообладание, бросил книги и побежал к забору, так что Эмилия должна была теперь распоряжаться одна с раздраженным животным.

Но бык, как оказалось, не имел ничего против хорошенькой дамочки в белом платье: ему не понравились только красные плюшевые панталоны лакея, и он устремился на них. Несчастный успел добежать до забора, но со страху не мог пролезть в отверстие, в которое просунул только половину туловища, так что раздражавший быка предмет остался на виду, представляя чудесную цель. Бык кинулся на него с такой яростью, что отбросил на несколько сажен в поле позади забора, затем начал бегать взад и вперед с поднятым хвостом, тщетно стараясь пробить себе проход вслед за предметом своей ненависти.

Дух женщины часто бывает сильнее ее тела, и иная из них переносит больше превратностей, чем, казалось бы, она могла. Так было и с Эмилией, которая благополучно перелезла через забор и добралась до коттеджа, но ее силы упали вместе с тем, как ослабел подъем духа. Она еле разглядела туманными глазами, что в гостиной стоит джентльмен, и, воскликнув: «ах, м-р М'Эльвина!» — без чувств упала на руки Вильяма Сеймура.

М-ра и м-с М'Эльвина не было дома: они пошли к викарию, а Сеймур, который со всем усердием доканчивал рисунок «Аспазии» для Сусанны, отказался их сопровождать. Легко можно себе представить, как он удивился, когда молодая леди очутилась на его руках. Его замешательство было совсем новое и неожиданное.

Юноша еще не имел понятия о женских обмороках. Если с кем-нибудь из матросов на судне случались припадки, его обыкновенно клали на палубу между орудиями и предоставляли лечение времени: здесь, очевидно, этого нельзя было сделать. Но надо же было что-нибудь предпринять. Он положил Эмилию на диван и дернул за звонок, но, к сожалению, так сильно, что веревка оборвалась. Приходилось опять-таки придумывать что-нибудь самому. Что же делать? Спрыснуть ее водой? Но у него не было другой воды, кроме той, в которой он только что мыл кисточки от красок. Делать нечего, пришлось употребить то, что есть, и он начал усердно мазать лоб и виски Эмилии, раскрашивая их при этом в фантастические цвета, но без всякого успеха.

Что же еще? Он читал в каком-то романе, что надо дать пациенту понюхать жженые перья. Здесь в клетке были две живые птицы, так называемые кардиналы, принадлежащие м-ру М'Эльвина, и чучело зеленого попугая м-с М'Эльвина. Рассудив, что у живых птиц хвосты вырастут, а у чучела нет, Сеймур выщипал у них перья и принялся их жечь, поднося к ноздрям Эмилии. Увы, все тщетно! Дошла очередь и до зеленого попугая, но тоже безуспешно.

Видя, что ничто не помогает, он совсем потерял присутствие духа и, наклонившись над безжизненной девушкой с нежностью матери, принялся целовать ее, называя самыми ласковыми именами. В момент применения этого последнего лекарства вошли супруги М'Эльвина и не знали, что подумать о происходившей сцене.

— Сеймур! — воскликнул М'Эльвина. — Что это значит?

— Как я рад, что вы пришли! Вы приведете ее в чувство! Я уж испробовал все средства!

— Это и видно! Зачем же это вы ее замазали? — возразил М'Эльвина, заметив на щеке Эмилии следы туши.

Сусанна, поняв в чем дело, сейчас же пустила в ход свои соли и попросила М'Эльвина позвать женщин. Через несколько минут, оттого ли, что природа взяла свое, или оттого, что последние средства оказались действеннее первых, Эмилия открыла глаза и была отнесена наверх, в комнату Сусанны.

Но вернемся к лакею, которого мы оставили на поле битвы. Он получил не чересчур серьезные ушибы и скоро пришел в себя. Тогда он немедленно вернулся домой и сообщил, что мисс Эмилия убита быком, он же сам едва спасся, стараясь ее отбить. Весть эта дошла и до мисс Рейнскорт, которая в отчаянии сейчас же бросилась к полю в сопровождении шестерых лакеев с вилами, ружьями и прочими орудиями, которые они только успели захватить. Бык, увидев вместо одной пары красных невыразимых, целых шесть, опять приготовился к нападению с ушестеренной яростью. К счастью, тут подоспел фермер, который узнал обо всем случившемся и успокоил м-с Рейнскорт, а красным ливреям посоветовал удалиться. Затем он проводил перепуганную даму в коттедж.

В эту минуту Сеймур опять был один в гостиной. Увидев бледную даму, со вздохом опустившуюся на диван, он в ужасе воскликнул: «Как! Еще другая!»

Он снова прибегнул к знакомому средству и дал ей понюхать обожженный хвост попугая: однако не полагаясь уже на одни свои силы, не переставал в то же время громко звать м-ра М'Эльвина, который вскоре и освободил его от тяжелой обязанности.

Когда м-с Рейнскорт и ее дочь вполне успокоились, им был приготовлен экипаж, чтобы отвести их домой. Сеймур был формально представлен и получил приглашение бывать. Эмилия, которой Сусанна рассказала про все происшедшее, сильно покраснела, прощаясь с нашим героем: а он, при виде удаляющейся коляски, почувствовал, как будто в его сердце защемило что-то.

ГЛАВА XXXII

Сеймур не преминул воспользоваться приглашением м-с Рейнскорт и сделался неразлучным спутником Эмилии. Его ухаживание за ней возбуждало постоянные шутки со стороны М'Эльвина и ее матери, которая не считала серьезной детскую привязанность между 16-летним мичманом и 14-летней девочкой. Когда двухмесячный отпуск кончился, Сеймур с сожалением расстался со своими друзьями и был принужден вернуться на брандвахту, в книгах которой было записано его имя.

Когда наш герой обратился к офицеру, командующему на судне, он с большим удивлением увидел, что тот ничего не знает о его зачислении. Однако после проверки оказалось, что все действительно так, как говорил Сеймур.

— Вы правы, молодой человек, — сказал лейтенант. — М-р Скриммэдж, — обратился он к клерку, наводившему справку, — представьте его всем служащим. Я только предупреждаю вас, молодой человек, чтобы вы держали все вещи на запоре. Здесь каждый должен сам заботиться о себе!

Сеймур поблагодарил первого лейтенанта за предупреждение и отправился с клерком, который предварительно просил его зайти к себе в каюту, а потом уже обещал отвести в констабельскую, где мичманы обедали, причем м-р Скриммэдж исправлял должность эконома.

— М-с Скриммэдж, милая моя, позвольте представить вам м-ра Сеймура! — сказал этот джентльмен. Леди приняла молодого человека с большой аффектацией и несколько свысока. Вскоре м-р Скриммэдж начал:

— Мой милый сэр, здесь у нас существует обычай, что каждый, кто присоединяется к общему столу, платит вперед одну гинею, а после этого недельная плата за продовольствие равняется 5 шиллингам в неделю, которые всегда платятся вперед. Мне пришлось ввести такого рода правила после различных злоупотреблений, которые, вы знаете, иногда случаются: поэтому я надеюсь, что вы не откажетесь тотчас заплатить мне пустячную сумму в 26 шиллингов!

Сеймур тотчас же вынул деньги и затем был введен м-ром Скриммэджем в констабельскую, где стоял такой шум, словно в Бедламе. Около стены сидело, скрестив ноги, человек 15, каждый держал в руке скрученный наподобие веревки носовой платок. Все они сидели кружком, в середине которого лежал взятый от портного сюртук, который они будто бы шили. Это была игра в гуся, которой главная суть заключалась в том, чтоб давать друг другу удары и получать таковые же. Каждый получал название, на которое он должен был немедленно отвечать, в противном случае его наказывали.

Сеймур, который охотно присоединялся ко всякой забаве, принял участие и тут.

— Как ваше имя?

— Изящно-серо-красноватый! — ответил Сеймур, выбрав нарочно длинное название, чтоб иметь время подумать, прежде чем ответить на вопрос.

— О, вы старый воробей! — заметил один из партии, и игра продолжалась.

Но вернемся к м-ру Скриммэджу, который представлял собой интересный тип субъекта, разбогатевшего на самых невысоких должностях. Судном, на котором он начал службу в качестве клерка, был старый 50-орудийный двухпалубный корабль, который постоянно конвоировал купеческие суда в Америку и Вест-Индию. Хотя источников для дохода здесь было немного, но Скриммэдж при помощи разных уловок и хитрости нашел таки их, и за время своего пребывания там скопил капитал в 15 000 ф. ст. Через четыре года корабль этот был сломан и объявлен негодным к службе, после чего Скриммэдж перешел в качестве клерка же на брандвахту, о которой идет теперь речь.

Вахтенное судно служит временным местопребыванием для офицеров и матросов, пока им не представится возможность вернуться на свой корабль. Поэтому здесь имеют место постоянные перемены: мичмана часто остаются не более трех дней. Если мы скажем, что в военное время в течение года на судне перебывает не менее тысячи мичманов, то нисколько не преувеличим. Теперь легко можно сосчитать, во что мог обратиться капитал м-ра Скриммэджа, который с каждого вновь поступающего брал по гинее и по пяти шиллингов вперед. Положение его было тем выгоднее, что он имел полезную помощницу в лице м-с Скриммэдж. Прибавим, наконец, что к концу войны м-р Скриммэдж получил повышение по службе, а следовательно и прибавку жалованья.

Глава XXXIII

Сеймуру скоро надоел постоянный шум и крик, происходивший на брандвахте, и он написал капитану М., прося его похлопотать о переводе куда-нибудь в другое место, пока болезнь капитана препятствует ему служить под его начальством.

Ответ капитана гласил, что болезнь его пока не улучшается, и поэтому срок его отпуска затягивается на неопределенное время: но в ожидании будущего он предлагал Сеймуру взять трехнедельный отпуск и погостить у него: затем должна была возвратиться из плавания «Аспазия», и капитан обещал устроить Сеймура на этом судне, чтобы не менять товарищей и обстановки.

Сеймур охотно согласился на это и, прогостив у капитана три недели, явился на «Аспазию», где его дружески приветствовали, тем более, что считали его предвестником появления и самого капитана.

Нынешний капитан «Аспазии» был человек женатый, и женитьба не только лишила его подобающего офицеру мужества, но заставила несколько пострадать и его природную честность. Он умел блестящим образом придавать любую окраску обстоятельствам и превращать белое в черное и наоборот. Жена его постоянно жила в небольшом поместье на о-ве Уайте, и м-р Каппербар — так звали капитана — остроумно назвал это поместье Кораблем. Это послужило ему отличным предлогом для того, чтобы выписывать всевозможные предметы, необходимые для Корабля и посылать туда корабельных мастеров, хотя адмирал, понимавший, в чем дело, часто осторожно намекал ему на его пристрастие к Спитхэду.

Первый же лейтенант «Аспазии», выбранный капитаном М. на место прежнего, получившего повышение, был прекрасным офицером и веселым товарищем.

Поведение капитана Каппербара было для него причиной частого неудовольствия: он был достаточно опытен по службе, чтобы понимать, насколько необходимы терпение и снисходительность в отношениях с людьми и особенно со старшими, а так как Каппербар притом же был только временно командующим, то он не подавал на него никаких жалоб, удовлетворяясь тем, что поднимал его на смех в интимном беседе.

— Ну, Прайс, как вам нравится новый командир? — спросил Сеймур вскоре после своего прибытия.

— Уж, право, не знаю: он не худой человек, хотя обращается с нами не совсем как подобает обращается с офицерами или мичманами: а его жена так никуда не годится. Капитан часто посылает меня на берег, и она каждый раз осаждает меня своими поручениями: то посылает гулять с детьми, то заставляет лущить горох, сажать картофель: а один раз так заставила меня целый день бродить около забора и отыскивать яйца, которые наседка снесла не в свое гнездо. И досталось же мне, когда я ничего не нашел!

— Да, она настоящий черт, и я буду очень рад, когда мне можно будет снять с себя должность и передать ее вам! — прибавил Прайс.

— Нет, пожалуйста, избавьте! Я не имею понятия об этих делах и ребенка уроню, а горох съем вместо того, чтобы вычистить. Лучше уж я буду по-прежнему ездить на берег за мясом.

Капитан М. поправился далеко не сразу. Только через два года он почувствовал облегчение и мог снова принять командование фрегатом. Офицеры совсем истомились за время его отсутствия и радостно приветствовали письмо его, написанное Макаллану и извещавшее о скором его прибытии.

Нельзя не упомянуть также и о том, что в течение этих двух лет Сеймур часто брал отпуск и проводил его у М'Эльвина, следовательно, продолжал видаться с Эмилией, причем взаимная привязанность их все возрастала. Когда Сеймур, находясь в отпуску, получил известие о возвращении капитана М., и о том, что «Аспазия» готовится к отплытию, он был глубоко огорчен им. М'Эльвина, который давно предвидел все это, понял его теперешнее настроение и осторожно завел речь на ту тему, как неразумно с его стороны было поддаваться этому чувству, раз оно не может увенчаться благополучным окончанием. Эмилия, как богатая наследница, несомненно, скоро выйдет замуж за такого человека, который занимает некоторое положение в обществе.

— Подумайте об этом! — продолжал М'Эльвина. — Вы сирота, без денег и без семьи, хотя и не без друзей и не имеете за собой ничего, кроме своих достоинств. Если бы даже ее родители и дали согласие на ваш брак, разве честно будет воспользоваться преимуществами, которые дают ей богатство и наружность?

Сеймур с горечью почувствовал справедливость этих слов и принял твердое решениеотныне избегать Эмилии и забыть ее.

— Я последую вашему совету, дорогой сэр, — сказал он, — и больше не пойду к ним!

— Нет, зачем? Это было бы опять нехорошо после тех ласк, которые они вам оказали. Вы должны пойти проститься. Это будет большим испытанием, но я надеюсь на ваш характер!

На следующее утро Сеймур пошел проститься с Рейнскортами и застал м-с Рейнскорт готовою к отъезду с визитом. Она очень сожалела, что он уезжает, сняла шляпу, провела его в библиотеку и посидела с ним там несколько минут, по истечении которых Эмилия вернулась с прогулки. Сообщив о случившемся дочери, м-с Рейнскорт села в экипаж, куда ее подсадил Сеймур, и уехала, предоставив ему вернуться в библиотеку и очутиться в том положении, которого он именно и избегал, — наедине с Эмилией. Однако больше ничего не оставалось делать, и он вернулся.

Эмилия сидела на диване, сбросив шляпу, и слезы текли у нее по щекам. Хотя она поторопилась вытереть их, но Сеймур заметил это и почувствовал себя еще более неловко.

— Когда вы едете, Вильям? — спросила Эмилия, первая прерывая молчание.

— Завтра утром, — ответил он, — и, может быть, навсегда. Наши пути очень расходятся. Я сирота, не имеющий даже приюта: недаром назвали меня собственностью Его Величества, — я не принадлежу никому другому! Вы же, мисс Рейнскорт (при этих словах Эмилия вздрогнула, так как он на этот раз впервые назвал ее таким именем), пользуетесь всеми возможными преимуществами и верно скоро будете жить в обществе, которое для меня недоступно. Вероятно, вы сделаете блестящую партию раньше, чем мы встретимся снова. Я же буду всегда помнить вас и молиться за вас!

Сеймур был так взволнован, что не мог продолжать, а Эмилия залилась слезами.

— Прощайте, Эмилия, и да благословит вас Бог! — сказал Сеймур, несколько овладев собой. Эмилия, которая не могла говорить, протянула ему руку: он с жаром поцеловал ее и удалился. Эмилия следила за ним, пока он не скрылся из глаз, а потом начала горько плакать. Она думала о том, отчего он такой недобрый, отчего он так сухо простился с ней и не посидел еще немного перед долгой разлукой. Он никогда так не вел себя прежде. Она чувствовала, как сильно его любит, и это сознание становилось горьким при мысли, что ее чувство не взаимно.

На другой день она пошла к м-с М'Эльвина, которая и сама очень желала знать, как Сеймур вел себя в последний визит. Потом она передала плачущей девушке весь разговор ее мужа с Сеймуром. Эмилия мало придала значения всем благоразумным советам м-ра М'Эльвина, но зато горячо приняла к сердцу все, что оправдывало Сеймура в ее глазах, и решилась быть ему верной среди всех житейских превратностей.

ГЛАВА XXXIV

Еще раз «Аспазия» понеслась на крыльях северного ветра, чтобы охранять морское владычество своей родины: много она оставила на берегу заплаканных глаз и унесла с собой много погруженных в горе сердец. У всех, однако, это горе смягчалось надеждой, кроме одного только Сеймура.

Капитан М., вскрыв приказание относительно маршрута, узнал, что должен плыть в Ост-Индию. Он предвидел это уже давно по намекам начальствующих лиц. Это один из самых трудных переездов еще и теперь, а тогда в особенности, когда сэр Попгам еще не присоединил Мыса Доброй Надежды к английским владениям, следовательно, морякам было даже негде отдохнуть от монотонного однообразия неба и воды. Поэтому и мы не будем подробно описывать путешествия, а скажем только, что через три месяца «Аспазия» бросила якорь около Кеджери Родса, и оттуда было послано лоцманское судно, чтобы отвезти капитана с его депешами в Калькутту. Кортней, Макаллан и Сеймур были приглашены участвовать в поездке и начали подниматься по прекрасному и быстрому Хугли.

Капитан лоцманского судна, который находился в этой должности с ранних лет, был человек лет 50 и отличался фамильярными манерами. Оттого ли, что он привык иметь дело с индусами, или от чего другого, но он считал долгом постоянно напоминать своим пассажирам, что он хозяин на своем судне, и притом высказывал мало почтения даже к таким людям, как губернатор и его штаб.

— Очень рад вас видеть у себя на шхуне! — обратился он к капитану М. — Прошу, будьте как дома, только не забывайте, что я хозяин на своем корабле!

— Конечно, вы имеете на это полное право, — ответил капитан М., улыбаясь, — хотя бы ваш корабль был не больше скорлупки. Могу вас уверить, что и я хозяин на своем корабле!

— Очень рад, что мы сходимся в этом пункте! Молодой человек, — прибавил он, обращаясь к Кортнею, который терпеть не мог, чтобы его называли молодым человеком, — пожалуйста, не бросайте якори на моем курятнике, лучше попросите себе стул! «Как это скучно!» — пробормотал Кортней про себя.

— Подайте стул молодому человеку! — продолжал капитан. — М-р Джонс, возьмите больше к штирборду, здесь слишком много выпущен канат. Я думаю, вы не привыкли верповать, капитан, а это очень интересно. Знаете ли, я здесь один раз чуть не попал на мель, потому что одна молодая леди взялась за руль, уверяя, что она очень хорошо умеет управлять им, и не хотела его уступить! Мне пришлось тогда показать ей, хотя немного резко, что я хозяин у себя на судне!

— Что же вы сделали, капитан?

— Я начал так быстро вертеть колесо, что чуть не раздавил ей руки. Она упала в обморок или притворилась, а все напали на меня, не понимая, что если бы мы застряли на мели, нас съели бы крокодилы. Вы увидите, как их здесь много. Мы плывем по продолжению Ганга, священной реки, в которую туземцы бросают мертвых, надеясь, что это обеспечит им доступ на небо. Вы никогда не бывали в Индии?

— Нет!

— И никто из этих джентльменов не был здесь?

— Никто!

— О! — воскликнул капитан, и лицо его просияло. — Так позвольте мне объяснить вам все, что встретится на пути?

— С величайшим удовольствием!

— Посмотрите, — начал тогда капитан, как будто отыскивая, с какого предмета начать, — видите, там плывет тело, а на нем сидит ворон, а вот этот черный предмет — это голова крокодила!

Все посмотрели в ту сторону: крокодил быстро приближался и, открыв свою розовую пасть, быстро проглотил труп.

— Ну, м-р Ворон, благодарите небо, что вы уцелели! — сказал капитан. — Что вы скажете про это, молодой джентльмен?

— Скажу, — ответил Кортней, — что м-р Ворон не может сказать про себя, что он хозяин на своем корабле!

— Совершенно верно, сэр! А вот там виднеется остров Саугор, знаменитый своими тиграми, а еще — жертвоприношением детей. Слыхали вы про это?

— Слыхал, но никогда не видал: расскажите, если вы видели!

— Я видел однажды, но, к счастью, больше не увижу, так как правительство запретило это. Моя кровь кипит, когда я вспоминаю про торжественную и нарядную процессию, которая при звуках там-тама и оглушительной туземной музыки подошла к берегу моря, где уже кишели крокодилы и акулы. Как кричали несчастные дети, и как ужасен был вид всего этого водного пространства, покрасневшего от крови и усеянного цветами! Бедные существа, может быть, и не много страдали, они сейчас же теряли сознание: но каково было пережить предсмертные минуты, особенно для тех, кто был постарше?!

Как этот рассказ ни был печален, но он был интересен своей новизной, и то чувство, с которым капитан его передавал, примирило с ним его пассажиров, и капитан М. решил продолжать свои расспросы.

— Если туземцы считают эту реку священной, то пожалуй, они считают священными и крокодилов?

— Я думаю, что да, сэр. Во всяком случае, присутствие крокодилов не мешает им купаться в этой реке, что они считают за священную обязанность, хотя время от времени один из купающихся и исчезает в пасти крокодила. Этим обстоятельством пользовались некоторые мошенники: они зацепляли женщин веревкой и увлекали их в кусты: это они делали с целью грабежа, так как женщины, купаясь, никогда не снимают своих браслет и колец. Все приписывали такие исчезновения крокодилам, и только случайно истина была открыта. Ну, теперь мы подходим к Бриллиантовой гавани. М-р Джонс, подтяните побольше канат: мы идем слишком быстро: это опасное место. Скоро мы будем у цели!

Шхуна благополучно миновала опасный обход и поравнялась с большой деревней. Капитан решил, что дальше идти поздно, и предложил остаться тут до утра, во все время прилива. Все охотно согласились на это и после обеда отправились на лодке на берег. Когда они причалили, то услышали в деревне какой-то шум, который означал, что здесь происходит что-то необычайное. Оказалось, что раджа, который ездил на поклонение в соседний храм, не вернулся вовремя, и что туземцы, боясь несчастья, решились молиться, чтобы умилостивить божество.

Наши путешественники были очень рады видеть столь новую для них церемонию и направились к пагоде. Небольшая, но, по-видимому, очень древняя пагода была украшена резьбой в виде барельефов, изображавших религиозные процессии. Верхушка здания от времени свалилась: тленное искусство уступило вечной природе, и на ее месте выросло деревцо акации, грациозно покачивавшееся от ветра и царившее, словно молодая королева, над соседними кустами и травками. В священном танце принимало участие около 50-ти человек, совершенно нагих, с распущенными волосами. Они выделывали быстрые и странные движения, размахивали руками и извивались всем туловищем. То они сходились в круг и отбрасывали свои длинные волосы, концы которых встречались в центре этого круга: то так быстро вертели головы, что только видно было, как сверкали глаза, и волосы летели по ветру. На пороге пагоды сидел старый брамин с седой бородой и держал в руках небольшую бамбуковую палочку. Через несколько минут он подал знак, и танцующие, от которых пар валил столбом, остановились, выжимая мокрые волосы, и отошли, чтобы уступить место другим.

— И это люди называют религией! — сказал Сеймур Макаллану.

— Что ж! — ответил тот. — Может быть, их молитва и будет услышана, так как они, очевидно, молятся горячо!

— О, в том, что им самим горячо, не может быть никакого сомнения! — сказал Кортней.

Духота и невыносимый запах от испарений, непривычный для европейцев, заставил капитана М. и его спутников удалиться отсюда. По предложению капитана шхуны, вызвавшегося быть их проводником, они решили побродить в окрестностях деревни.

— Я часто бывал в этой деревне, — начал капитан шхуны, — так как здесь приготовляются маленькие рогожи, на которые среди европейцев всегда бывает большой спрос. Если хотите, я могу вам показать еще нечто новое. Здешние нуллахи, или ручейки, выносят мертвые тела на отмель, и над ними собираются коршуны и шкалы. Если вам любопытно, пойдемте посмотреть!

Так как Макаллан и Сеймур выразили свое согласие, то капитан повел их, заметив:

— Эти животные приносят свою долю пользы, так как уничтожают невероятное количество мертвых тел, выбрасываемых в Ганг. Если индус заболеет, родственники приносят его на берег реки, и если его здоровье не улучшается, бросают тоже в реку. Говорят, что богатым больным родственники сокращают жизнь и искусственным образом, набивая им рот глиной, так что они уж после этого не могут выздороветь. Видите там коршунов на дереве? — прибавил капитан, когда они спускались по берегу ручья.

Действительно, вскоре наши путники увидали 6 или 7 мертвых тел и над ними коршунов и шакалов. Шакалы отступили при их приближении, а коршуны, как более смелые, остались, пока Макаллан не подошел совсем близко: тогда они с неохотой отлетели на несколько шагов и продолжали сидеть там, хлопая крыльями. Пропитавшись насквозь миазмами, они издавали такой запах, что сами скелеты и остатки трупов, казалось, не были так неприятны в этом отношении.

Общество в течение минуты или двух смотрело на эту сцену, потом все, будто сговорившись, повернулись и пошли прочь. Когда уже отошли на некоторое расстояние, Кортней вынул свою табакерку.

— Мне кажется, — начал он, — что в иных случаях и дикарь бывает не прочь понюхать табаку. Однако знаете, этот запах пропитал мой табак!

И он выбросил его с отвращением.

— Мы сегодня много повидали, — сказал капитан М., когда они вернулись на шхуну. — Благодарю вас, сэр!

— Не стоит, капитан. Надеюсь, что в Калькутте вы увидите сцены совсем другого рода: здесь было только новое, а там будет и новое и приятное!

Через три дня, которые прошли очень скоро в обществе веселого капитана шхуны, они отплыли из Гарден-Рич при благоприятном ветре, и вскоре перед ними раскинулся во всей своей красе город, единственный в мире заслуживающий названия «города дворцов».

ГЛАВА XXXV

Капитан М. пробыл в Калькутте только несколько дней. Он нашел мало разницы между тамошним обществом и английским, разве только то, что здесь джентльмены были гостеприимнее, а леди пили больше пива. В Калькутте «Аспазия» получила приказание следовать за адмиралом, который поехал в Бомбей, чтобы уйти от муссона: и так как времени было мало, то капитан М. даже не останавливался в Мадрасе, а поспешил обогнуть полуостров и перейти под ветер. Генерал-губернатор просил его заехать в Траванкор, чтобы передать письмо и приветственный подарок царствующей там королеве, признававшей английское владычество.

Вскоре после того, как «Аспазия» бросила якорь, на ней появился один из министров королевы, почтенный мусульманин, привезший с собой кучу приветствий и подарков. Капитан М., очень спешивший догнать адмирала, извинился, что сам не передает подарок по случаю нездоровья и служебных обязанностей: кроме того, он просил, нельзя ли получить ответ поскорее, так как ему приходится очень спешить. Министр ответил через переводчика, что обычай не позволяет королеве дать ответ раньше, чем дней через десять, и капитан не настаивал, понимая, что дальнейшие попытки будут бесполезны. На следующее утро министр вернулся на борт судна с подарками от своей царственной госпожи и предложил капитану и его офицерам сократить время ожидания охотой на тигров. Капитан, посоветовавшись с офицерами, согласился, и на следующий день общество, в сопровождении депутата и его свиты, высадилось в городе, где было встречено барабанным боем и сотнями зрителей. Гостей чествовали обильным завтраком, которому они сделали честь. Когда завтрак был окончен, и капитан с товарищами встали, чтобы ехать дальше, им объяснили через переводчика, что охота будет еще только завтра, так как люди, загоняющие дичь, захватили такой большой район для верности добычи, что не могут вернуться раньше завтрашнего дня. Взамен охоты джентльменам была предложена прогулка на слонах или лошадях по джунглям. Макаллан, запасшийся молотками и прочими материалами для работы, не жалел об отсрочке, да и прочие были довольны предстоящей прогулкой.

К дверям были приведены лошади и три слона: у двоих были корзинки на спинах, а у третьего палатка. Лошадей держали за поводья грумы, которые притом отмахивали от них мух опахалом из конского хвоста. Это были прекрасные животные, но столь горячие, что возбуждали страх в некоторых из присутствующих.

М-р Прайс, никогда в жизни не садившийся на спину какого бы то ни было животного, смотрел с колебанием то на горячих лошадей, то на громадных слонов и не знал, которая «четвероногая опасность» будет предпочтительнее. Наконец, он решился последовать примеру Макаллана и, вскарабкавшись по подставленной лестнице, уселся в howdah, укрепленную на спине слона. Сеймур и Кортней сели на лошадей. Наконец, все были готовы, и наши друзья тронулись в путь в сопровождении депутата, проводника и еще нескольких нарядно одетых туземцев. Местность, как вообще прибрежная Индия, состояла из очень болотистых рисовых полей, пересекаемых джунглями: временами попадались и высокие деревья. Однажды они проехали мимо глубокой лужи, где стояли буйволы, погрузив все свое туловище в грязную воду, вероятно, чтобы спастись от назойливых москитов и от жарких лучей солнца.

По мере углубления внутрь страны местность меняла свой характер. Вместо рисовых полей стали попадаться скалы и леса высоких деревьев: и Макаллан пожелал сойти, чтобы набрать экземпляры для своей минералогической коллекции.

— Зачем сходить, джентльмен? — сказал переводчик, когда ему объяснили, в чем дело. — Слон подаст джентльмену камни.

И, действительно, слон брал камни по указанию проводника и подавал их ему, что немало заняло м-ра Макаллана, несколько часов подряд подбиравшего образцы минералогических редкостей. Наконец, путники поравнялись с громадным камнем, состоявшим из сплошной, блестящей на солнце массы, и доктор указал на него.

— Извините, сэр, — прервал проводник, — слон очень сильное животное, но он не может этого поднять!

— Я этого и не воображал, — отвечал Макаллан серьезно, — а только хочу слезть, чтобы рассмотреть поближе этот камень.

Слон остановился: доктор, не рассчитав вышины животного, попытался соскользнуть с него: ему, правда, удалось достать до твердой почвы, но не удалось встать сразу на ноги к большому удовольствию всей партии. Впрочем, доктор не унывал: для пользы науки он готов был перенести многое. Предмет исследования так заинтересовал его, что он решился остаться здесь, пока остальные будут продолжать прогулку. Прайс, боявшийся ездить на слоне, вызвался остаться с ним и помогать ему в его работах.

Когда партия удалилась, доктор несколько раз обошел вокруг камня.

— Это замечательный образчик киннамона, — сказал он, — я непременно должен добыть себе кусочек!

— А я-то думал, что киннамон — корица — растет на деревьях! — сказал Прайс.

Камень, который незыблемо стоял здесь со времени потопа, оказался таким гладким, что решительно некуда было направить молоток. Но чем более доктор его рассматривал, тем больше ему хотелось получить образчик, и он задумал взорвать скалу. Приготовив пару ломов и пороху, он с помощью Прайса принялся за трудную работу. Прайс скоро устал и начал жаловаться на свою судьбу, но доктор был энтузиаст, и так скоро не сдавался. К счастью, вскоре к этому месту подошел слон с палаткой и остановился тут же, около скалы. Переводчик направил, сюда прислугу с провизией для обеда, благодаря тому, что Макаллан выразил желание остаться. Двое из туземцев, видя, что белые очень устали, предложили свои услуги, чтобы их заменить. Теперь дело пошло иначе. Привычные руки работали быстро, и скоро дело было совсем готово. Тем временем разложили палатку и приготовили обед, а затем и кавалькада вернулась из экскурсии.

— Ну, что, доктор, как дела? — спросил Кортней.

— Сейчас я зажгу фитили!

— Как фитили!

— Ну да, я хочу взорвать скалу!

— Взорвать! Ну, так я удаляюсь! — закричал Кортней и отбежал в сторону вместе с Сеймуром. Туземцы тоже удалились, хотя хорошенько и не знали, в чем дело. Переводчик объяснил им только, что джентльмены устраивают фейерверк. Доктор зажег фитили и ушел в сопровождении Прайса. Мину взорвали: скала потряслась до основания, и обломки полетели во все стороны.

— Великолепно! — воскликнул доктор, кинувшись с восторгом подбирать драгоценные обломки.

Но в своем увлечении доктор упустил из виду все невзгоды, которые произошли от его предприятия. Один большой обломок приплюснул палатку: другие разбросали все принадлежности обеденного стола с их содержимым и поранили несчастных поваров, между тем как испуганный слон с поднятым хоботом носился взад и вперед, испуская дикие крики и не слушая проводников. Туземцы были очень удивлены при виде всего этого беспорядка: они долго совещались между собою насчет намерений доктора и, наконец, решили, что он хотел приветствовать их этим странным образом. Поэтому они радушно ответили на его приветствие: но англичане, которые лучше знали, в чем дело, напали на Макаллана.

— Вы испортили наш обед, — сказал Кортней, — убили и поранили несчастных туземцев!

Испуганный Макаллан бросил все свои образчики и кинулся к месту катастрофы: но, к счастью, убитых не оказалось, и только двое были слегка ранены. Не оставалось ничего делать, как только вернуться в город, где можно было добыть другой обед. Это было скоро сделано, и переводчик, обратившись с поклоном к Макаллану, сказал, что если джентльмены пожелают взорвать еще палатку, у депутатов есть готовые на завтрашний день…

ГЛАВА XXXVI

Рано утром Кортней и его товарищи отправились на охоту, кто на слонах, кто на лошадях, и через три часа были у цели. Дичь, согнанная сюда с разных джунглей, вся собралась в густом лесочке кустарников и низкорослых деревьев, с трех сторон окруженном туземцами. Сцена была очень живая и интересная. 40 или 50 человек из высших классов гарцевали на прекрасных арабских лошадях, потрясая длинными пиками. Люди, ожидавшие около джунглей, хранили молчание и усердно старались успокоить собак, которых держали на сворах, и на глухой лай которых отвечало также глухое рычание в кустах. Наконец, был подан сигнал, начинать охоту, и все заволновалось. Джунгли, занимавшие от 15 до 20 акров, сразу оживились, зашелестев во всех направлениях ветками кустов и деревьев. Шум увеличивался по мере приближения охотников с их длинными пиками, и вскоре крики людей начали покрываться ревом животных. Звери забегали во всех направлениях, и тут началась настоящая бойня. Дикие вепри, олени, леопарды, антилопы, пантеры, шакалы, лисицы — все это сбилось в одну кучу. Там и сям можно было видеть огромного удава, извивающегося то в ту, то в другую сторону: в довершение картины появились и коршуны, паря на широко распростертых крыльях.

Пощады не было никому, и через несколько минут все кончилось.

— Прекрасная тигровая охота! — сказал с восторгом переводчик, обращаясь к Кортнею.

— О, да! Но где же тигры? Я, собственно, не вижу ни одного.

— Тигры? Нет, сэр, здесь нет настоящих больших тигров. Вот, что мы называем тигром! — и он указал на лежащего леопарда.

Действительно, бенгальский тигр, как и лев, не допускает никого постороннего в свои владения. Он живет в джунглях по берегам больших индусских рек и не допускает туда других, подобных себе, спортсменов.

— Я видел множество совсем неизвестных мне животных, — продолжал Кортней. — Но сойдем и походим по полю битвы!

Общество спешилось и некоторое время развлекалось тем, что рассматривало убитых животных. Туземцы разобрали дичь по сортам и пронесли ее процессией мимо офицеров. Каждое животное несли 2 человека, подвесив его на 2 бамбуковых палках, лежавших на плечах несущих. Пока приготовляли обед, переводчик предложил нашим друзьям посмотреть на заклинателей змей, на что они с удовольствием согласились, особенно Макаллан.

Заклинатель змей появился и объяснил, что он не боится укусов змеи.

— Змея укусит человека — человек съест траву, как некоторые животные, которые убивают змей!

Затем он заиграл на маленькой дудочке, приложив ее к отверстию глиняного горшка, где лежала змея. Змея высунула голову, — он быстро схватил ее, и она обвилась вокруг его руки.

— Странно, что змеи любят музыку, — заметил Кортней, — и еще страннее, что люди обратили на это внимание!

— Однако они знают это с незапамятных времен, — ответил Макаллан. — Помните, псалмопевец сравнивает грешника с глухим аспидом, который не слышит голоса заклинателя!

Представление продолжалось. Туземец дал змее укусить себя так, что у него на щеке появилась кровь: потом он быстро натерся листьями, которые лежали около него, заблаговременно приготовленные. Как только змея его укусила, он положил ее обратно в глиняный горшок, завязал его и продолжал натираться листьями. Публика с волнением следила за ним. Он бледнел: казалось, ему сделалось дурно. Потом мало-помалу он начал оправляться и, наконец, совсем пришел в себя, сделал низкий поклон, передал горшок со змеей Макаллану и исчез.

— Очень любопытно, очень любопытно! — повторял тот.

— Джентльмены, обед готов! — объявил переводчик. Макаллан повесил свое вновь приобретенное сокровище на ветку дерева, и все сели обедать среди шумной беседы. Вдруг горшок со змеей, все время раскачивавшийся от ветра, сорвался, упал и разбился вдребезги, приведя все общество в смятение. Все моментально разбежались, так как змея, приподнявшись на кончике хвоста, казалось, готова была броситься на первую попавшуюся жертву. Один из туземцев положил конец этой сцене, убив змею длинной бамбуковой палкой. Все успокоились и заняли прежние места, а доктор, огорченный тем, что его змея погибла, начал внимательно рассматривать ее мертвое тело.

Каково было его удивление, когда он убедился в том, что туземец его надул: ядовитые зубы у змеи были все вытащены!

Так кончился этот полный приключений день. Общество село на лошадей и вернулось в город, а на другой день наши моряки получили, наконец, ожидаемое письмо от королевы и отплыли в Бомбей.

ГЛАВА XXXVII

Когда «Аспазия» стояла на якоре при входе в гавань, к ней причалил маленький бот, в котором сидели 2 человека. Тот, который занимал место на корме, взошел на корабль и обратился к первому лейтенанту, находившемуся на палубе. Он был одет по-европейски и держал в руке маленький сверток. Прибывший объяснил на дурном английском языке, что прислан с берега настоятелем монастыря и принес капитану подарок.

— Timeo Danaos et dona ferentes! — сказал капитан, когда ему доложили об этом. — Что же это он принес?

Первый лейтенант, давно уже забывший свою латынь, ничего не ответил и вернулся на палубу, куда за ним последовал капитан.

Посетитель поклонился капитану и открыл свой пакет, в котором оказалась тощая капуста на длинном стебле с 5-ю или 6-ю листьями, но без всякой сердцевины, и потом подал капитану засаленный клочок бумаги, заключавший в себе просьбу пожертвовать что-нибудь для монастыря. Капитан велел снести в лодку бочку сухарей и отказался от капусты, после чего посетитель уехал.

На другой день Кортней, Сеймур и Макаллан еще до восхода солнца поехали на берег, чтобы посмотреть город и окрестности. Они посетили прибрежную равнину, где адмирал и многие другие, следуя обычаю страны, жили в палатках, не таких, какие мы видим в Европе, но непроницаемых ни для солнца, ни для дождя и занимающих большое пространство. Океан лежал тихо и незыблемо, а на берегу стояли на ковриках сотни людей, обратившись лицом к востоку. Когда солнце в полном блеске поднялось над горизонтом, они все пали ниц в немом благоговении и лежали так, пока его диск не отразился на поверхности воды: тогда они встали и, бросив в воду несколько цветов, сложили свои коврики и ушли.

— Что это за люди? — спросил Сеймур.

— Это парсы, или гебры, огнепоклонники, потомки древних персов. Это все люди очень интеллигентные, многие из них царского рода и обладают несметными богатствами. У них есть свои храмы, где поддерживается священный огонь. Если он погаснет, то его может снова зажечь только небо. Здесь не бывает молний, и они посылают в Калькутту, где при перемене муссона бывает много гроз. Огонь переносят сюда с большими церемониями!

— А в других отношениях они отличаются от индусов?

— Да, их женщины не ведут такой затворнической жизни. Мы их много увидим в городе. Все они носят продетое в ноздрю золотое кольцо с несколькими жемчугами.

— А что это за башни по ту сторону залива?

— Это погребальные места парсов. На вершине находится большая железная решетка, на которую кладут тело. Когда коршуны склюют его, кости проваливаются вниз, в нижнее помещение.

— Но теперь уж поздно, и пора вернуться!

— Мы успели сегодня много повидать. Пещеры Элефантины и Каноры тоже стоят нашего внимания, и я буду рад сопровождать вас, если вы захотите!

Предложение было принято, и в течение недели наши друзья успели повидать эти памятники идолопоклонства и суеверия. «Аспазия» получила, наконец, свои приказания, Гоммаджи Баба был отпущен, Кортней написал ему надлежащую аттестацию, и он не только на нее не обиделся, но еще предложил свои услуги на будущее время.

ГЛАВА XXXVIII

Пользуясь муссоном, капитан М., согласно полученным инструкциям, пересек Бенгальский залив и направился к Суматрскому проходу, где рассчитывал встретиться с каким-нибудь куттером, пополнявшим свои запасы воды. Прокрейсировав шесть недель без всякого успеха, они встретили вооруженный английский корабль, от которого узнали, что за ним гналась большая разбойничья прао и только что скрылась за островком, откуда она вышла в погоню.

Капитан М., естественно, желавший очистить море от этих жестоких мародеров, не дававших пощады тем, кого несчастие предавало в их руки, решился отправиться на поиски судна. И после недели бесплодных исследований различных островов, усеивавших здесь море, однажды утром он увидел ее с марса.

Наружность «Аспазии» изменили как только было возможно, и пиратов удалось завлечь на дистанцию до двух миль, когда, заметив свою ошибку, они спустили паруса и, повернув нос своего судна в противоположную сторону, стали грести изо всех сил. Ветер стал свежеть, и была поставлена на «Аспазии» вся парусность, чтобы нагнать ее. Хотя к закату дня им не удалось приблизиться к ней, но полная луна позволила не потерять их из виду.

Рано утром (вероятно, экипаж был сильно истощен беспрестанной работой) они стали уходить к нескольким островкам и остановились на якоре в маленькой бухте между двумя скалами, защищающими ее от пушек фрегата.

Капитан М. счел своей обязанностью уничтожить эту прао во что бы то ни стало и велел готовить для нападения на нее под начальством первого лейтенанта. Бот был в починке в это время, и его нельзя было употребить в дело. Но барка, пинка и оба куттера были сочтены годными в дело. Кортней был вторым по команде на пинке. Сеймур начальствовал одним куттером, и по собственному требованию Прайс получил другой.

Лодки отвалили, как только люди успели проглотить свой завтрак, и менее нежели в час прао, оказавшаяся одной из крупных, была уже в близком расстоянии.

Залп железной картечи из двух длинных медных пушек, стоявших на носу ее, пролетел между лодок без всякого действия. Второй залп был более разрушителен. Трое людей на лодке Прайса упали, обливаясь кровью, под банки, и весла, которых они не успели освободить при своем падении, высоко поднялись в воздух.

— Галло! Вы, вылезайте оттуда, кто там ловит крабов? — крикнул Прайс.

— Им попало что-то похуже крабов, сэр! — отвечал квартирмейстер. — Вильсон, вы сильно ранены?

— Боюсь, что канальи пробуравили меня навылет! — отвечал тот слабым голосом.

— Ну, я, право, и не думал, что бедняков ранило: квартирмейстер, возьмите одно из весел, я буду править ботом, или мы никогда не выйдем вдоль борта. Джолли, можете вы грести?

— Да, сэр, при нужде могу! — отвечал морской солдат, которого он окликнул, кладя мушкет на офицерское сиденье и взявшись за оставленное весло.

— Ну, теперь ходу!

Но замедление, причиненное этой неудачей, задержало куттер позади других лодок, которые, не обращая на это внимания, вышли вдоль борта и пошли на абордаж. Схватка была короткая благодаря численности англичан и низкому планширу судна. В то время, как Прайс явился на своем куттере, пираты были или перебиты, или загнаны внутрь судна. Прайс, обнажив свой кортик, вскочил на планшир, оттуда на палубу, которая состояла не из досок, как всегда на судах, а из длинных бамбуков, идущих вдоль судна и скрепленных между собою ратаном (индийский тростник). Вследствие этого, когда он вскочил на их круглую поверхность, скользкую от крови, ноги его поскользнулись, и лейтенант уселся на палубу.

— Славный прыжок, м-р Прайс! — крикнул Кортней. — Но вы пришли слишком поздно, чтоб пролить свою кровь за отечество. Очень жаль, не правда ли?

— О, Господи! О, Господи! Право я… Ой, ой, ой! — ревел Прайс, пытаясь встать на ноги и падая снова.

— О, Боже, в чем же дело, Прайс? — воскликнул Сеймур, подбегая к нему на помощь.

— О, Господи, Господи! Еще раз! Ой! — закричал снова Прайс, подпрыгивая на палубе, откуда, наконец, его поднял Сеймур, снова спрашивая его, в чем дело.

— Он ранен, сэр, — заметил один из людей, присоединившийся к Сеймуру, указывая на кровь, бежавшую с панталон Прайса маленькой струйкой. — Скорее на куттер, м-р Сеймур, или и вам попадет!

Дело заключалось в том, что так как палуба состояла только из бамбуков, как описано выше, один из пиратов снизу просунул свое копье сквозь щель между ними в тело Прайса, когда тот уселся на палубе, и повторил удар, пока он карабкался после первой раны.

Было бы явным сумасшествием атаковать этих отчаянных людей в трюме, где они со своими «крисами» могли иметь большой перевес над кортиками моряков.

И так как нельзя было рассчитывать выманить их оттуда, то было решено обрубить канаты и вытянуть судно к борту фрегата, под залп его орудий.

Канаты были перерублены, несколько человек осталось для надзора за люками, лодки начали буксировать судно. Но едва они тронулись, как, ко всеобщему удивлению, поднялся густой дым, а затем выкинуло во всех направлениях пламя, с невероятной быстротой пожиравшее все находившееся на борте судна. От палубы огонь проник в такелаж, взвиваясь по мачтам и парусам, и прежде, чем лодки могли подойти на выручку, те, кто оставался еще на судне, бросились в море, чтобы спасти себя от жадной стихии. Пираты сами спалили свое судно. Большая часть их осталась внутри его, в мрачном безразличии встречая смерть от задушения в облаках дыма. Немногие были замечены прыгающими в воду, чтобы встретить там менее мучительный конец.

Лодки налегли на весла и молча следили за происходящим.

— Отчаянные и решительные молодцы, — заметил лейтенант.

Через несколько минут прао пошла ко дну. Последний столб дыма, отделенный от нее водою, поднялся в воздух в ту минуту, когда она опустилась, и от нее не осталось ничего, кроме нескольких обожженных обломков бамбука, плававшего по воде. Через несколько секунд после того, как судно исчезло, один из пиратов появился на поверхности.

— Вот живой еще человек, — заметил Кортней, — спасем его, если возможно!

По его приказанию лодки несколькими ударами весел подвинулись настолько близко, что пловец поравнялся с ботом. Кортней наклонился над бортом, чтобы помочь ему. Но коварный негодяй, схватив его за ворот одной рукой, другой вонзил свой «крис» в грудь моряка. И тотчас, словно удовлетворенный своим делом, с видом смешанного презрения и насмешки, опустился под дно пинки навсегда.

— Неблагодарная гадина! — пробормотал Кортней, падая на руки своих людей.

Лодки поспешила к фрегату. Немногие были ранены кроме упомянутых в нашем рассказе. Но раны Кортнея и Прайса были опасны. «Крисы» пиратов были смочены в ананасном соке, который, свежеупотребленный, считается смертельным ядом. «Астазия» вскоре бросила якорь на Мадрасском рейде, и так как для выздоровления обоих офицеров был необходим более благоприятный климат, то Кортней и Прайс были отосланы домой на ост-индском судне, и много месяцев прошло, пока им стало лучше. Капитан М. назначил лейтенантом Сеймура, и когда он присоединился к адмиралу, то отозвался так горячо о юноше, что его просьба не была отвергнута, и наш герой остался гулять на шканцах в качестве 3-го лейтенанта судна его величества «Аспазии.

Если читателю теперь еще не наскучила Индия, то мне уже она надоела. Рассказать все — это превзошло бы границы моего труда. Поэтому я ограничусь, упомянув, что через три года капитан М. покинул эту страну, сильно выиграл за свое пребывание там по службе, но потерял здоровье. Когда мы возвратимся к фрегату, он уже будет близко от родины.

ГЛАВА XXXIX

Вернемся, однако, в Англию, к семейству Рейнскортов, в котором случилось немало интересного за время отсутствия нашего героя.

Все время м-р Рейнскорт продолжал делать попытки, чтобы вернуть к себе жену. Два года спустя после отъезда Сеймура м-с Рейнскорт и Эмилия решились провести осень в Чельтенгаме вместе с М'Эльвина. Через несколько дней после их приезда появился и м-р Рейнскорт. Теперь он решился, если представится возможность, осуществить свой план, состоявший в том, чтобы исправить и приготовить Гальвейский замок и уговорить м-с Рейнскорт провести там несколько недель, и там, пользуясь ее одиночеством, заставит ее сдаться на его доводы.

В Чельтенгаме м-р Рейнскорт приводил всех в изумление своим блестящим экипажем. Его коляски, его лошади, вся его сбруя были единственными в своем роде. С другой стороны, м-с Рейнскорт и дочь ее были тоже предметом всеобщего любопытства, тем более, что Чельтенгам — такое место, где занимаются только тем, что рассказывают сплетни, да пьют соленую воду в виде искупления. Особенно волновалась желчь у тех молодых барышень и их мамаш, которые прибыли сюда не для одного только лечения.

— Не думаете ли вы, что у м-с Рейнскорт слишком уж прямой профиль? — спрашивала молодая дама, сильно напоминавшая моську своим профилем.

— Ах, нет, — отвечала простосердечная ирландка, — хотя наши сильно страдают при сравнении. Я желала бы иметь или ее лицо, или ее состояние, одно из двух — тогда мне не пришлось бы искать мужа в Чельтенгаме: мужчинам пришлось бы самим пробираться в Ирландию!

— Как странно, право, что м-р и м-с Рейнскорт не живут вместе, они кажутся такими добрыми друзьями!

— О, я знаю причину. Леди Вагтейль рассказывала вчера. Они в близком родстве между собою и не имели права жениться — они оба католики — это дошло до папы, и он велел им разойтись под страхом отлучения!

— В самом деле?

— В самом деле!

— Да, и м-р Рейнскорт ожидает разрешения от Конклава диспенсации, как они это называют. Его ожидают из Рима со следующей почтой, тогда они тотчас соединятся снова!

— Говорят, он получает 40 000 фунтов в год!

— И все завещано дочери?

— Все, до последнего фартинга!

— Не угодно ли № 4? Он немного тепловат, м-с Бишон!

— Да, м-с!

Вскоре после своего прибытия Рейнскорт получил уведомление от своего агента, что в замке все готово к его приезду, и он сам решил отправиться туда, прежде чем приглашать туда свою супругу. Он предложил М'Эльвина, с которым находился в самых дружеских отношениях, сопровождать его, и тот согласился на его предложения, так как м-р Рейнскорт уведомил его, что большое поместье, смежное с его собственным, с незапамятных времен принадлежавшее роду М'Эльвина, теперь продавалось по той причине, что бывший владелец его проиграл все свое состояние.

Через три недели они оба вернулись. Рейнскорт нашел свой замок верхом роскоши и вкуса, и ему мало пришлось делать перемен в его убранстве. Именье, которое ездил осматривать М'Эльвина, подошло ему и по цене, и по положению и, посоветовавшись с женою, давшей ему свое сердечное согласие, он написал агенту м-ра Рейнскорта, прося его заключить сделку.

Теперь Рейнскорт решился на последнее усилие, чтобы вернуть себе супружеские права. Начав с перечисления всех мелких перемен и усовершенствований в замке, он сказал затем м-с Рейнскорт, что все это было сделано в надежде на приезд ее в замок на остаток осени.

— Если бы вы знали, — прибавил он, — то удовольствие, которое сделали бы мне, позволив видеть вас окруженною всей роскошью там, где вы прежде жили в бедности: если бы вы знали радость, с которою встретят вас ваши преданные поселяне, и тревогу, с которою они ждут вас теперь, так как я должен признаться, что я обещал им, что вы порадуете их своим возвращением — вы не отказали бы в моей просьбе!

Однако Рейнскорт ошибся в расчете: замок Гальвей был именно местом, будившим самые тяжелые воспоминания в его жене. Здесь с нею обращались с такою суровостью и презрением, здесь ее муж покинул ее одну, и при этих воспоминаниях для м-с Рейнскорт стали ясны причины, побуждавшие ее мужа действовать таким образом.

— Если вы приготовили к моим услугам замок, м-р Рейнскорт, — сказала она, — благодарю вас за ваше внимание и доброту, но я не думаю, чтобы я могла войти в него с удовольствием: с ним соединено столько тяжелых воспоминаний, что я не желала бы ехать туда, тем более, что это было бы слишком уединенное место для Эмилии!

— Но не настолько уединенное, м-с Рейнскорт, — произнес ее муж, становясь на одно колено, — чтобы снискать для меня прощение моих ошибок и доказать искренность моего раскаяния. Заклинаю вас, позвольте мне сделать его место возобновления моей любви и восхищения моего вами!

— М-р Рейнскорт, это свидание должно иметь решительные последствия. Знайте раз навсегда, что такое примирение, которого вы желаете, никогда не может иметь места. Пощадите меня от излишних повторений. Довольно сказать, что, однажды оторвавшись от вас, я не могу и не хочу снова соединится с вами по вашей прихоти. Хотя оскорбленная в самом нежном чувстве души моей я прощаю вам все прошедшее и буду счастлива видеть в качестве друга у себя, равно как и при других, но все попытки добиться большего могут повести только к неудаче. Встаньте, м-р Рейнскорт, вот вам рука моя в знак дружбы — я даю ее от чистого сердца. Но если вы снова станете поднимать этот вопрос, я буду принуждена отказать вам в свидании!

Рейнскорт побледнел при этих словах. Он унизился до последней степени. Оскорбленная гордость вместе с отвергнутой страстью возбудила в нем смертельную ненависть, переходящую в бешенство против предмета его желаний. Ему удалось подавить свою досаду: он обещал никогда более не касаться этого предмета, и, поднимая к своим устам протянутую ему руку, расстался с женою, замышляя мщение.

Однажды утром, когда Рейнскорта пригласили сесть в его коляску, и лошади стояли уже у подъезда, грызя удила и потряхивая головами, м-с Рейнскорт, смотревшая из окна вместе с мужем, шутливо заметила ему:

— М-р Рейнскорт, вы часто берете Эмилию с собою в вашу коляску, а мне никогда не предлагали этого. Наверно вы считали меня слишком старой для этого!

— Если бы я думал, что это может доставить вам удовольствие, Эмилии не приходилось бы так часто кататься со мной: и если не поздно, и вам угодно простить мою небрежность, позвольте прокатить вас с собою теперь же!

— Не знаю, следует ли сделать это. Но так как замужним дамам с незапамятных времен приходится уступать место своим дочерям, думаю, что я должна перенести это унижение и принять ваше предложение!

— Я очень польщен, — возразил он, — вашей добротой и снисходительностью. Позвольте только велеть грумам выпрячь этих лошадей и заложить других, поспокойнее. Это потребует всего несколько минут!

М-с Рейнскорт улыбнулась и покинула комнату, чтобы приготовиться к поездке, пока Рейнскорт спустится к двери, выходившей на улицу.

— Вильям, поезжай в конюшню. Выпряги этих лошадей и приготовь пару других!

— Других, сэр? — отвечал тот. — Как? Смоленского и Понятовского?

— Да, живее, и приезжайте назад как можно скорее!

— Но, сэр, ведь обе молодые никогда не ходили вместе — Смоленский идет покойно только рядом со степенной лошадью, а Понятовский постоянно бесится!

— Ничего, заложи их и возвращайся сюда!

— Сам я решительно не знаю, что сегодня сделалось с хозяином, — сказал Вильям, передавая лошадей другому груму и садясь в кабриолет, чтоб гнать к конюшне. — Во всей Англии не найдется дороги, достаточно просторной для этих двух дьяволов!

— Не знаю, что и сказать! — ответил другой.

— Ни один здравомыслящий человек не сделал бы этого, разве если ему вздумается катать свою жену!

— Ну, это едва ли ему удастся, так как, говорят, ему придется еще снова жениться на ней!

— Жениться снова! Нет, нет, Билль. Она не так глупа для этого!

Кабриолет остановился у подъезда. Рейнскорт усадил жену, и лошадей пустили: крепко затянутые Рейнскортом, они бросились в стороны от дышла, так что перепуганная м-с Рейнскорт даже выразила желание выйти.

— Они горячатся только в первый момент, милая моя. Они тотчас успокоятся! — ответил Рейнскорт.

— Смотрите, — заметил один из прогуливавшихся, — Рейнскорт катает свою жену на кабриолете!

— О, значит, бумага пришла, можете быть уверены!

Теперь Рейнскорту не удалось бы остановить лошадей, даже если бы он и желал этого. Но на деле он только для того и сел в кабриолет, чтобы отметить, рискнув хоть собственною жизнью. Он нарочно сделал так, что колесо ударилось о столб, лошади с дышлом и оборванными постромками продолжали мчаться, оставив Рейнскорта, жену его и обломки коляски на дороге.

План Рейнскорта удался. Хотя ошеломленный падением, он все-таки избежал серьезных ушибов, но м-с Рейнскорт, которую с большой силой перебросило через голову мужа, подняли с раскроенным черепом, и через несколько минут она скончалась.

Грумы, конечно, не постеснялись порассказать после катастрофы всем, что произошло между ними и их господином, и эта новость быстро распространилась по всему Чельтенгаму. Теперь всех занимало поведение мистера Рейнскорта. Он был положительно неутешен: он бросился на труп своей жены, крича, что ничто на свете не заставит его расстаться с его дорогой Кларой. Простодушный старый священник, присутствовавший при последних минутах мистрис Рейнскорт, с трудом мог оторвать убитого горем супруга от тела покойницы. Многие уверяли, что он мучится угрызениями совести, вспоминая свои прежние отношения к жене, а женщины уверяли, что мужья никогда не умеют ценить своих жен, пока не лишатся их. Но были и такие скептики, которые полагали, что все его горе и отчаяние не что иное, как пустая комедия.

Когда же мистер Рейнскорт стал настаивать на том, чтобы сердце покойницы было бальзамировано и заключено в массивную золотую урну, весь Чельтенгам поверил в его искренность, а дамы ставили его в пример всем мужьям, мужья же из осторожности и вежливости не возражали. Но это трогательное доказательство неутешной скорби и привязанности мистера Рейнскорта к своей покойной супруге имело весьма странный финал. Первые дни огорченный супруг безвыходно сидел в своей комнате при закрытых ставнях, поставив перед собою на столе золотую урну с сердцем своей жены, но по прошествии нескольких дней пошел пройтись об руку со священником по самой уединенной части «променада» в сопровождении своей большой собаки. Неизвестно откуда эта собака стащила вареное бычачье сердце и, притащив его в зубах, расположилась позавтракать у ног своего господина, присевшего на одну из скамеек, после того, как он расстался со священником. При виде этого сердца огорченный супруг вскрикнул, как ужаленный, и, повторяя дрожащими губами: «Моя жена! Моя жена!», поспешными шагами направился домой. Собака шла за ним, неся в зубах сердце. Мистер Рейнскорт, войдя в свою комнату, бросился на диван и, к неизъяснимому своему ужасу, увидел, что собака, забравшись под стол, на котором стояла урна с сердцем мистрис Рейнскорт, принялась лакомиться принесенным ей сердцем. Мистер Рейнскорт позвал слугу и приказал, не глядя ни на что и отвернувшись лицом к стене: «Выбросьте сейчас это сердце! Слышите, выбросьте его сию же минуту!»

Слуга, молча, хотя и с недоумением, взял урну со стола и вынес, а спустя несколько минут вернулся и спросил:

— Куда прикажете поставить этот сосуд?

Рейнскорт взглянул и увидел, что урна была пуста. Этого он уже никак не мог вынести и приказал слуге сейчас же выйти из комнаты, велел готовить лошадей и в тот же вечер окончательно покинул Чельтенгам.

В то время, как разыгрались эти трагические события в Чельтенгаме, фрегат «Аспазия» обогнул мыс Доброй Надежды и шел с быстротой от 4 до 5 узлов в час. Вдруг один из вахтенных крикнул: «Скала под ветром!»

Капитан приказал подать себе зрительную трубу, и, так как он только перед тем говорил со старшим лейтенантом о Телемаковой мели, которая должна существовать где-то к югу от мыса Доброй Надежды, но точное местонахождение которой еще до сих пор не определено, то, полагаю, что они, быть может, случайно наткнулись на нее теперь, капитан М. приказал лечь в дрейф и спустить шлюпку, чтобы подойти ближе к этой скале. Но каково же было удивление, когда в то время, как готовили шлюпку, кто-то заметил, что скала находится в движении!

— Это какая-нибудь рыба или китообразное животное, — сказал Сеймур, — я сейчас видел, как над водой появился конец хвоста!

Но шлюпка была спущена, и предположение Сеймура оказалось справедливым: это был громадный кашалот, на голове которого имелся какой-то болезненный губчатый нарост, имевший вид скалы и до того большой, что не позволял животному уйти в воду.

— Не правда ли, как странно и вместе с тем как важно, — заметил капитан М…. когда судно уже продолжало свой курс, — что такого рода болезнь бывает присуща отнюдь не одной какой-нибудь особи, а целому виду животных?! Это обстоятельство может служить объяснением того, что многие скалы и рифы, о которых упоминается в различных судовых журналах, затем уже не могли быть отысканы.

— Да, если бы мы не убедились так, как на этот раз, все бы, конечно, были вполне уверены, что видели скалу! — заметил старший лейтенант.

После того все пошли к столу, и разговор вертелся все на эту тему, причем говорили еще и о том, что часто путешественникам не хотят верить, когда они передают самые правдивые факты, и охотно верят всяким вымыслам и басням.

ГЛАВА XL

Уезжая из Чельтенгама, мистер Рейнскорт написал записочку М'Эльвина с просьбой позаботиться об Эмилии, присутствие которой будет необходимо в замке. Устроив свои личные дела, они привезут ее с собой в Ирландию, где он намеревался пробыть некоторое время. Спустя несколько дней после отъезда Рейнскорта из Чельтенгама, Эмилия, жившая со времени смерти своей матери у супругов М'Эльвина, теперь впервые с сожалением возвращалась в сопровождении их в это родное гнездо, которое она так любила.

Трудно сказать, мучила ли Рейнскорта совесть, по крайней мере, с внешней стороны этого не было заметно.

Супруги М'Эльвина, не считая возможным оставить Эмилию одну в замке, на время поселились там с нею и сами, пока не были окончены все необходимые приготовления, а затем увезли ее с собой в коттедж, чтобы теперь заняться своими личными делами. Смерть матери сильно подействовала на молодую девушку, которая всегда была доброй и любящей дочерью. В замке каждая вещь напоминала ей покойницу, вызывая в ней мучительные воспоминания и горькие сцены, но самые горькие слезы она проливала, упав лицом на ту кушетку, где она сидела после того, как Вильям Сеймур так внезапно покинул замок.

Викарий поспешил принести свои соболезнования и утешения бедной девушке, но, видя, что она настолько примирилась со своей утратой, насколько это можно было ожидать, удалился с мистером М'Эльвина, от которого он хотел услышать некоторые подробности этого печального события. М’Эльвина рассказал ему обо всем весьма подробно, не упомянув, однако, о тех подозрениях, какие были вызваны историей с грумами, не считая себя в праве выставлять на вид что-либо, кроме несомненной очевидности в таком деле, где обвинение являлось столь унизительным для человеческого достоинства.

— Не странно ли, в самом деле, — заметил задумчиво викарий, — что над владельцами этого богатого поместья как будто тяготеет какой-то злой рок? Смерть адмирала де Курси произошла при крайне тягостных обстоятельствах: при нем не было никого из близких или друзей, чтобы закрыть ему глаза. Вскоре после того его прямой законный наследник утонул как раз в то время, когда это поместье перешло к нему по наследству. Я был опекуном этого наследника и даже не видал его: теперь мы снова видим страшную смерть владелицы этой собственности, и все это в течение каких-нибудь 13 лет! Вы, вероятно, слышали о страшной истории прежнего наследника этого поместья?

— Я только что слышал от вас, что он утонул!

— Или, вернее, мы полагаем, что он утонул, так как несомненных доказательств его смерти у нас нет. Но вот все обстоятельства этого дела, судите сами! — И викарий рассказал всю историю Вилли. — У меня хранятся и документы, — добавил старик, — и личность его удостоверить нетрудно по метке стрелы на плече, которую ему сделал старик Адамс, когда он был еще ребенком!

— Боже правый! Да неужели это возможно?! — воскликнул М'Эльвина, схватив викария за руку. — Неужели?!

— Что такое? Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что этот мальчик жив, что он был здесь с вами в течение этих двух последних лет, что этот мальчик — Вильям Сеймур!

— Боже милостивый! Как неисповедимы пути Твои! — воскликнул викарий. — Объясните мне, дорогой сэр, на чем вы основываете свое уверение?

На это М'Эльвина рассказал викарию, как он в былые годы был командиром судна, занимавшегося контрабандой, как ему удалось спасти Вилли, как затем он три года находился на его попечении, потом снова был принят на казенное судно капитаном М., взявшим его под свое покровительство.

— А метка, о которой вы упомянули, — добавил М'Эльвина, — и сейчас сохранила полную яркость, так что удостоверить его личность будет легко!

— Гм, да! Но это будет тяжелым ударом для бедной Эмилии! — заметил викарий.

— Не думаю, — поспешил его утешить М'Эльвина и сообщил своему уважаемому собеседнику о взаимной привязанности молодых людей и о рыцарском поведении молодого Сеймура.

— Как странно все это! Все складывается, точно в романе! Дай Бог, чтобы это и кончилось так же счастливо, как обыкновенно кончается в романах!

— Что же выдумаете теперь делать?

— Я думал бы немедленно послать за ним, но полагаю, что его судно уйдет в море прежде, чем он успеет получить мое письмо. А потому я полагаю, что следует сидеть смирно до его возвращения. Установить эти факты можем только вы да я: следует непременно принять всякие меры предосторожности, так как с мистером Рейнскортом нелегко и небезопасно иметь дело!

— Да, вы правы! — согласился М'Эльвина.

— Ну, а когда же вы возвращаетесь в Ирландию?

— Через несколько дней, но я во всякое время буду готов явиться сюда, как только услышу, что судно вернулось!

На этом викарий и М'Эльвина расстались. Последний, как и подобает доброму супругу, сообщил радостную новость своей жене, а та, чтобы утешить Эмилию, хотя и продолжала хранить секрет, но на этот раз заговорила с ней о Сеймуре. В несколько дней все было устроено: коттедж был передан агенту, чтобы он сдал ему в наймы и, с сожалением покидая насиженное гнездышко, где они были так счастливы в течение нескольких лет, супруги М'Эльвина отбыли в Галвей, где застали Рейнскорта. Оставив Эмилию на попечении ее отца, они вернулись в свой дом в нескольких милях от замка, построенный на земле, приобретенной М'Эльвина. Самое имя М'Эльвина было лучшей рекомендацией для арендаторов этого поместья: это древнее ирландское имя, древнее которого теперь найдется немного в старой Ирландии. И все поселяне были рады тому, что его честь молодой мистер М'Эльвина осчастливил их своим присутствием среди них.

Теперь Эмилия снова водворилась в старом замке, где прошли первые годы ее жизни, но, к немалому огорчению своему, девушка увидела, что здесь все не прежнее, новое, все, кроме ее старой няни Норы. Близкое соседство супругов М'Эльвина было для нее большою отрадой, так как светские друзья отца вовсе не нравились ей. Она вела тихую уединенную жизнь, но так как умела всегда найти себе дело и занятие, то зима прошла для нее незаметно.

Весной она возвратилась с отцом в Лондон, где тот с гордостью представил всем свою дочь. Эмилия имела много поклонников — как ее привлекательной наружности, так и ее приданого, но все эти искательства оставляли ее равнодушной и, когда кончился сезон, она с особым удовольствием возвратилась в Ирландию, к своим друзьям М'Эльвина, к своему одиночеству и милым воспоминаниям о красавчике Вильяме Сеймуре.

ГЛАВА XLI

Спустя три дня после того, как «Аспазия» снова вышла в море, густой туман заслонил все и мешал им в продолжение нескольких дней определить свое местоположение по хронометру. Благоприятный поначалу юго-восточный ветер теперь перешел в восточный и постепенно стал свежеть настолько, что предвещал близкую бурю. Капитан М. решил обогнуть мыс у южного берега Ирландии, но оказалось, что они успели отойти слишком далеко на запад, так что пришлось искать прикрытия у западного берега Ирландии. Сначала погода как будто улеглась, но затем стала снова свежеть, и на этот раз не на шутку.

— Да, — сказал капитан, — погода не предвещает ничего доброго, и барометр стоит очень низко! Это било восемь склянок? — обратился он к лейтенанту, спускаясь в кают-компанию. — Прикажите свистать к ужину, мистер Харди!

— Да, сэр! — отозвался мистер Харди. — Я готов поклясться, что капитану эта погодка не по нутру. Когда стихии грозят ему, он как будто кидает им вызов своей неустрашимостью! Уж таков его нрав!

— Да только что в том толку?! Ты хоть грози им, хоть улыбайся, а море да ветер что задумали, то проделают. Наше же дело — только не зевать да звезд не считать! Что ни говори, а сегодня мне не спать! Эти юго-западные ветры обыкновенно держатся дня три. Недаром капитан приказал убрать все паруса!

После ужина все распоряжения капитана были исполнены в точности, и затем люди были посланы вниз ранее обыкновенного, и огни погашены. Ветер крепчал с каждым часом, крупные капли дождя мешались с густым туманом. На палубе оставались только вахтенные офицеры и матросы, державшиеся за ванты и снасти, чтобы их не смыло. В четыре часа поутру капитан вышел наверх. К этому времени буря достигла высшего предела: гром грохотал почти беспрерывно: молнии разрезали небо во всех направлениях: судно так и кидало из стороны в сторону.

— Если это еще долго продлится, то я не знаю, что мы будем делать! — сказал Харди.

— Погодите, скоро займется день, и тогда мы увидим, что нам делать!

Но с рассветом буря как будто еще более усилилась, и капитан намеревался уже приказать спустить фок-зейл, как один из вахтенных крикнул: «Парус с подветренной стороны».

— Парус с подветренной стороны! — доложил капитану вахтенный офицер, держась одной рукой за снасти и дотрагиваясь другой до козырька своей фуражки.

— Слушайте, юноша! — крикнул капитан М. мичману Меррик, который был младшим офицером, — скажите там, чтобы мне принесли мою подзорную трубу!

Труба была принесена, и капитан М. несколько минут внимательно изучал появившийся вдали парус.

— Это большое военное судно, и если меня не обманывает глаз, то, судя по некоторым приметам, не английское!

Остальные офицеры были того же мнения.

— Не спускать фал-зейла, мы подойдем к нему сбоку! — сказал капитан. — Подать сигнал, посмотрим, будут ли они отвечать!

Сначала никакого ответного сигнала не последовало, фрегат, с трудом рассекая громадные волны, тем не менее быстро приближался к незнакомому судну.

— Позвать артиллеристов и дать из носового орудия картечный выстрел по этому судну в виде предостережения!

Грянул выстрел. Тогда на незнакомом судне тотчас взвился французский флаг.

— Они подняли французский флаг, сэр! — крикнуло сразу несколько голосов.

— Свистать всех наверх! — приказал капитан.

Теперь уже можно было видеть невооруженным глазом, что люди на французском линейном судне старались, весьма неумело, впрочем, поставить временную мачту у себя на корме, чтобы иметь возможность, благодаря кормовому парусу, стать по ветру.

— Где мы теперь находимся, мистер Пирс? — спросил капитан, — лигах в восьми или девяти от берега? Если нам удастся помешать им поставить временную мачту, то их песенка спета! Ну, ребята, целься хорошенько, не теряйте даром ни одного выстрела, скоро мы будем бок о бок с ними!

В этот момент фрегат находился уже на расстоянии не более трех кабельтовых от французского линейного судна, но при такой качке было почти невозможно попадать в цель, даже на таком расстоянии, тем более, что волны беспрерывно заливали палубу, и дождь слепил глаза. Тем не менее с фрегата продолжали стрелять и притом довольно удачно направлять свой огонь. Неприятель также пытался отвечать тем же, но несколько раз отказывался от этой опасной и трудной задачи, так как у них уже три орудия скатились к противоположному борту, давя людей, или же проваливались в люки и причиняя многим увечья. Матросы были до того напуганы, что, невзирая на опасность, бежали с палубы или же, не решаясь стоять позади орудий, когда из них стреляли, разбегались во все стороны. Кроме того, самая непогода уже не давала возможности передохнуть, постоянно требуя новых забот о судне и самого напряженного внимания со стороны начальства и людей. Фрегат упорно продолжал поддерживать огонь, хотя судно качало до того, что артиллеристов нередко отбрасывало к другому борту палубы. Тем не менее это воспрепятствовало французам поставить запасную мачту и, хотя французское линейное судно употребляло все усилия, чтобы уйти из-под выстрелов неприятеля и оставить его позади себя, — это не удавалось ему, так как фрегат шел за ним по пятам, направляя свой курс по его следу.

В такую страшную бурю не время было людям враждовать и сражаться, но капитан М. был неустрашим и непоколебим в том, что считал долгом своей службы.

Штурман пришел и объявил ему, что они находятся теперь не более, как в 4-х лигах расстояния под ветром у берега, к которому они, продолжая преследовать французское судно, быстро приближались.

Ветер бешено рвал и свистал, усиливаясь с каждой минутой, и фрегат до того заливало водой, что орудия не могли стрелять, и порох отсыревал. Кроме того, дождь и туман скрыли из вида неприятельское судно, и приходилось стрелять просто наугад.

Вдруг яркая молния осветила всех, и вслед за этим удар грома разразился так близко, что все судно задрожало от сотрясения воздуха. Второй удар грома разразился уже над самым фрегатом, и молния, скользнув вдоль грот-мачты фрегата, прошла сквозь верхнюю палубу по направлению к пороховой камере. Капитан М., его старший помощник, штурман и человек 60 команды были опрокинуты на землю силою этого страшного удара. Некоторые были убиты на месте, многие ранены, а остальные ослеплены и оглушены. Спустя немного последние стали приходить в себя и пытались подняться: в числе первых был капитан М. Немного очнувшись и встав на ноги, он приказал осмотреть судно, чтобы убедиться, насколько оно пострадало и, не грозит ли ему опасность пожара. Сильный серный запах распространился по судну, вырываясь из люков. Оказалось, что молния прошла около самого винного погреба и кормовой крюйт-камеры и вышла сквозь трюм судна.

Между тем капитан М. распорядился, чтобы раненые были перенесены в лазарет, и чтобы им была оказана немедленная помощь, а убитые убраны с палубы.

Очевидно, молния разделилась у основания грот-мачты, нимало не повредив ее, и в то время, как часть ее проникла вниз, другая ударила в две палубные каронады, которые обе разом разрядились, причем люди, стоявшие около орудий, были все убиты или ранены, а некоторые были опалены и обуглены как головни, так что совершенно утратили свой прежний образ: другие же оставались в тех позах, в каких застигла их смерть, окаменели с пытливым или удивленным взглядом, с криком, едва сорвавшимся с уст.

При виде всего этого боцман, продолжая неустанно исполнять свои обязанности, подсобляя людям везде, где могла понадобиться его мощная сила, усердно шептал псалмы и молитвы, видя в случившемся проявление гнева Божья за вражду людей между собой.

Старший лейтенант и штурман о чем-то таинственно совещались между собой, а капитан стоял у штирборта, давая указания, как изменять курс фрегата, чтобы неотступно преследовать уходившего неприятеля.

— Я поговорю с ним, — сказал в заключение своей беседы Пирс и, подойдя к капитану, в почтительных выражениях высказал ему, что сражение и преследование неприятеля при данных условиях не только опасно, но грешно перед Богом, и что постигшее их судно в лице их товарищей несчастье есть явное проявление гнева Божья.

— Я вполне уважаю ваши христианские чувства — отвечал капитан, — но принужден не согласиться с вами! Я убежден, как вы, что Бог велик и силен, но отрицаю, что эта молния и гроза суть проявление Его гнева на нас, предостережение нам. Это проявление сил природы, управляемых вечными законами, и если бы в данное время не было здесь другого судна, молния все равно ударила бы в наш фрегат, и последствия ее были бы те же. Буря не уляжется, даже если мы откажемся от того, что я считаю исполнением долга по отношению к нашей родине!

Штурман приложился к козырьку и, не сказав ни слова более, отошел.

— Берегись! — крикнул один из вахтенных.

— Мы, по-видимому, даже ближе к берегу, чем вы полагали! — сказал капитан, обращаясь к штурману.

— Да, немного, но не забывайте, что мы уже несколько часов кряду идем следом за этим судном, капитан!

— Это правда!

— Мы сядем на подветренный берег!

— Нет, мистер Пирс, я не перестану преследовать неприятеля до тех пор, пока его судьба не будет решена!

И суда продолжали следовать друг за другом, с каждой минутой приближаясь к своей гибели: невзирая ни на какие намеки со стороны старшего лейтенанта и других офицеров, капитан М. стоял на своем.

ГЛАВА XLII

Как ни прекрасно было геройское самоотверженное поведение капитана М., тем не менее было вполне естественно и то, что остальные не могли сочувствовать ему в этом.

— Я сильно опасаюсь, сэр, что, продолжая идти так, как мы идем, мы погубим судно! — заметил штурман, подходя к капитану.

— Пусть так, во всяком случае неприятель потеряет линейное судно, и тогда Англия все-таки остается в барыше!

— Конечно, стоимость неприятельского судна превышает стоимость этого фрегата, но надо принять во внимание и цену людей, т. е. командира и экипажа! Француз, как вы сами по всему видите, гроша медного не стоит, а вы…

— Благодарю на добром слове, но я считаю, что долг присяги выше всяких других соображений! — Вы, мистер Пирс, как штурман этого судна, исполнили свой долг, и я благодарю вас за это. Теперь и мне, как командиру, должно исполнить свой долг. Поступая на государственную службу, мы отказываемся от права дорожить своей жизнью и обязуемся ставить выше всего интересы нашей родины!

Тем временем суда были уже на расстоянии не более двух кабельтовых друг от друга и не более трех четвертей мили от высокого скалистого берега, заливаемого ревущей пеной грозного прибоя. От него тянулся далеко в море скалистый мыс, выдвигая еще дальше вперед длинную песчаную отмель, совершенно преграждавшую путь обоим судам. Французское линейное судно снова сделало попытку поставить временную мачту, но и на этот раз им не удалось осуществить своего намерения. Мало того, меткий выстрел все время не прекращавшего огонь фрегата лишил его последней мачты, которая упала за борт, положив все судно на бок.

— Ну, теперь все кончено! Ничто не в силах спасти их теперь! — сказал штурман.

— Мы сделали свое дело и теперь можем подумать о своем спасении! — сказал капитан М. — Живо, ребята, за работу, помните, что вы работаете ради собственного своего спасения! Надо поставить грот, мистер Пирс!

Штурман качал головой, но работа закипела.

— Видит Бог, как жаль, — сказал капитан, глядя на французское судно, которое несло ветром прямо на скалистые утесы и рифы, — ведь через несколько секунд 800 или 900 человек предстанут перед своим Судией, держать последний ответ. Я был бы счастлив, если бы мы могли спасти их!

— Вам надо было раньше об этом подумать, сэр! — с упреком в голосе сказал штурман. — Смотрите, их судно разбилось и перевернулось, видите?

Но теперь было не до того. Положение их собственного судна было не менее отчаянное: с минуты на минуту их ждала та же участь. Но вот парус был установлен, и судно как будто начинало слушать руля, как вдруг громадный вал, подхватив его, как щепку, бросил на затонувший подводный риф, где оно и засело. Громкий крик отчаяния огласил воздух: и не успел еще он замереть в воздухе, как новый могучий вал с новою силою подхватил судно и вынес его на глубину.

— Нас вынесло, сэр! — доложил штурман. — Мы спасены! — Но не успел он договорить последнего слова, как снизу выбежал на палубу старший плотник, бледный, как плотно, и крикнул: — Вода в трюме быстро прибывает, нам пробило киль! Мы идем ко дну!

— Мы идем ко дну! Тонем! — раздалось одновременно во всех концах палубы, — и люди, все обезумев от страха, позабыв порядок и дисциплину, кинулись к шлюпкам.

— Назад! — крикнул капитан. — Все по местам! Делай каждый свое дело! Сейчас оставить шлюпки!

Привычные к порядку и дисциплине люди повиновались и на этот раз, только один матрос, вопреки приказанию, продолжал возиться со шлюпкой в которую забрался.

— Всяк за себя, а Бог за всех! — холодно ответил он на вторичное приказание капитана.

Тогда капитан схватил багор, валявшийся у него под ногами, и, швырнув им в непокорного, пропорол ему живот. Несчастный запрокинулся, попытался было ухватиться за баканцы, но не удержался и упал за борт, в разъяренные волны бушующего моря.

— Ребята! — обратился к экипажу капитан М. — Пока хоть одна балка, хоть одна щепка этого судна будет держаться над водой, я здесь командую и требую от всех полного повиновения! Слышите? Кроме того, я имею сказать вам всего два слова. Судно наше идет ко дну, мы должны постараться поднять его на риф: лодки и шлюпки не могут нас спасти. Пока судно держится, держитесь и вы за него: это ваше единственное спасение! А затем, прощайте, ребята, вряд ли мы снова свидимся! Мистер Пирс, выберите, если можете, место получше для нашего фрегата!

— Я вижу только одно место, куда мы можем попытаться поднять его!.. Право руля! Вот так! — скомандовал он рулевому.

Капитан стоял неподвижно на том месте, откуда обращался к экипажу: лицо его было спокойно, ни один мускул не дрогнул.

Вдруг раздался оглушительный треск, фрегат наскочил на скалу с такой силой, что люди не могли удержаться на ногах, и душу раздирающий вопль отчаяния огласил воздух, но тотчас же был заглушен ревом волн и свистом ветра. Все судно содрогнулось, как в предсмертной агонии, напоровшись на риф с такою силой, что переломилось надвое: одна половина его засела глубоко на скале, другая, кормовая, перевернулась и исчезла под водой. Громадный вал поднялся над тем местом и приподнял кормовую часть на несколько аршин, чтобы всадить еще глубже.

Две трети экипажа и большая часть офицеров, а также и штурман, находившиеся на верхней палубе, погибли. Отчаянный крик тонущих был заглушен ревом волн, и никто не видал геройского конца этих людей.

Между тем передняя часть судна еще держалась. Но оставшиеся в живых не знали, не могли себе сказать, долго ли еще они продержатся. К довершению ух ужаса, стало быстро смеркаться, и вскоре совершенно стемнело. А море продолжало реветь и бушевать, грозя ежеминутно разнести в щепки эти остатки судна и поглотить этих несчастных. Никто не проронил ни слова. Ни стона, ни вопля, ни вздоха, — точно все эти сто человек окаменели. В безумном отчаянии, ухватившись за что попало, цеплялись они, держась из последних сил судорожно сжатыми руками, пока силы не изменяли, и то тот, то другой безмолвно, как тюк, скатывались в море. Темная бурная ночь длилась целую вечность. Наконец забрезжил рассвет: ветер гнал тучи, точно непроницаемая завеса, которая теперь почти касалась моря на краю горизонта.

Море бушевало по-прежнему, ветер не стихал, по всему было видно, что буря не уляжется, и злополучные люди, прикованные к обломку судна, готового расщепится под ними, молча глядели друг на друга в немом отчаянии.

Однако, как ни велико, как ни глубоко отчаяние человека, все же где-нибудь в глубине души таится слабый луч надежды. И хотя поутру ни один из этих людей, оставшихся еще в живых, не дал бы гроша за свою жизнь, все же после полудня, когда погода стала заметно улучшаться, давящее безмолвие было прервано, и несчастные стали обсуждать возможные шансы на спасение.

Беспрерывная гряда рифов тянулась от судна до самого берега: и многие из них торчали над водой. Несомненно, всякая попытка добраться до берега теперь, пока море еще не успокоилось, означала быть разбитым об эти скалы, но когда волнение утихнет, можно будет доплыть до земли, отдыхая по пути на этих самых рифах, столь гибельных и грозных при настоящих условиях.

Теперь оставалось в живых уже только 70 человек. Многие были совершенно истощены и находились в каком-то состоянии оцепенения. В числе уцелевших был и Вильям Сеймур. Он успел привязать себя веревками к передней мачте и теперь стоял, поддерживаемый с одной стороны боцманом, а с другой Прайсом, младшим лейтенантом, подле которого находился ефрейтор Робинзон, отменный моряк и один из лучших людей экипажа.

Сеймур несколько раз оборачивался в сторону Прайса с намерением заговорить с ним, но тот сидел, подобрав колени и опустив на них голову. Вильям думал, что тот молится, не хотел ему мешать, но затем тихонько окликнул его. Тот не отзывался, тогда он протянул руку и потряс Прайса за плечо, полагая, что, быть может, бедняга лишился чувств.

Теперь только Прайс медленно поднял голову и взглянул на Сеймура безумными, бессмысленными глазами, свидетельствовавшими о том, что бедняга лишился рассудка.

Но преобладающая страсть его, страсть к декламации, у него осталась и, как это ни странно, вдруг проявилась память, которая до того была у него очень слаба. Обведя вокруг себя дикими блуждающими глазами, бедняга принялся декламировать своего любимого автора Шекспира.

Фанатик боцман, не заметив его помешательства, стал доказывать ему, что в такой момент его декламация неуместна, но Прайс то смолкал и погружался в угрюмое молчание, то снова принимался декламировать с патетическими жестами.

Уговаривая его, боцман Хардсет стал приводить слова Священного Писания, и тут в разговор вмешался Робинзон.

— Да неужели же все мы попадем в ад, мистер Хардсет? — протестовал ефрейтор против угроз боцмана. — Я хоть и не без греха, но такой ли уж скверный человек, чтобы Бог и помиловать меня не мог!

— Надо прежде всего иметь веру! — продолжал наставительно Хардсет.

— Я и верю в Божье милосердие!

— Этой веры недостаточно, этим нельзя спастись. Вот если бы апостол Петр не устрашился, а имел веру, он бы не стал тонуть!

— Ну, а разве у вас больше веры, чем у апостола Петра?

— Да, благодарение Богу, я имею твердую веру!

— Ну, так попробуйте дойти отсюда до берега, если в вас вера так сильна!

Разгоряченный спором, возбужденный и без того, до крайности фанатичный Хардсет, ни слова не говоря, освободился от веревок и собирался исполнить, что ему сказали, но Сеймур и Робинзон вовремя успели удержать его от этой безумной попытки.

— Полноте, мистер Хардсет, мы нимало не сомневаемся в вашей вере! — сказал Сеймур. — Время чудес прошло! Это было бы самоубийством. — Тот, кто вызвал эту угрозу и бурю, когда настанет час, сумеет спасти нас, если это Ему будет угодно! — добавил он.

Прайс, который все время прислушивался к разговору, никем незамеченный, одновременно с Хардсетом освободился от веревок и прежде, чем кто-либо успел удержать его, прыгнул за борт, декламируя какую-то цитату из Шекспира.

— Да он помешался! — воскликнул боцман, охваченный ужасом, хотя сам только что хотел сделать то же самое, и не столько уговоры Сеймура и Робинзона, сколько этот безумный поступок несчастного помешанного, удержал его от его намерения.

Не сказав ни слова, он сел на свое прежнее место и, сложив молитвенно руки, возвел глаза к небу. Ефрейтор тоже молчал под впечатлением только что разыгравшейся на его глазах драмы: Сеймур тоже глубоко задумался.

ГЛАВА XLIII

Около полуночи луна, наконец, выглянула из-за туч, которые теперь быстро уходили на запад. Ветер, после нескольких сильных и злобных порывов, вдруг совершенно затих, и седой прибой, венчавший скалы и рифы, уже не метался и не ревел, как бешеный, а, точно играя, шептал и журчал мелкими струйками у подножия скал. Скоро на смену тихой ночи народился ясный ликующий день, и при ласковом свете солнца те самые рифы и скалы, что вселяли ужас в сердца несчастных и грозили им смертью, теперь казались желанными спасителями. Наиболее отважные и опытные пловцы, не задумываясь, кинулись в воду и поплыли к ближайшим рифам. Благополучно достигнув половины пути, они стали махать и звать своих товарищей, приглашая их последовать их примеру. Теперь, когда надежда на спасение вернулась в их сердца, все эти люди снова стали разумны и отзывчивы на чужую беду. Они, прежде безучастно смотревшие, как гибли вокруг и подле них товарищи, изнемогшие и истощенные, не будучи в силах удержаться, скатывались в бушующие волны, теперь готовы были оказать всякую поддержку и помощь своим раненым и слабым собратьям. Порядок и дисциплина сами собой водворились, — все они беспрекословно исполняли распоряжения офицеров, оставшихся в живых. За исключением боцмана Вильям Сеймур был теперь единственный офицер, оставшийся в живых.

По его приказанию соорудили на живую руку плот, снесли на него всех раненых, больных и слабых и общими усилиями перевезли из на берег, где добравшиеся сюда первыми уже успели произвести рекогносцировку. За выступом скалы, оказалось, стояла какая-то хижина, которая, судя по всему, была давно покинута, а позади нее шла тропинка в гору, и тут же рядом бежал ручей.

Раненых и больных Сеймур приказал осторожно перенести в хижину, которую предварительно отправился осмотреть сам.

Едва только он дотронулся до двери, как чей-то слабый голос окликнул его: «Qui va la?[12]»

— Эй, да тут есть ирландцы! — заметил шедший за Сеймуром матрос.

— Нет, вернее, французы! — отвечал молодой человек, входя в хижину, где увидел перед собою человек 7 или 8 несчастных, уцелевших после гибели французского линейного судна, французских моряков, израненных, изнеможенных, едва живых,

— Bonjour, camarade! — произнес один из них, с трудом приподымаясь на локтях. — As tu de l’cau-de-vie?[13].

— Боюсь, что нет, — ответил Сеймур, — мы так же, как и вы, потерпели крушение, и лишь очень немногие из нас спаслись!

— Как! Неужели вы с того проклятого английского фрегата?

— Да, наше судно погибло!

— Vive la France! — воскликнул один из французов, — Puisqu' elle n'a pas echappee — je n'ai plus rien a regretter![14]

— Vive la France! Vive la France! — подхватили несколько слабых голосов.

— И я умру теперь спокойно! — прошептал один из них и через несколько секунд испустил последний вздох.

— Вы одни только остались в живых? — спросил Сеймур.

— Да, из числа 850 человек, mais sapristie! As tu de Геаи-de-vie?[15]

— Я и сам не знаю, что у меня есть! — ответил Сеймур. — Мы что-то захватили с судна. — Но все, что найдется, я с радостью разделю с вами! Мы были врагами, а теперь все мы братья по несчастью. Однако я должен уйти и распорядиться, чтобы сюда внесли наших раненых и больных, здесь хватит места на всех. Adieu pour le moment![16]

— А он, право, славный парень, этот лейтенант! — заметил один из французов после ухода Сеймура.

Молодой лейтенант вышел на берег и здесь убедился, что из его экипажа осталось в живых всего 44 человека, да и то из них 15 были совершенно беспомощны.

Из предметов, спасенных с судна, оказалось несколько бочонков соленого мяса и бочонок рома, уцелевший каким-то чудом: кроме того, обрывки парусов и разные колья и доски, обломки рей и стеньг. Из них наскоро соорудили койку, чтобы перенести раненых, которых затем расположили, сколько, возможно лучше и удобнее, в покинутой хижине. Перед хижиной развели костер: люди развесили просушивать свое промокшее платье и белье, а те, что были наги, запрятались в хижину. Затем на очаге также развели огонь, чтобы больные не зябли, а ромом, разбавленным водою из ручья, наделили всех без различия, англичан и французов. С особенной жадностью накинулся на этот напиток тот француз, который уже два раза обращался к Сеймуру, прося у него водки, и после двух стаканов сразу ожил. Это был рослый, видный мужчина, с целой шапкой густых волос на голове. Сеймур внимательно всматривался в него некоторое время, затем обратился к нему со словами:

— Мне кажется, что я встречал вас в Шербурге. — Ваша фамилия не Дебризо?

— Черт побери! — воскликнул француз. — Я узнан. Ну, а вы-то кто?

— Помните вы мальчика, которого капитан М'Эльвина спас с разбитого судна?

— О-о! Сеймур, кажется?.. Мичман, кажется! — воскликнул Дебризо, громко смеясь. — Так это вы! Боже, как это забавно!.. Вот черт побери, вот встреча, так встреча!

— Но какими судьбами вы попали на французское военное судно, Дебризо?

— Гм! В последнее время счастье мне не благоприятствовало, да и профессия моя была мне не совсем по нутру. А так как берега мне хорошо знакомы, то я и стал плавать на военных судах в качестве лоцмана, вот уже несколько лет!

На этом месте разговор их был прерван появлением боцмана, который оставался на берегу, охраняя бочонок с ромом, сидя на котором, он читал свою библию.

— К нам идет помощь, мистер Сеймур, — сказал он, входя. — Человек 20, если не больше, спускаются с горы!

— Ура! Да живет наша старая Ирландия! — крикнул Конолли, один из матросов «Аспазии», сам ирландец. — Эти добрые люди спешат помочь своим ближним в несчастии!

Глава XLIV

Сеймур вышел из хижины. Толпа людей сурового, дикого вида, бегом спускалась с горы, размахивая своими дубинами и громко выкрикивая что-то, причем смотрела скорее враждебно, чем дружелюбно.

Впрочем, намерения их стали вскоре ясны: с жадностью волков они набросились на сушившееся у костра белье и платье матросов и, захватив его, выразительными жестами дали понять, что если те вздумают отнимать у них свое платье, то они угостят их своими дубинами.

— Эй, вы, что платье-то трогаете! — крикнул им боцман.

Похитители стали кричать ему что-то в ответ, и когда был призван на помощь Конолли, он объяснил Сеймуру, что эти люди считают своей добычей все, что окажется на берегу после крушения, и потому они требуют, чтобы потерпевшие крушение отдали им бочонки с мясом и ромом и все, что у них есть, не то они грозят перебить нас всех.

Сеймур сообразил, что уступив разбойникам ром, он должен будет ожидать еще худших последствий, когда они перепьются, и решил отстаивать свое имущество до последней крайности. Между тем матросы его, еще не дожидаясь его распоряжений, успели уже вооружится, чем попало, возмущенные таким нарушением прав гостеприимства и чувства сострадания.

— Мы хотим знать, отдадите ли вы нам все, что мы требуем, добровольно или заставите нас отнять у вас силой? — кричала толпа.

— Попробуйте взять! — грозно крикнул Конолли по-ирландски, — и схватка началась.

Сеймур был всюду впереди. Опасаясь больше всего, чтобы бочонок с ромом не попал в руки ирландцев, молодой лейтенант приказал Робинзону войти в хижину и вынуть втулку из бочонка с ромом, что и было сделано.

Но ирландцы, заметив, что ром, которого они особенно добивались, течет из-под двери хижины, и желая во что бы то ни стало овладеть бочонком, прежде чем весь ром успеет вытечь, с удвоенной силой и бешенством накинулись на англичан и оттеснили их к противоположной стороне хижины. Человек 10 из них ворвались в самую хижину и схватили бочонок, который был еще наполовину полон, но в этот момент ручей рома, вытекавший из-под дверей хижины, достиг костра, и спиртная жидкость вспыхнула ярким пламенем. В одну секунду огонь пробежал по ручью, ворвался в хижину, охватил самый бочонок, который взорвало, и пожар охватил все строение. Крики и вопли беспомощных раненых и умирающих оглашали воздух: несчастные очутились в целом море пламени, спасти их не было никакой возможности. Ирландцы бросились к двери, но в нее вырвался им навстречу огненный поток, и в несколько минут от хижины остались одни обгорелые дымящиеся стенки, внутри которых лежало несколько обугленных трупов. Страшное зрелище пожара прервало на мгновение бешеную схватку ирландцев с англичанами, но теперь чувство бешенства и злобы с новою силой охватило последних. Страшная смерть товарищей вопияла об отмщении, и схватка возобновилась с новой силой. Матросы с «Аспазии» забыли свою усталость и свои страдания и бились, как львы. Вожак ирландцев наскочил на Дебризо и чуть было не задушил его, если бы боцман не раздробил ирландцу череп. В этот самый момент один из ирландцев, выхватив нож, всадил его в бок Сеймуру, который и упал, обливаясь кровью. Смерть вожака нападающих и тяжелая рана офицера англичан внесли переполох и смущение в оба враждебные лагеря. Обе стороны поспешили оттащить своих раненых и убитых, чтобы продолжать вымещать друг на друге свое бешенство и злобу, как вдруг раздался топот копыт, и красивая всадница, подскакав во весь опор к месту побоища, разом осадила своего скакуна.

— Это дочь владельца! — шепотом пронеслось среди сконфуженных ирландцев.

— Это какой-то светлый ангел! — прошептал боцман, глядя на прелестную белокурую девушку, которая теперь строго обратилась к ирландцам на ихродном языке. Что именно она им говорила, англичане не поняли, но они видели, как их враги побросали свое оружие и пристыжено опустили головы, а затем, когда они хотели удалиться, она остановила их, принудив остаться. После того молодая девушка, обратилась к Хардсету, который, спохватившись, что половина его людей наги, поднес свисток к губам и крикнул: «Эй, ребята! Все, кто без штанов, уходи за хижину!» — и только после этого на расспросы барышни рассказал в кратких словах обо всех трагических событиях этого утра. Тем временем Конолли, понявший разговор девушки с его земляками, прокрался к ним за стеной хижины и крикнул: «Эй, вы, бродяги, теперь вы, небось, отдадите нам наши охабенки! Ну, так живей поворачивайтесь! У нас здесь нет запасных мундиров!» Двое ирландцев проворно собрали в кучу все отобранное у матросов, швырнули его им со злобным видом и повернули спины.

— Вы — единственный офицер, оставшийся в живых? — спросила Хардсета молодая девушка, выслушав его рассказ.

— Нет, сударыня, младший лейтенант здесь — вот там, лежит тяжело раненый!

— Как звали ваш фрегат?

— «Аспазия», командир — капитан М.!

— Боже милосердный! — воскликнула девушка, хватаясь за голову. — А этого офицера как зовут?

— Лейтенант Сеймур! — ответил боцман. В одну секунду девушка соскочила на землю и, обхватив с умоляющим видом руки Хардсета, молила:

— Отведите меня к нему, я хочу его видеть!

Вся бедная, едва держась на ногах, она подошла к Сеймуру, который лежал бледный, с закрытыми глазами, ослабленный потерей крови, и опустилась на колени подле него, называя его по имени.

Сеймур вздрогнул при звуке ее голоса, раскрыл глаза и узнал свою дорогую, горячо любимую Эмилию.

ГЛАВА XLV

Вся эта трагическая гибель двух судов и последующие за тем события разыгрались на берегу Гальвей, в нескольких милях расстояния от замка Рейнскорт и маленькой собственности М'Эльвина. Услыхав о гибели двух судов на их берегу, последний немедленно отправился в замок, чтобы организовать помощь пострадавшим. Эмилия с Сусанной села на лошадь и помчалась к месту крушения, опередив свою спутницу и ее мужа, который с хлопотами несколько опоздал.

— Боже мой, М'Эльвина, как я рада, что вы, наконец, здесь! Смотрите, Сеймур умирает! — в отчаянии воскликнула девушка, завидев М'Эльвина.

Но тот, тихонько отстранив ее, осмотрел рану юноши, сделал ему временную перевязку и, дав выпить немного вина, стал распоряжаться отправкой и других раненых и пострадавших.

Вскоре Сеймур узнал М'Эльвина и Эмилию, которая теперь опять склонилась над ним. Час спустя берег опустел: Сеймур был перевезен в замок и поручен попечению врача, а все матросы, здоровые и раненые, отправлены в маленький городок у подножия замка, где был госпиталь и больница. Среди забот и хлопот на берегу и во время перевозки раненых М'Эльвина, не ожидавший увидеть здесь своего старого приятеля Дебризо, не узнал его. Но когда все было улажено, а Хардсет спросил у него, как быть с французом, который остался жив, М'Эльвина пожелал повидать, — и теперь, конечно, тотчас же узнал Дебризо.

Как старый товарищ М'Эльвина предложил Дебризо свое содействие и обещал устроить его капитаном какого-нибудь коммерческого судна, так как в настоящее время бедняга остался без дела и без средств.

ГЛАВА XLVI

М'Эльвина в тот же день написал викарию, что Сеймур вернулся, приглашая его немедленно приехать в Гальвей, чтобы утвердить права юноши на наследие адмирала де Курси. Самого Рейнскорта не было в замке, так как он уехал на несколько дней охотиться с соседями, но Эмилия написала обо всем случившемся, извещая, что раненый офицер находится в замке, и что ввиду этого г-жа М'Эльвина будет гостить у нее до самого возвращения его в замок.

Несмотря на то, что, по определению врача, рана Сеймура была несерьезна, молодой человек оправлялся очень медленно — у него открылась лихорадка, усиливавшаяся с каждым днем, безо всяких видимых причин, и доктор пришел к заключению, что причина его болезни кроется в душевном волнении, и что если не удастся успокоить больного, то на его выздоровление еще долго нельзя будет рассчитывать.

Ввиду этого М'Эльвина, зная, что Сеймура мучает мысль об его неизвестном происхождении и недостатке средств, мешавших ему осмелиться просить руки Эмилии, которую он, постоянно видя подле себя, любил сильнее с каждым днем, — решился сообщить юноше об его происхождении и правах на наследство адмирала де Курси. Но так как он при этом не мог умолчать о трагической кончине его отца, то это обстоятельство настолько огорчило юношу, что даже права его на громкое имя и богатое наследство не радовали его. Его теперь стала мучить мысль о том, согласится ли Эмилия отдать свою руку человеку, отец которого погиб позорной смертью изменника на виселице. Он провел бессонную ночь, и доктор нашел, что состояние его здоровья еще более ухудшилось.

В деле любви женщины всегда опытней и проницательней, и Сусанна М'Эльвина чутьем угадала то, что смущало и мучило бедного юношу: недолго думая, добрая женщина сообщила обо всем Эмилии.

Взволнованная девушка тотчас же поспешила в комнату больного, и тут у них произошло самое трогательное объяснение.

В это самое время вернувшийся накануне поздно ночью владелец замка, проснувшись в свое обычное время, т. е. между 2-мя — 3-мя часами пополудни, совершал свой туалет при помощи своего француза-камердинера. Брея своего господина, камердинер сообщал своему барину различные новости, между прочим упомянул, что видел поутру раненого офицера, который теперь лежит в замке, что он приносил воду и держал таз в то время, когда доктор делал перевязку, что офицер этот очень красив и что у него странная метка на правом плече.

Это ужасно смутило Рейнскорта, который при этом вспомнил о подобной же метке на плече внука адмирала де Курси.

Продолжая выкладывать местные новости, камердинер сообщил еще, что г. викарий из замка де Курси прибыл сегодня поутру к г. М'Эльвина.

Это обстоятельство еще более встревожило Рейнскорта: он отослал своего слугу и пожелал остаться один. Но спустя несколько минут ему пришли доложить, что викарий, г. М'Эльвина и еще несколько других ожидают его в библиотеке, желая говорить с ним. Предчувствуя что-то недоброе и не желая оставаться в неизвестности, Рейнскорт спустился в библиотеку, где застал викария и М'Эльвина в сопровождении Дебризо и одного официального лица. Ему изложили все обстоятельства дела, представив несомненные доказательства. Рейнскорту ничего более не оставалось делать, как заявить, что он покорится решению суда, когда последний решит это дело, но до того времени будет считать себя законным владельцем всего состояния и замка.

— Я полагаю, что это дело может уладиться и помимо суда… — заметил М'Эльвина, намереваясь сообщить Рейнскорту о взаимной склонности молодых людей. Но надменный Рейнскорт не дал ему договорить.

— Прошу извинить меня, господа! — проговорил он, холодно поклонившись.

Видя это, посетители поспешили оставить замок.

ГЛАВА XLVII

Рейнскорт был вне себя от бешенства и, когда все вышли из комнаты, стал ходить из угла в угол, потрясая кулаками и грозя ими М'Эльвина, которого он теперь считал своим смертельным врагом. Он подумал было послать ему вызов отчасти для того, чтобы удовлетворить своему чувству мести, отчасти — с целью убрать с дороги такого важного свидетеля. Вдруг кто-то постучался в дверь, и в комнату вошел домашний доктор, пользовавший Сеймура. Он явился сюда доложить о состоянии своего больного и, как многие врачи, старался преувеличить степень болезни, чтобы приписать себе лишние лавры по выздоровлении.

— Так вы думаете, что он может умереть? — спросил Рейнскорт, рассеянно слушавший доктора, весь поглощенный собственными мыслями.

— Да, без сомнения, может, хотя мы можем надеяться на лучшее!

— Прекрасно, доктор, я уверен, что вы сделаете все возможное, не смею вас больше задерживать! — и он вежливо поклонился доктору, который тотчас же удалился.

Оставшись снова один, Рейнскорт опустил голову на руки и долгое время сидел неподвижно в этой позе, повторяя время от времени: «он может умереть!» Затем встал и, приказал позвать к себе старую нянюшку, вырастившую его самого, а также и дочь его, старую Нору, которая в дни крайней бедности и нужды оставалась им верна, питая к семье Рейнскорт чисто собачью привязанность.

— Нора, — обратился к ней Рейнскорт, — я имею сообщить тебе крайне неутешительные новости! Знаешь ли, что этот замок уже не мой, и я снова нищий, беднее последнего нищего и что меня скоро засадят в тюрьму, моя дочь останется без гроша, ты же будешь выгнана из замка на улицу на старости дней!

— Да кто же сделает все это? — спросила с удивлением старуха.

— Кто? Этот молодой красавчик, этот раненый офицер, за которым мы все здесь ухаживаем! — Вот его благодарность!

— О, о… а он такой молодой и такой прекрасный!

— Да, но он может умереть!

— Да, конечно: он, бедняжка, так болен!

— Но он может и выздороветь!

— И это, конечно, возможно: он так молод!

— Ну, а теперь скажи мне, Нора, любишь ты своего господина? Любишь ли свою молодую госпожу?

— Как вы можете меня спрашивать о таких вещах! Скажите, что я должна сделать, чтобы доказать вам это, и я готова душу свою положить за вас!

— Ну, так этот офицер должен умереть!

— Должен умереть! — повторила старуха, уловив мысль своего господина. — А простит ли мне духовник этот грех?

— Простит! Я заплачу за 10 000 обедень за твою душу!

— Но что же я должна сделать?

— Что? Придумай сама: ты по ночам все равно не спишь!

— Не сплю, крысы мешают!

— Крысы! Купи для них мышьяку. — Понимаешь? Это прекрасное средство против всякого рода крыс. Слышишь, достань мышьяку и, когда начнет светать, принеси его мне сюда!

Старуха ничего не сказала и поплелась прочь из комнаты. Оставшись один, Рейнскорт опять стал раздумывать: минутами он готов был предоставить все судьбе, но затем, при мысли о предстоящих ему невзгодах, что-то возмущалось в нем против неповинного юноши, и он снова решал спихнуть его с своей дороги.

Ни М'Эльвина, ни викарий, уходя от Рейнскорта, не воображали, какие ужасные последствия будет иметь то незначительное обстоятельство, что они не открыли взбешенному и раздраженному Рейнскорту о предстоящем браке молодых людей, который должен был уладить все дело.

Проснувшись на рассвете, Рейнскорт стал ожидать старую няньку. Та недолго заставила себя ждать, и Рейнскорт, расспросив у нее, когда дают больному лекарство, потребовал, чтобы старуха принесла ему это лекарство, и сам всыпал в него большую дозу мышьяка.

— Теперь поди и отпусти сиделку, а сама займи ее место, а когда будет время давать ему лекарство, дай ему это! — приказал Рейнскорт.

Старуха хотела было возражать, но господин прервал ее на полуслове.

— Прочь сейчас и делай, что я приказываю! А когда сделаешь, сейчас вернись и скажи мне!

Нора вышла, и Рейнскорт в сильном волнении стал, ожидать ее возвращения, но время шло, а старуха не приходила. Тогда он подкрался к комнате больного и приотворив дверь, заглянул в нее. Старуха сидела на полу, подобрав колени и опустив на них голову. Рейнскорт вызвал ее в смежную комнату и спросил, дала ли они лекарство: на ее отрицательный ответ он показал ей пистолет, проговорив:

— Видишь этот пистолет? Он заряжен! Если ты немедленно не исполнишь моего приказания, то будешь виновницей смерти твоего господина. Поклянись мне сейчас спасением твоей души, что ты исполнишь то, что я тебе сказал!

Дрожащая и обезумевшая от ужаса и отчаяния старуха поклялась и, вернувшись к больному, разбудила его, подав отравленное питье.

— Ой! Что это? Как это жжет мне горло! — воскликнул Сеймур.

— Это другое лекарство! — сказала старуха и поспешила дать ему воды запить этот вкус.

— Благодарю, няня! — прошептал Сеймур и снова упал на подушки.

ГЛАВА XLVIII

Спустя лишь несколько минут после вышеописанной сцены, с первыми лучами рассвета проснулась и Эмилия. Поспешно одевшись, она побежала узнать о здоровье того, кто был ей дороже всего на свете. В комнате было тихо: ставни закрыты: шелковый полог кровати опущен: нянька сидела на полу, устремив глаза в одну точку, а губы ее шептали слова молитвы. Эмилия окликнула ее, но та не слыхала, она потрясла ее за плечо и, когда старуха взглянула на нее, вид ее испугал девушку.

— Боже мой, Нора, неужели ему хуже?

— Я не знаю, пусть доктор скажет! — отвечала нянька глухим изменившимся голосом.

— Ах, Боже мой! Боже милостивый! — воскликнула молодая девушка. — Что станет со мной, если он, если мой дорогой Сеймур…

— Ваш дорогой Сеймур?! — воскликнула старуха, выпучив глаза и схватив девушку за руку.

— Да, няня, я не сказала вам, что люблю его больше всего в жизни, и он любит меня! Мы дали друг другу слово… но если он умрет, что станет со мной! — И девушка громко зарыдала.

— И это правда! Горе мне! И он должен был стать вашим супругом! Боже, горе мне!

— Няня! Няня, что это значит? Почему ты говоришь так?

— Я хотела твоего счастья, красавица, я не пожалела для вас своей души… и я убила его, о горе! Горе мне! — и несчастная старуха в отчаянии ломала руки. — Я сделала это ради тебя. Господин сказал мне, что я должна это сделать, приказал мне, и… я дала ему мышьяку! Ох, горе, горе! Теперь он умер!

Обезумев от отчаяния при этом ужасном известии, Эмилия схватилась за голову и выбежала из комнаты.

В это самое время викарий и М'Эльвина прибыли в замок и послали свои карточки

г-ну Рейнскорту, который теперь, когда факт убийства был совершен, почти совершенно успокоился. Он счел нужным принять своих посетителей и тотчас же вышел к ним.

М'Эльвина в нескольких словах объяснил ему, что молодые люди давно любили друг друга, и что вчера они дали слово друг другу, а потому переход состояния в руки молодого Сеймура не будет иметь для г-на Рейнскорта особенно ужасных последствий и может совершиться без судебного вмешательства.

— Ввиду столь благополучного исхода дела, — добавил М'Эльвина, — мы позволим себе от души поздравить вас!

Но с Рейнскортом происходило в это время что-то удивительное: вместо радости, в чертах его отразился мучительный ужас и отчаяние: вместо того, чтобы пожать протянутые с поздравлением к нему руки, он судорожно сжимал свои пальцы.

Викарий и М'Эльвина недоумевали. Вдруг распахнулась дверь, и Эмилия, обезумевшая от горя, ворвалась в комнату с громким криком:

— Они убили его! Они отравили его! Отец, отец, как ты мог это сделать! — и с этими словами она лишилась чувств.

Викарий, едва веря своим ушам, едва держась на ногах, поспешил принять в свои объятия несчастную девушку, а М'Эльвина кинулся к Рейнскорту и схватил его за руку.

— Вы арестованы!

— Да, — спокойно отозвался виновный, — я совершил это преступление! Я убийца и не отрицаю этого, но если бы вы мне сказали все это вчера, сэр, этого бы не случилось! Я предаю себя в руки правосудия, но полагаю, что вы не будете ничего иметь против, если я до прибытия судебных властей пройду на несколько минут в смежную комнату, мне надо привести в порядок некоторые бумаги!

М'Эльвина выразил свое согласие, и Рейнскорт вышел из библиотеки. Спустя несколько секунд из смежной комнаты раздался выстрел. М'Эльвина кинулся туда и увидел на полу труп Рейнскорта. Драгоценная драпировка была обрызгана кровью и мозгом убийцы.

А в другой комнате этого самого замка умирал в страшных муках молодой и прекрасный юноша, любящий и безумно любимый, умирал на руках М'Эльвина и Сусанны.

Эмилия, встав на колени подле кровати Сеймура, держала его холодную руку в своих руках, спрятав свое лицо в его подушки, чтобы не видеть его мучений. Сердце бедной девушки разрывалось на части, но она молчала и даже не плакала, не стонала, боясь пошевелиться. Кругом стояла мучительная тишина, тишина могилы.

Еще мгновение, — и все было кончено: молодой прекрасный юноша стал бездыханным трупом.

Фредерик Марриет Крушение «Великого Океана»

ГЛАВА I

Судно под ветром. — Буревестники. — Риди. — Описание корабля и экипажа.

Это происходило в октябре 18.. года. «Великий Океан», большой бриг, несся под шквалом среди безбрежного Атлантического океана. Он поставил немного парусов из-за бури, так как полотно изорвалось бы в куски от диких порывов ветра, который гнал судно по высоким волнам. Иногда волны поднимали корму брига, глубоко опуская нос, так что, казалось, корабль сейчас нырнет вглубь. Но это было прекрасное судно, и им управлял опытный капитан; он делал все для его безопасности и в то же время полагался на Провидение, которое всегда бдит над нами.

Капитан стоял подле колеса, наблюдая за рулевыми. Он посмотрел кругом себя, поднял взгляд к небу и тихо запел:

Перед нами — ты стелешься, море,
А над нами — угроза небес.
Так и было в действительности; корабль окружал бурный Атлантический океан; небо покрылось темными тучами; не виднелось ни одного судна, поднимались горы волн с пенистыми гребнями, а между снастями и мачтами корабля ветер проносился с диким воем.

Кроме капитана и двух матросов за колесом, на палубе было еще двое: мальчик лет двенадцати и старый моряк с лицом, огрубелым от непогоды, и с седыми волосами, пряди которых развевались в воздухе.

Мальчик смотревший на бурное море, вдруг схватил старика за руки и крикнул:

— А эта большая волна не нахлынет на нас, Риди?

— Нет, мастер Уильям, разве вы не видите, как повернули судно. Вот она и прошла… Но это может случиться; а что тогда станется с вами, если я не буду держаться сам и держать вас? Вас смоет.

— Мне не очень нравится море, Риди; мне хотелось бы снова очутиться на берегу, — ответил мальчик. — Разве не кажется, что волны разобьют корабль?

— Да, похоже на то; и они ревут, сердятся, что не могут похоронить судно в пучине. Только я-то к ним привык, мастер Уилли, и на хорошем судне, с хорошим капитаном и экипажем я их не опасаюсь.

— Но ведь иногда суда идут ко дну, и тогда все тонут.

— Да, мастер Уильям, и очень часто идут ко дну именно те корабли, которые считаются вполне безопасными. Мы можем только работать и потом полагаться на волю неба.

— А что это за птички летят так низко над водой?

— Мы, моряки, называем их цыплятами матушки Беды; их редко видишь не в бурю или не перед бурей.

Птицы, о которых спросил Уильям, были буревестники.

— А вы когда-нибудь терпели крушение? Вас когда-нибудь выбрасывало море на необитаемый остров, как Робинзона Крузо?

— Да, мастер Уильям, только я никогда не слыхивал об этом Робинзоне. Многие терпели кораблекрушение, и потом им приходилось переносить тяжелые испытания; но мне трудно вспомнить человека, о котором вы говорите.

— О, но ведь это все в книге, которую я читал. Я могу вам рассказать… и расскажу, когда море опять успокоится. А теперь, пожалуйста, помогите мне спуститься вниз, потому что я обещал маме недолго оставаться на палубе.

— Хорошо, всегда держите данные обещания, как славный мальчик, — ответил старик. — Дайте же мне ручку, и я ручаюсь, что мы не свалимся и благополучно дойдем до люка. Когда же наступит хорошая погода, я расскажу вам, как я потерпел кораблекрушение, а вы расскажете мне все о Робинзоне Крузо

Он проводил Уильяма до каюты; сам же вернулся на палубу: он дежурил.

Мастермэн Риди, так звали его, больше пятидесяти лет жил на море. Сначала он служил учеником на угольном судне. В то время ему было всего десять лет. Его лицо потемнело от ветра и солнца, и на щеках виднелись глубокие морщины, но он все еще казался здоровым и сильным. Риди служил на военном судне и побывал во всех поясах земли; он мог порассказать немало странных историй, и ему следовало верить даже в тех случаях, когда его рассказы казались необыкновенными, потому что он никогда не лгал. Он мог управлять судном, понятно умел читать и писать и не раз перечитал Библию. Его фамилия — Риди (готовый) — соответствовала его характеру; он редко оставался в замешательстве; в случае затруднения или опасности капитан без колебаний советовался с ним и часто принимал его советы. Он был точно третий помощник капитана.

«Великий Океан» мог бороться с самой неистовой бурей. Это судно имело более четырехсот тонн и шло к Новому Южному Уэльсу с ценным грузом английского железного и ножевого товара, а также и с другими мануфактурными изделиями. Капитан, превосходный командир и моряк, а вдобавок и превосходный человек, отличался бодрым, веселым нравом и на все смотрел с хорошей стороны. Когда с ним случались какие-нибудь происшествия, он чаще всего смеялся. Звали его — Осборн. Первый помощник — Мекинтош, шотландец, был груб, раздражителен, но строго относился к своим обязанностям. Капитан доверял ему, но не любил его.

О Риди мы уже говорили, о матросах говорить нет необходимости; скажем только, что их было тринадцать человек, недостаточное число для такого большого судна; как раз перед отплытием пятеро матросов не поладили с Мекинтошем и отказались идти с ним в плавание. Ждать новых служащих Осборн не захотел и отошел с теми людьми, которые были у него на палубе.

ГЛАВА II

Сведения об Уильяме и его родителях. — Овчарки. — Ромул и Рем. — К берегу.

Отец Уильяма, м-р Сигрев, человек очень образованный, много лет имел контору в Сиднее, главном городе Нового Южного Уэльса, и теперь после трехлетнего отсутствия возвращался обратно со всей семьей. Он купил у правительства большие земли, с тех пор сильно поднявшиеся в цене, и получал большой доход от разведения скота. Во время его пребывания в Англии имением прекрасно заведовал управляющий, и Сигрев вез с собой множество вещей, необходимых для сельского хозяйства, для дома и т. п.

Миссис Сигрев, приветливая женщина, не отличалась здоровьем; Уильям, старший из детей, был умен и весел, его брат Томас, шестилетний мальчик поражал необдуманностью, но казался очень милым ребенком. Их сестре Каролине минуло семь лет, а маленькому здоровяку Альберту еще не было и года; за ним смотрела молодая негритянка, которая явилась в Сидней с мыса Доброй Надежды и отправилась в Англию вместе с семьей Сигрева. Упомянув обо всех бывших на палубе «Великого Океана», упомянем также о двух овчарках м-ра Сигрева и о маленьком терьере капитана Осборна.

Волнение утихло только на четвертый день. Матросы развесили свое промокшее от дождя и брызг платье на канатах, и капитан велел поставить паруса. Дул нежный ветерок, и судно шло со скоростью четырех миль в час. Миссис Сигрев сидела на корме; ее муж и дети были подле нее. К ним скоро подошел и капитан Осборн.

— Ну, мастер Томми, — спросил он, — вы довольны, что буря утихла?

— Мне было все равно, — отозвался Томми, — я только расплескал суп. А вот Юнона как упала со стула, да так и покатилась вместе с маленьким; папа поднял их…

— Слава Богу, что Альберт не убился, — заметила миссис Сигрев.

— Он убился бы, если бы Юнона не думала исключительно о нем, забыв о себе, — заметил Сигрев.

— Правда, правда, — сказал Осборн, — она спасла ребенка, но, кажется, сама ушиблась.

— Да, стукнулась головой, — с улыбкой ответила Юнона.

— Еще хорошо, что у тебя на голове такая густая шерстяная шапка, — со смехом заметил Осборн. — Но, все равно, Юнона, ты славная девушка.

В это время Осборна отозвал Мекинтош.

На палубу выбежали овчарки.

— Сюда, Ромул, сюда. Рем! — позвал их Уиль.

— Вот что, сэр, — спросил Риди, стоявший невдалеке, — позвольте вас спросить, что это за странные имена у ваших собак; я никогда таких не слыхивал. Кто были эти Ромул и Рем?

— Ромул и Рем, — ответил Сигрев, — имена двух братьев-пастухов; в древние времена они основали большой город, Рим, который впоследствии сделался столицей великой империи. Люди эти были первыми царями Рима и правили вместе.

— А выкормила их волчица, Риди, — прибавил Уиль. — Ну, что вы скажете?

— Скажу, что это была диковинная кормилица, мастер Уильям.

— И Ромул убил Рема, — продолжал мальчик.

— Немудрено, так был воспитан, — заметил Риди. — Но за что он убил брата?

— За то, что тот слишком высоко прыгнул, — со смехом сказал Уилли.

— Мастер Уиль шутит? — спросил Риди, обращаясь к Сигреву.

— И да, и нет. История рассказывает, что Рем обидел Ромула, перескочив через стену, которую тот построил, и Ромул убил его. Но на древнюю историю нельзя полагаться.

— Да, кажется, и на древних братьев тоже, — заметил Риди. — Но давно известно, что вдвоем не сделаешь дело.

— А теперь мне хотелось бы сойти вниз, — заметила миссис Сигрев, — может быть Риди отнесет малютку?

Когда все спустились в каюту, капитан сказал, что он успел определить, где находится судно, и прибавил, что оно в ста тридцати милях от мыса Доброй Надежды.

— Если ветер продержится, — заметил Сигрев, — мы завтра же придем к берегу. Может быть, Юнона, ты увидишь твоих отца и мать?

Бедная Юнона покачала головой, из ее глаз покатились слезы, и она с печальным лицом сказала, что ее отец и мать принадлежали голландскому бюргеру, который, купив их, уехал далеко от берега. Ее разлучили с ними, когда она была еще очень мала, и оставили в Каптоуне.

— Но теперь ты свободна, Юнона, — сказала миссис Сигрев, — ты побывала в Англии; а тот, кто ступит на берег Англии, делается свободным.

— Да, я свободна, мисси, — ответила Юнона, — а все-таки у меня нет отца и матери.

И негритянка заплакала, но Альберт погладил ручкой ее черную щеку, и она снова улыбнулась.

ГЛАВА III

Корабль в Столовой бухте. — Столовые горы. — На берегу. — Ботанический сад. — Птица секретарь. — Львы. — Томми в опасности.

На следующий день «Великий Океан» бросил якорь в Столовой бухте; на вопрос Уильяма о причине такого названия Риди ответил, что заливу дали имя Столовой горы с вершинами, действительно плоскими, как столы.

— Мы простоим на якоре два дня, — заметил Осборн, обращаясь к отцу Уиля. — Не угодно ли вам и вашей супруге отправиться на берег?

Миссис Сигрев отказалась; поэтому было решено, что она останется на палубе с двумя детьми, а ее муж отправится в Каптоун с Уилем и Томми и к вечеру вернется домой.

На следующее утро капитан велел опустить шлюпку, и в ней Сигрев, двое мальчиков и Осборн отплыли к берегу. На берегу они побывали в доме одного знакомого капитана, который предложил им провести их в сад компании, где содержались дикие звери. От этого предложения дети пришли в полный восторг.

— Что это за, сад компании? — спросил отца Уильям.

— Его устроила голландская индийская компания в те времена, когда она владела мысом Доброй Надежды. В сущности, это ботанический сад, но там содержат и диких зверей.

— А каких животных мы увидим? — спросил Томми.

— Львов, Томми, — ответил Осборн, — много львов.

— Ох, как мне хочется посмотреть на них! — сказал Томми.

— Только нельзя — подходить к ним близко, — заметил капитан.

— Хорошо, — сказал мальчик.

Но едва войдя в сад, Томми убежал от капитана; ему хотелось поскорее увидеть львов, но Осборн поймал его и крепко взял за руку.

— Тут пара странных птиц, — сказал им знакомый Осборна, — это секретари; их называют так за то, что у них сзади головы висят перья, и они походят на писцов, заложивших перо за ухо. Это полезные птицы — они уничтожают змей; бьют их ногами с такой силой, что немедленно убивают.

— А здесь много змей? — спросил Уиль.

— Да, и очень ядовитых, — ответил Сигрев. — Секретари приносят большую пользу.

Так разговаривая, они дошли до львиного помещения. Это была большая площадка, обнесенная высокой каменной стеной, с одним окошком, через которое посетители могли смотреть на зверей. Окно это было широко и загорожено толстыми железными прутьями; однако между ними лев мог просунуть лапу, поэтому зрителей просили не подходить близко. Десять красивых, благородных зверей лежало в различных позах, медленно пошевеливая своими хвостами. Уильям рассматривал их, стоя на почтительном расстоянии от клетки, Томми тоже. Их провожатый рассказывал интересные анекдоты о львах. Все так увлеклись его рассказами, что и не заметили, как Томми проскользнул к окну львиного помещения.

Мальчику захотелось, чтобы звери немного подвигались. В числе лежавших животных был красивый трехлетний лев; он лежал ближе остальных к решетке. Томми взял камень и бросил в него; лев не пошевелился, но устремил глаза на Томми; мальчик стал смелее; он швырнул вторым камнем, потом третьим, подходя все ближе и ближе.

Лев неожиданно страшно заревел и кинулся на решетку клетки с такой силой, что, будь она немного менее прочной, ее брусья не выдержали бы. Но и теперь они так зашатались, что из камней посыпались куски цемента. Томми закричал, отскочил и по счастью упал; не то лапы льва схватили бы его. Осборн и Сигрев кинулись к мальчику и подняли его. Он кричал от страха, а лев стоял у решетки, хлестал себя хвостом и ревел, показывая исполинские клыки.

Сигрев побранил Томми; тот мало-помалу оправился от страха.

Осмотрев других зверей, маленькое общество вернулось в дом любезного знакомого Осборна, а потом отплыло на судно.

ГЛАВА IV

Тишь. — Альбатрос. — Признаки бури. — Приготовления. — Ужасный шторм. — Молния. — Разрушение и смерть.

На следующий день корабль отошел от берега. Несколько дней плавание совершалось под прекрасным ветром; но наступил штиль и держался три дня; не чувствовалось дыхания ветра, вся природа, казалось, заснула. Только время от времени показывался альбатрос и, опускаясь на некотором расстоянии от кормы судна, плавал по воде, приподняв крылья.

— Что это за птица, Риди? — спросил Уильям.

— Альбатрос, самая крупная из наших морских птиц, — ответил старик. — Я видывал альбатросов, между крыльями которых бывало около одиннадцати футов.

На третий день затишья барометр так сильно упал, что капитан стал готовиться к сильным шквалам. И он не ошибся. К полуночи собрались тучи, между которыми сверкали молнии. Поднялся и ветер; впрочем, сначала он налетал только порывами, в промежутках между которыми наступала тишина. И Мекинтош, и Риди полагали, что волнение будет сильно, и Мастермэн предложил капитану как можно скорее закрепить плотные ставни на окнах кают.

Едва окончились все приготовления, как с северо-востока налетел свирепый шквал. Началось волнение. Один парус убирали за другим, и к наступлению сумерек «Великий Океан» шел только под одним кливером и штормовым парусом. Трое рулевых с трудом удерживали колесо, так как волны с силой ударяли в руль. Ни один из матросов, отбыв свою вахту, не ушел в эту ночь спать. Буря была слишком ужасна. Около трех часов утра ветер внезапно упал, но всего минуты на две, потом снова налетел с другой стороны и разорвал кливер на лоскуты. Небо было черно; виднелись только пятнистые гребни волн. Пришлось изменить курс. Волны, поднятые прежним направлением ветра, продолжали бежать и встречались с волнами, которые вздымали новые шквалы, а потому вода то и дело хлестала на палубу и смывала все попадавшееся ей на пути. Одного матроса снесло с корабля, и все попытки спасти его не удались. Капитан Осборн стоял на своем посту; он спросил Мекинтоша:

— Как вы думаете, это еще будет долго продолжаться?

— Дольше, чем продержится судно, — ответил тот.

— Надеюсь, вы ошибаетесь, — возразил Осборн. — А вы, что думаете, Риди?

— Опасности больше сверху, чем снизу, — ответил старик. — Посмотрите, сэр, на эти две тучи; видите, они несутся одна навстречу другой. Если я…

Риди не договорил. Вспыхнул ослепительный свет, и в то же время раздались раскаты грома, от которых вздрогнул «Великий Океан». Послышался шум, вопли. Когда капитан и его собеседники снова получили способность видеть, оказалось, что передняя мачта была разбита в щепы, и что судно уже пылало. Рулевые, ослепленные молнией, окаменевшие от страха, не могли больше управлять рулем; корабль накренился; главная мачта свалилась через борт. На палубе воцарилось разрушение, смятение и отчаяние.

К счастью, волны, хлеставшие через борт «Великого Океана», скоро затушили огонь; но корабль беспомощно лежал на воде, в полной власти волн, которые били в упавшие мачты, еще прикрепленные веревками к корпусу судна. Оправившись, Мекинтош и Риди бросились к колесу, чтобы привести «Великий Океан» к ветру, но это им не удалось; паруса бизань-мачты отказывались слушаться руля. Риди уговорил двоих матросов стать на руль, а сам подозвал к себе Мекинтоша. Взяв топоры, они вдвоем срубили бесполезные мачты и, накренив паруса на уцелевший обломок главной мачты, кое-как поставили корабль под ветер. Не скоро удалось им убрать обломки мачт; когда же это, наконец, было сделано, они увидели, что четверо матросов погибли от молнии и падения передней мачты. Теперь, кроме Осборна, Риди и Мекинтоша, на палубе осталось всего восемь человек.

ГЛАВА V

Неунывающие моряки. — Тревога капитана. — Новая буря. — Предчувствие Риди.

Моряки никогда не падают духом, пока у них есть дело. Ужасы бури, гибель товарищей, гром и молния, — ничто не мешало им работать. Мекинтош созвал матросов, велел им прикрепить блок к еще дымившейся верхушке обломка главной мачты, потом поднять на нее лишний парус, чтобы увеличить парусность. Таким образом, «Великий Океан» мог идти по ветру быстрее и слушаться руля лучше.

Теперь корабль снова двигался и находился относительно в безопасности, несмотря на жестокие удары догонявших его волн. Опять наступила ночь, но не принесла отдыха; все матросы изнемогали. Капитан и Риди часто спускались в каюты, ободряли пассажиров. Измученная страхом миссис Сигрев серьезно заболела; ее муж ухаживал за нею; детей уговорили не подниматься с постелей, а Юнона все время держала на руках маленького Альберта.

Наступила заря третьего дня с начала бури, но положение судна не стало лучше. Волны по-прежнему вливались на палубу и уносили все встречавшееся. Трудно было судить о направлении корабля. Он дал течь, и это доказывало, что его корпус уже сильно пострадал; казалось ясно, что если буря не утихнет, «Великий Океан» недолго выдержит ярость волн.

На лице капитана лежало выражение жестокой тревоги. «Великий Океан» подходил к области моря, усеянной низкими коралловыми островами. Волны могли выбросить на один из них корабль, и тогда погибло бы и ценное судно, и ценный груз, а может быть, и все люди. Предупредить же такую возможность Осборн был не в силах, благодаря жалкому состоянию корабля.

Всю эту ночь шквалы гнали судно. На рассвете ветер ослабел, волны немного успокоились. Тем не менее капитан продолжал идти фордевиндом, так как «Великий Океан» слишком пострадал, и было небезопасно поставить его наперерез волнам. Теперь готовились поднять запасные мачты, и измученные матросы усердно работали под наблюдением Осборна, когда Сигрев и Уильям вышли на палубу.

Уильям огляделся и с изумлением заметил, что высокие мачты исчезли вместе со своей оснасткой и с парусами и что на палубе беспорядок.

— Посмотри, дитя мое, — сказал Сигрев, — как здесь все разрушено, опустошено; видишь ли, как гордость человека смиряется перед мощью Всевышнего.

— Да, да, — подтвердил Риди.

— Но, папа, — помолчав спросил Уилли, — как же мы доберемся до Сиднея без мачт и парусов?

— Сделаем все, что можно, — сказал Риди. — Мы, моряки, редко теряемся, и еще до ночи, даст Бог, у нас опять будут кое-какие паруса. Мы потеряли большие мачты. Что же? Поставим запасные, маленькие, с маленькими парусами и, если будет угодно Богу, все же увидим Сидней. А как здоровье барыни? — спросил старик, обращаясь к Сигреву. — Лучше ли ей?

— Боюсь, что она очень слаба и больна, — ответил Сигрев, — только хорошая погода поможет ей. Как вы думаете? Теперь наступит затишье?

— Говоря правду, сэр, боюсь, что опять будет буря. Я еще не говорил об этом капитану, так как, может быть, ошибаюсь. Но все же, мне кажется, я прав.

— Да будет воля Божия, — сказал Сигрев. — Но как я боюсь за жену; она превратилась в тень.

— Не бойтесь этого, — возразил Риди, — от качки люди страдают, но не умирают.

ГЛАВА VI

Смятение. — Капитан без памяти. — Совет Мекинтоша. — Делаются приготовления покинуть корабль. — Благородство Риди. — Отплытие экипажа.

Поговорив с капитаном и Риди, Сигрев с сыном ушли обратно в каюту, куда буфетчик принес для детей миску теплого супа. Томми торопливо вырвал ее из правой руки Юноны, так как левой она держала Альберта. Суп обжег Каролину. Девочка громко закричала, закричал и Альберт, но только от страха. На свое несчастье, Юнона натолкнулась на собачку Виксен, забежавшую в каюту, и та укусила ее за ногу; негритянка тоже невольно вскрикнула. Миссис Сигрев выглянула из койки. Она подумала, что произошло что-нибудь ужасное, но ничем не могла помочь. К счастью, вошел Сигрев, поднял споткнувшуюся Юнону, утешил Каролину и восстановил порядок. Все успокоилось, тем более, что остывший суп не обжег Каролину.

— Масса Томми — дурной мальчик, — сказала Юнона, потирая ногу.

Между тем на палубе не бездействовали; корабельный плотник устраивал подножие для запасной мачты на месте бывшей главной, а матросы снабжали ее снастями и парусами; к несчастью, течь была очень сильна, и четверо людей должны были постоянно помпами выкачивать воду. К ночи опять подул ветер, поднялось волнение, и течь настолько усилилась, что пришлось бросить все остальное и только работать насосом. Еще два дня бушевала буря, и весь экипаж совершенно изнемог от усталости; выкачивать воду матросы уже не могли; кренясь, судно доказывало, что в его трюме уже много воды, и вот случилось еще новое несчастье; капитан Осборн был на баке и раздавал приказания людям; вдруг блок скользнул с передней мачты; рея и парус свалились, ушибли Осборна, и он упал без чувств. Пока Осборн командовал экипажем, матросы, высоко ценившие его морское искусство, его мужество, работали хорошо, бодро, но теперь, когда он лежал, если не убитый, то во всяком случае без чувств, они почувствовали, что остались без начальника. Мекинтоша матросы не любили, и его приказания не могли иметь для них никакого веса и значения. Не обращая внимания на его приказ, они теперь совещались между собой.

— Теперь, молодцы, скоро стихнет, — заметил Риди, подходя к группе моряков, стоявших на баке. — Ветер быстро падает.

— Да, — ответил один из них, — а судно опускается на дно еще скорее; это верно.

— Теперь было бы полезно хорошенько покачать помпу, — сказал Риди, — что скажете вы?

— Стаканчика два грога были бы еще полезнее, — грубо возразил один моряк. — Что скажете, ребята? Я не думаю, чтобы капитан отказал бы нам в этом, если бы бедняга мог говорить!

— Что вы хотите делать? — спросил Мекинтош. — Надеюсь, не напиваться?

— Почему бы и нет? — проговорил другой матрос. — Судно скоро утонет.

— Может быть, еще не скоро, — сказал Мекинтош, — во всяком случае нельзя сказать, чтобы у нас не было возможности спастись. А вот, если вы опьянеете, никто не спасется, я же дорожу своей жизнью и готов сделать все, что вы решите; но вы не напьетесь, если только мне удастся помешать вам; это верно.

— Как вы помешаете? — мрачно спросил один из матросов.

— Я думаю, что двое решительных людей могут сделать многое… Нет, трое, потому что в этом случае Риди будет на моей стороне, и каютный пассажир тоже, не откажется мне помочь. Вспомните: все огнестрельное оружие в каюте. Только зачем нам ссориться? Скажите сразу, чего вы хотите, и если вы еще ничего не придумали, выслушайте, что я предложу.

Все знали смелость и решительный характер Мекинтоша; поэтому матросы снова посоветовались между собой, потом спросили капитанского помощника, что он предлагает.

— У нас осталась одна хорошая шлюпка и новый ялбот; остальные шлюпки, как вы знаете, были смыты, за исключением маленькой за кормой, которая вполне бесполезна, так как почти совершенно разбита. Мы, наверно, недалеко от одного из островов, я думаю даже, что мы посреди их. Возьмем в большую шлюпку все необходимое нам, будем работать спокойно и усердно; выпьем столько грога, чтобы он не повредил нам, и запасемся провизией. При шлюпке есть все — весла, мачта, паруса; вряд ли нам не удастся спастись. Риди, хорош ли мой совет?

— Хорош, м-р Мекинтош, только что станется с пассажирами? И неужели вы оставите капитана Осборна, который лежит без сознания и без движения? Как вы думаете поступать?

— Мы не оставим капитана, — сказал один из матросов.

— Нет, нет, — подтвердили другие.

— А пассажиры?

— Жаль их, конечно, — заметил первый из высказавшихся за спасение капитана, — только нам достаточно думать о спасении собственной жизни. Шлюпка нечрезмерно велика.

— Хорошо, я согласен с вами, — проговорил Мекинтош, — добрые дела начнутся дома. Что скажете, братцы?

— Да, — в один голос ответили матросы, и Риди понял, что спорить бесполезно.

Начали приготовлять шлюпку и запасы. На переходном трапе виднелись куски соленой свинины, сухари, несколько бочонков с пресной водой. Мекинтош принес свои часы, компас, несколько ружей, запас пороха и пуль. Плотник, с помощью другого матроса, срубил бульварк, чтобы легче спустить шлюпку. Через час все было готово. Риди не принимал никакого участия во всех этих приготовлениях. Он раза два опускался в трюм, чтобы видеть, сильно ли там поднялась вода. Между тем матросы привели корабль к ветру; в эту минуту на палубу вышел Сигрев и огляделся кругом.

Он увидел приготовленную к спуску шлюпку, съестные запасы и бочонки с водой; заметил, что судно медленно качается на волнах; наконец, он взглянул на Риди, сидевшего, как ему показалось, подле мертвого капитана.

— Что все это значит, Риди? — спросил Сигрев. — Они хотят бросить корабль? Это они убили Осборна?

— Нет, сэр, — ответил Риди, — бедного капитана ушибла свалившаяся рея; остальное же вы угадали; видите, они опускают шлюпку.

— Но моя бедная жена так больна, что не дойдет до шлюпки.

— Боюсь, сэр, что они совсем не собираются взять с собой вас, вашу жену или ваших детей.

— Милосердное небо! — крикнул Сигрев. — Какая жестокость, какое коварство!

— Да, недобро; нотаков закон природы. Когда идет дело о спасении собственной жизни, люди способны думать только о себе… Я часто видывал это, — серьезно произнес Риди.

— Бедная жена, дети!.. — вскрикнул Сигрев, закрывая лицо руками. — Но я поговорю с ними, — помолчав, прибавил он. — Они не могут не послушаться чувства человечности… Во всяком случае м-р Мекинтош имеет на них влияние… Как вы думаете, Риди?

— Сказать правду, сэр, не стоит просить ни Мекинтоша, ни их… Ведь у капитанского помощника сердце еще грубее, чем у всех остальных… Все будет напрасно; в противном случае, я постарался бы убедить их, смягчить…

— Так что же делать, Риди?

— Мы должны положиться на милосердие Божие, м-р Сигрев.

— Мы должны? Как? Разве вы не отплывете вместе с ними?

— Нет, м-р Сигрев, я решил остаться с вами. Они хотят взять с собой капитана Осборна, предлагали и мне попробовать спастись вместе с ними, но я хочу остаться здесь.

— И погибнуть? — с изумлением спросил Сигрев.

— Как будет угодно Богу, м-р Сигрев. Я стар, и моя смерть дело не важное, и я думаю, я готов умереть. Я больше забочусь о ваших детях, чем о себе, и не могу бросить вас всех на погибель, когда вы могли бы спастись, если бы только знали, что нужно делать… Но вот и матросы… Шлюпка готова; сейчас они унесут бедного капитана.

Действительно, подошедшие моряки подняли Осборна.

— Иди, Риди, нельзя терять времени.

— Нет, я останусь на судне, — ответил старик. — От всего сердца желаю вам спастись и прошу вас, м-р Мекинтош, дать мне одно обещание; надеюсь, вы не откажете мне… Я прошу вас, если вы спасетесь, не забыть об оставшихся здесь на палубе и принять меры, чтобы их поискали на одном из островов.

— Что за вздор, Риди! Идите в шлюпку.

— Я останусь здесь, м-р Мекинтош, и только прошу вас дать мне это обещание. Обещаете?

— Да, если уж вы непременно хотите остаться; только… — он подошел к Риди и шепнул ему на ухо: — только это безумие, идемте, Риди.

— Прощайте, м-р Мекинтош, — сказал старый матрос, пожимая руку помощника Осборна. — Вы сдержите обещание?

Мекинтош и матросы снова постарались уговорить Риди уйти с ними, наконец, шлюпку спустили, и она двинулась к северо-востоку.

Глава VII

Отчаяние Сигрева. — Риди утешает его. — Признаки суши. — Мрачные предположения. — Воскресшая надежда. — Земля. — К берегу. — Судно на коралловых рифах.

Шлюпка отошла; Риди несколько времени следил за нею, сложив руки. Рядом с ним стоял Сигрев; его сердце было переполнено до того, что он не мог говорить; ему казалось, что по мере того, как шлюпка отходила все дальше и дальше, потухали последние лучи надежды… Наконец, старый Риди сказал:

— Они думают, что спасутся, а мы погибнем, м-р Сигрев; но они забывают, что на небесах есть Власть, в сравнении с которой все усилия слабых людей — ничто!

— Правда, — тихо ответил Сигрев, — но какая надежда на спасение может быть у нас, оставшихся на утопающем корабле?

— Мы должны сделать все, чтобы спастись, — ответил Риди.

Потом старик прошел к рулю и поставил корабль по ветру.

Как и предсказывал Риди, шквалы прекратились, и море значительно успокоилось. Корабль медленно полз вперед. Риди вскоре привязал руль и пошел к носу. Когда он вернулся на квартердек, то увидел, что Сигрев лежит на парусе, который разостлали для капитана.

— Если вы молитесь, м-р Сигрев, — сказал Риди, — мне очень жаль, что я помешал вам, если же вас просто мучит наше положение, я хочу дать вам маленькую надежду.

— Я не молился, — ответил Сигрев и поднялся с паруса. — Я просто хотел собраться с мыслями… Мне ужасно тяжело сказать жене о нашем безнадежном положении.

— Если бы я считал, что надежды нет, — ответил Риди, — то откровенно сознался бы вам в этом. Но вот что я скажу вам, сэр. Судно залито водой до половины, так как во время бури в нем открылись щели. Но с тех пор, как волнение утихло, дело поправляется; я спускался в трюм и видел, что за два часа воды прибавилось на очень немного дюймов, щели начали забухать; значит, течь еще уменьшится. Итак, если продержится хорошая погода, нечего бояться, что «Великий Океан». скоро пойдет ко дну. Теперь мы между островами, а потому нет ничего невозможного… даже очень вероятно, что мы доведем его до берега и спасемся. Я думал об этом, когда отказался отплыть в шлюпке; подумал также и о том, что, если бы я бросил вас, как и все остальные, вы не сумели бы воспользоваться возможностью спасения. Вот почему я остался; я надеялся, что с Божией помощью могу спасти вас и ваших детей. Лучше всего пройдите в каюту и со спокойным лицом ободрите бедную миссис Сигрев, сказав ей о перемене погоды. Если она еще не знает, что матросы бросили «Великий Океан», не говорите ей об этом. Вот мастеру Уильяму можно все сказать, и если вы его пришлете ко мне, я поговорю с ним. Что скажете, м-р Сигрев?

— Право, не знаю, что думать, Риди; не знаю, как и благодарить вас за ваше самопожертвование. Конечно, ваш совет хорош, и, конечно, я исполню его. Если нам суждено спастись от смерти, моя благодарность…

— Не говорите этого, сэр. Я старик, и мне немногое нужно. Мне хочется только сознавать, что я исполняю мой долг. Что могут для меня значить блага мира сего, когда я прожил всю жизнь и не имею ни родных, ни близких? А все же благодарю вас, м-р Сигрев. Теперь идите вниз, а я немножко осмотрюсь.

В каюте Сигрев увидел спящую жену, а Уиль сказал ему:

— Я не хотел идти на палубу, пока тебя здесь не было; только два часа тому назад буфетчик пошел за козьим молоком для Альберта, да и не вернулся. И мы не завтракали.

— Поди на палубу, Уиль, — сказал ему отец, — я останусь здесь; с тобой же хочет поговорить Риди.

Уиль вышел на палубу; тут Риди объяснил ему положение вещей, прибавив, что он, Уильям, должен по мере сил помогать им с м-ром Сигревом, не тревожа своей больной матери. Лицо Уильяма стало очень серьезно, однако он тотчас же понял Риди.

— Знаете, — сказал мальчик, — ведь буфетчик отплыл с остальными, и когда мама проснется, она спросит, почему дети не завтракали. Что мне делать?

— Не знаю, — ответил старый моряк, — но думаю, что, если я покажу вам, как надо доить коз, вы можете добыть молока; я же тем временем приготовлю остальное. Я могу уйти с палубы, потому что, видите, корабль идет недурно. Мастер Уильям, перед вашим приходом я зондировал трюм и видел, что вода не сильно прибывает; надеюсь, что к вечеру море будет вполне спокойно.

Риди и Уильям общими усилиями успели приготовить завтрак до пробуждения больной. Корабль еле покачивался; небо очистилось; солнце светило. Риди предложил м-ру Сигреву вывести на палубу Юнону и детей, поручив Уильяму остаться в каюте с матерью.

— Трудно заставить детей сидеть смирно, — сказал старик, — а миссис Сигрев спит так сладко, что было бы жаль будить ее. После такого утомления она может проспать четыре-пять часов, и чем дольше она будет отдыхать, тем лучше, потому что, может быть, ей скоро понадобятся силы.

Сигрев согласился…

Выйдя на палубу, бедная Юнона изумилась. Ее удивило и жалкое состояние корабля, и безлюдье.

Тогда Сигрев рассказал ей все, что случилось, попросив ничего не говорить миссис Сигрев. Юнона обещала; но бедняжка поняла всю опасность положения, и по ее черной щеке скатилась слеза. Она, впрочем, думала не о себе, но о бедном Альберте, которого прижимала к груди. Даже Томми и Каролина спрашивали, где мачты, где капитан Осборн.

— Посмотрите, сэр, — сказал Риди, указывая на морскую траву, плывшую по волнам.

— Вижу, но в чем дело? — спросил Сигрев.

— Сама по себе трава — малое доказательство… — ответил Риди, — но у нас, моряков, множество своих признаков. Видите ли вы, сэр, птиц над волнами?

— Вижу.

— Эти птицы никогда не улетают далеко от берега! Теперь, сэр, я пойду за моими инструментами, потому что, хотя в настоящую минуту я не в состоянии определить долготы, я все же могу узнать, под какой параллелью находимся мы; тогда, если покажется суша, взглянув на морскую карту, я приблизительно узнаю, где мы.

— Теперь около полудня, — помолчав, заметил Риди, глядя на свои часы, — солнце поднимается медленно. Но как счастливы дети; посмотрите, как весело играют малыши, точно у себя в комнате, даже не подозревая опасности. Но вот и двенадцать часов; я спущусь, постараюсь определить широту, потом вернусь с картой.

Сигрев остался на палубе и глубоко задумался. Сперва его осаждали печальные мысли, полные безнадежности, но в нем вскоре мужество воскресло, воскресла и надежда.

— Вот карта, — сказал снова появившийся Риди. — Я карандашом провел черту вдоль той параллели, на которой мы находимся. Вы видите, линия эта проходит через группу островов, и я думаю, мы посреди них или невдалеке от этого архипелага. Теперь я подам обед, а после буду отыскивать землю. Пожалуйста, м-р Сигрев, смотрите во все стороны, особенно вперед и по бокам.

Моряки унесли с собой почти все запасы, но Риди все же удалось отыскать кусок солонины и картофель. Положив картофель в котелок, он вернулся на палубу.

— Риди, я что-то вижу, — сказал ему Сигрев, смотревший вперед. — Мне кажется, что-то стоит в воздухе, между тем это не туча. Смотрите сюда.

И он протянул указательный палец.

— Вижу, — ответил Риди. — Это не земля, а деревья на земле; благодаря особому атмосферическому явлению кажется, будто они висят в воздухе. Поверьте, это остров. Но я сейчас принесу бинокль.

— Это земля, м-р Сигрев, — сказал Риди, посмотрев в бинокль. — Только «Великий Океан» двигается так медленно, что мы, пожалуй, не дойдем до берега раньше вечера; а мне хотелось бы при свете хорошенько подвести к берегу корабль. Будем надеяться, что ветер усилится, в противном случае, постараемся сделать все, что возможно. Теперь я пойду на руль, м-р Сигрев; нехорошо миновать остров. Хотя течь уменьшилась, я сомневаюсь, чтобы «Великий Океан» продержался на воде дольше суток. Сегодня утром, исследуя глубину воды в трюме, я думал иначе, но, спустившись за солониной, я увидел, что мы в большей опасности, чем я предполагал. Однако земля невдалеке, значит, мы можем спастись. Итак, поблагодарим Господа за его милость.

— Аминь, — ответил Сигрев.

Риди направил судно к острову, который был ближе, чем он предполагал. Ветер посвежел, и «Великий Океан» стал двигаться быстрее. Скоро перестало казаться, будто деревья висят в воздухе; они соединились с землей. Риди передал руль Сигреву и пошел на бак, чтобы наблюдать. Когда судно было милях в трех от острова, Риди снова вернулся к рулю и сказал:

— Кажется, я знаю, как надо идти; мы с подветренной стороны острова, а с подветренной стороны такого рода островов вода всегда глубока; мели — подле другого края. Итак, нам надо отыскать прорыв в коралловых рифах и через него провести «Великий Океан». Кажется, я вижу место, где можно безопасно достигнуть берега. Вы различаете три кокосовых пальмы на отмели? Так вот, сэр, я не могу хорошо видеть их, управляя рулем, а потому пройдите вперед и когда заметите, что мне следует взять больше направо, поднимите правую руку, в противоположном случае — левую. Видя, что нос корабля стоит как следует, опустите поднятую руку.

Так и сделали. Наконец, после напряжения и волнения киль корабля задел что-то; со скрипом ломались подводные ветви кораллов. Вторичный скрип и еще сильнее, удар, еще… Еще раз дрогнул «Великий Океан» и остановился. Волны не могли поднять его. Риди бросил руль, чтобы осмотреть положение судна. Он заглянул во все стороны и понял, что корабль носом и кормой накрепко засел в коралловых рифах.

ГЛАВА VIII

Тревога миссис Сигрев. — М-р Сигрев теряет присутствие духа. — Риди упрекает его. — Живой инвентарь. — Приготовления к высадке.

— До сих пор все хорошо, сэр, — сказал Риди. — Поблагодарим Бога.

В эту минуту на палубу вышел Уиль.

— Отец, — сказал он, — мама послала меня за тобой; она услышала, как трещало дно корабля и испугалась.

— Что случилось, дорогой друг? — спросила миссис Сигрев, завидев мужа. — И где вы все были? Я крепко спала, но меня разбудил этот ужасный шум.

— Успокойся, милая, — ответил Сигрев, — нам грозила большая опасность, но теперь, надеюсь, все прошло. Скажи, лучше ли тебе после сна?

— Гораздо лучше; я чувствую себя сильнее; но скажи же, что случилось?

— Многое случилось раньше, чем ты заснула; только мы скрывали это от тебя; теперь же, думаю, мы скоро отправимся на берег…

— На берег?

— Да, дорогая. Но будь спокойна и выслушай меня.

И м-р Сигрев подробно рассказал ей все. Она слушала, не отвечая, но когда он окончил свой рассказ, с горькими слезами бросилась ему на шею.

Сигрев старался ее утешать, как умел. Наконец, пришла Юнона с детьми, так как время подвигалось к вечеру. Сигрев поднялся на палубу, чтобы посоветоваться со старым Риди. Риди ответил, что корабль плотно засел в кораллах, что только сильное волнение могло бы его снести с этого ложа, но что пока нечего было опасаться шквалов.

— Понимаю, — ответил Сигрев, — но как мы доберемся до берега?

— Я уже думал об этом, — ответил Риди. — Я попрошу вас и даже мастера Уильяма помочь мне поднять на палубу маленькую шлюпку. Правда, ее дно пробито, но я достаточно хороший плотник, чтобы поправить ее. С помощью просмоленных парусов я сделаю ее настолько непроницаемой для воды, чтобы она доставила нас до берега. Позже я еще лучше приведу ее в порядок. Мы отплывем при дневном свете.

— А что будет с нами на берегу?

— Там, где так много кокосовых пальм, нечего было бы бояться голодной смерти, даже если бы у нас не осталось съестных припасов на «Великом Океане». Вот я боюсь, что у нас окажутся затруднения относительно воды, так как это низкий остров, очень низкий, и вряд ли в этом отношении все будет хорошо.

— Я благодарю Всевышнего за то, что Он спас нас, Риди, — сказал Сигрев, — а все-таки наше положение ужасно. Мы очутимся на унылом острове… И может быть никогда ни одно судно не пройдет близ нас, не возьмет на свою палубу… Тут мы будем жить и умрем… Мои дети вырастут, похоронят нас с вами, свою мать, состарятся. И все мои планы, все надежды разлетятся. Это печально, Риди, сознайтесь, это ужасно печально.

— В сравнении с вами я старик, — прервал его Риди, — а потому имею право сказать вам, сэр, что вы неблагодарны.

И он с жаром стал уговаривать его, говоря об Иове и приводя другие примеры из Священного Писания.

— Простите меня, сэр, — в заключение сказал Риди, — но, право, я почувствовал, что должен был говорить так, как я говорил с вами.

— Вы правы, — отозвался Сигрев, — я благодарю вас и больше не буду жаловаться.

Пожав старику руку, Сигрев спустился в каюту, а Риди стал делать приготовления для починки шлюпки. Когда все было окончено, Риди сел и глубоко задумался. На рассвете его разбудили собаки; вечером они бегали по всему кораблю, но, не найдя никого, улеглись спать подле двери в каюту. На рассвете опять выбежали на палубу и стали прыгать вокруг старика и лизать ему лицо, лая от радости.

— А, — сказал матрос, — я думаю, вы все три будете нам полезны. Довольно, Виксен, довольно! Ах, ты, бедняжка, боюсь, что ты потеряла своего доброго хозяина.

— Ну, посмотрим, — обратился он к себе; — я возьму лаговую таблицу и запишу в нее все; память-то у меня уж не прежняя.

И старик стал писать мелом на черной доске, время от времени вставляя свои замечания:

«Три собаки; две козы; козленок. (Кажется) пять свиней; кур — достаточно; пять голубей (это я наверно знаю); корова (она легла и, пожалуй, не встанет, придется ее убить). Мериносовый баран и овцы, принадлежащие м-ру Сигреву».

— Что прежде всего доставить на берег после нашей переправы на остров? Маленький парус и грот — для палатки; свертка два веревок; два матраца для миссис Сигрев и детей; два топора, молоток и гвозди, что-нибудь съестное… Да, и что-нибудь, чем можно резать. Ну, на первое время этого будет довольно. Теперь разведу плиту, вскипячу воду, сварю соленой свинины и солонины и отправлюсь с ними на берег, потом позову м-ра Сигрева, так как, вероятно, сегодня придется потрудиться. Благослови же, Боже, нашу работу.

ГЛАВА IX

Сигрев и Риди высаживаются и осматривают остров. — Возвращение на палубу. — Восторг Томми. — Палатка. — Риди возвращается на судно.

Риди исполнил все задуманное, покормил животных, потом с помощью Юноны и Уиля шлюпка была поднята на палубу; Риди перевернул ее килем вверх и принялся чинить ее пробитое дно. Только к обеденному времени дно было забито, заклепано и осмолено с внутренней и с внешней стороны. После этого лодку спустили, прикрепив к ней веревку, чтобы она не ушла, а осталась подле корабля. К удовольствию Риди и Сигрева, шлюпка почти не дала течи.

Наконец старик предложил Сигреву отправиться с ним вдвоем на остров, чтобы осмотреть его. Сигрев согласился, но пошел сказать обо всем жене, Риди же отнес в шлюпку парус, топор, веревку и ружье. И вскоре они отплыли от «Великого Океана».

Подведя шлюпку к берегу, путники заметили, что они не в состоянии разглядеть с моря внутренность острова, так как пальмовый лес слишком густ. Зато справа от себя, приблизительно на расстоянии четверти мили, Риди и Сигрев увидели небольшую песчаную бухту и полосу земли, заросшую кустами. Они направили шлюпку к отмели; в бухте была неглубокая, хрустально-прозрачная вода. На дне виднелись красивые раковины; рыбы проносились туда и сюда. Песчаная отмель тянулась приблизительно ярдов на сорок; за песком начинался кустарник; дальше между кустами виднелись отдельные пальмы, еще дальше поднимался лес кокосовых пальм. Тут они высадились.

— Что за прелестное место, — оглядываясь во все стороны, сказал Сигрев.

Когда Риди и его спутник очутились в лесу, Сигрев задал вопрос:

— Что мы теперь будем делать, Риди?

— Я отыскивал место для палатки, сэр, — ответил старик, — и думаю, что ее удобно раскинуть вот на том маленьком пригорке, по крайней мере пока. Мы сложим на отмели парус и все другие вещи и вернемся на «Великий Океан».

Очутившись снова на палубе, м-р Сигрев рассказал жене все, что они видели. Между тем Риди бросил на воду два кола, которые служили ему козлами, когда он заклепывал шлюпку. Через минуту на палубе появились Юнона и Томми. Риди снес в шлюпку несколько инструментов, две лопаты, посадил в нее собак, Юнону, Томми, Сигрева и сел сам.

Скоро шлюпка была снова подле песчаной отмели.

Томми долго смотрел кругом, ничего не говоря, потом вышел на берег. Вслед за ним выскочили собаки и с наслаждением лаяли, радуясь земле. Юнона улыбнулась, оглядываясь кругом, и сказала:

— Славное место.

Все вещи перенесли на пригорок, о котором говорил Риди, и принялись за устройство палатки.

— Вот два дерева, — сказал старый моряк; — они вполне годятся для нас, так как стоят довольно далеко друг от друга. Мы привяжем к ним колья, которые я привел на буксире, потом на все набросим парус и с обоих краев протянем его до земли. Это, по крайней мере, послужит началом.

— Но как мы привяжем палку так высоко? — спросил Сигрев.

— Сначала привяжем одну из палок, насколько удастся выше, и, стоя, на ней привяжем вторую куда следует. Я привезу с собой еще кольев, чтобы сделать то же, когда мы будем устраивать вторую палатку.

Так и поступили. Когда на деревянную основу набросили парус, получилась достаточно просторная палатка.

— Теперь я вернусь на палубу, — сказал Риди, — а вы, сэр, постарайтесь нарезать веток с кустов и наделать из них колышков; ими прикрепите парус к земле; сделав это, возьмите лопату и засыпьте края паруса песком; когда вы притянете его колышками, это будет нетрудно.

— Я сделаю это, — ответил Сигрев; — Юнона поможет мне натянуть полотно.

— Да, и возьми лопату, Юнона, да выровняй пол палатки, потом набросай туда сухих листьев с кокосовых пальм, да смотри, чтобы между ними не попалось какого-нибудь гада. Мастер Томми, не убегайте, не трогайте ни топора, ни ружья. Кстати, м-р Сигрев, если бы вам понадобилась моя помощь, — лучше всего выстрелите из ружья; я тотчас же вернусь к вам. Но вряд ли эта помощь понадобится.

Риди пошел к шлюпке и скоро отплыл к «Великому •Океану».

ГЛАВА Х

Шалость Томми. — Высадка миссис Сигрев. — В палатке. — Утомление Риди.

Вернувшись, Риди рассказал миссис Сигрев обо всем, что было сделано, потом взял еще парус, ниток, иголок и т. д. Едва он запасся всеми этими вещами, как раздался выстрел. Миссис Сигрев, которой он сказал, что выстрел послужит призывом на помощь, в ужасе выбежала из каюты. Риди схватил другое ружье и через мгновение уже греб к острову, напрягая все силы. Выйдя на берег, он увидел, что Сигрев и Юнона устраивают палатку, а Томми сидит на земле и громко плачет.

Оказалось, что пока м-р Сигрев и Юнона были заняты делом, Томми подкрался к ружью, прислоненному к пальме, и дотронулся до его собачки. Ружье выстрелило; так как его дуло было обращено вверх, заряд сбил большой кокосовый орех, который упал близ Томми. Если бы он ударил его, мальчик, конечно, был бы убит. Сигрев, зная какую тревогу вызовет звук выстрела на палубе, серьезно разбранил сына, и теперь мастер Томми плакал в доказательство своего глубокого раскаяния.

— Я тотчас же вернусь на судно и расскажу миссис Сигрев, что случилось, сэр, — сказал Риди. — Ее нужно успокоить.

— Сделайте это, пожалуйста, — ответил Сигрев.

Риди вернулся на палубу и объяснил все. Положив в лодку принадлежности для сшивания парусов, два матраца и одеяло, взятое из капитанской рубки, котел с солониной и свининой и привязав на буксир еще две доски, — Риди отплыл и скоро был на берегу. Он с помощью Сигрева и Юноны отнес все эти вещи на холмик, укрепил основу второй палатки и снова отправился на корабль. Юнона отлично вычистила палатку и сказала, что в листьях не нашла ни животных, ни насекомых. Перед отплытием Риди дал Томми палку и поручил ему стеречь мясо, не позволяя собакам съесть его, и теперь Томми стоял на часах, важный, как судья.

Еще два раза являлся Риди; он привез с собой принадлежности постелей, один мешок с корабельными сухарями, другой с картофелем; тарелки, ножи и вилки, ложки, сковородки и другую кухонную утварь и еще много различных необходимых вещей. Потом он показал Юноне, как следовало затянуть открытые места первой палатки, и она, вооруженная иглой и бечевкой, стала пришивать новые привезенные полотнища к уже готовым стенкам, чтобы таким путем устроить закрытое со всех сторон помещение.

Видя, что на острове все идет хорошо, Риди и Сигрев отправились за оставшимся на «Великом Океане».

Несмотря на слабость, бедная больная мужественно вышла на палубу, опираясь на руку мужа. За ними шел Уильям с крошкой Альбертом на руках. Риди нес Каролину. С трудом все поместились на лодке, но миссис Сигрев чувствовала себя так дурно, что ее мужу пришлось поддерживать ее; Уиль взялся за весло. До острова дошли благополучно и тотчас же отнесли миссис Сигрев в палатку, где и уложили ее на матрац.

Она попросила воды.

— А я-то и забыл взять с собой воду, — вскрикнул Риди, — но я сейчас привезу… Только подумать, что я, старый глупец, доставил на остров столько вещей и забыл самое главное. Правда, я собирался как можно скорее отыскать источник на острове, так как это избавило бы нас от хлопот.

Риди отправился на корабль и вернулся с двумя бочонками пресной воды; старик с Уилем скоро прикатили их к палатке.

Юнона окончила свое дело, а миссис Сигрев, выпив воды, сказала, что ей стало гораздо лучше.

— Я больше не поеду сегодня на судно, — сказал Риди, — я устал, очень, очень устал.

— Еще бы, — отозвался Сигрев, — вы работали целый день.

— И не съел ни кусочка, даже не утолил жажды, — ответил Риди, опускаясь на землю.

— Вы больны, Риди? — крикнул Уиль.

— Нет, просто у меня немного кружится голова, мастер Уилли, я уже немолод. Не можете ли вы дать мне глоток воды, мастер Уильям.

— Погоди, Уиль, я сам напою нашего Риди, — сказал Сигрев, взяв оловянную кружку, наполненную водой, — Выпейте это, Риди.

— Я скоро оправлюсь, сэр; вот немного полежу, а патом съем кусочек мяса с сухарем.

Скоро бедный, истомленный Риди действительно немного отдохнул. Юнона накормила детей и уложила троих маленьких в первую палатку; вторая тоже была почти готова.

— На сегодняшнюю ночь она годится, Юнона, — заметил Сигрев. — Довольно поработали, пора и отдохнуть.

ГЛАВА XI

Как добыть огня? — Возвращение на судно. — Разгрузка. — Приготовление завтрака.

На следующее утро Сигрев поднялся раньше всех, вышел из палатки и огляделся. Над его головой синело чистое небо; легкий ветер покрывал воду рябью. Слева от бухты виднелись небольшие бугорки; за ними темнел пальмовый лес. Справа из моря вставала почти отвесной стеной невысокая коралловая гряда и тянулась саженей сто, дальше она соединялась с почвой, покрытой травой и кустарниками. Солнце жгло сильно, но в тени кокосовых пальм было прохладно. Сигрев почувствовал прилив горячей благодарности к Всевышнему и мысленно отдал дань благородству Риди.

Собаки, которые с вечера проползли в палатки и улеглись на матрацы подле Томми и Уильяма, выбежали и бросились ласкаться к Сигреву. Их взвизгивание разбудило Уильяма, и по приказанию отца он, не разбудив Риди, оделся и вышел на воздух. С согласия отца, мальчик вызвал Юнону, не потревожив сна матери и детей.

— Отлично, — сказал Сигрев, — теперь, Уильям, попробуем приготовить завтрак; из сухих пальмовых листьев выйдет отличный костер.

— Но как же мы его зажжем, ведь у нас нет спичек?

— Нет, но можно зажечь огонь другими способами, хотя в большинстве случаев для этого нужны особые приспособления. Знаешь, как дикари добывают огонь? Они трут кусочек мягкого дерева о кусок твердого. Однако, боюсь, что это будет слишком долго; зато у нас есть порох; мы можем смочить его и потом начать тереть тряпкой, бумагой или, наконец, куском мягкого дерева. Мы можем также зажечь порох, если высечем искру, ударив кремнем о железо или если сосредоточим лучи солнца в одном фокусе при помощи увеличительного стекла.

— Да у нас нет увеличительного стекла.

— Мы можем взять его из подзорной трубы, которая осталась на палубе. Но это позже; в настоящую минуту наше единственное средство зажечь огонь — ружье.

— Но что же мы будем варить? Ведь у нас нет ни чаю, ни кофе.

— Кажется, нет.

— Да, Уиль; но не лучше ли позавтракать холодным мясом и свининой, а сохранить весь картофель? Может быть, мы его посадим? А почему бы нам не отправиться на «Великий Океан», Уильям? Ты хорошо гребешь одним веслом, и теперь мы все должны научиться работать, а не оставлять все на руки бедного Риди.

— Я знаю, где буфетчик держал кофе и чай, папа, — сказал Уильям, когда они усердно гребли к судну, — мама, конечно, с удовольствием выпьет горячего, а для крошки я надою козьего молока.

Хотя ни отец, ни сын не особенно хорошо владели веслами, они скоро подошли к кораблю и, привязав шлюпку, поднялись на палубу.

Уильям достал чай и кофе. Сигрев собрал кое-какие вещи, пока мальчик доил козу в оловянную лоханку. Покончив с этим делом, Уиль налил молоко в чисто вымытую бутылку и вернулся к отцу. На вопрос Сигрева, не нужно ли взять что-нибудь еще, Уильям ответил:

— Возьмите на всякий случай подзорную трубу, платье, чистое белье, и все это завернем в простыню. Потом захватим несколько книг; я думаю, маме хотелось бы иметь Библию и молитвенник.

— Ты славный мальчик, — ответил Сигрев.

Скоро все было в лодке, и она отошла от судна.

Юнона встретила прибывших на берегу и помогла им выгрузить вещи на отмель.

— Ну, как ты себя чувствуешь, Юнона? — спросил ее Сигрев.

— Отлично, масса, — ответила негритянка и, указав на хрустальную воду, прибавила. — Много рыбы. — — Да, если бы только у нас были удочки, — ответил Сигрев. — Впрочем, у Риди, кажется, есть и крючки и лесы.

Придя к палатке, Сигрев, Юнона и Уильям увидели, что все уже встали, кроме Риди, еще спавшего крепким сном. Миссис Сигрев чувствовала себя лучше.

Уиль устроил зажигательную бумажку и поджег ее при помощи стекла, вынутого из телескопа. Скоро запылал костер. Сигрев сложил из трех камней подставку для котла, и через полчаса вода закипела; заварили чай.

ГЛАВА XII

Удивление Риди. — Завтрак. — Акулы. — Нужные вещи. — Свинья и акула. — Предвидения будущей погоды.

Юнона вошла в светлую воду бухты до колен, выкупала детей, потом отвела их к матери, а сама вместе с Уильямом стала приготовлять посуду для завтрака. Когда все было готово, Уиль с согласия отца пошел будить Риди.

Мальчик осторожно толкнул старика в плечо.

— Риди, выспались ли вы? — спросил он.

— Да, мастер Уильям, выспался, — ответил моряк, — а теперь я поднимусь и пойду приготовить завтрак для всех вас.

— Хорошо, — со смехом ответил Уиль.

Когда Риди оделся и вышел из палатки, он глубоко изумился: все общество (даже миссис Сигрев и дети) ожидало завтрака, который подали на земле. Все ласково поздоровались с ним, а Сигрев заметил:

— Мы можем приготовить завтрак без вас, но не будь вас, Риди, нам никогда не понадобилось бы больше завтракать.

Миссис Сигрев прочитала главу из Библии, ее муж произнес молитву.

Во время завтрака Уильям рассказал, как он с отцом был на палубе «Великого Океана», сколько вещей они взяли с судна, и в дальнейшем разговоре упомянул, что Юнона выкупала детей в море…

— Только Юнона не должна больше этого делать, — заметил Риди, — пока я не приведу всего в порядок. Подле этих островов кишат акулы, и купаться в море опасно. Попозже я устрою безопасное место для купанья, но до тех пор у нас будет много дела! Прежде всего, достав с судна все, что нам может понадобиться, мы решим, останемся ли мы тут или нет.

— Как так! Что вы говорите? — спросил Сигрев.

— Мы еще не нашли воды, — ответил старик, — а ведь это важнее всего; если мы не найдем источника с этой стороны острова, нам придется перенести палатки в другое место.

— Правда, правда, — ответил Сигрев.

Целый день на остров переправляли с корабля разные вещи, которые могли пригодиться; вскоре с «Великого Океана» взяли все маленькие паруса, веревки, бечевки, нити, три-четыре небольшие бочки, пилы, долота, большие гвозди, ясеневые и дубовые доски. После обеда снова отправились на судно. Стулья и столы из кают, ящики со свечами, два мешка с кофе, два мешка полные риса, два мешка с сухарями, несколько соленых свиных и бычачьих туш, мешки муки, еще бочонки с пресной водой, точильный камень, ящик с лекарствами и т. д. очутились в лодке.

— Наша бедная шлюпка жестоко течет; больше ничего нельзя взять, — сказал Риди. — Теперь, м-р Сигрев, нужно до темноты переправить на берег животных. Мне страшно заставлять их плыть, но в шлюпке их переправить трудно; сделаем пробу со свиньей; птицам свяжем лапки и возьмем в шлюпку; корова же все лежит, не встает, не ест, если она не поправится — я ее убью.

Риди пустил в море свинью. Сначала она стала беспорядочно барахтаться в воде, но скоро повернула к берегу и быстро поплыла.

Сигрев, Риди и Уильям, занимавшиеся переправлением вещей и животных, смотрели на нее.

— Ах, — вдруг вскрикнул Риди. — Я этого боялся! Ну, свинья пропала.

— Почему?

— Вы видите что-то черное над водой? Видите — оно быстро двигается к свинье? Это спинной плавник акулы… Она схватит бедное животное… Схватила!

Действительно, свинья исчезла под водой.

— Ну, пропала! — сказал Риди. — Что делать. Слава Богу, что дети уцелели…

Риди посадил в лодку свиней и переправил их на остров; в ожидании его Уиль и Сигрев приготовляли овец и коз.

Наконец, все было доставлено на берег, и сильно уставшие Сигрев, Риди и Уиль с наслаждением выпили кофе, который сварила Юнона.

ГЛАВА XIII

Исследование острова. — Приготовления к путешествию. — Томми за точилом. — Отправление.

На следующее утро за завтраком Риди предложил составить «военный совет», чтобы решить, кто отправится исследовать остров.

— Как, Риди? — заметил Сигрев. — Мне кажется, пойдем мы с вами.

— О, нет, не оба, дорогой, — возразила его жена. — Вы ведь можете обойтись без моего мужа, Риди?

— Конечно, мне хотелось бы идти с м-ром Сигревом, — ответил Риди, — но думаю, что мастер Уильям недостаточный защитник для вас. Поэтому, если м-р Сигрев согласится, может быть лучше, чтобы он остался с вами.

— Неужели вы пойдете одни? — спросил Сигрев.

— Нет, это тоже не годится, может произойти что-нибудь, а потому мне хотелось бы, чтобы со мной кто-либо отправился: или мастер Уиль, или же Юнона.

— Возьмите меня, — сказал Томми.

— Вас, мастер Томми? — со смехом сказал Риди. — Тогда мне придется взять и Юнону, чтобы она смотрела за вами. Нет, я думаю тут без вас нельзя обойтись. Вы собирайте хворост для костра, смотрите за вашими сестрой и братом; нет, я возьму или Юнону, или вашего брата Уильяма.

После некоторых колебаний и опасений миссис Сигрев, наконец, решила отпустить Уильяма.

— Один пункт решен, Риди, — сказал Сигрев. — Теперь скажите, за что следует приняться прежде всего?

— Подготовить все для нашего путешествия; мы возьмем с собой съестных запасов, воды, ружья и патроны; большой топор для меня, маленький для мастера Уиля. Если позволите, Ромул и Рем тоже отправятся с нами, а Виксен останется у вас. Юнона, свари-ка кусок свинины; мастер Уильям, налейте в бутылку воды; я же сошью для нас по полотняному мешку.

— А что делать мне, Риди? — спросил Сигрев.

— Будьте добры, наточите топор и топорик, у нас есть точило; мастер Томми может повертеть точильный камень.

Томми с восторгом взялся за работу.

К вечеру все было готово.

— Когда вы думаете уйти, Риди? — спросил старика Сигрев.

— Думаю завтра, на заре, когда жара еще не так сильна.

— А когда вы вернетесь? — спросила миссис Сигрев.

— У нас провизии на три дня, миссис Сигрев, — ответил Риди, — мы уйдем утром, в среду, и я надеюсь, вернемся в пятницу вечером, во всяком случае, я постараюсь прийти не позже утра субботы.

— Спи спокойно, и до свиданья, мама, — сказал Уильям, — ведь завтра утром я не увижу тебя.

— Да благословит и да сохранит тебя Господь, мое милое, дорогое дитя, — ответила миссис Сигрев, — берегите его, Риди, и до свиданья.

Селина Сигрев ушла в палатку, чтобы скрыть слезы, от которых не могла удержаться.

— Для нее все это еще в новинку, сэр, — заметил Риди, обращаясь к мужу. — Скоро она привыкнет.

ГЛАВА XIV

Начало странствий. — Новый способ отмечать путь. — Тревога. — Свиньи в лесу. — Перемена картины. — Они видят море.

Риди поднялся еще до восхода и разбудил Уильяма. Оба бесшумно оделись, чтобы не разбудить миссис Сигрев. В каждом из спинных мешков лежало по две бутылки с водой, завернутых в пальмовые листья, чтобы они не разбились, и соленое мясо. Риди взял сухарей и еще кое-какие вещи, которые могли им пригодиться, а также накрутил поверх пояса две веревки, чтобы, в случае нужды, привязать собак.

Потом Риди взял свой топор и ружье, и Уиля попросил взять на плечо небольшую лопату; старик подошел к одному из бочонков с водой, напился сам, дал напиться Уильяму и напоил собак.

Вскоре маленькая экспедиция тронулась в путь и скрылась за пальмовой рощей.

— Как вы думаете, мастер Уильям, — спросил Риди, останавливаясь, — как мы отыщем путь обратно? Ведь чаща леса хоть кого собьет с пути, и тут нет ни дороги, ни тропинки.

— Не знаю, я только что думал об этом… и о «Мальчике-с-Пальчик»: он бросал крошки, которые унесли птицы.

— Ну, «Мальчик-с-Пальчик» поступил неумно; лучше мы будем отмечать деревья, как американские индейцы; они рассекают их кору одним ударом острой секиры, но метят не каждое дерево, а через десятое. Первое справа, второе слева; это нетрудное дело. Американцы не останавливаются; они метят деревья на ходу, Начнем же. Вы возьмите левую сторону, — вам легче работать правой рукой; я возьму топор в левую. Смотрите: видите разрез; я его сделал без усилий, было довольно тяжести топора; и это может служить отметкой пути в течение очень многих лет. Впрочем, у меня есть и другой друг… в кармане: карманный компас бедного капитана Осборна. Он не укажет нам обратного пути, но даст понятие о том, какой курс держать теперь. Судя по солнцу, я могу сказать, что в настоящую минуту мы идем как следует, но вскоре мне придется прибегнуть к помощи компаса.

— Все это я отлично понял, Риди, но объясните, зачем нам лопата? Вы вчера не сказали, что мы возьмем ее.

— Не сказал, так как не хотел тревожить вашей мамы; но самого меня беспокоит мысль: есть ли на нашем острове вода; если нет, нам рано или поздно придется переселиться… Правда, мы, может быть, добудем воду, делая углубления в песке отмели, но она, конечно, окажется несколько соленой и нездоровой. У нас на берегу небольшие водяные запасы, а если начнется бурная погода, как мы достанем воду с «Великого»? Однако очень часто добывали воду, копая землю там, где на поверхности ее не имелось. Затем-то нам и нужна лопата.

— А куда мы теперь идем, Риди?

— К заветренному берегу острова.

— Почему вы называете его так?

— Потому что здесь ветры всегда дуют с известной стороны. Мы пристали с подветренной. Ветер нам дует в спину…

В эту минуту собаки заворчали и с лаем кинулись вперед.

— Что там? — вскрикнул Уильям.

— Постойте здесь, — сказал Риди, беря ружье наперевес, — я пойду, посмотрю.

Риди осторожно шел; собаки ожесточенно лаяли; вдруг из-под груды пальмовых листьев выскочили все свиньи, которых переправили на остров с корабля и, хрюкая, понеслись прочь. Собаки — за ними.

— Это только свиньи, — с улыбкой заметил Риди. — Не думал я, что домашние свиньи напугают меня. Назад Ромул, назад Рем! — закричал старик.

— Надеюсь, у нас не будет других более опасных приключений, — со смехом сказал Уильям, — но, сознаюсь, я испугался.

— Немудрено; я не думаю, чтобы здесь были страшные звери, но это может случиться. Всего надо ждать. Только не бегите при виде беды; бежит трус. Кстати, мастер Уильям, никогда не взводите курка до последней минуты.

Риди справился с компасом, призвал обратно собак, и путники снова двинулись. Через час они сели, чтобы закусить. Собаки легли подле них.

— Не давайте собакам воды, мастер Уильям, — в разговоре заметил старик, — не давайте им и солонины; покормите их сухарями.

— Но они очень хотят пить.

— Что делать; во-первых, нам самим нужна вся эта вода, а потом я хочу, чтобы они почувствовали сильную жажду.

Скоро исследователи снова двинулись в путь и через полчаса заметили, что они идут совсем не по такой равнине, как прежде; иногда они поднимались на настоящие холмы и потом спускались вниз.

— Я рад, что в этом месте острова слегка гористая местность, — сказал Риди, — так у нас больше надежды отыскать воду.

— Посмотрите-ка, перед нами совсем гора, — сказал Уильям, делая зарубку на дереве.

— Тем лучше, — идем на нее.

Волнистую почву все еще покрывали кокосовые пальмы, даже гуще, чем прежде. Исследователи шли дальше, поглядывая на компас. Наконец стало заметно, что Уилли устал.

— Как вы думаете, Риди, сколько миль мы прошли? — спросил мальчик.

— Думаю, около восьми.

— Не больше?

— Нет, часто справляясь с компасом и делая отметки на деревьях, идешь нескоро; думаю, что мы проходили не больше двух миль в час. Но деревья поредели, значит, близка вершина горы.

— Да, Риди, мне кажется, я уже снова вижу синее небо.

Они спустились в маленькую впадину, снова поднялись, и, дойдя до вершины, Уильям закричал:

— Море, Риди, море!

— Верно, мастер Уильям, и я доволен.

— Мне казалось, что этому противному лесу и конца не будет, — сказал Уильям, выходя из чащи пальм.

ГЛАВА XV

Красивый вид. — Морские анемоны. — Важное открытие. — Отдых.

— О, как красиво, — наконец сказал Уиль. — Я думаю, маме понравилось бы жить здесь. Этот берег гораздо лучше нашего.

— Да, он красив, — задумчиво произнес Риди.

Место было действительно прелестно. Лес окончился, от него шел крутой спуск; внизу виднелась площадка, покрытая травой и местами поросшая кустарниками, дальше тянулась полоса ослепительно белой песчаной отмели, кое-где разделенной грядами скал. Темно-синяя вода пенилась, набегая на прибрежные камни. Одни чайки сидели на утесах, другие вились над морем. Эта прелестная бухта формой напоминала подкову, и по обеим ее сторонам выбегали поросшие кустами полуострова. Вдали тянулась непрерывная линия горизонта.

— О чем вы так задумались, Риди? — спросил Уильям.

— Я думал, что нам нужно как можно скорее отправиться искать источник воды.

— Почему вы так тревожитесь?

— Потому что с этой заветренной стороны я не вижу ни одного острова, а потому у нас оказывается меньше возможности переселиться куда-нибудь; вдобавок в этой красивой бухте множество подводных рифов. Но нельзя судить сразу. Сядем, отдохнем, пообедаем, а потом сделаем кое-какие исследования. Погодите! Прежде всего хорошенько заметим деревья там, где мы вышли из лесу, не то мы не найдем снова нашей тропы.

Риди сделал две глубокие зарубки на стволах кокосовых пальм, потом вместе с Уилем спустился на ровную площадку, где они и сели обедать. Подкрепив силы, старик и мальчик подошли к воде, и Риди обернулся к суше, желая увидеть какой-нибудь ров или впадину, в которых могла бы быть пресная вода.

— В двух-трех местах в дождливое время года вода текла; там нужно хорошенько осмотреть почву, — сказал Риди, помолчав, — но не сегодня, а завтра. Я хочу также убедиться, можно ли пробраться в лодке между этими грядами скал. Если нет, нам (в случае переселения на этот берег) представится много затруднений с доставкой сюда всех наших вещей через лес. Это займет несколько недель, если не месяцев. Итак, остаток этого дня мы проведем, осматривая берег, а завтра отправимся искать воду.

— Посмотрите на Ромула и Рема, Риди. Бедные собаки пьют соленую воду.

— Скоро бросят! Видите? Они уже отходят от моря.

Уиль рассматривал залив.

— Как красивы кораллы, — сказал — он. — Смотрите, точно маленькие деревья. И… поглядите-ка, на дне — настоящий цветок!

— Дотроньтесь до него пальцем, мастер Уильям, — предложил Риди.

Цветок мгновенно закрылся от прикосновения пальца Уиля.

— Это тело! И живое!

— Да, этих животных, помнится,называют морскими анемонами. Теперь же пойдемте до того мыса и посмотрим, есть ли проход в гряде рифов. Солнце понижается; через час стемнеет, и тогда нам нужно будет отыскать место для ночлега.

— Но что это? — вскрикнул Уильям. — Что это такое круглое, темное?

— Черепаха, мастер Уильям, — и я очень рад, что вижу ее. В это время года они выходят на отмели класть яйца и зарывают их в песок.

— А их можно ловить?

— Можно, если не шуметь. Только не подходите к ним сзади; не то своими задними плавниками они поднимут такой дождь песка, который ослепит вас. К черепахе следует подкрадываться со стороны ее головы и, схватив ее за переднюю лапу, перевернуть на спину.

— Риди, поймаем одну черепаху.

— Зачем? Взять ее с собой мы не можем, и завтра же она умрет от зноя солнца. Нехорошо без пользы убивать живые существа.

— Я не подумал об этом, Риди.

Они шли дальше, пробираясь сквозь кусты, и, наконец, очутились на мысе.

— Что там такое? — спросил Уильям, указывая вправо.

— Другой остров, — ответил Риди, — и это очень радует меня, хотя будет не особенно легко добраться до него, если мы отплывем отсюда из-за недостатка воды. Во всяком случае, я вижу, что этот остров гораздо больше нашего. Но я очень устал, и вы, конечно, тоже. Вернемся и отыщем удобное место для ночлега.

На холме, близ опушки пальмового леса, они сделали себе мягкую постель из тонких прутьев и сухих пальмовых листьев, немного напились воды и легли.

— А нельзя дать воды собакам, Риди? — спросил Уиль. — Вон бедный Рем лижет бутылки.

— Нет, нет; это жестоко, но мне нужна сметливость бедных животных, — ответил Риди.

ГЛАВА XVI

В поисках воды. — Ум собак. — Вода. — Место для нового дома. — Акула. — Возвращение.

И мальчик, и старик спали крепко; они проснулись, когда уже было совсем светло. Бедные собаки страшно мучились от жажды, и Уильяму было ужасно тяжело смотреть на них. Они тяжело дышали, высунув языки, и, поглядывая на него, тихонько визжали.

— Ну, мастер Уильям, — спросил Риди, — мы прежде позавтракаем или сразу отправимся в путь?

— Риди, я не буду в силах проглотить ни капли воды, хотя мне очень хочется пить, если вы не напоите несчастных собак.

— Мне так же, как и вам, жаль бедных животных, мастер Уилли. Поверьте, не из недостатка сострадания к ним действую я так. Но, если хотите, пойдемте сразу искать воду. Отправимся сначала к маленькой впадине справа; если там не окажется ничего, пойдем дальше.

Они ушли. Риди захватил лопату; Ромул и Рем побежали за ними. В той впадине, о которой говорил Риди, Ромул и Рем опустили головы и стали обнюхивать землю. Риди внимательно наблюдал за ними. Наконец, собаки легли, тяжело дыша.

— Пойдемте, — задумчиво сказал Риди, и оба двинулись по следу, оставшемуся от потока воды.

Собаки усерднее прежнего принялись обнюхивать почву.

— Видите, мастер Уильям, — продолжал старик, — бедные псы теперь так жаждут воды, что если где-нибудь есть источник, они найдут его. Я не думаю, чтобы над землей оказалась вода, но, может быть, они найдут ее под почвой. Эта отмель недостаточно широка, не то я стал бы копать в песке; проходя через его слои, соленая вода мало-помалу фильтруется, то есть очищается от соли. Иногда, копая в песке далеко от последней границы высокого прилива, получаешь хорошую воду; порой она чуть-чуть отдает солью, но все же годится для питья.

— Посмотрите-ка, до чего усердно роют лапами землю Ромул и Рем, — прервал его Уильям.

— Слава Богу! Вы и не знаете, как я рад этому. Я уже начал было беспокоиться. Бедные животные почуяли воду… Вот зачем я не давал им пить. Ну, поможем нашим собачкам лопатой и скоро вознаградим их за долгие страдания.

Риди подошел к тому месту, где собаки рыли землю, и стал копать. Едва он сделал ямку фута в два, вода начала просачиваться, и минут через пять собаки могли напиться.

— Видите, как довольны Ромул и Рем, мастер Уильям? — сказал Риди. — Я же глубоко, глубоко счастлив. Только воды недоставало нам, но именно она-то и была до крайности необходима. Теперь завтракать?

— Да, — ответил Уиль, — я с удовольствием поем и напьюсь воды.

— Это богатый источник, сэр, — сказал Риди, направляясь к месту их ночлега, — только нам придется расчистить его выше, в тени, где солнце не может иссушить ключа. Вообще, у нас хватит работы на целый год, но прежде всего мы должны выстроить дом.

После завтрака Риди предложил пройти на другой мыс.

— Видите ли, мастер Уилли, — сказал он, — я еще не отыскал прохода для нашей шлюпочки между рифами.

Им посчастливилось. Посреди каменной гряды Риди открыл проход шириной в несколько ярдов.

Море лежало спокойно; сквозь ясную воду виднелось каменистое дно, быстро проносившиеся рыбы.

— Вон большая акула, — сказал Уиль, указывая на море.

— Да, вижу, — ответил Риди, — тут их много, и вам придется купаться осторожно. Акулы всегда держатся с заветренной стороны островов.

Побывав подле источника и попробовав воду, которая оказалась очень вкусной, исследователи решили тотчас же пуститься к стоянке на прежнем берегу, оставив лопату и топор, которые до поры до времени не могли им понадобиться.

ГЛАВА XVII

Признаки приближения бури. — Риди под дождем.

Уильям и Риди быстро шли обратно по заметкам на пальмах и менее чем через два часа уже подходили к концу леса, тогда как в первый раз этот переход занял у них часов восемь.

— Я чувствую ветер, — сказал Уильям, — и мне кажется, что мы скоро выйдем из чащи, но что-то очень темно.

— Я нахожу то же самое, — ответил Риди, — и меня не удивит, если надвинется буря. А в таком случае, чем скорее вернемся мы, тем лучше, не то ваша матушка будет беспокоиться.

Листья и ветви деревьев зашелестели; время от времени стали налетать порывы ветра, и когда путники вышли из лесу, они увидели, что небо стало свинцовым, и вся его лазурь исчезла.

— Налетает шквал, побежим, как можно скорее, мастер Уильям.

Собаки бросились вперед; приласкав их, Сигрев и Юнона вышли из палаток и, увидев Риди и Уиля, пошли обрадовать миссис Сигрев приятной вестью.

Еще минута, и Уильям бросился в объятия матери.

— Я рад, что вы вернулись, Риди, — сказал Сигрев, — кажется, начинается дурная погода.

— Да, я уверен, что будет бурная ночь, — ответил Риди. — Вероятно, налетит одна из тех бурь, которые служат предвестницами дождливого времени года. Но мы пришли с хорошими вестями; кроме того, после бури, вероятно, простоит еще месяц светлой погоды, хотя по временам и будут налетать ветры. Теперь мы с вами, мастер Уиль и Юнона, постараемся унести нашу маленькую шлюпочку как можно дальше от воды. Поднимутся высокие волны и будут забегать далеко, а шлюпка нам вскоре понадобится.

Риди распилил срубленные стволы пальм на три бруса; вчетвером они вытащили лодку на отмель, поставили ее килем на эти катушки и скоро поместили высоко на берегу среди кустов, где, по мнению Риди, она была в полной безопасности от моря.

— Я собирался отправиться в шлюпочке на «Великий Океан» за некоторыми вещами, — заметил Риди, — но, думаю, нам уж больше не бывать на его палубе. Слышите, как завывает ветер, как морские птицы, буревестник и фаэтоны кружатся и кричат, точно предчувствуя гибель несчастного корабля? Но пойдемте и постараемся получше укрепить наши палатки.

Подходя к палаткам, они увидели Томми, который уже давно поджидал их.

— Что с тобой? — спросил Уиль.

— Ничего, и мама здорова; я заботился обо всех.

— Я и не сомневался в этом, мастер Томми, — сказал Риди, — помогите нам, захватите из наших складов веревок и полотно; мы должны помешать дождю протекать в палатку вашей мамы. Возьмите меня за руку и пойдемте; пусть Уильям расскажет миссис Сигрев все, что мы делали.

Риди и Сигрев достали толстые полотнища парусов и стали натягивать их в виде двойной крыши. Они также укрепили полы палаток. Юнона заступом углубила канавку вокруг этих временных жилищ, чтобы вода легче стекала. Они не прекращали работы, пока не сделали всего необходимого.

Работая, Риди рассказывал Сигреву обо всем, что он. нашел. Приключение со свиньями насмешило всех.

С закатом ветер еще усилился. Волны хлестали о камни, и прибой дико ревел. Все легли, кроме Риди, сказавшего, что он хочет еще немного понаблюдать за погодой.

Старик прошел к тому месту, где лежала лодочка, и долго в раздумье смотрел на воду, на серые волны с беглыми гребнями.

Только, когда начался жестокий ливень, ослепивший его, Риди вернулся в палатку; но не пожелал лечь, думая, что его услуги могут понадобиться.

Вообще, никто из взрослых не разделся; Уильям тоже лег спать в платье по примеру отца.

ГЛАВА XVIII

Бешеная буря. — Упавшие палатки. — Утро после бури. — Предсказание хорошей погоды. — Планы Риди.

Буря свирепствовала; вслед за молниями раздавались оглушительные раскаты грома; дети проснулись и заплакали, однако, их скоро удалось успокоить, и они снова закрыли глазки. Вихрь рвал палатки; дождь лил потоками. Полотняные стены непрочных жилищ то надувались так, что веревки, которые сдерживали их, трещали, то вдавались внутрь, полоскались, и тогда дождь пробирался в щели. Стояла темная ночь.

Около полуночи необычайно лютый порыв урагана налетел на палатку миссис Сигрев, которая стояла на краю и потому была особенно открыта для бури. Послышался треск и шум; миссис Сигрев и Юнона громко закричали; колышки, которые прикрепляли полотно к земле, выскочили и теперь обитателей полуразрушенного шатра ничто не защищало от ярости стихий.

Ветер так бушевал, что женщин и детей с трудом вытащили из-под хаоса полотна, веревок и палок. Первого освободили Томми. Все его мужество исчезло, и он громко кричал. По счастью, никто не был ушиблен, но испуганные дети вторили Томми. Бедняжек уложили во второй палатке, взрослые же просидели без сна весь остаток ночи, слушая завывание бури, стук дождя и раскаты грома. На заре Риди вышел из палатки и увидел, что буря начала ослабевать. Но небо еще было темно, и тучи быстро мчались по нему; нигде не проглядывало лазури. Дождь, однако, шел теперь с большими перерывами. Мягкая земля напиталась влагой, как губка; весь берег окаймляла белая линия пены. Риди посмотрел туда, где, бывало, возвышался «Великий Океан», засевший на рифах; бриг исчез; его обломки и вещи, хранившиеся в трюмах, танцевали по волнам.

— Посмотрите, сэр, — сказал Риди, подошедшему к нему Сигреву, — ветер уничтожил судно. Это доказывает, что нам нельзя дольше оставаться на нашем берегу. Мы должны поскорее воспользоваться хорошей погодой, которая еще будет у нас до начала дождливого времени года, и переселиться на новый берег. Надо торопиться…

— И сбитая палатка — тоже предупреждение, — сказал Сигрев. — Большое счастье, что никто не ушиблен.

Сигрев и Риди кое-как подняли упавшую палатку. Уиль и Юнона приготовили завтрак.

Снова выйдя на воздух, Риди сказал, что, по его мнению, погода скоро разгуляется, потом предложил выловить из моря все, что можно.

— Мы не возьмем Юноны, — сказал Риди, — и можем обойтись без мастера Томми; пусть он останется дома и позаботится о своей маме.

Но мастер Томми был очень не в духе после событий предыдущей ночи и ничего не ответил.

ГЛАВА XIX

Вылавливание вещей. — Корова, съеденная акулами. — Изобилие воды. — Чудеса природы.

Они прошли на отмель. Риди захватил с собой толстую веревку. Когда волны выбрасывали на берег ящики, доски, бревна и бочонки, работавшие удерживали вещи, чтобы море не смыло их снова и потом или откатывали, или веревкой оттаскивали их подальше от берега. В этих занятиях прошла большая часть дня; однако им не удалось спасти и четверти вещей, до которых они могли добраться, не говоря уже о тех, которые плавали в воде.

— На сегодня довольно, — сказал Риди. — Завтра, может быть, сделаем еще больше. Видите, уже начинается отлив, а солнце выглянуло из-за тучи. Пойдемте, поужинаем и постараемся поудобнее устроиться на ночь.

Палатку, которая уцелела, отдали миссис Сигрев и детям. Остальные улеглись в пострадавшей. Матрацы, одеяла и простыни совершенно промокли, поэтому их заменили парусами, которые были спрятаны далеко в лесу, а потому меньше пострадали. Ночь прошла благополучно.

На утро солнце светило ярко; легкий ветерок покрывал море волночками. Прибой принес еще множество вещей с корабля, и Риди с Сигревом снова принялись за вчерашнюю работу и ко времени завтрака успели выловить из моря много вещей.

После завтрака они оба и Уильям снова вернулись на берег.

— Что это, Риди? — спросил Уильям, указывая на какую-то белую груду, которая плыла по заливу.

— Это, сэр, наша бедная корова, и если вы хорошенько вглядитесь, то увидите, что акулы поедают ее.

— Как их много!

— Да их здесь множество. Будьте осторожны. Теперь, — прибавил Риди, обращаясь к Сигреву, — работайте тут с мастером Уилли, а я пойду приводить в порядок нашу шлюпку; она скоро понадобится нам.

Он ушел; Сигрев с сыном продолжали отнимать от моря его добычу.

Поправка лодки должна была занять несколько дней; поэтому Сигрев решил отправиться вместе с Уилем на другую сторону острова и тоже осмотреть берег.

Уильям служил отцу проводником, он вел его по зарубкам на коксовых пальмах. Через два часа они были уже у цели.

Берег восхитил Сигрева.

— Как здесь хорошо, — сказал отец Уильяма.

— Правда? Но теперь пойдем, папа, осмотрим источник, — предложил Уильям и пошел к ущелью.

Вода текла ручьем и была превосходна на вкус. Осмотрев источник, отец и сын направились к песчаной отмели и вскоре уселись на коралловую скалу.

— Кто подумал бы, — сказал Сигрев, — что и этот остров и многие другие выросли, благодаря работе крошечных живых существ.

— Живых существ, папа? — спросил Уиль.

— Да. Дай мне кусок коралла; ты видишь, что на каждой его ветви тысячи крошечных ямочек? В каждой из них жило маленькое создание; и по мере того, как их количество увеличивалось, вырастали и отростки коралловых деревьев.

— Понимаю; но как мог образоваться из них остров?

— Коралл сначала растет на дне моря, где его не тревожит ни ветер, ни волны; потом, колония мелких животных все разрастается; коралловый куст постепенно поднимается, наконец достигает поверхности воды; здесь разрастаться ему мешают ветер и волны, которые его ломают; коралловое население не поднимается из-под воды, так как вне воды крошечные создания, коралловые полипы, умирают. И вот, мало-помалу, образуется остров. Кусок дерева, плывущий по морю, может засесть на коралловых рифах; он остается подле них. Морские птицы садятся на них, и их помет образует небольшой выступ над водой; волны выносят на этот крошечный островок другие плавающие вещества; птицы с земли приносят с собой семена; ветер тоже сеет их, и островок покрывается травой, кустами. Эта крошечная частица суши, выдавшаяся над морем, защищает коралловые рифы, которые помещаются с ее подветренной стороны, и остров, благодаря этому, быстро растет. Птицы не только отдыхают на новом островке, но и устраивают на нем свои гнезда, выводят птенцов. И таким путем почвы становится все больше. Потом море приносит кокосовый орех и выбрасывает его на образующийся остров. Он со временем превращается в дерево; опавшие листья пальмы образуют перегной; в эту плодоносную почву дерево бросает орехи, которые, в свою очередь, прорастают, дают пальмы с листьями, тоже со временем создающими почву. Так продолжается из года в год… Наконец вырастает целый остров, покрытый чащей деревьев.

Оба помолчали. Наконец, Сигрев поднялся с места и сказал:

— Пойдем обратно; мы еще засветло вернемся домой.

— Да, к ужину, — ответил Уильям, — и я чувствую, что проголодался.

ГЛАВА XX

Приготовления к переселению. — Переправа в шлюпке. — Подле источника.

Все уже приготовили к переселению на заветренный берег острова. Риди почти окончил починку шлюпки. Он приладил к ней мачту и парус. Сигрев и Уильям продолжали спасать выкинутые морем вещи и помещали их в чаще леса, чтобы защитить от солнца. Наконец, собрав большое количество различных предметов, они засыпали их густым слоем песка на ближайшей к берегу части отмели, так как нельзя было терять времени на переправу их в лес.

Миссис Сигрев, которая стала вполне сильной, и Юнона тоже не сидели сложа руки. Они укладывали вещи и вообще готовились к переселению.

Через неделю после бури все было окончено, и маленькое общество собралось на совет. Решили, что Риди сложит в шлюпку все постельные принадлежности и полотно одной палатки и вместе с Уильямом отплывет к новонайденной бухте, потом вернется за самыми необходимыми вещами; после этого миссис Сигрев, младшие дети и Юнона двинутся пешком через лес к противоположному берегу острова; затем Сигрев, Риди и Уилли вернутся за другой палаткой; позже предполагалось постепенно переправить все остальное.

Риди и Уильям отплыли в светлое утро. Выйдя в открытое море, Риди распустил парус. Очень скоро они, снова свернув его, уже гребли к песчаной отмели.

— Видите, какая удача, мастер Уильям, — сказал старик, — ветер работал за нас, двигая нагруженную шлюпку, и нам придется грести, когда она будет пустая.

— Удачно, — отозвался Уильям. — Как далеко, по вашему мнению, от нашего прежнего залива до этой бухты?

— Шесть-семь миль — не больше. Остров длинен и узок. Ну, понесемте вещи вверх, потом вернемся за другими.

— Тут новая буря будет не так страшна нам, мастер Уилли, нас заслонит от урагана густой лес. Мы еле почувствуем ветер. Ну, ливень-то, понятно, помочит нас!

Уиль сбегал посмотреть на ключ. Всю ямку до краев наполняла чистая, вкусная вода.

Вскоре они вернулись, и все остальные весело встретили их, поздравляя со скорым и удачным выполнением задачи.

— Скоро в шлюпке поплывет Томми, — заметил Томми.

— Да, когда он подрастет, — сказал Риди.

— Масса Томми пойдет помогать доить коз, — заметила Юнона.

— Хорошо, — проговорил мальчик и побежал за негритянкой.

— Я думаю, миссис Сигрев, вам очень надоело соленое мясо? — спросил Риди, когда они сели ужинать.

— Пока дети здоровы, мне все равно, — ответила она. — Вот со времени бури мне очень хочется поскорее перебраться на другую сторону острова. Когда это будет?

— Только через два дня. Нам еще нужно перевезти кухонные принадлежности и все узлы. Если вы позволите завтра Юноне отправиться с мастером Уилем через лес, мы приготовим палатку для вас и детей.

— Конечно, Риди, и не отведут ли они с собой овец и коз?

— Это будет отлично и сократит время.

ГЛАВА XXI

Риди выгружает вещи на отмель. — Появление Юноны и Уиля. — Предположения построить дом, сделать сад и пруд. — Возраст и привычки Риди. — Устройство кухни. — Риди находит черепаху.

Риди уже нагрузил шлюпку и отплыл гораздо раньше, чем поднялись остальные. Прежде, чем оделись, он уже выгрузил на отмель новой бухты все вещи и спокойно позавтракал сухарем. Потом перенес все на высокий берег и стал приготовлять место для палатки.

Около десяти часов из лесу показался Уиль. Он вел на веревке одну козу; остальные бежали за ним. Юнона шла с овцой; другие мериносы не отставали от своей товарки.

На вопрос Уильяма, как доставят они кур и петухов, Риди ответил, что он поймает их, когда птицы усядутся на насести.

— А вот голуби и свиньи, я думаю, совсем одичают, — заметил мальчик.

— И отлично; свиньи прокормятся упавшими орехами и скоро принесут поросят.

— Значит, нам придется охотиться на них?

— Вероятно, да и на голубей тоже. Если мы проживем здесь долго, то, с Божией помощью, будем богатеть все больше и больше. Теперь же давайте устраивать палатку для вашей мамы. Я думаю, она устанет от перехода по лесу.

— Маме стало лучше, — ответил Уиль, — и я надеюсь, что в этом прелестном месте она совсем поправится.

— Но нам предстоит очень много работы перед дождливым временем года.

— А что мы будем делать, когда устроимся здесь?

— Прежде всего нам придется построить дом, а это займет много времени. Потом мы вскопаем землю и посеем в нее семена, которые ваш отец вез из Англии.

— О, это будет прелестно! А что еще?

— Нам понадобится сарай для всех наших вещей; дальше мы выкопаем пруд, в котором будем держать черепах, и устроим купальню, чтобы Юнона могла в ней купать и мыть детей.

— И сама буду купаться, — заметила Юнона.

— Да, конечно. Но прежде всего, мастер Уиль, — продолжал Риди, — мы должны устроить настоящий колодец из нашего ключа. А потом… чего-чего еще не придется делать нам!

Несколько времени все трое усердно работали, натягивая полотно палаток и прибивая его внизу колышками; все молчали. Наконец Уильям спросил:

— Риди, ведь вы сказали, что ваше имя Мастермэн?

— Да, сказал.

— Это странное имя. Вас назвали в честь какого-нибудь другого человека?

— Да, в честь одного богача.

— Знаете, Риди, — заметил Уиль, — мне очень хотелось бы когда-нибудь услышать вашу историю.

— Может быть и услышите ее, но, конечно, только когда у нас будет поменьше работы.

— А сколько вам лет, Риди?

— Минуло шестьдесят четыре. Для моряка это много, и не будь я знаком со многими капитанами, я не мог бы получить места на судне. Но вот палатка и готова. Принесите постели. А что нам делать теперь? У нас еще есть два-три часа.

— Не устроить ли плиту или очаг? — предложил Уилли. — Мы с Юноной могли бы принести камней.

— Отлично. Завтра я буду здесь раньше вас и постараюсь приготовить вам ужин.

— А я принес в мешке бутылку воды; не из-за воды, конечно. Я хочу надоить молока, чтобы отнести его крошке.

— Вы и заботливы, и добры, — заметил Риди. — Теперь носите камни, а я сложу под деревьями вещи, которые мы переправили сюда.

Через час очаг был готов; коз подоили и отпустили пастись; Юнона и Уиль пошли домой через лес. Риди же направился к отмели. Там, на песке, он увидел небольшую черепаху, подкрался к ней, загородил ей путь к воде и перевернул ее.

— Этого достаточно на завтра, — подумал он, войдя в лодку и поднимая весла.

ГЛАВА XXII

Отправление в новое место жительства. — Прибытие миссис Сигрев. — Предположения. — Черепаховый суп.

Когда вернувшийся Риди вошел в палатку, он увидел, что все внимательно слушали отчет Уильяма.

Вскоре стемнело; все остальные пошли спать, но Риди и Уильям стали ловить кур и петухов и связывать им лапки, чтобы утром отнести их в лодку. Потом Риди и Уиль легли под открытым небом на парусе подле Сигрева, так как палатку заняли миссис Сигрев, Юнона и дети.

Наутро палатку сняли, собрали все принадлежности для спанья и отнесли в лодку; после завтрака уложили тарелки, блюда, ножи и вилки и еще кое-какие необходимые вещи и тоже отнесли их в лодку. Риди захватил птиц и отчалил.

Остальные двинулись по лесу. Дорогу показывал Уильям; три собаки не отставали от него; за ними шел Сигрев и нес на руках малютку; Юнона вела Каролину, мисс Сигрев — Томми, который, по его словам, смотрел за мамочкой.

Риди был на месте через два часа после отплытия. Выйдя из шлюпки и привязав ее, он не стал выгружать вещи, а нашел свою черепаху, убил ее, очистил, отнес к очагу, налил в котел воды и вскипятил ее. Часть мяса черепахи он положил в кипяток, прибавив туда несколько ломтей соленой свинины; другую повесил в тени, чтобы защитить от солнца, и отправился выгружать шлюпку, прежде всего освободив бедных птиц.

Риди распаковал необходимые вещи; потом прошел к очагу. Старик помешивал суп в котле, снимая с него пену, когда из-за пальмы на него весело выскочили три собаки.

— Теперь они уже близко, — подумал старый Риди.

И действительно, минут через шесть на опушке леса показалось общество. Все очень устали. Идти пришлось с остановками. Бедная Каролина так измучилась, что Юноне пришлось взять ее на руки; потом миссис Сигрев пожаловалась на утомление; они присели и отдыхали около четверти часа; потом мастер Томми, не пожелавший остаться с мамой, начал бегать от одного к другому и, наконец, объявил, что он устал и 301 что кто-нибудь должен понести его; но так как его нести было некому, шалун расплакался и раскричался; опять пришлось отдыхать, а едва снова двинулись с места, как капризник стал уверять, что он не может идти; добродушный Уильям посадил его к себе на спину. Но, благодаря всей этой возне, старший мальчик потерял из виду замеченные деревья и не скоро снова нашел их. Затем проголодался крошка и расплакался. Каролине стало страшно, что они так долго не выходят из лесу, и она тоже залилась слезами. Томми же всех перекричал, когда Уиль сказал ему, что не может больше его нести. Новая остановка; выпили воды из бутылки, которую Уиль захватил в своем мешке; после этого всем стало немного легче. И, наконец, путники пришли к месту.

Миссис Сигрев прошла с детьми в палатку, чтобы немного отдохнуть, так как от усталости она не была в силах осмотреть своего будущего места жительства.

— Мне кажется, — сказал Сигрев, отдавший Юноне ребенка, — наше сегодняшнее маленькое путешествие показало нам, до чего беспомощны были бы мы без вас, Риди.

— Я рад, что вы уже здесь, сэр, — ответил старик. — Теперь у меня, как гора с плеч. Тут вам будет лучше. Я думаю, мы скоро удобно устроимся, но дел у нас еще очень много. Когда миссис отдохнет, мы пообедаем и раскинем нашу вторую палатку. На сегодня этого будет достаточно; мы много потрудились. А завтра начнем работать серьезно.

— Вы вернетесь на прежний берег, Риди?

— Да, м-р Сигрев; нужно доставить сюда наши запасы; я переправлю немного ветчины и солонины, муки, гороха и еще многое необходимое. Вероятно, придется возвратиться туда раза три; остальные вещи осмотрим на досуге и будем приносить их по мере надобности. Они могут оставаться там, не портясь. После моего третьего появления здесь, начнем работать.

— Но до вашего возвращения я могу что-нибудь делать?

— Конечно, сэр.

— Вы возьмете Уиля, Риди?

— Нет, здесь он будет полезнее.

Сигрев вошел в палатку. Селина уже немного отдохнула, дети крепко заснули. Через полчаса разбудили Томми и Каролину и отправились обедать.

— Ax, батюшки! — вскрикнул Уильям, когда Риди снял крышку с котла. — Что это такое, что так вкусно пахнет?

— Это сюрприз всем вам, — ответил Риди. — Я знал, что вам надоело соленое мясо, зато теперь вы покушаете. как бургомистры.

— Что это, Риди? — спросила миссис Сигрев.

— Черепаховый суп, и, я надеюсь, он вам понравится; если вы его найдете вкусным, то часто будете его кушать на этом острове.

— Превосходно; только нужно посолить — Юнона, у тебя есть соль? — спросила миссис Сигрев.

— Принесла немножко, — ответила негритянка.

— Юнона должна достать еще соли, — заметил Риди.

— Как? Нет соли? — ответила девушка.

— Есть, сколько угодно, Юнона, — заметил Сигрев, показывая на море.

— А где же? Не понимаю, — отозвалась Юнона.

— Что ты хочешь сказать, мой друг? — спросила мужа миссис Сигрев.

— Что мы можем получить сколько угодно соли, выпарив морскую воду в котле; можно также сделать углубление в скалах, налить туда морской воды и предоставить ей высохнуть от лучей солнца. Риди знает.

— Я это устрою, — сказал старик, — и покажу Юноне, как добывать соль.

— Я очень рада этому, — сказала миссис Сигрев, — я очень страдала бы без соли. Но я редко ела такой вкусный обед.

Все нашли, что суп превосходен. Томми столько раз требовал повторения своей порции, что, наконец, мать отказала ему.

После обеда миссис Сигрев осталась с детьми; ее муж и Риди, с помощью Юноны и Уильяма, поставили вторую палатку и приготовили все для ночлега. К тому времени, когда они окончили дело, уже стемнело.

Все собрались и поблагодарили Бога, который помог им счастливо переселиться в новое место.

Скоро утомленные люди крепко заснули.

ГЛАВА ХХIII

Как Риди устроил колодец. — Сигрев и его жена наслаждаются новым берегом. — Риди топит бочонок.

На следующее утро Сигрев поднялся раньше всех остальных, и когда из палатки вышел Риди, сказал старику:

— Знаете, здесь я чувствую себя гораздо счастливее, чем прежде. На том берегу мне все напоминало о крушении «Великого Океана», и я невольно думал о моем доме, о моей стране; теперь же мне кажется, будто мы переселились сюда по доброй воле.

— Надеюсь, сэр, чувство довольства будет усиливаться в вас с каждым днем, — ответил старик. — И по истине нам нужно не жаловаться на судьбу, а за многое благодарить Бога.

— Правда, правда, — согласился Сигрев. — Но что же вы мне посоветуете делать прежде всего?

— Я думаю, нужно запастись свежей пресной водой. Поэтому вам и мастеру Уильяму… (Здравствуйте, мастер Уильям, вот и вы)… Значит, вам и мастеру Уильяму нужно расчистить ключ. Займитесь этим, пока я буду переправлять сюда нужные вещи. Юнона принесла второй заступ; вы оба можете работать. Заметьте, м-р Сигрев, нужно проследить за ключом до самых кокосовых пальм, где тень будет защищать источник, заметить его направление легко; копайте и смотрите, откуда и как потечет вода. Потом в тени сделайте достаточно большое углубление, чтобы поместить в него одну из бочек, лежащих на отмели; когда вы ее укрепите в земле, у нас всегда будет достаточно воды.

— Я отлично понимаю, — ответил Сигрев, — это будет наша задача на сегодняшний день.

— Хорошо; теперь мне остается только поговорить с Юноной насчет обеда, — прибавил Риди, — потом я немного закушу и отплыву к первому берегу; не следует пропускать даром хорошей погоды.

Риди сказал Юноне, что нужно изжарить на сковородке кусок свинины, отрезать несколько кусков черепашьего мяса и тоже изжарить их, а кроме того, разогреть оставшийся суп. Потом с сухарем и куском солонины в руке, он пошел к шлюпке.

М-р Сигрев и Уильям работали очень усердно и к двенадцати часам выкопали глубокую и широкую яму. Оставив эту работу, они прошли в палатку и застали миссис Сигрев с иглой в руках; она чинила детское платье.

— Ты и не знаешь, насколько я счастливее на этом берегу, — сказала мужу Селина и взяла его за руку.

— Надеюсь, это предчувствие будущего счастья, — ответил он, садясь подле нее. — Я проживаю то же самое и еще утром говорил об этом Риди.

— Тут до того тихо, до того красиво, что мне кажется, я могла бы вечно жить в этом месте; знаешь, мне недостает только одного: здесь нет таких певчих птиц, как в Англии.

— Я видел только морских птиц, и много. А ты, Уиль?

— Раз видел, папа; пролетела стая довольно крупных птиц, ростом с голубей. Но вот и Риди огибает мыс, — продолжал Уильям. — Как хорошо идет на парусах наша шлюпка. Но ему приходится много грести, а он уж стар. Юнона, обед готов?

— Да, масса Уилли, скоро.

— Пойдем, поможем Риди перенести вещи.

Сигрев и Уиль исполнили сказанное, и мальчик вкатил наверх пустую водяную бочку, привезенную стариком.

Жаркое из черепахи понравилось всем не меньше черепахового супа.

— А теперь пойдем окончим наш колодец, — тотчас же после обеда предложил Уильям.

— Как, ты работаешь? — сказала ему мать. — Я должен трудиться, мама, — ответил мальчик, — я должен научиться делать все.

— И скоро научитесь, — проговорил Риди.

Бочку подкатили к ключу; к удивлению, все большое углубление, законченное всего два часа перед тем, было полно водой.

— О, дорогой папа, — сказал Уильям, — ведь нам придется вычерпать всю воду, чтобы опустить бочку в колодец.

— Подумай-ка, Уильям, — сказал ему отец, — ведь вода натекает очень быстро; значит, это нелегкая задача. Нельзя ли сделать как-нибудь иначе?

— Да ведь, папа, бочка всплывает, — заметил Уильям.

— Конечно; но нет ли средства заставить ее опуститься?

— Да! Знаю! Нужно в ее дне проделать несколько отверстий; тогда она наполнится водой и утонет сама по себе.

— Именно, сэр, — заметил Риди. — Я знал, что нам придется это сделать, а потому принес с собой большой бурав.

Риди сделал четыре отверстия в дне бочки; сначала она всплыла, но вскоре в нее набралась вода, и она мало-помалу погрузилась на дно.

— Завтра, когда муть осядет, вода будет чиста и прозрачна, как хрусталь. Если никто не будет мутить ее, она и останется чистой, — заметил Риди. — Теперь вынем остальные вещи из лодки.

ГЛАВА XXIV

План действий. — Деревья на сруб. — Место для посева и черепашьего пруда. — Юнона и Уильям на работе.

На следующее утро, закусив, Сигрев заметил:

— У нас так много дела, что, я думаю, Риди, нам нужно заранее решить план действий. Скажите мне, что нам предстоит сделать в течение будущей недели? Завтра воскресенье, и, я думаю, нам надо почитать святой день.

— Конечно, сэр; я сам только что хотел вам предложить это. А теперь, м-р Сигрев, не назначить ли нам распределение занятий, спросив мнения нашей леди?

— О, не говорите так, — ответила миссис Сигрев. — Не называйте меня «леди». Мое здоровье и силы быстро возвращаются; я хочу тоже работать, приносить как можно больше пользы. Предлагаю свою помощь Юноне во всех домашних обязанностях, в приготовлении кушанья и стирке; я буду присматривать за детьми, чинить их платье и делать дома все, что нужно. Юнона может помогать вам; я освобожу ее совсем, увидите.

— Я думаю, мы должны быть очень довольны этим, м-р Сигрев, — ответил Риди. — Теперь, сэр, кроме постройки дома, важнее всего вскопать кусок земли, посадить наш картофель и посеять семена; потом сделать пруд, наловить черепах и пустить их в него еще до конца этого времени года.

— Вы правы, — согласился Сигрев, — но с чего начать?

— Думаю, с пруда; ты, Юнона, и вы, мастер Уильям, устроите его в несколько дней. На этой неделе мне не понадобится ваша помощь. Я выберу недалеко отсюда деревья, которые нужно срубить; это будет в чаще; я срублю их, чтобы расчистить место, на котором мы выстроим сарай для хранения вещей. И, когда начнется дождливый период, мы переправим в него вещи, оставшиеся на той стороне острова. Целую неделю придется рубить деревья и распиливать их на бревна, пригодные для постройки дома. Позже мы общими силами и возведем дом. Окна, и может быть очаг, устроим позже; во всяком случае, мы очутимся под крышей, и наши постели не будут больше мокнуть под дождем.

— И вы думаете успеть? Когда вы ждете начала дождей?

— Через три-четыре недели. Этот период не начинается день в день, однако, если он и запоздает, то очень ненадолго. Теперь же думаю вернуться в наш старый залив.

— Зачем?

— Разве вы не помните, сэр, вашу одноколку, запакованную в рогожу и выброшенную бурей на берег? Вы засмеялись, увидев ее, но, м-р Сигрев, колеса и ось очень пригодятся нам; я проделаю большой проход в лесу, и на колесах нам будет легче перемещать срубленные бревна, чем перетаскивать или переносить их.

— Отличная мысль, Риди, — согласился Сигрев.

— Рано утром в понедельник мы с мастером Уильямом уйдем и вернемся к завтраку. Сегодня же мы выберем место для «сада» и черепашьего пруда. Это мы возьмем на себя, м-р Сигрев; а Юнона и мастер Уильям могут привести в порядок вещи.

Сигрев и Риди прошли к отмели; моряк присмотрелся к рифам, потом сказал:

— Видите ли, нам не нужно много воды в черепашьем садке; если мы его сделаем слишком глубоким, нам будет трудно вылавливать черепах из него. Нужно пространство воды, обнесенное низкой каменной стеной, чтобы животные не могли уйти; ведь лазить они не в состоянии, хотя и могут ползать по ровному песку, двигаясь на своих лапах-плавниках. Здесь, сэр, рифы высоко поднимаются над водой, и пространство между ними и берегом достаточно глубоко; камни почти совершенно отгораживают его с этой стороны и, конечно, помешают черепахам выползать на берег. Значит, нам останется только устроить стены с боков. Тогда пруд наш будет готов.

— Я вижу; это дело не займет много времени, если мы отыщем достаточно отдельных камней.

— Почти все камни на отмели свободные, — ответил Риди, — и их много, но некоторые слишком тяжелы для переноски. Однако их можно доставить сюда при помощи заступов и ломов. У нас есть эти инструменты. Теперь, сэр, не дать ли нам сигнал мастеру Уилю и Юноне, чтобы они принимались за работу; кое-что они еще успеют сделать до обеда.

Сигрев закричал, замахал шляпой, и Юнона с Уильямом тотчас же пришли. Юноне велели принести две кирки; в то же время Риди объяснял Уильяму, что следовало делать.

Юнона скоро принесла орудия для работы. Сигрев и Риди понаблюдали за молодыми работниками, помогли им немного, потом прошли на берег, чтобы выбрать место для будущих насаждений.

ГЛАВА XXV

Планы относительно будущих насаждений. — Томми ведет себя очень дурно. — Болезнь от клещевинных бобов.

Сигрев и Риди отправились на мыс, который моряк считал вполне подходящим местом для их цели. Там они нашли достаточный, хотя и не особенно густой, слой чернозема. А так как там полуостров соединялся с материком очень узким перешейком, не нужно было делать длинной изгороди.

— Загородку мы устроим после периода дождей; сделаем ее на досуге, — заговорил Риди. — Семена и картофель дадут ростки по окончании дождей. Значит, нам нужно только поднять почву и посадить то и другое. Следует уничтожить кусты; но это будет нетрудно, так как земля неглубока; посеем только часть семян; в первый год нам не удастся сделать большого «огорода», но наш картофель посадим весь. Теперь пройдем в лес и выберем место для порубки деревьев. Нам нужно пройти около ста ярдов в чащу пальм.

Так и сделали. На пригорке Риди остановился. В этом месте деревья росли так густо, что проходить между ними было далеко нелегко.

— Вот хорошее место, сэр, — сказал старик. — Я предлагаю срубить все деревья, которые будут нам нужны для построек именно здесь так, чтобы образовалась квадратная площадка, на ней мы выстроим наш амбар. В случае нужды, сэр, хотя такой надобности пока еще не предвидится, мы можем превратить сарай в укрепление, устроим палисад между деревьями.

— Правда, но, надеюсь, это не будет нужно, — заметил Сигрев.

— Я тоже надеюсь, — сказал Риди. — Однако обед готов, а после обеда мы оба примемся за дело.

Юнона и Уильям тоже пришли, разгоряченные от усиленной и трудной работы, но жаждавшие окончить свою задачу.

Мастер Томми очень плохо вел себя все утро; он не выучил заданного урока и нарочно обжег золой ручку Каролины. Поэтому отец оставил его без обеда, и он мрачно сидел в сторонке, с завистью посматривая на кушанья. Но он не плакал и не просил прощения.

Когда после обеда Сигрев собирался уходить на полуостров, захватив топорик и лопату, миссис Сигрев попросила его взять с собой Томми. У нее было очень много дела и она не могла смотреть и за ним, и за Каролиной, и за малюткой. Сигрев взял Томми за руку; придя на мыс, он велел сыну сидеть, — а сам стал расчищать кусты.

Он усиленно работал. Когда ему удалось очистить кусок земли, он поручил Томми отнести в сторонку срезанные прутья и сложить их в груду. Томми был не в духе и очень неохотно исполнил приказание отца. Срубив много кустов, Сигрев взял лопату, чтобы выкорчевать корни кустарников и поднять землю, Томми же позволил поиграть.

Целый час работал Сигрев, обращая мало внимания на Томми. Вдруг мальчик громко заплакал. Отец его спросил, что с ним; тот не ответил, но принялся кричать еще громче; наконец, он прижал руки к животику и начал прямо-таки вопить. Сигрев увидел, что мальчик сильно страдает, бросил работу и отвел Томми в палатку. Миссис Сигрев, испуганная плачем ребенка, вышла к ним навстречу.

Томми ничего не ответил на ее расспросы и только отчаянно кричал. Старый Риди услыхал его вопли и, заметив, что они не умолкают, пришел справиться, в чем дело. Услышав, рассказ м-ра Сигрева, он сказал:

— Поверьте, мальчик проглотил что-нибудь вредное. Скажите-ка, Томми, что вы ели на полуострове?

— Ягоды, — ответил мальчик.

— Я так и думал, — проговорил Риди. — Пойду, посмотрю, что там за ягоды.

И старик отправился на мыс. Миссис Сигрев боялась, что Томми отравился; ее муж пошел за своей аптечкой.

Риди вернулся как раз в то время, когда Сигрев собирался дать Томми прием касторового масла.

— Нет, сэр, — сказал Риди, держащий в руке ветку какого-то растения, — я думаю, ему не нужно касторового масла, он уже и то принял его слишком много. Посмотрите, сэр, насколько я помню, это клещевина, из семян которой выжимают касторовое масло. И мастер Томми покушал этих плодов. Скажите, Томми, вы это ели?

— Да! — прокричал Томми.

— Я так и думал, — сказал Риди. — Напоите его чем-нибудь теплым, и ему скоро станет лучше. Беды большой не случилось, но это его научит не есть незнакомых ягод и семян.

Риди сказал правду. Тем не менее мастер Томми был целый день сильно болен, и его рано уложили в постель.

ГЛАВА XXVI

Томми устраивает «сад» и слышит полезные советы. — Томми и коза. — Черепаший пруд.

На следующий день Сигрев, Уильям и Юнона уже работали, каждый исполняя свою задачу; миссис Сигрев сидела перед палаткой; крошка Альберт ползал около нее, а Каролина пробовала шить. Мастер Томми в это время копал маленькие ямки в почве и клал в каждую из них по камешку.

— Что ты делаешь, Томми? — спросил его отец.

— Играю; я сею семена, — ответил Томми, показывая на камешки.

— Камни не вырастут, мама? — заметила Каролина.

— Да, милочка, но семена растений прорастают, — ответила ей мать.

— Я это знаю, — сказал Томми, — я это понарошку; ведь семян у меня нет.

— Но ты сказал, что сеешь семена, а не камни.

— Да, но это «как будто» семена; значит, все равно.

— Не совсем, Томми, — заметила миссис Сигрев, — подумай, если бы вчера ты не поел «ягод», а только сделал вид, что ешь, было бы лучше. Правда?

— Я больше не буду их есть, — ответил Томми. В эту минуту маленький Альберт пополз к козленку, который за последнее время сильно вырос; схватив братишку, Томми ударил козленка по голове.

— Не надо, Томми, — сказала ему мать, — не то он забодает тебя.

— Мне все равно, — ответил Томми, держа одной рукой Альберта, а другой продолжая бить козлика Билли.

Но Билли это не понравилось; он наклонил голову, прыгнул и ударил Томми в грудь. Оба, и старший мальчик и крошка, повалились в траву друг на друга. Альберт закричал. Томми захныкал. Миссис Сигрев подбежала к детям и подняла крошку.Немного испуганный мастер Томми схватился за материнское платье, отыскивая защиты и поглядывая через плечо на Билли, который, казалось, собирался возобновить нападение.

— Да, ведь ты сказал, что тебе все равно, если он ударит тебя, Томми? — заметила миссис Сигрев.

— И все равно, — заметил Томми, видевший, что козлик отходит.

— Да, ты храбришься теперь, когда его здесь нет. Но стыдно не помнить того, что тебе говорят. Подумай-ка о льве в Каптоуне.

— Я не боюсь льва, — ответил Томми.

— Да потому что здесь его нет, но если бы перед тобой очутился лев, ты заговорил бы иначе.

— Я бросал в него камни, — сказал Томми.

— Да, без того лев не испугал бы тебя; Билли тоже не вздумал бы на тебя бросится, не бей ты его, — проговорила миссис Сигрев.

— А вот и Риди с мешком на плече, — сказал Томми. — Это хорошо; мне хочется пообедать.

Риди скоро подошел к миссис Сигрев и положил перед ней мешок.

— Я принес вам молодых кокосовых орехов и несколько старых, сняв их с пальм, которые срубил.

— О, кокосовые орехи! Мне так хотелось орехов! — закричал Томми.

— Но вам очень жарко, Риди? — заметила Селина.

— Да, миссис Сигрев, — ответил старик, отирая пот; — работать жарко, и в лесу совсем нет ветра. Не нужно ли вам доставить что-нибудь с той стороны острова? Я отправлюсь туда тотчас же после обеда.

— Зачем?

— За колесами для перевозки строевого леса. Я должен постепенно убирать бревна, пока не сделаю дорожки. Мастер Уиль отправится со мной.

— И, думаю, с удовольствием, — ответила миссис Сигрев, — вероятно, он устал перетаскивать тяжелые камни. Не помню, Риди, чтобы мне было особенно нужно что-нибудь, — прибавила она. — Но вон Уилли идет сюда вместе с Юноной; да и м-р Сигрев, я вижу, положил свой заступ. Итак, Каролиночка, присмотри за Альбертом, а я пойду и подам обед.

Риди помог Селине расставить посуду на земле, потому что они еще не привезли ни стола, ни стульев с прежнего берега.

Во время обеда Уильям сказал, что на следующий день они с Юноной окончат черепаший пруд, а м-р Сигрев объявил, что он расчистил достаточное полечко, на котором можно посадить полмешка картофеля.

После обеда Риди и Уильям отплыли, а к вечеру вернулись с колесами и осью и еще со многими вещами; между прочим, они привели на буксире несколько бревен и отделанных досок, остатков брига «Великий Океан». Они, по словам Риди, были необходимы для домовых дверей.

ГЛАВА XXVII

Ловля черепах. — Рыбная ловля. — Пруд окончен. — Испанцы и португальцы. — Возвышение и падение нации. — Мавры.

— Теперь, мастер Уильям, — сказал Риди, — если вам не очень хочется спать, вы, может быть, отправитесь со мной перевернуть несколько черепах. Время идет быстро, и они скоро уйдут с острова.

— Конечно, пойду.

— Дождемся темноты; сегодня не будет особенно яркого лунного света; тем лучше.

Тотчас же после заката солнца Уильям и Риди прошли на отмель и неподвижно уселись на камень.

Вскоре Риди заметил черепаху, которая ползла по песку, и сделал несколько шагов. Уильям пошел за ним. Риди тихо двинулся к самому краю отмели, с целью стать между черепахой и морем.

Едва черепаха заметила людей, как быстро пошла к воде, но они отрезали ей путь, и Риди, схватив ее за одну переднюю бесформенную лапу, перевернул на спину.

— Видите, как надо это делать? Только смотрите, чтобы она не укусила вас; не то вырвет кусок мяса! Теперь она не может стать на лапы и завтра утром мы ее найдем в этом же положении. Пойдемте, попытаемся найти еще черепах.

До полуночи они изловили шестнадцать черепах.

— Теперь, думаю, довольно, мастер Уильям, — сказал Риди. — Мы хорошо поработали; у нас пищи хватит на несколько дней. Дня через три опять повторим попытку увеличить наш запас, а завтра посадим в пруд пойманных животных.

— Как мы перенесем таких больших черепах?

— Мы будем подкладывать под них старый парус и перетаскивать по мягкому песку; это нетрудно.

— Почему бы нам не наловить рыбы, Риди? Мы могли бы тоже пустить ее в черепаший пруд.

— Недолго останется там рыба, мастер Уильям, да трудно будет и достать ее из пруда. Позже можно устроить особый рыбный садок, но теперь об этом еще не стоит думать. Я часто говорил себе, что следовало бы сделать удочки, да все времени не хватало. После дневной работы мне всегда слишком хочется спать. Вот когда построим дом, я приготовлю удочки, и вы сделаетесь нашим главным рыбаком.

— А рыба клюет ночью?

— Да, лучше чем днем.

— Хорошо же; если вы, Риди, дадите мне удочку и научите удить, я, по окончании работ, буду с час ловить рыбу. Томми все просит жареной рыбки, маме, я знаю, уже надоело соленое мясо, а Каролине, мне кажется, оно даже вредно. Я видел, как она обрадовалась, когда вы принесли кокосовые орехи.

— Хорошо; тогда я достану огарок и приготовлю две удочки. Только я пойду с вами, мастер Уильям. Надо расходовать наши свечи осторожно.

— Нет, нет, Риди, пойдем спать. А скажите, что же будем мы делать, когда у нас не останется свечей?

— Станем жечь кокосовое масло, а его всегда будет достаточно. Ну, до свидания, мастер Уильям.

На следующее утро до завтрака занялись перемещением черепах в пруд, который накануне уже настолько продвинулся, что теперь животные не могли уйти из него. После завтрака Уильям и Юнона докончили стенки пруда, сделав их достаточно высокими. За обедом они объявили, что пруд вполне готов. Сигрев тоже сказал, что вскопано достаточное пространство земли. Миссис Сигрев попросила Юнону помочь ей стирать белье, а потому было решено, что Уиль, Риди и Сигрев отправятся сажать картофель. Так и сделали.

Риди работал лопатой; Сигрев и Уильям резали картофелины на куски так, чтобы на каждом из них было по одному глазку. Во время этого занятия, Уильям между прочим сказал отцу:

— Папа, когда мы отошли от мыса Доброй Надежды, ты обещался мне объяснить, почему его назвали так, а также, что такое колония. Не скажешь ли ты мне это теперь?

— Охотно, мальчик. Слушай же. Ты слыхал, что нас, англичан, называют властителями моря? Но не всегда было так. Самыми ранними мореплавателями новых времен были испанцы и португальцы. Испанцы открыли Южную Америку, а португальцы Вест-Индию. В те времена, то есть более трехсот лет тому назад, Англия не была такой могущественной нацией, как теперь, и имела относительно мало судов. Не решалась она также и на такие предприятия, как Испания или Португалия. Португальцы, предприняв плавание к Ост-Индии, дошли до мыса Доброй Надежды, но в те времена суда были малы и дул такой страшный ветер, что они не могли обогнуть мыса и назвали его «Cabo Tormentoso», что значит «Бурный Мыс». Наконец, они прошли и тогда назвали его «Cabo de Buona Speranza», то есть «Мыс Доброй Надежды». Они счастливо достигли Индии, овладели многими портами и завязали выгодную торговлю. Ты понял меня?

— Да, папа.

— Теперь, дорогой, — продолжал Сигрев, — ты знаешь, что человек родится, достигает возмужалости и расцвета сил, потом старится, дряхлеет и умирает. То же бывает и с нациями. В ту эпоху португальцы достигли расцвета; между тем другие нации крепли, между прочим, голландцы, которые и стали оспаривать у Португалии индийскую торговлю. Со временем голландцы отняли от Португалии ее колонии и вырвали из ее рук торговлю с Индией. Потом Англия пробилась туда, овладела колониями португальцев и голландцев и с тех пор держит всю ост-индскую коммерцию в своих руках. Когда-то могучая Португалия теперь ничто. Голландия тоже постепенно потеряла свое значение. Английские же владения громадны и обширны.

— Ответь мне теперь на один вопрос, папа, — попросил Уильям. — Ты ведь сказал, что нации возрастают и падают, и в пример привел Португалию. Скажи, Англия тоже когда-нибудь падет?

— На этот вопрос ответить может только история, а история говорит, что таков удел всех государств. Да, дорогой, конечно, и Англии суждено подчиниться участи всех остальных стран, хотя, пока еще незаметно никаких признаков ее падения.

— Надеюсь, что это случится еще нескоро, — проговорил Уиль.

— Каждый англичанин, любящий свою страну, скажет то же самое, — заметил Сигрев. — Вспомни, когда Римская империя процветала, Англию населяли чистые варвары; теперь Римской империи не существует, Англия же занимает важное место среди наций. В наше время большая часть Африки занята дикарями; кто знает, чем они сделаются в будущем?

— Как, негры сделаются великой нацией?

— Вот именно так могли бы в былые дни говорить римляне. Как, британские варвары сделаются великой нацией?

— Но, папа… негры чернокожие.

— Так что же. Большинство мавров темны, почти как негры, но в свое время они были великой нацией, больше, самой просвещенной и образованной нацией своего времени, полной чувства чести, великодушия, вежливости, рыцарства. Они держали в своих руках покоренную ими большую часть Испании в течение многих сотен лет; ввели искусства и науки, которые до тех пор были неизвестны, отличались храбростью и героизмом, добродетелью, благородством. Ты никогда не читал истории мавров в Испании?

— Нет, папа.

— Может быть, книги об этом лежат в одном из спасенных из моря ящиков. Со временем посмотрим. А теперь мы изрезали все картофелины; пойдем, поможем Риди посадить их и посеять семена, принесенные нами.

ГЛАВА XXVIII

Приготовления к рыбной ловле. — Удачная ловля. — Рыба Уиля. — Рубка кокосовых пальм.

В этот вечер Риди часа два работал при свете свечи, приготовляя удочки. Уильям был с ним. Наконец, старик окончил свою задачу.

— Что насадить на крючок? — спросил Уильям.

— Одну из улиток, сбросив ее раковину. Но хорошая приманка — солонина. И лучше всего удить с мыса. Но завтра у нас много работы с порубкой, а потому ляжемте-ка теперь спать.

Однако Уильям держался другого мнения. Он ждал, когда ему показалось, что Риди крепко спит, мальчик взял удочки и пошел на отмель. Тут он поднял несколько раковин, разбил их, вынул из них моллюсков и насадил их на крючки. Потом пошел к пруду. Стояла чудная лунная ночь; вода не шевелилась и при свете можно было видеть дно на большой глубине. Уиль забросил удочку; едва свинцовое грузило коснулось песка, как что-то сильно дернуло его удочку, да так неожиданно, что мальчик чуть не упустил ее.

Вскоре, однако, приняв предосторожности, о которых Риди говорил Уильяму, юный рыболов вытащил рыбу с серебристой чешуей и весившую около девяти-десяти фунтов. Оттащив свою добычу подальше от края воды, чтобы она снова не прыгнула в море, Уильям снял ее с крючка и снова забросил удочку. Вторую рыбу он поймал почти тотчас же. Она оказалась еще крупнее первой. Уильям продел шнурок под жабры пойманных рыб, довольный вернулся домой и привесил их к шесту, боясь, чтобы собаки не унесли его добычи.

На следующее утро Уиль встал с постели раньше всех и показал Риди, какие рыбы попались ему. Но старик остался недоволен мальчиком и упрекнул за неосторожность.

— Что было бы с вашей мамой, если бы вы, мастер Уилли, погибли? — прибавил старик.

— Да, я был неправ, — сказал Уильям, — теперь я вижу это; но мне так хотелось угодить маме.

— За это можно простить вас, дорогой мальчик, — с чувством ответил ему Риди, — только больше не делайте этого. Вы могли свалиться и погибнуть. Помните, дорогой, я всегда всюду готов идти с вами. Но довольно. Я никому не скажу, что вы были в опасности; ведь беды-то не случилось, слава Господу. А вы не сердитесь, что старик побранил вас?

— Конечно, нет, Риди. Я не подумал об опасности.

— А вот и миссис Сигрев вышла из палатки. — Здравствуйте, миссис Сигрев. Смотрите-ка, Уильям поймал вам на обед двух прекрасных рыб.

— О, я очень рада, — ответила она. — Поди-ка сюда, Томми, посмотри; скоро ты покушаешь жареной рыбки.

Томми так и запрыгал с криком:

— Жареная рыба на обед! Жареная рыба!

А Юнона сказала:

— Вот, мисси Каролина, вам отличный обед.

После завтрака все пошли к тому месту, где Риди начал рубить деревья; взяли с собой и колеса с осью, а также крепких веревок. Сигрев и Риди рубили пальмы и бросали их на ось. Юнона и Уиль привязывали стволы к «экипажу», потом впрягались в него и отвозили бревна на место, выбранное для постройки дома.

После тяжелой работы все с удовольствием принялись за вкусный обед.

Вечером Риди и Уильям, несмотря на утомление, отправились на отмель и перевернули еще восемь черепах.

Всю неделю продолжалась рубка леса. В воскресенье отдыхали. В понедельник поймали еще девять крупных черепах и трех больших рыб. Наконец, во вторник приступили к постройке дома.

Каждый понимал, до чего важно иметь кров и защиту от непогоды, а потому работники с величайшим усердием принялись за дело.

ГЛАВА XXIX

Постройка дома. — Дожди.

Из того леса, который Риди привел на буксире с берега прежней бухты, он приготовил дверные столбы и рамы для окон. Старик стал делать сруб из пальмовых стволов, закладывая щели между бревнами конопаткой из пальмовых, накрепко свитых листьев. Последнюю работу он скоро, впрочем, поручил Юноне и Уильяму. Мало-помалу дом вырастал. Сделать камин и плиту еще не могли; предстояло отыскать глину и выжечь известку из раковин, потом сложить камни и соединять их смазкой из глины и извести.

Три недели продолжалась усиленная работа. Как только были окончены стены, строители принялись за основу крыши. Потом Риди покрыл ее, точно черепицами, настилкой из нарезанных листьев пальм, а чтобы удерживать их на месте, наложил на них тяжелых бревен, привязанных к стропилам толстыми и крепкими веревками. Через три недели дом мог защитить всех от непогоды. К этому времени на небе стали часто показываться темные тучи; начиналось время дождей. Однажды прошел страшный ливень, но на следующий день снова наступила ясная погода.

— Нельзя терять времени, — сказал Риди Сигреву, — нам нужно еще усиленно поработать; устроим внутренность дома, чтобы ваша семья могла поселиться в нем как можно скорее.

Пол в доме состоял из хорошо утоптанной земли. Внутри по всем стенам шла скамейка, поднимавшаяся на два фута от пола. Разделяться на комнаты дом должен был полотняными перегородками, которые могли опускаться на ночь. Уиль и Риди привезли, наконец, стулья и столы; это было как раз перед первой бурей дождливого времени года. Теперь постели, вся посуда и утварь были перенесены в дом. Сделали небольшую пристройку, которая должна была заменять кухню, пока в самом доме еще не устроили плиты и камина.

Вечером, в субботу, вся семья поместилась в новом жилище, а в воскресенье утром разразилась первая гроза с сильным ветром, страшными молниями и ливнем. Окружившие дом пальмы скрипели и гнулись. Собаки залезли под скамьи, и в полдень было темно, как ночью. Никто даже не мог читать.

— Это начинаются дожди, Риди? — спросила миссис Сигрев. — Все время будет так?

— Нет, — ответил старик. — Иногда проглянет солнце, но ненадолго. Иногда дождь не прекращается много дней. Что же? Тогда станем работать в доме; ведь у нас много дела.

Сильный дождь не протекал сквозь крышу и покрышку из листьев. Риди и Уиль отнесли шлюпку в безопасное место. Все пообедали холодным мясом, но чувствовали себя счастливыми и спали в сухих постелях.

ГЛАВА XXX

Обход. — Овцы, козы и козлята. — Военная дисциплина. — О шлюпке.

Всю ночь бушевала буря; но когда поселенцы поднялись, они увидели чистое небо, солнечный день. Риди и Юнона первые вышли из дома. Риди взял с собой подзорную трубу, как всегда, когда он, по его словам, делал обход.

— Юнона, — сказал старик, — сегодня славное утро.

— Да, масса Риди, — ответила она. — Но как зажечь костер и сварить чай? Хворост и опилки совсем мокрые.

— Вчера вечером я закрыл золой горячие угли, положил сверху камней, а на них набросал листьев. Я думаю, они еще горячи. Я пойду и помогу тебе.

Юнона нашла еще раскаленные угли, принялась раздувать их и разводить костер. Когда негритянке на помощь явился Уиль, Риди позвал собак и отправился продолжать свой обход.

Прежде всего он осмотрел колодец; как и предвидел старик, нельзя было заметить, где устроен он; по ущелью несся мутный поток, совершенно скрывший бочку. Старик перешел через ручей вброд и направился к черепашьему пруду. Тут все оказалось в порядке. Он снова переправился через ручей, разлившийся широко по отмели, и прошел на «Садовый Мыс», желая посмотреть на шлюпку, к которой вместо якоря был привязан камень. Риди взглянул на горизонт через свою подзорную трубу. Он, правда, не надеялся на появление какого-нибудь судна, но на всякий случай смотрел вдаль. Ведь к острову все же мог прийти какой-нибудь корабль.

Риди взглянул на шлюпку. Ветер отогнал ее от берега, и достать ее он не мог.

— Вот тебе загадка, — подумал Риди. — Как глупо поступил я, что не привязал ее на веревке к берегу. Я не поплыву за ней, боюсь госпожи акулы.

Подумав, Риди взял несколько веревок, переправленных с погибшего «Великого Океана», и связал их вместе; так у него получилась веревка достаточной длины. Потом он поднял кусок дерева, фута в два длиной, и к середине этой деревяшки привязал свою веревку. Сделав две-три неудачные попытки забросить в лодку обломок пальмы, он, наконец, добился своего. Деревяшка noпала под одну из скамеек, и это дало Риди возможность подтащить шлюпку к берегу.

Старый моряк выкачал из нее попавшую туда воду; потом снова вышел на берег и осмотрел посев.

— Теперь нужно найти овец и коз, — подумал Риди, — и тогда мой утренний обход окончен. Ну, Ромул, Рем, бегите, собачки, найдите их, — сказал он.

И собаки, точно поняв, чего он ищет, убежали и скоро отыскали овец и двух коз, третьей же не было с ними.

— Куда это запропастилась черная Нанни? — пробормотал Риди и остановился среди кустов. — Ну, так я и думал, — вслух произнес он.

В чаще лежала черная Нанни, а рядом с нею новорожденные козлята.

— О, маленькие, мы отыщем для вас пристанище, — проговорил Риди и взял одного козленка под одну, а другого под другую руку. — Иди, Нанни, — продолжал он. — Тише, Ромул, не прыгай. Как ты смеешь! А?

Так, разговаривая с животными, Риди нес к дому козлят, а Нанни бежала за ним. М-р и миссис Сигрев уже оделись. При виде козляток Томми и Каролина громко закричали от восторга, и даже крошка Альберт захлопал в ладоши. Когда Риди спустил козлят на землю, Томми и Каролина обняли их за шейки.

— Наша семья немного увеличилась, — сказал старик, — и я попрошу вас, миссис Сигрев, позволить новорожденным остаться в доме, пока я не устрою для них какого-нибудь сарайчика.

Козу привязали, задали ей корму, и после завтрака Сигрев сказал:

— Я думаю, Риди, нам следует посоветоваться и распределить занятия на время дождей. Ведь дела у нас еще очень много.

— Да, сэр, — ответил Риди, — и для того, чтобы мы могли успешно окончить всю работу, нам нужны порядок и дисциплина. На военном фрегате работа идет вдвое скорее, чем на купеческом судне. А почему? Потому что все на месте, и у всего есть свое место. Ничего не приходится искать. Кроме того, каждый знает свою обязанность.

— Я согласна с вами, Риди, — ответила миссис Сигрев, — метод и порядок — все. И я отвечаю, что как только у нас будут полки, все очутится на своем месте.

— Прошу прощения, миссис Сигрев, что я говорю так много, но вот в чем дело. Я служил на купеческих судах и, когда попал на военный корабль, был изумлен. Все делалось молча; каждый был на своем месте; каждый или подтягивал, или распускал канат. Стоило боцману свистнуть, чтобы через несколько минут любой парус был распущен или его подобрали. Сначала все это мне казалось волшебством. И заметьте, мистер Сигрев, при дисциплине и порядке каждый человек приобретает значение. Если кто-либо пренебрежет своей обязанностью, страдает решительно все.

— Вы правы, Риди, приучите нас к такому порядку, — попросил его Сигрев.

— У нас столько еще дела, — сказал Риди, — что я не знаю, с чего начать; но, сэр, пока мы не приведем всего хоть немножко в порядок, мы должны работать как и когда можно. Во всяком случае, прежде всего нам нужно вытащить шлюпку на сушу и обезопасить ее; я думаю, ее лучше всего уложить в песок и зарыть. Теперь небезопасно отправляться на прежний берег. Потом, сэр, мы должны снять палатки, просушить их и спрятать; позже они еще очень понадобятся нам. Дальше необходимо выстроить большой амбар или сарай для наших складов и провизии. Крышу его покроем листьями; деревянный пол поднимем фута на четыре над землей; тогда внизу овцы и козы будут укрываться от непогоды. Еще нужно устроить рыбный садок и высечь в скалах чан для выпаривания соли. И у нас есть два больших дела: пройти через лес и посмотреть на оставленные нами запасы на месте высадки, а второе — немного исследовать самый остров и узнать, что он производит. Мы ведь этого еще совсем не знаем, а между тем, можем отыскать многое полезное для нас, деревья и плоды, а, главное, надеюсь — траву для нашего домашнего скота.

— Я согласен с вами, Риди, — сказал Сигрев и спросил: — а как мы разделим наши силы?

— Мы пока не разделим их, сэр. У Юноны много дела в доме, где она работает с миссис Сигрев. Мастер Уильям, вы и я вытащим лодку, потом соберем палатки и, наконец, примемся за постройку амбара. Если у Юноны останется время, пусть она наберет листьев с кокосовых пальм и сложит их для топлива. Мастер Томми может пойти помогать ей и показать, как их нужно тащить.

— Да, покажу, — сказал Томми и вскочил.

— Не теперь еще, погодите немножко, — сказал Риди, — а мы, сэр, если угодно, двинемся к палатке, — прибавил старик.

ГЛАВА XXXI

Лодка в безопасности. — Рыбная ловля. — Буря. — Устройство дома. — История Риди. — Утешение. — В постели.

На месте порубки лежало много кокосовых листьев, и Сигрев с Уилем скоро набрали достаточно большое количество их. Придя на берег, они увидели, что Риди уже вытащил шлюпку на отмель и привязывал к ней веревки, а под киль подставлял кругляки.

Скоро шлюпка очутилась на расстоянии десяти ярдов от низкой отмели. Риди сказал, что этого вполне достаточно, потом они выкопали из-под нее песок, и она погрузилась в него почти до половины. Засыпав шлюпку песком, работники заботливо покрыли ее ветвями, на которые насыпали еще песку, чтобы удержать их.

— Не понимаю, зачем мы так укутываем ее, Риди? — спросил Уильям. — Ведь дождь не повредит ей.

— Не дождь повредит, а солнце. Оно печет очень сильно, и от его лучей шлюпка вся рассыпалась бы на щепы.

— Об этом я забыл, — сказал Уиль и прибавил: — а что мы теперь будем делать, Риди?

— До обеда еще осталось два часа, мастер Уильям. Что, если вы принесете удочки? Не попытаться ли половить рыбу?

— Но втроем мы не можем удить двумя удочками, — заметил Сигрев.

— Нет, сэр, мастер Уиль знает, как ловить рыбу. Вы останетесь с ним, а я пойду приготовлю Юноне дров и лучинок. Будьте осторожны, м-р Сигрев, и не держите лесу слишком крепко, — не то вы от толчка можете упасть в воду.

Сигреву с сыном посчастливилось; менее чем в два часа они поймали восемь больших рыб. Увидев их добычу, Томми громко закричал от радости, и обед немножко отложили, чтобы успеть сготовить рыбу.

Едва уселись за стол, как пошел дождь; через четверть часа забушевала буря и с такими же страшными молниями и громом, как и недавно. Работы на воздухе были отложены. Миссис Сигрев, Юнона и Каролина взялись за шитье. Уильям и Сигрев развивали большой канат, из которого Риди хотел наделать веревок потоньше. Риди взялся за свою морскую иглу, чтобы сделать хорошие выметанные отверстия в полотняных перегородках, которые были повешены наскоро, кое-как. Томми поручили привести в порядок спутавшийся моток толстых нитей. Окончив свою работу, Риди сказал:

— Теперь я украшу то место, где спит миссис Сигрев: оно должно быть покрасивее остальных.

И из-под скамейки он вынул какой-то сверток. В нем оказался желтый флаг с названием погибшего судна «Великий Океан», вышитым крупными, черными буквами, и красный вымпел. Оба флага Риди прикрепил кругом отделения миссис Сигрев.

Она горячо поблагодарила старика. Зажгли свечи.

— Риди, — сказал Уиль, — вы как-то обещали мне рассказать вашу историю. Не расскажете ли ее нам теперь? Вечер прошел бы скорее.

— Хорошо, мастер Уильям, — ответил Риди, — я сдержу данное слово, и, когда вы услышите мой рассказ, то, конечно, найдете, что в свое время я был очень безумен. И это правда; но, если это послужит вам предупреждением, мой рассказ принесет вам пользу.

— Нам будет очень приятно послушать, — сказала миссис Сигрев.

— Хорошо, — ответил старик.

И Риди заговорил.

«Конечно, вы хотите узнать, кто были мои отец и мать? Об этом я скажу в двух словах. Мой отец служил капитаном на купеческом судне, которое ходило от Южного Шильдса до Гамбурга; моя мать, да благословит Господь ее душу, была дочерью капитана милиции, который умер месяца через два после ее замужества. Состояние, завещанное им матушке, увеличило средства отца; а в те времена он уже владел одной третью шкуны. Две трети принадлежали очень богатому кораблестроителю, по имени Мастермэн. Третья часть прибыли, которую давала шкуна, и капитанское жалованье позволяли отцу жить безбедно.

Мастермэн очень уважал отца и получал большие барыши, благодаря трудам и искусству моего отца. Он пожелал быть на его свадьбе, а позже предложил сделаться моим крестным отцом. Все думали, что это будет для меня отлично; все поздравляем моих родителей, потому что почти шестидесятилетний м-р Мастермэн остался холостым, и близких родственников у него не было. Правда, он очень любил деньги, но, по словам друзей отца, это было к лучшему; ведь, умирая, он не мог унести с собой своего богатства. Однако все ожидания скоро окончились, потому что, когда мне минул год, отец утонул в море. И его судно, и весь экипаж погибли в Тексельских мелях. Моя мать осталась с крошечным ребенком на руках, а самой-то ей было всего двадцать два года.

Предполагалось, что у нее останутся недурные средства к жизни, потому что шкуна была застрахована в сумме, составлявшей две трети ее стоимости. Однако, ко всеобщему изумлению, Мастермэн объявил, что были застрахованы только две трети судна, составлявшие его собственность».

— А что значит «застрахован»? — спросил Уильям.

— Страховая премия — сумма, выдаваемая обществом в случае несчастья людям, которые называются «страхователями», — ответил сыну Сигрев, — таким образом, когда портится или гибнет товар, или самое судно, владелец получает деньги. Он ежегодно платит обществу известные суммы, и чем больше опасность, тем плата взимается больше: например, в военное время платишь десять процентов, то есть по десяти фунтов с каждой сотни фунтов страховой премии. Предположим, что ты застраховал свой товар или судно в тысячу фунтов; с тебя брали десять процентов, судно пришло благополучно; акционеры общества получили с тебя сто фунтов; если же твое судно погибло, ты получил с акционеров тысячу фунтов. Ты понял, Уильям?

— Понял, — ответил Уильям.

И Риди продолжил свой рассказ.

«Трудно было узнать, правду или нет говорил м-р Мастермэн. Только я знаю, что в то время все кричали: „какой стыд“, все повторяли, что раз он лишает денег несчастную вдову, ему придется ответить перед Богом.

По недобросовестности этого человека, моя бедная мать осталась почти ни с чем; но друзья помогли ей; она занялась вышиваньем, которое продавала, и так мы дожили до того времени, когда мне минуло девять лет».

— А ваш крестный отец, этот м-р Мастермэн, не помог вашей бедной матери? — спросил Сигрев.

— Нет, сэр; это странно, но он не сделал ничего подобного. И опять все говорили об этом. Я думаю, он обиделся, слыша толки, и, подумав, что моя мать распускает о нем недобрые слухи, отвернулся от нас. А может быть, его заставила отдалиться от нас собственная совесть; ведь мы всегда не любим людей, которым сделали какое-нибудь зло, и досадуем на них, вместо того, чтобы досадовать на себя.

— К несчастью, вы правы, Риди, — заметил Сигрев. — А все-таки странно, что он ничего не сделал для вас.

— Да, по крайней мере, казалось странно тогда. Но буду продолжать.

«Я был очень сильный, смелый, энергичный мальчик и всегда, если мне удавалось убежать от матушки или из школы, отправлялся или на берег или на палубу одного из судов. Меня тянуло ко всему, имевшему отношение к морю.

Летом я половину времени проводил в воде и плавал превосходно. Матушка видела мое пристрастие к морскому делу и употребляла все усилия, чтобы отвлечь меня от профессии моряка. Она часто говорила мне о трудностях и опасностях, которые встречаются в жизни на море, и всегда кончала воспоминанием о гибели отца и потоками горьких слез.

Вероятно, у людей грешная природа, так как они всегда стремятся именно к тому, чего их просят не делать. Право, мне мажется, что если бы моя мать не уговаривала меня не идти в море, я, может быть, и не сделался бы моряком. Когда я был ребенком, во мне замечалось много гордости и упорства. Думаю, что я унаследовал эти черты от отца, так как моя бедная матушка была скромна и смиренна. Я не выносил, чтобы другой мальчик мог делать то, чего сделать я не мог, и часто делал то, на что не осмеливались мои товарищи. Многие удивлялись, что я еще не погиб. А моя бедная мать вечно узнавала, что я подвергался то одной, то другой опасности; она сначала бранила меня, потом начинала упрашивать не делать безумий, наконец уходила в свою комнату, плакала и молилась там. Ведь я был ее единственной надеждой, единственным утешением в жизни! По молодости я еще не понимал, какие страдания ей причиняю, с какой тревогой она думает обо мне; дети редко понимают это, потому что в юности наши сердца бывают жестки».

— Я согласен с вами, Риди, — заметил Сигрев.

«Так вот, сэр, — продолжал Риди. — Мне было немногим больше девяти лет, когда однажды, в очень ветреный день и при сильном волнении канат, на котором стояло одно судно, разорвался от толчка. Его конец, отскочивший назад, задел прохожего и сбил несчастного с пристани в воду.

Я услышал крик. Люди, стоявшие на пристани, и моряки на судах кидали в воду веревки, но утопающий никак не мог их поймать; при таком волнении он не был в состоянии хорошо плыть. Я схватил веревку, которую снова бросили, и соскочил в воду.

Несмотря на свою юность, я плавал, как утка, и успел вложить в руки несчастного веревку в ту минуту, когда он уже терял силы. Он ухватился за нее с силой утопающего, и вскоре шлюпка, спущенная с одного из кораблей, подобрала нас обоих. Нас доставили в гостиницу, уложили в постели и послали за сухим платьем. И вот тогда-то я узнал, что спас из воды моего крестного отца, м-ра Мастермэна. Все меня хвалили, и, действительно, я поступил смело. Говорю это не для того, чтобы хвалиться.

Моряки с торжеством отвели меня домой, а бедная матушка, услыхав, что я сделал, без числа обнимала и целовала меня, а потом горько заплакала при мысли о страшной опасности, которой я подвергался, и о том, что смелость снова заставит меня решиться на какое-нибудь безумие».

— Но она не упрекала вас за то, что вы сделали? — спросил Уиль.

— О, нет, мастер Уильям, она чувствовала, что я исполнил свой долг и отплатил добром за зло, хотя и не говорила этого.

«На следующей день к нам пришел м-р Мастермэн. С глупым видом попросил он позвать своего крестника, о котором так долго совершенно не думал. Матушка понимала, что Мастермэн может оказаться для меня очень полезным человеком, и ласково приняла его. Но мне так часто говорили, как небрежно относился он к нам и как нечестно поступил с отцом, что я сразу невзлюбил его. На его ласковые замечания я отвечал очень холодно, но радовался, что спас его. В то время я плохо разбирался в своих внутренних ощущениях, однако теперь понимаю и со стыдом признаюсь в атом, что к моему удовольствию, при мысли о спасении погибавшего примешивалось и нехорошее чувство: бессознательная радость, что мне обязан человек, который плохо поступил со мной. Это было мстительное чувство, порожденное гордостью, которую матушке не удалось победить. Вы видите, мастер Уильям, что в моем поступке было мало заслуги, так как после него я отдался нехорошим движениям души».

— Я думаю, — отозвался Уильям, — я испытывал бы то же самое.

— Это не по-христиански, — продолжал Риди, — человек должен платить добром за зло, без желания унизить того, кому он оказал добро. Но сердце человеческое обманчиво и дурно…

«Однако вернусь к моему рассказу. Мистер Мастермэн остался у нас очень недолго и на прощанье сказал матушке, что теперь он будет заботиться обо мне и научит меня судостроению, когда я вырасту и окончу учение в школе; что до тех пор он будет платить за мое содержание.

Бедная матушка благодарила его и плакала слезами радости.

Когда Мастермэн ушел, она меня обняла и сказала, что чувствует себя счастливой, так как знает, что я получу занятия не на корабле. Надо отдать справедливость м-ру Мастермэну, — он сдержал данное обещание и прислал моей матери денег. Она повеселела и успокоилась; все поздравляли ее; она же ласкала меня, говоря, что я избавил ее от нужды и печали».

— Как, вероятно, счастливы были вы, Риди! — прервал старика Уильям.

— Да, сэр, — ответил моряк, — и я очень гордился. Но, странная вещь: нерасположения к Мастермэну я не мог победить; я слишком долго не любил его. Мне было невыносимо тяжело сознавать, что матушка ему обязана, что он платит за мое воспитание. Это оскорбляло мою гордость. Поэтому, хотя моя мать была счастлива, я счастья не ощущал.

«Кроме того, меня поместили в гораздо лучшую, более строгую, школу, а потому мне приходилось оставаться с другими мальчиками, и я не мог уже бегать на пристани или пробираться на палубы судов, как бывало прежде. Таким образом, я лишился прежних наслаждений.

Тогда я думал иначе, чем теперь, и не видел, что все это делалось ради моего блага. Нет, во мне зародилось неудовольствие; я чувствовал себя несчастным только потому, что мне приходилось учиться как следует.

Учитель на меня пожаловался. К нам пришел Мастермэн и порядочно разбранил меня. Я стал еще непослушнее. Наконец, меня наказали по просьбе м-ра Мастермэна. Это еще больше раздражило меня против него, и я решил бежать и уйти в море.

Видите, мастер Уильям, я был совершенно неправ. Не следовало мне думать, что я умнее тех, кто обо мне заботился; и только теперь я понимаю, что я потерял из-за собственного безумного поведения. Я говорю вам об этом, мастер Уильям, чтобы показать, как один шаг может изменить весь дальнейший ход жизни».

— Это хороший урок, Риди, — заметил Сигрев.

— Да, сэр. Но я не жалуюсь на судьбу, хотя и жалею о своих заблуждениях… Я не чувствую недовольства своим положением, так как это было бы грешно.

— Ваши несчастия благо для нас, Риди, — сказала миссис Сигрев, — потому что, если бы вы не сделались моряком и не были на палубе «Великого Океана», когда его экипаж бросил нас, что сталось бы со всеми нами?

— О, миссис Сигрев, для меня такое утешение думать, что старый моряк принес вам некоторую пользу. Но, кажется, пора уже лечь спать, а потому я прерву свой рассказ и завтра вечером снова примусь за него.

— Хорошо, Риди, — сказал Сигрев.

По окончании вечерней молитвы перегородки опустили, и все скоро заснули крепким сном.

ГЛАВА XXXII

Находят домашних птиц. — Курятник. — История Риди.

На следующее утро блеяние козлят разбудило всех раньше обыкновенного.

Погода разгулялась; солнце светило ясно, а потому Риди выгнал из дому черную Нанни и ее козлят.

Позавтракали жареной рыбой, потом Сигрев, Риди и Уиль пошли работать. Сигрев и Риди сняли палатки, и их полотно разостлали по земле, чтобы высушить его под лучами солнца. Уильям отправился отыскивать домашних птиц, которых никто уже не видал дня два. Через полчаса он услышал петушиное пение в лесу и вскоре после этого увидел кур. Он набросал размельченного гороха, который захватил с собой, так как было решено припрятать ячмень и пшеницу и посеять эти зерна, как только будет расчищен еще кусок земли. В — случае нужды муку можно было достать с прежнего берега, где спрятали несколько бочек с мукою с разбившегося корабля.

Куры, очень голодные, побежали за мальчиком; он их оставил подле дома, а сам прошел к отцу и Риди.

— Теперь, когда мы разложили полотно палаток сушиться, — сказал Риди, — я думаю, мастер Уильям, мы начнем строить курятник; постройка займет не больше одного дня. У нас есть четыре очень толстые пальмы подле дома; мы построим приют для кур под ними.

Сигрев согласился, и работа тотчас закипела. После постройки дома осталось очень много тонких бревен, то есть, отпиленных верхушек кокосовых деревьев; их прибили гвоздями к стволам четырех толстых пальм; внутри образовалось квадратное пространство. Потом прикрепили стропила с целью устроить крышу с двумя скатами.

— Ну, это сделано вчерне; поместим внутрь несколько кольев, чтобы устроить насесты, потом сделаем настилку на крышу. Но вот Юнона зовет обедать. Значит, докончим нашу работу попозже.

После обеда снова принялись за курятник, и к вечеру помещение для птиц было готово.

Уильям загнал кур в птичник, покормил их и вернулся в дом.

— Скоро куры привыкнут к своему дому. Я думаю, мисс Каролину можно сделать начальницей птичьего двора; пусть она смотрит за курами и цыплятами, когда они появятся у нас.

— Да, пусть это будет ее обязанность, — сказал Уильям. — Она придет в восторг, узнав, что ее сделали хозяйкой курятника. Отлично провели мы сегодня день. Хорошо, если и завтрашний будет таким же счастливым. Сложим же теперь полотно, снятое с наших палаток. Как вы скажете, Риди?

— Отлично, сэр. Мы их внесем в дом и спрячем под скамьи. Там достаточно места.

Так и сделали; к тому времени, когда полотно было свернуто, а Нанни и козлята загнаны на место, солнце село. Работавшие вошли в дом. Все попросили Риди продолжать рассказ, и он начал:

«Вчера вечером я сказал, что решил бежать из школы и поступить на судно, но не объяснил, как сделал это. Я не мог незаметно выскользнуть из дому до тех пор, пока воспитанники не лягут спать. Я спал в верхнем этаже; все двери замыкались, но я знал о существовании трапа, который вел на чердак и крышу и запирался только засовом изнутри. К нему шла маленькая лесенка. Я решил бежать этим путем. Когда остальные ученики заснули, я поднялся с постели, тихо оделся и вышел из моей спальни.

Месяц светил ярко — это было удобно для меня, и я без шума и благополучно дошел до трапа. Не без труда поднял я его, так как он был тяжел для мальчика моих лет, но все же, наконец, добился своего и очутился на крыше дома. Стоя в водосточном желобе, я огляделся кругом: в гавани виднелись корабли; вдали поблескивало море, и я уже чувствовал себя свободным, совсем забыв, что мне еще предстояло спуститься на землю. Наконец, вспомнив об этом, осматриваясь и соображая, я понял, как это можно сделать, а именно, соскользнуть по широкой водосточной трубе, которая опускалась к земле. Она неплотно прилегала к кирпичной стене, так что я мог обхватить ее своими детскими руками; в то время я был легок как перышко и ловок как кошка! Перебравшись через балюстраду крыши, я — крепко накрепко обхватил трубу руками, сжал ее коленями, скользнул вниз и счастливо достигнул земли».

— Удивительно, что вы не сломали себе шеи, — прервала рассказчика миссис Сигрев.

— Конечно, — ответил он, — но в ту минуту я думая только об исполнении моего желания. Едва я опустился на цветочную грядку, которая приходилась под трубой, как пошел к чугунной входной калитке, перебрался через нее и очутился на дороге. Я был без шляпы, так как все наши фуражки висели на гвоздях в школьной комнате; но я не заботился об этом.

«Как можно скорее пошел я к порту и, придя на пристань, увидел судно с поднятым топселем; очевидно оно собиралось воспользоваться только что начавшимся отливом. Матросы кричали нараспев: „По-од-ни-май!“, вытаскивая якорь. Я стоял и смотрел, решаясь кинуться за судном вплавь. В эту самую минуту я увидел спущенный с него ботик, в котором матрос двигался к берегу, очевидно, с целью отвязать причал этой шкуны. Я подбежал раньше, чем матрос успел отвязать канат, и, ничего не говоря, вскочил в ботик.

— Что тебе, малыш? — спросил моряк.

— Хочу идти в море, — задыхаясь, ответил я, — возьмите меня к себе на палубу, пожалуйста, возьмите!

— Пожалуй, — ответил он. — Я слышал, капитан говорил, что ему нужен ученик.

Он отчалил и скоро был подле шкуны; я взобрался на ее палубу.

— Кто ты? — спросил капитан.

Я и ему сказал, что хочу идти в море.

— Ты еще слишком мал.

— Нет, — ответил я.

— Неужели ты думаешь, что не побоишься карабкаться на реи?

— Я вам покажу это, — ответил я.

И как кошка поднялся по снастям до верхней реи.

Когда я спустился, капитан сказал:

— Ну, я думаю, ты со временем сделаешься хорошим матросом. Я беру тебя в Лондон, запишу в ученики. — Где твоя шапка?

— Я ее оставил дома.

— Не важность; красный колпак лучше фуражки, — сказал капитан, ушел вниз в каюту и скоро принес оттуда колпак.

Это судно, угольная шкуна, скоро ушла из порта, и еще до утренней зари я очутился в безбрежном океане, которому с этих пор предстояло сделаться моим приютом.

Когда все пришло в порядок, капитан осмотрел меня. Мне он показался грубым, резким человеком. И действительно, к вечеру первого же дня я уже почти раскаялся в сделанном мной шаге. Сидя, весь иззябший и мокрый, на свертке негодного паруса, я в первый раз подумал о матушке, о ее печали и невольно горько заплакал. Но было уже поздно. Мне часто позже казалось, м-р Сигрев, что все последующие мои затруднения и печали были наказанием за то, что я бросил ее. Ведь я был ее единственный сын, ее единственная любовь, и я разбил ее сердце. Плохо отплатил я ей, мастер Уильям, за все заботы обо мне и за доброту. Да простит меня Господь».

Старый Риди замолчал; молчали и остальные. Наконец, Уильям, сидевший рядом со своей матерью, повернулся к ней и поцеловал ее.

— Мне приятно видеть это, мастер Уильям, — сказал Риди, — я вижу, что мой рассказ не пропадает для вас даром, и считаю ваш поцелуй печатью, которая доказывает, что вы никогда не бросите ваших родителей.

Когда миссис Сигрев, в свою очередь, поцеловала старшего сына, по ее щекам скатились две слезы.

— Теперь я оборву мой рассказ, — сказал Риди, — я не могу говорить; мое сердце слишком переполнено при мысли о моем безумном идурном поступке. М-р Сигрев, — прибавил старик, — я думаю, нам пора отойти ко сну. Вот Библия; пожалуйста, прочтите из Евангелия то место, в котором говорится: «Придите ко мне все нуждающиеся и обремененные, и я успокою вас». О, сэр, сколько утешений дает эта святая книга.

ГЛАВА XXXIII

Начало постройки сарая. — Томми в немилости. — Наперсток. — Прощение. — История Риди.

Наступило прекрасное утро. После завтрака Сигрев и Риди с Уильямом отвезли колеса на оси к черепашьему садку. Риди поймал одну из самых больших черепах острогой, которую устроил для этой цели, потом, привесив животное под ось, отвез к дому. Черепаху убили. Юнона изрезала ее мясо по указаниям старика и поставила суп вариться.

Между тем Риди, Уиль и Сигрев отправились рубить новые пальмы для постройки сарая-склада.

— Я хочу, чтобы в то же время он служил нам приютом в случае опасности, — заметил Риди, — а потому и выбрал эту чащу леса; дом отсюда недалеко, но, прорубив к нему извилистый проход, мы совершенно скроем наш сарай; проход мы сделаем возможно узким, так чтобы по нему только-только могли проехать колеса; нам также придется выкорчевать пни срубленных деревьев, не то они, пожалуй, будут привлекать внимание. Я не думаю, чтобы все это понадобилось нам. но все же лучше принять предосторожности, а лишнего труда это почти не доставит.

— Правда, Риди, — сказал Сигрев. — Никто никогда не знает, что может случиться.

— Видите ли, сэр, говоря между нами, туземцы часто переправляются с одного из островов на другой за кокосовыми орехами. Не знаю, населены ли соседние острова; может быть нет, может быть да; и если населены, мы не знаем характера туземцев. Я это сообщаю вам; но лучше не говорите ничего миссис Сигрев; это может встревожить ее. Я уверен, мастер Уильям, что вы не проговоритесь?

— О, нет, ни за что, поверьте мне, Риди.

— Вот мы и на месте, — продолжал старик. — Видите, мы перешли через холм, покрытый густым лесом. Тут впадина. Это тоже поможет скрыть наше строение. Отличное место; покатость достаточно велика, и вода будет быстро и хорошо стекать с нее.

— А далеко ли мы от дома, Риди? — спросил Сигрев.

— По моим соображениям, не больше, как на расстоянии полутораста ярдов по прямой линии. Но по дорожке будет вдвое дальше.

— Итак, начнем.

— Я отмечу деревья, чтобы знать, которые нужно свалить и которые останутся. Пожалуйста, мастер Уильям, возьмитесь за другой конец веревки.

Наметив место для постройки, они пустили в ход топоры и пилы. Одно дерево падало за другим. Работа продолжалась до обеда.

— Дорогой Уильям, и ты, мой друг, вы устали, вам жарко — сказала миссис Сигрев, когда все уселись за столом. — Вам не следует так усиленно работать.

— Рубить деревья жарко, мама, — ответил Уильям, — но усиленная работа никому не может повредить, особенно, если после этого за обедом ешь вкусный суп из черепахи. Мы порядком проголодались и сделаем честь стряпне Юноны. Но что с тобой, Томми?

— Мы с Томми в ссоре, — сказала миссис Сигрев. — Утром у меня был наперсток; я сидела и шила. Потом Юнона позвала меня из дома. Ушла я; Каролина была со мной, Томми же остался дома. Когда я вернулась обратно, Томми был у порога, а подле моего шитья я не увидела наперстка. Я спросила Томми, не видал ли он — его, и в ответ услышала, что он его поищет. Томми поискал наперсток, но ничего не нашел. Тогда я спросила, не унес ли он его с собой из дому, но опять услышала, что наперсток скоро будет найден. Я уверена, что Томми его взял и только не хочет сказать, брал он его или нет. И вот я целое утро не работала.

— Томми, ты взял наперсток? — серьезно спросил Сигрев.

— Я его найду, папа.

— Это не ответ. Ты взял наперсток?

— Я его найду, — плаксиво ответил Томми.

— Только это я от него и слышу, — сказала миссис Сигрев.

— Хорошо же; он не получит обеда, пока наперсток не отыщется, — заметил м-р Сигрев.

Томми заплакал.

В это время Юнона внесла черепаший суп, от которого распространялся очень привлекательный запах. Томми заплакал еще громче.

Работники сильно проголодались, и после первой тарелки Уиль попросил дать ему вторую порцию. Проглотив несколько ложек, он вдруг поднес руку ко рту и через секунду вынул оттуда что-то.

— Мама! — вскрикнул мальчик. — Твой наперсток! Я чуть не проглотил его.

— Вот почему Томми уверял, что он скоро найдет пропажу, — с улыбкой сказал Риди. — Он, верно, хотел выудить его после обеда из остатков супа. Ну, миссис Сигрев, я не говорю, что Томми хороший мальчик, но все же он ведь не сказал неправды.

— Конечно, — поддержал его Уильям. — И раз наперсток нашелся, я думаю, если Томми попросит прощения, папа его простит.

— Поди сюда, Томми, — сказал Сигрев, — скажи, как и зачем ты опустил в суп наперсток?

— Мне очень хотелось попробовать супа, папа, и я собирался наперстком зачерпнуть бульон, но обжегся и уронил его.

— Ну, в наперсток, во всяком случае, не поместилось бы много черепашьего бульона, — заметил Риди. — А почему вы не сказали маме, где наперсток?

— Я боялся, что мама выльет весь суп, — ответил Томми, — и его не останется.

— Вот в чем дело! Ну, Томми, я сказал, что тебе не дадут обеда, пока наперсток не найдется; раз он нашелся — обедай. Только, если ты когда-нибудь снова откажешься отвечать, я тебя накажу гораздо строже, — сказал отец.

Томми был доволен, что выговор окончился, а еще довольнее, что ему дали поесть. Окончив одну тарелку и попросив другую, он сказал:

— В следующий раз Томми возьмет не наперсток, а оловянную кружечку.

— Масса Томми ничего не возьмет, — сказала Юнона, которая сидела рядом с ним. — Когда-нибудь масса Томми весь обварится! Жадный!

После обеда трое работников снова ушли и вернулись только к закату.

— Тучи собираются, — проговорил Риди. — Пожалуй, ночью будет дождь.

— Да, боюсь, — сказал Сигрев.

— Риди, — проговорила Селина, — если вы не очень устали, не будете ли вы продолжать вашу историю?

— Конечно, миссис Сигрев, если вам это угодно, — ответил старик и продолжал:

«Итак, наша угольная шкуна шла к Лондону. Держался хороший ветер, и мы скоро завершили этот рейс. Я был очень болен до Дувра, а тут поправился и, понятно, изумился при виде количества судов на реке и оживления на берегу. Но мой капитан мне не нравился, он очень строго обращался с экипажем, а ученик, служивший на палубе, советовал мне бежать, поступить учеником на другое судно и не подписывать условия на этой шкуне, не то меня будут колотить целый день. Я знал это, потому что капитан действительно по двадцати раз в сутки бил его ногами или давал пощечины. Матросы говорили мне, что он, до поры до времени, меня щадил, боясь, что я откажусь быть его учеником, но что после подписания условия он будет и со мной обращаться таким же образом.

Ну, я и решил не оставаться на угольной шкуне, я как только наш капитан отправился на берег, стал осматриваться кругом.

В реке стоял большой корабль, готовый к отплытию. Я переговорил с двумя мальчиками, которые стояли у борта, и они сказали, что им живется недурно, и что их капитану нужен третий ученик. Я отправился к ним на палубу и предложил свои услуги. Капитан задал мне много вопросов, и я сказал ему всю правду, объяснив, почему не хочу оставаться на угольной шкуне. Он согласился меня принять к себе. Я отправился вместе с ним на берег, подписал договор, получил от него достаточное количество платья, и через два дня мы отошли, направляясь сначала в Бомбей, потом в Китай».

— А вы написали вашей матери? — спросил Уильям.

— Да, сэр, капитан пожелал, чтобы я ей дал о себе вести, и он сделал от себя приписку, чтобы утешить и успокоить ее. К несчастью, это письмо, отосланное им с поваром, не дошло. Неизвестно, потерял ли он его или забыл отправить до отхода судна; только я позже узнал, что оно так и не попало к ней в руки.

— Не по вашей вине, Риди, — заметила миссис Сигрев.

— Не по моей вине, миссис Сигрев, но проступок был совершен раньше.

«Для своих лет я был очень ловок и смел и скоро сделался всеобщим любимцем. Особенно нравился я пассажиркам за то, что был еще так мал.

Мы счастливо пришли в Бомбей, где наши пассажиры высадились, а через три недели двинулись к Китаю. Была война, и за нами часто гонялись французские каперские суда; но у нас был хороший экипаж и достаточное количество пушек, ни один из каперов не решился на нас напасть. Мы благополучно пристали к Макао, выгрузили там наш товар и забрали чай.

Простояв в гавани Макао несколько времени в ожидании судов-конвоиров, мы снова отплыли к Англии. Подле Иль-де-Франса поднялась буря. Суда, сопровождавшие нас, были разбросаны ветром, а через три дня к нам подошел французский фрегат. После обмена выстрелами нам пришлось спустить флаг.

На нашу палубу прислали лейтенанта и сорок матросов, они захватили нас. Наша шкуна была для них отличным призовым судном. Капитана и большую часть экипажа перевели на палубу французского судна, но десять ласкаров и трое учеников остались на нашем «Индейце», чтобы помочь отвести эту шкуну на Иль-де-Франс, в то время находившийся в руках французов.

Мне было тяжело в двенадцать лет отправиться в тюрьму, но все же я не унывал и был по-прежнему весел.

Мы шли к острову, когда с подветренной стороны показалось судно, и хотя я не понимал, что говорили французы, видел, что они очень волнуются и то и дело смотрят в подзорную трубу.

Джек Ромер, один из моих товарищей-учеников, сказал:

— Не думаю, что нас заточать в тюрьму, Риди; это английское военное судно, если я не ошибаюсь.

Оно подошло ближе и было уже на расстоянии трех миль от нас. И вот этот фрегат выкинул английский флаг и дал выстрел.

Французы поставили шкуну по ветру, но напрасно. Англичанин быстро настигал нас. Тут французы стали упаковывать свое платье и вещи нашего капитана и все, что они захватили. Выстрелили. Ядро пролетело у нас над головами. Они бросили руль; Джек Ромер стал на колесо и, с моей помощью, повернул шкуну против ветра. Подошел бот, шкуна была захвачена.

Узнав, как поступили французы, капитан английского фрегата приказал осмотреть все их вещи и отнять от них награбленное добро.

Английский капитан не взял ни одной вещицы из собственности французов, прислал на их шкуну мичмана и оставил на ее палубе всех нас с тем, чтобы мы помогли довести это судно до порта; ему не хотелось отпускать для этого людей со своего корабля.

Вскоре все мы двинулись к Англии, радуясь, что не попали во французскую тюрьму. Однако мы только переменили французскую неволю на голландскую».

— Как так?

— Да через два дня мы огибали мыс Доброй Надежды; в это время на нас налетело новое французское судно и захватило в плен. Теперь поблизости не было друзей, и нас ввели в Столовую бухту; в те времена она была в руках Голландии, которая тоже вела с нами войну.

«Нам было плохо в голландской тюрьме. Но я, тогда еще очень юный, легко относился к этому…»

— А теперь пора и в постели. Мисс Каролина спит, а мастер Томми сильно зевает. Итак, я остановлюсь.

ГЛАВАXXXIV

Удар молнии. — Юнона оглушена. — Коза убита. — Громоотвод. — Рассказ Риди. — Рыбная ловля.

Скоро началась сильная гроза. Молния ярко сверкала, гром гремел, мешая спать.

Дети дрожали и плакали в объятиях матери и Юноны, которые сами были в сильной тревоге.

— Это ужасно, — сказал Сигрев, обращаясь к Риди. (Они оба поднялись с постели).

— Да, я еще не видывал такой страшной грозы.

— Ах, милосердный Бог! — вдруг вскрикнул Сигрев. В ту же минуту страшный толчок отбросил их обоих назад. Грохот грозы потряс дом; все задрожало; вещи попадали на пол. Серный запах наполнил комнату. И когда они поднялись на ноги, то увидели, что все наполнено дымом. Послышались стоны женщин и пронзительные крики детей.

— Боже, помилуй нас! — вскричал Риди, который оправился первый. — Молния ударила в наш дом, и, боюсь, начался пожар.

— Жена, дети! — закричал Сигрев. — Целы ли они?

— Да, целы, — ответила миссис Сигрев, — Томми здесь у меня. Но Юнона! Где Юнона? Юнона! — закричала она.

Негритянка не ответила.

Уильям бросился в другой край помещения и увидел, что Юнона неподвижно лежит на боку.

— Она умерла! — с отчаянием вскрикнула Уильям.

— М-р Сигрев, помогите мне вынести ее из дому, — сказал Риди, поднявший бедную девушку, — может быть, она только без чувств.

Юнону вынесли на воздух и положили на землю. Дождь лил потоками.

Риди осмотрел дом, чтобы увидеть, не начался ли пожар, но скоро убедился, что дождь залил огонь.

Потом он вернулся к Уильяму и Сигреву, которые остались подле Юноны.

— Я постараюсь привести ее в чувство, — сказал Риди, — а вы с мастером Уильямом идите в дом; миссис Сигрев слишком страшно одной в такую ужасную ночь. Но смотрите, сэр, Юнона не умерла… Она дышит… Она скоро придет в себя. Слава Богу.

Уильям и Сигрев вернулись в дом.

Миссис Сигрев лишилась чувств от страха. Ее очень утешило известие, что Юнона жива. Уиль успокоил крошку Альберта, а Томми скоро заснул в объятиях отца. Теперь гроза утихла; начался рассвет. Риди пришел и привел настолько оправившуюся Юнону, что она могла идти с его поддержкой. Ее уложили в постель, и Риди с Сигревом пошли осматривать, каких еще бед наделала молния.

Она ударила в то место, где предполагалось устроить очаг, растопила часть железного котла и, что было еще печальнее, убила козу Нанни; козлята же остались целы.

— Мы еще счастливо отделались, — сказал Сигрев.

— Да, сэр, слава Богу, — ответил Риди, — я думал, что бедная Юнона убита.

— Скажите, Риди, помнится, у нас был большой сверток медной проволоки? — спросил Сигрев.

— Да, сэр, я сам думал, что нам нужно поскорее устроить громоотвод, — заметил Риди.

Совсем рассвело. Миссис Сигрев оделась сама и одела детей; Уильям пошел готовить завтрак, а Риди достал сверток медной проволоки из запасов, сложенных под кроватями. Он его распрямил, принес и отправился за приставной лестницей, которая была в начатом ими сарае. После завтрака Риди и Сигрев пошли устраивать громоотвод, предоставив Уильяму все дела негритянки, которая все еще крепко спала на своей кровати.

— Мне кажется, сэр, — сказал Риди, — что одно из двух близких к дому деревьев годится. Они не слишком близки к дому, однако достаточно близки, чтобы проволока отводила молнию от нашего жилища.

— Я согласен с вами, Риди, но нельзя оставить обоих, — сказал Сигрев.

— Конечно, сэр. Однако обе пальмы понадобятся нам, чтобы мы могли подняться и прикрепить проволоку; после этого мы срубим вторую.

Риди приставил свою лестницу к одному из деревьев, взял с собой молоток и мешок с большими гвоздями-костыльками, вбил один из них в ствол дерева, вогнав его настолько глубоко, чтобы он мог вынести вес его тела; потом, ступив на него, вбил второй повыше и перешел на второй; стоя на втором, он вколотил третий и, таким образом, достиг вершины пальмы; потом спустился, оставил внизу молоток, унес с собой пилу и топорик и через десять минут спилил вершину дерева, так что остался только его высокий обнаженный ствол, походивший на шест.

— Берегитесь, Риди; как вы спуститесь? — с тревогой заметил Сигрев.

— Ничего, сэр. — ответил Риди. — Правда, я уже не молод, но я часто бывал на верхушках мачт, повыше этого.

Риди спустился; на земле он срубил небольшую трость, чтобы, прикрепив к ней заостренную проволоку, поместить ее наверх ствола пальмы с отпиленной кроной. Приготовив это, он снова поднялся на свой «шест», привязал маленькую палку к его верхнему концу, прикрепил медную проволоку к сделанному им из проволоки же острию и спустился. Ближайшее дерево срубили; нижний конец проволоки погрузили в землю, подле корней пальмы, на которой был устроен громоотвод.

— Это хорошее дело, — сказал Риди, отирая лицо, так как ему стало жарко от работы.

— Да, — ответил Сигрев, — и нам нужно устроить второй громоотвод подле нашего амбара, не то мы можем потерять наши запасы.

— Совершенно верно, сэр.

— Уильям, ты понимаешь, как устраивается громоотвод?

— О, да, папа; металл привлекает молнию; теперь она будет попадать в острие проволоки, а не в наш дом, и бежать по медной проволоке в землю; ты уже объяснял мне это.

— И вы не забыли объяснения, мастер Уильям, — сказал Риди. — Смотрите, сэр, опять идут тучи, — прибавил старик. — Боюсь, что нам сегодня больше не придется работать. Я пойду и посмотрю, где наши животные; надеюсь, мы ничего не потеряли, кроме козы. Может быть, вы и Уильям зароете бедную Нанни; вы еще успеете сделать это до начала дождя.

Сигрев с сыном оттащили от дома труп Нанни и зарыли ее под громоотводом. К тому времени, как они окончили это дело, вернулся старый Риди; он нашел коз и овец; у одной козы родились козлятки во время бури.

— Господь дает и отнимает, — сказал вернувшийся Риди. — Я боялся, что нам нечего будет дать козлятам, которые потеряли мать, но теперь эта коза вскормит всех четырех козлят. Придется только хорошенько питать бедняжку.

Риди ввел в дом козу и поставил ее на то самое место, где помещалась черная Нанни. Наконец сели за обед. Юнона уже снова встала и чувствовала себя почти здоровой; у нее только сильно болела голова. Как и предвидел Риди, снова полил сильный дождь, и работать не под крышей было прямо-таки невозможно.

По просьбе Уильяма, Риди снова начал свой прерванный рассказ.

«Так вот, мастер Уильям, едва они кинули якорь в Столовой бухте, нам всем велели отправиться на берег. Скоро нас повели в тюрьму, стоявшую близ правительственного сада. За нами смотрели не очень внимательно: считалось невозможным, чтобы мы бежали, и, следует сказать, с нами обращались во всех отношениях хорошо; однако нам сказали, что нас отошлют в Голландию на первом же военном судне, которое придет в бухту. И мысль об этом не привлекала нас.

Как я уже говорил, кроме меня в тюрьме были еще мальчики с «Индейца», и мы по большей части держались вместе, не только как ровесники, но и как товарищи по судну. Я особенно подружился с двумя из учеников — с Джеком Ромером и с Уиллем Гастингсом.

Раз как-то мы сидели у стены и грелись; стояла зима. Вот Ромер и сказал:

— Если бы только знать, куда уйти, мы без труда бежали бы.

— Да, — ответил Гастингс, — но нам некуда идти, разве к готтентотам и к другим дикарям. А потом-то что делать? Далеко не уйдешь!

— Ну, — сказал я, — мне будет приятнее жить свободным среди дикарей, чем сидеть в заточении.

Таков был наш первый разговор на эту тему, и позже мы часто возвращались к нему.

Двое-трое из голландских солдат говорили по-английски; мы научились немного объясняться по-голландски, и это дало нам возможность приобрести от них много полезных сведений; они знали местность, так как их часто посылали к границам колонии.

Целых два месяца продолжали мы расспрашивать их и толковать между собой и наконец решили бежать.

Мы прятали часть наших порций, купили себе голландские ножи, связали в узелки наше платье, и раз в одну темную ночь остались во дворе, когда всех остальных пленников увели и заперли в тюрьме. Нас никто не заметил.

Во дворе лежал очень длинный шест, мы приставили его к стене так, чтобы он касался ее гребня, после нескольких неудачных попыток перебрались через ограду и из всех сил побежали к Столовой горе».

— Почему вы пошли туда, Риди? — спросил Сигрев.

— Гастингс, старший из нас, и прибавлю, самый умный, сказал, что нам лучше несколько дней прятаться в горах, пока мы не решим, что нам делать и не достанем мушкетов и патронов. Видите ли, у нас были деньги: когда наше судно взяли в первый раз, капитан разделил между всеми офицерами и матросами бочонок, полный рупий, сообразуясь с жалованием, которое получал каждый. Он находил, что будет лучше, если деньги попадут в руки его экипажа, чем в карманы французов. В тюрьме мы истратили немного, потому что покупать спиртные напитки было запрещено, а мы, мальчики, еще не научились курить или жевать табак. Еще другой довод говорил за то, чтоб идти к Столовой горе. Понятно, — думалось нам, — за нами отправят людей; и мы вернее избежим погони, переждав, чтобы первые эшелоны солдат вернулись в город. Солдаты говорили нам о львах, о других диких зверях, об опасностях путешествий по этим местам, и Гастингс сказал, что, не отыскав нас, голландцы, конечно, вообразят, что мы погибли от диких животных, и перестанут нас искать. Видите ли, какие были глупые у нас соображения».

— Да, было безумно, — заметила миссис Сигрев, — отправиться Бог весть куда в стране, переполненной дикарями и кровожадными животными.

— Действительно, безумно, — согласился Риди. — Сначала мы бежали, потом пошли, но, как можно поспешнее. Шли мы около четырех часов и, наконец, начали чувствовать сильную усталость. В это время забрезжил день, и мы принялись отыскивать место, в котором могли бы спрятаться. Скоро мы заметили пещеру с узким входом; в ней могло бы поместиться полдюжины таких мальчиков, как мы; мы вползли в грот… Там было сухо. Утомленные, мы легли, подложив под головы наши узелки, и намеревались соснуть.

«Но едва мы улеглись поудобнее и закрыли глаза, как раздался такой визг и лай, что мы чуть не до смерти испугались. В чем дело — мы и придумать не могли.

Наконец, Гастингс выглянул из пещеры и вдруг засмеялся. Посмотрели и мы с Джеком: штук полтораста крупных бабуинов прыгало и возилось так, как я никогда еще не видывал. Они были выше нас, гораздо выше, когда стояли на задних лапах и обнажали страшные белые клыки. Большая часть стада состояла из обезьян-матерей с детенышами на спине.

Мы громко хохотали; вдруг осклабленное лицо одной из обезьян появилось совсем перед нами. Она, точно по волшебству, спустилась с каменной глыбы над нами. Мы испугались, попятились вглубь пещеры. Бабуин резко крикнул, и все остальное стадо кинулось к нему. Я уже сказал, что в нашей пещере могло бы поместиться шесть таких мальчиков, как мы; но рядом была еще вторая, маленькая пещера, внутренняя, в которую мы раньше не вошли, так как вход в нее был очень тесен. Ромер закричал: «Идем в нее!"

И он первый задом вошел в этот грот, за ним Гастингс со своим узлом, наконец и я, и хорошо сделал. Бабуины, которые точно совещались между собой с полминуты, ворвались в первую пещеру как раз, когда я вползал во второй грот. Их было пять или шесть штук; все огромные, с огромными клыками. Прежде всего они набросились на узелок Ромера, открыли его, завладели провизией и скоро попрятали ее в свои защечные мешки; потом обезьяны изорвали в клочки остальные вещи. Покончив с узелком, два бабуина побежали ко второй пещере и увидели нас. Один протянул к нам свою длинную руку, пытаясь схватить кого-либо из нас, но Гастингс резнул ее ножом, и обезьяна тотчас же спрятала лапу. Было смешно видеть, как она показывала руку остальным и кончиком языка пробовала кровь. А уж такой болтовни я никогда не слыхал. Они сердились; вот новые бабуины вбежали в пещеру. Еще одна обезьяна попыталась схватить кого-нибудь из нас и тоже получила удар ножом. Потом штуки три сразу протянули к нам лапы, и мы серьезно ранили их. Около часу они повторяли свои попытки, потом ушли из пещеры, но остались подле входа в нее и визжали и выли невероятно. Все это утомило нас, и Ромер сказал, что ему хотелось бы снова очутиться в тюрьме; я чувствовал то же самое, уверяю вас. Но выйти из пещеры было немыслимо, бабуины разорвали бы нас на куски.

Два часа ждали мы, чтобы животным надоела такая игра, и они ушли; мы очень желали этого, так как нас томила жажда. Наконец, одна из обезьян пронзительно вскрикнула, и стадо умчалось во всю прыть. Выждав несколько времени и видя, что бабуины не возвращаются, мы осторожно выползли и огляделись. Ничего не было поблизости; только какой-то готтентот сидел на камне и сторожил свой скот, который лежал, пережевывая жвачку».

— Вот каково было наше первое приключение, мастер Уильям. Но теперь пора и отдохнуть. Надеюсь, завтра будет хорошая погода.

— Мне очень хочется узнать, что дальше случилось с вами, Риди, — сказал Уильям.

— И узнаете сэр; но на все свое время, — ответил старик. — И, посмотрите: погода разгулялась, и мне хочется поймать парочку рыб на завтрашний день.

— Я пойду с вами, Риди, — сказал Уиль, — я не устал.

— Ну, вот удочки. До свидания, мистер и миссис Сигрев.

ГЛАВА XXXV

Постройка здания склада. — На берегу. — Счастье. — Томми убивает жуков. — Вселенная.

Несколько дней стояла отличная погода. Юнона, все еще слабая, по временам страдала, но все же могла готовить кушанье и выполнять легкую работу. Она всегда была набожная, хорошая девушка, но со времени спасения от великой опасности, сделалась еще благочестивее; нередко, выходя раньше всех из дому, Риди видал как она стоит под кокосовым деревом и усердно молится Богу.

Риди делал вид, что не замечает ее, но мысленно говорил себе:

— Под этой черной кожей живет душа, гораздо выше и лучше, чем у многих белых.

Так прошло около двух недель; Уиль, Риди и Сигрев с рассвета до вечера усердно работали на постройке, а к ночи так уставали, что даже Уильям не просил Риди продолжать рассказа.

Наконец, амбар выстроили, покрыли крышей, хорошо закрыв три его стены листьями и ветвями. Нижнюю его часть приспособили для того, чтобы загонять в нее скот на ночь и на время дождей. Устроили извилистую тропинку, прорубив ее в лесу. Пни срубленных пальм выкорчевали. Все принесенное с прежнего берега сложили в этом амбаре. По окончании постройки решили сделать праздник. И в этот день был не только отдых, но и настоящий праздник. М-р и миссис Сигрев, Уильям и дети пошли гулять, а Риди велел Юноне нарезать черепашье мясо. Миссис Сигрев показали амбар; в то же время туда переселили козу с четырьмя козлятами. Потом прошли посмотреть на посевы; оказалось, что, несмотря на дожди, ростков еще не показалось.

— Для этого нужно больше солнца, — сказал Сигрев Селине, — если простоит еще несколько таких дней — наш посев зазеленеет.

— Посидим, тут на бугорке совсем сухо, — сказала миссис Сигрев. — Какой чудный день. Не думала я, — прибавила она, взяв руку мужа, — что я буду так счастлива на необитаемом острове. И как время летит. Я думала, что мне будет недоставать книг, но, право, я не успеваю читать.

— Работа — источник счастья, — заметил Сигрев, — особенно работа полевая. Человек занятой — всегда счастлив, конечно, если ему не приходится работать через силу. Даже в тяжелые минуты — труд заставляет забывать о горе. Мне даже кажется, что праздный не может быть истинно счастлив.

— Но, мама, у нас не всегда будет так много дела, как теперь, — сказал Уильям.

— Конечно, — подтвердил Сигрев, — и тогда книги принесут нам много наслаждения.

— Что ты там делаешь, Томми? — спросил он младшего сына.

— Убиваю жучков.

— Зачем, Томми? Они тебя не трогают.

— Я не люблю их, папа.

— Это не причина, Томми, нехорошо и жестоко убивать животных без нужды.

— Юнона же убивает мух, — отозвался мальчик.

— Да, потому что это иногда необходимо; но она не убивает их просто от нечего делать, Томми. Все создания совершенны и бесконечно разнообразны, Уильям, — прибавил Сигрев, обращаясь к старшему сыну, — разнообразие видишь даже между особями одного рода и вида; как среди многих миллионов человеческих существ никто не найдет двух совершенно одинаковых людей, так, если бы ты мог рассмотреть все листья в лесу, ты не отыскал бы двух листочков, совершенно сходных между собой по строению и рисунку.

— Мне трудно поверить этому, — сказал Уильям, — мне кажется, многие животные до того сходны между собой, что я не могу отличить одного от другого. Да вот хотя бы овцы.

— Правда, — сказал Сигрев, — ты не видишь в них никакого различия, но пастух, который смотрит за стадом в семьсот голов, отлично узнает каждую свою овцу; это доказывает, что между ними есть большое различие, незаметное, впрочем, для обыкновенного наблюдателя. И то же самое, конечно, можно сказать решительно обо всех живых созданиях. Заметь также, до чего человеческое искусство далеко от совершенства созданий, сотворенных рукой Всевышнего. Посмотри вот на этот простой цветочек; вглядись в красоту его формы, в прелесть тонов! Второй выдающейся чертой мироздания, — помолчав, прибавил Сигрев, — можно назвать «порядок».

— Укажи, папа, где и в чем можно заметить эту черту, царящую во Вселенной? — спросил Уильям.

— Везде и во всем, голубчик; поднимем ли мы глаза к небу, проникнем ли в недра земли, всюду увидим восхитительный порядок; все совершается согласно установленным законам, которых нельзя нарушить; порядок видим мы в смене времен года, в приливах и отливах, в движении небесных тел, в инстинкте животных, в продолжительности жизни каждого из них; начиная от слона, живущего больше ста лет, и до поденки, умирающей через несколько часов, время существования живых созданий определено. Неодушевленная природа тоже подчиняется таким же неизменным законам. Металлы, камни, разные роды земли, минералы, — все следует законам кристаллизации, образования и разрушения.

— Никогда не вижу я звездного неба без желания молиться, — сказал Уильям, — но звезды рассыпаны в небе без порядка.

— Ты ошибаешься, Уиль, и среди звезд царит порядок.

И Сигрев долго говорил Уильяму о неподвижных солнцах и планетах; Риди и мальчик с наслаждением слушали его.

ГЛАВА XXXVI

Запасы топлива. — Котел для выпаривания соли. — Возможность освобождения. — Рассказ Риди.

Помолчали.

— А за что мы примемся прежде всего, Риди? — спросил Сигрев.

— Я думаю, прежде всего нужно будет собрать ветви и отпиленные верхушки кокосовых пальм для топлива. Мастер Томми и Юнона уже сделали большую груду из таких «дров», и мне кажется, мы к вечеру сложим их так, чтобы дождь не слишком заливался в нашу поленницу. Вскоре погода, конечно, несколько времени не позволит нам выходить из дому, поэтому мы устроим соляной котел и устроим рыбный садок. Это все займет у нас, по крайней мере, неделю; дальше нам придется еще поработать около дома. Я думаю, что самые сильные дожди уже отошли, и кто знает? Может быть, через недельку-другую нам удастся пройти на ту сторону острова и посмотреть, что мы спасли с «Великого Океана». Нам придется усиленно заняться сортировкой вещей на первом берегу и приготовлением их к переправе; а после наступления хорошей погоды мы нагрузим ими нашу шлюпку и переправим сюда в амбар.

— И пойдем осматривать остров, да, Риди? Мне так хочется этого, — сказал Уильям.

— Да, мастер Уильям, но это дело у нас почти на последней очереди, — ответил Риди, — во время этой экспедиции нам придется две-три ночи провести вне дома, а для этого нужно выждать вполне хорошей погоды. Впрочем, мы исследуем остров раньше, чем займемся доставкой сюда вещей, выброшенных морем.

— А как же мы сделаем котел для соли, Риди? Нам придется высекать его из целого камня?

— Да, мастер Уильям. Но у меня есть несколько так называемых холодных резцов, коротких и толстых стальных пластинок с одним сильно заостренным концом. С помощью такого резца и молотка дело пойдет скорее, чем вы думаете, потому что коралловые скалы, хотя и тверды на поверхности, глубже очень мягки.

Весь этот день собирали топливо. Риди сделал квадратную поленницу, покрыл ее остроконечной крышкой, наложив на нее длинные ветки, чтобы дождевая вода скатывалась по прутьям вниз. Дровяной запас был так высок, что Риди доканчивал свою работу, стоя на лестнице.

— Вот это, — сказал он, наконец, спускаясь на землю, — послужит нам топливом на следующий год. У нас осталось еще столько дров, не сложенных сюда, что их вполне хватит до конца периода дождей. А в сухую погоду мы без труда будем собирать материал.

Сигрев вздохнул, и его лицо омрачилось. Риди заметил это и сказал:

— Может быть, нам не понадобятся эти запасы, но на всякий случай лучше приготовиться к новому дождливому времени года, сэр. Если капитан Осборн остался жив, он, без сомнения, пошлет отыскивать нас; я даже думаю, что Мекинтош сделает то же самое. Однако не забудьте, что все они могли погибнуть, хотя мы спаслись. Маленькая шлюпка вряд ли выдержала долгое плавание по открытому морю, а, если все они погибли, нам, быть может, суждено прожить здесь много, много лет раньше, чем нас найдут.

После ужина Риди по просьбе Уильяма продолжал рассказ о своей жизни и приключениях.

«Итак, готтентотский пастух напугал бабуинов, и они умчались.

Вот, сэр, мы уселись на камне под навесом скалы так, чтобы дикарь не мог видеть нас, и стали держать совет. Ромер советовал вернуться и снова отдаться в руки тюремного начальства. Он уверял, что смешно и глупо блуждать без оружия, которое защищало бы нас от диких животных; что мы можем натолкнуться на животных похуже бабуинов. И он был прав. Гастингс же ответил, что, если мы вернемся, нас осмеют. Мысль о насмешках заставила всех нас решиться идти дальше.

Ведь даже взрослые, серьезные люди боятся насмешек, мастер Уильям, и страх показаться смешным нередко заставляет человека делать безумия.

Ну, сэр, решив первый пункт, мы стали совещаться, как бы добыть оружие и патроны, без которых нельзя было обойтись. Толкуя об этом я выглянул из-за скалы, чтобы посмотреть, где готтентот; дикарь лег на землю и завернулся в свой «кросс», то есть плащ, сделанный из овечьих шкур. Мы еще раньше заметили, что он держал в руке ружье, так как готтентоты никогда и никуда не выходят невооруженные; теперь я сказал Гастингсу и Ромеру, что, если пастух спит, можно завладеть его ружьем. Гастингс ответил, что он осторожно подползет к готтентоту и постарается утащить его ружье. Он исполнил свое намерение; дикарь не проснулся, он лежал, закутав голову в кросс. Кроме того, готтентоты всегда спят крайне крепко. Гастингс взял ружье, отнес, его подальше, вернулся к дикарю, перерезал ремень, на котором висели его пороховница и патроны, и вернулся к нам с добычей. Готтентот так и не проснулся.

Мы очень обрадовались его удаче и решили отойти подальше от дикаря, чтобы, проснувшись, он не мог увидать нас. Оглядываясь во все стороны, мы прошли около мили по направлению к Столовой бухте, наконец, натолкнулись на ручей.

Это была вторая большая удача, потому что нас томила жестокая жажда. Тут мы напились вволю, поели захваченной провизии и спрятались недалеко от ручья».

— Но, Риди, ведь вы поступили нехорошо, украв ружье у готтентота? — спросил Уильям.

— В этом случае, мастер Уильям, наш поступок нельзя было назвать кражей. Мы блуждали по неприятельской стороне, спасались от неволи; значит, мы воевали точно так же, как в тот день, когда нас взяли в плен. Они не украли нашей шкуны, и мы также не украли ружья дикаря. Не правда ли, м-р Сигрев?

— Да, — ответил отец Уильяма, — когда две нации воюют, отнятие собственности — конфискация, а не кража. Кроме того, вы были в таком положении, что многое казалось бы извинительным.

— Но продолжаю, — сказал Риди. — Мы дождались темноты и направились к морю, зная, что в долине есть фермы, и надеясь так или иначе добыть еще два ружья. Скоро до нас донесся лай крупной собаки, и через несколько минут мы увидели три фермы с загонами для скота и огородами. Оглядевшись, мы спрятались между большими каменными глыбами и решили, что пока двое из нас будут спать, третий станет караулить; первым вызвался стать на часы Гастингс; ему не хотелось спать. На рассвете он разбудил Ромера и меня, и мы позавтракали. С места, служившего нам приютом, мы могли видеть ферму и все, что делалось там.

Ближайшая к нам ферма была гораздо меньше, чем остальные две. Приблизительно через час из дома показались готтентоты и принялись запрягать быков в фуру. Запрягли двенадцать пар. Черный кучер сел на козлы и поехал по дороге к Каптоуну; с ним отправились готтентотский мальчик и большая собака. Вскоре другой готтентот выгнал коров на пастбище. Наконец, из дому вышла голландка с двумя детьми, чтобы покормить кур.

Мы ждали еще час. Вот вышел и сам фермер и уселся на скамью с трубкой в зубах.

Окончив курить, он закричал что-то. Из дома вышла готтентотка и принесла ему табаку и спичек. За весь день мы видели только фермера, его жену и детей да готтентотку.

Часа в два пополудни голландец уехал верхом. Уезжая, он сказал что-то готтентотке, и та ушла на луг с корзиною на голове и с длинным ножом в руках.

Тогда Гастингс сказал, что нам пора двинуться на ферму, что мы без труда свяжем фермершу и заберем все необходимое для нас.

Однако голландка могла раньше времени поднять тревогу, поэтому мы крались осторожно. До ограды фермы мы дошли благополучно, спрятались подле нее и замерли на месте. Приблизительно через четверть часа, к нашей радости, жена фермера вышла из дома и увела с собой детей. Очевидно, она пошла к соседям, так как направилась к одной из ферм. Едва голландка отошла ярдов на сотню от фермы, как Гастингс бесшумно перелез через тын и проскользнул в заднюю дверь дома. Через мгновение он снова показался на пороге и знаком позвал нас. Он взял два ружья, висевшие на стене, а мы захватили патронташи и пороховницы.

Меня поставили караулить, пока мои друзья искали провизию. Вскоре мы захватили три небольших окорока и каравай хлеба.

Нам удалось счастливо вернуться в наше укромное место. Мы огляделись и решили, что никто не заметил нас. Неглубокий, полный камней и осколков овраг разделял холм на две части; чтобы попасть в долину, нам нужно было или перебраться через этот ров, или пройти мимо ограбленной нами фермы.

Мы пошли через овраг и нашли очень хорошее убежище, в котором залегли, дожидаясь заката солнца.

Мы спокойно пролежали около часа; вдруг раздался резкий визг наших друзей-бабуинов; они были на холме, с которого мы так недавно ушли. Вскоре обезьяны бросились к ферме и стали обрывать плоды с фруктовых деревьев сада.

Они еще продолжали грабить деревья, когда показался готтентотский пастух со стадом. Он подошел ближе; бабуины громко закричали и рассеялись во все стороны. В это время показалась голландка. Она вошла в дом, потом с криком выбежала из задних дверей.

В сумерки вернулся голландец, и через минуту крики и вопли, доносившиеся до нас, доказали, что он бьет жену. Очевидно, сэр, он вообразил, что, уходя, она не заперла дверей, и, благодаря этому, в дом ворвались бабуины, которые раньше ограбили сад. Это несчастное обстоятельство для бедной женщины было новой удачей для нас. И мы от души простили бабуинов за то, что утром они так сильно досаждали нам. Но поздно, мастер Уильям, а потому пора приостановиться.

ГЛАВА XXXVII

Рыбный пруд. — Перевозка камней. — Аллигатор. — Акула. — Свиньи. — Собаки. — Рассказ Риди.

На следующее утро начали устраивать рыбный пруд. Риди, Сигрев и Уильям прошли на отмель и на расстоянии ярдов ста от черепашьего садка выбрали мелкое место; в самой отдаленной его части от берега было не больше трех футов глубины.

— Нам нужно, сэр, только собрать маленьких глыб и камней, — сказал Риди, — и сложить из них стенки; с внутренней стороны сделаем их отвесными, с наружной — покатыми; таким образом, при волнении они будут разбивать волны. Понятно, вода будет проходить сквозь камни и, следовательно, постоянно обновляться. Правда, мы в любое время можем ловить рыбу, но у нас не всегда бывает время на это, а таким образом, кто мешает нам ловить рыбу в свободные минуты и пускать ее сюда?

— Но тут немного камней, — заметил Уильям, — нам придется приносить их очень издалека.

— Привезем наши колеса, мастер Уиль, и тогда нам будет легче, — заметил Риди.

— Но как перевозить камни, Риди?

— Мы подвесим к оси лоханку, — сказал Риди. — Я пойду устрою это и привезу наш экипаж, а вы и м-р Сигрев можете начать собирать ближайшие каменные обломки.

Риди вскоре вернулся с колесами; на оси висела прикрепленная ремнями лоханка. И скоро дело закипело.

М-р Сигрев с сыном собирали и привозили камни, а Риди, стоя в воде, строил ограду пруда.

— Мы забыли еще об одном деле, — сказал Риди, — но рыбный садок напомнил мне о нем.

— А что это за дело, Риди? — спросил Сигрев.

— Нужно устроить купальню для детей, да и для всех нас, — ответил Риди. — Скажу вам, что в мелком месте я, конечно, спокоен, но если бы вода доходила мне до колен, я был бы гораздо осторожнее. В этих широтах акулы страшно дерзки. Когда я был на Св. Елене, то видел печальное доказательство этого.

— Расскажите, Риди, — попросил Уиль.

— Я сам долго не верил, что такие вещи возможны, но видел ужасный случай в Вест-Индии; только там причиной несчастия была не акула, а аллигатор. Один голландец удил рыбу в заводи. Появился аллигатор футах в двух от него. Голландец не испугался, так как был на берегу. Вдруг аллигатор сделал в воде быстрый поворот и при этом так сильно ударил несчастного хвостом, что сшиб его в воду. Потом, схватив свою жертву, нырнул.

— Да ведь акула же не может сделать ничего подобного!

— Может, сэр. Два солдата стояли на прибрежных скалах Св. Елены; вода разбивалась о камни. Приплыли две акулы; одна из них повернулась и ударом хвоста сбила одного солдата в глубокую воду. Его товарищ побежал к баракам, чтобы рассказать о несчастии. Прошло около недели; однажды, увидев очень большую акулу за кормой шкуны, матросы бросили на веревке крюк, насадив на него кусок свинины. Акулу поймали, взрезали и, к своему ужасу, увидели в ней тело несчастного солдата. Только ноги до колен были откушены. Я видел челюсти и спинной хребет этого чудовища.

— Я не думал, чтобы они были так дерзки, — заметил Сигрев.

— А вы помните, как акула захватила свинью?

— Как-то поживают наши свинушки, Риди? — проговорил Уильям.

— Думаю, что им отлично; они едят молодые кокосовые орехи, которые часто спадают на землю, скоро одичают, и мы будем охотиться на них.

— Я думаю, одичавшая свинья страшный противник, — сказал Сигрев. — Как будем мы охотиться на них?

— С собаками, сэр.

Усиленная работа продолжалась, и скоро над водой показались стены. На закате работники вернулись домой.

После ужина Риди снова начал свой рассказ.

«До темноты мы не двигались. Потом мы пошли, поделив ружья и провизию.

Мы хотели идти на север, чтобы очутиться вне границ колонии, но Гастингс предложил раньше отправиться на восток с целью сделать обход, держась вдали от общего пути. Нас томила жажда; но наступила полночь, вышла яркая луна, а воды все еще не было и помину.

В довершение неприятности до нас доносился вой диких зверей.

Наконец,страшно утомленные, мы сели на выступ скалы, однако заснуть боялись и все время прислушивались к реву и вою животных. Все молчали. Каждый с сожалением вспоминал о тюрьме.

Беспокойная ночь прошла, рассвело. Рев и вой затихли. Мы пошли и не останавливались, пока не натолкнулись на источник. Тут мы напились, поели, ободрились и повеселели. После этого начался подъем на горы, по словам Гастингса, называвшиеся Черными горами. Унылы и суровы казались они. Ночью мы нарезали ветвей кустарников, чтобы зажечь костер, не только для того, чтобы согреться, но и в виде защиты от диких зверей, так как снова раздавался их дикий вой. Одного зверя мы видели днем, — пантеру, гревшуюся на солнце; она оскалила на нас белые зубы, но не двинулась.

Подле костра мы поужинали; каравай уменьшился наполовину; пострадала и ветчина, и мы поняли, что нам скоро придется добывать себе пищу.

После ужина мы легли, положив подле себя наше оружие и скоро заснули. Было решено, что первую треть ночи будет сторожить Ромер, среднюю Гастингс, а я стану на часы под утро. Но Ромер не выдержал, заснул, и наш костер загас.

Около полуночи я проснулся, чувствуя, что меня обдает чье-то жаркое дыхание; едва я опомнился, как меня что-то подняло за пояс, защипнув зубами тело. Я попытался схватить ружье, но вместо него сжал пальцами еще горящую головню и ударил ею по морде животного. Зверь бросил меня и убежал».

— Какое чудесное спасение, — заметила миссис Сигрев.

— Да, именно. Это, к счастью, была гиена, трусливый зверь. А все же без раскаленной головешки я погиб бы. Мой крик разбудил Гастингса. Он схватил ружье и выстрелил. Ромер же так и не проснулся; он совершенно изнемог от усталости.

«Понятно, этот случай придал нам осторожности. С этих пор мы всегда ложились спать между двумя зажженными кострами, и один из нас сторожил.

Мы шли неделю, переправились через горы и повернули на север. Теперь началась большая низменность. Все наши съестные припасы истощились; один день мы ничего не ели. Но позже нам удалось убить антилопу, и это дало нам запас мяса на три-четыре дня. В долине не было недостатка в дичи.

Но я забыл сказать, что в горах мы раз чуть не погибли. В то время мы были на лесистом склоне; нам пришлось идти до полудня; наконец, мы остановились отдохнуть в тени развесистого дерева. Гастингс лежал на спине, глядя на ветви. И вдруг увидел пантеру. Она лежала на одном из нижних сучьев, устремив на нас свои зеленые глаза и готовясь сделать прыжок.

Ромер схватил ружье и выстрелил, но прицелиться не успел. Пуля случайно попала в живот зверя и перебила ему хребет. Пантера упала футах в пяти от нас и с диким ревом скорчилась, собираясь кинуться на Ромера. Но хребет зверя был перебит, и он не мог подняться.

Скоро Гастингс вырвал ружье из рук Ромера и застрелил пантеру».

— Это было новое изумительное спасение от опасности, — заметила миссис Сигрев.

— Да, — ответил Риди.

«Но мы не сделались благоразумнее, напротив, становились все смелее и смелее.

Наше платье превратилось в лохмотья, но у нас осталось много пороха и патронов. Мы встречали много антилоп и гну, прямо бесчисленные стада, и пищи у нас было много, однако все эти животные служили причиной новых, и еще более страшных, опасностей. Каждую ночь до нас доносился львиный рев. Мы зажигали громадные костры, чтобы отгонять этих ужасных зверей, но все же часто с дрожью видали их.

Они подходили, но ни разу не нападали на нас, слишком боясь огня. Раз мы встретились со львом лицом к лицу.

Мы убили антилопу и бежали к тому месту, где она упала в высокой траве. И вот, когда мы подошли к травяной заросли, послышалось рыканье, и мы в десяти ярдах от себя увидели льва. Он лежал на убитом нами животном. Его пламенные глаза смотрели на нас, и он приподнялся, точно готовясь к прыжку. Мы повернулись и кинулись без оглядки. Лев не преследовал нас. В эту ночь мы легли спать без ужина. Шли мы, сэр, сами не зная куда, но все же к северу. Наше бегство продолжалось три недели; мы совсем измучились, и все трое, в один голос, говорили, что сделали безумный поступок.

По целым дням мы молчали, только перебрасывались словами, когда нужно было идти на охоту. Сознаюсь, мне хотелось броситься на землю и умереть. Вот почему я совершенно равнодушно слушал львиный рев и был не прочь попасть в львиные зубы.

Но раз утром мы встретили толпу туземцев. Говорить с ними мы не могли, но нам они показались мирными.

Это было племя карусов; мы узнали это, так как они, указывая на себя пальцами, говорили: «каррусы, карру-сы». Потом, указывая на нас, прибавили «голландцы».

Мы застрелили дичи и отдали ее каррусам; они были очень довольны и провели с нами дней шесть. Мы знаками спрашивали их, нет ли поблизости голландских поселков; они поняли и знаками же ответили, что есть, на северо-востоке. Мы предложили им проводить нас туда, обещали дать подарок, нам хотелось отдаться в руки голландцев и отправиться в тюрьму.

Два карруса согласились идти с нами, остальные с женщинами и детьми двинулись на юг.

На следующий день мы были в голландском поселке «Ранеты».

— Но оставим это теперь. Уже очень поздно.

ГЛАВА XXXVIII

Уильям болен. — Риди пускает ему кровь. — Лихорадка. — Вне опасности. — Рассказ Риди.

Устройство садка шло быстро. На третий день он уже был почти готов. Когда возвели стены, Риди навалил в воду песку и гравия, чтобы повсюду сравнять дно.

Пока Риди занимался этим, Сигрев и Уильям собирали новые камни, чтобы разделить пруд стенками на четыре части, оставив между ними сообщения.

И внутренние, и внешние стены сделали настолько широкими, чтобы можно было свободно ходить по ним. Таким образом рыбу можно было бы отовсюду достать острогой.

Пруд окончили. После этого погода переменилась, но бури не были так сильны, как в начале дождливого времени. Дождь лил ливмя, однако без таких молний и грома, как прежде; и грозы стали короче.

В промежутки светлой погоды Уиль и Риди наловили много рыбы и пустили ее в пруд; теперь в нем был большой запас.

Как-то раз, вечером, Уильям начал сильно дрожать и пожаловался на сильную головную боль. Риди хотел продолжать свой рассказ, но Уильям почувствовал себя так дурно, что не мог слушать. Он лег в постель, и на следующее утро у него сделалась сильнейшая лихорадка. Сигрев испугался: с каждым часом симптомы болезни делались все хуже и хуже. Риди, просидевший с больным всю ночь, вызвал его отца из дома и сказал:

— Дело серьезно, сэр. Вчера мастер Уильям работал без шляпы, и я боюсь, что у него солнечный удар. Жаль пустить ему кровь, но кто-нибудь должен сделать это.

— У меня есть ланцет, — сказал Сигрев, — только я никогда в жизни никому не делал кровопускания.

— Я тоже, сэр; но раз у вас есть ланцет, я считаю, сэр, нашей обязанностью сделать попытку. Если вы боитесь, пущу кровь я; это простая операция.

— Да, Риди, хорошо.

— Я думаю, что, быть может, моя рука будет спокойнее вашей, — заметил старик. — Я боюсь, что у него сделается воспаление мозга.

— Сделайте кровопускание вы, — подтвердил Сигрев, — моя рука, пожалуй, дрогнет; я так боюсь за моего мальчика.

Они вернулись в дом. Сигрев отыскал ланцет; Риди перевязал руку Уильяма. Как только на руке мальчика вздулась жила, моряк надавил на нее мякотью большого пальца, и первая же его попытка удалась. Риди посоветовал выпустить большое количество крови, и, казалось, это немножко облегчило страдания Уиля. На его руку, наконец, наложили бинт; он выпил немножко воды, и его снова уложили спокойно.

На следующий день лихорадка не ослабела; мальчику снова пустили кровь. Миссис Сигрев в слезах ухаживала за ним. Много дней бедный мальчик был в опасности, и в доме теперь не было слышно ни смеха, ни веселого говора.

А погода становилась все лучше день ото дня. Было почти невозможно заставлять Томми сидеть спокойно. Юнона каждое утро уходила с ним и с Альбертом и держала их подле себя, пока готовила кушанье.

К счастью, у собачки терьера Виксен родились щенята, и когда негритянка ничем больше не могла занять детей, она приносила им двух щенят. Зато спокойная, кроткая Каролина по целым дням сидела, держа руку матери и смотрела на брата; иногда она шила, сидя подле его постели.

Риди не умел оставаться без дела; он работал теперь над устройством выпаривательного котла, но и ударяя молотом по резцу, не переставая думал об Уилли, так как горячо любил мальчика. Не раз, бросая работу, — он горячо молил Всевышнего спасти Уильяма.

Наконец, лихорадка ослабела и вскоре совсем исчезла. Но мальчик до того обессилел, что дня три не мог сам садиться на постели и только через две недели вышел из дому. Можно легко себе представить, как обрадовались все.

Теперь Сигрев и Риди работали с веселым сердцем; другого дела не было, а потому они решили устроить купальню. Им помогала Юнона; она вместе с ними возила колеса, с ней бегал и Томми. Она брала его с собой, чтобы он не мешал миссис Сигрев и Каролине, которые сидели с больным.

К тому времени, когда Уиль вышел из дому, место купанья было отгорожено. Мальчик пришел с матерью посмотреть на сделанное и сказал:

— Теперь, Риди, дома почти все готово, нам остается только исследовать остров и отправиться к прежнему заливу, чтобы осмотреть вещи, собранные с погибшего брига.

— Да, мастер Уильям, и, думаю, мы можем через несколько дней отправиться в экспедицию, — ответил Риди, — только все же необходимо подождать, чтобы вы стали сильнее; нельзя оставить вас одного с миссис Сигрев, пока вы не поправитесь окончательно.

— Как, оставить, Риди? Я пойду с вами.

— Нет, мастер Уильям, теперь это невозможно.

Представьте, что налетит гроза, что вы промокнете, и вам придется спать в мокром платье. У вас может повториться приступ лихорадки, а мы будем вдалеке от дома! Нет, нет, теперь необходима осторожность. Присядьте на камень; морской ветерок принесет вам пользу. Но не слишком долго оставайтесь здесь.

— Я скоро снова окрепну, Риди, — сказал Уильям.

— Конечно, мастер Уильям, и мы должны за то благодарить Бога. Погодите, я пойду вытащу черепаху. Вам нужно хорошенько питаться.

— А давно не слышали мы вашего рассказа, Риди, — после ужина сказал Уиль. — Не приметесь ли вы снова за него?

— С удовольствием, — ответил Риди, — только не помню, на чем я остановился.

— Вы пришли на голландскую ферму вместе с дикарями.

— Так, так. Ну, вот, фермер вышел и спросил, кто мы; мы ответили, что мы англичане-пленники и хотим снова отдаться в руки властей.

«Он отобрал от нас оружие и патроны, заявив, что в этом месте он представитель власти, и сказал правду. Потом прибавил:

— Вы, конечно, не убежите без оружия и патронов, Но в Кап я, вероятно, отошлю вас только через несколько месяцев. Поэтому если желаете, чтобы вас хорошо кормили, хорошенько работайте.

Мы сказали, что рады потрудиться; он скоро прислал нам обед и показал маленькую комнату, в которой мы могли спать.

Однако через несколько дней нам пришлось убедиться, что мы имеем дело с очень недобрым, грубым малым, который давал нам вдосталь работы, но недостаточно кормил. Он не позволял нам брать ружей, не посылал в поля и заставлял работать только около дома, но работать чрезмерно; наконец, стал обращаться с нами очень жестоко. Когда у него не хватало съестных припасов для готтентотов и других рабов, он уходил на охоту с соседними фермерами, убивал квагг и мясом этих животных кормил своих невольников. Но только готтентот способен питаться мясом квагги».

— А что такое квагга? — спросил Уиль.

— Животное, полуосел, полулошадь, с полосатым телом, как у зебры. Красивое создание, но его мясо твердо и невкусно.

«Вот, сэр, он вздумал и нас кормить, как готтентотов, а сам и его семья (у него были жена и пятеро детей) ели баранину и окорока антилоп. Мы попросили его дать нам пищу получше, но он так немилосердно избил Ромера, что тот после побоев не мог работать два дня.

Готтентотов и рабов он ежедневно сек хлыстом из носороговой кожи. Ужасный — хлыст! Каждый его удар разрезал тело. Жизнь стала нам в тягость; мы работали сверх сил, а голландец с каждым днем становился все грубее с нами. Наконец, мы решили, что дольше выносить этого невозможно, и раз вечером Гастингс сказал это фермеру. Голландец пришел в ярость, призвал трех слуг и приказал им привязать его к колесу фуры. При этом он грозил, что спустит с него всю кожу. С руганью он ушел в дом за своим ужасным хлыстом.

Невольники схватили Гастингса и стали привязывать его к колесу. Они не смели ослушаться своего господина. В эту минуту наш несчастный товарищ сказал нам:

— Если меня изобьют таким образом, мы все погибнем; бегите за дом; когда он принесет хлыст, войдите в комнаты и схватите ружья; они всегда заряжены. Держите его под прицелом, пока я не убегу; потом вы можете спастись. Сделайте это; не то, я знаю, он засечет меня до смерти, а вас застрелит как беглых, застрелит, как вчера убил двух готтентотов!

Мы послушались Гастингса: когда голландец подошел к нашему другу, мы вбежали в дом. Фермерша была в постели (у нее только что родился еще ребенок), а детей мы не боялись. Схватив два ружья и огромный нож, мы выбежали во двор, когда голландец в первый раз ударил Гастингса.

Мы подошли; он повернулся и увидел нас. На него смотрели наши ружья; фермер остановился.

— Еще удар, и мы вас застрелим! — крикнул Ромер.

— Да, — сказал я. — Мы только мальчики, но вы имеете дело с англичанами.

Ромер держал фермера под прицелом, а я прошел вперед и разрезал ножом ремень, который связывал Гастингса.

Голландец побледнел и не говорил ни слова. Рабы все разбежались, Гастингс освободился; он схватил тяжелую деревянную колотушку, которую употребляют для вбивания кольев, и ударил ею голландца с криком.

— Вот тебе за то, что ты сек англичанина!

Фермер лежал мертвый или без чувств… Мы, не теряя времени, привязали его к колесам телеги, вбежали в дом, забрали патронов и еще несколько полезных для нас вещей, потом вывели из конюшни трех самых лучших лошадей, захватили семян пшеницы в мешках и ускакали.

Зная, что за нами будет погоня, мы сперва повернули на восток, как бы направляясь к Капу; но очутившись на жестком грунте, на котором не могло остаться отпечатков копыт, поехали в сторону земли бушменов.

Стемнело, но мы всю ночью не останавливались, и, хотя издали до нас доносился львиный рев, с нами ничего не случилось. Когда рассвело, мы дали лошадям отдых; покормили их пшеницей, потом поели сами захваченной пищи».

— Сколько времени пробыли вы в «Ранетах»? — спросил Уиль.

— Около восьми месяцев и за это время не только научились отлично говорить по-голландски, но и по-готтентотски; мы могли объясняться теперь и с другими туземцами; кроме того, узнали страну и ее опасности.

«Мы знали, что, встретив нас, голландцы будут в нас стрелять, и вспоминая о том, что мы убили человека, понимали, что попадись мы снова в тюрьму — нам не избежать виселицы. Никто из нас не мог решить, что делать. Наконец, было решено пересечь область бушменов и добраться до берега севернее Капа. Переговорили, расседлали лошадей и, спутав их, пустили животных пастись. Мы полагали, что удобнее путешествовать по ночам, так как ночью нам грозило меньше опасности попасться на глаза врагам. Мы поспали; вечером напоили лошадей и снова поехали.

Две недели странствовали мы, почти замучив наших лошадей; наконец, нам пришлось остановиться среди хижин племени, кажется, по названию геррагуас. Это были безобидные люди, которые ласково обошлись с нами и охотно вынесли нам молока.

Но раньше с нами случилось несколько приключений: раз из небольшой чащи выбежал носорог и бросился на мою лошадь, но ей удалось быстрым поворотом спасти себя. Тогда носорог поскакал дальше, не обращая больше никакого внимания на нас.

Каждый день мы убивали какое-нибудь животное и питались его мясом.

Недели три пробыли мы с дикарями; наши лошади отдохнули за это время; потом мы снова пустились в путь, теперь немного более держась на юг, так как, по словам геррагуасов, на севере жило свирепое племя — кафры. И мы не знали, что делать. После нового раздумья, мы опять решили ехать в Каптоун и сдаться властям. Нас пугала только мысль, что мы убили фермера. Но Гастингс твердил, что это его личное дело, что он готов на все. Итак, простившись с радушными дикарями, мы поехали на юг.

Через два дня случилось очень горестное событие. Мы натолкнулись на льва, который, лежа в траве, поедал гну. Ромер, бывший впереди, до того испугался, что выстрелил в зверя и ранил его, но только слегка. Лев страшно заревел, кинулся на Ромера и одним ударом могучей лапы повалил его в кусты. Наши испуганные лошади помчались прочь, унося нас. Нескоро удалось нам остановить взбесившихся животных. Но, в конце концов, мы победили страх наших лошадей и вернулись к месту несчастья. Лев обгладывал труп лошади Ромера и при нашем появлении легкими прыжками, без видимого усилия унес свою добычу. Выждав, чтобы он исчез, мы стали отыскивать Ромера. Наш бедный товарищ лежал убитый ударом лапы зверя. Лев разбил ему череп.

Похоронить его мы не могли: нечем было вырыть могилу. Потому мы набросали на труп бедного малого ветвей и травы и оставили его. Тяжело было нам. Мы ехали шагом, и я целый час не мог перестать плакать. Гастингс молчал, пока не пришло время дать отдых лошадям.

Я забыл упомянуть, что геррагуасы посоветовали нам делать переезды не ночью, а днем, и мы исполняли их совет. Несмотря на ужасный случай с бедным Ромером, это был хороший совет, потому что когда мы путешествовали по ночам, за нами часто следили львы.

Через три дня после смерти Ромера мы увидели простор океана, и нам почудилось, будто мы встретились со старым другом.

Сперва мы держались берега, но встречая здесь гораздо меньше дичи, чем внутри страны, снова удалились от моря. Как-то раз мы пересекали сухую равнину, страшно ослабев от голода (нам не удалось есть почти два дня), как вдруг увидели страуса.

Гастингс пустил за ним лошадь во весь опор, но бесполезно. Страус бежал гораздо скорее лошади. Я же остался позади и, к моей великой радости, натолкнулся на гнездо этой громадной птицы; в песке лежало тринадцать больших яиц.

Скоро вернулся и Гастингс на лошади, которая тяжело водила боками. Мы разложили костер, спекли два яйца, съели их, а четыре спрятали в седельные сумки и поехали дальше.

Три недели мы терпели всевозможные муки; но вот увидели Столовую гору и так обрадовались, точно вернулись в Англию. Подгоняя лошадей, мы надеялись, что к вечеру очутимся в тюрьме, но, подъезжая к бухте, увидели на судах английские флаги. Мы изумились, однако, встретив английского солдата, узнали от него, что более полугода тому назад наши взяли Кап.

Это, понятно, было для нас очень счастливой неожиданностью. Мы рапортовали о себе властям. За нами прислал губернатор, выслушал наш рассказ и отправил нас к адмиралу. Тот взял Гастингса и меня на свое собственное судно».

— А теперь, мастер Уильям, здесь удобно прервать мой рассказ. Я вижу, что вы устали.

ГЛАВА XXXIX

Остров южного берега. — Андалунские острова. — Тифон и монсун. — Рассказ Риди.

На следующее утро не было особенной работы, а потому Риди и Сигрев пошли наловить еще рыбы для рыбного садка. Стояла хорошая, прохладная погода, поэтому Уильям пошел с ними.

Проходя мимо места посева, они увидели ростки; казалось, ни одно из семян не погибло. Когда Риди и Сигрев забросили удочки, мальчик спросил:

— Многие ли из островов кругом нас населены, папа?

— Многие, только вряд ли ближайшие.

— А какие люди живут на этих островах?

— Различные. Самые цивилизованные из островитян — новозеландцы, но все же, говорят, будто они людоеды. Туземцы Вандименовой земли и Австралии, по большей части, полнейшие дикари. Мне кажется, по развитию это самые низкие люди в мире.

— Прошу прощения, сэр, — заметил Риди, — я могу сказать об одном племени, правда, немногочисленном, что оно стоит еще ниже тех дикарей, о которых вы упомянули.

— Да? А что это за народ, Риди?

— Он живет на больших Андалунских островах в начале Бенгальского залива. В Калькутте я видел моряка, который имел с ними дело; и он говорил, что однажды его товарищи поймали двоих из этих туземцев. Они были совершенно без платья, казались очень глупыми и трусливыми. Домов у них не было, и они только складывали груды хвороста для защиты от ветра.

— А было у них оружие?

— Да, сэр; лук и стрелы, но жалкие и такие маленькие, что дикари могли убивать ими только самых небольших птиц. Завидев солдат, они стреляли в них, но те преспокойно вытаскивали из платья эти стрелки, не способные пробить сукна.

— А что же сделали с этими дикарями?

— Конечно, отпустили их. Они не ели, все молчали и, понятно, умерли бы в неволе.

— А откуда взялись на островах среди моря жители, папа? — спросил Уильям.

— Трудно сказать, — ответил Сигрев, — но предполагается, что люди на них появились так же, как мы попали на этот остров.

— Да, сэр, — ответил Риди. — Я слыхал, будто на Вандименских островах высадились негры с невольничьего корабля, разбитого тифоном.

— Что такое тифон, Риди? — опять спросил мальчик.

— То же, что ураган, мастер Уильям; тифон в Индии налетает во время перемены направление монсунов.

— А что это такое монсуны?

— Ветры, которые постоянно дуют с одной стороны в течение известного количества месяцев, а потом изменяют свое направление и дуют столько же времени.

Разговор длился до самого ужина. Когда же все вернулись домой, Риди снова начал свой рассказ.

«Около четырех лет пробыл я на этом фрегате; нас посылали из одного порта в другой, и я побывал в различных климатах.

Наконец, я сделался очень сильным, высоким мальчиком, и меня назначили на бизань. Это мне понравилось. Я хорошо исполнял свое дело, и потому меня не наказывали.

Служить на военном судне легче, сэр, чем на купеческом, где мало рабочих рук, а потому приходится жестоко трудиться. Правда, иногда на фрегатах попадаются жестокие капитаны, но мне посчастливилось: наш капитан был кроток, справедлив и наказывал матросов только за настоящие провинности.

Одно печалило меня: я не мог скоро попасть в Англию и повидаться с матушкой. Раза три писал я ей, но ответов не получал, и скоро мной овладело такое нетерпение, что я решил бежать при первом же удобном случае.

В то время мы стояли в Вест-Индии, и я очень часто совещался с Гастингсом о своих планах; ему не меньше моего хотелось вернуться на родину. Итак, мы решили бежать.

Наш фрегат бросил якорь в Порт-Рояле на острове Ямайка; тут же стоял целый караван вест-индских судов, нагруженных сахаром; все они были готовы немедленно отплыть. Мы знали, что, проберись мы на палубу одной из этих шкун, ее капитан спрятал бы нас до минуты отплытия. У всех них были недостаточно большие экипажи.

Мы могли сделать только одно, а именно, добраться ночью вплавь до палубы одного из «купцов». И это было нетрудно: шкуны стояли ярдах в сотне от нашего фрегата. Но мы боялись акул, которые кишели в заливе. Тем не менее, накануне отплытия «купцов» мы решились попытать счастья. Наступило время ночной вахты; тихонько мы спустились с носа корабля, прыгнули в море и быстро поплыли к купеческим судам.

Вахтенный заметил, что вода колеблется, окликнул; мы, понятно, не ответили и только поплыли еще скорее, так как услышали свисток. Это офицер дал знак спустить за нами шлюпку.

Я только что ухватился за кабель шкуны и собирался начать карабкаться вверх (я опередил Гастингса), как вдруг услышал душераздирающий крик, обернулся и увидел акулу, которая схватила Гастингса и унесла его в глубину. Несколько мгновений я не мог пошевелиться от ужаса; наконец, оправившись, полез по канату и хорошо сделал, что поторопился: вторая акула кинулась на меня и, хотя я уже был фута на два выше уровня воды, подскочила за мной и сорвала с меня башмак. Страх придал мне силы: секунды через две я очутился подле борта.

Матросы, видевшие меня и гибель Гастингса, помогли мне спрятаться, и когда к шкуне подошла шлюпка с фрегата, сказали офицеру, что они видели в воде двоих и что на их глазах акулы унесли обоих.

Экипаж шлюпки слышал крики моего бедного Гастингса, а потому и офицер, и матросы поверили, что оба беглеца погибли; они вернулись к фрегату. Я слышал барабанную трель, означающую, что с палубы бежало двое, но скоро прозвучал отбой. Очевидно, против моего имени и против фамилии Гастингса в книгах появилась буква У».

— Что значит У? — спросил Уильям.

— «У» обозначает «уволен»; У с точкой значит умер, — ответил Риди, — и только Провидение спасло меня от смерти.

— Это было чудо, — заметил Сигрев.

— Да, сэр. И мне трудно описать, что я чувствовал в то время; я пробовал заснуть, но не мог; едва начиная дремать, я воображал, будто меня хватает акула. Я читал молитвы, опять закрывал глаза; ничто не помогало.

«Капитан боялся, что мой крик услышат на фрегате. Он прислал мне стакан рома; я выпил, и это успокоило меня; я, наконец, заснул крепким сном, а когда проснулся, наша шкуна шла на полных парусах, посреди еще сотни других судов. Военный фрегат, который отправился конвоировать их, не переставая выбрасывал сигналы и то и дело давал пушечные выстрелы; это была величавая картина, от которой билось сердце; главное же мы шли к родной Англии.

Я чувствовал такой прилив счастья, что, кажется, решился бы снова рискнуть попасться в челюсти акулы, только бы иметь право надеяться снова вернуться на родину, в Ньюкестл, и увидаться с моей бедной матушкой».

— Кажется, ваше чудесное избавление от смерти принесло вам мало пользы, Риди, — заметила миссис Сигрев, — вы слишком скоро забыли о смертельной опасности.

— Нет, право, нет, миссис Сигрев, — ответил старик. — Только первый взгляд на суда, шедшие к Англии, вызвал во мне такое впечатление. Скажу по совести, что я стал лучше, серьезнее, чем был. Я и теперь достаточно дурной и грешный человек, но с той минуты немного исправился.

«На палубе был отличный старик, второй помощник капитана, шотландец; он много и серьезно говорил мне о моем удивительном избавлении от смерти и первый стал читать со мной Библию, давая хорошие объяснения. И я полюбил эту святую книгу.

Во время нашего плавания я хорошо исполнял свои обязанности, и капитан был мной доволен. Второму помощнику я рассказал всю историю моей жизни, и он доказал мне, как безумно я поступил, бежав от моей матери и не пожелав воспользоваться поддержкой м-ра Мастермэна. Я чувствовал его правоту, и мне еще больше прежнего хотелось кинуться матушке на шею и попросить у нее прощения.

Наша шкуна шла в Гласго; мы расстались с остальной флотилией судов и счастливо пришли в порт.

Капитан отвел меня к владельцам шкуны, и те заплатили мне пятнадцать гиней за мою работу во время обратного рейса судна. Получив деньги, я тотчас же отправился в Ньюкестл, взяв наружное место в дилижансе. По дороге я разговорился с господином, сидевшим рядом со мною. Он скоро сказал, что постоянно живет в Ньюкестле, и я прежде всего спросил его, жив ли еще кораблестроитель Мастермэн. Ответ был, что он умер за три месяца перед тем.

— Кому же он оставил свои деньги? — спросил я. — Ведь он был очень богатый и несемейный человек.

— У него не было родных, — ответил мой сосед, — и он завещал все свое состояние на постройку больницы и приютов для бедных. В последнее время он вел дело в компании с одним лицом, и это лицо получило от него корабельную мастерскую и все запасы материала, так как он не знал, кому оставить их. Я знаю наверное, что он хотел усыновить одного мальчика, по фамилии Риди, но этот мальчишка бежал, поступил на судно, и с тех пор никто никогда о нем не слышал. Полагаем, что он погиб. Глупый малый! Он мог бы сделаться богачом.

— Очень глупый, — согласился я.

— Да, но он повредил не одному себе; его бедная мать обожала его; и узнав, что он пропал, стала таять и…

— Неужели она умерла? — вскрикнул я, схватив его за руку.

— Да, — ответил он, с изумлением глядя на меня, — она умерла в прошлом году от разрыва сердца.

«Я откинулся на вещи, лежащие позади нас, и, конечно, свалился бы на землю, если бы мой сосед не поддержал меня. Он крикнул кучеру, чтобы тот остановил лошадей; меня отнесли в карету; к счастью, внутри дилижанса не было никого. И когда экипаж снова покатился, я заплакал так, точно мое сердце разрывалось».

Риди до того взволновался, что Сигрев предложил ему на время прервать рассказ.

— Благодарю вас, сэр, — ответил старик. — Да, так будет лучше, потому что даже теперь мои старые глаза тускнеют от слез. Ужасно думать о том, что своими глупыми поступками я ускорил смерть моей дорогой матери; но так случилось; мастер Уильям, и я говорю вам все, чтобы мои слова послужили вам на пользу. Но пора спать. Да благословит вас всех Господь. Покойной ночи.

ГЛАВА XL

Томми просит яиц. — Пропажа яиц. — Томми в капкане. — Томми в тюрьме. — Рассказ Риди.

Прошло несколько дней. Раз утром, до чая, Юнона принесла в переднике шесть яиц, которые она нашла в птичнике.

— Посмотрите, мисси Сигрев, — сказала негритянка, — куры несутся; скоро будет много яиц. Мастер Уильям поздоровеет; потом будут цыплята.

— А ты не вынула всех яиц из гнезд, Юнона?

— Нет, мисси; в каждом оставила по одному, чтобы куры видели.

— Хорошо, мы спрячем яйца для Уильяма, и, надеюсь, это вернет ему силы.

— Я и так сильно окреп, мама, — сказал Уильям, — мне кажется, лучше оставить яйца, чтобы наседки вывели из них цыплят.

— Томми очень любит яйца, — сказал Томми.

— Да, но Томми не получит яиц; Томми не болен.

— У Томми животик болит, — возразил маленький мальчик.

— А мне кажется, что Томми выдумывает, — сказал Сигрев.

— У Томми голова болит, — продолжал шалун.

— Нельзя есть яйца во время головной боли, — ответил ему отец.

— Томми весь болен, — опять повторил Томми.

— Ну, значит, его нужно положить в постельку и дать ему касторового масла, — сказал Сигрев.

— Томми не хочет касторки, — сказал Томми, — ему нужно яиц.

— Томми яиц не получит, — отозвался Сигрев, — а потому ему незачем сказки сочинять. Когда яиц будет много, для Томми сварят яичко, только, конечно, если он будет хорошо себя вести.

— Я обещала Каролине позволить ей смотреть за цыплятами, — заметила миссис Сигрев, — и думаю, ей также нужно поручить и яйца; она принесет пользу.

Несколько дней Сигрев и Риди пололи посевы, выдергивая сорные травы, которые появились на поле, Между тем Уильям быстро поправлялся. Дня два Юнона аккуратно приносила ему по три, по четыре яйца, но на третий день не нашла ни одного; на четвертый тоже, и м-р Сигрев стал удивляться, почему куры перестали нестись; обыкновенно, раз они начинают класть яйца, это продолжается несколько времени.

На пятый день все сидели за утренним столом; не появился только Томми, и миссис Сигрев спросила, где он.

— Думаю, — со смехом ответил Риди, — что мастер Томми не пожелает прийти ни завтракать, ни обедать.

— Что вы хотите сказать, Риди? — спросила миссис Сигрев.

— Я объясню, — ответил старик. — Меня очень удивило, что в курятнике больше яиц не бывает, и мне представилось, что куры несутся где-то в другом месте. Поэтому вчера вечером я пошел на поиски. Яиц я, правда, не нашел, зато натолкнулся на яичную скорлупу, спрятанную под кокосовыми листьями. Я и сказал себе, что если бы даже на острове имелись зверьки, поедающие яйца, они, конечно, не стали бы так аккуратно запрятывать яичную скорлупу. Поэтому сегодня утром я запер главную дверь курятника и оставил не замкнутой только боковую задвижную дверцу, через которую входят птицы, чтобы усесться на насест. Потом, когда все вы встали, я спрятался за деревья и стал сторожить; вскоре показался мастер Томми; он шел к курятнику. Томми потрогал дверь; она была заперта; тогда Томми вполз через задвижную калитку; как только он попал в птичник, я опустил задвижную калитку и заколотил ее гвоздями, так он и попался в ловушку.

— Там маленький лакомка просидит целый день, — заметил Сигрев, которого насмешило приключение Томми.

— Да, так ему и надо, — заметила Селина. — Пусть это послужит ему уроком. Пусть он кричит хоть целый час, мы не будем обращать внимания на его зов.

— О, я рада. Масса Томми попался; теперь не будет пить яиц, — сказала Юнона.

Сигрев, Уильям и Риди, по обыкновению, принялись за работу; миссис Сигрев, Юнона и маленькая Каролина были заняты в доме. Около часа Томми сидел совершенно тихо, потом начал плакать. Никто не обратил на это внимания. Когда пришло обеденное время, мальчик снова принялся кричать и опять без успеха. Только вечером дверь птичника отворилась, и мастер Томми вышел на свободу. Он вернулся печальный, и, ничего не говоря, уселся в уголке.

— Сколько яиц выпил сегодня, мастер Томми? — спросил Риди.

— Не буду больше, — ответил мальчик.

— Лучше не надо, — сказал ему отец, — не то, вместо того, чтобы поесть лишнего, тебе, как и сегодня, придется остаться без обеда.

— Хочу обедать, — сказал Томми.

— Нет, останешься без обеда, — проговорила миссис Сигрев, — мы не можем позволить тебе и яйца есть и обедать. А если ты вздумаешь плакать, я тебя запру на ночь в курятнике. Сиди и терпи до ужина.

Томми понял, что ничего нельзя сделать, и молча просидел до ужина, но за вечерним столом наверстал потерянное.

После ужина Риди снова стал рассказывать о себе.

— Я вам сказал, мастер Уильям, как от своего спутника узнал, что матушка умерла от разрыва сердца, то есть, вероятно, вследствие известия о моей мнимой смерти. До Ньюкестля я не жил, а мучился.

«Когда почтовая карета остановилась, мой бывший сосед подошел к дверцам экипажа и сказал мне:

— Если я не ошибаюсь, вы Мастермэн Риди, бежавший на корабль? Так ведь?

— Да, сэр, — печально ответил я.

— Ну, ободритесь, — сказал он. — Вы бежали, когда были еще очень юны и неразумны и, конечно, не думали, что доведете вашу мать до отчаяния. Не ваше бегство, а известие о вашей смерти так подействовало на нее: это не ваша вина. Пойдемте, мне нужно сказать вам кое-что.

— Я завтра побываю у вас, — был мой ответ, — я не в состоянии что-либо делать, не поговорив с моими соседями и не посетив могилы матушки. Правда, я не хотел огорчить ее, и весть о моей смерти распустил не я. Но все же я понимаю, что без моего безумия она была бы жива и счастлива.

Ехавший со мной джентльмен дал мне свой адрес, я обещал зайти к нему на следующее утро, но теперь направился к тому дому, в котором жила матушка. Я знал, что ее больше нет там, однако почувствовал досаду, услыхав в нем веселый смех.

Дверь была отперта; я заглянул в комнаты; в том уголке, где бывало сидела она, стояли пяльцы; на них работали две женщины; другие гладили на большом столе.

— Что вам нужно? — крикнули они и стали насмехаться надо мною.

Я ушел и направился к соседнему коттеджу, в котором жили близкие друзья моей матушки. Я застал жену хозяина дома; она меня не узнала, и я объяснил ей, кто я. Во время болезни матушки она ухаживала за ней до самой ее смерти и рассказала мне все, что я хотел знать.

Мне стало легче, когда я узнал, что моя бедная матушка не могла жить, так как страдала неисцелимым раком; в то же время соседка сказала мне, что бедная больная постоянно думала обо мне; что мое имя вечно было у нее на губах; что она ни в чем не нуждалась, так как м-р Мастермэн обходился с ней очень хорошо и ласково. После этого я попросил добрую женщину отвести меня на могилу матери. Она надела шляпу, показала мне место, где погребли матушку, потом, по моей просьбе, оставила меня одного. Я сел на травянистый холмик над ее гробом и долго, горько плакал, мысленно прося у нее прощения.

Стемнело; наконец, я ушел с кладбища и вернулся в коттедж доброй женщины, которая ходила за моей матерью.

До поздней ночи разговаривал я с ней и с ее мужем, и так как они мне предложили переночевать у них, остался в их доме до утра.

На следующее утро я пошел к моему спутнику; на медной дощечке, прибитой к его двери, я прочитал, что он адвокат. Он усадил меня на стул, закрыл дверь, задал мне много вопросов, желая удостовериться, действительно ли я Мастермэн Риди, объявил, что он был при смерти м-ра Мастермэна, и что у него в руках очень важная бумага, которая доказывает, что не один Мастермэн должен был получить страховые деньги за погибшее судно, но и матушка, так как судно страховали оба владельца. Следовательно, Мастермэн обманул и обобрал мою мать.

Адвокат сказал, что он нашел этот акт после смерти Мастермэна в потайном ящике его стола; что, так как моя матушка умерла, и меня, как предполагалось, не было в живых, он не счел нужным разглашать это неприятное обстоятельство. Однако теперь, когда я вернулся, он, по его словам, считал своей обязанностью поднять дело, предложив войти в соглашение с властями города, которые охраняли имущество в ожидании постройки больницы и богадельни.

Адвокат прибавил, что страховая премия за погибший корабль составляла три тысячи фунтов; что треть судна принадлежала моему отцу, и что он имел право получить треть страховых денег, а благодаря процентам, накопившимся с тех пор, сумма эта достигла более двух тысяч фунтов. Это была очень приятная новость, и вы, конечно, поймете, что я согласился на все его предложения.

Он немедленно принялся работать, пригласил мэра и городских администраторов и доказал подлинность документа. Все немедленно согласились, что я имею право получить деньги.

Вот, мастер Уильям, вы видите, каким образом на моем пути снова явилось искушение».

— Как искушение? — спросил Уильям.

— Да, мастер Уильям, по мнению людскому, мне улыбнулось счастье. Все меня поздравляли, и у меня до того закружилась голова, что я совершенно забыл данное себе обещание исправиться и все обеты вести лучшую жизнь, данные мной над могилой матушки. Теперь вы понимаете, почему я назвал это искушением.

«Так вот, сэр, едва деньги попали мне в руки, я принялся безумно тратить их.

К счастью, через десять дней после моего обогащения явился мой ангел-хранитель, старый шотландец, капитанский помощник, и спас меня. Узнав от меня обо всем случившемся, он стал усовещевать меня; сказал, что с помощью этих денег я мог бы устроиться очень хорошо. Он посоветовал мне войти в долю с кем-нибудь покупающим судно и выговорить себе право сделаться капитаном купленного корабля. Я принял его совет. Одно смущало меня: я все еще был очень молод и боялся взять на себя управление судном. Но шотландец Сандерс ответил мне, что, если я возьму его на палубу в качестве первого помощника, все затруднения рассеются, так как он отлично водит суда; что я во время первого же плавания научусь у него всему необходимому.

К счастью, я истратил только сто фунтов (это было достаточно). Вместе с Сандерсом отправились мы в Гласго, и он принялся усердно отыскивать подходящее судно. Наконец, увидел одно готовое к спуску и продававшееся, так как заказавшая его фирма обанкротилась.

Благодаря рекомендации такого вполне уважаемого человека, как Сандерс, покупщики шкуны согласились принять меня в долю, и я сделался владельцем ее четвертой части, заплатив за это мои две тысячи фунтов.

Когда судно спустили, мы с Сандерсом усердно занялись его снаряжением. Вместе со мной шкуну купила вест-индская фирма, и понятно, наше судно предназначалось для вест-индской торговли. У меня осталось около трехсот фунтов, и я употребил эти деньги на покупку мореплавательных инструментов и других необходимых для меня вещей.

Видите ли, мастер Уильям, несмотря на все разумные увещания Сандерса, во мне еще оставалось много глупого тщеславия; я гордился, что делаюсь капитаном собственного судна. Я слишком высоко и внезапно поднялся; ведь еще недавно я был простым матросом на военном фрегате. Я одевался нарядно, носил белую рубашку и кольца на пальцах; надевал перчатки и старался, чтобы мои руки побелели. Я стал «персоной», и остальные владельцы шкуны приглашали меня к своему столу. Денег у меня было довольно, так как я получал десять фунтов в месяц, независимо от того, что могла дать моя доля прибыли со шкуны.

Это время можно назвать временем моего самого большого богатства. Итак, приостановимся. На сегодняшний вечер довольно. Однако теперь же могу сказать, что мое благосостояние окончилось скоро».

ГЛАВА XLI

Исследование. — Решенный вопрос. — Замечания Риди. — Ожидание.

Несколько дней корчевали пни кокосовых деревьев, оставшиеся на извилистой тропинке к амбару. Подле этого строения Риди тоже поставил громоотвод.

Теперь окончили все, что было решено сделать в течение дождливого времени года.

У овец родились ягнята, но и овцы и козы начали страдать от недостатка пастбища.

С неделю стояла погода без дождя, и солнце светило ярко. По мнению Риди, время дождей отошло. Уильям совершенно окреп и теперь с нетерпением ждал экспедиции для исследования острова. Ему очень хотелось участвовать в ней. Долго раздумывали, советовались, совещались, наконец решили, что Уиль и Риди отправятся на первые разведки к югу и по возвращении расскажут о том, что они видели.

Это было решено в субботу. Отправление исследователей назначили на утро понедельника. Приготовили мешки, которые снабдили хорошими запасами соленой свинины и плоскими булками, которые испекла Юнона. Каждый должен был взять ружье, патроны; байковые одеяла свернули так, чтобы путники могли нести их через плечо. Риди не забыл захватить с собой ни компаса, ни маленьких топоров для зарубок в коре деревьев. Всю субботу готовились.

После ужина Риди сказал:

— Теперь, мастер Уильям, перед нашим отправлением, мне кажется, я могу закончить мой рассказ. Мне остается досказать немного, потому что мое богатство и удачи продержались недолго, и после пребывания во французской тюрьме моя жизнь шла все хуже и хуже.

«Итак, наша шкуна скоро была готова, и мы отплыли к Барбадосу. Сандерс оказался отличным моряком, и от него я заимствовал все знания, необходимые для капитана.

Сандерс часто пробовал заводить со мной прежние серьезные беседы, но сознание, что я кораблевладелец, вселяло в меня тщеславие. А почувствовав, что я могу обходиться без его помощи, я не только стал держаться от него далеко, но и принял вид превосходства.

Видите, мастер Уильям, как неблагодарно поступал я относительно человека, которому был глубоко обязан.

Сандерс часто досадовал на меня, и когда мы пришли к Барбадосу, объявил, что неостанется служить у меня. Я высокомерно ответил, что он может поступать, как ему вздумается. Дело в том, что мне хотелось отделаться от него только потому, что я был ему обязан.

Итак, Сандерс расстался со мной, и я очень радовался этому. Скоро моя шкуна взяла полный груз сахару, и мы ждали только судов конвоиров для отплытия в Англию. На Барбадосе мне удалось купить четыре медных пушки, которые я поставил на палубе; было у меня также достаточно боевых припасов.

Я гордился моей быстрой шкуной, которая шла лучше фрегатов, и, купив пушки, думал, что мы в полной безопасности от вражеских каперов. В то время, когда мы ждали конвоиров, поднялось сильное волнение; мою шкуну, как и другие суда, ветер понес из бухты Карлейля; якоря волочились по дну. Чтобы вернуться обратно в бухту, нам пришлось бы лавировать, так как все еще дул сильный ветер.

Это обстоятельство, надоевшее ожидание конвоиров, а также сознание, что, если я приду раньше других судов, это мне принесет большую выгоду, — все вместе заставило меня решиться не возвращаться в бухту и отплыть к Англии без охраны военных фрегатов, полагаясь только на быстрый ход моей шкуны и на купленные мной пушки.

Я забыл, что наша шкуна была застрахована под названием «судна, плавающего с конвоирами», и что в случае несчастья с ней во время перехода без сопровождающих военных кораблей никто из ее владельцев не получил бы за нее страховой премии.

Итак, сэр, я отплыл без охраны, и в течение трех недель все шло отлично. Нам встречалось мало судов, а те, которые попадались нам па глаза, быстро шли по ветру. Я уже решил, что к вечеру буду в порту, как вдруг на волнах вырисовался капер и пустился в погоню за нами. Нам пришлось распустить все паруса, но так как дул сильный ветер, он снес верх главной мачты. Это было роковое несчастье; капер догнал нас и захватил. В эту ночь я уже был во французской тюрьме и сделался нищим. Страховых денег за судно не выдали.

Я знал, что должен винить одного себя. Во всяком случае, судьба жестоко меня наказала; я пробыл в тюрьме почти шесть лет. В конце концов я бежал с шестью товарищами; мы невыразимо страдали; наконец, шведское судно доставило нас в Англию. У нас не было ни денег, ни приличного платья. Понятно, мне оставалось только искать места на каком-нибудь судне; и я попробовал поступить капитанским вторым помощником. Но без успеха. Я был в лохмотьях, казался нищим, и меня никто не захотел взять. Тогда я решил поступить простым матросом. В гавани стояло прекрасное судно, я отправился на его палубу предложить свои услуги. Помощник отправился за капитаном. И… ко мне вышел Сандерс.

Я надеялся, что он меня не узнает, но он сразу протянул мне руку. Меня охватил такой стыд, какого я никогда не испытывал. Сандерс заметил это и позвал меня вниз, в каюту.

Я рассказал ему все, что случилось со мной, а он, казалось, забыл, как дурно я поступил с ним. Он дал мне место и предложил вперед денег, чтобы я мог одеться. Но, если он не помнил о моих поступках, то я ничего не забыл, сказал ему это и попросил у него прощения.

Знаете, сэр, этот прекрасный человек оставался моим другом до самой своей смерти. Я сделался его вторым помощником, и мы были очень близки. Несчастья смирили меня, и я снова читал с ним Библию. Когда он умер, я еще несколько времени служил вторым помощником, потом меня сместили.

С тех пор я всегда служил простым матросом на различных судах. Но со мной хорошо обращались, уважали меня, и могу прибавить, что я не чувствовал себя несчастным: во мне было сознание, что богатство только ввело бы меня в искушение и заставило бы забыть, что мы должны жить на этом свете, как бы подготовляясь к другой жизни».

— Теперь, мастер Уильям, вы слышали всю историю Мастермэна Риди, и я надеюсь, некоторые отрывки из нее принесут вам пользу. Я уже старик, все мирское отошло от меня; я надеюсь только умереть с миром, а до той поры, когда Господу будет угодно отозвать меня, приносить кое-какую пользу.

— Все это время вы приносили нам большую пользу, Риди, — сказала миссис Сигрев, — и я надеюсь, что вы еще проживете долго, долго и счастливо.

— Как будет угодно Господу, — ответил Риди, — только моряки недолговечны. Мне кажется, что если бы я мог провести остаток моей жизни на этом островке, я был бы счастлив. Я знаю, вы все думаете иначе, и это вполне естественно. У меня нет ни родных, ни семьи; мне нужно только занимательное дело, да Библия, которая меня учит, как умереть. Сравнительно со мной все вы очень юны и, понятно, смотрите вперед. Ради вас, а не ради себя, я надеюсь, что нас отыщут, и вы вернетесь в мир. Лично я не хочу этого; я предчувствую, что останусь здесь на острове, и мне приятно останавливаться на этой мысли.

— Нет, Риди, не думайте так; вы должны вернуться с нами, — возразил Сигрев, — вернуться и навсегда остаться в нашем доме. Мы не расстанемся; вы бросите жизнь моряка, будете сидеть у нашего камина или греться на солнышке. Вам нужно отдохнуть, и я надеюсь успокоить вашу старость; во всяком случае, если это не осуществится, то, конечно, не по моей вине.

— И не по моей, Риди, уверяю вас, — прибавила миссис Сигрев. — Без вас я не буду счастлива.

— Благодарю вас обоих, благодарю сердечно, — сказал Риди, — но над нами бдит Господь, Который решает нашу судьбу, и все Его веления справедливы!

— Мастер Уильям, — прибавил он, — завтра нам рано вставать, а потому я считаю, что чем раньше ляжем мы в постели, тем будет лучше.

— Правда, — согласился Сигрев. — Дорогой Уильям, принеси мне мою Библию; почитаем ее и помолимся перед отходом ко сну.

ГЛАВА XLII

В экспедицию. — По компасу через лес. — Открытия. — Банан. — Перец. — Гуава. — Попугаи. — Свиньи. — Гнезда морских птиц. — Гавань. — Устрицы. — Возвращение. — Дикий виноград.

На следующее утро все поднялись очень рано. Жареная рыба послужила отличным завтраком, и лакомка Томми чуть не подавился костью, так как ел слишком жадно. Миссис Сигрев сильно испугалась, но Юноне удалось помочь беде.

Все вещи были приготовлены. Уильям и Риди поднялись из-за стола, простились с мистером и миссис Сигрев и пустились в путь. Светило яркое солнце, и стояла теплая погода; вдали сверкал океан, а листья кокосовых деревьев грациозно качались.

Исследователи весело отправились в экспедицию; они кликнули овчарок, отогнали маленькую Виксен, миновали амбар и стали подниматься на взгорье, делая зарубки на деревьях, Риди вынул компас и «держал курс», сообразно с его указаниями. Несколько времени они молча шли и метили деревья. Но вот Риди остановился и снова посмотрел на свою буссоль.

— Кажется, лес в этом месте особенно густ, Риди, — заметил Уильям.

— Да, сэр, я думаю мы в самой его чаще, в центре острова. Однако скоро проверим это. Будем держать больше на юг. Но идемте, потом потолкуем.

С полчаса старик и мальчик пробирались через лес. Мало-помалу деревья стали редеть; тем не менее, исследователи все еще не могли видеть впереди ничего, кроме стволов деревьев. Трудно было ежесекундно делать надрезы в коре, и лица путников увлажнились.

— Отдохнем немного, мастер Уильям, — продолжил моряк, — вы устанете, у вас сил меньше, чем было до лихорадки.

— Я мало привык к работе, Риди, — сказал мальчик, отирая себе платком лицо, — а потому устаю. Да, отдохнем несколько минут. Как вы думаете, через сколько времени мы выйдем из леса?

— Вероятно, через полчаса, сэр, — ответил Риди, — даже может быть еще раньше. Я не знаю далеко ли еще тянутся пальмы.

— Как вы думаете, что мы найдем?

— Трудно сказать. Я скажу вам, что я надеюсь отыскать, а именно большое чистое пространство между побережьем и лесом, где могли бы пастись наши овцы и козы; может быть также мы увидим еще какие-нибудь деревья, кроме кокосовых пальм; до сих пор, как вы знаете, мы видели только их да клещевину. Мастер Уильям, трудно предвидеть, какие семена могли занести на остров птицы, ветер и волны.

— А эти семена проросли бы?

— Да, мастер Уильям, мне говорили, что семя может оставаться сотни лет под землей и потом от действия тепла пустить росток.

— Да, помню, — сказал Уиль, — отец говорил, что пшеница, зарытая с египетскими мумиями три-четыре тысячи лет тому назад, прорастала.

— А что значит мумия, мастер Уилли? — спросил старик. — Я слыхивал об Египте; это страна, в которой томились в плену евреи. Мы читали об этом в Библии. Знаю я также, какие казни поражали фараона, пока он не отпустил их.

— Да, и он утонул со всеми своими полчищами, так как пустился за ними в погоню, — сказал мальчик и прибавил: — мумия, Риди, — человеческое тело, набальзамированное ароматами и пряностями, которые предохраняют труп от тления. Я никогда не видал мумий, но читал, что египтяне бальзамировали тела своих мертвых. Ну, теперь я отдохнул и могу идти дальше.

— Тем лучше, мастер Уильям. Хорошо бы поскорее выбраться из леса. Пойдемте живо.

Они снова двинулись вперед, и не прошло и четверти часа, как Уильям крикнул:

— Вон синее небо, Риди! Мы скоро выйдем из леса. Я рад; у меня рука болит от усталости; трудно делать зарубки.

— Еще бы, — отозвался Риди, — я тоже рад и тоже устал метить деревья. Однако будем продолжать это дело, не то не найдем обратной дороги.

Минут через десять кокосовый лес остался позади. Исследователи стояли среди кустов, которые были выше их. Поэтому Риди и Уиль не могли решить, далеко ли они от берега.

— Ну, — вскрикнул мальчик, подбрасывая топорик. — Я рад, что лес окончен. Теперь посидим немного.

— Согласен, — сказал Риди, усаживаясь рядом со своим юным спутником. — Сегодня я устал сильнее, чем в тот раз, когда мы в первый раз пересекали лес. Я думаю, это от погоды. Сюда, собаки! Лежать!

— Погода отличная, Риди.

— Да, теперь, сэр; но я хотел сказать, что дождливое время года действует на здоровье человека, и, мне кажется, я еще не оправился после него. У вас же была настоящая лихорадка, и вы, конечно, не сильны; но многие и без лихорадки чувствуют себя дурно после этих бесконечных дождей. Я старик, мастер Уильям и теперь такие вещи на меня действуют сильнее прежнего.

— Не пообедать ли нам до отхода? — предложил Уиль.

— Хорошо; пообедаем и освободимся от одной бутылки с водой. Мне кажется, что мы вернемся тем же путем, а потому можем оставить здесь, под деревьями, наши мешки и все остальное, кроме ружей. Думаю также, что здесь же мы и переночуем. Я просил м-ра Сигрева не ждать нас сегодня вечером, но не сказал этого при вашей матушке; она так тревожится о вас.

Исследователи открыли свои мешки и пообедали; собаки тоже получили свою долю еды. После этого Риди и Уиль стали пробираться через кусты. Чаща окончилась; они огляделись, но несколько минут молчали. Море блестело на расстоянии полумили от них, и до его окраины стлалась чистая низина, поросшая молодыми, только что поднявшимися над землей травинками. Это было прекрасное пастбище акров в пятьдесят, кое-где покрытое купами деревьев и кустов. Песчаной отмели не было; над морем поднимались скалы высотой в двадцать-тридцать футов. Там и сям на этих камнях блестело что-то белое, как снег.

— Я думаю, Риди, — сказал, наконец, Уильям, — у нас не будет недостатка в пастбище, даже если наше стадо станет в десять раз больше.

— Нам посчастливилось. Теперь пойдемте и осмотрим эти рощицы. Я вижу ярко-зеленые листья, которые часто видал прежде.

Подойдя к одному небольшому островку из деревьев на лугу, Риди сказал:

— Да, мастер Уильям, я так и думал; это банан; он только что пустил росток, скоро поднимется на десять футов и принесет плод, прекрасный на вкус; вдобавок его стебель — отличный корм для животных. О, Бог милостивый.

— Вот этого растения я никогда не видал, смотрите, маленькое, — заметил Уильям, срывая веточку и показывая ее своему спутнику.

— Я его знаю, мастер Уиль. Это так называемый перец-птичий глаз. Из него приготовляют кайенский перец. Посмотрите-ка, вот только что образовавшиеся шишечки. Это очень полезное для нас растение, так как все наши запасы перца уже вышли. Юнона обрадуется. По всем вероятиям, на нашем острове есть птицы, потому что все семена этих растений, без сомнения, занесены птицами; многие пернатые питаются бананами и перцем. Смотрите-ка, смотрите, сколько едва пробивших землю банановых ростков! Через несколько недель тут вырастет целый лес.

— А это что за грубый с виду куст? — спросил Уильям.

— Подойдем поближе, я плохо его вижу, — сказал Риди и, подойдя к растению, вскрикнул: — О, я узнаю. Моряки называют его индийской фигой! Его плоды трудно брать руками; мелкие колючки застревают в пальцах. Но их мякоть недурна. Главное же, мы можем обсадить этими растениями наши посевы. Индийские фиги разрастаются быстро и служат великолепной живой изгородью. Смотрите, их тут немало, и они начинают цвести. Ну, подойдем теперь к другим деревьям.

— Что это, Риди?

— Не знаю, никогда прежде не видал его.

— Тогда, Риди, вот что сделаем: соберем образчики растений, которых вы не знаете, отнесем их папе; он хороший ботаник.

— Отличная мысль, сэр, — сказал Риди.

Уильям сорвал ветку незнакомого ему растения и унес с собой.

Риди очень долго и внимательно смотрел на новую группу деревьев.

— Кажется, я знаю, что это такое, — наконец, сказал он, — это гуава.

— Как? Из плодов этого дерева делают такое вкусное желе.

— Да, мастер Уильям.

— Томми так и запрыгает, узнав об этом. Капитан Осборн угощал нас желе из гуавы, и Томми просил, чтобы ему дали этого лакомства.

— Дети в возрасте Томми всегда любят лакомиться, но, поверьте, из него выйдет славный мальчик.

— Надеюсь, Риди. Ну, пойдем дальше.

— Да. Куда вы хотите идти?

— Вот к тем шести деревьям и потом к скалам; посмотрим, почему они такие белые.

— Хорошо, — согласился Риди.

— Но послушайте, что это за шум? Это обезьяны? — спросил Уиль.

— Нет, не обезьяны, — ответил моряк, — я еще ничего не вижу, но знаю, что это попугаи. Они давно знакомы мне. Видите ли, мастер Уильям, обезьяны вряд ли могли попасть сюда, а для птиц это не было трудно.

Когда они подошли к деревьям, послышалось хлопанье крыльев, смятение, возня, пронзительные крики, и вот из ветвей вылетела стая попугаев штук в триста, и их прекрасные зеленые и синие перья так и засверкали на солнце.

— Поверьте, мастер Уильям, мы скоро сделаем из них отличный паштет.

— Паштет, Риди? Да разве попугаи вкусны?

— Превосходны, — ответил старик. — И я часто ел попугаев в Вест-Индии и Южной Америке. Но пройдем в ту сторону, я вижу листья, которые хочу осмотреть.

— Но тут, кажется, очень болотистая почва, Риди.

— Да, внизу вода. Тем лучше для скота; позже мы выкопаем здесь пруды, но смотрите, сэр, я не ошибся. Это лучшая наша находка; теперь нам нечего слишком хлопотать о картофеле.

— А что это такое?

— Ям, сэр. В Вест-Индии ямовый корень заменяет картофель. Видите ли, в жарком поясе картофель перестает быть картофелем.

— Что вы хотите сказать, Риди.

— Он вырождается, делается сладким. Я считаю, что ямовый корень гораздо вкуснее.

В это мгновение собаки бросились в широкие листья растений и залились лаем. Под зеленью послышался шорох, отрывистое хрюканье.

— Что это? — вскрикнул Уильям.

Риди весело засмеялся.

— Они не в первый раз заставляют вас подпрыгнуть, — заметил он.

— Это наши свиньи?

— Ну, да, они роют ямовые коренья.

Риди закричал. Послышалось новое хрюканье, и из-под широких ямовых листьев выскочило около тридцати свиней и поросят, и вся стая быстро понеслась через луг по направлению к лесу.

— Они совсем дикие, — заметил Уиль.

— Да, свиньи дичают день ото дня. Нам придется огородить от них ямовые растения.

— Но они сломают живую изгородь раньше, чем она разрастется.

— А мы сделаем тын из кокосовых стволов и снаружи обсадим его колючими вест-индскими фигами. Теперь пройдемте к берегу.

Подойдя к скалам, Риди сказал:

— Я теперь скажу вам, что это за белые пятна видим мы на обнаженных скалах. Это места, на которые год из год возвращаются морские птицы, чтобы устраивать себе здесь гнезда и выводить птенцов. Белые пятна — их перья и пух, а также отбросы.

— Я не вижу гнезд, Риди!

— Да они и не устраивают настоящих гнезд, сэр. Птицы эти процарапывают круглое углубление в слое земли, ямку глубиной в дюйм, не больше, кладут в нее яйца и сидят близко-близко одна от другой. Скоро они прилетят и начнут нестись; тогда мы, в случае нужды, будем приходить и брать их яйца, потому что они недурны на вкус.

— Какая удачная экспедиция, Риди, — сказал Уильям, — сколько полезных вещей нашли мы.

— Да, слава Богу, и подумайте; если мы не будем сидеть сложа руки, мы год от года станем богатеть.

— Знаете, Риди, я сильно жалею, что наш дом выстроен не на этом берегу.

— Нет, мастер Уильям; заметьте, здесь нет свежей воды, нет той песчаной отмели, на которой мы устроили рыбный и черепаший садки. Нет, сэр, пусть здесь пасется наш скот; тут мы можем собирать плоды, отнимать часть яиц у бедных птиц и, вообще, брать многое необходимое для нас, но жить мы должны там, где уже остановились.

— Но такой большой переход…

— Когда мы привыкнем, он нам не будет казаться трудным и долгим. Кроме того, быть может, мы будем приезжать сюда на лодке. Пойдемте, посмотрим.

С четверть мили они шли по берегу; наконец, увидели, что скалы стали ниже, и вскоре заметили небольшой бассейн, совершенно огороженный скалами и с узким выходом в море.

— Посмотрите-ка, мастер Уильям, что за прелестная гавань для нашей шлюпки. Тут мы будем нагружать ее ямовыми кореньями и отправлять к нашему заливу только бы найти проход между рифами с южной стороны нашей бухты. До сих пор мы его не отыскивали, так как совсем в нем не нуждались.

— Да, Риди, это чудная гавань, но как мы снова отыщем ее, когда вернемся сюда в лодке?

— Без труда, я поставлю здесь флагшток.

— А что это там, на дне, Риди? — спросил мальчик.

— Это лангуста, сэр, такая же вкусная, как омар. Я сделаю котелок, чтобы варить этих раков.

— А что это за странные штуки на камнях?

— Отличные мелкие устрицы, сэр, очень вкусные; они лучше и нежнее наших английских.

— Еще два отличных кушанья, Риди! — вскрикнул Уильям. — Какой великолепный стол будет у нас.

— Да, сэр, только помните, что нам придется все это добывать, ничто не дается без труда.

— Знаете, Риди, ведь остается еще часа три до темноты, — заметил мальчик, — не вернуться ли нам домой, чтобы рассказать обо всем, что мы видели? Томми так обрадуется.

— Хорошо, мастер Уильям, — согласился старик, — на сегодня сделано довольно. Пойдемте домой.

По дороге от берега к лесу Уиль срывал веточки с каждого растения, попадавшегося ему на глаза. Мальчику хотелось обо всем расспросить отца.

За час до заката они вернулись к бухте. Мистер и миссис Сигрев сидели подле дома. Юнона и дети были на берегу; Томми и Каролина собирали раковины.

Уильям дал отцу и матери полный и ясный отчет обо всем, что он видел, потом стал показывать отцу образчики растений.

В числе их было много полезных, между прочим, дикий виноград.

— Теперь у меня осталась только одна веточка, — сказал Уильям. — Посмотри, что это?

— Ты не узнал старую знакомую, Уильям, потому что она выросла так высоко, — заметил Сигрев. — Это обыкновенная горчица. Ну, вы отлично поработали, и нам остается только поужинать и прочитать вечерние молитвы. Вот, кстати, возвращается и Юнона с детьми; солнце заходит, и сейчас совсем стемнеет.

Войдя в дом, стали совещаться, что делать дальше, и после коротких обсуждений этого вопроса решили вынуть лодку из песка, поправить ее, осмотреть южные рифы и поискать, нет ли между ними прохода, так как огибать их было бы слишком долго. Потом нашли, что Сигрев, Риди, Уильям и Юнона должны пройти через лес, унести с собой палатку и раскинуть ее на пастбище, а над заводью для шлюпки водрузить флагшток. Предполагалось вернуться в тот же день, к вечеру, чтобы не оставлять на ночь миссис Сигрев одну с детьми. После этого задумали в шлюпке доставить на новый берег колеса с осью, заступы, топоры и другие вещи, которые могли понадобиться.

Позже решили начать переправлять домой колючие кусты, ямовые корни и т. д.

ГЛАВА XLIII

Судно. — Уильям и Риди. — Подзорная труба. — Флагшток. — Вымпел и флаг. — Радость. — Надежды и опасение. — Разочарование.

По обыкновению, Риди утром поднялся раньше всех; он поздоровался с Юноной, которая вышла из дома вслед за ним, и пошел делать осмотр скота и владений.

На «садовом мысе» он остановился и нашел, что нужно приготовить тычинки для стеблей гороха, уже поднявшихся дюймов на восемь над землей. Прошел он и дальше, где были посеяны французские бобы, задумал разрыхлить землю кругом растений, которые могли дать много прекрасной пищи в течение дождливого времени года. Посмотрел он на грядки огурцов и с удовольствием увидел их здоровые, зеленые побеги.

— У нас нет уксуса, но мы можем посолить их, как делается в России, — подумал старик. — Для разнообразия это будет хорошо.

Потом он поднял глаза и, по обыкновению, вгляделся в горизонт. Вдруг ему показалось, что на северо-востоке виднеется корабль; он поднес подзорную трубу к глазам. Он не ошибся, шло судно.

Сердце старика сильно забилось, он опустил трубу, несколько раз тяжело перевел дух и снова посмотрел вдаль: теперь он ясно видел, что это был бриг, который шел под всеми парусами, держа курс прямо на остров.

Риди отошел на крайние скалы, с которых они с Уильямом всегда забрасывали удочки, сел и задумался.

Не к ним ли идет это судно? После нескольких мгновений размышления старик сказал себе, что бриг случайно держит курс на остров, так как никто не знает, что они спаслись, и ни одна душа в мире не может предполагать, что они именно на этом острове.

— Да будет воля Божия, — подумал он. — До поры до времени я ничего не скажу ни м-ру, ни миссис Сигрев. Бриг может изменить направление и не подойти к нам. Было бы жестоко внушить бедным людям обманчивую надежду и тотчас же разбить ее. Через несколько часов все решится. Однако мне нужен помощник. Доверюсь Уильяму. Он благородный, не по летам умный и способный мальчик; если и он останется жив, из него выйдет великий и, что еще лучше, хороший человек.

Риди еще раз посмотрел на бриг и вернулся к дому. Уильям уже встал; остальные члены семьи поднимались.

— Уильям, — сказал Риди, отойдя с мальчиком от дома. — Я скажу вам одну тайну, и вы сами поймете, что ее не надо открывать никому. Через несколько часов вопрос решится.

И Риди объяснил, в чем дело.

Несколько мгновений Уильям тоже смотрел на Риди, не произнося ни слова; от волнения он не мог говорить.

— О, Риди, как я благодарен Богу. Я надеюсь, что нас возьмут на этот бриг, — сказал он. — Вы и представить себе не можете, как молча страдает отец, да и мама тоже.

— Знаю, мастер Уильям, знаю, — ответил старик, — и это вполне естественно; они изо всех сил стараются подавлять свою тоску, но не могут сделать этого. Однако, мастер Уиль, нам нужно торопиться и до завтрака начать дело. Впрочем, погодите, я прежде всего покажу вам бриг.

Риди наставил трубу на судно, прислонил ее к дереву, и Уильям стал смотреть.

— Вы видите бриг?

— Да, Риди; он идет к нам.

— Он держит прямо на остров. Но не говорите громко; я положу сюда нашу трубу, и начнем работать. Из склада возьмем топор. Пойдемте, мастер Уильям. Скорее. Пойдемте, пока ваш отец не вышел из дома.

Уильям и Риди принесли из амбара топор, Риди выбрал очень тонкую пальму близ отмели, срубил ее и, срезав ее вершину, отнес на мыс с помощью Уиля.

— Теперь, мастер Уильям, принесите заступ, выкопайте здесь яму; в нее мы поставим флагшток, когда все будет готово, я принесу небольшой блок и веревку; как только станет вероятно, что судно увидит флаг, мы ему дадим сигнал. Когда ваша яма будет достаточно глубока, приходите завтракать, точно ничего не случилось. За завтраком я позову вас вынимать шлюпку из песка, а м-ру Сигреву дам какое-нибудь дело внутри дома.

— Но ведь флаги подле постели мамы, Риди.

— Я скажу, что пора произвести генеральную очистку дома, что занавеси нужно проветрить сегодня же, так как стоит чудная погода. Попросите вашего отца заняться этим; таким образом, все они будут работать в доме.

— Хорошо, Риди.

Во время завтрака Риди объявил, что они с Уильямом пойдут откапывать лодку.

— А что мне делать, Риди? — спросил Сигрев.

— Я думаю, теперь, в эту светлую погоду, хорошо проветрить все вещи. Это было бы очень полезно, сэр, потому что я нахожу, что в доме недостаточно свежий воздух.

— Отлично, — заметила миссис Сигрев, — а мы с Юноной хорошенько выметем и вычистим дом.

— Не нужно ли также снять и полотняные ширмы и тоже проветрить их? — по уговору предложил Уильям.

— Конечно, сэр, — отозвался Риди, — хорошо, вынести на воздух и ширмы, и флаги. Итак, если м-р Сигрев согласен, мы предоставим ему надсмотр за этим делом и попросим помогать миссис Сигрев и Юноне.

— Охотно, — ответил отец Уильяма.

Риди и Уильям сняли полотно и флаги и ушли из дома; одно из полотен они разложили на некотором расстоянии от дома, потом Уиль прошел к отмели с флагами. Между тем Риди достал блок и небольшую веревку.

Все удалось. Незамеченные остальными, старик и мальчик укрепили флагшток и приготовили флаги к подъему.

После этого Ради и Уильям прошли к поленнице и унесли на мыс по большой охапке дров. Им хотелось, чтобы дым от костра привлек внимание экипажа судна. Все эти приготовления заняли не более часа. Бриг продолжал идти к острову. Когда Риди впервые заметил корабль, дул слабый ветер, но теперь он значительно усилился, и судно убрало часть парусов. Горизонт, бывший светлым, загромоздили тучи, и на волнах, набегавших на подводные скалы, взвивались белые, пенистые гребни.

— Ветер крепчает, — заметил Риди. — И бриг скоро подойдет, если только не испугается рифов, которые с его палубы теперь виднее, чем прежде.

— Надеюсь, он не испугается, — ответил мальчик. — Как вы думаете, в каком он теперь расстоянии от острова?

— Милях в пяти, мастер Уильям, не больше. В настоящую минуту ветер дует больше к югу. Боюсь, что начнется новая буря, хотя, конечно, недолгая. Ну, мастер Уильям, давайте поднимем флаги. Следует воспользоваться возможностью призвать бриг. Флаги будут хорошо развеваться. С палубы ясно увидят их.

Уильям и старик сначала вздернули вымпел, а позже, ниже его, флаг с надписью «Великий Океан». Название это было ясно написано крупными буквами.

Привязав веревки, Риди заметил:

— Подожжем костер; пусть он дымит и обратит на нас внимание экипажа брига.

Кокосовые листья загорелись; Уильям и Риди плеснули на них водой, и от сырого топлива повалили тяжелые, густые столбы дыма.

Бриг быстро подходил; Уильям и Риди молча, внимательно смотрели на него. Вдруг они увидели, что от дома к берегу бегут м-р и миссис Сигрев, Юнона с крошкой Альбертом на руках, Томми и Каролина. Дело в том, что Томми, которому надоело работать, пошел к берегу. Он тотчас же заметил сначала поднятые флаги, а потом бриг.

С громким криком бросился он к дому.

— Папа, мама, — повторял мальчик. — Капитан Осборн едет за нами на большом корабле!

Услышав его слова, супруги Сигрев выбежали из дома. Они увидели флаги, побежали на мыс и увидели подле флагштока Риди и Уильяма.

— О, Риди, зачем вы не сказали! — крикнул Сигрев.

— Я и теперь жалею, что вы узнали о судне, сэр, — ответил Риди. — Но делать нечего; однако, мы скрыли все из доброго чувства, сэр.

— Да, папа!

Миссис Сигрев бессильно упала на обломок скалы и залилась слезами. Ее муж тоже сильно волновался.

— Нас заметили, Риди? — спросил он.

— Нет еще, сэр; я хотел сказать вам все, когда бриг увидит нас, — ответил старик.

— Судно меняет курс, — произнес Уиль.

— Да, сэр; оно повернуло по ветру, очевидно, боится рифов.

— Но бриг, конечно, не бросит нас? — вскрикнула миссис Сигрев.

— Нет, но он еще нас не видит, — проговорил старый матрос.

— Видит, видит! — закричал Уильям, подбрасывая шляпу в воздух. — Смотрите, бриг выкинул флаг!

— Правда, нас заметили, слава Богу, — произнес Риди.

Сигрев обнял жену, которая со слезами упала к нему на грудь, восторженно поцеловал детей и пожал руку Риди. Он почти обезумел от радости. Уильям тоже был в восхищении; Юнона смеялась, показывая белые зубы, и слезы так и катились по ее щекам. Томми же и Каролина схватили друг друга за руки и принялись танцевать и прыгать.

Когда все немного успокоились, Риди сказал:

— Мистер Сигрев, они, действительно, видят нас, и нам необходимо вынуть нашу лодку из песка. Мы знаем проход через рифы, но им он неизвестен. И я сомневаюсь, чтобы они решились послать к берегу шлюпку, пока ветер не спадет. Вы видите, теперь он очень силен.

— Но ведь он же не станет сильнее? — спросил Сигрев.

— К сожалению, сэр, я думаю он еще усилится, — ответил Риди, — и до окончания бури они не решатся подойти к острову, окруженному камнями. Это было бы неосторожно. Во всяком случае, сэр, через несколько часов все выяснится.

— Но, конечно, — заметила миссис Сигрев, — даже во время волнения они не отойдут от острова, не взяв нас с собою? Они вернутся после бури?

— Да, если это будет возможно, вероятно, вернутся; но некоторые люди мало думают о несчастиях ближних.

Между тем бриг опять повернул было к острову, потом сделал поворот и стал удаляться от него.

— Он уходит, — печально сказал У иль.

— Бессердечные, негодные люди! — с негодованием произнес Сигрев.

— Напрасно вы говорите так, сэр, — ответил Риди, — извините меня за мою смелость, но я скажу вам, что, если бы этот бриг был под моей командой, я поступил бы точно так же. Оставаться там, где теперь находится судно, в бурю безумно. Но это совсем еще не доказывает, что бриг собирается бросить нас. Он теперь думает о собственной безопасности, и после бури мы, даст Бог, снова увидим его.

Никто не ответил. Бедная семья Сигрев видела только, что судно уходит; все приуныли.

Их глаза следили за постепенно удалявшимся бригом, вместе с которым исчезали их надежды. Ветер свирепствовал. Страшный ливень затемнил море, и скоро корабль окончательно пропал из виду.

Уныло, мрачно, молча уходили домой разочарованные люди. На берегу остался один Риди. Он несколько времени смотрел в ту сторону, где исчез бриг. Ему было грустно, и он предчувствовал, что судно не вернется. Наконец, он спустил флаги и, перекинув их через плечо, пошел вслед за остальными.

ГЛАВА XLIV

Печаль и отчаяние. — Библия. — Челнок. — Дикарки. — Надежды и опасения. — Бегство дикарок. — Совещание.

Придя в дом, Риди застал всех в такой печали, что не решился ничего сказать. Наступило время ложиться спать. Детей уложили, но миссис Сигрев сидела, положив голову на плечо мужа, и время от времени из ее груди вырывалось тихое рыдание. Сигрев был не только молчалив, но и глубоко мрачен.

Обычный час отхода ко сну давно прошел, однако ни муж, ни жена не пошевелились. Наконец Риди нарушил тишину, сказав:

— Ведь не будете же вы так сидеть всю ночь, м-р Сигрев?

— О, нет, теперь нечего ждать, — ответил Сигрев, нетерпеливо поднимаясь с места. — Иди ляг, дорогая.

Миссис Сигрев ушла в свою комнатку с полотняными стенками. Сигрев тоже поднялся с места, но Риди остановил его и молча положил перед ним на стол Библию. Сигрев, казалось, не заметил ее, но Уильям дотронулся до руки отца, указал ему на священную книгу, зашел в комнатку матери и вернулся вместе с нею.

— Да простит меня Бог, — сказал Сигрев, — поддаваясь чувству себялюбия и досады, я забыл…

— Да, сэр, вы забыли слова: «Придите ко Мне все нуждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».

Сигрев раскрыл Евангелие и начал читать. Ночью ветер жестоко выл, сильный дождь лился на землю.

Младшие дети крепко спали, но Уильям и взрослые не сомкнули глаз до утра. Это была самая печальная ночь со времени высадки семьи на остров.

Еще до восхода солнца Риди был на берегу. Буря свирепствовала. Риди внимательно разглядывал в трубу море, но не увидел ничего. Только к завтраку вернулся он домой. М-р и миссис Сигрев были спокойнее, чем накануне, и ласково поздоровались с ним.

— Боюсь, Риди, — сказал Сигрев, — что вы не принесли нам добрых вестей.

— Не принес, сэр, да вы и не должны их ждать во время такой бури.

— Скажите, Риди, — спросила миссис Сигрев, — вы действительно думаете, что бриг все-таки вернется за нами?

— Я скажу вам, чего можно ожидать, миссис Сигрев, вот и все, что я могу ответить, — проговорил старик. — Во время бури бриг не мог остаться близ нашего берега; и нельзя предвидеть, какие последствия вызовет волнение. Может быть, судно бросило якорь где-нибудь невдалеке от нас. Может быть, напротив, ветер прогнал его, и оно теперь на расстоянии многих миль от этого острова. Весь вопрос, миссис Сигрев, сводится главным образом, во-первых, к тому: имеет ли право бриг вернуться за нами (вы знаете, капитаны обязаны всем жертвовать ради интересов судовладельцев), а во-вторых, гуманный ли человек капитан и согласится ли он сделать хороший поступок, решась подвергнуть себя неприятностям.

— Все это мало утешительно, Риди, — заметил Сигрев.

— Зачем питать ложные надежды, сэр? — ответил Риди, — но даже, если бриг и не вернется, мы все же можем благодарить судьбу.

— В каком отношении, Риди?

— До сих пор никто не знал, живы ли мы, и вряд ли кто-либо отправился бы отыскивать нас. Но теперь мы дали о себе знать; прочитав название на нашем флаге, капитан брига догадался, кто мы. Если его судно благополучно дойдет до порта, он, конечно, сообщит, где мы, и ваши друзья узнают об этом. Может быть, бриг нас и не возьмет, но мы можем надеяться, что за нами пришлют другое судно.

— Правда, Риди, — сказал Сигрев. — Я и не подумал об этом, но вчера разочарование было так ужасно.

Буря продолжалась и не утихла даже к ночи. На следующий день, по обыкновению, рано вставший Риди пошел к берегу, с ним побежал и Уильям.

— Ветер теперь не так силен, правда, Риди? — спросил мальчик.

— Да, он ослабел; я уверен, что к вечеру буря уляжется. Но ждать брига не стоит; он, конечно, очень далеко. Может быть, ему понадобится целая неделя, чтобы вернуться к нашему острову.

— Риди, Риди, — вдруг закричал Уильям, указывая рукой на юго-восточную часть рифов, — смотрите, что это? Смотрите, челнок!

Риди приставил трубу к глазам.

— Да, мастер Уильям, — ответил он, — это челнок, а в нем люди.

— Откуда они, Риди? Смотрите, челн в волнах прибоя! Они погибнут. Пойдемте к ним, Риди.

Старик и мальчик побежали к тому месту полуострова, близ которого челнок беспорядочно качался и прыгал на волнах; Уиль и Риди не спускали с него глаз, наблюдая, как он приближался к берегу.

— Этот челн, вероятно, принесен волнами с большого острова, вот с той стороны (Риди посмотрел в трубку). Ах, бедные, — прибавил он, — как они борются, и, кажется, жестоко измучились. Но самое опасное место уже позади их.

— Да, — ответил Уильям, — только прибой-то очень силен.

— Им это не страшно, если только они не ослабеют. Они превосходно управляют челном.

Между тем челн быстро подходил. Минуты через две он остановился подле отмели. Сидевшие в нем совсем истомились и, обессиленные, упали на дно челнока.

— Вытащим его на берег, — предложил Риди. — Эти бедные создания полуживы от усталости.

Вытаскивая челн, Риди увидел, что в челноке были две женщины, с лицами сплошь покрытыми татуировкой. Это безобразило их, но черты молодых дикарок были довольно красивы.

— Принести им чего поесть, Риди?

— Да, мастер Уильям. Попросите Юнону дать вам чего-нибудь теплого, — сказал старик.

Уиль вскоре принес разогретого вчерашнего супа; когда Риди влил в губы молодых дикарок по несколько ложек бульона, они немного ожили. Только тогда мальчик пошел рассказать отцу и матери о том, что случилось.

Уильям вскоре снова вернулся вместе с отцом. Так как дикарки теперь уже могли сидеть, челнок втащили на берег, чтобы волны не разбили его. На его дне лежали только циновка и два весла, покрытые странной резьбой. Нос легкой лодки тоже был резной.

— Очевидно, — сказал Риди, — этим бедным женщинам поручили караулить челн, но буря унесла его от берега одного из крупных островов. Они, без сомнения, боролись с непогодой с третьего дня и три дня ничего не ели и не пили. Большое счастье, что им удалось добраться до нашего острова.

— Да, конечно, — ответил Сигрев, — но я не слишком доволен, что они явились сюда. Их присутствие доказывает, что вдалеке живут дикари, которые могут навестить нас.

— Может быть, — ответил старик, — но все же присутствие у нас этих бедняжек не ухудшает нашего положения и не увеличивает опасности, напротив. Ведь, если дикарки научатся говорить по-английски раньше, чем островитяне приплывут сюда, они сделаются нашими переводчицами и, может быть, спасут нас.

— Разве посещение дикарей так опасно? — спросил Сигрев.

— Дикарь — всегда дикарь, сэр, — ответил Риди, — он, как ребенок, желает взять себе все, что видит. Особенно стремятся они овладеть полезными вещами, железом и т. д. Можно, конечно, спрятать часть вещей, а другую отдать им, но, мне кажется, лучше защищаться от них, а не отдавать себя в их руки.

— Но как защищаться против большого количества дикарей?

— Мы должны приготовиться к этому, сэр. С нашими ружьями мы можем отбиться от них.

Сигрев отвернулся и немного помолчал.

— Как тяжело думать о защите против дикарей, когда два дня тому назад мы надеялись расстаться с островом, — уныло сказал он. — Ах, если бы этот бриг снова вернулся!

— Ветер падает, — ответил Риди. — Еще до вечера наступит отличная погода; мы можем ждать брига; во всяком случае, я не потеряю надежды до будущей недели.

— Целая неделя, Риди! Ах, действительно, обманутая надежда отнимает все силы.

— Да, это тяжкое испытание, м-р Сигрев; но пойдемте, отведем этих несчастных в дом, поможем им оправиться.

— Хорошо, Риди, — согласился Сигрев, — я думаю, они поймут знаки.

Риди знаками позвал женщин; они с трудом поднялись на ноги и пошли за ним; впрочем, без поддержки Уильяма и Сигрева несчастные упали бы от слабости.

Нескоро дошли они до места. Узнавшая все миссис Сигрев ласково встретила их, а Юнона подала им завтрак. Дикарки немного поели и почти сейчас же крепко заснули.

— Хорошо, что это женщины, — сказал Сигрев, — с мужчинами было бы больше затруднений.

— Да, сэр, но все же не следует слишком доверять и женщинам, — заметил Риди, — ведь они дикарки. Впрочем, если мы, по воле Господа, останемся еще на этом острове, они могут быть нам очень полезны; у нас найдется для них много занятий.

— А куда мы их поместим на сегодняшнюю ночь, Риди? — спросил Сигрев.

— Я уже думал об этом, — ответил старик, — к сожалению, подле дома нет никакого сарая, значит, придется отвести их в наш амбар.

— Да, хорошо.

Прошли две недели; за это время ничего не было сделано. Брига все еще ждали, но надежда на его возвращение угасала с каждым днем. Уильям и Риди по утрам ежедневно отправлялись на берег с подзорной трубкой, и целый день проходили в предположениях, надеждах, опасениях. Появление брига совершенно нарушило прежнюю правильную жизнь; говорили только о судне; никому не хотелось делать, предполагая, что, может быть, скоро удастся расстаться с островом.

В течение этого времени дикарки оправились от усталости; они оказались очень робкими и покорными женщинами и весело делали все, что им поручалось, и уже заучили несколько английских слов.

С течением времени поселенцы стали снова поговаривать о новой экскурсии и, наконец, решили предпринять ее в следующий же понедельник.

В субботу утром Риди отправился в свой ежедневный обход и, придя на берег, увидел, что челн исчез. Он стоял вне воды, значит его не могли унести волны. Сердце Риди сжалось. Он посмотрел через трубку в сторону большого острова и далеко на воде различил черную точку. В это время к нему подошел Уильям.

— Мастер Уиль, — сказал старик, — боюсь, что дикарки уплыли в своем челне. Сбегайте, посмотрите, не в амбаре ли они, и поскорее скажите мне об этом.

Уильям убежал и через несколько минут вернулся. Женщины исчезли и, очевидно, унесли очень много железных гвоздей и других железных изделий.

— Дело плохо, мастер Уильям, очень плохо, — сказал Риди. — Это похуже корабля, который не вернулся.

— Мы же и без них обойдемся, Риди!

— Да, сэр, но, вернувшись к своему племени, они покажут вещи, которые им удалось захватить с собой, и расскажут, сколько у нас таких же вещей. Следовало сжечь челнок. Пойдемте, мастер Уильям. Только помните, что при вашей маме нужно говорить о бегстве дикарок, как о пустяках.

Они сказали о случившемся Сигреву, который был вне дома. Отец Уиля понял грозящую им опасность и сказал, что лучше сразу объяснить все миссис Сигрев.

Это было сделано; посоветовались и решили следующее: немедленно укрепить амбар, чтобы никто не мог войти в него; укрепив же, переселиться туда; те запасы, которые нельзя будет хранить за палисадом, перенести в жилой дом или запрятать в кокосовом лесу. Исполнив это, начать приводить в исполнение прежние планы. Воскресенье предполагалось провести в молитве, а в понедельник приступить к делу.

— Не знаю почему, но теперь, когда явилась возможность опасности, я чувствую больше смелости, между тем, я теряла бодрость, когда этой опасности не было, — сказала миссис Сигрев.

— Я не сомневаюсь, — заметил Риди, — что в ту минуту, когда понадобится ваше присутствие духа, вы окажетесь мужественны; но, надеюсь, его не понадобится.

— Как мало знаем мы, что принесет нам следующий день, — заметил Сигрев. — Как мы радовались, когда бриг поднял флаг. Мы были уверены, что он примет нас на свою палубу. А между тем буря, которая унесла бриг, пригнала к нашему берегу челн дикарок. Ах, справедливо можно сказать: «человек предполагает, а Бог располагает».

ГЛАВА XLV

Нерешительность. — Приготовления к защите.

Тревожное настроение, охватившее жителей острова, мешало еще им делать дело. Через три недели после ухода брига они все еще не могли работать. Порой они начинали надеяться, что бриг вернется, порой всматриваясь в море, бедняги старались разглядеть, не идет ли флотилия лодок дикарей.

Раз на восходе солнца Сигрев, Уильям и Риди стояли подле черепашьего садка и смотрели вподзорную трубу. Мастермэн Риди обратился к Сигреву, говоря:

— Знаете, сэр, нам не следует больше жить праздно; я много думал о нашем положении. Нам на время нужно совершенно перестать надеяться на возвращение брига. Он, наверно, не придет. Я был бы доволен, если бы мы с такой же уверенностью могли сказать, что наш остров не посетят дикари. Вот этого-то я очень боюсь. Ужасно думать, что когда-нибудь они нападут на нас, невзначай, ночью… и убьют дорогую миссис Сигрев и милых детей. Страшная мысль!

— Боже, спаси нас! — вскрикнул Сигрев и закрыл лицо руками.

— Господь нам поможет, мистер Сигрев, но в то же время мы сами должны помочь себе. Нельзя ждать, что ради нас Он сотворит чудо, а если мы останемся праздны и ничего не сделаем, чтобы защититься от угрожающей опасности, Господь отвернется от нас.

— Я согласен с вами, Риди, — проговорил Уильям. — Вот уже несколько дней подряд я думаю о том же самом.

— Мне кажется, мы все думаем об этом, — сказал Сигрев. Я постоянно просыпаюсь по ночам и придумываю, что следовало бы сделать. Но до сих пор не мог принять надлежащих решений.

— Я тоже додумался до них только сегодня ночью, мистер Сигрев, — заметил Риди, — но теперь, мне кажется, я могу предложить вам кое-что. Посоветуемся и придем к соглашению.

— Хорошо, Риди, — сказал Сигрев, усаживаясь на камень, — давайте держать совет. Вы как старший первый выскажете ваше мнение.

— Вот что, м-р Сигрев, — заметил Риди, — мне кажется, что нам не годится продолжать жить в доме, так как, повторяю, дикари могут ночью напасть на нас, а защищаться против их полчища у нас нет средств.

— Я понимаю это, — ответил Сигрев. — Что же нам делать? Не вернуться ли на берег первого залива?

— Нет, сэр, не думаю, чтобы это было хорошо, — сказал Риди. — Вот что я предлагаю: на южной окраине острова мы сделали очень важные для нас открытия и важнее всего — найденное нами пастбище для скота, и ямовые корни; они дадут нам пищу на зиму. Ямовые корни вещь очень, очень важная, и мы должны как можно скорее оградить их от свиней, которые их поедают и, конечно, скоро выкопают все без остатка, если мы не помешаем им уничтожать их. Конечно, сэр, вы помните, что мы согласились сделать это, но не сделали. Думаю, что городить тын из жердочек будет слишком долго; кроме того, ходьба взад и вперед отнимет у нас слишком много времени; к тому же страшно оставлять миссис Сигрев одну с Юноной и детьми. Итак, вот что я предлагаю вам: теперь установилась прекрасная погода, раскинем же палатки в южной части острова и переведем туда всю семью. Мы устроимся удобно и, во всяком случае, там будем в большей безопасности.

— Отлично придумано, Риди, — сказал Сигрев, — таким путем мы, действительно, отдалимся от опасности, по крайней мере, на время; а позже придумаем, как лучше всего поступать дальше.

— Да, сэр, правда, может быть, дикарки и не высадились на тот остров, потому что они попали под противный ветер; после их бегства он несколько дней дул им прямо в лоб, да и течение сильно, и им пришлось бороться с ним. Однако если они добрались до своего племени, нам придется ждать дикарей; а если сюда придут соплеменники женщин, они, конечно, прежде всего проведут их в жилой дом.

— Неужели, Риди, вы говорите, что мы совсем уйдем из этой части острова? — спросил Уиль.

— Нет, мастер Уиль, — ответил моряк, — мы только сделаем все необходимое относительно ямовой плантации, устроим там все поудобнее и получше; позже, я думаю, мы оставим миссис Сигрев и детей на южном берегу, в палатке, а сами придем работать сюда. Как уже было решено, мы бросим наш теперешний дом и превратим в крепость наше здание склада, которое совсем прячется среди кокосовых пальм. Ведь нам все-таки придется вернуться сюда, так как с началом дождливого времени года будет немыслимо жить в палатках.

— Как вы думаете укрепить наш амбар? — спросил Сигрев.

— Я это со временем объясню вам, сэр. Тогда, если дикари придут к нам, у нас будет возможность защищаться от них огнестрельным оружием. Один человек за укрепленной стеной стоит двадцати дикарей, вооруженных только копьями и палицами. И, может быть, Господь поможет нам отбить их приступ.

— Мне кажется, вы отлично придумали все, Риди, и чем скорее начнем мы выполнять ваш план, тем будет лучше.

— Конечно, сэр. Теперь, прежде всего, мы с Уильямом должны постараться отыскать проход среди рифов, потом найти маленькую заводь, которую нашли тогда. Мы отправимся в шлюпке, исполнив нашу задачу, вернемся, возьмем палатки (они необходимы) и отплывем к южному берегу. Когда палатки будут раскинуты и мы устроим наше жилье, миссис Сигрев и дети пройдут через лес, конечно, с нами, и поселятся на новом месте. Итак, мистер Сигрев, примемся поскорее за дело. Ведь нам еще придется побывать на первом берегу, так как необходимо запастись там гвоздями для устройства палисада и еще многими вещами. При случае мы можем хорошенько осмотреть все наши запасы.

— Не будем терять ни часа, Риди, мы и так уже пропустили слишком много времени, — ответил Сигрев. За что мы примемся сегодня?

— Во время завтрака, сэр, — ответил Риди, — мы скажем о наших предположениях миссис Сигрев; после завтрака мы с Уильямом сядем в шлюпку и поищем прохода между рифами. Вы можете упаковать палатки и вещи первой необходимости. Мы, как я надеюсь, вернемся к обеду.

Они поднялись с камней, на которых сидели, и пошли к дому. После принятого решения, всем стало гораздо легче.

ГЛАВА XLVI

Проход между рифами. — Заводь. — Томми и лангуста.

За завтраком Риди сообщил миссис Сигрев о своих новых планах; она поняла, что на южном берегу жить будет безопаснее, и охотно согласилась на все.

Не прошло и часу, как Уильям и Риди приготовили лодку и стали отыскивать прорыв в каменной гряде; им скоро удалось найти пролив.

— Вот это удача, мастер Уильям, — сказал Риди. — Но нам нужно хорошенько запомнить какие-нибудь признаки этого прохода. Вот посмотрите, сэр, вот этот большой черный камень приходится на одной линии с мысом нашего «сада». Теперь нужно отыскать какую-нибудь примету впереди.

Вторую примету тоже нашли и стали быстро грести, держась близ берега.

— Далеко ли до заводи, Риди, по воде? — спросил Уильям.

— Не знаю, но думаю до южного берега, по крайней мере, пять миль, значит, нам предстоит грести час. Зато обратно мы пойдем под парусом, хотя ветер и не силен.

— Тут, кажется, очень глубоко, — после долгого молчания заметил Риди.

— Да, сэр, с этой стороны острова так и должно быть; коралл разрастается только с заветренной стороны. Вероятно, маленькая заводь уже недалека. Вы видите, сэр, луг и купы деревьев? Поднимем на минуточку весла и оглядимся.

— Вот две скалы подле самого берега, Риди, — заметил мальчик, — а вы помните, что перед маленькой бухточкой в море были две-три скалы?

— Правда, мастер Уиль. Гребите к ним.

Уильям оказался прав, и вскоре они вошли в маленькую гавань с водой, гладкой, как поверхность пруда.

— Теперь, мастер Уильям, мы поставим мачту и распустим парус.

— Погодите одно мгновение, — сказал Уильям, — И дайте мне багор. В расщелине скалы я вижу кое что.

Риди передал мальчику багор и Уильям, опустив его в воду, вытащил крупного омара.

— Вот и отлично, — сказал старик, — мы вернемся не с пустыми руками. Ну, двинемся же, ведь завтра нам опять придется вернуться сюда, да еще и с большим грузом.

Мачту поставили, выгреблись в море, распустили парус и, меньше чем через час были уже в своем заливе. Омара сварили.

Пока крупный рак был жив, Томми принялся дразнить его палочкой; наконец, попробовал всунуть ему в рот прут, но омар, у которого осталась всего одна клешня, захватил его руку и сильно сдавил ее. Томми закричал и заплакал. Прибежал Риди и освободил мальчика. Томми надулся, а Юнона и Риди смеялись над ним до слез. Он мрачно, молча сидел до обеда.

За столом Томми, по-видимому, уже не боялся своего врага.

— Ну, Томми, — спросила его мать, — ты не хочешь омара?

— Хочу, — ответил Томми, — прежде он хотел есть меня, теперь я хочу поесть его.

— А что тебе дать, Томми, клешню? — спросил его отец.

— Ну, конечно, клешню. О, злое животное; я с досады съем его клешню.

— Не надо было трогать его, Томми, — заметил ему отец, — Если бы ты его не мучил, он не ущипнул бы тебя. Лучше не ешь, если ты хочешь есть только от досады.

— Да, мне омар не нравится, соленая свинина лучше.

— Так тебе и дадут свинины, а оставшееся мясо омара мы разделим между собою.

Так и сделали, но Томми не был очень доволен.

ГЛАВА XLVII

К маленькой заводи. — Вода. — Палатки. — Возвращение. — Куры и цыплята.

Тотчас же после обеда Сигрев с Юноной помогли Риди и Уильяму снести колья, шесты и полотно, — словом, весь матерьял для устройства двух палаток. Перед отплытием Уильям заметил:

— Я думаю, Риди, мне следовало бы взять с собой наши постели; еще сегодня вечером можно раскинуть одну палатку и переночевать в ней; завтра утром мы поставим другую и еще до возвращения сделаем очень многое.

— Вы правы, — сказал Риди, — возьмем провизии и пустимся в путь.

Юнона принесла в лодку ветчины, несколько булок; плаватели захватили еще две-три бутылки воды, плотничьи инструменты, колотушку, постели и т. д. Отчалили; прошли между рифами и после усиленной работы веслами снова очутились на южном берегу.

Выгрузив вещи, Риди и мальчик привязали лодку, отнесли часть полотна и деревянные устои для палатки к первой купе деревьев, потом вернулись за новой ношей. На третий раз все было перенесено.

— Теперь, мастер Уильям, — заметил Риди, — отыщем подходящее место для палатки, только, конечно, поставим ее не слишком близко к лесу; не то нам будет далеко ходить за водой.

— Кажется, самое лучшее место подле бананов, — предложил мальчик, — там повыше, а, как вы помните, между бананами и ямовыми растениями — сыро.

— Да, банановая роща — недурное место, — согласился Риди, — но пойдем на разведку.

Было решено поставить палатки с северной стороны крошечной банановой рощицы; широколиственные растения могли закрывать временные жилища от морских ветров и затенять их от солнца в течение самой знойной части дня.

Скоро закипела жаркая работа, и еще задолго до заката солнца палатка была готова. Работники положили в нее свои постели.

— Я думаю, вы очень устали, мастер Уильям? — проговорил Риди. — Вы хорошо поработали сегодня.

— Нет, я не очень устал, Риди, и ложиться спать рано.

— Конечно; тогда возьмем лопаты и выкопаем ямы для воды; таким образом, мне думается, к завтрашнему утру мы увидим, годится ли она для питья или нет.

— Да, Риди, сделаем это до ужина.

В том месте, где между бананами и зарослью яма была болотистая почва, они выкопали два больших квадратных углубления; вода быстро текла и скоро дошла до щиколоток их ног.

— Воды будет достаточно, Риди, — заметил Уильям, — только бы она оказалась годной для питья.

— Насчет этого я не опасаюсь, сэр, — сказал Риди, — но во всяком случае лучше все сделать до переселения сюда. А теперь наше дело на сегодня окончено.

На рассвете следующего дня Риди и мальчик осмотрели свои колодцы. Они были полны; вода бежала даже через край; она оказалась совсем чистой; на вкус была недурна, хотя и хуже той, которую черпали из колодца близ дома.

Они умылись, позавтракали и стали раскидывать вторую палатку. Зная, что она предназначается для миссис Сигрев и детей, работники особенно старательно устраивали ее. Потом очистили от кустарника и высокой травы все пространство кругом палаток и уровняли грунт.

— Теперь, мастер Уиль, сложим очаг для Юноны; пойдемте за камнями к берегу. Возьмем этот большой кусок полотна и будем вместе таскать валуны.

Через час вырос очаг. Риди и Уиль с удовольствием посмотрели на дело своих рук.

— Это удобный дом, — заметил Риди.

— Да, — сказал Уиль, — тут хорошо, и я уверен, мамочка останется довольна.

— Через несколько недель у нас будет множество бананов, — сказал Риди. — Смотрите, они уже цветут. Однако двинемся обратно; мы опять вернемся сюда и переночуем здесь.

К десяти часам утра они уже были дома. Немедленно приняли дальнейшие решения. Согласились в этот же день переправить к новым жилищам провизию дня на два, стол и стулья, кухонную утварь, часть платья и белья; потом составили такой план: на следующее утро, пораньше, Риди и Уильям вернутся, и все общество отправится с ними через лес. Маленький Альберт уже научился хорошо ходить, и его будут только изредка брать на руки. Понятно, Томми и Каролина пойдут пешком; овец с ягнятами, коз и козлят Сигрев погонит через лес; Уильям, Риди и собаки будут помогать ему в этом деле. Домашнюю птицу оставят, и Риди с Уильямом, время от времени возвращаясь домой, станут присматривать за нею.

ГЛАВА XLVIII

В палатке. — Свиньи в ямовой плантации. — Поселение в новых жилищах.

Шлюпку нагрузили, и гребцам пришлось усиленно работать веслами, так как в этот день они захватили очень много вещей. Тотчас же после ужина работники легли спать. На рассвете они вернулись в залив, и увидев, что все готовы к отходу, отправились в путь. Заметки на коре виднелись ясно, и старик и мальчик без труда отыскивали дорогу.

Наконец вышли из лесу после трехчасовых странствий. Миссис Сигрев жестоко устала.

Однако увидев красивое место, и она и ее муж невольно вскрикнули:

— Ах, как хорошо!

Палатки тоже понравились всем. Миссис Сигрев тотчас же легла отдохнуть; овцы и козы пошли пастись и с жадностью щипали молодую траву; собаки лежали, задыхаясь от долгого перехода; Юнона — оставила Альберта на кровати, а сама пошла вместе с Уильямом собирать топливо. Риди отправился за водой, Сигрев осматривал различные кусты и травы, а Томми сидел на земле и оглядывался кругом.

Риди принес два ведра, полные воды, кликнул собак и направился к ямовым растениям; собаки юркнули под раскидистые листья и ожесточенно залаяли, что насмешило Томми.

Вдруг свиньи выскочили из плантации и помчались в лес. Собаки понеслись за ними, и все это промчалось так близко от Томми, что он закричал и упал через голову.

— Я так и думал, что вы там, прекрасные гостьи, — сказал Риди, поглядывая на свиней. — Чем скорее мы сделаем тын, тем лучше.

В этот вечер рано легли. На заре Уильям и Риди снова отправились за недостававшими вещами, захватили еще одну черепаху и, положив ее на дно шлюпки, вернулись к своему новому жилищу. Юнона помогла им вынести вещи из лодки.

— Какое чудное место, — сказала миссис Сигрев. — Мне кажется, мы должны летом всегда жить здесь, а в дом возвращаться только на зиму.

— Здесь прохладнее, миссис Сигрев, — заметил Риди, — и летом это приятно, но там нас защищает пальмовый лес.

— Я видела красивеньких попугаев, — с улыбкой сказала Каролина, — мне так хочется, чтобы у меня был свой собственный попочка.

— Я попытаюсь, мисс, со временем поймать для вас молодого попугая, — ответил Риди. — Теперь же я должен пойти и помочь Юноне изрезать мясо черепахи. Наша кладовая под банановыми деревьями.

ГЛАВА XLIX

Поездка к месту высадки. — Размышление Риди. — Осмотр берега.

На следующее утро Риди с Уильямом начали устраивать ограду вокруг ямовой плантации. Скоро появилась часть канавы, так как работали усердно. Канава имела. приблизительно ярд ширины, а по обоим ее краям набросали земляные валы. Потом работники срезали колючих веток индейских фиг и посадили их вдоль валов. К ночи было готово около десяти ярдов канавы и изгороди.

— Я думаю, что свиньи не будут пробираться через такую ограду, — заметил Риди. — Когда я завтра уйду с м-ром Сигревом, думаю, вы справитесь с этим делом одни, мастер Уильям?

— Да, Риди, только работа пойдет медленнее, — ответил мальчик.

— Не переутомляйтесь, мастер Уиль, не нужно. С наступлением ночи привяжите сюда собак. Вчера вечером я сделал так, и ни одна свинья не посмела подойти к ним близко. Вы знаете, что мы с м-ром Сигревом завтра отправимся к месту нашей высадки и не вернемся несколько дней.

— Что вы будете там делать?

— Осматривать и разбирать запасы вещей, спасенных из моря.

— А я постараюсь застрелить одну из свиней, — сказал Уиль.

— Хорошо, только выберите молодую, — посоветовал Риди. — Ну, вернемся к палаткам. Солнце заходит и Юнона несет ужин.

Утром Риди и Сигрев двинулись в путь, оба вооруженные ружьями. Вдобавок Риди повесил через плечо топор. Им предстоял длинный путь — сперва до дома, потом до первого стана. Сократить дорогу было невозможно, так как следовало идти по меткам на коре деревьев.

В своем брошенном доме они отдыхали около часа, потом прошли на мыс: ростки картофеля и гороха стояли очень хорошо, лук тоже пророс. Риди заботливо осмотрел изгородь, кое-где поправил ее. Он сказал, что теперь одичавшие свиньи, которых выгнали из ямовой плантации, могли прийти сюда за пищей.

— Как теперь здесь пустынно и печально, Риди, — заметил Сигрев. — Уйдем.

Через два часа они уже были на первом стане; на ближайших камнях валялось множество досок и деревянных обломков; некоторые из остатков «Великого Океана» полускрывались в песке отмели.

— Риди, — заметил Сигрев, — при виде этих остатков прекрасного судна во мне просыпаются такие чувства, которых я надеялся никогда уже не испытывать больше. Я вижу в них последнее звено между нами и цивилизованным миром, от которого мы оторваны; во мне снова поднимаются мысли о родине, о моем доме, и моя тоска о них делается такой же сильной, как прежде.

— Это вполне естественно, — заметил Риди, — я чувствую то же самое. Я доволен, так как мне нечего желать или ждать впереди, но я все же невольно думаю о бедном капитане Осборне и моих товарищах… Знаете, сэр, я говорю даже о бедном корабле… Мы, моряки, привязываемся к своим судам… Однако, сэр, если мы не можем не чувствовать всего этого, мы все же должны настолько овладеть собой, чтобы наша печаль не пересиливала нас.

— Правда, Риди, правда, — согласился Сигрев. Они осмотрели берег, но из полезных вещей нашли только бочку с варом, доски и бревна; впрочем, не было недостатка в железных скобах, обломках медных перил, сломанных бочек, крюков и т. д.

Отдохнув немного, они пошли в лес, где были собраны спасенные вещи.

— Смотрите-ка, — вскрикнул Риди. — Здесь побывали свиньи; они разорвали мучной мешок и уничтожили много муки. Вероятно, холст истлел. Хорошо, что у нас есть много свертков полотна. Ну, сэр, видите: все это бочки с мукой, я считаю, что мы ничего не испортим, если откроем их и посмотрим, много ли там муки и хороша ли она.

Одну бочку открыли топором, и мука в ней оказалась отличная.

ГЛАВА L

Осмотр запасов. — Разнообразные вещи. — Книги.

Пообедав, Риди и Сигрев продолжали начатое дело.

— Что такое тут? — сказал Сигрев, указывая на один из деревянных ящиков.

Риди взломал его крышку; в ящике лежало множество картонок с тесемками, узкими ленточками, кружевами, китовым усом и бумажными катушками.

— Это, верно, было послано к какой-нибудь портнихе в Ботани-Бее, — сказал Сигрев. — И, конечно, она досадовала, не получив своих вещей. Я их конфискую для миссис Сигрев и Каролины. Теперь второй, Риди.

Во втором ящике лежало полдюжины четырехугольных бутылок джина.

— Что делать с ними? — спросил Риди.

— Мы не уничтожим их, но будем употреблять только, как лекарство. А теперь третий.

В нем оказался обеденный, очень красивый сервиз с золочеными ободками.

— Это вещь полезная, м-р Сигрев, — сказал Риди, тарелок и блюд у нас маловато. Впрочем, простой белый сервиз послужил бы нам не хуже этого.

— И даже больше подходил бы к нашему положению, — заметил Сигрев, — но, конечно, и этот годится.

— А вот ящик с вашей фамилией, сэр, — сказал старик. — Знаете ли вы, что в нем?

— И представить себе не могу, — заметил Сигрев, но ваш топор даст нам ответ.

В ящике оказались: бумага, перья, банки чернил, карандаши, тетради и т. д. Все было хорошо завернуто и сохранилось.

— А вот в этой бочке масло, — сказал Риди. — Это хорошо, так как наш запас свечей подходит к концу. А вот и самая ценная вещь изо всего нашего достояния.

— Что это, Риди?

— Я привез этот ящик раньше, чем «Великий Океан» пошел ко дну; в него я сложил всевозможные железные и стальные вещи. Тут много гвоздей; пробои; два мешочка мелких шпилек, два — крупных. Много топоров, свертки проволоки, морские иглы. А вот и несколько штук тонкого полотна. Все в полном, полном порядке.

— Да, это очень ценные вещи, Риди.

— Да, сэр, нам они очень понадобятся, потому что эти дикарки унесли все, что только могли. Видите, здесь ведро, бочонок для соления мяса, деревянное корыто, деревянная квашня для хлебного теста, которая очень понравится мисс Юноне. Видите, тут же ложки, крюки, светильни и лампа. Вот два ящика с готовыми патронами; вот бочонок с порохом; еще ящик с патронами, шесть ружей, которые нужно вычистить.

— Да, Риди, это все сокровища, но как хорошо мы до сих пор обходились без них! — заметил Сигрев.

— Правда, сэр, однако с ними нам будет еще лучше, поверьте мне. И когда мы приспособим для жилья амбар, м-р Сигрев, нам удастся сделать его немного получше первого дома. Видите ли, сэр мы, может быть, положим дощатый пол и выстроим отличные каморки для спанья.

— Да, Риди, ведь я совсем забыл, что вы с Уилем зарыли в песок доски, планки и кругляки, которые пригодятся нам для этой цели. Ведь их больше, чем достаточно. Ах, если бы только я не боялся дикарей, мне кажется, мы могли бы жить здесь очень хорошо и очень спокойно.

— Я очень рад, м-р Сигрев, слышать ваши слова, — заметил Риди, — они доказывают, что теперь вы стали более довольны судьбой и больше подчиняетесь ей, чем недавно.

— Да, сэр, я думаю, вы совершенно правы, — сказал Риди. — Однако, будем продолжать осмотр. Вот корабельные компасы, вот лот для зондирования глубины. Все это пригодится для нашей маленькой шлюпочки.

— Я очень рад компасам, Риди. С ними я в свободное время сделаю съемку нашего острова. Ваша карманная буссоль слишком мала для этой цели. Может быть, вы не знаете, что в юности я отправился в Сидней в качестве землемера?

— Я не знал этого, сэр, — ответил старик. — Значит, после съемки вы точно определите, сколько акров занимает наше пастбище?

— Да, я скажу вам это, как только мы вернемся к палаткам, — ответил Сигрев, — но погодите, я сделаю здесь некоторые измерения, так как мы, может быть, очень не скоро вернемся сюда.

— Отлично, сэр; если мы откроем другой ящик, помеченный вашей фамилией, может быть, мы найдем еще что-нибудь нужное и на сегодня покончим осмотр. Солнце опускается; мы устроим себе постели и ляжем спать. Я устал, — проговорил старый моряк.

— Я тоже очень устал, — заметил Сигрев, — и вполне согласен поступить, как вы предлагаете. В ящике, о котором говорите вы, спрятаны книги, только не помню хорошенько, какая именно часть моей библиотеки была сложена в него.

— А вот сейчас увидим, сэр, — сказал Риди, открывая ящик топором, — книги немножко заплесневели снаружи, но они лежат так плотно, что, по-видимому, не сильно пострадали внутри. Вот я вынул два тома, посмотрите, сэр.

— Плутарх: «Жизнь великих людей», — сказал Сигрев, — о, я очень рад, что у нас именно это сочинение. Его может читать и старый и малый. Больше ничего не будем вынимать, Риди; я уже знаю, что все остальные книги в этом ящике — исторические. Может быть, это мой самый лучший книжный ящик.

— Мне кажется, сэр, что спасено еще два, — заметил Риди, — но это мы узнаем завтра.

ГЛАВА LI

Возвращение. — Убитая свинья. — Пойманная рыба. — Томми и свинья. — Томми и ружье. — Страх Томми. — Томми наказан.

Риди и Сигрев устроили из ветвей что-то вроде грубо сделанного ложа. Закусив на ночь, они поручили себя охране Божией и легли спать.

На следующее утро началась та же самая работа; они открывали ящики и тюки, вытащенные из моря. Нашлось еще много книг, четыре ящика со свечами, три — полные риса (и хорошего, и подмоченного), множество других очень полезных для них вещей, а также таких, которые не имели никакой ценности для обитателей острова.

К своему большому удовольствию они увидали, что два цибика чая и три мешка с кофе, которые Риди привез на берег еще до гибели «Великого Океана», совершенно не пострадали. Сахара же не было совсем; небольшой запас его совершенно растаял.

— Это неудача, сэр, — проговорил Риди. — Наш мастер Томми очень опечалится; но сахар, конечно, нельзя назвать предметом первой необходимости.

— Мастеру Томми нужно привыкнуть к лишениям, Риди, — сказал Сигрев. — Мы не можем ждать, что у нас будет решительно все; ведь мы живем не в ста ярдах от бакалейной лавки! Теперь пройдем туда, где засыпали вещи песком.

Песок вскопали; бочонки с солониной и обструганные доски вполне уцелели, но остальные вещи погибли.

Около полудня Риди и Сигрев окончили осмотр, и так как осталось еще много времени, Сигрев сделал съемку нескольких частей этой стороны острова. Потом они вскинули на плечи ружья, Риди взял еще несколько фунтов испорченного риса для кур, и оба пустились в обратный путь.

Они вернулись к дому на берегу залива, отдохнули в амбаре, потом снова пошли к палаткам, раскинутым на лугу.

До луга оставалось около полумили; вдруг Риди услышал какой-то шум, знаком остановил Сигрева и шепнул, что свиньи близки! Он зарядил ружье. То же сделал его спутник и оба бесшумно двинулись к кустам, в которых слышалось хрюканье.

Они долго не видели животных, наконец, ярдах в двадцати от себя рассмотрели все стадо. Свиньи подняли головы; старые громко хрюкали, а когда Риди прицелился и выстрелил, бросились прочь.

М-р Сигрев не успел пустить пули, но Риди подстрелил одну свинью, и она, вздрагивая, лежала на земле.

— Свежая свинина будет приятною вещью, м-р Сигрев, — сказал Риди, подходя к животному.

— Да, конечно, — согласился Сигрев. — Мы отнесем ее домой?

— Мы повесим ее на ружье, и нам будет не очень трудно тащить нашу добычу, сэр, — сказал Риди. — Это одно из животных, родившихся на острове; недурное для своего возраста.

Свинью повесили к ружью, и Риди с Сигревом взяли его, один за конец дула, другой за приклад, и таким образом понесли добычу.

На опушке леса они встретили миссис Сигрев и Уильяма, которые пошли к ним навстречу, услыхав выстрел. Миссис Сигрев немного волновалась, но, увидев свинью, конечно, тотчас же поняла, почему возвращавшиеся стреляли.

— Я немножко испугалась, услыхав ружейный выстрел, — заметила она, обнимая мужа. — Я никак не думала, что вы сегодня же вернетесь. Мы все здоровы, и все у нас хорошо.

Уильям взял дуло ружья из рук отца, который пошел впереди вместе с женой.

— Что у вас нового, мастер Уильям? — спросил мальчика Риди.

— У нас тут хорошие новости, Риди, — ответил мальчик. — Вчера вечером, устав от работ, я сел в шлюпку, желая посмотреть, можно ли здесь в глубине поймать какую-нибудь рыбу, и поймал трех очень красивых и совсем не похожих на тех, которые попадались нам среди рифов. Одну мы приготовили сегодня на завтрак и на обед; она оказалась очень вкусна.

— А вы одни отправились в шлюпке?

— Нет, с Юноной; мама сказала, что часа на два она отпустит ее. И она чудесно гребет, Риди.

— Юнона очень ловкая и способная девушка, мастер Уильям, — сказал Риди и прибавил: — Мы осмотрели наши запасы, и теперь предстоит много дел. Вряд ли нам в течение недели удастся переправить сюда все вещи, а потому, я думаю, мы завтра же отплывем к первому становищу. Но посмотрим, что скажет вам отец.

— Мне приятнее грести, чем копать, — заметил Уиль, — и я с удовольствием предоставлю копание отцу, Риди.

— Я думаю, он согласится отпустить вас; ведь ему, конечно, больше хочется остаться с вашей матушкой и детьми.

Подойдя к палаткам, Риди тотчас же повесил свинью на поперечную балку в той из них, в которой ночевали Сигрев, Уильям и он сам, потом, прислонив ружья к стенке этого полотняного жилища, вместе с Уилем пошел за ножом и другими инструментами, чтобы взрезать и выпотрошить свинью.

В их отсутствие Каролина и Томми вошли в палатку посмотреть на свинью. Томми сказал сестре, до чего он рад, что на обед дадут жареную свинину, взял одно из ружей и сказал:

— Теперь, Каролина, я застрелю свинью.

— Ай, Томми, не трогай ружья, — заметила девочка, — папа очень рассердится. Помнишь, как ты выстрелил подле бухты?

— Ничего, — ответил Томми, — я хочу тебе показать, как стреляют в свиней.

— Не надо, Томми, — закричала Каролина, — не надо, не то я пойду и скажу маме!

— Тогда я застрелю тебя, — крикнул Томми, прицеливаясь в сестру.

Каролина так испугалась, что бросилась бежать со всех ног, а Томми, напрягая все силы, приложил ружье к плечу и потянул за собачку.

Томми случайно взял ружье Сигрева, которое осталось заряженным и, потянув за пружинку, выстрелил. Так как мальчик не мог крепко прижать его к плечу, оно сильно отдало, приклад ударился о его лицо, выбил ему два передних зуба и разбил щеку; из носа шалуна хлынула потоком кровь.

Томми так изумился и испугался, услыхав выстрел и почувствовав боль, что громко закричал, бросил ружье и побежал к палатке, в которой сидели его отец и мать. Они услышали звук выстрела и побежали к выходу.

Селина, увидев окровавленного, кричавшего Томми, от страха не могла устоять на ногах и упала без чувств на руки мужа.

Риди и Уильям тоже прибежали, опасаясь несчастья; Сигрев унес в палатку жену, лежавшую в обмороке, а старый моряк подошел к Томми, ладонью отер кровь с его лица; заметив, что мальчик не ранен и что, вообще, не произошло большой беды, он закричал Сигреву:

— Ничего, сэр, это только кровь из носа. Ну, не кричите больше, дурной мальчик, — прибавил он, обращаясь к Томми. — Как вы смели трогать ружье?

— Ружье дерется, — закричал Томми и зарыдал, а из его губ потекла кровь.

— Поделом вам, мастер Томми, — теперь вы не будете больше трогать ружей.

— Не буду, — закричал Томми, — оно застрелило меня.

Юнона принесла воды, чтобы умыть ему лицо, миссис Сигрев пришла в себя, а муж сказал ей, что у Томми просто идет носом кровь.

Наконец Томми перестал кричать и плакать; кровотечение из носа прекратилось; лицо ему вымыли и только тогда заметили, что у него недостает двух передних резцов, а также, что его губы и щека сильно пострадали. Мальчика раздели, уложили в постель, и он скоро крепко заснул.

— Напрасно я оставил ружье, — сказал Риди Уилю, — это моя вина. Только мне казалось, что Томми очень часто запрещали трогать ружья и что он не решится брать их; но он так шаловлив, что не может удержаться от проказ.

— Он навел ружье на меня… Он хотел меня застрелить, — сказала Каролина, — только я убежала.

— Боже милостивый, — вскрикнула миссис Сигрев, — если бы он тогда спустил курок, мое милое дитя было бы убито. О, какой он дурной мальчик!

— На этот раз Томми жестоко наказан, — сказал Риди, — я думаю, он теперь нескоро дотронется до ружья.

— Да, но его нужно еще наказать, — сказал Сигрев, — пусть помнит о своей шалости.

— Если уж его нужно наказать, — сказал Риди, — лучше всего не давайте ему жареной свинины. Мастер Томми так любит хорошенько покушать, что это будет для него самым тяжелым наказанием.

— Я согласен с вами, — сказал Сигрев. — Итак, решено: мастер Томми останется без жаркого.

После этого разговора подали ужин; после ужина все пошли спать.

ГЛАВА LII

Приготовления. — Цыплята. — Переноска вещей. — Собака с письмом.

Удивительный вид представляло. лицо Томми на следующее утро. Его губы и щека распухли; еще ужаснее было его лицо без двух передних зубов. К счастью, исчезли молочные резцы; в противном случае потеря была бы важнее.

К завтраку Томми вышел мрачный. Но, разговаривая с Юноной, хвастался, уверяя, что застрелил одну свинью и пойдет на охоту за другой, когда первую съедят.

Свинина, которую изжарили на завтрак, пахла самым привлекательным образом, но отец, снова побранив Томми, объяснил, что он не получит ни кусочка этого жаркого; тогда мальчик так громко закричал, что его выслали из палатки и не велели возвращаться, пока он не замолчит.

После завтрака Риди сказал, что они с Уилем отправятся в лодке к первому стану и переправят оттуда все вещи к заливу подле дома. Он прибавил, что не следует терять ни одного дня.

По его просьбе Юнона сжарила большой кусок свинины, который они могли взять с собой. Все было готово. Сигрев согласился продолжать делать изгородь кругом ямовой плантации.

— А через сколько времени, Риди, вы и Уильям вернетесь сюда? — спросила миссис Сигрев.

— Сегодня среда, — заметил старик, — ну, мы, конечно, будем дома к вечеру субботы. Нам необходимо покончить с этим делом, и чем скорее исполним мы его, тем будет лучше.

— Дорогой Уильям, я не могу выносить мысли, что ты столько времени будешь каждый день на море, — сказала миссис Сигрев, — я ни на минуту не перестану тревожиться, пока ты не вернешься.

— Хорошо, мамочка, я пришлю тебе письмо по городской почте, чтобы ты знала, как мне живется, — ответил мальчик.

— Не смейся надо мной, мой голубчик. Мне очень хотелось бы, чтобы здесь была городская почта и ты мог бы мне писать каждый день, — сказала бедная женщина.

Риди и Уильям готовились к пребыванию вне дома. Они взяли котелок для приготовления пищи, одеяла, а когда все было готово, попрощались с м-ром и миссис Сигрев; Юнона помогла им отнести их багаж в лодку. Наконец, они отплыли; перед отплытием Уиль посадил с собой в шлюпку овчарку Рема.

— Зачем вы берете с собой собаку? — спросил Риди. — Рем может сторожить ямовую плантацию, прогонять от нее свиней, а нам он не нужен.

— Нужен, Риди. Я должен взять Рема; я кое-что задумал, поэтому позвольте мне поступить по-моему.

— Ну, хорошо, мастер Уильям, — ответил Риди, — я считаю, что вы всегда можете делать то, что вам хочется. Раз вы хотите взять собаку, значит и дело с концом. До свидания, Юнона.

— До свидания, масса Риди, до свидания, мастер Уильям. Смотрите, вернитесь в субботу, да захватите с собой рыбу, — сказала негритянка.

— Я привезу тебе черепаху, Юнона; они скоро опять выползут на отмель, и мы наловим их множество, — крикнул мальчик.

Лодка шла под распущенным парусом, так как дул свежий ветер, и Риди с Уилем скоро пришли к первому стану. Они забрали много вещей и отправились к бухте, на берегу которой стоял дом.

Тут они стали кормить рисом кур и, к своему удовольствию, увидели, что к этому времени вывелось более сорока здоровых, хороших цыплят. Некоторые из них уже достаточно подросли, и их можно было заколоть. Однако, вспомнив, что запас свежей провизии очень велик, Риди и его юный спутник решили до поры до времени не трогать их, тем более, что яйца были важнее птиц.

Они двинулись на веслах к первому берегу. Дул свежий противный ветер, а потому им пришлось грести долго и усиленно, но Риди сказал, что это лучше, так как, благодаря ветру, нагруженная шлюпка могла быстро перенести под парусом тяжелые вещи.

Они быстро нагрузили шлюпку. В первый раз Риди и Уильям переправили к дому множество железных вещей: гвоздей, проволок и т. д., а теперь взяли бочку муки, ящик со свечами, несколько штук полотна и Рема. Подняв парус плаватели пустились в путь и через час уже проходили между рифами.

Решив еще два раза вернуться за вещами, мальчик и старик сели обедать. Уильям давал Рему кости.

— Скажите, мастер Уиль, — спросил старый моряк, — о чем вы думали, решив взять с нами Рема?

— Сейчас объясню, — сказал Уильям, — может быть, я ошибаюсь, может быть, и нет. Я хочу, чтобы Рем отнес маме записку; вы знаете, что когда ему прикажут, он всегда бежит домой. Теперь я хочу посмотреть, не вернется ли он к палаткам. У меня есть с собой кусочек бумаги.

И он написал на листке:


«Дорогая мамочка, мы вполне здоровы и благополучно вернулись с первым грузом.

Любящий тебя сын Уильям».


Мальчик привесил на проволоке записку к шее собаки, потом, вызвав умную овчарку из дому, сказал ей:

— Иди домой, Рем. Назад! Ступай назад!

Рем посмотрел на Уиля растерянным взглядом, точно не зная, что нужно делать. Уильям же поднял камень, точно собираясь бросить его в собаку; овчарка отбежала немного и снова остановилась.

— Ступай назад, Рем, назад! — закричал Уильям и снова поднял камень, повторяя приказание. Тогда Рем со всех ног бросился через лес.

— Он убежал, — сказал Уильям, — я думаю, он вернется к палаткам.

— Увидим, сэр, — ответил Риди, — а теперь, покончив обед, сложим вещи.

— Куда?

— В амбар, мастер Уильям. Это будет трудное дело, так как ящики с гвоздями очень тяжелы. Нам придется вместе перетаскивать их. Но идемте, перед нами еще часа три светлого времени.

ГЛАВА LIII

Возвращение собаки. — Ответ. — Второе письмо. — Возвращение к палаткам.

Когда весь груз был перенесен, Риди привязал шлюпку и вместе с Уильямом отправился ночевать в дом.

Как только они переступили его порог, на них бросился Рем и стал весело прыгать. У него на шее висело письмо.

— Вот Рем, — заметил Риди, — значит, он все же не вернулся к палаткам, мастер Уильям.

— Какая досада, — сказал мальчик. — Я был уверен, что он вернется к ним. Это большое разочарование. Зато я ничего не дам ему… Но, Боже мой, Риди, ведь на шее-то его совсем не моя бумажка. Посмотрю…

Уильям снял записку и развернул ее.


«Дорогой Уильям, твое письмо дошло хорошо, и мы так рады, что вы оба здоровы. Пиши каждый день. Благослови тебя Бог. Умно поступил ты, и как умен Рем. Любящая тебя твоя мать,

Селина Сигрев»


— Отлично, — сказал Риди, — я не думал, что Рем уйдет к палаткам, а он еще, вдобавок, по приказанию миссис Сигрев прибежал к нам.

— Милый Рем, славная, умная моя собака, — сказал мальчик, лаская овчарку. — Я тебя отлично накормлю; ты стоишь награды.

— Да, вполне стоит, — сказал Риди. — Ну, отлично, вот мы устроили на острове почту, а это большое удобство. Нет, серьезно, мастер Уильям, такое письменное сообщение может очень пригодиться нам.

— Во всяком случае, это успокоение для мамы.

— Да, сэр; особенно, когда нам придется жить здесь втроем, чтобы устроить амбар и сделать все предполагаемые перемены. Но не лечь ли нам? Завтра придется подняться ни свет ни заря, с жаворонками, как говорится в Англии.

— А здесь, я думаю, мы должны сказать: «с попугаями», — заметил Уильям, — ведь, кроме попугаев, на этом острове не видно других не морских птиц.

— А голуби-то, сэр? — возразил Риди. — Одного из них я видел на днях. В настоящее время они сидят на яйцах и скоро выведут птенцов. До свидания, сэр.

На следующее утро они были в лодке еще до времени завтрака; грести им показалось легко, так как ветер, хотя и оставался противным, но ослабел.

Нагрузив шлюпку вещами, они вернулись под парусом. После завтрака Риди и Уильям перенесли весь свой товар из шлюпки в амбар и, не теряя времени, опять пустились в путь.

За два часа до наступления темноты старый моряк и его юный спутник снова пристали к берегу и тотчас же привязали шлюпку.

Придя в дом, Уильям написал на бумажке.

«Дорогая мамочка, сегодня мы сделали два рейса с вещами. Все хорошо, и мы очень устали.

Твой Уильям»

На этот раз Рем сразу послушался. Уильям только погладил его и сказал:

— Милая собака. Ну, Рем, домой. Назад, Рем!

Овчарка помахала хвостом и тотчас же убежала. Рем вернулся с ответом раньше, чем улеглись мальчик и старик.

— Как быстро он бегает, Риди, — заметил Уиль. — Он вернулся меньше чем через два часа.

— Да, сэр. А что пишет миссис Сигрев?

— Только: «Все хорошо; не хочу задерживать твоего гонца».

— Теперь, Ремушка, ты хорошо поужинаешь, и тебя приласкают, потому что ты умная, славная, хорошая собачонка.

На следующий день им пришлось переносить в дом столько вещей, что они только один раз отправились за грузом, который счастливо доставили в бухту. Почту отправили к палаткам и скоро получили ответ.

В субботу только раз переправили груз, так как предстояло отплыть к палаткам.

Захватив черепаху, Риди и Уиль вернулись домой и застали всех подле маленькой гавани. Их ждали.

— Дорогой Уильям, ты сдержал обещание, писал мне, присылая письма по почте, — сказала миссис Сигрев. — Как это хорошо. Теперь, когда вы все уйдете, я не буду бояться.

— Я выучу Ромула и Виксен делать то же самое, мама.

— Да, мастер Томми, — заметил Риди, — к тому времени, когда вы научитесь писать, щенки научатся носить письма. Я вижу, что ваше лицо еще не совсем-то поправилось. Надеюсь, вы не станете больше стрелять мертвых свиней.

— Нет, не буду; но я поем свинины в следующий раз.

— Это будет умнее, мастер Томми. Поди сюда, Альберт, как давно я не видал тебя. А как подвигается копание канавы? — спросил Риди.

— Довольно хорошо, — ответил Сигрев. — Две стороны ограды почти готовы.

— Отлично, сэр; но не работайте слишком усиленно, торопиться нечего, — заметил старик.

— Я обязан работать, Риди, и могу прибавить, что труд — мое удовольствие, — ответил Сигрев, — теперь же пойдемте ужинать.

Во время ужина разговор коснулся ума, выказанного Ремом.

При этом случае м-р Сигрев привел много примеров сообразительности животных и упомянул об инстинкте.

— А какая разница между инстинктом и умом, папа? — спросил мальчик.

— Очень большая разница, мой друг, — ответил Сигрев, — и я сейчас объясню, тебе, в чем она состоит. Однако прежде всего следует заметить, что в прежние времена всегда говорилось, что человеком руководит ум, а животным управляет один инстинкт. Это большое заблуждение. Человек обладает и разумом, и инстинктом, а если в животных, главным образом, действует инстинкт, они все же обладают способностью рассуждать.

— А что доказывает присутствие инстинкта у человека?

— Новорожденное дитя, Уильям, действует, исключительно подчиняясь инстинкту; наш разум созревает с каждым днем и пересиливает наш инстинкт, который ослабевает пропорционально с развитием способности. мыслить.

— Значит, когда мы достигаем очень старых лет, в нас совершенно исчезнет инстинкт?

— Нет, мой дорогой мальчик; у человека есть один сильно и твердо вкоренившийся инстинкт, который никогда не покидает его; это страх — не смерти, нет, а уничтожения, — ужас, что после смертион превратится в ничто. И эта инстинктивная боязнь уничтожения служит залогом того, что после смерти мы не уничтожимся, что наши души будут продолжать жить, хотя наши тела разрушатся. Это чувство можно назвать инстинктивным доказательством будущей жизни.

— Вот это истинная правда, — сказал Риди.

— Инстинкт у животных, — продолжал Сигрев, — чувство, которое заставляет их совершать известные действия, не размышляя о них заранее, бессознательно. С первого мгновения их жизни инстинкт их является в полной силе; он с самого начала вполне развит и в течение жизни не изменяется, не увеличивается и никогда не усовершенствуется. Ласточка строила свое гнездо, паук плел паутину, пчела делала соты совершенно так же хорошо четыре тысячи лет тому назад, как и теперь. Прибавлю, что одно из чудесных свойств инстинкта — та математическая форма пчелиного сота, при помощи которой, как было доказано, это насекомое сохраняет наибольшее количество времени и уменьшает затрату труда. Чудеса инстинкта можно, главным образом, наблюдать у общественных животных.

— Объясни мне эти слова, папа.

— Общественными животными называют тех, которые живут стаями, стадами, обществами. Вот для примера возьмем несколько пород птиц: ласточку, морских птиц, грачей и ворон. Инстинкт, который они выказывают при своих перелетах из одной части света в другую, расположение их стаи, принимающей форму, которая представляет наименьшее сопротивление для ветра, причем каждая отдельная птица вполне точно держится определенного места, все подсказывает им скрытая, безошибочная способность. А их обычай ставить сторожевых птиц во время ночлега или поднимать тревогу при виде приближающейся опасности? Это проявление чистого инстинкта, изумительного и чудесного. И эта способность замечается также у четвероногих животных.

— А какие существа живут обществами, папа?

— Муравьи, пчелы и многие другие насекомые, а из животных — бобры. Изумительны их работы, их способы сообщения, строгое выполнение своего дела каждой особью.

— Все это чистый инстинкт, папа, — сказал Уильям. — Но ведь ты же говорил, что у животных есть также способность мыслить? Не укажешь ли ты мне, в чем она проявляется?

— Охотно, мой мальчик, но нам лучше отложить это до другого вечера. Пора ложиться спать. Каролина дремлет, а Томми зевает.

— Их инстинкт и разум — все противится мне, папа, — со смехом сказал мальчик, — а потому придется ждать; но мне, действительно, очень хочется узнать что-нибудь по этому вопросу.

— И мне также, мастер Уильям, — сказал старый Риди, — только мне жаль, что у меня не будет времени подумать о том, что нам рассказал мистер Сигрев; во всем этом много удивительного.

ГЛАВА LIV

Продолжение разговора о животных.

На следующий день, в воскресенье, как всегда, время посвятили молитве и чтению священного писания.

Пока Сигрев читал проповедь, Томми выскользнул из палатки, чтобы посмотреть на черепаховый суп, кипевший над костром. Но Юнона не доверяла ему и застала его как раз в ту минуту, когда он поднимал крышку котла. Его сильно разбранили, и он боялся, что ему не дадут вкусного супа, но так как он не провинился слишком сильно, его простили.

Вечером Уильям попросил отца рассказать еще о способности мышления у животных.

— Охотно, Уильям, — ответил Сигрев. — Это хороший и полезный разговор. Сначала мы рассмотрим различные умственные качества, которые были замечены у животных. Прежде всего, у них есть память, особенно память относительно местности и различных лиц, почти такая же твердая, как у нас. После многих лет разлуки собака узнает своего хозяина. Ручной слон, бежавший в лес и двенадцать лет живший на свободе, узнал своего прежнего погонщика. Собака, отведенная за сто миль от дома, находит дорогу к своему хозяину. Память попугая и какаду тоже замечательна. Доказательством памяти животных служат их сновидения. Ведь сновидения — не что иное, как смутные воспоминания о пережитом, а ведь ты часто слыхал, как Ромул и Рем во сне ворчат, лают и визжат.

— Правда, папа.

— Потом у них есть внимание. Заметь, как терпеливо, по целым часам, они стоят перед отверстием в полу, выжидая появление мыши. Паук целые месяцы подкарауливает муху. Впрочем, эта способность подмечается в каждом животном, которое преследует свою добычу. У них замечается также ассоциация идей, что, в сущности, и составляет мышление. Собака это доказывает: она позволяет джентльмену войти в дом, но бросается на нищего; когда ей поручают сторожить что-нибудь, она не обращает внимания на прохожих, но бросается на человека, который останавливается подле нее. Я знавал негрскую собаку, которая перескакивала через ограду усадьбы, слыша приближающиеся шаги. У слона ассоциация идей еще замечательнее, он понимает то, что ему говорят, лучше других животных; его способность мышления необыкновенна. Обещайте ему награду, и он будет изумительно работать; он также испытывает чувство стыда. В тяжелой индейской артиллерии слоны употреблялись для перевоза пушек. Один из них, особенно сильный и умный, с трудом старался протащить орудие через топкое болото.

«Уведите этого ленивца, — сказал распорядитель, — возьмите другого».

— Этот упрек до того поразил животное, что оно напрягло все свои силы, толкая пушку головой, и, наконец, так ударило орудие лбом, что разбило себе череп; слон упал мертвый. Ченс, слон, которому однажды приказали, как это делалось много раз, поднять хоботом маленькую монетку, заметил, что она откатилась к нижнему карнизу; он из-за своей загородки не мог дотянуться до нее. Ченс подумал, подождал, наконец втянул в хобот воздух и изо всей силы подул на карниз. Отраженный от стены воздух пододвинул к нему монетку, и он мог поднять ее.

— Это было очень умно, — заметил Уильям.

— Да, конечно, — ответил Сигрев.

— И животные сознают время. Я знал двух собачек, которые всегда выезжали со своей хозяйкой в будни, но когда она, по воскресеньям, отправлялась в той же карете в церковь, собачек, понятно, оставляла дома, и они знали воскресные дни. В будни, едва она надевала шляпу, они прыгали и радовались, а в воскресенье оставались спокойны и равнодушны. Лошадь я считаю одним из самых благородных животных в мире. Газетчик ежедневно развозил газеты на своей лошадке, и она останавливалась у дверей тех домов, в которые он доставлял газеты. Но вот случилось, что два лица, жившие в различных домах, стали вместе получать одну еженедельную газету и решили, что одну неделю новый номер читает один, а другую — другой; очень скоро лошадь привыкла к этому порядку и одну неделю останавливались перед одним домом, а другую — перед другим, и никогда не ошибалась.

— Это изумительно, — заметил Уильям.

— Животные тоже способны учиться разным вещам, — заметил Сигрев, — а это доказывает их способность мыслить.

— Но, папа, мне хочется узнать, где кончается инстинкт и начинается разум?

— Я только что хотел поговорить об этом, Уиль. Когда животные следуют своему инстинкту, добывая себе пищу, выводя детенышей и принимая предосторожности от опасности, они действуют по известным правилам, которых никогда не изменяют, от которых никогда нисколько не отступают. Но при некоторых обстоятельствах инстинкт не может служить им помощью; тогда на помощь является способность мыслить. Возьмем в пример пчелу. Существует большая ночная бабочка — бражник-мертвая голова, которая поедает мед. Иногда она пытается пробраться в улей через леток. Тогда пчелы бросаются на нее и убивают ее своими жалами, но ее тело слишком крупно, и пчелы не могут вытолкнуть его через леток обратно, как они это делают с другими убитыми насекомыми. Как же они поступают с телом убитого врага, чтобы избежать зловония от его разложения? Они совершенно окутывают его густым слоем воска.

— А разве инстинкт не мог бы им подсказать этого поступка?

— Если бы это случилось с дикими пчелами, такое предположение было бы вполне допустимо, но ведь дикие пчелы живут в дуплах деревьев, и отверстие, через которое они проходят к своим сотам, всегда бывает так мало, что едва пропускает тело пчелы, так что ни одно более крупное насекомое не в состоянии проникнуть в него. А в наших ульях летки делаются значительно шире, и пчелам приходится иметь дело с совершенно новыми обстоятельствами.

— Да, папа, я понимаю.

— Вот еще пример: один ручной слон в Индии упал в глубокую яму. Вытащить его было немыслимо; следовательно, ему предстояла гибель; однако, его погонщик, зная сообразительность животного, связал несколько больших охапок хвороста и бросил их к слону. Слон отлично понял, что ему осталось сделать. Он положил эти связки одна на другую и ступил на них. Так ему удалось выбраться из ямы. Ты видишь, что это было совершенно непредвиденное для него обстоятельство.

— Как умны животные, папа, — сказал Уильям. — Даже многие люди не знали бы, что делать с этим валежником.

— Да, друг мой, но надо надеяться, что немногие. Господь дал человеку больше разума, чем всем другим созданиям.

ГЛАВА LV

Переноска запасов. — Последний рейс к первому месту стоянки. — В гавани. — Томми.

Утром, в понедельник, Уильям и Риди снова отправились в шлюпке к первому стану. Было решено, что они не вернутся до вечера субботы, но они обещали ежедневно присылать с овчаркой вести.

Всю неделю они усиленно работали и к субботе окончили свое дело; осталось только переправить некоторые доски и жерди, служившие материалом для «Великого Океана». Однако доставленные в бухту вещи еще не были перенесены в амбар; на это не хватило времени.

В субботу утром они вели на буксире несколько бревен; много планок и перекладин лежало в лодке. Это был тяжелый груз, и, несмотря на хороший ветер, шлюпка подвигалась медленно.

— Мы хорошо поработали за эту неделю, — заметил Риди, — и хорошо, что мы окончили: наша шлюпка совсем расшаталась; мне нужно улучить время заклепать ее и вообще починить.

— Она теперь не будет работать слишком много, Риди, — сказал мальчик, — пока мы не вернемся в старый дом, нам предстоит только отправляться за рыбой недалеко от маленькой гавани.

— Правда, мастер Уильям, но она сильно течет и, во всяком случае, при первой же возможности, я хорошенько осмотрю ее. Для такой маленькой лодочки она сильно поработала.

— Почему, Риди, вы всегда так нежно говорите о шлюпках, шкунах и других судах?

— Я думаю, мастер Уильям, потому что каждый моряк любит свое судно. Мы часто говорим, что судно заменяет нам жену; оно кажется почти живым существом; плавает, как утка; стоя на месте, покачивается с боку на бок, как ленивое создание, но поставьте на него парус, и оно летит, как дельфин; принудите его бороться с бурей, оставив слишком много парусов, оно жалуется; когда ветер треплет его, оно стонет, как больной.

— Да, вы мне это хорошо объяснили, Риди, — ответил Уильям. — Но вот что: мне кажется, что в понедельник мы примемся за амбар, станем превращать его в наше будущее жилище. Да?

— Да, надо начать это дело поскорее, мастер Уильям, — ответил Риди. — Конечно, м-р Сигрев уже окончил изгородь кругом ямовой плантации. В таком случае, я думаю, ваша матушка не захочет остаться в палатках одна с детьми и с Юноной; значит, мы все снова поселимся в доме и останемся там до окончания переделок в амбаре. Впрочем, мне больше хотелось бы, чтобы до окончания наших работ, ваша мама жила в палатках.

— Вы боитесь появления дикарей, Риди.

— Да, боюсь.

— Но, Риди, ведь мы же увидим их приближение и все же, мне кажется, нам лучше быть всем вместе, даже если нам придется прятаться. Вдруг дикари разбредутся по всему острову и застанут мою мать, моих маленьких Томми и Каролину одних, беззащитных, а нам придется отступить от дома! Ведь это будет ужасно!

— Но, мастер Уильям, я рассчитывал на отступление к палаткам.

— Мы все можем бежать к ним, Риди, если только на нас не нападут ночью.

— Нужно принять все предосторожности, чтобы этого не случилось. Теперь ночи коротки; темнота стоит не дольше трех часов. Да, — прибавил Риди, подумав. — Может быть, вы правы; вдобавок ко всему, если ваша матушка, Юнона и дети будут с нами, негритянка окажет нам большую помощь, и наша работа пойдет скорее.

— Пусть мои родители решат этот вопрос.

— Хорошо, мастер Уильям. Но вот, наконец, и берег. Мы свалим бревна и доски на отмель и тотчас же отчалим; не то будет поздно.

Они, действительно, вернулись к лугу позже обыкновенного; м-р и миссис Сигрев, Томми и Каролина ждали их.

— Вы запоздали, — сказала Селина, — я беспокоилась, пока не увидала издали шлюпку.

— Да, мама, но мы не виноваты; нам пришлось переправлять очень тяжелый груз. Но теперь все окончено.

— О, как я рада, — сказала миссис Сигрев, — мне так тяжело, когда ты долго не возвращаешься.

— И я окончил свою задачу, — сказал Сигрев. — Сегодня утром канава и изгородь были готовы.

— Ну так, — заметил Риди, — нам нужно устроить новое совещание, но я думаю, оно не затянется надолго.

— Конечно, нет, — сказал Сигрев. — Знаете, моя жена не хочет оставаться здесь без всех нас, да и мне неприятно оставить ее, а потому, думаю, в понедельник мы все двинемся домой.

— Хорошо, сэр, — ответил Риди.

— Юнона, надеюсь, у тебя готов вкусный ужин? — сказал Уильям. — Я очень проголодался.

— Да, масса Уильям, жареная рыба; масса поймал ее сегодня, — ответила черная девушка.

— А я люблю суп из черепахи, — сказал Томми.

— Кажется, вы все любите, — проговорил Риди, — впрочем, кроме семян клещевины. Их то вы не будете больше пробовать?

— Нет, их не буду, а вот, когда бананы поспеют, их стану есть.

— Вы попробовали бы их и теперь, если бы могли до них добраться, — сказал Риди, — только раньше вам нужно еще немного подрасти.

— Я скоро буду большой.

— Надеюсь, из вас выйдет большой и хороший человек, — заметил старик. — Но теперь я должен помочь Юноне подать ужин.

ГЛАВА LVI

Воскресный отдых. — Решения.

Наступило утро воскресенья, дня отдыха. Все так много работали, что с наслаждением отдыхали. Днем было решено в понедельник приготовиться к возвращению в деревянный дом. Скот останется на пастбище; возьмут только одну козу, ради молока. Палаток тоже не снимут и в них сложат несколько кухонных принадлежностей на тот случай, чтобы, если Уильям и Риди отправятся за бананами, ямовыми корнями или с целью посмотреть на скот, они могли приготовить себе кушанье. Во вторник Риди и Уильям переправят в лодке постели и другие необходимые вещи, на что потребуется рейса два; м-р и миссис Сигрев с детьми и Юноной позавтракают рано и пройдут пешком через лес.

Когда все эти решения были приняты, маленькое общество окончило ужин. Уильям снова заговорил о животных. Не прошло и пяти минут, как мальчик задал новый вопрос.

— Папа, глупого человека всегда называют «ослом». Разве осел такое глупое животное?

— Нет, Уильям, напротив, очень умное, но упрямое и неуступчивое, и его называют глупым за эти черты. Обыкновенно говорят: «глуп как осел», «как свинья» или «как гусь». На них клевещут. Это умные создания, но очень упрямые. Впрочем, осел, которого мы встречаем в Англии, плохой образчик своего вида; английские ослики малы ростом и, благодаря дурному обращению и неподходящему для них корму, кажутся тупыми, скучными. Да и климат Англии слишком холоден для осла. На юге Франции, на побережье Средиземного моря — осел гораздо красивее; особенно же он хорош в жарком поясе; в Гвинее, под экватором, он красив, жив, боек. В древние времена в Азии, особенно в Палестине и Сирии, ослы пользовались доброй славой.

— А разве климат так сильно действует на животных? — спросил Уильям.

— Конечно, и не только на животных, но и на растения и на людей. Ласкар, или туземный мореплаватель Индии — на родине жив и бодр, но совсем меняется на севере. Тем не менее, многие животные способны переносить перемену климата и даже перемену пищи. Например, лошадь, которая произошла из Аравии, может жить во всех поясах. То же можно сказать о домашнем скоте: коровах, овцах, свиньях и т. д. Плотоядные животные — волк, лисица, медведь тоже живут в разных климатах, так же, как и многие грызуны, например зайцы, кролики. Большая часть животных по мере удаления от теплых стран приобретает густой покров из шерсти.

— Теперь еще одно замечание, Уильям; животные отлично приспособлены к тем условиям, в которых им приходится жить. Возьмем для примера верблюда, который живет в пустынях Африки и Азии. Его называют «кораблем пустыни», потому что пустыня — «море песка». Его ноги так устроены, что он без труда шагает по песку; он питается самыми грубыми растениями и солончаковыми травами; в его желудке находится влага, и потому он может очень долго оставаться без питья. И благодаря этому верблюд сделался великим благодетелем для жителя пустыни. Да, милосердие Господа неисчерпаемо, Уильям.

ГЛАВА LVII

Возвращение к дому. — Начало укрепления. — Часовые.

Следующее утро было тревожно и хлопотливо. Укладывались, приготовлялись к новому переселению. Юнону звали то туда, то сюда; ей приходилось отвечать на вопросы Каролины, смотреть за кипевшим котлом и т. д. Мастер Томми, по обыкновению, всем попадался под ноги и, желая оказать помощь, несравненно больше мешал, чем приносил пользы; тем не менее у него были хорошие, добрые намерения, и никто его не бранил.

Желая от него отделаться, Риди послал малыша к берегу с большим узлом. Томми вскинул ношу на плечи и с очень важным видом двинулся в путь; но когда он пришел обратно с сильно покрасневшим от усилия лицом, и Риди попросил его отнести на берег еще один тючок, мальчик ответил, что он очень устал, уселся и до самого завтрака не сходил с места.

После завтрака миссис Сигрев и Юнона сложили всю посуду в корзину, и, наконец, м-р и миссис Сигрев, Юнона, дети и собаки двинулись через кокосовый лес. Маленький Альберт отлично шел, и Юнона только по временам брала его на руки, чтобы он отдохнул. Каролина шла рядом с отцом и матерью, а независимый Томми не держался подле кого-нибудь одного.

Не теряя времени, Уильям и Риди снесли в шлюпочку кухонную утварь, столы, стулья и тому подобные вещи. Потом привели вниз козу, поместили ее в лодку и отчалили. Шлюпка пришла к отмели задолго до появления пешеходов.

Старик и мальчик выгрузили привезенное на песок, и пустились во второй рейс, за постелями. К трем часам пополудни они снова были на отмели и скоро узнали, что остальные пришли к дому за час до них. Сигрев с Юноной переносили на берег вещи, выгруженные на песок.

— Я думаю, мастер Уильям, — заметил Риди, — теперь наши плавания прекратятся; тем лучше. Необходимо при первом же удобном случае починить нашу бедную лодочку.

— Да, Риди, — ответил мальчик, — она послужила нам верой и правдой. Знаете ли, мне все кажется, что мы вернулись домой. Право, я никак не ожидал, что буду считать «домом» какую бы то ни было часть этого острова. Я так рад, что мы вернулись от палаток. Смотрите, Риди, голуби в горохе. Их стало много, около двадцати. В будущем году у нас будут паштеты из голубей.

— Если мы доживем и будем здоровы, — ответил Риди, пристально вглядываясь в широкую даль.

К ночи все вещи были на местах, и дом казался таким же удобным, как и до переселения на южный берег. Усталые люди рано легли спать, предварительно решив, какие работы им следует предпринять утром. Миссис Сигрев обещала заняться кухней и присматривать за детьми, предоставляя Юноне работать с мужчинами.

Утром, на рассвете, Уильям и Риди прошли к черепашьему садку и поймали острогой черепаху. Разрезав ее и положив часть черепашьего мяса в котел, словом, приготовив все для миссис Сигрев, они тотчас же отправились к амбару.

Риди переговорил с Сигревом и наметил квадратное пространство. Предполагалось, что растущие пальмы послужат столбами, к которым приколотят стоймя бревна из срубленных пальм так, чтобы образовалась стена высотой в четырнадцать — пятнадцать футов. Через такой палисад никто не мог бы перелезть; он должен был защищать от возможного нападения дикарей.

Ряды деревьев отметили. Топоры заработали, срубая все пальмы за этой чертой, чтобы у работников было место для их дела. Теперь все радовались, что у них оказалось столько крупных гвоздей, в противном случае они не могли бы хорошо устроить палисад. Сигрев рубил пальмы; Уильям и Юнона распиливали их на бревна надлежащей длины и потом перетаскивали к Риди. Тогда они унесли прочь верхушки деревьев и сложили на некотором расстоянии от амбара, намереваясь превратить их в топливо. Сигрев помогал Риди в устройстве палисада. В этот день они усердно поработали и вернулись в дом, с удовольствием думая о ночном отдыхе. Однако Риди улучил минуту поговорить с Уильямом.

— Я думаю, сэр, — сказал старик, — что раз мы вернулись сюда, нам нужно учредить, так сказать, ночные караулы на случай нападения. Я не лягу спать, пока совсем не стемнеет, то есть до девяти часов. И буду смотреть в открытое море. Видите, сэр, хотя вряд ли можно бояться, что дикари ночью явятся сюда, но они могут пристать к берегу до темноты или ранним утром до рассвета, то есть между двумя-тремя часами пополуночи; если мы ничего не увидим, то, конечно, можем снова лечь, потому что в таком случае это будет значить, что еще много часов подряд они не пристанут к отмели. И следует наблюдать за ветром и состоянием погоды, стараясь заметить, дует ли для них попутный ветер; впрочем, такой ветер может начаться только в начале дождливого времени года. Но если будет дуть очень слабый ветерок, дикари, пожалуй, не обратят внимания на то, что он неблагоприятен для них. Я много думал об этом, мастер Уильям, и полагаю, что дикари или явятся сюда в начале периода дождей или совсем не явятся. Во всяком случае, мастер Уильям, нам нужно остерегаться, и мы должны всегда, даже теперь, держаться настороже. Я не хочу беспокоить моими опасениями вашего отца и миссис Сигрев, но вам говорю все, что я думаю, и предлагаю делать то, что мне кажется необходимым.

— Я согласен с вами, Риди, я поднимусь до начала рассвета и, едва рассветет, буду внимательно смотреть на море через подзорную трубу. Вы сторожите ночью, а я утром.

— Отлично, мастер Уильям. Я мог бы отбывать оба дежурства, однако, думаю, что, если вы будете подниматься рано утром, это останется для остальных незаметно. Ведь все привыкли, что я не ложусь ночью.

Поговорив, старик и мальчик разошлись, и с этих пор то Риди, то Уильям караулили.

ГЛАВА LVIII

Исчезновение Томми. — В лодке по воле волн. — Риди в воде. — Опасность. — Шлюпка тонет. — Риди и Томми спасены.

Устройство палисада продолжалось две недели. Но тут одно обстоятельство вызвало большое смятение.

Раз, когда работники возвращались обедать, миссис Сигрев с удивлением спросила их:

— А разве Томми не с вами?

— Нет, — ответил ей муж. — Он не приходил к нам; после завтрака он побежал с нами, но минут через десять ушел.

— Я, миссис, поручила мастеру Томми отнести домой листьев, — сказала Юнона, — и он тотчас же ушел.

— Боже мой! Где же он? — вскрикнула Селина.

— Я думаю, он собирает раковины на отмели, — ответил Риди, — или прошел к нашему «огороду-саду». Я пойду, посмотрю.

— Я пойду с вами, — вызвался Уильям.

— Вот он, о Боже, Боже! Я вижу его! — вскрикнула Юнона, указывая вдаль пальцем. — Вон он в лодке… И лодку несет в море…

Действительно, Томми сидел в лодке, которую волны уносили от берега. Она уже была среди волн, набегавших на рифы.

Уильям бежал, как ветер; Сигрев и Риди мало отставали от него. Селина и Юнона спешили позади. Миссис Сигрев была в полном отчаянии. И точно; нельзя было терять ни минуты; ветер дул от берега, и через несколько мгновений лодка могла очутиться в открытом море.

Добежав до отмели, Уильям сбросил шляпу, куртку, сапоги и побежал в воду. Но Риди кинулся вслед за мальчиком, поймал его за руку и сказал:

— Мастер Уильям, тотчас же назад. Я настаиваю… Вы не принесете пользы, так как хуже меня понимаете, что нужно делать, а я, все равно, поплыву; значит, незачем удваивать риск. М-р Сигрев, прикажите ему остаться; вас он послушается. Я этого требую.

— Уильям, — сказал Сигрев. — Сейчас же вернись. Я приказываю.

Уильям повиновался, а старый Риди был уже в воде; он доплыл до первых скал гряды и теперь пробирался между камнями, стремясь достигнуть шлюпки.

— Ах, отец; если этот чудный старик погибнет, я никогда, никогда не прощу себе… Мне даже кажется, что я напрасно послушался тебя… Ах, Боже! Одна, другая, третья… Акулы! Они близко! Он погиб… Смотри, он опять в глубине и плывет… Боже, спаси его! Боже, Боже, услышь меня!

Сигрев, к которому теперь подбежала Селина, с дрожью взглянула на акул и не теряла из вида ни одного движения Риди.

Если он благополучно проберется по глубокому протоку между рифами, ему не будет грозить опасность, потому что шлюпка теперь билась о камни с другой стороны гряды, а там было мелко.

Прошло мгновение напряженной тревоги. Вот Риди ухватился за скалы и выбрался на них.

— Он в безопасности? — беззвучно спросила Селина.

— Да, я думаю, — ответил Сигрев, видя что Риди остановился на подводном рифе, где вода доходила немного повыше его щиколоток.

Еще мгновение, и старик схватил борт шлюпки.

— Да, мы должны поблагодарить Господа, — ответил Сигрев. — Смотрите, какие чудовища, — прибавил он, указывая на акул. — До чего быстро они плавают. Они почуяли добычу. Хорошо, что они были здесь, а не в глубоком проливе, когда Риди плыл по нему.

— Да, слава Богу! — ответил мальчик. — Вот Риди отталкивает багром шлюпку в глубокую воду. О, теперь он спасен.

Однако, он ошибся. Лодка сильно ударилась о рифы, в ее дне образовалась пробоина, и, как только Риди вывел ее в глубину, она стала быстро наполняться водой.

Риди изо всех сил отталкивался багром. Он сорвал с себя шейный платок и постарался заткнуть им отверстие в дне. Это их спасло на время, но шлюпка наполнилась водой до скамеек, и малейшее неосторожное движение Риди, или хотя бы Томми могло опрокинуть ее. А им еще предстояло пройти через глубокое место между рифами и отмелью, где сновали акулы. Риди, заметивший опасность, крикнул стоявшим на берегу, чтобы они бросали в акул крупные валуны, отпугивая этим морских хищников. Сигрев и Уильям тотчас же принялись швырять камнями в акул. Миссис Сигрев и Юнона помогали им. Град падавших камней отогнал акул, они уплыли, и шлюпка остановилась у отмели. Лодка дотронулась до мели в то самое мгновение, когда вода дошла до ее краев. Старик передал Юноне Томми, который был до того перепуган, что не мог ни кричать, ни плакать и сидел бледный, как полотно, широко раскрыв глаза и рот.

Когда Риди вышел на землю, Уильям кинулся в его объятия с криком:

— Слава Богу, вы спасены, Риди!

М-р и миссис Сигрев крепко, сердечно пожали ему руки. Наконец, Селина, обессиленная волнением, опустила голову на плечо Уильяма и залилась слезами.

Юнона ласково улыбнулась старику, взяла Томми за руку и увела его, повторяя:

— Идемте, дурной, злой мальчик. Вот, когда кончу работу, вы получите розги.

Томми закричал и не замолк до возвращения в дом.

— Да, дело шло о жизни или смерти, — сказал Риди Уильяму, идя с мальчиком позади м-ра и миссис Сигрев. — Сколько бед может наделать беспечный ребенок! А все-таки к юным плечам не приставишь старой головы, и нужно простить мастера Томми.

— Он уже достаточно наказан страхом, — ответил Уильям, — ручаюсь, что он никогда больше не войдет в лодку один.

— Конечно, — ответил старик. — Но вы видели, мастер Уильям, что шлюпка чуть было не пошла ко дну? Мы спаслись только чудом. А как вы думаете, если бы до лодки доплыли вы, а не я, вам удалось бы довести ее до берега или нет?

— Нет, Риди, потому что мне и в голову не пришло бы заткнуть пробоину в дне галстуком, — ответил мальчик. — Да и управлять ею я не сумел бы так хорошо, как вы, и следовательно, я утонул бы, не доходя до мелкого места.

— Мастер Уильям, я старый моряк, а вы нет, потому не тщеславие заставляет меня говорить, что вы не могли бы так хорошо справиться со шлюпкой, как я; я говорю это только с целью доказать, что был прав, прося вашего отца приказать вам вернуться.

— Да, Риди. Но Томми мой брат, и я чувствовал, что мой, а не ваш долг подвергнуть опасности жизнь.

— Хорошее чувство, мастер Уиль; только у вас есть и другие обязанности, а именно — служить утешением и поддержкой ваших родителей. Ваша жизнь драгоценнее моей. Я стар, стою на краю могилы и один или два лишних года жизни играют для меня малую роль. Ваша жизнь важнее. Что было бы с вашим отцом и матерью, если бы вы на их глазах погибли страшной смертью. Они никогда больше не улыбнулись бы.

— Вы думаете, они меньше горевали бы, если бы таким образом погибли вы?

— Я думаю, сначала это было бы для них ужасно, но время заставило бы их забыть свою печаль. А если бы ваши родители потеряли двоих сыновей, и старшего, уже взрослого, им было бы тяжело выше меры. Но вот мы и дома; значит, ни слов больше об этом.

Вечером молитва прошла торжественнее обыкновенного. Истомленные страшными событиями дня, все рано легли спать.

ГЛАВА LIX

Палисадники готовы. — Водяная бочка. — За палисадом.

На следующее утро Томми спросили, как он попал в лодку, и он удивил всех, сказав, что собирался отправиться к палаткам и посмотреть, созрели ли, бананы, так как он хотел съесть несколько этих плодов и вернуться к обеду, чтобы никто не узнал об этом путешествии.

— Я думаю, мастер Томми, вы сильно проголодались бы до бананов, если бы мы не увидели вас, — сказал ему Риди.

— Я больше не поеду в лодке, — сказал Томми.

— Да, я думаю, Томми, что ты исполнишь это обещание, — ответил Сигрев. — Однако пусть мама объяснит тебе, в какой опасности был ты и другие из-за тебя, потому что нам пора идти на работу.

Палисад был почти готов. О двери много рассуждали, раздумывали; наконец, решили, что ее лучшее всего сделать из толстых дубовых досок, со вторыми внутренними столбами на расстоянии фута от двери; в них задумали устроить недлинные задвижные жерди одну над другой, при помощи которых можно было бы, в случае нужды забаррикадировать дверь. Благодаря жердям, дверь стала бы такой же прочной, как и остальные части палисада. Когда это было устроено, осталось превратить амбар в жилое помещение.

Еще до конца недели закончили палисад и дверь, теперь принялись за устройство дома; работали все усердно, но в течение этой недели пришлось прервать работу на два дня; нужно было собрать жатву; как только покончили с этим делом, работа закипела. Стучали топоры, валились деревья, работали молоты.

Еще прошло две недели усиленного труда; теперь дом был готов и казался очень полным и хорошим в сравнении с прежним. Он был гораздо больше первого и разделялся на три комнаты дощатыми перегородками. Везде был настлан настоящий хороший пол. Средняя комната служила гостиной и столовой, и в ней было окошко; по обе стороны от нее помещались спальни: одна предназначалась для миссис Сигрев и детей — вторая для мужской части семьи. Это было гораздо удобнее.

— Видите, мастер Уильям, — сказал Риди, оставшись наедине с мальчиком, — что мы могли сделать при помощи этих отделанных досок. Чтобы приготовить настилку для пола и доски для переборок, нам пришлось бы потратить с полгода; ведь нам нужно было бы распиливать лес, строгать доски.

— Да, и как удобно, что у нас столько полок. Когда мы поселимся в нашем доме?

— Чем скорее, тем лучше, мастер Уильям. У нас еще очень много работы, но мы можем работать вне палисада.

— А что вы предполагаете сделать со старым домом? — спросил мальчик.

— Я думаю, лучше всего внести в него часть наших, менее ценных, запасов, пока мы не выстроим нового складочного сарая.

— Тогда, значит, мы перенесем в дом эти бочки; они занимают так много места.

— Да, но только не самую большую, мастер Уильям, она нам понадобится. Я помещу ее в углу.

— Зачем, Риди?

— Чтобы налить водой, мастер Уильям.

— Но здесь мы гораздо ближе к источнику, чем были там, в старом доме.

— Знаю, но, быть может, мы не будем в состоянии выходить из-за палисада, а тогда нам понадобится иметь запас воды.

— Понимаю, Риди, как вы заботливы и дальновидны!

— Если бы я в мои лета не умел думать, мастер Уильям, было бы очень странно. Вы и не знаете, до чего мне хочется, чтобы все они были в новом доме, под защитой палисада, Уильям. Я не буду счастлив, пока они не переселятся сюда.

— Но почему бы нам сейчас не перейти в новое помещение?

— Дела еще много, Уильям, и потом мне не хочется торопить ваших, чтобы не встревожить миссис Сигрев; если я буду настаивать, она, пожалуй, поймет, что нам грозит опасность. А между тем, мастер Уильям, опасность, действительно, есть… У меня есть предчувствие беды, оно подавляет меня, и я не могу от него освободиться. Пожалуйста, предложите всем теперь же перейти в новый дом; козлы для кроватей готовы, и я сегодня же к вечеру приколочу к ним полотна.

Вследствие этого разговора Уильям за обедом предложил на следующий же день поместиться в новом доме, так как, по его словам, было гораздо удобнее и работать, и жить в одном и том же месте. Сигрев согласился с этим мнением, но миссис Сигрев сказала, что лучше прежде все привести в доме в порядок, вычистить, а потом переселиться.

— О, миссис Сигрев, — заметил Риди, — единственное средство все привести в порядок — перейти в дом и устроить удобное жилье. Пока вы не разместите вещей, как следует, они будут не на месте.

— Хорошо, Риди, — сказала миссис Сигрев, — вы тоже против меня, как и все остальные; поэтому я сдаюсь; если хотите, мы перейдем в новый дом послезавтра.

— Да, я думаю, это будет лучше; теперь идет последний месяц светлой погоды, и у нас много дела. Если мы переселимся в новый дом, работа будет двигаться гораздо быстрее, — проговорил Риди.

— Ну, хорошо, вам судить лучше; завтра же мы поместимся за палисадом, — согласилась Селина.

— Слава Богу, — тихо прошептал Риди. Только один Уильям, сидевший рядом с ним, услышал его слова.

На следующий день семья занималась переноской постелей, утвари и различных принадлежностей для жизни; эту ночь все уже ночевали за палисадом. Риди сколотил аккуратную дощатую пристройку; она должна была служить кухней Юноне. Следующая неделя прошла в усиленных занятиях. Вот что было сделано: запасы разделили; менее нужные предметы и соленую провизию, муку, продукты «сада — огорода» поместили в старый дом; бочонки с порохом и большую часть патронов для безопасности поместили туда же; но бочки с солониной, с соленым свиным мясом и с мукой, все железные вещи и гвозди, паруса, полотна сложили под полом нового дома, так как выстроенный в виде здания для склада он был поднят на четыре фута над землей для помещения скота под его черным полом. Это подполье было просторно и, понятно, совершенно сухо.

Риди мало-помалу наполнил водой большую водяную бочку и устроил в ней отверстие с затычкой.

— М-р Сигрев, — сказал в субботу старый моряк, — мы за последнее время выполнили много тяжелой работы, Но теперь конец. Мы хорошо устроились в нашем новом доме. Все наши запасы под кровом и скрыты от непогоды, следовательно, теперь мы можем работать не так усиленно. Мы с Уильямом пойдем половить черепах, так как их время отходит, потом я должен починить нашу шлюпку, чтобы мы могли отправиться и посмотреть, как живется нашему стаду, и что делается на ямовой плантации.

— И на банановых деревьях, — прибавил Томми.

— О них мы совсем забыли, — заметила миссис Сигрев.

— Да, миссис Сигрев, мы были так заняты, что это немудрено; но все-таки, я думаю, на деревьях еще уцелели бананы, и при первом же удобном случае я отправлюсь в шлюпке к нашим палаткам и привезу все, что мне удастся отыскать.

— Нам еще нужно посеять семена и посадить картофель до начала дождей, — заметил Сигрев.

— Да, сэр, хорошо, если мы успеем; теперь у нас будет не такая светлая погода, — ответил старик. — Во всяком случае, в светлые промежутки мы можем сделать это. Ну, а теперь я отправлюсь за черепахами. Спокойной ночи, миссис Сигрев, спокойной ночи, сэр. Пойдемте, мастер Уильям.

Уильям и Риди пошли на отмель. Встретив по дороге Юнону, которая возвращалась из кухни, Риди поручил ей набрать как можно больше топлива и сложить его в уголке, за стеной палисада. По его словам, это было удобнее.

— Да, масса Риди, — сказала девушка, — понимаю; самое лучшее, когда, на случай беды, все под руками.

— Именно так, Юнона, — ответил ей мальчик. — Покойной ночи.

Уильяму и старику удалось перевернуть шесть черепах и прибавить их к сидевшим в пруде. После тщательного осмотра местности они вернулись обратно, закрыли дверь палисада и легли спать.

ГЛАВА LX

Ямовые корни. — Перемена ветра. — Наблюдения. — Парусные челны. — Множество дикарей. — М-р и миссис Сигрев.

Прошла еще неделя, в течение которой Риди чинил лодку, а Уильям и Сигрев усердно перекапывали землю для новых насаждений. В доме тоже кипело дело. Миссис Сигрев, Юнона и даже маленькая Каролина работали из всех сил. Мастер Томми стал теперь полезнее, чем прежде. Он то ходил за водой, когда она бывала нужна, то смотрел за крошкой Альбертом. Действительно, он был так прилежен, что миссис Сигрев похвалила его при отце. Томми возгордился.

В понедельник Уильям и Риди в шлюпке отправились к своей маленькой заводи. На пастбище все оказалось в порядке; животные были здоровы. Многие из бананов созрели и завяли, но еще осталось столько плодов, что ими можно было бы заполнить всю лодку до краев. На ямовой площадке все было хорошо. Растения были защищены от свиней; палатки тоже стояли в отличном виде.

— Самое лучшее оставить наше стадо здесь. В случае грозы и бури, мастер Уильям, животные могут убегать в лес кокосовых пальм; чаща защитит их, а пищи у них больше, чем достаточно; на этом лугу могло бы прокормиться в десять раз большее стадо.

— Я думаю, — сказал Уиль.

— Но через несколько дней мы должны сделать новый рейс сюда из-за палаток. Нельзя оставить их на лугу на все время периода дождей. А теперь домой, сэр. Да?

— Да, Томми будет в восторге, что мы привезем ему бананов, — ответил мальчик. — Но не выкопать ли нам несколько ямовых корней?

— Я совсем забыл о них, мастер Уильям, — сейчас схожу за лопатой; мы оставили ее в палатке.

Достав ямовых корней, они пустились в обратное плавание. Во время этого рейса небо покрылось тучами, и стало грозить дождем и бурей. Однако Уиль и Риди успели высадиться на берег до дождя. Но тотчас же налетел ветер, и хлынул дождь — предвестник начала дождливого времени года.

Все маленькое общество с большим удовольствием увидело плоды: ведь очень давно никто не пробовал их. Томми жадно просил бананов и поедал их с невероятной быстротой, так что Сигреву пришлось остановить его.

На следующий день была чудесная погода, и дождь, казалось, освежил всю природу. Однако решили, что на следующее утро Риди и Уильям отправятся за палатками и захватят с собой как можно больше ямовых кореньев. Вечером Риди с Уилем, по обыкновению, пошли делать обход, и старый моряк заметил, что направление ветра изменилось; теперь он дул на восток.

— Это будет плохо для нашего завтрашнего плавания, — заметил Уильям. — К нашей гавани мы пойдем на парусах, и нам придется грести, нагрузив шлюпку.

— Надеюсь, что не случится ничего худшего, — заметил Риди, — но теперь вернемся и ляжем спать. На рассвете я поднимусь, поэтому можете не вставать.

— Я, наверно, проснусь, — ответил Уильям, — и потому встану в одно время с вами.

— Хорошо, сэр, я всегда рад побыть в вашем обществе.

На следующее утро, едва забрезжил свет, Уильям и Ради оделись, открыли дверь палисада и пошли к отмели. Ветер все еще дул на восток, дул довольно сильно, и по небу ходили тучи.

Когда солнце встало, Риди, по обыкновению, взял свою подзорную трубу и стал смотреть в восточную сторону моря. Он долго смотрел, не говоря ни слова, так что Уильям спросил:

— Почему вы так долго смотрите в одном направлении, Риди? Вы что-нибудь видите?

— Или мое старое зрение обманывает меня, или я, к несчастью, вижу неприятные вещи, — ответил старик. — Но через несколько минут это выяснится.

На востоке тянулась гряда туч. Однако, когда солнце поднялось над нею, Риди, державший трубу, направленную по-прежнему на восток, сказал:

— Мастер Уильям, я не ошибся. Мне казалось, что эти темные пятна на воде — коричневые паруса.

— Паруса на чем, Риди? — быстро спросил Уильям.

— На челнах, мастер Уильям. Я так и знал, что дикари придут, — проговорил моряк. — Возьмите трубу и посмотрите сами, мастер Уильям. Я так долго смотрел, что мои глаза туманятся.

— Да, вижу… — сказал Уильям, глядя в морскую трубу. — Боже, тут двадцать или тридцать челнов!

— И в каждом человек по тридцати, мастер Уильям, — сказал Риди.

— Небо великое! Что нам делать, Риди? Как испугается моя бедная мама, — сказал мальчик. — Боюсь, что мы не сможем защищаться. Их столько…

— Мы можем сделать многое, мы должны защищаться, Уильям, — ответил Риди. — Да, конечна в челнах сотни дикарей; но вспомните, что у нас крепкий палисад, через который им будет трудно перебраться, что у нас много огнестрельного оружия, при помощи которого мы можем упорно биться и, может быть, отразить их нападение, потому что у них только палицы и копья.

— Но как быстро подходят они, Риди: через час они будут подле берега.

— Нет, сэр, через два часа с лишком. У них огромные, тяжелые челны, — ответил Риди. — Однако времени терять нельзя. Я еще понаблюдаю за ними и хорошенько рассмотрю их, вы же бегите в дом и сделайте вашему отцу знак, чтобы он пришел сюда. Потом, Уильям, приготовьте ружья, перенесите в наш дом бочонки с порохом и готовые патроны. Позовите Юнону, она поможет вам. У нас хватит времени на все. Сделав то, о чем я говорю, лучше придите к нам на берег.

Уильям убежал, а через несколько минут к Риди пришел Сигрев.

— Я уверен, что близка опасность, Риди, — сказал он. — Я думаю, Уильям боялся испугать свою мать, а потому не высказался. В чем дело?

— Приближаются дикари, м-р Сигрев, и их очень много, я думаю, человек пятьсот или шестьсот. Нам придется защищаться изо всех сил.

— А вы думаете, у нас есть возможность отбиться от такого множества?

— Да, сэр, с Божьей помощью, мы,конечно, отобьем их приступ, но, боюсь, нам придется сражаться настойчиво, и в течение нескольких дней.

Сигрев посмотрел в трубу на флотилию челнов и сказал:

— Да, придется бороться со страшными силами.

— Конечно, сэр, но три ружья за крепким палисадом почти могут равняться всем их дубинам, палицам и копьям, только бы никто из нас не был ранен.

— Да, Риди, положимся на Господа и употребим все, чтобы спастись, — сказал Сигрев. — Я буду помогать вам всеми силами, и Уильям тоже выполнит свой долг. Мне действительно есть из-за чего сражаться. Я буду биться за жену, детей. А у вас, Риди, нет таких уз.

— Нет, сэр, но я буду защищать свою жизнь; хотя она и не имеет большой цены, все же я не хочу погибнуть от дикарей. Кроме того, я буду биться за вас и за вашу семью, сэр, потому что я привязался ко всем вам. Вот и дело с концом. Но, сэр, я думаю, нам лучше всего не стоять здесь, а приготовиться встретить их. Нужно только прибить несколько досок к палисаду, чтобы мы могли стоять на них, когда дикари на нас нападут. Это даст нам возможность видеть, что намеревается сделать неприятель, и стрелять в него. Прежде всего, пройдемте в старый дом, возьмем из него провизию и другие, самые нужные для нас, вещи; перекатим также бочки за палисад; потому что враги, конечно, прежде всего войдут в старый дом и сначала уничтожат в нем все. Конечно, они разобьют бочки ради железных обручей. В час мы успеем сделать многое, ведь расстояние между двумя домами не велико. Кажется, у нас за палисадом есть все необходимое: топливо для Юноны; воды в большой бочке хватит, по крайней мере, недели на три, а если мы успеем, мы стащим вниз наши колеса и поймаем двух черепах, чтобы у нас было свежее мясо.

— Вряд ли нам следует теперь думать о черепахах, Риди?

— Почему бы нет, сэр? Лучше взять черепаху к себе, чем предоставить дикарям съесть их вместо нас, Я постараюсь унести всех, которых сумею поймать. В тени, лежа на спине, они останутся живыми в течение нескольких недель.

Переговорив, Риди и Сигрев пошли к дому. Там они увидели, что Уильям с Юноной перенесли за палисад порох и патроны. Сигрев пошел поговорить с Селиной, хотя и боялся, что она очень испугается, но она ответила:

— Мне говорили, что я должна ожидать этого, — сказала она, — поэтому тяжелая весть не поразила меня полной неожиданностью, и я сделаю все, что может сделать бедная, слабая женщина. Я чувствую, что у меня хватит мужества стараться защитить моих детей.

— Мне теперь легче, — сказал Сигрев, — так как я вижу, что ты, Селина, приготовилась к опасности и тверда духом. Я не буду тревожиться, но нам нужно сделать многое.

— Я тебе помогу, мой дорогой, и, если у меня не хватит сил, я заменю их энергий.

М-р и миссис Сигрев присоединились к Риди, Уильяму и Юноне, которые уже перешли в старый дом. Дети спокойно спали, а поэтому никому не нужно было смотреть за ними.

ГЛАВА LXI

Приготовления. — Челны близ каменной гряды. — Высадка дикарей. — За палисадом.

Стоя близ старого дома, можно было отлично видеть челноки, а потому, перекатив бочку и придя за новыми вещами, Риди навел на море свою подзорную трубу.

Все усиленно работали, даже миссис Сигрев делала все, что могла, помогала перекатывать бочки, переносила вещи, которые была в состоянии поднять.

В течение часа они поместили за палисад все, что могло для них иметь цену, а челноки все еще были на расстоянии шести или семи миль от берега.

— Они будут в заливе не раньше, как через час, сэр, — сказал Риди, — а потом дикари еще побьются с подводными скалами; значит, перед нами добрых два часа. Времени вполне достаточно. Привези колеса, Юнона, а вы, Уильям, сойдите с острогой к морю; мы привезем в палисад несколько черепах. Ваша помощь мне не нужна, м-р Сигрев, поэтому выньте ружья и осмотрите их.

— Да, а потом нужно будет их зарядить, — заметила миссис Сигрев, — мы с Юноной можем заняться этим; тогда они будут скоро готовы.

— Отличная мысль, миссис Сигрев, — сказал Риди, — вы действительно поможете нам.

Через полчаса Юнона и Уильям привезли к дому черепаху. Риди тоже прошел за палисад.

— А я не вижу козы, мастер Уильям, — сказал старик, — но так как у нас здесь нет для нее корма, оставим ее на свободе, вне укрепления. Увидев незнакомых людей, она убежит.

Они установили бочки близ боковой стены палисада, приколотили к своей крепкой ограде доски, на которых можно было стоять и стрелять в неприятеля.

Селине показали, как заряжают ружья, Юноне тоже.

— Теперь мы вполне готовы, — сказал Риди, — пусть миссис Сигрев и Юнона посидят немножко с детьми и позавтракают.

— Завтрак скоро будет готов. Котел давно кипит, сказала Юнона.

Детей одели, Сигрев позвал Риди, который, стоя вне палисада, наблюдал за челнами; потом все горячо помолились, прося у Господа защиты и помощи. Наскоро позавтракали; понятно, все были слишком взволнованы, чтобы много есть. Миссис Сигрев сжала детей в объятиях, но не потеряла присутствия духа.

— Это ожидание хуже всего, — сказала она, наконец. — Право, я теперь хочу, чтобы они пришли скорее.

— Хочешь, дорогая, я спрошу Риди, что он видит? — предложил ей Сигрев. — Я вернусь через две-три минуты, даже еще скорее.

Сигрев скоро пришел обратно и сказал, что челноки близ отмели; что дикари, очевидно, знали проход между рифами, так как направились прямо к нему и спустили паруса; что Риди и Уильям сторожили, но были спрятаны между деревьями.

— Надеюсь, они не останутся там слишком долго, — сказала миссис Сигрев.

— Этого нечего бояться, моя дорогая Селина, но лучше всего до последней возможности наблюдать за движением врагов.

Пока за палисадом шел этот разговор между м-ром и миссис Сигрев, Уильям и Риди наблюдали за действиями дикарей. Десять челнов уже стояли у берега; остальные быстро шли к земле, пробираясь между рифами. Все дикари были татуированы, одеты в военные наряды, украшены перьями и вооружены палицами и копьями. Было очевидно, что они явились не с мирными намерениями. Прежде всего, дикари вытащили челны на песок, и так как их ладьи были очень велики и тяжелы, это заняло довольно долгое время.

Уильям, взявший трубу, чтобы подробнее рассмотреть их, сказал:

— Они кажутся такими свирепыми, жестокими, Риди? Если они одержат над нами верх, то убьют нас.

— Без всякого сомнения, мастер Уильям, — ответил старик, — но нам нужно биться изо всех сил и не позволить им одержать над нами победу. Они, конечно, убьют нас, да не знаю еще, не съедят ли потом. Впрочем, это неважно.

Уильям вздрогнул, но через секунду ответил решительным тоном:

— Я буду сражаться, пока дышу. Но они спешат, Риди!

— Да, сэр, — сказал старый моряк, — они идут к старому дому, и ждать больше нельзя. Идемте, Уильям.

— Знаете, мне показалось, что я видел еще судно под парусом против нашего садового мыса, Риди, видел, как раз, когда поворачивался, чтобы идти прочь.

— Вероятно, это еще челн, ночью отставший от других. Скорее, мастер Уильям, они подняли военный крик.

Еще минута, и Риди с Уильямом были подле палисада. Они вошли, закрыли дверь и забаррикадировали ее задвижными бревнами, которые поддерживались на внутренних дверных столбах.

— Это достаточно прочно, — заметил Риди. — Ну, а теперь положимся на небо и на собственные силы.

ГЛАВА LXII

Приближение дикарей. — Нападение. — Вождь дикарей убит. — Дикари отступают. — Вся вода исчезла. — Недостаток воды.

Громкие военные крики дикарей поразили и испугали Селину Сигрев. Еще хорошо, что она не увидала их страшных раскрашенных лиц!

Крошка Альберт и Каролина обняли ее, прижались к ней, и ужас отразился на их личиках. Они не плакали, только все осматривались кругом, чтобы понять, откуда несутся эти странные звуки, потом еще сильнее жались к матери. Мастер Томми был очень занят; он доедал остатки завтрака, так как, против обыкновения, никто не останавливал его. Юнона вышла из дому; она помогала делать нужные приготовления к обороне, высказывая большое спокойствие и смелость. Сигрев проделывал в стенах палисада достаточно широкие отверстия, чтобы в них можно было вставить дула ружей и стрелять в нападающих, не подвергаясь опасности. Уильям и Риди поджидали приближения врагов, держа ружья наготове.

— Теперь они заняты старым домом, сэр, — заметил Риди, — но он ненадолго удержит их.

— Вот они, — ответил мальчик, — и смотрите, Риди, ведь с ними, кажется, одна из женщин, которая бежала от нас в челне. Видите, она идет впереди, вместе с двумя мужчинами.

— Да, это одна из них, мастер Уильям. Ах, остановились; они не ожидали увидеть ограды; ясно, что они изумлены. Смотрите, все они остановились, разговаривают; они держат военный совет, совещаются, как действовать. Вот тот высокий, вероятно, один из их начальников. Знаете, мастер Уиль, хотя я готов сражаться изо всех сил, мне всегда неприятно начинать первому, поэтому я покажусь над палисадом; если они нападут, я буду стрелять со спокойной совестью.

— Но берегитесь, Риди, как бы они не ранили вас.

— Нечего бояться этого, мастер Уиль.

Но вот они. Риди стал на доску и показался дикарям. Они страшно закричали, двинулись, и штук двенадцать копий полетело в старика; дикари целились так хорошо, что если бы Риди не спрятался за ограду, он был бы убит. Четыре копья, дрожа, впились в палисад под самым его гребнем; некоторые перелетели через деревянную стену и упали на землю над чертой могучего частокола.

— Теперь, мастер Уильям, цельтесь хорошенько, — сказал Риди.

Но раньше, чем мальчик успел пустить выстрел, Сигрев, который по уговору занял место в углу, чтобы видеть, не делают ли дикари обхода к противоположной стороне, выстрелил, и высокий вождь упал.

Риди и Уильям тоже выстрелили; еще два неприятеля повалились на землю при громких воплях остальных. Юнона подавала новые заряженные ружья и уносила те, из которых стреляли. Миссис Сигрев, поручив Каролине смотреть за маленьким братом и велев Томми не двигаться с места, заперла их на ключ и побежала помогать Юноне заряжать ружья.

Теперь копья так и свистели в воздухе, и хорошо было, что защитники дома могли стрелять в нападающих, не показываясь им. Вопли усилились; дикари вели атаку со всех сторон; самые решительные из них карабкались, как кошки, и добрались до гребня палисада, но как только их головы показались над стеной, упали обратно, скошенные меткими выстрелами.

Бой продолжался долее часа; наконец, дикари, потерявшие много воинов, отошли от палисада, и защитники дома могли перевести дух.

— Во время этой перестрелки они не многое выиграли, — сказал Риди. — Мы хорошо бились, и вы, мастер Уильям, держались так, точно вас учили быть военным. Мне кажется, вы не дали ни одного промаха.

— Вы думаете, они теперь уйдут? — спросила миссис Сигрев.

— О, нет, нет еще, — ответил Ради. — Они испробуют все, раньше чем оставить нас в покое. Они храбры и, очевидно, знают, что такое порох, в противном случае выстрелы удивили бы их.

— Я согласен с вами, Риди, — заметил Сигрев. — Дикари, которые в первый раз слышат выстрелы, приходят в ужас.

— Да, сэр; тут этого не случилось, и я полагаю, они уже видели европейцев и бились с ними.

— Мне очень хочется пить, — сказал Уильям. — Принеси мне воды, Юнона.

Юнона ушла, чтобы исполнить просьбу мальчика, но тотчас же вернулась в полном ужасе.

— О, масса, о, масса, — кричала она. — Нет воды, вся вода вытекла!

— Вытекла? — вскрикнули все в один голос.

— Да, не осталось ни капли.

— Я налил бочку до краев, — произнес Риди. Течи в ней не было, в этом я уверен. Как же могла случиться такая беда.

— Масса, я кажется поняла, — заметила негритянка, — когда мы стирали, мисси послала массу Томми за водой к колодцу. Помните, мисси, как он скоро вернулся? Помните, вы еще похвалили его за это и за обедом сказали о том, какой он послушный? Я знаю: масса Томми не пошел к колодцу; он принес в своем ведерке воды из бочки и потом ни разу не ходил к колодцу, а брал воду из бочки, да так и выпустил ее всю.

— Боюсь, что ты права, Юнона, — сказала миссис Сигрев. — Что делать?

— Я поговорю с массой Томми, — сказала Юнона и побежала в дом.

— Это бедовое дело, миссис Сигрев, — серьезно и печально заметил Риди.

Сигрев покачал головой.

Все они понимали опасность положения: если дикари не оставят острова, осажденные погибнут от жажды или будут вынуждены сдаться и тогда, конечно, их убьют.

Юнона вернулась; ее подозрения были справедливы. Томми понравилось, что его хвалят за скорую доставку воды; он вынул затычку и часть воды перенес к матери и Юноне, остальную же выпустил. Теперь он плакал и обещал не выливать больше воды.

— Поздно, — сказал Сигрев.

— Что же делать, по воле неба наши предосторожности уничтожены неосмысленным ребенком, и нам остается только подчиниться судьбе! — сказал Риди, и помолчав, прибавил:

— Да, сэр, — теперь мы можем только надеяться, что дикари утомятся и бросят и нас, и остров.

— Если бы только нашлась вода для детей, мне было бы все равно, — заметила миссис Сигрев и спросила: — Юнона, неужели нигде не осталось воды?

— Нигде, мисси, ни капли, вся ушла! — ответила негритянка, печально качая головой.

Селина пошла сама посмотреть, нет ли где воды; Юнона печально побрела за ней.

— Плохо дело, Риди, — заметил Сигрев. — Чего бы мы теперь не дали за ливень, ведь. тогда мы могли бы собрать дождевые капли.

— Нет никаких признаков дождя, сэр, — ответил Риди.

— Хорошо, если бы дикари вернулись; потому что чем скорее они придут, тем скорее решится вопрос.

— Вряд ли они вернутся сегодня, сэр, — сказал старик. — Вот разве ночью. Но ночного нападения я боюсь больше, чем дневного. Приготовимся к нему.

— А что же мы можем сделать, Риди? — спросил мальчик.

— Прибить к пальмам доски над гребнем палисада таким образом, он станет выше, и через него будет перебраться труднее, чем теперь. Потом нам нужно зажечь большой костер, чтобы нам не пришлось сражаться в полной темноте. Правда, это им даст возможность, глядя в щели палисада, видеть, где скрываемся мы, но им будет все же трудно попасть в нас копьями; значит их наблюдения не особенно важны. Костер мы зажжем в середине огороженного пространства и нальем в него побольше дегтя, чтобы он горел как можно ярче, но, конечно, не следует зажигать его, пока враги не сделают нападения.

— Хорошая мысль, Риди, — сказал Сигрев, — если бы только не было этого ужасного несчастия — недостатка воды, я верил бы, что мы прогоним их.

— Может быть, нам придется жестоко страдать, но никто не знает, сэр, что принесет нам завтрашний день, — заметил Риди.

— Правда, Риди. А вы видите теперь дикарей?

— Нет, сэр, они ушли с того места, где совещались, я даже не слышу их голосов. Вероятно, они хоронят убитых и ухаживают за ранеными.

Как и предполагал Риди, в этот день дикари больше не нападали, и Уильям с отцом стали готовиться к ночной атаке; с трех сторон сделали палисад выше, по крайней мере на пять футов, сложили громадный костер и поставили в него дегтярную бочку, набили листьями кокосовых пальм, смешанных с деревянными обломками и дегтем.

Не было ни обеда, ни ужина, так как можно было есть только ветчину, солонину или соленую свинину, а по совету Риди никто не дотронулся до соленой пищи, которая усилила бы жажду.

Бедные дети жестоко страдали; маленький Альберт стонал, жаловался и печальным голоском кричал.

— Водички, водички!

Благоразумная Каролина знала, что воды нет и сидела молча и спокойно, хотя ужасно томилась от жестокой жажды; что же касается Томми, виновника беды, он был нетерпеливее всех и так сильно кричал и плакал, что рассердил Уильяма; рассерженный мальчик подошел к младшему брату и с досады сильно дернул его за ухо; после этого капризный Томми перестал кричать, а только тихо хныкал, боясь нового наказания.

Риди остался подле палисада и караулил; в доме царило такое уныние, такое страдание и тоска, что каждому хотелось уйти во двор. Никто не мог облегчить страданий жаждущих, и бедной Селине Сигрев выпала на долю тяжелая задача заставлять детей покорно выносить невыразимое лишение. А погода, как нарочно, была ясная и знойная.

ГЛАВА LXIII

Второе нападение. — Отступление дикарей. — Предполагаемые способы защиты. — Усиление жажды. — Еще один день.

Когда наступили сумерки, вопли ярости дикарей заглушали жалобные детские стоны. Предположения старого Риди оправдались: враги решили сделать ночную атаку.

Они напали сразу на все стороны палисада и на этот раз силились перебраться через ограду. Пролетело несколько копий, впрочем немного; очевидно, враги хотели силой своей многочисленности проникнуть во двор. Еще хорошо, что по совету Риди, защитники дома прикрепили гвоздями лишние доски; в противном случае дикари, без сомнения, добились бы своего.

Благодаря свету от костра, который Юнона подожгла по приказанию Риди, три-четыре дикаря влезли на верх ограды, но их застрелили Уильям и Сигрев.

Огонь сильно разгорался, и это давало защитникам возможность лучше целиться; теперь нападающие то и дело падали с палисада.

Приступ продолжался более часа; наконец, дикари поняли, что им не удастся перебраться через ограду, и потому снова отступили, унося раненых и убитых товарищей.

— Надеюсь, они теперь сядут в свои челны и отплывут, — сказал Сигрев, обращаясь к Риди.

— Хотелось бы, чтобы было так, сэр, — ответил старик, — и, может быть, они уплывут, но трудно сказать, как поступят наши противники. Я думаю, наблюдая за ними, мы можем понять их намерения. Видите ли вы, сэр, вот эту кокосовую пальму? — прибавил Риди, указывая на одно из деревьев, служивших столбами для стен палисада. — Она выше всех остальных; теперь, если мы вобьем в нее большие гвозди-костыли на расстоянии фута один от другого, нам будет легко подняться на нее; с нее откроется великолепный вид на весь залив; и это даст нам возможность судить о намерениях и предположениях врага.

— Да, это правда, но разве тот из нас, кто поднимется на дерево, не будет подвергаться большой опасности? — спросил Сигрев.

— Нет, сэр, вы видите, что пальмы перед палисадом вырублены, а потому с наших сторожевых постов мы без труда увидим каждого подходящего дикаря; таким образом, поднявшийся на пальму успеет спуститься раньше, чем неприятель пустит в него копье.

— Вы правы, Риди; но, во всяком случае, я не решился бы сделать этой попытки до рассвета; кто знает, не прячется ли кто-нибудь из дикарей в лесу? — заметил Сигрев.

— Может быть, — ответил Риди, — а потому до свету мы ничего не будем предпринимать. К счастью, у нас еще много гвоздей-костылей.

Сигрев ушел в дом. Риди уговаривал своего любимца Уильяма лечь и заснуть часа на два — на три, сказав, что он, Риди, будет сторожить, но ляжет утром, когда м-р Сигрев выйдет из дому.

— Я не могу спать, Риди, — ответил мальчик, — жажда доводит меня до безумия, — ответил Уильям.

— Да, сэр; это тяжело, я сам страдаю без воды; но что должны испытывать бедные дети? Я особенно жалею их.

— А мне особенно жаль маму, Риди, — ответил мальчик, — какая для нее мука смотреть на страдания маленьких детей, не имея силы ничем помочь им.

— Да, правда, это должно быть невероятно ужасно, но может быть, дикари завтра отступят; тогда мы забудем о наших лишениях.

— Надеюсь, что Бог удалит их, Риди, но они, кажется, настойчивы.

— Да, сэр, железо для них все равно, что для нас золото, — ответил Риди, — а чего не делают цивилизованные люди из-за золота? Ну, мастер Уильям, если даже вы не в состоянии заснуть, все же прилягте.

Войдя в дом, Сигрев увидел, что дети по-прежнему страдали, умоляя дать им воды, несмотря на ласки и нежные слова миссис Сигрев, которая плакала, глядя на маленького Альберта.

Юнона вышла из дому и стала копать глубокие ямки со слабой надеждой добыть воды, но все было напрасно. Она вернулась в полном отчаянии. Оставалось только терпеть, а трудно ожидать терпения от таких маленьких детей. Маленькая Каролина молча понурилась.

Часа три м-р Сигрев провел с женой, помогая ей утешать и успокаивать детей, стараясь поддержать и ее самое. Потом он опять вышел из дому и увидел, что старый Риди стоит на приступе подле ограды и караулит.

— Знаете, Риди, мне во сто раз легче отражать нападение дикарей и биться с ними, чем на пять минут зайти в дом и видеть муки моей жены и бедных детей.

— Я не сомневаюсь в этом, — согласился Риди, — но ободритесь, будем надеяться на счастливый исход дела. Может быть, после второго поражения дикари отплывут прочь.

— Как бы мне хотелось думать это, Риди, — ответил Сигрев.

— Но я пришел, чтобы стать на караул, Риди, — прибавил Сигрев, — я хочу сменить вас. Не поспите ли вы немножко?

— Да, сэр, если позже вы сами ляжете и заснете ненадолго. Через два часа позовите меня; тогда уже станет светло, и мне можно будет приняться за работу, а вы поспите.

— Я слишком взволнован и, значит, не засну, так, по крайней мере, мне кажется, — проговорил Сигрев.

— Мастер Уильям, говорил, что он не заснет от жажды, а между тем бедный мальчик скоро заснул.

— Надеюсь, что этот мальчик не погибнет, Риди.

— Я тоже надеюсь; у него благородная душа. Но мы все в руках Всевышнего. До свидания, сэр.

— Покойного сна, Риди.

Сигрев стал на доску, прибитую к палисаду, и задумался; легко представить себе, что невеселые и неприятные мысли занимали его. Тем не менее, несчастья изменили его к лучшему, он не роптал, как бывало прежде, и покорно склонялся перед волей небес. Долго и горячо молился бедный человек, прося Господа освободить их всех от мучений и спасти от опасности, грозившей им. Молитва его успокоила; он мысленно приготовился ко всему и поручил себя и своих близких Тому, Кто все делает к лучшему.

На рассвете Риди проснулся и сменил Сигрева, который не пошел в дом, а лег на те кокосовые листья, на которых спал Уильям.

Риди принес большие гвозди и молоток и позвал Уильяма на помощь. Они работали вместе; один вбивал гвозди, другой смотрел, не подходят ли дикари. Не прошло и часу, как они поднялись к самой вершине дерева и могли отлично увидеть и залив, и большое пространство острова. Уильям, который вгонял последнюю дюжину гвоздей, осмотрелся и, спустясь на землю к Риди, сказал:

— Я все видел, Риди. Они совершенно разрушили наш старый дом; теперь большая их часть лежит на земле; они кутаются в боевые плащи. Кажется, спят; женщины ходят взад и вперед от челнов к дому и обратно. А челны по-прежнему на отмели, там, где их оставили после высадки.

— Они, конечно, разрушили дом, чтобы вытянуть из него гвозди, — ответил Риди. — А вы видели убитых?

— Нет, я мало смотрел по сторонам, но опять поднимусь на дерево и посмотрю. Я спустился, потому что от вбивания гвоздей мои руки покрылись ссадинами, да и молоток так тяжело держать. Минуты через две я так и взлечу на дерево. Ах, Риди, губы у меня горят, пухнут, кожа лупится. Я и не думал, чтобы жажда была так мучительна. Конечно, теперь бедный Томми больше чем наказан.

— Ребенок не думает о последствиях, мастер Уильям; мы не могли предполагать, что, посылая его за водой, вызовем такие мучения. Он сделал это не думая, и каковы бы ни были последствия его шалости, ее следует считать только шалостью и больше ничего.

— Я все надеялся найти несколько кокосовых орехов, — сказал Уильям, — но не отыскал ни одного.

— Даже если бы вы и нашли орехи, то в них уже не оказалось бы молока, Уильям, в это время года его нет, — сказал Риди, — однако если дикари сегодня не уйдут, придется что-нибудь предпринять. Поднимитесь опять на дерево и посмотрите, не двигаются ли они?

Уильям снова поднялся к вершине пальмы и несколько минут оставался на этом сторожевом посту, наконец мальчик спустился и сказал:

— Они суетятся, как пчелы; все поднялись. Я насчитал около двухсот шестидесяти мужчин в боевых плащах и перьях; женщины носят воду из колодца; подле челнов только девять или десять женщин, которые что-то делают, но что, я не понял. Точно колотят себя по голове.

— Я знаю, что с ними, мастер Уильям, они режут себя своими острыми инструментами. Это обычай их племени. В челноках — убитые, и женщины причитают над ними; но раз мертвецы в челноках, может быть, дикари собираются отплыть. Впрочем, ничего нельзя сказать наверно.

ГЛАВА LXIV

Совещание дикарей. — Муки жажды. — Предположение Риди. — Риди приносит воды, но ранен дикарем.

Весь второй день защитники палисада наблюдали за врагами и ждали нового приступа. С вершины кокосовой пальмы они увидели, что дикари собрались, держа военный совет, и сели кружком. Один остановился в центре этого кольца и говорил, потрясая то своей палицей, то копьем.

После полудня совещание окончилось; дикари засновали во все стороны; они рубили кокосовые пальмы и собирали ветви кустов.

Долго смотрел на них Риди с дерева, а перед закатом солнца спустился вниз и сказал:

— М-р Сигрев, мне кажется, сегодня ночью нам нечего ждать нападения, но завтра, вероятно, нам придется вынести нечто очень серьезное; дикари рубят деревья и связывают большие охапки из мелких прутьев. Их работа идет нескоро, благодаря тому, что они работают каменными топориками, но их много, и они настойчивы, а это важное обстоятельство; мне кажется, они проработают всю ночь, пока не свяжут столько пуков хвороста, сколько им хочется заготовить.

— Но с какой же целью они рубят пальмы и приготовляют фашины?

— Или они хотят сложить связки подле палисада так, чтобы им было легче перебраться через нашу ограду, или же думают обложить ими наше укрепление и поджечь его.

— И вы думаете, что это им удастся?

— Во всяком случае, не без больших потерь; может быть, даже нам удастся отбить их приступ, но придется усиленно сражаться, усиленнее, чем до сих пор. Женщины должны заряжать наши ружья, так как будет необходимо как можно скорее выпускать один выстрел за другим. Я не очень боялся бы их попыток сжечь нас, если бы не дым. Кокосовые пальмы, особенно когда с них не снята кора (как на нашем палисаде), тлеют очень долго, но нелегко загораются, а зажженные связки прутьев, конечно, загорятся яростно, но скоро и потухнут.

— Однако, Риди, страдая от недостатка воды, мы скоро ослабеем среди удушливого дыма и пламени. Мы упадем просто от одного истощения.

— Будем надеяться на лучшее и делать все, что можно, м-р Сигрев, — возразил Риди. — И помните: если во время боя со мной что-нибудь случится, воспользуйтесь дымом, бегите в лес и отыщите путь к палаткам. Конечно, в том случае, если вы заметите, что они побеждают вас… Я уверен, что вы доберетесь до палаток. Я думаю, нападение сделают с подветренной стороны, значит, если они зажгут огонь, пытайтесь бежать со стороны противоположной. Я показал Уильяму, как; в случае нужды можно разбить палисад. Если дикари овладеют нашей твердыней, в первую минуту они и не подумают отыскивать вас, а, может быть, даже взяв все, что им захочется захватить из дому, они и потом не подумают о преследовании.

— Почему, Риди, если они навалят дерева, то что-нибудь случится с вами? — спросил Уильям.

— Потому, мастер Уильям, что если они положат бревна и связки веток так, что получат доступ на гребень палисада, я могу быть убит или ранен, как вы… как всякий!

— Конечно, — ответил мальчик, — но они еще не пришли, и им придется выдержать очень сильный огонь.

Риди сказал Сигреву, что он останется караулить и с двенадцать часов позовет его. В течение этих двух дней они ели очень мало; убили одну черепаху, сжарили ее ломти, но пища только увеличила их жажду, и даже дети отказались от мяса.

Страдания теперь дошли до ужасной степени, и бедная миссис Сигрев почти теряла рассудок.

Когда Сигрев ушел в дом, Риди позвал Уильяма и сказал ему:

— Мастер Уильям, мы должны достать воды; я не могу выносить мучений несчастных малюток, не могу видеть состояние вашей матушки; больше: без воды нам никогда не удастся выдержать удушливый дым. Мы буквально задохнемся в его клубах и умрем, если завтра дикари попытаются сжечь нас. Вот что, Уильям: я решил взять один из семи новых бочонков и пройти к колодцу за водой; может быть, мне удастся добыть ее, может быть, нет. Но я должен сделать эту попытку, иного средства нет.

— А почему бы не пойти мне? — спросил Уиль.

— По многим причинам, Уильям, — ответил Риди, — главное, я думаю, что мне скорее, чем вам, удастся достигнуть успеха. Я завернусь в боевой плащ и надену головные перья дикаря, который убитый упал через палисад, но из оружия возьму только его копье; а то оно будет мешать мне нести тяжелую ношу. Теперь заметьте: выпустите меня из двери, а когда я уйду — на всякий случай, задвиньте ее одной поперечной жердиной. В случае нападения, это не даст двери отвориться, пока вы не загородите ее остальными. Ждите меня и будьте наготове меня впустить. Вы поняли?

— Вполне, Риди; но, сознаюсь, мне страшно; если что-нибудь случится с вами — это будет такое ужасное несчастье, — сказал Уиль.

— Что делать, Уильям? — ответил Риди. — Нам необходимо попробовать достать воды и сделать эту попытку теперь, а не позже, когда они больше будут настороже. В настоящую минуту они бросили работу и усердно едят. Мне может встретиться только женщина.

Риди ушел за бочонком. Он надел военный головной убор и наряд убитого дикаря, поставил бочонок к себе на плечо и взял в руку копье. Уильям отодвинул жердь» которая загораживала дверь, и убедившись, что никто не скрывался под палисадом, Риди крепко сжал руку мальчика и пошел через расчищенную поляну. Скоро он был уже в лесу из кокосовых пальм. Уильям, повинуясь его указаниям, закрыл дверь и заставил ее жердью, продев ее в одно из отверстий, сделанных для этой цели во внутренних придверных столбах, потом стал ждать. Он. был в ужасном состоянии, прислушивался к малейшему звуку, к легкому шелесту ветра в кокосовых листьях, и каждый шорох пугал его. Так он стоял несколько минут, держа ружье наготове.

— Ему уже пора вернуться, — подумал Уильям, — до колодца всего сто ярдов, никак не больше, а между тем, я не слышу никакого шума.

Наконец, ему показалось, что до него донесся звук шагов. Да, да, Риди возвращался. И ничего с ним не случилось!

Уильям протянул руку, чтобы отодвинуть жердь в сторону и отворить дверь, но в эту секунду до него донесся шум борьбы, и чье-то тело упало перед дверью. Мальчик быстро открыл ее в то самое мгновение, когда Риди позвал его по имени.

Мальчик схватил свое ружье и выскочил за ограду. Риди боролся с дикарем, который подмял старика под себя. Уильям приставил ружье к его груди. В одно мгновение ока, мальчик выстрелил, и дикарь упал мертвым рядом со старым Риди.

— Скорее, берите воду, Уильям, — слабым голосом сказал Риди. — Я постараюсь вползти в дверь.

Уильям взял бочонок и внес его за ограду, потом побежал к Риди. Старик стоял на коленях.

Сигрев услышал выстрел, выбежал из дому, увидел открытую дверь палисада, прошел вслед за Уилем и, заметив, что он поддерживает старика, подхватил Риди под другую руку и ввел внутрь. Дверь немедленно закрыли.

— Вы ранены, Риди? — спросил Уильям.

— Да, дорогой мальчик; да, мне кажется — смертельно… Он проколол меня своим копьем… Дайте мне воды, воды, поскорей…

— Ах, если бы у нас был хоть глоток воды! — сказал Сигрев.

— Она есть у нас, папа, — ответил Уильям, — но это обошлось нам ужасно дорого.

Уильям сбегал за стаканом, налил из бочонка воды и напоил Риди. Старик выпил с жадностью.

— Теперь, положите меня, Уильям, на эти кокосовые листья, — сказал раненый, — подите, напоите всех, напейтесь сами, потом вернитесь ко мне. Не говорите миссис Сигрев, что я ранен. Пожалуйста, исполните все, о чем я прошу вас.

— Папа, возьми воду, пожалуйста, — попросил Уильям, — я не могу оставить Риди.

— Хорошо, мой мальчик, — ответил Сигрев, — но прежде напейся сам.

Сильно ослабевший Уиль выпил воды, и это мгновенно оживило его.

Сигрев ушел с водой для детей и женщин, а Уильям старался помочь старому Риди, который дышал тяжело и не говорил ни слова.

ГЛАВА LXV

Рана Риди. — Миссис Сигрев. — Риди и Уильям. — На часах. — Близкое освобождение. — Дикари рассеяны. — Появление Осборна.

Сигрев еще раза два возвращался за водой, чтобы утолить жажду детей, Селины и Юноны, потом помог Уилю снять платье Риди, чтобы осмотреть его рану и постараться понять, опасна ли она.

— Нам лучше перенести его на другие листья кокосовых пальм, там ему будет удобнее, — заметил Уильям.

В эту минуту Риди прошептал: «Еще воды». Уильям снова напоил его, потом с помощью отца перенес своего старого друга в более удобное место. Когда они уложили Риди, он вдруг повернулся на бок, и из его раны хлынула кровь; она долго лилась.

— Теперь мне легче, — слабо произнес раненый, — перевяжите мне рану, Уильям; такому старому человеку, как я, нельзя терять слишком много крови.

Сигрев и Уильям подняли его рубашку и осмотрели рану: копье проникло глубоко в легкое. Уильям скинул свою собственную рубашку, изорвал ее на бинты и перевязал рану, чтобы остановить кровь.

Риди, который, казалось, сначала очень ослабел от перемещения, мало-помалу оправился и уже мог говорить, хотя и еле слышным голосом, когда из дома вышла Селина Сигрев.

— Где же этот чудный, храбрый, добрый человек? — спросила она. — Я хочу его благословить и поблагодарить.

Сигрев подошел к ней, схватил ее за руку и сказал:

— Он ранен, дорогая, и боюсь, что ранен сильно. Но раньше я не хотел тебе говорить об этом.

В коротких словах он рассказал ей обо всем, что случилось, а потом провел к ложу из листьев, на котором лежал старик.

Миссис Сигрев опустилась перед ним на колени, взяла его за руку и разразилась рыданиями.

— Не плачьте обо мне, — сказал он, — мои дни уже были сочтены; мне только грустно, что я не могу больше принести вам пользы.

— Дорогой, добрый, — сказала Селина, помолчав. — Что бы не послала нам судьба, каковы бы ни были решения Всевышнего, Всемогущего Бога, я, пока жива, никогда не забуду того, что вы сделали для меня и моих близких.

Миссис Сигрев наклонилась над ним, поцеловала его в лоб, поднялась с колен и, рыдая, ушла в дом.

— Уильям, — сказал Риди, — я теперь не могу говорить. Приподнимите мне голову и уйдите; мне будет легче одному. Вы давно не смотрели, что делается у дикарей. Подите, посмотрите… Через полчаса вернитесь. Уйдите и вы, м-р Сигрев, мне станет лучше, если я немножко подремлю.

Отец и сын исполнили желание Риди. Они поднялись на прибитые доски, внимательно и осторожно осмотрели все внешние стороны палисада» наконец, остановились.

— Плохо дело, Уильям, — сказал Сигрев.

Уильям покачал головой.

— Он не отпустил меня, — сказал мальчик. — Лучше было бы, если бы отпустил… Я боюсь, что он очень сильно ранен. Как ты думаешь, папа?

— Я думаю, что он не поправится, Уильям. Если завтра на нас сделают нападение, нам без него будет худо. Я очень боюсь исхода дела…

— Не знаю, что и сказать, папа, но чувствую, что после утоления жажды я в состоянии драться с двойной силой.

— Я тоже, мой дорогой мальчик, но их столько, что вдвоем мы сделаем немного.

— Если мама и Юнона будут заряжать для нас ружья, — ответил Уильям, — мы, во всяком случае, вдвоем теперь сделаем то же, что делали втроем, когда так изнемогали от жажды и утомления.

— Может быть, ты прав, мой дорогой Уильям. Во всяком случае, употребим все силы, чтобы защитить близких и себя.

Уильям тихо подошел к Риди; старик дремал, а может быть, даже спал; поэтому мальчик, не беспокоя его, вернулся к отцу. Они вместе перенесли бочонок в дом и отдали его на сохранение миссис Сигрев, чтобы вода не была растрачена даром. Теперь, утолив жажду, все ощутили голод. Юнона с Уилем нарезали черепашьего мяса и сжарили его. Семья охотно ела, и может быть, никогда в жизни не наслаждалась до такой степени своим обедом.

Почти на рассвете Уильям, который много раз подкрадывался к Риди, чтобы посмотреть, спит он или нет, увидел, что старик лежит с открытыми глазами.

— Как вы себя чувствуете? — спросил его Уильям.

— Я спокоен; на душе у меня ясно, Уильям, и я не очень страдаю. Но мне кажется, я скоро умру. Помните, если вам придется бежать из палисада, Уильям, не думайте обо мне; оставьте меня здесь, на этом месте. Выжить я не могу, а если вы тронете меня с места, я только еще скорее умру.

— Я лучше умру вместе с вами, чем брошу вас, Риди.

— Нет, сэр, это неумно и неправильно; вы должны спасти вашу мать, братьев и сестру; обещайтесь послушаться меня.

Уильям молчал.

— Я указываю вам ваш долг, Уильям. Я отлично понимаю, что делается у вас в душе, но вы не должны поддаваться вашему чувству. Обещайтесь послушаться меня или вы сделаете меня ужасно несчастным.

Уильям сжал руку старика; его сердце было до того переполнено, что он не мог выговорить ни слова.

— Они придут утром, — продолжал старик, — так, но крайней мере, мне кажется. У вас еще много времени, поднимитесь на пальму и сторожите там до полного света, потом спуститесь и скажите мне, что вы видели.

Речь утомила Риди. Теперь его голос звучал еле слышно. Он знаком отослал прочь Уильяма, и мальчик поднялся на пальму. Там он караулил, пока не стало совсем светло.

На заре он заметил, что дикаря работали; они собрали все пуки из веток на том месте, где прежде стоял старый дом, и усиленно готовились к нападению.

Вот мальчик заметил, что каждый из воинов вскинул на плечо одну вязанку веток, и все двинулись к палисаду. Уильям тотчас же спустился с дерева и позвал отца, который разговаривал с миссис Сигрев. Все ружья были заряжены, и Селина с Юноной стали позади прибитых досок, чтобы заряжать их немедленно после каждого выстрела.

— Мы откроем огонь, когда они подойдут на столько, чтобы мы не могли давать промахов, Уильям, — сказал сыну Сигрев. — Чем дольше мы не позволим им подходить, тем лучше.

Когда первые дикари были на расстоянии пятидесяти ярдов от палисада, защитники укрепления выстрелили; двое нападающих упали. Сигрев и Уиль продолжали стрелять в надвигавшихся дикарей, и в течение десяти минут дело шло успешно. Потом дикари двинулись большим отрядом, закрываясь связками прутьев. Это их защищало.

Таким образом, они в безопасности дошли до палисада и принялись складывать фашины. Сигрев и Уиль все еще осыпали их непрерывными выстрелами, но с меньшим успехом.

Многие из них упали, но все же вязанки постепенно нагромождались; они уже почти дошли до отверстий в палисаде, через которые защитники дома выставляли дула своих ружей. Судя по тому, что дикари делали из вязанок покатость, было очевидно, что они намеревались подняться к гребню ограды и перескочить через нее.

Наконец, казалось, все связки были положены, и дикари отошли к кокосовым пальмам.

— Они ушли, отец, — сказал Уильям, — но, конечно, вернутся, и боюсь, скоро придет наш конец.

— Я боюсь того же, мой благородный мальчик, — ответил Сигрев. — Они отошли только, чтобы приготовиться к общему приступу; теперь они могут перебраться через палисад. Я почти жалею, что они не подожгли прутьев: тогда мы могли бы бежать, как говорил Риди; но теперь это невозможно.

— Ничего не говори маме, — сказал Уильям, — будем защищаться до последней крайности, а если нас победят, — значит, так угодно Господу.

— Мне хотелось бы на прощанье поцеловать твою маму, — сказал Сигрев. — Но нет, это заставит меня ослабеть. Лучше нет. Вот они, Уильям, они бегут! Ну, да благословит тебя Бог, мой мальчик. Я думаю, мы все встретимся на небе.

Все полчище дикарей двигалось теперь от кокосовой рощи плотной массой. Они кричали, так что ужаснули Селину и Юнону, однако ни одна из них не дрогнула. Дикари снова были в пятидесяти ярдах от палисада, и снова по ним открылся огонь.

Громкие вопли отвечали на выстрелы. Вот дикари уже дошли до покатой груды сложенных вязанок. Но их дикие крики и ружейные выстрелы заглушил громкий, грохочущий звук, от которого содрогнулись пальмовые деревья. И нападающие, и защитники на мгновение замерли от изумления. Новый и еще новый громовой звук. Что-то бороздило землю. Множество дикарей упало.

— Это корабельная пушка, отец, — сказал Уиль. — Мы спасены. Спасены!

— Это, наверное, пушка, мы спасены чудом, — ответил м-р Сигрев в полном изумлении.

Дикари остановились. Они были ошеломлены. Снова и снова звучали выстрелы больших орудий, сотрясая воздух, и ядра с визгом проносились в лесу.

Дикари повернулись и бросились к своим челнокам. Не осталось ни одного.

— Мы спасены! — вскрикнул Сигрев.

Быстро соскочив с доски, прибитой к палисаду, он горячо обнял жену. А Селина опустилась на колени и, подняв к небу сжатые руки, стала благодарить Бога.

Уильям быстро поднялся на высокую пальму, осмотрелся и закричал бывшим внизу.

— Большая шкуна, папа. Слышишь? Это она стреляет в дикарей. Они разбегаются повсюду; многие падают; некоторые в воде… Идет большая шлюпка, в ней люди… Она уже подле садового мыса. Три челна, полные дикарей, отчалили. Вот опять пушечный выстрел. Два челна утонули, отец… Шлюпка пристала к берегу. Сюда идут, сюда!

Уильям быстро спустился с дерева. Ступив на землю, он тотчас же побежал отодвинуть жерди, закрывавшие дверь палисада, и распахнуть ее. Он отодвинул последнюю жердь, когда услышал шаги избавителей, открыл дверь и через одно мгновение очутился в объятиях капитана Осборна.

ГЛАВА LXVI

Объяснения. — Капитан Осборн и Риди. — Смерть Риди. — Печаль. — Предположения. — Стадо остается на острове.

Раньше, чем будем продолжать наш рассказ, мы объясним молодым читателям, как и почему капитан Осборн явился в такую минуту.

Следует вспомнить, что за несколько месяцев до этого дня появился бриг и принес такое глубокое разочарование жителям островка, не подойдя к их берегу.

Дело в том что бывшие на палубе этого брига не только видели выкинутые флаги, но и прочитали крупную надпись с названием «Великий Океан». Тем не менее налетевшая буря так далеко унесла их к югу, что капитан брига нашел несовместимым со своими обязанностями относительно судовладельца терять много времени на рейс до острова. Товар, который несло судно, потерял бы всякую цену, если бы он попал на торговый рынок не первым. Поэтому капитан решил прямо отправиться в Сидней-Порт, который составлял местоназначение его плавания.

Когда Мекинтош и матросы «Великого Океана» опустили капитана Осборна в большуюшлюпку, он был без сознания.

Прошла бурная, тяжелая ночь. С большим трудом они спасли шлюпку от гибели; мало-помалу Осборн пришел в себя и настолько оправился, что Мекинтош мог рассказать, почему он очутился на море, в простой шлюпке.

На следующее утро ветер ослабел, и им посчастливилось; они встретили судно, которое отправлялось к Вандименовой земле и приняло их на свою палубу.

Из рассказа Мекинтоша капитан Осборн узнал о судьбе семьи Сигрев; он не сомневался, что «Великий Океан» пошел ко дну, а с ним погибли Сигревы и Риди, не пожелавший бросить несчастных.

Он сообщил об этом владельцам корабля.

Попав на Вандименову землю, капитан Осборн был до такой степени поражен прелестью, красотой и плодородием острова, что решил купить себе земельный участок и основаться в этой стране. (Может быть, также после недавно пережитой страшной опасности, ему не хотелось снова идти в море). Он исполнил свое намерение, завел ферму, скот и на шкуне отправился в Сидней, чтобы получить многие сельскохозяйственные предметы, которые выписал для себя из Англии.

В это время в Сидней пришел бриг и рапортовал о том, что на одном из маленьких островов белые, и что они подняли флаг с вышитой на нем надписью «Великий Океан».

Когда Осборн узнал об этом, он немедленно отправился к капитану брига, засыпал его вопросами; определил, под какими градусами широты и долготы находился островок с белыми и флагом, и понял, что это было невдалеке от места крушения «Великого Океана». Так Осборн получил твердое убеждение, что покинутый корабль уцелел, и семья Сигрев спаслась чудом.

Он отправился к губернатору провинции Новый Южный Уэльс, рассказал ему с полученных сведениях, и тот немедленно решил послать на помощь несчастным правительственную шкуну; вдобавок он предложил Осборну плыть на ней, если он желает сам отправиться отыскивать своих бывших путевых товарищей.

Капитану было очень неудобно бросить ферму и сельское хозяйство, однако он согласился на предложение, и через несколько дней шкуна отплыла.

Она подошла к берегу острова как раз в то самое утро, когда флотилия челнов дикарей пристала к отмели, а Уильям по дороге к палисаду сказал Риди, что на линии «садового мыса» виднеется парус. Если бы в то время Риди успел посмотреть в свою подзорную трубу, он понял бы, что это шкуна, а не вражеский челнок, по его предположению, отставший от остальной флотилии в течение бурной ночи.

Шкуна остановилась подле рифов, потом снова отошла с целью отправить ялбот для зондирования дна и приискания места стоянки.

Ялбот только что начал свои исследования, как заметил челны дикарей; матросы услышали выстрелы; в это время происходило первое нападение. Вернувшись к шкуне, экипаж ялбота донес о том, что он видел; матросы прибавили также, что, по их мнению, дикари напали на белых.

К несчастью, ялбот вернулся к шкуне только вечером, а потому вопроса о том, что происходило, нельзя было выяснить. Тогда произошло новое нападение, и они услыхали опять ружейные выстрелы.

Это очень встревожило Осборна, и капитан решил как можно скорее высадиться на остров; но дикарей было громадное количество, а экипаж шкуны состоял всего из двадцати пяти человек, поэтому было найдено неблагоразумным пытаться сделать это. Командир, поставив шкуну так, чтобы защитить своих людей, наконец согласился высадить их на берег.

Ялбот определил фарватер залива; все подготовили к тому, чтобы отойти к берегу на рассвете следующего утра; но к несчастью, большую часть дня стояло полное безветрие, и только на утро через день, в то время, когда дикари в последний раз атаковали палисад, шкуна пододвинулась к берегу и открыла пушечный огонь.

Остальное известно. От пушечных выстрелов дикари разбежались. Наконец, шлюпку наполнили экипажем, и капитан Осборн вовремя явился на выручку осажденных.

Пусть читатель сам представит себе радость м-ра и миссис Сигрев при виде своего друга капитана Осборна. Всякая опасность теперь миновала; отряд, который вместе с Осборном высадился, сделал разведки, чтобы убедиться, не осталось ли на острове еще дикарей, но нашел только мертвых и умирающих.

Капитан Осборн в коротких словах передал Сигревам свою историю. Потом они рассказали ему о самопожертвовании старого Риди и о том положении, в котором они находятся.

В это время Уильяма уже не было с остальными, он пришел к своему другу, как только капитан Осборн заговорил с отцом и матерью. Капитан тоже поспешно направился к старику. Риди тотчас же его узнал, хотя перед его глазами все потускнело, расплылось, и он ничего не мог видеть.

— Я знаю, это капитан Осборн, — слабым голосом произнес раненый. — Вы вовремя явились, сэр, я чувствовал, что вы отыщете нас, я постоянно говорил это. Примите же благодарность умирающего.

— Надеюсь, дело еще не так плохо, Риди, — ответил Осборн, — у нас на палубе хирург, и я тотчас же пошлю за ним.

— Нет, сэр, ни один хирург в мире не поможет мне, — ответил Риди, — не пройдет и часа, как я перейду в вечность. Я благодарю Господа за то, что Он сохранил эту семью, но мое время, капитан Осборн, наступило.

Старик сложил руки на груди, и несколько мгновений молчал: он тихо молился.

— Нам лучше уйти, — сказал капитан. — Он не хочет, чтобы ему мешали. Я пошлю за врачом на всякий случай, хотя чувствую, что это будет бесполезно. Смерть уже наложила на него свою руку.

М-р Сигрев, Селина и капитан Осборн ушли, глубоко опечаленные этой сценой. Но Уильям остался подле Риди, чтобы дать ему напиться, когда он попросит воды.

Через несколько минут старик открыл глаза.

— Вы еще здесь, Уильям. Я не вижу вас. Выслушайте меня, мой дорогой мальчик. Вот что: похороните мое тело на холмике над колодцем. Мне хочется лежать там. Бедный мой маленький Томми! Смотрите, никогда не говорите ему, что он был причиной моей смерти. Позовите сюда его, а также Юнону и Каролину; я хочу проститься с ними, Уильям.

Слезы так и катились по щекам Уильяма; он быстро прошел в дом и передал отцу и матери о желании старика. Они все отправились к нему, чтобы в последний раз проститься с ним.

Риди каждого поочередно называл по имени. Они опускались перед ним на колени и нежно целовали старика. Он прощался со всеми своими друзьями голосом, ослабевшим до степени шепота. Все молчали и молча плакали, окружая его. Уильям стоял подле него на коленях и держал его руку.

Вдруг голова старика откинулась. Он перестал дышать.

— Все кончено, — уныло произнес Сигрев, — его душа, я уверен, пошла за наградой, уготованной праведным и добрым людям.

Сигрев увел жену и детей. Юнона и Уильям остались подле умершего. Бедная негритянка плакала безутешно; казалось, ее сердце надрывалось от горя. Как только ушли ее господа, она перестала сдерживаться, Уильям старался утешить ее.

— О, масса Уильям. Я часто думаю, что небо его послало, чтобы спасти всех нас. Он пережил столько, чтобы сделать все, что мог, и снова ушел на небо.

— Я верю, что он на небе, милая Юнона, и надеюсь жить так же хорошо, как он, и умереть, как умер он.

Уильям закрыл глаза умершего, а Юнона принесла корабельный вымпел и положила его на тело усопшего. Потом мальчик и негритянка вернулись в дом, к остальным.

Пока Уильям сидел со старым Риди, командир шкуны и новая партия матросов высадились на берег. Матросов он отправил поискать на острове дикарей, но они не встретили ни одного из них.

Осборн познакомил с командиром шкуны м-ра и миссис Сигрев.

После этого начали готовиться к переправе на шкуну. Решили следующий день посвятить укладке вещей и переправе на шкуну багажа; позже сами должны были войти на палубу судна.

Уильям сказал о желании Риди относительно места погребения его тела. Командир немедленно приказал сделать для него гроб и выкопать могилу там, где укажет Уильям. Решили также на следующее утро отправить Юнону в шлюпке к маленькой гавани, чтобы можно было взять с собой мериносовых, очень дорогих овец. Всех остальных животных, конечно, за исключением собак, предполагалось оставить на островке в пользу тех несчастных, потерпевших кораблекрушение, которые случайно могли на него попасть, как попали пассажиры «Великого Океана».

Рано утром следующего утра шлюпки подошли к берегу за вещами. Но Сигрев не хотел взять ничего, что могло бы пригодиться для выброшенных морем на этот берег: мебель, инструменты, гвозди, железные изделия, солонина и мука, — все было отнесено в дом и заперто на ключ. Поэтому на палубу шкуны переправили только небольшой багаж.

ГЛАВА LXVII

Могила Риди. — Сожаления. — Печаль Юноны. — Похороны. — Любовь к острову. — Шкуна отходит. — Прибытие в Сидней. — Семья Сигрев.

Суета и хлопотливые приготовления к отплытию с острова, быстрая смена событий в течение такого небольшого промежутка времени, — все не давало возможности м-ру и миссис Сигрев и их сыну Уильяму опомниться и подумать.

Однако, наконец, все приготовления окончились, и командир шкуны не торопил их, не просил их поскорее приготовляться к отплытию. Все было отослано на палубу судна в течение дня, и предполагалось, что на следующий день шкуна отойдет от берега, унося пассажиров.

И вот все уже были на палубе шкуны и стояли, глядя в сторону берега, пока матросы поднимали якорь. Наконец, распустили паруса, и шкуна двинулась. Вот она миновала «садовый мыс»; шкуна шла под свежим крепким ветром; все предметы на берегу стали сливаться одни с другими, бледнеть.

Юнона и Уильям стояли у борта; мальчик не отрывал глаз от зрительной трубы. Наконец, к нему подошел капитан Осборн и спросил:

— На что вы смотрите, Уильям?

— Я в последний раз прощаюсь с могилой Риди, — ответил мальчик.

— Это был настоящий хороший человек, — упавшим голосом проговорила Юнона.

Шкуна шла на запад, минуя правый берег, и Сигрев показал его Селине. Несколько мгновений она молча смотрела на залив, на пальмы, наконец сказала:

— Мы никогда не будем счастливее, чем были на этом островке, Сигрев.

— Только бы нам никогда не быть несчастнее, дорогая, — ответил он.

Весь рейс держался хороший ветер, и после благополучного плавания шкуна, наконец, вошла в Сиднейскую бухту, в ту самую гавань, к которой семью Сигрев когда-то нес прекрасный корабль «Великий Океан».

Вероятно, мои юные читатели желают узнать о дальнейшей судьбе семьи Сигрев, а потому я скажу о них еще несколько слов. М-р Сигрев, точно патриарх Иов после постигших его испытании, нашел земли свои в порядке; а стада его даже сильно увеличились. Его управляющий, человек честный, способный и трудолюбивый, отлично вел его дела.

Хотя предполагалось, что все члены семьи Сигрев погибли и что их имение и все состояние должно перейти к отдаленным родственникам, земли, фермы и все остальное еще было в руках душеприказчиков, назначенных судом. Следовало еще раз искать наследников, а сообщение с Англией отнимало много времени; кроме того, не имелось официальных и положительных сведений о смерти владельца. Дело стояло в таком положении, когда появился Сигрев.

М-р и миссис Сигрев жили долго, и все их дети возмужали на их глазах. Уильям долгое время помогал отцу во всех его делах, а после смерти родителей наследовал большую часть состояния отца. Он женился, и у него большая семья. Несмотря на все свои недостатки, Томми сделался отличным молодым человеком и поступил на военную службу. Теперь он уже майор, но, говорят, сохранил детские вкусы и, хорошо исполняя свои служебные обязанности, отличается за столом. Каролина, вышла замуж за молодого священника. Она отличная, добрая жена. Альберт поступил во флот и командует судном.

Юнона еще жива; она живет на одной из плантаций Сигрева в семье Уильяма. Негритянка часто забирает к себе на колени его детей и долго рассказывает им о далеком острове; она вызывает у них слезы, говоря им о смерти и погребении старого друга их отца — Мастермэна Риди.

Фредерик Марриет Маленький дикарь

ГЛАВА I

Я собираюсь написать весьма необыкновенную историю, с чем вполне согласится читатель, когда прочтет эту книгу. Существует целый ряд рассказов про взрослых людей, заброшенных на пустынные острова, и все они читаются с большим интересом. Но, мне кажется, я представляю собою первый пример мальчика, покинутого на необитаемом острове. Тем не менее все это действительно случилось со мной, — и я буду рассказывать не что иное, как собственную свою историю. Первые смутные воспоминания моего детства переносят меня на этот остров и вызывают в памяти моей образ человека, с которым я часто гулял по берегу моря. Во многих местах приходилось карабкаться с большим трудом по утесам, и спутник мой должен был перетаскивать меня на опасных местах. Он был очень груб и неласков со мною, что может показаться несколько странным, так как я был единственным его товарищем на этом острове. Но он вообще был мрачен, угрюм и груб по характеру. Ему зачастую приходилось просиживать целыми часами молча, прикорнув где-нибудь в углу нашей хижины. Иногда он целыми днями глядел на море, словно ожидая чего-то, — чего именно, я тогда не знал. Когда я спрашивал его об этом, он не отвечал и, если находился поблизости от меня, я обыкновенно получал подзатыльник.

Воспоминания мои начинаются с того времени, когда мне было лет пять, а может быть и меньше. Я могу теперь восстановить все, что удалось мне услыхать и выведать от моего сотоварища в разное время. Не сразу узнал я, каким образом мы очутились в этом пустынном месте. Стоило мне это большого труда; он обыкновенно бросал в меня камнем, когда я задавал ему вопросы, т. е. в том случае, если я повторял вопрос после отказа с его стороны отвечать мне. Однажды, когда он лежал больной, мне удалось узнать кое-что, — и то лишь посредством отказа ухаживать за ним и приносить ему пищу и воду. Он страшно сердился и грозил отомстить мне, когда выздоровеет, но мне было все равно; я начал развиваться и чувствовать в себе некоторую силу, тогда как он слабел с каждым днем. Я его не любил, потому что никогда не видел любви от него. Этот человек относился ко мне всегда с большой строгостью и был груб и жесток со мной.

Вот что услыхал я от него: двенадцать лет тому назад (что такое «год» — я тогда еще не знал) английское судно (что значило «судно» — я также не знал) затонуло во время бури вблизи этого острова; семеро мужчин и одна женщина спаслись, остальные все погибли. Судно разбилось в щепки, и ничего не удалось спасти. Оставшиеся в живых собрали куски дерева, из которого был построен корабль, и соорудили из них ту хижину, в которой мы жили. Все они мало-помалу перемерли и были тут же похоронены. (Что значило умереть и быть похороненным, я в то время совершенно не понимал).

Я родился на этом острове. («Как же это я родился?» — задавал я себе вопрос.) Большая часть спасшихся от крушения умерли, когда мне не было еще двух лет, и на острове остались только я, моя мать и теперешний мой товарищ. Несколько месяцев спустя умерла и моя мать. Мне приходилось задавать ему множество вопросов, чтобы уяснить себе все, что я слышал. В сущности, я только впоследствии отдал себе отчет во всем, тогда же только наполовину понимал все то, что он мне говорил. Останься я на этом острове с другим человеком, я, конечно, многому бы научился из разговоров, но мой компаньон не любил говорить, и еще менее того — объяснять. Он звал меня просто «мальчик», а я звал его «хозяин». Его упорное молчание было причиной того, что я знал лишь весьма ограниченное количество слов. Кроме приказания сделать то или другое, принести нужное, он никогда ничего не говорил. Иногда, впрочем, хозяин бормотал что-то во сне, тогда я старался не спать и чутко прислушивался в надежде что-нибудь узнать — конечно, не вначале, а когда стал постарше. Он вскрикивал: «Наказание, наказание за мои грехи, тяжкие грехи! Боже, будь милосерд!» Но что значило наказание за грехи, что такое «Бог», я тогда еще не знал, хотя и задумывался над словами, которые так часто слышал.

Теперь я опишу наш остров и расскажу, как проходила наша жизнь.

Остров был маленький, в нем не было, я думаю, и трех миль в окружности. Это была скала, к которой невозможно было пристать; море омывало его со всех сторон глубокими водами. Впоследствии я узнал, что он принадлежал к группе островов, на которые жители Перу присылают ежегодно корабли для собирания гуано морских птиц. Наш остров был меньше других и в некотором от них отдалении; гуано находилось на нем в меньшем количестве, поэтому им пренебрегали, и корабли никогда не подходили к нему. Нам видны были другие острова, но только в очень ясные дни, когда они обозначались на горизонте наподобие тучки. Берега острова были так круты, что пристать к ним не было никакой возможности, а постоянный прибой океана сделал бы невозможной всякую нагрузку корабля. Таков был остров, на котором я находился в обществе этого человека.

Наша хижина была построена из корабельных досок и леса и находилась под защитой утеса, на высоте пятидесяти ярдов над уровнем моря. Перед ней была площадка величиной приблизительно тридцать ярдов в окружности, а с утеса падала струя воды, которая стекала в углубление, нарочно для того выкопанное, и затем пробиралась на нижние утесы. Сама хижина была очень просторная и могла бы служить приютом для гораздо большего числа людей, но все же не была излишне велика, ввиду того что нам приходилось сохранять в ней провизию на многие месяцы. В хижине было несколько постелей, на одном уровне с полом. Устроены они были очень удобно и мягко с помощью птичьих перьев. Убранства никакого не было, за исключением двух или трех топоров, притуплённых от долгого употребления, оловянной кастрюли, небольшого ковшика и нескольких грубых сосудов для сохранения воды, выдолбленных из дерева. На вершине острова была мягкая поросль, и кустарник тянулся на некоторое расстояние по оврагам, которые спускались вниз, от вершины до берега. Одной из самых тяжелых для меня работ было карабканье по этим оврагам за дровами, но, к счастью, мы редко разводили огонь. Климат круглый год был теплый, и дождь шел редко; а если и шел, то большею частью попадал лишь на вершину острова и до нас не достигал. В известное время года в бесчисленном количестве прилетали птицы для вывода птенцов. Любимым местопребыванием их была сравнительно ровная (главным образом от накопления на ней гуано) площадка, отделенная от того места, где стояла наша хижина, глубоким оврагом. На этой площадке, величиною приблизительно в двадцать акров, морские птицы садились на яйца, в расстоянии не более четырех дюймов друг от друга, и все пространство было сплошь покрыто ими. Там они оставались от кладки яиц до того времени, когда птенцы могли оставить гнезда и улететь вместе с ними. В тот период времени, когда птицы прилетали на остров, у нас царили оживление, шум и суматоха, но после отлета вновь наступали тишина и одиночество. Я всегда с нетерпением ожидал их прилета и был в восторге от этой суеты, вносившей радость и оживление в нашу жизнь. Самцы летали по всем направлениям за рыбой, кружились в воздухе, издавая громкие крики, на которые отвечали самки, сидевшие на гнездах. Для нас это была самая горячая пора. Мы редко трогали старых птиц, — они в это время не были в теле, — но за несколько дней до того, как молодые птенцы готовились улететь из гнезда, начиналась наша работа. Невзирая на крики стариков, на их хлопанье крыльями и попытки клевать нам глаза, когда мы отнимали у них птенцов, мы брали их сотнями ежедневно, переносили, сколько могли, на площадку перед хижиной, сдирали с них кожу, потрошили их и развешивали для просушки на солнце. Воздух на острове был до такой степени чист, что не могло быть никакого разложения. Таким образом, за последние две недели пребывания птиц на острове мы собирали их достаточное количество, чтобы они могли служить нам пропитанием до следующего их прилета. Как только птицы высыхали, мы складывали их в один из углов хижины. Эти птицы, можно сказать, были единственным продуктом острова, за исключением рыбы и яиц, которые мы собирали в первое время кладки их. Рыбы было множество: стоило только закинуть удочку с утеса. Едва она успевала опуститься на незначительную глубину, как конец ее был уже схвачен. Надо сказать, что наш способ ловли был так же прост, как велика была прожорливость рыб. Удочка наша сделана была из жил альбатросов (я впоследствии узнал название наших птиц), но так как жилы эти были не более фута длины, то приходилось употреблять несколько штук и соединять узлами. На конце удочки прикреплялась приманка на толстой рыбьей кости. Как ни просто было это устройство, оно вполне отвечало нашим требованиям.

Рыбы были такие большие и сильные, что, когда я был еще мал, товарищ мой не позволял мне самому вытаскивать их, боясь, что они перетянут меня в воду. Когда же я подрос, то стал отлично справляться с ними. Такова была наша пища из года в год. Разнообразия никакого — разве иногда мы жарили рыбу или птиц на угольях, вместо того, чтобы есть их сушеными на солнце. Одеждой нашей мы также были обязаны пернатому племени. Мы сдирали кожу с птиц, не снимая с нее перьев, и шкурки эти сшивались вместе жилами, при чем иголку заменяла рыбья кость. Эта одежда не отличалась особенной прочностью, но климат был настолько хорош, что мы не страдали от холода ни в какую пору года. Я ежегодно сшивал себе новую одежду во время прилета птиц, но к возвращению их от нее оставалось весьма мало; клочки ее можно было найти на скалистых и крутых местах оврага, где мы собирали дрова.

При таком образе жизни, со столь ограниченными потребностями, периодически удовлетворяемыми, — причем один год почти не отличался от другого, — легко можно себе представить, что мысли мои были весьма скудны. Кругозор мой мог бы быть шире, если бы товарищ мой не обладал столь мрачным, угрюмым и молчаливым характером. При данных условиях я смотрел на океан, на небо, солнце, луну и звезды с удивлением, смущенный, боясь задавать вопросы, и все кончилось тем, что большая часть моей жизни уходила на сон. Инструментов, кроме старых, у нас не было никаких, да и те были бесполезны за негодностью; занятий также никаких. Была одна книга, и я часто пытался узнать, что она такое и для чего, но ответа на свои вопросы не получал. Она лежала на полке, и если я пробовал брать ее оттуда, меня прогоняли, так что, наконец, я стал смотреть на нее с некоторым страхом, как на какое-то непонятное мне существо. День проходил в полном бездействии и почти постоянном молчании; за сутки вряд ли произносилось более дюжины слов. Товарищ мой былнеизменно тот же; вечно размышлял о чем-то, что, казалось, постоянно занимало его мысли, и страшно сердился, когда я отвлекал его от них.

ГЛАВА II

Читатель не должен забывать, что предыдущие воспоминания относятся к тому времени, когда мне было лет семь или восемь, и к той степени развития, которой я тогда достиг.

Хозяин мой, как называл я его, был небольшого роста, коренастый человек, лет шестидесяти; это я определил впоследствии, также по воспоминаниям и по сравнению.

Волосы его густыми прядями падали на плечи и были в то время еще совершенно темными; борода длиною в целых два фута была очень густая — и вообще все те части тела его, которые представлялись зрению, были сплошь покрыты волосами. Мне кажется, что он обладал большой силой, но ему редко приходилось применять ее к чему-нибудь. За исключением того времени, когда мы собирали птиц или спускались изредка в овраг за хворостом или дровами, он почти никогда не двигался и не выходил из хижины, разве для купанья. Невдалеке от моря, но отделенная от него низкою цепью скал, находилась небольшая лужица соленой воды, приблизительно в двадцать квадратных ярдов величиною. Мы почти каждое утро купались в этом заливчике, так как в нем не было акул. Я плавал, как рыба, с тех пор, как помнил себя, но сам ли я этому научился, или меня выучили — не знаю.

Так проходила моя жизнь. Обязанности мои были незначительны; занятий у меня не было никаких, за неимением каких бы то ни было способов занятия. Я редко слышал человеческий голос и сделался таким же молчаливым, как и мой товарищ. Удовольствия мои были также ограничены. Лежа на скалистом берегу океана, я смотрел в его глубину, следил за движениями его многочисленных обитателей, ночью с изумлением смотрел на звезды, а кроме того, ел и спал. Так проводил я жизнь, без удовольствий и без огорчений. О чем я думал, я не мог бы сказать. Мои понятия и мои познания были слишком ограничены, чтобы дать пищу воображению. Я был немногим выше животного, которое, насытившись вдоволь, ложится на пастбище отдыхать. Единственным источником интереса было подслушивание того, что говорил во сне мой товарищ, и я всегда с нетерпением ожидал наступления ночи, когда мы располагались спать. Целыми часами лежал я с широко открытыми глазами, прислушиваясь к его отрывочным восклицаниям и бормотанию и стараясь понять смысл его слов. Но это редко удавалось мне. Он говорил об «этой женщине», казалось, постоянно видел себя в обществе других людей и произносил несвязные слова, говоря о чем-то, что было им куда-то спрятано.

Однажды ночью, когда луна ярко светила, он приподнялся и сел на кровати, раздвинул перья, на которых лежал, разгреб землю под ними и приподнял какую-то доску; через минуту он опять привел все в порядок и снова улегся. Все это он, очевидно, делал во сне. Наконец-то, нашлась некоторая пища для моего воображения. Я часто слышал, что он говорил во сне о чем-то, что он спрятал — очевидно, оно находилось именно тут. Что же это могло быть?

Считаю нелишним напомнить читателю, что я не только не любил этого человека, но даже чувства мои к нему были весьма недалеки от ненависти. Я никогда не слышал от него доброго слова, не видел хорошего отношения к себе. Резкий и жестокий, он относился ко мне с явным чувством недоброжелательства и терпел меня лишь потому, что я избавлял его от многих забот и труда, а, может быть, и из желания иметь возле себя живое существо. Таким образом, наши чувства друг к другу были вполне обоюдны.

Не знаю, сколько именно было мне лет, когда умерла моя мать, но во мне было живо смутное воспоминание о ком-то, кто ласково и заботливо обращался со мной. Воспоминания эти еще ярче выступали в моих снах. Я часто видел образ, резко отличавшийся от образа моего товарища, фигуру женщины, которая наклонялась надо мною или вела меня за руку.

Когда я чувствовал, что просыпаюсь, я старался продолжить этот сон, закрывая глаза. Я тогда еще не понимал, что эти видения вызывались во мне смутными впечатлениями моего детства; я не знал, что образ, наклонявшийся надо мной, был тенью моей матери, но я любил эти сны, во время которых кто-то ласково обращался со мной.

Наконец, волею Провидения в моей судьбе произошла резкая перемена.

Однажды, когда мы только что покончили с заготовлением нашего годового запаса морских птиц, я расположился на утесе и занялся устройством моего ежегодного костюма. Для этого надо было соединять кожи птиц и сшивать из них род мешка с отверстием для головы и для рук.

Взглянув случайно на океан, я вдруг увидел на воде что-то большое и белое.

— Посмотрите, хозяин! — сказал я, указывая ему на этот незнакомый мне предмет.

— Корабль, корабль! — воскликнул он.

— А, — подумал я, — так это корабль!

Я вспомнил, как он говорил, что они приехали сюда на корабле. Я продолжал смотреть на океан и видел, как белый предмет внезапно повернул в нашу сторону.

— Что он, живой? — спросил я.

— Ты дурак! — отвечал мой товарищ. — Иди сюда и помоги мне нагромоздить эти дрова, чтобы подать им сигнал. Сходи за водой и вылей ее на дрова: надо, чтобы как можно больше было дыма. Благодарение Богу, наконец, быть может, мне удастся уйти из этой проклятой дыры!

Я ничего не понимал, но принес ему воды в деревянном ковше.

— Мне нужно еще дров! — сказал он. — Корабль идет на нас и наверное подойдет еще ближе!

— Значит, он живой? — сказал я.

— Ступай прочь, дурак! — отвечал старик, ударив меня по голове. — Принеси мне еще дров и воды!

Затем он ушел в хижину, чтобы высечь огонь с помощью куска железа, кремня и сухого моха. Пока хозяин занимался этим, я не спускал глаз с корабля, стараясь понять, что это такое. Он двигался по воде, поворачивая то в ту, то в другую сторону. «Он должен быть живой, — думал я, — что это птица или рыба?»

Пока я наблюдал за кораблем, солнце зашло, и до полной темноты оставался какой-нибудь час. Ветер был небольшой и часто менял направление, чем объяснялись и частые изменения в направлении корабля. Мой товарищ вышел из хижины с добытым огнем, положил его под дрова и стал раздувать его. Дрова скоро разгорелись, и дым поднялся на значительную высоту.

— Теперь они наверно увидят наш сигнал! — сказал старик.

— Значит, у него есть глаза, и он живой? А ветра он не боится? — продолжал я допрашивать, не получив ответа на первый вопрос — Смотрите, маленькие облака быстро приближаются! — я указал на горизонт, где собирались маленькие тучки, что предвещало, по моим наблюдениям, короткий, но сильный шквал. Такие шквалы обыкновенно налетали раз или два в это время года.

— Да — проклятие! — ответил, наконец, старик, заскрежетав зубами. — Этот ветер отгонит их! Уж таково мое счастье!

Тем временем дым подымался все выше, а корабль подвигался все ближе и ближе, пока не остановился, наконец, на расстоянии приблизительно двух миль от острова. Товарищ мой подлил еще воды, чтобы увеличить дым. На корабле опять подняли паруса, он двинулся и повернул кормой в нашу сторону.

Теперь я уже мог вполне ясно различить людей на палубе. Я старался разобраться в своих мыслях и отдать отчет в том, что такое корабль. Товарищ мой радостно кричал:

— Они видят нас, они видят нас! Теперь есть надежда! Ура! Да здравствует старая Англия!

Он прыгал, танцевал и кружился, как безумный. Наконец, он сказал:

— Я схожу в хижину, а ты смотри, не высылают ли они лодку?

— А что такое лодка? — спросил я.

— Ах, ты, дурак! Смотри хорошенько и, если что увидишь, скажи мне!

— Да, вижу что-то, — ответил я. — Смотрите на шквал, как он быстро идет по воде. А тучи как густо собираются! Будет такой же сильный ветер и дождь, как в предпоследний раз, во время прилета птиц!

— Проклятие! — воскликнул он. — Хоть бы лодку поскорее спустили! — С этими словами он вошел в хижину, и я видел, как он начал копошиться около своей постели.

Я не спускал глаз с надвигающегося шквала; он как бы летел по воде с ужасающей быстротой.

Сначала это была лишь темная линия на горизонте, но линия эта надвигалась, приближалась к кораблю и становилась белой. Поверхность воды оставалась пока еще спокойной. Тучи низко нависли над горизонтом. На корабле, как я понял впоследствии, еще не замечали опасности. Паруса были подняты и хлопали о мачту. Наконец, я заметил небольшой предмет около корабля и догадался, что это именно и должна быть лодка, которую ожидал мой товарищ, но ничего не сказал, наблюдая, какое влияние будет иметь на нее ветер. Я понимал из слов и замечаний моего товарища, что это очень важно. Через некоторое время я увидел, что белые паруса стали исчезать, люди на палубе засуетились, и лодка была поднята обратно. Дело в том, что на корабле не заметили приближающегося шквала, а когда заметили, было уже поздно. Еще минута, и я увидел, как он накренился под страшным давлением урагана, а затем все застлалось густым туманом, и я уже ничего не мог различить.

— Ну, что же, мальчик, — кричал мой товарищ, выходя из хижины, — спустили они лодку?

— Я ничего не вижу за ветром! — ответил я.

В ту минуту, как я произносил эти слова, шквал достиг того места, где я стоял, сбил меня с ног и отбросил к дверям хижины. С ветром хлынул и дождь, который промочил нас до костей. Небо все сплошь покрылось тучами и стало совершенно черное. Молния сверкала по всем направлениям с оглушающими раскатами грома. Я вполз в хижину, в которую с яростью врывались ветер и дождь. Товарищ мой сидел рядом со мной и мрачно молчал. Два часа свирепствовал шквал, не унимаясь ни на секунду. Солнце зашло, и наступила непроницаемая тьма. Сила дождя и ветра была настолько велика, что невозможно было двинуться. Мы оба молчали, закрывая глаза под сверканием молнии и затыкая уши, чтобы не слышать ужасающих раскатов грома. Мой товарищ изредка стонал — от страха ли, не знаю. Я не испытывал страха, так как не понимал опасности и не знал, что существует Бог, который судит и наказывает нас, грешных.

Мало-помалу буря стала утихать. Дождь все еще лил, но с промежутками, и мы уже начинали ясно слышать шум волн, которые ударяли об утесы под нами. Небо также понемногу прояснялось, и мы уже стали различать белую пену воды у берегов. Я выполз из хижины и стоял на площадке, напрягая зрение и стараясь разглядеть корабль. Блеск молнии на минуту осветил его. Он был без мачт, огромные, страшные волны кидали его туда и сюда и несли прямо на утесы, от которых он находился не более, как в четверти мили расстояния.

— Вот он! — воскликнул я.

Молния блеснула и исчезла, оставив меня в еще более непроницаемом мраке.

— Они пропали! — со стоном проговорил старик. Оказалось, что он стоял рядом со мной, чего я и не подозревал до той минуты.

— Теперь уже нет надежды. Проклятие!

Он еще некоторое время продолжал ругаться и проклинать все и вся, как я понял впоследствии. В то время я еще не знал, что означали его слова.

— Вот он! — вновь воскликнул я, когда молния опять на секунду показала мне положение корабля.

— Да, и недолго ему осталось существовать. Через несколько минут он разобьется в щепки, и ни одной души не останется в живых!

— Что такое душа? — спросил я. Старик не отвечал.

— Я хочу пойти вниз к утесам и посмотреть, что там делается! — сказал я.

— Пойди и раздели их участь! — ответил хозяин.

ГЛАВА III

Яоставил хозяина и стал осторожно спускаться по утесам, но не успел отойти и пятидесяти шагов, как блеснула страшная молния, и вслед затем раздался пронзительный крик. Я не сразу мог распознать, откуда он доносился, но, остановившись, услыхал, что меня зовет мой товарищ. Я повернул назад и нашел его стоящим на том же месте, где я оставил его.

— Вы звали меня, хозяин?

— Да, я звал тебя. Возьми меня за руку и доведи до хижины!

Я повиновался, внутренне удивляясь его просьбе. Дойдя до постели, он бросился на нее и громко застонал.

— Принеси мне воды! — сказал он. — Скорее!

Я, схватив деревянный ковш, быстро сбегал за водой и принес ему. Он тщательно обмыл лицо и глаза, но через несколько минут бросился назад на постель, и у него вновь вырвался стон.

— О, Господи! Все кончено! — проговорил он, наконец. — Я останусь здесь навсегда и умру в этой проклятой дыре!

— Что с вами, хозяин? — спросил я его.

Он не ответил и продолжал охать и стонать, изредка произнося проклятия. Наконец, он затих, и я опять вышел из хижины.

Буря тем временем прекратилась, и на небе кое-где показались звезды, но сильный ветер продолжал еще дуть, и черные тучи неслись с какою-то зловещей быстротой. Берега острова представляли собой одну массу густой белой пены, которая высоко взлетала на воздух и падала на крутые утесы. Я искал глазами корабль, но его нигде не было видно. Начинало светать; я сел и стал ожидать рассвета. Товарищ мой, по-видимому, заснул или, по крайней мере, лежал молча и без движения. Я чуял, что случилось что-то недоброе, но что именно, не знал и терялся в догадках. Наконец, рассвело; буря быстро утихала, хотя волны все еще с яростью ударяли о скалистые берега. Корабля нигде не было видно. Я спустился по тропинке и подошел настолько близко к краю утесов, насколько позволял сильный прибой волн. Брызги их долетали до меня и обдавали меня водой, но я продолжал идти вперед, пока не дошел до того места, где в последний раз видел корабль. Волны, точно играя, кидали и перебрасывали туда и сюда обломки мачт, бочонки и куски дерева — вот все, что я мог разглядеть. Еще увидел я мачту и корабельную снасть, прибитые водой к самым утесам; они то поднимались высоко на волнах, то вновь исчезали. Я не смел подойти ближе к краю утесов и заглянуть вниз. «Так товарищ мой был-таки прав, — подумал я. — Корабль, действительно, разбился в щепки. Но какой же он был?» Я пробыл около часу на берегу и затем вернулся в хижину. Старик не спал и громко стонал.

— Корабля больше нет! — сказал я. — Ничего от него не осталось, кроме кусков дерева, плавающих по воде!

— Знаю, — ответил он, — но что мне теперь до этого?

— Так зачем же вы так старались разводить дым? Я думал, что корабль вас интересует!

— Да, он интересовал меня. Но теперь — теперь я ослеп, и никогда уже не увижу ни корабля, ни чего-либо другого. Помоги мне, Господи. Я умру, и кости мои сгниют на этом проклятом острове!

— Вы ослепли? Что это значит? — спросил я.

— Молния выжгла мне глаза. Я ничего не вижу, ничего сам не могу делать, не могу ходить, одним словом, я беспомощен, как ребенок. Ты, конечно, теперь бросишь меня, и я умру здесь один, как собака!

— Разве вы меня не видите?

— Нет — все темно, темно, как ночь, и так будет до конца моей жизни!

Он повернулся на постели и снова застонал.

— Я долго надеялся и жил этой надеждой, но теперь она исчезла навсегда, и мне все равно, хоть завтра умереть!

Он приподнялся на постели, повернул ко мне свое лицо, и я увидел, что свет погас в его глазах.

— Принеси мне еще воды! — сердито крикнул он. — Слышишь? Да живо, а не то я тебя!

Но я теперь уже вполне ясно отдавал себе отчет в его положении и понимал, насколько он беспомощен. Чувства мои к нему, как я уже не раз говорил, были далеко не дружелюбные, а резкость и угроза еще больше рассердили меня. Мне было в то время около тринадцати лет. Я был силен и полон отваги. Не раз уже и прежде приходило мне в голову, что пора сбросить с себя ярмо и помериться с ним, и потому, раздраженный его грубостью, я ответил:

— Идите-ка сами за водой!

— А, — сказал он после минутного молчания и глубоко вздохнул, — я, конечно, должен был этого ожидать. Но попадись мне только в руки, и я тебе это припомню!

— Я не боюсь вас, — ответил я, — я так же силен, как и вы!

И действительно это было так. Я уже не раз об этом думал и готов был это доказать.

— В самом деле? Ну-ка, подойди, попробуем!

— Ну, нет, я не такой дурак, как вы думаете. Не то, чтобы я вас боялся, у меня всегда будет в руках топор наготове, а другого вам не найти!

— Жаль, что я не бросил тебя в море, когда ты был ребенком, вместо того, чтобы няньчиться с тобой и растить тебя! — сказал он.

— Отчего же вы не были хоть немного добрее ко мне? С тех пор, как я себя помню, вы всегда грубо обращались со мной; вы заставляли меня работать для вас, но я никогда не слыхал от вас ласкового слова. Многое хотелось мне знать, но вы никогда не снисходили до того, чтобы отвечать на мои вопросы, а лишь обзывали меня дураком и приказывали мне молчать. Вы заставили меня ненавидеть вас и не раз говорили, что ненавидите меня. Сами знаете, что я говорю правду!

— Да, это правда, чистая правда! — произнес старик, как бы про себя. — Все, что он говорит, я действительно, делал и действительно ненавидел его, но у меня были на то серьезные причины. Пойди сюда, мальчик!

— Нет! — сказал я решительно. — Довольно я был мальчиком, а вы хозяином; теперь я буду хозяином, а вы мальчиком. И вы увидите, что я сдержу свое слово!

Говоря это, я вышел из хижины. Он кричал мне вслед: «Не оставляй меня», но я не обратил на это внимания и сел на плоский край утеса перед хижиной. Погруженный в думы, я глядел на белые пенящиеся волны и соображал, как мне поступить со стариком. Я не хотел его смерти, — а если бы я бросил его, он неминуемо должен был умереть. Он не был в состоянии достать воды, не свалившись с утеса. Я уже был убежден в его полной беспомощности, но чтобы отдать себе в этом еще более ясный отчет, я встал со своего места, закрыл глаза и попробовал двигаться — по опасному пути, на котором я находился. Я тотчас же убедился в том, что это совершенно невозможно. Итак, он был вполне в моей власти; он, действительно, беспомощен, «как ребенок, и должен довериться мне во всем. Я сказал, что буду хозяином, а он слугой, но как же это привести в исполнение?

Ведь я все же должен ухаживать за ним, иначе он умрет. Наконец, меня осенила блестящая мысль.

— А все-таки я буду хозяином, — сказал я себе, — я заставлю его отвечать на все мои вопросы и поделиться со мной всем, что он знает; если же он откажется это сделать, то обречет себя на голодную смерть. Он в моей власти и теперь поневоле должен сделать то, о чем я его так часто просил и в чем он мне всегда отказывал! — И, порешив таким образом, я вернулся к нему в хижину.

— Выслушайте то, что я имею вам сказать! — обратился я к нему. — Я буду добр к вам и не дам вам умереть с голода, но все это с одним условием!

— А именно? — спросил он.

— Я часто обращался к вам с различными вопросами, но вы всегда упорно отказывались отвечать на них — осыпали меня побоями и угрозами, бросали в меня камнями. Теперь выбирайте: или вы будете отвечать на все, о чем я ни спрошу вас, или же я брошу вас на произвол судьбы. Если вы будете делать то, что я хочу, то обещаю вам, что буду во всем вам помогать, в противном случае пеняйте на себя, а я уже не отвечаю за то, что может случиться. Не забывайте, что хозяин теперь я. Выбор же — в ваших руках!

— Что ж, — тихо ответил старик, — это мне наказание свыше, и я должен смириться. Буду делать так, как ты хочешь!

— Ладно! Так вот для начала; я часто спрашивал, как вас зовут и как зовут меня? Надо же мне как-нибудь называть вас, а «хозяином» я вас больше звать не стану; теперь я хозяин. Как ваше имя?

Он застонал, стиснул зубы и с трудом проговорил:

— Эдвард Джаксон!

— Эдвард Джаксон — прекрасно! А мое имя?

— Нет — это имя мне чересчур ненавистно, я не могу его произнести!

— Пусть будет так, — ответил я, — так я ухожу!

— Принеси мне немного воды для моих глаз; они горят!

— Нет, не принесу, пока вы мне не скажете моего имени!

— Франк Генникер — и да будет оно проклято!

— Франк Генникер? Хорошо! — сказал я и добавил: — Теперь я принесу вам воды!

Я вышел, зачерпнул ковшом воды и принес ему.

— Вот вода, Джаксон, — сказал я, — и если вам понадобится еще что-нибудь, позовите меня, я буду здесь недалеко!

— Я завоевал себе власть, — подумал я, — теперь настала моя очередь. Он не любит отвечать, а все же ему придется покориться или же голодать. Отчего он так ненавидит мое имя? Генникер? Что значитГенникер, хотел бы я знать? Он должен мне это объяснить; я заставлю его все сказать мне!

Здесь надо заметить, что чувства жалости и сострадания были мне совершенно чужды. Со мной так дурно обращались, что я знал лишь одно, что сила есть право, и этим правом решил воспользоваться вовсю. Сознание того, что теперь я «хозяин», а он «мальчик», доставляло мне невыразимое удовольствие.

Я стал обдумывать тот «урок», который буду задавать ему на каждый день, и который будет платой за его дневное пропитание. Теперь я хозяин и заставлю его говорить столько, сколько мне захочется. Я так долго был рабом, что чувствовал в себе полную готовность сделаться тираном. Милосердие, сострадание и жалость были мне неизвестны, я никогда их не видел в других и не испытывал сам. Вдруг мне пришла в голову мысль, что недурно было бы изменить течение воды, которая собиралась в углублении на краю утеса, чтобы он не мог доползти до нее сам. Я так и сделал: спустил всю воду из углубления, и теперь старик не мог достать ни капли, не вскарабкавшись для этого наверх, а этого он, конечно, не в состоянии был бы сделать. Пищу он всегда мог получить: сушеная птица вся лежала в углу хижины и перетащить ее оттуда мне было бы трудно. Но что такое пища без воды? Я раздумывал, какой задать ему первый вопрос, и уже решил в своем уме, что потребую от него полного и подробного отчета о том, каким образом судно было прибито к этому острову, кто были мои родители, и почему меня звали Генникер, как вдруг голос Джаксона вызвал меня из раздумья. Он звал меня:

— Мальчик! Мальчик!

— Как бы не так, — подумал я, — нет, я уже не мальчик!

Я ничего не ответил и не отозвался на его зов. Наконец, он крикнул: «Генникер»! — но я уже был рассержен тем, что он продолжал звать меня «мальчиком», и опять не ответил. Наконец, он умолк. Через минуту я увидел, что он сползает с постели и, ощупывая стену хижины, ползет на четвереньках по направлению к углублению, где раньше скоплялась вода. Я внутренне улыбнулся при мысли о его разочаровании. Наконец, он добрался до углубления и опустил туда руку, чтобы зачерпнуть воды. Убедившись в том, что ее нет, он стал браниться, а я смеялся при виде его досады.

Он ощупал путь, по которому стекала вода, и понял, что течение ее изменено; выше он не решился взобраться; тогда он ударил кулаком по камням.

— О, кабы я мог хотя на секунду иметь его в руках, я готов был бы ценою жизни заплатить за такую минуту!

— В этом я не сомневаюсь! — ответил я ему сверху. — Но в том-то и дело, что я не дамся в руки. Ступайте назад в свою постель — живо! — крикнул я, бросив в него камнем, который попал ему в голову. — Дурак! Ползите назад, да как можно скорее, а не то я размозжу вам голову. Надо же как-нибудь укротить вас, как вы бывало говорили мне!

Удар в голову, по-видимому, одурманил его; на минуту он как бы потерял сознание, но затем пришел в себя, пополз обратно в хижину и бросился в постель, громко застонав.

ГЛАВА IV

Я сошел к берегу моря посмотреть, не осталось ли чего-нибудь после крушения корабля. Поверхность воды была спокойна, и волны не разбивались более об утесы. Кроме обломков дерева, я ничего не увидел, пока не дошел до той лужи, где мы обыкновенно купались. Тут я заметил, что море прибило туда два предмета — небольшой бочонок и ящик, по-видимому, сундук, принадлежавший кому-нибудь из матросов. Что это были за вещи, я в то время не понимал; — прошу читателя не забывать, что большая часть этого рассказа составлена по позднейшим соображениям. — Бочонок глубоко врезался в песок, и я не мог его сдвинуть с места; ящик же плавал на поверхности воды; я вытащил его на берег без особенного труда и тотчас же приступил к открытию его. Это не сразу удалось мне, так как я никогда в своей жизни не видал замка; но, наконец, заметив, что крышка была единственною частью сундука, которая поддавалась напору, я с помощью куска камня взломал его. Я нашел в нем множество матросской одежды, на которую не обратил внимания, но были и некоторые другие предметы, значение которых я тотчас же понял и при виде их пришел в неописуемый восторг. Я вынул оттуда три совершенно новых оловянных кастрюли, три пустых бутылки, молоток, стамеску и бурав, некоторые другие инструменты, три или четыре удочки. Но особенно обрадовался я двум ножам. Один из них — американский, длинный — в ножнах; другой с ремнем для ношения вокруг пояса. Года три-четыре тому назад у Джаксона еще сохранялся остаток складного ножа, т. е. кусок лезвия его, и как ни плох он был, мы, при нашем убожестве, страшно дорожили им. Однажды во время ловли рыбы он положил этот нож на утес и, вытаскивая удочку, зацепил его и уронил в море. Потеря эта страшно огорчила старика; он долго не мог утешиться. Этим ножом мы обыкновенно вскрывали птиц, чтобы потрошить их, и вообще постоянно его употребляли. Я тотчас же оценил всю пользу своей находки. Сундук был совершенно полон. Я вытащил из него все, что в нем находилось и разложил для просушки на утесы. Многие из этих предметов были мне совершенно незнакомы, я не знал их употребления и лишь впоследствии оценил их по достоинству. Были тут, между прочим, две книги, но, помня строгий запрет дотрагиваться до той, которая лежала у нас в хижине, я смотрел на них с некоторым ужасом и долго не решался взять их в руки; но, наконец, положил их со всем остальным для просушки на утесы. Я ощупал ножи — лезвие было острое. Я надел через плечо ремень, на котором висел складной ножик, а огромный и внушительный американский нож прикрепил к поясу, затем направился к хижине. Ночь уже надвигалась; на небе ярко светила луна. Джаксон лежал на постели; услыхав мои шаги, он спросил меня тихим голосом, не принесу ли я ему воды.

— Нет, не намерен! — отвечал я. — Я не забыл того, что вы мне говорили и как грозили отомстить мне, если я попадусь вам в руки. Я справлюсь с вами! — кричал я. — Я теперь хозяин, в этом вы скоро убедитесь!

— Так и будь им, — сказал он с досадой, — но это не причина не давать мне воды. Разве я когда-нибудь лишал тебя воды?

— Вам не приходилось ходить за ней, — возразил я, — этого вы бы, конечно, для меня не сделали. Если бы я теперь был слеп, а не вы, и был бы вам бесполезен, вы бы пальцем не пошевелили, чтобы не дать мне умереть. Вы потому только и позволяли мне жить, что я на вас работал, да еще в придачу жестоко били меня. Теперь моя очередь. Вы теперь «мальчик», а я «хозяин»!

Читатель не должен забывать, что я не понимал значения слова «мальчик», — для меня оно было противоположностью слову «хозяин» и значило не более, как «раб».

— Пусть будет так, — спокойно ответил Джаксон, — я не долго буду нуждаться в воде!

Спокойствие его показалось мне подозрительным. Я хотя и улегся на свою постель, как раз напротив Джаксона, но спать мне не хотелось, и я лежал с открытыми глазами, думая обо всем происшедшем. Под утро я услыхал легкий шорох. Я лежал, повернувшись лицом к старику, и мог наблюдать за ним, не сделав для этого ни одного движения. Я видел, как он осторожно слез с постели и ползком направился медленно и бесшумно в мою сторону.

— Ага, — подумал я, — тебе хочется забрать меня в руки, ну-ка, подойди! — Я тихо вытащил американский длинный нож, заранее улыбаясь при мысли об удивлении Джаксона. Я дал ему подойти совсем близко ко мне, и когда он, осторожно ощупав край моей постели, протянул руку, чтобы схватить меня, захватил левой рукой его правую и полоснул ножом кисть руки так глубоко, что почти отсек ее. Он громко вскрикнул от боли и удивления и упал навзничь.

— У него есть нож! — воскликнул он, поддерживая наполовину отрезанную кисть руки другою рукою.

— Да, у него есть нож, и, как видите, он умеет владеть им! — ответил я. — Что же, не попробуете ли вы еще раз подойти, или вы теперь окончательно убедились в том, что я «хозяин»?

— Если в тебе есть хоть капля жалости и милосердия, то убей меня скорее! — сказал он, сидя на полу посреди хижины, освещенной ярким светом луны.

— Жалость и милосердие! — сказал я. — Что это такое, я никогда о них не слыхал!

— Увы, — ответил он, — ты прав! Я никогда не жалел тебя и не выказывал тебе ни милосердия, ни сострадания. Настал день Божьего суда надо мною — суда за тяжкие грехи мои! Господи, помилуй меня! Я потерял зрение, теперь и правая рука моя стала бесполезной, как и глаза! Что же еще со мною то дальше будет, Господи!

— Дальше? Дальше будет то, что вы потеряете и другую руку, если еще раз вздумаете напасть на меня! — сказал я.

Джаксон ничего не ответил; он попробовал доползти до своей постели, но, ослабев от потери крови, без чувств повалился на пол. Я взглянул на него и, убедившись в том, что он не в состоянии вновь на меня напасть, повернулся и заснул глубоким сном. Часа через два я проснулся и увидел, что Джаксон все еще лежит на полу на том же месте. Я подошел к нему и стал осматривать, спит он или умер. Он лежал посреди целой лужи крови. Я ощупал его, — он был совершенно теплый. На руке зияла страшная рана. Я подумал, что он может умереть, и я ничего не узнаю. Мне вспомнилось, что он не раз перевязывал и себе, и мне порезы, чтобы остановить кровь. Я взял горсть перьев из постели, наложил их на рану и затем перевязал ему кисть руки куском бечевки, затем принес воды и влил ему в горло. Он очнулся и открыл глаза.

— Где я? — спросил он едва слышным голосом.

— Где вы? Да в хижине! — ответил я.

— Дай мне еще воды!

Я дал ему, так как не хотел, чтобы он умер. Мне нужно было, чтобы он жил и был в моей власти. Выпив воды, старик с трудом приподнялся и пополз к своей постели. Я оставил его и пошел купаться.

Читатель, вероятно, подумает: «Что за отвратительный мальчик; он ничуть не лучше своего товарища!». Оно так и было в действительности, но не надо забывать, что воспитание сделало меня таким. С тех пор, как я себя помнил, меня били, щипали, бранили, всячески злоупотребляли мной и мучили меня. Я никогда не знал ласки и доброты. Недаром же я спрашивал, что такое жалость и сострадание. Лучшие стороны моей природы никогда не были затронуты, никто не старался пробудить их во мне. Жестокость, угнетение, ненависть и мщение — вот все, что видел я на коротком веку своем.

Не удивительно поэтому, что когда наступил мой черед, я поступил так, как поступали со мной. Джаксону не было извинения — я же имел некоторое право на месть. Он знал, что есть добро, я этого не знал. Я руководствовался мелкими чувствами моего мелкого миросозерцания. Я никогда не слыхал о сострадании, прощении, милосердии и любви к ближнему. Я не знал о существовании Бога, знал лишь одно, что сила есть право, и самым живым чувством во мне была жажда мщения и сознание могущества и власти. Выкупавшись, я снова осмотрел все вещи, вынутые из сундука. Я посмотрел на книги, но не дотронулся до них.

— Я должен узнать, что они означают, — подумал я.

Жажда знания была развита во мне не по годам, что объясняется тем, что запретный плод всегда кажется нам наиболее сладким. Джаксон неизменно отказывался отвечать на все мои вопросы, и это только усилило во мне непреодолимое желание все знать и все понимать.

ГЛАВА V

Три дня пролежал Джаксон на постели. Я приносил ему воды, но от пищи он упорно отказывался. По временам он громко стонал и постоянно говорил сам с собой. Я слышал, как он просил прощения у Бога за свои грехи. На третий день он, наконец, заговорил:

— Генникер, я очень болен, у меня начинается лихорадка от раны, которую ты мне нанес. Я не говорю, что не заслужил этого, знаю, что обращался с тобою дурно и что ты должен меня ненавидеть, но вопрос только в том, желаешь ли ты моей смерти?

— Нет, — ответил я, — я хочу, чтобы вы остались живы и ответили на все мои вопросы!

— Да, — сказал он, — я буду отвечать тебе; я дурно поступал и хочу искупить свою вину. Понимаешь ли ты меня? Я был жесток с тобой, но теперь буду делать все, что ты захочешь, и постараюсь удовлетворить твое любопытство.

— Мне только этого и нужно! — ответил я.

— Знаю, но рана моя гниет; надо обмыть и перевязать ее. Перья только ее растравляют. Сделаешь ли ты это для меня?

Я призадумался, но, вспомнив, что он в моей власти, ответил:

— Да, я это сделаю!

— Веревка причиняет мне боль, надо снять ее!

Я принес воды, развязал веревку, осторожно удалил перья и куски запекшейся крови и тщательно обмыл рану, при этом невольно в нее заглянул, и любопытство мое побудило меня спросить: — Что это за тоненькие белые веревочки, которые перерезаны ударом ножа?

— Это жилы и мускулы, с помощью которых мы двигаем руками, — ответил Джаксон. — Теперь они перерезаны, и я уже не буду в состоянии владеть этой рукой!

— Погодите, — сказал я, вставая, — я что-то придумал!

Я побежал к тому месту, где лежал сундук, взял одну из рубашек, принес ее и, разодрав на полосы, забинтовал ими рану.

— Откуда ты взял полотно? — спросил с удивлением Джаксон.

Я рассказал ему.

— И нож оттуда? — сказал он со вздохом. Я ответил утвердительно.

Когда я кончил перевязку, Джаксон объявил, что ему гораздо легче, и затем сказал:

— Благодарю тебя!

— Что это значит «благодарю»?

— Это значит, что я испытываю чувство благодарности к тебе за то, что ты для меня сделал!

— А что такое благодарность? — продолжал допытываться я. — Я никогда не слыхал от вас этого слова!

— Увы, нет! — ответил он. — Было бы лучше для меня теперь, если бы ты слыхал его. Пойми же меня. Я испытываю к тебе хорошее чувство за то, что ты перевязал мою рану, и готов сделать для тебя все, что только могу. Если бы я не потерял зрения и был бы еще хозяином, как был им неделю тому назад, я не бил бы и не мучил тебя, а постарался бы хорошо с тобой обходиться. Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?

— Да, — сказал я, — думаю, что понимаю, и если вы объясните мне все, что я хочу знать, то я поверю вам!

— Я сделаю это, как только немного поправлюсь, теперь я еще слишком слаб; ты должен подождать день или два, пока не пройдет лихорадка!

Успокоенный обещанием Джаксона, я заботливо ухаживал за ним в течение двух дней, обмывал и перевязывал его рану. Он говорил, что чувствует себя лучше, и обращение его со мною было такое ласковое и миролюбивое, что я не сразу мог привыкнуть к такой перемене. Несомненно, однако, что его кротость имела на меня хорошее влияние. Ненависть моя к нему постепенно исчезала и уступала место более мягкому, и даже нежному чувству, в котором я еще сам не отдавал себе отчета. На третий день утром он первый обратился ко мне.

— Теперь я в состоянии говорить. Что ты желаешь знать?

— Я хочу знать все подробности о том, как мы попали на этот остров? Кто были мои родители, и отчего вы сказали, что ненавидите меня и мое имя?

— Это потребует довольно много времени, — сказал Джаксон после минутного молчания. — Мне легко было бы ответить, если бы не твой последний вопрос. История твоего отца так тесно связана с моею собственною, что мне невозможно рассказать одну без другой. Итак, я начну с того, что расскажу тебе про себя, и таким образом ты узнаешь все, что тебя интересует!

— Так рассказывайте же, но только не говорите неправды!

— Нет, я буду говорить все, как было. Твой отец и я родились в Англии. Ты ведь знаешь, что это твоя родина, и что язык, на котором ты говоришь, английский?

— Я этого не знал. Расскажите мне что-нибудь про

Англию!

Я не буду обременять читателя пересказом всего, что говорил мне Джаксон про Англию, а также и бесчисленных вопросов, которые я ему задавал. Ночь наступила прежде, чем он мог мне ответить на все то, что хотелось мне знать. Он жаловался на усталость и, казалось, рад был, наконец, замолчать. Я перевязал ему рану, и он заснул.

Трудно описать впечатление, которое произвел на меня этот внезапный и непрерывный поток слов. Я был как-то странно взволнован и возбужден и много ночей подряд не мог спать. Я должен сознаться, что не всегда понимал значение слов, употребляемых Джаксоном, и, чтобы не прерывать нить его рассказа, часто довольствовался приблизительным пониманием и догадками. Но мысль быстро рождает мысль, и многие слова, которые сначала звучали совершенно чуждыми, становились мне понятными от частого употребления. Первую ночь я как будто опьянел от разговора и не спал до утра, стараясь разместить и запечатлеть в своей памяти все эти новые мысли и понятия. Чувства мои к Джаксону также изменились; я уже не испытывал к нему никакой ненависти или недоброжелательства. Все это уступило место чувству наслаждения, которое он доставлял мне, и я смотрел на него, как на неисчерпаемый и драгоценный источник удовольствия. Изредка, конечно, подымались во мне старые чувства. Забыть их вполне было трудно, но тем не менее я цеплялся за Джаксона и ни за что на свете не согласился бы потерять его, не узнав от него все, что можно было узнать. Когда состояние его раны казалось неудовлетворительным, я беспокоился не менее его самого. Одним словом, можно было ожидать, что мы, в конце концов, сделаемся настоящими друзьями, на почве полной зависимости друг от друга. С его стороны было бы безрассудно относиться враждебно ко мне, от которого зависело теперь все его благосостояние, а с моей стороны враждебность к человеку, открывшему мне новый мир мыслей и впечатлений, также была немыслима.

На второй день утром Джаксон рассказал мне приблизительно следующее:

— Я не готовился быть моряком. Я учился в хорошей школе, а десяти лет поместили меня в торговый дом, где я целыми днями сидел за конторкой, переписывая все то, что мне приказывали. Торговый дом этот занимался большими делами с Южной Америкой.

— Где находится Южная Америка? — спросил я.

— Ты бы лучше не мешал мне рассказывать, — заметил Джаксон, — когда я кончу, ты можешь задавать мне какие угодно вопросы, но если будешь прерывать меня на каждом шагу, я в неделю не дойду до конца моего рассказа. Вчера мы потеряли целый день!

— Это правда, так я и сделаю!

— В конторе, — продолжал Джаксон, — кроме меня, было еще два писаря — главный писарь, которого звали Манверс, и твой отец. Хозяин наш, по имени Эвелин, был очень строг и взыскателен по отношению к твоему отцу и ко мне, ежедневно проверял нашу работу и делал нам замечания, если что-нибудь было не так. Это создало между нами соревнование, которое побуждало нас обоих к работе, и оба мы часто заслуживали похвалу. По воскресеньям м-р Эвелин обыкновенно приглашал твоего отца и меня к себе на весь день. Утром мы шли в церковь, а потом обедали с ним. У него была дочь, немного моложе нас годами. Это и была твоя мать. Мы оба со временем, когда стали постарше, начали ухаживать за нею и наперерыв старались угождать и нравиться ей. Трудно сказать, кто из нас имел вначале больше успеха, но все же думаю, что из двух скорее я был ее любимцем первые два года нашего знакомства. Отец твой был по природе серьезен и расположен к задумчивости. Я же, наоборот, полон был веселья и задора, а потому она и предпочитала меня, как более живого и приятного товарища. Мы пробыли около четырех лет в конторе, когда умерла моя мать. Отец мой умер раньше, когда я еще не поступал на службу. По смерти матери оказалось, что моя часть состояния достигла приблизительно двух тысяч пятисот ф. ст. , но я еще не был совершеннолетним и ранее, как по истечении года, не мог вступить во владение ими. М-р Эвелин, который в это время был вполне доволен моим поведением, не раз полушутя-полусерьезно говорил мне, что когда мне минет двадцать один год, он позволит мне, если я того пожелаю, вложить свои деньги в его дело. Я так и намеревался сделать и с надеждой смотреть на будущее, мечтая жениться на твоей матери и зажить припеваючи. Не сомневаюсь в том, что все бы это так именно и случилось, если бы я продолжал вести себя прилично. Но раньше, чем я достиг совершеннолетия, я, к сожалению, завел некоторые весьма сомнительные знакомства, стал жить выше своих средств и, что всего хуже, приучился пить и проводил все ночи за кутежами. От этой дурной привычки я и впоследствии никогда не мог отделаться. Она погубила меня тогда и впоследствии губила меня всю жизнь. Мое маленькое состояние не только придавало мне некоторое значение в глазах других, но было причиной того, что я стал очень высокого о себе мнения. Я начал усиленно ухаживать за мисс Эвелин и был весьма благосклонно принят ее отцом, не мог также жаловаться и на отношение ко мне молодой девушки. Что же касается твоего отца, то он был совершенно отодвинут на второй план. У него не было ни состояния, ни каких бы то ни было надежд на будущее, кроме того, что мог он скопить своей бережливостью.

Внимание, оказываемое мне м-ром Эвелином, очень удручало и огорчало твоего отца. Он в то время был не менее влюблен в мисс Эвелин, чем я сам, а про себя могу только сказать, что любовь моя к ней была безгранична, и что она ее вполне заслуживала. Но все мои радужные надежды были загублены моим собственным безумием. Как только стало известно, что я получаю состояние, меня окружили люди, которые наперерыв искали случая быть мне представленными, и я проводил вечера в компании, казавшейся мне верхом изящества, но которая на деле представляла из себя нечто совершенно иное.

Мало-помалу я приучился играть и вскоре проиграл более крупную сумму, чем был в состоянии заплатить. Это принудило меня обратиться к еврею, который дал мне взаймы денег под большие проценты, с условием выплатить их, когда достигну совершеннолетия. Я продолжал играть в надежде вернуть свой проигрыш, и кончил тем, что задолжал еврею около тысячи ф. стерл.

По мере того, как росли мои долги, я становился все бесшабашнее. М-р Эвелин начал замечать, что я провожу бессонные ночи, и что на мне лица нет, что было неудивительно, так как положение мое становилось поистине критическим. М-ру Эвелину был известен размер суммы, которую я должен был получить. Я ожидал, что он предложит мне вложить ее в дело, и ломал себе голову над тем, как объяснить ему, куда и на что я истратил чуть не половину ее. Я понимал, что мнение его о мне резко изменится, и что он никогда не согласится вверить счастье своей дочери молодому человеку, который оказался способным на такую беспорядочную жизнь.

Между тем, любовь моя к ней доходила до обожания. В течение последних шести месяцев, которые предшествовали моему совершеннолетию, я был в ужасном состоянии. Мне казалось, что нет на свете человека несчастнее меня, и, чтобы хоть на время забыться, я предавался всевозможным излишествам, и редкий день кончался без того, чтобы я не напивался допьяна. Я обдумывал разные хитроумные планы и комбинации, с помощью которых мне удалось бы скрыть свою вину, но в конце концов ничего не мог придумать, а время между тем быстро шло. За несколько дней до моего совершеннолетия м-р Эвелин послал за мной. Он объявил мне, что из уважения к памяти моего отца, который был его другом, он готов позволить мне вложить мой небольшой капитал в его дело и надеется, что я своим хорошим поведением и прилежанием скоро достигну положения серьезного и полезного соучастника его фирмы. Я что-то пробормотал в ответ, — что весьма удивило его, — и он попросил меня объясниться. Я сказал, что считаю капитал свой слишком незначительным, чтобы вкладывать его в такое большое дело, и предпочитаю сначала испробовать какой-нибудь быстрый способ удвоить его; достигнув же этого, с благодарностью приму его предложение.

— Как вам угодно, — холодно ответил он. — Вы, конечно, вправе поступать, как хотите, но советую быть осторожным, чтобы, рискуя всем, не потерять всего!

Сказав это, он удалился, очевидно, очень недовольный и обиженный. Обстоятельства, однако, сложились так, что истина скоро открылась. Как-то раз невзначай в обществе моих товарищей по кутежу я упомянул мимоходом о моем намерении попытать счастье в Вест-Индии. Слух об этом дошел до еврея, у которого я занимал деньги; он подумал, что я хочу уехать из Англии, не уплатив ему, и немедленно отправился в контору г-на Эвелина, чтобы посоветоваться с Манверсом, причем, разумеется, сообщил ему о сумме моего долга. Манверс тотчас же передал весь этот разговор м-ру Эвелину. Наступил день моего совершеннолетия. В этот самый день утром м-р Эвелин позвал меня в свой кабинет и, сделав мне несколько замечаний, на которые я весьма дерзко ответил, объявил мне, что увольняет меня от службы. Дело в том, что он тогда же после первого своего разговора со мной навел обо мне справки и, узнав, что я веду распутный образ жизни, решил расстаться со мной. После первого взрыва негодования, когда улеглась во мне моя злоба, я скоро понял, как много теряю. Чувства мои к мисс Эвелин были горячее и пламеннее, чем когда-либо, и я горько сожалел о своем безумии, но вскоре по привычке снова прибегнул к пьянству и старался потопить свое горе в вине. Я пытался иметь свидание с мисс Эвелин, но отец ее не допустил этого и по прошествии нескольких дней отправил ее гостить к родственникам в деревню.

Я вложил свои деньги в одно довольно выгодное дело по винной торговле, и если бы мне удалось воздержаться от пьянства, мог бы в короткое время действительно удвоить свой капитал, как я тогда говорил м-ру Эвелину. Но я уже давно стал отъявленным пьяницей, а когда дело доходит до этого, тогда все проиграно раз навсегда.

Дела мои понемногу расстроились; товарищ мой по фирме потребовал, чтобы они были приведены в ясность, и оказалось, что из 1, 500 ф. стерл. у меня осталось не более 1, 000. Я решил попытать счастья в морском деле, заручился долей в торговом судне и сам ушел на нем в море. Через некоторое время я стал достаточно опытным, чтобы самому взяться за управление судном, и тут опять могла бы быть удача, если бы не моя несчастная привычка к пьянству. Я заболел, пока мы были на острове Цейлон, и меня оставили на берегу. Судно потерпело крушение, и так как я не позаботился о том, чтобы застраховать свою часть, то оказался совершенно разоренным. Долго я боролся, но тщетно — пьянство было моим проклятием, моей пагубой, камнем, который висел у меня на шее и тянул меня ко дну. Жизнь дала мне все — способности, хорошее воспитание, энергию, — одно время даже деньги, — и все напрасно. Я падал все ниже и ниже: из капитана корабля превратился в шкипера, затем в подшкипера и, наконец, в пьяного матроса. Вот моя история в кратких чертах. Завтра я расскажу тебе, как и при каких обстоятельствах мы снова встретились с твоим отцом, и что произошло затем — вплоть до настоящего времени.

Но я был слишком ошеломлен и смущен всем слышанным, чтобы согласиться на это.

— Нет, нет, — сказал я, — я теперь помню все, что вы мне говорили, но многого не понимаю. Вы должны прежде всего ответить на все мои вопросы и объяснить мне значение слов, которых я никогда прежде не слыхал. Я не знаю, что такое деньги, игра и многое другое, о чем вы говорили, но все помню и могу повторить каждое слово. Завтра вы должны мне все объяснить, а затем уже можете продолжать свой рассказ!

— Хорошо, — ответил он, — мне это безразлично, я вовсе не испытываю желания приступить к подробному рассказу о твоем отце и обо мне самом.

ГЛАВА VI

Мне трудно передать то впечатление, какое производили на меня разговоры с Джаксоном. Представьте себе узника, которого вывели бы из тюрьмы и привели прямо в сад, наполненный цветами и фруктами, о существовании которых он до тех пор не имел никакого понятия. Он, вероятно, испытал бы чувство, подобное тому, которое испытывал я, — чувство удивления, восторга и радости. Все было ново для меня, все меня волновало и приводило в трепет, но в то же время многое было мне непонятно. С каждым днем, однако, познания мои увеличивались, а с ними являлись и новые впечатления и мысли. Многое, конечно, я понимал по-своему и, так сказать, теоретически.

Я мог лишь с помощью воображения представить себе тот или другой предмет. Когда же дальнейший опыт заставлял меня приходить к заключению, что представления мои неправильны, то я менял их, основываясь уже на действительности. Таким образом, мне открывался целый новый мир, полный неизвестности и захватывающего интереса. Человеку, выросшему и получившему образование в культурной стране, легко на основании книг и описаний составить себе верное понятие о вещах и людях, дотоле ему неизвестных; он уже видел многое, подобное тому, о чем ему говорят. Я был в несколько ином положении. Я ничего не видел, кроме моря, утесов и морских птиц, и у меня был один лишь товарищ. В этом и заключалось главное для меня затруднение, которое исчезло только тогда, когда я познакомился с людьми и с культурой. Но эти затруднения лишь удваивали во мне жажду знания. От природы я был смышлен, обладал удивительной памятью, и всякое новое понятие и представление приводило меня в восторг.

У меня явилась цель в жизни, которой раньше не было, и мне кажется, что, если бы источник знаний, мыслей и впечатлений внезапно иссяк, я бы сошел с ума от горя и отчаяния. Несколько дней прошло, прежде чем я попросил Джаксона продолжать свой рассказ, и в течение всего этого времени мы жили в большом согласии и дружбе. Обманывал ли он меня и сдерживался до удобного случая отомстить мне, или же беспомощное его состояние смягчило его, — трудно было решить. Он как будто начинал ко мне привязываться, но я все время держался настороже, хотя и не имел уже причины особенно бояться его.

Рана его зажила, но рука осталась совершенно беспомощной, так как связки все были перерезаны. Когда я, наконец, попросил его продолжать, он рассказал мне приблизительно следующее:

— Я переходил с одного судна на другое, причем меня обыкновенно увольняли за пьянство, и, наконец, попал на корабль, который шел в Чили. Пробыв там около года, мы собирались плыть обратно с грузом. Перед окончательным уходом мы бросили якорь около Вальдивии, так как нам надо было забрать некоторые товары в этом порту.

Когда мы кончили нагрузку, капитан объявил нам, что согласился принять на борт двух пассажиров, мужа и жену, которые отправлялись в Англию.

Им очистили каюту, и когда все было готово к их приему, под вечер, выслали лодку, чтобы привезти их багаж. Я выехал с лодкой, рассчитывая получить на водку, и не ошибся: нам выслали четыре доллара. Мы немедленно пропили их в ближайшем трактире, и все более или менее напились пьяны.

Решено было, что мы сначала перевезем багаж и затем вернемся за пассажирами. Корабль уходил в море рано утром. Мы отплыли с багажом, но когда я взошел на корабль, то был до такой степени пьян, что капитан не пустил меня обратно на берег. Затем я уже ничего не помнил до следующего утра. Прошло уже несколько часов со времени поднятия якоря, и берег быстро исчезал, когда пассажир вышел на палубу, где я в это время был занят складыванием снастей. Я взглянул на него и тотчас же узнал в нем твоего отца. Прошло немало лет с тех пор, как мы расстались; из юноши он превратился в зрелого человека, но лицо его мало изменилось. Он, и никто иной, стоял передо мной. Из него, очевидно, вышел человек с некоторым весом и положением, а я? — Что вышло из меня? — Пьяный матрос! Я всей душой надеялся, что он не узнает меня. Вскоре он опять спустился в каюту и вернулся оттуда в сопровождении своей жены. Я с любопытством взглянул на нее и узнал в ней ту самую мисс Эвелин, которую я когда-то так страстно любил и потерял по собственной вине. Я чувствовал, что еще минута, и я сойду с ума. Пока они стояли на палубе, наслаждаясь чудной погодой и свежим морским ветерком, к нам подошел капитан. Я так был взволнован и смущен своим открытием, что совершенно не отдавал себе отчета в том, что делаю, и, должно быть, казался страшно неловким, так как капитан обратился ко мне со словами:

— Джаксон, что ты делаешь, пьяная бестия? Должно быть, не протрезвился еще?

При звуке моего имени родители твои взглянули на меня и, когда я поднял голову, чтобы отвечать капитану, стали пристально меня разглядывать. Затем они начали шепотом разговаривать друг с другом и, наконец, обратились к капитану с каким-то вопросом. Я не мог расслышать того, что они говорили, но, конечно, догадался, что речь идет обо мне. Очевидно, они или узнали меня, или, во всяком случае, заподозрили, что это я. Я готов был провалиться сквозь землю и почувствовал прилив страшной ненависти к твоему отцу, от которой впоследствии уже никогда не мог отделаться, и которая преследовала меня до самой его смерти.

Я не ошибся. Отец твой, действительно, узнал меня и на следующее утро подошел ко мне со словами:

— Джаксон, мне жаль видеть вас в таком положении; верно, вам очень не повезло, иначе вы бы никогда до этого не дошли. Доверьтесь мне и расскажите все, что с вами было. Мне, быть может, удастся по возвращении в Англию помочь вам; я был бы сердечно рад быть вам чем-нибудь полезным!

Ответ мой был весьма нелюбезен.

— М-р Генникер, — сказал я, — вам, по-видимому, посчастливилось в жизни, и потому вы можете себе позволить роскошь жалости и сострадания к тем, кому судьба не улыбнулась. Но в нашем обоюдном положении жалость является чем-то вроде торжества, а предложение помощи — чем-то вроде оскорбления. Я совершенно доволен своим положением, а если бы и желал изменить его, то, во всяком случае, не прибегнул бы к вашей помощи. Я честно зарабатываю свой хлеб. Желаю и вам того же. Кто знает! Обстоятельства наши еще могут измениться!

Сказав это, я повернулся и ушел с сердцем, напитанным горечью и злобой. С этой минуты он уже не заговаривал со мной и делал вид, что не замечает моего присутствия, но капитан стал еще строже относиться ко мне, и я, конечно, без всякого основания приписывал это влиянию твоего отца.

Мы подходили к мысу Горн, когда нас настиг ураган, налетевший с юго-востока, который, в конце концов, привел наш корабль к гибели. В течение нескольких дней мы боролись с ним, но судно наше было старое и начало давать течь, так что пришлось идти по ветру, что мы и делали в течение нескольких дней. Наконец, мы очутились среди этих островов, и, чтобы не натолкнуться на скалы, должны были опять идти против ветра.

Течь увеличивалась, и судно наше быстро залило водой. Нам пришлось покинуть его ночью, второпях, ничего не успев захватить с собою. Мы оставили на нем трех матросов, которые там погибли. С Божьей помощью удалось нам направить нашу лодку к отверстию в скалах, здесь, внизу, это было единственное место, где мы могли причалить. Теперь я остановлюсь и отдохну, так как мне еще много надо рассказать тебе.

— Хорошо, — сказал я, — а я тем временем пойду вниз и принесу вам ящик с вещами. Вы мне объясните их назначение.

Я ушел и вернулся с одеждой и бельем. Тут было восемь пар панталон, девять рубашек, две пары синих панталон и две куртки, несколько пар сапог и чулки. Джаксон ощупал их по очереди руками и объяснил мне их употребление.

— Отчего бы вам не надеть что-нибудь из этого? — сказал я.

— Если ты позволишь мне, я с удовольствием надену! — ответил он. — Дай мне парусиновую куртку и штаны!

Я подал ему эти вещи и пошел за остальными. Когда я вернулся, на нем уже было новое платье.

— Теперь я чувствую себя одетым по-христиански! — сказал он.

— По-христиански? — переспросил я. — Что это значит?

— Со временем я объясню тебе, — ответил он, — давно, давно я не чувствовал себя так хорошо. Что же ты еще принес?

— Вот, — сказал я, — что это такое?

— Это — кусок парусины, из которой делают куртки и штаны. Это пчелиный воск!

Затем он объяснил мне значение других предметов.

Тут были иглы, какие обыкновенно употребляют матросы, рыболовные крючки, удочки, писчая бумага и два пера.

— Все это неоценимо, — сказал Джаксон, — и очень увеличило бы наше благосостояние, если бы я не был слеп!

— Там есть еще вещи, — сказал я, — я сейчас принесу их.

На этот раз я уложил все оставшиеся вещи в сундук и притащил его. Нести такую тяжесть, взбираясь по скалам, было очень трудно, и я сильно запыхался.

— Теперь я все принес, — сказал я, — это что такое?

— Это подзорная труба, но, увы, я слеп. Во всяком случае, я научу тебя, как употреблять ее.

— Вот две книги! — сказал я.

— Дай-ка их сюда, я ощущаю их, это, наверное, Библия, судя по размеру ее, а это, вероятно, молитвенник.

— Что значит Библия и молитвенник?

— Библия есть слово Божие, а молитвенник учит, как нужно молиться Богу!

— Но что такое Бог? Я часто слышал, как вы говорили «О Господи», но кто Он такой?

— Я скажу это тебе сегодня, когда мы будем ложиться спать! — серьезно ответил Джаксон.

— Хорошо, я вам напомню!

— Посмотрите, я нашел в ящике еще коробочку, наполненную разными маленькими вещами, шнурочками и жилами.

— Дайте-ка пощупать! Это иголки и нитки. С помощью их можно шить и чинить одежду, они нам пригодятся!

Наконец, мы окончили осмотр всего, что было в сундуке.

Стеклянные бутылки смущали меня. Я не понимал, из чего они сделаны, но бережно уложил их со всем остальным в сундук и отодвинул его в дальний угол хижины.

В этот вечер, перед сном, Джаксон объяснил мне, что такое Бог; но так как это было лишь началом нескольких бесед на эту тему, то я не буду обременять читателя пересказом того, что происходило между нами. Джаксон казался очень грустным и смущенным после этих разговоров. Он молился и бормотал что-то про себя.

ГЛАВА VII

На следующий день я уже не просил Джаксона продолжать свой рассказ о моих родителях. Я заметил, что он этого избегал, а во мне уже произошла знаменательная перемена: я начинал относиться с уважением к его чувствам и желаниям. К тому же меня теперь занимал другой вопрос, а именно: возможно ли выучиться читать по тем книгам, которые я нашел в ящике. Это было первое, с чем я обратился к Джаксону на следующее утро.

— Это невозможно! — ответил он. — Я слеп, как же я буду учить тебя?

— Неужели нельзя найти какой-нибудь способ? — спросил я.

— Дай-ка подумать. — Во всяком случае можно попробовать. Ты помнишь, какую из двух книг я назвал молитвенником?

— Конечно, помню — ту, маленькую тонкую!

— Принеси ее сюда. Теперь, — сказал он, когда я вложил ему в руки книгу, — скажи мне, есть ли посредине страницы черта и слова, и буквы по бокам ее?

— Да, — ответил я, — на каждой странице, как вы называете ее, есть черта посредине, а слова и буквы, вероятно, по бокам ее!

— А между буквами есть такие, которые больше других, главным образом, на левой стороне страницы?

— Да, есть!

— Хорошо. Теперь я открою книгу, приблизительно на том месте, где должны быть утренние молитвы, а ты мне скажи, можешь ли ты указать мне часть страницы, которая начиналась бы с большой, круглой буквы, наподобие — как бы тебе объяснить — дна кастрюли?

— Да, на той странице есть такая буква, — совсем круглая!

— Прекрасно! Теперь достань мне маленькую палочку и заостри ее конец!

Я исполнил желание Джаксона, и он очистил небольшое место на полу посреди хижины.

— Теперь, вот в чем дело: есть много молитв, которые начинаются с круглого О, и потому мне сперва надо убедиться, та ли это, которая мне нужна? Если та, то я знаю ее наизусть, и по ней могу научить тебя всем буквам алфавита!

— Что такое алфавит?

— Алфавит есть известное количество букв, придуманных для того, чтобы с помощью их читать и писать. Всех их двадцать шесть. Теперь смотри сюда, Франк, похожа ли следующая буква на этот рисунок? — и он начертал на земле букву U…

— Да! — ответил я.

— А следующая похожа ли на это? Он стер первую букву и нарисовал R.

— Да, верно!

— Хорошо. Чтобы быть вполне уверенным, что я не ошибаюсь, буду продолжать. Our — это одно слово; после него есть маленький промежуток и затем стоит F?

— Да! — ответил я, глядя на нарисованную букву и сравнивая ее с буквой в книге.

— В таком случае, все идет хорошо. Но для большей верности мы будем продолжать еще немного.

Джаксон тем же способом составил слово «Father».

— Теперь с помощью этой молитвы «Our Father» (Отче Наш) я могу научить тебя всем буквам, и если ты будешь внимателен, то научишься читать!

Все утро прошло в том, что Джаксон называл мне буквы, и скоро я знал их все наизусть. В этот день мы прошли весь «Отче Наш», и так как я запоминал не только буквы, но и слова, то к вечеру мог повторить всю молитву.

Я прочел ее раз двадцать, складывая по слогам каждое слово, пока не дошел до совершенства. Это был мой первый урок.

— Отчего вы назвали эту молитву молитвой Господней?

— Потому что, когда ученики спросили Иисуса Христа, как им обращаться к Богу, он научил их этой молитве!

— Но кто же был Иисус Христос?

— Он был Сын Божий, как я уже сказал тебе вчера, и вместе с тем равный Ему!

— Как мог он быть равным Богу, если Он послал Его на землю, чтобы быть распятым, как вы сказали вчера?

— Он умер по своей воле, но все это тайна, которую ты еще не можешь понять!

— А вы ее понимаете?

— Нет, я только знаю, что это есть истина, которую ни я, никто другой из обыкновенных смертных не в состоянии вполне понять. Скажу тебе откровенно, что в этих вопросах я плохой учитель. Я мало думал о них, и что касается религии, то могу дать тебе лишь некоторое, весьма поверхностное понятие о ней, так как сам далеко не все знаю!

— Но я помню, вы говорили, что люди будут или наказаны, или вознаграждены после смерти, смотря по тому, какую они вели жизнь на земле — хорошую или дурную, а чтобы вести хорошую жизнь, люди должны веровать в Бога и исполнять Его заповеди!

— Я это сказал и сказал правду, но сам я вел дурную жизнь и не следовал Заповедям Божиим.

— Значит, вы будете наказаны после смерти?

— Увы, дитя, боюсь, что да! — сказал Джаксон, закрыв лицо руками. — Но время еще не ушло! О, Господи! Как избегнуть кары!

Я хотел продолжать разговор, но он просил меня оставить на время его одного.

Я вышел, сел на утес и стал глядеть на звезды. Они созданы Богом, и все сотворено Богом, и Бог живет там — за звездами.

Я долго думал и был в большом недоумении.

Я, наконец, в первый раз услыхал о Боге и то, что говорил мне Джаксон, только смутило меня. Я попробовал повторить про себя молитву и убедился в том, что не забыл ее. Тогда я стал на колени, устремил взор на одну, особенно большую и яркую звезду, как бы видя в ней Бога, и произнес вслух «Отче Наш», затем встал и пошел спать.

Это была моя первая молитва.

Я научился за последнее время столь многому, что с трудом мог запомнить все, что слышал от Джаксона. В голове моей все путалось; мысли переходили от одного к другому, и в результате получался полный хаос. Со временем я начинал разбираться в своих мыслях, и понемногу все стало яснее. Но в эту минуту я весь был поглощен желанием научиться читать. Рассказ Джаксона о моих родителях перестал занимать меня, и я уже не просил его продолжать. Я хотел прежде всего научитьсячитать, и все мое внимание было обращено на это.

Я посвящал этому три или четыре часа утром и столько же вечером, и усердие мое никогда не ослабевало. По истечении шести недель я мог свободно читать Библию и молитвенник. Джаксону не приходилось больше учить меня; он был внимательным слушателем; я читал ему каждое утро и вечер главу из Евангелия и Богослужения.

Не могу сказать, чтобы я все понимал, и вопросы, которые я ставил Джаксону, часто затрудняли его; он иногда признавался, что не может ответить на них.

Это происходило, как я понял впоследствии, от его собственного, несовершенного понимания христианской религии. Его представления и понятия о ней сводились приблизительно к следующему: «если ты делаешь добро на земле, ты попадешь в рай и будешь испытывать вечное блаженство; если делаешь зло, то попадешь в ад и подвергнешься смертным мучениям. Христос сошел на землю, чтобы учить нас жить и следовать его примеру, и мы должны беспрекословно верить тому, что написано в Библии».

Вот что служило тогда моим символом веры. Между тем, приближался период прилета птиц, и наши запасы приходили к концу. Мне пришлось оставить книги и приняться за работу. Теперь я понял всю пользу ножей; с помощью их и других вещей, найденных мной в сундуке, я мог работать гораздо скорее.

Связав ворот и рукава парусиновой куртки, я устроил нечто вроде мешка, в котором было гораздо удобнее переносить птиц. С помощью ножа я сдирал с них кожу и потрошил их вчетверо скорей.

Удочки служили мне для развешивания птиц. Работая один, я в тот же промежуток времени заготовлял гораздо большее количество птиц, нежели прежде, когда работал с Джаксоном.

Это дело заняло у меня три недели, причем пришлось работать с утра до вечера. При этом не забывалось о чтении. Джаксон не отпускал меня утром на работы и вечером не позволял мне ложиться спать, пока я не прочту ему своего урока. Наконец, работа была окончена, и во мне вновь проснулось сильное желание услыхать конец рассказа Джаксона. Я сообщил ему об этом. Он, казалось, был не особенно доволен, но так как я упорно настаивал, то волей-неволей старик должен был согласиться.

ГЛАВА VIII

— Постарайся меня понять! — начал Джаксон. — Нежелание мое продолжать мой рассказ происходит от того, что я должен говорить с тобою о ненависти, которую я испытывал к твоему отцу. Не забывай, что в молодости мы боролись за обладание одним предметом — я говорю о твоей матери, — и что ему повезло в жизни, а мне нет.

— Я ничего не понимаю в ваших чувствах! — ответил я. — Чем же он обидел вас, женившись на моей матери? Я не вижу тут обиды!

— Да ведь я же любил ее!

— Ну, так что ж, что любили? Я не знаю, что значит любовь, и не понимаю ваших чувств. Расскажите же, что было дальше.

— Ну, хорошо. Я остановился на том, как мы пристали к этому острову. Лодку нашу при этом разбило в щепки, и она стала бесполезна. Нас высадилось восемь человек: капитан, твой отец, плотник, подшкипер, три матроса и твоя мать. В лодке с нами ничего не было, кроме двух топоров, двух ковшей и двух кастрюль. Провизии и воды у нас не было. Первым нашим делом было осмотреть остров в поисках воды. Мы вскоре нашли тот ручеек, который протекает около нашей хижины. К счастью, мы высадились на остров как раз во время прилета птиц; они только что снесли яйца; не будь этого, мы бы погибли с голода.

У нас не было для ловли рыбы ни крючков, ни удочек. Мы собрали множество яиц и сытно позавтракали, хотя есть их пришлось сырыми. Пока мы бегали по всем направлениям, карабкаясь по утесам, чтобы хорошенько осмотреть остров, капитан и твой отец остались около твоей матери. Когда мы вернулись, капитан позвал нас и объявил, что желает с нами переговорить. Он сказал, что для общего благополучия мы должны действовать согласно, и потому необходимо, чтобы один из нас приказывал, а другие слушались. Мы все согласились с его мнением. Тогда капитан посоветовал нам выбрать себе начальника, прибавив, что, будь это на корабле, он сам взял бы на себя командование, но так как мы на берегу, то, по его мнению, следует выбрать Генникера, и что сам он охотно ему подчинится. На это предложение тотчас же согласились плотник, подшкипер, а за ними и матросы. Оставался я, но я тотчас же заявил, что подчинюсь только опытному моряку. Оба матроса, очевидно, были согласны с моим мнением, хотя и дали согласие, так что я надеялся, что они присоединятся ко мне. Отец твой заговорил очень сдержанно, скромно и осторожно. Он сказал, что не чувствует никакого желания принять на себя начальство и охотно подчинится капитану, если это всех удовлетворит. Но капитан и все остальные настаивали на своем, заявив, что такой пьяница и бродяга, как я, не имеет никакого права оспаривать их выбора, и что если мне не угодно оставаться с ними, то я волен идти, куда хочу.

Совещание кончилось тем, что я пришел в ярость и объявил, что ни за что не подчинюсь твоему отцу.

Я схватил один из топоров, но капитан вырвал его из моих рук, сказав, что топоры принадлежат ему и что я могу отправляться, куда мне угодно. Я ушел один к тому месту, где птицы сидели на гнездах, с намерением сделать себе запас яиц. Когда наступила ночь, я лег на гуано и не чувствовал холода. Ураган прошел, и погода была теплее.

На следующее утро, когда я проснулся, солнце было уже высоко. Я посмотрел в ту сторону, где оставил товарищей, и увидел, что все они усердно заняты работой. Море было спокойно.

Когда корабль пошел ко дну, много предметов всплыло и было выброшено на берег. Капитан и один из матросов собирали доски и обломки мачт и приносили их твоим родителям, находившимся вместе с плотником на том месте, где теперь стоит наша хижина.

Все дружно работали и помогали друг другу. Признаюсь, я позавидовал им и пожалел о том, что поссорился с ними, но не мог примириться с мыслью, что мне пришлось бы подчиниться приказаниям твоего отца, и это помешало мне подойти к ним и извиниться. Я проглотил несколько сырых яиц и сел на солнышко, наблюдая за тем, что они делали.

Вскоре я увидел, что плотник начал свою работу. Остов той хижины, в которой мы теперь живем, окончен был еще до полудня, а затем все они направились к лодке, которая лежала на боку, с пробитым дном. Они разобрали ее на части, вытащили все гвозди и перенесли ее на то место, где стоял остов будущего их жилища. Я видел, что твоя мать также переносила какую-то тяжесть, кажется, это были гвозди, вынутые из лодки. К вечеру одна из сторон хижины была готова. Тогда они развели огонь и приготовили себе ужин из птиц и яиц, собранных накануне.

Одно я совершенно упустил из виду, когда оставил своих товарищей, а именно — необходимость воды для питья. Теперь я заметил, что они завладели единственным источником, найденным до сих пор. К вечеру я уже начал сильно страдать от жажды и спустился в овраг, чтобы поискать, не найдется ли воды в этом направлении. Вскоре я набрел на другой источник, и это меня ободрило; я боялся, что недостаток воды заставит меня сдаться. Я нарезал несколько прутьев в кустарниках на дне оврага, и на следующее утро устроил себе род шалаша, чтобы показать им, что и у меня есть крыша над головой. К ночи следующего дня хижина их была готова. Погода с каждым днем становилась жарче, и я находил очень утомительным лазать два или три раза в день в овраг за каждым глотком воды. Я решил перенести свое жилище на дно оврага.

Я знал, что могу собирать в носовой платок и шапку достаточное количество яиц, чтобы питаться в течение двух или трех дней; так я и сделал. Дня через два шалаш был окончен и оказался очень удобным. Я был вполне доволен и решил, что буду жить отшельником — все было лучше, чем подчинение твоему отцу.

Вскоре выяснилось, как умно поступили мои товарищи, выбрав начальником твоего отца. Они воображали, что птицы останутся на острове и будут служить им постоянным пропитанием. Твой отец, так долго проживший в Чили, был несравненно опытнее. Он знал, что через несколько недель птицы улетят, и указал своим товарищам на то, как необходимо запастись надолго провизией. Он знал, что можно сохранять мясо без соли, как это делают на материке, и научил их сушить птиц на солнце. Таким образом, пока я сидел на дне оврага, они наготовили и насушили птиц в большом количестве. Удочки из птичьих жил были тоже его изобретением; твоя мать сама связывала их. Благодаря твоему отцу, товарищи мои оказались вполне обеспеченными, когда птицы улетели. Я же остался не при чем.

На третий день после отлета птиц я так проголодался, что когда нашел мертвую птицу, то накинулся на нее и с удовольствием съел. Воображая, что товарищи мои находятся в таком же бедственном положении, я стал наблюдать за ними из-за утесов, но не заметил никаких признаков беспокойства. Мать твоя спокойно сидела на пороге хижины и разговаривала с твоим отцом и с капитаном. Двое или трое из их товарищей занимались ловлей рыбы. Я удивился, откуда они достали удочки, но вместе с тем решил, что они, вероятно, питаются исключительно рыбой. Мне это, однако, не помогало — я умирал с голода, а голод победит какую угодно человеческую гордость. На пятый день я подошел к утесу, где один из моряков удил рыбу, и, поздоровавшись с ним, попросил чего-нибудь поесть.

— Я не могу помочь тебе, — ответил он, — потому что не имею права. Обратись к м-ру Генникеру, он теперь начальник. Видишь, как безумно с твоей стороны бунтовать, вот к чему это привело тебя!

— Что ж, если бы не ужение рыбы, вам было бы не лучше моего!

— Ну нет, гораздо лучше: у нас провизии много, и этим мы обязаны м-ру Генникеру. Рыбу мы ловим только на подмогу!

Это меня сильно поразило; но делать было нечего. Я не в состоянии был больше голодать и потому отправился к тому месту, где стояли капитан и твой отец, и с напускным спокойствием объявил им, что я вернулся и хочу присоединиться к моим товарищам. Капитан взглянул на меня и обратился к твоему отцу, который ответил, что без общего согласия он ничего не может сделать и посоветуется со своими товарищами, когда они соберутся к обеду. Я обезумел от голода, который еще сильнее разыгрался при виде двух больших рыб, жарившихся на угольях очага под наблюдением твоей матери. Но делать было нечего; я сел в некотором отдалении, с нетерпением ожидая возвращения остальных и решения моей судьбы. Гордость моя была совершенно уничтожена, и я готов был согласиться на какие угодно условия. Часа через два все собрались к обеду. Я сидел и завидовал каждому куску, который они глотали. Наконец, они кончили, и после непродолжительного совещания с ними отец твой обратился ко мне.

— Джаксон, — сказал он, — вы покинули нас в такую минуту, когда нам приходилось очень трудно. Теперь, когда мы кончили черную работу и устроились довольно удобно, вы хотите присоединиться к нам и разделить с нами плоды наших трудов. Товарищи мои и я пришли к следующему заключению: так как вы не помогли нам, когда мы в вас нуждались, то, присоединившись к нам теперь, вам придется работать больше нас, чтобы наверстать потерянное вами время. Мы примем вас в наше общество, но на одном лишь условии. В течение всего этого года, до прилета птиц на остров, на вас будет лежать обязанность каждый день приносить из оврага столько дров, сколько понадобится. Если вы на это согласны, то можете присоединиться к нам. Само собою разумеется, вы обязаны подчиниться всем правилам, которые выработало наше товарищество. Вот наши условия, теперь решайте, как вам угодно!

Нечего и говорить, что я с радостью на все согласился и еще более обрадовался, когда передо мной поставили остатки обеда. Я ел с такой поспешностью, что чуть не подавился.

Утолив голод, я стал размышлять о поставленных мне условиях, и кровь закипела во мне при мысли, что я как бы стал рабом остальных и должен так много работать ежедневно. Я забыл, что того требовала справедливость и что я лишь буду зарабатывать свою часть пропитания, в заготовлении коего не участвовал. Сердце мое еще более наполнялось горечью и злобой по отношению к твоему отцу, и я поклялся отомстить ему, как только представится случай. Но делать было нечего. Каждый день я брал топор и веревку, нарубал большую охапку дров и приносил ее к хижине. Это была тяжелая работа и занимала все время от завтрака до обеда. Капитан каждый раз осматривал дрова и наблюдал за тем, чтобы я приносил их количество, достаточное на целый день.

ГЛАВА IX

Так кончился год, в течение которого я работал, как было условлено. Наконец, снова появились птицы, и когда мы кончили наш годовой запас, меня освободили от возложенного на меня тяжелого труда, и мне осталось только разделить работу других.

Главным предметом наших разговоров был вопрос о том, сколько времени нам придется пробыть на острове. Мы с замиранием сердца смотрели на океан в надежде увидеть корабль, но напрасно. До сих пор нас поддерживала надежда, но по мере того как она исчезала, на лицах появлялось уныние. Твои родители были душой и поддержкой нашего маленького общества. Они придумывали развлечения или рассказывали трогательные истории, чтобы как-нибудь сократить длинные вечера. К твоей матери все относились с большим уважением, которое она вполне заслуживала. Я редко подходил к ней. Она не скрывала своей антипатии ко мне, основанной, я полагаю, на моих отношениях к ее мужу. Теперь, став на равную ногу с остальными, я был весьма с ним дерзок, но он никогда не выходил из себя. Первым выдающимся событием нашей жизни была смерть наших двух товарищей. С разрешения твоего отца, плотник и один из матросов отправились на разведку вглубь острова, захватив с собою провизию на неделю. На обратном пути они почувствовали сильную жажду и, не находя воды, попробовали утолить ее какими-то ягодами. Ягоды эти оказались сильным ядом, и они вернулись совершенно больными. Промучавшись несколько дней, они умерли. Этот случай очень взволновал нас и нарушил однообразное течение нашей жизни. Мы похоронили их под высоким утесом. Через три месяца исчез второй матрос; когда стали его искать, то нашли его одежду на скалистом берегу моря. Очевидно, он купался и утонул: он великолепно плавал, но, вероятно, увлекся и зашел слишком далеко, или же его схватила акула. Теперь нас осталось четверо — твой отец, капитан, подшкипер и я. Но ты, верно, устал, — прервал Джаксон свой рассказ, — я остановлюсь и когда-нибудь в другой раз доскажу тебе конец!

Я хотя и не устал, но, видя, что Джаксон сам утомлен, не возражал, и мы оба легли спать. Когда я читал библию, меня очень смущали цифры; я совсем не понимал, что они значат, т. е. не мог себе представить то количество, которое они выражали. Что значило, например, шестьдесят или семьдесят? Я спросил у Джаксона объяснения по этому поводу.

— Когда-нибудь я объясню тебе, — ответил он, — но так как я слеп, мне нужно иметь что-нибудь в руках, чтобы научить тебя считать.

Вспомнив, что я видел множество маленьких раковин на утесах, близ той лужицы, где мы купались, я набрал их, сколько мог, и принес их Джаксону. С помощью их он научил меня считать до тысячи, а затем приступил к сложению и вычитанию, которые дали мне некоторое понятие и об умножении, и делении. Это занятие было для меня новым источником наслаждения и забавляло меня в течение трех недель. Когда же мне показалось, что Джаксон научил меня всему, чему мог при его слепоте, я бросил раковины и начал мечтать о чем-нибудь новом. Я вспомнил, что никогда не заглядывал в книгу, которая все еще лежала на полке, и спросил у Джаксона, отчего он мне ее никогда не показывал.

— Возьми ее, — ответил он, — ты о ней не спрашивал, а я про нее забыл.

— Но раньше я несколько раз просил вас об этом и вы настойчиво требовали, чтобы я не открывал ее. Отчего?

— Я тебя тогда не любил и думал, что тебе доставит удовольствие разглядывать ее. Вот и вся причина. Она принадлежала тому бедняге, который утонул!

Я взял книгу — это была Естественная История Мавора, насколько я помню. Во всяком случае это была история животных и птиц с картинками и объяснениями. Удивление и восторг мои были неописуемы. Я никогда в жизни не видел картинок, не знал о существовании таковых. Я поворачивал страницу за страницей в состоянии какого-то опьянения, едва успевая разглядеть их.

Несколько часов подряд я переворачивал листы, не останавливаясь ни на одном из зверей в особенности, но, наконец, немного пришел в себя и начал рассматривать льва. Какой неистощимый источник удовольствия лежал передо мной! Я забросал Джаксона вопросами. Ему пришлось рассказать мне все, что он знал про страны, где водятся эти животные, и описать мне их нравы. Ландшафты, на которых изображены звери, рождали в голове моей новые мысли и впечатления. На одном из них была изображена пальма; я описал ее Джаксону и попросил его рассказать мне про нее. Было уже совсем темно, когда я лег спать, положив свое вновь приобретенное сокровище рядом с собой. Я читал про льва в Св. Писании и теперь все это вспомнил; вспомнил также и о медведе, который съел детей, смеявшихся над пророком Елисеем, и решил, что на следующий день начну чтение с описания медведя.

Книга эта занимала меня в течение двух месяцев; я даже забросил на время Евангелие и молитвенник. Иногда мне казалось невероятным все, что я читал в этой книге, но когда я дошел до описания птиц, посещавших наш остров, то нашел его настолько точным, что более уже ни в чем не сомневался.

Больше всего занимали меня две картинки. Одна из них изображала кур и павлина; на заднем плане ее красовался коттедж, несколько человеческих фигур и пейзаж, представлявший деревенскую жизнь в Англии — моей родине. На другой нарисован был великолепный дом и чудный экипаж, запряженный четверней. Книга эта сделалась моим сокровищем; я прочел ее бесконечное число раз и почти выучил наизусть. За все это время я ни разу не просил Джаксона продолжать свой рассказ, но теперь, когда любознательность моя была до некоторой степени удовлетворена, снова обратился к нему. Он, как всегда, очень неохотно согласился, но я настаивал, — и ему пришлось уступить.

— Итак, — сказал он, — нас осталось только четверо, не считая твоей матери. Здоровье подшкипера было в очень плохом состоянии. Бедняга страшно тосковал. У него осталась в Англии молодая жена, и он, по-видимому, ужасно боялся, что она выйдет замуж, не дождавшись его возвращения. Тоска его кончилась полным истощением, которое через несколько месяцев свело его в могилу. Он умер очень тихо и отдал мне свои запонки и часы с просьбой передать их жене, если мне когда-нибудь удастся вернуться в Англию. Вряд ли она получит их когда-либо!

— Где они? — спросил я Джаксона, вспомнив, как он поднимал доску под своей постелью.

— Они в сохранности, и когда нужно будет, я покажу тебе, где их найти!

Ответ этот вполне удовлетворил меня, и я просил Джаксона продолжать рассказ.

— Мы похоронили товарища под утесом, рядом с двумя остальными. Теперь нас оставалось трое. Три месяца спустя родился ты. Отец твой и мать были очень счастливы рождением сына; они уже были женаты пять лет и до сих пор не имели детей. Я должен заметить, что смерть наших товарищей очень сблизила оставшихся.

Твои родители и капитан стали обращаться со мной гораздо ласковее; я отвечал тем же, насколько позволяли мои чувства, но все же не мог вполне преодолеть моей нелюбви к твоему отцу.

Прошло еще шесть месяцев; ты рос и быстро развивался, когда несчастная случайность… — Джаксон замолчал и закрыл лицо руками.

— Продолжайте, — сказал я, — я знаю, что так или иначе все умерли!

— Правда. Отец твой в один прекрасный день исчез. Он отправился на утес удить рыбу, и когда меня послали звать его к обеду, я нигде не мог его найти. По всем вероятиям, ему попалась крупная рыба, с которой он не мог справиться, и он упал в воду, где его схватили акулы. Это было ужасно! — прибавил Джаксон, снова закрыв лицо руками.

— Я полагаю, что всякий разумный человек выпустил бы удочку из рук, вместо того, чтобы дать стянуть себя в воду. Объяснение это кажется мне весьма странным!

— Быть может он и поскользнулся, — ответил Джаксон, — кто знает? Мы могли только делать предположения. Мы искали везде, но безуспешно, и поиски наши кончились другой катастрофой, а именно гибелью самого капитана. Говорят, несчастье никогда не приходит одно — в данном случае пословица вполне оправдалась!

— Как же он умер? — серьезно спросил я Джаксона. Я начинал сильно сомневаться в правдивости его слов.

— Он был со мной в овраге и упал с высокого утеса. Он так расшибся, что умер через полчаса!

— Что же вы сделали?

— Что же мне было делать? Мне оставалось только пойти к твоей матери и сообщить ей о случившемся. Она уже и так наполовину обезумела от горя — смерть твоего отца сильно потрясла ее, — теперь же пришла в полное отчаяние. Капитан был ее другом, а меня она терпеть не могла.

— Продолжайте, пожалуйста, — сказал я.

— Я делал все возможное, чтобы облегчить участь твоей матери. Нас оставалось только трое — она, я да ты. Тебе было уже около трех лет. Твоя мать и прежде ненавидела меня, теперь же ненависть ее увеличивалась с каждым днем. Она не могла забыть смерти твоего отца, к которому была глубоко привязана, страшно тосковала и через шесть месяцев умерла. На острове остались ты да я. Теперь ты знаешь все — и, пожалуйста, не расспрашивай меня больше об этом!

ГЛАВА X

Джаксон откинулся на постель и умолк. Я тоже молчал, размышляя о всем, что он мне рассказал. Подозрения мои насчет его правдивости все увеличивались. Мне не нравилась та поспешность, с какой он закончил свой рассказ. Последнее время я положительно начинал чувствовать влечение к Джаксону и относился к нему все более и более доброжелательно, но теперь в душу мою вкралось сомнение, и прежнее чувство неприязни вновь проснулось во мне. Выспавшись, однако, за ночь, я пришел к заключению, что сужу его слишком строго, и так как ссориться с ним было бы глупо, то наши отношения остались по-прежнему дружелюбными, тем более, что сам он становился все сердечнее и добрее ко мне. Однажды я читал ему описание обезьяны, в котором было сказано между прочим, что это животное любит спиртные напитки и часто напивается допьяна. При этом я почему-то вспомнил, что не сообщил еще Джаксону о бочонке, прибитом к берегу вместе с ящиком. Джаксон очень заинтересовался им и объяснил мне, как пробуравить в нем дырку и затем заткнуть ее колышком. Любопытство мое было возбуждено, и я немедленно отправился к тому месту, где лежал бочонок. По совету Джаксона, я захватил с собой ковшик. Пробуравив две дырочки, я увидел, что жидкость, вытекавшая из отверстия, была коричневого цвета и с очень сильным запахом, который так ударил мне в голову, что я пошатывался, возвращаясь к хижине. Я сел на камень отдохнуть и попробовал жидкость. Мне показалось, что я проглотил огонь. «Неужели это то, что Джаксон называет водкой? — подумал я. — Кто же в состоянии это выпить?» Я проглотил не более столовой ложки, но так как надышался винными парами, нацеживая жидкость из бочонка, то голова моя сильно кружилась. Я лег на утес, закрыл глаза и заснул. Когда я проснулся, солнце близилось к закату. Голова у меня сильно болела. Сначала я не мог сообразить, где я нахожусь, но, увидя ковшик с жидкостью рядом со мной, вспомнил все, что произошло; тогда я встал и поспешил домой. Подходя к хижине, я услышал голос Джаксона.

— Это ты, Франк?

— Я!

— Что тебя задержало так долго? Как ты напугал меня. Прости, Господи: я уже думал, что случилось несчастье, и что мне придется умереть с голоду!

— Почему вы это думали?

— Ты мог как-нибудь погибнуть, и тогда мне, конечно, пришлось бы умереть. Мысль остаться здесь одному была ужасна!

Мне пришло в голову, что все его волнение касалось лично его. Он ни разу не упомянул о том, что пожалел бы меня, если бы со мной случилось несчастье. Но я ничего не сказал и просто сообщил ему о случившемся, прибавив при этом, что то, что содержит в себе бочонок, очевидно, негодно для питья.

— Ты принес мне немного этой жидкости? — резко спросил Джаксон.

— Вот! — сказал я и подал ему ковш.

Он понюхал жидкость, поднес ее к губам, отпил почти стакан и перевел дух.

— Какая прелесть! — сказал он. — Это чудный, старый ром, ничего вкуснее мне не приходилось пить! Какой величины бочонок?

Я описал его, как сумел.

— Этого хватит надолго! — сказал он.

— Неужели вы в состоянии пить эту гадость? — спросил я.

— Конечно, но это полезно только для взрослых; для детей это смерть. Обещай, что никогда не выпьешь ни капли!

— Вам нечего бояться, — ответил я, — я выпил глоток и обжег себе рот!

— Вот это хорошо! — сказал Джаксон, хлебнув еще раз. — Ты не дорос еще до этого. Теперь я пойду спать — пора. Неси за мной ковш и поставь около меня — да смотри не пролей!

Он дополз до своей постели. Я поставил около него ковш и сам лег на свое место, хотя мне и не хотелось спать.

Сначала Джаксон лежал довольно тихо, но я слышал, как он от времени до времени брался за ковш и отпивал глоток жидкости.

Вдруг он запел какую-то матросскую песню. Я очень удивился, но мне она понравилась. Я в первый раз услышал мелодию. У него был хороший голос и верный слух. Когда он умолк, я попросил его продолжать.

— Ага! — весело сказал он. — Ты любишь песни, мальчуган! Хорошо, я тебе их много спою; уже давно я не пел; а когда-то этим славился! Теперь я опять могу петь: есть чем повеселить душу!

Меня очень удивило его веселое настроение, но, вспомнив все, что он рассказывал мне о своей слабости к вину, я решил, что эта веселость и была причиной его любви к пьянству, и в душе стал относиться к нему более снисходительно. Как бы то ни было, песни его мне нравились. Он пел их одну за другою в течение трех или четырех часов, но голос его становился все более хриплым, и, наконец, он замолк и вскоре громко захрапел. Я долго еще не мог заснуть, но, наконец, тоже забылся. Проснувшись на другое утро, я увидел, что он все еще спит. Я позавтракал один, пошел на утесы и сел, устремив взоры на горизонт. Через час я вернулся. Джаксон все еще храпел. Я решился разбудить его. Сначала мне это не удавалось, но, наконец, он открыл глаза и сказал:

— Моя вахта! Уже?

— Вставайте! — сказал я. — Пора!

Он молчал, точно не узнавая моего голоса.

— Я ничего не вижу, отчего это? — спросил он, наконец.

— Как отчего? Точно вы не знаете, что вы сделали, Джаксон! — отвечал я ему удивленный.

— Да, да, теперь припоминаю. Есть ли там еще что-нибудь в ковше?

— Ни капли. Должно быть, вы все выпили.

— Да, да, конечно. Дай-ка мне воды, мой милый мальчик, я умираю от жажды!

Я пошел за водой. Он выпил всю кружку и попросил еще.

— Не хотите ли вы поесть?

— Есть? Ну, нет — я ничего не могу есть. Дай мне пить, — и он протянул руку к кружке.

Я заметил, что рука его трясется и дрожит, и обратил на это его внимание.

— Да, это всегда бывает после попойки. А славно я выпил вчера! Много лет уж так не наслаждался; но там еще много рому. Ты бы дал мне еще немножко, Франк, мне надо опохмелиться. Только два или три глотка, не больше, то есть до ночи не больше. А очень я вчера шумел?

— Вы спели несколько песен, которые мне очень понравились.

— Я рад, что они тебе понравились. Когда-то я считался хорошим певцом. Да, кабы я не был таким «добрым товарищем», я бы не превратился в пьяницу. Пойди, милый, принеси мне еще немного рому на дне ковша — больше мне пока не нужно!

Я пошел к бочонку, налил столько, сколько он просил, и принес. Джаксон выпил все сразу и через несколько минут совершенно пришел в себя, попросил есть и начал рассказывать разные веселенькие истории из своей прежней жизни. День прошел очень приятно. Когда наступил вечер, Джаксон сказал:

— Ну, Франк, тебе, наверное, хочется, чтобы я спел еще несколько песен. Так сходи же к бочонку и принеси мне побольше рому, тогда я буду петь, сколько тебе угодно.

Я исполнил его просьбу. Мне хотелось позабавиться, как и в прошлую ночь. На этот раз Джаксон поступил весьма предусмотрительно. Он улегся в постель ранее, чем начать пить. Проглотив порядочную порцию рому, он спросил меня, какие мои любимые песни. Я сказал ему, что мне трудно ответить, так как я вообще никогда не слыхал пения.

— Напомни мне, что я пел прошлую ночь! Я объяснил ему, насколько мог.

— Ага! Это все матросские песни; теперь я спою что-нибудь получше!

Подумав немного, он запел очень красивую, трогательную песню. Старик был пока еще трезв, но по мере того, как он пил, голос его становился все более хриплым, и, наконец, пьяница отказался продолжать и начал браниться. Потом он замолчал. Я думал, что мой компаньон спит, но вдруг услышал, как он бормочет что-то про себя. Я стал прислушиваться.

— Какое тебе дело до того, где я достал их? Вот они! Не желаете ли купить их, старый Мойша? — После небольшой паузы он продолжал: — Это бриллианты чистейшей воды, я это наверно знаю, не старайся меня надуть, старый жид! Как они попали ко мне? Это не твое дело! Вопрос только в том, желаешь ли ты дать за них настоящую цену? Не желаешь? Ну, хорошо, так прощай! Нет, я не вернусь, старый вор… Нет, я не вернусь, старый вор…

Затем последовало несколько ругательств, и Джаксон умолк, но вскоре опять заговорил:

— Кто может доказать, что эти бриллианты принадлежали Генникеру?

Я привстал, услыхав имя моего отца, и, удерживая дыхание, ждал, что будет дальше.

— Нет, нет, — говорил Джаксон, — он умер, и тело его съедено рыбами. Мертвые не говорят! И она умерла, и капитан — все умерли, да, все! — Он тяжело вздохнул и умолк.

Начинало светать, и я мог разглядеть лежащую фигуру моего бывшего хозяина, и он больше не говорил и тяжело дышал. Когда солнце взошло, я поднялся с постели и взглянул на Джаксона. Он лежал на спине. На лбу его выступили крупные капли пота; руки были сжаты. Старик хотя спал, но по лицу его пробегали судорожные движения — видно было, что он сильно страдает. По временам спящий тяжело вздыхал; губы шевелились, но не произносили ни одного звука. Я заметил, что ром не весь был выпит. Около трети ковша оставалось нетронутой.

ГЛАВА XI

Я вышел из хижины, сел на свое обычное место и погрузился в раздумье, вспоминая все, что слышал ночью. Джаксон говорил про какие-то бриллианты и сказал, что они принадлежали Генникеру, т. е., очевидно, моему отцу. Я знал из его же рассказов, что бриллианты имеют большую ценность, и, вспомнив о том, что под постелью у него что-то спрятано, решил, что он, вероятно, неправильно себе их присвоил. Я вспомнил также все, что говорит Джаксон о смерти моих родителей и капитана, его минутное смущение и радость, когда он, наконец, дошел до конца своего рассказа. Подумав еще немного, я пришел к убеждению, что он говорил неправду, что тут была какая-то тайна, которую необходимо было разъяснить. Но как этого достичь? Было одно средство. Крепкий напиток развязывал ему язык. Я решил напаивать его допьяна и таким образом постепенно выведать истину. Вернувшись в хижину я без особого труда разбудил Джаксона.

— Как вы чувствуете себя сегодня утром?

— Не очень-то хорошо!

— Неужели? Однако вы спели несколько хорошеньких песен!

— Помню, — сказал он, — но под конец я заснул!

— Да, вы не хотели больше петь и громко захрапели!

Джаксон встал. Я дал ему поесть. Целый день мы говорили о музыке, и я напевал мелодию, которая так понравилась мне ночью.

— Ты недурно запомнил напев. У тебя должен быть хороший слух. Ты пробовал когда-нибудь петь?

— Нет! — ответил я.

— Попробуй теперь. Я спою тебе песню, а ты повтори ее за мной. Очень хорошо! — сказал он, когда я исполнил его желание. — Теперь попробуем объем твоего голоса!

Джаксон пропел гамму, и я повторил' ее за ним.

— У тебя высокий голос — выше моего. Теперь я дам тебе первый урок.

Весь этот день мы занимались пением, но с перерывами, так как Джаксон не позволял мне для начала утомлять свой голос. С наступлением вечера он попросил принести ему рому. Я взял три пустых бутылки, найденных в ящике, наполнил их жидкостью и принес ему. Он заткнул их тряпочками и поставил около своей постели.

— Так будет удобнее, — сказал он. — Я могу наливать в ковшик, сколько мне нужно. К тому же, я хочу немного разбавлять ром водой; оно, хотя и не так вкусно, но зато надолго хватит, и меня не будет клонить ко сну. Да, не думал я, что мне будет послано такое утешение после всех моих страданий. Теперь я мирюсь с мыслью оставаться здесь. Пойди принеси мне воды в ковше!

Ночью Джаксон опять пел песни и пил ром, пока не опьянел, а потом заснул и не говорил ни слова. Я был разочарован, так как сам не спал в надежде услыхать что-нибудь. Слишком долго было бы рассказывать обо всем, что произошло в течение следующего за этим месяца. За все это время Джаксон редко говорил во сне, или когда был пьян, а если и говорил, то я ничего не мог разобрать. Днем он продолжал давать мне уроки пения, и я делал большие успехи. Вечером он снова напивался и довольно скоро засыпал. Я заметил, что такое излишество имело дурное влияние на его здоровье: он стал очень бледен и угрюм. Я скрывал от него свои чувства, которые, очевидно, опять изменились к худшему со времени моих последних открытий и зародившихся подозрений. Мне нужно было узнать истину, и я решился терпеливо выждать в надежде, что, проговорившись раз, он будет говорить еще. Я не ошибся в своих расчетах. Однажды вечером, когда он выпил свою порцию и улегся спать, я заметил в нем какое-то беспокойство. Он долго ворочался на своей постели и, наконец, пробормотал:

— Капитан Джемс? Ну, что же вы хотите сказать о капитане Джемсе?

У меня мелькнула мысль, что он, может быть, ответит на вопрос.

— Как же он умер? — спросил я тихим, но внятным голосом.

— Как умер? — ответил Джаксон. — Он свалился с утеса. Да, свалился! Никто не может сказать, что я его тронул! — Он помолчал немного и затем продолжал: — Она всегда говорила, что я убил их обоих, но это неправда — только одного. Да — одного, в этом я признаюсь, но я ненавидел его не за его бриллианты — нет, нет! Если ты говоришь о его жене, — да — любовь и ненависть!

— Так ты убил его из любви к его жене и ненависти к нему самому?

— Да, да, это правда, но кто ты, что все это угадал? Кто ты? Я убью тебя!

Он поднялся на своей постели, проснувшись от своего же сна и, вероятно, от звука моего голоса.

— Кто здесь говорил? Франк Генникер, ты говорил? Я не ответил, представился спящим и громко захрапел.

— Не может быть, чтобы это был он. Он крепко спит. Создатель! Какой сон!

Он опять улегся, приложил бутылку ко рту и стал из нее пить, о чем я догадался по звуку переливающейся жидкости. Затем все опять успокоилось.

Наконец-то, я узнал истину. Кровь закипела во мне при мысли, что он убил моего отца.

— Не убить ли мне его самого, сейчас, пока он спит? — подумал я. — Нет этого я не сделаю. Я обвиню его в убийстве, когда он проснется, и тогда уже уничтожу его! Но это будет подло! ? Он слеп и беспомощен!

Я начал успокаиваться, вспомнив слова Библии, где было сказано, что мы должны платить за зло добром. Вспомнил, что когда достиг до этого места с Джаксоном, то спросил его, почему нам велено так поступать, и он объяснил мне. Когда же мы прочли: «Мне отмщение и Аз воздам», он сказал, что наказание будет после, и что мы не должны следовать еврейскому закону: око за око, зуб за зуб. Эту часть Библии он объяснил мне очень хорошо и этим спас меня от убийства в эту ночь. Но я все же был очень взволнован. Я чувствовал, что не в состоянии буду относиться к нему по-прежнему, и думал без конца, до тех пор, пока не заснул, как убитый. Незадолго до рассвета я проснулся, мне послышался слабый крик; я прислушался, но все было спокойно, и я опять заснул. Было уже совсем светло, когда я встал. Я посмотрел в сторону, где лежал Джаксон, но его не было — постель была пуста. Я очень удивился и, вспомнив крик, который слышал ночью, бросился вон из хижины. Я осмотрелся кругом, но моего товарища нигде не было видно. Тогда я подошел к краю плоского утеса, на котором стояла хижина. Подумав, что он, вероятно, спьяна упал в пропасть, я заглянул вниз, но ничего не увидел.

— Он, должно быть, пошел за водой! — решил я и бросился к углу утеса, где пропасть была еще гораздо глубже. Тогда я, наконец, увидел его.

Джаксон лежал на дне пропасти без движения и без признаков жизни. Итак, я не ошибся. Я сел ошеломленный. Еще так недавно я обдумывал, как убить его, и вот он лежит передо мной мертвый, без всякого моего в том участия.

— Мне отмщение и Аз воздам! — вырвалось из моих уст. Я долго сидел в раздумье, но вдруг мне пришло в голову, что он может быть еще не умер.

Я сбежал вниз по утесу и, карабкаясь по скалам, едва переводя дыхание, добежал до того места, где лежал Джаксон.

Он громко стонал.

Я стал перед ним на колени.

— Джаксон! — сказал я. — Вы очень ушиблись?

Все мои дурные чувства к нему испарились, когда я увидел его в таком положении. Губы его шевелились, но он не мог произнести ни слова! Наконец, старик с трудом прошептал: «Воды!»

Я бросился к хижине и принес полный ковш воды, налив туда немного рому. Джаксон проглотил несколько капель и как будто бы начал оживать. Он представлял из себя страшное зрелище. Кровь текла из раны на голове и заливала ему лицо и бороду. Я не знал, каким образом перенести его в хижину. Нести несчастного по неровным скалам, по которым я лез, чтобы добраться до него, было почти немыслимо, другая же дорога была еще длиннее и не менее трудна. Понемногу он приходил в себя. Я дал ему еще воды. Страшно было смотреть на старика, его потухшие зрачки, бескровные губы, лицо и бороду, покрытые запекшеюся кровью, — все это было ужасно.

— Можете вы добраться до хижины, если я помогу вам? — спросил я его.

— Я никогда не доберусь до нее! — с трудом проговорил он. — Дай мне умереть здесь!

— Но ваша рана не очень глубока!

— Я ее не чувствую! — ответил он, еле выговаривая каждое слово. — Но мой бок, у меня внутреннее кровоизлияние, и я весь разбился!

Я взглянул на его бок и увидел, что весь он почернел и опух. Я дал ему еще воды; больной жадно выпил ее, и я побежал к хижине, чтобы принести еще. Когда, наполнив две бутылки и прибавив туда опять немного рому, я вернулся к Джаксону, то он казался несколько в лучшем состоянии, и у меня мелькнула надежда, что еще, может быть, есть надежда на выздоровление. Я сказал ему это, чтобы подбодрить его.

— Нет, нет, — ответил несчастный, — мне осталось жить лишь несколько часов, я это чувствую. Дай мне умереть здесь, и умереть спокойно.

Затем Джаксон впал в почти бессознательное состояние.

Я сидел рядом с ним и ждал, пока он не придет в себя.

Так мне пришлось просидеть более часа в страшном смущении, до такой степени все происшедшее за столь короткий промежуток времени сильно взволновало меня.

ГЛАВА XII

Джаксон умирал, и я думал о том, как бы добиться от него правды. Я боялся, что он умрет, не рассказав мне ничего, кроме подслушанного мною во время его бреда. С большим нетерпением прождал я еще час, но, наконец, не вытерпел и, наклонившись к нему, спросил, как он себя чувствует. Старик тотчас же ответил:

— Мне лучше, внутреннее кровоизлияние, кажется, прекратилось, но все-таки я жить не могу. Бок у меня проломлен, и ни одного ребра не осталось целым. Спинной хребет также сломан — я не могу двинуть ногами и не чувствую их. Я могу прожить еще несколько часов и благодарю Бога за это, — хотя этого и слишком мало для искупления всей моей жизни. Но с помощью Божией все возможно!

— В таком случае, — сказал я, — скажите мне всю правду относительно смерти моего отца и всех остальных. Я, впрочем, уже знаю, что вы убили моего отца. Вы сами это сказали вчера ночью, во сне!

Помолчав немного, Джаксон заговорил:

— Я рад, что ты знаешь это! Я скажу тебе все: признание есть знак раскаяния. Ты, конечно, должен меня ненавидеть и будешь ненавидеть мою память, но взгляни на меня, Франк, и сознайся откровенно, что меня можно скорее жалеть, чем ненавидеть. «Мне отмщение и Аз воздам», — сказал Господь. — Посмотри на меня — я здесь, отрезанный от мира, который я так любил, слепой и искалеченный. Вскоре я должен предстать пред лицом карающего Бога и получить вечное осуждение за мои грехи. Разве я не достоин сострадания? Я не мог не согласиться с ним.

— Я рассказал тебе всю правду до той минуты, когда твои родители появились на нашем корабле, и когда началась та страшная буря, которая нас погубила. Дай мне выпить воды! Корабль наш кидало во все стороны, и волны беспрерывно перекатывались через борт. Люки были закрыты, и жара была страшная. Когда я не стоял на вахте, то сходил вниз и искал удобного места, где бы завалиться спать. Перед каютной переборкой, на стороне штирборта, капитан устроил род камеры, где сохранялись запасные паруса. Этот уголок я и выбрал себе для спанья. Каюта же твоих родителей находилась по другую сторону перегородки. Вследствие сильной качки, в досках образовались щели, так что я мог видеть почти все, что делалось в каюте, и слышать каждое слово. Я убедился в этом в первую же ночь, когда свет проник через щели в досках и осветил ту темноту, в которой я находился. Как-то раз я был на вахте от шести до восьми и рано лег спать. Часов в девять отец твой вошел в каюту. Мать твоя уже лежала в постели, и когда он начал раздеваться, она спросила:

— Тебя очень беспокоит этот пояс, милый друг?

— Нет! Я к нему привык. Я не сниму его, пока погода не изменится. Кто может знать, что случится?!

— Ты думаешь мы в опасности?

— Едва ли, но буря все же очень сильна, а судно старое и не крепкое. Дня через два погода может измениться к лучшему, но, во всяком случае, раз дело идет о значительных ценностях, которые мне не принадлежат, надо принять все меры предосторожности!

— Конечно! Как бы я желала скорее добраться до дома и вручить моему отцу его бриллианты. Но все в руках Божьих!

Я заглянул в одну из щелей и увидел, что твой отец снимает с себя пояс из мягкой кожи, простеганной вдоль и поперек маленькими квадратиками. Очевидно, в каждом из них зашит был бриллиант. Затем он погасил свечку, и разговор прекратился, но я слышал достаточно. Итак, отец твой носил на себе большие сокровища, целое состояние. Если бы оно попало в мои руки, то дало бы мне возможность выбраться из настоящего моего положения, вернуться в Англию и выйти в люди. Таким образом, к чувствам ненависти, которые уже и так возбуждал во мне твой отец, прибавилось еще чувство алчности — страсть, не менее сильная и побуждающая ко всем дурным поступкам. Но я должен теперь остановиться.

Джаксон выпил глоток воды и затих.

Так как я еще ничегоне ел в этот день, то воспользовался этим, чтобы сходить в хижину, обещав скоро вернуться.

Я вернулся через полчаса и принес с собой Библию и молитвенник, так как мне пришло в голову, что Джаксон, может быть, попросит меня почитать ему, когда кончит свою исповедь. Он тяжело дышал, но мне показалось, что он заснул. Я не стал будить его. Глядя на него, я вспомнил его вопрос, «не достоин ли он сожаления?», и должен был признаться, что — да. Я спрашивал себя, в состоянии ли я простить человеку, который убил моего отца, и, подумав немного, решил, что могу. Разве он недостаточно уже наказан? Разве искупление уже не наступило? Я посмотрел на его безжизненную руку, и сердце мое сжалось при мысли, что в этом виновен я, несовершеннолетний еще юноша.

Наконец он заговорил:

— Ты здесь, Франк?

— Да, здесь!

— Я, кажется, поспал немного?

— Как вы себя чувствуете? — спросил я его ласково.

— Я чувствую, что бок мой еще больше онемел. Скоро наступит омертвение. Но дай мне кончить мою исповедь. Я хочу облегчить свою душу. Я могу умереть сегодня ночью или завтра и хочу покончить с этим. Подойди поближе, чтобы я мог тише говорить, тогда я буду в состоянии больше рассказывать!

Я пододвинулся к нему.

— Ты знаешь, как мы очутились на этом острове, и как я начал с того, что взбунтовался. Когда впоследствии я примкнул к другим и занял равное с ними положение, ненависть моя к твоему отцу как будто бы затихла на время, и я уже не думал о том, чтобы причинить ему вред. Но это продолжалось недолго.

После стольких смертей, когда капитан, твои родители и я остались одни на острове, во мне вновь возгорелись старые чувства, и я решил так или иначе избавиться от твоего отца. Я ждал только удобного для того случая. Твоя мать чувствовала отвращение к сушеной птице, и мы по очереди ходили по утрам ловить для нее рыбу. Я решил, что единственной минутой для приведения в исполнение моего ужасного замысла было именно то время, когда отец твой пойдет на утес. Я спрятался вблизи его и, улучив минуту, когда он заглянул вниз, чтобы посмотреть, показалась ли рыба на поверхности воды, подкрался к нему и столкнул его в море. Я знал, что он не умеет плавать. Еще минута, и я увидел, что он, после нескольких судорожных усилий, пошел ко дну. Я убежал и спустился в овраг, чтобы собрать связку дров и тем отклонить от себя подозрения. Но это мне не удалось, как ты сейчас увидишь. Я вернулся домой с дровами. При моем появлении капитан заметил:

— Однако это новость, Джаксон, что вы собираете дрова вне очереди! Чудесам нет конца!

— Как видите, я становлюсь очень любезным! — ответил я в смущении, не зная, что сказать. Я боялся взглянуть в глаза капитану и твоей матери, которая стояла рядом с ним, держа тебя на руках.

— Поймал ли мой муж рыбу, Джаксон, вы не знаете? Ему бы давно пора вернуться!

— Почем я мог знать, я ходил в овраг собирать дрова!

— Но два часа тому назад вы были на утесе. Капитан Джемс видел вас, когда вы шли оттуда.

— Конечно, я видел вас! — подтвердил капитан.

— Поймал ли Генникер хоть одну рыбу, пока вы были с ним?

Они не могли не заметить моего смущения.

— Да, я был на утесе, но не подходил к Генникеру, в этом я клянусь!

— Но я видел вас рядом с ним! — сказал капитан.

— Во всяком случае, я не смотрел на него!

— Одному из нас надо пойти позвать его, — сказал капитан. — Я оставлю с вами Джаксона! — обратился он к твоей матери.

— Да, да, — с волнением ответила она, — у меня дурные предчувствия; оставьте его здесь!

Капитан поспешно направился к утесу и через четверть часа вернулся, сильно взволнованный.

— Его там нет! — сказал он.

— Как нет? — ответил я, вставая. Я сидел на скале и все время молчал, пока капитан ходил к утесу. — Это очень странна!

— Более чем странно! — возразил капитан.

— Джаксон, пойдите, посмотрите, не увидите ли вы его, а я пока побуду с м-с Генникер.

Твоя мать тем временем сидела, опустив голову и закрыв лицо руками. Я рад был уйти, так как сердце мое сжималось при виде ее. Через полчаса я вернулся, сказав, что нигде не мог найти твоего отца.

Твоя мать была в хижине. Капитан пошел к ней, а я остался с чувствами Каина на душе. Это был ужасный день для всех. Никто ничего не ел. Твоя мать и капитан сидели в хижине, я же не смел, даже на ночь, занять обыкновенное свое место.

Всю ночь я пролежал на скалах. Спать я не мог, мне все время мерещилось тело твоего отца, как я видел поутру, когда оно погружалось в море. На другой день капитан вышел ко мне. Он был серьезен и мрачен, но, какие бы ни были его подозрения, он, очевидно, не решался обвинить меня.

Только через неделю увидел я твою мать. Все это время я не смел показываться ей на глаза, но, убедившись в том, что никто не возбуждает против меня обвинения, я опять ободрился, вернулся в хижину, и все пошло по-старому.

ГЛАВА XIII

Было, однако, очевидно, что твоя мать чувствовала ко мне отвращение, скажу даже, ужас, который не в силах была побороть. Она ничего не говорила, но никогда не смотрела на меня и редко отвечала на мои вопросы. Странно сказать, такое отношение ко мне с ее стороны не только не охлаждало меня, но, наоборот, еще сильнее притягивало к ней. Прежнее чувство влюбленности возгоралось во мне с новой силой. Чем более сторонилась она от меня, тем фамильярнее я становился. Я принял с ней шутливый тон, а капитану Джемсу приходилось иногда вмешиваться и унимать меня. Это был человек с сильной волей, который, в случае надобности, сумел бы совладать со мной. Я это сознавал вполне, и в его присутствии старался быть почтительным с твоей матерью, но как только он уходил, я становился отвратительно фамильярным. Кончилось тем, что твоя мать выразила желание, чтобы мы ходили на работу не по очереди, а вместе, и оставляли бы ее одну. Я не противился этому, но ненависть моя к капитану была безгранична. Вскоре, однако, случилось происшествие, освободившее меня от него, и благодаря которому я остался один с твоей матерью. Теперь я должен отдохнуть, подожди часок, и ты узнаешь остальное.

Ночь уже надвигалась, но луна ярко светила и придавала окружающим скалам особенно дикий и суровый вид. Они высоко громоздились одна над другой, а над ними звезды мигали в темной синеве небес, и месяц торжественно сиял в безоблачном эфире. Это была величественная картина природы, и какими ничтожными казались перед ней два живых существа — бедный мальчик и старый негодяй-убийца, готовящийся предстать перед лицом карающего Судьи. Сидя неподвижно около него, я испытывал чувство благоговения и трепета, но не страха. Я думал: Господь сотворил все это и весь мир, и его, и меня — так сказано в Библии. Я размышлял о том, что такое Бог, и так просидел часа два, погруженный в свои думы, пока, наконец, не заснул, прислонившись спиной к скале. Меня разбудил слабый голос Джаксона; он просил воды.

— Вот, — сказал я, наклоняясь над ним и подавая ему воду. — Вы давно проснулись?

— Нет, — ответил он, — я только сейчас тебя позвал!

— А я заснул немного. Напившись воды, Джаксон сказал:

— Я теперь кончу. Бок начинает гореть. Он рассказал мне следующее:

— Месяца через четыре после смерти твоего отца, мы отправились однажды в овраг за дровами. Капитан шел по краю утеса, я следовал за ним. У каждого из нас было в руках по куску веревки, которой мы связывали дрова. Он вдруг поскользнулся и оступился, но, схватившись за куст, который случайно пустил корни в скале, удержался, хотя уже наполовину висел над пропастью.

— Подай мне конец твоей веревки, — сказал он мне совершенно спокойно, несмотря на страшную опасность, в которой находился.

— Хорошо! — ответил я.

— Скорей, скорей — куст подается!

Я делал вид, что очень тороплюсь, но нарочно запутал веревку вокруг ног и затем долго возился, как бы стараясь распутать ее. В это время капитан опять закричал: «Скорее!», и едва он успел произнести это слово, как ветка, за которую он держался, оборвалась, — и он полетел вниз.

Я слышал стук падения его тела на скалу. «Мне отмщение и Аз воздам!» Посмотри на меня, Франк, я умираю, точь-в-точь как он, на дне пропасти, разбитый насмерть, с изувеченными членами.

Я спустился к тому месту, где он лежал, и нашел его при последнем издыхании. Он только успел сказать: «Да простит тебе Господь!» и затем отдал душу Богу. Это было убийство. Я мог спасти его и не захотел. Последние слова его долго потом звучали в моих ушах. Я убил его, а он молил Бога о моем прощении. Я вернулся в хижину, и как ни в чем не бывало объявил твоей матери о случившемся. Она залилась слезами и стала громко обвинять меня в убийстве не только капитана, но и твоего отца. Я тщетно старался успокоить ее. Несколько недель она была в состоянии полного отчаяния. Я боялся за ее жизнь, но у нее оставался еще ребенок — ты, и для тебя она жила.

Теперь она была вполне в моей власти, но первое время я боялся даже взглянуть на нее. Вскоре, однако, я стал смелее и предложил ей быть моей женой.

Она отвернулась от меня с негодованием. Я прибегнул к другим средствам. Я не давал ей есть. Она бы сама, вероятно, охотно умерла с голода, но не могла видеть твоих страданий.

Мало-помалу она начала угасать и через шесть месяцев скончалась, умоляя меня об одном — не делать тебе вреда, и, если представится к тому случай, отвезти тебя к дедушке. Я похоронил ее под утесом, рядом с другими. Нет сомнения в том, что я был виновен в ее смерти, как и в смерти твоего отца и капитана. Жизнь моя стала для меня мучением. Я не смел убить тебя, помня предсмертную просьбу твоей матери, но ненавидел тебя всеми силами души. Мне оставалось одно лишь утешение, одна лишь надежда, а именно: сознание того, что я владею бриллиантами, и когда-нибудь, быть может, вернусь на свою родину. Взгляни на меня теперь и скажи: не достаточно ли я наказан за все свои преступления?

Помолчав немного, Джаксон продолжал:

— Франк, омертвение в боку быстро увеличивается. Я чистосердечно покаялся тебе во всех моих грехах. Можешь ты простить меня и дать мне умереть со спокойной душой? Вспомни слова молитвы Господней: «Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим». Отвечайте мне, Франк!

— Да, я могу простить вам, Джаксон! Я скоро останусь один на этом острове и уверен, что чувствовал бы себя очень несчастным, если бы не простил вам.

— Спасибо! Ты хороший мальчик, да благословит тебя Господь! Еще не скоро день?

— Да, скоро, как только станет рассветать, я прочитаю вам что-нибудь из Библии или из молитвенника. Они тут, со мной.

— Я еще не в состоянии слушать тебя. Боль невыносимая, и мне становится хуже с каждой минутой; но перед смертью наступит облегчение и тогда…

Джаксон застонал и перестал говорить.

Несколько часов подряд он сильно страдал.

Пот крупными каплями струился с его лба. Дыхание было затруднено.

Солнце встало и опять уже близилось к закату, когда Джаксон вновь очнулся.

— Дай мне воды, — проговорил он слабым голосом. — Боль утихает, и смерть близка. Теперь ты можешь почитать мне. Но погоди, — пока я не забыл — мне надо сказать тебе, где ты найдешь состояние твоего отца!

— Я знаю, под досками твоей постели. Я видел, когда ты поднимал их ночью.

— Правда. Больше мне нечего сказать — скоро конец.

— Когда я умру, прочти надо мной похоронную службу, а теперь пока я жив, почитай что-нибудь, а я буду молиться!

Я начал читать и дошел до притчи о блудном сыне.

— Это подходит ко мне, — сказал Джаксон, — теперь дай мне помолиться и помолись за меня, Франк!

— Я не умею: вы никогда не учили меня!

— Увы, нет!

Джаксон умолк. Его бледные губы изредка шевелились. Я отошел на несколько минут, а когда вернулся — его уже не стало. Я сел в некотором отдалении. Мне было жутко оставаться рядом с мертвецом. Смерть страшила меня — я в первый раз видел ее. Я просидел на утесе, пока солнце не стало садиться. Боясь темноты, я бросился назад к хижине. У меня кружилась голова от голода и волнения. Поев, я лег на постель и тотчас же крепко заснул. Когда я проснулся, солнце было уже высоко. Я чувствовал себя более спокойным и, увидав Библию и молитвенник, которые лежали рядом со мной, вспомнил свое обещание прочесть над Джаксоном погребальные молитвы. Я взял книгу и пошел к покойнику. Вид его был еще ужаснее, чем вчера. Я прочел службу и закрыл молитвенник. Меня смущал вопрос о том, как похоронить Джаксона. Я боялся дотронуться до него и, наконец, решил накрыть его тело большими камнями, которые лежали везде вокруг.

Покончив с этим, я поспешил оставить это место, решив в душе, что никогда больше не вернусь сюда. Я почувствовал облегчение, когда добрался до хижины. Я был один, но, по крайней мере, не в присутствии покойника.

Долго я не мог собраться с мыслями и сидел погруженный в раздумье, но, наконец, лег спать и на другое утро встал освеженный, способный действовать и думать.

На душе, однако, у меня было тяжело. Я еще не мог привыкнуть к мысли, что я теперь совершенно один, что не с кем сказать слова, не с кем обменяться впечатлениями.

ГЛАВА XIV

Мне было теперь приблизительно четырнадцать лет. Могло пройти столько же или вдвое, ранее чем я встречусь с подобными себе. Эта мысль сильно огорчала меня. Я почувствовал, как дорого бы дал, чтобы Джаксон остался в живых. В убийце моего отца я потерял друга. Первый день не мог ни за что приняться; пробовал читать — и не мог. Аппетит тоже пропал. Я глядел на океан, на волны, которые катились одна за другою, и думал: не принесут ли они мне товарища?

Настал вечер, а я все еще сидел в раздумье; наконец, я лег с тяжелым сердцем. К счастью, я скоро заснул и забыл о своих горестях. Когда я встал на следующее утро, солнце ярко сияло, и я почувствовал прилив бодрости. Аппетит вновь вернулся. Я вспомнил о поясе с бриллиантами и поднял доску под постелью Джаксона; под ней оказалось углубление, наполненное разными вещами. Там были часы и запонки, принадлежавшие подшкиперу, несколько долларов, завернутых в старые тряпки, табакерка, старая трубка, брошка с вензелем из волос и несколько писем с подписью И. Эвелин. В табакерке я нашел обручальное кольцо, очевидно принадлежавшее моей матери, и длинную прядь ее черных волос. Было также несколько кусков руды, серебряный пенал и пара маленьких золотых серег. На дне углубления лежал пояс с бриллиантами. На нем была надпись: собственность И. Эвелина «Минорис 33. Лондон». Осмотрев все эти вещи, я положил их обратно на прежнее место и закрыл доской, затем погрузился в раздумье и просидел недвижимо до вечера.

Такое состояние апатии продолжалось несколько недель, пока я, наконец, не пришел окончательно в себя. Оставался месяц до прилета птиц. В один прекрасный день, утомленный видом всего, что меня окружало, я решил для перемены захватить на несколько дней провизии, бутылку воды и спуститься в овраг, чтобы наготовить себе дров. Мне хотелось остаться там несколько дней, так как хижина стала мне ненавистна.

Через час я уже был в овраге, но не торопился начать работу. Я задумал вскарабкаться выше и посмотреть, нельзя ли добраться до другой стороны острова. Я стал взбираться по скалам и вскоре достиг площадки, покрытой сочной зеленой травой. Здесь не было ни одного кустика; я сел отдохнуть, и мне бросились в глаза голубые цветочки, которых я никогда прежде не видал. Я не знал о существовании цветов на острове. Я смотрел на них с восхищением и почувствовал к ним какую-то нежность. Они были такие красивые и так одиноки — так же одиноки, как и я. Я вспомнил ту картинку, на которой был изображен английский коттедж. Джаксон рассказывал мне по этому поводу о том, как в Англии занимаются садоводством, пересаживают и прививают дикие розы и другие вьющиеся растения, чтобы украшать ими стены жилищ. Мне пришло в голову перенести один из найденных цветочков к хижине, поливать его и ухаживать за ним. Я выкопал цветок с помощью американского ножа, стараясь оставить достаточное количество земли у корней, и затем продолжал подниматься выше. Не прошел я и ста шагов, как увидел по крайней мере дюжину таких же растений в цвету, еще красивее и роскошнее первых. Через полчаса я достиг вершины и увидал океан с другой стороны. У ног моих лежала вторая половина острова, доселе еще никогда не виденная мною. Зрелище было величественное, но обе стороны острова мало разнились одна от другой. Такие же голые пустынные скалы, за исключением разве оврага, который начинался с того места, где я стоял, и спускался вниз наподобие трещины. Тут рос сплошной кустарник, но не видно было ни одной птицы, не слышно было ни одного живого звука. Все было тихо и пустынно. Я спустился в этот овраг и скоро набрел на некоторые цветы и растения, не виданные мною доселе. Тут были исполинские папоротники, вокруг которых обвивались ползучие растения, явно напоминающие те, которые я видел на картинке. Я тотчас же решил посадить несколько штук вокруг моей хижины, устроить сад и иметь свои цветы. Трудно себе представить, какую радость возбудила во мне эта мысль. Вспомнив, однако, что хижина построена на скале, и что придется нанести слой земли, в которую растения могли бы пустить корни, я вернулся домой, чтобы все приготовить для пересадки цветов.

На следующий день, встав рано утром, я достал из сундука парусиновую куртку и, связав ворот и рукава, устроил род мешка для перетаскивания земли. Я перенес ее десять или двенадцать мешков в течение дня и устроил вокруг хижины грядку в четыре фута ширины и один фут вышины. Целую неделю я был занят таким образом, и хотя очень уставал, но чувствовал себя бодрым и счастливым. Я убедился, что работа — лучшее средство против тоски. Покончив с приготовлением грядки, я захватил два мешка и отправился за цветами и растениями. Я выкопал также несколько кустов, которых прежде не заметил. Все это я посадил около хижины, полил водой, и садик мой скоро запестрел всеми цветами радуги. На следующее утро я опечалился, увидев, что цветы и растения немного поблекли. Я поспешил их полить, и к вечеру они снова ожили. Вскоре я заметил, что земля начинает сползать по краям; я набрал небольших камней и обложил ими грядки. Теперь все было готово, и мне оставалось только ежедневно поливать мой садик. Джаксон говорил мне, между прочим, что гуано употребляется, как удобрение. Поэтому я принес его целый мешок и насыпал понемногу вокруг каждого растения. Польза его скоро обнаружилась, и ко времени прилета птиц мой сад был в блестящем состоянии. Трудно описать то удовольствие, которое я извлек из своего садика. Я знал каждое растение, каждый кустик, разговаривал с ними, как с товарищами, ухаживал за ними, поливал их утром и вечером. Быстрое развитие их приводило меня в восторг. Я уже не тяготился своим одиночеством, мне было чем интересоваться, что любить и за чем присматривать. Для меня это были живые существа. Они росли, давали листья и цветы — казалось, они благодарили меня за уход и заботу о них; это были мои товарищи и друзья. Я уже говорил, что Джаксон научил меня нескольким песням. Утомленный тишиной и одиночеством, не слыша вокруг себя человеческого голоса, я начал сперва напевать про себя, а затем громко пел. Это доставляло мне большое удовольствие. Никто, правда, не слушал меня, но по мере того, как росла моя привязанность к саду, я привык садиться около него и петь цветам и растениям, воображая, что они слушают меня. Запас моих песен был невелик, и я пел их так часто, что, наконец, слова надоели мне. Тогда я взял молитвенник и, насколько позволяли мелодии, переложил на них псалмы Давида. Едва ли псалмы когда-либо распевались на такие мотивы, но меня это забавляло и разнообразило мои занятия. От времени до времени я отправлялся на поиски за каким-нибудь цветком или кустиком, и каждая находка приводила меня в восторг.

ГЛАВА XV

Наконец, настало время прилета птиц. Я начал собирать и есть яйца, что было приятной переменой пищи после сушеного мяса, которым я так долго питался. Я начал также удить рыбу. При жизни Джаксона это редко удавалось мне: чтобы сварить ее, надо было идти в овраг за дровами, а этого Джаксон не любил. Когда прилетели птицы, я вновь стал разглядывать свою «Естественную Историю» и перечел все сказанное в ней об альбатросах. В книге была картинка, изображавшая китайца с ручными бакланами на шесте, и описание того, как китайцы приучают этих птиц ловить рыбу. Это навело меня на мысль поймать несколько альбатросов и сделать их ручными, но я знал, что для этого надо выждать удобное время. Птицы только что вылупились из яиц, и ранее четырех или пяти недель нечего было и думать о том, чтобы брать их из гнезд. Я занялся приготовлением запаса дров и, нарубив их достаточное количество, не без труда перенес вязанки к тому месту, где мы обыкновенно купались. При этом я упал и довольно сильно расшибся, но дня через два совершенно оправился от падения.

Одиночество мое опять начало тяготить меня. Цветы мои все расцвели и завяли, и сад уже не представлял особого интереса. Я вновь принялся за чтение Библии. Рассказы из Ветхого и Нового Завета занимали меня, но я читал Библию, как читал бы любую, обыкновенную книгу, не для поучения, а ради удовольствия. Я немногому научился у Джаксона и был далек от настоящего понимания христианской религии. Он и сам не понимал ее. Наставления Нового Завета поражали меня, и я интересовался личностью Спасителя, но не понимал Его и не понимал тайны Его пришествия на землю. Я был в потемках и знал почти всю Библию наизусть, совершенно не отдавая себе отчета в том, что читал.

Наконец, наступило время ловли птиц. Скучать уже было некогда. Покончив с запасом провизии, я вернулся за теми птенцами, которых заранее наметил себе, чтобы поймать их живыми. Я взял шесть молодых птиц, по одной из каждого гнезда, и мне пришлось бороться с шестью стариками, которые упорно защищали свое потомство. Наконец, мне удалось унести свою добычу, но старые птицы сопровождали меня до самой хижины, кричали и старались выклевать мне глаза. Я отнес птенцов в хижину и привязал каждого из них за ногу веревочками от удочек; другой конец я прикрепил к камням, которые нарочно для того заготовил на площадке. Старые птицы продолжали преследовать меня и кричать, пока не наступила полная темнота; тогда они улетели, а я, утомленный дневной работой, улегся спать. Проснувшись на другое утро, я увидел старых птиц на площадке в обществе молодых; они, казалось, уговаривали их улететь вместе с ними, но веревочки на ногах мешали птенцам. Сначала старики не заметили моего приближения, но затем с шумом поднялись и полетели по направлению к морю. Через несколько минут они вернулись с мелкими рыбами в клюве, которыми накормили молодых. Так продолжалось в течение двух последующих дней. Когда же затем все птицы поднялись и стали кружиться в воздухе, что указывало на близкий отлет всего общества на север, то мои шесть стариков начали выказывать большие признаки беспокойства. Они также кружились и дико кричали и, наконец, улетели вслед за остальными. Инстинктивная привычка взяла верх над их любовью к птенцам. Я был рад их отлету; мне хотелось остаться одному с моей новой семьей. Я пошел на утес и поймал большую рыбу, достаточную для того, чтобы прокормить несколько дней моих птенцов. Они ели с большим удовольствием. Первое время им, очевидно, было не по себе, но вскоре они свыклись со своим новым положением и не только узнавали меня, но даже встречали меня с радостью, что доставляло мне искреннее удовольствие. Целыми часами просиживал я с моими шестью товарищами. Они не отличались умом и живостью, но все же они жили, двигались и смотрели на меня. Когда я приносил им рыбу, — кормил я их четыре раза в день, — они широко открывали клюв, ожидая своей очереди. Это было для меня новым источником наслаждения. Я с интересом следил за их быстрым ростом и развитием. Я окрестил их именами, взятыми из Естественной Истории: Лев, Тигр, Пантера, Медведь, Лошадь и Осел. Во время кормления я обращался к ним, называя каждого по имени, и, к великой моей радости, скоро убедился, что они откликались на мой зов. В виде развлечения я читал им вслух, пел им и разговаривал с ними. Через некоторое время я возвратил свободу двум из них, предварительно подрезав им крылья. Они повеселели, следовали за мной всюду и ночевали со мной в хижине. Убедившись в том, что они и не думают о бегстве, я освободил и остальных, также подрезав им крылья.

Чтобы убить свободное время, которого у меня было много, я опять занялся садом и решил отправиться на поиски новых растений, чтобы пополнить мою коллекцию. Мне казалось, что я видел где-то в расщелине скал новый красивый цветок. На этот раз я не пошел по оврагу, но стал взбираться по утесам, которые громоздились позади хижины. Это было очень трудно, но я не легко падал духом и через несколько часов добрался до того места, которое имел в виду. Я был вполне вознагражден за свои труды, так как нашел здесь несколько совершенно новых для меня растений и целую коллекцию папоротников, которые показались мне очень красивыми. Вид с той площадки, на которой я находился, был поразительно красив и величествен. Где-то далеко внизу виднелась моя хижина. Она показалась мне такою крошечной, и мне почудилось, что я вижу птиц в виде черных точек перед ней. День был солнечный, вода — как зеркало. Я мог вполне ясно различить очертания других островов; вдали виднелось что-то вроде белого пятна, быть может корабль. Мне стало грустно. Я невольно задумался над тем, суждено ли мне всю жизнь провести одному на этом острове, или есть хоть капля надежды уйти когда-нибудь отсюда. Заглянув еще раз вниз на хижину, я пришел в ужас от крутизны, на какую взобрался; меня пугала мысль, что, быть может, мне не удастся спуститься. Но вскоре внимание мое было привлечено новым растением, и я начал выкапывать его. В общем, я нашел до двадцати штук новых разновидностей и, собрав их в охапку, обвязал вокруг шеи. Я знал, что мне понадобятся обе руки для спуска. Затем я присел, чтобы отдохнуть перед обратным путем, и, просидев несколько минут, запел в виде развлечения громкую песнь. Вскоре, однако, я заметил, что солнце стало садиться, и решил, что пора собираться домой. Я начал быстро спускаться, боясь, чтобы темнота не настигла меня по дороге, и не прошло и часа, как был уже дома.

ГЛАВА XVI

Я хотя и свыкся со своим одиночеством и чувствовал себя, в общем, спокойным и довольным, но иногда мне положительно нечего было делать, и тогда мною овладевала тоска. Я целыми часами просиживал в раздумье, и в голове моей бродил все тот же вопрос: увижу ли я когда-нибудь себе подобных, или мне суждено провести всю жизнь одному на этом острове? Такое состояние продолжалось иногда несколько дней подряд. Однажды, будучи не в силах побороть своей тоски, я решил уйти куда-нибудь на некоторое время. Мне пришло в голову пробраться на противоположный берег острова и исследовать его. Но как оставить птиц без корма? Я поймал двух больших рыб, разрезал их на куски и рассчитал, что этого запаса должно хватить им до моего возвращения. Затем я расцеловал на прощанье шестерых моих пернатых товарищей и, надев через плечо топор, прикрепив к поясу ножи и захватив с собой кружку для воды, несколько сушеных птиц в мешке и Естественную Историю для развлечения, пустился рано утром в путь. Часа через два я добрался до вершины острова и приготовился к спуску, подкрепив себя едой. Я заметил, что на этой стороне острова вода у берега была совершенно спокойна — очевидно, она здесь была защищена от сильных ветров.

Отдохнув немного, я начал спускаться. Приближаясь к берегу, я заметил, что на скалах движется и копошится что-то живое. Я не ошибся. Подойдя совсем близко к морю, я увидел несколько животных, которые лежали на камнях, то и дело ныряя в воду. Вид их сильно заинтересовал меня. Ползком добрался я на расстояние сорока ярдов, приблизительно, от того места, где они лежали. Я вспомнил, что видел изображение таких точно животных в Естественной Истории. К счастью, книга была со мной. Я вытащил ее из мешка, сел на утес и переворачивал страницы, пока не дошел до картинки, которая в точности отвечала их наружному виду. Это были тюлени. В приложенном к картинке описании было сказано, что их очень легко убить, ударив по переносице. Мне пришло в голову, что недурно было бы иметь товарищем молодого тюленя; альбатросы, по правде говоря, не очень-то были умны. Я снял с себя мешок с провизией, взял в руку топор и стал осторожно спускаться к той скале, на которой лежали тюлени.

Их было тут штук двадцать, но все большие, пяти или шести футов длины. Маленьких нигде не было видно. Я повернул направо к другой скале, на которой лежало еще несколько штук.

Здесь я увидел большого тюленя, возле которого ютился другой, маленький, не больше двух футов длины. Его-то мне и было надо. Они лежали в некотором расстоянии от других. Чтобы получить молодого, надо было старого убить. Я пробрался к ним и встал между ними и водой с намерением отрезать им путь к отступлению.

Как только старый тюлень заметил мое приближение, он громко закричал и бросился к воде.

Он оскалил зубы, поднялся на плавниках, чтобы защитить себя и своего детеныша, но удар топором по переносице сразу ошеломил его, и он повалился замертво на камни. Обрадованный успехом, я схватил на руки маленького и собирался унести его, когда внезапно очутился лицом к лицу с самцом, который, услышав крик самки, спешил ей на помощь. Он был гораздо больше самки, с большим количеством жестких волос на затылке и плечах и, по-видимому, очень свиреп.

Он шел прямо мне навстречу, и, чтобы спастись от него, мне пришлось поспешно бросить маленького тюленя и, отскочив в сторону, спрятаться за утес. Самец приподнялся и готовился наскочить на меня, но я встретил его ударом по голове. Он упал навзничь, по-видимому, мертвый. Я поспешил к той стороне утеса, где бросил маленького тюленя, и увидел, что он подполз к телу матери и ласкается к ней. Я взял его на руки и бегом пустился обратно.

Подобрав свой мешок и вынув оттуда все вещи, я посадил в него тюленя и завязал концы, чтобы не дать ему уйти, затем присел отдохнуть от пережитого волнения. Мое вновь приобретенное сокровище приводило меня в восторг, но я сильно устал от непривычной борьбы.

До наступления ночи оставалось не более часу, и как ни хотелось мне поскорее добраться домой, но было уже слишком поздно, чтобы пускаться в обратный путь. Я решил расположиться где-нибудь на ночлег. Захватив свою провизию, я взвалил на спину мешок с тюленем и отошел на расстояние приблизительно ста ярдов от берега. Я уселся под защитой большого утеса, поужинал и развязал мешок; мне хотелось еще раз взглянуть на моего маленького приятеля.

Он лежал довольно спокойно, хотя и пытался от времени до времени укусить меня. Я вынул его из мешка, погладил, поласкал и затем положил его обратно. Это ему не понравилось; на руках он был совершенно спокоен, а тут начал сильно барахтаться. Я опять взялся за книгу и прочел в ней все, что относилось к тюленям. Между прочим было сказано, что из них извлекают большое количество жира, и что шкура их очень дорого ценится. В жире я не нуждался, но что касается шкур, то я подумал, что они могут пригодиться мне для постели. Закрыв книгу, я улегся спать, но не мог заснуть до утра. Я был слишком взволнован и боялся за свое сокровище. Солнечный свет разбудил меня. Тюлень лежал очень тихо; я дотронулся до него, желая убедиться в том, что он жив. Он закричал и тем успокоил меня.

Затем я пошел назад к тому месту, где оставил тела его родителей. Оба были мертвы. Шкуры их понравились мне, и я решил содрать с них кожу, но тут являлось затруднение. Захватить их с собою я не мог, мне хотелось поскорее донести моего маленького приемыша домой, чтобы не дать ему умереть с голоду. Ввиду этого я решил сначала спуститься к хижине, накормить и обогреть маленького тюленя, а затем уже вернуться за шкурами самца и самки. Я позавтракал и оставшуюся провизию спрятал в трещину утеса, чтобы не носить ее взад и вперед. Затем я пустился в обратный путь и к полудню был уже дома.

Птиц я застал в полном порядке. Очевидно, они за время моего отсутствия не успели ощутить голода, так как обратили мало внимания на мое возвращение.

— Ага, — подумал я, — так вы любили меня только за то, что я кормил вас; в следующий раз я заставлю вас голодать, и тогда вы замахаете крыльями от радости, когда увидите меня!

Я долго думал о том, куда поместить тюленя, и, наконец, решил открыть сундук и посадить его туда.

Я дал ему кусочек рыбы, и маленькое животное жадно проглотило его. Захватив удочки, я отправился за новым запасом и через полчаса вернулся с двумя большими рыбами. Я снова накормил тюленя и заметил, что он уже начинает приручаться. Внутренности рыбы я дал птицам. Накормив своих зверей, я подумал о себе и принялся за обед. Я решил завтра же отправиться на другой берег острова, содрать шкуры с тюленей, развесить их для просушки на солнце и оставить их там до тех пор, пока не представится случай перенести их к хижине.

В настоящее время мне неудобно было надолго оставлять моего нового питомца; мне хотелось поскорее приручить его к себе. Покормив его утром, я закрыл крышку сундука и ушел.

ГЛАВА XVII

Я скоро добрался до места, содрал шкуры с тюленей и развесил их на утесы, навалив на них камни, чтобы ветер не мог их сорвать. Начинало уже темнеть, когда эта работа была кончена, но я храбро пустился в обратный путь; я хорошо знал дорогу и проходил ее вдвое скорее, и темнота уже не страшила меня. Я бросился на кровать и заснул, как убитый. На другое утро меня разбудил жалобный крик маленького тюленя. Я поспешил его накормить и с удивлением заметил, насколько он уже стал ручным. Наевшись вдоволь, он остался около меня и прижимался ко мне, как будто я был его матерью.

Он даже попытался следовать за мною, когда я вышел из хижины. Птицы показались мне теперь очень скучными и глупыми.

Целую неделю провел я в хижине, занимаясь своим тюленем, который все более и более привязывался ко мне. Однажды ночью он вполз на мою постель, и с тех пор мы всегда спали вместе. В конце недели я отправился на другой берег, захватил шкуры тюленей и с большим трудом дотащил их до вершины острова. На следующий день мне удалось снести их вниз, к хижине. Они были совершенно сухие, и я положил их на свою постель.

Благодаря птицам, саду и тюленю, дни проходили очень быстро. Приближалось время прилета альбатросов, и мои птицы начали выказывать признаки беспокойства. Боясь, чтобы они не улетели, я подрезал крылья самкам: самцы были слишком привязаны к ним, чтобы покинуть их.

Наконец, альбатросы прилетели и сели на свое обычное место. Я отправился за свежими яйцами. В это же время я стал замечать, что мои самки царапают почву под собою, как будто бы хотят устроить себе гнезда. Через несколько дней они начали класть яйца. Я боялся, что, если они выведут птенцов, то захотят улететь вместе с ними; поэтому стал отнимать у них яйца, но они тотчас же клали новые, и так продолжалось в течение двух месяцев. Дикие альбатросы давно уже улетели, а мои птицы продолжали снабжать меня свежими яйцами. Самцы в это время научились летать и в один прекрасный день улетели к морю. Я думал, что более не увижу их, но через четверть часа они вернулись, и у каждого в клюве была рыба. Добычу свою они положили перед самками. Таким образом, мне уже не приходилось заботиться о них, и вскоре я приучил их добывать пищу не только для себя, но и для тюленя и даже для меня самого.

Когда самец возвращался с рыбой в клюве, я немедленно отнимал ее у него, и он летел за другою. В те дни, однако, когда море было бурное, не только альбатросы не приносили мне рыбы, но и самому мне невозможно было ловить ее, так как она не шла на приманку. Я придумал устроить нечто вроде запруды в той лужице, где мы, бывало, купались с Джаксоном, и с этой целью устроил стенку из камней, которая задерживала рыбу, но в то же время пропускала воду.

Благодаря этому образовался бассейн, в который я ежедневно спускал пойманную рыбу. Единственное затруднение заключалось в том, что доставать ее из запруды было очень трудно — она не шла на приманку. Тут совершенно неожиданно пришел мне на помощь тюлень. Я забыл сказать, что окрестил его именем Неро, вычитав в книге Естественной Истории, что одного льва звали этим именем. Питомец мой тем временем стал настолько ручным, что жалобно кричал, когда я оставлял его одного, и следовал за мной повсюду. Часто тропинка, которая вела к купальне, была настолько узка, что ему трудно было по ней пройти, и мне приходилось переносить его на руках, так как он кричал, если я оставлял его позади. Он так вырос за это время, что мне тяжело было его нести, и потому я решил пробить ему дорогу до самой воды. Я употребил на это целую неделю, но, наконец, мне это удалось, и я с удовольствием увидел, что тюлень следует за мной до самой запруды. Подойдя к берегу, он тотчас же нырял в воду и возвращался с рыбой во рту.

— Вот и отлично, — подумал я, — теперь я знаю, как доставать рыб, ты будешь помогать, Неро!

Надо заметить, что тюлень слушался моих приказаний не хуже собаки. У меня был небольшой хлыст, и когда он делал не то, что я хотел, я слегка ударял его по переносице. Он вертел головой, оскаливал зубы, рычал, но возвращался ко мне ласкаясь.

Трудно представить себе, до какой степени он был ко мне привязан, и как я любил его. Он был моим верным спутником и товарищем в течение дня, а ночью спал на моей постели.

Однажды Неро, по обыкновению, пошел со мной к берегу моря. Я стоял на утесе и удил рыбу. Он нырнул в воду и стал играть на ее поверхности. Я не обращал на него внимания. По временам он нырял глубже и исчезал на несколько минут, затем снова возвращался к тому месту, где я закинул удочку. Это пугало рыб, и я ничего не мог поймать. Чтобы отогнать его, я стал бросать в него камнями. Один из них попал ему в голову, и он исчез. Через некоторое время я собрался домой и, свистнув его, начал подыматься по тропинке в полной уверенности, что Неро следует за мной. Дело было рано утром. Вернувшись домой, я занялся своим садом, который в это время был в полной красе. Заметив около полудня, что Неро не вернулся, я начал беспокоиться и сошел вниз к купальне, чтобы поискать его, но его нигде не было видно. Я звал, свистел — все напрасно. Тоска овладела мной при мысли, что мой товарищ и друг покинул меня, и в первый раз в жизни я заплакал горькими слезами.

«Не может быть, чтоб он ушел! — думал я. — Он не бросит меня из-за того, что я ударил его камнем!»

Два часа провел я на скалах, но Неро не возвращался. Сердце мое сжалось от тоски, и я почувствовал себя глубоко несчастным.

Я всей душой привязался к Неро, и мне казалось, что жизнь без него будет мне в тягость.

Подождав еще немного, я вернулся в хижину, но часа за два до заката солнца не вытерпел и опять спустился к морю. Я звал Неро, кричал, пока не охрип, но все было напрасно, — ночь надвигалась; я вернулся домой и в полном отчаянии бросился на постель.

— А я то думал, что он любит меня так же сильно, как я его люблю, — говорил я себе. — Я бы не бросил его!

Слезы снова хлынули ручьями при мысли, что я никогда больше не увижу Неро.

Горе мое может показаться чрезмерным, но мне не было семнадцати лет, я был один на пустынном острове, и тюлень был моим единственным товарищем. Он хотя и не мог говорить, но был привязан ко мне, отвечал на мою ласку, и мне некого было любить, кроме него. Я проплакал больше часа и, наконец, измученный заснул.

ГЛАВА XVIII

На следующий день, рано утром, когда было совсем еще темно, я вдруг почувствовал чье-то прикосновение. Я вскочил с постели, протянул руку и радостно вскрикнул, — Неро был возле меня. Да, это был Неро, он нашел один дорогу к хижине, чтобы вернуться к своему хозяину. Я был безгранично счастлив; я прижимал его к себе, плакал над ним, и через несколько минут мы вместе заснули на моей постели. Никогда, — ни прежде, ни впоследствии, — не приходилось мне испытывать такого быстрого перехода от горя к радости.

— Ну что, если бы ты совсем ушел от меня? — говорил я ему, когда мы проснулись. — Ах, ты, негодный тюлень! Как ты мог так напугать меня и так огорчить?

Неро казался не менее счастлив и более, чем когда-либо, ласкался ко мне.

Мне было в это время около семнадцати лет. Я был высок ростом и сильного телосложения.

Я уже давно бросил свою одежду из птичьих кож, заменив рубашкой, найденной в сундуке матроса. Рубашка эта составляла весь мой костюм, и будь она подлиннее, я, очевидно, был бы более прилично одет; но так как единственным моим сожителем был Неро, то мне нечего было об этом заботиться

За последние три года я перечитал Библию, молитвенник и книгу по Естественной Истории, по крайней мере, пять или шесть раз от начала до конца, и, обладая хорошей памятью, мог повторить их почти наизусть. Но все же я читал Библию, не понимая ее.

Некому было научить меня и объяснить мне все то, что она в себе заключала. Я читал ее просто в виде развлечения.

Садик мой к этому времени пришел в блестящее состояние. Вьющиеся растения окружали хижину со всех сторон, покрывали крышу и стены и спускались фестонами по обе стороны двери. Многие из кустов, которые я пересадил совсем маленькими, превратились в деревья и колыхались от ветра, поднимаясь высоко над крышей хижины. Все, что я посадил, принялось великолепно благодаря удобрению и усиленной поливке. Хижина моя утопала в зелени, и первоначальные очертания ее совершенно исчезли; теперь она скорее походила на беседку среди группы деревьев, и вид на нее со скалы, около купальни, был очень живописен.

Занятий все же у меня было недостаточно, и я придумывал все, что мог, чтобы убить время. Я несколько раз спускался в овраг, с помощью топора заготовлял большие запасы топлива и складывал их около купальни; не раз побывал на противоположном берегу острова и убил несколько тюленей, так как пришел к заключению, что кожи их весьма удобны и полезны для внутреннего устройства хижины. Я уже собрал их около трех дюжин.

Не могу не упомянуть об одном трагикомическом случае, который чуть не стоил мне жизни.

Однажды мне пришлось вступить в борьбу с очень большим тюленем. Он лежал на скале, на самом берегу моря; я вошел по колени в воду, чтобы пересечь ему дорогу и предупредить его бегство.

Пока я прицеливался, чтобы нанести ему удар по переносице, нога моя поскользнулась; я промахнулся и упал на скалу с топором в руках.

Тюлень, это был самец, да еще из самых крупных, схватил меня зубами за рубашку и, нырнув со мною в воду, потащил меня за собой на значительную глубину. К счастью для меня, он вцепился в мою рубашку, а не втело; к тому же я прекрасно умел плавать.

Пропустив голову и руки через отверстие ворота, я высвободился из рубашки и, предоставив ее в полную собственность тюленя, сам поспешил выбраться на поверхность воды. Взобравшись на скалу, я оглянулся и увидел, что тюлень яростно треплет мою рубашку. Это было печальное происшествие. Я не только не убил тюленя, но потерял рубашку и топор, который выскользнул у меня из рук, когда тюлень увлек меня за собой в воду. Мне удалось спасти только ножик, и то благодаря тому, что он был привязан у меня на шее.

Теперь я приступлю к рассказу о необыкновенном происшествии, внезапно изменившем всю мою судьбу.

Я уже говорил, что между вещами, найденными мною в сундуке, находилась подзорная труба; но она была испорчена от долгого пребывания в воде и оказалась бесполезной. Джаксон показал мне, как употреблять этот диковинный для меня инструмент, но стекла потускнели от сырости, и как я ни старался их отчистить, я ничего не мог разглядеть в трубу и отложил ее в сторону. Год спустя я опять достал ее, любопытства ради, и увидел, что стекла стали совершенно чистыми; я догадался, что накопившаяся между ними сырость исчезла, и, напрактиковавшись, вскоре стал отлично владеть инструментом. Тем не менее я употреблял его довольно редко. Зрение мое было необыкновенно острое, и мне не было надобности в подзорной трубе. Я давно уже потерял всякую надежду когда-либо увидеть корабль.

Однажды вечером погода сделалась очень бурной, и на море развело сильное волнение. Мне вдруг показалось, что я вижу на воде что-то необыкновенное милях в четырех от острова.

Сначала я подумал, что это кит. В известное время года эти животные часто появлялись у наших берегов; я всегда следил за их игрой и кувырканием в воде, и Джаксон часто рассказывал мне длинные истории про ловлю китов.

Луч заходящего солнца осветил предмет, — он показался мне совершенно белым. Я побежал за подзорной трубой и, к великой моей радости, разглядел, что это была лодка или очень маленькое судно, с распущенным парусом; ветер гнал его прямо на остров. Я следил за ним с замирающим сердцем до наступления полной темноты. Мысли и предположения самого разнообразного свойства толпились в моей голове. Я знал, что часа через два взойдет луна, и так как небо было чисто, несмотря на волнение на море и сильный ветер, то надеялся снова увидать лодку.

«Им никогда не удастся пристать к этому берегу острова, — думал я, — разве что ветер случайно пригонит их к входу в заливчик, где устроена купальня!»

Подумав немного, я решил сойти вниз и разложить на скалах костер, по обеим сторонам входа в залив. Костры эти могли указать им, как и куда направить лодку. Я подождал еще немного и затем сошел вниз, захватив с собой подзорную трубу. Я принес две вязанки дров из наготовленных мною заранее в этом месте, разложил их на скалы, по одной с обеих сторон входа, и зажег их, затем уселся на утес с подзорной трубой, стараясь разглядеть, где теперь может быть лодка. Луна тем временем взошла, и я увидел лодку на расстоянии не более мили от острова.

Она неслась как раз по моему направлению, где находились костры. Буря все усиливалась, и брызги волн достигали уже тех скал, на которых горели костры; но я все подбрасывал топлива, поддерживая сильное пламя. Через четверть часа я мог уже вполне ясно разглядеть лодку; она была совсем близко, саженях в трехстах от острова, и шла прямо на огонь, но вдоль берега.

Оказалось, что люди подтянули паруса, не зная, куда пристать, пока не разглядели обоих костров; тогда только они поняли, что означает этот огонь.

Еще минута, и лодка была у самого входа в залив. Я все еще дрожал за них; я знал, что если море отступит в то время, когда они подойдут к краю отверстия, то лодку разобьет вдребезги, хотя люди, может быть, и спасутся. К счастью для них, этого не случилось, они как раз поспели так, что попали на волну, которая перенесла их через скалы, прямо к той стенке, которую я устроил посередине заливчика. Лодка благополучно пристала. — Ура! Ловко проделано! — раздался голос с лодки. — Спускайте парус, ребята, все обстоит благополучно!

Парус был спущен, и тогда при свете огня я мог разглядеть несколько человеческих фигур. Я был слишком взволнован, чтобы говорить, — да, в сущности, и не знал, что сказать. Я только чувствовал, что настал конец моему одиночеству, и радости моей не было границ.

ГЛАВА XIX

Как только парус был спущен, люди перескочили за борт и перешли вброд к тому месту, где я находился.

— Кто ты такой? — обратился ко мне один из них. — И сколько вас здесь?

— Кроме меня, на острове никого нет! — ответил я. — Но я так рад вашему приезду!

— В самом деле? Так, может быть, ты укажешь нам, где нам достать чего-нибудь поесть?

— О да, разумеется! Подождите немного, и я принесу вам провизии сколько угодно!

— Ладно, да смотри же, скорей, мой красавец. Мы так голодны, что способны съесть тебя самого, если ты не найдешь ничего лучшего!

Я собрался идти к хижине за сушеной птицей, когда другой из людей остановил меня:

— Слушай-ка, можешь ты достать нам воды?

— Сколько угодно! — ответил я.

— Отлично! Джим, принеси-ка ведро из лодки! Человек, к которому обращены были эти слова, достал ведро из лодки и, передавая мне его в руки, сказал:

— Принеси-ка полное ведро, мальчик, слышишь?

Я поспешил к хижине, налил полное ведро воды, захватил охапку сушеной птицы и поспешно вернулся к моим новым товарищам. Во время моего отсутствия приезжие не оставались без дела.

Они уже принесли несколько вязанок дров и развели большой огонь под утесом.

Теперь они устроили род палатки из парусов.

— Вот вода, а вот и птица! — сказал я, подавая то и другое.

— Птица? Какая птица? — спросил тот из них, который раньше говорил со мной. Он казался старшим между ними. Взяв птицу, он стал рассматривать ее при свете огня.

— Странная еда! — воскликнул он.

— А ты что ж думал, найти настоящую гостиницу, когда приставал к этому берегу? — сказал один из людей.

— Ну, нет, иначе я начал бы с того, что позвал бы кого-нибудь и велел бы подать себе стакан грога. Пришлось бы, я думаю, долго ждать, чтобы получить его!

Я не раз слыхал, что Джаксон называл грогом тот напиток, который я приносил ему, и поспешил сказать:

— Если вы хотите грога, то здесь его сколько угодно!

— И грог есть, душа моя? Где?

— Да вот здесь, в этом бочонке, который плавает в воде; я вам сейчас нацежу, сколько хотите!

— Как? В этом бочонке? Грог, плавающий в соленой воде? Это недурно! Идите-ка все сюда, ребята! Ты не шутишь, мальчик? Не смеешься надо мной? Смотри, будешь раскаиваться, если надул!

— Я не шучу — вот он! — сказал я, указывая на бочонок.

Старший из людей вошел в воду, а за ним последовали и остальные. Все они подошли к бочонку.

— Осторожно, — сказал я, — тут пробка!

— Вижу, вижу, не бойся, голубчик. Ну, теперь идите-ка сюда, друзья!

Все дружно взялись за бочонок, вынесли его из воды и поставили на утес.

— Достань-ка из лодки маленькую кружку, Джим! — сказал старший. — Посмотрим, правду ли говорит этот мальчик!

Он вынул пробку, налил немного рома и, попробовав, нашел его великолепным. Кружка переходила из рук в руки; каждый пил и не мог нахвалиться.

— Нам положительно везет сегодня, Джим, положи-ка этих сушеных цыплят в котелок, да прибавь кое-чего из мешка. Кушанье выйдет на славу. А тут еще и грог! Совсем хорошо! Слушай-ка, братец, — обратился он ко мне, — ты, право, молодчина! Кто же тебя оставил тут на острове, чтобы все для нас приготовить?

— Я здесь родился! — ответил я.

— Здесь родился? Ну, ладно! Все это ты нам завтра расскажешь, а пока надо наверстать потерянное время. Мы ведь ничего не ели и не пили со среды. Живо, ребята! Джим, вылей-ка воду в котел и пошли этого островитянина за другим ведром воды для грога!

Мне дали ведро, и я живо сбегал за водой.

— Ты славный мальчик! — сказал подшкипер (впоследствии я узнал, кто он такой). — А теперь расскажи-ка мне, где ты живешь? Есть у тебя какой-нибудь шалаш, или ты живешь в пещере?

— Я живу в хижине, — ответил я, — но она недостаточно велика, чтобы вместить вас всех!

— Нам ее и не надо, — мы останемся здесь, поблизости от бочонка с ромом. Но, видите ли, в чем дело. С нами тут есть одна женщина!

— Женщина? — сказал я. — Я никогда не видал женщины! Где она?

— Вот она там сидит у огня!

Я оглянулся кругом и увидел женщину, как он ее называл. Она сидела у огня, закутанная в одеяло, совершенно неподвижно. Огромная соломенная шляпа закрывала ей лицо. Вся ее фигура скорее напоминала тюк, нежели живое существо.

Подшкипер смотрел на меня и громко смеялся.

— Ты никогда не видал женщины? Да ведь ты же говоришь, что родился на этом острове? Как же ты родился без матери?

— Я не помню моей матери. Она умерла, когда я был еще совсем маленьким, потому я никогда не видел женщины!

— Хорошо! Теперь все ясно! Но, видишь ли, голубчик, — это не только женщина, но даже совсем особенная женщина, и ей нельзя оставаться здесь после нашего ужина. Люди могут выпить лишнее и начать вести себя неприлично. Оттого-то я и осведомился у тебя насчет хижины. Не можешь ли ты приютить у себя нашу спутницу?

— С удовольствием, — отвечал я, — если она захочет пойти со мной!

— Вот и прекрасно! Во всяком случае, ей будет там лучше, чем здесь. А скажи-ка, мальчик, где твои штаны?

— Я не ношу штанов!

— Ну, знаешь ли, если они у тебя есть, то советую тебе надеть их. Ты уже слишком велик, чтобы ходить в таком костюме!

Я оставался с ними все время, пока варился ужин, и закидывал их вопросами, которые возбуждали всеобщий смех. Меня приводил в изумление котел — большой железный горшок на трех низеньких ножках; я никогда не видел ничего подобного и никогда ничего не ставил на огонь. Я спросил у них, что это такое и из чего оно сделано? Заинтересовал меня также картофель; я не видал еще съедобных кореньев.

— Да где же ты провел всю жизнь? — спросил один из людей.

— На этом острове! — наивно ответил я.

Я вошел в воду, чтобы осмотреть лодку, но при свете костра это было трудно, и я отложил осмотр до следующего дня. Я успел, однако, разузнать следующее: люди эти составляли часть команды китоловного судна, которое наткнулось на скалистые рифы, в семидесяти милях отсюда. Им пришлось немедленно покинуть судно, которое легло на бок, несколько минут спустя. Они спаслись на двух лодках, но не знали, что сталось со второй, так как ночью потеряли друг друга из виду. Во второй лодке находился капитан и шесть человек матросов; подшкипер с остальными шестью были в той лодке, которая пристала к нашему острову. С ними была и дама.

— Что это значит «дама»?

— А вот та женщина, что сидит там, у огня. Мужа ее убили где-то на Сандвичевых островах, и она ехала домой. У нас есть еще судно, в компании с нами, также китоловное. Оно должно было взять наш груз и доставить его вместе со своим в Англию, и эта женщина — жена миссионера — также должна была уехать туда на нем!

— Что такое миссионер?

— Я и сам хорошенько не знаю; знаю только, что это проповедник, который ездит учить дикарей!

Ужин тем временем был готов. Запах его приятно щекотал мое обоняние. Ни разу в жизни я не пробовал ничего более вкусного. Котелок сняли с огня, вылили содержимое его в посудину и отлили часть в маленькую кружку для женщины. Затем все сели в круг и начали ужинать.

— Ну, мальчик, иди и ты к нам! Ты, верно, давно не ел, а так как ты же снабдил нас провизией, то, по всей справедливости, должен получить свою долю!

Я был весьма не прочь от этого, и должен сознаться, что никогда в жизни так не наслаждался ужином.

— А что, малый, большой у тебя запас этих сушеных цыплят?

— Да, у меня их много, но недостаточно, чтобы хватило такому большому количеству людей на долгое время.

— Да, но мы можем наловить их еще, не так ли?

— Нет, не ранее следующего прилета птиц. А до этого осталось еще пять полнолуний!

— Пять полнолуний? Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что пять полнолуний должны пройти одно за другим, прежде чем птицы возвратятся.

— Ага, понимаю! В таком случае, нам невозможно оставаться на этом острове!

— Конечно, невозможно, — ответил я, — нам всем надо отсюда уехать, и чем скорее, тем лучше, — иначе мы все умрем с голода. Я так рад, что вы приехали. А Неро вы захватите с собой?

— Кто это Неро?

— Неро — это мой тюлень, он очень ручной!

— Ладно, посмотрим. Во всяком случае, — обратился он к товарищам, — мы должны на что-нибудь решиться, и как можно скорее, иначе нам придется голодать!

Оказалось, что они так поспешно покинули судно, что успели захватить с собой только два бочонка воды, четыре пустых бочонка в виде балласта, железный котелок и мешок с картофелем.

Как только кончили ужинать, все направились к бочонку с ромом, а подшкипер обратился ко мне:

— Теперь я пойду переговорю с этой женщиной, и ты поведешь ее спать в твою хижину!

За все это время «женщина», как называл ее подшкипер, не проронила ни слова. Она молча съела свой ужин, а затем продолжала сидеть у огня, завернувшись в одеяло. Когда подшкипер заговорил с ней, она встала, и тогда я заметил, что она гораздо выше ростом, чем я предполагал; но лица ее я не мог видеть под огромной соломенной шляпой.

— Ну, вот, милый паренек, покажи-ка этой даме, где ей расположиться на ночь. Сам же ты можешь вернуться сюда и присоединиться к нам!

— Хотите идти со мной? — спросил я, поднимаясь по тропинке.

Женщина последовала за мной. Когда мы дошли до площадки перед хижиной, я вспомнил о Неро, которому приказал ожидать здесь моего возвращения.

— Вы не будете бояться моего тюленя, не правда ли? Он очень добрый! — сказал я. — Неро, пойди сюда!

Было почти совсем темно. Неро, переваливаясь, подошел ко мне. Я подвинулся к нему навстречу, чтобы его успокоить, так как он слегка заворчал, почуяв приближение незнакомого ему человека.

— Разве у вас нет огня? — спросила женщина.

Я в первый раз услыхал ее голос, и он показался мне очень приятным, нежным и звучным.

— Нет, огня у меня нет, но я принесу немного хвороста и зажгу его, — тогда вам будет видно!

— Сделайте это, пожалуйста, мой милый мальчик! — ответила она.

Голос ее страшно нравился мне. Я поспешил зажечь хворост и тем дал ей возможность разглядеть Неро и внутренность хижины. Она посмотрела кругом и спросила:

— А где же вы спите?

Я указал ей на свою постель.

— А это была постель Джаксона! — объяснил я. — Здесь вы можете устроиться. Неро спит со мной. У меня много тюленьих шкур. Вы можете согреться, если озябли. Ваше платье мокрое?

— Нет, теперь оно высохло. Если вы дадите мне несколько шкур, я на них лягу, я очень устала!

Я разложил несколько тюленьих шкур, одну на другую, на постель Джаксона и собрался уходить, подбросив хворосту в огонь, чтобы было светлее.

— Не нужно ли вам еще чего-нибудь? — спросил я.

— Нет, ничего, благодарю вас. Вы тоже ляжете теперь?

— Я хотел было пойти вниз к матросам, — ответил я, — но, пожалуй, будет лучше, если я останусь здесь

Я не хочу оставлять вас одну с Неро. Он может укусить вас. Вы боитесь его?

— Нет, я не особенно его боюсь, но все же мне бы не хотелось быть укушенной. Я не привыкла спать с такими зверями!

— Ну, хорошо, так вот как мы можем устроиться. Я возьму несколько шкур и буду спать на дворе, около хижины. Неро от меня не отойдет. Вам нечего бояться. Погода утихает, и ветер сравнительно не силен. К тому же часа через два-три станет светать!

— Как хотите!

Я взял несколько шкур, вынес их на площадку, разостлал их на камни и лег, пожелав ей спокойной ночи. Неро присоединился ко мне, и через несколько минут мы оба спали крепким сном.

ГЛАВА XX

Неро имел привычку вставать рано; он разбудил меня на рассвете, — иначе я проспал бы еще очень долго после усталости и волнения прошедшей ночи. Встав, я заглянул в хижину и увидел, что женщина крепко спит. Она сняла шляпу, но лежала одетая; черные волосы раскинулись по плечам. До вчерашнего дня я никогда никого не видал, кроме Джаксона, с его густой и длинной бородой, и пришел в некоторое изумление при виде людей, сравнительно мало обросших волосами. Теперь же, глядя на чистую, белую кожу этой женщины, — она была страшно бледна, — я еще более удивился. Черты ее также поразили меня своей нежностью; зубы у нее были крепкие и белые, — у Джаксона они были испорченные и черные. Мне хотелось разглядеть ее глаза, но они были закрыты.

— Так вот какие бывают женщины, — подумал я. — Да, она очень похожа на то, что я иногда вижу во сне!

Я еще раз взглянул на нее, но услыхав, что Неро идет за мной, быстро отступил, боясь разбудить ее.

Я решил развести огонь, принести рыбу и испечь ее на углях к завтраку. Свистнув Неро, я пошел к купальне. Моряков я нашел крепко спящими в палатке, которую они устроили из парусов. Лица их напомнили мне лицо Джаксона, когда он напивался ночью. Я приказал тюленю нырнуть в воду и принести мне рыбу, что он тотчас же исполнил; затем направился к лодке и стал ее рассматривать. Мне жаль было, что моряки спали, и не к кому было обращаться с вопросами. Затем я вернулся к хижине с вязанкой хвороста на спине. Неро следовал за мной и держал рыбу во рту. Женщина вышла из хижины нам навстречу. Утро было прекрасное, теплое и солнечное.

— Неро принес вам ваш завтрак, — сказал я ей, — вы должны полюбить его!

— Наверное полюблю, если нам придется жить вместе!

— Не нужно ли вам чего-нибудь?

— Немного воды, если можно!

Я пошел к источнику, наполнил ковш водой и принес ей, затем выпотрошил рыбу и внутренностями ее накормил птиц, которые толпились вокруг меня. Женщина вымыла лицо и руки, заплела свои волосы и села на утес. Тем временем я зажег хворост, и когда он сгорел до золы, положил на нее рыбу. Подумав, что чтение может развлечь женщину, я пошел за Библией.

— Хотите, я почитаю вам?

— Хочу! — ответила она с некоторым удивлением в голосе.

Я прочел ей историю об Иосифе и его братьях, любимую мою историю в Библии.

— Кто научил вас читать? — спросила она, когда я закрыл книгу.

— Джаксон! — сказал я.

— Он был хороший человек? Не правда ли?

Я покачал головой и после некоторого молчания ответил:

— Не очень-то хороший. Но он научил меня читать!

— Давно вы живете на этом острове?

— Я родился на нем! Отец мой и мать оба умерли; а Джаксон умер три года тому назад. С тех пор я здесь совсем один, я да Неро!

Она продолжала расспрашивать меня, и я вкратце рассказал ей все, как было, и все, что передал мне Джаксон. Я объяснил ей также, каким образом добываю себе пропитание, и прибавил, что нам необходимо скорее покинуть остров, так как нас теперь слишком много, и пищи не хватит до следующего прилета птиц. Рыба тем временем была готова. Я вынул ее из огня и положил в кастрюлю. Мы принялись за завтрак и скоро сделались большими друзьями.

Я должен немного остановиться, чтобы рассказать кое-что об этой женщине.

Все, что говорили мне о ней моряки, оказалось совершенно верным. Потеряв своего мужа, по фамилии Рейхардт, она намеревалась ехать в Англию, хотя супруг ее был немец по происхождению.

Как я узнал, моей собеседнице было около тридцати семи лет. Это была высокая и стройная женщина, в молодости, вероятно, отличавшаяся красотой, но следы пережитого — горя и лишений отразились на ее продолговатом лице с большими и черными глазами, обрамленном волосами цвета воронова крыла, отчего ее бледность выделялась еще резче. Все это делало ее похожей на мраморную статую. Выражение лица ее было строгое, но когда улыбка озаряла ее черты, то выражение это смягчалось, хотя, к сожалению, улыбалась она очень редко. Я испытывал к ней в первое время нашего знакомства чувство почтения и некоторого страха, несмотря на то, что голос ее был мягкий и приятный, и обращение очень любезное.

Не надо забывать, что я никогда не видел женщин.

После завтрака я предложил ей сойти вниз и посмотреть, не проснулись ли моряки.

— Я пойду с вами! — ответила она. — В лодке осталась корзинка с некоторыми моими вещами. Следовало бы поскорее принести ее сюда!

Мы отправились вдвоем. Неро, по моему приказанию, остался в хижине. Дойдя до того места, где расположились моряки, мы увидели, что они все еще крепко спят. По ее просьбе, я вошел в воду и достал из лодки корзиночку и небольшой узелок, которые принадлежали ей.

— Не разбудить ли их? — спросил я.

— Нет, нет, пусть спят; по крайней мере, не шумят и не дерутся. Мы можем захватить с собою немного картофеля!

Она вынула из узла два платка, наполнила их картофелем, и затем мы вернулись в хижину.

— Это весь ваш запас птицы? — спросила она, указывая на тот угол хижины, где сложена была моя провизия.

— Да, весь! Но что же мы будем делать с картофелем?

— Мы можем печь его в золе, когда захотим, — а пока спрячем его в хижине. Вы сами посадили цветы и вьющиеся растения вокруг хижины?

— Да, сам! Я был один, и мне нечего было делать, вот я и придумал устроить сад!

— Он очень красив. Теперь сходите, пожалуйста, вниз, к матросам, и попросите у них, когда они проснутся, самый маленький из парусов. Мне надо устроить ширму. Обратитесь к подшкиперу; он самый вежливый из них всех.

— Хорошо, — сказал я, — не надо ли еще чего-нибудь?

— Да принесите еще немного картофеля. Они дадут вам, если вы скажете, что я прошу об этом!

— Не взять ли мне Неро с собой?

— Да, я одна побаиваюсь оставаться с ним!

Я позвал Неро и пошел вниз. Люди проснулись и очень суетились. Кто разводил огонь, кто чистил картофель; некоторые из них старались достать рыбу из запруды.

— А! Вот и он. Иди-ка сюда, малый! Что ты приготовил нам к завтраку? Мы пробовали поймать этих рыб, но они проворны, как угри!

— Неро поможет вам. В воду, Неро!

Тюлень нырнул и принес рыбу. Я послал его за другой.

— Спасибо, мальчик, — этого хватит для нашего завтрака. Ловкий же у тебя тюлень и хорошо дрессирован!

Пока другие занимались приготовлением завтрака, один из матросов подошел к Неро, вероятно, с намерением вступить с ним в дружбу. Но тюлень отверг его предложение, оскалив зубы и огрызнулся.

Это рассердило матроса. Он схватил камень и прицелился в тюленя, но, к счастью, промахнулся. Если бы он попал ему в переносицу, то, вероятно, убил бы его.

Я страшно рассердился и попросил матроса не повторять своей проделки. Он поднял другой камень и хотел опять бросить его. Но тут я схватил его левой рукой за шиворот, а правой вытащил американский нож и пригрозил матросу ударить его, если он еще раз осмелится тронуть Неро. Матрос отскочил и, споткнувшись, упал на спину. Ссора эта обратила на нас внимание подшкипера; он подбежал к нам, за ним последовали двое из людей. Я все еще держал нож поднятым в руке, когда подшкипер заговорил:

— Полно, голубчик! Нож долой! Мы этого не позволяем. Это не по-английски. Опусти его! Никто не тронет твоего тюленя, обещаю тебе. А ты, Боб, — тоже дурак порядочный, не мог ты оставить животное в покое! Ты забываешь, что находишься среди дикарей!

Матросы расхохотались.

— Да, — сказал один из них. — Когда я вернусь домой, то расскажу всем, что на этом острове живут дикари, которые едят сырое мясо, имеют товарищей тюленей и никогда не носят штанов!

Слова эти еще больше рассмешили окружающих.

Тот из матросов, который хотел обидеть Неро, уже встал на ноги и присоединился к другим. Все были в духе и громко смеялись. Люди сели завтракать, а я опять стал рассматривать лодку и задавал им множество вопросов, возбуждавших всеобщий смех.

Они изредка повторяли:

— Да он настоящий дикарь!

Когда они кончили завтракать, я приказал Неро достать еще рыбу и отнести ее в хижину, так как боялся, что они опять будут обижать его. Я передал подшкиперу, что женщина просила меня принести еще немного картофеля.

— Возьми, сколько хочешь, — ответил он, — но тебе не в чем нести его, захвати ведро; я пойду с тобой в хижину!

— Она просила вас также прислать ей маленький парус, она хочет устроить ширму!

— Ладно, я сам снесу его!

Он взвалил парус на плечи и последовал за мной. Подойдя к хижине, мы увидели, что жена миссионера сидит на площадке. Неро лежал подле нее. Подшкипер снял шляпу, поклонился моей новой сожительнице и спросил у нее, спокойно ли она провела ночь.

— Да, — ответила она, — насколько можно было этого ожидать. Но я выжила этого доброго мальчика из хижины и не хотела бы, чтобы это повторилось, поэтому и попросила у вас парус. Я хочу устроить занавеску. А теперь, Джон Гоф, скажите-ка мне, что вы намерены делать?

— Я пришел посмотреть, сколько провизии заготовлено у этого мальчика. По его словам, ее не хватит и на месяц, а ведь пройдет немало времени, пока мы доберемся до такого места, где можем встретиться с каким-нибудь кораблем. Оставаться здесь нам нельзя, а потому, чем скорее мы уедем, тем лучше!

— Если вы заберете всю провизию, то, надеюсь, возьмете с собой и мальчика?

— Конечно, возьмем!

— А мой сундук? А тюленя? — спросил я.

— Сундук мы, конечно, захватим с собой; что же касается тюленя, то, право, не знаю, как поступить? В лодке он околеет, а если ты пустишь его на свободу, он проживет как-нибудь.

— Это правда! — сказала женщина. — Что делать, милый мальчик! Вам придется расстаться с вашим другом. Это будет лучше для вас обоих!

Я ничего не ответил.

Сердце мое болезненно сжалось при мысли о разлуке с Неро, но я понимал, что эти люди были правы. Подшкипер вошел в хижину, осмотрел мой запас сушеной птицы и сказал, что, по его расчетам, нам хватит провизии недели на три — не более.

— А когда же вы думаете покинуть остров? — спросила женщина.

— Послезавтра, если мне удастся уговорить людей, сударыня. Но вы сами знаете, как нелегко с ними справиться. Они страшно беспечны, особенно в настоящую минуту, когда мы так нежданно напали на бочонок с ромом!

— Это верно, но ведь они, вероятно, захватят ром с собой, так что это не составит для них большой потери!

— Я пойду переговорю с ними, пока они еще все трезвы, и сегодня вечером или завтра утром сообщу вам о результате наших совещаний!

Он простился, приложив руку к шапке, и ушел.

ГЛАВА XXI

Во время моего утреннего разговора с матросами они назвали меня «дикарем» и смеялись надо мной, говоря, что я недостаточно прилично одет. Это произвело на меня сильное впечатление. Я и прежде заметил, что все они были одеты в куртки и панталоны, которые прикрывали их от головы до ног. Тут же я вполне отдал себе отчет в том, что моя рубашка — единственное, что было на мне — представляла из себя весьма недостаточную одежду. Мысль эта до сих пор никогда не приходила мне в голову, что не должно удивлять читателя. Я был подобен нашим прародителям в раю и не стыдился своей наготы. Теперь же, увидав подобных себе людей, почувствовал некоторую неловкость. Следствием этого было то, что я открыл свой сундук, вынул оттуда пару белых панталон и надел их. Они казались мне очень неудобной и излишней частью одежды, но так как другие носили их, то и я считал должным последовать их примеру. Панталоны были слишком длинны для моего роста; я завернул концы их, заметив, как это делают моряки, и вышел из хижины. Жена миссионера все еще сидела на площадке и глядела на волны, ударявшие о скалы. Она тотчас же заметила перемену в моем костюме.

— Вот, это хорошо, — сказала она, — теперь вы похожи на человека. Как вас зовут? Вы еще не сказали мне своего имени!

Я ответил на ее вопрос и затем сказал:

— Я принес вам еще картофеля. Что мне с ним делать?

— Прежде всего, скажите мне, нет ли на острове такого места, где мы могли бы посадить картофель? Для этого нужен чернозем, т. е. такая земля, как у вас в саду!

— Да, там, внизу, — я указал на овраг, — есть такое место. Я всю эту землю принес оттуда, там ее много. Но зачем сажать картофель?

— Потому что, если посадить одну картофелину, она быстро даст росток и в скором времени принесет сорок или пятьдесят таких же плодов. Это очень вкусная и питательная вещь, и когда нет ничего другого, может выручить из большой беды!

— Очень может быть, — ответил я, — Я знаю, что картофель очень вкусная пища, я ел его вчера за ужином. Но ведь мы уже уезжаем послезавтра? К чему же сажать его?

— Да разве мы одни на свете и должны думать только о себе? Представьте, что года через два-три другая лодка будет выброшена на этот остров. Мы нашли здесь вас; вы дали нам провизию и спасли от голода. Другие же этого не найдут и будут в отчаянном положении. Подумайте, как рады были бы ваши родители, если бы нашли здесь картофель, когда их выбросило на этот остров. Мы не должны жить исключительно для себя, а должны думать о других и стараться делать им добро. Это прямая обязанность каждого христианина!

— Вы совершенно правы! — ответил я. — Вы очень добрая женщина. Если хотите, я тотчас же пойду и посажу картофель. Но как его сажать?

— В лодке есть лопата, принесите мне ее. Я пойду вместе с вами в овраг и покажу, как приняться за дело!

Я принес лопату, и мы вместе отправились в овраг. Она научила меня тому, как употреблять ее, и я вскоре приготовил ямки. Мы еще до полудня успели посадить все, что захватили с собой. Дома у нас оставался еще маленький запас картофеля. Затем мы вернулись в хижину, и я начал готовить рыбу к обеду. Пока она жарилась на угольях, моя новая сожительница захотела устроить занавеску около своей постели.

— Пойдите к подшкиперу и попросите у него молоток и четыре гвоздя!

— Я захвачу с собой немного птицы им на обед! — сказал я.

— Сделайте это, пожалуйста, и возвращайтесь как можно скорее!

Подшкипер дал мне молоток и пять или шесть гвоздей. Молоток был для меня совершенною новостью; я никогда не видал такого инструмента.

Я вернулся в хижину и приколотил парус в виде занавески.

— Теперь вы можете спать на своей постели!

Я ничего не ответил, хотя совсем не понимал, почему я раньше не мог спать на своей постели. Я накануне только для того ушел из хижины, чтобы увести с собою Неро, близость которого пугала ее. Когда мы кончили обед, она спросила:

— Как бы вы существовали на этом острове, если бы у вас не было сушеной птицы?

— Как? Да очень плохо. Я ловил бы рыбу, но бывает такое время в году, когда море очень бурно, и она не идет на приманку!

— Вот, видите ли, как мы хорошо сделали, что посадили картофель!

— Это правда, но ведь мы недолго здесь останемся! Вы не верите, как я рад буду ехать. Мне так хочется видеть все то, о чем я читал. Мне хочется поехать в Англию и разыскать там кое-кого. Вы ведь еще не знаете всего того, что я знаю! Когда-нибудь я вам все расскажу. Мне так надоело жить здесь одному. Не с кем слова сказать, не с кем поделиться своими впечатлениями, некого любить, кроме Неро, но ведь он не может говорить. А все же я не могу свыкнуться с мыслью, что должен буду расстаться с ним!

— Что бы вы предпочли: уехать без него или остаться с ним на острове?

— Я, конечно, предпочту уехать, но все же мне жаль его. Он единственный друг, которого я когда-либо имел!

— Когда вы поживете подольше и узнаете жизнь, вы поймете, мой бедный мальчик, что есть горе посерьезнее, чем разлука с животным, как бы мы ни были к нему привязаны. Вы, вероятно, ожидаете чего-нибудь очень счастливого по возвращении в Англию?

— Конечно! Я там буду очень счастлив. Жена миссионера покачала головой.

— Едва ли это так. Если вам суждено долго прожить, вы, вероятно, придете к убеждению, что самой счастливой порой вашей жизни была та, которую вы провели на этих голых скалах!

— Джаксон говорил другое! — ответил я. — Он постоянно горевал о том, что ему приходится жить на этом острове, и стремился вернуться в Англию. Он так много рассказывал мне про Англию, про то, как там живут, так много говорил о красоте ее! Я уверен, что там мне будет лучше, и не хотел бы оставаться здесь, даже в том случае, если бы одиночество мое прекратилось!

— Быть может, это и так. Но жизнь ваша в руках Бога, и вы должны надеяться на Него. Он все делает к лучшему. Это вы должны знать — вы читали Библию!

— Нет, этого я не знаю. Бог живет далеко, там, за звездами!

— Это все, что вы извлекли из чтения Библии?

— Нет, не все, но я многого не понимаю. Мне очень бы хотелось, чтобы кто-нибудь объяснил мне все это. Как я рад, что вы приехали с ними на лодке. Я никогда не видел женщины. Я видел кого-то во сне и теперь знаю, что эта женщина была моя мать; но у меня давно уже не было таких снов. У меня никого нет, кроме Неро!

— Бедный мальчик, у вас есть отец на небесах!

— Да, я знаю, что он теперь на небе, и мать моя также. Джаксон говорил мне, что оба они были очень хорошие люди!

— Я говорю о Небесном Отце — о Боге! — сказала она. — Ведь вы знаете молитву Господню?»Отче Наш, иже еси на небесах». Вы должны любить Его!

Я собрался отвечать, когда подошел Джон Гоф — подшкипер. Он объяснил моей собеседнице, что говорил с людьми, и что они согласились ехать послезавтра, если погода позволит. — Лодка требует лишь незначительной починки, и все будет готово завтра к вечеру, — сказал он.

— Надеюсь, они не слишком нагрузят ее? — заметила она.

— Я именно этого-то и боюсь. Бочонок с ромом — находка скверная. Нам лучше было бы без нее. Оставить его они не согласны, поэтому придется вынуть из лодки все, без чего мы можем обойтись. Нас и так будет девять душ людей, а это — груз немалый, да еще бочонок в придачу!

— Вы обещали захватить мой сундук! — напомнил я.

— Знаю и возьму его, если будет возможно, но имей в виду, что я, может быть, не буду в состоянии исполнить своего обещания. Видите ли, сударыня, — обратился он к м-с Рейхардт, — с тех пор, как они нашли бочонок с ромом, они совсем перестали слушаться меня. Не лучше ли будет, если этот мальчик захватит все необходимое ему в узелок? Надо еще ведь уложить провизию, что займет немало места!

— Это правда, — ответила м-с Рейхардт, — едва ли лодка выдержит такую тяжесть, как этот сундук. Вы не должны жалеть о нем, мой милый, он не представляет особой ценности!

— Они берут мой ром и мою птицу и должны взять и меня, и мой сундук!

— Вы не вправе ожидать этого, если окажется, что сундук берет слишком много места. Желание одного должно уступить желанию многих!

— Да, но они бы умерли с голоду без меня! — с сердцем воскликнул я.

— Это правда, мальчик, — ответил мне подшкипер, — но тебе не раз еще в жизни придется испытать, что сила есть право. Не забывай к тому же, что сегодняшний твой поступок не особенно расположил к тебе людей!

— А что случилось сегодня? — спросила м-с Рейхардт.

— А то, что он чуть не всадил свой нож в одного из них! — ответил Гоф. — Английские моряки этого не любят!

Он приложил руку к козырьку и ушел, предложив мне следовать за ним с посудой, чтобы получить нашу долю ужина. Когда я вернулся, м-с Рейхардт спросила меня, зачем я поднял нож на матроса? Я рассказал ей все. Она объяснила мне, как я дурно поступил.

— Разве вы не читали в Библии, что надо прощать обиды?

— Да, читал, — ответил я, — но ведь эта обида не меня касалась. Я простил Джаксону, а в этом случае хотел помешать обидеть другого!

— Другого? Вы говорите про Неро, как будто бы он был разумным существом, и жизнь его стоила жизни человека. Конечно, матрос был виноват, и не мудрено, что вы рассердились, так как он мог убить вашего тюленя, но есть же разница между жизнью человека и животного! Когда животное умирает, ему наступает полный конец. Человек же имеет бессмертную душу, и ничто не может оправдать убийства человека, кроме самозащиты. Разве не сказано в заповеди: «Не убий?»

Она еще долго говорила со мной на эту тему, объясняя мне, насколько я был не прав. Я, конечно, с этим согласился.

ГЛАВА XXII

Ярешил переговорить с м-с Рейхардт насчет пояса с бриллиантами. Она выслушала меня с большим интересом.

— Если они не захотят взять моего сундука, как мне поступить? — спросил я. — Самому ли мне надеть на себя пояс, или вы наденете его, как, наверное сделала бы моя мать, если бы она была жива?

Она не сразу ответила и как бы про себя произнесла:

— Неисповедимы пути Твои, Господи! Впоследствии она не раз говорила мне, как велико было ее удивление, когда она выслушала мой рассказ. Она верить не хотела, что этот обросший волосами, одинокий дикарь на самом деле оказывался мальчиком хорошего происхождения, хранителем большого состояния, которое, очевидно, должно было со временем перейти к нему. Интерес ее ко мне возрастал с каждым часом, по мере того как я рассказывал свою историю.

— Хорошо, — ответила она, наконец, — если вы доверяете мне, то я надену на себя пояс и буду заботиться о его сохранении. Завтра мы займемся тем, что выберем из сундука те вещи, которые вам необходимо взять с собой!

Потолковав со мной еще некоторое время, она удалилась за занавеску и сказала, что не боится Неро, и что я могу лечь спать, когда захочу. Мне не хотелось идти вниз к морякам, и я скоро улегся, но долго не мог заснуть от шума, который они производили. Там шла страшная попойка. Поутру я встал очень рано и пошел ловить рыбу с помощью Неро. Матросы крепко спали. Я положил на скалу немного рыбы для их завтрака, затем вернулся к хижине и занялся приготовлением завтрака для нас. М-с Рейхардт вскоре вышла ко мне. Когда мы поели, она предложила мне вытащить сундук на площадку и заняться выбором вещей, которые надо было взять с собой.

В это время пришли матросы; они захватили сушеную птицу и в два приема унесли весь мой запас.

— У вас не осталось картофеля? — спросил один из них. — Провизии у нас немного!

М-с Рейхардт ответила, что картофеля больше нет.

— Так вот что, — обратился ко мне матрос, — подшкипер велел тебе привести вниз своего зверя; надо достать всю рыбу из бассейна и сварить ее перед отъездом. Нам все же хватит ее дня на два!

— Хорошо, — ответил я, — сейчас приду!

Через четверть часа Неро переловил всех рыб, и мы вернулись с ним обратно к хижине. Пока я был в отсутствии, м-с Рейхардт отобрала лучшую одежду и крепко зашила ее в узелок. Книги, подзорную трубу и кое-какие инструменты она положила отдельно. Я хотел тотчас же снести все это в лодку, но она сказала, что я успею сделать это завтра, до отъезда. Затем я достал из углубления под постелью Джаксона пояс с бриллиантами и остальные вещи. М-с Рейхардт все их рассмотрела и обещала мне беречь их. Часы и прочие безделушки она положила в корзиночку, а пояс спрятала к себе в постель.

Она была очень молчалива и задумчива и на мой вопрос, не отнести ли лопатку, молоток и ведро в лодку, опять ответила, что лучше оставить это до самого отъезда. Подшкипер принес нам немного вареной рыбы. Поужинав, мы легли спать.

— Последнюю ночь мы спим с тобою вместе, Неро! — сказал я, целуя моего любимца. Слезы выступили у меня на глазах. Вскоре, однако, я заснул, обняв рукой тюленя. Когда я вышел на другое утро, погода была чудная, по морю пробегала легкая зыбь. М-с Рейхардт еще спала. Я сошел вниз и застал всех за работой. Лодка была готова к спуску. Сушеная птица лежала в сторонке, рядом с бочонком рома; вареная рыба была наложена в ведро. Все шесть бочонков стояли рядом, и люди спорили о том, сколько из них наполнить водой. Подшкипер говорил, что надо все их наполнить, и, наконец, матросы послушались его. Каждый из них взял по бочонку и пошел с ним наверх к хижине за водой. Я последовал за ними, так как они все были ужасно не в духе, и я боялся, чтобы они не тронули Неро. Наполнив бочонки, они попробовали было свернуть шею моим альбатросам, но самцы улетели, а самок я поспешил спрятать за занавеску в хижине, где сидела в то время м-с Рейхардт. Люди, по-видимому, боялись ее и относились к ней с уважением. Один взгляд ее действовал на них сильнее, чем все слова подшкипера.

— Ты нам не нужен, — сказал один из людей, когда я последовал за ними вниз, — сиди здесь, наверху, с этой дамой. Ты стал настоящим дамским кавалером, с тех пор как надел штаны!

— Мне здесь нечего делать! — сказал я. Матросы поставили бочонки на скалы близ запруды и приступили к спуску лодки. Когда все было готово, они подошли к ее борту и дружным усилием спустили ее на воду. Затем подшкипер обратился ко мне.

— Теперь, мой милый, ты нам здесь не нужен, иди к себе в хижину, мы пришлем за вами, когда все будет готово!

— Мне там нечего делать! — вторично ответил я. — А здесь я могу вам помочь!

Подшкипер ничего не ответил, и все они принялись за укладку вещей в лодку. Прежде всего они вкатили бочонок с ромом, а за ним и бочонки с водой. Затем принесли провизию и бережно ее уложили.

— Вы бы лучше ставили вещи наперед, и то останется мало места для дамы!

— Нет, нет, кладите, как придется! — отвечали недовольным голосом матросы. — Дама сядет там, где найдется ей место, чем она лучше нас?

Затем принесли весла и якорь. Бочонок с ромом занимал много места посередине, так что можно было положить только четыре весла, остальные бросили на скалах.

В это время я заметил, что подшкипер и некоторые из матросов о чем-то совещаются. Я не мог расслышать того, что они говорили, но, очевидно, подшкипер с ними не соглашался. Он казался очень рассерженным и раздраженным, наконец, с яростью бросил свою шапку на камни и проговорил:

— Говорю вам, что добра из этого не выйдет! Вспомните мои слова. Пусть будет по-вашему, вас много против меня одного. Но, повторяю еще раз, добра из этого не выйдет!

Он сел в стороне на камень, опустил голову и закрыл лицо руками. Один из матросов, с которыми он спорил, подошел к лодке и стал тихо говорить с остальными, посматривая все время в мою сторону, как бы желая убедиться в том, что я не могу расслышать его слов. Минуты через две они все разошлись, и один из них обратился ко мне:

— Ну, малый, теперь все готовы! Иди в хижину, принеси свой узел и корзинку нашей спутницы и скажи ей, что мы ее ждем!

— Там остались лопата и парус, принести и их? — спросил я.

— Да, да, конечно, и захвати с собой несколько тюленьих шкур, чтобы устроить сиденье даме!

Я отправился наверх в восторге от мысли, что скоро покину остров. Неро ждал меня на площадке. Я остановился, чтобы приласкать его.

— Прощай, мой бедный Неро! — сказал я. — Я никогда уже больше не увижу тебя!

У меня хлынули слезы, когда я поцеловал его в последний раз. Затем я вошел в хижину, где м-с Рейхардт спокойно ожидала моего возвращения.

— Все готово, — сказал я, — меня прислали за вами. Я должен захватить парус и несколько тюленьих шкур для вас. А вывозьмите мой узел. Пояс надели?

— Да, — ответила она. — Я возьму узел, книги, подзорную трубу и корзинку, а парус надо крепко завернуть и связать, иначе вам не снести его!

Я взвалил на плечи парус и несколько тюленьих шкур, а м-с Рейхардт захватила остальные вещи, и мы собрались покинуть хижину.

— Прощай, Неро, прощайте, птицы, прощай, хижина, прощай, мой сад! — проговорил я дрожащим голосом.

— Неро, назад!

Я взглянул на море и громко вскрикнул. Ноша моя вывалилась у меня из рук, и я с отчаянием поднял их к небу.

— Смотрите! — крикнул я моей спутнице. — Смотрите! — повторил я, задыхаясь от волнения.

Она взглянула на море и увидала то же, что и я. Лодка под всеми парусами была уже на расстоянии полумили от острова и быстро удалялась. Свежий ветер гнал ее со скоростью семи или восьми миль в час.

— Они бросили нас! Покинули! — кричал я, как безумный. — Остановитесь! Стойте! Стойте! — и видя, как бесполезны были мои крики, я бросился на камни и на минуту потерял сознание.

— Боже! — простонал я, наконец, очнувшись.

— Франк Генникер! — произнес надо мной мягкий, но твердый голос.

Я открыл глаза и увидел м-с Рейхардт. Она стояла возле меня.

— Вы должны покориться воле Божьей! — сказала она.

— Но это жестоко, это измена! — говорил я, глядя на удаляющуюся лодку.

— Да, это жестоко, но мы должны предоставить их Божьему суду. Могут ли они ожидать от Него милосердия, когда сами не были милосердны к другим! Скажу вам откровенно: я нахожу, что нам лучше здесь, на этом пустынном острове, чем там, в лодке, с этими людьми. Они увезли с собой семена раздора, беспечности и невоздержания, а предприятие их требует величайшей осторожности, спокойствия и согласия. Им трудно надеяться на благоприятный исход. Я давно уже думаю об этом, с той самой минуты, как они нашли бочонок с ромом. Мне тогда же пришло в голову, что это поведет к их погибели. Богу угодно было, чтобы они оставили нас здесь, и поверьте мне, — все к лучшему!

— Но мне надоело здесь жить! — воскликнул я и опять с отчаянием взглянул на удаляющуюся лодку. — Мне так хотелось уехать, а они покинули нас и всю провизию захватили! Даже рыбу из запруды и ту взяли! Мы умрем с голоду!

— Надеюсь, что нет! — ответила она. — И даже уверена, что нет. Мы должны работать и надеяться на Бога!

Но я не слушал ее. Сердце мое разрывалось. Я рыдал, закрыв лицо руками.

— Все уехали! Никого не осталось, кроме вас и меня!

— Нет, с нами есть еще один!

— Кто же?! — воскликнул я, поднимая глаза к небу.

— Бог, который всегда с нами!

ГЛАВА XXIII

Я слышал ее слова, но слишком был растерян, чтобы вполне понять смысл того, что она говорила. В голове моей был какой-то туман. Через несколько минут я снова услыхал ее голос.

— Франк Генникер! Встаньте и выслушайте меня!

— Мы умрем с голоду! — простонал я.

В ту самую минуту, как я произносил эти слова, один из альбатросов прилетел с моря; он держал в клюве большую рыбу. М-с Рейхардт отняла ее у него, подражая тому, как делал это я, и самец снова улетел за другой. Вслед за тем прилетели еще две птицы, также с рыбами в клюве, и м-с Рейхардт опять отняла у них добычу.

— Посмотрите, как несправедливо и неблагодарно то, что вы сейчас сказали! — заметила она. — Птицы кормят нас, подобно тому, как вороны кормили пророка Илью в пустыне, — а вы только что усомнились в доброте и милосердии Божьем.

— Голова моя, голова! — закричал я. — Она горит! Какая-то тяжесть давит ее! Я ничего не вижу!

Действительно, это было так. Волнение вызвало прилив крови в голове, и я быстро терял сознание. М-с Рейхардт стала на колени возле меня, но, увидев, что я лежу почти без чувств, вскочила, побежала в хижину за тряпкой и, смочив ее ключевой водой, стала прикладывать ее к моей голове и вискам. Я оставался около получаса в этом положении. Она продолжала смачивать мне голову, и мало-помалу я стал приходить в себя.

Погода была такая тихая, и море такое спокойное, что альбатросы летали взад и вперед, принося каждый раз большую рыбу. М-с Рейхардт отобрала у них почти всю их добычу и собрала таким образом более двенадцати рыб, весом в полфунта и даже фунт каждая. Она тщательно спрятала рыбу от птиц и тюленя. Я еще лежал в полубессознательном состоянии, когда вдруг почувствовал прикосновение холодного носа Неро. Легкое ворчанье моего любимца вывело меня из забытья, и я открыл глаза.

— Мне лучше, — сказал я, обращаясь к м-с Рейхардт, — какая вы добрая!

— Да, вам лучше, но полежите еще немного, вам нужно спокойствие. Можете ли вы дойти до своей постели?

— Попробую! — отвечал я, встал на ноги, но чувствовал такую слабость, что наверное бы упал, если бы она не поддержала меня.

С ее помощью я, однако, добрался до своей постели и повалился на нее в изнеможении. Она подняла мою голову и продолжала смачивать ее холодной водой.

— Постарайтесь теперь заснуть; когда вы проснетесь, я принесу вам чего-нибудь поесть!

Я поблагодарил ее и закрыл глаза. Неро подполз ко мне; я заснул, положив руку на его голову, и проспал до вечера. Когда я проснулся, голова почти не болела, и я чувствовал себя бодрее. М-с Рейхардт сидела около меня.

— Вам лучше? — сказала она. — Можете вы съесть что-нибудь? Надо мне подружиться с Неро! Он оспаривал у меня право подходить к вашей постели, а зубы у него престрашные; однако, я покормила его внутренностями рыбы, и он стал относиться ко мне менее сурово. Вот ваш обед!

М-с Рейхардт поставила передо мной жареную рыбу, и я с удовольствием съел ее.

— Какая вы добрая, — сказал я, — вы трудитесь для меня, а по-настоящему я бы должен для вас работать. Вы не должны больше этого делать!

— Еще немного, и мы будем работать вместе. Я не могу быть праздной; силы у меня есть, и я люблю работу; но об этом переговорим завтра, когда вы совсем поправитесь!

— Я чувствую себя совсем хорошо, — сказал я, — только еще слаб немного.

— Надо надеяться на Бога, мой бедный мальчик. Вы молитесь Ему?

— Да, я иногда пробую, но не умею. Джаксон никогда не учил меня!

— Я научу вас. Хотите, я теперь помолюсь за нас обоих?

— А Бог услышит вас? Что вы говорили сегодня в ту минуту, как я потерял сознание?

— Я говорила вам, что мы не одни, что с нами здесь еще кто-то — добрый и милосердный Бог. Он всегда с нами и всегда готов прийти нам на помощь, когда мы обращаемся к нему!

— Вы сказали, что Бог живет там, за звездами?

— Мой бедный мальчик! Он не был бы Богом, если бы был так далек от нас и не мог слышать наших молитв. Нет, это не так. Он везде и всегда с нами. Он слышит все наши молитвы, и от него не ускользает ни одно движение нашей души!

Я помолчал немного, размышляя о том, что онасейчас говорила, и, наконец, обратился к ней.

— Так помолитесь Ему! — сказал я.

М-с Рейхардт стала на колени и начала горячо молиться, выговаривая слова ясным и задушевным голосом. Она просила у Бога помощи и поддержки, молилась о том, чтобы Он дал нам дневное пропитание и помог нам выйти из трудного положения. Она также молилась о том, чтобы Он ниспослал нам покорность и смирение, силу и здоровье и дал нам возможность положиться всецело на Его милосердие. Она благодарила Его за то, что Он спас нашу жизнь, оставив нас на этом острове и не допустив нас уехать на лодке с моряками. Это очень удивило меня. Еще молилась она обо мне, прося у Господа дозволить ей стать орудием моего обращения и умоляя Его пролить на меня свой Божественный свет.

Все это было так ново для меня, и так прекрасны и чудесны показались мне ее молитвы, что глаза мои наполнились слезами. Когда она кончила, я сказал:

— Я начинаю вспоминать, хотя и очень смутно; мать моя также становилась на колени и молилась так же, как вы сейчас молились. О, как бы я хотел, чтобы она была жива!

— Дитя мое, обещай мне быть добрым и послушным сыном, и я заменю тебе мать!

— Неужели? О, какая вы добрая! Я обещаю вам все, что вы хотите; я буду работать на вас день и ночь; я все сделаю, если вы согласитесь быть моей матерью!

— Я готова принять на себя все обязанности настоящей матери по отношению к тебе. Итак, это решено. Теперь тебе лучше всего заснуть, если возможно!

— Я хочу только спросить вас об одном. Отчего вы благодарили Бога за то, что моряки оставили нас здесь?

— Потому что лодка была слишком нагружена. Потому что матросы и так уже были беспечны и неосторожны, а взяв с собой бочонок с ромом, никого уже не будут слушаться, и нет сомнения в том, что, так или иначе, они погибнут! Это мое глубокое убеждение!

— Так вы думаете, что Бог не хотел нашей гибели и потому не допустил нас присоединиться к ним?

— Мне кажется, что так. Бог всем управляет. Если бы для нас было лучше уехать, Он допустил бы наш отъезд; но он решил иначе, и мы должны покориться Его воле, с глубокой верой в то, что Он знает, что делает!

— И вы говорите, что Бог даст нам все, о чем мы ни попросим Его?

— Да, если мы будем молиться Ему с горячей верой и просить во имя Христа. Но все же он даст только то, что он считает нужным для нашего блага!

— Понимаю! Благодарю вас, теперь я буду спать. Покойной ночи!

ГЛАВА XXIV

На следующее утро я проснулся совершенно здоровым и поспешил выйти из хижины. М-с Рейхардт еще спала. Я заметил, что во время моего сна она снова повесила занавеску. Утро было чудное. Солнце ярко светило. По морю пробегала легкая рябь. Я чувствовал себя счастливым. Я развел огонь, чтобы зажарить к завтраку оставшуюся рыбу, и захватил свои удочки, чтобы наловить еще. Надо было возобновить запас в садке. М-с Рейхардт вскоре присоединилась ко мне.

— Доброго утра, дорогая мама! — сказал я. Сердце мое было полно нежности к ней.

— Доброго утра, мой милый мальчик, ты здоров?

— Совершенно здоров. Я приготовил удочки; ведь до прилета птиц нам придется питаться одной рыбой, а ловить ее можно только в хорошую погоду. Нам не следует терять времени!

— Конечно, нет. Как только мы позавтракаем, пойдем вместе ловить рыбу. Я отлично умею удить; я привыкла к такого рода занятиям. Мы должны оба серьезно приняться за работу. Но прежде всего ты должен принести свою Библию; мы немного почитаем.

Я исполнил ее желание. Прочитав главу из Библии, она начала молиться; я стоял на коленях возле нее. Затем мы позавтракали и отправились к садку.

— Не оставили ли они чего-нибудь, Франк?

— Да, — ответил я, — кажется, они оставили несколько весел и длинную удочку, а наверху у нас есть молоток и лопата.

— Хорошо, — ответила она, — мы сейчас увидим, нет ли еще чего-нибудь?

Когда мы дошли до садка, то я увидел лежащий на берегу железный котел. Это меня страшно обрадовало.

— Посмотрите, посмотрите! — воскликнул я. — Они оставили котел. Как я рад! Мне так надоело есть сухую птицу; она была несравненно вкуснее, когда они варили ее в котле с картофелем!

— Я также очень рада, Франк, потому что не люблю сырого мяса. Посмотрим, что еще они выбросили из лодки?

— Они оставили на берегу три бочонка с водой, — сказал я. — Как же это? Я видел, что они все их поставили в лодку?

— Вероятно, они нашли, что лодка слишком нагружена, а с ромом им не хотелось расстаться. Безумцы! Им хватит воды не более, как на шесть дней. Они страшно будут страдать от недостатка ее!

Осмотрев все, что валялось на утесах, мы увидели, что они оставили: котелок, три бочонка, пять весел, большой железный крюк, бечеву, употребляемую китоловами, старую пилу, мешок с толстыми гвоздями и два куска листового железа.

— Пила нам пригодится, — сказала м-с Рейхардт, — у тебя в сундуке есть напильники, мы можем распилить ее пополам и из одной половины ее сделать, ножи.

— Ножи? Каким образом?

— Я покажу тебе. Для этих кусков железа я также найду употребление. Оно предназначалось для починки лодки в случае надобности, а они выбросили его вместе с молотком и гвоздями. Удивляюсь, что Джон Гоф допустил это!

— Я слышал, как они спорили с ним, когда я пошел вчера за вами. Они его не слушались!

— Очевидно, нет, иначе бы нас не бросили здесь. Джон Гоф хороший человек и помешал бы этому, если бы мог. Эти железные листы будут нам очень полезны, чтобы жарить на них рыбу. Нам придется загнуть края с помощью молотка. А теперь не надо терять времени. Мы должны усиленно удить до самого ужина?

Мы закинули удочки. Рыба хорошо шла на приманку, и вскоре мы поймали двенадцать больших рыб. Я всех их пустил в садок.

— Что мы будем делать с толстой удочкой, которую они оставили?

— Мы сделаем из нее несколько тоненьких удочек, когда нам понадобятся новые!

— Но каким же образом? Она такая толстая и тяжелая!

— Я научу тебя. Ее можно раскрутить. Не забывай, Франк, что я была женой миссионера и следовала за своим мужем повсюду. Иногда нам было хорошо, а подчас и очень плохо, так же плохо, как нам с тобой теперь. Миссионеру приходится переживать большие лишения и проходить через большие опасности. Ты бы убедился в этом, если бы знал всю историю моей жизни, или вернее — жизни моего мужа!

— Расскажите мне ее!

— Расскажу когда-нибудь. Теперь я хочу, чтобы ты понял, что будучи его женой и разделяя с ним опасности и лишения, мне часто приходилось исполнять тяжелую работу для добывания пропитания. В Англии женщины занимаются только домашней работой, но жена миссионера вынуждена разделять тяжелый мужской труд. Вот почему я научилась многому, о чем женщины обыкновенно не имеют понятия. Понимаешь ты меня?

— Да, я уже не раз думал о том, что вы знаете гораздо больше, чем знал Джаксон!

— Этого я не думаю, но Джаксон не любил трудиться, а я люблю. А теперь скажи-ка мне, Франк, думал ли ты, когда на днях сажал картофель, что сажаешь его в свою собственную пользу? Видишь ли, как верно то, что доброе дело иногда приносит за собою вознаграждение, даже и в этой жизни?

— А разве это не всегда так бывает?

— Нет, дитя мое, в этой жизни — не всегда, но зато в будущей человек уже наверное получит вознаграждение за добрые дела свои!

— Этого я не понимаю!

— Конечно, тебе трудно это понять. Когда-нибудь я тебе все это объясню!

Мы продолжали удить до вечера и поймали всего двадцать восемь больших рыб, от семи до восьми фунтов весом каждая. Одну из них мы отложили себе на ужин и, собрав удочки, начали переносить в хижину те вещи, которые нашли на берегу. Мы снесли котел, пилу, мешок с гвоздями, и затем я вернулся за остальными вещами и к ужину перенес все, за исключением бочонков, которые нам были пока не нужны. Мы оба сильно устали и после ужина с удовольствием легли спать.

ГЛАВА XXV

На следующее утро моя названная мать сказала мне:

— Нам предстоит сегодня много дела, Франк! Надо устроиться поудобнее в хижине. Отныне она должна содержаться гораздо опрятнее, но это уже будет моей заботой. Теперь позавтракаем и примемся за работу!

— Я буду делать все, что вы прикажете!

— Вот видишь ли, мой милый мальчик, мне необходимо отделить часть хижины лично для себя, так как не принято, чтобы женщины жили вместе с мужчинами. У нас есть весла, из которых можно устроить перегородку, обтянув ее тюленьими шкурами. Таким образом у меня будет свой угол!

— Да, но весла длиннее, чем ширина хижины. Как же мы это устроим?

— Мы возьмем пилу; она хотя и тупая, но с помощью ее можно будет укоротить весла!

— А как употребляют пилу? Я не знаю!

— Я покажу тебе. Прежде всего надо измерить ширину хижины. Я хочу отделить не более трети всего пространства!

Мы измерили хижину и с помощью пилы укоротили весла по ее ширине. Буравчик нашелся в моем сундуке, молоток и гвозди у нас также были, и к полудню остов перегородки был готов. Оставалось приколотить тюленьи шкуры, которых у меня был большой запас. Вскоре хижина была разделена на две половины. Мы сделали дверь в перегородке и завесили ее одной из тюленьих шкур, так что был свободный проход из одного отделения в другое.

— У вас будет совсем темно!

— Этому легко помочь, — ответила она, — принеси сюда пилу; надо проделать в стене квадратное отверстие такой величины, видишь? Начни!

Я поступил по ее указанию, и через полчаса окно было готово. Оно выходило на юг и пропускало совершенно достаточно света.

— Но вам ночью будет холодно! — сказал я.

— Мы устроим так, чтобы воздух не проникал, а свету было достаточно!

Она достала из сундука кусок белого холста и приколотила его к отверстию.

— Как у вас стало уютно! — сказал я, оглядываясь кругом.

— Теперь принеси мне еще несколько тюленьих шкур для постели; они довольно тверды, но со временем мы сделаем их более мягкими. Сундук твой мы тоже поставим сюда и положим в него все наши драгоценности!

— Вы хотите положить туда бриллианты? — спросил я.

— Мой милый мальчик, у нас есть вещи, которые теперь, в нашем положении, ценнее для нас всяких бриллиантов. Вот этот железный котел, например!

— Конечно! — ответил я.

— Теперь пойди и разведи огонь, а я справлюсь здесь одна. Неро, извольте выйти отсюда; вам здесь не место!

Я пошел вниз с Неро, чтобы поймать рыбу в садке, и решил сварить ее в котле, который наполнил водой, положил туда рыбу и развел огонь. Во время обеда я обратился к м-с Рейхардт с вопросом:

— Какая нам теперь предстоит работа?

— Завтра мы приберем все вещи, которые валяются на площадке, и окончательно устроим хижину. Затем я осмотрю все наши драгоценности и спрячу их в сундук!

На следующий день погода была бурная и холодная. После завтрака мы принялись за работу. Мы очистили пол хижины, на котором набросаны были всевозможные вещи, потому что я и Джаксон не особенно наблюдали за порядком.

— Надо устроить несколько полок, — сказала м-с Рейхардт, — это не трудно. У нас есть еще два весла. Мы укрепим одно из них к обеим сторонам хижины, на расстоянии фута от стены, отрежем кусок паруса и приколотим его с одной стороны к стене, а с другой — к веслу. Это образует род полки, на которую мы можемразложить вещи.

Так мы и сделали, и вышла отличная полка.

— Вот это хорошо! — сказала моя мать. — Теперь мы сделаем осмотр сундука!

Она вынула из сундука всю одежду и разложила ее по порядку. Увидев кусок парусины, она сказала:

— Я очень рада этой находке. Я сошью себе из этого платье, которое будет гораздо удобнее, чем то черное, которое теперь на мне. Его я спрячу на случай, если нам когда-нибудь приведется уехать отсюда. Тебе здесь хватит одежды надолго, но я перешью две рубашки и две пары панталон по твоему росту. Остальные нечего трогать, так как ты пока еще растешь. Сколько тебе приблизительно лет?

— Лет шестнадцать, — отвечал я, — а, может быть, и больше!

— Да, вероятно, так!

Мы сложили и спрятали обратно в сундук всю одежду; инструменты, подзорную трубу и прочее положили на полку, а затем стали рассматривать ящичек с нитками, иголками, рыболовными крючками, пуговицами и другими вещами подобного рода.

— Все это нам будет очень полезно, — сказала она. — У меня есть кое-что свое в этом же роде; мы положим все вместе. Принеси мне мою корзинку!

В корзинке этой оказалось множество вещей, по большей части мне совершенно не знакомых. Мы вынули их все, и м-с Рейхардт объяснила мне их употребление. Тут были: две щетки, двенадцать гребней, три пары ножниц, перочинный ножик, баночка чернил, несколько перьев, наперсток, кусок воску, игольник, нитки и шелк, сургуч, пластырь, коробочка с пилюлями, тесемка, катушки, булавки, увеличительное стекло, серебряный карандаш, немного денег в кошельке, черные шнурки для ботинок и многое другое, чего я не припомню; знаю только, что я страшно был заинтересован содержанием этой корзинки. На дне ее лежало несколько бумажных пакетиков. М-с Рейхардт объяснила мне, что это семена, которые она собрала, чтобы отвезти их в Англию, а теперь решила посадить их здесь. Когда она вытряхала пыль из корзинки, из нее выпало четыре или пять зернышек. Она попросила меня подобрать их.

— Как они сюда попали? — сказала она. — Три из них апельсинные зерна; завтра мы их посадим; остальные горошины — не знаю, какого сорта, но мы тоже посеем их!

— А это круглое стеклышко, для чего оно?

— Положи его в сторону, завтра, если будет солнечный день, я покажу тебе, как употреблять его. Но мы забыли еще некоторые вещицы, а именно твой пояс и другие вещи, которые ты дал мне на хранение, когда мы собирались уехать отсюда. Они спрятаны в той постели, которая принадлежала Джаксону.

Я достал их оттуда. Она спрятала часы и запонки подшкипера, а также и другие мелочи, сказав, что письма и бумаги рассмотрит в другой раз. Затем мы осмотрели пояс, сосчитали квадратики, в которых были зашиты камни, и, разрезав ножницами один из них, вынули оттуда блестящий предмет, похожий на стеклышко, как показалось мне.

— Я не большой знаток этих вещей, — сказала она, — но кое-что все же понимаю. Если все камни, зашитые в этом поясе, так же хороши, как этот, то он представляет большую ценность. Я возьму иголку и зашью его опять!

Она зашила пояс и спрятала его вместе с другими вещами в сундук.

— А теперь, — сказала она, — мы довольно поработали, пора и поесть чего-нибудь!

ГЛАВА XXVI

Ядолжен сознаться, что хижина в настоящем ее виде нравилась мне гораздо больше, чем прежде. Все было на месте, уютно и чисто. На следующий день погода была ясная и тихая, и мы опять занялись ловлей рыбы. Нам посчастливилось; мы поймали почти столько же, как и б первый раз, и спустили всю рыбу в садок. Когда мы вернулись в хижину, я под руководством м-с Рейхардт принялся загибать края одного из листов железа и сделал из него род блюда, с другим листом сделал то же, но не так высоко загнул края. Один предназначался для поджаривания на нем рыбы, другой мог служить нам блюдом. Весь этот день мы так были заняты ужением рыбы, что я ни о чем другом не думал; но на другое утро я вспомнил об увеличительном стекле и достал его. М-с Рейхардт начала с того, что показала мне, как оно увеличивает предметы, что меня очень позабавило. Она объяснила мне также, отчего это происходит, но я не мог вполне понять ее. Самое явление интересовало меня более, чем причина его. Затем она послала меня в хижину за сухим мхом и установила против него стекло таким образом, чтобы сосредоточить на нем солнечные лучи. К великому моему изумлению, мох быстро загорелся. Я был не только удивлен, но прямо поражен тем, что видел, и поднял голову, чтобы посмотреть, откуда взялся огонь. М-с Рейхардт объяснила мне, в чем дело, и я до некоторой степени понял ее, но мне страшно хотелось взять стекло в руки и самому повторить опыт. Я снова зажег мох, обжег себе руку, обжег голову одной из птиц и, наконец, завидев Неро, дремавшего на солнце, направил фокус на его холодный нос. Он вскочил и зарычал, что заставило меня отступить, но я чувствовал себя вполне удовлетворенным. С этого времени в солнечные дни мы всегда разводили огонь с помощью увеличительного стекла. Оно было небольшое, я всегда носил его в кармане и в свободное время часто забавлялся им. Я еще не упомянул о том, что ежедневно перед завтраком я читал священную историю вслух моей названной матери.

— В этой книге так много для меня непонятного! — как-то раз сказал я ей.

— Это не удивительно, — ответила она. — При такой жизни, как твоя, на этом пустынном острове, вдали от всего мира, ты вообще был бы в состоянии понять весьма мало из нее!

— Но ведь понимаю же я все то, что сказано в книге о птицах и зверях?!

— Может быть, и понимаешь, а может быть, тебе это так кажется. Но, Франк, ты не должен сравнивать Библию с другими книгами. Обыкновенные книги написаны людьми, Библия же есть слово Божие, и многие части ее непонятны даже для тех мудрецов, которые посвятили всю свою жизнь на изучение ее. Во многих отношениях Библия — таинственная книга!

— Но неужели никто никогда не поймет ее?

— Мы понимаем ее настолько, насколько это нужно, чтобы следовать ее учению, которое вполне ясно. Но есть в ней и такие места, истинное значение коих мы не можем истолковать. Господь Бог, очевидно, не хочет этого. Мы, вероятно, поймем их впоследствии, когда покинем этот мир и станем ближе к Богу!

— Но я все же не понимаю, отчего мы не можем их понять?

— Взгляни на это растение, Франк, можешь ли ты понять, каким образом оно живет, растет и расцветает каждый год большим голубым цветком? Отчего это так? Отчего цветок всегда голубой, и откуда происходит его дивная окраска? Можешь ты мне ответить? Ты видишь, ты знаешь, что это так, но можешь ли объяснить отчего?

— Нет, не могу!

— Взгляни на эту птицу. Ты знаешь, что она вывелась из яйца; но каким же образом внутренность яйца превращается в птицу? Отчего она покрыта перьями и обладает способностью летать? Можешь ли объяснить все это? Ты двигаешься и ходишь, куда и как тебе угодно. Ты рассуждаешь, думаешь и действуешь, но что дает тебе эту власть над собой? Можешь сказать? Ты знаешь только, что это так, но больше ничего не знаешь. Ты видишь явление, но не понимаешь его причины. Разве не так?

— Конечно! — ответил я.

— Вот видишь ли! Так отчего же ты удивляешься тому, что Господь не допускает тебя понять всю тайну Священного Писания? Все в руках Божиих и делается согласно Его воле. Теперь ты понимаешь меня?

— Да, теперь понимаю, что вы хотите сказать. Прежде я никогда не думал об этом. Расскажите мне еще что-нибудь про Библию!

— Не теперь. Когда-нибудь я расскажу тебе историю Библии, и тогда ты поймешь суть этой книги, и почему она написана. Но теперь мне не хочется этого касаться. А так как у нас сегодня нет особенной работы, расскажи-ка мне все, что ты знаешь про себя и про Джаксона, и все, что было во время вашего совместного житья на этом острове. Я кое-что уже слышала, но хотела бы знать решительно все!

— Хорошо, — ответил я, — я все вам расскажу, но это потребует много времени!

— Мой милый мальчик, у нас будет еще немало свободного времени, прежде чем нам удастся покинуть этот остров. Не думай об этом и расскажи мне все подробно!

Я начал свой рассказ, но она прервала меня.

— Можешь ли ты воспроизвести в своей памяти образ твоей матери?

— Мне кажется, что могу теперь, — с тех пор, как вижу вас. Прежде я не мог. Теперь я припоминаю фигуру женщины, одетой, как вы. Она становилась на колени возле меня и молилась. Я уже говорил вам, что вижу иногда этот образ во сне и особенно часто с тех пор, как вы здесь!

— А твой отец?

— Я не сохранил о нем никакого воспоминания. Я вообще не помню никого, кроме моей матери!

Я продолжал рассказывать ей все, что знал, и говорил до позднего вечера. Я входил во все подробности бывшей жизни моей, и так как м-с Рейхардт прерывала меня бесчисленными вопросами, то не успел окончить в этот день и четверти моего рассказа.

ГЛАВА XXVII

М-с Рейхардт обещала рассказать мне историю Библии, и однажды, когда дурная погода заставила нас сидеть дома, заговорила так:

— Библия начинается грехопадением человека и кончается жертвой, которую принес Бог ради искупления его. Грех вошел в мир через одного человека — Адама. Другой человек, Спаситель, принес искупление. В третьей главе книги Бытия ты найдешь, что в то самое время, когда Адам получил наказание за смертный грех, Господь Бог уже дает обещание, что глава змия будет сокрушена. Вся Библия есть ничто иное, как предсказание пришествия Христа. Бог все предвидит. Едва был совершен смертный грех, как милосердие Божие указало на спасение от него. Вспомни, Франк, что Библия есть история деяний Божиих, но не всегда объясняет нам причину Его действий. Мы должны слепо верить в то, что такова Его воля. Иногда Он дозволяет нам видеть пути Его, но для ограниченного разумения нашего большая часть его деяний неисповедимы. Значит ли это, что мы должны недоверчиво относиться к ним? Понимаешь ли ты меня, Франк?

— Да, кажется, понимаю!

— Помнишь ли, что я говорила тебе недавно? Ты видишь рост травы, видишь, как цветет растение, но не можешь отдать себе отчет в том, как это происходит. Ты окружен множеством предметов, которые видишь, но не понимаешь их; вся природа для тебя тайна, начиная с самого тебя. Так и в прочем — деяния Бога не всегда доступны твоему пониманию. Поэтому, читая Библию, ты должен читать ее с верой!

— Но что такое вера? Я все же не могу понять!

— Франк, я рассказывала тебе многое про Англию, куда ты надеешься поехать когда-нибудь. Если ты по приезде туда найдешь, что все, что я говорила — правда, будешь ли ты сознавать, что слова мои достойны веры?

— Да, без сомнения!

— Представь же себе, что кто-либо другой расскажет тебе про другую страну вещи для тебя непонятные. Ты придешь ко мне и спросишь, правда ли это? Я отвечу — да. Поверишь ли ты мне на слово?

— Конечно, поверю, моя милая мама!

— Так вот, Франк, это и будет вера, т. е. верование в то, чего ты не только не видел, но и не мажешь понять. Я говорю тебе все это потому, что есть гордые люди, которые доискиваются причин Божьих деяний и судят о справедливости их. Они забывают, что их собственный, несовершенный разум есть дар Бога, и что они только в том случае были бы способны понять Его, если бы были одарены сверхчеловеческим разумом. Повторяю, что мы должны читать Библию с верой и не спрашивать беспрестанно, отчего это так, а не иначе. Понимаешь ли ты, в каком духе надо изучать святое Писание?

— Понимаю! — ответил я.

— Мы должны смотреть на него, как на слово Божие, и верить беспрекословно во все, что сказано в нем!

М-с Рейхардт часто возвращалась к таким разговорам, пока я не изучил вполне Священного Писания.

ГЛАВА XXVIII

На следующее утро я пошел к садку, чтобы поймать несколько рыб. Неро, по обыкновению, выловил их из воды, затем нырнул в другую часть запруды и играл в воде, пока я чистил рыбу. Он был очень весел в это утро, и когда я бросил ему голову и внутренности рыбы, он принес их обратно на утес и положил к моим ногам. Я опять бросил их в воду, и он проделал то же. М-с Рейхардт все время наблюдала за ним.

— Мне кажется, — сказала она, — что тебе следовало бы приучить Неро приносить вещи, как это делают собаки. Брось ему кусок дерева!

Я последовал ее совету, бросил палку, и Неро немедленно принес ее мне. Я погладил и приласкал его и несколько раз с успехом повторил этот опыт.

— А теперь научи его слушаться известных слов. Говори каждый раз, когда посылаешь его за чем-нибудь: «Неро, принеси», — и укажи ему рукой на предмет!

— Зачем же это? — спросил я.

— Потому что надо научить его приносить всякие предметы, а не только те, которые ты сам бросаешь в воду!

— Понимаю. Я могу послать его, например, за чем-нибудь, что плавает на поверхности воды!

— Вот именно. Тогда Неро будет нам действительно полезен!

— Я скоро научу его этому. Завтра же пошлю его за куском мачты, который видел сегодня на море.

Мы уже несколько недель подряд питались одной рыбой, и должен сознаться, что она мне сильно надоела. Вскоре, однако, должно было прийти время, когда мы дорого бы дали и за кусочек рыбы.

Ветер редко дул прямо по направлению на наш остров, но иногда, особенно во время равноденствия, с востока налетали страшные бури, и тогда прибой волн был необыкновенно силен. Такое именно время наступало теперь. Страшный ураган высоко поднимал волны, бросал пену и брызги на самые недоступные скалы и доносил их до того места, где стояла наша хижина. Ураган начался с вечера; на другое утро мы стояли на площадке перед хижиной, любуясь величественной картиной, которая представлялась нашему зрению. Как мало мы подозревали, сколько бед она нам готовила. Я кликнул

Неро и спустился вниз за дневной провизией рыбы. Когда я дошел до запруды, то увидел, что вода поднялась на несколько футов, и волны с яростью перебрасывались через скалы. Весь залив представлял собой одну массу белой пены. Сначала мне не пришло в голову, что это грозит нам бедой. Я послал Неро за рыбой, но он вернулся ни с чем. Я вторично приказал ему идти в воду. Он нырнул довольно глубоко, но опять ничего не принес. Тогда я вдруг понял, что напор волн и необыкновенная высота воды в запруде дали возможность всей рыбе уйти. Таким образом, мы остались на время без всякой провизии и без всяких средств к пропитанию. В такую погоду нечего было и думать о том, чтобы возобновить запас в садке. Приведенный в ужас этим открытием, я побежал к хижине и позвал м-с Рейхардт, которая была в своей спальне.

— Вся рыба ушла, и нам нечего есть! — воскликнул я. — Недаром я говорил, что мы умрем с голоду!

— Успокойся, Франк, и расскажи, в чем дело? Что привело тебя в такое отчаяние?

Я объяснил ей, что случилось.

— Должно быть, это так, — ответила она. — Мы должны надеяться на Бога. На все Его святая воля!

Но вера во мне еще не настолько окрепла, чтобы я мог удовлетвориться этим ответом.

— Если Бог милосерд, — ответил я, — неужели Он допустит нас умереть с голоду? Знает ли Он, в каком мы положении?

— Знает ли Он, Франк? — сказала моя мать. — А разве ты забыл, что сказано в Библии: ни один воробей не упадет мертвый без Его ведома, а разве наша жизнь не дороже Ему, чем жизнь воробья? Стыдись, Франк!

Я был смущен: но все же не чувствовал себя удовлетворенным и тихо сказал:

— Нам положительно нечего есть!

— Вся рыба пропала — это правда, — отвечала м-с Рейхардт, — но мы еще не умираем с голоду. Погода может к утру измениться, и тогда мы наловим новый запас. Но если даже ураган и не стихнет, дня два-три можно обойтись и без пищи. Возложим надежду нашу на Всемогущего Творца, помолимся Ему, Франк, помолимся горячо, с твердой верой, что молитва наша будет услышана!

— Но вы сами мне рассказывали, как часто люди умирают с голоду!

— Конечно, это так, но если Всемогущий Бог это допускает, у него есть на то причины, которых мы не в состоянии понять. Может быть, и нам суждено погибнуть, но, Франк, мы должны верить в то, что все к лучшему. Что кажется нам несправедливым и жестоким, может оказаться в будущем знаком Его милосердия — только нам не дано заглянуть в это будущее!

— Так вы думаете, что мы, действительно, умрем с голоду?

— Я этого не думаю. У меня слишком много веры в милосердие Божие. Я не думаю, чтобы он спас нашу жизнь, не допустив нас уехать на лодке с моряками, если бы хотел нашей смерти. Господь Бог не может быть непоследователен. Я уверена, что как ни безвыходно, по-видимому, наше положение и как ни велико испытание, которое Он посылает нам, мы все же, в конце концов, будем жить, прославлять Его любовь и милосердие!

Эти слова и непоколебимая вера м-с Рейхардт благотворно подействовали на меня.

— Я надеюсь, что вы правы, дорогая матушка! — сказал я. — Знаете ли, какая мысль пришла мне в голову? Ведь, в крайнем случае, мы можем пожертвовать моими птицами. Я не особенно дорожу ими, но если бы и дорожил, то все же не допустил бы вас умереть с голоду!

— Я верю, что ты, не задумываясь, пожертвовал бы птицами, но кто знает, быть может, тебе придется принести еще большую жертву?!

— Какую? — спросил я и, подумав немного, прибавил. — Неужели вы говорите про Неро?

— По правде сказать, — ответила она, — я именно думала о Неро; птиц нам хватит не более, как на два дня!

— Я никогда не соглашусь убить Неро! — мрачно ответил я и, поднявшись со своего места, ушел в хижину. Тяжелая грусть овладела мною при одной мысли о том, что я могу принести в жертву моего любимца. Мне это казалось ужасным, и то высокое мнение, которое я составил себе о м-с Рейхардт, было сильно поколеблено.

Увы! Я был еще молод и глуп и не мог предвидеть того, какая перемена произойдет в моих чувствах. Что касается птиц, то я не особенно ими дорожил и решил убить двух из них на наш сегодняшний обед. Я снова вышел на площадку и уже собирался свернуть им шею, когда услыхал голос м-с Рейхардт, которая спрашивала меня, что я делаю.

— А вот собираюсь убить этих птиц и положить их в котел для нашего обеда!

— Погоди, Франк, ты слишком торопишься, мы должны немного пожертвовать собою, хотя бы и для этих бедных птиц. Мы можем попоститься один день без особых страданий, а завтра посмотрим!

Я молча выпустил из рук свою добычу. Признаюсь, я не столько думал о птицах, сколько о том, что дарю лишний день жизни моему бедному Неро.

— Пойдем со мной в хижину и займемся чем-нибудь. Я буду перешивать для тебя платье, а ты что будешь делать?

— Не знаю, — ответил я, — все, что вы прикажете!

— Хорошо. Я замечаю, что наши удочки поизносились и скоро будут негодны к употреблению. Тогда нам нечем будет удить рыбу даже и в хорошую погоду. Надо отрезать кусок от той толстой удочки, которая служила морякам для ловли китов. Я раскручу ее и научу тебя сделать из нее новые удочки!

Я охотно согласился. М-с Рейхардт помогла мне, и время прошло быстрее, нежели я ожидал.

— Какая вы умная и сообразительная, матушка! — сказал я.

— Нет, — ответила она, — но я знаю многое, что обыкновенно не знают женщины, потому что мы вели жизнь скитальческую и полную лишений. Нам приходилось быть в таких условиях, в которых даже и деньги были бы бесполезны, и надо было надеяться исключительно на самих себя. Долгое время провели мы в переездах по морю, и я многому научилась от моряков, между прочим, искусству делать удочки. Как видишь, оно теперь пригодилось мне!

— Какое счастье, что вы попали на этот остров!

— Счастье для меня, Франк?

— Нет, матушка, я о себе говорю!

— Я вполне верю тому, что Бог послал меня сюда, Франк, чтобы помочь тебе, и это чувство дает мне силу покориться Его воле. Если ты через меня приблизишься к Нему, то я могу считать, что исполнила свой долг!

— Я не вполне вас понимаю, матушка!

— Теперь тебе трудно понять меня, но все придет в свое время, — задумчиво ответила она. — Сначала былинка, потом колос и, наконец, зерно!

— Матушка, — сказал я, — мне бы хотелось знать всю историю вашей жизни. Я вам все рассказал о себе. Теперь расскажите мне про себя и про вашего мужа. Ведь вы обещали это сделать, помните?

— Да, помню, что в некотором роде обещала, и повторяю, что когда-нибудь исполню свое обещание. Не думаю, чтобы ты теперь был в состоянии понять то, что было со мной в жизни!

— Но вы можете рассказать мне два раза вашу историю; я с удовольствием выслушаю её и в другой раз. Сделайте это теперь, чтобы позабавить меня, а потом, когда-нибудь, вы повторите свой рассказ, и я извлеку из него всю желаемую пользу!

М-с Рейхардт улыбнулась, что бывало с ней весьма редко.

— Хорошо, Франк, — ответила она, — я знаю, что ты всегда готов пожертвовать обедом для какой-нибудь интересной истории. Сегодня ты вовсе не будешь обедать, и поэтому справедливость требует, чтобы я исполнила твое желание. С чего же мне начать? Хочешь ли, чтобы я рассказала тебе свою историю или историю моего мужа?

— Расскажите сначала про себя! — ответил я.

ГЛАВА XXIX

— Отец мой был сельским причетником в маленьком городке на южном берегу Англии, в нескольких милях от большого морского порта.

— Что значит сельский причетник? — спросил я.

— Сельский причетник, — ответила она, — это человек, исполняющий скромные обязанности в церкви прихода, к которому он принадлежит.

— Что же он делает? — спросил я опять.

— Он выбирает псалмы, которые нужно петь, и руководит ответами во время богослужения в храме. Он ведет записи рождений, смертей и погребений, наблюдает за церковными памятниками и церковным имуществом; иногда исполняет обязанности звонаря и могильщика. Мой отец, кроме того, был еще учителем в приходской школе, куда все бедняки посылали своих детей.

— Я знаю, что такое дети, Джаксон говорил мне, но что значит приходская школа?

— Это такая школа, — ответила м-с Рейхардт, — где за учение платит весь приход, кроме самых бедных жителей, дети которых учатся даром. Таким образом, — продолжала она, — отец мой был чрезвычайно занят. В маленьких, захолустных городках один человек нередко исполняет обязанности многих. Отец мой сверх того считался еще и лучшим костоправом и ветеринаром в округе, а иногда зарабатывал деньги исполнением разных сельских работ. Он делал изгороди, копал канавы, чинил соломенные крыши. Тем не менее он еще находил время читать Библию и заниматься воспитанием своей дочери, то есть моим.

— А где же была ваша мать? — спросил я.

Мне показалось очень странным, что она говорила только про своего отца.

— Моя мать умерла вскоре после моего рождения. Сначала я оставалась на попечении одной бедной женщины, которая нянчила меня, но когда я начала ходить и проявлять некоторую смышленость, отец мой так привязался ко мне, что не отпускал меня от себя ни на минуту. Он старательно учил меня всему тому, что сам знал, и хотя его познания были невелики, они все же положили хорошую основу будущему моему образованию и возбудили во мне желание учиться далее. Я всячески старалась найти средства расширить мои знания. Я с самого раннего детства выказывала необычайную любознательность, постоянно задавала вопросы не только моему отцу, но и его посетителям и друзьям. Они считали меня живым и милым ребенком и охотно удовлетворяли мой пытливый ум. Таким способом я научилась многому и, наблюдая за всем, что происходило вокруг меня, быстро развивалась.

Отец мой, заметив мои успехи, с особенным удовольствием и гордостью заставлял меня читать вслух Библию. Это вызывало множество вопросов с моей стороны и множество объяснений со стороны моего отца. Я в скором времени освоилась со Священным Писанием и понимала его дух и значение лучше многих взрослых людей.

Любовь моя к такого рода занятиям обратила на меня внимание доктора Брейтвеля, нашего приходского священника. Он разрешил мне учиться вместе со своими детьми, руководил моим образованием и еще более развил во мне наклонность к изучению всего, что касается религии. Тринадцати лет я прямо выделялась своими познаниями в христианском учении, и меня зачастую призывали в дом священника, где я удивляла важнейших членов прихода легкостью, с которой отвечала на самые сбивчивые вопросы.

ГЛАВА XXX

— Приблизительно около этого времени я познакомилась с мальчиком-сиротой — питомцем богадельни. Он был оставлен на попечение прихода вследствие внезапной смерти его родителей — немца-часовщика и его жены. Умерли они от злокачественной лихорадки, жертвой которой сделалась в то время большая часть рабочего населения. Отец мой иногда посылал меня с поручениями к директору богадельни, человеку суровому и строгому, которого я очень боялась. Я заметила бледного и грустного мальчика, который казалсяочень несчастным. Никто не обращал на него внимания. Он бродил один, без присмотра, по большому, неуклюжему зданию, между полоумными и идиотами, — одним словом, вел жалкую жизнь мальчика, выросшего в богадельне.

Я вижу по твоему лицу, что тебе хочется спросить, что это значит? — сказала м-с Рейхардт. — Постараюсь объяснить тебе. В Англии почти в каждом приходе существует дом, специально предназначенный для убежища бедных и бесприютных, начиная с новорожденных и кончая стариками. В богадельню определяются все те, кто не способен сам поддерживать свое существование. Они живут в этом здании, их одевают и кормят; молодым, по возможности, дают образование и научают их какому-нибудь ремеслу. Старики же пользуются утешением религии, которое черпают в беседах со священником.

— Вероятно, — заметил я, — эти люди считают себя очень счастливыми и благодарны за такое попечение о них?

— Я заметила совершенно обратное, — ответила м-с Рейхардт, — поступить в богадельню считается для рабочего чем-то постыдным. Судьба бедного мальчика казалась мне очень жалкой. Я узнала, что имя его — Генрих Рейхардт. Он не говорил ни на каком языке, кроме немецкого, никто не понимал его и не обращал внимания на его внутренний мир. Он родился в сравнительном довольстве и в приличной обстановке и, видимо, страдал от того положения, в котором очутился после внезапной смерти родителей. Мне часто случалось заставать его в слезах. Нежные черты его лица, белокурые локоны резко отличались от грубых лиц и всклокоченных волос его товарищей. Его несчастный вид всегда производил на меня глубокое впечатление. Я приносила ему маленькие подарки и всячески старалась выказать ему сочувствие. Сначала он казался только удивленным, но вскоре я заметила, что мое внимание доставляет ему большое удовольствие. Он считал мои посещения единственным своим утешением. Я уже и в то время имела большое влияние на своего отца, и мне удалось так сильно заинтересовать его судьбой этого мальчика, что он согласился взять его из богадельни и приютить под своим кровом. Ему не особенно хотелось обременять себя воспитанием ребенка-иностранца, который ввиду незнания языка не мог быть ему особенно полезным, но я обещала научить мальчика английскому языку и уверяла моего отца, что в самом непродолжительном времени он найдет в нем способного помощника. Он не особенно доверял моим обещаниям, но желание быть мне приятным побудило его согласиться на мое предложение. Я, не теряя времени, принялась за свой курс преподавания и вскоре убедилась в том, что ученик мой обладает весьма хорошими способностями и твердой решимостью научиться всему, чему позволяли обстоятельства. Спустя немного времени мы уже были в состоянии сообщать друг другу свои мысли и впечатления, а через несколько месяцев уже читали вместе ту книгу, из которой я почерпнула столько неоценимых уроков. Я относилась к своему ученику с большим пристрастием и гордостью, проходила с ним тот же курс наук, который сама изучила под руководством священника, и искренне радовалась его успехам. Целыми днями беседовали мы с ним о великих событиях Священного Писания, переворачивая страницу за страницей, пока, наконец, не изучили его до такой степени, что нам уже не приходилось справляться с книгой. Отец мой казался очень довольным успехами моего преподавания и начал питать большую нежность к молодому Рейхардту, который превратился в ловкого, умного мальчика, способного быть ему настоящим, дельным помощником. Доктор Брейтвель также выказывал ему большую дружбу и доверие. Душа у юноши была очень благодарная, и он выказывал мне большую преданность. Он часто сопоставлял свое прежнее несчастное положение с настоящими счастливыми днями и горячо выражал мне свою признательность за то, что я избавила его от всего ужаса жизни в богадельне. При таких обстоятельствах немудрено, что мы горячо полюбили друг друга и уже детьми переживали все восторги и страдания, присущие настоящим влюбленным.

— Мне не хочется прерывать вас, — заметил я, — но все же я очень хотел бы знать, что значит влюбленные?

— Мне трудно было бы объяснить тебе это теперь, — ответила м-с Рейхардт с улыбкой, — но не сомневаюсь в том, что через несколько лет, если ты покинешь этот остров, ты поймешь все это без всякого объяснения. Надо мне, однако, отдохнуть и позаботиться о другом, что в настоящее время требует моего внимания.

ГЛАВА XXXI

Мне трудно выразить, как неоценимо было для меня присутствие м-с Рейхардт. Не будь ее со мной, я наверное погиб бы при данных обстоятельствах. Ее бодрость спасла меня от отчаяния, а пример ее действовал на меня еще сильнее, чем увещания. Находчивость, энергия и христианское смирение, которые она проявляла, благотворно действовали на меня. Она вселяла в меня бодрость духа и давала мне силу бороться со скудостью наших средств и с тем трудным положением, в котором мы находились вследствие потери всего нашего запаса рыбы. Она смастерила прочные удочки, и с помощью их мы оказались в состоянии удить рыбу на значительной глубине. Я нашел выступ скалы вышиною немногим более двух футов над водою, и мне удалось, хотя с большим трудом, спуститься туда. Однажды я расположился с моими удочками на этом выступе. Приманкой служили кусочки одного из моих пернатых любимцев, которыми горькая необходимость заставила-таки меня в конце концов пожертвовать. Я ждал с терпением, достойным настоящего любителя ужения рыбы. Я знал, что глубина в этом защищенном скалами уголке очень значительна, и опустил удочку на три или четыре ярда в воду. Поплавка у меня не было, и я только по движению удочки, которую обвязал вокруг руки, чувствовал, когда рыба клюет. Простояв некоторое время таким образом, я начал думать о рассказе м-с Рейхардт. Глаза мои были устремлены на удочку, но мысли были далеки от нее. Я весь перенесся воображением к бедному немецкому мальчику, вырванному из нищеты дочерью причетника. Я старался представить себе, что бы я сделал на его месте, и придумывал самые фантастические выходки, которыми проявлялась бы моя благодарность. Воображению моему рисовался целый ряд идеальных сцен и приключений, героем которых был никто иной, как я сам. Я испытывал такие сильные чувства, каких на деле никогда не переживал, и воображал себя предметом таких же чувств. Мысли эти вызывали во мне самые приятные ощущения…

Сильный толчок пробудил меня от этого сна наяву, и я очутился в воде. Падение мое было столь неожиданно, что несколько мгновений я не мог прийти в себя и понять, в чем дело, но тотчас же сообразил, что, по всей вероятности, подцепил на крючок крупную рыбу, которая заставила меня потерять равновесие. Удочка врезывалась в руку и грозила мне гибелью, мешая подняться на поверхность воды. С большим трудом удалось мне от нее высвободиться и выплыть наружу. Желая удержать добычу, я уцепился обеими руками за удочку и всеми силами потянул рыбу к себе. Наконец, мне удалось увидеть то, что я поймал, или, вернее, что поймало меня. Мне удалось только мельком взглянуть на рыбу. Она была огромная. Через мгновение она опять нырнула в воду и увлекла меня за собой. Я успел разглядеть, что она была почти круглая, длиною приблизительно в семь или восемь футов, и представляла собою опасного противника в этом закрытом месте. Я продолжал бороться с ней и чувствовал, что сопротивление понемногу ослабевает. Наконец, мне удалось вонзить ей нож в голову, что положило конец нашей борьбе. Теперь являлось другое затруднение. В пылу преследования я уплыл на милю расстояния от острова и настолько утомился, что был не в состоянии тащить назад свою добычу. Итак, приходилось бросить рыбу. Она представляла собой богатый запас провизии, а теперь ускользала из моих рук. Я подумал о м-с Рейхардт, о том, как обрадовалась бы она, если бы я мог доставить ей такую значительную прибавку к нашим скудным средствам пропитания. Но тут же вспомнил ее непоколебимую веру в Провидение и те наставления в благочестии и мудрости, которые, наверное, ожидали меня по возвращении.

ГЛАВА XXXII

Как только мне удалось снять рыбу с крючка, я повернул по направлению к дому и энергично плыл, пока не добрался до берега; к счастью, вблизи не было ни одной акулы. Я вышел на берег без дальнейших приключений и пошел разыскивать моего доброго друга. Я нашел ее, по обыкновению, погруженной в домашние заботы. Она всегда была занята — шила, чинила, чистила, убирала и украшала наше жилье или же трудилась где-нибудь поблизости над какими-нибудь менее женственными работами. Сад наш процветал под ее наблюдением. Он весь был засажен разнообразными растениями, и нас окружали деревца и кусты, которые должны были в скором времени совершенно изменить внешний вид нашего жилища. М-с Рейхардт выслушала рассказ о моих приключениях с большим интересом, побранила меня за неосторожность и с испугом говорила о тех грустных последствиях, которые могла бы иметь моя необдуманность.

— Ты мог бы утонуть, разбиться или сделаться добычей акулы, — сказала она тихо и серьезно прибавила: — ты должен считать, мой дорогой сын, что Бог охранял тебя!

— Но позвольте, — ответил я, — если бы Провидение, действительно, заботилось обо мне, мне не пришлось бы пожертвовать такой великолепной рыбой. Я добыл ее с таким трудом, и она была так необходима для нашего пропитания!

— Тот самый факт, что ты решился бросить эту большую, неуклюжую рыбу, указывает на заботу Провидения о тебе. Если бы ты настоял на своем намерении вытащить ее на берег, нет сомнения, что тяжесть ее пересилила бы тебя, и ты бы утонул. Что сталось бы тогда со мной? Женщине одной не под силу была бы борьба за существование в таком пустынном месте. Если ты будешь действовать с большею осторожностью и предусмотрительностью, то докажешь этим свое попечение обо мне!

Я обещал ей вперед не рисковать своей жизнью и тем успокоил ее. Я притворился, что забыл о своем разочаровании; на самом же деле, пойманная мною рыба не выходила у меня из головы, и я продолжал горевать о том, что необходимость заставила меня отдать ее на съедение прожорливым обитателям дна морского. Мысли эти преследовали меня даже ночью, и я видел себя во сне сидящим на утесе с удочкой в руках, видел свою борьбу с чешуйчатым противником и грустно плыл обратно к берегу, как это было наяву. После весьма беспокойной ночи я поднялся очень рано и пошел искать Неро. Я застал его плавающим в море, близ утесов; он делал какие-то странные прыжки, нырял в погоне за каким-то темным предметом, который виднелся на поверхности воды. Я отозвал его, чтобы посмотреть, что так занимало его, и удивлению моему не было границ, когда я разглядел неуклюжие очертания вчерашнего моего противника. Я вскрикнул от восторга, и м-с Рейхардт, услыхав мои радостные восклицания, прибежала посмотреть, что творится со мною. Удивление ее при виде этой огромной и странной рыбы было не менее сильно, чем мое. Мы стали рассуждать о том, как вытащить ее на берег. После некоторых совещаний я взял в руки веревку, прыгнул в воду и, сделав петлю, закинул ее под жабры рыбе, затем я поплыл обратно и вскарабкался на утесы, откуда мы уже соединенными стараниями силились вытащить ее из воды. Мы долго тянули и дергали ее изо всех сил, но сначала безуспешно. Рыба была слишком велика, чтобы вытянуть ее отвесно. Наконец, нам удалось с большим трудом дотащить ее до низкого утеса; я разрезал ее на куски, и м-с Рейхардт унесла их в хижину с целью высушить ее каким-то новым для меня способом. Она утверждала, что рыба сохранится на целый год.

М-с Рейхардт приготовляла рыбу замечательно вкусно и разнообразно, и эта еда никогда не надоедала мне. Судя по вкусу, рыба эта принадлежала к породе осетров, но настоящего имени ее я так никогда и не узнал. Мне впоследствии никогда уже не удавалось поймать такой рыбы; вероятно, она случайно попала в наши воды. Однажды в полдень, после вкусного обеда, приготовленного все из той же рыбы, я навел разговор на приключения м-с Рейхардт и напомнил ей, что она прервала рассказ о себе и о бедном немецком мальчике на самом интересном месте. Я попросил ее продолжать свое повествование, и она, хотя и неохотно, но все же согласилась.

ГЛАВА XXXIII

— Наш добрый священник д-р Брейтвель, — начала она, — был человек недюжинного образования и очень любил выказывать свои познания. Он был когда-то учителем в одной из больших школ, а теперь употреблял большую часть свободного времени на обучение детей, которые привлекали его внимание какими-нибудь выдающимися способностями. В городке насмешливо говорили о том, что доктор учит крестьянских мальчиков греческому и латинскому языку, а девчонок — географии и знанию глобуса. Даже попечители качали головой и считали доктора немного сумасшедшим, видя, как он делится своими знаниями с такими неподходящими учениками. Но он не обращал на это внимания и продолжал свой добровольный труд, который не приносил ему ничего, кроме чувства собственного удовлетворения. Лишь тогда, когда он принял меня и молодого Рейхардта в число своих учеников, у него явилась надежда на некоторый более серьезный успех. Дух соревнования побуждал нас обоих учиться необыкновенно прилежно и тем облегчить труд нашего доброго учителя. Соревнование это не переходило в соперничество, как это часто бывает. Оно происходило от обоюдного желания уважать друг друга.

Таким образом научились мы французскому и латинскому языку, географии и всем обыкновенным отраслям высшего образования. Более всего проявляли мы склонности к изучению религии, и так как учитель наш очень поощрял нас в этом, то мы в скором времени стали не худшими богословами, чем он сам.

По мере того как мы учились вместе, в сердцах наших зарождалась все большая привязанность друг к другу. Мы чувствовали себя несчастными, когда нам приходилось расставаться, и высшим счастьем для нас было находиться вместе. Мы еще были слишком молоды, чтобы вполне понимать значение такого чувства, но мало-помалу оно переходило в такое сильное влечение, которое с незапамятных времен называется любовью.

— Мне кажется, что я теперь понимаю, что это значит! — сказал я, вспомнив свои грезы, так неожиданно прерванные падением в воду.

— Меня это удивляет! — ответила она. — Откуда же тебе знать чувство?

— Нет, я уверен, что понимаю его! — подтвердил я и затем прибавил с некоторым смущением. — Если бы я был в положении Генриха Рейхардта, я наверное чувствовал бы сильную привязанность к девушке, выказавшей мне столько доброты. Я испытывал бы желание быть постоянно с ней и хотел бы, чтобы она меня любила более, чем кого-либо другого!

— Признаюсь, что объяснение это недурно! — отвечала м-с Рейхардт с улыбкой. — Но вернемся к моему рассказу. Взаимная привязанность наша привлекала всеобщее внимание. Но у нас не было врагов, и когда мы бродили, обнявшись, по окрестностям, собирая цветы или лесную землянику, никто не осуждал нас. Мой отец, если и знал об этом, то во всяком случае не считал нужным вмешиваться. Молодой Рейхардт так был ему полезен, так умно и талантливо брался за все, что он ему ни поручал, что старик полюбил его, как сына.

Между нами было решено, что мы повенчаемся, как только получим на то разрешение. Мы мечтали о будущем и строили множество планов. Генрих считал себя в положении Иакова, который служил столько лет в ожидании Рахили, и хотя и признавался мне, что не хотел бы так долго ждать своей невесты, но прибавлял при этом, что готов скорее выслужить весь срок, чем отказаться от меня. Наши счастливые грезы были, однако, внезапно нарушены. В один прекрасный день д-р Брейтвель послал за моим отцом. Он вернулся домой очень поздно и показался мне очень сумрачным и озабоченным. Некоторое время спустя он сообщил мне о результате своего разговора с доктором Брейтвелем. Оказалось, что доктор решил послать молодого Рейхардта куда-то очень далеко, где ученые люди жили вместе, в коллегиях, чтобы усовершенствовать его образование. Рейхардт уже давно выражал желание поступить в духовное звание. Мысль о разлуке приводила меня в ужас, но мало-помалу я примирилась с ней в надежде, что она послужит на благо Генриху. Мы расстались со слезами и некоторым страхом, с обещаниями и надеждой на будущее.

Первое время после его отъезда все казалось мне странным и чуждым, люди казались мне скучными, все окружающее — дико и пусто. Отцу моему также, по-видимому, недоставало Генриха, а соседи с каким-то любопытством смотрели на меня, когда я проходила мимо одна. Но мало-помалу все вошло в старую колею, как будто бы Генрих никогда и не существовал. Отец мой, обремененный делами, иногда вспоминал своего способного помощника; иногда кое-кто из близких друзей упоминал о нем, интересуясь тем, что он делает. Что касается меня, то я думала о нем ежечасно. Но я знала, что могу быть ему приятной моими стараниями усовершенствоваться в его отсутствие, и не предавалась праздным размышлениям о прошедшем или бесполезным мечтам насчет будущего.

Письма его были высшим для меня наслаждением. Сначала они исключительно выражали его чувства ко мне, затем стали сообщать об его успехах в науках. Пришло и такое время, когда все они были наполнены одним, а именно его взглядами на духовную жизнь и размышлениями на разные научные темы. По-видимому, он все больше и больше думал о религии и реже вспоминал о своей привязанности ко мне. Но я не поддавалась опасениям и предчувствиям. Я не считала себя оскорбленной тем, что стремления будущего моего мужа поднимали его все выше над общим уровнем. Сознание это лишь побуждало меня самое стремиться к той высоте, куда направлены были его мысли. Так продолжалось года два или три. За все это время я ни разу не видела его и получала от него весьма редкие письма. Он объяснял свое молчание тем, что занятия не позволяли ему часто писать. Я не осуждала его за его кажущиеся равнодушие и небрежность и постоянно уговаривала его в своих ответах посвятить всю свою силу и энергию достижению заветной цели — сделаться проповедником Евангелия Христова. Однажды мой отец вернулся от д-ра Брейтвеля в большом смущении. Наш добрый доктор крайне был рассержен тем, что Генрих присоединился к духовному обществу, отделившемуся от англиканской церкви. Оказалось, что он предлагает выхлопотать ему место священника в нашей церкви с условием, что он откажется от новых своих взглядов; но серьезный характер новых верований его так увлек пылкую душу Генриха, что он, не задумываясь, отказался от блестящей будущности, с тем чтобы стать скромным работником на менее плодородной ниве.

Мой отец как причетник прихода считал своим долгом разделить негодование своего пастыря и строго осуждал Генриха за кажущуюся неблагодарность к бывшему его благодетелю. Мне было приказано не думать больше о нем.

Не так-то легко это исполнить. Переписка наша, однако, прекратилась окончательно. Я не знала, куда адресовать ему письма, и оставалась в полном неведении относительно будущей его деятельности.

ГЛАВА XXXIV

— Между тем, время шло. Никто, кроме меня, не вспоминал Генриха Рейхардта; — все, за исключением меня, были убеждены в том, что и он забыл нас и всех своих друзей. Добрый наш доктор умер; отец мой, по преклонности лет, не был в состоянии продолжать своей церковной службы, и его заместил другой. Он скопил небольшие средства и построил себе домик на краю деревни. Жизнь наша проходила мирно, если и не вполне счастливо. Я уже давно достигла совершеннолетия и занимала место начальницы школы для девочек, в которой сначала была учительницей. Мое безукоризненное поведение внушало всем уважение; я получила несколько предложений выйти замуж, но никогда не могла примириться с мыслью о возможности иметь мужем кого-либо, кроме Генриха. Я хотела слышать от него самого, что он отказывается от своего старого друга. Мне трудно было поверить его измене, и воспоминание о совместном нашем изучении книги Истины подсказывало мне невозможность такого поступка. Я вполне сознавала, что надо мной будут смеяться, если я признаюсь кому-нибудь в своих надеждах, и потому молчала, продолжая хранить в сердце ту веру в него, которая одна только и поддерживала меня.

В городе объявлено было собрание диссидентов, и меня убедили посетить его. Однажды я узнала, что в доме, где они собирались, назначено крайне интересное заседание. Один из их пастырей, пользующийся очень высокой репутацией, ехал на Сандвичевы острова, чтобы проповедывать Евангелие дикарям. По дороге к морскому порту, где он должен был сесть на корабль, он посещал различные конгрегации и обещал сказать проповедь диссидентам нашего прихода. Настал день проповеди. Дом собрания наполнен был огромной толпой народа, но мне удалось занять место вблизи от трибуны. Я с нетерпением ждала минуты появления человека, который по примеру первых проповедников взял на себя опасную задачу обращения дикарей-идолопоклонников к вере во Христа.

После некоторого ожидания он появился на возвышении, нарочно для того устроенном. Пастор в небольшой речи представил его собранию. Я не слышала того, что он говорил, не видела его лица, хотя пастор этот был выдающимся оратором, и появление его обыкновенно привлекало всеобщее внимание. Я видела только лицо миссионера и узнала в этих бледных, спокойных и серьезных чертах Генриха Рейхардта.

— Он вернулся! Я знала, что он вернется! — шептала я. — После всего того, что я сделала для бедного немецкого мальчика, он не мог забыть меня.

Сердце мое билось так сильно, что я боялась не выдержать и хотела выйти из залы, но страх помешать собранию и привлечь на себя всеобщее внимание удержал меня, и мне, хотя и с большим трудом, удалось побороть свое волнение и успокоиться. Я не спускала глаз с Генриха. Все мое существо было поглощено им. Вскоре он заговорил. Я уже сказала, что не слышала слов предыдущего оратора, но каждое слово, произнесенное Генрихом, западало в мою душу с изумительной ясностью. Да и могло ли оно быть иначе? Его высокая, стройная фигура, грустное, но выразительное лицо, ясный и звучный голос придавали ему облик апостола. Прибавь к этому воспоминание прошедшего, и ты поймешь, какое впечатление он производил на меня.

Он начал с горячего благословения, обращенного ко всему собранию, и слушатели, проникнутые трепетною силой его красноречия, сразу затихли и внимали ему с благоговением. Все опустились на колени и склонили головы на молитву. Я не была в состоянии последовать их примеру. Глаза и чувства мои были прикованы к проповеднику. Это привлекло его внимание; он с удивлением взглянул на меня, вздрогнул, голос его оборвался на мгновение, но он тотчас же овладел собой и продолжал свое обращение к собранию. Мне показалось, что голос его дрожит от волнения. Вслед за тем полилась его речь. Он говорил о том, что до сих пор существуют в отдаленных местах земного шара народы, пребывающие во мраке варварства и идолопоклонства. Невежественные дикари, благодаря своим жестоким языческим обычаям, остаются до сих пор людоедами и убийцами и предаются самым ужасным порокам. Господь Бог в своем милосердии решил, что наступает время пролить свет Христовой любви на мрак, окружающий их.

— Но кто возьмет на себя тяжелый труд просвещать темные народы? Кто решится отправиться послом мира и любви к этим жестоким людям? Неужели не найдется человека достаточно сильного и смелого, чтобы предпринять этот подвиг, сопряженный с такими страшными опасностями?

Бог не намечает своих избранников между великими мира сего. В данном случае, это высказывается с особенною ясностью, так как Бог избрал себе служителя самого темного происхождения. Он вышел из среды нищих, чтобы в конце концов достигнуть такой возвышенной цели.

Представьте себе, братья, что в вашем городе, в том здании, которое служит убежищем для бездомных бродяг, живет бедный сирота, без друзей, без средств, обреченный на самое жалкое существование. Представьте себе, что добрый ангел взял за руку этого ребенка и вывел его из нищенского приюта. Под руководством этого ангела он вырос и расцвел и научился всему, чему учит христианская вера. Волею Провидения он потерял своего дивного руководителя. Тяжелая необходимость заставила его лишиться этого чудного ангельского влияния. Ему пришлось уехать для дополнения своего образования и готовиться вдали к новым, тяжелым обязанностям. Для него настала пора зрелого возраста, а с ней и серьезная ответственность за свои действия. Он не хотел вернуться и напомнить о себе, не став на высоту своего духовного призвания. Наконец, — продолжал проповедник, — он услыхал, что ищут миссионера, готового принять на себя тяжелый труд проповедования христианской веры дикарям. Он был избран для исполнения этой задачи. Но прежде чем покинуть свою родину, он решил предстать пред лицом той, которая научила его всем христианским добродетелям, и попросить ее соединиться с ним, чтобы поддержать его в этом важном и великом деле!

Все было ясно. Душа моя полна самых радостных чувств, но я так волновалась, что сохранила лишь смутное впечатление о том, что было после. Помню только, что я уже шла домой, когда услыхала за собой торопливые шаги. Через несколько минут тот же голос, который незадолго до того переполнил мое сердце счастьем, снова раздался возле меня. Я была слишком взволнована, чтобы перенести внезапное появление Генриха, и без чувств упала ему на руки. Меня внесли в ближайший дом. Я скоро оправилась и была в состоянии идти домой. Неделю спустя состоялась наша свадьба; нам потребовалось еще несколько дней для приготовления к отъезду, а затем мы отправились к порту и сели на корабль. Он унес нас за тысячи и тысячи миль по морю, в дикие, неисследованные страны, где должна была начаться наша новая деятельность.

ГЛАВА XXXV

М-с Рейхардт должна была прервать на этом месте свой рассказ. Как я уже не раз говорил, многочисленные хозяйственные обязанности отнимали у нее много времени. Сад наш между тем пришел в цветущее состояние. В нем произрастало множество овощей и растений, посеянных нами. Нам удалось вырастить несколько апельсинных деревьев из тех зерен, которые м-с Рейхардт привезла в своей корзинке, и мы могли надеяться, что они будут снабжать нас чудными фруктами. Те горошинки, которые показались нам старыми и негодными, также пустили ростки и приносили плоды, служившие весьма приятным разнообразием к нашей пище.

Я никогда не забуду того дня, когда скудный обед наш, состоявший обыкновенно из одной сушеной рыбы, обогатился блюдом дымящегося картофеля, только что выкопанного из земли.

Когда я вполне насладился его приятным вкусом, м-с Рейхардт рассказала мне о первоначальном появлении картофеля в Европе и о постепенном распространении его в цивилизованных частях земного шара. Я теперь уже знал, что такое Европа. М-с Рейхардт научила меня многому по части географии, а также и по части других наук, много интересного сообщила она мне об Англии и о выдающихся страницах ее истории. Я гордился сознанием, что принадлежу к такой великой стране. Мои родители были англичане, и хотя я лично был только «маленьким дикарем», выросшим на неизвестном острове, посреди великого океана, я все же чувствовал, что настоящим моим отечеством была та страна, о которой моя названная мать так красноречиво мне рассказывала. Мне казалось, что главной целью моей жизни было — отыскать моего дедушку и вручить ему пояс с бриллиантами, случайно попавший в мое владение. Я измышлял всевозможные средства, с помощью которых мы могли бы покинуть наш остров и отправиться на розыски давно желанных берегов моей родины. Но каким образом достичь этой заветной цели? Мы не имели возможности уйти из той тюрьмы, в которую случайно попали. Давно уже не видели мы ни одного корабля или видели их в страшно далеком от нас расстоянии. Нам оставалось одно — верить в Провидение и терпеливо выносить наше настоящее трудное положение. Тем не менее, я ежедневно брал свою подзорную трубу и тщательно устремлял взоры на море, — но ничего не мог разглядеть, кроме случайного кита, стада морских свинок, играющих у берега, или тюленей, греющихся на солнце, на ближайших к морю утесах. Неро, казалось, разделял мою досаду и с сочувствием глядел на меня, и даже альбатросы обращали на меня свой глупый взгляд, как будто бы понимали мое отчаяние. Я давно уже работал над устройством отлогого спуска к морю в самой защищенной от ветров стороне острова. Целью моей было приготовить такое место, куда могла бы причалить лодка в случае появления корабля. Мысли мои также были направлены к тому, чтобы самому смастерить что-нибудь вроде лодки и предпринять вдвоем путешествие на ближайший из больших островов. Я сообщил об этом м-с Рейхардт, но она с недоверием отнеслась к моим планам и указала на то, что я не обладал нужными инструментами и познаниями в науке о кораблестроении. Но слова ее не смутили меня и не поколебали моей решимости. Мне пришла в голову мысль срубить дерево и выдолбить из него лодку; но близ моря не росло ничего, кроме кустов, а если бы мне удалось срубить большое дерево, растущее внутри острова, я не был бы в состоянии перетащить его к берегу. Я вспоминал об ивах, которые встречались кое-где на берегу, и придумал сделать из них остов лодки, крепко скрутив их вместе, а затем натянув на него тюленьи кожи. Я проработал несколько недель над этим изобретением, и, наконец, мне удалось соорудить нечто похожее на ту лодку, которая привезла на остров моряков. Но она была очень мала и так легка, что я без всякого труда перенес ее к сооруженной мною пристани. Когда я попробовал применить ее к делу, то убедился, что она совершенно кривобокая и к тому же сильно пропускала воду. Одним словом, в ней было так много недостатков, что я вынужден был вытащить ее на берег и разобрать на части.

Я призвал на помощь м-с Рейхардт. Она относилась весьма недоверчиво к моим попыткам, но, тем не менее, дала мне несколько весьма полезных наставлений относительно того, как построить небольшую лодку и сделать кожу непромокаемой. Я внимательно выслушал ее и снова принялся за работу.

Начал я с того, что соорудил прочный остов, заостренный с двух концов, и обтянул его кусками толстой парусины, пропитанной птичьим жиром. Затем я весь его покрыл хорошо высушенными тюленьими кожами, которые также сделал непромокаемыми. Внутренность лодки я обложил кусками сухой коры, приколотив на нее несколько досок, прибитых водою к острову. Я также устроил несколько скамеечек и воображал, что сделал все, что нужно. Я спустил лодку в заливчик и с восторгом увидел, что она великолепно держится на воде. Но мне предстояло еще немало дела. У меня не было ни весел, ни паруса, с помощью которого я мог бы управлять ею, в том случае, когда невозможно будет грести. Я вспомнил о запасных веслах и бизань-мачте китоловного судна. Весла были слишком велики, но послужили мне образцом, по которому я соорудил пару грубых весел.

Следующее затруднение состояло в том, что я не умел справляться с веслами. Я сделал немало неуклюжих попыток, пока м-с Рейхардт не показала мне настоящего способа их употребления.

Вскоре я научился грести и довольно быстро поворачивал лодку по любому направлению. Я посадил в нее Неро в качестве пассажира. Он, по-видимому, наслаждался новым развлечением, но в один прекрасный день, когда я поворачивал лодку, он сделал неловкое движение, и мое утлое судно перевернулось вверх дном. Впрочем, оно было настолько легко, что я без труда перевернул его на воде. Оно нисколько не пострадало от крушения и, по-видимому, не дало никакой течи.

ГЛАВА XXXVI

Я не мог убедить м-с Рейхардт сесть в мою лодку. Судьба моего первого пассажира отняла у нее охоту предпринять путешествие при обстоятельствах, не обещающих ничего хорошего. Высушив свое платье, я решился на новый, более смелый опыт. Мне не хотелось расстаться с Неро, но на этот раз я велел ему лечь на дно лодки, где мне легче было наблюдать за ним. Я захватил также с собой мою маленькую стаю альбатросов. Они уселись вокруг меня и поглядывали по сторонам с таким глупым видом, что я не мог удержаться от смеха.

— Однако, — заметила м-с Рейхардт, — я думаю, что здешние моря никогда не видали такой команды с юным дикарем вместо капитана, ручным тюленем в качестве шкипера и стаей птиц вместо матросов. Такое собрание удальцов едва ли когда-нибудь плавало по водам океана.

Я лично был, вероятно, самым замечательным членом нашей странной компании. На мне не было ничего, кроме пары грубых панталон, с заплатами в нескольких местах, а мои длинные волосы падали на плечи густыми, черными вьющимися прядями. Кожа моя под влиянием загара приняла светло-коричневый оттенок и резко отличалась от цвета лица м-с Рейхардт, которая поражала своею бледностью. Она шутя говорила, что мне будет стоить немало труда установить свое право на звание европейца, и что всякий примет меня за «маленького дикаря». Она часто называла меня этим именем. Как бы то ни было, в этом наряде и с этими товарищами я выехал из заливчика в открытое море с намерением объехать вокруг острова. М-с Рейхардт делала мне прощальные знаки рукой, и я слышал, как она уговаривала быть осторожным. Затем она повернула, как я думал, обратно в хижину.

День был чудный, поверхность воды совершенно спокойна; на небе ни облачка. Казалось, все благоприятствовало мне. Малейшее волнение или прибой волн к скалам сделали бы мое путешествие крайне затруднительным.

Прозрачность воды была такова, что я мог разглядеть раковины на значительной глубине и видел разные породы рыб весьма редких форм, которые быстро мелькали под надвигающейся лодкой.

Движение лодки и все то новое, что представлялось моему взору, приводило меня в восторг. Легкое суденышко с каждым ударом весла незаметно скользило по воде. Неро лежал совершенно спокойно, а птицы от времени до времени выражали свое удовольствие пронзительным хлопаньем крыльев. Таким образом, мы подвигались некоторое время беспрепятственно, пока мне не пришлось выехать в открытое море, чтобы обогнуть утес, который, как высокая стена, стоял передо мной. Я стал грести в соответственном направлении, и вскоре наш остров представился моим взорам в полной красе. Я узнал все наши любимые места. Лес, овраг, хижина, обросшая красивыми вьющимися растениями, сад с его многочисленными цветами, — все ласкало мой взгляд, все казалось мне мило. Одни только дикие утесы, окружавшие остров со всех сторон, нарушали общую гармонию, но даже и они носили на себе отпечаток величия и дополняли общее впечатление картины.

Я очень удивился, заметив м-с Рейхардт; она торопливо шла к берегу, близ которого я должен был проехать. Я понял, что она следила за мной и хотела быть вблизи, на случай какого-либо несчастия. Я крикнул ей, она ответила мне знаком руки. Обогнув мыс, я, к большому моему удивлению, внезапно очутился среди стаи огромных акул. Столкновение с ними было крайне опасно. Утлую лодку легко можно было опрокинуть. Я вспомнил слова Джаксона, который часто говорил мне, что одного движения акулы было бы достаточно, чтобы уничтожить человека. Предостережения м-с Рейхардт тоже пришли мне на ум. Я жалел, что не послушался ее советов и выехал в открытое море. Делать, однако, было нечего; я старался сохранить спокойствие и храбро подвигался вперед, употребляя все свое искусство на то, чтобы держаться вдали от моих нежданных врагов.

Акулы сначала как будто бы не замечали моего присутствия, но, когда я очутился в самой середине их стаи, они выказали сильное возбуждение и стали собираться в кучи такими быстрыми движениями, что вода сильно заволновалась. Мне пришлось применить всю свою ловкость, чтобы удержать лодку в правильном положении.

Они ныряли, кидались из стороны в сторону и толкали друг друга крайне недружелюбно, но пока еще держались на значительном расстоянии от лодки, за что я был им весьма благодарен. Я всеми силами старался подвигаться вперед, чтобы скорее освободиться от этих неприятных соседей. Но избавиться от них было не так-то легко. Они плыли за лодкой, ныряли в воду и через минуту снова появлялись впереди меня, как бы желая заградить мне дорогу. Я продолжал грести. Акулы исчезли на минуту, но затем опять появились вокруг меня. Очевидно, они становились смелее. Это грустное открытие вызвало во мне немалый страх. Прыжки их грозили опрокинуть мою несчастную лодку, которая прыгала по волнам, как пробка.

Не один капитан, казалось, предвидел беду; альбатросы также начинали беспокоиться, да и мне стоило немалых увещаний, чтобы удержать Неро у моих ног. Акулы с каждой минутой проявляли все большую враждебность; их попытки приблизиться к нам становились все смелее, и я с трудом направлял лодку, которую вода начинала заливать. Альбатросы взмахнули крыльями и улетели на ближайший утес; Неро начал ворчать и открывать свою пасть; он, казалось, изыскивал способ освободиться из своего лежачего положения, чтобы ближе ознакомиться с надвигающейся бедой. В то время, как я уговаривал его быть спокойным, я вдруг почувствовал сильный толчок снизу; лодка поднялась одним концом на воздух и выбросила меня, Неро и весла в разные стороны.

Шум нашего падения на минуту испугал чудовищ; я быстро поплыл к утесу и уже почти достиг его, когда вдруг увидал громадную акулу, которая направлялась на меня. Мне показалось, что все пропало. Она повернулась и открыла свою громадную пасть, — еще мгновение, и она проглотила бы меня. В эту критическую минуту я увидел другой предмет, который бросился между мной и акулой и с яростью накинулся на нее. Это был Неро. Я в последний раз видел своего верного друга. Его своевременное вмешательство спасло мне жизнь и дало мне возможность добраться до утеса, где я почувствовал себя в безопасности. Я уцепился за какую-то крепкую морскую траву; ноги мои все еще почти касались воды, и мне стоило немалого труда удержаться в этом положении.

Вскоре вся стая окружила меня. Сначала акулы обратили все свое внимание на лодку и весла, но как только завидели меня, с удвоенною яростью ринулись ко мне. Я должен был поспешно поднять ноги, чтобы спасти их от двадцати открытых пастей.

Эта забава продолжалась несколько минут, которые показались мне вечностью. Ужас охватил меня. Я чувствовал, что морская трава, за которую я уцепился, начинает подаваться, и что я должен буду выпустить ее из рук. Я крикнул изо всей силы, но акулы, казалось, понимали, что я вполне в их власти. Они отказались от нападения на мои ноги, образовали вокруг меня плотный полукруг и смотрели на меня глазами, выражение которых сковывало меня ужасом.

Полный глубокого отчаяния, я начал горячо молиться, поручая свою душу Творцу. Я уже не надеялся на спасение от такой страшной и неминуемой опасности. Глаза прожорливых чудовищ насмешливо глядели на меня. Я чувствовал, что корни морской травы поддаются; малейшая борьба с моей стороны могла лишь ускорить мою гибель, и потому я вполне покорился своей участи.

В эту ужасную минуту я услыхал, что кто-то зовет меня по имени. М-с Рейхардт стояла надо мной на вершине утеса. Я откликнулся со всей силою отчаяния. Затем раздался громкий плеск воды, и я вновь услыхал ее голос, который умолял меня сделать усилие и постараться добраться до небольшого куста, который рос в расщелине утеса.

Я заглянул вниз. Акулы все исчезли, но я знал, что они сейчас вернутся, и, не теряя ни минуты, сделал последнее усилие, чтобы последовать совету м-с Рейхардт. Она спасла меня, бросив в воду большой камень, который разогнал акул. Прежде чем они успели появиться вновь, я ухватился за ветки и взобрался на утес, где был в полной безопасности.

— Слава Богу, он спасен! — воскликнула м-с Рейхардт.

Акулы тем временем возвратились, но, увидя, что желанная добыча ускользнула, медленно и лениво поплыли обратно в море.

— Не ранен ли ты, Франк Генникер? — крикнула мне м-с Рейхардт.

— У меня нет ни одной царапины! — ответил я.

— Так благодари же Бога за свое спасение!

Я начал горячо молиться. М-с Рейхардт присоединилась ко мне.

ГЛАВА XXXVII

Яуже несколько раз просил м-с Рейхардт докончить свой рассказ, но ей, очевидно, не хотелось к нему возвращаться. Воспоминания эти, очевидно, были для нее слишком тягостны, и ей больно было их затрагивать. Однажды вечером мы сидели вместе; м-с Рейхардт шила, а я мастерил сетку. Я опять навел разговор на тему о прошлой ее жизни. Она тяжело вздохнула и изменилась в лице.

— Вполне естественно, сын мой, что тебе хочется услыхать конец моего рассказа, но тебе трудно понять, как тяжелы для меня эти воспоминания. Нечего делать, я обещала тебе рассказать все про себя и должна исполнить свое обещание!

Я стал уверять ее, что с удовольствием подожду, пока сама она не захочет докончить свой рассказ.

— Этого никогда не будет! — с грустью отвечала она. — Я рада была бы забыть прошлое, но, к сожалению, это невозможно. Начну с того, что расскажу тебе, как за время нашего долгого путешествия на Сандвичевы острова я старалась изучать характер моего мужа. Он, конечно, очень изменился с тех пор, как мы расстались, но суть осталась та же. Это была все та же правдивая и чистая душа, которая привлекала меня к себе еще ребенком. Какой-то священный восторг, казалось, возвышал его над общим уровнем людей. Он редко говорил о чем-либо, кроме вопросов религии, и относился к ним с такой экзальтацией, что невозможно было не увлечься его красноречием. Он чистосердечно предпочитал ожидавшую его жизнь среди дикарей богатейшему епископству в Англии. Но рядом с этим возвышенным настроением заметна была глубокая грусть. Он как будто предчувствовал грозившую ему опасность. Ореол святого в глазах его соединялся с мученическим венцом. Он как бы предвидел трагический конец своей деятельности и считал его естественным завершением своих трудов.

Разговоры его часто наполняли душу мою страхом. Намеки его на грозившую опасность сначала расстраивали меня, но со временем я привыкла к ним и смотрела на них, как на болезненное проявление переутомленного ума.

Путешествие наше, наконец, пришло к концу, и мы достигли места назначения. Когда мы высадились на берег, глазам моим представилась такая необыкновенная картина, что мне показалось, будто бы я перенеслась в какой-то новый, неведомый мир. Удивительная роскошь растительности, доселе еще не виданная мною, оригинальная архитектура зданий и странный облик туземцев, — все это возбуждало во мне изумление.

Муж мой деятельно принялся за изучение туземного языка. Я же внимательно приглядывалась к обычаям и привычкам дикарей.

Как только я научилась немного понимать их, я постаралась подружиться с женщинами, преимущественно с женами вождей. Сначала они относились ко мне с некоторым недоверием и любопытством, но я настойчиво старалась достигнуть своей цели, и мне удалось установить со многими из них хорошие отношения.

Им было чуждо все, что в культурных странах считается необходимым знанием. Они блуждали в потемках. Религия их выражалась грубым и бессмысленным идолопоклонством. Я пыталась дать им понятие о более возвышенных истинах и приготовить их к восприятию тайн нашей святой религии, но большая часть из них, казалось, совершенно была не способна понять меня.

Тем не менее я продолжала свой благочестивый труд. Я старалась им быть полезной, чем могла, ходила за больными, делала подарки здоровым и вообще обращалась с ними по возможности добро и ласково, стараясь смягчить их дикие нравы. Однажды мне удалось оказать услугу молодой девушке лет двенадцати. Она была младшей сестрой жены одного из главных вождей. Звали ее Гулу. Она вывихнула себе ногу и очень страдала. Я употребила нужные средства и быстро помогла ей, после чего она сильно привязалась ко мне. Убедившись в ее доброте и природной ласковости, я решила воспользоваться произведенным на нее впечатлением. Муж мой тем временем прилагал все свои знания медицины и ремесленных работ к тому, чтобы расположить к себе мужскую часть населения. Он старался улучшить их быт, внести некоторые усовершенствования в их систему земледелия и вообще ознакомить их с удобствами цивилизации. Он выстроил себе дом, развел сад, обработал участок земли и, таким образом, старался наглядно доказать им преимущества культуры. Дикари выражали свое изумление, но продолжали делать по-своему. Ему удалось справиться с несколькими случаями лихорадки и поранений, и он заслужил себе этим громкую славу врача. Многие вожди присылали за ним, когда заболевал кто-нибудь из членов их семьи, и лечение его было настолько удачно, что вскоре он составил себе между туземцами репутацию человека, достойного всякого уважения и почестей.

Однажды самому королю пришлось прибегнуть к его помощи. Он заболел чем-то вроде колик, от которых туземные врачи не могли вылечить его. Муж мой дал ему лекарство и остался при его величестве до тех пор, пока оно не произвело желаемого действия. Король совершенно выздоровел, что вызвало глубокое изумление среди его придворных.

Мужу моему приказано было дать то же лекарство каждому из членов королевского двора, начиная с самой королевы и кончая самым незначительным из служителей. Он удовлетворил всех, дав каждому по небольшой дозе лекарства, которое не могло им повредить, и все они уверяли, что чувствуют себя гораздо лучше.

ГЛАВА XXXVIII

Репутация моего мужа так прочно установилась, что малейшая просьба его немедленно приводилась в исполнение. Он пожелал, чтобы ему присылали детей на обучение. Туземцы охотно согласились на это, и мы открыли совместную для мальчиков и девочек школу. Видя, что учение идет успешно, мы вскоре приступили к тому, что составляло главную нашу задачу, а именно — к проповеди христианской религии. Мы старались обратить в нашу веру и взрослых, и детей. Труды наши не пропали даром. Туземцы выказывали большое желание слушать чудесные речи иноземца. Его вдохновенная проповедь и сила красноречия глубоко волновали его слушателей; они выражали свои чувства пронзительными криками и громкими возгласами удивления. Картина действительно была трогательная. Благородная фигура проповедника с лицом, озаренным огнем священного восторга, окружающая его толпа темнокожих дикарей, вооруженных копьями и палицами, их шумные возгласы и крики, — все это поразило бы зрение и взволновало душу каждого христианина. Когда же в первый раз в их присутствии было совершено таинство крещения, изумлению дикарей не было пределов. Первым членом нашей новой паствы была Гулу. Мне удалось настолько подчинить ее своему влиянию и так быстро ознакомить ее с правилами нашей веры, что она охотно согласилась бросить идолопоклонство и сделаться христианкой. После небольшой речи, обращенной к туземцам, которые огромной толпой собрались на берегу реки, мой муж свел молодую девушку по отлогому берегу реки и вошел с нею в воду по пояс.

Горячо помолившись о том, чтобы эта первая победа над злым духом была предвестником окончательного уничтожения идолопоклонства, он погрузил молодую девушку в воду и окрестил ее во имя Отца и Сына и Святого Духа. Во все время, пока продолжалась церемония, толпа благоговейно молчала, но по окончании ее дикари разразились громкими криками и двинулись навстречу новообращенной и моего мужа, которые выходили из воды. Они махали над ними ветвями, пели и плясали и вообще находились в состоянии какого-то восторга, близкого к исступлению.

Нам, конечно, стоило немалого труда достичь таких результатов. Поведение наше вызывало сильное неудовольствие и сопротивление в значительной части туземцев. Наше неуважение к идолам возбуждало против нас тех из них, благополучие которых было связано с процветанием идолопоклонства.

Муж мой получил приказание явиться перед советом главных вождей, чтобы выслушать возводимые на него обвинения.

Закоренелые идолопоклонники издевались над ним и грозили ему местью богов за то, что он обманывает народ и обольщает его вымышленными сказками и чуждыми обычаями. Они всячески старались возбудить против нас судей, рисовали им страшную картину грозившей им гибели, если они не приговорят к смерти белого чужеземца-лгуна, который оскорбил их богов. В исступлении своем они предсказывали всякого рода бедствия для страны. Муж мой встал и начал свою защитительную речь.

Он обратился к судьям с описанием того Божества, которому поклонялся и кем созданы небо, звезды, горы, реки и моря, чей голос раздается в раскатах грома, а глаза сверкают тысячами молний. Он указал им на милосердие Божие к людям вообще и к ним самим в особенности. Разве он не создал их для того, чтобы наслаждаться чудной природой, окружающей их, и лицезреть красоту небес, откуда он смотрит на них? Затем он упомянул об идолах, которым они поклонялись, спрашивая их, чем могут служить им эти бесчувственные изваяния, и из чего они сделаны? В состоянии ли они приносить им вред или пользу? Он говорил о том добре, которое дано было ему принести им с помощью Всемогущего Бога, и обещал им бесчисленные благодеяния, если они откажутся от своих идолов и обратятся к истинному Богу.

Его горячие слова произвели громадное впечатление на большую часть слушателей, но враждебное ему меньшинство обладало сильным влиянием и прерывало его речь грубыми возгласами и криками.

Большинство вождей, однако, высказалось против нанесения ему вреда. Они принимали во внимание ту пользу, которую он приносил народу своим знанием медицины, земледелия и ремесленных искусств, и чего они лишались бы в случае его смерти. Они помнили также обещанные им будущие блага, и им не хотелось отказаться от них.

Результатом их вмешательства было то, что муж мой ушел невредимым из этого бурного собрания, к великому разочарованию его врагов. С большим трудом удалось удержать их от яростного нападения на него.

К сожалению, минувшая опасность не научила его осторожности. Он верил в то, что Бог избрал его орудием для спасения дикарей от идолопоклонства и язычества, и продолжал всеми силами работать над их обращением.

Школа наша процветала. Многие из родителей приняли христианство, и члены нашей паствы стали правильно соблюдать воскресный день. Были и такие, которые хотя и не решались креститься, но присутствовали при нашем богослужении и хорошо отзывались о нас.

Под нашим руководством молодые туземцы уже были в состоянии учить своих братьев и сестер, и мы надеялись, что в близком будущем нам удастся образовать миссии в других частях острова, куда мы изредка отправлялись, чтобы проповедовать Евангелие дикарям, уговаривая их бросить идолопоклонство и дикие языческие обычаи.

Я помогала моему мужу в этом деле, и мое влияние на туземцев было не менее сильно, чем его. Население считало нас святыми людьми, достойными любви и уважения.

ГЛАВА XXXIX

— Такое блестящее положение дел продолжалось несколько лет. Муж мой глубоко был проникнут ответственностью своего положения. Он считал себя избранным служителем Бога и потому всецело предавался великой задаче, которую он предпринял. Он до того был поглощен своим делом, что иногда, казалось, забывал на время ту, которую он избрал товарищем в борьбе против власти мрака. Мне случалось не видеть его по несколько дней, а когда мы бывали вместе, он так занят был своими мыслями, что часто совершенно не замечал моего присутствия. Если мне удавалось вывести его из раздумья, он говорил о чувстве невыразимого блаженства, которое испытывал, зная, что великое дело его приближается к концу. Я делала вид, что не понимаю его, но смутно сознавала, что он намекает на свою близкую кончину. Я старалась отделаться от этих мыслей, вспоминая те трудности и опасности, через которые мы уже благополучно прошли, но тем не менее не могла без содрогания слушать его слова. Когда я его не видела, я испытывала страшное волнение и успокаивалась только тогда, когда он возвращался домой.

Особенного повода к беспокойству, собственно говоря, не было, и мне бы, вероятно, удалось убедить себя в этом, если бы мой муж не возвращался так часто к разговору о предстоящей нам вечной разлуке.

Увы! — воскликнула м-с Рейхардт, — он лучше меня знал, что ожидало его, и давно уже ревностно готовился к переходу в лучший мир.

Ему, вероятно, дано было свыше указание на то, что царство вечного блаженства будет скорой наградой за ту жизнь труда, лишений и опасностей, которую он добровольно избрал. Он свыкся с этой мыслью и постоянными напоминаниями о ней старался подготовить меня к развязке, казавшейся ему неминуемой.

М-с Рейхардт так была взволнована, произнося эти слова, что должна была прервать свой рассказ.

Когда она, наконец, опять заговорила, слезы текли по ее впалым щекам. Я не мог не видеть, как она страдала при одном воспоминании о тех ужасных подробностях, которых ей приходилось касаться.

— Мы понемногу достигли блестящих результатов, — снова начала она. — Нам удалось создать целую конгрегацию, окрестив сотню мужчин, женщин и детей, построить церковь и обширную школу, которая посещалась очень охотно. В самом разгаре нашего успеха к нам зашло на весьма непродолжительное время европейское судно, и вскоре после того страшная эпидемия оспы распространилась в народе. Умирали и взрослые, и дети, и не успевали похоронить умерших, как уже заболевал десяток других. Ужас охватил туземцев. Они обратились к моему мужу, умоляя его прекратить эпидемию, и ни минуты не сомневались, что это вполне в его власти. Он делал все, что от него зависело, но, к сожалению, мог сделать очень мало. Его медицинские советы или не приводились в исполнение, или не достигали желаемых результатов. Смерть делала свое дело. Туземцы вымирали сотнями; оставшиеся в живых, подстрекаемые мстительными людьми, которые раньше добивались смерти моего мужа, стали быстро терять доверие к нему. Раздался ропот, и страшные угрозы сопровождали всюду появление мужа. Он неутомимо ухаживал за больными, но дикарям казалось, что те, за которыми он больше всего ухаживал, всего скорее умирали.

Народное возбуждение против него росло с каждым днем, но муж как будто бросал вызов своей судьбе. Он свободно расхаживал в толпе разъяренных туземцев, которые замахивались на него тяжелыми палицами и угрожали ему остроконечными пиками. Но он ни разу не дрогнул, ни разу не побледнел от страха. Он шел своей дорогой, внутренне славя Бога и не обращая внимания на злые страсти, бушевавшие вокруг него. Однажды, в воскресенье утром, мы были в церкви. Богослужение почти кончалось. Паства наша была немногочисленна; многие умирали, другие бежали от заразы внутрь страны, некоторые избегали церкви под угрозами тех из их соотечественников, которые были против нас. Несколько детей да две-три женщины были единственными слушателями своего учителя. Мы пели псалмы, как вдруг обезумевшая толпа с ужасным криком и ревом, потрясая оружием, как будто нападая на врага, ворвалась в нашу маленькую часовню и схватила моего мужа, не обращая внимания на то, что он совершал богослужение. Я бросилась вперед, чтобы защищать его от оружия, которое было поднято против него, но кто-то схватил меня за волосы и отбросил назад. Дикари с бешеными движениями и криками, словно демоны, выпущенные из ада, накинулись на моего мужа, потрясая палицами и копьями. Рейхардт не сопротивлялся; он скрестил руки и, с благоговением глядя на небо, продолжал пение псалма, начатого до вторжения дикарей во храм. Это не отсрочило его конца; они размозжили ему голову так близко от меня, что я была залита кровью, и вероятно, разделила бы его участь, если бы не лишилась сознания от ужаса всей этой сцены, которой мне пришлось быть невольной свидетельницей.

Впоследствии я узнала, что меня спасло вмешательство одного из влиятельных вождей.

Меня унесли полуживую, и я долго оставалась в таком положении.

Как только я оправилась настолько, чтобы быть в состоянии двигаться, я воспользовалась появлением китоловного судна, которое зашло в наш порт, и попросила капитана захватить меня с собой.

Узнав мою печальную историю, он выказал мне горячее участие и тотчас же взял на борт.

Я надеялась вернуться с ним в Англию, но нас настиг страшный ураган, и мы вынуждены были сесть на лодки, чтобы спасти нашу жизнь. Я не знаю, что сталось с капитаном; лодки отделились друг от друга вскоре после того, как мы покинули разбитое судно. Надеюсь, что ему удалось добраться благополучно до берега, и что в настоящую минуту он у себя на родине, окруженный всеми удобствами, которые делают жизнь привлекательной.

Что же касается участи людей, приставших вместе со мной к этому острову, то я нахожусь в большом сомнении, когда думаю о них. Трудно предположить, чтобы они благополучно добрались до того дальнего острова, к которому направлялись в лодке, так тяжело нагруженной и в том состоянии, в каком находилась команда в минуту отъезда.

ГЛАВА XL

Рассказ м-с Рейхардт произвел на меня глубокое впечатление. Меня больше не удивляли ее бледность и грустное настроение. Она много выстрадала, и страдания ее были еще слишком живы, чтобы не отражаться и на телесной ее оболочке. Я много думал обо всем, что она мне рассказала, и меня приводило в изумление, что люди могут покинуть все удобства жизни на родине и проехать многие тысячи верст по морям в надежде обратить в свою веру племя грубых дикарей, зная наперед, какая участь ожидает их. Нельзя было не преклоняться перед таким характером, каким являлся в рассказе м-с Рейхардт ее муж. Все его поступки выказывали удивительное благородство. Он не хотел явиться перед той, которая имела такие неоспоримые права на его благодарность, пока не приобрел себе положения, делавшего его в собственных глазах достойным ее.

Угнетаемый предчувствием своей скорой кончины он ни минуты не ослабел духом и свято исполнил свой долг миссионера, храня в своей душе тот священный восторг, который заставляет смотреть на мученический венец, как на высший знак земного отличия. Я мог только жалеть о том, что не знал этого человека и лишен был такого примера. История его жизни заставила меня глубже заглянуть в свой внутренний мир. В сущности, я сам был немного лучше дикаря или грубого туземца Сандвичевых островов. Отношение мое к Джаксону казалось мне теперь еще более бесчеловечным, чем отношение этих язычников к своему учителю. Я воображал тогда, что поступаю правильно, воздавая ему злом за зло. Но Господь Бог сам наказал его преступления, и мне не следовало подвергать его еще большим страданиям, в виде мщения за дурные поступки его с моими родителями и жестокое обращение со мною. Теперь меня мучила мысль, что, быть может, Господь наказывает меня за мои грехи, оставляя нас на этом острове. Однажды я разговорился с м-с Рейхардт по этому поводу.

— Ничто не может извинить твоих дурных чувств к Джаксону, — заметила она. — Без сомнения, он был дурной человек, но Божественный Учитель наш велел нам платить добром за зло!

— Да, — быстро ответил я, — но я пострадал бы также, как и мои родители, если бы не лишил его возможности вредить мне!

— Этого ты не можешь знать! — сказала м-с Рейхардт. — Джаксона постигло такое страшное наказание, которое он сам на себя навлек; не будь этого, он мог со временем раскаяться, возвратить тебя твоим родным и дать возможность получить состояние твоего деда. Бог часто совершает чудеса. Разве Он не сказал, что больше радости на небе об одном раскаявшемся грешнике, нежели о девяноста девяти праведниках?

Такими разговорами м-с Рейхардт старалась вселить в мою душу глубокие религиозные убеждения и говорила так ясно и убедительно, что мне не стоило никакого труда понимать и запоминать ее слова.

Но хотя религия и была главным предметом наших разговоров, она направляла мои мысли и на другие предметы. Эта женщина старалась обучить меня разным отраслям знания. Таким образом, я ознакомился с арифметикой, географией, астрономией, правописанием, грамматикой, историей. Одним словом, я выучился всему тому, чему научили бы меня, если бы я был в школе, а не на пустынном острове.

Тем не менее, я продолжал страстно желать покинуть это место. Мне уже давно надоел наш остров, несмотря на то что нам соединенными усилиями удалось достичь таких удобств, о которых, казалось, нельзя было и мечтать в нашем положении.

Хижина наша превратилась в деревенский коттедж, как называла ее м-с Рейхардт. Цветы и вьющиеся растения, которыми заросло наше жилище, в самом деле придавали ему очень красивый и привлекательный вид, чему немало способствовал окружающий его сад. Мы посадили около дома все цветущие растения, какие только могли найти на острове, а также кустарники; под влиянием хорошего ухода и благодатного климата последние быстро разрослись и уже могли защищать нас от ветров. Я выстроил нечто вроде сарая для сохранения картофеля и дров и птичий двор для наших ручных альбатросов; их была у нас теперь целая стая. Вокруг сада я посадил живую изгородь. М-с Рейхардт говорила, что наше жилище скорее походит на деревенский домик где-нибудь в милой Англии, в центре сельского участка, чем на хижину двух людей, заключенных на скалистом безлюдном острове, за тысячу миль от родины, о которой мы так любили говорить.

Несмотря на то что она часто вспоминала Англию и, очевидно, с радостью вернулась бы туда, она никогда не жаловалась на свою судьбу, забросившую ее пленницей на эту скалу вдали от родных и друзей. Напротив, эта замечательная женщина нередко укоряла меня за нетерпение и мою неблагодарность к Богу.

— Мы здесь ограждены от всякого соблазна, — часто говаривала она. — Ничего не знаем о внешнем мире, не заражены его пороками, не страдаем от людской суеты. Всякие войны, революции, голод и эпидемия нам совершенно неизвестны. Воровство, убийство, обман — все это минует нас. Было время, когда люди ради святости жизни уходили из городов, от жизни, полной удовольствий и роскоши, и искали пещеру где-нибудь в пустыне. Там они в одежде из звериной шкуры, с камнем, заменяющим им подушку, горстью травы вместо пищи и кружкой воды вместо питья проводили остаток своей жизни в постоянном умерщвлении плоти, молитве и покаянии. Мы так же далеки от греховности мирской, как любой добровольный отшельник, а вместе с тем мы наслаждаемся удобствами, которых они никогда не знали!

— Но неужели же вы не испытываете желания покинуть этот остров? — допрашивал я.

— Я бы охотно воспользовалась первой возможностью благополучно добраться до Англии, — отвечала она, — но терпеливо буду ждать этого времени. Всякая жалоба с моей стороны была бы не только бесполезным сетованием на судьбу, но и неблагодарным сомнением в могуществе и милосердии Божием. Я твердо уверена в том, что Он не для того так долго сохранил нашу жизнь и избавил нас от стольких опасностей, чтобы покинуть нас, когда мы так нуждаемся в его помощи и благости!

Я старался почерпнуть утешение из этих разговоров; но в молодости не так-то легко примиряться с тем, что не нравится, и я продолжал чувствовать себя весьма неудовлетворенным своим настоящим положением.

ГЛАВА XLI

Опасность, которой я подвергался во время первого своего путешествия, удерживала меня от повторения этого опыта; тем не менее я починил лодку и снова начал выезжать на небольшое расстояние в открытое море, когда оно было свободно от акул. С помощью м-с Рейхардт я смастерил большой невод, и через некоторое время моя недоверчивая сожительница, наконец, решилась сопровождать меня в моих рыболовных экскурсиях. Она даже сама бралась за весла, пока я закидывал невод, и помогала мне вытаскивать его из воды. Первая наша проба была очень удачна; мы наловили такое количество рыбы, что я начал бояться за безопасность нашего челнока. Огромные рыбы прыгали, бились и ударяли хвостом о дно лодки. Она начала погружаться в воду, и я вынужден был бросить обратно в море большую часть нашего улова. Затем мы осторожно добрались до берега, радуясь мысли о том, что, наконец, имеем возможность добывать себе сколько угодно пищи. М-с Рейхардт сопровождала меня также в моих экскурсиях на суше. Мы вместе исследовали остров вдоль и поперек во всех направлениях, в поисках, главным образом, новых растений для нашего сада, и редко возвращались домой без какого-нибудь нового экземпляра, который служил ценным прибавлением к нашей коллекции. М-с Рейхардт обладала некоторыми познаниями в ботанике и сообщала мне названия, качества и свойства различных сортов растений, что придавало большой интерес нашим прогулкам.

Мы часто подсмеивались друг над другом, т. е. над внешним нашим видом. Костюмы наши показались бы более чем странными для постороннего глаза. Мы не носили ни чулок, ни сапог — за неимением оных и заменяли их штиблетами и сандалиями из тюленьей кожи, для защиты от колючих растений кактусовой породы, среди которых нам приходилось прокладывать себе дорогу. М-с Рейхардт носила на голове шапку конической формы из той же тюленьей кожи и защищала лицо от солнца грубым подобием зонтика, который я смастерил для нее. Для наших экскурсий она обыкновенно надевала толстые холщовые панталоны, так как обычное платье ее изодралось бы в куски после получаса ходьбы по кустарникам; затем следовала фуфайка, сшитая ею самою из мужского жилета, и канифасовая кофта, которая застегивалась у ворота и рукавов. Я носил широкополую шляпу, собственноручно сплетенную из сухой травы, матросскую куртку, до крайности изношенную, с заплатами из тюленьей кожи, и парусинные панталоны, заплатанные таким же способом.

Хотя наши экспедиции были самого миролюбивого свойства, мы все же не решались ходить вдаль без оружия. По совету м-с Рейхардт я смастерил себе толстый лук и множество стрел, много практиковался в стрельбе в цель и достиг некоторого совершенства в этом отношении. Стрелы эти из крепкого дерева с гвоздями я носил за спиной в чехле, американский нож висел у меня спереди; через плечо я надевал на перевязи корзинку, сплетенную из длинной морской травы, и собирал в нее наши сокровища, а лук держал в руках. Моя спутница, кроме зонтика, имела в руках только длинную палку, а к талии привязывала корзинку с небольшим запасом провизии. Проголодавшись, мы усаживались где-нибудь в тенистом уголке среди цветов, защищенные кустарниками от жгучего солнца, и закусывали сушеной рыбой или птицей, пекли в золе картофель и запивали незатейливый обед наш ключевой водой. Это был необыкновенно приятный отдых после целого дня утомительной ходьбы.

Я уже говорил, что достиг большого совершенства в употреблении лука и стрел. За неимением огнестрельного оружия, они были для меня неоценимы во многих отношениях. Старые мои враги — акулы — все еще имели обыкновение подплывать к берегу на известное расстояние, и мне часто приходилось, стоя на краю утеса, стрелять в них с большим успехом. Я ненавидел этих животных за страх, который они заставили меня пережить во время достопамятного моего путешествия, и за гибель моего возлюбленного Неро и объявил им беспощадную войну.

Мы так часто проходили весь остров с одного конца до другого без всяких приключений, что мне и в голову не приходило думать о какой-либо опасности. Навстречу нам не попадался ни единый зверь, кроме старых моих друзей — тюленей, которые держались поблизости от берега. Альбатросы по-прежнему были почти единственными крылатыми посетителями нашего острова. Изредка только случалось мне видеть птиц другой породы. Некоторых из них мне удалось убить. Я пробовал на них свое искусство в стрельбе из лука, и если мясо нового представителя пернатого царства оказывалось съедобным, мы очень радовались такой находке, в противном же случае я забавлялся тем, что слушал рассказы м-с Рейхардт о наименованиях и привычках различных птиц.

Мы открыли небольшую долинку, окруженную кустами, через которые приходилось пробираться, чтобы спуститься по ее крутому склону до самого дна.

Земля тут была очень плодородная, и деревья достигали более значительной вышины, чем во всех остальных частях острова. Мы назвали этот уголок «Счастливой Долиной», и она стала нашим любимым местом отдыха.

Однажды после долгих поисков растений, набрав их порядочное количество, мы расположились обедать под роскошными ветвями большого дерева. Долина наша находилась на другом берегу острова, в четверти мили расстояния от моря. Здесь росло множество самых необыкновенных растений, и м-с Рейхардт, окончив обед, отправилась на розыски новых экземпляров.

Я бродил между деревьями и кустами в противоположном от нее направлении и только что завернул за большой куст, в котором, как мне показалось, щебетала какая-то птица, как вдруг услышал громкий крик. Я быстро обернулся и увидел м-с Рейхардт. Она стремительно бежала ко мне с выражением страшного испуга на лице. Она бросила свой зонтик и палку, шапка свалилась с ее головы, и длинные волосы, распустившись от быстрого бега, рассыпались по ее плечам.

В первую минуту я не мог понять, что ее так напугало, но затем услыхал громкий шорох в кустах, как будто бы что-то грузное пробиралось между ними. Еще секунда, и оттуда выползло какое-то необыкновенное чудовище. Оно быстро приближалось ко мне, высоко поднимая голову; пасть его была широко раскрыта, и из нее высовывался раздвоенный язык, которым чудовище двигало с изумительной быстротой. Тело его было длинное, толщиною в обыкновенное дерево; оно было покрыто блестящей разноцветной чешуей и тащилось по земле в больших складках, с огромным хвостом позади. Блестящие глаза его были налиты кровью и кровожадно сверкали. Вид его вполне объяснял испуг моей спутницы.

— Беги! — кричала она с ужасом. — Беги, или ты пропал!

Она еще раз оглянулась и, увидав, что страшное животное ее нагоняет, бросилась ко мне и, потеряв сознание, упала к моим ногам. Быстро перешагнув через нее, чтобы защитить ее от приближающегося чудовища, я встал выпрямившись и натянул свой лук. Я выжидал минуты, когда можно будет хорошо прицелиться, вполне сознавая, что все зависит от моей решительности и ловкости.

Соперник мой приближался, издавая страшное шипение. Глаза его сверкали, пасть еще шире раскрывалась, как бы намереваясь разом проглотить меня. Огромные складки его грузного тела тяжело волочились по земле, ломая по дороге кусты и растения.

Я должен сознаться, что сердце мое замирало от ужаса, и я вполне отдавал себе отчет в том, что вся надежда на спасение зависела от меня, что я должен или сам погибнуть, или нанести чудовищу смертельную рану. Грозящая опасность, казалось, придавала мне какую-то необычайную храбрость и решимость. Чудовище было уже совсем близко, на одной линии с деревом, под тенью которого мы только что обедали. Я находился от него на расстоянии двадцати ярдов, не более. В ту минуту, когда голова его поровнялась с деревом, я спустил лук, направив стрелу, как мне казалось, прямо в глаз, чтобы пробить ему мозг и тем сразу покончить с ним. Но мой враг внезапно повернул голову, и стрела попала в раскрытую пасть, прошла через скулу и, глубоко вонзившись в дерево, пригвоздила к нему голову чудовища. Как только огромное животное почувствовало себя раненым, оно обвилось громадным своим телом вокруг дерева и отчаянными усилиями наклоняло его взад и вперед, как былинку.

Боясь, что чудовище высвободится, и что мне не удастся спасти свою спутницу, которая все еще лежала без* чувств, я пустил все мои стрелы в его тело и ранил его в нескольких местах, затем схватил на руки м-с Рейхардт и с ужасом, придававшим мне, казалось, сверхъестественную силу, бегом бросился по кратчайшей дороге к нашей хижине. К счастью, я не пробежал и полмили, как она уже очнулась, и мы вместе продолжали наше бегство. Наконец, мы добрались домой, полуживые от страха и усталости, но, несмотря на это, немедленно принялись загораживать все входы, оставив отверстие для наблюдения. Так мы просидели целые часы, дрожа от страха и с ужасом ожидая приближения чудовища.

Эту ночь мы, конечно, не спали и на следующий день не выходили из хижины. Когда опять наступила ночь, один из нас оставался сторожить, пока другой спал. На второй день ко мне вернулась некоторая храбрость, и мне захотелось пойти взглянуть на чудовище, которое составляло постоянный предмет наших разговоров. Но м-с Рейхардт отговорила меня. Она объяснила мне, что это был питон — гигантская змея из породы боа, которые водятся на северном берегу Америки. Вероятно, ее прибило к нашему острову на стволе дерева. Нанесенные мною раны едва ли могли причинить большой вред такому огромному гаду, и он, без сомнения, подстерегал нас где-нибудь вблизи, готовый броситься на нас при первом нашем появлении. На третий день, однако, видя, что ничего особенного не случилось, я решился пойти разузнать, что ожидает нас. Тайком выбрался я из хижины, вооруженный новым луком с большим запасом стрел, топором и американским ножом.

Я вполне готовился вступить в новый бой, если к тому представится надобность, и осторожно пробирался вперед, зорко оглядываясь кругом и прислушиваясь к каждому шороху, пока, наконец, не добрался до места нашей первой борьбы. Признаюсь, что я с трудом переводил дух, и сердце мое усиленно билось по мере приближения к тому дереву, близ которого я оставил своего страшного врага.

К великому моему удивлению, питона нигде не было видно. Земля вокруг дерева была усыпана ветками и листьями, большая часть коры его стерта в порошок, а у подножья стояла лужа крови, смешанная с листьями, обломками стрел и землей.

Питон исчез — но куда? Не без страха стал я искать следы его отступления и легко нашел их. С натянутым луком и приготовленной к спуску стрелой я пошел по кровавому следу, который ясно виделся на траве. Он вел от дерева по прямому направлению к морю и там исчезал. При этом открытии я вздохнул свободно.

Без сомнения, чудовище пережило наше столкновение, но было уже за сотни миль от нас, и трудно было предполагать, что оно вернется туда, где его так нелюбезно встретили. Я поспешил домой, чтобы сообщить м-с Рейхардт эту приятную новость.

ГЛАВА XLII

Тщетно ожидал я появления корабля. День за днем глядел я в подзорную трубу на океан, но все напрасно. Иногда мне казалось, будто на горизонте показывается судно; тогда я разводил костры и поливал огонь водою, чтобы было побольше дыма, как это делал Джаксон, но из этого ничего не выходило. Или зрение мое обманывало меня, или мои сигналы не были видны с корабля, или же, наконец, корабль шел по другому направлению. Иногда бывали бури и, вероятно, были и крушения где-нибудь на море, но никаких обломков к нашему острову не прибивало. Я начинал думать, что мы обречены на то, чтобы провести всю жизнь на этой скале, и мужественно боролся сам с собою, стараясь покориться своей судьбе. Желание увидеть свою родину, разыскать деда и вручить ему бриллианты часто смущало меня, но возможность покинуть остров казалась мне настолько отдаленной и сомнительной, что мало-помалу я перестал думать об этом. Пояс с бриллиантами потерял для меня всякий интерес и цену; горсть пшеницы доставила бы мне гораздо больше удовольствия. Я уже давно не видел пояса и не осведомлялся о нем.

Так однообразно проходила наша жизнь, без всяких приключений, когда однажды в воздухе почувствовалось приближение сильной бури. Страшный ураган, сопровождаемый раскатами грома и ярким сверканием молнии, продолжался весь день и целый вечер. Ветер вырывал деревья с корнями, снес наши пристройки, произвел страшные опустошения в нашем саду и грозил разрушить нашу хижину. Нечего было и думать о сне, пока бушевала эта ужасная гроза и буря.

Мы сидели молча, прислушиваясь к треску досок и поминутно ожидая полного разрушения нашего дома. К счастью, кора, которою я покрыл крышу, отчасти защищала нас от проливного дождя, но в некоторых местах вода все же просачивалась и образовала на полу целые лужи.

Гром все еще гремел, но с некоторыми промежутками. Раскаты его иногда были так сильны, что действовали на нас ошеломляющим образом. М-с Рейхардт стояла на коленях и горячо молилась; я также с благоговением произносил слова молитвы. Ночь была действительно ужасная, и положение наше далеко не безопасное, хотя мы и были под кровом. Непрерывная молния, казалось, окружала нашу хижину со всех сторон, угрожая сжечь ее дотла, а гром гремел над самой нашей головой, как бы готовый разразиться над нами и сломить трещавшие доски, которые защищали нас от его ярости.

Раза два во время урагана мне казалось, что я слышу какие-то звуки, не похожие на раскаты грома. Они были не так сильны и не так перекатывались, а как будто приближались и становились все яснее и яснее.

— Боже милосердный! — воскликнула м-с Рейхардт. — Это выстрелы с какого-нибудь корабля!

Ветер как бы утих на мгновение, и раскаты грома прекратились. С затаенным дыханием прислушивались мы к тем звукам, которые только что поразили наш слух; они не повторились, но через несколько минут мы услыхали какое-то страшное сочетание криков, возгласов и стонов. Кровь застыла в моих жилах.

— Корабль только что потерпел крушение! — прошептала м-с Рейхардт, едва переводя дыхание. — Господи, пощади его команду!

Она опять бросилась на колени и погрузилась в молитву о тех несчастных, которые боролись в когтях смерти.

Ветер продолжал завывать, гром опять гремел с прежней силой, но среди бушующих стихий мне казалось, что я изредка слышу пронзительные крики о помощи. Раз или два я попытался выйти из хижины, но не мог решиться оставить м-с Рейхардт одну. К тому же я вполне сознавал, что, пока не стихнет ураган, я не буду в состоянии оказать никакой помощи экипажу корабля. Я ждал окончания грозы с нетерпением и страшным беспокойством в сердце. Она утихла только с восходом солнца. Ветер спал; гром и молния прекратились; дождь стихал, и мало-помалу начинало светать.

Я собрался выйти; м-с Рейхардт не захотела отстать от меня, считая, что может быть чем-нибудь полезной мне.

Она захватила в корзиночку некоторые вещи, которые, по ее мнению, могли пригодиться, и последовала за мной на ближайшие к морю утесы.

Когда мы дошли до них, глазам нашим представилась самая необыкновенная картина: море было усеяно досками, мачтами, бочонками, лодками, пустыми гнездами из-под кур и множеством других предметов.

Волны прибивали их к скалам, выбрасывая на берег в тех местах, где скалы были пониже.

В некотором расстоянии от берега лежал остов прекрасного корабля. Мачты его свалились за борт, палубы были открыты — одним словом, он представлял собой картину полного разрушения. Его, очевидно, залило волнами, и море унесло за собою все, что не могло противостоять его яростному натиску.

Мы тщательно разглядывали корабль, страшась и вместе с тем надеясь увидеть на нем человеческое существо, нуждавшееся в помощи. Но все было мертво и пусто. Оставалось предположить, что весь экипаж корабля пересел на лодки, что лодки эти затонули, а люди сделались жертвой акул. Если бы они остались на корабле, то были бы спасены, так как его выбросило из воды сухим и невредимым. Убедившись, что поблизости нет акул, я спустил в воду мою маленькую лодку; мы оба взяли по веслу и начали грести по направлению к кораблю. Через несколько минут мы уже подъезжали к нему. Мне удалось вскарабкаться на палубу, и я принялся тщательно осматривать корабль.

Я проник всюду, куда можно было проникнуть, поражаясь количеством предметов, которые представлялись моим глазам. Всего было в изобилии, и почти все это были предметы, мне незнакомые; я был ошеломлен разнообразием и новизною всего, что видел.

Между прочим, я отыскал где-то морской канат, притащил его на палубу и привязал нашу лодочку к кораблю; затем наскоро устроил веревочную лестницу, которую перебросил м-с Рейхардт, и через несколько минут она уже стояла рядом со мною. Она объяснила мне значение многих предметов, казавшихся мне непонятными, и помогла мне выбрать то, что могло быть нам полезным. Она хорошо знала внутреннее устройство корабля, и, слушая ее объяснения, я поневоле удивлялся гениальности человеческого ума, изобретающего такие изумительные машины.

В трюм набралось очень много воды, и я с трудом проник в ту часть корабля, в которой хранилось всякого рода оружие. Мне в первый раз в жизни приходилось видеть такие вещи, и я с большим интересом и удивлением брал в руки и разглядывал мушкеты и пистолеты. Моя спутница объяснила мне, как их заряжают и как из них стреляют. Мне сразу стало ясно преимущество такого оружия над луком и стрелами, и я отобрал два или три ружья, чтобы увезти с собою, но пришел в некоторое сомнение, убедившись в том, что они совершенно бесполезны за неимением зарядов. К счастью, м-с Рейхардт отыскала несколько жестянок с совершенно сухим порохом и множество дроби и пуль. Все это я немедленно забрал.

В других частях корабля мы отобрали мешки с зерном, бочонки с мукой и разного рода другую провизию, а также платье, ящики с инструментами и множество бутылок и кувшинов, содержание которых было мне совершенно незнакомо, но которые доставили большое удовольствие моей спутнице. Всего более поразили меня разнородные земледельческие орудия, найденные нами в трюме. Вскоре я узнал употребление лопат, борон, плугов, молотилок и множество других вещей, о существовании которых и не подозревал. Мы нашли также огромное количество всевозможных семян и корней и некоторые небольшие растения в горшках.

М-с Рейхардт очень просила меня взять их с собою, говоря, что они могут быть нам крайне полезны.

По ее мнению, можно было предполагать, что корабль этот вез переселенцев, но куда именно — неизвестно. Мы не стесняясь взламывали замки и ящики и везде находили множество вещей, которые могли быть нам весьма полезны, но каким образом перевезти их на берег — это была задача, которую мы никак не могли решить. Наша маленькая лодка могла вместить лишь немного вещей, да и то из самых легких.

Мы нагрузили в нее все, что она могла выдержать и собирались вернуться домой, когда внимание наше было привлечено шумом, исходившим из дальнего угла корабля. Звуки эти, казалось, доставляли большое удовольствие м-с Рейхардт; лицо ее озарилось улыбкой, и я решил, что это новое открытие, очевидно, — самое важное из всех.

Мы отправились к той отдаленной части корабля, откуда, как казалось, исходил этот необыкновенный шум. Тут было совершенно темно; спутница моя отыскала фонарь, зажгла его, и тогда я увидел несколько животных. Большая часть из них, очевидно, были мертвые, но м-с Рейхардт вскоре убедилась в том, что два теленка, три или четыре овцы и столько же поросят громко заявляли о своем существовании. Она стала искать и нашла для них корм, который они уничтожили с большой жадностью. Тут были и крупные животные — коровы и лошади, как объяснила мне м-с Рейхардт, но они лежали вповалку, не подавая признаков жизни.

Мы начали обсуждать, как бы отделить живых животных от мертвых, и м-с Рейхардт красноречиво распространялась о том, как полезно было бы для нас тотчас же перевезти живых животных на наш остров. Убедившись в том, однако, что в настоящую минуту мы никоим образом не можем взять их с собою, мы спустились с корабля и добрались до берега без всяких приключений.

Мы перенесли в дом все наши сокровища и задумали сколотить из досок паром для перевозки остальных вещей и животных. Я знал, однако, что это займет очень много времени и решил осмотреть корабельные лодки, которые плавали кверху дном на поверхности воды в нескольких ярдах от берега. К великому моему удивлению, я убедился в том, что одна из них была очень мало повреждена. Я притянул ее к берегу, и общими усилиями нам удалось перевернуть ее. Через час времени мы уже починили ее, приладили к ней весла и через несколько минут весело плыли по направлению к разбитому кораблю.

ГЛАВА XLIII

Если бы коровы и лошади оказались живыми, нам все равно пришлось бы от них отказаться, так как не было никакой возможности перевезти их на берег. Небольших же животных нам удалось без особого затруднения вывести на палубу и спустить в лодку. Мы присоединили к ним еще несколько предметов, попавшихся под руку, и через несколько минут весело высаживали на берег наши четвероногие сокровища, к немалому удивлению альбатросов, которые долго хлопали крыльями, когда мы присоединили к ним новых их товарищей.

Мы перевезли также на остров все, что было возможно взять по части земледельческих орудий, а затем постели, койки, мебель, сруб дома, консервы, провизию, ящики с лекарствами и книгами, стеклянную и фарфоровую посуду, всевозможные полезные инструменты и домашние предметы. В течение двух недель мы только и делали, что переезжали с берега на корабль и обратно, пока, наконец, у нас уже не осталось свободного места для новых приобретений.

Вскоре после этого опять разразилась страшная буря, продолжавшаяся в течение двух дней и ночей. Ураган окончательно разбил остов корабля и разбросал части его во все стороны. Мне все же удалось собрать бочонки, доски, ящики, прибитые волнами к берегу, и многие из этих предметов впоследствии очень пригодились нам.

Как ни многочисленны были наши приобретения, мы все же были бы несравненно болеесчастливы, если бы нам удалось спасти кого-нибудь из тех несчастных людей, которым эти вещи принадлежали. Но, очевидно, ни один из них не избег печальной участи, и только одно тело было выброшено на берег. Это был труп молодой женщины; мокрое платье обвилось вокруг ее тела, лица не было видно. Мы осторожно перевернули ее, и я увидал черты, показавшиеся мне удивительно нежными и красивыми. Акулы не тронули ее. Вид этой мертвой молодой женщины навел меня на грустные размышления. Я подумал о том, какую радость доставила бы она нам, если бы осталась в живых. Каким дорогим товарищем она могла быть для нас, и как бы мы зажили!

Глядя на ее бледные, холодные черты, мне казалось, что присутствие ее вполне примирило бы меня с мыслью провести остатки моей жизни на острове и даже, быть может, заставило бы меня отказаться от моего излюбленного плана — отыскать моего деда и передать ему бриллианты.

Мы бережно подняли мертвое тело, перенесли его домой и положили на кровать. Затем, по указанию м-с Рейхардт, я сколотил гроб из нескольких досок и вырыл бедной женщине глубокую могилу. К собственному моему удивлению, я все время плакал, как никогда еще не плакал до тех пор, и на душе моей тяжелым камнем лежала страшная тоска. В глубоком молчании перенесли мы ее в могилу и прочли над ней похоронную службу. На коленях молились мы за нее, молились так, как будто она много лет была нашим товарищем, и проливали горькие слезы над ее печальной участью, как бы теряя дорогую сестру.

Зарыв ее в могилу мы вернулись домой, и день этот был самый грустный, какой довелось нам провести на нашем острове.

У меня теперь было много занятий, которые требовали постоянной работы, но долго еще не мог я забыть бледного лица, которое, как казалось мне, так жалостно на меня глядело, и по временам бросал работу и уносился в целый мир грустных размышлений, пока м-с Рейхардт не вызывала меня из забытья. Я устроил нечто вроде памятника над могилой утопленницы и выбрал самые красивые цветы, чтобы посадить вокруг нее. Я никогда не проходил мимо этого места без молитвы, как будто бы вступая на священную почву.

Я забыл сказать, что через несколько дней после крушения мы были приятно поражены появлением гостей, которые встретили у нас самый радушный прием. Я заметил каких-то необыкновенных птиц, разгуливавших в разных частях острова. Как только м-с Рейхардт увидела их, она немедленно признала в них уток и кур, которые, без сомнения, спаслись с разбитого корабля.

Теперь мы представляли из себя целую маленькую общину. Во главе ее стояли м-с Рейхардт и я, а колонистами были: телята, овцы, свиньи и домашняя птица. Все это жило в совершенном согласии. Четвероногие свободно разгуливали везде, птицы держались вблизи нашего жилья.

Старая наша хижина настолько пострадала от последнего урагана, что я решил построить новую, в более удобном месте, воспользовавшись срубом, найденным на разбитом корабле. Я немало проработал над тем, чтобы собрать его отдельные части, и в конце концов мне удалось соорудить небольшую, но очень удобную постройку. Около нее я разбил новый сад, в котором посадил апельсинные деревья, выращенные нами, и много семян и корней, взятых с корабля. Немного дальше я устроил еще уголок, где посадил растения, найденные нами в горшках, — оказалось, что это были фруктовые деревья. Покончив с этим, я подумал о своих земледельческих орудиях, и мне захотелось применить к делу находящийся среди них плуг, употребление которого объяснила мне м-с Рейхардт. Вначале я сам впрягался в него, а м-с Рейхардт направляла его, но эта работа была так утомительна и тяжела, что я начал измышлять способ облегчить ее. Нам оставалось только попробовать впрячь в плуг телят, но это не так-то легко было исполнить. Животные оказались не очень способными учениками, но со временем мне все же удалось заставить их выполнить требуемую от них работу. Таким образом, в занятиях по постройке, садоводству, посадках и обработке земли время проходило очень быстро, и в течение двух лет внешний вид местности совершенно изменился. Растительность процветала и достигала роскошных размеров на хорошо удобренной земле и под влиянием благодатного климата. У нас было удобное жилище, вокруг которого обвивался виноград с одной стороны, а с другой — росли молодые грушевые деревья. Мы пользовались самыми лучшими апельсинами и яблоками нескольких сортов. У нас было множество всякой мебели и неистощимый запас провизии. Чудные цвета окружали нас со всех сторон, наш новый огород изобиловал разной зеленью; молодые плодовые деревья приносили уже плоды везде, где были посажены. Птица размножилась в большом количестве, телята превратились в коров и быков, овцы принесли массу ягнят, а из поросят вывелись великолепные свиньи, которые дали многочисленное потомство и служили подспорьем, когда запас провизии временами истощался. У нас было два поля, приносивших обильный урожай, и обширное пастбище, обнесенное изгородью.

«Юный дикарь» в семнадцать лет превратился в земледельца; обработка фермы и заботы о живом инвентаре поглотили все его мысли и подавили в нем бесплодные мечтания о том, чтобы покинуть остров, а также и бесполезные сожаления о прелестном создании, которого я так долго не мог забыть.

В течение двух последующих лет явились еще новые усовершенствования. Мы принялись за устройство небольшой молочной фермы; наши стада, а также свиньи и птицы быстро размножались, и все обещало, что через несколько лет мы сделаемся самыми благоуспешными земледельцами, когда-либо существовавшими в этой части земного шара.

ГЛАВА XLIV

Несмотря на то, что первый мой опыт путешествия на лодке был весьма неудачен, мне очень хотелось еще раз попытаться объехать вокруг острова. С тех пор, как мне приходилось так часто ездить с берега на корабль и обратно, я научился отлично грести и очень искусно управлял своей лодкой, которую мы спасли от крушения. М-с Рейхардт тоже умела хорошо грести и часто бралась за весла, когда лодка была тяжело нагружена. Мало-помалу она перестала относиться ко мне с недоверием и часто выезжала со мной в море.

Я был теперь в совершенно ином положении, чем тогда, когда предпринял первое путешествие. Вместо утлой лодки, которую всякий порыв ветра мог опрокинуть, я управлял теперь хорошо построенной шлюпкой; она легко могла вместить шесть человек и была вполне безопасна, за исключением разве тех дней, когда погода была особенно бурная.

Я сделал род палатки, чтобы защищаться от солнца, и устроил парус, который очень облегчал наш труд. Когда все было готово я начал убеждать м-с Рейхардт предпринять вместе со мной путешествие вокруг острова, уверяя ее, что оно, наверное, доставит нам и удовольствие, и пользу.

Не могу сказать, чтобы я нашел в ней особенную готовность довериться мне и удалиться на более значительное расстояние от берега. Она была полна разных сомнений, указывала на то, что я был все же неопытным моряком и не привык управлять лодкой в открытом море, говорила об опасности внезапного шквала, о встрече с акулами или с подводной скалой. Тем не менее я настоял на своем.

Я стал выезжать с нею в открытое море и убедил ее в том, что отлично управляю как веслами, так и парусом. Затем обратил ее внимание на то, что нам стоило только не слишком удаляться от острова, чтобы быть в состоянии спастись на берег острова от всякой непредвиденной опасности в виде шквала, акулы или скалы.

Не думаю, чтобы мои доводы вполне убедили ее, но я так упрашивал ее последовать за мной, погода была так хороша, и ей так не хотелось оставаться на острове, пока я буду один в открытом море, что она, наконец, согласилась разделить со мной эту вторую опасную попытку.

Мы выбрали чудный день для нашего путешествия. На небе не было ни облачка, ветер слегка раздувал парус, не обещая ничего худого. Я поднял тент, помог м-с Рейхардт войти в лодку и, простившись с нашими четвероногими и двуногими друзьями, оттолкнул лодку от берега.

Парус подхватило ветром, и лодка стала быстро скользить по водной поверхности. М-с Рейхардт, несмотря на все свои опасения, не могла не поддаться возбуждающему и благотворному влиянию этого чудного путешествия. Мы легко и плавно скользили по волнам; вокруг нас было только море да небо, и остров наш выделялся резкими очертаниями своих берегов.

Сердце мое билось сильнее, и шире растворялась душа, когда я смотрел на ту величественную картину, которая расстилалась предо мной. Едва ли мореплаватель, открывающий какой-нибудь новый материк, чувствует себя таким радостным и возбужденным, каким чувствовал себя я, направляя свое маленькое судно по безграничной водной поверхности, которая окружала меня и кончалась только горизонтом.

Я сидел рядом с м-с Рейхардт и положил весла, предоставив лодке идти по ветру. Мало-помалу мы разговорились, и моя спутница рассказала о Христофоре Колумбе, об открытии Америки и затем перешла к истории Испании, а также возникновению Северо-Американских Штатов. Я слушал ее с напряженным вниманием и не сразу заметил, что лодка двигается по воде со страшной быстротой; тогда я вскочил, чтобы дать парусу другое направление, так как мне совсем не хотелось быть отнесенным так далеко от острова. Между тем ветер спал, парус повис, и наступило полное затишье. Нам пришлось опять взяться за весла, и мы начали усиленно грести по направлению к берегу. Вскоре мы оба устали, но я с удивлением заметил, что мы очень мало подвинулись вперед. Сложив весла, мы подкрепились взятой с собой провизией и затем с еще большей энергией вновь начали грести. Через некоторое время, однако, я начал подозревать, что мы удаляемся от берега, вместо того, чтобы приближаться к нему и обратил внимание м-с Рейхардт на то обстоятельство, что остров понемногу уменьшается, несмотря на то, что мы так стараемся приблизиться к нему.

— Да, Франк, — грустно ответила она, — я уже сама начала замечать, что мы понапрасну тратим силы. Очевидно, мы попали в течение, которое с каждой минутой уносит нас дальше в открытое море, и если не подует благоприятный ветер, то мы скоро потеряем остров из виду, и Бог знает, что станется с нами!

Я постарался натянуть парус в надежде, что поднимется ветерок и выведет нас из течения. Но увы! Затишье было полное. У нас не было компаса, провизии могло хватить очень ненадолго. Мы захватили только небольшой кувшин с водой и фляжку с ромом, несколько бисквитов, два пирога, цыпленка и немного сушеной рыбы.

Берег быстро удалялся; горячие лучи солнца немилосердно жгли нас; жара была невыносимая, один только тент и спасал нас немного.

Мы давно перестали грести отчасти от усталости, отчасти от сознания бесполезности такого занятия и полной безнадежности нашего положения.

Мы грустно сидели, глядя с замирающие сердцем на быстро удаляющийся остров. Он превратился в точку и вскоре вовсе исчез из вида.

Солнце садилось во всей своей величественной красе, а мы быстро неслись по течению, — неизвестно куда. Вокруг нас было только море да небо над нами.

ГЛАВА XLV

Напрасно окидывал я взором безграничное пространство океана в надежде увидать корабль — ничего не было видно; одна лишь вода расстилалась со всех сторон, подобно бесконечной пустыне. На всем этом безграничном пространстве не было следа человека, если не считать нашей маленькой лодки; но в сравнении с этой ширью вокруг как незначительны казались два беспомощных существа, молча и неподвижно ожидавшие своей участи!

Звезды заблистали на небе во всей своей чудной красе. Мне казалось, что я еще никогда не видал их такими яркими, вероятно, они казались ярче обыкновенного в сравнении с моими мрачными мыслями. Я был центром прекрасной системы миров, вращающихся вокруг меня в своей тихой и спокойной красоте; они как будто укоряли меня в том, что я предаюсь отчаянию в такой дивной обстановке. Огромная масса воды, слегка лишь подернутая зыбью, казалось, светилась бесчисленными огнями, и багровый туман, словно пламя, окружал нас со всех сторон. Я обратил внимание моей спутницы на это странное явление. Несмотря на свое напряженное беспокойство, она тотчас объяснила мне, что свет этот зависит от особенного фосфорического состояния моря. По ее словам, он происходит от присутствия в воде целых мириад маленьких животных, обладающих свойством светляков, которые выплывают на поверхность воды и как бы заливают ее огнем. Я долго наблюдал за этим странным явлением. Каждый раз, как я опускал весло, я как будто ударял по огню, и мне казалось, что с весла падают в море огненные капли. Так проходили часы за часами; мы продолжали плыть по течению; луна и звезды проливали на нас свой холодный свет; окружающий нас океан все еще горел фосфорическим огнем.

М-с Рейхардт посоветовала мне съесть что-нибудь и постараться заснуть, обещая разбудить меня, если случится что-нибудь для нас благоприятное.

Единственное, чего я желал, было появление корабля или же легкого ветра, о котором в настоящую минуту не было и помина. Мне не хотелось ни есть, ни пить, и я настаивал на том, чтобы м-с Рейхардт поела и легла спать, находя, что мне более подобает бодрствовать и сторожить, чем ей.

Дело было в том, что каждый из нас хотел, чтобы другой первым воспользовался нашим небольшим запасом провизии. Но так как ни один из нас на это не соглашался, то мы порешили, в конце концов, разделить его на маленькие части и подкреплять себя ими при восходе и закате солнца.

Ночью же мы решили быть настороже, сменяя друг друга через каждые три часа. Мне с трудом удалось уговорить м-с Рейхардт лечь на дно лодки и хоть немного заснуть перед тем, как настанет ее очередь сменить меня. Она произнесла вечернюю молитву, к которой присоединился и я, и через несколько минут ее ровное дыхание указало мне на то, что она вкушает тот отдых, в котором так сильно нуждалась. Я был теперь единственным зрителем величественной картины, окружавшей меня со всех сторон.

Самым поразительным ее явлением была та тишина, которая царила над всем. Небеса были так же безмолвны, как и море. Казалось, будто весь мир залит вторичным потопом, и все живое стерто с лица земли. Чувство глубокой тоски начинало овладевать мною. Я не мог не упрекать себя за свое легкомыслие и за риск, которому подверг чужую жизнь. Что ожидало нас впереди, я и сам не знал, но сознавал вполне, что если мы не встретим корабля или не будем прибиты течением к берегу другого острова, то, без сомнения, погибнем.

Теперь я уже твердо был уверен в том, что никогда больше не увижу нашего острова, и как ни страстно желал я все эти годы покинуть его, теперь, когда сама судьба, казалось, разлучала нас, мне становилось грустно при мысли, что я никогда не возвращусь на место своего рождения. Но более всего горевал я о потере дедушкиных бриллиантов: теперь он уже, наверное, никогда не получит их обратно. Если их и найдет кто-нибудь, они сделаются достоянием того, кто их найдет, и дедушка никогда не узнает о том, как дочь его погибла на безлюдной скале, а внука поглотил глубокий океан.

Я вспоминал о чудной Англии, которую так давно мечтал увидеть, и сердце мое больно сжималось, когда я глядел на необъятную ширь, окружавшую меня. Некому было шепнуть мне слова утешения, протянуть мне руку помощи. Неужели мне не будет дано увидеть когда-нибудь те белые скалы, которые Джаксон и м-с Рейхардт так часто описывали мне, что я мог создать их в своем воображении так же ясно, как будто бы они стояли предо мной во всей своей красе?!

Как часто мечтал я о той минуте, когда я буду подъезжать к священным для меня берегам Англии, как часто воображал, что слышу веселые голоса английского народа, радушно встречающего «юного дикаря»; как часто целовал меня престарелый дед и представлял меня своим друзьям, с уважением и любовью встречающим его наследника!

Все это были счастливые грезы и блаженные видения, а теперь все это должно было кончиться голодною смертью в лодке, среди безбрежного океана.

М-с Рейхардт еще спала, и мне не хотелось будить ее; она была сравнительно счастлива, пока не сознавала опасности своего положения. В это время я начал замечать маленькую тучку на горизонте и почувствовал легкий ветерок, достаточно сильный, чтобы надуть парус. Мне показалось, что он дул в сторону, противоположную течению; я круто повернул лодку, и к великой моей радости она быстро понеслась по ветру. Тучи быстро покрывали небо, и вскоре глубокая темнота заволокла все вокруг. Ветер усилился и гнул мачту, к которой был привязан парус. Мною овладели новые опасения. Ветер мог подхватить парус и оторвать его от мачты или же перевернуть лодку. Я бы охотно спустил парус, но считал такой опыт крайне опасным; мне невозможно было достать до него, не разбудив м-с Рейхардт и не рискуя накренить лодку на одну сторону, а в том случае она, наверное, наполнилась бы водой, и мы пошли бы ко дну.

Лодка тем временем быстро неслась под напором ветра; тонкая мачта скрипела, парус был сильно натянут; я каждую минуту ожидал, что мы будем опрокинуты.

В эту минуту м-с Рейхардт проснулась, и ее опытный глаз сразу увидел всю опасность нашего положения.

— Мы погибли, — торопливо сказала она, — если нам не удастся спустить этот парус!

Она предложила помочь мне, и мы не без труда и не без риска быть выброшенными ветром в море, наконец, отвязали парус от мачты. Теперь нам грозила новая опасность: поверхность моря начала так сильно волноваться, что лодка то взлетала наверх на гребне волны, то снова опускалась.

Иногда мы летели вниз почти перпендикулярно; высота волн, казалось, увеличивалась каждую минуту, и каждый раз, как мы погружались вниз, в бушующие волны, я ожидал, что бездна поглотит нас навсегда. Но в следующую минуту мы подымались еще выше на гребень волны. Было почти совершенно темно; мы могли только различать белую пену волны, которая поднимала нас, — остальное все было под нами и над нами.

М-с Рейхардт сидела возле меня молча, держа меня за руку, она, казалось, была более поражена, чем испугана. Она, я думаю, была совершенно уверена в том, что настал ее последний час. Я слышал, как она шепотом произносила молитву, поручая свою душу Всемогущему Создателю.

Что касается меня, то не могу сказать, чтобы я был встревожен. Быстрое движение вверх и вниз доставляло мне удовольствие, какого я еще никогда не испытывал. Я должен сознаться, что вполне наслаждался бы этой игрой ветра и волн, этой бурной, черной ночью на безбрежном океане, если бы не мысль о моей спутнице. Я делал себе горькие упреки в том, что подверг ее такой страшной опасности.

Необходимость действовать не медля ни минуты вывела меня из этих размышлений. Я заметил, что лодка набирала воду при каждом погружении и могла вскоре пойти ко дну.

Схватив железный котелок, который мы захватили с собой для приготовления обеда, я стал поспешно выкачивать воду. М-с Рейхардт помогала мне.

В это время пошел сильный дождь; ветер стал спадать, море стало спокойнее, и лодка пошла тише. М-с Рейхардт с обычной своей предусмотрительностью подставила все кувшины, которые мы захватили с собой, чтобы собрать дождевую воду, говоря, что она вскоре может очень пригодиться нам.

Дождь лил потоками в продолжение нескольких часов, но, наконец, небо стало проясняться.

Море было еще не спокойно, но на нем уже не было видно громадных волн, которые еще так недавно грозили потопить нас. Ветер стал стихать, но еще был достаточно силен, чтобы с помощью паруса двигать нас вперед.

М-с Рейхардт помогла мне установить мачту и затем настояла на том, чтобы я закусил чем-нибудь. После нескольких часов усиленной работы подкрепление было необходимо для нас обоих.

Мы умеренно закусили частью нашей провизии, запив свой обед кружкой воды, смешанной с небольшим количеством рома.

ГЛАВА XLVI

На беспредельном пространстве океана начинало светать. Первый предмет, представившийся моим взорам, был огромный кит на расстоянии четверти мили от меня; вскоре я заметил второго и третьего и затем еще нескольких. Эти громадные животные представляли живописную и своеобразную картину; то один, то другой выбрасывал фонтаном воду, в которой преломлялись лучи солнца, что в отдалении казалось необыкновенно красивым.

Напрасно искал я глазами берег, напрасно искал корабль — ничего, кроме китов, не было видно. М-с Рейхардт старалась развлечь и заинтересовать меня рассказами о важности китоловного промысла для Англии и об опасности, которой подвергаются люди, преследуя этих животных и стараясь ранить их железным багром. Меня очень интересовали эти подробности. Слушая ее рассказы, я совершенно забывал о том, что нахожусь в открытом море, в полной неизвестности того, что ожидает меня. Смерть ли посреди океана, страдания от голода и жажды, или мне суждено быть выброшенным полуживым на какую-нибудь скалу, где кости мои со временем останутся единственным доказательством того, что когда-то в этой части света существовал «юный дикарь»?

Где находился тот остров, который я так страстно желал покинуть, а теперь так рад был бы вновь увидеть? Напрасно напрягал я зрение. Линия горизонта однообразно тянулась во все стороны, и я ничего не мог разглядеть. Где находились мы сами? — задавал я себе вопрос.

Сильное течение, в которое мы попали, а затем ураган, по всем вероятиям, отогнали нас на многие мили расстояния от острова. Эти грустные размышления были прерваны м-с Рейхардт. Она обратила мое внимание на какой-то предмет, который виднелся на значительном расстоянии от нас. К счастью, я захватил с собой подзорную трубу и поспешил навести ее на указанный предмет.

Это был корабль, но он находился так далеко, что люди на нем никаким образом не могли заметить нашу лодку. Я хотел повернуть ее по направлению к кораблю, но ветер дул с противоположной стороны. Нечего было делать; оставалось ждать и надеяться, что корабль подойдет ближе. Я провел несколько часов напряженного беспокойства, наблюдая за его курсом. Очертания его постепенно увеличивались; я уже мог разглядеть простым глазом, что это было судно большого размера, но ветер гнал нас в другую сторону, и не было почти никакой надежды сблизиться с этим кораблем, если он не изменит курса.

М-с Рейхардт советовала мне подать сигнал, привязав скатерть к мачте, — ее белизна могла обратить на себя внимание матросов. Мы спустили парус и привязали на его место скатерть, но, к несчастью, скоро наступил мертвый штиль, и она повисла длинными складками на мачте.

Мы взялись за весла и начали грести по направлению к кораблю; но силы наши настолько ослабели от предыдущего утомления и голода, что после нескольких часов усиленной работы мы, по-видимому, очень мало приблизились к желанной цели.

Вскоре солнце стало садиться; наступила ночь и скрыла корабль от наших глаз. Когда стало светать его уже не было видно. Ветер опять поднялся и быстро гнал нашу лодку, но куда? В эту долгую ночь надо мной витали золотые сны. Я видел милую Англию радостные лица улыбались мне, нежные голоса приветствовали меня. Мне казалось, что в одном из этих лиц я узнаю свою мать, любви которой так рано лишился. Оно было бледнее других, но выражение его был более ласковое и любящее. Лицо это становилось все более и более бледным, пока не приняло образа прелестного создания, недавно похороненного нами на острове. Мне казалось, что она обнимает меня, но руки ее холодны, как лед; она целует меня, и от этого прикосновения кровь стынет в моих жилах, и я трясусь, как в лихорадке. Потом я вдруг увидел Джаксона, с его безжизненными зрачками; он ощупью пробирался ко мне с ножом в руках, бормоча какие-то ругательства.

Вот он схватил меня! Мы отчаянно боремся; с злоб ной усмешкой он вонзает нож в мою грудь, и я чувствую, как лезвие входит в мое тело; я вздрогнул и внезапно вскочил, испугав м-с Рейхардт пронзительны криком, от которого сам проснулся.

Безбрежный океан все так же расстилался передо мною наподобие савана; ясное небо равнодушно сияло над моей головой, а наша маленькая лодка казалась мне гробом, в котором два беспомощных существа ожидал погребения.

— Неужели Бог покинул нас? — спросил я мою спутницу. — Неужели Он забыл, что два его создания находятся в величайшей опасности, и что Он один может спасти их?

— Замолчи, Франк Генникер! Ты кощунствуешь! Господь никогда не покидал тех, кто достоин его защиты. Он или спасет нас, если найдет это нужным, или вырвет нас из положения, где окружают нас столько опасностей, и возьмет нас туда, где царит вечный покой вечное блаженство. Мы должны радоваться тому, — прибавила она с еще с большим убеждением, — что он считает нас достойными быть взятыми из мира, где мы видели столько горя и печали!

— Но умереть такою смертью! — заметил я мрачно. — Томиться столько дней в страшной муке, без всякой надежды на спасение — я не могу примириться с этой мыслью!

— Рано или поздно мы все должны умереть, и многие умирают после тяжких страданий, не поддающихся описанию! Мы избавлены от этого. Впрочем, — прибавила она, — я еще не вижу полной безнадежности нашего положения. Мы можем еще встретить корабль или пристать к берегу дружелюбной страны, откуда со временем можем быть доставленными в Англию!

— У меня нет этой надежды, — сказал я. — Мы, очевидно, находимся вне курса кораблей; если нам и удастся увидеть еще какое-нибудь судно, люди на нем не заметят нас. Как я жалею, что покинул остров!

М-с Рейхардт не сделала мне упрека, даже не напомнила мне, что виновником всего случившегося был я один. Она только сказала:

— На то воля Божья.

Мы закусили нашими скудными запасами, причем моя спутница благословила трапезу и возблагодарила Бога за нее. Я заметил, сколько у нас осталось провизии.

Несмотря на нашу бережливость, нам едва могло хватить пропитания на следующий день. Мы решили еще сократить и без того ничтожные порции, которые позволяли себе, и тем продлить надежду на спасение.

ГЛАВА XLVII

Пять дней и пять ночей предоставлены мы были произволу ветра и волн. Наши скудные припасы были уничтожены несмотря на то, что мы сберегали каждую крошку, как скряга сберегает свое золото. Дождевая вода, как и та вода, которую мы взяли с собою, была выпита до последней капли. Погода постоянно менялась — то наступал мертвый штиль, то вновь подымался легкий ветерок. Но я уже не имел достаточно сил, чтобы заниматься парусом; лодка предоставлена была самой себе и шла по ветру, как попало.

Это были пять дней и пять ночей невыразимого ужаса и страдания. С восхода солнца и до заката я напрягал зрение, стараясь разглядеть что-нибудь на горизонте, но, кроме неба и волн, ничего не было видно.

С наступлением темноты, под влиянием душевного беспокойства, пережитого в течение дня, я не мог спать.

Воображение рисовало передо мной какие-то чудовищные образы, которые дико хохотали, как бы глумясь надо мною, а над ними подымалась голова огромного питона, с которым я сражался в «Счастливой Долине». Он открывал свою огромную пасть, готовый проглотить меня, и постепенно разворачивал изгибы своего огромного тела, как бы желая обвить его вокруг нашей лодки и задушить нас. Я всегда радовался наступлению дня или ясной, звездной ночи, потому что призраки исчезали при солнечном свете, а спокойная красота звезд успокаивала мою душу. Я умирал с голоду, но еще более страдал от недостатка воды. Жара в течение дня была ужасная, и я приходил в такое неистовство от жажды, что только увещания м-с Рейхардт удерживали меня от намерения броситься в море и напиться соленой воды, которая казалась мне такой свежей и заманчивой. Моя спутница старалась поддерживать во мне надежду, а когда всякая надежда уже исчезла, проповедовала покорность Божьей воле и примером своим старалась ободрять меня. Я замечал, что голос ее становился все слабее и слабее, а сама она с каждым часом теряла силы. Она не могла встать с своего места и, наконец, попросила меня помочь ей лечь на дно лодки. Я слышал, как она горячо молилась и часто повторяла мое имя, обращаясь к Всевышнему Создателю.

Я испытывал странное ощущение в голове, и язык у меня стал сухой и твердый как палка. С глазами тоже делалось что-то странное: мне постоянно казалось, что я вижу корабли, проходящие в недалеком расстоянии от меня, и я старался криками обратить на нас их внимание. Но голос мой был так слаб, что я мог издавать лишь какие-то сдавленные звуки.

Мне казалось также, что я вижу красивые рощи, и зеленые луга проносились перед моими глазами. Чудные цветы и сочные фрукты как бы вырастали вокруг меня, и я уговаривал мою спутницу торопиться, потому что мы приближаемся к берегу и сейчас начнем срывать сочные плоды и ляжем на землю среди благоухающих цветов.

М-с Рейхардт открывала глаза и смотрела на меня с грустным любопытством. Она понимала, что меня преследуют галлюцинации, вызываемые голодом и жаждой, но, казалось, уже потеряла способность говорить. Она знаками предлагала мне присоединиться к ее молитве, но я был слишком поглощен чудными видениями, чтобы обращать внимание на ее знаки. Через некоторое время картина исчезала, и я опять ничего не видел, кроме огромного пространства воды.

Однажды я заснул под впечатлением такого видения и когда вновь пришел в себя, то в продолжение нескольких минут оглядывался кругом, не сознавая, где я нахожусь. Яркое солнце все еще сияло над моей головой, море все так же катило свои волны подо мною. Я взглянул на дно лодки и встретил обращенный на меня взгляд моей спутницы. Бледное лицо казалось еще бледнее, а выражение грустных глаз было менее осмысленно. Я подумал, что теперь она именно такая, какою я видел ее во сне, когда лицо ее приняло образ той девушки, которую мы похоронили. Я отвернулся. Слишком тяжело было смотреть на нее; я чувствовал, что она умирает, и что скоро придется расстаться навеки с этой верной любящей душой. Я решил сделать последнее усилие, несмотря на сильную слабость и дрожь, ухитрился доползти до мачты и, обхватив ее одной рукой, поднял другою подзорную трубу и внимательно осмотрел все кругом. Рука моя почти не слушалась, и в глазах было мутно. Я не видел ничего, кроме воды, и уже готов был упасть в изнеможении на дно лодки, когда внимание мое было привлечено каким-то странным явлением на небе. Приближалась какая-то туча, но такого вида и формы, каких я никогда еще не видал.

Я опять поднял трубу и, внимательно разглядев то, что принимал за тучу, убедился в том, что это была огромная стая птиц. Это открытие заинтересовало меня. Я забыл свои страдания, наблюдая за движением бесконечной стаи. Когда первая линия приблизилась, я еще раз посмотрел в трубу, стараясь разглядеть, какие это были птицы. Боже Милосердный! — это были альбатросы! Я с трудом добрался до м-с Рейхардт, хотя еле держался на ногах, но мне хотелось немедленно сообщить о моем открытии. Увы! Она не обращала на меня никакого внимания. Я не верил тому, что душа ее отлетела. Нет, она двинула рукой, но мутный взгляд ее красивых, умных глаз, казалось, предупреждал меня о том, что смерть ее близка.

Я взял фляжку с ромом и, найдя в ней еще несколько капель, вылил их в рот м-с Рейхардт и стал ожидать результата с таким беспокойством, какого никогда еще не испытывал. Через несколько минут я заметил, что дыхание ее становится ровнее, и взгляд теряет ту мутность и неподвижность, которые так пугали меня. Наконец она меня узнала и, взяв меня за руку, посмотрела на меня с той милой улыбкой, которую я так любил.

Как только я убедился в том, что сознание вернулось к ней, я сообщил ей о появлении огромной стаи альбатросов, которые, очевидно, направлялись к обычному своему месту отдохновения и прибавил, что если нам удастся не потерять их из виду, и ветер не переменит своего направления, то, может быть, удастся направить лодку вслед за ними к тому месту, где они привыкли класть яйца. М-с Рейхардт слушала меня с большим вниманием и, очевидно, вполне понимала то, что я ей говорил. Губы ее шевелились — она благодарила Бога, усматривая в прилете птиц явное доказательство того, что Господь не покинул нас. Через несколько минут ей стало настолько лучше, что она уже была в состоянии сидеть. Я видел, что она следила за стаей альбатросов, которые приближались к нам громадной тучей. Вдруг она обратила взор свой на противоположную сторону и с восторженной улыбкой, озарившей ее изнуренное лицо каким-то сиянием, протянула руку, указывая на отдаленную часть океана.

Я быстро взглянул по тому же направлению, и мне показалось, что я вижу какую-то точку на линии горизонта, но то, что я видел, не было похоже на корабль. Я навел подзорную трубу на это место и с радостью убедился в том, что мы находимся не в далеком расстоянии от берега. Это открытие возвратило мне силу и энергию. В свою очередь, я стал утешать и ободрять м-с Рейхардт. Она улыбнулась, и на бледном лице ее показалась тень оживления.

Спасти ее представлялось мне теперь величайшим блаженством. Я и сам не понимал, откуда явились у меня силы; очевидно, они посланы были мне свыше. Полоса земли, которую первой увидела м-с Рейхардт, постепенно увеличивалась по мере того, как мы приближались к ней. Ветерок продолжал быстро подвигать нас вперед. Альбатросы сопровождали нас все время, очевидно, направляясь к тому же берегу. Я продолжал разговаривать с м-с Рейхардт, стараясь ободрить ее самыми заманчивыми описаниями того, что мы будем делать, когда высадимся на берег.

До сих пор она молчала, но как только очертания берега стали ясно выделяться на горизонте, губы ее раскрылись, и та же торжествующая улыбка играла на ее устах.

— Франк Генникер! Ты узнаешь этот утес?

— Нет… да… неужели это возможно? О, Господи, как же Милосердное Провидение охраняло нас!

Это был тот самый утес необыкновенной формы, который находился близ запруды. Очевидно, альбатросы направлялись к своему обычному пристанищу и привели нас туда. Мы приближались к нашему острову. Я взглянул на м-с Рейхардт — она молилась. Я всей душой присоединился к ее молитве и вместе с ней благодарил Бога, за Его необыкновенное милосердие к нам.

Не более как через час времени я с радостной душой нес м-с Рейхардт на руках — с берега до нашей хижины, где мы бережно и с любовью ухаживали друг за другом, пока совершенно не оправились от последствий нашего ужасного плавания.

ГЛАВА XLVIII

Мои многочисленные занятия, о которых я уже говорил в одной из предыдущих глав, требовали постоянной работы и не оставляли времени для бесполезного сетования на свою судьбу. Я уже давно перестал высматривать корабли, почти никогда и не думал о них и давно отказался от мысли о встрече с моим дедом. В море я выезжал очень редко, и то исключительно для ловли рыбы, и совершенно перестал интересоваться всем, что выходило из сферы моего острова.

Читатель поэтому легко поймет мое удивление, когда однажды в знойный день, в то время как я усиленно трудился над жатвой пшеницы, м-с Рейхардт прибежала ко мне с известием, что к острову подошел корабль, и что от него только что отошла лодка, полная людей, которая направлялась прямо к нашим утесам. Я поспешил взять подзорную трубу и, как только нашел удобное место, лег на утес и стал наблюдать с помощью трубы за приближением незнакомцев. Я разглядел, что часть из них была вооружена, тогда как другие были связаны и с трудом могли двигать руками и ногами.

Мы спрятались, растянувшись в траве. Когда лодка подошла ближе, я мог рассмотреть, что невооруженная часть людей, очевидно, принадлежала к хорошему обществу, тогда как внешность других не располагала меня в их пользу. Мы продолжали лежать, скрытые высокой травой, откуда нам удобно было наблюдать за нашими нежданными гостями.

— Кажется тут дело неладно! — шепотом произнесла м-с Рейхардт.

— Не лучше ли мне сбегать за оружием? — спросил я.

— Нет, лучше не ходи! Тут остается прибегнуть только к хитрости. Будем наблюдать за ними и действовать лишь с величайшей осторожностью!

Я сам видел, что совет м-с Рейхардт был самый умный, и потому мы остались на своих местах, внимательно наблюдая за приближающимися посетителями. Лодка вошла в запруду, и тогда мы не только могли видеть людей, но и ясно слушать их разговор. К нашему великому удивлению, одним из первых сошедших на берег был Джон Гоф, тот самый, который привез м-с Рейхардт на остров. Он заметно постарел, но я и м-с Рейхардт тотчас же узнали его. Она сделала мне знак, чтобы я не выдал себя, и только это удержало меня, так я был поражен, уверенный, что он и его товарищи давно погибли в море.

Он был хорошо вооружен и, очевидно, пользовался большим авторитетом. Но несмотря на это, я заметил во взгляде его некоторый страх и озабоченность, когда он предложил одному из пленников помочь ему выйти из лодки. Последний окинул его взглядом, полным презрения, и хотя руки его были связаны за спиной, спрыгнул на берег без его помощи. Это был человек высокого роста, с энергичным выражением загорелого лица. На нем была фуражка с золотым околышком, синяя куртка, жилет и белые парусиновые панталоны.

— Пожалуйте сюда, капитан! — обратился к нему Джон Гоф. — Хотя вы и обошлись с нами не особенно любезно, мы не дадим вам умереть с голоду!

— Положение его лучше, чем он того заслуживает! — крикнул один из людей в лодке.

Я тотчас узнал в нем того самого матроса, на которого замахнулся ножом за то, что он хотел ударить Неро.

— Замолчи негодяй! — воскликнул капитан. — Попадись мне только в руки, и я немедленно повешу тебя!

— Очень вам благодарен, капитан! — ответил матрос с усмешкой, приложив руку к козырьку. — Но не забывайте, что я пока еще не в ваших руках. Мы собираемся совершить еще не одно плавание на вашем корабле и забрать немало сокровищ раньше, чем я подумаю о смерти, а когда придет мой час, я намерен умереть, как добрый христианин, раскаявшись в своих грехах, а не висеть, болтая ногами, в петле! — Матросы засмеялись, а капитан пробормотал что-то о пиратах и бунтовщиках. Остальные пленники благоразумно молчали.

В эту минуту я обратил внимание на человека очень благородной наружности, который не был в кандалах, как остальные. Волосы его были совершенно белые, лицо очень бледное; он казался удрученным горем и беспокойством. Когда он встал с своего места в лодке, Джон Гоф подошел к нему и помог ему выйти.

— Мне очень жаль, мистер Эвелин, что мы вынуждены оставить вас здесь, — сказал ему Гоф, — но вы видите сами, что иначе поступить нельзя. Мы не можем вас взять с собою по многим причинам, а потому вынуждены заставить вас разделить участь наших офицеров!

— И поверьте, что мы глубоко сожалеем об этом! — насмешливо прибавил один из пиратов. — Я немало сокрушаюсь при этой мысли!

Матросы снова рассмеялись. Человек, к которому обращены были эти слова, молча подошел к капитану. Остальные пленники также молча вышли из лодки; их было восемь человек; четверо из них, судя по их одежде, были простые матросы, остальные офицеры. Все они были стройные, сильные люди.

— Какую прелестную компанию вы составите, мои голубчики! — воскликнул насмешливо один из пиратов, помогая выгружать бочонок и некоторую другую поклажу, привезенную в лодке.

— Жаль только, что с вами нет женщин, а то бы вы могли пережениться и образовать со временем несколько почтенных семейств!

— Кстати о женщинах! — воскликнул матрос, который заговорил первым. — Интересно бы знать, что сталось с той женщиной, которую мы так ловко подкинули здесь, когда потерпели крушение в этом месте, шесть лет тому назад!

Джон Гоф смутился при этих словах. Очевидно, это воспоминание было для него не особенно приятно.

— А маленький дикарь, — продолжал матрос, — тот, что чуть-чуть не всадил мне нож между ребер из-за какого-то пустяка — не помню, в чем было дело!

— Должно быть, они давно умерли, в этом не может быть сомнения, потому что, к сожалению, мы не оставили им никаких средств к существованию!

— Без сомнения, они умерли, держа друг друга за руку, как добронравные младенцы! — прибавил другой матрос.

Я продолжал наблюдать за Джоном Гофом. Он казался крайне смущенным и, очевидно, был недоволен оборотом, который принял разговор.

— Ну, теперь, — сказал он торопливо, — пора вернуться на корабль; мы кончили здесь свое дело!

— Я предлагаю пойти посмотреть на жену миссионера и маленького дикаря! — воскликнул четвертый матрос — Мне все же хотелось бы знать, живы они или нет; к тому же, прогулка по берегу не повредит нам!

— Я останусь здесь до вашего возвращения! — сказал Джон Гоф и лег на траву, спиной ко мне, на расстоянии нескольких ярдов от места, где мы были спрятаны. Остальные, привязав лодку, отправились на розыски по тому направлению, где стояла старая наша хижина.

ГЛАВА XLIX

Пленники собрались в одно место; одни из них сидели, другие стояли. Никто не казался особенно удрученным своей участью, но по их нетерпеливым движениям я мог заметить, насколько их раздражало быть связанными.

Мое внимание особенно привлекал пожилой господин, которого называли мистером Эвелином. Несмотря на выражение глубокого горя на лице, оно носило отпечаток сердечной доброты. Я сам не понимал почему, но чувствовал, что он интересует меня больше других. Я испытывал к нему какое-то влечение, в связи с желанием защитить его от злобы его неприятелей.

Как только матросы удалились, Джон Гоф пригласил мистера Эвелина сесть около него. Может быть, он сделал это с целью помешать ему освободить своих товарищей. Он не был связан, как другие, и с его помощью пленникам легко было бы осилить своего сторожа раньше, чем товарищи придут ему на помощь. Джон Гоф был хорошо вооружен, остальные не имели никакого оружия при себе, и было мало вероятности, что они рискнут своею жизнью в такой безнадежной попытке.

М-р Эвелин подошел и спокойно сел на указанное место. Я наблюдал за ним с возрастающим интересом, и как оно ни странно может показаться, но чем более я смотрел на его почтенное лицо, тем сильнее росла во мне уверенность, что я видел его раньше. Очевидно, это было невозможно, но тем не менее эта мысль овладела мною, и я испытывал странное чувство удовольствия, наблюдая за различными выражениями этого лица.

— Джон Гоф, мне жаль, что вы участвуете в таком дурном деле! — сказал он громко своему собеседнику.

Джон Гоф не отвечал; он сидел ко мне спиною, и я не мог видеть впечатления, которое произвело на него это замечание.

— Ваши товарищи — дурные люди, я это знаю, — продолжал м-р Эвелин, — и ничего хорошего от них не жду. Но вы, я уверен, получили лучшее воспитание, а потому ваша ответственность за участие в этомдурном деле гораздо серьезнее!

— Не советую вам говорить так при них, м-р Эвелин! — наконец, заговорил Джон Гоф голосом, далеко не спокойным. — Или же я не отвечаю за последствия.

— Я их не боюсь, Джон Гоф; что бы ни случилось, это мало изменит положение человека, и без того стоящего на краю могилы, человека, пережившего всех своих родных и не оставляющего после себя ничего, кроме воспоминания о своих несчастиях. Но человеку в цвете лет, как вы, Джон Гоф, у которого есть родные и друзья, дорожащие его добрым именем, следует поступать иначе. Что испытают ваши почтенные родители, когда узнают, что вы примкнули к шайке пиратов?

— Послушайте, мистер Эвелин! — воскликнул Джон Гоф дрожащим голосом. — Вы не имеете права читать мне нравоучения. Я сделал для вас всех все, что было в моей власти. Пираты очень живо покончили бы с вами, если бы я не вмешался и не указал им на этот необитаемый остров!

— Остров, на котором вы, как видно, предоставили бедной женщине умереть с голоду?

— Я не был виноват в этом преступлении и сделал все возможное, чтобы не допустить его!

— Было бы несравненно благороднее, — возразил м-р Эвелин, — если бы вы остались вместе с нею на острове и предоставили вашим преступным товарищам уехать без вас, но дело в том, что вы бесхарактерны и нерешительны, Джон Гоф; вас слишком легко склонить на дурное дело; вы слишком медлите следовать хорошим побуждениям; вы столько же виноваты в смерти этой бедной женщины, как если бы пустили ей пулю в лоб, прежде чем покинуть ее на безлюдном острове. В самом деле, я и сам не знаю, быть может, это последнее было бы еще меньшим преступлением!

Джон Гоф не отвечал. Не думаю, чтобы совесть его была спокойна под тяжестью такого обвинения. Он не находил себе места и, опустив глаза, упорно молчал.

— Ваше участие в этом бунте непростительно, Джон Гоф! — продолжал м-р Эвелин. — Вы должны были перейти на сторону капитана Манверса и его офицеров, чем заслужили бы их вечную благодарность и значительную награду от владельцев корабля!

— Не стоит больше говорить об этом! — заметил Джон Гоф. — Дело сделано, и теперь уже поздно идти по другому пути!

— Никогда не поздно искупать свои проступки, Джон Гоф! — воскликнула м-с Рейхардт, внезапно выходя из своего убежища, к немалому удивлению присутствующих.

Невозможно описать изумления Джона Гофа, когда он увидел лицо м-с Рейхардт. Он вскочил с своего места, оставив пистолеты на земле, и, всплеснув руками, воскликнул: «Слава Богу, она жива!»

— Да! — ответила м-с Рейхардт, подойдя к нему и ласково взяв его за руку. — Волей Провидения вы избавлены от тяжести одного преступления. Во имя того Бога, который так знаменательно спас вас от самого себя, я приказываю вам отказаться от ваших настоящих преступных целей!

Джон Гоф стоял в недоумении; казалось, он не мог оторвать глаз от ее лица, и было очевидно, что ее присутствие производило на него необыкновенно сильное впечатление. В это время и я выступил вперед к неменьшему удивлению присутствующих; первым моим движением было завладеть пистолетами Джона Гофа, оставленными им на земле; затем я поспешно направился к группе пленников, которые смотрели на нас с выражением полного недоумения, и с помощью американского ножа разрезал веревки, связывающие их.

— Я сделаю все, что вы найдете нужным, — сказал Джон Гоф. — Верьте, что я неохотно вовлечен был в это дело и присоединился к бунту, зная, что в случае отказа меня наверное убьют!

— Вы должны попробовать искупить свою вину, насколько возможно, — продолжала м-с Рейхардт, — и помочь капитану и офицерам снова завладеть своим судном!

— Я с радостью помогу им в том, что они найдут возможным предпринять! — сказал Гоф. — Но раньше всего мы должны захватить тех отчаянных молодцов, которые только что ушли от нас; но так как мы не вооружены — это будет нелегко. Я боюсь, что завладеть снова кораблем будет делом еще более опасным. Все же ручаюсь вам, что опасность меня не испугает!

В это время капитан Манверс и другие офицеры подошли к тому месту, где разговаривали Джон Гоф и м-с Рейхардт. Капитан слышал последние слова Гофа и собирался отвечать, но в эту минуту я вмешался в их разговор и заявил, что теперь нет времени для объяснений, так как матросы каждую минуту могут вернуться, и единственная возможность не быть застигнутыми врасплох заключается в том, чтобы немедленно отправиться к нашему дому, куда проведет их м-с Рейхардт, и где они найдут всевозможное оружие и патроны. Я же в это время останусь здесь настороже, буду наблюдать за движениями матросов и выстрелом из пистолета дам знать, если мне будет грозить опасность.

Наконец я посоветовал снять весла с лодки, чтобы не допустить бегства бунтовщиков на корабль. Мое появление и слова обратили на меня всеобщее внимание. Я заметил, что м-р Эвелин вздрогнул при внезапном моем появлении и, казалось, рассматривал меня с особенным вниманием. По всей вероятности, его удивление было вызвано моей неожиданною речью и странным появлением среди них. Капитан согласился на мое предложение. Весла спрятали за выступом утеса, и все общество поспешно направилось к дому.

Я опять лег в траву и ожидал возвращения бунтовщиков. Вскоре они дали знать о своем приближении; они смеялись и кричали так громко, что их можно было слышать на значительном расстоянии.

Спускаясь по утесам, они прошли так близко от меня, что я мог разобрать каждое слово их разговора.

— Ну, что ж, «умрешь и в землю отойдешь», как говорит наш священник! — сказал Джек. — Очевидно, они умерли бы рано или поздно, если бы даже мы не расстались с ними так бесцеремонно!

— Черт побери! Да где же Джон Гоф? Где капитан? Где же они все?

Трудно описать удивление пиратов, когда они дошли до того места, где так недавно оставили своих пленников, и открыли, что от них не осталось никакого следа. Сначала им пришло в голову, что они воспользовались лодкой для бегства, но, увидев, что лодка спокойно стоит на своем прежнем месте, изменили свое предположение. Затем они подумали, что Джон Гоф увел пленников погулять в глубь острова. Они стали по очереди звать его изо всех сил. Ответа не последовало. Их недоумение все возрастало. Они все кричали зараз и страшно ругались. По-видимому, они совсем не знали, что делать, искать ли пленников на острове или возвратиться на корабль. Только один из матросов предложил отправиться на поиски — все остальные протестовали и находили, что не стоит бродить попусту по незнакомому острову, и склонялись к тому, чтобы вернуться на корабль.

На это один из матросов заметил, что, пожалуй, им достанется, если они вернутся без своего товарища. Наконец, решено было сесть и ждать возвращения Гофа. Вскоре один из них заявил, что ему до смерти хочется спать. Прошлую ночь он был так занят бунтом, что даже не успел выспаться. Остальные признались, что испытывают то же желание и по той же причине.

Все они начали зевать, потом растянулись на траве, и в скором времени я услыхал по их всхрапыванию, что они крепко спали.

Ползком и очень осторожно добрался я до них; сон их был настолько крепок, что я без труда вытащил у них пистолеты из-за поясов.

Едва я покончил с этим делом, как увидал капитана, Джона Гофа, м-ра Эвелина и всех остальных. Теперь они были хорошо вооружены ружьями и пистолетами и поспешно приближались к нам. Через несколько минут бунтовщики очутились пленными, не имея даже возможности оказать ни малейшего сопротивления. Капитан осыпал меня похвалами за ловкость, с какою я обезоружил матросов.

Я еще разговаривал с капитаном, когда, к моему величайшему удивлению, м-р Эвелин, который в это время беседовал с м-с Рейхардт, стремительно бросился ко мне и, нежно обняв меня, назвал своим внуком.

Тайна вскоре разъяснилась. М-р Эвелин потерпел за последнее время большие неудачи в своих торговых предприятиях. Сын его бывшего конторщика, капитан корабля, принадлежащего Южно-Американскому обществу, собирался в это время в плавание. М-р Эвелин решил присоединиться к нему с грузом товаров, предназначенных для Южно-Американских рынков.

У него была и другая цель. Он хотел навести справки о своей давно исчезнувшей дочери и ее муже, о котором он не получал никаких известий с того времени, как зять его с приобретенными бриллиантами сел на корабль для возвращения на родину.

Корабль, на котором они плыли, пропал без вести, и м-р Эвелин давно потерял надежду когда-нибудь увидеть их и порученные им драгоценности.

По дороге к нашему дому он спросил м-с Рейхардт о моем имени, говоря, что мое сходство с одним из его близких друзей, которого он уже много лет считал погибшим, внушает ему большой интерес ко мне. Ответ м-с Рейхардт вызвал целый ряд вопросов; м-с Рейхардт отвечала подробно на все, показала ему пояс с бриллиантами, бывшими во владении м-с Генникер и ее мужа, рассказала историю Джаксона и убедила его в том, что хотя он лишился дочери, так давно оплакиваемой, сын ее, несомненно, существует в лице того «юного дикаря», который только что спас его от грозившей ему беды.

Остается прибавить, что мне, наконец, выпало счастье возвратить моему деду бриллианты, переданные мне Джаксоном.

Они принесли ему громадную пользу, так как со временем не только поправили его дела, но и сделали его одним из самых богатых купцов на всемирной бирже.

Я тоже послужил орудием возвращения власти капитану и восстановлению дисциплины среди команды корабля. Вожаков заковали в кандалы и увезли в Англию.

Там они были преданы суду, и дело кончилось тем, что одного или двух из них повесили ради примера; казненные оказались именно теми людьми, которые так жестоко покинули м-с Рейхардт и меня на нашем острове. Она вернулась с нами в Англию на корабле капитана Манверса. Узнав о всем, что она сделала для меня, дед мой решил, что она будет жить с нами до конца своей жизни. Прежде чем покинуть остров, мы показали моему деду, капитану и офицерам все, что мы создали во время нашего пребывания на нем; все были поражены тем, что мы могли на голой скале устроить цветущую ферму. Я не преминул показать им те места, где выдержал борьбу с питоном, и где меня преследовали акулы. Мой рассказ, по-видимому, очень поразил слушателей.

Накануне нашего отъезда ко мне пришел Джон Гоф и просил ходатайствовать перед капитаном о том, чтобы ему разрешено было остаться на острове.

Он очень изменился за последнее время, и так как не было сомнения в том, что его раскаяние искренно, я горячо просил за него.

Мое ходатайство имело успех, и я передал ему нашу ферму, инвентарь и земледельческие орудия.

Кроме того, я обещал прислать ему все, чего не хватало для полного удобства.

Он благодарил меня, но отклонил мое предложение. Джон Гоф просил только известить его семью, что он живет в полном достатке и, вероятно, никогда не вернется на родину.

Быть может, он не желал рисковать возможностью быть преданным суду за бунт, или же ему не хотелось пускаться в плавание с бывшими своими товарищами? Но какова бы ни была причина его решения, верно то, что он остался на острове, когда корабль отчалил, и, может быть, находится там и по сей день.

Мы совершили скорый и счастливый переход в Англию, и без сомнения читатели порадуются, узнав, что «юный дикарь» благополучно высадился в Плимуте и с радостью был встречен в Лондоне в доме своего деда.

Фредерик Марриет Мичман Изи

ГЛАВА I которую читателю будет очень легко прочесть

Мистер Никодемус Изи был джентльмен, проживавший в Гэмпшире; он был женатый человек и обладал большим состоянием. В большинстве случаев супружеская чета легко обзаводится детьми, но частенько затрудняется их прокормлением. Мистер Изи этим не затруднялся, так как детей у него не было; но ему страстно хотелось иметь ребенка: ведь мы всегда мечтаем о том, что нам недоступно. Прождав десять лет, мистер Изи потерял всякую надежду. Говорят, философия может утешить огорченного человека, хотя Шекспир утверждает, что нет утешения против зубной боли. Как бы то ни было, мистер Изи занялся философией. Внимание его устремилось главным образом к вопросам о правах человека, о равенстве, о несправедливом распределении блага на земле и т. п. Однако никто не хотел слушать его философию. Женщины не желали признавать прав за мужчинами, утверждая, что они никогда не бывают правыми; мужчины же, посещавшие мистера Изи, были все богатые собственники, отнюдь не желавшие делиться с неимущими. Как бы то ни было, они предоставляли ему заниматься этими вопросами, а сами занимались его портвейном. Его философию они находили плохой, но вино очень хорошим, а ведь вещи надо принимать такими, как их находишь.

Впрочем, мистер Изи как будто и не подозревал, что его исследования должны тем или другим путем проводиться в жизнь; он ограничивался разглагольствованиями о социальном неравенстве и благодушно пользовался своим состоянием.

Пока мистер Изи толковал о философии, мистрисс Изи терпеливо слушала, и они представляли весьма счастливую супружескую чету, занимаясь каждым своим делом и не мешая друг другу. Мистер Изи знал, что жена не понимает его, и потому не огорчался, что она слушает его не слишком внимательно; а мистрисс Изи не заботилась о том, что говорит ее муж, лишь бы он не заставлял ее подавать реплики. Взаимная уступчивость всегда способствует семейному счастью.

Была и другая причина, способствовавшая их согласию. В спорных вопросах мистер Изи неизменно давал преимущество своей супруге, говоря, что она поступит, как ей угодно — и это нравилось его супруге; но когда доходило до дела, мистер Изи всегда поступал по-своему, — и это нравилось ему. Правда, мистрисс Изи давно уже убедилась, что ей не приходится поступать по-своему, но она была очень покладистого нрава, и так как в девяти случаях из десяти было совершенно безразлично, как именно сделано дело, то она довольствовалась уступками на словах. При таком благодушии супруги мистера Изи его семейное счастье, как легко себе представить, трудно было возмутить. Но, как уже давно замечено людьми, человеческие судьбы переменчивы. В конце одиннадцатого года мистрисс Изи в первый раз пожаловалась на тошноту после завтрака. У мистрисс Изи были свои подозрения; для всех остальных ее состояние не оставляло никаких сомнений; для всех — кроме мистера Изи; добряк не подозревал, что исполнение его заветных желаний так близко; он давно уже решил, что наследника ему не дождаться, и не замечал изменения фигуры своей жены. Мистрисс Изи тоже была еще не совсем уверена — боялась, что это недоразумение, какое-нибудь случайное недомогание, и потому ничего не говорила супругу. Наконец, однако, и у мистера Изи открылись глаза; когда, же, обратившись к жене с расспросами, он узнал поразительную новость, они открылись еще больше, и он щелкнул пальцами, и от восторга пустился в пляс с грацией философа или медведя на горячей плите.

Мистрисс Изи не щелкала пальцами и не пускалась в пляс, ей было совсем не до того, когда начались боли; но мистер Изи презирал боль, как все философы, когда терпеть ее приходится не им, а другим.

В надлежащее время мистрисс Изи подарила своему супругу мальчика, которого мы рекомендуем читателям как героя этой книги.

ГЛАВА II в которой мистрисс Изи по обыкновению поступает как ей угодно

На четвертый день после разрешения от бремени мистрисс Изи, мистер Изи, сидевший в покойном кресле подле ее постели, начал так:

— Я думаю, моя дорогая мистрисс Изи, какое имя дать ребенку.

— Имя, мистер Изи! Да то самое, которое вы носите, какое же еще?

— Нет, душа моя, — возразил мистер Изи, — хотя и говорят, что все имена хороши, но мое мне не кажется хорошим. Это худшее имя в календаре.

— Чем же оно не подходит, мистер Изи?

— Не подходит ни мне, ни ребенку. Никодемус чересчур длинное для того, чтобы писать его полностью, а Ник — вульгарное. Кроме того, раз будут два Ника, то мальчугана, естественно, будут звать молодым Ником, а я, разумеется, окажусь старым Ником, что уже пахнет чертовщиной[17].

— В таком случае, мистер Изи, предоставьте мне выбрать имя.

— Конечно душа моя, для того-то я и заговорил об этом предмете так рано.

— Я думаю, мистер Изи, назвать мальчика именем моего бедного отца — пусть он зовется Роберт.

— Очень хорошо, душа моя, если вы хотите, пусть он будет Роберт. Вы поступите, как вам угодно. Но надеюсь, душа моя, что, подумав немного, вы согласитесь что против этого можно сделать существенное возражение.

— Возражение, мистер Изи?

— Да, душа моя; Роберт, быть может, очень хорошее имя, но вы должны подумать о последствиях; его, наверное, будут называть Боб.

— Так что же, и пусть называют Боб.

— Я этого и в мыслях допустить не могу, душа моя. Вы забываете, что в той местности, где мы живем, всюду пасутся стада овец.

— Но, мистер Изи, какое отношение имеет овца к христианскому имени?

— Очень существенное — женщины никогда не думают о последствиях. Душа моя, у овец большое касательство к имени Боб. Спросите любого фермера, он вам скажет, что из сотни собак овчарок девяносто девять имеют кличку Боб. Теперь заметьте: пойдет наш ребенок гулять в поле; вы вздумаете позвать его. Кто же явится на ваш зов вместо вашего ребенка? Дюжина псов, которые сбегутся на кличку Боб, махая своими обрубленными хвостами. Как видите, мистрисс Изи, из этой дилеммы не выберешься. Вы поставите вашего сына на один уровень с грубыми животными, дав ему христианское имя, которое, ввиду его краткости, монополизировано местными собаками. Всякое другое имя, какое только вам вздумается, дорогая моя; но в этом единственном случае позвольте мне наложить мое вето.

— Хорошо, посмотрим, но я придумаю потом, мистер Изи; у меня голова болит.

— Я придумаю за вас, дорогая моя. Что вы скажете насчет имени Джон?

— О нет, мистер Изи, это такое обыкновенное имя.

— Доказательство его популярности, душа моя. Оно библейское — его носили один из апостолов и Креститель — было также с дюжину пап этого имени. Оно королевское — множество королей были Джонами, а кроме того, оно коротенькое и звучит честно и мужественно.

— Да, это правда, но ведь тогда мальчика будут называть Джек.

— Ну, что ж, многие знаменитости были Джеками. Был — позвольте — Джек убийца Великанов и Джек — да, Джек Кэд, великий Бунтовщик, и Трехпалый Джек, мистрисс Изи, знаменитый негр, и наконец, сударыня, Джек Фальстаф — честный Джек Фальстаф, остроумный Джек Фальстаф.

— Вы говорили, мистер Изи, что позволите мне выбрать имя самой.

— Но, разумеется, душа моя, я предоставляю выбор вам. Решайте, как вам угодно, но согласитесь, что Джон самое подходящее имя. Не правда ли, душа моя?

— Это ваша всегдашняя манера, мистер Изи: вы говорите будто предоставляете решать мне, но мне никогда не приходится решать. Я уверена, что ребенок будет окрещен Джоном.

— Он будет окрещен, как вам заблагорассудится. Теперь я припоминаю, что несколько греческих императоров назывались Джонами; но решайте сами, душа моя.

— Нет, нет, — возразила мистрисс Изи, которая чувствовала себя нехорошо и не могла продолжать спор — я предоставляю это вам, мистер Изи. Я знаю, будет то, что всегда бывает — вы предоставляете мне решение, как дают золотую монету маленьким детям: будто бы в их полную собственность, но с тем, чтобы они не смели ее тратить. Пусть он зовется Джоном.

— Ну, вот, душа моя, не говорил ли я вам, что вы согласитесь со мною, если подумаете? Я знал, что вы согласитесь. Я предоставил вам решение, и вы говорите, что его нужно назвать Джоном: значит, мы одинакового мнения, и этот пункт можно считать улаженным.

— Я попробую заснуть, мистер Изи — я нехорошо себя чувствую.

— Как вам угодно, душа моя, — отвечал супруг, — вы можете во всем поступать по собственному усмотрению. Для меня величайшее удовольствие исполнять ваши желания. Я пройдусь по саду. Покойной ночи, душа моя.

Мистрисс Изи не отвечала, и философ вышел из комнаты. Как легко можно себе представить, на следующий день мальчик был окрещен Джоном.

ГЛАВА III в которой нашему герою приходится дожидаться конца дебатов

Трудно придать интерес главе о детстве. Первое время развития у всех детей проходит одинаково. Мы не можем поэтому много сообщить о самых ранних днях Джека: он сосал грудь и отрыгал молоко, за что кормилица называла его голубчиком, а там опять сосал. По утрам он орал как петух, пищал, когда его мыли, таращил глаза на свечку и строил гримасы ветру. Шесть месяцев прошли в этих невинных развлечениях, а затем на него надели штанишки. Но я должен заметить, что мистрисс Изи не могла сама кормить младенца, так что пришлось заменить ее кормилицей.

Ординарный человек удовольствовался бы рекомендацией врача, который заботится об одном: чтобы для младенца был достаточный запас здоровой пищи. Но мистер Изи был философ, он занимался в последнее время краниологией и завел с доктором ученый разговор по поводу того, что его единственный сын будет получать питание из неизвестного источника.

— Кто знает, — заметил мистер Изи, — не всосет ли мой сын вместе с молоком худшие страсти человеческой природы.

— Я исследовал ее, — возразил доктор, — и могу смело рекомендовать.

— Это исследование было только предварительным, за которым должно последовать более важное, — отвечал мистер Изи. — Я сам исследую ее.

— Кого вы исследуете, мистер Изи? — воскликнула его жена, лежавшая в постели.

— Кормилицу, душа моя.

— Что вы исследуете, мистер Изи? — продолжала супруга.

— Ее голову, душа моя, — отвечал супруг. — Я должен определить, каковы ее наклонности.

— Я думаю, что вам лучше оставить ее в покое, мистер Изи. Она придет сегодня вечером, и я допрошу ее построже. Д-р Миддльтон, что вам известно об этой молодой особе?

— Мне известно, мадам, что она сильна и здорова, иначе бы я не выбрал ее.

— Но хороший ли у нее характер?

— Ну, о ее характере я ничего не могу сказать, мадам, но вы можете, если угодно, навести справки. Я должен заметить, однако, что если вы будете чересчур требовательны в этом отношении, то вам, пожалуй, трудновато будет найти желаемое.

— Ну, я посмотрю, — возразила мистрисс Изи.

— А я ощупаю, — подхватил ее супруг.

Это собеседование было прервано появлением той самой особы о которой шла речь. Горничная доложила о ее приходе, а затем ввела ее в гостиную. Это была красивая, цветущая, здоровая с виду девушка, неловкая и наивная в обращении и, по-видимому, не чересчур умная: в выражении ее лица голубиного было больше, чем змеиного.

Мистер Изи, которому не терпелось приступить к исследованию, заговорил первый:

— Молодая женщина, подойдите сюда, я исследую вашу голову.

— О, сэр! Она совершенно чистая, уверяю вас! — воскликнула девушка, делая книксен.

Доктор Миддльтон, сидевший между постелью и креслом мистера Изи, потер руки и засмеялся.

Тем временем мистер Изи развязал тесемки и снял чепчик с девушки, а затем запустил пальцы в ее волосы, причем лицо ее выразило страх и изумление.

— Я с удовольствием замечаю, что вы обладаете значительной дозой благодушия.

— Да, — ответила девушка, приседая.

— Также почтительности.

— Благодарствуйте, сэр.

— Орган скромности тоже сильно развит.

— Да, сэр, — отозвалась девушка с улыбкой.

«Совершенно новый орган», — подумал д-р Миддльтон.

— Фило-прогенитивность весьма сильна.

— С вашего позволения, сэр, я не понимаю, что это значит, — отвечала Сара, приседая.

— Тем не менее вы доставили практическое подтверждение. Мистрисс Изи, я доволен. Желаете вы предложить ей какие-нибудь вопросы? Хотя в этом нет необходимости.

— Разумеется, желаю, мистер Изи. Скажите, милая, как вас зовут?

— Сара, с вашего позволения, сударыня.

— Давно ли вы замужем?

— Замужем, сударыня?

— Ну да, замужем.

— С вашего позволения, сударыня, я несчастная, сударыня, — отвечала девушка, опуская глаза.

— Как! Вы не замужем?

— Нет еще, сударыня.

— Праведный Боже! Доктор Миддльтон, как могли вы прислать сюда эту особу? — воскликнула мистрисс Изи. — Незамужняя женщина и уже имела ребенка!

— С вашего позволения, сударыня, — перебила молодая женщина, приседая, — он был очень маленький.

— Очень маленький! — воскликнула мистрисс Изи.

— Да, сударыня, очень маленький и умер вскоре после своего рождения.

— О, доктор Миддльтон! Что же это такое, доктор Миддльтон?

— Дорогая мистрисс Изи, — сказал доктор Миддльтон, вставая, — это единственная особа, подходящая для вашего ребенка, какую я мог найти, и если вы не возьмете ее, то я не ручаюсь за его жизнь. Правда, можно разыскать замужнюю женщину, но замужние женщины, обладающие нормальными чувствами, не станут бросать собственных детей; а так как мистер Изи утверждает, а вы, по-видимому, верите, что питание, получаемое вашим ребенком, может повлиять на его характер и наклонности, то, мне кажется, они рискуют гораздо сильнее пострадать от молока замужней женщины, бросившей своего ребенка ради прибыли. Несчастье, случившееся с этой молодой женщиной, не всегда свидетельствует о дурной натуре, а часто только о сильной привязанности, о крайней доверчивости и простоте.

— Вы правы, доктор, — возразил мистер Изи, — и ее голова доказывает, что это скромная женщина, с сильным религиозным чувством, добродушным нравом и другими хорошими качествами.

— Голова может доказывать что угодно, мистер Изи, но ее поведение говорит совсем другое.

— Она вполне годится для своей роли, мадам, — выразил доктор.

— И с вашего позволения, сударыня, — прибавила Сара, — он был такой маленький.

— Передать ей ребенка, сударыня? — спросила временная кормилица, слушавшая молча. — Он так беспокоится, бедняжка, и засунул себе в рот кулачок.

Доктор Миддльтон кивнул головой и спустя несколько секунд мастер Джон Изи прильнул к Саре, точно пиявка.

— Господь с ним, какой голодный! Вот, вот, постой же минуту, а то захлебнешься, бедняжка!

Мистрисс Изи встала с постели и подошла к ребенку. Первым ее чувством была зависть, что на долю другой досталось удовольствие, от которого ей пришлось отказаться; следующим — восхищение при виде блаженного личика ребенка. Спустя несколько минут младенец спал крепким сном. Мистрисс Изи была довольна; материнское чувство одержало верх над всем остальным, и Сара формально водворилась в качестве кормилицы.

С течением времени Джек Изи начал ползать и показывать свои ноги так откровенно, что ясно было, что он не всосал скромности с молоком Сары; равным образом, он, по-видимому, не приобрел от нее ни почтительности, ни благодушия, так как хватался за все, мучил котенка до полусмерти, царапал мать и таскал за волосы отца; тем не менее, и мать, и отец, и все домашние уверяли, что это самое милое и кроткое дитя во вселенной. Но если бы мы вздумали рассказывать все удивительные приключения детства Джека с момента его рождения до семилетнего возраста, хранившиеся в памяти Сары, которая осталась его нянькой после того, как он был отнят от груди, то они заняли бы, по крайней мере, три больших тома. Джек воспитывался так, как обыкновенно воспитывается единственный ребенок, то есть делал все, что ему было угодно.

ГЛАВА IV в которой доктор предписывает ребенку школу в качестве лекарства против пореза пальца

— Вы не думаете отдать мальчика школу? — спросил доктор Миддльтон, которого грум, прискакавший на взмыленной лошади, просил пожаловать немедленно Форест-Гилль — так называлось имение мистера Изи, где его встретили сообщением, что мистер Изи порезал себе палец. По суматохе, наполнявшей дом, можно было бы подумать, что он отрезал себе голову — мистер Изи в беспокойстве расхаживал взад и вперед, мистрисс Изи была почти в обмороке, и горничные сновали и суетились вокруг нее. Все были в волнении, исключая самого мастера Изи, который с повязанным тряпочкой пальцем и пятнами крови на передничке уплетал вишни, не обращая ни малейшего внимания на окружающую кутерьму.

— Ну-с, в чем дело, молодой человек? — спросил доктор Миддльтон, войдя в комнату и обращаясь к Джеку, как самому разумному из всей компании.

— О, доктор Миддльтон, — перебил мистер Изи, — он порезал себе руку; я уверен, что перерезал нерв, а в таком случае ему сведет челюсти…

Доктор, не отвечая, осмотрел порезанный палец, а Джек Изи продолжал возиться с вишнями правой рукой.

— Не найдется ли у вас в доме липкий пластырь, мадам? — спросил доктор после осмотра.

— О да! Сбегай Мэри, сбегай Сара!

Спустя несколько минут девушки вернулись — Сара с липким пластырем, а Мэри с ножницами.

— Будьте покойны, мадам, — сказал д-р Миддльтон, наложив пластырь, — я ручаюсь, что дурных последствий не будет.

— Не лучше ли отвести его наверх и уложить в постель? — спросила мистрисс Изи, вложив гинею в руку доктора.

— Безусловной необходимости в этом нет, сударыня, — сказал д-р Миддльтон, — но во всяком случае и вреда не будет.

— Пойдем, милый, ты слышишь, что говорит доктор Миддльтон.

— Да, я слышу, — ответил Джек, — но я не хочу.

— Милый Джонни, пойдем голубчик, пойдем родной.

Джонни уплетал вишни и не отвечал.

— Пойдемте, мастер Джонни, — сказала Сара.

— Убирайся, Сара, — ответил Джонни, дав ей тумака.

— О! Фи, мастер Джонни, — сказала Мэри.

— Джонни, радость моя, — сказала мистрисс Изи, умоляющим тоном, — пойдем, ведь ты пойдешь?

— Я пойду в сад и нарву еще вишен, — заявил мастер Джонни.

— Хорошо, пойдем, радость моя, я отведу тебя в сад.

Джонни вскочил и уцепился за руку матери.

— Что за милое, доброе, послушное дитя! — воскликнула мистрисс Изи, — его можно вести на ниточке.

«Да, рвать вишни», — подумал доктор Миддльтон.

Мистрисс Изи, Джонни, Сара и Мэри ушли в сад, оставив доктора Миддльтона с мистером Изи, который ничего не сказал в течение этой сцены. Доктор Миддльтон был толковый, разумный человек, не желавший никому навязываться. Если он взял гинею за накладку липкого пластыря, то его совесть была спокойна на этот счет. Время было ему одинаково дорого, затратил ли он его с толком или попусту; бедняков же он лечил даром. Постоянно бывая в доме, он достаточно насмотрелся на мастера Джона Изи, и пришел к убеждению, что бойкий и смелый мальчик от природы не лишен хороших задатков, но может быть только испорчен домашним воспитанием, которое сводилось к безграничному баловству со стороны как отца, так и матери. Мистер Изи не был лишен здравых идей о вреде и ненужности телесных наказаний, о правах человека и т. п., но выводил из них нелепую систему воспитания, из которого устранялся всякий элемент обязательности, а все сводилось к безграничному потаканию всем капризам и прихотям ребенка. Поэтому общественное воспитание, при всех его недостатках, казалось доктору гораздо более полезным для мальчика, чем система домашнего баловства. Итак, когда хозяйка вышла из комнаты и не могла их слышать, он уселся на стул и предложил мистеру Изи вопрос, которым начинается эта глава.

— Вы не думаете отдать мальчика в школу, мистер Изи?

Мистер Изи положил ногу на ногу, а руками обнял колено, как всегда делал, когда готовился вступить в спор, и произнес речь о недостатках школьного воспитания.

Доктор Миддльтон знал, с кем имеет дело, и терпеливо выслушал рацею.

— Я согласен, — сказал он наконец, — что во всем, что вы говорите, много справедливого; но в школе он найдет дисциплину, товарищество, которое воспитает в нем чувство общественности, наконец, приобретет запас хотя бы элементарных, но точных знаний. Таким образом он будет лучше подготовлен к восприятию ваших наставлений.

— Я сам научу его всему, — возразил мистер Изи, скрестив руки на груди с решительным видом.

— Я не сомневаюсь в ваших способностях, мистер Изи; но, к несчастью, вы всегда будете встречать непреодолимое препятствие. Простите, я знаю, на что вы способны, и не сомневаюсь, что для мальчика было бы истинное счастье иметь такого наставника, но, говоря откровенно, вам так же хорошо известно, как и мне, что материнская нежность мистрисс Изи всегда будет преградой вашим намерениям. Он уже так избалован ею что не хочет ничего слушать; а раз это так, то что же вы с ним поделаете?

— Я согласен, дорогой мой, что в этом пункте представляется известное затруднение, но материнская слабость будет исправлена отцовской строгостью.

— Могу я спросить, как именно, мистер Изи? Так как мне это кажется невозможным.

— Невозможным! Клянусь небом, я заставлю его повиноваться, или, — тут мистер Изи приостановился и закончил, — или потребую у него объяснения причин его неповиновения, доктор Миддльтон.

Доктор Миддльтон подавил желание рассмеяться и возразил:

— Я не сомневаюсь, что вы придумаете какую-нибудь систему, с помощью которой заставите его признать ваш авторитет, но что же последует дальше? Мальчик будет считать мать своей защитницей, а вас тираном. Он получит отвращение к вам и в силу этого отвращения будет относиться невнимательно и непочтительно к вашим наставлениям даже в тех случаях, когда они окажутся доступными его пониманию. Между тем, мне кажется, что это затруднение может быть обойдено. Я знаю одну весьма почтенную особу, пастора, имеющего школу, в которой розга не применяется; я напишу ему и расспрошу подробно; и тогда, если ваш мальчик будет избавлен от опасности, которой грозит ему чрезмерная снисходительность мистрисс Изи, он в несколько лет приготовится к восприятию ваших более важных поучений.

— Пожалуй, — сказал мистер Изи после некоторого молчания, — ваши слова заслуживают внимания. Я согласен, что вследствие нелепой снисходительности мистрисс Изи мальчик отбился от рук и не захочет меня слушаться в настоящее время; и если ваш друг не применяет розги, то я серьезно подумаю, не поместить ли в школу моего сына Джона в видах получения элементарного образования.

Доктор Миддльтон добился своего, польстив философу. Через день он явился с письмом от педагога, в котором применение розги с негодованием отвергалось, и мистер Изи за чайным столом объявил супруге о своих намерениях в отношенииих сына Джона.

— В школу, мистер Изи? Как, отправить Джонни в школу? Такого ребенка в школу?

— Конечно, душа моя, вы должны согласиться, что в девять лет пора уже учиться грамоте.

— Но он уже почти умеет читать, мистер Изи; конечно, я сама могу его научить. Не правда ли, Сара?

— Истинная правда, сударыня; он еще вчера говорил буквы.

— О, мистер Изи, кто это надоумил вас? Джонни, голубчик, поди сюда — скажи мне, что такое буква А. Ты распевал ее в саду сегодня утром.

— Я хочу сахару, — возразил Джонни, протягивая руку через стол к сахарнице, которой не мог достать.

— Хорошо, радость моя, я тебе дам большой кусок, если ты скажешь мне, что такое буква А.

— А — это ангел, у него есть крылышки, — сердито отвечал Джонни.

— Вот, мистер Изи; и он может сказать всю азбуку, правда, Сара?

— Может, может, голубчик — правда, можешь, Джонни?

— Нет, — возразил Джонни.

— Да, милый, конечно, можешь; ты ведь знаешь, что такое буква Б? Правда, знаешь?

— Да, — отвечал Джонни.

— Вот, мистер Изи, вы сами видите, сколько он знает, и какой он послушный мальчик. Ну, Джонни, голубчик, скажи же, что такое буква Б.

— Не хочу, — возразил Джонни. — Яхочу сахару, — с этими словами Джонни, взобравшийся на стул, потянулся к сахарнице через стол.

— Боже мой! Сара, стащите его со стола, а то он опрокинет кипяток!

Сара схватила Джонни за ноги, но он перевернулся на спину и дал ей пинка в физиономию, когда она делала отчаянные усилия стащить его. Обратный толчок от этого пинка заставил его проехаться по гладкой поверхности стола и толкнуть головой чайник с кипятком, который опрокинулся в противоположную сторону, и, несмотря на быстрое движение мистера Изи, порядком ошпарил ему ноги, что заставило его вскочить с совсем не философским ругательством. Тем временем Сара и мистрисс Изи схватили Джонни и тянули его в разные стороны, причитая и охая. Боль от ожогов и равнодушие, проявляемое к особе мистера Изи, вывели последнего из себя. Он выхватил Джонни из рук женщин и, позабыв о правах человека, принялся угощать его шлепками без всякого милосердия. Сара вступилась было за своего питомца, но получила такого тумака, что не только искры посыпались из ее глаз, но и сама она растянулась на полу. Мистрисс Изи ударилась в истерику, Джонни ревел неистово, так что за четверть мили было слышно.

Не знаю, сколько времени продолжал бы мистер Изи внедрять философию в мальчика, но внезапно дверь отворилась, и мистер Изи, все еще не выпускавший из рук Джонни, увидел доктора Миддльтона, остановившегося в немом изумлении. Он обещал прийти к чаю и поддержать, если нужно, аргументацию мистера Изи; но очевидно ему показалось, что в аргументации, к которой прибегал в эту минуту мистер Изи, его помощи не требуется. Как бы то ни было, при появлении доктора Миддльтона, Джонни был выпущен и с ревом покатился на пол, Сара оставалась там, где растянулась, мистрисс Изи билась на полу в истерике, чайник тоже валялся на полу, один лишь мистер Изи не только стоял, но и подпрыгивал от боли.

Никогда еще появление врача не было так своевременно. Сначала мистер Изи не находил этого, но его ошпаренные ноги так болели, что он скоро переменил мнение.

Прежде всего доктор Миддльтон подобрал мистрисс Изи и уложил ее на диване. Сара поднялась на ноги и увела из комнаты ревущего и лягающегося мастера Джона Изи, за что и получила с его стороны несколько здоровых щипков и укусов. Лакей, которого позвал доктор, подобрал чайник, так как больше ему нечего было делать. Мистер Изи, охая от боли, растянулся на диване, и доктор Миддльтон находился в большом затруднении, что ему предпринять. Он заметил, что мистер Изи нуждается в его помощи, тогда как мистрисс Изи может свободно обойтись без нее; но как оставить даму в истерике, наполовину серьезной, наполовину притворной? Наконец, доктор Миддльтон приказал лакею позвать всех горничных, которые и отвели мистрисс Изи наверх, после чего он мог подать помощь единственному пациенту, нуждавшемуся в ней. Пока доктор стаскивал чулки с ошпаренных ног мистера Изи, последний рассказал ему о том, что произошло, в коротких словах, прерываемых оханьем от боли. Лекарства доктора Миддльтона быстро облегчили телесные страдания мистера Изи; но сильнее обваренных ног его угнетала мысль, что доктор оказался свидетелем его вспышки и не философской аргументации над мягкими частями мастера Джона Изи. Доктор постарался пролить бальзам исцеления на эту рану.

— Дорогой мой мистер Изи, мне весьма жаль, что с вами случилась такая неприятность, но вы обязаны ею безрассудной снисходительности мистрисс Изи к ребенку. Меня, однако, радует, что вы так серьезно относитесь к родительским обязанностям, и пытаетесь, как сами говорили мне, исправить материнскую слабость отцовской строгостью. (Доктор произнес эту похвалу тоном глубокой серьезности, хотя не без труда удержался от улыбки). Но видите ли, дорогой мой, избыток слабости и баловства с одной стороны неизбежно влечет за собой усиленные меры исправления с другой, имеющие характер вспышки, и справедливого, положим, но все же раздражения. Между тем, в школе мальчик найдет дисциплину, равную для всех, и исключающую возможность как баловства, так и расправы по мотивам личного раздражения. Во всяком случае, мне приятно видеть, что вы принимаете серьезные меры к устранению вредных последствий чрезмерной снисходительности матери.

— Да, конечно, я не могу допустить порчи ребенка, — отвечал мистер Изи, довольный тем, что доктор помогает ему выпутаться из затруднения. — Но завтра он отправится в школу, я твердо решил это.

— Он будет обязан этим мистрисс Изи, — ответил доктор.

— Именно, — подтвердил мистер Изи. — Доктор, мои ноги опять разболелись.

— Продолжайте примачивать их водой с уксусом, пока я не пришлю вам мазь, которая быстро облегчит боль. Я зайду завтра. Кстати, завтра же мне нужно побывать в школе мистера Бонникестля; там у меня есть маленький пациент и, если угодно, я могу отвезти туда вашего сына.

— Это будет очень удобно для нас, доктор, — сказал мистер Изи.

— В таком случае я загляну к мистрисс Изи, а завтра буду у вас в десять часов. Покойной ночи.

— Покойной ночи, доктор.

Доктору нужно было еще подготовить мистрисс Изи. Он преувеличил ожоги ее мужа, преувеличил его гнев, и советовал ей ни в коем случае не противоречить ему, пока он не умиротворится. На следующий день он явился за мальчиком, и несмотря на оханья Сары, несмотря на слезы мистрисс Изи, которая не решилась протестовать, и на отчаянное сопротивление мистера Джонни, наш герой был усажен в карету доктора Миддльтона и препровожден в школу мистера Бонникестля. Водворение его в этом учреждении произошло без дальнейших осложнений, так как, убедившись в бесполезности сопротивления, мистер Джонни, скрепя сердцем, покорился судьбе.

ГЛАВА V в которой Джек неудачно применяет на практике философию своего родителя

Несмотря на свою избалованность, Джонни, как мальчик сообразительный и смышленый, довольно быстро сориентировался в школе и приспособился к требованиям дисциплины; с товарищами у него также установились хорошие отношения благодаря его веселому и добродушному нраву.

Можно бы было подумать, что его отсутствие будет тяжело ощущаться в доме, но этого не было. Во-первых, доктор Миддльтон указал мистрисс Изи на то, что сечение школе не применяется, тогда как трепка, полученная Джонни от отца, без сомнения, повторилось бы не раз; а во-вторых, хотя мистрисс Изи воображала, что не переживет разлуки с сыном, но вскоре убедилась, что остается и в его отсутствие живехонькой, да чуть ли еще не счастливее, чем при нем. Ребенок, тем более балованный, всегда является источником беспокойства и тревоги, и после отправки Джонни в школу мистрисс Изи стала чувствовать себя гораздо спокойнее и свободнее, что более соответствовало ее наклонностям. Понемногу она отвыкла от него и стала довольствоваться случайными свиданиями и сообщениями доктора Миддльтона, так что под конец совершенно примирилась с тем, что он остается в школе и является домой только по воскресеньям да на каникулы. Джон Изи хорошо учился; способности у него были недурные, и мистер Изи при свиданиях с доктором Миддльтоном потирал руки,говоря:

— Пусть побудет у них еще годика два, а там я сам завершу его образование.

Каждые каникулы он старался внедрять свою философию в голову сына, который, хотя и относился к ней без особенного внимания, однако не выказывал и отвращения к философическим словопрениям. Напротив, привычку «аргументировать» он воспринял от мистера Изи и усвоил ее в такой степени, что мог заговорить даже своего родителя.

Ничто не доставляло мистеру Изи такого удовольствия, как эта речистость сына.

— Верно, сынок! Оспаривай этот пункт, Джек, — оспаривай этот пункт, мальчик! — приговаривал он, когда Джек спорил с матерью; и потирая руки, обращался к доктору Миддльтону, замечая: — Поверьте мне, из Джека выйдет великий человек.

Затем он давал Джеку гинею, и тот убеждался, что философия имеет свои достоинства. В школе он избегал вступать в прения с учителями и директором, так как убедился, что результат редко оказывается благоприятным для него; но охотно заводил дебаты с товарищами; дебаты кончались обыкновенно дракой, в которой Джек умел постоять за себя, не сохраняя, однако, злобного чувства если трепка доставалась на его долю.

Так воспитывался он до шестнадцати лет. В этом возрасте Джек был довольно красивый и стройный малый несколько легкомысленный, веселый и добродушный. Великие принципы равенства прав человека, имущественного уравнения — в те времена зачатки социалистического учения только что проявились — он усвоил от своего отца в такой же сумбурной и бестолковой форме какую они приняли в голове философа. Ему и в голову не приходило, что практическое осуществление этих принципов представляет общественную задачу, которая может быть решена только посредством общественной работы. Идея прав человека соответствовала его характеру, добродушному и возмущавшемуся угнетением и несправедливостью. Практическое ее применение выражалось в том, что он вступался в школе за обижаемых товарищей, не жалея собственных боков; относился с большим вниманием и вежливостью к зависимым и низшим, и всегда готов был помочь, как умел, слабому. Что касается идеи об имущественном уравнении, то она выражалась у него только в дурачествах вроде ловли рыбы в чужих прудах и т. п., причем в случае столкновения с владельцами он пресерьезно пытался доказывать, что плоды земные составляют общее достояние. Владельцы обыкновенно обнаруживали глубочайшее равнодушие к философским аргументам, но тем охотнее прибегали к «argumentum baculinum», т. е. попросту к палке, на каковую аргументацию наш герой отвечал в том же духе, но нередко принуждаем был ретироваться с уроном. В сущности, эти похождения соответствовали юношеской наклонности к проказам и дурачествам, а мысль, что, привязывая к ним великие идеи, он только компрометирует эти последние, не приходила в голову нашему герою.

В одно прекрасное утро Джек заметил за изгородью какого-то сада большую яблоню со множеством соблазнительных плодов и, недолго думая, перемахнул через изгородь, взобрался на дерево, выбрал яблоко получше и принялся есть.

— Эй, сэр, что вы там делаете? — раздался грубый голос.

Джек взглянул на коренастого субъекта в серой куртке и коричневом жилете, стоявшего под деревом.

— Разве вы не видите, что делаю, — отвечал Джек, — ем яблоки, хотите, брошу и вам?

— Покорнейше вас благодарю, вы так свободно угощаете ими других и себя самого, как будто они ваша собственность.

— Ничуть не более моя собственность, чем ваша, добрейший.

— Ну, это больше похоже на правду, но все же не совсем правда; эти яблоки мои, и я вас прошу спуститься с дерева как можно скорее. Когда вы будете внизу, мы сведем счеты и, — прибавил субъект, тряхнув дубинкой, — я рассчитаюсь с вами.

Джеку не особенно понравился этот оборот дела.

— Добрейший мой, — сказал он, — с вашей стороны чистый предрассудок воображать, будто эти яблоки не даны, как и все остальные плоды, в пользование всем нам; они общее достояние, поверьте мне.

— Это как посмотреть, любезный, у меня свой взгляд.

— Вы найдете это в Библии.

— Никогда не находил, хоть и читал ее от доски до доски.

— В таком случае, — сказал Джек, — сходите домой и принесите Библию, я покажу вам.

— Подозреваю, что вы не станете дожидаться, пока я вернусь. Нет, нет; у меня пропала куча яблок, и мне давно хотелось поймать вора; и теперь, когда я поймал-таки одного, я постараюсь, чтобы он не ушел без яблочного соуса. Итак, слезайте, юный воришка, слезайте-ка вниз — или вам же будет хуже.

— Благодарю вас, — сказал Джек, — но мне и здесь хорошо. С вашего позволения, я буду обсуждать этот пункт, оставаясь здесь.

— Мне некогда обсуждать этот пункт, любезнейший, у меня дела по горло, но не думайте, что я вас выпущу. Если вы не хотите спуститься, оставайтесь на дереве, но я ручаюсь вам, что вы будете сидеть там, пока я не кончу работы.

— Что поделаешь с человеком, который не хочет слушать аргументов, — подумал Джек. — Вот люди! Но он не найдет меня, когда вернется с работы, за это ручаюсь.

Но Джек ошибался. Фермер отошел к изгороди, кликнул какого-то мальчишку и отдал ему приказание, после чего тот побежал на ферму. Минуту или две спустя показался огромный бульдог, бежавший через сад к своему хозяину.

— Заметь его, Цезарь, — сказал хозяин бульдогу, указывая на Джека. — Заметь его.

Бульдог уселся на траву, поднял голову, уставился на Джека и показал двойной ряд зубов, которые разом выгнали всю философию из головы нашего героя.

— Я не могу ждать, но Цезарь может, и я дружески предупреждаю вас, что если вы попадетесь ему в зубы, он разнесет вас на клочки. После работы я вернусь.

Сказав это, фермер ушел, оставив Джека обсуждать вопрос с собакой.

Немного погодя собака опустила голову и закрыла глаза, точно заснула; но Джек заметил, что при малейшем его движении один глаз бульдога приоткрывался; ввиду этого он, как человек благоразумный, решил оставаться там, где сидел. Он сорвал еще несколько яблок, так как было время обедать, и жевал их в задумчивости.

Спустя несколько минут другое жующее животное показалось на горизонте, не кто иной, как бык, забредший в сад и, по-видимому, вообразивший себя его владельцем. Он мычал иногда и мотал головой, направляясь к Цезарю, которого, кажется, считал таким же нарушителем чужих прав, как его хозяин Джека. Бульдог вскочил и уставился на быка, который приближался, роя землю и задрав хвост кверху. Подойдя на расстояние нескольких шагов, бык бросился на бульдога, который увернулся и, в свою очередь, атаковал быка, и таким образом завязался поединок, причем оба противника постепенно удалились от дерева. Джек приготовился к бегству, но, к несчастью, сражающиеся находились между ним и изгородью, через которую он перелез. «Ничего не значит, — подумал Джек, — у каждого поля имеются две стороны, и хотя другая изгородь ближе к ферме, но выбора не остается. Во всяком случае, надо попытать счастья», — решил он и начал спускаться вниз, но тут услышал отчаянный вой. Бык подхватил бульдога на рога, швырнул его вверх, и Джек видел, как тот перелетел через изгородь. Бык отпраздновал свою победу торжествующим ревом, а Джек, избавившись от своего сторожа, спустился на землю и навострил лыжи.

К несчастью для Джека, бык заметил его и, опьяненный своей победой, испустил новый рев и бросился вперед. Джек заметил опасность; страх придал ему крылья и он перелетел не только через сад, но и через изгородь пять футов высотой как раз в ту минуту, когда бык ударился в нее головой. Смотри, куда прыгаешь, — гласит старинная поговорка. Если бы Джек последовал ей он вероятно, прыгнул бы удачнее, но надо сознаться, что у него были достаточные основания пренебречь мудрой поговоркой. Во всяком случае, прыгнув через забор, Джек попал прямехонько в небольшой пчельник и свалил два улья с пчелами, которые обозлились за это вторжение, и прежде чем Джек успел подняться на ноги, принялись жалить его куда попало. Ему оставалось только бежать, но пчелы летели быстрее, чем он; и Джек совсем одурел от боли, как вдруг споткнулся на каменную стенку колодца. Он не успел удержаться, но успел схватиться за цепь, ударившую его по лицу. Ворот завертелся, Джек полетел вниз и после быстрого спуска в сорок футов окунулся в воду, но избавился от пчел, которые либо потеряли из вида нашего героя, либо не захотели лезть за ним в колодезь. Джек вынырнул из воды и ухватился за веревку, к которой была привязана цепь с ведром, — она развернулась вся, и благодаря этому Джек мог держать голову над водой. Спустя несколько мгновений он нащупал ногами ведро, влез в него и таким образом устроился довольно удобно, так как вода после укусов пчел и быстрого бега, приятно освежила его.

»Во всяком случае, — думал Джек, — если б не бык, я бы остался на дереве и получил трепку от фермера; но опять же, если бы не бык, я не попал бы к пчелам, а если бы не пчелы, я не свалился бы в колодезь; и, наконец, если б не цепь, то я бы утонул. Такова была связь событий, и все потому, что мне вздумалось съесть яблоко».

»Как бы то ни было, я избавился от фермера, от собаки и от пчел, — все хорошо, что хорошо кончается; но какой черт поможет мне выбраться из колодца? Вся тварь и все стихии, по-видимому, ополчились на защиту собственности: зловредный институт!»

Мы привели весь этот монолог нашего героя, чтоб показать, что он не был глупцом или ничтожным малым, человек, который может так хорошо рассуждать о причинах и следствиях, сидя на дне колодца по шею в воде, несомненно обладает незаурядным присутствием духа. Будь Джек заурядным малым, мы бы не выбрали его в герои нашего рассказа.

ГЛАВА VI в которой Джек приходит к не совсем благоразумному решению

»В конце концов, приходится признать, что хотя бывают такие плачевные обстоятельства, при которых колодезь может оказаться желанным убежищем, но при всем том колодезь не приспособлен для продолжительного пребывания в нем», — думал Джек.

Спустя четверть часа зубы его стучали, губы дрожали, все члены онемели, и он нашел, что пора ему начать звать на помощь, чего сначала не решался делать, опасаясь попасть в переделку к фермеру и его семье. Итак, он раскрыл было рот, собираясь крикнуть, как вдруг почувствовал, что цепь поднимается вверх, и он медленно выходит из воды. Сначала он услыхал жалобы на тяжесть ведра и нимало не удивился им; потом болтовню и смех, по-видимому, двух лиц; наконец, его голова поднялась над низенькой стенкой колодца, и он уже готовился протянуть руки и уцепиться за нее, когда люди, вертевшие ворот, увидели его. Это были мешковатый батрак с фермы и служанка.

— Благодарю вас, — сказал Джек.

Но он не успел услышать ответ на свою благодарность; девушка вскрикнула и выпустила ручку ворота, испуганный работник не удержал ее, она выскользнула из его руки, перевернулась, хватила его по зубам так, что он растянулся навзничь, и не успели слова благодарности замереть на устах Джека, как он с быстротою молнии полетел на дно. К счастью для Джека, он еще не выпустил из рук цепи, иначе, пожалуй, убился бы о стенку колодца; в данном случае он только окунулся еще раз в воду и минуты через две занял прежнюю позицию.

«Забавная штука, нечего сказать, — подумал Джек еще раз шлепнув по мокрой шляпе на голове, — во всяком случае, они не могут теперь сослаться на неведение, им известно, что я здесь».

Тем временем девушка вбежала в кухню, бросилась сначала на стул, а с него покатилась на кучу теста приготовленного для посадки в печь и стоявшего на полу.

— Боже милостивый, что такое с Сусанной! — воскликнула жена фермера. — Что такое — где Мэри — где Джон? Убей меня Бог, если булка не превратится в лепешку.

Вскоре явился Джон, державшийся руками за челюсть и выглядевший крайне расстроенным и испуганным по двум причинам: во-первых, ему казалось, что у него сломана челюсть, во-вторых, он думал, что увидел черта.

— Боже милостивый, да что же это такое? — снова воскликнула фермерша. — Мэри, Мэри, Мэри! — завопила она, сама начиная трусить, так как тщетно старалась сдвинуть Сусанну с ее тестяного ложа, на котором та лежала бесчувственная и тяжелая, как свинец. Мэри явилась на громкий призыв своей хозяйки, и вдвоем они подняли Сусанну; но теста уже не было надежды поднять.

— Что ж ты не подойдешь и не поможешь Сусанне, Джон? — крикнула Мэри.

— Ай-ай-ай! — вот все, что было ответом со стороны Джона, который находил, что достаточно помог Сусанне, и продолжал держаться руками за голову.

— В чем дело, хозяйка? — воскликнул фермер, входя в комнату. — Отцы родные, что такое с Сусанной? А с тобой что случилось? — обратился он к Джону. — Ну и денек выпал, будь ему неладно, беда за бедой. Первое — разворовали все яблоки; потом все улья на пасеке перевернуты вверх дном; потом бык распорол брюхо Цезарю; потом бык проломил изгородь и попал в лесопильную яму, а теперь, когда я прихожу позвать людей, чтоб помогли мне вытащить его оттуда, — извольте полюбоваться: баба лежит, словно мертвая, а Джон смотрит, как будто видел черта.

— Ай-ай-ай! — ответил Джон, утвердительно кивая головой.

— Видно и впрямь черт вырвался на волю. В чем дело, Джон? Видели вы его, что ли, с Сусанной?

— Ай-ай!..

— Видно, он лишил тебя языка; я вижу, из тебя ничего не выжмешь. А та что? Пришла в себя, наконец?

— Да, да, ей теперь лучше. Сусанна, что случилось?

— О, о! Колодезь, колодезь…

— Колодезь! Что-нибудь там неладно, должно быть; пойду посмотрю.

Фермер направился к колодцу; он заметил, что ведро спущено вниз, и вся веревка размотана; заглянул в колодезь. Джек, который потерял всякое терпение, смотрел вверх, ожидая помощи, которая, как ему казалось, чересчур долго заставляет себя ждать; круглое лицо фермера отчасти затмило светлый круг отверстия, как спутник Юпитера затмевает иногда лик планеты, вокруг которой вращается.

— Я здесь, — крикнул Джек, — вытащите меня поскорее, или я умру.

Это была правда, так как он совсем изнемог, хотя мужество не изменило ему.

— Черт возьми, кто-то упал в колодезь, — воскликнул фермер, — сегодня конца нет приключениям. Ну, сначала надо вытащить христианина из колодца, а потом уж быка из ямы. Пойду позову людей.

Вскоре несколько человек собрались у колодца.

— Эй, внизу, держись крепче!

— Держусь, не бойтесь, — ответил Джек. Ворот завертелся, и Джек еще раз направился вверх. Как только он показался над колодцем, люди вытащили его и положили на траву, так как он совершенно обессилел.

— Э, да это тот самый молодчик, что сидел на моей яблоне! — воскликнул фермер. — Ну, как бы то ни было, не умирать же бедняге из-за нескольких яблок. Возьмите его, братцы, и отнесите в дом, — вишь, он полумертвый от холода — немудрено.

Фермер пошел вперед, а люди перенесли Джека в дом, где фермер дал ему выпить стаканчик водки; это оживило его, и вскоре он совсем оправился.

После того, как Джек рассказал, каким образом он попал в колодец, фермер спросил:

Как же вас звать?

— Моя фамилия Изи, — ответил Джек.

— Как! Вы сын мистера Изи, владельца Форест-Гилля?

— Да.

— Да ведь это мой лендлорд, и добрейший лендлорд! Что же вы не сказали об этом, когда сидели на дереве? Я бы предоставил весь сад в ваше распоряжение.

— Почтеннейший, — возразил Джек, который выпил второй стаканчик водки и сделался разговорчивым, — пусть это послужит для вас предостережением: вперед выслушивайте человека, который предлагает вам обсудить вопрос. Если б вы подождали, я бы доказал вам самым неоспоримым образом, что у вас не больше прав на яблоки, чем у меня, но вы не захотели слушать мои аргументы, а без обсуждения вопроса нельзя добраться до истины. Вы посылаете за бульдогом, которому бык распарывает брюхо; бык ломает себе ногу, свалившись в яму; ульи перевернуты, и вы теряете мед; ваш работник Джон получает перелом челюсти; ваша работница Сусанна портит хлеб, а почему? Потому что вы не пожелали выслушать мои аргументы.

— Пожалуй, мастер Изи, вы правы в том отношении, что я должен был выслушать вас, хотя не постигаю, как бы вы ухитрились доказать мне, что яблоки не мои, когда я арендую сад у вашего отца? Но теперь посмотрим на ваше поведение: как вы его-то оправдаете? Вы забираетесь на дерево за яблоками, хотя у вас довольно денег, чтобы купить их; вы сидите под стражей бульдога; чуть-чуть не попадаете на рога к быку; искусаны пчелами; купаетесь в колодце; десять раз рискуете жизнью и все из-за яблок, которые не стоят двух пенсов.

— Совершенно верно, добрейший, — отвечал Джек, — но вы забываете, что я философ и отстаиваю права человека.

— В первый раз слышу, что парнишка, ворующий яблоки, называется философом; мы называем такие дела попросту мелким жульничеством; а что касается до прав человека, так не воровством же яблок их отстаивать.

— Дело в точке зрения…

— Да, вот вам точка зрения; берет же ваш отец с меня аренду за сад, стало быть, по его точке зрения, выходит, что собственность на землю принадлежит ему; а ведь этими деньгами и вы пользуетесь.

Джек слегка смутился.

— Обсудим этот вопрос, — сказал он.

— Вряд ли мы договоримся до чего-нибудь нужного, — возразил фермер. — Стар я уж слишком, чтобы учиться философии. Думаю только, что вы не с того конца взялись я дело. Права человека — ведь это общее дело, а не ваше личное; стало быть, чтобы их добиться, надо общие порядки и законы изменить, весь уклад перестроить, а не просто нарушать закон, как кому вздумается. А если уж вы от себя хотите действовать, то с себя и начать надо: отрекись-ка от своего имущества да ступайте в рабочие… Ну, да как бы там ни было, мой сад к вашим услугам, можете пользоваться яблоками, сколько душе угодно, а если уж вам непременно хочется воровать их, а не спрашивать, то я прикажу своим людям делать вид, что они вас не замечают. Моя тележка у крыльца, мастер Изи, работник отвезет вас к папаше; кланяйтесь ему от меня и скажите, что я очень сожалею, что вы свалились в колодезь.

Так как Джек чувствовал больше склонности ко сну, чем к аргументации, то он пожелал фермеру покойной ночи и предоставил отвезти себя домой. Теперь, когда кровообращение восстановилось, боль от пчелиных жал была так сильна, что он был очень рад встретить доктора Миддльтона за чайным столом в своей семье. Джек не стал рассказывать историю своих похождений, а сказал только, что опрокинул нечаянно несколько ульев и был жестоко искусан пчелами. Доктор Миддльтон предписал средство для облегчения боли, но, пощупав пульс Джека, нашел у него сильную лихорадку, что не представляло ничего удивительного после приключений этого дня. Джек улегся в постель и пролежал неделю, в течение которой думал да раздумывал и пришел, наконец, к решению, о котором читатель узнает ниже. Раздумывая о словах фермера, он, правду сказать, не чувствовал ни малейшей охоты к отречению от своих имущественных прав; работа общественная, направленная к осуществлению его великих идей, совершенно не представлялась семнадцатилетнему мальчику, а его родитель, переплетавший эти идеи в совершенно отвлеченной форме с хронологическими бреднями, не мог дать ему нужных указаний в этом направлении; школа ему надоела, а личный характер тянул к приключениям, и вот он надумал план, на который, впрочем, навело его чисто случайное обстоятельство.

В тот вечер, когда Джек вернулся домой, искусанный пчелами, он застал в гостях у отца некоего капитал Уильсона, дальнего родственника, который навещал их очень редко, так как жил довольно далеко, а имея многочисленную семью и никаких средств, кроме половинной пенсии, для ее содержания, не мог тратиться на разъезды. На этот раз целью его посещения было попросить о помощи мистера Изи. Ему удалось получить команду над военным корветом (он состоял на государственной службе), но у него не было средств, чтобы снарядиться самому и хоть сколько-нибудь обеспечить семью на время своего отсутствия. Поэтому он решил попросить у мистера Изи взаймы несколько сот фунтов, рассчитывая расплатиться на счет призов, которые ему удастся захватить. Мистер Изи, доброта и отзывчивость которого не подлежали сомнению, был не такой человек, чтобы отказать в подобной просьбе; он написал чек на тысячу фунтов и вручил его капитану Уильсону, прибавив, что он может уплатить долг, когда найдет это удобным для себя. Капитан Уильсон выдал расписку в получении суммы и обещал уплатить из первых призовых денег, каковое обещание, как бы ни было оно обязательно для честного человека, с юридической точки зрения было равносильно обещанию рассчитаться «на том свете угольками». Сделка только что состоялась, и капитан Уильсон с мистером Изи вернулись в гостиную как раз в ту минуту, когда явился Джек.

Джек поздоровался с капитаном Уильсоном, которого знал уже давно, но, как было сказано выше, он слишком страдал от боли и потому удалился с доктором Миддльтоном и лег в постель.

На восьмой день он встал с постели и явился в гостиную. Тут он рассказал отцу о своих приключениях с яблоками, бульдогом, быком, пчелами и колодезем. Вместо того, чтобы объяснить сыну, что он, действительно, взялся за дело «не с того конца», как выразился фермер, и что отстаивание великих идей посредством воровства яблок является мальчишеством, философ отнесся к подвигу Джека с самой неподражаемой серьезностью.

— Я говорил тебе, Джек, — сказал он, — что мы живем в железном веке, что наши нравы глубоко испорчены социальной несправедливостью. Но всякая истина, хоть и самая возвышенная, должна иметь своих мучеников, прежде чем восторжествует, и, подобно Аврааму, которого всегда считал великим философом, я готов принести своего единственного сына в жертву ради столь благородного дела.

— Все это очень хорошо с вашей стороны, папа, но мы должны обсудить этот пункт. Если вы такой же великий философ, как Авраам, то я вовсе не такой покорный сын, как Исаак, и желаю поступать по собственному усмотрению. Я вижу, что на суше вовсе не подготовлены к вашей философии, и потому намерен отправиться в море, поступить на корабль. Море никому не принадлежит, никем не возделывается, никто его не пашет, никто на него не заявляет требований, оно общее достояние. Стало быть, там я найду равенство, и так как я решил не возвращаться в школу, которая мне до смерти надоела, то и отправлюсь в море.

— И слышать не хочу, Джек. Во-первых, ты должен вернуться в школу, во-вторых, ты не пойдешь в море.

Но Джек принялся «обсуждать этот пункт» с такой энергией, ссылаясь на права человека, на принцип равенства, на свою свободную волю, которой никто не в праве подавлять, что совсем загонял почтенного родителя, и тот кончил тем, что уступил, хотя и со вздохом.

— Хорошо, Джек, если ты непременно хочешь этого, то отправишься в море.

— Разумеется, — воскликнул Джек с победоносным видом, — но с кем, вот вопрос? Я слыхал, будто капитан Уильсон получил судно, и не прочь был бы отправиться с ним.

— Я напишу ему, — уныло промолвил мистер Изи, — но мне хотелось бы сначала ощупать его голову.

На том и порешили.

Ответ капитана Уильсона, разумеется, был утвердительный, и он обещал относиться к Джеку, как к родному сыну.

Наш герой уселся на родительскую лошадь и поехал к мистеру Бонникестлю.

— Я отправлюсь в море, — сказал он ему.

— И прекрасно сделаете, — ответил мистер Бонникестль.

Наш герой встретился с доктором Миддльтоном.

— Я отправлюсь в море, доктор Миддльтон.

— И прекрасно сделаете, — ответил доктор.

— Я отправляюсь в море, матушка, — сказал Джон.

— В море, Джон, в море! Нет, нет, милый Джон, ты не пойдешь в море! — воскликнула мистрисс Изи ужасом.

— Нет, пойду, отец согласился и говорил, что убедит и вас дать согласие.

— Мое согласие! О, милый, милый мой мальчик! — И мистрисс Изи зарыдала прегорько, как Рахиль, плачущая о чадах своих.

ГЛАВА VII в которой мистер Изи получает первый урок служебного рвения

Так как времени терять было нечего, то наш герой живо простился с отеческим кровом, как говорится, и отправился в Портсмут. Так как денег у него было довольно, и ему доставляло большое удовольствие чувствовать, что он сам себе господин, то он не торопился сесть на корабль, а пятеро или шестеро не слишком почтенных приятелей, которых подобрал Джек — или они подобрали Джека — кутившие на его счет, усердно советовали ему оставаться на берегу до самой последней минуты. Так как этот совет совпадал с мнением самого Джека, то наш герой провел три недели в Портсмуте, прежде чем кто-либо узнал о его приезде. Наконец, однако, капитан Уильсон получил от мистера Изи письмо, из которого узнал об отъезде Джека, и, опасаясь, не случилось ли с ним какой-нибудь беды, поручил старшему лейтенанту навести справки. Это произошло уже накануне дня, назначенного для отплытия. Старший лейтенант заглянул в несколько гостиниц, осведомляясь, не остановился ли там господин по имени Изи.

— Как же, — отвечал швейцар в гостинице Фоунтэн, — мистер Изи стоит здесь уже три недели.

— Черт бы его побрал, — зарычал мистер Саубридж с негодованием старшего лейтенанта, три недели дожидающегося мичмана. — Где он? В зале?

— О, нет, сэр, мистер Изи занимает первый номер в бельэтаже.

— Ведите меня к нему.

— Как прикажете доложить о вас, сэр?

— Старшие лейтенанты не докладывают о себе мичманам, — возразил мистер Саубридж, — он скоро узнает, кто я такой.

Получив такой ответ, швейцар поднялся по лестнице в сопровождении м-ра Саубриджа и отворил дверь в номер.

— Вас желают видеть, сэр, — сказал он.

— Попросите войти, — отвечал Джек, — да вот что еще; скажите там, чтобы пунш был сегодня получше, чем вчера; у меня обедают еще двое джентльменов.

Тем временем мистер Саубридж, который был в штатском платье, вошел в комнату и увидел Джека одного за обеденным столом, шикарно сервированным на восемь персон. Вообще, вся обстановка и самый номер пристали бы, по мнению мистера Саубриджа, разве флагману, а уж никак не мичману военного корвета.

Мистер Саубридж был деловой офицер, прослуживший двадцать семь лет, не имея ничего, кроме жалованья. Он немножко отстал по службе, и питал антипатию к молодым людям из богатых семей, толпами стремившимся во флот — не без основания, так как его шансы на повышение убывали соответственно возрастанию числа конкурентов. Он находил, что чем богаче и щеголеватее мичманы, тем меньше от них пользы для дела, и можно себе представить, как разыгралась его желчь при виде богатства и роскоши, окружающих молокососа, который еще три недели тому назад обязан был явиться на службу. При всем том мистер Саубридж был добрый человек, хотя и завидовал несколько роскоши, которой не досталось на его долю.

— Позвольте узнать, — сказал Джек, который всегда был чрезвычайно учтив и любезен, — чем могу служить вам?

— Немедленным прибытием на ваш корабль — вот чем, сэр. Да позвольте и мне узнать, сэр, по какой это причине вы изволите три недели болтаться на берегу вместо того, чтобы явиться на службу.

В ответ на это Джек, удивленный резким тоном мистера Саубриджа, и усевшийся на стул при этом вопросе, скрестил ноги и, поигрывая золотой цепочкой часов, спросил холодным тоном после некоторой паузы:

— Смею спросить, кто вы такой?

— Кто я такой, сэр? — отвечал Саубридж, вскакивая со стула. — Мое имя Саубридж, сэр, я старший лейтенант «Гарпии». Теперь, сэр, вы знаете, кто я такой.

Мистер Саубридж, воображавший, что имя старшего лейтенанта поразит ужасом провинившегося мичмана снова опустился на стул и принял важный вид.

— Право, сэр, — сказал Джек, — мое незнакомство со службой не дает мне возможности уразуметь ваше действительное положение на корабле, но, судя по вашему поведению, вы довольно высокого мнения о себе самом.

— Ну, молодой человек, вы, я вижу, действительно не знаете, что такое старший лейтенант; но будьте покойны, я вам скоро объясню это. А пока, сэр, извольте немедленно отправиться на корабль.

— Весьма сожалею, что не нахожу возможным исполнить ваше скромное требование, — холодно ответил Джек. — Я отправлюсь на корабль, когда мне это будет удобно, а вас попрошу не беспокоиться обо мне.

Джек позвонил; швейцар, подслушивавший в коридоре, немедленно вошел, и прежде чем мистер Саубридж, онемевший от изумления, в которое повергла его дерзость Джека, успел что-нибудь ответить, Джек сказал:

— Швейцар, проводите этого джентльмена вниз.

— Клянусь богом войны! — воскликнул старший лейтенант. — Ну, попадитесь только в мои лапы, молокосос, — я вам покажу разницу между мичманом и старшим лейтенантом!

— Я могу допустить только равенство, сэр, — возразил Джек, — мы все родились равными — надеюсь, вы согласитесь с этим?

— Равными?.. Да вы, пожалуй, захотите командовать кораблем! Ну, сэр, ваше невежество пройдет помаленьку. Я сообщу о вашем поведении капитану Уильсону и говорю вам коротко и ясно: если вы не явитесь на корабль сегодня вечером, я пошлю завтра на рассвете сержанта с матросами притащить вас силой.

— Будьте покойны, сэр, — ответил Джек, — я сам сообщу капитану Уильсону, что считаю вас сварливым, дерзким малым, и посоветую ему не оставлять вас на корабле. Нет ничего приятного в обществе такого неотесанного медведя.

— Да он рехнулся, совсем рехнулся! — воскликнул Саубридж, удивление которого пересилило даже его негодование. — Рехнулся, как мартовский заяц — ей Богу.

— Нет, сэр, — возразил Джек, — я не рехнулся; я философ.

— Что такое? — воскликнул Саубридж. — Еще что скажете? Да вы шутник, как вижу; ладно, я подвергну испытанию вашу философию.

— Именно для этого, сэр, — отвечал Джек, — я и решил пойти в море; и если вы останетесь на корабле, я надеюсь обсудить с вами этот пункт и обратить вас к своим воззрениям.

— Клянусь Богом, создавшим нас обоих, я живо обращу вас к военному уставу — то есть, если вы останетесь на корабле; а пока сообщу капитану о вашем поведении, вам же предоставляю услаждаться вашим обедом со всем аппетитом, на какой вы способны.

— Сэр, я бесконечно вам обязан; но не опасайтесь за мой аппетит, жалею только, что хотя мы служим на одном корабле, я, из уважения к молодым джентльменам, которых ожидаю, не могу предложить вам присоединиться к нашему обществу.

— Двадцать лет я пробыл на службе, — зарычал мистер Саубридж, — и черт побери… Да нет, он полоумный — начисто, безнадежно полоумный!

С этими словами лейтенант в бешенстве вышел из комнаты.

Джек, со своей стороны, был несколько смущен. Если б лейтенант Саубридж был при форме, разговор мог бы иметь другой характер, но что какой-то партикулярный человек, с черными усами и взъерошенными волосами, в старом синем фраке, желтом кашемировом жилете решился говорить с ним таким тоном — было совершенно непонятно. «Он назвал меня полоумным, — думал Джек, — а я выскажу капитану Уильсону мое мнение об его лейтенанте». Вскоре за тем явились приятели Джека, и он забыл об этом происшествии.

Тем временем Саубридж отправился к капитану, которого застал дома. Он сообщил обо всем, что случилось и закончил свой доклад гневным требованием немедленно отказать Джеку в приеме на судно или отдать его под военный суд.

— Стоп, Саубридж, — возразил капитан Уильсон, — садитесь на стул и обсудим этот пункт, как говорит мистер Изи; а затем я обращусь к вашим лучшим чувствам. Что касается военного суда, то из него пути не будет, так как, во-первых, Изи формально еще не поступил на корабль, во-вторых, он не мог знать, что вы старший лейтенант или вообще офицер, раз вы не были при форме.

— Это правда, сэр, — отвечал Саубридж, — я забыл об этом обстоятельстве.

— Теперь, что касается его отставки или, вернее, непринятия на корабль, то надо принять в соображение, что мистер Изи воспитывался в деревне и о службе знает не больше, чем годовалый младенец. Я сомневаюсь, известно ли ему, что такое старший лейтенант, и во всяком случае он не имеет понятия о размерах власти старшего лейтенанта, как показывает его обращение с вами.

— Я тоже думаю, что не имеет, — ответил лейтенант сухо.

— Мне кажется поэтому, что раз его поведение вытекает из чистого неведения, оно не заслуживает чересчур сурового наказания. Что вы на это скажете, Саубридж?

— Пожалуй, сэр, в этом вы правы. Но он заявил мне, что он философ и толковал о равенстве. Объявил, что допускает службу только на условиях полного равенства между нами, и предложил обсудить этот пункт. Согласитесь, сэр, если мичман будет отказываться от исполнения законных распоряжений и предлагать всякий раз обсудить этот пункт, то вся служба пойдет прахом.

— Это верно, Саубридж; и я припоминаю теперь об одном обстоятельстве, которое совсем упустил из вида, когда принимал Изи на корабль. Отец его носится с идеями равенства, прав человека и прочих, но в самой отвлеченной форме, не связывая их с действительной жизнью. Он напичкал ими и сына, а тот, как малый искренний и деятельный, пытался проводить их на практике. Но сумбур у него жестокий: он в законном требовании с вашей стороны готов видеть личный произвол, а в своей неявке на службу — проявление свободы, а не просто нарушение обязательства, которое сам же взял на себя… С такой путаницей в понятиях он обязательно попадет в беду на службе, если мы не постараемся вразумить его.

— Так не лучше ли ему оставить службу в покое? Ведь он не бедный человек, судя по вашим словам…

— У отца семь или восемь тысяч фунтов ежегодного дохода.

— А он единственный наследник? С такими средствами вряд ли он охотно примет вразумления. Пусть-ка лучше возвращается домой. В его разглагольствованиях больше фанаберии обеспеченного человека, чем подлинного стремления к равенству. А главное, где же нам заниматься вразумлением? У нас на руках трудное и ответственное дело; а молодой человек, для которого наша профессии сама по себе вовсе не интересна, у которого нет ни охоты, ни нужды добросовестно исполнять служебные обязанности, будет на каждом шагу помехой.

Капитан Уильсон прошелся раза два по комнате, а затем сказал:

— Дорогой мой Саубридж, мы вместе поступили на службу, много лет были товарищами, и вы должны знать, что не только наша многолетняя дружба, но и сознание, что ваши заслуги недостаточно вознаграждены, заставили меня хлопотать о вашем назначении старшим лейтенантом. Теперь я изложу один случай и предоставлю вопрос на ваше усмотрение, — мало того, подчинюсь вашему решению. Предположите, что вы капитан, подобно мне, с женой и семерыми детьми, много лет бились, стараясь прилично содержать семью, и, несмотря на крайнюю экономию, постепенно впали в долги. Предположите, что после долгих хлопот вам удалось получить команду над корветом, а с нею вместе шансы выпутаться из ваших затруднений и, может быть, даже обеспечить семью при помощи двойного жалованья и призов. Наконец, предположите, что все эти проекты и надежды готовы пойти прахом из-за того, что у вас нет денег, чтобы снарядиться, нет кредита, нечем уплатить долги, за которые ваш кредитор намерен наложить арест на ваше жалованье, нечем обеспечить семью на время вашего отсутствия. В этой крайности, не зная, за что ухватиться, вы обращаетесь наудачу к человеку, с которым поддерживали самые отдаленные и случайные отношения, и, почти уверенный в отказе, просите его ссудить вам взаймы двести-триста фунтов, а он, к вашем изумлению, выдает вам чек в тысячу фунтов на своего банкира, не требуя ни процентов, ни обеспечения, и предоставляя вам возвратить долг, когда вам будет удобно. Спрашиваю вас, Саубридж, каковы будут ваши чувства к этому человеку?

— Я бы умер за него, — отвечал Саубридж с волнением.

— Предположите теперь, что сын этого человека случайно оказался на вашем попечении.

— Я бы заменил ему отца, — подхватил Саубридж.

— Но пойдем дальше; предположите, что парнишка оказался не совсем подходящим, что он носится с благородными и возвышенными идеями, понимая и толкуя их вкривь и вкось, — отказали бы вы ему на этом основании в своем покровительстве, предоставили бы вы ему ведаться с другими, которые не связаны благодарностью в отношении его отца, и в среде которых его непонимание дисциплины привело бы к роковым последствиям?

— Разумеется, нет, сэр, — отвечал Саубридж, — напротив, я взял бы его к себе и постарался бы направить на путь истинный.

— Мне вряд ли нужно прибавлять после всего сказанного, Саубридж, что молодой человек, с которым вы сейчас имели дело, и есть сын того лица, мистера Изи из Форест-Гилля, которое выручило меня из затруднительных обстоятельств.

— В таком случае, сэр, я могу сказать одно, — что не только из дружбы к вам, но и из уважения к человеку, который оказал такую услугу одному из нашей братии, я готов простить парнишке не только то, что между нами произошло, но и то, что, вероятно, еще не раз будет происходить, пока он освоится со службой.

— Благодарю вас, Саубридж я ожидал этого от вас и не обманулся в своих ожиданиях.

— Что же мы предпримем теперь, сэр?

— Нам нужно заполучить его на корабль, только не с помощью сержанта и матросов: из этого выйдет больше шума, чем добра. Я напишу ему записку, приглашу его позавтракать со мною завтра утром и тогда потолкую с ним.

— Прекрасно, капитан, в таком случае я не буду ничего предпринимать и оставляю все дело в ваших руках.

Мистер Саубридж простился и ушел, а капитан Уильсон отправил нашему герою записку с приглашением позавтракать с ним завтра утром в 9 часов. Ответ был утвердительный, но устный: Джек выпил слишком много шампанского, чтобы отважиться действовать пером.

ГЛАВА VIII в которой мистер Изи оказывается по ту сторону Бискайского залива

На следующее утро Джек Изи не вспомнил бы о приглашении капитана, если бы не швейцар, который рассудил, что после приема, оказанного нашим героем старшему лейтенанту, ему не следует вооружать против себя и капитана. Итак, Джек надел мундир, главным образом потому, что попечительный швейцар надоумил его, что в данном случае это самое подходящее, и отправился на квартиру капитана. Последний принял его, как будто ничего не знал о его трехнедельной неявке на службу и о столкновении со старшим лейтенантом, но за завтраком Джек сам рассказал ему об этом происшествии. Тогда капитан распространился о правилах службы и о безусловной необходимости дисциплины, о том, что дело защиты страны может идти успешно лишь в том случае, если оно организовано, если обязанности точно и строго распределены между служащими, если все и каждый одинаково повинуются уставу, общему для всех. Он заметил, что мичман исполняет законные требования лейтенанта, который исполняет законные требования капитана, который, в свою очередь, исполняет требования высшего начальства, а оно — требования страны; так что, в конце концов, все служащие повинуются требованиям страны, и в этом отношении между ними полное равенство (на «равенство» капитан старался особенно приналечь в течение этого увещания).

— У нас, в английском флоте, вы не найдете произвола, каприза, самодурства. От вас не потребуют угождения начальству, вас не заставят делать то-то и то-то потому что так заблагорассудилось лейтенанту или мне, или другому начальнику, вам не предъявят противозаконных требований… Мы все связаны военным уставом статьи которого обязательны для всех нас. Если лейтенант Саубридж потребовал от вас явки на службу, то не потому, что ему лично это угодно, а потому, что устав предписывал ему предъявить это требование, вам же — исполнить его: в этом отношении вы оба стоите на равной ноге, а если бы Саубридж не предъявил своего требования, он был бы повинен в нарушении устава… И наоборот, отказываясь исполнить это законное требование, вы тем самым заявляете претензию на какую-то привилегию для себя лично, стало быть, нарушаете тот самый принцип равенства, которым так дорожите…

Капитан долго и красноречиво распространялся на эту тему. Он говорил правду, и только правду, но… не всю правду, не считая нужным пояснять, что и в английском флоте не обходится без мелких нарушений устава, злоупотреблений властью и тому подобных изъянов, неизбежных там, где действуют люди. По существу, впрочем, он верно описал организацию службы в английском флоте, и Джек, внимательно слушавший его, находил, что она, пожалуй, не идет вразрез с его понятиями о равенстве. Но он припомнил, каким языком и в каком тоне разговаривал с ним вчера Саубридж, и спросил капитана, чем же объяснить это поведение старшего лейтенанта? Понимая, что тон мистера Саубриджа вряд ли вязался с идеей равенства, капитан несколько смутился. Как бы то ни было, он объяснил, что неявка Джека на службу была нарушением устава, то есть неисполнением требований страны, что старший лейтенант отвечает за нарушение устава, и в своем стремлении оправдать доверие страны, естественно, мог дойти до некоторой резкости, но это объясняется единственно служебным рвением.

— Честное слово, — сказал Джек, — если так, то служебного рвения у него достаточно; если бы судьба всей страны была поставлена на карту, он не мог бы вести себя азартнее.

— Он исполнял свой долг, во это, поверьте, вовсе не доставляло ему удовольствия. Вот увидите, на корабле он примет вас дружески.

— Он назвал меня молокососом и полоумным…

— Служебное рвение.

— Сказал, что покажет мне разницу между мичманом и старшим лейтенантом.

— Служебное рвение.

— Обещал прислать сержанта с матросами и стащить меня силой на корабль.

— Служебное рвение.

— Объявил, что подвергнет испытанию мою философию.

— Служебное рвение, мистер Изи. Оно заставляет иногда человека хватать через край; но без него служба пойдет плохо. Я надеюсь и уверен, что со временем и вы будете таким же ревностным офицером.

Джек призадумался и ничего не ответил.

— Я уверен, — продолжал капитан, — что вы найдете в Саубридже одного из ваших лучших друзей.

— Может быть, — ответил Джек, — но мне не слишком понравилось наше первое знакомство.

— Сознание дела заставит вас признать, что и вы были неправы. Но, мистер Изи, я пригласил вас, чтобы сообщить, что мы отплываем завтра. Сегодня я отправлю на корабль свои вещи, и вы сделайте то же; в восемь часов вечера я сам буду на корабле; мы можем отправиться в одной лодке.

На это Джек ничего не возразил, а вернувшись в гостиницу, расплатился по счету, уложил чемодан, отправил его с матросом, который зашел за ним, и стал ожидать дальнейших распоряжений капитана. В девять часов вечера мистер Джек Изи благополучно водворился на борте корвета Его Величества «Гарпия».

Когда Джек явился на корабль, было ужетемно, и он не знал, что ему делать с собою. Офицеры вышли на палубу и приветствовали капитана, сняв шляпы; он отвечал на поклон, Джек сделал то же, очень вежливо; затем капитан заговорил с старшим лейтенантом, а Джек был предоставлен самому себе. Было слишком темно, чтобы различать лица, а для того, кто еще никогда не бывал на палубе корабля, слишком темно, чтобы ходить, и потому Джек остановился там, где взошел на палубу, недалеко от больших кнехтов. Но недолго пришлось ему стоять; шлюпка была поднята на шлюпбалки, и боцман крикнул какое-то приказание. Толпа матросов ринулась на крик и в темноте сбила с ног Джека, человек шесть растянулись, споткнувшись на него, остальные, не подозревая, что здесь затесался офицер, перескакивали через них, довольные потехой, пока те не откатились к сторонке. Джек, растерявшийся в первую минуту, и довольно сильно помятый, успел подняться на ноги лишь после того, как через него перескочила половина вахты. Он откатился к каронаде, где офицеры, смеявшиеся над этим происшествием, заметили его положение, в том числе старший лейтенант, мистер Саубридж.

— Вы ушиблись, мистер Изи? — спросил он вежливо.

— Немножко, — ответил Джек, переводя дух.

— Вы встретили не слишком любезный прием, — продолжал старший лейтенант. — Но на корабле случаются такие минуты, когда всяк за себя, а Бог за всех. Гарпер, — прибавил он, обращаясь к доктору, — отведите мистера Изи вниз, в констапельскую, я скоро приду туда. Где мистер Джолиф?

— Здесь, сэр, — отозвался мистер Джолиф, подштурман, выступая вперед.

— На корабле есть новичок, он приехал вместе с капитаном. Прикажите подвесить койку.

Тем временем Джек спустился в констапельскую, где стакан вина несколько оживил его. Он не оставался здесь долго и не пускался в разговоры. Как только койка была готова, Джек с радостью улегся в нее, — и так как чувствовал себя совсем разбитым, то встал только на другое утро в десятом часу. Он оделся, выбрался на палубу, убедился, что корвет уже вышел в открытое море, почувствовал себя довольно скверно, потом совсем больным, и был отведен матросом обратно вниз, в койку, где и провел три дня, при довольно сильном шквале, то и дело стукаясь головой о перекладины при качке и толчках, смущенный, растерянный и приунывший.

— Так вот что значит отправиться в море, — думал он, — немудрено, что никто не стремится им завладеть, не ставит меж и не толкует о нарушении границ; только бы мне попасть опять на сушу, а там пусть хоть черт завладеет моим участком океана.

Капитан Уильсон и мистер Саубридж предоставили Джеку больше покоя, чем вообще полагается больным мичманам. В течение бурных дней корвет вышел за мыс Финистерре. На следующее утро море почти успокоилось дул только легкий бриз. Сравнительно спокойная ночь восстановила силы нашего героя, и когда утром мистер Джолиф спросил его: »Намерен ли он вставать или думает до самого Гибралтара плыть под одеялом? » — Джек, чувствовавший себя совсем другим человеком, встал и оделся. Матрос, прислуживавший ему во время болезни по приказанию капитана, явился к нему на помощь, открыл чемодан и принес все, что требовалось, без чего Джек чувствовал бы себя в затруднительном положении.

Затем Джек спросил, куда ему идти, так как он еще не был в мичманской каюте, хотя уже пятый день был на судне. Матрос указал ему, куда идти, и Джек пробрался между ящиками в какую-то конуру похуже тех, которые в имении его отца служили жилищем для пойнтеров.

— Я готов отдать всякому, кто возьмет, не только мою долю океана, но и мою долю »Гарпии», — думал Джек. — В самом деле здесь, кажется, достаточно равенства: всем одинаково скверно.

Размышляя таким образом, Джек заметил, что в каюте находится другое лицо, мистер Джолиф, пристально смотревший на него. Джек ответил ему тем же и убедился, что лицо его страшно изрыто оспой, и что у него только один глаз, пронзительный и горевший, как огненный шарик, отражая больше света от единственной свечи, чем давала сама свеча.

»Мне не по нутру ваш взгляд, — подумал Джек, — вряд ли мы будем друзьями».

Но в этом случае Джек впал в обычную ошибку людей, судивших по наружности, как мы увидим ниже.

— Рад вас видеть еще раз, новичок, — сказал Джолиф, — вы-таки долгонько лежали на бимсе, но кто сильнее, тот и болеет сильнее — вы поздненько собрались выйти в море. Ну, да говорят, «лучше поздно, чем никогда».

— Я бы очень не прочь обсудить этот пункт, — возразил Джек, — но теперь, мне кажется, это уже бесполезно. Я страшно голоден, когда мне можно будет позавтракать?

— Завтра утром, в половине девятого, — отвечал мистер Джолиф. — Сегодняшний завтрак был уже два часа тому назад.

— Неужели же я должен оставаться не евши?

— Нет, я этого не говорю; мы должны принять в соображение ваше нездоровье; но это уже не будет завтрак.

— Называйте, как вам угодно, — возразил Джек, — только прикажите, пожалуйста, дать мне поесть. Гренков или сдобную булку — что угодно, но я предпочел бы кофе.

— Вы забываете, что вы в мичманской каюте, за Финистерре. Кофе у нас нет, о сдобных булках мы и понятия не имеем, гренков нельзя сделать, потому что у нас нет мягкого хлеба, но можно дать вам чаю и корабельный сухарь с маслом — я прикажу баталеру подать.

— Вы меня очень обяжете, — отвечал Джек.

— Матрос, — крикнул Джолиф, — позовите Мести.

— Мести, в мичманскую! — крикнул матрос; и приказание пошло передаваться из уст в уста на носовую часть судна.

Но мы должны познакомить читателя с личностью, носившей имя Мести. Это был негр, привезенный из Африки в Соединенные Штаты и проданный в невольничество. Он был очень высокого роста, сухощавый, но мускулистый, с наружностью, не совсем обыкновенной для его племени. Голова у него была длинная и узкая, с выдающимися скулами, нос маленький, но правильной формы, почти римский; рот необычайно маленький, а губы тонкие для африканца; зубы очень белые и заостренные. Он утверждал, будто у себя на родине был царем, что, конечно, не могло быть проверено. Его хозяин жил в Нью-Йорке, где Мести научился говорить по-английски. Услыхав, что в Англии нет рабства, он бежал, спрятавшись на английском купеческом корабле; а по прибытии в Англию поступил на военное судно. Имени у него не было, а так как в корабельных книгах надо же было как-нибудь именовать его, то старший лейтенант, любитель немецкой литературы, пораженный выражением его лица, окрестил его Мефистофелем; это длинное имя было сокращено в Мести.

Вскоре Мести явился на корму.

— Мести, — сказал Джолиф, — этот парнишка ничего не ел с тех самых пор, как взошел на корабль, — дайте ему чаю.

— Чаю, сэр? Чтоб сварить чай, мне, во-первых, надо воды, а во-вторых, место для чайника в камбузе. Теперь готовится обед, и места не найдется для вашего мизинца если б вам вздумалось обжечь его о плиту немедленно да и воды не будет раньше семи склянок. Никак невозможно дать чаю.

— Надо же ему поесть, Мести.

— Я обойдусь и без чаю, — сказал Джек, — дайте мне молока.

— За молоком, масса, далеко ходить; на ту сторону залива.

— У нас нет молока, мистер Изи, — сказал Джолиф, — вы забываете, что мы в море, — и я боюсь, что вам придется подождать обеда. Мести правду говорит.

— Я говорю, масса Джолиф, если молодой джентльмен желает получить вместо чая похлебки, то я могу принести. Оно ведь и все равно: чай — пойло и похлебка — пойло. Миску похлебки, да орехов, да щепотку перца — это ему будет полезно, я думаю.

— Лучше, чем ничего, во всяком случае; давайте же поскорее, Мести.

Спустя несколько минут Мести принес миску гороховой похлебки, тарелку мелких сухарей, которые назывались у матросов орехами, и перечницу. Мечты Джека о чае, кофе, сдобных булках, гренках и молоке рассеялись, но он был голоден, и нашел поданный ему завтрак гораздо лучшим, чем ожидал; да и себя почувствовал гораздо лучше, когда подкрепился. Пробило семь склянок, и он поднялся вместе с Джолифом на палубу.

ГЛАВА IX в которой Джек выступает на защиту прав человека

Когда Джек Изи поднялся на палубу, солнце весело светило, легкий ветерок дул от берега, и все снасти были увешаны рубашками, штанами и куртками моряков, промокшими во время бури, а теперь сушившимися на палубе; мокрые паруса также сушились, и корабль медленно двигался по голубым водам. Капитан и старший лейтенант стояли на шкафуте, разговаривая, а большинство офицеров, запасшись квадрантами и секстантами, определяли широту. Палуба была чиста, как стеклышко, матросы приводили в порядок снасти. Эта сцена оживленной деятельности и порядка порадовала Джека после четырех дней болезни, спертого воздуха и заключения, из которого от только что выбрался.

Капитан, заметив его, кивнул ему головой и спросил, как он себя чувствует; старший лейтенант тоже улыбнулся ему, и многие из офицеров поздравили его с выздоровлением.

Джек наступил на канат; матрос, свертывавший его, дотронулся до шляпы и попросил Джека быть так любезным освободить канат. Джек, воплощенная вежливость, тоже дотронулся до шляпы и поспешил исполнить просьбу. Вахтенный офицер дотронулся до шляпы и сообщил старшему лейтенанту, что уже двенадцать часов, — старший лейтенант дотронулся до шляпы и сообщил капитану, что уже двенадцать часов, — капитан дотронулся до шляпы и попросил старшего лейтенанта распорядиться. Вахтенный офицер дотронулся до шляпы и спросил капитана, прикажет ли он свистать к обеду, — капитан дотронулся до шляпы и ответил: «пожалуйста».

Мичман получил распоряжение и, дотронувшись до шляпы, передал его старшему боцманмату, который дотронулся до шляпы, а затем раздался свисток.

«Ну, — подумал Джек, — по-видимому, вежливость — здешний девиз, и все относятся друг к другу с одинаковым уважением».

Джек стоял на палубе, смотрел в открытый пушечный порт на голубые волны; потом взглянул на высокие мачты, верхушки которых точно чертили ясное небо; поглядел на ряд пушек по краям палубы, а затем взобрался на койку, чтобы посмотреть на отдаленную землю.

— Молодой человек, сойдите с койки! — сердито крикнул вахтенный офицер. Джек оглянулся.

— Вы слышите меня, сэр? Вам говорю! — продолжал офицер.

Джек почувствовал сильное негодование и подумал что вежливость не является здесь таким общим правилом как ему показалось сначала.

Капитан Уильсон в эту минуту был на палубе.

— Подите сюда, мистер Изи, — сказал он. — Правила службы запрещают ложиться на койку иначе, как в случае крайней необходимости, — ни я, ни старший лейтенант никто из офицеров этого не делает, следовательно, из принципа равенства, и вы не должны делать.

— Разумеется, сэр, — ответил Джек, — но все-таки я не вижу, почему этот офицер в лощеной шляпе так рассердился, и отчего он не обращается со мной, как с джентльменом, таким же, как он.

— Я уже объяснял вам это, мистер Изи.

— Ах да, помню, служебное рвение… Это служебное рвение кажется мне единственной неприятной вещью на службе. Жаль, что, как вы говорите, без него нельзя обойтись.

Капитан Уильсон засмеялся и ушел; а немного погодя, разговаривая с вахтенным офицером, заметил ему, что не было никакой надобности говорить таким резким тоном с юнцом, совершившим простую оплошность по незнанию. Мистер Смальсоль, вахтенный офицер, был угрюмый субъект, не выносивший даже намека на неодобрение его действий, хотя совершенно равнодушный к чувствам других. Он решил отплатить Джеку при первом удобном случае.

Джек получил приглашение на обед к капитану и с удовольствием убедился, что все чокаются с ним, и что за капитанским столом царит, по-видимому, полное равенство. За десертом он разговорился на свою любимую тему; присутствующие не без изумления слушали проповедь такой неслыханной на военном корабле доктрины; капитан спорил, подсмеиваясь и стараясь не слишком задеть Джека. Общество, собравшееся за капитанским столом и состоявшее из младшего лейтенанта, рядового комиссара, мистера Джолифа и одного из мичманов, было изумлено не только проповедью таких еретических воззрений за капитанским столом, но и благодушным, шутливым отношением к ней капитана Уильсона. В тот же вечер все на корабле толковали о дерзости Джека и обсуждали его мнения (передававшиеся, разумеется, с прикрасами); об этом говорили старшие офицеры, толковали мичманы, прогуливаясь по палубе, судили и рядили унтер-офицеры за грогом. Общее мнение было то, что с такими понятиями наш герой, еще не доплыв до Гибралтара, попадет под военный суд или будет уволен со службы и отправлен на берег. Некоторые, обладавшие большой дозой змеиной мудрости и слыхавшие от мистера Саубриджа, что Джек наследник большого состояния, судили иначе и находили, что капитан Уильсон имеет основание быть снисходительным; в числе них был младший лейтенант. Только четверо сочувствовали Джеку: капитан, старший лейтенант, одноглазый мистер Джолиф и негр Мефистофель, который, услыхав, какие взгляды высказывает Джек, полюбил его всей душой.

Мы упомянули о младшем лейтенанте, которого звали мистер Аспер. Этот молодой человек питал большое почтение к знатности происхождения, а в особенности к деньгам, которых у него было очень мало. Он был сыном богатого купца, выдававшего ему, пока он был мичманом, гораздо больше денег на расходы, чем требовалось, и это обстоятельство доставило ему значение не только среди товарищей, но и среди офицеров. Человек, который может оплатить крупный трактирный счет, всегда найдет последователей, то есть в трактире; и офицеры не отказывались обедать, разгуливать под руку и обращаться запанибрата с мичманом, на счет которого кутили во время побывок на берегу. Но когда мистер Аспер получил офицерский патент и жалование, его отец обанкротился, и источник щедрых даяний иссяк. С тем вместе пропало и значение мистера Аспера; он уже не мог толковать, что служба ему надоела, и что он намерен оставить ее: он лишился уважения, оказывавшегося раньше не ему, а его кошельку; а между тем он успел избаловаться, привык к расходам, на которые теперь у него не хватало денег. Мудрено ли, что он проникся величайшим почтением к деньгам, и, не имея больше собственных средств, был не прочь подцепить какого-нибудь состоятельного приятеля, чтобы на его счет предаваться кутежам и излишествам, к которым привык, и о которых вспоминал со вздохом. Узнавши в гостинице, какой счет оплатил наш герой, он пришел к убеждению, что у него денег куры не клюют, и твердо решился сделаться его преданнейшим и закадычнейшим другом на корабле. Разговор за обедом убедил его, что Джеку придется искать поддержки и быть за нее благодарным, и он предложил мистеру Саубриджу назначить новичка в его вахту. Мистер Саубридж согласился, и Джек Изи, вступивший теперь в исправление своих обязанностей, был назначен в вахте лейтенанта Аспера.

В тот же день Джек познакомился со своими товарищами по мичманской каюте.

Мы уже упомянули о помощнике штурмана, мистере Джолифе, но должны познакомить с ним читателя поближе. Природа иной раз действует крайне противоречиво; так поступила она и с мистером Джолифом, наделив его самой зловещей наружностью.

Он жестоко пострадал от оспы, не только изрывшей его лицо своими следами, но и исказившей его черты. Один глаз у него лишился зрения, а брови совершенно вылезли; контраст между мутной, незрячей, тусклой орбитой на одной стороне его лица и пронзительным огненным зрачком на другой, производил почти пугающее впечатление. Нос его был изъеден болезнью, оставившей на его месте острый, неправильной формы бугор; часть мускулов на подбородке была судорожно сведена, лицо изборождено шрамами и рубцами. Он был высокого роста, тощий, сухопарый, редко улыбался, и улыбка его производила впечатление гримасы.

Мистер Джолиф был сын штурмана. Оспу он схватил в Вест-Индии, где она унесла сотни людей. Служил он давно, но удачи ему не было. Он страдал от бедности, от размышлений о своей горькой доле, от насмешек над своей наружностью. Он давно ушел в самого себя, мало говорил и не имел близких друзей, ни даже приятелей. Все относились к нему с уважением за его корректность, справедливость, вежливость и здравый смысл, но никому не было лестно иметь приятелем человека, на которого только что собаки не лаяли.

Во всякой компании, хотя бы самой маленькой, состоящей из пяти-шести душ, найдется забияка. И обыкновенно во всякой же компании вы встретите козла отпущения. Вы встретите это даже в случайных собраниях, например, среди лиц, собравшихся за обедом, большинство которых никогда не встречалось друг с другом раньше.

Забияка всегда проявляет себя диктаторскими манерами и выбирает субъекта, над которым, как ему кажется, с особенным удальством может проявить свое самодурство.

В мичманских каютах это даже вошло в пословицу, хоть в настоящее время не сопровождается таким отталкивающим деспотизмом, как в те времена, когда наш герой поступил на службу.

В мичманской каюте корвета Его Величества «Гарпия» забиякой был молодой человек лет семнадцати, с курчавыми светлыми волосами и цветущей физиономией, сын одного чиновника Плимутского адмиралтейства, по имени Вигорс.

Козлом отпущения был добродушный, мешковатый парнишка лет пятнадцати, от природы вовсе неглупый, но потерявший веру в свои силы из-за постоянных насмешек и издевательств со стороны своих товарищей, более бойких на язык, хотя, быть может, менее способных. Не отличаясь быстротою схватывания, он, однако, хорошо усвоил то, чему учился. Фамилия его была Госсет. Отец его был зажиточный фермер в Линне, в Норфолке. Кроме этих двух на корабле было еще три мичмана, о которых можно сказать только, что они походили вообще на всех мичманов: обнаруживали мало усердия к учению, но много усердия за обедом, питали ненависть ко всякой работе, пристрастие ко всякой забаве, были смертельными врагами сейчас, закадычными друзьями через пять минут; не были лишены общих принципов чести и справедливости, но подчиняли их случайным обстоятельствам; обладали такой хаотической смесью пороков и добродетелей, что почти невозможно было определить истинные мотивы их поступков и решить, до какой степени их пороки смягчались почти в добродетели, а добродетели вследствие излишества перерождались в пороки. Имена их были О'Коннор, Мильс и Гаскойн.

После обеда у капитана, Джек отправился с Джолифом и Гаскойном в мичманскую каюту.

— Послушайте, Изи, — заметил Гаскойн, — вы чертовски свободный в обращении малый: говорите капитану, что считаете себя такой же важной особой, как он.

— Прошу прощения, — возразил Джек, — я рассуждал не о личностях, а вообще, о принципе прав человека.

— Ну, — возразил Гаскойн, — я первый раз слышу, что какой-нибудь мичманишка рассуждает так вольно; смотрите, не попасть бы вам впросак с вашими правами человека — на военном корабле рассуждать не приходится. Капитан принял это удивительно благодушно, но я бы все-таки советовал вам пореже затрагивать эту тему.

— Гаскойн дает вам очень разумный совет, мистер Изи, — заметил мистер Джолиф, — пусть ваши идеи справедливы — хотя я, признаться, не вижу, как их применить на службе Его Величества — но надо же быть благоразумным: об этих вопросах можно безопасно толковать на суше, но здесь, на военном корабле, это может сильно повредить вам.

— Человек свободен в своих действиях, — возразил Изи.

— Только не человек в мичманском мундире, — смеясь возразил Гаскойн, — и вы скоро сами убедитесь в этом.

— А между тем, именно ожидая найти равенство, я и решился пойти в море.

— Первого апреля, надо полагать, — подхватил Гаскойн. — Да вы это серьезно?

В ответ на это Джек произнес целую речь, которую Джолиф и Гаскойн слушали, не перебивая, а Мести с восхищением; когда он окончил, Гаскойн расхохотался, а Джолиф вздохнул.

— Мистер Изи, — сказал он, — советую вам дружески по возможности хранить ваши мнения про себя. Мы еще потолкуем с вами, и я объясню вам свои резоны.

Едва он перестал говорить, в каюту вошли Вигорс и О'Коннор, уже слыхавшие о ереси Джека.

— Вы еще не знакомы с мистером Вигорсом и мистером О'Коннором, мистер Изи? — сказал Джолиф Изи.

Джэк встал, вежливо поклонился, но те уселись, не ответив на поклон. Из всего, что Вигорс слышал об Изи, он вывел заключение, что над ним можно будет потешиться, и начал без церемоний:

— Так вы, любезнейший, явились на корабль, чтобы поднять здесь бунт вашими толками о равенстве? Вы вольничали за капитанским столом; но это, доложу вам, не подойдет и в мичманской каюте; кто-нибудь должен уступить, и вы уступите.

— Если, сэр, вы подразумеваете под уступкой то, что я должен подчиниться чьему-нибудь произволу, то могу вас уверить, что вы ошибаетесь. На том же основании, на котором я не позволю себе тиранить слабейших, я не потерплю тирании над самим собой.

— Черт возьми, какой, подумаешь, законник; ну, любезнейший, мы вам собьем спеси.

— Значит ли это, что я не стою на равной ноге с моими товарищами? — спросил Джек, взглянув на Джолифа.

Последний хотел отвечать, но Вигорс перебил его:

— Да, вы здесь на равной ноге со всеми — то есть имеете равное право на каюту, если вас не вытолкают за непочтение к старшим; имеете равное право на вашу долю провизии, если вам дадут ее; имеете равное право говорить, если не заставят прикусить язык. Словом, вы имеете одинаковое право со всеми делать и говорить все, что вы можете, но именно то, что вы можете, потому что слабейшего здесь припирают к стене, и в этом и есть равенство мичманской каюты. Ну-с, поняли вы это или нуждаетесь в практическом пояснении?

— Если так, то здесь не больше равенства, чем у дикарей, где сильный угнетает слабого, и единственный закон — право кулака — не больше, чем в любой школе на берегу.

— Подозреваю, что вы правы. Вы были в школе? Как там к вам относились?

— Так же, как вы собираетесь относиться здесь — там слабейшего припирали к стене.

— Ну, вот и намотайте это себе на ус, милейший, — сказал Вигорс.

Но в это время раздалась команда »убавить парусов!», положившая на время конец препирательству.

Мичманы поспешили наверх, кроме Джека, который не был еще приставлен к делу и потому остался внизу с Мести.

— Честное слово, масса Изи, я люблю вас всей душой, — сказал Мести, — клянусь Иисусом, вы очень хороший малый, масса Изи, а этот мистер Вигорс — терпеть не могу его, совсем не люблю его — и вы не полюбите, — продолжал негр, ощупывая мускулы на руке Джека. — Клянусь душою моего отца, я готов поставить за вас мое недельное жалованье. Не бойтесь его, масса Изи.

— Я не боюсь; — отвечал Джек, — я одолевал ребят посильнее его.

Это была правда. Мистер Бонникестль никогда не вмешивался в правильные поединки между учениками и не обращал внимания на фонари под глазами. Джек дрался очень часто, пока не сделался хорошим боксером, и хотя он был не так высок ростом, как Вигорс, но лучше сложен для боя.

Как только вахта кончилась, Вигорс, О'Коннор, Госсет и Гаскойн вернулись в каюту. Вигорс, который был сильнейшим в каюте, исключая Джолифа, толковал на палубе о наглости Изи и о своем намерении сократить ее. Поэтому остальные явились посмотреть на забаву.

— Ну, мистер Изи, — сказал Вигорс, входя в каюту, — вы, я вижу, намерены есть хлеб короля, ничего не делая.

— Вы очень обяжете меня, сэр, если займетесь своим делом, — возразил Джек.

— Скажите еще слово, нахал, и я задам вам трепку и выколочу из вас ваше равенство.

— В самом деле, — сказал Джек, которому положительно начинало казаться, что он вернулся в школу мистера Бонникестля, — посмотрим, кто кого.

После этого Джек преспокойно снял куртку и галстук, к большому удивлению мистера Вигорса, отнюдь не ожидавшего такой решимости, и к еще большему восхищению остальных мичманов, которые охотно бы пожертвовали свое недельное жалование, чтобы видеть Вигорса побитым. Вигорс чувствовал, что он зашел слишком далеко, чтобы отступать; поэтому он приготовился к бою; после чего все отправились в переднюю каюту, где было просторнее. Вигорс приобрел свой авторитет более наглостью, чем дракой; другие подчинились ему без достаточного испытания; напротив, Джек приобрел влияние в школе упорными боями; результат поэтому нетрудно было предвидеть. Менее чем через четверть часа Вигорс, потеряв три зуба и приобретя фонари под обоими глазами, сдался; тогда как Джек, умывшись, выглядел таким же свежим, как раньше, исключая нескольких незначительных ссадин.

ГЛАВА Х в которой наш герой доказывает, что на корабле все должны жертвовать приличием долгу

Успех всякого молодого человека в какой-либо профессии находится в большой зависимости от его первых шагов, по которым судят об его характере. Решимость Джека, вступившего в бой с Вигорсом, едва оправившись от морской болезни, приобрела ему уважение многих и расположение всех, исключая его противника и мистера Смальсоля. В мичманской каюте его скоро полюбили за великодушный характер, а главное, потому что все находили в нем защиту от Вигорса, который никому не давал прохода.

Мистер Аспер по своим собственным соображениям сделался его приятелем; они прогуливались по палубе во время ночной вахты, и младший лейтенант терпеливо выслушивал философствование Джека. При этом он неумышленно оказал ему серьезную услугу, так как, делая вид, что соглашается с Джеком, чтобы приобрести его расположение, предостерегал его и указывал случаи, в которых понятия Джека расходились с требованиями военного устава и могли навлечь на него беду.

Они входили в пролив, собираясь на следующий день бросить якорь в Гибралтаре, и Джек стоял на баке, беседуя с Мести, с которым был в большой дружбе, так как Мести готов был сделать решительно все для Джека, хотя он пробыл на корабле всего три недели. Впрочем, это было совершенно естественно.

Мести был важной особой на своей родине; он испытал все ужасы переезда на невольничьем корабле; его дважды продавали в рабство; он бежал, но убедился, что предубеждение против его цвета господствует всюду, и что получив свободу, он может занять лишь самую низкую должность на военном корабле. Он никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь выражал чувства, обуревавшие теперь его душу, стремившуюся к свободе и равенству, — мы говорим «теперь», — потому что на родине, до своего плена, он не имел понятия о равенстве, как всякий, кто обладает властью. Но с тех пор он многому научился. О свободе и равенстве толковали и в Нью-Йорке, но он убедился, что там эти вещи признаются только для белых, тогда как он и тысячи его соотечественников остаются порабощенными и униженными.

Бегство в Англию доставило ему свободу, но не равенство; его цвет стоял поперек дороги, и чувства всего мира как будто стянулись против него, пока, к своему изумлению, он не встретил совершенно иного отношения со стороны Джека, который не только на словах проповедовал равенство, но и на практике не делал различия между ним и любым офицером. Мудрено ли, что Мести влюбился в молодого человека и всячески старался доказать ему свою привязанность. С своей стороны Джек полюбил негра и охотно разговаривал с ним по вечерам, когда они сходились на баке.

Разговор Джека с Мести был прерван голосом боцмана Бриггса, живого, подвижного, деятельного человека, бранившего юнгу.

— Уже десять минут, сэр, по моему репетитору, — говорил боцман, — как я послал за вами.

Мистер Бриггс вытащил из кармана серебряные часы величиной с норфолкскую репу. Он купил их у какого-то старьевщика; ему хотелось иметь репетитор, но он не знал, что это такое.

— Простые часы показывают только часы и минуты, а репетитор также секунды, — объяснил ему торговец.

Боцман поверил и купил, и хотя многие говорили ему, что эти часы вовсе не репетитор, он настаивал на своем.

— Да, — повторил он, — десять минут двадцать секунд по моему репетитору.

— С вашего позволения, сэр, — ответил юнга, — я переодевал штаны, когда вы меня позвали, оттого и не поспел вовремя.

— Молчать, сэр, когда вас зовет начальство, вы должны являться немедленно.

— Без штанов, сэр?

— Да, сэр, без штанов; если бы капитан потребовал меня, я бы явился без рубашки. Сначала долг, потом приличия.

Говоря это, боцман схватил юнгу за шиворот.

— Мистер Бриггс, — сказал Джек, — неужели вы будете наказывать мальчика за то, что он не явился без штанов.

— Да, мистер Изи, я намерен, я обязан дать ему урок. Мы должны именно теперь, когда на корабле распространяются превратные идеи, поддерживать достоинство службы; и распоряжения начальства не должны откладываться на десять минут двадцать секунд из-за того, что юнга снял штаны.

Сказав это, боцман отвесил юнге несколько ударов своей тростью.

— Вот, — сказал он, — это тебе урок, бездельник, да и вам, мистер Изи, — прибавил боцман, отходя с важным видом.

На другой день «Гарпия» бросила якорь в Гибралтаре. Случайно в этот вечер офицеры гарнизона давали бал. Наш капитан Уильсон разрешил тем, кто принял приглашение, остаться на берегу до семи часов утра, когда за ними должны были прислать две шлюпки.

Мистер Аспер получил отпуск и попросил отпустить с ним Джека, на что мистер Саубридж дал согласие. Многие другие офицеры тоже отправились; отпросился и боцман.

Аспер и Джек явились в гостиницу, пообедали, заказали постели, затем переоделись и отправились на бал. Бал был блестящий, Джек танцевал до двух часов ночи, затем они с Аспером заглянули еще раз в буфет и направились было в гостиницу, когда один из местных офицеров предложил им взглянуть на обезьяну, только что привезенную со скалы. Джек запасся пирожками и отправился во двор, где обезьяна была привязана подле небольшого бассейна. Когда он скормил ей все пирожки, обезьяна кинулась на него, и Джек, отступая, упал навзничь в бассейн, в котором было на два фута воды. Над приключением посмеялись, а затем, пожелав своему спутнику покойной ночи, наши приятели отправились в гостиницу.

Ввиду переполнения гостиницы хозяину пришлось поместить приезжих в номера с двумя-тремя кроватями. Джек попал в комнату с двумя кроватями, из которых одна была уже занята, как показывал раздававшийся из нее храп. Раздевшись, Джек подумал, что не мешало бы ему высушить промокшие панталоны, и с этою целью вывесил их из окна, притворив его так, чтобы они не могли свалиться; затем улегся в постель и заснул. В шесть часов его разбудили согласно его приказанию, отданному накануне. Он встал и начал было одеваться, но, к своему удивлению, нашел, что окно открыто, и панталоны исчезли. Очевидно, ночью кто-то открыл окно; они свалились на улицу, и какой-нибудь прохожий подобрал их. Джек выглянул в окно и убедился по следам на тротуаре, что тот, кто отворил окно, был нездоров. «Угостился же мой компаньон, — подумал он, — но что же теперь делать?» Думая это, он подошел к другой кровати и увидел, что она занята боцманом. «Ну, — подумал Джек, — если мистер Бриггс счел уместным потерять мои штаны, то, мне кажется, я вправе взять его, по крайней мере доехать в них до корабли. Не далее как вчера вечером он объявил, что приличие должно уступать долгу, и что приказание начальства надо исполнять в том виде, как оно вас застанет. Я знаю, что он должен явиться на корабль сегодня утром, пусть же попробует, приятно ли так являться к начальству». Размышляя таким образом, Джек натянул панталоны мистера Бриггса, который продолжал храпеть, надел остальное платье и ушел из комнаты. Он зашел к Асперу, который уже оделся, уплатил по счету, — так как Аспер забыл свой кошелек, — а затем они отправились на пристань, где нашли уже часть офицеров, и отправились в одной из шлюпок на корвет. Тут Джек переменил панталоны и, не замеченный никем, бросил те, которые принадлежали мистеру Бриггсу, на стул в его каюте, а сам рассказал об этом приключении Мести, который пришел в восторг.

Перед уходом из гостиницы Джек сказал служителю, что боцман еще спит, и что необходимо разбудить его немедленно, что и было исполнено. Мистер Бриггс накануне сильно выпил, и, как правильно сообразил Джек, отворил ночью окно, почувствовав себя нездоровым. Когда его разбудили, он, видя, что уже поздно, заторопился одеваться. Не найдя панталон, он позвонил, думая, что их взяли почистить, и пока явился слуга, надел все остальное, чтоб не терять времени. Слуга заявил, что не брал панталон, и бедный мистер Бриггс оказался в самом критическом положении. Он не мог представить себе, куда они девались — так как совершенно не помнил, как улегся спать. Слуга сообщил только, что вчера он пришел сильно выпивши, а ночью, вероятно, отворял окно, так как утром оно оказалось открытым. Мистер Бриггс решил, что вероятно он сам же выбросил их за окно, находясь в подпитии. Время шло, он был в отчаянии.

— Нельзя ли достать какие-нибудь панталоны?

— Я спрошу хозяина.

Хозяин гостиницы прислал мистеру Бриггсу счет с просьбой уплатить по нему и оставить залог за панталоны, — иначе он не согласится доверить их. Мистер Бриггс хватился денег, и вспомнил, что они лежали у него в кармане панталон. Он не мог не только оставить залог, но и уплатить по счету. Хозяин был неумолим. Потеряв уже деньги, он не хотел терять еще.

— Я попаду под военный суд, ей Богу! — воскликнул боцман. — До пристани недалеко, попробую добежать, а там, может быть, удастся проскользнуть на корабль незаметно.

Собравшись с духом, мистер Бриггс пустился во всю прыть к пристани. Фалдочки его развевались по ветру, прохожие окликали его, отпуская шуточки, но он мчался, не обращая ни на что внимания, опрометью слетел с лестницы и с разбегу вскочил в шлюпку, к изумлению офицеров и матросов, вообразивших было, что он помешался. Он наскоро объяснил, что кто-то украл ночью его штаны, и изумление сменилось взрывом хохота.

Мистер Бриггс осмотрелся и заметил, что один из офицеров сидит на подостланной шинели.

— Чья это шинель? — спросил он.

— Моя, — отвечал Гаскойн.

— Надеюсь, мистер Гаскойн, вы одолжите ее мне на четверть часа?

— Ну, нет, — отвечал Гаскойн, — помните, как я попросил у вас удочки, когда мы заштилели у мыса Сен-Винцет, а вы послали меня к черту. Теперь и я вам отвечу тем же.

— О, мистер Гаскойн, я дам вам три удочки, как только будем на корабле.

— Знаю, что дадите, только это не подойдет. Как аукнется — так и откликнется, мистер Бриггс, — так-то.

Вскоре шлюпка подошла к корвету; неумолимый Гаскойн, несмотря на все упрашивания мистера Бриггса, свернул шинель и швырнул ее на корабль матросу, сбросившему кормовой швартов; и в довершение бед мистера Бриггса, старший лейтенант и капитан Уильсон стояли на шканцах.

— Поторопитесь, мистер Бриггс, я ждал вас с первой шлюпкой, — крикнул мистер Саубридж. — Поскорее, пожалуйста, еще реи не поставлены.

— Я пойду в этой шлюпке на нос и поставлю их, сэр.

— В этой шлюпке? Нет, оставьте ее за кормой в взбирайтесь скорее. Да что с вами такое, мистер Бриггс, что же вы сидите? Проявите хоть сколько-нибудь деятельности, или мне придется отказывать вам в отпуске. Вполне ли вы трезвы, сэр?

Последнее замечание заставило мистера Бриггса решиться. Он взобрался на палубу и, проходя мимо мистера Саубриджа, приложил руку к шляпе.

— Я совершенно трезв, сэр, но я потерял штаны.

— Похоже на то, сэр, — отвечал мистер Саубридж, но не выдержал серьезного тона и покатился со смеха.

— В чем дело? — спросил капитан Уильсон, подходя к ним.

— Сначала долг, потом приличие, — заметил Джек, забавлявшийся успехом своей шутки.

Мистер Бриггс вспомнил вчерашний вечер, бросил бешеный взгляд на Джека и, отдав честь капитану, поспешил вниз.

Его бешенство удвоилось, когда он убедился, что его штаны прибыли на судно раньше своего хозяина. Он понял, что кто-то сыграл с ним шутку, и не сомневался, что Джек принимал в ней участие, но доказать ничего не мог; он не знал, кто спал в одной комнате с ним, так как заснул до прихода Джека и еще спал, когда тот ушел.

Вскоре подкладка этой истории сделалась известной всему кораблю, и изречение «сначала долг, потом приличие» вошло в поговорку. Мистер Бриггс так же надоел всем, как Вигорс, и после этой шутки Джек окончательно сделался общим любимцем, а так как все любимцы получают какую-нибудь кличку, то и наш герой был прозван Джек Равенство.

ГЛАВА XI в которой наш герой находит более удобным отправиться вверх, а не вниз

На другой день было воскресенье, людей вызвали наверх, и так как погода была скверная, то вместо службы ограничились чтением статей военного устава, которое и было прослушано с достодолжным почтением. Джек, слыхавший от капитана, что этими статьями устанавливаются правила и порядок службы, одинаково обязательные для капитана, офицеров и матросов, слушал с величайшим вниманием. По окончании чтения он попросил экземпляр статей у писца, читавшего их, но так как на корабле имелось всего три экземпляра, то писец заартачился было, однако согласился уступить экземпляр за старую зубную щеточку, — и Джек принялся читать и перечитывать устав, пока не овладел им вполне.

«Теперь, — думал Джек, — я знаю, что я обязан делать и чего ожидать. Я буду носить эти статьи военного устава в кармане, пока останусь на службе, если, то есть, они выдержат до тех пор; если же нет, выменяю новый экземпляр за старую зубную щеточку: кажется, это их здешняя цена».

«Гарпия» простояла в Гибралтаре две недели, и Джек несколько раз был на берегу, причем мистер Аспер неизменно сопровождал его, чтобы оберегать от недоразумений, т.е. чтоб не давать ему тратить деньги на угощение кого-нибудь, кроме себя.

Однажды утром Джек спустился в каюту и нашел там Госсета, который всхлипывал.

— Что случилось, дорогой мой Госсет? — спросил Джек, который был так же вежлив с младшим мичманом, как и со всеми остальными.

— Вигорс отстегал меня веревкой.

— За что? — спросил Джек.

— За то, что, говорит, служба пошла к черту (точно я в этом виноват) — и всякая субординация пропала, потому что на корабле имеются молодцы, которые думают, что если у них есть пятифунтовая бумажка в кармане, то им и черт не брат. Он сказал, что решился восстановить дисциплину, и сбил меня с ног, а когда я встал, взял линек и сказал, что сумеет объездить норовистую лошадь, — и что больше здесь не будет никаких Джеков Равенство.

— Так, — сказал Джек.

— А потом стегал меня целых полчаса, и больше ничего.

— Клянусь душою моего отца, это истинная правда, масса Изи! — подхватил Мести. — Избил парнишку ни за что ни про что, зол, как черт — надо бы ему еще порцию Джека Равенство.

— Он ее и получит, — отвечал наш герой. — Это против статьи военного устава: «всякие ссоры, драки и прочее». Вот что, Госсет, ведь вы не трус?

— Нет, — отвечал Госсет.

— Значит, вы сделаете то, что я вам скажу, и положитесь на мою защиту?

— Я на все готов, — отвечал мальчик, — если вы защитите меня от этого подлого тирана.

— Не меня ли вы разумеете? — воскликнул Вигорс, входя в каюту.

— Отвечайте: да, — сказал Джек.

— Да, вас! — крикнул Госсет.

— Меня, меня? Ну, голубчик, я должен заказать вам еще порцию этого, — сказал Вигорс, доставая линек.

— Лучше не надо, мистер Вигорс, — сказал Джек.

— Пожалуйста, не суйтесь не в свое дело, — возразил Вигорс, не слишком довольный этим вмешательством. — Я не к вам обращаюсь и вас тоже попрошу не обращаться ко мне. Я, кажется, вправе быть знакомым, с кем хочу, и поверьте, не желаю знакомства с уравнителем.

— Сделайте одолжение, мистер Вигорс, — отвечал Джек, — разумеется, вы вправе поддерживать знакомство, с кем вам угодно. А я вправе дружить с кем хочу и заступаться за своих друзей. Этот мальчик мой друг, мистер Вигорс.

— В таком случае, — сказал Вигорс, нахальство которого не позволяло ему уступить даже с риском новой драки, — я возьму на себя смелость задать трепку вашему другу.

Он хотел было приступить к делу.

— А я возьму на себя смелость защитить моего друга, — отвечал Джек, — и так как вы назвали меня уравнителем, попытаюсь оправдать это название.

С этими словами он нанес Вигорсу такой удар под ухом, что тот покатился на пол, почти оглушенный.

— А теперь, молодой человек, — сказал Джек, вырвав линек из руки Вигорса и протягивая его Госсету, — делайте, что я вам приказываю, — извольте отстегать его хорошенько, или я отстегаю вас.

Госсет не дожидался повторения этой угрозы; удовольствие задать трепку своему врагу было достаточно сильным мотивом; а Джек приготовился помочь ему в случае сопротивления. Но Вигорс был так оглушен ударом в ухо, что почти не оказал сопротивления и выдержал трепку безропотно.

— Теперь будет, — сказал Джек, — и ничего не бойтесь, Госсет, если он вздумает обидеть вас в моем отсутствии, то я разделаюсь с ним. Пусть же меня недаром называют Джек Равенство.

Когда Джолиф, узнавший об этом происшествии, остался наедине с нашим героем, он сказал Джеку:

— Послушайте моего слова, голубчик, не затевайте вы драк за других, поверьте, и за себя придется повоевать достаточно.

В ответ на его слова Джек с полчаса обсуждал этот пункт, а затем они разошлись. Но мистер Джолиф был прав. Джек то и дело стал попадать в истории, так что капитан и старший лейтенант решили, наконец, придержать нашего героя.

На борте корвета Его Величества «Гарпия» был некто Истгоп, помощник судового комиссара, темная личность, с весьма сомнительным прошлым. Он начал свою карьеру попросту с мелкого жульничества, сидел в тюрьме, потом попал в баталеры на коммерческое судно и, запасшись кое-какими рекомендациями, предложил свои услуги «Гарпии», куда и был принят. Этот субъект одевался франтом, был боек на язык, развязен в обращении, и, тщательно скрывая свое прошлое, корчил из себя чуть ли не аристократа; не прочь был намекнуть при случае, что лишь несчастные обстоятельства довели его до такого скромного положения, отнюдь не соответствующего его происхождению, и проповедовал крайние консервативные воззрения, презрение к «черни» и т.п. Он несколько раз задирал Джека и таким тоном, что, в конце концов, получил пинка, от которого слетел в люк. Он пожаловался капитану, который велел позвать Изи.

— Мистер Изи, помощник комиссара обратился ко мне с жалобой на вас; он говорит, будто вы назвали его прохвостом и столкнули в люк.

— Да, сэр, это правда.

— Чем же вы мотивируете такой поступок?

— Он мне надоел. Я двадцать раз говорил ему, чтоб он ко мне не лез, но так как это не помогло, и не долее как четверть часа тому назад он заявил мне, что уравнителей и бунтовщиков нужно вешать, то я и применил более решительные средства.

— Мистер Изи, —сказал капитан, — вы должны знать, что правила дисциплины не позволяют офицеру брать на себя личную расправу. Вы не имели основания называть Истгопа прохвостом, раз ему вверена ответственная должность. Чем вы оправдаете резкость вашего выражения?

Джек не знал, что ответить, но вспомнил, какое объяснение дал капитан резкости мистера Саубриджа. Он сообразил, что оно и ему будет кстати, и отвечал очень спокойно и почтительно:

— С вашего позволения, капитан Уильсон, это было только служебное рвение.

— Служебное рвение, мистер Изи? Ну, это плохое извинение. Но ведь вы еще столкнули его в люк, а это-то уж совсем не вяжется с правилами службы.

— Да, сэр, — отвечал Джек скромно, — но это тоже было служебное рвение.

— В таком случае, позвольте вам заметить, — сказал капитан Уильсон, кусая губы, — что ваше служебное рвение в этом случае было совершенно неуместно, и я надеюсь, что вы больше не будете его проявлять.

— А между тем, сэр, — возразил Джек тем более смиренным тоном, чем вернее рассчитывал попасть в цель, — без него служба пойдет плохо, и я уверен, что когда-нибудь стану очень ревностным офицером, как вы предсказывали мне.

— Я тоже уверен, мистер Изи, — отвечал капитан. — Хорошо, можете уйти, но я надеюсь, что не услышу больше о сталкивании людей в люк. Этого рода служебное рвение совершенно неуместно.

Когда Джек ушел, капитан Уильсон расхохотался и сказал мистеру Саубриджу, что это он объяснял Джеку тон мистера Саубриджа служебным рвением.

— Он ловко воспользовался против меня моим же оружием; и это показывает, Саубридж, как слаба была моя защита. Стало быть, и вы можете извлечь пользу из этого случая.

За день до отплытия капитан и мистер Аспер обедали у губернатора; и так как работы было немного, то мистер Саубридж, не сходивший с корвета со времени его прибытия в Гибралтар, тоже отправился после обеда на берег сделать кое-какие покупки, поручив команду мистеру Смальсолю, штурману. Как мы уже видели, мистер Смальсоль был давнишний враг нашего героя; теперь, получив команду, он надеялся найти случай наказать его.

Как и все, кому редко случается командовать, Смальсоль в этих случаях был особенно придирчив и сварлив — он бранил матросов, заставлял их по два и по три раза переделывать работу под тем предлогом, что она плохо сделана, и придирался ко всем офицерам, остававшимся на корабле.

— Мистер Бриггс, ей Богу, сэр, вы, кажется, заснули. Видно думаете, что если нет старшего лейтенанта, то можно и рынды бить. Долго вы будете копаться?

Грубость мистера Смальсоля сделала грубым боцмана, грубость боцмана передалась боцманмату, грубость боцманмата — матросам, в виде иллюстрации физического закона передачи движения от одного тела другому. Ругался мистер Смальсоль, ругался боцман, ругались матросы; ругань повисла в воздухе, свидетельствуя о заразительности примера.

— Черт побери, мистер Бриггс, — снова крикнул Смальсоль, — какого дьявола вы там возитесь! Шевелитесь проворнее.

— Пошевелишься тут, — проворчал боцман, — когда разные лентяи прохода не дают.

Он взглянул на Мести и Джека, стоявших на баке.

— Что вы там делаете, сэр? — крикнул Смальсоль нашему герою.

— Ровнешенько ничего, сэр, — ответил Джек.

— Так я вам дам работу, сэр. Ступайте на топ мачты и ждите там, пока я позову вас вниз. Пожалуйте за мною, сэр, я покажу вам дорогу, — продолжал он, направляясь к корме.

Джек последовал за ним.

— Вот, сэр, ступайте на грот-брам-стеньгу, на самый краспиц-салинг, живо.

— Зачем я туда полезу, сэр? — спросил Джек.

— В наказание, сэр, — отвечал Смальсоль.

— За какую вину, сэр?

— Без возражений, сэр, ступайте наверх.

— С вашего позволения, сэр, — возразил Джек, — я желал бы обсудить этот пункт.

— Обсудить этот пункт! — заревел мистер Смальсоль. — Клянусь Юпитером, я вас научу обсуждать пункты! Марш наверх, сэр!

— С вашего позволения, сэр, — продолжал Джек, — капитан сказал мне, что статьи военного устава определяют правила и порядок службы, которыми мы все должны руководиться. Я, сэр, читал их столько раз, что выучил наизусть, но в них ни слова не говорится о посылке на топ мачты.

Говоря это, Джек достал из кармана правила и развернул их.

— Пойдете вы на топ мачты, сэр, или нет? — крикнул Смальсоль.

— Покажите мне топ мачты в военном уставе, сэр, — возразил Джек, — вот он.

— Говорят вам, сэр, ступайте на топ мачты, а не то я вас в бараний рог сверну, черт вас дери.

— В правилах ничего не говорится о бараньем роге, сэр, — возразил Джек, — но вот что тут сказано, сэр.

Джек начал читать:

«Все флаг-офицеры и все лица, находящиеся или служащие на военных судах Его Величества, буде они окажутся повинны в богохульных проклятиях, ругательствах, пьянстве и других скандальных поступках, несовместных со страхом Божиим и добрыми нравами, подвергаются взысканиям, каковы…»

— Проклятие! — воскликнул Смальсоль, которого смех окружающих довел до белого каления.

— Нет, не проклятие, сэр, — возразил Джек, — а различные наказания, соответственно природе и степени проступка.

— Пойдете вы на топ мачты, сэр, или нет?

— С вашего позволения, сэр, — ответил Джек, — лучше не пойду.

— В таком случае, сэр, считайте себя под арестом, и убей меня Бог, если я не отдам вас под военный суд. Ступайте вниз, сэр.

— С величайшим удовольствием, сэр, — сказал Джек. — Это совершенно правильно и согласно с военным уставом, которым мы все должны руководствоваться. Джек положил правила в карман и пошел в каюту. Немного погодя Джолиф, который был свидетелем этого пререкательства, спустился к нему.

— Жаль мне, что с вами случилась такая история, голубчик, — сказал он, — вам следовало отправиться на топ.

— Я бы не прочь обсудить этот пункт, — ответил Джек.

— Знаю, что не прочь, но этого невозможно допустить на службе, вы должны были исполнить приказание, а затем жаловаться, если приказание неправильно.

— Этого нет в правилах.

— Но это установилось на практике.

— Капитан говорил мне, что мы должны руководствоваться уставом, и все одинаково связаны им.

— Да, но можете ли вы ссылаться на устав? Там ведь сказано, что всякий офицер, матрос и проч. обязан исполнять всякое законное распоряжение. Стало быть, вы выходите виновным по этой статье.

— Нет, я не могу согласиться с этим. Говорят о законных требованиях, а где же тут законность? Притом же капитан говорил мне, что только он может налагать наказания, а со стороны офицера это будет самоуправство.

— Пусть даже старший офицер поступил неправильно, это не резон для младшего оказывать неповиновение. Если допустить это, если превращать каждое распоряжение в спорный пункт, предмет обсуждений и дебатов, то конец дисциплине. А вы еще увидите, к каким печальным последствиям может приводить ее отсутствие. Оттого-то наряду с уставом на службе выработался обычай, как и на суше: кроме писаного закона есть lex non scripta, неписаный закон. Никакой устав не может предвидеть всех отдельных случаев.

— Об этом можно спорить.

— Но на службе приходится действовать, а не спорить, а без дисциплины невозможны никакие действия. Надо иметь такт, надо разбирать, где следует стоять на своем, а где подчиниться. Если б от вас потребовали действия в ущерб службе, во вред другим лицам, тогда отказывайтесь; но ведь от вас, собственно, не требовали нарушения закона; вас подвергли несправедливому взысканию, потерпите, ради общего дела, которое не пойдет на лад при упадке дисциплины. Тем более, что закон предоставляет вам жаловаться… Во всяком случае, вы попали в скверную историю; хотя капитан, видимо, относится к вам хорошо, но он не может пропустить без внимания такого случая.

— Знаете, что я вам скажу, Джолиф, — отвечал Джек, — мои глаза начинают раскрываться на многое. Капитан говорил мне, когда я высказываю недоумение по поводу грубого тона, что это только служебное рвение, а затем я нахожу что-то, что представляет служебное рвение в отношениях старшего офицера к младшему, оказывается дерзостью в отношениях младшего к старшему. Он уверяет, будто военный устав обязателен для всех нас, а между тем штурман нарушает десятки раз вторую статью устава и остается безнаказанным, мне же грозят военным судом за точное исполнение устава. Капитан говорит мне, что только он имеет право наказывать, стало быть, если я приму наказание от другого, я этим самым окажу неповиновение капитану. Мне кажется, против этого аргумента нечего возразить.

— Вряд ли этот аргумент будет принят в соображение.

— Если так, то мне лучше бросить службу.

— Нет, дорогой мой, в этом нет никакой надобности. Это было бы малодушием. Служба научит вас многому. Вы увидите, что плетью обуха не перешибешь, и что лезть напролом можно только в самом крайнем случае; вы научитесь уступать в пустяках и стоять на своем в действительно важном; вы убедитесь, наконец, что дело насаждения справедливости не так просто, как вам кажется, и что при этом нужно считаться с тысячами обстоятельств. Какой бы профессии вы ни посвятили себя, везде вы встретите те же затруднения, те же вопросы, как примирить свободу с организацией, равноправность с дисциплиной… Поэтому оставайтесь-ка лучше, не смущаясь тем, что…

— Что?

— Что завтра вам наверное придется лезть на топ-мачты.

— Мы обсудим этот пункт, — сказал Джек, — во всяком случае, я обдумаю его ночью.

ГЛАВА XII в которой наш герой начинает действовать по собственной инициативе

Каковы бы ни были размышления Джека, они не лишили его сна. «Что же, — думал он, укладываясь в койку, — если придется лезть на топ, делать нечего, полезу; но ведь это будет значить не то, что мои аргументы плохи, а то, что их не хотят слушать». После этого он закрыл глаза и заснул сном праведника. Штурман доложил о поведении мистера Изи старшему лейтенанту, а тот капитану, который велел позвать Джека и спросил его, что он может сказать в свое оправдание. Джек произнес получасовую речь, в которой исчерпал все аргументы, уже знакомые нам из его беседы с Джолифом.

— Мистер Изи, — сказал капитан, — так как вы предполагали, что в статьях военного устава содержатся все правила службы, то я готов признать, что вы совершили проступок по неведению. Тем не менее, такое грубое нарушение дисциплины, если оно останется безнаказанным, может оказать самое плачевное действие на матросов, которым офицеры должны служить примером. Поэтому я намерен показать им, что дисциплина должна соблюдаться, подвергнув вас взысканию, именно, отправив на топ мачты в присутствии всей команды, так же как произошло нарушение дисциплины. Я настолько уверен в вашем служебном рвении, что не сомневаюсь, что вы охотно подчинитесь моему решению.

— С величайшим удовольствием, капитан Уильсон.

— На будущее же время, мистер Изи, имейте в виду что если офицер подвергает вас взысканию, которое вы находите несправедливым, вы тем не менее должны подчиниться ему, а затем уже жаловаться мне.

— Приму к сведению, сэр, — отвечал Джек.

— Потрудитесь отправиться на шканцы, мистер Изи и подождать меня там.

Джек поклонился и ушел.

Капитан Уильсон послал за штурманом, сделал ему выговор за взыскание, положенное без всякого основания, и запретил на будущее время посылать мичманов на мачту, приказав докладывать об их провинностях ему или старшему лейтенанту. Затем он пошел на шканцы и, прочитав Джеку выговор, приказал ему отправляться на грот-марс. Джек повиновался и, примостившись на своей вышке, принялся было читать статьи военного устава, в надежде откопать еще какой-нибудь аргумент, но успел дойти только до седьмого пункта. Раздалась команда «сниматься с якоря!», а затем мистер Саубридж крикнул: «все вниз со снастей!», и Джек спустился на палубу.

Вскоре «Гарпия» вышла из гавани и направилась под всеми парусами к мысу де Гатте, где капитан Уильсон рассчитывал захватить по пути в Тулон одно-два испанских судна.

Смена легких бризов и затишья делали это плавание очень томительным, но шлюпки постоянно рыскали вдоль берегов, высматривая суда, и Джек обыкновенно участвовал в этих поисках; несмотря на свое непродолжительное пребывание на корабле, он успел хорошо освоиться со службой и приобрел репутацию дельного малого.

Когда «Гарпия» была близ Таррагоны, на ней проявилась дизентерия; в числе прочих заболели мистер Аспер и Джолиф. Число офицеров уменьшилось; а в то же время они узнали от экипажа захваченной рыболовной лодки, что из Росаса отправляется с первым попутным ветром небольшой караван судов под охраной двух канонерок.

Капитан Уильсон держался вдали от берега, пока ветер не переменился, а затем, рассчитав, сколько времени понадобится судам, чтобы пройти расстояние от Росаса до Таррагоны, поплыл ночью наперерез. Но тут опять заштилело; ввиду этого были отправлены катера с приказанием держаться ближе к берегу, так как суда должны были находиться недалеко. Баркасом командовал мистер Саубридж; первым катером артиллерист мистер Майнес; а так как остальные офицеры были больны, то мистер Саубридж, все более и более привязывавшийся к Джеку, доверил ему по его просьбе команду над вторым катером. Узнав об этом, Мести заявил нашему герою, что отправится с ним; и Джек выпросил его у Саубриджа взамен матроса.

Было десять часов вечера, когда катера отправились, и так как возможно было, что они вернутся после обеда на другой день, то каждому был дан суточный запас сухарей и рома. Катера направились к берегу и плыли вдоль него часа три, но ничего не заметили; ночь была темная, безлунная. Штиль продолжался, и люди начали уставать, когда заметили суда, направлявшиеся к берегу при легком бризе.

Мистер Саубридж немедленно отдал приказ катерам ждать их и приготовился к атаке. Белые треугольные паруса канонерской лодки можно было различить довольно ясно, значительно впереди каравана, шедшего в ее кильватере. Она шла плавно, как лебедь, делая узла три в час. Темнота ночи благоприятствовала нападающим. Канонерка направилась между ними так, что баркас оказался у нее с одного борта, катера — с другого; они остались незамеченными, пока не подошли к ней борт о борт. Сопротивления почти не было оказано, однако несколько ружейных и пистолетных выстрелов подняли тревогу. Мистер Саубридж овладел судном и повернул его к ветру, заметив, что остальные суда сделали то же. Он послал катера захватить самые большие и собирался отправиться на баркасе с тою же целью, когда показалась вторая канонерка, о которой совсем забыли, и бодро двинулась на помощь товарищу. Мистер Саубридж посадил половину своей команды на баркас, на котором имелась тяжелая каронада, и отправил ее на подмогу катерам, двинувшимся на канонерку. Последняя открыла по ним огонь, но они продолжали плыть, когда командир канонерки, заметив, что другая его не поддерживает и решив, что она захвачена, снова взял курс в открытое море. Наш герой пустился за канонеркой, хотя не мог видеть остальных катеров, но ветер посвежел и преследование оказывалось бесполезным; поэтому он направился за караваном и после упорного преследования завладел одномачтовым судном в пятьдесят тонн. Мести у которого глаза были, как у кошки, заметил, что во время тревоги несколько судов не переменили курса, и предложил, так как захваченное судно было очень легко на ходу, попытаться отрезать и захватить их, лавируя короткими галсами. Джек нашел этот совет разумным. Караван, переменивший курс, шел теперь в открытое море вместе с канонеркой при свежем бризе. Гнаться за ними было бесполезно, оставалось только попытать счастья, последовав совету Мести. Итак, он стал держать к берегу, время от времени меняя галс, и сделал миль пять или шесть, когда услышал сигнал «отсталых к сбору».

— Мистер Саубридж требует нас, Мести.

— Пусть мистер Саубридж занимается своими делами, — возразил Мести, — не попусту же мы хлопотали.

— Но, Мести, мы должны повиноваться распоряжениям.

— Да, когда он может схватить нас за шиворот; но теперь нам нужно самим решать, что делать. Пусть сначала поймает меня, тогда я пойду за ним.

— Но мы потеряем из вида корвет.

— Найдем как-нибудь потом, масса Изи.

— Они подумают, что мы погибли.

— Тем лучше, не будут нам мешать, масса Изи, и мы сделаем отличное плавание. Утром захватим большой корабль, распустим паруса и махнем в Тулон.

— Да, я не знаю, где Тулон, знаю только, в каком он направлении.

— Этого и довольно, чего же вам больше? Масса Изи, если вы не найдете флота, флот найдет вас. Ей Богу, здесь никто еще не заблудился. Пусть их гонятся за своей добычей, масса Изи. Завтра кто-нибудь другой будет варить суп для джентльменов. Подумайте, масса Изи, варить суп! Ведь я был принцем на своей стороне!

«Если я вернусь теперь, — думал он, — и приведу только это суденышко с неполным грузом бобов, мне стыдно будет глаза показать. Правда, они вообразят, пожалуй, что канонерка пустила нас ко дну. Ну, что же, это только покажет, что нам пришлось выдержать жестокий бой с канонеркой, которую они все-таки возьмут — мистеру Саубриджу будет больше почета. — (Как видим, герой наш уже далеко ушел в понимании служебных отношений.) — Когда же окажется, что мы не погибли, то-то они обрадуются, особливо если мы вернемся с призом — а я его достану или совсем не вернусь. Не часто достается команда тому, кто пробыл всего два месяца на службе, и раз уж она мне досталась, так я воспользуюсь ею. Пусть Смальсоль отправляет на марс кого угодно. Жаль только беднягу Госсета; если Вигорс вообразит, что я погиб, то примется его мучить, ну, да я разделаюсь с ним, когда вернусь. Пусть меня повесят, если я не отправлюсь в плавание».

— Я говорил с матросами, они готовы идти с вами. Ну, если дело решено, плывем дальше.

Вскоре после того, как наш герой принял это решение, начало светать; Джек взглянул сначала в подветренную сторону и заметил милях в десяти канонерку и караван, уходившие к берегу от гнавшейся за ними на всех парусах «Гарпии». Он мог различить также захваченную канонерку, старавшуюся отрезать их от берега.

— «Гарпия» захватит их все, ей Богу! — воскликнул Мести.

Они так занялись «Гарпией» и караваном, что на время совсем забыли о своей задаче. Наконец Мести взглянул в противоположную сторону.

— А ведь я не ошибся ночью; взгляните, масса Изи, трехмачтовый корабль, бриг, три маленьких судна. Мы возьмем славный приз.

Суда, замеченные Мести, находились милях в трех на ветре и спешили на всех парусах под защиту батареи, находившейся недалеко.

— Теперь, масса, если они заметят нас, то у них явится подозрение; будем держаться подальше, будто заняты своим делом. Теперь незачем спешить — ночью они станут на якорь, и тогда в темноте мы заберем их.

Совет Мести был разумен, если оставить в стороне то обстоятельство, что он, в сущности, советовал нарушение дисциплины. Чтобы не слишком приближаться к судам, приспустили паруса и стали следить за «Гарпией».

Расстояние было слишком велико, чтобы видеть ясно, но Мести взобрался на мачту и сообщал оттуда о своих наблюдениях.

— Клянусь Иисусом — дает залп из пушек — другой — действуй, «Гарпия»! Она заберет их, наверное. Вот палит канонерка — наша канонерка — нет, не наша. Теперь наша — хорошо — здорово. А вот подходит «Гарпия». Трах, трах, трах — картечью, должно быть. Плохо теперь испанцу приходится. Готово — больше не стреляют; «Гарпия» забирает их всех — взяла и другую канонерку. Теперь, ребята, все кончено, и я думаю, — прибавил Мести, спустившись с мачты, — нам лучше не слишком-то показываться.

Мести был прав; «Гарпия» завладела другой канонеркой и всем караваном. Единственным недочетом в их удаче было исчезновение Изи с его катером; решено было, что залп канонерки пустил его ко дну, и вся команда утонула. Капитан Уильсон и мистер Саубридж искренно сожалели о гибели нашего героя, а также Аспер, потому что вместе с Джеком исчез и его кошелек; также Джолиф, потому что успел полюбить его; также Госсет, потому что не ждал ничего доброго от Вигорса; были и такие, которые порадовались гибели Джека; что касается команды, то она сожалела о гибели катера в течение суток — срок очень продолжительный для военного корабля — а затем перестала думать о нем. Но мы предоставим «Гарпии» плыть в Тулон и последуем за нашим героем.

Команда катера очень хорошо понимала, что Джек действует вопреки правилам дисциплины, но всякая перемена в монотонном существовании военного корабля была ей приятна, и она, так же как Мести, радовалась этому развлечению.

Во всяком случае им необходимо было немедленно приступить к делу, так как сухарей и грога у них было только на один день, а на захваченном судне не оказалось никаких запасов. Из бобов сварили похлебку, но перспектива бобовой похлебки на завтрак, обед и ужин была не слишком соблазнительна. Пленные, которых было всего трое, сообщили, что из замеченных судов большую ценность представляет трехмачтовый корабль и бриг, и что на корабле имеются пушки; больше они ничего не знали. Когда солнце зашло, суда бросили якорь под защитой батареи. Судно, везшее Джека и его счастье, находилось в четырех милях от них. «Гарпия» давно исчезла из вида.

Джек созвал команду и произнес речь. Он сказал, что служебное рвение побуждает его не возвращаться на корабль без ценного приза; что им приходится питаться бобами, а это не слишком приятно, почему надо постараться улучшить свое положение; что в четырех милях от них стоит большой корабль, который он намерен взять; когда же возьмет его, то попытается взять еще что-нибудь, причем рассчитывает на их рвение. Он объяснил далее, что они должны считать себя на военном корабле и подчиняться обязательному для всех них уставу, экземпляр которого имеется у него в кармане; завтра утром, когда они устроятся на захваченном корабле, он прочтет им его. Затем он назначил Мести старшим лейтенантом; одного из матросов сержантом, другого боцманом, двух мичманами, обязанными держать вахту; двух боцманматами, а последних двух оставил в качестве команды, разделив ее на две смены. Все были очень довольны речью Джека и новыми назначениями и принялись обсуждать практический вопрос: как завладеть кораблем? В конце концов был принят совет Мести, а именно бросить якорь неподалеку от корабля и, дождавшись двух часов ночи, подплыть к нему тихонько на катере и овладеть им.

В девять часов они стали на якорь, как было предположено, и Джек не без удивления заметил, что корабль гораздо больше, чем ему казалось: он не уступал размерами «Гарпии». Испанских пленников связали по рукам и по ногам и посадили в трюм на бобы, чтобы они не могли поднять тревоги; убрали паруса и стали ждать, соблюдая тишину.

Напротив, на корабле царили шум и суматоха. Около половины десятого от него отвалила шлюпка и направилась к берегу; после этого шум начал понемногу стихать, огни один за другим погасли, и все затихло.

— Как вы думаете, Мести, — спросил Джек, — возьмем мы корабль?

— Надо взять; конечно, возьмем; подождем немножко, пока они заснут.

Около полуночи начался проливной дождь, что было очень благоприятным обстоятельством для планов нашего героя. Но так как погода обещала скоро прояснеть, то по совету Мести решили не откладывать предприятия. Подкрались как можно тише под самый нос корабля, вскарабкались на палубу и нашли ее пустой. Когда катер был привязан и все очутились на палубе, Джек и Мести прошли на корму, — ни души не было видно. Они завладели главным и кормовым люками и поставили подле них по часовому, затем стали совещаться шепотом.

— Вот мы и взяли корабль! — сказал Мести. — Но возни еще полные руки. Я думаю, что несколько лентяев спят между пушками. Когда стихнет дождь, мы лучше разглядим.

— Тут должно быть много людей, — возразил наш герой, — корабль очень велик, на нем двенадцать или четырнадцать пушек. Как мы справимся с ним?

— Справимся понемножку, — отвечал Мести. — Утро еще не скоро.

— Дождь уже перестал, — заметил Джек, — в нактоузе есть свечка; зажжем ее и осмотрим палубу.

— Да, — подтвердил Мести, — пусть двое остаются у люков, а мы с остальными осмотрим палубу.

Джек зажег свечу, и все осторожно двинулись по палубе. Вскоре между орудиями заметили какую-то кучу, накрытую одеялами.

— Это вахта, — шепнул Мести, — идем назад, мы еще не можем завладеть ими.

Он погасил свечу, и все вернулись к нактоузу, где Мести отыскал вязанку веревок, разрезал их на куски и роздал матросам.

— Теперь перевяжем этих ленивых скотов, — сказал Мести. — Славно держат вахту. Впрочем, мы должны быть им благодарны — помогли нам завладеть кораблем. Будем будить их поодиночке и затыкать им рты.

— А если они поднимут крик? — спросил Джек.

— Тогда, масса Изи, — отвечал Мести, причем лицо его приняло почти дьявольское выражение, — делать нечего, пусть не прогневаются.

И он сделал выразительный жест ножом, который держал в правой руке.

— О, нет! Не нужно убивать их.

— Конечно, масса — если без этого можно обойтись; если ж нет — то что прикажете делать? У испанцев есть ножи, и они умеют ими пользоваться.

Замечание Мести было основательно, а выражение его лица, когда он махнул ножом, показывало, что он мог быть неумолимым врагом, когда расходится кровь; впрочем, читатель этому не удивится, узнав, что он родился и вырос в Ашанти. Они осторожно подкрались к испанцам. Распоряжения Мести оказались вполне разумными. Он и Изи со свечкой держали наготове ножи, чтоб не дать кричать проснувшимся.

Сдернули одеяло с ближайшего человека, который открыл глаза, но боцман зажал ему рукою рот, и он был связан.

Двое других проснулись, однако, но им пригрозили, и дело обошлось без кровопролития.

— Теперь что делать, Мести? — спросил Джек.

— Теперь откроем кормовой люк, и если люди станут выходить, мы их перевяжем, если же нет, дождемся утра, а там увидим, что делать.

Мести еще раз обошел палубу, чтоб посмотреть, не осталось ли на ней людей; а затем потушил свечку и присоединился к остальным, собравшимся у кормового люка.

На рассвете испанцы, которым предстояло держать утреннюю вахту, проснулись сами, как обыкновенно просыпаются люди в назначенный час, и поднялись на палубу, соображая, весьма основательно, что ночная смена заснула, но не догадываясь, что палуба в руках англичан. Мести и остальные спрятались, чтоб дать им выйти наверх. Четверо матросов вышли на палубу, осмотрелись и направились в темноте к тому месту, где лежали их товарищи. Джек захлопнул трап и, прежде чем они успели опомниться, их схватили и перевязали, прочем, не без возни и шума.

Тем временем стало совсем светло, и тут только Джек увидел, каким прекрасным судном удалось им завладеть. Но оставалось еще много дела. Без сомнения на корабле было много людей; кроме того, он стоял не далее мили от десятипушечной батареи. Мести, который был сообразительнее всех, поручил двоим матросам сложить в бухту канат на трап носового люка так, чтобы его нельзя было поднять, а затем сказал Джеку:

— Теперь, масса Изи, главное завладеть капитаном; мы должны вызвать его на палубу. Откроем трап в каюты, а кормовой запрем. Двое будут стеречь здесь, а остальные на корме.

— Да, — отвечал Джек, — было бы очень важно завладеть капитаном, да как же вызвать его наверх?

— Как вызвать? Очень просто.

Мести принялся бросать снасти и тросы и громыхать ими по палубе, стараясь поднимать как можно больше шума. Вскоре послышался резкий звонок из капитанской каюты, и человек в одной рубашке вылез на палубу, где и был немедленно схвачен.

— Это служитель капитана, — сказал Мести, — ему велено сказать, чтоб не поднимали такого чертовского шума. Подождите немного, капитан рассердится и явится сам.

Мести снова принялся громыхать снастями над каютой. Он оказался прав; спустя несколько минут капитан явился самолично, кипя негодованием. Услыхав, что дверь капитанской каюты отворяется, наш герой и матросы спрятались за трапом, чтоб дать капитану время совсем выйти на палубу. Он был очень сильный мужчина, так что одолели его не без труда, и если б кто-нибудь явился к нему на помощь, нападающим пришлось бы повозиться, однако никто не подумал выглянуть на палубу.

— Теперь все ладно, — сказал Мести, — и корабль скоро будет в наших руках, но сначала надо припугнуть его.

Капитана посадили на палубе, прислонив спиной к орудию, и Мести, бросив на него взгляд демона, вытянул руку, вооруженную ножом, как будто собираясь вонзить его в сердце пленнику. Испанец, видимо, почувствовал себя не в своей тарелке. Затем ему предложили вопросы о числе матросов на корабле, офицеров и проч., на которые он ответил, поглядывая на неумолимую физиономию Мести, по-видимому, дожидавшегося только сигнала.

— Теперь, кажется, все в порядке, — сказал Мести. — Пойдемте вниз, масса Изи, и загоним экипаж в трюм.

Наш герой одобрил этот совет. Они вооружились пистолетами и, оставив двух человек стеречь двери каюты, вошли в помещение команды, еще лежавшей по койкам. Сопротивление оказалось немыслимым, хотя испанцев было с лишком вдвое больше, чем англичан. Спустя несколько минут все были заперты в трюме корабля. Теперь весь корабль был во власти англичан, за исключением каюты, куда все и направились. Джек попытался отворить дверь, но она оказалась запертой изнутри; ее выбили и были встречены криками из одного угла каюты и пистолетными выстрелами из другого, к счастью никому не причинившими вреда: стреляли какой-то пожилой господин и молодой человек приблизительно одинаковых лет с нашим героем. Их повалили и связала каюта была обыскана, но в ней оказались еще только три женщины; одна старая и сморщенная, две молоденькие и прелестные, как гурии, несмотря на то, что лица их были искажены ужасом. Так, по крайней мере, показалось Джеку, который снял шляпу и поклонился им со свойственной ему учтивостью, меж тем как они жались в углу, полуодетые. Он сказал по-английски, что им нечего опасаться, и что он не будет мешать им заняться своим туалетом. Дамы ничего не ответили, так как, во-первых, не поняли Джека, во-вторых, не умели говорить по-английски.

Мести перебил Джека, напомнив ему что пора идти наверх, — и Джек, поклонившись еще раз, надел свою шляпу и отправился на палубу в сопровождении людей, которые повели с собою обоих пленных, захваченных в каюте. Было пять часов, и на других судах, стоявших недалеко от взятого, началось движение.

— Что же нам делать с пленными? — сказал Джек. — Не послать ли катер за нашим судном, подвести его к этому, пересадить туда пленных и таким образом отделаться от них?

— Масса Изи, из вас выйдет отличный офицер. Это чертовски хорошая мысль, но если мы отправим наш катер, то что подумают на других судах? Спустим лучше здешнюю шлюпку, пошлем в ней четырех человек, и пусть они подведут судно.

Так и сделали. Катер стоял со стороны моря, и огромный корабль совершенно закрывал его от испанских судов и батареи на берегу. Как только судно было подведено, на него перевезли пленных, находившихся на палубе, за исключением капитана, его служителя и обоих пассажиров. Их поместили связанными в трюме, на бобах; затем выпустили поодиночке команду из трюма — всего двадцать два человека — и, перевязав, отвезли туда же.

Вернувшись с хебеки — испанское название маленького судна — все, по совету Мести, нарядились в испанские куртки и шляпы, которых на корабле был большой запас.

— Что ж мы теперь предпримем. Мести? — спросил Джек.

— Теперь пошлем команду наверх приготовить паруса к отплытию, а тем временем я освобожу этого молодца, — Мести указал на капитанского служителя, — и велю ему подать завтрак; он знает, где его найти.

— Превосходная идея. Мести, — бобы уже успели надоесть мне, и я не прочь побеседовать с дамами.

Мести глянул через подзор.

— Ступайте же к ним скорее, масса Изи, поторопитесь: проклятые бабы стараются подать сигнал платками батарее.

Мести был прав; девушки махали в окно платками стараясь привлечь внимание батареи; это было все, что бедняжки могли сделать. Джек поспешил к ним и очень вежливо попросил их избавить себя от этого труда, Девушки сконфузились, и так как махать платками больше нельзя было, то они приложили их к глазам и принялись плакать, а старуха бросилась на колени и умоляла о пощаде. Джек поднял ее и вежливо усадил на диван.

Тем временем Мести с его блестящим ножом и выразительным взглядом делал чудеса с капитанским служителем, и вскоре на шканцах был сервирован завтрак, состоявший из шоколада, солонины, ветчины и сосисок, белых сухарей и красного вина. Люди приготовили снасти, и Джек был вызван наверх. Он предложил дамам отправиться вместе с ним, и они вышли на палубу.

Увидев здесь связанных пассажиров, они бросились к ним и принялись обнимать их с плачем. Джек расчувствовался, и так как пленные не представляли опасности, то, взяв у Мести нож, он разрезал их узы и предложил им принять участие в завтраке. Испанцы поклонились, а дамы поблагодарили его приятными улыбками. Капитан посматривал так, будто хотел сказать: что ж вы, черт вас дери, меня не приглашаете? Но Джек, помня, сколько возни с ним было, не решился освободить его. Затем Джек и его команда принялись за завтрак, и так как дамы и пленные испанцы не обнаружили аппетита, то они убрали и их порцию. За завтраком старший из пассажиров спросил Джека, говорит ли он по-французски.

Джек с набитым сосисками ртом, отвечал утвердительно, и тогда начался разговор, из которого он узнал следующее: старший пассажир был муж пожилой дамы и отец молодого человека и двух девушек; он плыл с семьей в Таррагону. Звали его дон Кордова де Римароса. Сообщив эти подробности, он выразил надежду, что Джек высадит его на берег вместе с его семейством и пожитками, так как они частные лица, а не сражающиеся. Джек передал все это Мести и матросам, а затем докончил свои сосиски. Матросы, расходившиеся под влиянием вина, предложили забрать дам с собою в плавание; но Мести воспротивился этому, сказав, что от бабья на корабле житья не станет, и нашел поддержку со стороны боцмана. Джек достал из кармана статьи военного устава и заявил, что о женщинах в нем ничего не говорится, и стало быть принять их на военный корабль невозможно.

Затем возник вопрос, могут ли пассажиры взять свои вещи, и решено было, что могут. Джек велел служителю накормить капитана, а затем сообщил испанцу о результате совещания, и сказал, что как только стемнеет, он пересадит его с семьей на хебеку, где они могут освободить связанную команду, а затем предпринимать, что им заблагорассудится. Дон и его семья поблагодарили и отправились укладывать свои вещи с помощью двух матросов, которых Мести отрядил им на подмогу.

В течение дня команда готовилась к отплытию. Боцман осмотрел запасы и убедился, что воды, вина и провизии, не считая предметов роскоши для каютных пассажиров, хватит, по крайней мере, на три месяца. Нечего было и думать о попытках завладения другими суднами, так как и с этим команда едва могла справится.

День прошел благополучно, а когда солнце зашло, пассажиры с дамами и багажом уселись в шлюпку, и туда же спустили капитана; четверо хорошо вооруженных матросов отвезли из на хебеку, где помогли им высадиться и поднять багаж, а затем вернулись обратно. Катер был поднят на корабль; якорь отрезан, так как оказался чересчур тяжелым; и «Ностра Сеньора дель Кармен» — так назывался корабль, захваченный Джеком, — распустив паруса, тронулась в путь. Остальные суда последовали за нею. Мести и матросы смотрели на них с вожделением, но делать было нечего; проплыв около часа в их обществе, Джек переменил курс и пустился в самостоятельное плавание.

ГЛАВА XIII в которой наш герой убеждается, что во время плавания могут случаться неприятные приключения

Как только корабль стал держать к ветру, команда Джека решила, по-видимому, что теперь остается только предаться веселью; поэтому она раздобыла несколько глиняных кувшинов с вином и опустошила их так быстро что вскоре храпела, растянувшись на палубе; только рулевой остался на ногах и притом в таком бодром состоянии, что вместо тридцати двух совершенно ясно различал на компасе шестьдесят четыре румба. Когда же он устал править и пошел искать смены, то убедился, что его товарищи изнемогли до такой степени, что разбудить их оказалось невозможно. Он немилосердно пинал их ногою в ребра, но все оставалось тщетным. При таких обстоятельствах он решил последовать их примеру, то есть улегся рядом с ними, и спустя несколько минут пинки были бы так же бессильны разбудить его, как и его товарищей.

Тем временем корабль шел по собственному усмотрению, и так как ему неизвестно было, куда собственно следует держать курс, то он и предоставлял решение этого вопроса ветру. Мести поставил вахту, Джек произнес речь, люди обещали слушаться, но вино отуманило им головы, а память воспользовалась этим случаем, чтобы улетучиться Бог весть куда. Мести и Джек находились в это время внизу и осматривали каюты. В помещении капитана они нашли четырнадцать тысяч долларов в мешках. Они решили не говорить об этой находке людям, а заперли деньги и ценные предметы под замок и ключ взяли с собой. Затем они уселись в каюте за столом, и, принимая во внимание предыдущую бессонную ночь, нет ничего удивительного в том, что в течение разговора Джек опустил голову на стул и заснул. Мести бодрствовал еще несколько времени, но затем голова его поникла на грудь, и сон овладел им. Таким образом, около часа ночи не слишком строгая вахта держалась на борте »Ностра Сеньора дель Кармен».

Было уже около четырех часов утра, когда Мести случайно подался вперед и стукнулся головой о стол; это разбудило его.

— Батюшки, да никак я заснул! — воскликнул он и подошел к окну, которое оставалось открытым. В окно дул сильный бриз.

»Ей Богу, ветер-то переменился, — подумал Мести. — Что ж они не уведомили меня».

Затем он вышел на палубу и убедился, что на руле никого нет, что все мертвецки пьяны, а корабль плывет по ветру, куда глаза глядят. Мести зарычал, но времени терять было нечего; поставлены были только марсели, он убрал их, повернул руль к ветру, затем бросил его и побежал за нашим героем. Джек проснулся и вышел на палубу.

— Дело плохо, масса Изи; этак мы все пойдем к черту в лапы. Пьянчуги проклятые, вот я их протрезвлю!

Мести принес несколько ведер воды и вылил их на спящих, которые стали после этого проявлять признаки жизни.

— Клянусь небом, — воскликнул Джек, — это против военного устава! Вот я им прочту утром.

— Лучше вот что сделаем, масса Изи; запрем вино и будем выдавать им понемногу. Я сейчас это сделаю, пока они еще не совсем проснулись.

Мести отправился вниз, оставив Джека на палубе.

»Кажется, — думал Джек, — я поступил не слишком благоразумно. Эти молодцы не питают никакого уважения к военному уставу и напиваются, как стельки. У меня большой корабль, но мало людей, и если погода испортится, что я буду делать? Ведь я еще очень мало знаю, парус вряд ли сумею поставить. Опять-таки куда держать курс, и как его держать? Этого не знаю ни я, ни матросы. Положим, пролив так узок, что вряд ли мы можем выйти из Средиземного моря, не заметив того; притом же я узнаю Гибралтарскую скалу. Но где искать этот чертов Тулон? Надо потолковать с Мести.

Мести вернулся с ключами от помещения с провизией.

— Теперь, — сказал он, — им не так-то легко будет напиться.

Еще несколько ведер воды окончательно привели людей в чувство: они встали и понемногу пришли в себя. Начинало светать, и все увидели, что корабль находился не далее мили от испанского берега, против большой батареи; к счастью, успели поставить реи прямо и направить корабль вдоль берега под марселями, прежде чем были замечены. Если б корабль заметили утром в таком же положении, в каком он был ночью, он возбудил бы подозрение испанцев и, отправь они шлюпку, когда команда была пьяна, все попались вы в плен.

Сознавая опасность, какой они подверглись, матросы терпеливо выслушали выговор Джека; и наш герой, желая произвести более сильное впечатление на их умы, достал правила и прочел статью о пьянстве; но так как они слышали ее уже не раз, то она не оказала должного действия. Как и предвидел Мести, принятая им мера оказалась гораздо действеннее, что и не замедлило выясниться. Лишь только Джек кончил, люди отправились вниз раздобыть еще вина и с огорчением убедились, что оно заперто.

Тем временем Джек позвал Мести на корму и спросил его, известен ли ему путь в Тулон? Мести ответил, что не имеет о нем понятия.

— В таком случае, Мести, нам, пожалуй, лучше попытаться вернуться в Гибралтар; ведь вы знаете, что земля все время была у нас по левую руку; значит, если мы пойдем теперь вдоль берега так, чтобы он все время оставался у нас вправо, то вернемся обратно.

Мести согласился, что это превосходный способ плавания, и что сам старый Смальсоль ничего лучше не придумал бы со всеми своими секстантами и компасами. Итак, они отдали рифы у марселей, поставили брамсели и направились вдоль берега, стараясь держаться милях в пяти от него. Люди приготовили хороший обед; Мести выдал им двойную порцию вина сравнительно с той, которую они получали на «Гарпии», и они, по-видимому, остались довольны. Правда, один матрос начал было буянить и заявил, что, если другие присоединятся к нему, то они сумеют добыть вина, но Мести выразительно взглянул на него и обнажил нож, а Джек сбил его с ног ганшпугом, после чего тот угомонился. Правду сказать, если б не страх, внушаемый Мести, то и остальные, пожалуй, вели бы себя не лучше. Впрочем, и уменье владеть ганшпугом, проявленное Джеком произвело некоторое впечатление.

После этой ночи Мести и Джек поочередно держали вахту и все шло хорошо, пока они не поравнялись с Картагеной. Тут налетел шквал с севера и унес их от берега. Убавили парусов, так как малочисленная команда не поспевала справляться с ними. Шквал продолжался трое суток, люди устали и были недовольны. На беду Джека ему достался самый плохой народ, даже боцман, с виду молодец, оказался пустым малым. Мести был якорем спасения для Джека. На четвертый день буря утихла, но они не имели понятия о том, куда их занесло, и Джек начал убеждаться, что плавание по морю, без достаточных знаний, более беспокойная вещь, чем ему казалось. Как бы то ни было, он не знал, что тут делать. Ночью они переменили курс и направились приблизительно в том направлении, откуда их несла буря, а утром заметили несколько маленьких островков, окруженных скалами. Люди заявили, что здесь следовало бы бросить якорь, так какони устали. Джек, посоветовавшись с Мести, решил согласиться на их требование. Острова, очевидно, были необитаемые. Возникал вопрос, есть ли тут удобная стоянка? Боцман отправился на разведку в шлюпке с четырьмя матросами и, вернувшись, сообщил, что имеется очень удобное место, защищенное со всех сторон. Вскоре корабль остановился в небольшой бухте среди островов. Паруса были спущены, и все приведено в порядок матросами, которые взяли затем шлюпку и отправились на берег. «Не мешало бы им попросить разрешения, » — подумал Джек. Через час они вернулись и всей гурьбой явились к нему на корму.

Речь повел боцман. Он заявил, что они выбились из сил от тяжелой работы и нуждаются в отдыхе, что на корабле имеется запас провизии на три месяца, так что торопиться им незачем, что им пришло в голову разбить палатку на берегу и пожить там несколько времени, а так как пьянство на берегу никому не причинит ущерба, то они надеются, что им разрешено будет взять с собою достаточный запас провизии и вина, и просят его разрешить им отпуск, так как решили во всяком случае исполнить свое намерение. Джек был не прочь ответить ганшпугом, но заметив, что матросы явились при кортиках и с пистолетами за поясами, счел более благоразумным посоветоваться с Мести, который, видя, что сопротивление бесполезно, советовал покориться, прибавив, что чем скорее они выпьют вино, тем лучше, а пока оно имеется на корабле, с ними ничего не поделаешь. Ввиду того Джек любезно разрешил им отправиться и оставаться на берегу, сколько хотят. Мести выдал ключи от кладовой угрюмо заявив, что они могут распоряжаться сами. Тогда люди объявили Джеку и Мести, что им следует оставаться на корабле и смотреть за ним, испанца же они возьмут на берег, чтоб он готовил им обед. На это Джек возразил что ему нужно, по крайней мере, двух человек, иначе он не может даже послать за ними шлюпку в случае надобности. Этот аргумент показался им убедительным и они разрешили ему оставить при себе испанца, чтобы в случае, если они потребуют с берега шлюпку, ему было с кем прислать ее. Затем они пожелали ему весело проводить время и посоветовали развлекаться чтением статей военного устава. Бросив в шлюпку запасной парус, несколько шестов для палатки и постелей, они отправились вниз, забрали две бочки с вином из трех, два мешка сухарей, оружие и запас пороха и столько солонины, сколько по их расчетам могло им понадобиться. Нагрузив шлюпку, они трижды крикнули насмешливое »ура». Джек, стоявший на шкафуте, снял шляпу и вежливо раскланялся.

Как только они отвалили от корабля, Мести скрипнул зубами, и взглянув на нашего героя, сказал:

— Я с ними рассчитаюсь за все, погодите немножко; клянусь флейтистом, который играл перед Давидом, будет и на нашей улице праздник.

Что касается Джека, то он ничего не говорил, но тем более думал. Через час матросы вернулись за разными вещами, которые могли им понадобиться; забрали без церемонии все, что им требовалось, и отплыли окончательно.

— Чертовски счастливо, что они не знают о долларах, — заметил Мести, следя за их движениями на берегу.

— Да, — отвечал Джек, — хотя здесь им нельзя было бы их тратить.

— Нет, масса Изи, но если б они нашли деньги, то забрали бы их на катер и уплыли, куда глаза глядят.

На шкафуте лежал забытый кусок соленой свинины; Джек, сам не зная зачем, столкнул его в море; кусок был так жирен, что не сразу потонул. Джек следил за ним, пока он погрузился в воду, как вдруг под ним показалось какое-то большое черное тело; это была акула; она схватила кусок и исчезла.

— Что это такое? — спросил Джек.

— Низовая акула, масса Изи, самая скверная из всех акул; ее никогда не увидишь раньше, чем почувствуешь, — отвечал Мести, и глаза его сверкнули злобной радостью. — Теперь я знаю, что делать, они у нас в руках.

Джек содрогнулся и отошел.

В течение дня люди на берегу усердно работали, устраивая стоянку. Разбили палатку, развели огонь, разобрали и пристроили к месту взятые с собой вещи; наконец, покончив со всеми приготовлениями, уселись обедать и почали бочку вина. Тем временем испанец, очень смирный малый, приготовил обед для Джека и Мести. К вечеру на берегу поднялся содом, пляс и песни, крики и ругань; видимо, там шло разливанное море. Но мало-помалу шум начал ослабевать, костер угас и наступила тишина.

Джек стоял на шкафуте и смотрел на поднявшуюся луну. Он вспомнил о своем поведении в Портсмуте, когда вместо того, чтобы явиться на службу, три недели угощался в гостинице с приятелями. Он видел, что его тогдашнее поведение было ничуть не лучше теперешнего поведения матросов, и яснее, чем когда-либо сознавал, что мотивами свободы и равенства не могут быть личный произвол, самоублажение и кутеж. Среди таких размышлений его прервал Мести:

— Теперь, масса Изи, надо спустить маленькую шлюпку, а затем отправимся на берег и приведем катер; они все спят и не услышат.

— Как же мы оставим их без катера, Мести? — возразил Джек, вспоминая об акулах.

— Иначе невозможно, сэр. Сегодня они перепились, завтра опять перепьются, а пьяный человек ненадежен. Кто-нибудь скажет: «убьем офицера и завладеем кораблем», остальные ответят да, и так и сделают. Нет, сэр, надо добыть катер, если не для вас, то для меня: они ненавидят меня и убьют, как пить дать.

— А испанец? Мести, как же мы оставим его на корабле?

— Ничего, сэр, он безоружен, да если и найдет оружие, у него не хватит духа пустить его в ход.

Джек и Мести спустили лодку и отправились на берег, люди были так пьяны, что не могли пошевелиться и ничего не слышали. Они завладели катером, прибуксировали его к кораблю и привязали вместе с другой шлюпкой под кормою.

— Теперь, сэр, давайте спать; утро вечера мудренее.

Джек плохо спал в эту ночь; печальные предчувствия томили его; он сознавал, какую ответственность взял на себя, и был очень недоволен собою.

Мести встал на рассвете, за ним поднялся и Джек, они взглянули на берег, но там еще никто не выходил из палатки. Наконец, когда Джек кончал завтрак, показались двое или трое людей, они осматривались, как будто чего-то искали, потом направились к тому месту, где стоял раньше катер. Джек взглянул на Мести, который оскалил зубы и сказал:

— Подождите немножко.

Затем люди пошли вдоль берега, пока не поравнялись с кораблем.

— Эй, корабль!

— Галло! — ответил Мести.

— Подайте шлюпку и бочонок воды.

— Я это знал, — воскликнул Мести, потирая руки, — масса Изи. Ответьте им нет.

— Но почему же не дать им воды. Мести?

— Потому что они заберут шлюпку, сэр.

— Это правда, — ответил Джек.

— Слышите вы там, на борте? — крикнул боцман. — Сейчас подайте шлюпку, или мы перережем вам глотки, как Бог свят.

— Я не дам вам шлюпки, — ответил Джек.

— Не дадите? Не дадите? Ну, так мы с вами разделаемся, — ответил боцман. Затем он ушел с товарищами в палатку, а минуту спустя все высыпали на берег с ружьями.

— Праведное небо! Не будут же они стрелять в нас, Мести?

— Подождите немножко.

Матросы остановились на краю берега, против корабля, и боцман снова окликнул его и спросил, пришлют ли на берег лодку.

— Вы должны сказать нет, сэр, — заметило Мести.

— Вижу, что должен, — отвечал Джек, и крикнул боцману: — Нет!

Хитрый негр угадал план матросов: добраться вплавь до шлюпок, стоявших за кормою, стреляя с берега в Джека и Мести, если они вздумают помешать. Несколько человек остались на берегу с мушкетами наготове, а боцман и двое других стали раздеваться.

— Стойте, ради Бога, стойте! — крикнул Джек. — Бухта кишит низовыми акулами, клянусь вам.

— Очень мы испугались ваших акул! — возразил боцман. — Держите мушкеты наготове, ребята, и всякий раз, как он или негр высунут головы, палите в них, а ты, Джек, пошли-ка ему пулю.

— Ради Бога, не пускайтесь вплавь! — кричал Джек в тревоге. — Я найду способ доставить вам воду.

— Нет, уж поздно, карачун вам! — ответил боцман и бросился в воду; другие двое последовали за ним, а в то же время раздался выстрел, и пуля просвистала мимо уха нашего героя.

Мести стащил со шкафута Джека, который почти лишился чувств от мучительной тревоги. Он упал на палубу, затем вскочил и бросился к амбразуре взглянуть на плывших. Он видел, как боцман с громким криком рванулся вверх и почти в то же мгновение исчез под водой, окрасившейся его кровью.

Мести, заряжавший мушкеты, на случай, если матросы завладеют лодками, отбросил оружие.

— Ружья нам не понадобятся, — сказал он. Джек закрыл лицо руками. Но трагедия еще не кончилась. Двое людей, плывших за боцманом, повернули к берегу, но прежде чем они успели добраться до него, еще два прожорливых чудовища, привлеченные кровью боцмана, нагнали их, и они также исчезли в их пастях.

Мести, видевший эту катастрофу, оглянулся на нашего героя, который все еще не отрывал рук от лица.

— Хорошо, что он не видел, — пробормотал Мести.

— Чего не видел? — воскликнул Джек.

— Акулы съели их всех!

— О, ужасно, ужасно! — простонал Джек.

— Еще бы не ужасно, сэр, — возразил Мести. — Да ведь и пули в голову ужасно. Если б акулы не тронули их, что бы тогда было? Они убили бы нас и бросили бы наши тела акулам. Для нас-то с вами, сэр, это было бы еще ужаснее.

— Мести, — сказал Джек, судорожно схватив негра за руку, — не акулы их погубили, а я, я!

Мести с удивлением взглянул на него.

— Как так вы?

— Да, я! Мне следовало вернуться на сигнал, а я захотел отличиться, взять хороший приз… Я думал не об общем деле, а о своих интересах, и подал дурной пример. Оттуда все и пошло. Боже мой! Эта кровь останется на моей совести.

— Ну, масса Изи, — ответил негр, — пример примером, а все ж таки у каждого своя голова на плечах. Знают, что делают, не малые ребята.

Ужасная смерть товарищей, по-видимому, произвела сильное впечатление на остальных матросов. Они вернулись к палатке, понурив головы. Потом разошлись по острову, по-видимому, отыскивая воду. В полдень они вернулись к палатке, а вскоре за тем началось пьянство и веселье, такое же, как вчера. Под вечер они явились на берег с кувшинами, вызвали криками Джека и Мести на палубу и, выплескивая содержимое из кувшинов, дали им понять, что нашли воду, а затем ушли с пением, плясом и шутками и снова принялись за вино.

На другой день Джек оправился от потрясения, произведенного катастрофой, и позвал Мести в каюту на совещание.

— Мести, как же мы покончим с этим?

— О чем вы говорите, сэр? Как покончить здесь или как попасть на «Гарпию»?

— На «Гарпию»? — кажется, у нас мало шансов увидеть ее — мы попали на какой-то пустынный остров; но будь что будет; как нам здесь-то покончить?

— Масса Изи, покончить можно скоро, но мне бы этого не хотелось.

— Не хотелось бы, Мести, да почему же?

— Послушайте, масса Изи, вам хотелось пуститься в плавание, и мне хотелось того же; теперь из-за этой истории вам хочется вернуться, а мне, как вы думаете, мне, который был принцем на своей стороне, — приятно мне вернуться варить суп для молодых джентльменов?

— Вы мне расскажете как-нибудь свою историю, — сказал Джек, — теперь же будем обсуждать наше положение. Каким же способом вы могли бы положить конец этому бунту?

— Положив конец вину. Предположите, что ночью когда они все перепьются, я съезжу на берег и продырявлю бочки, так что к утру все вино вытечет, — тогда они протрезвятся и запросят пардону, — мы примем их на борт, отобравши и заперевши все оружие, — тогда пусть-ка попробуют бунтовать.

— Мысль хорошая, Мести, почему бы нам не привести ее в исполнение?

— Потому что я не хочу подвергаться риску, — ради чего? Чтобы вернуться варить суп джентльменам — мне и здесь хорошо, масса, — ответил Мести.

— А мне очень скверно, — сказал Джек, — но я совершенно в ваших руках, Мести, и должен подчиниться.

— Что вы говорите, масса Изи, — подчиниться мне? — Нет, сэр, когда вы были офицером на «Гарпии», вы говорили со мной дружески, а не третировали меня, как лакея негра. Масса Изи, — продолжал Мести, ударив себя в грудь, — здесь я в первый раз, — в первый раз с тех пор, как оставил свою родину — чувствую себя чем-нибудь; но, масса Изи, я люблю своих друзей так же, как ненавижу своих врагов, и вы никогда не будете подчиняться мне, — я слишком горд, чтобы допустить это, потому что я человек, масса Изи, и был принцем на своей стороне.

Хотя Мести не умел выразить словами обуревавшие его чувства, но Джек понял и оценил их. Он протянул Мести руку и сказал:

— Мести, были ли вы принцем, для меня совершенно безразлично, хотя я не сомневаюсь в ваших словах, потому что вы не способны лгать, но вы человек, и этого для меня совершенно достаточно; я уважаю вас как человека и люблю как друга, и я, с своей стороны, не желаю с вами расставаться.

Мести взял протянутую ему руку. В первый раз с тех пор, как его насильно увезли с родины, он встречал такое отношение к себе, признание его человеческого достоинства, признание того, что он не низшее существо; он молча пожал руку Джека и не мог выговорить ни слова от волнения. Волнение его было так велико, что он ушел, чувствуя себя не в силах продолжать разговор, который возобновился только утром.


— Что ж вы надумали Мести? Скажите мне ваше мнение.

— Мое мнение, сэр, что всего лучше будет, если они сами начнут проситься на корабль. А это они сделают, когда съедят всю провизию.

— Во всяком случае они должны начать первые, — заметил Джек. — Подождем, только чем бы здесь заняться, чтоб убить время?

— Масса, почему вы не разговариваете с Педро?

— Потому что не умею говорить по-испански, Мести.

— Я знаю это и потому и спросил вас. Мне кажется, вы жалели, что не знаете испанского языка, когда встретились на корабле с двумя хорошенькими барышнями.

— Да, жалел, — отвечал Джек.

— А ведь вам еще не раз случится видеть испанских барышень. Попробуйте каждый день говорить с Педро, так и научитесь помаленьку.

— Честное слово, Мести, вы бесценный малый. Я научусь говорить по-испански, — воскликнул Джек, которому статьи военного устава успели порядком набить оскомину, и хотелось найти какое-нибудь занятие.

Люди на берегу продолжали свой образ жизни, и день сменялся днем без всякой перемены. С корабля заметили только, что костер разводился реже, что указывало на недостаток топлива, а между тем наступил октябрь, и было не так тепло, как раньше. Джек учился у Педро испанскому языку; пьяные матросы в течение первых двух недель нередко выходили на берег и стреляли в Джека и Мести, пока не истощили запас патронов; потом они, по-видимому, забыли о существовании корабля, так как не обращали на него ни малейшего внимания.

С другой стороны, Джек решил, что, хотя бы пришлось дожидаться целый год, он не сделает первого шага к примирению, и так как теперь у него было занятие, то он и не заметил, как прошли два месяца.

Однажды вечером, когда они сидели в каюте, так как вечера теперь были очень холодные, Джек спросил Мести, не расскажет ли он ему историю своей жизни. Мести отвечал, что охотно расскажет, если масса Изи готов слушать, и когда Джек ответил утвердительно, рассказал следующее.

ГЛАВА XIV в которой бунт угасает, как пожар, за недостатком горючего материала

— Первое, о чем я вспоминаю, — сказал Мести, — это то, что я сижу на шее у какого-то человека, свесив ноги на его грудь и держась руками за его голову. Всякий уступал мне дорогу, когда меня носили по городу, до того обвешанного золотыми украшениями, что я едва мог выносить их тяжесть и радовался, когда женщины снимали их с меня; но когда я подрос, то начал гордиться ими, так как узнал, что я царский сын. Я жил счастливо. Я ничего не делал, только стрелял из лука да учился владеть маленьким мечом, и великие вожди, приближенные моего отца, показывали мне, как убивать врагов. Иногда я валялся в тени деревьев; иногда проводил время с женщинами, принадлежавшими моему отцу; иногда находился при отце, играл черепами и повторял имена тех, кому они принадлежали, так как в нашей стране сохраняют черепа убитых врагов в виде трофеев.

Когда я подрос, то делал, что мне было угодно; бил женщин и рабов; кажется, даже убил нескольких рабов — даже наверное убил, чтоб попробовать силу моего меча из твердого и тяжелого дерева; но в нашей стране это ни во что не считается. Я мечтал сделаться великим воином и ни о чем не думал, кроме войны и битв, и черепов, которые добуду, когда обзаведусь своим домом и женами. Я уходил в леса на охоту и оставался там по несколько недель. Однажды я увидел пантеру, которая грелась на солнышке, помахивая своим пушистым хвостом. Я пополз тихонько и, спрятавшись за камнем в трех ярдах от нее, пустил стрелу и пронзил ее насквозь. Она кинулась на меня, но я отскочил за камень. Она снова повернулась ко мне, но я выхватил нож, и когда она впилась когтями в мои плечи и грудь, я вонзил его ей в сердце. Это был счастливейший день в моей жизни: я убил пантеру один, без помощи, и мог показать раны. Хотя они жестоко болели, но я не обращал на них внимания. Я снял с пантеры шкуру и радовался, что моя кровь смешивается с кровью зверя. Я с гордостью вернулся домой; все прославляли мой подвиг, называя меня героем и великим вождем. Я стал мужчиной.

С этого дня я считался воином, и как только залечились мои раны, отправился в поход. В трех сражениях я добыл пять черепов, и когда вернулся, мне отвесили за них золота. Я получил дом и жен, и мой отец назначил меня кабоциром. Я носил орлиное и страусовые перья, одежду, увешанную фетишами, сапоги с колокольчиками, и, вооруженный луком и стрелами, копьем и мушкетоном, ножом и мечом с двумя лезвиями, водил моих воинов в бой и возвращался с черепами и рабами. Все дрожали при моем имени — а теперь я варю суп для молодых джентльменов!

Был один человек, которого я любил. Он не был воином, а то бы я возненавидел его, но он воспитал меня в доме моего отца и был моим близким родственником. Я был важен и горд, он был весел и любил музыку; и хотя самой приятной музыкой для моих ушей были звуки тамтама, но я не всегда желал возбуждения. Часто на меня находила грусть, и тогда я любил лежать в тени деревьев, положив голову на колени какой-нибудь из моих жен, и слушать его нежную музыку. Наконец, он ушел в соседнюю деревню, где жил его отец, и когда мы прощались, я дал ему золотого песку. Он был послан к моему отцу, чтобы сделаться воином, но у него не было телесной силы, да и мужества не было; но все-таки я любил его, потому что он был не такой, как я. В той же деревне была девушка красавица; многие просили ее в жены, но отец давно уже обещал ее моему другу; он отказал даже храбрейшему из тамошних воинов, который ушел в гневе, отправился к колдуну и отдал ему золотые браслеты за фетиш против своего соперника. За два дня до свадьбы мой друг умер. Его мать пришла ко мне с жалобой. И этого было достаточно. Я надел боевой наряд, вооружился и целый день сидел перед своими черепами, обдумывая месть, а затем собрал своих воинов и в ту же ночь напал на деревню, где жил этот воин, убил двух его родственников и увел десяток его рабов. Узнав о том, что я сделал, он испугался и прислал мне золото; но я знал, что он взял девушку себе в жены, и не хотел слушать стариков, советовавших мне помириться. Я собрал еще больше воинов и напал на него ночью; мы вступили в бой, потому что он приготовился меня встретить; но он был разбит наголову. Я поджег его дом, опустошил его поле, захватив еще больше рабов, вернулся домой с моими воинами, намереваясь напасть на него еще раз. На другой день явились его послы, умолявшие меня о мире; я отказал; они пошли к моему отцу, и многие из воинов просили его вступиться. Мой отец послал за мною, но я не хотел ничего слушать; когда стали говорить воины, я повернулся к ним спиной; отец рассердился и грозил мне, воины потрясали мечами, но я взглянул на них с презрением через плечо и ушел. Я сел перед своими черепами и стал обдумывать план похода. Наступил вечер, я сидел один, когда женщина, закрытая покрывалом, вошла ко мне. Она бросилась передо мною на колени и открыла свое лицо.

— Я та девушка, — сказала она, — которая была обещана твоему родственнику, а теперь я жена твоего врага. Я буду матерью. Я не могла полюбить твоего родственника, так как он не был воином. Неправда, будто мой муж купил фетиш — купила его я, так как не хотела выходить за твоего родственника. Убей меня и удовлетворись этим.

Она была очень хороша собой, и я не удивлялся, что мой враг любил ее, у нее был ребенок — его ребенок — и она заколдовала моего друга до смерти. Я замахнулся мечом, но она не шелохнулась; это спасло ее.

— Ты рождена быть матерью воинов, — сказал я, опуская меч, — я добуду череп твоего мужа, а тебя возьму в жены.

— Нет, нет, — возразила она, — я рождена для моего мужа, которого люблю; если ты сделаешь меня своей рабыней, я умру.

Я отвечал ей, что она говорит глупости, и велел отвести ее на женскую половину и хорошенько присматривать за ней, но прежде чем до нее успели дотронуться, она выхватила нож, вонзила его себе в сердце и умерла.

Когда мой отец узнал об этом, он прислал сказать мне: «Удовольствуйся кровью, которую ты пролил; довольно с тебя», но я не стал слушать, так как хотел во что бы то ни стало добыть череп моего врага. В ту же ночь я снова напал на него, схватился с ним грудь с грудью, убил его, принес домой его череп и был удовлетворен, наконец. Но все главные вожди были раздражены, и мой отец не мог сдержать их. Они созвали своих воинов, а я своих, и собрал большие силы, так как имя мбе было славно. Но силы, собранные против меня, были вдвое больше, и я отступил в леса, где и принял сражение. Я убил многих, но силы были слишком неравны, и против меня был выслан фетиш, так что сердца моих людей ослабели. Наконец, я упал израненный, ослабев от потери крови, и велел своим воинам снять с меня боевой убор, чтобы мой череп не достался неприятелю. Они исполнили мое приказание, и я заполз в кусты, чтобы умереть. Но я не умер; я оправился от ран и попал в руки тех, которые крадут людей и продают их в рабство. Меня схватили и сковали цепью с другими — меня, принца и воина, который мог показать белые черепа своих врагов. Я предлагал выкуп золотом, но надо мной посмеялись, стащили меня на берег и продали белым. Не думал я в своей гордости, что мне придется быть рабом. Я знал, что от смерти не уйдешь, и надеялся умереть в битве; мой череп ценился бы дороже всего золота на земле, а моя кожа была бы выкопчена и повешена в хижине фетишей, — и вот, вместо всего этого, я варю суп для молодых джентльменов.

— Ну, — сказал Джек, — это лучше, чем быть убитым и выкопченным.

— Может быть, — возразил Мести, — я и сам думаю теперь иначе, чем думал раньше, но все-таки это бабья работа и мне она не по нутру.

Меня и других держали в тюрьме, пока не пришел корабль, а затем отправили в оковах в трюм, где нельзя было сидеть выпрямившись. Я хотел умереть, но не мог; другие умирали ежедневно, а я оставался жив. Меня привезли в Америку изнуренного, тощего, кожа да кости, так что никто не хотел давать за меня деньги, которых требовали продавцы; наконец какой-то человек купил меня, и я попал на плантацию с сотней других невольников, но твердо решившись не работать. Другие невольники спрашивали меня, не колдун ли я; я ответил: да, и могу заколдовать всякого, кого невзлюблю; один из них засмеялся, а я поднял палец и сказал ему: «ты умрешь», — так как решил убить его, как только оправлюсь от лихорадки. Он ушел, а через три дня умер. Не знаю, отчего это случилось, но все невольники стали бояться меня, да и хозяин также, потому что, хотя и белый, он верил в колдовство и вообразил, будто я наслал смерть на невольника. Он хотел продать меня, но никто не покупал колдуна. Тогда он решился подружиться со мною, так как я пригрозил ему, что если он вздумает бить меня, то умрет. Он взял меня в дом и сделал старшим над слугами; я не позволял им воровать, и он был доволен. Потом он взял меня с собою в Нью-Йорк — тут я пробыл два года, бежал и укрылся на английское судно, где меня приняли коком. Когда я прибыл в Англию я попробовал наниматься на другие суда, но везде меня соглашались принять только коком, как будто бы негр ни к чему, кроме стряпни, не способен. Наконец я совсем изголодался и поступил на военный корабль, где и сейчас состою коком, баталером и всем, что хотите, и варю суп для молодых джентльменов.

— Все-таки это лучше, чем быть невольником, — сказал Джек.

Мести ничего не ответил, и всякий, кому известно положение мичманского служителя, поймет причину его молчания.

— Скажите, вы и теперь оправдываете свою мстительность там, на вашей родине? — спросил Джек.

— Тогда я считал себя правым, масса Изи; да и теперь, когда кровь кипит, думаю так же; в другое же время сомневаюсь; но ведь кто сильно любит, тот и ненавидит сильно.

— Но ведь вы теперь христианин, Мести.

— Я прислушиваюсь к тому, что говорят люди, — отвечал Мести, — и думаю о том, что услышу. Теперь я не верю в фетишей.

— Наша религия предписывает нам любить наших врагов.

— Да, я слыхал это от пастора… Но я замечаю, что ваша любовь к испанцам не мешает вам воевать с ними и убивать их, точь-в-точь, как мы делаем с нашими врагами. Притом, если вы любите врагов, то как же вы относитесь к друзьям, масса Изи?

— Мы их тоже любим.

— Этого я не понимаю, масса Изи. Я люблю вас, потому что вы добры и хорошо обращаетесь со мною; но мистер Вигорс груб и зол, и скверно обращается со мною — как же я могу любить его? Клянусь небом, я ненавижу его и желал бы иметь его череп. А как вы думаете, масса Госсет любит его?

— Нет, — отвечал Джек, смеясь, — боюсь, что он тоже желал бы иметь его череп… Однако, что это значит? — воскликнул он, взглянув случайно в окно.

— Эти пьяные черти подожгли палатку, — сказал Мести.

В самом деле палатка на берегу была охвачена пламенем.

— Ну, теперь они не долго выдержат, — продолжал Мести, — вот увидите, масса Изи, холодные ночи скоро заставят их проситься на судно.

Джек тоже рассчитывал на это и с нетерпением ждал возможности продолжать плавание. Роясь в ящиках в каюте, он нашел карту Средиземного моря и изучил ее очень внимательно; нашел Гибралтар, проследил путь «Гарпии» к мысу Гатте, а оттуда до Таррагоны, и в конце концов позвал Мести на совещание.

— Посмотрите, Мести, — сказал он, — я начинаю разбираться в нашем положении. Вот Гибралтар, мыс Гатте и Таррагона — здесь мы находились, когда завладели кораблем, и если помните, мы уже прошли мыс Гатте за два дня до того, как буря унесла нас от берега; стало быть всего мы сделали около двенадцати дюймов, и нам осталось сделать только четыре.

— Да, масса Изи, я это вижу.

— Ну, вот, нас унесло от берега в этом направлении; видите здесь три острова, называемые Зифиринскими островами; на них не обозначено никакого поселения, стало быть они необитаемы; и расположены они совершенно так же, как те, у которых мы стоим, — значит, мы находимся у Зифиринских островов, всего в шести дюймах от Гибралтара.

— Вижу, масса Изи, все это правильно; но чертовски длинные дюймы.

— Теперь посмотрите, Мести, стрелка компаса указывает на север; а по карте на севере от Зифиринских островов будет испанский берег; чтобы попасть в Гибралтар, надо взять на пять или шесть делений вот в эту сторону; если мы поплывем этим путем, то вернемся в Гибралтар.

— Верно, масса Изи, — отвечал Мести; и действительно, Джек рассчитал верно, упустив из вида только вариацию, о которой не имел понятия.

Для большей верности Джек принес в каюту еще компас с палубы и сравнил их. Затем он поднял стекло отсчитал шесть делений компаса к западу и поставил метку пером.

— Вот, — сказал он, — это путь в Гибралтар, и как только мы поладим с командой и дождемся попутного ветра, я отправлюсь туда.

ГЛАВА XV в которой Джек заканчивает свое плавание и возвращается на »Гарпию»

Прошло еще несколько дней, и, как можно было ожидать, матросы не выдержали. Во-первых, они как-то в подпитии забыли завернуть как следует кран второй бочки, так что к утру почти все вино вытекло; далее, у них не было топлива, так что приходилось есть мясо сырым, и, наконец, они по неосторожности подожгли палатку и остались на проливном дожде. Голодные, промокшие, дрожащие от холода, они, наконец, совсем изнемогли и собрались на берегу против корабля.

— Я вам говорил, масса Изи, — сказал Мести. — Забыли, черти, как палили в нас из мушкетов.

— Эй, корабль! — крикнул один из матросов.

— Что вам нужно? — ответил Джек.

— Сжальтесь над нами, сэр! — воскликнул другой матрос. — Мы хотим вернуться на службу.

— Что мне ответить им, Мести?

— Сначала скажите нет, масса Изи, и пошлите их к черту.

— Я не могу принять на борт мятежников, — отвечал Джек.

— Ну, если так, то пусть наша кровь останется на вашей совести, мистер Изи, — отвечал первый матрос. — Если уж нам приходится умереть, то мы не станем околевать понемножку. Если вы отказываетесь принять нас, то акулы не откажутся, — по крайней мере мучиться недолго, одна минута и кончено. Что вы скажете, ребята? Бросимся разом! Прощайте, мистер Изи, надеюсь, что вы простите нас, когда мы умрем. Идем, ребята, не стоит раздумывать, чем скорее, тем лучше — пожмем друг другу руки и марш.

По-видимому, бедняги уже заранее решили, что делать, если наш герой откажется принять их на борт; они пожали друг другу руки, отступили шага на два от берега, выстроились в ряд, и первый матрос скомандовал: раз-два…

— Стой! — крикнул Джек, не забывший ужасной сцены, которая произошла на его глазах. — Стой! Люди остановились.

— Что вы мне обещаете, если я возьму вас на борт?

— Добросовестно исполнять наш долг, пока вернемся на корвет, а там пусть нас повесят, — ответили матросы.

— Это хорошо, — сказал Мести, — примите их на этом условии, масса Изи.

— Очень хорошо, — отвечал Джек, — я принимаю ваши условия, сейчас мы явимся за вами.

Джек и Мести засунули за пояс пистолеты, сели в лодку и отправились на берег. Матросы, войдя в лодку, молча поклонились нашему герою. По прибытии на борт Джек прочел вслух статьи военного устава, сулившие им приятную перспективу смертной казни, и произнес речь, пытаясь объяснить разницу между восстанием ради великих принципов свободы и бунтом ради пьянства и кутежа, — речь, показавшуюся голодным людям бесконечной. Но всему приходит конец, — кончилась и речь Джека, и Мести накормил голодных. На другой день ветер был попутный, они снялись с якоря и вышли из гавани. Люди были в подавленном настроении; они работали усердно, но молчали, не ожидая ничего приятного в будущем. Впрочем, надежда никогда не оставляет человека; они знали, что Изи добрый малый и рассчитывали, что он не расскажет всего, что было, умолчит о выстрелах. К вечеру ветер переменился на противный, и корабль отклонился на три румба к северу. Но Джек не смутился этим: «Не беда, — заметил он, — мы во всяком случае будем у испанского берега, а там пройдем и в Гибралтар; теперь я гораздо лучше знаю мореплавание, чем раньше».

На следующее утро они шли при легком бризе, под каким-то высоким мысом, и когда взошло солнце, заметили большой корабль близ берега, в двух милях к западу, а со стороны открытого моря другой, милях в четырех от них. Мести взял зрительную трубку и взглянул сначала на корабль со стороны моря, который внезапно развернул все паруса и направился к мысу, где находился корабль Джека. Мести опустил трубку.

— Масса Изи, а ведь это «Гарпия».

Один из матросов взял зрительную трубку и посмотрел, между тем как другие стояли в волнении.

— Да, это «Гарпия», — сказал матрос. — О, мистер Изи, пожалейте нас, не рассказывайте всего, что было.

Изи взглянул на Мести.

— Я думаю, сэр, — сказал тот, — что они уже довольно натерпелись; хватит с них, если отделаются линьками.

Джек согласился с ним и сказал матросам, что, хотя он не может скрыть того, что случилось, но не станет рассказывать всего и постарается смягчить все происшествие. Он собирался произнести длинную речь, но пушечный выстрел с «Гарпии» заставил его отложить ее до более удобного случая. В то же время корабль, находившийся ближе к берегу, поднял испанский флаг и тоже дал выстрел.

— Мы попали меж двух огней, — воскликнул Мести. — «Гарпия» принимает нас за испанца. Ну, ребята, заряжай орудия. Масса, давайте стрелять в испанца — тогда «Гарпия» перестанет стрелять в нас — у нас нет английского флага — это все, что мы можем сделать.

Люди ретиво принялись за дело; тем временем ветер упал, и паруса всех трех кораблей бессильно повисли вдоль мачт. «Гарпия» находилась в это время в двух милях от корабля Джека, испанец на расстоянии мили; он спустил все свои шлюпки, которые повели его к кораблю Джека. Мести рассматривал испанский корабль.

— Это военный корабль, масса Изи, какой же мы флаг выкинем? Надо найти что-нибудь.

Он побежал вниз, вспомнив, что у него имеется пестрая юбка, забытая в каюте старой испанской дамой. Она была из зеленой шелковой материи, с желтыми и синими цветочками, но очень полинявшей — вероятно, обреталась в семействе дона уже лет сто. Мести нашел ее под матрацем одной из постелей и спрятал в свой мешок, намереваясь наделать из нее жилетов. Вскоре он вернулся с нею на палубу и вывесил ее вместо флага.

— Вот, масса, так будет ладно, — это, можно сказать, флаг всех наций. Теперь давайте стрелять — придется только палить не разом, а по очереди, и целиться хорошенько; одни будут стрелять, а другие заряжать.


— Он выкинул флаг, сэр, — сказал Саубридж на «Гарпии» — только не могу разобрать, какой нации; а вот и пушка.

— Это не в нас, сэр, — заметил мичман Гаскойн, — а по испанскому кораблю; я видел, как ядро упало перед его носом.

— Должно быть, капер, — сказал капитан Уильсон, — во всяком случае, это удача, иначе корвет ушел бы на буксире в Картагену. Еще выстрел, и хорошо нацелено, он ловко действует, должно быть мальтийский приватир.

— Говоря попросту, пират, — ответил Саубридж, — не могу разглядеть его флага, — кажется, зеленый — турок, должно быть. Еще выстрел, и чертовски меткий; как раз по шлюпкам.

— Да, у них смятение; теперь мы захватим его, только бы хоть немного ветра. Поднимается бриз с открытого моря. Обрасопить паруса, Саубридж!

Реи были поставлены поперек, и «Гарпия» двинулась. Тем временем Джек со своей малочисленной командой поддерживал упорный, непрерывный, хотя и медленный огонь по испанскому корвету, и две его шлюпки уже были выведены из строя. «Гарпия» быстро приближалась, стреляя только из передних пушек.

— Теперь наша взяла, — воскликнул Мести, — цельтесь хорошенько, ребята. Ветер поднимается; пусть кто-нибудь идет к рулю. Силы небесные, это что такое?

Восклицание Мести было вызвано ядром, ударившим в правый борт. Оказалось, что три испанские канонерки показались в виду и открыли огонь по кораблю Джека. Дело в том, что по ту сторону мыса находился порт Картагена, выславший канонерки на помощь корвету. К счастью для Джека поднялся ветер; иначе его корабль, вероятно, был бы захвачен. Корвет, видя себя отрезанным «Гарпией» и другим кораблем, переменил курс и попытался уйти на запад вдоль берега. Еще два ядра пробили корпус «Ностра Сеньора дель Кармен» и ранили двух матросов, но так как корвет повернулся к западу, то «Гарпия» последовала за ним. Джек, разумеется, сделал то же самое, и спустя десять минут был вне выстрела канонерок, которые не решились поставить паруса и пуститься в погоню. Ветер крепчал и развевал зеленую юбку, но «Гарпия» обменивалась залпами с испанским корветом и была слишком занята, чтобы рассматривать флаг Джека. Испанец бодро отстреливался и пользовался защитой береговых батарей, но ему пришлось сделать много миль, чтобы найти якорную стоянку. Около полудня ветер снова начал стихать, а к часу дня совсем заштилело но к этому времени «Гарпия» была уже всего в трех кабельтовах от своего противника, которому помогала с берега четырехпушечная батарея. Джек находился в полумиле от корвета, когда ветер упал. По совету Мести он прекратил огонь, чтоб не умалять победы «Гарпии», так как огонь испанца, видимо, ослабевал. В три часа он спустил флаг, и «Гарпия», отправив на корвет шлюпку, сосредоточила весь свой огонь на батарее, которая скоро умолкла.

Наступила тишина, и «Гарпия» занялась своим призом, принимая пленных и приводя в порядок оба корабля, снасти и паруса которых сильно пострадали. Недоумевали, что это за незнакомый корабль, который заставил корвет переменить курс и помог «Гарпии» овладеть им, но заниматься этим было некогда.

Команда Джека, считая и его самого, состояла из восьми человек, в том числе один испанец и двое раненых. Таким образом, в распоряжении Джека было всего четверо людей, возни же и у него оказалось достаточно. Кроме того, Джек еще не обедал, и не был уверен, что найдет обед в мичманской каюте; поэтому он решил сначала пообедать, а затем, на закате солнца, отправиться на «Гарпию». Были и другие причины, побуждавшие его не слишком торопиться на корвет; ему хотелось обдумать хорошенько, что сказать в свое оправдание и как отстоять людей. Природная правдивость побуждала его рассказать все как было, доброта — умолчать о многих подробностях. Впрочем, теперь его положение существенно облегчилось: в свою пользу он имел четырнадцать тысяч звонких оправданий в мешках, запертых в каюте; что касается матросов, то их мужество в деле с неприятелем покрывало все прежние грехи. В конце концов Джек, утомленный возбуждением и тревогами дня, думал до тех пор, пока не задремал, и проснулся не на закате, а двумя часами позднее. Мести не будил его, так как вовсе не спешил вернуться на корвет «варить суп молодым джентльменам».

Проснувшись, Джек удивился, что проспал так долго. Он вышел на палубу; было темно и тихо; «Гарпия» и испанский корвет все еще стояли, занимаясь исправлениями. Он велел спустить маленькую шлюпку и, поручив Мести команду, отправился с двумя гребцами на «Гарпию». Там все были заняты ранеными, пленными, починкой, и шлюпка Джека подошла к корвету незамеченной. Этому не следовало бы быть, но при данных обстоятельствах оплошность была извинительной. Джек взобрался на палубу, проскользнул среди испанских пленных к главному люку, спустился по лестнице и хотел пройти на корму, к капитанской рубке, как вдруг услышал крики Госсета и звуки линька.

«Эта скотина Вигорс опять стегает Госсета, — подумал Джек. — Наверное, бедняге сильно доставалось в мое отсутствие, но хоть на этот раз спасу его».

Он подошел к окну мичманской каюты, заглянул в нее и увидел то, что ожидал увидеть. Тогда он сердито крикнул:

— Мистер Вигорс, сделайте одолжение, оставьте Госсета в покое.

Услышав его голос, Вигорс оглянулся, увидел лицо Джека в окне каюты и, воображая, что перед ним выходец с того света, крикнул не своим голосом и грохнулся без чувств. Госсет тоже, дрожа всем телом, уставился на окно, разинув рот. Джек был доволен результатом и немедленно исчез. Затем он прошел на корму и, войдя в каюту, где капитан сидел с двумя испанскими офицерами, снял шляпу и сказал:

— Честь имею явиться, капитан Уильсон.

Капитан Уильсон не упал в обморок, но вскочил и опрокинул стоявший перед ним стакан.

— Боже милосердный, мистер Изи, откуда вы взялись?

— С корабля, что у вас за кормою, сэр, — ответил Джек.

— С корабля за кормою? Что за корабль? Где же вы пропадали так долго?

— Это долгая история, сэр, — сказал Джек. Капитан Уильсон крепко пожал руку Джека.

— Во всяком случае, я рад вас видеть, голубчик. Присаживайтесь и расскажите вашу историю в коротких словах; а подробности мы узнаем помаленьку.

— Мы захватили этот корабль на катере, — сказал Джек, — в эту самую ночь, когда разлучились с вами, — затем, так как я неважный мореплаватель, меня унесло бурей к Зифиринским островам, где я пробыл два месяца за недостатком рук; как только они нашлись, я отплыл оттуда. Я потерял трех матросов, съеденных акулами; да двое ранены в сегодняшнем бою; на корабле двенадцать пушек, груз свинца и ситцев, четырнадцать тысяч долларов в каюте и три пробоины от ядер, и чем скорее вы пошлете на нее людей, тем лучше.

Рассказ был не слишком толковый, но насчет четырнадцати тысяч долларов и необходимости послать людей сказано было достаточно ясно. Капитан Уильсон позвонил, послал за мистером Аспером, который отшатнулся при виде нашего героя, поручил ему отправить на корабль мистера Джолифа с людьми, чтоб перевести раненых и позаботиться о корабле, и предложил Джеку сопровождать Джолифа и дать ему все необходимые указания, прибавив, что выслушает его историю завтра, когда у них будет поменьше хлопот.

ГЛАВА XVI в которой наш герой находит, что тригонометрия не только необходима для мореплавания, но полезна и в делах чести

Действительно, капитан Уильсон был слишком занят в этот вечер, чтобы выслушивать историю Джека. Надо было приготовить оба корабля к отплытию при первом ветре, так как у испанцев имелись в Картагене военные суда, и результат боя был им известен; ввиду этого необходимо было отплывать поскорее. Мистер Саубридж взял на себя команду над призом, корветом «Какафуого».

Последний вышел из Кадикса, прошел пролив ночью и находился уже в трех милях от Картагены, когда был захвачен «Гарпией», чего, конечно, не случилось бы, если б не встреча корвета с вооруженным кораблем Джека, так что капитан Уильсон и мистер Саубридж (оба они получили повышение, первый был сделан капитаном первого ранга, второй — капитан-лейтенантом) были обязаны своей удачей нашему герою. «Гарпия» потеряла девятнадцать человек убитыми и ранеными, а испанский корвет сорок семь.

К двум часам ночи корабли были приведены в порядок, все, что возможно сделать в такое короткое время, было сделано, и под утро, распустив часть парусов, оба корвета отправились в Гибралтар в сопровождении «Ностра Сеньора дель Кармен» под командой Джолифа. Джолиф первый услышал историю Джека, которая очень заинтересовала и удивила его. Около девяти часов утра «Гарпия» легла в дрейф и выслала шлюпку за нашим героем и его командой, а также баркас за долларами, которые были поважнее. Джек, прощаясь с Джолифом, достал из кармана и подарил ему статьи военного устава, предполагая, что они и ему окажутся такими же полезными, как для него, а затем спустился в шлюпку, где уже сидели люди, бросавшие на него умоляющие взгляды; Мести уселся рядом с нашим героем в самом пасмурном настроении, вероятно потому, что ему вовсе не улыбалась мысль снова «варить суп для молодых джентльменов». Даже Джек не без грусти расстался со званием командира и то и дело поглядывал назеленую юбку, развевавшуюся на мачте, так как Джолиф решил оставить флаг, под которым Джек сражался так доблестно.

Рассказ Джека, как можно себе представить, занял большую часть утра; и хотя Джек не пытался отрицать, что он слышал сигнал мистера Саубриджа, но дальнейшие его приключения так заинтересовали капитана Уильсона, что по окончании рассказа он совсем забыл поставить Джеку на вид нарушение дисциплины. Он похвалил поведение Джека и остался очень доволен Мести. Джек воспользовался случаем, чтобы указать на отвращение Мести к его теперешнему занятию, и рекомендация его была принята благосклонно. Джеку удалось также выпросить прощение людям ввиду их последующего хорошего поведения; тем не менее, капитан Уильсон приказал для вида надеть на них кандалы. Как бы то ни было Джек сообщил Мести, а Мести сообщил людям, что они отделаются выговором по прибытии в Гибралтар, так что матросы беспокоились только насчет попутного ветра.

Капитан Уильсон сказал Джеку, что после соединения с адмиралом он был отправлен со своими призами на Мальту, и, предполагая, что катер пошел ко дну, написал отцу Джека, уведомляя его о смерти сына. Это было очень неприятно Джеку ввиду огорчения, которое это известие должно было причинить его родителям, в особенности матери. «Но, — подумал Джек, — если она горевала три месяца, то будет радоваться три следующие, когда узнает, что я жив, так что в конце концов одно на одно и выйдет; а я напишу, как только буду в Гибралтаре, и так как ветер попутный, то это случится не позже, чем завтра».

После продолжительной беседы Джек был милостиво отпущен; капитан Уильсон заключил из всего того, что ему пришлось услышать, что он будет дельным офицером и забудет идеи равенства и прав человека; но в этом отношении капитан Уильсон ошибался — наш герой только начал серьезнее относиться к этим идеям и, конечно, не стал бы отстаивать их теперь воровством яблок.

По окончании разговора с капитаном Джек вышел на палубу и нашел здесь капитана и офицеров испанского корвета, которые стояли на корме, поглядывая очень серьезно на «Ностра Сеньора дель Кармен». Когда они увидели нашего героя и узнали от капитана Уильсона, что это тот самый молодой офицер, который помешал им войти в Картагену, то поглядели на него не совсем благосклонно.

Джек со свойственной ему вежливостью поклонился испанскому капитану и, довольный тем, что представляется практика в испанском языке, выразил ему обычное пожелание прожить тысячу лет. Испанский капитан, имевший все основания желать, чтобы Джек провалился к черту, по крайней мере сутки тому назад, ответил так же любезно, а затем спросил, под каким флагом сражался Джек. Джек отвечал, что это флаг, сдаться перед которым ни один испанский джентльмен не сочтет для себя унизительным. Тут капитан Уильсон, который немножко понимал по-испански, вмешался в разговор:

— В самом деле, мистер Изи, что это за флаг вы вывесили? Мы не могли узнать его. Как я вижу, мистер Джолиф оставил его на мачте.

Слегка смущенный Джек объяснил капитану, в чем дело, на что капитан Уильсон расхохотался; затем Джек объяснил то же самое по-испански офицерам корвета, которые отвечали:

— Не в первый и не в последний раз мужчинам приходится попадать в беду из-за юбки.

Капитан корвета похвалил испанский язык Джека, который, действительно, выражался очень правильно (так как, не имея других занятий в течение двух месяцев, оказал большие успехи) и спросил, где он ему выучился.

Джек ответил:

— На Зифиринских островах.

— На Зифиринских островах, — повторил испанский капитан, — но ведь там нет населения?

— Акул сколько угодно, — возразил Джек.

Испанский капитан решил, что наш герой очень странный малый: сражается под флагом зеленой юбки и берет уроки испанского языка у акул. Но, не уступая в вежливости Джеку, он не стал спорить, а только понюхал табаку, пожалев в глубине души, что акулы не расправились с Джеком раньше, чем он вывесил эту проклятую юбку.

Как бы то ни было, Джек был в отличных отношениях с капитаном и со всем экипажем, за исключением своих четырех недругов — штурмана, Вигорса, боцмана и помощника комиссара. Что касается Вигорса, то он пришел в чувство и решил спрятать свой линек, пока Джек не отправится в новое плавание. Юный Госсет при всяком оскорбительном замечании со стороны Вигорса указывал на окно каюты и скалил зубы, и одно это упоминание заставляло Вигорса бледнеть и умолкать.

Два дня спустя они прибыли в Гибралтар. Мистер Саубридж вернулся на корвет, также как и мистер Джолиф. Здесь простояли две недели, в течение которых Джеку было разрешено оставаться на берегу; мистер Аспер сопровождал его, и Джек нагнал крупный счет, чтобы доказать своему отцу, что он еще жив. Мистер Саубридж заставил нашего героя рассказать ему свои похождения и был так доволен поведением Мести, что назначил его огневым. Эта должность требовала надежного человека, а к цвету кожи мистер Саубридж был равнодушен. Мести остался очень доволен этим назначением и вырос, по крайней мере, на три дюйма.

— Мне кажется, мистер Изи, — сказал старший лейтенант, — что если вы так любите плавание, то вам не мешало бы приобрести больше познаний в навигации.

— Я сам думаю, сэр, — ответил Джек скромно, — что я еще слаб по этой части.

— В таком случае мистер Джолиф может учить вас; он самый компетентный человек у нас на корабле. Чем скорее вы приметесь за дело, тем лучше. И если оно пойдет так же быстро, как испанский язык, то не доставит вам особенных затруднений.

Джек нашел этот совет разумным. На другой же день он начал заниматься со своим другом Джолифом и сделал важное открытие, что параллельные линии, продолженные в бесконечность, не сойдутся.

Не следует думать, что капитан Уильсон и мистер Саубридж получили свои назначения немедленно. Получение нового назначения всегда связано с известной проволочкой, соответственно рутине, установившейся на службе. Эти проволочки должны были занять пять-шесть месяцев, в течение которых не предстояло изменений в составе офицеров и команды корвета Его Величества «Гарпии».

Впрочем, одно изменение произошло: артиллерист мистер Майнес, командовавший первым катером в ту ночь, когда наш герой отделился от корабля, потерял правую руку, неосторожно заряжая мушкет. В качестве инвалида он был отослан на родину в отсутствие Джека, а на его место назначен другой, некто мистер Тальбойс. Это был плотный, коренастый мужчина с красным лицом и еще более красными руками, с рыжими волосами и рыжими бакенбардами. Мистер Тальбойс усердно занимался чтением и считал артиллериста самым важным лицом на корабле. Читал он «Артиллерийское искусство», часть которого понимал, остальное же было выше его разумения; как бы то ни было, он продолжал читать в надежде, что путем постоянного чтения поймет, наконец, все. Но он прочел эту книгу от заголовка до конца, по крайней мере, сорок раз и теперь перечитывал в сорок первый. Он никогда не являлся на палубе без «артиллерийского искусства» в кармане, ежеминутно готовый его вытащить.

Но, как мы уже заметили, мистер Тальбойс был очень высокого мнения о значении артиллериста и считал, что последний, при всех своих прочих достоинствах, необходимо должен быть мореплавателем. Он мог привести в пример не менее десятка кровопролитных сражений, в которых капитан и все морские офицеры были перебиты, так что команда над кораблем переходила к артиллерийскому офицеру.

— Если же, сэр, — говорил он, — артиллерист не мореплаватель, то как он может взять на себя команду кораблем Его Величества? Моряки, сэр, люди практичные; артиллерист же человек науки. Артиллерийское дело, сэр, есть наука — мы имеем свои прицелы и линии — свои зазоры, параболы и силы вержения — свои мишени и расчеты силы пороха. Как же может артиллерист не быть мореплавателем, сэр? Ведь он действует теми же математическими орудиями.

На этом основании мистер Тальбойс прибавил к своей библиотеке курс навигации, в которой ушел так же далеко, как в артиллерийской науке, то есть не дальше порога, у которого и застрял со всеми математическими орудиями, не умея ими распоряжаться. Надо отдать ему справедливость, он занимался каждый день по два, по три часа, и не его вина, если из этого ничего не выходило; голова его была набита техническими терминами — прицелы, синусы и косинусы, параболы, тангенсы, зазоры, секунды, логарифмы, квадратуры, метательные снаряды, Гюнтеровские скалы перемешались в его голове, не способной усвоить тройное правило. «Большая ученость, — сказал кто-то одному ученому, — свела тебя с ума». Мистер Тальбойс был недостаточно умен, чтобы сойти с ума; но ученость легла на его мозг; чем больше он читал, тем меньше понимал, и тем больше гордился своими предполагаемыми приобретениями.

— Я замечаю, мистер Изи, — сказал однажды артиллерист Джеку, вскоре после отплытия в Мальту, — что вы принялись за науку навигации: давно пора.

— Да, я начал заниматься, — ответил Джек.

— Известно ли вам, что плывущий корабль описывает параболу вокруг земного шара?

— Нет, я до этого еще не дошел, — сказал Джек.

— А знаете ли вы, что тело, получившее толчок, встретившись с другим телом, направится по касательной?

— Весьма возможно.

— Вы уже принялись за тригонометрию?

— Нет еще.

— Она потребует большого внимания.

— По всей вероятности.

— Вы увидите, что параллели долготы и параллели широты встречаются.

— Две параллельные линии, продолженные бесконечно, никогда не встретятся, — возразил Джек.

— Прошу прощения, — сказал артиллерист.

— Я тоже, — сказал Джек.

Мистер Тальбойс принес маленькую карту мира, и показалось, что все параллели соединяются в одной точке.

— Параллельные линии никогда не пересекаются, — упорствовал Джек.

Здесь они пустились обсуждать этот пункт, а в заключение прибегли к авторитету Джолифа, который сказал с улыбкой: «эти линии параллели и не параллели».

Так как оба оказались таким образом правы, то оба удовлетворились.

Хорошо, что Джек с первого абцуга начал оспаривать утверждения артиллериста, иначе, если б он слушал их, в его голове могла бы образоваться такая же путаница, как у мистера Тальбойса. Когда он немного освоился с навигацией, то убедился, что его противник ничего не знает.

По прибытии на Мальту Джек попал в новую историю. Хотя мистер Смальсоль не мог больше преследовать его, но оставался его врагом, тем более непримиримым, что Джек приобрел большую популярность. Вигорс тоже покорился судьбе, обдумывая месть; но особенно злобствовали мистер Бриггс и Истгоп. Джек по-прежнему часто беседовал на шканцах с Мести, а боцман и помощник комиссара, сдружившиеся на почве недоброжелательства к нашему герою, старались задеть его в своих разговорах.

— Да, — сказал как-то Истгоп, — посмотрел бы я на молодца, который решился бы меня толкнуть на берегу; ну, да наступит день, когда я омою в крови полученное мною оскорбление, мистер Бриггс.

— А я, будь я проклят, если не проучу негодяя, который украл мои штаны.

— А что, ваши деньги остались целы, мистер Бриггс? — спросил Истгоп.

— Я не пересчитывал, — величественно отвечал боцман.

— Конечно, джентльмен выше этого, — сказал Истгоп, — но знаете, бывают молодцы, за которыми нужно следить. Мало ли пропадает часов и кошельков. Эти уравнители да радикалы народ аховый…

— Во всяком случае, — сказал боцман, — я всегда готов дать удовлетворение, хотя бы и низшему чином*[18]. Я не стану прятаться за чин, даром что не толкую о равенстве и не якшаюсь с неграми.

Все это так очевидно метило на нашего героя, что Джек подошел к боцману и, приподняв шляпу, чрезвычайно вежливо спросил:

— Если не ошибаюсь, мистер Бриггс, ваш разговор относится ко мне.

— Похоже на то, — ответил мистер Бриггс. — Кто подслушивает чужие разговоры, тот легко может услышать о себе что-нибудь неприятное.

— Кажется, джентльменам нельзя больше разговаривать, не будучи подслушиваемыми, — заметил мистер Истгоп, поправляя воротнички.

— Уже не первый раз вы отпускаете оскорбительными замечания по моему адресу, мистер Бриггс, — продолжал Джек, — и так как вы, по-видимому, считаете себя оскорбленным в истории со штанами — я тут же заявляю, что это я принес их на корабль — то я с величайшим удовольствием дам вам удовлетворение.

— Я старше вас чином, мистер Изи, — возразил боцман.

— Да, но вы только что заявили, что не станете прятаться за чин.

— Этого джентльмена вы тоже оскорбили, мистер Изи, — сказал мистер Бриггс, указывая на Истгопа.

— Да, мистер Изи, — подхватил тот, — а я джентльмен не хуже вас, да еще и родовитее, в моей фамилии были адмиралы…

— Вы тяжело оскорбили этого джентльмена, — продолжал мистер Бригтс, — и, несмотря на свои толки о равенстве, боитесь дать ему удовлетворение, укрываетесь за свое положение на военном корабле.

— Мистер Бриггс, — возразил наш герой, начиная уже не на шутку сердиться, — я сойду на берег, как только мы будем на Мальте. Если вы и этот молодец последуете за мной, то я готов иметь дело с вами обоими, — и вы увидите, побоюсь ли я дать вам удовлетворение.

— Каждому по очереди, — сказал мистер Бриггс.

— Нет, сэр, не каждому по очереди, а обоим разом: я дерусь с обоими или ни с одним. Хотя вы и старше меня чином, но должны снизойти до меня, — прибавил Джек с иронической улыбкой, — иначе я не снизойду до этого господина, который, сдается мне, немногим лучше жулика.

Это случайное замечание Джека заставило Истгопа сначала побледнеть, потом побагроветь. Он был вне себя от бешенства, однако не мог выдержать взгляд Джека, который посмотрел на него, а затем отвернулся.

— Итак, мистер Бриггс, это решено?

— Я готов, — ответил боцман, — мы обделаем это дело на Мальте.

Получив этот ответ, Джек вернулся к Мести.

— Масса Изи, я следил за этим молодцом, Истгопом, и его лицо не понравилось мне. Я пойду с вами на берег, посмотрю, чтобы все было правильно.

Мистер Бриггс, приняв вызов, должен был найти секунданта и остановил свой выбор на артиллеристе Тальбойсе. Мистер Тальбойс, которому сильно досаждали победы над ним Джека в области навигации, был несколько раздражен против него, и поэтому согласился. Но его крайне затрудняло, как же устроить дуэль между тремя лицами разом; ввиду этого он отправился в каюту и принялся за чтение. Джек со своей стороны не решился и заикнуться Джолифу о предстоящей дуэли и решил обратиться к Гаскойну. Последний согласился, радуясь, как мичман, предстоящему развлечению и не задумываясь о последствиях.

На другой день после того как «Гарпия» кинула якорь в Валетте, боцман, артиллерист, Джек и Гаскойн получили позволение отправиться на берег. Мистер Истгоп надел свой лучший синий фрак с медными пуговицами и бархатным воротником и тоже просил отпуска, но мистер Саубридж отказал ему, так как нуждался в его услугах. Мести, к своему крайнему огорчению, тоже не был отпущен на берег.

Это было досадно, но так как мистер Истгоп должен был во всяком случае побывать на берегу по делам службы с поручением от мистера Саубриджа, то решено было, что он воспользуется этим случаем, чтобы ускользнуть на полчаса и отметить за свою оскорбленную честь. Порешив на этом, остальные участники отправились на берег и зашли в гостиницу, чтобы сделать необходимые приготовления.

Тут мистер Тальбойс отвел в сторону Гаскойна, пока боцман утешался грогом, а наш герой дразнил обезьянку.

— Мистер Гаскойн, — сказал артиллерист, — я много думал о том, как устроить эту дуэль, но в конце концов нашел решение. Дуэлянтов, как вы знаете, трое. Будь их двое или четверо, прямая линия или квадрат вывели бы нас из затруднения; но здесь мы имеем дело с треугольником.

Гаскойн вытаращил глаза; он не мог понять, к чему это клонится.

— Вы знакомы, мистер Гаскойн, со свойствами равностороннего треугольника?

— Да, — отвечал мичман, — это треугольник, у которого все три стороны равны, — но на какого черта все это, когда речь идет о дуэли?

— Как на какого черта, мистер Гаскойн? — возразил артиллерист. — Это разрешает все затруднения; только на основании этого принципа и можно будет устроить дуэль между тремя. Обратите внимание, — продолжал он, достав из кармана кусок мела и начертив на столе фигуру равностороннего треугольника, — в этой фигуре мы имеем три точки, равно отстоящие одна от другой; у нас трое дуэлянтов — и если мы поставим их в этих точках, они все будут находиться в одинаковых условиях. Мистер Изи станет, скажем, здесь, боцман здесь, а Истгоп в третьем углу. Если мы точно отмерим расстояние, то все выйдет правильно.

— Но как же они будут стрелять? — спросил Гаскойн, находя очень забавной эту идею.

— О, это не составит затруднения, — сказал артиллерист, — по-моему, как морякам им следует стрелять по солнцу; то есть, мистер Изи стреляет в мистера Бриггса, мистер Бриггс стреляет в мистера Истгопа, а мистер Истгоп стреляет в мистера Изи; таким образом, как видите, каждый стреляет в одного и получает выстрел от другого.

Гаскойн был в восторге от этого оригинального плана сообразив, что он выгоден для Джека.

— Честное слово, мистер Тальбойс, у вас глубокий математический ум, и я в восторге от вашего плана. Конечно, в этих делах дуэлянты должны подчиняться распоряжениям секундантов. Я буду настаивать, чтобы мистер Изи согласился на ваше превосходное и научное предложение.

Гаскойн отправился к Джеку и, оттащив его от обезьянки, сообщил ему о предложении артиллериста, над которым Джек от души посмеялся.

Артиллерист объяснил свой план боцману, который ничего толком не понял, но возразил:

— Ну, и отлично — выстрел за выстрел, и черт побери всякие привилегии.

Участники пошли на место дуэли, а мистер Тальбойс взялся сходить за Истгопом. Тем временем Гаскойн отмерил равносторонний треугольник в двенадцать шагов от угла до угла. Мистер Тальбойс вернулся с помощником комиссара и, убедившись, что фигура представляет «равные углы между равными сторонами», объявил, что все правильно. Изи занял свое место, боцман свое, а мистера Истгопа, для которого все оставалось тайной, артиллерист поставил на вершине третьего угла.

— Но, мистер Тальбойс, — спросил помощник комиссара, — я ничего не понимаю. Мистер Изи будет сначала стреляться с мистером Бриггсом, так что ли?

— Нет, — возразил артиллерист, — эта дуэль между тремя. Вы будете стрелять в мистера Изи, мистер Изи в мистера Бриггса, а мистер Бриггс в вас. Так решено, мистер Истгоп.

— Но, — сказал мистер Истгоп, — я не понимаю этого. С какой стати мистер Бриггс будет стрелять в меня? Я не ссорился с мистером Бриггсом.

— Потому что мистер Изи будет стрелять в мистера Бриггса, а мистер Бриггс должен иметь свой выстрел.

— Если вы когда-нибудь водили компанию с джентльменами, мистер Истгоп, — заметил Гаскойн, — то вам должны быть известны правила дуэли.

— Да, да, я всегда вращался в наилучшем обществе, мистер Гаскойн, и могу дать удовлетворение джентльмену, но…

— В таком случае, сэр, вы должны знать, что ваша честь в руках вашего секунданта, решение которого обязательно для вас.

— Да, да, я знаю это, мистер Гаскойн; но дело в том, что я не ссорился с мистером Бриггсом, и следовательно мистер Бриггс не станет стрелять в меня.

— Что ж вы думаете, я пришел сюда подставлять свой лоб даром? — возразил мистер Бриггс. — Нет, нет, я тоже хочу стрелять.

— Но не в вашего друга, мистер Бриггс?

— Это все равно, я буду стрелять в кого-нибудь — выстрел за выстрел, и дело с концом.

— Послушайте, джентльмены, я протестую против такого способа, — возразил мистер Истгоп, — я пришел сюда получить удовлетворение от мистера Изи, а не пулю от мистера Бриггса.

— Да ведь вы будете стрелять в мистера Изи, — возразил артиллерист, — какого же еще удовлетворения вам нужно!

— Я протестую против того, чтоб мистер Бриггс стрелял в меня.

— Стало быть вы хотите стрелять, а в вас чтобы не стреляли! — воскликнул Гаскойн. — Да этот молодец просто трус, его нужно прогнать с места дуэли.

При этом оскорблении мистер Истгоп выпрямился и принял пистолеты от артиллериста.

— Вы слышите эти слова, мистер Бриггс; милый язык в отношении джентльмена. Вы еще услышите обо мне, сэр. Я больше не спорю, мистер Тальбойс; смерть лучше бесчестия. Я джентльмен, черт побери!

Во всяком случае джентльмен был не из храбрых, так как руки его сильно тряслись, когда он взял пистолет. Артиллерист дал сигнал, точно командовал пушкой.

— Взведите курки! — Цельтесь хорошенько! — Пли!

Три выстрела слились в один, мистер Истгоп с отчаянным криком схватился за свои панталоны сзади и упал навзничь; пуля пробила его седалищную часть, которую он подставил в виде мишени боцману, когда целился в Джека. Пуля Джека также не пропала даром: она пробила мистеру Бриггсу щеку, выбила ему два зуба и вышла сквозь другую щеку, увлекая за собою его табачную жвачку. Что касается пули мистера Истгопа, то она полетела Бог весть куда, так как он закрыл глаза перед тем, как стрелять.

Помощник комиссара лежал на земле и стонал. Боцман выплюнул зубы и кровь и с бешенством швырнул пистолет.

— Милая история, черт побери, — пробормотал он, — продырявил мне меха: как я буду свистать к обеду?

Между тем все бросились к помощнику комиссара, который продолжал стонать. Они осмотрели его рану, которая оказалась неопасной.

— Да перестаньте вы орать, — крикнул артиллерист, — или мы бросим вас здесь. Рана ваша пустая.

— Неправда, — стонал мистер Истгоп, — дайте мне умереть спокойно, не трогайте меня.

— Вздор, — возразил артиллерист, — вы можете встать и дойти до лодки. Поднимайтесь, я вам помогу.

Он попробовал поднять его, но мистер Истгоп заорал еще сильнее, и Гаскойн сказал:

— Кажется, он в самом деле не может идти, мистер Тальбойс. Лучше позвать людей и отнести его в госпиталь.

Артиллерист отправился за людьми. Мистер Бриггс, перевязавши себе лицо, как будто у него болели зубы, так как кровотечение было слабое, подошел к помощнику комиссара.

— Ну, какого черта вы подняли такой вой? Взгляните на меня. У меня две пробоины под самым носом, а у вас только одна на корме. Я бы рад был поменяться с вами, ей Богу; тогда бы я мог пользоваться свистком. А теперь свистнешь тут, как же, черта с два! Плохой это выстрел с вашей стороны, мистер Изи.

— Право, мне очень жаль, — отвечал Джек с вежливым поклоном.

Во время этого разговора помощник комиссара, чувствуя крайнюю слабость, вообразил, что умирает.

— О, Боже мой, Боже мой! Видно смерть моя приходит. Прости мне, Господи, мои прегрешения, никогда больше не буду очищать карманы.

— Хорош молодец, — воскликнул Гаскойн, — так вы в самом деле были жуликом?

— Зато я всегда стоял за добрые начала, — простонал Истгоп, — всегда был консерватором и противником радикалов и уравнителей.

Бедняга лишился чувств, и мистер Тальбойс, явившийся с людьми и носилками, велел нести его в госпиталь Туда же отправился мистер Бриггс, находя, что и ему не мешает посоветоваться с врачом.

— Ну, Изи, — сказал Гаскойн, когда они остались одни, — устроили же мы потеху, будет о ней разговоров!

И, вспомнив о дуэли, Гаскойн залился смехом и хохотал до слез. Джек не испытывал такого веселья: он боялся, что рана Истгопа серьезнее, чем им показалось и высказал это опасение.

— Во всяком случае, это не ваших рук дело, — возразил Гаскойн, — так что и мучиться вам нечего; вы только попортили физиономию боцмана.

— Боюсь, что нас больше не будут пускать на берег, — заметил Джек.

— Да уж будьте покойны: в этом можно поклясться, — возразил Гаскойн.

— Так послушайте, Нэд, — сказал Изи, — семь бед — один ответ, как говорится. Денег у меня довольно, и я предлагаю не возвращаться на корвет.

— Саубридж пошлет за нами и велит притащить нас, — отвечал Гаскойн, — но сначала ему придется найти нас.

— Это будет нетрудно: матросы опишут наши приметы и живо доберутся до нас.

— Верно, черт побери; а ведь корвет, говорят, простоит здесь шесть недель, и все это время нам придется провести на нем, околевая от скуки. Я не вернусь на корабль. Послушайте, Джек, много у вас денег?

— Двадцать дублонов, кроме долларов, — отвечал Джек.

— Ну, так вот что. Мы сделаем вид, что испугались результатов дуэли и не смеем показаться, опасаясь, что нас повесят. Я пошлю записку Джолифу, напишу ему, что мы решили скрыться, пока дело забудется, и попрошу его вступиться за нас перед капитаном и старшим лейтенантом. Я расскажу ему обо всем и сошлюсь на артиллериста, и тогда, я уверен, они только посмеются, и мы избежим наказания. Но я прибавлю, что мы думаем, что Истгоп убит, и опасаемся за нашу жизнь. Затем мы сядем на какое-нибудь из маленьких судов, которые возят сюда фрукты из Сицилии, отплывем ночью в Палермо и там погуляем недельки две, а когда деньги придут к концу, вернемся назад.

— Превосходная идея, Нэд, и чем скорее приведем мы ее в исполнение, тем лучше. Я напишу капитану, буду просить его избавить меня от виселицы, сообщу, куда мы направились, и прибавлю, что письмо будет ему передано после того, как мы отплывем.

Они были теплые ребята — Гаскойн и наш герой.

ГЛАВА XVII в которой наш герой предпринимает новое плавание

Гаскойн и наш герой, бывшие оба в штатском платье, отправились на пристань и при помощи какого-то мальтийца, говорившего немного по-английски, столковались с хозяином небольшого судна из тех, которые называются здесь сперонарами. За два дублона хозяин взялся отвезти их в Джирдженти или в какой-нибудь другой город в Сицилии с обязательством кормить их во время пути и доставить им одеяла.

Затем наши мичманы вернулись в гостиницу и велели подать обед в заднюю комнату.

Так как м-р Тальбойс не счел нужным возвращаться на корабль до вечера, а мистер Бриггс также дожидался темноты, чтобы вернуться, то известие о дуэли распространилось только на следующее утро. И тогда о ней узнали не от боцмана и не от артиллериста, а от госпитального служителя, который явился на корабль с сообщением, что один из служащих на корвете находится у них в госпитале, раненый, но в хорошем состоянии.

Мистер Бриггс явился на корвет с повязкой на лице.

«Черт бы побрал этого Джека Изи, — думал он. — Я только два раза брал отпуск с тех пор, как мы отплыли из Портсмута. В первый раз мне пришлось вернуться на корабль без штанов и показать свою голую корму перед всем экипажем, а теперь я вернулся в таком виде, что не смею показать носа».

Он явился к вахтенному офицеру, а затем поспешил в свою каюту, улегся в постель и провел всю ночь, не смыкая глаз от боли и придумывая какой-нибудь предлог, который дал бы ему возможность не являться завтра на палубу.

Впрочем, он был избавлен от затруднения, так как Джолиф передал записку Гаскойна Саубриджу, а капитан Уильсон получил письмо от Джека.

Капитан Уильсон вышел на палубу, где узнал от Саубриджа подробности дуэли, после чего они отправились в каюту, прочли письмо Джека, допросили мистера Тальбойса и, отправив его под арест, нахохотались досыта.

— Конца нет приключениям мистера Изи, — сказал капитан. — Дуэль кончилась пустяками, так что можно было бы ограничиться строгим выговором. Но эти нелепые ребята удрали в Сицилию, и я недоумеваю, как нам вытянуть их оттуда.

— Сами вернутся, — сказал Саубридж. — Истратят деньги и вернутся.

— Да, если не ввяжутся в какую-нибудь новую историю. Этот повеса Гаскойн не лучше Изи, и теперь, когда они вместе, невозможно сказать, что может случиться. Но может быть, они еще не успели уехать, Саубридж, надо навести справки.

Но они успели. Джек и Гаскойн съели очень хороший обед, а потом забавлялись с обезьянкой, пока не пришел «падроне», хозяин сперонара.

— А что мы сделаем с пистолетами, Изи?

— Зарядим их и возьмем с собою — может быть, пригодятся. Кто знает, не выйдет ли чего на сперонаре. Мне жаль, что Мести не с нами.

Они зарядили пистолеты, взяли каждый по паре и засунули их за пояс, скрыв под верхней одеждой. Вскоре пришел падроне и заявил, что он готов везти их.

Джек и Гаскойн расплатились по счету и собрались уходить, но падроне заявил, что не прочь бы был видеть, какого цвета у них деньги прежде, чем они будут на судне. Джек, негодуя на такое недоверие, достал пригоршню дублонов и, отсчитав пару падроне, спросил, доволен ли он? Тот принял деньги с благодарностью и поклонами и попросил молодых джентльменов следовать за ним. Вскоре они были на судне и, пройдя под самым бортом корвета Его Величества «Гарпия», вышли из гавани Вадетты.

Ночь была ясная, звезды ярко сияли и искрились, отражаясь в воде, и луна, бывшая на ущербе, озаряла нежным светом белоснежный парус. Судно, у которого не было палубы, было наполнено корзинами от винограда и фруктов, привезенных из древней житницы Рима, доныне сохранившей свое плодородие. Команда состояла из падроне и трех матросов, сидящих на носу перед парусом.

Падроне оставался на корме у руля и всячески ухаживал за нашими молодыми джентльменами, которым хотелось только одного — чтобы он оставил их в покое. Наконец, они попросили у него одеяла и сказали, что лягут, так как им хочется спать. Падроне посадил на руль матроса, выдал одеяла и ушел на нос. Двое мичманов улеглись и несколько минут смотрели на звезды, не говоря ни слова. Наконец, Джек сказал:

— А ведь это восхитительно, Гаскойн. Мое сердце так и прыгает вместе с судном, и мне кажется, сам сперонар радуется своей свободе. Он несется по волнам, вместо того, чтобы стоять на якоре.

— Это чересчур сентиментально, Джек, — возразил Гаскойн, — он не более свободен теперь, чем когда стоит на якоре, так как должен повиноваться рулевому и идти туда, куда тот захочет. Ведь ты не назовешь свободной лошадь, которую вывели из конюшни, оседлали и поехали на ней верхом.

— А это слишком рационально, Нэд. Ты убиваешь мою иллюзию. Как бы то ни было, мы теперь свободны.

— Свободны-то свободны, а все-таки не мешало бы нам держать вахту нынче ночью.

— Сказать по правде, я и сам это думал, мне не слишком нравится наружность нашего хозяина.

— Да, зато ему очень понравилась наружность твоих дублонов. Я видел, как он встрепенулся, и как засверкали его глаза, и тогда же пожалел, что не заплатил ему долларами.

— Да, это было довольно глупо с моей стороны. Но во всяком случае он не видел всех.

— Он видел совершенно достаточно, Джек.

— Ну что же, кроме дублонов у нас есть и пистолеты, а их только четверо.

— О, я их не боюсь, только нам следует быть начеку.

— Когда мы будем в Сицилии?

— Завтра вечером, если ветер останется попутным. Будем держать вахту по очереди.

— Согласен — теперь около двенадцати часов ночи. Кто будет держать среднюю вахту?

— Пожалуй, хоть я, Джек.

— Хорошо. Толкни же меня посильнее, когда наступит моя очередь, потому что я сплю дьявольски крепко. Покойной ночи, и смотри в оба.

Джек заснул через несколько минут; а Гаскойн, положив пистолеты под рукой, уселся на дне судна.

Падроне действительно прельстился дублонами, которые Джек так неосторожно показал ему, и решился во что бы то ни стало завладеть ими, В то самое время, когда молодые люди совещались на корме, падроне обсуждал это дело с матросами на носу. Решено было убить пассажиров, ограбить и выбросить их тела за борт.

Около двух часов ночи падроне пошел на корму посмотреть, заснули ли они, но нашел Гаскойна бодрствующим. Он несколько раз возвращался, но всякий раз оказывалось, что молодой человек не спит. Наскучив ожиданием, желая во что бы то ни стало овладеть деньгами и не подозревая, что молодые люди вооружены, он снова начал совещаться с людьми. Гаскойн следил за их движениями и заметил, что они вынули ножи. Он толкнул нашего героя, который проснулся в ту же минуту. Гаскойн закрыл ему рот рукою, чтобы он не заговорил, а затем шепотом сообщил ему о своих подозрениях. Джек схватился за пистолеты, оба без шума взвели курки и стали ждать: Джек по-прежнему лежал, тогда как Гаскойн продолжал сидеть на дне. Наконец, Гаскойн увидел, что трое людей пробираются на корму; он на секунду выпустил один из пистолетов, чтобы пожать руку Джеку, который ответил тем же; затем Гаскойн откинулся на спину, как будто заснув. Наконец, падроне с двумя людьми добрался до кормы. На минуту они остановились перед поперечной планкой, отделявшей их от мичманов, и так как последние не шевелились, они решили, что оба заснули, и кинулись на них, замахнувшись ножами. Гаскойн и Джек почти одновременно разрядили пистолеты в грудь падроне и одного из людей, которые оба упали головами вперед. Третий матрос бросился назад. Джек, который не мог подняться, так как падроне лежал на его ногах, выстрелил в него из другого пистолета, и третий человек упал. Рулевой, который или был предупрежден, что должно случиться, или заметив людей, пробирающихся с ножами, догадался, в чем дело, тоже выхватил нож и бросился на Гаскойна сзади. К счастью, нож только слегка ранил мичмана в плечо; Гаскойн повернулся с пистолетом, рулевой отшатнулся, потерял равновесие и упал за борт. Несколько секунд оба мичмана переводили дыхание.

— Ну, Джек, — сказал Гаскойн, — думал ли ты когда-нибудь…

— Нет, никогда не думал, — отвечал Джек.

— Что же нам теперь делать?

— Теперь, так как мы остались хозяевами судна, надо посадить кого-нибудь на руль, а то сперонар идет, куда ему вздумается.

— Это верно, — отвечал Гаскойн. — И так как я управляю рулем лучше тебя, то и возьму это на себя.

Гаскойн взялся за руль, направил судно к ветру, затем они стали обсуждать положение.

— Этот мошенник ранил меня в плечо, — правда в левое, так что я могу действовать рулем. Надо посмотреть, убиты ли те трое.

— Падроне убит, во всяком случае, — сказал Джек. — Я едва выбрался из-под него. Но сначала я заряжу пистолеты, а потом осмотрим тела.

— День занимается, через полчаса станет светло. Чертовская история, Джек.

— Да, но что же нам было делать? Мы удрали из-за того, что двое людей ранены, а теперь нам пришлось убить четверых для самозащиты.

— Да, но ведь это еще не конец — что мы будем делать в Сицилии? Тамошние власти арестуют нас и повесят.

— Мы предложим им обсудить этот пункт, — возразил Джек.

— Лучше обсудим этот пункт между нами, Джек, и подумаем, как нам выпутаться из этой истории.

— Вот что, Нэд, мы должны либо оставить тела на судне, либо выбросить их за борт — либо рассказать обо всем, либо ничего не рассказывать.

— Это очевидно; короче сказать, мы должны что-нибудь сделать — к этому сводится твое предложение Но рассмотрим каждый случай отдельно.

— Итак, положим, что мы сохраним тела, отвезем их в первый попавшийся порт, отправимся к властям и расскажем им обо всем что произошло?

— Мы докажем, вне всяких сомнений, что убили трех человек, если не четырех; но не докажем, что были вынуждены к этому, Джек. Вдобавок мы еретики, нас посадят в тюрьму, впредь до обнаружения нашей невинности, которой никак нельзя будет обнаружить, и мы будем сидеть, пока не напишем на Мальту, откуда пришлют военный корабль выручать нас, если тем временем нас не придушат или как-нибудь иначе не изведут.

— Это будет вовсе не веселое плавание, — сказал Джек. — Теперь обсудим другой план.

— Он тоже имеет свои изъяны. Положим, мы выбросим тела за борт, выбросим корзины, вымоем судно и явимся в первый порт. Мы можем попасть в то самое место, откуда отплыл этот сперонар; в таком случае нас обступят семьи убитых и население с ножами, и потребуют объяснить, что мы сделали с владельцем и его людьми.

— Мне не слишком нравится такая перспектива, — сказал Джек.

— Если даже мы попадем удачнее, то все же нас спросят, кто мы такие и как сюда попали.

— Мы скажем, что это увеселительная поездка — что мы джентльмены, предпринявшие экскурсию на яхте.

— Без команды и провизии? Джентльмены не предпринимают экскурсий в пустых яхтах, с двумя галлонами воды и двумя парами пистолетов вместо всяких запасов.

— Ну так вот что, — сказал Джек, — мы двое джентльменов, отправившиеся на собственном судне пострелять чаек у берега: нас подхватил шквал и унес в Сицилию.

— Пожалуй, это будет лучшая выдумка: по крайней мере, она объяснит, почему у нас нет никаких запасов. Во всяком случае, нам лучше отделаться от трупов; но что, если они еще живы — нельзя же их выбросить за борт — это было бы убийством.

— А вот посмотрим, — сказал Джек, направляясь к телам.

Падроне и один из людей оказались убитыми, третий слегка простонал, когда Джек дотронулся до него.

— Что же делать? — спросил Джек, возвращаясь к Гаскойну. — Не можем же мы пристрелить его и выбросить за борт.

— Надо осмотреть его рану, — можно ли ожидать, что он поправится. Спусти-ка парус, чтобы я мог отойти от руля.

Джек исполнил это, но когда они стали осматривать раненого, оказалось, что он уже умер.

Тела убитых были выброшены за борт; затем снова подняли парус; Гаскойн взялся за руль, а наш герой принялся замывать кровяные пятна, затем подмел судно, которое было усеяно виноградными листьями и разным сором, и, наконец, уселся рядом с Гаскойном.

— Теперь, — сказал он, — когда палубы подметены, пора бы свистать к обеду. Я посмотрю, нет ли чего съестного в ларе.

Джек открыл ларь и нашел в нем хлеб, чеснок, свинину, бутылку водки и кувшин вина.

— Значит, падроне все-таки исполнил свое обещание.

— Да, и не соблазни ты его своим золотом, он был бы еще жив.

— На это я отвечу, что если б ты не посоветовал уплыть на сперонаре, он был бы еще жив.

— А если б ты не дрался на дуэли, мне бы не пришлось, давать такой совет.

— А если бы боцману не пришлось возвращаться на корвет без штанов в Гибралтаре, у меня не было б дуэли.

— А если б ты не поступил на корвет, боцману не пришлось бы разгуливать без штанов.

— А если б мой отец не был философом, я не поступил бы на корвет, так что виноват мой отец, — это он убил четырех человек. Рассуждения — хорошая вещь; теперь, когда мы решили вопрос, давай обедать.

После обеда Джек отправился на нос и увидел впереди землю.

— Нам не стоит высаживаться в маленьком городишке, — сказал Гаскойн. — Или пристанем где-нибудь в безлюдном месте и потопим сперонар или пойдем в большой город.

— Обсудим этот пункт, — сказал Джек.

— А пока возьмись-ка ты за руль, у меня рука устала. Да и плечо что-то саднит, надо осмотреть рану.

Рана, как мы уже заметили, была легкая. Гаскойн снова взялся за руль, а Джек осмотрел ему плечо и промыл рану водкой.

— Что же, однако, мы будем делать? — сказал он. — Сойдем со сперонара ночью и затопим его или пойдем в какой-нибудь город?

— Если мы пойдем в Палермо, то встретим множество судов и лодок, которые задержат нас, а если мы высадимся на суше, то встретим множество народа, который задержит нас.

— Знаешь, Джек, я бы не прочь вернуться на «Гарпию»; довольно с меня плавания.

— Мои плавания очень неудачны, — отвечал Джек, — они полны приключений, но я еще не пробовал плавать на берегу. Я думаю, что если мы попадем в Палермо, то избавимся от затруднений.

— Ветер крепчает, Джек, — заметил Гаскойн, — пожалуй, будет шквал.

— Приятно слышать, я знаю, что такое шквал, когда не хватает рук. Одно утешительно, что на этот раз нас не унесет от берега.

— Да, но может разбить о берег. Послушай, Джек, судно не может нести полный парус; надо спустить его и взять на рифы и чем скорее, тем лучше. Ступай на нос и спусти парус, а затем я тебе помогу.

Джек так и сделал, но парус попал в воду, и он не мог его вытащить. Гаскойн помог ему справиться. Они зарифили парус, но не могли поднять его; когда Гаскойн оставлял руль, чтобы помочь Джеку, парус наполнялся; когда же он брался за руль и старался взять галс, у Джека не хватало силы поднять парус. Ветер быстро крепчал и волнение усиливалось; солнце зашло, и с полу поднятым парусом они не могли брать галсов, но вынуждены были нестись прямо на берег. Сперонар мчался, взлетая на гребни волн и показывая почти до половины свой киль; луна уже взошла, и при ее свете они могли видеть, что берег, окаймленный белой полосой пены, находится не далее пяти миль.

— Во всяком случае, нас не обвинят, что мы бежали с судном, — заметил Джек, — потому что оно бежит с нами.

— Да, — отвечал Гаскойн, налегая изо всей силы на руль, — оно закусило удила.

— Я бы тоже не прочь закусить, — сказал Джек, — так как чертовски проголодался. Что ты на это скажешь, Нэд?

— Охотно, — отвечал Гаскойн. — Но знаешь, Изи, это, пожалуй, будет наша последняя закуска.

— В таком случае надо закусить получше. Но почему ты так думаешь, Нэд?

— Через полчаса или около того мы будем на берегу.

— Так что же, ведь мы и хотим туда попасть?

— Да, но при таком волнении лодку, пожалуй, разобьет вдребезги о камни.

— В таком случае у нас не будут спрашивать о ней или об ее экипаже.

— Совершенно верно; но с прибоем шутки плохи; нас, пожалуй, разобьет так же, как и лодку, даже вплавь не спасешься. Если бы удалось найти бухту или отлогий берег, то можно бы было выбраться благополучно.

— Ну, — возразил Джек, — я недолго был в море и мало понимаю в этих вещах. Меня уносило от берега, но еще никогда не приносило на берег. Может быть, ты и прав, но я не вижу большой опасности — старайся только править на отлогий берег.

— Это я и стараюсь делать, — отвечал Гаскойн, который был уже четыре года в море и хорошо понимал опасность их положения.

Джек протянул ему большой ломоть хлеба со свининой.

— Спасибо, я не могу есть.

— Я могу, — возразил Джек, набивая рот. Джек ел, пока Гаскойн правил, а сперонар летел к берегу с почти ужасающей быстротой. Он мчался, как стрела, с волны на волну и точно смеялся над яростью валов, верхушки которых поднимались выше его узкой кормы. Они находились на расстоянии мили от берега, когда Джек кончил свой ужин и, любуясь на белую пену прибоя, воскликнул:

— А ведь, ей Богу, красиво!

«Он ничуть не беспокоится, — подумал Гаскойн, — по-видимому, он не имеет никакого представления об опасности».

Затем он прибавил вслух:

— Вот что, дружище, через несколько минут мы будем у берега, через несколько минут мы будем на скалах, я буду продолжать править; но может быть нам не суждено больше встретиться, потому простимся, и да поможет тебе Бог.

— Гаскойн, — сказал Джек, — ты ранен, а я нет; у тебя онемело плечо, и ты едва можешь пошевелить левой рукой. Я могу провести на скалыне хуже, чем ты. Ступай на нос, там больше шансов спастись. Кстати, — прибавил он, подымая пистолеты и засовывая за пазуху, — я их не брошу; они оказали нам хорошую услугу. Гаскойн, дай мне руль.

— Нет, нет, Изи.

— А я говорю дай, — возразил Джек резким тоном, вырывая руль, — силы у меня довольно, и я во всяком случае сумею держать на берег. Ступай на нос и говори мне оттуда, куда править.

Гаскойн решил, что это и впрямь будет лучше для них обоих, и потому повиновался. Он отправился на нос и стал всматриваться в скалы, которые то исчезали под бурными волнами, то снова показывались, когда волны отступали. Он заметил прямо перед собой расселину и подумал, что если лодка направится в нее, то они могут спастись; нигде в другом месте спасение казалось невозможным.

— Чуть-чуть право руля — вот так. Так и держи — теперь лево, лево. Крепче — крепче, Изи, ради Бога. Так и держи, берегись реи, не подымай головы — держись.

В это мгновение сперонар влетел в широкую расселину в скале; это было их счастье, так как если б он ударился о скалу снаружи, то без сомнения разбился бы вдребезги. Расселина была немногим шире лодки, и когда волны ворвались в нее, рея сперонара качнулась вперед и назад с огромной силой, так что если бы Джек не был предупрежден, она выбросила бы его за борт па неизбежную гибель; но он успел наклониться и избежал удара. Когда волна отступила, лодка осталась в скале; но следующий вал продвинул ее вперед и в то же время наполнил водою. Нос лодки был теперь на несколько футов выше кормы, где находился Джек; от тяжести воды лодка переломилась, Джек уцепился за рею, а корму унесло с обратной волной.

Джек должен был напрягать все свои силы, чтобы удержаться, когда новая волна подхватила его и понесла вверх, но он знал, что его жизнь зависит от того, удастся ли ему удержаться за рею, и не выпустил ее, хотя волна покрыла его с головой. Когда волна отступила, он успел пробраться на нос, который крепко засел в узком конце расселины. Следующая волна была не особенно велика и даже не сбила его с ног, так как он продвинулся уже довольно много вперед. Он стал карабкаться на скалу и, взглянув вверх, заметил Гаскойна, который протягивал руку, чтобы помочь ему выкарабкаться наверх.

— Ну, — сказал Джек, отряхивая с себя воду, — вот мы и на берегу, наконец. Я не мог представить себе ничего подобного. Обратное движение воды так сильно, что чуть не вывернуло мне руки из суставов. Счастье, что я отправил тебя с твоим раненым плечом на нос! Кстати, теперь, когда все кончилось, и ты сам видишь, что я прав, ты извинишь мне мою резкость.

— Тебе нечего извиняться в том, что ты спас мне жизнь, Изи, — отвечал Гаскойн, дрожа от холода, — я уверен, что никто кроме тебя не подумал бы об этом в такую минуту.

— Надо посмотреть, сухи ли патроны, — сказал Джек, — я положил их в мою шляпу.

Джек снял шляпу и убедился, что патроны не пострадали.

— Ну, Гаскойн, что же мы предпримем?

— Право, не знаю, — отвечал Гаскойн.

— Тогда давай сядем и обсудим этот пункт.

— Ну, нет, спасибо. Я замерз до полусмерти; лучше пойдем.

— И то ладно, — сказал Джек, — подъем чертовски крутой, но я могу обсуждать на обрыве или под обрывом, мокрый или сухой, потому что, как я уже говорил тебе, Нэд, мой отец философ, и я тоже философ.

— Клянусь небом, ты действительно философ, — отвечал Гаскойн, и они тронулись в путь.

ГЛАВА XVIII в которой наш герой следует, своей судьбе

Наш герой и его товарищ взобрались на обрыв и присели отдохнуть после тяжелого подъема. Небо было ясно хотя дул сильный ветер. Перед ними открылся широкий вид на прибрежье, осаждаемое сердитыми валами.

— По моему мнению, Нэд, — сказал Джек, окинув взглядом обширное пространство бушующих вод, — мы счастливо выбрались оттуда.

— Я согласен с этим, Джек; но, по моему мнению, нам не мешает выбраться и отсюда, потому что ветер прохватывает до костей. Пройдем немного внутрь страны, может быть отыщем какое-нибудь убежище.

— Довольно трудно найти что-нибудь в такой темноте, — возразил наш герой. — Но как бы то ни было, сидеть ночью на ветру в мокром платье — положение не из самых приятных, и не мешает заменить его чем-нибудь лучшим.

Они прошли сотню ярдов и стали спускаться — температура сразу заметно изменилась. Продолжая идти, они выбрались на дорогу, которая шла, по-видимому, вдоль берега, и пошли по ней, так как Джек справедливо заметил, что дорога должна куда-нибудь привести. Четверть часа спустя они снова услышали шум прибоя и увидели перед собой белые стены домов.

— Ну, вот мы и пришли, — сказал Джек. — Спрашивается, пустит ли нас кто-нибудь ночевать или нам лучше укрыться на ночь под какой-нибудь лодкой на берегу.

— Смотри же, Изи, — сказал Гаскойн, — на этот раз не показывай денег; то есть покажи только доллар и скажи, что это все, что у нас есть; или обещай, что заплатишь в Палермо. Если же нам не поверят, то мы должны добраться туда сами.

— Как лают эти проклятые собаки! Я думаю, что на этот раз мы устроимся благополучно, Гаскойн; во всяком случае вряд ли мы похожи на таких людей, которых стоит ограбить; притом же у нас есть пистолеты. Будь покоен, я больше не покажу золота. Теперь же устроим наши дела. Возьми пистолет и половину золота — оно у меня в правом кармане — а доллары и мелочь в левом. Возьми и из них половину. У нас хватит серебра, чтобы обойтись, пока мы окажемся в безопасном месте.

Затем Джек разделил в темноте деньги и отдал Гаскойну половину, а также один из пистолетов.

— Что же, постучаться нам? Нет, лучше пройдем по деревне и посмотрим, нет ли тут гостиницы. А вон телега, полная соломы; что если мы заберемся в нее? Ведь в ней во всяком случае будет тепло.

— Да, — отвечал Гаскойн, — и спать в ней гораздо лучше, чем в этих домишках. Я бывал раньше в Сицилии, и ты представить себе не можешь, как кусаются здешние блохи.

Наши мичманы забрались в телегу, зарылись в солому или, точнее, в маисовые листья и вскоре заснули. Так как они не спали две ночи, то нет ничего удивительного, что они заснули крепко — так крепко, что когда два часа спустя владелец телеги, крестьянин, привезший в деревню несколько бочонков вина для отправки их морем на фелуке, запряг в телегу волов и, не подозревая о своем грузе, тронулся в путь, это нисколько не возмутило их покоя, хотя дороги в Сицилии не мощеные.

Тряска и толчки не разбудили наших авантюристов, а только заставили их грезить, будто они плывут в лодке по бурному морю. Спустя два часа телега прибыла к месту назначения, крестьянин отпряг волов и увел их. Та же причина часто производит противоположные действия: внезапная остановка движения телеги возмутила покой наших мичманов; они повернулись в соломе, зевнули, расправили члены и проснулись. Гаскойн, у которого порядком болело плечо, первый пришел в себя.

— Изи, — крикнул он, усевшись в телеге и встряхивая с себя листья.

— Лево руля, — сказал Джек, еще не вполне проснувшись.

— Проснись, Изи, мы не на море. Вставай и снимайся с якоря.

Джек тоже уселся и взглянул на Гаскойна. Солома в телеге была так высоко наложена вокруг них, что они не могли ничего видеть из-за нее; они терли себе глаза, зевали и смотрели друг на друга.

— Веришь ли ты в сны? — спросил Джек Гаскойна. — Мне привиделся престранный.

— Мне тоже, — отвечал Гаскойн, — мне снилось будто телега скатилась в море и плывет по ветру в Мальту, и если принять в соображение, что она была сделана вовсе не для этой службы, то справлялась она с нею очень хорошо. А ты что видел?

— А я видел, будто мы проснулись и оказались в том самом городе, откуда отплыл сперонар, и будто его жители нашли переднюю часть сперонара в скалах, узнали ее и подобрали один из наших пистолетов. Будто они задержали нас, утверждая, что мы были выброшены на берег в этой самой лодке, и спрашивая, куда девался ее экипаж, и они схватили нас в ту самую минуту, когда я проснулся.

— Твой сон более походит на правду, чем мой, Изи, но все-таки, я думаю, что нам нечего бояться. Тем не менее нам не следует оставаться здесь; и мне кажется, что мы поступим разумно, если разорвем на себе одежду: во-первых, мы больше будем походить на нищих, и, во-вторых, можем заменить наше платье местной одеждой и таким образом путешествовать, не возбуждая подозрений. Ты знаешь, что я довольно хорошо говорю по-итальянски.

— Я готов разорвать на себе платье, если ты находишь это желательным, — сказал Джек, — да дай-ка мне твой пистолет, я хочу перезарядить их. Порох, наверное, подмок.

Снарядив пистолеты и изорвав свои костюмы, молодые люди стали в телеге и осмотрелись.

— Вот так штука! Что бы это значило, Гаскойн! Ночью мы были на берегу и среди домов, а теперь — куда к черту мы попали? Твой сон, кажется, правдивее, чем мой, потому что телега несомненно путешествовала.

— Стало быть, мы спали, как мичманы, — отвечал Гаскойн. — Наверно она не могла уйти далеко.

— Нас окружают холмы мили на две во все стороны. Наверное какой-нибудь добрый гений перенес нас внутрь страны, чтоб мы могли ускользнуть от родственников команды сперонара, — сказал Джек, глядя на Гаскойна.

Впоследствии они узнали, что сперонар отплыл из того самого порта, куда они явились ночью и где забрались в телегу. Обломки сперонара были найдены, узнаны, и жители решили, что падроне и его команда погибли в волнах, и если бы они нашли мичманов и стали бы их расспрашивать, то весьма возможно, что у них возникли бы подозрения, последствия которых для наших героев могли быть очень неприятными. Но мичманам всегда везет.

После тщательного осмотра они убедились, что находятся на открытой площадке, служившей, по-видимому, для молотьбы маиса, и что телега стоит под деревьями.

— Здесь где-нибудь должен быть дом, — сказал Гаскойн, — я думаю, что мы найдем его за этими деревьями. Пойдем, Джек, ты, наверно, тоже голоден, как и я; попытаемся найти где-нибудь завтрак.

Они прошли через рощу и на другой стороне ее увидели стену большого дома.

— Отлично, — сказал Джек, — но все-таки сначала осмотримся. Это не ферма; этот дом, наверное принадлежит какому-нибудь важному лицу. Тем лучше — в нас признают порядочных людей, несмотря на наши разорванные платья. Я думаю, что нам нужно держаться за историю поездки с целью пострелять чаек.

— Да, — отвечал Гаскойн, — я не могу придумать ничего лучше. Впрочем, англичан хорошо принимают в Сицилии; наши войска стоят в Палермо.

— Да?.. Но постой, что это? Женский крик! Да, клянусь небом! Идем, Нэд.

Они бросились к дому, вбежали в подъезд и ворвались в комнату, откуда раздавались крики. Какой-то пожилой джентльмен отбивался здесь от двух молодых людей, которых две дамы, старуха и молодая девушка, старались оттащить от него. Когда наш герой и Гаскойн ворвались в комнату, старик упал навзничь, а молодые люди, оттолкнув женщин, готовились пронзить его шпагами. Джек схватил одного из них за ворот и приставил к его виску пистолет; Гаскойн сделал то же с другим. Картина была самая драматическая. Женщины бросились к старику и помогли ему подняться; двое нападающих, захваченные врасплох, опустили шпаги и с гневом и страхом смотрели на мичманов и их пистолеты. Старик и женщины были также изумлены этой неожиданной помощью. Несколько секунд длилось молчание.

— Нэд, — сказал, наконец, Джек, — скажи этим молодцам, чтобы они бросили шпаги, иначе мы выстрелим.

Гаскойн сказал им это по-итальянски, и те повиновались. Мичманы овладели шпагами и выпустили молодых людей.

Наконец старик нарушил молчание.

— По-видимому, синьоры, провидению не угодно было, чтоб вы совершили бессмысленное и жестокое убийство. Не знаю, кто эти люди, так неожиданно явившиеся мне на помощь, но думаю, что не только я, но и вы будете благодарить их, когда одумаетесь, за то, что они избавили вас от угрызений совести. Вы можете идти, господа; вы, дон Сильвио, действительно разочаровали меня; благодарность должна бы была удержать вас от такого преступления. Вы, дон Сципио, на ложном пути; и во всяком случае вели себя неблагородно, нападая вдвоем на старика. Возьмите ваши шпаги, господа, и постарайтесь найти для них лучшее употребление. Против дальнейших покушений я приму меры.

Гаскойн, понимавший его слова, отдал шпагу молодому человеку, от которого отобрал ее; наш герой последовал его примеру. Молодые люди вложили шпаги в ножны и вышли из комнаты, не сказав ни слова.

— Кто бы вы ни были, вы спасли мне жизнь, и я благодарю вас и считаю себя вашим должником, — сказал старик, бросив взгляд на внешность наших мичманов.

— Мы офицеры английского флота, — ответил Гаскойн, — мы потерпели крушение ночью и бродили в темноте, отыскивая помощи, пищи и возможности добраться до Палермо, где мы найдем друзей и средства, чтобы привести себя в приличный вид.

— Неужели ваш корабль потерпел крушение? — сказал сицилиец. — И много людей погибло?

— Нет, наш корабль стоит на Мальте; а мы предприняли прогулку в лодке, были унесены ветром и выброшены на здешний берег. В удостоверение моих слов могу показать вам наши пистолеты с королевским клеймом, а что мы не нищие, показывает это золото.

Гаскойн вынул из кармана несколько дублонов, а Джек заметил:

— Я думал, что мы будем показывать только серебро, Нэд.

— Мне вовсе не нужно доказательств, — сказал старик, — ваш образ действий, ваши манеры и речь показывают мне, что вы те, за кого выдаете себя; но будь вы простые крестьяне, я все равно был бы обязан вам жизнью и вы могли бы располагать мною. Скажите мне, чем я могу быть вам полезен.

— Дайте нам что-нибудь поесть, так как у нас давно крошки во рту не было, а затем мы, вероятно, попросим вас и о дальнейших услугах.

— Вы, без сомнения, удивлены тем, что произошло, — сказал старик, — я расскажу вам обо всем позднее, а пока позвольте рекомендоваться: дон Ребьера де Сильва.

— Недурно бы было, — сказал Джек, догадавшись о смысле последней фразы, — если бы этот Дон пригласил нас завтракать.

— Он уже распорядился, — сказал Гаскойн, — потерпи немного.

— Ваш друг не говорит по-итальянски? — спросил дон Ребьера.

— Нет, дон Ребьера, он говорит только по-французски и по-испански.

— Если он говорит по-испански, то моя дочь может беседовать с ним, так как она недавно приехала из Испании, где у нас есть родственники.

Дон Ребьера повел их в другую комнату, куда был подан завтрак, которому наши мичманы воздали должную честь.

— Теперь, — сказал дон Гаскойну, — я расскажу вам, как произошла сцена насилия, в которую вы, так счастливо для меня, вмешались. Но так как вашему другу будет скучно, то я попрошу донну Клару побеседовать с ним; моя жена немного говорит по-испански, а дочь, как я вам уже сообщил, только что приехала из этой страны, где по семенным обстоятельствам провела несколько лет.

Как только явились донна Клара и донна Агнеса, Джек, раньше не обративший на них внимания, сказал самому себе: а ведь я где-то видел лицо этой девушки.

Донна Клара предложила нашему герою пройтись по саду, и спустя несколько минут они сидели в беседке. Она довольно плохо говорила по-испански, но заменила незнакомые слова итальянскими, и Джек вполне понимал ее. Она рассказала, что ее сестра несколько лет тому назад вышла замуж за испанца; что еще раньше, чем началась война между Испанией и Англией, они отправились всей семьей повидаться с нею, что, собираясь вернуться на родину, они решили оставить Агнесу, ввиду ее слабого здоровья, на попечение се тетки, у которой имеется дочка приблизительно одних лет с нею; что она воспитывалась вместе с кузиной в монастыре близ Тарагоны и вернулась на родину два месяца тому назад; что судно, на котором она возвращалась вместе с семьей дяди, провожавшей ее до Генуи, было захвачено ночью английским кораблем; но офицер, завладевший судном, очень любезный молодой человек, отпустил их на другой же день со всеми вещами.

»О-о, — подумал Джек, — то-то ее лицо показалось мне знакомым; это одна из тех девушек, которые прятались в уголку каюты — теперь-то мы позабавимся».

В течение этого разговора, происходившего во время прогулки, донна Агнеса оставалась в нескольких шагах позади, время от времени срывая цветок и не принимая участия в беседе.

Когда ее мать и наш герой уселись в беседке, она присоединилась к ним, и Джек обратился к ней с обычной учтивостью:

— Мне совестно являться таким оборвышем в вашем обществе, донна Агнеса, но скалы вашего берега никого не милуют.

— Вы оказали нам такую услугу, синьор, что мы не станем обращать внимания на такие пустяки.

— Вы очень любезны, синьора, — отвечал Джек. — Не думал я утром, что мне так повезет, — хотя я и могу предсказывать судьбу, но только чужую, а не свою.

— Вы можете предсказывать судьбу? — удивилась старая дама.

— Да, мадам, я славлюсь этим — не угодно ли, я предскажу судьбу вашей дочери?

Донна Агнеса взглянула на него и засмеялась.

— Я замечаю, что молодая синьора не верит мне; а доказательство своего искусства я расскажу о том, что уже случилось с ней. Тогда синьора поверит мне.

— Конечно, если вам удастся это, — отвечала Агнеса.

— Будьте любезны показать мне вашу ладонь.

Агнеса протянула свою маленькую ручку и Джек почувствовал такой прилив учтивости, что чуть не поцеловал се. Как бы то ни было, он удержался и, рассмотрев линии ладони, сказал:

— Ваша мама сообщила мне, что вы воспитывались в Испании, вернулись на родину только два месяца тому назад, были захвачены и отпущены англичанами. Но, чтобы показать вам, что мне все известно, я расскажу подробности. Вы были на четырнадцатипушечном корабле не так ли?

— Я не говорила об этом синьору! — воскликнула донна Клара.

— Он был захвачен ночью без боя. Наутро англичане выломали двери каюты; ваш дядя и ваш кузен встретили их выстрелами из пистолетов.

— Пресвятая Дева! — воскликнула Агнеса с удивлением.

— Английский офицер был молодой человек, довольно невзрачный.

— Ошибаетесь, синьор, он был очень недурен собой.

— О вкусах не спорят, синьора. Вы страшно испугались и спрятались с вашей кузиной в уголку. Вы были — да, я не ошибаюсь — вы были еще неодеты.

Агнеса вырвала у него руку и закрыла лицо.

— Еvero, evero!

Господи, откуда он это знает? Агнеса взглянула на нашего героя и внезапно воскликнула:

— О, мама, это он, — теперь я узнаю, это он!

— Кто, дитя мое? — спросила донна Клара, которая онемела от изумления, пораженная всеведением Джека.

— Офицер, который взял нас в плен и был так любезен.

Агнеса побежала в дом сообщить отцу, кто такой их гость, и хотя дон Ребьеро не кончил своего рассказа, он немедленно отправился поблагодарить Джека.

— Я не думал, — сказал дон, — что вдвойне обязан вам, сэр. Прошу вас, располагайте мной, вы и ваш товарищ. Мои сыновья находятся в Палермо, и я надеюсь, что вы удостоите их своею дружбой, когда вам наскучит пребывание с нами.

Джек отвечал учтивейшим поклоном, а затем, слегка пожав плечами, взглянул на свое платье, которое, по совету Гаскойна, изорвал в лохмотья, как будто желая сказать: «в таком виде не приходится долго оставаться здесь».

— Я думаю, одежда моих братьев подойдет им, — сказала Агнеса отцу. — У нас ее много в гардеробе.

— Если синьоры будут так снисходительны, что согласятся носить ее, пока не заменят своей.

Мичманы вообще народ снисходительный. Они последовали за доном Ребьером и снизошли до чистых рубашек, принадлежавших дону Филиппу и дону Мартину.

Снизошли также до их панталон, жилетов и курток, словом, до полных костюмов, которые пришлись им почти впору. Затем Джек возвратился в сад к дамам, которым рассказал о своем дальнейшем плавании на захваченном судне, а дон Ребьера закончил свою длинную историю Гаскойну.

После обеда, когда семья, по местному обычаю, разошлась на отдых, Гаскойн и Джек, выспавшиеся в телеге на целую неделю, пошли в сад.

— Ну, что, Нэд, — спросил Джек, — ты все еще желаешь вернуться на «Гарпию»?

— Нет, — отвечал Гаскойн, — теперь наши дела поправились. А все-таки изрядную встряску мы испытали. Какое очаровательное создание эта Агнеса! Странно, что ты опять встретился с нею. Надоумило же нас явиться сюда!

— Мы вовсе не являлись сюда, дружище, это судьба привезла нас в телеге. Могла бы привезти и на виселицу.

— Ну, полно философствовать. Не хочешь ли послушать историю, которую рассказал мне дон?

— С удовольствием, — пойдем в беседку.

Они уселись в беседке, и Гаскойн рассказал историю дона Ребьера, которую мы сообщим в следующей главе.

ГЛАВА XIX длинная история, которую читатель должен выслушать так же, как наш герой

»Я уже сообщил вам мою фамилию и могу прибавить только, что это одна из самых знатных и богатых фамилий в Сицилии. Мой отец, человек слабого здоровья, не интересовался обычными развлечениями молодых людей. Окончив курс, он удалился в имение, принадлежащее нашей семье, в двадцати милях от Палермо, и всецело предался литературным занятиям.

Так как он был единственным сыном, то родителям естественно, хотелось женить его. Если б он следовал собственным наклонностям, то отклонил бы этот проект, но он считал своей обязанностью согласоваться с их желанием и предоставил им выбор невесты. Они выбрали девицу хорошей фамилии и редкой красоты. Мне бы не хотелось отзываться о ней дурно, так как она моя мать, но невозможно рассказать мою историю, не упоминая об ее поведении. После свадьбы отец вернулся к своим занятиям, результаты которых приобрели ему репутацию человека с большим талантом и глубокими познаниями Но моя мать, не разделявшая его интересов, чувствовала себя забытой и пренебреженной: упоминаю об этом обстоятельстве, так как оно до некоторой степени извиняет ее поведение. Отец, ведший крайне замкнутую жизнь предоставил ей развлекаться, как знает. Человек добрый и снисходительный, но равнодушный ко всему, кроме своих занятий, он предоставлял ей полную свободу и готов был исполнить всякое ее желание. Ей стоило сказать только слово — отказа не было. Вы скажете, чего же еще ей было желать? Но женщины не выносят равнодушия, — тем более моя мать, гордившаяся своим происхождением и своей красотой и отлично понимавшая, что в основе снисходительности и уступчивости мужа лежит равнодушие человека, поглощенного своими занятиями, которых она, лишенная образования, не могла понять и оценить. В результате развилось равнодушие и даже презрение с ее стороны. Вообще, трудно себе представить менее удачный союз.

Убедившись, что мой отец предпочитает свой кабинет и книги веселью и развлечениям, моя мать вскоре после моего рождения, которое случилось через десять месяцев после свадьбы, предоставила его самому себе и стала вести рассеянный образ жизни. Время шло, мне исполнилось пятнадцать лет, и я вернулся домой из школы, намереваясь поступить в военную службу. Разумеется, я мало знал, что происходило дома, но все-таки до моих ушей иногда долетали толки о моей матери — когда люди думали, что я их не слышу — причем об отце отзывались с сожалением, как о человеке, которого обманывают. Больше я ничего не знал, но и это было довольно для молодого человека, кровь которого кипела при мысли о пятне на фамильной чести. Я приехал к отцу — и застал его за книгами; явился к матери — и застал ее с духовником. Мне с первого взгляда не понравился этот человек; правда, он был хорош собой: высокий, белый лоб, большие огненные глаза, повелительные манеры, но в выражении его гордых презрительных глаз не было и намека на смирение и набожность. Он вероятно произвел бы на меня хорошее впечатление, если бы был командиром кавалерийского полка, но как священник казался совершенно не на месте. Вскоре я убедился, что он настоящий владыка дома. Моя мать к этому времени отказалась от светских развлечений и сделалась набожной. Я заметил между ними нечто большее обыкновенной дружбы, и не прошло и двух месяцев, как в моих руках были доказательства бесчестия моего отца. Моим первым побуждением было рассказать ему обо всем; но, подумав, я решил не говорить ему ничего, а попытаться уговорить мою мать дать отставку отцу Игнацио. Я воспользовался случаем, когда мы были наедине, чтобы выразить ей мое негодование и потребовать его немедленной отставки, обещая со своей стороны не разглашать об ее проступке. По-видимому, она испугалась и дала согласие, но я вскоре убедился, что духовник имел над ней больше власти, чем я. Убедившись, что все остается по-старому, я решился рассказать отцу. Я думал, что он будет действовать спокойно и тихо, но его бешенство не знало границ, и мне стоило большого труда помешать ему заколоть их обоих шпагой. В конце концов он ограничился тем, что выгнал отца Игнацио из дома самым позорным образом и объявил моей матери, чтобы она готовилась провести остатки дней своих в монастыре. Но он пал жертвой; три дня спустя, когда моя мать должна была по его распоряжению отправиться в монастырь, он внезапно заболел и умер. Вряд ли мне нужно пояснять, что он был отравлен, хотя это удалось установить только много времени спустя. Перед смертью он успел сделать распоряжение на случай события, которое мне и в голову не приходило. Он позвал другого духовника, который выслушал его заявление и внес в завещание. Моя мать осталась дома, и отец Игнацио имел нахальство явиться к ней. Я приказал ему убираться, но он отказался. Я приказал слугам вытолкать его вон. Я объяснился с моей матерью, которая заявила, что у меня вскоре будет брат и сонаследник. Я сказал, что не могу признать его сыном моего отца. Она выразила свое бешенство в самых горьких проклятиях, а немного погодя оставила дом и удалилась в другое наше имение, где стала жить по-прежнему с отцом Игнацио. Спустя четыре месяца я получил формальное уведомление о рождении брата, но так как в завещании моего отца оказалось его заявление, что, зная о вине моей матери и имея в виду возможные последствия, он торжественно объявляет перед Господом, что уже в течение нескольких лет он не сближался с нею, как муж с женою, то я не особенно беспокоился об этом уведомлении. Я ответил только, что так как ребенок принадлежит церкви, то мне кажется всего лучше посвятить его ее служению.

Я скоро испытал на себе мстительность своей матери и ее возлюбленного. Однажды ночью на меня напали бандиты, и только благодаря случаю я не был убит, а отделался тяжелой раной.

Против покушения этого рода я принял меры предосторожности, но попытки погубить меня не прекращались. Из соседнего монастыря бежала молодая монахиня, и под окном ее кельи была найдена моя шляпа. Против меня было возбуждено преследование, но мне удалось установить свое alibi.

Молодой человек знатной фамилии был найден убитым. В груди его оказался мой стилет, и мне стоило большого труда доказать свою невинность.

Несколько времени спустя был убит один влиятельный человек, отец того самого дона Сципио, которого вы обезоружили; бандиты были схвачены и заявили, что это я нанял их. Я защищался, как умел, но король наложил на меня тяжелый штраф и изгнание. Я сидел за обедом, когда получил его приказ, мой верный слуга Педро прислуживал мне. Аппетита у меня не было, я спросил вина, Педро пошел к буфету, находившемуся за моей спиной. Случайно я поднял голову и увидел в большом зеркале на противоположной стене фигуру моего слуги, сыпавшего какой-то порошок в стакан с вином, которое он собирался подать мне. Мне разом вспомнилась шляпа, найденная под окном монахини, и стилет в груди молодого человека.

Слуга поставил передо мной стакан. Я встал, запер дверь на замок и, обнажив шпагу, обратился к нему:

— Негодяй! Я знаю тебя; на колени — пришел твой последний час.

Он побледнел, задрожал и упал на колени.

— Теперь, — продолжал я, — предоставляю тебе на выбор: или выпей этот стакан вина, или я проткну тебя шпагой.

Он медлил, но я приставил шпагу к его груди и даже вонзил острие на четверть дюйма в его тело.

— Пей, — крикнул я, — или моя шпагаисполнит свой долг.

Он выпил и хотел выйти из комнаты.

— Нет, нет, — сказал я, — ты останешься здесь, пока вино произведет свое действие.

Он умолял позвать священника, и я послал за моим духовником. В его присутствии он признался, что был агентом моей матери и отца Игнацио в их попытках выставить меня виновником различных преступлений. Сильное рвотное отсрочило его смерть; он был отвезен в Палермо и дал там показание прежде, чем умер.

Когда это сделалось известным, король отменил свой приговор. Моя мать была заключена в монастырь, где умерла, надеюсь, в мире; а отец Игнацио бежал в Италию, и вскоре меня известили, что он умер.

Избавившись таким образом от своих главных врагов, я счел себя в безопасности. Я женился, но еще до рождения моего старшего сына мой брат достиг совершеннолетия и потребовал свою часть наследства. Я бы охотно уступил ему часть своего состояния как единоутробному брату, но не мог переварить мысли, что сын отца Игнацио, столько раз покушавшегося на мою жизнь, будет в случае моей смерти наследником моего титула и моих имений. Возник процесс, который кончился в мою пользу. Это послужило поводом к неумолимой вражде. Брат не хотел вступать ни в какое соглашение и преследовал меня, нередко угрожая моей жизни. Наконец, он погиб от рук своих агентов, принявших его за меня. Он оставил вдову и сына, дона Сильвио, без всяких средств к существованию. Я назначил вдове пенсию, а сыну дал тщательное воспитание, но он, как видно, наследовал ненависть отца.

Вчера уехали мои сыновья, гостившие здесь два месяца. Сегодня утром ко мне явились дон Сильвио и дон Сципио и, обвинив меня в убийстве их отцов, обнажили шпаги и хотели убить меня. Жена и дочь, услышав шум, прибежали ко мне на помощь — остальное вы знаете».

ГЛАВА XX в которой наш герой попадает в кандалы

Размеры нашей повести не позволяют нам сообщить подробно обо всем, что происходило в течение двух недель, проведенных нашим героем у дона Ребьера. Дон относился к нему и Гаскойну, как к родным сыновьям. Дамы были не менее внимательны. Агнеса, естественно обнаруживала предпочтение или пристрастие к Джеку, и между ними возникло чувство, которое если и не было любовью, то было очень близко к ней; но оба они были еще слишком молоды, чтобы думать о браке, и хотя охотно гуляли и болтали, смеялись и шутили друг с другом, но всегда приходили вовремя домой обедать. При всем том молодой девушке казалось, что она предпочитает нашего героя даже своим братьям, а Джек находил, что это самая милая и очаровательная девушка, какую он когда-либо встречал. Прожив здесь две недели, наши мичманы простились с хозяевами и отправились на мулах, увешанных бубенчиками, в Палермо. Старая донна поцеловала их на прощанье, дон осыпал пожеланиями счастья, а у донны Агнесы дрожали губы, когда она прощалась с ними; когда же они уехали, она ушла в свою комнату плакать. Джек тоже был грустен — они оба не подозревали до прощальной минуты, как привязались друг к другу.

— Послушай, Изи, — сказал Гаскойн после довольно продолжительного молчания, — будь я на твоем месте, будь я любим такой очаровательной девушкой, я бы никогда не расстался с нею.

— Любим ею, Нэд! — возразил Джек. — С чего ты взял?

— Это очевидно, она только и жила в твоем присутствии. Всякий раз, как тебя не было, она не говорила ни слова и сидела грустная, как больная обезьяна; а лишь только ты появлялся, становилась лучезарной, как солнце, веселой и оживленной.

— Я думал, что влюбленные всегда грустны, — сказал Джек.

— Да, когда они в разлуке.

— Ну вот, я в разлуке с нею, и мне очень грустно, значит, по-твоему, я влюблен. Но разве можно быть влюбленным и не знать этого?

— Право, не знаю, Джек; сам я еще никогда не был влюблен, но видал многих. Моя очередь еще придет. Говорят, у всякого есть своя суженая, надо только ее найти. Я думаю, что ты нашел свою суженую, — голову дам на отсечение, что сейчас она плачет.

— Ты в самом деле так думаешь, Нэд? Едем назад — бедняжка Ангеса — едем назад; я чувствую, что люблю ее, и скажу ей это.

— Вздор! Теперь поздно! Надобыло раньше сказать, когда вы гуляли в саду.

— Да я тогда не знал. Ну, хорошо, если ты думаешь, что возвращаться нелепо, то я напишу ей из Палермо.

Поздно вечером наши авантюристы прибыли в Палермо. Они остановились в гостинице, и Гаскойн немедленно написал от имени обоих дону Ребьере, уведомляя его об их благополучном прибытии и выражая благодарность за его ласку; а Джек сочинил по-испански послание Агнесе, в котором клялся, что ни время, ни прилив, ни вода, ни воздух, ни небо, ни земля, ни старший лейтенант, ни разлука, ни даже сама смерть не помешают ему вернуться и жениться на ней при первом удобном случае, и умолял ее отказывать тысячам женихов, которые будут добиваться ее руки, так как он вернется непременно, — когда именно, он не сообщил.

Письма эти были вручены проводнику, который должен был вернуться с мулами. Он получил при этом щедрую награду; и так как наш герой наказывал ему беречь письмо, то итальянец естественно заключил, что письмо следует передать потихоньку; так он и сделал, улучив минутку, когда Агнеса гуляла в саду, думая о нашем герое. Агнеса убежала с письмом в беседку, прочла его раз двадцать, поцеловала его раз двадцать и, наконец, спрятала на своей груди. Письмо было написано на плохом испанском языке и достаточно нелепо по содержанию, но она нашла его восхитительным, поэтическим, классическим, сентиментальным, убедительным, красноречивым, неопровержимым и даже грамотным; так как если испанский язык нашего героя был плох, то хороший испанский язык не годился ему в подметки. Увы! Агнеса, очевидно, была бесхитростная девушка, если могла прийти в восторг от любовного письма мичмана. Она снова ушла в свою комнату плакать, но уже от избытка радости. Читатель, пожалуй, сочтет Агнесу дурочкою, но он должен принять в соображение климат и то обстоятельство, что ей было всего пятнадцать лет.

Дон Филипп и дон Мартин, извещенные доном Ребьеро, явились в гостиницу и приветствовали наших мичманов. Это были очень милые молодые люди восемнадцати и девятнадцати лет, состоявшие на военной службе. Джек пригласил их обедать, и вскоре они и наш герой стали неразлучны. Они приглашали его в театр, познакомили с местной знатью и так как Джек не жалел денег и был очень красивый малый, то его всюду принимали охотно; дамы нередко делали ему глазки, но Джек отделывался учтивостями, так как не мог забыть Агнесы.

В один прекрасный день фрегат его величества «Аврора» бросил якорь в Палермской гавани, и Джек и Гаскойн, бывшие на вечере у герцога Пентаро, встретились с капитаном «Авроры», который тоже оказался в числе приглашенных. Герцогиня познакомила их с капитаном Тартаром, который, видя их в штатском платье, решил, что это молодые богатые англичане, путешествующие ради собственного удовольствия, и был очень мил и любезен. Джеку так понравилась его любезность, что он просил капитана отобедать у него завтра; капитан принял приглашение, и они расстались, обменявшись рукопожатиями и выразив друг другу удовольствие по поводу приятного знакомства. Обед у Джека был роскошный и гостей довольно много. Сицилийцы вообще умеренны в отношении вина, но капитан Тартар любил выпить, и хотя остальная компания отправилась после обеда на вечер, но Джек из вежливости остался с капитаном. Гаскойн тоже остался, опасаясь, как бы Джек под влиянием вина не выдал их секрета.

Капитан был очень разговорчив. Узнав, что Джек единственный наследник Форест-Гилля, имения в 600 акров, он преисполнился к нему почтением и был очень рад такому хорошему обществу. Он спросил Джека, как он попал сюда? Джек отвечал, что он прибыл на корвете Е. В. «Гарпия». Гаскойн толкнул было Джека, но бесполезно, так как вино отуманило голову нашему герою.

— О, так вас перевез Уильсон; это мой старый приятель.

— И наш тоже, — отвечал Джек, — от чертовски добрый малый.

— Где же вы были с тех пор, как приехали? — спросил капитан Тартар.

— На «Гарпии», разумеется, — отвечал Джек, — я принадлежу к ее экипажу.

— К ее экипажу? В качестве кого, смею спросить? — сказал капитан Тартар гораздо менее любезным и почтительным тоном.

— В качестве мичмана, — ответил Джек, — так же как мистер Гаскойн.

— Вот как! Стало быть вы взяли отпуск?

— И не думали, — возразил Джек, — вот я вам расскажу, как все это вышло, старина.

— Я сейчас вернусь, — отвечал капитан Тартар, вставая, — я забыл отдать кое-какие распоряжения моему слуге.

Капитан вышел за дверь, кликнул вестового и отдал ему какие-то распоряжения. Тем временем Гаскойн, предвидя шторм, пытался предостеречь Джека, но тщетно. Когда капитан уселся на прежнее место, Джек рассказал ему о своих приключениях, прибавив, что спустя неделю он намерен вернуться к дону Ребьере и просить руку Агнесы.

— Ого! — воскликнул капитан Тартар, переводя дух от изумления и кусая губы.

— Тартар, вино подле вас, позвольте, я вам налью, — сказал Джек.

Капитан Тартар откинулся на спинку стула и со свистом выпустил воздух из своей груди.

— Не желаете, — сказал Джек очень вежливо, — в таком случае не поехать ли нам к маркизе?

Вестовой вошел в комнату, дотронулся до шляпы и многозначительно взглянул на капитана.

— Так значит, сэр, — крикнул капитан Тартар громовым голосом, вскакивая со стула, — вы беглый мичман, которого, будь он из моего экипажа, я повенчал бы не с донной Агнесой, а с дочерью пушкаря. Вы двое мичманов, франтящие в штатском платье в лучшем обществе Палермо, и у вас хватает бесстыдства приглашать на обед капитана первого ранга! Говорить мне «Тартар» и «дружище» — проклятые сорванцы! — продолжал капитан, кипя от бешенства и стуча кулаком по столу так что стаканы звенели.

— Позвольте мне заметить, сэр, — сказал Джек, у которого весь хмель соскочил при таком обороте дела, — что мы не на корабле и в штатском платье.

— В штатском платье, — ряженые мичмана, — вот именно: двое молодых плутов, без гроша в кармане, выдающие себя за богатых людей и удирающие в окно, чтобы не уплатить по счету.

— Вы называете меня плутом, сэр, — возразил Джек.

— Да, сэр, вы…

— В таком случае вы лжете, — воскликнул наш герой в бешенстве, — я джентльмен, сэр, и сожалею, что не могу сказать того же о вас.

От удивления и бешенства у капитана Тартара захватило дух. Он пытался говорить, но не мог, — только пыхтел, затем почти упал на стул и лишь мало-помалу оправился.

— Метьюс! Метьюс!

— Сэр, — отвечал вестовой, стоявший у двери.

— Где сержант?

— Здесь, сэр.

Сержант вошел и приложил руку к козырьку.

— Позовите матросов, арестуйте этих двух. Отвести их на борт и надеть кандалы на ноги.

Вошли матросы со штыками и окружили нашего героя и Гаскойна.

— Быть может, сэр, — сказал Джек, к которому вернулось его хладнокровие, — вы позволите мне расплатиться по счету перед уходом? Или, так как вы овладели нашими личностями, то не возьмете ли этот труд на себя? — прибавил он, бросая тяжелый кошелек на стол. — Только я попрошу вас быть щедрым в отношении прислуги.

— Сержант, пусть он заплатит по счету, — сказал капитан Тартар более сдержанным тоном и вышел из комнаты.

— Что ты наделал, Изи? — сказал Гаскойн. — Нас будут судить военным судом и выгонят со службы.

— И прекрасно, — возразил Джек, — дурак я был, что поступил на службу. Он назвал меня плутом, и я сказал бы ему то же самое где и когда угодно.

Менее чем через полчаса наш герой и его товарищ, вместо того, чтобы веселиться на балу у маркизы Навара, помещались очень комфортабельно, в кандалах, в полу-палубе фрегата Его Величества «Аврора».

Тем временем капитан Тартар объяснялся на балу с доном Мартином и доном Филиппом, которые спросили его, куда девались Джек и Гаскойн. Капитан Тартар сердито буркнул:

— Сидят в кандалах у меня на корабле.

— В кандалах! За что? — воскликнул дон Филипп.

— За то, сэр, что эти сорванцы втерлись в лучшее общество, выдавая себя за важных людей, тогда как на самом деле это двое мичманов, дезертировавших со своего корабля.

Дон Филипп и дон Мартин очень хорошо знали, что Джек и его приятель мичманы; но, по-видимому, не находили этого достаточным основанием, чтобы относиться к ним как непорядочным людям.

— Неужели вы хотите сказать, синьор, — сказал дон Филипп, — что вы пользовались их гостеприимством, говорили, смеялись, ходили рука об руку с ними, чокались с ними, а когда они доверились вам, заковали их в кандалы?

— Именно, сэр, — отвечал капитан Тартар.

— В таком случае вы поступили недостойно джентльмена, и я пришлю к вам секундантов, — объявил дон Филипп, старший из братьев.

— А я повторяю слова моего брата! — воскликнул дон Мартин.

Наносить грубое оскорбление, прикрываясь своим рангом, считается возмутительным во всяком порядочном обществе. Капитан Тартар вскоре почувствовал это, заметив, что присутствующие почти отворачиваются от него. Он ушел, не дождавшись конца бала, а на следующее утро получил формальный вызов со стороны дона Филиппа де Ребьеры.

Не в характере капитана Тартара было отказываться от дуэли; мужество его не подлежало сомнению; он негодовал только на то, что попал в такую историю из-за каких-то мичманов. Он принял вызов, но не умея владеть шпагой, заявил, что дерется только на пистолетах. Это не вызвало возражений, и капитан Тартар послал вестового за младшим лейтенантом, так как со старшим был не в ладах. Дуэль состоялась: пуля дона Филиппа пробила голову капитана Тартара, который упал мертвым. Младший лейтенант поспешил на борт, доложил об исходе поединка, а вскоре туда же прибыли дон Филипп с братом и друзьями. Старший лейтенант, временно заменивший капитана, принял их довольно любезно и выслушал их заявление относительно нашего героя и Гаскойна.

— Капитан не говорил мне о причинах ареста этих молодых джентльменов, — отвечал он, — и у меня нет никакого обвинения против них. Поэтому я прикажу их освободить, но так как, оказывается, они принадлежат к экипажу корвета Е. В., находящегося на Мальте, то я считаю своею обязанностью отвезти их туда и передать на борт их собственного корабля.

Джек и Гаскойн были освобождены, но после всего случившегося не хотели съезжать на берег. Дон Филипп, его брат и их друзья рассказали им о дуэли, а затем простились с ними и вернулись в город.

ГЛАВА XXI новые подвиги нашего героя

На другой день после похорон капитана Тартара фрегат «Аврора» отплыл на Мальту, а по прибытии туда старший лейтенант, исправлявшийобязанности капитана, отослал наших двух мичманов на «Гарпию» без всяких замечаний с своей стороны. Отсюда «Аврора» направилась в Тулон к флагману.

Гаскойн и Джек никому не рассказывали о своих приключениях на сперонаре и позднее, решив сообщить обо всем только капитану Уильсону, которого Джек успел оценить и полюбить за время своего пребывания на «Гарпии». Капитан Уильсон прочел ему выговор, указав, что он совершил проступок дважды: во-первых, дрался на дуэли, во-вторых, бежал после дуэли.

Джек выслушал почтительно, признал свою вину и обещал быть осмотрительнее в будущем.

— Ну, да уж Бог с вами, — сказал капитан, — повинную голову и меч не сечет. Но помните, мистер Изи, что вы уже причинили мне много беспокойства вашими безумными похождениями; и имейте в виду, что мысль об опасностях, которым вы подвергаетесь, доставляет мне много тяжелых минут. Теперь можете вернуться к исполнению своих обязанностей, и скажите то же Гаскойну; да постарайтесь в будущем обойтись без дуэлей и дезертирства.

Джек растаял от этого ласкового обращения, и даже отложил на время мысль об уходе со службы, на что совсем было решился, оскорбленный до глубины души кандалами.

Он был рад увидеть Мести и Джолифа после продолжительного отсутствия; осведомился о ранах боцмана и пробоинах Истгопа, пожал руки товарищам по каюте и задал трепку Вигорсу.

— Ах, масса Изи, напрасно вы пустились в плавание без меня, — сказал Мести, — это нехорошо. Без Мести вы подвергаетесь чересчур большой опасности, масса Изи.

Спустя несколько дней капитан Уильсон получил предписание отправиться в порт Магон на Минорке. Плавание совершалось медленно, при постоянном противном ветре. Близ Африки, милях в шестнадцати от берега, был замечен бриг; оснастка и общий вид его внушили капитану Уильсону мысль, что это какой-нибудь капер, но в это время ветер упал, и «Гарпия» не могла подойти к нему. Тем не менее капитан Уильсон считал своим долгом освидетельствовать его, и в десять часов вечера приказал спустить шлюпки. Так как их цель была только произвести рекогносцировку, то мистер Саубридж остался на корвете. Мистер Аспер был болен, и потому начальство над экспедицией было поручено мистеру Смальсолю. Джек попросил Саубриджа поручить ему команду над одной из шлюпок. Джолиф и Вигорс отправились на баркасе с мистером Смальсолем. Артиллеристу был поручен один из катеров, Джеку другой. Мести и Гаскойн отправились с нашим героем. Мистеру Смальсолю был дан определенный приказ: произвести рекогносцировку и, если корабль окажется тяжеловооруженным, не нападать на него, так как он во всяком случае не мог уйти от «Гарпии». Если б он оказался невооруженным, то Смальсоль мог взять его, но во всяком случае не ранее утра. Экспедиция была отправлена в ночное время только для того, чтобы избежать дневной жары, от которой заболело уже много матросов.

После трехчасового плавания шлюпки подошли на довольно близкое расстояние к бригу и, бросив дрэк на глубине семи фатомов, остановились поджидать рассвета, Джек и Гаскойн занялись уженьем рыбы и спором: Гаскойн утверждал, что при нападении на корабль шлюпки должны бросаться на абордаж разом, Джек доказывал, что гораздо рациональнее нападать одна за другой, постоянно подкрепляя передних свежими силами. Впрочем, спор был скоро прекращен Смальсолем, который сердито велел им замолчать и соблюдать тишину.

Наступил рассвет, туман, стлавшийся над поверхностью моря, рассеялся. Бриг, заметив шлюпки, выкинул трехцветный французский флаг и дал выстрел из пушки.

Смальсоль колебался; пушка, по-видимому, была небольшая, как заметил Джолиф; матросы, по обыкновению, стремившиеся в атаку, говорили то же самое, и Смальсоль, опасаясь насмешек, если он отступится от корабля, приказал шлюпкам поднять дрэки.

— Постойте минутку, ребята, — сказал Джек своим матросам, — у меня клюет.

Матросы рассмеялись, но Джек был общий любимец, и они приостановились, чтобы дать ему время вытащить рыбу, рассчитывая нагнать остальные шлюпки.

— Зацепил, — сказал Джек, — теперь поднимайте.

Однако благодаря этому промедлению остальные шлюпки успели опередить их.

— Они пойдут на абордаж раньше нас, сэр, — сказал старший матрос.

— Не беда, — отвечал Джек, — кто-нибудь должен быть последним.

— Только не тот катер, на котором я нахожусь! — воскликнул Гаскойн, — если от меня зависит помешать этому.

— Я тебе говорю, — сказал Джек, — мы будем резервом, и на нашу долю выпадет честь решить дело.

— Навались, ребята! — крикнул Гаскойн, заметив, что расстояние между ними и другими шлюпками не увеличивается.

— Гаскойн, я командую катером, — сказал Джек, — и не желаю, чтобы моя команда шла на абордаж, выбившись из сил; это было бы неблагоразумно. Дружно, ребята, но не слишком налегайте.

— Ей Богу, они возьмут корабль раньше, чем мы подплывем к нему.

— Хоть бы и так, но я прав, — разве нет, Мести?

— Конечно, масса Изи, если они возьмут корабль без нас, то значит нас им не нужно, а если мы им понадобимся, то и явимся как раз кстати.

Первый катер, под командой артиллериста, опередил баркас на длину трех шлюпок. Он уже подходил к борту, когда бриг дал по нем залп и катер пошел ко дну.

— Катер тонет! — воскликнул Гаскойн. — Ради Бога, навались, ребята!

— Видите, я был прав: если б мы шли все вместе, то залп потопил бы всех нас, — сказал Джек.

— Баркас сцепился с бригом, — навались, ребята, навались! — кричал Гаскойн, топая ногой от нетерпения.

Схватка была очевидно, жаркая; люди из баркаса влезли на бриг, второй катер подходил к нему — еще два удара веслами, и он стал бы борт с бортом, — как вдруг на палубе корабля раздался страшный взрыв; тела и обломки полетели в воздух. Это было так неожиданно, что матросы второго баркаса разом перестали грести, уставившись на клубы дыма, окутавшие бриг.

— Теперь наш черед, ребята, навались, становись борт о борт! — крикнул Джек.

Матросы, опомнившись, схватились за весла, но прежнего разгона оказалось достаточно. Катер уже подошел вплотную к бригу, и через несколько секунд Джек и его команда были на шканцах.

Страшное зрелище предстало их взорам: почерневшая палуба была усеяна трупами; на многих горела одежда, среди тел валялись клочья того, что было когда-то людьми. Никто не оказал сопротивления Джеку, так как на палубе не было живой души.

Как они узнали позднее от людей, оставшихся внизу и потому избежавших гибели, французский капитан заметил шлюпки еще когда они стали на якорь, и приготовился принять гостей. Он велел сложить заряды для пушек на палубе, чтобы они были под руками. Во время схватки пистолетная пуля попала в эту груду и вызвала взрыв.

Первым делом Джека было достать воды и погасить пламя, уже грозившее охватить корабль. Как только это было сделано, он стал высматривать затонувший катер.

— Гаскойн, — крикнул он, — спустись в шлюпку с четырьмя матросами; я вижу остатки катера за четверть мили от корабля; может быть, кто-нибудь остался жив, — кажется, я замечаю людей.

Гаскойн поспешил к катеру и вскоре вернулся с тремя матросами из его команды; остальные утонули, вероятно: убитые залпом брига.

— Слава Богу, хоть трое спасены! — сказал Джек. — Мы и без того многих потеряли. Теперь надо посмотреть, не осталось ли живых среди этих бедняг, и очистить палубу от останков тех, которые разорваны на куски. Послушай, Нэд, а что было бы с нами, если бы мы пошли на абордаж вместе с баркасом?

— Тебе всегда везет, Изи, — отвечал Гаскойн, — но это не значит, что ты прав.

Тело за телом были выброшены за борт, причем в большинстве случаев только по одежде можно было отличить неприятеля от своего.

Случайно оглянувшись, Джек увидел Мести, державшего в руках чью-то оторванную голову.

— Что у вас там, Мести?

— Масса Изи, я смотрю на эту голову и думаю — ведь это голова массы Вигорса. Хорошо было бы поднести массе Госсету череп его врага, а потом думаю: нет, нет, он умер и уже больше никогда не будет стегать его. Выброшу-ка я эту голову за борт!

Джек отвернулся, от души прощая Вигорса; он вспомнил о мелких ссорах мичманской каюты, глядя на почерневшее тело, еще полчаса тому назад обладавшее разумом.

— Масса Изи, — сказал Мести, — я думаю, что вы были правы, когда говорили, что надо прощать врагам; итак, масса Вигорс, — прибавил он, поднимая голову и швыряя ее за борт, — хотя вы очень скверный человек, но ашанти прощает вас.

— А ведь этот еще жив, — сказал Гаскойн Джеку, рассматривая тело с черным, как уголь, совершенно неузнаваемым лицом, — и он из наших, судя по одежде.

Джек помог Гаскойну высвободить тело из кучи канатов и полусаженных брезентов. Мести подошел к ним и взглянув на тело, сказал:

— Масса Изи, это масса Джолиф — я узнаю его штаны; портной еще вчера наложил на них вот эту заплату и сказал, что больше не станет их чинить.

Мести не ошибся: это был бедняга Джолиф, которому взрывом опалило лицо. Кроме того, он потерял три пальца на левой руке, но как только его перенесли на палубу, он, по-видимому, пришел в себя и, указывая на свои губы, дал понять, что требует воды, которая и была немедленно принесена.

— Мести, — сказал Джек, — я оставляю Джолифа на ваше попечение, смотрите же, позаботьтесь о нем.

Разборка тел продолжалась. Нашли еще четырех английских матросов, обнаруживших признаки жизни, и столько же французов; остальные тела были выброшены за борт. От штурмана осталась только шляпа, застрявшая между орудиями. Внизу оказались всего одиннадцать человек французов.

Корабль назывался «Франклин»; это был французский приватир с десятью пушками и командой в шестьдесят пять человек, из которых восемь были в отсутствие на призах. Потеря со стороны корабля заключалась из сорока шести убитых и раненых. Со стороны «Гарпии» пятеро утонули вместе с катером и восемнадцать погибло от взрыва, всего двадцать три.

— «Гарпия» приближается к нам со стороны открытого моря, — сказал Гаскойн Изи.

— Тем лучше, я совсем расстроен этим зрелищем, и мне бы хотелось вернуться на корвет. Я сейчас видел Джолифа; он может кое-как говорить; я думаю, что он поправится. Надеюсь на это; тогда он получит повышение, так как он старший из офицеров, оставшихся в живых.

— И вдобавок, — заметил Гаскойн, — ему можно будет объяснять свое безобразие действием взрыва. Но вот «Гарпия».

Вскоре «Гарпия» подошла к бригу, и Джек отправился на корвет доложить о том, что произошло. Капитан Уильсон был крайне огорчен потерей стольких людей и отправился вместе с Саубриджем на бриг освидетельствовать результаты взрыва, о которых сообщил наш герой.

Джолиф и другие раненые были перевезены на корвет; они все поправились. Мы уже говорили, что физиономия бедного мистера Джолифа была обезображена оспой — взрыв опалил ее так жестоко, что в течение трех недель вся кожа с нее сошла, как маска, и все говорили, что после этой катастрофы мистер Джолиф стал выглядеть гораздо лучше, чем раньше. Прибавим здесь же, что мистер Джолиф получил не только повышение, но и пенсию за раны, и вскоре после этого оставил службу. Так как известно было, что он пострадал при взрыве, то его вытекший глаз и рубцы на лице приписывались той же причине, и он стал возбуждать интерес как храбрый, изуродованный ранами офицер. Он женился и прожил до глубокой старости в довольстве и счастье.

«Гарпия» с своим призом продолжала плавание в Магон; Джек, как водится, получил похвалы, хотя заслуживал он их или просто ему везло, как уверял Гаскойн, — читатель может решить сам на основании нашего рассказа. Может быть в данном случае было и то, и другое. Во всяком случае матросы «Гарпии», когда их торопили, частенько отвечали: «Постойте минутку, у меня клюет».

ГЛАВА XXII в которой наш герой разыгрывает черта

Спустя несколько дней после прибытия «Гарпии» в порт Магон пришел катер с депешами от адмирала. Капитан Уильсон узнал, что он назначается капитаном первого ранга на фрегат «Аврору», на котором открылась вакансия благодаря похождениям нашего героя. Мистер Саубридж, получивший чин капитана, был назначен командиром «Гарпии».

«Аврора» прибыла в Магон спустя неделю, и капитан Уильсон спросил Джека, желает ли он остаться на «Гарпии» или перейти на «Аврору». Джек колебался.

— Говорите откровенно, мистер Изи; я не буду обижаться, если вы предпочитаете капитана Саубриджа.

— Нет, сэр, — возразил Изи, — я не предпочитаю вам капитана Саубриджа; вы оба были одинаково добры ко мне, но я предпочитаю вас. Но дело в том, сэр, что мне не хотелось бы расставаться с Гаскойном и…

— И с кем? — спросил капитан, улыбаясь.

— И с Мести, сэр; вы может быть найдете это глупостью с моей стороны, но если я до сих пор остаюсь в живых, то обязан этим ему.

— Я не считаю благодарности глупостью, мистер Изи, — отвечал капитан Уильсон, — мистера Гаскойна я решил взять с собою, если он захочет, так как мы в очень хороших отношениях с его отцом, да и за ним я не знаю никаких проступков — то есть вообще говоря. Что касается Мести, — ну, что ж, он хороший малый, и так как вы в последнее время вели себя хорошо, то я подумаю о нем.

На следующий день Мести был причислен к экипажу «Авроры» с назначением на ту же должность, которую он занимал на «Гарпии». Гаскойн и наш герой также перешли на фрегат.

Так как герой наш никогда не обнаруживал особого пристрастия к исполнению обязанностей, то читатель не удивится, что он отпросился на несколько дней в отпуск на берег прежде чем явиться на место назначения. Такая же льгота была дана Гаскойну. Приятели обосновались в весьма респектабельном отеле и всякий раз, когда нашему герою встречался офицер с «Авроры», Джек учтиво просил его сделать ему честь отобедать с ним. Репутация Джека предшествовала ему, и мичманы пили его вино и клялись, что он козырный малый. Джек объяснял Гаскойну, что на основании принципов равенства всякий, кто может давать обеды, обязан делать это для тех, кто не в состоянии давать их. Это было не слишком серьезное приложение принципа равенства, но в извинение нашего героя напомним, что он был не только философ, но и мичман, притом еще не достигший восемнадцати лет.

Джек так долго оставался на берегу, и офицеры «Авроры», соблазненные даровыми обедами, так донимали об отпуске старшего лейтенанта, что последний, наконец, отправил нашему герою весьма учтивое послание, в котором просил его быть столь любезным явиться вечером на фрегат. Джек отвечал не менее учтиво, что, не будучи предупрежден о желании старшего лейтенанта, он обещал некоторым из своих друзей отправиться с ними вместе в маскарад, но что завтра он не преминет явиться. Старший лейтенант принял это извинение, и наш герой, угостив обедом полдюжины «авроровцев» («Гарпия» отплыла два дня тому назад), нарядился для маскарада, который должен был состояться в церкви в двух с половиной милях от Магона.

Джек выбрал костюм черта, как наиболее подходящий, и, усевшись на осла, отправился в маскарад. Но когда он подъехал к церкви, к ней подкатила желтая карета с двумя лакеями в пестрых ливреях; лакеи отворили дверцу, а Джек, со свойственной ему учтивостью, поспешил предложить руку жирной старой даме, осыпанной бриллиантами, выходившей из кареты; леди взглянула и, увидев Джека, покрытого шерстью, с рогами и длинным хвостом, отчаянно завизжала и упала бы, если бы капитан Уильсон в полной форме, случившийся поблизости, не подхватил ее. Пока старуха благодарила своего спасителя, а капитан раскланивался, Джек поспешил стушеваться. Он вошел в церковь и присоединился к толпе; но здесь было так тесно и душно, что нашему герою надоело толкаться и он решил уйти.

Оставив маскарад, он накинул на себя пальто и отправился на поиски дальнейших приключений. Он прошел с полмили по дороге и увидел пышный дом в апельсинной роще. Он заметил открытое окно в освещенной комнате; взобрался на него, чуть-чуть отодвинул белую занавеску и заглянул в комнату. На постели лежал какой-то старик, очевидно умирающий, а подле него находились трое священников; один из них держал распятие, другой кадило, третий сидел за столом, на котором лежали бумага и перо и стояла чернильница. Джек, понимавший по-испански, прислушался к тому, что говорил один из священников:

— Ваши грехи громадны, сын мой, и я не могу дать вам отпущения, если вы не сделаете какого-нибудь пожертвования.

— Я, — отвечал умирающий, — завещал деньги на десять тысяч месс за спасение моей души.

— Пятисот тысяч месс недостаточно. Как вы нажили свое колоссальное богатство? Ростовщичеством и выжиманием бедных.

— Я завещал тысячу долларов для раздачи бедным в день моего погребения.

— Тысяча долларов пустяк — вы должны завещать все свое состояние святой церкви.

— А мои дети? — возразил умирающий слабым голосом.

— Что значат ваши дети в сравнении с вашим спасением? Не возражайте: или согласие, или я не только отказываю вам в последнем утешении, но и отлучаю…

— Пощадите, святой отец, пощадите! — простонал старик.

— Нет вам пощады, вы осуждены на веки веков. Аминь. Теперь слушайте: excommunicabo te…

— Стойте, стойте, готова ли бумага?

— Вот она, готова, вы объявляете недействительными все прежние завещания и завещаете святой церкви ваше состояние. Я вам прочту ее, так как Бог запрещает святой церкви принимать недобровольные дары.

— Я подпишу, — возразил умирающий, — но мое зрение слабеет, поторопитесь.

Священники приподняли его, и он с трудом подписал бумагу.

— А теперь дайте мне разрешение.

— Даю тебе разрешение, — сказал священник, приступая к таинству.

«Однако, чертовски гнусная плутня», — подумал Джек; затем он сбросил пальто, вскочил на подоконник, распахнул обеими руками занавеску и издал самое дьявольское ха-ха-ха-ха!

Священники оглянулись, увидели дьявола, выронили бумагу на стол и бросились ничком на пол.

— Exorciso te, — пробормотал один из них.

— Ха-ха-ха-ха! — отвечал Джек, вскочив в комнату, схватил бумагу и сжег ее на свечке. Затем он взглянул на старика: челюсть его отвисла, глаза закатились. Он умер. Джек еще раз издал ха-ха-ха-ха! Задул свечи, выскочил в окно, подобрал пальто и пустился улепетывать, как только ноги несли.

Он бежал, пока не выбился из сил, а затем остановился и присел отдохнуть подле дороги. Луна ярко светила, и Джек не знал, где он находится.

«Ну, на Минорке немного больших дорог, и я сумею добраться домой. Теперь посмотрим — я, кажется, совершил сегодня хороший поступок. Я помешал этим негодяям ограбить семью. Однако если священники найдут меня, что я буду делать? Мне нельзя будет больше показаться на берегу, они отдадут меня инквизиции. Но взойду-ка я на этот холм и попытаюсь ориентироваться».

Он поднялся на небольшой холм подле дороги и осмотрелся.

«Вон море, это его волны серебрятся при луне, — сказал Джек, — а порт Магон, должно быть, в той стороне. Но что там такое! — А, карета — желтая карета старухи с бриллиантами и с пестрыми лакеями».

Джек следил за нею, пока она катилась по дороге, мимо холма, как вдруг заметил несколько человек, которые бросились к ней и схватили лошадей под уздцы. Раздались выстрелы, кучер свалился с козел, лакеи упали с запяток. Грабители открыли дверцу и вытащили жирную старую даму с бриллиантами. Джек подумал, что хотя ему не справиться с таким количеством людей, но может быть удастся напугать их, как он уже напугал попов. Старуху только что вытащили из кареты и бросили на землю, точно узел белья, когда Джек, сбросив пальто и подойдя к обрыву над дорогой, взмахнул своим трезубцем и издал самое нечеловеческое: ха-ха-ха-ха! Разбойники оглянулись и, забыв о маскараде, завопили от ужаса; большинство ударилось бежать; остальные попадали на землю, оцепенев от ужаса. Джек спустился с холма, схватил старуху, которая лежала без чувств, и не без труда запихнул ее обратно в карету. Затем он захлопнул дверцу, вскочил на козлы и погнал лошадей своим трезубцем. Отъехав на некоторое расстояние, он решил, что лошади сами найдут дорогу домой, и перестал погонять их. Действительно, лошади немного погодя остановились перед большим загородным домом. Чтобы не испугать людей, Джек надел пальто и снял с себя маску и рога. На шум колес вышли слуги, которым Джек в немногих словах объяснил, что случилось. Один из них побежал в дом, откуда немедленно явилась молодая дама, а другие помогли выбраться из экипажа старухе, которая пришла в чувство, но была так напугана, что не смела пошевелиться.

Когда ее вынули из экипажа, Джек спустился с козел и вошел в дом. Он рассказал молодой даме, каким образом ему удалось напугать разбойников, собиравшихся ограбить старуху, и прибавил, что нужно послать за слугами, которые остались на месте происшествия убитыми или ранеными. Туда немедленно был послан вооруженный отряд. Затем Джек раскланялся и ушел, сообщив, что он английский офицер с фрегата, стоящего в гавани. Спустя полчаса он был в гостинице, где нашел своих друзей. Джек не счел благоразумным рассказывать о своих приключениях и сообщил только, что он предпринял прогулку за город, а затем улегся спать.

На следующее утро наш герой уложил вещи и расплатился по счету. Он только что исполнил эту тяжелую обязанность, когда ему доложили, что какой-то господин желает его видеть; спустя минуту вошел субъект не то духовного, не то полицейского звания, и попросил его написать ему имя того офицера, который был вчера в маскараде в костюме черта.

Джек взглянул на субъекта и вспомнил о попах и инквизиции.

«Нет, нет, — подумал он, — дудки: имя-то я напишу, но имя такого лица, которое будет вам не по зубам. С мичманом-то вы, пожалуй, справитесь, но никто из вас не посмеет пальцем тронуть капитана, командующего фрегатом Его Величества». Итак, Джек взял бумагу и изобразил на ней: «капитан первого ранга Генри Уильсон, командир фрегата Его Величества „Аврора“.

Субъект поклонился, взял бумагу и вышел из комнаты. Джек закурил сигару и отправился на фрегат.

ГЛАВА XXIII в которой наш герой тяжко заболевает и соглашается пройти курс лечения

Старший лейтенант «Авроры» был очень хороший офицер во многих отношениях, но еще мичманом он привык держать руки в карманах и не хотел отказываться от этой привычки даже при сильном шквале, когда руки могут оказаться небесполезными. Не раз он получал серьезные ушибы при падении в подобных случаях, однажды сломал ногу, свалившись в люк, приобрел большой рубец на лбу, ударившись при сильной качке об орудие, но привычка оказывалась неодолимой.

Была у него и другая особенность: пристрастие к шарлатанскому «Универсальному Лекарству Инауэ для всего человечества». Он выписывал это снадобье ящиками, сам глотал его не только в случае болезни, но и когда был здоров, с целью предупредить заболевание; и нахваливал всем и каждому, подтверждая свои похвалы цитатами из брошюрки, которую постоянно носил в кармане.

Джек явился к старшему лейтенанту, а затем спустился вниз в мичманскую каюту, где застал Гаскойна и новых товарищей, с большинством которых успел уже познакомиться.

— Ну, Изи, — спросил Гаскойн, — досыта ли ты нагулялся на берегу?

— По горло, — отвечал Джек, вспоминая, что после вчерашних приключений ему лучше оставаться на корабле, — больше не стану просить отпуска.

— Оно и лучше: мистер Поттифер не слишком любит их давать. Впрочем, и у него есть слабая сторона.

— А именно?

— Надо притвориться больным и попросить у него его шарлатанского снадобья; тогда он и на берег отпустит для поправки.

— Отлично, я сделаюсь его пациентом, когда мы бросим якорь в Валетте… А что это за субъект в рясе на палубе?

— Это корабельный капеллан, Джек, но он отличный моряк.

— Как так?

— Он, можно сказать, вырос на корабле; прошел всю службу до старшего лейтенанта, а потом, Бог весть почему, пошел в пасторы… Теперь этот несчастнейший человек; в душе он остался офицером и тщетно борется со своими наклонностями, не подходящими для духовной особы.

На другой день «Аврора» отплыла в Тулон, чтобы присоединиться к эскадре, но вследствие сильного северо-восточного ветра отклонилась к берегам Испании. Тут мистер Поттифер в первый раз со времени отплытия из Магона вынул руки из карманов, так как иначе не мог смотреть в зрительную трубку. Берег был недалеко; никаких судов не было видно, кроме нескольких рыбачьих лодок.

За завтраком мичманы беседовали о шансах захватить призы. Кто-то заметил, что погода стоит благоприятная для преследования судов.

— Утро хорошее, — заметил один из мичманов по имени Мартин, — но вряд ли можно ждать хорошего вечера.

— Почему же? — спросил другой.

— Я уже восемь лет плаваю по Средиземному морю и знаю здешнюю погоду. Небо обещает шторм, и ветер стоит упорный. Помяните мое слово; к вечеру придется взять марсели на двойные рифы.

— Все наверх, ставить паруса! — раздалась команда. — Вот и призы! — воскликнул Гаскойн, бросаясь вон из каюты; остальные последовали за ним, кроме Мартина, решившего, что он успеет еще выпить стакан чая.

Действительно, вдали показались галиот и четыре небольших судна с латинскими парусами, но заметив фрегат, повернули круто к ветру. Минуту спустя «Аврора» шла под всеми парусами, и все зрительные трубки были устремлены на суда.

— Все тяжело нагружены, сэр, — заметил Гаукинс, капеллан, — взгляните на марсель галиота!

— Их только что захватил крепкий бриз, — сказал капитан Уильсон старшему лейтенанту.

— Да, сэр, сейчас и нас захватит.

— В таком случае пошлите людей на бом-брам-фалы.

Однако ветер крепчал, и фрегат начал зарываться носом.

— Говорил я вам, — сказал Мартин товарищам, — а то ли еще будет, ребята.

— Мы должны отпустить брамсели, — сказал капитан Уильсон, взглянув наверх, так как фрегат кренился до грузовой линии, и ветер крепчал и становился бурным. — Поправьте их немного.

Но тут внезапно налетел шквал, фалы были спущены, и паруса взяты на гитовы и закреплены. Тем временем фрегат быстро нагонял суда, которые, распустив все паруса, уходили короткий галсами к берегу. Небо, еще недавно ясное, оделось облаками, солнце скрылось за густыми серыми тучами, волнение быстро усиливалось. Спустя десять минут марсели были взяты на двойные рифы; хлынул проливной дождь, фрегат мчался, вспенивая волны и сотрясаясь под напором парусов. Горизонт так потемнел, что судов не было видно.

— Надеюсь, мы их захватим! — сказал капитан Уильсон.

— Что я вам говорил, — заметил Мартин Гаскойну, — не возьмем мы сегодня призов, будьте покойны.

Мистер Поттифер, стоявший у кабестана, по обыкновению засунув руки в карманы, сказал капитану:

— Боюсь, сэр, что мы больше не можем нести грот.

— Да, — заметил капеллан, — я тоже так думаю.

— С вашего позволения, капитан Уильсон, мы близко к берегу, не пора ли повернуть на другой галс?

— Да, мистер Джонс, и живее спустите грот.

Грот был спущен, и фрегат немедленно выпрямился и перестал зарываться.

— Мы очень близко к берегу, капитан Уильсон; вплотную подошли, пора поворачивать, — повторил штурман.

— Да, да, поверните руль.

Действительно было пора. Пока фрегат описывал круг, делая крутой поворот, они увидели прибой, разбивавшийся о крутой берег на расстоянии каких-нибудь двух кабельтов.

— Я и не думал, что мы так близко. Видит кто-нибудь эти суда?

— Я их не вижу уже четверть часа, сэр, — отвечал сигнальщик, защищая от дождя свою трубку курткой.

— Штурман, куда мы держим?

— Зюйд-зюйд-ост, сэр.

Небо приняло теперь другой вид; белые облака заменились темными мрачными тучами; ветер дул порывами, дождь лил потоками. Было так темно, что в двадцати ярдах от корабля ничего нельзя было различить; то и дело сверкала молния, и гром грохотал непрерывно. Все, кто мог, ушли вниз мокрые, недовольные, разочарованные.

— Вы, я вижу, пророк, Мартин, — сказал Гаскойн.

— Да, именно, — отвечал тот, — но я думаю, что худшее еще впереди. Я помню, мы выдержали, миль за двести отсюда, такой же шторм на «Фаворитке» и чуть было не потонули, когда…

В эту минуту наверху раздался страшный треск, корабль затрясся, точно распадаясь на куски, нижняя палуба наполнилась дымом, и фрегат лег на бок. Все бросились наверх, не зная, что думать, но уверенные, что случилось страшное несчастье.

На палубе все сразу объяснилось. Молния ударила в фок-мачту, которая переломилась на несколько кусков и упала на левый борт, увлекая за собой верхушку грот-мачты и утлегар, оставшаяся часть фок-мачты загорелась и ярко пылала, несмотря на потоки дождя. Когда фок-мачта свалилась за борт, корабль заметался, швыряя людей во все стороны, бросая их с размаха на каронады; весь бок, передняя часть главной палубы и даже часть нижней палубы были усеяны людьми тяжело раненными, убитыми или оглушенными электрическим разрядом. Море бушевало неистово, кругом стояла непроглядная тьма, только обломок мачты пылал, точно факел, зажженный демонами бури; да молния время от времени озаряла фосфорическим светом эту картину разрушения, меж тем как оглушительные раскаты грома не умолкали. Минуту или две царило всеобщее смятение; наконец капитан Уильсон, опомнившись, принялся отдавать распоряжения. Бизань-мачта была срублена, и фрегат медленно выпрямился. Людей, пострадавших при этой катастрофе, стали носить вниз, как вдруг с нижней палубы раздался крик: «горим!» Загорелось в угольной яме и в чулане плотника.

Капитан Уильсон поручил Мартину позаботиться о раненых, штурману вести корабль, мистеру Поттиферу следить за непрерывной передачей воды с верхней палубы, а сам отправился на нижнюю распоряжаться тушением пожара.

— Плохо дело, Джек, совсем не то, что было утром, — сказал Гаскойн.

— Да, — отвечал Джек, — но послушай, Гаскойн, что же нам предпринять? На берегу, если загорится в трубе, в нее засовывают мокрые одеяла.

— Ну, для угольной ямы на корабле этого недостаточно.

— Во всяком случае, это будет полезно, и к тому же покажет наше рвение. Давай собирать одеяла по койкам.

При помощи двух или трех матросов они живо набрали груду одеял, намочить которые не представляло затруднения, так как палуба была залита водой. Сделав это, они потащили их вниз.

— Прекрасно, мистер Изи, прекрасно, мистер Гаскойн, — сказал капитан Уильсон. — Валите их сюда и утаптывайте хорошенько.

Куртки матросов, тушивших пожар, и сюртук капитана были уже пущены в дело с тою же целью.

Изи кликнул остальных мичманов и послал их за новым запасом одеял; но больше их не понадобилось, так как огонь начал угасать. Спустя четверть часа всякая опасность миновала, и люди отправились по своим местам. Трое офицеров и сорок семь матросов пострадали при катастрофе; семеро были убиты; большая часть раненых уже находилась внизу, на попечении доктора, некоторые еще лежали на палубе.

Никто не проявил такой находчивости и мужества во время опасности, как мистер Гаукинс, капеллан. Он был везде, и когда капитан Уильсон явился на место пожара, Гаукинс уже орудовал там, поощряя людей и действуя сам с примерною храбростью. Когда все кончилось, он явился на корму с Мести, оба одинаково черные. Тут он уселся и стал ломать руки.

— Прости мне, Боже! Прости мне, Боже! — повторял он.

— Что с вами, сэр? — спросил Изи. — Кажется, вы ничего худого не сделали, напротив!

— Да, но я ругался, мистер Изи, я сыпал проклятиями, подбадривая людей, — я, священник!

— Право, сэр, — возразил Изи, которому хотелось утешить огорченного капеллана, — я, положим, был там не все время, но я слышал только, как вы говорили: «не робей, молодцы, да благословит вас Бог» и т. п., какие же это проклятия?

— Неужели я так говорил, мистер Изи, — вы уверены в этом? Право, мне кажется, будто я поминал черта и ругал мешкотных, как они заслуживали. Нет, нет, что я? Вовсе не заслуживали… Неужели я действительно благословлял их, только благословлял?

— Да, сэр, — подхватил Мести, заметив, чего хочется Джеку, — от вас только и слышно было: «работайте, молодцы, с Божьей помощью! Спаси вас Бог! Боже, благослови!» И т. д.

— То же и я говорю, — подтвердил Джек.

— Ну, мистер Изи, вы крайне обрадовали меня, — сказал капеллан, — я опасался, что было совсем не то.

Оно и действительно было совсем не то, потому что капеллан ругался, как боцман; но так как Джек и Мести превратили его проклятия в благословения, то бедняк дал себе отпущение и, пожав руку нашему герою, пригласил его в констапельскую пропустить стаканчик грога, не забыв при этом и Мести. Впрочем, на третьем стаканчике Джеку пришлось остановиться, так как кто-то сказал, что капитан желает видеть его и мистера Гаукинса.

Джек отправился наверх и нашел капитана со всеми офицерами на шканцах.

— Мистер Изи, — сказал капитан Уильсон, — я послал за вами, мистером Гаукинсом и мистером Гаскойном, чтобы поблагодарить вас на шканцах за энергию и присутствие духа, проявленные вами в критическую минуту.

Мистер Гаукинс поклонился. Гаскойн ничего не сказал, но подумал, что отпуск для него обеспечен, когда они прибудут в Мальту. Джек хотел было произнести речь на тему о том, что опасность уравнивает всех, даже на борту военного корабля, но сообразил, что время и место вряд ли удобны для прений, и тоже ограничился поклоном. Затем он пошел с остальными в каюту, как вдруг чудовищный вал обрушился на палубу фрегата и смыл всех, кто не успел за что-нибудь ухватиться, вниз. Джек был в их числе и машинально уцепился за первый попавшийся предмет, каковым оказалась нога капеллана, разразившегося проклятиями. Впрочем, он не успел окончить, вода, хлынувшая в окна каюты, так как в суматохе забыли запереть их наглухо, подхватила Джека, капеллана, других моряков и все, что попалось ей навстречу, и понесла их на нижнюю палубу. Тут их неожиданное плавание прекратилось, наконец они кое-как поднялись на ноги и поспешили обратно в мичманскую каюту, которая, хоть и была залита водой, все же казалась спасительной гаванью. Капеллан фыркал и отплевывался, Изи тоже, пока не расхохотался.

— Это серьезное испытание, мистер Изи, — сказал капеллан, — серьезное испытание для характера человека. Надеюсь, я не произносил проклятий.

— О, нет, — ответил Джек. — Я все время был подле вас, вы сказали только: «Господи, помилуй нас грешных!»

— Да? Только это? Я боялся, не сказал ли я: «О, будь ты про…»

— Ничего подобного, мистер Гаукинс. Пойдемте в констапельскую и прополощем рты после соленой воды, а затем я вам расскажу все, что слышал от слова до слова.

Таким образом Джек заполучил еще стакан грога, что было очень кстати для промокшего насквозь.

В эту ночь койки не подвешивались, так как матросы были на работе, и мистер Поттифер целых двенадцать часов кряду не мог засунуть рук в карманы. Ночь была ужасная, исполинские валы громоздились один на другой и яростно кидались на фрегат. Но он летел на крыльях ветра.

Джек, получив благодарность и ванну на шканцах, нашел, что с него довольно; он улегся на ларе в мичманской каюте и вскоре заснул, несмотря на толчки и качку. Гаскойн устроился гораздо удобнее, он вытребовал койку якобы для раненого, подвесил ее и забрался в нее сам. Следствием было то, что доктор занес его утром в список раненых, но когда Гаскойн встал как ни в чем не бывало, засмеялся и вычеркнул его имя из списка.

К утру вода была выкачана досуха, все меры предосторожности приняты, но буря свирепствовала по-прежнему, и об удобствах нечего было думать.

— Право, Мартин, вас следует выбросить за борт, — сказал Гаскойн, — это все вы накликали.

— Огня на кухне не будут разводить, нельзя напиться чаю, а грогу решено не давать, — проворчал один из мичманов.

— Буря продлится три дня, — заметил Мартин, — а все-таки нам жаловаться не приходится; вы бы подумали о раненых — каково им.

Какая разница с тем, что было сутки тому назад! Тогда фрегат, гордо распустив паруса, стройный, как лебедь, плавно шел по голубой глади вод, С тех пор он пережил бурю, пожар, удар молнии, катастрофу, стоившую жизни нескольким матросам. Его мачты были обломаны и унесены Бог весть куда, и он — весь разбитый, тяжеловесный, неуклюжий, с трудом продолжал свой бег, издавая стоны среди бешеных волна.


Три дня спустя «Аврора» присоединилась к Тулонскому флоту. Когда ее увидели с других кораблей, то подумали, что фрегат был в деле, но вскоре узнали, что он потерпел от более грозных орудий, чем те, которыми управляют руки смертных. Капитан Уильсон явился к адмиралу и разумеется, получил приказание немедленно отправляться в порт и заняться починкой корвета. Спустя несколько часов «Аврора» направляла свой путь к Мальте, куда и прибыла после довольно скучного плавания.

Но во время пути наш герой часто беседовал со своим другом Гаскойном о планах на будущее, то и дело менявшихся, но всегда приводивших к одному, твердо установленному результату: женитьбе на Агнесе. Что касается остального, то, по мнению Гаскойна, Джеку следовало продолжать службу и сделаться капитаном. Но в настоящую минуту их всего более занимал вопрос, как получить отпуск на Мальте, так как починка корабля давала повод мистеру Поттиферу, самолично заведывающему ею, удержать их на фрегате. В день прибытия Джек обедал в констапельской и решил попросить отпуска в тот же вечер. Капитан Уильсон уже съехал на берег. За обедом между мистером Поттифером и мистером Гаукинсом, капелланом, возник спор по поводу какого-то технического пункта, причем большинство офицеров приняли сторону капеллана, который, как мы уже заметили, собаку съел в мореплавании. Спор кончился крупными словами, так как мистер Гаукинс забылся до того, что заметил старшему лейтенанту, что ему еще нужно многому поучиться, раз он не отучился даже от мичманской привычки держать руки в карманах. На это мистер Поттифер возразил, что ему, капеллану, легко оскорблять других, зная, что ряса защищает его. Это был горький упрек мистеру Гаукинсу, который не на шутку рассердился, но в то же время вспомнил, что его звание запрещает ему ссоры. Он бежал в свою каюту, так как ничего больше ему не оставалось делать, и излил свое негодование в слезах, а затем утешился молитвой. Тем временем мистер Поттифер ушел на палубу, раздраженный на Гаукинса, на своих товарищей и недовольный самим собой. Он был сердит на всех и каждого и в самом неподходящем настроении духа для мичмана, который вздумал бы просить об отпуске. Тем не менее Джек вежливо приподнял шляпу и попросил разрешить ему отлучиться на берег повидаться с друзьями. Услыхав это, мистер Поттифер круто повернулся к нему, широко расставил ноги, засунул руки на самое дно карманов и сказал самым решительным тоном:

— Мистер Изи, вам известно состояние корабля. Его приходится отделать заново — новые мачты, новый такелаж — решительно все требует починки или возобновления, а вы проситесь на берег! Нет, сэр, запомните сами и передайте другим мичманам, что никто из вас не покажет носа на берег, пока вся работа не будет кончена.

— Позвольте мне заметить, сэр, — сказал наш герой, — что наши услуги, конечно, могут понадобиться во время работ. Но теперь уже вечер субботы, завтра воскресенье, фрегат даже не войдет в док до понедельника; а до тех пор и работы не могут начаться, поэтому я надеюсь, что вы дадите мне отпуск на сутки.

— А я не надеюсь на это, — отвечал старший лейтенант.

— Быть может вы позволите мне, сэр, обсудить этот пункт? — сказал Джек.

— Нет, сэр, я никогда не позволяю рассуждать; не угодно ли вам отправиться на другой конец палубы.

— О, с удовольствием, сэр, если вы этого желаете.

Первая мысль Джека была отправиться на берег без отпуска, но Гаскойн отговорил его, сказав, что это не понравится капитану Уильсону.

— Да в этом и надобности нет, Джек, — прибавил он, — через день или два Поттифер помирится с капелланом, и тогда нетрудно будет получить отпуск.

На следующее утро капитан Уильсон приехал на корабль и после молитвы сказал Джеку:

— Мистер Изи, губернатор просил меня привезти вас к нему обедать. Вы можете и ночевать у него.

С губернатором, большим приятелем Уильсона, Джек познакомился еще в прошлое свое пребывание на Мальте. Сэр Томас очень полюбил молодого человека, часто приглашал его к себе и заставлял его рассказывать свои похождения.

Выслушав капитана, Джек притронулся к шляпе и побежал в каюту собираться на берег. Кончив свои несложные приготовления, он снова поднялся на палубу, но капитан был еще не готов. Джек подошел к мистеру Поттиферу и сказал, что капитан приказал ему отправиться вместе с ним на берег. На это мистер Поттифер, раздражение которого давно улеглось, ответил очень любезно:

— Очень хорошо, мистер Изи, желаю вам веселиться.

«Это совсем не похоже на вчерашнее, — подумал наш герой, — дай-ка я попытаю насчет универсального лекарства».

— Я не совсем здоров, мистер Поттифер, — сказал он, — а докторские пилюли совсем не помогают мне; я всегда становлюсь болен, если долго остаюсь без моциона на чистом воздухе.

— Конечно, — отвечал старший лейтенант, — чистый воздух и моцион необходимы для здоровья. Но докторским лекарствам я не придаю никакого значения; только универсальное лекарство стоящая вещь.

— Я не прочь бы испытать его, сэр, — сказал Джек. — Я читал как-то, что если принимать его ежедневно в течение двух или трех недель при постоянном моционе на чистом воздухе, то оно делает чудеса.

— О, да, это верно, — отвечал мистер Поттифер, — и если вы хотите испытать его, то я могу вас снабдить им, у меня большой запас.

— Пожалуйста, сэр, не откажите объяснить, как часто его принимать: у меня каждый день болит голова.

Мистер Поттифер повел Джека в свою каюту, вручив ему бутылку микстуры, объяснил ему, что принимать нужно по тридцати капель вечером, ложась в постель, пить не более двух стаканов вина в день и избегать солнечного зноя.

— Но, сэр, — заметил Джек, засунув бутылку в карман, — боюсь, что мне не долго им пользоваться, так как когда на корабле начнутся работы, я целый день буду оставаться на солнце.

— Да, если б мы не могли обойтись без вас, мистер Изи; но у нас много людей, и раз вы нездоровы, мы не можем требовать от вас работы. Берегите здоровье; и я надеюсь, нет, я уверен, что это лекарство окажется вполне действительным.

— Я начну с сегодняшнего же вечера, сэр, — ответил Джек, — я вам очень обязан. Сегодня я ночую у губернатора, нужно ли мне завтра утром возвращаться на фрегат?

— Нет, нет, зачем же; позаботьтесь о своем здоровье, мне будет очень приятно узнать, что вы поправились. Не забудьте черкнутьмне о действии лекарства.

— Непременно, сэр, — сказал обрадованный Джек, — я очень вам признателен, сэр. Гаскойн и я давно хотели попросить у вас лекарства, да не решались; он, бедняга, страдает от головных болей почти так же, как я, а докторские пилюли ему не помогают.

— Я дам и ему лекарство, мистер Изи; то-то я заметил, что он такой бледный. Я поговорю с ним после обеда. Помните же, мистер Изи, умеренный моцион и избегать солнечного зноя в полдень.

— Да, сэр, — отвечал Джек, — не забуду.

Затем он простился со старшим лейтенантом, сообщил Гаскойну о своем разговоре с ним и вскоре был на берегу с капитаном.

ГЛАВА XXIV первое, но не последнее выступление важного действующего лица

«Аврора» стояла в гавани уже семь недель, так как даже мачты пришлось сделать новые. И вот однажды за завтраком у губернатора капитан Уильсон получил письмо и, пробежав его, положил на скатерть с выражением величайшего изумления на лице.

— Праведное небо! Что бы это могло значить? — сказал он.

— В чем дело, Уильсон? — спросил губернатор.

— А вот послушайте, сэр Томас. — Капитан Уильсон прочел по-испански следующее:


«Милостивый государь! Имею честь уведомить вас, что почтенная синьора Альфоргас де Гузман, ныне покойная, отказала вам в своем завещании тысячу дублонов золотом за услуги, оказанные вами ей в ночь двенадцатого августа. Если вы уполномочите кого-нибудь из здешних купцов получить эти деньги, они будут выданы немедленно или доставлены по адресу, какой вам угодно будет указать.

Ваш покорный слуга,

Альфонсо Херес»


Джек, присутствовавший за завтраком, тихонько свистнул, встал и выскользнул из комнаты, не замеченный губернатором и капитаном Уильсоном. Дело в том, что Джек еще никому не рассказывал о своих приключениях после маскарада, пока еще не был уверен, что они останутся без последствий. Выслушав письмо, он сразу понял, что справки насчет имени наводила старая дама, а не священники, и что выдав себя за капитана Уильсона он доставил последнему тысячу дублонов. Он был в восторге, но все-таки несколько смущен, и вышел из комнаты, чтобы обдумать это дело.

— Что бы это значило? — повторил капитан Уильсон. — Я не оказывал услуг никакой синьоре в ночь двенадцатого августа. Тут какое-нибудь недоразумение… двенадцатого августа… в этот день я был в маскараде.

— Недоразумение или нет, но во всяком случае очень удачное для вас. Завещание не может быть нарушено, и деньги должны быть выданы вам.

— Я не слыхал о каких-нибудь происшествиях в этот вечер. Я рано ушел, потому что мне нездоровилось. Мистер Изи, — сказал Уильсон, оглядываясь, но Джека уже не было в комнате.

— Разве он тоже был в маскараде? — спросил губернатор.

— Да, я знаю об этом от старшего лейтенанта.

— Поверьте мне, — сказал губернатор, ударив по столу, — тут не обошлось без Джека.

— Я не удивился бы этому, — отвечал капитан Уильсон, смеясь.

Предоставьте это мне, Уильсон, я его позондирую.

Поговорив еще немного, капитан Уильсон отправился на корабль, оставив Джека у губернатора, собиравшегося позондировать его. Но губернатору не пришлось этого делать, потому что Джек решил довериться ему, и сам рассказал всю историю. Губернатор держался за бока во время этого рассказа, особенно когда услышал о хитрости нашего героя, подписавшегося чужой фамилией.

— Вы уморите меня, Джек, — сказал он, наконец. — Но что же теперь делать?

Здесь наш герой сделался серьезным; он указал губернатору, что он богат и наследует огромное состояние, а капитан Уильсон беден и имеет большую семью. Джеку хотелось, чтобы губернатор уговорил капитана принять завещанные ему деньги.

— Правильно, дружище, правильно. Вы молодец, — отвечал губернатор, — но об этом нужно хорошенько подумать, потому что капитан Уильсон щепетильный в денежных вопросах человек. Вы рассказывали кому-нибудь эту историю?

— Ни одна душа не знает, кроме вас, сэр.

— Нельзя рассказывать ему обо всем, Джек, иначе он будет настаивать, что деньги принадлежат вам.

— Я и сам так думаю, сэр, — отвечал Джек. — Но есть одно обстоятельство, которым мы можем воспользоваться. Перед тем, как войти в маскарад, я предложил руку одной старой даме в бриллиантах, выходившей из кареты, а она так испугалась моего костюма, что упала бы, если б капитан Уильсон не поддержал ее. Она не знала, как и благодарить его.

— Вы правы, Джек, — отвечал губернатор, немного подумав. — Этим обстоятельством можно воспользоваться. Историю с попами я ему расскажу, но дальнейшего не буду рассказывать; предоставьте все дело мне.

Капитан Уильсон вернулся к вечеру и застал губернатора на веранде.

— Я говорил с Изи, — сказал губернатор, — и он рассказал мне курьезную историю, которую до сих пор не решался никому поверить.

Затем губернатор передал капитану историю с попами и завещанием.

— Но, — заметил капитан Уильсон, — эта история не объясняет завещания мне денег.

— Нет, конечно, не объясняет, но все-таки, как я думал, Джек замешан в этом деле. Он напугал старую даму костюмом черта, а вы подхватили ее и не дали ей упасть.

— Теперь я, действительно, вспоминаю, что поддержал какую-то почтенную старушку, испугавшуюся при виде черта, которым, разумеется, не мог быть никто другой, кроме нашего приятеля Изи.

— Ну, вот этим и объясняется завещание.

— Как! Тысячу дублонов за то, что поддержал старуху!

— Ну да, почему же нет? Разве вы не слыхали о человеке, получившем целое состояние, отказанное ему стариком, которому он отворил дверь церкви?

— Да, но все-таки это странно.

— Нет ничего странного на этом свете, Уильсон, решительно ничего. Вы можете работать как вол много лет и не получить ничего, можете оказать пустую любезность и сделаться богатым человеком. По моему мнению, тайна объясняется очень просто. Эта старуха — я знаю эту фамилию — безмерно богата; вы были при форме, и она узнала вашу фамилию; падение для такой тучной особы могло бы сопровождаться серьезными последствиями; вы избавили ее от них, и вот она вас вознаградила.

— Ну, — сказал капитан Уильсон, — так как другого объяснения не находится, то приходится принять это; но я не знаю, прав ли я отнять эту тысячу дублонов у ее родственников за простой акт вежливости.

— Вы просто смешны; эта старуха владела чуть ли не половиной Мурсии. Для нее эта тысяча дублонов ничего не составляет. Я радуюсь за вас; у вас большая семья, и уже ради нее вы должны взять эти деньги. Всякий распоряжается своими деньгами, как хочет — поверьте, вы спасли ее от сложного перелома ноги.

— Допуская это, я, пожалуй, в самом деле должен принять деньги, — отвечал капитан Уильсон, смеясь.

— Разумеется, пошлите за ними немедленно.

— Четыре тысячи фунтов за то, что не дал старухе упасть! — повторил капитан Уильсон.

— Чертовски хорошее вознаграждение, Уильсон, я поздравляю вас.

— Но до какой степени я обязан отцу юного Изи! — сказал капитан Уильсон после довольно продолжительного молчания. — Если бы он не помог мне, когда я был назначен на корабль, то я не получил бы ни повышения, ни трех тысяч фунтов за призы, ни команды над прекрасным фрегатом, ни четырех тысяч фунтов за здорово живешь.

Губернатор подумал, что некоторыми из этих благ он больше обязан Джеку, чем его отцу, но сохранил это про себя.

— Конечно, — сказал он, — мистер Изи оказал вам большую услугу, когда мы получили назначение, но позвольте мне заметить, что повышением, призами и фрегатом вы обязаны собственной храбрости, а четырьмя тысячами фунтов собственной любезности. Во всяком случае, мистер Изи славный малый, как и егo сын.

На этом их разговор кончился.

Несколько времени спустя Джек и Гаскойн были в гостях у губернатора. Когда они явились к нему, он сказал им:

— Вы оба говорите по-итальянски, поэтому извольте взять на себя попечение о сицилийском офицере, который явился сегодня ко мне с рекомендательными письмами и будет у меня обедать.

Перед обедом он познакомил их с приезжим стройным, красивым человеком, в лице которого, однако, было что-то неприятное. Согласно желанию губернатора, дон Матиас, так звали молодого человека, поместился между нашими мичманами, которые немедленно вступили с ним в разговор, тем более, что им самим хотелось расспросить о своих друзьях в Палермо. В течение разговора Джек спросил его, знаком ли он с доном Ребьерой, на что сицилиец ответил утвердительно. И начался разговор о различных членах этой семьи. В конце обеда дон Матиас спросил Джека, каким образом он познакомился с доном Ребьерой, и Джек рассказал ему, как он и его друг Гаскойн спасли старика от двух негодяев, собиравшихся убить его; после этого молодой офицер разговаривал уже не так охотно.

Когда он ушел, Гаскойн заметил как бы про себя:

— Я видел это лицо раньше, но где, не могу припомнить. Ты знаешь, Джек, какая у меня память на лица, и я уверен, что видел его где-то.

— Мне его лицо не кажется знакомым, — отвечал наш герой, — но я действительно не встречал никого с такой памятью на лица, как у тебя.

Затем разговор между ними прекратился, и Джек некоторое время прислушивался к тому, что говорили губернатор и капитан Уильсон, так как остальные гости ушли. Вдруг Гаскойн, сидевший в глубокой задумчивости после своего замечания о приезжем, вскочил.

— Знаю, кто это такой! — воскликнул он.

— Кто такой? — спросил капитан Уильсон.

— Этот сицилийский офицер. Я бы поклялся, что видел его раньше!

— Дон Матиас.

— Нет, сэр Томас, он вовсе не дон Матиас! Он тот самый дон Сильвио, который собирался убить дона Ребьеру, когда мы явились на помощь и спасли его.

— А ведь, пожалуй, ты прав, Гаскойн, — подтвердил Изи.

— Наверное прав, — отвечал Гаскойн, — я никогда не ошибаюсь в подобных случаях.

— Передайте мне те письма, Изи, — сказал губернатор, — посмотрим, что там о нем сказано. Вот — дон Матиас де Алайерес. Не ошиблись ли вы, Гаскойн? Вы выступаете с очень серьезным обвинением против этого молодого человека.

— Пусть у меня отнимут офицерский патент, если это не дон Сильвио, сэр Томас. Притом же я заметил, как изменилось его лицо, когда он узнал, что Изи и я явились на помощь дону Ребьере. Обратил ты внимание, Изи, что после этого он не говорил почти ни слова?

— Это правда, — сказал Изи.

— Хорошо, мы расследуем это, — заметил губернатор, — если так, то значит рекомендательное письмо подложное.

После того все разошлись, а на другое утро, когда Джек и Изи, ночевавшие у губернатора, толковали о своих подозрениях, пришли письма из Палермо. Они были написаны в ответ на письмо Джека с Мальты: несколько слов от дона Ребьеры; записочка от Агнесы и обширное послание от дона Филиппа, который сообщал ему, что все здоровы и по-прежнему расположены в нему; что Агнеса откровенно сообщила отцу и матери обих взаимной привязанности; что они дали свое согласие, а затем взяли его обратно, так как отец Томазо, их духовник, и слышать не хочет о браке Агнесы с еретиком; что при всем том они, дон Филипп и его брат, рассчитывают преодолеть это препятствие, так как не хотят, чтобы их сестра и Джек были несчастны из-за такого пустяка. Последняя часть письма содержала не менее важное известие о том, что дон Сильвио еще раз покушался на жизнь их отца и успел бы в своем намерении, если б отец Томазо не бросился между ними. Дон Сильвио в бешенстве даже нанес удар отцу Томазо и ранил его, впрочем, не опасно. Ввиду этого всякое снисхождение по отношению к нему признано излишним, и власти разыскивают его, чтобы привлечь к ответственности за покушение на убийство. Но до сих пор поиски остаются тщетными; предполагают, что он бежал в Мальту.

Таково было содержание письма, которое Изи передал за завтраком губернатору и капитану Уильсону.

— Отлично, мы расследуем все это, — сказалсэр Томас, уже начавший наводить справки.

Джек и Гаскойн едва дождались конца завтрака, а затем исчезли; спустя несколько минут капитана Уильсон встал, собираясь на фрегат, и послал за ними, но их не могли найти.

— Я понимаю в чем дело, Уильсон, — сказал губернатор, — предоставьте это мне.

Тем временем наши двое мичманов надели шляпы в отправились на площадку батареи, где их никто не мог потревожить.

— Ну, Гаскойн, — сказал Джек, — ты догадываешься, что я намерен предпринять? Я должен застрелить этого негодяя нынче же утром и для этого-то и позвал тебя сюда.

— Не совсем так, Изи, застрелить его должен я, а не ты; он принадлежит мне, потому что я его нашел.

— Мы обсудим этот пункт, — возразил Джек. — Он покушался на жизнь моего нареченного тестя; следовательно, у меня больше прав на него.

— Извини, Джек, он мой, потому что я открыл его. Представь себе, что человек, опередив другого на несколько ярдов, находит кошелек, — разве другой имеет на него право? Я нашел его, а не ты.

— Это верно, Гаскойн; но представь себе, что найденный тобою кошелек мой, — в таком случае я имею право на него, хотя нашел его ты. Этот молодец мой по праву, а не твой.

— Но я сделаю еще замечание и очень важное: он родственник Агнесы, и если его кровь будет на твоих руках, то, хотя бы он вполне заслуживал своей участи, это послужит неодолимым препятствием вашему браку, — подумай об этом.

Джек задумался.

— А кроме того прими в соображение, что ты окажешь мне величайшее одолжение.

— Действительно величайшее, какое я мог бы сделать, — отвечал Джек. — Ты будешь обязан мне по гроб жизни.

Моряки, отправляясь за призами, всегда высчитывают каждый свою долю прежде еще, чем дан хоть один выстрел. Наши мичманы поступали в данном случае точно так же.

Уступив Гаскойну, Джек отправился в гостиницу, где стоял дон Сильвио и, послав ему карточку, пошел вслед за служителем. Последний, поднявшись по лестнице, отворил дверь и передал карточку.

— Хорошо, — сказал дон Сильвио, — попросите войти.

Услыхав эти слова, Джек не стал дожидаться и вошел в комнату, где дон Сильвио усердно оттачивал на бруске стилет. Сицилиец встал и пошел ему навстречу, приветливо протягивая руку; но Джек, бросив на него презрительный взгляд, сказал:

— Дон Сильвио, мы знаем, кто вы такой; и цель моего посещения — передать вам от имени моего друга вызов, которого вы недостойны, но который мы делаем, побуждаемые негодованием на ваше вторичное покушение на жизнь дона Ребьеры. Я говорю мы, потому что, если вы не умрете от его руки, то будете иметь дело со мной. Вы можете считать себя счастливым, дон Сильвио, потому что лучше умереть от руки джентльмена, чем от руки палача.

Дон Сильвио изменился в лице, рука его хваталась за грудь, нащупывая стилет, но тот остался на столе; наконец, он ответил:

— Будь по-вашему, я готов встретиться с вами через час в том месте, которое вы укажете.

Джек назначил место дуэли и ушел. Затем они поспешили с Гаскойном к знакомому офицеру, у которого запаслись необходимым оружием и явились на место дуэли задолго до срока. В назначенное время дон Сильвио не явился.

— Он не придет, — сказал Гаскойн, — негодяй удрал от нас.

Прошло полчаса, но противник Гаскойна не являлся. Вместо него они увидели одного из губернаторских адъютантов, который направлялся к ним.

— Это Аткинс, — заметил Джек — и вот некстати! Но он, конечно, не будет вмешиваться.

— Джентльмены, — сказал Аткинс, торжественно приподнимая шляпу, — губернатор желает видеть вас обоих.

— Сейчас мы заняты, мы будем у него через полчаса.

— Вы должны быть у него через три минуты. Прошу прощения, но я имею положительные приказания, и дабы исполнить их во всяком случае, привел сюда капрала с солдатами. Они там, за стеной, но, конечно, если вы пойдете добровольно, я не стану прибегать к их содействию.

— Но это возмутительная тирания! — воскликнул Джек. — Недаром его называют «король Том».

— Да, — отвечал Аткинс, — и он правит здесь in rex absolute — поэтому пожалуйте.

Джеку и Гаскойну оставалось только пойти в губернаторский дом, где они нашли сэра Томаса на веранде, откуда открывался вид на бухту и море.

— Подите сюда, молодые джентльмены, — сказал губернатор суровым тоном. — Видите вы этот корабль, в милях двух от берега? Он везет дона Сильвио под стражей в Сицилию. А теперь запомните, что я вам скажу: деритесь с порядочными людьми, если уж драться необходимо, но не с негодяями и убийцами. Соглашаясь драться с негодяем, вы гораздо больше компрометируете себя, чем отклоняя вызов джентльмена. Теперь убирайтесь, потому что я сердит на вас, и не показывайтесь мне на глаза до обеда.

ГЛАВА XXV в который Джек участвует в более серьезной дуэли, чем дуэль с доном Сильвио

Но прежде чем они встретились с губернатором за обедом, прибыл военный корвет с депешами от флагмана. Капитану Уильсону предписывалось поторопиться с починкой и отправиться крейсировать к берегам Корсики и напасть на русский фрегат, который там находится; если же его там не окажется, то постараться найти его, где бы он ни был. Теперь на «Авроре» поднялась усиленная суматоха и деятельность. Капитан Уильсон с нашим героем и Гаскойном простились с губернатором и вернулись на фрегат. На третий день «Аврора» была готова к плаванию и около полудня вышла из гавани.

Спустя неделю она была у берегов Корсики. Не было надобности посылать людей на топ-мачты, потому что кто-нибудь из офицеров или мичманов торчал там денно и нощно. «Аврора» шла вдоль берега по направлению к северу, не встречая предмета своих поисков. Безветрие задержало ее на несколько дней, а затем северный ветер дал ей возможность направиться вдоль восточного берега острова. На восемнадцатый день после отплытия из Мальты, впереди, милях в восемнадцати, был замечен большой корабль. Люди в это время были за завтраком.

— Это фрегат, капитан Уильсон, я уверен в этом, — сказал мистер Гаукинс, капеллан, взобравшись на топ-мачту.

— Куда он держит?

— В одном направлении с нами.

«Аврора» подняла все паруса, какие только было возможно, и к обеду расстояние между ней и неизвестным кораблем уменьшилось мили на две.

— Долгая будет охота, — сказал Мартин Джеку.

— Да, я тоже боюсь этого, а еще больше боюсь, что корабль уйдет.

— И на то похоже, — отвечал Мартин.

— Вы утешаете на манер друзей Иова, Мартин.

— Зато мне не так часто приходится разочаровываться, — возразил Мартин. — Два пункта остаются под сомнением: во-первых, удастся ли нам догнать корабль, а во-вторых, тот ли это корабль, которого мы ищем.

— Вам как будто безразлично это.

— Нет, вовсе не безразлично; я старший мичман на корабле, и взятие фрегата доставит мне повышение, если я останусь жив; если же буду убит, то мне его не понадобится. Но я так часто разочаровывался, что верю теперь только тому, что у меня в руках.

— Ну, я буду надеяться ради вас, Мартин, что это тот самый корабль, который мы ищем, что вы не будете убиты и получите повышение.

— Благодарю вас, Изи, но я не смею надеяться.

Бедный Мартин, он давно узнал, как горько испытывать разочарование за разочарованием. Вспоминая о расчетах и надеждах юности, он, неудачник, прослуживший уже три срока в мичманах, действительно не смел ни на что более надеяться.

— Он пошел в крутой бейдевинд, сэр! — крикнуло младший лейтенант с верхушки мачты.

— Что вы думаете об этом, Мартин? — спросил Джек.

— Что это английский фрегат, если же нет, то во всяком случае на нем хорошая команда и молодец капитан.

Только на закате «Аврора» приблизилась к кораблю на расстояние двух миль; был подан сигнал, но остался без ответа, потому что в темноте нельзя было разобрать цвета, или потому, что сигнал был неизвестен незнакомцу. Он выкинул английский флаг, но это еще ничего не доказывало. А перед наступлением темноты повернулся носом к «Авроре», которая шла теперь прямо ему навстречу. Через несколько минут должно было решиться, имеют ли они дело с другом или с врагом.

Быть может нет более трудного и ответственного положения, чем встреча с сомнительным кораблем. С одной стороны нужно быть вполне готовым и не дать неприятелю преимущества внезапного нападения, с другой необходима крайняя осторожность, чтобы не напасть на своих. Капитан Уильсон поднял секретный ночной сигнал, но этим затруднение не устранялось, так как паруса заслоняли его от встречного корабля. Когда оба фрегата были уже на расстоянии трех кабельтов друг от друга, капитан Уильсон, не желая подать повод к недоразумению вследствие недостатка осторожности с своей стороны, убрал часть парусов, чтобы сигнал был ясно виден.

На шканцах встречного корабля замелькали огни, как будто он собирался отвечать, но он продолжал подвигаться к «Авроре», и когда большинство пушек обоих кораблей находились друг против друга, с него раздался оклик на английском языке.

— Чей корабль?

— Корабль Его Величества «Аврора», — отвечал капитан Уильсон, стоявший на мостике. — А кто окликает?

Тем временем другой фрегат почти поравнялся с «Авророй» и одновременно с ответом «Корабль его Величества», — дал по «Авроре» залп, наделавший немало вреда в виду близкого расстояния. Команда «Авроры», слыша оклики на английском языке и видя, что корабль проходит не стреляя, вообразила, что имеет дело с английским крейсером. Однако неожиданное нападение не смутило матросов; трудно сказать, что было сильнее — негодование на коварство врага или радость, что наконец дорвались до долгожданного боя. Во всяком случае команда отвечала на залп троекратным ура, заглушившим стоны раненых.

— Готовить пушки на левом борту и повернуть корабль, — крикнул капитан Уильсон, — мы им зададим, ребята, за их плутню. Цельтесь хорошенько!

«Аврора» повернулась и послала залп в корму русского фрегата, так как это он и был. Было уже совсем темно, но неприятель, по-видимому, не менее «Авроры» желавший боя, замедлил свой ход, чтобы не удаляться от нее. Через пять минут оба корабля были борт к борту и обменивались убийственными залпами на расстоянии пистолетного выстрела — медленно подвигаясь к берегу, находившемуся не далее пяти миль. Корсиканские горцы в козьих шкурах собрались на звуки канонады и следили за огнями выстрелов, прислушиваясь к грохоту, будившему эхо в горах. В течение получаса пальба с обеих сторон продолжалась с неослабевающей силой; затем капитан Уильсон спустился на главную палубу и собственноручно направил каждую пушку после того, как она была заряжена, сосредоточив их все в одном фокусе и приказал дожидаться команды, а затем стрелять всем вместе. Неприятель, не зная причины этого замедления, вообразил, что огонь «Авроры» ослабевает, разразился торжествующими криками. По данному сигналу грянул залп, и даже темнота не помешала убедиться, что он оказал действие. Два средних порта противника были совершенно разбиты и превращены в один, а грот-мачта зашаталась и рухнула. «Аврора» подняла приспущенные паруса и, опередив неприятельский корабль, заняла позицию для продольного огня, и пока русские возились с обломками, загромоздившими их палубу, каронады ее верхней палубы осыпали их картечью, не давая работать, меж тем как главная батарея продолжала громить корпус неприятеля.

Луна поднялась над грядой облаков, давая возможность целить вернее. Через четверть часа русский фрегат потерял все мачты, и капитан Уильсон поручил половине своей команды заняться исправлением повреждений, меж тем как орудия левого борта продолжали огонь. Неприятель отвечал из четырех пушек, которые еще могли достать до «Авроры», но спустя некоторое время, они умолкли, потому что или были подбиты, или потому, что их оставила прислуга. Заметив, что огонь противника прекратился, «Аврора» тоже перестала стрелять, и так как четверка на корме осталась неповрежденной, то младший лейтенант отправился в ней к фрегату узнать, сдастся ли он?

Капитан Уильсон и офицеры, оставшиеся невредимыми, поджидали ответа, но тишина ночи внезапно была прервана громким плеском, раздавшимся с носа русского фрегата, находившегося на расстоянии трех кабельтов.

— Что бы это значило! — воскликнул капитан Уильсон. — Он бросает якорь. Мистер Джонс, измерьте глубину.

Через несколько минут мистер Джонс сообщил, что глубина семь фатомов.

— В таком случае я подозреваю, что нам придется еще повозиться, — сказал капитан Уильсон, и не ошибся, так как на вопрос младшего лейтенанта русский капитан сказал по-английски, что он «ответит из орудий»; и прежде чем шлюпка была принята на корабль, русский фрегат повернулся на шпрингах и возобновил огонь по «Авроре».

Тогда капитан Уильсон начал плавать вокруг фрегата, стоявшего на якоре, и отвечать двумя залпами на один; по медленности, с которой фрегат ворочался на шпрингах, ясно было, что на нем осталось очень мало рук, тем не менее упорство русского капитана показало капитану Уильсону, что он скорее пойдет ко дну, чем спустит флаг. Ввиду этого капитан Уильсон решился взять его на абордаж. Открыв продольный огонь, он отошел на некоторое расстояние, вызвал на палубу офицеров и команду, сообщил им о своем намерении, а затем вернулся к русскому фрегату, и когда корабли сцепились, сам повел своих людей на неприятельскую палубу.

Хотя, как и предвидел капитан Уильсон, русский фрегат мог противопоставить нападению лишь очень незначительные силы, но они оказали упорное сопротивление; голос и оружие русского капитана были слышны и видны всюду, и одушевленные его примером матросы не уступали ни шагу; и наш герой, которому посчастливилось остаться невредимым, кинулся на абордаж рядом с капитаном Уильсоном и собирался вступить в неравный бой с русским капитаном, когда мистер Гаукинс, капеллан оттолкнул его и бросился вперед. Последовал упорный поединок; наконец, сабля мистера Гаукинса переломилась, он швырнул эфес в лицо своему противнику, ринулся на него, и оба покатились в люк. После этого палуба была взята, и фрегат оказался в руках англичан. Мистера Гаукинса и русского капитана подняли без чувств, но живыми, хотя оба были залиты кровью, струившейся из ран.

Целые сутки понадобилось на то, чтобы исправить главные повреждения «Авроры» и захваченного корвета, разместить раненых и пленных и очистить корабли от трупов и следов резни. Только к вечеру следующего дня «Аврора» могла тронуться в путь, ведя за собой на буксире «Трезубец» — так назывался русский фрегат.

В этом кровопролитном столкновении «Трезубец» потерял более двухсот человек убитыми и ранеными. Потери «Авроры» не были так велики, но все-таки значительны: шестьдесят пять матросов и офицеров. В числе убитых были штурман мистер Джонс, третий лейтенант мистер Аркройд и двое мичманов. Старший лейтенант получил тяжелую рану в самом начале битвы. Старший мичман Мартин и Гаскойн тоже были ранены, первый смертельно, второй тяжело. Наш герой получил легкую рану кортиком, заставившую его некоторое время носить руку на перевязке.

В числе раненых матросов был Мести, задетый осколком раньше, чем «Трезубец» был взят на абордаж; но он остался на палубе и следовал за нашим героем, защищая и охраняя его с чисто отеческой заботливостью. Мало того, он и Джек заслонили капитана Уильсона, когда тот получил такой сильный удар саблею плашмя, что на минуту потерял сознание и опустился на колени. Джек позаботился о том, чтобы эта услуга со стороны Мести не осталась неизвестной капитану.

— Но ведь, кажется, и вы были с Мести, когда он оказал мне эту услугу? — заметил капитан.

— Я был с ним, сэр, — ответил Джек. — Но пользы от меня было немного.

— А ваш приятель Гаскойн, как его дела?

— Не слишком плохи, сэр, — он требует стакан грога.

— А Мартин?

Джек покачал головой.

— Однако же, доктор говорил, что он может поправиться.

— Да, сэр, и я говорил это Мартину; но он ответил, что мы напрасно обнадеживаем его — он думает иначе.

— Постарайтесь успокоить его, мистер Изи; скажите, что я уверен в его повышении.

— Я ему говорил, сэр, но он не верит. Он не поверит, пока не увидит подписанного патента. Я думаю, что предварительное назначение с вашей стороны помогло бы ему вернее всяких лекарств.

— Он получит его завтра утром. А видели вы мистера Поттифера? Боюсь, что ему очень плохо.

— Очень плохо, сэр; и становится хуже с каждым днем, а между тем его рана сама по себе не так уж тяжела и, по-видимому, не грозит опасностью жизни.

Этот разговор происходил между Джеком и капитаном за завтраком, на третье утро после битвы.

На следующий день Изи отнес и вложил в руки Мартину назначение.

— Это только предварительное назначение, Джек, — сказал тот, пробежав его глазами, — может быть его не утвердят.

Джек клялся всеми статьями военного устава, что этого не может быть; но Мартин стоял на своем.

— Нет, нет, — повторял он, — я знаю, что мне нет удачи. Если оно не будет утверждено, я, может быть, останусь в живых; но если его утвердят, то я, наверное, умру.

Все подходили к койке Мартина и поздравляли его с повышением; но на седьмой день после битвы останки бедняги были опущены в море. За ним последовал мистер Поттифер, старший лейтенант, который, несмотря на свои раны, ухитрился достать коробку с универсальным лекарством и, прежде чем то обнаружилось, успел проглотить такое количество этого снадобья, что однажды утром его нашли мертвым. Дюжины две пустых бутылочек оказались у него под подушкой и под матрацем. Руки его не были засунуты в карманы, когда его хоронили, так как им придали надлежащее положение, зашивая его в койку.

ГЛАВА XXVI из которой видно, что и в области филантропии не следует действовать спустя рукава

Спустя три недели «Аврора» с своим призом на буксире прибыла в Мальту. Раненые были отправлены в госпиталь, а храбрый русский капитан оправился от ран почти одновременно с капелланом, мистером Гаукинсом.

Джеку, который постоянно навещал капеллана, стоило большого труда утешить его. Он воздевал руки и осыпал себя горькими упреками.

— О! — восклицал он. — Дух бодр, плоть же немощна. Я, служитель Божий, как меня называют, которому надлежало оставаться внизу с лекарями, утешая раненых, я пошел на палубу и принял участие в резне. Что со мною будет?

Джек старался утешить его, ссылаясь на то, что в старые времена не только священники, но и епископы надевали латы и принимали участие в боях. Тем не менее, душевное состояние мистера Гаукинса сильно замедляло его выздоровление. Когда он встал с постели, Джек познакомил его с русским капитаном, который тоже только что оправился от ран.

— Я рад обнять такого храброго офицера, — сказал русский, обнимая капеллана и целуя его в обе щеки. — В каком он чине? — прибавил он, обращаясь к Джеку, который спокойно ответил:

— Это наш корабельный священник.

— Священник? — с удивлением повторил капитан, меж тем как Гаукинс отошел в смущении. — Священник — par exemple! Я всегда уважал церковь… Скажите, пожалуйста, — прибавил он, обращаясь к Джеку, — у вас всегда священники водят людей на абордаж?

— Всегда, сэр, — отвечал Джек, — это правило службы — священник обязан вести людей в царство небесное. Так гласит девяносто девятая статья нашего военного устава.

— Вы воинственная нация, — сказал русский, поклонившись Гаукинсу и возобновляя свою прогулку, не слишком довольный тем, что его свалил с ног пастор.

Мистер Гаукинс некоторое время оставался неутешным, а затем перешел на сушу, где его застарелые привычки не грозили ему такими соблазнами.

«Авроре» снова пришлось отправиться в док и чиниться, что потребовало довольно продолжительного времени, в течение которого капитан Уильсон послал рапорт адмиралу и получил ответ. Адмирал, поздравляя его с блестящим успехом, поручил ему, когда он будет готов, отправиться в Палермо, с важными депешами к тамошним властям а, дождавшись там ответа, вернуться на Мальту, и, забрав людей, оставленных в госпитале, присоединиться к тулонской эскадре. Узнавши об этом, наш герой был в восторге при мысли о свидании с Агнесой и ее братьями. Еще раз «Аврора» вышла из Валетской гавани и направилась при попутном ветре по голубым волнам. К вечеру ветер усилился и заставил их взять марсели на двойные рифы.

На другой день они находились у берегов Сицилии, недалеко от того места, где Изи и Гаскойн были выброшены на берег. Погода была тихая, и море успокоилось. Поэтому они держались близко к берегу, так как ветер мешал им идти в Палермо. По обыкновению все смотрели в зрительные трубки на виллы, утопавшие в зелени апельсинных рощ среди холмов и долин.

— Что это такое, Гаскойн, — спросил Изи, — вон под тем утесом? Как будто корабль.

Гаскойн взглянул в указанном направлении.

— Да, это судно на скалах: судя по форме носа, галера.

— Это галера, сэр, я вижу скамьи для гребцов, — сказал сигнальщик.

Сообщили капитану Уильсону, который тоже посмотрел в зрительную трубку.

— Без сомнения она села на камни, — заметил он. — И мне кажется, я различаю людей. Подойдем поближе.

«Аврора» направилась к судну и через час находилась в полумиле от него. Предположения подтвердились: это была сицилийская галера, севшая на камни. Теперь ясно были видны люди, махавшие рубашками и платками.

— Это должно быть каторжная галера, так как я замечаю, что никто из них не меняет своего положения; очевидно, офицеры и команда бросили ее, предоставив каторжникам погибать.

— Какая гадость, — сказал Джек Гаскойну. — Ведь они осуждены на галеры, а не на смертную казнь.

— Да, море их не помилует, — отвечал Гаскойн. — А каково положение дожидаться неминуемой смерти, прикованными к скамьям. Надеюсь, капитан не оставит их без помощи.

Некоторое время капитан Уильсон колебался, что ему предпринять. Невозможно было бросить несчастных на верную смерть, но и выпустить на берег толпу каторжников, из которых добрая половина не преминула бы приняться за свои прежние дела, представлялось не совсем удобным. Взять же их на фрегат и везти в Палермо было чересчур хлопотливо и неудобно для военного корабля. Подумав немного, капитан решил выпустить их на берег. «Если сицилийские власти останутся недовольны, то пусть пеняют на себя: вольно же им допускать такие гадости». «Аврора» легла в дрейф, и капитан приказал спустить два катера с вооруженной командой.

— Мистер Изи, возьмите катер и оружейников, отправляйтесь к галере, освободите этих людей и высадите их на берег маленькими отрядами. Мистер Гаскойн, вы возьмите другой катер и будете сопровождать мистера Изи. Велите вашим людям держать оружие наготове на случай какого-нибудь враждебного покушения со стороны каторжников.

Исполняя это приказание, наши мичманы отправились к галере. Оказалось, что она засела на камнях, пробивших ее тонкий корпус, и как они думали, офицеры и команда покинули ее в шлюпках, бросив каторжников на произвол судьбы. Галера была в пятьдесят весел, но только на тридцати шести имелись гребцы. Весла были длиною в сорок футов, на каждом сидело по четыре гребца-каторжника, прикованные к скамьям цепью. От носа до кормы между двумя рядами скамей была положена доска в два фута шириной для того, чтобы боцман мог погонять плетью недостаточно усердных.

— Viva los Ingleses! — воскликнули каторжники, когда Изи вскарабкался на галеры. Все они имели жалкий, измученный, изнуренный вид. физиономии большинства не представляли ничего зверского, но немало было и отталкивающих, свирепых лиц.

— Послушай, Нэд, видал ли ты когда-нибудь такие каинские рожи? — заметил Изи.

— Нет, — отвечал Гаскойн. — Если б капитан увидел их, то вряд ли бы решился выпустить их на берег.

— Да, но как бы то ни было, мы имеем положительные приказания. Оружейник, раскуйте их, начиная с кормы; мы будем перевозить их постепенно. Сколько их тут?.. Сто сорок четыре человека. Однако выпустить такую ораву на общество?.. Я почти готов вернуться к капитану и просить его взять их на корабль.

— Нам приказано освободить их, Джек.

— Да, но я бы желал обсудить этот пункт с капитаном Уильсоном.

— Ты сам знаешь, Джек, что на службе не приходится обсуждать приказаний. Притом же они все равно скоро попадутся.

— Да, но сначала дадут себя знать населению. Часть из них отменные негодяи, а остальным поневоле придется грабить, когда есть нечего. Ну, да как бы то ни было, бросить их на произвол судьбы мы не можем, и раз капитан не берет эту публику на борт, остается только выпустить ее на берег.

Оружейник принялся расковывать каторжников, и когда освободил столько, сколько мог вместить катер, Джек, сопровождаемый Гаскойном, отвез их на берег и высадил. Потребовалось шесть поездок, чтобы перевезти всех. Когда же последняя партия была высажена, и Джек приказал матросам отвалить от берега, один из каторжников повернулся и крикнул Джеку насмешливым тоном:

— Addio, signior, a rivederci![19]

Джек встрепенулся, взглянул и узнал в изнуренном полунагом оборванце дона Сильвио.

— Я сообщу дону Ребьере о вашем прибытии, синьор, — крикнул негодяй и, соскочив с камня, смешался с толпой.

— Нэд, — сказал Изи Гаскойну, — мы освободили этого негодяя.

— Очень прискорбно, — отвечал Гаскойн, — но мы только исполняли приказание.

— Теперь ничего не поделаешь, но я боюсь, что выйдет беда.

— Мы исполняли приказание, — повторил Гаскойн.

— Выпустили его в десяти милях от усадьбы дона Ребьеры.

— Исполняли приказание, Джек.

— С целой оравой, которую он может повести за собой.

— Приказание, Джек.

— Агнеса в его руках.

— Приказание капитана, Джек.

— Мы обсудим этот пункт, когда я буду на корабле.

— Слишком поздно, Джек.

— Да, — простонал Джек, в отчаянии опускаясь на скамью.

— Навались, ребята, навались.

Вернувшись на фрегат, Джек сообщил обо всем, что произошло, прибавив, что в числе каторжников оказался дон Сильвио, и высказал свои опасения по поводу близости усадьбы дона Ребьеры. Капитан Уильсон слушал, кусая губы.

— Боюсь, что я поторопился, мистер Изи, — сказал он, — следовало взять их на фрегат и передать властям. Теперь остается только поторопиться в Палермо и сообщить властям, чтобы выслали за ними войска.

Ветер переменился, и «Аврора» могла тронуться в путь. Утром она бросила якорь в Палермо, и капитан немедленно сообщил властям, которые отправили отряд войск на поиски освобожденных каторжников. Капитан Уильсон, сочувствуя беспокойству Джека о его друзьях, дал ему и Гаскойну отпуск на берег.

— Нельзя ли мне взять с собою Мести, сэр? — спросил Джек.

Капитан дал согласие, и через полчаса оба мичмана и Мести, вооруженные с головы до ног, были уже в той самой гостинице, где останавливались раньше. Первым делом они справились о доне Филиппе и его брате.

— Они оба в отпуске, — сказал хозяин, — и находятся у дона Ребьеры.

— Это все-таки утешительно, — подумал Джек, — теперь нужно как можно скорее достать лошадей; Мести, вы умеете ездить верхом?

— Еще бы не уметь, масса Изи; кто ездил на кентуккийских лошадях, тот со всякой справится.

Достали лошадей и проводника, и в восемь часов утра небольшой отряд выехал по направлению усадьбы дона Ребьеры. Проехав миль шесть, они встретились с одним из отрядов, посланных на поиски освобожденных каторжников. Офицер оказался старым знакомым нашего героя, который, сообщив ему об освобождении дона Сильвио и о своих опасениях насчет дона Ребьеры, просил обратить внимание на это обстоятельство.

— Corpo di bacco — вы правы, синьор мичман, — отвечал офицер, — я буду там завтра в десять часов утра. Нам придется идти почти всю ночь.

— У каторжников нет оружия, — заметил Изи.

— Нет, но они скоро запасутся им. Нападут на какое-нибудь местечко и ограбят его. Больше ничего им не остается делать: прежде чем уйти в горы, надо запастись оружием и провиантом.

На этом они расстались, и около пяти часов пополудни Джек и его товарищи были в усадьбе дона Ребьеры. Джек соскочил с лошади и бросился в дом, за ним Гаскойн. Они застали всю семью в гостиной; она не подозревала о грозившей ей опасности и была изумлена и обрадована появлением старых друзей. Джек бросился к Агнесе, которая вскрикнула при виде его и едва не лишилась чувств, так что он должен был поддержать ее. Когда она оправилась, наш герой поздоровался со стариками и молодыми офицерами. После первых приветствий он поспешил сообщить им причину своего посещения.

— Дон Сильвио и полтораста каторжников выпущены вчера вечером на берег! — воскликнул дон Ребьера. — Вы правы; я удивляюсь, что они до сих пор не явились сюда, но я жду Педро из города; он повез туда вино и привезет нам новости.

— Во всяком случае нам следует приготовиться, — сказал дон Филипп. — Вы говорите, солдаты будут здесь завтра утром?

— Пресвятая Дева! — воскликнули дамы в ужасе.

— Сколько нас всего? — спросил Гаскойн.

— У нас пять человек прислуги, — отвечал дон Филипп, — все хорошие люди. Кроме того, мой отец, мой брат и я.

— А нас трое, с проводником четверо, но его мы совсем не знаем.

— Итого двенадцать — не слишком много; но я думаю, что если мы приготовимся как следует, то можем продержаться до утра.

— Не лучше ли нам уехать в Палермо, предоставив им разграбить дом? — сказал дон Ребьера.

— Они могут напасть на нас на дороге, а в открытом поле нам с ними не справиться, тогда как здесь мы в более выгодном положении! — возразил дон Филипп.

— Evero, — задумчиво отвечал дон Ребьера. — Если так, то надо приготовиться, так как, разумеется, дон Сильвио не упустит такого удобного случая отомстить. Пойдем же, посмотрим, какие у нас средства защиты.

ГЛАВА XXVII в которой осажденные подымаются все выше и выше, и только прибытие солдат избавляет их от поднятия на небо

Дон Ребьера с сыновьями вышли из комнаты. Гаскойн стал беседовать с синьорой, а Джек воспользовался случаем, чтобы поговорить с Агнесой. Он подошел к ней и спросил вполголоса, получила ли она его письмо?

— О, да, — отвечала она, краснея.

— И вы не рассердились на то, что я писал?

— Нет, — отвечала она, опуская глаза.

— Я повторяю то, что я писал, Агнеса, — я никогда не забывал вас.

— Но…

— Но что?

— Отец Томазо…

— Что же он?

— Он никогда не согласится.

— На что не согласится?

— Он говорит, что вы еретик.

— Скажите ему, что это его не касается.

— Он имеет большое влияние на моего отца и мать.

— Зато ваши братья на нашей стороне.

— Я знаю это, но все-таки представляются большие затруднения. Мы разнойверы. Пусть он поговорит с вами, он обратит вас.

— Мы обсудим этот пункт, Агнеса. Я обращу его к здравому смыслу; если же нет, то не стоит рассуждать с ним. Где он теперь?

— Он скоро придет.

— Скажите, Агнеса, если бы это зависело от вашей воли, вы бы пошли за меня?

— Не знаю; никто мне не нравился так, как вы.

— И это все?

— Разве этого недостаточно со стороны девушки? — возразила Агнеса, взглянув на него с упреком. — Синьор, оставьте меня, отец…

Тем не менее Джек заметил, что синьора, занятая разговором с Гаскойном, не смотрит на них, и прижал ее к груди.

Вернувшиеся джентльмены притащили с собой все огнестрельное и холодное оружие, какое только могли найти.

— Боевых запасов довольно, — заметил дон Филипп, — чтобы вооружить всех нас.

— Мы тоже хорошо вооружены, — отвечал Джек, оставив Агнесу, — какой же ваш план защиты?

— Мы должны его обсудить. Кажется…

Но в эту минуту разговор был прерван внезапным появлением Педро, посланного с вином в соседний городок.

— Как, ты уже вернулся, Педро?

— О, синьор! — воскликнул слуга. — Они отняли тележку и вино и утащили с собой в горы.

— Кто? — спросил дон Ребьера.

— Галерные каторжники, которых выпустили на волю, и кроме того они натворили Бог знает сколько бед. Они ворвались в дома, забрали все оружие, вино и провизию, какую только могли унести с собой, оделись в наилучшее платье и ушли в горы. Это было ночью. Я встретился с ними за милю от города. Они отняли у меня тележку, повернули волов и погнали вместе с остальными, и я слышал, синьор, что они упоминали ваше имя.

— Я так и думал, — отвечал дон Ребьера, — они будут здесь, Педро, и мы должны защищаться — поэтому позови людей, я должен поговорить с ними.

— Не видать нам больше наших волов, — вздохнул Педро.

— Да, но нам и друг друга не видать, если мы не примем меры. Ступай же, Педро, выпей стакан вина и позови других людей.

Дом был укреплен, насколько позволяли обстоятельства; вход в первый этаж забаррикадирован шкалами и ящиками. Верхний этаж или, вернее, полуэтаж был укреплен таким же способом, чтобы в случае крайности перейти в него.

К восьми часам вечера все было готово. Последние меры предосторожности приводились в исполнение под руководством Мести, который оказался очень искусным инженером, как вдруг послышался шум приближающейся толпы. Они выглянули в окно и увидели, что дом окружен каторжниками, которых было человек сто. На них были самые фантастические костюмы, у иных имелось огнестрельное оружие, но большинство было вооружено ножами или шпагами. За ними тянулся целый обоз: телеги и экипажи всякого рода, нагруженные провизией, вином, сеном и соломой, матрацами и парусиной для палаток — всем, что требуется для жизни в горах. Они гнали с собой также значительное количество скота. По-видимому, они повиновались вожаку, который раздавал приказания. Защитники дома узнали в нем дона Сильвио.

— Масса Изи, покажите мне этого человека, — сказал Мести, слышавший разговор Изи с доном Ребьера. — Только покажите мне его.

— Вон он стоит, Мести, с мушкетом в руках, на нем куртка с серебряными пуговицами и белые панталоны.

— Вижу, дайте взглянуть хорошенько — теперь довольно.

Дон Сильвио, очевидно, старался окружить дом так, чтобы никто не мог ускользнуть.

— Нэд, — сказал Джек, — надо нам показаться ему. Он говорил, что уведомит дона Ребьеру о нашем прибытии, — покажем ему, что он опоздал.

Джек немедленно отворил окно и крикнул громким голосом:

— Дон Сильвио! Каторжник! Дон Сильвио!

Дон Сильвио оглянулся и увидел Джека, Гаскойна и Мести у окна в верхнем этаже.

— Вам нет надобности сообщать о нашем прибытии, — крикнул Гаскойн, — мы готовы вас принять.

— А через три часа придут солдаты, поэтому поторопитесь, дон Сильвио, — прибавил Джек.

— Arivederci! — закончил Гаскойн, разряжая пистолет в дона Сильвио.

Окно было немедленно закрыто. Появление наших героев произвело известное впечатление. Часть каторжников не захотела нападать на людей, которые оказали им такую услугу, и ушла, отделившись от толпы. Остальные были напуганы сообщением об ожидаемых солдатах. Однако же человек восемьдесят остались с доном Сильвио, который убедил их, что войска не могут прибыть так скоро, и что они успеют взять дом и завладеть несметным богатством, будто бы находящимся в нем.

Попытки выломить дверь кончились неудачей: потеряв несколько убитых и раненых, осаждающие принуждены были отступить. Они раздобыли длинное бревно; шестьдесят человек подняли его на плечи и с разбега ударили им в дверь, сорвали ее с петель и таким образом проникли в сени. Но тут они встретили баррикады на лестнице; осажденные оставили для себя бойницы и открыли огонь по осаждающим, ответные выстрелы которых оставались недействительными, так как им приходилось стрелять наудачу. Упорная битва продолжалась более двух часов; осаждающие несколько раз отступали, но поощряемые доном Сильвио и почерпая мужество в вине, возвращались и шаг за шагом разрушали баррикады.

Было уже совсем темно, но осада продолжалась с прежним ожесточением. Наконец, стало очевидно, что баррикады долго не выдержат: тяжелые вещи, которыми загородились осажденные, одна за другой разбивались осаждающими. Решено было отступить во второй этаж, куда с самого начала удалились дамы; и вскоре каторжники овладели первым этажом, ожесточенные сопротивлением, опьяненные вином и победой, но ничего не нашедшие.

Началась осада второго этажа, но так как здесь лестницы были уже, и соответственно тому баррикады сильнее, то их усилия долго оставались тщетными. Ночная темнота мешала обеим сторонам различать друг друга, что благоприятствовало скорее осаждающим. Они пытались перелезать через баррикады, но осажденные встречали их выстрелами, как только они показывались на их стороне, и они падали обратно убитые или раненые. Четыре часа продолжалась осада и оборона; наконец, стало светать, и план осады изменился: нападающие снова стали разбивать одну за другой вещи, из которых были сложены баррикады; расстояние между обеими сторонами постепенно уменьшалось; наконец, только массивный шкаф разделял их.

— Остается только подняться на крышу, — сказал Джек. — Мести, посмотри, нет ли там какого убежища?

Мести повиновался и вскоре вернулся с сообщением, что они могут взобраться по лестнице через трап на люк и втащить лестницу за собой.

— Там мы и посмеемся над ними! — воскликнул Джек.

Синьору и Агнесу перевели на чердак; туда же перенесли раненых — дона Мартина, двух служителей и боевые припасы, после чего остальные поднялись туда же и втащили за собой лестницу. Едва они успели сделать это, как последние преграды были разрушены, и каторжники с торжествующим гиком и ревом ворвались во второй этаж, уверенные в том, что овладели своей добычей, но были крайне разочарованы, убедившись, что осажденные нашли себе еще более безопасное убежище.

Дон Сильвио был вне себя от бешенства. Взять осажденных было невозможно, и потому он решил развести огонь и задушить их дымом. Он отдал приказание людям, которые бросились за соломой, но при этом он неосторожно прошел под опускной дверью, и Мести швырнул обломком кирпича ему в голову. Дон Сильвио упал, его отнесли вниз, но приказание его было исполнено; в комнату натаскали соломы и сена и подожгли. Действие этой меры вскоре сказалось; несмотря на закрытый люк жар и дым проникали на чердак; немного погодя загорелись доски и балки, и положение осажденных сделалось ужасным. Маленькое опускное окно в крыше было открыто и доставило им временное облегчение; но балки горели и трещали, и дым пробивался на чердак густыми клубами. К счастью, огонь был разведен только в одной комнате, а всех было четыре, и чердак проходил по всей длине дома, так что они могли уйти в самый отдаленный угол. Им удалось проломить в крыше отверстие, в которое они могли высовывать голову, но дом под ними горел, и положение оставалось безвыходным. Спасения не было, гибель казалась неизбежной, когда они увидели отряд солдат, направлявшихся к дому. Их громкие крики привлекли внимание солдат, которые заметили Изи и его товарищей и, не теряя времени, окружили дом.

Каторжники в нижнем этаже разыскивали сокровища, обещанные доном Сильвио; все они были схвачены или убиты в какие-нибудь пять минут; но возникло затруднение — как выручить осажденных. Огонь преграждал к ним доступ; лестницы, которая достала бы до крыши, не оказалось. К счастью, находчивый Мести заметил, что одна половица на чердаке расшаталась; ее вытащили, опустили в отверстие лестницу и сошли в комнату верхнего этажа, еще не захваченную пожаром. Таким же порядком удалось спуститься в нижний этаж, и немного погодя осажденные, к изумлению офицера, вышли из дома, поддерживая пострадавших товарищей, раны которых оказались настолько легкими, что они могли двигаться.

Дона Сильвио среди захваченных каторжников не оказалось. Очевидно, он остался среди убитых в доме, который теперь был охвачен огнем. Всего было взято живыми сорок семь каторжников. Числа убитых они и сами не знали.

Солдаты попытались было тушить пожар, но их усилия остались тщетными: дом сгорел дотла.

Дон Ребьера и его семья отправились в Палермо вместе с отрядом; здесь наши мичманы и Мести простились с ними и вернулись на корабль, где постарались придать себе вид, менее напоминавший о трубочистах.

ГЛАВА XXVIII длинноватая, но зато с ядом, кинжалами, переодеваниями и бандитами

«Аврора» простояла в Палермо три недели, в течение которых наш герой часто бывал у дона Ребьеры. После всего происшедшего старики охотно назвали его своим сыном, но духовник, отец Томазо, принялся запугивать донну Ребьера всевозможными карами в здешней жизни и в будущей. Результаты не заставили себя ждать: отношения старухи к Джеку заметно изменились. Агнеса часто появлялась с заплаканными глазами, дон Филипп и дон Мартин то и дело выражали пожелания, чтобы все отцы-духовники провалились сквозь землю. Наконец, наш герой пристал к Агнесе, которая с горькими слезами рассказала ему обо всем.

Не зная, с кем посоветоваться, Джек решил потолковать с Мести.

— Я вижу, — сказал негр, выслушав его рассказ и оскаливая свои заостренные зубы, — что вы желаете получить его череп.

— Нет, не то, Мести, но я желал бы отделаться от него.

— Как же быть, масса Изи? Корабль отплывает послезавтра. Разве вот что: возьмите отпуск и не возвращайтесь.

— Но ведь это значит дезертировать, Мести.

— Зачем? Разве вы не можете сломать ногу? Сломайте ее на восемь кусков — для вида, не взаправду — тогда вас оставят на берегу. Потолкуйте с доном Филиппом, он вам устроит это.

— А ведь это мысль! Я подумаю об этом…

Джек посоветовался с Гаскойном, который одобрил выдумку Мести.

— Нам следует вывалиться из экипажа — ты сломаешь ногу, — разумеется, перелом будет сложный, — я руку; нас оставят на берегу и Мести с нами для ухода.

На этом и порешили. На следующее утро оба получили отпуск до вечера. Дон Филипп, посвященный в планы мичманов, обещал содействие со своей стороны и взялся переговорить с хирургами.

В то же утро капитан Уильсон, стоя у окна гостиницы, видел Гаскойна и Изи, мчавшихся во весь опор в кабриолете. Поравнявшись с бараками, Джек направил колесо на камень и вылетел вместе с Гаскойном из экипажа. Мичманы всегда остаются целы в подобных случаях, но все же наши молодцы порядком побили свои физиономии, что было весьма благоприятным обстоятельством для их планов. Дон Филипп, случившийся поблизости, кликнул солдат, велел отнести пострадавших в барак и послал за хирургами, которые раздели их, уложили в лубки ногу Джека; так же было поступлено с рукой Гаскойна.

Когда капитан Уильсон, узнав о несчастии, явился в барак, он нашел молодых людей в бесчувственном состоянии, с окровавленными лицами; хирурги стояли подле постелей с озабоченными лицами, толкуя о переломах, ушибах и т. п. Корабельный хирург, явившийся с капитаном, узнал от них, что у Изи нога переломлена в двух местах, кости вышли наружу, положение крайне тяжелое; у Гаскойна сложный перелом руки и, кажется, сотрясение мозга. Снимать лубки и осматривать повреждения значило бы без пользы тревожить пациентов и оказать недоверие коллегам; поэтому мистер Дэли — так звали хирурга — тоже состроил торжественную физиономию, покачал головой и заявил капитану, что перевозить молодых людей на корабль, пока не минует лихорадка, которая может продлиться дней десять, слишком рискованно. Лучше оставить их здесь на попечении друзей с тем, чтобы по выздоровлении они вернулись на Мальту.

Капитан согласился с этим и подошел к постели Гаскойна. Последний, зная, что у него сотрясение мозга, не отвечал на вопросы капитана и, видимо, не сознавал его присутствия. Капитан обратился к Изи, который при звуках его голоса открыл глаза и прошептал:

— Мести, Мести!!

— Он зовет Мести, — сказал капитан хирургу. — Когда вернетесь на корабль, передайте, пожалуйста, старшему лейтенанту, чтобы он прислал его сюда с их вещами. Это верный и надежный малый, он будет ухаживать за ними. Бедные ребята, — я видел, как они мчались, точно сумасшедшие! Дорого бы я дал, чтоб этого несчастия не случилось.

Затем, простившись с хирургами и доном Филиппом и поблагодарив их за внимание к пострадавшим, капитан ушел. Джек и Гаскойн почти сожалели о том, что отделались только легкими ушибами и, ссадинами: их мучили угрызения совести; Джек готов был покаяться в обмане при виде огорчения капитана Уильсона. Но дело было сделано, и отступать не приходилось, хотя бы уж потому, что нельзя же было выдавать пособников обмана.

К вечеру явился Мести с чемоданами мичманов, узлом с койкой для себя. Ашанти не вымолвил ни слова — глаза его сказали все, что было нужно — но пристроил в уголку койку, и вскоре все трое спасли сном праведников.

На другое утро капитан Уильсон еще раз навестил больных, увещевал Джека беречься, елико возможно, пожелал им скорого выздоровления и окончательно простился с ними. Спустя полчаса после его ухода они увидели в окно «Аврору», выходившую из гавани. Тут они выскочили из постелей, сбросили лубки и пустились в одних рубашках в пляс.

— Ну, Мести, — сказал Джек, успокоившись, — теперь давайте держать палавер, как говорят на вашей родине.

Мичманы снова улеглись в постели, а Мести с важным видом уселся между ними на стуле. Вопрос заключался в том, как избавиться от отца Томазо. Сбросить его в море? Или раздробить ему череп? Или всадить в него нож? Придушить? Отравить? Или пустить в ход мирные средства — убеждение, подкуп? Всем известно, как трудно отделаться от попа.

Так как Джек и Гаскойн не были итальянцами и не питали пристрастия к стилетам и ядам, то решено было испытать мирные средства; предложить отцу Томазо тысячу долларов, если он согласится не препятствовать браку.

Мести, видавший раньше отца Томазо, отправился к нему с запиской Джека через несколько дней после несчастного случая с экипажем. Патер прочел записку и спросил Мести по-английски:

— Поправляется ли ваш господин?

— Да, — отвечал Мести, — ему теперь лучше.

— Давно ли вы у него служите?

— Нет, недавно.

— Вы очень привязаны к нему? Он хорошо обращается с вами, не жалеет денег?

Хитрый негр догадался, что эти вопросы предлагаются неспроста, и отвечал равнодушным тоном:

— Какое мне дело до него?

Патер пристально посмотрел на Мести и, заметив свирепое выражение его лица, решил, что это подходящий человек.

— Ваш господин предлагает мне тысячу долларов, хотите получить эти деньги в свою пользу?

Мести осклабился.

— С такими деньгами я был бы богачом на своей земле.

— Вы их получите, если согласитесь подсыпать вашему господину в питье или пищу порошок, который я вам дам.

— Понимаю, — сказал Мести, — в нашей земле это часто делают.

— Что же? Согласны? Тогда я напишу, что принимаю деньги.

— А если догадаются, что это я сделал?

— Мы отправим вас в безопасное место, не бойтесь.

— Тысячу долларов?

— Всю, полностью.

— Давайте порошок.

— Подождите немного, — сказал патер и вышел из комнаты. Через десять минут он вернулся с запиской и маленьким пакетом с серым порошком.

— Подсыпьте это ему в суп или другое кушанье, и доллары будут ваши, — клянусь святым крестом.

Мести злобно усмехнулся.

— Как только получите деньги, принесите их мне. Затем дайте порошок и приходите ко мне; я сам провожу вас в безопасное место.

Вернувшись в барак, Мести повторил весь свой разговор с отцом Томазо.

— Это яд, очевидно, — сказал Гаскойн, — надо будет испытать его на каком-нибудь животном.

— Я испытаю, масса Гаскойн, — сказал Мести. — Но что теперь делать?

— Этот негодяй пишет, что за тысячу долларов согласен не только не препятствовать, но даже помогать мне, — сказал Изи. — Давайте опять держать палавер.

После продолжительных прений решено было, что Мести получит чек на тысячу долларов, отнесет его патеру и заявит, что он уже подсыпал порошок.

На другой день Мести отправился к патеру.

— Дали порошок? — спросил тот.

— Да, час тому назад. Вот чек на тысячу долларов.

— Сходите за деньгами, принесите их сюда, а затем отправляйтесь в барак, и когда ваш господин умрет, приходите ко мне. У меня все готово; я провожу вас в горы, в монастырь нашего ордена; там вы переждете, когда дело забудется, а затем я найду способ отправить вас на каком-нибудь корабле.

Мести отправился за деньгами, принес их в мешке отцу Томазо, а затем вернулся в барак. Решено было, что он уедет с монахом: Мести настаивал на этом.

Вернувшись к отцу Томазо вечером, он заявил ему, что Джек умер. Затем они сели на приготовленных уже мулов и уехали из Палермо. Мешок с долларами был привязан к седлу Мести.

Утром дон Филипп сообщил нашему герою об отъезде духовника.

— Я думаю перенести вас к нам, — прибавил он, — а вы постарайтесь воспользоваться отсутствием патера.

— У меня есть и средства для этого, — отвечал Джек, протягивая ему письмо отца Томазо.

Дон Филипп прочел его с удивлением, и был еще более удивлен, когда Джек рассказал ему всю историю. Он помолчал немного, потом сказал:

— Жаль мне вашего негра. Не видать вам его больше. Во-первых, за тысячу долларов они отправят на тот свет тысячу негров, а во-вторых, им нужно отделаться от такого свидетеля. Где этот порошок?

— Мести взял его с собой.

— Правда, он хитрый малый; пожалуй что патеру не справиться с ним, — заметил дон Филипп.

— Наверное, у него есть что-нибудь на уме, — сказал Гаскойн.

— Во всяком случае, — продолжал дон Филипп, — надо рассказать обо всем моему отцу и моей матери; первому, чтобы он принял меры, второй — чтобы открыть ей глаза.

Дон Филипп сообщил своим родителям о низости монаха, а мичманы были перенесены в палаццо. Их быстрое улучшение сильно подняло репутацию хирургов, участвовавших в обмане, так как о несчастии с мичманами ходили в городе преувеличенные слухи, и положение их считалось безнадежным.

Так как нашему герою было очень хорошо в палаццо Ребьеры, то с окончательным выздоровлением он не спешил. Синьора, узнав о поведении отца Томазо, решительно перешла на сторону Джека и заявила, что не станет больше заводить домашнего духовника. Дон Ребьера отнесся благосклонно к формальному предложению со стороны нашего героя, но объявил, что без согласия его отца не может быть и речи о свадьбе. Джек попытался спорить: «Отец, — говорил он, — не спрашивал его согласия, когда женился; стало быть, и он может обойтись без отцовского согласия». Но дон Ребьера, не знакомый с правами человека, и слышать не хотел о свадьбе, пока не получит согласия от родителей Джека.

На четвертый день после переселения наших мичманов в палаццо Ребьеры, вечером, когда они сидели в своей комнате в обществе дона Филиппа и Агнесы, дверь отворилась, и вошел какой-то монах. Они вздрогнули, думая, что это отец Томазо, но никто не обратился к нему с вопросом. Монах запер дверь, откинул капюшон, и все узнали черное лицо Мести. Он сбросил монашеский балахон и оказался в своей одежде с мешком долларов, привязанным к поясу. Агнеса вскрикнула, все вскочили с мест.

— Откуда ты, Мести? Где же патер? — спросил Джек.

— Это длинная история, масса Изи; я вам расскажу по порядку.

— Садись и рассказывай; только не торопись, я буду переводить дону Филиппу и донне Агнесе.

— Очень хорошо, сэр. Вечером патер и я сели на мулов и выехали из города; он велел мне везти мешок с долларами. Поехали в горы, в два часа ночи остановились в каком-то доме и отдыхали до восьми; потом опять ехали целый день, только раз остановились отдохнуть, съесть кусок хлеба и выпить вина. Вечером опять остановились в каком-то доме; тут все ему кланялись в пояс, а хозяйка зажарила на ужин кролика. Я вышел в кухню; тут женщина бросила на стол ломоть хлеба и немного чесноку и объяснила мне знаками, что это ужин для меня, а кролик для патера. Тогда я говорю себе: постой, если кролик для патера, то я приправлю его порошком.

— Порошком! — воскликнул Джек.

— Что он говорит? — спросил дон Филипп. Джек перевел, и Мести продолжал рассказ.

— Когда женщина вышла из кухни, я посыпал кролика порошком. Патер съел его весь и косточки обсосал; потом велел мне седлать мулов, благословил женщину — вместо платы за постой — и мы поехали дальше. Ехали часа два, как вдруг патер остановился, сошел на землю, схватился за живот и давай кататься, стонать и корчиться; потом взглянул на меня, точно хотел сказать: это твоя работа, черный негодяй? — а я достал пакет от порошка, показал ему и засмеялся, — тут из него и дух вон.

— О, Мести, Мести, — воскликнул наш герой. — Зачем ты это сделал? Теперь беда выйдет.

— Он умер, масса Изи, значит, больше бед не наделает.

Гаскойн перевел его рассказ дону Филиппу, лицо которого приняло серьезное выражение, и Агнесе, которая пришла в ужас.

Мести продолжал:

— Тогда я стал думать, что мне с ним делать, и решил надеть на себя его рясу, а тело бросил в трещину в скале и закидал каменьями. Затем сел на мула, а другого повел за собой, пока не попал в большой лес. Тут я расседлал другого мула, седло бросил в одном месте, попону в другом, мула пустил на волю; а сам поехал дальше. Проехал мили две, как вдруг из-за кустов выскочили несколько человек и схватили мула под уздцы. На все вопросы я ничего не отвечал, но они нашли доллары и повели меня куда-то в лес. Привели на полянку, где горел костер, а вокруг него было много людей; одни ели, другие пили. Меня привели к атаману и положили перед ним мешок с долларами. В нем я узнал — кого бы вы думали? — проклятого каторжника, дона Сильвио.

— Дона Сильвио! — воскликнул Джек.

— Что он говорит о доне Сильвио? — спросил дон Филипп.

Рассказ Мести был снова переведен, и он продолжал;

— Я по-прежнему ничего не отвечал на вопросы и не поднимал капюшона. Меня отвели в сторону и привязали к дереву. Затем все принялись пировать и петь песни, а мне хоть бы крошку дали. Вот я с голоду и принялся грызть веревку, грыз, грыз, пока не перегрыз. Тем временем все перепились и легли спать, поставив двух человек на часы, но и те скоро заснули. Я лег на землю и пополз — как делают у нас на родине — к дону Сильвио. Он спал, положив голову на мой мешок с долларами. «Постой, мошенник — думаю — не долго тебе владеть ими». Я осмотрелся — все тихо; тогда я всадил ему в сердце нож, а другой рукой зажал рот; он побился немного и умер.

— Постойте, Мести, надо перевести это дону Филиппу, — сказал Гаскойн.

— Умер! Дон Сильвио умер! Ну, Мести, мы обязаны вам навеки, потому что мой отец не мог считать себя в безопасности, пока этот негодяй был жив.

— Затем, — продолжал Мести, — я отобрал у него мешок с долларами, пистолеты и кошелек с золотом и тихонько пополз в кусты; когда же отполз довольно далеко, встал и пустился бежать. На рассвете спрятался в кусты и просидел в них весь день; а ночью пошел дальше. Мне удалось выбраться на дорогу, но я не ел уже целые сутки и потому зашел в первый встречный дом. Тут я нашел женщину, которая заговорила со мной; я не знал, что ответить; она стала сердиться; я поднял капюшон и оскалил зубы. Она, должно быть, приняла меня за черта, потому что завизжала и бросилась вон из дома. Я зашел в дом, захватил, что нашлось съестного, и пошел дальше. Шел всю ночь, утром опять спрятался в кустах, а ночью опять пошел, и вот я здесь, масса Изи, — а вот и ваши доллары, — а от попа и каторжника вы отделались.

— Я боялся за вас, Мести, — сказал Джек, — но надеялся, что вы перехитрите попа; так оно и вышло. Доллары эти ваши, вы должны их взять себе.

— Нет, сэр, доллары не мои, — возразил Мести. — Моя добыча кошелек дона Сильвио: он битком набит золотыми. Что мое, то мое; что ваше — то ваше.

— Боюсь, что эта история выйдет наружу Мести; известно, что вы отправились с отцом Томазо, а женщина расскажет, как вы к ней явились. Я посоветуюсь с доном Филиппом.

— А я сяду за тот стол и поем; я так голоден, что готов бы был съесть и патера, и мула, и все, что угодно.

— Садитесь, дружище, ешьте и пейте, сколько душе угодно.

Совещание мичманов с доном Филиппом было непродолжительно: все согласились на том, что Мести следует убраться подальше, не теряя времени. Затем дон Филиппа и Агнеса пошли сообщить о случившемся дону Ребьере, который встретил их словами:

— Ты знаешь, Филипп, что отец Томазо вернулся? — Слуги сейчас сообщили мне об этом.

— А я сообщу вам еще кое-что, — отвечал дон Филипп и рассказал отцу о приключениях негра. Дон Ребьера тоже нашел, что Мести следует уехать немедленно.

— Пусть нам удастся выяснить козни отца Томазо, — что же из того? Мы восстановим против себя все поповское гнездо, а нам и без того уже много пришлось потерпеть от него. Всего лучше будет негру немедленно уехать и притом вместе с нашими юными друзьями. Передай им это, Филипп, и скажи синьору Изи, что я остаюсь при своем обещании и выдам за него мою дочь, как только узнаю о согласии его отца.

Наш герой и Гаскойн признали благоразумие этой меры, тем более, что Джеку и самому хотелось поскорее получить разрешение отца. На другой день утром все было готово к отъезду, и молодые люди, простившись с семьей дона Ребьеры, отплыли с Мести на двухмачтовом судне, специально нанятом для этого переезда.

— О чем ты думаешь, Джек? — спросил Гаскойн.

— Я думаю, Нэд, что мы удачно отделались.

— Я тоже, — подтвердил Гаскойн, после чего разговор прекратился.

— А теперь о чем ты думаешь, Джек? — спросил Гаскойн после продолжительной паузы.

— Я думаю, что у меня будет что рассказать губернатору, — ответил Джек.

— Да, это верно, — сказал Гаскойн, после чего оба снова замолчали.

— А теперь о чем ты думаешь, Джек? — спросил Гаскойн после нового перерыва.

— Я думаю, что оставлю службу, — отвечал Джек.

— Хотел бы я сделать то же, — со вздохом сказал Гаскойн; и снова оба погрузились в размышления.

— А теперь о чем ты думаешь, Джек? — еще раз спросил Гаскойн.

— Об Агнесе, — отвечал наш герой.

— Ну, коли так, то я позову тебя, когда ужин будет готов; а пока пойду, потолкую с Мести.

ГЛАВА XXIX Джек оставляет службу и занимается своими, делами

На четвертый день они прибыли на Мальту и, расплатившись с хозяином судна, отправились к губернатору.

— Рад вас видеть, молодцы, — сказал он, пожимая им руки. — Ну, Джек, что ваша нога? В порядке? Не хромаете? А ваша рука, Гаскойн?

— В порядке, сэр, так же здорова, как была раньше, — отвечали оба в один голос.

— Ну, счастье ваше; вам, я вижу, везет больше, чем вы заслуживаете своими шальными выходками. Но у вас, верно, есть для меня история, Джек?

— Да, сэр, и длинная.

— В таком случае вы расскажете мне ее после обеда — сейчас я занят. Займите ваши прежние комнаты. «Аврора» отплыла четыре дня тому назад. Но ваше выздоровление — истинное чудо.

— Чудо, сэр! — отвечал наш герой. — О нем толкует все Палермо.

— Ну, ступайте пока — увидимся за обедом. Уильсон обрадуется, когда узнает о вашем возвращении, он огорчался из-за вас больше, чем вы стоите.

После обеда Джек рассказал губернатору о приключениях Мести. Сэр Томас слушал с большим интересом, но по окончании рассказа спросил:

— Вот что, ребята, я не намерен читать вам проповедей, но я достаточно прожил на свете, чтобы знать, что сложный перелом ноги не вылечивается в две недели. Говорите по правде: вы надули капитана Уильсона?

— Надули, сэр, со стыдом признаюсь в этом, — отвечал Изи.

— Как же вы устроили это и зачем?

Джек рассказал о своей любви, о причинах, побуждавших его остаться, и о том, как это произошло.

— Ну, вас еще можно извинить, но хирурги… Попробовал бы кто-нибудь из здешних хирургов сыграть такую штуку, задал бы я ему трезвона. Однако это дело серьезное. Мы еще потолкуем с вами.

На другое утро губернатор передал Джеку два письма, только что полученные с пакетботом, пришедшим из Англии.

Одно оказалось от мистера Изи с извещением о смерти матери Джека. Письмо свидетельствовало, что у старика положительно не все дома. Сообщив о последних минутах покойницы, он прибавлял:


«После ее смерти я привел в исполнение то, чего она не позволяла мне в течение жизни. Я обрил ей голову и тщательно исследовал ее как френолог. Вот результаты: Решимость — сильно развита; Благоволение — слабо; Сварливость — в высшей степени; Почтительность — не слишком; Фило-Прогенетивность очень велика, к удивлению, так как у нее был только один ребенок. Воображение — очень сильно развито: ты помнишь, дружок, она всегда воображала какую-нибудь бессмыслицу. Остальные способности умеренно развиты. Бедное, милое создание! Лучшей матери и жены еще не было на свете, и я не знаю, как буду жить без нее. Подавай в отставку и приезжай как можно скорее, дорогой мой. Кстати, ты мне поможешь в великом деле. Я убедился, что равенство недоступно современным людям; сначала надо исправить их, и я нашел способ осуществить это исправление».


Другое письмо было от доктора Миддльтона, который сообщал о том же, но в несколько ином освещении. Он писал, что по смерти жены мистер Изи, по-видимому, окончательно рехнулся. Отказавшись от своих социальных планов, он всецело предался френологии и изобрел какой-то прибор, с помощью которого превращает негодяев в хороших людей. Он наполнил свой дом проходимцами, жуликами, ворами, отбывшими заключение, и тому подобным народом и совершенно уверен, что с помощью своей машины превратил эту публику в образцовые экземпляры исправленного человечества. Все эти молодцы пользуются его простотою, обворовывают его нещадно, и положение старика среди этой оравы положительно небезопасно. Доктор советовал Джеку оставить службу, вернуться поскорее в Англию и попытаться взять в свои руки управление имением и очистить его от этого сброда.

Известие о смерти матери огорчило Джека сильнее, чем он сам бы подумал. Воспоминания о ее нежности вызвали слезы на его глаза, и он довольно долго не мог успокоиться. Оправившись от первых тяжелых впечатлений, он стал обдумывать сообщение доктора. Чем больше он думал, тем яснее становилась для него необходимость оставить службу и возвратиться в Англию.

Вообще знакомство с действительной жизнью не прошло для него бесследно. Он сознавал теперь, что работа на поприще осуществления идей равенства не имеет ничего общего с ребяческими выходками вроде воровства яблок или его служебными препирательствами и столкновениями. Он начал догадываться, что дело освобождения угнетенных и обойденных классов — дело гораздо более серьезное, чем ему казалось, и потребует усилий не одного поколения. С другой стороны, как малый искренний и честный, он спросил себя, в силах ли он всецело отдаться этому делу, способен ли он отречься от личных интересов, — и должен был ответить на этот вопрос отрицательно. Он чувствовал, что не откажется от личного счастья, не пожертвует своим состоянием, — что его роль гораздо более скромная: содействовать освободительной политике, направленной к подъему благосостояния и расширению прав рабочих масс; на большее — сказал он себе — меня не хватит. Во всяком случае, думал он, жить и работать приходится с теми людьми, какие есть, не мечтая о переделке их черепов. Однако френологические затеи отца, судя по письму доктора Миддльтона, принимали уже опасный характер, и Джек решил, что ехать ему необходимо.

Губернатор согласился с ним.

— Я думаю, что для службы вы не годитесь. Мне жаль будет лишиться вас, потому что у вам удивительный талант на приключения, но для вас лучше оставить службу как ввиду обстоятельств, о которых вы мне сообщали, так и помимо всяких частных соображений. Мичман, которому предстоит получать восемь тысяч фунтов дохода, — аномалия на службе, особливо если этот мичман собирается жениться. Поезжайте немедленно: я улажу ваше дело с адмиралом и капитаном Уильсоном. Вы же, мистер Гаскойн, возвращайтесь на фрегат при первой оказии и не ломайте больше рук, — прибавил он. — Джек сломал ногу из любви, а у вас и этого извинения нет.

— Прошу прощения, сэр; если Изи мог сломать ногу из любви, то почему же я не мог сломать руку из дружбы?

— Придержите язык, сэр, а не то я вам сломаю шею без всяких дальнейших соображений, — шутливо сказал губернатор. — Но, говоря серьезно, мистер Гаскойн, вам следует отказаться от похождений и вплотную приняться за службу. Мистер Изи независимый человек, вы нет; для вас это профессия, которая дает вам средства к жизни, и с которой связаны все ваши надежды на будущее… Чем скорее вы расстанетесь с вашим другом, тем лучше. Вы сами знаете, что если бы не снисходительность капитана Уильсона, ваши похождения не прошли бы вам даром.

— Мы обсудим этот пункт, сэр, — сказал Джек.

— Нет, обойдемся лучше без обсуждений, тем более, что вы и сами решили оставить службу.

— В таком случае я просто попрошу вас насчет Мести; мне было бы тяжело расстаться с ним; на службе от него мало пользы, и по приезде в Англию я выхлопочу ему отставку; а пока нельзя ли ему отправиться со мной?

— Пожалуй, это возможно. Берите его с собой, я устрою это дело.

На этом разговор кончился. Спустя несколько дней Джек отплыл в Англию на пакетботе, простившись с Гаскойном, который не разлучался с ним до последней минуты. Мести отправился с нашим героем; он был в восторге и истратил часть своего золота на франтовской костюм, в котором выглядел настоящим джентльменом, в перчатках и с тросточкой. Всякий при виде его чувствовал охоту посмеяться, но в глазах ашанти было что-то, заставлявшее людей смеяться только за его спиной.

Мистер Изи безмерно обрадовался приезду сына. Старик сильно одряхлел, опустился и имел очень жалкий вид. Окруженный толпою проходимцев, которые не ставили его ни в грош, он инстинктивно уцепился за единственного любимого и близкого человека, который у него остался в лице сына. При всем том он сильнее, чем когда-либо, увлекался своими френологическими бреднями.

— Я нашел способ исправлять недостатки природы, создавая хорошие, уничтожая дурные наклонности. Это великолепное открытие, Джек, великолепное! Толкуют о Галле, Шпурцгейме и прочих; но что собственно они сделали? Разделили мозг на участки; классифицировали способности; открыли их местонахождение. Но что же из того? Прирожденный злодей по-прежнему остается прирожденным злодеем, добрый человек — добрым человеком. Их открытия не изменяют организации. Я же нашел способ изменять ее.

— Добрых-то людей вы не станете переделывать, отец?

— Не скажи… Избыток доброты тоже не полезен. Я это на себе испытываю. У меня, видишь ли, чересчур развит орган благодушия, недостаточно суровости, жестокости, необходимых для того, чтобы вести свою линию, не смущаясь препятствиями. И вот я уже три месяца сажусь ежедневно на два часа в машину и чувствую, что эта наклонность уже сильно убавилась у меня.

— В чем же собственно заключается ваше изобретение?

— Видишь эту машину? — отвечал мистер Изи, указывая на какое-то странное громоздкое сооружение посреди комнаты. — Внутри ее ты можешь видеть приемник в форме человеческой головы, но несколько больше ее. Я ввожу в него голову пациента и закрепляю ее посредством железного ошейника, охватывающего шею. Положим мне нужно уничтожить какую-нибудь наклонность; для этого я должен уменьшить соответственный орган. На внутренней стороне приемника имеются подвижные выпуклины, точно соответствующие шишкам черепа. Я беру соответственную выпуклину и посредством винта прижимаю ее к черепу, понемногу усиливая давление изо дня в день, пока соответственный орган (а с ним и наклонность) не уменьшится до желательного размера или не исчезнет совсем.

— Понимаю, сэр, — отвечал Джек. — Но как же вы создаете орган, которого не существует у пациента?

— Это, — отвечал мистер Изи, — самая важная часть моего изобретения. Она обессмертит мое имя! Обрати внимание на эти стеклянные колпачки, сообщающиеся с воздушным насосом. Я брею пациенту голову, слегка натираю ее салом и прикладываю к ней колпачок, соответствующий по величине и форме той шишке, которую мне нужно создать. Затем я выкачиваю из колпачка воздух; колпачок оказывает притягивающее действие, и под ним вздувается шишка, какую мне нужно. Машина действует безукоризненно. Здесь есть мясник — он заведует у меня домом — несомненный убийца, едва ускользнувший от виселицы благодаря недостаточности улик. Я нарочно выбрал его, уничтожил шишку убийства и посредством колпачка с выкачанным воздухом вызвал громаднейшую шишку благоволения…

«Ну, — подумал Джек, — рассудок у моего родителя несомненно выкачан без остатка. Посмотрим, что из всего этого выйдет».

Джек немедленно принялся за дело. С помощью Мести он привел в порядок домашний штат мистера Изи, действительно состоявший главным образом из субъектов, подобных исправленному мяснику. Впрочем, они все были исправлены: мистер Изи, по его собственному утверждению, уничтожил у них органы дурных наклонностей и создал взамен органы всевозможных добродетелей. Поэтому головы у них были выбриты, и они прикрывали париками благоприобретенные шишки благоволения, честности и прочих прекрасных качеств. Джеку не трудно было убедиться, что эти совершенные образчики человечества жестоко обворовывают старика и совершенно игнорируют его приказания, пользуясь его действительно чрезмерно развитым благодушием. Наш герой выпроводил наиболее отпетых, а остальным дал понять, что не намерен допускать распущенности. Мясник ушел с угрозами, оставшиеся тоже были не совсем довольны; но старшим над ними был поставлен Мести, а с ним — всякий чувствовал это — шутки были плохи.

Мистер Изи был огорчен распоряжениями Джека, но он так дорожил присутствием сына и так боялся, что тот рассердится и уедет, что предоставил ему carte blanche. Он был занят в это время какими-то переделками своей пресловутой машины и возился с плотником, строившим платформу, на которой, должны были помещаться пациенты.

Между прочим он заинтересовался Мести, особенно когда тот на вопросы о его прошлом заявил, что он был царем на своей родине и добыл много черепов.

— Черепов — черепов — да вы разве что-нибудь смыслите в этой высокой науке? Вы черепослов?

— У нас, в Ашанти, хорошо знают, что такое черепа.

— Скажите… Вот не думал, что наша наука пользуется таким распространением. Может быть, она там и возникла… Я освидетельствую ваш череп, и если в нем окажутся какие-нибудь изъяны, исправлю их на своей машине.

ГЛАВА XXX в которой Джек остается сиротой и снова решает идти в море

Мистеру Изи не пришлось исправлять череп Мести. На следующее утро после вышеприведенного разговора он не явился к завтраку, и Джек спросил Мести, где отец.

— Прислуга внизу говорит, что старый барин не ночевал дома, — отвечал Мести.

— Как не ночевал? Куда же он ушел? — спросил д-р Миддльтон, явившийся в Нью-Форест накануне вечером и оставшийся ночевать.

— Никто не видал, чтобы он ушел, сэр, но только он не ночевал в своей спальне.

— Надо посмотреть в лаборатории, — сказал д-р Миддльтон, — может быть он долго возился с своей машиной, да и заснул случайно.

Все отправились в лабораторию, где перед ними предстало ужасное зрелище. Мистер Изи висел, завязнув головой в приемнике машины и почти касаясь ногами пола. Он был мертв, и освидетельствование показало, что у него вывихнуты шейные позвонки. Очевидно, он взобрался на платформу, еще не готовую и наскоро сколоченную плотником, и засунул голову в приемник, который теперь помещался значительно выше, чем раньше. Платформа разъехалась под его тяжестью, он упал и от сильного толчка о железный ошейник вывихнул позвонки.

Не будем описывать тяжелой сцены, последовавшей за этим открытием. Джек искренно любил старика, которому его чудачества не мешали быть добрейшим человеком, и в течение нескольких дней не мог оправиться от потрясения.

Придя в себя, он решил немедленно привести в исполнение давно задуманный план съездить за Агнесой и, обвенчавшись с нею, привести ее домой. Тотчас по приезде он сообщил об этом отцу и д-ру Миддльтону. Старик завел было речь о необходимости освидетельствовать голову своей будущей невестки, но, заметив, что Джек сердится, согласился обойтись без черепословия; д-р Миддльтон, убедившись, что дело идет о серьезной привязанности, выразил полное сочувствие планам нашего героя.

Последний хотел было отправиться на пакетботе, но Мести, с которым он говорил об этом, сказал:

— Пакетбот плохой корабль, масса Изи. Почему бы не отправиться на военном корабле?

— Да как же на него попасть, Мести? Теперь мы с вами частные лица (отставка обоих была уже принята морским министерством) — а частных лиц не принимают на военные суда.

— Как же вы вернетесь домой, сэр? Что, если вас и мисси Агнесу возьмут в плен и посадят в тюрьму?

— Да, но на военный корабль нас не примут.

— А вы купите хорошее судно, сэр, с пушками, возьмите каперское свидетельство, наберите хорошую команду и привезите мисси Агнесу домой, как настоящую барыню. Будете капитаном собственного корабля.

— Об этом стоит подумать, Мести, — сказал Джек. Джек подумал и решил последовать совету Мести. Все было облажено в несколько недель. За 1750 фунтов Джек купил в Портсмуте «Жанну д'Арк», французскую бригантину в 278 тонн, обшитую медью, с двенадцатью каронадами, прочную и быстроходную, захваченную военным кораблем «Фемидой» ипроданную за полцены. Он подобрал при помощи Мести хорошую команду и пригласил в качестве старшего лейтенанта опытного моряка, некоего лейтенанта Оксбелли, рекомендованного доктору Миддльтону одним из его давнишних друзей.

Наружность мистера Оксбелли была в своем роде замечательна. Это был совершенно лысый карапузик с огромным брюхом, с короткими руками, похожими на лапы белого медведя, без усов, с маленькой бородкой с черными от табачной жвачной жвачки зубами, тучный, лет пятидесяти пяти или шестидесяти. Впрочем, открытое и мужественное выражение лица подкупало в его пользу.

— Надеюсь, мы будем добрыми товарищами, — сказал Джек, когда мистер Оксбелли появился на «Ребьере» (так была переименована «Жанна д'Арк»).

— Мистер Изи, — отвечал лейтенант, — я не ссорюсь ни с кем, кроме моей жены.

— Сожалею о вашем семейном разладе, мистер Оксбелли.

— Да и с нею мы ссоримся только по ночам. Она во что бы то ни стало желает занимать больше половины кровати и не позволяет мне спать одному. Ну, да это пустяки. А вот что важно, сэр: нам нужно сняться с якоря как можно скорее, иначе мы рискуем встретиться с ламаншским крейсером.

— Что же из того?

— Вы забываете, сэр, что он может отобрать у нас для пополнения своей команды не менее десяти человек.

— Да ведь каперское свидетельство освобождает нас от этой обязанности.

— Да, сэр, но теперь на это не смотрят. Я плавал на капере три года и знаю, что военные суда не придают никакого значения каперским свидетельствам.

— В таком случае, мистер Оксбелли, снимемся с якоря немедленно.

Команда «Ребьеры» была хорошо подобрана: все ее матросы служили раньше на военных судах, большинство были дезертиры с разных кораблей, находившихся на стоянке, и всеми силами души желали убраться подальше. Через несколько минут «Ребьера» уже шла под всеми парусами. Она оказалась отличным ходоком и летела по волнам; ветер был попутный; ночью миновали Портландский маяк, а утром уже разрезали волны Бискайского залива, счастливо избежав встречи с тем, кого боялись пуще неприятеля: с британским крейсером.

— Я думаю, что теперь мы в безопасности, сэр, — сказал мистер Оксбелли нашему герою. — Полдень, надо определить широту. Моя жена… впрочем, я расскажу потом; сначала надо определиться… 41°12', сэр. Да, так моя жена, когда она была на капере, которым я командовал…

— На капере?

— Да, сэр, на капере. Я ей толковал, что это невозможно, но она и слышать не хотела; явилась на борт и заявила, что тоже отправится в плавание вместе с маленьким Билли…

— Как, и ваш ребенок участвовал в плавании?

— Да, сэр, — ему было два года — славный мальчишка: всегда смеялся, когда пушки палили.

— Как же это мистрисс Оксбелли отпустила вас одного теперь?

— Какое отпустила — она думает, что я поехал в Лондон по делу. Теперь-то уже знает и наверное рвет и мечет — да это не беда; от этого она похудеет и не будет занимать так много места в постели. Мистрисс Оксбелли очень тучная женщина.

— Ну, да и вы не худенький.

— О, да, конечно — наклонный к полноте, как говорится, — то есть в хорошем состоянии. Странно, что мистрисс Оксбелли не имеет никакого представления о своих размерах. Я не могу убедить ее, что она велика. Из-за этого мы всегда ссоримся в постели. Она говорит, что я занимаю большую часть кровати, я же утверждаю, что она.

— Может быть, вы оба правы.

— Нет, нет; из-за нее весь беспорядок. Если я ложусь к стене, она стискивает меня так, что я становлюсь не толще листа бумаги; если я ложусь с краю, она сталкивает меня на пол.

— Но разве нельзя завести кровать пошире?

— Сэр, я предлагал сделать это, но жена уверяет, что кровать была бы достаточно широка, если б я не ворочался во сне. Ничего с ней не поделаешь. Ну, пусть теперь владеет всей кроватью. Я сегодня в первый раз хорошо выспался с тех пор, как оставил «Боадицею».

— «Боадицею»?

— Да, сэр, я три года плавал на ней в качестве младшего лейтенанта.

— Я слыхал, что это хороший фрегат.

— Какое — самая жалкая посудина. Я едва мог протиснуться в дверь моей каюты, а ведь я не толстый человек.

«Удивительно! — подумал Изи. — Он совсем не сознает, какое он чудище».

Так оно и было. Мистер Оксбелли был в полной уверенности, что он человек цветущего здоровья — и только, хотя, вероятно, уже много лет не видал своих колен. Тучность сильно вредила ему по службе, так как во всех других отношениях против него ничего нельзя было сказать. Но смущенное его внешностью начальство употребляло его только для береговой службы. Он взял отпуск и принял команду над приватиром, причем нежная супруга последовала за ним в плавание с маленьким Билли. Он был человек трезвый, усердный и превосходно знал свое дело, но весил семь пудов, и этот вес тянул его на дно на службе.

На одиннадцатый день бригантина вошла в пролив, и когда солнце заходило, Гибралтарская скала была уже в виду; но ветер упал, а около полуночи совсем заштилело. На рассвете их разбудила пушечная канонада, и они заметили милях в восьми от себя английский фрегат, вступивший в бой с девятью или десятью испанскими канонерками, вышедшими из Алгезираса и атаковавшими его. Мертвый штиль еще продолжался, и шлюпки фрегата тянули его на буксире, помогая ему поворачиваться бортом к испанской флотилии. Пушечные огни, отражавшиеся в зеркале вод, белые дымки, поднимавшиеся к голубому небу, отдаленное эхо, откликавшееся в прибрежных скалах, — все это в целом составляло картину, которая произвела бы впечатление на всякого, восприимчивого к живописному. Но Джеку было не до того: он считал необходимым приготовиться к бою.

— Вряд ли они нападут на нас, пока заняты фрегатом, мистер Изи; но все-таки не мешает приготовиться, потому что мы не пройдем мимо них без боя. Когда я шел по проливу на капере, нас атаковали две лодки; их ядра падали так близко, что залили водой всю палубу, но ни одно не попало в нас. Мистрисс Оксбелли все время стояла на палубе с Билли — мальчишка был в восторге и плакал, когда его унесли вниз.

— Мистрисс Оксбелли, как я вижу, храбрая женщина.

— Ноль внимания на ядра, сэр — да и не диво: ее отец майор, а оба братья лейтенанты в артиллерии.

— Да, вот в чем дело, — сказал Джек. — Однако, смотрите — поднимается ветер с запада.

— Да, мистер Изи, тем лучше для фрегата.

— Мы поможем ему. Далеко ли, по вашему, канонерки от берега?

— Милях в пяти.

— Попробуем отрезать одну или две. Держите между ними и берегом.

«Ребьера» двинулась под всеми парусами. Она шла вместе с ветром; за полмили впереди море было гладко, как зеркало. Канонерки занимались фрегатом и, по-видимому, не обращали никакого внимания на «Ребьеру». Наконец, ветер достиг до них и до фрегата, сначала легкий, но постепенно усиливавшийся; фрегат обрасопил паруса по ветру и пошел на флотилию, которая пустилась к берегу. Но «Ребьера» отрезывала ей путь, канонерки не знали, что делать; атаковать бригантину значило бы дать возможность фрегату нагнать их и, пожалуй, взять в плен; поэтому они ограничивались тем, что стреляли в нее на ходу. Джек с своей стороны открыл по ним огонь, и когда канонерки находились на расстоянии четверть мили, завязался жаркий бой, в результате которого одна из канонерок в несколько минут потеряла все свои снасти. Остальные ввиду приближения фрегата перестали стрелять и прошли в двух кабельтовах впереди «Ребьеры», уходя к берегу под всеми парусами, Джек стрелял им вдогонку с левого борта, а с правого осыпал картечью злополучную расснащенную канонерку, пока она не спустила флаг. Так как остальные тем временем ушли из-под выстрелов, то Джек прекратил огонь и отправил шлюпку с десятью людьми, чтобы овладеть своим призом и взять его на буксир. Десять минут спустя фрегат был также на расстоянии кабельтова от «Ребьеры», и наш герой велел спустить шлюпку, намереваясь отправиться на борт.

— Есть у нас раненые, мистер Оксбелли? — спросил он.

— Только двое, сэр: Спирлингу оторвало большой палец картечью, да Джэмс ранен в бедро.

— Хорошо; я попрошу, чтобы прислали хирурга.

Джек отправился на фрегат и поднялся на палубу, где нашел капитана.

— Мистер Изи! — воскликнул капитан.

— Капитан Саубридж! — ответил наш герой.

— Силы небесные! Как вы попали сюда? Что это за корабль?

— «Ребьера», капер под командою своего владельца, мистера Изи, — отвечал Джек, смеясь.

Капитан Саубридж крепко пожал ему руку:

— Пойдемте в каюту, расскажите мне, как вы опять попали в море. Я знаю, что вы оставили службу.

Джек в коротких словах рассказал о приобретении «Ребьеры».

— Но, — прибавил он, — позвольте мне поздравить вас с повышением, о котором я не знал. Могу я спросить, где вы оставили «Гарпию», и как называется этот фрегат?

— «Латона». Я назначен на него всего месяц назад, после того, как «Гарпия» взяла большой корвет; а теперь я командирован в Англию с депешами. О вашем уходе со службы я узнал от вашего приятеля Гаскойна, который находится здесь, на фрегате.

— Гаскойн здесь? — воскликнул Джек.

— Да, губернатор отправил его на «Аврору», но она уже ушла, и он перевелся ко мне.

— Скажите, капитан Саубридж, канонерка ваш приз или мой?

— Должен бы быть всецело ваш, но по существующим правилам мы имеем в нем долю.

— Тем лучше, сэр. Не откажите послать хирурга к нам на борт: у нас двое раненых.

— Хорошо, а вы, Изи, пошлите приказания старшему офицеру, а сами оставайтесь с нами. Мы должны вернуться в Гибралтар, так как фрегат получил повреждения, и, к сожалению, потерял несколько человек. Вы пойдете туда же; стало быть, нам по пути.

Отправив шлюпку обратно, Джек поспешил на нижнюю палубу повидаться с Гаскойном. После этого он имел продолжительную беседу с капитаном Саубриджем; а вечером, по прибытии в Гибралтар, выпросил для Гаскойна отпуск и отправился вместе с ним на берег.

ГЛАВА XXXI в которой Джек решается предпринять новое плавание

Взятая канонерка была куплена правительством, и хотя команда «Ребьеры» могла получить приходившуюся на ее долю часть приза только по возвращении, но удачное дело сильно подняло ее дух и возбудило охоту к дальнейшим приключениям.

Гаскойн, обязательный срок службы которого в мичманах кончился, и который ожидал теперь повышения, решил присоединиться к Изи. После некоторого колебания капитан Саубридж согласился дать ему отпуск, и когда «Ребьера» отплывала из Гибралтара, знакомое нам трио — Джек, Гаскойн и Мести — находилось на ее палубе. Мистер Оксбелли стоял неподалеку от них.

— Когда я в первый раз крейсировал здесь, — заметил Джек, — я был совсем в другом положении, чем ныне. У меня было судно, которым я не умел управлять, и команда, с которой я не умел справиться, — и если б не Мести, что бы со мной сталось!

— Масса Изи, вы, однако, умеете выпутываться из затруднений.

— И впутываться в них, — прибавил Гаскойн.

— Чтоб не впутаться в новые, давайте-ка держать военный совет, — заметил наш герой. — Пойдем ли мы вдоль берега или прямо в Палермо?

— Если пойдем прямо в Палермо, то ничего не захватим, — сказал Гаскойн.

— Если ничего не захватим, то не получим денег за призы, — подхватил мистер Оксбелли.

— Если не получим денег, команда будет недовольна, — продолжал Джек.

— Если останемся ни при чем, то выйдет дьявольски глупо, — заключил Мести.

— Теперь другая сторона вопроса… Если отправимся прямо в Палермо, скорее попадем туда и скорее вернемся на родину.

— На это я скажу, — возразил Гаскойн, — что чем скорее кончится плавание, тем меньше мне придется пробыть с тобой.

— И тем скорее мне достанется спать с мистрисс Оксбелли, — подхватил Оксбелли. — А она очень обширная женщина и занимает больше половины кровати.

— Иметь хорошее судно, хорошие пушки, хорошую команду и ничего не сделать! — воскликнул Мести.

— И разница-то составит всего три-четыре недели, — сказал мистер Оксбелли. — А ведь снаряжение вам дорого обошлось.

— Но?..

— Но что, Джек?

— Агнеса?

— Агнеса будет иметь лучшую защиту, если отправится под охраной людей, испытанных в бою.

— Ну, — сказал Джек, — я вижу, что я в меньшинстве. Пойдем вдоль берега, до Тулона. В конце концов командовать собственным судном довольно лестно, и я не спешу расстаться с этим положением.

«Ребьера» направилась вдоль берега, и на закате солнца была милях в четырех от голубых гор, поднимающихся над испанским городом Малагой. В гавани стояло много судов; ветер ослабел, и «Ребьера» выкинула американский флаг, заметив на наружном рейде три или четыре судна под флагом той же нации.

— Что ты намерен предпринять, Джек? — спросил Гаскойн.

— И сам не знаю. Попробую бросить якорь на ночь на внешнем рейде, отправляюсь и наведу справки.

— Мысль недурная; мы узнаем таким способом, можно ли что-нибудь сделать.

Было уже темно, когда «Ребьера» бросила якорь на внешнем рейде, на расстоянии кабельтова от крайнего американского судна. Спустили шлюпку, и Джек с Гаскойном подплыли к американцу, окликнули его и спросили, как называется судно.

— Убей меня Бог, забыл, — отвечал негр, стоявший на палубе.

— Кто капитан?

— Убей меня Бог, уехал на берег.

— А его помощник?

— Убей меня Бог, тоже уехал на берег.

— Кто же на судне?

— Убей меня Бог, никого, кроме Помпея, — а это я и есть.

— Молодцы, нечего сказать, — заметил Изи. — Оставлять корабль на внешнем рейде на попечении одного негра. Послушайте, Помпей, вам всегда поручают стеречь судно?

— Нет, сэр, но сегодня праздник на берегу. Пляска и пенье, и попойка, и драки и все такое.

— А на других судах есть кто-нибудь?

— Все на берегу.

— Покойной ночи, Помпей.

— Покойной ночи, сэр.

На втором корабле тоже никого не было, но на третьем оказался младший помощник, с рукой на перевязке, который сообщил, что на берегу празднуют последний день масленицы, и все и каждый устремились туда.

— Вы американцы? — прибавил он.

— Вы угадали, — отвечал Изи.

— Какой корабль и откуда?

— «Сусанна и Мэри», из Род-Айленда.

— А мы из Нью-Йорка. Что новенького?

— Ничего. Сейчас мы из Ливерпуля.

Продолжая разговор, Гаскойн спросил, как бы случайно:

— А что за суда там у берега?

— Большое, кажется, с грузом оливкового масла. А двое двухмачтовых прибыли третьего дня из Вальпорайсо с медью и кожами. Не понимаю, как они ускользнули от англичан, — однако ускользнули.

— Ну, покойной ночи.

— Не зайдете ли выпить кружку пива с земляком?

— Завтра, дружище, завтра; сейчас нам нужно на берег.

Джек и Гаскойн вернулись на «Ребьеру», посоветовались с Оксбелли и Мести и спустили три шлюпки. В первую сели Мести и наш герой, второю командовал Гаскойн, третьей боцман.

С берега доносились звуки гульбы и веселья, но пристань была пуста, так же, как и стоявшие близ нее суда. Мести взобрался на ближайшее двухмачтовое судно, прокрался в каюту и увидел человека, лежавшего на ларе. Он выбрался обратно, тихонько закрыл люк и сказал:

— Готово.

Джек поручил Гаскойну завладеть этим судном, а сам направился к следующем. Тут они нашли только одного человека на палубе, которого им удалось повалить и связать. Мести остался на этом судне, а Джек отправился к третьему, тяжело нагруженному галиоту. На нем оказалось двое людей, игравших в карты в каюте: их также связали.

Отплытие, однако, совершилось не без помехи. Команда галиота, который должен был отплыть утром, решила вернуться на судно раньше других. Джек успел обрезать якорь и поднять паруса, прежде чем шлюпка с командой подошла к судну, но как бы то ни было, отплытие галиота и других судов было замечено, и поднялась тревога. К счастью для Джека, большая часть команды канонерских лодок, стоявших у пристани, тоже гуляла на берегу, и пока она была собрана, он успел вернуться к «Ребьере» с своими призами. Немедленно снялись с якоря и, обменявшись двумя-тремя безрезультатными залпами с канонерками, благополучно ушли, пользуясь довольно сильным ветром.

Оба двухмачтовых судна, нагруженные медью, шкурами и кошенилью, представляли значительную ценность. Галиот, с грузом масла, также оказался довольно ценным призом.

В течение десяти дней они плыли вдоль берега, не встречая ни врагов, ни друзей. Четверо пленных, захваченных вместе с судами, были отправлены на берег на повстречавшейся им рыболовной лодке. Только на одиннадцатый день, при очень легком ветре, был замечен за кормой, на западе, большой корабль, в котором скоро признали английский фрегат. Решено было поднять все паруса и попытаться уйти от соотечественника. Тот, с своей стороны, принимая их за караван испанских судов, приготовился к захвату призов и на всех парусах пустился в погоню. Около четырех часов пополудни, когда фрегат находился в восьми или девяти милях, наступил штиль.

— Опускают шлюпки, — сказал мистер Оксбелли. — Далеконько им проплыть придется, и все попусту.

— То-то разозлятся, — заметил Гаскойн.

— Что же мы будем делать? — спросил Джек. — Имеем ли мы право отказать им, если они потребуют людей?

— Я думал об этом, мистер Изи, и мне кажется, что нам следует предоставить людям действовать, как хотят, а самим соблюдать нейтралитет. Я, как лейтенант на службе Его Величества, разумеется, не могу действовать; также мистер Гаскойн. Вы не состоите на службе, однако я и вам советовал бы ту же тактику. Под пушками фрегата пришлось бы волей-неволей повиноваться, но в этих двух шлюпках не более двадцати пяти человек, и наши с ними легко справятся. Предоставим это им самим и будем сохранять нейтралитет.

— Очень хороший совет, — сказал Мести. — Предоставьте это нам.

С этими словами он ушел на нос толковать с матросами.

Джек тоже нашел совет разумным и заметил, что матросы, посоветовавшись с Мести, вооружились, — очевидно, намереваясь оказать сопротивление.

Шлюпка приблизилась к «Ребьере», и Джек велел выкинуть английский флаг. Это, впрочем, не остановило шлюпок, которые вскоре подошли к борту. Офицер с кортиком поднялся на палубу, за ним матросы.

— Что это за судно? — крикнул офицер. Джек учтиво приподнял шляпу и отвечал, что это «Ребьера», капер, и что он может показать бумаги.

— А остальные суда?

— Призы «Ребьеры», взятые в Малагской гавани.

— Так вы приватир? — заметил разочарованный офицер. — Где ваши бумаги?

— Мистер Оксбелли, принесите их, пожалуйста.

— Что это за пузан? — заметил офицер, взглянув на Оксбелли.

— Лейтенант на службе Его Величества, более заслуженный, чем вы, молодой человек, — ответил Оксбелли, — и который, при других обстоятельствах, потребовал бы вас к ответу за ваше нахальное замечание.

— В самом деле? — иронически сказал лейтенант, — видно, какой-нибудь выгнанный боцман.

— Считайте за мной оплеуху! — заревел Оксбелли, потеряв терпение.

— Сэр, — сказал Джек, с негодованием слушавший офицера, — мистер Оксбелли лейтенант на службе Его Величества, да если б и не был им, то вы не имеете права оскорблять его.

— Вы, видно, все офицеры, — отвечал лейтенант.

— Я, сэр, — сказал Гаскойн, — офицер на службе Его Величества и нахожусь на этом судне с разрешения капитана Саубриджа, командира «Латоны».

— А я бывший офицер, сэр, — сказал Джек, — теперь же капитан и владелец этого судна. Но вот бумаги. Мы не намерены препятствовать вам исполнить вашу обязанность, — но я прошу двух молодых джентльменов, стоящих рядом с вами, и вашу команду быть свидетелями всего происходящего.

— О, сделайте одолжение, сэр. Ваши бумаги, я вижу, в порядке. Потрудитесь собрать ваших людей, сэр.

— Извольте, сэр, — отвечал Джек. — Мистер Оксбелли, соберите людей на корму для переклички.

Люди собрались к грот-мачте, с Мести во главе. Офицер сделал перекличку и отметил десять человек, наилучших молодцов, приказав им переходить к нему в шлюпку.

— Сэр, как вы сами можете заметить, у меня едва хватает рук для призов, и я, как командир корабля, протестую; но, конечно, если вы настаиваете, я не могу ничего поделать, — сказал Джек.

— Я настаиваю, сэр; и во всяком случае не вернусь на фрегат с пустыми руками.

— В таком случае, сэр, я не скажу ничего больше, — отвечал Джек, отходя к гакоборту, где стояли Гаскойн и Оксбелли.

— Отведите, ребята, в шлюпки этих людей, — сказал офицер.

Но матросы «Ребьеры» ушли все гуртом на нос и столпились там под предводительством Мести. Несколько человек из приехавших с офицером пошли за ними; но те предложили им убираться к черту. Ссора привлекла внимание офицера, который немедленно вызвал остальных людей из шлюпок:

— Да это бунт! Ступайте все сюда, ребята.

Мести выступил вперед, с саблей в одной руке, с пистолетом в другой, и сказал матросам с фрегата:

— Вот что, братцы, — вы не сильнее нас, — оружие у вас не лучше — мы не под пушками фрегата и решили не идти. Хотите нас забрать, — попробуйте. Только лучше уходите подобру-поздорову, а то мы из вас окрошку сделаем.

Люди замялись — они были готовы драться за свою родину, но вовсе не расположены воевать с земляками, поступавшими так же, как они сами поступили бы на их месте. Лейтенант был взбешен.

— Черный бездельник! — крикнул он. — Я хотел тебя оставить, как ни на что не годного, но теперь и ты пойдешь с нами.

— Остановитесь, — сказал Мести.

Лейтенант не послушался благоразумного совета ашанти; он бросился вперед, намереваясь схватить Мести, который ударом сабли плашмя свалил его на палубу. Матросы и остальные офицеры фрегата кинулись вперед; но после непродолжительной схватки были сброшены обратно в шлюпки. Последним шлепнулся туда лейтенант, сброшенный сильною рукою Мести. Сознавая, что борьба невозможна, они отвалили от судна и направились к фрегату.

— Ну, если фрегат настигнет нас, плохо, нам придется, — сказал Оксбелли Поднимается ветер с норд-веста. Вот удача! Мы на три мили ближе ветру, — притом же фрегату надо дождаться шлюпок, а ночь уже на носу.

— Подайте же сигнал призам, чтобы шли за нами, — сказал Джек, — и махнем в Палермо.

— Так и сделаем, — сказал Оксбелли. — Если я встречусь когда-нибудь с этим молодцом, то попрошу его повторить его слова.

ГЛАВА XXXII в которой кончаются морские похождения мистера Изи

«Ребьера» направилась к берегу, когда же наступила темнота, обошла фрегат и пустилась в Палермо. На следующее утро, когда взошло солнце, никого не было в виду.

Плавание было удачное, погода стояла прекрасная, в призы не отставали от бригантины. На шестнадцатый день «Ребьера» со своим караваном бросила якорь в гавани Палермо. Дон Филипп и дон Мартин, извещенные заблаговременно и узнавшие судно Джека по синему флагу с надписью «Ребьера», вывешенному на грот-мачте, явились на борт и приветствовали Джека еще прежде, чем якорь «Ребьеры» погрузился в голубые волны.

Они сообщили, что здоровье Агнесы и стариков в удовлетворительном состоянии. Исчезновение отца Томазо возбудило большое недоумение, но поиски не привели ни к чему; и в конце концов решено было, что он убит бандитами; некоторые из них были арестованы и сознались, что однажды они захватили монаха с мешком денег; в какой именно день, они не могли вспомнить.

Когда санитарный дозор освидетельствовал «Ребьеру», Джек поспешил на берег с доном Филиппом и его братом, и снова очутился в обществе Агнесы, которая, по мнению нашего героя, стала еще краше за время его отсутствия. Влюбленным молодым людям всегда так кажется, если отлучка была не слишком продолжительна. Призы были проданы и деньги разделены к общему удовольствию, так как выручена была гораздо большая сумма, чем ожидали.

Мы должны пройти молчанием споры между доном Ребьера и его супругой, просьбы Джека о немедленной свадьбе, нежелание матери расставаться с дочерью, семейные совещания, приготовления к свадьбе и прочие подробности. Спустя месяц после своего приезда Джек женился и был счастлив по меньшей мере целые сутки.

Дон Филипп и дон Мартин взяли отпуск, чтобы проводить в Англию сестру и ее мужа. Но уступая просьбам стариков, Джек остался в Палермо еще на месяц, а затем был плач, и прощания, и поцелуи; и наконец, «Ребьера», каюты которой были приготовлены для помещения молодых, отплыла в Мальту, так как Джек решил навестить губернатора.

Через четыре дня они бросили якорь в Валеттской гавани, и Джек увидел своего старого друга, который очень обрадовался его посещению. Он послал свою яхту за мистрисс Изи, которая была помещена в лучших апартаментах губернаторского дворца.

Пробыв на Мальте несколько дней, Джек отправился дальше, остановился на сутки в Гибралтаре, где были получены и разделены призовые деньги за испанскую канонерку; а затем направился в Англию, куда прибыл, без всяких приключений, через три недели. Так кончилось последнее плавание мичмана Изи. В гостинице на берегу Джек встретил д-ра Миддльтона. Не успел он представить ему свою жену, как слуга доложил, что какая-то леди желает видеть мистера Изи. Леди, впрочем, не дожидалась, пока ее пригласят войти, а сама явилась вслед за слугой. При виде ее внушительных размеров Джек решил, что это, наверное, мистрисс Оксбелли, — и не ошибся.

— Скажите, пожалуйста, сэр, кто вам позволил утащить моего мужа? — воскликнула леди, багровая от гнева.

— Избави меня Бог утащить вашего супруга, мистрисс Оксбелли, для этого он тяжеленек.

— Да, сэр, это не многим лучше похищения детей, а есть закон против похищения детей. Я пришлю к вам моего адвоката, — будьте покойны.

— Неужели вы считаете своего мужа дитятей, мистрисс Оксбелли? — спросил Джек, смеясь.

— Ладно, сэр, увидите, будет вам ужо… Где он теперь?

— Он на корабле, мистрисс Оксбелли, и будет в восторге, когда увидит вас.

— Ну, я не совсем уверена в этом.

— Ему очень хочется увидеть маленького Билли, — сказал Гаскойн.

— Откуда вы знаете о Билли, молодой человек?

— И еще более хочется попасть поскорее на берег, мистрисс Оксбелли. Ему надоело спать одному.

— А, так он обо всем рассказал? Прекрасно, очень хорошо! — воскликнула леди в бешенстве.

— Но, — сказал Изи, — мне очень приятно сообщить вам, что из своего жалованья и призовых денег он привез домой пятьсот фунтов.

— Пятьсот фунтов! Это утешительно, голубчик мой! Но уверены ли вы в этом?

— Это совершенно верно, — подтвердил Гаскойн.

— Пятьсот фунтов! — Это утешительно — голубчик мой! Как я рада его увидеть! Ну, мистер Изи, с вашей стороны жестоко было увезти его от меня, но все к лучшему в этом мире. Какая красотка ваша жена, мистер Изи — но я не хочу быть навязчивой — прошу прощения. Где теперь ваше судно, мистер Изи?

— Входит в гавань, — сказал Гаскойн. — Вас перевезут за два пенса, если поторгуетесь.

— Пятьсот фунтов! — повторила мистрисс Оксбелли, гнев которой совершенно остыл, и удалилась, сделав реверанс.

Мы приближаемся теперь к концу похождений нашего героя. В тот же день молодые отправились в Форест-Гилль, где все было приготовлено для их приема. Матросы «Ребьеры» разместились по военным кораблям, бригантина была продана, мистер Оксбелли вернулся в лоно семьи, в общество своей супруги и маленького Билли. Как они делили в дальнейшем супружескую кровать, мы не имеем сведений, Дон Филипп и дон Мартин, прожив два месяца в Англии, вернулись в Палермо. Агнеса приняла религию своего мужа, оказалась доброй и любящей женой и нежной матерью четверых детей: трех мальчиков и девочки.

Джек примкнул к прогрессивной партии, и в качестве члена парламента содействовал расширению избирательных прав, отмене хлебных законов, и другим мерам, направленным в пользу трудящихся масс.

Мести с достоинством исполняет обязанности «мажордома».

Гаскойн дослужился до капитана первого ранга и сохранил тесную дружбу с нашим героем.

Тут и конец истории мичмана Изи.

Фредерик Марриэт Многосказочный паша

Глава I

Всему свету известно, что на Востоке звание паши самое ненадежное. Ничто не выказывает так ясно свойственную людям жажду властвовать над себе подобными, как жадность, с какой подданные султана добиваются этого звания. Вступая в управление своим пашалыком, ни один из них не хочет и знать, что десятка два его предшественников погибли от рокового шнурка. Между тем властитель оттоманский, по-видимому, только для того и возвышает людей, чтобы ему было из кого выбирать свои жертвы. Впрочем, эта страсть не простирается у них так далеко, как у короля Дагомеи: говорят, что у того каждый день украшали лестницу дворца головами новых жертв, как мы украшаем наши покои свежими цветами. Все эти объяснения делаю я к тому, что не намерен вводить в свой рассказ хронологии, не намерен определять с достоверностью года или, скорее, нескольких месяцев жизни существа, которое — подобно некоторым породам цветов — поутру красуется во всем своем великолепии, а к вечеру склоняет засохшую головку к земле. Говоря о таких эфемерных созданиях, довольно сказать: «Жил-был некогда паша».

Однако надобно познакомить читателя с первыми годами жизни нашего паши; итак, долгом считаю довести до сведения всех и каждого, что он воспитан был в звании брадобрея. Обладая личной храбростью, он успел оказать своему предшественнику услугу и был за то награжден почетным чином в армии. Начальник его проиграл сражение; он же со своим отрядом разбил неприятеля, вследствие чего получил повеление обезглавить своего начальника и заступить его место в звании главнокомандующего. Все это, как верный подданный, привел он в исполнение с примерной скоростью. Новые успехи на военном поприще внушили ему мысль, что предшественник его слишком долго засиделся на своем месте. Он отправил на него донос, не забыв присовокупить тысячу мешков золота, и султан прислал паше роковой шнурок, а главнокомандующему войсками фирман на звание паши.

На другой день после получения известия о новом назначении, брадобрей, хитрый и умный грек по имени Мустафа, брил новопроизведенному паше голову. Брадобреи — люди привилегированные, у них всегда найдется предмет для разговора, и хотя часто рассказы их бессмысленны, но все же они развлекают несчастного страдальца, который на все время операции лишается свободного употребления всех органов, исключая уши. Сверх того, как-то нельзя не жить в ладу с человеком, у которого в руках наше горло.

Мустафа учился своему ремеслу, когда еще был рабом. На девятнадцатом году отправился он вместе с господином на купеческом корабле в Скио. На них напали пираты и завладели судном. Димитрий — так звали молодого грека — присоединился к этой шайке разбойников. У них учился он искусству сносить человеческие головы, пока корсарское судно не попало во власть одного английского фрегата. Умный и деятельный, он втерся в экипаж, прослужил три года и участвовал в нескольких морских сражениях. По возвращении фрегата в Англию экипаж был распущен. Димитрий, вынув и» кармана последний шиллинг, должен был браться за ум и подумать о своем будущем, что ему прежде никогда не приходило в голову. Нося по улицам в небольшой коробке ревень, да еще несколько ливанских товаров, он успел скопить себе денег на проезд в Смирну, свое отечество. Корабль, на котором он отправился, попал в плен к французскому крейсеру, но его, как пассажира, высадили на берег. Вскоре добился он места камердинера у одного миллионера, и когда ему удалось утащить у своего господина несколько сот наполеондоров, он бежал от него и прибыл, наконец, в Грецию. Димитрий узнал свет; он подумал про себя, что, сделавшись правоверным, скорее выйдет в люди в Турции; надел на голову чалму и, удалившись со своей родины, занялся старым ремеслом: сделался брадобреем во владениях того паши, о несчастной кончине которого мы уже имели случай говорить. Мустафе удалось войти в милость к преемнику, когда тот был еще главнокомандующим. Паша был от рождения щедро наделен всеми дарами природы: он был очень мал ростом, очень толст, довольно безграмотен, порядочно глуп и терпеть не мог зла.

— Мустафа, — сказал паша, — ты знаешь, что по моему приказанию пали головы всех приближенных моего предшественника.

— Аллах кебир! Бог всемогущ! — отвечал Мустафа. — Так погибнут все враги Вашего Высокомочия! Все они были дети шайтана!

— Правда, Мустафа, — отвечал паша, — но теперь у меня нет визиря, и я не имею в виду такого человека, который бы мог занять это место.

— Во время управления Вашего Благополучия дитя может быть визирем. Возможно ли заблуждаться под руководством самой мудрости?

— Правда, Мустафа! Но руководить поступками визиря — то же, что самому быть визирем. И если бы мне случилось навлечь на себя немилость султана — на кого свалить вину? Иншаллах! По милости Аллаха голова визиря должна отвечать за мою.

— Мы ниже собак перед лицом Вашей Милости. Блажен тот, кто может пожертвовать своей головой для спасения вашей! Это будет счастливейший день в его жизни.

— Правда, Мустафа, но во всяком случае этот день будет ему последним.

— Если мне позволено будет говорить в присутствии Вашего Высокомочия, я осмелюсь заметить, что в звание визиря должен быть облечен человек с большим умом; необходимо, чтобы он умел вести дела так же искусно, как я брею голову Вашей Высокостепенности, не оставляя на ней ни одного волоска и не задевая кожи.

— Совершенная правда, Мустафа.

— Сверх того, он должен иметь собачье чутье на людей, недовольных правительством, и уничтожать их, как редкие седые волоски, которые я вырываю из великолепнейшей бороды вашей.

— Правда, правда, Мустафа.

— Потом следует очистить пашалык от всякого зла, точно так же, как я сегодня утром имел честь вычистить ваши величественные уши.

— Твоя правда, Мустафа.

— Ему должны быть знакомы все тайные пружины сердца человеческого, как мне известны все мускулы человеческого тела, чему может служить доказательством искусство, с каким я выправляю тело Вашего Благополучия после бани.

— Так, так, совершенная правда, Мустафа.

— Наконец, он должен быть вечно благодарен за милости, на него изливаемые.

— Все это совершенная правда, Мустафа, но где найти такого человека?

— Дурака или плута немудрено найти. Но трудно сыскать человека, который в лице своем соединял бы все исчисленные мною качества. Я знаю только одного такого человека.

— Кто же этот человек?

— Голова его служит подножием Вашему Благополучию, — отвечал Мустафа, падая ниц перед пашой, — преданнейший из рабов ваших, Мустафа.

— Святой Пророк! Как, ты, Мустафа? А что, и в самом деле, если одному брадобрею удалось сделаться пашой, почему же другому не быть у него визирем! Оно так, но где найти мне человека на твое место? Нет, Мустафа, нет! Хорошего визиря сыскать немудрено, но чтобы быть хорошим брадобреем, надо иметь способности.

— Точно так, но раб ваш видел многие отдаленные земли, где одни и те же люди исполняют совершенно различные должности, между тем как обязанности брадобрея и визиря почти одинаковы. Судьбы народов решаются часто за туалетом. Пока я брею голову Вашего Благополучия, вы можете сообщать мне свою волю и в одно время печься о благоустройстве своего пашалыка и о чистоте своей высокой особы.

— Совершенная правда, Мустафа. Я согласен сделать тебя визирем, с условием, чтобы ты остался моим брадобреем.

Мустафа снова пал ниц. Встав, он продолжал свою операцию.

— Умеешь ли ты писать, Мустафа? — спросил паша после минутного молчания.

— Писать! Мин Аллах! Аллах да сохранит меня от этого проклятого знания! Тогда я был бы недостоин занимать место, на которое Вашему Благополучию благоугодно было возвести подлейшего из рабов.

— Но я думаю, что уметь писать необходимо визирю, если это не нужно для паши?

— Уметь немного читать — это так! Но писать — это никуда не годится. Я могу доказать, что это проклятое знание как полезно, так и вредно, особенно для людей высшего звания. Например, Ваше Благополучие отправили султану письменное донесение; оно вдруг ему не понравится — и он лишит вас своей милости. Но если, напротив, вы пошлете словесное донесение, то можете всегда отречься от своих слов и для совершенного доказательства вашей невинности заколотить палками того, кого посылали к Его Султанскому Величеству.

— Совершенная правда, Мустафа.

— Дед раба вашего был главным сборщиком податей. Он всегда приходил в бешенство, когда ему случалось брать в руку перо. «Послушай, Мустафа, — говорил мне дед, — вот какие ужасные последствия влечет за собой это проклятое письмо. Теперь, получая деньги, должен я давать расписки. Правительство теряет через это тысячи цехинов, потому что когда потребуешь вторичных денег, тебе показывают расписки. Подумай, что без этого я бы мог брать с них те же деньги, если не три, так уж наверное два раза. Помни, Мустафа, что грамота ни к чему не служит».

— Совершенная правда, Мустафа, поэтому мы никогда не будем писать.

— Брать расписки с других не мешает, но самим давать их — да сохранит нас от этого Аллах! У меня есть невольник — грек, он хорошо читает и может быть при случае полезен Вашему Благополучию. Я заставляю его иногда читать мне повести из «Тысячи и одной ночи».

— Повести? Какие повести?

— Сказки, Ваше Благополучие! Если вам угодно послушать их, то раб мой ждет ваших приказаний.

— Приведи его вечером, Мустафа. Выкурив по трубке, мы послушаем его. Я очень люблю повести: они всегда усыпляют меня.

Весь этот день два бывших брадобрея исправляли дела свои как нельзя лучше. Диван их походил на шайку разбойников, засевших на большой дороге, которые каждому прохожему приставляли к горлу нож и говорили: «Жизнь или кошелек!»

По окончании дивана добытые таким образом деньги заперли в кладовые, палачи вытерли кровь с секир своих, и подданные паши были оставлены в покое до следующего утра.

Вечером, по приказанию паши, пришел Мустафа со своим невольником. Визирь сел на подушке у ног паши, им подали трубки, и греку велено было начать чтение.

Грек дошел до конца первой ночи, в которую Шехерезада начинает свою историю, и султан, любопытствуя услыхать конец ее, откладывает казнь до следующего дня.

— Стой! — воскликнул паша, вынув изо рта свою трубку. — Задолго ли до рассвета начала Шехерсзада рассказ свой?

— Около получаса, Ваше Благополучие.

— Аллах! Да неужели в полчаса она успела только это рассказать? В моем гареме каждая женщина расскажет это самое в пять минут.

Паше так понравились эти повести, что он, слушая их, почти никогда не засыпал, и невольник-грек должен был читать их всякий вечер до тех пор, что ноги его подгибались от усталости и язык едва ворочался. Наконец не осталось ни одной повести. Их прочитали еще раз. Когда не стало более повестей, паша, не зная как убить время, стал скучать и иногда приходил в такое бешенство, что сам Мустафа подходил к нему с трепетом.

— Я думаю, Мустафа, — сказал паша своему визирю однажды утром, когда тот брил его, — я думаю, что мне так же легко найти себе рассказчиков, как и халифу «Тысячи и одной ночи».

— Кто же в этом смеет сомневаться? Не позволит ли Ваше Благополучие рабу своему помочь привести в исполнение ваше желание?

— Нет, мне не нужно ничьей помощи. Приходи сегодня вечером и ты узнаешь мою волю.

Вечером Мустафа явился. Паша курил трубку и, казалось, о чем-то размышлял. После чего вдруг ударил три раза в ладоши и приказал невольнику позвать Зейнабу, любимую одалиску своего гарема.

Зейнаба явилась, закутанная в покрывало.

— Какое удовольствие может доставить раба своему владыке?

— Любишь ли ты меня, Зейнаба? — спросил ее паша.

— Не должна ли я обожать и самый прах, попираемый ногами моего господина?

— Совершенная правда; по, Зейнаба, я бы хотел спросить тебя… я тебя прошу… я желаю, чтобы ты как можно скорее обесчестила гарем мой.

— Валлах эль неби! Велик Аллах и пророк его! Ваше Благополучие сегодня что-то веселы! — сказала Зейнаба, повертываясь, чтобы выйти.

— Напротив, я говорю тебе очень серьезно; я требую, чтобы ты исполнила мою волю.

— Господин мой призвал сюда рабу свою для того, чтобы посмеяться над ней? Обесчестить гарем! Аллах да сохранит меня от этого! Не готов ли уже евнух с мешком, чтобы наказать меня?

— Может быть, но это моя воля. Будешь ли ты повиноваться или нет?

— Я никогда не повинуюсь таким приказаниям. Не посетил ли Аллах моего господина, или в него вселился шайтан? — и Зейнаба выбежала из комнаты, заливаясь слезами досады и гнева.

— Вот повиновение! — воскликнул паша. — Женщины всегда найдут в чем бы противоречить. Требуй от них верности — они день и ночь будут искать случая изменить тебе; напротив, прикажи им изменить — они откажутся от повиновения. А все было так хорошо придумано! Я хотел рубить головы у всех женщин и всякий раз брал бы себе новую жену до тех пор, пока не нашлась бы такая, которая умела бы рассказывать мне истории.

Мустафа, который сначала смеялся исподтишка над странной идеей паши, заметил наконец, что желание слушать повести глубоко укоренилось в его повелителе и что эта страсть впоследствии может повредить ему.

— Такого плана только и можно было ожидать от самой мудрости. Разве пророк — да будет благословенно его имя — не говорит, что и мудрейшие предприятия встречают иногда противоречие в глупости и упрямстве женщин? Раб Вашего Благополучия осмеливается напомнить, что халиф Гарун-аль-Рашид слыхал очень много прекрасных историй, прогуливаясь переодетый по улицам со своим визирем Мезруром. Если бы Вашему Благополучию заблагорассудилось подражать в этом мудрому Рашиду с рабом вашим, может быть, мы и услыхали бы кое-что.

— Совершенная правда, Мустафа, — отвечал паша, которому предложение это очень понравилось. — При-готовь же два платья, в полночь мы отправимся. Иншаллах! Паша без повестей все равно, что паша без бунчуков! Я хочу, чтобы у меня была тысяча и одна сказка, и тогда я буду тысяча-и-однобунчужным пашой.

Мустафа, радуясь, что успел дать счастливый оборот идеям паши, спешил приготовить два купеческих платья. Он знал, что мог польстить этим самолюбию паши, потому что халиф арабских сказок ходил в такой же одежде.

Была уже ночь, когда паша, в сопровождении своего визиря, вышел из дворца. В некотором отдалении следовали за ними вооруженные невольники на случай надобности в помощи. Благодаря приказаниям нового паши, чтобы не было народных сборищ, и бдительности патрулей, улицы были совершенно пусты.

Паша прогуливался уженекоторое время, не встречая ничего, что бы могло привлечь его внимание; отвыкнув ходить пешком, он начал уже уставать, как вдруг, на углу одной улицы, заметил он двух человек. Один из них говорил: «Я говорю тебе, Коя, что блажен, кто может всегда иметь корку хлеба, какой я вот теперь ломаю последние зубы».

— Я хочу знать, что означают эти слова, — сказал паша. — Мезрур — Мустафа, хотел я сказать, — приведи этих людей завтра ко мне по окончании дивана.

Мустафа поднял руку ко лбу в знак повиновения и велел невольникам схватить беседовавших. Он последовал за своим повелителем, который, устав от продолжительной прогулки, направил шаги прямо во дворец, где и лег в постель. Зейнаба, которая намеревалась прочитать ему проповедь о приличии и трезвости, не спала до тех пор, пока глаза ее невольно закрылись, и паша мог без помех последовать ее примеру.

Возвратясь домой, Мустафа велел позвать к себе одного из схваченных.

— Почтеннейший! — сказал он. — Нынешней ночью ты произнес слова, которые дошли до высоких ушей Его Благополучия, нашего милостивого паши; он желает знать, что означает твое замечание: «Блажен, кто может всегда иметь корку хлеба, такую же черствую, какой я ломаю себе теперь последние зубы!» Что означают эти слова, собака? Ты недоволен правлением нашего мудрого паши? Ты изменник, бунтовщик?

— Клянусь верблюдицей пророка — да будет благословенно имя его! — что никогда и не думал об этом! — отвечал тот, падая со страха на колени.

— Раб, я не верю тебе! — воскликнул гневно Мустафа. — В этих словах есть много загадочного. Кто знает, может быть, милостивый паша наш есть та самая корка, которую ты желал бы грызть своими нечистыми зубами?

— Святой пророк! Да не попадет в рай душа раба вашего, если я произнес что-нибудь худое! Если бы вы, подобно мне, были иногда без куска хлеба, то поверили бы справедливости моего замечания.

— Поверил бы или нет — тебе до этого нет дела! Но скажу тебе только, что Его Благополучие, наш милостивый паша, — да не уменьшится тень его — останется спокоен только тогда, когда ты расскажешь ему несколько хорошеньких повестей, из которых бы можно было видеть справедливость сказанного тобой.

— Аллах да сохранит меня! Могу ли я обманывать Его Благополучие, рассказывая повести?

— Одним словом, если ты расскажешь Его Благополучию хорошую историю, и она ему понравится, он даст тебе денег; в противном случае приготовься получить несколько палочных ударов, если не к смерти. Ты не ранее как завтра будешь представлен перед светлые очи нашего милостивого паши, а в это время ты можешь придумать, что рассказать ему.

— Да будет дозволено рабу вашему сходить домой и посоветоваться с женой! Женщины имеют дар сочинять повести. С помощью жены мне, может быть, удастся исполнить вашу волю.

— Нет, ты должен остаться здесь под строгим присмотром. Но если жена твоя может помочь тебе, я дозволяю послать за ней. В том нет никакого сомнения, что женщины имеют дар сочинять. Как крокодил, тотчас по рождении своем, бросается в воды Нила, так точно женщина, только успеет родиться, уже погружается в море лжи!

Сказав этот комплимент прекрасному полу, Мустафа велел вывести несчастного.

Пригодилось ли ему позволение посоветоваться с женой, увидим из следующей истории, которую он рассказал паше, когда на другой день был позван к нему.

История погонщика верблюдов
Я нисколько не удивляюсь, что Ваше Благополучие желаете иметь объяснение слов, которые подлейший из рабов ваших осмелился произнести вчера ночью. Но я надеюсь, что, дозволив мне рассказать приключения моей жизни, вы согласитесь с моим мнением.

По одежде вы уже можете видеть, что я феллах[20] этой страны, но не всегда был я так беден, как теперь. У отца моего было много верблюдов, и он отдавал их купцам для караванов, которые всякий год отходят из этого города. После смерти отца, я, вступив во владение его имуществом, сумел сохранить благорасположение тех, которым отец мой несколько лет служил верно. Следствием этого было то, что я стал мало-помалу наживать деньги, а верблюды мои были все в хорошем состоянии. Отправляясь всегда с караванами сам, имел я счастье несколько раз посетить Мекку, доказательством чему служит эта изодранная зеленая чалма. Жизнь моя протекла между опасностей и удовольствий. После трудных и преисполненных разного рода неприятностями странствований я возвращался к жене и детям и наслаждался семейным счастьем до тех пор, пока обязанности не отвлекали меня снова от блаженства семейной жизни. Я трудился и богател.

Однажды, во время странствования моего с караваном по пустыням, моя любимая верблюдица родила. Сначала я хотел бросить новорожденного, потому что верблюды мои измучились и были навьючены донельзя. Но, рассматривая маленького, я нашел его здоровым и статным и решился взрастить его. Разделив ношу матери его между другими верблюдами, я взвалил сына ей на спину. Мы благополучно прибыли в Каир, и я очень радовался, что сохранил жизнь верблюжонку. Знатоки говорили про него, что это перл верблюдов, и предсказывали, что он со временем удостоится чести нести священный Коран при путешествии в Мекку. Точно! Пророчество это исполнилось по истечении пяти лет; все это время я не переставал заниматься ремеслом своим и час от часу делался богаче.

Когда верблюду исполнилось пять лет, он превосходил красотой всех своих товарищей и целыми тремя футами был выше их. В это время правоверные собирались совершить священное путешествие в Мекку; я представил моего верблюда шейху, как достойнейшего чести нести на себе коран пророка. Шейх хотел было уже расплатиться со мной, как откуда ни возьмись дервиш, который отсоветовал ему брать моего верблюда, говоря, что в таком случае странствование будет несчастливо.

Все почитали дервиша пророком, и шейх не знал, на что решиться. Раздосадованный этим, я обругал дервиша; он поднял шум, и большая часть народа вступилась за него. Меня чуть не убили, но я дал тягу. Проклятый дервиш бросил в меня песком, крича во все горло: «Так погибнет и весь караван, если изберут его проклятого верблюда нести священные слова пророка!»

Следствием этого было то, что выбрали другого верблюда, гораздо хуже моего. Надежда моя лопнула. Но на другой год дервиша не было в Каире, и так как красивее моего верблюда не было в городе, то шейхи и выбрали его.

Обрадованный таким счастьем и в уверенности, что верблюд принесет благословение на дом мой, опрометью бросился я к жене. Она радовалась не менее меня, и, казалось, мой красивый верблюд тоже предчувствовал свое счастье: он вытягивал шею и клал голову ко мне на плечи.

Караван уже собрался. Это был один из многочисленнейших, которые когда-либо отходили из Каира; он состоял из восемнадцати тысяч верблюдов. Можете вообразить, как гордился я, показывая жене на процессию, которая тянулась по улицам города, на счастливого верблюда, которого вели за узду, унизанную золотом и драгоценными каменьями, под звуки музыки и под торжественное пение мужчин и женщин.

Когда на ночь караван остановился за городом, я поспешил к жене и детям, поручив надзор над верблюдами одному из своих помощников. Наутро простился я с домашними, и только что хотел выйти из дома, как маленький сын моей, едва двух лет от роду, воротил меня своим криком, чтобы я последний раз поцеловал его. Я взял малютку на руки; он, по обыкновению, сунул ручонку свою ко мне в карман, надеясь найти там плоды, которые я приносил всегда для пего, возвращаясь с базара. Но в кармане было пусто. Я передал ребенка жене и поспешил из дому, чтобы не отстать от каравана. Вашему Благополучию должно быть известно, что у нас обыкновение ставить верблюдов один подле другого, а не один за другим, как делается то в других караванах. Целый день прошел в необходимых приготовлениях, и на заходе солнца мы пустились в путь. Через две ночи мы прибыли к Хаджару; тут пробыли мы три дня, чтобы запастись водой и дать отдохнуть верблюдам нашим, и потом пуститься в длинное изнурительное странствование по пустыне Эль-Тиг.

Во время нашей стоянки я сидел, окруженный верблюдами, отдыхавшими на коленях, и курил трубку, и вдруг заметил со стороны Каира быстрого дромадера, который, подобно молнии, промчался мимо меня; однако я успел во всаднике его узнать того самого дервиша, который за год перед сим предсказывал несчастие каравану, если выберут моего верблюда нести священную книгу пророка.

Дервиш остановил своего дромадера у самой палатки хаджи эмира, предводителя каравана. Зная, что там будет речь о моем верблюде, я поспешил туда же. Я не ошибся. Дервиш пророчествовал эмиру и окружавшему его народу погибель целого каравана, если тотчас же не убьют моего верблюда и не выберут на место его другого. Говоря таким образом, он повернул своего дромадера к востоку и через минуту исчез из вида, оставив всех в большом смущении.

Эмир был в недоумении, в толпе возникли разные толки. Опасаясь, чтобы не поверили дервишу и не лишили меня верблюда, а его — возложенной на него чести, я решился соврать.

— О, эмир, — говорил я, — не слушай предсказаний этого дервиша! Он враг мой. Несколько лет тому назад вошел он в дом мой; я накормил и напоил его, а он в благодарность хотел обесчестить мать детей моих, и я прогнал его. С тех пор ищет он случая отомстить мне. Клянусь всеми моими верблюдами в справедливости этих слов!

Мне поверили, никто уже не сомневался в злобе дервиша, и мы продолжали путь наш по пустыне Эль-Тиг.

Если дела правления не позволили Вашему Благополучию совершить странствования в Мекку, то вы не можете вообразить себе той страны, по которой мы двигались. Эти пустыни подобны морю, где песок вздымается ветром, как волны, и засыпает человека.

Вопреки предсказаниям дервиша, с нами не случилось ничего особенного, и после семисуточного странствования мы благополучно достигли Нахеля, где остановились для наполнения водой опустевших бурдюкон. У колодца знакомые мои смеялись над глупыми предсказаниями дервиша. Мы снова двинулись в путь; нам оставалось еще трое мучительных суток до Акабы.

Наутро другого дня, едва успели мы разбить палатки, как ужасное пророчество дервиша стало оправдываться, и наказание Божие готовилось разразиться над моей головой за ложь мою.

На горизонте показалось темное облако, которое поминутно росло и делалось желтее. Поднимаясь выше и выше, оно заволокло полнеба, и, наконец, целые горы песка, влекомые ураганом, засыпали наши богомольные головы. Блестящая палатка эмира первая подверглась порыву ветра и с быстротою молнии пронеслась мимо меня, между тем как песок засыпал одних, а ветер уносил других к шайтану.

Столбы песка ходили над нашими головами и засыпали животных и людей; верблюды утыкали морды в песок, и мы, как будто слушаясь их инстинкта, зарывали головы в песок и молча в страхе предались судьбе своей. Но самум еще не со всем ужасом разразился над нами: через несколько минут сделалась такая темень, что в двух шагах нельзя было различить Ничего, но еще ужаснее были стоны умирающих, boi$jh женщин, бешенство лошадей и верблюдов, которые, сорвавшись, бегали взад и вперед и давили тысячи Людей, подобно им бегавших в надежде спастись от урагана.

Я лег подле моего верблюда и, уткнув под него голову, с чувством человека, которому известно, что гнев Аллаха должен разразиться именно над его головой, ожидал смерти. Целый час пробыл я в этом положении, и, верно, сам шайтан не мог изобрести тех мук, которые я претерпел в это время. Песок жег меня сквозь платье, кожа моя трескалась, и я вдыхал в себя раскаленный воздух. Наконец начал я дышать свободнее, ветер стал дуть слабее. Я высунул голову, глаза мои ничего не видели, кроме какой-то желтизны. Я думал уже, что совершенно ослеп: какую же надежду может питать слепой в пустыне Эль-Тиг? Я бросился снова на песок; жена и дети представились моему воображению, и я заплакал.

Слезы несколько облегчили мои страдания. Я чувствовал, что ожил, снова поднял голову — я видел!

Я упал на колени и благодарил Аллаха за свое чудное спасение. Я встал; да, я видел, но какое зрелище представилось глазам моим! Теперь я благодарил бы небо, если бы лишился зрения. Небо было чисто, но где тысячи моих товарищей? Где толпы людей и животных? Где хаджи-эмир с его войском? Где мамелюки, аги, янычары, и святые шейхи, и святой верблюд? Где музыканты, певцы, представители всех племен, которые сопровождали караван? Погибли все! Горы песка показывали те места, где погребены их бренные останки, а только кое-где проглядывали члены людей и животных, не зарытые еще песчаной волной. Все погибло — кроме одного! И этот один был я! Аллах даровал мне жизнь, чтобы я мог видеть зло, уготованное моей ложью, моим преступлением.

Несколько минут смотрел я бессмысленно вокруг себя: мне казалось, что я должен претерпеть смерть еще ужаснее. Я вспомнил про жену и про детей и поклялся, если возможно, сохранить жизнь свою, к которой теперь, кроме них, ничто меня не привязывало! Я оторвал лоскут от чалмы, вытер кровь и пошел по пустыне смерти.

Между волнами песка нашел я несколько еще не заваленных верблюдов. Я увидал бурдюк и бросился к нему, чтобы утолить мучительную жажду, которая терзала меня, но мешок был сух! Вода испарилась из него до последней капли. Я отыскал другой, но и в нем ничего не было. Тут решился я разрезать одного из верблюдов, чтобы водой, которую думал найти в его желудке, затушить жар, сжигавший меня. Ожидания не обманули меня; я выпил вонючую воду, которая теперь показалась мне вкусной. Напившись, поспешил я разрезать всех верблюдов, пока они еще не начали гнить, и водой, находившейся в их внутренностях, наполнить половину меха. Исполнив это, я возвратился к своему верблюду, под которым скрывался от самума, и, сев на труп животного, придумывал, что мне делать. Я знал, что в дне пути находились источники, но добраться до них было очень для меня трудно. Я не надеялся на свои силы, но вечер приближался, и я решил попытаться.

Едва только солнце успело закатиться, я встал и, взвалив мешок с водой на спину, пустился в безнадежное путешествие. Проблуждав ночь, я полагал, что прошел половину караванного пути; мне оставалось еще целый день пробыть в пустыне без всякой защиты от солнца и на целую ночь утомительного пути. У меня было достаточно воды, и не было ни куска хлеба. Солнце взошло, и я сел на песчаный пригорок и целых двенадцать часов провел под палящими лучами солнца. Около полудня мне казалось, что от чрезмерного зноя я потерял рассудок: то представлялись мне озера, и я так был уверен в их существовании, что вставал и пытался идти к ним, но, обессиленный, снова падал на песок; то различал я ветви акаций, качаемые ветром, и бежал туда, чтобы успокоиться под их тенью, но находил там лишь куст терновника.

Так прошел этот ужасный день, при мысли о котором содрогаюсь и теперь. Наступил вечер, блестящие звезды манили меня снова в путь. Напившись воды из мешка, пустился я в дорогу. По костям верблюдов и лошадей, погибших в этой пустыне, шел я, и когда заря начинала уже заниматься, мне представился в некотором отдалении город Акаба. Оживленный надеждой, я сбросил мешок, ускорил свои шаги и через полчаса лежал уже на берегу источника и жадно пил живительную влагу. О, как счастлив был я в эту минуту! Как сладко было мне лежать под тенью деревьев, вдыхать прохладный воздух, слушать чириканье птичек и впивать в себя аромат цветов, которые украшали это прелестное местечко!

Через час я разделся, выкупался, еще раз напился и погрузился в глубокий сон.

Радостно было мое пробуждение, но голод мучил меня. Три дня не было у меня во рту ни крошки, но до тех пор чрезвычайная жажда отбивала у меня аппетит. Час от часу голод более и более мучил меня. Я вставал, окидывал степь глазами в надежде увидать караван, но тщетно смотрел я и снова возвращался к источнику. Прошли еще два дня, но помощи не было видно ниоткуда. Лежа под тенью дерева, слушая пение птиц и прохлаждаемый легким ветерком, лучше желал бы я погибнуть в пустыне вместе со своими товарищами, чем в этом земном раю умереть от голода. Я лежал, лишенный сил, и ожидал смерти. Тихое журчание ручейка звало взглянуть на него в последний раз; я повернулся и вдруг почувствовал что-то жесткое под боком. Я думал, что это камень, и хотел отбросить его, но ничуть не бывало: у меня было что-то в кармане. Я схватился за карман и, не зная, что там такое, вытащил, взглянул, и — представьте мое удивление — в кармане был кусок черствого хлеба. Я думал, что он послан был самим небом! И точно! Это был дар невинности и любви, дар моего дитя, который оно положило мне в карман при прощании, когда я думал, что оно ищет там плодов. Я подполз к источнику, размочил в нем хлеб и съел его с живейшей благодарностью Аллаху, с глубоким чувством родительского сердца.

Корка эта спасла мне жизнь. На другой день заметил я маленький караван, который шел в Каир. Купцы обошлись со мной как нельзя лучше, посадили на одного из своих верблюдов, и Аллах допустил меня обнять мое семейство, которое с тех пор я уже не оставлял более. Я сделался беден, но доволен. Я заслуживал лишения всех моих сокровищ, и без всякого ропота покоряюсь воле милосердного!

Узнав теперь мое приключение, Ваше Благополучие согласитесь, что я был прав, говоря, что блажен тот, кто всегда может иметь корку хлеба, такую же черствую, какой теперь ломаю последние зубы.

— Совершенная правда, — заметил паша. — Твоя история недурна. Мустафа, дай ему пять золотых, и пусть идет домой.

Погонщик верблюдов распростерся перед пашой, потом встал и оставил диван, радуясь, что так счастливо отделался от угрожавшей ему опасности. Паша некоторое время молча пускал изо рта густые клубы дыма, потом заметил:

— Аллах Кебир! Бог всемогущ! Этот человек претерпел очень много, и что получил он за это? Зеленую чалму — титул хаджи! Не воображал я, чтобы повесть о черствой корке была так хороша! Его описание самума иссушило мне внутренности. Как ты думаешь, Мустафа, может ли правоверный, без путешествия ко гробу пророка, попасть на небо?

— Священная книга говорит, Ваше Благополучие, что всякий правоверный этим путешествием — если он может совершить его — прокладывает дорогу к небу. Мин Аллах! Кто может! Да было ли когда время Вашему Присутствию пускаться в такое долгое странствование? И разве это помешает попасть Вашему Благополучию в рай?

— Совершенная правда, Мустафа: у меня никогда не было времени. В молодости брил я головы, потом — о, Аллах! — потом мне было довольно дела оголять их, а теперь разве я не занят? Я рублю головы. Не так ли, Мустафа? Не слово ли это самой правды?

— Ваше Благополучие — ваша правда. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет прорех его! Когда он говорил, что путешествие к гробу его есть гладкий путь к небу, то он хотел это заметить исключительно тем, кто ничем не занят, а не тем из правоверных, которые трудятся во имя Аллаха.

— Мин Аллах! Да сохранит нас Аллах! Твои слова справедливы, — сказал паша. — В самом деле, что бы было, если бы всякий из правоверных ходил в Мекку?

— Мнение раба Вашего Благополучия, что все дураки пустились бы в Мекку.

— Совершенная правда, Мустафа. Но самум совершенно иссушил мое горло. Чем бы промочить его? Гаким запретил мне пить щербет.

— Правда, святой пророк запретил правоверным пить вино, но в случае болезни он позволяет это. Ведь Ваше Благополучие чувствуете себя немного нездоровым? Аллах Керим! Бог милосерден! Так для чего же Аллах и дал нам вино? Для того, чтобы правоверные могли предвкушать наслаждения, ожидающие их на небе.

— Мустафа, — сказал паша, вынимая изо рта трубку. — Клянусь бородой пророка, слова твои — слова самой мудрости. Неужели паша должен пить только щербет и питаться одними арбузами? Истаффир Аллах! Для чего же вино-то? Раб, принеси мне кружку! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!

— Слова пророка, Ваше Благополучие, чисты, как вода. Он говорит: «Правоверные не должны пить вина», это значит, что поклонники его не должны ходить пьяные по улицам, как неверные, которые приезжают сюда на своих кораблях. Отчего запрещено вино? Оттого, что оно делает людей пьяными. Следовательно, если мы не будем напиваться, то не преступим закона. Для чего дан закон? Законы не для всех; они даются для того, чтобы удерживать, обуздывать большинство — не так ли? Какие люди составляют большинство? Разумеется, бедные. Если бы законы писались для богатых и знатных, то они не могли бы быть приспособлены ко всем. Машалах! Для пашей закон не существует; они должны только веровать в то, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! Не правда ли раба вашего?

— Совершенная правда, Мустафа, — сказал паша; потом взял фляжку с вином и, продержавши ее некоторое время у губ, подал визирю.

— Аллах Керим! Бог милосерден! Рабу должно пить: это воля Вашего Благополучия. Разве я сижу не в светлом присутствии вашем? Может ли солнце светить без тепла? Поэтому, разве я не должен пить, когда Ваше Благополучие пьете? Аллах Акбар! Кто осмелится не следовать примеру паши?

С этими словами Мустафа поднес ко рту фляжку, и она, казалось, прилипла к губам его.

— Я думаю, что не худо было бы записать эту повесть! — заметил паша после некоторого молчания.

— Я уже отдал приказание Вашего Благополучия и думаю, что невольник-грек занимается теперь исправлением слога, чтобы приятно было высоким ушам вашим, если вздумается Вашему Благополучию еще раз прослушать эту повесть.

— Это хорошо, Мустафа. Мне помнится, что халиф Гарун-аль-Рашид велел записывать повести золотыми буквами. Мы будем делать то же.

— Но искусства этого уже не существует, Ваше Благополучие.

— Ну так мы будем писать их индийскими чернилами, — сказал паша, взяв снова фляжку и осушив ее.

— Солнце скоро зайдет, Мустафа; не забудь, мы пойдем сегодня искать рассказчиков.

Глава II

Напившись кофе, паша пустился с визирем своим и вооруженными невольниками отыскивать себе рассказчиков. В эту ночь он был счастливее: не прошло и получаса, как он приметил у питейного дома двух человек, которые о чем-то громко спорили. Этот дом посещали невольники и приезжавшие франки и греки, но иногда и правоверный, забыв заповедь пророка, забегал в него с заднего крыльца.

Паша остановился, стал прислушиваться, и до его высоких ушей дошли такие слова:

— Я уверяю тебя, Ансельмо, что этого вина пить нельзя. Если бы ты отведал вина, в котором кисли жид, турок и эфиоп, то наверно согласился бы с моим мнением.

— Убирайся ты к черту со своими жидами и турками! — отвечал Ансельмо. — Я тоже не осел и пил такое вино, какого ни дед, ни отец твой, да и сам султан никогда не пивали.

— Мне бы хотелось знать, — сказал паша, — что там этот мошенник говорит о турках и почему вон та собака знает, что наш султан — да не уменьшится тень его — не пивал такого вина, как он?

Наутро представили беседовавших у кабака пред светлые очи паши, и тот потребовал немедленного объяснения слов: «Вино, в котором кисли жид, турок и эфиоп».

Несчастный грек — это был грек — ударился головой об пол.

— Если Ваше Благополучие, — сказал он, — поклянетесь бородой пророка, что не сделаете мне ничего худого, когда я расскажу историю моей жизни, то подлейший из рабов ваших с радостью готов повиноваться вашим повелениям.

— Машаллах! Чего боится этот гяур? Какое преступление совершил он, что просит у меня прощения? — сказал паша Мустафе.

— Да сохранит меня Бог, чтобы я стал замышлять что-нибудь в пашалыке Вашего Благополучия! — сказал несчастный.

— Ваше Благополучие! — заметил Мустафа. — Он уверяет, что преступление совершилось в другом пашалыке. Положим, что оно ужасно, может быть, даже убийство, но мы заботимся только о цветах, которыми украшаем наши вазы, и нам вовсе нет дела до цветов соседей: так точно и тут. Вашему Благополучию едва достает время печься о благосостоянии своих подданных, а не то, чтобы вмешиваться в дела других пашей!

— Совершенная правда, Мустафа, — сказал паша и добавил, обращаясь к греку: — Хорошо, я обещаю тебе, начинай!

Грек встал и начал свою повесть.

Повесть невольника-грека
Родом я грек; отец мой, бедный бочар, жил в Смирне. Он обучил меня своему ремеслу. Мне исполнилось двадцать лет, когда он умер, и я, чтобы не умереть и самому с голоду, определился к жиду, винному продавцу, и пробыл у него три года. Мало-помалу, благодаря моему прилежанию и исправности, успел я приобрести совершенное доверие моего хозяина. Он сделал меня первым своим приказчиком, и хотя я еще продолжал заниматься своим прежним ремеслом — заколачиванием обручей, часто, однако, поручал мне закупку и продажу вина.

Под моим присмотром работал невольник-эфиоп — презлая и преленивая бестия; от побоев он делался еще хуже, беспрерывно ворчал и не хотел ничего делать. Я его ужасно боялся и несколько раз просил хозяина прогнать проклятого эфиопа. Но черный шайтан был силен, и если хотел, поднимал целую бочку с вином, по этой причине жадный еврей и не слушал меня.

Однажды утром вхожу я в мастерскую, где делались бочки, и вижу, что наш эфиоп преспокойно храпит себе подле бочки, за которой я пришел, полагая, что она кончена; она была нам очень нужна. Боясь сам наказать лентяя, побежал я к хозяину, чтобы тот собственными глазами увидел, как прилежно трудится его работник. Жид мой взбесился, взял палку и ударил эфиопа по голове так, что тот вскочил, но, увидев хозяина, да еще и с палкой в руках, удовольствовался только бранью; проворчал, что он в другой раз не позволит обращаться с собой таким образом, и принялся за работу. Едва только хозяин успел выйти, эфиоп, зная, что я был причиной побоев, схватил палку и хотел ею размозжить мне голову, но я успел увернуться и дал тягу. Эфиоп за мной, но, к счастью, он наткнулся на скамью и растянулся на полу. Тут пришла и моя очередь. Я тоже схватил палку, и едва враг мой хотел подняться на ноги, я замахнулся и изо всей силы так хватил его, что он тут же растянулся мертвым.

Я испугался, и хотя, с одной стороны, был твердо уверен, что поступил нисколько не предосудительно, но, с другой, я знал, что жид мой рассердится, будет жаловаться кадию, и мне без свидетелей придется очень трудно от него отделаться. Вдруг счастливая мысль блеснула в голове моей: я вспомнил, что эфиоп хвалился больше не позволять с собой дурно обращаться, и я решился припрятать убитого эфиопа подальше и надуть жида, сказав, что невольник, рассердившись на него за давнишние побои, убежал.

Осталось еще одно препятствие: я не знал, каким образом вынести труп из мастерской, чтобы никто того не заметил. Думал, думал и наконец придумал. Собрав все свои силы, я поднял эфиопа и положил в бочку, набил обручи, заколотил ее и преспокойно покатил в погреб, где стояло вино. Прикатив туда, я налил ее вином и поставил в тот угол, где стояли бочки, приготовлявшиеся к продаже на будущий год; наконец-то я вздохнул свободнее.

Только что успел я поставить бочку, вошел хозяин, и первый вопрос его был, не видал ли я эфиопа. Я отвечал, что он, окончив бочку, вышел из мастерской, поклявшись никогда более не работать.

Жид, боясь потерять своего невольника, а пуще того заплаченные за него деньги, бросился к кадию, объявил о побеге эфиопа и просил распорядиться поймать его, но все поиски были тщетны: мнимо убежавшего нигде не нашли. Жид подумал, что невольник его с отчаяния утопился и, к моему удивлению, скоро совсем забыл о нем.

Я работал по-прежнему; и теперь, имея надзор над всем, мог легко когда-нибудь выпроводить эфиопа из погреба.

Однажды весной занимались мы, по обыкновению, переливанием вина из одной бочки в другую. Вдруг в погреб ввалился ага-янычар. Он был не слишком-то ревностный исполнитель заповедей пророка и любил выпить. Не доверяя никому покупку вина для своей особы, он всегда сам приходил к нам в погреб и выбирал себе бочку по вкусу. Эту бочку восемь дюжих невольников клали на носилки и занавешивали ее, чтобы народ думал, что несут купленную невольницу для гарема, а не воспрещенный пророком напиток. Хозяин мой предложил ему целых два ряда бочек, которые назначены были продаваться в этом году. Попробовав из каждой, ага сказал: «Друг Изахар, я знаю, соотечественники твои любят ставить все скверное наперед, а лучшее оставлять напоследок. Вели-ка твоему греку налить вот из той бочки, что стоит сзади». Тут показал он на ту самую бочку, где был спрятан эфиоп. В полной уверенности, что ага лишь только поднесет из нее вино ко рту, так и выплюнет, я нацедил кружку и подал се are. Он попробовал, еще раз попробовал и, обратившись к моему хозяину, закричал:

— Ах ты жидовская собака! И ты смеешь показывать мне скверное вино и прятать такое, от которого бы не отказались и гурии пророка!

Жид уверял агу, что это вино «еще не устоялось и не имеет такой крепости, как первое. Я подтвердил его слова.

— На, попробуй, собака, и потом сравни его с первым, — сказал ага.

Хозяин отведал и с удовольствием сказал:

— Да, точно, в этом вине больше крепости. Ей-ей, не знаю, отчего это. Попробуй, Харрис.

Я взял кружку и, подержав ее некоторое время у губ, не пропустив ни одной капли в горло, сказал:

— Точно, в нем гораздо больше крепости.

Ага попробовал еще из нескольких бочек, надеясь найти в них ту же крепость, и отобрать еще две или три для своей высокой особы, но, не найдя ни одной достойной этой чести, велел невольникам тащить домой бочку, в которой купался эфиоп.

— Постой, лживая собака! — вскричал паша. — Ты совершенно уверен, что это вино было гораздо крепче и вкуснее прочих?

— К чему обманывать мне Ваше Благополучие? Разве я не червяк, которого можете вы раздавить, если это вам вздумается? Я уже имел честь доложить, что не пробовал этого вина.

Лишь только ага оставил наш погреб, хозяин мой стал ломать себе голову, отчего бы это вино получило такую крепость, и очень сожалел, что не мог открыть причины, потому что бочку уже утащили.

Я говорил после об этом с одним англичанином; он нисколько не удивлялся тому и говорил, что у них нарочно кладут куски сырого мяса в некоторые вина, чтобы придать им больше вкуса и крепости.

— Аллах кебур! — воскликнул паша. — Это совершенная правда; я слышал, что англичане просто жрут сырое мясо. Продолжай.

Ваше Благополучие не можете представить себе ужас и страх, которые овладели мною, когда невольники понесли бочку.

Я уже считал себя погибшим и, во что бы то ни стало, решился бежать из Смирны. Я вычислял время, когда ага выпьет всю бочку, и приступил к хозяину, говоря, что намерен оставить его, потому что один из родственников предлагал мне принять часть в его торговле. Хозяин, которому я был нужен, умолял меня остаться, но я был непреклонен. Наконец он предложил мне участвовать в его торговле, но и это на меня не подействовало. При всяком ударе в дверь мне казалось, что ага со своими янычарами идет разделываться со мной, и непременно решился бежать следующим утром. Вечером вошел в погреб хозяин с бумагой в руках.

— Харис, — сказал он, — ты, может быть, думаешь, что я давеча сделал тебе предложение для того только, чтобы удержать тебя и потом надуть. Напротив, вот бумага, в силу которой ты делаешься моим товарищем по торговле и получаешь третью часть всего барыша. На, прочитай, и ты увидишь, что она подписана самим кади.

Я прочитал бумагу и только хотел возвратить ее хозяину, как сильный удар в дверь поверг нас обоих в ужас. Толпа янычар, посланных агою, ввалилась в погреб с повелением тот же час представить нас пред светлые очи его. Я один знал причину этого и проклинал мою глупость, что медлил до сих пор бежать из Смирны. Вино так понравилось are, что он чаще прежнего стал прикладываться к бочке и скоро все из нее вытянул; сверх того, тело черного шайтана занимало почти третью часть бочки.

Все было кончено для меня. Хозяин мой, ничего не зная, спокойно последовал за солдатами; я же, напротив, трясся от страха.

Мы пришли. Ага осыпал бранью бедного моего жида.

— Подлейшая из собак! Мерзейший из жидов! — кричал он. — Ты думаешь надувать правоверных, продавая им половину бочки за целую, а чтобы придать ей более тяжести, кладешь в нее всякую дрянь. Признавайся, что положил ты в бочку?

Жид клялся, что ничего не знает; я, разумеется, тоже последовал его примеру.

— Ладно, — сказал ага, — мы увидим!

Тут велел он мне выломать дно бочки. Я был совершенно уверен, что через несколько минут отправлюсь к шайтану, однако же, гнев аги разразился над одним моим хозяином, и это придало мне немного бодрости. Но я знал, что мне не миновать беды, когда открою бочку, и труп эфиопа прольет свет на мои плутни н убийство.

Дрожащей рукой исполнил я приказание аги — дно было вынуто, и, к удивлению всех, труп вывалился из бочки. Черное тело эфиопа, пролежав в вине, совершенно побелело. Это меня несколько оживило.

— Святой Авраам! — воскликнул жид. — Что я вижу! Мертвое тело! Клянусь моей головой, я ничего не знал об этом! Не знаешь ли ты чего-нибудь, Харис?

Я клялся всем, чем только можно клясться, что ничего тут не понимаю. О, как сверкали глаза аги! Как глядел он на хозяина! Все присутствующие, казалось, готовы были растерзать на части бедного жида.

— Проклятый! — вскричал наконец ага. — Так вот какое вино ты продаешь поклонникам пророка!

— Святой Авраам! Я знаю об этом столько же, сколько и вы, ага. Но я с удовольствием готов переменить эту бочку.

— Так и должно, — прервал его ага, — невольники мои сейчас же принесут ее.

Через несколько минут другая бочка стояла перед нами.

— Целая бочка вина! Это разорение для бедного еврея! — заметил мой хозяин, надев шапку и намереваясь уйти.

— Погоди немного, — сказал ага, — я не хочу даром пить твоего вина.

— Я знал, что вы справедливейший из людей и не захотите обижать меня, — сказал обрадованный жид.

— А вот увидим! — отвечал ага и приказал выцедить половину вина из бочки, потом велел вынуть дно, и когда все было готово, по велению аги два янычара подхватили бедного жида, связали его и бросили в бочку. Ага велел мне заколотить ее. Со стесненным сердцем повиновался я этому приказанию, потому чтомне не за что было сердиться на моего хозяина, к тому же я знал, что он погибает за мое преступление. Но тут дело шло на жизнь или смерть, а теперь уже прошли те блаженные времена, когда люди жертвовали собой для спасения другого. Притом же бумага, по которой я сделался товарищем моего хозяина, была у меня в кармане, а так как у еврея не было наследников, то я должен был получить все его имение. К тому же…

— Убирайся ты к шайтану со своими умствованиями! — прервал его паша. — Ты заколотил бочку — ну, что же далее?.. Рассказывай!..

Так, Ваше Благополучие. Со стесненным сердцем исполнил я приказание аги, и более еще потому, что сам не знал, что ожидает меня.

Выколотив дно и набив обруч, стал я перед агой, сам не свой от страха.

— Говори, не знаешь ли ты чего об этом?

Зная, что хозяин мой умер и что теперь я нисколько не поврежу его доброму имени, если я навру на него, я сказал, что совершенно ничего не знаю об этом, но что с год тому назад пропал у нас черный невольник, а так как хозяин не слишком заботился об отыскании его, то и подозреваю теперь, что он убил его и, желая скрыть, положил труп в бочку и поставил ее сзади всех. Я присовокупил:

— Когда Ваше Благополучие изволили назначить ту самую бочку, то во всех движениях еврея невольно выказывался какой-то страх, и через день, кажется, он намеревался бежать из Смирны.

— Проклятая собака! — сказал ага. — Теперь я нисколько не сомневаюсь, что он таким образом уходил не одну дюжину не только черных невольников, но и правоверных.

— Я тоже стал бояться и за себя, Ваше Благополучие, — присовокупил я. — Он, как казалось, назначил и меня в число своих жертв. Я хотел покинуть его, но он умолял меня остаться, и когда, дорожа жизнью, несмотря ни на что, я все-таки отказывался, то и достал бумагу, по которой сделался я его товарищем. Но, верно, не долго бы пользоваться мне этой выгодой.

— Это обстоятельство может тебя осчастливить, — сказал ага, — и если ты выполнишь некоторые условия, все имение проклятого жида — твое. Первое: эти две бочки с черным шайтаном и проклятым жидом ты должен поставить у себя в погребе для того, чтобы я мог всегда, если вздумаю, навестить тебя и при взгляде на них вспоминать о моем гневе и мщении. Второе условие: присылать мне самого лучшего вина во всякое время и без отговорок столько, сколько я назначу. Согласен ты на эти условия или хочешь выкупаться в вине, подобно твоему хозяину?

Разумеется, что я согласился с радостью. Никто не заботился о еврее, а если когда и спрашивали о нем, то я пожимал плечами, говоря, что не знаю, за что и куда янычар-ага засадил его, и что я теперь управляю делами до его освобождения. По желанию аги, бочки с жидом и эфиопом поставил я посреди погреба выше прочих, одну подле другой. Ага почти каждый день являлся ко мне и, глядя на бочку, в которой купался труп бедного моего хозяина, выпивал столько, что часто принужден был ночевать в погребе.

Да будет известно Вашему Благополучию, что я, как человек смышленый, умел извлекать пользу из бочек, в которых кисли хозяин и эфиоп. Я выпускал из них вино и разбавлял им другие бочки, а туда наливал свежего. Разумеется, ага не знал об этом. Продолжая таким образом разбавлять мои вина, отчего они улучшались, приобрел я столько покупателей, что в короткое время разбогател не на шутку.

Так протекли три года, и во все это время ага не переставал посещать меня почти по три раза в неделю и всякий раз преисправно нализывался. Глядя на него, и я мало-помалу пристрастился к запрещенному напитку, хотя прежде не брал в рот ни капли. Однажды ага получает от султана повеление выступить со своим отрядом в поход. Когда янычары выступали из города, ага не мог не проститься с моим погребком: он подъехал к дверям моим, слез с лошади и вошел выпить на прощанье последний стаканчик. Но вместо одного, в самое короткое время, осушил он более дюжины. Время летело, и мой ага, по обыкновению, насилу ворочал языком. Он хотел уже ехать, чтобы догнать своих янычар, но все еще не мог насмотреться на бочку с моим хозяином и наругаться досыта. Мы были с ним уже давно на самой короткой ноге, и я, деля его компанию, в этот день опьянел так, что не помнил себя и сказал are: «Полно тебе ругать бедного еврея; по его милости я разбогател. На прощанье я открою тебе, что во всем моем погребе ты не найдешь ни одной бочки, в которой бы не пахло жидом или черным невольником! Вот отчего мое вино и лучше вин всех здешних виноторговцев».

— Как! — заревел ага, едва ворочая языком. — Ах ты мошенник! И ты смел… О, ты должен умереть… непременно… Святой пророк! Какое унижение для правоверного!.. Как я пойду теперь в рай!.. Напоить правоверного вином, в котором кис жид!.. Нет, собака! Ты умрешь, сей же час умрешь!..

Он хотел броситься на меня, но винные пары до того расходились в голове его, что он упал и никак не мог подняться на ноги. У меня же весь хмель выскочил из головы, и, зная, что ага, протрезвев, вспомнит обо всем и не преминет наградить меня, схватил я его и ввалил в пустую бочку, налил ее вином, заколотил дно и поставил ее в самом заду. Так отомстил я за смерть моего хозяина и отделался от ненасытного гостя, который выпивал у меня почти третью часть годового запаса.

— Как! — гневно воскликнул паша. — Ты утопил в вине правоверного, да еще агу янычар? Ты, подлейшая из собак! Сын шайтана! И ты смеешь еще хвастаться этим?.. Мустафа! Позвать сюда палача!

— Но я имею слово, великодушнейший из пашей! — сказал грек, упав на колени. — Притом же ага был недостоин чести называться правоверным: он не исполнял заповедей пророка — да будет благословенно имя его! Истинный мусульманин, вот как Ваше Благополучие, не возьмет и капли вина в рот.

— Слушай, собака! Я обещался и простил его, когда узнал, что он убил невольника, но утопить агу янычар — это совсем другое! — сказал паша, обращаясь к Мустафе.

— Сама справедливость говорит устами Вашего Благополучия; этот гяур достоин наказания. Но раб ваш осмеливается напомнить, что, во-первых, Ваше Присутствие изволили клясться бородой пророка, что простите этому неверному, и…

— Устаффир Аллах! Наплевать на эту клятву! Вот если бы я поклялся правоверному, так это дело другое…

— Во-вторых, раб этот еще не кончил своей истории, которая, кажется, довольно занимательна.

— Баллах! Это совершенная правда! Он должен окончить свою историю.

Но грек и не думал приподниматься и до тех пор не хотел продолжать, пока паша снова не пообещает его помиловать. Его Благополучие, которому знать окончание этой истории было гораздо дороже, чем все аги на свете, принужден был снова поклясться исподницей пророка, чтобы принудить грека продолжать историю. Грек повиновался.

Поставив бочку на место, поспешил я на двор, где стояла лошадь аги, и его же саблей проколол бок бедного животного, отвязал ее и выпустил со двора на улицу, зная, что она по инстинкту прибежит домой. Стук копыт разбудил слуг аги, и они, видя, что лошадь ранена и без седока, решили, что разбойники убили их господина, когда он отстал от войска. На другой день я отнес саблю и сказал, что ага пробыл у меня почти до ночи, немножко подвыпил и, несмотря на мои просьбы пробыть у меня до утра, поскакал догонять янычар и позабыл саблю. Теперь домашние аги были совершенно уверены, что он погиб от рук злодеев.

Так избавился я от пьяницы аги, и хотя он при» чинил мне много убытку своими частыми посещениями, зато теперь все вознаградилось с избытком: у меня прибавилась еще одна бочка, из которой мог я улучшать вино. Погребок мой еще более прославился.

Однажды с заднего крыльца ко мне вошел кади: он так много хорошего слышал о моих винах, что непременно сам хотел удостовериться в этом. Я был очень рад этой чести, тем более, что давно уже желал познакомиться с ним покороче. Поклонившись чуть ли не до земли, подал я ему стакан лучшего вина и сказал:

— Это вино называл я до сих пор вином аги, потому что покойный ага очень любил его и покупал по целым бочкам.

— Славная выдумка! — отвечал кади. — Это гораздо лучше и выгоднее, чем посылать невольника с кружкой каждый день. Я тоже выберу у тебя бочку получше.

Тут он перепробовал почти из всех бочек, как вдруг глаза его остановились на бочках, в которых кисли жид, эфиоп и ага.

— А каково вино вот из этих бочек? — спросил он»

— Это пустые бочки, — сказал я.

Кади ударил по бочкам палкой и воскликнул:

— Грек! Ты меня обманываешь, говоря, что эти бочки пустые. Я знаю, что у тебя в них лучшее вино, дай-камне из них попробовать!

Нечего было делать — я налил. Кади попробовал, похвалил и сказал, что возьмет все три бочки. Я сказал ему, что это вино употребляю для того, чтобы разбавлять им другие бочки, придавать вину больше вкусу и крепости, и что по этой причине оно вчетверо дороже прочих.

— Все равно! — сказал кади. — Правда, тут надо много денег, но ведь даром нельзя же достать хорошего вина.

Я утверждал, что ни под каким видом не могу продать этих бочек, потому что от них зависит вся слава, какой я до сих пор пользовался. Но он ничего не слушал, велел рабам своим поставить бочки на носилки и нести домой и не хотел до тех пор выйти из погреба, покуда не вынесут их. Я лишился моего эфиопа, моего жида, моего аги!

В совершенной уверенности, что тайна моя теперь скоро откроется, решился я на другой же день оставить Смирну. Я получил деньги от кади и, еще надеясь как-нибудь возвратить эти проклятые бочки, открыл ему, что намерен прекратить торговлю, потому что, лишившись моего сокровища, не надеялся уже иметь столько покупателей, сколько было их прежде. Я просил его возвратить мне эти бочки и предлагал за них три другие совершенно без всякой платы, но и это не помогало. Я нанял судно, нагрузил его остальным вином, взял все свои деньги и поспешил убраться в Корфу, прежде чем кади откроет мои плутни. Но сильная буря, свирепствовавшая в продолжение четырнадцати дней, принудила нас возвратиться опять в Смирну. Погода немножко приутихла, и я велел капитану корабля бросить якорь подальше от города, чтобы затем поскорее выбраться в море. Не прошло и пяти минут после того, как мы остановились, как заметил я лодку, которая отчаливала от берега; в ней сидели — сади и его прислужники.

В совершенной уверенности, что плутни мои открыты и что кади пронюхал, что я бежал на этом корабле, не знал я, что мне делать, как вдруг благая мысль мелькнула в моей голове: я так же хорошо могу спрятаться в бочке, как прятал прежде туда других.

Я позвал капитана и объявил ему, что кади едет к нам на корабль схватить меня, и просил не выдавать меня, обещая за то половину груза.

Капитан, который, к моему несчастью, был тоже грек, согласился. Мы пошли в трюм; я выпустил вино из одной бочки, вынул дно и влез в нее; дно опять вколотили. Через минуту взошел на корабль кади и спрашивал обо мне. Капитан сказал, что при сильном порыве ветра я упал через борт и что, не зная, к кому должно адресовать вино в Корфу, он возвратился в Смирну.

— Так проклятый избежал моего мщения! — воскликнул кади. — Мошенник! Я бы показал ему, каково убивать людей и поить правоверных вином, в котором кисли тела их! Но ты, кажется, надуваешь меня, грек? Покажи-ка мне корабль твой!

Люди, сопровождавшие кади, обшарили все углы, все щели на корабле, но все было напрасно. Кади наконец поверил капитану и, сходя с корабля, сулил мне тысячу наказаний и не одну сотню проклятий.

Я стал дышать свободнее и ожидал своего освобождения из бочки. Но не тут-то было: грек обманул меня. Лишь только наступила ночь, он снялся с якоря, и из разговора его с двумя матросами я узнал намерение капитана: он хотел бросить меня через борт и завладеть всем моим имуществом. Я кричал, просил, умолял матросов сжалиться надо мной, но все было напрасно. Один из них еще сказал: «Как ты убивал людей и прятал их в бочки, так теперь поступят и с тобой».

Теперь все было кончено для меня, праведный суд свершился. Единственное мое желание было скорее полететь через борт; мучительное ожидание казалось мне хуже самой смерти. Но судьба хотела иначе. Поднялась сильная буря; капитан и матросы бегали как угорелые и, казалось, совсем забыли обо мне.

Три дня сидел я в бочке и с часу на час ожидал, когда отправят меня ловить морских раков. На третий день услыхал я шум на палубе: матросы кричали, что корабль непременно погибнет, если будут держать на нем такого мерзавца, как я. Вдруг открыли люки, подняли бочку со мной, и я почувствовал, что лечу в море. В бочке не было втулки, и я заткнул отверстие платком, чтобы она не могла наполниться водой. Когда бочка поворачивалась отверстием вверх, я вынимал платок и таким образом впускал в нее свежего воздуха. Волны так бросали мою бочку во все стороны, и меня так укачало, что от боли и усталости я почти сошел с ума. Я хотел уже вынуть платок из отверстия и, напустив воды, таким образом лишить себя жизни, как сильный удар о скалу перебросил меня на другую сторону. Бочка моя ударилась еще три раза, и потом я почувствовал, что ее выбросило на берег. Мне послышались голоса: несколько человек приблизились ко мне и покатили бочку. Я не говорил ни слова, боясь, чтобы они не испугались и не оставили меня на берегу, откуда волны, снова могли умчать меня. Но когда они остановились, я приставил рот к самому отверстию и слабым голосом просил их сжалиться над несчастным» и выпустить его на белый свет.

Сначала они удивились, но я повторил мою просьбу и рассказал им, что капитан корабля, который, по моему мнению, находился недалеко от берега, желая завладеть моим грузом, посадил меня в бочку и перекинул через борт. Это, казалось, убедило моих избавителей, и через минуту я был свободен.

Первое, что представилось глазам моим, был весь груз корабля, на котором я плыл: весь берег был усеян моими бочками. Быстрый переход из темноты на свет и неожиданное освобождение так на меня подействовали, что я лишился чувств. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в пещере, где лежу на сложенном плате. Посреди пещеры был разложен огонь, вокруг которого сидело человек сорок мужчин, которые с удивительным проворством опорожняли мои бочки одну за другой.

Заметив, что я очнулся, мне поднесли вина, оно подкрепило мои силы. Потом один из сидевших, по-видимому, начальник, велел мне приблизиться к нему и сказал:

— Корабль твой разбила буря, и матросы, которых мы успели спасти, рассказали мне все твои плутни. Садись и рассказывай все, но если хоть что-нибудь утаишь, то смерть твоя неизбежна — я здесь кади. Если ты желаешь знать, где ты и кому обязан своим спасением, изволь, ты все узнаешь. Ты на острове Урии, а мы — честные люди, которых вы называете морскими разбойниками. Теперь говори всю правду.

Я подумал, что морские разбойники будут ко мне снисходительнее, а потому и рассказал им все точно так же, как имею честь рассказывать теперь Вашему Благополучию. Когда я кончил, капитан пиратов сказал:

— Хорошо! Ты говоришь, что убил невольника, был участником в умерщвлении жида и утопил в вине агу; за это, без сомнения, ты достоин смерти. Но за твое чудесное вино и за тайну, которую ты открыл нам, как улучшать его, я смягчу наказание. Нечего таить, что твой капитан и матросы тоже подгадили: они изменили тебе и ограбили посреди моря — это ужаснейшее преступление, и за то они должны бы были умереть непременно, но без них я не пил бы твоего вина, поэтому должно и к ним быть немного снисходительным: я только осуждаю вас на тяжкую работу. Мы продадим вас в Каире, а вырученные деньги возьмем себе, и вино твое выпьем за твое же здоровье.

Все разбойники были в восторге от этого суда: он был для них очень выгоден. Все наши просьбы остались тщетными; лишь только погода приутихла, нас посади— • ли в небольшую шебеку, отвезли в Каир, где и продали.

Вот история моя, Ваше Благополучие. Она, верно, объяснила вам слова, которые сказал я вчера. Теперь, надеюсь, вы согласитесь, что моя жизнь преисполнена несчастьями, более чем я заслуживал этого, потому что, убивая других, сам был в мучительном ожидании собственной смерти.

— Твоя история недурна, — сказал паша. — Но все-таки, если бы я не дал тебе обещания, голове твоей не уцелеть бы на плечах. Ужасно подумать, что неверный грек осмелился убить агу янычар, поклонника пророка — да будет благословенно имя его! Но я обещал простить тебя, ты можешь идти.

— Мудрость Вашего Благополучия блестит ярче звезд небесных! — сказал Мустафа. — Не осчастливить ли этого подлого раба вашей наградой?

— Машаллах! Наградой! Да разве я не довольно наградил его, оставив ему жизнь, которую он осмеливается считать гораздо дороже жизни аги? Утопить агу! — продолжал паша, вставая с места. — Это неслыханное преступление! А история, право, очень недурна. Мустафа, вели записать ее.

Глава III

— Мустафа! — сказал паша на следующий день по окончании заседания. — На сегодняшний день, кажется, есть у нас в запасе другой гяур?

— Басхем устун! Отвечаю за то головой, Ваше Благополучие. Собака ждет только вашего приказания, чтобы повергнуться к ногам вашим.

— Пусть войдет. Барек Аллах! Слава Богу! Не один Гарун-аль-Рашид мог отыскивать для себя истории.

Невольника ввели. То был смуглый мужчина с прекрасными чертами лица. Во всех его движениях видна была какая-то гордость, которую не могло подавить и его настоящее положение, она выказывалась из-под лохмотьев, которыми было прикрыто его тело. Приблизившись к ковру, на котором сидел паша, он поклонился и молча сложил на груди руки.

— Я желаю знать, почему вчера вечером, ссорясь с греческим рабом, ты утверждал, что знаешь толк в вине так же хорошо, как и тот?

— Потому что в жизни я столько перепил его, что не мудрено, если теперь знаю в нем вкус более, чем кто-либо другой.

— Он говорит, Мустафа, что-то о своей жизни.

— Она полна разнообразия, — продолжал невольник, — и, если угодно Вашему Благополучию, я расскажу историю моих похождений.

— Хорошо, я снисхожу к твоей просьбе, садись и начинай!

История монаха
Я испанец и родился в Севилье, но был ли отец мой грандом, или простым поселянином — не знаю, я не видал его. Помню только, что когда я стал понимать, увидел себя в заведении, основанном для тех несчастных созданий, которые вырастают на черном хлебе и воде потому только, что их родители, которые произвели их незаконным образом на свет, боясь срама, в жертву собственной чести приносят любовь родительскую.

Когда такие дети достигают известного возраста, их учат различным ремеслам, и лучших по способностям часто берут в церковную службу.

Одаренный от природы прекрасным голосом и верным слухом, был я принят певчим в один знаменитый доминиканский монастырь. Десяти лет от роду отдан был я на обучение к учителю пения. Под его присмотром я постоянно занимался изучением пения, иногда исправлял незначительные церковные службы: разжигал кадило, носил большие восковые свечи. Все дивились моему голосу, и часто, по окончании литургии, дамы дарили меня разными лакомствами, которые нарочно приносили с собой для маленького Ансельмо. Я делал в музыке значительные успехи и в двадцать лет пел прекрасным тенором. В свободное время давал я уроки музыки и пения и часть получаемых за то денег жертвовал в пользу монастыря. Мое имя стало известным во всей Севилье, и сотни любопытных стекались послушать Ансельмо. По этой причине меня берегли как сокровище: монастырь много бы потерял, если бы я его оставил. Мне давали полную волю, глядели на мои поступки сквозь пальцы. Деньги, которые оставлял я себе, помогли мне подружиться с привратником, и я мог выходить из монастыря и входить в него во всякое время.

Мои седильи и канцонетты удивляли всех, а потому ни одной серенады не обходилось без тенора Ансельмо. Такое занятие давало мне средства разнообразить жизнь свою различными удовольствиями, большая часть которых изгнана из монастырских стен. Скоро стал я вести самую беспорядочную, распутную жизнь, часто проводил ночи с молодыми гуляками, пил и пел для их удовольствия любовные песни. Однако мое поведение не было известно в монастыре, пли если и знали о нем, то молчали по причинам, которые уже известны Вашему Благополучию.

Я был очень хорош собой, но орденское платье скрывало прекрасное сложение моего тела, которым без этого я обратил бы на себя внимание каждого. Вскоре заметил я, что прекрасный пол, хотя и восхищался моим голосом, оставался совершенно хладнокровен к моей личности. Женщины, казалось, думали, что я во всех других отношениях умер для света, что было отчасти и справедливо, потому что в скором времени я должен был постричься.

В Севилье знал я одну молодую даму, донну Софию, которую я учил некоторое время музыке. Она очень хорошо играла, а я всегда замечал, что между любителями музыки есть какая-то симпатия, род какого-то влечения, которое сближает, сродняет их, заставляет полюбить друг друга, и это влечение так сильно, что если бы я был женат, и жена моя особенно любила музыку, то всячески старался бы отдалять ее от мужчин с подобной же склонностью, если бы сам не имел ее.

Эта дама была чрезвычайно расположена ко мне, и я питал себя самыми лестными надеждами. Но вот однажды во время дуэта вошел к нам стройный молодой офицер. Прекрасные каштановые волосы вились, а туго стянутый мундир выказывал его прекрасную талию. Он был ее двоюродным братом и только что воротился из Картахены. Он прилежно ухаживал за кузиной, и я скоро увидел, что все мои усилия овладеть се сердцем оставались бесполезными и что с каждым у гром меня принимали холоднее и холоднее.

Огорченный этим, стал я всячески чернить его в глазах донны Софии в надежде этим снискал себе ее прежнее расположение. Но я жестоко обманулся: она не только отказала мне от дома, но, как я узнал после, еще открыла ему причину, по которой я не давал ей более уроков.

Раздосадованный, взбешенный, лишь только возвратился я в монастырь, как меня позвали к настоятелю. Он сказал мне, что мое распутное поведение дошло до ушей его, и, порядочно намылив мне голову, в заключение наложил на меня тяжелую эпитимию. Я знал, что ослушание навлечет на меня еще большее наказание, а потому, поклонившись с наружным смирением и злостью в груди, воротился в келью, решившись гот же час писать в Мадрид о переводе меня. Несколько минут спустя привратник вручил мне записку. Она была от донны Софии. Она писала, что желает вечером видеться со мной, чтобы оправдаться в своем оскорбительном поступке, к которому она принуждена была прибегнуть из осторожности, потому что она думала, что мать ее, которая находилась в это время в соседней комнате, слышала наш разговор.

Вне себя от восхищения, тот же час я поспешил на свидание. Я должен был войти через заднюю дверь, которая выходила в поле, и дать знать о своем приходе тремя ударами. Лишь только поднял я руку для сигнала, как был схвачен и связан четырьмя масками. Они раздели меня и стали сечь крапивой; боль была нестерпима. Утолив свою месть, они развязали меня и удалились. Я обязан был этим гостинцем, как узнал после, молодому офицеру и его возлюбленной. Дрожа от боли и бешенства, я оделся, как мог, и отправился в монастырь, обдумывая, что мне делать. Положение мое не могло остаться скрытым в монастыре, и я был уверен, что, кроме стыда, оно навлечет на меня еще строжайшее наказание. Наконец, решил я, что нет худа без добра, связал порядочный веник крапивы, которая во множестве росла около стен монастырских, и поплелся в келью. Там снял с себя платье и начал с ожесточением стегать крапивой кровать и стены.

Спустя некоторое время я стал ужасно стонать и стонал до тех пор, пока монахи, желая узнать тому причину, не пришли в мою келью и не увидели, как ужасно исстегал я свое тело. Когда они вошли, я бросился на кровать и стал кричать еще громче. И скажу Вашему Благополучию, что этот крик был непритворен, потому что боль была нестерпима. На их вопросы я отвечал, что сделал большой проступок, что настоятель дал мне строгий выговор и наложил на меня эпитимию и что я сам выстегал себя крапивой. В заключение я просил их принять на себя труд продолжать надо мною начатое, потому что силы мои уже истощились. Они были слишком человеколюбивы, чтобы согласиться на это предложение. Некоторые из них отправились за лекарем, другие доложили настоятелю о случившемся. Первый скоро утишил боль, а последний был так обрадован моим мнимым раскаянием, что дал мне отпущение грехов и разрешил меня от эпитимии. Когда я выздоровел, то попал еще в большую прежнего милость, и мне дана была прежняя свобода. Во время болезни случившееся не выходило у меня из головы. Я проклинал вероломную девчонку и клялся отомстить ей, сравнивал свои личные достоинства с достоинствами молодого офицера, и самолюбие говорило мне, что, если бы не одежда, выигрыш был бы на моей стороне.

Кошелек мой, как я уже говорил, был туго набит. Когда я встал с постели, я пошел к парикмахеру и, под предлогом постоянной головной боли, заказал ему тонзуру, которая через несколько дней была готова; голова выбрита, накладка надета, и она была сделана так хорошо, что почти невозможно было отличить ее от моих волос. До сих пор все шло как нельзя лучше, но так как в подобных делах необходима величайшая осторожность, чтобы не дать повода и тени подозрения, то и вернулся я в монастырь, где пробыл спокойно несколько дней. В один вечер я опять вышел, и когда совсем стемнело, отправился в ветошную лавку одного жида, где и купил кавалерское платье, которое, по-видимому, было мне впору. Я спрятал его в своей келье и на следующее утро пошел отыскивать в отдаленной части города квартиру. Это было не так-то легко. Наконец удалось мне отыскать комнату, дверь ее выходила на лестницу. Я заплатил за месяц вперед, сказал, что эту комнату нанимаю для брата, которого жду с часу на час. Ключ взял себе. Я купил небольшой сундук, который поставил в комнате. В него-то и спрятал свой костюм, который принес из монастыря. После чего опять некоторое время провел я тихо как для отвращения подозрений, так и для того, чтобы еще более уверить настоятеля в моем мнимом исправлении.

Спустя несколько дней я снова вышел и послал к одному из искуснейших парикмахеров Севильи записку, в которой приглашал его к себе на квартиру. Сам: же, чтобы принять его, отправился туда, снял с себя монастырскую одежду и фальшивую тонзуру, спрятал их в сундук, положил свое кавалерское платье на стул и, обвязав голову шелковым платком, лег в постель. В назначенное время парикмахер постучался в дверь. Я кликнул его в комнату, сказав, что слуга мой вышел, что я по случаю сильной горячки принужден был выбрить себе голову, но что теперь уже выздоровел и потому прошу его сделать мне хороший парик. Я велел сделать парик из волос гораздо светлее своих собственных, сходных с волосами молодого офицера, локоны которого навлекли на меня столько неприятностей. Я дал ему часть денег вперед и, назначив время, к которому парик должен быть готов, отпустил его. Потом я переоделся и пошел в монастырь.

Во все это время я тщательно копил деньги, которые до сих пор так же скоро проматывались, как и приобретались. Скоро скопил я значительную сумму. Две недели вел я жизнь самую осмотрительную. К концу второй с трепетным сердцем поспешил я в свою новую квартиру, сбросил с себя несносное платье и тонзуру и нарядился в новый костюм.

Я не узнавал себя. Я едва верил, что этот статный, красивый кавалер, который стоял передо мною в зеркале, был Ансельмо. «И это лицо столько времени искажала уродливая тонзура, этот гибкий стан скрывался под неуклюжей одеждой!» — восклицал я вне себя от восторга. И я глядел на себя снова и не мог наглядеться, надивиться своему превращению. Наконец я решился: замкнул свое орденское платье и спустился по лестнице. С трепетом вышел я на улицу, но скоро успокоился, потому что мимо меня прошел один из моих коротких знакомых, взглянул мне прямо в лицо и пошел далее, не показав ни малейшего вида, что узнал меня. Ободренный удачей, я смело пошел в Прадо, где был встречен ласковыми взглядами женщин и насмешками мужчин, которые видели во мне опасного соперника. К вечеру воротился я на квартиру, надел орденское платье и пошел в монастырь. Теперь я знал, что мне нечего опасаться быть узнанным, и уже мысленно упивался наслаждениями, которых до сих пор был лишен. Я достал себе модные дорогие платья, нанял свою квартиру на шесть месяцев, назвался доном Педро и завел знакомство со многими молодыми людьми, между прочим и с офицером, который так гадко поступил со мной. Он был очень расположен ко мне; со своей стороны, для удобнейшего исполнения своих замыслов, старался я всячески способствовать усилению нашей дружбы. Он удостоил меня своей доверенности, открыл мне свои связи с кузиной и прибавил, что она уже наскучила ему и что он ищет удобного случая прекратить все сношения с нею, также рассказал он мне забавную шутку с певчим Ансельмо.

Он очень искусно владел шпагой, и я извинял себя в неумении тем, что до смерти старшего брата я был назначен для церкви. Он советовал мне учиться фехтованию и первые начала показал мне сам. После обратился я к хорошему учителю и в несколько месяцев превзошел в искусстве моего друга. Теперь мог я приступить к исполнению своих планов.

Однако Ваше Благополучие не должны думать, что я при настоящем моем поведении пренебрегал всем, что бы могло открыть меня. Напротив, теперь, будучи в состоянии доставить себе все возможные удовольствия, я был осторожен еще более чем когда-либо. Из семи дней недели четыре посвящал я монастырю и урокам музыки. Чтобы сделать изобличение еще затруднительнее, в своей монастырской жизни был я еще смиреннее, чем прежде. Настоятель, нисколько не подозревавший меня, с каждым днем оказывал мне более и более благосклонности. На мое отсутствие в продолжение для не обращали внимания, потому что знали, что я даю уроки музыки, а что делал я ночью, знали лишь я да привратник.

Разумеется, я в лице дона Педро утверждал, что вовсе не имею голоса и даже однажды в присутствии товарищей написал записку к Ансельмо, в которой просил его пропеть серенаду одной даме, за которой я волочился. Никому не приходило в голову, что дон Педро и Ансельмо — одно и то же лицо.

Но далее. Однажды молодой офицер, которого звали дон Лопес, сказал мне, что он не знает, как отвязаться от своей возлюбленной, ревность и упреки которой не давали ему покоя. Он просил у меня совета. Я смеялся над его несчастьем.

— Любезный Лопес, — сказал я ему, — познакомьте меня с нею и положитесь в том на меня, что она не будет больше беспокоить вас. Я прикинусь в нее влюбленным, и она, радуясь новой победе, скоро забудет своего прежнего воздыхателя.

— Прекрасно, бесподобно! — воскликнул он в восторге. — Если угодно, сегодня же представлю вас этой несносной донне Софии.

Так сблизился я с той, которую некогда любил, хотя теперь при виде ее не чувствовал уже ничего, кроме жажды мести. Донна София приняла своего прежнего музыкального учителя. Она ясно видела, что уже лишилась дона Лопеса, и потому мои старания понравиться ей скоро очаровали ее и расположили в мою пользу. Но в порывах негодования на изменника, иногда еще проглядывала ее любовь к нему. Однажды, когда она употребила все, чтобы привлечь его снова к себе, стал он упрекать ее в вероломстве, следствием чего был совершенный разрыв. Взбешенная, она требовала от меня, как доказательства любви, мести за нее, а так как я прикинулся самым страстным любовником, то и воспользовался удобным случаем исполнить давно желанное. При первой встрече с доном Лопесом я назвал его лгуном и потребовал от него удовлетворения. Так как это случилось при других, то не к месту были объяснения. Мы условились в известное время явиться одни, без свидетелей, в назначенное мною место. Я взял с собой орденское платье и тонзуру, которые и спрятал в крапиве. Битва была недолгой. Не прошло и двух минут, а он уже катался по земле в предсмертных конвульсиях. Я поспешно накинул на себя орденское платье, сменил парик тонзурой и в этом виде встал против него. Он открыл глаза и с изумлением устремил их на меня.

— Да, дон Лопес, — сказал я, — вы видите в доне Педро Ансельмо, того самого Ансельмо, которого вы стегали крапивой и который теперь отомстил вам за оскорбление. — Я сбросил орденскую одежду, сменил тонзуру париком и прибавил: — Теперь вы уверены, и мщение мое кончено.

Судорожная дрожь исказила лицо его, он закрыл глаза навеки. Я поспешил на квартиру, переоделся и пошел в монастырь, откуда написал к донне Софии от имени дона Педро письмо, в котором сообщил ей о случившемся и уведомил ее, что скрылся во избежание поисков. Три недели пробыл я в монастыре или выходил из него в монастырском платье.

По прошествии этого времени я известил донну Софию о своем возвращении, а также и о надежде увидеть ее вечером. Я отправился на квартиру, преобразился в дона Педро, постучал в дверь, и меня впустили. Но я обманулся в ожиданиях: вместо нежности, с которой надеялся быть принятым, она встретила меня градом упреков и объявила, что с этих пор я ей ненавистен. Хотя, в порыве гнева, она и требовала от меня мщения, но теперь, когда уже не было ее возлюбленного на свете, она, забыв его вероломство, запылала к нему прежней страстью.

Видя себя обманутым, я вышел из комнаты в мыслях удалиться. Но она не довольствовалась одними упреками: по ее знаку на меня напали двое из ее родственников с обнаженными шпагами. Мне оставалось одно средство к спасению: прорубиться сквозь них. Я бросился на них, нанес одному опасную рану и обезоружил другого в то самое время, когда разгневанная красавица, видя, что победа на моей стороне, кинулась на меня сзади, чтобы удержать мою руку. Но она опоздала, я отбросил ее на раненого и, выбежав из дома, поспешил на квартиру, переоделся и отправился в монастырь.

Это происшествие сделало меня осторожнее. В продолжение нескольких месяцев я нигде не появлялся под видом дона Педро, боясь попасть в руки правосудия. Я стал строже исполнять свои обязанности и вести жизнь более скромную. Вскоре узнал я, что донна София, безутешная от смерти своего возлюбленного, ушла в женский монастырь, где вскоре и была пострижена.

Теперь я был совершенно вне опасности, потому что единственный свидетель нашего поединка был уже не в состоянии вредить мне. Я начал снова свои переодевания, разумеется, когда в том была надобность, потому что в обществе, которое более всего привлекало меня и в котором, как уже известно Вашему Благополучию, приобрел я редкую способность узнавать доброту вина и являлся всегда в своем орденском платье, потому что тут угощение не стоило мне ничего, между тем как под видом дона Педро должен бы был тратить деньги, как и другие. К переодеванию прибегал я только тогда, когда желал понравиться какой-нибудь прекрасной особе. Все мои проделки сходили с рук как нельзя лучше, но, к сожалению, — ничто не вечно под луной! — пришла пора, когда мои проказы вышли наружу, и я сделался рабом во владениях Вашего Благополучия.

С некоторого времени стал я учить музыке племянницу одной пожилой дамы, которая была знатной фамилии и к тому же очень богата. Тетка всегда присутствовала при уроках, а так как я знал, что она была очень набожна, то и не позволял себе каких-либо вольностей, и песни, которым я учил девушку, были совершенно невинны. Мое поведение было постоянно самое монастырское.

Сначала не имел я никаких видов на племянницу, хотя она была прекрасна; все мое внимание было обращено на кошелек тетки, которой, по моим расчетам, оставалось уже недолго жить. Я даже всячески старался удалять от нее племянницу, потому что слышал, что после смерти своей она хотела отказать все свое богатство ей. Впрочем, это требовало времени и благоприятных обстоятельств. Я прибегал ко всем возможным средствам, чтобы снискать расположение старухи. Часэ, беседуя с ней о суете мира сего, я удивлял ее своим притворным благочестием, и со дня на день более и более она привязывалась к смиренному Ансельмо. Я вкрался в ее доверие, старался узнать образ ее мыслей, чтобы удобнее действовать.

Однажды, растроганная мною до глубины души, с:\ высказала мне тайну своего сердца: эта тайна упивала ее, не давала ей покоя ни днем, ни ночью; она относилась к летам ее молодости. Она имела, против воли родителей, любовные связи с одним молодым кавалером; он клялся обвенчаться с нею, и она впускала его в свою спальню. Их связь продолжалась до тех пор, пока их не выследили. Родственники в порыве гнева умертвили ее возлюбленного, а ее саму заключили в монастырь. Там она родила сына, которого тот же час от нее удалили. Несмотря на все убеждения и угрозы родственников, чтобы она постриглась, она воспротивилась им; наконец после смерти отца ее освободили, и она вступила во владение имением, которого родственники не могли отнять у нее. Она старалась разведать о своем сыне и наконец узнала, что он был отдан в воспитательный дом, но более не могла узнать ничего. Она не была замужем, но образ Феликса — хотя тому прошло уже много лет — не выходил из ее памяти, их тайные свидания часто сменяли в уме ее молитвы; она считала это за большой грех и, между тем, все-таки не могла забыть того, который впервые заставил ее сердце биться любовью.

Я слушал рассказ ее с живейшим участием; мне пришло в голову, что я сам мог быть несчастным плодом ее любви, а если и нет, то старуху легко заставить поверить этому. Я спросил ее, не было ли у ее сына каких-нибудь особенных примет, по которым бы можно было узнать его. Она отвечала, что расспрашивала об этом всех, бывших при его рождении, и что одна женщина сказала ей, что у ребенка на затылке была большая бородавка, которая, впрочем, вероятно, пропала, и что нет никакой надежды на отыскание его.

Я заметил ей, что бородавки, случайно появившиеся, легко пропадают, но что те, которые были при рождении, так же невыводимы, как и родимые пятна. После чего я дал разговору другой оборот, сказав между прочим, что поведение ее вовсе не кажется мне преступным; требовал забыть человека, с которым до сих пор жила, как с супругом, и который умирает за свою возлюбленную, значит требовать невозможного: это выше сил человеческих. Всю ночь не выходила у меня из головы эта старуха со своим сыном; год и месяц совершенно согласовались с теми, в которые я был принят в воспитательный дом. Бородавка действительно могла и пропасть. А что, если это был точно я? Тут нет ничего невозможного. На другое утро отправился я в воспитательный дом и справился о дне моего приема, а равно и обо всех обстоятельствах, которые на всякий случай подробно вписываются в книгу. Я нашел, что это было в феврале, и в том самом месяце, того числа и почти в тот же час, кроме меня, был принят еще один ребенок.

«В восемь часов вечера найден у дверей в корзинке мальчик; принесший неизвестен; знаков не имеется; имя — Ансельмо».

«В девять часов вечера найден у дверей мальчик, завернутый в плащ; принесший неизвестен; знаков из имеется; имя — Яков».

Следовательно, в продолжение одного и того же часа в воспитательный дом принесены были два ребенка, и я был один из них. Вечером пошел я снова к старухе и свел разговор опять на то, что не узнала ли она еще чего о своем сыне, и спросил ее, хорошо ли знает она число.

Она отвечала, что очень хорошо помнит, что это было восемнадцатого февраля и что, когда она справлялась в воспитательном доме, ей сказали, что дети, принятые в этот день, не имели на себе никаких знаков, что они все усланы, но куда, того не знают, потому что бывший директор умер, а он один только и знал это. Что я или другой был сын ее — это ясно, но который из двух — доказать было невозможно. Однако я думал недолго и решился назвать себя ее сыном, если и не в глазах других и самого себя, то, по крайней мере, в глазах ее, и принял все нужные меры.

Я намеревался исполнить свой план в мирской одежда, а так как необходимо было иметь бородавку на затылке, то и предположил достать ее как можно скорее, что мне и удалось.

Один монах нашего монастыря изобиловал ими, и я в шутку предложил ему испытать, точно ли кровь бородавки прививает ее к кому угодно. Через две недели у меня была уже бородавка на пальце, которая быстра увеличивалась. Кровью из нее намазал я место на затылке. Через три месяца у меня была на нем уже большая бородавка. В продолжение этого времени я редко посещал старую даму, извиняясь недостатком времени. Теперь предстоял вопрос, каким образом в другом виде втереться в дом ее? Это требовало некоторого размышления, тем более что все-таки время от времени я должен был посещать ее. При некотором размышлении решился я воспользоваться для этого племянницей, потому что знал, что если мои планы не удадутся, то все-таки имение, которое желал я прибрать к своим рукам, она разделит со мной. Часто, когда мы были одни, я находил случай говорить ей об одном молодом человеке, которого превозносил до небес. Возбудив ее любопытство, я, смеясь, мимоходом заметил, что красота ее обворожила кавалера, потому что часто замечал его проходящего мимо ее окон. Девушке всегда приятно, если ей удивляются; самолюбие ее было польщено, и она стала выведывать от меня многие подробности. Я отвечал так, что еще больше возбуждал в ней любопытство; довольно подробно описал его физиономию и особенно похвалял хорошие качества молодого человека. Я даже описал с величайшей точностью костюм его. По окончании уроков я отправился на квартиру, надел лучшие платья и парик и стал ходить перед ее окном взад и вперед. Она тотчас узнала во мне молодого человека, о котором я говорил ей, выглянула в окошко и потом вдруг со свойственным всему женскому полу кокетством отскочила от окна. Я заметил, что победа льстила ее самолюбию, и, побыв перед окном еще некоторое время, удалился.

На следующий день, явившись к ней на урок, я запасся на всякий случай любовным письмецом. Урок начался. Я скоро заметил, что ей хотелось петь песенку, которую в присутствии тетушки она, вероятно, отложила бы в сторону. «Добрый знак!» — подумал я. Лишь только явилась тетка, мы замолчали и начали другую. Посредством этой маленькой хитрости я попал в ее поверенные, а этого только и было нужно. После двух или трех песен донна Селия, тетка, вышла из комнаты. Тут я заметил маленькой ученице, что видел кавалера, о котором говорил в прошедший раз, и что он кажется влюбленным еще более, чем прежде, что он упрашивал меня замолвить о нем словечко, но что я решительно отказал ему и даже угрожал открыть все тетке. Я прибавил, чаю чувствую к нему сострадание, что слезы и просьбы его растрогают всякого, но что, несмотря на эту привязанность к нему, считаю вовсе неприличным моему званию и будущему назначению быть посредником в подобных делах. «Он сказал мне, — присовокупил я, — что вчера вечером проходил мимо дома в надежде сыскать случай через кого-нибудь из домашних слуг передать вам письмо, но я угрожал открыть все донне Селии, если он не перестанет говорить об этом». Донна Клара, казалось, была очень огорчена моей притворной строгостью, однако не сказала ни слова. Спустя некоторое время я спросил ее, видела ли она молодого человека. «Да», — отвечала она без дальних объяснений. На софе, на которой сидела донна Клара, стояла ее рабочая корзинка; я положил туда незаметно записку; урок кончился, и я пошел на половину тетки. Через полчаса я опять вышел в зал, в котором оставил донну Клару. Она сидела за рукодельем и при виде меня вся вспыхнула я догадался, что записка была прочитана. Сделав вид, будто ничего не замечаю, и едва скрывая свою радость, я раскланялся. В записке я умолял ее об ответе и сказал, что буду всю ночь под ее окном. Когда стемнело, я перерядился в дона Педро, отправился к ее жилищу и сделал несколько аккордов на гитаре, чтобы дать знать о себе. Через полчаса окно отворилось, и маленькая ручка бросила записку, которая упала прямо к моим ногам. Я поцеловал ее с восторгом и удалился. Дома я прочитал ее. Она была ко мне благосклоннее, чем я ожидал. Теперь решился я действовать как поверенный.

На другой день я сказал ей, что молодой кавалер своим благородным видом победил мою решимость и что я согласился быть его ходатаем; что положение его так жалко, что я не мог противиться его просьбам; что, впрочем, надеюсь, что без моего ведома не будет сделано ничего: только на этих условиях я возьму на себя, если он ей нравится, ходатайствовать за него у донны Селии. При этих словах глаза донны Клары заблистали радостью, и она откровенно призналась мне, что наружность и характер его вовсе ей не противны. Тут вынул я второе письмо, которое, как сказал, он умолял меня вручить ей. Дело приняло прекрасный оборот. Я имел с нею несколько свиданий, и хотя прежде был совершенно равнодушен к донне Кларе, любовь выказала в ней столько милых качеств и так одушевила ее прекрасное личико, что я сам, не замечая как, полюбил ее со всей пылкостью первой любви. Однажды она заметила, что между доном Педро и мною большое сходство, но ей никогда не приходило в голову, что смиренный стриженый послушник и веселый кудрявоголовый кавалер были одно и то же лицо. Когда я увидел, что дело завязалось, то, после вступления, открыл донне Селии, что имею сообщить ей нечто важное, а именно, что я заметил склонность одного молодого кавалера к ее племяннице и почти уверен, что ему отвечают; что этот кавалер очень коротко знаком мне, что он очень любезен и обладает многими хорошими качествами, но что происхождение его, по-видимому, тайна, потому что он никогда не рассказывал мне о нем. Я заключил слова свои уверением, что почел долгом сказать ей обо всем, чтобы узнать, согласна ли она на его предложение, или имеет на племянницу другие виды, так как во всяком случае она должна немедленно поступить решительно.

Донна Селия была крайне изумлена моим открытием и не менее того сердита на племянницу, которая осмелилась без ее ведома заводить знакомства. Упреки, брань посыпались градом. Я дал ей полную волю наговориться досыта, и когда она немного успокоилась, с обычным смирением напомнил ей, что в молодости впала она в этот же проступок. Я сказал, что он, вовсе не зная, что я вхож в их дом, уверял меня, что намерения его чисты. Донна Селия казалась успокоенной и предлагала мне много вопросов. Тайна его рождения одна только удерживала ее от решительного согласия. Я обещал ей приложить все старания, чтобы разведать об этом, и мы согласились до тех пор не приступать ни к чему решительному. Я вышел от нее и при прощании с Кларой уведомил ее обо всем происшедшем и советовал ей не раздражать тетку, но с покорностью выслушать ее выговоры. Когда на следующий день я вошел к ним, она сидела подле своей тетки, которая, по-видимому, с ней совершенно примирилась. Я сделал ей знак, чтобы она вышла. Донна Селия сказала мне, что Клара созналась в вине, и так как она обещала вперед ничего не предпринимать, не посоветовавшись с теткой, то она и простила ее. Когда она закончила, я сказал: «Сеньора, приготовьтесь услышать удивительные вещи. Пути Божий неисповедимы. Вчера вечером говорил я с доном Педро, и, представьте, из слов его я узнал, что он — оплакиваемый вами пропавший сын».

— Праведный Боже! — воскликнула она и упала в обморок. Лишь только она пришла в себя, как воскликнула:

— Где он? Приведите его ко мне! Дайте мне взглянуть на него, потушить в его объятиях муки материнского сердца, лить радостные слезы на груди моего сына!

— Успокойтесь, сеньора! — сказал я. — Вы еще не удостоверились. Тогда только вы можете увлекаться движениями вашего сердца. Я просил дона Педро открыть мне тайну своего происхождения и объявил ему, что исполнение его желаний зависит единственно от безусловной откровенности. Он признался мне, что был принесен в воспитательный дом, но что не знает своих родителей и что тайна, а отсюда и порочность его рождения были для него постоянно источником печали.

Я спросил его, знает ли он, сколько ему лет, и имеет ля свидетельство о своем приеме? Он показал мне его. Оно было от восемнадцатого февраля того самого года, в котором ваше дитя было отнесено в заведение. Однако я не мог тут узнать еще ничего решительного и сказал, что сегодня поутру буду опять у него, чтобы посмотреть, что нам делать, и уверил, что откровенное признание возбудило во мне большое к нему участие. Сегодня поутру отправился я в воспитательный дом и справился по книгам. Я нашел там, что в ту ночь принесены были два ребенка. Вот и выписка. К сожалению, тут не говорится ни о каких особых приметах, и потому, если бы у него не оказалось бородавки, мы остались бы в том же неведении, в каком были и до сих пор. Когда я за час перед этим посетил его, завел прежний разговор и сказал, что, кажется, взято за правило отмечать в книгах особые приметы всех детей, чтобы можно было в случае надобности узнать их, он отвечал мне, что о таких знаках говорится только тогда, когда они неистребимы, и что таковых у него не было; хотя и есть у него на затылке бородавка, но он не знает, была ли она при его рождении. «Но, — продолжал он, — все это ни к чему не ведет, я уже давно потерял надежду сыскать когда-либо своих родителей и должен покориться своей несчастной судьбе. Я раздумал о своей связи и чувствую, что поступил безрассудно. Какое право имею я, безродный, без имени, просить руки девицы благородного происхождения? Я решился подавить чувства сердца; я хочу оставить Севилью и в уединении оплакивать свою печальную участь. Да, я должен ехать скорее, пока еще связи с донной Кларой не так тесны, чтобы их нельзя было расторгнуть, не причинив горя бедной девушке».

— И вы в состоянии принести эту жертву? — спросил я.

— Я поступаю только, как следует поступать благородному человеку, — отвечал он.

— Если так, — сказал я, — то прошу вас посетить меня сегодня вечером; я надеюсь сообщить вам нечто приятное. — И я оставил его, чтобы уведомить вас о своем открытии.

— Но зачем вы не привели его тотчас же ко мне? — воскликнула донна Селия.

— Сеньора! Я имею важные дела в монастыре, которые задержат меня до поздней ночи. Также думаю, что должен, по поручениям настоятеля, на некоторое время оставить монастырь. Я открою все молодому человеку и потом пришлю его сюда, но вам необходимо несколько успокоиться. Желал бы я быть при этом свидании, но в свете мы так редко можем делать то, чего желало бы сердце. — И я простился с нею, прося все открыть племяннице, и присовокупил, что теперь нет никаких преград к их соединению.

Я поспешил удалиться для того, чтобы иметь время придумать историю, которую, вероятно, должен буду рассказать своей новой маменьке. Также нужно мне было выхлопотать на некоторое время отпуск. Я получил его, сказав настоятелю, что получил письмо от одного престарелого господина, живущего в Аликанте, который желает сделать монастырю значительное пожертвование и хочет для того видеть меня. Настоятель разрешил мне ехать в Аликанте в тот же вечер, чтобы поспеть к назначенному времени. Я простился с настоятелем и монахами в надежде уже больше с ними не видеться, поспешил на квартиру и сбросил с себя навсегда орденское платье. После чего отправился я в дом донны Селии, где был отведен в комнату, в которой должен был ожидать ее. Я надел новый парик, богатую шелковую епанчу и шелковые чулки. Двери отворились, и донна Селия вошла, дрожа всем телом. Ябросился перед нею на колени и самым трогательным голосом умолял ее благословить своего сына. Изнемогая от избытка чувств, опустилась она на софу, и я, все еще стоя на коленях, схватил ее руку и осыпал поцелуями.

— Это он, это сын мой! — наконец воскликнула она. — Голос крови сказал бы мне это, если бы даже не было никаких доказательств!

И она обвила руки вокруг моей шеи, склонила голову на плечо мое и проливала слезы благодарности и восторга. Смею уверить Ваше Благополучие, что я действительно был тронут, и слезы мои смешались с ее слезами; внутреннее чувство говорило мне — и я уверен в этом и поныне, — что я был ее сын, хотя после это благодетельное чувство и исчезло. Хотя совесть делала мне упреки, но все-таки я не мог удержаться, чтобы не сказать себе, что обман, который причинил столько радости и счастья, почти простителен. Я сел подле нее, она осыпала меня поцелуями, то отодвигала от себя, чтобы полюбоваться на меня, то прижимала снова к груди своей.

— Педро, ты живой портрет отца, — сказала она печальным голосом, — но да будет воля Божия. Он дал, Он и взял; я благодарна Ему за Его благость.

Когда мы несколько успокоились от сердечных движений, я просил ее рассказать историю моего отца, и она повторила повествование о своей связи, о которой уже говорила мне прежде.

— Но ты еще не представлен Кларе. Шалунья, верно, не воображала, что имеет любовную связь с двоюродным братцем.

Когда донна Селия позвала ее, я взял смелость обнять прелестную девушку и запечатлеть поцелуй на ее губках. Полные любви и восторга, сели мы на софу? я сидел в середине, и руки обеих лежали в руках моих.

— Теперь я хочу, дорогой Педро, — сказала донна Селия, — услышать историю твоей жизни. Что она была достойна моего сына, в том я уверена наперед.

Я поблагодарил ее за доброе мнение и выразил надежду, что ни прошедшие, ни будущие обстоятельства не переменят его, и начал историю своей жизни следующим образом.

— Историю твоей жизни? — прервал его паша. — Собака смеется нам в бороды, что ли? Что же ты рассказывал нам до сих пор?

— Правду, Ваше Благополучие, — отвечал испанец. — Теперь хочу рассказать историю своей жизни, которую выдумал я для того, чтобы провести донну Селию, но в которой нет ни одного слова справедливого.

— А, понимаю. Этот кафир настоящий кессегу[21], у него из одной истории является другая. Но уже поздно. Смотри же, Мустафа, завтра вечером мы слушаем его снова. Ступай, неверный; муэдзин зовет к молитве.

Испанец вышел, а паша с Мустафой, по призывному крику муэдзина, стали совершать свое вечернее поклонение — фляжке.

Глава IV


На следующий день испанский раб был позван продолжать начатую историю.

— Ваше Благополучие, без сомнения, помните, на чем я остановился вчера вечером? — начал раб.

— О, очень! — отвечал паша. — Ты кончил началом своей истории. Однако же надеюсь, сегодня ты ее кончишь, потому что из рассказанного тобою я уже многое забыл.

— Ваше Благополучие, припомните, что на софе…

— Ты сидел, да и еще в нашем присутствии, — прервал паша, — так велика была наша снисходительность к неверному. Ну, продолжай же свою историю.

— Раб Вашего Благополучия осмеливается с нижайшей покорностью напомнить, что он сидел на софе между своей матерью, донной Селией, и его возлюбленной, донной Кларой.

— Да, да! Теперь я вспомнил.

— Я сжал в руках их руки.

— Точно, — сказал паша с нетерпением.

— И намеревался рассказать историю собственного своего изобретения, чтобы тем провести мою мать.

— Анна Сенна! Да падет проклятие на голову твоей матери! — воскликнул гневно паша. — Садись и продолжай свою историю! Или паша для тебя ничего не значит? И шакалу ли гневить льва? Уаллах эль неби! Клянусь Богом и его пророком, ты смеешься мне в бороду! Историю — говорю тебе!

— Требуемую Вашим Благополучием историю, — отвечал с робостью невольник, — начал я так.

История испанского невольника
— О моем детстве, матушка, не могу сказать вам ничего достоверного, оно уже изгладилось из моей памяти. Помню только, что, когда мне было лет семь, я был в обществе детей; некоторым из них было только по нескольку дней, другие были равных со мной лет. Помню тоже, что кормили нас очень худо, а наказывали слишком строго.

— Бедное дитя! — воскликнула донна Селия, с состраданием сжимая мою руку, которая лежала в ее руках.

— Так прожил я до десятого года. Однажды к нампришла какая-то престарелая дама; я понравился ей — и не удивительно, потому что ребенком был я очень хорош собой, хотя, Клара, впоследствии много утратил из этой красоты. — В ответ было легкое пожатие другой моей руки и отрицательное киванье головкой. Я продолжал: — Донне Изабелле — так называлась эта дама, которая принадлежала к высокой фамилии Гусман — нужен был паж, и она решила воспитать меня для этого звания. Она взяла меня с собой и одела в прекрасное платье. Должность моя состояла в том, чтобы сидеть на ковре у ног ее и исполнять различные приказания. Сказать правду, я был нечто вроде живого колокольчика: должен был звать каждого, кого велено было позвать, и приносить все, в чем случалась надобность. Впрочем, меня содержали очень хорошо, и я был доволен своей судьбой.

Между прочим, учили меня читать и писать, и это только было мне не понутру. Учителем моим был один монах, который так же любил учить, как я — учиться, и если бы дали нам полную волю, то, надеюсь, как он, так и я, остались бы как нельзя более довольны друг другом. Но так как моя госпожа непременно хотела видеть сама мои успехи и всякий раз во время вышивания заставляла меня читать, то делать было нечего, я должен был учиться. Брань и ласки наконец возымели свое действие: я был уже в состоянии прочитать для своей госпожи роман или написать ответ на приглашение.

У госпожи моей были две племянницы, которые жили у нее и были уже взрослыми, когда я пришел в дом. Собственно для своего удовольствия учили они меня танцевать и многому другому, так что, по милости их, вскоре получил я очень порядочное образование. Хотя я был еще ребенком, но все-таки мне приятно было иметь своими учительницами двух хорошеньких девиц.

При описании этих девиц позвольте мне несколько распространиться: это необходимо. Старшая, которую звали донной Эмилией, была рассудительна, скромна, редко весела и никогда не выходила из себя. Улыбка не слетала с ее лица, и, между тем, она почти никогда не смеялась. Меньшая, донна Тереза, имелахарактер совершенно противоположный характеру Эмилии: она была весела и довольна, откровенна, доверчива и чувствительна. Ее проступки были следствием чрезвычайной живости чувств — она впадала из одной крайности в другую.

И, между тем, они не чаяли друг в друге души. Казалось, что разность характеров еще усиливала их взаимную привязанность. Серьезность старшей при живости младшей не была так заметна; равно как и необдуманность младшей удерживалась рассудительностью старшей в должных границах. Мне, как ребенку, Эмилия нравилась, донну Терезу я обожал.

Три года прожил я в доме донны Изабеллы, когда дела побудили ее ехать в Мадрид. Племянницы ее, которые были прекрасны и очень похожи одна на другую, вскружили головы многим кавалерам. Двое из них одержали верх над прочими. Дону Пересу удалось снискать благосклонность Эмилии, а дон Флорес похитил сердце живой Терезы.

Однако донна Изабелла ни за что на свете не хотела расставаться со своими племянницами, а так как серенады, которые доходили до ушей ее каждую ночь, открыли, что кое-кто уже успел снискать благосклонность ее любимиц, то она и вернулась в Севилью еще раньше, чем предполагала.

Хотя никто из них не удостоил меня своего доверия, однако я смекнул, что тут что-нибудь да кроется. Я был умен не по летам и потому, несмотря на догадки, ничем не обнаруживал того ни перед моей госпожой, ни перед молодыми доннами.

Прошло уже четыре недели со дня приезда нашего в Севилью, как однажды донна Эмилия подозвала меня к себе и спросила:

— Педро, можешь ли ты хранить тайну?

— Конечно, — отвечал я, — если только мне за то заплатят.

— И что бы такое могло заставить тебя молчать, плутишка?

— От вас — один только поцелуй, — отвечал я.

Она засмеялась, погрозила мне пальчиком, потом поцеловала меня и сказала, что вслед за вечерним колоколом явится под окном мужчина, и я вручу ему записочку, которую дала она мне. В назначенный час выглянул я за дверь и увидел под окном одного кавалера. Я начал с ним говорить.

— Сеньор! — воскликнул я. — Чего ждете вы от одной хорошенькой особы?

— Записки, душечка! — отвечал он.

— Вот вам она, — сказал я, вынимая ее.

Он всунул мне в руку дублон и скрылся. Золото любил я, но другая плата была для меня еще приятнее. Я положил деньги в карман и вошел в дом. Лишь только успел я войти в приемную, как донна Тереза сказала мне:

— Педро! Я искала тебя. Можешь ли ты хранить тайну?

— Без сомнения, если мне за это заплатят, — отвечал я, как и в первый раз.

— И что может удержать твой язык от болтовни?

— От вас — поцелуй, — отвечал я.

— О, душка! Двадцать раз готова я поцеловать тебя.

И она на деле исполнила свое обещание, ее поцелуи чуть-чуть не задушили меня.

— Внизу дожидается один сеньор записки, которую ты и передашь ему.

Я взял записку, и когда вышел, увидел, в соответствии со словами донны Терезы, одного кавалера.

— Сеньор, — сказал я, — вы ждете письма от одной прекрасной дамы?

— Ты отгадал, дружок, — отвечал он.

Я вручил ему записку, он сжал ее в руке и хотел удалиться.

— Сеньор, — сказал я, — хотя благосклонность моей госпожи не может быть куплена ничем, но все-таки ваша связь не может обойтись без золота. Вам оно необходимо, а так как вы бедны, то вот вам один золотой. — И я протянул к нему руку с дублоном, который получил от другого кавалера.

— О, маленький хитрец, — сказал он, — ты мстишь мне за мою недогадливость. На, возьми!

И он всунул мне в руку четверть дублона и поспешно удалился. Я вернулся домой и отправился в комнату донны Изабеллы, которая сидела там одна.

— Педро, поди сюда! — сказала она. — Ты знаешь, как добра была я всегда к тебе и с каким старанием воспитала тебя. Скажи мне, можешь ли ты хранить тайну?

— Вашу тайну — без сомнения, — отвечал я. — Это Долг мой.

— Ты — доброе дитя. Слушай же. Мне кажется, что некоторые кавалеры, которым случилось видеть в Мадриде моих племянниц, последовали за ними и сюда; ты должен разведать, справедливы ли мои подозрения.Понимаешь ли?

— О, совершенно! — отвечал я.

— Хорошо. Так смотри же наблюдай, а вот тебе два реала на гостинцы.

Таким образом вдруг поступил я в действительное звание пажа. Два реала положил я в кошелек к золоту и решился, как вы легко себе представите, оказывать услуги сообразно с вознаграждением. Однако, как я узнал после, в самом начале моего нового поприща сделал я непростительный промах — я перемешал любовные записки: записку донны Эмилии отдал я дону Флоресу, любовнику донны Терезы, а записку донны Терезы — дону Пересу, обожателю донны Эмилии. Но не лучше ли будет объяснить вам то, что узнал я впоследствии?

Дон Перес, возлюбленный Эмилии, был молодой человек, и должен был, по смерти дяди, у которого он был единственным наследником, вступить во владение обширным имением; между тем как дон Флорес уже обладал большим имением и мог выбирать себе супругу по собственному желанию.

Молодые донны, боясь быть открытыми, писали записки не своим почерком и не подписывали своих имен. Письмо Эмилии было следующего содержания:

«Я нашла вашу записку на известном месте, но тетушка взяла ключ от сада к себе и, как думаю, подозревает нашу связь. К чему вы так настойчивы? Думаю, что любовь ваша, подобно моей, от препятствий не слабеет, напротив, делается еще сильнее. Мне невозможно эту ночь видеться с вами, но паж на нашей стороне, я надеюсь скоро писать к вам».

Письмо Терезы, которое я отдал дону Пересу, было таково: «Не могу долее противиться вашим просьбам видеться со мною. Тетушка заперла сад, но если вы имеете столько смелости, чтобы перелезть садовую стену, то найдете меня в беседке. Но нам не должно говорить друг с другом, потому что слуги беспрестанно проходят мимо дверей, также мы должны быть без огня. Полагаюсь на ваше благородство».

Дон Перес был вне себя от восхищения, что наконец, донна Эмилия согласилась на свидание, а дон Флорес, огорченный слишком скромным поведением своей возлюбленной, отправился домой, про себя упрекая Терезу в кокетстве.

В назначенный час дон Перес имел свидание с мнимой возлюбленной. Обе сестры не скрывали ничего друг от друга, а так как я был их поверенным, то и говорили они при мне без всякой осторожности.

На другой день, когда тетка вышла из комнаты, завязался между ними маленький спор о личных достоинствах их любимцев. Чтобы решить его, они обратились ко мне.

— Педро, — сказала Тереза, — ты решишь наш спор. Который из двух кавалеров лучше?

— Я думаю, — сказал я, — что ваш сеньор лучший из блондинов, которых когда-либо случалось мне видеть, но прекрасные черные глаза кавалера донны Эмилии так же единственны в своем роде.

— Но, Педро, ты их перемешал, — сказала Эмилия. — Дон Перес, блондин, мой обожатель, а брюнет, дон Флорес, любит сестру мою.

Тут-то я заметил свою ошибку при передаче записок. Тереза покраснела. Однако у меня достало ума ответить:

— Точно так, сеньора, вы правы, вижу, что я ошибся. Вскоре затем вошла в комнату тетка, и Тереза, уходя, сделала мне знак следовать за ней. Когда мы были одни, она сказала:

— Скажи мне правду, Педро. Ты перемешал письма, и мое отдал дону Пересу, блондину, — не правда ли?

— Признаюсь, что так, — отвечал я, — потому что брюнету я уже отдал письмо донны Эмилии.

Донна Тереза закрыла лицо руками и залилась слезами.

— Педро, — сказала наконец она — не говори об этом никому, слышишь ли, или ты погубишь меня. Боже, что будет со мной? — воскликнула она.

Донна Тереза была безутешна. Наконец она отерла слезы и после долгого размышления взяла клочок бумаги и написала что-то.

— Педро, — сказала она, — возьми эту записку и вручи ее брюнету, слышишь ли, брюнету?

Тереза читала письмо Эмилии к дону Пересу, которое попало в руки дона Флореса, а потому и написала теперь:

«Вы, может быть, упрекаете меня в излишней строгости за отказ мой увидеться с вами вчера вечером, но я боялась… Не думайте, чтобы я издевалась над вашими чувствами. Ожидаю вас в садовой беседке, в которой в прошедшую ночь уже были без нас… Будьте там в девять часов».

Я отдал записку дону Флоресу.

— Передай донне Терезе, — сказал он, — что я непременно буду. Теперь знаю, отчего вчера она не хотела видеть меня. Дай Бог, чтобы я был так же счастлив, как и дон Перес.

Он дал мне дублон и удалился. Не успел я еще уйти, как наткнулся на дона Переса.

— Ба, это ты, паж! Счастливая встреча! Пойдем ко мне, я дам тебе записку к Эмилии.

Я повиновался, и он подарил мне, как прежде, четверть дублона.

— Покорно благодарю, сеньор! — сказал я. — Дублоны дона Флореса и ваши четверти дублонов скоро обогатят меня.

— Как! — сказал он. — Дон Флорес дает тебе по дублону? Он, верно, сошел с ума. Но я не хочу, чтобы он давал тебе больше моего. Вот тебе полтора дублона, что с полученным тобою от меня составит столько же.

Я поклонился, поблагодарил и ушел.

Несмотря на молодость, я понимал, что в свидании прошедшей ночи было что-то, что произвело глубокое впечатление на донну Терезу. А так как я любил ее более Эмилии, то и рассудил за благо, прежде чем отдам письмо Эмилии, посоветоваться с донной Терезой.

Я сделал ей знак, чтобы она следовала за мной в свою комнату, и пересказал ей ответ дона Флореса, присовокупив также его желание «быть так же счастливым, как был дон Перес в прошедшую ночь». Она покраснела от стыда и горести. Я рассказал ей, как дон Перес пригласил меня к себе, и что случилось. После чего подал я ей записку и спросил ее, должен ли я отдать ее Эмилии, или нет. Поспешно сорвала она печать и прочитала следующее:

«Где взять слов, чтобы выразить мою благодарность милой Эмилии за то, что получил я от нее в прошедшую ночь! Умоляю вас, уведомите меня, когда будет мне дозволено вторично видеться с вами. Жизнь без вас мне в тягость. Вы одна делаете ее для меня сносной».

— Педро, — сказала она, — ты оказал мне большую услугу, ты спас меня. Чем заплачу я тебе за это?

— Дайте мне вместо одного — два поцелуя, — отвечал я.

— Тысячу раз готова я целовать тебя, — отвечала она, прижав меня к груди и целуя, и слезы ее омочили мое лицо.

После чего взяла она лоскут бумаги и, стараясь подражать руке Переса, написала следующее:

«Я повинуюсь вам, жестокая; вы не увидите меня до тех пор, пока не будет на то вашей воли. Счастливый Флорес — завидую ему!.. Но, Эмилия, неужели никогда не сжалитесь вы надо мною? Я так несчастлив! Если вы меня еще любите, удостойте вашим ответом. Вас обожающий Перес».

— Отнеси, милочка, эту записку к сестре. Чего хочешь от меня за это?

— За это спрячьте мои деньги, — сказал я, — потому что, если увидит их у меня ваша тетушка, то чем отговорюсь я, когда спросит меня, откуда взял их?

Она грустно улыбнулась, взяла мои дублоны и заперла их в свой туалет.

— Я умножу твое имущество, Педро, — сказала она.

— Нет, извините, — отвечал я, — от вас беру я одни поцелуи.

Я рассказал ей, за что донна Изабелла дала мне два реала, и мы расстались. Я отдал записку донне Эмилии и в тот же день получил от нее ответ. Но я не хотел делать ничего без донны Терезы, и мне казалось, что еще можно поправить мою ошибку. Я принес к ней ответ Эмилии Пересу и сообщил свои мысли.

— Ты мой ангел-хранитель! — отвечала Тереза.

Она распечатала письмо Эмилии; содержание его было следующее:

«Вы называете меня жестокой, но напрасно. Одному Богу известно, как страдаю я сама, не видя вас. При первом удобном случае мы увидимся. Но тетка моя, как уже я писала вам, приняла все меры предосторожности; Тереза легкомысленна; решиться на подобный поступок я не в силах. Одна мысль быть открытой ужасает меня».

Тереза разорвала записку и написала:

«Бели женщина иногда — бывает так несчастна, что уступает по слабости просьбам своего возлюбленного, он делается еще настойчивее и требует того, о чем бы должен был умолять как о милости. Я думаю, что все, происходившее в темноте, должно оставаться тайной и не срываться с языка. Объявляю вам, что малейший намек на наше свидание в прошедшую ночь я буду считать за оскорбление, а чтобы наказать вас за вашу настойчивость, я отказываю вам в свидании, как отказывала прежде. Надеюсь, что вы исполните мое желание. Получить от меня прощение зависит от вас самих; я посмотрю, как вы будете вести себя. Когда пожелаю увидеть вас, я о том уведомлю. До тех пор остаюсь вашей и пр.».

Я отнес это письмо дону Пересу; у него в это время был и дон Флорес: они не скрывали друг от друга ничего. Он распечатал письмо, и, казалось, был удивлен его содержанием.

— Кто разгадает женщин! — воскликнул он. — Прочитай, Флорес, эту записку и скажи, что ты об этом думаешь.

— Что думаю? — отвечал Флорес — Что мне нравится ее ум. Иная женщина на ее месте только и боялась бы того, чтобы ее не покинули; напротив, она требует еще большей привязанности, требует твоей покорности. Если не хочешь лишиться любви своей возлюбленной, советую тебе в точности исполнить ее приказание.

— Отчасти ты прав; после свадьбы мы становимся главой дома, отчего же не дать им повластвовать над нами до свадьбы? Я люблю ее теперь еще более чем прежде, и если ей угодно играть роль жестокой — пожалуй, я готов терпеть. Это служит доказательством ее ума: держа нас от себя на почтительном расстоянии, они этим только и могут привязывать нас.

Я торопился домой и вручил Эмилии письмо от Переса, в котором он обещал покориться во всем ее воле. Я сообщил Терезе все, что происходило между кавалерами.

— Благодарю тебя, Педро! — сказала она. — Наконец, слава Богу, все идет хорошо. Но мы еще не в безопасности. Я должна признаться тебе, что ласки, которые готовила я для своего возлюбленного, по милости твоей расточала я другому; темнота и безмолвие способствовали тому. Но надеюсь, что все пройдет без дурных последствий и что я не буду принуждена раскаиваться в неумышленном проступке.

В этот же вечер Тереза имела свидание с доном Флоресом, а на другое утро спросила меня госпожа, подле которой по обыкновению сидел я:

— Ну, Педро! Открыл ли ты что-нибудь?

— Как же, — отвечал я.

— Что же такое?

— Один господин просил меня передать письмо, да. я отказался.

— А к кому было это письмо?

— Этого я не знаю, потому что я не брал его в руки

— Хорошо, Педро. Но если он в другой раз будет давать тебе письмо, то возьми его и принеси ко мне.

— Очень хорошо, — сказал я.

— Вот тебе два реала.

Я вышел. В другой комнате встретила меня Эмилия и дала мне письмо к дону Пересу. Я отнес его сперва к моей приятельнице Терезе, она распечатала его.

«Наконец любовь пересилила мою решимость, — писала она, — я согласна говорить с вами. Мы увидимся в беседке. Берегитесь оскорбить меня, не то наше свидание будет последним».

— Это письмо может идти по назначению, — сказала Тереза.

Я отнес его дону Пересу, он не успел еще прочитать его, как в комнату вошел дон Флорес.

— Порадуйся моему счастью, любезный друг, — сказал он, — меня приняли так, как только мог я этого желать.

— Немного тоже нужно было времени, чтобы смягчить сердце Эмилии, — отвечал Перес. — Она назначила мне сегодня вечером свидание. Педро, скажи твоей госпоже, что я ответа не пишу, но что восхищен ее добротой и не замедлю явиться. Понял меня? Чего же ты ждешь еще? А, плутишка, понимаю! Вот тебе, — и он бросил мне один дублон.

— Ты даешь мальчику слишком много денег, Флорес, — сказал он. — Я вынужден давать столько же.

Флорес засмеялся, я поклонился и вышел.

Таким образом справлял я некоторое время ремесло любовного почтальона, как внезапно госпожа моя захворала и умерла. Она отказала свое имение двум племянницам, каждой поровну. Они получили теперь полную свободу располагать своей рукой и вскоре вышли замуж за своих любимцев. Старуха в завещании забыла меня, и если бы донна Тереза не взяла меня к себе в услужение, я был бы принужден скитаться без пристанища по миру.

Я был очень доволен своим состоянием, хотя выдача дублонов и прекратилась с замужеством молодых донн. Дон Перес был верен своему обещанию и до самой свадьбы не упоминал о несчастном ночном свидании. Теперь же сделался он смелее и решил намекнуть об этом своей супруге.

Донна Эмилия изумилась и уверяла его, что вовсе не назначала ему никакого свидания. Сначала он смеялся над ней, называл лгуньей, наконец показал ей записку, в которой она запрещает упоминать о свидания в беседке. Донна Эмилия утверждала, что записку писала не она, и сказала ему, что в эту ночь Тереза назначала свидание в беседке дону Флоресу.

— Напротив, — отвечал Перес, — в то же время, как я получил это письмо от тебя, он получил записку от Терезы, в которой она отказывала ему в свидании.

Донна Эмилия залилась слезами.

— Теперь я вижу все, — сказала она. — Паж по ошибке перемешал письма и мое отдал дону Флоресу, а письмо Терезы попало к тебе, и ты был так низок, что воспользовался этой ошибкой: ты имел свидание с сестрой. Не оправдывайся, Перес, я не поверю. Тебе нельзя было не заметить ошибки, когда ты виделся с нею в беседке, а она не могла не отличить его от дона Флореса. Жестокая! Она сделала меня навек несчастной. Вероломный, и ты мог так поступить с твоим другом и с той, которая любила тебя более всего на свете!

Дон Перес напрасно старался успокоить свою жену; ревность, гордость заглушили в ней все другие чувства; ни уверения, ни клятвы не могли убедить ее. Чтобы точнее узнать обо всем, обратился он ко мне.

Он пришел в дом дона Флореса и просидел у него некоторое время. Он был так расстроен, что друг его стал даже беспокоиться о его здоровье. Выходя, сделал он мне знак следовать за ним. Когда мы были одни, спросил он у меня о передаче писем. Я увидел, что ему и его жене все известно, и единственное мое желание было вывести из беды донну Терезу.

— Сеньор, — сказал я. — Была ли то донна Эмилия, или кто другая — не знаю, но что то была не донна Тереза — могу ручаться, потому что весь вечер проиграл я с ней в пикет, а по окончании игры она пошла спать.

— Кто же это был? — спросил он.

— Не знаю; я не ходил в нижние комнаты, где была госпожа моя. Она приказала мне идти спать, и потому не могу сказать вам, имела ли донна Эмилия свидание с вами, или нет.

Дон Перес был в недоумении; наконец решил, что, верно, жена его стыдится сознаться в своем легкомыслии. Он воротился домой, чтобы рассказать ей все слышанное от меня, но не застал ее дома; она ушла вслед за ним, не сказав никому куда.

Лишь только дон Перес ушел, поспешил я к своей госпоже и уведомил ее о случившемся и о том, что сказал я.

— Благодарю тебя, Педро, за твою ко мне привязанность, — сказала она, — но я боюсь, что все откроется, , и я буду наказана за свою глупость и свое безрассудство.

Вскоре донна Эмилия, которая скрылась из дома в ближайший монастырь, прислала за доном Флоресом. Он нашел ее в слезах. Ревность вселила в нее мысль, что сестра ее любит дона Переса и что он отвечает ее склонности; она рассказала дону Флоресу обо всем и объявила ему, что решилась навсегда удалиться от, света.

Дон Флорес пришел в бешенство.

— Так вот причина ее отказа! — воскликнул он. — Вот почему на другой день она была со мною так нежна! Обманутый глупец!.. Но, слава Богу, время мести еще не ушло. О, дон Перес! Ты мне дорого заплатишь за это!

И он вышел от донны Эмилии в нерешимости, кому должен мстить он, дону ли Пересу, или жене? Но случай разрешил это недоумение. При выходе из монастыря он встретился с доном Пересом, который узнал, куда ушла жена его.

— А, это вы, дон Перес! — сказал он. — Вас-то мне и нужно, низкий, подлый человек!

— Вы не правы, дон Флорес. Я несчастный, который по ошибке сделал невольное преступление. Возьмите назад ваши слова, я не заслуживаю их.

— Нет, я не возьму их, напротив, докажу их истину острием шпаги. Дон Перес! Если ты не трус, следуй за мной.

— Такие слова делают невозможным всякое объяснение. Я готов к вашим услугам! — воскликнул дон Перес.

Молча шли они один подле другого до близлежащего поля. Они сбросили с себя плащи, обнажили шпаги и с яростью кинулись друг на друга. Победа осталась на стороне дона Переса: его шпага насквозь проколола противника. Дон Перес бросил мрачный взгляд на окровавленный труп друга, обтер свою шпагу, завернулся в плащ и направил шаги к дому дона Флореса.

— Донна Тереза! — сказал он, входя в комнату, в которой был я со своей госпожой. — Я требую от вас именем Бога сказать мне всю правду. Вас ли встретил я в беседке, и ласки, назначенные дону Флоресу, достались по ошибке мне, не так ли?

Взгляд его был так дик, голос так страшен, что донна Тереза затрепетала. Наконец она прошептала:

— К несчастью, это правда. Но вы прекрасно знаете, что сердце мое чуждо измены, хотя я, открыв ошибку, и старалась скрыть мое безумство.

—  — Если бы вы были, сеньора, так же добродетельны, как сестра ваша, то этого бы не случилось, п ваш супруг не был бы убит рукой друга.

Донна Тереза без чувств упала на пол, и дон Перес поспешно вышел. Я бросился к ней на помощь, и мне удалось возвратить ее к жизни.

— Да, правда, — сказала она печальным голосом. — Преступление не остается без наказания или в этой, или в будущей жизни. Я слишком предалась любви, забыла уроки добродетели, я слишком любила своего мужа — и сама убила его. Боже мой, Боже мой! Я убила его; я погубила два существа, сделала для них жизнь такой же несносной, как несносна она теперь мне. Бедная сестра, где она?

Напрасно старался я утешить ее. Она просила меня об одном: узнать, где донна Эмилия, и уведомить ее об этом. Я отправился в путь и встретился с людьми, которые несли в город тело дона Флореса. Я содрогнулся при виде его, вспомнив о роли, которую играл я в этой трагедии.

Скоро удалось мне собрать нужные сведения, и я воротился к своей госпоже. Она оделась в глубокий траур и приказала мне следовать за собой. Она направила шаги к монастырю, постучалась, сказала, что желает говорить с игуменьей, и нас впустили.

— Я желаю видеть сестру, сеньора, — сказала она игуменье, — проводите меня к ней и, пожалуй, если вам угодно, будьте при нашем свидании.

Мы вошли в комнату Эмилии. Лишь только она увидела донну Терезу, как отвернулась от нее с явным презрением.

— Эмилия, — начала моя госпожа, — одна мать родила нас, мы провели детство вместе, вместе и выросли. Никогда до этой несчастной минуты не скрывали мы ничего друг от друга. На коленях прошу тебя выслушать меня и поверить словам моим.

— Оправдывайся лучше перед своим мужем. Тебе нужнее его, чем мое прощение.

— У меня нет мужа, Эмилия. Он стоит теперь перед престолом Всевышнего и отвечает сам за себя. Он пал от руки твоего мужа.

Донна Эмилия при этих словах содрогнулась.

— Да, Эмилия, милая сестра, его уже нет, и ты — причина его смерти. Не умерщвляй и меня, Эмилия, верь мне, что ошибка была мне неизвестна, пока Педро не открыл мне ее на другой день. Если бы ты знала, что вытерпела я, если бы ты видела мой стыд, мое горе и страх быть открытой — о, ты бы, верно, простила меня! Скажи же мне, Эмилия, ты веришь мне? Ты простила меня, Эмилия? Неужели не простишь сестру свою?

Эмилия молчала. Тереза обняла ее колени и рыдала. В эту минуту вошел дон Перес, получивший позволение видеть жену свою. Он приблизился к несчастным женщинам и сказал:

— Вы, Тереза, причина общего нашего несчастья, но вы не услышите от меня более ни одного упрека, вы наказаны более, чем того заслужили. К вам, сеньора, должен я обратиться. Вы не верили мне, вы заставили меня убить моего лучшего друга. Довольны ли вы теперь? Или вам еще угодно отравлять жизнь мою вашим несправедливым, низким подозрением? Довольны ли вы тем, что лишили несчастную, но не преступную сестру вашу мужа, а меня — друга? Скажите, довольны ли вы, или вашему неверию нужны еще новые жертвы?

Эмилия молчала.

— Если вы этого хотите, пусть будет по-вашему, — сказал дон Перес, обнажил шпагу и вонзил ее себе в грудь прежде, чем кто-либо успел отгадать его намерение.

— Эмилия, пусть смерть моя будет доказательством истины слов моих. Клянусь тебе именем Бога, что я говорил правду! — При этих словах дон Перес упал на пол, и язык его замолчал навсегда.

Эмилия вскрикнула и в отчаянии бросилась на труп своего супруга. Сомнение исчезло. Она обвила его шею руками и в горести воскликнула:

— Я верю! Да, да, я верю тебе! Перес, скажи же мне хоть одно словечко, Перес, друг мой!.. Боже мой, он умирает! Сестра, Тереза, слышишь ли? Он говорит с тобой, он не сердится на тебя. Сестрица, отвечай же ему… Боже! Боже! Он умер, и я умертвила его! — И в отчаянии колотилась несчастная головою об пол.

Тереза бросилась к ней и, заливаясь слезами, заключила ее в свои объятия. Долго Эмилия не приходила в себя, наконец слезы облегчили ее страдания.

— Кто это держит меня? Ты, Тереза? Добрая сестра! И тебя я так больно огорчила! Я верю тебе, Тереза, видит Бог, верю совершенно! Поцелуй же меня, сестра, и скажи мне, что ты тоже простила меня, ведь и я уже наказана!

— Нет, я, я одна виновата! — воскликнула Тереза, заливаясь слезами. — О, как безумно поступила я!

— Нет, сестра, твоя вина перед моей ничтожна. Ты увлекалась страстью, но от избытка любви — благороднейшего из чувств, которыми небо наделило нас. И меня увлекала страсть, но что было ее источником? Ненависть, жажда мести — чувства, внушенные адом. Но уже всему конец, раскаяние поздно.

Несчастные сестры бросились друг к другу в объятия, и слезы их смешались. Излишним считаю уверять вас, что игуменья и я не могли тоже удержаться от слез.

При наступлении ночи они расстались, каждая отправилась бдеть над гробом своего супруга и орошать слезами труп его. Спустя несколько дней после погребения Эмилия позвала к себе сестру проститься с нею, после чего она постриглась, отказав все свое земное имущество церкви.

Донна Тереза не хотела идти в монастырь и посвятила жизнь свою делам милосердия и человеколюбия, но силы быстро оставляли ее, сердце ее было растерзано. Три года еще жил я у нее, по прошествии этого времени она умерла. Она отказала мне значительную сумму, а остальное имущество обратилось в пользу бедных.

Тому прошло уже около пяти лет, в продолжение которых жил я доставшимся мне по смерти моей благодетельницы имуществом. Но своей расточительностью я спустил почти все. Одно только беспокоило меня — это неизвестность моего рождения. И теперь я его знаю и надеюсь, что буду достоин доброй матушки и милой девицы, осчастливившей недостойного своей любовью.

Матушка и Клара поблагодарили меня за рассказ; мы не расставались до поздней ночи, толковали о семейных происшествиях и о планах в будущем. Матушка сказала мне, что имение ее должно перейти в руки какого-то двоюродного брата, но что она скопила порядочную сумму в приданое Клары и что надеется до смерти своей еще увеличить его.

Так как очень хотелось убраться поскорее из Севильи, в которой я каждую минуту должен был бояться быть открытым, то и предложил матушке поселиться в ее имении, недалеко от Картахены, где я в кругу милых сердцу считал бы себя счастливейшим из смертных.

Матушка с радостью согласилась на мое предложение и более потому, что вопросы, которые могли бы быть мне предлагаемы, могли замарать ее доброе имя. Менее чем в четырнадцать дней оставили мы Севилью и отправились в имение матушки, где Клара осчастливила меня своей рукой.

Теперь был я вне всякой опасности. Жизнь моя до сих пор протекала в обманах и плутнях, а теперь решился я примерным поведением загладить прошлые грехи. Донну Селию, была ли она точно моей матерью, или нет, любил я от всей души. Моя Клара была так добра и нежна, как только мог я этого желать, и в продолжение пяти лет ничто не омрачало моего счастья. Но оно было не вечно, скоро был я наказан за обман.

Мое супружество с Кларой и тайна моего рождения раздражали будущего наследника, который питал себя надеждой жениться на Кларе и вступить во владение всем имением. Иногда мы видались, но мы ненавидели друг друга.

Боясь быть открытым, с самого своего супружества я бросил музыку и даже уверял всех, что не умею петь. Хотя впоследствии мне нечего было уже страшиться, все-таки не был я расположен выказать в себе способность, до тех пор скрытую, и, изобличив себя перед матерью и женой, быть принужденным сознаться в обмане, к которому я прибегнул.

В один вечер сошелся я в многочисленном собрании с двоюродным братом. Общество было настроено к веселости, и мы пили более, чем когда-нибудь, пели песни, и ночь прошла в забавах и смехе. Двоюродный брат мой, разгоряченный вином, беспрестанно делал на мой счет колкие замечания. Сначала не обращал я на то никакого внимания, но наконец он вывел меня из терпения, и я отвечал ему с таким жаром, что он почти пришел в ярость. Кровь кипела в моих жилах, но нас уговорили общие друзья, и мы снова принялись за стаканы. Двоюродного брата просили спеть что-нибудь. Он обладал прекрасным голосом, пел с чувством и заслужил всеобщее одобрение.

— Теперь, может быть, угодно будет дону Педро потешить общество, — сказал он потом насмешливо. — Вероятно, он не откажет нам в удовольствии услышать его прекрасный голос и восхититься его прекрасной игрой.

Взбешенный этими словами и разгоряченный вином, я забылся, вырвал из рук его гитару и после прелюдии, изумившей всех, начал одну из лучших песен; все общество было вне себя от восхищения. Когда я кончил, громкие крики возвестили мою победу и срам моего родственника. Меня душили в объятиях, требовали повторения. Но когда восстановилась прежняя тишина, услышал я за собой:

— Это голос Ансельмо или самого черта.

Я опомнился, обернулся, чтобы увидеть лицо говорившего, но его уже не было. Я заметил, что за ним вышел мой двоюродный брат, и проклинал свое безрассудство. Я отправился домой.

После узнал я, что двоюродный брат говорил с незнакомцем. Тот был из духовных, знавший меня в Севилье. Он узнал от него, что Ансельмо уже около пяти лет оставил монастырь и что положили, что с ним случилось какое-нибудь несчастье. Но в монастыре уже знали, что Ансельмо вел жизнь, не приличную его званию.

Ваше Благополучие, вероятно, припомните, что когда я надел на себя мирскую одежду, чтобы выдать себя за сына донны Селии, монастырское платье оставил в своей квартире. Я запер его и парик в сундук в надежде воротиться и запрятать их подальше, но забыл об этом и уехал из Севильи с ключом от своей квартиры в кармане. Хозяин ждал до срока, а так как по истечении его он не получал от меня никаких известий, то взломал дверь и нашел сундук. Он открыл его и вынул парик и орденское платье. Он представил их в монастырь; по номеру на платье узнали тотчас, кому принадлежало оно. Но как ни старались отыскать меня, все поиски оставались без успеха.

Узнав обо всем этом, родственник мой отправился в Севилью, чтобы узнать день, в который я скрылся из монастыря, и узнал, что то было за две недели до отъезда донны Селии из Севильи. После чего он отыскал моего хозяина, от которого узнал, что квартиру у него нанимал один послушник из монастыря для своего брата. Он подробно описал наружность брата, которая была совершенно сходна с моей, и мой родственник из всего этого вывел заключение, что Ансельмо и дон Педро — одно и то же лицо. Тотчас об этом дано было знать инквизиции.

Мое положение было ужасно. Я ясно видел, что все мои плутни будут открыты, и придумывал, что мне нужно было предпринять. Горестно было убедиться, что порок рано или поздно получит достойную награду.

Если бы я с самого начала открыл все донне Селии, то ее влияния было бы достаточно — так как она признавала меня за своего сына, — чтобы выручить меня из беды. Но обман повлек за собой другой обман, и я так запутался в своих собственных сетях, что, наконец, сам не мог выпутаться из них.

Но не о себе жалел я; мне было жалко своей жены, которую так нежно любил я, своей матери, или, пожалуй, той, которую считал матерью: мои поступки могли причинить ей смерть.

Одна мысль — сделать других несчастными — приводила меня в отчаяние, и все-таки я не знал, что мне нужно было делать.

Наконец, после долгих рассуждений, решился я на последнее средство — прибегнуть к благородству моего брата, потому что, хотя он и питал ко мне ненависть, но все-таки, как испанец, дорожил своим добрым именем. Лишь только узнал я, что он воротился из Севильи, как отправился к нему и велел доложить о себе. Дон Альварес — так звали его — принял меня и встретил следующими словами:

— Дон Педро! Вы желаете говорить со мной; в этом доме есть другие, которые желают говорить с вами.

Я видел, что он подразумевал под этими другими членов инквизиции, но сделал вид, будто не понимаю его, и отвечал:

— Альварес! Ненависть, которую вы питаете ко мне, дала вам повод думать, что супружество вашей двоюродной сестры с человеком неизвестного происхождения оставляет пятно на вашей фамилии. Из уважения к благородной даме, которой обязан я своим существованием, долго терпеливо переносил я ваши оскорбления. Но теперь я нахожу себя вынужденным объявить вам, что я несчастный плод ранней любви донны Селии, которая, вероятно, вам небезызвестна. Думаю, что имею дело с благородным человеком и могу надеяться, если не на дружбу, то по крайней мере на сострадание к тому, в котором есть хоть сколько-нибудь вашей благородной крови.

— До сих пор я не знал этого, — отвечал дон Альварес с озабоченным видом. — О, если бы вы открыли мне это раньше!

— Тогда это послужило бы, может быть, в пользу, — заметил я. — Но позвольте высказать вам все.

Тут я рассказал ему, что я точно Ансельмо и что сделал, когда узнал тайну моего рождения.

— Вижу, — продолжал я, — что поступал дурно, но любовь к донне Кларе сделала меня слепым к последствиям. Ваша несчастная ненависть ко мне обличила меня и, вероятно, навлекла на меня погибель.

— Вижу справедливость слов ваших и признаюсь, что спасти вас теперь уже я не в силах. Очень сожалею, но что сделано, того уже не исправишь. В то время, как я говорю с вамп, посланные инквизиции уже в вашем доме.

Лишь только сказал он это, как громкий стук дал знать об их приближении.

— Нет, этому не бывать! — сказал дон Альварес. — Войдите сюда!

Он открыл потаенную дверь и впустил меня. Едва успел он захлопнуть ее, как в комнату вошли.

— Он здесь, не правда ли? — спросил один.

— К сожалению, нет, — отвечал дон Альварес. — Я старался всячески задержать его, но лишь только узнал он о преследовании, шпагой очистил путь, и не знаю, какую дорогу избрал себе. Впрочем, он должен быть недалеко отсюда. Я велю оседлать всех лошадей из моей конюшни. О, он не уйдет от нас, готов ручаться половиной моего имения.

Так как дон Альварес сам выдал меня, то посланные инквизиции нисколько не подозревали его, напротив, спешили исполнить его распоряжения. Лишь только они удалилась, он открыл потайную дверь и выпустил меня.

— Дон Педро! Я доказал вам справедливость слов моих. Чего еще хотите вы от меня?

— Одного, дон Альварес: скрыть истину от моей бедной жены и матери. Я все перенесу с твердостью, но участь их мучит меня.

При этих словах бросился я на диван и залился слезами. Дон Альварес был глубоко тронут.

— Ах, дон Педро! Теперь уже поздно. Если бы вы открыли мне тайну вашего рождения раньше, то этого бы не было. Вместо того, чтобы преследовать вас, я был бы вашим другом. Что мне делать теперь?

— Убейте меня, дон Альварес, — отвечал я, обнажая грудь свою, — и я буду благословлять вас за это! Смерть моя опечалит их, но печаль со временем ослабеет; однако узнать, что я обманщик, что я казнен инквизицией — это убьет их, положит вечное пятно на их имя.

— Ваше замечание справедливо, но я не могу умертвить вас. Однако я скорее соглашусь навлечь на себя ненависть женщин, принять на себя причину вашей смерти, чем допущу поругание нашей фамилии.

Он открыл бюро и вынул кошелек с тысячью пистолей.

— Вот все, что теперь есть у меня; эти деньги вам пригодятся. Переоденьтесь, я выдам вас за своего слугу и провезу до какой-нибудь гавани. После чего я распущу слух, что имел с вами поединок, и постараюсь,чтобы инквизиторы скрыли известные вам обстоятельства.

Совет был недурен, и я решился последовать ему. Я приехал с ним в Картахену, сел на корабль и отправился в Новую Испанию. Но, не доходя еще до пролива Гибралтара, мы были захвачены одним кораблем под вашим флагом. Мы защищались с отчаяньем, но должны были наконец уступить числу, и неприятель завладел нашим кораблем. Нас высадили в этой гавани, где я с прочими моими товарищами был продан.

— Вот моя история, — заключил испанец. — Надеюсь, что она заняла Ваше Благополучие.

Ответом было громкое зевание паши.

— Шукур Аллах! Слава Богу, ты кончил! Из всего сказанного тобой мало что понял я, — сказал паша и добавил, обращаясь к Мустафе: — Да что же и ожидать лучшего от неверного.

— Уаллах-такб! Слова самой мудрости, клянусь Аллахом! — отвечал Мустафа. — Толкуют о мудрости Локмана. Велика ли была она? Ваши слова не дороже ли жемчуга?

— А как звалась земля? — спросил паша.

— Испания, Ваше Благополучие. Неверные, которые населяют ее, разводят для правоверных масличные деревья.

— Точно, — сказал паша, — теперь я вспомнил. Дай кафиру два золотых, и пусть идет своей дорогой.

— Да не уменьшится тень Вашего Благополучия во веки! — сказал испанец. — У меня есть рукопись одного престарелого монаха, который, умирая, вручил мне ее. Выгружая корабль, ее выбросили, и я сохранил рукопись как редкость. Так как Ваше Благополучие любит повести, то думаю, эта достойна того, чтобы перевели ее.

Испанец вынул из кармана грязный пергамент.

— Хорошо, — сказал паша, вставая. — Мустафа, вели греческому рабу перевести ее на арабский язык. Когда у нас не будет рассказчиков, он прочитает нам ее.

— Бе хесм! Отвечаю за то глазами! — сказал Мустафа, низко кланяясь, между тем как паша шел в гарем.

Глава V

Уже несколько ночей кряду паша продолжал свои розыски — и все без успеха. Мустафа, замечая, что терпение его уже истощается, рассудил за благо позаботиться самому о средствах для развлечения Его Высокомочия.

Когда еще Мустафа подвизался на благородном поприще брадобрея, знал он коротко одного французского ренегата, малого с талантом и отличавшегося удивительным присутствием духа, но отъявленного плута, который до возведения Мустафы в звание визиря прогуливался по морю на корсарском судне и занимался морским разбоем.

Теперь он находился в службе у визиря и командовал вооруженной шебекой. Он ходил под турецким флагом, в сущности же, был просто морским разбойником.

На него пал выбор Мустафы. Он позвал его к себе и, чтобы скорей приблизиться к цели, спросил, читал ли тот «Тысячу и одну ночь».

— Как же, — отвечал ренегат, — я читал их еще за несколько лет перед принятием веры Магомета

— А ты не забыл еще путешествий мореходца Синдбада?

— Конечно, нет; он один только равен мне в искусстве лгать.

— Хорошо. Его Благополучие, наш милостивый паша, без ума от подобных историй, и я желал бы, чтобы ты, подобно Синдбаду, рассказал нам историю твоих путешествий.

— А что дадут мне за это?

— Мое благоволение будет тебе за то наградой. Сверх того, паша, смотря по тому, как тебе удастся занять его, не поскупится на хороший подарок.

— Прекрасно! — сказал Селим (это имя получил он при перемене религии). — Всякий, кто только имеет случай добыть золото, найдет всегда средства выменивать его на мелкую монету. Мне легче выдумывать небывальщину, чем паше чеканить цехины. Итак, я к вашим услугам.

— Но, Селим, ты должен стараться, чтобы твоя ложь носила всегда на себе хотя бы тень истины.

Вечером по приказанию Мустафы ренегат находился на углу одной улицы, по которой Мустафа вел переодетого пашу.

Лишь только они поравнялись с ренегатом, как ют воскликнул:

— Аллах, Аллах! Когда придет то блаженное время, которое обещано мне в седьмом путешествии по морю?

— Кто ты и для чего взываешь к небу о счастливейшем времени? — спросил паша.

— Я — Гуккэбак, моряк, — отвечал ренегат, — человек, который, проведя жизнь, богатую опасностями и несчастьями, теперь с нетерпением ожидает исполнения обещания, данного ему свыше.

— Мне нужно завтра поговорить с этим человеком, — сказал паша. — Мустафа, смотри за ним, ты отвечаешь за него головой! — И довольный находкой, паша без дальнейших приключений воротился во дворец.

На следующий день по окончании дивана велено было позвать ренегата. Он повергся перед пашой ниц, потом поднялся, сложил руки крестообразно на груди и молча ожидал приказаний.

— Я велел позвать тебя, Гуккабак, чтобы услышать от тебя объяснение слов, сказанных вчера вечером, и узнать обещание, сделанное тебе в седьмом и последнем твоем путешествии. Но, пожалуйста, нельзя ли начать с первого? Мне желательно было бы услыхать историю всех твоих путешествий.

— Раб Вашего Благополучия живет только для того, чтобы повиноваться вашим мудрым приказаниям. Все, что только случалось со мной в продолжение моей разнообразной жизни, все, если того желает Ваше Высокомочие, подлейший из рабов ваших передаст со всевозможной точностью. Однако, мне кажется, для большей удобопонятности целого не излишне сказать несколько слов о моей юности.

— Аферин! Прекрасно! — воскликнул паша. — Мне все равно, как ни долга твоя история, лишь бы была она хороша.

И Селим, севши по знаку паши, начал.

Гуккабак

Я родился в Марселе и был с малолетства приготовлен к ремеслу моего отца, ремеслу, которое, как я полагаю, образовало более, нежели какое-нибудь другое, многих гениальных, достойных мужей — я говорю о ремесле брадобрея.

— Уаллах таиб! Клянусь Алахом! Умно сказано! — заметил Мустафа.

Паша кивнул головой в знак согласия, и хитрый ренегат продолжал.

Природа наделила меня остроумием, и для моего воспитания не жалели ни издержек, ни трудов. Отец мой, кроме занятий брадобрея, слыл искусным в выдергивании зубов и пускании крови. На одиннадцатом году я был уже довольно сведущ в стрижке волос, хотя и говорили, что головы, которые побывали под моими ножницами, выглядели, словно выщипанные крысами. Но это была чистая ложь, толки зависти, и мой отец всегда при этом говаривал, что «всему есть начало».

На пятнадцатом году ознакомился я с основными правилами искусства брадобрея, и хотя сначала, брея бороды, иногда вместе с волосами отрезывал и мясо» но вскоре я достиг высшей степени искусства. Впоследствии я был посвящен в тайны выдергивания зубов и пускания крови. Конечно, и тут сначала делал я порядочные промахи: выдергивал здоровые зубы вместо больных, прорезал артерии вместо кровяных жил; но как же без этого обойтись? Впрочем, как мой отец очень умно замечал, «всему есть начало», и так как я мог совершенствоваться в своем звании только в практике над живыми людьми, то и должен был, как говорил мой отец, «один терпеть для блага общего». На двадцатом году я был уже искусным брадобреем.

И между тем, несмотря на столь быстрые успехи на этом поприще, судьба не хотела, чтобы я долго оставался на нем. Подобно пущенному из пушки ядру, которое в своем быстром полете при слабейшем препятствии принимает другое направление, жизнь моя приняла другое направление оттого, что на пути своем я встретил женщину.

Между лучшими клиентами моего отца был один, которого он брил уже несколько лет, часто выдергивал ему зубы и, наконец, в заключение по предписанию одного знаменитого врача ежедневно пускал ему кровь. Я был часто в его доме, но не для того, чтобы открывать ему кровь: отец мой слишком уважал и любил его, чтобы доверить его мне; но я держал тарелку, приносил воду и приготовлял перевязку.

У этого господина была дочь, прелестная девушка, предмет моих сокровенных мыслей и желаний, но между нами было такое неизмеримое расстояние, что я не смел и подумать когда-нибудь высказать ей тайну сердца. Я был тогда прекрасным молодым человеком, хотя время и сделало меня теперь столь же старым и гадким, как оно само. Я понравился молодой даме. Она жаловалась на зубную боль, просила помощи. Я предложил ей свои услуги и готовился выдернуть зуб, но дошли ли до нее слухи о моем искусстве, или не желала она прервать наши свидания, пли, наконец, что всего вероятнее, у нее вовсе не болели зубы, она не согласилась на мое предложение.

Матери лишилась она еще в малолетстве и при жалком положении ее отца была без руководителя, без защиты Природа наделила ее горячим темпераментом, и так как она предалась влечению чувств, то и приближалась своим обхождением со мною к явной погибели. К концу года она была уже не в состоянии скрывать своего несчастного положения.

Теперь я был в большом затруднении. У нее были Два брата на военной службе, которые уведомили ее, что намерены скоро приехать к отцу, и мщения которых я боялся. Хотя я очень любил мою Марию (так звали ее), но жизнь свою любил еще более. Одним вечером собрал я все, что мог назвать своим, а также и принадлежавшее моему достопочтенному батюшке, и сел на генуэзский купеческий корабль, готовый к отплытию. Это было большое судно с двенадцатью пушками и шестьюдесятью человеками экипажа. Купеческие суда этого рода не нуждаются в прикрытии, и каждый неприятельский корабль, встречающийся им на пути, объявляют своей добычей. Местом нашего назначения была Генуя. Груз корабля состоял из свинца, который служил просто балластом.

Скоро из разговоров экипажа я узнал, что мы пойдем в Геную не прямой дорогой. Откровенно сказать Вашему Благополучию, этот корабль был не что иное, как корсарское судно, а экипаж состоял из отборных удальцов. Лишь только на корабле узнали о моем звании, как сделали мне честь быть брадобреем шестидесяти закоренелых злодеев, каких когда-либо освещало солнце, и за труды свои получал я одни только толчки да ругательства.

Мы уже обчистили несколько кораблей, как однажды наткнулись на английский фрегат. На суше я никогда не сходился с англичанами, но могу уверить Ваше Благополучие, что на море это такие нахалы, каких еще никогда не нашивали на себе волны. Им не довольно заниматься самими собой, они ввязываются везде и всегда. Они встретят ваш корабль, и говори им, откуда идешь, куда, что у тебя на борту — говори им все, как будто они уполномоченные досмотрщики целого света.

Нашему капитану не хотелось подвергнуться подобным допросам. Он велел поставить все паруса, направил корабль на маленький остров, находившийся от нас не далее, как в семи милях, и встал под прикрытием батареи на якорь. Австрия, которой принадлежал этот остров, не вела тогда с Англией открытой войны, но держалась так называемого «нейтралитета».

Фрегат следовал за нами, но так как по мелководью он не мог приблизиться к нам, то были спущены лодки для обзора нашего корабля. Их было шесть; на носу каждой по пушке и с порядочным числом людей, а потому наш капитан рассудил за благо встретить незваных гостей по-своему. Чтобы дать им знать, что он презирает их меры, он послал им навстречу гостинец из ядер и картечи; ответом на этот прием были бешеные крики, и англичане устремились на нас еще с большим остервенением.

Мы встретили их со всеми военными почестями, то есть со шпагами, пистолетами и дротиками, но их решимость изумила меня. Лишь только один из них падал, другой тотчас заменял его, и не знаю, как это случилось, только они употребили на взятие нашего корабля менее времени, чем мне потребовалось для рассказа Вашему Благополучию этого происшествия.

Я стоял на задней части корабля; вдруг на меня бросился один английский матрос. Чтобы уклониться от удара, я подался назад и в то же самое время наткнулся на другого головореза с такой силой, что мы оба полетели за борт. Падая, я выпустил из руки свою шпагу, он, напротив, крепко держал свою, и когда мы вынырнули на поверхность воды, англичанин схватил меня за ворот и направил конец шпаги прямо в мою грудь. Казалось, для него было все равно драться на палубе или в воде. К счастью, мне удалось уклониться несколько в сторону, так что его шпага проколола только платье. Тут я вспомнил, что у меня в кармане есть бритва; я незаметно вынул ее, прижался к моему врагу и, прежде чем успел он повторить свою операцию, перерезал ему горло и изо всех сил поплыл к берегу.

Так как я хорошо плаваю, то без больших затруднений достиг земли. Лишь только я вступил на твердую землю и увидел, что английские лодки тащили буксиром наш корабль в море, поспешил я в находившуюся вблизи харчевню, где и провел ночь в веселом обществе за бутылками вина и с трубкой в зубах, ругая на чем свет стоит этих чертей — англичан.

На следующий день поутру одна фелюга встала на якорь против крепостцы для запаса свежей водой, а так как она шла на Тулон, то я попросил принять меня на судно.

Мы отплыли с благоприятным ветром, но вскоре поднялась буря и наделала нам много хлопот; несколько дней носило нас по морю, так что наконец капитан выбился из сил и пустил судно на произвол судьбы. Наконец буря утихла, и на другое утро мы увидели вдали землю. К вечеру ветер нагнал фелюгу на берег, и она разлетелась вдребезги. Мне посчастливилось на обломке мачты достигнуть берега, на который я упал без чувств.

Когда я пришел в себя, была еще ночь; холод пронял меня до костей, однако я собрал последние силы и пустился в дорогу в надежде набрести на какое-нибудь жилье. Я прошел несколько миль, не встречая ни души; все било тихо, только по временам лай деревенских собак нарушал эту мертвую тишину.

Ветер немного приутих, и я лег отдохнуть на землю. Вдруг крики поразили мой слух. Они раздавались на небольшом от меня расстоянии. Полагая, что разбойники напали на кого-нибудь и что они, обобрав несчастного, не замедлят добраться и до меня, я решил дать тягу. Летя опрометью, не слыша ног под собой, я вдруг растянулся во весь рост, споткнувшись о мертвое тело. При слабом свете звезд я рассмотрел, что убитый, должно быть, офицер, потому что он лежал на шинели, какие носят одни военные. Разумеется, я не замедлил вытащить ее из-под него, закутал в шинель свое грешное тело, окоченевшее от холода, и снова пустился в дорогу.

Не пробежав и двадцати шагов, я снова упал: еще двое убитых!.. Судя по их одежде, они, вероятно, были из низкого сословия. Боясь, чтобы не застали меня в этом месте и не сочли за убийцу, я намеревался уже дать тягу, как вдруг услышал крики женщины. Как ни был я всегда осторожен, но женщины с самого рождения имели на меня какое-то чудное влияние; непреодолимая сила влекла меня туда, откуда крики раздавались. Сделав несколько шагов, я увидел карету; лошади во всей своей упряжи лежали мертвые на земле; йодле них лежал мертвый кучер. К задним колесам привязаны были веревками старик и молодая женщина.

— Батюшка, идут на помощь, — сказала она, увидев меня.

Когда же я подошел к ним, она воскликнула:

— Ах! Это он, это наш храбрый защитник, которого мы почитали убитым! Я узнаю его по шинели. Вы ранены? — спросила она меня голосом, в котором выражалось живейшее участие.

Я, как сметливый малый, рассудил, что лучше выдать себя за того, за кого они принимали меня, нежели объявить им, что они ошиблись. И потому с обыкновенным присутствием духа я отвечал:

— Слава Богу, не опасно, сударыня! Оглушенный ударом, я упал на землю, и мошенники оставили меня, считая мертвым. Как счастлив я, что стался в живых, потому что могу быть полезным такой прекрасной особе.

И не медля распутал веревки, которыми были привязаны отец и дочь (что заключил я из их разговоров).

Мошенники раздели их почти догола, и они так окоченели от холода, что, когда я освободил их от веревок, они не могли держаться на ногах, в особенности бедная девушка — она тряслась как в лихорадке.

Я предложил им войти в карету, в которой они могли защититься от пронзительного холодного ветра, и они последовали моему совету.

— Благородный человек! — сказал старик. — Извините, если осмелюсь просить вас довершить начатое: одолжите вашу шинель моей бедной дочери, без этого она умрет от холода.

— С радостью, когда вы войдете в карету, — сказал я в намерении продолжать начатую комедию.

Я помог им войти в карету, захлопнул дверцы, снял с себя шинель и подал ее со словами:

— Я бы предложил ее и прежде, но злодеи во время моего беспамятства поступили со мною так же, как и с вами, и теперь мне нужно отыскать что-нибудь, чем бы прикрыться.

И я быстрыми шагами удалился от кареты и слышал, как молодая дама воскликнула:

— Ах, батюшка, он жертвует собой, чтобы спасти дочь вашу!

Я направил шаги к месту, где лежал несчастный, из-под которого я вытащил шинель и за которого меня, без сомнения, принимали. Я стянул с его остывших членов платье и надел на себя. Оно было мне совершенно впору и, к счастью, не было замарано кровью, так как он получил смертельную рану в голову. После чего стащил труп с дороги, бросил его в овраг и прикрыл высокой травой, чтобы не нашли его.

Между тем уже совсем рассвело. Я бросил взгляд на окрестности и, представьте мое изумление, увидел, что я не далее, как в трех милях от Марселя, моей родины. Это открытие было мне не так-то приятно, потому что я знал, что не должен ждать пощады. Но делать было нечего, я положился на судьбу и воротился к карете. Благодарностям не было конца.

Я сказал, что, раздевая одного из убитых, нашел подле него узел с моим платьем, который разбойники второпях забыли.

Молодая дама молчала, закуталась вся в шинель и прижалась к углу кареты. Я вступил со стариком в разговор. Он рассказал мне, как напали на него разбойники и все подробности до тех пор, когда и подоспел на помощь, чем дал мне возможность собрать необходимые материалы для сказки, которую мне предстояло сочинить. Я узнал от него, что со мной был верховой; старик думал, что мы оба убиты, и полагал, что ближняя станция должна быть от нас не далее, как в пяти милях.

Настало утро, и я увидел, что на мне было платье военного офицера. Мне хотелось увидеть черты лица молодой дамы; любопытство меня мучило; я обратился к ней и спросил, согрелась ли она хоть немного. Она высунула из шинели голову и отвечала мне утвердительно с такой сахарной улыбкой, которая была так очаровательна на ее ангельском личике, что я просто растаял. От удивления я прирос к месту и не мог отвести от нее глаз; она покраснела и снова закуталась. Я встал и сказал им, что пойду посмотреть, нет ли кого поблизости, кто бы подал помощь; мое предложение было принято с благодарностью.

Я вышел из кареты и пошел к убитым. На одном из них была такая же ливрея, как и на кучере, который лежал подле лошадей; на другом было платье жокея, и я решил, что это должен быть мой человек. Я обшарил его карманы, думая найти в них точнейшие о себе сведения, и нашел несколько писем, которые, идя по дороге, и прочитал.

Из них я узнал, что я родом из Экса. Из бумаг, которые нашел в своих карманах, увидел, кто я, как зовут моего отца и в каком служу полку; также я узнал, что нахожусь в отпуску, что у меня есть брат, нежное письмо которого я прочитал со вниманием.

К немалому удивлению я нашел довольно туго набитый кошелек и принялся было пересчитывать находившиеся в нем деньги, как заметил поселянина, который вел свою лошадь с плугом на близлежащее поле. Я рассказал ему в коротких словах о случившемся и обещал хорошую награду, если он вернется к себе и приведет помощь.

Он был не глуп и побежал в деревню, а я вернулся к карете; мне хотелось еще раз увидеть лицо, которое так меня очаровало. Я сообщил моим новым знакомцам о счастливой встрече и сказал, что надеюсь скоро вывести их из столь неприятного положения.

Старик любопытствовал знать имя и звание особы, которой он и дочь его столь многим обязаны. Так как плести небывальщину мне было уже не учиться, я выдал им околесицу о моем отце, графе Рулье, о полке, в котором служу, и мало ли еще о чем. Удовлетворив его любопытство, я просил его удостоить меня такой же доверенности.

Он был, по его словам, маркиз Тонсека; молодая дама была дочь его; они ехали в свой замок, лежащий в семи милях отсюда. Он просил меня сопутствовать им и дать ему этим возможность изъявить мне свою благодарность.

Я отнекивался, говорил о моих обязанностях по службе — все это вовсе не для того, чтобы отвергнуть его предложение, напротив, оно очень нравилось мне; но мне хотелось, чтобы к просьбам старика молодая дама присоединила свои. Я не ошибся в предположении: очаровательное личико снова выглянуло из шинели, и серебряный голосок, которому, вероятно, нет подобного на земле, присоединился к просьбам отца.

Я покраснел и пробормотал согласие. Довольная своей победой, она улыбнулась и снова закуталась в шинель, которую в досаде я готов был разорвать за ее проклятую непроницаемость.

Наконец явилась и ожидаемая помощь. Толпа людей, впереди которых важно выступал чиновник из суда, хотевший сделать розыск на месте, приблизилась к нам; почтовые лошади не были забыты.

Показания маркиза и мои были внесены в протокол. К показаниям мы приложили руки; тела убрали, лошадей впрягли в карету; я занял, по просьбе маркиза, место между ним и его дочерью, и мы отправились в дорогу.

После двухчасовой езды приблизились мы к великолепному зданию, которое показывало богат сию и высокую породу владельца. Несказанное счастие ожидало меня при самом выходе из кареты— мне пришлось нести на руках милую девушку по большой лестнице, ведущей к главному входу. Я положил ее на софу, предоставил попечениям горничных и очень неохотно вышел из комнаты.

Маркиз отправился на свою половину, чтобы привести в поря ток расстроенный туалет, и я остался один с самим собой.

«Чем все это кончится? — думал я, — Или не будет конца моим переодеваниям, моим превращениям? И при всем том, кто более тому виною — я сам или обстоятельства?»

После долгих размышлений решился я дать свободу делу идти своим ходом, самому следовать во всем движениям сердца и положиться на свое счастье.

Я чувствовал, что был уже не в силах расстаться с этим небесным существом. Красота ее глубоко врезалась в моем сердце; она разожгла кровь, распалила мозг, и я поклялся, что не посмотрю ни на какие препятствия, лишь бы снискать любовь ее.

Через час мы собрались за завтраком. Я забывался более и более; я горел, я…

— Но не обременяю ли я Вашего Благополучия подробностями о таком предмете?

— И очень. Прошу тебя, яга биби, друг мой, нельзя ли обойтись без них, — сказал паша, зевая. — Твоя история и без того суха. Отложим в сторону стан пальмы, глаза газели и лицо полной луны. Мы, мусульмане, не любим много толковать о женщинах, но ты был тогда франком и притом молод, так и быть не могло иначе. Ты говоришь о женщинах, как о существах, в которых есть душа!

Ренегат за благо рассудил согласиться с мнением паши и словами пророка.

— По крайней мере, нельзя утверждать, — сказал он, — чтобы я поступал с ними, как с имеющими душу. И часто, часто глупая совесть мучила меня за мои безжалостные, бесчувственные поступки с Марией Но все прошло, и я турок.

Ренегат провел рукой по глазам. Казалось, воспоминание длинной вереницы пороков, которым он, отрекшись от своего Искупителя, новыми законами придал вид добродетелей, расшевелило в душе чувство совести, столь давно заснувшее в груди его. Помолчав немного, он продолжал.

Прошла уже неделя, как я находился в обществе маркиза и его милой дочери и с каждым днем более и более приобретал расположение обоих. Перед дочерью я не высказывал еще чувств души моей; какая-то непреодолимая сила удерживала меня, хотя я очень хорошо знал, что ко мне неравнодушны. Кружок наш увеличился с приездом тулузского епископа, брата маркиза.

Он приехал поздравить маркиза со счастливым спасением. Меня представили ему как дворянина, способствовавшего их избавлению. Епископ глядел на меня с изумлением.

— Странно, — сказал он, — в овраге близ места, где произошел грабеж, найдено тело, в котором был узнан молодой офицер, которого вы представляете мне. Как же это?

Маркиз и его дочь казались крайне удивленными. Меня совсем поставили в тупик, но я не долго думал.

— Что вы говорите! — воскликнул я дрожащим голосом. — Тело сына графа Рулье? Несчастный брат мой, милый Виктор! Так тебя уже нет на свете!.. О, как несправедлив был я к тебе!.. — Я бросился в кресло и с видом глубокой горести закрыл лицо платком, а сам между тем придумывал, что бы сказать далее.

— Ваш брат! — воскликнул изумленный маркиз.

— Увы, маркиз, мой брат! Теперь вы должны услышать обстоятельства, о которых я, по некоторым причинам, умолчал в моем рассказе. Во время нападения на вас мошенников он был со мной. Когда я бросился к вам на помощь, он следовал за мной; мы ехали вдвоем в Марсель. О нем, если припомните, я уже имел случай говорить вам. При первых выстрелах он был подле меня; не видя его после, я думал, что он из малодушия оставил меня. Одна мысль о таком недостойном поступке одного из членов нашей фамилии была для меня убийственна, вот почему я не старался ничего разведывать о нем. Мне и не приходило в голову, что в то самое время, когда я упрекал его в трусости, сердце его уже не билось; что он пролил кровь, защищая своего брата. Виктор, милый Виктор! — продолжал я. — Как несправедлив был я к тебе, и кто теперь вознаградит мне потерю такого брата? — Ив горести бросился я на софу.

— Гуккабак, — сказал паша, — мне кажется, что в молодости ты был большой плут.

— Сознаюсь в том, — отвечал ренегат. — Но Ваше Благополучие в мое оправдание должны вспомнить, что тогда я был еще христианином.

— Клянусь бородой пророка, это сказано умно, а притом совершенная правда, — сказал паша.

Маркиз и брат его принимали живейшее участие в моей горести. Они всячески старались утешить меня, но видя, что все бесполезно, удалились, оставив меня с самим собой. Цериза — так звали дочь — осталась тут, приблизилась, положила свою ручку мне на плечо и начала своим ангельским голоском:

— Утешься, милый Феликс! Я не отвечал.

— Как я несчастна! — сказала она. — Для защиты меня он пожертвовал своей жизнью, и вашей храбрости обязана я ею. Его уже нет, и вы несчастны! Неужели ничто не в силах заменить вам брата? Феликс, скажи, ничто?

Я встал; глаза ее были полны слез и любви. Я снова сел на софу и тихо привлек ее к себе. Она не противилась. Воспламененный страстью, я забыл все. Руки мои обвились вокруг ее прекрасного стана.

— Цериза, — сказал я голосом, дрожащим от душевного волнения. — Цериза, я нашел его, мое утешение!

Небесная улыбка озарила ее прелестное личико, яркий румянец выступил на щеках, она освободилась из рук моих и встала, чтобы удалиться. Я умолял ее воротиться, и она возвратилась. Я запечатлел пламенный поцелуй на прекрасном челе, она тихо пожала мне руку и скрылась из комнаты.

— Судя по твоим словам, она была очень хороша, — прервал его паша — Сколько в вашей земле платят за такую девушку?

— Для нее не было цены, — отвечал ренегат рассеянно. Мысли его носились в прошедшем. — Любовь купить нельзя. Мослем покупает невольницу, но слепая покорность не в состоянии зажечь любовь в сердце.

— Нет, он покупает ее уже готовой, — возразил паша — Думаю, что ты сделал бы гораздо лучше, поступив подобным образом, потому что от этих бесполезных любезничаний твой рассказ что-то медленно подвигается вперед. Далее!

Прошла еще неделя, все шло как нельзя лучше. Но судьба, кажется, нарочно щадила меня, чтобы потом вдруг нанести удар; она дала мне отведать из чаши счастья для того, чтобы потом оторвать ее от моих губ и сделать тем утрату для меня еще чувствительнее. В один день во время обеда маркизу подали письмо от моею нареченного батюшки, графа Рулье, в котором он писал, что до него дошли столь разноречивые слухи, что он сам не знает, что и думать. От одних слышал он, что старший сын его жив и находится в замке у маркиза, от других, что он убит; иные поздравляли его с тем, что одному из его сыновей удалось бежать. Он просил маркиза уведомить его о точном состоянии дела и дат» знать через подателя письма, точно ли находится старший сын у него, или смерть постигла несчастного, как о том носятся слухи. Но так как младший сын его ужо несколько месяцев дома, а молва идет о двух, то он думает, не скрывается ли тут какого-нибудь обмана.

Следя за лицом маркиза при чтении этого письма, я видел что-то неладное, и был уже некоторым образом приготовлен, когда он важно передал письмо епископу, а тот, по прочтении, подал его мне и, выразительно взглянув на меня, сказал:

— Это относится к вам, милостивый государь!

Я прочитал письмо со спокойным видом и, возвращая его маркизу, сказал со вздохом:

— Такое известие довольно неприятно и тем сильнейший удар нанесет оно моему дряхлому отцу. Вы знаете, маркиз, как я уже сказал вам или, если не ошибаюсь, вашей дочери, что вот уже два года, как отец мой лишился зрения. Вероятно, побоялись сказать ему правду и уверяли старика, что Виктор дома. Вы должны знать, что милый брат мой тайно уехал из родительского дома, чтобы сопровождать меня. Кляну час, в который я согласился на его просьбу! Но я вижу, что мне необходимо поспешить к моему родителю. Для утешения его горести он должен удостовериться в том, что я жив. И потому, с вашего позволения, я напишу несколько слов, чтобы, отдать посланному, и завтра с рассветом должен я, к сожалению, оставить ваше приятное общество.

Спокойствие и твердость, с какими я отвечал им, устранили всякое сомнение. Написав несколько строк к графу, я запечатал с позволения маркиза его печатью письмо и отдал его слуге для передачи посланному, который тот же час и отправился.

— Ах, — воскликнул я, увидев из окна, что он уже отъехал на порядочное расстояние, — это Петр' Жаль, что не знал я этого прежде, мне нужно бы было спросить его кое о чем.

Это восклицание произвело желаемое действие. Мы сели снова за стол; маркиз и брат его старались предупреждать мои малейшие желания, думая тем загладить свое минутное подозрение на мой счет. Но мне было не до них, и я внутренне радовался, что успел выпутаться из беды.

Вечером я был с Церизой наедине. Мы уже клялись друг другу в вечной любви. Да, я любил ее, любил до безумия, люблю еще и теперь, хотя с тех пор прошло уже много лет, и она сама уже давно в могиле. Да, Цериза! Если ты с высоты небесной, где витает твоя чистая, непорочная душа, когда-нибудь обратишь взор свой на недостойного грешника — о, не отвращай с ужасом от него твоего светлого взора, но взгляни с состраданием на того, кто любил тебя так искренно, кто пожертвовал бы всем дорогим его сердцу за одну небесную улыбку твою, идол души моей!

— Гуккабак! — воскликнул гневно паша. — Продолжай свою историю! Ты говоришь с мертвой женщиной вместо того, чтобы говорить с живым пашой.

— Прошу Ваше Благополучие извинить меня, — отвечал ренегат, — я рассказываю происшествия, о которых уже давно не думал, и не могу удержаться от чувств, которые порождают они в душе моей. Обещаю вперед быть осмотрительнее.

Цериза при одной мысли о моем отъезде залилась слезами. Я осушал ее слезы поцелуями. Вечер прошел для нас слишком скоро. Я уговорил ее еще на одно свидание, мне многое еще нужно было сказать.

— Хорошо, хорошо! Все это подразумевается само собой, — прервал его нетерпеливый паша. — Продолжай свою историю. Ведь ты хотел с рассветом отправиться в дорогу.

— Точно так, Ваше Благополучие, — отвечал с досадой ренегат; его раздражали эти перерывы, потому что мешали придумывать.

Я уехал из замка. Маркиз дал мне из своей конюшни лошадь, и я поехал в Тулон так скоро, как только мог. Я решился снова испытать свое счастье на море, потому что боялся, чтобы меня не догнали. Я закупил на деньги, которые были в кошельке, товаров, обменял свой мундир на куртку, брюки — на шаровары, сел на корабль, готовый сняться с якоря, и отправился в Сен-Доминго.

Вот история и происшествия первого моего странствования.

— Хорошо, — сказал паша, вставая. — Но тут слишком много любви и, напротив, очень мало моря. Думаю, что если бы ты выпустил свое первое путешествие, то твоя история была бы гораздо короче. Мустафа, дай ему пять золотых. Завтра мы слушаем твое второе путешествие.

Паша удалился. Ренегат ворчал себе в бороду:

— Если хотят, чтобы я рассказывал далее, то прошу не прерывать меня и не указывать, что рассказывать, что нет. Я бы еще целый час проговорил о моей связи с Церизой, если бы не мешали. Но наступили просто на горло, и поневоле сократишь рассказ.

— Но, Селим, — сказал Мустафа, — паша не терпит подобных россказней; ему нужно что-нибудь сверхъестественное. Не можешь ли ты немного приукрашивать свои истории?

— Что вы хотите этим сказать?

— Святой пророк, что? Приправляй твои рассказы какими-нибудь вымыслами, сплети их незаметно с былью.

— С былью, визирь? Но откуда взять ее? До сих пор, по милости Аллаха, пока не было ни одной.

— Как так? Разве ничего из рассказанного тобой не было на самом деле?

— Решительно ничего.

— Бисмиллах! Как! Поэтому Мария, маркиз, Цериза — все это одна выдумка?

— Все ложь от начала до конца.

— И ты никогда не был брадобреем?

— Никогда во всю мою жизнь.

— Если это так, то зачем же ты делал беспрестанные отступления, обращался к умершей Церизе, между тем как видел, что паша час от часу терял терпение?

— Потому что я не знал, что говорить, и, желая выиграть время, придумывал между тем, что говорить дальше.

— Селим! — сказал Мустафа. — Ты обладаешь большим талантом, но постарайся, чтобы твое второе путешествие было почуднее; думаю, что это не составит для тебя никакой разницы.

— Разумеется. Однако у паши странны вкус. Но, пожалуйста, выдайте мне поскорее пять золотых и отпустите меня: я задыхаюсь от жажды и освежусь не прежде, чем осушу по крайней мере четыре кружки вина.

— Святой пророк, что за турок! — воскликнул визирь, подняв руки. — Вот твои деньги, кафир; не забудь — завтра мы ждем тебя.

— Положитесь, визирь, во всем на меня; раб ваш живет только тем, чтобы повиноваться вам, как говорим мы, турки.

— Мы, турки! — ворчал визирь, глядя на уходящего ренегата.

— Видывал я каналий, но такой… — ворчал ренегат, когда был уже довольно далеко и не мог быть услышан.

Предоставляем читателям отгадать, кого подразумевал каждый в своих словах, потому что осторожность не позволила ни которому из них поверить словам свои дальнейшие мысли.

Глава VI

— Машаллах! Да сам Гарун-аль-Рашид слыхал ли когда такие повести? — сказал паша, ставя трубку в сторону. — Гуккабак рассказывает чудные истории! Что-то услышим сегодня?

— Чего не выдумает сын шайтана, — сказал Мустафа. — А Гуккабак не сын ли черта, хотя и носит чалму и поклоняется Аллаху? У него всегда найдутся повести для развлечения Вашего Благополучия. Но мудрец говорит: «Если у тебя есть мешок с золотом, то запрячь его подальше и каждый день старайся прибавлять в пего, сколько можешь — и ты разбогатеешь».

— Это слова самой мудрости, — сказал паша.

— Следуя им, раб ваш осмеливается посоветовать поискать по городу еще рассказчиков, а Гуккабака призывать только тогда, когда нам не посчастливится.

— Уаллах-таиб! Чудесно сказано! — воскликнул паша, поднимаясь с великолепного ковра. — Луна взошла, и мы скоро отправимся.

Через четверть часа паша, по-прежнему сопровождаемый Мустафой и невольниками, пошел бродить по улицам Каира.

Не прошло и получаса, как они заметили двух человек, которые сидели у ворот огорода и о чем-то спорили. Паша махнул Мустафе, чтобы тот приблизился подслушать разговор двух приятелей.

— Ну уж, Али! Надо иметь терпение и еще раз терпение, чтобы выслушать до конца твою бесконечную историю.

— Историю! — сказал шепотом паша Мустафе. — Слава Аллаху, их-то мы и ищем!

— Я же, напротив, говорю тебе, Гуссан, что твои истории еще в двадцать раз хуже моих. Ну, вот как ты начнешь рассказывать что-нибудь, мне так и хочется смазать тебе по рылу туфлей, потому что ты и десяти минут не можешь проговорить не заикаясь. Право, хотелось бы, чтобы кто-нибудь послушал тебя и меня и потом рассудил, кто из нас прав.

— Хорошо! — сказал паша, подходя к ним. — Я завтра послушаю вас и скажу, кто лучше рассказывает истории.

— Но кто ты такой? — спросил один из беседовавших.

— Его Благополучие, ваш милостивый паша, — сказал Мустафа.

Оба рассказчика повалились на землю, и паша, приказав визирю своему представить их на другой день пред светлые очи свои, отправился домой. Мустафа тот же час распорядился, приказав невольникам взять рассказчиков, а сам последовал за повелителем своим во дворец.

На другой день по окончании дивана ввели обоих рассказчиков в комнату, где обыкновенно паша слушал истории.

— Теперь я рассужу, кто из вас лучше рассказывает, — сказал паша. — Подите вон туда и уговоритесь между собой, кому начинать.

— Ваше Благополучие не худо бы сделали, если бы приказали выпроводить отсюда Али, — сказал Гуссан.

— Да сохранит Аллах Ваше Благополучие, — заговорил в свою очередь Али, — от рассказов Гуссана. Они хуже жгучего самума пустыни.

— Да разве затем позвал я вас сюда, чтобы вы ругались в моем присутствии? Рассказывайте повести, собаки! Али, начинай!

— Я могу ручаться, — кричал Гуссан, — что Ваше Благополучие и трех минут не прослушаете его!

— Я же ручаюсь, — сказал паша, — что отколочу тебя по пяткам, если еще раз осмелишься произнести хоть одно слово без моего позволения. Али, начинай же свою повесть!

— Охотно. Около тридцати лет тому назад, как вам известно, был я еще мальчишкой, и, как вам известно…

Гуссан поднял руки и стал смеяться.

— И, как вам известно…

— Мне ничего не известно и не может быть известно до тех пор, пока ты не расскажешь своей истории, — сказал паша.

— Ну, итак, Вашему Благополучию должно быть известно, что с самого рождения моего живу я на той улице, где вы изволили встроить меня вчера; на этой улице, как вам известно, живу я уже тридцать лет, а тридцать лет, как вам известно, составляет довольно много времени в жизни человеческой, как вам известно. Отец мой был огородником, а огородники, как вам известно, должны всегда вставать рано, чтобы поспеть на рынок, куда они, как вам известно, привозят овощи для продажи.

— Все это очень справедливо, — заметил паша, — но ты лучше бы сделал, если бы выбросил это проклятое «как вам известно» из твоего рассказа. Я согласен теперь с Гуссаном, что слушать это ужасно скучно.

— Сколько раз сказывал я ему об этом. «Али, — говорю я, — если ты оставишь это „как вам известно“, так твою историю, — говорю я, — еще можно слушать, — говорю я, — но, — говорю я… »

— Замолчишь ли ты со своим «говорю я»! — воскликнул паша. — Ты, верно, забыл мое обещание отколотить тебя по пяткам? Вы, кажется, стоите один другого. Али, продолжай. Но помни о моем повелении, а не то я велю почесать и твои пятки.

— Итак, Ваше Благополучие, в одно утро отец мой встал раньше обыкновенного, чтобы прежде всех поспеть с луком на базар, а луком, как вам известно, торгуют почти все. Навалив препорядочное количество лука на осла, отправился он скорыми шагами на базар.

Только что успел он прийти туда и увидел, как вамизвестно…

— Разве я не приказывал тебе не говорить «как вам известно»? Что же, будешь ты слушаться или нет, собака? Продолжай, и если хоть один раз проговоришься, я велю отколотить тебя по пяткам.

— Слушаю, Ваше Благополучие! Лишь только солнце взошло, как… нет, я хотел сказать, отец мой увидал старуху, которая сидела у корзины с плодами и была закутана вся в синее покрывало; когда отец мой, как… то есть я хотел сказать, старуха эта вытянула свою руку и сказала:

— Али Баба, — это было имя моего отца, — послушай доброго совета: оставь здесь своего осла и следуй за мной! Отец мой, как вам известно, он воскликнул, как вам известно…

— Аллах! — воскликнул паша, обращаясь к своему визирю. — Мустафа, какого наказания достойна эта собака?

— Он достоин наказания такого, какое должны получать все ослушники воли Вашего Благополучия.

— Так накажи его таким образом! Вели его вывести, дать ему сотню-другую ударов по пяткам, посадить его на осла лицом к хвосту и возить по городу, между тем как вожатый осла будет кричать во все горло:

— Так милостивый паша наш велел наказать мошенника, который осмелился утверждать, что Его Благополучию, нашему щедрому паше, все известно, между тем как Его Благополучие ничего не знает!

Повеление паши тотчас же поспешили исполнить. Когда несчастного Али потащили из комнаты, Гуссан вскричал:

— Ведь я говорил Вашему Благополучию, что его нельзя слушать и трех минут. Вольно же было вам не верить!

— Еще ты не рассказал своей истории, — сказал Али. — Я утешаюсь мыслью, что Его Благополучие согласится, что я рассказываю гораздо лучше тебя.

Несколько минут продолжалось глубокое молчание; паша отдохнул немного от гнеза и сказал:

— Гуссан! Теперь начинай ты рассказывать и не забудь, что я теперь сердит.

— Да, нечего сказать, Али рассердил Ваше Благополучие. Сколько раз ведь я говаривал ему: «Али, — говорю я… »

— Рассказывай повесть, собака! — воскликнул гневно паша.

Около двух лет тому назад сидел я у ворот своего огорода, на том самом месте, где Ваше Благополучие вчера увидели меня, вдруг подошла ко мне молодая женщина, сопровождаемая носильщиком, Судя по ее наряду и походке, она была не из простого звания.

— Мне бы хотелось купить у тебя несколько плодов, — сказала она.

— Так войдите в огород, у меня есть чудеснейшие плоды, — сказал я и подал ей пять или шесть самых лучших арбузов. Прелестнейшая из женщин, — говорю я, — вы нигде не найдете подобных, — говорю я, — да еще и за такую дешевую цену, какую беря я, — говорю я.

— Твои «говорю я» вдвое хуже Алиевых «как вам известно». Выбрось их из своего рассказа!

— Слушаю, Ваше Благополучие!

Я запросил с нее самую умеренную цену. Она приподняла покрывало и, показав прелестнейшее лицо во всем свете, сказала:

— Думаю, что можно найти и дешевле.

Я был так обворожен ее красотой, что совершенно онемел.

— Не правда ли? — сказала она улыбаясь.

— Я вам, сударыня, — говорю я, — готов уступить их совершенно даром; велите вашему носильщику положить в корзинку сколько вам угодно.

Она поблагодарила меня и наполнила целую корзинку моими арбузами.

— Мне бы нужно было еще несколько фиников, — сказала она, — но самых лучших, какие только найдутся в твоем саду.

Я подал ей таких, от которых не отказались бы и прелестнейшие одалиски великолепнейшего гарема Вашего Благополучия.

— Вот финики, — сказал я, — лучше которых вы не найдете во всем огороде.

Она попробовала и спросила о цене. Я сказал цену.

— Это ужасно дорого, — сказала она, — возьми подешевле!

И опять подняла покрывало.

— Прелестнейшая из женщин! — сказал я. — Я уже и так очень дешево прошу с вас за эти финики; поверьте, что нельзя взять ни монеты меньше; вы посмотрите, — сказал я, — как они хороши, как тяжелы и какой вкус! — сказал я. — Скушайте еще один, и вы согласитесь, что лучше их не найдете нигде, — сказал я, — и что ужасно дешево прошу с вас, — сказал я.

— Святой прорек! — вскричал гневно паша. — Если ты, собака, не выкинешь из своего рассказа этих проклятых «сказал я», я велю отколотить тебя еще больше, чем Али.

— Но, Ваше Благополучие, как же вы без этого будете знать, когда говорю я? Право, без этого я не могу рассказывать.

— А вот увидим! — воскликнул паша и велел позвать палача. — Теперь рассказывай; а ты, — сказал он, обращаясь к палачу, — замечай, как только он три раза скажет «говорю я», сейчас же руби ему голову! Ну, продолжай!

— Ну как же можно сравнивать мои «говорю я» с Алиевыми «как вам известно»? Я ему сколько раз твердил: «Али, — говорю я, — если бы ты знал, — говорю я, — как скучно слушать тебя. Ну, посмотри, — говорю я… »

Он не успел еще договорить «я», как сабля палача сверкнула, и голова несчастного Гуссана покатилась по полу, между тем как губы ее, казалось, так вот и хотели проговорить: «Говорю я».

— Конец истории! — воскликнул гневно паша. — Эти две собаки ужасно рассердили меня. Да сохранит меня Аллах еще раз услышать эти проклятые «говорю я» и «как вам известно»!

— Ваше Благополучие — сама мудрость! — сказал Мустафа. — Так погибнут все, которые будут рассказывать истории свои не так, как угодно Вашему Благополучию.

Но и это замечание визиря не могло успокоить взбешенного паши; он хотел уже идти в гарем, как Мустафа тихим голосом сказал ему:

— Ренегат ждет повеления предстать пред светлые очи Вашего Благополучия и облобызать прах, попираемый ногами вашими.

— Аллах посылает мне решение! — сказал наша, опускаясь снова на подушки — пусть вoвойдет!

Ренегат вошел и, совершив нужные поклепы, сел и начал рассказ о своем втором путешествии следующим образом.

Мы вышли из гавани в самую прекрасную погоду и при попутном ветре, который дул почти весь день, надеялись скоро прибыть на место. Но мы ужасно ошиблись в расчете. Дня через три по отплытии заметили мы бриг под английским флагом, он шел прямо на нас. Мы приняли его за какой-нибудь купеческий корабль и думали, что он сбился со своего курса и идет к нам узнать, под какими градусами широты и долготы находится он теперь. Но не тут-то было. Лишь только корабль приблизился к нам, как вместо того, чтобы подойти к корме, он повернул и стал бок о бок с нашим кораблем. На нас напали так неожиданно, что мы, не имея средств противостоять пиратам, принуждены были скрыться в корабле. Корабль был взят. Разбойники казалось, о чем-то советовались между собой, после чего боцман их заревел ужасным голосом: «Наверх все; все наверх!» Приняв это за сигнал выйти на палубу, мы повиновались. Когда мы вышли, увидели только пятнадцать человек мошенников; нам очень легко было бы одолеть их, если бы мы знали, с какими намерениями приблизились они к нам, потому что нас было шестнадцать человек, но теперь уже было поздно. Мы были без оружия, а они все были вооружены саблями и пистолетами. Только что успели мы выйти на палубу, как разбойники бросились на нас, связали руки и поставили всех в один ряд. Расспросив о наших званиях и занятиях, собрались в кучу и, казалось, о чем-то советовались, потом боцман обратился ко мне и сказал:

— Благодари Бога, каналья, что ты брадобрей: это звание сохраняет тебе жизнь!

Он разрезал веревки, которыми я был связан.

— Ну, ребята, — закричал он потом, — принимайся! Каждый своего! — И, схватив капитана нашего корабля, притащил его к самому борту, распорол живот саблей I' спихнул в море. Его примеру последовали и прочие, и через минуту из всего нашего экипажа остался один я.

Кровь застыла во мне от ужаса, я молчал. Когда злодеи отправили всех товарищей моих за борт, боцман закричал:

— Ну, конечно! Эй, ты, цирюльник, смой-ка кровь с палубы, да и черт с тобой! Не забудь, что ты теперь наш!

Дрожа от страха, исполнил я приказание боцмана и потом встал на прежнее место.

Наши победители — как узнал я после — были прежде матросами одного английского судна, взбунтовались, убили капитана и штурмана и завладели кораблем и грузом. Наш корабль показался им лучше, они перетащили груз со своего судна на наше и потопили бриг. К вечеру все было готово, и мы при попутном ветре пошли на запад.

Лишь пробило восемь часов, как голос, или, лучше сказать, рев, еще ужаснее боцманского, раздался из нижней части корабля: «Экипаж наверх!»

Сотрясение в воздухе было так сильно, что корабль задрожал, как будто молния ударила в мачту; лишь только качка унялась, нижняя часть корабля стала наполняться водой. Мы все в одних рубашках выбежали на палубу и молча ожидали, когда море поглотит нас, но вода, достигнув кубрика, вдруг перестала подниматься.

Лишь только страх мало-помалу рассеялся, и мы заметили, что вода больше не прибавляется, все бросились к помпам, и наутро не было уже пи капли воды. Это ужасное приключение привело весь экипаж в большое смятение; никто не говорил ни слова, все бегали как угорелые из угла в угол, и никто не заботился о корабле; волны бросали его как мячик, во все стороны.

Что же касается меня, я был совершенно уверен, что гнев Божий разразится над злодеями, и без ропота предавался воле Его. Я думал о Марии и клялся исправиться и бросить вес прежние шалости, если Бог сжалится и сохранит жизнь мою.

Вечером спустились мы в каюты, но никто не думал засыпать, — так были мы напуганы вечерним происшествием. В восемь часов колокол, сам по себе, еще громче обыкновенного, пробил восемь раз, и ужасные слова «Экипаж наверх!» раздались громче вчерашнего. Вода побежала в корабль, и мы высыпали на палубу; как и вчера, дойдя до кубрика, она перестала прибывать и была к восьми часам утра выкачана.

Так прошел целый месяц: каждый вечер голос вызывал всех наверх, а вода наполняла корабль до кубрика. Мы совершенно сбились с курса, никто и не думал заботиться о руле. Экипаж привык к этому ужасному явлению; матросы стали пуще прежнего пить ром и даже подшучивали над «боцманом средней вахты», как они называли досаждавший голос. Однажды вечером они отказались выкачивать воду, и она оставалась в корабле целый день. Под вечер все пошли спать, но знакомый голос пуще прежнего заревел: «Экипаж наверх!»

Все остолбенели от ужаса, и какая-то сверхъестественная сила против нашего желания повлекла нас на палубу. Никогда не забуду ужасной картины, которая поразила взор мой, когда я взошел на палубу: пятнадцать окровавленных трупов бывших моих товарищей лежали в ряд на палубе. Мы стояли в совершенном онемении; волосы поднялись дыбом на головах наших. Не прошло и пяти минут, как один из трупов поднял руки и ужасным гробовым голосом воскликнул:

— Каждый своего!

Матрос, который убил этого несчастного, невольно приблизился и встал около трупа как вкопанный. Никогда не забуду я стона, с каким он повалился в объятия мертвеца, который сжал его в своих оледенелых руках, покатился к борту и упал с ним в море. Блеск молнии ослепил нас на несколько минут, и когда мы прозрели, ни одного трупа не было уже на палубе.

Происшествие это имело ужасное действие на злодеев. Все лежали на палубе навзничь, каждый на том месте, на которое упал при блеске молнии. Солнце давно уже взошло и стало палить спины их, но разбойники и не думали вставать. Так лежали они до самого вечера. Лишь только солнце закатилось, как очарование кончилось; пираты вскочили и поползли вниз к койкам. В полночь звон колокола раздался снова, и ужасный голос вызвал всех на палубу. Четырнадцать трупов лежали в ряд; один из них подозвал своего убийцу, заключил его в свои объятия, покатился с ним к борту и упал в море; опять блеснула молния, и все исчезло. Каждую ночь повторялось то же, пока наконец очередь дошла до боцмана: его утащил с собой убитый им капитан. Тут с вершины грот-мачты раздался ужасный голос, сопровождаемый оглушительным хохотом: «Ну, кончено!», и вода, стоявшая до тех пор в корабле, ушла, и корабль был свободен, как и прежде.

Благодаря небо за чудесное избавление, лег я на палубе и, не смыкая глаз в продолжение всего этого времени, в первый раз заснул сладким сном. Долго ли я спал — не могу сказать Вашему Благополучию, может быть, сон мой продолжался несколько дней, но наконец людской говор разбудил меня. Капитан корабля, который шел из Мексики в Южную Испанию, заметил наш бриг, который волны бросали из стороны в сторону, и послал шлюпку узнать, есть ли на нем хоть одно живое существо. Я боялся рассказать случившееся с нашим экипажем, думая, что они или не поверят, или не захотят взять с собой человека, который был товарищем людей, своими ужасными преступлениями навлекших на себя гнев Божий. По этой причине я сказал им, что, нагрузив корабль своим товаром, отправился в морс; что экипаж корабля, казалось, был зачумлен, потому что все умерли в несколько дней, и что я один остался в живых, и вот уже шесть недель ношусь по морю один-одинехонек.

Испанский корабль был нагружен кошенилью и медью — товаром, не требующим много места, и потому капитан корабля согласился взять моего товара столько, сколько место позволит, и то если соглашусь заплатить ему довольно большой фрахт. Я, разумеется, с удовольствием согласился, и все, что было подороже, было перенесено на испанский корабль.

Ветер дул попутный, и мы через два дня завидели Валенсию, место назначения корабля.

В Валенсии продал я товар свой довольно выгодно и намеревался возвратиться в Тулон, чтобы еще раз взглянуть на любезную Церизу, которая не выходила из моей памяти.

— Вот, Ваше Благополучие, приключения моего второго путешествия, — заключил ренегат с поклоном.

— И очень хорошего путешествия! Оно нравится мне лучше первого. Мустафа, дай ему десять золотых. Завтра увидим, что скажет третье его путешествие.

— Видишь, — сказал Мустафа, когда паша удалился, — что совет мой был не худ.

— Превосходен! — отвечал ренегат, протягивая руку за деньгами. — Завтра буду я лгать лучше самого искусного в этом брадобрея.

Глава VII

— Свет от Бога! — воскликнул паша по окончании дивана, в продолжение которого многие облегчились от своих земных сокровищ, а некоторые избавились и от груза мирских мыслей и забот. — Ну, что у нас сегодня, Мустафа?

— Да не уменьшится тень Вашего Благополучия! — отвечал визирь. — У нас есть в запасе раб, который, как известно Вашему Высокомочию, в тот самый вечер, как Али и Гуссан, эти сыны шайтана, были столь справедливо наказаны за их ужасные преступления, обязался положить к стопам вашим свею историю. Есть еще и рукопись испанского раба, переведенная моим верным греком. Он сказывал мне, что слова ее напитаны медом и что благозвучие их подобно пению соловья, воспевающего свою любимую розу.

— А где гяур, который рассказывает свои путешествия? — прервал паша. — Ни от одного из наших рассказчиков не слыхивал я подобных.

— Гяур на море, Ваше Благополучие. Он настоящий Рустан на борту корабля, на котором везет богатства в ваш высокий пашалык. Он вопрошал толкователей звезд, и звезды обещали благополучное окончание его предприятий Завтра ожидаю его сюда.

— Нечего делать, нужно довольствоваться тем, что есть. Позови раба. В ожидании Гуккабака с его чудными рассказами будем слушать и эти истории.

— Мудрость Вашего Благополучия далеко превышает самого Локмана, — сказал Мустафа. — Гафис говорит: «Дорожи каждым мгновением, которым дарит тебя небо. Кто скажет, какой конец будет иметь всякая вещь? »

Мустафа дал знак, и невольника ввели. Во время его заключения слуги Мустафы донесли, что невольника посетил Аллах, другими словами, что он сошел с ума. Несмотря на это, Мустафа, не имея под руками ренегата и не смея не представить паше рассказчика, или, лучше, истории, решился впустить его.

— Ты просил меня выслушать твою историю, — начал паша. — Я согласен, желая доставишь тем удовольствие не тебе, но себе самому, потому что люблю хорошие истории; надеюсь, что твоя не обманет меня в ожидании, иначе ты бы не осмелился просить меня об этом. можешь начать.

— Паша! — сказал невольник, севши в углу комнаты и покачиваясь всем телом то в ту, то в другую сторону. — Несчастен тот, кто не признает восстания, которое — как я уже говорил Вашему Благополучию — возносится высоко, высоко… до вечно покрыты светом вершины Гебруса и, несмотря на то, стоит не более четырех или пяти пар…

— Святой Пророк, что это? — прервал его паша. — Я не понимаю ни слова из всего сказанного гобой. Или ты смеешься нам в бороды? Говори понятнее!

Мне кажется, что все это теперь происходит передо мной, — продолжал сумасшедший, — вижу все перед глазами, хотя после того протекли многие годы. Пока не перестанет биться это истерзанное сердце, пока не остынет мозг в этой голове, никогда не выйдет это воспоминание из моей памяти.

Солнце только что закатилось за вершину горы, которая защищала мое жилище от сурового северо-восточного ветра. Листья виноградных лоз, склонившихся к дверям моей хижины, до того освещенные его лучами, блестящие и прозрачные, теперь приняли темный цвет. Легкий туман лег на окрестности. Темная синева моря перелилась в какой-то черно-серый цвет. Волны сердито ударялись о берега, как бы недовольные тем, что уже не искрились миллионами радужных цветов, не озаряемые ярким блеском владыки дня.

— Фу-у! — воскликнул паша, отдуваясь.

Бот мой стоял на взморье; в каком-то сладостном отсутствии мыслей устремил я взгляд на него и не сводил глаз до тех пор, пока темнота уже не позволяла мне отличать от бота сетей, развешанных по сторонам. Я обернулся, услышав тихий голос моей Этапы; она сидела подле меня с ребенком на руках и кормила грудью милого малютку, с нежной улыбкой склонившись над первым драгоценным залогом любви нашей. Я был счастлив, слишком счастлив; у меня было все, чего желал я; да, все имел я, — и безумный остановился и ударил себя по лбу, — и теперь у меня нет ничего!

Секунды через две он начал снова:

— Я думал, что рыбы при юго-восточном ветре удаляются в глубь моря, и, если вы будете иметь нужду, то, собирая кисти винограда, не бросайте вместе и лоз, не то вино — как я уже сказал Вашему Благополучию — еще увеличит большие затруднения, чтобы удостовериться, сколько можно утвердительно требовать, то есть, в отношении к объему, смотря по тому, как оно расширяется в различных промежутках скал целой пропасти.

— Ей-ей, не понимаю ни слова из всей этой галиматьи! — воскликнул сердито паша. — Понимаешь ли ты что-нибудь, Мустафа?

— Может ли понять раб ваш то, что не доступно мудрости Вашего Высокомочия!

— Правда, Мустафа! — сказал паша.

— Со временем все это будет ясно Вашему Благополучию, — сказал сумасшедший, — но для этого необходимо выслушать мою историю до конца. Тогда все разовьется, как клубок шелка, который с первого взгляда кажется запутанным.

— Если это так, — отвечал паша, — то не лучше ли начать рассказ с конца и кончить началом? Далее!

Что может быть привлекательнее, прекраснее юной матери с ее первенцем на груди? Сладкие губки и поцелуи дитя, разжигающая вас прелесть распустившейся девы, краснеющая, улыбающаяся и вместе с тем трепещущая юная невеста — все это ничто в сравнении с женщиной во всем цвете красоты своей, исполняющей свое земное назначение, когда глаза ее сверкают тем глубоким восторгом, который дается ей взамен прошедших часов забот и боязни.

— Но не утомляю ли я Ваше Благополучие!

— Уаллах эль неби! Клянусь Богом и его пророком, что это справедливо. Вся история твоя такова, как и начало?

— Нет, паша! О, если бы она была вся такова! Милосердый Боже! Почему ты допустил этот удар? Разве был я неблагодарен? Разве глаза мои не были полны слез признательности и любви в то мгновение, когда они кинулись на нас, когда они приставили к груди моей свое смертоносное оружие, когда, невзирая на отчаянные вопли матери, они вырвали из ее трепещущих рук малютку и бросили его на землю, когда я поднял его и когда пистолет жестокосердого турка прекратил его существование?.. Вижу еще теперь алую кровь, текущую из этой крошечной груди; я прижал губы к смертельной ране, с жаром лобызал я эту кровь!.. Вижу, как они тащат ее, лишенную чувств… Паша! В одну минуту меня лишили всего — жены, ребенка, дома, свободы и рассудка, и теперь перед тобой стоит безумный и раб! Он замолчал, вскочил на ноги и начал громким голосом:

— Но я знаю, кто они; я знаю всех их; знаю, где и она! И теперь на этом месте, паша, ты должен оказать мне свое правосудие! Вот убийца моего дитя, похититель жены моей, разлучивший меня с нею; я требую у него ответа в твоем присутствии.

С этими словами раб бросился на испуганного Мустафу, схватил его одной рукой за бороду и начал колотить по голове слева и справа его тюрбаном.

Стража бросилась на безумного и освободила бороду Мустафы из рук его. Поделом ему — не пускай в диван сумасшедших!

Бешенству паши не было границ, и голова безумного не удержалась бы на плечах, если бы Мустафа не удержал пашу. Он объяснил ему, что простолюдины почитают безумных и бешеных за особенно покровительствуемых небесами и что такой поступок, без сомнения, подаст повод к возмущению. Безумный был выведен стражей, которая оставила его не ранее, чем он находился в значительном расстоянии от дворца.

— Аллах Керим! Бог милосерден! — воскликнул паша, когда безумный был выведен. — Хорошо еще, что он не подумал, что я похититель его жены.

— Аллах да сохранит от этого Ваше Благополучие! Он выдернул почти всю бороду раба вашего, — сказал визирь, приводя в порядок тюрбан.

— Мустафа, заметь, что никогда не должно принимать навязывающих свои истории. Я уверен, что добровольно предлагаемое никуда не годится.

— Сама мудрость говорит устами Вашего Благополучия! Никто не захочет расстаться с тем, что имеет для него какую-нибудь цену: золота не попирают номми и алмачов не находят в местах, озаряемых солнечными лучами. Мы должны отыскивать их в мрачных шахтах, вырывать из земли. Не угодно ли будет Вашему Благополучию прослушать теперь перевод моего грека?

— Пожалуй, — сказал паша в довольно дурном расположении духа.

Грек явился и после обычных поклонов начал читать следующее.

Рукопись монаха, в которой рассказывается, каким образом был открыт остров Мадера

Прежде, чем предстану перед справедливым Судьею, для умилостивления которого уже много лет провел я в посте и молитве, хочу для блага других рассказать историю человека, который, предавшись гибельной страсти, омрачил остаток дней своих и сократил жизнь обожаемой им женщины, сообщницы в его преступлении. Да будет известно всем мое признание, да послужит пример мой предостережением для других. О, если бы чистосердечное мое раскаяние и слезы, пролитые мною, могли изгладить мое преступление из книг человеческого ослушания и упорства, которые в день страшный будут там на весах правосудия!

Пройдет еще несколько дней, и бренное тело мое превратится в то, из чего оно создано — в прах, и буря разнесет его по лицу земли, и произрастет из него репейник, враг плодородия земли, или хлебный колос, поддерживающий существование человека, или паслен с его ядовитым плодом, или фиалка, разливающая из своего незаметного уголка благоухание в воздухе. Скоро это сердце с его бешеной любовью, истерзанное столькими страданиями, успокоится навеки. Душа, эта плодоносная долина сперва и голая, бесплодная степь после, — душа, беспрерывно обуреваемая неодолимой силой страсти и бессильная противиться ее стремлению, скоро, скоро успокоится от непрестанной бесполезной борьбы. Еще несколько дней, и я предстану перед оскорбленным мной, но милосердным Искупителем, который, принесши в жертву себя за нас, плачет при невнимательности ко всему, что Он ниспосылает нам для избавления. Да послужит история Гейнриха примером для тех, которые готовы увлечься первым порывом страсти и которые при открытии своего заблуждения думают, что раскаяние уже поздно, и, подобно мне, невзирая ни на убеждения рассудка, ни на голос совести, увлекаются безвозвратно в бездну порока.

Родом я англичанин; родителей лишился на пятом году, но образ матери еще и теперь неясным призраком носится передо мною; я помню, как она, держа меня на коленях, каждый вечер складывала мои маленькие ручонки для молитвы, как потом, отходя ко сну, благословляла дитя свое.

Лишившись родителей, советы которых в поздние годы могли бы утвердить меня на стезе добродетели, был я отдан под опеку человека, который, заботясь о моих мирских выгодах, думал, что вполне исполнял долг свой. Хотя мое воспитание и не было оставлено без внимания, но никто не думал посеять в неопытной душе доброе семя, которое впоследствии принесло бы обильные плоды. Имея от рождения пылкий, нетерпеливый темперамент, упорную волю, которая от встречавшихся ей препятствий делалась еще упорнее, давал я в сердце своем место каждому чувству. Более всего я ненавидел убийственное бездействие. Страсть к беспредельной деятельности росла с годами; я предпочитал все трудности, опасности, даже страдания и угрызения совести тому тихому свету в сердце, которому столь многие завидуют. Я не мог жить без сильных ощущений; без них был я подобен несчастным, которые поутру непременно должны порядочным приемом водки, своего эликсира, восстановить растраченные силы и расшевелить нервы. Внешняя жизнь моя была подобна внутренней: я беспрестанно менял места своего жительства и занятия. Я горел желанием превратиться в незримый ураган и без отдыха носиться над бушующим морем. Ночью был я счастлив, потому что, когда сон налагал печать свою на глаза мои, мне всегда представлялось, что я имею способность летать по воздуху, что я с быстротой орла ношусь над подобными себе и с высоты с презрением взираю на них с их вечными мелочными заботами.

Не удивительно, что любимое желание и постоянная мысль так настроенного и столь необузданного духа была облететь мир и что поэтому неизмеримый океан, как средство к удовлетворению страсти, стал предметом моей любви, моего обожания. Если я не имел крыльев орла, которыми фантазия наделяла меня в сновидениях, то по крайней мере я мог летать вместе с ветром, не оставляя за собой, как и в своих воздушных путешествиях, никаких следов. Лишь только достиг я того возраста, в котором мог уже вступить во владение своим имением, тотчас бросился в стихию, на которой сосредоточивались все мои мысли, все желания. Несколько лет кряду занимался я морской торговлей, и мои предприятия всегда увенчивались полным успехом. Но я мало заботился о выгодах; величайшим для меня наслаждением было вместе с ветром перелетать из страны в страну, дерзостно смотреть на водяные горы, ежеминутно угрожавшие поглотить меня, жить посреди рева бури, в яростном порыве водоворотов, в беспрерывной борьбе и ежеминутно трепетать в ожидании кораблекрушения.

Может быть, иные удивятся, что до тридцати лет не знал я любви, но это правда. Эта сильнейшая из страстей, имевшая впоследствии большое влияние на судьбу мою, до тех пор еще спала в груди моей; наконец она пробудилась, восстала, подобно урагану, который б своем полете все рушит, уничтожает, опустошает.

Я прибыл в Кадикс с дорогим грузом. Меня пригласили посмотреть церемонию, которая предстояла по случаю пострижения одной девицы из благородной фамилии, и потому все были уверенны, что торжество по этому случаю будет блистательнее, нежели когда-нибудь. Великолепное убранство церкви, гармоническое пение, торжественные звуки органа и еще ко всему этому несравненная красота принимающей белое покрывало возбудили в душе моей какое-то участие, о котором до тех пор я и не помышлял. Когда торжество кончилось, я вышел из церкви с чувствами новыми, сильными, в которых в первые минуты не мог дать себе никакого отчета. Но когда лег спать, то ясно увидел, что не блеск церковных обрядов был тому причиной — он оставил во мне очень слабое впечатление; образ милой девы, преклоняющей колена пред алтарем, глубоко врезался в моем сердце. Я чувствовал какую-то боязнь, беспокойство, которое, как и в атмосфере, бывает предвестником бури. Сон бежал от глаз моих, всю ночь я проворочался и поутру встал слабый и неосвеженный.

Следуя по обыкновению движениям своего сердца, отправился я к родственнику особы, занимавшей мои мысли, и уговорил его представить меня ей через монастырскую решетку. Так как ей предстоял еще год испытания до произнесения обета, который положит между нею и светом вечную преграду, то мы могли видеть ее без всяких затруднений. Ее безусловная покорность воле родительской, ее ясное, веселое лицо, ее ангельская улыбка — все это соединилось для усиления моей страсти, и я, проведя с нею около часа, оставил ее с сердцем, полным чувств, выразить которые не нахожу слов. Я продолжал свои посещения. Прошло немного времени, и я высказал ей все, что чувствовал, и она не оскорбилась тем. Прежде чем я оставил Кадикс, чего непременно требовали дела мои, получил я взаимное признание, а так как до ее вступления в сан инокини оставалось еще девять месяцев, то я клялся до того времени воротиться и избавить ее от вечного заточения. Поскольку мы были одного с нею вероисповедания, и она только потому была обречена в жертву, чтобы родовое имение осталось за ее братом, то со стороны родителей ее не ожидал я никакого препятствия. Я не нуждался в приданом, потому что у меня было более чем довольно для самой веселой жизни. Мы расстались; руки наши дрожали, когда мы протягивали их друг другу сквозь решетку; слезы текли из глаз наших, не смешиваясь вместе; губы наши трепетали, не сливаясь в поцелуе; сердца бились всем пылом любви.

— Через три месяца, Розина! — воскликнул я, отходя от решетки, и глаза мои были еще устремлены на нее.

— Прощай, Гейнрих, до свидания! Полагаюсь на честь твою и верность; до тех пор твип образ будет жить в моем сердце!

И Розина залилась слезами и скрылась.

При попутном ветре я счастливо достиг моей отчизны, выгодно сбыл свой груз, получил значительную сумму денег наличными, кончил все дела свои и надеялся через несколько дней отправиться в Кадикс и исполнить обещание, данное Розине. Я находился в столице и нетерпеливо ждал остального груза для судна, на котором хотел отплыть. И вот, однажды вечером, когда я ходил по парку с мыслями о моей Розине и о предстоящем браке с нею, я вдруг отлетел в сторону от очень невежливого толчка одного богато одетого мужчины, сопровождавшего двух дам. Взбешенный таким оскорблением и следуя по привычке первым движениям сердца, я ударил его в лицо и обнажил шпагу, забыв, что находился в окрестностях дворца. Я совершил уголовное преступление: мой противник был родственником короля Меня схватили и заключили в тюрьму. Я предложил за себя богатый выкуп, но когда узнали, что я богат, то отвергли мое предложение, которое я возвышал все более и более, пока наконец был принужден пожертвовать половиной своего имения, чтобы избежать строгости законов. Но я нe грустил о потери моего имения: у меня оставалось еще достаточно, но ужасало меня время моего заключения, в продолжение которого боязнь и опасения делали для меня мучения еще ужаснее. Часы длились днями, дни — месяцами. Прошло уже более года, как я был заключен. Образ Розины непрестанно был передо mhoioj она представлялась мне оплакивающей мою неверность, упрекающей меня в своем горьком заключении, в нарушении клятвы и принужденной наконец, чтобы избежать мщения и гнева родителей, дать обет — одна мысль об этом растапливала мой мозг; я выходил из себя, рвал волосы, бился головой о стены тюрьмы своей, рвался на волю и наконец предложил за освобождение все свое имущество до последнего шиллинга.

— Клянусь бородой пророка! Эта история навела на меня ужасную скуку! — воскликнул паша. — Муракас, ты можешь идти!

Невольник-грек поклонился и вышел.

Глава VIII


Следующим утром паша сказал Мустафе:

— Так как у нас нет более историй, то я думаю, что все же будет лучше, если мы велим греку продолжать начатую вчерашним вечером.

— Вы правы, паша, — отвечал Мустафа. — Худая пища все-таки лучше, чем никакой. Если у нас не будет пилава, мы должны будет довольствоваться вареным рисом.

— Правда, Мустафа!.. Вели же ему продолжать. Невольник-грек был позван и начал чтение рукописи.

Наконец я получил свободу. Тотчас бросился я к морскому берегу, нанял маленькое судно и отправился в Кадикс. Мне хотелось иметь крылья, чтобы скорее достигнуть желаемой цели; я бесился, досадовал на медленный ход корабля, на ветер, на все.

Поздно вечером достиг я земли и направил шаги прямо к монастырю. Надежда и страх попеременно волновали мои чувства; едва мог я сносить эту внутреннюю борьбу.

Наконец, вот и монастырь; я объявил, что хочу видеть мою Розину.

— Вероятно, вы ее близкий родственник, — сказала привратница, — потому что только в таком случае можете вы видеть одну из сестер монастыря.

Эти слова сказали мне все.

Итак, судьба моя решена! Розина постриглась; Розина отреклась навсегда от света, от меня. В глазах моих потемнело, и я без чувств упал на землю.

Испуганная привратница поспешила к игуменье и объявила ей о случившемся. Розина была тут же. Сердце сказало ей все, сказало, что друг ее никогда не изменял ей. Розину унесли в келью в положении не лучше моего.

Когда я пришел в себя, то уже лежал в хижине. Три недели был я в беспамятстве. С возвращением способности мыслить возвратились и мои страдания. Но то были уже не бешеные порывы отчаяния, овладевшего мною в первые минуты. Душа моя ослабла, как и тело, я был в каком-то онемении: отчаянье мое было немо. Зная, что все уже для меня потеряно, что между мной и Розиной непреодолимая преграда, я предался своей судьбе: решился по восстановлении сил удалиться куда-нибудь и жить там воспоминаниями прошедшего блаженства и несчастием настоящего.

Одного еще желал я: перед отъездом увидать Розину и объяснить ей причину своего замедления. Хотя рассудок противился этому желанию, я не мог преодолеть влечения сердца.

Ах! Если бы я не увлекся и, я был бы несчастлив, но не был виновен.

Я писал к ней, упрекал в поспешности и просил последнего свидания. Ответ ее был трогателен, я заливался слезами, читая его; он еще более воспламенил страсть мою. В свидании мне отказано; оно было уже бесполезно и могло только возбудить в сердцах чувства, противные ее сану. Но этот отказ был так нежен, в нем было столько любви, что я ясно видел, что рука писала не то, что диктовало сердце. Я повторил свою просьбу, и она, чтобы доказать искренность своих чувств, против воли согласилась.

Мы увиделись к нашему несчастью. С этой минуты я решил никогда не забывать ее. Религия, добродетель, моя прежняя решимость — словом, все благородные чувства при взгляде на нее исчезли, я забыл все, забыл себя; я клялся в вечной любви той, которая посвятила жизнь свою Всевышнему.

— Гейнрих, — говорила Розина, — этого не может быть, никогда не увижусь я с тобой; подумай хорошенько, и ты увидишь всю невозможность исполнения твоих желаний. Я дала обет, родители мои не примут от тебя никаких объяснений, нет и тени надежды когда-нибудь соединиться нам в этом мире. О, если бы хоть там, на небесах, соединились мы! — В глубочайшем горе сложила она руки и скрылась.

Я возвратился в свое жилище, мозг пылал в голове моей, я был близок к безумию. Я молил ее о новом свидании, но мольбы мои были отвергнуты с твердостью. Но это препятствие не только не поколебало моей решимости, но утвердило меня еще более в замыслах преодолеть все препятствия; каждое движение совести еще более горячило меня, и я решился, невзирая ни на обязанности дочери, ни на клятвы ее перед престолом Всевышнего, ни на мнения инквизиции, ни на стены и замки, увезти ее из монастыря.

Первая мера к достижению цели была ложь. Я писал ей, что обращался к ее родственникам, что они согласились удовлетворить мои желания и что они, хотя и скрываюсь от нее, через несколько дней выхлопочут уничтожение ее обета.

Как жестко, как самовольно было мое предприятие! Но того требовали мои планы. Оживленная надеждой на нозможность соединения, Розина не устояла против всесокрушающей страсти; она уже не противилась свиданиям со мной; она слушала мои клятвы в верности до гроба. Более и более пила она из опьяняющей чаши, пила, пока опасное питье затушило в ней, ровно как и во мне, все другие чувства, кроме любви. Хотя я обожал ее, хотя готов был лобызать землю, на которой стояла она, но, несмотря на эту любовь, я с радостью демона видел исполнение моих планов и падение ее на пути религии и добродетели.

Прошло шесть месяцев, в продолжение которых мне удалось различными сделками с привратницей и стараниями моей возлюбленной получить свободный вход и монастырь даже ночью. Однажды вечером сказал я Розине, что родители ее, устрашась угроз духовника, взяли от меня свое обещание назад и решительно отказали ходатайствовать о ее освобождении. Я устроил все так, что ей не было времени размышлять, и она, увлекаемая собственным сердцем и моими утешениями и просьбами, согласилась бежать со мной в мое отечество.

Я вынес ее бледную, трепещущую и в беспамятство на руках, отправился немедля из монастыря в город, взошел на борт уже готового к отплытию судна и вскоре был далеко от гавани Кадикса.

Была полночь, когда мы отошли or берега; я спустился со своей ношей в каюту; Розина была закутана в мой плащ. Она была еще в своем монашеском одеянии, приготовить другое совсем не пришло мне в голову. К утру, когда Розина, предавшись, подобно мне, всему пылу страсти, лежала в моих объятиях, вошел в нашу каюту капитан корабля, желая о чем-то переговорить со мной. Он увидел ее монашескую одежду и быстро вышел из каюты. Я предчувствовал, что быть беде, и пошел на палубу, где собрались капитан и весь экипаж. Они совещались: дело шло о нас. Наконец они решили немедленно везти нас обратно в Кадикс и там представить в инквизицию. Я противился их намерению, доказывал, что корабль теперь моя собственность, потому что я нанял его и заплатил за провоз, даже угрожал смертью тому, кто осмелится переменить ход корабля, по все было напрасно. Их ужас при виде такого святотатства, страх быть принятыми за соучастников и претерпеть ужасные наказания, установленные за подобное преступление, — все это было сильнее всех моих доводов; так же мало действовали на них мои обещания и угрозы.

Меня схватили, обезоружили и повернули судно обратно. Напрасно бесился я, топал ногами, осыпал их проклятиями; наконец я объявил им, что все мы пострадаем от этого, что я намерен донести на них, как на сообщников, сказать, что они потому только не сдержали своих обещаний, что я отказался удовлетворить их безграничные требования. Это поколебало их, потому что они знали, что инквизиция охотно принимает всякий донос и что они, даже в случае освобождения, все-таки должны будут пробыть в заключении довольно долгое время. Они стали снова советоваться между собой, остановили корабль и спустили бот. Бросив в него немного припасов и небольшое количество воды, они вывели Розину из каюты, посадили ее в бот, выпустили меня и приказали следовать за нею. Только я успел войти на бот, как они обрубили канат, которым он был привязан, и вскоре мы были уже далеко от корабля.

Радуясь, что удалось избежать жестокости людей, я мало заботился об опасности, которую легко можно было ожидать от столь непостоянной стихии. Я утешил испуганную Розину, укрепил мачту, поднял парус и стал править на юг с намерением пристать где-нибудь у африканских берегов. Я мог бы назвать себя совершенно счастливым, если бы не беспокоило меня наше полжение. Я находился на зыбкой лодке, которая заключала в себя все, что было мне дорого на этом свете. Я плыл, не зная куда, но Розина была со мной; я не знал какая ждет меня участь, но знал, что обладаю ею. Beтер усилился, море вздымало высоко воды свои; мы решились противостоять волнам, и я, одной рукой правя судном, другой обняв мою Розину, был в восхищении от нашего романтического положения, радовался привязанности ее ко мне и не видел угрожающей нам опасности.

Шесть диен шли мы под ветром; на седьмой на южном горизонте стали показываться тучи, что произвело перемену в погоде. У меня в лодке не было компаса, и я правил днем по солнцу, а ночью по звездам. Я полагал, что нахожусь уже довольно далеко к югу, и хотел править судно восточнее, чтобы приблизиться к африканским берегам, но ветер был так силен, что я никак не мог совладать с моим судном и принужден был продолжать плавание на юг.

Тут опасения в первый раз родились во мне: припасов оставалось у нас только на два дня, и Розина от сильной качки совершенно ослабела. Я сам нуждался в отдыхе, с трудом мог я смотреть: природа требовала своих прав, и я, сидя у руля, дремал.

Я был в глубоком унынии.

Когда тучи на горизонте время от времени расходились, мне казалось, что я замечаю что-то похожее на скалу. Наконец горизонт совершенно очистился, и я увидел среди воды высокий, покрытый деревьями и травою, остров.

Я вскрикнул от восхищения и указал на остров Розине, которая на мой восторг отвечала легкой улыбкой. Кровь моя застыла, когда я увидел выражение глаз ее: в течение нескольких часов Розина была погружена в глубокую задумчивость, и я заметил, что улыбка ее была принужденной; она улыбнулась, чтобы доставить удовольствие мне, в ней же самой открытие, кажется, не произвело никакого сильного ощущения. Я приписал это усталости и изнурению и, желая скорее вывести Розину из этого положения, направил лодку к единственному на берегу месту, к которому можно было пристать безопасно. Через час я был уже близко от берега, а так как мне очень хотелось пристать к земле до сумерек, то я и правил под полным парусом через быстрину, которая была гораздо сильнее, чем я ожидал. Лодка наша сильно ударилась о берег и перекувырнулась; мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы спасти обожаемую мною, и это мне удалось. Лодку через несколько секунд разнесло на части. Я отнес Розину в пещеру, находившуюся недалеко от места, к которому мы пристали; закутал в свой плащ, который успел спасти из бота; снял с нее монашеское платье и лег сам, чтобы просохнуть. После чего я отправился отыскивать себе пищу. Бананы и кокосовые орехи росли тут во множестве, и пресная вода змеилась в журчащих ручейках. Я принес Розине все собранное мною и поздравил с избавлением от преследований и с тем, что мы находимся в месте, которое может доставлять нам все нужное. Она горестно улыбнулась: ее мысли были далеко. Одежда высохла, и я принес ее в пещеру; Розина вздрогнула, взглянув на монашеское платье, и, кажется, ей стоило больших усилий преодолеть себя и снова надеть его.

Ночь наступила; мы оставались в пещере. Плащ и парус с бота заменили нам постели, и в отдалении от всего мира, живя только друг для друга, заснули мы рука об руку. Утро занялось, и ни одного облачка не было на голубом своде небес. Мы вышли и в немом удивлении созерцали великолепную картину природы. Остров был прелестен; солнце отражало свои живительные лучи в росе, дрожавшей на цветах; птицы оживляли картину природы радостным пением; море было тихо и светло, как зеркало, и отражало в лоне вод своих возвышавшиеся на берегах острова холмы.

— Здесь, Розина, — воскликнул я, — здесь мы нашли наконец все нужное для нас и можем вполне наслаждаться блаженством любви нашей!

Розина залилась слезами.

— Все, все, Гейнрих, есть у нас, нет только чистой совести, без которой, чувствую, не могу жить. Я люблю тебя, обожаю тебя, Гейнрих, ты не можешь в том сомневаться после всего случившегося, но теперь, когда пер« вый бешеный порыв страсти прошел, совесть заговорила во мне; заговорила слишком громко, и голос ее отравляет для меня все; чувствую, что счастье уже не для меня. Я посвятила себя Богу, избрала в женихи себе моего Искупителя, произнесла перед ним обет верности, — и он был принят на алтаре; я оставила этот свет, оставила его для будущего — и что я сделала? Я изменила ему, покинула его для удовлетворения земной страсти променяла вечность на скоропреходящее, и какой-то внутренний голос говорит мне, что не для меня уже все радости неба. Пожалей обо мне, дорогой Генрих! Я не думаю упрекать тебя, себя должна проклинать я; знаю, не долго скитаться мне по земле: скоро оскорбленный мною позовет меня на суд свой. Милосердый Боже! — воскликнула она, падая на колени и подняв глаза к небу. — Не накажи его, прости ему все прегрешения! Что они перед моими? Он не нарушал обета, он не был неверен, он не преступник. Пощади его и обрати свой справедливый гнев на голову той, которая довела его до преступления.

Сердце мое разрывалось. Я пал на землю и горько плакал. Я знал, что своим лукавством совратил Розину с пути добродетели; знал, что для собственного спокойствия убил ее душу и вверг ее саму в преступление. Она встала на колени подле меня, утешала меня, стараясь скрыть свою собственную грусть, осушала поцелуями слезы, текшие по щекам моим, и обещала мне никогда не нарушать моего спокойствия.

Но я лишился его, лишился навсегда; преступление мое во всем своем ужасе предстало перед совестью; я чувствовал, как велик, как непростителен был грех мой; чувствовал, что сделал несчастной ту, которую любил более, чем себя. Она еще стояла на коленях; я упал на колени подле нее и молил небо о милосердии и прощении. Она молилась со мной, слезы сердечного раскаяния лились из глаз наших. Наконец мы встали.

— Не чувствуешь ли себя легче, Розина? — спросил я.

Горестная улыбка была ответом Розины, и мы воротились в пещеру.

Несколько часов кряду мы не говорили друг с другом ни слова, но были погружены в размышления. Ночь наступила, и мы предались покою. Когда хотел я заключить ее в свои объятия, то заметил, что она с ужасом отвернулась. Я оставил ее и лег в другом углу пещеры: я знал ее чувства и уважал их. С этой минуты она была для меня не более, чем любимая сестра, в участи которой принимал я живейшее участие.

Телесные силы ее час от часу более и более исчезали, но твердость духа, казалось, постепенно восстанавливалась. По истечении четырнадцати дней она уже не вставала со своей постели; в тоске и слезах день и ночь проводил я подле нее, видел, что час смерти ее близок. Незадолго перед последними минутами ей сделалосьнемного легче, и она сказала:

— Гейнрих, в эти минуты в грудь мою вливается целительный бальзам; мне говорит какой-то голос, что мы прощены. Вина наша велика, но и раскаянье было чистосердечно; знаю, что на небе мы с тобой соединимся. Благодарю тебя за постоянную любовь ко мне, и небо не противится более нашему соединению: оно теперь чисто. Мы грешили, и прощение сближает нас — там мы будем неразлучны. Господь да пошлет на тебя свое благословение! Гейнрих, молись о душе моей, она еще полна земной любви, но Тот, кому известны паши слабости, простил нас. Святая Богоматерь, молись обо мне! Милосердый Господи! Ты не отверг слез Магдалины и ее смирения, прими же в свои объятия неверную, но раскаивающуюся невесту. Ты знаешь, когда я нарушила обет свой, то сердце…

С какой убийственной горестью обхватил я бесценный труп! Какими слезами обливал я охладевшее лицо, которое и в мертвом спокойствии было еще так прекрасно!..

Поутру я вырыл могилу и, обмыв окровавленные работой руки, снес туда тело в монашеской одежде. Я опустил его в могилу, осыпал цветами и, дождавшись заката солнца, горстями сыпал землю на драгоценные останки, подобно матери, которая кладет покровы на спящего ребенка. Долго не решался я засыпать это ангельское лицо, не мог отвести от него глаз. Наконец я зарыл ее и тут-то почувствовал все свое одиночество.

Два года жил я на острове совершенно один. Над могилой Розины построил я маленькую избушку и в ней проводил время в раскаянья и молитве.

Суда, принадлежащие другой нации, посетили остров и возвратились к себе с известием, что они открыли ого и взяли в свое владение. К большому удивлению посетившие остров нашли на нем меня, и когда я рассказал им свою историю и объявил им мое желание, они предложили мне отправиться с ними в их отечество. Еще раз пришлось мне быть в безграничном море. Оно уже не прельщало меня, и когда берег скрылся и глаза потеряли из виду хижину, построенную мною над останками Розины, мне казалось, над нею плыла звезда, которую принял я за вестника милосердия. Вступив на землю, отправился я в монастырь, к которому принадлежу ныне. Я произнес o6eт и заключился в келью; в ней провел я остаток дней моих в воспоминаниях о Розине и молитвах о спасении душ моей.

Вот история Гейнриха. Да послужит она уроком тем, кто допускает страстям обуревать ум; да не стараются они заглушить первые движения совести, которая будет говорить им, что они удаляются от стези добродетели!

— Святой Аллах! — воскликнул паша, зевая. — Это нечто вроде соловья, воспевающего розы. Что это такое, Мустафа, и к чему писано? Разве только для того, чтобы усыплять? Муракас может идти, — продолжал паша, и невольник-грек удалился.

Мустафа, заметив, что паша скучает, тотчас начал:

— Душа ваша печальна, и дух ваш истомлен. «Когда ты болен, когда у тебя на сердце тяжело, вели принести вина. Пей и благодари Аллаха за то, что он дал тебе это утешение! » Вот слова одного мудреца, и слова эти не дороже ли самого жемчуга?

— Хорошо сказано! — воскликнул паша. — А есть ли у нас жизненная вода франков?

— Не для вашего ли благополучия создана земля и все, что на ней? — сказал Мустафа, вынимая из одежды фляжку водки.

— Велик Бог! — сказал паша, отнимая фляжку от губ и передавая ее визирю.

— Аллах милосерден! — присовокупил Мустафа, переводя дух от порядочного приема и отирая свою бороду рукавом халата, после чего почтительно вернул фляжку паше.

Глава IX


— Хаан д'илла! Слава Богу! — воскликнул паша по окончании дивана. — Прескучная материя — целых три часа слушать просителей и не получить ни одного цехина. Мустафа, вернулся ли ренегат?

— Кафир ждет позволения облобызать прах ног ваших, — отвечал визирь.

— Так вели ему войти, — сказал обрадованный паша, и ренегат немедленно явился.

— Кош амедейд! Здравствуй, Гуккабак! Уши наши отравлены с тех пор, как ты нас оставил. Я уже забыл, на чем ты остановился.

— На конце моего второго путешествия, которое…

— Вспомнил, вспомнил! Можешь продолжать. Ренегат поклонился и начал рассказ своего третьего путешествия.

— Думаю, что, при окончании второго путешествия сказал я Вашему Благополучию о намерении своем отправиться в Тулон, чтобы там собрать сведения о моей милой Церизе.

— Очень помню, — прервал паша. — Но говорю тебе еще раз, что о ней не хочу я более слышать. Пожалуйста, нельзя ли все это выпустить, или ты получишь от меня пятью цехинами меньше.

— Слушаю, — отвечал ренегат и, после краткого размышления, продолжил свой рассказ.

Третье путешествие Гуккабака

Я был так уверен в том, что Цериза лишила себя жизни, что решительно не мог оставаться на материке. Я познакомился с капитаном одного гренландского судпа, который наговорил мне столько о выгодах, какие доставляет ему промысел, что, обольщенный его словами, купил большой корабль и снарядил его для поездки л Баффинов пролив. Я должен был для этого истратить ьсе свои деньги, но так как надеялся вдесятеро умнокить свой капитал, то и расстался с ними без сожаления. Мой экипаж состоял из тридцати человек, все молодец к молодцу. Из них десятеро были англичане, а остальные — мои земляки.

Мы правили на север, пока не достигли льдин, из которых каждая была почти с добрую гору. Мы пробирались далее и далее, пока наконец не пришли на открытое место, где по бесчисленным фонтанам можно было судить о множестве китов. Мы спустили лодки и были удивительно удачливы: в короткое время убили мы двадцать три кита н вытопили их жир.

Корабль был нагружен снизу доверху, а потому мы и отправились в обратный путь. Но вдруг поднялся с юга сильный ветер, и корабль наш вмиг был сжат пригнанными льдинами со всех сторон, так что мы должны били каждую минуту опасаться быть раздавленными.

К счастью, нашли мы в одной огромной льдине бухту, которая и охраняла нас от натиска льда, и мы с трепетом ожидали, когда утихнет ветер и даст нам возможность продолжать наше путешествие. Но когда ветер утих, упал сильный мороз, так что корабль наш примерз к окружавшему льду, который вытеснил его со всем грузом из воды.

Англичане, бывшие искусными китоловами, говорили нам, что нет никакой надежды высвободиться изо льда ранее следующей весны. Я влез на марс и увидел, что на всем пространстве, которое способен охватить человеческий взгляд, был бесконечный ряд сплошных ледяных гор. Тут сам я должен был отказаться от всякой надежды высвободиться во время холодов, а потому и стал делать нужные распоряжения для того, чтобы удобнее было зимовать на месте. Наши запасы были очень скудны, и мы принуждены были употреблять ворвань, от которой, однако, сделался у всех такой понос, что мы уже более не трогали ее.

Через два месяца стужа сделалась невыносима, а водка вышла вся. Через три месяца почти весь экипаж страдал цингой и не был уже в состоянии двигаться по палубе. В конце четвертого месяца из всего экипажа остались в живых я, да один толстый англичанин.

Тела оставались на палубе, потому что стужа была так велика, что хотя бы они пролежали тут сотню лет, все бы не испортились; и когда, в конце пятого месяца, весь запас был съеден, должны мы были прибегнуть снова к ворвани.

От употребления ее следовали те же болезни, а так как не было решительно ничего кроме нее, то голод принудил нас употребить в пищу одного из умерших товарищей. Тела так окрепли от мороза, что мы с трудом могли рубить их топором, и мясо ломалось на куски, словно гнилое дерево. Однако оно оттаивало на огне, который мы доставали трением одного куска дерева о другой. Четыре недели жил я со старым англичанином в совершенном согласии. Во все это время мы редко оставляли каюту и съели уже целых три тела.

Погода стала меняться, лед разошелся, и день и ночь нас пугал ужасный треск, который производили льдины, отделяясь одна от другой. Отвращение, которое чувствовал я при употреблении человеческого мяса, произвело во мне род безумства. Я всегда был охотник до хороших кушаний и искусный повар, а потому и решился выдумать какое-нибудь вкусное блюдо для наших обедов. Эта мысль не выходила у меня из головы ни днем, ни ночью, и наконец вообразил, что я французский ресторатор. Я подвязался салфеткой, вместо меховой шапки надел ночной бумажный колпак и был уже готов сделать первоначальный опыт своего искусства, как заметил, что у меня нет вовсе ни масла, ни жира, кроме ворвани, которую я, как французский повар, признал негодной к употреблению. Я перебрал все тела, но они были так худы, что не было и следов жира. Без жира не мог я начать ничего. Безутешный, бегал я взад и вперед, и вдруг бросилось мне в глаза толстое туловище англичанина, единственного живого существа, кроме меня.

— Мне нужно жира! — воскликнул я, окидывая диким взором его тучное тело.

Он испугался, увидев, как сверкали глаза мои, и когда я с ножом в руке бросился к нему, он рассудил за благо дать тягу: схватил два или три покрывала, выбежал из каюты и взобрался на марс, прежде чем я успел схватить его. В бешенстве мне так хотелось овладеть им, что я не чувствовал ни холода, ни голода. Днем погода была теперь довольно приятна, но ночью холод был очень ощутим. Мой жирный англичанин трое суток просидел в снастях, между тем как я, тоже не сходя с места, караулил его на палубе. К вечеру третьего дня выглянул он в отверстие марса и молил меня о пощаде. Когда он показался, я едва узнал его, так он похудел. Я видел, что если он останется там дальше, то найду в нем жира столько же, сколько нашел и в его товарищах, и что тогда он будет для меня не годен, потому и дал ему честное слово десять дней не трогать его, а так как он едва дышал от холода и голода, то принял мое предложение о перемирии и слез с мачты. Однако дело обошлось и без убийства, потому что он с такой жадностью бросился утолять свой голод, что на третью ночь умер. Я не в состоянии описать Вашему благополучию радость, которую ощущал я, видя наконец в своих руках мертвого англичанина. Я разглядывал со всех сторон свое сокровище — теперь мог я варить свои французские кушанья. Немедленно был он распластан, и жирные частицы отделены и вытоплены, и я нашел, что этого жира хватит на весь остальной запас тел. И вот наконец я изготовил свои блюда! Когда они были готовы, снял я передник и колпак и, воображая, что теперь я мальчик у ресторатора, накрыл стол, поставил на него кушанья, после чего пошел на палубу и вернулся оттуда гастрономом, заказавшим стол.

В безумстве своем вообразил я, что еще никогда не едал таких вкусных блюд. Я пожирал все, что сварил, и пил воду вместо шампанского. После обеда лег я в постель и долго не мог заснуть, придумывая кушанья, которые должен буду готовить завтра. Между тем лед около корабля разошелся, и корабль снова плавал по воде, но я о том не заботился: все мои мысли были заняты кушаньями, и на следующее утро вышел я на палубу за новыми припасами, как вдруг слух мой был поражен ужасным ревом. Я обернулся и увидел огромного белого медведя, который делал ужасные опустошения в моей кладовой. Одно из тел моего экипажа он уже почти съел. Медведь был величиной с быка. Заметив меня, он бросился на грешного раба Вашего Благополучия, но я скрылся в люке, в который медведь не мог следовать за мной. Спустя некоторое время я высунул голову и увидел, что он уже кончил свой обед. Медведь обошел несколько раз палубу, обнюхал все, спрыгнул за борт и скрылся.

Радуясь, что избавился от такого неприятного гостя, вышел я снова наверх, взял себе нужное количество мяса, занялся снова своей стряпней и довольный лег в постель. Никогда еще не чувствовал я себя таким счастливым, как тогда, в своем безумстве. Все мои мысли, все желания, все блаженство сосредоточивались в том, чтобы надлежащим образом варить своих товарищей вместо того, чтобы, по обыкновению, есть их сырых, для утоления только своего голода. На другое утро, когда я снова вышел на палубу, то был встречен по-прежнему сердитым ворчанием медведя, который в это время возился с другим телом. Окончив обед, он, как и прежде, выскочил за борт.

Я стал думать, каким бы образом избавиться от этого незваного гостя, потому что иначе в несколько дней он опустошит всю мою кладовую. Я придумал план, в верности которого был уже заранее убежден. Я стащил все тела в заднюю часть верхней палубы и навалил на них канаты и паруса, так что они образовали род крыши дюймов в восемь. После чего спустился вниз и достал оттуда несколько бочек ворвани, которую и вылил так, что она покрыла мой склад на несколько дюймов. На другое утро, как я и ожидал, пришел медведь и начал свой обед. Я спрятался в снастях с несколькими бочками ворвани, которую и вылил на него. Косматая шерсть медведя так напиталась ею, что он, чтобы удобнее было съесть одно из тел, лег. Вылив на медведя все бочки, кроме одной, бросил я на него одну пустую бочку. Он пришел в ярость и стал карабкаться по канату, чтобы добраться до меня. Когда медведь был уже недалеко от меня, я вылил на него последнюю бочку, которая его совсем ослепила. После чего я скоса вошел на палубу.

Медведь легко влезает наверх, но не может скоро опускаться. Следовательно, я имел довольно времени приготовиться к его приему. Я сбегал вниз, зажег смоленую веревку и поднес ее к хвосту медведя, когда он спустился, что и имело желаемое действие. Его шерсть, пропитанная ворванью, вспыхнула в одну секунду, и он не успел еще ступить ногой на палубу, как уже был весь в огне. Я спрятался в люке, откуда и наблюдал все его движения. Первым делом медведь старался потушить огонь: он кинулся на палубу и стал валяться по ворвани, отчего пламя охватило его еще сильнее. От боли он ревел ужасным образом, и, наконец, бросился в море и исчез.

Освободившись таким образом от неприятеля, принялся я снова за стряпню. Корабль теперь свободно плавал по морю, воздух был тепл, тела начинали уже пахнуть, но я ничего не видел и не чувствовал: ел, спал, как и прежде, пока один непредвиденный случай не положил конец этой страсти к стряпне.

Однажды вечером я заметил, что кровать моя была в воде; в страхе соскочил я, чтобы узнать тому причину, и сам очутился по уши в воде. В то время, когда корабль подняло льдом, он получил течь. Страх утонуть так сильно потряс меня, что я сам кинулся в опасность, которой хотел избежать. Я выпрыгнул из окна каюты в море, а между тем, если бы я остался на корабле, то был бы в совершенной безопасности: мне не пришло тогда в голову, что корабль, нагруженный ворванью, утонуть не может. Но поправить ошибку было уже поздно: окоченев от ледяной воды, через несколько минут я пошел бы ко дну, если бы в это время не нанесло меня на бревно, несколько потолще обыкновенной мачты на боте. Я обхватил его обеими руками и очень изумился, когда заметил, что оно по временам рвалось из рук моих, как будто кто-нибудь еще держался за бревно и хотел меня принудить выпустить его, но совершенная темень не позволяла ничего рассмотреть. Я крепко держался, и меня носило до самого рассвета, и представьте мой ужас, когда я увидал почти перед своим носом огромную акулу. Я так испугался, что почти выпустил из рук бревно и ушел весь в воду. Каждое мгновение ожидал я быть перекушенным пополам и в ужасе закрыл глаза. Прошло несколько минут, которые показались для меня годами, и я был все еще жив. Я осмелился открыть глаза.

Акула была от меня на том же расстоянии, и когда я всмотрелся в нее внимательнее, то увидел, что бревно, за которое я держался, было проткнуто ей сквозь нос и служило вместо баланса. Акула эта принадлежала к породе, известной у моряков под именем слепой акулы. Теперь я ясно видел, что она была поймана и пущена, вероятно, для забавы. Бревно не позволяет ей опуститься в глубину, и это терзание напуганного чудовища доставляет матросам несказанное удовольствие.

Так как от долгого висения руки мои ослабли, я решился сесть ей на спину, что мне легко удалось, и я нашел, что спина ее перед спинным крылом очень для того удобна и безопасна. Непривычная к подобным ношам, акула всячески старалась сбросить меня, но я держался на ней, как искусный ездок на упрямом жеребце. Видя, что усилия избавиться от меня бесполезны, она поплыла с необыкновенной скоростью, так что в тихой воде мы делали в час почти три узла. Двое суток плыли мы постоянно по направлению на юг, и все это время я не ел ничего, кроме нескольких раковин и червей, которых нашел под боковыми крыльями моего Пегаса. Также нашел я у ее хвоста маленького ремору, или прилипалу. Когда я положил его в рот, он так присосался к моим губам, что я думал, что останусь навек с замком на рту. Оторвать его было невозможно, но через несколько часов от недостатка воды он умер, и когда отвалился, я съел его.

На третий день заметил я неподалеку землю. По-видимому, то был остров, но как он называется, того я не знал. Мой конь плыл прямо на него, и так как он был слеп, то и ударился носом прямо в берег. Прежде чем он опомнился от удара, я спрыгнул с его хребта, взобрался по отлогому берегу и очутился опять, как думал, на твердой земле. Утомленный долгим странствованием, я лег и вскоре заснул богатырским сном.

Я был пробужден толчком в плечо, и когда открыл глаза, увидел себя окруженным множеством людей, которых, разумеется, принял я за обитателей острова. Они были одеты, как мне показалось с первого взгляда, в платье, сделанное из черной кожи, такие же штаны и длинные камзолы, очень похожие на те, в которых ходят эскимосы, с которыми мы иногда сходились в полярных землях. В правой руке каждого было по длинному гарпуну, сделанному из кости.

Немало удивился я, когда услышал бискайское наречие, на котором говорят в окрестностях Байонны и у Пиренеев. Я отвечал на их вопросы, что я один только уцелел из целого экипажа гренландского судна, которое зимой замерзло, что корабль наполнился водой и что я спасся на хребте акулы.

Они нисколько не удивились, услышав об этой поездке, но только заметили, что на акуле очень неудобно ездить верхом, после чего они предложили мне следовать за собой в город, что и принял я с радостью.

На дороге я заметил, что остров весь состоит из рыхлой пемзы и что на нем нет никаких следов растительности, не встретил я нигде ни клочка моху, везде представлялась глазам одна голая пемза, и тысячи прекрасных зеленых, в десять дюймов длиной, ящериц, которые грелись на солнце и бегали во всех направлениях Дорога была крута, и во многих местах были высечены ступени, чтобы удобнее можно было подниматься После часового утомительного пути, который при своей слабости без помощи островитян не был бы я в состоянии совершить, достигли мы вершины. Чудное зрелище представилось тут глазам моим! Я находился на вершине холма, который со многими другими образовал необозримый амфитеатр, замыкавший долину, имевшую в ширину около пятнадцати миль, и большую часть которой занимало озеро.

На многих местах берега различал я человеческие жилища или что-то тому подобное, но нигде не было видно ни дерева, ни куста.

— Как, — спросил я человека, который, по-видимому, был у них старшим, — неужели у вас нет деревьев?

— Нет; да и на что нам они? И без них можем мы обойтись очень хорошо. Вы, верно, заметили, что здесь нет вовсе земли, что весь остров состоит из пемзы?

— Конечно, — отвечал я, — но скажите мне, как называется ваша бесплодная земля и в какой части света находится она?

— Что касается названия, то мы зовем ее Китовый остров, — отвечал старший, — но где мы находимся, того не знаем и сами, потому что наша земля — плавучий остров, который весь состоит из пемзы, а относительный пес пемзы, как вам известно, легче воды.

— Чудные вещи! — воскликнул я. — Ей-ей, мне не серится, чтобы все сказанное вами не была просто шутка.

— И между тем все это вовсе не так странно, как кажется с первого взгляда, — отвечал мой вожатый. — Если вы внимательно рассмотрите наружный вид этого острова, то тотчас заметите, что он есть не что иное, как кратер большого вулкана. Легко представить себе, что этот вулкан, выдвинутый каким-нибудь подземным извержением из моря, впоследствии скрылся снова, отделившись от кратера, который и плавает теперь по морю. Вот наше мнение об образовании этого острова, и навряд ли ваши геологи в состоянии привести удовлетворительнейшее объяснение этого явления.

— Как! Так вы имеете сношения с Европой? — воскликнул я в восторге при мысли о возвращении.

— Имели, но не думаем возобновлять их снова. Во гремя зимы наш остров замыкается льдом. С весною мы опять свободны и спускаемся на юг градуса на два, редко больше.

— Следовательно, ветры и приливы не имеют никакого влияния на ваш остров?

— Как не иметь! Но во всей природе один общий закон тяготения, каждая вещь имеет свою точку опоры, все в мире в равновесии. Где мы думаем видеть беспорядок, там-то и есть порядок, и ни один поток не бежит по какому-нибудь направлению, не имея соответствующего ему потока, который противопоставляет его течению свое. Одним словом, видя беспрестанные изменения, можно не запинаясь сказать, что прилив и отлив, на которые нужно смотреть, как на работу, которую природа предписывает океану для поддержания его здоровья, вообще не имеют на нас почти никакого влияния. Воздух, подобно воде, есть материя, только больше разжиженная, утонченная, но все-таки материя. Известное количество его дано земле для ее же пользы и в его кажущихся изменениях всегда есть строгая правильность. Это объясняется само собой: если от северо-западных ветров, которые постоянно дуют во время зимы, весь запас ветра скопится на востоке, то ясно, что он должен быть теперь сперт и сжат, и, вследствие известного его свойства — упругости, должен непременно оттолкнуться назад с силой, равномерной его сжатию. Вот причина того, что в феврале и марте у нас дует постоянно восточный ветер.

— Вы говорили, кажется, что имеете сношения с Европой?

— Нас против воли посещают по временам люди с разбитых кораблей и других судов, но те, которые попадают сюда, уже не возвращаются. Трудность оставить остров очень велика, и мы льстим себя надеждой, что не многие из тех, которым случалось побыть у нас короткое время, захотят оставить нас.

— Как! Не захотят расстаться с бесплодной скалой, на которой не найдешь даже травы?

— Счастлив не тот, кто имеет многое, — отвечал мой вожатый, — но тот, кто доволен тем, что есть.

Тут начали мы спускаться с пригорка. Я следовал за ним не слишком-то утешенный его словами, потому что не мог заставить себя думать, чтобы такое пустынное место могло доставить много удовольствия.

— Я не уроженец этого острова, — продолжал он, — уже более четырехсот лет, как эта земля впервые была заселена экипажем одного французского корабля, который погиб в Северном океане. Но я не имею вовсе желания покинуть этот остров. Меня выкинуло сюда на китоловной лодке, которую буря отнесла от корабля, Я женат, имею семейство, и меня считают здесь богатейшим из жителей, потому что у меня от сорока до пятидесяти китов.

— Китов! — воскликнул я в изумлении.

— Да, китов, — отвечал он. — Они составляют богатство этого острова, и без них наше состояние не было бы так хорошо, как теперь. Но вам предстоит еще многое увидеть и многое узнать; вы увидите, что нет на свете ничего, что человек из нужды и по врожденной ему смышленности не употребил бы в свою пользу. Это озеро — источник нашего богатства и нашего продовольствия, и оно доставляет нам столько благополучия, сколько едва ли находят люди и на равнинах Италии и Франции.

Когда мы достигли подошвы пригорка, заметил я у берега озера множество черных предметов.

— Это киты? — спросил я.

— Были китами, но теперь это дома. Вот мой, в котором, надеюсь, будете вы как у себя, пока на что-нибудь не решитесь.

Мы спустились к берегу; его спутники пожелали мне доброго утра, и мой проводник продолжал со мной дорогу к своему жилищу. Оно состояло из кожи кита необыкновенной величины. Спинная кость и ребра служили стропилами, на которых держалась кожа, имевшая вид продолговатой палатки и сверх того скрепленная веревками, скрученными из жил и привязанными к кольям из китового уса. Когда я вошел внутрь, го крайне удивился, увидев, что там было совершенно светло и что этот свет проходил сквозь маленькие окошечки, сделанные из тонко нарезанного китового уса. В голове была кухня, и дым выходил в отверстия, которые служат живому киту для выпускания воды, вбираемой с воздухом.

По всем сторонам комнаты, в которую я был введен, находились возвышения, покрытые кожей тюленя, которые заменяли у них стулья; другая часть дома была разделена какой-то кожей на спальни для хозяина и его семейства. Я не чувствовал ни мальейшего запаха, который думал найти, прежде чем вошел в это редкое жилище.

Я был представлен хозяйке дома, которая приняла меня с радушием. И ее одежда была сделана из черной кожи, только лучше выделки; на голове у нее была червленная шапочка, подобные же шапочки были и у всех ее детей: они были очень удобны.

Чтобы освежить меня после долгого пути, она поднесла мне чашку молока.

— Эге! — заметил я. — У вас есть молоко и без рогатого скота!

— Да, — отвечал мой хозяин. — Отведайте и скажите, как оно вам нравится.

Я нашел его очень сходным вкусом с ослиным молоком, которое пьют в моем отечестве; оно было несколько гуще. Сверх того поставили на стол, который был весь из китового уса, несколько родов трески и огромный сыр.

— И сыр! — сказал я.

— Да, и он вовсе не дурен. Он сделан из китового молока, которое вы сейчас пили.

— Гуккабак! — прервал паша. — Мне кажется, ты рассказываешь нам чистую ложь. Китовое молоко — да слыханная ли это вещь?

— Аллах да сохранит меня от этого! Мне обманывать Ваше Благополучие! Вы не подумали о том, что кит есть, как выражаются естествоиспытатели, млекопитающее животное, что он имеет, как и человек, жилы и подобное же кровообращение, что он производит на свет живых детенышей и кормит их своей грудью.

— Да, да, точно так, — заметил паша, — я и забыл это.

Хозяин мой продолжал следующими словами:

— Кит, как я уже сказал, представляет богатство этого острова. Вы видите, что кожа его служит нам жилищем, из его уса мы делаем всю домашнюю утварь, из его жил — толстые канаты и тончайшие нитки. Платья, которые мы носим, делаются из его брюшной кожи, которая для того выделывается посредством особенного мыла, приготовляемого из щелочи, которую в изобилии извлекаем мы из морской травы, и ворвани. Жир его служит нам для освещения, мясо мы едим, а молоко его для нас бесценно. Конечно, мы имеем и другие источники: у нас есть ящерицы, разного рода треска и другая рыба; зимою же, когда мы окружены льдом, употребляем мясо и шкуры тюленя и белого медведя. Но растений нет у нас вовсе, и хотя сначала довольно трудно привыкать жить без хлеба, скоро можно от него совсем отвыкнуть. Однако время дать вам успокоиться. Я дам знать о вашем прибытии великому гарпунщику. Не угодно ли следовать за мной в вашу спальню?

Он отвел меня в крайнюю комнату, где нашел я постель из медвежьих шкур, на которой вскоре заснул глубоким сном.

Поутру я был разбужен хозяином.

— Если вы желаете видеть, как доят китов, то вставайте. В это время их вызывают. Увидев все своими глазами, вы поймете гораздо лучше, чем поняли бы из длинных разъяснений.

Я встал совершенно освеженный долгим сном и пошел за своим хозяином. Мы подошли к одному большому пруду.

— Вот вода, которую мы употребляем для питья; мы должны беречь ее, хотя и имеем достаточное количество; дно этого пруда выложено цементом из жженых раковин. Все наши сосуды делаем мы из них же, мешая их с толченой лавой и выжигая в огне, после чего муравим их морской солью.

Мы проходили по берегу озера, около мелкого дока, вырубленного в лаве, в котором увидел я около двух дюжин молодых китов, которые, завидев своего хозяина, следовали за нами.

— Это мои телята. Матерей пускаем мы к ним только тогда, когда уже возьмем от них молока, сколько нам понадобится.

Тут пришли на берег несколько человек. Один из них затрубил в трубку, сделанную из рога морского единорога, и тотчас по этому сигналу собралось к берегу целое стадо китов. Их называли по именам, и они подплывали к людям и ложились подле них так, что выставляли из воды одну из грудей, которую и доили четверо в огромное ведро из китового уса.

Когда грудь кита была уже пуста, он уходил снова с глубину, где и плавал недалеко от берега.

— Одну грудь оставляем мы всегда для их детенышей, — сказал мне хозяин. — Когда всех их выдоят, я открою плетень и впущу туда матерей.

— Но что это за огромные киты, которые видны там?

— Это наши быки, — отвечал он. — Они достигают необыкновенной величины. Мы строим наши дома из их кожи.

— А там на берегу лежит мертвый кит?

— Это китовая лодка, — отвечал он. — Мы делаем их из кожи китов, которую, разумеется, прежде того пропитываем ворванью и смазываем цементом. Мы ловим на них китов, когда встречается в том надобность.

— Следовательно, вы не употребляете для этого гарпунов?

— Только когда их убиваем; обыкновенно мы накидываем им на хвост петлю и прикрепляем конец веревки к лодке, которая так легка, что кит не может затопить ее и скоро от напрасных усилий утомляется. Я говорю о диких китах, которые иногда во время зимы уходят из озера; наши же домашние киты привыкают к людям с самого рождения и так ручны, что стоят нам очень мало забот. Но уже время воротиться. Здесь, — сказал мой хозяин, когда мы проходили мимо одного китового дома, — одна из наших мануфактур. Не угодно ли полюбопытствовать? Это материя, которую употребляем мы на перегородки в домах и иные хозяйственные нужды. Эта лучшей выделки, из нее сделано и мое платье. А вот кожа молодых китов, из которой делают себе одежду женщины. Вот это драгоценнейшее произведение наших мануфактур, именно: брюшная кожа молодых китов, которую, так как она сама по себе белая, можно красить мурексом — рыбой, принадлежащей к породе трески, которая ловится здесь во множестве.

— Есть у вас деньги? — спросил я.

— Нет, у нас мена; основной меновой товар, заменяющий у нас деньги, — китовый сыр, который может быть сохранен несколько лет, и чем старее, тем лучше. Локоть этой тонкой материи стоит от восьми до девяти новых кружков сыра, что очень дорого.

Мы воротились домой, где уже приготовили нам полдник; особенно обратило тут на себя мое внимание одно прекрасное блюдо.

— Это одно из наших любимых блюд, — сказал мне хозяин. — Оно приготовляется из хвостов ящериц.

— Из хвостов ящериц?

— Да. К обеду я принесу их опять, и вы своими глазами удостоверитесь в истине слов моих.

Спустя немного времени сошли мы с хозяином с пригорка и приблизились к одной яме, покрытой сетью из китовых жил. Провожавший нас человек опустился в эту яму и скоро вылез оттуда с ведром, полным ящериц, которое было покрыто подобной же сетью. После чего он вынимал ящериц одну за другой и брал их за хвосты, которые тотчас же оставались в руке его, потом рассекал пополам шишечки, остававшиеся на месте хвостов, и снова бросал ящериц в яму.

— Зачем же вы бросаете их опять туда? — спросил я.

— Затем, чтобы они пригодились нам и вперед: на следующий год у них вырастут новые хвосты.

— А зачем вы рассекаете эти шишечки?

— Чтобы вместо одного выросло у них два хвоста, что всегда и бывает, — отвечал мой хозяин.

Но я не хочу утомлять Ваше Благополучие описанием всего, что видел во время своего пребывания на острове. Если бы захотел я подробно описывать образ правления этого острова, которое состоит из одного великого гарпунщика и двух советов, верхнего и нижнего, состоящих тоже из гарпунщиков, или нравы и обычаи жителей, их обряды при свадьбах, при родах и похоронах, их увеселения и их смышленность при изыскании средств к удовлетворению потребностей, то я наполнил бы этим по крайней мере два тома без пробелов. Но ограничусь только упоминанием о том, что, пробыв на этом острове шесть месяцев, я так соскучился, что решился, невзирая ни на какие опасности, оставить его.

Хозяин мой и именитейшие жители острова, видя, что их увещевания остаться жить на острове не действуют, решились наконец снабдить меня всем нужным для путешествия.

Я забыл сказать Вашему Благополучию, что киты там так учены, что не только употребляются для возки по морю, но и для верховой езды Но мое путешествие на акуле отбило у меня охоту к подобным поездкам, и ничто не могло меня принудить сесть на хребет кита. Но я часто прогуливался по озеру в китовых лодках, возимых парой китов, к хвостам которых прикреплялись они канатами. Это подало мне мысль предпринять путешествие на подобной же лодке, а именно: я думал вытянуться из устья озера этой новой упряжью

По просьбе моей снарядили лодку, вделали в нее из китового уса окно для света, снабдили меня достаточным количеством провианта, впрягли кита, и я выехал, сопровождаемый слезами и воплями радушных островитян, которые почитали меня уже погибшим. Но я знал, что скоро начнется ловля китов, и питал себя надеждой найти какое-нибудь корабль. Скоро выбрался я в море, и мальчик, который сидел на ките, по моему приказанию выпряг его и поспешил обратно на остров.

Три недели носило меня волнами в огромной лодке, или, скорее, в ките, однако без всякого вреда, потому что мое судно было чрезвычайно эластично. В одно утро внезапно был я разбужен ударом в наружную часть моей лодки. Сначала я подумал, что столкнулся со льдиной но вскоре смешанный говор убедил меня, что наконец наткнулся я на людей. То был удар гарпуна, который чуть было не пришиб и меня; вслед за этим посыпался град проклятий, и я догадался, что то были англичане.

Спустя несколько минут стали они прорубать в моей лодке отверстие, и когда око было сделано, туда просунулась голова. Боясь второго гарпуна, окутался я медвежьей шкурой, и когда голова это заметила, тотчас ( крылась и клялась, что в брюхе кита сидит белый медведь. Лодку оттолкнули и стали стрелять из мушкетов; пули пробивали китовую кожу, и я принужден был лечь, чтобы спасти свою жизнь. Сделав около двадцати выстрелов, они снова причалили к моей лодке; один из них опять заглянул в отверстие и, увидев меня в шкуре лежащего, заключил, что медведь убит, и сообщил прочим. Не без страха влезли они один за другим в прорубленное отверстие; я сбросил с себя шкуру и предстал перед ними в черном одеянии, которое носят жители Китового острова. Они перепугались еще более. «Это черт!» — закричал один из них, и все бросились к отверстию, но впопыхах только мешали друг другу.

Не без труда удалось наконец мне уверить их, что я такой же человек, как и они, и когда я рассказал им в кратких словах каким образом попал в китовую кожу, они согласились принять меня к себе на корабль. Капитан был очень недоволен, когда услыхал мою историю: он принял мою лодку за мертвого кита и приказал было вырубить жир.

Обманувшись в своих ожиданиях, он клялся, что если вышедший из кита новый Иона останется на корабле, то не миновать им беды. Матросы приняли слова его за достаточную причину, чтобы выкинуть меня за борт, и если бы не увидели мы шедшего на пас судна, то, вероятно, мне не рассказывать бы теперь Вашему Благополучию о своих похождениях. Они согласились наконец спустить меня на борг судна, шедшего под французским флагом. Оно было из Гавра и, так как уже имело достаточное количество жира, шло домой. Капитан согласился взять меня к себе, и через два месяца был я снова в отечестве.

Вот происшествия моего третьего путешествия.

— История острова была немного длинна, но в целом довольно занимательна, — заметил паша — Мустафа, я думаю, она стоит десяти золотых.

Глава X


На следующий день начал ренегат историю своегочетвертого путешествия следующим образом.

Четвертое путешествие Гуккабака

Ваше Благополучие можете легко себе представить, что, после всего претерпенного мною на море, оно мне очень надоело, но кто однажды поносился по волнам, тот уже никак не может ужиться на одном месте, какая-то непонятная сила против воли тянет его от благосостояния и удовольствий, которыми он наслаждался, в новые странствования. Однако не могу сказать, чтобы это было и со мной, потому что я был принужден против воли сесть на корабль. С незначительной суммой денег, которые подарил мне капитан корабля, привезшего меня во Францию, отправился я в Марсель, где надеялся увидать моего отца, если он еще жив.

По прибытии туда отправился я в известную баню, в которой практиковался под присмотром отца. Знакомая мне рукомойница все еще висела тут у дверей. Когда я ношел, комната была полна народа (это было вечером в субботу), но моего отца там не было, и все брадобреи были мне вовсе незнакомы. Один из посетителей, ждавший своей очереди, очень вежливо посторонился, чтобы дать мне возле себя место, и я имел довольно времени осмотреться.

Горница была, по-видимому, недавно выкрашена, на стене висело большое зеркало, и все имело вид возрождения.

— Вы, вероятно, приезжий? — спросил меня сосед.

— Вы угадали, — отвечал я, — но я бывал в Марселе и прежде; в последний раз я заходил сюда и хорошо помню, что тогда на этом месте стоял низенький плотный человечек; физиономия его очень живо представляется моему воображению, но имя его ие могу вспомнить.

— А, вы говорите о Морепо. Вот уже два месяца, как он умер.

— Что же сталось с его семейством?

— У него был только один сын, который завел любовные интриги с дочерью одного старого офицера и должен был бежать от преследований ее родни. С тех пор о нем ничего не слыхать; полагают, он утонул, потому что корабль, на котором он отправился, вовсе не приходил в гавань, в которую был его рейс. Старик оставил после себя порядочное состояние, о праве на получение которого ведут теперь процесс два дальних родственника умершего.

— А что сталось с девицей, о которой вы сейчас говорили?

— Она попала в монастырь, до которого отсюда будет не более двух миль, где и умерла.

Что должен был я чувствовать, слушая все это! Бедная девушка! Я был причиной ее ранней смерти. Я погрузился в горестные размышления. И участь Церизы, как узнал я в Тулузе, была подобна участи Марии, Милая, бесценная Цериза!

— Гуккабак, — прервал его паша, — говорю тебе снова, что не хочу ничего более слышать о твоей Церизе, Она умерла — и довольно.

После всего слышанного не знал я, что мне делать. Я мог бы ясно доказать права свои на наследство, но боялся, чтобы не пришлось отвечать за смерть Марии. Но у меня не было в кармане ни одного су, и я решился не выпускать из рук наследства. Прежде брил я одного престарелого господина, который имел в городе некоторый вес и очень любил меня. Хотя прошло уже целых пять лет, как я убежал от отца, но все-таки надеялся найти этого господина еще в живых. Я решил посетить его. На вопрос мой, дома ли он, девушка, отворившая дверь, отвечала, что дома, и провела в тот же самый кабинет, в котором некогда убирал я его парик.

— Что вам угодно? — спросил меня старик, пристально глядя на меня в свои очки.

— Я желал бы, — отвечал я, — услышать ваше мнение насчет одного спорного дела по наследству.

— А после кого осталось это наследство?

— После господина Морепо, который недавно умер. — Как! Еще наследник? Милостивый государь, не угодно ли вам обратиться к другому, я уже обещал свое ходатайство одной стороне. Ах, как желал бы я, чтобы явился Франсуа! Бедняжка, если бы он знал, что его наследство достается посторонним.

Обрадовавшись тому, что меня ещё не забыли, я не почел за нужное скрываться долее.

— Я Франсуа, милостивый государь. Неужели вы не узнаете меня?

Старик встал, подошел ко мне и стал пристально всматриваться в мое лицо.

— Точно, — сказал он после долгого рассматривания, — точно, это он. Но, милостивый государь, где это вы пропадали столько времени?

— На вопрос ваш не могу отвечать удовлетворительно, но многое я видел, многое перенес.

— Но вы должны сказать это, если желаете получить наследство, то есть должны сказать это мне. Не бойтесь, Франсуа, долг наш слушать тайны других и хранить их; думаю, что знаю многое поважнее того, что вы откроете мне.

— Но, милостивый государь, если от этого зависит моя жизнь?

— Что ж? Ваша жизнь останется в безопасности. Если бы я высказал то, что знаю, то мог бы этим свести на виселицу половину Марселя. Садитесь и расскажите мне вашу историю.

Я чувствовал, что могу довериться старому знакомцу, а потому и начал рассказ о своих похождениях.

— Ну, Франсуа, — сказал он мне, когда я кончил, — представить перед судом права ваши на наследство не так-то легко. Советую вам переговорить с лицом, хлопотать за которое взялся я; постарайтесь получить от него половину или более. Я представлю ему вас ветреным молодым человеком, который хочет получить деньги для того только, чтобы поскорее промотать их. Если он согласится, то вы, без всякой опасности, получите порядочную сумму, а я угожу в одно время двум клиентам

Я принял это благоразумное предложение, и старый друг дал мне вперед несколько луидоров, чтобы я мог прилично экипироваться. Он советовал мне как можно меньше показываться на улицах и предложил остаться на время у него в доме. Я вышел от него, чтобы запастись приличной одеждой, а чтобы не быть узнанным, купил себе военное офицерское платье и другие нужные вещи и вернулся домой.

— Клянусь честью, это! костюм очень идет вам. Не удивляюсь, что мадемуазель де Фонсека влюбилась в вас. Право, опасно сводить вас и с моей хозяйкой: она так же молода и хороша собой Дайте мне честное слово не начинать никаких любовных интриг с бедной девушкой. Я люблю ее, как дочь свою, и не хотел бы, чтобы вы сделали еще и ее несчастной.

— Ни слова об этом, прошу вас, — отвечал я печально, — сердце мое погребено вместе с той, имя которой вы уже знаете.

— Хорошо, так ступайте же наверх и рекомендуйтесь ей сами. Меня ждут в приемной.

Я повиновался ему, и когда вошел в комнаты верхнего этажа, увидел там молодую девушку, которая сидела ко мне спиной и была занята шитьем. Услышав за собой шаги, она обернулась, и — кто представит мое изумление, мою радость — передо мной была Цериза!

— Святой пророк! — воскликнул паша. — Эта женщина воскресла из мертвых?

— Она и не умирала, Ваше Благополучие, и займет нас еще более, чем занимала прежде, если вы дослушаете до конца мою историю.

— Но надеюсь, что больше не будет вовсе любовных сцен.

— Кроме одной, которая будет следовать теперь, потому что после нее мы обвенчались.

Цериза взглянула на меня, вскрикнула и без чувств упала на пол. Я сжал се в своих объятьях, звал по имени, осыпал поцелуями.

Шумиспугал старика, который незаметно вошел за мной и видел все.

— Клянусь честью, вы не слишком-то точно исполняете веши обещания! — воскликнул он.

— Друг мой, это Цериза, моя милая Цериза!

— Цериза де Фонсека?

— Да, да! Та самая девушка, которую столько времени я оплакивал.

— Ей-ей, Франсуа, вы очень счастливы на приключения, — сказал старик, вышел из комнаты и вернулся с большим стаканом воды. Цериза скоро пришла в себя и дрожала в моих руках. Наш общий друг, который рассудил, что он тут лишний, вышел и оставил нас одних.

Не хочу останавливаться на сцене, которая не имеет никакой занимательности для тех, кто покупает любовь готовой. Лучше приступлю к истории Церизы, которую рассказала она мне по моей просьбе.

— Позволь заметить мне, Феликс, или как иначе зовут тебя, обманщик? — сказала Цериза голосом, в котором были и упрек и шутка.

— Мое имя Франсуа.

— Хорошо. Итак, Франсуа, — но это имя уже не полюблю я так, как люблю прежнее, Феликс; только первое глубоко запало мне в сердце. Но обратимся к моей истории. Итак, позволь мне начать замечанием, которое знакомство с тобой и следовавшие за тем обстоятельства глубоко укоренили к моей памяти. К несчастью, те, которые, по их словам, стоят на высших ступенях света, имеют менее других свободы в предмете, более прочих составляющем счастье жизни: я говорю о выборе супруга, с которым женщина должна рука об руку совершать свое земное странствование; чем выше наше звание, тем менее властны мы в выборе, и в этом отношении последний поселянин во сто крат счастливее нас. Девушки, жертвы семейственных выгод, из монастыря идут прямо к алтарю. В то время, когда ты подоспел к нам на помощь, или, по крайней мере, мы так думали, потому что и до сих пор не могу я еще разобраться…

— И ваше мнение обо мне было справедливо, потому что я отдал свою последнюю одежду для вашего прикрытия.

— Да, ты сделал это, мне кажется, и я вижу еще, как ты отошел от кареты; я полюбила тебя с той минуты. Но далее. Тогда мы ехали в замок моего будущего супруга, которого я еще до тех пор не видала, хотя дело было уже давно слажено. Отец мой не подумал, что и несколько дней знакомства могут наделать много зла, а потому, считая себя обязанным, не мог не пригласить тебя в дом свой. Он не знал, как легко отношения и обстоятельства побеждают иногда время; в несколько дней я узнала тебя лучше, чем узнала бы другого в несколько лет. Что люблю тебя, горячо люблю — это знаешь ты очень хорошо. Но далее. (Не целуй же так меня, иначе я никогда не закончу). На следующее утро услышала я, что ты уехал, но лошадь отца моего не возвращалась, и отец стал серьезнее, а епископ — мрачнее обыкновенного. Два дня спустя сказал мне отец, что ты обманщик, что все открыто и что если тебя поймают, ты, вероятно, попадешь в руки инквизиции. Но ты сел на корабль, и мы думали, что ты приедешь в Тулон. Он присовокупил, что жених мой будет к нам на днях. Я перебрала в уме все, что ты мне говорил, и вывела из всего этого следующие заключения: во-первых, что ты не тот, за кого выдавал себя; во-вторых, что отец мой узнал о нашей связи и не желал видеть тебя снова, но что ты оставил меня, что ты бежал — этому не хотела я никак верить; после всего, бывшего между нами, это было невозможно. Но был ли ты Рулье или кто другой — все равно! Ты был предметом всех моих желаний, ты был идолом души моей, и я поклялась жить для тебя или умереть. Я была уверена, что рано или поздно ты вернешься, и эта уверенность была моей поддержкой! Жених мой явился — он был мне ненавистен. Время свадьбы приблизилось; оставалось одно средство — бежать. Одна молодая девушка, прислуживавшая мне, была очень привязана ко мне. Ты, верно, помнишь ее: когда мы были в саду, она пришла доложить нам о приезде епископа. Я открылась ей; она достала мне крестьянское платье и обещала, что отец ее, живший в нескольких милях от замка, примет меня в дом свой. Вечером, накануне предполагаемой свадьбы, вышла я потихоньку из дома, побежала к реке, протекающей подле замка, бросила на берегу ночной чепчик и шаль и потом поспешила к месту, где отец горничной дожидался меня с повозкой. Горничная, оставшись в замке, устроила так, что все думали, что я утопилась, а так как она была уже не нужна, то и отпустили ее, и она возвратилась к отцу. Таким образом были мы опять вместе. Я прожила там более года, после чего, однако, сочла лучшим отправиться в Марсель, где и определилась управительницей к хозяину этого дома, который, однако, обращается со мной более как с дочерью, чем как со служанкой. Ну, Франсуа, теперь твоя очередь; можешь ли ты дать мне подобный же отчет в своих поступках?

— Не совсем так, но могу уверить тебя, милая Цериза, что я не забывал тебя никогда, пока думал, что ты жива, и что потом, считая тебя умершей, никогда не переставал оплакивать своей потери; никого не любил, кроме тебя. Наш старый друг может подтвердить слова мои; пусть скажет он, что услышал от меня, когда предостерегал меня от соблазна при виде красоты его управительницы.

Я не сказал Церизе, Ваше Благополучие, всей правды, потому что твердо уверен в том, что нисколько не предосудительно поступает тот, кто умалчивает о вещах, которые не сделают человека счастливее. Я сказал, что оставил ее потому, что иначе жизнь моя была бы в опасности, и что я берег ее только для нее. Также сказал я, что постоянной моей мыслью было вернуться и что когда я оставил Валенсию, нажив там значительный капитал, тот же час стал разведывать о ней и узнал, что она умерла. Однако я не открыл ей своего происхождения, но сказал, что отец мой был уважаем всеми и после смерти оставил большое богатство. Это сделал я потому, что хотя иногда люди высшего круга и покоряются силе любви и часто, побежденные ею, нисходят со своей высоты на низшие ступени, но все-таки ее огорчило бы открытие, что в этой лотерее ей выпал пустой билет.

Цериза осталась довольна моим рассказом; мы возобновили наши клятвы, и старик, который сознавался сам, что если тайны наши, вверенные ему, откроются, то это будет опасно и для чего, дал согласие на наше соединение и на то, чтобы мы оставили дом его.

От дальнего родственника, наследовавшего имущество отца моего, получил я две трети всего и отправился с деньгами и женой в Тулон.

Ничто не нарушало нашего счастья в продолжение первого года. Жена была для меня все, и время не только не охладило моей любви к ней, но еще упрочило ее. Впрочем, мы жили слишком роскошно, и к концу года заметил я, что уже нет у меня целой трети. Любовь моя к жене не позволяла мне довести ее до нищеты, и я решился принять нужные меры для обеспечения нашего будущего. Я стал с ней советоваться. Цериза одобрила мои виды; я разделил остаток своего имущества: на половину закупил товаров, другую отдал ей на жизнь во время моего отсутствия и сел на корабль, отправлявшийся в Ост-Индию.

Я прибыл туда благополучно и был удивительно счастлив в своих оборотах. Я уже начал думать, что судьба утомилась преследовать меня, но, зная ее лукавство, половину своей поклажи для большей безопасности нагрузил на другой корабль.

Когда корабль был готов сняться с якоря, явились и пассажиры на борт, и между ними находился один богатый старик, прибывший из Мексики и желавший отправиться во Францию. Он заболел. Ему нужно было открыть кровь, я предложил ему свои услуги, они были приняты, старик выздоровел, и мы очень сдружились. Недели через две по отплытии из Ост-Индии вдруг поднялся ужасный ураган, какой когда-либо я видел на море.

Волны кипели, ветер был так силен, что ничто не был в состоянии противостоять ему. Корабль бросило на бок, и мы считали гибель свою неизбежной. К счастью, мачты слетели в море, и корабль снова поднялся. Но когда ураган утих, наше положение было довольно затруднительно: без мачт, без парусов что могли мы делать? Наступила совершенная тишь, и нас несло течение на север.

Однажды утром, когда мы всматривались вдаль в надежде увидеть какой-либо корабль, заметили мы на некотором расстоянии какой-то диковинный предмет.

Сначала мы думали, что это одна из тех бочек, которые мы выкинули за борт или которые принадлежали какому-нибудь утонувшему судну. Наконец, однако, обнаружили, что то была огромная змея, которая, плыла со скоростью от пятнадцати до двадцати миль в час, шла прямо на корабль. Когда она приблизилась, мы с ужасом заметили, что она была почти во сто футов длиной и толщиной с грот-мачту семидесяти четырех пушечного корабля. По временам змея поднимала на несколько футов из воды голову, потом снова опускала и продолжала свое быстрое плаванье. Когда она была от нас на расстоянии одной мили, на нас нашел такой ужас, что все мы убежали вниз. Чудовище приблизилось к кораблю, поднялось из воды более, чем на половину своего туловища, так что голова его, если бы были у нас еще мачты, была бы наравне с верхними реями, и с высоты смотрело на палубу. После чего змея опустила свою огромную голову в люк, схватила зубами одного из экипажа и скрылась под водой.

Ужас совершенно отуманил нас, потому что мы ожидали, что она появится снова, а между тем у нас не было никаких средств обезопасить себя, потому что во время урагана снесло с палубы все решетки и люки. Старик был безутешнее прочих. Он подозвал меня к себе и сказал:

— Я надеялся увидеть во Франции еще раз своих, но теперь отказываюсь от этой надежды. Моя фамилия Фонсека; я младший сын одной знатной фамилии этого имени и намеревался богатствами, которые везу с собой, если не обогатить брата, то, по крайней мере, осчастливить дочь его. Если мои опасения оправдаются, то доверяю вашей чести исполнение моей просьбы. Передайте этот ящичек, в котором заключается почти все мое богатство, одному или другой. Вот их адрес, вот и ключ. Остальное мое имущество, если меня не станет, а вы выживете, принадлежит вам; вот на это свидетельство — оно, может быть, вам понадобится.

Я взял сундучок, но не сказал, однако, что я муж его племянницы, потому что он мог бы через это лишить ее наследства за то, что она так унизила свою фамилию, выйдя замуж за простого купца. Старик боялся не напрасно: змея в полдень появилась снова, схватила его и исчезла. Таким образом каждый день продолжала она таскать по два или по три человека, пока наконец остался один я. На восьмой день змея утащила последнего, и я знал очень хорошо, что вечером решится моя участь, потому что как не велика была она, могла, однако, попасть во всякую часть корабля, и даже притягивать к себе своим дыханием на расстоянии нескольких футов.

На корабле были две бочки с особенным веществом, изобретенным в Англии, которое везли мы для пробы во Францию. Во время урагана одна из них треснула, и запах, который исходил оттуда, был невыносим. Хотя она уже совсем выдохлась, заметил я, однако, что змея всякий раз, как приближалась к какому-нибудь предмету, замаранному этим веществом, тотчас отворачивалась, как будто вонь для нее была также невыносима, как и для нас. Не знаю, из чего состояло это вещество; англичане назвали его каменноугольным дегтем. Мне пришла в голову мысль: не могу ли я оборониться посредством этого отвратительного состава? Я вышиб дно у второй бочки, вооружился обмоченной в этот состав метлой, влез в бочку, и с трепетом ожидал решения судьбы своей. Змея явилась. Как и прежде, всунула она голову и часть туловища в люк, увидела меня и со сверкающими глазами приблизила свою голову, чтобы схватить меня. Я всунул ей в пасть мою метлу и в ту же минуту окунулся в бочку. Когда я, задыхаясь, высунул голову, змеи уже не было. Я вылез, взглянул в окошко и увидел, как она в ярости бичевала хвостом море и старалась всячески освободиться от состава, которым я наполнил ее пасть.

Наконец, выбившись из сил, она скрылась и не являлась более.

— И ты никогда не видал ее больше? — спросил паша.

— Никогда; да и никто, до нас и после нас, не видал ее, кроме американцев, у которых глаза гораздо лучше, чем у европейцев.

Корабль несло все на север, пока наконец не пришел он к земле, где из гавани и был послан ко мне бот.

Люди, бывшие на нем, были очень недовольны тем, что нашли там меня. Если бы не было на судне никого, они овладели бы всем кораблем и грузом, а теперь они должны были довольствоваться частью. Я понимал довольно хорошо по-английски и узнал из их разговоров, что они условились кинуть меня за борт. Тот же час бросился я в каюту, чтобы схватить свой сундучок, и когда появился наверху снова, они бросили меня в море. Я попал под корму и успел схватиться за рулевую цепь, за которую и держался. К счастью, приблизился другой бот, я подплыл к нему, и меня вытащили. Так как люди этого бота были соперниками тех, то и доставили меня в Нью-Йорк, чтобы я мог принести жалобу о посягательстве на мою жизнь. Я пробыл там довольно долго, пока наконец дело решили, и мне удалось продать мои семь восьмых частей, после чего я сел на корабль, отплывавший в Бордо, куда и прибыл благополучно. Оттуда я отправился в Тулон, где и нашел мою милую Церизу еще прекраснее, любезнее прежнего. Теперь я был богат, купил себе большое поместье, с которым вместе наследовал титул бывшего его владетеля — маркиза. Я купил также замок Фонсека и подарил его своей дорогой жене. Я очень радовался тому, что был наконец в состоянии возвести ее на ту ступень, с которой она сошла из любви ко мне. Несколько лет прожили мы счастливо, хотя и не имели детей. По прошествии этого времени встретились обстоятельства, принудившие меня опять пуститься в море.

Вот, Ваше Благополучие, история моего четвертого путешествия.

— Право, — сказал паша, — я еще никогда не слыхивал о такой змее. А ты слышал, Мустафа?

— Никогда, Ваше Благополучие, — отвечал тот. — Впрочем, чего не видят путешественники! Сколько благоугодно будет Вашему Благополучию приказать выдать Гуккабаку за рассказ его?

— Дай ему десять золотых, — сказал паша, встав с дивана, и пошел за занавес, переваливаясь с боку на бок.

Мустафа отсчитал цехины.

— Селим, — сказал он, — если ты последуешь моему совету, то очень займешь Его Благополучие. Держись побольше на море и выискивай побольше чудесного. Твоя Цериза что-то довольно скучная штука.

— Хорошо, завтра постараемся избавиться от нее; впрочем, могу уверить вас, я вполне заслуживаю вознаграждений, потому что это преутомительная работа, да к тому же подумайте и о моей совести!

— Святой пророк! Слушайте его — его совесть! Пошел, святоша! Потопи ее в эту ночь в вине, так завтра она и не станет беспокоить тебя. Да смотри же, не забудь спровадить куда-нибудь эту несносную Церизу.

— Осмеливаюсь заметить вам, что вы, турки, имеете очень мало вкуса. Но пусть будет по-вашему, я справлюсь с ней на ваш манер, она пойдет на дно морское ловить раков.

Глава XI


На следующее утро паша всячески старался поскорее кончить дела свои, потому что Мустафа сообщил ему, что ренегат считает свое пятое путешествие чудеснейшим.

Селим вошел, как и прежде, и начал свой рассказ.

Шестое путешествие Гуккабака

Вероятно, Ваше Благополучие, вы изумитесь, услышав, что я, обладая богатством, именем и прелестной Цсризой, опять отважился пуститься в море. Конечно, Ваше Высокомочне слышали о революции, бывшей во Франции, и о всех ужасах, которые повлекла она за собой.

— Франция! Да, кажется, есть земля с этим названием. Но не могу сказать, чтобы слыхивал что-то о революции. Святой Пророк! — продолжал паша, обращаясь к Мустафде. — У этих людей престранные мысли. Будто нам есть какое-нибудь дело до того, что происходит в земле варваров. Можешь продолжать, Гуккабак.

— Необходимо сказать Вашему Благополучию пару словоб этом; впрочем, постараюсь быть как можно короче.

Однажды замок мой был окружен толпой жителей Марселя. На них были красные шапки, рукава их рубашек были засучены, и в руках было различное оружье. Они требовали от меня ответа, заодно ли я с ними, или нет? Я отвечал, что без всякого сомнения, если только они того желают, и люди удалились с радостными криками.

Спустя некоторое время они пришли снова и спрашивали меня, одобряю ли я национальный конвент. Я отвечал, что одобряю его от всей души. Они остались довольны ответом и удалились. Потом приходят в третий раз, чтобы узнать, республиканец ли я. И я отвечаю им, что республиканец. В четвертый раз хотят они знать, принадлежу ли я к партии жирондистов. Я отвечал им, что принадлежу, и прибавил к тому желание, чтобы они избавили меня от дальнейших вопросов. Но не прошло и двух месяцев, как появилась другая толпа, которая желала знать, действительный ли я якобинец, и я публично объявил себя якобинцем. После чего предлагали мне признать себя гражданином или лишиться головы. Я предпочел первое, и подарил им свой титул маркиза.

Напоследок они с криком окружили мой дом, объявили меня аристократом и настаивали на том, чтобы посадить мою голову на пику. Я видел, что дело плохо, и уверял их, что я, хоть и купил имение, однако все-таки вовсе не аристократ, но, напротив, гражданин и брадобрей из Марселя, что я публично отказался от титула маркиза, который достался мне вместе с имением, а потому и не имею никаких прав на дворянство. Но они требовали ясных доказательств и приказали моим людям принести бритвы. Я должен был обрить с полдюжины бород этих головорезов. Я восхитил их своим искусством, и они братски обняли меня. Они уже готовы были удалиться, как одна из находящихся в толпе женщин потребовала, как доказательства справедливости слов моих, выдачи им моей жены, высокий род которой был известен.

У всякого человека есть свои слабости. Исполни я что требование, и все бы приняло прекрасный оборот. Но я был так глуп, что не захотел видеть голову жены своей на пике, хотя и был женат уже более двенадцати.

Я объяснял им, между тем как жена моя в страхе прижималась к груди моей, что она, хотя и благородного происхождения, лишилась уже своего достоинства тем, что вышла замуж за гражданина.

После краткого совещания решили они, что Цериза достаточно унизила себя и потому может оставаться в живых. Они довольствовались тем, что разбили мой погреб, все перепились за мое здоровье и удалились.

Но скоро я должен был раскаяться в своей глупости. Цериза была прекрасная женщина, в несчастье верная жена, но богатство испортило ее так же, как испортило оно и меня. Она имела маленькую привязанность к одному графу, а потом променяла его на смазливого молодого аббата. Но в нашей земле мало обращают внимания на эти невинные увлечения, и я не имел вовсе расположения мешаться в дела Церизы. Уверенный в чистосердечной дружбе ко мне, легко мог я простить ей маленькую неверность, и до несчастного случая, при котором был я вынужден в присутствии ее сознаться, что я брадобрей, ничто не нарушало нашего согласия и семейного счастья. Гордость ее пробудилась при мысли, что она соединена узами брака с таким человеком, ее чувства ко мне превратились в смертельную ненависть, и хотя я спас ее жизнь, она была так неблагодарна, что решила погубить меня.

Прошло уже несколько недель с тех пор, как укоротили молодого аббата на одну голову, и она связалась с одним якобинцем с тем условием, что он только тогда получит любовь ее, когда выдаст меня за аристократа. К счастью, я узнал об этом стороной и успел бежать в Тулон. Я оставил жену мою и, что еще более, мое имущество в руках якобинца, присоединился к черни и поклялся мстить всем аристократам.

Два месяца спустя я имел удовольствие видеть моего якобинского заместителя, связанного с одной женщиной спина к спине. То была обожаемая мной Цериза. Я не успел и поговорить с ней — ее утопили, как утопили и сотни других; и когда она скрылась, прекрасные ее каштановые волосы еще с минуту носились по поверхности воды, и я вздохнул при мысли о былом богатстве и любви.

— Теперь она точно умерла, Гуккабак? — спросил паша.

— Да, она умерла.

— Аллах керим. Творец милосерден! Наконец-то мы избавились от этой бабы. Теперь история, вероятно, пойдет вперед.

Я имею причину думать, что если бы мне было возможно остаться во Франции, я играл бы там немаловажную роль, но обстоятельства переменились: меня стали подозревать, а так как я хорошо знал, что между подозрением и гильотиной расстояние — несколько часов, то и решил поскорее удалиться. Мне удалось бежать на одно итальянское судно, которое из-за бури вошло в гавань.

Корабль плыл в Америку, чтобы привезти оттуда соленой рыбы, и имел пятнадцать человек экипажа. Когда мы отплыли, капитан заболел и приписывал болезнь свою стакану вина, который поднесла ему на прощание жена, смешав с ним свои слезы. С каждым днем болезнь его усиливалась, пока наконец он уже не мог вставать с койки, и так как никто кроме меня не знал корабельных вычислений, то они и были возложены на меня.

За несколько дней до своей смерти капитан позвал меня к себе и стал говорить так:

— Франсуа! Жена отравила меня, чтобы я не вернулся и не помешал связям, которые завела она в мое отсутствие. У меня нет ни детей, ни родственников, которые бы когда-нибудь заботились обо мне. Я в одно и то же время хозяин груза и капитан этого судна и думаю оставить тебе и то и другое. Ты один имеешь на них право, потому что один можешь править судном. Но не думай, чтобы это я делал из особенного к тебе расположения, я хочу только лишить жену моего имущества и потому делаю тебя своим наследником. Ты обязан своим счастьем скорее небу, чем мне. Обещай, в знак своей признательности, исполнить только одну мою просьбу, а именно: когда придешь в Италию, отслужи пятьсот панихид за упокой моей души.

Без долгих рассуждений я поклялся исполнить его завещание, и капитан написал духовную, в которой отказал мне судно и груз, и прочитал ее во всеуслышание. Он умер два дня спустя. Мы зашили его в парусину и бросили в море. Хотя тогда было безветрие, вскоре подул ветер, который, постоянно усиливаясь, превратился, наконец, в ураган.

Мы были принуждены подобрать все паруса и оставить корабль на произвол ветра. Несколько дней носило нас по волнам, и по расчетам находились мы теперь посреди Атлантического океана, в малопосещаемой области. Погода стихла, и мы снова подняли паруса. К крайнему удивлению заметил я многих морских птиц, которые редко удаляются далеко от берегов, тогда как по расчетам находились мы от земли почти на тысячу миль. Я не оставил их без внимания, и когда солнце зашло, заметил, что они держались юго-востока.

А так как мне очень хотелось открыть какую-нибудь до сих пор неизвестную землю, то и правил я в продолжение всей ночи в том направлении, и на другой день увидели мы прямо против нас остров. По-видимому, он был от десяти до пятнадцати миль в длину, возвышался над морем и имел овальную форму; я очень хорошо знал, что его нет ни на одной карте. Я решился исследовать его и бросил якорь в одном маленьком заливе. Мы заметили несколько домов, которые доказывали, что остров населен, хотя не было ни малейших следов укреплений или пушек.

Мы не успели еще подобрать паруса, как с земли спустили бот, который шел прямо на нас. Он скоро приблизился, и мы немало удивились странному его устройству и людям, бывшим на нем.

То был широкий катер, испещренный прекрасной резьбой и прелестно обложенный золотом. В корме его был флаг с белым полем, посреди которого был вышит золотом фонтан. Трое человек, сидевших в лодке, особенно рулевой, были одеты в дорогие, шитые золотом платья. Но что всего более изумило нас: цвет лица их был светло-синий, глаза их были черными, а волосы — лоснящиеся, каштановые.

Старший из них взошел на палубу, заговорил со мной на чистом португальском языке и спросил, понимаю ли я этот язык.

Я отвечал утвердительно, после чего он пригласил нас именем короля на остров. Он расспрашивал меня об экипаже, есть ли у нас больные и о многом другом и записывал ответы кусочком киновари на золотой дощечке.

Ответив на все вопросы, узнал я от него следующее, Остров был населен экипажем одного корабля, находившегося под началом Васко да Гама, который на обратном пути из Ост-Индии, с грузом восточных произведений и некоторыми из жителей новооткрытых земель, был разбит и принесен к острову. Этот плодородный и богатый всеми дарами природы остров был золотой жилой, и жители, по недостатку неблагородных металлов, были принуждены делать и самые обыкновенные сосуды из золота. Но величайшая достопримечательность острова — это источник, бивший фонтаном, у подошвы горы. Вода этого фонтана прекрасного цвета, продолжает жизнь тех, кто пьет ее, и остров в честь фонтана прозван Островом золотого фонтана.

Островитянин присовокупил, что они триста лет назад, прибыв на этот остров, были различных наций и цветов, но климат и употребление чудесной воды произвели в продолжение этого времени перемену в цвете лица, который у всех одинаков, исключая женщин, которые не так темны, как мужчины.

Мало кораблей посещали остров, и люди, бывшие на них, почти всегда оставались жить на острове, и потому-то он до сих пор неизвестен; король очень благоволит чужестранцам и всегда принимает их в своем дворце, находящемся на том самом месте, где был фонтан.

Он заключил рассказ просьбой следовать за ним и засвидетельствовать свое почтение королю и уверял, что его величество, если мы захотим оставить остров, ьероятно, позволит нам взять с собой металла, который так драгоценен в других землях и очень мало ценится у них, столько, сколько вместит в себя наш корабль.

Признаюсь, я был очень обрадован этим известием. Я считал уже счастье свое обеспеченным и поспешил последовать за посланным, который объявил, что я навлеку на себя немилость короля, если не позволю следовать за собой во дворец и моему экипажу. А так как всем на корабле после услышанного чрезвычайно хотелось побывать на земле, и посланный уверял меня, что ветер никогда не достигает губы, которая находилась в подветренной стороне острова, го я и позволил оставить корабль всем, исключая двоих.

Мы пристали к берегу и приблизились к одной деревне, и как велико было наше изумление, когда мы заметили, что даже корыта для свиней, колья, плетни — словом, все предметы, которые могут быть сделаны из металла, были из чистого золота. Но мы не имели Достаточно времени осмотреть все, потому что в этот момент подъехало к нам несколько саней, запряженных быками.

Мы сели, и животные побежали галопом в гору, и менее чем в два часа достигли мы королевского дворца. Это было обширное строение, в архитектуре которого не было ничего замечательного, кроме больших золотых столбов, поддерживающих со всех сторон портики.

Но когда мы вышли из саней и проходили по галерее, образуемой этими столбами, меня изумила превосходная работа статуй, которыми она была украшена. Они стояли на блестящих кубических пьедесталах из чистого золота и были сделаны из чего-то вроде халцедона, что в соединении с мастерским исполнением придавало им вид живых статуй.

Я был изумлен странными позами, которые придал им художник: все они, при изумительной правильности и соразмерности частей тела, были в неестественных, искривленных положениях. Иные, казалось, поставлены на ноги спящими, другие смеялись или плакали.

Из всех этих статуй ни одна не имела благородного или приятного положения, и я сожалел о странном вкусе любителя, который занимал столь искусных художников изображением подобия божия в таких непристойных образах. Я хотел было заметить это моему проводнику, но вспомнил, что нахожусь в королевском дворце, а не в мастерской, что и короли имеют свои странности, которые они не расположены подвергать суду публики.

Когда мы достигли конца портика, растворилась высокая дверь, и мы были почти ослеплены великолепием, которое представилось нашим глазам.

Король сидел на прекрасно украшенном троне, который был усыпан мозаиками всевозможных цветов из червленого золота. Стены и потолок залы были из того же металла и были местами отполированы так, что отражали в себе все окружающее; местами были украшены резьбой, отличавшейся и прелестью рисунка, и искусным исполнением. По обеим сторонам трона стояли ряды дам до самых дверей, в которые мы вошли, а позади них на некотором возвышении находились придворные, одетые в одинаковые платья, на которых были вышиты золотом лепестки различных цветов так искусно, что можно было принять их за живые.

Цвет лица женщин был светлее, чем у мужчин, и небесно-голубой отлив их лиц был невыразимо прекрасен, придавая им некоторую прозрачность. Но ни одна из них не могла равняться с дочерью короля. Она была почти бела, черты ее лица и сложение тела отличались удивительной правильностью и соразмерностью.

Ее каштановые волосы были так длинны, что почти достигали ступеней, и пряди их были украшены маленькими цепочками и другими блестящими вещицами.

Она сидела на ступенях трона, и я был так ослеплен ее небесной красотой, что забыл высказать свое приветствие королю и стоял, как немой, перед ней.

Король принял нас очень милостиво, о многом расспрашивал меня и через полчаса, кончив аудиенцию, предложил некоторым из прекраснейших придворных дам избрать каждой кавалера из нас и занимать и угощать его.

Каждая земля имеет свои особенные обычаи, и здесь был один, который показался мне замечательнее прочих и который выполнить я почти забыл. Когда я спросил камергера, введшего нас, каким образом здесь должно приветствовать короля, он сказал, что должно протянуть вперед руку наравне с лицом и дать королю под нос щелчок, чем сильнее, тем лучше.

Но в замешательстве совсем забыл я об этом и вспомнил свою опрометчивость только тогда, когда все дамы, в доказательство готовности исполнить волю владыки, стали поочередно щелкать его своими прелестными пальчиками. Уходя, король изъявил желание, чтобы мы пробыли несколько дней во дворце, и сделал нам честь приглашением к своему столу.

Собрание разошлось. Дамы, которым были переданы мои люди, увели их в разные стороны и оставили меня одного с принцессой, попечению которой поручил меня король, отец ее. Я готов был броситься перед ней на колени и поклоняться ей, как божеству; и точно, встал я на одно колено и безмолвно, в каком-то непонятном очаровании, глядел в ее черные глаза, наслаждаясь созерцанием ее небесной красоты.

Она засмеялась и сказала:

— Я должна занимать вас, стараться сделать ваше пребывание у нас нескучным и с радостью повинуюсь повелению моего родителя. Желаю только, чтобы ваши удовольствия были прочнее и не так кратки, как эго бывает в нашем непостоянном мире.

И при этих словах глубокий вздох вырвался из груди ее.

Я остался лежать у ее ног и, ободренный ласковостью, осыпал ее градом слов, которые обыкновенно в подобных обстоятельствах не что иное, как пустые комплименты, но которые в этот раз были действительным выражением моих чувств. Слова, идущие из глубины сердца, всегда красноречивы, а так как я был тогда, как уже заметил Вашему Благополучию, довольно приятной наружности, то и казалось мне, что мои старания понравиться ей были принимаемы очень благосклонно.

— Эта обязанность, — продолжала она, — возлагается на меня уже не в первый раз, но до сих пор она была для меня всегда тягостна, и я звала к себе на помощь фрейлин. Но никогда еще не видала я из всех приезжавших сюда чужеземцев подобного вам. Вы скромны и — в сравнении с людьми, которые являются у нас под именем капитанов кораблей, — очень отличны от них в вашу пользу. Я была хладнокровна и даже радовалась, когда наконец с меня снималась эта обязанность, но теперь чувствую совсем другое…

И она снова вздохнула.

— Если бы это зависело от меня и от моих желаний, прекрасная принцесса, — отвечал я, — то боюсь, что долгое мое присутствие наконец ужасно надоело бы вам. Никогда еще не видал я такого совершенного, прелестного существа. Ах, если бы оставался я до смерти под вашим присмотром!

— Может быть, так оно и будет, — отвечала она серьезно, но вдруг, как бы опомнившись, приняла веселый вид и продолжала: — Но время уходит, между тем как мы можем употребить его лучше. Смею просить у вас позволения повиноваться приказанию отца моего и употребить все зависящее от меня для вашего развлечения.

Принцесса подала мне руку, на которой я запечатлел почтительный поцелуй, после чего она повела меня по всему дворцу, обращая внимание на все, что почитала достойным того. Так провели мы в разговорах и замечаниях целых три часа, и я изъявил свое желание увидеть фонтан, которому остров обязан своим именем.

— Я исполню ваше желание, — сказала принцесса с выражением глубочайшей горести.

Она пошла вперед, ввела меня в зал из черного мрамора. Посреди него находился фонтан, из которого вода била на четырнадцать-пятнадцать футов вверх и потом падала в обширную чашу. Падая вниз, она играла всеми цветами радуги; искрящиеся брызги блистали, как чистейшее золото.

— Какой редкий вид! — воскликнул я после минутного молчания, в продолжение которого созерцал волшебный фонтан с немым изумлением. — Так это вода жизни?

— И опьянения, — добавила принцесса. — Ее будут подносить за столом. Ах, будьте, ради Бога, умереннее, как можно умереннее в употреблении ее!

Я обещал ей это, и мы продолжали свой путь к дворцовым портикам. Я показал принцессе на статуи из синего халцедона и спросил, чьей они работы и почему представлены все в таких смешных и безвкусных позах.

— На этот вопрос, — отвечала она, — могу я сказать только то, что они изготовляются на этом острове. Но нам нужно теперь возвратиться, потому что скоро начнется королевский обед.

Мы, то есть я и мои спутники, сели за королевский стол; придворные обоих полов не имели этой чести. Каждая дама стояла за тем, кто поручен ей, и прислуживала ему.

Моя французская вежливость к прекрасному полу была глубоко тронута при мысли, что моя прекрасная принцесса должна будет исправлять должность слуги, и я высказал ей тихим голосом свои чувства. Она покачала головой, как бы желая заметить мне мою неосторожность, и я не говорил более ни слова.

Когда мы отобедали, король приказал принести воды из золотого фонтана. Он восхвалял качества ее и велел каждой из дам поднести своему кавалеру кубок.

Подавая бокал, принцесса слегка пожала мне руку одним пальчиком, чтобы напомнить об обещании. Я выпил очень немного, но и то почувствовал действие этой чудесной воды: я сделался необыкновенно весел и чувствовал какое-то особое опьянение.

По знаку короля дамы сели подле нас и своими ласками возбуждали еще большую охоту к воде, которой беспрестанно наполняли кубки. Я должен признаться, принцесса так обворожительно потчевала меня, что, несмотря на двойное пожатие моей ноги ее ногой, чтобы напомнить мне обещание, не мог я утерпеть, чтобы не выпить в честь ее красоты.

Боцман и один матрос, известные пьяницы, так неумеренно употребляли воду, что упали без чувств с мест своих на мраморный пол и лежали на нем без движения. Эта сцена возвратила рассудок, который начинал уже оставлять меня. Я встал со своего места и заметил товарищам, что непристойно напиваться допьяна в присутствии его величества, и просил их не пить больше, а встать из-за стола прежде, чем будут не в состоянии сохранить должное приличие, которого не должны мы забывать в присутствии дам.

Последний довод был действеннее первого, и все общество поднялось, несмотря на убеждения короля, которому, по-видимому, очень хотелось задержать нас еще за столом. Оба спившиеся были вынесены придворными, и король оставил зал в не совсем хорошем расположении духа.

Я остался снова один с прекрасной принцессой. Воспламененный живительным питьем, бросился я перед ней на колени и в самых пламенных выражениях признался ей в любви и в желании найти в сердце ее отголосок моих чувств. Мне казалось, что слова мои производят желаемое действие, и я усилил свои просьбы: я называл ее нежнейшими именами, клялся в верности по гроб, и она благосклонно внимала мне, пока наступивший вечер застал нас сидящими на ступенях трона.

Наконец она встала и сказала:

— Не знаю, искренни ли слова ваши, но признаюсь, что верю им, потому что я была бы очень несчастлива, если бы все сказанное вами была неправда. Но вы говорите под влиянием воды и потому можете обманываться. Пойдемте, уже время проводить вас в вашу спальню. Если завтра вы не перемените своих мыслей, то я должна буду открыть вам нечто.

На следующее утро я проснулся, не чувствуя ни малейших следов неумеренности прошедшего дня. Когда я вышел из спальни, встретился с принцессой.

— Чувства мои к вам, прекрасная принцесса, — сказал я, целуя ее руки, — остаются неизменны. Жизнь с вами или смерть без вас — решение мое твердо.

Она отвечала, смеясь:

— Если так, то я готова принести для вас все в жертву; пока я не увидела вас, я не знала, есть ли у меня сердце. Следуйте за мной; вы должны все узнать.

Мы прошли через большой зал, с которым были смежны наши спальни. Принцесса привела меня через темный проход в одну комнату, в которой находилось несколько золотых пьедесталов без статуй. На другом конце я с изумлением заметил, что на двух из них были поставлены боцман и матрос, опившиеся вчера. Они превратились теперь в тот же самый синий халцедон, из которого были сделаны статуи в портике.

— Узнаете вы эти фигуры? — спросила принцесса. — Да, я узнаю их! — воскликнул я в изумлении.

— Это следствие опьянения от воды золотого фонтана, — продолжала она. — Вода содержит в себе столько опьяняющих составных частей, что если однажды допустишь себе упиться ею до беспамятства, то в несколько часов произведет она действие, которое видите вы здесь. Таким образом отец мой собрал столько разных статуй, которые обратили на себя ваше внимание. Все они с кораблей, приходивших к нашему острову, и экипажи которых уже не возвращались на свою родину. Но эта же вода, если употреблять ее умеренно, продолжает жизнь и ожесточает сердце. И потому-то жестокость моего отца поданные сносят терпеливо; если некоторые из них совершат какое-нибудь большое преступление, они присуждаются пить эту воду, пока не опьянеют, после чего и выставляются в различных частях острова как памятники королевского гнева. Вы, может быть, спросите, отчего я не так бесчувственна, как прочие обитатели острова. От природы наделена я мягким, добрым сердцем, и мать моя, видя это, очень сокрушалась: она знала, что с таким сердцем не найти мне счастья в свете, полном жестокостей и обманов, и старалась всячески принуждать меня пить воду. Но обыкновенно мы всегда ненавидим то, к чему принуждают нас в детстве. Я возненавидела эту воду и со смерти матери, а мне было тогда семь лет, не брала ее в рот. Если бы я не открыла вам этого, то сегодня вечером, после стола, при котором, как и вчера, будут подносить воду, вы и ваши товарищи сделались бы жертвами жестокости моего отца. А мое расположение к вам, надеюсь, сохранит жизнь и прочим.

— Какое вероломство! — воскликнул я. — Что нам делать?

— Вам надо бежать. Предостерегите ваш экипаж, чтобы этим вечером они воздержались от питья, и выдумайте какой-нибудь предлог завтра утром отправиться часа на два на корабль. Что же касается меня…

— Без вас, принцесса, я не могу, я не хочу бежать отсюда. Или вы едете со мной, или я остаюсь здесь и пренебрегаю всем. Скорее соглашусь я стоять статуей на одном из этих пьедесталов, чем оставить остров с растерзанным сердцем.

— Так он точно любит меня! Так есть еще люди, которые не знакомы с обманом! — воскликнула принцесса, падая на колени и обливаясь слезами — Да! Я уверена, что ты не оставишь меня, — продолжала она, сжимая мою руку в своих руках. — Не правда ли, ведь ты не бросишь меня? Не то я умру, убью сама себя.

Я прижал ее к груди и клялся любить до гроба.

После чего мы отправились в мою комнату, чтобы принять нужные меры. В продолжение утра удалось мне известить моих товарищей, исключая одного, которого я не мог нигде найти, об угрожающей нам опасности.

Вечером мы опять сели за стол, и когда обнесли воду, вскоре тот, который не был предупрежден, опьянел и упал со своего места. Это обстоятельство послужило мне предлогом не пить больше. Я притворился огорченным, упрекал моих товарищей в непристойном поведении, просил короля извинить нас в том, что в присутствии его некоторые забывают должное уважение к его особе, и встал из-за стола, несмотря на все его убеждения.

На другое утро я сказал, что желаю отправиться со своим экипажем часа на два на корабль, чтобы принести кусок слоновой кости, который желаю поднести в подарок королю и который, как меня уверяли, будет очень хорошо принят. Принцесса вызвалась провожать нас, и король, чрезвычайно довольный ее вниманием, согласился отпустить нас с условием, чтобы мы явились к сроку, что мы и обещали.

Пока закладывали сани, просил я принцессу дать мне несколько сосудов золотой воды, которую как редкую достопримечательность хотел представить на исследование всех ученых обществ Европы. Ей удалось незаметно вынести ее из дворца и спрятать под своим платьем в санях; вода перенесена была на корабль так, что того не заметил даже никто из моего экипажа.

Тотчас велел я обрубить канаты и вышел без всяких затруднений из губы, потому что жители нисколько не подозревали меня в моем намерении. Никогда еще не чувствовал я себя таким счастливым, как теперь, видя наконец себя в открытом море с золотой принцессой, которая становилась для меня с каждым днем милее и драгоценнее.

При поспешном побеге совсем забыли мы запастись водой, и наш запас так был мал, что каждый из нас за целые сутки должен был довольствоваться половиной кварты. Невыносимая жара делала наше положение еще более затруднительным, и мой экипаж, несмотря на все убеждения, ночью потихоньку добирался до воды, так что, наконец терпели мы решительный недостаток; сверх того, нас застиг штиль.

Но все эти бедствия ничто в сравнении с тем, которое внезапно обрушилось на нас. Моя принцесса, привыкшая ко всем удобствам жизни, не могла вынести духоты в тесной каюте под тропическим солнцем: она впала в горячку. Невзирая на все мои старания, через три дня она закрыла глаза свои навеки. Последние ее слова были мольбой ко Всевышнему обо мне, благодарность за мою любовь и сожаление о том, что она должна покинуть этот свет тогда, когда нашла существо, которое впервые дало ей почувствовать цену жизни. Я бросился…

Тут ренегат казался очень растроганным: он закрыл лицо широким рукавом своей куртки и молчал.

— Клянусь Аллахом и его пророком! Эти франки — преглупый народ со своими бабами! — сказал паша Мустафе. — Впрочем, признаюсь, эта принцесса нравится мне более Церизы. Право, жаль, что она умерла. Ну, Гуккабак, далее. Куда же ты бросился?

— На ее тело, — продолжал ренегат печальнымголосом, — у которого пробыл несколько часов. Наконец я встал почти безумным; для меня было теперь все равно, жить или умереть. Я вышел на палубу, где нашел экипаж почти в подобном же положении от мучившей всех жажды, но я не обращал на них никакого внимания. В каком-то отсутствии мыслей смотрел я на зеркальную поверхность моря, которую не рябил и малейший ветерок. В безумии смотрел я на солнце, которое ударяло отвесно своими жгучими лучами, как будто хотело уничтожить нас. Душа моя была полна одним, я имел только одно желание: соединиться опять с топ, которую обожал. Вдруг вспомнил я о золотой воде. Я бросился в каюту с намерением напиться и оставить этот мир, полный лишений и горестей. Я достал один сосуд, трепещущей рукой налил стакан и поспешно опорожнил его, как бы боясь, чтобы моя принцесса не улетела так далеко к жилищу святых, что душа моя не успеет догнать ее.

Я только что хотел налить другой стакан, как сосуд был выхвачен у меня из рук. Подобно снедаемым жаждой животным, которые в степи почуют близкий ключ, с безумной радостью бросились люди в каюту, завладели всеми сосудами и, не внимая моим просьбам оставить мне хоть столько, чтобы мог я утолить свою жажду, с жадностью осушили все в одно мгновение и, смеясь и крича, вернулись на палубу.

Вода, которую успел я выпить, произвела по крайней мере хорошее действие, заглушив мое горе: я впал в род стоического равнодушия, которое продолжалось несколько часов. Я отправился на палубу, где и нашел весь экипаж превращенным в синий халцедон — они все были мертвы. Погода тоже изменилась: облака заволокли небо, ветер поднялся и постоянно уныло шумел в снастях. Воздух оглашался пронзительным криком птиц, вдалеке раздавались удары грома. Я видел, что скоро наступит борьба стихий. Паруса были спущены, и без посторонней помощи я не мог поднять их, но я был равнодушен к своей судьбе.

Молнии забороздили небо во всех направлениях, и большие дождевые капли падали на палубу. Вид воды пробудил у меня любовь к жизни. Я поднял запасные паруса и наполнил дождем пустые бочки. Мысли мои во все это время не были заняты ничем другим. Без всякого внимания шагал я через трупы моих товарищей. Паруса рвало с мачт, мачты ломало. Верхние мачты полетели в море, корабль несло по кипящим волнам. Я не обращал ни на что внимания и наполнял бочки водой.

Когда я кончил свою работу, прежние чувства закопошились в груди моей; я вспомнил о своей потере и сошел в каюту. Там лежала моя возлюбленная во всем блеске своей неземной красоты. Я поцеловал ее щеки, завернул в одеяло, вынес на палубу и бросил в море. Когда она исчезла в ревущих волнах, казалось, сердце вырвалось из груди моей и бросилось за нею в море.

Взволнованный, упал я без чувств на палубу. Долго ли оставался я в этом положении — не знаю, но было темно, когда я лишился чувств, а когда пришел в себя, солнце стояло уже высоко.

Буря еще не утихла, и ураган нес корабль по-прежнему. Разорванные остатки парусов развевались по ветру, как флаги, на нижних мачтах, сломленные мачты все еще волоклись за кораблем по пенящимся волнам.

Окаменевшие тела моих товарищей были разбросаны по палубе, и волны, захлестывая палубу, обливали их.

— И тебе, подобно мне, наскучило уже существование, — думал я обращаясь к кораблю, — и тебе наскучило скитаться по волнам, подвергаться беспрестанно опасностям и невзгодам? Входить в гавань затем, чтобы снова начинать труды свои; служить другим без вознаграждения; носить груз без…

— Святой пророк! — воскликнул паша. — Никогда еще не слыхал я, чтобы люди говорили с кораблями, и не могу понять этого. Пропусти все, что говорил ты кораблю и что он отвечал тебе, и продолжай свою историю.

Буря продолжалась три дня, после чего вдруг настал штиль. По компасу узнал я, что нахожусь недалеко от Вест-Индских островов.

Рассматривая тела, вздумал я, что могу получить за них в Италии огромные суммы, выдав их там за произведение искусства. Не имея других занятий, достал я из корабля досок и сделал для тел ящики. Не без труда удалось мне наконец спустить их в трюм. Однако мне удалось спустить все, исключая одно, которое упало на самое дно корабля и разбилось вдребезги.

Так как разбитый труп не мог иметь достоинств как статуя, то я разломал его, чтобы подробнее исследовать, и могу уверить Ваше Благополучие, что странно было видеть, как каждая часть внутренностей человека, превращенная в камень, имела тот же самый цвет, какой имела в живом человеке. Сердце было красно, и, по прибытии в Италию, я сделал из него много печатей, и граверы, которым давал я выделывать их, признали его прекраснейшим красным сердоликом. У меня есть еще кусок темного камня, который был печенью; я употребляю его для высекания огня. Все вместе было большой ценности, потому что смещение жирных и брюшных частей доставило большое разнообразие прекрасным ониксам и сардониксам, которые я выгодно продал ювелиру.

Упаковка статуй требовала нескольких дней, но я не имел недостатка в жизненных припасах и надеялся, что прежде, чем запас выйдет, я встречу какой-нибудь корабль.

Прошло уже три недели, когда однажды утром вышел я на палубу и увидел по обеим сторонам корабля землю. Тотчас узнал я скалы Гибралтара и пролив, через который несло мой корабль. Одна испанская канонерская лодка из Алгезираса пристала к моему кораблю. Я сказал, что весь мой экипаж за два месяца перед этим умер от желтой лихорадки. Меня заставили выдержать сорокадневный карантин, и по окончании его получил я позволение вооружить корабль и набрать новый экипаж. Я продал два сосуда, в которых была золотая вода, и которые, подобно другим вещам, взятым с острова, были из чистого золота, и на вырученные деньги снарядил корабль к новому путешествию.

Я считал безрассудным плыть в Леггорн, где не только мог быть корабль узнанным и вдова бывшего капитана могла завести со мной тяжбу, по где мои статуи могли быть легко узнаны знакомыми и родными прежнего экипажа, и меня, пожалуй, сожгли бы в инквизиции как чернокнижника. Я поехал в Неаполь, куда и прибыл благополучно. Выгрузив моих окаменелых собратьев, нанял я большую квартиру, где и выставил их, надеясь продать за значительную сумму, но так как я не мог назвать им имя художника и так как фигуры были лишены грации, столь чтимой в Италии, то и остались они на моих руках и, сверх того, были признаны плохо выполненными. Две из них удалось продать мне одному сицилийскому дворянину, остальные решился я разбить, потому что за осколки разбитой статуи выручил очень много денег. Продажа шла как нельзя лучше. За обломки получал я более, чем за целые статуи. Также выручил я значительную сумму за остальные золотые сосуды. Я продал их все английским собирателям редкостей, выдавая за вырытые на развалинах Помпеи. Теперь, имея кучу денег, решился я отправиться в отечество. Открылся удобный к тому случай, я отправился и благополучно прибыл в Марсель.

— Л исполнил ли ты данное тобой шальянскому капитану обещание отслужить за упокой души его пятьсот панихид? — спросил Мустафа.

— До сих пор мысль об этом и не приходила мне. в голову, — отвечал ренегат. — Это, Ваше Благополучие, приключения моего пятого путешествия; надеюсь, что они заняли вас.

— Да, — ответил паша, вставая. — Вот это назову я путешествием! Мустафа, дай ему тридцать золотых. Завтра, Гуккабак, слушаем мы твое шестое путешествие.

Паша ушел за занавес и отправился по обыкновению на женскую половину.

— Скажи мне, Селим, было ли что-нибудь правдивое в истории о принцессе? Сначала думал я, что все это одна выдумка, но когда ты заплакал…

— Это сделал я для большего эффекта, — отвечал ренегат. — Когда я в рассказе воодушевляюсь, часто то, что создает мое воображение, принимаю сам за действительность.

— Святой Пророк, что за талант! — воскликнул Мустафа. — Ты достоин быть первым министром в своей земле. Вот деньги. Следующее твое путешествие будет так же хорошо?

— Постараюсь, чтобы оно было еще лучше этого, потому что вижу, что капитал увеличивается процентами, — отвечал ренегат, побрякивая цехинами. — Аu revoir! — как говорим мы во Франции. — И ренегат удалился из диванной залы.

— Аллах, какой талант! — бормотал визирь по уходе ренегата.

Глава XII

На другой день, когда дела дивана были закончены, ренегат был позван, сел и начал рассказ о своем шестом путешествии.

Шестое путешествие Гуккабака
Столько происшествий, столько опасностей, перенесенных мною, отбили у меня охоту от путешествий, и я твердо решил оставаться жить на суше. Но Франция во время моего отсутствия так изменилась, что мне опротивела своя родина. Все перевернулось вверх дном — дворяне, богачи, люди с талантом были или убиты, или жили в крайней бедности в других землях; низшие классы самовластно заняли их места и управляли землей.

Но что меня понудило снова пуститься в море, это беспрестанный набор рекрутов для составления войск республики. Я видел, что и мне недолго оставаться в покое, и из двух бед выбрал ту, которая казалась мне меньшей; по мне было лучше снова пуститься на опасности в море, чем быть убитым на земле. Я купил большой корабль и снарядил его для торгового путешествия в Лиму, что в Южной Америке. Так как английские корветы покрывали все моря, взял я на борт сорок человек и двенадцать пушек. Мы счастливо пробрались через пролив Гибралтар и стали править на мыс Горн, самую южную точку Америки. Во время путешествия не было с нами ничего особенно замечательного. Но когда уже земля была в виду, вдруг поднялась сильная буря, сорвала почти все паруса и принудила наконец идти под ветром, который и погнал нас на юго-восток.

Корабль очень пострадал от бури: открылась течь, и вода отовсюду стремилась в трюм. Наш запас, особенно хлеб, был или подмочен, или выброшен за борт; наше положение было довольно затруднительно. Так как мы не надеялись с тем, что оставалось еще у нас, добраться до Лимы, то и решились пристать к ближайшему острову, чтобы взять там воды и свежих припасов и потом снова попытаться обогнуть мыс.

Однако я не знал, куда нам править. Но по прошествии четырнадцати дней, в продолжение которых мы правили постоянно на восток, открыли мы землю, которую принял я за необитаемый остров Ново-Георгию. Но когда приблизились мы к нему, то ясно могли различать на нем людей в военных мундирах, выстроенных в порядке. Цвет мундиров никак не могли мы разглядеть в подзорные трубы, заметили только, что у них были желтые отвороты, почему и заключили, что это англичане, наши враги.

— Черт возьми! — подумал я. — Неужели эти хапуги заложили и здесь колонию?

Они были разделены на несколько групп, в каждой человек по двадцати. То стояли они неподвижно, то опять церемониальным маршем приближались к берегу, и все эти маневры производились с соблюдением удивительного порядка, а так как в руках у них не было мушкетов, то я заключил, что они просто учатся маршировке. Нигде не видно было ни домов, ни укреплений, и я решился приблизиться к земле, чтобы удобнее было наблюдать за их движениями. Не дойдя двух миль до острова, мы снова остановились; я взял в руку подзорную трубку, и представьте мое изумление, когда я увидел, что целый отряд бросился в море, показался из воды в виде морских птиц и расплылся во всех направлениях. Я стал думать, что это какой-нибудь очарованный остров, а так как золотой фонтан еще живо оставался в памяти моей, то я и велел поднять паруса, и остров скоро исчез из виду.

Я должен заметить Вашему Благополучию, что один англичанин, которому я рассказал это происшествие и который вел постоянно китовую ловлю, уверял меня, что это были действительно птицы, известные под именем патагонских пингвинов и которые уже не нас первых обманывали своей воинственной осанкой. Он сказал мне, что у них вместо крыльев род перепонок и что они на земле становятся прямо, подобно человеку, и всегда в ряд, что в этом положении они высотой от трех до четырех футов и что по сторонам шеи имеют по широкой желтой полосе. Справедливо ли это — не знаю, потому что эти господа, огибавшие мыс, думают, что им можно выдавать всякую ложь за истину, и готовы прострелить голову всякому, кто осмелится усомниться в истине слов их. В числе других причин, по которым я не терплю англичан, одна из главнейших та, что все они престрашные лгуны.

Теперь мы правили на юг и через три дня открыли другой маленький остров. На нем, по-видимому, несмотря на его малость, было много лесу. Жителей на нем не было видно. Я спустил бот и послал на нем старшего помощника на землю для рекогносцировки. Через час он вернулся с известием, что остров весь покрыт кокосовыми деревьями с обильными плодами и что он заметил на нем много диких свиней, но что нигде не видно следов обитаемости и нигде он не мог сыскать якорного места, потому что берег, подобно стене, выходит отвесно из моря. Мы пошли на него с подветренной стороны и заметили, что с одной стороны острова выдается в море почти на две мили коралловый риф. Мы снова спустили боты, и помощник, исследовав его, донес, что в нем есть хороший проход, через который корабль может достигнуть одной маленькой губы, где будет совершенно безопасен от ветров. К вечеру достигли мы якорного места и убрали паруса. На следующее утро я сошел на землю для точнейших исследований.

Мы нашли на острове несколько источников пресной воды, множество кокосовых и других деревьев и время от времени наталкивались на стадо диких свиней, которые, исключая птиц, были единственными обитателями острова. Радуясь, что могу сделать здесь новый запас, я убрал паруса, снял верхние мачты, одним словом, сделал все нужные приготовления к довольно долгому отдыху. После чего я послал на землю несколько человек для разбивки палаток и для ловли свиней. В продолжение дня все распоряжения были сделаны, и большая часть экипажа сошла на землю и ночевала в палатках. В три дня мы засолили несколько бочек свинины и собрали множество кокосовых орехов.

На четвертый день услышал я ропот: некоторые из моего экипажа клялись, что не останутся долее на острове, и требовали немедленного отбытия. Меня это чрезвычайно удивило, тем более, что они сами признались мне, что им очень нравится жизнь на острове, и я спросил их о причине этой перемены. Они отвечали, что это заколдованный остров, и когда я потребовал доказательств, они указали мне на ямы для соли, которые мы вырубили в скале на расстоянии одного фута от моря и которые были теперь на десять футов от моря. Признаюсь, что я сам, при виде этого, стал в тупик, потому что это явление было вовсе необъяснимо, однако, несмотря на это, я все-таки не имел охоты оставить остров, не сделав надлежащего запаса. Я сказал им, что, конечно, не могу объяснить столь редкого явления, но что все-таки, если не хотим умереть от голода, лучше было бы нам остаться, пока не соберем достаточного количества съестных припасов, и что, наконец, точно так же можно предполагать, что вода отступила, как и то, что отодвинулся остров. Последнее замечание, казалось, успокоило их. Сам я, конечно, знал, что оно несправедливо, потому что скалы невдалеке от берега были такой же высоты, как и прежде. Но экипаж не обратил на это внимания; я, разумеется, умолчал об этом. Они согласились со мной, что вода отступила. Мы пробыли еще четырнадцать дней, в продолжение которых этот чудный феномен повторялся, и наши соляные ямы с каждым днем все более и более отдалялись от моря. Наконец люди мои заметили, то скалы, торчавшие из моря, не поднимались, и ропот начался по-прежнему. Теперь я собрал довольно запаса и не противился их желанию оставить остров, я и сам при этом необыкновенном явлении был не совсем спокоен. Мы сняли палатки, перетаскали все на борт, подняли паруса и приготовились к отплытию.

Нечаянно обратил я внимание на шнурок лота и заметил, что он имел выгиб, велел поднять его и увидел, к удивлению, что вместо прежних пяти сажен глубины было теперь три. Мне пришло в голову, что остров, подобно прежде описанному, тоже плавучий и что он всегда находится на поверхности моря, но я не довольствовался одними догадками. Я продолжал погружать лот, вымеривать, и с ужасом заметил, что теперь в проливе, через который вошел корабль, он не сможет пройти даже и тогда, когда выкинем весь груз. Вскоре открыл я причину этого кажущегося чуда: когда я пошел далее по рифу, то увидел, что целые деревья и твердые массы кораллов выступали из воды, будучи до того на несколько сажен под водой. Я часто слышал, что в этих морях многие острова состоят из кораллов, но никогда не воображал, чтобы они росли с такой быстротой.

Вашему Благополучию, вероятно, известно, что все зоофиты, или животно-растения, составлены из маленьких существ, которые водятся под водой миллионами и так усердно работают, что появляются на поверхности моря. Так было и теперь, и мой корабль, по милости этих, едва заметных тварей, в продолжение трех недель был заперт со всех сторон, так что выбраться в море не было никакой надежды.

Я воротился на корабль и растолковал экипажу это кажущееся волшебство, и они остались убежденными моими выводами. Для них было довольно и того, что слова мои имели вид истины, и, по-видимому, они мало беспокоились о том, что должны были оставаться на острове, который доставлял им все нужное для жизни. Так как на корабле нам уже нечего было делать, то мы сошли снова на землю, разбили вторично палатки и Решились спокойно дожидаться, пока, может быть, какой-нибудь корабль освободит нас из заключения.

Через две недели корабль уже лежал на боку, а остров так быстро рос, что через два месяца около полу-мили его прежнего берега поднялись и были сухи. После дождей деревья так выросли, что корабль был окружен лесом, и верхушки мачт его едва были заметны из-за вершин деревьев. В продолжение некоторого времени экипаж казался совершенно довольным своим положением. В трюме у нас было много всяких припасов. Груз, который был на корабле, большей частью состоял из мануфактурных товаров, и так как остров доставлял нам в изобилии свежее мясо, рыбу и плоды, то и не имели мы ни в чем недостатка. Но матросы — самые непостоянные и беспокойные создания в мире; ей-ей, думаю, что и самый рай им скоро наскучит. По прошествии девяти месяцев нашего пребывания на острове, в продолжение которых они жили чуть ли не лучше, чем когда-либо, стали они ворчать и поговаривать, как бы им оставить остров. Так как мой груз был ценен, то и надеялся я, что какой-нибудь корабль, посетив остров, возьмет его к себе на борт. И потому я всячески старался уговорить их согласиться подождать еще немного времени, но они не слушали меня и стали делать приготовления: на подветренной стороне острова из материалов, которые давал им наш корабль, строить новое судно. Причина, почему избрали подветренную сторону, была та, что они заметили, что остров рос только с противоположной стороны. Они высекли уже углубление в скале и приступили к вытаскиванию из лесу брусьев и скоб с моего корабля, когда однажды вечером заметили мы большую флотилию лодок, которые шли прямо на нас. Так как я знал, что мы недалеко от Сандвичевых островов, то тотчас и заключил, что это оттуда, в чем не обманулся, потому что хотя наш остров был необитаем, но уже несколько лет существование его было известно островитянам, и они ехали сюда для сбора кокосовых орехов, что делали каждый год. Я советовал моим товарищам потихоньку убраться в лес, убрать палатки и все, что бы могло показать наше присутствие, но они были другого мнения и решительно не хотели слушать моих слов. Они думали, что гораздо легче отнять у островитян лодки и присвоить их себе, чем выстроить корабль, и, несмотря на мои просьбы, настаивали на своем решении.

Когда лодки приблизились, то мы насчитали их четырнадцать; все они были очень велики, и с помощью подзорной трубы мог я заметить, что в каждой из них было от пятидесяти до шестидесяти человек, включая женщин. Я заметил это людям моего экипажа и присовокупил, что если полагать хоть по десять женщин на лодку (самое большое число, какое можно было предполагать), то число мужчин должно простираться до семисот, число, сладить с которым нельзя было и думать. Но слова мои произвели совершенно противное предполагаемому действие. При мысли о женщинах они вздурились еще более прежнего и клялись, что перебьют всех мужчин, а потом с женщинами, пожалуй, готовы хоть навсегда остаться на острове. Они вооружились мушкетонами и спрятались за деревьями, боясь, чтобы островитяне, увидав их, не поворотили назад. Лодки прошли риф, и через несколько минут островитяне высыпали на землю, оставив в лодках одних женщин, потому что опасаться им было нечего: море было совершенно тихо.

Меры, принятые моими людьми, без сомнения, были очень основательны. Они дали островитянам дойти до самых палаток, которые теперь отстояли от берега более, чем на милю, после чего под прикрытием деревьев спустились к берегу, бросились в лодки; в каждую из них село по человеку с мушкетоном и достаточным количеством патронов, сделали залп и прикрепили ладьи к одной коралловой скале, отдаленной от острова. Крик женщин и отчаливание лодок привели мужчин в страх, и они поспешили к берегу, чтобы узнать причину. Когда они приблизились на полвыстрела, оставшиеся на земле двадцать пять матросов открыли огонь из своей засади и убили и ранили большое число дикарей. Те в беспорядке кинулись назад, но потом с ужасным криком бросились снова вперед. При втором залпе они опять отступили, унося с собой убитых и раненых. Тут дикари собрали совет, который кончился тем, что они разделились на два отряда, чтобы захватить неприятеля в лесу с двух сторон.

Между тем многие из женщин бросились в воду и поплыли к берегу, и люди, бывшие в лодках, были так заняты удерживанием остальных, что не могли вовсе помогать выстрелами товарищам на земле. Намерение дикарей заставило многих из нас задуматься. Я не принимал никакого участия в этом деле, но теперь, когда жизнь моя была в опасности, я решил содействовать им. Я посоветовал отступить к кораблю, который мог служить нам против дикарей достаточным прикрытием. Они последовали моему совету. Ползком добрались мы до корабля и взобрались на него по веревочным лестницам, которые висели по бокам. Мы подняли их и ожидали нападения. Спустя несколько минут появился один из отрядов островитян. Они увидели корабль, а на нем и нас, и с ужасным криком осыпали нас своими стрелами, на что мы отвечали залпом, от которого многие из них пали мертвые. Но они были чертовски храбры и продолжали нападения, хотя мы не скупились на выстрелы.

Тут показался другой отряд, и бой возобновился. Они делали усилия взобраться на корабль, но попытки их оставались без успеха. Когда стемнело, они отступили, взяв с собой убитых и раненых, число которых достигало двухсот. При отступлении мы послали им на прощанье два или три выстрела из больших пушек, сколько для того, чтобы спугнуть их, столько и для того, чтобы дать знать нашим товарищам в лодках, где мы находимся.

До самой ночи мы бдительно сторожили, но дикари больше не появлялись.

Я предложил попытаться соединиться с нашими в лодках и дать им знать несколькими пушечными выстрелами, чтобы некоторые из них, забрав с собой женщин, перешли на землю, потому что тогда дикари, без сомнения, уедут восвояси. Но никто не соглашался на столь опасный подвиг, и все говорили что если в руки дикарей попадется несколько лодок, то они, вероятно, постараются захватить и другие и одолеют находящихся в них людей. И потому этот план был отвергнут. Тут предложил я им, чтобы один из нас пробрался к берегу, вплавь добрался до лодок и принес бы четырнадцати человекам на них приказание собрать всех женщин в одну лодку, обойти ночью северную сторону острова, а остальные лодки оставить дикарям, чтобы они могли уехать с острова. Это предложение было одобрено, но охотника к исполнению его не находилось, а так как я сам предложил его, то и почел долгом для поддержания своей чести самому привести его в исполнение. Я взял мушкетон, несколько патронов и спустился по веревке. Когда я был уже на земле, то заметил, что кто-то крадется к кораблю. Я не мог хорошенько разглядеть, кто это был, и подполз под заднюю часть корабля, где было так темно, что увидать меня было невозможно. Когда я приблизился, то увидел, что это был дикарь со связкой хвороста на плечах. Он положил ее подле самого корабля и потом удалился. Тут я заметил, что сотни таких связок лежали вокруг корабля; дикари наносили все это, прикрываемые темнотой, потому что, хотя и светила луна, но корабль был совершенно окружен лесом, который и не пропускал света. Дикари намеревались поджечь корабль, и только я хотел известить товарищей об угрожающей им опасности, как снова появились из леса двое островитян и положили свои связки так близко, что почти коснулись меня.

Я принужден был оставить экипаж на произвол судьбы и пополз к кустарнику. Счастье мое, что я был так осторожен, потому что на том месте, куда я пополз, были дикари, занимавшиеся связыванием хвороста. Но трава была так высока и темнота так велика, что я решительно не мог различить ничего, хотя и слышал, как подле меня ломали ветви. Проходя мимо них, я стал делать то же, чтобы не быть замеченным, пока не миновал их; тут пустился я к берегу, туда, где должны были быть лодки. Я счастливо достиг берега и видел, что лодки все еще стоят привязанные к скале, но луна светила так ярко, что я не хотел выйти из леса, прежде чем не узнаю, нет ли на берегу дикарей. Прождав некоторое время подле ручья, вдруг я услышал стоны; взглянул по направлению, откуда раздавались они, и заметил человеческую фигуру, лежащую на земле. Я подошел к ней и мог ясно видеть, что то была одна из приплывших на остров женщин. Она была почти мертва. По присущему каждому человеку состраданию я сжалился над ее положением и встал перед ней на колени, чтобы увидеть, не могу ли что-нибудь для нее сделать. Она была почти нага, и когда я стал ощупывать ее тело, то заметил, что повыше колена она была ранена пулей из мушкетона и от боли и потери крови совершенно ослабела. Я разорвал свой шейный платок и рубашку и перевязал ее, принес в шляпе из ручья немного воды, влил несколько капель в рот и побрызгал на лицо. Она, казалось, пришла з себя, и я очень радовался, что могу быть ей полезен.

Так как до сих пор не видел я ни одного островитянина, то пошел к берегу, чтобы переплыть к лодкам, и только вышел из тьмы, как услышал с лодок два или три выстрела из мушкетонов. Вслед за тем раздалось еще несколько выстрелов и дикий вопль островитян, которые сотнями переплыли туда и захватили наших.

Бой был скоро кончен, дикари одолели, и вскоре все были на земле.

Я считал теперь своих погибшими, и не ошибся. За час перед рассветом островитяне подожгли хворост и в одно и то же время начали бешеное нападение. Пламя охватило весь корабль, и стрельба и крики продолжались целый час. Наконец все смолкло, и я полагал, что островитяне вышли победителями, что, как я узнал потом, и было в самом деле. Многие были убиты стрелами дикарей, другие погибли, бросаясь с борта на землю, остальные задохнулись в дыму.

Когда солнце показалось на горизонте, раздался ужасный взрыв. Пламя добралось до пороховой камеры, и корабль взлетел на воздух. В надежде укрыться, я решил спрятаться в кустарнике. Но прежде мне хотелось взглянуть на бедную раненую. Было уже совершенно светло, когда я пришел на место и увидел, что оказал помощь хорошенькой дикарке шестнадцати или семнадцати лет. Она, по-видимому, не пришла еще в себя; я принес снова воды, и когда поднес ей, она взглядом высказала мне свою благодарность. Поправив перевязку, я поспешил в лес. Идя согнувшись, я вдруг ударился головой обо что-то твердое. Я взглянул и увидел перед собой дикаря, который, подобно мне, пробирался по лесу. Я не успел опомниться, как он уже бросился на меня и обезоружил. Сопротивление было бесполезно, тем более что к нему присоединилось еще несколько других. Они нарвали ивовых прутьев, которые растут в этих землях, и связали мне ими руки и ноги, потом прикрепили меня к толстой ветви и потащили. Достигнув берега, они положили меня на спину, так что лучи солнца падали на меня отвесно. Перебрав в этом положении в голове своей все, что читал в описаниях путешествий, я наконец заключил, что буду принесен в жертву какому-нибудь идолу. Я молил небо об отпущении грехов моих и предался своей судьбе, которая казалась мне неизбежной.

Островитяне собрались на берегу подле меня. Тела убитых и раненых были перенесены в лодки. Они развели огонь и стали вокруг него плясать воинственный танец. Я повернул к ним голову и с ужасом увидел, что они собрали трупы моих товарищей и ели их. Что не могли съесть, складывали в корзины и относили в лодки. Я догадался, что и меня ожидает подобная участь, но не теперь, потому что у них было больше, чем могли они съесть, а я, вероятно, буду сбережен к какому-нибудь празднеству. Мое предположение было справедливо. Они собрали все кости, вместе с ними отнесли меня в лодку, подняли свои рогожные паруса и отправились.

На третий день мы приплыли на их остров. Меня снесли на землю и заперли в одном месте, которое, как думаю, служило у них кладбищем. Они пичкали меня каждый день свининой и другими съестными припасами, чтобы хорошенько откормить, но не развязывали рук и ног. Я так ослабел, что не мог даже пошевелиться. Прошло семь дней; боль, которую чувствовал я в затекших членах, была невыносима, и я с нетерпением ожидал смерти, которая избавит меня от мучений, и когда наконец двое дикарей подняли меня на плечи и понесли, с таким же нетерпением ожидал я конца моей участи, с каким при других обстоятельствах ожидал бы свободы. Боль почти лишила меня чувств.

Я очень хорошо помню, что меня положили в середине круга дикарей, что вдруг раздались вопли какой-то женщины, и вслед за тем поднялся смешанный говор. Когда я пришел в себя, я лежал уже развязанный на мягкой рогожке, члены мои были расправлены, и когда я открыл глаза, увидел перед собой прекрасную дикарку, которой оказал я помощь. Во всех ее движениях видно был нежнейшее участие. Я узнал потом, что, когда меня принесли в круг, она узнала меня и просила за меня, указывая на свои раны и повязки, которые были признаны обрывками моей одежды. Стали совещаться, и так как, по-видимому, я не был на корабле, а был взят в плен в лесу, то после многих споров наконец решили даровать мне жизнь с тем, чтобы я женился на девушке, по милости которой был пощажен. Она взяла меня в свою хижину и теперь отплачивала свой долг благодарности.

Благодаря ее неусыпным попечениям, вскоре силы мои восстановились, и прежде, чем узнал я, что стал ее мужем, успел уже знаками и различными маленькими услугами, которые внушаемы были мне благодарностью и любовью, снискать ее расположение.

Лишь только я оправился, меня привели в большое собрание островитян, где и был я торжественно принят в их общество. Один почтенный старик говорил по этому случаю речь, которая, при своей бесконечной длине, вероятно, была не из числа хороших. После чего несколько человек схватили меня и положили лицом к земле, сели на меня верхом и начали колоть иголками верхнюю часть ягодиц. Боль была очень велика, но так как все островитяне в этих землях бывают татуированы, то, видя необходимость этой операции, выдержал я ее с твердостью.

— Стой! Что значит татуировать?

— Накалывать кожу иголками или чем-нибудь острым и после втирать в раны краску или порох, отчего на теле остаются неизгладимые темные изображения. Все дикари в тех странах испещряют себя ими, и иногда татуировки бывают очень красивы.

— Машаллах! Дивен Бог! Я желаю видеть эти изображения, — сказал паша.

— Да сохранит меня Аллах, — отвечал ренегат, — от того, чтобы я обнажил свое грешное тело перед светлыми очами Вашего Высокомочия. Я знаю хорошо свои обязанности.

— Но я хочу видеть их, яга биби, друг мой! — продолжал паша нетерпеливо. — Не заботься о моих глазах. Скорее, повинуйся моей воле!

Ренегат не знал, что ему делать, потому что он никогда не подвергался этой операции. К счастью, в одном из своих морских разбоев, от нечего делать, дал он одному из своих товарищей наколоть ему на руке изображение маленькой русалки.

— Мин Аллах! Избави Бог! — сказал ренегат. — Жизнь моя в руках Вашего Благополучия, и я скорее соглашусь лишиться ее, чем оскорблю ваши великолепные глаза этим зрелищем. К счастью, могу я удовлетворить любопытство Вашего Благополучия, не нарушая приличия: дикари, по окончании операции, описанной мной, татуировали на руке моей божество, более других ими чтимое.

Ренегат вздернул кверху рукав и показал изображение русалки с загнутым хвостом и зеркалом в одной и гребнем в другой руке.

— Вот, Ваше Благополучие, образец их грубого искусства. Это изображение богини Ги-Ба. В одной руке держит она орудие, которым татуирует добрых, и этот знак служит им пропуском в жилище блаженных; в другой руке держит она раскаленный круг, которым отмечает тех, которые должны быть наказаны за грехи свои.

— Аллах керим. Бог милосерден! А отчего у ней рыбий хвост? — спросил паша.

— Эти дикари живут на нескольких островах; он служит ей для того, чтобы могла она переплывать с острова на остров, где ее присутствие бывает нужно.

— Так! — заметил паша. — Теперь ты можешь продолжать.

— Как я уже сказал Вашему Благополучию, дикари татуировали меня без милосердия. Операция продолжалась целый час, после чего они снова подняли меня. Тут была произнесена вторая речь, из которой понял я столько же, сколько и из первой; они передали мне жену мою, и обряд кончился.

Я должен сказать, что не желал бы быть татуированным и обвенчанным в один и тот же день. Члены мои так вспухли, что я едва мог, с помощью жены, дотащиться до дому. Но она оказала мне всевозможную помощь, и через три дня я уже не ощущал боли.

Я думал, что мне придется провести остаток жизни на этом острове. Я страстно полюбил мою Нака-Пуп (так звали мою молодую жену) и, несмотря на свое французское воспитание, должен признаться, что ее естественная, безыскусная простота была привлекательнее и милее изысканной грации моих соотечественниц. Она была высокого происхождения и близкая родня короля, и два года моей жизни протекли в нерушимом спокойствии и счастьи. Но…

И ренегат закрыл лицо свое.

— Ну, Гуккабак, ты, кажется, уже должен бы был привыкнуть к потере жен своих н не столько кручиниться о них. Эти франки — престранный народ, — заметил паша визирю, — у них есть слезы для всякой женщины.

— Ваше Благополучие должны извинить меня, потому что этого уже больше не будет: после того я не был больше женат.

Моя бесценная Нака-Пуп умерла в родах, и остров так опротивел мне, что я решил его оставить. Случай к тому скоро представился: к нашему острову пристал корабль с американскими миссионерами.

— Что за люди эти миссионеры? — спросил паша.

— Люди, которые приезжают к дикарям затем, чтобы объяснить им, что Ги-Бо не богиня, и убедить их признать истинного Бога.

— Совершенная правда, — сказал паша. — Нет бога кроме Аллаха, и Магомет — пророк его. Далее!

Так как я знал оба языка, то и использовали меня как переводчика, но невозможно было то, чему учили миссионеры, объяснить дикарям, потому что в языке островитян не было слов, соответствующих этим понятиям. После совещания они дали миссионерам следующий ответ:

— Вы говорите нам, что ваш Бог награждает добрых и наказывает злых — это же делает и Ги-Бо. Вы говорите одним языком, мы другим. Может быть, имя вашего Бога по-нашему и называется Ги-Бо. Мы почитаем одного и того же Бога под разными именами, следовательно, нечего более и толковать об этом; возьмите за труды сколько угодно свиней и отправляйтесь домой.

Миссионеры приняли совет и свиней, и я отправился с ними. Мы пришли в Нью-Йорк, где я потребовал платы за исправление при миссии должности переводчика со дня прибытия миссионеров на остров до дня отъезда, и получил деньги. Мне бы не пришло на ум требовать платы, если бы не был я наставлен одним миссионером, которому я понравился.

Полученными деньгами заплатил я за проезд в Геную, куда и прибыл благополучно, хотя и без всяких средств к существованию. Но нужда, как говорит известный поэт, «искусный ездок с острыми шпорами, который и тощую клячу заставляет делать то, чего не в состоянии сделать и сильная лошадь». Не имея других средств для поддержания себя, решился я еще раз испытать свое счастье на море.

— Аллах ваакбар! Бог вездесущ! Это был твой таллег, твое предназначение, Гуккабак!

— Это был его кизмет, его судьба, Ваше Благополучие! — сказал Мустафа. — Он должен был вынести опасности для того, чтобы доставить Вашему Благополучию развлечение в праздные часы.

— Баллах таиб! Хорошо сказано! Пусть раб пользуется нашей щедростью, дай ему десять золотых. Завтра наши уши будут открыты для выслушивания его следующего путешествия. Гуккабак, можешь идти.

— Да не уменьшится тень Вашего Благополучия вовеки! — сказал Гуккабак, выходя из дивана.

Глава XIII

Последнее путешествие Гуккабака
Ваше Благополучие изумитесь неслыханным приключениям, которые случились со мной во время последнего моего путешествия. Смело могу уверить, что ни прежде, ни после судьба не ставила никого в такие опасные положения.

Несмотря на опасности, которым подвергался я в прежнем путешествии в Северный океан, я согласился принять команду над одним гренландским судном, готовым к отплытию. Мы вышли из Марселя в самый раз, чтобы поспеть на север в лучшее время года и возвратиться оттуда прежде, чем наступит зима. Нам очень посчастливилось в Баффиновом проливе: мы в короткое время втащили на палубу восемнадцать китов. Осень только что началась, когда я предложил возвратиться. Нас отнесло несколько к югу, и мы наткнулись на две или три плавучие ледяные горы, на гребне которых лежали стада моржей. У нас было еще несколько порожних бочонков, и я решил наполнить их жиром этих животных и для нападения на них спустил лодки. Мы убили множество моржей и положили их на судно. Ловля продолжалась очень успешно; мы лишились только одной лодки, дно которой проломил морж своими клыками. Ветер внезапно погнал нас далее на юг, и к большому леднику, подле которого мы охотились, прибило вдруг несколько льдин поменьше. Гарпунщики заметили это и советовали мне вернуться на корабль, но ловля так заняла меня, что я не обратил внимания на их слова.

Один морж лежал в небольшой впадине на правой стороне ледника; я направил туда свою лодку. В том месте расстояние между двумя ледяными горами было не более двадцати локтей; от сильного удара шквала ледники вдруг сомкнулись; люди, бывшие в других лодках, проворно удалились, но те, которые гребли в моей лодке, между тем как я стоял на носу с багром для поражения животного, заметили опасность только тогда, когда лодку вдруг прижало к леднику другой льдиной и расплющило.

Стоя на носу и слыша шум сзади, я имел еще время в минуту отчаяния броситься вперед, прямо на спину моржу. В тот самый миг две огромные массы льда столкнулись. Шум, я думаю, был ужасный, но я не слышал его, я был затерт во льду. Хотя сначала были еще трещины, но вскоре вся масса льда, несомая ветром с юга на север, замерзла, и я увидел себя запертым во льду, был заключен в ледяной комнате в обществе с моржом.

Я не буду задерживать Вашу Мудрость описанием своих ощущений. Я полагал, что умру через несколько часов от недостатка воздуха, но нет. Сперва, правда, было нестерпимо душно, и я думал, что, наверное, скоро задохнусь. Я припоминал все грехи, молил небо о милосердии и готовился к смерти. Но от тепла лед стал таять, отчего пространство расширилось, так что по прошествии нескольких минут мог я дышать свободнее. Морж, испуганный, по-видимому, необыкновенным приключением, лежал спокойно. Так как утопающий хватается и за соломинку, счастливая мысль пришла мне тотчас в голову по поводу этого моржа. Я рассудил, что такое огромное животное вдыхает много воздуха и решил убить его для собственного сохранения. Я вынул свой нож и воткнул его в позвоночную кость между головой и шеей; зверь издох тотчас.

Когда я увидел, что морж умер, то слез с его спины и сел на более удобное место, около головы, чего при жизни его не смел сделать, страшась ужасных клыков. Дыхание сделалось еще легче. Ваше Благополучие, быть может, изумитесь этому, но отчего бы то ни было, лед ли снабжал воздухом, или он был так порист, что пропускал его, только грудь моя не ощущала никакого стеснения. В нашей земле бывали примеры, что женщины и дети, до двух месяцев лежавшие под снегом, выходили из-под него живы и здоровы, несмотря на долгое лишение всего, даже пищи. Вспомнив это, я убедился, что мяса убитого зверя хватит мне на несколько недель, и ласкал себя надеждой, что в продолжение этого времени еще буду спасен, если льдины принесет на юг, и они растают. Лед над моей головой не мог быть толще семи или восьми футов, потому что я мог довольно хорошо отличать день от ночи. Впоследствии зрение мое сделалось так остро, что я мог очень хорошо видеть мою пещеру с одного конца до другого.

В первый месяц голод принуждал меня делать частые нападения на туловище моржа, потом, однако, аппетит у меня уменьшился, так что я не прикасался к моему съестному запасу по целой неделе; это, я думаю, от недостатка свежего воздуха и движения.

Я находился в этой пещере уже около двух месяцев, как однажды почувствовал необыкновенный удар, подобный землетрясению; в продолжение нескольких минут кидало меня из одного конца пещеры в другой, словно горошину в детской погремушке. Я почти лишился чувств, наконец увидел, что лежу на той стене, что прежде была сводом пещеры. Из этого заключил я, что мой ледник столкнулся с другим, что я оторван от него и вместе с другими обломками плыву по морю.

Сделалось ли мое положение лучше, я того не знал, но самое изменение его уже внушило мне новую надежду. По моим вычислениям, прошло теперь пять месяцев, и должна быть самая середина зимы. Я не мог надеяться освободиться ранее весны.

— Аллах вакбар! Бог вездесущ! — прервал паша. — Да как же ты мог так точно знать, сколько прошло времени?

— Мин баши! Глава тысяч! — отвечал Гуккабак. — Я объясню это Вашему Благополучию. Однажды зашиб я ноготь у самого основания и думал, что лишусь его. Но он не отпадал и рос по-прежнему. Я полюбопытствовал, сколько раз в году люди меняют ногти. Это продолжалось ровно два месяца, и на этом-то основал я свои вычисления. Я замечал пятна на моих ногтях и по их росту исчислял время.

— Машаллах, как дивен Бог! Баллах таиб! Клянусь Аллахом, хорошо сказано! Об этом бы я никогда и не подумал! —воскликнул паша. — Продолжай.

Прошло пять месяцев. Однажды утром я услышал странный шум почти подле себя. Через некоторое время я увидел зубцы пилы, прошедшие в мою комнату, и полагал, что какой-нибудь корабль прорезывал себе дорогу через льды. Я не мог дать знать о себе, но все-таки с трепетом ожидал освобождения. Пила очень близко подходила к месту, где я был, и я рисковал по крайней мере быть раненым, если не распиленным надвое, но, приблизившись дюйма на два к моему носу, она вдруг удалилась. Так как лед надо мной был теперь перерезан, внезапный прилив свежего воздуха в скважину, сделанную пилой, произвел во мне кровохаркание и стеснил грудь. Слыша голоса, я считал свое спасение верным. Хотя я мало понимал по-английски, однако разобрал беспрестанно произносимое имя капитана Парри, имя, которое, без сомнения, очень хорошо известно Вашему Благополучию.

— Никогда и не слыхивал о нем, — отвечал паша.

— Странно! Я полагал, что всякий знает этого отважного мореплавателя. Я кстати замечу здесь, что впоследствии читал о его путешествиях. Он рассказывает, как о примечательном явлении, о теплом паре, выходившем из одной ледяной горы, который был ни что иное, как теплый воздух, выходивший из моей пещеры, когда в ней было сделано отверстие. Это обстоятельство явно подтверждает достоверность его замечаний, равно как мое пребывание в ледяной горе, о котором имею честь рассказывать Вашему Благополучию.

Но надежды мои скоро исчезли; голоса ослабевали, и я чувствовал, что был придавлен слоем льда во время прохода по нему корабля. Встав, я увидел, что вода, наполнявшая отверстия, сделанные пилой, замерзла, и что я был снова заперт, быть может, навсегда. Я чуть не помешался от отчаяния, рвал платье, колотил головой о ледяные стены и пытался прекратить мучительное существование. Наконец я лег утомленный усилиями, и пролежал несколько дней в каком-то странном отсутствии мыслей. Но в душе есть что-то, всегда возвышающее человека над царством отчаяния. Надежда не покидает нас и в ледяной горе. Она поддерживает до конца, и хотя в отчаянии мы отвергаем ее напутствие, она следит за нами и готова помочь нам, лишь только мы захотим послушаться ее ободряющих внушений. Я всегда находился под влиянием надежды и шесть месяцев питался ею и моржовым мясом.

Стояло уже лето, и лед, в котором я сидел, очевидно, начинал таять. Однажды утром я чрезвычайно изумился, заметив, что солнечные лучи изменяли свое направление каждые четверть часа. Если бы это случилось только один день и не в определенные часы, я бы подумал, что ледник перевертывало различными течениями, но правильность явления поражала меня. Я продолжал наблюдать; странный феномен повторялся чаще и чаще; наконец, лучи стали изменяться каждую минуту. После некоторого размышления у меня возникла ужасная мысль, что я нахожусь теперь у берегов Норвегии и попал в течение страшного водоворота, который зовут Мальстрем, что я буду поглощен им. Пока я так думал, вращение происходило каждые пять минут. «Это он!» — вскричал я в отчаяньи, когда внезапно наступил страшный мрак. Я погрузился в водоворот! Все кончено.

Да не покажется странным Вашему Благополучию, что, когда прошли первые муки, причиненные ожиданием неминуемой гибели, я перестал ощущать страх, я смеялся над своим положением. Я был бесчувственен и ожидал дальнейшего с непостижимым равнодушием. По ногтю я узнал, что нахожусь уже шесть месяцев в кедрах земного шара, куда водоворот увлек меня, когда однажды вдруг ослепило меня сильным солнечным лучом, пробившимся через ледяную оболочку моей темницы, и я почувствовал, что опять ношусь на поверхности воды.

— Аллах кебир! Аллах всесилен! — воскликнул паша. — Святой пророк! Где ты выплыл?

— В гавани Порт-Рояль, на Ямайке, Ваше Благополучие. Вы с трудом этому поверите, но клянусь, что это сущая правда!

Трение и вода, пока я находился в пропасти дна морского, значительно уменьшили объем ледника; жар солнца в этой стороне очень силен; лед вскоре растаял, и я остался один среди моря, верхом на остове моего моржа. Я с нетерпением ожидал, что меня прибьет к берегу, который виднелся на расстоянии одной мили, но прежде чем подул попутный ветер, шайтан принес огромную акулу. Мне, извергнутому жерлом Мальстрема, приходилось погибнуть от зубов этой хищной рыбы! Если бы я не успел поднять ногу, ее бы не было, потому что акула разинула уродливую пасть и отхватила половину моей лошади. Она продолжала отрывать от нее кусок за куском, так что я наконец начал опасаться, чтобы не дошла очередь и до всадника, когда, к моему счастью, заметила нас лодка с неграми, которые охотились за летучей рыбой и поспешили ко мне на помощь; они взяли меня к себе в лодку и представили губернатору, которому я рассказал все свои приключения, но англичане думают, что чудеса случаются только с ними и что никто не может испытать того, о чем они еще не слыхивали. Он назвал меня лжецом и велел бросить в темницу, а так как недавно поймали здесь пиратскую шхуну и повесили весь экипаж, то и причислил он меня к этой шайке и готовил мне такую же участь. К счастью, по справке оказалось, что они повесили уже сорок семь человек, а экипаж состоял только из тридцати; таким образом я ускользнул от английского правосудия, и мне позволили оставить остров.

Меня приняли на корабль, отправлявшийся в Америку, на том условии, чтоб' я работал на нем за свой проезд.

Мы обогнули Багамские острова и были на западе от них при легком ветре, когда однажды утром явилось несколько тайфунов на различных расстояниях. Я был в то время внизу и, никогда не видев этого замечательного явления, поспешил выйти на палубу, чтобы удовлетворить свое любопытство.

— Что такое тайфун? — спросил паша. — Мы никогда о нем не слышали.

— Тайфун, Ваше Благополучие, есть поднятие огромной массы воды к облакам в виде столба; это одно из тех исполинских явлений морской природы, которыми она показывает всю ничтожность самых могучих изобретений человека.

— Гм! Так это тайфун? — сказал паша. — По твоему объяснению я и теперь столько же знаю о тайфуне, сколько и прежде.

— Я опишу его Вашему Благополучию гораздо подробнее, потому что никто не может знать этого лучше меня.

Черное облако плыло над нашими головами и быстро снижалось; оно вдруг остановилось; часть его начала густеть более и более и приняла вид огромного повисшего в воздухе мешка. Из нижнего конца этого мешка высунулся тонкий длинный язык из пара, который спустился до половины расстояния между облаком и поверхностью моря. Между тем волны вздымались все выше и выше, пока не закипели, как в огромном котле, далеко отбрасывая пену во все стороны. Через несколько минут поднялась тонкая нить воды в воздухе и устремилась прямо в язычок облака. Соединившись с ним, нить воды стала толстеть в объеме, пока не произвела водяного столба в несколько футов в поперечнике. Таким образом долго пило жадное облако морскую воду. Когда оно насытилось, столб лопнул; море сделалось спокойным no-прежнему; облако полетело на крыльях ветра разлить благотворным дождем свое бремя над сухими странами.

Пока я стоял на оконечности кормовой части, дивясь чудному явлению природы, большая мачта переломилась и ударила меня с такой силой, что я полетел в море. Новый тайфун стал образовываться вблизи корабля, и капитан с экипажем, устрашенные опасностью, подняли все паруса, чтобы избежать гибели, и поплыли в сторону, не обращая внимания на мое падение. Едва я вынырнул на поверхность, как заметил, что вода была в сильном волнении; уплыть было невозможно, потому что я находился в самом кругу водоворота. Я предался своей судьбе.

Море волновалось сильнее и сильнее, меня все более влекло к центру водовращения, и лишь только я в него попал, немедленно был поднят спиральной нитью воды, которая быстро возвышалась винтовым движением, чтобы соединиться с языком, высунутым из густого облака. Я, сидя на волне, возвышался, подобно мячику, который бы бросили в фонтан, бьющий на дворе Вашего Благополучия. Случайно открыл я глаза и увидел невдалеке наш корабль, с палубы которого направлены были все подзорные трубы на это необыкновенное явление.

— Что тут необыкновенного! — заметил паша.

— Я вскоре достиг языка облака, который, казалось, с нетерпением ожидал меня. Мои волосы прежде всего подверглись его притягательной силе: я был поднят за них вверх и начал вертеться с увеличивающейся быстротой, подымаясь все выше. Наконец меня втянуло благополучно; я сел, чтобы перевести дыхание, которое у меня захватывало.

— На чем ты сел, Гуккабак?

— На облаке, Ваше Благополучие.

— Святой пророк! Облако сдержало тебя?

— Если Ваше Благополучие примете в соображение, что облако напиталось бездной бочек воды, то легко себе представите, что оно было в силах сдержать мою особу.

— Правда, — сказал паша. — Это чудесная история, но прежде, чем ты станешь продолжать ее, хочу я знать, из чего состоит облако.

— Это трудно объяснить Вашему Благополучию; я могу только сравнить его с сырой периной. Я нашел облако чрезвычайно холодным и влажным и получил тогда ревматизм, которым страдаю до сих пор.

Когда облако достаточно напиталось, столб лопнул, и мы быстро поднялись, так что наконец достиг я такой высоты, что дрожал от холода как осиновый листок. Мы пролетели мимо радуги, и я очень изумился, что ключ и ножик стали двигаться в кармане моего полукафтана; вскоре они выскочили из кармана и направились прямо на фиолетовые лучи дуги, которые, изволите видеть, весьма сильно намагничены. Я упомянул об этом странном обстоятельстве одной французской даме, которую встретил в своих путешествиях, и узнал потом, что она сообщила эту новость во все ученые общества, а они выдали ее за свое открытие, но так как дама была очень милая женщина, то я простил ей научную кражу. Тут мне захотелось посмотреть на землю: я проткнул пальцем дырочку в облаке и изумился, видя, что она быстро вертится. Мы находились вне сферы земного притяжения и потому стояли неподвижно. Я просидел здесь уже шесть часов и хотя тогда, когда мы поднимались, был почти прямо над берегом Америки, однако теперь ясно различал в стороне пик мыса Доброй Надежды. С такой высоты я мог не только составить себе правильную идею о форме нашей планеты, но даже понять ее чудное устройство, потому что мое зрение проникало глубоко в недра земли. Согласитесь, Ваше Благополучие, что, если хотят узнать что-нибудь любопытное, необходимо посидеть на облаке.

— Правда, — отвечал паша. — Но продолжай.

Меня чрезвычайно занимал химический процесс превращения соленой воды в пресную, который происходил там с необыкновенной быстротой.

— Вашей Высокостепенности, может быть, покажется интересным описание этого процесса?

— Нет, Гуккабак, это вовсе не интересно. Продолжай.

Удовлетворив совершенно любопытство, начал я опасаться насчет своего странного положения. О средствах для продолжения жизни я не заботился, их было слишком достаточно…

— Слишком достаточно! Как? Что же ты ел?

— Свежую рыбу, Ваше Благополучие.

Множество рыб попалось вместе со мной в водяной столб, не считая лягушек и камней. Маленькие озера чистой воды были разбросаны вокруг меня на облаке. Только холод был ужасный, и мне казалось, что я никак не проживу долее двух часов в такой стуже. Что касается того, как попасть на землю, это оставалось задачей, которую я не мог разрешить.

Но она уже решилась, потому что облако, окончив свои химические процессы, свое пищеварение, начало так же быстро спускаться, как прежде поднималось. Оно соединилось со многими другими облаками. Видя, как они пересылают друг другу свои электрические заряды при всяком столкновении, я трепетал от мысли, что если попаду в молнию, то полечу вниз с громовым ударом и сожгу где-нибудь дом, если не погибну прежде от стрел небесной артиллерии. Я был, однако же, так счастлив, что избежал беды. Облако мое спустилось ниже и понеслось с такой быстротой и с таким шумом, что я догадался, что мы участвуем в урагане.

Приблизившись к земле, облако не могло воспротивиться силе ее притяжения и принуждено было избавиться от своего бремени: я упал с потоком воды, с градом рыб, лягушек, жаб и камней. Ураган был во всей силе. Ветер ревел и дул так, что и я, вместе с лягушками, упал под острым углом.

— Под чем, ты говоришь, упал? — прервал паша — Я не понимаю.

— Я упал под острым углом, то есть по косвенному направлению, Ваше Благополучие, описывая гипотенузу между основанием и перпендикуляром, образованными сложной силой ветра и силой притяжения.

— Святой пророк! Кто поймет такую чепуху! Говори яснее. Смеешься ты, что ли, над нашими бородами?

— Мин Аллах! Помилуй Бог! Раб ваш смеет ли есть грязь в присутствии благовонного ума своего эфенди и благодетеля?

Я хотел сказать, что такова была сила ветра, что она несла меня по косвенному направлению и так треснула о вершину одной волны — к счастью, это было еще над морем, — что я отлетел от нее и потом несся еще рикошетом по нескольким другим волнам, прыгая с одной на другую, как ядро, пущенное по поверхности моря, или как камешки, которые бросают для забавы в пруд греческие мальчишки. Последний скачок сделал я на снасти небольшого корабля, но не успел опомниться, как слетел с них вниз и, к счастью, уцепился ногами за руль. В таком положении я оставался некоторое время, пока матросы не втащили меня за ноги на палубу. Ураган стих, облака исчезли, солнце засияло во всем блеске, и природа, казалось, лукаво улыбалась причиненным несчастьям. Корабль пристал к берегу, я вышел на сушу и узнал, что мы прибыли в Иль-де-Франс. Таким образом в течение двадцати часов я был перенесен с одного конца земли на другой! Я нашел остров совершенно разоренным: труды нескольких годов были истреблены ужасами одного часа, жатвы исчезли, дома сравнялись с землей, обломки кораблей лежали на берегу, только естествоиспытатели расхаживали по острову, подбирая жаб и лягушек и ругаясь между собой во все горло из-за того, откуда они взялись, из почвы ли, или с облаков. Все показывало следы страшного опустошения. Несмотря на то, я был принят с радушием земляками-островитянами, и мы от радости плясали и пели целые сутки. Я сочинил новую миленькую кадриль, которую назвал «Ураган» и которая привела в восторг всех жителей и с лихвой вознаградила их за все убытки.

Но в гостях хорошо, а дома еще лучше; с нетерпением ожидал я случая возвратиться на родину, и так как один голландский корабль отправлялся в Марсель, я почел за счастье получить на нем место на таких же условиях, на каких отправился из Вест-Индии. Мы отплыли, но пробыв только двадцать четыре часа в море, я увидел, что капитан мерзавец и ужасный деспот. Так как я был измучен и не мог исполнять трудной должности на мачтах, то меня до того забили, что я чуть-чуть не спятил с ума; я был в нерешительности, убить ли капитана, или броситься за борт, или покориться судьбе. Однажды ночью, когда я лежал, страдая от полученных днем побоев, со мной случилось важное происшествие, которое было для меня причиной принятия ислама и восклицания, обратившего на себя внимание Вашего Благополучия, когда вы прогуливались переодетые.

— За что меня так преследуют? — восклицал я в отчаянии.

В ту самую минуту, как я произносил эти слова, предстал передо мной почтенный муж с лучезарной бородой и с книгой в руке и отвечал мне:

— Потому что ты, Гуккабак, не принял еще истинной веры.

— Какая же истинная вера? — спросил я в страхе и удивлении.

— Нет божества, кроме Аллаха единого, — отвечал почтенный муж, — и я пророк его.

— Аллах! — воскликнул паша. — Так это был Магомет.

— Это был он, Ваше Благополучие, хотя тогда я и не знал этого.

— Докажи мне, что это истинная вера, — сказал я ему.

— Изволь, — отвечал он. — Я излечу сердце неверного капитана.

На следующее утро, к большому моему изумлению, явился ко мне капитан корабля, со слезами на глазах, просить прощения за свои жестокости; велел перевести меня в свою каюту, положил на собственную постель и ухаживал за мной, как за родным сыном. В скором времени я выздоровел. Он позволил мне не работать, просил меня считать себя гостем и оказывал всевозможные услуги.

— Велик Бог! — воскликнул паша.

Я лежал на постели, когда почтенный муж с лучезарной бородой и с книгой снова предстал передо мной.

— Убедился ли ты теперь?

— Да, — отвечал я.

— Так докажи истину слов твоих принятием моей веры, лишь только будешь в состоянии это сделать. Ты будешь награжден за то, но не теперь, а когда благочестие твое будет испытано. Признавай меня; продолжай службу на море, и когда впоследствии ты будешь стоять в кипрском диване перед двумя особами, бывшими одного с тобой ремесла, расскажи им мое веление. Ты сделаешься начальником флота паши, который под твоим предводительством будет счастлив и победоносен. Такова награда, ожидающая тебя за твою верность.

Вот уже четыре года, как я принял истинную веру, но всегда мучаюсь сомнением, не видя исполнения пророчества. Да и возможное ли дело, встретить когда-нибудь в диване двух цирюльников?

— Святой пророк! Как чудно! Ведь Мустафа был цирюльником, и я также! — воскликнул паша.

— Велик Бог! — отвечал ренегат, распростершись. — Так я начальствую над флотом?

— С этой же минуты, — отвечал паша. — Мустафа, да будет известна всем моя воля.

— Но нынешний начальник флота, — возразил Мустафа, который не дал себя провести лукавому ренегату, — очень любим народом.

— Так возьми и отрежь ему голову. Может ли он сопротивляться повелениям пророка?

Визирь ударил челом, и паша оставил диван. Ренегат с улыбкой на устах, а Мустафа с изумлением смотрели друг на друга несколько секунд.

— У тебя великие способности, Гуккабак, — заметил визирь.

— Благодаря вашему покровительству, которое буду стараться заслужить и вперед.

И ренегат оставил диван. Мустафа все еще стоял в изумлении.

Глава XIV

— Мустафа, — сказал паша, отнимая от губ трубку, которую молча курил с полчаса. — Я думаю, что довольно странно, что наш святой пророк — да будет благословенно имя его! — был слишком милостив к этому сыну шайтана, Гуккабаку, религия которого вся в тюрбане. Не удивительно ли, что он присылает его сюда начальником над моим флотом?

— То была воля Вашего Благополучия, — отвечал Мустафа.

— Машаллах! Разве мог я противиться воле пророка?

Мустафа курил трубку и не отвечал ничего.

— Он хороший рассказчик, — сказал паша после короткого молчания.

— Да, — отвечал Мустафа сухо. — Ни один из наших правоверных кессегу не может в этом сравниться с ним, но теперь мы увидим, каков он будет на море. Так как

Яфнал, что Вашему Благополучию нужны развлечения и что долг раба вашего заботиться об этом, то со вчерашнего вечера делал всевозможные поиски и наконец открыл, что недалеко от нашего города расположился караван богомольцев и что между ними есть кессегу. Он отправляется в Мекку для поклонения гробу пророка и чтобы набрать побольше сюжетов для рассказов. Я послал за ним рабов, и он, наверное, поспешит облобызать туфли Вашей Высокостепенности. — Мустафа низко поклонился.

— Аферин! Превосходно! — воскликнул паша. — Скоро ли он придет?

— Прежде чем эта трубка, которая имеет честь быть в великолепнейших устах Вашего Благополучия, будет выкурена, туфли кессегу будут лежать у порога дворца вашего.

— Хорошо, Мустафа! Раб, — продолжал паша, обращаясь к греку, который стоял в углу комнаты со сложенными на груди руками и потупленными в земле глазами, — принеси кофе и крепкой воды гяуров!

Трубка паши была набита снова; они с визирем выпили по чашке кофе и осушили порядочную фляжку запрещенного напитка.

— Тут непременно есть ошибка, Мустафа. Не в коране ли говорится, что все хорошее создано для правоверных? А вино разве не хорошо? Может ли быть оно запрещено? Или назначено оно для гяуров? Плюю на могилы отцов их!

— Точно, — сказал Мустафа, поставил кружку и глубоко вздохнул.

Мустафа не ошибся в расчетах. Не успел еще паша выкурить трубку, как доложили о прибытии рассказчика. Нетерпеливый паша захлопал в ладоши, и рассказчик вошел.

— Кош амидеид! Здравствуй! — сказал паша вошедшему кессегу, который был очень хорошо сложен и имел возраст не более тридцати лет от роду.

— Я здесь по приказанию Вашего Благополучия, — сказал красавец сказочник приятным голосом, приветствуя пашу обычными поклонами.

— Чем может служить своему повелителю подлейший из рабов его, Менуни?

— Расскажи нам какую-нибудь повесть, и ты получишь за это награду.

— Я хуже праха, попираемого ногами Вашего Высокомочия, и посыплю голову свою пеплом, если не вознесусь до седьмого неба при созерцании великолепной бороды вашей. Охотно соглашаюсь исполнить волю Вашего Благополучия, потому что в коране говорится…

— Оставь в покое коран, Менуни! Нам бы лучше хотелось услышать повесть. Расскажи нам что-нибудь.

— Горжусь честью, что могу рассказывать повести самой мудрости. Лицо мое просветлеет навеки. Не рассказать ли Вашему Благополучию про любовь Лейлы и Менуна?

— Нет, нет, — отвечал паша, — что-нибудь позанимательнее.

— Ну так я расскажу повесть про царевну Бабе-би-Бобу.

— Это, кажется, будет получше, Мустафа? — сказал паша.

— Кто может предвидеть это лучше Вашего Благополучия? • — отвечал Мустафа — Менуни, паша приказывает тебе начать.

— Повинуюсь. Мудрости Вашего Благополучия, вероятно, хорошо известна география?..

— Не помню. Не были ли, Мустафа, когда-нибудь туфли ее у порога нашего?

— Думаю, — отвечал Мустафа, — что она прошла всю землю, а потому, верно, была и здесь. Начинай, Менуни, и избегай подобных вопросов. Мудрость Его Благополучия знает все.

— Точно, — сказал паша, поглаживая с достоинством свою бороду.

— Я осмелился предложить этот вопрос, — продолжал Менуни голосом, который уподоблялся звукам флейты в тихий летний вечер, — потому что почитал это знание необходимым для точного понятия части света, в которой было происшествие, заключающееся в моем повествовании. Но я начну рассказ свой; он потечет стройно и плавно, как верблюд идет по степи на пути ко гробу нашего великого пророка.

Царевна Бабе-би-Бобу
К северо-востоку от обширного Индийского полуострова находится страна благословенная; земля в ней обильна всеми возможными произведениями природы, и вечноголубое небо лелеет ее в своих объятьях. Государство это граничит к востоку с Лузитанией, которая, как всему свету известно, лежит на севере от нас, у берегов Исландии, получившей это название от чрезвычайно жаркого климата своего. На юге примыкает оно к длинному полуострову — название его не припомню — ну, да все равно. Известно, что этот полуостров простирается до морей, находящихся во владениях великого татарского хана. К западу от этого царства лежит страна… название ее позабыл, а к северу еще другая страна…. и ее имени мне теперь не вспомнить. Зная, что мудрость Локмана то же самое в сравнении с ученостью Вашего Благополучия, что простое хлебное зерно перед спелой дыней, я после этого описания считаю излишним напоминать Вашему Высокомочию, что дело идет о могущественном государстве Суффрском.

— Ты совершенно прав, Менуни, — отвечал паша. — Продолжай!

К величайшему счастью раба Вашего Благополучия, он находится в присутствии самой мудрости, потому что я сам еще наверное не знал названия этого государства, — говорил Менуни. — Память изменила мне при взгляде на высокую особу вашу — так легкая газель бежит в степь, слыша приближение каравана. В этой прелестной стране, где соловей без умолку поет нежные песни своей возлюбленной розе, где розы до тех пор испускают благоухание, пока воздух весь не превратится в самое благовонное курение, и, вдыхая его, правоверные предвкушают блаженство, ожидающее их у порога рая при встрече с девственными гуриями золотой долины, — в этой благословенной стране жила индийская царевна. Небо наделило ее всеми возможными прелестями, и одна улыбка царевны осчастливливала человека на целый век. Восемнадцать раз наступала уже весна со дня ее рождения, но она все еще одиноко жила во дворце своем по причинам, которые я буду иметь счастье впоследствии объяснить Вашему Благополучию.

В этой стране, населенной тогда, по воле Аллаха, неверными, вероятно, для размножения рабов на служение правоверным, потому что они впоследствии тут поселились, — в этой стране женщины ходили без покрывал; они пресмыкались в преступном неведеньи этого священного обычая правоверных, и во время торжественных церемоний всякий мог любоваться их красотой, хотя, правду сказать, она всегда украшалась милой стыдливостью. За это ужасное преступление заповедей великого пророка души суффрских женщин, конечно, заслуживали бы вечную гибель, если бы только у женщин были души. По словам Мену, еще далеко до того времени, когда просвещение разольется от правоверных на все прочие народы, и они в состоянии будут понять величие, безопасность наших гаремов, оценить вечно обитающее в них нерушимое блаженство, и сверх того я долгом считаю заметить Вашему Благополучию…

— Продолжай рассказ свой, Менуни! — прервал его Мустафа. — Его Высокомочие не любит замечаний.

— Именно, — заметил паша, — твое дело рассказывать повесть, а мы уже выскажем свое мнение о ней, когда ты кончишь.

— Сама мудрость говорит устами вашими, — сказал Менуни, наклонив голову, и потом продолжал рассказ.

По смерти суффрского царя наследовала престол его прекрасная Бабе-би-Бобу (таково было имя царевны; на языке той страны оно означало: густые сливки). Согласно завещанию покойного родителя, утвержденному всеми важнейшими государственными чинами, царевна, достигнув двенадцатилетнего возраста, должна была избрать себе супруга, но с тем непременным условием, чтобы избранный юноша был одной касты с ней и чтобы на лице у него и на руках не было ни пятен, ни рубцов. И поэтому, когда два года спустя после смерти отца ей исполнилось двенадцать лет, во все концы государства отправлены были скороходы и гонцы на легких драмадерах и на лошадях чистой арабской крови; они всюду провозглашали волю покойного царя. Скоро молва донесла весть об этом событии в соседние государства, а оттуда она разлилась по всему свету; на земном шаре не было человека, который не знал бы, что в скором времени царевна Бабе-би-Бобу изберет супруга. Но в самом суффрском царстве вся молодежь взволновалась, потому что каждый надеялся обратить на себя внимание царевны; все женщины, без исключения, принимали деятельное участие в этой суматохе, потому что… потому…

— Потому что женщины вечно вмешиваются не в свое дело! — прервал его паша. — Продолжай, Менуни.

— Мудрость Вашего Благополучия разрешает все недоумения, потому что нет человека на свете, который мог бы объяснить поведение женщин.

Словом, все государство перевернулось вверх дном; все кричали, шумели; одни лелеяли надежду, других терзали отчаяние, ревность, зависть, любопытство, удивление, сомнение и тысяча иных страстей и страстишек человеческих — всех их не пересчитаешь.

Дело в том, что каждый юноша счел долгом повесить на плечо мандолину и думал, что на него падет выбор. Надежда воцарилась в этой счастливой стране; на розы удвоилась цена; женихи вылили на себя весь запас розового масла, и чуть ли не воздвигали алтарей влюбленному соловью, но все это длилось недолго. Сомнение заступило место надежды, когда каждый сообразил, что из трех миллионов женихов только одному суждено счастье. Уж это всем известно: если много советников, вечно нет никакого толку; так и по случаю выбора жениха для царевны было столько совещаний, споров, рассуждений, произнесено столько речей, что на восемнадцатом году своей жизни прекрасная райская птичка уединенно чирикала в обширных садах царских.

— Почему же, — прервал его паша, — почему не выдать ее замуж, когда есть три миллиона женихов, готовых на ней жениться? Я не понимаю этой медлительности.

— Конечно, этого никак не могло случиться, если бы суффрским вельможам досталась в удел мудрость Вашего Благополучия.

Сомнение было виной всех этих отсрочек. Недаром говорит поэт, что «сомнение — мать или отец нерешительности». Это сомнение родилось в голове одного из браминов, а уж когда ему случалось сомневаться в чем-нибудь, так он тотчас принимался рассматривать дело со всех сторон и никак не мог ни на что решиться. Все эти длинные шесть лет ожидания женихи не переставали блуждать вокруг дворца с мандолиной под мышкой и в сопровождении нескольких пажей, носивших за ними огромные свертки любовных сонетов, а царевна Бабе-би-Бобу была все без мужа!

— Я начинаю думать, что царевна твоя умрет старой девой, — нетерпеливо сказал паша.

— Я буду иметь честь объяснить это впоследствии.

Все дело остановилось за одним недоразумением: надлежало точнейшим образом объяснить смысл слов «чтобы на лице и на руках не было ни пятен, ни рубцов», и должно ли включать сюда родимые пятна, или нет. Глава браминов полагал, что родимое пятно тоже пятно. Мнение его имело много последователей, именно тех, у кого лица и руки были совершенно чисты; напротив, женихи с родимыми пятнами единогласно утверждали, что не только это не пятна, но что родимые пятна означают некоторым образом избыток красоты. Наконец, дело отдано было на рассмотрение муфтиев. Мудрецы тщательно его взвесили, рассмотрели со всех сторон, пытались разрешить посредством математических вычислений, рассуждали о нем натощак и после вкусного обеда, бредили им, засыпали и просыпались в раздумьи, рассмотрели его, разобрали, написали двадцать четыре тома доказательств и двадцать четыре тома опровержений, и все это привело к одному заключению, что пятна суть пятна, а царевна все без мужа!

Тогда дело это поступило к дервишам и факирам. Они разделились на две партии и собирались под тенью баньяна; толковали целые восемнадцать месяцев, и по истечении этого времени половина из них еще не знала на что решиться. Устав говорить, они принялись действовать руками, и для удобнейшего вразумления своих противников стали сажать на кол. Более тысячи человек погибло с каждой стороны, а царевна все без мужа!

Потом это дело принялись рассматривать университеты, разложили его метафизически, истратили в споре двадцать два миллиона самых утонченных софизмов, но разрешение вопроса не подвинулось ни на шаг вперед, и царевна все оставалась без мужа!

Это еще не все. Народ принял участие в споре; он разделился на партии; целые города и села враждовали между собой, муж шел против жены, отец против сына, сестра против брата, и даже случалось, если человек еще ни на что не мог решиться, так шел против самого себя. Весь народ схватился за оружие; следствием раздора двух партий было четыреста возмущений и четыре междоусобные войны, но, что всего хуже, царевна все была без мужа!

— Если благоугодно Вашему Благополучию, этот вопрос чрезвычайно щекотливый.

— Как ты об этом думаешь, Мустафа? — спросил паша.

— Если рабу Вашего Благополучия позволено сказать свое мнение, так, по-моему, глупо из мухи делать слона!

— Ты прав, Мустафа; а этой царевне не бывать замужем! Продолжай, Менуни!

Беспорядок и анархия дошли, наконец, до высочайшей степени, как вдруг вопрос разрешился совсем неожиданно. И кто же разрешил его? Мальчик двенадцати лет, которого господин его сек обыкновенно каждый вечер, подозревая, что он принадлежит к одной партии, а госпожа секла каждое утро, полагая, что он принадлежит к другой. Бедный ребенок сказал однажды своему товарищу, что родимые пятна всякий волен считать пятнами или нет, как кто хочет, но что он сам решительно ничего не понимает. Домашнее шпионство доведено было в это время до такой степени совершенства, что если вы другу своему шепнули на ухо несколько слов по секрету, то каждое слово ваше раздавалось на тысячу миль. И слова мальчика передавались из уст в уста; мысль показалась новой, потому что она примиряла обе партии, между тем как обе партии были слишком далеки от примирения. Ее рассмотрели, нашли превосходной и с быстротой молнии пронеслась она через веси, грады, достигла порога царского дворца и, наконец, проникла в святилище дивана; мудрые советники царевны признали эту мысль за поэтическое вдохновение; они определили объявить для сведения всех и каждого, что родимые пятна вовсе не пятна, что, впрочем, это зависит от того, с какой точки кто смотрит на предмет. Все удивлялись мудрости такого определения.

Конца не было восторгу, поздравлениям; родные жали друг другу руки, и что самое странное — мужья помирились с женами! Царевне блеснул слабый луч надежды выйти наконец замуж.

Теперь все пришло в порядок, потому что, по смыслу нового определения, обе партии были правы и, следовательно, выходили две истины. Столица наполнилась женихами, а воздух, напоенный ароматами розового масла, сладостно ласкали звуки мандолин.

Кто опишет великолепие дворца и роскошное убранство той залы, в которой царевна принимала свет суффрского юношества? Нежное, томительное пение хористов и мгновенно возвышавшиеся или тихо журчавшие голоса их управляли движениями танцовщиц; юные, эфирные, они летали в воздухе, не касаясь земли, и, казалось, им хотелось разделить дань всеобщего удивления с существом прелестным, которое томилось и изнывало на своем изумрудном престоле.

Три дня кряду провела царевна в этой зале наслаждений. Наскучили ей, утомили эти беспрестанно новые люди, которые повергались к ногам ее и потом удалялись. Четвертая заря занялась на небе, а никому еще не удалось подметить ни одного движения, ни одного вздоха или взгляда юной царевны, который обнаружил бы хоть тень предпочтения. Молодые люди были в отчаянии, они начинали роптать; не один юноша стукнул ногой в пол сильнее обычного, гневно закручивая свой ус; среднее сословие не одобряло пылкости юношей; и в самом деле, если поведение их нельзя было назвать глупым, то, по крайней мере, оно было не совсем вежливо и, что всего хуже, обнаруживало ужаснейшее невнимание к благосостоянию граждан, над которыми каждый из них готовился царствовать, потому что это стечение народа в столице оживляло торговлю и промышленность; к тому же граждане довольно справедливо говорили, что царевна, ожидавшая целые шесть лет разрешения посторонних для нее недоразумений, имела полное право употребить по крайней мере равное число дней на разрешение своих собственных сомнений.

На утро четвертого дня прекрасная Бабе-би-Бобу воссела на парчовые подушки, скрывая прелестные ножки свои в складках широких шаровар лазоревого цвета; в этот день на лице ее заметно было более живости, а во взгляде более жизни, чем прежде, но все женихи все-таки появлялись и исчезали не замеченные ею.

Нетерпение овладело даже браминами, стоявшими неподвижно по обеим сторонам трона. Они начинали поговаривать о непостоянстве прекрасного пола, о том, как трудно вразумить женщину, шепотом повторяли изречения и пословицы Фердистана и других о женских капризах и ветрености прекрасной подруги человека; в слова их примешивалось более желчи, по мере того, как ноги их уставали. Бедные седовласые безумцы! Не они ли своими рассуждениями и толками целые шесть лет испытывали терпение прекрасной царевны и вовлекли народ в ужасную распрю? Если бы все они покорились одной воле, народ был бы спокоен, а царевна была бы давно замужем.

Около половины первого часа прекрасная Бабе-би-Бобу встала с трона, ударила своей маленькой ручкой по другой пухленькой ручке, махнула свите и вышла из залы. Удивление было написано на всех лицах больше от того, что в минуту ухода юной царевны единственный сын брамина, глава партии, преследовавшей родимые пятна, пал ниц перед юной царевной, и хотя склонил главу свою во прах, но мыслью восседал уже на троне т рядом с прекрасной Бабе-би-Бобу.

Царевна опрометью побежала по тенистым аллеям сада и почти без чувств упала на скамейку в беседке из , апельсиновых деревьев. Она сорвала несколько благоуханных цветов и бросила их слуге своему, любимому музыканту Акоте. И в самом деле, в целом суффрском царстве не нашлось бы ему соперника в искусстве играть на мандолине. Но не только в суффрском царстве, в целом свете трудно было отыскать человека, который умел бы терзать уши своей игрой, как Акота, и еще в присутствии прелестной Бабе-би-Бобу, и, что самое странное, царевна вовсе и не думала изъявлять ему своего неудовольствия; оглушенные гости разбегались от этой музыки; юная Бабе-би-Бобу оставалась одна со своим любимым музыкантом, и никто не подозревал, что если игра Акоты терзала уши царевны, зато души их были настроены в сладостной гармонии, и упоительный голос Акоты должен был вознаграждать прелестную Бабе-би-Бобу за минутное страдание.

По знаку, данному царевной, Акота сел; он стал играть, если только можно было назвать игрой, когда струны у него издавали такие дикие, нестройные звуки, что молодые фрейлины царевны потихоньку зажимали уши и в душе сокрушались, что у повелительницы их вовсе нет музыкального слуха.

— Ах, Акота, — сказала царевна, изливая на него весь пламень своих больших черных глаз, — если бы ты знал, как я страдаю на этих парчовых подушках, как надоедает мне эта длинная процессия надушенных шутов и дураков! Ударь сильнее в струны, о возлюбленный души моей, освободи меня от этой досадной толпы, которая всюду меня преследует!

Тут Акота схватил свою мандолину, и бедный инструмент запищал, завизжал, завыл под его рукой, так что за сто сажен в окружности птицы поднялись с диким криком; толстый камергер, который вечно надоедал царевне своим присутствием, и все-таки не мог на нее наглядеться, закричал диким голосом, а зубы его стучали, как в лихорадке.

— Иаб-Иаб-баба сенна! Чтоб черт его взял вместе с мандолиной! — воскликнул он и пустился бежать.

Фрейлины царевны не знали, что им делать; положение их было невыносимо: у них шатались все зубы, а в ушах звенели миллионы колокольчиков. Акота сделал, наконец, последнее усилие: струны лопнули с ужасным треском, и бедные девицы, забыв все приличия, разбежались кто куда. Акота и царевна остались одни.

— Возлюбленный души моей! — сказала ему тогда царевна. — Наконец придумала я средство обеспечить наше счастье!

Тут они стали говорить потихоньку, вероятно, из страха, чтобы их не подслушали. Несколько минут Акота внимал сладостным звукам, вылетавшим из уст юной принцессы, потом, подняв с земли свою разбитую мандолину, он отвесил поклон прекрасной царевне и удалился.

Между тем по городу разнесся слух, что на закате солнца назначен публичный смотр всем кандидатам в мужья, а место сбора на пространной равнине в окрестностях города на берегу быстрой реки. По этому случаю составлена была комиссия из двенадцати старых факиров и двадцати четырех мулл, вооруженных очками. Им поручено было тщательно осмотреть руки и головы женихов и, руководствуясь точным смыслом завещания покойного царя, браковать за все рубцы и пятна. И так как от этого осмотра зависело некоторым образом благосостояние целого народа, то можно было сказать заранее, что он осчастливлен будет присутствием множества дам, потому что суффрские женщины вообще отличались своими филантропическими чувствами, — словом, все с нетерпением ожидали начала церемонии. Забавно было смотреть на индийских раджей, мчавшихся по улицам на гордых конях; глядя на эту толпу людей, скачущих за заставу, можно было подумать, что все население города бежит от чумы, но, к великому удивлению народа, большая часть раджей, выехав за заставу, поворачивали коней своих совсем в противоположную сторону; одни кричали, что этот смотр настоящее варварство, что они никак не могут решиться выставить себя напоказ в глазах такого множества народа; другие утверждали, что следы почетных ран, полученных в боях, заставляют их отказаться от соискания. До этого, навеки достопамятного вечера, суффрияне и не подозревали еще, какими неоценимыми сокровищами скромности и воинской славы они, по справедливости, могли гордиться; следуя взором за длинной нитью удаляющихся храбрых воинов, многие не шутя принялись сожалеть, что покойный царь завещанием своим отстранил от престола храбрых воинов, носящих на теле своем почетные знаки доблести, но брамины уверяли, что завещание царя имеет таинственный смысл.

— Клянусь бородой пророка, долго же царевне твоей не могут приискать жениха! — зевая, сказал паша.

Смотр был самый строгий: малейший след пореза считался за рубец, а пятнышко ставилось за пятно, и если кому, для спасения жизни, прикладывали когда-нибудь пиявок, тот уже не мог надеяться обладать престолом и царевной.

— Скажи мне, пожалуйста, считалось ли это за рубец, если, например, цирюльник задел немного кожу?

— Без всякого сомнения.

— В таком случае все эти факиры и муллы, со своими очками, и брамины — просто стадо ослов! Не так ли, Мустафа?

— Мудрость Вашего Благополучия подобна светлой струе меда! — отвечал Мустафа.

— Нам с тобой очень хорошо известно, что почти невозможно не порезать бритвой, когда на бороде прыщик или когда бритва тупа; однако продолжай, Менуни, и если можно, выдай замуж свою царевну поскорее.

Спустя около двух часов после заката солнца прекрасная Бабе-би-Бобу — Густые Сливки — вступила в залу аудиенции; она одета была еще великолепнее прежнего и с удивлением заметила, что из тысячи женихов у ней оставалось всего не более пятидесяти. Гордый Акота отличался в их рядах, и уже не в простом одеянии музыканта, а в роскошном костюме своей касты. Если драгоценные камни на груди его уступали блеском украшениям других юношей, то светлые очи его затемняли все прочие.

Подле Акоты стоял Мезримби, сын главы браминов, единственный соперник Акоты по красоте и любезности, но он был горд, властолюбив и жесток. Прекрасная Бабе-би-Бобу боялась его, потому что, в силу особой статьи в завещании покойного родителя ее главе браминов предоставлялось право избрать супруга прекрасной Бабе-би-Бобу по своему произволу, и определение его долженствовало иметь силу закона, если первый предмет предпочтения юной царевны почему-либо окажется неспособным к исправлению своей должности. Прекрасные глаза царевны остановились сперва на Мезримби, и она затрепетала, но важный и мужественный вид Акоты ее успокоил; она села и повела к собравшимся юношам следующую речь.

— Верные и благородные раджи! Не вините меня, если обязанности царского сана заглушают во мне голос девичьей стыдливости.Если вы все так щедро одарены природой, как избрать мне одного из вас и пренебречь прочими? Предоставим бессмертному Вишну выбор достойнейшего царствовать над народом суффрским. Молите его о вдохновении! Я положила цветок на сердце, долженствующее скоро признать одного из вас своим владыкой. Отгадайте, какой этот цветок, и первый, кто назовет его по имени, да будет царем суффрским. Ударьте в струны, благородные раджи, и, одушевляясь сладостными звуками музыки, наименуйте избранный мною цветок. Так Провидение разрешит вопрос, и никто не будет иметь права сказать, что им пренебрегли.

Произнеся эти слова, царевна опустила покрывало и умолкла. Гром рукоплесканий слился с нежными звуками мандолины. Женихи между тем почесывали затылки, стараясь припомнить какой-нибудь стих из Гафиса или с трудом подбирая упрямую рифму. Время текло, а влюбленные раджи все еще безмолвствовали. Наконец один из них выступил на середину и в краденом куплете назвал лилию. Царевна грациозно махнула рукой; он в бешенстве выбежал из комнаты и разбил свою мандолину о каменные ступени дворца. Потом все выступали по очереди, тщетно истощали индийскую флору и удалялись с отчаянием в груди. И сами эти красивые суффры, полные надежд и озаренные лучами светлого присутствия царевны, не подобны ли были самому роскошному цветнику? С отчаянием в груди юноши оставались теми же цветами, только сорванными со своих нежных стебельков; поблекнув в лучах палящего зноя красоты или заискрясь крупными слезами росы, они бежали искать смерти далеко от предмета своего обожания. Оставалось уже немного соперников, когда самоуверенный Мезримби, страшась, чтобы Акота не предупредил его, выступил на середину с мандолиной в руках. Мезримби считался одним из лучших поэтов суффрских; в самом деле, природа щедро одарила его всеми возможными талантами, только не вложила в сердце никакого понятия о добродетели. Он пропел следующее:


На ветке розана качаясь,

Поет о милой соловей,

Поет, как с нею расставаясь,

В любви своей клялся он ей.


И роза жителю эдема

Как будто вторит в песне той,

Да и не роза ли эмблема

Любви возвышенной, святой?..


Ее, царевна, ты сокрыла

На персях девственных твоих;

О, вынь ее — любовь открыла

Мне то, что скрыла от других!..


Когда Мезримби пропел первые два станса, царевна затрепетала от страха, чтобы он не проник в ее тайну, с чрезвычайным волнением выслушала она последнюю строфу; сердце ее наполнилось восторгом, когда она удостоверилась, что Мезримби не угадал имени спрятанного цветка. Царевна нетерпеливо махнула рукой, и Мезримби удалился.

Тогда Акота выступил на несколько шагов вперед и прелестной игрой своей удивил всех окружавших царевну, тем более что они и не подозревали в нем этого таланта; потом, голосом чистым и нежным, он пропел следующее:


Розы — щеки твои,

Перси — лилий белей,

Жасмин — уст аромат,

Голос — флейты звучней.


Но крапивный цветок

На груди твоей скрыт;

Не красив, не пахуч —

Он шипами покрыт.


Но не колет он сам,

Колет стебель его —

То эмблема любви

Сердца девичьего.


Акота замолчал; трепещущая царевна медленно приподнялась на парчовых подушках и подала счастливому Акоте крапивный цветок, воскликнув:

— Такова воля небес!

— Но каким образом мог отгадать Акота, что царевна задумала именно крапивный цветок? Отчего же никому другому не пришло это в голову? Не понимаю! А ты, Мустафа?

— Совершенная правда, Ваше Благополучие! — отвечал визирь. — Остается только одно средство объяснить себе этот случай, и именно тем, что в уединенной беседе с Акотой царевна открыла ему свою тайну.

— Правда, Мустафа, и слава Аллаху! Царевна наконец замужем!

— Падаю во прах перед лицом Вашего Благополучия, но царевна еще не замужем, — сказал Менуни. — Повесть не окончена!

— Валлах-ель-неби! — воскликнул паша. — Да выйдет ли она когда-нибудь замуж?

— Это я буду иметь честь объяснить впоследствии Вашему Благополучию, если рабу вашему позволено будет продолжать рассказ свой.

— Да, продолжай, Менуни, и чем скорее, тем лучше.

Посреди криков «Да здравствует Акота, законный царь суффрский!» вельможи посадили его на престол, и все важнейшие государственные чиновники приносили свои поздравления. Обряд бракосочетания должен был совершиться на другой день. Заседание кончилось, и всякий спешил домой подготовиться к предстоящей церемонии.

Но какими словами выразить ревность, зависть и негодование Мезримби и отца его, главы браминов! Они заключили вдвоем наступательный и оборонительный союз. Акота еще не царь, пока не совершен обряд его бракосочетания с прекрасной царевной Бабе-би-Бобу, и если бы на другое утро, до церемонии, на лице его оказался какой-нибудь рубец или пятно, тогда, согласно воле покойного царя, право избрать ему преемника предоставлялось брамину, а кого же избрать ему, если не собственного сынка?

— Отец мой! — говорит юный Мезримби, между тем как сердце его кипело самыми черными страстями. — Немые ожидают моих приказаний, а в этой склянке — едкая кислота, она устами любовницы вопьется в лицо надменного Акоты. Я уверен, что он не выйдет из дворцовых садов; знаю даже ту беседку, где сумел он овладеть сердцем царевны. Остается нам призвать немых, объявить им свою волю, и к восходу солнца наследие трона суффрского перейдет в поколение Мезримби!

Глава браминов согласился с предложением своего сына. Немые призваны. Эти черные и отвратительные твари раболепно склонились при входе и последовали за своим господином, который вместе с отцом пустился окольными дорогами в царский парк. Медленно, оглядываясь по сторонам, приближались они к беседке; согласно словам Мезримби, Акота ожидал там прихода любимицы своего сердца. К счастью, змея зашипела под ногами старого брамина, он невольно вскрикнул, и это восклицание вывело Акоту из упоительных мечтаний. Сквозь густую сень древесных листьев ему удалось разглядеть Мезримби, его старика-отца и немых. Уверенный, что они затеяли что-нибудь недоброе, он припал к земле и притаился за розовыми кустами, но второпях оставил на дерновой скамье свой плащ и мандолину. Мезримби вошел в беседку и знаками отдал немым свои приказания; он указал им на плащ и на мандолину, по которым можно узнать жертву, и вручил пузырек с едкой кислотой. Они, в свою очередь, показали знаками, что понимают, и разошлись в разные стороны. Глава браминов воротился домой, немые, как змеи, скользнули в кусты, а Мезримби, в ожидании, чем кончится затеянное дело, скрылся в глубине грота. Акота, разгадав все как нельзя лучше, посмеивался исподтишка и благодарил Аллаха за открытие этого гнусного заговора; он потихоньку прополз в беседку, взял свой плащ и мандолину и вернулся на старое место караулить своих соперников. Таким образом, они все оставались настороже, пока солнце не скрылось за отдаленными горами, отделяющими суффрское царство от другого государства, имя которого осмелился я позабыть в светлом присутствии Вашего Благополучия. Мезримби один был неспокоен. В ужасном волнении прохаживался он взад и вперед, наконец остановился и, как нарочно, сел подле дерева, за которым скрывался Акота. На ближнем кусте соловей рассыпал свои блестящие трели; Мезримби невольно заслушался его песней; страсти притаились в груди его, и он забылся сладким сном. Акота тотчас заметил это, подкрался потихоньку, накинул на него свой плащ и взял несколько аккордов на мандолине, стараясь, чтобы эти звуки не могли ускользнуть от напряженного внимания немых и вместе с тем не разбудили Мезримби. Так и случилось: через минуту немые уже пробирались по кустам, как тигры, чуя добычу. Акота скрылся за деревьями. Немые, как выходцы с того света, тихо приблизились к спящему, признали плащ Акоты и его мандолину. Этого довольно: прежде, нежели Мезримби успел открыть глаза, в лицо его уже впилась кислота; ему завязали рот шалью, связали руки и ноги, чтобы отнять всякую возможность принять меры для отвращения гибельного действия яда. Немые, в полной уверенности, что исполнили волю своего господина, спешили дать ему отчет об успешном окончании возложенного на них поручения. Они донесли старому брамину, что все исполнено как нельзя лучше и что Акота брошен ими в лесу. Брамин счел нужным иметь под рукой Акоту, думая на другой день торжественно представить его всему двору.

Вследствие этих мудрых соображений приказал он немым привести Акоту в дом свой и караулить его до утра. Между тем, пока рабы ходили к старому брамину, настоящий Акота подошел к несчастному страдальцу; Мезримби стонал от боли, но лицо его было обвито шалью. Акота сперва хотел посмеяться над ним, но скоро он увидел всю отвратительность подобного поступка. Тогда другая мысль пришла ему в голову: он поменялся с Мезримби плащом, тюрбаном и кинжалом и поспешил домой. Скоро немые воротились, взвалили на плечи несчастного Мезримби и понесли его в жилище старого брамина. Приказав запереть его в беседке, старик совершил свои молитвы и лег спать.

Солнце встало над землей суффрской и наводнило ее своими лучами, но тысячи жителей предупредили восход его; утро прошло в приготовлениях к трижды благополучному дню, в который прекрасная царевна Бабе-би-Бобу должна была выйти замуж и даровать подданным своим царя. Все улицы наполнены были народом, передвигавшимся пешком, на лошадях, на верблюдах, на слонах; тафта, золото, бриллианты блестели, искрились, переливались на солнце в тысячу цветов; все радовалось и веселилось, потому что прекрасная царевна Бабе-би-Бобу выходила наконец замуж.

— Ах, если бы она была уже замужем! — заметил нетерпеливо паша.

— Это скоро будет, Ваше Благополучие.

Рано утром герольды известили, что царевна сама избрала себе супруга, что он, по рождению своему, принадлежит к высшей касте, и приглашали всех и каждого присутствовать при совершении обряда бракосочетания. Все население города двинулось во дворец. Солнце высоко стояло на небе, и веселые лучи его игриво освещали человеческие головы, которые торчали, словно камни на мостовой. Царица вступила в залу аудиенции в сопровождении свиты и душеприказчиков своего отца. Впереди всех шел глава браминов. Не видя сына все утро, он искал глазами его в толпе. Наконец увидел его плащ, тюрбан и оправленный драгоценными камнями кинжал, но лицо его скрывалось за тонким кашемировым покрывалом, и старый брамин улыбнулся невольно при мысли, что сын его вздумал точно так же завесить лицо свое, как у мнимого Акоты оно завешено было по приказанию брамина. Тысяча звонких труб и две тысячи пушечных выстрелов возвестили начало церемонии. Народ отвечал радостными криками. И вдруг все смолкло. Глава браминов встал и, прочитав приличную торжеству молитву, провозгласил завещание покойного владыки. Потом он объяснил сущность нового закона, в силу которого, под опасением смертной казни, следовало признавать родимые пятна не пятнами, впрочем, с тем условием, что все зависит от того, с какой точки смотреть на предмет.

— Но выбор царевны еще не сделан, — продолжал боамин. — Вместо того, чтобы действовать своей собственной волей, она предоставила решить судьбу свою случаю, не испросив даже предварительного согласия браминов; сердце вещало мне вчера, что это г поступок не только нарушает силу завещания покойного царя, но и противен небесам. Вещий сон посетил меня вчера ночью, и неизвестный голос сказал мне, что небеса не допустят нарушения завещания. Какой тайный смысл скрывают в себе эти непонятные слова? Не знаю. Может быть, Акота уже обладает сердцем юной царевны!

— О, да! — сказала царевна сладким, нежным голоском. — И воля родителя моего исполнится.

— Где же счастливый раджа? — сказал глава браминов. — Пусть он предстанет перед светлые очи царевны!

Бабе-би-Бобу и все придворные, пораженные отсутствием Акоты в такую торжественную минуту, удивились еще более, когда он приблизился, поддерживаемый четырьмя неграми и с покрывалом на лице.

— Вот, — сказал глава браминов, — вот избранный юноша, счастливый Акота. Откройте лицо и подведите его к царевне.

Невольники исполнили это приказание. Царевна ужаснулась, увидев изуродованное лицо, в котором нельзя уже было признать ни одной черты ее возлюбленного. Она вскочила с трона; дикий вопль ее разнесся на все десять квадратных миль, занимаемых народом; она без чувств упала на руки своих приближенных дам.

— Да, это его платье, — продолжал глава браминов, — но кто узнает в этом человеке юношу без всякого порока на лице? Так угодно было Вишну, — промолвил старик, тихо наклоняясь в знак глубокой преданности верховному правосудию, и все присутствовавшие таким же образом изъявили свои чувства.

— Воля небес непременна! — продолжал брамин. — Вот последствия нарушения завещания покойного царя! Присутствие высшей власти здесь очевидно, не правда ли? — прибавил он, обращаясь к высшим государственным сановникам, и все поклонились, объявив единогласно, что присутствие высшей власти очевидно как нельзя более, а немые смеялись про себя, сколько позволяли им изуродованные языки. — На нас лежит долг исполнить волю покойного государя, который завещал мне, главе браминов, избрать супруга царевне, если собственный выбор ее будет неудачен. Властью, мне данной, объявляю царем сына моего, Мезримби! Преклонитесь перед Мезримби, будущим царем суффрским!

Акота, еще скрывая лицо свое покрывалом и в одеж-де Мезримби, приблизился к брамину. Глава браминов и все придворные, повинуясь его воле, пали ниц перед Акотой челом во прах. В это время Акота сбросил с себя покрывало, и, встав, все увидели его подле трона во всем блеске красоты и величия.

Брамин вскрикнул еще громче царевны, так что она тотчас пришла в чувство.

Придворные изумились, видя Акоту в платье Мезримби.

— Кто же ты? — спросил глава браминов своего несчастного сына.

— Я, — вскричал тот, изнемогая под бременем горести и стыда, — я был Мезримби!

— Господа! — сказал Акота, возвысив голос. — Глава браминов объявил сам, и вы подтвердили своим согласием, что здесь очевидно присутствие высшей власти, которая никогда не оставляет без наказания лицемерие, жестокость и несправедливость.

Глава браминов покатился на пол в страшных судорогах, и его вынесли с несчастным сыном.

Между тем юная царевна пришла в себя от ужаса и упала в объятия Акоты. Поручив ее попечениям придворных дам, Акота, обратясь к собранию, сказал такую умную, прекрасную, удивительную речь, что ее решено было написать золотыми буквами и хранить из рода в род как образец суффрского красноречия. Акота объяснил поступок Мезримби и то, как он стал жертвой своих собственных козней. Когда он кончил, все приветствовали его, как царя, и на пространстве десяти квадратных миль воздух огласился криками «Да здравствует царь Акота и прекрасная царица Бабе-би-Бобу — Густые Сливки! ».

Но кто опишет великолепную церемонию, последовавшую вечером этого достопамятного дня? Кто изобразит благородную гордость Акоты и блеск очей прекрасной царевны? Рассказывав ли мне, как соловьи пели до смерти, как…

— Не беспокойся, — прервал его паша, — а скажи мне только, вышла ли наконец замуж твоя несравненная Бабе-би-Бобу?

— В тот же самый вечер, Ваше Благополучие!

— Слава Аллаху! — сказал паша. — Мустафа, награди Менуни, чтобы он во весь век свой помнил, как выгодно удостоиться чести рассказывать повесть паше, даже если она и растянута немножко. Я уж было думал, что царевне не бывать замужем!

Паша встал и пошел, переваливаясь, в свой гарем.

Глава XV


На следующий день паша по обыкновению заседал в диване; Мустафа стоял подле него и милостиво преклонял ухо свое к просителям, которые подобострастно приближались к нему. Все они были выслушиваемы визирем, и если тяжбы их должны были дойти до высоких ушей паши, то Мустафа доводил об этом до сведения своего повелителя, подсказывая ему на ухо решение дела.

Надо заметить, что Мустафа был предобрейший человек и никогда не забывал услуги, ему оказанной. Поэтому из мешков с цехинами, которые просители повергали к ногам визиря, паше всегда отделялась целая половина, если только решение было в пользу просителя.

Хотя пословица и говорит, что «будь сперва справедлив, а потом уж великодушен», но правила, которыми руководствовался Мустафа, наполняя казну паши, были так прекрасны, что считаю долгом довести их до сведения потомства.

— Во-первых, — говаривал Мустафа, — неоспоримая истина, что те, кто жалуется и на кого жалуются, оба мошенники. Во-вторых, никак нельзя поверить ни одному слову ни того, ни другого. В-третьих, если бы и стали мы судить по совести, то могли бы очень часто ошибаться и обвинять невинного. В-четвертых, если мы осудим теперь и невинного, то за прежние преступления, которых, верно, есть на душе его не малое количество, поэтому он достоин наказания. В-пятых, так как достоинство людей заключается в богатстве, то если решим дело в пользу того, кто даст больше, решим его в пользу достойнейшего. В-шестых, каждый правоверный никогда не должен забывать важнейшей заповеди пророка — быть благодарным за все, что дают. В-седьмых, для обоих просителей гораздо выгоднее, если мы немедленно решаем их тяжбу, потому что тут они теряют гораздо менее, нежели когда заведут форменный процесс. И в-восьмых, кто откажется от денег? Они нужны всем, и нам тоже.

В этот день решалось дело, главные пункты которого давно уже были обсуждены, но для проформы приглашены были с каждой стороны по свидетелю. Когда спросили одного из них, справедливы ли показания, тот отвечал:

— Нисколько не сомневаюсь в том, что это дело не подлежит никакому сомнению, но сомневаюсь в справедливости его сомнений.

— Сомнение! Какое тут сомнение? Или ты смеешься над нашими бородами? — сказал Мустафа, наморщив брови. Он никогда не упускал случая показать из себя самого справедливого и грозного судью. — Правду ли говорит он, или нет?

— Мне не случалось видеть ни одного дела, чтобы не сыскать в нем с дюжину сомнений, — отвечал свидетель. — — Потому не могу утверждать ничего, не присовокупив к тому несколько сомнений.

— Отвечай мне прямо, — сказал визирь, — видел ли ты, как он заплатил деньги, не то палки ферашей выколотят из тебя ответ.

— Я думаю, что ничего нет на свете справедливее того, что я видел, как деньги были заплачены. Но я сомневаюсь в том, столько ли было заплачено, сколько следовало; сомневаюсь еще в качестве самого металла; еще сомневаюсь во многом другом. Вот видите, Ваше Благополучие, я несчастнейший человек на свете; сомнениям подвержен я с самого своего рождения; эти сомнения превратились во мне просто в болезнь, которая, если не сомневаюсь, кончится разве с моей жизнью. Я сомневаюсь во всем, а потому…

— Что говорит этот осел? Все это пустяки, больше ничего. Дать ему лекарства, or которого прекратятся все его сомнения!

Паша сделал знак; явились фераши; несчастного свидетеля растянули и отсчитали ему пятьдесят препорядочных ударов по пяткам.

По данному опять знаку фераши остановились.

— Клянусь моей бородой, ты не усомнишься в сущности этого дела, или, в противном случае, я велю продолжать.

— Это дело не подлежит никакому сомнению! — вскричал несчастный, повалившись к ногам паши. — Но Ваше Благополучие должны извинить меня, если я, без несомненных доказательств, которые Ваша Мудрость изволили привести для убеждения раба вашего, продолжаю еще утверждать, что все-таки не могу я признать дело таковым, каким представляют его. Если бы Ваше Высокомочие знали историю моей жизни, то согласились бы, что я имею причину сомневаться.

— Историю его жизни! Мустафа, мы услышим сегодня историю.

— Еще пятьдесят ударов, и все сомнения его улетели бы к шайтану, — отвечал Мустафа.

— Да, но они бы выколотили из его памяти историю. Нет, не надо; лучше если вывести его вон; вечером мы увидим, как он от нас вывернется.

Мустафа повиновался воле паши, сделал нужные распоряжения, и вечером сомневающегося привели пред светлые очи паши, а так как он не мог стоять, то ему позволено было сесть. Он начал свою историю следующими словами.

История Гудузи

Да будет дозволено подлейшему из рабов Вашего Благополучия заметить, что на свете нет ничего не подлежащего сомнению. Мне говорили, что существуют крылатые драконы, грифы и прочие чудовища, но я только тогда поверю существованию их, когда буду иметь счастье сам лично их увидеть. Равным образом готов я верить чему угодно, если только будет удален туман сомнений.

По крайней мере, до сих пор не удавалось мне встретить ничего, не подлежащего сомнениям, и я с каждым днем все более и более убеждаюсь в том, что на свете очень мало такого, в чем бы нельзя было сомневаться.

Имя мое Гудузи. Отец мой утверждал, что он храбрейший из всех янычар, находящихся на службе у султана, и что он превзошел всех во всем. Он всегда говорил о Рустаме, сравнивая его с собой, как о дураке, и при каждом удобном случае не упускал замолвить словцо о сражениях, в которых участвовал, и о ранах, которые получал, попадая со своим отрядом во всевозможные опасности. Но я часто купался вместе с отцом моим и так как заметил у него всего одну рану на спине, то очень сомневался в истине слов его.

Мать любила меня нежно и уверяла, что я живой портрет отца моего, драгоценный залог любви ее и подарок Аллаха, которым он благословил союз их. Но у моего отца нос был горбатый, а я курнос; у него рот был большой, а у меня же маленький; его глаза красные и впалые, у меня навыкате; притом же мать моя была красавица, а к нам хаживал один знаменитый святоша, на которого был я удивительно похож; поэтому я очень сомневался в истине слов ее.

Старый дервиш учил меня грамоте и читал стихи корана; я превзошел всех учеников его своим прилежанием и успехами, но, не знаю по какой причине, старый не терпел меня и беспрестанно колотил туфлями. Он называл меня нечестивцем, неверным, сыном шайтана и уверял, что со временем я буду торчать на колу. Но вот уже мне от роду сорок пять лет, а я сижу теперь здесь, а не на колу, и Ваше Благополучие, без сомнения, согласитесь, что я имел причину сомневаться в его пророчестве.

Когда я подрос, отец вздумал записать меня в янычары и сделать таким же, как он сам. Я стал было отнекиваться, однако, все напрасно. Он хлопотал, и меня определили, сделали на руке знак, и я стал янычаром. Одевшись по-военному, я поднял нос и вместе со своими молодыми товарищами утверждал, что готов съесть неприятеля заживо, а в подтверждение слов своих важно покручивал усы, которых, впрочем, еще не было.

Нас отправили против одного паши, которому вздумалось восстать против султана. С криком, который испугал бы самого шайтана, бросились мы на его войска, но они, наверно, были похрабрее черта и преспокойно стояли на своем месте. Им, как видно, не хотелось бежать; ну, так мы поворотили коней и поскакали восвояси, оставив дураков-храбрецов, чтобы их разрубили на части.

После этого, если кто-либо из моих товарищей хвастал своей храбростью, или отец говорил, что я храбр, как лев, я очень сомневался в справедливости их слов.

Наш паша и не думал покоряться; вся столица встревожилась, прислали еще войска, но все наши попытки остались без успеха, и визирь, по обыкновению, должен был проститься со своей головой. Сказать правду, султан лишился в нем ревностного и сведущего в своем деле полководца. Но как же было поступить иначе? Мы окружили дворец султана и уверяли, что визирь был причиной нашего поражения. Но если бы султан видел нашу храбрость на поле брани, то Ваше Благополучие без сомнения согласитесь, он усомнился бы в справедливости слов наших.

Мы снова совершили нападение на войска мятежного паши, но он преспокойно сидел на стене своей крепости и отсчитывал янычарам по тридцати цехинов за каждую неприятельскую голову; думаю, ему пришлось порядком поплатиться.

Нас окружили войска паши, и целая половина корпуса, к которому принадлежал и отец мой, была стерта с лица земли. Мы получили подкрепление, и неприятель несколько отступил. Я пошел искать моего отца и наконец нашел его, борющегося со смертью. Он был ранен опять в спину, но копье прошло между плечами. «Рассказывай всем, как храбро сражался я и как храбро теперь умираю, — сказал отец мой. — Скажи твоей матери, что я отправился прямо в рай». Хотя я и обещал исполнить его волю, но, зная характер достойного моего родителя, очень сомневался в справедливости слов его.

Чтобы удобнее было понять Вашему Благополучию, каким образом уцелел я, считаю долгом заметить, что я, обладая такой же храбростью, как и отец мой, преспокойно лег себе подле него и уткнул голову в землю; я лучше решился подвергнуться опасности быть растоптанным, нежели мешаться не в свое дело.

— Клянусь мечом пророка! Ты порядочный трус, в этом нет никакого сомнения, — заметил паша.

— В числе прочих сомнений, Ваше Благополучие, имею я некоторые и в отношении моей храбрости.

— Клянусь моей бородой, — сказал Мустафа, — эти сомнения очень кстати!

— Не стану защищать свою храбрость, но долгом считаю заметить Вашему Благополучию, что для меня было совершенно все равно, султан ли победит, или паша, и мне гораздо приятнее было получить несколько цехинов, нежели сабельных ударов. Не знавал я никого, кто бы, при всей своей храбрости, сражался единственно от скуки или из любви к битвам. В нашем суетном мире деньги главная цель всех наших действий; мы все стремимся к приобретению их.

— Правда ли это, Мустафа? — спросил паша.

— Если это не совсем правда, то, по крайней мере, очень близко к правде. Продолжай, Гудузи.

Мысли, которые я имел честь сию минуту высказать Вашему Благополучию, пришли мне в голову, когда я увидал себя в кругу безголовых и раненых; мне казалось, что гораздо выгоднее служить паше, и я решил перейти на его сторону.

Тут пришло мне в голову, что не худо бы было получить от паши несколько цехинов и для того явиться перед ним с парой янычарских голов. Тут снял я с себя все, что обнаруживало во мне слугу султана, отрубил головы у трех убитых товарищей, очистил их карманы и хотел уже, во имя Аллаха, пуститься в путь, как вспомнил об отце; я вернулся, чтобы в последний раз взглянуть на бренные останки достопочтенного родителя.

Больно было сыновнему сердцу расстаться с ним навеки; я не мог снести этой разлуки: отрубил также и его голову, не забыв, впрочем, обшарить и карманы. Я завязал в узел все четыре головы, запачкал себя кровью и с саблей в руке пустился прямо к крепости.

Около стен ее сражение еще продолжалось, и я, с опасностью быть замеченным янычарами султана, ползком пробирался к крепостным стенам. Однако двое из старых товарищей заметили меня и погнались за мной. Нечего делать, я принужден был защищаться. Никогда не дерешься храбрее, как когда защищаешь собственную жизнь; по крайней мере, я отроду не замечал за собой такой храбрости, как тогда. Одного я убил, а другой дал тягу. Паша сам был свидетелем моей храбрости, потому что это происходило у самой крепостной стены, на которой он сидел. Меня впустили в крепость. Я бросился прямо туда, где сидел паша, и положил к стопам его четыре головы. Он был очень доволен моей блестящей храбростью и бросил мне мешок с пятьюстами червонцами. Он спросил меня, к какому отряду его войска принадлежу я; не запинаясь, сказал я, что не принадлежу ни к какому, но что я просто из охотников. Паша сделал меня тут же офицером. Я стал богат и знатен, и все оттого, что перешел к неприятелю.

— Этот способ осчастливить себя вовсе не так удивителен, как ты воображаешь, — заметил сухо Мустафа.

— Мустафа, — сказал паша, зевая, — ведь это все пустяки, одни слова, ветер. — Клянусь фонтанами, которые бьют около трона великого пророка, от сомнений этой собаки у меня совершенно пересохло горло; оно так сухо и так горит, как будто обложено горячими углями. Сомневаюсь, затушу ли этот пожар.

— Тотчас же надо рассеять это сомнение, Ваше Благополучие. Гудузи, друг, ты можешь идти.

Едва успел Гудузи поднять свои туфли и удалиться, как паша и его достойный визирь вперегонку стали рассевать туман сомнений, и средства, к которым они прибегли, имели такой успех, что вскоре были не в состоянии сомневаться в своей трезвости.

Глава XVI


На другое утро паша и его министр, по окончании дивана, с головами, больными от сомнений Гудузи и средств, употребленных ими, чтобы рассеять эти сомнения, в довольно дурном расположении духа решились выслушать конец истории.

— Я слышал однажды замечание, — продолжал Гудузи, — что внезапное приобретение денег делает храброго осторожным, а слабодушного еще трусливее. На мне самом оправдалось это замечание. Пятьсот золотых обнаружили свое действие надо мной: последняя искра моего мужества потухла. Я стал советоваться сам с собой и, наконец, решил совсем не мешаться в это дело.

В ту же ночь мы предприняли нападение. А так как меня почитали чудом храбрости, то и вверили моему надзору одно знамя. Я храбрился, клялся не оставить в живых ни одного янычара, махал саблей, шел впереди всех, выждал благоприятную минуту, дал тягу и в два дня счастливо достиг родительского дома. Вступив в дом, я разорвал свой тюрбан, посыпал голову пеплом, чтобы почтить память родителя, и сел. Мать обняла меня. Мы были одни.

— А отец твой? — начала она. — Или мы должны оплакивать его?

— Да, — сказал я, — он дрался, как лев, и теперь уже в раю.

Мать моя пронзительно закричала, но тотчас опомнилась и сказала:

— Но к чему это, к чему понапрасну рвать волосы, драть одежды? Гудузи, уверен ли ты, что отец твой умер?

— Совершенно, — отвечал я. — Я видел его распростертого на земле.

— Но, может быть, он был только ранен? — сказала она.

— Нет, матушка, нет и тени надежды; я видел труп его без головы.

— Но точно ли знаешь ты, что то был его труп?

— Да, любезная матушка, я видел, как ему отсекали голову.

— Если так, — сказала мать моя, — он уже не вернется — это ясно. Аллах акбар! Велик Бог! Мы должны оплакивать его.

С этими словами она выбежала на улицу, плакала, кричала, распустила волосы, рвала одежды, пока не обратила на себя внимания соседей и не возбудила в них к себе жалости. Они спрашивали ее, что за несчастье случилось.

— Ах! Ваги, главы дома моего уже нет на свете! — отвечала она. — Горесть грызет мое сердце, душа поблекла, внутренности превратились в воду. Горе мне, горе мне!

И она снова кричала, плакала, рвала волосы, не слушая никаких утешений. Соседи собрались около нее, уговаривали, старались всячески утешить ее горе, что наконец и удалось им. Они говорили, что потеря ее велика, но что он, как истинный правоверный, пошел прямо в рай, и, наконец, все решили, что во всем околотке ни одна жена не вела такой скромной жизни и не любила так нежно своего мужа.

Я не говорил ни слова, но, сознаюсь, судя по общему разговору и по количеству пилава, съеденного ею во время ужина, я сомневался в ее горе.

Не долго сидел я дома. Конечно, я должен был уведомить мать о кончине отца, но долг велел мне также воротиться на свой пост. Однако, несмотря на то, решился я не делать этого. Я подумал, что тихая, спокойная жизнь более согласовывалась с моими наклонностями, и, наконец, решил быть членом какой-нибудь религиозной секты.

Прежде чем я оставил родительский дом, дал я матери тридцать цехинов, за которые она была мне очень благодарна, потому что дела ее по имению были в очень, плохом состоянии.

— Ах, — сказала она, завернув деньги в какую-то старую тряпку, — если бы, Гудузи, к этому привез ты еще голову отца своего!

Я хотел было сказать, что деньги, полученные ею, достались мне за его голову, но подумал, что лучше ничего не говорить об этом, обнял ее и удалился.

В семи милях от нашей деревни находилось общество дервишей, а так как они нигде не оставались долгое время, то я и поспешил отыскать их.

Придя к дервишам, объявил я свое желание поговорить с их настоятелем. Думая, что я хочу прибегнуть к молитвам благочестивых мужей, они тотчас впустили меня к нему.

— Хода шефа мидегед! Бог в помощь! — сказал старик. — Чего желаешь, сын мой? Хош Амедеед! Да будет благословен приход твой!

Я объявил свое желание из благочестивого побуждения вступить в их секту и просил не отказать мне.

— Ты не знаешь, чего хочешь, сын мой, — сказал настоятель. — Жизнь наша есть жизнь трудностей, лишений и беспрерывных молитв. Коренья утишают наш голод, вода утоляет жажду, сон наш прерывист, и мы не знаем, куда преклонить голову. Иди, яга биби, друг мой, иди с миром.

— Но, благочестивый муж, я готов на все это (потому что, если сказать Вашему Благополучию правду, несмотря на уверения старика, в их строгой жизни я что-то очень сомневался). Я отдаю свое маленькое достояние в общую кассу, чтобы тем хотя немного содействовать благосостоянию святого братства, и не переменю своего намерения.

Я заметил, что глаза старика при одной мысли о золоте уже сверкали; я вынул двадцать пять цехинов в намерении предложить их ему.

— Вот, святой отец, — продолжал я, — жертва, которую желаю принести.

— Барик Аллах! Хвала Богу! — воскликнул дервиш. — Он послал нам истинного правоверного. Твоя жертва принята, но еще не надейся вступить в таинства нашего святого ордена. У меня есть много юношей, наложивших на себя одежду ордена, которые ведут образ жизни, несообразный со званием дервиша. Но всему свое время, и когда у них пройдет охота грешить, они (Иншаллах, дай-то Бог), без сомнения, сделаются благочестивыми святыми мужами. Ты принят.

Он протянул руку к деньгам, схватил их с жадностью и сунул под свою орденскую одежду.

— Али, — сказал он одному из своих дервишей, которые в продолжение нашей аудиенции находились в некотором отдалении, — это г молодой человек — как твое имя? — Гудузи — принят в братство. Возьми его с собой, надень на него орденское платье и посвяти в наши таинства, взяв с него прежде клятву молчания. Ну, теперь, брат Гудузи, можешь идти с ним.

Я шел за дервишем через какой-то узкий ход, пока наконец мы достигли двери, в которою он постучал. Ее отворили, и мы вошли во внутренность двора, где я заметил многих дервишей, которые лежали на земле в различных позах: иные из них тяжело дышали, другие были в беспамятстве.

— Это святые мужи, которые угодны Аллаху, — сказал мне проводник. — Они находятся в восторженном состоянии, в котором посещает их пророк и в котором могут они вступать на седьмое небо, где видят наслаждения, ожидающие истинных правоверных.

Ничего не отвечал я на эти слова, но дервиши просто были в скотском опьянении, и потому я очень сомневался в истине слов его.

Я дал клятву хранить молчание обо всем, был одет и представлен моим товарищам. Я скоро узнал, что все они были редкие развратники, они вдавались во все пороки и смеялись над каждой добродетелью. Они жили в праздности приношениями народа, который был вполне убежден в их святости.

Старик с белой бородой, глава их, один не предавался порокам. Он пережил пороки юности и из одной крайности впал в другую: он имел ненасытную алчность к деньгам.

Я должен признаться, что общество и образ жизни этих людей были мне гораздо более по нутру, нежели бдение, скудная пища и беспрерывные молитвы, которыми стращал меня старик, и скоро я превзошел всех в обманах, плутнях и притворстве и приобрел тем общую любовь братии.

Нужно заметить Вашему Благополучию, что секта, к которой принадлежал я, известна была под именем ревущих. Вся наша обязанность состояла в том, чтобы реветь во все горло, как шакал или гиена, реветь до тех пор, пока упадешь на землю в действительных или притворных конвульсиях. Мое рычание почиталось ужаснейшим и необыкновеннейшим, дотоле еще неслыханным, и святость, которой меня окружили, увеличивалась вместе с успехами в этом реве.

Братство готовилось в дорогу к Скутари, настоящему его местопребыванию, и дней через десять после моего вступления в сообщество они пустились в дорогу. Мы редко где останавливались, и то разве для того, чтобы опорожнить бурдюк с вином. После очень утомительного восьмидневного странствования мы пришли в Константинополь, переправились через Босфор и наконец достигли места жительства нашего ордена.

Жители, знавшие главу ордена и многих из братии, приняли нас с радушием.

Ваше Благополучие должны знать, что жители во всех случаях спрашивали у дервишей совета, даже делали их своими банкирами, вверяя деньги на сохранение. Наш глава (имя которого, как я думаю, говорил вам уже прежде, Улу-биби) имел у себя на сохранении большие суммы, вверенные ему знакомыми. Но очень трудно было получить их от него обратно, потому что скупость побуждала его присваивать их себе, а если кто и получал, то всегда с убытком.

Не прошло нескольких месяцев, как я поселился в Скутари, а успел уже приобрести себе славу своим неподражаемым ревом и продолжительностью конвульсий.

Я так часто находился в этом состоянии, что оно сделалось от привычки настоящими конвульсиями и настоящим изнеможением; несмотря на это, дух мой был деятелен по-прежнему, и даже впадая в свой привычный припадок, я был погружен в море сомнений.

В этом изнеможенном состоянии я сомневался во всем. Сомневался в том, были ли мои конвульсии притворные, или настоящие; сомневался в том, спал ли я, или нет; сомневался в том, нахожусь ли я в забытьи, или в другом мире, мертв ли я, или…

— Друг Гудузи, — прервал Мустафа, — нам желательно знать сущность твоей истории, а не твои сомнения. Не правда ли, Ваше Благополучие? Все эти сомнения, предложения и тому подобное — пустяки.

— Правда, правда, — сказал паша.

— Иногда думал я, что добрался до сущности дела; но оно, подобно угрю, вывертывалось у меня между пальцев.

— Так сделай милость, братец, говори нам дельное, что не вывертывалось у тебя, и рассей туман своих сомнений перед лучезарным величием нашего паши, — сказал опять Мустафа.

Однажды сидел я на могиле одного правоверного и грелся на солнце, светлые лучи которого озаряли мою душу; ко мне подошла какая-то пожилая женщина и начала говорить со мной.

— Приветствую приход твой! — сказал я.

— Счастлива ли моя встреча? — спросила она.

— Очень, — отвечал я.

Она села подле меня и с четверть часа хранила молчание.

Наконец, сказала: «Велик Бог!»

— И Магомет пророк его! — присовокупил я. — Во имя Аллаха, чего желаешь ты?

— Где святой муж? Я принесла деньги, которые хочу отдать ему на хранение. Могу ли говорить с ним?

— Он совершает свою молитву; но что в том? Разве я не подобен ему? Разве я не бодрствую, когда он молится? Мишаллах, видит Бог, мы равны. Дай кошелек.

— Вот он, — сказала женщина, вынимая деньги. — Семьсот цехинов, приданое моей дочери. Но есть на свете злые люди, которые крадут; есть и добрые, которым могу доверить их. Не правда ли?

— Совершенная правда, — отвечал я, — и Бог велик.

— Не угодно ли вам пересчитать?.. Счет верен, — сказала она.

Я пересчитал деньги и всыпал их снова в кошелек.

— Совершенно верно. Теперь позвольте попросить вас оставить меня. Мне нужно вернуться к себе.

Старуха удалилась, благодаря Аллаха, что деньги ее в верных руках, но, судя по мыслям, толпившимся в голове моей, я сомневался в этом.

В сомнении сел я. Я сомневался в честном приобретении этих денег старухой; был в нерешительности, вручить ли мне их главе дервишей, или удержать у себя, и не будет ли от того худых последствий для меня? Также сомневался я…

— Я нисколько не сомневаюсь в том, что ты удержал их у себя, — прервал Мустафа. — Не так ли?

— Конечно.

Мои сомнения скоро рассеялись. Я рассудил, что семьсот цехинов этой старухи, в соединении с четырьмястами оставшимися у меня, умножатся со временем, и что мне надоела уже жизнь ревущего. Я закричал в последний раз, чтобы глава наш знал, то я гут, и без дальнейших размышлений удалился.

Я отправился на базар; в одной лавке купил себе платье, в другой шаль, в третьей тюрбан; снял одежду дервиша, поспешил в баню и, пробыв некоторое время под бритвой цирюльника, вышел оттуда совершенно другим. Никто не мог узнать в молодом турке отвратительного дервиша Я прибыл в Константинополь, где зажил славно.

Я увидел, что в свете нужно обладать не одним ятаганом, но и мужеством, и по временам пускать его в ход в ссорах, в которые впутывало меня неумеренное употребление воды гяуров, по всегда оказывалось, что, несмотря на то, что у меня львиный голос, сердце мое было подобно воде, и перст презрения слишком часто укатывал на бороду хвастуна

Однажды вечером, поссорясь в кофейном доме, я обнажил ятаган, по, не имея достаточно мужества противостоять моему противнику, уже хотел ретироваться, как проклятый успел нанести мне удар своим оружием, которое, рассекши пополам тюрбан, глубоко проникло в мою голову. Увлекаемый страхом и болью, пробежал я много улиц; вдруг наткнулся я на что-то, опрокинутое мной, и растянулся во весь рост.

Я вскочил и увидел, что то был человек. Он был еще жив, и я в несказанном испуге принял его за самого шайтана Но если это и не был сам черт, то, конечно, сын его, потому что то был неверный гяур, собака. Одним словом, то был франк-лекарь, приобретший огромную славу своим леченьем от всех болезней, в чем, как говорили, пособлял ему сам дьявол.

— Ланетби шайтан! Проклятие дьяволу! — сказал Мустафа, отняв ото рта чубук и плюнув

— Аллах таиб! Совершенная правда! — сказал паша.

— Я был так уверен что эта тварь не здешнего мира, что хотел нанести ему удар ятаганом, думая, что при прикосновении правоверного он обратится в прах и исчезнет. Но случилось противное. Он тотчас поднялся на ноги, отпарировал удар палкой с золотым набалдашником и отвесил мне такой удар по голове, что я без чувств упал на землю.

Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на рогоже в одном из домов, находящихся близ того места. Мой противник стоял передо мной и накладывал на рану пластырь

— Это ничего, — сказал он, перевязывая мне голову. Но я чувствовал такую боль и был так слаб от потери крови, что, несмотря на ею слова, очень в том сомневался.

Описывать ли мне этого сына сатаны? И не будете ли вы сомневаться в подлинности слов моих? Бе хезм, головой отвечаю, что не лгу. Его нельзя назвать мужем, потому что у него нет бороды. На голове его вместо тюрбана была какая-то сетка, к которой были прикреплены волосы люден, уже лежащих в могилах, и на которую каждое утро он сыпал муку, чтобы питать тем свой мозг. Около шеи был у него кусок полотна, затянутыйнаподобие шнурка для того, чтобы правоверный при встрече с ним не мог отрубить ему голову. Одежда его была адского черною цвета и плотно лежала на теле, однако в своей земле он должен быть каким-нибудь важным лицом, чем-нибудь вроде двухбунчужного паши, потому что два хвоста висели у него сзади. Один вид его вселял страх. Он не боится ничего, входит в зачумленный дом, дотрагивается до зараженных, подойдет к постели, и больной встает и начинает ходить Он противостоит судьбе, и никто не знает, что с ним станется, пока лекарь не откроет ему того. В руке у него ключ ко вратам на поля смерти Ну, что еще остается сказать о нем? Он скажет: ? Живи! » — и правоверный живет; скажет: «Умри! » — н гурии уносят тою в рай.

— Да это поклонник дьявола! — воскликнул Мустафа

— Плюю на него и могилы отцов его! — присовокупил паша.

— Четырнадцать дней пробыл я в руках его, пока не получил столько сил, чтобы быть в состоянии выходить. Хаким в совершенстве знал наш язык и однажды сказал мне:

— Ты более способен лечить раны, нежели наносить их. Ты поступишь ко мне в услужение; прежний помощник мой ушел от меня.

Я согласился, надел смиренную одежду и несколько месяцев прожил у фрэнковского врача. Мы много путешествовали, потому что он нигде не оставался долгое время. Вместо того, чтобы бегать от чумы, он везде следовал за ней, и я страшился, чтобы при лечении других не умереть самому, а потому решился при первом удобном случае оставить его. Я уже успел научиться от франка-лекаря многим чудным вещам: я узнал, что кровь необходима для жизни, что человек без дыхания должен умереть, что лихорадку должно лечить белым порошком, а понос — черными каплями.

Наконец мы прибыли в этот городок, и когда, дня два тому назад, толок я в ступке терпения лекарство наблюдения, приказал мне мой учитель взять инструменты и следовать за ним.

Я шагал по улицам за ученым Хакимом, пока наконец мы приблизились к полуразвалившемуся домику в самой глухой части города, которым так мудро правит Ваше Благополучие. Нас . встретила старуха с просьбами и плачем и повела к кровати, на которой лежало создание, прекраснее самих гурий.

Старуха предложила лекарю через занавес пощупать у больной пульс; но он засмеялся ей в бороду — хотя у ней не было вовсе бороды — отдернул занавес и схватил ручку, которая была так мила и так нежна, что из нее сам пророк не погнушался бы принять небесного пилава, который приготовляется там для правоверных. Лицо больной было закрыто, и франк велел снять покрывало Старуха сначала тому противилась, но когда он повернулся к больной спиной и хотел оставить ее, то любовь старухи к дочери преодолела все религиозные условности, и она согласилась допустить неверного снять с больной покрывало.

Красота неземная поразила глаза мои, я был совершенно очарован и мечтал просить больную себе в жены, но франк желал только взглянуть на язык ее. После чего он отвернулся от нее с таким же хладнокровием, как бы перед ним лежала околевающая собака.

Он велел мне перевязать ее руку и наполнил чашку золотой кровью красавицы. После чего дал старухе белый порошок и сказал, что придет еще. Я протянул руку за золотым, но должен был опустить ее пустой!

— Мы бедны! — сказала старуха Хакиму. — Но Бог велик!

— Мне не нужно ваших денег, добрая женщина! — сказал он. — Я вылечу вашу дочь.

Тут подошел он к кровати больной, утешал, ободрял ее и уверял, что все будет хорошо.

Девушка отвечала голосом столь же восхитительным, как голос соловья, что она может доказать ему свою признательность одной благодарностью и мольбами ко Всевышнему.

— Да, — сказала старуха. — Злой дервиш из секты ревущих в Скутари похитил все, чем могли мы поддерживать свое существование. То было приданое моей дочери, семьсот цехинов в кошельке из козьей шкуры.

Тут ее пожелания полились рекой, и чего не желала она! Чтоб собаки облаяли ее гадкую харю! Она кляла отца моего, мать мою и их могилы. Призывала бесчестье на моих сестер и язву на весь мой род. Меня величала самим сатаной и другими, не менее лестными именами. Ужасно было слушать ее проклятия.

Я надвинул тюрбан на глаза, чтобы она как-нибудь не узнала меня, и поднял одежду, чтобы закрыть лицо и защитить себя от проклятий, сыпавшихся на мою голову.

Подняв одежду, я случайно открыл мешок, висевший на моем кушаке. В этом мешке были деньги не только старухи, но и мои собственные.

— Машаллах! Как дивен Бог! — завизжала старая ведьма, львицей бросилась на меня и вцепилась когтями в лицо.

Что мне сказать еще? Соседи сбежались; меня, франкского доктора и старуху потащили к кади. Мешок с деньгами был у меня отобран. Хаким уволил меня; испотчевав сотней ударов по пяткам, отпустил меня и кади. Таково было предопределение, и история моя окончена.

— Может раб Вашего Благополучия удалиться? — спросил Гудузи.

— Нет! — воскликнул паша. — Клянусь моей бородой, мы должны, Мустафа, узнать об этом обстоятельнее. Гудузи! Скажи, какое решение принял кади? Уши наши открыты для слов твоих.

— Кади решил дело так. Я украл деньги и потому должен был нести заслуженное наказание. Но так как мешок при возврате его старухе должен был вмещать в себе семьсот цехинов, а в нем найдено более тысячи, следовательно, деньги не могли принадлежать ей. И потому он задержал их до отыскания настоящего хозяина. На доктора наложен был штраф в пятьдесят цехинов за то, что он видел в лицо турчанку, и в пятьдесят цехинов за то, что он пожал плечами. Девушка была взята в гарем кади как сообщница в этом преступлении, а старухе советовали отправиться домой. Все присутствовавшие объявили, что приговор дала сама мудрость; что касается меня, то я очень сомневаюсь в этом.

— Мустафа, — сказал паша, — прикажи представить пред глаза наши кади, франкского доктора, девушку и мешок с деньгами. Мы должны разобрать это дело.

Отданы были нужные приказания, и не прошло часа, в продолжение которого паша и Мустафа молча курили трубки, как кади с другими явился в диванной зале.

— Да не уменьшится тень Вашего Высокомочия! — сказал кади.

— Мобарек, будь счастлив! — сказал паша. — Что нам делать, кади? Мешок с деньгами и девушка не были представлены нам при суде. Есть разве у тебя тайны, подобные тем, которые были сокрыты в колодце кошана? Говори, что за грязь ел ты?

— Что сказать мне? — отвечал кади. — Я просто грязь; здесь деньги, здесь и девушка. Неужели паша должен быть утруждаем криком каждой женщины, или каждую пару золотых должно представлять ему? Мин Аллах! Избави Бог! Разве я не принес денег, даже целых семь мешков? Могла ли девушка, близкая к смерти, тощая, как собака на базаре, предстать пред светлые очи Вашего Благополучия? Разве теперь она не здесь? Не правы слова мои?

— Умно сказано!.. Кади Муракас, можешь идти. На франкского врача был наложен новый штраф в сто цехинов. Пятьдесят за то, что щупал пульс у девушки, и пятьдесят за то, что глядел у нее язык. Молодая девушка принуждена была отправиться в гарем паши, старуху отпустили с позволением ругаться сколько душе ее угодно, а Гудузи с одобрением сомневайся во всем, исключая правосудие паши.

Глава XVII


— Машаллах! Хвала Аллаху! Наконец мы избавились от этой собаки с его сомнениями, — сказал паша. — Куря трубку надежды и достигнув наконец залы мудрости, я решил, что этот человек, сомневающийся во всем, не может быть правоверным. Сожалею, что не отправил его к муллам: его бы посадил на кол, что доставило бы нам, при недостатке в нынешний день подобных приключений, приятное препровождение времени.

— Велик Бог! — отвечал Мустафа. — Это рассеяло бы много сомнений. Но у меня есть в запасе еще один неверный, который рассказывает чудные вещи. Его поймали, как дикого зверя. Это франк, и путешествовал не менее сына шайтана, Гуккабака. Собаку нашли на улице; он лежал, опившись воспрещенного напитка. Кади хотел было отколотить его палками, но он остервенился, подобно льву, и всех приступавших к нему кидал, как щепки, пока наконец не упал на землю и никак не мог подняться на ноги. Кади принужден был представить его сюда. Он говорит только на языке франков, но солнцу, освещающему меня, известно, что я был в земле франков, и — иншаллах — по милости Аллаха могу передать его слова Вашему Благополучию.

— Но что это за человек, Мустафа?

— Это бай-бай, пивная бочка, дюжий детина. Он находился на военных судах франков. В одной руке у него фляжка с запрещенным напитком, другой он грозится рабам, погоняющим его толстой дубиной. Рот его набит драгоценными кореньями, которыми наполняем мы трубки, а волосы висят по плечам и спине.

— Хорошо, пускай введут его сюда, но поставь вблизи стражу. Подай мне трубку. Нет Бога кроме Аллаха! — продолжал паша, подставив кружку, чтобы наполнили ее. — А фляжка уже к концу? Поставь стражу и вели ввести неверного.

Через несколько минут стража ввела в диванную залу дюжего английского матроса. Он был одет в обыкновенное матросское платье, и волосы его висели по спине и плечам. Обращение стражи было ему очень не по нутру, и при каждом толчке он зверски озирался.

Матрос был трезв, но по глазам видно было, что он только что проспался. Мужественное лицо его от огромной жвачки табака за правой щекой представлялось в самом неестественном виде.

Когда он был уже довольно близко от паши, стража выпустила его из рук. Он встряхнулся, поддернул шаровары и сказал, кидая на них яростные взгляды: «Наконец-то вы, бестии, оставили меня в покое!» Мустафа заговорил с ним по-английски и сказал, что он находится перед лицом Его Высокостепенности, самого паши.

— Что?.. Этот старый хрен, окутанный шалью, паша?.. Черт возьми, да я за него не дам и пустого ореха! — И матрос начал с любопытством осматривать залу и, казалось, вовсе забыл, что он так близко от человека, которому стоило сделать знак, и голова слетела бы с плеч.

— Мустафа, что говорит франк? — спросил паша.

— Он вне себя от изумления при виде такого блеска, окружающего вашу высокую особу.

— Клянусь Аллахом, умно сказано!

— Думаю, что мне можно бросить якорь, — сказал матрос и сел на ковер. — Вот гак, — продолжал он, поджав под себя ноги. — Здесь люди сгибают канат накрест, отчего же и мне не быть таким же глупцом, как вы? Не худо бы и мне пускать такие же облака дьма, какие пускаешь ты, старый козел.

— Что говорит гяур? Что он за собачий сын, что осмелился сесть в моем присутствии? — воскликнул паша.

— Он говорит, — сказал Мустафа, — что в их земле никто не смеет стоять перед франкским королем; глубокое уважение клони г его к земле, ноги отказываются служить, и он склоняется в прах перед особой Вашего Высокомочия. Все, что говорит он, совершенная правда: я путешествовал по их земле и видел, что этот обычай точно существует у столь необразованной нации. Машаллах! Он весь — страх и благоговение.

— Клянусь бородой пророка, его вид вовсе того не показывает! — воскликнул паша. — Но, может быть, это тоже входит в число их обычаев?

— Бехезм! Отвечаю глазами, что это совершенно так! — сказал Мустафа. — Франк, — продолжал он, — паша велел привести тебя сюда для того, чтобы услышать от тебя описание всех чудес, виденных тобой. Лги — и тебя наградят золотом.

— Лгать! Хорошо, я мастер на это, но у меня горит во рту от жажды, и если я не промочу горла, то, клянусь самим сатаной, вы не услышите от меня ни полслова. Можете сказать это и старой козлиной бороде.

— Что говорит сын шайтана? — спросил нетерпеливо паша.

— Неверный говорит, что присутствие Вашего Благополучия так ошибло его, что язык прилип к гортани. Он просит воды, чтобы оправиться и иметь возможность говорить.

— Дать ему воды, — сказал паша.

Но Мустафа знал, что матрос не удовольствуется чистой водой, и потому продолжал:

— Раб ваш должен уведомить Ваше Благополучие, что в земле франков не пьют ничего, кроме водки, которую правоверные вкушают лишь по временам.

— Аллах акбар! Ничего, кроме водки! Что же делают они с простой водой?

— У них ее нет, разве только та, которая падает с неба. Реки там все имеют ту же крепость, как водка.

— Машаллах! Чуден Бог! Желательно $ы было иметь нам такую реку. Принести водки! Мне любопытно скорее услышать его историю.

Принесли фляжку водки и подали ее матросу. Он приложил флягу ко рту, и количество, которое он выпил, прежде чем отнял ее, чтобы перевести дух, совершенно уверило пашу в истине слов Мустафы.

— Не худо! — начал матрос, поставив фляжку между ног. — Теперь, пожалуй, я готов лгать старой козлиной бороде, сколько душе его угодно.

— Что говорит гяур? — прервал его паша.

— Что он намерен положить к стопам Вашего Благополучия чудные происшествия его жизни и что он надеется, что лицо его озарится, прежде чем оставит он ваше высокое присутствие. Франк, можешь начинать.

— Лгать, пока не почернею. Хорошо, если того желаете. Но меня, старый хрен, зовут Билл. Да от вас, турок, лучшего и ждать нельзя. Но прежде хочу я спросить вас об одном. За несколько дней перед этим, когда я был на борту одного фрегата в Дарданеллах, спросили мы о том, к какой религии принадлежите вы. Ганс Зомс говорил, что вы нехристи, а если и христиане, то католики. Но не думаю, чтобы он говорил правду: как ему это знать, когда он был на морской службе не более семи недель? Но кто вы такие, смею спросить?

— Что говорит он? — нетерпеливо спросил паша.

— Он говорит, — сказал Мустафа, — что считает себя несчастным, что родился не в земле правоверных, а на туманном сыром острове, где солнце никогда не светит и где такой холод, что небесная вода падает к ним жестка и холодна, как камень.

— Поэтому-то они и не пыот ее. Машаллах! Велик Бог! Вели ему продолжать.

— Паша приказал сказать тебе, что религия наша учит тому, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его, и желает, чтобы ты начал свою историю.

— Об этом малом, кажись, я никогда не слыхивал; ну, да нет нужды, расставляйте уши и слушайте.

История английского матроса

Родился я в Шильдсе, выслужил время учения на одном корабле в его гавани и поступил в экипаж маленького ливерпульского судна, предназначенного для торговли невольниками. Мы отплыли и достигли африканских берегов. Стеклянные бусы, водка и порох скоро кончились, и в короткое время корабль был нагружен. Но в день отплытия нашего в Гаванну между неграми появилась зараза; и не удивительно, если подумать, как бедные дьяволята были натисканы в трюм, словно сельди. Мы открыли люки и многих вывели на палубу. Но ничто не помогло, они умирали, как зачумленные овцы, и мы кидали через борт ежедневно человек по тридцать. Многие добровольно бросались в море. Целые отряды акул следовали за кораблем, чудовища прыгали на поверхность воды и ныряли, терзая еще теплые тела черных, и плескались в теплой воде, смешанной с кровью.

Наконец у нас не оставалось ни одного невольника, и мы вернулись за новым грузом. Мы были от земли еще в дне плаванья, когда заметили две лодки, шедшие у нас под ветром. Они подавали сигналы, требуя помощи, и были полны людьми.

Мы пошли к ним и приняли к себе людей.

Они были французами, тоже торговавшими невольниками. Судно их получило пробоину и пошло ко дну.

— Ну, переводи пока это старому дураку, а я тем временем промочу горло.

Мустафа передал слова рассказчика паше, и матрос, после доброго глотка водки, продолжал.

Нам не очень хотелось иметь этих французских висельников у себя на борту, тем более, что их было столько же, сколько и нас. Уже в первую ночь подслушал один из прислуживающих на корабле негров, знавших по-французски, как они сговаривались отправить нас к черту и завладеть кораблем. Лишь только мы узнали об этом, судьба их была решена.

Мы собрались на палубе, заперли люки, схватили французов, бывших на палубе, и в продолжение получаса все они должны были прогуляться по доске.

— Я не понимаю тебя, — сказал Мустафа.

— Это оттого, что ты не моряк. Ну, попробую объяснить как можно короче, что значит гулять по доске. Мы взяли широкую доску и конец ее выставили за борт корабля, намазав его сперва хорошенько жиром. После чего пускали на нее французов, завязав им глаза, и желали им единственно из вежливости, по-ихнему же, «bon voyage». Они шли по ней, пока не сваливались в море, где акулы съедали их, хотя и предпочитали негров прочим.

— Что говорит он, Мустафа? — прервал его паша. Мустафа передал слова матроса.

— Хорошо! Желал бы я посмотреть на эту прогулку, — заметил паша.

Спровадив французов, направили мы корабль в гавань, откуда скоро отплыли с новым грузом. После удачного перехода продали мы наших невольников в Гаванне. Но эта служба мне была не по нутру, я оставил корабль и вернулся в Англию.

Возвратившись, наткнулся я на Бетти. Она была хорошей женщиной, и я привязался к ней. У нас была знатная свадьба, все шло хорошо, пока водились деньжонки. Но пришлось туго, и я снова пустился в море, чтобы добыть их побольше.

Вернувшись, нашел я, что кровать моя была не совсем такова, какой должна быть. Я откланялся Бетти и был таков.

— Зачем же ты не зашил ее в мешок? — спросил паша, когда Мустафа передал ему слова матроса.

— Что? Зашить ее в мешок!.. Нет, так плоха она не была! — сказал матрос.

Я поступил опять на корабль и в три года накопил порядочно деньжонок, и решился, чтобы поскорее сбыть их с рук, еще раз попробовать жить на земле. Тут попал я на Сью и снова женился. Но, Боже мой! То был сущий паук-крестовик! Целый Божий день побои, царапанья! Скоро надоела она мне донельзя, и я желал, чтобы черт ее побрал. Мне была она в тягость, а ей приглянулся другой парень. Однажды она сказала:

— Наше чувство друг к другу прошло. Зачем же ты не продашь меня? Таким путем мы можем разойтись самым приличным образом.

Я согласился с ней. Надел ей на шею веревку и повел на базар.

Молодец, хотевший купить ее, подошел ко мне.

— Кто купит мою жену? — спросил я.

— Я, — сказал он.

— Что дашь?

— Полкроны, — ответил он.

— Прибавишь полстакана грога?

— Хорошо, — сказал он.

— Она — твоя! Желаю тебе счастья в покупке. Я передал ему веревку, и он увел Сью.

— За сколько, говоришь, продал он жену? — спросил паша, когда эта часть истории была передана ему.

— За один пиастр и глоток водки, — отвечал визирь.

— Спроси его, хороша ли была она, — сказал паша.

— Хороша ли? — задумался матрос на вопрос Мустафы. — Да, то было такое красивое судно, что едва ли увидишь другое, ему подобное. Ход ее был красив, имела она прекрасную круглую корму, высокий рост, хорошую окраску, а волос было бы довольно и для русалки.

— Что говорит он? — спросил паша.

— Франк уверяет, что глаза ее светились так же, как у газели, брови сходились, рост ее уподоблялся стройному кипарису, лицо полной луне, и она была так же полна, как гурии, которыми награждаются истинные правоверные.

— Маша плах! И все это за один пиастр! Спроси его, Мустафа, много ли в той земле продажных женщин?

— Много ли? — переспросил матрос. — В продолжение часа можешь нагрузить ими целый корабль. Есть у нас в Англии ребята, которые рады дать горсть золота, лишь бы избавиться от своих жен!

— Мы разведаем о том поподробнее, Мустафа, как ты думаешь?

— Непременно, — ответил Мустафа. — Сердце мое подобно изжаренному мясу при одном воспоминании о женщинах той земли; они таковы, какими описал их матрос; это просто гурии. Продолжай, яга-биби, друг мой, и расскажи его…

— Яоув бибби! Я сказал тебе, что меня зовут Билл, а не Бибби; притом я никогда не жажду на пути; хотя иногда, вот как и теперь, пристаю для принятия провианта. — Матрос хлебнул порядком из фляжки, обтер рот рукавом и продолжал: — Теперь пойдет чистая ложь.

Я отправился на одном бриге в Бразилию; вдруг поднялась такая буря, какой еще не видывал я в жизни.

Надо было приставить к капитану троих, чтобы держать его за волосы. Один юнга был поднят ветром к самому месяцу и спустился оттуда по двум лучам его, ухватился за грот-мачту и не потерпел ни малейшего вреда.

— Славно! — сказал Мустафа и передал это паше.

— Чудно! Клянусь бородой пророка! — воскликнул паша.

Буря продолжалась восемь дней. Ночью — я стоял тогда на руле — прибило нас к одному голому острову. Толчком перекинуло меня через горы на другую сторону острова в море. Я приплыл к берегу и кое-как вскарабкался в пещеру, где и заснул. На другое утро открыл я, что тут не было никакой пищи, кроме крыс. Их было в изобилии, но они были такие проворные, что я не мог поймать ни одной. Обходив весь остров, заметил я, что около одного места собралось множество крыс. Они теснились около речки, единственной на всем острове, как открыл я после. Крысы не могут жить без воды, и мне пришло в голову, что здесь я могу ловить их. Я накрыл всю речку, оставил маленькое отверстие и сел подле него. Когда крысы пришли опять, набрал я полный рот воды и раскрыл его сколько мог. Они бросились туда, и я стиснул их зубами. Таким образом ловил я их, сколько мне было нужно для поддержания себя.

— Аферин! Превосходно! — воскликнул паша, когда Мустафа объяснил ему это.

Наконец взял меня один корабль, чему был я очень рад, потому что сырое мясо крыс не очень-то вкусное кушанье. Я воротился в Англию и не пробыл еще и двух часов на земле, как вдруг заметил первую жену; за нею тащился красный воротник. «Это он! » — сказала она. Я сжал кулаки, но меня схватили, и я должен был отправиться в тюрьму, чтобы предстать перед судом за многоженство, то есть за то, что у меня было одной женой больше, чем следует.

— Что хочет он сказать этим? Вели ему объясниться понятнее, — сказал паша, когда Мустафа передал ему слова матроса. Мустафа повиновался.

— В нашей земле мужчине дается только одна жена, и он не можег брать больше, чтобы каждый получил свое. Я взял себе двух, меня судили, и я был отослан на житье в Ботани-Бей.

Такое объяснение сделало для паши еще темнее этот обряд.

— Как! — воскликнул он. — Что же это за земля, где мужчина не смеет иметь двух жен? Иншаллах! Благодарение Аллаху! Мы можем их иметь сотнями в наших гаремах!.. Или смеется он нам в бороду? Не чистая ли это ложь?

— Все сказанное франком совершенно справедливо, — отвечал Мустафа. — Даже король той земли не может иметь более одной жены. Бехезм, отвечаю глазами, что это не ложь.

— Ну, да ведь они неверные! — сказал паша. — Они не заслуживают иметь больше, гурии даются одним правоверным. Да будут осквернены могилы отцов их!.. Вели гяуру продолжав.

— Я должен был плыть по океану и довольно счастливо добрался до места. При попутном ветре и благоприятной погоде надеялся я когда-нибудь пристать к небу. Но мне не очень-то нравилось работать бесплатно, и одним прекрасным утром я улизнул в лес, где с двумя друзьями прожил шесть месяцев. Питались мы мясом кенгуру и еще одним маленьким животным. Все шло как нельзя лучше.

— Из чего состоит блюдо кенгуру? — спросил Мустафа по приказанию паши.

— Состоит!.. Ну из чего же состоять ему, как не из кенгуру? Я говорю о животном, а не о блюде. Убить его стоило всегда больших хлопот: встанет, окаянный, на свой толстый хвост и защищается всеми четырьмя ногами. Да и в других штуках кенгуру очень редкое животное: детеныши выскакивают у него из живота и влезают туда опять через дырку, которая именно для этой цели и предназначена, ну точно как большая дыра на пзлубе корабля. Что касается другого животного, то оно плавает в прудах, несет яйца и имеет утиный нос, хотя и покрыто шерстью, как и всякий скот.

Визирь прервал его.

— Клянусь пророком, он смеется нам в бороду! — воскликнул гневно паша. — Это все чистая, бессовестная ложь!

— Ты должен говорить паше не явную ложь. Он сердится, — сказал Мустафа, — Лги, но что-нибудь дельное.

— Ну, да буду я проклят, — отвечал матрос, — если это не правда. Это только и есть справедливого из всей моей басни! И старый дурак в том сомневался! Хорошо, в угождение ему попытаюсь еще на что-нибудь.

— Прожив, как уже сказано, шесть месяцев в лесах, наконец соскучился я, а так как расстояние до моего отечества было только в двадцать тысяч миль, то и решился я переплыть туда.

— Машаллах! Переплыть! Сколько миль? — воскликнул Мустафа.

— Безделицу — всего двадцать тысяч.

Итак, в одно прекрасное утро, закинув себе на плечи молодого кенгуру, начал я свое путешествие. Три месяца плыл я не переставая. Когда немного утомлялся, то ложился на спину, после чего продолжал путь. Но меня покрыло столько раковин, что я не мог двигаться вперед. Я пристал у острова Вознесения, отскоблил раковины, обчистился и, чтобы сохранить себя от цинги, прокормился черепахами восемь дней, по прошествии которых снова отправился в дорогу. Приплыв к проливу Гибралтар, подымал я, что не худо завернуть сюда, и прибыл вчера ровно в третий час утренней стражи, после путешествия, продолжавшегося пять месяцев и три дня.

Когда Мустафа объяснил это паше, тот был вне себя от изумления

— Аллах ваакбар! Бог вездесущ! Слыхал ли ты когда-нибудь о подобном пловце? Двадцать тысяч миль, пять месяцев и три дня! Нечего сказать, чудный рассказ! Наполнить ему рот золотом.

Мустафа объявил матросу о неожиданной награде, придуманной для него, когда тот только что осушил фляжку и покатил ее в сторону.

— Черт возьми, это новый способ награждать! Никогда еще не слыхивал я, чтобы делали изо рта мешок. Но все равно; только если вы хотите сыпать золото, то не мешает выкинуть лишний груз через борт.

С этими словами матрос вложил в рот большой и указательный пальцы и вынул огромную жвачку табака.

— Ну, теперь я готов, только не очень старайтесь, пожалуйста, а то задушите меня.

Тут один из людей паши всыпал ему в рот довольно много золотых монет. Матрос выплюнул их одну за другой в свою шляпу, вскочил на ноги, кивнул головой, лягнул взад ногой (что было прощальным поклоном для паши), объявил, что он глупейший из всех старых дураков, когда-либо им виденных, кивнул Мустафе и удалился из дивана.

— Машаллах! Он хорошо плавает! — сказал паша.

Глава XVIII


Отбытие каравана визирю удалось различными проволочками отсрочить на два или на три дня. Конечно, ему должно было всячески способствовать его отправлению, но он хотел задержать Менуни и доставить тем удовольствие паше. Менуни был вовсе не прочь: щедрость паши сыщешь не везде, и следующим вечером он снова явился.

— Кош амедеид! Ты пришел очень кстати! — воскликнул паша входящему Менуни. — Мы ждем от тебя сегодня новой повести. Мне все равно, как ни долга она, только, сделай милость, расскажи повесть без царевен, отыскивающих себе женихов. Нужно иметь терпение дервиша, чтобы выслушать до конца какую-нибудь Бабе-би-Бобу.

— Повинуюсь приказанию Вашего Благополучия, — отвечал Менуни. — Угодно ли будет слушать повесть о водоносе Юсуфе?

— О водоносе — это, кажется, будет лучше. Начинай!

Водонос

Говорят, что великий Гарун-аль-Рашид мучился бессонницей, которой Аллаху угодно было затемнить блеск судьбы его и которая обыкновенно посещает чаще людей, вознесенных счастьем выше низких забот жизни.

— Не могу сказать, чтобы я когда-нибудь мучился ею, — заметил паша. — Отчего бы это, Мустафа?

— Ваше Благополучие имеете на нее такое же неоспоримое право, какое имел и великий халиф, — ответил Мустафа с низким поклоном. — Впрочем, если смею сказать Вашему Высокомочию мнение нижайшего из рабов ваших, — продолжал он, наклонившись к уху паши, — в чудной воде гяуров нашли вы против нее оборонительное средство.

— Совершенная правда! — отвечал паша. — Как я знаю, Гарун-аль-Рашид исполнял со всей точностью заповеди корана, зато на что был похож под конец!.. Продолжай.

Халиф, как я уже имел счастье сказать Вашему Благополучию, мучился бессонницей; он послал Мезрура первому министру, Джаффару Бермукки, который, несмотря на то, что очень не любил эти ночные тревоги, поспешил к повелителю правоверных.

— Отец правоверных! Наместник пророка! — начал министр с низким поклоном. — Раб ожидает мудрых слов твоих; он дышит только тем, чтобы скорее исполнять твои приказания.

— Джаффар, — сказал халиф, — я не могу заснуть и хочу, чтобы ты нашел средство развлечь меня. Что скажешь ты на это?

— Иди, государь, в твой любимый тигрийский сад и там, следя за течением светлой луны и слушая пение соловья, дожидайся великолепнейшего зрелища восхода солнца.

— Нет, не то, — отвечал халиф.

— Клянусь бородой пророка! Халиф был прав, а Джаффар — просто дурак! Я не слыхал, чтобы можно было находить удовольствие, глядя на луну! — воскликнул паша.

— Нет, не то, — сказал халиф. — Мои сады, дворцы, сокровища уже не приносят мне никакого удовольствия.

— Клянусь мечом пророка! — воскликнул паша. — Теперь и сам халиф кажется мне глупым.

— Или не угодно будет, о, повелитель, отправиться в хранилище древних рукописей обогатить память мудрыми изречениями, в них хранящимися? — продолжал Джаффар.

— Которые ни к чему не служат, — отвечал халиф. — Воспоминания о прошедшем не рассеят забот настоящего.

— Или не благополучно ли будет светильнику мира, — продолжал Джаффар, — переодевшись, идти с подлейшим из рабов ваших изучать нужды подданных?

— Вот это дельно! — сказал халиф. — Я пойду с тобой на базар и, переодетый, посмотрю на увеселения моих подданных после дневной работы.

Мезрур, первый визирь халифа, тотчас принес нужные платья Одевшись в наряд муссульских купцов и выкрасив свои лица оливковым цветом, халиф и Джаффар, переодетые, в сопровождении Мезрура, вооруженного саблей, вышли через потаенные двери сераля.

Джаффар, знавший по опыту, какие кварталы более оживлены и богаты, повел халифа мимо мечети Зобеида через Тигр, в часть города, лежащую на месопотамской стороне реки. Эта часть была обитаема торговцами вином и другими товарами, нужными как для увеселений багдадцев, так и для их житейских потребностей.

С час времени ходили они взад и вперед, не встречая никого. Они повернули в одну узкую улицу. Тут услыхал халиф веселую песню, он остановился, чтобы выслушать ее до конца, но, по-видимому, ему бы пришлось ждать до самого рассвета, потому что за одним куплетом следовал тотчас другой.

Наконец, потеряв терпение, халиф велел Мезруру постучать в дверь певца. Услышав стук, певец отворил дверь на террасу и вышел посмотреть, кто его беспокоит. Увидев же у своего дома трех человек, он закричал:

— Что за собаки мешают честному человеку в его размышлениях? Убирайтесь отсюда!

— Честный господин! — начал Джаффар жалобным голосом. — Мы бедные купцы, чуждые в этом городе, заблудились и боимся, чтобы стража не схватила нас и не представила кади, и потому просим тебя принять нас в дом свой. Аллах наградит тебя за доброе дело!

— Принять вас в мой дом ни с чем? Накормить вас моим ужином и напоить вас моим вином?.. Убирайтесь!

Халиф от души смеялся над этим ответом, наконец воскликнул:

— Мы точно купцы и просим одного ночлега до утренней молитвы.

— Так ли? — сказал тот. — Значит, вы уже поужинали и утолили вашу жажду?

— Хвала Аллаху, мы уже поели, даже вдоволь, — отвечал халиф.

— Если так, то, пожалуй, войдите, только с условием: обещайте во все время вашего пребывания у меня не открывать рта, что бы я ни делал, будет ли это вам по нутру, или нет.

— Ваше требование так благоразумно, что надо быть ослом, чтобы не согласиться на него.

Певец бросил еще один испытующий взгляд на купцов, потом спустился и о торил дверь. Халиф со своими проводниками последовал в верхнюю комнату, где они } видали стол, на котором находились большая фляга вина, часть жареного теленка, многие другие вкусные блюда, пирожное и различных сортов плоды; также поставлены были на стол разные цветы; комната была ярко освещена. Лишь только они вошли, хозяин, как бы желая вознаградить потерянное время, разом опорожнил кружку вина и указал незнакомцам в угол, прося их поместиться там и не мешать ему. Он принялся снова за свой ужин и, опорожнив еще кружку вина, как бы скучая от одиночества, грубо спросил:

— А откуда вы и зачем?

— Господин, — отвечал Джаффар, который до того шепотом разговаривал с халифом, — мы муссульские купцы и возвращаемся с пирушки из владений одного багдадского хана. У него хорошо поели и расстались с нашим другом при наступлении сумерек. Мы заблудились и попали на эту улицу. Когда до ушей наших долетели звуки вашего приятного голоса, мы воскликнули: «Как восхитительны эти звуки! Человек, обладающий таким прекрасным голосом, должен быть и сам так же прекрасен. Попробуем попросить у него гостеприимного крова и рано утром отправимся снова в путь».

— Послушай, бесстыдная собака, я не верю ни слову из сказанного тобой. Вы просто шпионы или мошенники, которых Аллах в недобрый час насылает на наши дома. Ах ты пивная бочка, медвежьи усы! — продолжал он, обращаясь к визирю. — Я дам себя повесить, если видел когда-нибудь такую гадкую харю! А ты там, черномазый, если ты не перестанешь таращить свои бельма на стол, то, клянусь Аллахом, я вас всех отправлю к шайтану. Я вижу, что ваши руки чешутся на теленка, но осмельтесь только протянуть их к столу, я, клянусь бородой пророка, этой палкой переломаю вам ребра.

Говоря это, он взял из угла добрую дубину, положил ее подле блюда с теленком и начал преисправно убирать его за обе щеки.

— Джаффар! — сказал потихоньку халиф. — Постарайся выведать у этой бестии, кто он и что дает ему возможность вести такую веселую жизнь.

— Во имя Аллаха, оставим его в покое, — отвечал Джаффар. — Что, если ему вздумается и в самом деле попробовать свою дубину на наших головах? Ведь он отправит нас на тот свет так, что никто об этом и не узнает!

— Пустое, не бойся ничего, — отвечал халиф. — Смело спроси его об имени и занятиях.

— Властитель, исполнять малейшие желания твои — первый долг мой. Но я невольно содрогаюсь, подумав об угрозах этого мерзавца. Позволь мне отложить все вопросы до тех пор, пока вино не утишит его храбрости.

— О, малодушнейший из визирей! — сказал халиф. — Так я сам должен его спрашивать?

— Аллах да сохранит меня от этого! — воскликнул Джаффар. — Раб ваш готов обратить на себя ярость этой собаки, да будет осквернена его могила!

Во время этого разговора шепотом, хозяин, которого вино сделало повеселее, обратил на них глаза свои.

— О чем вы там, да возьмет вас шайтан, шепчетесь? — спросил он.

Видя, что хозяин в лучшем расположением духа, Джаффар осмелился подать голос.

— Высокопочтеннейший и любезнейший господин, — начал он, — мы говорим о вашей доброте и доверии, которое вы нам оказали, дозволив присутствовать при вашем ужине. Мы осмеливаемся, во имя нашей дружбы, спросить об имени и звании столь достойного мусульманина, чтобы знать, кого нам упоминать в молитвах наших.

— Ах ты бесстыдная морская свинья! Разве ты не обещал мне не задавать ни одного вопроса? И еще во имя дружбы! А давно ли она появилась между нами?

— Молю Аллаха, да утвердит он ее! Разве не выказали вы ее, позволив нам вот уже сколько времени находиться в вашем благословенном присутствии? Разве вы не дали нам пристанища? И мы смеем только желать узнать об имени и занятиях столь любезного и добродушного мужа.

— Довольно! — сказал хозяин, успокоенный видимым смирением визиря. — Молчи и слушай! Видишь ли этот бурдюк, что висит над моей головой?

Халиф и его спутники обратили туда глаза свои и увидели бурдюк из выделанной кожи молодого быка, который, по-видимому, служил для ношения воды.

— Им, — продолжал хозяин, — зарабатываю я дневной хлеб. — Я Юсуф, сын Абута, который умер пять лет назад, оставив мне несколько драхм и козий мех для пропитания себя. Я смолоду люблю веселую жизнь и приятное препровождение времени. Все в округе знают меня; я не щажу ни встречного, ни поперечного, и беда тому, кто осмелится оскорбить меня! Я наделяю его такой оплеухой, от которой у него с неделю звенит в ушах.

— Аллах да сохранит нас от этого! — прошептал халиф.

— Когда старый Абут помер, я увидел, что, если не приложу к чему-либо сил своих, мне придется умирать с голода. Чья жизнь веселее жизни водоноса? — подумал я и решил быть водоносом, но вместо козьего меха, оставленного мне отцом, взял я у кожевника добрый бычий бурдюк, который теперь висит надо мной, приноровил его к своим плечам, наполнил из реки водой и пошел на базар. Только что появился я там, как все водоносы напустились на меня:

— Юсуф, мошенник, хочет отбить у нас хлеб. Чтобы его взял шайтан! Пойдем к кади и донесем на него.

Они явились к кади и обвиняли меня в колдовстве, потому что пять человек не могли поднять мой бурдюк, когда он был наполнен водой.

Кади послал одного из своих слуг с приказанием представить меня Я только что успел наполнить из реки водой свой бурдюк, как слуга приблизился ко мне. Я последовал за ним со своей ношей. Толпа расступилась, чтобы пропустишь меня, и я предстал перед кади, который очень удивился, видя, как мало утруждает меня моя ужасная ноша.

— Юсуф, — воскликнул он, — слушай и отвечай! Тебя обвиняют в колдовстве.

— Кто обвиняет меня? — сказал я, свалив с плеч бурдюк.

Тут выскочили двое висельников, которые закричали:

— О мудрейший и справедливейший из людей, мы здесь!

Кади отослал одного из них в сторону и стал допрашивать другого, который клялся книгой Магомета, что дьявол дал мне свиной бурдюк и что обещал мне во все то время, в которое я буду снабжать поклонников Магомета из этого нечистого мешка, он будет давать мне силу носить тяжести за десятерых. Второй доносчик подтверждал эти слова и присовокупил еще, что сам слышал, как я совещался с чертом, который будто бы обещался носить за меня, что я торжественно и принял, но на каких условиях, того он не может сказать, потому что не дослушал до конца нашего совещания.

После этих допросов кади и присутствовавшие тут муллы вытаращили от ужаса глаза и начали совещаться о роде наказания, которого заслуживало такое неслыханное преступление. Они не хотели и слышать моих оправданий.

Наконец они решили дать мне пятьсот ударов по пяткам, и если я после них останусь еще жив, то столько же по животу.

Кади уже готов был произнести этот ужасный приговор, как я покусился прервать быстрый ход юстиции.

— О кади! — сказал я — И вы, муллы, коих бороды проникнуты самой мудростью, дозвольте вашему рабу положить к ногам правосудия драгоценные доказательства моей невинности.

— Так скорее говори их, сын шайтана! — воскликнул кади.

Я развязал шнурки и выпустил всю воду из бурдюка, после чего вывернул его и показал присутствовавшим рога молодого быка, которые я, к счастью, не отрезал, и спросил кади и мулл, видали ли они когда-нибудь свинью с рогами?

При этом вопросе они все громко захохотали, как будто я сказал им Бог весть какую остроту. Меня признали невиновным, а назначенные мне пятьсот ударов были разделены моим обвинителям.

Эта неудачная попытка отбила у всех водоносов охоту беспокоить меня. Слух о моем обвинении и оправдании разнесся по всей округе, и все правоверные обратились с запросами ко мне. Короче сказать, я едва успевал наполнять мой бурдюк, это приносило мне порядочные деньги; я бросил все заботы к черту и каждую ночь проматываю все, что заработаю днем. Лишь только раздается голос муэдзина, призывающий правоверных к вечерней молитве, я сваливаю с плеч бурдюк, отправляюсь в мечеть, совершаю омовения и благодарю Аллаха. После чего иду на базар, где на одну драхму покупаю мяса, немного овощей и цветов, пирожков и других лакомств, и масла для ламп; на остальные деньги беру вина. Закупив все нужное, отправляюсь домой, зажигаю лампы и угощаю себя вдоволь на свой манер. Теперь вы знаете все, что касается меня, и я не забочусь о том, купцы ли вы, или переодетые шпионы. Итак, будьте довольны тем, что узнали от меня, и убирайтесь, потому что уже начинает светать.

Халиф, которого рассказ Юсуфа очень занял, сказал:

— Вы удивительный человек и, должно признаться, избавляете себя от многих беспокойств и неприятностей, не принимая никого в сотоварищество.

— Да, — сказал Юсуф, — я прожил таким образом целых пять лет. Каждую ночь, как и теперь, освещал свою комнату и веселился, не обращаясь никогда ни к кому из вам троим подобных. Нюхайте сколько угодно, и как ни разбегаются глаза ваши на мои блюда, все-таки вы не получите ничего.

— Но, товарищ, — сказал Джаффар, — слухи ходят, что халиф хочет поутру издать указ, которым уничтожает он сословие водоносов, и что всякий, кто ослушается, будет немедленно повешен. Что вы будете делать в таком случае? Тогда уже вам не на что будет зажигать свои лампы, кушать пилав и кебаб, лакомиться плодами н пирожными, даже не на что будет тогда купить и капли вина.

— Да возьмет шайтан твою черную душу, зловещий коршун! Чтоб присох язык твой к гортани за эти слова! Убирайся вон сейчас же и берегись когда-нибудь попасться мне на глаза!

Юсуф взбесился донельзя.

— И ты смеешь еще повторять свой глупый вопрос, смеешь спрашивать, что бы делал я тогда! Слушай же: клянусь бородой пророка, что если халифу вздумается издать подобный указ, то я этой палкой перепробую спины всех багдадцев, пока не отыщу вас троих. Тебя и тебя, — продолжал он, бросая зверские взгляды на визиря и халифа, — я изобью так, что вы сделаетесь такие же черные, как (показывая на Мезрура) вон тот, а его, пока он не сделается столь же белым, как мясо этого теленка. Убирайтесь отсюда и не вздумайте попасть когда-нибудь в дом мой.

Гнев Юсуфа так забавлял халифа, а между тем он так боялся обнаружить это, что был принужден засунуть в рот полу, чтобы удержаться от смеха. Таким образом, осыпаемые градом проклятий и очень нелестных пожеланий, они вышли от водоноса.

— Клянусь бородой пророка, счастливы они, что убрались из этой западни! — заметил паша. — Да как осмелилась эта собака — плюю на могилу его матери — грозить побоями наместнику пророка?

— Но халиф был переодет, и Юсуф не знал его, — заметил Мустафа.

— Тот, кто бы осмелился угрожать мне, хоть и переодетому, клянусь бородой пророка, не получил бы помилования! — воскликнул паша. — Менунн, продолжай!

Уже светало, когда великий Менунн вошел через потаенные двери в сераль и удалился в свою опочивальню. После краткого сна он встал со своего ложа, совершил обряд омовения и вошел в диван, где уже собрался весь двор для встречи его. Однако голова его была занята только приключениями прошедшей ночи, и он, по окончании дневных занятий, велел позвать великого визиря, который после обычных поклонов вошел в комнату.

— Джаффар, — сказал халиф, — вели отдать городовому коменданту приказ, чтобы в продолжение трех дней никто не смел являться на базар с водой и что ослушники будут немедленно повешены.

Лишь только комендант Калид-бен-Талид получил приказ, как тотчас принял надлежащие мэры для обнародования его. Во все части города были разосланы вестники, объявлявшие волю халифа. Народ дивился такому указу, но слушался.

Юсуф, совершив утреннюю молитву, отправился к Тигру, наполнил свой бурдюк водой, взвалил его на плечи и хотел уже идти, как увидал одного из разосланных вестников. Он повиновался, проклиная всех муссульских купцов.

— Да будут прокляты собаки, предсказавшие мне прошедшей ночью это злосчастное повеление! О, если бы они попались мне теперь в руки! — воскликнул Юсуф. — Ведь только что заикнулись об этом, окаянные, гляди, оно и случилось!

Между тем как Юсуф унывал над своим бурдюком, подошло к нему несколько других водоносов, которые стали утешать его на манер друзей Иова.

— Нечего печалиться тебе, — говорил один. — Ты в один день зарабатываешь столько, сколько не заработать нам и в пять, притом же у тебя нет ни детей, ни жены. Пожалей вот обо мне бедном: у меня жена, дети, и прежде чем пройдут эти три дня, они уже умрут с голода.

Другой говорил:

— Мужайся, Юсуф! Пройдут эти три дня, и тогда, пропостившись это время, ты с большим удовольствием примешься и за свой кебаб и за свое вино.

— Притом, — прибавил третий, — не забудь, Юсуф, 'слов пророка, который наложил проклятие на души и тела тех, кто беспрестанно напивается.

Эти увещания до того взбесили его, что он уже готов был излить свой гнев на зубоскалов. Однако скрепился, гневно повернулся к ним спиной, поднял свой пустой бурдюк и тихими шагами пошел к мечети Зобеида, проклиная дорогой всех муссульских купцов до пятнадцатого колена. Проходя мимо большой бани, Юсуф повстречался с одним из банщиков, который был ему знаком. Тот, видя, что он не в духе, спросил о причине его горести.

— По милости нашего безжалостного халифа я лишен занятий на целые три дня; он угрожает повесить того из водоносов, который осмелится явиться с водой на базар. Ты знаешь, приятель, что я не имел никогда привычки откладывать на завтра ни одного гроша, и теперь мне придется голодать целые три дня и не промочить горла ни каплей вина.

— Которое ты так часто распивал со мной, — прервал банщик. — Долг платежом красен; теперь, если угодно, я разделю с тобой свою работу; она не требует ничего, кроме силы, а в ней у тебя, хвала Аллаху, нет недостатка. Тебе ничего не стоит взять в руки волосяной мешок и кусок мыла и тереть и выправлять тела правоверных. Твои здоровые мускулистые руки очень способны вертеть и ломать члены. Пойдем, ты поработаешь у нас три дня, а там, пожалуйста, займись своим прежним ремеслом.

— Твои утешительные слова глубоко проникли в мое сердце, — отвечал Юсуф. — Я иду за тобой.

Банщик ввел его в баню, велел раздеться, подвязал ему передник и снабдил мешком, тремя бритвами, пемзой для стирания мозолей на ногах, волосяным мешком и губкой. После чего он ввел Юсуфа в отделение, где, находилась горячая вода, и велел ему ждать, пока кто-нибудь его не потребует.

Юсуф не долго сидел на мраморной скамейке бани; его позвали к одному хаджи, на котором было столько грязи и пыли, как будто он только что воротился из долгого странствования.

Юсуф с рвением принялся за работу. Одной рукой схватил хаджи, другой раздевал, потом стал работать бритвой на его голове. Хаджи восхищался ловкостью и проворством своего банщика.

Выбрив голову так гладко, как только позволяла ему тупая бритва, Юсуф намыливал и растирал кожу пилигрима, пока она не заблестела, как спина ворона. После чего он обсушил хаджи, потом вскочил к нему на спину, мял и коверкал, ломал члены, стряхивал и вытягивал все суставы, которые трещали под его руками, как снопы риса на огне. Бедный хаджи старанием нашего водоноса почти превратился в мумию, и, собрав последние силы, закричал:

— Довольно, довольно! Именем Аллаха, я совсем мертв, я едва дышу!

Проговорив эти слова, бедный хаджи упал почти без чувств. Юсуф очень испугался. Он поднял пилигрима, окатил его теплой водой, вытер, положил на софу и закутал в простыню. Хаджи погрузился в тихий сон и проснулся через полчаса столь свежим и переродившимся, что не узнавал сам себя.

Юсуф сказал:

— Хаджи, вы обязаны этим моему искусству.

Хаджи опустил руку в карман, вынул три драхмы и вручил их удивленному такой щедростью Юсуфу. Хаджи еще раз поблагодарил и вышел.

Обрадованный столь счастливым началом, Юсуф продолжал свои занятия с такой же ревностью и своим искусством освежал и оживлял всякую новую жертву. Когда наступило время вечерней молитвы, он, перемыв до полудюжины правоверных и получив за то шесть драхм, решился в этот раз повеселиться вдоволь.

Выйдя из бани и одевшись, отправился он домой, взял глиняную кружку, блюдо и короб и поспешил на базар, где купил часть мяса, которое отнес к лучшему в округе повару, потом набрал вина, восковых свечей и цветов, фисташек, сушеных плодов, хлеба и масла для ламп.

Закупив все это, отправился он к повару, где нашел свое мясо на блюде, превращенное в прекрасный кебаб. Заплатив повару и уложив говядину в короб, он в раздумье о своем счастье спешил через мост Тигра домой. Придя, он прибрал комнату, вынул лучшие платья, засветил лампы и, распорядившись со столом, поджал ноги и воскликнул, опоражнивая чарку:

— Черт возьми, как я счастлив! Однако, несмотря на то, все таки да будут прокляты муссульские купцы с их зловещими предсказаниями! Аллах, направь толы ко их шаги сюда, больше ничего не желаю.

Тут Менунн прервал свой рассказ и сказал:

— Не довольно ли на сегодня, потому что рассказ о Юсуфе-водоносе я не могу передать Вашему Благополучию за один вечер?!

Хотя пашу очень занимал этот рассказ, но он и сам уже немного утомился.

— Быть по твоему, — сказал он. — Ну, Мустафа, позаботься о том, чтобы караван отправился не прежде, чем я услышу конец повести.

— Он подождет, Ваше Благополучие, — отвечал Мустафа. И все на этот вечер разошлись.

— Что там у вас? — спросил паша Мустафу, который утром следующего дня с примерным терпением слушал доводы одного просителя.

— О, мудрый властитель правоверных! Здесь идет спор о деньгах. Эти два человека выдают себя за проводников одного франка, путешествующего по нашей империи. Одного из них он нанял в проводники, но так как тот плохо знал дорогу, то и пригласил с собой другого. Теперь у них идет спор о дележе денег, находящихся вот в этом мешке.

— Ты говоришь, нанятый проводник не знал дороги?

— Точно так, — отвечал Мустафа.

— Поэтому какой же он был проводник, и заслуживает ли хоть один обол? Другой был взят в сообщество?

— Слова Вашего Благополучия — снова самой истины.

— Следовательно, и он не может назваться проводником, поэтому ни один из них не имеет права на эти деньги. Клянусь бородой пророка, что не стоит утруждать правосудие и держать диван для таких глупых просьб. Вели деньги раздать бедным, а каждому из просителей дать по пятидесяти ударов по пяткам. Такова моя воля!

— Баллах таиб! Не может быть решения мудрейшего! — воскликнул Мустафа, когда просители были выведены.

— Теперь позови Менуни, — сказал паша. — Мне любопытно знать продолжение истории Юсуфа и дальнейших предприятий халифа. Часть золота из этого мешка оставь на его долю за сладкие рассказы.

Менуни явился с низкими поклонами. Паша и Мустафа приняли из рук невольника-грека по трубке, и сказочник продолжал рассказ свой.

Великий Гарун-аль-Рашид, по обыкновению, держал вечернюю аудиенцию. Аудиенция кончилась. Голова Гаруна была занята критическим положением Юсуфа, и ему очень хотелось узнать, что с ним сталось по обнародовании указа. Он послал за своим визирем Джаффаром.

— Мне бы хотелось знать, — сказал халиф, — удалось ли бедному Юсуфу отыскать средства на эту ночь своих вакханалий?!

— Наверное он, о властитель правоверных, — отвечал Джаффар, — теперь сидит в темноте, в горести, без вина, кебаба, пирожного и тому подобного.

— Так позови Мезрура, мы опять переоденемся и навестим его.

— О властитель правоверных! — сказал Джаффар, дрожа от страха. — Позволь подлейшему из рабов положить к стопам твоим изображение того, что нас ожидает. Нет сомнения, что этот сын шайтана с пустым желудком вспомнит предсказание, припишет исполнение его нашим зловещим предложениям и изольет весь гнев свой на нас.

— Согласен, — отвечал халиф, — он, вероятно, бесится от голода. Но, несмотря на то, мы пойдем и увидим, в каком находится он состоянии.

Джаффара бросало в дрожь при мысли, что он подвергнется гневу такого детины, каким был Юсуф, однако он не возражал более. Он уведомил Мезрура; они переоделись и удалились через потаенные двери сераля.

Яркий свет в комнате Юсуфа показал им, что тот нисколько не горевал о своей участи. Когда они приблизились, то звуки его голоса еще более уверили их в этом. Когда подошли к окну, Юсуф перестал петь и начал проклинать всех муссульских купцов, которых желал увидеть еще раз, пока их не взял шайтан.

Это желание очень рассмешило халифа, он взял горсть камешков и бросил ими в окно.

— Что там за черт? — проворчал водонос. — Что за бездельники беспокоят меня? Эй, убирайтесь отсюда, не то, клянусь бородой пророка, я вас всех посажу на этот шест!

— Разве вы не узнаете нас, Юсуф? — отвечал халиф. — Это мы, ваши друзья, и пришли опять просит впустить нас под свой гостеприимный кров.

Юсуф вышел на террасу.

— А, так это вы, голубчики?.. Проваливайте отсюда с Богом! Теперь я не расположен сердиться. Счастливы вы, что не встречались мне днем: я бы свернул вам шеи!

— Добрый Юсуф! Мы узнали о странном и безрассудном указе халифа и пришли спросить, каково идут дела твои, а в случае надобности и сделать что-нибудь для такого гостеприимного и доброго человека.

— Думаю, что вы лжете! — воскликнул Юсуф. — Но все равно, теперь я весел; так и быть, войдите ко мне и посмотрите, каков мой сегодняшний ужин. Я — Юсуф, и моя надежда на Бога!

Он сошел вниз, впустил их, и они удивились, увидав остатки его ужина.

— Теперь, — начал полупьяный Юсуф, — вы знаете наши условия: вот мясо, вот вино, вот плоды, но вам нет ни крошки еды, ни капли вина. Ты, черная борода, не таращи глаз на пирожное! — продолжал он, обращаясь к халифу. — Будь доволен тем, что достанется на твою честь.

— Не бойтесь, гостеприимнейший господин, нам не нужно ваших лакомств. Мы желаем только знать причину этого неслыханного до сих пор указа и то, каким средством вы добыли себе такой ужин.

— Вы все услышите, — отвечал Юсуф. — Юсуф всегда и во всем полагается на Бога. Когда приказ халифа дошел до ушей моих, я совсем потерялся. Случились мне проходить мимо бань Бермукки, где встретился я со знакомым банщиком.

Далее Юсуф рассказал, каким образом он добыл деньги, и рассказ его очень забавлял слушающих.

— С этих пор, — продолжал он, — не хочу быть водоносом, буду до смерти своей банщиком. Да падут все несчастья на голову этого злого халифа. Хвала Аллаху! Запереть бани ему не придет никогда в голову!

— Но, — сказал Джаффар, — положим, что это пришло бы в голову халифа завтра утром.

— Да постигнут тебя все скверности, когда ты посетишь могилы отцов своих! — закричал Юсуф, взбесившись. — Зловещая птица, разве я не предостерегал тебя, разве ты не обещал мне не предполагать ничего? Верно, сам черт в связи с тобой и шепчет твои желания на ухо халифу, а тот их потом издает в своих глупых указах.

— Прошу от всего сердца простить меня, не скажу более ни полслова, — сказал Джаффар.

— Тогда ты хоть раз сделаешь что-нибудь умное. Держись и впредь этого правила, а отсюда убирайся, пока я не проводил тебя сам этой палкой.

Глаза Юсуфа сверкали от гнева, и гости благоразумно последовали его совету.

— Мы еще увидимся с вами, добрый Юсуф, — сказал халиф, сходя с лестницы.

— Убирайтесь вы все трое к черту и не показывайтесь никогда мне на глаза со своими гадкими рожами! — воскликнул водонос, захлопнув за ними дверь.

Халиф удалился от него в самом веселом расположении духа и вошел со своими спутниками через потаенные двери в сераль.

На другое утро халиф держал диван, в котором присутствовали все муллы и вся знать; он выдал при всем собрании приказ запереть на три дня в Багдаде все бани под страхом смертной казни. Багдадцы были вне себя от удивления.

— Что бы это значило? — говорили они. — Вчера было нам запрещено пользоваться водой из Тигра, сегодня запрещены бани, а завтра, чего доброго, велят запереть мечети.

Они качали головами, между тем как говорили:

— Это делается, вероятно, для блага народного.

Несмотря на то, указ был разослан по всем баням. Наряженные для того сановники заперли прежде всего баню аль-Рашида, потом Зобеиды и кончили банями Бермукки, в которых Юсуф нашел для себя занятие.

Когда баню заперли, то содержатель ее и банщики стали роптать на друга Юсуфа, говоря, что он причиной тому, что бани заперты, потому что Юсуф, принужденный указом оставить прежнее свое занятие, принес это запрещение с собой в бани.

Между тем Юсуф шел к своей новой должности, бормоча про себя:

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога! Буду служить при бане до самой смерти.

Не зная ничего об указе, Юсуф приблизился к дверям бани, перед которыми стояла толпа банных служителей. Он присоединился к ним.

— Что новенького, братцы? Что, дожидаетесь ключа? Или испортился замок? В таком случае положитесь на мою силу.

— Разве ты не слыхал, что по указу халифа под страхом смертной казни велено запереть бани на три дня? Юсуф опешил от изумления.

— Проклятые муссульские купцы! Да падет вечный срам на могилы отцов их! Их предположения всегда сбываются. Я отыщу их, и они узнают меня.

Говоря так, Юсуф со своими щетками, бритвами и мылом удалился. В бешенстве пробегал он часа два по улицам, и каждому встречному смотрел в глаза, думая отыскать тех, на кого хотел излить весь свой гнев.

Пробегав довольно долго, сел он на большой камень.

— Хорошо же, — сказал оп, — я все-таки Юсуф, и моя надежда на Бога Но я сделал бы лучше, если бы вместо того, чтобы бегать за этими бестиями, подумал о средствах достать себе ужин

С этими словами он встал, пошел домой, оделся получше, свернул красный бумажный шарф в тюрбан, взял ковры, которые употреблял при молитве, и намеревался идти на базар, чтобы там продать их. Проходя мимо мечети Гуссейна, он увидел в ней нескольких мулл, читавших и толковавших трудные места в коране Юсуф преклонил колени для молитвы, и когда воротился к дверям мечети, встретился в них с женщиной, которая, по видимому, кого-то дожидалась. Она начала говорить с ним:

— Господин, — сказала она, — по вашей хорошей одежде вижу, что ваша милость служит у кади.

— Чего ты хочешь? Я — Юсуф, и моя надежда на Бога

— О мой хаджи, будьте моим защитником! У меня есть должник, который присваивает себе мою собственность

— Вы можете в этом положиться на меня, — отвечал Юсуф — Я сильная рука закона, и мое влияние на двор столь велико, что недавно я подал мысль для двух указов.

— Вот великие слова!

— Теперь скажите мне, кто ваш должник? Я представлю его перед кади. Скорее объясните мне, в чем дело, и я, справедливо ли ваше требование, или нет, за несколько драхм все обработаю в вашу пользу.

— Я хочу жаловался на моего мужа, который ушел от меня и расточил мое приданое: пять динарий, платья и уборы

— Чем занимается ваш муж?

— Он плетет коробки.

— Не теряя времени, моя милая, покажите мне это чудо несправедливости, и, клянусь Аллахом, я пристыжу его.

Тут женщина развила чалму, в которой находились ее деньги, вынула оттуда три драхмы и вручила их Юсуфу. Юсуф взял деньги и, приосанясь, чтобы более походить на благородного, велел вести себя к виновному. Женщина привела его к большой мечети, где муж ее, маленький тщедушный человечек, с большим рвением исполнял свои молитвы. Юсуф схватил его за ворот и, не сказав ни слова, хотел вытащить оттуда.

— Во имя пророка, к какому разряду сумасшедших принадлежите вы! — воскликнул изумленный богомолец. — Пустите меня, вы сломаете мне спину. Дайте мне по крайней мере надеть туфли, и тогда, пожалуй, я последую за вами

Около них собралась куча любопытных.

— О, все должно обнаружиться! — сказал Юсуф — Он должен жене своей, и я их судья. Я требую, чтобы вы возвратили жене вашей пятнадцать динарий и, кроме того, все украшения и вещи, которые были у вас в последние пятьдесят лет.

— Как же это может быть, — воскликнул маленький человечек, — когда мне всего от роду сорок лет?

— Может быть, — отвечал Юсуф, — но с законом нельзя шутить, это вы сейчас увидите. Пойдемте к кади.

Пройдя несколько шагов, обвиняемый начал говорить тихо Юсуфу:

— Храбрый и могущественный господин, вчера вечером я поссорился с женой из-за ее безрассудной ревности. Я оправдывался, но не мог привести никаких доказательств моей невинности Стоит лишь мне провести с ней одну ночь, и все пойдет на лад, а потому прошу вас, человеколюбивый господин, о вашем посредничестве.

— Так вы не могли привести никаких доказательств? — сказал Юсуф.

— Точно так, добрый господин, — отвечал тот, всовывая ему в руку пять драхм.

— Поэтому тут не было никакого проступка, — сказал Юсуф, кладя в карман полученные деньги, — и вы ни в чем не виноваты. Послушайте, сударыня, кажется, тут нет преступления. Ваш супруг говорит так, и вы не имеете доказательств. Следовательно, вам нечего и требовать. Ступайте-ка лучше домой вместе с ним. Он добрый малый и опять ваш, за три драхмы, которые вы мне дали — довольно, впрочем, дешево! Вот — мое решение! Женщина, которая уже и сама досадовала на свою жалобу, была очень довольна, что дело кончилось мирно, и после многочисленных поклонов ушла со своим дражайшим муженьком

— Клянусь Аллахом! — воскликнул Юсуф. — Вот превосходное занятие! Я посвящу себя этому занятию до смерти.

Говоря так, он пришел домой, взял свой корой, закупил вина и прочих припасов, осветил комнату, провел этот вечер, как и прежние, в угощении себя и в пении.

Между тем как Юсуф работал за своим столом, халиф желал проведать о действии второю указа.

— Джаффар, — сказал он, — хотелось бы знать, удалось ли мне уложить этого пьяницу в постель с голодны л желудком. Посетим-ка его.

— Во имя Аллаха, халиф, — отвечал Джаффар, — оставьте все шутки с этим пьяницей Аллах освободил нас из рук его, но что будет с нами, если он голоден и з отчаянья?

— Твоя мудрость никогда не уменьшится, — сказал халиф, — твои слова самой истины, и, несмотря на то, р. все-таки хочу еще раз видеть этого безумца

Джаффар не смел противоречить, он велел принести платья, и опять отравился с халифом и Мезруром. Снопа изумились они, увидав дом освещенным, как и прежде; н когда ветер распахнул одну из занавесок, они заметили на стене тень Юсуфа: борода его от сильного движения челюстей заметно шевелилась, в руке держал он чарку вина.

— Кто там? — закричал Юсуф, когда Джаффар, по повелению халифа, постучал в двери.

— Ваши друзья, дорогой Юсуф; ваши друзья муссульские купцы. Да будет мир над домом вашим!

— Что до меня, то не желаю вам ни мира, ни счастья, стаоые совы! — отвечал Юсуф, выйдя на террасу. — Клянусь Аллахом, если вы сейчас же не уберетесь от меня, то я сойду к вам с дубиной.

— Но, дружище, — воскликнул Джаффар, — нам нужно сказать только два слова!

— Так скорее говорите их, потому что никогда нога ваша не будет в моем доме, злосчастные, разорившие всех водоносов и банщиков.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил халиф — Мы вас не понимаем.

— Как! — отвечал Юсуф — Разве вы ничего не знаете о сегодняшнем указе?

— Господин! Сегодня мы были так заняты сортировкой товаров, что не имели вовсе времени выйти ни на шаг и потому ни о чем, случившемся в Багдаде, не знаем.

— Ну, так войдите же, вы должны узнать все. Но теперь же клянитесь именем пророка, что вы не будете ничего предполагать, потому что все, что вы ни предполагали, сбылось, словно было вырезано на рубиновой печати Соломона.

Условия были приняты, и халиф со своими спутниками был впущен. Все было внутри в том же порядке, как и вчера.

Когда они угечиоь в yглу, Юсуф начал:

— Итак, почтенные гости, вы ничего не знаете, что случилось сегодня; ничего не знаете о том, что выдумала пустая голова халифа?

Гарун и визирь едва могли удержаться от смеха, они сделали головами отрицательный жест.

— Халиф, — продолжал Юсуф, — с его дрянной бородой и еще худшим умишкой, издал указ на три дня запереть бани; этой жестокостью брошен был я снова в море нужды. Но провидение ласково подало мне руку помощи, кинуло под ноги несколько драхм, и я, назло халифу, который походил более на злого духа, нежели на правоверного, все-таки добыл себе ужин.

— Нишаллах! — сказал про себя халиф. — Но погоди же, рано ли, поздно ли, я с тобой поквитаюсь

Юсуф несколько раз наполнял свою чарку, и между тем с отменным удовольствием рассказывал происшествия дня

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога. Хочу до смерти служить при кади и завтра же начну.

— Но, — сказал Джаффар, — положим…

— Что? Положим?.. Клянусь бородой пророка, что если ты осмелишься в моем присутствии еще раз предполагать, то я превращу в студень твое толстое тело! — закричал Юсуф и схватился на палку.

— Не буду, друг мой, я только хотел сказать…

— Пи слова! — проворчал Юсуф. — Или ты уже никогда ничего не скажешь.

— Ну, так мы станем только думать.

— На это я согласен и думаю, что вы сделаете очень умно, если поскорее уберетесь отсюда, потому что палка у меня в руках, притом же я теперь не в духе.

Халиф и его спутники поспешили раскланяться с раздраженным хозяином.

На следующее утро Джаффар, сопровождаемый всеми знатнейшими сановниками и визирями, вошел в диван, распростерся перед троном и желал халифу долгой жизни и бесконечного здоровья.

— Джаффар, — сказал халиф, — вели сейчас же выдать указ под моим фирманом, чтобы сделана была тщательная проверка служащих при судах и присутствующих в камерах кади. Все законно утвержденные в этом звании останутся при своих местах и получат подарки и прибавки к жалованью; тех же, которые приняли на себя этот титул без позволения и самовольно, избить палками.

Приказание халифа было тотчас приведено в исполнение. Юсуф в это время, слишком отягченный винными парами, заснул и проснулся, когда солнце было уже высоко.

Он тотчас встал с постели, оделся с изысканностью, поспешил к одному кади, где и присоединился к прочим, служившим при нем. Они глядели на него с удивлением и неудовольствием.

В это самое время кади получил фирман халифа. Он приложил его ко лбу в знак почтения и подчиненности и велел прочитать. Когда фирман прочли, кади воскликнул громким голосом:

— Принесите сюда мешок золота и позовите феллахов с розгами, заприте также двери судной залы, чтобы никто не убежал. А вы, — сказал он, обращаясь к служащим, — подавайте голос, когда произнесут наши имена.

Юсуф вытаращил глаза и навострил уши.

— О, Аллах! Что тут такое будет? — сказал он про себя.

Когда приказания кади приведены были в исполнение, должны были все, находившиеся в зале, поодиночке подходить к нему и доказывать законное утверждение в своем звании, после чего каждый отпускался с наградой. Мысли Юсуфа так перепутались в столь для него непонятном деле, что он и не заметил, что уже остался последним. Вторичный вызов кади наконец вывел Юсуфа из забытья; он подошел к нему.

— Кто ты? — спросил кади.

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога! — отвечал он.

— Чем ты занимаешься?

— Я водонос.

— Если так, то почему ты встал вместе со служащими при мне?

— Я вступил в это звание только с прошедшего дня, но для меня нет ничего трудного. Надеясь этим занятием получать по шесть драхм в день, я решил избрать его.

Кади и присутствующие не могли удержаться от смеха, но, несмотря на это, все-таки его ноги привязали к двум палкам; палки подняли, и феллахи начали свою работу, причем они нарочно чаще вместо пяток били по палкам.

Его отвязали и вывели из судейской залы, хотя мало поврежденного слабым наказанием, но не менее от того огорченного.

— Ах, — думал Юсуф, — судьба, кажется, решила, чтобы я каждый день менял занятия. Черт дернул меня впустить к себе в дом этих муссульских собак, без них ничего бы не было.

Когда он так говорил, прошел мимо пего бельдар, или придворный халифа.

— Вот было бы для меня прекрасное звание! — подумал Юсуф. — Халиф же, как кади, не считает свои к людей. Нужно только отбросить в сторону стыд и каждый будет принимать тебя, за кого выдаешь себя.

И нисколько не теряя надежды добыть нужные на ужин шесть драхм, пошел он домой, стянул талию как только мог, красиво свил тюрбан, на цел его немного набок, вымыл руки и взял в одну очищенный хлыст из миндального дерева.

Спускаясь с лестницы, Юсуф вспомнил, что ему нужен еще меч, а у него были только одни ножны. Но он не долго думал: засунул ножны себе за пояс, выстругал клинок из куска пальмового дерева, вложил его в ножны, а рукоятку украсил пестрой бумагой и шелком, прикрепив их нитками. С гордым видом пробегал он улицы, помахивая своим хлыстом. Кто ни встречался с ним, давал ему тотчас дорогу, думая, что он принадлежит к числу надменных слуг хана. Наконец Юсуф пришел на базар, где собралась большая толпа народа вокруг двух человек, которые дрались с остервенением. Юсуф стал пробираться в толпу и все давали ему дорогу; не знаю, принимали ли они его за придворного, или боялись его силы.

Когда он протиснулся к бойцам, они были так испачканы грязью и кровью и нападали друг на друга с таким бешенством, что никто не смел приступиться разнять их. Юсуф видел, какой страх вселял он в других своей особой и что его принимают за бельдара, чем ему и хотелось быть; он схватился сначала за рукоятку своего деревянного меча, потом, наделив каждого из дравшихся несколькими добрыми ударами хлыстом, разнял их. После чего к Юсуфу приблизился смотритель базяра, поклонился и вручил ему шесть драхм, прося, взяв обоих, представить перед халифом как нарушителей спокойствия.

Юсуф положил деньги в кушак, схватил драчунов и отправился. Большая часть народа следовала за ним, прося отпустить их, но Юсуф ничего не слышал, пока не всунули ему в руку шесть драхм. После чего он отпустил их и пошел, едва скрывая свою радость.

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога; хочу жить и умереть бельдаром. Клянусь Аллахом, теперь пойду во дворец и посмотрю, каково поживают мои сотоварищи по званию, бельдары.

На службе при халифе находилось тридцать бельдаров, которые поочередно, по десять человек в день, дежурили во дворце. Придя во дворец, Юсуф присоединился к дежурным десяти бельдарам. Но то были красивые собой, молодые и великолепно одетые люди и очень отличались от него. Сравнив их женоподобный вид со своим мужественным и мускулистым, он почел себя вправе презирать их, но, несмотря на это, не мог отвести глаз от их красивой модной одежды.

Между тем и его заметил первый бельдар и, зная, что незнакомец не принадлежит к дворцовым людям, заключил по его наружности, а еще более по тому, что он присоединился к ним, что он на службе у кого-нибудь из великих Омра, бывших в Багдаде; что, верно, дома ему нет дела и что он из любопытства пришел к ним во дворец.

Он сообщил это и другим бельдарам и сказал: — Примем этого видного незнакомца как нашего гостя. Окажем ему должное уважение, потому что он принадлежит к нашему же званию; покажем, что имеем желание служить ему.

Прочие придворные халифа согласились с ним. Старший бельдар пошел к казнохранителю и велел ему выписать счет на одного богатого кондитера, по которому тот должен был заплатить в казну пять тысяч монет. Когда приложили к счету печать визиря, он подошел к Юсуфу и сказал:

— Здравствуй, брат!

— Я — Юсуф и полагаюсь во всем на Бога; готов исполнять ваши приказания! — сказал водонос с глубоким почтением.

— Смею просить вас, брат бельдар, отнести эту бумагу, скрепленную печатью визиря, к Маллешу Осману, богатому кондитеру, и взять у него немедленно пять тысяч монет. Вы, верно, знаете, как поступить в этом случае; разумеется, мы не ждем платежа этих денег, но вы можете выжать у него что-нибудь для себя; мы хотим этим доказать вам дружбу и доброжелательность дворцовых бельдаров. Не забывайте нас, когда возвратитесь к себе.

Юсуф в восхищении положил указ в свою шапку, склонился до земли и поспешил исполнить поручение. Полагая, что ему, в его новом сане, уже неприлично идти пешком, он сел на осла, которого нанял на улице, и велел вожатому идти впереди очищать дорогу и узнавать о месте жительства кондитера. Они скоро узнали его, потому что Маллеш Осман был славнейший в своем роде и обладал несметным богатством.

Юсуф на животном, вдвое меньшем его, предшествуемый вожатым, остановился перед домом кондитера. Он позвал хозяина и сказал ему:

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога!

Кондитер заметил его лишь тогда, когда он мерными шагами вошел в лавку.

— Я пришел, мой добрый Маллеш Осман, попросить вас сейчас же отправиться во дворец и взять с собой пять мешков, каждый с тысячью драхм, ни одним аспером меньше. Вот приказ, скрепленный печатью визиря, а так как вы имеете честь быть должником халифа, то не угодно ли вам встать и последовать за мной во дворец, да не позабыть и всего остального?

Маллеш при этих словах поднялся с места, очень почтительно приблизился к Юсуфу, принял бумагу, приложил ее ко лбу и сказал с униженной преданностью:

— О честнейший, храбрейший и могущественнейший бельдар! Как мудро избирает халиф себе слуг! Как много порадовал меня Аллах вашим благословенным посещением! Я, раб ваш, смею просить удостоить меня честь отдохнуть в моем жилище.

Юсуф бросил погонщику ослов полдрахмы и отпустил его. После чего, желая показать, как утомила его дорога, он стал отирать рукавом лоб. Кондитер принудил сто сесть на свое собственное место, велел скорее принести с базара блюдо кебаба, разостлал перед Юсуфом салфетку, разрезал гранат, посыпал его толченым сахаром и поставил перед бельдаром рядом со сладкими пирожными и медом.

— О знаменитейший из бельдаров! — сказал он. — Прошу вас удостоить раба вашего чести отобедать в его доме. Не угодно ли вам для препровождения времени заняться этими мелочами, пока не изготовят чего-нибудь получше?

Один из прислужников принес дорогую чашу, которую кондитер наполнил щербетом из дистиллированного сока цветов лотоса, смешанного с розовой водой. Хозяин тотчас предложил его Юсуфу. Но наш Юсуф, разыгрывая роль знатного, поднял голову и даже ни разу не взглянул на поставленное перед ним.

— Сделайте милость, дорогой гость мой, откушайте этот щербет! — продолжал кондитер. — Или, клянусь Аллахом, я разведусь с любимейшей из жен моих.

— Постойте, постойте! — воскликнул Юсуф. — Чтобы не пострадала невинность, я исполню вашу просьбу, хотя, сказать правду, вовсе не чувствую голода, потому что я только что позавтракал со стола халифа; было десять блюд, каждое с тремя различно приготовленными цыплятами. Я так сыт, что насилу дышу.

— Я вижу, что вы только из сострадания к рабу вашему соглашаетесь на его просьбу.

— Именно, — отвечал Юсуф, — чтобы только одолжить Бас.

Он взял чашку со щербетом, в которую вмещалось с полдюжины обыкновенных чашек, и, к удивлению кондитера, осушил ее в один прием. Тут принесли кебаб, завернутый в тонкие слои пшеничного теста, и их истребил Юсуф с изумительной быстротой и перестал есть не прежде, чем ничего не оставалось на столе.

Кондитер был вне себя от удивления.

— Этот человек, — думал он, — на завтрак съел десять блюд, каждое в три цыпленка. Какое счастье для меня! Что, если бы он пришел ко мне голодный?.. Разве целый бык, начиненный фисташками, мог бы насытить его. О, если бы небо избавило меня от него добрым путем!

Между тем Юсуф все не оставлял своей важной осанки. Кондитер спросил, будет ли его милость ждать, пока приготовят обед.

— Это дело второстепенное, — сказал Юсуф. — Я здесь затем, чтобы вместе с вами отправиться к казнохранителю и выплатить должные вами пять тысяч драхм.

— С вашего позволения, мой ага, — сказал кондитер, — через минуту я буду опять здесь.

После чего Маллеш Осман наполнил большой мешок дорогими пирожными, завернул в лоскут бумаги тридцать драхм, подошел к Юсуфу и сказал:

— Мой князь, прошу вас покорнейше, примите эту малость для расходов в бане после столь утомительного путешествия ко мне. Осмелюсь также просить вашей протекции. Дела идут плохо, и деньги не прибывают. В короткое время я уплачу все.

Юсуф знал, что счет был написан только для того, чтобы дать ему случай выжать у кондитера несколько драхм, потому он и сказал:

— Советую вам, Маллеш, остаться сегодня дома, это еще не к спеху, можете не платить и завтра, пожалуй, неделю, месяц, не платите хоть год, да хоть и совсем не ходите. Вы имеете протекцию во мне и потому, сделайте милость, не беспокойтесь и ходить во дворец.

Уже был вечер; Юсуф с подарками отправился домой и не утерпел, чтобы не воскликнуть:

— Я — Юсуф, и мое пропитание от Бога!

Полный самых сладких предчувствий, пришел он домой, переменил платье, взял короб и кружку и воротился с грузом, большим против обыкновенного, потому что он решился в этот вечер потратить все свои сорок две драхмы.

— Клянусь Аллахом! — воскликнул Юсуф. — Назло мерзавцам муссульским купцам, этим зловещим птицам, я буду иметь ужин еще вкуснее прежних.

Он купил вдвое больше восковых свечей и масла, так что его дом, когда он сел за ужин, был освещен донельзя; это сделало его веселее, чем когда-либо; он пил больше и пел громче прежнего.

Оставим его веселиться и обратимся к халифу, который узнал, что Юсуфу попало по пяткам, и был вполне уверен, что тот сидит без ужина и вина. Халиф решился опять идти к нему.

— Думаю, Джаффар, что наконец удалось мне уложить спать эту шельму без ужина за то, что изволил назвать меня не верным; хочу навестить его, чтобы позабавиться отчаяньем и бешенством после гостинца, полученного им сегодня.

Напрасно говорил Джаффар, что они в таком случае добровольно нападают на раздраженного и раненого льва, что при его бешенстве и ужасной силе им нужно ожидать только смерти, если осмелятся явиться в его доме.

— Все это, может быть, и справедливо, — отвечал халиф, — но все-таки я иду и отважусь на все.

— При мне мой меч, властитель правоверных, — сказал Мезрур, — и я не боюсь ничего.

— Не прибегай к его помощи, Мезрур, — отвечал халиф. — Принеси платья. Мы, наверное, не увидим у него сегодня света, кроме разве одной какой-нибудь лампы, перед которой он обмывает свои избитые ноги.

Они отправились и, увидев блеск свечей в комнате Юсуфа, изумились. Его песни раздавались громче; по-видимому, он был пьянее, чем когда-нибудь, и кричал в промежутках между куплетами:

— Я — Юсуф! Проклятие да падет на головы всех муссульских купцов! Мои надежды на Бога!

— Клянусь мечом пророка! — сказал халиф. — Он все мои планы уносит к черту. Я произвел беспорядок во всем городе и подверг своих подданных указам, которые могли бы разве идти из головы безумного, и все это, чтобы отомстить этому пьянице, а он — он все-таки веселится!.. Я уже утомился в ухищрениях преодолеть его; постараемся как-нибудь узнать, как он добыл себе ужин. Эй, друг Юсуф, вы здесь? К вам пришли опять ваши гости порадоваться вашему счастью!

— Что там опять? — ворчал Юсуф. — Хорошо же, вы узнаете следствие ваших посещений. Бегите или вы пропали! Я клялся Аллахом, что ноги вашей не будет в моем доме, клялся заколотить до смерти, если найду вас.

— О перл между людьми, океан смирения, встань и впусти нас! Такова наша судьба, и кто может противиться ей?

— Хорошо, — отвечал Юсуф, выходя с палкой на террасу, — если это судьба ваша, то все равно, не моя вина.

— Но, добрый Юсуф, — сказал халиф, — выслушайте нас. Теперь в последний раз просим мы, чтобы вы впустили нас. Мы клянемся в том пророком. Вы сердитесь; на нас, как будто мы чем-то вас обидели, и между тем все-таки должны согласиться, что все, что с первого взгляда казалось несчастием, впоследствии служило вам в пользу.

— И это правда, — отвечал Юсуф, — но, несмотря на то, благодаря вашим гибельным предложениям, я должен был с каждым днем менять занятия. Что буду я делать завтра?

— Ведь вы всегда надеетесь на Бога! — начал Джаффар. — Сверх того, мы вам обещаем ни слова не говорить об этом и в последний раз просим вашего гостеприимства.

— Ну, так и быть, — сказал Юсуф, который был уже очень пьян, — я отворяю вам двери в последний раз; не смею противиться судьбе.

Говоря так, он кое-как спустился по лестнице и впустил их.

Все было в необыкновенном изобилии. Юсуф пел, не обращая на них никакого внимания, наконец сказал:

— Муссульские собаки! Отчего же вы не спрашиваете меня, как я добился такого завидного счастья? Думаю, что вы умираете ог злости, но вы должны услышать все, и если осмелитесь уйти, не выслушав до конца, то я вас так угощу, что вы лучше бы согласились получить по пятисот ударов по пяткам.

— Послушны вам во всем, добрейший из мужей, — отвечал халиф.

После чего Юсуф рассказал им происшествия дня и заключил словами:

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога! Хочу жить и умереть в звании бельдара, назло халифу и его визирю. Чтоб они погибли!

Он выпил чарку водки и, уже чересчур напившись, мертвецки заснул.

Халиф и Джаффар потушили свечи, вышли из дома и достигли потаенных дверей сераля, крайне восхищенные проделками Юсуфа.

Юсуф, проснувшись на следующее утро, увидел, что уже довольно поздно; он оделся на скорую руку в лучшие платья, говоря про себя:

— Решено, я — бельдар и умру бельдаром.

Он тщательно расчесал бороду и придал ей воинственный вид. После чего надел свой деревянный меч и, не теряя времени, отправился во дворец, где и присоединился к очередным бельдарам, в надежде, что начальник их даст ему поручение, подобное вчерашнему.

Вскоре после того вошел в диван халиф и тотчас узнал Юсуфа в его наряде. Он заметил Джаффару:

— Видишь нашего Юсуфа? Наконец-то он у меня в руках! Но он не будет ничем обижен, если не уйдет от меня.

Был позван первый бельдар, который явился с обыкновенными поклонами.

— Сколько вас всего? — спросил халиф.

— Всего тридцать, властитель, из числа которых ежедневно десять находятся на службе.

— Я желаю видеть сегодняшних, — сказал халиф, — и хочу ознакомиться с каждым.

Первый бельдар низко поклонился, пришел к своим и сказал громко:

— Бельдары, властитель правоверных желает, чтобы все вы явились перед ним.

Они немедленно повиновались, и Юсуф был принужден идти с прочими. Он говорил про себя:

— Что бы это значило? Опять всегдашнее несчастье! Вчера я рассчитался с кади и расплатился ногами. Если придется рассчитываться с халифом, то я должен буду почитать себя счастливым, если вынесу отсюда свою голову на плечах.

Между тем халиф каждому предлагал несколько вопросов, пока не подошел к Юсуфу, который остался позади всех. Все его движения, его неловкость столь забавляли халифа и Джаффара, что они едва удерживались от смеха. Последний бельдар был опрошен и присоединился к другим; Юсуф стоял один-одинешенек. Он вертелся то в ту, то в другую сторону, взглядывал то на халифа, то на двери и думал, нельзя ли ему как-нибудь улизнуть, но видел, что это невозможно. Халиф три раза спрашивал его, кто он, но Юсуф был не в состоянии отвечать.

Первый бельдар толкнул его сзади, взглянул в лицо, но не узнал, однако подумал, что кто-нибудь из других начальников его недавно принял.

— Отвечай же халифу, ты, дубина! — сказал он Юсуф, толкнув его еще раз рукоятью своего ятагана; но язык у Юсуфа от страха прирос к гортани; он трясся и не отвечал ни слова. Халиф спросил еще раз:

— Как зовут тебя, твоего отца, сколько получаешь ты жалованья и каким образом поступил на службу?

— Вы говорите со мной, о халиф? — наконец пробормотал Юсуф.

— Да, — отвечал халиф серьезно.

Джаффар, стоявший подле своего властителя, воскликнул:

— Да, глупейший из бельдаров, отвечай скорей, или меч заставит тебя навеки замолчать!

Юсуф продолжал, как бы говоря с самим собой:

— Надеюсь, что в таком случае употреблю мой собственный. — После чего он отвечал "на вопросы: — Да-да, это так, справедливо, как нельзя более, мой отец был бельдаром, и моя мать до него.

При этом бессмысленном ответе халиф и весь двор не могли удержаться от смеха, что несколько ободрило Юсуфа.

— Из этого видно, — сказал Гарун, — что ты бельдар и сын также бельдара и что ты получаешь ежегодно десять динарий и ежедневно пять фунтов мяса.

— Точно так, — отвечал Юсуф, — думаю, что так. Я — Юсуф, и моя надежда на Бога!

— Это хорошо. Итак, Юсуф, ступай с тремя другими бельдарамн в тюрьму и приведи сюда четырех разбойников, которые за разные преступления приговорены к смерти.

Тут Джаффар серьезно заметил халифу, что не лучше ли будет велеть привести их тюремщику; мнение было одобрено, и вскоре последний явился с четырьмя закованными преступниками, головы которых не были ничем покрыты. Халиф приказал бельдарам схватить каждому по одному, завязать им глаза, оголить шеи, обнажить мечи и ждать команды.

Бельдары с поклонами спешили исполнить приказания. Они поставили осужденных на колени, завязли глаза и нагнули им головы. В то время, когда бельдары делали эти приготовления, Юсуф был ни жив, ни мертв.

— Убежать теперь невозможно, — сказал он про себя. — Да будут прокляты муссульские купцы! Они сказали правду, что уже более не придут ко мне, потому что через несколько минут меня уже не будет в живых.

— А ты там, каналья, бельдар, не знаешь своих обязанностей? — воскликнул Джаффар. — Почему ты не готовишь преступника и не следуешь примеру своих товарищей?

Юсуф, принужденный повиноваться, схватил четвертого преступника, завязал ему глаза, обнажил шею и встал сзади, не вынимая, однако, своего меча.

— Плохо дело! — подумал Юсуф. — Через несколько минут все объяснится, увидят, что вместо клинка у меня кусок пальмового дерева, и голова моя слетит с плеч под общий смех. Но моя надежда на Бога, к шайтану всех муссульских купцов!

После чего он вынул из перевязи свой меч с ножнами и в таком виде поднял его на плечо.

Халифа, который не спускал с негоглаз, это в особенности занимало.

— Бельдар! — воскликнул он — Почему ты не вынимаешь меча из ножен?

— Мой меч уж таков, — отвечал Юсуф, — что не смеет слишком долго блистать перед глазами властителя правоверных.

Халиф притворился довольным этим ответом, обратился к первому бельдару и дал ему знак. В одно мгновение голова разбойника лежала на земле.

— Браво! — сказал халиф. — Проворно и xopoшо! Дать ему за это награду!

После того он велел второму начать свое дело. Меч сверкнул в воздухе, и одним махом голова разбойника на несколько шагов отлетела от плеч. С таким же искусством была отрублена голова третьего.

— Теперь, — сказал халиф Юсуфу, — твоя очередь, приятель. Если ты исполнишь это с такой же ловкостью, то получишь такую же, как и они, награду.

Юсуф между тем собрался с духом. Конечно, он еще не успел привести в порядок свои мысли, которые неопределенно вертелись в голове его.

— Ваше Высокомочие, позвольте прежде сказать несколько слов этому преступнику, — сказал он, чтобы выиграть некоторое время.

— Говори! — сказал халиф, зажимая рот своей одеждой, чтобы не захохотать.

— Халиф приказал отрубить тебе голову. Если ты хочешь исповедывать истинную веру, то воспользуйся этими немногими минутами.

Преступник тотчас воскликнул:

— Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! После чего Юсуф оголил свою мускулистую руку,

— Теперь признай публично справедливость твоего наказания! — воскликнул он громко, между тем тихо сказал ему: — Скажи, что приговор несправедлив.

— Нет, нет! — воскликнул громким голосом преступник. — Я невиновен!

Халифа, который ничего не упускал из вида, очень забавляли проделки Юсуфа, и он хотел видеть, что будет далее.

Юсуф приблизился к халифу, повергся пред ним на землю и сказал:

— О халиф, наместник пророка! Преклони ухо к моленьям твоего верного раба, выслушай редкое происшествие, случившееся со мною за несколько дней перед этим.

— Говори, бельдар, мы слушаем. Но не забудь, что слова твои должны быть словами самой истины.

— Вечером, за день перед тем, как Ваше Высокомочие издали эдикт, по которому запрещалось являться на базаре с водой из Тигра, сидел я у себя дома, совершал молитву и читал коран громким голосом. Вдруг явились, откуда не ведаю, три муссульских купца и просили меня, чтобы я впустил их в дом свой. Коран зовет гостеприимство добродетелью, которой должен отличаться каждый правоверный. Я поспешил отворить двери и впустил их.

— Право? — сказал халиф, взглянув на Джаффара. — Не можешь ли ты сказать нам, каковы были с виду эти три купца?

— Их наружность была гадка до высочайшей степени. Один из них был дюжий мужик с плутовскими чертами лица и густой бородой и выглядел как бы только что из тюрьмы.

Халиф лукаво взглянул на визиря, словно желая сказать: «Это твой портрет».

— Другой был чернобородый, такой ужимистый, он только бы разве и годился быть повешенным.

Джаффар низко поклонился халифу.

Мезрур запальчиво схватился за рукоять кинжала.

— Одним словом, Ваше Высокомочие, скажу по чистой совести, если бы сравнить наружность этих преступников, коих головы еще лежат перед глазами вашими, с физиономиями тех трех купцов, то эти казненные показались бы честнейшими людьми. Несмотря на то, я принял их и угощал наивеликолепнейшим образом. Они съели все мои кебабы, потребовали вина и других напитков, в которых я, как в запрещенных законом, никогда даже не мочил губ своих. Я пошел и купил требуемое ими. Купцы ели и пили до самого рассвета, после чего и ушли.

— Так, так! — сказал халиф.

— В следующею ночь, к большому моему неудовольствию, спи опять помешали мне в благочестивых занятиях. Опять должен был я тратиться, удовлетворяя их желания. Наевшись и напившись допьяна, они ушли, и я надеялся уже более не видеть их, тем более, что замечания купцов насчет указа Вашего Высокомочия затворить бани были не слишком лестны.

— Далее, добрый Юсуф.

— На третью ночь они явились снова. Не имея более денег и видя, что они хотят сделать из моего дома трактир, думал я только о том, как бы от них избавиться. Но они пришли и в четвертый раз и вели себя самым неблагопристойным образом: пели нахальные песни и беспрестанно требовали вина, пока мое терпение не истощилось, и я не сказал им, что не могу долее терпеть их в моем доме. Тут толстяк, о котором я уже говорил, поднялся и сказал:

— Юсуф, мы испытали твое радушие к гостям и благодарим тебя за это. Никто бы не принял таких людей как мы, а ты четыре дня кряду кормил нас. Теперь мы хотим наградить тебя за это. Ты — бельдар халифа, и мы наделим тебя мечом правосудия, который затерян со времен Соломона. Возьми его и не суди о нем по виду. Когда тебе случится отсекать голову какому-нибудь преступнику, то, если он виновен, меч воспламенится, подобно огню, и никуда не даст промаха, но если осужденный невиновен, то он превратится в безвредный кусок дерева.

Я принял подарок и только хотел отблагодарить за него, как трое муссульских купцов превратились в какие-то неземные существа и исчезли.

— В самом деле, удивительная история! Как же после выглядел этот безобразный? Как ангел?

— Как ангел света, халиф!

— А костлявый негр?

— Как гурия, халиф!

— Хорошо же, — сказал халиф. — Теперь ты должен испытать силу свою чудесного меча. Оiруби голову преступнику!

Юсуф приблизился к разбойнику, стоящему все еще на коленях, обошел вокруг него три раза и громким голосом воскликнул:

— Святой меч, если этот человек виновен, исполни долг свой, но если он невиновен, что и утверждает он у врат смерти, то сделайся безвредным!

С этими словами Юсуф выхватил сбой меч, и в руках его была тонкая полоса пальмового дерева

— Он невиновен, о халиф! Этому, несправедливо осужденному человеку, должно возвратить свободу.

— Без сомнения, — отвечал халиф, которого проделка Юсуфа чрезвычайно восхитила — Освободить его! Начальник бельдаров! Мы не можем отпустить от себя человека, обладающего столь удивительным мечом. Прими на службу еще десять бельдаров и поставь над ними Юсуфа, назначив ему жалованье и содержание наравне с прочими начальниками.

Юсуф, вне себя от счастья, повергся перед халифом на землю, затем встал и, удаляясь, воскликнул:

— Я — Юсуф, и моя надежда на Бога! Аллах да сохранит муссульских купцов!

Вскоре после этого явились к Юсуфу снова переодетые в купцов халиф, Джаффар и Мезрур и, открыв все, очень забавлялись его изумлением и стыдом. Несмотря на то, Юсуф до смерти своей радовался шутке Гаруна и был счастливее Джаффара и других, которые наконец пали жертвами гнева могущественнейшего халифа.

Вот, паша, история Юсуфа-водоноса.

— И очень хорошая история. Нет ли у тебя еще одной, Менунн?

— Ваше Благополучие, — сказал Мустафа, — караван завтра с рассветом отправляется в дорогу, и Менуни осталось только три часа для сборов. Если мы еще задержим его, то начальник будет на нас жаловаться, а из этого может выйти плохая история.

— Ну, пусть себе с Богом едет, — отвечал паша. — Наградить Менуни, а мы постараемся отыскать другого рассказчика, пока он не воротится из путешествия.

Глава XIX


— Мустафа, — сказал паша, отнимая ото рта трубку, — отчего это поэты так много говорят о книге судеб?

— В книге судеб, Ваше Благополучие, написан наш тиллед, или судьба. Что сказать еще?

— Аллах акбар! Великий Бог! Хорошо сказано. Но к чему же написано это в книге, которую никто не может читать?

— То высокие, наполненные мудростью слова. Гафис говорит: «Благодари небо за каждое мгновение, данное тебе, как за дар Аллаха». Кто предузнает конец каждой вещи?

— Баллах таиб! Клянусь Аллахом! Умно сказано. Но к чему же книга, когда она запечатана?

— Есть мудрые мужи, которые могут читать наш кил мет и предвидеть будущее.

— Точно. Но я заметил, что они обыкновенно уведомляют нас о событиях тогда, когда они уже случились. Что такое толкователи звезд? Шарлатаны, плуты — больше ничего. — И паша стал снова курить.

— Ваше Благополучие, — начал Мустафа, — в приемной подлейшая из собак ждет повеления предстать пред светлые очи ваши. Этот гяур пришел из Китая, он неверный, с двумя хвостами.

— С двумя хвостами! Что он, паша, что ли?

— Паша! Истаффир Аллах! Собака, подлейшая собака, клянусь бородой пророка! Только собака с двумя хвостами.

— Пусть войдет сюда, посмотрим! — сказал паша. Два невольника ввели тощего желтого китайца; все лицо его было испещрено морщинами, глаза узкие и маленькие, скулы выдались вперед, нос заменяли две дырки, а в его огромном рту виднелись два ряда зубов, которые превосходили чернотой самые лучшие чернила.

Только вошел он в комнату, как повалился на колени, потом головой своей обтер с полу пыль и опять ударился лбом оземь.

— Встань, двухвостая собака! — сказал паша.

Но костлявый китаец и не думал слушаться повеления паши; два невольника приподняли его голову за косы, которые были больше аршина длиной, и китаец оставался на коленях с потупленными в землю глазами.

— Кто ты, собака? — спросил паша, которому очень понравилось раболепие китайца.

— Подлейший из рабов Вашего Благополучия, китаец, — сказал вопрошаемый на чистом турецком наречии. — В отечестве моем был я поэтом, но судьбе угодно было, чтобы я теперь работал во дворцовых садах.

— Если ты поэт, то, верно, знаешь много повестей?

— Рабу вашему случалось не одну тысячу раз рассказывать их. Так предопределено мне.

— Ты говоришь о предопределении, — сказал Мустафа, — поэтому ты можешь рассказать Его Благополучию повесть, в которой бы кто-нибудь предсказал будущее, и это предсказание исполнилось бы на самом деле. Если знаешь ты такую повесть, так рассказывай.

— В моем отечестве, о визирь, есть предание, в котором говорится о предсказании будущего и о странном исполнении его.

— Можешь начать, — сказал Мустафа.

Китаец засунул руку за пазуху и вытащил оттуда инструмент, который был сделан из черепахи, с тремя или четырьмя струнами, и начал свою историю тихим однозвучным писком, который составлял что-то среднее между пением и визгом, но не был нисколько неприятен для слуха. Он ударил по струнам и сделал прелюдию, которую можно представить себе, взяв целый ряд фальшивых тонов. Вот они:


Тейтум, тейтум, тилли-лилли, тилли-лилли;

тейтум, тейтум, тилли-лилли, тилли-лилли;

тейтум, тей!


И всякий раз, задыхаясь во время рассказа, он замолкал и извлекал несколько подобных звуков из своего инструмента.

Чудная история об импе раторе

Чья душа могла так сильно чувствовать любовь, и в чьей груди могла она гореть так пламенно, как не в груди великого Кун-чу, известного в летописях Поднебесной Империи под именем высокого Ю-ань-ди, брата солнца и луны? Двор его был великолепен донельзя, войско несметно, владения так обширны, что границами их было четыре моря, которые составляют границы всего света. Но, несмотря на все это, судьбе угодно было, чтобы он был несчастлив. Так начинаю я чудную историю об императоре, рассказ несчастий великолепного Ю-ань-ди.


Тейтум, тилли-лилли…


Да, он чувствовал, что у него не было чего-то. Ни власть, ни богатства, ни почести не в состоянии были развеселить императора. Не мог он даже читать книгу великого Фо, он закрыл ее. Ах, он грустил, что у него не было другого Я, которому бы он мог сказать: «Смотри! Это все мое! » Его сердце жаждало любви юней девы, красоту которой он мог бы боготворить. Он, перед которым весь свет преклонял колени, которому все люди служили, как рабы, он грустил о том, что любовь не сковала его своими цепями. Но где найти деву, которая была бы достойна лежать в объятиях брата солнца и луны? Где отыскать ее?


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей!..


Была одна, достойная быть подругой великолепного Ю-ань-ди, быть царицей в стране вечной весны, где растут деревья с золотыми стволами, серебряными ветвями, смарагдовыми листьями и плодами, которые так же вкусны, как яблоки бессмертия. Но где была эта жемчужина? Не утопала ли она в море слез, не лежала ли она на дне колодца горести, или покоилась в садах радости? Ее глаза, которые блеском спорили с лучами солнца, глаза, которые должны бы были освещать целые царства, были подернуты флером горести. И кто был причиной этой горести? Нечестивый, сребролюбивый мандарин Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту. Тейтум, тилли-лилли…

Великий Ю-ань-ди созвал всех мандаринов. Весь блестящий двор его, все вельможи склонили головы свои во прах перед золотыми словами, которые полились из уст брата солнца.

— Слушайте меня, вы, первые мандарины, князья и вельможи моей империи! Внимайте словам Ю-ань-ди. Не имеет ли каждая птица, которая рассекает воздух, каждый зверь, который крадется в лесной чаще, подруги? У всякого из вас нет ли очей, которые только на вас изливают блеск свой? Неужели я так несчастлив, несмотря на свое величие, или, лучше сказать, так несчастлив своим величием, что не могу унизиться до того, чтобы любить? Но и брат солнца и луны во время своего пребывания на земле не может жить без подруги. Ступайте же по всей земле искать подругу для вашего повелителя, чтобы он, подобно брату своему, солнцу, которое вечером погружается в объятия океана, мог склонить голову свою на грудь подруги. Ищите, говорю я, на всех концах вселенной это сокровище и принесите его к золотым ногам нашим. Но сперва, о мудрецы и астрологи, вопросите у светил небесных не причинит ли это соединение нам или нашей Великой Империи какого-либо несчастья.


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей!..


Укажите мне звезду, которая бы не запрыгала от радости при мысли, что может исполнить волю брата солнца и луны; найдите мне планету, которая бы не решилась всеми силами содействовать исполнению желаний своего близкого родственника! Да, все они преклонялись пред глазами астрологов, как верблюд преклоняет колена для принятия на свою спину всадника. Но они нисколько не потускнели, когда, по требованию вопрошателей, слили воедино блеск свой и осветили в книге судеб страницу, исполненную слез. Радость выплывала на поверхность ее в виде дождевого пузыря. Мудрецы приуныли, узнав решение судьбы, и, склонив голову во прах, объявили об этом лучезарному Ю-ань-ди:

— Брат солнца и луны сочетается браком. Сама красота будет лежать у золотых ног его, но бесценная жемчужина будет отыскана и будет снова потеряна. Будет радость, будет и печаль. Радость будет в жизни, а печаль в жизни и смерти, потому что черный дракон, враг Поднебесной Империи, угрожает ей, подобно черной туче. Более этого запрещено говорить звездам.


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей!..


Тут паша взглянул на Мустафу и кивнул головой, как бы желая сказать этим: «Наконец-то услышим мы повесть! » Мустафа поклонился, и китайский поэт продолжал.

Едва только мудрецы успели объявить великолепному Ю-ань-ди предопределение судьбы, как золотые глаза его заблистали серебряными слезами, но солнце надежды взошло и высушило священную росу. Хан позвал проклинаемого во всех летописях Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту и велел ему изъездить весь земной шар, забрать наикрасивейших девиц и представить их пред золотые очи его в наступающий праздник фонарей. Но прежде чем лучи любви проникнут сквозь славу, окружающую великолепный престол, прежде чем страсть затлеет в великодушнейшем из сердец, должны быть представлены во дворец портреты всех красавиц и повешены в зале наслаждений. Из мандаринов первого класса и из князей составлена была особая комиссия вкуса, обязанностью которой было из двадцати тысяч девиц, черты которых были изображены на слоновой кости, вы; брать сто портретов, достойных быть представленными пред небесные очи брата солнца и луны.

Корыстолюбивый Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту выполнил возложенное на него поручение. Сокровища сыпались в сундук его из сундуков честолюбивых родителей, желавших вступить в родство с братом солнца и луны; и по этой причине почти все лица, изображенные на портретах, были так скверны, что комиссия ужаснулась и подивилась странному вкусу министра.

В это время жил один мандарин, и у него была дочь, которая почиталась первой красавицей во всей провинции Кер-ту. Отец Уан-ханг принес ее на носилках к министру Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту; тот взглянул на красавицу, почувствовал, что нельзя устоять перед ее прелестями, и в душе своей согласился, что она одна достойна быть подругой брата солнца и луны. Но корысть мучила его, и он потребовал у Уан-ханга такой суммы, что тот от ужаса чуть не откусил у себя половину языка. Министр, однако, не посмел ослушаться приказаний владыки и не послать ее портрет. Он был сделан, как и прочие, и Уан-ханг почитал уже себя тестем великолепнейшего Ю-ань-ди. Молодой живописец, снимавший портрет, окончил его, бросил кисть и умер от любви и гордости, не смея и надеяться обладать таким чудом красоты.

Портрет был отправлен к нечестивому министру, но он оставил его у себя и подписал под другим портретом имя бесценной жемчужины. Комиссия решила портрет этот вывесить в зале наслаждений не потому, что изображенное на нем лицо было красиво, но потому, что слава имени, которое было написано под портретом, дошла до дворца, и вельможи сочли за нужное представить его пред золотые очи великолепнейшего Ю-ань-ди.

Портреты вывешены были в зале наслаждений, освещенной десятью тысячами фонарей. Великолепный Ю-ань-ди вошел в залу, окинул своим золотым взором все сто портретов, но сердце его осталось спокойно. Досадуя, что не нашел ни одной, даже просто хорошенокой, между всеми портретами, он отвернулся и сказал:

— Неужели это все, что может вселенная положить у ног своего повелителя? — Вся комиссия вкуса повалилась лицом во прах, заметив гнев на лице брата солнца и луны.

— Что это за рожа? — сказал с гневом великолепный Ю-ань-ди, показывая на мнимую дочь Уан-ханга. — Как осмелилась она своими чертами осквернить мою залу наслаждений?

— О государь! — отвечал нечестивый министр Чу-Чунг Полли-чунг Ке-ти-ту. — Это прославленная красавица Чау-кынь; бесстыдный отец ее осмелился сказать, что принесет жалобу к золотым стопам вашим, если дочь его не будет представлена пред светлые очи ваши. Во всей провинции Кер-ту слывет она первейшей красавицей, и я не осмелился не представить портрет ее пред небесные очи.

— Так объяви же, — воскликнул брат солнца и луны, — всем жителям провинции Кер-ту, что они ослы, и за недостаток вкуса положи на них пеню в сто тыс-п унций золота. А ту прославленную красавицу посади в восточную башню моего дворца. Портреты же прочих отошли к родителям и скажи, что ни одна из них не удостоилась чести быть подругой брата солнца и луны.

Повеление императора исполнено, и первые слова предопределения «драгоценная жемчужина будет найдена и опять потеряна» исполнились.

Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей!

Да, она была потеряна, потому что неподражаемая красота блистательной Чау-кын погрузилась в печаль и одиночество. Единственное место, куда позволено было выходить ей подышать чистым воздухом, была небольшая терраса.

Уже ночь бесчисленными глазами своими умилительно смотрела на жестокость людей, как лучезарный Ю-ань-ди, брат солнца и луны, которому предопределено было проглотить пилюлю безнадежности, вышел погулять по своим великолепным садам, не сопровождаемый блестящей свитой своей, но один, желая в тишине ночи погрузиться в сладостные мечты. Также предопределено было, чтобы и бесценная жемчужина, оставленная всеми Чау-кынь, вышла насладиться тишиной ночи, попирать своими крошечными ножками песок, которым было усыпано место, бывшее единственной ее отрадой. По временам мысли ее переносились на родину, и слезы струились из прелестных глаз ее; она проклинала красоту свою: без нее злость и корыстолюбие людей не сделали бы ее несчастной. Печально устремляла она глаза свои на усеянное звездами небо; но оно, казалось, не хотело разделять ее горести. Она взглянула с террасы на великолепный сад, но все, казалось ей, погружено было во мраке. Слезы и мать-луна были теперь единственными ее товарищами; мандолина под ее перстами издавала звуки столь же унылые, как и трепещущий голос ее.

— О мать моя! — говорила она — Любимая, но честолюбивая мать! Если бы я могла хотя одну минуту поплакать на груди твоей! Ужасен пророческий сон, который видела ты при моем рождении. Луна, блистая, преклонялась пред тобою. Где же это величие? Я недолго наслаждалась счастьем, и заживо погребена в то время, когда только начинаю знакомиться с радостями своего возраста. Никто не увидит меня здесь, в этой башне, и никто не разделит со мною моей горести; надежда более не улыбается мне… Моя мандолина, единственная подруга моей горести, слей свои звуки с моим голосом! Вообразим, что цветы грустят с нами, что роса, которая блестит на их лепестках, есть слеза сострадания к несчастной!

Чау-кынь ударила нежными пальчиками по струнам мандолины, и унылый голос ее слился с тишиною ночи.


Если б, солнце, нас не стало,

То, с небесной высоты.

Ты кого бы согревало,

Для кого б светило ты?..


Чау-кынь, люди утверждают,

Красотой наделена;

И от всех ее скрывают.

Так на что же ей она?..


Сердце малого желает:

Если Чау-кынь хороша.

Пусть об этом в мире знает

Хоть одна, одна душа.

Тейтум, тилли-лилли,тейтум, тей!..


Но не одни цветы внимали мелодичной песне несравненной Чау-кынь: она долетела до величественных ушей Ю-ань-ди, который сидел в это время на спине бронзового дракона, находившегося под самой террасой заключенной. С удивлением внимал брат солнца и луны словам ее и с удовольствием слушал тихое ее пение. Он погрузился в море мечтаний; потом встал с дракона, тихо подошел к воротам башни и захлопал в ладоши. Явился евнух.

— Страж желтой башни, — сказал Ю-ань-ди, — я сейчас слышал звуки мандолины.

— Да, о властитель мира! — отвечал невольник.

— Неужели смертная может так восхитительно слить свой голос с звуками мандолины?

— С тех пор, как голос ее обворожил великолепнейшие из ушей, она может считаться бессмертной, — отвечал черный страж желтой башни.

— Поди и объяви всем высоким чинам моей великой империи, чтобы они собрались сюда и разложили одежды свои от самой желтой башни до бронзового дракона, который лежит под террасой: заключенная в башне пойдет по этим одеждам, чтобы предстать предо мной.

Великолепный Ю-ань-ди, брат солнца и луны, полный ожидания, возвратился на старое место, между тем как раб спешил исполнить его повеление.

Мандарины первого класса сейчас же прибежали и, раздевшись, устлали дорогу от башни до дракона своими бархатными одеждами, вышитыми золотом и серебром, и бесценная жемчужина, несравненная Чау-кынь, подобно луне, прошла по этому драгоценному ковру и предстала перед великим Ю-ань-ди.

— Бессмертный Фо! — воскликнул император, когда невольники приподняли фонари и осветили лицо ее. — Кто осмелился скрыть такие прелести от нашего взора?

Несравненная Чау-кынь в немногих словах рассказала ему о всех плутнях корыстолюбивого министра Чучунг Полли-чунг Ке-ти-ту.

— Поспешите, о мандарины, — воскликнул император, — и ножницами срама отрежьте у проклятого обе косы и мечом правосудия отрубите ему голову!

Но повеление это, подобно ветру, долетело до нечестивых ушей Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту, и прежде, чем палач достиг его дома, вскочил он на коня, который мог бы поспорить в быстроте с ветром, спрятал на груди портрет несравненной Чау-кынь и ускакал от суда императора.


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тилли-лилли,

тейтум, тей!


Куда же бежал этот нечестивец? Где надеялся он спасти свою голову? Он убежал к диким народам севера, которые ездят на бешеных конях, вооруженные острыми саблями и длинными копьями. Три дня и три ночи конь его не переставал копытами высекать огонь из камней, которыми устлана была дорога, и потом, как говорит бессмертный поэт, «склонил голову свою и издох».

С портретом несравненной Чау-кынь в руках, приподнимая длинную одежду свою, презренный Чу-чунг Полли-чунг Ке-ти-ту предстал перед ханом.

— О хан великой Татарии! — сказал он. — Да не иступится во веки меч твой, да будет копье твое всегда метко, и конь твой быстрее ветра. Я раб твой. О, ты, одному слову которого тысячи воинов готовы повиноваться, позволь говорить рабу.

— Будь ты проклят, собака! Ну, говори, что ли! — отвечал не слишком-то словоохотливый хан, зубы которого в это время трудились над огромным куском конины.

— Тебе известно, о хан, что Поднебесная Империя обязалась каждый год присылать для князей твоего высокого племени наикрасивейшую из дев целой империи, чтобы тем остановить твоих победоносных воинов. Но теперь, о, хан, есть там дева, изображение которой я привез с собой; она достойна разделить с тобой твое великолепное ложе.

Сказав это, нечестивец положил к ногам великого хана портрет несравненной Чау-кынь.

Окончив обед свой, великий хан концом копья поднял изображение бесценной жемчужины, посмотрел и подал окружавшим его воинам.

Они, казалось, нисколько не смутились при виде такой блистательной красоты.

— Скажите мне, о вожди, — спросил, сомневаясь, великий хан, — стоит ли из-за этой куклы ссориться с китайским рабом нашим?

Все вожди воскликнули в один голос, что она достойна возлечь на великолепнейшее ложе хана.

— Хорошо, — сказал хан. — Впрочем, я не знаю тол« ку в красоте. Пусть снимут шатры, сегодня же вечером двинемся мы к югу.

Татарский хан с тысячами воинов вторгся в северные провинции Поднебесной Империи; он огнем и мечом истреблял и старых, и малых и очень красноречиво выказывал любовь свою к небесной жемчужине, сжигая целые города и селения.

Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей! Но возвратимся к блестящему двору великолепнейшей Ю-ань-ди и удивим весь мир событиями, которые там происходили. Звездочеты и мудрецы вопросили небо и объявили, что брачная процессия должна начался непременно в тридцать третью минуту четырнадцатого часа, в противном случае брак будет несчастлив.

Кто может описать пышность и великолепие этой церемонии или дать о ней хотя бы слабое понятие? Ах, это невозможно! И хотя бы десять тысяч поэтов, всякий с десятью тысячами серебряных языков, описывали ее целые десять тысяч лет кряду, было бы напрасно.

Вот каков был порядок свадебного шествия.

Впереди шли десять тысяч полицейских служителей с длинными бамбуковыми палками в руках, размахивая ими то вправо, то влево, чтобы очистить дорогу. Звуки тихой музыки сливались с жалобным писком тех, которые потирали себе руки и спины от палочных ударов и, прихрамывая, отодвигались дальше от дороги.

За полицейскими несли сто тысяч фонарей, чтобы придать более света солнцу, которое немного потускнело от блеска церемонии.

За фонарями тянулись погребальным маршем пять тысяч обезглавленных преступников, которые несли свои головы за длинные косы.

— Истаффир Аллах! Что ты врешь? — воскликнул паша — Слышишь ли, Мустафа, что собака осмеливается говорить нам?

— Могущественнейший из пашей, — сказал унижено китаец, — если мудрость ваша считает это ложью, то оно, без всякого сомнения, и должно быть ложью. Но это ложь не раба вашего, а десяти тысяч поэтов Поднебесной Империи, которые целые десять тысяч лет писали згу повесть.

— И несмотря на все это, твои поэты врут, — заметил

Мустафа. — Да-да. По, клянусь мечом пророка, я тебя, собака, велю отколотить палками, если ты осмелишься еще раз посмеяться над нашими бородами.

За обезглавленными преступниками, которых изволит отвергать Ваша Мудрость, шли преступники с головами на плечах, которых в этот день общей радости повелено было казнить.

За ними шли две тысячи разбойников, которые были присуждены к смерти за то, что старались переворачивать все в государстве. За свои злодейские козни их приговорили быть повешенными за ноги и висеть таким образом до тех пор, пока ястребы не расклюют тела и вороны не разнесут кости их.

За ними шествовало Знамя возобновления.

Далее шел атаман разбойников, присужденный быть расплющенным между двумя досками, которые висели у него на шее.

Другой разбойничий атаман, осмелившийся ругать великолепие двора Поднебесной Империи, был за то присужден съесть свои собственные слова, которые были написаны на бумаге, напитанной сильнейшим ядом, и потом издохнуть в ужасных мучениях.

За ним следовал важнейший преступник. Он был в милости у брата солнца и луны и занимал высокое место врача при золотом троне. Но его уличили в намерении отравить опиумом великолепнейшего Ю-ань-ди. Кроме того, он пьяный шатался по улицам в мандаринской одежде, закидал грязью мандарина первой степени, слагал с себя платье мандарина, чтобы вмешиваться в толпу черни, и связывался с шутами, плясунами и фокусниками. Реестр всех преступлений, написанный на огромном листе, висел у него на спине. Его присудили мучиться завистью и лишиться всех надежд когда-либо снова возвыситься.

Сзади врача следовал злейший враг его, лишившийся милости, желтый мандарин. Он ехал на колеснице из черного янтаря; два палача подняли вверх его руки для смеха. Преступление этого мандарина заключалось в том, что он играл в простонародные игры со своими людьми Наказание его ограничивалось позорной выставкой.

Вот преступники, которым суждено было страдать в день общей радости.

За ними шли пятьдесят тысяч стрелков легиона голубого дракона. В руках несли они опахала из конских волос, чтобы отгонять комаров и мух, которые тоже слетелись посмотреть на блестящую процессию.

Потом шло десять тысяч прелестных дев в легких одеждах. Они нежными и сладостными голосами воспевали гимны любви. Дев сопровождали десять тысяч юношей, которые щекотали их и в то же время пели хвалебные гимны целомудренному Фо.

За ними шло пятьдесят тысяч стрелков легиона зеленого дракона. Каждый из них нес по павлиньему перу.

Пятьсот врачей двора Поднебесной Империи несли серебряные коробочки с золотыми пилюлями. Вместе с ними шествовал и главный врач, человек великолепнейшего ума, к которому прибегали только во время кризисов. В правой руке он нес палку, к концу которой привязан был пузырь, наполненный горохом; этим инструментом приводил он в порядок мысли властителя мира, когда они были в расстройстве. За ним следовали по пяти в ряд пятьдесят тысяч дураков и такое же число плутов, которые воровали все, что попадалось им под руки.

Потом шел известнейший факир и нищий, глава одной знаменитой секты. Вместо двух кос у него была всего одна длиной в сорок футов. За ним шли приверженцы, которые повергали к ногам его все свое имущество за письмена и речи — рецепты от всех болезней, которыми он щедро наделял их.

Затем шествовали:

Знамя верности.

Десять тысяч молодых женщин. Каждая из них несла у груди ребенка и убаюкивала его под звуки труб. Это означало мир и спокойствие брачной жизни.

Пять тысяч политиков. Они противоречили один другому и старались тем занять народ, который, впрочем, препорядочно страдал от их безумных споров.

Второй законодатель, который объяснял народу разные системы на непонятном языке.

Придворный фокусник, удивлявший людей проворством, с каким он вынимал деньги из всех карманов.

Знамя любви.

Секретарь Поднебесной Империи с гусиными крылышкам. Он очень походил на гуся и ехал верхом на разукрашенном осле, который был весь увешан колокольчиками.

Пять тысяч старух, которые пели гимны в честь секретаря, нюхая табак под звуки гобоев.

Благоденствие Поднебесной Империи в отлично отделанной коробке из косточки дикой вишни. Ее нес придворный дурак.

Пятьдесят тысяч стрелков легиона красного дракона. Они все щелкали зубами под сладостную музыку,

Десять тысяч поэтов, которые пели на разные голоса всякий свою оду на этот торжественный день.

Бессмертный поэт того времени, одетый в бархат с головы до ног и обвешанный золотыми кольцами и цепями из драгоценных каменьев. В руках держал он серебряную лиру и ехал на белом осле, лицом к хвосту, чтобы иметь всегда перед глазами несравненную Чау-кынь, бесценную жемчужину, и вдохновляться ее прелестями.

Тут следовали великолепный Ю-ань-ди и несравненная Чау-кынь. Они сидели на чудесной колеснице, украшенной глазами колибри, которую везли двенадцать прекрасных магнатов, присланных солнцем и месяцем в подарок их брату.

Двадцать тысяч прелестных юношей. Они одеты были в меха черной лисицы, били в барабаны из слоновой кости и ехали верхом на черных, как вороны, конях.

Двадцать тысяч негров, гадких, как черти. Они были одеты в меха белых медведей, ехали верхом на белых арабских лошадях и свистели, засунув в рот пальцы.

Все мандарины Поднебесной Империи второй степени. Они задыхались от пыли и посылали всю процессию к черту.

Двадцать миллионов народу. Они едва передвигали ноги от голода, но все-таки прославляли честность и бескорыстие этих мандаринов.

Десять миллионов женщин, которые в толпе потеряли детей своих и, отыскивая их, кричали во все горло.

Десять миллионов детей, которые потеряли своих матерей и громко плакали.

Остальное народонаселение Поднебесной Империи.

Такова была брачная процессия. В ней участвовала все жители, и по этой причине не было зрителей, исключая трех слепых старух, которые, увидав процессию, от радости умерли.


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тилли-лилли,

тейтум, тей!


Процессия вошла во дворец. Бесценная жемчужина сделалась сур рут ой великолепного Ю-ань-ди, сердце которого пылало любовью. Они сели на трон, усыпанный драгоценными каменьями. Но что блеск алмаза а сравнении с блеском пламенных очей несравненной Чаукынь? Что рубины перед ее полуоткрытыми устами или белизна жемчуга перед белизной зубов ее? Что сама радуга перед ее бровями? Розы бледнели от зависти, увидав румянец на щеках ее. Из сострадания к придворным, которые при взгляде на нее лишались зрения, выдан был указ, которым дозволялось мандаринам первой степени и князьям носить зеленые очки.

Великолепный Ю-ань-ди сходил с ума от любви, и врачи стали опасаться за здоровье брата солнца и луны. По их советам Чау-кынь должна была принимать его в слабоосвещенной комнате. Радость царствовала повсюду. Все восхищались бесценной жемчужиной. Темницы были сломаны, преступники прощены, меч правосудия отдыхал в ножнах, не колотили даже по пяткам. Налог на фонари уничтожили в честь несравненной Чау-кынь. Поэты до тех пор воспевали красоту ее, пока не охрипли, и народ не заснул от скуки, слушая их.


Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тилли-лилли,

тейтум, тей!


— Я нисколько не удивляюсь, если народ скучал, слушая их, — сказал паша, — если поэты были похожи на тебя.

— Аллах велик! — присовокупил Мустафа, тоже зевая. — Прикажете продолжать?

— Пусть рассказывает. Мустафа, разбуди меня, когда он кончит, — сказал паша, откладывая трубку в сторону.

Но скоро должно было кончиться это счастье. Ужасное пророчество, что будет радость, будет и горе, исполнилось. Весть о вторжении бесчисленных полчищ татар вырвало Ю-ань-ди из объятий любви. Собрался совет. Он послал приказ во все концы Поднебесной Империи прогнать варваров в их землю, страну вечных снегов и морозов. Войска выступили из столицы, и каждый из воинов клялся своими двумя косами, что съест всех неприятелей, которых придется убить ему. Но ни один не выполнил своего кровавого обета, потому что ни один не убил ни одного неприятеля. Все войско побежало от одного крика татарских вождей и без луков, стрел и мечей возвратилось в столицу.

Великий Ю-ань-ди разгневался и издал другой приказ: утопить всех варваров в морях, которые омывают Поднебесную Империю. Войска отправились вторично, собравшись топить врагов Поднебесной Империи, но опять возвратились в таком же порядке, как и в первый раз, и кричали:

— Как можем мы, вскормленные рисом, сражаться с варварами, которые не только ездят на конях, но и поедают их?

Татары не читали указа великого Ю-ань-ди, потому что они были необразованные варвары. День ото дня враги все ближе и ближе подвигались к столице Поднебесной Империи, так что наконец им оставалось до нее несколько дней пути. Брат солнца и луны принужден был унизиться и принять посла от варварского хана. Посол говорил:

— Великий хан Татарии кланяется великолепнейшему Ю-ань-ди. Он перебил миллионы подданных императора за то, что они изменили высокому трону и не хотели защищать его. Он сжег несколько тысяч городов, чтобы доставить случай великому Ю-ань-ди построить их вновь. Все это исполнил он с особым рвением, чтобы доказать приверженность свою к престолу великолепного Ю-ань-ди, и за все эти заслуги только просит несравненную Чау-кынь, бесценную жемчужину, себе в супруги.

Великий Ю-ань-ди произнес со своего высокого престола:

— Поблагодари от нас великого хана за его внимание и усердие и скажи ему, что он за это достоин получить награду из нашей Поднебесной Империи, но только не бесценную жемчужину. Брат солнца и луны избрал уже ее разделить с собой великолепнейший престол свой. Мы не преминем избрать другую красавицу, достойную великого хана Татарии, и вышлем ее с придачей подарков. Такой мой указ.

Но татарин возразил:

— О величайший из государей! Повелитель мой, великий хан Татарии, просит у тебя не указ, а бесценную жемчужину. Если я возвращусь без нее, он войдет в Поднебесную столицу, сожжет ее и не пощадит ни жен, ни детей.

Тут князья и мандарины всех степеней пали ниц к золотому подножью, с особенной торжественностью совершили обряд кэ-ту, и первый министр государства сказал:

— Властитель мира, брат солнца и луны, которому повинуется весь свет, чьи войска непобедимы и бесчисленны, как песок на берегу четырех морей! Обрати ухо свое к словам верных рабов твоих. Выдай бесценную жемчужину этому варвару, и все мы останемся живы, чтобы головами своими стирать пыль с подножья твоего золотого престола!

И все князья и мандарины вскричали в один голос, махая мечами своими по воздуху:

— Выдай бесценную жемчужину этому варвару! И все войско, и весь народ просили о том же. Великий Ю-ань-ди вскочил в бешенстве со своего трона и объявил, что все мандарины, все князья, все войско и весь народ лишаются его милостей и что им всем тотчас же отрубят головы. «Вот мой указ! » Но так как не осталось никого, кто бы мог привести его в исполнение, то и оставили неисполненным.

Брат солнца и луны видел, что большинство голосов не на его стороне, и потому, стараясь скрыть гнев свой, он вскричал, указывая на посла: «Накормить собаку! » — и удалился в комнаты несравненной Чау-кынь.


Тейтум, тиллн-лилли, тейтум, тилли-лилли,

тейтум, тей!


Но бесценная жемчужина подслушала у дверей аудиенц-залы весь разговор, пала к золотым стопам супруга и сказала:

— Пожертвуй мною — это судьба моя. Отошли рабу свою к великому хану, и пусть он делает с нею, что хочет, она все вынесет. Таково мое предопределение!

Великий Ю-ань-ди пролил слезы горести и отчаяния; он знал, что там, где вмешается судьба, там ничтожны все его указы. Он вытер свои золотые глаза, вывел неоцененную жемчужину и, отдавая ее послу, сказал:

— Посылаю повелителю твоему бесценную жемчужину; я носил уже ее, но она еще как новая. Теперь пусть в силу договора бесчисленные полчища его оставят нашу империю. Слышишь? Таков указ наш!

— К чему тут указы! Довольно того, что мой повелитель дал слово и получил бесценную жемчужину, — ответил посол и вышел с несравненной Чау-кынь.

Великолепный Ю-ань-ди лишился навсегда своей супруги

Лишь только принесли бесценную жемчужину к палатке великого хана, он тотчас же повелел войскам возвратиться в свои владения К великому огорчению несравненной Чау-кынь хан даже и не взглянул на нее до тех пор, пока не перешел пограничную реку Поднебесной Империи.

Лишь только перешел он эту реку, остановился на берегу лагерем и дал великолепный обед из конины своим полководцам и воинам. Подвыпив немного запрещенного напитка, велел он принести бесценную жемчужину в свой шатер. Несравненная Чау-кынь, отдернув немного занавес, увидела великого хана. Его обросшее волосами лицо, широкий приплюснутый нос, огромный рот поразили ее. Она подумала, что попала в когти шайтана, и залилась слезами. Любовь к великолепному Ю-ань-ди возвратилась в ее сердце.

Великий хан опьянел от кумыса. Он повелел рабам своим свести с носилок бесценную жемчужину. Но она собралась с духом и сказала рабам:

— Донесите хану, что я не могу предстать пред светлые очи его, не выкупавшись сперва в реке.

Носилки с несравненной Чау-кынь понесли к реке, Рабы донесли владыке татар о просьбе, и он сказал:

— Пусть выкупается, если она так грязна.

И она стала на скале, которая висела над водой.

— Как называется эта река? — спросила она носильшиков.

— Река эта, о, царица, отделяет Татарию от Китая и называется Рекой Черного Дракона.

— Пророчество сбылось! — воскликнула бесценная жемчужина. — Судьба хотела этого. Кто же может противиться ей?

Тут подняла она руки к небу, вскрикнула и стремглав бросилась в ревущие волны. Несравненная Чаукынь, бесценная жемчужина исчезла навеки.

Так исполнилось пророчество Брат солнца и луны женился, красота была повергнута к золотому подножью его высокого престола, бесценная жемчужина была отыскана и опять потеряна. Радость и горе были при жизни, горе — при смерти. Черный Дракон был врагом Поднебесной Империи, потому что поглотил бесценную жемчужину.

Тейтум, тилли-лилли, тейтум, тилли-лилли, тейтум, тей!

Резкие звуки варварского инструмента разбудили пашу.

— Что, Мустафа, кончил ли собака свою повесть? — спросил он, протирая глаза.

— Кончил, Ваше Благополучие, и предсказание исполнилось.

— Бисмиллах! Точно? Очень рад. За десять минут перед этим я предсказывал тебе, что засну, следовательно, и мое предсказание исполнилось.

— Не благоугодно ли будет Вашему Благополучию предсказать судьбу этой двухвостой собаки?

— Двухвостой?.. Ах, да, я забыл об этом. Завтра он расскажет нам еще что-нибудь. По крайней мере, его рассказы усыпляют. Аллах велик!

Глава XX


— Мустафа, — сказал паша, — мне что-то тяжело, как халифу Гарун-аль-Рашиду в истории Юсуфа. Душа мой истомлена, сердце сожжено, как изжаренное мясо.

Мустафа тотчас смекнул, что ему предстоит играть роль визиря Джаффара. Он сказал:

— О паша! Велики и тяжкизаботы правителя. Если подлейшему из рабов твоих дозволено будет сообщить его мнение, то прикажи мне позвать сюда двухвостую китайскую собаку, которая недавно рассказывала нам одну историю.

— Нет, — сказал паша, — у меня и теперь еще звенит в ушах от этих бесконечных «тейтум, тилли-лилли». Придумай что-нибудь другое.

— Алем пенах! Прибежище мира! Не благоугодно ли будет Вашему Высокомочию приказать выстроить войска и смотреть на их джерид? Месяц стоит высоко, и теперь так же светло, как и днем.

— Нет, — сказал паша, — мне уже приелась война и все, что ею пахнет. Оставь солдат в покое!

— Не прикажете ли Ваше Благополучие рабу своему принести несколько фляжек огненной воды гяуров, и мы будем пить и курить, пока не почувствуем себя перенесенными на седьмое небо?

— Нет, добрый визирь, это последнее прибежище, потому что запрещено заповедью пророка. Подумай еще, и если ты не арбуз, то непременно должен в этот раз предложить то, что бы могло принести мне облегчение.

— Раб ваш живет для того только, чтобы слушать вас. и слушает, чтобы повиноваться, — сказал Мустафа. — Не благоугодно ли будет моему владыке, переодевшись, походить по улицам Каира? Луна светит ярко, и гиена не воет на улицах; голос ее, сливаясь с голосом шакала, раздается в отдалении.

— Совет твой умен, Мустафа, он мне нравится. Достань платье, и мы отправимся.

Визирь нарочно выбрал одежду купцов; он знал, что сходство с великим аль-Рашидом польстит паше. Два черных раба, вооруженные саблями, следовали за пашой и визирем в отдалении.

Улицы были совершенно пусты; им не попадалось ни души, разве кое-где какая-нибудь собака, которая ворчала или кусалась.

Эта ночь не обещала ничего. Паша был в довольно худом расположении духа, когда Мустафа заметил через щелку в ставнях одной хижины огонь и услышал звук голоса. Он заглянул туда. Между тем паша стоял подле него. Через несколько секунд визирь дал знак рукой паше, чтобы и он взглянул. Паша вытянул свое дородное тело сколько мог и поднялся на цыпочки, чтобы достать до щелки. Внутри хижины, на глиняном полу, лежал ковер и, казалось, служил столом и постелью, потому что стены были совершенно голы. Подле маленького, сложенного из кусков глины камелька, на котором лежало несколько углей, ежилась какая-то старуха, живое изображение дряхлости, нищеты и голода. Она грела над золой свои костлявые руки и по временам терла их одна о другую, приговаривая: «Было время, было время! »

— Что она хочет этим «было время» сказать? — спросил паша Мустафу.

— Это требует объяснения, — сказал визирь.

— Ты прав, Мустафа. Постучимся и войдем. Мустафа начал стучать в двери хижины.

— Здесь нечего украсть, и потому проваливайте своей дорогой! — закричала старуха. — Но, — продолжала она, говоря сама с собой, — было время, было время!

Паша приказал Мустафе стучать сильнее. Мустаф»1 снова «тал стучать в двери рукояткой кинжала.

— Стучите, стучите! Вы теперь можете стучался, сколько угодно. Туфли султана не стоят уже у дверей, — сказала старуха. — Но, — продолжала она как и прежде, — было время, было время!

— Туфли султана! И было время! — воскликнул паша. — Что хочет сказать этим старая ведьма? Постучи еще, Мустафа.

Мустафа повторил удары.

— Стучите, стучите! Дверь мою, как и мой рот, отворяю я, когда мне вздумается, и держу закрытыми тоже, когда вздумается; это было некогда всем известно. Было время, было время!

— Мы стоим здесь вот уже сколько времени; мне наскучило ждать. Мустафа, кажется, лучше выломать дверь. Попробуй-ка!

Мустафа стал толкать дверь ногами, но она противилась его усилиям.

— Я помогу тебе, — сказал паша, и они с Мустафой всеми силами навалились на дверь. Дверь распахнулась, и незванные гости полетели в хижину на землю. Старуха наскочила на пашу, вцепилась ему в горло и закричала: «Воры! Разбойники!» Мустафа бросился на помощь к своему властителю с двумя черными невольниками, прибежавшими на крик, и наконец, после долгих усилий, им удалось освободить горло паши от когтей старой Гезавели. Паша был вне себя от гнева.

— Ланет би шайтан! Проклятие дьяволу! — воскликнул он. — Вот это прекрасный прием паше.

— Знаешь ли ты, несчастная, что вцепилась когтями в самого пашу и чуть не задушила властителя жизни? — сказал Мустафа.

— Ну так что же? — спокойно сказала старуха. — Было время, было время!

— Проклятая ведьма, что ты подразумеваешь под своим «было время»?

— Я подразумеваю то, что было время, когда я муштровала кого-нибудь и побольше паши. Да, — продолжала она, садясь на пол и ворча про себя, — было время! Бешенство паши теперь немного поуменьшилось.

— Мустафа, — сказал он, — прикажи построже караулить эту старуху; завтра после обеда мы услышим от нее значение этого чудного «было время». Надеюсь, что тут заключается какая-нибудь хорошая история. Сперва мы выслушаем ее, а там, — продолжал он вспыльчиво, — долой ей голову!

Когда старуха услышала приказ, по которому должно было взять ее под стражу, она сказала снова:

— Да, да! Было и этому время!

Невольники хотели взять ее, но старуха так храбро защищалась зубами и ногтями, что они принуждены были связать ей руки и ноги, после чего подняли ее себе на плечи и отправились во дворец.

Мустафа и паша следовали за невольниками; последний приходил в восхищение при одной мысли о завтрашнем вечере.

На следующий день, по закрытии дивана, паша велел привести старуху. Так как сама она идти не хотела, то и принуждены были четверо из стражи принести ее на плечах и положить на пол.

— Как смеешь ты не слушаться моих приказаний? — строго спросил паша.

— Как смею я не слушаться? — закричала старуха пронзительным голосом. — Какое право имеет паша вытаскивать меня из убогой хижины, и чего он хочет от такой старухи, как я? Не думаю, чтобы я была нужна ему для гарема.

При этих словах паша и Мустафа не могли удержаться от смеха. Но потом, приняв прежний важный вид, Мустафа сказал:

— Должно быть такой старой гадине, как ты, никогда и в голову не приходило о наказании, как, например, о палках?

— Ошибаешься, визирь, я испытала и палки, попробовала и шнурка.

— Шнурка!.. Святой пророк! Что за старая обманщица! — воскликнул паша.

— Нет, паша, я не обманщица! — закричала старуха. — Да, я несла наказание шнурком. Было время, когда я была молода и прекрасна. И знаете ли, за что я потерпела? Вы это узнаете, потому что я не хочу молчать, а вы думали, что я буду молчать, — я, старая гадина? Да, да, было время!

— Но, старая дура, — сказал Мустафа, — паша и не требует, чтобы ты молчала. Ты здесь совсем для другого — для того, чтобы говорить.

— А знаете ли, за что надели на мою шею шнурок? — закричала старая ведьма. — Я скажу вам! За то, что не хотела говорить. И теперь я намерена поступить так же, потому что вижу, что вы желаете моих слов.

— Кажется, — сказал паша, отнимая ото рта трубку, — плохи были исполнители наказаний, как палками, так и шнурком. У нас, в Каире, получше знают эти вещи. Слушай, прабабушка шайтана, я хочу знать, что ты подразумеваешь под этим вечным «было время»?

— Многое, очень многое, паша, потому что эти слова относятся к моей жизни. Вы желаете слышать историю?

— Да, — сказал Мустафа. — Начинай же!

— Вы мне должны заплатить за нее. Она стоит двадцать золотых.

— Ты смеешь диктовать условия Его Высокомочию, нашему паше! — воскликнул Мустафа. — Послушай, ты, мать Африта и Гула, если ты не начнешь сию же минуту, то тело твое будет брошено на растерзание бешеным псам. Слышишь ли?

— Визирь, я пожила довольно и не боюсь никого; сумма, которой я требую, — двадцать золотых, и они должны быть мне выданы тут же на месте, прежде чем начну; если же не получу их, я не скажу ни одного слова!

Старуха сложила свои руки одна на другую и смело посмотрела в лицо паши.

— Велик Бог! — воскликнул паша. — Увидим. Паша дал знак, и явился один из невольников. Он схватил одной рукой ее седые волосы, другой поднял саблю и ждал знака, по которому должна была отлететь голова старухи.

— Руби, паша, руби! — кричала пронзительно старуха. — Я лишусь только жизни, которая давно мне надоела, а вы лишитесь чудной истории, которую так любопытствуете узнать. Руби, говорю в последний раз, пока мое время еще не ушло.

— А что, и то правда, Мустафа, — заметил паша. — Я об истории и забыл. Что за упрямый старый черт!.. Но все-таки я должен слышать историю.

— Если того желает ваша беспредельная мудрость, — сказал Мустафа тихо, — то не лучше ли будет выдать этой жадной ведьме просимые ею двадцать золотых? Когда она кончит свою историю, тогда можно будет взять их назад и снести ей голову. Сделав так, вы в одно и то же время удовлетворите требованию старухи и правосудию.

— Баллах таиб! Клянусь Аллахом! Хорошо придумано. Слова твои просто жемчуг! Выдай ей, Мустафа, деньги.

— Его Высокомочию, нашему милостивому паше, благоугодно было, в уважение твоей бедности, приказать выдать тебе требуемую сумму, — сказал Мустафа, вынимая кошелек из-за пояса. — Муракас, ты можешь идти, — сказав визирь невольнику; тот выпустил из рук старуху и вышел.

Мустафа отсчитал двадцать золотых и бросил их старухе; та начала было требовать, чтобы подали ей в руки, но потом встала и взяла их.

Она пересчитала брошенное и одну из монет возвратила ему, потому что она была легка на вес. Мустафа поднял монету с кислой миной, но не сказал ни слова.

Старуха вынула грязную тряпку, завернула в нее золото, положила в карман, отряхнула свое грязное платье и потом начала рассказ.

— Паша, не всегда жила я в хижине, эти глаза не всегда были впалы и мутны, и эта кожа не всегда была покрыта морщинами и желтизной. Не всегда была я покрыта этими грязными тряпками, не всегда нуждалась в деньгах. Одевалась я в золотые ткани, украшала себя драгоценными камнями. В руках моих была жизнь и смерть многих, я дарила провинциями. Паши трепетали от моего гнева, по моему приказу получали шнурки. Некогда я была первой любимицей великого султана. Было время…

— Этому, вероятно, уже много лет, — заметил паша.

— Правда, — сказала старуха. — Но я начну свою историю.

История старухи

Я родилась в Грузии, женщины которой, как известно Вашему Благополучию, считаются первыми красавицами, исключая разве черкешенок. Но, по моему мнению, последние слишком высоки и едва ли могут сравниться с нашими; думаю, что в этом деле мое мнение что-нибудь да значит, потому что я имела случай видеть сотни тех и других.

Родители мои хотя и не были богаты, но и не нуждались. Отец мой был янычаром непосредственно при особе султана. Нажив денег, он воротился на родину, купил клочок земли и женился.

У меня был только один брат, тремя годами старше меня, первый красавец между молодыми людьми нашей земли. Его немного портило кровяное, подобное виноградине, пятно на шее; наши законы не позволяли закрывать его. Отец намеревался определить брата на службу к султану и потому обучил его всем военным упражнениям. Ему был еще четырнадцатый год, а уже немногие равнялись с ним в искусстве кидать копье и в джериде, при всем этом он был отличный ездок.

Что касается меня, я, как мне известно, была назначена для султанского сераля; ребенком я была прекрасна, как гурия. Отец мой хотел денег, которые мог получить за детей своих. Меня почитали все в нашей земле первой красавицей, и, думаю, я действительно такова была; все прилагали усиленные старания, чтобы домашними работами не испортились моя кожа и лицо. Я не смела ни в чем помогать моей матери. Она по воле отца исполняла все за меня. Все предупреждали малейшие мои желания, и я выросла столь же своенравной и капризной, сколь прекрасной. Не смейся, паша, было время!

Мне только что пошел четырнадцатый год, когда однажды сидела я на крыльце. Вдруг высыпала толпа всадников из близлежащего леса и окружила наше жилище. Дом наш находился недалеко от границы и был устроен для обороны, а так как отец мой ждал помощи от соседей, то и отказался удовлетворить их требования. Затем последовала схватка. Отец и вся наша прислуга были убиты, брат тяжело ранен, дом разорен и сожжен до основания. Разумеется, я и брат были взяты в плен. Они привязали его, раненого, к лошади, меня к другой, и через несколько часов мы достигли границы.

Главарь банды был молодой человек, прекрасный, как ангел, и я скоро заметила, что все его мысли и все внимание были обращены на меня. Он стерег меня с величайшей тщательностью; когда останавливались, приискивал мне всевозможные удобства и был всегда близ меня. Из разговоров солдат узнала я, что он был единственным сыном великого визиря стамбульского. Он был наслышан о моей красоте, видел меня и предлагал моему отцу большую сумму, но отец отказал ему, потому что по своему тщеславию предназначил меня для султана. Вот почему была я взята насильно.

Я бы могла полюбить прекрасного юношу, хотя он и убил моих родителей, но он насильно завладел мною. При этой мысли сердце мое отвращалось от него, и я поклялась никогда не принадлежать ему, хотя была в его власти.

Я не сказала ему еще ни одного слова, и мне пришло в голову притвориться немой. Через три недели мы прибыли в Константинополь. Я не видела брата с тех самых пор, как покинула родину; рана его не позволяла ехать с той же скоростью, и только по прошествии нескольких лет узнала я, что с ним сталось.

Я была привезена в дом Османа Али и мне дали несколько дней для отдыха. После чего (я была тогда еще дитя) стали учить меня музыке, танцам, пению и всему, что нужно знать женщинам в гареме. Но я осталась верна своему решению; чего не испытывали, чтобы заставить меня говорить, все было напрасно; прибегли даже к побоям и другим подобным средствам, но и это не поколебало меня нисколько. Наконец они стали д>мать, что я или родилась немой, или сделалась ею при нападении и умерщвлении моих домашних от страха. Я находилась в гареме Османа Али восемнадцать месяцев и не сказала ни одного слова.

— Машаллах! Это удивительно! — воскликнул паша. — Женщина, и восемнадцать месяцев не сказать ни слова! Кто этому поверит?

— Вовсе не удивительно, — отвечала старуха, — если вы вспомните, что они меня не просили, а именно требовали, чтобы я говорила.

Только один раз я чуть-чуть не уклонилась от своего решения. Две из первых одалисок так разговаривали в моем присутствии:

— Я не понимаю, — говорила одна, — как мог Али пристраститься к этой крысе. Она просто гадка, у нее рот большой, зубы желтые, и ее безжизненные глаза не имеют никакой выразительности. Одно плечо у нее выше другого, и что всего хуже, она нема, и потому ее нельзя учить ничему, кроме пляски, причем ее уродливая огромная нога всем бросается в глаза.

— Да, правда, — говорила другая, — если бы я была на месте Али, я бы поступила с ней, как с обыкновенной невольницей; она разве только и годится, что расстилать ковры, выколачивать их и варить для нас рис и кофе. Щелкнуть бы хорошенько ее туфлей по губам, авось это образумило бы ее.

Признаюсь, я готова была уже нарушить свое намерение для мщения, и если бы в это время вдруг не отворилась дверь, я доказала бы им, что в этом случае и я могу говорить; я бы не успокоилась до тех пор, пока их обеих не зашили бы в мешки и не бросили бы в Босфор. Но я скрепилась, хотя щеки мои горели от злости и рука против воли несколько раз хваталась за рукоять кинжала, осыпанного дорогими каменьями. Осман Али часто посещал меня и напрасно силился вынудить меня сказать хоть одно слово; дикий крик, которым выражала я горесть или радость, — это было все. Наконец, когда он уверился, что я нема, променял меня на прекрасную черкесскую девушку.

Однако он не сказал торговцу невольниками о моей мнимой немоте, но сказал, что я еще слишком молода и еще нуждаюсь в учении. По заключении сделки у меня отобрали все уборы и платья и в носилках перенесли в дом торговца невольниками. Ваше Высокомочие можете себе представить, что я уже утомилась столь долгим молчанием.

— Клянусь бородой пророка, что касается этого, то тебе можно поверить! Можете продолжать.

— Да-да, я могу продолжать.

Вы думаете, что мы, женщины, не можем ни на что решиться, что у нас нет души?.. Пусть так, и то что вы в себе называете твердостью, в нас, женщинах, — упрямство. Пусть будет по вашему, но было время!..

Лишь только очутилась я на носилках, как дала волю своему языку и закричала женщинам, провожавшим меня до дверей гарема:

— Скажите Осману Али, что теперь я опять могу употреблять язык свой, потому что теперь я уже не его невольница. — После чего я задернула занавеску, и меня понесли.

Лишь только я прибыла в свое новое жилище, как рассказала купцу о своей участи и причине, по которой Али променял меня. Купец был в восхищении от столь выгодной мены и смеялся от души во время рассказа. Он сказал мне, что назначил меня для султанского сераля, льстил мне тем, что я, наверное, буду любимицей, и советовал заняться ученьем так прилежно, как только могу.

Когда Осман Али услыхал от женщин, что я велела сказать ему, то ужасно взбесился и требовал меня $ торговца невольниками назад, но тот сказал ему, что Кизляр-Ага султана увидел меня и приказал сохранить для султанского сераля. Этой выдумкой он защитил себя не только от настойчивости Али, но и от его мщения.

Я последовала совету моего господина и года через полтора показала значительные успехи в музыке и во многих других, необходимых для женщины знаниях, выучилась также читать и писать, знала наизусть большую часть стихов Гафиза и другого знаменитого поэта.

На семнадцатом году была я предложена Кизляру-Аге как чудо красоты и образованности. Кизляр-Ага пришел взглянуть на меня и просто остолбенел от удивления; он тотчас смекнул, что я сделаюсь первой любимицей, и, прослушав мое пение и мою игру, спросил о цене; она была очень высока.

Он донес обо мне султану и сказал, что еще никогда не видывал такого совершенства красоты и учености, и одновременно объявил ему о чрезмерных требованиях торговца невольниками. Султан, которому с некоторого времени уже прискучили обитательницы его гарема, жаждал новых, и потому велел выплатить необходимую сумму. Меня посадили на носилки и отнесли в сераль.

Признаюсь, мне очень хотелось быть купленной султаном. Моя гордость гнала из головы всякую мысль о невольничестве, и если бы мне пришлось быть когда-нибудь рабой, то, по крайней мере, рабой султана. Я льстила себя надеждой, что раба скоро подчинит себе своего господина и сделается владычицей владыки жизни и смерти, чести и срама миллионов.

Я составила себе план; стихотворцы, которых я знала наизусть, слишком хорошо научили меня. Уверенная, что немножко своенравия, по своей новости, вероятно, очарует султана, привыкшего встречать везде беспрекословное повиновение, я дала полную свободу своему врожденному упрямству.

На второй день по-моему прибытию Кизляр-Ага уведомил, что султан думает почтить меня посещением и что купальни и одежды уже готовы. Я сказала, что только выкупалась и потому не считаю нужным делать это во второй раз, что касается одежд и украшений, в них я не нуждаюсь и готова принять моего владыку, султана, когда ему заблагорассудится.

Кизляр-Ага в изумлении вытаращил на меня глаза, но не осмелился употребить силу с женщиной, которая, по его мнению, будет любимицей султана, и потому отправился к нему и сообщил обо всем. Султан, как я и ожидала, больше обрадовался новизне дела, нежели прогневался на мое неповиновение.

— Быть так, — сказал он, — эта грузинка, по-видимому, очень полагается на свою красоту.

Вечером султан явился, и я простерлась перед ним; я не хотела сразу заходить слишком далеко. Я поднялась и казалась восхищенной.

— Ты права, Сара, — сказал он, — драгоценные каменья и одежды не могли бы возвысить блеска красоты твоей.

— Прости мне, великодушный властитель, — сказала я, — если раба твоя должна понравиться, то да понравится она тебе в своей природной красоте. Если я буду иметь честь снискать твое расположение, то только тогда позволь мне украситься каменьями, которыми украшаются только избранные своего властителя, но до тех пор я отвергаю их; кто знает, может быть, пройдет день, два, явится достойней меня, и я буду изгнана.

Султан был восхищен моими словами, и мне он тоже понравился. Ему было около сорока лет, он был очень красив и хорошо сложен, но еще довольнее была я, когда заметила, что мои речи так увлекли его, что он сверх положенного времени пробыл со мной еще несколько часов.

Чтобы не утомить Вашего Благополучия, скажу только, что султан думал обо мне одной. Моя красота, а еще более бесконечное разнообразие в моем обращении, которое до его прихода я придумывала и изучала, до того околдовали его, что он был далек от того, чтобы соскучиться; его страсть — или, лучше, любовь его ко мне — с каждым днем усиливалась.

— Хорошо, все это может быть, — прервал паша, глядя на съежившуюся и уродливую старуху. — Что скажешь ты, Мустафа?

— О паша, мы еще не знаем ее истории. Мать раба вашего, как слышал я от отца, была некогда очень хороша. Она еще и теперь в нашем гареме, а эта — бррр! — сказал Мустафа, взглянув на старуху.

— Твоя правда, визирь, твоя правда, но не забудь паша, что я сказала: было время!..

Паша кивнул головой, и старуха продолжала.

Обеспечив себе привязанность султана, я стала позволять большую вольность, не с ним, но с другими; я знала, что он будет смеяться моим капризам, но не будет недоволен непочтительностью к его особе. Итак, прочие обитатели гарема были предметами моих капризов. Далекая от того, чтобы отвращать его от прочих жен, я даже предлагала их ему и часто брала к себе в комнаты в то время, когда он посещал меня и желал быть со мной наедине. Вообще положила я себе за правило в месяц раз заводить с ним маленькую ссору и этим давать новую пищу его страсти. Словом, наконец султан был так влюблен в меня, что просто сделался моим рабом, я тоже питала к нему палящую страсть. Власть моя над ним была известна всем.

Подарки, которые получала я от лиц, искавших моего ходатайства, были бесчисленны, и я не удерживала их у себя, но отсылала султану взамен тех, которыми он часто наделял меня. Такое равнодушие к тому, что обыкновенно так любят женщины, еще более возвысило меня в его глазах.

— Клянусь бородой пророка, ты, кажется, прежде очень любила золото! — заметил паша.

— Было время! — отвечала старуха. — Я говорю не о настоящем.

Два года жила я счастливо; но пламенное желание как султана, так и мое, иметь наследника, не исполнилось; мне не суждено было это счастье, и следствия того были пагубны.

Мать султана и Кизляр-Ага, которых я раздражала, старались подорвать мое могущество.

Весь свет был обыскан, чтобы представить в сераль новую красавицу, и тем отвлечь от меня султана.

Вместо того, чтобы принять против них нужные меры, я восхищалась их напрасными усилиями. Если бы я потребовала голову одного и отравила другую, это было бы умнее. Желала бы я, чтобы они были теперь здесь, но я была глупа… переменить прошедшего уже нельзя. Было время!..

Господствующей страстью султана была страсть столь многих — тщеславие, болезнь, проявляющаяся в тысяче различных видов. Он в особенности гордился своей красотой и тем, что красота его была совершенна, исключая только одно, и это одно открыла я: под левой рукой был у него нарост величиной с голубиное яйцо. Никогда и ничем не давала я заметить, что знала это, но однажды забыла свою осторожность.

Наконец Кизляр-Ага отыскал черкесскую невольницу, посредством которой надеялся достичь своей цели. Она была прекрасна, а султан уже два года был привязан ко мне. Мужчины непостоянны, и я не ожидала от него ничего другого. Я желала только первенства в его сердце и мало заботилась о том, что султан обращал иногда внимание на других женщин. Я думала, что он — приученная птичка, которая, вылетев из своей клетки, скоро и охотно влетает в нее снова, и потому не мучила его никогда ни слезами, ни упреками, но всегда умела возвращать к себе нежностью и веселостью. Я ожидала, что и новое лицо не надолго отвлечет его от меня, и вот прошло четырнадцать дней, как он не посещал моих комнат.

Еще ни разу не оставлял он меня так надолго, и я уже начала немного беспокоиться.

Однажды утром он посетил меня, и я просила его прийти ко мне ужинать. Он обещал, и я пригласила трех или четырех из прекраснейших жен сераля, в числе коих находился и предмет его новой страсти, столь надолго лишивший меня лицезрения султана.

Я сделала это намеренно, чтобы показать ему, что я нисколько не огорчена им, и полагала, что если султан увидит свою черкесскую красавицу подле другой, обладающей такими же прелестями, которые после долгой разлуки со мной покажутся ему опять новыми, то предпочтет меня.

Черкешенка была, бесспорно, прекрасна, но, скажу не хвастаясь, она не могла сравниться со мной. Я только и надеялась на новизну, чувствовала, что в противном случае буду иметь опасную соперницу, если ум ее и другие дарования равнялись наружной красоте.

Султан явился, и я употребила все, чтобы нравиться ему, но, к величайшему моему огорчению, была оставлена без внимания; все его мысли были обращены на мою соперницу, которая играла роль свою с удивительным искусством; она оказывала ему глубокую почтительность и рассыпалась в утонченной лести, в чем я ему отказывала и что, вероятно, по новости своей, имело в глазах его высокую цену. Наконец стал он обращаться со мной так оскорбительно, что я забыла всю осторожность и захотела отплатить ему той же монетой. Я подала ему маленькое яблоко.

— Удостоит ли мой властитель принять это яблоко из рук рабы своей? Как удивителен его вид! Он напоминает мне нарост под левой рукой Вашего Высокомочия!

Султан вспыхнул от гнева.

— Да, — продолжала я смеясь, — у вас точно такой же, и вы это хорошо знаете.

— Сара, молчать! — воскликнул султан гневным голосом.

— Но к чему же мне молчать, мой властелин? Разве несправедливы слова мои?

— Коварная женщина! Отрекись от того, что ты солгала.

— Султан, я не отрекаюсь ни от чего, что справедливо, но я замолчу, если вы это приказываете

— Властитель мой почтил рабу своим высоким вниманием, — сказала моя соперница, — и она свидетельствует, что эти слова ложны.

— Молчать, несчастная! Своим лживым языком сделалась ты недостойной этой чести! Сара, говорю тебе, молчать! Или моя немилость падет на голову твою.

Но я была слишком взбешена и отвечала:

— Властитель, вы, конечно, знаете, что я молчала восемнадцать месяцев, следовательно, вы видите, что я могу молчать, когда захочу, могу также и говорить, когда хочу говорить, а теперь я хочу говорить. Я сказала это и не возьму назад своих слов.

Султан побледнел от гнева; жизнь моя висела на волоске, когда черкешенка злобно заметила:

— Палки, верно, заставят отречься от них.

— И она попробует их! — воскликнул султан и ударил в ладоши.

Кизляр-Ага явился, послушный повелениям султана; палач гарема и двое невольников растянули меня на полу. Я не противилась и ни одной жалобы не вырвалось из груди моей. С меня сняли украшения и туфли с ног, все было готово к гнуснейшему из наказаний.

— Сара, отрекаешься ли ты теперь? — спросил торжественно султан.

— Нет, мой властитель. И повторяю снова, что у вас под левой рукой нарост.

— Бейте! — закричал в бешенстве султан. Бамбуковые трости взметнулись… Мне дали дюжину ударов; я выдержала их без малейшего крика; казалось, бешенство задушило меня.

— Отрекаешься ли теперь, Сара? — воскликнул султан, смягчив голос.

— Султан, я не сделаю этого никогда; я докажу, что женщина имеет больше твердости, нежели вы думаете, и если даже под ударами я испущу последнее дыхание, то и тогда соперница моя не будет иметь удовольствия услышать хоть один вздох. Вы требуете, чтобы я отреклась от своих слов. Не хочу нарушать истины. У вас есть — и вы это знаете, знает то и бесстыдная льстица — под левой рукой нарост.

От боли была я почти в беспамятстве, и голос мой был слаб и дрожал.

— Продолжайте! — сказал султан

Получив тридцать ударов, я лишилась чувств, и султан приказал остановиться.

— Надеюсь, Сара, что ты достаточно наказана за свое непослушание.

Я не слышала его. Не получая ответа, он взглянул на меня, и сердце его смягчилось. Он чувствовал, как своевольно, как жестоко поступил со мной. Черкешенка подошла к нему. Он приказал ей удалиться и велел прочим женщинам распустить мне платье, положить меня на софу и стараться привести в себя. Прийдя в память, увидела я себя одну с султаном.

— Сара! — сказал он со слезами на глазах. — Зачем ты довела меня до этого? Зачем была так упряма?

— Властитель, — отвечала я слабым голосом, — оставьте меня и идите к тем, чьи языки могут учить вас лжи. Никогда не обманывала я вас, хотя и могла тем навлечь на себя немилость вашу. Я любила вас верно, любила истинно. Вы видели, что могу я перенести, прежде чем оскверню себя ложью, вы должны теперь поверить мне. Возьмите жизнь мою, мой господин, и я буду благословлять вас. Я потеряла вас, и с вами больше, чем жизнь.

— Нет, Сара! — воскликнул султан. — Я люблю тебя более, чем когда-нибудь!

— Радуюсь, что слышу это от вас, мой властелин, хотя это уже бесполезно теперь. Я уже не ваша и не буду вашей никогда. Я не могу быть вашей, тело мое запятнано прикосновением эфиопских рабов, оно обесчещено рукой палача, назначенного только для наказания преступников. Окажите мне последнюю милость, возьмите у меня жизнь, она сделалась для меня тягостной ношей. Хотя султан был деспотом, но был глубоко тронут. Он досадовал, что увлекся гневом, и страстная любовь его ко мне пробудилась снова. Он молил меня о прощении, обливал меня слезами, целовал мои вспухшие ноги и до того унижался, что гнев мой утих; не забудьте, я любила его искренно.

— Сара! — наконец воскликнул он. — Ты не простишь меня?

— Властитель, выказала ли я когда-нибудь себя тщеславной? Истинная любовь выше тщеславия. И сегодня вечером, чтобы угодить вам, хотя вы уж давно оставили меня, не просила ли я к себе вашей любимицы? В благодарность за то была я обижена невниманием ко мне и вниманием к ней. Мне было больно, и сердце требовало мести, ведь я женщина. Я не имела права делать того, но когда уже сказала правду, то имела право утверждать сказанное. Теперь, надругавшись надо мной, сделав меня недостойной себя, вы просите о прощении! Нет, все кончено! Вот мои драгоценности, властитель. У меня нет ничего, кроме полученного от вас в виде подарков. Хранитель ваших сокровищ знает это хорошо. Возьмите мои драгоценности и отдайте их ей, пусть они возвысят красоту ее в глазах ваших, в моих же глазах не имеют они теперь никакой цены. Идите к ней. Пройдет несколько дней, и вы забудете, что когда-то жила несчастная, изгнанная, обесчещенная и поруганная Сара!

Тут я залилась слезами, потому что, хотя он так ужасно поступил со мной, мысль, что мне должно расстаться с ним, мучила меня. Чего не прощает женщина мужчине, который успел приобрести ее расположение, ее любовь!

— Что мне сделать, чтобы доказать тебе мое раскаяние? — сказал султан жалобным голосом — Скажи мне, Сара, чтобы получить прощение, что должен я сделать для тебя?

— Властитель, изгладь все следы и воспоминания моего унижения. Я была бита двумя гнусными рабами, которые могут все это разболтать; меня держал палач, не забудь, что эти руки, не обнимавшие никого, кроме владыки мира, были в его нечистых руках.

Султан ударил в ладоши, и явился Кизляр-Ага.

— Немедля отсечь головы рабам и палачу, бывшим при наказании! — воскликнул он

Через минуту Кизляр-Ага явился снова. Он понял, в чем дело, и трепетал за свою голову. Он вынул из мешка поодиночке головы трех убитых и бросил снова в мешок, в котором принес их.

— Довольна ли ты теперь, Сара?

— Для себя да, но не для вас. Кто причиной того, что вы забыли ваше достоинство и унизили самого себя, склонившись на внушение злобы? Кто предложил палки? Как женщина я слишком горда, чтобы сердиться на нее, но мне дорога ваша честь, дорого ваше доброе имя, и вот почему не потерплю, чтобы была у вас такая опасная советница. Ваши девы, ваши эмиры и принцы все будут в ее власти, ваш трон может быть низвержен, и она воспользуется этим.

Султан колебался.

— Султан, выбирайте одно из двух. Если завтра она будет жива, я убью себя собственными руками. Вы знаете, что я никогда не лгу.

Султан ударил в ладоши, и Кизляр-Ага явился.

— Ее голову! — воскликнул он, запинаясь.

Кизляр-Ага немножко подождал, чтобы удостовериться, не будет ли запрещения, потому что у деспота быстрое повиновение столько же опасно, как и мешканье.

Он взглянул на меня и увидел, что если ее голова не слетит с плеч, то он ответит своей. Поклонившись, Кизляр-Ага вышел. Через несколько минут он поднял за косу голову моей соперницы. Я взглянула на нее и была довольна. Кизляр-Ага удалился.

— Теперь ты простила меня, Сара? Веришь ли ты теперь, что я люблю тебя искренне?

— Султан, — сказала я, — прощаю вам все и теперь позволяю сесть подле меня и обмыть мои ноги.

С этого дня снова начала я повелевать всем еще более деспотично. Настойчиво отклоняла посещения султана, когда не была расположена принимать его; и если замечала, что он начинает уже скучать за мной, то он мог быть уверен, что не увидит меня четырнадцать дней. Султан сообщал мне все свои тайны, и я управляла всеми его поступками. Власть моя была неограничена, и я не употребляла ее во зло. Я любила его, и его честь и благоденствие были первыми руководителями моими.

— Но Ваше Благополучие, конечно, утомились; я рассказала теперь, как случилось, что я должна была вытерпеть палки, завтра расскажу вам историю о шнурке.

— Думаю, что старуха права, — сказал Мустафа, зевая. — Уж поздно. Угодно ли будет Вашему Благополучию, чтобы завтра вечером опять пришла она сюда?

— Быть так, но вели строго стеречь ее, ты знаешь.

— Бе хезм! Отвечаю за нее своей головой! Стража, уведите эту женщину.

— Мне кажется, — сказал паша Мустафе, — что история старухи справедлива. Описание гарема так верно: сегодня обожают ее, завтра потчуют палками.

— Кто же в том сомневается, Ваше Высокомочие? Властелин жизни делает, что ему заблагорассудится.

— Очень справедливо. Он может завтра же прислать мне шнурок.

— Аллах да сохранит нас от этого!

— Того молим я и ты у него, но будущее неизвестно, неизвестна и судьба наша. Например, сегодня ты мой визирь, а что ты будешь, может быть, завтра?

— Чем угодно будет меня сделать Вашему Благополучию, — отвечал Мустафа, которому этот разговор не очень нравился. — Я раб ваш и преклоняюсь пред вашей волей и своей судьбой.

— Хорошо сказано. То же должен делать я, если халиф — да сохранит Аллах от этого! — пришлет ко мне Кабыджи-Пахи. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!

— Аминь! — сказал Мустафа. — Не угодно ли Вашему Благополучию выкушать немного воды гяуров?

— Да, не худо. Как говорит об этом стихотворец? «Сегодня мы веселы, а завтра мертвы».

— Мин Аллах! Бог да сохранит нас от этого! Старуха довольно пожила, отчего же и нам не пожить столько же?

— Не знаю, но на ней был шнурок, и она осталась жива. Может быть, мы будем менее счастливы.

— Да будет он всегда далек от нас. Ну, паша, не выпить ли нам?

— Хорошо, Мустафа! Дай мне фляжку.

Глава XXI


На следующий день старуха явилась и уже без всяких затруднений прошедшего дня села и продолжала свою повесть.

Я была, как уже сказала Вашему Благополучию вчера вечером, когда окончила рассказ свой, в большой милости султана и приобрела его доверие. Часто говорил он мне о примерной службе одного молодого сераскира, которого он некоторое время назад сделал кабудан-пашой и послал сразиться на север с варварами, называемыми славянами, или русскими. Я любопытствовала увидеть этого Рустана из воинов, потому что подвиги его и постоянное счастье в войне всегда выхвалял мне султан. Он послал к нему в знак своей признательности невольницу из Грузии, которая до меня была его любимицей и питала ко мне глубокую ненависть за то, что я ее вытеснила. Она была отослана в подарок в тот самый день, когда я просила султана позволить мне спрятаться в диванной зале за ширмами, чтобы взглянуть на этого человека.

В самом деле, он был прекрасным стройным мужчиной. Выглядел он точно так, как я представляла себе героя. Когда я взглянула на него, в ту же самую минуту он повернулся и, к изумлению, увидела я на его шее красное пятно: передо мной стоял давно потерянный брат!..

Аудиенция кончилась, султан пришел ко мне, и я сообщила ему о своем открытии. Он радовался не менее меня и на следующий день велел позвать его к себе. Он спросил о его происхождении, прежней жизни, и ответы совершенно согласовались с моим рассказом. Султан отпустил его, осыпая новыми почестями.

Я восхищалась тем, что брат мой сам заслужил уважение султана, и почитала себя счастливейшей на свете. Но как слепы смертные! Брат был причиной немилости ко мне султана и вечной с ним разлуки.

Я уже сказала, что грузинская невольница, до меня пользовавшаяся благорасположением султана, была послана в подарок брату. Она была злейшим врагом моим, хотя и казалась преданной мне. Она была прекрасна и умна и вскоре совершенно овладела моим братом. Она сама не любила его, но жажда мести руководила ее поступками.

Брат мой приобрел такую неограниченную власть, что подстрекаемый наущениями и собственным честолюбием, которому, равно как и моему, не было пределов, замыслил измену султану. Он сообщил свои планы новой любимице, грузинке, и она, чтобы снова приобрести расположение султана и втянуть меня в это преступление, решила сделать меня сообщницей и потом открыть все султану.

Она советовала брату сообщить и мне его планы, говоря, что, я, наверно, приму в них участие, потому что султан уже стал ко мне равнодушен, и что я, хотя и откажу в содействии, во всяком случае могу спасти его от гнева султана.

Сначала брат не решался последовать ее совету, но хитрая грузинка заметила ему, что я, если заговор будет как-нибудь открыт, должна буду разделить с ним участь и что ей очень хорошо известно, что я никогда не забуду полученного мною наказания, но что жду только удобного случая для мщения. Все это наконец заставило его решиться сообщить мне о заговоре.

Ему позволено было посещать меня, и он выискал удобный случай и открыл мне свои преступные намерения. В ужасе отвернулась я от него, говорила ему о неблагодарности и настоятельно просила отказаться от своего замысла. Уверившись, что невозможно поколебать меня, он притворился, будто видит сам истину слов моих, сознался в своей вине и обещал мне выбросить из головы все злые намерения. Я думала, что он чистосердечно раскаялся и со слезами радости благодарила его за то, что послушался меня. Мы расстались, и вскоре это происшествие вовсе ушло из головы моей.

Однако брат мой вовсе не думал отказываться от своих планов; он уже зашел слишком далеко, чтобы вернуться. Распоряжения его быстро приводились в исполнение, и когда все уже было готово для восстания, грузинка уведомила о том султана и выдала меня как сообщницу.

Однажды утром сидела я в своей комнате, занималась работой для своего властителя и вдруг была поражена приходом Кизляр-Аги со стражей; он без объяснений схватил меня и повел в аудиенц-залу, где был султан и собрались все сановники города. Тотчас пришло мне в голову, что брат предал меня. Бледная от страха, но вместе с тем изумленная мыслью о том, каким образом был открыт заговор, вошла я в диван, где увидела брата, окруженного дворцовой стражей. Его схватили в диване, но он вошел с таким гордым видом, что я сочла его невиновным и думала, что он сдержал данное мне обещание.

Я обратилась к султану. Глаза его были устремлены на меня, брови от гнева сходились. Он начал:

— Сара, брат твой обвинен в измене — в измене, в которой он не сознался. Ты сама обвинена в знании его умыслов. Отвечай мне, правда ли это? Знаешь ли ты что-нибудь о заговоре?

Я не знала, что отвечать мне, и не хотела лгать. Умыслы моего брата были мне известны, но он в них не сознается, и мог ли язык сестры предать родного брата? Может быть, он раскаялся, отказался от своего намерения; может быть, нельзя было обличить его. Признание мое было бы для него смертным приговором.

Я не могла дать требуемого ответа и сказала:

— Если брат мой виновен перед своим властителем, то он должен нести заслуженное наказание; что касается меня, властитель, я никогда не имела подобных умыслов.

— Отвечай на мой вопрос, Сара. Знаешь ли ты что-нибудь об этих умыслах? Да или нет. Скажи нет, и я поверю тебе.

— Раба ваша никогда не имела преступных помыслов против своего господина, — сказал я. — Далее не могу отвечать на ваш вопрос.

— Итак, это правда, и Сара может лгать! — воскликнул султан и в горести сложил руки. — О, кто найдет в земле моей женщину верную, не лживую, если и Сара, даже Сара, говорит неправду!

— Нет, властитель! — воскликнула я, заливаясь слезами. — Сара всегда говорит правду, всегда говорила ее, и будет говорить. Но, умоляю вас, не мучьте меня другими вопросами.

Султан некоторое время молча смотрел на меня, после чего стал совещаться с визирями и другими сановниками, стоявшими около трона со сложенными на груди руками.

— Знающие об измене и скрывающие ее — сами сообщники преступления, — сказали они.

— Так, именно так. Сара, спрашиваю себя в последний раз, что знаешь ты о замышленном бунте? Не позволю долее шутить со мной. Определенный ответ или…

— Не могу, властитель, отвечать на вопрос твой.

— Сара, если тебе дорога жизнь, отвечай сейчас же! — воскликнул султан вспыльчиво. Но я не отвечала.

Еще два раза любовь и сострадание понудили султана повторить вопрос. Я молчала.

Султан махнул рукой, меня схватили немые и накинули на шею шнурок. Все было готово; они ожидали последнего знака, чтобы умертвить меня.

— Еще раз спрашиваю тебя, Сара, ответишь ли мне? Или ты принудишь меня погубить тебя?

— Султан, прежде чем умру, хочу сказать вам несколько слов; хочу в последние минуты уверить вас в моей преданности и любви, сказать, что прощаю вам то, в чем вы себя никогда не простите, когда все объяснится. Еще одну минуту. Возьмите от меня эту драгоценную цепь, она не нужна моей шее, ее заменяет теперь шнурок. Вы подарили мне ее, когда были уверены в моей преданности и любви, и если сыщется женщина, которая будет вернее и правдивее меня, отдайте цепь ей, но до тех пор носите сами в память о Саре. Теперь позвольте накрытьголову мою покрывалом: на этом лице всегда выражались любовь и восхищение, и потому, когда буду мертва, и вы захотите вспомнить его, то да будет оно от вас скрыто, чтобы вы не увидали его почерневшим и обезображенным страданиями. Властитель, милый, бесценный господин мой, будь счастлив без меня! Прости!

Султан был глубоко тронут, он отвернулся и закрыл лицо рукой в забытьи; другую руку он опустил.

Хотя это было сделано вовсе неумышленно, но было принято за знак к моей смерти. Шнурок затянули, он глубоко врезался в шею. В первые мгновения страдания мои были ужасны: глаза хотели выпрыгнуть из своих впадин, язык вытянуло изо рта, мозг горел как в огне, но скоро исчезло все — я лишилась чувств.

— Стаффир Аллах! Прости меня, Боже! Ты, кажется, смеешься нам в бороды, старая сова? Как ты думаешь, Мустафа, — продолжал паша, обращаясь к визирю, — не чистая ли это ложь?

— Ложь! — вскричала старуха. — Ложь! И вы мне говорите, что я лгу! Хорошо, хорошо, но было время!.. Паша, после всего перенесенного мною за то, что всю жизнь свою говорила правду, не больно ли на старости слышать, когда говорят мне, что я лгу? Но вы должны убедиться…

Тут старуха положила обе руки на сморщенную, отвисшую кожу шеи, растянула ее и показала глубокую синюю полосу, которая, подобно шнурку, шла вокруг ее шеи

— Довольны ли вы теперь?

Паша сделал знак, что он верит, и сказал:

— Можешь продолжать.

— Да, я могу продолжать, но скажу наперед, если вы еще раз усомнитесь в том, что рассказываю, то я отдам ваши двадцать золотых назад и не скажу более ни слова. Что я могу это сделать, доказала я еще в детстве, а в старости мы делаемся еще упорнее.

— Вот уж это правда, — заметил Мустафа. — Продолжай, старая, мы не будем больше сомневаться и прерывать рассказ твой.

Брат мой, замечавший всякое движение султана и решивший скорее вытерпеть все, чем позволить мне страдать за себя, громко вскрикнул, когда заметил движение немых, и попытался вырваться из рук стражи. Испуганный султан взглянул и увидел происшедшее. Он бросился со своего места и упал подле меня на колени с безумным криком. Немые поспешно сорвали с меня шнурок, но я по всем признакам была уже мертва.

— Да, султан, вы можете теперь отчаиваться! — воскликнул брат мой. — Вы умертвили женщину верную и правую, как говорила она в последние минуты. Я открыл ей мои умыслы, и она думала, что ей удалось отвлечь меня от них; я клялся ей отказаться от своего намерения. Она была верна и вам, и мне, потому что думала, что хотя я и изобличен, но уже заслуживаю прощение своим раскаянием.

Султан гневно взглянул на брата, но ничего не ответил. Он обнял меня, залился слезами и требовал скорейшей помощи. Я была отнесена в свою комнату, и неусыпными стараниями удалось наконец врачам возвратить меня к жизни. Но несколько дней была я без памяти, несмотря на все средства, которые употребляли, чтобы привести меня в чувства.

Однажды вечером почувствовала я, что опять могу говорить, и спросила прислужниц, что случилось. Они сказали мне, что немые, принявшие за сигнал невольное движение руки, были посажены на кол, что янычары восстали и потребовали освобождения моего брата, но что он был, по повелению великого визиря, казнен, и голову его выкинули бунтовщикам, которые после того разошлись и теперь приведены снова в подчинение, и что несколько сот их предводителей обезглавлены.

При этом известии я отвернулась, потому что любила брата, хотя и безрассудного. Это движение причинило мне ужасную боль в ране, сделанной шнурком.

На другое утро я встала, чтобы поглядеться в зеркало, и тотчас увидела в себе большую перемену. В лице моем было заметно какое-то искажение, которое, как я думала, уже никогда не исчезнет. Я чувствовала, что хотя султан и будет почитать меня, но что я уже не смогу произвести на него прежнего впечатления и сосредоточивать на себе все его внимание. Я знала, как непостоянна страсть в деспоте, и потому решила расстаться с ним. Я любила его еще, любила, несмотря на всю его жестокость, но мое решение было твердо. Шесть недель не решалась я увидеться с ним, хотя он и просил о том каждый день и присылал мне богатые подарки. По прошествии этого времени я совершенно оправилась, и шнурок не оставил на мне никакого следа, кроме темно-синего рубца вокруг шеи, который я сейчас показывала Вашему Благополучию.

Когда я в первый раз приняла к себе султана, он был чрезвычайно расстроен.

— Сара, — сказал он печально, — клянусь именем пророка, я и не думал давать знака.

— Верю вам, властитель, — отвечала я.

— Я вовсе не хотел казнить твоего брата. Я думал, помиловав его, заслужить тем твое прежнее расположение.

— Властитель, он был изменником, неблагодарным изменником и заслужил смерть. Да погибнут так же все подобные ему!

— Итак, Сара, могу надеяться, что ты простишь меня?

— При одном условии, султан. Клянитесь исполнить мою просьбу.

— Клянусь в том именем Аллаха!

— Просьба эта — отослать меня обратно в мое отечество.

Чтобы не наскучить Вашему Благополучию подробностями, скажу только, что решение мое, несмотря ни на просьбы султана, ни на голос собственного сердца, было непоколебимо. Сделаны были все нужные распоряжения к отъезду, и во все это время султан был у меня безвыходно и осыпал меня просьбами остаться. Щедрость, с какой наделял он меня драгоценными подарками, чтобы могла я вернуться в свою отчизну богатая и с честью, несколько раз заставляла меня колебаться в своем решении. Вечером перед отъездом он попробовал в последний раз попросить меня. Но тут внутренняя борь-ба обнаружилась; я заливалась слезами, потому что теперь, перед близким отъездом, чувствовала, как истинно, как глубоко любила его. Мы расстались. Я бросилась в постель и плакала до самого рассвета. Тут я должна была начать свое путешествие.

Когда казнили моего брата, то имение его, по обычаям, известным Вашему Благополучию, перешло к султану и было разделено между его любимцами. Новый капудан-паша назывался Абдаллахом и, говорили, был отличным солдатом. Он получил часть имущества, а также и грузинскую невольницу, которая была причиной гибели моего брата и расстройства моего счастья.

Желая оказать мне больше внимания и уважения, султан приказал Абдаллаху самому с отборными всадниками сопровождать меня в мое отечество.

Шествие было великолепно. Подарки были навалены на подарки, сокровища на сокровища. Для прислуживания сопровождали меня двадцать женщин из моих соотечественниц и многочисленные невольники. С сокрушенным сердцем села я на носилки и скоро достигла нашей земли. На границе Абдаллах просил меня дать ему письменное свидетельство, что он исполнил долг свой, потому что его потребует султан по возвращении.

Я дала ему свидетельство; он собрал своих подчиненных и, пожелав мне счастья, со своей командой повернул к городу, в котором оставила я свое сердце.

Теперь необходимо вернуться к грузинской невольнице, которую султан подарил сперва моему брату, а потом Абдаллаху.

Когда она услыхала, что я намерена, осыпанная подарками, возвратиться в свое отечество, бешенству ее не было границ. Ее красота и ум произвели на Абдаллаха большое впечатление, и скоро она склонила его на выгодное дело, способное предать меня в ее власть.

Она предложила Абдаллаху проводить меня до границы и, получив требуемое султаном свидетельство, следовать за мной, перерезать всех сопровождавших меня невольников, завладеть мной и моими сокровищами и возвратиться со всем этим в Константинополь, где он может запереть меня в свой гарем.

Абдаллах при своей скупости не мог противостоять искушению, и так как он знал, что этот постыдный поступок не дойдет до султана, то и согласился на предложение. На вторую ночь после того, как он оставил меня, на нас вдруг напала толпа всадников. Они изрубили всех моих женщин и невольников; меня схватили, бросили в мешок и перекинули через седло лошади; сокровища собрали, и весь поезд поспешно двинулся. Когда остановились, я едва дышала, а когда освободили из столь неудобного положения, я упала в обморок.

Абдаллах никогда не видал меня в лицо, и когда солдаты донесли ему, что я умерла, он был очень рад этому, потому что только для прихоти своей любимицы обещал привезти меня живую. Он подошел ко мне и, несмотря на жалкое положение, в котором я находилась, был поражен моей красотой. Сердце его угадало, что я драгоценнейший предмет из всей его добычи. Он приложил все возможные усилия, чтобы привести меня в чувство, и, пробыв со мной несколько часов, наконец, чтобы дать мне успокоиться, велел нести меня в маленьких носилках, и на них-то продолжала я путешествие. Он очень старался добыть моей благосклонности. Сначала я отвергла его, но когда он сказал, что этому поступку научила его грузинская невольница и что она настаивала на том, чтобы привезти меня живую, я очень хорошо поняла, для какой цели она делала это, и теперь думала только о мести. Я притворилась уж не такой сердитой на него и еще до окончания нашего путешествия употребила все могущество моих прелестей и победила.

Наконец мы достигли Стамбула и, пробыв до вечера в предместьях города, чтобы не привлечь к себе внимания, отправились в дом Абдаллаха, и я снова попала в гарем. Узнав о нашем прибытии, грузинка бросилась ко мне навстречу и так сильно ударила меня туфлей по губам, что на них показалась кровь.

— Теперь, султанша, — воскликнула она, — моя очередь! Вы попробуете во второй раз палок, во второй раз увидите шнурок на своей гордой шее, и, надеюсь, действие его в этот раз будет сильнее.

После чего она приказала невольницам раздеть меня и надеть самые простые платья. Тут она плюнула мне в лицо и ушла, не сказав больше ни слова, но сверкающие глаза показывали, какая страсть бушевала в ее груди.

Между тем Абдаллах отправился во дворец уведомить султана о счастливом путешествии Сары, после чего поспешил домой. Лишь только вступил он в гарем, как вместо того, чтобы посетить грузинскую невольницу, спросил изумленных женщин, какая комната назначена для меня. Бледные от страха, указали они ее. Он вошел и увидел меня в одежде невольницы и с лицом, испачканным кровью. Когда я рассказала ему, как меня приняли и как грузинка угрожала мне палками и шнурком, бешенству его не было границ. Он велел всем женщинам служить мне, надеть на меня прежние платья, и сказал, что надеется, что ему позволено будет отужинать со мной.

Жажда мести преодолела во мне все прочие чувства, я согласилась на его просьбу, и он вышел из гарема, чтобы осмотреть награбленные им сокровища.

Между тем обо всем случившемся было сообщено грузинке; бешенство ее доходило до исступления. Я боялась ее и потому держала двери на запоре, пока Абдаллах не пришел ко мне. Снова выразил он свое неудовольствие поступками моей соперницы и обещал мне в доказательство своей любви предать ее своему гневу. Я не успела еще ответить, как дверь распахнулась, грузинка бросилась на меня с кинжалом. Абдаллах успел отклонить удар, острие кинжала прошло через его левую руку, правой поверг он ее на землю. Бледный от боли и бешенства, он позвал людей.

— Она угрожала тебе, Сара, палками и шнурком; она сама себе произнесла приговор, — сказал Абдаллах.

По его приказу у нее сняли туфли и дали пятьдесят ударов по пяткам. Она кричала от боли и простирала руки, моля о прощении, но немые явились и наложили на ее шею шнурок. Жажда мщения моя была более, чем утолена, и я закрыла глаза. Когда я открыла их, то была уже одна с Абдаллахом, и моя соперница лежала мертвая на полу.

Три года жила я в гареме Абдаллаха и хотя не могла назвать себя счастливой, но была довольна своей судьбой.

Он был предан мне всей душой, и если я не могла отвечать ему взаимностью, то, по крайней мере, не отказывала ему в своей признательности. Наконец, снова загорелась война турок с русскими, и Абдаллах получил приказание возглавить войска и прогнать неприятеля в мерзлые снеговые степи. Следуя обычаю турецких начальников, отправился он в сопровождении всего гарема. После долгих странствований, наконец, заперли нас в крепости Измаил.

Не хочу утомлять Ваше Благополучие происшествиями, следовавшими за этим, скажу только, что город был превращен в груду пепла и, наконец, взят штурмом. Мы сидели в своих покоях и с ужасом внимали стрельбе и крикам, треску лопавшихся бомб, свисту пуль, воплям раненых и ужасному реву пламени, которым был объят весь город. Наконец городские ворота были сорваны, и неприятель ворвался. Мы закричали, и все наши попытки скрыться были бесполезны. Что сталось с другими женщинами, не знаю, знаю только, что меня тащили по грудам мертвых и умирающих сквозь дым и пламя; от страха и изнеможения лишилась я чувств. Когда пришла в себя, то уже находилась в хижине на маленькой кровати; подле меня стояли два бородатых чудовища, которые, как я узнала потом, были казаками. Они терли мои члены своими грубыми руками. Лишь только я открыла глаза, один из них влил мне в рог немного водки, завернул в лошадиную попону, и они оставили меня размышлять о моем несчастья.

Вечером узнала я, что, благодаря случаю, сделалась собственностью одного русского генерала. Он за всю свою жизнь ни разу не испытывал любви по неимению на то времени. По его мнению, любовь, как само собой разумеется, должна быть всегда готова. Впрочем, он был мужчиной прекрасной наружности, очень любезен и великодушен, но лагерная жизнь, даже и у генерала, была очень далека от спокойной раздольной жизни, к которой я привыкла. Внешняя жизнь моя была худа, внутренняя еще хуже. От утомительных переходов, плохой пищи и беспокойства, в котором я беспрестанно находилась, много поубавилось моей красоты.

Тогда-то в первый раз я стала роптать на судьбу и на султана, тогда-то в первый раз это «было время» вырвалось из груди моей вместе со вздохом о минувшем.

Наконец армия получила приказ возвратиться; в это время была я собственностью одного казака; тот посадил меня на жеребца, и я должна была ехать с его полком. Через десять дней он продал меня вместе с жеребцом, седлом и упряжью одному пехотному офицеру, который велел мне слезть с лошади, сел сам в седло и приказал мне бежать за ним. При отдыхе должна я была прислуживать ему и делать все, чего он ни требовал. На другое утро он снова сел на лошадь, и мне нужно было, как и прежде, бежать за ним. Хорошая прогулка для бывшей любимицы султана! Целую неделю пространствовала я подобным образом, но долго переносить это была не в силах. Мы прибыли в один город, и лишь только миновали городские ворота, я выждала, когда он не смотрел на меня, и незаметно убежала.

Бессильная от голода и изнеможения, села я на ступеньку подъезда одного большого дома. Дама, богато одетая, вышла из него, остановилась передо мной и спросила, кто я, потому что она заметила по моей одежде, что я иностранка. Я рассказала все в немногих словах, и она приказала взять меня в дом и позаботиться обо мне. Спустя несколько дней она позвала меня к себе, и я рассказала ей мою историю. Она была добра и великодушна, и я сделалась первой ее горничной. Я была довольна и счастлива и думала окончить с ней дни свои. Но моим несчастиям не было еще и половины.

Госпожа моя была знатная и в большой чести; дом ее был всегда полон гостей; она была богата и давала блистательные обеды. Супруг ее умер за два года перед этим, но она была еще молода и прекрасна. Однажды вечером, когда у нее было большое собрание, к ней приблизился какой-то офицер и шепнул ей что-то на ухо.

Она изменилась в лице, задрожала и сказала, что через час будет готова. Я была вблизи нее; она дала мне знак, поспешила в свою комнату и залилась слезами.

Ее постигло непредвиденное несчастье, и она должна была отправиться в Петербург. Она предложила мне ехать с ней, я тотчас согласилась; наскоро уложили мы необходимые вещи и, не тревожа веселого общества, вышли и сели с офицером в бричку. Через четыре дня мы прибыли в Петербург. Там принуждена была она расстаться со мной, и мы простились навсегда.

Я осталась одна среди людей, которых вовсе не знала, и решилась при первом удобном случае возвратиться в свою отчизну. У меня осталось еще немного денег и дорогих вещей от моей несчастной госпожи. Один жид, узнав о моем желании ехать на юг, согласился взять меня с собой, когда выпадет снег, за пятьсот рублей. Через четырнадцать дней настала зима, мы сели в сани и отправились в дорогу. Наконец, достигли мы Константинополя.

Тут я хотела заплатить ему за провоз, но старый черт отнял у меня все и, несмотря на крики и мольбы, запер меня в одну комнату. Через полчаса явился торговец невольниками, который и купил меня за бесценок.

Красота моя исчезла; мне было уже за тридцать лет, и перенесенное мной довершило остальное.

Отсюда жизнь моя была цепью перемен и несчастий. Я была продана паштетному повару, не отходила от печки, и чуть сама не изжарилась. Я была капризна и часто получала побои, о которых, впрочем, мало заботилась. За мою неисправность повар продал меня цирюльнику, у которого была презлая жена; она почти извела меня. К счастью, цирюльника обвинили в укрывательстве одного преступника, убежавшего из тюрьмы. Его казнили; я и жена его были проданы как невольницы.

Таким образом переходила я беспрестанно из рук в руки; поступали со мной все хуже и хуже, пока наконец меня не посадили со многими другими на корабль, отправлявшийся в Смирну. Судно было взято морским алжирским разбойником, и я долгое время принуждена была на его корабле служить кухаркой. Наконец пристали мы к этому берегу. Не знаю, как спаслась я, потому что жизнь уже давно наскучила мне. Однако я прибрела сюда и несколько лет жила здесь с одним стариком-нищим. Он умер год тому назад и оставил мне хижину. Теперь питаюсь милостыней.

Вот, паша, моя история. Выслушав ее, вы, верно, согласитесь с моим «было время».

— Это твой кизмет, судьба твоя, добрая женщина. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! — сказал паша. — Ты можешь идти.

— А золото, Ваше Благополучие? — шепнул Мустафа.

— Оставь деньги старухе, ведь она была султаншей! — отвечал паша, глядя на нее с чувством.

Старуха была чутка на слух; она слышала вопрос Мустафы, не пропустила также мимо ушей и ответа паши.

— Паша, прежде чем оставлю вас, хочу за вашу щедрость, с позволения вашего, дать совет, который, благодаря моему знанию света и физиономии людей, будет иметь немаловажную цену. Позволит ли мне Ваше Благополучие говорить?

— Говори! — сказал паша.

— Паша, берегись человека, который сидит подле тебя; лицо его говорит мне, что он на твоем падении построит свое величие. Паша, берегись его!

— Проклятая ведьма! — воскликнул Мустафа, встав со своего места.

Старуха подняла указательный палец и вышла из дивана.

Паша боязливо смотрел на Мустафу, так как был суеверен от природы. Мустафа стоял перед ним невинным агнцем.

— Верит ли мой властитель лживому языку старухи? — сказал Мустафа, повергаясь на землю. — Показал ли раб ваш в чем-либо свою неверность? Я просто грязь в присутствии вашем. Возьми мою жизнь, паша, но только не сомневайся в верности твоего раба.

Паша казался успокоенным.

— Все это пустяки, ничего, — сказал он, встал и удалился.

— Пустяки! — ворчал Мустафа. — Проклятая колдунья! Я знаю лучше тебя… Не нужно терять времени, я должен действовать решительно. Когда воротится этот ренегат из Стамбула?.. О, то будет великое время!

С этими словами Мустафа оставил диван, дико озираясь.

Глава XXII


Паша, знакомый тоже с государственной политикой, ничем не давал Мустафе заметить своего недоверия и обходился с ним еще с большей приязнью, но не забыл и совета старухи. Однажды пробужденная боязнь не могла уже заснуть в груди, и он прибег к советам своей любимицы Зейнабы. Женщины в подобных случаях хорошие советницы. Опасаться мог он разве только султана, потому что войска были ему преданы, а народ не имел слишком значительных причин к неудовольствию.

По совету своей любимицы, паша послал к визирю молодую, хорошенькую девушку-гречанку; она должна была исполнять должность шпиона паши, разведывать, где только можно, нет ли какого-либо сношения между визирем и ренегатом, командовавшим флотом, потому что только с этой стороны можно было ждать опасности.

Гречанка не пробыла еще и недели в гареме Мустафы, а узнала уже более, чем нужно было. Флот был отправлен в Константинополь, и даже с подарками Мустафы султану, и с часу на час ожидали его возвращения.

Этот флот показался ввечеру и стал на якоре в нескольких милях от пристани. Мустафа поспешил уведомить о том пашу, который заседал в диване, слушал жалобы и давал на них свои решения. Когда паша услыхал, что флот возвратился, в душе его породились тотчас злые предчувствия, между тем как Мустафа был униженнее и покорнее, чем когда-либо. Паша удалился на некоторое время из дивана и поспешил к своей Зейнабе.

— Паша, — сказала она, — флот возвратился, и Мустафа до того имел сношения с ренегатом. Можете быть уверены, что вы погибли, если не упредите изменника; не теряйте времени. Постойте! — продолжала она. — Не надо употреблять насилия против Мустафы, чтобы не обратить на себя внимания ренегата. Завтра флот снимется с якоря, и если уж должно случиться несчастью, то оно случится не ранее, как завтра. Сегодня вечером велите, по обыкновению, подать кофе, курите и слушайте рассказы; только не пейте кофе: в нем будет смерть. Будьте ласковы с Мустафой и предоставьте остальное мне.

Эти слова рассеяли опасения паши, и он возвратился в диван. Дела шли своим порядком; наконец аудиенция кончилась. Паша и Мустафа были в лучшем расположении духа.

— Вероятно, — сказал Мустафа, когда подали трубки, — его императорское величество пришлет вам что-нибудь в знак своего особенного благоволения.

— Бог велик, и султан премудр! — сказал паша. — Я думаю то же, Мустафа. Почем знать, может быть, он распространит мое владычество еще на какой-нибудь пашалык.

— Это самое мне снилось, — сказал Мустафа. — Мне сдается, что теперь ренегат пристает к берегу, но нет, сейчас темно, и он, верно, не оставит корабль.

— Мы должны рассеять туман неведения светлыми лучами надежды, — сказал паша. — Я просто раб султана! Сегодня вечером не принять ли нам в свое сообщество и чудной воды гяуров?

— Что говорит Гафиз? Вино радует человека, гонит от него сомнение и неведение. Оно вселяет в нас мужество и проявляет предвкушение наслаждений, ожидающих нас после смерти.

— Баллах таиб! Хорошо сказано, Мустафа! — сказал паша, взяв чашку кофе. То же сделал и Мустафа. — Сегодня у меня так легко на сердце, — сказал паша, положив в сторону трубку. — Давай-ка сюда запрещенного сока; будем пить и веселиться. Где он, Мустафа?

— Здесь, — сказал визирь, выпив кофе и устремив на пашу свои маленькие глаза. Мустафа вынул фляжку с водкой, которая стояла сзади низкой оттоманки, на которой они сидели.

Паша отставил в сторону свой кофе и порядком хлебнул из фляжки.

— Великий Бог! Пей, Мустафа, — сказал он.

— У меня есть, — сказал он, — человек, который, как я слышал, рассказывает истории лучше самого Менуни. Узнав, что он проходит через наш город, велел я задержать его, чтобы доставить тем Вашему Благополучию приятное препровождение времени. Прикажете впустить его?

— Можешь, — сказал паша.

Мустафа дал знак, и, к изумлению паши, явился ренегат, сопровождаемый стражей и чиновниками халифа, за которым шел Кабыджи-Пахи с поднятым ко лбу фирманом.

Паша побледнел. Он знал, что час его пробил.

— Бисмиллах! — воскликнул он в страхе. — Во имя Бога, Кабыджи, кого тебе нужно?

— Султан, властелин жизни, посылает вам, паша, это как знак своей великой милости и внимания.

Тут Кабыджи-Пахи вынул шелковый шнурок и вручил паше таинственный свиток пергамента.

— Мустафа, — шепнул паша, — собери моих телохранителей, пока я буду читать, — я хочу оказать сопротивление. В таком отдалении от султана я не боюсь его и умилостивлю подарками.

Но Мустафе были слова эти не по нутру.

— О паша! — сказал он. — Кто может противостоять воле небесного правителя? Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!

— Я не покорюсь ему! — воскликнул паша. — Поди и зови моих вернейших воинов.

Мустафа вышел из дивана и воротился с немыми и некоторыми из подкупленных им солдат.

— Изменник! — воскликнул паша.

— Ля Илля иль Аллах! Нет Бога, кроме Аллаха! — сказал Мустафа.

Паша видел, что он предан; он прочитал фирман, прижал его ко лбу в знак своего повиновения и приготовился к смерти. Кабыджи-Пахи вынул второй фирман и вручил его Мустафе, которым он сделан был пашой.

— Барик Аллах! Хвала Богу за все! — сказал Мустафа с униженным видом. — Я раб султана и должен игполнить его волю! Да будет так.

Мустафа дал знак, и немые схватили несчастного пашу.

— Нет божества, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! — сказал паша. — Мустафа, — продолжал он, обращаясь к нему со злобной улыбкой, — да не уменьшится во веки тень твоя — ты, кажется, пил кофе.

Немые затянули шнурок и через несколько секунд на тело паши накинули саван.

— Кофе, — ворчал Мустафа, услышав последние слова паши. — Да, я чувствовал в нем какой-то особенный вкус.

Он понял, что, по всей вероятности, отравлен, и жажда власти и величия — все исчезло; боязнь и отчаяние наполнили его сердце.

Кабыджи-Пахи, сделав свое, удалился.

— Ну! — воскликнул ренегат. — Теперь давай мне обещанную награду.

— Тебе награду?.. Ты прав. Я и забыл о ней, — сказал Мустафа.

Между тем яд уже начал действовать, и боль исказила лицо его.

— Да, я забыл о ней, — продолжал он и, чувствуя свою близкую смерть, от боли и обманутого честолюбия рычал, подобно дикому зверю. — Да, я забыл о ней. Стража, взять ренегата!

— Она явится скорее, нежели ты думаешь, — сказал Гуккабак, выскочил на середину залы, выхватил саблю и громко свистнул.

Толпа солдат и матросов ворвалась, и стража была обезоружена.

— Что скажешь теперь, паша на один час?

— Такова судьба моя! — сказал Мустафа, катаясь по полу в предсмертных конвульсиях.

— Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!.. С этими словами улетела и жизнь Мустафы.

— Старый дурак избавил меня от хлопот, — заметил ренегат. — Уберите тела и объявите новым пашой Али!

Так умерли два цирюльника и так Гуккабак, под именем Али, заступил на их место. Но как он правил и как долго продолжалось его правление? Бесчисленны сказания, отвечающие на этот вопрос.


Редакторы Пидоренко И. В. , Соловьева С. Е.

Технический редактор Стаценко Л. М.

Художественный редактор Михайлов А. Э.

Корректор Муха О. О.


Текст печатается по изданию:

Капитан Марриет. Полное собрание сочинений.

В 24 кн. — СПб. : П. П. Сойкин, Б. г.

Оформление художника С. Е, Майорова

Марриет Ф.

М 28 Собрание сочинений: в 8 т. Т. 3. Служба на купеческом корабле; Многосказочный паша; Три яхты: Романы / Пер. с англ. Худож. С. Е. Майоров. — Ставрополь: Кавказский край, 1993. — 592 с, илл.

ISBN 5-86722-091-5 (Т. 3) ISBN 5-86722-088-5

В третий том собрания сочинений Фредерика Марриет, вошли его романы «Служба на купеческом корабле», «Многосказочный паша», «Три яхты».

„4703100100 „ ККК-Й4 4П™

М Ю91(03)-93 Подписное. ББК 84>4ВЛ

ISBN 5-86722-091-5 (Т. 3) ISBN 5-86722-088-5

Издательская лицензия № 060043

© Перевод на современный русский язык. «Кавказский край», 1993

© Оформление. Составление, «Кавказский край», 1993


OCR Ustas PocketLib

Spellcheck Roland

Частное собрание приключений

www.pocketlib.ru


Капитан Марриет Морской офицер Франк Мильдмей


КАПИТАН МАРРИЭТ. Критико-биографический очерк В. П. Быкова

Морская жизнь в старину была совершенно иная, чем теперь. Она носила особенный характер и гораздо более изобиловала опасностями. Это была жизнь, полная самых разнообразных приключений. Моряк встречался с ними постоянно, нередко рискуя собой, когда плавал на деревянном парусном корабле, единственным двигателем которого был ветер. Требовалось большое умение и осторожность, чтобы, руководствуясь этой непостоянной силой, направлять ход корабля к желанной цели. Мачты и паруса составляли для него все: нет их, — и судно было обречено на гибель, оно превращалось тогда в жалкую щепку, которую кидало с волны на волну. Положение корабля становилось особенно ужасным в сильную морскую бурю или шторм: волны заливали судно со всех сторон, захлестывали палубу и смывали несчастных моряков в водяную пучину; люди в страхе хватались за снасти; многих привязывали к мачтам, но буря, срывая паруса, сносила и мачты; непрочный материал судна с треском ломался от свирепых ударов волн; корабль накренялся, и вода проникала вовнутрь. И весь этот ужас часто покрывала темная непроглядная ночь. Сколько нужно было здесь мужества, находчивости, присутствия духа, знания, что делать, для того, чтобы спасти корабль и самим не погибнуть!

Подводные мели и рифы, случалось, коварно поджидали гонимое стихией судно, или же оно разбивалось о прибрежные скалы. Спасение иногда являлось чудом.

Море в те времена кишело пиратами, наводившими ужас на торговые суда. Военному флоту приходилось постоянно бороться с этими морскими разбойниками, гнаться за их кораблями, и при встрече происходили неизбежные кровавые схватки, вплоть до абордажа.

Если все это бывало в мирное время, то в военное прибавлялись еще ужасы войны.

Нравы и обычаи прежних моряков отличались большой своеобразностью. Сколько было разного суеверия, веры в «корабли-призраки», в оборотней и всевозможные приметы! Целый мир, полный своеобразной жизни, представляло узкое пространство палубы или каюты.

Такова была морская жизнь в старину и уже никогда более не повторится, превращаясь для нас понемногу в фантастическое предание отдаленного прошлого…

Она не могла не вдохновить писателя, с одной стороны, своим поэтическим характером, с другой — богатством приключений. Многие описывали ее. Но из всех романистов, касавшихся ее, никто не получил такой широкой известности, какую приобрели произведениями, рисующими морской быт, Фенимор Купер и капитан Фредерик Марриэт; они-то и создали, так называемый, морской роман.

Оба писателя жили в одно время: первый литературный опыт Марриэта появился в 1829 году, спустя восемь лет после выхода в свет «Лоцмана», родоначальника морских романов Купера. Знаменитый американский романист только тремя годами пережил своего английского последователя, который умер в 1848 году.

Фенимор Купер создатель чудного образа героя «Последнего из могикан», «Следопыта» и «Пионеров», так очаровательно изобразивший девственную американскую природу, дал не менее художественные типы морских героев, не менее поэтическое изображение морской жизни. Кто не восторгался его «Красным Корсаром», «Лоцманом», «Пенителем моря» и другими произведениями из этого мира? Однако не ими приобрел себе мировую славу Купер, а своими «индейскими» романами. Между тем, капитан Марриэт обязан своим успехом и популярностью исключительно морским романам. Он отводил больше места приключениям, чем Купер. В романах Марриэта на первый план выступает занимательное по сюжету повествование; они проще и доступнее произведений автора «Красного Корсара». Поэтические образы мало интересовали Марриэта, и напрасно мы будем искать у него крупных характеров, людей, которые остаются, как тип, в воображении читателя. Марриэт превосходно знал морской быт; он сам был моряк, принимавший участие в 50-ти морских сражениях эпохи борьбы с Наполеоном, и за свою продолжительную службу в королевском флоте сжился с морем и корабельным миром, много совершил путешествий и вынес богатый запас впечатлений; ему было, о чем порассказать. Его романы дают верные и правдивые картины жизни и нравов английских моряков старого времени, знакомя с закулисными и темными сторонами этой жизни (например, чрезмерно жестокие наказания, практиковавшиеся на английском корабле, или грубый произвол командира).

Некоторые романы капитана Марриэта носят более или менее автобиографические черты, а первое его произведение «Морской офицер — Франк Мильдмей» многими считался за рассказ о его личной карьере моряка. (На что нам указывает и совпадение начальных букв имени и фамилии: Франк Мильдмей — Фредерик Марриэт).

Главное лицо большинства морских романов Марриэта это — молодой моряк, баловень судьбы; он поступает во флот мичманом (чин, который соответствует в Англии нашему гардемарину) и проходит перед читателем все стадии морской службы, испытывая необычайные приключения, пока, наконец, не достигает нового положения в жизни. При этом автор живо и интересно описывает в мельчайших подробностях все порядки морской службы, нравы судовой команды и ее главных представителей, всякие события на море, удачно соединяя достоверность с увлекательным романическим вымыслом.

Талантливый и одаренный богатой изобретательностью и воображением вообще, он писал с не меньшим успехом также произведения, в которых действие происходит на суше.

Содержание романов капитана Марриэта всегда составляет заманчивая и разнообразная фабула; он плел свой занимательный рассказ, как затейливого рисунка кружево. Его романы захватывают читателя; они так увлекательны, что «нельзя оторваться от книги, не дочтя ее до конца», как выразился в своем отзыве об одном из них великий критик Белинский.

Эта увлекательность рассказа есть особенное достоинство произведений моряка-писателя; к ней присоединяется и непринужденность изложения: легкий слог, каким писал Марриэт, мало напоминает тяжеловесную манеру многих английских романистов; Марриэт не вдается в из лишние мелочи и подробности, как это делают Вальтер Скотт, Диккенс и Теккерей. Повествование всегда оживлено у него большим количеством разговоров — манера, напоминающая французских авторов. От этих диалогов веет хорошей английской комедией. Марриэт очень остроумен, он шутит и иронизирует на каждом шагу; легкое и единственное остроумие — одно из его лучших качеств. Юмор Марриэта слегка отзывается Джорджем Смоллетом, английским писателем XVIII века, прославившимся смелой передачей отрицательных сторон английского общества того времени. Нередкие у Марриэта вольности и откровенный тон, так мало свойственные чопорным англичанам, дали повод Иог. Шерру, в его «Истории всеобщей литературы», указать на сходство характера произведений Марриэта с картинами художников «фламандской школы».

Капитан Марриэт с первых же шагов своего писательского творчества имел огромный успех у себя в Англии. Критика писала лестные отзывы, а публика всегда с большим нетерпением ожидала его новых произведений. «Воспоминания о славной эпохе борьбы с Наполеоном и подвигах английского флота, — говорил проф. А. И. Кирпичников, — способствовали огромной популярности романов капитана Марриэта», действие которых по большей части относится именно к этой эпохе.

«Королевская собственность», «Питер Симпль», «Яков Верный», «Мичман Изи», «Иафет, отыскивающий своего отца», «Многосказочный паша», «Корабль-призрак», «Персиваль Кин», «Пират», «Канадские поселенцы», «Маленький дикарь» и др. — с восторгом читались взрослыми и детьми. Первых привлекало умение автора рассказывать, живость, ясность, содержательность романов и повестей бывалого моряка, вторых — всегда интересовали заманчивые приключения, которыми изобилует большая часть произведений капитана Марриэта.

Особенный успех приобрел «Питер Симпль». Король Вильям IV, прочтя его, был в таком восторге от этого романа, что выразил желание видеть его автора.

Рассказывают, что когда Марриэт, явившийся в Сэнт-Джемский дворец, ожидал своей аудиенции в приемной, Вильям IV вышел и, заметив его, спросил, кто это. Капитан Марриэт услышал этот вопрос и ответил на него, обратившись к камердинеру: «Скажите Его Величеству, что я — Питер Симпль». После этого король подошел к Марриэту и оказал ему любезный прием.

Слава автора «Питера Симпля» скоро распространилась за пределами Англии.

Произведения Марриэта были переведены на немецкий, французский и другие языки; некоторые романы выдержали по несколько изданий.

В России Марриэт появился первый раз в 1837 году, когда был переведен по-русски его «Франк Мильдмей». Переводчик его, моряк, в предисловии к своему труду говорил: «Морские романы капитана Марриэта принадлежат к новейшим произведениям английской литературы… Особенное достоинство их состоит в том, что они заключают в себе верность морских обстоятельств и сцен, знакомят с разными подробностями, порядками и обыкновениями, встречаемыми в Английском флоте»… Вслед за тем переводы лучших романов Марриэта печатались в таких известных журналах, как «Библиотека для Чтения», «Современник» и некоторых других, и выходили отдельными изданиями. Марриэт сразу завоевал себе любовь у нас, несмотря на то, что в то время был в большом ходу Купер. Наши деды и отцы зачитывались Марриэтом… Значительно позже он вместе с Вальтер Скоттом, Купером, Майн Ридом, Эмаром стал достоянием нашего молодого поколения. Столь популярные среди английского юношества романы Марриэта почему-то явились тогда у нас и в нескольких детских переделках. Автор «Питера Симпля», «Королевской собственности», «Маленького дикаря», «Персиваля Кина», «Канадских поселенцев» — необыкновенно популярен в России; все старые издания его романов давно уже распроданы, и большой спрос на его произведения ограничивается всего лишь тремя или четырьмя имеющимися в продаже романами. Несмотря на такую любовь и популярность, какими пользуется у нас капитан Марриэт, многие его вещи еще не переведены по-русски, и у нас до сих пор еще не было полного собрания его сочинений.

Имя капитана Марриэта мы знаем с золотой поры детства и отрочества, мы привыкли к нему так же, как к имени Фенимора Купера. Тем не менее многие ли знают, кто такой был Марриэт? А биография его почти совершенно неизвестна русскому читателю.


Фредерик Марриэт родился 10 июля 1792 г. в Лондоне. Он был вторым сыном Джозефа Марриэта, эсквайра из Уимбльдон-Хауз, в графстве Суррей, коммерсанта, члена Парламента от Сандвича и писателя-экономиста, семья которого была огромна и состояла из пятнадцати человек детей. Отец будущего романиста представлял собою выдающуюся личность. Это был человек умный и талантливый; будучи выдающимся вест-индским купцом и колониальным агентом на о. Гренаде, он занимался, помимо торговли, и литературой; его политико-экономические и публицистические сочинения имели немалый успех в публике, и большая часть их раскупалась нарасхват, не принося, однако, особенных выгод их автору. Джозеф Марриэт стяжал славу известного политэконома Англии. Кроме того, это был человек в высшей степени добрый, благородный, великодушный, никому не отказывавший в денежной помощи, что нередко препятствовало улучшению его собственного благосостояния. Он отличался такою скромностью, что отказался от титула баронета, который был предложен ему за его заслуги на пользу отечества.

Такой отец дал добрую основу характеру сына, и от отца Фредерик Марриэт унаследовал много хороших качеств. Еще в очень молодых летах он выказал редкое самоотвержение, бросившись однажды в воду для спасения двух утопавших матросов; он рисковал жизнью, так как течение в том месте было чрезвычайно сильно; мало того, он при этом явил пример особенного великодушия, ибо один из утопавших был его лютый враг. Самоотвержение Фредерик Марриэт проявлял не раз и впоследствии, когда служил во флоте. Выйдя в люди и сделавшись самостоятельным, Марриэт, подобно отцу, также был другом и покровителем угнетенных, защитником прав и преимуществ простого народа. В его среде капитан Марриэт пользовался огромной любовью. Матросы и рабочие, служившие под его начальством, прямо боготворили его; он, как отец о детях, заботился о своих подчиненных, брал на свое попечение осиротевшие семьи матросов, не давал в обиду слабых, порочных же старался исправить не наказанием, а своим благотворным влиянием. Наконец, от отца Марриэт унаследовал также трудолюбие и талантливость, которая сделала его писателем и помогла ему прославиться.

Мать романиста, Шарлотта Гейер — дочь американского лойялиста (т. е. жителя английских колоний, оставшегося верным метрополии во время их восстания), много пострадавшего за свою верность Британской короне.

Фамилия писателя ведет свое происхождение от сэра Томаса Марриата (Marriatte, теперь она по-английски пишется: Marryat), протестанта родом из Нормандии, бывшего офицером в Гугенотской армии, предводимой адмиралом Колиньи. Томас Марриат чудом уцелел после резни в Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 г. и бежал в Англию, где поселился и положил начало своему роду.

Таким образом, в жилах Фредерика Марриэта течет французская кровь; она сказывается и в живом характере его произведений.

С самых ранних лет Фредерик обнаружил необыкновенную понятливость, удивительную память и особенную подвижность. Он отличался веселым характером, остроумием, резвостью и большой изобретательностью на всякого рода проделки.

Первоначальное образование получил он в школе, которая находилась в местности, непосредственно прилегавшей к Лондону, затем был отправлен для изучения греческого и латинского языков в Классическое училище (Classical school), в Пондэрс-Энде, одном из предместий столицы. Училище это содержал некий мистер Фриман. Пребывание в нем описано с большим сарказмом в романе «Морской офицер — Франк Мильдмей». Занятия у мистера Фримана Марриэт характеризует такими словами героя этого романа: «Меня отправили в училище для изучения греческого и латинского языков, которое достигается различными путями. Одни наставники следуют правилу suaviter in modo, но мой учитель предпочитал fortiter in re, и, как говаривал боцман, „побуждением“ толстой суковатой палки вбивал в наши головы познания точно так, как конопатчик вколачивал пеньку в корабельные пазы. Под руководством такого наставника мы делали удивительные успехи. Так как способности мои были несравненно лучше большой части моих соучеников, то я редко принимал на себя труд учить урок свой до начала класса, и поэтому „учительское благословение“, как мы называли его, часто снисходило на смиренную мою голову, но я считал это безделицей, ибо был довольно горд, чтобы пребывать в мире с равными себе, и довольно ленив, чтобы заниматься более».

Несомненно, что заведение мистера Фримана принесло много зла будущему писателю; режимэтого училища развивал в детях дурные стороны характера, создавал обстановку, благоприятную для всяких проделок и шалостей. «Жестокое со мной обращение этих людей — говорится в „Мильдмее“ — до того погубило мою нравственность, что те страсти, которые, при обращении искусном и нежном, никогда не были мне известны или оставались бы спящими, теперь восстали в полной и убийственной своей деятельности: я поступил в училище мальчиком с добрым сердцем, а оставлял его дикарем. „ Юный Марриэт два раза пытался убежать из училища от несправедливого обращения с ним. Насколько скверное впечатление произвело на Марриэта время, проведенное в Пондэрс-Энде, можно судить по тому, что много лет спустя, уже в возрасте тридцати с лишним лет, он не мог равнодушно вспомнить об этом времени, когда писал свою первую вещь „Франка Мильдмея“: «Кто тот глупец, который сказал, что самое счастливое время нашей жизни есть время, проведенное нами в училище? — говорит Марриэт устами героя. — Как ни была бурна жизнь моя, но при всем том самая худшая ее часть принадлежит времени, проведенному в училище; и никогда впечатления, произведенные на рассудок мой в последующие годы примерами всякого рода пороков, не принесли мне столько вреда, сколько постыдное обращение и дурные примеры, встреченные мною в училище“.

«Классическое училище» сыграло большую роль в жизни Марриэта; там впервые зародилась в его голове мысль о поступлении на морскую службу. Случилось так, что в заведение м-ра Фримана завернул для свидания с братом и прежними товарищами один моряк, родом из Ост-Индии, туземец, который был ранее исключен из заведения за то, что проделал над головой его содержателя и учителя то же самое, что тот проделывал над головами учеников, и при том его же собственной «суковатой палкой». Марриэт заставил его рассказывать о морской службе; особенно привлекательного ничего не было в этих рассказах моряка-индуса, но, как говорит впоследствии романист: «Я узнал, что на корабле не было учителя, и что мичману шла чарка вина каждый день. Военное судно и виселица, как говорится у нас, в Англии, ни от кого не отказываются; и так как последние происшествия (здесь речь идет о крупной шалости юного Марриэта) родили и во мне какое-то сильное предчувствие, что если я не пойду добровольно на одно, то, вероятно, принужден буду идти на другую; поэтому из двух предстоявших мне зол я выбрал меньшее и, решившись вступить на блистательное поприще, вскоре сообщил мое желание родителям».

С той поры, как он стал думать о карьере моряка, он старался делать все, чтобы его исключили из училища. Отец принужден был забрать, наконец, Фредерика из Пондэрс-Энда. Мальчику взяли учителя математики, под руководством которого он занимался дома один год. Он постоянно грезил о путешествии, море было предметом его постоянных мечтаний, и однажды он бежал из родительского дома, конечно, так же неудачно, как и из училища. После этого отец должен был уступить просьбам сына, желавшего сделаться моряком. Сначала ему предлагали выбрать любое училище, а потом окончить курс в университете, если он оставит свое намерение, но «жребий был брошен, — говорит автор „Мильдмея“, и меня стали приготовлять к отправлению на службу».

Фредерику Марриэту было 14 лет, когда он был 23 сентября 1806 г. зачислен мичманом на фрегат «Impйrieuse», отправлявшийся под командою знаменитого лорда Кокрэна в Средиземное море, где постоянно происходили сражения, так как война с Францией была тогда в полном разгаре. Лорду Кокрэну приказано было всячески вредить французской торговле, задерживать французские корабли и не допускать их до места назначения.

Во время службы под командой знаменитого моряка, которая продолжалась три года, юный Марриэт принял участие более чем в пятидесяти схватках, в которых было взято, как приз, много военных и купеческих судов у берегов Франции и в Средиземном море. В одном случае фрегат «Impйrieuse» гнался за неприятельским судном в Аркассонской губе, но оно успело укрыться под батареей берегового укрепления, тогда лорд Кокрэн приказал напасть на него на шлюпках, как выражаются моряки «вырезать» это судно (to cut out), и Марриэт был также в абордажной партии, сопровождая ее начальника, старшего лейтенанта фрегата. Под сильным неприятельском огнем подгребли шлюпки к судну, и атакующие начали взбираться на него. Первою пристала та, на которой находились начальник отряда и Марриэт. Она понесла большой урон; несмотря на это старший лейтенант прыгнул на борт неприятельского судна. Марриэт следовал за ним, но лишь только лейтенант соскочил с трапа на палубу, как был сражен тринадцатью мушкетными пулями; он задом упал на Марриэта, сбил его с ног и придавил своим телом, и прежде, чем Марриэт мог освободиться из этого положения, он был затоптан ногами и почти придушен своими сослуживцами, которые, горя желанием завладеть призом и отомстить за своего начальника, ринулись на неприятеля с непобедимой храбростью. «Меня считали убитым, — говорит Марриэт, — и обходились со мной точно так; потому что бедное тело мое было употреблено вместо ступеньки для схода, когда трап был изломан. Я лежал на этом месте в обмороке от давления и почти задушенный кровью моего храброго предводителя, на груди которого лежало лицо мое, а рука была завернута на затылок, дабы сколько-нибудь предохранить череп от подошв своих храбрецов и неприятельских сабель».

Когда завладели призом и стали осматривать убитых и раненых, то Марриэта причислили к первым, так как он продолжал находиться в состоянии оцепенения, и положили между двух пушек около старшего лейтенанта и других мертвых тел, участь которых ожидала и его. Свежий ветерок, подувавший с моря, несколько оживил его, но из своего состояния одурения Марриэт был пробужден громкими криками: «ура! „ и поздравлений победителям, которыми встретили с фрегата пришедший к нему приз. На захваченное судно немедленно была прислана шлюпка с лекарем и его помощниками для осмотра убитых и оказания помощи раненым; на этой шлюпке приехал и один мичман, который был в большой вражде в Марриэтом (этот мичман фигурирует в романе «Мильдмей“ под именем Мурфи). Он не был в абордажной партии и, видя своего ненавистного товарища считаемым за мертвого, с пренебрежением толкнул его ногой, говоря при этом:

«Вот молодой петух, переставший уже петь! Но право мне удивительно, как этот малый надул виселицу!» («Here is a young cock that has done crowing! Well, for a wonder, this chap has cheated the gallows!»).

Это приветствие с его лестным замечанием, произнесенное голосом врага, моментально вдохнуло почти уже угасшую силу в неподвижно лежавшего Марриэта, который слабым голосом крикнул ему: — «Ты лжешь!» И этот неожиданный ответ, несмотря на печальную обстановку вокруг, вызвал у присутствовавших при этой сцене громкий взрыв хохота. После чего Марриэт был отправлен на фрегат и долго оставался опасно болен, а над его врагом, мичманом, товарищи порядком смеялись, что он одним только своим голосом спас жизнь своего злейшего врага.

В скором времени случай дал возможность Марриэту выказать редкое великодушие по отношению к своему «спасителю» и при том с риском для собственной жизни. Однажды, когда их судно стояло в гавани острова Мальты, ночью, этот мичман — сын знаменитого английского публициста Вильяма Коббета, а по роману — Мурфи — упал за борт и именно в то время, когда все шлюпки были уже подняты на корабль; он не умел плавать и, наверное, утонул бы, если бы Марриэт не прыгнул за ним в воду и не удержал бы его на поверхности до тех пор, пока не спустили шлюпку им на помощь. За этот отважный и человечный поступок Марриэт получил о себе аттестат от командира судна, лорда Кокрэна.

Судно, на котором плавал Марриэт, сначала крейсировало у западных берегов Франции, с 1806 по 1808 г., в течение которых произошли два рассказанных случая, затем в испанских водах Атлантического океана и в Средиземном море. Фрегат «Impйrieuse» более других английских судов участвовал в освобождении Испании, когда французская армия вступила в эту страну; на его обязанности лежало нести десантную службу на с.-в. берегу: станция фрегата была у Барселоны. Десантные отряды помогали испанским партизанам, гверильясам, препятствовать операциям французской армии в Каталонии, что заключалось в нападении на неприятельский конвой с провиантом по дороге от Барселоны до Героны, лежавшей по морскому берегу, и уничтожении приморских укреплений, которыми завладел неприятель. Марриэт участвовал в этих десантах много раз. Это была трудная и опасная служба, во время которой он был дважды ранен и в третий раз получил опять поранение при защите замка Тринидад (Св. Троицы). Фрегат «Impйrieuse» был послан оказать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Замок Тринидад принадлежал к ней и был опасным пунктом; его взятие повлекло бы за собой падение главного укрепления. Он был сильно разрушен бомбардировкой, и английский отряд, составлявший часть его гарнизона, оставил замок, как негодный для защиты. Видя это, лорд Кокрэн взял партию офицеров и матросов, в которой находился Марриэт, сам вызвавшийся идти с десантом, отправился на берег и защищал несколько дней укрепление, пока испанцы не сдали главную крепость, несмотря на то, что тем временем замок продолжал держаться, представляя развалины и будучи атакован отборным неприятельским войском. После сдачи Росаса отважные моряки принуждены были поспешно вернуться на фрегат.

В конце следующего года Марриэт принимал участие в захвате гавани Кадикса, после короткой схватки с неприятельскими батареями, двух казенных и двенадцати купеческих судов, нагруженных пшеницей для гарнизона Барселоны. Ранее этого дела, когда лорд Кокрэн в ночь на 11 апреля 1809 года предпринял атаку французского флота в Бискайском заливе взрывными судами, так называемыми «брандерами» Марриэт находился на одном из них, исполняя весьма опасное поручение. За свою доблесть в этом деле он получил похвальный отзыв от командира брандерной экспедиции, капитана Ури Джонсона, который кроме того довел и до сведения адмиралтейства о его отличном поведении.

После 1809 г. окончилась служба Марриэта на фрегате «Impйrieuse», и командир его лорд Кокрэн в своих донесениях начальству отозвался с большой похвалой о всей служебной деятельности молодого моряка на Средиземном море.

Морская жизнь увлекала его; разные опасности и лишения, сопряженные с нею, закаляли его и еще больше раззадоривали его. Марриэту хотелось только отправиться куда-нибудь подальше. В нескольких случаях он совершил замечательные подвиги редкого самоотвержения. Немало моряков обязано ему спасением своей жизни.

Плавая на судне «Centaur» (Центавр) в сентябре 1810 г., во время крейсирования у Тулона, он прыгнул через борт и спас жизнь одного моряка, по имени Джон Маубрей, который упал в воду с самой высокой мачты. Другой раз Марриэт, поступая таким же образом, был на волосок от ужасной гибели. Это произошло в 1811 г., когда судно его шло на соединение с фрегатом «Эол» в С. Америку, к Бермудским островам. Он перепрыгнул опять через борт и старался спасти моряка Джона Уокера, однако, этого сделать ему так и не удалось… Вот как рассказывает о том сам Марриэт. «Один из фор-марсовых, доставая воду с русленей, упал за борт; моментально была сделана тревога, и корабль привели в дрейф. Я побежал на корму и, видя, что упавший не может плавать, прыгнул через борт спасать его. Вышина, с какой я бросился, заставила меня глубоко погрузиться в воду, и когда я вынырнул, то увидел одну руку человека и поплыл к ней; но, о Боже! Каков был мой ужас, когда я увидел себя посреди его крови. Я сейчас догадался, что акула схватила его; я каждую секунду ожидал себе подобной участи и удивляюсь, как не утонул от страха. Корабль, шедший в то время со скоростью по шести или по семи узлов (морских миль в час), удалился на довольно большое расстояние; я считал уже себя погибшим, потерялся и лишился сил при внезапном приближении страшной и, как полагал, неизбежной смерти; однако немедленно образумился и, мне кажется, в течение нескольких минут припомнил себе все свои проступки за пять лет. Я молился усердно и обещал исправиться, если Богу будет угодно спасти меня. Молитва моя была услышана, и одно только Провидение избавило меня от челюстей рыбы. Я был уже с милю от корабля, когда шлюпка пришла меня взять; возвращаясь обратно, мы увидели у самой кормы судна трех огромных акул, которые, вероятно, схватили несчастного моряка и, погнавшись за другой добычей, оставили меня».

Во время службы на «Эоле» Марриэт спас жизнь, в этом случае юнги, таким же образом: прыгнув через борт. Но особенно замечательный подвиг он совершил, плавая на том же судне, когда оно испытало ужасный шторм у берегов Малабарского мыса, 30 сентября 1811 года. Марриэт выказал прямо редкую отвагу, участвуя в спасении корабля, который не погиб, благодаря именно тому поступку, на какой он решился. Ураган был редкий: «он налетел с неожиданной и ужасной силой, удивившей самых старых и опытных моряков между нами, — говорит Марриэт; — произведенный им шум и опустошения были невероятны… На „Эоле“ его бизань-мачта и фор— и грот-стеньги были сломлены страшными порывами ветра и повалены за борт. Шум ветра был так силен, что никто не слышал падения мачты, и узнали об этом только увидя стержень ее, переломленный пополам, подобно моркови». Фрегат накренился и лежал на боку. Вода залила нижние части корабля. «Казалось, все судно хочет опрокинуться в яростные пучины, — говорит далее автор „Франка Мильдмея“, — между тем, как огромные массы воды, вздымаемые силой ветра, переливались через него и заливали палубы; к несчастью, мы не имели времени закупорить люки, и прежде чем исполнили это, нижняя палуба была уже до половины залита водой; нельзя было слышать ничьего голоса, и никакие приказания не отдавались; вся дисциплина прекратилась; все сделались равны между собой; капитан и гальюнщик ухватились за одну и ту же веревку для спасения». Фор и грот мачты еще стояли; наверху их нависли там и сям обломки их вооружения, которые тянули судно на сторону. «Освободиться от этой огромной тяжести могли только желать, — продолжает Марриэт, но не ожидать. Эта тяжесть могла к конце концов под напором ветра повалить мачту и она раздробила бы тогда собою борт фрегата. Необходимо было обрубить „крушение“ (т. е. обломки рей и верхних частей мачты с их принадлежностями), но не было ни одного человека, который решился бы по предложению капитана отправиться наверх и обрубить исковерканные обломки грот-стеньги и грот-рею, висевшую стоймя вместе с обрушившимися и оставшимися на ней марса-реей и стеньгой. Это была мертвая и безумная пауза; между тем, как ураган, казалось, еще больше увеличивал свою жестокость», — так рассказывает капитан Марриэт, который, обождав несколько секунд, не вызовется ли кто-нибудь на это отважное дело, но, видя, что никто не осмеливается этого исполнить из всей лихой и бесстрашной команды фрегата, сам решился обрубить грозный балласт. — «Схвативши острый топор, я сделал знак капитану, — описывает Марриэт свой бесстрашный поступок, — что попытаюсь обрубить крушение, пусть идет за мной, кто решится. Я взял на наветренные ванты, и пять или шесть отважных матросов последовали за мной, потому что матросы редко отказываются следовать, когда видят, что офицер прокладывает им дорогу. Хлестание снастей едва не выкинуло нас за борт и впутывало нас в крушение. Мы принуждены были охватывать ванты руками и ногами; капитан, офицеры и команда смотрели на наши движения с беспокойством и не переводя дыхания от опасения за нашу жизнь и ободряли нас при каждом ударе топора. Опасность, казалось, миновала когда мы достигли марса, где имели на что ступить ногою. Мы разделили между собою работу: одни обрубали талрепы стень-вант, а я бейфуты и борг грота-реи. Сильный треск сопровождал каждый могучий удар топора, и наконец, все страшное крушение повалилось за борт на левую сторону. Судно немедленно почувствовало облегчение, выпрямилось, и мы сошли вниз среди ура, восклицаний, поздравлений и, могу сказать, слёз благодарности большей части моих сослуживцев. Работа сделалась потом легче; ветер стихал каждую минуту; обломки были постепенно совсем очищены, и мы забыли наши страхи и заботы».

За этот геройский подвиг командир судна, лорд Джемс Тауншенд, выдал Марриэту свидетельство (certificate) в котором он так говорил о его действиях: — «Он выказал столько мужества, неустрашимости и твердости, что заслуживает самой горячей похвалы».

В 1812 г. Марриэт получил производство в следующий чин, лейтенанта, и на другой год был назначен на судно «l'Espiиgle» [22], которым командовал капитан Дж. Тэйлор, и которое отправлялось в Вест-Индию. Служа на этом судне, Марриэт еще раз подвергал риску свою жизнь, спасая матроса Джэкоба Смолля, который упал за борт в бушующее море, но потерпел неудачу, так как по вине капитана корабля своевременно не была послана ему шлюпка на помощь. Марриэт несколько времени поддерживал утопавшего и вместе с ним начал идти ко дну. «Я и сам, — описывает он этот случай в „Мильдмее“, — ушел с ним так глубоко, что вода сделалась темна над моей головой; я ударил его коленями в плечи и, отдохнувши немного от напряжения при сопротивлении, вынырнул на поверхность воды, но совершенно ослабел и не мог плавать ни полминуты». Марриэт в этот момент находился более, чем в полутора милях от судна, когда подошла шлюпка и взяла его. Помощь была умышленно не подана вовремя. Командир брига «l'Espiиgle» был жестокий и глупый человек; одно из его неумелых приказаний стоило жизни двум матросам (второго из них пытался спасти Марриэт): «потерявши двух человек через свое безрассудное распоряжение, он хотел прибавить рассчитанную гибель третьего — говорится в „Франке Мильдмее“, — дабы избавить себя от готовившегося ему наказания», ибо Марриэт, которого «надежда спасти несчастную жертву бесчеловечия и глупости капитана» заставила броситься в море, хотя он и «чувствовал, что поступает почти как самоубийца», намеревался довести до сведения адмирала о жестоком поведении своего командира и ходатайствовать о предании его военному суду. Капитан Тэйлор очень характерно описан в романе, где его называют «капитаном Флюгаркой». Случай избавил Марриэта от службы на бриге: выходя однажды на берег, он упал между шлюпкой и пристанью; от внезапного сотрясения у него лопнул небольшой кровеносный сосуд в груди, и Марриэт остался в Вест-Индии лежать больным в госпитале, так как повреждение само по себе «было бы неважно, но в том жарком климате требовало ухода» Шесть месяцев пробыл он там, на острове Нью-Провиденс. После этого случая он вернулся на родину и получил отпуск, как инвалид. Однако возвращение его в Англию сопровождалось целым рядом приключений. Один из английских фрегатов однажды пришел к острову, и командир судна согласился взять на него Марриэта, чтобы передать потом на корабль, идущий на родину; по дороге они захватили американское судно (тогда как раз происходила вторая война между Соединенными Штатами и Англией), и капитан фрегата предложил Марриэту начальство над этим призом, предоставляя отправиться на нем прямо в Англию, но захваченное судно было прорублено матросами и начало тонуть. Пришлось пересесть на шлюпку, в которую сел и командир американского приза, и направить свой путь к ближайшим берегам Южной Америки; вскоре им повстречался американский приватирный бриг, который забрал всю немногочисленную компанию к себе и тем спас их от угрожавшей им гибели на утлом шлюпе в волнах Атлантического океана. Приватир шел к мысу Доброй Надежды. В африканских водах он был взят, как призовое судно, встретившимся английским фрегатом, и Марриэт опять очутился на родном корабле, который, запасшись на мысе Доброй Надежды провизией, пришел затем в Спитхед, обычную стоянку судов британского флота.

Впрочем, дома Марриэт оставался недолго; уже в январе 1814 года он был назначен на фрегат «Ньюкэстль», готовившийся к отплытию к берегам Северной Америки на театр военных действий. Судну было поручено захватить четыре неприятельских корабля у Нового Орлеана, что оно и исполнило с небольшими потерями. В поисках американской эскадры фрегат безуспешно крейсировал у берегов Африки. На одной из стоянок Марриэт, которого личные дела требовали на родину, пересел на невольничье судно, готовое идти в Англию, или, как он его назвал «Плавающую тюрьму» и отправился с ним домой. До отплытия ему пришлось несколько дней пробыть на Гвинейском берегу. Это пребывание среди чернокожих дало Марриэту много впечатлений для его будущего романа «Уильмот или африканские сцены».

По возвращении домой, около 1815 года, Марриэт женился на мисс Катерине Шэрп, дочери сэра Стивена Шерпа, бывшего поверенного в делах Великобританского посольства при Российском дворе. Женитьба и была причиной быстрого возвращения отважного моряка из Африки. Он давно питал нежное чувство к мисс Катерине, только родители обоих влюбленных откладывали свадьбу до получения Марриэтом определенного положения по службе. Вскоре после этого он снова ушел весь в морскую жизнь, начав ряд плаваний, на этот раз сам будучи командиром судна «Beaver». В 1818 году он изобрел спасательную лодку, которая была очень одобрена «Королевским Человеколюбивым обществом» (Royal Humane Society), и получил от него золотую медаль и вместе с тем благодарственный отзыв, составленный в теплых выражениях, за свои подвиги спасания человеческих жизней.

Командуя в 1820 году шлюпом «Beacon», Марриэт прибыл с ним на остров св. Елены. Он находился там и в самый день кончины Наполеона I. Губернатор острова, запятнавший себя жестоким обращением с царственным узником, «знаменитый» генерал-майор Гудсон Ло, дозволил Марриэту снять портрет с покойного императора, и этот портрет считается одним из самых удачнейших. Променяв свой шлюп на другой, называвшийся «Roserio», Марриэт отвез на нем на родину копии официальных донесений, извещавших о смерти Наполеона.

В марте 1823 года лейтенант Марриэт принял на себя командование кораблем «Larne», отплывавшим в Ост-Индию; и на этот раз он отправился в сопровождении жены и сына. Он продолжал служить там до войны с Бирмою в 1824 году, когда был сделан старшим офицером морских сил, действовавших в Индо-Китае, и при том ему были по приказу начальника эскадры, коммодора Гранта, даны большие полномочия. Капитан Марриэт весьма отличился на этом посту, он умело и ревностно исполнял возлагаемые на него поручения, производя военные действия со стороны моря против мелких туземных государств, на которые тогда распадалась Бирма. Он со своего судна «Larne» руководил атакой Рангуна, ее столицы, участвовал в морских операциях в Аве; далее он ездил в Индию, посетил Генанг и Калькутту, и по возвращении оттуда в Рангун в конце 1824 года, Марриэт отправился в морскую экспедицию вместе с знаменитым английским моряком, сэром Робертом Сэлем, для занятия территории Бассейна. После успешного выполнения своих обязанностей в этом опасном деле Марриэт был назначен командовать кораблем «Tees», который доставил его в Англию. Он был очень рад этому случаю, так как климат той местности оказывал вредное влияние на здоровье его и его семьи.

Марриэт получил много благодарностей от высших властей за свою службу в южной Азии: два раза от генерал-губернатора Индии, три благодарственных письма от главнокомандующего, сэра Арчибальда Кэмпбеля и еще от других лиц.

В 1825 году «Королевское Человеколюбивое общество», уже раз удостоившее Марриэта награды за изобретенную им «спасательную лодку», даровало ему золотую медаль за его самоотверженные и человечные поступки, за подвиги спасения жизни многим людям.

Капитан Марриэт был не только выдающийся по своим достоинствам морской офицер, — храбрый, находчивый, отлично знавший свою службу и гуманный со своими подчиненными, — он был образованный и развитой моряк, превосходно понимавший достоинства и недостатки современного ему морского дела. Многие порядки, практиковавшиеся в английском флоте, искренно возмущали его. Мы нередко встретим в романах Марриэта, как, напр., «Королевская собственность», «Питер Симпль», «Франк Мильдмей», немало места, где он высказывает свое негодование по поводу этого. В 1822 году капитан Марриэт написал книгу под заглавием: «Мысли об уничтожении нынешней системы насильственного набора на морскую службу» («Suggestions for the abolition of the present system of impressment in the naval service»), в которой ратовал за отмену этого способа рекрутского набора в английском флоте, указывая на множество злоупотреблений, допускавшихся при нем, и между прочим на незаконный обычай, практиковавшийся в Вест-Индской компании, брать на торговые суда молодых рекрутов (apprentices) вместо одних только нанятых на места матросов, жителей Вест-Индии. За некоторыми исключениями соображения Марриэта были приняты великобританским правительством. Однако впоследствии эта книга, подсказанная чувством гуманности и горячей любви к родине, была поставлена в вину Марриэту… И кем же? Собственным королем! С сокрушением сердца английские биографы писателя передают следующий рассказ о своем короле. Это было вскоре после упомянутой выше в нашем очерке сцены, когда Вильям IV ласково принял Марриэта, как автора «Питера Симпля». Один из виднейших членов правительства был у короля и просил разрешения для капитана Марриэта носить знак отличия, пожалованный ему королем Франции, и ходатайствовал, если не о дальнейшем повышении капитана, то хотя бы о какой-нибудь несколько высшей награде тому, кто так долго и ревностно служил своей родине. Первая просьба была уважена, как это само собой разумеется; что же касается до второй, то король сказал сановнику: «Вы лучше меня знаете его заслуги; дайте ему, что вам угодно». Министр откланялся и повернулся уже к выходу, когда король окликнул его, со словами: — «Марриэт! Марриэт! Кстати, это не тот ли человек, который написал книгу против насильственного набора матросов?» — «Тот самый, ваше величество», — ответил министр. — «В таком случае, ему не надо ордена, и ничего ему не будет», — сказал король.

Такое суровое решение главы государства странно видеть именно по отношению к тому, кто так близко, как Марриэт, принимал к сердцу честь и лучшие интересы своего звания и так много заботился о поддержании их. Он нашел достойную оценку, как моряк, в отзывах своего начальства. Знаменитый английский адмирал лорд Кокрэн, — впоследствии граф Дэндональд, — в одном из последних своих писем так говорил о нем: «Он был честен, храбр, ревностен, умен, а равно внимателен, но в то же время проворен в исполнении своих обязанностей».

В течение 1828 — 1830 гг. Марриэт командовал судном «Ariadne», на котором плавал в Ламаншском проливе и у западного берега Исландии. В то время была пора затишья на политическом горизонте. Английское правительство не вело больше ни с кем войны, и судно «Ariadne» крейсировало без особенного дела вдоль берегов. Вдали от опасностей войны и дальнего плавания Марриэт мог спокойно вспомнить все, что он пережил, переиспытал за долгие годы своей службы на корабле. Перед ними развернулась яркая картина славного прошлого: замечательные подвиги, удивительные приключения, множество знаменитых людей, которых он перевидал на своем веку, долголетняя борьба на море с владычеством Наполеона… путешествия чуть ли не по всем частям света… — все встало перед ним, все сплеталось в одну увлекательную и чудесную повесть…

В 1829 году появился в свет роман «Морской офицер или Франк Мильдмей». Он возник в капитанской каюте «Ariadne». Этот первый литературный опыт доблестного моряка был скорее дневником его жизни, чем настоящим романом, продуктом творческого воображения, которое всегда преобладает перед действительностью у большинства писателей; Марриэт просто, без прикрас и преувеличений, рассказал в «Мильдмее», как он сам сделался морским офицером, свою жизнь и приключения со школьной скамьи до женитьбы — самый интересный период его службы во флоте, когда ему пришлось принимать деятельное участие под начальством лорда Кокрэна в знаменитой морской войне с Францией, а затем крейсировать в американских водах, в Вест-Индии, и плавать у берегов Африки.

Успех «Франка Мильдмея» — повести жизни молодого моряка — превзошел все ожидания его автора. Прием, оказанный роману публикой и критикой, а также наслаждение творчества подействовали весьма ободряюще на Марриэта и побудили деятельного капитана продолжать занятия литературой и приняться за вторую вещь. В следующем 1830 году из под его пера вышел новый роман «Королевская собственность» (The King's Own), который не менее, если не больше, первого понравился всем. Весьма увлекательное по сюжету второе произведение моряка-писателя было уже в полном смысле слова романом с преобладанием творческого вымысла; здесь Марриэт выступил как романист, во всеоружии своего таланта.

В тот же год капитан Марриэт, правда, не без сожаления, оставил морскую службу. Этого требовали, с одной стороны, его новое призвание, а с другой — его семейные дела. Дети его подрастали, и присутствие отца в доме стало необходимым. Оставив службу, капитан Марриэт купил имение в графстве Норфольк и, поселившись в нем с семьею, занялся воспитанием детей. Однако тихая деревенская жизнь, отсутствие людей, кружка знакомых, к которым он привык, тяготили Марриэта, любившего быть на людях, разнообразие и смену впечатлений и имевшего от природы живой, экспансивный характер. Он сдал имение в аренду и поселился в Лондоне. Средств к жизни у него было немного для столицы, и он решил всецело отдаться литературному труду. После второго романа Марриэту было предложено сотрудничество в одном из наиболее распространенных лондонских журналов «The Mйtropolitain Magazine» («Столичное Обозрение»). Получив это предложение, Марриэт принялся за работу, как говорит один из его английских биографов, «с настойчивостью и рвением, с каким он брался за все свои предприятия». Он с удивительною легкостью писал свои интересные романы. Через три года после «Королевской собственности», когда Марриэт был уже издателем этого журнала (с 1832 — 1836 г.), появились в течение одного года друг за другом: «Питер Симпль» и «Яков Верный», которые считаются самими лучшими из его произведений. За ними быстро последовали: «Служба на купеческом судне» или «Ньютон Форстер»; «Многосказочный Паша»; «Иафет в поисках отца»; «Мичман Изи»; «Три яхты»; «Браконьер»; «Корабль-призрак»; «Приключения Собаки»; «Персиваль Кин»; «Пират»; «Сто лет назад»;

«Приключения в Африке»; «Канадские поселенцы»; «Приключения Виолэ»; «Валерия»… Некоторые из них сначала печатались в «Mйtropolitain Magazine». В продолжение более чем десяти лет плодовитый романист ежегодно дарил публике, если не два-три, то, по крайней мере, хоть один роман.

Все эти произведения получили огромное распространение и приобрели необыкновенную популярность в Европе и Сев. Америке. Они снискали их автору большую известность не только в его отечестве, где его имя давно сделалось хорошо известным, благодаря тем услугам, которые он оказал морскому делу и родине. Кто только в Англии не знал Марриэта за одного из самых умных, образованных и предприимчивых моряков! В разгаре своей славы романиста, капитан Марриэт продолжал входить в интересы морской службы: он опубликовал в 1837 году замечательный «Устав о судовых сигналах» («A code of signals for the use of vessels employed in the merchant service»), который нашел широкое применение в королевском и частном торговом флоте в Англии и других странах. Эта книга была переведена на французский, итальянский и голландский языки. Марриэт получил дважды благодарность за это замечательное изобретение от общества судовладельцев («the Shipowner's Society») и в 1840 году золотой крест Почетного Легиона от французского короля Луи Филиппа, который обратил особенное внимание на «устав», когда его перевели во Франции.

В Лондоне капитан Марриэт был одною из самых известнейших личностей; круг знакомства моряка-писателя был весьма обширен. Почти все известные писатели и журналисты считали долгом засвидетельствовать автору «Питера Симпля» свое почтение. В его доме устраивались литературные чтения, он был полон всевозможных редкостей, вывезенных из разных стран света, начиная с большой статуи одного из индусских королей, изваянной из золота, унизанной драгоценными каменьями удивительной величины, и кончая шкурами самых диковинных зверей; кроме того, капитан рассказывал мастерски, умел до слез насмешить слушателей, так что многие добивались попасть к Марриэту. Когда же двое сыновей капитана выросли и, пойдя по стопам отца, сделались моряками и оставили дом родителей, последние почувствовали тоску, в особенности мать. Разлука с любимыми детьми вредно отразилась на здоровье мистрисс Марриэт, и доктора посоветовали ей уехать из Англии. Семья Марриэт уехала в Бельгию, а оттуда переехала в Швейцарию и поселилась в Лозанне. Город этот пришелся по душе жене моряка, и она на продолжительное время осталась в нем с детьми, а не любивший сидеть на одном месте капитан отправился в Северную Америку, посещение которой составляло его давнишнюю мечту. Он пробыл в Соединенных Штатах с 1837 по 1839 г., где встретил самый восторженный прием. Американцам в высшей степени нравился живой, веселый характер капитана Марриэта, который так отразился и на его произведениях, и они устроили в честь знаменитого романиста-путешественника целый ряд блистательных празднеств, делали ему постоянные овации; он был предметом всеобщего внимания в тех местностях, которые он посетил.

Вот в каких выражениях описывался его приезд в Саротогу — курортное аристократическое местечко Нью-Йорка. «Нас все более и более изумляет, — писал один американский журналист в местной газете, — то оживление, какое с некоторого времени царствует в нашем городе. На улицах необычайное веселье, раздается громкий смех, идет обмен шуток, все в праздничном настроении, на лицах улыбки, оживление — просто удивительно! Наше недоумение росло с каждым днем. Мы решительно не знали, чему приписать такой наплыв радости, но когда мы встретились с капитаном Марриэтом, мы уразумели, откуда это веселье явилось. Он заставлял нас смеяться, когда нас разделял целый океан; теперь капитан среди нас — и смеху нашему конца не будет»… В Нью-Йорке с огромнейшим успехом шла драма Марриэта «Морской волк».

Во время путешествия по Америке капитан Марриэт вел подробные записки, которые он потом издал в виде объемистой книги под заглавием «Американский дневник» («Diary in America»). Одновременно с этой книгой, изданной по возвращении в Англию, появилось и другое сочинение: «Письма Норфолькского фермера». В нем Марриэт защищал права фермеров и арендаторов, поставленных крупными помещиками, лэндлордами, в очень стеснительные условия, и убедительно доказывал всю несправедливость некоторых земледельческих законов Англии, их вред для самого же правительства.

Тогда же капитан Марриэт поселился в своем норфолькском имении, пристрастившись к деревенскому хозяйству, и жил там до конца дней своих. Здоровье его, однако, начало расстраиваться все более и более. В 1847 году погибло от кораблекрушения у берегов Африки судно «Мститель» («The Avenger») и вместе с ним старший сын Марриэта лейтенант этого судна. Гибель любимого сына окончательно сразила капитана; у него от потрясения сделался разрыв одного из кровеносных сосудов, он прохворал более года, и эта болезнь свела его в могилу. 28 июля (9 августа) 1848 г. капитана Марриэта не стало… Он был погребен по желанию, выраженному им еще задолго до кончины, на кладбище в собственном поместье. За его гробом шло много простого народу, проливавшего искренние слезы, так как капитан Марриэт был истинным другом и всегда горячо защищал всех обиженных и угнетенных…

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Спустя некоторое время после опубликования «Франка Мильдмея» Марриэт писал о нем, в своем журнале «Mйtropolitain»:

«Франк Мильдмей» был моим первым опытом, и именно это обстоятельство должно служить извинением многим его недостаткам. Книга была писана торопливо, и прежде чем она была дописана, я уже поступил на судно; мне пришлось посвящать гораздо больше забот судну, чем книге. Судно налагало всю тяготу на меня самого, а книга была отдана в другие руки и предоставлена самой себе. Как и всякое детище, которое отдается на попечение кормилиц и нянек, она чувствовала себя не очень благополучно.

Далее Марриэт упоминает о том, что его автобиографический характер, который он придал своему роману, породил среди его знакомых и среди читающей публики мнение, будто роман является ничем иным, как личным жизнеописанием автора. А так как главный герой повествования выставлен в нем далеко не в виде совершенного джентльмена, то такое мнение о книге было не особенно лестно для автора. «Я не претендую на то, — говорит по этому поводу Марриэт, — что стал теперь лучше, чем был в дни моей юности, но все же могу торжественно уверить публику, что если б я на самом деле шаг за шагом следовал карьере героя „Морского офицера“, то все же у меня нашлось бы достаточно смысла и стыда, чтобы не признаваться в этом».

К числу особенных достоинств «Франка Мильдмея» относится очень точное, верное и обстоятельное описание английского флота его времени, со всеми его порядками, правами и обычаями. Марриэт может быть поставлен в ряду самых добросовестных и точных бытописателей флота.

Перевод Р. Скаловского, лейтенанта русского флота, исполнен в 40-х годах истекшего века и в настоящее время стал библиографической редкостью. Несколько старомодный язык его превосходно передает все особенности своеобразного стиля Марриэта. Ввиду этого мы сочли вполне целесообразным оставить язык перевода в неприкосновенности, исправив лишь некоторые архаизмы и погрешности против оригинала.[23]

ГЛАВА I

Вот ошибки и вот плоды плохого пользования первыми днями нашей молодости в училищах и университетах, где мы часто научаемся одним только словам или преимущественно таким вещам, которых было бы лучше никогда не знать.

Мильтон.
Отец мой был джентльмен и человек с порядочным состоянием. В детские годы я был слабого сложения и хворый; но родители любили меня более прочих моих братьев и сестер; они видели, что мои духовные способности берут верх над болезненным сложением, и боялись, что никогда не доведут меня до возмужалости; однако ж я, против их ожиданий, преодолел все эти предзнаменования жалкой моей будущности и обращал на себя большое внимание своею живостью, бойкими ответами и смелостью, — качествами, которые весьма пригодились мне впоследствии на поприще жизни.

Припоминаю себя также, что я был труслив и хвастлив; но я очень часто замечал, что то, что называют трусостью в ребенке, означает только в нем более чуткое сознание опасности и следовательно есть доказательство его здравых понятий. Все мы от природы трусливы: воспитание и опытность научают нас различать действительную опасность от кажущейся; гордость научает скрывать страх, а привычка делает нас равнодушными к тому, от чего мы прежде часто убегали безнаказанно. Каждый из нас должен изучать свое ремесло, состоит ли оно в том, чтобы хладнокровно подставлять свою грудь неприятелю или смиренно тачать сапоги: один навык может сделать Гобия[24] или Веллингтона.

Перейду к дням пребывания моего в училище, когда мы получаем самые сильные впечатления. Попечения превосходных родителей положили во мне основания нравственных и религиозных правил. Но, увы! С тех пор как я оставил родительский дом, ни один камень не был прибавлен к этому основанию, и даже следы бывших трудов погрязли в потоке пороков, которые грозили мне в скором времени совершенным владычеством надо мной. Случалось, иногда, что я старался сдерживать их, но сопротивление было слабо и безуспешно; иногда же я чувствовал, как уносился всей их губительной быстротою. Я был откровенен, щедр, проворен и злобен; и должен сознаться, что то, что моряки называют devil «черт» проявилось во мне в высшей степени и еще гораздо больше того скрывалось в груди моей и в мозгу. Управлявшая мною страсть, даже и в те ранние годы моей жизни, была — гордость. Сам Люцифер, если когда-нибудь он достигал семилетнего возраста, не имел ее больше, чем я. Если я приобрел на службе доброе имя, если я начальствовал, вместо того, чтобы подчиняться, то все это надо приписать одной управлявшей мною страсти. Другие часто полагали, что поступки мои происходили от гораздо лучших побуждений, но я не хочу теперь скрывать истины.

Меня отправили в училище для обучения греческому и латинскому языкам, которое достигается различными путями. Иные наставники следуют правилу suaviter in modo; но мой учитель предпочитал fortiter in re и, как говаривал наш боцман, «подстрекательством» суковатой палки вбивал в наши головы познания точно так, как конопатчик вколачивает пеньку в корабельные пазы. Под руководством такого наставника мы делали удивительные успехи; и сколько бы я их ни сделал и даже таких, которых надобно было наименее желать, мой отец не имел причины жаловаться на недостаток моего знания классиков. Так как мои способности были несравненно лучше, чем у большей части моих соучеников, то я редко принимал на себя труд учить урок до начала класса, и поэтому «учительское благословение», как мы называли его, часто снисходило на мою смиренную голову; но я считал это безделицей, ибо был в меру горд, чтобы пребывать в мире с равными себе, и достаточно ленив, чтобы не заниматься усерднее.

Если бы мой учитель был человек одинокий, время пребывания моего на его попечении могло бы принести мне пользу; но, по несчастью, как для него так и для меня, он имел сожительницу, и ее пагубные слабости ниспровергали те нравственные правила, о сохранении которых она обязана была прилагать неусыпное попечение. Эти господствовавшие у нее слабости были: недоверчивость и скупость, резко изображавшиеся в ее проницательных глазах и на остроконечном носе. Она никогда не считала нас в состоянии говорить правду, и поэтому мы никогда не старались идти по стезе бесполезной добродетели, и изредка тогда только прибегали к ней, когда она была для нас выгоднее лжи. Эта слабость мистрис Гиггинботтом обратила наши искренность и честность в лукавство и обман. Так как нам никогда не верили, мы мало заботились о точности наших оправданий; а полусытый стол, плод ее умеренности и высокой экономии, заставлял нас предпринимать всевозможные средства и пути для удовлетворениявечного голода. Таким образом, в скором времени мы сделались столь же сведущими адептами в приятных искусствах обмана и воровства, под ее надзором, сколько успели в греческом и латинском языках под надзором ее супруга.

Обширный фруктовый сад, поля, огород и птичий двор, принадлежавшие к дому, были в ведении хозяйки, и она обыкновенно выбирала одного из учеников в свои первые министры и тайные советники. Этому мальчику, за воспитание которого родители платили шестьдесят или восемьдесят фунтов стерлингов в год, позволялось проводить время в собирании фруктов, обитых ветром, в присматривании за курицами и доставлении яиц, когда их кудахтанье возвестит о счастливом разрешении от бремени, в присмотре за стадами утят и цыплят и т. д., — одним словом, в исполнении должности, как говорится, человека на все руки. Предоставляю самому читателю заключить, как далеко должна была простираться благодарность родителей за такое распоряжение их чадами, но нам, которые предпочитали физические упражнения и всякое другое образование образованию ума, оно чрезвычайно нравилось. Поэтому ни одно из мест, раздаваемых правительством, никогда не было предметом стольких домогательств и интриг, как для нас, школьников, должность собирателя и опекуна яиц и яблок.

Я имел счастье быть весьма скоро избранным на это важное место и несчастье потерять его также скоро, благодаря проискам и зависти товарищей, и подозрениям моего начальства. Поступивши в должность, я дал себе слово непременно действовать честно и неусыпно; но что значат хорошие намерения, когда с одной стороны, они ослабляются укоризнами недоверчивости, а с другой — должны противостоять натискам сильного аппетита? Утренний сбор отбирался от меня до последнего ореха, и жадные глаза моей начальницы, казалось, спрашивали еще более. Напрасные подозрения сделали меня виновным из мщения; кончилось тем, что я был пойман и сменен. На место мое назначили другого, которому я сдал на законном основании все части, вверенные моему управлению, и после того, оставшись совершенно на досуге, занялся составлением планов, для ниспровержения его.

Мне известна было тогда математическая аксиома, хотя и ее не было у Евклида, что в отверстие, в которое можно просунуть голову, пройдет и все туловище. Чтоб проверить этот постулат на самом деле, я просунул свою голову в полукруглое отверстие над дверью курятника и, отковырявши засохшую там грязь, наконец, совсем пролез и весьма скоро переложил все яйца в свой сундук. Новый надзиратель, пришедший туда, нашел только одни смиренно стоящие пустые коробки, и розыски его в саду и огородах равно были бесплодны. Всем краденым мною из сада и огорода я пользовался как собственностью; когда же накопил столько яиц, что можно было наполнить ими корзинку, я объявил о мнимом моем открытии хозяйке, которая, полагая, что сменила меня не на лучшего, отрешила от должности моего преемника и опять облекла меня своим доверием. Итак, я, подобно многим великим людям, опять возведен был на прежнее место, когда нашли, что не могут без меня обойтись. Мне суждено было еще раз сделаться канцлером насеста и смотрителем сада, с гораздо большею властью, нежели какую я имел до первого моего падения. Если бы моя начальница смотрела мне в лицо в половину так, как смотрела на шляпу, полную яиц, она, наверное, прочитала бы на нем мое плутовство, потому что в том простодушном возрасте я мог краснеть — привычка, давно уже потерянная на поприще моей службы.

Чтобы поддерживать доверенность и обеспечить себя на этом месте, я перестал довольствоваться одними обиваемыми ветром фруктами, но сам помогал природе в ее трудах и чрезвычайно облегчал ветви многих деревьев, обремененных плодами. Такими уловками я не только удовлетворял скупость моей хозяйки за ее же собственный счет, но мог также скоплять запасец и для себя. Занявши во второй раз должность по этому хозяйственному департаменту, я имел обыкновенно в своей конторке с избытком все для удовлетворения насущных нужд, а своею умеренностью и благоразумной осторожностью умел усыпить недоверчивость хозяев и смело шел против оппозиции. Нет сомнения, что мальчик с такою сметливостью, как моя, не упускал из вида ни одной технической уловки, принадлежащей к науке обмана; и потому все плоды, предоставлявшиеся к отчету, были всегда с одной стороны запачканы землею, чтобы дать им вид упавших сами собою. Таким образом, в течение нескольких месяцев я сделался профессором порока, благодаря распорядительности тех, кому поручили меня для приращения правил веры и добродетели.

К счастью моему и моего воспитания, я недолго пользовался удачею исправлять эту почетную и доходную должность. Одно из тех жалких существ, которых называют «учительский подмастерье», то есть помощник нашего учителя, заглянул в мой сундук и, дабы заслужить расположение хозяйки и учеников, немедленно донес на меня высшей власти. Доказательства были слишком явны, и преступление слишком велико, чтобы ожидать прощения; в полчаса меня исследовали, уличили, осудили, приговорили, высекли и сменили; а преступление мое в этот раз показалось таким позорным, что меня нашли решительно неспособным впредь занимать эту или другую какую-либо должность по части заведования садом и вообще хозяйством; меня поставили последним в списке и объявили самым негодным мальчишкой из всего училища.

Последний приговор во многих отношениях был справедлив; но между нами находился еще один, который не уступал мне и мог поспорить со мной в количестве подобных шалостей; это был Том Крафорд, сделавшийся с того дня искренним моим приятелем. Том был весьма неглупый малый, на все готовый; любил делать пакости, хотя не был порочен, рад был идти со мной в огонь и в воду, и, правду сказать, я не оставлял его без дела. Я сбросил с себя личину, смеялся над всеми принимаемыми против меня мерами, считая их бесполезными и только клонящимися к одному унижению и осмеянию меня перед товарищами. В этом случае я последовал правилу одного великого человека: «лучше быть чем есть, нежели только казаться». Я пускался на все тяжкие: вел войну со всеми полускромниками и смиренниками, воровал из сада, огорода, птичьего двора все съестное, будучи совершенно уверен, что кто бы то ни сделал, подозрение все равно падет на меня. Зато уж с того времени все недочеты в саду, все стрелы, пущенные в свиней, все окошки, выбитые каменьями, или грязь, которою обрызгано было чистое белье, вывешенное для просушки, все эти проказы прямо ложились на голову мою и Тома; и так как самовластное управление обыкновенно не терпит отлагательства, то промежуток между подозрением и наказанием был весьма краток: нас беспрестанно приводили к учителю, и он каждый раз ниспосылал на нас «свое благословение» и тем довел до того, что мы одеревенели и перестали краснеть и стыдиться.

Таким образом, скупость этой женщины и глупость учителя, который, за вычетом знания греческого и латинского языков, был чистый осел, почти с корнем вырвали мои добрые правила и посеяли на место их плевелы, в скором времени доставившие обильную жатву.

В нашем училище был молодой человек, лет девятнадцати, недавно привезенный из Ост-Индии. Мы прозвали его Джонни Пагода. Он отличался только своим ничтожеством, смелостью, большой телесной силой и, как мы еще полагали, упорною решительностью. Однажды он навлек на себя гнев учителя, который, рассердившись на него за тупость и невнимание, ударил его по голове своей суковатой палкой. Это внушение, хотя и обращенное на наименее чувствительную часть его тела, побороло, однако ж, всегдашнюю бесчувственность ленивого азиата. В мгновение ока оружие было выхвачено и обращено на голову удивленного педагога, который, увидя себя так неожиданно в критическом положении, подал сигнал о помощи. Я хлопал в ладоши, крича: «Браво! Продолжай, Джонни, бей его, бей коли уж начал, — семь бед, один ответ; ведь все равно повесят, что за овцу, что за ягненка! « Но тут начали собираться учительские помощники; ученики попятились назад, и Пагода, не зная, чью сторону примет это подкрепление, положил оружие и сдался на капитуляцию.

Если бы индеец продолжал защищаться, поражая наставническую голову, у нас наверное последовало бы народное восстание, подобное восстанию Мазаньелло; но на это, видно, время еще не пришло. Индус спустил флаг, был осмеян, высечен и отослан к своим, которые прочили его на адвокатскую кафедру, но, предвидя, что будущие обстоятельства могли быть, пожалуй, такого рода, что вместо судьи ему придется разыграть из себя лицо, предстоящее перед ним, отдали его во флот, где его отвага, если он только имел какую-нибудь, могла быть применена с гораздо большей пользой.

Этот безуспешный подвиг молодого азиата был главной причиной всей моей славы и известности в последующей жизни. Я всегда ненавидел училища, а наше более прочих казалось мне ненавистным. Освобождение Джонни Пагоды подало мне мысль, что и мое избавление может быть сделано таким же образом. Стопин был проведен, и искра зажгла его; она брошена была глупостью и тщеславием дородного француза, нашего танцевального учителя. Эти французы бывают всегда главною причиной несчастий. Мистрисс Гиггинботтом, сожительница учителя, рекомендовала меня господину Аристиду Морблэ, как mauvais sujet; a он, будучи во всем ее покорным слугой, часто угнетал меня из угождения к своей покровительнице. Этому человеку было в то время около сорока пяти лет, и он под конец имел гораздо более опытности, нежели проворства, отростивши себе огромное брюхо английским ростбифом и элем; но когда он показывал нам ригодоны своего собственного отечества, тщеславие заставляло его предпринимать выходки, совсем несоответственные обременительной тяжести его тела. Я вступил с ним в состязание и наказывал его собственным его ремеслом; а он бил меня скрипичным смычком, который, наконец, и переломил пополам на моей голове; потом, сделавши еще раз достохвальное усилие, чтобы показать, что он не побежден, переломил себе Ахиллово сухожилие и как танцевальный учитель выбыл из строя. Его отправили домой для пользования, а меня отвели в класс, чтобы высечь.

Такой поступок со мной я считал столь несправедливым, что убежал из училища. Том Крафорд пособил мне перелезть через стену, и когда по его расчету я должен был быть уже далеко и вне опасности от погони, он дал обо мне знать, дабы самому избежать подозрения в участии. Проплывши с милю, — чтобы выразиться по морскому, — я лег в дрейф и начал составлять в уме своем речь, которую намерен был произнести перед своим отцом в оправдание внезапного и неожиданного прибытия, но был взят в плен ненавистным учительским помощником и полудюжиною старших учеников, в числе коих находился и Том Крафорд. Подошедши ко мне сзади, когда я сидел на изгороди поля, они прервали мои мысли ударом по плечу, схватили за ворот и повели обратно удвоенным шагом. Том Крафорд был один из державших меня, и превзошел себя, ревностно проповедуя мне о моей низкой неблагодарности, выказанной этим побегом от лучшего из учителей и от самой ласковой, нежной и матерински попечительной изо всех пансионных дам.

Учительский помощник поглощал все эти слова; но в скором времени я заставил его поглотить еще гораздо более. Мы проходили мимо пруда, в котором я хорошо знал все глубокие места. Я посмотрел краем глаза на Тома, давая ему знать, чтобы он пустил меня, и, как макрель, выскочившая из рук рыбака, бросился в воду, дошел по пояс, и потом оборотился посмотреть на мой конвой, стоявший у пруда, выпуча на меня глаза. Помощник, подобно негодной дворовой собаке, которая, если увидит, что не может более грызться, начинает ласкаться, просил и умолял меня подумать о «моем папеньке и маменьке, о том, как жестоко огорчило бы их, если бы они увидели меня, и о том, как я сам увеличиваю свое наказание таким сопротивлением». Он посылал мне попеременно то ласки, то угрозы, одним словом все, кроме обещания прощения, на которое, по-моему, я имел полное право, будучи вынужден к этой непокорности самым жестоким притеснением.

Так как убеждения его не подействовали, и не нашлось ни одного охотника идти и вытащить меня из воды, то бедный учитель, несмотря на всю неохоту, принужден был сам взяться за это. Снявши башмаки и чулки и заворотивши брюки, он ступил в воду сначала одною ногою, потом другою; холодная дрожь проняла его до зубов, и он начал ими щелкать, наконец, переступая осторожно, он дошел до меня. Находясь уже в воде, мне ничего не стоило сделать два шага лишних, в особенности, когда я знал, что за все это только «мои лядвея зело наполнятся поруганием», в чем, впрочем, был совершенно уверен при всяком со мной происшествии; поэтому я решился отомстить за себя и позабавиться. Я начал отступать; он следовал за мной, и только что хотел схватить меня, как вдруг попал в яму и погрузился с головою. Я сам был тогда на глубоком месте, но плавал как утка, и лишь только он приподнялся, я стал ему коленями на плечи, а руками схватился за его голову и отправил в другой раз покупаться под водой, удерживая его там до тех пор, покуда он не выпил воды больше любой лошади, подходившей к этому пруду за время его существования. Тогда, оставив его выбираться из воды как знает, я сам ус тупил сильному холоду и просьбам Тома и других бывших с ним учеников, помиравших со смеху над бедствием несчастного помощника, оставленного на произвол.

Напроказивши, как мне хотелось, я вышел из воды и добровольно сдался моим неприятелям, от которых получил такую же пощаду, какую мог ожидать русский от турка. С меня струилась вода, и я, запачканный грязью, озябший, был во-первых представлен в таком положении ученикам, как образец всего худшего в мире; потом им была прочитана лекция о важности моего проступка, и, наконец, речь эта заключалась торжественным объявлением будущей моей участи. Лихорадочная дрожь, произведенная холодною ванной, была прекращена ударами розог, которых отпустили мне столько, сколько было возможно, ибо два учительские помощника держали меня; но никакие их усилия не могли вызвать у меня ни одного стона или всхлипывания; зубы мои были стиснуты жаждой непременного мщения, и это чувство сжигало всю мою внутренность. Наказание, хотя чрезвычайно жестокое, имело, однако ж, хорошее последствие: — оно привело в прежний порядок мою почти застывшую кровь; и я в особенности советую употреблять это средство со всеми молодыми дамами и мужчинами, которых обманутая любовь, или другие подобные маловажные причины заставят броситься в воду. Если бы несчастному помощнику прописали этот же рецепт, он может быть избавился бы от простудной лихорадки, едва не приговорившей его к путешествию на кладбище, чтобы, вероятно, быть оттуда украденным и появиться в операционном театре госпиталя св. Бартоломея, для анатомических лекций.

Вскоре после этого Джонни Пагода, два года уже служивший во флоте, завернул в наше училище для свидания со своим братом и прежними товарищами. Я заставил его рассказывать все, что он знал о своей службе; он никогда не обманывал меня и ничего от меня не скрывал, и поэтому ясно и безостановочно отвечал мне на все мои вопросы. Он уже довольно насмотрелся на мичманскую жизнь, чтобы увериться, что кубрик не рай. Я узнал, что на корабле не было учителя, и что мичману шла чарка вина каждый день. Военное судно и виселица, как говорится у нас в Англии, ни от кого не отказываются; и так как последние происшествия родили и во мне какое-то сильное предчувствие, что, если я не пойду добровольно на одно, то вероятно принужден буду идти на другое, поэтому из двух предстоявших мне зол я выбрал меньшее и, решившись вступить на блистательное поприще морской службы, вскоре сообщил мое желание родителям.

С той минуты, как эта мысль поселилась в моей голове, я не думал больше о том, что делаю, в надежде заставить этим исключить себя из училища. Я писал ругательные письма, был главою возмущений, составлял с другими учениками заговор топить, жечь, разорять и делать все возможное зло. Том Крафорд нянчил однажды хозяйского ребенка, которому было два года. Том нечаянно уронил его, но бедное дитя осталось изувеченным на всю свою жизнь. Этот случай при других обстоятельствах заставил бы нас самих пожалеть ребенка, но тогда был нам почти забавой.

Жестокое обращение со мной этих людей до того понизило мою нравственность, что те страсти, которые при обращении разумном и нежном, никогда не были мне известны или оставались бы спящими, теперь восстали во всей своей убийственной деятельности. Я поступил в училище мальчиком с добрым сердцем, а оставлял его дикарем. Происшествие с ребенком случилось за два дня до начала каникул; но по этому случаю мы все были распущены на следующий день. Возвратившись домой, я словесно передал батюшке с матушкой мое намерение поступить в морскую службу, о котором извещал прежде письмом. Матушка плакала, а батюшка разубеждал меня. Я равнодушно посматривал на одну, и с хладнокровием выслушивал доводы и рассуждения другого. Мне предлагали избрать любое училище и быть в нем на особом содержании, а потом окончить курс в университете, если я только оставлю свое безрассудное намерение. Однако ж, ничто не могло отклонить меня; жребий был брошен, и меня стали приготовлять к отправлению на службу.

Отец мой сыскал для меня место на одном прекрасном фрегате в Плимуте, и время между определением моим в мичманы и поступлением на фрегат протекло в получении советов от родителей и заказывании разным мастерам всего, что было нужно для меня. Огромный сундук, шпага, треугольная шляпа, полусапожки, все это заказывалось одно за другим, и изготовления каждой вещи, служившей к украшению или к пользе, я ожидал с таким нетерпением, которое можно было только сравнить с нетерпением команды судна, подошедшего к Англии после трехлетнего пребывания в Индии. Отправление меня на море подействовало на отца моего только в том отношении, что жестокая горесть моей матери нарушила несколько безмятежность домашней его жизни, его комфорт; во всяком же другом отношении мой выбор будущего поприща не породил в нем никакого сожаления. Я имел старшего брата, который должен был наследовать все достояние нашей семьи, и который тогда учился в Оксфорде, чтобы получить воспитание, приличное его положению в свете, и научиться тратить деньги, как прилично джентльмену. В таком случае младшие братья, в особенности же еще с таким беспокойным духом, как я, бывают совсем устраняемы, что и хорошо и справедливо. Отец мой с философским спокойствием заплатил все счеты и по моим летам дал мне достаточно денег.

Час моего отъезда приблизился; сундук был отправлен с плимутской фурой, и наемная карета подъехала к крыльцу, чтобы свезти меня в Уайт-Горс-Целлар. Раздавшийся стук откинутой ступеньки лишил мою несравненную мать всей ее твердости, с какою она собиралась перенести разлуку, и она в отчаянной горести, обвила руками мою шею. Я смотрел на ее движения с неподвижностью статуи на носу корабля; а она между тем покрывала поцелуями мою стоическую физиономию и омывала ее слезами. Я почти удивлялся, что все это значит, и желал скорейшего окончания этой сцены.

Отец мой помог мне в этом замешательстве, твердо взяв меня за руку и выведя из комнаты; тут мать моя упала на софу, закрыв лицо носовым платком. Я пошел за отцом так тихо, как только приличие могло мне тогда позволить; а он смотрел на меня так, как бы хотел прочитать в глубине души моей: — имею ли я в самом деле человеческие чувства? Даже в том нежном возрасте я уже заставлял сомневаться в них, но, однако, настолько понимал приличия, что выжал у себя из каждого глаза по слезе, которые, я надеюсь, были тогда весьма кстати. Мы же говорим у себя на море: «Коли нет чувства, так притворись немного»; а я совершенно уверен, что состояние моих чувств в то время было такого рода, что я смотрел бы на самого близкого мне человека, лежащего в гробу, с гораздо меньшим сожалением, нежели на исчезновение из моего воображения, приятных и разнообразных сцен, которые я ожидал встретить в будущем.

Как часто приходила мне на ум такая бесчувственность к моей нежнейшей матери, и как жестоко был я потом за это наказан в разных случаях моей скитальческой жизни!

ГЛАВА II

Обиды могут быть удовлетворены и забыты; но оскорбления никогда не прощаются. Они наносят бесчестие и заставляют платить за себя мщением.

Юниус.

В нашей жизни бывают некоторые случаи, прекрасно и поэтически описанные Муром, как «места зеленой муравы на пустыне памяти». Сюда принадлежат удовольствия, рождаемые достижением какой-нибудь цели, обладанием предметом любви или честолюбия после долгих исканий; и хотя обладание этим предметом и последующие затем обстоятельства могут показать нам, что полученное нами наслаждение не так велико, как мы его представляли, а опыт убедить нас, что «все на свете суета», однако ж, мы водворяем воспоминание в нашем сердце, и оно с удовольствием бьется сильнее, обращаясь к былому и к кар тике, которую рисовали в ярких и исполненных прелести красках наши молодые, кипучие надежды. Одна молодость вполне доступна таким удовольствиям; возмужалый возраст бывает уже слишком много разочарован и очень часто заражает наслаждение ядом своего опыта; а старик недоверчивым глазом смотрит вперед и со скорбью и сожалением на прошедшее.

Один из красных дней моей жизни был тот, в который я в первый раз надел мичманский мундир. Гордость моя и восторг были выше всякого описания. Я простился, наконец, с училищем и курткою ученика, а вместе с ними и с почти остановившимся моим существованием. Подобно куколке, обратившейся в бабочку, я распрямил крылья, как бы желая испытать свои новые силы; я чувствовал себя веселым, обновленным созиданием, получившим свободу носиться над пространным царством природы. Сердце мое трепетало вместе со мной при мысли, что я могу располагать собою по собственному произволу. Поэтому нельзя сказать, чтобы я не наслаждался в дни моей молодости. Я был некоторое время счастлив, если только то состояние можно назвать счастливым; но мне дорого пришлось платить за него. Я остался должным самому себе, и с тех пор, будучи принужден выплачивать этот долг мало-помалу, еще и теперь не совсем с ним расплатился. Я не избежал встречи с теми огорчениями и неудачами, которые обыкновенно сопровождают нас, и даже та крупица благополучия, которая досталась на мою долю в это незабвенное утро, была недолговременна, и печаль немедленно последовала за нею.

Но возвратимся к моей форме. Я оделся в нее и сам привел ее на себе в порядок; портупея, на которой висел кортик, повязана была вокруг мундира; треугольная шляпа огромной величины красовалась на моей голове; и когда я сделал себе последний осмотр в зеркало и остался совершенно доволен своей наружностью, то, во-первых, позвонил служанке, под предлогом приказать ей убрать комнату, но на самом деле собственно для того, чтобы она полюбовалась бы и похвалила бы меня; и надобно отдать справедливость ее благоразумию, — она не замедлила своими похвалами; а я, напротив того, был так прост, что дал ей за это полкроны и поцелуй, ибо считал себя уже совершенным человеком. Трактирный слуга, которому служанка, вероятно, передала это обстоятельство, также явился, и низко поклонившись, сделал те же приветствия и получил ту же награду, кроме поцелуя. Без сомнения и дворник получил бы свою долю, если бы только подоспел под эту щедрую руку; ибо я был тогда столь прост, что принимал все их сладкие речи, как будто должное, и платил за них чистыми деньгами. Меня в то время можно было сравнить с писарем, а их со щуками; и наверное очень скоро набралось бы еще более этих щук вокруг меня, потому что я слышал как они, вышедши из моей комнаты, кричали: «дворник, кучер», конечно, призывая их на помощь для облегчения моего кошелька.

Мне с нетерпением хотелось представиться капитану, и увидеть свой фрегат; поэтому, сбежавши с шумом с лестницы, я во мгновение ока был уже на дороге в трактир Стонгауз, и тут гордость моя получила вторичную себе дань от неуклюжего матроса-рекрута, приложившего руку к фуражке, когда я проходил мимо него. Я понял, что это значит, приподнял свою шляпу и прошел мимо него весьма важно. Признаюсь, одно замечание убивало меня, это то, что коренные жители города, казалось, и в половину не удивлялись мне столько, сколько я сам себе удивлялся. Я никак не полагал тогда, чтобы в Плимуте было такое множество мичманов.

К счастью моему, есть на свете известный класс людей, которых молитвы никогда не бывают услышаны; иначе бы я должен был попасть в такое местечко, из которого, право, никакие силы не могли бы меня освободить.

Я, подобно Улису, едва не сделался жертвою новейшего Полифема, который, хотя и не имел одного глаза во лбу, как изображает нам мифология, но лучи обоих его глаз, соединившись на конце длинного носа, делали его весьма на то похожим. Неведение, одно простодушное неведение, как в этом, так и во многих других случаях, было причиной моего несчастия. Несколько офицеров в парадных мундирах шли из военного суда. — «Ого! — сказал я сам себе, — вот идет несколько нашей братии». Увидевши, как они держали сабли, я сам взял кортик в левую руку, а правую засунул за пазуху, точно так, как сделали некоторые из них. Я старался подражать им в походке и принять всю офицерскую стать; установил треугольную свою шляпу на корму и на нос, отчего висячая золотая кисточка пришлась у меня между глаз, и заставляла непременно смотреть на себя так, что я принужден был косить глазами. Я поднял нос вверх, подобно морской свинке во время урагана, воображая, что был таким же предметом удивления для них, как для самого себя. Мы прошли противными галсами и скорость ходов разлучила уже нас на расстоянии двадцати или тридцати аршин, как один из них закричал мне голосом, очевидно осипшим на службе его величества:

— Эй, молодой человек, поди-ка сюда!

Я подумал, что меня наверное зовут, чтобы похвалить покрой моего платья, спросить имя портного, и ожидал слышать удивления моей шляпе, стоявшей петушиным гребнем. Я даже начал думать, что владетели океана станут спорить между собою, к кому из них на судно поступить мне, как образцовому мичману, и готовил уже в уме своем извинения перед другом моего батюшки, что не поступил к нему на фрегат. Посудите же каково было мое удивление и огорчение, когда вместо всего этого, ко мне обратился сердитым и грозным голосом старший из офицеров:

— Послушайте, сэр, с какого вы судна?

— Я, — отвечал я с гордостью, — я с фрегата его величества The, Le… (так как судно имело французское имя, то я употребил оба члена, французский и английский, чтобы придать себе более веса).

— Ого, вон как! А, так ты на нем служишь? — возразил старый ветеран голосом сознаваемого превосходства. — Хорошо; так будь же теперь так добр и возвратись назад; спустись в Муттон-Ков, возьми шлюпку и доставь свою особу как можно скорее на судно его величества «The, Le» (подражая мне) и передай старшему лейтенанту мое приказание не пускать тебя больше на берег, покуда фрегат будет находиться здесь на рейде; а я скажу твоему капитану, чтобы он учил своих подчиненных лучшему обращению и наблюдал, чтобы они не проходили мимо главного командира, не отдав ему чести.

По окончании этого приветствия, я очутился в кругу, которого сам был центром, а адмирал с капитанами составляли тесную его окружность. Тела их препятствовали свободному доступу ко мне небольшого количества заключавшегося в нем воздуха, так что я был не только как в бане, но и совершенно одурел.

— Итак, сэр, вы слышали, что я говорил? Идите же! «Да, я слышал, — подумал я, — но черт побери, как же мне от вас выбраться? — ибо бесчеловечные капитаны, подобно ученикам вокруг мышеловки, так тесно обступили меня, что я не мог пошевелиться». По счастью, эта блокада, которую они без сомнения составили, чтобы посмеяться надо мной, спасла меня на тот раз. Я пришел немного в себя и сказал им, с притворной простотой; что только сегодня в первый раз надел мундир, что никогда не видел своего капитана и никогда еще в жизни не был на судне. После этого объяснения наружность адмирала изменилась, и на ней показалось что-то похожее на улыбку, а все капитаны громко засмеялись.

— Хорошо, молодой человек, — сказал адмирал, который был доброго сердца, хотя и странный, — хорошо, молодой человек. Так как ты еще никогда не был на море, то это несколько извиняет тебя, если ты не знаешь хорошего обращения; и так не передавай больше приказания моего старшему лейтенанту, но все-таки отправляйся на свой фрегат.

Капитаны, видя, что я был достаточно ими осмеян, раздались направо и налево, и позволили мне пройти. Уходя от них, я слышал, как один говорил:

— Этот зверек, уверяю вас, только что пойман; еще видны на нем следы собачьих зубов.

Я не остановился для возражения ему, но огорченный, повеся нос, спешил удалиться, и конечно, это первое приказание по службе исполнил с гораздо большей точностью, нежели какое-либо из всех полученных мною впоследствии.

В продолжение остальной части дороги до трактира я прикладывал руку ко шляпе всякому встречному. Я отдал честь одному мичману, штурманскому помощнику, солдатскому унтер-офицеру и двум капралам, и даже не подозревал об излишней своей вежливости, покуда одна молодая женщина, одетая как леди и более моего имевшая понятие о флоте, не спросила меня, не добиваюсь ли я места в парламенте? Не зная, что она под этим подразумевает, я отвечал: «Нет».

— А я думала, что вы ищете, — сказала она, — видя как вы вежливы с каждым.

Если бы не это дружеское напоминание, я не переставал бы думать, что должен прикладывать руку к шляпе и всякому барабанщику.

Прошедши через все эти трудности, я добрался, наконец, до трактира в Плимуте, где нашел моего капитана, и вручил ему письмо от батюшки. Он осмотрел меня с головы до ног и сказал, что желает иметь удовольствие обедать со мной в шесть часов.

— А так как теперь одиннадцать часов, — сказал он, — то вы отправьтесь сейчас на фрегат и явитесь к Гандстону, старшему лейтенанту, который прикажет занести в книгу ваше имя и потом позволит вам приехать к обеду.

Я поклонился и вышел. На пути в Муттон-Ков меня приветствовали какие-то женщины, называя Royal Reefer, Брамсельным мичманом и Сухарогрызом; но я ничего из этого не понял и не обратил внимания.

В Муттон-Ков я прибыл благополучно. Тут две женщины, видя меня в платье с иголочки, с вопрошающим взором спросили, на какое судно угодно свезти «мою милость». Я сказал им имя судна, на которое мне надобно было ехать.

— Оно лежит под обелиском, — сказала женщина постарее, которой казалось лет сорок, — и мы свезем вашу милость за шиллинг.

Я согласился на эту плату, находя все это для себя новым и будучи не в состоянии не уступить своей врожденной любезности и любви к женскому обществу. Старуха была мастерица своего дела и управляла длинным веслом с большим проворством; но дочь ее, молоденькая Салли, еще не привыкла к этой работе. Салли была хорошенькая девушка, опрятно одетая, в белых чулочках, и выказывала свою чисто обутую маленькую ножку по косточку.

— Берегись, Салли, — сказала мать, — греби вместе, или ты поймаешь рака.

— Не бойтесь, матушка, — отвечала самонадеянная Салли, и в это время, как будто бы предосторожность и была причиной несчастья, лопасть ее весла не погрузилась достаточно в воду, и оно, не встретя сопротивления, вырвалось из воды и толкнуло вальком в грудь бедную Салли; а так как она заносила его с большой силой, то опрокинуло ее назад. Голова ее упала на дно шлюпки, а пятки торчали в воздухе и пришли в соприкосновение с кисточкой моей треугольной шляпы.

— Вот видишь, Салли, — сказала попечительная мать, — я говорила тебе, что это случится; я знала, что ты поймаешь рака.

Салли немедленно оправилась, немножко покраснела, и принялась опять за работу.

— Это называется по нашему ловить раков, — сказала старуха.

Я отвечал, что нахожу это прекрасным занятием, и просил Салли попробовать поймать еще одного; но она не согласилась, а между тем мы пристали к борту фрегата.

Расплатившись со своими наядами, я, по их совету, ухватился за фалреп и влез на борт. Меня встретили на шкафуте мичман в короткой курточке и брюках, в рубашке, не из числа самых чистых, и в черном шелковом платке, свободно накинутом на шею.

— Что вам угодно, сэр? — спросил он.

— Я хочу видеть мистера Гандстона, старшего лейтенанта, — отвечал я. Он сказал мне, что старший лейтенант спустился вниз писать письма; но когда выйдет наверх, он доложит ему обо мне.

После этого разговора, он оставил меня на левой стороне шканец размышлять.

Фрегат в то время исправлялся и был, как говорится, в портовых руках, в большом беспорядке и нечистоте. Шканечные каронады поворочены были по борту; платформы вынуты с мест; пазы на палубе только что залиты, и она покрыта смолой, а конопатчики сидели на своих ящиках, готовые опять начать шумную работу, как только отобедает команда; между тем на правой стороне шканец мичманы прикидывали меня на глаз и толковали между собой, не буду ли я их однокашником, и что такое я за человек, но оба эти вопроса разъяснились весьма скоро.

Старший лейтенант вышел наверх; вахтенный мичман представил ему меня, а я сказал ему свое имя и передал приказание капитана.

— Очень хорошо, сэр, — сказал Гандстон, — Флейбок, возьмите этого молодого человека в ваш стол; сведите его, пожалуйста, вниз и покажите ему, где он должен подвешивать свою койку.

Я спустился за своим новым приятелем на батарейную палубу, где, недалеко от шпиля, сидела женщина и продавала матросам хлеб, масло, селедки, вишни и сметану; возле нее стоял также бочонок с крепким пивом, на которое, казалось, было большое требование. Мы прошли мимо нее, спустились по другому трапу, пришли в жилую палубу, и тут-то, впереди офицерской кают-компании, на левой стороне против грот-мачты, было мое будущее маленькое логовище, которое называлось мичманской каютой; она была длиною в десять фут, шесть фут в ширину, и пять фут четыре дюйма высоты; четырехугольное отверстие, шириною дюймов в девять, очень скупо доставляло то, что для нас самое необходимое, то есть чистый воздух и дневной свет. Простой сосновый стол занимал весьма значительное пространство этой небольшой каюты; на нем стоял медный подсвечник с оплывшей свечой, у которой светильня походила на расцветшую гвоздичку. Разостланная скатерть с винными и сальными пятнами, равно как и грязная мичманская рубаха, очевидно, показывали скорое приближение воскресенья. Запачканный вестовой прислуживал за обедом, и мне указали место, которое я должен занять.

«Праведное Небо, — подумал я, пролезая между корабельным бортом и столом, — и это мое будущее местопребывание? Лучше опять в училище; там, по крайней мере, хоть свежий воздух и чистое белье».

Я описал бы эту минуту моей несравненной, горюющей матери, чтобы сказать ей, с каким восторгом ее недостойный сын полетел бы обратно в ее объятия; но во-первых, гордость, а во-вторых, недостаток письменных материалов, не позволили мне этого исполнить. Севши за стол на показанное место, я призвал всю свою философию, и для развлечения привел себе на память слова Жиль Блаза, когда он очутился в разбойничьей пещере: «… таким-то образом, достойный племянник дяди моего Жиля Перца пойман был, как мышь».

Большая часть членов этого общества была в отлучке по службе; вся палуба завалена была бочками, ящиками и койками; стук конопатчиков раздавался над моей головой и вокруг меня. Дурной запах от воды, соединенный с табачным дымом; дух от джина и пива, жарившихся бифштексов с луком и красных селедок, давление густой атмосферы, и дождик, как из ведра, — все соединилось, чтобы отуманить меня и обратить в самое жалкое создание на свете. Я почти готов был предаться отчаянию, но тут вспомнил о приглашении капитана, и сказал о том Флейбоку.

— Хорошо, что ты вспомнил, — сказал он. — Мурфи также у него обедает; вы можете ехать оба вместе; и смею сказать, он будет рад вашему обществу.

Капитан редко ожидает мичмана, и потому мы взяли предосторожность не заставить его ждать нас. Обед во всех отношениях был «служебный». В таком случае капитан обыкновенно говорил очень много, лейтенанты весьма мало, а мичманы совсем ничего; но действия ножами, вилками и рюмками (сколько позволено ими действовать) бывают совершенно в обратном соотношении. Общество состояло из моего капитана, двух других, нашего старшего лейтенанта, Мурфи и меня.

Когда убрали со стола скатерть, капитан налил мне рюмку вина, попросил, чтобы я ее выпил и потом пошел посмотреть, какой был ветер. Я понял это поручение буквально; но, не имея почти никакого понятия о румбах компаса, признаюсь, пришел в замешательство, каким образом мне его исполнить. По счастью, на шпице старой церкви был флюгер, изображавший петуха, с четырьмя буквами под низом, которые, я знал, что означают главные румбы. Мне показалось, что флюгарка смотрит прямо на одну из этих букв, означающую ветер западный; посему я немедленно возвратился доложить о том капитану, нисколько не гордясь успешным исполнением приказания в такое короткое время. Но каково ж было мое удивление, когда меня не только не поблагодарили за это беспокойство, но, напротив того, все присутствовавшие еще улыбнулись и посмотрели друг на друга; а старший лейтенант кивнул головой и сказал:

— Не западный, а скорее простофиля.

Наконец, капитан, следуя нравам и обычаям, употребляемым в подобных случаях на море, решил это дело.

— На, молодой человек, — сказал он, — вот тебе еще рюмка вина, выпей ее, а там Мурфи расскажет тебе, что я разумел.

Мурфи был моим чичероне; он выпил свою рюмку вина — или скорее опрокинул ее в горло, поставил ее, сильно ударив о стол и, поклонившись, вышел из комнаты.

Вышедши в коридор, мы с ним начали разыгрывать следующий дуэт:

— Кой черт принес тебя назад, проклятый простофиля? Разве ты не мог догадаться, что капитан хотел тебя совсем выпроводить? Вот то-то, поди, теряй лишнюю рюмку вина из-за такого щенка, как ты. Я разделаюсь с тобой за это, приятель, прежде чем мы проживем вместе несколько недель.

Я слушал эти щегольские фразы с некоторым нетерпением и с большим негодованием.

— Я возвратился, — отвечал я, — чтобы сказать капитану, какой ветер.

— Черт бы тебя побрал, — возразил Мурфи, — ты думаешь, что капитан не знает какой ветер? А если бы ему и хотелось знать, то неужели ты думаешь, что он не послал бы моряка, как например, я, вместо такого безмозглого щенка, как ты?

— Что капитан разумел под этим я не знаю, — отвечал я, — а я исполнил его приказание. Но что тебе вздумалось называть меня щенком? Я точно такой же щенок, как и ты!

— Что? Как? Ты не щенок? — сказал Мурфи, схвативши меня за одно ухо и начавши дергать так немилосердно, что совершенно изменил его вид, сделав несколько похожим на подветренный борт Голландской барки.

Я не мог снести этого, хотя мне было только тринадцать лет, а ему семнадцать, и притом он был весьма дюжий малый, так что я не должен бы был и помышлять о войне с ним. Но он начал ее, и честь требовала защищаться; и я только удивляюсь, как не выхватил кортика и не положил его мертвым тут же на месте.

На его счастье, мое бешенство заставило меня позабыть, что при мне было оружие, хотя, между прочим, я тотчас вспомнил свой мундир, нанесенное ему бесчестие, удивление служанки, честь, отданную часовым, одним словом — все, что заставило меня вспыхнуть подобно пороху, и я пустил кулак (оружие, которым я наиболее привык владеть) в левый глаз моего противника с такою скоростью и меткостью, которая, наверное, заставила бы аплодировать мне и самого Криба[25]. Мурфи пошатнулся назад от этого удара, и я на минуту льстил себя надеждой, что достаточно с ним рассчитался.

Но — увы! Этот день был для меня днем неудач. Он отступил назад за тем только, чтоб сделать лучше нападение, и потом ударил меня подобно лейб-егерям при Ватерлоо. Я не мог устоять против него, был опрокинут, и он начал меня бить, таскать, колотить пинками, и, конечно, скоро пришлось бы свидетельствовать меня, как скоропостижно умершего, если бы трактирный слуга и служанка не прибежали ко мне на помощь. Слова последней особенно подействовали в мою пользу: по несчастью, она не имела с собой другого оружия, а то порядком досталось бы этой «картошке» [26].

— Стыдно, — говорили они, — срам такому огромному мужчине бить бедного, маленького, невинного, беззащитного мальчика. Что сказала бы его матушка, если б увидела, что с ним так обращаются.

— Черт побери его матушку и тебя также! — сказал Пат[27], — взгляни-ка ка мой глаз.

— Черт бы побрал твой глаз, — возразил слуга, — жаль, что он не обработал тебе точно так же и другой; и ты этого заслуживаешь, начавши драться с ребенком. Какая разница, он и ты; такой маленький мальчик, а решился меряться с этаким верзилой; он лучше стольких из вас, сколько можно перевешать вас отсюда до железного Барбиканского стула!

— Я была бы очень рада, если б увидела его в этом стуле, — сказала служанка.

Покуда продолжался этот разговор, я снова успел принять оборонительное положение. Я не плакал, не жаловался и обратил на себя участие всех окружавших нас, между которыми был и капитан со своими гостями. Кровь струилась у меня изо рта, и я носил на себе все знаки превосходной силы неприятеля, желавшего удержать меня в повиновении; он был славный боксер по своему возрасту, и, наверное, не получил бы от меня удара, если бы знал, что я смел, и что сам нападу на него. Мурфи рассказал происшествие по своему и пустил в ход все, кроме правды.


Я бы мог наговорить сказок гораздо лучше его; но истина говорила за меня более, чем все его лжи; поэтому когда он кончил, и я начал рассказывать происшествие, ничего не утаивая, то ясно видел, что хотя и был разбит в поле, но имел перед ним преимущество в делах кабинетных. Мурфи впал в немилость, и его приказано было держать на фрегате, пока не поправится.

— Я бы должен был приказать не спускать тебя с фрегата, — сказал ему капитан. — Но Мильдмей предупредил меня; ты не можешь показаться на берег с этим синяком под глазом.

Когда он ушел, капитан начал советовать мне быть вперед осторожнее.

— Ты как медвежонок, — сказал он. — Все твои печали еще впереди; если ты начнешь обижаться за всякое сказанное тебе грубое слово, то наперед можно знать, что встретит тебя на службе. Если ты будешь слаб, из тебясделают скелет, если же силен, станут ненавидеть. С сварливым нравом ты наживешь себе неприятелей во всяком чине, в каком бы ни был, на тебя с самого сначала станут смотреть завистливым глазом, зная, как мы и все это знаем, что тот же самый заносчивый и вздорный характер, который ты станешь обнаруживать на кубрике, последует за тобою на шканцы, и, — наконец, усилится в тебе в продолжение службы. Вот тебе добрый совет, не потому, чтобы я хотел мешаться в эти дела, нет, — на военном судне каждое лицо и каждая вещь найдет свое место и отношение к другим; я хочу только показать тебе границу между сопротивлением против насилия, которое я уважаю, и ничего необещающей сварливостью, которую я ненавижу. Теперь обмой лицо и отправляйся на фрегат. Старайся всеми мерами поладить с прочими твоими товарищами, потому что первое впечатление всегда много значит; и Мурфи, конечно, расскажет происшествие не в твою пользу.

Совет этот был очень хорош, но имел тот недостаток, что дан был мне целым получасом позже. Драка моя произошла от дурного распоряжения капитана и нравов и обычаев флотских в начале девятнадцатого столетия. В те времена разговор за столом самых высших чинов службы, если только не присутствовали женщины, был обыкновенно такого рода, что молодой мальчик не мог слушать его. Поэтому мне назначено было «выйти вон».

Относясь с почтением к моему капитану, который и теперь еще жив, я должен, однако ж, сказать, что меня следовало послать прямо на фрегат, и посоветовать еще при том остерегаться дурных привычек жительниц Норт-Корнера и Барбикана. Если я не мог быть участником дружеского разговора за капитанским столом, мне надобно было сказать ясно и решительно, чтобы я удалился, а не употреблять незнакомой мне и бесполезной фразы, которую я не понял и не мог понять.

Я возвратился на фрегат около восьми часов, Мурфи прибыл прежде меня и приготовил мне весьма неприятный прием. Вместо приветствия, меня приняли с холодностью, и я возвратился опять на шканцы, ходил по ним, покуда не устал, и тогда облокотился на пушку, чтобы отдохнуть несколько времени; но громовой возглас: «Пошел прочь от пушки» — заставил меня удалиться. Я встал, приподнял фуражку, и начал опять продолжать свою прогулку, посматривая по временам на второго лейтенанта, который так сурово обошелся со мной. Я совершенно упал духом, чувствовал себя в каком-то бессилии, которого не могу описать. Я не сделал ничего дурного, но со мной обращались, как будто бы я совершил уголовное преступление. Я был оскорблен и только защищал себя, как мог. Мне казалось, что я нахожусь не между людьми, а между чертями, и мысли мои обратились к дому. Я припоминал себе ту минуту, когда бедная моя мать упала на софу в жестокой горести, и мое нечувствительное сердце нашло тогда, что ему нужно утешение в любви. Я хотел было плакать, но не знал, куда мне скрыться, ибо на военном судне всхлипывания не должны быть слышны. Гордость моя начинала упадать. Я чувствовал себя словно в нищете, хотя не имел недостатка в денежных средствах, и отдал бы тогда все свои мечтания, чтобы опять спокойно сидеть дома.

Старший лейтенант вскоре потом возвратился на фрегат, и я слышал, как он рассказывал о моем приключении второму лейтенанту. Дело, очевидно, приняло оборот в мою пользу. Меня позвали в кают-компанию, и когда я дал удовлетворительные ответы на все сделанные мне вопросы, послали за Флейблоком, и опять меня отдали под его покровительство. Я надеялся, что внимание ко мне старшего лейтенанта хоть на несколько времени заставит других обращаться со мной по крайней мере с обыкновенною вежливостью.

Теперь я имел более времени рассмотреть свое помещение и товарищей, возвратившихся из порта, где они исполняли разные поручения по службе. Все они собрались в нашей каюте и сидели вокруг стола на ящиках, исправлявших в то время двойную должность: седалищ и хранилищ. Но, чтоб получить себе место, надобно было или пролезть по спинам всей братии, или предоставить себя ужасному давлению того, кто придет после. Такого тесного сгружения никогда нельзя пожелать даже с нашими лучшими друзьями; но в жаркую погоду, в спертом воздухе, при явном недостатке чистого белья, оно в особенности делалось несносным. Народонаселение этой каюты далеко выходило из пределов, обыкновенно допускаемых между человеческими существами во всяком состоянии жизни, исключая судна, торгующие невольниками. Мичманы, из которых восемь было совершенно взрослых и четверо мальчиков, были не только без курточек, но и без жилетов; некоторые из них завернули рубашечные рукава, как из предосторожности, чтобы в них чего-нибудь не попало, так и для того, чтоб спрятать запачканные нарукавники. Трапеза состояла из кружки полпива и полного лакированного лотка морских сухарей. Вдобавок к этой скромной трапезе и вместе с тем для прохлаждения спертой атмосферы каюты, стол покрыт был большим зеленым сукном с желтою каймой и с множеством таких же пятен; видно было, что цвет его весьма много потерпел от разлития уксуса, горячего чаю и пр., и пр. ; мешок с картофелем стоял на одном конце стола и шелуха раскидана была вокруг него; а над самыми нашими головами, под бимсами, битком набиты были тарелки, трубы, квадранты, вилки и ножи, головы сахару, грязные чулки и рубашки, и еще того более запачканные скатерти, маленькие и большие гребенки, сапожные и платяные щетки, треугольные шляпы, кортики, немецкие флейты, аспидные доски, тарелки с куском соленого масла и две или три пары флотских полусапожек. Единая свечка служила для разогнания темноты. Спертый воздух и запах почти лишили меня чувств.

Прием, сделанный мне товарищами, нисколько не облегчил этого ужасного впечатления. Негр, в одежде, состоявшей из грязной клетчатой рубахи и брюк, издававших запах, не похожий на аромат амбры, стоял у дверей в готовности исполнять многочисленные приказания всех и каждого. Запах от утиральника, который держал он в руке, для вытирания тарелок и стаканов, довершил победу надо мной, и я упал на ближайшее ко мне место. Оправившись от этого состояния, без сторонней помощи, я прищурил глаза, стараясь осмотреть окружавших меня. Первый, кого встретили мои глаза, был мой последний враг; он носил на себе еще следы стычки. Один глаз у него был завязан серою сахарною бумагой и грязным шелковым носовым платком, другой же он немедленно обратил на меня, и с дикой и зверской физиономией божился и угрожал мне при всех самым жестоким мщением. В этом присоединились к нему другие товарищи с огромными бакенбардами, недоброжелательно на меня поглядывавшие.

Я не хочу повторять щегольской филиппики, которою меня удостоили. Достаточно сказать, что все большие мичманы были против меня, а младшие оставались нейтральными. Содержатель кают-компании, полагая, что я получил уже должные наставления, как вести себя на будущее время и вынужден пребывать в мире, приказал всем младшим выйти из кают-компании и потом обратился ко мне:

— Что касается до вас, господин Кулачник, — сказал он, — вы можете выйти вон вместе с ними и старайтесь, чтоб вас было видно здесь так же редко, как брюки на шотландцах.

Все мальчики повиновались приказанию в молчании, и я не сожалел, что должен идти за ними. Когда я поднялся с места, он прибавил:

— Итак, господин Задира, я вижу, ты умеешь повиноваться приказаниям; тем лучше для тебя, потому что я имел уже наготове сухарь, чтобы швырнуть тебе в голову.

После всего, претерпенного мною, я не гнался за подобным оскорблением и должен был спрятать его в карман, но не мог понять, что подразумевал адмирал, когда говорил, что надо побывать на море, чтобы «научиться хорошему обращению».

Я скоро познакомился с младшими из моих товарищей, и мы отправились на бак, как единственное на фрегате место, приличное для такого разговора, какой мы хотели вести. После рассуждений, продолжавшихся с час, и несмотря на то, что стояла еще первая ночь в жизни, проводимая мною на судне, я единодушно был избран предводителем этой маленькой горстки героев. Я сделался Вильгельмом Теллем нашей партии, потому что первый подал голос за сопротивление против тирании старших, и в особенности против тирана Мурфи. Мне сообщили все тайны стола, в который младшие помещены были капитаном для обучения их и содержания в порядке. Но, увы! Чему могли мы научиться кроме ругани? В каком порядке содержались мы, кроме того, чтоб регулярно взносить деньги на стол, и не получать почти ничего из покупавшегося на них? Кровь кипела во мне, когда я слушал их рассказы о том, что претерпевали они, и поклялся скорее умереть, нежели покориться такому порядку.

Наконец, настало время сна. Мне рассказали, как должно лечь в койку, и смеялись, когда я вывалился из нее на другую сторону. Я должен был покориться насмешкам этих молокососов, гордившихся своим превосходством, хотя они могли похвалиться передо мной только несколькими месяцами опытности, и потому называвших меня простофилей. Но все это обходилось без ссоры; наконец, после нескольких усердных взрывов хохота моих товарищей, я попал на центр висячей кровати и очень скоро погрузился в глубокий сон. Но мне суждено было наслаждаться им только до четырех часов утра. В это время тот конец койки, где лежала моя голова, оборвался, и я упал на палубу, а ноги мои торчали в воздухе, так, как у бедной Салли, когда она поймала рака. Оглушенный этим падением, приведенный в замешательство жестоким сотрясением и новостью всего меня окружавшего, я находился в состоянии сомнамбулизма, и не прежде, как через несколько минут, мог опамятоваться.

Часовой, из морских солдат или, как называют, солдатский часовой, стоявший у дверей кают-компании, видел это происшествие и того, кто постарался так одолжить меня. Он весьма услужливо пришел ко мне на помощь, связал подвески и устроил койку мою на прежнем месте, но не мог уговорить меня опять довериться такому изменническому ложу. Страх нового падения так сильно овладел мною, что я взял одеяло и улегся на сундуке, стоявшем возле, устремив лишенные сна глаза прямо на место последнего бедствия.

Это послужило к моему счастию, ибо не прошло нескольких минут, как Мурфи, спустившись вниз по смене с вахты в четыре часа, увидел койку мою опять висящею, и, полагая, что я в ней, вынул ножик и обрезал ее.

«Так так-то, — сказал я самому себе, — так это ты, приятель, нарушил мой сон, расшиб меня, а теперь хотел сделать тоже самое и в другой раз».

Я поклялся Небом отмстить моему злодею и исполнил эту клятву. Подобно северо-американскому дикарю, завернувшись, чтобы он меня не видел, я выжидал терпеливо, покуда он отправится в койку и крепко заснет. Тогда я подвинул под нее зарядный ящик и приноровил так, чтобы угол приходился прямо против его головы; мщение и гнев кипели во мне, и если б досталось только его бокам, я не был бы тем доволен. Подкравшись, я осторожно обрезал у него шхентросы; он упал, ударился об угол ящика, громко заревел и остался на месте. В мгновение ока я прыгнул опять на свой сундук под одеяло и притворился храпящим; часовой, на счастье мое, видевший, как Мурфи обрезал в первый раз мою койку, подошел с фонарем и, видя, что он лежит замертво, отодвинул прочь ящик, а потом побежал сказать солдатскому унтер-офицеру, чтобы тот привел фельдшера.

Когда унтер-офицер ушел, солдат подошел ко мне и тихонько прошептал:

— Лежите смирно, я все видел, и если узнают, что это ваша работа, то вам крепко достанется.

Мурфи, как оказалось, имел мало друзей на фрегате; все радовались этому случаю. Я, притаившись, лежал под своим одеялом, когда фельдшер перевязывал рану. Наконец, после долгих стараний, привели больного в чувство, и он пролежал потом две недели в постели. Меня нисколько не подозревали; а если и подозревали, то знали, что не я был зачинщик. Тайна хранилась хорошо. Я дал часовому гинею и взял его к себе на службу.

Теперь, читатель, позвольте мне быть справедливым к самому себе и сделать несколько замечаний; они послужат как бы некоторым оправданием того безнравственного поведения моего, которое вы узнаете из чтения последующих страниц. Гордость и мщение, эти две страсти, сделавшиеся неразлучными с нами, смертными, если не искоренялись во мне в продолжение воспитания, то должны были по крайней мере оставаться как можно долее спящими; но, напротив, от вредного воздействия моих первоначальных наставников, они были в самом юном возрасте вызваны к полной своей силе и деятельности. Никто не ухаживал за семенами нравственности, посеянными моими родителями, и которые могли бы дать прочные плоды: плевелы заняли их место и почву, которая должна была вырастить их. В тот самый период моей жизни, когда необходимо было самое искусное старание, чтобы произвесть во мне перелом, в какое общество был я брошен? На судно, где теснилось триста человек, из которых каждый, или почти каждый, жил с безнравственной женщиной, где ругань и божба сопровождали каждое слово.

Так говорю я о судне вообще. Но обратимся к мичманской артели. Здесь мы встретим тот же язык и то же самое обращение, разве несколько, весьма мало, смягченное. На берегу главной их целью было напиться допьяна и наделать самых гадких буянств, чтоб хвалиться ими по возвращении на судно и заставить превозносить себя похвалами. Капитан мой сказал, что на военном судне «всякая вещь имеет свое назначение». Это справедливо; но мичманская каюта была местом дикарей, где телесная сила составляла все, и решала, должно ли оставаться тираном или рабом. Порядок в английских народных училищах, как он ни был дурен и безнравствен, был ничто в сравнении с бесчеловечными порядками, установившимися в мичманских кают-компаниях в 1803 году.

Давно вскоренилось у нас, в Англии, ложное мнение, что мальчикам весьма полезно побывать в народных училищах и испытать тираническое обращение сильнейших или старших товарищей; поэтому самому мы не перестаем слышать похвалы народным училищам и мичманским кают-компаниям, где, как говорят, «мальчики узнают свои отношения к другим». Самая худшая из наших слабостей — делать другому то же самое зло, которым мы хвалимся, что претерпевали сами. Бодрый и смелый друг в благонравном мальчике ниспровергается дурным обращением, которому он не имеет силы противиться, или, если преодолеет все это, он с надменностью всасывает наклонность к угрюмому сопротивлению и непримиримому мщению, делающимися ядом всей его будущей жизни.

Такова-то была и моя участь, и поэтому не должно казаться удивительным, если в дальнейшей моей жизни я обнаружил некоторые плоды тех гибельных семян, которые так рано и так расточительно были посеяны в моей груди. Если в первые дни пребывания моего на судне я с ужасом отворачивался, услышав сквернословие, если я закрывал глаза свои при виде развратного обращения между матросами и женщинами, бывшими на фрегате, то это было ненадолго. По нечувствительным ступеням я приблизился к пороку, и в несколько месяцев сделался столь же развращенным, как и другие. Я бы мог сдерживать себя еще долее; но хотя крепость моей добродетели в состоянии была сопротивляться открытому нападению, она не могла устоять против подкопов насмешек. Молодые товарищи, которые, как я сказал прежде, только шестью месяцами ранее меня определились на службу, почти уже состарились в разврате; они смеялись над моим отвращением от их поступков, называли меня бабой, пансионской барышней и скоро сделали таким же безнравственным, как были сами. Мы еще не достигли возраста, в котором совершают уголовные преступления, но были уже совершенно готовы к нему.

Не прошло двух дней пребывания моего на фрегате, как младшие мичманы предложили мне прогуляться на грот-марс. Я влез на ванты, как нельзя смелее, ибо всегда был хороший лазун; но только поднялся немного, марсовой унтер-офицер и один матрос догнали меня, без всякой церемонии или предисловия схватили за руки и весьма хладнокровно привязали крепко к вантам. Они смеялись над моими протестами. Я спросил, что это значит; марсовой унтер-офицер, весьма учтиво и снявши фуражку, сказал мне, что таким образом угощают всех господ, когда они в первый раз всходят на мачты, и что я за первую мою прогулку должен дать им на чаек. Я посмотрел на шканцы, ожидая оттуда помощи, но там все надо мной смеялись, и даже те самые лукавые мичманы, которые подстрекнули меня полезть, забавлялись шуткой. Видя, что это должно быть так, я спрашивал только об одном: сколько надобно заплатить? Марсовой унтер-офицер отвечал, что семь шиллингов он полагает весьма достаточным. Я обещал, был освобожден и отпущен на слово; и когда спустился на шканцы, отдал деньги.

Испытавши одни только грубости и притеснения с тех пор, как был на фрегате, я жестоко раскаивался в своем намерении поступить во флот; единственное мое утешение было — видеть Мурфи, лежащего в койке с обвязанною головой. Это было для меня бальзамом.

«Я умел выждать время, — говорил я самому себе, — я стану теперь мстить всем вам». И исполнял это в точности, потому что не упускал случая каждому из них отплатить за себя и утолял свою жажду мщения.

Через три недели по моем поступлении на фрегат донесли о готовности его к выходу в море. Я приобрел расположение старшего лейтенанта постоянным вниманием к небольшим поручениям по службе, которые он делал мне. Я был назначен на вахту и записан, во время авральных работ, на фор-марс, а по ордонансу заведовал плутонгом носовых пушек в батарейной палубе. Младшие мичманы говорили мне, что старший лейтенант был суров в обхождении и непримирим с тем, кто однажды попадет к нему в немилость; однако даже и в порывах величайшей вспыльчивости, он обращался всегда как вполне благородный человек, и я продолжал быть с ним в хороших отношениях. Но с вторым лейтенантом мне не посчастливилось сойтись. Он приказал мне однажды взять четверку и свезти на берег женщину, бывшую его возлюбленной; я заупрямился и не захотел исполнить его приказания, и с той минуты мы никогда не были приятелями. Мурфи оправился, наконец, от своего падения и начал исправлять должность; ненависть его ко мне возросла, и я не имел покоя в его присутствии. Однажды он кинул сухарем прямо мне в голову, и в то же самое время выбранил меня самыми грубыми словами. В одно мгновение были мною забыты все сделанные мне увещевания и все страдания от вспыльчивости моего характера; кровь закипела в моих жилах. Отуманенный бешенством, я схватил медный подсвечник, дно которого, для устойчивости в море налито было свинцом, и кинул в него изо всей силы; если бы я попал как мне хотелось, то, наверное, эта обида была бы от него последнею. Подсвечник пролетел мимо его головы, и задел по плечу черного слугу; бедняк с воплем пошел к доктору и оставался на его попечении несколько дней.

Мурфи вскочил с места для немедленной расправы, но был удержан другими, старшими в нашей кают-компании, которые единодушно объявили, что такая обида должна быть наказана более торжественным образом. Этот забавный суд, не разбирая причины, заставившей меня прибегнуть к подсвечнику, нашел меня виновным в неповиновении старшим и в подании тем дурного примера младшим. Он приговорил меня к наказанию шерстяным чулком, набитым мокрым песком. Меня разложили на обеденном столе и держали четверо дюжих мичманов; лекарский помощник держал меня за кисть руки, чтобы следить за пульсом. Между тем, как Мурфи, по особенной, собственной его просьбе, явился исполнителем приговора. Если б это был кто-нибудь другой, а не он, я бы кричал под таким мученическим наказанием, но тут я решился лучше умереть, чем доставить ему удовольствие обнаружением моих страданий. После самых жестоких побоев, холодный пот и слабость испугали лекарского помощника. Меня отпустили, но приказали две недели есть особо на своем сундуке. Как только я в состоянии был встать и переводить дыхание, я торжественно объявил им, что вперед обиды мои будут всегда отплачиваться таким же образом, как тот, за который я был высечен, и что тогда я обращусь за правосудием к капитану.

— Объявляю тебе теперь, — сказал я, обращаясь к Мурфи, — что я обрезал твою койку и перешиб тебе все кости. Я это сделал в отплату за то, что ты исподтишка напал на меня; и сделаю то же самое в другой раз, если начнут мучить меня за первый, ибо всякое свинство, которое ты против меня сделаешь, будет непременно отмщено.

Он оскалил зубы и, побледнев, отворотился, но не смел ничего больше сделать, потому что был трус.

Мне приказано было выйти из кают-компании, и когда я уходил, один из товарищей заметил другим, что я настоящий злой дьявол.

Эта жестокая сцена повлекла за собою род перемирия после военных действий. Мурфи знал, что если я буду раздражен, то он может ожидать себе графин в голову или нож в бок; и мир, которого я не мог добиться от него добром, я вынудил у него страхом. Дело это наделало шуму на фрегате. Я потерял милость офицеров, будучи пред ними оболган, но приобрел расположение матросов, потому что они ненавидели Мурфи. Они знали правду и удивлялись моему непоколебимому мужеству.

Посланный офицерами в Ковентри[28], я искал общества матросов. Я скоро выучился практической части моей должности и воспользовался простыми замечаниями этих суровых воинов над недостатком сведений их начальников в практическом матросском искусстве. Между нами был сделан род договора; они обещали мне никогда не бегать с той шлюпки, на которой я буду послан; а я обещал им позволять отлучаться в питейные дома на столько времени, на сколько можно будет. Несмотря, однако ж, на это обоюдное ручательство, двое из них нарушили свою клятву за день до ухода нашего в море, и бежали со шлюпки, на которой я был послан, а так как я ослушался приказаний и дозволил им отлучиться в питейный дом, то, по возвращении на фрегат, был сменен со шканец и записан для работ на фор-марс.

ГЛАВА III

Каждая пушка из своих твердых, как алмаз, уст сеет тень смерти вокруг судна, словно ураган, затмевающий солнце.

Камбелль

Принявши во внимание мою молодость, неопытность и маловажное упущение, навлекшее на меня наказание, немного, я думаю, найдется таких строгих служак, которые не согласятся, что я был несправедливо и жестоко наказан старшим лейтенантом, очевидно, мирволившим моим врагам. Второй лейтенант и Мурфи не скрывали даже в этом случае чувств своих и радовались моему посрамлению.

Фрегату нашему неожиданно было приказано идти в Портсмут, где хотел присоединиться к нам капитан, бывший в отпуску; и по приходе нашем туда, он вскоре прибыл на фрегат. Тогда старший лейтенант донес ему о поведении каждого в продолжении его отсутствия. Я уже около десяти дней исправлял должность на фор-марсе, и намерение мистера Гандстона было высечь меня у пушки, в знак благодарности за потерю людей; но эта часть приговора не была однако ж выполнена, потому что на утверждение ее, казалось, не согласился капитан.

Я оставался по-прежнему членом мичманского стола, но мне не позволялось входить в их кают-компанию; кушанье приносилось мне, и я ел его в одиночестве на своем сундуке. Младшие разговаривали со мной украдкой, боясь старших, которые отправили меня в самое жестокое Ковентри.

Должность моя на фор-марсе была только номинальная. Я был на марсе, когда вызывали всех наверх, и на своей вахте, занимаясь там все время книгой, если не имел какой-нибудь небольшой работы по силам. Матросы смотрели на меня с любовью, как на пострадавшего по их милости, и с удовольствием учили меня делать узлы, сплеснивать, брать рифы, убирать паруса, и проч., и проч., и чистосердечно сознаюсь, что самые счастливые часы, проведенные мною на этом судне, были в продолжении моего изгнания между этими добрыми смоляками.

Не знаю, открыли ли это мои враги, но только по приходе в Портсмут, я был позван в каюту к капитану, где получил наставление и выговор за мое дурное поведение, раздражительный, сварливый нрав и за потерю людей со шлюпки.

— Я уважаю ваше вообще хорошее поведение, — прибавил он, — но во всяком другом случае наказание ваше должно бы быть гораздо строже; я вполне надеюсь, что после этой небольшой и довольно умеренной кары поведение ваше на будущее время станет осторожнее. Итак, я освобождаю вас от позорной должности, на которую вы были назначены, и позволяю вам по-прежнему исправлять должность на шканцах.

Слезы, которых не могли выжать из меня ни бесчеловечие, ни суровое обращение, полились в изобилии, и я не прежде, как через несколько минут, мог настолько оправиться, чтоб поблагодарить капитана за его милость и объяснить ему причину моего позорного наказания. Я говорил ему, что со времени поступления на фрегат, со мной обращались, как с собакой, и он только один не знал об этом и один обращался со мной человеколюбиво. Я рассказал потом все, претерпенное мною, начиная с то го бедственного стакана вина и поручения узнать ветер до этой минуты. Не скрыл также, что обрезал койку Мурфи и пустил ему в голову подсвечник. Я уверял его, что никогда сам не подавал повода и никого не трогал, покуда меня не трогали; и сказал, что ни один нанесенный мне удар или брань никогда не останутся без отплаты. Таков я от природы, и пусть хоть убьют меня, не могу переделать себя.

— Много людей бежало, — сказал я, — с того времени, как я на фрегате, и прежде того, но те мичманы, на чьей очереди это случалось, получали только выговор; тогда как я, только что поступивший на службу, был наказан с наибольшей строгостью.

Капитан с вниманием слушал мои оправдания и, казалось, был ими очень тронут. Я узнал потом, что Гандстон получил выговор за строгое обращение со мной; и капитан заметил ему, что я обнаружу когда-нибудь или блестящий характер, или пойду к черту.

Я ясно видел, что хотя и восстановил против себя главных членов нашего стола своим характером, но приобрел зато нескольких сильных друзей, между коими был и капитан. Многие из офицеров удивлялись моему упрямству, которое я постоянно выказывал, и должны были согласиться, что справедливость была на моей стороне. Я вскоре увидел перемену обо мне мнения по частым приглашениям в капитанскую каюту и к обедам в каюткомпании. Младшие гордились, что могли опять открыто принять меня как своего сотоварища; но старшие смотрели на меня с завистью и недоверчивостью.

С ровесниками моими я немедленно составил план защиты, оказавшийся весьма важным в наших последующих военных действиях. Один или два из них проявили достаточно храбрости, чтобы исполнять мои условия; но другие сделали только громкие обещания и не держали слов своих, когда доходило до дела. Условие мое состояло только из двух правил: первое — всегда кидать бутылку, графин, подсвечник, ножик или вилку в голову каждого, кто осмелится кого-либо из нас тронуть, если зачинщик будет настолько силен, что невыгодно встретить его в чистом поле; второе — не позволять похищать у нас нашу собственность и давать нам равную долю из того, за что мы платили наравне с прочими, стараясь приобретать хитростью отнимаемое у нас силой.

Я представлял им, что по первому плану мы заставим обходиться с собой по крайней мере вежливо; по второму я обещал доставить им равные доли в лакомых припасах стола, из которых старшие присваивали себе большую часть; в этом последнем случае мы были более единодушны, нежели в первом, ибо он менее подвергал личной опасности. Я составлял все планы для фуражировок и был вообще в них удачлив.

Наконец мы вступили под паруса и отправились к Кадиксу, чтобы соединиться с бывшим около него флотом под командою лорда Нельсона. Я не стану описывать, как прошли мы Ламанш и Бискайский залив. Меня сначала укачивало, как даму на Дуврском пакетботе, покуда немилосердные призывы наверх к должности при работах и исправление вахты не заставили меня привыкнуть к качке судна.

Мы пришли к месту нашего назначения и соединились с бессмертным Нельсоном за несколько часов до сражения, в котором он потерял жизнь и спас свое отечество. История этого важного дня так часто и подробно была описываема, что мне ничего более не остается прибавить. Я удивлялся только, видя замешательство и постоянную изменчивость, сопровождающие морское сражение, сколько можно было заключать об этом. Я сделал тогда одно замечание, и с тех пор всегда более и более убеждался в его справедливости. Замечание это состояло в том, что адмирал, как скоро началось сражение, перестал вовсе быть адмиралом. Он не мог ни видеть, ни быть видимым; не мог воспользоваться слабыми пунктами неприятеля, ни защитить своих собственных; корабль его «Виктория», один из прекраснейших наших трехдечных кораблей, был некоторым образом привязан к борту французского восьмидесятипушечного корабля.

Замечания эти я читал на каком-то морском сочинении и впоследствии убедился в них совершенно. Как я ни был тогда молод, но, увидевши достойных предводителей наших двух колонн, подвергшихся соединенному огню столь многих кораблей, не мог удержать чувства сильнейшего беспокойства о славе моего отечества. Я полагал, что Нельсон слишком подвергал себя огню неприятеля, и теперь думаю то же. Опыт подтвердил справедливость заключения, сделанного юношеским воображением; центр неприятельский должен был быть раздроблен, прорезан семью нашими трехдечными кораблями, из коих некоторые, будучи далеко сзади, мало участвовали в сражении, и если присутствие их надобно было только для устрашения неприятеля, то они могли бы благополучно оставаться у себя дома. Я не отношу это к тем, которые командовали ими: случайное соединение тихого ветра и пребывания в линии удалило их на такое расстояние от неприятеля, что большую часть дня они находились вне опасности.

Другие корабли, напротив, были в наилучших положениях относительно неприятеля, но, сколько я слышал от офицеров, не вполне сделали то, что могли бы сделать. Недостатки эти с нашей стороны встретили и у неприятеля такое же расстройство, происшедшее почти от одинаковых причин, и потому полная победа осталась за нами. Сброд, составлявший команду британского флота действовал хорошо и храбро; и мы должны сказать, что в этот день, когда Англия ожидала, что всякий исполнит свой долг, весьма мало было таких, которые обманули надежды своего отечества.

Никогда, нет, никогда не забуду я электрического действия, произведенного в нашем флоте поднятием этого бессмертного сигнала[29]. Я не могу сравнить его ни с чем иным, как с фитилем, приложенным к длинному ряду похоронных камер; и так везде были одни и те же англичане, поэтому одно и то же чувство, одинокий энтузиазм был проявлен на каждом корабле; слезы текли из глаз многих благородных матросов, когда объявили им эту краткую, но полную чувства речь. Она наполнила душу сладкими надеждами, которые у многих, увы, никогда не сбылись. Спокойно пошли они к своим пушкам, и с той минуты я видел одну хладнокровную, рассудительную храбрость, изображавшуюся на лице каждого.

Капитан мой, хотя мы не были в линии, не скупился на выстрелы и, хотя не имел прямой обязанности входить в неприятельские выстрелы, пока не будет призван сигналом, считал, однако, своею обязанностью быть по возможности ближе к нашим сражавшимся кораблям, чтобы в случае надобности подать им помощь. Я был на своем месте у носовых пушек в батарейной палубе; фрегат приготовлен был к бою, и я не могу представить себе ничего торжественней, величественней и разительнее для глаз, как судно в подобных случаях.

Величественный ряд пушек стройно рисовался по линии, слегка обрисовавшей кривую против середины; пушечные тали лежали на палубе, круглые картечи, кипели ядра и пыжи приготовлены были в изобилии; юнги, находившиеся у разноски картузов, сидели на наполненных картузами кокорах с совершенным, как казалось, равнодушием к предстоящему сражению. Канониры стояли у пушек с медными лядунками, повязанными вокруг курточек; замки наложены были на пушки; шнурки свернуты около них, и офицеры с обнаженными саблями стояли у своих дивизионов.

На шканцах командовал сам капитан, и при нем находились старший лейтенант, капитан морских солдат, несколько вооруженных ружьями солдат, штурманский помощник, мичманы и часть матросов для управления парусами и действия шканечными орудиями. Шкипер был на баке; артиллерийский цейхвартер в пороховой камере для выдачи картузов; плотник осматривал трюм и от времени до времени доносил, сколько было в нем воды; он также обхаживал по коридорам или пустым местам, оставляемым для прохода между бортами судна и канатами и другими принадлежностями, лежащими на кубрике. При нем находились его помощники, которые носили с собой деревянные пробки, пеньку и сало, чтобы заделывать могущие быть пробоины.

Лекарь с фельдшерами был на кубрике. Ножи, пилы, бинты, губка, чашки, вино и вода, все было расставлено и готово встретить первого несчастного страдальца, которому понадобится помощь. Это более всего заставило меня содрогнуться.

«Скоро и меня, — подумал я, — растянут меня на этом столе, чтобы резать, пилить, и я буду нуждаться во всем медицинском знании и во всех инструментах, которые теперь перед собой вижу!»

Я отвернулся и старался все это забыть.

Как только наш флот спустился для нападения на неприятеля, мы спустились тоже, стараясь держаться как можно ближе к адмиралу, ибо нам приказано было репетировать его сигналы. Меня в особенности поразило искусство, с каким это исполнялось. Нельзя было смотреть без удивления, как те же самые флаги, которые поднимались у адмирала, развевались немедленно на вершинах наших мачт; а всего более показалось мне удивительным, что на адмиральском корабле флаги поднимались клубками и не прежде развертывались, как по достижении клотика; но сигнальный офицер репетирного судна узнавал номер флага, покуда он свернутый поднимался до места. Это делалось при помощи хорошей зрительной трубы, по привычке, а иногда от предугадывания сигнала, которой вслед за последним, или по обстоятельствам, должен быть сделан.

Читатель, может быть, не знает, что между образованными нациями, в войне на море, линейные корабли никогда не палят по фрегатам, покуда они сами не заставят действовать по ним, находясь между атакуемыми кораблями или нанося явный вред, как случилось, например, в Абукирском сражении, когда сэр Джемс Сомаретц на корабле «Опион» оказался в необходимости потопить французский фрегат «Артемизу» и одним залпом отплатил ему за дерзость. При этом условии мы могли подходить к неприятелю без вреда, если бы не посылали так щедро выстрелов самым большим его кораблям, которые, отвечая на них, нанесли нам поэтому значительный урон в людях.

Ничего не могло быть великолепнее зрелища, когда обе линии британского флота спустились параллельно одна к другой и почти перпендикулярно к линии соединенных флотов, образовав полумесяц. Как только наши авангарды подошли на пушечный выстрел к неприятелю, он открыл огонь по «Рояль-Соверине» и «Виктории»; но когда первый из этих величественных кораблей обошел под кормой «Санта-Анна», а «Виктория, , вскоре потом поставил себя борт о борт с „Редутабль“, облака дыма покрыли оба флота, и с того времени ничего почти не было видно, кроме падения мачт, и когда прочищался дым, в разных местах кораблей, совершенно обитых.

Один из таких кораблей оказался английский, и капитан наш, увидевши, что он находится между двух неприятельских, приспустился, дабы взять его на буксир. В то время один из наших кораблей открыл сильный огонь по одному французскому, по несчастию находившемуся в прямой линии между нами, так что выстрелы, не попадавшие в неприятеля, иногда прилетали к нам. Я высунул голову в носовой порт в то мгновение, когда ядро ударило в наш фрегат у ватерлинии, позади меня. Это был первый случай, когда я видел действие сильного удара ядра; оно сделало большой всплеск и, сколько мне тогда казалось, необыкновенный шум, брызнувши мне в лицо большим количеством воды. Весьма натурально, что я отскочил назад, и, думаю, очень многие храбрецы сделали бы то же самое. Двое из матросов, бывших у моей пушки, смеялись надо мной. Я был пристыжен и дал себе слово не выказывать более подобной слабости.

За этим ядром последовало еще несколько других, но не таких сильных; одно из них попало в носовой борт и убило двух матросов, бывших свидетелями моего страха. Так как гордость моя была унижена тем, что эти два человека видели меня струсившим, то, сознаюсь, я втайне радовался, когда увидел их вне способности отвечать на человеческие расспросы.

Трудно описать чувства мои в этот день. Не прошло шести недель с тех пор, как я обворовывал курятники и сады, был героем на водопойном пруде и топил учительского помощника; а теперь, неожиданно и почти без всякого предварительного расчета или размышления, находился посреди ужасного кровопролития и действующим лицом в одном из тех великих происшествий, которыми решалась судьба образованного мира.

Ускоренное кровообращение, страх внезапной смерти и еще более того страх стыда заставлял меня невольно и часто переменять место, и я не прежде как через несколько времени и с большими усилиями мог привести рассудок свой в то состояние, в котором он позволил мне чувствовать себя столь же безопасным и спокойным, как если бы мы были в гавани. Я достиг, наконец, этого состояния и вскоре устыдился беспокойства, одолевавшего меня до начала пальбы. Надобно еще сказать, что я молился; но молитва моя не была молитвой веры, раскаяния или надежды, — я молился о сохранении меня от наступающей личной опасности, и воззвание мое к Богу состояло в одной или двух коротких благочестивых молитвах, без всякой мысли о покаянии за прошедшее или обещании исправления себя в будущем.

Когда вступили мы в настоящее сражение, я не чувствовал ничего более и смотрел на бедняка, перебитого ядром на две части, с таким же хладнокровием, с каким в другое время смотрел бы на мясника, убивающего быка. Не знаю, каково было тогда мое сердце; но только, когда продольное ядро убило семерых и троих ранило, этот случай более удовлетворил моему любопытству, нежели поразил чувства. Я сожалел о людях и ни за что в свете сам не нанес бы им подобного вреда; но мысли мои имели философское направление; мне нравилось рассуждать о причинах и действиях, и я втайне радовался, что увидел действие продольного выстрела.

К четырем часам пополудни огонь стал уменьшаться; дым рассеялся, и тихое до того море начало волноваться от увеличивавшегося ветра. Оба воюющие флота сделались зрителями взаимно равного поражения. Мы завладели девятнадцатью неприятельскими линейными кораблями. Некоторые из них спустились в Кадикс; а четыре, прошедши на ветре нашего флота, ушли. Я прыгнул в шлюпку, посланную с нашего фрегата на ближайший корабль, где услышал о смерти лорда Нельсона, и сообщил о том капитану, который, заплативши дань памяти этого великого человека, посмотрел на меня весьма ласково. Из всех младших мичманов я один был в особенности деятелен, и он немедленно послал меня с поручением на корабль, бывший недалеко от нас. Старший лейтенант спросил его, не прикажет ли он послать кого-нибудь поопытнее.

— Нет, — отвечал капитан, — пусть идет он; он очень хорошо знает, что ему надобно делать. — И я ушел, нисколько не гордясь оказанною мне доверенностью.

Дальнейшие подробности этого достопамятного дела находятся в истории нашего флота, и поэтому излишне повторять их здесь. Сошедшись с товарищами за ужином в нашей кают-компании, я сердечно сожалел, что видел между ними Мурфи. Я льстил себя надеждой, что какое-нибудь счастливое ядро навсегда избавит меня от заботы о нем на будущее время, но час его еще не пробил.

— Черт имел сегодня славную поживу, — сказал подштурман, выпивши стакан грога.

«Жаль, что ты и еще несколько других, которых бы я назвал, не попали в его тенета», — подумал я про себя.

— Вероятно, довольно и лейтенантов откланялось сегодня этому свету, — сказал другой. — Мы можем в таком случае ожидать производства!

При поверке у нас людей, найдено убитыми девять и раненых тринадцать. Когда узнали об этом, то казалось, что лица всей команды выражали более улыбку поздравления, нежели сожаления о числе павших. Офицеры не переставали тщеславиться, что на фрегате такой величины, как наш, было гораздо больше кровопролития, в сравнении с тем, что они слышали об убитых на линейных кораблях.

Я отправился к лекарю в констапельскую, куда сносили раненых, и без содрогания смотрел на производимые им ампутации, в то время как люди, бесстрашно действовавшие во время сражения, не могли равнодушно смотреть на это. Мне кажется, что я даже находил удовольствие присутствовать при лекарских операциях, нисколько не рассуждая о страданиях, претерпеваемых больными. Привычка начинала уже заставлять грубеть мое сердце. Я от природы не был жесток, но любил подробное исследование вещей; и этот день сражения доставил мне весьма ясные сведения об анатомии человеческого тела, которое я видел перерезанным пополам ядром, разодранным осколками, и, наконец, видел, как изрезывали его ножами и распиливали пилами.

Вскоре после сражения, нам приказано было идти в Спитгед с дубликатными депешами.

Раз поутру я услышал, как один мичман говорил, что он «заставит старика, отца своего, сделать ему новую экипировку». Я спросил его, что это означает, был назван за мое незнание «простаком» и потом получил объяснение.

— Разве ты не знаешь, — сказал он, — что после каждого сражения показывается парусины, веревок и красок в расходных ведомостях гораздо больше того, сколько в самом деле истреблено неприятелем?

Уверения его заставили меня согласиться в этом, хотя я не знал, говорил ли он правду, и он продолжал:

— Как бы имели трюмсели, белые чехлы на койках, и все наши украшения, уж не говоря о раскрашенном полосатом кафтане, в который мы одеваем каждые шесть недель наш фрегат, если б мы не выставляли в расход всех этих вещей, будто бы в продолжении сражения выкинутых за борт или перебитых? Список требований подается адмиралу; он скрепляет его, и старый капитан над портом должен выдать материалы, хочет ли или нет. Я был однажды на военном шлюпе, когда сорокачетырехпушечный фрегат сошелся с нами, сломил свой утлегарь и оставил большой славный кливер на нашем фока-рее. Он сделан был из прекрасной русской парусины, и ты думаешь мы не сделали из него белых покрывал на сетки с носу до кормы, и белых брюк для команды? Итак, знай же теперь, что как заставляем мы казну охать о припасах и материалах, так точно думаю я заставить охать отца от моих уловок. Я хочу сказать, что сундук мой со всем имуществом выкинут за борт, и возвращусь к нему и ксвоей старушке, начисто готовый для новой экипировки.

— И ты решительно думаешь обмануть таким образом отца своего и мать? — возразил я с большой притворной невинностью.

— Ты глуп, братец! Обману ли я? Наверное обману. Да как же я могу обзавестись всем, если не воспользуюсь надлежащим образом таким сражением, в каком мы были?

Я намотал на ус этот разговор. Мне никогда не приходило на мысль, что если я откровенно и правдиво стану представлять родителям моим о недостатке у меня платья, чтоб являться на шканцах как следует джентльмену, то они охотно увеличат приличным образом гардероб. Но мне показалось лучше употребить в этом случае хитрость и лукавство; я мог говорить правду так же хорошо, как и ложь, смотря по тому, что признавал для себя выгоднее; а в этом случае я считал обман доказательством ума и достоинства и решился употребить его, лишь бы только возвысить себя в уважении моих недостойных товарищей. От привычки я пристрастился к обману, и любил изощрять свое остроумие в составлении разных планов нападения на моего отца, для получения обманом того, чего я не надеялся получить благородными и прямыми средствами. На нашем фрегате надобно было сделать некоторые исправления, при которых мне весьма было бы полезно присутствовать, чтоб видеть, какого рода были и от чего произошли его повреждения; но по милости капитана, остававшегося довольным моим поведением, я был отпущен в домовой отпуск на все время, покуда производилось исправление фрегата. Через эту ошибку я потерял всю ту пользу, какую могло бы доставить мне присутствие при разоружении и вооружении судна, возвращении припасов и материалов к порту, вынимании мачт, выгрузке балласта, введении в док, при чем можно б было ознакомиться с строением подводной его части, дурными и хорошими ее качествами, служащими к ускорению или замедлению хода, и пр., и пр. Одним словом, все это пожертвовано было нетерпению видеть родителей, тщеславию похвалиться сражением, в котором я участвовал, и, может быть, еще рассказами о вещах, никогда мною не виденных, и о делах, никогда мною не деланных. Я любил эффекты и рассчитал (через переписку с сестрой), чтобы минута возвращения моего домой пришлась тогда, когда большое общество будет сидеть за великолепным обедом. Правда, что я был в отсутствии только три месяца; но это было мое первое плавание, и при том я видел так много и был в таких любопытных обстоятельствах.

ГЛАВА IV

Но время возвратиться домой. Что стану рассказывать я о своих подвигах? Моя выдумка должна быть, однако ж, так правдоподобна, чтобы мне поверили. Я чувствую, что язык мой для этого слишком дерзок.

Шекспир.

Доехав до так хорошо знакомого мне дома отца моего, я тихонько постучался в двери у подъезда; меня впустили, и я, не сказавши ни слова слуге, бросился в столовую прямо к тому концу стола, где сидела матушка, и заключил ее в свои объятия. Она успела только вскрикнуть: «Боже праведный! Дитя мое!» — и с ней сделалась истерика. Отец мой, наливавший себе супу, вскочил, чтоб обнять меня и помочь матушке. Все, сидевшие за столом, поднялись, подобно стаду рябчиков; одна дама испортила себе новое светло-розовое атласное платье, получивши от своей соседки толчок кончиком локотка в то самое время, когда ложка, полная супу, дотрагивалась до ее рта; маленькая собачка, Карло, подняла громкий и непрерывный лай, и в одну минуту весь приятный порядок праздника обратился в анархию и смятение.

Однако порядок был скоро восстановлен. Матушка успокоилась, отец пожал мне руку, а все гости нашли меня весьма пригожим, интересным мальчиком. Дамы уселись на своих местах, и я имел удовольствие заметить, что внезапное мое появление не лишило их аппетита. Я скоро убедил их, что в этом отношении и я не уступал им. Мичманская жизнь моя не отняла у меня вкуса к роскоши стола и не поселила к ним отвращения; я не показывал также ни малейшего затруднения или промедления, когда кто-либо из мужчин приглашал меня выпить с ним рюмку вина, и отвечать на все вопросы с таким плавным красноречием, и такими страшными грудами слов, что иногда заставлял спрашивавшего сожалеть, что он обеспокоил меня разговором.

Я сделал весьма пышное описание сражения; хвалил некоторых адмиралов и капитанов за их храбрость; насмехался над другими, и обвинял нескольких в предосудительном поведении. Тогда, как и теперь, чтобы заронить убеждение в самую душу моих слушателей, я сопровождал свои сообщения клятвами, при чем батюшка посматривал серьезно, матушка грозила пальцем, мужчины смеялись, а дамы все говорили с улыбкой: «Милый мальчик! Какая живость! Какое чувство! Какая рассудительность!» А я думал про себя: «Вы самое глупое стадо чаек, какое когда-либо клевало кусок сухаря!»

На следующее утро за завтраком, когда не простыло еще впечатление недавнего приезда, я завел с отцом и с матушкой разговор о моем сундуке. По счастью, отец мой сам начал его вопросом: в каком состоянии находится мой гардероб?

— Довольно в дурном, — отвечал я, облупливая третье яйцо (у меня очень хороший аппетит за завтраком).

— Довольно в дурном! — повторил отец. — Но ты очень хорошо был снабжен всеми вещами?

— Точно так, батюшка, — сказал я, — но ведь вы не знаете, что значит военное судно, приготовляющееся к бою. Все, что не слишком горячо и не слишком тяжело, выбрасывается за борт, так же бесцеремонно, как я разламываю этот французский хлебец. — «Чей это шляпный ящик?» — «Мистера Спрата, сэр». — «Мистера Спрата? Я научу его, как прятать в другой раз получше свой шляпочник; прочь его», — и он улетел за борт с подветренного шкафута. Отец Спрата, шляпочный мастер, и поэтому мы все смеялись.

— Неужели, Франк, — сказала матушка, — и твой шляпочник полетел туда же?

— Отправился вместе, по той же дороге, уверяю вас. С слезами на глазах смотрел я на него, когда он оставался у нас за кормою, думая, как это огорчит вас.

— Ну, хорошо, а сундук, Франк, что сделалось с сундуком? Ты сказал мне, что эти вандалы имеют уважение к тяжелым вещам; а зная, сколько он мне стоил, я уверен, что он имел весьма значительную тяжесть.

— Это совершенно справедливо, батюшка; но вы не знаете, как много был он облегчен в первый день отправления нашего в море. Я лежал на нем; старший лейтенант и палубный унтер-офицер спустились на низ осматривать, чиста ли жилая палуба; я и мой Ноев Ковчег были на дороге, и они споткнулись о нас. «Это что здесь? „ — спросил мистер Гандстон. — „Только мистер Мильдмей и его сундук, сударь“, — отвечал солдатский унтер-офицер, заведовавший палубою. — «Только он! — повторил старший лейтенант. — Я думал, что это какой-нибудь огромный камень для нового моста, а хозяин его пьяный ирландский каменщик“. Я был слишком нездоров, для того, чтобы принять участие в их разговоре.

— Ты забываешь свой завтрак, — сказала сестра.

— Я поблагодарю тебя еще за булочку и за другую чашку кофе, — сказал я.

— Бедняжечка! — сказала мать моя. — Чего он не вытерпел!

— О! Я не рассказал еще вам и половины, любезнейшая матушка; я только удивляюсь, как я остался в живых!

— В живых? Неужели! — вскричала моя тетка Юлия. — Вот мой дорогой, вот тебе маленькая безделица, чтоб пособить обзавестись вещами, которые ты потерял на службе твоему отечеству. Благородный маленький служивый! Что бы мы делали без моряков!

Я спрятал в карман небольшой подарок, состоявший в десятнфунтовой ассигнации. Окончивши завтрак прибавлением ломтя окорока и половины французской булки к провизии, уже погруженной в трюм, я начал продолжать рассказ.

— Первое возражение мистера Гандстона заключалось в том, что сундук мой был слишком велик; а второе состояло в приказании «Послать ко мне плотника». — «Возьмите-ка, мистер Адз, этот сундук и убавьте у него по одному футу в вышину и ширину». — «Слушаю, сэр», — отвечал Адз. — «Ну-ка, молодой человек, вставайте и дайте мне ключ».

Как я ни был нездоров, но знал, что доказательства и просьбы были равно бесполезны; итак, я сполз с сундука и отдал ключ плотнику, который отпер его и потом осторожно, но проворно, выгрузил весь мой скарб. Мичманы все глазели вокруг. Банки с вареньем и имбирные лепешки, с таким старанием завернутые вами для меня, любезная матушка, были схвачены с жадностью и пожраны тут же при мне. Один из них запустил грязную руку свою в горшок с желе из черной смородины, которое вы дали мне от боли в горле, и поднес полную его горсть к моему рту, зная, что я находился тогда в таком состоянии, что готов был облегчиться от припадка морской болезни ему в руку.

— После этого я никогда не буду в состоянии смотреть на желе, — сказала моя сестра.

— Отвратительные скоты! — сказала тетка.

— Итак, — продолжал я, — все мои лакомства погибли, а болезненное состояние, в котором я тогда находился, заставило меня и желать, чтоб они исчезли; но когда мичманы начали смеяться и говорить без уважения о вас, милая матушка, я готов был лететь и выцарапать им глаза.

— Ничего, мой милый, — сказала матушка, — мы опять приведем все в порядок.

— Я думаю, мы и обязаны привести, — сказал отец, — Но, пожалуйста, моя милая, нельзя ли на этот раз так распорядиться, чтоб в багаже Франка не было больше ни желе, ни лепешек. Продолжай свою историю, Франк.

— Итак, батюшка, через полчаса сундук мой был уже перестроен и отдан мне; но покуда распоряжались с ним, они могли бы отнять у него еще по футу, потому что я нашел его очень просторным для помещения, оставленного грабителями. Банки с вареньями совершенно опустели, и поэтому отданы были матросам; многие другие тяжелые вещи разобраны были по рукам, и мне стоило небольшого затруднения уложить остальное. После этого, батюшка, вы знаете, что мы вступили в сражение, и тогда сундук мой, постель и все пошло к…

— Разве они при этом случае выкидывают за борт все сундуки и все постели? — сказал отец мой, глядя мне в лицо хладнокровно и неподвижно, что поставило меня в некоторое затруднение посмотреть ему опять в глаза.

— Да, они всегда выкидывают все, попадающееся на дороге; и так как мой сундук был на дороге, то и отправлен в дорогу. Вы знаете, батюшка, что я не мог противоречить старшему лейтенанту; меня бы повесили за это на ноке рея.

— Слава Богу, что ты не противоречил, мой милый, — сказала матушка, — то, что случилось, можно поправить; но того, никогда нельзя бы было уже возвратить. А книги твои? Что сделалось с ними?

— Все отправились туда же. Они погибли близ входа в Гибралтарский пролив, кроме Библии, которую я спас, полагая, что мне удастся почитать ее в каюте накануне сражения.

— Превосходный мальчик! — воскликнули вместе матушка моя и тетка. — Я уверена, что он говорит правду.

— И я думаю так же, — сказал батюшка сухо. — Однако надобно признаться, что эти морские сражения хотя и славны для старой Англии, но составляют весьма недешевое удовольствие для родителей молодых мичманов, покуда мальчикам не свернут головы.

Не знаю, начал ли отец мой догадываться или побоялся далее расспрашивать меня, чтобы не услышать новой лжи, но меня не огорчило, когда он прекратил разговор, и я отошел с распущенным флагом.

Все требования мои были выполнены; и я думаю, выполнялись тем скорее, чем несноснее я становился. Мои морские манеры не годились для гостиной. Матушка, тетушка и сестры были совсем другие женщины, чем те, которых привык я видеть на фрегате; мои божбы и обращение со слугами, мужчинами и женщинами, одним словом — все, заставило целое семейство желать моего удаления из дома. Поэтому они с удовольствием услышали об окончании моего отпуска; а я, получивши все просимое, решительно после того не заботился как скоро придется мне с ними развязаться, так что когда карета подъехала к крыльцу, я прыгнул в нее, приехал в трактир Золотого Креста, и на следующее утро явился на фрегат.

Большая часть товарищей моих встретили меня радушно и искренно, кроме Мурфи и нескольких из его задушевных приятелей. Ложь и лукавство, которыми удалось мне обмануть родителей, не заронили в душу мою никакого чувства сожаления или угрызения совести. Очевидно, что во всем рассказе моем не было и тени истины, кроме переделки и расхищения и конфискации банок с вареньем и лепешек. Справедливо также, что у меня недоставало многих вещей; но они растеряны были от собственного моего нерадения, а не выкинуты за борт. По потери мною ключа от сундука, случившегося в первый день поступления на фрегат, быстрое уменьшение моего имущества убедило старшего лейтенанта, что достаточно будет гораздо меньшее хранилище для оставшихся вещей, и это была единственная причина, почему сундук мой был укорочен.

Свое новое платье я повез в ящике, показавшемся мне очень уютным, и дал слово содержать его в большем порядке, нежели прежний. Деньги, полученные мною на покупку постели, были припрятаны, и вообще я сделался гораздо смышленнее. Я увидел, например, что мичманам, одевавшимся лучше других, давали всегда самые приятные поручения. Вскоре я послан был привезти общество дам, приезжавших посмотреть фрегат и приглашение обедать с капитаном и офицерами. Я имел довольно хорошие приемы в обращении, и меня находили очень милым мальчиком; и хотя по возрасту своему я был весьма возмужалый, но дамы допускали меня до больших вольностей, под предлогом, что я был еще милый маленький шалун, мичманок, еще совершенно невинный. Дело в том, что я гораздо лучше вел себя на фрегате, нежели в доме отца моего, — вот что значит дисциплина; впрочем, такова была лишь внешность. Отец мой был человек с дарованиями и знал свет, но он ничего не знал о морской службе, и когда я вывел его на глубину, превышавшую его, я начал забавляться им точно так, как забавлялся учительским помощником, то есть, погружал его вместе с гостями вниз головой в водопойный пруд собственного неведения. Вот каково преимущество хитрости и знания местности перед образованностью и опытностью!

Новые успехи в городе так ободрили меня, что моя самонадеянность возросла до неимоверной степени. Притворная искренность, смелость и проворство пустили в ход фальшивую монету, которую чеканили мои умственные способности, и она была в гораздо высшем курсе, нежели скучная правда недальновидных моих товарищей.

О днях моего детства я говорил довольно. Приключения мичмана в продолжение трех лет его испытательной жизни, если будут подробно рассказаны, могут поселить более отвращения, нежели занять собой, и скорее развратить, нежели наставить. Поэтому я перехожу к шестнадцатилетнему возрасту, когда особа моя приняла наружный вид, дававший мне полную причину гордиться им, в особенности же с тех пор, когда я начал слышать беспрестанно себе панегирики от прекрасного пола, и когда приговор их подтверждался даже и моими товарищами.

Рассудок мой никогда не противоречил мне, когда дело касалось какого-нибудь приобретения, кроме нравственного и религиозного. Увы! Тут я делался с каждым днем более и более несовершенен, и на некоторое время терял оба эти пути вовсе из виду. Мужественное, атлетическое сложение и благородная наружность, какою благословило меня Провидение, служили только, чтоб сделать меня похожим на раскрашенный гроб — все было нечистотой внутри его. Подобно красивой змее, которой ядовитость скрывается под золотой и лазурной чешуей, мой внутренний человек был составлен из гордости, мщения, обмана и самолюбия, и лучшие мои дарования были вообще обращены на самые дурные намерения и поступки.

В приобретении сведений, относящихся до моей службы, я делал быстрые успехи, потому что находил в них удовольствие и потому что рассудок мой, проворный и гибкий, как и мое тело, требовал учебных занятий и питался ими. Вскоре я сделался искусным практическим моряком, достигнув всего этого своим прилежанием. Мы не имели учителя; и когда другие младшие мичманы получали наставления от старших, как производить обыкновенные дневные работы, я, будучи нелюбим и отвергнут последними, не допускался до их лекций. Поэтому я решился сам заполнить пробел, в чем помогли мне прежние хорошие познания, полученные в училище. Я имел основательные сведения в математике и потому имел большое преимущество пред моими товарищами.

Самого большого труда стоило мне возбудить в себе охоту к учению после нескольких месяцев праздности. Однако ж, я достиг этого, и пробывши один год в море, вел хорошо счисление, и дневные работы свои представлял капитану. Недостаток в учительской помощи, ощущавшийся мною сначала при изучении навигации, обратился мне в большую пользу. Я принужден был учиться прилежнее и стараться понимать причины, на которых основываются теоретические выводы, так что мог доказать все формулы с математическою отчетливостью, между тем, как другие, занимавшиеся поверхностно, могли только буквально повторять их и слепо на них основываться.

Гордость, внушая мне желание перегнать старших и выказать их невежество, заставляла меня усилить мое прилежание. Книги, о которых я сказал отцу моему, что они погибли, были подняты со дна сундука, и я принялся читать их с жадностью; многие другие я доставал от офицеров, и должен сказать, что они не только давали мне их с удовольствием, но и предлагали свои каюты для занятий.

Таким образом я получил вкус к чтению, и возобновил знакомство с классическими авторами. Гораций и Вергилий, не строго нравственные, но занимательные, обратили меня к латинскому языку и, ослабляя мою нравственность, утвердили меня в знании мертвых языков. Была ли такая мена выгодна, или нет, я предоставлял решить это головам умнее моей; а мое дело сказать только то, что было.

Итак, когда низкая злость старших мичманов старалась вредить мне, оставляя меня в невежестве, она, напротив того, сделала мне величайшую услугу, предоставив меня собственным моим средствам. Я во все время не переставал быть в тех хороших отношениях с моими сослуживца ми, но у некоторых из офицеров был по-прежнему в не милости, и меня по-прежнему не любили старшие в кают-компании. Зато я был любимец младших мичманов и фор-марсовых. Я был горд и не хотел быть тираном, и то же самое чувство не позволяло мне покоряться тирании. Телесная сила моя и рост беспрестанно увеличивались, и вместе с ними вырастала и дерзость. Частые схватки с мальчиками одних со мною лет (потому что и лучшие приятели ссорятся иногда) и с сверхкомплектными мичманами, присылавшимися на фрегат для перевода, обыкновенно кончались утверждением моего владычества или упрочивали для меня мирный нейтралитет.

Я сделался ученым боксером, и тогда, как и теперь, щетинился против старших. Я выказывал такую отвагу, что враги мои, хотя и побеждали меня, но начали осторожнее возобновлять со мной распри, видя, как исход их с каждым днем делался для них все неблагоприятнее, покуда, наконец, у меня, как у львенка, забава перестала быть шуткой и меня оставили наслаждаться тем спокойствием, нарушение которого немногие находили для себя безопасным и удобным. Постепенно восстановлено было равновесие власти, и даже самого Мурфи я заставил быть в учтивом молчании.

Вдобавок к этому увеличению телесной силы, сделавшейся известной всем на судне, я приобрел еще гораздо большее преимущество пред товарищами своим воспитанием, и особенно старался заставлять их чувствовать это при всяком случае. Ко мне обращались во всех литературных спорах и с общего согласия предоставляли решать, на чьей стороне была справедливость. Меня называли хорошим собеседником. Но, однако ж, это не всегда служит к пользе обладателя такого таланта, ибо нередко бывает, как бывало и со мной, что это вовлекает в не приятности. Я имел приятный голос и играл на двух инструментах; это доставляло мне частые приглашения в кают-компанию и извинения в уклонении от вахты. Привык я также к употреблению вина и грога в большем количестве, нежели сколько можно было их употреблять, и к разговорам, которых мне было бы лучше никогда не слышать.

Фрегату нашему приказано было крейсировать у французского берега, и так как бывший на рейде адмирал имел неудовольствие с нашим капитаном, то и побожился, что непременно выпроводит нас в море, готовы ли мы или нет. Нам сделан был сигнал — сняться с якоря, в то время, когда плашкоуты с провизией и портовое судно с порохом для фрегата стояли у бортов; шканечные орудия были все отодвинуты и даже не оснащены. Пушка за пушкой с «Рояль-Вилльяма», вместе с сигналом идти нам с рейда, повторялись «Гладиатором», на котором висел флаг портового адмирала.

Капитан, не зная, в каком виде вся эта история передается телеграфом в Лондон, и чувствуя, может быть, что он слишком положился на старшего лейтенанта, как говорится, схватил корабль за ворот — снялся с фертоинга, свалил все вещи с плашкоутов на палубу, — отослал всех женщин с фрегата, исключая пяти или шести самых негодных, и при свежем северном ветре спустился к Ярмутским рейдам и мимо Нидельсов в море, в таком замешательстве и расстройстве, которых я надеюсь никогда не увидеть в другой раз.

Контр-адмирал Гуррикан Гумбук стоял в это время на пушечном станке, глядя на нас (как я после слышал) и восклицая:

— А, черт его побери (разумея нашего капитана), наконец-то, он убрался! Я боялся, что этот молодец съест всю свою провизию прежде, нежели мы можем заставить его уйти!

«Тише едешь, дальше будешь» — это чаще бывает справедливо в морских делах, нежели в других случаях жизни. Нам пришлось испытать это едва не к гибели фрегата. Если бы мы встретились с неприятелем, то должны бы были или обесславить свой флаг, обратившись в бегство, или сдаться.

Только что успели мы обогнуть Нидельсы, как наступила ночь, а с нею вместе свежий ветер от норд-норд-веста. Офицеры и команды работали до четырех часов утра, принайтовливая шлюпки, ростры и якоря, очищая палубу от провизии и обтягивая верхний такелаж, до того начавший ослабевать от качки, что грозил потерей рангоута; с большими усилиями успели мы все это исполнить, и пушки закреплены были прежде, нежели ветер засвежел до урагана.

На следующее утро около девяти часов, упал за борт морской солдат. Несколько смелых матросов немедленно бросились в одну из бывших на бокансах шлюпок и просили спустить их для спасения упавшего. Но капитан хладнокровно рассудил, что не стоит рисковать потерею семерых, чтоб спасти одного, и потому бедняк оставлен был на произвол судьбы. Правда, фрегат привели к ветру, но его дрейфовало гораздо скорее, нежели несчастный мог плыть, хотя он был один из лучших пловцов, каких когда-либо мне удавалось видеть.

Сердце мое раздиралось при виде мужественных, но бесполезных усилий, делаемых этим лихим юношею, старавшимся добраться до судна, что служило только к продлению его мучений. Мы видели его за милю на ветре, то торчащего на вершине горообразной волны, то погруженного в глубокую впадину, образованную ею, покуда, наконец, вовсе перестали его видеть. В это время я считал капитана жестоким за недозволение спустить шлюпку; но опыт убедил меня впоследствии, что он действо вал под давлением необходимости и из двух зол избрал меньшее.

Судьба этого молодого человека послужила мне важным предостережением. От упражнения я сделался чрезвычайно проворен, и так любил выказывать свою новоприобретенную гимнастику, называемую матросами «sky-larking» [30], что старые урядники и даже офицеры часто предсказывали мне падение за борт. Мне, очевидно, предстояло или утонуть, или сломать себе шею; в особенности я рисковал на последнее, ползая по веревкам вверх и вниз, как обезьяна. Немногие из марсовых могли равняться со мною в проворстве, а еще менее было таких, которые превосходили меня в удальстве. Я мог бегать по марсареям без леера, переходить с одной мачты на другую по штагам, или спускаться на палубу в мгновение ока по марсафалу, и, сознавая себя искусным пловцом, не боялся утонуть; но когда стал свидетелем участи бедного солдата, умевшего плавать также, если не лучше меня, я сделался гораздо осторожнее, ибо удостоверился, что могут быть обстоятельства, в которых умение плавать не поможет, и что, как бы я ни был любим матроса ми, но, несмотря на всю их готовность спасти меня не всегда во власти их сделать это. С того времени я гораздо меньше рисковал собой, когда находился наверху.

Обстоятельство, случившееся вскоре по уходе нашем в море, доставило мне несказанное удовольствие. Мурфи, по наклонности своей задевать всякого, кого он надеялся одолеть, затеял ссору с одним весьма скромным и благовоспитанным молодым человеком, сверхкомплектным мичманом, прибывшим к нам на фрегат для доставки на свое судно, бывшее тогда в Бискайском заливе. Молодой человек, желая отмстить за неприличный поступок, вызвал Мурфи на бой, и вызов был принят; но так как мичман приглашен был обедать к капитану, то предложил драться после обеда, не желая явиться к капитанскому столу с синяком под глазом. Мурфи принял это за уклонение, прибавил еще больше оскорблений, говоря, что противник его верно нуждается в голландской храбрости[31], и что если он во время обеда не закатит порядком за галстук, то вовсе не выйдет на бой.

Благоразумный молодой человек не возражал на подобное оскорбление, но оделся и пошел к обеду. После стола и после вечерней переклички он позвал Мурфи в констапельскую и так хорошо его отпотчивал, как тот еще никогда не был бит во всю свою жизнь. Сражение или «вставление фонарей» продолжалось только четверть часа. Молодой мичман выказал столько искусства и такое совершенное знание бокса, что мог нисколько не бояться звериной силы своего противника, которому он не позволял даже тронуть себя, и который рад был убраться в каюту, сопровождаемый криками и свистом всех мичманов, к чему я присоединился от всей души.

Такое очевидное доказательство преимущества искусства самозащиты заставило меня познакомиться с нею; и я, взявши себе в наставники молодого нашего гостя, скоро научился искусству боксирования, и был в состоянии одержать верх над Мурфи и его единомышленниками.

Откровенно признаюсь, что в числе обязанностей моих была одна такая, которую я ненавидел — это стоять ночью на вахте. Я любил поспать, и после десяти часов никак не мог держать глаза раскрытыми. Ни ведра воды, в изобилии выливаемые мичманами мне на голову, под забавным названием «пускать фонтаны», ни несколько выговоров и наказаний, сделанных мне старшим лейтенантом, не могли пробудить моих засыпающих сил, по прошествии первой половины вахты. Я был один из самых упорных почитателей бога сна, и твердо переносил за него всякого рода гонения. Старший лейтенант взял меня в свою вахту и испытывал все способы, ласковые и строгие, чтоб отучить меня от этой дурной привычки; но я всегда ускользал от него и забивался в какой-нибудь уголок, где просыпал остаток вахты; а на следующее утро регулярно был сажаем на салинг, дабы приносить покаяние в продолжение большей части дня за дела, совершенные во тьме ночной. Я полагаю, что в эти два первые года службы, по крайней мере половина моих часов бодрствования проведена была на салинге.

Я старался, однако ж, запасаться книгами и вообще времяпрепровождением на салинге с большею, может быть, для себя пользой, нежели в мичманской каюте. Гендстон, хотя и строгий служака, был благородный человек; он весьма заботился о молодых офицерах на судне; поэтому ему стоило большого труда учить и исправлять их. Он часто делал мне увещания в неприличности моего поведения, и всегдашний ответ мой был, что я столько ж чувствую это, как и он, но не могу преодолеть себя; что заслуживаю все делаемые мне наказания, и совершенно предаю себя его власти. Он часто призывал меня на наветренную сторону шканец, когда намерен был поговорить со мной о каком-нибудь предмете, могущем, по его мнению, занять или позабавить меня. Видя, что я порядочно знал историю, он спрашивал мое мнение, и говорил мне свое с большою обдуманностью и здравым суждением. Но столь непреодолима была тяжесть век моих, что часто, когда он был в половине длинной своей диссертации, я прислонялся к шкафутному трапу и засыпал, оставляя его оканчивать свои рацеи ветру.

В таких случаях я был строже наказываем, нежели в других, потому что присоединял к нерадению по службе невнимание к его званию и к делаемым мне наставлениям. Гнев его также значительно увеличивался, когда он узнавал о моем сне по смеху мичманов и урядников на баке.

В один вечер я довершил его немилость ко мне, хотя при этом обстоятельстве очень многое можно бы сказать в мою пользу. Он послал меня на фор-салинг в семь часов утра, и был так бесчувствен, или может быть забывчив, что продержал меня там целый день. Когда он спустился обедать, я спустился с салинга на марс, сделал себе постель из брамлиселя и, сказавши матросу, бывшему дозорным, чтоб он разбудил меня прежде, нежели лейтенант выйдет наверх, сам преспокойно на чал приготовляться к жертвоприношению моему любимому божеству, сну. Но часовой не увидал, когда лейтенант вышел наверх, и он поймал меня спящим, когда только что стемнело, и когда ему вздумалось сделать мне честь — вспомнить, где он меня оставил. Посмотревши на салинг, он позвал меня.

Подобно Мильтоновым диаволам, которые «найдены были спящими тем, кого они страшились», я вспрыгнул и добрался до своего места по топенанту, полагая, или скорее надеясь, что он не увидит меня за мачтой в тем ноте вечера; но у него были рысьи глаза, но зато не было смысла, чтоб не видеть того, чего он не должен бы видеть.

Он окликнул трех человек на марсе и спросил у них, где я был? — Они отвечали: на салинге.

— Что! — возразил Гендстон, присовокупив крепкую ругань, — разве я не видел, как он сию минуту подымался по марса-топенанту?

— Никак нет, — отвечали люди. — Он и теперь еще спит на салинге.

— Подите-ка вниз, обманщики; подите-ка все трое, — сказал лейтенант. — Я научу вас говорить мне правду.

В продолжение этого времени я опять преспокойно уселся на салинге, как будто ни в чем не бывало, но получил приказание сойти вместе с матросами, и мы, все четверо, предстали на шканцах, где нам сделаны были следующие вопросы:

— Слушай, любезный, — сказал старший лейтенант марсовому унтер-офицеру, — как смеешь ты говорить мне, что этот молодой человек был на салинге, когда я сам видел, как он подымался по марса-топенанту?

Мне жаль было людей, желавших спасти меня, и чрез то подвергавшихся беде; но только что приготовился я сказать правду и принять всю вину на себя, как, к крайнему моему удивлению, унтер-офицер смело отвечал:

— Он был на салинге, сударь, по чести.

— По твоей чести! — вскричал лейтенант с презрением; потом, обратившись к другим людям, сделал каждому из них такой же вопрос, и получил те же положительные ответы, так что я начинал думать, что мне только грезилось, будто я был на марсе. Наконец, обратившись ко мне, он сказал:

— Теперь, сэр, я спрашиваю вас, скажите мне по чести, как благородный человек и служивый, где были вы, когда я окликнул вас в первый раз?

— На салинге, сэр.

— Пусть будет так, — возразил он. — Я обязан вам верить, как будущему офицеру и благородному человеку.

Потом, поворотившись на пятках, ушел от нас в таком гневе, в каком я еще никогда его не видывал.

Очевидно было, что лейтенант мне не поверил, и я потерял хорошее его обо мне мнение. Но разбирая обстоятельство беспристрастно и справедливо, скажите, как должен был я поступить иначе? Меня слишком долго продержали на салинге — столько времени, сколько надобно, чтобы переехать из Лондона в Бат в почтовой карете. Я остался без обеда, и эти добрые люди, желая спасти меня от дальнейшего наказания, добровольно подверглись линькам, говоря явную ложь в мое оправдание. Если бы я не поддержал их, они без сомнения были бы высвечены, и я уронил бы себя во мнении каждого на судне. Это самое и привело меня к такому парадоксальному заключению, что, как честный и благородный человек, я обязан был сказать ложь, чтобы спасти тем бедных матросов от жестокого наказания.

Я знаю, что тут дело идет о тонкости, которая должна быть представлена на рассмотрение в заседание каких-нибудь юристов; и хотя я ни в каком случае не считал себя твердым и упорным мучеником строгой добродетели, но в этом разе в особенности не замедлил бы сказать правду, если б только я один должен был пострадать. Лейтенанта можно было упрекнуть, во-первых, в слишком большой строгости, а во-вторых, в слишком подробном расследовании обстоятельства, которое не стоило этого труда. Однако совесть моя упрекала меня, и когда гнев лейтенанта настолько остыл, что можно было надеяться на прощение матросов, я воспользовался первым удобным случаем и объяснил ему причину моего поступка и тяжелое положение, в котором я находился. Извинение мое он принял холодно, и наши дружеские отношения прекратились.

Капитан наш, человек предприимчивого и отважного десятка, затеял снимать неприятельские пикеты на французском берегу. Мне задумалось прыгнуть в одну из наших шлюпок, назначенных в эту экспедицию и отправлявшихся с остальными людьми десанта; наши вы шли на берег и внезапно напали на батарею, которую срыли, а пушки заклепали. Французские солдаты обратились в бегство, и мы разграбили несколько бедных рыбацких хижин. Я был вместе с другими в надежде что-нибудь поймать. Увидевши большой величины ската, лежащего с раскрытым ртом, я запустил в него четыре свои пальца, желая утащить его с собой; животное не было еще мертво и, сжавши челюсти, прокусило мне пальцы до костей: это было единственное кровопролитие в тот раз.

Хотя я был сам не особенно нравственный юноша, но с прискорбием смотрел на страсть наших матросов к грабежу. Матросы брали вещи совершенно для них бесполезные и, пронеся их некоторое расстояние, бросали, чтобы взять другие, такие же бесполезные. С тех пор я часто рассуждал, как справедливо был наказан за эту преступную страсть, и как бессердечно налагаем мы ужасы войны на этих несчастных мирных созданий.

Последующее затем покушение наше было гораздо важнее и нанесло еще большие бедствия беззащитным и трудолюбивым жителям, этим всегдашним жертвам войны, в то время как те, которые затеяли ее, спокойно и безопасно отдыхали на своих пуховиках.

ГЛАВА V

Жизнь моя уже измерена;

Сопутствуйте мне, как добрые ангелы, сопутствуйте мне до конца.

Генрих VIII.

Опасность, подобно пароксизму лихорадки, тихо подкрадывается

Даже и тогда, когда мы беспечно греемся на солнце.

Троил и Крессида.

После этого несчастного происшествия на салинге я никогда не был в состоянии возвратить себе доверенности и уважения старшего лейтенанта. Он был превосходный и благородный офицер и, следовательно, тем более не в состоянии был простить мне поступок, в котором видел нарушение чести; а это заставило меня быть довольным разлукой с ним, последовавшей вскоре. Мы гнались за судном в Аркассонской Губе, но оно по обыкновению укрылось под батареей; а капитан наш, как водится обыкновенно у нас, хотел «вырезать» его.

Для этого были вооружены наши шлюпки, на них назначены люди, и сделаны все приготовления к нападению на следующее утро. Начальство над экспедицией было поручено старшему лейтенанту, который охотно принял его и пошел спать в веселом расположении духа, рассчитывая наперед, какая честь и награды встретят его с завтрашним рассветом. Он в полном смысле был храбр и хладнокровен в деле, так что люди сопровождали его с уверенностью, как на верную победу. Дурные ли сны разрушили его спокойствие или размышление о трудности и опасности этого рода экспедиции заставило его призадуматься, но только поутру все мы заметили в расположении его духа значительную перемену. Горячность его простыла, он ходил по шканцам медленными и мерными шагами, очевидно в глубоком раздумье, и был молчалив, задумчив, сух и невнимателен к разным своим обязанностям по фрегату, чего с ним прежде не случалось.

Люди, назначенные в экспедицию, были уже на гребных судах; офицеры сидели по своим местам; глаза молодых воинов блистали бодростью, и мы ожидали только мистера Гендстона, который все еще ходил по шканцам, погруженный в свою задумчивость. Наконец, капитан вызвал его из этого состояния, спросивши его голосом более, нежели обыкновенно, громким, намерен ли он принять начальство над экспедицией?

— О, конечно, — отвечал он и твердым, бодрым шагом перешел через шканцы и спустился в шлюпку.

Я следовал за ним и сел возле него; он смотрел на меня с холодностью, в которой видно было какое-то предчувствие, и если бы был в обыкновенном своем расположении духа, наверное приказал бы мне пересесть в другую шлюпку. Мы долго гребли, покуда достигли предмета нашего нападения, стоявшего на якоре под самым берегом и хорошо приготовившегося к встрече. Для первого приветствия пустили в нас картечью со всего борта. Это произвело на наших людей такое же действие, как шпоры на горячую лошадь. Мы подгребли к борту и начали влезать на судно, кто как мог. В один миг к Гендстону вернулось упавшее воодушевление; он ободрял людей и с криком ура и обнаженною саблей в руке полез на судно. Люди, обдаваемые залпами из ружей, следовали за своим неустрашимым предводителем.

В нашей шлюпке, первой приставшей к судну, легло одиннадцать человек убитыми и ранеными. Несмотря на это, лейтенант прыгнул на борт судна. Я последовал за ним, но лишь только соскочил он с трапа на палубу, и прежде чем я успел поднять тесак для его защиты, он задом упал на меня, сбил меня с ног и в минуту испустил дух. В нем оказалось тринадцать ружейных пуль в животе и груди.

Сослуживцы мои, горя желанием завладеть призом и отомстить за нас, бросились на него с непобедимой храбростью и, прежде, чем я успел освободиться из этого положения, начали переступать через меня и почти задавили ногами. Меня считали убитым и так обходились со мной, потому что бедное тело мое служило вместо ступеньки для схода, когда трап был изломан. Я лежал на этом месте в обмороке, почти задушенный кровью моего храброго командира, на груди которого лежало лицо мое. Рука моя завернута была на затылок, чтобы хоть сколько-нибудь предохранить череп от подошв наших храбрецов и неприятельских сабель. Когда я был еще в памяти, мне казалось, что выгоднее оставаться на том месте, где я лежал, и что перемена положения не послужит к лучшему.

Минут через восемь наши завладели призом, хотя мне, в моем отчаянном положении, время это показалось гораздо долее. Прежде чем я очнулся от обморока, и прежде чем возвратились мне чувства, судно было уже под парусами и вне батарейных выстрелов.

Первые минуты отдыха после этой сечи употреблены были на осмотр убитых и раненых. Меня причислили к первым и положили между пушек, около старшего лейтенанта и других мертвых тел. Свежий ветерок, дувший в порте, несколько оживил меня; но я, все еще слабый и больной, не имел ни силы, ни желания двигаться; рассудок мой затмился; я не мог припомнить себе, что со мной случилось, и продолжал лежать в одурении, покуда приз не пришел к фрегату. Тогда я был пробужден громкими ура и криками поздравлений победителям от оставшихся на нем.

К нам немедленно прислана была шлюпка с лекарем и лекарским помощником для осмотра убитых и подания помощи раненым. Мурфи приехал на ней. Он не был в абордажной партии и, видя, что меня сочли за мертвого, толкнул слегка ногой, говоря при этом:

— Вот молодой петушок, который перестал петь! Но право, мне удивительно, как славно этот мальчик надул виселицу!

Голоса ненавистного мне человека было достаточно, чтобы вызвать меня из гроба, если бы я действительно был убит. Слабым голосом я отвечал ему: «Ты лжешь! « И слова эти, несмотря на печальную сцену, окружавшую нас, заставили посмеяться на его счет. Меня отправили на фрегат, положили в постель, пустили кровь, и я скоро в состоянии был рассказать подробности моего приключения; но долго оставался опасно болен.

Слова Мурфи, сказанные им над моим телом, считавшимся мертвым, и лаконическое мое возражение были поводом к частым шуткам на фрегате. Мичманы надоедали ему, уверяя, что он спас мне жизнь, ибо один только презираемый мною голос его мог пробудить меня от сна смерти.

Судьба старшего лейтенанта равно опечалила всех нас, хотя я должен сознаться, что внутренне приносил мою благодарность Провидению, когда оно как в этом, так и в бывшем перед этим случае, навсегда избавило меня от свидетелей моей слабости. Я видел, что не было никакой возможности получить опять прежнее расположение лейтенанта, и потому считал за лучшее навсегда с ним распроститься. Очевидно, что он имел сильное предчувствие своей смерти, и хотя я прежде часто слышал о существовании таких предчувствий, но никогда не убеждался в этом так сильно, как при этом случае.

Призовое судно называлось «L'Aimable Julie»; оно нагружено было кофеем, хлопчатой бумагой и индиго; имело четырнадцать пушек и в начале сражения сорок семь человек, из которых восемь было убито, а шестнадцать ранено.

Случилось так, что мы пришли в Спитгед вместе с своим призом, и капитан наш был поэтому радушно встречен адмиралом.

Представленный им «Мясниковский билль», то есть список убитых и раненых, и ведомость об исправлениях были препровождены в адмиралтейство, и в ответ получено по почте предписание изготовиться для заграничной стоянки. Хотя никто на фрегате, даже, как полагали, и сам капитан, не знал нашего назначения, но красавицы в Спитгеде уверяли нас, что мы пойдем в Средиземное море, и это оказалось справедливым.

На приготовления к новому походу мы имели в распоряжении всего лишь несколько дней; в это время я писал батюшке и матушке и с ответом получил все просимое, то есть, денежный чек. О получении его я, как следует, уведомил их, но фрегат уже снимался с якоря. Мы отправились в путь и вскоре благополучно прибыли в Гибралтар, где застали общее приказание всем судам, приходящим туда из Англии, отправляться для соединения с адмиралом в Мальту. В несколько часов мы налились водой и взяли провизию, но не с такою поспешностью шли в Мальту, с какой шли к Гибралтару. Мы придерживались испанского берега, в надежде поживиться там чем-нибудь, и тем обеспечить для себя такой же радушный прием в Ля-Валетте, какой встретили мы в последний приход наш в Портсмут.

Рано утром на следующий день мы прошли мыс Гаэту, а к вечеру увидели четыре судна по направлению ветра и под самым берегом. Ветер был тихий, и мы пустились в погоню за всеми судами; но долго не могли их догнать, а к вечеру сделался штиль. Тогда посланы были гребные суда в погоню заними; отвалив, мы начали держать не прямо по направлениям их курсов, а несколько сворачивая в сторону, чтобы вернее сойтись с ними. Я был со штурманом в гичке, и так как она ходила лучше прочих гребных судов, то мы скоро нагнали одну из фелюк и открыли по ней ружейный огонь; тихий ветер не позволял ей привести; мы прицелились в рулевого и попали в него. Он перевел только руль из правой руки в левую и продолжал идти своим курсом. Мы не переставали палить по этому неустрашимому человеку, хотя я чувствовал, что такое нападение похоже было на грубое убийство, ибо он не сопротивлялся, а старался только уйти.

Наконец мы подъехали к корме и зацепились за нее шлюпочным крюком. Испанцы отцепили его, и так как весла были у нас убраны, шлюпку нашу отнесло за корму; но в это время ветер совершенно стих: мы опять подгребли к судну и завладели им. Бедняк все еще стоял на руле, и кровь ручьем текла с него. Мы оказали ему всевозможную помощь и спросили, почему он не сдавался раньше. В ответ на это он сказал нам, что он старый кастилец. Полагал ли он заблаговременную сдачу бесчестьем или, основываясь на прежних своих опытах, решился стараться уходить до последней минуты, я не могу сказать; но наверное знаю, что никто не вел себя лучше его, и готов был пожертвовать всем на свете, лишь бы только излечить раны этого терпеливого, смирного, неустрашимого старика, не произносившего ни одной жалобы и покорившегося своей судьбе с величием души, достойным самого Сократа. Он был ранен четырьмя ружейными пулями в разные места и пережил свой плен весьма немногими часами.

К удивлению нашему, мы узнали, что это судно, равно как и три остальные, из которых одно взято было другою нашей шлюпкой, шли из Лимы и пять месяцев находились в пути. Они были одномачтовые и около тридцати тонн каждое; имели по двенадцати человек команды; нагружены были медью, кожами, воском и кошенилью; отправлялись в Валенсию и были от нее только на суточный переход, когда мы взяли их. Вот какова участь войны! Этот храбрый человек после долгого плавания, сопряженного с неимоверными трудами и опасностями, готовился через несколько часов обнять свое семейство и порадовать сердца их прибылью, доставленной ему его благородным трудолюбием и удачным исполнением предприятия, как в одну минуту все надежды его были разрушены нашим законным убийством и грабежом, и наши призовые деньги пришли нам в карманы, сопровождаемые слезами, если не проклятиями, вдов и сирот!

Известия, полученные нашим капитаном от призовых судов, заставили его идти к Балеарским островам. Мы прошли мимо Ивики, и потом пустились в Пальмскую бухту на острове Майорка; но к крайнему огорчению нашему, не нашедши там ничего, продолжали огибать остров.

Тут случилось с нами одно из самых странных происшествий, которому едва можно поверить; но оно в самом деле случилось, и вся команда фрегата была тому свидетелем. В один особенно хороший день и при тихой воде, капитан, желая испытать дальность полетов из орудий батарейной палубы, длинных 18-футовых пушек, приказал артиллерийскому унтер-офицеру выпалить из одной на элевацию в берег, бывший тогда от нас в расстоянии полутора миль. Артиллерист спросил: не прикажет ли он навести орудие на какой-нибудь предмет. На белом песчаном берегу видели мы тогда идущего человека, как точку, черневшую перед нами вдали; казалось совершенно невозможным попасть в него, и поэтому капитан приказал артиллерийскому унтер-офицеру навести на него; он навел и человек провалился. В это время мы увидели стадо молодых быков, выходящих из леса, и поэтому посланы были шлюпки настрелять их для команды.

Сошедши на берег, мы нашли, что ядро перерезало неожиданную свою жертву пополам, и обстоятельство это показалось нам тем более странным, что убитый человек принадлежал не простому сословию. Он был хорошо одет, имел на себе черные брюки и шелковые чулки, читал Овидиевы Превращения, и книга была еще в руке его, когда я брал ее.

Мы часто слышим о чудном действии выстрелов наудачу; но никак нельзя было полагать, чтобы это проклятое ядро могло хватить так далеко и сделать так много вреда. Мы погребли тело несчастного дворянина в песке и, выбравши из стада двух или трех быков, застрелили их, сняли шкуру, разделили по частям, погрузили в шлюпки и возвратились на фрегат.

Я взял книгу из рук покойника, снял с шеи его миниатюрный портрет женщины прекрасной наружности и вынул запонку из рубахи. Все эти вещи я представил капитану, донеся ему о случившемся; но он возвратил мне их с просьбою хранить у себя, покуда случай приведет меня встретиться с кем-нибудь из друзей покойного и вручить их. Он так огорчен был этим происшествием, что мы никогда больше не напоминали ему о нем и в течение времени служения нашего вместе, оно было почти забыто. Вещи эти долгое время находились у меня, пока пришлось вспомнить о них.

Через два дня после того, мы встретились с судном, показавшимся весьма подозрительным, и по случаю наступившего маловетрия, посланы были шлюпки в погоню за ним. Приблизившись, мы увидели, что это была шебека под французским флагом; но она вскоре спустила флаг и не поднимала другого. Когда мы подгребли к ней на расстояние оклика, нам кричали не подъезжать ближе, или станут палить по нас, если мы будем стараться пристать. Подобное приветствие не может устрашить британского офицера, в особенности же таких огнеедов, каковы были наши. Итак, мы приблизились к шебеке; тут началась отчаянная сеча, потому что с обеих сторон было почти равное число сражавшихся; причем неприятель имел еще преимущество, находясь на палубе и будучи защищаем бортами. Однако мы взобрались на судно и в несколько минут завладели им, с потерею с своей стороны шестнадцать человек, а со стороны противников двадцати шести человек убитыми и ранеными.

Но каково же было наше огорчение, когда мы узнали, что с пролитием своей крови проливали кровь не врагов. Судно было гибралтарский приватир; оно сочло нас за французов, потому что весла наши были обмотаны войлоком, по французскому обыкновению; а мы полагали его французским по флагу и языку, на котором он окликал нас. В этом деле мы имели убитыми и ранеными трех офицеров и несколько лучших наших матросов. Команда приватира составлена была из людей всех наций, но по большей части из греков; и хотя он имел напоказ свидетельство за подписью гибралтарского губернатора, но, как казалось, не имел привычки рассматривать флаг всякого попадавшегося ему судна.

После этой несчастной ошибки мы пошли прямо в Мальту; капитан ожидал себе строгого выговора от адмирала за безрассудное отправление шлюпок для нападения на судно, которого сила была ему неизвестна. По счастью, мы не застали там адмирала, и прежде нежели с ним встретились, так увеличили число своих призов, что оно показалось на глазах его достаточным для прикрытия множества грехов наших. Случай этот так и прошел без возмездия.

Когда мы стояли в Мальте, мой приятель Мурфи, однажды ночью упал за борт и именно в то время, когда все шлюпки были подняты; он не умел плавать и наверное утонул бы, если бы я не бросился к нему и не удержал его, пока спустили шлюпку и послали к нам на помощь. Офицеры и команда хвалили меня за этот поступок более, нежели сколько я того заслуживал. Спасти человека в таких обстоятельствах, говорили они, было поступком благородным; но рисковать своей жизнью для спасения того, который всегда, с первого поступления моего на фрегат, считался злейшим моим врагом, было свыше их ожидания и без сомнения благороднейшим мщением, какое я только мог сделать. Но они обманывались во мне; они не знали меня. Я кинулся на помощь из одного тщеславия и желания обременить моего врага невыносимою тягостью благодарности, которую он был мне обязан; сверх того, когда я стоял на шкафуте, смотря на борьбу его со смертью, я чувствовал, что с погибелью его потеряю возможность осуществить когда-нибудь свое мщение, так долго мною ему приготовляемое; одним словом, я не мог не отмстить ему, и спас его только затем, чтобы мучить потом.

Мурфи изъявлял мне свою благодарность, и говорил об ужасах смерти, висевшей над ним; но в несколько дней позабыл все, что мною для него было сделано и принялся опять за прежнее и дал мне случай восторжествовать. Из-за каких-то пустяков бросил мне в лицо чашку с нечистой водой, когда я проходил по констапельской; этим он подал мне прекрасный случай выполнить мщение, которое я так лелеял. Я долго искал случая поссориться с ним, но так как во время перехода нашего из Гибралтара в Мальту, он был нездоров, я не мог ни к чему придраться. В то время он совсем выздоровел и оправился, и я удивил его, нанесши ему первый удар.

Началось побоище; я присоединял все свои ученые сведения к телесной силе и к воспоминанию прежних моих обид. Должно отдать противнику моему справедливость, что он никогда не оказывал более ловкости; впрочем, ему и надобно было хорошо сражаться, потому что если б я был побит, то со мной случилось бы только то, что случалось и прежде, а если он, так это дело совсем иное. Павший тиран не имеет друзей. Раздраженный до бешенства удачными ударами, которые я посылал ему в лицо, он горячился, между тем, как я оставался хладнокровным; он дрался отчаянно; я отбивал все его удары и платил за них с процентами. Мы схватились сорок три раза, и, наконец, он признал мою победу над собой, с глазами заткнутыми синими пробками, и лицом так вспухшим и покрытым кровью, что его не могли бы узнать даже друзья, если только он имел их. Я же остался цел и невредим.

Большая часть мичманов разослана была по призам, но двое главных из нашей кают-компании, и именно: старый проэкзаменованный штурманский помощник и подлекарь, державший меня за пульс при операции с шерстяным чулком, присутствовали во время боя в виде секундантов со стороны Мурфи. Я всегда держался правила, чтобы, по выигрыше сражения, продолжать добивать неприятеля донельзя. Звуки победы раздались в нашей кают-компании; младшие соединились со мной в песнях триумфа, и наносили всякие оскорбления триумвирату. Молодой Эскулап, бледнолицый, рябоватый, болезненно смотрящий человек, был так глуп, что сказал мне, чтоб я все-таки не считал себя начальником кают-компании, хотя и побил Мурфи. Я лаконически отвечал на это сухарем, направленным прямо ему в голову, как знаком вызова на поединок; и мгновенно кинувшись на него, прежде чем он успел вытащить ноги из-под стола, запустил пальцы свои ему за галстук и завернул так крепко, что едва не задушил его, прибавив в то же время к этой нежности два или три порядочные толчка головою об борт.

Увидя, что лицо его побагровело, я отпустил его, но спросил, не хочет ли он какого-нибудь дальнейшего удовлетворения, на что он отвечал отрицательно, и с того дня был всегда услужлив и покорен мне. Старый штурманский помощник, грубый, упрямый матрос купеческого судна, казалось, весьма испугался такой внезапной победы над его союзниками, и я думаю, был бы очень рад заключить со мною мир, хотя для одного себя. Он никак не решался подать помощь подлекарю, хотя тот просил ее, делая самые жалостные телодвижения.

Я отметил этот факт с тайным удовольствием. Но мне ужасно хотелось дать ему повод к ссоре, видя, что он всячески от нее уклоняется. Я порешил быть главою стола. В полночь того же дня, сменившись с вахты и спустившись вниз, я нашел старого штурманского помощника скотски пьяным. В этом состоянии он и завалился спать. Пока лежал он «усопшим», я взял кусок ляписа и провел полосы и фигуры по всему его изнуренному лицу, умножив тем природное его безобразие до ужасной степени и сделав его весьма похожим на новозеландского воина. На следующее утро, когда принялся он за туалет, партия моя была уже приготовлена к развязке. Он открыл свой маленький грязный сундучок, поточил на ремне старую бритву и, намыливши мыла в деревянной мыльнице, носившей на себе явные признаки древности, поставил потом треугольный обломок зеркала на отворенную крышку шкатулки, и начал операцию бритья. Я никогда не забуду этой сцены. В каком ужасе вскочил он, взглянув на свое лицо! Он превзошел молодого Росциуса, когда тот увидел дух Гамлета. Смачивая языком огромные сучковатые свои пальцы, старый штурманский помощник старался стереть пятна ляписа, но проклятые пятна никак не сходили, а мы, как молодые чертенята, окружив его, помирали со смеха.

Я смело сказал ему, что он носит на себе знаки моих милостей, точно так, как Мурфи и доктор, и присовокупил с жестокой насмешкой, без которой можно б было тогда и обойтись, что мне вздумалось сегодня всех своих слуг сделать черными. Я спросил его: доволен ли он этим распоряжением или намерен возражать против моего поведения; но он сделал знак, что возражать не намерен. Таким образом в двадцать четыре часа я победил великий союз, так долго угнетавший меня. Я отрешил доктора от должности хозяина нашей кают-компании и взял эту обязанность на себя. Не было больше сражений, ибо не было надежды на победу со стороны противников, а с моей, ничего такого, что бы подавало к ним повод. Одним словом, я восстановил некоторым образом золотой век на кубрике. Я никогда не пользовался преимуществом своей силы и употреблял ее только на защиту обижаемых, чем и доказал, что вовсе не был сварлив.

Мы оставили Мальту в надежде встретить нашего главнокомандующего у Тулона; но редко случается, чтобы в военное время капитан фрегата хоть сколько-нибудь торопился соединиться с адмиралом, разве имеет к нему важные депеши[32], а так как мы их тогда не имели, то под тем или другим предлогом, пробежали все Средиземное море и потом начали лавировать опять назад, вдоль испанского и французского берегов. Говорят: дурной тот ветер, который ни в какую сторону непопутен, и мы имели его на этот раз, потому что если бы соединились с флотом у Тулона, то никакой захваченный нами приз не был бы для нас важен, поступая в общий раздел. Капитан наш, будучи одним из самых искуснейших вояк, каких я когда-либо встречал или о каких когда-либо слышал, имел две причины, заставлявшие его отправлять призы в Гибралтар. Первая состояла в том, что нас, по всем вероятиям, скоро должны будут послать туда за получением людей, и мы будем иметь выгоду крейсировать назад; а вторая, — что ему очень хорошо были известны дурные привычки портовой комиссии в Мальте.

Поэтому все суда, захваченные нами прежде, были по сланы для описи в Гибралтар, и мы увеличили число их еще несколькими. Нам посчастливилось взять большой корабль, нагруженный морским укропом[33], и бриг с табаком и вином. Меня удостоили назначением на последний, и право ни одному из наших первых министров никогда не приходилось ладить с подобными беспорядочными помощниками и быть в таком трудном положении. Фрегатская команда значительно уменьшилась от назначений на первые призовые суда, уже после несчастного дела с Мальтийским приватиром, и потому мне дали только трех человек; но я был до того восхищен первым моим командованием, что мне кажется, если б мне дали тогда собаку и поросенка, я был бы и тем совершенно доволен. Нас свезли на судно на фрегатской шлюпке. Дул свежий восточный ветер, и я, переложивши немедленно руль, взял курс на Гибралтар. Вскоре ветер засвежел до риф-марсельного; мы летели под всеми парусами; наконец, пришлось закрепить брамсели, что и было исполнено одно за другим. Вслед затем, как ни казалось нам кстати взять один или два рифа у марселей, мы не в состоянии были этого сделать, и попробовали взять испанский риф, то есть, положить реи на эзельгофт; при всем том судно не переставало лететь с попутным ветром, увеличившимся тогда не на шутку. Груз наш, состоявший из вина и табаку, был по несчастью погружен в трюм испанским, а не английским хозяином. Разница эта была для меня весьма чувствительна. Англичанин, зная слабость своих соотечественников, поместил бы вино под низ, а табак наверх; но, на беду мою, случилось обратное, и люди мои до того лакомили себя, что очень скоро сделались мне совершенно бесполезны, нагрузившись более нежели «море по колено».

Однако за всем тем мы продолжали идти очень хорошо до двух часов по полуночи. В это время матрос, стоявший на руле, не в состоянии будучи разбудить ни одного из счастливых своих товарищей, чтобы принесть ему каплю промочить горло, полагал, что он может на минуту оставить бриг управляться сам собою, покуда он утолит свою жажду из винной бочки. Судно немедленно рыскнуло, то есть пришло бортом к ветру и волнению, и грот-мачта отправилась за борт. По счастью, фокс-мачта осталась на месте. Матрос, оставивший руль, не имел даже времени напиться пьян, а другие два так испугались, что протрезвились.

Мы очистили судно от обломков крушения, как могли; опять привели его к ветру и пошли прежним курсом; но британский матрос, будучи самым отважным из всех людей, вместе с тем самый беспечный и невнимательный. Потеря грот-мачты, вместо того, чтоб показать моим людям их безрассудность в излишнем употреблении вина, произвела в них совсем обратное действие. Если они могли быть пьяны, когда стояли две мачты, то тем более могли быть, когда осталась одна, и когда они имели вдвое меньше работы при управлении парусами. С таким тройным правилом нечего было рассуждать; они опять напились пьяны.

Ангел-хранитель часто остается с нами, когда мы того не заслуживаем.

«The sweet, little cherub that sits up aloft» [34], — как говорил Дибдин, — одним глазом смотрел на нас. На третий день плавания, рано поутру, мы увидели Гибралтарскую скалу, и через два часа обогнули Европейский мыс. Я между тем приказал людям привязать канат, и подобно многим молодым офицерам, считал это исполненным, потому что мне так донесли, и потому что я приказал. Ни разу не пришло мне в голову пойти посмотреть, исполнено ли мое приказание; впрочем, надобно сказать правду, я работал столько, сколько доставало у меня сил. Я был на руле с полуночи до шести часов утра, высматривая берег; после того велел матросу сменить меня, и показавши ему как править, сам погрузился в глубокий сон, продолжавшийся до десяти часов; потом должен был опять употреблять все мое искусство и сметливость, чтобы попасть в бухту и не допустить пронести себя в пролив, так что привязывание каната совсем вышло у меня из памяти, до минуты, когда понадобился мне якорь.

Когда я проходил под кормой одного из военных кораблей, стоявших на рейде, с развивающимся призовым флагом, бывший наверху офицер окликнул меня и советовал уменьшить парусов. Я сам тоже думал, но как мне было это исполнить? Вся моя команда была слишком пьяна для такой работы; и хотя я просил помощи от корабля его величества, но было так ветрено, и мы прошли так скоро, что они не могли слышать меня или может быть не хотели исполнить мою просьбу. Нужда изменяет закон: я увидел между прочими судами, бывшими в бух те, огромный и неуклюжий транспорт, и рассчитал, что он лучше всякого другого судна в состоянии выдержать потрясение, которое я для него готовил. Я слышал когда-то, а с того времени и сам убедился, что начальники — хозяева этих судов (подобно всем другим начальникам-хозяевам) обманывают правительство не на одну тысячу фунтов в год. Он лежал на якоре в той части залива, которая назначена была для призовых судов; и так как я не видел другого средства поставить свое судно на якорь, то и начал править «для рачьего поцелуя», и со всего размаха ударился в его борт, к большому удивлению штурмана, штурманского помощника и команды.

Обычная ругань и залп проклятий на наши победные головы последовали за ударом. Я ожидал такого приветствия и вполне был приготовлен к нему, как и к падению фок-мачты, которая, ударившись об фока-рей транспорта, свалилась на правую сторону и весьма много облегчила работу нашу по уборке парусов. Таким образом бриг мой сначала был обращен в одномачтовое судно, а потом в блокшиф; счастье еще, что подводная его часть была довольно крепка. Меня скоро развели с транспортом и крикнули мне мужественным голосом: «Бросай якорь! « Приказание это было исполнено со всей возможной скоростью, и якорь полетел в воду довольно хорошо; но так как к нему не привязали канат, а люди мои были пьяны замертво, то я пустил судно свое дрейфовать чрез канат фрегата, командир которого, видя, что я не имею другого готового якоря, немедленно прислал ко мне несколько человек на помощь, и в пять часов я безопасно уже стоял на якоре в Гибралтарской бухте, расхаживая по своим шканцам с таким же самодовольствием, с каким ходил Колумб, когда он пристал к островам Америки.

Но недолго, очень недолго продолжалось мое командование! Фрегат мой пришел на следующее утро. Капитан послал за мной, и я дал ему отчет в моем плавании и несчастьях; он весьма дружески утешал меня, и не только не сердился за потерю мачт, но говорил, что удивляется, как при всех этих обстоятельствах я мог спасти судно. Чрез две недели пребывания нашего в Гибралтаре, получено было известие, что французы вступили в Испанию, и весьма скоро после того был получен приказ из Англии прекратить все неприятельские действия против испанцев. Это мы считали для себя печальным известием, отнимавшим у нас случай умножить призовые деньги; оно в то же самое время увеличивало наши труды; но зато удивительным образом разнообразило нашу деятельность и открыло для нас сцены, гораздо интереснее тех, каких мы могли бы ожидать, если б война с Испанией продолжалась.

Нам велено было соединиться с адмиралом у Тулона, но на пути зайти в испанский порт Картагену и донести о состоянии испанской эскадры. Губернатор и офицеры испанского флота, там стоявшего, приняли нас весьма вежливо, и мы нашли, что этот народ был вообще люди с талантами и воспитанием; корабли их были по большей части разоружены, и они не имели средств вооружить их.

ГЛАВА VI

Ты нанес мне жесточайшую обиду.

Да, я сделал это от всего сердца, и ты заслуживаешь ее.

«Все то хорошо, что оканчивается хорошо».

Шекспир.

Нетерпение взглянуть на страну, бывшую в продолжение такого долгого времени для нас недоступной, весьма естественное в этом случае, заставило всех нас просить позволения съехать на берег, и мы были отпущены. Даже матросам позволено было пользоваться этим и съезжать партиями в двадцать и тридцать человек разом. Народ зевал на нас и провожал повсюду; но в то же время и чуждался нас, как «еретиков».

Трактиры в этом городе, как и все трактиры в Испании, нисколько не улучшились со времени бессмертного Сантильяны — все они были полны толпами самого низкого народа и шайками bravos, «храбрых», ремесло которых заключалось в воровстве, и которые мало заботились, если оно сопровождалось убийством. Приготовление кушаньев было омерзительно. Чеснок и прованское масло составляли главнейшие их части. Винегрет «olla podrida», и постоянное его присутствие в столовой, и соус из томатов, были нестерпимы; но вино довольно хорошее для мичмана.

Не проходило ни разу, когда заходили мы отдыхать в какую-нибудь из этих харчевен, чтобы бравосы не старались поднять с нами ссору, и так как люди эти всегда вооружены были ножами и пистолетами, то мы сочли за лучшее быть самим также готовыми; и всякий раз, когда садились за стол, не забывали выставлять ручки наших Пистолетов, что и удерживало молодцов в благопристойном порядке; они столь же трусоваты, сколько преданы воровству.

Матросы наши, будучи не так осторожны и не так хорошо вооружены, были часто кругом обкрадываемы и убиваемы этими мерзавцами.

Однажды я едва не сделался их жертвой. Прогуливаясь вечером со вторым штурманом, я вел под руку прекрасную молоденькую испанскую девушку, причем, к стыду моему, должен сказать, что я и здесь сделал знакомство с одним из тех слабых созданий, которые называют себя сестрицами. Мы встречены были четырьмя негодяями. Увидя тотчас по манере, в какой держали они свои плащи, что пистолеты у них наготове, я просил моего Товарища вынуть свой кортик, держаться ближе ко мне и не позволял им пройти между нами и стеной. Видя нас хорошо приготовившимися для встречи их, они пожелали нам «buena noche» (доброй ночи), и дабы заставить нас забыть предосторожность, вступили с нами в разговор, прося дать им сигарку, что товарищ мой готов был уже исполнить, если б я не предостерег его — не выпускать кортика из правой руки, чего они только и хотели.

В этом оборонительном положении мы продолжали дорогу, пока подошли к plaza или большой четырехугольной площади, где, по всегдашнему обыкновению этой страны, прогуливалось множество народа, наслаждаясь лунным светом.

— Теперь, — сказал я моему товарищу, — пустимся бежать от этих молодцов. Когда я побегу, ты отправляйся за мной и не останавливайся, покуда мы не будем среди площади.

Маневр был успешен; мы опередили воров, которые не предугадали нашего намерения и запутывались в своих тяжелых плащах. Видя, что мы ушли, они обратились к девушке и отняли у нее все, данное ей нами.

Мы видели все это, но не могли помочь; такова была тогда испанская полиция, и с тех пор она нисколько не улучшилась.

После этого случая я не пускался более странствовать на берегу ночью, исключая одного раза, когда шел в компании с офицерами в дом испанского адмирала, имевшего прекрасную племянницу и бывшего настолько либеральным, смелым, что не смотрел косо на нас, бедных еретиков. Племянница его была в самом деле прекрасное создание: ее черные, исполненные любви глаза, длинные ресницы и черные, как вороново крыло, волосы, показывали, что в жилах ее есть еще капли маврской крови, а древняя ее фамилия и отличное воспитание невольно привлекали к ней всякого.

Прекрасная девушка то и дело украдкой останавливала свой взгляд на моей юношеской наружности и щегольском платье. Самолюбие мое было подстрекнуто. Я говорил с ней по-французски; она не вполне понимала этот язык и старалась показать, что еще меньше его знает, из-за ненависти, которую в это время все испанцы питали к французам.

Мы не упускали пользоваться временем, бывшим, впрочем, весьма непродолжительным, и прежде, нежели расстались, совершенно понимали друг друга. Я думал, что могу быть счастлив, живя с нею в пустынях Испании и распростившись со всем светом.

Время расставания наступило, и я был оторван от моей Росаритты, однако ж, не без того, чтоб не подать подозрения капитану и сослуживцам моим, будто бы любовь наша далеко завела нас, и я был осчастливленный юноша. Это было несправедливо. Я любил моего несравненного ангела, но никогда не посягал на ее добродетель, и отправился в море в таком расположении духа, что мне по временам приходило на мысль, не кончится ли оно отчаянием; но соленая вода удивительное лекарство против любви, по крайней мере против такой, какая тяготила меня тогда.

Мы соединились с адмиралом у Тулона и получили от него приказание крейсировать между Перпиньяном и Марселью. Мы отделались от флота на следующий день и держали берег в беспрерывной тревоге. Ни одно судно не смело показать нос из порта, и если показывало, было наше. Мы насмехались над батареями и своими длинными восемнадцатифунтовыми пушками заставляли их молчать или выходили на берег и срывали их.

В одной из этих небольших сшибок я едва не был взят в плен и в таком случае должен бы был потерять честь и славу последующих подвигов, но избавился от беды, бывшей от меня на волосок. Я бы должен был быть или изрубленным, в отплату за наши проказы, или отправиться в Верден, и провести там все остальные шесть лет войны.

Мы вышли на берег, чтоб взять приступом и взорвать батарею; для этого мы взяли с собой бочонок с порохом и стопин из парусины. Все шло благополучно. Мы подошли ко рву, который необходимо было перейти; были выбраны лучшие пловцы, дабы переправить на ту сторону порох, не замочив его. Я состоял в числе их, и для сохранения своей обуви, снял башмаки и чулки; по взятии же батареи, был так увлечен присмотром за телеграфным ящиком, что почти забыл о взрыве, покуда не услышал крик: «Бегите, бегите!» — с той стороны, с которой стопин должен был зажечься.

Я был в это время на стене укрепления вышиною футов тридцать, но отлогой. Соскочив с одного уступа и вскарабкавшись на другой, я пустился бежать со всех ног, посреди дождя камней, падавших возле меня, как бы при извержении Везувия. По счастию, меня не ушибло; но я разрезал себе ногу при прыжке, и это причинило мне жестокую боль. Мне надо было перейти два поля, покрытые стеблями, оставшимися от сжатого хлеба, а башмаки и чулки мои находились на другой стороне рва; острая солома, попадая в рану, доводила меня почти до безумия и несколько раз заставляла в изнеможении падать.

Однако я превозмог все это, и почти добрался до шлюпок. Но они в то время уже отвалили, не беспокоясь о моем отсутствии. Вдруг шум, подобный недальнему грому, достиг ушей моих, и вскоре я увидел, что это была кавалерия из Котты, прискакавшая для защиты батарей. Собравши все свои силы, я кинулся в море, чтобы доплыть до шлюпок. Времени терять мне было некогда; несколько неприятельских егерей на черных лошадях успели пуститься вплавь за мною и палили мне в голову из пистолетов.

Шлюпки были тогда почти в четверти мили от берега; находившиеся в них офицеры по счастью увидели кавалерию, и в это же самое время увидели меня, плывущего к ним; одна из шлюпок подержалась на веслах. Я достиг ее с большим трудом, был взят на нее, но так обессилел от потери крови и усталости, что привезен на фрегат почти мертвый. Нога моя была разрезана до кости, и я целый месяц оставался на попечении доктора.

Вскоре по моем выздоровлении, мы взяли в плен судно, на которое Мурфи назначен был для отвода, и в тот же вечер вырезали шхуну, стоявшую на якоре. Начальство над нею поручено было мне. Это случилось поздно вечером, и в поспешности отправки, забыли положить нам бочонок с вином, приготовленный для меня и для моей команды. Вот переход от одной крайности к другой: на первом судне моем было слишком много вина, а на этом ни капли. Соленая рыба, из которой состоял груз наш и пища, сильно увеличивала жажду, и мы горько оплакивали разлуку с нашим бочонком. На третий день по оставлении фрегата, идучи прямо в Гибралтар, я увидел под испанским берегом судно, и по огромной белой заплате в грот-марселе, узнал, что это было то самое, которым командовал Мурфи. Я поставил все паруса, в надежде догнать его и взять от него сколько-нибудь вина, зная, что там было больше, нежели сколько надобно, даже если б он и его люди захотели быть пьяны каждый день. Когда я приблизился к нему, он поставил все возможные паруса. В сумерках я был от него довольно близко и почти на расстоянии оклика, но он продолжал бежать без оглядки; а я, имея на своем судне пару небольших трехфунтовых пушек и несколько пороху, палил из них для сигнала, делая выстрел за выстрелом: но он все не приводил, и когда совсем стемнело, я потерял его из вида и не видел более до встречи в Гибралтаре.

На следующее утро мне попались три испанские рыбачьи лодки. Они приняли меня за французского приватира, убрали свои сети и поставили паруса. Я подошел к ним; выстрел мой из пушки заставил из привести к ветру и сдаться. Я приказал им пристать к борту и, найдя, что у каждого из них было по фляжке с вином, объявил эту часть их груза контрабандой, хотя, впрочем, предлагал им плату за взятое мною. Они не хотели принять ее, узнавши, что я «Ingles», англичанин, и считали себя совершенно счастливыми, что не попали в руки французов. Я дал каждому из них по фунту табаку, чем они не только остались довольны, но еще более убедились в мнении, недавно полученном их соотечественниками, что Англия была самая храбрая и самая великодушная из всех наций. Они предлагали мне все, находившееся у них в лодках; но я отказался, получивши то, в чем нуждался, и мы расстались довольные друг другом: они, крича «Viva Inglaterra!», а мы желая им счастливого пути и запивая это желание их же собственным вином.

Долго не могли мы попасть в Гибралтар, удерживаемые безветрием, при чрезвычайно хорошей погоде; но узнав, что рыбачьи лодки имели вино, старались всегда пополнять погреб наш и собирать эту подать, достававшуюся нам так легко; впрочем, я не имел причины полагать, чтобы справедливая и дружеская меня наша могла хоть сколько-нибудь повредить любви, которую его величество король Георг столь справедливо заслужил у этого народа. По приходе в Гибралтар, я имел еще пару бочонков доброго вина для угощения своих однокашников, хотя был огорчен, найдя там фрегат, пришедший с остальными призами; Мурфи пришел сутками после меня.

Я был на шканцах, когда он приехал на фрегат, и, к удивлению моему, доносил, что был преследуем французским приватиром, которого отогнал после четырехчасового сражения; что он имел много повреждений в вооружении, но ни одного человека даже ушибленного. Я дал свободу языку его до вечера. Многие верили ему, но некоторые сомневались. За ужином, в офицерской кают-компании, хвастовство его не имело границ, и когда он напился до полупьяна, мои три человека были произведены им в полную команду брига, на котором находилось столько людей и пушек, сколько на бриге и поместиться не может!

Наконец, ложь его мне надоела; я рассказал происшествие, как оно было, послал за бывшим со мной унтер-офицером, и он подтвердил мои слова. С тех пор Мурфи был презираем всеми на судне. Всякая ложь стала Мурфи, и всякий Мурфи — лжецом. Он не смел отмщать за наши упреки; и ему так неприятно было оставаться на фрегате, что когда капитан предложил ему переменить судно, он нисколько тому не противился; характер его последовал за ним, и он никогда не получал производства. Мне всегда приятно вспоминать, что я не только вполне отмстил этому человеку, но еще был причиной исключения его из благородного сословия офицеров, которое он пятнал собою.

Тогда было не время для фрегатов оставаться праздными; и если бы я сказал только имя моего фрегата и капитана, то в морской истории страны, где происходили их подвиги, можно найти подтверждение слов моих, что этот фрегат более прочих наших судов участвовал в освобождении Испании. Южная часть ее сделалась театром самой жестокой и опустошительной войны. Станция наша была у Барселоны, а потом у Перпиньяна, французской границы с пределами Испании. Должность наша состояла в вспоможении начальникам гверильясов при нападении на неприятельские конвои с провиантом как в море, так и по дороге, лежавшей по морскому берегу, и в вытеснении неприятеля со всякого крепкого приморского пункта, которым он завладел; и признаюсь, способности и предприимчивость нашего капитана были для этой службы чрезвычайно подходящими.

Я участвовал в этих десантах и бывал в отлучке с фрегата иногда по три и четыре недели, принадлежа к партии, вооруженной ружьями, под командой третьего лейтенанта. Мы терпели очень много от всякого рода недостатков; никогда не брали с собою провизии более, как на одну неделю, а очень часто оставались три недели, не получая никакого продовольствия. Что касается до одежды, то мы не имели ни башмаков, ни чулок, ни белья, и никто из нас не имел фуражек, носовой платок обыкновенно заменял эту принадлежность; мы лазили по утесам и странствовали по кремнистым или топким равнинам вместе с нашими новыми союзниками, смелыми горцами.

Люди эти уважали нашу храбрость, но им не нравились религия наша и обычаи. Они охотно разделяли с нами свои съестные запасы, они были всегда неумолимы в жестокости против французских пленных; и никакое наше убеждение не могло заставить их сохранить жизнь хоть одному из этих несчастных, которых крики и мольбы к англичанам о заступничестве или спасении оставались всегда напрасны. Их или закалывали в наших глазах, или притащив на возвышенность, которая была бы видна из какой-нибудь крепости, занимаемой французами, перерезывали горло от одного уха до другого, в виду их соотечественников.

Христианин без сомнения станет порицать такое ужасное варварство; но он должен однако ж припомнить, что у народа этого были ожесточены все чувства. Насилия, пожары, убийства и голод везде сопровождали жестоких победителей; и хотя мы могли сожалеть о их участи и стараться отвращать ее, однако, не могли не признать, что им отплачивали по заслугам.

В этой войне мы иногда пользовались изобилием, иногда же почти умирали с голоду. В один день, когда голод в особенности не давал нам покоя, мы встретили жирного, румяного капуцина и просили его показать нам, где можно купить пищи или достать ее каким-нибудь другим способом; на это он отвечал, что и не знает, где достать ее и не имеет денег: его орден, говорил он, запрещал ему иметь их. Мы отпустили его; но некоторая поспешность, с которой он удалялся, заставила нас подозревать, что в его словах должен быть какой-нибудь обман; и так как нужда не имеет закона, поэтому мы взяли на себя смелость осмотреть святого отца, и, нашедши у него сорок долларов, избавили его от них, уверяя, что совесть наша в этом случае совершенно чиста, ибо орден его запрещает ему иметь деньги, и притом он живет между такими добрыми христианами, которые, наверное не оставят его в нужде. Он проклинал нас; но мы смеялись над ним, потому что его несчастье произошло от собственного лицемерия и лжи.

Испанские монахи обыкновенно так поступали с нами; а мы обыкновенно таким образом отплачивали им, когда могли. Отнятые талеры мы употребили на покупку пищи; вскоре потом соединились с нашей партией, и полагали дело это конченным; но монах следовал за нами в некотором расстоянии, и мы видели его, как он всходил на холм, где расположен был наш бивуак. Чтобы нас не могли узнать, мы переоделись. Монах принес жалобу начальнику гверильясов, глаза которого засверкали негодованием, когда он услышал о недостойном поступке с его падре, и весьма вероятно, что не обошлось бы без кровопролития, если б святой отец мог указать дерзновенных.

Хотя я переменил одежду, но наружность моя оставалась та же; и так как он смотрел на меня больше, нежели с сомнением, то я выпучил глаза прямо ему в лицо и, соединив все силы неподражаемой моей смелости, громким и угрожающим голосом спросил его по-французски: не считает ли он меня за разбойника?

Вопрос этот и мастерская манера, с какой он был сделан, если не удовлетворили, по крайней мере, усмирили преподобного отца. С явным нетерпением слушал

… он намеки, делаемые некоторыми из наших матрасов, что он ограблен был другою партиею и отправился преследовать ее. Таким образом я освободился от монаха, и очень рад был видеть, как он уходил. Уходя, он еще раз бросил на меня весьма испытующий взгляд; но я отвечал ему таким же, исполненным притворного гнева и презрения, которые вполне умел выказать. Кудрявые мои волосы плотно сглажены были куском мыла, бывшим у меня в кармане, и я гораздо более походил тогда на методистского попа, нежели на обирателя чужих карманов.

За несколько времени перед этим, фрегату нашему даны были другие поручения, и так как я не имел случая попасть на него, то временно назначен был на другой.

ГЛАВА VII

Начался шум битвы, и между двумя воинствами оставался узкий промежуток.

Мильтон

Капитан фрегата, на который меня назначили, благодаря своим достоинствам был избран лордом Коллингвудом для исполнения гораздо более важных поручений, и нас послали подавать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Французский генерал Сен-Сир вступил в эту область и, взявши Фигуерас и Херону, завистливым глазом смотрел на замок Св. Троицы, стоявший на юго-восточной стороне, взятие которого было бы верным ручательством в падении Росаса.

Наш капитан решился защищать его, хотя он только что был оставлен другим британским флотским офицером, как неспособный к защите. Я был сверхкомплектный мичман, но просился, чтоб меня назначили в десант, и был послан. Должно сказать, что офицер, оставивший это место, выказал величайшее благоразумие. Все стены замка были в развалинах. Кучи искрошенных камней и щебня, изломанные пушечные станки и треснувшие пушки представляли весьма невыгодное место сражения. Мы имели пред осаждающими одно только преимущество, заключавшееся в том, что пролом, сделанный ими в стенах, был крут для всхода, и взорванные камни рассыпались под ногами; между тем, как мы встречали подходящих всем, что только можно было кидать. Это составляло нашу единственную защиту и все средства, чтобы воспрепятствовать неприятелю ворваться к нам.

Мы имели еще у себя другое весьма важное неудобство. Замок стоял близ крутого холма, остававшегося во власти неприятеля, и на этой возвышенности, бывшей почти наравне с вершиной замка, триста швейцарских зорких стрелков, устроив ложемент в расстоянии пятнадцати сажень от нас, производили беспрестанную пальбу по замку. Как только голова показывалась на стене, наверное двадцать винтовочных пуль в одно мгновение жужжало над ней; и точно такое же беспрерывное внимание обращено было на наши шлюпки, приставшие к берегу.

На другой возвышенности, более к северу и следовательно несколько далее вовнутрь земли, французы устроили батарею из шести 24-фунтовых орудий. Это приятное соседство было от нас только на сто сажень и беспокоило беспрерывным огнем с рассвета до ночи, давая весьма мало времени пушкам своим простывать.

Я никогда не полагал, будучи мальчиком, чтоб пришлось мне когда-нибудь завидовать вторничному петуху[35]; но со мной случилось это в проклятом замке. Тут, конечно, было не до шуток; мы не в состоянии были расстроить такую превосходную против нас силу; но капитан мой был настоящий рыцарь, и так как я вызвался охотником, то не имел права жаловаться.

Так велика была точность неприятельских выстрелов, что мы, увидя камень, в который попало ядро, могли указать, какой вслед за тем будет вышиблен, и люди наши часто получали раны осколками гранита, из которого построены были стены, или подстреливались как куропатки швейцарским отрядом, расположенным на возвышении около нас.

Силы наши в замке состояли из 130 человек английских матросов и солдат, роты испанцев и роты швейцарцев на испанском жалованьи. Никогда хуже не платили и не прокармливали войско, и никогда лучше не выставляли его на поражение. Все мы были вместе, как стадо свиней; постели наши состояли из грязной соломы и блох; пища была в равной степени роскошна; начиная от капитана до последнего рядового, не было различия. Сражаться иногда весьма приятное препровождение времени; но излишество пресыщает чувства, а мы имели его довольно, не имея между тем того, что я всегда считал необходимым условием войны, тоесть вполне сытого желудка. Я даже не понимал прежде, как человек мог без этого исполнять свою должность; но принужден был тогда вместе с многими другими делать опыты, и когда шлюпки не могли пристать к берегу, что случалось часто, мы свистали к обеду только pro forma, ибо капитан наш любил порядок, и пили холодную воду для наполнения своих желудков.

Я часто слышал от старика, моего дяди, что ни один человек не знает, что он может сделать, покуда не испытает себя; а неприятель дал нам множество случаев выказать наше остроумие, трудолюбие, бдительность и воздержание. Когда бедная Пенелопа ткала свое тканье, поэт говорил: «Ночь разрушала дневную работу».

С нами случалось в полном смысле обратное: день разрушал все труды ночи. Часы темноты употребляемы были нами на пополнение мешков с песком и складывание их в проломы, на удаление щебня и на приготовление к встрече неприятельского огня, зная наверное, что он начнется с рассветом. Эти занятия, при самом деятельном наблюдении против нечаянного нападения, отнимали столько времени, что нам очень мало оставалось для отдохновения; а на обеды наши употреблялось еще того менее.

В одном из наших способов защиты было нечто оригинальное, такое, что хотя и не составляло высшего искусства, но могло бы заставить инженера улыбнуться. Капитан вздумал сделать оборону из гладких сосновых досок, взятых нами с фрегата; он поставил их в косвенном положении в проломе, и приказал хорошенько смазать салом и кухонными помоями, так что если бы неприятели захотели ворваться в нашу засаду, они должны были вскочить на них и немедленно съехать в весьма глубокий ров, где или ожидать докторской помощи, или, если будут в состоянии, начать приступ свой сызнова. Это была очень хорошая лестница для клопов; но в то время мы считали столько же важным убить француза, сколько раздавить того проклятого маленького ночного разбойника, о котором я сейчас упомянул.

Кроме скользкой хитрости, удавшейся нам с большим успехом, мы услужили им еще другою. На фрегате нашем нашлось большое количество рыболовных крючков, и мы рассадили их на сальных досках повсюду, где только осаждающие могли бы цепляться руками или ногами. Под самым проломом была сделана мина, наполненная бомбами и ручными гранатами; замаскированные пушки, набитые картечью по самое дуло, окружали это место со всех сторон. Такова была наша защита, и еще удивительно, как в продолжение трехнедельного пребывания в замке, при сопротивлении такому сильному неприятелю, мы потеряли только двадцать человек. Но кризис приближался.

Однажды рано поутру мне случилось быть дозорным. Я посмотрел через стену замка на пролом в то время, когда полоса тумана, обыкновенно висящего там в продолжение ночи между холмами и потом ложащегося на долины, только что начала подыматься, и звезды становились бледнее над нашими головами. Капитан, подошедши ко мне, спросил, на что я смотрю? Я отвечал ему, что ничего не могу рассмотреть явственно, но мне кажется что-то необыкновенное в долине прямо против пролома. Он прислушался с минуту, посмотрел внимательно в ночную трубу и закричал твердым голосом, но не громко:

— К оружию! Неприятель!

В три минуты все были по своим местам, но и при такой исправности нам надобно было торопиться, потому что в это время мы ясно увидели черную неприятельскую колонну, извивающуюся по долине подобно огромной сколопендре, и с отважной предприимчивостью, столь обыкновенной в войсках Наполеона, в молчании начинавшую входить в пролом. Это была ужасная и важная минута; но хладнокровие и решительность небольшого гарнизона соответствовали такому случаю.

Отдано было приказание хорошо прицеливаться, и залп из замаскированных пушек и ружей полетел в густоту колонны. Она остановилась. Поднялись глубокие стоны; неприятель отступил несколько шагов в замешательстве, потом сомкнулся и опять пошел на приступ; огонь с обеих сторон не умолкал. Большие орудия из укрепления на холме и швейцарские стрелки, еще более приблизившиеся, делали по нас многочисленные залпы, и громкими криками ободряли товарищей своих на приступ. Когда неприятель приблизился и вступил на нашу мину, мы зажгли стопин: жертвы взлетели на воздух и потом падали вниз, в развалины укрепления. Вопли, крики, смятение, французские проклятия, британское ура возносились до облаков. Холмы повторяли клики. Мы в изобилии посылали неприятелю ручные гранаты и уродовали тела их самым достохвальным образом.

Я должен сказать, что французы действовали хорошо; гренадеры и пионеры их лоском ложились, скашиваемые тем самым оружием, изображение которого блистало спереди их киверов.

Я кричал с исступлением; все мы дрались, как бульдоги, ибо знали, что нам нельзя уступить ни пяди.

Не прошло десяти минут, как началось сражение, но уже многие из храбрых валялись на земле. Голова неприятельской колонны была истреблена взрывом нашей мины. Они опять перестроились, и были уже на половине расстояния к нашей бреши, как начало смеркаться. Тогда мы увидели избранный корпус из тысячи человек, предводительствуемый полковником и подходящий к нам по телам собратий только что павших.

Храбрый предводитель, казалось, был столько же хладнокровен и спокоен, как за завтраком; обнаженной саблей указывал он на брешь, и мы слышали, как он воскликнул: «Suivez moi!»

Я завидовал этому храброму человеку; завидовал тому, что он был француз и кинул ему между ног ручную гранату; он схватил ее и отбросил от себя на значительное расстояние.

— Довольно хладнокровный детина, — сказал капитан, стоявший тогда около меня. — Погоди, я пошлю ему другую; — и он пустил гранату.

Но полковник отбросил ее прочь с одинаковым хладнокровием и достоинством.

— Как видно, его может только излечить унция свинца, пропущенная натощак, — возразил капитан. — Правда, жаль убивать такого молодца, но что же делать.

Сказавши это, он взял ружье из рук моих, только что заряженное мною, прицелился, выпалил; полковник зашатался, схватился рукою за грудь и повалился назад, на руки нескольких человек, бросивших в это время свои ружья и взявших его на плечи, не чувствуя, или совершенно не обращая внимания на опустошение, производимое вокруг них смертью. Мы обратили сильный ружейный огонь на эту небольшую толпу, и каждый из них был ранен или убит. Полковник, опять оставленный без помощи, прошатался еще несколько шагов, покуда достиг небольшого куста, бывшего аршинах в десяти от места, где он получил смертельную рану. Тут он упал; сабля, которую он все еще держал в правой руке, остановилась на ветвях, обратившись острием к небу, и как будто указывала путь душе своего храброго владельца.

С жизнью полковника кончились и надежды французов в тот день. Мы видели, как офицеры исполняли долг свой; ободряли, кричали ура, гнали людей своих, но все было напрасно! Они вонзали сабли в груди бегущих; но солдаты не обращали даже на это внимания; быть убитым таким образом им было не новость, они довольно уже сражались для завтрака. Первое покушение и решительный натиск остановлены были смертью храброго начальника, и, «спасайся, кто может», все равно исходило ли оно от офицеров или барабанщиков, окончило дело, позволив нам перевести дыхание и сосчитать своих убитых.

Лишь только французы увидели с своей батареи, что покушение не удалось, и что начальник этого отряда был убит, они открыли по нас самый жаркий огонь. Я повесил шапку свою на штык и едва успел приподнять ее над стеною, как дюжина ядер в одну минуту снесла ее; счастье, что голова моя не была под нею!

Когда прекратился огонь с батарей, что обыкновенно делалось в определенные часы, мы имели возможность осмотреть место, на которое произведено было нападение. Штурмовые лестницы и мертвые тела лежали во множестве. Все раненые были унесены; но самую роскошную «пищу для пороха» представляли собою тела, лежавшие перед нами; все они, казалось, были избранные люди; ни одного не было менее шести футов, а некоторые еще выше; они были одеты в серые шинели, чтобы подход их сделать не так заметным в утреннем тумане; а как по ночам было весьма холодно, то я решился достать себе одну из этих серых шинелей, которая бы грела меня во время ночной вахты. Я хотел также достать полковничью саблю, чтобы подарить ее капитану. Поэтому, когда стемнело, спустился с бреши по штурмовой лестнице, припасенной мною в замке, и, сделав так много для короля, вознамерился сделать что-нибудь и для себя. Темнота была ужаснейшая. Я беспрестанно спотыкался; ветер дул, как ураган; пыль и щебень почти ослепляли меня, но я хорошо знал дорогу. Шататься между мертвыми телами в глухую ночь было очень похоже на странствование шакала, и я ужаснулся своего положения. Между порывами ветра выдавались минуты мертвой тишины, которой адская темнота ночи придавала особенный ужас для ума, еще ребяческого. По этой-то причине я не одобряю ночных нападений, кроме тех случаев, когда можно совершенно положиться на своих людей. По большей части они неудачны, потому что человек с обыкновенной храбростью, который среди белого дня станет действовать хорошо, будет пятиться назад во время ночи. Страх и темнота были всегда тесными союзниками. Темнота скрывает страх, и потому страх любит темноту, потому что она избавляет труса от стыда; и если только страх стыда есть единственное побуждение сражаться, то дневной свет в особенности необходим.

Я осторожно полз вперед, ощупывая мертвые тела. Первое, на чем остановилась рука моя, свернуло кровь мою в сыворотку: это была нога гренадера, разорванная ручной гранатой.

— Друг, — сказал я, — сколько я могу заключать по твоей ране, твоя серая шинель ни на что не годится.

Вслед за тем я ощупал тело другого убитого. Ружейная пуля пробила ему голову, и начисто рассчитала его с заимодавцами. Я нашел, что могу воспользоваться оставшимся после него наследством, из которого можно было даже уделить на его похороны; но тело чрезвычайно окостенело и неохотно уступало свою одежду.

Я, однако ж, стащил ее и, одевшись в нее, отправился искать полковничьей сабли; но в этом предупрежден был французом. Окостеневший полковник лежал на прежнем месте; но сабли не было при нем. Я готовился возвратиться, как был встречен не мертвым, но живым неприятелем.

— Qui vive?[36] — спросил тихий голос.

— Anglais, bete![37] — отвечал я тоже тихо и прибавил: — но корсары не сражаются между собою.

— Правда, — сказал он и, проворчавши «bon soir», скоро скрылся от меня. Я начал пробираться назад к замку, сказал лозунг часовому, и показывал мою шинель с чрезвычайным удовольствием и радостью. Многие из товарищей моих отправлялись в такую же экспедицию и были награждены большим или меньшим успехом.

В несколько дней тела убитых, лежавшие по берегу, были почти обнажены ночными посетителями; но тело полковника оставалось уваженным и нетронутым. Дневной жар сгноил его, и оно, лишившись всей своей мужественной красоты, представляло один только отвратительный труп. Законы войны, равно как и законы человечества, требовали почетного погребения остатков этого героя, и наш капитан, истинный рыцарь феодальных времен, приказал мне поднять белый платок на пике, как флаг перемирия, желая похоронить тела, если неприятель нам позволит.

Исполнение это было поручено мне. Я вышел из замка с лопатами и кирками; но застрельщики на холме начали пускать в нас свои винтовочные пули и ранили одного из посланных со мною. Я посмотрел на капитана, как будто бы спрашивая: идти ли мне далее? Он махнул рукой, чтоб я продолжал, и я принялся тогда копать яму возле мертвых тел; а неприятель, видя намерение наше, перестал палить. Я похоронил уже многих, как капитан пришел ко мне, желая воспользоваться случаем осмотреть позицию неприятеля. Его увидели с укрепления, узнали и совершенно угадали его намерение.

Мы подошли к телу полковника и хотели хоронить его. Капитан, увидя бриллиантовый перстень на руке трупа, сказал одному из матросов

— Возьми это себе; ему больше не надобно украшений.

Матрос попробовал снять перстень; но окоченелость мускулов после смерти не позволяла стащить его.

— Наверное, он, бедняжка, не почувствует ножа твоего, — сказал капитан: — пальцем больше или меньше для него теперь все равно: бери с пальцем!

Только что матрос начал отделять ножом палец по суставу, как вдруг прилетело к нам 24-фунтовое ядро, так удачно пущенное, что оно сорвало башмак с ноги матроса и плечо у другого человека.

— Управляйтесь с ним живее, зарывайте его, — сказал капитан.

Мы исполнили это; но тут другое ядро, не так хорошо направленное, как первое, засыпало нам лица пылью, и взрыло землю у ног наших.

Капитан приказал тогда людям бежать в замок, чему они немедленно повиновались; а сам остался разгуливать под дождем пуль этих швейцарских собак, которых я от души посылал к черту; ибо, находясь при капитане за адъютанта и чувствуя, что честь, равно как и должность, обязывали меня ходить подле его, каждую минуту ожидал, что какая-нибудь шалая пуля ранит меня туда, где мне стыдно будет показать рану.

Я считал совершенной глупостью такое погребальное шествие, когда погребение уже кончилось, но мой капитан никогда не уходил от французов.

Я ходил позади его, делая эти рассуждения, но выстрелы, начавшие летать весьма часто, невольно заставили меня сначала поравняться с ним, а потом, прибавляя постепенно шагу, поставить его между собой и выстрелами.

— Капитан, — сказал я, — я ведь еще мичман, и мне не столько надобно гнаться за славой, как вам; а потому, если это вам не сделает никакой разницы, то позвольте мне держаться у вам под ветром.

Он засмеялся и сказал:

— Я не знал, что вы здесь, я думал, что вы отправились в замок вместе с прочими, как было приказано; но так как вы не отправились, мистер Мильдмей, то уж позвольте мне сделать из вас то самое употребление, которое вы так остроумно предлагаете сделать из меня.

Жизнь моя здесь еще несколько важна, но ваша нисколько, и на место ваше сейчас пришлется другой мичман с фрегата, стоит только приказать: поэтому сдайтесь пожалуйста за корму, и служите мне грудною защитой.

— Слушаю-с, как прикажете, — отвечал я, и тотчас занял свое место.

— Теперь, — сказал капитан: — ежели тебя повалят, я возьму тебя к себе на плечи.

Я изъявил ему величайшую мою благодарность не только за честь, которую он перед тем предложил мне, но и за ту, какою хотел еще обязать меня; впрочем, надеялся, что мне не придется обеспокоить его.

Сжалился ли неприятель над моею молодостью или с намерением не попадал в нас, я не могу сказать, но только знаю, что считал большим счастьем, когда увидел себя внутри замка с целой кожей, и с удовольствием согласился бы тогда на всякую, предложенную мне перемену, даже на возвращение к удобству и приятностями мичманского кубрика на военном судне. Правду говорят, что ко всякому состоянию человека можно приискать еще худшее, и ничто не убедило меня в этом так сильно, как все случившееся в незабвенные дни этой осады.

Счастье и давно известная трусость испанцев избавили меня от этих опасностей. Они сдали цитадель, после чего замок сделался не надобен. Мы все побежали к нашим шлюпкам со всевозможной скоростью, и несмотря на очень деятельный огонь стрелков с холма, возвратились на фрегат благополучно.

В продолжение защиты замка случилось одно чрезвычайно странное обстоятельство. Швейцарские наемники, во французской и испанской службах, сражались одни против других с величайшею храбростью, и обе стороны верно исполняли свой долг; но будучи на таком близком расстоянии и сходясь очень часто для перестрелки, они делали между собой перемирия на четверть часа, в продолжение которых расспрашивали о своих друзьях и знакомых, узнавая часто один в другом отца, сына, брата или ближайшего родственника, сражающихся на противных сторонах. Они смеялись, прыгали и шутили друг с другом; но как только объявлялся конец перемирию, преспокойно заряжали ружья и прицеливались друг в друга с таким равнодушием, как будто были чужие.

Из Росаса мы отправились к Тулону для соединения с адмиралом; но узнавши, что батарея из шести медных пушек в порт Сильва будет чрез несколько часов во власти французов, пустились туда и стали от нее на пистолетный выстрел. Мы привязали блоки к топам стенег, продели сквозь них кабельтовы, послали концы их на берег, закрепить за пушки и на шпиле сняли три из них, одну за другой. Концы кабельтовое были опять приготовлены на берегу для остальных пушек; но в это время на наши ведеты из морских солдат нечаяно напали французы, и заставили их отступить к берегу с потерею одного человека, взятого в плен.

Не имея достаточно людей для сопротивления неприятелю на берегу, мы свезли десант свой на фрегат; а французы, занявши позицию за камнями, открыли по нам сильный ружейный огонь. Мы отвечали им тем же и от времени до времени посылали выстрелы из длинных пушек; но они, имея выгодную позицию, на возвышенности за утесами, ранили у нас десять или одиннадцать человек. По захождении солнца пальба прекратилась; тогда увидели мы гребущую к нам с берега шлюпку с одним испанцем. Он привез письмо к капитану от французского офицера, начальствовавшего этим отрядом, в котором французский капитан, в самых любезных выражениях, изъявлял свое сожаление и извинение, что помешал занятиям нашим на батарее; упоминал о холодной погоде того вечера и о поспешности с какою был он отправлен, не позволившей ему ничего взять с собою; но зная, что доброта есть всегдашняя принадлежность храбрых, он просил несколько галлонов рому для себя и для своих спутников.

На письмо это отвечали вежливою запиской с препровождением рома. Британский капитан желал начальнику и его отряду всех удобств и приятного аппетита. Но капитан скрывал в этой вежливости намерение свое заставить француза заплатить за ром, хотя не деньгами, и послал ему счет за взятое около первого часа по полуночи.

В это время все покоились мертвым сном. Французская стража слишком обрадовалась благосклонности нашего капитана; а он между тем намекнул нам, что очень жаль потерять шлюпку, брошенную на берегу, равно как и остальные медные пушки, и предложил попытаться доставить их на фрегат. Пятеро или шестеро нас разделись и, опустившись тихонько в воду, доплыли до берега почти не переводя дыхания, в молчании, которое сделало бы честь краснокожему индейцу. Вода была очень холодна, и у нас сначала захватывало дыхание. Вышедши на берег под батареей, мы, во-первых, стащили осторожно свою шлюпку, а потом поползли тихонько туда, где лежали концы наших канатов у пушек и немедленно привязали их накрепко. Около дюжины французских солдат, бывших на пикете, лежали подле, погребенные в глубокий сон.

Мы легко могли бы убить всех их; но рассудив, что они были под влиянием нашего рома, сочли недостойным такое нарушение гостеприимства; и потому, обобравши только почти все ружья, лежавшие поближе к нам, поспешно удалились на шлюпку, отвалили и погребли на фрегат в два весла. Шум от весел разбудил некоторых солдат; они вскочили и начали палить по нас изо всех оставшихся у них ружей; но, вероятно, получили вскоре подкрепление, ибо пальба сделалась беглая и меткая. Свет от звезд и нагие тела наши позволяли довольно хорошо видеть нас, и поэтому пули летали мимо нас очень часто.

— Нырять, — сказал я, — не значит обратиться в бегство, — и мы все нырнули, кроме двоих. Я плавал под водою, как чайка, и ни разу не вынырнул, покуда голова моя не дотронулась до фрегата. Тогда я проплыл вокруг кормы и влез на борт с противоположной стороны. Капитан мой сердился за такое малодушие; но, хотя я был столько же горд, как и он, однако, всегда думал, вместе с Фальстафом, что благоразумие есть лучшая принадлежность храбрости, в особенности же в мичмане. Люди, оставленные в шлюпке, приехали на фрегат благополучно.

Лишь только опустили мы в первый раз весла в воду, команда фрегата, приготовленная заблаговременно, дружно начала ходить на шпиль, и пушки двинулись с мест своих, галопируя вниз по утесам, словно зайцы. Скоро были они под водою и гораздо раньше, чем французы могли догнать их и обрубить канаты. Они начали потом палить по ним из ружей, в надежде перебить веревки; но это равно осталось безуспешным. Мы подняли пушки на борт, до рассвета снялись с якоря, и отправились к флоту, с которым вскоре после того соединились.

Я услышал, что мой фрегат имел блистательное дело с неприятельским фрегатом и взял своего противника; но сам так сильно потерпел, что ему велено было идти для исправления, и он отправился из Гибралтара в Англию.

Я имел рекомендательные письма к контр-адмиралу, бывшему вторым флагманом во флоте; и в этих обстоятельствах признал за лучшее «вычиститься», как выражались в те времена, отправиться на корабль и вручить их. Я приехал на корабль; но видел только флаг-капитана, который взял у меня письма для доставления адмиралу и принес мне словесный и не совсем вежливый ответ, говоря, что если мне угодно, то я могу поступить на корабль и остаться на нем, покуда фрегат мой возвратится на станцию. Вежливость требовала от меня, чтобы мне было угодно; но манера, с какою милость эта была мне предложена, заставила меня вовсе позабыть о благодарности. Прием не был такой, какого я мог ожидать; и ежели бы письма не были от почтенных особ и приятелей адмирала, я гораздо бы лучше предпочел остаться на фрегате, чего капитан мой также весьма желал.

Итак, я прибыл на адмиральский корабль, но никак не мог понять, зачем я был туда назначен; разве, может быть, для умножения зверинца, потому что я нашел там шестьдесят или семьдесят человек мичманов. Они были по большей части младшие, спутники контр-адмирала, и видели весьма мало, а всего вернее, что вовсе не видели службы; между тем как я испытал очень много, приняв в расчет время моей службы во флоте. Слушая с жадностью мои рассказы, юноши кипели жаждою деятельности и сердечно желали послужить подобно мне. Следствием рассказов моих было то, что мичманы начали беспрестанно просить переместить их на фрегаты, находившиеся на станциях; ни один не был доволен флагманским кораблем; а капитан, узнавши, что я был тарантулом, укусившим их, возненавидел меня за это, но, наверное, не мог ненавидеть больше того, сколько я его.

Капитан был весьма толстый, дурно сложенный, широкоплечий человек, с тусклыми глазами, толстыми губами и чрезвычайно незначительным лицом. Он носил пару огромных эполет; был горячего нрава, и во время гнева, что случалось очень часто, показывал себя всегда наглым, жестоким и нетерпимым. В голосе его было что-то громовое, и когда прикрикивал он на бедных мичманов, они напоминали мне трепещущую птицу, когда, околдованная глазом змеи, она теряет свои силы и вдруг упадает в пасть чудовища. Будучи очень раздражен, он имел привычку потряхивать плечами вверх и вниз, и эполеты его в этом случае бились подобно огромным ушам бегущего слона. При взгляде на его особу на самом дальнем расстоянии, или при звуке его голоса, всякий мичман, не занятый должностью, бежал, как земляной рак на Вест-Индском взморье. Он беспрестанно смеялся надо мной, был уверен, что найдет у меня какую-нибудь ошибку, и с насмешкою называл меня одним из «наших фрегатских» мичманов.

Огорченный этим незаслуженным обращением, я однажды отвечал ему, что я был фрегатский мичман, и надеюсь исправить свою должность так же хорошо, как и всякий мичман линейного корабля одного со мною времени в службе. За это неблагоразумное или скорее неумеренное замечание капитан велел мне остаться на шканцах, а сам пошел к адмиралу просить позволения высечь меня; но адмирал отказал в этом, отвечая, что ему не нравится система исправления молодых людей сеченьем, главное же, что в этом случае он не находит никакой причины. Таким образом я избавился от наказания, но вел печальную жизнь и часто возносил мольбы о скорейшем возвращении на свой фрегат.

Между прочими упражнениями флота, мы обыкновенно перед захождением солнца, брали рифы у марселей, что исполнялось всегда всеми кораблями в одно время, наблюдая сигнал адмирала, чтобы начинать. При этом упражнении было весьма много глупого соперничества, бедственных случаев и множество наказаний, если одному кораблю удавалось опередить другой. В это время капитан наш бывал обыкновенно наверху с пеною у рта, подобно бешенному быку, и то поднимался на ют, то спускался на шканцы.

В один прекрасный вечер сделан был сигнал взять у марселей рифы; отдали марса-фалы, и когда послали людей по реям, один из них, стараясь лечь на рей, упал и, ударившись плечом об грот-руслень, переломил себе руку. Видя, что он, будучи изувечен, не может плавать и начинает тонуть, я кинулся за борт и поддержал его, покуда пришла за нами шлюпка. В этот раз я не много рисковал собой, ибо вода была тиха, ветер слаб, и корабль имел не больше двух узлов ходу.

Взошедши на корабль, я нашел капитана в состоянии выходца из Бедлама[38], потому что случай этот задержал поднятие марса-фалов до места вместе с прочими судами. Он грозил высечь человека за то, что тот упал за борт, а мне приказал остаться на шканцах. Это была величайшая несправедливость против нас обоих. Из всех, когда-либо встречавшихся мне капитанов, носивших такой важный чин по службе, этот человек показался мне самым ненавистным.

Вскоре после того нам велено было отправиться в Минорку для исправлений, где, к величайшему моему удовольствию, я увидел свой фрегат и, отряхнувши прах с ног своих, с радостью оставил адмиральский корабль. В продолжение всего времени пребывания моего на корабле адмирал ни разу не сказал мне даже «здравствуй» и не сказал «прощай», когда я оставлял его. Может быть, я и уехал бы с корабля, не будучи почтен его приветом, если б любимая его лягавая собака не была моей однокашницей. Я припоминаю себе при этом случае анекдот об одном человеке, хваставшем тем, что он говорил с Королем; и когда спросили его, что такое Король сказал ему, он отвечал: «Он приказал мне посторониться с дороги».

Разговор мой с адмиралом был столь же дружеский и лестный. Помпей и я были на юте. Я подарил ему кусок кожи — грызть и забавляться. Адмирал взошел на ют и, видя занятие своего Помпея, спросил: кто дал ему кусок кожи? Молодой сигнальщик отвечал ему, что я. Адмирал погрозил на меня своей длинной зрительной трубой и сказал:

— Черт тебя возьми, сударь, если ты еще дашь когда-нибудь кусок кожи Помпею, то я прикажу высечь тебя.

Вот все, что я могу сказать об адмирале и все, что адмирал когда-либо сказал мне.

ГЛАВА VIII

С тех пор, как законы изданы одинаково для всех сословий, я удивляюсь, что на виселице в Тайбурне мы никого не видим из сословия получше.

Опера «Нищие».

В продолжение времени пребывания моего на корабле, происходила казнь двух несчастных, обвиненных в возмущении. Сцена эта показалась мне несравненно торжественнее всего, мною до того виденного, и к тому еще я в первый раз присутствовал при подобном происшествии. Когда мы слышим о казни на берегу, то ожидаем, что без сомнения какое-нибудь нетерпимое нарушение законов гражданских заставляет справедливое и милосердное правительство прибегнуть к наказанию. У нас, на море, во многих отношениях бывает иначе; и то, что закон нашей службы почитает значительным проступком, есть очень часто не что иное, как порыв чувств, произведенный местностью или временем, и который в некоторых случаях мог бы быть обуздан или совершенно прекращен во время выказанной твердостью и действием в примирительном духе.

Корабли долгое время находились в море; неприятель не появлялся, и не представлялось случая вступить с ним в бой или зайти в порт. Поистине ничего не может быть скучнее и утомительнее блокадного крейсерства, когда линейные корабли должны ходить по одному месту, наблюдая за неприятелем и быть, как мы называем, «на привязи». В этом отношении фрегаты имеют все преимущества; их всегда употребляют для борьбы с берегом; они чаще бывают в сражении, и чем больше у них убитых, тем счастливее оставшиеся в живых. Какое-то несчастное брожение умов между командой адмиральского корабля, на котором я находился, произвело открытое возмущение. Без сомнения, его скоро прекратили; но зачинщики были осуждены военным судом, и двоих из них приговорили повесить на ноках реев своего корабля, для чего отдано было приказание приготовиться к казни на послезавтра.

Наши военные суды производятся всегда важным образом, и, конечно, с тем намерением, чтобы поразить всю команду благоговением и трепетом. В 8 часов утра палит пушка с корабля, на котором должен быть произведен суд, и национальный флаг соединенных Королевств поднимается на вершине грот-мачты. Если погода хороша, то корабль приводится в наибольший порядок; палубы моются, койки укладывают с старанием, веревки разбирают и свертывают, реи выправляют, пушки выдвигают за борт, и караул морских солдат, под начальством поручика, приготовляется для принятия каждого члена военного суда с почестями, следуемыми по чину. К 9-ти часам все они собираются, одетые в полуформу; ибо полная форма употребляется только, когда суд производится над адмиралом. Большая капитанская каюта приготовляется для заседания: в ней ставится длинный стол, покрытый зеленым сукном; перья, чернила, бумага, молитвенники и воинские уставы лежат около каждого члена суда.

— Открывай заседание! — возглашает презус.

Военный суд после этого открывается, и офицеры и нижние чины становятся вокруг без различия. Арестанты приводятся туда в сопровождении экзекутора суда, солдатского капитана, имеющего обнаженную саблю, и ставятся в конце стола, по левую сторону адвоката. Члены суда клянутся исполнять долг свой беспристрастно, и в случае какого-нибудь сомнения, обратить его в пользу подсудимых, после чего садятся на свои места и надевают шляпы.

Потом адвокат произносит ту же клятву и читает повеление, назначающее военный суд. Вслед затем приступают к допросу подсудимого; ежели он запутывает себя, суд останавливает его и ласково замечает: «Нам не надобно, чтобы ты взводил на себя обвинения; нам надобно знать только то, что другие представят в твое обвинение». Подсудимых облегчают во всем по возможности; но когда защита их кончится, все посторонние оставляют заседание; двери запираются; ответные пункты, записываемые адвокатом, читаются со вниманием и взвешивается вероятность, какую заслуживают свидетели, по окончании чего презус делает вопрос: «Согласны или не согласны?» — начиная с младших членов.

Когда все дадут ответы и если семеро согласны с решением, а шесть против него, то оно признается действительным. За тем следует вопрос — если преступление состоит в побеге, возмущении или в другом каком-нибудь важном нарушении законов: «Сечение или смерть? « Голоса отбираются таким же порядком: ежели большинство определяет смерть, адвокат пишет определение, и оно подписывается всеми членами по старшинству, начиная с презуса и оканчивая адвокатом.

Тогда суд опять открывают; подсудимых приводят туда, и водворяется торжественное и глубокое молчание. Члены, все в шляпах, сидят по-прежнему; остальные присутствующие и зрители, кроме экзекутора суда, не надевают шляп. Когда адвокат прочитает приговор, презус приказывает экзекутору суда принять арестантов на свое попечение и смотреть за ними до исполнения приговора. Около трех часов пополудни, один из арестантов просил сказать мне, что он хочет о многом поговорить со мной. Я пошел за солдатским капитаном в закрытую кругом каюту, в констапельской, где содержались подсудимые с цепями на ногах. Цепи эти состоят из длинного прута и пары скоб такой величины, чтобы свободно могли обхватить ногу повыше косточки; каждая из них раскрывается пополам на петле и имеет на обоих концах ушки, в которые продевается прут и замыкается висячим замком. Я нашел обоих бедняков, сидящих на зарядном ящике. Маленькие чемоданы их лежали перед ними нетронутые; один из них горько плакал; но другой, по имени Стрендж, обладал большим присутствием духа, хотя, очевидно, был глубоко потрясен. Человек этот получил в юности весьма хорошее образование; но, усвоив буйное поведение, попал в какую-то беду, и чтоб избавиться строгого наказания, убежал от родных своих и вступил на военное судно. Тут, в минуты свободные от службы, он уделял время на чтение и размышление; делался по временам пасмурен, отстранялся от товарищей своих, не принимал участия в их развлечениях и весьма немудрено, что эта самая наклонность характера была поводом к возмутительным поступкам, за которые он был тогда осужден.

Он извинялся в принятой им смелости и сказал, что не будет долго удерживать меня.

— Вы видите, сударь, — сказал он, — что бедный товарищ мой почти вне себя от ужаса своего положения, и я этому не удивляюсь. Он совсем не похож на грубых преступников, подвергающихся казни на берегу; ни один из нас не боится умереть; но такая смерть, как эта, г. Мильдмей — быть повешену подобно собаке и служить срамом и укоризной нашим друзьям и родственникам, — вот что терзает сердца наши! Поэтому самому, дабы не поразить чувств моей бедной матери, я послал за вами. Видя, как вы кинулись за борт для спасения утопавшего, я думал, что вы не откажетесь сделать доброе дело и для другого несчастного матроса. Я сделал завещание и избрал вас исполнителем его. Я предоставил вам получить все мое жалование и призовые деньги, которые прошу вас отдать моей матери; вы отыщете ее по этому адресу. Я делаю это для того, чтобы она никогда не могла узнать историю моей смерти. Вы можете сказать ей, что я умер для блага моего отечества, и это весьма справедливо, ибо я признаю справедливость моего приговора и необходимость строгого наказания, для примера другим. Одиннадцать лет как я не видал Англии, служа все это время верою и правдою, и никогда не делал противного моему долгу, кроме одного теперешнего раза. Мне кажется, если бы добрый король наш узнал печальную историю моей жизни, он оказал бы мне милосердие, но да будет воля Божья! Я желаю теперь только одного: чтоб мы настигли неприятельский флот, и чтоб я мог умереть так, как я жил, защищая мое отечество. Но я задержал вас слишком долго. Бог благословит вас, сударь; не забудьте бедную мою мать; а меня, вы, наверное, увидите завтра поутру на баке.

Роковое утро наступило. Было восемь часов. Выпалила пушка, и сигнал для казни поднялся на вершине нашей мачты. Бедняки издали глубокий стон и воскликнули: «Боже, спаси и помилуй нас — земное наше поприще и заботы почти уже кончились! « Солдатский капитан пришел к ним, приказал отомкнуть замки, снять долой цепи и солдатским часовым вести арестантов на шканцы.

Здесь произошла тогда торжественная сцена, которую я почти не в состоянии описать… День был ясный и тихий; брам-реи поставлены были козлом на всех судах; флаги развевались; все команды, одетые в белые панталоны и синие курточки, подобно пчелам, роями висе ли на вантах и других снастях со стороны, обращенной к нашему кораблю; стража из морских солдат в ружье поставлена была на прочих судах по обеим сторонам шкафутов; но на нашем она была на шканцах. Две шлюпки с каждого корабля держались на веслах у нашего борта; на них находилось по лейтенанту и унтер-офицерский караул с примкнутыми штыками. Все люди вызваны были наверх пронзительным свистом дудок шкипера и урядников, с передачей на низ каждым команды: «Пошел все наверх, быть при наказании!»

Послышалось скорое стучание ног по трапам, но ни одного слова не было произнесено. Арестанты стояли посреди шканец. Капитан прочитал им определение военного суда и повеление главнокомандующего — исполнить приговор. По прочтении священником соответственных этому случаю молитв и псалмов, с большим чувством и благоговением, спросили несчастных: готовы ли они; оба отвечали, что готовы, но каждый просил дать ему стакан вина, и это было немедленно исполнено. Они выпили его, почтительно поклонившись капитану и офицерам.

Адмирал не вышел наверх: это было не в этикете; но арестанты просили сказать ему о их любви и благодарности; потом просили позволения взять за руку капитана и всех офицеров и, исполнивши это, объявили желание обратиться к корабельной команде. Глубокое молчание воцарилось, и не было глаза, на котором не блестела бы слеза.

Вилльям Стрендж, тот самый, который посылал за мной, сказал чистым и внятным голосом:

— Братья-сослуживцы, выслушайте последние слова умирающего человека. Мы предстоим здесь по милости некоторых из вас, безопасно стоящих теперь в толпе; вы сделали из нас глупцов, и мы сделались жертвами справедливого мщения закона.

Достигнули ли вы исполнения задуманных вами бесчестных намерений, которых последствия вы теперь видите? Гибель, вечная гибель вам и семействам вашим; вы нанесли бесчестие вашему отечеству и заслужили презрение тех иностранцев, которым предполагали сдать корабль. Благодарение Богу, что вы не успели в этом! Пусть участь наша послужит вам предостережением; и старайтесь будущими делами показать ваше раскаяние и сокрушение сердца о прошедшем.

Теперь, сударь, — закончил он, обратившись к капитану, — мы готовы.

Прекрасная эта речь из уст простого матроса должна понравиться каждому так, как она понравилась тогда капитану и офицерам корабля.

Арестантам связали руки назад, и священник пошел впереди процессии, читая отходную. Солдатский капитан, с двумя солдатскими часовыми, провожал их по правому шкафуту на бак, где на каждой стороне приготовлены были со ступеньками подмостки выше крамбол; чрез большие блоки со свитнями, привязанные на самых концах фока-рея у бугеля, продеты были веревки, один конец которых лежал на подмостках, а другой проходил вдоль рея и между сарвинь-стропов спускался в блок на палубу. Заряженная пушка в батарейной палубе, прямо под подмостками, готова была к выстрелу.

Я был при бедном Стрендже до последней его минуты; он просил меня посмотреть, чтобы петля, сделанная из куска веревки толщиной в леер белья, не была бы велика и как раз приходилась по его шее; ибо он знал людей, ужасно страдавших от недостатка этой предосторожности. Белый колпак надет был на голову каждого из них, и когда взошли они на подмостки, колпаки надвинуты были на глаза. Они пожали руку мне, своим артельным и священнику, уверяя его, что умирают с чувствами истинных христиан. После этого простояли еще с минуту, покуда веревки от рея соединили с петлей кляпышем, бывшим в ходовом конце ее; другие концы веревок держались на руках 20 или 30 человеками по обеим сторонам шкафутов, при которых находились два лейтенанта нашего корабля.

Когда все было готово, капитан махнул белым платком; пушка выпалила, и в одну минуту увидели несчастных, качающимися на ноках рея. Они были в синих курточках и белых панталонах. Оба были красивые люди. Страдания их, казалось, продолжались недолго; по прошествии часа тела спущены были на низ, положены в гробы и отправлены на берег для погребения.

По возвращении моем в Англию, девять месяцев спустя, я исполнил обещание и отдал матери бедного Вилльяма Стренджа более пятидесяти фунтов стерлингов его жалованья и призовых денег. Я сказал ей, что сын ее умер христианином и пал для блага своего отечества; после чего поспешил уйти, боясь, чтобы она не стала расспрашивать меня.

Я хочу рассказать одно происшествие, которое послужит доказательством, что казнь человека на военном судне не всегда производит надлежащее впечатление на умы молодых мальчиков.

На корабле нашем было двое из них: один сын плотника, а другой — шкипера. Вид казни удивлял и занимал их, но недостаточно поразил. На другой день, когда я лежал в каюте на кубрике, читая книгу при копеечной свечке, два эти мальчика спустились из грот-люка по канату. Не знаю, видели ли они меня и думали, что я не скажу на них, или полагали, что я сплю, но только, усевшись на самой средине бухты канатов, разговаривали некоторое время очень деятельно. Они имели с собой что-то завернутое в полосатую рубаху и носовой платок, посматривали на планки у бимсов, к которым привешивались койки, и, взявши длинную веревочку, старались продеть в одну из них, но так как не могли достать, то один влез на спину другого, продел веревочку и продетый конец опустил до канатов. После чего развернули рубаху и к удивлению моему вынули из нее трехмесячного боцманского котенка. Передние его лапки связаны были на спине, а задние вместе, и в ним прикреплено свинцовое грузило; кусок белой тряпки повязан был вокруг его головы вместо колпака.

Очевидно было, какая участь готовилась котенку, и для чего находился свинец у задних лап его. Завязавши веревочку вокруг шеи, каждый из них пожал ему лапу и как будто плакал. Потом один взял флейту и полную ее набил мукой из платка; другой держал конец веревки: всю последующую за тем церемонию они выполнили, как умели.

— Готово ли? — спросил исполнитель или тот, который держал веревочку.

— Все готово, — отвечал мальчик, имевший флейту.

— Пали пушка! — сказал палач.

Мальчик приложил один конец флейты ко рту, выдул из нее всю муку, и при этом скромном подражании пушечному дыму бедная кошка поднята была к бимсу, где и провисела, покуда не умерла. Я стыжусь сказать, что не постарался спасти кошки, хотя, впрочем, заставил безрассудных ее убийц поплатиться кошкой[39].

Через несколько времени они спустили котенка вниз и положили в зарядный ящик; это само собой должно было обнаружить их поступок, ибо запах заставил на время донос свой. Котенка отыскали, и так как доказательства были ясны, то и последовало немедленно наказание виновных, к большой забаве присутствовавших. Маленьких гадин привязали к пушке и славно высекли.

Подшкипер съел котенка, во-первых, как он говорил, потому что «научился» есть кошек в Испании; и, во-вторых, потому, что он не умер натуральною смертью.

— Не был это кролик? — спросил я.

— Кролик, сударь! О, черт возьми, неужели вы думаете, что я не могу отличить кошку от кролика? Одна имеет короткие уши и длинный хвост, а другой имеет все наоборот.

В Минорке дан был большой карнавальный маскарад, в честь англичан. Я отправился туда в роли дурака и встретил там множество товарищей.

Взявши напрокат дурацкое платье, я присоединил к нему весьма приличное в таком случае животное — осла — и воссел на него посреди радостных криков тысячи грязных бродяг. Приехавши на место, я начал кувыркаться в воздухе, прыгать, скакать и показывать разные паяцкие штуки. Манера, с какойразыгрывал я роль свою, собрала около меня маленькую толпу. Я не начинал первым разговора ни с адмиралом, ни с капитанами, пока они сами не обращались ко мне; и тогда заставлял их расплачиваться за вопросы. Один крутой служака спросил меня: не хочу ли я поступить на его корабль? Зная очень хорошо все распоряжения и хозяйство на каждом корабле, из бывших на станции, я отвечал ему:

— Нет, покорно благодарю; вы дадите мне три дюжины линьков, если я нехорошо свяжу свою койку.

— Иди ко мне, — сказал другой.

— Ваша сонетка слишком коротка; вы никак не достанете до нее, чтоб позвонить и приказать принести еще бутылку вина, прежде чем офицеры откланялись вам после вашего стола.

Третий обещал мне хороший прием и сколько угодно вина.

— Нет, — отвечал я, — на вашем корабле я буду как уголь в Ньюкастле; кроме того, у вас стишком слабый кофе: повар ваш кладет только одну унцию на шесть чашек.

Ответы эти весьма много забавляли толпу, и даже сам адмирал подарил меня улыбкой. Я почтительно поклонился его лордству, который спросил:

— Чего ты хочешь от меня, дурак?

— О, совершенно ничего, милорд! — сказал я. — Я хочу только просить у вас одной небольшой милости.

— Говори, что такое? — сказал адмирал.

— Только сделать меня капитаном, милорд.

— О, нет, — сказал адмирал, — вы никогда не делаем дураков капитанами.

— Не делаете! — возразил я, подбочениваясь самым нахальным образом. — Так это, должно быть, совсем новое постановление. Как давно отдан этот приказ?

Добрый старый начальник наш от души смеялся этой дерзкой выходке; но капитан, которого корабль я недавно оставил, был так глуп, что оскорбился ею. Он узнал меня и на другой день приехал на фрегат жаловаться капитану, но тот смеялся над ним, находил это прекрасной шуткой и пригласил меня к обеду.

Фрегат наш был отправлен в Гибралтар, куда мы вскоре прибыли; с пришедшим туда из Англии пакетботом я по лучил письмо от отца, в котором он извещал меня о смерти несравненной матушки. О, как сожалел я тогда о всех причиненных мною ей огорчениях! Как вдруг представились мне все мои дурные дела, и я живо припоминал мое последнее свидание с нею! Я никогда не думал, что и вполовину стану так сожалеть ее! Батюшка описывал, как в последние минуты своей жизни изъявляла она величайшую заботливость о моем благословении; страшилась, что дорога жизни, на которую я вступил, не приведет меня к прочному благополучию, хотя может быть и обещает много временных преимуществ. Предсмертные ее завещания мне были: никогда не забывать нравственных и религиозных правил, в которых она меня воспитывала; и с последним своим благословением она умоляла меня читать Библию и взять ее за путеводительницу в жизни.

Письмо батюшки было чрезвычайно трогательно, и никогда, во все продолжение последующей моей жизни, мои чувства не были так расстроены, как в тот раз. Я лег на койку с больной головой и с сокрушенным сердцем. Взгляд на протекшую жизнь не представлял мне никакого утешения. Разврат, гордость, мщения и обманы, в которых я был виновен, взрывались в память мою, как буря между снастей, и призывали меня к самым серьезным и печальным размышлениям. Не прежде, как чрез несколько времени, я мог собрать мысли и рассмотреть самого себя; но когда припоминал я свои дурные дела, мое отступление от этой стези добродетели, на которую наводила и так часто указывала моя нежная родительница, — печаль, стыд и раскаяние одолели меня. Мне представилось тогда, как часто был я на краю перехода в вечность; и если б умер обремененный моими грехами, какая бы участь готовилась мне? Я с ужасом взирал на опасность, от которой избавился, и с горестной недоверчивостью смотрел на ожидавшее меня будущее. Напрасно искал я между всеми своими поступками, с тех пор, как вышел из попечений моей матери, хоть одно добродетельное дело или хотя одну черту, произведенную добрым побуждением. Правда, у меня были поступки, имевшие прекрасную внешность и кидавшиеся в глаза другим, но мрак порока скрывался под этой внешностью, и я чувствовал, что глаз, более прозорливый, нежели такой, какими обладали люди, окружавшие меня, очень легко отличил бы форму от содержания.

До двенадцати часов я не мог сомкнуть глаз; в это время позвали меня наверх, как мы называем, на среднюю вахту, то есть с полуночи до 4-х часов утра. Накануне мы похоронили квартирмейстера, прозванного нами Квидом, старого матроса, погубившего себя пьянством, — случай весьма нередкий в морской службе. Тело человека, расстроившего себя невоздержностью, немедленно после смерти находится уже в некотором состоянии гнилости, и разрушение его, в особенности в жарком климате, происходит весьма скоро. Чрез несколько часов после смерти Квида тело начало издавать запах, указывавший на необходимость немедленного погребения. Поэтому оно зашито было в койку, но так как фрегат стоял на якоре на большой глубине, течение шло из залива, и все шлюпки были в то время посланы в порт, то старший лейтенант велел привязать ядро к ногам покойника, прочитать над ним похоронные молитвы и кинуть за борт со шкафута.

Я ходил по шканцам в печальном расположении духа, внимательно рассуждая о некоторых местах Библии. Более двух лет я не заглядывал в нее; мысли мои невольно обратились к последним часам бедного Квида и к прочитанной над ним трогательной погребальной молитве: «Я есмь воскресение и жизнь». Луна, закрытая до того облаками, вдруг показалась, и вместе с тем крик ужаса раздался на палубе. Я подбежал к часовому на правом шкафуте, который издал его, спросить о причине, но нашел его в таком состоянии нервного возбуждения, что он мог только произнести: — Квид! Квид! — и указал мне пальцем на воду.

Я посмотрел за борт и, к удивлению моему, увидел тело Квида, завернутое в страшную койку, плавающее совершенно прямо, с головой и плечами поверх воды! Легкая зыбь придавала ему вид качающего головой, между тем как полный свет луны позволял нам видеть и остальную часть тела под водой. Несколько мгновений я был в ужасе, которого не могу описать, и рассматривал труп к глубоком молчании; кровь моя начала застывать, и я чувствовал, что волосы становятся у меня дыбом. Я был совершенно озадачен и думал, что Квид поднялся из глубины моря, дабы предостеречь меня; но через несколько секунд ко мне возвратилось здравое суждение, и я скоро отгадал причину такого странного явления. Я приказал изготовить шлюпку, а между тем пошел доложить о случившемся старшему лейтенанту. Он засмеялся и отвечал:

— Верно старый молодчина нашел, что соленая вода не так вкусна, как грог. Привяжите ему к ногам еще ядро и поставьте старика опять на якорь; да скажите ему, чтобы он не навалил на фрегат наш, когда его в другой раз подрейфует. Чего ему еще надо? Сказавши это, он опять заснул. Это, по-видимому, странное обстоятельство легко можно объяснить. Гниение, разрушая внутренность трупа, развивает в нем некоторое количество газа, который чрезвычайно раздувает тело и заставляет держаться на воде. Тело этого человека было выброшено за борт, когда еще происходило разложение, и привязанное к нему ядро могло только потопить его на время, но через несколько часов не в состоянии уже было удержать его на дне, и он всплыл на поверхность воды благодаря привязанному к нему грузу, в том самом перпендикулярном положении, о котором я говорил.

Катер с людьми был послан привязать еще ядро к трупу и потопить его. Когда они старались задержать его отпорным крюком, он как будто не допускал поймать себя и играл с ними, беспрестанно поворачиваясь кругом или погружаясь в воду и опять всплывая. Но случай избавил нас от дальнейших хлопот; гребцы начали упрекать матроса, бывшего на баке, что он не может поймать крюком покойника; он рассердился и воткнул острие в живот его; заключавшийся там газ вылетел с громким урчанием, и тело немедленно потонуло, как камень. Над этим происшествием много шутил, но я не был тогда расположен к шуткам и прежде нежели кончилась моя вахта, решился отправиться домой и оставить службу; ибо я не видел никакой возможности следовать завещанию моей умирающей матери, если останусь на поприще, на котором я находился.

На следующее утро я заявил капитану о моем намерении, не оставляя службы, отправиться домой для устройства дел. Это было в то время столько же необходимо, как путешествие в Иерусалим. Я пересказал капитану полученные мною неприятные известия, и он, выслушав все мои представления, сказал, что ежели я в состоянии остаться с ним, то это послужит для меня к лучшему.

— Вы теперь, — сказал он, — привыкли ко мне, вы знаете свою должность и служите очень хорошо; кроме того, я с самой выгодной стороны упомянул о вас в донесении моем адмиралтейству. Впрочем, вы лучше меня знаете дела ваши (тут он совершенно ошибся, он не должен бы был согласиться на представляемые мною доводы). Но мой совет вам — остаться.

Я поблагодарил его, но желая и решившись уже ехать домой, заставил согласиться на мою просьбу; он выдал мне билет на отпуск, прибавив к нему лестную аттестацию о моем поведении и знании службы и сказал мне, что если я хочу воротиться к нему на фрегат, то он оставит для меня ваканцию. Я с сожалением простился с офицерами, товарищами и командой. Более трех лет мы служили вместе, и бурное мое начало обратилось, наконец, в спокойное и мирное признание моего старшинства в мичманской кают-кампании; мои способности делали меня всеобщим любимцем, и когда я сходил с судна, все сердечно желали мне возможных благ. Я поехал на катер на линейный корабль, на который было приказано взять меня для доставки в Англию.

ГЛАВА IX

Как бы я был счастлив порознь с каждым из этих двух прекрасных созданий.

Опера «Нищие».

В молодости радости и горе по большей части скоропреходящи, от чего бы они ни происходили, от обладания или утраты предмета наслаждений или от сознания совершенного нами дурного или хорошего поступка. Потрясение бывает хотя сильно, но непродолжительно; это самое случилось и со мной. Не провел я еще четырех дней на корабле, на котором отправлялся в Англию, как чувства мои поколебались и ветренность дошла почти до безумия. Часы рассуждения с самим собою были сокращены, потом и совсем отменены. Всеобщее веселое настроение новых моих товарищей и нетерпеливое их желание увидеть родину; предвкушение удовольствий чувственного служения Бахусу и Венере, или воспоминания о прежних, составляющие всегдашний предмет разговора между мичманами; громкие и безумные рукоплескания и похвалы, воздаваемые грубейшему сквернословию — все это в свою очередь разрушало те чистые намерения, с которыми я расстался с своим капитаном. Мне стало казаться, что я поступил очень глупо, покинув фрегат, где я был не только главою мичманской кают-компании, но и на прекрасной дороге производства. Я ясно видел, что сделал безрассудный поступок, и снова предался своим порокам и шалостям. Случившееся же дома бедствие немного, весьма немного, обуздывало меня.

Мы прибыли в Англию после благополучного перехода от Гибралтара. Я заблагорассудил провести два дня в Портсмуте с новыми моими товарищами, чтобы навестить старые знакомые закоулки и наделать тех непростительных и невоздержанных шалостей, которым усердно аплодировали дураки и плутоватые повесы, и сами разделяли их на мой счет, оставив мне потом полную свободу каяться, когда мы расстались. Я однако же собрался уложить сундук и после неумеренного ужина в Фонтене, совсем пьяный отправился спать; а на следующее утро с больной головой сел в карету и поехал в Лондон. День излишнего веселия обыкновенно сопровождается днем какого-то уныния и смирения. Это весьма понятно и естественно; мы слишком напрягаем свои силы и расточаем наслаждения, равно как и деньги, оставляющие нас на следующий день с пониженным духом, а еще более того с облегченным кошельком.

Какое-то глупое уныние последовало за бурным весельем, происходившим накануне. Я заснул в углу кареты, и спал почти до часа, когда мы приехали в Годальминг, где я вышел и слегка подкрепился. В продолжение дорога я был на свободе и в таком состоянии рассудка, что мог рассмотреть свое поведение со времени оставления фрегата в Гибралтаре. Мое самоисследование, как обыкновенно, не представляло ничего в мою пользу. Я с горестью увидел, что примеры дурного общества совершенно изгладили добрые намерения, принятые мною по получении известия о смерти матушки, и что другие легко могут управлять мной, потому что, несмотря на все обещания исправиться, я уступил первому встретившемуся мне искушению.

Напрасно я представлял себе печаль нашего семейства, которую встречу по возвращении домой, ужасную пустоту, произведенную смертью моей матери, скорбь отца, моего брата и сестер в глубоком трауре, и диван, на котором оставил я лучшую из матерей, отворачивая от нее бессмысленное свое лицо, когда она была терзаема сильнейшею горестью. Я опять дал себе обещание исправиться, чувствуя в этом некоторое тайное утешение.

Громко и добродушно приветствовал меня слуга, отворивший мне двери в доме моего отца. Я полетел в гостиную, где нашел брата и сестер, имевших у себя в гостях несколько детей. Они танцевали под фортепиано, на котором играла тетушка, между тем как отец сидел в огромном своем кресле в весьма приятном расположении духа.

Сцена эта была совершенно противоположна той, какую я ожидал встретить. Я приготовился к трогательной и горестной встрече, и собрал всю свою твердость, чтобы перенести ее. Посудите ж теперь, как внезапно был я поражен, найдя веселое и приятное расположение духа там, где ожидал встретить слезы и сетования. У меня совсем вышло из памяти, что, хотя смерть матушки и была для меня происшествием новым, но она случилась за шесть месяцев до получения мною о том известии и, следовательно, у домашних моих печаль успела уже уступить времени. Я удивился, найдя в них этот, казавшийся мне недостаток чувств; между тем они с равным удивлением глазели на меня и на знаки глубокой печали, находившиеся на моей одежде.

Батюшка приветствовал меня с удивлением; спросил, где осталось мое судно, и по какому случаю оно пришло в Англию? Дело было в том, что я, неожиданно решившись возвратиться домой, не побеспокоился уведомить его о моем намерении; впрочем, если бы я и написал, то известие должно было придти вместе со мною; разве если бы написал по приезде моем в Портсмут, вместо того, чтобы прогуливать время в самых предосудительных шалостях и мотовстве. Не будучи в состоянии в присутствии многих свидетелей дать отцу моему то объяснение, которое он имел право ожидать от меня, я на некоторое время пострадал в его мнении. Весьма естественно, что причиной моего внезапного возвращения он считал мое предосудительное поведение. Брови его нахмурились, и он, казалось, погрузился в глубокое размышление.

Такое обхождение моего отца, вместе с продолжавшеюся шумной веселостью братьев и сестер, было мне чрезвычайно тягостно. Мне казалось, что при печальном известии о смерти моей матери, я как бы выказал излишние чувства и сделал слишком большую жертву, оставивши фрегат. Объяснения с отцом наедине не помогли мне. Он не мог поверить, чтобы смерть матушки была единственною причиной возвращения моего в Англию. Я выдержал множество решительных и гневных вопросов, относившихся до того, каких хороших последствий мог я ожидать, оставивши фрегат. Показанное мною лестное свидетельство капитана еще более огорчило его. Напрасно ссылался я на движение моих чувств. Он возражал одним и тем же: что мне нечего отвечать на его вопросы, и что я оставил фрегат, будучи на дороге к счастью и пользуясь полной милостью командира.

— И что было бы с флотом, — говорил он, — если бы каждый офицер по получении известия о смерти своего родственника, возвращался домой?

По мере того, как разглагольствования отца расточали мне укоризны, они, в то же самое время, разрушали все нравственное впечатление, произведенное на меня завещанием умирающей матери. Ежели ее смерть должна быть таким неважным для меня событием, то и последние слова ее равно не должны ничего значить; и с той минуты я перестал думать о них. Отец принял меня совсем иначе, нежели при жизни матушки. На мои просьбы он дал суровый отказ, и обращался со мной более как с ребенком, нежели как с восемнадцатилетним юношею, видевшим уже многое на свете.

На его холодность я отвечал сопротивлением. Гордость пришла ко мне на помощь. В один вечер произошел между нами спор, в конце которого я дал ему заметить, что ежели не могу жить спокойно под кровлею его дома, то оставлю ее. Он хладнокровно советовал мне исполнить это, никак не ожидая, что я последую его совету. Я вышел из комнаты, хлопнул за собой дверью, уложил несколько перемен белья и пустился в путь, ни с кем не простясь, с ношей на плечах и с шестнадцатью шиллингами в кармане.

Отец мой поступил в этом случае весьма дурно, а я еще хуже. Ему хотелось опять отправить меня во флот, в чем я ему нисколько не противоречил; но его нетерпение и моя гордость испортили все. Раскаяние скоро пришло ко мне, но уж пришло поздно. Ночь быстро приближалась; я не имел над собой крова, и финансы мои были не в цветущем положении.

Пройдя шесть миль, я почувствовал усталость. Становилось темно, и я шел без всякой цели. В это время проезжала мимо коляска какого-то господина; я уселся на ней сзади и проехал еще четыре мили; тут, когда начала она тихо подниматься на гору, сидевшие в ней увидели меня и сказали о том кучеру, шедшему возле пешком. Тот приветствовал меня двумя или тремя сильными ударами своего хлыста, давая мне знать, что я был вовсе им не надобен, таким убедительным способом, без которого можно было обойтись.

Читатели мои знают, что я давно уже начал придерживаться правил систематического возмездия и поэтому, выждавши, спокойно, когда кучер, поднявшись на гору, сядет на козлы и будет открыт для нападения, я пустил ему камень в голову, заставивший его опорожнить свое место и упасть под брюхо лошадям. Животные, испуганные его падением, круто поворотили вправо, иначе коляска переехала бы через него, и с бешенством спустились с горы. Кучер, поднявшись на ноги, побежал за лошадьми, не обратив ни малейшего внимания на причинившего это несчастие; а я с возможной поспешностью пустился в противную сторону, совершенно равнодушный к участи сидевших в коляске, потому что все еще чувствовал полученные мною удары.

— Глупцы и невежи, — ворчал я сквозь зубы, поворотившись назад и глядя, как исчезали они у подошвы горы с страшной быстротою. — Поделом вам, вы этого заслуживаете. Правда, я сделал очень дурно, но вы бы могли вежливым образом заставить меня сойти; ударить же меня хлыстом…

Кровь не переставала кипеть во мне, и я поспешно продолжал свой путь.

Вскоре дошел я до маленького городка, огни которого видны были в то время, когда лошади взъехали на гору и понесли. Вошедши в первый попавшийся мне трактир, я нашел большую комнату внизу занятою труппою странствующих актеров, только что возвратившихся с успешного представления Ромео и Юлии; и по царившему между ним восторгу, я легко мог заключить, что успех вполне соответствовал их ожиданиям. Всех их было четырнадцать; они сидели вокруг стола, весьма недурно уставленного усладами сей жизни, и одеты были в театральные костюмы; все это, при быстром круговращении бутылки, придавало всей сцене какую-то романтическую свободу, весьма достаточную, чтобы заинтересовать собой ум ветренного мичмана, на половинном жалованьи.

Проголодавшись после путешествия, я вознамерился присоединиться к ужинавшей компании, и мне было весьма легко исполнить это, потому что там был table d'hote. Одна из актрис, нежное, миленькое и хорошо сложенное создание, с большими черными глазами, принимала с явной холодностью комплименты лучших провинциальных неучей и молодых фермеров того околотка. При кратковременных и редких улыбках своих, она выказывала прекрасный ряд маленьких белых зубов; но когда опять принимала задумчивую физиономию, я не мог быть равнодушен к восхитительной прелести ее меланхолии, чрезвычайно расположившей меня к этой бедной девушке, очевидно бывшей в низшем состоянии жизни, нежели то, для какого она была воспитана. Сидевший возле нее мужчина, как только увидел, что внимание его было пренебрежено, оставил свое место; я немедленно завладел им и, наблюдая величайшее почтение, вступил с нею в разговор.

Не знаю, понравилось ли ей мое обращение, бывшее, может быть выше того, какое она была вынуждена обыкновенно испытывать или оказанное мною ей особенное внимание льстило ее самолюбию, но только она постепенно делалась одушевленнее и обнаруживала большие природные способности с прекрасно образованным умом, так что я каждую минуту более и более удивлялся, встретя ее в такой компании.

Наш разговор продолжался довольно долго. Я только что сделал ей замечание, на которое она не отвечала, очевидно, стараясь скрыть тайное волнение, как мы были прерваны подъехавшую к крыльцу коляской и криками: «Помогите! помогите!» — Я немедленно оставил новую свою знакомую и, призываемый сигналом бедствия, полетел на помощь.

Какой-то господин сидел в коляске, держа на руках своих молодую даму, бывшую, как казалось, без признаков жизни. При моей помощи она скоро была перенесена в трактир и потом в спальню. Немедленно послали за лекарем, но не могли сыскать его. Единственный практикант города отлучился на то время, чтобы присутствовать при одном из тех случаев, которые, как говорит мистер Мальтус, слишком часто бывают ко вреду отечества[40]. Мне сказали, что коляска опрокинулась и с тех пор молодая дама находилась без чувств.

Тут нельзя было терять времени. Некоторые медицинские сведения, приобретенные мною в течение службы, показывали мне, что немедленное кровопускание было необходимо; я сообщил свое мнение господину, и несмотря на слабое свое искусство, предложил услуги для исполнения этой операции. Предложение было принято с благодарностью признательным отцом. Острым перочинным ножичком я открыл жилу на одной из белейших ручек, какие я когда-либо видел. После нескольких секунд задержки, кровь пошла свободно, пульс постепенно усилился и окреп. Пара больших голубых глаз внезапно открылась на меня, подобно замаскированной батарее, и так сильно подвергла огню нежной страсти, что я почти позабыл о миленькой актрисе, оставленной мною за ужином, и которая за несколько минут перед тем занимала все мои мысли и внимание.

Приведя в чувство прекрасную пациентку, я предписал уложить ее в теплую постель, напоить чаем и иметь тщательный присмотр. Приказания мои были исполнены в точности. Вышедши из комнаты больной, я начал рассуждать о быстрой смене и странностях событий того дня.

Едва имел я время решить в уме своем, которая из двух соперничествующих красавиц заключает в себе более достоинств, как прибыл лекарь. Его ввели в комнату больной; он объявил, что с нею приняты были все нужные меры, и притом весьма вероятно, что жизнью своею она была обязана единственно моей сметливости.

— Но позвольте мне узнать, — сказал лекарь, обращаясь к отцу, — как это случилось?

Господин отвечал, что кучер его ударил какого-то негодяя, сидевшего сзади их коляски, который в отмщение кинул в кучера камнем и сшиб его с козел; лошади испугались, поворотили назад к своим конюшням, пустились с горы и, пробежавши пять миль, опрокинули коляску на тумбу. — При этом, — сказал он, — бедная дочь моя едва не была убита.

— Какой мерзавец! — сказал доктор.

— И правда, мерзавец, — повторил я; и чувствовал, что в самом деле был им. У меня закружилась голова, когда я подумал, что наделала необузданная моя страсть; а прелести милой жертвы еще более увеличили мое сожаление; но я скоро оправился от смятения, в особенности, когда увидел, что меня нисколько не подозревали. Напротив, отец больной и лекарь осыпали меня благодарностью и похвалами, которые я принимал с приличной скромностью и с протестами. Благодарный родитель дружески пожелал мне спокойной ночи.

Лениво развязывая галстук перед зеркалом, и кладя на стол свои часы и тощий кошелек, я не мог воздержаться от самодовольного взгляда на свою наружность, казавшуюся мне весьма красивой и открытой. Но при размышлении о происшествиях того дня, нашел, как обыкновенно, что число дурных поступков у меня много превысило число хороших.

— Вот, сэр, — сказал я себе, — та дорога, по которой идете вы к покаянию и исправлению. Вы разругались с своим отцом, оставили его дом; подобно бродяге, ехали сзади господской коляски, были прогнаны оттуда плетью, переломали ребра бедному человеку, имеющему жену и детей и содержащему их своими трудами, были причиною того, что коляска опрокинулась, и едва не лишили жизни бесподобную девушку! И все это произошло в короткое время, в течение шести часов; не говоря уже ни слова о ваших замыслах насчет хорошенькой актрисы, которые, вероятно, не из самых благородных. Чем все это должно кончиться?

— Виселицей, — сказал я, отвечая самому себе, — и тем более это вероятно, что финансы мои не имеют теперь никаких средств поправиться, разве чудом или разбоем на большой дороге. Я влюблен в двух девушек и имею только две чистые рубахи; следовательно, нет соответствия между желанием и их осуществлением.

С этой смесью рассуждений я заснул. Пение ласточек под окошком рано разбудило меня, и мысль, что отвечать о себе отцу милой девушки на его расспросы, которых я должен был наверное ожидать, первою явилась мне и привела меня в смущение. Я начал делать выбор между правдою и ложью; последняя (так велика сила привычки) взяла верх; но впрочем я решился предоставить это внушению той минуты, когда меня спросят, и действовать сообразно с обстоятельствами.

Мои рассуждения были прерваны служанкою, постучавшейся ко мне в дверь, с докладом, «что господин, принадлежащий молодой леди, просит меня сделать ему честь завтракать вместе с ним и ожидает меня.

Мысль сидеть за столом с прекрасным созданием, которого я вчера едва не лишил жизни, тотчас овладела мною, и я, предоставив сочинение задуманной истории случаю или вдохновению, спустился из своей комнаты в гостиную, где незнакомец ожидал меня. Он принял меня чрезвычайно ласково, снова изъявил свою благодарность и сказал, что имя его Сомервиль.

Имя это я слышал когда-то от отца моего и старался вспомнить, при каком именно случае. В это время господин Сомервиль прервал меня, говоря, что он надеется иметь удовольствие узнать имя молодого человека, так обязавшего его. Не имея времени солгать, я отвечал ему, что имя мое Мильдмей.

— Неужели я так счастлив, что вижу перед собой сына старого моего друга и товарища по училищу, мистера Мильдмея? Но это не может быть, — сказал он, — потому что он имеет только двух сыновей — одного в университете, а другого, лихого моряка, какой когда-либо был, и находящегося теперь в Средиземном море. Впрочем, вы, может быть, родственник его?

Только что досказал он этот вопрос и прежде чем успел я ответить на него, отворилась дверь и вошла мисс Сомервиль. Все мы неоднократно слышали о любви с первого взгляда, но я уверяю, что человек, который при первом взгляде на Эмилию Сомервиль не почувствовал бы отчаянной любви, должен не иметь ни души, ни сердца. Если считал я ее прекраснейшею, когда лежала она в бесчувственном состоянии, то что ж должен был подумать о ней, когда формы ее приняли свою удивительную живость, и щеки натуральный цвет? Не будучи никогда в состоянии описывать совершенства красоты, я могу только сказать, что мисс Сомервиль, по моему заключению, обладала всеми изящнейшими совершенствами своего пола в Англии, и все это так гармонически соединено было искусной рукой природы, что я готов был упасть на колена и признаться ей в моем обожании.

Когда она протянула мне свою белую ручку и благодарила меня за услугу, рассудок мой до того затмился внезапным появлением и обращением ко мне этого прекрасного видения, что я не находил слов и сказал ей что-то такое, заикаясь; но не знаю — по-французски ли, или по-английски. Я потерял все присутствие духа; и краску, показавшуюся в то время на лице моем, от сознания своего преступления, можно было почесть за стыдливость непритворной невинности. Без сомнения, эти наружные доказательства часто заставляют обманываться, что случилось тогда и со мной. Замешательство мое приписано было скромности, всегда сопровождающей истинное достоинство, которое, говорят, краснеет, когда его обнаруживают; но мне суждено было чувствовать достоинство, не могущее краснеть, и блистать отсутствием того, которое могло краснеть, между тем как первому отдавали все уважение, принадлежащее последнему. Краска, горевшая в то время на моих щеках, была бы слишком достаточна, чтоб осудить преступника в Олдь-Белей[41]; но на наружности прекрасного молодого человека принялась, как верное доказательство «чистой, откровенной души».

Я пробыл довольно долго в училище для того, чтоб стыдиться носить незаслуженные лавры, и, получая часто незаслуженные розги, считал себя в праве пользоваться случайно встречавшимися выгодами. Итак, оставив в покое свою чувствительную совесть, я сел между новой моей владычицей и отцом ее, и закусил чудеснейшим образом. Мисс Сомервиль, хотя, по словам лекаря, находилась вне опасности, но была все еще слаба, однако, была в состоянии продолжать дорогу, и так как им оставалось только несколько миль до дому, то мистер Сомервиль предложил обождать часа два.

По окончании завтрака он вышел из комнаты, дабы сделать распоряжения к отъезду, и я остался tet-a-tete с молодой леди. В продолжение короткого его отсутствия я узнал, что она была единственная дочь и лишилась матери; из разговора, снова начатого ею о моей фамилии, я увидел, что до смерти мистрисс Сомервиль, отец мой был с родителями Эмилии в искренней дружбе. Я не отвечал на вопрос мистера Сомервиля, а теперь тот же вопрос сделан был мне его дочерью; и при том коралловые ее губки так неотступно повторяли его, и голубые глаза так пристально смотрели на меня, что я не мог сказать лжи. В этом случае она была бы ужаснейшим преступлением, и потому я прямо сознался, что был сын мистера Мильдмея, друга ее отца.

— Милосердное небо! — воскликнула она. — Зачем же не сказали вы этого моему батюшке?

— Потому что вместе с этим я должен бы был рассказать ему многое; и вдобавок, — присовокупил я, делая ее моею поверенной, — я тот самый мичман, которого мистер Сомервиль считает плавающим в Средиземном море, и убежал вчера из дома отца моего.

Как ни старался я вкратце рассказывать свои приключения, но не мог кончить их прежде, чем возвратился мистер Сомервиль.

— Батюшка, — сказала ему дочь, — в заключение всего оказывается, что этот молодой человек — Франк Мильдмей.

Я сделал ей укоризненный взгляд за измену моей тайне; ее отец удивился, она сконфузилась, и я тоже.

Мне оставалось тогда одно откровенное во всем сознание; однако ж, я старался не проговориться насчет камня, кинутого мною в голову кучера. Мистер Сомервиль сделал мне весьма колкий выговор, что я счел с его стороны большей смелостью, принимаемой на себя; но он смягчил его, присовокупив:

— Ежели бы вы знали, как дороги мне интересы вашего семейства, вы бы не удивлялись, что я принял на себя тон родителя.

Я посмотрел на Эмилию и проглотил обиду.

— Но Франк, — продолжал он, — когда я скажу вам, что только расстояние между имением моим и вашего батюшки несколько прервало нашу долгую, искреннюю дружбу и частые сношения, и что я всегда принимал в вас величайшее участие во время нахождения вашего на поприще службы, то вы, может быть, не отвергнете мой совет и возвратитесь домой. Не заставляйте меня сожалеть, что тот, кому я так много обязан, слишком горд, и не хочет сознаться в своей ошибке. Я сам восхищаюсь возвышенным духом, выказываемым кстати, но направленный против отца он никогда не может быть оправдан. Я напишу вашему отцу и постараюсь приготовить все к вашему возвращению; а вы обождите здесь, покуда я извещу вас. Мне желательно бы было видеть вас у себя в доме, но ваши обязанности к отцу должны быть выполнены прежде всего; и, к крайнему сожалению моему, я должен сказать, что тогда только буду ожидать посещения вашего, насколько вам угодно времени, когда вы примиритесь с отцом и возвратитесь к нему. Подумайте хорошенько о словах моих, а, между прочим, так как финансы ваши, смею сказать, вероятно, не в слишком цветущем состоянии (вы отгадчик, подумал я), то позвольте мне вручить вам ассигнацию в десять фунтов.

Эта просьба его была исполнена скорее, нежели первая.

Он вышел из комнаты под предлогом расплатиться в трактире, но мне кажется, чтоб доставить случай своей дочери испытать силу ее красноречия над моей гордой душой, не подававшей больших надежд на уступку. Несколько минут с нею сделали гораздо больше, нежели сколько могли бы успеть оба отца потому что самое сильное понуждение покориться состояло в невозможности посетить дом отца ее, покуда не последует у меня примирение с батюшкой. Итак, на ее убеждения, я отвечал, что покорюсь всем благородным предложениям.

Когда я согласился, мистер Сомервиль сказал, что коляска ждет у подъезда, и, пожавши мне руку, увел свою дочь, заставившую меня последним киванием головы и прощальным взглядом дать себе слово — решительно исполнить все мои добрые намерения.

Случайности последних двадцати четырех часов могут показаться мелочными; но они сделались впоследствии весьма важны для вашего покорного слуги, как вы, читатель, сами это увидите. Гордость моя заставила меня оставить дом батюшки, а мщение побудило к поступку, выведшему на сцену героиню этой истории, потому что Эмилия Сомервиль сделалась ею впоследствии. Но увы! Какое пагубное недоразумение внушило мистеру Сомервилю — оставить меня на собственный произвол в трактире с десятью фунтами в кармане, вместо того, чтоб взять с собой и удержать в своем доме, покуда получится ответ от батюшки? Самые умные люди ошибаются иногда в рассчетах, по-видимому, незначительных, но которые, как показывают последствия, скрывают в себе величайшее зло.

Предоставленный самому себе, я размышлял некоторое время о происшедшем, но когда прелестная Эмилия Сомервиль исчезла из глаз моих, я вспомнил о миленькой, обворожительной актрисе, неожиданно оставленной мною вчера вечером. Однако я так был все еще занят прелестями ее соперницы, что искал сообщества Мельпомены более для одного препровождения времени, нежели для других каких либо важных видов.

Я нашел ее в большой комнате, где все они собрались. Она встретила меня, как знакомого, и оказала мне предпочтение, польстившее моему самолюбию. Через три дня я получил письмо от мистера Сомервиля с письмом от батюшки, который просил только об одном, чтоб я возвратился домой и встретился с ним так, как бы между нами не происходило никакой неприятности. Я решился исполнить это; но, проведши уже столько времени с Евгенией (так звали актрису), нелегко мог распроститься с нею. Дело состояло в том, что я, по обыкновению своему, был отчаянно влюблен в нее, и хотя не мог достоверно сказать об одинаковом расположении с ее стороны, но по крайней мере она, очевидно, предпочитала меня другим. Она рассказала мне историю своей жизни, которую я передам в следующей главе.

ГЛАВА X

Она добродетельна, хотя воспитана за кулисами; и сколько бы ни доставляло ей удовольствия видеть себя приветствуемой рукоплесканиями на сцене, при всем том, ее скорее можно было назвать скромною девушкой, нежели хорошей актрисой.

Жиль-Блаз.

«Отец мой, — рассказывала Евгения, — был директором труппы странствующих актеров; мать моя была молодая девушка из почтенной фамилии и, находясь еще в пансионе, влюбилась в него, увидав его в роли „Роллы“! Справедливо отринутая своим семейством и знакомыми, она сделалась примадонной. Я была единственным плодом этой связи и составляла единственное утешение моей матери в ее горести; ибо она горько раскаивалась в сделанном ею безрассудном поступке».

«Отец мой хотел, чтоб я, будучи тогда пяти лет, играла роль Купидона в опере „Телемак“. Мать моя сильно противилась такому требованию, говоря, что я никогда не должна быть на сцене; это породило между ними неудовольствие, делавшееся с каждым днем нестерпимее от жестокого обращения отца со мной и с матушкой. Я никогда не отходила от нее, боясь побоев и зная, что наверное получу их, если только не буду под ее защитой. Все свободное время она употребляла на мое образование и, несмотря на то, что сама впала в заблуждение, была вполне способна руководить воспитанием».

«Когда мне было семь лет, один из родственников моей матери умер, оставив пятнадцать тысяч фунтов, которые должны были разделиться поровну между ею и двумя ее сестрами. Он обеспечил долю моей матери таким образом, что отец не имел на эти деньги никаких прав. Коль только матушка узнала об этом, она оставила отца, который оказался достаточно рассудителен, чтоб не тратить ни времени, ни денег на ее преследование. Ежели бы он знал о внезапной перемене ее состояния, то, вероятно, поступил бы иначе.

«Мы приехали в Лондон и получили наследство, состоявшее из наличного капитала. После того матушка, боясь, чтоб отец не проведал об ее богатстве, отправилась во Францию и взяла меня с собой. Я провела там счастливейшие дни моей жизни; матушка не жалела трудов и делала значительные издержки на мое воспитание. Лучшие учители были ею взяты для обучения меня пению, танцам и музыке; и я сделала такие успехи в этих искусствах, что меня скоро начали считать прекраснейшею представительницею моих соотечественниц и не переставали удивляться мне».

«Из Франции мы переехали в Италию, где провели два года, и где я окончательно усовершенствовала свой голос. Бедная мать жила все это время на чистый капитал, полагая, что его достаточно будет на всю жизнь. Наконец, она заболела горячкой и умерла. Это было не более года тому назад, и мне было тогда шестнадцать лет. Будучи долгое время перед своей смертью в расстройстве рассудка, она не могла дать мне наставлений относительно будущего рода жизни и о том, куда обратиться мне за помощью. Зная, однако ж, банкира ее в Лондоне, я написала к нему немедленно и в ответ получила уведомление, что у него наших денег оставалось только сорок фунтов».

«Мне кажется, он обманул меня, но я не в состоянии была ничего поделать. Такое известие, однако, не привело меня в отчаяние. Я продала все, бывшее в доме, заплатила небольшие долги лавочников и с девятью фунтами в кармане взяла место в дилижансе и отправилась в Лондон, куда прибыла благополучно. В гостинице я узнала по газетным объявлениям, что провинциальная труппа актеров нуждается в молодой актрисе для благородной комедии. Первоначальная страсть матери моей никогда не оставляла ее, и в продолжение пребывания нашего во Франции мы часто разыгрывали разные пьесы, в которых я всегда участвовала».

«Оставленная без помощи и приюта, я считала неверный способ обеспечения себе пропитания во всяком случае лучшим, нежели порочный, и потому решилась испытать свое счастье на сцене. Нанявши извозчика, я отправилась в показанную в объявлении контору и нашла некоторое для себя утешение, узнавши, что мой отец был директором труппы, хотя была совершенно уверена, что он никогда не узнает меня. Я заключила условие с поверенным, и чрез два или три дня меня послали в уездный город, в нескольких милях от столицы».

«Я прибыла туда; отец мой не узнал меня, и я сама не хотела этого, будучи не расположена оставаться долго в труппе. Желание мое было — поступить на лондонскую сцену; но, зная, что мне недоставало практики, без чего бесполезно было бы предлагать свои услуги, я согласилась занять сначала место на провинциальной сцене и немедленно с большим прилежанием начала изучать свое новое ремесло. Я узнала, что отец мой женился на другой; и присоединение мое к труппе нисколько не прибавило согласия в их домашней жизни, потому что мачеха начала чрезвычайно ревновать меня. Но я старалась сохранять тайну и никогда, ни на одну минуту, не навлекала подозрений на мое поведение, которое до этих пор, благодаря Бога, было всегда чисто, хотя я подвержена тысяче искушений и засыпана домогательствами актеров быть женою одного или любовницею другого».

«Между предлагавшими мне последнее, был достопочтенный родитель мой, которому, по этому самому, я почти готова была объявить тайну моего рождения, как единственное средство избавиться от его навязчивости. Наконец, три месяца тому назад он заболел и умер за несколько времени до окончания срока моего контракта и получения прибавочного жалованья по полторы гинеи в неделю. Мне непременно хочется оставить труппу по миновании теперешнего моего срока, который кончится чрез два месяца. Я считаю себя в бедственном положении, хотя совершенно не знаю, какая будет моя дальнейшая участь».

В обмен на доверенность я сообщил ей столько из истории моей жизни, сколько считал для нее надобным. Я был совершенно обворожен ею, забыл мисс Сомервиль и отвечал на письмо батюшки почтительно и ласково. Он уведомлял, что постарался записать меня в книгу брандвахтенного корабля в Спитгеде; но, чтобы мне можно было долее наслаждаться приятным бездействием близ Евгении, я просил у него позволения поступить на корабль, не возвращаясь домой, и приводил в причину то, что некоторое промедление в свидании может смягчить неприятные впечатления, произведенные последнею размолвкою между нами. В своем ответе он согласился на это и приложил к нему очень порядочную ассигнацию; та же самая почта привезла мне убедительную просьбу и приглашение мистера Сомервиля приехать к нему в имение.

Моя обворожительная актриса известила меня, что через два дня их труппа отправится в окрестности Портсмута, и так как они должны были пробыть в этом переезде около двух недель, то я решился принять приглашение мистера Сомервиля и разлучиться с нею на время. Более недели провел я с милой Евгенией и, уезжая, признался ей в моей любви. Молчание и слезы были единственным ее ответом. Я видел, что это не огорчило ее, и расстался с нею полный приятных предчувствий.

Но о чем думал я, когда скакал к Сомервилям, сидя беспечно в карете? О наслаждении насчет бедной, беззащитной сироты, которой последующая жизнь будет омрачена горестями. Я в состоянии был видеть свою слабость и нравственно рассудить о ней; но дьявол торжествовал надомной, и я утешал себя простонародной поговоркой: «Иди, коли дьявол тащит». Этим дьяволом разрешил я все сомнения и стал думать об Эмилии, жилище которой было тогда у меня в виду.

Я приехал в имение и был ласково принят отцом и дочерью; но об этом посещении не буду распространяться. Воспоминание о нем заставляет меня презирать себя и человеческую природу. Можно ли мне было верить? Но я вдохнул неограниченное к себе доверие. Не был ли я безнравствен, насколько может быть человек в моем возрасте? Но я заставлял их думать, что был почти совершенство нравственности. Был ли я достоин счастья? Но я использовался им и пользовался таким, каким мне не удавалось пользоваться ни прежде, ни после того. Я похож был на змею Эдема, хотя и не имел бесчестных ее намерений. Красота и добродетель соединились, чтобы держать мои страсти в повиновении. Когда не представлялось им никакой пищи, они прятались в самые сокровенные уголки моей груди.

Я наверное исправился бы, если б мог быть неразлучен с Эмилией; но, разлучаясь с нею, терял все свои добрые чувства и намерения; однако в моей душе всегда оставался образ этой добродетели, зажигая в ней какой-то священный пламень, никогда не угасавший совершенно; и если случалось, что он затмевался на время, и то снова вспыхивал с прежним блеском и, как бы сторожевой огонь, часто проводил меня между опасностей, которые могли бы погубить меня.

Принужденный, наконец, оставить этот земной рай, я сказал ей, уезжая, что люблю, обожаю ее; и в доказательство того, что она мне поверила и была ко мне неравнодушна, получил локон ее волос. От Сомервилей я имел намерение отправиться прямо на корабль, как условился с отцом; но искушение продолжать ухаживать за прекрасной и несчастной Евгенией было так велико, Что я не имел возможности противиться ему или по крайней мере полагал, что не могу, несмотря на все усилия, победить себя. На брандвахтенный корабль я явился только pro forma; внес имя свое в книгу, чтобы обмануть отца и не потерять времени зачета службы. Исполнивши все это как следует, я получил увольнение от старшего лейтенанта, моего старого знакомого, который на корабле, набитом сверхкомплектными мичманами, был очень рад избавиться от меня и от моего сундука.

Я торопился на свидание и нашел труппу в полной деятельности. Когда мы расставались, Евгения хотела, чтоб знакомство наше никогда не возобновлялось. Боясь как за себя, так и за меня, она весьма чувствительно и нежно доказывала мне, как много я могу терпеть от этого на службе; но, решившись добиться своего, я имел ответы на все ее возражения, и явился к содержателю театра с просьбой поместить меня в труппу.

Этот шаг убедил Евгению, что моя привязанность непреодолима, и что я решился всем пожертвовать для нее. Я был принят; мне определили плату по одной гинее в неделю, с семью шиллингами прибавочных за игру на флейте; а скорым принятием меня в труппу я обязан был своему голосу. Содержатель нуждался в первом певце. Моему вокальному дарованию все отдавали справедливость и удивлялись. В тот же вечер я подписал условие на два месяца и, будучи представлен надлежащим образом моим собратьям, сел за стол, на котором нашел более изобилия, нежели изысканности. Я сел возле Евгении, и ее исключительное внимание ко мне возбудило зависть моих новых товарищей. Меряя всех их глазом, я рассчитывал, что если им посчитаться со мною, то я между ними лучший кавалер.

Афиши возвестили трагедию «Ромео и Юлия». Я должен был играть героя, и мне дали только четыре дня на приготовление. Все это время было проведено с Евгенией, которая, с тех пор, как выказала мне несомненные доказательства своей привязанности, не принимала никакой вольности от других. День пробы наступил; меня нашли превосходным, и труппа громко мне аплодировала. В шесть часов занавес поднялся, и шестнадцать сальных свечей осветили мою особу перед сборищем около ста человек.

Тот, кто не был в этом положении, не может составить себе никакого понятия о нервическом потрясении чувств у дебютанта. Хотя труппа, за исключением Евгении, состояла из особ, презираемых мною, а зрители были по большей части все от плуга и едва, может быть, знавшие грамоте, однако ж, я смутился и на первый раз не особенно отличился; но присутствие и улыбка моей возлюбленной в сцене на балконе совершенно оживили меня. В любовных сценах я был, как говорится, в своей тарелке; в особенности с Жульетой в тот вечер. Я сразу усвоил достоинство великого драматического артиста, и занавес опустился при громе рукоплесканий. Меня вызвали для повторения игры, и я потащился на авансцену благодарить огородников, фабрикантов сальных свечей, сыроваров и пахарей за великую честь, сделанную мне ими. Праведное Небо! Как унизил я себя! Но уж было поздно.

Легко можно предвидеть, какие следствия должны были произойти от этого пребывания в Евгенией.

Но стараюсь оправдываться и уменьшать свою вину. Она была непростительна и вполне наказала меня; но я хочу защитить бедную погибшую Евгению. Добродетель ее упала пред моей настойчивостью. Она сделалась жертвою тех несчастных обстоятельств, которые я бесчестно употребил в свою пользу.

Два месяца я жил с нею, забыв свое семейство, службу и даже Эмилию. Меня занесли в корабельную книгу, и хотя никто не знал, где я нахожусь, но отец оставался в неведении о моей отлучке с корабля. Все посвящено было Евгении. Я играл с нею на сцене, странствовал по полям, и клялся в постоянстве целыми томами глупостей. Когда мы играли театр обыкновенно был полон, и многие из почтенных жителей того города предлагали нам перемещение на лондонскую сцену; но мы оба не хотели этого, думая только о том, чтоб быть вместе.

Теперь, когда время охладило юношескую горячность, уносившую меня за пределы благоразумия, позвольте мне оправдать эту несчастную девушку. Она была с дарованиями и самая чувствительная, откровенная, приятная особа, какую я когда-либо встречал. Беспредельное остроумие, восхитительная веселость нрава и твердый ум блистали в ней; она совершенно посвятила себя мне первому, в этом я совершенно уверен, — единственному предмету ее любви, и любовь ее ко мне прекратилась только с жизнью. Хотя ее ошибки не могут быть защищаемы, но по крайней мере их можно судить не так строго и соболезновать о них, потому что они происходили от недостатка нравственного воспитания. Дни своего детства она провела посреди сцен семейных распрь, распутства и скудости; юношеские ее годы, под руководством слабой матери, употреблены были на внешнее воспитание, а не укрепление здравых понятий. И эти наружные украшения служили только к ускорению ее падения и к увеличению бедствий.

Воспитанная во Франции во время самого разгара революции, она впитала некоторые свободные понятия того времени, и, между прочим — что супружество есть гражданское условие, которое может быть расторгнуто по произволу той или другой стороны. Пагубная и ложная мысль эта утвердилась в ней и подтверждалась примерами супружеских несогласий, в особенности в ее семействе.

— Не знаю, как долго продлится твоя любовь ко мне, — сказала мне однажды Евгения, — но с той минуты, как ты перестанешь любить меня, лучше будет, если мы расстанемся.

Слова эти, конечно, выражали чувства энтузиазма; но Евгения жила потом достаточно долго, чтобы вполне узнать свое заблуждение и оплакивать печальные его влияния на свой душевный покой.

Странный случай пробудил меня от этого упоительного усыпления. В то время я считал его для себя несчастным, но теперь убежден в его благодетельных последствиях, потому что он возвратил меня к долгу и показал мне всю ложность моего положения. Отец все еще не знал о моем отсутствии с корабля и, не уведомивши меня, приехал навестить одного приятеля, жившего в окрестности города. Ему начали рассказывать о «занимательном молодом человеке», пожинающем так много похвал в ролях Аполлона и Ромео, и уговорили посмотреть его игру.

В то самое время, когда мне должно было пропеть «Pray Goody», мои глаза нечаянно встретились с глазами отца, смотревшего на меня подобно голове Горгоны, и хотя он своим взглядом и не обратил меня в камень, но обратил в больного. Я был ошеломлен, забыл свою роль и убежал со сцены, оставив актеров и музыкантов делать, что они признают за лучшее. Отец, едва веривший глазам, убедился, наконец, когда увидел мое замешательство. Я побежал в гардеробную, где, прежде нежели успел скинуть с себя венец Аполлона и юбку, ко мне подошел мой раздраженный родитель, и я не в состоянии описать, до какой степени я выглядел дураком, приняв еще во внимание и мой наряд.

Отец сурово спросил меня, как долго занимал я такую почетную должность? Я ожидал этого вопроса, и потому немедленно отвечал ему, что «не более двух или трех дней» я уехал из Портсмута, и мне показалось интересным поиграть на сцене.

— Да, оно, в самом деле, весьма занимательно, сэр, — сказал отец. — Но позвольте мне спросить, не заставляя меня, впрочем, опасаться, что вы мне солжете, долго ли продлится ваш отпуск?

— О, мой отпуск кончится завтра, — отвечал я, — и после того я должен возвратиться на корабль.

— Позвольте мне иметь честь отправиться с вами вместе, — сказал батюшка. — Мне хочется попросить вашего капитана сделать некоторые небольшие ограничения во времени и в расстоянии будущих ваших поездок, — потом, возвыся голос, он прибавил: — Я стыжусь вас, сэр. Сыну дворянина непристойно извлекать какую бы то ни было выгоду от общества бродяг и наемщиков. Я имел повод думать, по последнему письму вашему из Портсмута, что вы заняты совсем не этим.

На этот весьма чувствительный родительский выговор я отвечал с скромною и невинною наружностью (здравый рассудок живо вернулся ко мне), что я не полагал ничего дурного в том, что делает по временам большая часть флотских офицеров (довод, говоря по правде, слишком преувеличенный); что мы очень часто играем у себя на корабле, и что мне не доставало практики,

— Практики с равными себе, а не в компании с плутами и уличными бродягами!

Мне показалось, последние слова относятся к Евгении, и это весьма огорчило меня, но, по счастью, я сдержал досаду свою в должных пределах и, зная, что кругом был виноват, позволил отцу моему делать по мне залпы, не ответив ему ни на один выстрел. Свою нотацию он заключил приказанием придти к нему завтра поутру в десять часов. Он оставил меня переменить платье и прийти в себя. Конечно, я уж не появлялся на сцену в тот вечер и предоставил директору разделываться с зрителями, как знает.

Евгения была безутешна, когда я сказал ей о вечернем приключении. Для ее успокоения, я предлагал оставить мое семейство, службу и жить с нею. Слова эти немедленно привели ее в себя.

— Франк, — сказала она, — все, что произошло, так и должно было произойти. Мы оба виноваты. Я чувствую, что была слишком счастлива, и закрываю теперь глаза пред опасностью, которую не смею себе представить. Твой отец человек благоразумный; его намерение — свести тебя с дороги неизбежной погибели. Что касается до меня, то, если бы он знал о нашей связи, он бы мог только презирать меня. Он видит своего сына, живущего с странствующими актерами, и долг его — употребить все средства, какие бы они ни были, для того, чтобы покончить с этим. Тебе назначено благородное и видное поприще; я никогда не хочу быть помехой справедливому честолюбию твоего отца и твоему благополучию. Я ожидала счастливейшей участи; но любовь ослепила меня; я это теперь ясно вижу. Ежели твой отец не может уважать меня, он должен по крайней мере удивляться моей решимости. Я нежно любила тебя, мой несравненный Франк, и никогда не могу любить другого. Но мы должны расстаться; одно только Небо знает, как долговременна будет наша разлука. Я готова принесть всякое пожертвование для чести твоего имени и твоей будущности, и это все, что я в состоянии сделать в доказательство моей неограниченной любви к тебе.


Я обнял ее. Большую часть ночи провели мы в приготовлениях к моему отъезду, в условиях и уговорах о переписке и, если можно будет, наших свиданиях. Рано поутру простился я с нею и с тяжелым, могу сказать расстроенным сердцем предстал перед отцом. Он узнал уже о моей связи и необузданной любви и по благоразумию своему старался не напоминать мне об этом; он принял меня благосклонно, не возобновлял разговора о происшествии вчерашнего вечера, и мы сделались хорошими приятелями.

Удалившись от Евгении, я испытывал справедливость поговорки, что труден только первый шаг. У меня становилось легче на сердце, по мере того, как расстояние между нами увеличилось. Отец, чтоб еще более отвлечь меня от предмета моей любви, начал говорить мне о семейных делах, о моих братьях и сестрах и, наконец, упомянул о мистере Сомервиль и Эмилии. Тут он тронул меня за чувствительную струну. Воспоминание об Эмилии, об этом совершенстве, этой непорочной обворожительнице, возобновило угасавшее пламя добродетели и на время вытеснило из памяти моей несчастную Евгению. Я сказал отцу, что даю ему слово не бесчестить впредь ни себя, ни его, если он обещает мне никогда не рассказывать последней моей глупости Сомервилю и Эмилии.

— Весьма охотно обещаю тебе это, — сказал батюшка, — тем с большим удовольствием, что в желании твоем вижу самое сильное доказательство сознания тобою своего поступка.

Разговор этот происходил на пути нашем в Портсмут. По приезде туда отец, будучи знаком с главным командиром, оставил меня в гостинице, а сам немедленно отправился с ним. Следствием этого свидания было назначение меня на какое-нибудь идущее в море судно к кремневому капитану.

Один из подобных готовился в скорости отправиться в Бискайский залив, и так как на фрегате его не имелось вакансии, то, по особенному приказанию адмирала, я принят был сверхкомплектным. Отец, узнавши в продолжении этого времени о всех моих проказах и, наконец, увидя меня на судне, утешал себя, что я нахожусь под надежным присмотром, и, простившись со мной, возвратился на берег. Весьма скоро увидел я, что был под эмбарго, и мне ни под каким видом не позволялось отлучаться с фрегата.

Я наперед ожидал этого. Но у меня были свои уловки и, научившись уже смеяться над подобными мелочами, я пускался на всякий предстоявший мне решительный шаг, сколь бы он ни противоречил благоразумию.

ГЛАВА XI

На нашей лодке один только парус

И наш кормчий побледнел;

Смел будет лоцман, который посмеет

Вести нас теперь. И лишь только сказал он, огненных опрел

Молния тучи на море пустила.

«Чего ж ты боишься? что тебя устрашило?

Не видишь разве, не слышишь,

Что свободно плывем по морю

Мы с тобою?»

Шелли.

Читатель, может быть, сочтет меня слишком щекотливым, когда я скажу ему, что не могу описать огорчения, которое чувствовал я при грубом и нахальном обращении, встреченном мною в мичманской кают-компании. Хотя связь моя с Евгенией не оправдывалась нравственностью, но в других отношениях она была безукоризненна и чиста, была не запятнана непостоянством, грубым обращением и пьянством. Сколько ни был я порочен, в чем сознаюсь теперь откровенно, но, по крайней мере, порок мой очищался Евгенией, впавшей в одну только ошибку.

Как только я устроился в новом своем местопребывании с возможным комфортом, я написал длинное письмо к Евгении, в котором подробно описал ей все случившееся со времени нашей разлуки и просил ее приехать в Портсмут видеться со мной, назначая ей остановиться в гостинице «Звезды и Подвязки», как в доме, ближайшем к морю, и следовательно на таком месте, где я скорее могу скрыться из виду по прибытии на берег. Она отвечала мне, что будет на следующий день.

Теперь вся трудность состояла в том, как попасть на берег. Я был уверен, что красноречие мое не в состоянии заставить старшего лейтенанта ослабить свой церберовский присмотр за мной, однако ж, решился попытаться и усердно начал просить его позволить мне съехать на берег запастись некоторыми вещами, весьма для меня необходимыми.

— Нет, нет, — сказал мистер Тальбот, — я старый воробей, чтоб провести меня на этой мякине. Мне так велено, и кончено; я не пустил бы на берег родного отца, если бы капитан приказал держать его на судне, и говорю вам без всяких обиняков, что с этого фрегата вы ни за что не попадете на берег, разве захотите пуститься вплавь; но я не думаю, чтобы вы на это решились. Я покажу вам, — продолжал он, — что это не прихоть с моей стороны — вот капитанская записка.

Слова, относившиеся ко мне, были в ней кратки, нежны и учтивы и заключались в следующем: — «Держите на судне этого проклятого молодого дикаря, Мильдмея».

— Позволите ли вы мне, — сказал я, складывая записку и возвращая ему, не сделав никакого замечания, — позволите ли вы мне съехать на берег, исполняя обязанность за унтер-офицера.

— Это будет такое же нарушение приказания, — сказал он, — как ежели бы я вас прямо отпустил. Вы не можете ехать на берег, сэр.

Последние слова он произнес самым положительным тоном и спустился в каюту, оставив меня на шканцах размышлять и изыскивать средства.

Передача писем мною и Евгенией была весьма удобна; но я не довольствовался одним этим и обещал видеться с нею в 9 часов вечера. Солнце начало садиться, все шлюпки были подняты, вблизи не находилось никакого берегового ялика, и не было никакого другого средства достичь берега, как вплавь. Об этом способе мистер Тальбот сам намекнул мне, чтоб показать только совершенную невозможность такой переправы; но он и в половину не знал меня тогда так хорошо, как узнал впоследствии.

Фрегат стоял на якоре, в двух милях от берега; ветер дул юго-западный, и течение шло на восток, так что ветер и течение были мне оба попутными. Я рассчитал пуститься к Соут-Си-Кастель и в темноте вечера забрался на фор-руслень. Было 20-е марта, и стоял холод. Я разделся, увязал платье в весьма маленький узел и прикрепил его к фуражке, остававшейся на своем месте; потом, спустившись потихоньку в воду, подобно второму Леандру, поплыл в объятия своей Геро.

Не более пятнадцати сажень успел я отплыть от фрегата, как часовой увидел меня и, без сомнения сочтя за новобранца, старающегося убежать, кричал мне, чтоб я вернулся. Я не слушался, и вахтенный офицер велел ему стрелять по мне. Пуля просвистела над моей головой и упала между руками в воду. За ней последовало еще с дюжину, равно хорошо направленных; но я продолжал плыть, и вскоре темнота ночи и увеличившееся расстояние скрыли меня. Перевозчик, видя вспышки и слыша ружейные выстрелы, полагал встретить беглого и сорвать себе порядочную плату; поэтому он начал грести ко мне. Я окликнул его и был взят им на лодку, отплывши от фрегата и четверти мили.

— Я не думаю, — сказал старик, — чтоб ты мог доплыть до берега. Ты двумя часами торопился отправиться с судна и потому должен был встретить сильный отлив, идущий с гавани, так, что если б в состоянии был держаться на воде, то, наверное, не миновать бы тебе Суверсов.

Покуда старик греб и разговаривал, я отряхивался и одевался, не делая ему никакого возражения, а попросил только высадить меня на ближайшее место к Соут-Си-Битч, что он и исполнил. Я дал ему гинею и, не оглядываясь, побежал в укрепление, а оттуда, по улице Понстрит, в гостиницу «Звезды и Подвязки», где Евгения встретила мне с большим присутствием духа, называя при всех «своим любезным супругом». Мокрое платье обратило ее внимание. Я рассказал ей, на что решился для свидания с нею. Он трепетала от ужаса, а у меня зубы стучали от холода. Славный огонь, горячий и далеко не слабый, стакан пунша вместе с ее слезами, улыбками и ласками, скоро подкрепили меня. Читатель, без сомнения, припомнит менее приятное средство, предпринятое со мною, когда я топил учительского помощника, и которое я сам советовал в подобных случаях, испытавши хорошие его последствия. Без сомнения, я заслуживал его в этом случае гораздо более, нежели в первом.

Так сладостно показалось мне это воровское свидание, что я клялся в готовности подвергнуть себя той же самой опасности и на следующую ночь. Разговор наш обратился на будущие наши планы, и так как время свидания было непродолжительно, мы имели много кой о чем поговорить между собой.

— Франк, — сказала бедная девушка, — прежде, нежели мы опять увидимся, я, вероятно, буду уже матерью; и эта одна надежда услаждает мученья разлуки. Ежели ты не будешь со мной, я, по крайней мере, буду благословена твоим образом. Небо наградит меня мальчиком, чтобы он мог идти по следам своего отца, а не девочкой, чтоб испытать бедствия, подобно матери. Ты, мой несравненный Франк, идешь на дальнюю и опасную службу; опасности эти вдесятеро увеличиваются природной пылкостью твоего характера; мы можем никогда не увидеться или если и увидимся, то чрез весьма долгое время. Я всегда была и буду верна тебе до смерти; но не хочу и не требую такого же ручательства с твоей стороны. Другие события, новые лица, юношеские страсти соединятся, чтоб исторгнуть меня из твоей памяти, и когда ты достигнешь возмужалого возраста и высшего звания во флоте, соответственного твоим достоинствам и связям, ты женишься в твоей сфере общества; обо всем этом я уже подумала, как о событиях, которые должны случиться. Я не могу обладать тобою, — но не выбрасывай, не выбрасывай меня из твоей памяти. Я никогда не стану завидовать, когда узнаю, что ты счастлив и еще любишь свою несчастную Евгению. Дитя твое не будет беспокоить тебя, покуда не достигнет возраста, в котором надо доставить ему дорогу в свете. Я знаю, ради его матери ты не оставишь его. Сердце мое отягчено горестью, но ты не должен порицать меня; впрочем, если бы ты и стал порицать, я все-таки не перестану испрашивать на тебя благословение Всевышнего и в последние минуты моей жизни. — Тут она начала горько плакать.

Я употреблял все средства для успокоения и ободрения этой обворожительной и необыкновенной девушки; не забывал ни клятв, ни обещаний, которые в то время совершенно готов был исполнить. Я обещал ей, что мы скоро увидимся.

— Да будет воля Божия, что бы ни случилось, — сказала она. — Теперь, дорогой мой Франк, прощай; никогда впредь не подвергай для меня опасности свою жизнь, как сделал ты это прошедшую ночь. Я была счастлива, побыв с тобой, и даже с перспективой бедствий, лежащей передо мной, не могу забыть прошедшего.

Я нежно обнял ее, ушел от нее и велел перевозчику везти себя на фрегат в Спитгед. Старший лейтенант был наверху, когда я взошел на борт.

— Мне кажется, что мы палили по вас вчера вечером, — сказал он мне, смеясь.

— Крайняя надобность требовала присутствия моего на берегу, — отвечал я ему. — Иначе я не решился бы на такой необыкновенный способ переправы.

— О, ежели бы вы сказали мне только намерение выше плыть на берег, — сказал лейтенант, — я с большим удовольствием не стал бы мешать вам. Я счел вас за новобранца и велел часовому палить по вас.

«Новобранцам это, вероятно, будет лестно узнать» — подумал я.

— Не правда ли, было дьявольски холодно? — продолжал лейтенант с прежнею веселостью, которую я поддерживал своими ответами.

— Очень холодно, — отвечал я.

— А как вы нашли — часовые палили хорошо?

— Да, очень хорошо; им надобно бы было только иметь лучшую цель.

— Я понимаю вас, — сказал лейтенант, — но ведь вы не выслужили еще своего термина, и вакансия эта не пригодилась бы вам. Я должен буду доложить о происшествии капитану, хотя не думаю, чтоб он обратил на него какое-нибудь внимание. Он слишком любит предприимчивость, чтоб взыскивать за нее других. Кроме того, женщина есть предмет, всегда служащий оправданием. Но мы надеемся скоро показать вам лучшую штуку.

Через несколько времени капитан прибыл на фрегат и не обратил внимания на мою отлучку без позволения; взглянув на меня, он сделал некоторые замечания, бывшие в мою пользу, как я узнал после. Вскоре потом мы отправились и в короткое время прибыли на Бискайский залив. Британский флот стоял на якоре недалеко от французских кораблей, лежавших в линии, у острова Э. Фрегат, на котором я был, принимал деятельное участие в происходившей работе, и большая часть из нас, служивших на нем, видели больше, нежели сколько хотели бы.

Неприятные воспоминания, связанные с этою экспедицией нашего флота, заставляют меня избегать подробного описания происшествий и всего, могущего быть оскорбительным для лиц, участвовавших в делах. По этому самому я ограничусь передачей относящегося до меня одного.

Несколько дней мы провели в приготовлении брандеров и в ночь на 11-е апреля 1809 года, когда все было готово к истреблению неприятельской эскадры, начали нападение. Смелее этого нападения никогда не было; и если оно только отчасти увенчалось успехом, то не надо винить в том начальствовавших предприятием. Они сделали все, что только человек в состоянии сделать.

Ночь была чрезвычайно темная, и свежий ветер дул прямо на остров Э и на неприятельский флот. Два наши фрегата заблаговременно поставлены были так, чтобы служить бакенами для направления курса брандеров. Каждый из них имел ясный и блестящий огонь. Брандерам приказано было идти между ними. Путь их к бону, защищавшему якорное место, оставался чист, и в нем нельзя было ошибиться.

Я просил и получил позволение находиться на одном из взрывных судов, которые должны были идти впереди брандеров. Их наполнили кучами пороха и бомб, наваленных одни на другие в большом изобилии. Команда нашего судна состояла из офицера, трех матросов и меня; для возвращения мы имели четырехвесельную гичку, прозванную матросами «скорлупкой».

Приготовившись, мы отправились. Это была страшная минута; ветер свежел и свистал в снастях; ночь была так темна, что мы не могли видеть своего бугшприта. У нас стоял один только фок; но с сильным приливом и попутным ветром, судно стрелою пролетело между передовыми фрегатами. Мне казалось, что мы входили в двери ада. Быстрота хода и удаление от наших кораблей, исчезнувших в мраке ночи, заставили меня вспомнить Дантову надпись над адскими вратами: «Оставь надежду, входящих сюда!»

Нам велено было поставить судно за бон, протянутый французами за внешними якорями своих кораблей, бывших в линии. Через несколько минут по миновании фрегатов мы подошли к нему; шлюпка наша с тремя матросами находилась на бакштове сзади; один держал веревку, в готовности отдать ее; другой сидел на руле, а третий отливал воду, которая без этого залила бы шлюпку от сильной качки. Офицер, бывший со мной, правил судном, а я держал фитиль. Мы ударились в бон с ужасным треском; он положил руль на борт и привел судно бортом к бону. Сила течения, действуя на корпус, а ветер на фок, произвели жестокую качку и до того накренили судно, что я с трудом мог держаться на ногах. В это время шлюпка, подтянувшаяся к борту, едва не потонула. Она сдалась за корму; течением почти перебрасывало ее за бон; бывшие в ней люди с большим трудом оттолкнулись и стали держаться на веслах: течение и ветер произвели толчею, почти заливавшую ее. Наконец, товарищ мой спустился в шлюпку, велевши мне поджечь зажигательный порт и следовать за ним.

Никогда я не чувствовал большого страха, как в то время, когда прикладывал фитиль к зажигательному порту, находившемуся в соединении с стопином. Покуда не сел я в шлюпку и не был вне круга действия взрыва, который мог быть немедленным, ужасные чувства обуревали меня. Я стоял на мине; какая-нибудь ошибка в зажигательном порте, случающаяся иногда, какое-нибудь ничтожное количество пороха, остававшегося в пазах на палубе, могли взорвать судно в одну секунду, и это самое случилось бы также, если б рука моя дрогнула; но я с гордостью могу сказать, что она не дрогнула. Только полторы минуты рассчитано было от зажигания до взрыва, следовательно я не мог терять времени. Зажегши порт и положивши весьма осторожно фитиль, я прыгнул в гичку, с проворством, соответственным случаю, и мы отвалили в мгновение ока. Я греб в носовом весле и во всю мою жизнь никогда не прилагал более старания; мы не успели отъехать полкабельтова, как судно взорвалось.

Ужаснее и прекраснее этого зрелища нельзя вообразить себе; но мы были тогда не в таком положении, чтоб наслаждаться им. Бомбы летели в воздухе на страшную высоту, разрываясь, одни при взлете, другие при падении. Осколки падали возле нас, но не причинили нам никакого вреда. Подаваясь вперед против ветра и течения, мы имели удовольствие пройти сквозь строй всех прочих брандеров, зажженных и спускавшихся на нас пламени с носу и с кормы. На снастях их развешены были Конгревовы ракеты; они отрывались, когда пламя зажигало их, и с ужасным шумом начали летать в воздухе по всем направлениям, подобно огромным огненным змеям.

Мы возвратились благополучно на фрегат и явились к капитану, который наблюдал за действием брандеров. Один из них зажжен был рано и, имея незакрепленный руль, наваливал на наш фрегат. Хотя на долю мою довольно досталось уже в ту ночь, но мне суждено было испытать еще несколько более.

— Мистер Мильдмей, — сказал капитан, — вы, кажется, любите шутить. Прыгните опять в гичку, возьмите четырех свежих людей (недурно было бы и свежего мичмана, подумал я), поезжайте на это судно и заворотите его в надлежащую сторону.

Шутка эта мне вовсе не понравилась; судно, казалось, было в пламени от утлегаря до марсов; и я предпочитал лучше наслаждаться приобретенною уже славой, нежели пускаться за другой, столь неверной; но никогда ни в чем не затрудняясь, я находил, что и в этом случае не время было делать исключения из моего правила. Я приподнял фуражку, отвечал: — Слушаю-с, — кликнул четырех охотников и в одну минуту имел их пятьдесят. Выбравши четверых, я отправился в новую свою экспедицию.

Приблизившись к судну, мы не могли с первого разу сыскать ни одной его части, которая не была бы объята пламенем; жар на расстоянии двадцати или тридцати футов был далек от того, чтоб нравиться, несмотря на холодную ночь. Наветренная сторона показалась мне менее охваченною пламенем, с силой вырывавшимся из кормовых портов. С большим затруднением достиг я палубы, взлезая по той части, которая еще не горела, и один из матросов последовал за мной. Грот-мачта была в огне, и куски горящей парусины от бизани падали на нас, как снег; конец румпеля сгорел в уголь; но, завязавши на средине его веревку, при помощи матроса, я переложил руль и поворотил судно по ветру.

Исполняя это поручение, я не мог не подумать о моем прообразе, Дон-Жуане. Прежде, чем мы окончили работу, жар почти задушил меня; наконец, мы отвалили, и судно полетело по ветру.

— В этот раз я с тобой уже не отправлюсь, — сказал я, — я уже побывал, — как отвечал француз, когда был приглашен на английскую охоту за лисицами.

Черный, как негр и умирая от жажды, возвратился я на фрегат.

— Вы исполнили поручение очень хорошо, Мильдмей, — сказал капитан. — Не показалось ли вам там жарко?

Я указал ему на свой рот, до того засохший, что я не мог говорить, и побежал к водяному чану, из которого выпил, мне кажется, целую бочку. Первые слова, произнесенные мною, когда возвратилась мне способность говорить, были: — Черт побери этот брандер и дурака, зажегшего его!

На следующее утро мы увидели французскую эскадру в самом бедственном положении; они обрубили канаты и по разным направлениям пустились на берег, исключая флагманских кораблей адмирала и контр-адмирала, которые стояли на якорях и не могли уйти до полной воды; тогда была первая четверть прилива, и им приходилось еще оставаться добрых пять часов. Что касается подробностей этого дела, то прошу читателя обратиться к донесению военного суда и к описаниям, сделанным современными писателями. Я замечу только одно, что если бы капитанам английских кораблей было предоставлено действовать по собственному усмотрению, то предпринято было бы гораздо более; но я не могу сказать, с каким успехом.

Капитан нашего фрегата как только увидел цель для своих ядер, снялся с якоря, подошел и начал палить в батарею, направляя также выстрелы на подводную часть неприятельских кораблей, лежавших тогда на боку. Остров Э встретил нас жарким огнем. Я был на баке, когда старшему унтер-офицеру снесло голову пушечным ядром; капитан подходил в то самое время к баку и только сказал: — Бедняк! Выбросьте его за борт; теперь не время свидетельствовать, как он умер. — Мы долго сбивали батарею и близ стоящие суда, не получая никакой помощи от своих.

В продолжение этого времени мне удалось наблюдать очень любопытный случай. Ядро, вырвавши все внутренности у восемнадцатилетнего юнги, бывшего на баке, разбросало их на другого мичмана и на меня, и почти ослепило нас ими; пораженный упал, но, пролежавши несколько секунд, вдруг опять вскочил на ноги, страшно посмотрел нам в лицо и повалился мертвый. За исключением спинной кости, оставшейся в целости, верхняя часть тела была совершенно отделена от нижней.

Некоторые суда наши, видя нас в жарком огне, начали сниматься с якоря, чтоб идти к нам на помощь. Нельзя было смотреть без восхищения на щегольский порядок, в котором подошел к неприятелю один из наших прекрасных линейных кораблей. Он был прекрасен в отношении полнейшей боевой готовности и казался живым существом, чувствующим превосходство своей силы над противниками, и презирающим их ядра, тучей ложившиеся около его, между тем, как он хладнокровно занимал отличную позицию для сражения. Закрепив паруса и поправивши реи, словно бы судно стояло в Спитгед, люди его сошли вниз, стали по пушкам, и открыли такой огонь по неприятельским батареям, который восхитил бы самого великого Нельсона, если бы он мог тогда присутствовать. Последствия этого дела хорошо известны, и нет надобности повторять их здесь; оно было одною из сцен, заключивших войну. Французы, никак не признававшие нашего превосходства на море, теперь молча покорились. Флот наш сделал свое дело; с этого времени пожар войны загорелся и в армии.

Смерть командира одного истребленного французского корабля может представить фаталистам сильное подтверждение их мнений. Офицер этот взят был с корабля шлюпкой нашего фрегата; но вспомнив, что он оставил дорогие морские инструменты, просил капитана нашего поехать с ним в гичке и перевезти их прежде, нежели корабль сгорит. Они поехали; но как шлюпка была в корме слишком тесна для двоих, то приказали положить поперек на борты кусок доски, величиной не более двух футов, и сели на нее весьма близко друг к другу. Один из французских кораблей в то время загорелся, и пушки его начали стрелять, когда огонь доходил до них. Случайный выстрел выбил доску из под обоих капитанов. Английский не был даже ушиблен, но осколки попали в французского капитана и убили его. Поздно вечером прочие французские линейные корабли, выброшенные на берег, были зажжены и представили собою великолепную иллюминацию. Мы были близко к ним, и разные части вооружения падали на наш фрегат.

В числе убитых у нас был голландец, шкиперский помощник. Жена его находилась вместе с ним на фрегате, и палка, которую носил он по праву и в ознаменование своей должности, очень часто ходила по спине его сожительницы, в отплату за некоторые оказательства неверности; и при всем моем уважении к прекрасному полу, я не могу не сказать, что наказание было вообще по заслугам. Когда пушечное ядро избавило ее от законного покровителя и стража ее чести, она села возле изувеченных его останков, делая безуспешные усилия плакать; слеза с одного глаза скатилась по щеке и потерялась во рту; в это время другая выжата была из другого глаза, но, за недостатком питательности, удержалась на ягодке щеки, где, накопивши дыму и пороху, которыми мы были окружены, образовала на лице ее маленький черный полуостров и перешеек, и придала к ее героической печали истинно траурную слезу. Этого доказательства супружеской скорби она не стирала до следующего дня, покуда не увидела последних печальных обрядов, совершенных над телом ее верного Ахиллеса, и тогда умыла лицо, приняла все прежние улыбки и не была неблагодарна команде за участие к ее горю.

Нам было приказано идти в Спитгед с депешами, и гораздо раньше, чем мы пришли туда, она сделала одного сержанта самым счастливым из смертных, под обещанием обвенчаться в Кингстонской церкви, до отправления в новый поход; обещание это было честно выполнено.

Капитан предложил мне мичманскую вакансию, открывавшуюся на нашем фрегате. Я охотно принял предложение, и когда он был в добром расположении духа, попросил у него отпуска на неделю; он согласился, прибавив:

— Но, пожалуйста, чтобы это не был больше французский отпуск.

Из моего отпуска я не намерен был уделить ни часу для отца или даже для несравненной Эмили. Нет, Евгения, моя возлюбленная в своем трогательном отношении ко мне, требовала нераздельной моей заботы. Я полетел к ней, нашел труппу, но она, увы! — оставила ее за две недели перед тем, и никто не знал, куда уехала.

Огорченный такою печальною новостью, я упал на стул почти без чувств; в это время одна из актрис принесла мне письмо; по почерку я узнал, что оно от Евгении, бросился к пустую комнату, и с нетерпением сломавши печать, прочитал следующие строки:

«Поверь мне, мой несравненный Мильдмей, что одна только самая крайняя необходимость заставила меня нанести тебе огорчение, которое, я знаю, ты будешь чувствовать, читая эти строки. Обстоятельства, случившиеся со времени нашей разлуки, сделали не только необходимым, чтобы я оставила тебя, но, чтобы даже мы не встречались некоторое время, и ты не знал бы о месте моего пребывания. Надеюсь, что разлука наша, хотя и продолжительная, не будет вечная; впрочем, может быть, пройдет много лет, прежде нежели мы увидимся. Эта жертва тяжка для меня, но твоя честь и благо того требуют. Я питаю к тебе ту же самую, прежнюю любовь, и ради тебя буду любить твое дитя и иметь о нем попечение. В моем бедственном состоянии я утешаюсь надеждой на то, что мы снова соединимся. Милосердный Бог да благословит тебя и да доставит благополучный успех всем твоим предприятиям. Продолжай свою службу. Я буду иметь постоянные сведения о всех твоих действиях, и буду молить праведное Небо сохранить жизнь твою посреди всех опасностей, в которые твоя храбрость заставит тебя вдаваться. Прощай и не забывай той, из мыслей которой ты никогда не выходишь ни на минуту.

«Евгения».

«P. S. Ты, может быть, будешь иногда нуждаться в деньгах; я знаю, как слишком беспечен ты в этом отношении. Письмо, адресованное по прилагаемому адресу, будет всегда получено мною и доставит тебе возможность располагать суммой, какая тебе ни понадобится. Гордость заставит тебя, может быть, отвернуть такое предложение, но вспомни, что это предлагает Евгения, и ежели ты любишь ее, в чем она не сомневается, то примешь от нее».

Тут была самая недопонятная загадка и парадокс. Принуждаемая обстоятельствами оставить меня, — скрыть место своего пребывания, она не только не просит денежных вспоможений для себя самой, но предлагает мне сумму, какую я захочу!.. Я пошел спать; но сон бежал от глаз моих. Мне представлялось множество догадок, и не было никого, кто бы мог решить мои сомнения. Я молил Небо об ее благополучии, дал слово в вечной верности ей и, наконец, крепко заснул. На следующее утро, простившись с прежними товарищами, я возвратился в Портсмут, не имея никакого желания видеться с отцом, с семейством и даже с прекрасной Эмилией. Узнавши, что тот самый поверенный, которому предоставлено было выдавать мне деньги, мог переслать письмо, я написал его, выразив в нем все свои чувства; и хотя не получил никакого ответа, но так как письмо не возвращалось, то заключил из этого, что оно было получено, и потом не пропускал случая посылать другие. Читатель, вероятно, поблагодарит меня за то, что я не помещаю содержания их. Любовные письма глупейшая вещь, и одни только переписывающиеся между собой находят в них смысл.

Не имея возможности видеть Евгению, я был очень рад, когда услышал, что нас посылают на действительную службу. В то время приготовлялась экспедиция в Шельду, и фрегат наш был в числе передовых; но наш лихой и любимый капитан не пошел с нами; на фрегат назначили другого капитана и прилагали все усилия к скорейшему снаряжению судна. Город был тогда так же наполнен солдатами, как Спитгед и гавань транспортами. В последних числах июля мы вступили под паруса, имея на буксире две канонерские лодки, на которые нам приказано было назначить своих людей. Я просился и получил начальство над одной из них, в надежде иметь более занятий и следовательно более развлечений, нежели на фрегате. Мы конвоировали сорок или пятьдесят транспортов, везших кавалерию, и поставили всех их благополучно на якорь у Кадзанда.

Ни одной лишней минуты не было потеряно при высадке людей и лошадей; бывшая тогда прекрасная погода и тихая вода много способствовали успешной высадке; и я никогда не видел приятнейшей и разнообразнейшей картины. Сначала посланы были на берег люди с седлами и уздами; после чего спустили лошадей в воду на подпругах, от которых они немедленно освобождались, и, очутившись на свободе, плыли к берегу, приветствуя его громким ржанием, когда вступали на землю. На пространстве четверти мили, мы видели четыреста или пятьсот лошадей, плывущих в одно время к берегу, между тем, как люди стояли у моря, ожидая их. Я никогда не видел такого нового и живописного зрелища.

Служба на канонерской лодке показалась мне очень тяжелою. Мы стояли у Батца и принуждены были всегда находиться в готовности; но по сдаче Флиссингена у нас стало более свободного времени, и мы употребляли его на добывание себе чего-нибудь для сытного стола, с которым совершенно раззнакомились в течение долгого времени. Деньга наши были израсходованы на шампанское и кларет, в чем мы не делали вовсе экономии; и немного флоринов уделялось на покупку куриц или говядины; но эти вещи доставали мы теми же самыми средствами, какими получили остров Вальхерен, то есть порохом и ядрами. Тамошние жители были весьма суровы и вовсе не расположены к мене; к тому же еще мы, не имея ничего в обмен, сами избегали бесполезных споров. Индейки часто были нами, недальновидными смертными, принимаемы за фазанов; петухи и курицы за рябчиков; домашние утки и гуси за диких; одним словом, наши беготня и прыганье через рвы, подъемы на валы были до такой степени спешны, что сам Бюффон на нашем месте не мог бы различить гуся от павлина. Ягдташи наши были столько ж вместительны, как и наша совесть; а прицел столь же хорош, как и аппетит.

Крестьяне запирали всех своих птиц и весьма щедро посылали нам проклятия. Таким образом все наше продовольствие былопресечено, и фуражировка сделалась источником затруднений, если даже не опасности. Я съехал, к счастью людей своих, на берег; опустил пулю в охотничье ружье и прицелился, по моему, в оленя, но через минуту оказалось, что это был четырехмесячный теленок. Такая ошибка могла бы случиться со всяким человеком. Убитое животное было весьма тяжело, и мы не могли целиком препроводить его на шлюпку; поэтому разрезали на две части, не вдоль спины, как делают ваши глупые мясники, но поперек, и эта метода гораздо короче и удобнее, нежели первая. Мы отправились с задними ногами, внутренностями и почкой; но прежде всего похоронили в поле голову и плечи, с намерением отрыть и взять их на следующую ночь.

С соседней канонерской лодки нас увидели и пристально наблюдали за нашими движениями, конечно, потому, что команда ее была так же голодна, как наша; они задержали одного из моих матросов, который, как дурак, разболтал нашу тайну, когда пропустили ему в горло полкружки грога. Он рассказал им, где лежала другая половина теленка, и это бессовестные мошенники отправились за ней, но ушли с носом, чего и заслуживали за свое плутовство. Фермер, которому принадлежал теленок, узнал о случившемся и, проведавши, что мы одну половину закопали в землю, достал несколько солдат, с намерением захватить нас во время ее откапывания; поэтому, когда партия, отправившаяся в сумерках с другой канонерской лодки, отыскавши место, занялась доставанием своей добычи, она была схвачена, взята в плен и отправлена в британский лагерь, оставив телятину на месте.

Не зная ничего о случившемся, мы вскоре пришли туда, сыскали ее и отправились с нею. Пленные были отосланы на флагманский корабль с обрушившимся на них подозрением. Напрасно представляли они, что не были сами смертоубийцами, но пришли только отыскать убитое другими; адмирал, человек доброго сердца, сказал им, что он находит оправдание их довольно удачно придуманной историей, но вместе с тем советует «не говорить лжи старому обманщику» и велел посадить их под арест, отдавши в то же самое время приказание сделать строгий осмотр в чулане другой канонерской лодки, с целью, если можно, найти остатки теленка. Мы предугадывали это, и потому, положивши телятину в матросский мешок, опустили ее на лотлине в воду на три сажени, где она пробыла, покуда происходил розыск, после чего вынули ее и сделали превосходный обед, за которым пили за успех оружия его величества на суше и на воде.

Я схватил вальхеренскую лихорадку; не знаю — неумеренность ли в пище или пролитие вина в честь Бахуса навлекли на меня эту болезнь и заставили отправить меня домой на одном из линейных кораблей. Может быть, как говорит Панглос, все это было к лучшему, потому что я, наверное, не мог бы оставить своих застарелых привычек, которые повели бы меня к большой неприятности, а родных и знакомых моих к огорчению, если б заставили окончить блистательное мое поприще и эти записки, поднятием автора на виселицу, подобно чучеле, по приговору следственного суда, за какую-нибудь фуражировку на земле вальхеренского фермера. Сверх того, голландцы не достойны были свободы, отказывая в нескольких курицах или куске телятины тем самым людям, которые пришли освободить их от плена. И, наконец, их вода, — и кто пивал что-либо хуже? Я же никогда не употреблял ее, когда мог достать какое-нибудь другое питье для утоления жажды. Что касается до их грязных болот и туманов, весьма хороших для таких утробистых, вечно жалующихся особ, каковы они, — то что бы могло привлечь англичанина жить посреди их, если бы не удовольствие убить француза или застрелить дичь? Отнимите это (что и сделала, наконец, сдача Флиссингена), и Вальхерен с своими воспалениями в глазах и лихорадками переставал быть местопребыванием, приличным для джентльмена. Кроме того, так как я видел, что если и было когда-нибудь намерение подойти к Антверпену, то время это прошло, и так как французы начали смеяться над нами, а мне никогда не нравилось быть предметом смеха, в особенности таких молодцов, каковы они, поэтому я без сожаления оставил место наших печалей и посрамлений.

Мне пришло на память прощание с Голландией Вольтера: «Adieu Canaux, Canardes et Canailles» — прощайте каналы, утки и канальи. Итак, я возвратился в дом отца, чтоб поступить на попечение моей сестры и удивлять соседей историею наших чудесных подвигов.

ГЛАВА XII

Первым явился великий Нептун с трезубцем своим,

Коим он правит морями, и волны вздымает по ним.

С кудрей его влажных,

Царской короной венчанных,

Быстро струится влага морская,

И Амфитрита, царица, за ним выступая,

Короной равно украшалась…

Они шли в отдаленьи от прочей толпы.

Спенсер.

Я прожил дома не более, как сколько надобно было для восстановления сил после весьма нешуточной горячки и лихорадки, полученных мною в Вальхерене. Хотя отец и принял меня ласково, но он не позабыл (по крайней мере так мне казалось) прежних моих шалостей; обоюдная недоверчивость прервала ту искренность, которая должна всегда существовать между отцом и сыном. Связь была разрушена — напрасно спрашивать как, — но следствием этого было то, что день моего отправления для поступления на фрегат, бывший на станции в Северной Америке, встретил я с большою радостью, а отец мой без всякого сожаления.

Фрегатом, на который я был назначен, командовал молодой лорд; и так как лорды в то время были еще не так многочисленны во флотской службе, как сделались впоследствии, то назначение мое считали счастливым. Мне велено было, вместе с тридцатью другими сверхкомплектными мичманами, отправиться на Бермуды на линейном корабле, шедшем туда. Нам отдали для резиденции констапельскую, а корабельные мичманы занимали две порядочные каюты на кубрике.

Между таким множеством молодых людей разных состояний и привычек, прибывших на корабль в различное время, никак нельзя было устроить порядочным образом общий стол. Корабль вступил под паруса вскоре после моего прибытия, и общество наше в продолжение всего плавания обыкновенно продовольствовалось провизией из комиссарской каюты. Мне показалось очень странным, что в матросской или солдатской артели, в которой было от 9 до 12 человек, всегда доставало провизии из недели в неделю, и еще несколько оставалось; но, при том же самом числе мичманов, было совсем противное; и чем многолюднее их стол, тем более увеличиваются трудности: они никогда не довольны, им всегда мало, и если только комиссар позволит, они всегда будут у него в долгу за муку, мясо, свинину и водку. Это происходит от свойственных им привычек и беспечности; а потому стол наш был в особенности неустроен. Правление было демократическое, но содержатель облекался по временам в диктаторскую власть, которую он или сам употреблял во зло, или другие находили его в том виновным; и от этого, обыкновенно, по прошествии трех или четырех суток, его низлагали, или сам он отказывался с неудовольствием.

Многие из моих товарищей были молодые люди, старшие меня по службе и, проэкзаменовавшись, уже отправлялись в Америку для производства, но когда посмотрели их на шканцах, то оказались ли они недостаточно возмужалыми или в самом деле были менее сведущими в своей должности, только кончилось тем, что старший лейтенант сделал меня старшим в вахте и назначил многих из этих полулейтенантов под мое начальство. Нас было так много в вахте, почти всегда семнадцать или восемнадцать человек, что мы мешали друг другу наверху.

В констапельской мы не обретались между собой в добром согласии, и одною из главных тому причин был недостаток пищи. Начались ежедневные сшибки, и нередко производились правильные сражения; но я никогда не принимал в них участия, разве только как зритель. Замечания, делаемые мною в продолжение их, убеждали меня, что мне небольшого стоило бы труда победить всю братию.

Должность содержателя стола была ни почетная, ни прибыльная; ее охотно принимали и слагали с неудовольствием при первом, ничего незначащем раздражении. Разве один только ангел мог бы угодить на всех при раздаче порций за нашим столом на корабле. Разрезывание мяса и свинины на куски по числу присутствующих производило всегда споры, выговоры и побои. Я никогда не сердился и спокойно принимал отпускаемую мне порцию; но когда они, заметивши намерение мое не противоречить, с каждым днем все более уменьшали мою порцию, то, по смене тринадцатого содержателя, я сам предложил свои услуги, которые и были охотно приняты.

Зная опасность и трудность своего положения, я приличным образом приготовился. На первый день, при раздаче порций, я взял свои предосторожности, и в самом деле, как предвидел, был атакован двумя или тремя мичманами за мой львиный раздел добычи. На это я сказал им короткую речь, давая знать, что они весьма ошиблись, если полагали, что я принял на себя все беспокойства содержателя стола из-за ничего; что разница, которую я сделал между их порциями и своею, весьма мала и, если будет поровну разделена между ними, не завязнет даже в зубах; и что после моей части все остальные будут непременно разделены с величайшим беспристрастием.

Весьма справедливая речь моя не удовлетворила их. Меня вызвали решить дело дракой, и два кандидата для этой чести вышли разом. Я велел им кинуть между собою жребий на орла и решетку и, немедленно разбивши получившего жребий, советовал ему идти на свое место. Потом выступил вперед следующий, надеясь на легкую победу после усталости только что кончившегося сражения. Но он ошибся и обратился вспять с строгим внушением. На следующий день я опять занял свое место и приготовился к сражению, — скинул курточку, жилет и галстук. Предвидя, что должен буду рассчитываться таким же образом, как и накануне, я готов был производить суд; но истцы не явились. Итак, я удержал должность содержателя стола до самого оставления корабля по двум сильнейшим из всех прав — первое по избранию, а второе — по праву победы.

Чрез несколько дней пребывания нашего в море мы увидели, что старший лейтенант был самый гнусный тиран, грубиян, пьяница и обжора, с длинным красным носом и огромным брюхом; он часто посылал разом по полудюжине взрослых мичманов на салинге. Я решился сбыть с корабля этого человека и сообщил мое намерение товарищам, обещая успех, если они последуют моему совету. Мичманы смеялись над такой мыслью, но я был тверд и говорил им, что рано или поздно, мы сбудем его, если они станут провиняться каждый день, чтоб заслуживать легкое наказание или выговор от нашего «Носатого». Они согласились, и не проходило дня без рассаживания их по салингам или оставления на несколько вахт сряду.

Они доносили мне обо всем и просили моего совета. — Жалуйтесь капитану, — отвечал я, но на жалобу получали в ответ, что старший лейтенант исполнил свой долг. Одинаковые причины производили одинаковые действия каждый следующий день; мичманы не перестали жаловаться и никогда не получали удовлетворения. По моему наставлению они заметили капитану: — Нет никакой пользы приносить вам жалобы, вы всегда берете сторону мистера Клюлейна. — Капитан, как водится, из приличия, брал всегда сторону офицеров, зная, что девять раз из десяти мичманы бывают неправы.

Дела шли так, как мне хотелось; мичманы постоянно провинялись, жаловались и доказывали, что старший лейтенант говорил неправду. Многие из них потеряли на время милость капитана; но я ободрял их переносить все, равно как и увеличившуюся злобу Носатого. Однажды двое мичманов, сговорившись, начали драться на подветренном шкафуте. В те времена это считалось преступлением, почти достаточным, чтоб их повесить; они были посланы на три часа на салинг, и когда сошли, обратились ко мне за советом.

— Идите, — сказал я, — и пожалуйтесь; если старший лейтенант начнет говорить о вашей драке, то скажите, что вы показывали только, как колотил он людей вчера, когда подымали марса-фалы, и каким образом проломил голову солдату, пихнувши его с трапа.

Все было исполнено в точности. Мичманы получили выговор, но капитан начал думать, что должна же быть какая-нибудь причина этим беспрестанным жалобам, увеличивавшимся с каждым днем и числом и важностью.

Наконец, мы в состоянии были нанести решительный удар. Один негодяй на корабле, которого дурные привычки часто приводили на пушку, так одеревенел, что смеялся над всеми ударами боцманской кошки, царапавшей его по приказанию старшего лейтенанта.

— Я заставлю его почувствовать, — сказал взбешенный офицер и, велевши принести чашку морской воды, приказал прыскать ее на рассеченное тело после всякого удара. Мы решились отмстить за бесчеловечный этот поступок, столь не приличный званию офицера и дворянина, и, отправившись всей толпой в свою констапельскую, сделали три глубоких и тяжелых возгласа хором. Звуки были ужасные; их услышали в офицерской кают-компании, и старший лейтенант послал сказать нам, чтоб мы вели себя смирно. Но мы немедленно сделали еще три возгласа, которые заставили его с бешенством выйти на шканцы. Он вызвал всех нас наверх и спросил о причине шума. До того времени я держал себя в стороне, довольствуясь тем, что был главным двигателем, не будучи замечаем; всегда был исполнителен по должности, и на меня никогда не жаловались, а потому выход мой в тот раз вперед произвел прекрасный сценический эффект и имел большой вес.

Я сказал старшему лейтенанту, что мы шумели по случаю наказания несчастного матроса. Это еще более усилило его гнев, и он приказал мне идти на салинг. Я не хотел идти, покуда не увижу капитана, который в это самое время вышел на шканцы. Немедленно обратившись тогда к нему, я рассказал все происшествие и не забыл упомянуть о беспрестанных тиранских поступках, какие старший лейтенант осмеливался делать со всеми нами. В одну минуту увидел я, что победа была на нашей стороне. Капитан отдал самое строгое приказание никого не наказывать без особенного его позволения. Лейтенант нарушил это приказание, и это, вместе с его нестерпимым характером, решило его участь. Капитан пошел в каюту и на следующий день объявил старшему лейтенанту, чтоб он немедленно оставил корабль по приходе в порт или будет отдан под военный суд, которому он, без сомнения, не осмелился бы противиться.

Я бы должен был еще раньше упомянуть о том, что нам было приказано сопровождать ост-индские суда до десятого градуса южной широты и после того отправиться к Бермудам. Это само по себе весьма приятное плавание и к тому же еще доставляло нам случай или напасть на неприятельское судно, или освободить кого-нибудь из плена. Корабли, которым предстоит пересечь экватор, обыкновенно разрешают своей команде пирушку, когда переходят к тропику козерога; это делается для ободрения их духа и нарушения гнетущего однообразия плавания, когда дни ничем не отличаются один от другого. Капитан наш, молодой человек и вполне джентльмен, никогда не отказывал матросам ни в каком развлечении, если оно не вредило дисциплине и безопасности корабля; а так как мы шли в полосе правильного пассата, то нечего было бояться нечаянных шквалов. Я знаю, что церемония при переходе чрез экватор много раз уже описывалась, — столько же, как Италия и Рейн; но есть множество способов исполнять ее; и потому я постараюсь описать наш обряд, который имел свои особенности, хотя кончился самой печальной трагедией, навсегда оставшеюся в моей памяти, покуда я буду владеть ею.

В одно прекрасное утро матросы, по окончании своего завтрака, начали сейчас же приготовляться, сняли с себя курточки и остались в одних парусиновых брюках. Человек с салинга закричал, что на наветренной стороне он видит нечто похожее на шлюпку; вскоре потом незнакомый голос с утлегара окликнул корабль; вахтенный офицер отвечал на это; тот же самый голос приказывал ему лечь в дрейф, потому что Нептун идет на судно.

Приказание было исполнено, и корабль приведен был в дрейф со всеми обрядами, хотя мы шли тогда по семи узлов в час; гротовые реи поставили поперек, а передние и задние обрасопили.

Как только корабль пришел к ветру, молодой человек, один из матросов, одетый в нарядную черную одежду, в брюках по колено и пряжках, с напудренными волосами и со всею внешнею изысканностью и жеманной походкой денди, пришел с баку на шканцы и с самым вежливым поклоном принял смелость представиться, как джентльмен при джентльмене Нептуне, желавшем, чтоб он явился прежде и известил командира корабля о визите, который он хотел ему сделать.

Поперек бака вместо занавеси поднять был парус и из-за него вскоре выступил Нептун с своей свитой в полных костюмах.

Колесницу морского бога составлял пушечный станок; его везли шесть негров из числа корабельной команды. Это были высокие мускулистые люди, с покрытыми морскою травой головами и в коротеньких бумажных брюках; во всем же прочем предстали совершенно нагие; вся кожа их испещрена была масляной краской белого и красного цветов, и они держали в руках большие раковины, которыми производили ужаснейший шум. Нептун имел на себе маску, равно как и многие из его свиты; и ни один офицер не мог угадать, наверное, кто такой представляет морского бога. Но этот человек был отличный лицедей и разыграл свою роль очень хорошо. Его украшала морская корона, сделанная корабельным слесарем; в правой руке он держал трезубец, и на рогах его находился дельфин, который, как говорил он, был убит им в то утро; он имел огромный парик, сделанный из ворсы, и бороду из того же материала, висевшую по пояс; был весь напудрен, и нагое его тело раскрашено красками.

Великолепный двор, сопровождавший Нептуна, состоял из статс-секретаря, у которого вся голова была усыпана перьями морских птиц той местности, доктора с ланцетом, коробочкой с пилюлями и склянкой со спиртом, брадобрея с бритвой, длиною фута в два, сделанной из железного обруча, и из помощника брадобрея, несшего небольшую кадку вместо мыльницы. Какие материалы заключались в ней, я не мог разобрать, но нос мой убеждал меня, что ни один из них не был получен от торговца благовонными товарами.

Потом появилась Амфитрита на таком же станке; ее везли шесть человек белых и одетых подобно первым. Богиню представлял атлетический и безобразный «человек, изрытый мелкой оспой, одетый по-женски, с женским чепчиком на голове, и украшенный ветвями морской травы; он держал в руке своей острогу, на которую была насажена рыба; а на коленах у него лежал один из корабельных юнг, одетый дитятей, в длинном платье и чепчике, державший в руке свайку, висевшую на шее на веревочке: это служило ему пособием для прорезывания зубов, вместо костяного кольца, употребляемого детьми на берегу. Возле него находилась нянька с ведром, полным бурго[42] или пудинга, которым она по временам кормила его железным поварским уполовником. Два или три дюжие человека, одетые нимфами, прислуживали богине и несли с собой зеркало, несколько скребниц, на подобие лошадиных, березовый веник и горшок с красной краской вместо румян.

Когда эта процессия показалась на баке, капитан, в сопровождении своего буфетчика, несшего поднос с бутылкой вина и несколькими стаканами, вышел из каюты; и тогда колесницы морских богов направились на шканцы. Нептун преклонил свой трезубец и поднес капитану дельфина, а Амфитрита рыбу, в знак дружества к королю Великобритании.

— Я пришел, — сказал морской бог, — встретить и приветствовать вас в пределах царств моих и представить вам жену мою и сына.

Капитан поклонился.

— Позвольте мне спросить о моем брате и подданном государе, добром, старом короле Георге?

— Он не так здоров, — отвечал капитан, — как желали бы того я и все подданные.

— Очень жаль, — отвечал Нептун; — а как поживает принц Уэльский?

— Принц здоров, — сказал капитан, — и теперь правит как регент, во имя своего царственного отца.

— А каково живет он с своей супругой? — спросил любопытный Нептун.

— Довольно дурно, — отвечал капитан.

— А, я так и думал, — сказал бог морей. — Его королевское высочество должен взять пример с меня: быть всегда у себя хозяином и не заставлять других думать, что не он распоряжается.

— Но скажите, ваше величество, какое ж особенное средство имеет вы для извлечения дурной жены? — спросил капитан.

— Три фута брам-брасу[43] каждое утро перед завтраком, в течение четверти часа и полчаса по воскресеньям.

— Зачем же по воскресеньям больше, нежели в простой день? — спросил капитан.

— Почему? — сказал Нептун. — Потому что она, наверное, подгуляет в субботу[44]; а притом по воскресеньям имеет меньше занятий и более времени думать о грехах своих и приносить покаяние.

— Но вы, наверное, не позволили бы принцу бить таким образом супругу свою?

— Не позволил ли бы я? Наверное, нет, если она ведет себя как должно; но если дает волю языку и непослушна, то я угостил бы ее, как свою Амфочку — не правда ли, Амфи? (ударяя богиню в подбородок). — Мы не имеем дурных жен на дне наших морей, и если вы не знаете, как держать своих в повиновении, так присылайте их к нам.

— Но средство вашего величества очень жестоко и в особенности неприлично для принца.

— Тогда заставьте лордов, находящихся при короле, исполнять это, — сказал угрюмый Нептун. — Если они поленятся, в чем они вообще, смею сказать, весьма грешны, то пошлите за шкиперским помощником на Ройяль Билли[45], — он услужит ей, уверяю вас; и еще вдобавок за полгаллона рома заставит старых гвардейских драбантов танцевать вокруг компаса, как пляшут под линьками.

— Его королевское высочество, конечно, выслушает ваши советы, мистер Нептун; но я не могу вам сказать, последует ли он им. Не угодно ли вам выпить за здравие его королевского величества?

— От всего сердца, сэр; я был всегда добрый приятель короля и готов выпить за его здоровье и сражаться за него.

Капитан поднес морскому богу полный стакан мадеры, а другой богине.

— Пью за здоровье и многолетие нашего возлюбленного короля и всей его королевской фамилии! Дорога наша была необыкновенно затруднительна, и мы не смачивали еще губ своих с тех пор, как оставили остров Св. Фомы на экваторе, сегодня утром. Но нам нельзя терять времени, капитан; я вижу здесь много новых лиц, как будто требующих, чтобы их умыли и выбрили; а если мы прибавим еще кровопускание и лекарства, то это принесет им большую пользу.

Капитан кивнул головой в знак согласия, и Нептун, ударивши о палубу концом трезубца, потребовал внимания и так обратился к своему двору:

— Послушайте, мои тритоны, вы призваны сюда брить, купать и лечить всех, кого понадобится, но я повелеваю вам быть вежливыми. Я не позволю никаких грубостей; если мы заслужим дурную славу, то не получим дани; а первого, кто ослушается моих приказаний, я привяжу к десятидюймовой мортире и потоплю в океане на десять тысяч сажень глубины, где он будет питаться одной только соленой водой и морской травой целые сто лет. Приступайте же к вашей работе.

Двенадцать человек с толстыми палками немедленно отправились на шкафуты, посылая вниз всех, кто еще не был брит и мыт (то есть в другом полушарии) и строго присматривали за ними, покуда вызывали их наверх одного за другим.

Коровье стойло заблаговременно было приготовлено, чтобы служить ванной; его обили парусиной вдвое и в некоторых местах заколотили досками; оно вмещало в себе до четырех бочек воды, и беспрестанно наполнялось помпой. Многие из офицеров откупились от бритья бутылкой рома; но ни один не мог избежать окропления соленой водой, которая лилась на них в большом изобилии; досталось даже и на долю капитана; но он нисколько не огорчился и, казалось, оставался доволен шуткой. Легко можно было видеть при этом случае, в какой степени кто был любим командой, по мере жестокости, с какою с ним обходились. Новичка сажали на край стойла, спрашивали его о месте рождения и в то время, как он открывал рот, бритвенная щетка цирюльника, должность которой отправляла большая малярная кисть, втыкалась в рот полная грязного мыла, и им намазывали потом лицо и подбородок; все это немилосердно соскабливалось огромной бритвой. Доктор щупал у него пульс и прописывал пилюлю, насильно забивавшуюся ему за щеку; а склянка со спиртом, у которой пробка вооружена была короткими заостренными гвоздиками, с такой силой подносилась к носу, что окровавливала его; после этого пациента опрокидывали в ванну и предоставляли ему выбираться из нее как умеет.

С солдатским капитаном, унтер-офицером, комиссаром, баталером и унтер-баталером обращались жестоко. Мичманы искали старшего лейтенанта; но он старался держаться под крылом у капитана и долгое время ускользал от нас. Наконец, сильный шум на баке заставил его прибежать туда, где все мы окружили его и так начали обливать ведрами воды, что он рад был скрыться в шканечный люк и искать убежища в кают-компании. Когда сбегал он по трапу, мы кидали вслед ему ведра, и он запнулся и полетел кувырком.

Комиссар заперся в своей каюте; саблями и пистолетом грозил он всякому, кто к нему ворвется; но мичманов нельзя было испугать этим; мы вытащили его и славно окатили с головы до ног, потому что он не отпускал нам вина сверх положенного. Его повели наверх с большой церемонией; саблю держали у него над головой, а пистолеты опущены были в ведро с водой и неслись перед ним; после немилосердного бритья, леченья и погруженья в ванну, он возвратился в каюту, как мокрая крыса.

Солдатский старший лейтенант, всегда надоедавший нам своей немецкой флейтой, составлял для нас славную добычу. Не имея уха, он не щадил наших, и потому мы потащили его в ванну и вдобавок к прочим номерам праздника заставили выпить полкружки соленой воды, наливая ее ему в рот через его же флейту. Я припоминаю теперь, что издаваемые им при этом случае крики, заставили старшего лейтенанта подойти к нам с приказанием отпустить бедного музыканта.

Таким порядком продолжались увеселения праздника; однако сцена скоро переменилась. Один из фор-марсовых, доставая воду с русленей, упал за борт; об этом сейчас же закричали, и корабль привели в дрейф. Я побежал на корму, и, видя, что упавший не может плавать, кинулся в воду для спасения его. Вышина, с какой я бросился, заставила меня глубоко уйти под воду; вынырнув, я увидел руку человека и поплыл к ней. Но, о Боже! каков же был мой ужас, когда я увидел себя посреди его крови. Я сейчас же догадался, что его схватила акула; каждую секунду я ожидал и себе подобной участи, и удивляюсь, как не утонул от страха. Корабль, шедший в то время по шести или семи узлов в час, удалился на довольно большое расстояние; я считал уже себя погибшим, потерялся и лишился сил при внезапном приближении страшной, и, как мне казалось, неизбежной смерти. Однако понемногу я образумился, и мне кажется, в течение пяти минут припомнил себе все свои грехи за пять лет. Я молился усердно и обещал исправиться, если Богу угодно будет спасти меня. Молитва моя была услышана, и одно только Провидение избавило меня от челюстей рыбы. Я был уже с милю от корабля, когда шлюпка пришла взять меня; возвращаясь обратно, мы увидели у самой кормы судна трех огромных акул, которые, вероятно, схватили несчастного матроса и погнавшись за этой добычей, не тронули меня.

Взошедши на корабль, я встречен был капитаном и офицерами самым лестным образом, за мой, достойной похвалы поступок, и все смотрели на меня с участием и удивлением; но если они считали меня заслуживающим похвалы, то я сам о себе того не думал, и спустился в свою каюту с негодованием и презрением к своему унижению, которого не могу описать. Я чувствовал, что недостоин был никаких похвал. Предосудительная и порочная жизнь, какую я до того вел, обрушилась на меня с страшным обвинением. «Гром не грянет, мужик не перекрестится», говорит пословица, и одно только сознание такого ужаснейшего положения могло пробудить меня, закоренелого грешника, к признанию высшей силы.

Я переменил платье, и рад был ночи, чтоб остаться наедине с самим собою. Но сколь несравненно ужаснее показалось мне тогда положение мое! Воспоминание о пережитом заставляло меня дрожать, и я делал самые торжественные обещания на новую жизнь. Как скоропроходящи были эти чувства! На долго ли хватило добрых намерений? До тех пор, пока соблазн не встречался на пути, покуда не было случая грешить; покуда не было средств удовлетворить этой жажде. Обещания мои были написаны на песке. В короткое время я сделался по-прежнему безрассуден и нечестив, хотя часто содрогался при воспоминании о моем счастливом избавлении; и спустя много лет после того, мысль об акуле, хватающей меня за ногу, сопровождалась всегда сознанием, что если бы я не исправился, то дьявол точно так же ухватил бы меня.

Если бы после этого пробудившего мое сознание обстоятельства мне посчастливилось сойтись с здравомыслящими и религиозными людьми, я, без сомнения, переменился бы; но без того, сила привычки и примера возобновила свою владычество надо мной и сделала меня почти таким же дурным, как я был прежде.

Забавы наши в кают-компании были самые грубые. Одна из них состояла в том, чтобы ложиться на обеденный стол под румпель, и, держась руками за штур-трос, отражать пинками нападения того, кто будет стараться согнать лежащего с места силой, или хитростью. Всякий ложившийся должен был оспаривать свое место у других, и легко мог сопротивляться. Однажды, когда я занял это завидное место и прогонял от себя всех, один из проэкзаменованных мичманов, напившись пьянь с цейхвахтером, подошел и сделал на меня самое отчаянное нападение. Я ударил мичмана в лицо и этим заставил его с большой силой упасть назад, на блюда и тарелки, собранные после обеда и поставленные между пушками. Раздраженный смехом над ним и полученным ударом, он схватил большую вилку, употребляемую при разрезывании мяса и прежде нежели кто-либо мог догадаться о его намерении, уколол меня в четырех местах. Я вскочил, чтобы прибить его, но едва ступил на ноги, почувствовал такую боль, что упал на руки товарищей.

Лекарь осмотрел раны и нашел их значительными; две из них были весьма близки к артерии; меня положили в постель, и три недели я не выходил из каюты. Мичман, ранивший меня, протрезвившись, каялся в своем поступке, и просил у меня прощения. Будучи от природы добр и при том еще обезоружен покорностью, я охотно простил ему; наступать на лежачего неприятеля было не в моих правилах. Доктор отрапортовал меня больным горячкой, потому что если бы капитан узнал, как было дело, то мичман, который был проэкзаменован, и производство которого было уже подписано и находилось на корабле, для объявления ему по приходе в Бермуды, наверное потерял бы все. Моя снисходительность тронула его, я полагаю, более, нежели бы мщение; он сделался чрезвычайно задумчив и печален; оставил пьянство и всегда потом был ко мне расположен. Я считаю это в числе немногих хороших дел моей жизни и сознаюсь, что мне доставляет удовольствие вспоминать о нем.

Вскоре после того прибыли мы к Бермудам, оставив конвой у параллели 10° южной широты. Все сверхкомплектные разосланы было по своим судам; но прежде нежели мы разучились, мы имели удовольствие видеть старшего лейтенанта перешедшим на корабль, отправлявшийся в Англию. Как поздравляли мы себя с успехом нашей интриги!

ГЛАВА XIII

Там, где отдаленные Бермуды

Из бездны моря выплывают.

Андрей Мервельт.

Бермудские острова заключают в себе какую-то особенную красоту, заставлявшую считать их жилищем фей. Говорят, что число островов равно числу дней в году. Они состоят из горсти камней, образованных коралловыми полипами, и покрыты низкой зеленой травой, густыми высокими деревьями и невысокими красивыми белыми домами. Гаваней множество, но они не глубоки, и хотя есть между ними много проходов, но один только годен для больших кораблей — ведущий на главное якорное место.

На этих островах повсюду находится множество пещер, своды которых блестят сталактитами. Они заключают в себе приятно прохладные источники для утоления жажды или для купанья. У матросов есть поверье, будто бы эти острова плавают, и составляющая их почва так тонка, что ее можно пробить при небольшом усилии. Один матрос, будучи взят на гауптвахту за нетрезвость и буянство, топал ногой о землю и кричал караульным:

— Пустите меня, или черт вас побери, я пробью дыру в дне вашего острова, потоплю его и отправлю всех вас к дьяволу!

Утесы и рифы почти всюду окружают острова, в особенности с северной и западной сторон. Впрочем они весьма хорошо известны тамошним лоцманам и служат для мореплавателей как бы предостерегательными стражами во время ночи.

Здесь находится также множество различного рода рыб, красивых на вид и приятных на вкус; из них самая лучшая красная. В тихий и ясный день, когда вы скользите в шлюпке между этими прекрасными островами, вам кажется, что вы плывете над подводным цветущим садом, в котором своды образованы ветвями деревьев, кусты, цветы и усыпанные песком дорожки расположены в диком, но правильном смешении.

Я проводил время по большей части на судне в отправлении должности, и по своей всегдашней привычке не находил удовольствия там, где не было опасности. Моя натура встречала полное удовлетворение в охоте на китов, для которой время тогда только что приблизилось. Свирепость этого животного в южных странах, кажется, увеличивается, как от теплоты климата, так и от попечения о своем детеныше; и потому охота на них там гораздо опаснее, нежели в полярных морях.

Из естественной истории китов я в состоянии передать только то, что самка рожает в северных широтах и редко более одного раза в год; после того, ради укрепления своего малыша, отправляется с ним искать более благорастворенного климата. Они обыкновенно достигают Бермудов около половины марта и остаются там на несколько недель; потом посещают Вест-Индские острова; наконец, спускаясь все далее на юг, огибают мыс Горн и возвращаются в полярные моря мимо Алеутских островов и через Берингов пролив, которого достигают на следующее лето и не прежде, как по приобретении молодым китом надлежащей величины и силы в южных широтах, достаточной для сопротивления неприятелям на севере. Здесь также самка опять встречается с самцом. По собственному своему опыту и по сделанным мною расспросам, я почти совершенно уверен в таком странствовании, и что самка в сопровождении своего дитяти совершает ежегодно путешествие вокруг двух огромных материков Америки.

Материнская любовь самки делает ее опасным противником, и охота на китов всегда сопровождается множеством несчастных случаев. Однажды я сам едва не поплатился жизнью за свое любопытство, отправляясь в китоловной лодке, в которой гребли цветные люди, жители острова, очень смелые и искусные в этой охоте. Мы увидели самку с маленьким, играющих вокруг коралловых камней; внимание, оказываемое ею своему детенышу и забота об устранении от него опасности, были действительно удивительны. Она провела его вдаль от судов, плавала вокруг него, по временам обнимала своими плавниками и ныряла с ним в глубину. Однако мы умели занять выгодную позицию и постепенно загнали ее на небольшую глубину между камней. Наконец, нам удалось подъехать к молодому киту, и гарпунщик бросил в него острогу, зная, что с убиением его самка, никогда не оставляющая того места, наверное будет нашей. Предвидя опасность и неотвратимую судьбу своего неопытного птенца, она быстро плавала вокруг него, уменьшая беспрестанно круги и выказывая величайшее беспокойство.

Когда шлюпка подошла к молодому киту, гарпунщик глубоко всадил в ребра его страшную острогу. Бедное животное, лишь только почувствовало рану, бросилось от нас прочь, заставив вытравить до ста сажень линя; но молодой кит скоро издыхает, если удар нанесен искусно, как и было в этом случае. Как только мы задержали линь, он переворотился и безжизненным телом всплыл на поверхность воды, животом вверх. Несчастная мать, по инстинкту, который всегда сильнее рассудка, никак не оставляла его.

Между тем, когда мы подтянулись на лине к нашей добыче, которую считали уже безопасной, другая шлюпка бросила острогу в мать. Свирепое животное ударило хвостом как раз по средине нашей шлюпки, переломило ее пополам и убило двух человек; оставшиеся в живых для спасения своей жизни поплыли по разным направлениям. Кит пустился в погоню за третьей шлюпкой, но был задержан линем с той силой, которая ранила его: он потащил ее за собой с скоростью до 10 или 11 миль в час, и если бы находился тогда на глубоком месте, наверное погрузил бы ее или заставил бы отрезать линь.

Обе шлюпки были некоторое время так заняты, что не могли подъехать к нам, и мы оставались без помощи гораздо долее, нежели сколько то было приятно. Я хотел плыть к молодому киту, но один из гребцов не советовал мне, говоря, что акулы толпятся около мертвечины, как стряпчие около Вестминстерской залы, и что я, конечно, буду схвачен ими, если подплыву ближе; к утешению моему, они прибавил:

— Эти черти редко трогают человека, когда могут схватить что-нибудь другое.

Замечание его, может быть, весьма справедливое; но, признаюсь, я очень обрадовался, увидевши шлюпку, идущую к нам на помощь; в это время самка, отягченная острогой и линем и обессиленная фонтаном черной крови, который она пускала, подошла к детенышу и умерла возле него, очевидно, и в последние минуты жизни занятая более заботою о нем, нежели о себе.

Как только она поворотилась на спину, я увидел, что имел причину благодарить бермудца за его добрый совет. Около трупов собралось по крайней мере тридцать или сорок акул, и когда мы начали буксировать их, они последовали за нами. Мы привели китов на мелководье к берегу и, обрезавши жир, отдали мясо черным, толпою собравшимся туда и начавшим резать его ножами на большие куски, между тем как акулы тут же работали зубами, сколько им хотелось; но весьма любопытно было видеть, что они вовсе не нападали на человека, хотя негры беспрестанно ходили между ними и китами. Интересная сцена представилась нам тогда: черные, с своими белыми зубами и глазами кричали, смеялись, перекликались, смешавшись с многочисленными акулами, самыми свирепейшими чудовищами океана, соблюдавшими на то время роль перемирия в присутствии общей добычи.

Не видя для себя ни чести, ни выгоды в этих забавах, я перестал ездить на китовую охоту и вознамерился отправиться в Галифакс на шхуне, одном из тех судов, которые построены были во время войны по образцу виргинских лоцманских ботов, но подобно большей части наших подражаний, почти столько же походили на подлинник свой, как корова на зайца, и точно в такой же степени были на него похожи в отношении хода. Казалось, будто бы нарочно хотели сделать эти суда во всех отношениях бесчестьем для британского флага, потому что отдавали их под команду таким офицерам, которых никто из капитанов не желал иметь под своим начальством за предосудительное поведение следовательно, поступали весьма неблагоразумно, назначая их на мелкие суда, где сами они делались начальниками, и многих из них были по большей части постоянно пьяны. В таком точно положении находился и наш командир, начиная с подъема якоря и до прихода в Галифакс. Примеру лейтенанта следовали его помощник и три мичмана; команда, состоявшая из 25 человек, была трезва потому только, что ей не давали вина больше положенной порции, и это только одно доставляло мне надежду на благополучное плавание.

По счастию, пьянство не было в числе моих пороков. Находясь в приятельской компании и будучи побуждаем остроумием и веселостью, я мог быть, как говорится, навеселе, но никогда не доходил до совершенно пьяного состояния; напротив, с возрастом гордость и хитрость заставляли меня быть еще осторожнее. Я видел, какое несравненное преимущество доставляла мне трезвость над пьяницами, и потому старался пользоваться им.

Будучи постоянно наверху почти день и ночь, я надсматривал за курсом судна и парусами, никогда ни о чем не спрашивая лейтенанта, обыкновенно лежащего в своей каюте в бесчувственном состоянии. Вечером мы подошли к маяку Самбро (находящемуся у входа в Галифакскую бухту); тогда один из мичманов, больше, чем полупьяный, заявлял себя знающим место, и ему было предоставлено провести судно. Не бывши там никогда прежде, я не мог быть полезен, но чрезвычайно сомневался в познаниях нашего лоцмана и наблюдал его распоряжения с некоторым беспокойством.

Чрез полчаса мы взъехали на берег острова Корнваллиса, как я узнал после, и волнение начало переходить через нас. Это отрезвило лейтенанта и офицеров. По наступлении полного отлива мы увидели себя на суше и довольно далеко от воды; судно повалилось тогда на бок, и я отправился на берег, решившись не вверять себя больше такой шайке скотов. С рассветом прибыли шлюпки из адмиралтейства; они взяли меня и других, последовавших моему примеру, вместе с нашим багажом и свезли нас на флагманский корабль. После двухдневной тяжелой работы судно было стащено на воду и приведено в бухту. Адмиралу донесли обо всем происходившем, и один из капитанов советовал ему предать лейтенанта военному суду, или по крайней мере сменить с судна и отправить в Англию. По несчастью, адмирал не послушал этого совета и послал его опять в море с депешами. Впоследствии мы узнали, что когда судно уходило из порта, все на нем были наповал пьяны, и оно нашло на каменный риф, называемый Систерс, где погиб весь экипаж без исключения. На следующее утро мачты судна были еще немного видны над водою.

Фрегат, на который мне предстояло поступить, пришел в Галифакс вскоре по прибытии моим туда, чему я был весьма рад, потому что, имея рекомендательные письма в лучшие дома, находил препровождение времени там весьма приятным. Это место по гостеприимству своему вошло в пословицу; общество молодых дам, добродетельных и любезных, имело некоторым образом влияние на полировку моего грубого и нахального обращения, полученного на поприще службы. Я имел многих возлюбленных; впрочем, в отношении меня, они походили более на Эмилию, нежели на Евгению. В кругу их я был большой вертопрах и очень охотно провел бы с ними еще несколько времени. Но счастье мое скоро прекратилось, и я прибыл на фрегат, где представил рекомендательные письма благородному лорду, командовавшему им. Я ожидал встретить женоподобного молодого человека, слишком изнеженного, чтоб изучить свое ремесло, но совершенно обманулся. Лорд Эдуард был моряк в полном смысле этогослова: он знал корабль от киля до клотика, знал характер матросов и пользовался их любовью; кроме того, был хороший механик, плотник, медник, веревочный и парусный мастер; умел крепить паруса, брать рифы, править рулем и делать узлы и сплесни; зато не был оратор, читал мало, а говорил еще менее. Он не имел никаких светских приемов в обращении; но добросердечие, честность, прямота и большой природный ум украшали его. Ласковый и обходительный с офицерами, он скоро успокаивался, если сердился. Вы никогда не заметили бы в нем, чтобы он принимал на себя важность своего лордства. Познания мои в морской практике обрадовали его, и прежде нежели мы вышли из бухты, я сделался уже большим его любимцем, и впоследствии старался поддерживать такое его отношение ко мне, любя его и сам за благородные качества. Притом быть в хороших отношениях с капитаном весьма выгодно.

Недолго дали оставаться нам в этом рае моряков; мы получили неожиданное назначение в Квебек. Я обежал всех своих друзей, чтоб сказать им прости. Глаз полный слез, локон волос, сердечное пожатие прекрасной ручки составляли мои добычи, сопровождавшие разлуку со мной. Выходя на фрегате из гавани, я сам бросал прощальные взгляды назад; белые платки махали мне с берега, и множество тихих молитв о счастливом нашем возвращении возносились из белых грудей и скорбных сердец. Расставаясь, я, по обыкновению своему, расточал перед милыми красавицами бесчисленные обещания в вечной любви и верности, и день отъезда моего был означен в Галифакском календаре черным, по крайней мере, семью или восемью парами голубых глаз.

Вскоре по нашем уходе б море вы встретили ирландское судно, из числа торгующих невольниками с Гвинеею, шедшее из Бельфаста в Соединенные Штаты с эмигрантами, которых находилось на нем до семнадцати семейств. Это была контрабанда. Капитан наш имел тысяч двадцать акров земли на острове Св. Иоанна или, как называют его теперь, Принца Эдуарда, пожалованных одному из его предков и перешедших к нему по наследству, но от которых никогда не получал он ни одного шиллинга дохода, по весьма простой причине: от недостатка рук для обрабатывания земли. Наш капитан рассчел, что взятый им груз был для него именно тот самый, в каком он нуждался, и что ирландцы, начавши обрабатывать землю, прекрасным образом улучшат его достояние. Он сделал им предложение; не видя более возможности попасть в Соединенные Штаты и заботясь об одном только пропитании своих семейств, они разочли, что им было все равно, где ни поселиться, поэтому предложение было принято. Капитан наш получил дозволение от адмирала проводить их до острова и подождать, покуда они поселятся и обзаведутся. В самом деле ничего не могло быть выгоднее этого во всех отношениях; они увеличили собою малое население нашей колонии, вместо того, чтоб умножить число наших неприятелей. Мы вновь отправились из Галифакса, через несколько часов по получении дозволения от адмирала, и, прошедши прекрасным проходом между Новою Скотиею и островом Кап-Бретоном, скоро достигли острова Принца Эдуарда.

Мы стали на якорь в маленькой бухте близ поместья, в котором нашли человека, живущего с женой и семейством и выдававшего себя за управителя; но после трехнедельного пребывания нашего там, он показался мне слишком плутоватым для должности управителя поместья высокородного владельца.

Капитан съехал на берег и взял меня с собою за адъютанта. Его лордству приготовили кровать в доме управителя; но он предпочел спать на сене в сарае. Благородный лорд наш был человек, у которого мысли редко давали много работы языку; он всегда предпочитал лучше слушать других, нежели говорить самому, и кто бы ни был его спутником, должен был платиться за это разговором. Рассказывая ему что-нибудь обыкновенным образом, нельзя было заставить его вполне понять то, о чем вы говорите; он требовал трех различных оборотов одного и того же рассказа и для этого имел три различные вопросительные междометия. Они состояли из: Гм! Э! и Аа! Первое означало начало внимания, второе — понимание отчасти, а третье — уразумение и полное согласие, для изъявления которого яснее последняя гласная протягивалась чрезвычайно длинно. Я приведу один пример нашего разговора. Когда каждый из нас занял на мягком сухом сене место для ночлега, его лордство начал так:

— Послушайте-ка… Пауза.

— Милорд?

— Что сказали бы в Англии о том, что мы заняли такую квартиру?

— Я думаю, милорд, что касается меня, то ничего бы не сказали, но что касается до вашего лордства, то сказали бы, что это весьма неприличное место отдохновения для лорда.

— Гм!

Я знал, что это был сигнал для другого оборота.

— Я говорю, милорд, что особа вашего звания, решившись опочивать на сеннике, возбудила бы подозрение между друзьями вашими в Англии.

— Э? — сказал его лордство.

Этого не было достаточно. — Голова вашего лордства либо моя очень тупа, — подумал я и попробовал еще раз, хотя мне смертельно хотелось спать.

— Я говорю, милорд, что если бы знали в Англии, какой хороший вы моряк, то не удивлялись бы ничему тому, что вы делаете, но те, которые ничего не знают, сочтут странным, что вы довольствуетесь подобными квартирами.

— Аа! — сказал его лордство торжественно.

Какие дальнейшие замечания угодно было сделать ему в ту ночь, я не знаю, потому что вскоре после того заснул и пробудился не раньше, чем курицы и петухи начали слетать с насестов своих и подняли ужасный крик, требуя себе завтрака. В это время его лордство вскочил, хорошенько отряхнулся, потом стряхнул и меня, но только другим родом. Это стряхивание изъявляло намерение обратить меня к тому, об чем кудахтанье куриц сделало только предварительное сообщение.

— Эй, вставай, лентяй! — сказал капитан. — Не думаешь ли ты проспать весь день? У нас полные руки дела.

— Слушаю, милорд, — сказал я и вскочил на ноги. Туалет мой кончился во столько же времени и таким же образом, как у ньюфаундлендской собаки, то есть после того, как я хорошо отряхнулся. Большая партия фрегатской команды съехала на берег с плотником и со всеми инструментами, потребными для срубки дерев и постройки деревянных домиков. В этом состояла наша забота о поселении бедных эмигрантов. Люди наши начали очищать некоторое пространство земли, срубая множество сосен, почти исключительных обитателей леса; и мы, выбравши место для основания, клали четыре дерева параллелограммом, связывая их один с другим замками. Когда стены были достаточно подняты, на них укреплялись перекладины, и для составления крыши покрывали их еловыми ветвями и березовой корой, заделывая промежутки мхом и грязью. От практики я сделался весьма искусным архитектором и с помощью тридцати или сорока человек мог построить очень хороший дом в один день.

После этого мы занялись выжиганием и выкапыванием корней, чтобы очистить достаточное количество земли для поддержания существования маленькой колонии, и засеяли некоторое пространство рожью и картофелем.

Снабдивши поселенцев многими вещами, необходимыми для нового их хозяйства, мы оставили их и согласно полученному нами приказу, к величайшей моей радости, возвратились в любезный Галифакс, где я снова был осчастливлен взглядами невинного моего гарема. Никогда не забуду строгого выговора, полученного мною от капитана за невнимание к сигналам. Нам сделан был сигнал с флагманского корабля; я был сигнальным мичманом; но вместо того, чтоб направить трубу свою на старого Центуриона, она обращена была на одну молодую Калипсо, прекрасный стан которой скользил тогда по газону. Не знаю, как долго обитал бы я в этой счастливой Аркадии, если бы другой Ментор не сбросил меня с утеса и не отправил еще раз пенить морские волны.

Президент Соединенных Штатов, вопреки здравого рассудка, объявил войну Англии; и все суда, бывшие в Галифаксе, приготовлялись для сражения с янки. Эскадра отправилась в сентябре, и я простился с нимфами Новой-Скотии с большим хладнокровием, нежели сколько мне было прилично, или, нежели сколько, казалось, заслуживал тот прием, который они делали мне. Но я был в то время, как и всегда, самолюбив и неблагодарен; заботился только об одной любезной мне собственной особе и коль скоро был сам доволен, мало думал о том, сколько горюющих сердец оставлял по себе.

ГЛАВА XIV

Вдруг поднялся ветер, зарокотали громы, и начала извиваться огнистая молния. Напрасно корабельщик отдает приказания, напрасно трепещущие матросы прилагают свои усилия; буря разрушает все их труды!

Басни Дрейлена.

Галифакс — обворожительное, гостеприимное место; при имени его представляется такое множество приятных воспоминаний, что лишний стакан вина сам собою наливается из бутылки, которая, в противном случае, была бы закупорена и отправлена на ночь в шкап. Стоит только сказать: «Галифакс!» — и это подобно «Откройся, Сезам!» — заставит немедленно выскочить пробку и налить полный стакан за здоровье всех галифакских плутовок!

В предыдущей главе я говорил о приключении с ирландским судном, груз которого наш высокородный капитан обратил в свою пользу и в пользу своего отечества. Другое подобное судно попалось одному из наших крейсеров, и командир его величества шлюпа «Humming-bird» выбрал тридцать или сорок дюжих матросов для пополнения комплекта собственного экипажа и для представления остальных адмиралу.

Все мы, смертные, недальновидны, и капитаны военных судов не исключены из этого человеческого несовершенства. Как много капель проливается между чашей и губами!

На том самом купеческом судне находились две прекрасные ирландские девушки из горожанок, ехавшие к знакомым своим в Филадельфию; одну звали Джюди, а другую Марией.

Как только бедные ирландцы узнали о перемене своего назначения, они подняли такой громкий рев; что он в состоянии был заставить всех чешуйчатых чудовищ океана удалиться в свои темные пещеры. Они терзали сердца нежных девушек; а когда густой бас мужчин соединился с тенорами и альтами женщин и детей, то эта гармония заставила бы самого Орфея оборотиться и посмотреть.

— О, мисс Джюди! О, мисс Мария! Неужели будете вы столь жестоки, что захотите видеть, как возьмут нас, бедных, на военное судно, и не скажете за нас ни одного словечка? Слово капитану из прекрасных уст ваших — и он, наверное, отпустит нас.

Молодые девушки, хотя сомневались в могуществе своих прелестей, решились, однако ж, попытать; упросивши лейтенанта перевезти их на шлюп, поговорить с капитаном, они прибавили несколько украшений к одежде своей и прыгнули в шлюпку подобно паре горных коз, не заботясь ни о том, что обнажили ножки, ни о том, что в изобилии получали брызги соленой воды.

Появление юбки на море заключает в себе что-то особенное, всегда приводящее человека в приятное расположение; я разумею человека с нормальными чувствами. Когда они приехали, капитан встретил их и отвел под руки в свою каюту, где немедленно были приготовлены для них разные лакомства и оказано все возможное внимание, какое могли требовать их пол и красота. Капитан был один из самых добрых людей на свете, с парой блестящих черных глаз, весело смотревших каждому в лицо.

— Позвольте мне узнать, миледи, — сказал он, — что доставило мне честь принять вас у себя?

— Мы приехали просить у вас милости, капитан, — сказала Джюди.

— И капитан, наверное, нам окажет ее! — сказала Мария, — он так понравился мне с первого взгляда.

Этот удар, нанесенный Мариею, польстил капитану; он отвечал, что ему всегда доставляло особенное удовольствие делать одолжение дамам и если милость, которую они хотят просить, не совершенно противна долгу его, он окажет ее.

— Возвратите мне Пата Фланнагана, которого вы сейчас завербовали, — сказала Мария.

Капитан покачал головою.

— Он не матрос, капитан; этот человек всю жизнь топтал только болота и никогда не будет вам полезен.

Капитан опять покачал головою.

— Просите у меня что-нибудь другое, — сказал он, — я сделаю для вас.

— Хорошо, — сказала Мария: — не отдадите ли вы нам Фелима О'Шогнеси?

Капитан был равно непоколебим.

— Полноте, капитан, — сказала Джюди, — мы не станем затрудняться в пустяках в такое время. Я поцелую вас, если вы отдадите мне Пата Фланнагана.

— И я поцелую также за Фелима, — сказала Мария.

Они сидели по обе стороны капитана; голова его вертелась, как флюгер, поворачиваемый ветром; он не знал, с которой начать; невыразимая веселость играла в глазах его, и дамы сейчас заметили это. Такова-то сила красоты, что этот владетель океана был принужден спустить пред нею свой флаг.

Джюди поцеловала его в правую щеку; Мария напечатлела поцелуй на левой; капитан был счастливейший из смертных!

— Так и быть, — сказал он, — я исполню ваше желание. Возьмите этих двух человек, потому что мне надобно спешить отправляться далее.

— Разве хотите вы отправиться далее? И вы располагаете всех этих жалких созданий взять с собою? Нет, не может быть! Еще поцелуй, и еще человек.

Не стану описывать, сколько поцелуев оставили капитану эти любезные девушки, но ему нельзя не позавидовать, и если бы капитанам отплачивали всегда подобным образом, то кто не согласился б быть капитаном? Довольно сказать, что ирландки освободила всех своих соотечественников и возвратились с торжеством. Это дошло до Галифакса, и добрый адмирал наш изъявил только сожаление, что сам он не был на месте капитана; а все тамошнее общество много шутило над этим. Капитан, храбрый и добрый, вскоре после того получил производство в следующий чин, но, конечно, не за этот поступок, достойный лишь укоризны, в чем должна была сознаться снисходительность самых близких друзей его. Один лорд-канцлер говаривал, что он всегда смеялся над деньгами, которые определяются мужьями на булавки, потому что леди обыкновенно умеют приобретать их или пощечиной или поцелуем; но его лордство, во все продолжение службы, никогда не видел капитана военного судна, у которого две хорошенькие ирландские девушки выцеловали бы сорок человек.

Выносимый из порта попутным ветром, я с удовольствием смотрел на раскрывающееся передо мной поприще счастья, дававшее мне сладкие надежды на славу и богатство. «Adieu! « сказал я в своем сердце; прощайте, вы, любезные новоскотиянки! Научитесь вперед делать различие между наружным блеском и настоящим достоинством. Вы почитали меня пригожим и любезным молодым человеком, и между тем глупо отталкивали людей в десять раз лучше меня потому только, что им недоставало наружной красоты.

Мы были посланы на Бермуды и по выходе из порта держали на юг, с легким ветром от норд-веста. Вскоре ветер, перейдя к юго-востоку, засвежел и начал дуть с некоторой жестокостью, но чрез короткое время утих до совершенного штиля, оставив большую зыбь, которою беспрестанно валяло судно.

Около одиннадцати часов небо начало темнеть и перед полночью приняло вид страшной и угрожающей черноты; морские птицы, летая около нас в беспокойстве, кричали изо всей силы и предостерегали приготовиться к приближающемуся урагану, предзнаменования которого были очевидны. Предосторожность не была упущена нами; мы убрали часть парусов, закрепили каждую вещь и готовы были вызывать шторм на бой. Около полуночи он налетел с неожиданной и ужасной силой, удивившей самых старых и опытнейших моряков между нами.

Ветер дул с северо-запада. Вода, беспрестанно вливавшаяся к нам на борт и окачивавшая нас с головы до ног, была тепла, как молоко. Свирепость ветра простиралась до того, что в минуту удара его в судно, оно легло на бок и погрузило в воду подветренные пушки. Все могущее двигаться полетело под ветер; ядра покатились из кранцев. Величайший беспорядок и страх царствовали внизу, а на верхней палубе дела шли еще хуже; бизань-мачта и фор и грот-стеньги слетели за борт, но за шумом ветра мы не слышали падения их; я стоял у бизань-мачты и только тогда узнал о случившемся, когда оборотился и увидел стержень ее переломленный пополам, подобно моркови. Вой ветра все усиливался; он походил на беспрерывный звук грома; срывая вершины горообразных волн, он разбрасывал клочки пены по хребту океана; штормовой трисель разлетелся в куски; капитан, офицеры и матросы с удивлением и трепетом глядели друг на друга, ожидая чего-то страшного.

Фрегат был до того накренен, что вода лилась в подветренные пушечные порты, и он черпал ее шкафутными сетками. Казалось, все судно хочет опрокинуться в яростные пучины, между тем, как огромные массы воды, воздымаемые силой ветра, переливались через него и заливали палубы. К несчастью, мы не имели времени закупорить люки, и прежде нежели исполнили это нижняя палуба была уже до половины залита водой; койки, сундуки и зарядные ящики плавали в ужасающем беспорядке. Овцы, корова, свиньи и куры, все было унесено за борт и утонуло в волнах; нельзя было слышать ничьего голоса, и никакие приказания не отдавались; вся дисциплина прекратилась; все сделались равны между собой; капитан и гальюнщик равно ухватились за одну и ту же веревку ради личной безопасности.

Плотник предлагал срубить мачты, но капитан не соглашался на это. На шканцы приполз матрос и изо всей силы кричал на ухо капитану, что один из якорей оборвался с найтовов и висит на канате под скулой. Оставить его долее в таком положении значило бы, наверное, вести судно к погибели, и потому мне велено было отправиться на бак и заставить при себе обрубить якорь; но волнение и ветер до того увеличились в несколько минут, что никто не мог устоять против них и перейти по наветренной стороне не было никакой возможности. Меня бросило ветром на гребные суда, и я с трудом возвратившись опять на шканцы, отправился вплавь по другой стороне, будучи под ветром у ростер. Добравшись до места, я передал приказание капитана, которое было, наконец, с неимоверною трудностью исполнено.

На баке я нашел, что самые старые и сильные матросы держались за наветренные ванты и снасти и кричали, как дети. Это изумило меня; я гордился, чувствуя себя выше такой слабости, в то время, когда старшие меня годами и опытностью терялись от страха. Степень опасности была мне известна; я ясно видел, что фрегату непременно предстоит опрокинуться со всеми нами, если в скором времени он не встанет, потому что несмотря на все предосторожности, вода беспрестанно накоплялась внизу. Я поплыл обратно на шканцы; тут капитан, будучи одним из самых неустрашимых моряков, какие когда-либо ходили по палубе судна, стоял на штурвале с тремя лучшими матросами; но так свирепы были удары волн в руль, что они едва могли удержаться, чтобы не быть выброшенными чрез сутки. Подветренные шканечные орудия находились в воде и решено было выкинуть их за борт. Так как дело шло о жизни и смерти, то мы превозмогли эту работу и выбросили их; но судно, подобно куску дерева, постоянно лежало на боку самым угрожающим образом. Свирепость урагана не уменьшалась, и общее чувство, казалось, было; «Молитесь, молитесь! Все погибло! «

Фок и грот-мачты стояли еще на местах, сопротивляясь тяжести вооружения, висевшего на них подобно сильному рычагу тянувшего борющийся фрегат еще более на сторону. Нам надо было освободиться от этой огромной верхней тяжести. Отчаянный случай требовал отчаянных усилий. Опасность послать человека наверх была очевидна, и капитан не хотел кому-либо приказать отправиться туда; но знаками и жестами, в сопровождении сильного крика, давал знать команде, что если судно не будет сейчас освобождено от этого бремени, оно должно пойти ко дну.

В это время, казалось, каждая новая волна сильнее ударяла в фрегат и делалась для него пагубнее. Он быстро снисходил в пропасти, образуемые волнами, и тяжело и болезненно подымался на них, как будто бы чувствовал, что не в состоянии сопротивляться. Силы его истощились в этом споре, и он готов был сдаться могущественному неприятелю, подобно благородно защищавшейся разбитой крепости. Люди обезумели от опасности, и, без сомнения, они напились бы пьяны, если б имели вино, чтоб в этом положении ожидать своей неизбежной участи. При каждом крене, грот-мачта делала самые жестокие усилия освободиться от судна; наветренные ванты уподоблялись толстым железным прутьям, а подветренные висели огромной бухтой, бились при качке о мачту и всякую минуту угрожали лопнуть от судорожных сотрясений. Мы ожидали, что мачта упадет и раздробит собою борт фрегата. Не было ни одного человека, который решился бы по предложению капитана отправиться наверх и обрубить все, что нависло на мачте. А между тем, ураган, казалось, все нарастал, и его жестокость усиливалась.

Признаюсь, я радовался общему сознанию такой опасности, против которой никто не смел идти, и обождал несколько секунд, чтобы посмотреть, не вызовется ли охотник отправится наверх, с намерением, впрочем, остаться на всю жизнь врагом того, кто вызовется, как похитителя венка у моей преобладающей страсти — безграничной гордости. Опасности вместе с прочими я часто встречал и первый пускался на них, но осмелиться на то, чего лихая и бесстрашная команда фрегата не могла исполнить, было верхом превосходства, которого мне никогда не снилось достичь. Схвативши острый топор, я сделал знак капитану, что попытаюсь обрубить разрушенный такелаж, пусть идет за мной, кто решится. Я влез на наветренные ванты и пять или шесть сильных матросов последовали за мной, потому что матросы редко отказываются идти вперед, когда видят, что офицер прокладывает им дорогу.


Хлестание снастей едва не выкинуло нас за борт и запутывало нас. Мы принуждены были обнимать ванты руками и ногами; капитан, офицеры и команда смотрели на движения наши с беспокойством, не переводя дыхания из опасения за нашу жизнь, и ободряли нас при каждом ударе топора. Опасность, казалось, миновалась, когда мы достигли марса, где имели на что ступить ногою. Мы разделили между собой работу; одни обрубали талрепа стень-вант, а я бейфуты и борг грота-реи. Сильный треск сопровождал каждый могучий удар топора, и, наконец, все повалилось за борт на левую сторону. Фрегат немедленно почувствовал облегчение, попрямился, и мы сошли вниз посреди ура, восклицаний, поздравлений и, могу сказать, слез благодарности большей части сослуживцев. Работа сделалась потом легче; ветер стихал каждую минуту; обломки были постепенно совсем очищены, и мы забыли наши страхи и заботы.

Мое возвращение на шканцы было миной величайшего торжества в моей жизни, и ни на какие дары света не согласился бы я променять того, что чувствовал тогда. Благосклонная улыбка капитана, сердечное пожатие руки, похвалы от офицеров, взгляды команды, смотревшей на меня с удивлением и повиновавшейся с живостью, — казались мне чем-то необыкновенным; но ничто не могло сравниться с моим внутренним чувством удовлетворенного честолюбия — этой страсти, так неразлучно переплетенной с существованием моим, что истребить ее значило бы разрушить весь мой состав. Впрочем, я имел тогда причину гордиться.

Ураганы редко продолжаются долго, поэтому и настигший нас скоро обратился в весьма крепкий ветер, показавшийся уже нам прекрасной погодой в сравнении с тем, что было. Мы начали работу, сооружали фальшивую мачту и чрез несколько дней предстали приветствующим взглядам города Галифакса, также испытавшего всю силу урагана и чрезвычайно беспокоившегося о нас. Мои руки и ноги несколько времени не могли поправиться от ударов, полученных при подъеме наверх, и потому я оставался еще несколько дней на фрегате; но, съехавши после того на берег, был ласково и дружески встречен многочисленными знакомыми.

Вскоре по прибытии нашем в Галифакс, я заметил внезапную ко мне перемену капитана; и хотя никак не мог узнать настоящей причины, однако, начал догадываться. С прискорбием сознаюсь, что несмотря на постоянную ко мне милость и не взирая на высокое почтение, чувствуемое мною к нему, как к благородному человеку и офицеру, я осмеял его, но доброта его нет позволяла ему огорчиться таким безвредным поступком юношеской ветренности, и в случаях, подобных тому, который я хочу рассказать, гнев этого любезного человека обыкновенно не продолжался более пяти минут.

Дело состояло вот в чем: высокородный капитан мой носил значительной ширины синие брюки. Полагал ли он их более приличными для моряка или портной не смел пожалеть сукна для его лордства, страшась дурных последствий от разрыва, но только как ни был велик разнос топтимберсов у его лордства, складки этой важной части его одежды были несравненно пространнее и могли заключить в себе человеческое тело вдвое толще того, какое им суждено было обнимать, хотя и то не было посредственной толщины.

«А stich in time saves nine». — «Заплатка вовремя избавляет от девяти» гласит благоразумная поговорка; но, по несчастью, подобно многим другим в таком же экономическом роде, мало обратила на себя внимания в день нашего бедствия. Так случилось и лордом Эдуардом. В среднем шве беспредельных брюк его, по какому-то несчастью, сделалась дыра, которая не была починена в день урагана, враждовавшего со всем, что только мог он разрушить; и невинные брюки лорда Эдуарда сделались жертвой его силы и опустошения. Шумный борей проник в разорванный шов брюк и надул их подобно щекам трубача. Йоркширская шерсть не могла противостоять раздувающей силе; одежда разлетелась на полоски, начавшие громко хлопать по тем самым частям, которые назначены были прикрывать. Что мог он с этим поделать? Единственной защитой против невежливых порывов ветра оставалась рубаха (ибо жаркая погода заставила не надеть второй одежды, употребляемой мужчинами); но и та, будучи довольно поношена, исчезла перед бурей, как прах. Одним словом, натяните морскую курточку на гладиатора в Гайд-парке, и вы будете иметь точное изображение лорда Эдуарда во время урагана.

Подобный случай ввел его в ответственность против приличия; но так как судно находилось в бедственном положении, и все мы ожидали через полчаса отправиться на дно, то и не стоило идти в каюту переодеться, тем более, что это ни чему не могло послужить ему на дне моря. Мы, вероятно, не встретили бы там ни одной леди; или если бы даже встретили каких-нибудь, то вовсе не имели времени подумать о том, как отправиться нам в пучину морскую, в брюках или без них. По поминовании же опасности, смешная сцена бросилась всем нам в глаза, и однажды, когда я занимал большое общество рассказом этого приключения, его лордство вошел в комнату. Усмешки и ужимки дам постепенно обратились в громкий и непрерывный смех. Он очень скоро понял, что был предметом его, а я причиной, и минуты на две, казалось, нахмурился: но неудовольствие лорда Эдуарда было весьма непродолжительно, и мне кажется, случай тот не мог быть причиной перемены его чувств ко мне, потому что, хотя и считалось большим преступлением в мичманском звании даже смотреть искоса на капитанскую собаку, тем более смеяться над самим капитаном; но доброта моего капитана не позволяла ему огорчиться такой безделицей. Я скорее подозреваю, что старший лейтенант и офицеры хотели сбыть меня с фрегата; и они имели на то справедливую причину, потому что там, где младший любим командой, чувствуется некоторая неловкость. Я получил ласковое уведомление от лорда Эдуарда, что другой капитан большого фрегата будет очень рад иметь меня у себя, и понял значение этих слов. Мы расстались хорошими приятелями, и я буду вспоминать о нем с уважением и благодарностью.

Новый мой капитан был человек совсем другого рода: утонченный в обращении, ученый и джентльмен. Ласковый и дружеский с офицерами, он отдавал свою библиотеку в их распоряжение; передняя его каюта, где находились книги, была открыта для всех; она служила классом для молодых мичманов и местом занятий для офицеров. Капитан превосходно рисовал виды, и я пользовался его наставлениями; он любил общество дам, как и я, но, будучи женатым человеком, был более приличен в обращении, нежели сколько я мог быть.

Нас отправили в Квебек, и мы имели удовольствие плыть по прекрасному Гут-Гансо и подыматься вверх по обширной и великолепной реке Св. Лаврентия, пройдя в виду острова Антикоста. Во время перехода ничего особенного не случилось, исключая того, что лекарский помощник, шотландец, набравшись каких-то аристократических замашек, возымел притязание, что по своему рождению и воспитанию в Эдинбурге, он должен быть главой нашего стола. Я воспротивился такому требованию и вскоре уверил честолюбивого сына Эскулапа, что наука самозащиты столько же важна, как и искусство лечения, и что если он силен в последнем, то я буду доставлять ему случаи употреблять его над собственной своей особой: вследствие этого я произвел некоторые возмущения в крови на его cinciput, occiput, os frontis, os nasi, и на других нежных частях тела, рассчитанные таким образом, чтобы притянуть к каждому глазу достаточное количество черной крови, в то время, как изобильный поток жидкости карминного цвета струился из каждой ноздри. У меня никогда не было привычки буянить или несправедливо воспользоваться каким-нибудь преимуществом; и потому, увидевши бездействие рук своего противника, я сделал, как водится, вопросы, был ли он доволен решением дела, и, получивши утвердительный ответ, сам сложил руки на покой до следующего раза, когда придется нарушить его для наказания или исправления кого-нибудь.

Мы стали на якорь у мыса Дейамонд, отделяющего реку Св. Лаврентия от небольшой реки Св. Карла. Продолжение этого мыса вовнутрь земли, образует высоты Авраама, на которых бессмертный Вольф разбил Монткальма в 1759 году, и где оба генерала окончили достохвальное свое поприще на поле сражения. Город стоит на самой оконечности мыса и имеет романтический вид. Все вообще дома и церкви покрыты жестью, в предохранение от пожаров, которым место это было подвержено, покуда дома покрывались соломой или досками. Когда лучи солнца ударяют в здания, они кажутся как будто бы находящимися в серебряных футлярах.

Одна из причин нашей командировки в Квебек состояла в вербовке людей для эскадры, весьма нуждавшейся в них. Были составлены вербовальные отряды из наших матросов и солдат. Начальство над одним из них было поручено мне. Офицеры и солдаты отправились на берег переодетые, назначив между собою условные сигналы и места сбора; а матросы, на которых мы могли положиться, действовали в этом случае, как птицеловы. Они выдавали себя за матросов с купеческих судов, а офицеров за своих шкиперов, уговаривающих их согласиться за десять галлонов рома и триста долларов возвратиться в Англию. Многие были таким образом пойманы в сети и не прежде разуверились, как когда подъехали к борту фрегата, где божбы их и проклятия скорее можно вообразить, нежели описать.

Надобно сказать, что суда, торгующие лесом, приходят сюда в июне, как только река очистится от льда, и ежели не успеют отправиться до исхода октября, то обыкновенно задерживаются льдом и бывают принуждены провести зиму в р. Св. Лаврентия, теряя навигацию и оставаясь семь или восемь месяцев праздными. Зная это, матросы, по своем приходе туда, разбегаются и прячутся, укрыватели прокармливают их и потом в конце года делают ими свои обороты, продавая их шкиперам и выговаривая для матросов чрезмерную сумму за согласие на обратное плавание, а для себя за хлопоты порядочную порцию как от шкипера, так и от матроса.

Нам приказано было не брать людей с купеческих судов, но искать их в домах укрывателей. Это сделалось для нас источником бесчисленных шуток и приключений, потому что искусство прятаться равнялось только искусству и хитрости при отыскивании. Укрываться в погребах и на чердаках было слишком старо, и к нему больше не прибегали. Розыски наши по большей части делались в сенниках, церковных шпицах, над каминами, в которых горел огонь, и проч. Одних мы находили в сахарных бочках, а других спрятанными в связке разобранных бочек; иногда встречали матросов одетых по-джентльменски, пьющих вино и говорящих с наивеличайшей свободой с людьми гораздо выше себя по званию. Но мы знали все эти уловки.

Услышавши об одном укрывателе, жившем миль за пятнадцать от Квебека внутри страны, я отправился туда и после продолжительных поисков отыскал много хороших матросов на перекладинах сарая для копчения окороков. Трудно было подумать, чтобы человеческое существо могло находиться там, вынося подымающиеся кверху дым и пламя, и мы никак не нашли бы их, если бы один не кашлянул, на что другие отвечали ему проклятиями, и вскоре вся шайка была нами взята. Мы немедленно обрезали им у брюк задние завязки для воспрепятствования к побегу (этого никогда не надо забывать) и, усадивши их и усевшись сами в телегу фермера, заставили его запрячь своих огромных лошадей и везти нас в Квебек. Пойманные люди принимали участие во всех наших шутках, в изобилии сыпавшихся по случаю их открытия. Мне показалось удивительным, как скоро этот лихой народ примирился с мыслью о поступлении на военное судно; может быть, приближавшаяся война с янками[46] весьма много способствовала им к сохранению веселого настроения. Я сделался энтузиастом в этой охоте на людей, хотя здравый рассудок убеждал меня в ее жестокой несправедливости, заставляющей людей, более всех прочих повинностей, какими обязывает их правительство, оставлять отечество для избавления от нее. Но я не собираюсь писать рассуждения о вербовке. Как только наше судно было хорошо снабжено людьми для наступающих военных действий, я вовсе перестал заботиться о ней; и имея еще случай удовлетворять при этом мою страсть к приключениям, я столько же думал о последствиях, как и тогда, когда разъезжал по засеянным репою фермерским полям Англии или ломал плетни, догоняя лисицу.

Один купец в Квебеке жестоко оскорбил меня, отказавшись принять вексель, данный мне батюшкой. Я не имел других средств заплатить ему за разные взятые мною у него вещи, и был жестоко рассержен его отказом, который он сопровождал насмешкой надо мной и над моим платьем, чего я никогда не могу простить. Переворачивая в разные стороны бумагу в руках, он сказал мне: «Мичманский вексель не стоит и фартинга; я довольно старый воробей, и меня не провести уже на этой мякине».

Будучи уверен в действительной стоимости векселя, я поклялся отомстить ему. Сыскная должность моя позволяла мне идти всюду, где скрываются люди, если только я получу о них сведения; мой товарищ, мичман, со всею готовностью взялся помочь мне, и бедняку приходилось не легче, чем было бы в руках святой инквизиции. Товарищ мой твердо настаивал, что в доме купца есть спрятанные матросы; я доложил об этом капитану и получил приказание употребить все средства к исполнению моей обязанности. Купец считался значительным лицом в Квебеке; его называли по-тамошнему богатым магазинщиком, хотя в Англии он поступил бы в разряд простых лавочников. Около первого часа пополудни мы не слишком учтиво постучались у его дверей, требуя во имя короля, чтобы нас впустили, и, встретив сопротивление, разломали двери и бросились в дом. Погреба, верхние покои, девичьи, дамские комнаты мы обхаживали без всякой церемонии, мало обращая внимания на Венерин костюм находившихся в нем прекрасных особ; переломали некоторые из самых необходимых принадлежностей спальни; переворочали все горшки и сковороды на кухне и, сыскавши двух хозяйских сыновей, приказали им одеваться и идти с нами, потому, говорили мы, что они матросы, и мы это знаем.

Купец, увидевши меня, начал догадываться, в чем состояло дело, и грозил мне строгим наказанием; но я показал ему свой открытый лист и спрашивал, не думает ли он, что и этот документ фальшивый? Обшарив все углы, я отправился и оставил обоих медвежат почти мертвыми от страха. На следующий день была подана жалоба в городовое правление; но когда дело идет об изготовлении военного судна к походу, то следствие кладется обыкновенно в долгий ящик. В Квебеке были получены бумаги из Албани, извещавшие о войне, объявленной Англии президентом Соединенных Штатов; поэтому наш капитан, откланявшись губернатору, со всевозможной поспешностью пустился по реке. Я никогда больше не слышал о моем купце.

Мы прибыли в Галифакс с полным числом людей и немедленно получили приказание отправиться в море топить, жечь и разрушать. Мы пустились к Бостонской губе, где в то утро, когда увидели землю, встретили десять или двенадцать купеческих судов. Первое, к которому мы подошли, был бриг, и меня послали завладеть им, в то время как фрегат продолжал погоню свою за другими. Шкипер судна сидел на курятнике и не заблагорассудил встать или сделать мне какое-нибудь приветствие, когда я проходил мимо его; он был коротенький толстобрюхий человечек.

— Вы англичанин, я полагаю? — изрек он.

— Да, я сам тоже полагаю, — сказал я, подражая произношению его в нос.

— Я думаю, нам не долго остается пробыть в море, и мы придем на место прежде, чем встретим кого-нибудь из вас, змей Старой Англии. Вы, надеюсь, не рассердитесь на такое выражение? — прибавил он.

— О нет, нисколько, — отвечал я: — это не составляет разницы в общем счете. Но откуда и куда идете вы?

— Иду из Смирны и пробираюсь в Бостон, куда надеюсь прийти завтра поутру с помощью Божьей и доброй совести.

Из этого ответа я увидел, что он не знал еще о войне, и потому вознамерился несколько пошутить над ним прежде, чем сообщить ему печальную новость.

— Скажите мне пожалуйста, в чем состоит ваш груз? Вы кажетесь легки.

— Однако не так уж легок, я полагаю, — отвечал он; — мы имеем свежее оливковое масло, изюм и то, что называем notions, всякая всячина.

— Что это значит notions? — сказал я. — Объясните мне пожалуйста.

— Изволите видеть, всякой всячиной, notions, называем мы иметь в трюме понемногу всего, что вам угодно. Одни любят одно, знаете, а другие другое: некоторые любят сладкий миндаль, некоторым надобен опиум, одним шелк, а другим (прибавил он с хитрой улыбкой) нравятся доллары.

— И этой-то всякой всячиной нагружено ваше судно? — спросил я.

— Я полагаю, этой, — ответил Джонатан[47].

— А какой груз везли вы туда? — спросил я.

— Соленую рыбу, пшеницу и табак, — был его ответ.

— И на обратный путь вы получили теперешний груз? — спросил я. — Мне кажется, торговля со Смирной довольно выгодна.

— Да, хороша, — отвечал неосторожный янки. — Тридцать тысяч талеров в каюте, кроме деревянного масла и прочего груза, недурная вещь.

— Я очень рад слышать о талерах, — сказал я.

— Что вам до них за нужда? — возразил шкипер. — На вашу долю ведь их немного придется.

— О, больше, нежели вы думаете, . — отвечал я. — Не слышали ли вы каких новостей, уходя из порта?

При слове «новости» лицо бедного шкипера покрылось болезненной желтизной.

— Какие новости? — спросил он с трепетом, едва позволявшим ему выговаривать слова.

— Новости состоят только в том, что вашему президенту, г-ну Маддисону, вздумалось объявить войну Англии.

— Не может быть! Вы шутите, или нет? — сказал шкипер.

— Даю вам честное слово, что не шучу, — отвечал я, — и судно ваше — приз его британского величества фрегата (имярек).

Бедняк испустил вздох, исходивший из самого центра его горообразного чрева.

— Я погибший человек, — сказал он. — Я желал бы только знать об этой войне пораньше; тогда поставил бы две хорошенькие пушчонки, вот туда, на нос и вы не взяли бы меня так легко.

Я улыбнулся при мысли сопротивляться ходкому пятидесятипушечному фрегату, но оставил его утешаться и, переменивши разговор, спросил его, не может ли он дать нам чего-нибудь напиться, так как погода была очень жаркая.

— Нет, я ничего не имею, — отвечал он сердито; — да если бы даже и имел…

— Ну полно, полно, мой любезный, ты забываешь, что ты приз; вежливость, кажется, недорого стоит, и она может доставить тебе скорое возвращение восвояси.

— Это правда, — сказал Джонатан, образумившись, когда дело коснулось его; — это правда; вы только исполняете свой долг. Эй, бой, принеси сначала сюда полкружки мадеры; а так как я знаю, что офицеры любят выпить несколько капель из-под длинной пробки, то принеси нам после стаканы и бутылку кларета из рундука на левой стороне.

Мальчик повиновался, и все это появилось вскоре.

Покуда мы разговаривали, фрегат продолжал погоню, палил из пушек, приводил к ветру и заставлял приводить некоторые суда, когда проходил мимо их; спускал шлюпку, посылал ее на одно, и сам пускался за другим.

Мы держались за ним под парусами, какие могли только нести.

— Не могу ли я предложить вам чего-нибудь закусить? — сказал шкипер. — Теперь нет еще полудня, и вы вероятно не обедали.

Я поблагодарил его и принял предложение; он немедленно побежал в каюту, под предлогом приготовить ее для приема, но мне показалось, с намерением спрятать от меня какие-нибудь вещи, и я не ошибся в своем предположении, потому что он украл мешок с талерами из числа груза.

Через короткое время я приглашен был вниз. Нога поросенка и жареная дичина весьма лакомы для мичмана во всякое время, в особенности для меня; а когда несколько стаканов мадеры залили эту закуску, то барометр расположения моего духа поднялся на столько же, на сколько понизился у шкипера.

— Ну, капитан, — сказал я, осушая полный стакан кларета, — пью за продолжительную и кровопролитную войну.

— Чтоб черт взял собаку, которая не скажет того же и не выпьет за ее здоровье. Но куда думаете вы отвезти меня? Я думаю, в Галифакс? Могу ли я надеяться, что при мне оставят мое платье и мой собственный груз?

— Вся ваша частная собственность, — сказал я, — останется при вас, но судно и груз наши.

— Да, да я знаю это, — отвечал он, — но ежели вы будете хорошо обходиться со мной, то увидите, что я не из числа неблагодарных. Позвольте мне сначала собрать все свои вещи, и потом я шепну вам известьице, которое порадует вас.

На мое обещание не трогать его собственности он сказал мне, что нам не надобно терять ни минуту, потому что судно, показавшееся тогда на горизонте, также идет из Смирны и имеет богатый груз; шкипером на нем был его одногорожанин, и оно плыло в то же самое место. Я отворотился от него с презрением и в то же время сделал фрегату сигнал для переговора. Приехавши на него, я передал капитану слышанное мною от шкипера и сказал о сделанном ему обещании. Капитан согласился на это; немедленно послали нужное число людей на призовой бриг, а пленные были с него сняты, и фрегат пустился за указанным судном, которое взял в тот же вечер.

Я никогда не поверил бы, что подобное предательство обыкновенно междуамериканцами. Расставаясь со шкипером, мы имели довольно резкий разговор.

— Я надеюсь, что мне удастся снарядить приватир, и тогда я сам возьму несколько ваших купеческих судов.

— Берегись, друг, чтобы тебя самого не взяли, — сказал я, — и чтобы не пришлось тебе проводить время на каком-нибудь из наших тюремных кораблей; но помни, что если это случится, то вы сами будете тому причиной. Вы затеяли с нами немецкую ссору[48] из угождения к Boney[49], a он кончит тем что наплюет вам, когда вы сделаете для него все, чего ему хотелось. Ваш мудрый президент объявил войну своей матери-отчизне.

— Черт ее побери, эту мать-отчизну, — проворчал сквозь зубы янки — она скорее мачеха, будь она проклята!!!

Я продолжал следовать за фрегатом, который в течение ночи взял девять призов. Один из них был бриг с балластом; мы посадили на него пленных, в числе коих находился и мой приятель, янки; им предоставлена была полная свобода возвратиться домой. Мы позаботились также отправить с ними весь собственный их груз и платье. Я надеялся быть посланным с своим судном в Галифакс; но капитан, зная, как наверное стану я проводить там время, удержал меня с собой. Крейсерство наше продолжалось два месяца, и мы взяли множество призов больших и малых; иные сожгли, а из других все выбрали.

Однажды, имея подобное судно у подветренного борта и сняв с него все вещи, стоившие труда, мы неблагоразумно зажгли его, прежде нежели совсем разлучились с ним, и потом несколько минут не могли избавиться от него. Пламя вдруг показалось под нашими бизань-русленями и начинало разгораться самым опасным образом; но, положивши руль под ветер и давши этим фрегату поворот в противную сторону, судно, к величайшей нашей радости, расцепилось с нашим и вскоре все обнялось пламенем. Мы зажгли приз у борта для того, чтобы не терять времени, ибо нам предстояло гнаться за другим судном, которое видно было с салинга; спуск же шлюпки на воду для поджога задержал бы нас.

К концу крейсерства мы гнались за шхуной; но она врезалась в берег и переломилась; приехавши на нее, мы сняли людей и часть груза, бывшего весьма дорогим. Она шла из Бордо в Филадельфию. Меня послали осмотреть ее и постараться спасти еще сколько-нибудь груза. Ворвавшийся в нее прилив заставил нас разломать палубы, и тогда мы увидели, что она нагружена была кипами шелку, сукном, карманными и стенными часами, кружевами, шелковыми чулками, вином, водкой, кусками стали, оливковым маслом и пр., и пр. Я сказал об этом капитану, и когда послали плотника с достаточным числом подручных, нам удалось спасти большое количество добра из воды и от американских лодок, которые не замедлили бы подойти к ней, если бы мы ее оставили. В трюме мы увидели несколько бочек: они показались мне стоящими того, чтоб нырнуть, и хотя в то время было чрезвычайно холодно, но я не колебался и пробыл под водой довольно долго, покуда задел крюком за утор бочки; таким образом мы тронули ее с места и подняли наверх. В бочке находился превосходный кларет; совесть не удерживала нас распить его, потому что, если бы я не постарался, он никогда не попал бы в рот англичанина. В короткое время мы распили трехдюжинный ящик между таким же числом нас самих и, благодаря тогдашнему октябрьскому холоду, не чувствовали дурных последствий от обильных приемов этого лекарства.

Жестокий холод и притом ныряние требовали большого поощрения. От практики в этого рода работах я мог доставать иглу на чистом песчаном дне и даже, как бобр, мог некоторое время жить под водою, но требовал обильного воздаяния.

Мы возвратились на фрегат совершенно измоченные и перезябшие, и от того вино не произвело на нас никакого действия; но когда отогрелись, то, подобно трубе великого Мюнхгаузена, тайна вылезла из нас, потому что все мы были пьяны. На следующий день капитан спросил о нашем пиршестве, и я откровенно рассказал ему все. Он был так благоразумен, что только посмеялся этому, хотя иной капитан, наверное, перепорол бы людей и наказал офицеров.

По возвращении нашем в порт я просил позволения отправиться в Англию для экзамена на лейтенанта, так как мне оканчивался тогда срок мичманской службы. Меня спросили, не хочу ли я остаться и держать экзамен на флагманском корабле, но множество причин, которых я не намерен даже высказывать теперь, заставили меня предпочесть экзамен в английском порте, и я получил увольнение. Читатель, без сомнения, поверит мне, если я скажу, что я написал несколько дюжин писем к Евгении: ее молодость, красота и мое недолговременное обладание ею все еще сохраняли в некоторой степени привязанность мою к ней. Об Эмилии я получал известия, и продолжал питать к ней чистейший пламень. Она была моим солнцем, моей луной, а прекрасные дамы западного полушария — блестящими звездами первой, второй и третьей величины. Я любил всех их более или менее; но все их прелести меркли, когда прекрасная Эмилия светила в груди моей блистательным огнем.

Я получил письмо от батюшки, который желал моего возвращения домой, имея в виду случай представить меня некоторым знатным людям, с целью обеспечить на будущее время мое производство в высшие чины. Совет был хорош, и так как он согласовался с моими видами, то я охотно последовал ему. Я простился с капитаном как нельзя лучше; равно дружеским образом простился с товарищами и с офицерами и, наконец, обошел всех знакомых дам, целуя, обнимая, клянясь им в любви и вечной преданности. Ничто, говорил я, не вырвет меня из Галифакса, если я буду произведен; ничто, обещал я одной, не помешает мне жениться, когда буду я лейтенантом; другая должна была ожидать супружеских уз, когда буду я капитан-лейтенантом; с третьей я сочетаюсь, если меня произведут в капитаны.

После шестинедельного плавания я пришел в Плимут, и мне как раз исполнилось тогда шесть лет мичманской службы.

ГЛАВА XV

Допрашивай его хорошенько, добрый Дрей: не балуй его. Делай ему невозможные вопросы. Притиснем, притиснем его.

Бьюмонт и Флетчер

Вскоре по прибытии в Плимут общим приказом, отданным с флагманского корабля, было объявлено, что экзамен мичманов, готовящихся к производству в лейтенанты, назначен на корабле «Salvador del Mundo», в Гамоазе.

Я не замедлил известить об этом отца и сказал ему, что чувствую себя совершенно готовым, и намерен экзаменоваться. В назначенный день ваш покорный слуга и еще четырнадцать или пятнадцать других молодых кандидатов прибыли на флагманский корабль. Каждый одет был в платье N 1, по самой точной и строгой форме, с огромной связкой навигационных журналов и книг под мышкой. Нас засадили всех вместе, подобно овцам на заклание, в закрытую каюту, сделанную из парусины.

Около одиннадцати часов капитаны, которые должны были сделаться нашими Миносами и Радамантами, прибыли на корабль; но, признаться, всем нам не слишком понравился «покрой их лиц». В двенадцать часов вызвано было первое имя. Отчаянный юноша старался несколько ободриться, прочистил свое горло, поправил рубашечный воротник, подернул шейный платок и, схвативши трехугольную шляпу и журналы, бодро последовал за посланным в капитанскую каюту, где три важно глядевшие особы, одетые в полуформу, ожидали его. Они сидели за круглым столом, а клерк сидел под рукою самого президента. Навигация Мура, эта непостижимая премудрость, лежала перед ними, вместе с морским месяцесловом, аспидной доской с грифелем, чернильницей и бумагой. Дрожащий мичман подошел к столу, и, почтительно представивши журналы своих плаваний и аттестаций командиров в исправности по службе и хорошем поведении, был приглашен сесть. Первые вопросы начались с теории; и хотя в кают-компании, или в другом обществе, он отвечал бы на них свободно, но тут так сконфузился, что совершенно потерялся: затрясся при первом вопросе, выпучил глаза при втором, и, не отвечавши на третий, был отпущен с приказанием «пробыть в море еще шесть месяцев».

Он возвратился к нам с самым плачевным лицом. Я никогда не видел столь жалкого создания и в большем расстройстве мыслей. Мысль, что скоро и меня постигнет, может быть, одинаковая участь, еще более заставляла меня сожалеть о нем. Другой был вызван, и вскоре возвратился не с лучшим успехом; сделанное им описание заносчивости младшего из экзаменовавших капитанов заставило нас упасть духом и притом в такое время, когда так много зависело от нашего успеха. Это известие послужило мне, однако, к большой пользе. Я увидел, что теория была камнем, о который они разбивались, и, зная свои силы в этой части моих познаний, решился не допустить молодого капитана провалить себя. Между тем, покуда я рассуждал таким образом, возвратился к нам третий кандидат, тоже срезавшийся; однако же сведения этого молодого человека мне были известны, и потому я начал сомневаться в самом себе. Когда четвертый возвратился с смеющимся лицом и сказал нам, что он выдержал экзамен, я опять начал дышать свободнее; но удовольствие это сейчас же прошло, как только он сообщил, что один из экзаменовавших был приятель его отца. В этом-то и заключалась вся загадка, ибо молодой человек, в течение короткого времени, какое я провел с ним, подал повод о себе думать, что он весьма недалек. При вызове моего имени я почувствовал трепетание сердца, которого не чувствовал ни в сражении, ни во время урагана, ни тогда, когда я кинулся за борт в Спитгеде, чтобы плыть к моей Евгении. «Силы храбрости и могущество алгебры, помогите мне, — сказал я, — или я погиб». В одну минуту дверь каюты отворилась, часовой запер ее за мной, и я увидел себя в присутствии самого страшного триумвирата. Я чувствовал почти то же самое, что Даниил в львиной пещере. Мне сказано было садиться; после чего начался между капитанами недолгий разговор, которого я не слышал и не хотел слышать, но в продолжение которого имел время рассмотреть моих соперников с головы до ног. Я ободрял себя, думая, что был равен одному из них; и если мне удастся сделать его нейтральным, то надеялся весьма легко справиться с остальными двумя.

Лицо одного из капитанов весьма походило на пеструю тыкву; а лежавшая в то время на столе его рука на черепаховое перо; ногти на ней были до того обгрызены, что корешки их, казалось, запрятались в тело от страха дальнейших опустошений, от которых, между тем, беспощадно страдала другая рука; и я подумал про себя: «Я никогда еще не видел яснее вывески об отдаче квартиры в наем без мебели, как на твоем кокосовом орехе или пестрой тыкве».

Сидевший возле него капитан был маленький, сухощавый, пасмурный, сморщившийся человечек, с острым носом и проницательными глазами. Мичманы называли его «Старый чилийский уксус», или «Старый Горячий и Кислый».

Он был то, что мы называем крутой служака. Ему ничего не значило продержать человека два месяца в черном списке, заставляя его полировать до блеска пушечные принадлежности и никогда не давая времени починить платье или содержать себя самого в чистоте, тогда как он чистил то, что во всех отношениях было бы гораздо лучше держать нечищенным. Он редко сек человека, но мучил его надоедливым приставанием и называл это «выбивать чертовщину из головы».

Я сейчас заметил, что этот маленький домовой, выглядывавший подобно сухой коже угря, был председателем комиссии.

Третий капитан был высокий, здорового цвета лица и важно глядящий человек (он был младший из троих), с повелительной внешностью. Он не раскрыл бы рта для улыбки, если бы сам Нестор побожился, что шутка заслуживала смеха.

Только что успел я окончить свои наблюдения и сделать беглую оценку качеств моих экзаменаторов, как приступили к испытанию, которое началось обращением ко мне председателя в следующих словах:

— Я полагаю, сэр, что вы довольно сведущи в теоретическом и практическом мореплавании, иначе вы не пожаловали бы сюда?

Я отвечал, что надеюсь показать себя таким, если им угодно будет испытать меня.

— Довольно скор на ответ, — сказал высокий капитан. — Я полагаю, что этот молодец главный оратор на кубрике. С кем бы служили, сэр?

Я сказал ему имена разных капитанов, с которыми служил, в особенности лорда Эдуарда.

— О, этого уж довольно; вы должны быть молодцом, если служили с лордом Эдуардом.

Я понял завистливый и саркастический тон, с каким произнесены были эти слова, и потому приготовился к трудной компании, будучи совершенно уверен, что этот человек, не бывший моряком, почтет себя счастливым, если провалит одного из мичманов лорда Эдуарда. Мне задавали многие задачи, которые я решал скоро. Они рассматривали мои навигационные журналы и аттестации, видимо, с гораздо большею строгостью и потом сделали один вопрос из высших частей математики. Я также решил его, но заметил, что они не обращали никакого внимания на мои знания. Маленький, сухощавый капитан, казалось, огорчился еще, что не мог сыскать у меня ошибки. Трудная задача из сферической тригонометрии лежала перед ними, тщательно списанная, и вывод был ясно означен в конце; но его, разумеется, мне не позволили видеть.

Я скоро решил ее; они сравнили мой вывод с тем, который был для них приготовлен, и, нашедши несходство, сказали мне, что я ошибся. Не смутившись, но весьма внимательно рассмотревши свою работу, я отвечал им, что не могу открыть ошибки и в состоянии доказать верность моего вывода объяснением, по Канону, по Гунтеру или посредством чертежа.

— Мне кажется, вы считаете себя весьма сведущим человеком, — сказал маленький толстый капитан.

— Второй Эвклид! — возразил высокий капитан. — Скажите мне, сударь, знаете ли вы, что значит Pons Asinorum?

— Мост ослов, сэр, — отвечал я с улыбкой, глядя ему прямо в лицо.

Я ясно увидел тогда, что маленький толстый капитан никогда прежде не слышал об Ослином Мосте и поэтому полагал, что я насмехался над высоким капитаном, который всю жизнь свою, как мы говорим «терся при порте», слышал когда-то о Pons Asinorum, но не знал этой Эвклидовой задачи, и каким образом она применена к навигации. Толстый капитан начал смеяться осиплым голосом, говоря:

— Мне кажется, он порядком отделывает вас; вам бы лучше оставить его в покое. Он сейчас приведет вас в замешательство.

Обожженный таким замечанием товарища, высокий капитан налег на свою дородность, упорно настаивал, что последний мой ответ был не удовлетворителен, и поклялся до тех пор не подписывать моего экзаменационного листа, покуда я не решу ему задачи.

Я настаивал на своем: оба вывода были опять сравнены, и уже порешили было меня отправить с носом, как вдруг, к изумлению экзаменаторов, ошибка была найдена в их выводе. Толстый капитан, будучи доброжелательным человеком, усердно смеялся; а другие два посматривали глупо и с большим неудовольствием.

— Мост ослов, сэр, — отвечал я с улыбкой, глядя ему в глаза, — теперь встаньте, и мы посмотрим, как будете вы управляться с кораблем.

Предположено было, что корабль стоит на стапелях, потом спущен на воду; я назначен был на него за старшего лейтенанта, и мне велено приготовить его к походу. Я ввел его в док, смотрел, когда обшивали медью; подвел его под краны и поставил мачты; потом подтянулся у балластной пристани и погрузил чугунный балласт и бочки; привел к блокшипу, или кораблю, откуда получают материалы; оснастил его совершенно; привязал паруса, поставил пушки, поднял все принадлежности и провизию; донес о его готовности; поднял лоцманский флаг; вышел из порта, и должен был входить с ним в другие порты, означая и называя мели и опасные места Портсмута, Плимута, Фальмута, Доунсов, Ярмутских Рейдов и даже до Шотландии.

Но крутой служака и высокий капитан не прощали мне того, что я был прав в решении задачи, и продолжали экзаменовать меня. Они ставили мой корабль во всевозможные опасности, в таком бесконечном разнообразии представляющиеся на поприще морской жизни. Я ставил и убирал каждый парус, от трюмселей до триселя. Мачты мои были сбиты; я соорудил фальшивый, поставил опять паруса и только что благополучно хотел войти в порт, как маленький крутой служака вздумал весьма жестоко поступить с моим кораблем. Он потащил его в темную ночь при урагане на пустынный подветренный берег, предоставляя мне избавить его из этого отчаянного положения. Я отвечал ему, что если меня начнет нести, и место позволит встать на якорь, то я стану и после того буду ожидать своей участи; но если же якорей бросить нельзя, то ни он и никто другой не может спасти корабля, без перемены ветра, или особенной помощи Провидения. Это не удовлетворило Старого Чилийского Уксуса. Я увидел, что меня прижимают, и экзамен будет иметь горестный конец для моих надежд, а потому сделался равнодушен; устал об бесконечных вопросов и задач и на свое счастие, по мнению высокого капитана, ошибся. Я отвечал в то время на один из тех вопросов, о которых часто спорят: то есть, когда у вас обстенит совершенно все паруса, должны ли вы положить руль шлаг или два под ветер, или держать его прямо? Я предпочел последнее средство; но высокий капитан настаивал на первом и представлял свои доказательства. Видя, что со мной начали рассуждать, я приспустил флаг и поблагодарил его за совет, которому, говорил я, непременно последую при первом случае; но сказал это не потому, чтоб был в этом убежден, ибо впоследствии нашел совет несправедливым. Между тем наружное мое признание польстило его самолюбию, и он принял мою сторону. Он оскалил зубы с мертвецкой улыбкой и, обратившись к другим капитанам, спросим, довольны ли они?

Вопрос этот, подобно удару аукционного молотка, положил конец всем спорам, потому что капитаны в таких случаях никогда не противоречат друг другу. Мне сказали, что мой экзаменный лист будет подписан. Уходя, я сделал самый низкий поклон и, возвращаясь в «овчарню», рассуждал, что едва не потерял своего производства, оскорбивши их самолюбие; а польстивши ему, оставил за собой поле сражения. Так-то идет все на свете; и с первых дней моей юности мне суждено было укрепляться и совершенствоваться во всякого рода пороках, от пагубных примеров старших.

Я бы мог быть гораздо легче проэкзаменованным за границей. Мне очень памятно, как в один прекрасный день мы находились в море, в Вест-Индии; шлюпка была спущена на воду и послана с одним молодым мичманом (не совсем еще выслужившим свой срок, и которого возраст и наружность могли ручаться за все другое, кроме сведений) на корабль, бывший тогда с нами. Чрез четверть часа он возвратился с свидетельством к производству.

Мы все удивлялись и спрашивали его, какие задавали ему вопросы. Он отвечал, что никаких, за исключением вопросов о здоровье его батюшки и матушки и о том, не угодно ли ему портвейну или белого вина с водой.

— Когда я уезжал, — прибавил мичман, — один из капитанов просил меня засвидетельствовать нижайшее его почтение лорду и леди Г., приказал заколоть и ощипать индейку и положить ко мне в шлюпку, и пожелал счастливого успеха.

Этот мальчик был вскоре произведен в пост-капитаны[50], но, по счастию для службы, умер на пути в Англию.

Конечно, была маленькая разница между его экзаменом и моим; но когда он кончился, то я радовался строгости моих притеснителей. Честолюбие, мое возлюбленное честолюбие было польщено торжеством моих познаний, и, обтерев пот со лба, я начал рассказывать о трудностях экзамена и успехе моем с таким самодовольствием, которое в другом человеке, сам назвал бы величайшим тщеславием. Следствием моего долгого экзамена, продолжавшегося полтора часа, было одно весьма доброе дело: капитаны задавали всем остальным мичманам весьма мало вопросов и признали достойными производства; таким образом пострадали только несчастные, попавшиеся первыми на острие утреннего усердия экзаменаторов, хотя между срезавшимися были молодые люди, более сведущие, чем большая часть тех, которые вышли с распущенным флагом.

Одно обстоятельство, случившееся после экзамена, рассмешило меня. Когда капитаны вышли наверх, маленький Чилийский Уксус подозвал меня к себе и спросил, не родственник ли я мистеру N… ? — Я отвечал, что он мне дядя.

— Ах, Боже мой, сэр, да он мой задушевный приятель! Зачем же не сказали вы мне, что вы его племянник?

Я отвечал с притворным смирением, весьма близким к наглости, что не мог видеть по его лицу, знаком ли он с моим дядей, и даже, зная это, считал бы неприличным напоминать ему в такое время, потому что не только поселил бы недоверчивость к моим знаниям, но заставил бы также других подозревать его самого в пристрастии и желании уклониться от прямого исполнения долга, и что поэтому он мог принять такое напоминание за личное оскорбление.

— Все это очень хорошо и очень справедливо, — сказал ветеран, — но когда будете вы иметь на плечах своих голову постарее и познакомитесь несколько побольше с службою, то научитесь полагаться по крайней мере столько же и на приятелей, сколько на свои достоинства. Поверьте мне, что если бы вы могли сделаться двоюродным братом старому адмиралтейскому коту, то увидели бы тогда, до какой степени это послужило бы в вашу пользу. Но теперь уже все прошло и кончено. Поклонитесь от меня вашему дядюшке и скажите ему, что вы экзаменовались самым беспристрастным и похвальным для вас образом.

Сказав это, он приложил руку к шляпе и начал спускаться в свою гичку. Когда он сходил, я вслед ему про себя говорил: «Черт бы взял твою обезьянью рожу. Не тебе буду я обязан, если меня произведут. Я думаю, твой отец починял старые брюки ключнику первого лорда, или, может быть, твоя мать была при дворе кормилицей, и по этой-то дороге ты добрался до командования судном».

Восхищенный своим успехом, я в тот же вечер сел в дилижанс и приехал домой, где был благосклонно и радушно встречен. Но в отсутствие мое смерть сделала печальное опустошение в нашем семействе. Мой старший брат и две сестры, один за другим, вскоре были призваны Небом для соединения с нашей бедной матерью, и на утешение отца остались только я и младшая сестра. Надобно сознаться, что отец принял меня чрезвычайно радушно; сильная горесть от потери детей и от опасностей, каким я подвергался, и полученное им достоверное известие о моем поведении были слишком достаточны, чтобы предать забвению мои поступки, и он, казалось, — впрочем, я не сомневаюсь, что и в самом деле, — был искренно расположен ко мне и гордился мною более, нежели когда-либо прежде.

Что касается до моих собственных чувств при этом случае, я не стану скрывать их. Конечно, смерть родных огорчила меня; но известия о ней доходили до меня в разгаре самой деятельной службы. Я ознакомился со смертью во всех ее видах, и домашние беды произвели на меня самое незначительное впечатление. Мне стыдно сознаваться в недостатке чувств, но этот пример в моей жизни совершенно уверил меня, что чувства грубеют по мере увеличивающихся около нас бедствий, и что родитель, готовый во время мира и домашнего спокойствия предаться сильнейшей горести при потере одного ребенка, стал бы смотреть на смерть десятерых с равнодушием привычки, если б чума, война или голод окружали его.

Мои чувства, никогда не бывшие в этом отношении слишком нежными, еще более огрубели на службе. Те сладкие воспоминания, которые, при спокойном образе жизни, выжали бы у меня несколько слез, были поглощены безнравственностью и жестокостью войны; к тому же потеря, значительно увеличивавшая мое состояние, заставила меня легко утешиться. К старшему моему брату я с малолетства чувствовал зависть и неудовольствие, рожденные и поддерживаемые, как мне кажется, несколько неблагоразумным и отчасти неизбежным поведением родителей. Во всех случаях, когда дело шло до выбора или отличия, Том имел преимущество, потому что был старший: мне было тяжело переносить это; но когда Том надевал новое платье в каникулы или на Рождество, а его старое отдавалось мне, то сознаюсь, я желал, чтобы черт побрал Тома. В экономическом отношении, может быть, и нельзя было не признать пользы таких распоряжений, но во мне это порождало такие размышления, которые побуждали меня весьма снисходительно относиться к поведению Каина.

Том был хороший, благонравный, опрятный мальчик и своих одежд не занашивал. Но когда я видел на нем все новенькое, а сам был вынужден напяливать на себя обноски, то какой угодно моралист и философ не будет со мною спорить о том, что надо было обладать благодушием и незлобивостью ангела, чтобы спокойно переносить это; а уж я-то таким благодушием никогда не блистал. После этого станет понятно, что известие о кончине Тома не выжало из моих глаз и десятой доли тех слез, какие мною были пролиты при напяливании на себя его старых панталон.

Что касается до сестер, то я их как-то всегда забывал, словно чужих. Встречались мы только по праздникам, обычно никак не могли обойтись без ссор и прощались без всяких горестных чувств. Уходя в море, я решительно забывал и думать о них. Но теперь известие о их смерти произвело на меня некоторое впечатление; я явно ощущал их потерю и упрекал себя за недостаток братской любви к ним. И теперь, когда я их лишился, во мне пробудилась огромная потребность такой любви, и я всю ее сосредоточил на оставшейся в живых младшей сестре; все чувство, которое должно бы было распределиться между ними тремя, обратилось теперь на нее.

Повидавшись, по прибытии в Лондон, с родителями, я первым долгом занялся розысками моей милой Евгении, с которою разлучился при таких обстоятельствах.

Я нашел ее поверенного и от него узнал, что она живет хорошо. Но сообщить, где она живет, он наотрез отказался, заявив, что не может дать ее адрес без особого ее разрешения.

Через две недели по прибытии в Лондон я был произведен в лейтенанты флота его величества. Но меня пока еще не приписали ни к какому судну, и я порешил пока пожить в свое удовольствие, на вольном отдыхе. Мне хотелось немного поотдохнуть после тяжелой последней кампании в Северной Америке.

А главное, меня ужасно радовало, что я, наконец, перестал быть ничем, сделался персоною с чином, с определенным общественным положением. В крайнем случае я мог жить и вполне самостоятельно, отдельно от отца.

Вообще, этот первый чин доставил мне больше истинного удовольствия, нежели два последующие, до которых мне суждено было дожить. Как только я получил новое звание, мои мысли немедленно обратились к Эмилии, и два дня спустя после производства я сказал отцу о своем намерении посетить Сомервилей.

Отец был в самом приятном расположении духа; мы сидели за бутылкой кларета после превосходного обеда, в продолжение которого я чрезвычайно занимал его рассказами о моих последних приключениях. Он трепетал от страха, слушая об опасностях, каким подвергался я во время урагана; а потом он покатывался со смеху над проказами моими в Квебеке и на острове принца Эдуарда. Когда я заговорил о мисс Сомервиль, батюшка отвечал, что она, без сомнения, почтет себя счастливой видеть меня, что она подросла, сделалась очень милой девушкой и первой красавицей всего округа.

Я слушал с наружным равнодушием, но внутренно чувствовал совершенно противоположное, и сердце мое трепетало при таком известии.

— Весьма возможно, — говорил я, равнодушно смотрясь в зеркальце с оправою из слоновой кости, — весьма возможно, что она выросла и сделалась превосходной девицей: надо было ожидать этого, когда я видел ее последний раз. Но хорошенькие девицы в наше время очень нередки; в особенности с тех пор, как прививание оспы избавило лица от рябин. Кроме того, девицы ведут теперь совсем другую жизнь, которая оказывает большое влияние на их наружность; им позволяют прогуливаться, вместо того, чтобы сидеть целый день на одном месте, будто с колодкой на ногах, упершись прекрасным обворожительным своим носиком в французскую грамматику, под руководством французской гувернантки.

Не могу дать отчета, почему я тратил столько труда скрыть от доброго отца настоящее состояние своего сердца. Разве, может быть, только потому, что от привычки обман упреждал у меня истину; привязанность же моя к этому прекрасному и добродетельному созданию не могла заставить меня покраснеть, кроме тех случаев, когда я сознавался себе, что был недостоин обладать таким сочетанием всего лучшего в мире.

Я не понимал тогда, почему отец смотрел на меня с недоумением; но впоследствии узнал, что по смерти моего брата он и Сомервиль рассуждали о моем браке с дочерью Сомервиль, и согласились на него, если мы оба будем также согласны, но чтобы во всяком случае супружество наше было отложено до получения мною капитанского чина.

— А я полагал, — сказал отец, — что у тебя тут дело не обходится без любви?

— Я влюблен, сэр! — возразил я с видом удивления. — Правда, я питаю полное уважение к девице Сомервиль, но что касается до любви, то я не думаю, чтобы некоторое внимание мое к ней было так истолковано. Я оказывал ей не более внимания, чем оказал бы всякой прекрасной девице, с которою случилось бы мне встретиться. (Это было справедливо, вполне справедливо).

— Если так, — сказал батюшка, — я сделал ошибочное заключение.

И тут разговор об этом прекратился.

По отбытии моем в Америку для поступления на фрегат, Сомервиль в дружеском разговоре с батюшкой сказал ему, что, расспрашивая свою дочь, он узнал от нее о том, что я к ней неравнодушен. С ярким румянцем на щеках, она откровенно призналась мне в этом. Но этого достаточно было, чтоб удивить его, видя мое равнодушие, потому что оба почтенные родители считали дело уже слаженным.

Озадаченный моим ответом отец не знал, на чьей стороне правда и, заключивши, что тут должно быть какое-нибудь недоразумение или что я был по-прежнему ветрен и безрассуден, почел своею обязанностью передать содержание нашего разговора Сомервилю, который, получивши письмо, немедленно сообщил его Эмилии. Это был недурной предвестник для любовника после трехлетней разлуки с милой!

Я приехал к Сомервилям, горя нетерпением увидеть любимую девушку, и почувствовал, что моя любовь к ней гораздо сильнее, чем я полагал. Выпрыгнув из кареты, я побежал в комнату, где обыкновенно она проводила утро. Мне был тогда двадцать второй год; наружность моя была в полном смысле прекрасна, и много женщин восхищались ею; но преимущество это еще более увеличивалось тщательным выбором костюма. Общество милых американок много способствовало исправлению моих манер, и во мне оставалось лишь столько свойственной морякам грубоватости, чтобы, подобно коре на бутылке портвейна, придавать вину более приятный вкус. Но насколько наружность моя была открыта и прилична, настолько же сердце было обманчиво и порочно.

Эмилия встала с большим волнением, и в один миг была заключена в мои объятия, но это движение не исходило от нее — я один участвовал в нем. Напротив, она скорее не допускала его и, казалось, только забыла на ту минуту печальное известие, сообщенное ей отцом за два часа перед тем. Она позволила мне, может быть, не имела сил не позволить, прижать ее к моему сердцу, но вскоре, однако, пришла к себя и дала свободу своим чувствам излиться ужасным потоком слез.

Забывши совсем о моем разговоре с отцом и еще того менее подозревая, чтобы Эмилия знала о нем, я, признаюсь, был удивлен. Ласки мои были отвергнуты, как будто бы они происходили от человека, совершенно не имевшего права на такую вольность. Она даже называла меня мистером Мильдмеем, а не Франком.

— Что все это значит, несравненная Эмилия? — сказал я ей. — Вы могли так перемениться в своих чувствах? Разве так должны быть награждены моя любовь и постоянство? Для того разве носил я у своего сердца в сражениях и бурях это прекрасное доказательство вашей любви, чтобы по возвращении моем быть отвергнутым вами, подобно дворняжке?

Я чувствовал, что имел полное право говорить о своем постоянстве; даже поведение мое в Галифаксе и Квебеке нисколько не противоречило такому объяснению. Как это ни покажется странным, но это справедливо. Эмилия была для меня тем, чем был для моряка лучший его якорь: он не употреблял его, боясь потерять, и становился в разных портах на других якорях, которые хорошо служили ему, но на лучшем своем якоре он был намерен стать только у себя дома, избежавши уже всех опасностей чужих берегов. Точно так была для меня Эмилия. Я думал о ней, когда был почти в челюстях акулы; думал о ней, когда всходил по вантам во время урагана; думал о ней, когда меня гоняли и мучили экзаменовавшие капитаны; все, все, что ни сделал я похвального, было для нее. Зачем же, как предатель, я отрекся от нее? Я не могу привести другой причины, как только этой бесконечной любви к выдумкам и обману, которая росла вместе с моим ростом.

Госпожа Сталь говорит, что любовь — эпизод в человеческой жизни. Это совершенно справедливо, но в жизни есть такое множество эпизодов, как в романах, хотя и в том, и в другом случае они только на время отвлекают наше внимание. Тут-то заключается различие между страстью и любовью. Я чувствовал страсть к Евгении, любовь к Эмилии. Почему же? Потому что хотя Евгения сделалась преступной чрез собственные мои просьбы и убеждения, рассеявшие ее страхи, хотя любовь ко мне заставляла ее уступать всякому моему требованию, даже с пожертвованием собою, но все же в глазах общества она была преступной, и я не мог принести чистой и святой любви тому, что считал порочным. В этом случае я уступил бесчувственному и ложному мнению света. Но Эмилия, наделенная всеми теми же талантами, если еще не более, с очаровательной прелестью, ограждаемая своим общественным положением и связями, была цветком, вечно цветущим на стебле добродетели, и стараться сорвать его, значило бы посягнуть на святотатство; притом и самое старание было бы сумасбродством, ввиду совершенной безнадежности на успех. Всякое относившееся к ней чувство было непорочно; даже самолюбие мое требовало того. Ни за какие блага не согласился бы я оскорбить ее, потому что нарушение спокойствия ее совести навсегда отняло бы спокойствие и у меня. Рассуждая о нашем союзе, я обыкновенно краснел от сознания своих пороков и давал обещания исправиться, чтобы чувствовать себя достойным встретить тот день, в который должен буду вести ее к алтарю.

Я не имел времени долго рассуждать. Услышав мои укоризны, Эмилия встала и, с величайшим достоинством, повелительным голосом оскорбленной добродетели и невинности, сказала мне:

— Сэр, я честная девушка и не в состоянии обманывать ни вас, ни кого-либо, и до сих пор не сделала еще поступка, которого принуждена была стыдиться. Какие бы ни были причины, заставившие меня раскаиваться в излишней моей доверенности к вам и переменить о вас мнение, я не стану утаивать их; вы вполне узнаете о них из этого письма. — И она подала мне письмо отца моего к Сомервилю.

В одно мгновение загадка объяснилась, и изобличение вспыхнуло на моем лице, как порох на полке ружья. Виновному и уличенному самым ясным доказательством, мне оставалось бы только предоставить себя на ее милость. Но покуда я стоял в нерешимости и не знал, что делать, Сомервиль вошел в комнату и приветствовал меня ласково, но холодно. Видя Эмилию в слезах и в руках у ней письмо моего отца, он догадался, что между нами произошло, или еще происходит объяснение. В этом случае искреннее сознание, что я чувствовал ложный стыд открыться в своей любви к Эмилии, было бы, без сомнения, самое лучшее, но мой истинный и верный друг, демон, подоспел ко мне на помощь и напомнил о лжи, о той цепи, которою он с давнего времени опутывал меня, и принимал все предосторожности к тому, чтобы я ни в каком случае ни на одно звено не прервал ее; по счастию, это было тогда для меня выгоднее, нежели откровенность.

— Я должен сознаться, сэр, — сказал я Сомервилю, — что все эти видимые доказательства справедливо обвиняют меня. Мне остается только надеяться на терпеливое внимание и просить позволения объясниться. Заключения, сделанные отцом, из бывшего между нами разговора, совершенно справедливы, но не угодно ли вам принять во внимание, что этот разговор начался с объявления мною желания посетить вас и представить вашей дочери сувенир, с такой заботливостью сберегаемый мною в продолжение долгого моего отсутствия, и вы увидите в моем поведении противоречие, которое трудно объяснить. Но уверяю вас, что несмотря на все эти несообразности, истина и постоянство мое, наконец, обнаружатся. Вы, вероятно, засмеетесь пришедшей мне тогда в голову мыслей ревновать отца, расточавшего неумеренные похвалы мисс Сомервиль. Вовсе не полагая, что он знает о моей любви, я начал страшиться, не намекает ли он мне о своей. Он вдовец, здоров и не стар, и мне казалось, что он ожидал только моего одобрения, чтобы оправдать свой выбор мачехи для меня и моей сестры. Таким образом, находясь между любовью к мисс Сомервиль и уважением к отцу, я почти не знал, как мне поступать. Со стыдом признаюсь теперь, что хоть на одно мгновение мог подозревать отца, но удрученный этим ошибочным предположением привязанности его к особе, составляющей единственный предмет моего обожания, я не в состоянии был заставить себя открыть ему свои чувства, боясь возобновления неудовольствий между нами, которые в таком случае родили бы самое непреодолимое препятствие к нашему примирению. Эта мысль терзала меня и понуждала спешить сюда. Спросите извозчиков, и они вам скажут, что я всю дорогу погонял их, постукивая испанским талером в стекло кареты. Я боялся, чтоб отец не приехал прежде меня, и мое разгоряченное воображение представляло его, стоящим на коленях перед моей возлюбленной Эмилией. Не судите меня слишком строго и позвольте надеяться на такое же снисхождение и милость, какую оказали вы мне в первое наше знакомство.

Последние эти слова слегка напомнили ему происшествие в трактире и случай, познакомивший нас. Защита моя была недурна, недоставало только одного, чтобы сделать ее превосходною — правды; но так как судьи сильно расположены были в пользу подсудимого, то меня скоро простили, присоединивши только просьбу быть осторожнее на будущее время. Примирение заставило Эмилию пролить еще несколько слез; и она вскоре ускользнула из комнаты, чтобы оправиться от волнения чувств. Сомервиль, оставшись со мной вдвоем, рассказал мне о сделанном условии насчет брака моего с его дочерью. Как это справедливо, что ссора любовников оживляет любовь! Мне была протянута прелестная белая ручка, и покрылась моими поцелуями тем с большим восхищением, что я едва не потерял ее навсегда. Один только тот, кто враждовал с бурями и едва не потерпел кораблекрушения, вполне может ценить удовольствие быть в безопасном месте.

Обед и вечер были из числа счастливейших в моей жизни. Мы не долго сидели за вином, потому что я предпочел лучше последовать за моей возлюбленной в маленькую гостиную, где приготовлены были чай и кофе и где находились музыкальные инструменты. Эмилия пела и играла для меня, я также пел и аккомпанировал ей, и когда пробило полночь, и был дан сигнал расходиться, я полагал, что все стенные и карманные часы в доме были, по крайней мере, тремя часами впереди.

Только что положил я голову на подушку, как начал призывать себя к строгому отчету за свое коварство и обман. Не знаю почему, совесть всегда самый несговорчивый господин, с которым трудно сладить. Вы можете избавиться от счета портного, переехавши через Ламанш, но докучливость совести следует за вами к антиподам и непременно заставляет удовлетворить себя. Припомнив происшествие того дня, я увидел, что чрез ничтожный случай и неизвинительный обман, я едва не потерял мою Эмилию. Рано или поздно, думал я, эти черты моего характера наверное обнаружатся, и я погибну под преследованиями стыда. Достигнутый мною теперь успех ничто в сравнении с риском, которому « подвергался потерять навсегда любимую особу и уважение ее отца. Во имя ее я дал себе обещание навсегда оставить свою адскую привычку. Потому говорю теперь об этом обете, что он был первым переломом к моему выздоровлению и долго поддерживал меня, по крайней мере, до тех пор, покуда позволяли привычка и житейские приключения. Я забыл в то время, что для того, чтобы быть откровенным, надобно быть честным. Нет причины ничего скрывать, когда не сделал ничего дурного.

Сомервиль в своем письме описал все происшествие, а отец отвечал ему, что я должно быть рехнулся. Я согласен был с этим, ссылаясь на слова Шекспира: «Лунатик, любовник, поэт и проч.!» Когда опасность миновала, я перестал упрекать себя в своих умствованиях.

Дни в доме Сомервилей, подобно всем дням счастливых любовников, летели чрезвычайно скоро. Чем долее оставался я с Эмилией, тем прочнее и быстрее заковывала она меня в свои цепи; наилучшим этого последствием было обращение меня к добродетели, потому что она сама была добродетельна, и я чувствовал, что для обладания ею, мне надо сделаться похожим на нее, по крайней мере, хотя настолько, насколько мой испорченный образ мыслей и дурные наклонности могли позволить мне. Со стыдом и с сокрушением сердца рассматривал я прошедшую жизнь. Однажды, в воскресенье, стоя в церкви возле этого прекрасного создания и глядя, как она молилась, мне представилась она ангелом, окруженным горним небом. Я находил, что все мои мысли и чувства переменились и улучшились от общения с нею. Искры религии, так долго остававшиеся погребенными в золе светского распутства и неверия, начали оживляться. Я вспомнил тогда о покойной матери и о Библии, и если бы мне позволено было долее оставаться с моей наставницей, то, без сомнения, я получил бы опять чистоту мыслей и нравственность привычек. Я бы простился с пороком и его безумием, потому что они не могли жить под одной кровлей с Эмилией, и полюбил бы Библию и религию, потому что они были любимы ею; но злобная судьба повела меня по другой дороге.

ГЛАВА XVI

И часто его льстивый осторожный язык обнаруживал свою лживость на покрасневших щеках его; он был трус перед сильными, и тиран со слабыми.

Шелли.

Узнав о моем производстве, отец немедленно начал хлопотать о назначении меня на действительную службу и получил из адмиралтейства обещание, которое не походило на тысячи предшествовавших и последовавших и было слишком скоро исполнено. Я получил письмо от отца и с той же почтой длинный конверт из адмиралтейства, форменно уведомлявший меня о моем назначении на восемнадцатипушечный бриг в Портсмуте, куда предписывалось мне явиться немедленно и вступить в отправление должности. Впоследствии я увидел, что в этом назначении заключался тайный заговор против меня, но был тогда слишком зелен, чтобы усмотреть его вовремя. Благоразумные головы обоихбатюшек нашли разлуку между влюбленными необходимой, и всякое ее отлагательство служившим ко вреду для нас обоих. Одним словом, покуда не получу я желаемого чина, нечего и помышлять о свадьбе.

Так как в наше время наверное всякий уже хорошо знает, какие обыкновенно бывают разговоры между расстающимися влюбленными, то я не стану терзать терпения читателя повторением того, что так часто повторялось, и что известно каждому от владетельной особы до земледельца. Равно также не стану описывать пути в Портсмут, куда прибыл я через два дня после получения приказа.

Само собой разумеется, что я остановился у Биллета, в Джордже, потому что эта гостиница была сборным местом всей флотской аристократии и находилась против канцелярии главного командира. Первой моей заботой было узнать адрес моего нового капитана. Я начал расспрашивать, но его не было в гостинице. Он не жил в Джордже и не обедал в Кроуне; не показывался также ни в Фонтене, ни в Парад-Кофи-гауз. Поговаривали, что он находится в трактире Звезды и Подвязки, на самом конце Портсмутского Мыса. Он даже и там не жил, но по большей части был на бриге. Это мне что-то не понравилось; я не люблю наших капитанов, которые живут на судах в порте; присутствием своим они во всяком случае связывают всех на судне, потому что никто не может свободно предаваться удовольствиям и располагать собою как хочет, что составляет жизнь и душу военного судна, когда оно в порте.

Я спросил капитана в трактире Звезды и Подвязки и ожидал не найти его там, потому что трактир этот с незапамятных времен был всегдашним сборищем комиссаров, шкиперов и мичманов; однако он имел в нем квартиру. Я послал к нему визитную карточку, и вслед за сим получил приглашение войти. Он сидел в маленькой комнатке со стаканом джин-грога, или вернее с остатками его, у стола, на котором было разбросано множество бумаг, полученных им в то утро; ноги его лежали на решетке камина. При моем входе в комнату, он встал, и я увидел перед собой короткое четырехугольное туловище, с огромной выпуклостью, или тем, что испанцы называют barriga[51]. Эта округлость тела поддерживалась парой Атласовых ног, какие редко встречаются даже у Батского носильщика. Лицо его можно было назвать пригожим: правильные черты, приятная улыбка и глубокая ямка на подбородке. Самое же замечательное в его наружности составляли глаза: маленькие, но проницательные, они, казалось, обладали давно придумываемым снарядом вечного движения, потому что невозможно было ни на одно мгновение уставить их на один предмет. В лице его виднелось какое-то скрытое выражение, которое, несмотря на то, что я был порядочный физиономист, я не мог, однако ж, разгадать с первого разу.

— Г-н Мильдмей, — сказал мой шкипер, — я весьма рад видеть вас, и считаю себя счастливым, что вы назначены ко мне на судно. Не угодно ли вам садиться.

Когда я исполнил его приглашение, он поворотился кругом и, потирая руки, как будто только выпустил из них мыло, продолжал:

— Я принял за правило узнавать от товарищей моих, капитанов, некоторые подробности об офицере, прежде нежели он поступит ко мне на судно; я всегда беру эту предосторожность, зная, что пословицу «одна паршивая овца» и пр. более всего можно применить к нашей службе.

Мне желательно иметь у себя хороших офицеров и вполне благородных людей. Конечно, есть множество офицеров, знающих свою должность, и у которых нельзя сыскать никакого упущения по службе; но есть также манера исполнять ее, которой может овладеть один только благовоспитанный офицер; грубое обращение, проклятия, непристойная и обидная брань и выражения делают людей недовольными, обесчещивают службу, и потому весьма благоразумно запрещены вторым пунктом воинского устава. Под распоряжением таких офицеров люди всегда работают неохотно. Я принял смелость несколько осведомиться о вас, и могу только сказать, что все, мною услышанное, было в вашу пользу. Я не сомневаюсь, что мы поладим друг с другом, и будьте уверены, я всегда стану особенно заботиться о доставлении вам сколько можно более удобства и облегчения.

На это весьма ласковое и вежливое приветствие я сделал приличный ответ. Потом он сказал мне, что намерен отправиться в море через несколько дней; что офицер, на место которого я поступил, не вполне соответствовал его желаниям, хотя он считал его весьма достойным человеком, и потому просил и успел доставить ему назначение; наконец, что ему непременно надо как можно скорее явиться на новое свое судно, но наперед я должен сменить его.

— Поэтому, — сказал он, — лучше всего нам увидеться завтра поутру в девять часов, на бриге; тогда будет прочитан приказ о вашем назначении, и после того я прошу вас располагать собою несколько дней, потому что вы верно захотите сделать какие-нибудь маленькие приготовления к походу. Я очень хорошо знаю, — продолжал он, улыбаясь, — что есть множество мелочных удобств, которые офицеры желают иметь, как, например, устроить свою каюту, запастись чем-нибудь из провизии, и тысячи других вещей, служащих к препровождению времени и к рассеянию монотонности морской жизни. Вот уже сорок лет, как я топчу шканцы, и — как вы можете заключить по моему чину и по моей жизни, — не с большим успехом. Я принужден сидеть здесь за стаканом скромного грога, вместо того, чтобы быть с прочими капитанами в гостинице Кроун за кларетом. Но я должен помогать двум сестрам и чувствую гораздо более удовольствия исполнять долг брата, нежели лакомить себя; хотя, сознаюсь, мне нисколько не противна рюмка кларета, когда я не должен заплатить за нее, чего не могу сделать. Но не позволяйте мне теперь задерживать вас долее. Вы, конечно, имеете бездну знакомых, с которыми желаете видеться; а что касается до моих сказок, то их станет на целую вахту, когда мы не будем иметь ничего лучше для развлечения.

Сказавши это, он протянул мне руку и пожал мою весьма дружески.

— Завтра в девять часов, — повторил он, и я вышел от него совершенно довольный.

Я возвратился в свой трактир, думая про себя: — какой я счастливец, что с первого назначения попал к такому благородному, откровенному, доброму британскому герою.

Приказав в Джордже изготовить себе обед, я между тем пошел шататься по городу, чтобы сделать разные покупки и заказать некоторые вещи для похода. Мне встретились многие из прежних товарищей; они поздравляли меня с чином, и требовали от меня обеда, чтобы вспрыснуть мое назначение в поход; на это я охотно согласился. День был назначен, и Биллет получил приказание изготовить все нужное.

Пообедавши, я занялся писанием длинного письма к моей дорогой Эмилии и с помощью бутылки вина успел составить довольно жаркое и восторженное послание, запечатал его, поцеловал и отправил на почту; потом, до самой ночи строил воздушные замки, и в каждом из них Эмилия была единственною владетельницей. Проспавши крепко ночь, я на следующее утро, в семь часов, принарядился в новый с иголочки мундир, поместил огромнейший эполет на правом плече и находил себя одним из лучших молодцов, когда-либо застегивавших сабельную портупею. Позавтракавши, я легкой, но мужественной стопой направился по улице Гей-стрит.

— Шлюпку вашей милости? — сказали мне вдруг дюжина голосов, когда я подошел к Нью-Саллипорт; но, решившись пропарадировать по улице Пойнт-стрит и показать себя ей так же, как и улице Гей-стрит, я сохранял глубокое молчание, и оставил лодочников следовать за собой до Пойнта, подобно прилипалам за акулой. На дороге мне попались два или три волонтера и предлагали служить со мной; но так как они были не того пола, который принимается в морскую службу, то я должен был отказать им.

— Шлюпку в Спитгед, вашей милости? — спросил дюжий старый лавочник.

— Давай, — сказал я, — прыгнул в его верри, и мы отвалили.

— На какое судно угодно вашей милости? — спросил старик.

— На бриг.

— А! На него? Вы, может статься, на нем служите?

— Да, — отвечал я.

Лодочник, оборотившись, взглянул назад, потом навалился на весла и не сказал больше ни слова во все время. Я не сожалел о его молчаливости, потому что находил всегда более удовольствия быть занятым свои ми собственными мыслями , нежели разговором с неучем.

Бриг был самое красивое судно. Восемнадцать орудий венчали шканцы его, и он сидел на воде, как утка. Я увидел на нем поднятый вымпел, означающий, что на судне совершается наказание, и принял это за обыкновенное явление в Спитгеде, хотя и заключил, что дело идет о важном преступлении — воровстве или возмущении. Видя, что я офицер, мне позволили пристать к борту; я расплатился с лодочником и отпустил его. Взошедши на борт, я увидел матроса растянутого на люке, наподобие орла, между тем как капитан, офицеры и команда стояли вокруг, глядя на атлетическое проворство шкиперского помощника, который, судя по прямым, глубоким и параллельным рубцам кошки на белой спине и плечах страдальца, казалось, был совершенный мастер своего дела. Все это не удивляло меня: я привык видеть подобные сцены; но после вчерашнего разговора с капитаном, чрезвычайно удивился, слыша выражения, прямо нарушающие второй артикул воинского устава.

Ругань и проклятия в таком изобилии вылетали из его рта, как бы у самой сведущей леди, из проживающих сзади Пойнта.

— Шкиперский помощник, — ревел капитан, — делай свое дело хорошенько, или черт побери, я и с тобой также разделаюсь и прикажу дать тебе самому четыре дюжины. Иной бы подумал (крепкое слово), что ты сгоняешь мух с спящей Венеры, вместо того, чтобы наказывать подлеца, у которого шкура толста, как у буйвола; (крепкое слово) секи хорошенько, говорю я тебе, (крепкое слово).

В продолжении этого щегольского разговора несчастный получил четыре дюжины ударов кошками, которые считал вслух солдатский унтер-офицер, о чем и доложил капитану.

— Давайте другого шкиперского помощника, — сказал он. Бедняк оборотился с умоляющим взором, но напрасно. Я наблюдал наружность капитана и особенное на ней выражение, которого не мог понять при первой моей встрече, но теперь прочитал ясно: это была зверская жестокость и наслаждение мучить себе подобных; казалось, он испытывал дьявольское удовольствие от этой возмутительной операции, при коей мы принуждены были присутствовать. Второй шкиперский помощник начал сечь другой кошкой и сделал страшный удар поперек спины виновного.

— Один, — сказал унтер-офицер, начиная считать.

— Один! — заревел капитан, — ты называешь это: один? Нет и четверти одного! Этот молодец, кажется, годен только бить мух в колбасной лавке! Вот я тебе задам, (словечко) ты (словечко) мягкая швабра; так-то управляешься ты с кошкой, приятель! Это, брат, счищать только грязь с его спины. Где шкипер?

— Здесь, — сказал выступая вперед дюжий мужчина, левша, в широчайшем синем форменном сюртуке с простыми якорными пуговицами, и держа в левой руке кошку, а правой приглаживая волосы вниз на лоб. Я рассматривал этого человека, когда он оборотился спиной, и заключил, что портной, шивший на него сюртук, при кроении вероятно страшился орудия его искусства, потому что полы сюртука были чрезвычайно широки и, образуя внизу наклонную плоскость, были спереди гораздо короче, нежели сзади; пуговицы на талии отстояли одна от другой почти на пистолетный выстрел.

— Дай этому негодяю дюжину ударов, — сказал капитан; — и если ты будешь послаблять ему, то я арестую тебя и велю не давать винной порции.

Последняя часть угрозы произвела на мистера Пейпа более действия, нежели первая.

Он начал, как говорят кулачники, снимать с себя шкуру: во-первых, снял пространный сюртук, потом красный жилет, который свободно можно было надеть на быка; развязал черный шелковый платок, обнаружив горло, покрытое как у козла длинными черными волосами, толщиной в нитку для зашивания тюков; наконец, в заключение всего, он заворотил рубашечные рукава по локоть, и показал нам руку, почти такую ж, как у Геркулеса Фарнесского, стоящего на лестнице в Соммерсет-гаузе[52].

Этот надежный истолкователь воинских артикулов взял свою кошку, у которой рукоятка была длиною в два фунта, толщиной один и три четверти дюйма и покрыта красной байкой; хвосты его страшного орудия были длиною в три фута, числом девять, и каждый из них почти в толщину веревки, какой обматывают рессоры карет путешественников. Мистер Пейп, которого ученые сведения по этой части, его должности, без сомнения доставили ему назначение шкипером на бриг, по обязанности своего звания стоял как страж законов отечества, держа кошку с видом профессора; он осматривал ее сверху донизу; расчесывал хвосты, пропуская между ними свои нежные пальцы; потом выставил вперед левую ногу, потому что он был левша ногой, как и рукой, и смерял расстояние точным глазом инженера; приподнял левой рукой кошку высоко вверх, придерживая между тем концы хвостов ее правой, как будто желая удержать их нетерпение; покачнулся всем телом, описал рукой дугу в три четверти круга, и отпустил жесточайший удар на спину несчастного матроса. Этот образцовый удар, казалось, удовлетворил аматера капитана, изъявившего одобрение на вопрошающий взгляд аматера шкипера. У бедного матроса захватило дух; хвосты кошки ложились на его спине по противоположному направлению первых четырех дюжин, и рассекали тело на грани, обливая его кровью при каждом ударе.

Не хочу более описывать состояние несчастной жертвы! Даже теперь, чрез столько времени, я содрогаюсь при воспоминании, и горько соболезную о тягостной необходимости, заставлявшей часто меня самого совершать подобные наказания; но надеюсь и уверен, что никогда не делал их без вполне законной причины, или из одного

По окончании последней дюжины солдатский унтерофицер донес капитану о полном числе: — пять дюжин.

— Пять дюжин! — повторил капитан. — Довольно с него, отпустите его. Теперь приятель, — сказал он ослабевшему матросу, — я надеюсь, что это заставит тебя быть осторожнее, и вперед, когда захочешь ты очистить скотский свой рот, то не станешь у меня плевать на шканцах.

— Праведное Небо! — подумал я, — и все это только за плевок на шканцах! И все это от вчерашнего моралиста, который не позволял не только проклятий, но и неприличных выражений, между тем, как сам наговорил в последние десять минут больше гадких слов, нежели сколько слышал я в последние десять недель.

Я еще не показывался капитану; он слишком был занят, но когда кончилось наказание, и он приказал свистать всех вниз или, другими словами, распустить людей к обыкновенным их занятиям, тогда я подошел к нему и приложил руку к шляпе.

— А! Вы приехали? Пейп, оставь! Послать всех на шканцы.

Приказ обо мне был прочитан. Все сняли фуражки, в знак уважения к государю, именем которого произошло распоряжение начальства. После этого я, будучи надлежащим образом посвящен, сделался вторым лейтенантом брига. Но капитан не соблаговолил подарить меня ни одним словом, ни взглядом и приказал послать гребцов на гичку, чтоб съехать на берег. Он также не представил меня никому из офицеров, что, по принятой вежливости, должен бы был сделать. Впрочем, упущение это было поправлено старшим лейтенантом, пригласившим меня в кают-компанию, чтобы познакомить с новыми моими товарищами. Мы оставили тигра ходить взад и вперед по шканцам.

Старший лейтенант был среднего роста, прилично высок для военного брига, сухощавая особа лет под сорок; он имел один только глаз, и этот единственный глаз был столько же интересен, как оба капитанские. Однако он не вполне походил на капитанский, потому что чрезвычайная доброта изображалась в нем и, когда лейтенант мигал им, что делал беспрестанно, то как будто говорил им. Я никогда не видел трех подобных глаз в двух таких головах. На лице лейтенанта показалась тайная улыбка, когда я сказал ему, что капитан хотел только видеть меня на бриге для прочтения приказа, и после того предоставлял мне два или три дня полной свободы, дабы приготовиться к походу.

— Но лучше, если вы теперь еще раз его спросите, — сказал он. — Вы найдете его несколько странным.

Я отправился к капитану.

— Могу ли я ехать сегодня на берег, капитан?

— На берег, сэр? — проревел он. — А кой же черт будет нести службу, если вы станете ездить на берег? На берег, гм! Я желаю, чтобы вы не ездили на берег! Нет, сэр, вы довольно времени были на берегу. Так вся служба пойдет к черту на рога, сэр. Вот безбородые лейтенанты, которых кто-то производит в чин, между тем, как их надобно бы еще держать под присмотром нянек! Нет, сэр, извольте оставаться на бриге или (крепкое слово) я раздавлю вас, как яичную скорлупу прежде, чем этот новый эполет перестанет так блестеть! Нет, нет (словечко), нам не надобно больше кошек, чем крыс, мы хотим, чтобы всякий служил у нас, а не бил баклуши. Извольте оставаться на бриге и исполнять службу; всякий исполняет здесь долг свой, и дайте мне взглянуть на того, кто не станет делать своего дела!

Я несколько был уже приготовлен к подобному объяснению, но все-таки у меня оставалось достаточно места для величайшего удивления такой внезапной перемене ветра.

Я возразил, что вчера он обещал уволить меня и что, полагаясь на это обещание, я оставил все свои вещи на берегу и совершенно не готов идти б море.

— Я, я обещал вас уволить? Может быть, я и обещал, но это было только, чтоб заставить вас приехать на бриг. Вы меня не проведете, вы (крепкое словечко) молокосос, дай вам забраться на берег, тогда и поминай как звали! Нет, нет, не поймаешь, не надуешь! Вы бы эти трое сутки не показали сюда глаз, если бы я не положил сахару в ловушку! Теперь я поймал вас и держу (ряд крепких слов).

Я повторил просьбу отпустить меня на берег; но, не соблаговоливши представить мне никакой дальнейшей причины отказа, он отвечал:

— Я вижу вас в первый раз, сэр, и потому должен заметить, что никогда не допускаю споров. Ни что не доставляет мне более удовольствия, как по возможности быть полезным моим офицерам, но я никогда не позволяю возражать!

— Ты вырвался из ада, — думал я, — и не знаю, как подземное царство может обойтись без тебя. Ты бы был одним из самых изобретательных мучителей для находящихся там. Домициан сделал бы тебя адмиралом, а твоего шкипера капитаном своего флота!

Между тем, как я делал это заключение, ходя по шканцам, думая, что лучше предпринять мне и, зная, что начальство непогрешимо, офицер, на место которого я поступил, вышел на верх, весьма почтительно снял фуражку перед капитаном и спросил его, может ли он отправиться на берег.

— Вы можете отправляться в ад, сэр, — отвечал капитан (который не любил грубых выражений). — Вы неспособны даже носить потроха медведю! Вы не заслуживаете жалованья и чем скорее вы уберетесь, тем чище будет судно! Что вы выпучили на меня глаза, как бык через двери! Вниз, и убирайтесь со всеми своими вещами или я покажу вам дорогу!

И в то же время он поднял ногу, как бы собираясь дать ему пинка.

Молодой офицер, кроткий, благородный и храбрый юноша, стоял, как осужденный.

Я привык служить с благородными людьми, и мое удивление возросло до последней степени. Я слышал о капитанах строгих, законниках, несносных служаках и беспрестанно ругающихся, но этот превосходил все когда-либо воображаемое мною в подобном роде, и был несравненно выше того, что, как я полагал, может снести благородный офицер. Негодование закипело во мне и, решившись не допустить обращаться со мной таким же образом, я опять подошел к нему и просил позволения ехать на берег.

— Я уж сказал вам раз, сэр…

— Да, капитан, — возразил я, — но в таких выражениях, которых я прежде никогда не слышал на шканцах военного судна его величества. Я поступил на этот бриг, как офицер и благородный человек, и хочу, чтобы со мной обходились также.

— Это бунт, возмущение! — заревел капитан. — Убирайтесь с вашим назначением, у которого не засохли чернила!

— Как вам угодно, — отвечал я, — но я напишу письмо главному командиру, в котором изъясню все обстоятельства и просьбу дозволить мне съехать на берег, и попрошу вас побеспокоиться переслать письмо по принадлежности.

— Черт меня съешь, если я сделаю это! — воскликнул он.

— В таком случае, капитан, — сказал я, — если вы не захотите передать мой рапорт, я заявляю в присутствии всех офицеров и команды, что препровожу его, не беспокоя вас.

Последние слова мои, казалось, произвели на него такое же действие, как последняя схватка на побитого боксера: он не захотел вступить в бой снова, но, проворчавши что-то, нырнул под крышку схода и ушел в свою каюту.

Старший лейтенант вышел тогда наверх и поздравлял меня с победой.

— Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, — сказал он. — Я давно желал иметь такого помощника, как вы. Вильсон, который оставляет теперь нас, одно из лучших созданий в мире, и хотя храбр, как лев против неприятеля, трусил, однако же, этого воплощенного дьявола.

Разговор наш был прерван посланным от капитана с извещением, что он желает говорить со мной в каюте. Я пошел к нему. Он принял меня с тою же милостивой улыбкой, как и в первое наше свидание.

— Г-н Мильдмей, — сказал он, — я всегда употребляю некоторую шероховатость в обращении с офицерами при первом поступлении их ко мне на судно (при оставлении его также, подумал я), не только для того, чтобы показать им, что я есть и хочу быть командиром своего судна, но и для примера команде, которая, видя, что и офицеров заставляют также претерпевать, остается довольна своею участью и повинуется гораздо охотнее. Но поверьте, как я сказал вам и прежде, что доставление всех возможных удобств моим офицерам составляет предмет постоянной моей заботы. Вы можете ехать на берег, и вам дается двадцать четыре часа для устройства ваших дел.

Я не сделал никакого возражения, но только поклонился и вышел из каюты. Я чувствовал такое презрение к этому человеку, что боялся произнести слово, чтобы не наделать себе беды.

Вскоре потом капитан уехал с брига, сказавши старшему лейтенанту, что я отпущен на берег. По отъезде его, мне свободнее было познакомиться с моими товарищами. Ничто не ведет так к искренней приязни, как общее страдание. Им понравилось сопротивление мое необузданности нашего общего бича; они рассказали мне, до какой степени он был тиран, как бесчестил собою службу и как постыдно, что ему доверяют начальство над таким прекрасным судном или, вообще, над каким бы то ни было судном, исключая разве арестантского. Рассказанные ими истории о нем были, по большей части, невероятны, и одна только господствующая между нами ложная мысль, что офицер, опротестовавший своего капитана, и кладет черное пятно на всю свою службу и будет всегда обойден при производстве, могла спасти этого человека от наказания; ни один офицер, говорили они, не прослужил более трех недель на бриге, и все они употребляли возможные старания и протекции, чтобы быть списанными.

Долг мой пред капитанами флота его величества требует сказать, что случаи, происходившие на бриге со времени моего поступления на него, и которые я хочу отчасти передать, может быть, единственны в своем роде, и что такие люди, как наш капитан, даже в то время, редко встречались во флоте, а по причинам изъясненным мною далее, сделались впоследствии еще реже. Старший лейтенант говорил мне, что я поступил весьма благоразумно, оказавши сопротивление капитану при первом недостойном злоупотреблении им власти против меня, что он тиран, забияка и трус и не перестанет искать случая напасть на меня снова.

— Но остерегайтесь, — сказал он, — он никогда не простит вам и, чем будет казаться ласковее, тем более надо его бояться. Он заставит вас считать себя в безопасности и, усыпивши, сейчас предаст военному суду, как скоро поймает в каком-нибудь отступлении по службе. Всего лучше, если вы поспешите устроить свои дела и постараетесь возвратиться на бриг, прежде окончания данного вам срока. Одна только угроза ваша писать глав ному командиру доставила вам это увольнение. Его самого тут благодарить не за что: он не пустил бы вас с брига, если бы только смел. С тех пор, как я поступил к нему на судно, я ни разу не съезжал еще на берег и не проходило дня, чтоб не был свидетелем сцен подобных той, какую видели вы в это утро. Впрочем, — продолжал он, — если бы не его бесчеловечность к команде, он самый занимательный лжец, какого я когда-либо слышал, и часто бываю более расположен смеяться над ним, нежели досадовать на него; он обладает жилкою остроумия и чрезвычайно веселым нравом. Даже в самой его злобе есть что-то забавное, и так как мы не можем избавиться от этого человека, то должны стараться делать из него для себя хоть потеху.

Я поехал на берег, собрал все свое платье и прочие необходимые для меня вещи и возвратился на бриг на следующее утро до восьми часов.

ГЛАВА XVII

Он будет лгать вам так проворно, что вы сочтете правду за глупость. Пьянство есть лучшая его добродетель, потому что он всегда напивается замертво, и когда спит, мало делает вреда.

Шекспир

Капитан возвратился на бриг, казалось, в самом приятном расположении духа. Увидевши меня, он сказал:

— А, вот это мне нравится: никогда не просрочивать отпуска даже на пять минут. Теперь я вижу, что могу положиться на вас, и потому предоставляю вам ехать на берег, когда вам угодно.

Слова эти могли бы быть очень хороши для матроса, но так как они относились к офицеру, то показались мне грубыми и неблагородными.

Наш эконом приготовил в кают-компании закуску. Она состояла из бифштекса и жареных телячьих почек с жареным луком; издаваемый ею вкусный запах, в благовонных парах поднялся вверх к люку и достиг носа шкипера. Пустословие его не знало границ; он склонился на решетку люка и, глядя вниз, сказал:

— Послушайте, что-то дьявольски хорошее происходит у вас там внизу!

Мы поняли, к чему это относилось, и старший лейтенант пригласил его в кают-компанию.

— Пожалуй, я сам как будто проголодался. Сказавши это, он спустился по трапу в одно мгновение своих забавных глаз, боясь, чтобы лучшие куски не были взяты прежде, нежели сам он вступит в дело. Усевшись, он сказал:

— Я уверен, господа, что не в последний раз имею удовольствие сидеть в кают-компании, и что вы будете считать мою каюту вашей собственной. Я люблю доставлять все удобства моим офицерам, и ничто, мне кажется, не может быть восхитительнее судна, на котором царствует совершенное согласие, и где каждый матрос и юнга готов идти в ад за своих офицеров. Вот это я называю хорошим товариществом: отпускать и принимать, шутить и отшучиваться, по возможности снисходить друг другу за ошибки. И мы с горестью будем расставаться, когда кампания наша кончится. Я боюсь, однако, что мне не долго придется служить с вами; потому что хотя мне и очень приятно командовать бригом, но герцог Н. и лорд Джордж дали лорду-адмиралу хорошую взбучку за то, что он не производит меня в следующий чин, и, будь сказано между нами, я, право, не желаю подаваться более вперед. Производство мое в пост-капитаны утвердится по приходе нашем в Барбадос.

Старший лейтенант мигнул глазом, и как ни было скоро движение этого глаза, но капитан успел однако же поймать его одним из беспрерывных движений своих собственных, прежде чем опять обратил их на главный предмет — бифштекс, почки и лук. В этот раз дело обошлось без всяких замечаний.

— О, какой это капитальный кусок! Я попрошу вас побеспокоиться положить мне несколько жиру и подливки. Мы, вероятно, найдем средство проводить приятно время в море, но сначала должны вступить в синюю воду: тогда нам будет менее работы. Вот, кстати, расскажу вам о жареньи говядины: когда я был в Египте, мы обыкновенно жарили бифштекс на камнях. Огня не было нужно. Термометр стоял на 200 градусах, жар, как в аду! Я видел четыре тысячи человек, зараз жарящих для целой армии не менее двадцати или тридцати тысяч фунтов мяса, и все эти куски жарились в одно время — это было как раз в полдень. Разумеется, ни искры огня! Некоторые из солдат, бывшие прежде работниками на стеклянном заводе в Лейте, клялись, что никогда не видывали такого жару. Я обыкновенно старался быть у них под ветром, чтобы перевести дыхание и подумать о старой Англии! Ах, между прочим, вот земля, где человек может думать и говорить, что ему угодно! Но подобного рода работа, как вы сами можете посудить, не продолжалась долго; кончилось тем, что в три или четыре недели глаза у всех сжарились. Я захворал и слег в постель. Я тогда служил в 72 полку, состоявшем из 1700 человек. Со мной была горсть матросов; но глазная болезнь сделала такое опустошение, что целый полк, полковник и все решительно ослепли, все, исключая одного капрала. Вы, может быть, удивляетесь, господа, но это совершенно справедливо. Капралу этому пришлось круто; представьте себе: он должен был весь полк водить на водопой. Сам он шел впереди, а двое или трое держались за фалды его мундира, на каждой стороне, за их фалды цеплялось еще столько же и, таким образом, с каждым рядом число удвоивалось, и в этой процессии, держась друг за друга, пили они воду у колодца; и, как черту угодно было оставить между нами одного только здорового, то капрал обыкновенно водил весь полк на водопой, точно так, как конюх водит лошадей, и шествие это, как видите, походило на распущенный хвост павлина.

— Которого капрал был туловищем, — прервал доктор. Капитан посмотрел на него серьезно.

— Вы находили, что в этой стране было жарко? — спросил доктор.

— О, так жарко, доктор, — воскликнул капитан, — как будет вам, когда вы отправитесь туда, куда отправили не одного больного, и где поэтому вы, наверное, и сами будете; но я надеюсь, впрочем, из сожаления к вам и ко всей вашей братии по ремеслу, что вы не встретите там такой жары, какую встретили мы в Египте. Что, например, скажете вы о девятнадцати из моих людей, убитых солнечными лучами, соединившимся в фокус на полированных стволах ружей часовых и зажегшими порох на полке? Под Акрой я командовал мортирной батареей, и бомбами наносил французам дьявольский вред. Я обыкновенно пускал их к ним, когда они обедали, но, как вы думаете, негодяи обошли меня, наконец, на ветре. Они приучили нескольких пуделей смотреть, когда бомбы упадут, и тогда подбегать к ним и зубами вырывать из них трубки. Слышали ли вы когда-нибудь о подобных негодяях? Этими средствами они спасали сотни людей и потеряли только с полдюжины собак. Истинная правда, спросите у сэра Сиднея Смита, он скажет вам то же самое и еще гораздо более. Проворство его языка равнялось только быстроте выдумки и способности жевания, потому что в продолжение всего этого забавного монолога зубы его были в беспрерывном движении, подобно бимсам парохода, и так как он был наш капитан и гость, то, разумеется, взял львиную долю из нашего завтрака.

— Послушайте, Соудингс, — сказал он, обращаясь фамильярно к штурману, недавно поступившему на бриг, — посмотрим, какого рода запас погрузили вы в ахтер-люк. Что касается до меня, я люблю пить воду; давайте мне только чистой воды, и дитя может управлять мной. Я редко употребляю спиртуозное, когда есть хорошая вода. Сказавши это, он налил в стакан рому и поднес его к своему носу.

— Воняет адом! Послушайте, штурман, уверены ли вы, что все ваши бочки хорошо закупорены? Кошки прибавили в них жидкости. Мы должны это с чем-нибудь смешать, чтобы можно было пить. — И наливши полстакана воды, которая, между прочим, была очень хороша, остальное он дополнил ромом, потом попробовав, сказал:

— Нуте-ка, мистрисс Кошка, я думаю, это лакомство не по вашему вкусу.

Тут он замолчал на секунду, держа стакан у себя перед глазами, потом выпил его залпом и не сделал другого движения, кроме глубокого вздоха.

— Между прочим, кстати, мы не будем иметь кошек на бриге (исключая употребляемых шкипером для исправления человеческих слабостей). Мистер Скейсель, распорядитесь об этом. Выкиньте всех их за борт.

Взявши свою фуражку, он встал из-за стола и, подымаясь по трапу, обратился опять к Скейселю, говоря:

— Вот еще одно слово. Мне бы не хотелось кидать кошек за борт; матросы имеют глупое суеверие к этому животному — оно несчастливо. Нет, велите лучше положить их живых в сухарный мешок и отправьте на берег на торговой лодке.

Вспомня, что в этот самый день должен быть у меня обед в Джордже и имея позволение капитана ехать на берег, когда мне угодно, я счел своею обязанностью сказать ему, что еду, из простого приличия. Я подошел к нему с уверенностью и сказал о моем приглашении и намерении.

— Воля ваша, сударь, — закричал он, подбоченясь обеими руками и глядя мне прямо в лицо, — а в числе прочих сделанных вами морских запасов, у вас порядочный запас самонадеянности. Вы только что возвратились с берега, как опять просите увольнения, и к тому еще имеете дерзость сказать мне, зная, как я ненавижу порок, что вы намерены вспрыснуть ваше назначение, следовательно, самому скотски напиться и напоить также других. Нет, сударь, знайте, что как капитан этого брига и покуда имею честь командовать им, я страж нравов.

— Это самое и я хотел сказать вам, капитан, — возразил я, — но вы прервали меня. Зная, как трудно удержать молодых людей в порядке без присутствия кого-нибудь из уважаемых ими особ и с кого могли бы они брать пример, я хотел было просить вас сделать мне честь быть моим гостем. Ничто, по моему мнению, не может лучше этого удержать всякое покушение на неприличную веселость.

— Вы говорите словно молодой человек, воспитанный мною, — возразил капитан. — Я не думал найти в вас так много нравственности и благоразумия. Не думайте, однако, чтобы я когда-либо хотел быть помехой невинному удовольствию. Человек все-таки человек, давайте ему одно лишь необходимое для жизни, и он не более, как собака. Маленькая веселость в подобном случае не только может быть допущена, но и необходима. За здоровье доброго короля, Боже благослови его, равно как и за наше, должно всегда выпить хорошего вина. И при том, так как вы говорите, что общество ваше избранное, и вы хотите вспрыснуть свое назначение в поход, то ничто не препятствует мне согласиться на ваше приглашение. Но, помните, не слишком много пить, ни одной неблагопристойности, и я стану употреблять возможное старание не только обуздывать юношескую кровь, но приложу свои силы удержать веселость обеда в пределах приличия.

Я поблагодарил его за это милостивое снисхождение. Он отдал после того несколько приказаний Скейсейлю, старшему лейтенанту и, велевши послать гребцов на гичку, предложил мне ехать с ним на берег.

Это в самом деле было знаком особенной милости, которую он до того никогда не оказывал ни одному офицеру брига, и потому все собрались на такое чудо. Старший лейтенант мигнул глазом, чем более нежели сказал:

— Это слишком для него хорошо, чтоб могло долго продолжаться.

Однако мы сели в шлюпку и поплыли к городу. Течение сносило нас, и мы проехали близ бакена затонувшего корабля Война.

— О, памятен мне этот старый корабль, я был на нем мичманом, когда он взлетел на воздух. Я был сигнальным мичманом, и в то самое время, как делал сигнал бедствия, взлетел на воздух. Я думал, что никогда более не увижу света Божьего.

— Неужели? — сказал я. — Я полагал, что в то время не было на нем ни одного человека.

— Ни одного человека! — повторил капитан с пренебрежением. — Откуда вы это взяли?

— Я слышал от капитана, с которым служил в Америке.

— Так кланяйтесь же от меня вашему капитану и скажите ему, что он ничего не знает об этом. Никого на корабле! Когда на корме столпились, как в овчарне, и все просили у меня помощи. Я велел всем им убираться у черту, и в это самое мгновение все мы были подшвырнуты, это-то уж я знаю наверное. Меня так ушибло, что я лишился чувств, и мне сказали после, что нашли меня где-то в заливе Стокс-Бей и отнесли в Гасларский госпиталь, где я пролежал три месяца, — не говоря ни слова.

Наконец, я выздоровел, и первой моей заботой было взять шлюпку и отправиться к своему погибшему кораблю, я нырнул в форт-люк и переплыл на корму в бродкамеру.

— Что же вы видели там? — спросил я.

— О, ничего, кроме человеческих скелетов и множества мерланов, плавающих между их ребрами. Я вытащил старый свой квадрант, который пихнул его лежащим на столе точно так, как оставил. Никогда не забуду, какую перепалку задали мы старой «Королеве Шарлотте», своим левым бортом; каждая пушка выпалила в него двойным зарядом. Я полагаю, мы перебили там, по крайней мере, человек до ста.

— Как же мне всегда говорили, что он потерял при этом случае только двух человек, — возразил я.

— Кто говорил вам это? — сказал капитан. — Ваш прежний капитан?

— Да, — отвечал я, — он был мичманом на этом корабле.

— Врет он, как сивый мерин! — сказал капитан. — Я знаю, как дважды два, что три полные баркаса мертвых тел свезены были с него и отправлены в госпиталь для погребения.

Между тем шлюпка подошла к пристани, и потому мой лгун имел случай перевести дух; я рад был этому, боясь, чтобы он не исчерпал всего своего запаса лжи до обеда и не оставил бы нас без десерта. Вышедши на берег, он пошел прежде в свою квартиру, в трактир Звезды и Подвязки, а я отправился в Джорж. Расставаясь, я напомнил ему, что обед в шесть часов.

— Никогда не бойтесь за меня, — сказал он.

Я собрал товарищей до его прихода и сообщил им мое намерение напоить его пьяным, прося их помогать мне в этом, и они охотно согласились. Я был уверен, что, доведши его раз до подобного положения, прекращу на будущее время все его диссертации в пользу умеренности. Товарищи мои, вполне предуведомленные, с какого рода человеком будут они иметь дело, встретили его при входе с лестными знаками уважения. Я представил ему всех их, подводя поочередно самым церемониальным образом, точно так, как представляются при дворе. Расположение его духа было самое повышенное. Вызов иметь честь выпить с ним рюмку вина, делался поодиночке и почтительно, на что он отвечал каждому из бывших за столом, с особенным удовольствием и согласием.

— О, какая это капитальная лососина! — сказал капитан. — Откуда Биллет достал ее? Между прочим, заговори о лососине, слышали ли вы когда-нибудь о маринованой лососине в Шотландии? Мы все отвечали, что слышали.

— О, вы меня не понимаете, я не разумею мертвую маринованную лососину, а говорю о живой маринованной лососине, плавающей в лоханке так же проворно, как угорь.

Мы все изъявили свое удивление и отвечали, что никогда об этом не слышали.

— Я думаю, нет, — сказал он, — потому что этот способ недавно введен еще там в употребление одним из моих приятелей, доктором Мек — я не могу теперь хорошенько вспомнить его ломающее челюсти шотландское имя. Он был большой химик и геолог, одним словом, все, что вам угодно — сведущий человек, смею уверить вас, хотя вы, может быть, станете смеяться. Ну, слушайте ж, господа — этот человек, как говорится, попрал природу ногами и опрокинул ее вверх дном. Я сильно подозреваю, что он продал душу сатане. Но как бы там ни было, а только, поймавши живого лосося, он пускает его в лоханку, и каждый день все прибавляет соли, покуда вода не сделается так густа, как каша, и рыба едва может шевелить в ней хвостом. Потом он бросает туда цельные перечные стручки, по полдюжине фунтов за раз, и когда найдет, что их достаточно, начинает разводить всю приправу уксусом, покуда маринование совсем не окончится. Рыбам, конечно, очень не нравится это сначала; но привычка делает свое, и когда он показывал мне лоханку, они плавали там так же весело, как стадо плотвы. Он кормил их укропом, мелко изрубленным, и стручками черного перца.

«Как хочешь, доктор, — сказал я, — я никогда не верю на слово; покуда не попробую, не поверю даже собственным моим глазам, и могу только верить своему языку». (Мы посмотрели друг на друга).

«Изволь, я доставлю тебе это сию минуту», — сказал он и сеткой вытащил из лоханки одну рыбу. Когда воткнул я в нее вилку и нож, маринованье потекло из нее, как кларетовое вино из бутылки; я съел по крайней мере фунта два этой мошенницы, между тем, как она хвостом своим била меня по лицу. Я никогда не едал подобной лососины. Право, стоит поехать в Шотландию собственно за тем, чтобы поесть живой маринованной лососины.

Я дам кому угодно из вас письмо к моему приятелю. Он будет рад видеть вас, и тогда вы можете убедиться. Припомните мое слово, что когда вы раз попробуете лососины, таким образом приготовленной, то никогда больше не станете есть другой.

Мы все сказали, что находим это весьма вероятным.

Пробки от шампанского полетели вверх так же громко и высоко, как его бомбы под Акрой; но мы, надеясь позабавиться его языком, были сколько можно воздержны. Увидевши, что разговор начинал делаться общим, я, попросивши одного из товарищей моих разрушить бисквитную пирамиду, стоявшую перед ним, искусно обратил его речь на Египет.

Этого было достаточно: он начал с Египта, и увеличивал число и невероятность небылиц по мере того, как мы поддакивали ему. Никакая человеческая память не в состоянии была запомнить всего, что рассказывал наш новый Мюнхгаузен.

— Да вот кстати, говоря о воде Нила, — сказал он, — я вспомнил, что когда был старшим лейтенантом на корабле «Белловон» я пришел в Минорку только с шестью тоннами воды в трюме; но через четыре часа мы налили триста пятьдесят тонн. Я заставил всех работать. Сам адмирал с своим штабом был по горло в воде наравне с прочими.

— Адмирал, — говорю я, — нет никому пощады. Ну, слушайте же, на другой день мы вступили под паруса; такого ветра, как тогда, я не видывал во всю свою жизнь: мачты наши слетели долой, и жестокие волны почти смывали нас. Одну из шлюпок, висевших на боканцах, оторвало, и она исчезла из глаз, прежде нежели достигла воды. Смейтесь над этим, сколько вам угодно, но это еще ничто в сравнении с тем, что случилось с военным шлюпом «Сваллов». Он был вместе с нами; ему хотелось уйти от бури, но, клянусь Юпитером, она занесла его на две мили вовнутрь земли — пушки, людей и все; на следующее утро они увидели, что утлегарь их проскочил в окно церкви. Все жители божились, что еретики сделали это нарочно. Капитан был принужден вооружить своих людей и идти с ними к морскому берегу, предоставляя шлюп народу, который до того был раздражен, что зажег его совсем забыв о присутствии пороха на судне; его взорвало, и с ним вместе множество голов взлетело на воздух.

Трудно сказать, до каких пор продолжал бы он свои истории; но они, наконец, наскучили нам, и потому мы начали подливать ему вино, покуда он не перешел к дружеской откровенности.

— Ну, послушай (икотка) ты, Франк!Ты, черт тебя возьми, добрый малый; но этот одноглазый пушкин сын — я отдам его под военный суд, первый раз, что поймаю пьяным; я повешу его на ноке рея, и ты будешь у меня старшим лейтенантом. Только приди мне сказать, когда он хватит вина, и я запрячу его, его мигающий глаз — дерзкий, Полифемом смотрящий (икотка)…

Тут он начал уже забываться, говорил сам с собой, и смешивал меня с старшим лейтенантом.

— Я научу его писать глазному управлению об увольнении на берег…

Приближаясь, наконец, к финалу, он начал петь.

После этого его голова завалилась назад, он свалился со стула и растянулся неподвижно на ковре.

Решившись с самого начала не пускать его в таком положении на улицу и не выставлять на позор, я заблаговременно распорядился приготовить для него комнату в трактире; позвал слугу и приказал ему нести его на кровать.

Удостоверившись, что он положен как надо, что ему развязан галстук, сняты сапоги, и голова немного приподнята, мы оставили его и возвратились к столу, где окончили вечер весьма приятно, но без вторичной жертвы опьянения.

На следующее утро я пришел к нему. Казалось, он чрезвычайно тяготился моим присутствием, полагая, что я хотел упрекнуть его в невоздержности; но, не имея вовсе этого намерения, я спросил его, как он себя чувствует, и изъявил сожаление, что вчерашняя веселость прервана была таким несчастным образом.

— Что вы думаете, сэр? Вы думаете добиться от меня сознания, что я был не трезв?

— Совсем нет, — сказал я, — разве вы не знаете, что на половине вашего прекрасного и увлекательного рассказа вы упали со стула в припадке падучей болезни. Скажите, вы разве подвержены ей?

— О, да, мой любимый, как же, и весьма подвержен; но я давно не имел припадка и полагал, что болезнь меня оставила. Четыре раза подкашивала она меня и принуждала оставлять службу, именно в то самое время, когда я наверное шел к производству.

После того он сказал мне, что я могу, если угодно, оставаться тот день на берегу. Должно отдать ему справедливость, что он мастерски понял меня, приписывая свое падение падучей болезни. Как только я вышел от него, он встал с кровати, отправился на бриг и высек двух человек за пьянство накануне.

Я не преминул рассказать все случившееся товарищам на бриге. Через несколько дней после того мы отправились на Барбадос.

В первое воскресенье, встреченное нами в море, капитан обедал с офицерами в кают-компании. Немедленно пустился он в обыкновенный свой поток лжи и хвастовства, всегда бесивший доктора, весьма благородного молодого человека родом из Уэльса. В этих случаях он никогда не упускал посмеяться насчет капитана, прибавляя два или три слова к концу каждого анекдота, и делая это так серьезно и скромно, что незнавший его мог бы подумать, что он в самом деле говорит серьезно. Капитан возобновил рассказ свой о корпусе пуделей для вырывания трубок из бомб.

— Я надеюсь в скором времени увидеть и у нас учреждение такого корпуса, — сказал он, — и если меня сделают полковым командиром, то я скоро буду иметь звезду на груди.

— Это была бы Собачья Звезда, — сказал доктор чрезвычайно серьезно.

— Благодарю вас, доктор, — сказал капитан. — Недурно.

Мы смеялись; доктор сохранил свою серьезность, а капитан посматривал весьма важно; но вскоре начал продолжать басни, ссылаясь, по обыкновению, на сэра Сиднея Смита.

— Если вы мне не верите, спросите только сэра Сиднея Смита; он станет рассказывать вам об Акре целые тридцать шесть часов, не переводя дыхания; его повар был так утомлен этим, что прозвал его Длинной Акрой.

Бедный доктор не остался без отплаты; на следующий день, увидя, что палуба над каютой его течет, и вода струится прямо к нему на койку, он начал прибивать кусок крашеной парусины для защиты себя от наводнения. Капитан услышал стук молотка и, узнавши, что стучал доктор, приказал ему прекратить.

Доктор представлял необходимость защитить себя от расщелин на палубе, пропуская воду ему на голову; но капитан отвечал, что их не надо заделывать, и что постель из расщельника была очень хорошей постелью для уроженца Уэльса.

— Итак, доктор, теперь мы квиты: вот вам за вашу Собачью Звезду. Мне кажется, вы полагаете, что кроме вас никто на судне не сумеет сделать двусмысленности или пилюли.

— Если бы мои пилюли не были лучше ваших двусмысленностей, — проворчал доктор, — то нам пришлось бы весьма плохо.

Вслед за этим капитан велел плотнику не давать доктору ни одного гвоздя и инструмента; он даже сказал бедному эскулапу, что тот не умеет составить и пилюли, и что он столько же бесполезен, как наш адмиралтейский совет. Он упрекал его также в неведении других своих обязанностей по званию и, приказавши послать наверх всех больных, заставил их тянуть снасти, для ускорения обращения крови.

Многие из несчастных больных получали при этом самые немилосердные побои, и мне кажется, одно только уважение и любовь к офицерам удерживали команду в повиновении ему. Лишь только вошли мы, как он называл, в синюю воду — то есть на глубину, неизмеримую лотом — он начал свои неистовства, не прекращавшиеся до самого нашего прихода в Карляйль-Бей. Обращение его с офицерами и матросами было одинаково, и не представлялось возможности поправить нашу участь, потому что никто из нас не решался донести на него начальству. Постоянное его правило было — «Заставляйте матросов беспрестанно работать и вы выгоните у них чертовщину из головы — пусть все стоят весь день и всю ночь на вахте».

— Ни один человек, — говорил Флюгарка (имя, которое мы ему дали), — не ест даром хлеба у меня на судне; работа предохраняет от цинги этих ленивых негодяев.

Офицеры и команда, в продолжение первых трех недель, днем вовсе не были внизу. Он беспрестанно мучил и изнурял их на смерть и поселил на бриге дух величайшего неудовольствия. Один из лучших матросов сказал, что «с тех пор, как бриг в море, он был только три вахты внизу».

— И если б я знал это, — сказал капитан, услышавши его, — ты бы не имел и их. — И, позвавши людей, приказал дать матросу четыре дюжины кошек.

Всякий раз, когда он сек людей, что делал беспрестанно, всегда укорял их в неблагодарности.

— Нет ни одного военного судна, — орал он, — на котором люди имели бы столько свободного времени. Вся ваша работа состоит только в соблюдении чистоты на бриге, оправке рей; принять провизию и съесть ее; опустить в трюм вино, выпить его и потом выбросить пустые бочки за борт; но само Небо не угодило бы такому сброду жирных, ленивых, недовольных мерзавцев.

Разговор его с офицерами был выше всего того, что я когда-либо мог услышать из уст человеческого существа. Однажды штурман навлек на себя его неудовольствие, и он без всяких обиняков велел бедняку убираться в ад.

— Я надеюсь, — сказал штурман, — что не менее вас имею возможность попасть на небо.

— Вы попадете на небо! — сказал капитан: — вам на небо! Пусть только поймаю я вас там!..

Это показывает, до какой степени в состоянии он был простереть свое тиранство.

Он не имел у себя стола, никогда не пил вина, исключая обедов с нами; но ежедневно в своей каюте напивался пьян, более или менее, командным вином. Жестокость его обыкновенно увеличивалась по вечерам. Единственное наше мщение состояло в смехе над чудовищными баснями его по воскресеньям, когда обедал он в кают-компании. Однажды ночью вестовой его вышел наверх, и сказал вахтенному мичману, что капитан лежит на палубе в своей каюте мертвецки пьян. Это было донесено мне, и я решился сколько можно воспользоваться таким случаем. Взявши вахтенного мичмана, шканечного унтерофицера и двух надежных матросов, я спустился в каюту, и положивши ничего не пьющего, кроме воды, в койку, записал потом число, все обстоятельства и имена свидетелей, дабы представить адмиралу, когда мы встретимся с ним.

На следующий день, мне кажется, он несколько подозревал меня в этом, что едва не послужило к моей гибели. Дул свежий пассат, и бриг сильно качало; но он приказал развязать ростры и переложить их. Несмотря на все опровержения против такого явного сумасшествия, он настоял на своем, и последствия были ужасные. Едва успели отдать найтовы, запасная стеньга упала и убила одного человека. Казалось, этого несчастия было бы довольно для того дня; но черт не совсем еще с нами кончил. По утверждении ростер, капитан приказал людям перевязывать выбленки, что, при тяжелой качке судна, было еще опаснее и гораздо бесполезнее, нежели первое приказание. Напрасно предостерегали его; люди не пробыли десяти минут наверху, как один из них упал за борт. Зачем вздумалось мне опять подвергать жизнь свою опасности, в особенности получивши уже достаточный урок в последнюю кампанию, я не могу дать себе отчета. Может быть тщеславное желание показать другим искусство свое на воде, и между прочим надежда спасти несчастную жертву бесчеловечия и глупости капитана, заставили меня броситься в море, хотя я чувствовал в то же самое время, что поступал почти, как самоубийца. Несколько времени поддерживал я утопавшего, и если б употреблено было самое обыкновенное благоразумие и морское искусство, он был бы спасен. Но капитан, увидевши меня за бортом, казалось, хотел избавиться от меня для спасения себя самого; и потому употреблял все затруднения, чтобы как можно позже послать ко мне шлюпку. Тонувший терял силы; я держался на воде, плавая вокруг него; по временам поддерживал его, когда он начинал тонуть; но видя, что несмотря на все мои старания — хотя я, наконец, не выпускал его — он решительно шел ко дну, и я сам ушел с ним так глубоко, что вода сделалась темна над моей головой. Я ударил его коленями в плечи и, отдохнувши немного от напряжения при сопротивлении, вынырнул на поверхность воды, но совершенно ослабел и не мог более плавать ни полминуты; в это время подошла шлюпка и взяла меня.

Замедление привести бриг к ветру я приписывал сцене, свидетелем которой был прошлую ночь, и убедился в этом подтверждением офицеров. Потерявши двух человек чрез свое безрассудное распоряжение, он хотел прибавить рассчитанную погибель третьего, чтобы избавить себя от грозившего ему наказания. Бесчеловечное обращение его не прекращалось, и я решился, во что бы то ни стало, при первой встрече с адмиралом, представить о предании его военному суду.

Многие из офицеров были арестованы, и несмотря на жар в каютах, в таком знойном климате, он не выпускал их наверх и приставил часовых к дверям. Следствием этой жестокости было помешательство одного из офицеров. Мы достигли Барбадоса и, обогнувши Мыс Нидгам, взошли в Карлейль-Бей; но к величайшему огорчению нашему не нашли там адмирала и ни одного военного судна; следовательно, капитан наш был старшим на рейде. Этот случай сделал его чрезвычайно любезным; он полагал, что если судьба отсрочила черный день, то он может навсегда миновать для него. Мне он оказывал особенное внимание; говорил, что мы наверное с удовольствием повеселимся здесь на берегу и что, соскучившись скитаться по морю, он будет ожидать прихода адмирала, переберется на квартиру, подтянется к самому берегу, и ни за что не выйдет опять в море, покуда не отсалютует адмиральскому флагу.

Ни я, ни старший лейтенант не верили ни одному его слову, и, привыкши действовать всегда обратно, благодарили себя, что и в этот раз не отступили от своего правила. Как только стали мы на якорь, он поехал на берег и возвратился через час, говоря, что адмирала ожидали не ранее следующего месяца, и поэтому он возьмет себе квартиру в Жемми-Каван и не тронется с бригом до прихода адмирала; после того он опять уехал на берег, взявши с собой свою длинную трубку и грязное белье, грязное в полном смысле этого слова.

Некоторые из офицеров, по несчастию, поверили ему и также отправили мыть свое белье на берег. Скейсель и я оставались непреклонны. Лейтенант мигнул глазом и сказал:

— Господа, поверьте мне, тут что-нибудь недаром. Я послал вымыть на берег одну только рубаху, и когда получу ее, пошлю другую; а если потеряю, то не велика беда.

В десять часов того же самого вечера капитан Флюгарка возвратился на бриг, привез с собою длинную трубку и грязное белье, вызвал всех наверх, снялся с якоря, вышел из Калейль-Бея и ушел в море, оставя большую часть офицерского белья на берегу. Это была одна из его милых шуток. Он получил повеление еще утром, когда съезжал на берег, потому что оно давно ожидало нашего прибытия; и возвращение его на бриг за вещами, была одна только выходка, чтобы заставить нас, я полагаю, быть через потерю белья такими же грязными на вид, как и он сам. Но он всегда любил «доставлять всевозможные удобства своим офицерам».

Мы прибыли в Нассау, в Нью-Провиденс, без особенных происшествий, хотя служба шла по-прежнему. Я не переставал, однако ж, получать позволение съезжать на берег; и, не встречая возможности подвергнуть капитана военному суду, решился, если можно, оставить бриг. Случай этот представился мне неожиданно; иначе же пришлось бы не так легко развязаться с ним. Выходя на берег, я упал между шлюпкой и пристанью, и от внезапного сотрясения разорвал маленький кровеносный сосуд в груди, что само по себе было бы не важно, но в таком жарком климате требовало попечения. Меня хотели отправить на бриг; но я просил положить меня в госпиталь. Полковой доктор принял меня на свое попечение, и я просил его сделать болезнь мою, как можно хуже. Капитан приехал посмотреть меня, — я представился очень больным, — и сострадание его походило на сострадание инквизитора священного судилища, который лечит свою жертву для того только, чтобы она была в состоянии вынести дальнейшие мучения. Время отправления брига приближалось, но меня находили еще слишком слабым для возвращения на судно. Решившись взять меня, он отсрочивал снятие с якоря; мне становилось легче; донесения доктора делались благоприятнее; и, наконец, капитан послал ко мне благосклонное объявление, что если я не прибуду на бриг, то он пошлет людей привезти меня. Он даже сам пришел и угрожал мне; но я, увидевши себя с ним в комнате без свидетелей, откровенно сказал ему, что настоятельность его иметь меня на бриге послужит к собственной его гибели, потому что я решился при первой встрече нашей с адмиралом протестовать его за пьянство и повеление, неприличное званию офицера. Я рассказал ему, в каком положении нашел его в каюте; припомнил ему его бессмысленные приказания, бывшие причиной гибели двух матросов. Он смутился и старался объясниться; я был непреклонен; он заплакал и согласился, видя, что он в моих руках.

— Нечего делать, мой любезный, — сказал Флюгарка, — так как вы весьма нездоровы — сожалею, что принужден лишиться вас — я должен согласиться на оставление вас на берегу. Конечно, мне будет очень трудно заменить вас; но удобство и счастье моих офицеров составляет первое мое старание, и потому я предпочту лучше понести сам беспокойство, нежели обеспокоить вас.

Сказавши это, он протянул мне руку, которую я пожал от всего сердца, искренно желая не встретиться с ним ни на этом, ни на том свете.

Впоследствии он был предан военному суду за пьянство и жестокость, и принужден оставить службу.

Не должно, однако ж, полагать, чтобы подобные люди, как этот капитан и в то время часто встречались во флоте. Я сказал уже, что он был нечто особенное в своем роде. Вербовка и недостаток офицеров в начале войны доставили ему случай быть лейтенантом; воспользовавшись слабой стороной адмирала, он получил следующий чин; а беспрестанные просьбы в адмиралтействе, с представлением на вид долговременной своей службы, доставили ему начальство над бригом. Флотская служба понесла весьма много вреда от допущения производства в офицеры таких людей, которые должны бы были не выходить из-под линьков. В то время в английском флоте было два разряда офицеров: одни, имевшие благородное происхождение и связи; и другие, которые пролезли в службу чрез «кляузную дыру», как их называли. Первым покровительствовали с молодых лет и выводили в чины, и они не получали достаточных сведений по своей части; а вторые, разве за малым исключением, по мере того как возвышались в чинах, от недостатка воспитания более и более оказывались неспособными и недостойными к занятию доверенных им должностей. Ныне же все молодые люди, вступающие в службу, должны иметь приличное воспитание, и следственно, принадлежать к благородным семействам. Это произвело желаемую перемену, значительно ограничило покровительство и положило совершенную преграду к получению офицерского звания таким людям как наш капитан.

После Трафальгарского сражения, когда Англия и Европа были обязаны Британскому флоту, все обратили большое внимание на морскую службу, и аристократы наши толпою устремились в нее. Это еще более способствовало возвышению флота; а сделанные впоследствии времени морским начальством распоряжения, произвели постепенное и прочное улучшение в нижних чинах, офицерах и судах. И я могу уверить каждого, что он не встретит более в морской службе нашей подобного нашему капитану.

ГЛАВА XVIII

Вот идет она, исполненная гнева и ревности. Сжалься над бедным человеком!

Ревнивая жена. Страшная рыба, заслужившая имя Смерти.

Спенсер.

Лишь только мой бриг начал сниматься с Нассаусского рейда, я встал с кровати; когда же он поставил брамсели и ушел в море, я надел фуражку и отправился гулять. Офицеры квартировавшего там полка весьма ласково предложили мне иметь у них стол, а полковник довершил это внимание предложением занять хорошую квартиру в казармах. Я немедленно перешел в чистые и покойные комнаты; скоро я совершенно выздоровел и был в состоянии сидеть за столом, за которым встретил тридцать пять молодых офицеров, живущих текущим днем, не заботящихся о завтрашнем и никогда не думающих вперед. Довольно странно, что там, где жизнь более подвержена опасности, люди делаются равнодушнее к ней; и где смерть постоянно пред глазами, как, например, в этой стране, вечность редко приходит нам на мысли. Но оно всегда так случается, особенно в странах деспотизма. Там, где сабля тирана в одно мгновение отделяет голову от плеч, жизнь делается не так дорогою, и смерть теряет свой ужас. Вот причина того равнодушия, с которым люди взирают на своих палачей. Кажется, будто бы существование, подобно поместьям, делается для нас драгоценным по мере уверенности нашей в ненарушимости прав, по которым мы ими владеем.

Но стану продолжать свой рассказ. Я все еще был далек от того, чтобы назваться хотя заурядно порядочным человеком, что по моему мнению значит почти то же самое, как и вовсе не быть им; но меня нельзя было уже назвать тем безрассудным созданием, каким я всегда был со времени оставления училища. Пребывание с Эмилией и образ ее, напечатленный на моем сердце; тесное заключение на бриге и счастливое вторичное избавление от смерти, которой я подвергался для спасения жизни бедного матроса, хотя и не поселили во мне полного отвращения к пороку, но как будто преобразовали меня на некоторое время. Мне казалось, что наставление, полученное мною от Эмилии, и недостойное поведение капитана произвели во мне решительный перелом. До того времени я только сознавал свои дурные дела, и считал себя не в состоянии поступать иначе. Я забывал, что никогда не делал надлежащего опыта. Предосудительное поведение капитана не только не заразило меня, но, напротив, с того времени я гораздо внимательнее начал думать о религии. Так велико было мое презрение к этому человеку, что все им сказанное я с полной уверенностью считал ложным, и он, подобно спартанскому пьяному рабу, доставил мне величайшее отвращение к ужасному пороку.

Но подобные рассуждения и чувства продолжались всегда до первого встретившегося искушения. Владычество порока было надо мной всесильно; я нарушал обещание и каялся; привычка брала верх надо всем, а то, что могло служить единственной в этом случае опорой, было во мне весьма слабо: религия моя была на шатком основании. Мои нравственные правила составляли нечто вроде языческой философии — иметь столько нравственности, чтобы благополучно пройти свое поприще в свете, но не выпутываться из лабиринта закоренелого беззакония.

Безрассудное и порочное поведение товарищей, офицеров полка, сделалось для меня предметом особенного размышления. Не будучи расположен следовать их примеру и, чувствуя себя несколько лучше их, я, с сердцем исполненным гордости, благодарил Бога, что не был похож на этих мытарей. Но фарисейская надменность скрывала от меня печальную истину, что я был хуже их и представлял слабую надежду на исправление. Смирение, бывшее единственным основанием, на котором могло развиться мое преуспевание в религии, и следовательно единственным средством к спасению, не было еще мне знакомо. Я не простился с пороком, а только сделался утонченнее в нем. Мне не нравилось грубое чувственное удовлетворение, так легко приобретаемое в Вест-Индии; но я не отказывался от случая совратить невинность, находя при этом более удовольствия в преследовании, нежели в самом чувственном наслаждении, которое скоро надоедало и увлекало меня за другими предметами.

Впрочем, мне весьма мало пришлось употребить свое искусство в этом роде на Багамских островах, где, как и на всех Вест-Индских островах, есть класс женщин, рожденных от белых отцов и от мулаток, весьма близко подходящих наружностью к европейкам. Многие из них брюнетки, хороши собой, с длинными черными волосами, прекрасными глазами и часто с щегольскими талиями. Женщины эти гордятся тем, что в жилах их течет европейская кровь, и потому пренебрегают супружеством с мужчиной, которого родословный лист подает сомнение об его черном происхождении; редко вступают в супружество, и разве тогда, когда получат богатое наследство и белые поселенцы, движимые интересом, избирают их себе в жены.

При таких обстоятельствах эти милые островитянки предпочитают связь по любви законному супружеству с мужчиной низшего происхождения и, сделавши однажды выбор, редко нарушают верность. Любовь их и постоянство противостоят продолжительности разлуки и требуемой временем перемене; они щедры до расточительности; но ревнивы и в припадках своей ревности готовы отмстить за себя кинжалом или ядом.

Одна из этих молодых леди нашла в моей наружности достаточно прелестей, чтобы сдаться на капитуляцию, и мы начали жить в этом роде супружества, на который смотрят в Вест-Индии, как на вещь необходимую между мужчиной и женщиной, и до которого никому, кроме нас, не было никакого дела. Благополучно протекло несколько месяцев эпикурейской жизни, пока ma chиre amie не встретила соперницу в дочери одного почетного чиновника на острове. Новая красавица была ко мне не-равнодушна и не имела благоразумия скрывать от других свои чувства; это так льстило моему самолюбию, что я не хотел воспользоваться ее расположением и увенчать свой успех последней благосклонностью; и только ежедневно по целым утрам, а иногда и по вечерам, проводил время с этой прекрасной американкой, как водится, в пустословии, любезностях и шутках.

Клевета — богиня, царствующая единодержавно не только в Великобритании, но и во всех колониях его величества, и поклонники ее скоро избрали меня целью для направления своих стрел. Ревность овладела моей прекрасной Карлоттой; она упрекала меня в непостоянстве; я опровергал ее и в доказательство моей невинности дал ей обещание никогда не посещать дома ее соперницы. Обещание это я постарался не выполнить, и целые две недели домашний мир мой нарушаем был то слезами, то самыми многоречивыми и исступленными соло, потому что после первого дня этой мелодии я не стал более возражать.

Однажды поутру маленькая невольница сделала мне знак следовать за нею в самую отдаленную часть сада. Я оказывал этой бедной девочке разного рода ласки, и она старалась отплатить мне за них. Иногда я выпрашивал для нее свободу от работы в праздничный день, нередко спасал от прута и давал мелкие деньги; это сделало ее совершенно мне преданной, и она, видевши с каждым днем увеличивающуюся печаль своей госпожи и, вероятно, зная чем все это должно кончиться, стерегла мою безопасность подобно маленькому сильфу-охранителю.

— Не пей кофе, масса, — сказала она, — масса положила в него что-то такое Обеах, ядовитое.

Сказавши это, она исчезла; я отправился в дом, где нашел Карлотту, приготовляющую завтрак; при ней была старуха, делавшая что-то такое, чего не слишком ей хотелось мне показывать. Беспечно напевая песню, я сел у стола, лицом к зеркалу и спиной к Карлотте, так что мог наблюдать за ее движениями, не будучи ею примечаем. Она стояла у камина, и возле нее на столике кофе; старуха терлась за углом камина, устремив свои прищуренные глаза на горящие угли. Карлотта, казалось, была в нерешимости; крепко сжимала руки; хотела налить мне чашку и опять поставила кофейник; старуха проворчала что-то такое на их языке; Карлотта топнула своей маленькой ножкой и налила кофе. Она поднесла его мне, тряслась, когда ставила передо мной, казалось, не хотела отнять руки от чашки и как бы желала взять ее назад. Старуха опять проворчала что-то такое, из чего я мог только услушать имя соперницы. Этого было для Карлотты довольно: глаза ее заблистали подобно пламени; она отняла руку от подноса, отошла к камину, села, закрыла лицо руками, оставив меня, как полагала, совершать последнюю земную трапезу.

— Карлотта! — внезапно и сурово воскликнул я. Она оборотилась, и кровь бросилась у ней в лицо и шею, окрасив их ярким цветом, так хорошо просвечивающим сквозь кожу этих мулаток.

— Карлотта! — повторил я. — Прошлую ночь я видел сон, и как ты думаешь, что мне снилось? Мне снился Обеах! (Она содрогнулась при этом имени.) Он говорил мне: не пить кофе сегодня утром, но заставить выпить старуху.

При этих словах старая ведьма вскочила с своего места.

— Поди сюда, старая баба-яга, — сказал я. Трясясь от страха, она подошла ко мне, потому что видела невозможность уйти от меня, и что преступление ее было обнаружено. Я схватил острый нож и, взявши ее за скудные остатки серых, сбившихся в клочки волос, сказал:

— Воля Обеаха должна быть исполнена; не я, но он повелевает тебе выпить этот кофе; пей его сию минуту.

Имя Обеаха так могущественно было в ушах ведьмы, что она устрашилась его более моего ножа. Считая просьбы о помиловании напрасными и час свой наступившим, она не произнесла ни слова и поднесла кофе к своим побледневшим губам; но лишь только она готова была покориться судьбе и выпить, я выбил у нее из рук чашку и растоптал на полу на тысячи кусков, бросив в это время грозный взгляд на Карлотту.

Она кинулась к моим ногам и начала целовать их в мучении борющихся страстей.

— Убей меня! Убей меня! — воскликнула она. — Я всему причиной, я сделала это. Обеах велик — он спас тебя. Убей меня, и я умру счастливой, — ты спасен теперь — убей меня!

Я хладнокровно слушал все эти сумасбродные восклицания, и когда Карлотта несколько пришла в себя, приказал ей встать.

Она повиновалась; но лицо ее изображало величайшее отчаяние от ожидания, что я немедленно оставлю ее для объятий ее более счастливой соперницы, и считала невинность мою совершенно подтвердившеюся посредничеством самого божества.

— Карлотта! — сказал я. — К чему бы послужило это, если бы тебе удалось умертвить меня?

— Я покажу тебе, — отвечала она и с этим вместе, подошедши к шкапу, взяла другую чашку кофе, и прежде нежели успел я оттолкнуть ее, как сделал с старухой, исступленная девушка успела уже проглотить из нее несколько.

— Что остается мне более делать? — сказала она. — Счастье мое навсегда улетело.

— Нет, Карлотта, — сказал я, — я не хочу твоей смерти, хотя ты хотела моей. Я был тебе верен и любил тебя, пока не сделала ты этого поступка.

— Простишь ли ты меня прежде, нежели я умру? — сказала она. — Потому что я должна умереть, узнавши теперь, что ты оставишь меня!

Произнеся эти слова, она с силою упала на пол и изрезала себе голову об обломки чашки; кровь в таком изобилии начала струиться из нее, что она ослабла. Между тем старуха убежала, малютка София испугалась и спряталась, и я остался один с нею.

Я поднял Карлотту с пола, посадил на стул, обмыл ей лицо холодной водой и, остановивши кровь, положил на кровать, после чего она начала судорожно дышать и всхлипывать. Я сел возле нее, рассматривал ее бледное лицо и видя ее горесть, погрузился в печальные воспоминания своих многочисленных пакостей.

— Сколько еще предостережений, сколько еще уроков должен получить я, прежде нежели исправлюсь! Вот опять случай, где я находился на краю погибели, и должен был бы отдать отчет Всемогущему, не принесши покаяния! Каково бы было мое положение, когда бы в эту минуту предстал я перед оскорбленным Создателем? Бедная Карлотта чиста и невинна в сравнении со мной, если взять во внимание преимущество воспитания с моей стороны и недостаток с ее. Что произвело все это несчастие и ужасные последствия, как не моя глупость играть чувствами невинной девицы и возбуждать ее расположение из одного только тщеславия, имея в то же время связь с этим несчастным созданием, разрыв которой не поселил бы во мне сожаления и на час, между тем как ее поверг бы в злополучие и по всем вероятиям отравил бы горестью все будущее ее существование? Что мне сделать? Простить, так как я сам надеюсь быть прощенным. Вина более моя, нежели ее. Я стал на колени, усердно прочитал Отче Наш, присовокупив несколько слов благодарения за незаслуженное избавление меня от смерти. Потом, вставши, поцеловал холодный, влажный лоб Карлотты; нежность моя тронула бедную девушку, и она облегчила себя потоком слез. Глаза ее обратились на меня, блистая благодарностью и любовью; но тут с ней опять сделался обморок. Я старался привести ее в чувство; потеря крови послужила к лучшему, и когда мне удалось успокоить ее борющиеся страсти, она погрузилась в глубокий сон.

Кто знает Вест-Индию, или кто знает человеческую натуру, не удивится, когда я скажу, что должен был продолжать эту связь до отъезда моего с острова. Неловкость, с какою Карлотта исполняла свой умысел, ее телодвижения и волнения совершенно убедили меня, что она была неопытна в подобного рода преступлении, и что я в состоянии буду предостеречь себя от вторичного подобного покушения на мою жизнь, если она еще когда-либо впадет в припадок ревности. Впрочем, в этом отношении мне нечего было более бояться, потому что я постепенно перестал посещать молодую девицу, бывшую причиной нашей размолвки, и после того, во все продолжение пребывания на острове, никогда не подавал малейшего повода сомневаться во мне. Все осуждали мое поведение по отношению той девицы, потому что внимание, которое я оказывал ей, и оказываемое ею открытое предпочтение мне устранили других обожателей, не шутя искавших руки ее и после того никогда к ней опять не возвращавшихся.

Острова эти во множестве изобилуют различного рода растениями, птицами, рыбами, раковинами и минералами, и труды натуралиста наградили бы его богатою добычею. Здесь в первый раз вышел на берег Колумб, но я не знаю, на котором именно из островов этих, хотя совершенно уверен, что он не нашел их до такой степени приятными, как я, потому что весьма скоро оставил их и направил путь свой к Сан-Доминго. Может быть не всем известно, что Нью-Провиденс был местопребыванием пирата Блекберда. Цитадель, стоящая на холме над городом Нассау, построена на месте крепости, заключавшей в себе сокровища знаменитого разбойника. В продолжение пребывания моего на острове случилось любопытное обстоятельство, относящееся, без сомнения, к подвигам этого удивительного народа, известного под названием буканьеров. Работники, копавшие землю у подошвы холма под крепостью, нашли несколько ртути и, продолжая рыть далее, встретили значительное ее количество. Очевидно, эта ртуть принадлежала к числу добычи пиратов и, будучи закопана в бочках или шкурах, впоследствии времени разрушившихся, прошла сквозь землю к подошве холма. Несмотря на все расположение мое к лакомствам стола, я был, однако ж, далек от того, чтобы предаваться жизни, какую вела большая часть молодых военных людей на Багамских островах.

Полученное мною воспитание, поставлявшее меня выше того препровождения времени, какое имело общество в колониях, заставило искать товарища, равного себе по образованию, и такого товарища нашел я в Карле N., молодом поручике полка, квартировавшего в Нассау. Дружба наша делалась теснее по мере того, как узнавали мы глупость и невежество людей, окружавших нас. По утрам мы проводили время в чтении классических авторов, знакомых обоим нам; декламировали латинские стихи; фехтовали и иногда играли на биллиарде; но никогда не рисковали расстраивать нашу дружбу допущением денежного интереса. Когда миновал зной, мы выходили из дома, делали несколько посещений или прогуливались по острову, стараясь как можно более удаляться от казарм, где образ жизни был так несходен с нашими понятиями. Офицеры начинали обыкновенно день около полудня, когда садились за завтрак; потом расходились по своим комнатам читать романы, которыми типографии Англии и Франции наводняли эти острова к величайшему ущербу для нравственности. Подобные книги иногда усыпляли их сразу, иногда лениво читались, помогая пережить самую жаркую часть дня; остальное время до обеда проводилось в визитах и болтовне или верховой езде, для возбуждения аппетита. Все же время до четырех часов утра посвящали они исключительно курению табака и вину и, наконец, более или менее отуманенные им, отправлялись в постель. Ученье в девять часов заставляло их вставать с горящей головой и пересохшим горлом; что бы несколько освежиться в холодной воде, они бросались в море, и это помогало им стоять прямо во фронте с солдатами; по окончании службы они опять отправлялись в постель, спали до двенадцати часов и потом собирались к завтраку. Таким образом офицеры проводили свои дни, и можно ли после этого удивляться, что наши острова пагубны для здоровья европейцев, если они ведут подобного рода жизнь в климате, всегда готовом воспользоваться всякою невоздержностью? Солдаты весьма охотно следовали примеру своих офицеров и так же скоро умирали; а потому самым постоянным их занятием каждое утро было копать могилы для жертв ночи. Четыре или пять таких ям считались числом весьма умеренным. Пагубная беспечность до того овладела этими офицерами, что приближение, даже самая уверенность в смерти, не причиняла им никакой печали, не заставляла делать никакого приготовления, не рождала никакого серьезного размышления. Спокойно шли они в военной церемонии на кладбище за телом своего товарища. Подобные процессии двигались обыкновенно по вечерам, и я часто видел, как беспечные молодые люди кидали камни в фонари, которые неслись перед ними для освещения им дороги к кладбищу. Я вставал всегда рано поутру, и мне кажется, что этой привычке много обязан своим здоровьем. Я любил наслаждаться прекрасным тропическим утром и с сигарой во рту отправлялся на рынок. Что сказал бы сэр Вилльям Куртис или сэр Карл Флауер, если бы они, подобно мне, увидели такое множество роскошных черепах, лежащих на спинах и выказывающих эпикурейскому глазу свои лакомые красоты? Тени классических обжор сожалели бы, что Америка и черепахи не были открыты в их время. Во множестве продавались также игуаны с зашитыми ртами, чтобы препятствовать им кусаться; они составляют превосходную пищу, хотя очень походят на аллигаторов и на своих мелких европейских сородичей — невинных ящериц. Московские утки[53], попугаи, цитроны, лимоны, гранаты, помидоры, аббогадские груши (более известные под именем солдатского масла) и множество других фруктов, лежавших кучами, составляли богатство рынка Нью-Провиденса и покупались за весьма дешевую цену.

Что касается до человеческих пород, продавцов и покупщиков, там были черные, брюнеты и блондины. Там встречались всякие женщины; от самой нежной блондинки с ясными голубыми глазами и льняными волосами, до совершенно черной, как вакса Дея и Мартина, жительницы Эфиопии.

Столпотворение Вавилонское не являло собою большого разнообразия языков, чем вест-индский рынок. Громкий и беспрерывный разговор черных женщин, молодых и старух (потому что черные дамы могут также хорошо болтать, как и белые); крики детей, попугаев и обезьян; черные мальчики и девочки, одетые на манер Венеры, белые зубы, красные губы, черная кожа и ноги, как у слона, все это вместе составляло сцену, которую стоило бы посмотреть; и пресыщенному сыну Франции и Англии стоило сделать ради нее прогулку, могущую, мне кажется, довольно приятно занять его, в особенности теперь, когда пароходы предоставляют такую скорость сообщения. Прохлада и красота утра, голубое, смотрящее любовью небо, и веселые крики невольников, которых наши исступленные филантропы хотят сделать счастливыми, сделав недовольными, все это вполне вознаградило бы за беспокойство и издержки путешествия тех, которые имеют достаточно свободного времени и денег, чтобы посетить тропические острова.

Приятное и даже необходимое развлечение, купанье, в особенности опасно в этих местах. В тени вы подвергаетесь уколам ската с острой щетиной на половине хвоста; и нанесенная им рана так опасна, что я знал одного человека, бывшего от нее безумным почти сорок восемь часов. На глубине водятся многочисленные хищные акулы, и я удовлетворял иногда алчность их и своей собственной страсти дразнить, покупая для этого палую корову или лошадь и отбуксировывая его на глубокое место, где ставил на якорь на толстой веревке и тяжелом камне, и потом, со своей шлюпки бил пешней этих чертей, когда они толпились вокруг поднесенного мною им кушанья. Может быть я слишком люблю рассказывать свои приключения с этими морскими хищниками, но, не могу пройти молчанием следующего случая.

В один прекрасный день после обеда, странствуя с Карлом по утесистым каменистым крутизнам, на берегу острова, мы пришли к месту, где тишина и чрезвычайная прозрачность воды приглашали нас выкупаться. Глубина была не велика, и мы, стоя на верху утеса, могли видеть дно по всем направлениям. Под небольшим возвышенным мысом, составлявшим противоположную сторону бухты, находилась пещера; но крутизна берега не давала к ней иного доступа, как вплавь, и мы решились осмотреть ее. Вскоре достигли мы входа и были восхищены романтическим ее величием и дикой красотою. Она простиралась весьма далеко вовнутрь и имела множество самой природой устроенных ванн, в которых мы поочередно купались, и каждая из них, чем дальше она находилась от входа пещеры, тем была холоднее. Прилив морской имел свободный туда доступ, и каждые двенадцать часов переменял в них воду. Беспечно провели мы здесь несколько времени в шутках, представляя Акиса и Галатею, Диану с нимфами и все возможные классические басни, приличные месту сцены.

Наконец, когда заходящее солнце напомнило нам о времени оставить пещеру, мы увидели не в дальнем от себя расстоянии над поверхностью воды спинной плавник чудовищной акулы, и все туловище ее ясно обозначалось под водой. Со страхом посматривая друг на друга, мы, однако ж, надеялись, что она скоро уйдет искать другой добычи; но плутовка плавала взад и вперед, точно фрегат, блокирующий неприятельский порт; и мы чувствовали, я полагаю, совершенно то же, что обыкновенно заставляли чувствовать французов и голландцев в последнюю войну, когда блокировали Брест и Тексель.

Часовой не переставал парадировать перед нами, в расстоянии десяти или пятнадцати сажень от входа в пещеру, делая беспрестанные галсы и ожидая только возможности полакомиться которым-нибудь из нас, если не обоими, точно таким образом, как мы распорядились бы с омаром или устрицей. Мы, однако ж, не намерены были предоставить себя на ее произволение, хотя напрасно смотрели во все стороны, ища помощи; утес над нами был неприступен; прилив начал возвышаться, и солнце касалось чистого голубого края горизонта.

Считая себя несколько сведущим в ихтиологии, я говорил моему товарищу, что рыба может так же хорошо слышать, как и видеть, и поэтому чем меньше будем мы говорить, тем лучше, и чем скорее уйдем от нее из виду, тем скорее заставим ее удалиться. Это была одна наша надежда на спасение, но надежда самая слабая; потому что прилив приближался уже к той высоте, когда акула могла приплыть в пещеру; она, казалось, была вполне знакома с местностью и знала, что мы не имеем другого средства выйти, как тем же самым путем, каким вошли. Мы отплыли назад и скрылись у нее из виду. Не знаю, проводил ли я когда-нибудь минуты неприятнее тех; тяжба в Ченсери или даже заточение в Ньюгете были бы почти роскошью в сравнении с тем, что я чувствовал, когда ночь начинала покрывать мраком вход б пещеру, и это адское чудовище не переставало парадировать у дверей, подобно таможенному досмотрщику. Наконец, не видя более плавника акулы над водой, я сделал знак Карлу, что мы должны плыть и оставить пещеру до полного прилива, или, в противном случае, сделаемся жертвами акулы. Молча пожали мы друг другу руки, нырнули и мужественно поплыли вперед, поручив себя Провидению, которое, что касается до меня, я редко забывал, когда находился в опасности, и, признаюсь, никогда не был более уверен в своей погибели, даже плавая в крови бедного матроса, потому что тогда акулы были развлечены другими предметами, между тем как тут внимание их обращено было только на нас; но это неразвлеченное внимание обратилось нам в пользу.

Нельзя описать ужасного состояния моих чувств, и всегда, когда случай этот приходит мне на мысль, я дрожу от одного воспоминания о страшной участи, казавшейся неизбежною. Мой товарищ не был таким искусным пловцом, как я, и потому, когда я на некоторое расстояние опередил его, он издал слабый крик. Мне представилось, что акула схватила его; я оборотился, но оказалось не то; ужас его увеличился, когда он так далеко отстал от меня, и это побудило его обратить мое внимание. Я возвратился к нему, поддержал его и ободрил, без чего он, наверное, потонул бы. Карл ожил при моей помощи; мы благополучно достигли песчаного берега и таким образом ушли от нашего врага, который, переставши видеть и слышать нас, сам, как я полагал, удалился от того места.

Вышедши на берег, мы легли и тяжело продышали несколько минут, прежде нежели вымолвили слово. Не знаю, каковы были мысли и чувства моего товарища, но мои исполнены были благодарностью Богу и возобновлением обещания исправиться в своем поведении. Впрочем, я могу наверное полагать, что хотя Карл не имел стольконадобности в исправлении, сколько я, но чувства его были совершенно одинаковы с моими. Впоследствии мы никогда более не повторяли подобного удовольствия, хотя часто говорили о нашем избавлении и смеялись над своими страхами; однако в таких случаях, разговор всегда приводил нас к серьезным размышлениям, и вообще я уверен, что происшествие это принесло нам много добра.

Прошло шесть месяцев пребывания моего на острове; я совершенно поправился в здоровьи и был в состоянии нести действительную службу. Блистательные успехи нашего контр-адмирала в Вашингтоне возбудили во мне желание разделить честь и славу, которую приобретали товарищи на берегу Северной Америки; но своенравной судьбе угодно было бросить меня совсем в другую сторону.

ГЛАВА XIX

Мира. Как достигли мы берега?

Про. Провидение благое доставило нас.

Сиди спокойно и выслушай рассказ о нашем последнем бедствии на море. Вот тот остров, к которому мы пристали.

Шекспир

Один из наших фрегатов пришел к острову запастись черепахами. Я объяснил командиру его, по какому случаю был оставлен на берегу, и он согласился взять меня на фрегат, говоря, что сам отправляется далее к югу для смены находящегося там крейсера, капитан которого, без сомнения, не откажет доставить меня в Англию, куда по смене должен будет отправится. Поспешно приготовился я к отплытию; простился со всеми добрыми моими приятелями в казармах, потому что они действительно были ко мне внимательны, хотя неблагоразумны и невнимательны к самим себе; также простился с некоторыми тамошними семействами, в кругу которых пользовался я самым обязательным гостеприимством; и, наконец, расстался с Карлоттой.

Тут предстояла мне трудная задача, но ее непременно надо было решить. Я говорил Карлотте, что капитан, вовсе не походивший на того, от которого я бежал, приказал мне немедленно перебраться на фрегат, и я не смею ослушаться его. Я обещал ей возвратиться в скором времени; предлагал деньги и подарки, но она не хотела ничего принять, кроме небольшой пряди моих волос. Я выпросил свободу бедной Софии, негритянке, спасшей мне жизнь. Девочка эта горько плакала при прощании со мной, но я ничего не мог более для нее сделать. Впоследствии я узнал, что Карлотта приезжала на каждое приходившее судно спрашивать обо мне, который редко или, скорее, никогда не думал о ней.

Мы подняли все паруса и, плывя на юго-восток с умеренными ветрами и хорошей погодой, взяли, к концу этого времени, большое американское судно, в четыреста тонн, шедшее в дальнем расстоянии от французского берега, в надежде избежать наших крейсеров; оно имело богатый груз и шло в Лагиру. Капитан призвал меня и предложил начальство над призом, предоставляя отправиться на нем прямо в Англию. Назначение это совершенно согласовалось с моими желаниями, и потому я охотно принял его, прося только отпустить со мною шкиперского помощника, по имени Томпсон, старого коряка, находившегося в числе моих гичешных гребцов во время подвигов на Баскских рейдах. Томпсон был решительный, добрый, послушный, высокий сухощавый каледонец из Абердина, и человек, в котором я был уверен, что он ни в какой крайности не оставит меня. Его назначили со мной; нам отпустили приличное количество морской провизии и вина, и я, получивши приказание отправиться, простился с капитаном, который был хороший моряк и превосходный человек.

Торопливость, замеченная мною по приезде из призовое судно, с какою все пленные укладывали свои вещи и погружали в шлюпку, пришедшую для перевоза их на фрегат, не обратила в то время на себя моего внимания. Мне приказано было удержать с собою шкипера и одного матроса, чтобы передать судно в адмиралтейскую комиссию.

Занявшись установкою многих необходимых и важных для меня вещей, по случаю предстоявшей мне скорой разлуки с фрегатом, я забыл о полученном приказании и о шлюпке, находившейся у борта и ожидавшей только моего приказа отвалить. Наконец, бывший на ней молодой мичман спросил меня об этом; я вышел наверх и, увидев всех пленных, чинно усевшихся в шлюпке с сундуками и узлами и готовых отправиться, приказал шкиперу и одному из американских матросов взойти опять на судно и взять с собою свои вещи. Шкипер весьма неохотно повиновался моему приказанию, и я сначала не замечал этого, пока не сказал мне о том мичман; но сундук его тотчас передали на палубу, и так как фрегат повторил сигнал, требуя возвращения шлюпки (потому что было уже темно), то она проворно отвалила и скоро скрылась из виду.

— Остановите шлюпку! Ради Бога остановите шлюпку — закричал шкипер.

— Зачем возвращать шлюпку? — возразил я. — Я имею приказание, и ты должен остаться со мной.

Сказавши это, я отправился минуты на две в палубу; но шкипер последовал за мной и опять повторил:

— Если вам дорога жизнь ваша, сэр, то верните шлюпку.

— Зачем? — спросил я нетерпеливо.

— Потому, сударь, — отвечал он, — что судно прорублено матросами и потонет чрез несколько часов; вы не можете спасти его, потому что вам нельзя найти, где оно течет.

Тогда я сам увидел необходимость возвратить шлюпку; но уж было поздно, и она скрылась из виду. Поднятый на фрегате фонарь — сигнал, требующий возвращения, — был спущен, и это доказывало, что она подошла к борту. Я поднял два огня на грот-брам-стенке и приказал палить из ружей; но, по несчастью, патроны или не были положены в шлюпку, перевезшую нас на приз, или она увезла их обратно. Один фонарь мой на брам-стеньге погас, а другой не был усмотрен фрегатом. Мы подняли другой огонь, но не получили никакого ответа; фрегат, очевидно, вступил уже тогда под паруса. Я старался держаться за ним сколько мог, в надежде, что он увидит нас в течение ночи или возьмет на следующее утро, если мы к тому времени не потонем.

Но судно мое, тяжело нагруженное и почти уже налившееся водой, с самым попутным ветром не могло идти более четырех миль в час. Итак, вся надежда догнать фрегат исчезла. Я старался узнать от шкипера, где были прорубы, в намерении заколотить их, но он так усердно напился пьян, что, кроме бахвальства и ругани, ни на что другое не был способен. Мы начали расспрашивать бедного негра, оставленною мною на судне вместе со шкипером; но он не знал, где находились пробоины, и говорил только, что, когда они были еще в Бордо, шкипер их поклялся не входить ни в один английский порт и потому устроил в подводной части судна отверстия, из которых можно бы вынимать деревянные пробки, когда ему понадобится. Очевидно для меня было то, что отверстия эти находились в носовой и кормовой частях судна, в то время значительно осевших. В заключение негр прибавил, что сам шкипер пустил в них воду, и что более этого он ничего не может сказать нам.

Я опять начал расспрашивать шкипера; но он был вне способности рассуждать, напившись замертво, от страха утонуть трезвым — случай весьма нередкий с матросами.

— Что вы мне говорите! Кто боится умереть? Я не боюсь. Я побожился, что ни за что не войду в английский порт, и сдержал свое слово.

Потом посыпались ругательства, и, наконец, он упал на палубу в припадке пьяного одурения.

Я созвал своих матросов и объявил им опасность нашего положения. Решено было немедленно спустить на воду стоявший на рострах баркас и положить в него все необходимое для плавания. Мы погрузили платье, сухари, солонину, пресную воду, секстант и зрительную трубу; вино, стоявшее в каюте, я отдал под присмотр посланному со мной мичману; мачта и парус были тщательно осмотрены и прилажены. Изготовивши таким образом баркас и посадивши на него четырех человек, мы взяли его на буксир, прикрепив парой надежных концов, и продолжали держать прежним курсом, по предлагаемому нами направлению пути фрегата до рассвета.

Ожидаемые с нетерпением четыре часа утра наступили, но фрегата не было видно даже с салинга. Судно более и более погружалось, и мы готовились пересесть в шлюпку. По моему рассчету мы находились тогда в семистах милях от ближайшего берега Южной Америки и почти вдвое дальше того от Рио-Жанейро; но такое значительное удаление от земли не отчаивало меня, и я вдохнул в матросов своих столько уверенности, что они с величайшим проворством и усердием повиновались мне во всем, исключая одного случая.

Видя, что судно не могло держаться на воде более одного или двух часов, я решился оставить его и приказал подтянуть шлюпку к борту. Матросы взошли в нее, поставили мачту, заложили реек паруса и ожидали только приказания поднять его. Сами от себя раскинули они на кормовой банке мою шлюпошную шинель и устроили для меня весьма удобное место отдохновения. Шкипер хотел также идти в шлюпку; но люди прогнали его пинками, кулаками и восклицаниями, клянясь непременно выбросить его за борт, если он вздумает сесть. Хотя я сам разделял отчасти раздраженные их чувства, но не в состоянии, однако ж, был оставить человека погибнуть, даже в пропасти, изготовленной им для других, и еще в такое время, когда сами мы должны были положить все упование наше на милость Всемогущего и молить Его помочь нам благополучно прибыть к порту.

— Он заслуживает смерти, он причиной всего этого — говорили матросы. — Идите в шлюпку, сэр, или мы отвалим без вас.

Бедный шкипер, протрезвившись после четырехчасового сна, почувствовал весь ужас своего положения, плакал, кричал, рвал на себе волосы, вцепился в мой сюртук так, что одна только сила моих матросов могла оторвать его, и выказывал такую сильную привязанность к жизни, какой мне никогда прежде не случалось видеть в преступнике, приговоренном законами к смерти. Он упал передо мной на колени и обращался с мольбами к каждому из нас порознь и ко всем вместе; напоминал нам о своей жене и детях, оставшихся в Бальтиморе, и умолял нас подумать о них и о наших собственных.

Признаюсь, это до слез тронуло меня; но мои матросы слушали его с самым стоическим хладнокровием. Двое из них перебросили его на другую сторону шканец, и прежде чем он мог опамятоваться от жестокого падения, толкнули меня в шлюпку и отвалили. Между тем несчастный подполз опять к тому же борту и на коленях снова начал кричать:

— О, пощадите, пощадите, пощадите! Ради Бога пощадите, если сами хотите быть помилованы. О, Боже! Жена моя и дети!

Мольбы его не подействовали на раздраженных матросов; наконец, он, очевидно в расстроенном состоянии рассудка, начал посылать нам проклятия, покуда мы еще не совсем отвалили от борта, и баковый матрос держался еще за него крюком. Решившись внутренно не оставлять его, хотя предвидел, что следствием этого будет возмущение моей команды, я приказал, однако ж, отвалить. Несчастный шкипер, замечая принимаемое мною тайное участие в его положении, питал еще до того времени некоторую надежду; но потом предался самому ужасному отчаянию. Он сел на курятник и, как мертвец, глядел на нас. Я никогда не видел более разительной картины человеческого отчаяния.

В это время негр Мунго, принадлежавший призовому судну, бросился из шлюпки и поплыл к нему. Схватившись за веревку, висевшую со шкафута, он влез на борт и сел возле своего хозяина. Мы кричали ему, чтобы он вернулся, грозя оставить его.

— Нет, масса, — отвечало это верное создание. — Мне не надобно жить: если не берете масса Грина, не берите и меня! Мунго давно уже живет у массы капитана. Мунго хочет и умереть с массой и возвратиться с ним в Гвинею!

Если бы я даже и сам решился оставить шкипера, то поступок бедного Мунго должен бы был побудить меня к исполнению своего долга. Полагая, что мы достаточно уже проучили его за его предательство и жестокое намерение, я приказал Томпсону, бывшему на руле, положить руль право на борт и пристать к судну. Едва успел я отдать это приказание, как три или четыре матроса вскочили с своих мест и с угрожающим видом божились, что не позволят возвратиться за шкипером, как за причиной всех их бедствий, и говорили, что они предоставляют мне, если я хочу, разделить с ним участь, но ни за что не допустить его сесть в шлюпку. Один из них, дерзновеннее прочих, хотел вырвать руль из рук Томпсона; верный моряк мой схватил его за воротник и в мгновение ока выбросил за борт. Другие бросились отмстить за свое го единомышленника; но я обнажил саблю и, приставив ее к груди первого, ближайшего ко мне бунтовщика, приказывал ему возвратиться на свое место, если не хочет быть немедленно убитым. Он слышал обо мне и знал, что я не любил шутить.


Твердость и решительность скоро усмиряют бунтовщиков. Он повиновался приказанию, но весьма угрюмо, и я слышал несколько возмутительных выражений между прочими матросами. Один из них сказал, что я не их офицер, и что я не принадлежал их фрегату.

— Это не ваше дело, и я не позволю вам рассуждать об этом, — возразил я. — У меня в кармане назначение, утверждающее меня в должности, подписанное генерал-адмиралом нашего короля и его помощниками, и ваш капитан, который вместе с тем и мой капитан, утвержден в своей должности таким же назначением. Знайте же теперь, кто предоставил мне власть повелевать вами, и увидим кто осмелится сопротивляться мне. Я повешу того на ноке рея этого гибнущего судна, прежде нежели оно пойдет ко дну.

Посмотревши потом на человека, выброшенного Томсоном из шлюпки, и который держался за борт ее, не смея влезть, я спросил его, станет ли он повиноваться мне или нет? Он отвечал, что будет и надеется получить прощение. Я сказал ему, что оно совершенно зависит от поведения его и других, и при том он должен помнить, что если наше или какое бы ни было военное судно возьмет нас, он и три товарища его не избегнут виселицы за возмущение, и что одно только будущее послушание может избавить их от наказания, если мы достигнем порта.

Слова мои подействовали на виновных; они просили прощения и уверяли меня, что постараются заслужить его будущим послушанием.

Все это происходило не в дальнем расстоянии от погибавшего судна и могло быть на нем слышимо. По усмирении матросов, ветер, бывший до того попутным, начал постепенно стихать, и слабо задул от юго-запада прямо на судно.

Я воспользовался этим и сделал им нравоучение. Тронувши несколько их чувства, я сказал им, что не знаю ни одного бесчеловечного поступка, имевшего хорошие последствия, и если бы судно или шлюпка не спасла человека, который мог быть спасен, то все возможные бедствия неминуемо начали бы валиться на поступивших так жестоко, и что потому я совершенно был уверен в неизбежности их, если б мы не были сострадательны к ближнему.

— Бог, — сказал я, — оказал нам милость, пославши прекрасную шлюпку для спасения нас от неизбежной погибели. Теперь Он как будто говорит нам: «возвратитесь к погибающему судну и спасите себе подобного страдальца».

Ветер перестал дуть по желаемому для нас направлению и обратился прямо на судно.

— Итак, — продолжал я, — торопитесь повиноваться воле Провидения; исполняйте долг ваш и уповайте на Бога. Тогда я стану гордиться, что командую вами, и буду уверен в благополучном доставлении вас в порт.

Это было минутой решительного перелома; они взялись за весла и с живостью начали гресть к судну. Бедный шкипер, бывший свидетелем всего происходившего, смотрел на свое приближающееся спасение с большим беспокойством, и едва шлюпка успела пристать к борту, он вскочил в нее, упал на колена и вслух благодарил Бога за избавление от смерти; потом бросился мне на шею, обнимал меня, целовал в щеки и плакал как ребенок. Матросы, у которых озлобление никогда не бывает продолжительно, с радушием выскочили помочь ему положить в шлюпку небольшую связку его вещей, и когда Мунго, следуя за своим хозяином, был опять посреди их, они все поочередно пожали ему руку и божились, что он непременно будет царем по возвращении в Гвинею. Мы взяли также с судна некоторые необходимые нам вещи, забытые раньше впопыхах.

Наконец, мы отвалили в последний раз и не успели отъехать двухсот сажень от суда, как оно тяжело наклонилось на одну сторону, выпрямилось и точно же так наклонилось на другую; потом, как бы одаренное жизнью и инстинктом, издало стон и погрузилось в бездонную глубину. Едва кончилась эта страшная сцена, ветер опять задул с востока.

— Смотрите, — сказал я. — Небо уже начинает покровительствовать нам. Ветер опять стал попутный.

Мы возблагодарили Бога, поставили парус и взяли курс свой на мыс Св. Фомы; после чего с веселым духом и благодарным сердцем приступили к умеренному обеду.

Погода была ясная, море довольно спокойно, и мы не очень бедствовали, имея в изобилии провизию и воду; одно опасение перемены ветра и сознание своего неизвестного положения наполняли нас трепетом. На пятый день по оставлении судна, мы увидели в дальнем расстоянии берег острова Тринидада и утесы Мартин Вас. Остров этот, находящийся под 20° южной широты и 30° западной долготы, не должно смешивать с островом того же имени, лежащим у берега Терра Фирмы, в Вест-Индии, и составляющим теперь английскую колонию.

Справившись с Горсбергом, взятым мною с собой, я узнал, что остров, к которому мы тогда приближались, сначала был обитаем португальцами, но давно уже оставлен ими. Я не переставал держать на него в продолжение ночи, покуда не услышали мы бурунов, бьющихся об утесы; тогда я привел к ветру, в намерений до рассвета продержаться у острова.

Утро представило нашему взору скалистый и опасный берег, с высокими остроконечными утесами, гордо вызывающими на бой неугомонные и свирепые волны, беспрестанно раздроблявшиеся у подножия их и отступавшие назад для нового нападения. От веков боролись они здесь и так будут ратоборствовать еще целые века, не делая никаких следов, заметных глазу человека. Пристать к такому берегу было невозможно, и мы начали держать вдоль него, в надежде сыскать какую-нибудь бухту, в которую могли бы безопасно поставить нашу шлюпку. Остров показался нам длиною миль десять. Эта была груда каменистых гор, взгроможденных одни на другие и возвышающихся на несколько сот футов над поверхностью моря. Он был неплодороден, исключая вершин гор, где несколько деревьев образовывали красивые венцы, призывавшие под свою прохладную тень, хотя об этом можно было лишь мечтать, потому что вершины эти казались совершенно недоступными. Вообще остров, по-видимому, не представлял ничего, могущего улучшить наше положение, и заставлять меня опасаться, что приставание к нему, если удастся нам найти удобное для того место, не принесет никакой пользы, между тем, как со всякой потерей времени, мы будем только бесполезно уменьшать запас нашей провизии. Казалось, на острове не было живого существа, и высадка на него была сопряжена с величайшей опасностью.

Этот ничего не обещающий, наружный вид его побудил меня предложить идти к Рио-Жанейро; но мои матросы были другого мнения. Они возражали, что, слишком долго находясь в море, чувствовали себя изнуренными и предпочитают лучше остаться на острове, нежели еще подвергать жизнь свою опасности в открытом океане, на такой утлой шлюпке. В продолжение этих споров мы подошли к небольшому песчаному месту, на котором увидели двух диких свиней, сошедших к морю покормиться раковинами; это еще более побудило матросов настаивать на своем, и я согласился спуститься под ветер у острова и искать места, удобного для причала.

Обошедши всю западную сторону, следуя замечаниям Горсберга, мы направились в залив Утеса Кегли и, достигши его, увидели пред собой величественную сцену, какую прежде никогда не встречали, и которая в своем роде, вероятно, единственна в природе. Величайший утес, высотою в девятьсот или тысячу футов, почти отвесно подымался над морем. Вверху и внизу он был одинаков в объеме, имел совершенное подобие кегли и от этого получил свое название; стороны утеса казались нам ровными до самой вершины, покрытой зеленью и так высоко воздымавшейся над нами, что морские птицы, мириадами кружившиеся вокруг его, едва были видимы, поднявшись на две трети его высоты. Море с яростью разбивалось у подножия скалы. Стаи пернатых в бесконечном разнообразии были искони веков спокойными хозяевами этого природного обелиска, и все выдавшиеся его части и небольшие уступы покрыты были гуаном. Он казался мне удивительною игрою природы, поставившей эту массу на занимаемом ее месте, чтобы сопротивляться чрезвычайным усилиям ветра и волнам враждующего океана.

На противоположном конце залива представилось нам другое любопытное явление. Лава, направив исток свой в море, образовала слой, над которым висел другой, с такою стремительностью излившийся из расплавленного утеса, что, не успев слиться с первым, охладился и образовал висячую арку, под которую свободно входили разгульные волны моря, разбивались об оба слоя и чрез отверстия, находившиеся в верхнем, били великолепными фонтанами на высоту шестидесяти футов, весьма похожими на фонтаны, пускаемые китами, но с несравненно большим шумом и силой. Ужасный гул потрясал воздух и наполнял сердце трепетом. Я не мог не удивляться этому творению Создателя, которое заставило меня погрузиться в размышления и сознание моего ничтожества и слабости.

Мы продолжали плыть вдоль берега, ища места, где бы пристать; и лишь только начали убирать парус, как американский шкипер, сидевший возле рулевого и внимательно смотревший влево, закричал вдруг: «Положи руль на борт, любезный! «, — сопровождая это восклицание ударением по румпелю с такой силой, что едва не столкнул за борт матроса, сидевшего по левую его сторону. В это время огромная волна подняла шлюпку и отнесла ее на несколько сажень вправо от остроконечного камня, бывшего наравне с водою и присутствия которого никто из нас не предполагал, кроме американского шкипера (потому что на камнях этих не всегда бывает бурун, заставляющий принимать предосторожности). Без сомнения, мы должны бы были разбиться в куски о камень, если бы опасность не была усмотрена и отвращена внезапным и искусным поворотом руля; одной минутой долее, и одним футом ближе, и нас бы не стало.

— Милосердный Боже! — воскликнул я. — Какая участь готовилась нам? Где взять слов, чтобы возблагодарить Тебя за такие милости?

Я поблагодарил американца за его внимание и сказал своим матросам, как много отплатил он нам за спасение его с утопавшего судна.

— Нет, лейтенант! — отвечал бедняк. — Это самая ничтожная плата за оказанную вами мне милость.

Повсюду встречали мы большую глубину и крутые утесы; поэтому, убравши парус, взяли весла, и на них отправились отыскивать пристанища. В конце бухты мы увидели лежавшее на боку, обшитое медью судно, переломленное пополам. Это еще более увеличило нетерпение людей моих выйти на берег; но, подъехавши к нему близко, мы нашли невозможным пристать и видели, что наша шлюпка разобьется вдребезги, если мы начнем пробовать. Мичман предложил, чтобы кто-нибудь из нас переплыл на берег, и взобравшись на возвышенность, отыскал удобное место. На это я согласился, и квартирмейстер немедленно разделся. Я приказал привязать ему под руки лот-линь, дабы можно было притащить его к шлюпке, если он выбьется из сил. По зыби плыл он весьма легко; но достигши прибрежных бурунов, не мог пробиться сквозь них, потому что как только становился ногами на дно, отбой волны бросал его опять назад.

Три раза наш лихой квартирмейстер пробовал преодолеть недоступность бурунов, и три раза имел одинаковый успех; наконец, он уморился, и мы подтащили его к шлюпке почти мертвым; однако наши попечения скоро привели его в чувство, и он остался жив и здоров. Мичман вызвался тогда попытаться с линем переплыть бурун под водою, доказывая, что неуспех квартирмейстера происходил от того только, что он плыл поверх воды; хотя это было справедливо, но я не позволил ему рисковать своею жизнью; мы опять погребли вдоль берега и подошли к камню, о который волнение разбивалось с большой силой. Объехавши его, мы, к величайшей нашей радости, нашли, что он отделялся от берега, и в промежутке была тихая вода, позволившая нам безопасно выйти на берег. Утвердив шлюпку на дреке и оставя при ней двух надежных часовых, я с остальными отправился осмотреть бухту. Первое наше внимание было обращено на погибшее судно, мимо которого проезжали мы в шлюпке, и карабкаясь с четверть часа по огромным обломкам камней, отторгнутых от разных сторон горы и заваливших прибрежье, достигли, наконец, желаемого места.

Мы нашли, что погибшее судно была прекрасная, обшитая медью шхуна, величиной около ста восьмидесяти тонн. Ударившись с чрезвычайной силой о берег, она была выброшена на несколько сажень далее предела полной воды; разбросанные мачты и рангоут лежали на прибрежьи, усеянном ее грузом, состоявшим из различных игрушек и металлических мануфактурных вещей, музыкальных инструментов, скрипок, флейт, дудочек и органов; мы нашли также несколько французских романов с неблагопристойными картинками и с еще более непристойным содержанием; книги я взял себе. Это заставляло нас заключить, что судно было французское. В недальнем от него расстоянии, не небольшой возвышенности, стояли три или четыре избушки, построенные наскоро из остатков крушения, а еще несколько далее, ряд могил с крестом над каждой. В хижинах нашли мы разные остатки человеческого пребывания: несколько лавок и столов, грубо сколоченных из досок, кости коз и диких свиней, и сгоревшие дрова; но, несмотря на все наши старания, не могли узнать имени судна, или его хозяина, и не отыскали никакой надписи или вырезки на доске, как делают иногда, чтобы показать кому принадлежало судно и что случилось с пережившими крушение.

Однако наши внимательные исследования привели нас к самому достоверному заключению, из какого порта судно вышло, куда направлялось и чем торговало. Шхуна, без всякого сомнения, плыла из Рио-Жанейро к Африканскому берегу, и будучи по юго-западную сторону острова, лежа на норд-ост, ночью попала на берег. Очевидно также было, что она отправлялась за невольниками, не только по различным мелочам, составлявшим груз ее, но и по внутреннему ее устройству и множеству найденных нами в числе прочих остатков, ручных и ножных цепей, какие употребляются только для заковывания несчастных жертв этой торговли.

Ночь мы провели в хижинах, и на следующее утро разделились на три партии для осмотра острова. Я уже сказал, что у нас были ружья, но не было пороху, и потому мы не имели надежды убить дикую козу, или свинью, во множестве находившихся на острове. Одна партия должна была взобраться на вершину самой высокой горы; вторая отправилась вдоль берега на запад, а я с двумя матросами пустился на восток. С большим трудом переходили мы разные ущелья и, наконец, достигли длинной долины, по-видимому, пересекавшей остров.

Здесь поразило нас удивительное и самое печальное явление. Тысячи тысяч лишенных жизни деревьев, высотою каждое футов в тридцать, покрывали долину, простирая другу к другу свои помертвелые ветви; казалось, будто бы природа в один роковой миг прекратила свою растительную силу этого погибнувшего леса. Между ними не было ни кустарника, ни травы; на нижних ветвях чайки и другие морские птицы в бесчисленном множестве основали свои гнезда, и их кротость поразила меня. Они совсем не знали человека, и самки, сидя на гнездах, только с угрожающим видом раскрывали свои носы, когда мы проходили мимо них.

Весьма трудно удовлетворительно объяснить гибель этого огромного леса, потому что мы не заметили там недостатка в богатой почве для питания корней. Мае казалось, что всего вероятнее продолжительное извержение вулкана было причиной такого пресечения жизни; или, может быть, необыкновенный ураган, нагнав сюда огромные волны моря, отравил соленой водой деревья и их корни. Которая-нибудь из двух этих причин должна была произвести такое последствие. Пусть решат это философы и геологи.

Нам по крайней мере утешительно было узнать, что мы не будем иметь недостатка в пище; гнезда птиц представляли огромный запас яиц и птенцов всякого возраста, и мы возвратились к своему пристанищу нагруженные ими. Партия, осматривавшая западную сторону острова, донесла, что видела диких свиней, но не могла поймать ни одной; а те, которые должны были подняться на горы, возвратились чрезвычайно усталые и одного из них не доставало. Они говорили, что достигли самой вершины горы, и нашли там пространную равнину, покрытую папоротниками, вышиной от двенадцати до восемнадцати футов; что на этой равнине видели они стадо диких коз, и заметили между ними козу, величиной с жеребенка, бывшую, как казалось, их вожатою. Все старания поймать хотя одну остались безуспешными. Неявившийся матрос пустился за козами далее; они ожидали его несколько времени; но видя, что он не возвращается, полагали, не отправился ли он к нашему пристанищу другой дорогой. Происшествие это очень меня тревожило. Я боялся не случилось ли какого-нибудь несчастия с бедняком; мы искали его и поддерживали огонь всю ночь, которую, подобно первой, провели в хижинах. Погибнувшее судно доставляло нам обильный запас дров. Ключ прозрачной воды бежал не в далеком расстоянии от нашего селения.

На следующее утро была послана партия отыскивать невозвратившегося матроса, а несколько человек отправились набрать молодых чаек для обеда. Они принесли такое множество птиц, что нам достало их на два или на три дня; но из троих, посланных за матросом, возвратилось только двое. Они донесли, что ничего не могли разведать о нем, и что из числа их также не достает одного, без сомнения, отправившегося искать своего товарища.

Известие это родило в нас величайшее беспокойство и множество подозрений. Мы полагали, что на острове должны быть дикие звери, добычей которых сделались наши бедные товарищи. На следующее утро, выбрав двух надежных людей, я сам вознамерился отправиться на розыски.

Оставляя американское судно, я взял с собой находившегося на нем пуделя, во-первых, чтобы не дать бедному животному погибнуть и, во-вторых, потому, что в случае недостатка лучшей пищи, мы могли приготовить из него обед. Это было весьма кстати. Я всегда ласкал и кормил его, и он до того сделался привязан ко мне, что никогда не оставлял меня, и был моим спутником при розысках матросов. Мы достигли вершины первой горы, с которой увидели коз, пасущихся на второй, и намерены были пуститься туда искать товарищей. Приближаясь к покатости утеса, оканчивавшейся пропастью, я шел несколько шагов впереди бывших со мною матросов, а собака бежала еще несколько впереди меня. Отлогость, которую предстояло мне перейти, была в ширину шесть или семь футов и двенадцати футов длины, имея весьма легкий скат к пропасти, так что я считал ее безопасною. Из утеса пробивался над нею небольшой ключ воды и, протекая между мхом и травой, падал в ужаснейшую пропасть.

Эта тропинка в сравнении со многими пройденными нами, показалась мне совершенно безопасной, и я готов был вступить на нее; в это время, бежавшая впереди меня собака прыгнула на роковое место, ее ноги заскользили, она упала и исчезла в пропасти! Я отступил назад. Я слышал тяжелый удар и вой, потом еще один слабый крик, потом все замолкло по-прежнему. Подошедши с величайшей осторожностью к краю пропасти, я увидел причину внезапного падения и смерти моей собаки: ключ воды увлажнил почву, а на ней вырос короткий мох, густой и гладкий, как бархат, и столь скользкий, что не в состоянии был сдерживать ногу.

Я поблагодарил Всевышнего за счастливое избавление меня от смерти, и потом мои мысли невольно обратились к судьбе бедных матросов, очевидно, лежавших мертвыми внизу этого утеса. Все обстоятельства подтверждали справедливость моих догадок, которые я передал бывшим со мною матросам, в то время только что подошедшим ко мне, и мы отправились в ущелье дальним и окружным путем. После трудного и опасного часового перехода мы достигли места, где и уверились в горькой истине. Там лежали мертвые тела наших матросов и моей собаки, изуродованные как нельзя ужаснее. Оба они, вероятно, хотели перейти покатость так же беззаботно, как и я, когда Провидение послало собаку для моего спасения от той же неизбежной гибели, какая постигла их.

Это чудное избавление весьма подействовали на мой ум. Вообще опасности, которым я беспрестанно подвергался в последнее время, и смерть, неоднократно висевшая над моей головой, сделали меня гораздо рассудительнее и осторожнее. Печальный и задумчивый возвратился я к нашему пристанищу и рассказал людям об участи, постигшей их товарищей. Имея в связке вещей своих молитвенник, я вызвался прочитать им вечерние молитвы и благодарность за наше избавление.

Американский шкипер, имя которого было Грин, в особенности изъявлял на то готовность. Человек этот, с той минуты, как мы взяли его на шлюпку, совершенно переменился; он всегда отказывался от порции вина и отдавал ее матросам; был молчалив, задумчив, и я часто заставал его за молитвой, но в таком случае никогда не мешал ему. В прочее время он постоянно старался быть елико возможно полезным; чинил сапоги и платье матросов и учил их этому; всегда, при производстве какой-нибудь тяжелой работы он начинал ее первым и оставлял последним, и вообще был так внимателен и добр, что все мы начали любить его и обращаться с ним с большим уважением. Во время нашего пребывания в море, он занимал вахту и никогда не смыкал глаз в продолжение своей очереди.

Перемена его поведения происходила не от страха дурного с ним обращения посреди стольких англичан, ввергнутых им в крайность и несчастие, но была следствием печали и покаяния, и мы вскоре имели случай убедиться в этом. На следующее утро я послал несколько человек с приказанием пройти в ущелье и похоронить тела наших несчастных товарищей. Бывшие со мной два человека также отправились с ними. Когда они возвратились, я представил им, как бедственно было наше положение на этом острове, и как гораздо было бы лучше, если бы мы продолжали путь к Рио-Жанейро, находившемуся в расстоянии только двухсот пятидесяти миль, и до которого мы в течение проведенного нами на острове времени, пожалуй, уже и дошли бы. Я говорил далее, что мы расходуем самую важную часть провизии, то есть вино и табак, между тем как наша шлюпка, единственная наша надежда и средство спасения, далеко не в безопасности, и один порыв ветра может истребить ее; в заключение я предложил им начать немедленно приготовляться к отъезду, на что все они единодушно согласились.

Мы разделили между собой работы; одни отправились набрать молодых птиц и приготовить их в запас, чтобы тем сберечь соленую провизию; другие наливали водою анкерки. Капитан Грин принял на себя приведение в порядок всего относившегося до вооружения, парусов и весел. Оставшееся вино было уложено в шлюпку; капитан Грин, мичман и я отказались пить его и условились сохранять до особенных случаев. На третий день по начатии приготовлений и на седьмой по пристании к острову мы сели в шлюпку и, будучи едва не опрокинуты буруном, еще раз подняли парус и предали себя ветрам и беспредельности Атлантического океана.

Однако же в этот раз нам не суждено было ни испытать опасностей, ни достичь берега Южной Америки, потому что чрез несколько часов после выхода в море мы увидели судно. Оно привело к ветру и оказалось американским четырнадцатипушечным приватирным бригом, с сто тридцатью человеками команды, идущим для крейсерства к мысу Доброй Надежды. Увидевши нас, он немедленно спустился, и чрез полчаса мы находились уже на нем в безопасности; запас провизии нашей и вещи подняты были на палубу, а шлюпка брошена в море. С людьми моими обращались не совсем хорошо, покуда все они, исключая Томпсона, согласились поступить в число команды приватира, после многих уверений и угроз и вопреки всем моим доводам и бывшим в моей власти средствам не допустить их к такому пагубному поступку.

Я объяснял капитану приватира, что принуждение это было равносильно нарушению гостеприимства.

— Вы нашли меня, — говорил я ему, — в открытом океане, в утлой лодке, которую могла бы свирепая волна в одно мгновение опрокинуть или какая-нибудь рыба, забавляясь, бросить в воздух. Мы не могли ожидать большей ласки и дружества, с какими приняли вы меня и моих матросов, ко вы отнимаете всю цену у этого поступка, заставляя моих людей нарушить верность их законному государю, делаете их изменниками и подвергаете уголовному наказанию, если они когда-нибудь (что наверное случится) попадут в руки своего правительства.

Капитан, необразованный, но добросердечный и здравомыслящий янки, возражал, что ему весьма прискорбно, если я дурно думаю о нем, что он не хотел сделать мне никакого оскорбления, но только не знает, как устроить людей моих, если они не поступят волонтерами в его команду, и не полагает, чтобы матросы его подстрекнули их к этому.

— Но позвольте, лейтенант, — сказал он, — сделать вам один вопрос. Положим, что вы командуете английским судном, и десять или двенадцать из моих матросов, если несчастье приведет меня быть вашим пленником, добровольно захотят поступить в число вашей команды, говоря, что они родом из Ньюкестля, откажете ли вы им? Кроме того, прежде нежели начали мы воевать с вами, вы при всяком удобном случае, не церемонясь, снимали людей с наших купеческих и даже военных судов. Теперь, прошу вас, скажите мне, какая есть разница между вашими поступками и нашими?

Я отвечал ему, что нам бесполезно рассуждать о таком щекотливом вопросе, который, в течение последних двадцати лет, приводил в недоумение умнейшие головы как его отечества, так и моего; что теперешний случай зависит от него и не должен быть сравниваем, что судьба войны кинула меня в его власть, и он дурно воспользовался временным преимуществом своего положения, позволив моим матросам, этим жалким, невежественным созданиям, уклониться от своего долга, пренебречь честью своего флага и сделать величайшую измену, осуждающую их на смерть и подвергающую бедствию их семейства; что каково бы ни было поведение его правительства или моего, как бы ни поступали иногда наши капитаны, но ничто предшествовавшее не могло создать несправедливого права, и я предоставляю ему сказать (видя, что не имею иного доказательства), станет ли он делать другому то, чего сам себе не желает?

— Что касается до этого, — сказал капитан, — мы, приватиры, не слишком беспокоим свои головы: мы всегда заботимся только о самих себе, и если вашим людям вздумается сказать, что они родом из Бостона и хотят поступить в число моей команды, я должен принять их.

— Да, вот, например, — продолжал он, — я держу пари на флягу старого ямайского рому, что Томпсон, лучший из ваших матросов, природный янки, и если спросить его по совести, то он охотнее согласится драться под звездами[54], нежели под флагом соединенных королевств.

— Нельзя говорить такие вещи о Джеке Томпсоне, — возразил каледонец, стоявший возле. — Я никогда не изменял еще своему флагу и не надеюсь когда-либо изменить. Позвольте мне, капитан, дать маленький совет вам и офицерам вашим. Я простой, смирный человек, и никогда не делал вреда ни одному живому существу, кроме как в открытом сражении, но если вы или кто-либо из команды вашей начнет подкупать меня и употреблять разные средства в намерении заставить изменить моему королю и отечеству, я опрокину того на спину и сплюсну в толщину камбалы, если буду в состоянии, если же нет, то попытаюсь.

— Хорошо сказано, — возразил капитан, — и я уважаю тебя за это. Ты можешь быть совершенно уверен, что я никогда не стану делать тебе предложения, и если вздумает кто-нибудь из команды моей, то пусть рассчитывается с тобой.

Капитан Грин слышал весь наш разговор; он не принимал в нем никакого участия, но во всегдашней своей задумчивости ходил по палубе. Когда капитан приватира спустился вниз, этот несчастный человек вступил со мною в разговор, начав его следующим замечанием:

— Какой прекрасный образец британского матроса имеете вы с собою!

— Да, — возразил я, — он один из самых прямых людей. Он родился в стране, где воспитание бедного упрочивает безопасность богатого; где человек, читающий Библию, не считается дурным, и где большая часть повелений высшей власти исполняются с непорочным простодушием первых христиан.

— Я думаю, — сказал Грин, — у вас немного таких во флоте.

— Более, нежели сколько вы полагаете, — возразил я, — и притом еще удивительно то, что хотя они вербованные, но редко, можно сказать никогда, не делают побегов, и хотя содержание их на службе гораздо умереннее того, к какому привыкли они в своем прежнем быту, но нравственное и религиозное чувство делает их верными своему долгу.

— Но если все это так, то они необходимо должны быть недовольны службой, — сказал Грин.

— Напротив, — сказал я, — служба во флоте доставляет им много преимуществ, которых они не могут иметь на других поприщах. За долгое служение или раны им определяется пенсия; они всегда презрены в старости, и вдовам их и детям правительство оказывает много милостей, равно как и разные общественные учреждения и богатые частные лица. Но мы кончим разговор наш в другое время, — продолжал я, — а теперь отправимся обедать.

Капитан приватира оказывал мне уважение и расположение, какие только умел он оказывать. За это я много обязан был Грину и негру Мунго, превозносившим похвалами мое поведение при спасении жизни того, который готовил погибель мне и всем находившимся со мной. Благодарность Грина не имела границ — он смотрел за мной день и ночь, как смотрит мать за возлюбленным детищем. Он предупреждал всякое мое желание или надобность и до тех пор не был счастлив, покуда не мог услужить мне. Все матросы приватира были равно ласковы и внимательны ко мне: так высоко ценили они спасение жизни своего соотечественника и риск моей собственной жизнью при усмирении возмущения.

Мы крейсеровали к югу от мыса Доброй Надежды и взяли два приза, но они оказались незначительны. Один из них, купец из Мозамбика, был истреблен, а с другим невольничьим судном из Мадагаскара, капитан не знал, что делать. Он снял с него восемь или десять дюжин негров, для усиления своей команды, и потом отпустил приз на волю.

ГЛАВА XX

Но что это такое? Что за пловец направляет сюда свой путь, словно гордый корабль?

Мильтон.

Приватир назывался «True-blooded Yankee», т. е. Чистокровный Янки. Он сначала заходил на остров Тристан д'Акунья, где он ожидал встретить своего товарища, принадлежащего тем же хозяевам, и который, получивши повеление крейсировать между мысом Доброй Надежды и Мадагаскаром, отправился раньше, внадежде встретить некоторые индийские суда, возвращавшиеся домой, и полагая, что взятие одного или двух из них вознаградит его за все беспокойства и издержки снаряжения.

Мы достигли острова без всякого приключения. Хотя капитан, имя которого было Петерс, и старший штурман, по имени Метузалем Соломон, постоянно обращались со мною дружески, но я никак не мог приобресть расположения Пеледжа Освальда, второго штурманского помощника, угрюмого, свирепого и сварливого человека.

Капитан Грин, будучи прежде распутным пьяницей, со времени спасения его мною с судна, совершенно переменился и сделался другим человеком. Он никогда не пил более того, что необходимо для подкрепления, никогда не божился, никогда не произносил ругательств, беспрестанно читал священное писание, постоянно молился каждое утро и вечер, и при всякой ссоре или неудовольствии на бриге, был посредником и примирителем. Он избавлял капитана и старшего штурмана от множества беспокойств, и своим поведением умел истребить грубые ругательства и жестокие наказания на судне. Матросы были счастливы, исполняли свою должность с охотою и все, кроме Освальда, были между собой дружны.

Мы пришли к острову около 15-го декабря и встретили такую погоду, какую можно было ожидать от времени года: там было тогда лето. Мы стали у северной или наветренной части острова, в двух милях от берега, не осмеливаясь ближе подходить к нему с этой стороны, из опасения так называемых «накатов» — феномена, в грозном величии представляющегося на том уединенном острове. Об этом необыкновенном явлении было множество рассуждений, но ни одно удовлетворительно не объяснило его причины; простое заключение говорило мне, что те же причины должны бы были произвесть одинаковые действия на острове св. Елены, Вознесения или другом каком-нибудь острове или скале, открытом неизмеримому пространству воды. Я постараюсь описать сцену, представляемую последовательностью накатов, предположив, как в самом деле случалось, что судно, взошедши в них, выкинуто на берег.

Вашему глазу представляется совершенно гладкая поверхность воды. Нет ни малейшего дуновения ветра. Но вдруг от севера начинает катиться огромная волна, с стеклянной поверхностью, покуда не встретится, наконец, с шумом и непреодолимой яростью, одолевающею искусство человека. За ней следует другая и так далее. Никакие якоря не в состоянии бы были удержать судна, застигнутого этой пучиной, если бы и представлялась возможность стать на якорь; но глубина в том месте от девяноста до ста сажень, и отдача якорей — только минутная отсрочка гибели; впрочем, если бы они и могли задержать судно, то вода, встретив сопротивление, начнет раздробляться о него и скоро размечет его в щепы. Такова была участь несчастного военного английского шлюпа, который, по отъезде на берег капитана с шестью гребцами, был захвачен накатами, и все на нем, исключая капитана и гребцов погибли. Крушение шлюпа произошло не от недостатка мореходного искусства у офицеров и команды, потому что никогда еще лучший экипаж не плавал по соленой воде, но от незнания этой особенности у берегов острова, не встречаемой нигде в другом месте, по крайней мере с такой силой. Поднесенный близко к острову, прежде нежели достал глубину лотом, он бросил, наконец, три якоря, но ничто не могло противостоять могуществу накатов, увлекших его на берег, где он переломился пополам, лишь только дотронулся земли, и все погибли в глазах опечаленного капитана и гребцов, хоронивших тела своих несчастных товарищей, когда море выбросило их.

У берегов этого острова есть еще другая замечательная особенность: они окружены растением, называемым fucus maximus, о котором упоминает капитан Кук, стелющимся на весьма значительное пространство в море; оно растет на глубине шестидесяти сажень, и достигает поверхности воды в одном длинном стебле, после чего начинает стлаться по ней на длину трех или четырех футов, покрываясь короткими листьями, расположенными поочередно и в расстоянии один от другого на фут. Таким образом, в бурном океане растет растение выше и гораздо обширнее всякого растения на поверхности земли, не исключая и бананового дерева, которого ветви, по достижении земли, пускают новые корни, и можно сказать, образуют особые деревья. Это морское растение сопротивляется самым сильным натискам двух могущественных стихий; ветер и волны напрасно соединяют против него свои силы; переплетшись в недрах воды, оно смеется над ураганом и презирает его грозу. Расположенные поочередно листья плещут один за другим по воде, когда ветер взволнует ее, и производят какой-то печальный шум, казавшийся нам вдвое печальнее от скопления грустных мыслей и от уединенности острова. Эти листья или ветви, переплетясь между собой, делаются так плотны, что шлюпки не могут пробиться сквозь них; я пробовал ногой, какую тяжесть они сдержат, и я думаю, что по ним можно ходить на лыжах.

Капитан Петерс пригласил меня ехать с ним на берег. Мы пристали с большим трудом и отправились к хижине человека, оставленного в острове по желанию; он жил с своим семейством и в подражание другой великой особе, на острове, лежащем на север от него, называл себя императором. Отряд английских солдат был послан с мыса Доброй Надежды для занятия этого места, но через несколько времени они были возвращены.

Его императорское величество имел в то время черную подругу и множество табачного цвета принцев и принцесс; во всех же других отношениях он был совершенно Робинзон Крузо. У него имелось несколько голов рогатого скота и несколько свиней; последние чрезвычайно расплодились на острове. Домашние птицы были в изобилии, и он имел большое пространство земли, засаженной картофелем; место это есть единственное к югу от экватора, где он родится в первобытном совершенстве; земля плодородна и на ней можно разводить с успехом всякого рода растения; многочисленные источники пересекают остров в разных направлениях, но нельзя было смотреть на это печальное место, не припомнив прекрасных стихов Коупера:

«О Solitude, where are the charms That sages have seen in thy face?» [55]

Однако же, нарушение спокойствия и даже возмущение не избавили от себя и того дикого места. Император имел одного только подданного, и этому Калибану вздумалось в нарушение императорского повеления убить дворовую птицу для обеда.

— Бунт есть сын волшебства, — говорил раздраженный император, — и я решился примерно наказать виновного.

Я сделался посредником между обеими воюющими сторонами; представлял его императорскому величеству, что польза примерного наказания при излишней строгости теряет свое действие, потому что дети его еще слишком малы, и этот поступок неповиновения не может иметь влияния на их нравственность; при том же, как его величество хорошо знал священное писание, то и должен был знать, что главнейшая обязанность его есть прощать. «Кроме того, — говорил я, — ее величество, королева, имеет мощную руку и может всегда помогать вам при уничтожении всякого будущего замысла, или при наказании неповиновения».

Я полагаю, что нравственные правила его величества были непохожи на мои. Он покорился необходимости. Ему самому было бы весьма неприятно лишиться собеседничества своего первого министра и канцлера, которого он сослал на другую сторону острова, под смертной угрозою не возвращаться. Конфирмация была сначала на шесть месяцев, но при моем участии удалось ее сократить, а потом и вовсе переложить гнев на милость. Мне доставляло большое удовольствие вспоминать об этом успешном посредничестве, прекратившем, может быть, гражданскую войну в ее начале.

Император сказал нам, что у восточной стороны острова около шести недель стоит на якоре американское китоловное судно, нагружаясь жиром, и почти готово уже к отплытию. Я просил показать мне место гибели шлюпа; мы отправились к его печальным остаткам. Разбитый в куски, он лежал на камнях, и не в дальнем от него расстоянии возвышался бугор земли, наверху которого была раскрашенная доска, вместо надгробного камня. Участь судна и число погибших с ним означены были грубыми, но ясными буквами. Я не могу припомнить в точности всех слов; но содержание их заключалось в том, что здесь погребены тела ста лихих моряков, каких когда-либо носило на себе море, и что все они умерли, как британские матросы, исполняя долг свой до последней минуты. Какой печальный вид представляло собою все это, в особенности для моряка, который не знал, как скоро и его самого постигнет подобная участь.

В продолжение того дня мы налили водой несколько бочек, а на следующий день совсем налились ею, после чего отправились к восточной стороне острова, чтобы стать на якорь ближе к берегу и быть вместе с китоловным судном, шкипер которого приехал навестить нас. Я разговаривал с ним и был поражен одним сделанным мне им замечанием.

— Вы, англичане, распоряжаетесь иногда странным образом, — говорил он. — Вы послали жить горсть солдат на такой остров, где могут быть полезны одни только матросы. Вы верите всему, что говорят вам эти красно-кафтанники; они никогда не благоденствуют, когда поставлены на ружейный выстрел от кабака, и из-за того, что им не понравилось это, вы оставили остров. Солдат любит свой собственный покой и удобство, хотя сам чрезвычайно склонен разрушать спокойствие других; и весьма натурально, что он наскажет немного хорошего об острове, на котором нет ни женщин, ни рома, и где ему было не лучше, чем арестанту. Если бы наш брат Джонатан занял остров, я уверен, что он окупился бы нам; мы бы отправили сюда два или три экипажа китоловных судов с женами и семействами и при них некоторые принадлежности жизни; несколько хороших хозяев для обрабатывания земли и офицеров для начальства над селением. Остров, как вы видите, весьма плодороден, и все пошло бы на лад; с берега его можно делать промысел также удобно, и мне кажется еще удобнее, чем с борта судна; стоит только привести салотопные котлы и бочки и дюжины две китоловных шлюпок, и он принесет доход, который с избытком вознаградит за все сделанные на него издержки, потому что морские животные не имеют другого места, куда бы приходить сбрасывать свои кафтаны осенью и выводить детей весною. Рыбная ловля и другие работы были бы источником занятий для матросов, которые по желанию могли бы возвращаться домой на судах, пришедших забрать бочки, наполненные жиром, и привезших пустые.

Шкипер китолова возвратился на судно; но, я полагаю, забыл сказать нашему капитану, где именно можно было стать на якорь. Мы спустились к восточной стороне острова и уже намеревались остановиться, но капитан Петерс, считая себя слишком близко к китолову, захотел пройти несколько далее. Когда мы огибали северо-восточный мыс, ветер засвежел, и сильные шквалы налетали из ущелий и глубоких долин; это заставило нас уменьшить парусов. Когда мы проходили в близком расстоянии мимо китоловного судна, нас окликали, но за шумом ветра мы не могли ничего слышать и, отойдя от него на расстояние, какое сочли нужным, бросили якорь.

С шумом высучило у нас девяносто сажень каната, прежде нежели бриг пришел к ветру. К нашему крайнему огорчению мы увидели, что прошли банку, на которой стоял китолов, и бросили якорь свой в яму; глубина с носа была девяносто сажен и только семь сажен под кормой. В это самое время показалась луна, и мы имели еще одно удовольствие увидеть себя в пятидесяти саженях от каменного рифа, лежавшего у нас прямо за кормой и выглядывавшего из воды своими черными острыми верхушками.

Нам показалось удивительным, что, несмотря на такую глубину, канат был слаб: около двух часов утра он перетерся, и нас потащило. Немедленно поставлены были все паруса; но мы так приблизились к камням, что в них можно было бросить сухарь, и считали уже, что настал конец крейсерству «Чистокровного Янки». Вышло иначе; та самая причина, которая заставила канат наш ослабеть, сохранила судно. Fucus maximus составило из себя преграду между нами и гибельными утесами, и так были густы ветви этого подводного леса, что он удерживал нос от дрейфа и потом не допустил сесть на берег, когда перетерся канат. Тихо протащились мы сквозь растение и были очень рады видеть себя удалившимися от того бедственного места.

Но я сердечно желаю всех возможных успехов маленькому царству, хотя надеюсь, что злая судьба моя не приведет меня опять к нему. Мы направили свой путь к мысу Доброй Надежды, потому что капитан Петерс не хотел рисковать, ожидая товарища своего, приватира.

Несмотря на все мое старание, с бедным Томпсоном обращались на бриге весьма дурно за его твердость и непоколебимую правоту. Он редко жаловался мне, но мстил иногда за себя красноречием своего кулака, направленного в нос или глаз оскорбителя, и этим, обыкновенно, кончалось дело; он так был прям и миролюбив, что все лучшие люди на судне любили его. Однажды ночью человек упал за борт. Погода была плохая, и бриг имел небольшой ход; начали спускать четверку с кормы; в это время на одной стороне у талей лопнул гак, и четыре человека с размаха упали в воду. Два из них не умели плавать и, вынырнувши из воды, громко начали кричать о помощи. Видя это, Томпсон, подобно ньюфаундлендской собаке, бросился с кормы, поплыл к слабейшему, подтащил его к рулевым цепям, потом отправился к другому, приплыл с ним к корме и привязал ему под руки веревку. Таким образом спас он всех. Двое из пятерых, без сомнения, утонули бы, если бы не подоспел он к ним на помощь, потому что спускание на воду шлюпки требовало некоторого времени; остальные же трое сознавались, что они не были уверены, могли ли бы достичь судна без помощи.

Все превозносили похвалами поступок Томпсона, и некоторые спрашивали его, зачем подвергал он свою жизнь опасности для людей, которые обращались с ним так дурно? Он отвечал, что его мать и Библия учили его делать добро, когда возможно, и так как он наделен от Бога сильной рукой, то надеется всегда подавать ею помощь ближнему в нужде.

Надобно бы было ожидать, что подобный поступок Томпсона прекратит на будущее время всякое дурное обращение с ним; но чем больше американцы видели его достойным, тем более хотели сделать своим. Штурманский помощник, о котором говорил я прежде, как о грубом и невежественном человеке, предложил ему однажды записаться в команду брига, уверяя при том, что он может составить себе состояние, если им удастся взять два и, может быть, три индийские судна, находившиеся, по полученным известиям, на их пути.

Томпсон пристально поглядел ему в лицо и сказал:

— Ты разве не слышал, что говорил я капитану в первый день?

— Да, знаю, — отвечал он, — но ведь это называется у нас вздором!

— По крайней мере, это у нас так не называется, — сказал каледонец и вместе с тем так метко пустил кулак в глаз штурманского помощника, что тот упал на палубу, покрыв значительную ее часть своей огромной тушей.

Вставши с окровавленным лицом и подбитым глазом, вместо отплаты за обиду, пошел с жалобой к капитану. Многие американцы из зависти или злобы пошли вместе с ним, и все громко требовали наказания англичанина за удар, нанесенный офицеру. Но капитан, узнавши дело в подробности, отвечал, что находит штурманского помощника зачинщиком, тем более, когда ему известно было, какое ожидает его наказание за такой поступок; что он, капитан, сделав предложение и получив отказ, нашел поведение Томпсона совершенно правильным, следовательно, обязан покровительствовать ему по всем законам гостеприимства и благодарности за оказанную им услугу в спасении жизни их соотечественников.

Это не удовлетворило команду; шумно требовали они наказания, и второй штурманский помощник произвел возмущение. Между матросами, однако, находилось множество таких, которым было бы неприятно видеть дурное обращение с англичанином. Легко можно из этого видеть, к какой нации принадлежали они. Спор беспрестанно увеличивался, и я начал ожидать весьма дурных последствий, потому что он продолжался от раздачи вина, в двенадцать часов, до двух. В это время, посмотревши влево на горизонт, я увидел судно и сказал о том капитану. Он немедленно опросил часового на салинге; но часовой был так занят происходившим внизу, что спустился на марс, чтобы лучше слышать.

— Ты не видишь этого судна влево на траверсе? — спросил капитан.

— Вижу, сэр, — отвечал матрос.

— А почему же ты не сказал о нем?

Матрос не отвечал на этот вопрос по весьма ясной причине.

— Сойди-ка вниз, — сказал капитан, — Соломон, смените его другим. Мы покажем тебе, какая у янки дисциплина.

Но прежде чем мы приступили к наказанию преступления, мы должны были обратить внимание на предмет, каждые пять минут более и более поднимавшийся над горизонтом и делавшийся яснее.

Приватир был тогда под марселями, брамселями, фоком и кливером и шел на норд-осте при ровном ветерке без волнения.

— Лейтенант, — сказал капитан, — что вы думаете об этом судне?

— Я полагаю, что это индеец, — отвечал я, — и если вы хотите опросить его, то вам лучше поворотить к нему и прибавить парусов; вы успеете приблизиться до захода солнца, и если он станет уходить от вас, вы все-таки можете наблюдать за ним всю ночь, будучи лучше на ходу.

— Мне кажется, вы тут не слишком много ошибаетесь, — сказал капитан.

— И я нахожу это совершенно справедливым, — возразил старший мет, только что спустившийся с грот-салинга, где он в продолжение последней четверти часа с возможным вниманием рассматривал появившееся судно. — Если я когда-либо видел дерево и парусину, соединенные вместе, чтобы составить судно, так это один из Джон-Булевских морских телят, и не менее как в сорок четыре пушки.

— Что скажете вы, лейтенант? — спросил капитан.

— О, что касается до этого, — сказал мет, — то нельзя ожидать, что он сказал нам правду.

— Потому что вы сами не сказали бы ее в подобном положении, — возразил я.

— Именно так, — отвечал мет.

— Должно, однако же, сознаться, что я в самом деле не имел желания крейсировать на приватире и потом отправиться за водой на Тристан д'Акунью; поэтому сказал свое мнение, не слишком внимательно— рассмотревши неизвестное судно.

Когда же заметил весьма быстрое его приближение к нам, хотя мы держали прежним курсом, то с сердечным удовольствием начал предполагать, что скоро прощусь с приватиром и буду на пути в Англию, где соединялись все мои надежды и желания.

Старший мет еще раз посмотрел на судно, капитан последовал его примеру; потом посмотрели они друг на друга и сказали, что крейсерству их конец.

— Мы попались, сэр, — сказал мет, — и во всем обязаны этому английскому ренегату, которого записали вы в число нашей команды. Однако не мешает дать ему отпускную законным порядком.

— Во-первых, — сказал капитан, — надобно подумать о том, пробовать ли нам показывать свои пятки? На них, кажется, можно положиться; до этих пор еще ни одна обшитая медью змея не обгоняла нас. Поставьте бом-брамсели, изготовьте лисели, держите двумя румбами менее фордевинда, — это самый лучший курс, и я надеюсь, что в продолжение ночи мы ускользнем от этого старосветного черта.

Я ничего не говорил, но внимательно смотрел на происходившее. Приватир имел достаточно людей, и потому все паруса поставлены были весьма скоро.

— Бросьте лаг, — сказал капитан.

По лагу оказалось, что мы шли девять и три четверти узла.

— Сколько, думаете вы, идет теперь ваше судно? — спросил меня капитан.

— Я полагаю узлов одиннадцать, — отвечал я, — и так как оно теперь не более шести миль от нас, то приблизится на пушечный выстрел менее чем в четыре часа.

— Мы уделим часть этого времени на уплату признательности за такое одолжение, — сказал капитан. — Г-н Соломон, привяжите-ка этого каналью без отечества к грот-мачте и вооружите двух человек самыми голодными кошками. Где Дик Твист, который был шкиперским помощником на «Сатире», и еще тот рыжеволосый, вы знаете, тот самый, что упал с «Медстона» в Раппаганоке?

— Вы хотите сказать, морковного цвета Сам? Эй, пошлите сюда Сама Калла!

Двое исполнителей вскоре явились, вооруженные инструментами своего назначения, и я должен сказать, что эти инструменты, по искусству, с каким были сооружены, походили на орудия, употреблявшиеся в подобных случаях моим свирепым капитаном. Виновного вызвали вперед, и, к моему удивлению, я увидел того самого человека, которого Томпсон за возмущение выбросил из шлюпки в воду.

— Возьмите его, — сказал капитан. — Ты послан был на салинг в очередь, наравне с прочими, и по нерадению своему сделал то, что мы, вероятно, будем взяты; итак, прежде чем власть моя прекратится, я разделаюсь с тобой по-американски.

— Я англичанин, — сказал матрос, — и обращаюсь к моему офицеру за покровительством.

Капитан посмотрел на меня.

— Если я тот офицер, к которому ты обращаешься, — возразил я, — то я не признаю тебя; ты отрекся от верности своему отечеству, когда видел в том свои выгоды, а теперь вспоминаешь о нем, дабы избегнуть вполне заслуженного наказания. Будь уверен, что я не приму в тебе никакого участия.

— Я родился, — ревел матрос, — в Эрль-Стрит, в Севен Диальс[56]. Мать моя имеет там лавку. Я природный британец, и вы не имеете права наказывать меня.

— Вчера ты был янки и родом из Нового Лондона, а сегодня лавочник из Старого Лондона. После этого, брат, я имею право назвать тебя бездельником без отечества; но о праве мы поговорим в другое время, — сказал капитан, — а между тем, Дик Твист, начинай.

Твист исполнил приказание с ревностью и точностью, и когда дал три дюжины, которые не сделали бы бесчестия мастерской руке приятеля моего Геркулеса Фарнезского на бриге, Сам Калл сменил его. Сам распоряжался дивно и отпустил такое же число ударов, после чего негодяй, наревевшись вдоволь, был отпущен. Я не понимал, как капитан мог так явно подвергнуть бриг свой опасности, во-первых, соблазнивши людей изменить долгу и потом положившись на них.

— Посмотрим опять за погоней, — сказал капитан. — Черт возьми, судно это прямо держит на нас. Теперь я могу рассмотреть его бугшприт, когда он подымается, а полчаса тому назад видел только один фока-рей. Соломон, обрубите четверку с кормы.

Старший штурманский помощник взял небольшой топор; сильным ударом по шлюп-балкам он обрубил ходовые концы талей, и шлюпка упала на воду.

— Мы, я думаю, слишком глубоко сидим кормой, — сказал капитан. — Выбросьте за борт две кормовые пушки; ими, как видно, нам не придется защищаться, потому что должно быть, порядочная каналья гонится за нами.

Через несколько минут пушки отправлены были на свой последний покой, и после того в первые полчаса неприятель не так быстро догонял нас. Это случилось около половины третьего пополудни.

К янки опять возвратилась уверенность, и второй штурманский помощник напомнил капитану, что подбитый глаз его еще не отплачен.

— И не будет отплачен, — отвечал капитан, — покуда я командую судном. Что справедливо, то справедливо; нельзя наказывать за нанесенную обиду того, кто наперед предостерег. Томпсон, поди, стань здесь на корме.

Только что хотел он исполнить это приказание, как был схвачен шестью или восемью самыми беспокойными матросами, начавшими срывать с него курточку.

— Постойте, товарищи! — вскричали разом Твист и Калл. — Мы ни слова не говорили, когда приказывали нам сечь такого мерзавца, как лондонский лавочник. Но Томпсон не получит булавочной царапины на этом судне. Он один из нас; он лихой моряк, и если вы вздумаете наказывать его, то вместе с ним должны наказать нас и еще человек до пятидесяти. Но лопни мои глаза, если мы не бросим штурманского помощника вместо лага и не приведем к ветру, чтоб обождать фрегат.

Бунтовщики на несколько секунд побледнели от страха; но второй штурманский помощник, вскочивши на пушку, закричал:

— Кто на нашей стороне? Разве допустим мы, чтобы эти британцы угрожали нам?

— Да, если поступать справедливо, значит угрожать, — возразил я. — Но предостерегаю вас; вы в большой опасности. Я узнаю судно, которое вы считаете за американское, и хотя чувствую себя последним человеком в свете, чтоб сделать предательский поступок и привести бриг ваш к ветру, но советую вам не раздражать бульдога, который перервал только цепи своего хозяина из шалости и опять готов возвратиться к нему. Я гость ваш и потому верный друг ваш; употребляйте все свои силы, чтобы уйти от неприятеля. Я узнаю судно, настигающее нас, и если оно в самом деле то, какое я предполагаю, вам, при всем вашем старании, остается только время уложить свои веши. Будьте уверены, что вы проведете под собственным флагом не более двенадцати часов.

Слова эти усмирили их. Капитан, Грин и Соломон пришли на корму и к большему своему страху увидели ватерлинию преследовавшего их фрегата.

— Что теперь делать? — сказал капитан. — Он успел приблизиться к нам, пока люди стояли на корме в этом проклятом споре. Выбросьте за борт еще две кормовые пушки.

Приказание было исполнено с такою же скоростью, как и первое, но не принесло пользы. Капитан начал замечать, хотя я ясно видел это прежде, что, отрубивши шлюпку, висевшую на оконечности судна, подобно кулаку на конце коромысла безмена, и облегчивши бриг от тяжести двух задних пушек, угнетавших корму, он улучшил ход брига; но на этом должен бы был остановиться; выбросивши же за борт еще две задние пушки, поступил весьма неблагоразумно. Бриг слишком упал на нос, перестал слушать руля, рыскал и пошел чрезвычайно дурно. — Обрубите расхожие якоря, — сказал капитан, и якоря полетели б воду; избавившись от угнетавшей его носовой тяжести, бриг попрямился и пошел опять с прежнею скоростью; но неприятель успел между тем значительно приблизиться к нам. У капитана и команды оставалась одна надежна на темноту, и так как темнота эта приближалась, то я начал упадать духом, боясь, что мы можем уйти от преследования. Солнце находилось уже несколько времени под горизонтом; паруса гнавшегося за нами судна начали очерчиваться неявственно; наконец, все исчезло во мраке, и мы в течение двух часов вовсе не видели судна.

Я ходил по палубе с Грином и капитаном. Последний был в большом беспокойстве; он надеялся составить себе состояние и потом удалиться от трудов и забот морской жизни в какой-нибудь безопасный уголок западных штатов, устроить там небольшую ферму и вести жизнь частного человека. «Потому что я охотно сознаюсь, — прибавил он, — что жизнь эта, как видно, немногим лучше разбоя на большой дороге».

Не знаю, были ли нравственные чувства капитана вызваны приближавшейся опасностью, но скажу только, что, если читатель припомнит некоторые места истории моей жизни, он часто встретит и у меня подобный образ мыслей.

Оба капитана и старший штурманский помощник отправились в каюту, оставив меня на левом шкафуте против грот-мачты.

Они считали, что совсем разлучились уже с погоней, и потому совещание было весьма серьезнее и состояло в том, какой курс им лучше взять.

Глядя на них, я полагал, что все мои надежды на избавление из плена кончились, и думал уже о том, как бы мне попасть в Нью-Йорк.

В это время под видом подернуть брам-брас подошел ко мне матрос сзади и, повисши на снасти, вместо крика «э-го!», — прошептал: «Вы можете завладеть этим бригом, если вам угодно. Нас пятьдесят англичан, мы приведем его к ветру и подымем огонь, если вы скажете только слово и обещаете нам полное прощение».

Я сначала показал вид, что не слышу, но, оборотившись, увидел Твиста.

— Молчи, бездельник! — сказал я. — Ты думаешь искупить одну измену другой и осмеливаешься оскорблять честь морского офицера таким бездельническим предложением? Поди сейчас на свое место и считай себя счастливым, что я не скажу об этом капитану, который имеет теперь полное право выбросить тебя за борт, чего ты, по бесчисленному множеству своих преступлений, совершенно заслуживаешь.

Матрос скрылся, а я пошел пересказать этот случай капитану, прося его беречься измены.

— Поведение ваше, сэр, таково, — сказал капитан, — какого я всегда ожидал от британского морского офицера. Я откровенно скажу вам, что намерен уменьшить парусов, остаться под марселями и фоком и в темноте лечь на зюйд, придерживаясь, как можно круче, к ветру.

— Как вам угодно, — отвечал я. — Вы не можете ожидать моего совета и не поверите, если я скажу, что желаю вам полного успеха. Но будьте уверены в моем неизменном старании употреблять все средства к воспрепятствованию всякому недостойному намерению лишить вас командования судном.

— Благодарю вас, — сказал капитан печально и, не теряя более времени в бесполезных словах, скомандовал тихим, но твердым голосом:

— Убрать унтер и марса-лисели, а на марсах долой брам-лисели и пошел крепить брамсели.

Все это исполнялось с какою-то неимоверной скоростью, удивившею меня, привыкшего к проворству на военных судах.

Только одно сделано было не так. Вместо того, чтобы унтер-лисель убрать на палубу, ему позволили свалиться за борт, и он буровил несколько времени под левой скулой.

— Поставьте на брасы на левую! Брасопь реи, как можно круче, боцман! Руль на борт — приводите к ветру!

— На борте, сэр, — отвечал рулевой, и бриг приведен был в крутой бейдевинд на правый галс, но, казалось, не слишком скоро подавался вперед, хотя имел марсели, грот, фок, бизань и кливер.

— Я думаю, мы ушли теперь от него, — сказал капитан. — Что думаете вы, лейтенант? — И вместе с этим дал мне сильный, но дружеский удар по спине. — Ну, что ж вы скажете; не распить ли нам лондонскую бутылку вина, в особенности после трудов дня?

— Обождите немного, — сказал я, — обождите немного.

— Что вы смотрите там на ветре? — спросил капитан, увидя, что мои глаза обращены были на одно место.

Прежде нежели успел я ответить ему, Томпсон подошел ко мне и сказал:

— Там судно, сударь, — указывая на то самое место, на которое я смотрел. Капитан услышал это, и так как у страха зрение бывает всегда весьма быстрое, то сам он немедленно увидел судно.

— Бежать теперь бесполезно, — сказал он. — Мы пробовали идти с попутным ветром, когда бриг наш имеет наилучший ход, и судно это догоняло нас, а в бейдевинд тем более нечего надеяться; но все-таки с ровным ветром и без волнения мы должны бы идти лучше. Соломон, тут что-нибудь неладно, осмотрите-ка вокруг.

Соломон прошел по правой стороне и ничего не заметил; но, перешедши на подветренную сторону и посмотревши с баку за борт, увидел несколько парусины, висящей с сеток.

— Что это такое? — спросил он.

Никто не отвечал. Он посмотрел под руслень и увидел целый унтер-лисель, буровивший в воде.

— Нечего удивляться, что судно идет дурно, — сказал штурманский помощник, — тут достаточно, чтоб остановить самую конституцию. Кто убирал этот лисель? Но, ничего, мы разберем завтра. Подите-ка сюда, баковые.

Несколько американцев подошли к нему, но не с слишком большой поспешностью.

Бриг имел в то время столько ходу, что парус нельзя было выбрать из воды.

Между тем, как они тратили бесполезные усилия, на ветре показалась пушечная вспышка, раздался гул, ядро просвистало над нашими головами, и, как молния, ударило в бизань.

— Ура, старая Англия! — воскликнул Томпсон. — Тому, кто выпалил, отдаю выпить завтра мою порцию грога.

— Прикуси язык свой, английская каналья! — сказал второй штурманский помощник, — или я навсегда закрою твой рот для грога.

— Не думаю, — сказал Томпсон, — лучше послушайся дружеского совета, не пробуй.

Томпсон стоял тогда на небольшом рундуке, находившемся на корме; раздраженный штурманский помощник вскочил туда и схватил его за ворот. Во мгновение ока Томпсон освободился от него и одним ударом правой руки в живот столкнул его за борт на подветренную сторону. Он полетел, хотел ухватиться за бизань-шкот, но ему не удалось, и он погрузился в море, откуда более не показывался.

Все находилось тогда в замешательстве. Раздался крик: «Человек упал за борт! « Но тут последовал другой выстрел с фрегата, потом еще и еще выстрелы, быстро следуя один за другим. Во всеобщем страхе позабыли об упавшем за борт человеке. Один выстрел перебил заднюю грот-ванту; другой пробил шлюпку на рострах. Фрегат, очевидно, был недалеко от нас. Матросы побежали вниз за своими сундуками и узлами; капитан взял меня за руку и сказал:

— Сдаюсь вам, сэр, распоряжайтесь теперь, как вам угодно.

— Томпсон, — крикнул я, — отдай грота-шкот и гротовые брасы!

Между тем сам я побежал отдать грота-галс и буленя; грота-рей сам собою стал поперек. Томпсон достал фонарь и выставил его на правой раковине. Фрегат прошел ближе под ветром около нас, показав борт с стройным рядом пушек; он окликнул нас, и спросил, что за судно? Я отвечал, что судно называется «Чистокровный Янки» из Бостона, что оно легло в дрейф и сдается.

ГЛАВА XXI

«Моряку следует не рассуждать о государственных делах, — говорит Блек, — а не допускать иностранцев дурачить нас».

Д-ра Джонсона «Жизнь Блека».

Фрегат прошел близко под ветром около нас, и чрез несколько минут шлюпка с него пристала к нашему борту. Посланный на ней офицер, для завладения призом, прыгнул на бриг и в одно мгновение был на палубе. Я принял его, рассказал ему в нескольких словах, что это за судно; представил капитана и Грина, рекомендуя обоих за оказанные ими мне прием и внимание, и потом просил оставить приехавшего с ним мичмана распоряжаться наверху, а самому спуститься в каюту.

Он тотчас отдал приказание мичману убрать грот и приводить судно в порядок. Пленным было приказано укладывать свои вещи и через час быть готовыми.

Когда подали огонь в каюту, лейтенант и я немедленно узнали друг друга.

— Боже мой, Франк! — сказал он. — Какими судьбами попал ты сюда?

— Эта история так длинна, что я не успею рассказать ее до завтра, — отвечал я. — Но позволь узнать, какой фрегат взял нашего янки? Мне показалось, что это «Р..»? И кем служит на нем друг мой, Тальбот?

— Ты отгадал, — отвечал он, — это «Р…». Мы на станции у мыса Доброй Надежды. Я старшим лейтенантом на фрегате и представлен к чину за дело на Баскских Рейдах.

— Сердечно сожалею, что ты давно не получил этого чина, уже выслуженного тобою с таким благородным рвением; но займемся теперь призом. Пойдем посмотреть пленных. Не хочешь ли ты сам возвратиться на фрегат, взявши с собой несколько выбранных мною матросов, как самых возмутительных и ленивых, а я останусь на призе и употреблю всевозможное старание приготовить его к рассвету вступить под паруса, и тогда, если угодно будет капитану Т…, приеду представиться ему.

Он согласился на это. Выбранные мною матросы были посажены в шлюпку, а четыре гребца вышли из нее мне в помощь. Мы скоро привели все в порядок. Шлюпка с фрегата пришла к нам за новыми людьми, и взяла еще около двадцати пленных; посланный на ней мичман передал мне вежливое приветствие от капитана, приказавшего ему сказать мне, что он очень рад оставить судно в таких хороших руках и ожидает меня к завтраку в восемь часов; он приказывал также поднять два огня в равной высоте на грот-вантах, когда я буду совсем готов, и потом, приведя на норд, держать этим курсом под всеми парусами.

В 4 часа по полуночи мы кончили все работы; сделали сигнал и начали держать на наветренную раковину фрегата. Я заснул на два часа; был разбужен в шесть, оделся и в половине восьмого приготовился ехать на фрегат. Я слышал, как барабан и флейта сзывали на кем людей для расклички по ордонансу, и эти звуки, после голоса Эмилии, были для меня самые сладостные, какие я когда-либо слышал. Слезы благодарности Богу за возвращение меня опять под флаг возлюбленного отечества текли у меня по щекам. Фрегат лег в дрейф; вскоре потом была спущена на воду гичка и прислана за мной; гребцы были в чистых белых курточках и брюках, в опрятных соломенных шляпах и парусинных башмаках; на корме гички был раскинут коврик. Я немедленно сел в нее, и сердце мое трепетало от восхищения, когда я приставал к борту фрегата, и унтер-офицер просвистал мне фалрепных.

Капитан и офицеры встретили меня со всевозможным радушием и дружеством, которое мы всегда оказываем друг другу в подобных случаях. Капитан задал мне тысячу вопросов, а лейтенанты и мичманы окружили, чтоб слушать мои рассказы.

Команда фрегата также с нетерпением желала узнать наши приключения, и потому я просил капитана послать гичку за Томпсоном, чтобы он пособил мне удовлетворить общее любопытство. Гичка была послана, и храбрый, честный Томпсон прибыл на фрегат. Первые слова его были:

— Кто сделал первый выстрел по призу?

— Мистер Спирс, солдатский старший лейтенант, — отвечал один из матросов.

— Итак, мистер Спирс должен сегодня выпить мою порцию грога, — сказал Томпсон, — я сказал это вчера и никогда не отказываюсь от моего слова.

— Я готов побожиться в этом, — сказал капитан Петерс. — Я знал благонамеренных людей, и ты один из них; знал также людей злонамеренных, и один из подобных направлен тобою прошлую ночь рассчитываться на тот свет. Счастье твое, что ты отправил его, потому что этот человек умертвил бы тебя огнем, мечом или ядром, и это так же верно, как то, что ты стоишь теперь здесь. Я не слышал и не знал никого, кто бы безнаказанно ударил или оскорбил Пеледжа Освальда. Он был уроженец Кентуки, на Orio, где имел собственность, или, как мы называем, был «squated»; но убил там из ружья двух человек за то, что они не соглашались поменяться с ним землею, и выколол глаз третьему за противоречие во мнении по какому-то ничтожному случаю. Эти подвиги заставили его оставить то место, потому что не только полицейские чиновники преследовали его, но и человек, потерявший глаз, навострил другой для поимки виновного, и Пеледж, конечно, имел бы пулю в лоб, если б не убежал в восточные провинции и не поступил опять на судно, для чего он первоначально и воспитывался. Я не знал всей его истории, пока нам не пришлось служить вместе. Его наверное предали бы смерти; но он скопил несколько призовых денег и умел откупиться от своих гонителей. Я не взял бы его к себе на судно в следующее крейсерство, если б Богу угодно было благополучно возвратить меня домой.

Покуда Петерс рассказал эти подробности о покойном своем мете, капитанский завтрак был изготовлен, и оба американские капитана были приглашены к нему Когда мы спустились по трапу в батарейную палубу, Петере и Грин с удивлением смотрели на ее чистоту и простор, на орудия и на прекрасное соединение полезного с приятным, встречаемое иногда на наших военных судах и невольно поражающее глаза. За капитанским завтраком не было ничего особенного, кроме чистоты, изобилия, радушия и дружества.

Разговор коснулся до числа людей на приватире, их происхождения и искусства.

— Все они хорошие моряки, — сказал Петере, — исключая десятерых негров.

— Мне кажется, некоторые из них англичане, — сказал я.

— Я не берусь разбирать их, — отвечал осторожный американец. — Весьма трудно узнать человека, долго прожившего в обеих землях, родом ли он из Бостона в Линкольншире, или из Бостона в Массачусетс и, может быть, они сами того хорошенько не знают. Мы никогда не спрашиваем об этом у матроса, поступающего к нам на судно.

— Вы имеете множество наших матросов в ваших купеческих и военных судах, — сказал наш капитан.

— Да, — сказал Грин, — и, кажется, никогда не будем иметь в них недостатка, и потому что вы сами вербуете их для нас.

— Мы вербуем для вас? — возразил капитан Т. — Что вы под этим разумеете?

— Ваша вербовка наполняет наши корабли, — отвечал американец. — Матросы ваши не хотят покоряться ей, и наверное из каждых двух человек, взятых вами силою, один поступает к нам охотником.

Петере горячо спорил против этого и, казалось, был недоволен Григом за сделанное им объяснение.

— Зная, как снабжены людьми и купеческие наши суда, — возразил Грин, — я не имею причины сомневаться в этом и готов присягнуть, что более двух третей служащих у нас матросов — беглецы из британского флота, потому собственно, что их там приневоливали. Вы, Петере, говорили при мне однажды то же самое. Посмотрите на вашу команду.

Петерс не мог более противоречить. Он жестоко рассердился на Грина, упрекал его в обнаруживании того, что британский офицер никогда не должен бы был знать, и хотя соглашался, что Америка смотрела на нашу систему приневоливания, как на главнейшее средство к сформированию своего флота, но сожалел, что важный секрет этот мог быть передан американцем.

— Что касается до меня, — сказал Грин, — я чувствую себя так много обязанным этому храброму молодому англичанину за оказанные мне милости, что навсегда останусь другом его и его отечества, и дал себе клятву никогда не поднимать оружия против Великобритании, пока не потребует того нападение на мое отечество.

По окончании завтрака мы вышли наверх; фрегат и призовое судно лежали тогда в дрейфе, работы кончились, все гребные суда были подняты, пленные и их багаж перевезены, и когда команду приватира поставили на фрегате во фронте, многие из матросов были узнаны, и им доказали, что они англичане. На делаемые упреки в таком предосудительном поступке, они отвечали, что за взятие приватира обязаны были им, потому что они нарочно выпустили за борт унтер-лисель и оставили его буравить в воде, чем весьма много задерживали ход судна.

Капитан Петере, услыша это, удивился, а капитан фрегата заявил ему, что всегда надо ожидать подобного поступка от негодяев, изменивших своему отечеству; потом, обратившись к пленным, сказал:

— Бесчестие первого вашего преступления едва ли может быть чем-нибудь увеличено; но измена ваша новому правительству, добровольно признанному вами, делает вас недостойными названия людей; вам даже не принадлежит та жалкая услуга, которую вы себе приписываете, потому что с той минуты, как мы увидели бриг, мы не теряли его из виду, и когда лег он в бейдевинд, были уверены, что он наш.

Люди повесили головы; им было приказано разойтись. Ни один человек из фрегатской команды не принял их к себе в артель; но с настоящими американцами обходились весьма дружески.

Мы направили путь в Симон-Бей, куда пришли через неделю после этого происшествия.

Бывший там на станции адмирал не хотел предавать преступников военному суду. Он говорил, что их поступок подлежал ведению гражданских законов, и потому он намерен отправить их в Англию, где лорды адмиралтейства поступят с ними, как признают за лучшее.

«Чистокровный Янки» был переданвице-адмиральскому правлению в Каптоуне, признан значительным призом, и будучи весьма хорошим судном, поступил в казну. Его начали исправлять, и адмирал был так ко мне милостив, что за претерпенное мною особенное несчастие обещал назначить меня командиром судна и отправить в Англию с депешами, ожидавшими тогда случая к отправлению.

Это распоряжение превышало все мои ожидания и сделалось еще более мне приятным, когда друг мой Тальбот, первый, пожавший мне руку на приватире, просил дозволения идти со мной, получивши с последней почтой производство в капитан-лейтенанты. По моей просьбе, адмирал согласился отпустить со мной капитана Петерса и Грина, и при первой возможности отправить их домой. Мне дали также негра Мунго, Томпсона, квартирмейстера и мичмана, бывших со мной на шлюпке. Экипаж мой был не из числа самых лучших, но я мог однако ж управляться с ним без затруднения; а по присоединении к нему полдюжины негров, взятых с купеческого судна, составил такую команду, что надеялся благополучно дойти до Спитгеда.

На мысе Доброй Надежды мы обильно запаслись провизией. Американцы просили дозволения платить за себя; но в этом я решительно отказал им, говоря, что считаю себя слишком счастливым иметь их своими гостями. Я взял все вино и запас провизии капитана Петерса, заплативши за них по самой щедрой оценке. Мунго был определен буфетчиком, потому что он внушил мне полную к себе доверенность. Наконец, когда Тальбот перевез все свои вещи на бриге, я, получив от адмирала последние приказания, отправился из Симон-Бея в Англию.

Редко кому придется возвращаться домой таким образом. Мне не было приказано остановиться у острова Св. Елены, и я не имел намерения заходить куда-либо. День и ночь несли мы всевозможные паруса.

Дружба моя с Тальботом в продолжение этого перехода совершенно укрепилась, и вообще в компании нашей царствовало величайшее согласие.

Мы избегали всех рассуждений, относящихся до наций, и как можно более удалялись политических разговоров. Я сделал Тальбота поверенным в любовных делах моих с Эмилией; а о бедной Евгении рассказывал ему очень много прежде.

Однажды, за обедом мы начали говорить о плавании.

— Я думаю, — сказал Тальбот, — что друг мой Франк искуснее всех нас в этом. Помнишь ли, как ты отправился вплавь с фрегата в Спитгеде, чтобы сделать визит твоему другу Мельпомене, на Пойнте?

— Да, и припоминаю себе также и то, — отвечал я, — как великодушно ты послал за мной пулю, которая просвистела над моими ушами.

— В числе множества других твоих деяний твое избавление в тот раз от пули или утопления заставляет меня ожидать чего-нибудь особенного в будущей твоей участи, — сказал он.

— Может быть, — отвечал я, — но я нахожу твой поступок противозаконным в том, что ты решился убить меня, не узнавши наперед, кто я такой, и что со мной случилось. Я мог быть безумным, или принадлежать другому судну, и во всяком случае, если бы ты убил меня, и тело мое было найдено, полицейские досмотрщики начали бы весьма строго допрашивать тебя, а судья поступил бы с тобой еще строже.

— Я посмеялся бы над ними, — сказал Тальбот.

— Может быть, ты нашел бы это дело не так для себя смешным, — отвечал я.

— Как! — возразил Тальбот. — После этого зачем же ставить часовых с заряженными ружьями?

— Чтобы защищать корабль, — отвечал я, — извещать о приближающейся опасности; не давать людям уходить с судна без позволения; но никогда не для того, чтоб отнимать жизнь у человека, разве для защиты их собственной, или ежели безопасность королевского судна того требует.

— Я не согласен с тобой, — сказал Тальбот. — Воинский Устав предписывает смерть всем беглецам.

— Справедливо, — отвечал я, — он предписывает смерть как за побег, так и за многие другие преступления; но преступления эти должны быть сначала рассмотрены военным судом. Ты не можешь сказать, что я был беглец, и если бы даже доказал это, то не имел права наказывать меня смертью, разве в том случае, когда я хотел бы бежать к неприятелю. Я сознаюсь в ослушании твоего приказания; но оно подвергало меня только легкому наказанию, между тем как самовольный поступок твой лишил бы короля верного, и, смею надеяться, небесполезного подданного. Если бы тело мое не было найдено, подобный пример не принес бы службе никакой пользы, а напротив того, многие полагали бы меня счастливо бежавшим, и это ободрило бы их сделать такую же попытку.

— Я сожалею, — сказал Тальбот, — что не спустил шлюпку и не послал за тобою, и мне приятно было вспоминать, что часовые не попали в тебя.

Этим кончился наш разговор; мы вышли походить немного наверху, поговорили о милых сердцу, направили наш курс к острову Фаялю, от которого были тогда недалеко, и потом легли спать.

Следствием вечернего разговора, когда я погрузился в глубокий сон, была странная смесь несвязных мыслей и соединение возможного с несбыточным, что продолжалось до самого утра. Тринидад и Эмилия; Утес Кегля и Евгения с предполагаемым сыном; тонущее судно и разбитая шкуна, все снилось мне, то порознь, то вместе.

Я видел Эмилию, стоящею на самой вершине Утеса Кегли, точно в таком положении, как представлен Лорд Нельсон на монументе в Дублине или как Бонапарт на Вандомской площади. Мне казалось, что Эмилия была одета в глубокий траур, и хотя ее лицо имело печальный вид, но здоровье и любовь сияли в ее глазах. Несравненный образ моей возлюбленной, казалось, говорил мне: «Без твоей помощи я никак не сойду вниз с этого утеса». «Если так, ты никогда не сойдешь», — думал я. Мне представлялась Евгения королевой Тринидада и будто бы она поставила Эмилию на этом неприступном для меня утесе, и когда я начал умолять ее позволить Эмилии сойти вниз, Томпсон постучался в дверь моей каюты с докладом, что уже день, и остров Фаяль виден на NO, в расстоянии семи миль.

Одевшись, я вышел наверх, увидел землю и судно, державшее на запад. Несвязный сон носился erne в моей голове. И хотя я смеялся над своей глупостью, что не оставляю без внимания такую мелочь, но она не хотела отвязаться от меня. Вскоре потом вышли наверх американцы, и увидевши судно, шедшее на запад, спросили меня: не намерен ли я опросить его? Я отвечал, что намерен. Мы несли все возможные паруса, и так как судно не проявляло желания уходить от нас, продолжая идти прежним курсом, то мы скоро подошли к нему. Оказалось, что это было перевозное судно, идущее в Нью-Йорк с американскими пленными.

Адмирал позволил мне, в случае встречи с судном, идущим в Соединенные Штаты, отправить на нем моих пленных, не завозя их в Англию. Я не говорил об этом Петерсу и Грину, боясь огорчить их, если такого случая не подвернется; но когда представился удобный случай, сообщил им мое намерение. Радость и признательность их были выше всякого описания; тысячу раз благодарили они меня и друга моего Тальбота за оказанное им расположение.

— Лейтенант, — сказал Петерс, — я не слишком любил общество вас, англичан; и ежели считал вас всегда шайкой тиранов и забияк, то сознаюсь в моей ошибке. Я верил рассказам о вас; но теперь увидел сам и нашел, что черт совсем не так черен, как его рисуют.

Я поклонился на этот американский комплимент.

— Однако, — продолжал он, — я бы желал, чтоб с равными силами нам пришлось поменяться между собой несколькими десятками ядер. Вы пойдете с этим бригом в свои воды; я надеюсь получить другой такой же, и, зная, что вы славный малый и так же охотно станете драться, как и работать за обедом, мне приятно будет попытаться завладеть опять своим бригом.

— Если и на другом вашем бриге вы составите команду так же, как и на этом и будете иметь лучших матросов англичан, — отвечал я, — то я боюсь, что мне не так легко придется защищаться против вас.

— И очень может быть, — сказал капитан, — потому что никто не дерется лучше того, кто ожидает себе петлю на шею. Помните сказанное земляком моим Грином, потому что он, что называется «выпустил кошку из мешка»; как только вы перестанете приневоливать матросов для своего флота, мы не будет иметь ни одного англичанина в нашем.

Я ничего не мог отвечать ему на это, потому что уподоблялся артиллеристу без пороха и сознавал справедливость его замечания.

Грин стоял возле нас, но ничего не говорил, пока капитан не кончил; тогда, протянув мне руку, с глазами полными слез и голосом, почти заглушённым всхлипываниями, сказал мне:

— Прощайте, друг мой; я никогда не забуду вас; вы встретили меня негодяем и, по милости Божьей, сделали честным человеком.

Никогда, никогда не забуду я тот день, когда с опасностью собственной жизни вы спасли меня, столь недостойного вашего участия.

Бог да благословит вас! И если превратность войны приведет вас когда-нибудь пленником в мое отечество, вот адрес мой — что мое, то ваше, в этом вы будьте совершенно уверены.

Матрос, бывший первым бунтовщиком на шлюпке и потом вступивший в команду приватира, был отправлен со мной в Англию для предания его суду. Когда капитан Грин проходил мимо его, он протянул ему руку с добрыми пожеланиями. Но Грин, не принявши руки, сказал:

— Изменник своему отечеству есть изменник и Богу. Я прощаю тебя за зло, которое ты хотел сделать мне, тем более, что сам я подал к тому повод и вполне чувствую это; но не могу обесчестить себя, протянув тебе руку приязни.

Сказав это, он спустился в шлюпку за капитаном Петерсом. Я проводил их на перевозное судно и, удостоверившись в удобном помещении их, простился с ними. Грин был до того тронут, что не мог говорить, а бедный Мунго был в состоянии только произнести: «Good by, massa leitenant, me tinkee you berry good man (Прощайте, масса лейтенант, я считаю вас весьма добрым человеком)».

Я возвратился на свое судно и направил путь в Англию. Еще раз мне суждено было приветствовать белые утесы Албиона, столь дорогие каждому истинному англичанину. Один только тот, кто был удален от берегов отечества может оценить нашу радость. Мы пролетели мимо Нидльсов и стали на якорь в Спитгеде, после четырнадцатимесячного отсутствия. Я явился адмиралу, представил ему данное мне предписание и донес о преступниках, которых он приказал перевести на флагманский корабль.

— А вам, — сказал он, — после нашего необыкновенного спасения, я позволяю съездить к родным, которые, без сомнения, весьма беспокоятся о вас.

Здесь необходимо маленькое отступление.

ГЛАВА XXII

Таков был и брат мой,

Который отправился в водяную могилу.

Но если духи могут принимать разный вид.

Ты пришел, чтоб испугать меня.

Шекспир. «Двенадцатая ночь»

Вскоре после того, как фрегат, взявший меня из Нью-Провиденса, разошелся с американским призом, на который я был назначен, его матросы начали хвастаться перед американскими пленными, сколько призовых денег должны они будут получить.

— Вы никогда не увидите ни призового судна, ни того, что было на нем, — ответили им янки.

Слова эти были переданы капитану фрегата; он начал расспрашивать мета и матросов и узнал от них все в подробности. Они сказали ему, что судно тонуло уже при отбытии их с него, и это было причиной поспешности, с какой они садились в шлюпку. Мет говорил, что оно должно было пойти ко дну через двенадцать часов, после того, как его покинули, что невозможно было добраться до отверстий, находившихся в носовой и кормовой частях трюма, и удивлялся, почему капитан Грин не предуведомил его, должно полагать, был пьян.

Капитан донес адмиралтейству об этом печальном происшествии, и оно официально сообщено было бедному моему отцу. Пять месяцев прошло со времени получения известия, и вся надежда на мое спасение исчезла. Вот причина, почему я нашел в трауре слугу, отворившего мне двери в доме батюшки. Он не знал меня, потому что поступил в услужение во время моего отсутствия и поэтому не изъявил удивления, увидевши меня.

— Боже праведный, — сказал я, — кто умер?

— Единственный сын моего барина, мистер Франк, утонул в море, сударь, — отвечал слуга.

— Так только это? — сказал я. — Ну, очень рад, что не случилось чего-нибудь хуже.

Слуга, без сомнения, почел меня за какого-нибудь бесчувственного негодяя и глупо смотрел на меня, когда я прошел мимо его и побежал по лестнице в гостиную. Мне следовало быть осторожнее; но по обыкновению я последовал движению своих чувств. Отворивши дверь, я нашел сестру, сидящую за столом с одной молодой женщиной, обращенной ко мне спиной. Сестра, увидевши меня, вскрикнула; в это время оборотилась другая дама, и я увидел мою Эмилию, мою милую, несравненную Эмилию. Обе они были в глубоком трауре. Сестра упала на пол в обмороке. Эмилия немедленно последовала ее примеру, и обе они лежали, как каменные королевы в Вестминстерском аббатстве, представляя интересный вид, «прекрасный, хотя и печальный».

Я сам перепугался и понял, что сделал величайшую глупость; но так как некогда было терять времени, то сильно позвонил в колокольчик. Увидевши несколько ваз с свежими цветами, я схватил их и усердно начал лить из них воду на лица и шеи девиц. На Эмилию, впрочем, я лил гораздо более, и это доказывает, что я не потерял ни присутствия духа, ни любви к ней.

Горничная моей сестры, Гиггинс, первая прибежала на звон колокольчика, дававшего знать своею жестокостью о чем-то необыкновенном. Она с шумом влетела в комнату, подобно выстрелу. Горничная была моя старая знакомая; я часто целовал ее, когда был мальчиком, и она столь же часто дирала меня за уши. Я обыкновенно давал ей ленту подвязывать рот, говоря в это время, что она слишком много работает им. Эта особа, увидевши меня и сочтя за привидение, увидевши притом обеих девиц, распростертых на полу, и которых сочла умершими, испустила громкий и пронзительный визг и со всех сил побежала из комнаты; встретив в дверях слугу, она едва не сбила его с ног.

Этот деревенский парень, сын одного из крестьян, живших на земле моего отца, решился просунуть в дверь только одну голову; он, вероятно, сделал не слишком хорошее обо мне заключение по первым моим словам, с каким я встретил известие о моей смерти. Он только кивнул головой и не тронулся с места.

— Пошли сюда проворнее кого-нибудь из женщин, — сказал я, — кого-нибудь, кто бы мог пособить здесь; вели им принести склянки со спиртом, одеколону, всего, что есть. Что ж ты стоишь, выпуча глаза? Болван! Беги скорее!

Слуга посмотрел на меня, потом на считаемые им мертвыми тела барышень, вероятно, полагая, что я убил их, и, или был поражен этим, как громом, или, сомневаясь, имеет ли он право слушаться меня, оставался в прежнем положении, высунув из-за двери одну голову и стоя, как у позорного столба. Увидевши, что он требует пояснений, я закричал ему:

— Я Франк! Будешь ли ты слушать меня? Смотри, я кину в тебя этой вазой? — И я схватил в руки китайскую вазу.

Если бы я в самом деле хотел кинуть в него, то, наверное, не попал бы, потому что он скрылся, подобно раненой белуге, и побежал к отцу в библиотеку.

— Ох, сэр… хорошие вести… дурные вести… хорошие вести! — орал он.

— Какие вести, дурак? — сказал батюшка, вставая с поспешностью с кресел.

— О, сэр, я ничего не знаю, сэр; но думаю, сударь, что мистер Франк ожили, а обе барышни умер.

Бедный отец, не поправившись еще в здоровье, после удара, нанесенного вестью о моей смерти, шатаясь прислонился к столу и, упершись в него обеими руками, приказал слуге повторить свои слова. Слуга повторил, и батюшка, понявши в чем дело, бросился наверх. Я бы кинулся в его объятия, но мои руки были заняты ухаживанием за моей несравненной Эмилией. Бедная же сестра лежала без чувств возле меня по другую сторону. У Клары не было налицо возлюбленного, и она была оставлена мною ожидать его.

Между тем вызвали всех наверх; каждый суетился, и все живые существа в доме, не исключая даже собаки, собрались в гостиную. Служанки, знавшие меня прежде, кричали и всхлипывали самым жалостным голосом, а поступившая недавно вторила им из симпатии; кучер, повар, дворник, все пришли глазеть на меня; один нес воду, другой чашку, а парень-слуга еще нечто, чего я не назову по имени. В замешательстве своем он схватил первую попавшуюся ему посуду, которую счел необходимою к тому случаю; я похвалил его усердие и приказал унести. На его несчастье, служанка увидела эту ошибку, происшедшую от недоразумения и, схвативши левой рукой вещь, которую он нес, спрятала ее под свой передник, а правой отвесила бедняку такую пощечину, что напомнила мне хвост кита, опустившийся на нашу шлюпку в Бермудах.

— Какой ты дурак, — сказала она, — этого никому не надо.

— В пощечине этой есть что-то похожее на свадьбу, — подумал я, и не ошибся. На следующее воскресенье их оглашали в церкви.

Спирты, холодная вода, жженые тряпки, растирание висков и освобождение от шнуровок произвели желаемые действия. Все руки и языки были в движении; наконец, глаза прекрасной Эмилии открылись и остановились на мне, разливая веселье и радость всюду, куда они не обращались, подобно солнцу, выходящему из недр Атлантического океана, чтобы обрадовать жителей Антильских островов, после грозного урагана. Через полчаса все пришло в порядок; орудия были закреплены, и мы ударили отбой; слуги удалились; я сделался центром картины. Эмилия держала мою правую руку, батюшка — левую, а Клара повисла мне на шею. Мне делали беспрестанные вопросы, на которые я отвечал так скоро, как всхлипывания и слезы могли позволить выслушивать. Интермедии наполнены были сладчайшими поцелуями самых розовых из всех губ в мире, и в эти полчаса я был вознагражден за все претерпенное мною со времени отплытия из Англии на проклятом бриге в Барбадос.

Сознаюсь, я поступил весьма неблагоразумно, взявши приступом мое семейство, когда знал, что оно находится по мне в трауре. Я просил извинения; меня целовали, опять и опять целовали, и простили. О стоило делаться виноватым, чтоб быть потом прощаему такими губками и глазами. Но я боюсь, не заимствовал ли этих выражений из какой-нибудь прозы или стихов; если заимствовал, пусть читатель простит меня, равно как и автор, кото-рый может быть уверен, что я в другой раз не воспользуюсь ими.

Я рассказывал свои приключения, по возможности кратко, одним словом, так, как позволяли тогда время и обстоятельства. Немедленно послали кучера на лучшей лошади к мистеру Сомервилю с известием о моем возвращении; а с почтой были разосланы письма ко всем друзьям и родственникам нашего семейства.

По отправлении писем, все разошлись по своим комнатам одеваться к обеду. Какую перемену произвел один час в этом доме печали, теперь внезапно обратившемся в дом радости! Увы! Как часто переменяются картины человеческой жизни! Сестра и Эмилия вскоре возвратились в белых, без единого пятнышка, чистых платьях, эмблеме чистоты их мыслей; отец мой надел свои соболи, а слуги явились во всегдашних, весьма нарядных, платьях.

Когда доложили об обеде, батюшка взял под руку Эмилию, а я пошел за ним с сестрой. Эмилия посмотрела на меня через плечо и сказала:

— Не будьте ревнивы, Франк.

Отец засмеялся, а я дал себе обещание отмстить за эту маленькую насмешку.

— Вы должны будете расплатиться со мной за это, — сказал я.

— Считаю себя счастливой, что могу и желаю расплатиться, — отвечала она.

Прежде нежели сели мы за стол, батюшка с большим чувством прочитал вслух молитву. Важная молитва, так часто забываемая, заставила всех нас прослезиться. Эмилия упала на стул, закрыла лицо свое носовым платком и облегчала себя слезами. Клара сделала то же. Батюшка пожал мне руку и сказал:

— Франк, сегодня мы совсем иначе садимся за стол, нежели вчера. Как мало знали мы об ожидавшем нас счастии!

Девушки перестали плакать, но потеряли аппетит. Напрасно старалась Эмилия скушать маленький хвостик корюшки. Я налил им обеим по рюмке вина.

— Моряки говорят, — сказал я, — что вино всегда легче погружается в трюм, нежели сухая провизия; поэтому выпьем за здоровье друг друга, и мы, наверное, будем чувствовать себя лучше.

Они послушали моего совета, который произвел желаемое действие. Веселье царствовало за обедом, но все еще умерялось воспоминанием прошедшей горести и глубоким чувством благодарности Небу.

Я уверен, что вы, читатель, до сих пор считали меня негодяем, распутным безнравственным Дон-Жуаном, готовым молиться в опасности и грешить вне ее; но так как я говорил вам всегда правду, даже и тогда, когда страдала честь, то надеюсь, что теперь вы поверите нескольким словам, сказанным в мою пользу. Избавление от смерти и счастливое возвращение домой исполнили мое сердце чувством живейшей благодарности Богу, и я готов был излить эти чувства, если бы ложный стыд не удерживал меня от обнаружения их пред другими. Если бы мы были одни, я упал бы на колени пред тем милосердным Творцом, против которого так часто был виновен, который дважды избавил меня от челюстей акул, который возвратил меня из глубины моря, когда тьма уже поглощала меня; который спас меня от яду и крушения, и направил путь мой на утес в Тринидаде, и который послал собаку для спасения меня от ужаснейшей смерти.

И эти милости составляли только малую часть всех, до того полученных мною от Создателя; но так как они были последними, то и оставили во мне глубокое впечатление. Я пожертвовал бы тогда всем, чтоб иметь возможность потоком искренних слез и торжественным приношением благодарности, облегчиться от удручавших меня чувств.

Дамы сидели с нами за столом еще несколько времени как убрали со стола; они не в состоянии были уйти от рассказов о чудных моих избавлениях от смерти. Когда я описывал, как для спасения человека, упавшего с брига за борт, я бросился к нему на помощь, как держал его за воротник и ушел с ним в глубину, пока вода не потемнела у меня над головой, — Эмилия не могла более выслушивать этого; она вскочила, упала на колена и склонивши свое восхитительное лицо на колена сестры, трогательно восклицала:

— Бога ради, милый Франк, не рассказывай дальше, я не могу слушать, не могу перенести этого.

Мы все бросились к ней и довели ее в гостиную, где занялись потом разными забавными анекдотами и рассказами. Эмилия хотела играть на фортепьяно и петь, но не могла: веселая песня не приходила ей на ум, а печальная лишала ее сил. В полночь мы разошлись по своим комнатам; и я, прежде нежели лег спать, провел несколько минут в молитве, давая себе твердое обещание непременно исправиться. На следующее утро Сомервиль приехал к завтраку. Появление его было вторичным испытанием чувств для бедной Эмилии: она бросилась в объятия своего отца и начало громко всхлипывать. Сомервиль дружески пожал мне руку обеими своими руками и с нетерпением просил рассказать мои необыкновенные приключения, которые я передал ему вкратце. Клара доставила мне случай поговорить с Эмилией час наедине перед завтраком, и из ее ответов я увидел, что нет других препятствий к желаемому мною с таким нетерпением браку, кроме тех, которые обыкновенно происходят от девичьей гордости и стыдливой осторожности, столь свойственных, столь приличных и столь любезных в прекрасном поле, и потому решился говорить с седоволосыми.

Эмилия также согласилась на это, когда я напомнил ей о моих последних несчастиях и утратах. Когда дамы вышли из-за стола, я попросил батюшку выпить полную рюмку вина за их здоровье и, выпивши свою, со всем усердием самой безграничной любви, сделал обоим старикам предложение. Сомервиль и батюшка посмотрели друг на друга, и первый сказал:

— Ты, мне кажется, слишком спешишь, Франк.

— Нисколько не более того, чем требуют обстоятельства, — отвечал я. Он поклонился, и батюшка начал.

— Я сам желал бы отложить свадьбу, — сказал почтенный старик, — пока ты не будешь капитан-лейтенантом. По крайней мере до тех пор ты не господин сам себе.

— О, если я должен ожидать этого, батюшка, — сказал я, — то мне придется долго ждать. В нашей службе, да и вообще в Англии, ни один человек не может сказать, что он независим. Капитаном повелевает адмирал; адмиралом адмиралтейство, адмиралтейством совет, советом парламент, парламентом народ, а народом журналисты со своими чертями*.

* Англичане называют чертями (devils) наборщиков и работников в типографии, потому что они всегда запачканы в краске. (Прим. пер.)

— Ты удивляешь меня своими рассуждениями, — сказал отец. — Но все-таки мы должны сначала побывать на позументной фабрике в Чаринг-кросс и посмотреть, нельзя ли нам украсить твои плечи парой эполет. Я почту себя счастливым, когда увижу тебя командиром военного корвета и уверен, что мой добрый друг Сомервиль почтет себя таким же, когда увидит тебя командиром своей дочери, достойнейшей и прекраснейшей из девиц в наших местах.

Все мои доводы не могли заставить стариков отступить на шаг от этого sine qua non. Они положили между собой просить адмиралтейство ускорить мое производство и тогда, по получении мною желаемого чина, предоставить мне обвенчаться с Эмилией.

Все это весьма хорошо согласовалось с их рассчетами, основанными на благоразумии, но не соответствовало желаниям нетерпеливого любовника двадцати одного года. Хотя я знал, что батюшка имел сильную руку в адмиралтействе, но знал также и то, что недавно было издано прекрасное постановление, которым запрещалось производство в капитан— лейтенанты всякого не прослужившего лейтенантом двух лет в море, равно как и производство из капитан-лейтенантов в следующий чин того, кто не прослужил в сем звании одного года. Все это, без сомнения, было очень хорошо для пользы службы, но так как я и до сих пор не приобрел еще столько рвения к интересам отечества, чтобы предпочитать общественную пользу своей, то про себя сердечно желал тогда отправить такое постановление и издавших его в памятную мне пещеру на Нью-Провиденс пред наступлением прилива.

Необходимость уступить подобной причине отсрочки после всех моих несчастий, утрат и испытанного постоянства, я считал совершенным злополучием и говорил об этом Эмилии и сестре. Ответ из адмиралтейства был столь благоприятен, что я мог надеяться на производство немедленно по окончании срока, к которому не доставало мне тогда двух месяцев. Меня назначали на фрегат, вооружавшийся в Вульвиче, и прежде чем он мог быть готов к отплытию, мой срок должен был кончиться, и мне следовало получить производство в капитан-лейтенанты. Подобное назначение офицера вовсе не способствовало скорейшему приготовлению судна. Так как фрегат был в Вульвиче, а местопребывание Сомервиля не в дальнем от него расстоянии, то я старался проводить время, переходя от исполнения обязанностей любви к обязанностям службы, в повиновении своему капитану и повиновении возлюбленной, и, по счастью, мне удалось угодить обоим, потому что мой капитан не беспокоил себя заботами о фрегате.

До отъезда на фрегат я еще однажды старался одолеть настойчивость отца и, припоминая ему неимоверные труды, перенесенные мною в последнее время, говорил, что с отправлением на заграничную станцию мне опять, может быть, предстоит встреча с какой-нибудь молодой женщиной, которая отправит меня на тот свет чашкой яду или колдовством разрушит магическую цепь, соединяющую меня теперь с Эмилией. Но эти поэтические тирады имели равный успех с моими прозаическими доказательствами. Тогда я обратился к самой Эмилии.

— Наверное, — говорил я ей, — твое сердце не так жестоко, как у наших непреклонных родителей! Наверное ты возьмешь мою сторону! Брось только взгляд неудовольствия на моего батюшку, и, уверяю тебя, он спустит флаг.

Но волшебница отвечала мне, улыбаясь (без сомнения наученная родителем), что она не хочет встретить свое имя в газетах с объявлением, что она невеста лейтенанта.

— Что значит лейтенант в наше время? — сказала она. — Ничто. Когда была я в Фарегаме и ездила в Портсмут осматривать адмиралтейство и корабли, я видела там, как ваш длинный адмирал Гуррикан Гумбук, — ты кажется когда-то говорил мне о нем, — гонял бедных лейтенантов, как собака стадо овец; один из них разыгрывал роль слуги и был всегда наготове исполнять приказание; а другой, подобно дворовой собаке на цепи, ожидал у дверей адмиральского дома, пока адмирал и семейство его выйдут гулять, и тогда занимал место в арьергарде с гувернанткой. Нет, Франк, несмотря на всю прелесть будущего, я не сдамся ничему меньше, как чину капитана с парой золотых эполет.

— Очень хорошо, — возразил я, глядя в зеркало и едва скрывая неудовольствие, — если вы хотите, чтобы ваше счастье зависело от обещаний первого лорда адмиралтейства и пары золотых эполет, — пусть будет так, и я не говорю ничего более против этого. Вкус женщин бывает иногда очень странен; некоторые из них предпочитают золотой галун и дряхлость молодости и красоте — я весьма сожалею о таких — и только.

— Но сознайся, Франк, — сказала Эмилия, — что ты и сам питаешь надежду быть рано или поздно адмиралом.

— Адмиралы должны быть очень благодарны вам за подобный комплимент, — сказал я. — Надеюсь никогда не обесчестить своего флага, когда получу его; но скажу тебе откровенно, любезная моя Эмилия, что я не с удовольствием ожидаю этого чина. Три звезды на каждом эполете и три галуна на воротнике не могут заплатить, в моих глазах, за седые волосы, тощие ноги, согбенную спину, кашель, и вдобавок за насмешки или сожаление всех хорошеньких девушек.

— Мне жаль тебя, мой любезный герой, — сказала Эмилия, — но нечего делать, тебе надо покориться.

— Пусть будет так, если это надо, — отвечал я, — по крайней мере поцелуй меня.

Я просил одного поцелуя, но получил их сто, и наверное получил бы еще столько же, если бы досадный буфетчик не принес мне длинный форменный конверт, заключавший в себе ни более, ни менее, как приказание явиться на фрегат.

Скрывши свое неудовольствие со всевозможным хладнокровием, я продолжал вознаграждать себя за прошедшие мои испытания и в течение оставшегося мне недолгого срока наслаждался по возможности. По счастью, старший лейтенант фрегата был очень усердный офицер: он никогда не съезжал на берег, потому что имел мало знакомых и еще менее того денег; получал жалованье в назначенный для выдачи день и расходовал его так, чтобы достало до следующей выдачи. Узнавши, что он любил испанские сигары и мерный стакан пуншу, — потому что он никогда не пил чрез меру, — я подарил ему ящик сигар и дюжину бутылок рома, дабы помочь переносить мои ночные отсутствия с христианским терпением.

Как только кончались дневные работы, добряк-лейтенант обыкновенно говаривал:

— Готовьтесь ехать, Мильдмей; я сам был когда-то влюблен, поэтому знаю, что значит быть влюбленным, и наверное заслужу благодарность вашей Полли (так называл он Эмилию), если отправлю вас в ее объятья. Вот вам четверка, пришлите ее сейчас же назад, а сами постарайтесь сойтись в порте с мичманом и нашими людьми часов в девять завтра поутру.

Все это доставляло мне величайшее удовольствие. Сомервиль жил на то время в Блакгеде; я обыкновенно приезжал к обеду и никогда не опаздывал разделять его с любезным для меня обществом. Отец и Клара гостили также у него.

С позволения Сомервиля, я познакомил с ним Тальбота, которого гордился называть своим другом, потому что он был вполне благородный человек, хорошо воспитан, приятный в обращении, имел высокие чувства и большие аристократические связи. В особенности я представил его Кларе и между тем шепнул на ухо Эмилии, зная, что мои слова не надолго останутся в ее памяти, что он обладает необходимой принадлежностью — двумя эполетами.

— И поэтому, — сказал я, — пожалуйста не слишком с ним сближайтесь; я боюсь, чтобы вы не попали в плен так же неожиданно, как «Чистокровный Янки».

Тальбот, зная, что Эмилия была уже сговорена, оказывал ей только внимание, требуемое вежливостью; но с Кларой обращение его было совсем другое. Ее прелести еще более сделались восхитительными в его глазах от дружбы, связывавшей нас и родившейся после знаменитого моего плавания с фрегата в Спитгеде. С того времени он обыкновенно называл меня в шутку Леандром.

Теперь я попрошу читателя позволить мне уделить несколько строк на описание внешности сестры моей Клары. Нежное, небольшое, овальное, правильное личико, искристые черные глаза, стройный ряд зубов, обворожительные розовые губки и черные густые волосы, в разнообразных локонах ниспадавшие на лицо и шею, составляли принадлежность этого прекрасного создания; руки ее и головка могли служить образцами Фидию и Праксителю; талия ее была гибка, а пальчики и ножки представляли собою восхитительные миниатюры. Мне часто приходило на мысль, что как будет жаль, если эта исполненная красоты девушка достанется не одинаково прекрасному образцу нашего пола, и я давно уже думал о друге моем Тальботе, как об особе, наиболее достойной командования такой чистенькой, красивой, уютной, ходкой и хорошо вооруженной яхточкой.

По несчастию, Клара, при всех своих прелестях, имела одно заблуждение, казавшееся весьма важным в моих глазах. Ей не нравились моряки; армейцев она еще жаловала; но главное, что всякий вкоренившийся в понятия ее предрассудок не легко было преодолеть. Она представляла себе моряков дурно воспитанными, слишком много думающими о себе и о своих кораблях, — одним словом, столь же грубыми и невежливыми, сколько занятыми собою.

Преодоление такого упорного и давно вкоренившегося мнения обо всей нашей братии, моряках, делало не малую честь достоинствам Тальбота. И так как расположение Клары к армии было более общее, нежели частное, то он имел возможность оспорить вакантное место в ее сердце и водрузить в нем свой флаг. Он, зная ее предубеждение, никогда не напоминал ей о нашей несчастной стихии, а напротив, старался занимать разнообразным разговором, наиболее соответствовавшим ее вкусу, и этим заставил, наконец, сознаться, что он есть единое исключение из ее правила; а я принял смелость считать себя другим.

Однажды после обеда Тальбот назвал меня Леандром; это немедленно обратило на себя внимание девиц, и они требовали от нас объяснения; но мы умели избежать его и переменили разговор. Однако ж Эмилия, припомнив слухи обо мне, дошедшие до нее по милости некоторых друзей семейства, начала подозревать соперницу, и на следующее утро так настоятельно расспрашивала меня об этом, что я, боясь ложных рассказов других, был принужден во всем сознаться.

Я рассказал ей историю моего знакомства с Евгенией, последнее мое свидание и ее странное удаление в неизвестное мне место; сказал даже о сделанном ей мне предложении денег, но скрыл, что она может быть сделалась уже матерью. Я уверял ее, что четыре года как не виделся с Евгенией и вероятно никогда более не увижусь, потому что она знала о нашей помолвке.

— Впрочем, — сказал я, — хотя я сам никогда не стану искать ее, но если судьба приведет встретиться с нею, я надеюсь, во всяком случае поступить, как следует благородному человек.

Я не счел за нужное рассказать ей о ружейных выстрелах, сделанных по мне по приказанию Тальбота, потому что это могло бы поколебать уважение к нему Клары и Эмилии. По окончании моего объяснения, Эмилия вздохнула и с важностью посмотрела на меня. Я спросил ее: простила ли она меня?

— Только с таким условием, — отвечала она, — какое ты заключил с бунтовщиками на шлюпке.

ГЛАВА ХХIII

Во всех государствах Европы есть люди, с детства принимающие на себя важность, не вытекающую из чувства внутреннего достоинства. Внимание, оказываемое им с минуты появления их на свете, внушает им мысль, кто они рождены повелевать. Они скоро приучаются считать себя особенными существами и, будучи возведены на известную степень или занявши значительное место, нисколько не заботятся сделаться того достойными.

Рейналь

Теперь время познакомить читателей с моим новым судном и новым капитаном. Первое было фрегат самой большой величины, нарочно построенный для спора с огромными, унизанными орудиями, фрегатами американцев. Он имел тридцать двадцатичетырехфунтовых пушек в батарее, и такое же число сорокадвухфунтовых каронад на шканцах, шкафуте и баке.

Протекла уже неделя пребывания моего на фрегате; я исполнял должность днем, и проводил вечера в доме Сомервиля, в Блакгеде. Однажды утром старший лейтенант отправился на берег размять свои ноги; я оставался на фрегате старшим; команда обедала, шел мелкий тихий дождик, и я ходил один по шканцам. В это время пристала к борту перевозная лодка с мужчиной, закутанным в шинель. Сочтя его за продавца разных товаров или вин, приехавшего просить дозволения продавать команде, я не обратил на него внимания. Незнакомец посмотрел на грязные фалрепы, которые подавали ему фалрепные юнги, и спросил нет ли чистых? Юнги отвечали, что не имеется, и он, видя невозможность помочь этой беде, схватился за грязные и влез на борт.

Подойдя ко мне и показывая свои серного цвета перчатки, запачканные смолою и грязью, он сказал с неудовольствием:

— Смотрите, сэр, я испортил новую пару перчаток.

— Я всегда снимаю свои перчатки, когда взлезаю на борт, — отвечал я.

— Но я обыкновенно не снимаю своих, — сказал незнакомец. — А почему не были мне поданы чистые фалрепы?

— Потому, — отвечал я, — что мне приказано давать их только тем, кому свистят фалрепных.

— А почему же мне не свистали их, сэр?

— Потому, сударь, что мы не свищем их никому, покуда не узнаем, кто такой пристает к борту.

— Я пожалуюсь на вас за это вашему капитану, — сказал он. — Это так же верно, как то, что я буду заседать в палате лордов.

— Мы ставим фалрепных только офицерам в форме, — сказал я. — Позвольте мне теперь узнать, по какому праву требуете вы себе этой почести?

— Я, милостивый государь (титул, имя пр.), — сказал он, показывая мне свою визитную карточку. — Теперь вы знаете, кто я?

— Да, я знаю теперь, что вы лорд, — отвечал я, — но покуда не увижу вас в капитанской форме, не могу отдать вам требуемой вами чести. — Говоря это, я почтительно приподнял фуражку.

— Хорошо, сударь, — возразил он, — так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я научу вас знать больше.

После этого он спросил на фрегате ли капитан, и получивши в ответ, что его не было, поворотился и спустился в лодку, не давши мне времени услужить ему парой чистых фалрепов. Он отправился на берег, и с тех пор я не слышал более ни о грязных фалрепах, ни о запачканных перчатках.

Этот господин, как я после узнал, имел привычку нашпиковывать свой разговор вожделенным предметом своего тщеславия, и так как он теперь член верхнего парламента, то вероятно, заменил прежнюю клятву другою. Когда он был командиром корабля, то обыкновенно говаривал: «так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я высеку тебя, дружок». И если эта торжественная угроза была произнесена, наказание никогда не отменялось. Обратный смысл ее сделался поговоркой его подчиненных. Лейтенанты, мичманы, матросы и солдаты, для убеждения в совершенной достоверности чего-нибудь, приговаривали: «так верно, как то, что я не буду сидеть в палате перов».

Этот благородный лорд, во время командования кораблем его величества, в Китае, поручил одному тамошнему живописцу снять с себя портрет, и так как сходство не льстило его лордству, он начал укорять артиста в неискусстве, на что бедняк отвечал:

— Помилуйте, сударь, как можно сделать хорошую наружность, когда вы ее не имеете?

Анекдот этот, подобно многим другим анекдотам, был применен и рассказываем иначе; но я ручаюсь за первоначальное происхождение его во флоте и именно при том случае, который я теперь передал.

Товарищи мои поступали на фрегат один за одним, покуда не сделалось нас полное число; наконец, записка на имя старшего лейтенанта, с надписью «по службе» и с означением на нижнем левом угле ее имени писавшего, возвестила, что капитан наш прибудет на фрегат на следующий день. Мы, разумеется, приготовились принять его в полной форме, треугольных шляпах и саблях, с караулом из солдат. Он пристал к борту в половине первого пополудни, когда люди обедали; в это время обыкновение не посещают судна, если можно того избежать, чтобы не беспокоить команду. Он явился в каком-то длинном полуформенном сюртуке, с лежачим воротником, якорными пуговицами, без эполет и в закинутой немного назад фуражке, с широким золотым галуном.

Это было отступлением от порядка службы; но он, будучи лордом, предоставлял себе привилегию, и мы увидели впоследствии, что на этот камень привилегии он опирался при всяком случае. Мы были представлены ему, и каждому из нас он соблаговолил кивнуть головой. Все его вопросы обращались к старшему лейтенанту и исключительно относились до удобств его помещения на фрегате.

— Где отведено место моему буфетчику? Где будет спать мой камердинер? Где поставлена моя корова? Где будут мои бараны?

Проведя с ним час, мы могли уже заметить, что собственная его высокородная особа была для него идолом, которому он поклонялся. Что касается до подробностей относительно фрегата и команды, вооружения, рангоута, запаса провизии, количества пресной воды, размещения, углубления киля, дифферента — это были такие предметы, которыми он никогда не беспокоил себя.

Через час он приказал изготовить свою шлюпку, опять поехал на берег, и мы не видели его больше до прихода нашего в Спитгед, где его лордство прибыл на фрегат в сопровождении особы, носившей звание комиссара во флоте, на половинном жалованьи, — человека, до того умевшего вкрасться в расположение своего покровителя, посредством бессовестнейшей лести и бесчисленных мелких услуг, что сделался столько же необходимой принадлежностью при его поездках, как чемодан или лакей. Этот пресмыкающийся спутник был эхом его лордства и представлял олицетворенный тип Гнато, Теренция. Я никогда не мог смотреть на него, чтоб не вспомнить строф этого поэта. Черное было белым и белое черным, если то было угодно его лордству; и избавлялся от наших пинков потому только, что был слишком для этого презираем.

Не хочу умалчивать о том, как простился я с Эмилией, хотя то были горестные для меня минуты. Сомервиль, в надежде увидеть меня произведенным до отправления в море, жил в Клекгеде, во время вооружения фрегата; но когда мы получили повеление идти в Спитгед, он начал готовиться к отъезду. На просьбу, повторенную отцом в адмиралтействе, ему отвечали, что для моего производства мне надобно отправиться в поход. Это заставило Сомервиля немедленно проститься со мной; благоразумие его предвидело, что дальнейшее отлагательство может послужить причиной потери моего срока и кампании на фрегате, и,что если он с Эмилией не оставят меня в Вульвиче, то, вероятно, я оставлен буду там моим капитаном. Поэтому он назначил свой отъезд чрез двадцать четыре часа.

Я и Эмилия были чрезвычайно огорчены этим; я упрекал ее в жестокости, но она с твердостью и благоразумием, которым нельзя было не удивляться, отвечала мне, что имеет одного только советника в своем отце и, покуда не замужем, не хочет иметь другого, что по его совету она отлагает брак наш, и так как мы оба еще не стары, «то я уповаю на Бога», — сказала она, — «что мы опять увидимся». Я удивлялся ее героизму, поцеловал ее и посадил в карету; тут слезы заблистали в ее глазах. Мистер Сомервиль, видя дождевую тучу, поднял стекло, кивнул мне дружески головой, и карета покатилась. Последнее движение Эмилии, которое я видел в тот раз, была правая ее рука, подносившая платок к глазам.

Расставшись с милыми сердцу, я с неудовольствием отвернулся от дверей дома и, подобно прибитой собаке, побежал прямо к шлюпке. По прибытии на фрегат даже запах каждой вещи был ненавистен мне; смола, краска, вода в льяле и ром, в своем ужаснейшем смешении одолевали меня, и я сделался так жалок, как только можно вообразить себе моряка, больного любовью. Мы должны были идти в Спитгед. Это место неинтересное, и потому я начну прямо с нашего плавания.

Мы отправились на стоянку в Северную Америку; ничего не могло казаться мне приятнее подобного назначения в разлуке с Эмилией. Переход наш был самый скучный, и мы были принуждены расходовать пресную воду по порциям. Только одни находившиеся в подобных условиях могут понять, что это значит. Все чувствовали недостаток, исключая капитана, который, упираясь на привилегию, брал ежедневно по двенадцати галлонов для мытья своих ног, и эту воду матросы выпивали потом с жадностью. Некоторые начали роптать, и когда это дошло до ушей капитана, он сказал только с беспечностью:

— Но, послушайте, если человек не будет иметь никакого преимущества, то какая же выгода быть капитаном?

— Совершенно справедливо, милорд, — сказал компаньон с низким поклоном.

Я постараюсь теперь описать особу его лордства. Он был довольно плотный, проворный в движениях и хорошо сложенный мужчина, с приятным, но невыразительным лицом, всегда опрятный и внимательный к своей особе; при помощи похвал спутника, он имел весьма хорошее о себе мнение, гордился аристократическим происхождением и еще более того тщеславился своею наружностью. Сведения его во всем были поверхностные, жизнь людей высшего круга и соединенные с нею анекдоты составляли всегдашний предмет его рассказов; за своим столом он обыкновенно принимал весь разговор на себя, и гости, попивая его вино, смеялись с притворной веселостью. Чтение его ограничивалось двумя томами «Записок Графа Граммонта» и это занимательное и аристократическое сочинение никогда не выходило у него из рук. Он долго был в море, но, к удивлению, не знал ничего, в полном смысле ничего, по своей части. Практика, навигация и все относящееся до морской службы было совершенно ему незнакомо. Мне говорили о нем прежде, как о хорошем офицере. Впрочем, я должен отдать ему справедливость, что он был от природы доброго сердца и, один из храбрейших людей.

Зная недостаток своих сведений, он редко делал какие-нибудь замечания по службе и всегда остерегался опускаться на глубину, превышавшую пределы его знаний. Выходя на шканцы, он обыкновенно смотрел на наветренные грота-брасы и если они не были туги, как железный прут, то приказывал натянуть их. Тут он редко мог сделать невпопад, но зато это приказание обратилось у нас в поговорку, когда мы смеялись над ним в кают-компании. Он имел странную манеру забывать или показывать, что забывает имена людей и вещей, происходившую, мне кажется, от того, что считал их несравненно ниже себя, и вместо имен употреблял щегольские фразы: «Как бишь его зовут», «как это» и «как бишь оно».

Однажды он вышел на шканцы и отдал мне следующее, весьма удобопонятное приказание:

— Мистер, как бишь вас зовут, сделайте милость — как это по-вашему называется — знаете, это, как бишь оно.

— Слушаю, милорд, — сказал я. — На юте! Вытяните наветренные грота-брасы! — и это было именно то, чего он хотел.

Он был также весьма странен и взыскателен, когда не надлежащим образом отвечали ему. При получении приказания от старшего весьма употребительно говорить: «очень хорошо», — показывая тем, что вы совершенно поняли приказание и намерены исполнить его со всею готовностью. Однажды я ответил так его лордству, и на отданное им приказание сказал: «очень хорошо, милорд».

— Мистер Мильдмей, — сказал лордство, — я не хочу думать, чтобы выражением этим вы намерены были показать какое-нибудь неуважение ко мне; но буду вам очень благодарен, если вперед не станете употреблять подобного ответа. Я должен вам сказать: очень хорошо, а не вы мне. Вы как будто одобряете мое приказание, и мне это не нравится; я прошу вас не отвечать мне так вперед, понимаете?

— Очень хорошо, милорд, — отвечал я по старой привычке. — Извините меня, милорд, я хотел сказать: слушаю-с.

— Мне не нравится этот молодой человек, — сказал его лордство компаньону, который всюду следовал за ним, подобно поджавшей хвост собаке, глядящей в лицо своего хозяина. Я не слышал ответа, но, вероятно, он был эхом вопроса.

При взятии первый раз у марселей рифов в море, капитан находился наверху: он не говорил ничего, но только смотрел на происходившее. Во второй раз мы заметили, что он ловил все слова старшего лейтенанта и повторял их громким голосом, не зная, были ли они кстати или нет. В третий раз ему показалось, что он сам может распоряжаться и споткнулся, сделавши убийственную ошибку.

— Поднимайте фор-марса-фал! — скомандовал лейтенант.

— Подымайте фор-марса-фал! — повторил капитан. Люди топнули в ногу, и фор-марса-рей весьма скоро пошел вверх; но вдруг марса-фал заело, и неожиданный треск заставил их остановиться.

— Что там такое? — спросил старший лейтенант, обращаясь ко мне, бывшему в то время на баке по расписанию.

— Где-нибудь заело фор-марса-фал, — отвечал я.

— Что там такое на баке? — спросил капитан.

— Заело фор-марса-фал, — отвечал старший лейтенант.

— К черту фор-марса-фал! Обрежьте его. Эй, наверху! Вынь кто-нибудь нож! Я хочу, чтобы парус был сейчас поднят; обрезывай марса-фал.

Читателю, не знающему морских терминов, я должен сказать, что марса-фал — это те самые веревки, которыми в этом случае поднимается и держится рей. Обрезать их, значило бы лишить судно паруса, пока не будут они опять привязаны, и если б приказание было исполнено, то марса-рей, без сомнения, полетел бы вниз и переломился пополам об эзельгофт.

Мы пришли в Галифакс, не встретясь с неприятелем; как только стали на якорь, я отправился на берег сделать визиты всем любезным моим Дульцинеям и уверял каждую из них, что собственно ради нее употребил все свои усилия, чтоб попасть на эту станцию. По счастью, как для них, так и для меня, мне не долго было суждено убивать здесь время. Мы получили приказание крейсировать у берегов Северной Америки. Тогда была зима и чрезвычайно холодно; жестокие NO ветры беспрестанно донимали нас, и мы много претерпевали от частых шквалов со снегом и сильным морозом, принуждавших нас лить горячую воду в шкивы блоков, чтобы заставить их вертеться и свободнее пропускать снасти, которыми нельзя было управлять вследствие оледенения; холод не позволял даже и капитану делать нам честь своим появлением на шканцы более одного раза в сутки.

Мы стали на якорь у берега, не находившегося в оборонительном положении; жители, не будучи защищаемы своим правительством, считали себя нейтральными и в изобилии доставляли нам рыбу, птиц и зелень. Капитан и офицеры часто ездили в короткое время на берег, не повергаясь никакой опасности. Однажды вечером, по возвращении капитана на фрегат, налетел сильный шквал со снегом, и потом начал дуть крепкий ветер. Капитанская гичка, которую следовало бы поднять заблаговременно, оставалась на воде; ее оторвало ветром и унесло прежде, чем имели время позаботиться о ней. На следующее утро мы узнали, что она выброшена на берег в нескольких милях от нашего якорного места и взята американцами, которые увели ее на неприятельскую часть берега за двадцать две мили далее. Потеря гички чрезвычайно огорчила капитана, считавшего ее своею собственностью, хотя она была построена на фрегате казенными людьми и из казенных досок и гвоздей.

— Так как это моя собственность, — сказал его лордство, — то, понимаете, они должны возвратить ее.

Я не хотел сказать ему, что видел, как распиливали якорный шток на доски, из коих она была построена, и которые показаны в расходных ведомостях употребленными на другие поделки. Это было не мое дело. Но я никак не полагал, чтобы потеря небольшой шлюпки едва не сделалась причиной злополучного конца моих дней и вообще повлекла бы столь важные последствия.

— Они, понимаете, должны уважать частную собственность, — сказал капитан старшему лейтенанту.

— Конечно, — отвечал лейтенант, — но он не знают, что гичка — частная собственность.

— Справедливо; поэтому я пошлю сказать им. И он отправился в каюту обедать.

Отдано было приказание изготовить небольшую шлюпку, поднятую на бакансы еще засветло, и мне дали знать, что я должен буду отправиться на ней. На следующее утро, около одиннадцати часов, капитан позвал меня к себе.

Его лордство находился еще в постели, которая была плотно задернута зеленым занавесом.

— Мистер, как бишь вас зовут, — сказал его лордство, — возьмите, как это по-вашему, вы понимаете?

— Слушаю, милорд, — сказал я.

— Вы отправитесь в этот город и спросите мою, как бишь оно.

— Вашу гичку, милорд? — сказал я.

— Да, больше ничего.

— Но положим, милорд, что они не захотят мне отдать ее?

— В таком случае возьмите ее силою.

— Положим, что гичка не там, милорд; или если и там, то положим, что они откажут возвратить мне ее?

— Тогда завладейте первым попавшимся вам в гавани судном.

— Слушаю, милорд. Не прикажете ли взять мне с собою кальконет? Или одни только ружья?

— О, нет, нет, пожалуйста без оружия. Возьмите перемирный флаг. № 8 (белый флаг) все сделает.

— Положим, что они не захотят принять перемирного флага, милорд? — спросил я.

— О, нет, примут: они всегда уважают перемирный флаг, понимаете?

— Извините меня, милорд, это не всегда случается, и мне кажется, несколько ружей будет нам весьма нелишнее.

— Нет, нет, нет, не надобно ружей. Вы начнете еще сражаться из-за пустяков. Вы получили приказание. Можете отправляться, сэр.

— Да, — подумал я, — получил. Если дело удастся, я буду вор; если же попадусь, то должен быть готов к тому, что буду повешен на первом дереве.

Я вышел из каюты и отправился передать старшему лейтенанту отданное мне приказание.

Этот офицер, как я сказал прежде, не имел покровителей, следовательно, производство его совершенно зависело от капитана, и потому он боялся противоречить приказаниям его лордства, хотя бы они были безрассудны. Я сказал ему, что, несмотря на отданное капитаном приказание, не отправлюсь без оружия.

— Приказание его лордства должно быть исполнено в точности, — сказал мне лейтенант.

— Вы, верно, такой же умница, как и капитан, — сказал я, рассерженный такою глупостью.

Он счел это за величайшее оскорбление, и побежал в свою каюту, крича:

— Я разделаюсь с вами, сэр!

Я полагал, что за подобное неосторожное выражение, навлекавшее на меня законное наказание, он захочет переведаться со мной военным судом; но, между прочим, отправившись на шканцы, в продолжение его отсутствия, положил в шлюпку приличное число ружей и патронов. Все это было окончено прежде, нежели лейтенант опять вышел наверх и вручил мне маленькую записку, заключавшую в себе вежливое извещение, что, по возвращении моем, я должен буду удовлетворить его за нанесенную ему обиду. Ожидая худших последствий, я обрадовался ей и смеялся над подобной угрозой; потому что так как вся сила оскорбления заключалась только в сравнении старшего лейтенанта с капитаном, то он не мог открыто мстить мне, от опасения не понравиться своему покровителю; одним общаться этим, значило бы величайшим образом оскорбить человека, от которого зависело его производство, и тем разрушить все свои золотые надежды.

Положивши в карман это скромный вызов на поединок, я спустился в шлюпку и отвалил. За час до захода солнца мы прибыли к тому месту, где, как полагали, находится проклятая наша гичка; между тем небо предвещало скорое наступление сильного ветра. Я не думаю, чтобы во флоте нашелся другой капитан, который рискнул бы, в такое время года, послать гребное судно так далеко от корабля на неприятельский и притом еще подветренный берег, за такою ничтожною вещью. Команда моя состояла из двенадцати человек матросов и мичмана. Подъехавши к гавани, мы увидели четыре судна, стоящие на якоре, и прямо погребли к ним, но не имели времени поднять наш белый флаг, потому что едва успели приблизиться на ружейный выстрел, как двести скрытых милиционных солдат приветствовали нас залпом и убили у меня четырех человек. Нам оставалось тогда только одно — взять на абордаж и увести суда. Два из них были на мели, потому что мы, благодаря замедлению нашего отправления с фрегата, прибыли туда в мелководье. Я зажег их, причем у меня ранили еще несколько человек; другими двумя судами мы завладели. Пославши на одно из них мичмана, бывшего почти еще ребенком, я отдал ему шлюпку со всеми людьми, оставя у себя только четырех человек, и велел ему снять с якоря. Бедняк, вероятно, после того еще претерпел потерю в людях, потому что обрубил канат и вышел из гавани прежде меня. Я держался за ним, но при подъеме якоря, сам лишился одного человека, убитого ружейной пулей. Отошедши мили четыре от берега, мы встретили сильный противный шквал с снегом; старые паруса моего судна все разлетелись в клочки; мне оставалось одно средство — бросить якорь, и поэтому я отдал его на пятисаженной банке. Другое судно также потеряло все паруса, но не имея якоря, брошено было на берег, где и разбилось совершенно, как я после узнал о том. Люди частью замерзли насмерть, а другие были ранены или взяты в плен.

На следующее утро мы увидели выброшенные на берег обломки судна, покрытые льдом; я не знал еще в то время о судьбе, постигшей находившихся на нем людей, и этот вид крушения произвел на меня самое горестное впечатление. Мое собственное положение было немногим лучше. Старое судно, тяжело нагруженное солью, самым гибельным грузом в случае подмочки, — потому что не может быть выкачано помпами и делается тяжелым, как свинец, — не представляло никаких средств к его спасению от потопления; и к тому еще у нас не было шлюпки для спасения, если б подобное несчастие постигло нас. Со мной было три человека, кроме убитого. В каюте и буфете мы не нашли ни крошки съестного. Я был в четырех милях от берега, выдерживая крепкий ветер, и это удовольствие довершалось снегом и жестоким холодом, какого я никогда еще не переносил. Отправившись осмотреть палубу, мы нашли множество парусины и негодных парусов, купленных с намерением переделать их для судна, в случае надобности, а также множество пальмовых игл, гвоздей и ворсеного каната; но, по-прежнему, ничего для желудка, кроме соли и одной бочки пресной воды. Мы разложили в каюте огонь и грелись около него сколько могли, выходя только по временам наверх посматривать не дрейфует ли нас, или не стих ли ветер. Судно жестоко било носом; валы вкатывались на баке, и вода замерзала на палубе. Поутру мы увидели, что нас продрейфовало на одну милю к берегу, и ветер продолжался с одинаковой силой. Другое судно лежало на прежнем месте; мачты свалились у него.

Ужаснейший голод мучил нас. В каюте мы по возможности занимались составлением парусов, и для согревания пили горячую воду; но на другой день, не имея чем топить, принуждены были разломать переборки. Работа наша не могла продолжаться долго: погода сделалась еще холоднее, и мы, усиливая огонь в камине, два раза зажигали судно. На поверхности воды в котелке, поставленном на огонь, появлялся лед, пока жар не топил его. Вторая ночь прошла подобно первой, и к утру нас подтащило еще на две мили ближе к берегу. В этот день мы исправили паруса и с большим трудом привязали их.

Люди до того были изнурены холодом и голодом, что предлагали мне отрубить канат и пуститься на берег; но так как NO ветры редко продолжатся там долго, то я просил их обождать до следующего утра. Они согласились, и мы опять забрались в каюту греться, причем сидевший ближе к дверям матрос, вместо покрывала, надвинул на себя тело убитого товарища. Волнение в эту ночь стихло, утром погода была хорошая, хотя ветер по-прежнему противный, и невозможно было идти к фрегату. От беспрестанных всплесков и замерзания воды, кливер и все веревки покрылись льдом на пять или на шесть дюймов толщиною; бак тоже был покрыт льдом на два фута, и сквозь него просвечивали свернутые под ним бухты веревок.

Нам не оставалось ничего более делать, как пуститься на берег, и потому, решившись на это, я приказал людям обрубить канат; мы поставили фок. Мое намерение было сдаться в большом приморском городе, находившемся, как мне было известно, в двенадцати милях от нас. Сдаться же в том месте, где захватили мы суда, я считал неблагоразумным.

На третье утро, вступивши под паруса, мы были принесены за полмили к берегу и весьма недалеко от места нашего нападения; по нас начали палить из полевых орудий, но не попадали, хотя мы находились под выстрелами. Я продолжал тереться вдоль берега и уже пришел на расстояние нескольких кабельтов от пристани, где мужчины, женщины и дети собрались смотреть на наше прибытие, как вдруг налетел шквал со снегом; с ним вместе переменился ветер и начал дуть с такою силою, и что я не мог ни видеть гавани, ни поворотить судно, чтобы попасть в нее. Не имея возможности управиться, и находя ветер попутным к фрегату, бывшему тогда в расстоянии сорока миль, мы решились отвести руль и пуститься к нему.

Это намерение было исполнено весьма удачно; около одиннадцати часов ночи мы окликнули фрегат и потребовали шлюпку. На нем видели нас издали, и потому шлюпка была прислана немедленно; она взяла нас, оставив несколько свежих матросов на призе.

Голод и холод обезумили меня. Все силы меня покинули, и я с трудом мог подняться на фрегат. Меня позвали к капитану в каюту, потому что для него было тогда слишком холодно показаться на шканцах. Я нашел его лордство сидящим пред порядочным огнем, упершись концами ног в решетку камина; возле него стояли на столе графин мадеры, рюмки и, по счастию, хотя не для меня приготовленный, большой бокал. Схвативши его одной рукой, а другою графин, и наливши полный, я в мгновение опорожнил его, забыв даже выпить за здоровье его лордства. Он с удивлением смотрел на это и, вероятно, счел меня полуумным; впрочем, должно сознаться, что одежда моя и наружность совершенно согласовались с моими поступками. Я не мылся, не брился и не чистился с тех пор, как оставил фрегат три дня тому назад. Борода моя отросла, щеки отвисли, глаза впали, а что касается до желудка, то страдания его могут понять только одни несчастные французы, бежавшие из России. Вся моя изнуренная фигура была завернута в длинный, синий сюртук, испещренный замерзшим снегом и льдом, как хлеб с черносливом.

Когда возвратилась ко мне способность говорить, я сказал:

— Извините, меня, милорд, я ничего не ел, не пил с тех пор, как уехал с фрегата.

— О! В таком случае милости просим, — сказал его лордство; — я никак не ожидал, что вы возвратитесь.

— На кой же черт посылали вы меня? — подумал я.

В продолжение этого короткого разговора он не предложил мне ни стула, ни чего-нибудь закусить; и если бы я в состоянии был тогда же передать ему случившееся со мной, он наверное заставил бы меня простоять во все время рассказа, который я готов уже был начать, но вино вдруг бросилось мне в голову, и я, чтобы поддержать себя, облокотился или, лучше сказать, пошатнулся на спинку стула.

— Ничего, — сказал капитан, очевидно пробужденный от своей беспечности положением моим; — подите отдохнуть, я выслушаю вас завтра.

Это была единственная милость, оказанная мне им во все время нашего служения вместе, и случилась так кстати, что заставила меня быть душевно ему обязанным за нее. Я поблагодарил его и спустился в кают-компанию, где, несмотря на все читанное и слышанное мною об опасности пресыщения после продолжительного голода, начал пожирать с жадностью и соответственно тому пить, рассказывая наскоро, в промежутках, удивленным товарищам, глазевшим на меня, как мы были близки к тому, чтобы съесть тело убитого матроса. Проворство, с каким я наполнял свой желудок, легко убеждало их в том. Я просил доктора осмотреть троих матросов, бывших со мной, и с его позволения дал каждому из них вместо ночного колпака, по полукружке теплого вина с водой, хорошо подсахаренной.

После этих взятых с ними предосторожностей и удовлетворения своего голода и любопытства я отправился в койку и крепко проспал до следующего полдня.

Так кончилась моя безрассудная и бедственная экспедиция, цель которой состояла в отправлении парламентера под священной эмблемой мира, чтобы сделать неприязненный поступок. Попасться тогда в плен значило бы быть повешенным на первом дереве. Отправиться же невооруженным было бы совершенно безрассудно; и вот почему я принял смелость ослушаться такого странного приказания. Это не должно, однако же, быть примером для подчиненных, но служить напоминанием начальникам не отдавать приказаний, не рассмотревши совершенно их последствий, потому что благоразумное распоряжение всегда исполняется с удовольствием. Таким образом его величество потерял восемнадцать лучших матросов через шлюпку, частную собственность капитана, не стоившую двадцати фунтов стерлингов. На следующий день, лишь только успел я одеться, старший лейтенант прислал просить меня поговорить с ним и этим заставил меня вспомнить о вызове на поединок.

— Ну, — подумал я, — прекрасное заключение спектакля ожидает меня после моей трагедии; весело быть убитым старшим лейтенантом за то только, что я назвал его таким же умницей, как и капитан.

Но лейтенант не имел такого варварского намерения; он признал справедливость моих требований и, будучи весьма благоразумным человеком, протянул мне руку, которую я пожал с большим удовольствием, имея тогда весьма много побудительных к тому причин.

ГЛАВА XXIV

Белл. Вы имеете теперь случай, сударыня, отмстить ему за обиду, нанесенную вашей белке.

Белин. О, мерзкий, грубый негодяй!

Абрам. Ну, пошла ссора.

Конгрев

На другой день мы снялись с якоря и после четырехнедельного, по-прежнему неудачного крейсерства пришли в Галифакс, где я узнал, что старый друг моего отца, сэр Гуррикан Гумбуг, о котором я уже упоминал однажды, прибыл туда. Приезд его был не по службе, но для осмотра своего имения. Считаю нелишним познакомить короче читателей с сэром Гурриканом.

Сэр Гуррикан вышел в люди чрез свои способности и покровительство одного богатого человека в Южной Англии. Он был горячего нрава и удивительный мировой судья, когда требовалось кого-нибудь убедить кулаком. По этому самому он был послан привести в порядок и повиновение два или три упрямившиеся поселения и своею твердостью успел в том. Сведения его заключались в знании понемногу обо всех вещах, от котелка для варения картофеля до котла парохода и от лова снетков до лова китов; он умел откармливать свиней и куриц и имел особенную способность приращать величину, но не племя, последних; одним словом, был, как говорится, на все руки мастер.

Не обращаясь к подробностям истории его жизни, расскажу только, как учил он одну старуху делать баранью похлебку. Во время исправления почетной должности судьи в одном грязном приморском городе он навлек на себя всеобщее неудовольствие, но, несмотря на это, никогда не пропускал случая делать добро и давал советы бедным даром. Однажды он увидел женщину, выливающую жидкость из кастрюли. Он подошел к ней и, найдя баранью ногу на дне кастрюли, обратился с советом к такой небережливой хозяйке.

— Послушай, милая, — сказал экономный баронет, — знаешь ли ты что ты делаешь? Если бы ты бросили в этот бульон немножко мяса, пару морковей и пару реп, изрезанных в кусочки и прибавила горсть петрушки, то имела бы прекрасную похлебку для твоего семейства.

Увидевши перед собой адмиралтейского лешего, старуха, озадаченная такою неожиданностью, или, может быть, с намерением, поворотила кастрюлю и вылила несколько горячей воды, прыгнул на ноги сэра Гуррикана. Баронет подскочил, закричал, топнул, сбросил башмаки и побежал домой, проклиная старуху и самого себя за его учительскую затею. Когда он обратился в бегство, неблагодарная ведьма кричала ему вслед:

— Так вам и надобно, думайте о своих делах, а не учите других.

На следующий день по праву возложенной на него должности от приказал виновнице явиться к нему.

— Ну, сударыня, посмотрим, чем станешь ты оправдываться; знаешь ли, что ты обварила горячей водой мирового судью его величества, и что за этот поступок я имею право запрятать тебя в тюрьму?

— Простите меня, — взмолилась женщина; — если б знала я, что это была ваша милость, то, наверное, была бы осторожнее; притом же еще, по правде сказать вашей милости, я выпила вчера лишнюю рюмку вина.

Добрый баронет отпустил ее с приличным наставлением, которым старуха, без сомнения, воспользовалась точно же так, как и рецептом бараньей похлебки.

Мое знакомство с сэром Гурриканом началось в Плимуте, когда он вытолкнул наш фрегат в море при свежем ветре, боясь, что мы съедим всю нашу провизию. Я никогда не мог ему этого простить. Отец оказывал ему большее уважение и рекомендовал меня. В Галифаксе мы жили в доме общего знакомого, который всегда принимал меня, как родного. Он имел сына моих лет, бывшего с давнего времени моим искренним приятелем; вдвоем с Недом, мы составили заговор против сэра Гуррикана. Пристав к Королевской пристани, я отправился в дом моего знакомого и мимоходом сделал несколько визитов; пожал руку некоторым прекрасным девицам и получил от них поздравление с благополучным возвращением; пришедши в дом, я без церемонии вошел в гостиную.

— Знаете вы, сэр, — сказал слуга, — что сэр Гуррикан здесь? Он находится теперь в своей комнате. Только сейчас очень занят, — прибавил он с улыбкой.

— Занят или нет, но я уверен, что он примет меня, — отвечал я и пошел к нему.

Сэр Гуррикан был в самом деле чем-то занят; он держал между коленями сапог, и когда оборотился ко мне, я увидел в зубах у него нож.

— Не затворяйте дверей, дружок, — сказал он, не обращая на мой приход никакого внимания. Потом, вставши и вынув из сапога большую черную кошку, кинул ее от себя на значительное расстояние, которое было немедленно еще более увеличено прыжком самого животного, бросившегося бежать, как будто бы в припадке бешенства.

— Вот тебе, — сказал он, — и будь ты проклята. Ты не давала мне покою; но уж теперь не будешь мешать мне спать проклятым своим мяуканьем.

Все это он говорил, как будто бы не видел меня; и, конечно, говорил самому себе, потому что кошка не останавливалась выслушать его.

— А! — сказал он, протягивая мне руку. — Как поживаете? Мне знакомо лицо ваше, но, провались я, забыл ваше имя.

— Имя мое Мильдмей, — сказал я.

— А! Мильдмей, мой любезный! Каково поживаете! Как поживает ваш батюшка? Я знаю его очень хорошо, он дьявольски хорошо угощал нас, много тарелок перепачкал я за его столом, и признаюсь, хотелось бы опять поскорее сесть за него; берегитесь, смотрите хорошенько, куда надобно класть руль, вы навалите на моих цыплят — не пересекайте курса.

Посмотрев на пол, я увидел вокруг ноги своей нитку, которой привязан был цыпленок к столу, и множество этих бедных тварей, привязанных к стульям по комнате, ко не мог понять, для чего употреблялись подобные средства, чтоб сделать их ручными.

— Это ваши такие ручные цыплята, сэр Гуррикан? — спросил я.

— Нет, — отвечал адмирал; но я со временем хочу сделать их ручными каплунами, когда придет им очередь на стол. Я уже сделал сегодня утром целые полторы дюжины, кроме этой проклятой кошки.

Тогда мне открылась загадка, и я после того узнал (каждый человек имеет свой конек), что этот адмирал имел особенную страсть заниматься обращением в существа среднего рода самцов всех пород птиц и животных, чтобы чрез то сделать их вкуснее для стола, и был весьма искусен в этом.

— Ну, сударь, — продолжал он, — как нравится вам ваше новое судно, как нравится вам ваш капитан? Добрый малый, не правда ли? Он мой земляк, я знал его еще, когда отец его не имел гроша денег. Он весьма обязан мне. Я рекомендовал его герцогу N., и он много получил чрез эту протекцию. Но, послушайте, как вам кажутся галифакские девушки? Недурны? Не правда ли?

Я отвечал, что не перестаю восхищаться ими.

— А, да, да, довольно хороши, не правда ли? О, мы будем здесь славно проказничать — сделаем для девиц гулянье на острове Джорджа — будет сенокос — зеленые юбки — ха, ха, ха! Послушайте, ваш капитан должен дать нам праздник в Черепаховой бухте. Мы дадим ему обед в Рокингаме. Шампанским взорвем на воздух его череп. Вы обедаете сегодня в Березовом Ковше? Нет, я думаю, вы приглашены к мисс Марии, мисс Сусанне, или к мисс Изабелле. О, проказник, злодей! Он наделает много бед! — осматривая меня с головы до ног, говорил он.

Я принял смелость отвечать ему таким же комплиментом. Он был высокий сухощавый мужчина, с резко обрисовывавшимися чертами лица и с улыбкой, которую не могла бы перенести равнодушно никакая скромная женщина. Особа его всегда заставляла меня представлять себе отставного гвардейского драбанта; а при взгляде на его лицо, вы сочли бы, что Рубенс брал его за оригинал для своих сатиров. Он был один их тех людей, с которыми вы сразу коротко знакомитесь; я не пробыл еще с ним часу, как уже усердно смеялся над его шутками — признаюсь, не весьма деликатными; чрез них он потерял в моих глазах немало к себе уважения; но живши со мной в одном доме, служил мне всегдашним источником смеха.

Только что хотел я выйти из комнаты, он остановил меня:

— Послушайте, хотите ли, я отрекомендую вас одним дьявольски хорошеньким американским девушкам — моим родственницам, из Филадельфии! Я буду очень благодарен вам, если вы окажете им внимание; право, славные девушки и будут иметь хорошее состояние, не дурно бы не прозевать. Может быть, такого лакомого кусочка в другой раз не найдете. Старик дядя богат, как жид, возится с подагрой в обеих ногах — долго не проживет. Славно бы прибрать его мешки с деньгами, когда черт приберет его кости.

Противиться такому предложению нельзя было, и я согласился быть представленным на следующий день.

Разговор наш был прерван хозяином дома и его сыном; оба они радушно приветствовали меня. Хозяин несколько уже лет был вдовцом; имел одного сына, по имени Нед, жившего с ним и готовившегося наследовать торговые дела его. Меня поместили близ спальни Неда, и до обеда мы провели несколько времени в разговоре о Гуррикане.

— Он представляет собой странную смесь, — сказал Нед. — Я люблю его за доброе сердце; но он у меня в большом долгу за устроенную им ссору между мной и Марией; кроме того, он говорит ужасный вздор при женщинах и чрезвычайно наскучает им.

— Он у меня также в долгу, — сказал я, — за отправление меня в море при свежем ветре.

— Мы оба скоро расквитаемся с ним, — сказал Нед; — отправимся теперь обедать. Завтра поутру пошлю я к нему ключницу, переведаться за жестокость против ее кота и, как мне кажется, она порядком заплатит ему.

Обед у нас прошел чрезвычайно весело. Адмирал был в отличном расположении духа, и находясь в холостой компании, не отказывался пить вино. На следующее утро мы встретились за завтраком, по окончании которого, хозяин дома удалился в свою контору, или, по крайней мере, оставил нас под этим предлогом. Я хотел было выйти прогуляться; но Нед просил меня обождать несколько минут, говоря, что имеет нечто сказать мне. Вышло, что он приготовил мне угощение и хотел сделать это сюрпризом.

— Как спали вы прошедшую ночь, сэр Гуррикан? — спросил его лукавый Нед.

— Очень хорошо, — отвечал адмирал, — потому что проклятый черный кот не беспокоил меня более. Этот молодчик был чистый султан и содержал свой сераль на чердаке, прямо над моей спальней, вместо того, чтоб знать свою кухню и ловить крыс, которые бегают по всему дому.

— Сэр Гуррикан, — сказал я, — моряков всегда встречает несчастье, если в их дела вмешаются кошки. Вам надобно ожидать скоро сильного шквала на воде или на суше.

Едва успел я сказать это, отворилась дверь, в нее влетела на всех парусах мистрисс Желлибаг, ключница дома, пожилая женщина 55 или 60 лет.

С грубым приветствием и с презрительным качанием головы, она обратилась к сэру Гуррикану Гумбуку.

— Позвольте узнать, сэр Гуррикан, что вы сделали с моим котом?

Адмирал, всегда готовый объясняться со всяким, кто обращался к нему, вздумал пошутить над мистрисс Желлибаг.

— Что сделал я с вашим котом, любезная мистрисс Желлибаг? — сказал он, принимая вид удивления. — А что бы такое я мог или должен был сделать с вашим котом?

— Вы должны были не трогать его, сэр адмирал; этот кот моя собственность; если хозяин позволяет вам так жестоко обходиться с цыплятами, то пусть себе, они его; но кот мой, сэр Гуррикан — мой, совершенно мой. С несчастным животным поступили так жестоко, что он сидит повеся голову на углу камина, будто умирает; он уже никогда не будет опять таким котом, каким он был.

— Я так же думаю, моя любезная хозяйка, — отвечал адмирал сухо.

Гнев ключницы начал возрастать. Хладнокровные ответы адмирала были подобно воде, бросаемой на сильный огонь, и увеличивающей его силу вместо того, чтоб гасить.

— Пожалуйста, не любезничайте со мной, сэр Гуррикан. Я не из числа ваших любезных — все ваши любезные в голландском городе, — стыдно вам, такому старику, как вы…

— Старик! — вскричал сэр Гуррикан, теряя несколько свое хладнокровие.

— Да, старик, посмотрите на ваши волосы, — ведь серы, как у гуся.

— Мои волосы еще ничего не доказывают, мистрисс Желлибаг, потому что на горах может быть снег, а в долинах все еще сильный жар по-прежнему. Как вам понравилась моя метафора?

— Я такая же метафора, как и вы сами, сэр Гуррикан; но я скажу вам, кто вы, вы — петушиный адмирал, собака, лежащая на сене, которая позавидовала моему бедному коту, потому только, что… не скажу почему. Да, сэр Гуррикан, такой старый хрен, как вы, готовы целый день стоять у окошка и кланяться всякой молоденькой женщине, проходящей мимо; вы должны стыдиться самого себя. И после всего этого идете в воскресенье в церковь и тоже поете: «Милосердный Боже, помилуй нас».

Между тем ключница, подбоченившись, приближалась к адмиралу, и, наконец, они почти дотрагивались носами; все готово было к абордажу. Адмирал, боясь, что она не ограничится одним вокальным концертом, но станет бить такт кулаками, счел за лучшее занять выгодную позицию; и потому, отступивши проворно два шага назад, вскочил на софу; левая его сторона защищена была фортепиано, правая — столом, на котором стояла вся чайная посуда, неубранная после нашего завтрака, в тылу была стена, а непобедимость переднего фаса зависела от личной его храбрости. С этой командующей возвышенности он прямо смотрел на ключницу; ее нос доставал только часов ее противника, и по мере того, как баронет чувствовал безопасность своей позиции, гнев его увеличивался. Будучи долгое время производителем дел в знаменитых университетах Пойнстрита и Блютоуна, равно как и членом Барбикана и Норт-Корнера, он совершенно знал классический их диалект и в состоянии был поддержать честь должности, которую он отправлял. Сама хозяйка нисколько не уступала ему в этом. Хотя она не получила ученой степени, но ее язык от беспрестанного движения приобрел такую быстроту, какую только природа может позволить.

Приличие удерживает меня от воспроизведения красноречия, сопровождавшего эту сцену, в продолжение которой ключница доказала нам, что она была гораздо сведущее в военно-переговорных делах, нежели мы полагали.

Самое упорное сражение продолжалось полчаса; наконец, обе стороны должны были прекратить его за недостатком дыхания и, следовательно, военных снарядов. Это производило постепенное уменьшение стрельбы и раз лучение кораблей. Адмирал, подобно лорду Гоу 1-го июня, сохранил свое место, хотя сам потерпел очень много; хозяйка, подобно Монтегю, спустилась для соединения с своими союзниками. При расставании, они поменялись между собой еще несколькими рикошетными выстрелами. Мистрисс Маргарита почти на каждой ступеньке лестницы приводила к ветру и посылала залпы, пока оба они не сделались вне выстрелов; отдаленный шум ворчанья был все еще слышен, и адмирал заключил его пожеланием, чтобы она отправилась, но куда, слово завязло у него между зубами.

— Адмирал, — сказал я, — не правду ли говорил я, что налетит шквал?

— Шквал! Да, черт ее дери, — утирая лицо, говорил он, — откуда взялась такая прыть у этой старой ведьмы! Какая пена у рта. Она даже вымочила мои брюки. Кто бы подумал, что такая старая, вечно ворчащая… имеет такие длинные когти! Но клянусь, я заставлю ее припомнить это!

Несмотря не угрозы адмирала, военные действия с того дня прекратились. Петушиный адмирал нашел себя в необходимости положить оружие, потому что в это дело вмешалось покровительство, отклонившее его от мщения. Мистрисс Желлибаг была верная служанка, и хозяину нашему не хотелось, чтобы она получила какую-нибудь неприятность, и чтобы дом его сделался поприщем подобных споров; а потому, как ни был адмирал тяжел на развязывание кошелька, он оказался в необходимости сделать этот шаг. Дело кончилось дружески, и кот, в награду за свои страдания, был произведен в баронеты, и после всегда назывался сэр Гуррикан Гумбук.

Эта распря заняла почти все утро, и потому не ранее как около первого часу сэр Гуррикан мог опять обратиться ко мне.

— Ну, молодой человек, не забывай приглашения; ты знаешь, что сегодня я должен представить тебя моим хорошеньким кузинам; тебе надобно остерегаться дяди; он довольно щекотливый старик, очень много читал и считает Америку первейшею и величайшею страною в свете.

Мы отправились к жилищу прекрасных незнакомок, которые, как уверял меня адмирал, прибыли в Галифакс более из любопытства, под надзором дяди и тетки. Мы постучали в дверь, и адмирал спросил: дома ли мистрисс М'Флин. Слуга отвечал нам, что дома, и спросил наши имена.

— Вице-адмирал, сэр Гуррикан Гумбук и мистер Мильдмей, — сказал я.

Дверь гостиной отворилась, и человек произнес имена наши весьма правильно. Мы вошли. Высокая, важно глядевшая, пожилая женщина приняла нас, мужественно стоя на средние комнаты; девушки сидел за работой.

— Как вы поживаете, любезная мистрисс М'Флин? — спросил адмирал. — Я очень рад видеть вас и ваших прекрасных племянниц, особенно интересных сегодня.

Дама поклонилась за комплимент, но к вежливости она, казалось, была не так-то способна.

— Позвольте мне рекомендовать вам моего знакомого, мистера Мильдмея, прекрасного молодого человека. Барышни, берегите сердца ваши, он большой плут, уверяю вас. Не смотрите, что он так сладко вам улыбается.

Г-жа М'Флин опять поклонилась мне, сказала, что ей очень приятно познакомиться со мной, и спросила меня, как давно я в этих местах.

Я отвечал ей, что только на днях возвратился из крейсерства, но что Галифакс мне был знаком прежде.

— Я замечаю, молодой человек, что вы как-то не смелы, — сказал адмирал, взявши меня за руку. — Я хочу познакомить вас с моими милыми кузинами. Это, сударь, девица М'Флин, имя ее Деливранс. Она молодая девушка, и красота ее есть наименьшая ее рекомендация.

— Весьма двусмысленный комплимент, — подумал я.

— Это, сударь, мисс Жемима, это мисс Тамперанс, это мисс Дебора. Теперь, когда вы узнали их имена, и они узнали ваше, я надеюсь, что вы постараетесь сделать себя полезным и приятным.

«Весьма приятная забота, — подумал я сам себе, — как будто у меня не полные уже их руки. « Однако никогда не затрудняясь в отыскании разговора с хорошенькими личиками, я начал с Жемимы. Все они были очень недурны собой, но она была всех милее; впрочем, я замечал у них какую-то грубость, убеждавшую меня, что они не принадлежали к филадельфскому хорошему обществу. Ответы на все мои вопросы были скоры, резки и делались каким-то чванным тоном. Хотя они говорили по-английски, но их выражения обнаруживали не совсем хороший английский язык.

— Вы приехали в британские владения через Соединенные Штаты, — спросил я, — или прибыли морем?

— О, нет, не морем, — вскричали девушки все вдруг, — что за охота быть схваченным каким-нибудь морским чудовищем.

Я спросил их видели ли они когда-нибудь английское военное судно, и не угодно ли им приехать на наш фрегат? На это все они вскрикнули в один миг:

— Нет, мы никогда не видели, и нам будет весьма приятно посмотреть его. Когда вы доставите нам этот случай?

— Завтра, — сказал я, — ежели погода будет хороша. Тут адмирал, шутивший все время со старой опекуншей девиц, оборотился и сказал:

— Хорошо, Франк, я вижу, что вы очень ловко ладите и без моей помощи.

— О, он всем нам очень понравился, — сказала Тамперанс, — он обещает свезти нас завтра на свое судно.

— Подожди, милая, — сказала тетка, — мы не должны беспокоить нашего гостя прежде, чем он покороче познакомится с нами.

— Я уверена, тетушка, — сказала Дебора, — что мы уже хорошо знакомы.

— В таком случае, — сказала тетка, видя, что она одна противоречит, — позвольте нам ожидать вас завтра к завтраку в 11 часов, а потом мы воспользуемся вашим предложением.

Тут адмирал посмотрел на меня одним из своих наглых косых взглядов и громко захохотал, но я сохранил прежний вид и ответил ему укоризненным, но скромным взглядом.

— Мне будет весьма приятно находиться в вашем распоряжении с 11 часов завтрашнего утра до обеда, на который я отозван, — сказал я хозяйке.

После этого мы оба раскланялись и, пожелав им приятного дня, вышли. Когда затворили за ними дверь, я слышал, как они воскликнули: «Какой прекрасный молодой человек!»

Я приехал на фрегат и сказал старшему лейтенанту о приглашении; будучи весьма добрымчеловеком, он взялся помогать мне всеми средствами, хотя фрегат не был в таком порядке, чтоб его показывать, но обещал послать за ними шлюпку к адмиралтейской пристани завтра в час пополудни.

Я пришел к завтраку в назначенный час. Адмирал не явился, но дамы все были готовы, и меня представили их дяде, откровенному, вежливо говорящему человеку, с сильным произношением в нос. Завтрак был очень хорош, и так как мне предстояло еще много дел, то я старался ковать железо, покуда горячо. Удовлетворивши несколько потребностям голода, я обратился с вопросом к моей прекрасной соседке, прося сказать мне, не родственница ли им одна дама, имеющая одинаковую с ними фамилию и которая также из Филадельфии.

— О, да, как же, она нам родственница, — сказали все дамы вдруг, — но мы не видели ее уже семь лет. Когда видели вы ее в последний раз?

Я отвечал им, что сам не видел ее также несколько времени, но что последнее известие я имел о ней от одного моего приятеля, встретившегося с ней в Турине на По. Едва я успел произнести последние слова, как чай, кофе и шоколад брызнули у них из рта, сами они выскочили из-за стола и, подобно молодым сернам, рассыпались в разные стороны по комнатам, помирая со смеху и оставив меня одного с их дядей.

Признаюсь это донельзя удивило меня и было мне несколько неприятно.

Я спросил, не сделал ли я чего-нибудь особенного или не сказал ли чего смешного, или непристойного и присовокупил, что в таком случае никогда не прощу себя за это.

— Милостивый государь, — отвечал М'Флин, — я очень уверен, что вы не разумели ничего неблагопристойного, но утонченное общество Филадельфии, в котором эти молодые девицы были воспитаны, придает весьма различные значения некоторым словам, от принятого в Старом Свете. Задние колонии, например, как называли предки наши, называют теперь у нас Западными колониями, и этим же самым именем означаем мы, по сходству, некоторые части человеческой фигуры и одежды. Вот вам маленькое разъяснение; но, впрочем, нельзя ожидать, чтобы «иностранцы» могли понимать все тонкости нашего языка.

Я просил извинения за мое неведение и уверял его, что буду вперед осторожнее.

— Но позвольте узнать, — спросил я, — что нашли вы особенного в моих словах, сделавшихся причиной такого смеха?

— Вы, сударь, заставляете меня говорить, чего бы мне не хотелось, — сказал М'Флин, — но если вы требуете объяснения, то я должен сказать вам, что вы употребили слово, исключительно произносимое только в спальнях.

— Но вы согласитесь, сэр, — возразил я, что имя этой знаменитой реки, известной с глубокой древности и всюду встречаемой в историях, нельзя переменить для такого утонченного требования ложной разборчивости?

— Вы несправедливы, — сказал М'Флин; — французы, всегдашние наши учители во всем, учат нас, как называть все эти вещи, и вы, сознаетесь, что они имеют полное понятие о вежливости.

Я поклонился такому пояснению, заметив только, что в нашем языке есть предел, за которым вежливость делается невежливостью; потом, обратившись к первому его разговору, сказал, что мы в Англии не стыдимся называть вещи их собственными именами, и считаем большим недостатком воспитания колесить вокруг названия обыкновенной вещи, простонародного значения которой женщина, хорошо образованная, никогда не должна и знать.

Возражение мое несколько сконфузило старика-дядю. Заметя это, я переменил разговор и сказал ему, что надеюсь получить извинение от дам и что они возвратятся к завтраку.

— Что касается до этого, — сказал он, — филадельфские женщины имеют самый деликатный аппетит, и уверяю вас, они уже весьма достаточно позавтракали.

Видя невозможность вылавировать на этот галс, я начал держаться прежним курсом и окончил завтрак, утешая себя тем, что девицы, вероятно, покушали уже достаточно прежде, нежели «По» появилось на сцену.

Покуда управлялся я с завтраком, дамы успокоились, и божественная улыбка опять появилась на восхитительном ротике прекрасной Жемимы.

Они были одеты в шали и шляпки и обнаруживали большое нетерпение ехать. Мы отправились в адмиралтейство, где шлюпка с мичманом ожидала нас, и через несколько минут доставила на фрегат. Окрашенная бочка, обрезанная в виде стула, была спущена в шлюпку с грота-рея; я осторожно сажал в нее моих прекрасных гостей по две разом и отправлял наверх. Множество усмешек, визгов, криков и громкого хохоту сопровождали это путешествие и, признаюсь, надоедали мне, потому что дамы не были из числа коротко знакомых моих и мне не хотелось, чтобы товарищи сочли их за принадлежащих к тому кругу в Галифаксе, в котором я был так ласково принят.

Наконец, все благополучно были доставлены на шканцы, без малейшего обнажения ножек, чего они, казалось, весьма боялись. Не знаю, были ли их ножки так же малы, как их аппетит, о котором удостоверял меня М'Флин.

— Ну, тетушка, — сказала Дебора, — я смотрела вверх, когда вы и Деливранс болтались над нашими головами, и думала, какую вы сделаете нам «давку», ежели веревка перервется, и вы опрокинетесь на нас: мне кажется, вы бы совсем выпотрошили нас.

Решившись иметь перевод этой щегольской фразы, я спросил о ее значении и получил объяснение, что в их стране раздавить кого-нибудь называется «выпотрошить».

— Ну, — подумал я, — после этого вы легко можете проглотить По, не испортив своего завтрака.

Музыка загремела «Yankee Doodle». Дамы были в восторге и начали прыгать по шканцам.

— Послушай, Джельмина, — сказала Дебора, — что у тебя такое на западной стороне платья? Оно все в белом!

Платье было сейчас же очищено, но мы не могли забыть выражения, и всегда в шутках употребляли его.

Показавши им фрегат и все его диковинки, я весьма был рад их отъезду. При свидании с адмиралом я сказал ему, что имел честь доставить удовольствие дамам, но просил его в следующий раз не отказываться от приглашений своих родственниц, если еще найдутся какие-нибудь, и самому сопутствовать им.

— Как вы думаете, кто они такие? — спросил адмирал.

— Как, что я думаю? Кто же другой, как не ваши кузины? — отвечал я.

— Какой же вы простак! И вы поверили мне? Отец их мелочной торговец в Филадельфии, а они отправлялись в Нью-Йорк для свидания с родственниками, и судно их было взято и приведено сюда.

— Так они не из хорошего филадельфского общества? — спросил я.

— Такие, как Нанси Денис здесь, в Галифаксе, — отвечал адмирал. — Однако, дядя, как я сказал вам, довольно умный человек в своем роде.

— Очень хорошо, — сказал я, — вы поддели меня, но, припомните, я отплачу вам за это.

Недолго пришлось мне оставаться в долгу. Если бы он не пояснил мне, то я имел бы весьма ложное понятие о филадельфских дамах и сделал бы несправедливость, за которую никогда бы не простил себя.

Время нашего отправления в море приближалось. Это было всегда самым печальным временем в Галифаксе, а последнее мое забавное проказничество на берегу, еще более заставило сожалеть об отъезде. Друг мой Нед и я не имели случая отплатить сэру Гуррикану Гумбуку за рассказанные им разные истории о Марии и за ложную рекомендацию. Однажды утром мы в одно время вышли из спален своих и, идучи в комнату, где был приготовлен завтрак, увидели адмирала, занимающегося какими-то опытами. На беду его, он сидел в таком положении, что крыша пристройки, делавшей уступ, не закрывала его от нас, и воротник его сюртука совершенно совпадал с сегментом круга, описанного жидкостью, вылитою нами на эту низкую крышку, которая послужила желобом прямо к его шее.

Служанка (эти служанки бывают всегда причиной несчастий) с намерением или по неисправности, поставила у окошка ведро, полное грязной воды из умывальниц. Мы посмотрели друг на друга, потом на ведро и, наконец, на адмирала.

Нед думал о своей Марии, я об ложной рекомендации, и, не сказавши ни слова, оба схватили в руки ведро и в один миг вылили все, заключавшееся в нем, на адмирала.

— Послушайте, что это такое? — заревел он. — Ах вы, мерзавцы!

Он знал, что сделать этого было некому, кроме нас. Мы помирали со смеху и не могли ничего произнести, между тем, как бедный адмирал сердился, шумел и кашлял, сколько требовалось для облегчения сердца.

— Вы проклятые бездельники! Не имеете почтения к адмиралу! Я проучу вас!

Слезы текли по щекам нашим, но, конечно, не от печали. Когда адмирал оправился и был в состоянии пуститься в погоню за нами, мы сочли за лучшее прибавить парусов и, зная, что были узнаны, решились сами рассказать все дело, которое могло уже от этого стать хуже. Нед начал:

— Как ваше здоровье, адмирал? Вы имели сегодня утром дождевую ванну?

Он взглянул со стиснутыми зубами.

— О! Это вы! Я знаю! Да, я знал, что некому другому. Да, я покупался сегодня под дождиком, черт вас подери. Хороший шаг сделала дисциплина нашей службы, когда с офицером моего чина осмеливаются поступать таким образом! Я вас обоих заставлю завидовать даже коту экономки!

— Берегитесь ее, адмирал, — сказал Нед. — Мария помирилась со мной, и приказала вам кланяться.

— К черту вашу Марию!

— Очень хорошо, я передам ей это, — сказал Нед.

— Адмирал, — сказал я, — помните ли, когда несмотря на крепкий ветер, вы выпроводили в море фрегат, на котором я служил тогда мичманом? Я был в ту ночь точно так же мокр, как вы теперь. Не угодно ли вам, адмирал, сделать какие-нибудь поручения девицам М'Флин?

— Я скажу тебе об этом, когда ты будешь в моих руках, — отвечал сэр Гуррикан, идя по лестнице в свою комнату и оставляя за собой след капель.

На этот шум пришла ключница и собралось все семейство, чтоб соболезновать о мокром адмирале, но каждый смеялся проказничеству нашему столько же, как и мы сами. Адмирал божился не позволить обоим нам трое суток ни пить, ни есть в одном с ним доме, а отец Неда, хотя сам едва мог удерживать смех, должен был из приличия сказать, что после такого непростительного нарушения гостеприимства, он считает приговор адмирала совершенно справедливым.

Я поехал обедать на фрегат, а Нед отправился в трактир, но на третье утро, после этого купанья я просунул свою голову в дверь столовой и сказал:

— Адмирал, если вы позволите мне войти, я расскажу вам презанимательное происшествие.

— Прежде я хочу видеть тебя повешенным, молокосос, дрянь! Пошел вон, или я пущу в тебя этим окороком!

— Нет, адмирал, право, я не лгу, презанимательная история, и именно в таком роде, как вы любите.

— Ну, так и быть, стой там и рассказывай, но не входи сюда, а не то…

Я стал у дверей и начал рассказывать.

— Да, это недурная история, и я готов за нее простить тебя, — сказал он. Таким образом, с сильным смехом над моей выдумкой, он обещал простить нас обоих, и я побежал позвать Неда к завтраку.

Это было самое лучшее средство, чтоб возвратить себе милость адмирала, который, будучи сильным, гигантским мужчиной мог бы заставить нас испытать свои физические преимущества весьма неприятным образом. Мир восстановился. На следующий день фрегат отправился в море.

ГЛАВА XXV

Они поворотили в длинную и пустую улицу и не видели в ней ни одного живого существа. Уединение всего более поражает тогда, когда оно водворяется между творениями человека. В диких лесах и на вершинах гор оно приятно и утешительно, потому что оно дома; но на месте, где тесными рядами стоять жилища, представляется каким-то призраком.

Инесилья

Мы были посланы выследить американскую эскадру, причинявшую много вреда нашей торговле и потому направили курс к берегам Африки. Пробыв в море около десяти дней и находясь в то время в расстоянии 180-ти миль от островов Зеленого Мыса, мы увидели с салинга судно, и поставили все паруса для погони за ним. Вскоре оказалось, что то был большой фрегат, очевидно не имевший намерения сблизиться с нами. Это заставило нас счесть его за американский фрегат, и мы тотчас приготовились к сражению.

Капитан наш, казалось, никогда не был в морском сражении, или если и находился, то совершенно забыл, каким образом поступать в подобных случаях; поэтому, чтобы возобновить в своей памяти потерянные знания, он положил на шпиль знаменитое наставление Джона Гамильтона Мура, теперь совсем забытого, но в то время считавшегося одним из самых лучших авторов по части мореходства. Мур, в числе других важных наставлений, даваемых им на каждый предмет, учил, как приготовить корабль к сражению, по самым лучшим и одобренным правилам, и как взять потом неприятеля, если вы будете в состоянии. Но он, вероятно, полагал, что каленое ядро может быть нагрето процессом, отчасти похожим на употреблявшийся им для нагревания своего носа, или совершенно забыл морские нравы и обычаи в подобных случаях, потому что он советует вместо прелюдии, или первого приступа к угощению, порядочный прием каленых ядер, поднесенных гостям в то самое время, когда они начнут приближаться, но не сказал, каким образом приготовлять эти кушанья. Нет сомнения, что залп подобным снарядом много способствовал бы победе, в особенности если неприятель не будет иметь возможности отвечать таким же жарким красноречием.

Так думал его лордство, и подошедши к старшему лейтенанту, сказал:

— Господин, как-бишь-вас-зовут, как вы думаете, не лучше ли, если мы пустим первые залпы калеными, как это по-вашему, в этого, как-бишь-оно?

— Калеными ядрами, думаете вы, милорд?

— Да, — отвечал его лордство, — разве вы не думаете, что они раздробят его в мелкие куски?

— Помилуйте, милорд, где же мы возьмем их? — сказал старший лейтенант, который был не тот, с кем доходило у меня до поединка, за название его таким же умницей, как и капитан, потому что тот был списан с фрегата по интригам сослуживцев.

— Справедливо, — сказал его лордство.

Весьма скоро мы приблизились к неизвестному судну, и к величайшему нашему огорчению, увидели, что это был английский фрегат. Он отвечал на сделанный нами опознавательный сигнал; показал свои вымпела; мы показали ему свои, и так как капитан на нем был моложе нашего, то приехал с рапортом. Англию оставил он только три недели тому назад; привез нам известие о мире с Францией, и в числе прочего, список флотских офицеров, который, после бутылки лондонского портера, есть самая приятнейшая вещь для морского офицера за границей.

Все мы начали жадно пробегать эту интересную маленькую книжку; и между именами новопроизведенных капитан-лейтенантов я, к несказанному моему удовольствию, увидел свое имя, конечно, последним, но не грустил о том. Поздравления товарищей посыпались на меня. Мы разошлись с фрегатом и пошли к острову Сант-Яго, где наш капитан располагал налиться водой в порте Прайя-Бей, прежде чем отправиться в продолжительное крейсерство за американской эскадрой.

Мы нашли тут невольничье судно, под командой флотского офицера, готовое идти в Англию. Я счел это удобным случаем отправиться домой, не желая служить в должности лейтенанта, когда узнал, что был уже капитан-лейтенант. По многим причинам мне хотелось возвратиться в Англию, из коих главнейшая была женитьба на Эмилии. Поэтому я просил позволения у капитана оставить фрегат. И так как он хотел доставить на нем место одному из покровительствуемых им офицеров, то охотно согласился на мою просьбу. Я простился со всеми товарищами, и с капитаном, который, хотя был бесчувственный щеголь и не моряк, но имел свои хорошие стороны. Его лордство был благородный и храбрый человек, никогда в этом отношении не запятнавший себя по службе, и ежели бы командуемый им фрегат встретился с неприятелем, он наверное сражался бы, как должно, потому что имел хороших офицеров, и совершенно зная свою неспособность, послушался бы совета.

На третий день фрегат опять вступил под паруса. Я переехал на невольничье судно, имевшее только четверых невольников, назначенных для усиления команды; оно было очень неопрятно, и к сожалению, на берегу не было никакого трактира. На целом острове один Порт-Прайя представляет собою хорошее якорное место; прежний город Сант-Яго оставлен по причине открытого рейда, весьма опасного для судов. Город Порт-Прайя — жалкая кучка грязных хижин. Дом Губернатора и еще один построены лучше прочих; но удобствами они не могут даже сравниться с крестьянской избой в Англии. На острове находилось не более десяти португальцев и около десяти тысяч негров, все бывших невольников; несмотря на это, здесь не случалось ни малейшего спокойствия.

Нетрудно было отличить разные племена тамошних жителей: ятофы высокорослы, но не крепкого сложения; большая часть из них были солдатами; из десяти человек, случайно стоявших вместе, самый меньшой показался мне около 6 футов с дюймами. Фулаги, из области Ашанти, составляют другую породу: они сильны и мускулисты, с неприятными чертами лица, недоброжелательны и вероломны. Мандигосы, ростом менее прочих, но обходительны и сговорчивы.

Этот остров невольников держится в повиновении одними невольниками; они записываются в солдаты, но обмундировываются весьма бедно; фуражка и курточка — вот все, чем обязаны они были цивилизации, остальную же принадлежность их формы довершала природа. Один губернатор имел брюки, которые надевались только в важных случаях, и передавались от одного к другому, при сдаче ими должности.

Я сделал визит губернатору; хотя он считался португальцем, но следовал общей моде на острове, и был так же черен, как большая часть его подчиненных. После нескольких французских комплиментов, я простился с ним. Мне любопытно было посмотреть прежний город Сант-Яго, теперь совсем оставленный; и после утомительного двухчасового перехода по необработанной земле, на которой паслось много прекрасных диких коз, составляющих предмет торговли острова, я достиг опустелого места.

Прискорбно было смотреть на него. Казалось, будто бы человеческий род прекратился. Он был выстроен на пространной равнине, спускающейся к морю; каменные красивые дома, и вымощенные правильные улицы служат доказательством, что такое неплодородное место, как этот остров, могло достигнуть торгового процветания; впрочем, если он пользовался им, то вероятно до открытия португальцами пути кругом мыса Доброй Надежды. В этом заставляет убеждаться обширность и даже щеголеватость построек.

Массивные стены зданий оставались еще неразрушенными. Церквей было множество; но крыши их равно как и крыши домов, по большей части все провалились. Значительной вышины деревья выросли посреди улиц, и корни их, пробиваясь между мостовой, выворачивали вокруг себя камни. Монастырские сады представляли собою еще большее запустение. Длинные стержни кокосовых пальм пробились сквозь потолки многих домов, и вершины их торчали над крышами; банановые деревья нередко выглядывали из окошек. Единственные обитатели города, могущего поместить в себе десять тысяч жителей, были несколько монахов, остававшихся в бедных развалинах некогда прекрасного монастыря. Тут в первый раз я увидел монахов из негров; монашеское их платье было так же черно, как их лица, а волосы седые и всклокоченные. Мне казалось, что они избрали этот род жизни, как самый праздный; но я не мог понять, какими средствами доставали они себе пропитание, потому что там не было никого, кто бы мог подать им милостыню.

Вид этих бедных людей придавал еще более таинственности всей меланхолической сцене. Какая-то красота, что-то милое, восхищавшее меня, заключалось в этих почтенных развалинах. Торжественное молчание царствовало в осиротелом городе; но тихий голос шептал мне: «Париж и Лондон представят собой некогда такое же явление; ты и дети детей твоих перейдут назначенное им поприще жизни и будут в свою очередь любить, наслаждаться, бороться. Но кому назначено быть тем несчастным человеком, который, сидя на вершине Преймроз-Гилля, станет смотреть на развалины громаднейшего города, подобно мне, с вершины этого маленького холма, глядящему на некогда цветущий город Сант-Яго?»

Козы паслись на скате холма, и молодые козлята прыгали через своих маток.

— Может быть, — подумал я, — они составляют единственную пищу этих бедных монахов.

Я отправился в Порт-Прайя и возвратился на свою плавающую тюрьму, невольничье судно. Офицер, назначенный для отвода его в Англию, как приз, был не из числа приятных людей, и мы обменивались с ним одними только обыкновенными вежливостями. Он был старый штурманский помощник, вероятно, трижды выслуживший срок, но не получавший производства за неимением собственных достоинств и друзей, которые в состоянии были бы заставить не взирать на недостатки его, и потому он с завистью смотрел на молодого капитан-лейтенанта. Переезд на своем судне дал он мне по причинам, которым не мог противоречить; первая — та, что он обязан был повиноваться приказанию последнего моего капитана; вторая — что кошелек мой мог на время плавания снабдить наш стол всеми жизненными припасами, какие имелись только в Порт-Прайя, и состоявшими из плодов, птиц и зелени. Это ставило его в необходимость быть заодно со мной.

Судно не могло отправиться в море на следующий день; поэтому я взял ружье и на рассвете пошел с проводником искать по долинам индеек и цесарок, в изобилии водившихся на острове; но они были так пугливы, что я не мог даже выстрелить ни по одной из них, и потому, согласившись на уговоры моего проводника, отправился назад ближайшим путем, чрез овраги и холмы. Измученный переходом, я с удовольствием увидел себя в закрытой долине, где пальмы и бананы призывали под свою тень от палящего солнца. Проводник с удивительным проворством влез на кокосовое дерево и сбросил оттуда полдюжины орехов. Они были свежи, и молоко их я нашел самым прохладительным и приятнейшим из всего, что мне удавалось пить.

Вечерний звон в Порт-Прайя собирал тогда к молитве бедных негров-монахов и произвел шумное беспокойство между черными мальчиками и девочками, о присутствии которых поблизости я вовсе не предполагал. Они выбежали из своих закрытых жилищ и собрались возле и против уединенной хижины, бывшей пред моими глазами. Высокий пожилой негр вышел из нее и в нескольких шагах от хижины сел на возвышении. За ним следовал молодой человек, лет двадцати, неся значительной величины ремень, выделанный из шкуры гиппопотама, наподобие длинного хлыста, употребляемого в верховой езде, и по жестокости наносимого им наказания вошедший в пословицу. За этим исполнителем приговоров медленным и мерным шагом шли бедные малютки, пять мальчиков и три девочки, и с самыми плачевными лицами стали в ряд перед стариком.

Скоро я догадался, что они были призваны для наказания, но не знал, в чем состояло их преступление. Мальчики были совершенно нагие, а девочки имели на себе бумажные рубахи, которые они тихо и неохотно подымали вверх, пока, наконец, подвернули их под самые мышки.

Старик приказал тогда старшему мальчику начать читать «Отче наш», и вместе с тем молодой негр поднял ремень. Бедный мальчик, посмотревши краем глаза на это движение, начал читать молитву, преследуемый за каждую ошибку жесточайшим ударом.

Остальные ученики отвечали несравненно хуже первого, которого в сравнении с ними можно было считать знающим, и почти за каждым словом получали удары. Мальчиков спрашивали сначала, я полагаю, с тем намерением, чтобы они могли получить полную пользу от неусталой еще руки экзекутора; между тем как бедные девочки имели еще удовольствие быть свидетельницами наказания, пока дойдет до них очередь; предварительное же приготовление своей одежды при начале этой лекции, очевидно, показывало уверенность их в том, что их ожидало. Наконец, начали подходить девочки одна за другою, для прочтения «Богородицы», как молитвы, более приличной их полу; но я едва мог удержать гнев свой, когда проклятый ремень ходил по спинам этих малюток.

Сердце мое раздиралось, и я готов был вырвать хлыст из рук молодого негра и обратить на его самого и на старого негодяя учителя, отца этих жалких детей, как я узнал после. Терпение мое почти лопнуло, когда вторая девочка получила удар за ошибку. Она визжала, подпрыгивала и в мучениях боли поднимала вверх свои бедные ножонки.

Но конец приближался, и трагическая сцена заключила спектакль пред опущением занавеса. Самая меньшая девочка совершенно не знала свой урок, и от нее нельзя было добиться ни одного слова, даже с помощью ремня; бедная жертва издавала только пронзительные крики, достаточные, чтобы заставить мое сердце обливаться кровью. Раздраженный недостатком способностей дитяти, которое не могло произнесть наизусть, чего оно не понимало, старик вскочил с своего места и поверг его на землю без чувств.

Я не в состоянии был терпеть долее. Первым моим намерением было вырвать хлыст из рук негра и отмстить за бедное, облитое кровью, дитя, недвижимо лежавшее на земле; но, рассудив, что мой поступок удвоит только наказание бедных жертв по моем уходе, я схватил фуражку, с негодованием отворотился и тихо пошел к городу.

Негодование, произведенное во мне этим жестоким и невежественным негром, заставило меня вспомнить свои собственные юношеские дни, когда учение, превышавшее мои понятия, и соответственное тому сечение были единственными средствами для преумножения сведений в уме упрямого мальчика.

Достигши берега, я поехал на свое невольничье судно, и на следующий день мы отправились в Англию. До входа в Ламанш плавание наше было счастливо; но тут прихватил нас норд-ост и так далеко отнес к югу, что штурманский помощник нашелся в необходимости зайти в Бордо для исправления.

Мне тягостно было общество необразованного и злонравного человека, не бывшего ни моряком, ни даже учтивым человеком. Подобно многим в нашей службе, громко вопиющим, что их не производит, он принадлежал к числу тех, которых мы называем «королевскими дармоедами», то есть, не стоющим получаемого им жалованья; следовательно, производить такого сорта людей значит только даром разорять казну на увеличение им содержания. Когда стали мы на якорь в Жиронде, у города Бордо, и были осмотрены местным начальством, я оставил судно и его капитана и отправился на берег.

Взявши себе квартиру в английской гостинице, я первым делом заказал хороший обед. После обеда и бутылки бонского вина, рекомендую его, между прочим, всем путешественникам, потому что в этом я недурной судья, я спросил моего путеводителя, как провести мне остаток вечера?

— Mais monsieur, — сказал он, — il faut aller au speetacle. (Надо сходить в театр).

— Allons, — сказал я; и через несколько минут сидел уже в креслах одного из красивейших театров в свете.

Каким удивительным случаям, каким неожиданным встречам и разлукам подвержены моряки! Каким внезапным переходам от печали к радости, от радости к печали, от недостатка к изобилию, от изобилия к недостатку! История моей жизни в продолжение последних шести месяцев достаточно подтвердит это.

ГЛАВА XXVI

Веселый рой ты встретишь на жизненном пути.

Будешь любим и сам будешь любить,

Мне ж на земле остается немного лет прожить.

Мой стыд и грусть я не смею вверять участью!

Дон-Жуан

Я обращал мало внимания на сцену. С первой минуты прихода в театр, мои глаза были устремлены на один предмет, от которого я не мог отвести их.

— Это она, — говорил я сам себе, — но не может быть, чтоб была она; но почему же не может быть? — В одной из лож сидела чрезвычайно привлекательная молодая дама и составляла предмет внимания многих французов, жадно искавших ее улыбки.

— Или это Евгения, — думал я, — или я опять сплю на развалинах Сант-Яго и во сне брежу о ней. Это Евгения, или я не Франк. Это она, или это дух ее.

Однако я все еще не был так уверен, чтоб решиться прямо идти к ней и обратиться с вопросом; впрочем, если бы и был уверен, то при моих отношениях к ней, место, где мы оба тогда находились, делало подобный шаг вовсе неподобающим.

— Если это Евгения, — опять начал я рассуждать, — то как она похорошела, какое приобрела приятное обращение, как пополнела, и какие у ней хорошие манеры, которых до разлуки нашей она не имела!

Чем более смотрел я на нее, тем более убеждался, что был справедлив в своей догадке; постоянное направление моих глаз на одно место обратило внимание французского офицера, сидевшего возле меня.

— Хорошенькая женщина, не правда ли?

— Правда, — отвечал я. — Не знаете ли, как зовут ее?

— Ее зовут мадам Розенберг.

— Так, значит, я ошибся, — сказал я сам себе. — У ней есть муж?

— Нет, она вдова, и у нее прелестный пятилетний мальчик.

— Это она, — сказал я себе с восторгом. — Она француженка?

— Нет, она ваша соотечественница.

Обязательный сосед сказал мне, что она только три месяца, как находилась в Бордо и отказала многим достойным офицерам, которые за нее сватались. Эти сведения совершенно убедили меня, что г-жа Розенберг никто другая, как Евгения. Напрасно я всячески старался поймать ее взгляд, и мне оставалось одно средство — следовать за ее экипажем. Я ожидал окончания пьесы с нетерпением, подобно нетерпеливому охотнику, слышащему лай гончих собак. Наконец, несносные визги певцов кончились; но я успел пожелать, чтобы все восковые свечи театра отправились им в глотки и пережгли бы их. Я видел, как один мужчина с наивеличайшим вниманием покрывал плечи Евгении шалью, между тем, как окружавшие, казалось, готовы были от зависти разорвать его на части. Поторопившись к дверям, я видел, как сажали ее в карету, поехавшую потом очень скоро. Я побежал за ней, вскочил на запятки и стал подле лакея.

— Сойдите прочь, мосье, — сказал он.

— Черт меня побери, если я уступлю свое место! — сказал я.

— Это что за новости? — сказал лакей.

— Молчи, дурак, — отвечал я, — или я тебя пристрелю.

— Убирайтесь, говорят вам! — возразил он, и немедленно, с довольно большим искусством, начал спроваживать меня. Но я пустил ему кулак в пятую пуговицу, зная, что это средство на несколько минут вышибет из него все силы, и тем временем карета доедет до места. Бедняк лишился чувств: не мог ни говорить, ни держаться — повалился и растянулся среди улицы.

Так как он упал не за борт, а на сухое место, и притом не был английский матрос, то я не прыгнул за ним, и больше не видел его, потому что мы летели в то время по десяти узлов, между тем, как он штилевал. Это был самый успешный поступок насильственного завладения, из всех представляемых новейшею историей. Конечно, ему можно приискать сравнение; но я не стану прерывать теперь свой рассказ; не буду также распространяться о моей глупости и торопливости. Я так же крепко поместился на запятках кареты, как Бонапарте на французском престоле, после сражения при Эйлау.

Мы остановились у широких ворот перед огромным домом с фонарями у дверей и пространным двором. Въехали в ворота и подъехали к крыльцу. В один миг я соскочил, отворил дверцы кареты и откинул ступеньки. Дама вышла из нее, опираясь рукой о меня и не замечая, что переменила лакея. Она с легкостью поднялась по лестнице; я следовал за ней и пришел в красивый зал, где другой человек в ливрее ставил свечи на стол. Оборотившись, она увидела меня и бросилась в мои объятия. То была в самом деле Евгения; и, сохраняя должное уважение к моей несравненной Эмилии, я напечатлел на ней тысячи поцелуев, пока она лежала в обморочном состоянии в кресле, на которое я посадил ее. Не прежде как чрез несколько минут она открыла глаза; слуга, принесший свечи, весьма кстати не выходил из комнаты, и, видя, что я имел несомненное право на такое обхождение, прислуживал с большим почтением.

— Мой милый Франк, — сказала Евгения, — какая неожиданная встреча! Скажи, какая судьба привела тебя сюда?

— Это, Евгения, слишком длинная история для такой интересной минуты, — отвечал я. — Я хотел бы сделать тебе такой же вопрос, но теперь час за полночь и поздно. Позволь мне об одном спросить тебя: сделалась ли ты матерью?

— Да, — отвечала она, — и самого милого мальчика, каким только могут быть благословлены глаза матери. Он совершенно здоров и спит; приди завтра поутру в десять часов, и ты увидишь его.

— Завтра, — повторил я с удивлением, — завтра, Евгения? Зачем же я должен оставлять дом твой?

— Об этом ты также узнаешь завтра, — отвечала она. — Но теперь должен послушаться меня. Завтра я буду дома для одного только тебя.

Зная Евгению, я находил бесполезным возражать. Поцеловал ее, пожелал ей доброй ночи и отправился в свой трактир. Какую беспокойную ночь провел я тогда! Меня бросало от Эмилии к Евгении, подобно волану между двух лопаток. Последняя была не так прекрасна, как первая; но к ее природной любезности присоединилась еще грациозность и светское обращение, которые придавали блеск ее прелестям и сбивали с позиции Эмилию точно так, как сбил я лакея. В продолжение всей ночи не мог я сомкнуть глаз и, одевшись рано поутру, отправился гулять, осмотрел замок Тромпет и римские развалины.

Мне казалось, что десяти часов никогда не наступит, и лишь только часы начали бить их, я в ту же секунду постучался в дверь.

Человек, отворивший мне, был тот самый, с которым я обошелся вчера так невежливо, и лишь только увидел меня, немедленно стал в надлежащую позицию, готовый для нападения и для защиты, и для мщения, как требовало того приключение накануне.

— Ага, это вы. А ведь вы нехорошо поступили, мосье!

— Да, нехорошо, но вот вам вдобавок к прежнему, — сказал я, всучая ему наполеондор.

— Ну, вот теперь все хорошо, — сказал улыбаясь до ушей и кланяясь в пояс. — Вы желаете видеть барыню?

— Да, — отвечал я.

Я следовал за ним; он отворил дверь в столовую.

— Сударыня, — доложил он, — вот тот господин, который меня вчера сдернул.

Евгения сидела на софе со своим сыном, прелестнейшим мальчиком, какого я когда-либо видел. Такие личики часто описываются, но редко удается встречать их: черные кудрявые волосы бросали на него легкую тень; рот, глаза и сложение были совершенно такие, как у матери; но гордость шептала мне, что они походили на мои. Я сел на софе возле Евгении, взял ее за руку, посадил малютку к себе на колени, и она начала рассказывать мне свои приключения со времени нашей разлуки.

— Через несколько дней, — начала она, — после того, как ты отправился в Флиссингенскую экспедицию, я прочитала в газетах, что если ближайшие родственники моей матери явятся по указанному адресу, они получат весьма важное для них известие. Когда законность моих документов была признана, мой поверенный уведомил меня, что две сестры моей матери, получившие, как ты можешь припомнить, равную долю по завещанию нашего родственника, оставались незамужними; что одна из них за четыре года перед тем умерла, передав наследство своей сестре, равно перешедшей в вечность два месяца тому назад и завещавшей все свое состояние моей матери или ближайшему наследнику, или, в случае неимения его, какому-нибудь дальнему родственнику. Таким образом я немедленно вступила во владение капиталом в десять тысяч фунтов с процентами. После того получила известие, что один из дядей моих находится еще в живых, но не имеет наследников и весьма деятельно разыскивает мою мать, или кого-нибудь из ее наследников. Поэтому он пригласил меня приехать к нему и остаться у него жить.

«В то время последствия моего безрассудства были очевидны, и я считала обман позволительным. Я надела вдовий траур и говорила, что мой муж молодой офицер, скончавшийся от лихорадки; что брак наш был тайный, неизвестный даже никому из его приятелей. Агент поверил моим словам, и эта же самая выдумка рассказана была дяде с одинаковым успехом. Он принял меня с отеческою любовью; и в его доме я родила это дитя, которое ты держишь теперь на руках — твое дитя, Франк — единственное дитя, потому что я никогда не буду иметь другого. — Да, милый Евгений, — продолжала она, целуя ребенка своими розовыми губками в его пухлую, белую шейку, — мои попечения будут нераздельно о тебе одном; ты будешь моя радость, мое утешение, мой покой. Милосердное небо послало херувима для утешения горюющей матери, мучимой двойной тяжестью: порока и разлуки со всем милым ее сердцу; но это небо уже умилостивлено возвращением моим к презренным мною и поруганным законам его. Я чувствую, что получила прощение за мое заблуждение, потому что с горькими слезами на глазах день и ночь молила о помиловании, и небо услышало мою молитву. Иди с миром и не следуй более по пути порока, — было сказано мне; и на этих условиях я получила прощение.

«Ты, конечно, спросишь меня, почему я не извещала тебя обо всем этом, и почему так тщательно старалась скрыть место моего пребывания? Мне известна была пылкость твоего характера. Ты, мой милый, умеющий пренебрегать смертью и последствиями побега с фрегата в Спитгеде, не удержал бы себя в пределах благоразумия, если бы мог найти меня. Выдавши себя за вдову, я решилась поддержать это для собственного моего блага, для блага твоего, и для блага ребенка — единственной капли, услаждавшей чашу моей горести. Ежели бы ты каким-нибудь средством открыл место моего пребывания, судьба моего сына была бы испорчена.

Теперь скажи, Франк, так ли я поступила, как поступила бы мать римлянка? Дядя мой объявил намерение сделать меня своей наследницею, и я, в интересах моего ребенка, должна была остаться верной моему долгу, от которого Бог, по несказанной своей милости, не допустит меня когда-нибудь уклониться.

Прежде всего, я решилась не видеть тебя, покуда не буду вполне располагать собой. Тебе покажется; может быть, удивительным, почему по смерти почтенного дяди, прекратившей мое опасение нанести ему огорчение, и сделавшей меня совершенно независимой, я не известила тебя о перемене моего состояния, которое могло бы позволить нам наслаждаться удовольствиями неразлучного пребывания вместе? Но время, рассуждения, беседы с дядей и его избранными друзьями, забота о моем дитяти и чтение многих превосходных книг, произвели большую перемену в моих чувствах. Испытавши однажды удовольствие быть в обществе добродетельных женщин, я просила небо, чтоб никакой будущий мой поступок не исторгнул меня из него.

После внимательного и продолжительного чтения, я приняла Св. Тайн, и давши обет пред алтарем, с помощью Всевышнего неизменно следую ему. Я давно оставила уже поприще, пролившее так много яду на мой пылкий, юношеский ум, и решилась не видеть тебя, покуда не совершится брак твой с девицей Сомервиль. Не удивляйся! Самым простым и легчайшим способом знала я о всех твоих действиях — твоих опасностях и избавлении, неустрашимых подвигах храбрости и самопожертвования.

Должна ли я, — говорила я себе, — расстроить перспективу жизни любимого мною человека — отца моего сына? Должна ли я для удовлетворения жалкого тщеславия сделаться женой того, кого некогда я была любовницей; жертвовать его надеждами, ожиданиями его семейства, лишить его счастья обладания добродетельной девушкой? Во всем этом, я надеюсь, ты увидишь прямое самоотвержение. Много, много потоков горьких слез сожаления и раскаяния пролила я о моем прошедшем поведении, но уповаю, что все претерпенное мною, и что предстоит мне еще претерпеть, будет принято у трона Милосердного, как искупительная жертва за мои прегрешения. Правда, я некогда желала того счастливого времени, когда я могла бы по всем правам чести и закона принадлежать тебе. Но это была одна только безрассудная, непреодолимая мысль, завладевшая мною. Я не могла б быть принята в то общество, для которого ты назначен.

Женщина, имевшая так мало уважения к самой себе, была недостойна сделаться женою Франка Мильдмея.

Кроме того, как могла я поступить несправедливо против моего сына и доставить ему братьев и сестер, которые имели бы пред ним преимущество законного права? Я чувствовала, что пребывание наше вместе никогда не могло послужить к нашему счастью, даже если бы ты согласился признать меня женой, в чем я, однако, сомневалась; а узнавши чрез моих поверенных, что ты женишься на девице Сомервиль, находила все это к лучшему, и что я не имею права жаловаться, тем более (краснею, говоря это), что сама заставила тебя сделать шаг к соблазну.

Итак, Франк, я не могу быть женою твоею — и увы — вполне знаю невозможность этого; позволь же мне быть твоим другом, твоим искренним другом, как мать твоего ребенка или, если тебе угодно, как твоя сестра! Но священная черта проведена теперь между нами: она есть примирение мое с Богом. Ты знаешь мою твердость и решительность; рассудивши зрело и принявши намерение, я остаюсь непреклонной, и думаю, что нет человека, который бы мог совратить меня. Поэтому не делай никакого покушения: оно будет клониться к твоему унижению и стыду, и навсегда удалит меня из твоих глаз. Я уверена, что ты не захочешь оскорбить меня предложением возобновить глупости моей молодости. Ежели ты любишь меня, уважай меня; обещай мне, именем любви твоей к мисс Сомервиль и расположения к этому невинному мальчику, исполнить мое желание. Твоя честь и спокойствие духа, равно как и мои, требуют того».

Подобное воззвание, сделанное тою, от кого я наименее ожидал его, привели меня в стыд и замешательство. Как будто бы в висевшем передо мной зеркале, увидел я все нравственное свое безобразие. Я видел, что Евгения была не столько стражем своей собственной чести, но даже моей и счастья Эмилии, перед которой я чувствовал себя уличенным в постыдном поступке. Я уверял Евгению, что привязан к ней всеми узами чести, уважения и любви, и что ее сын будет постоянно предметом нашего взаимного попечения.

— Благодарю тебя, мой милый, — сказала она. — Ты снимаешь бремя с моего сердца; помни, что с этих пор мы брат и сестра, и так как между нами теперь сделано условие, я буду иметь возможность наслаждаться удовольствием твоего общества, и прошу тебя рассказать все, что случилось с тобою с того времени, как мы расстались. Расскажи мне в подробности то, о чем я имею лишь поверхностные известия. Я рассказал ей все мои приключения с минуты нашей разлуки до той, когда неожиданно увидел ее в театре, Она попеременно переходила к страху, удивлению и смеху. Лежавшие на полу в обмороке Клара и Эмилия заставили ее содрогнуться и вскрикнуть; но перешла потом к непрерывному смеху, когда я описал ей недоразумение слуги и пощечину, которую отвесила ему служанка. Я не был от природы расположен к порочности, и только обстоятельства делали меня таким на время; напротив, будучи всегда благороден, легко обращался к чувству долга, если припоминал свою ошибку, и потому ни за какие царства в мире не стал бы я просить Евгению нарушить свое обещание. Я любил и уважал мать моего дитяти, тем более, когда видел еепричиной сохранении моей верности к Эмилии; и, утешая себя мыслью, что дружба к одной и любовь к другой не имеют ничего общего, немедленно написал к Эмилии извещение о скором моем возвращении в Англию.

— Уверенность в твоем благородстве позволяет мне теперь согласиться, чтобы ты сопровождал меня в Лондон, куда призывают меня дела, — сказала Евгения. — Пьер отправится с нами; он преданный человек, хотя ты и поступал с ним так круто.

— В этом мы уже с ним рассчитались, — сказал я, — и Пьер будет сердечно рад другому толчку за такую же цену.

Приготовления к поездке были непродолжительны. Расплатившись с хозяином дома, мы отправили наши чемоданы в огромный дорожный экипаж. Я сел возле Евгении, и посадил дитя между нами; мы переехали Жиронду, и через Пуатье, Тур и Орлеан приехали в Париж. Нам обоим не понравились нравы и обычаи французов; и так как они были бесчисленное множество раз описываемы роями английских путешественников, обременявших эту страну присутствием, а Англию произведениями своих трудов, то я также беспечно постараюсь проехать Францию, как надеюсь проехать через туннель под Темзою, когда он будет окончен. Евгения спрашивала моего совета относительно избрания для себя будущего местопребывания, и при этом я сделал величайшую ошибку; но привожу в свидетели небо, что без всякого намерения. Мне вздумалось сказать ей, что весьма хорошая деревня, находящаяся недалеко от имении Сомервиля, представляет все удобства жизни, и потому просил ее переехать в ту деревню, обещая часто навещать ее.

— Хотя я буду очень рада часто видеть тебя, Франк, — сказала Евгения, — но тут кроется опасность для всех нас. И, пожалуй, это будет не очень хороший поступок против твоей будущей жены. По несчастию, несмотря на полученные мною испытания и обещания исправиться, я все еще не переставал легко вдаваться в обманчивые предположения. Утешая себя, что не имею никакого дурного намерения, я пренебрег всеми сомнениями Евгении. Она послала доверенного человека в деревню, и тот нанял на самом конце ее покойный и даже щегольский домик с мебелью. Она отправилась туда с сыном и Пьером; а я поехал в дом батюшки, где ожидали моего возвращения для выполнения великого торжества.

Я нашел в Кларе совершенную перемену ее невыгодного мнения о флотских офицерах, к которой была она вынуждена любезностью моего друга Тальбота, и к неописанной моей радости, узнал о согласии ее отдать ему пред алтарем свою беленькую, маленькую ручку. Это можно было назвать большим триумфом для флота. Обыкновенно в шутку я говаривал Кларе, что никогда не прощу ей, ежели она не поступит в наше ведомство. Я имел полное уважение к достоинствам Тальбота и потому считал будущую судьбу моей сестры совершенно счастливою.

— Правь, Британия, волнами[57], — сказал я Кларе. На следующее утро я отправился к Сомервилю. Он встретил меня с распростертыми объятиями; чрез несколько дней общество наше увеличилось приездом отца, Клары и Тальбота, и я был так счастлив, сколько человек в состоянии быть. Моя возлюбленная назначила шесть недель, как самый кратчайший срок, чтобы успеть ей вооружиться, привязать новые паруса и приготовиться к продолжительному и иногда скучному и трудному плаванию супружества. Я возражал против такого чрезмерного замедления.

— Как ни кажется тебе продолжительным мое приготовление, — сказала она, — но оно занимает гораздо менее времени, нежели вооружение твоего фрегата для Северо-Американской стоянки.

— Фрегат не мог бы быть готов даже и в течение такого времени, если б мне было поручено заботиться о его изготовлении, — сказал я, — и если мне когда-либо приведется быть первым лордом адмиралтейства, я строго буду смотреть за молодыми лейтенантами и их возлюбленными в Блакгете, в особенности, когда судно приготовляется в Вульвиче.

Часто менялись мы подобного рода шутками, вызывавшими общий смех. Между тем девушки деятельно занимались писанием счетов модисткам, а батюшки прилагали старания платить по ним. Мой отец был в особенности щедр для Эмилии и во множестве дарил ей разные дорогие вещи. Сомервиль был равно внимателен к Кларе. Эмилия получила туалетный ящичек, так красиво сделанный и столь хорошо наполненный, что он требовал немалой суммы для расплаты с ювелиром. Доброта отца заставляла даже меня просить его положить некоторые границы своей расточительности.

Я был так рассеян и счастлив, что три недели нечувствительно пролетели над моей головой. Я совсем забыл об Евгении; наконец, вспомнил, и полагая, что она упрекает меня, на следующий день, полный этой мысли, я сейчас после завтрака оставил дам на попечение Тальбота, а сам сел на лошадь и поехал повидаться с нею. Евгения встретила меня ласково, но была печальна, и здоровье ее расстроилось. Я спросил ее о причине, и она начала плакать:

— Мне будет легче, Франк, — сказала она, — когда все кончится; но теперь я должна страдать; и это страдание 72 тем мучительнее, что служит возмездием за один только мой проступок. Может быть — продолжала она, — если б я никогда не сходила с дороги добродетели, я бы занимала теперь в сердце твоем завидное место мисс Сомервиль; но так как справедливое Провидение определило, чтоб наказание немедленно следовало вслед за проступком, то я страдаю теперь за свои ошибки, и хотя мое мученье горькое, но предчувствие говорит мне о скором его окончании. Да будет воля Божия. Желаю тебе, Франк, провести много-много счастливых лет с тою, которая пленила твое сердце прежде, нежели несчастная

Евгения.

Тут упала она на софу, и опять начала горько плакать.

— Я чувствую теперь, — сказала она, — но уже поздно — я чувствую, что сделала весьма дурно, оставя Бордо. Я была там любима и уважаема; и если не была счастлива, по крайней мере, спокойна. Слишком неосторожный рассчет на свою решительность и ошибка считать себя тверже прочих женщин заставили меня согласиться на пребывание с тобою вместе. Дорого заплатила я за это. Избегать видеть тебя составляло единственную надежду мою на победу над самой собою, после сделанного мной ненарушимого обета; но я не исполнила этого, и горечь опять нашла дорогу в мое сердце. Я чувствую, что люблю тебя, и что смерть весьма скоро должна окончить мои нестерпимые страдания.

Эти горестные слова пронзили мою душу, и последствия моего преступления обрушились на меня, как поток чрез лопнувший шлюз. Я готов был отказаться от Эмилии, готов был лететь с Евгенией в какую-нибудь дальнюю страну, чтобы найти друг в друге утешение и забыть наши печали, и я с каким-то отчаянием предлагал ей этот шаг.

— Что я слышу? — сказала она (вскочивши в ужасе с дивана, на котором сидела и припав лицом к коленям). — Как! И ты в состоянии отказаться от своего семейства, знакомых, своего звания, от обладания добродетельной женщиной, от всего, ради порочной ласки какой-нибудь…

— Удержись! Удержись, Евгения! Не говори более; умоляю тебя, не поражай мой слух названием, которого ты не заслуживаешь! Я, я во всем виновен! Забудь меня, и опять будешь счастлива.

Она посмотрела на меня, потом на милого мальчика, игравшего на ковре, но не сказала ни слова. Затем последовал новый поток слез.

Конечно, надобно было бы считать особенным злополучием, если бы и этому невинному созданию судьба назначила также испытывать несчастия. Евгения имела тогда только двадцать три года. Терзания, одолевшие меня в это роковое утро, могут понять только те, которые подобно мне вели порочную жизнь, попрали на время все нравственные и религиозные чувства, увидели бедствия, каким подвергали они невинных и были внезапно обращены к сознанию своего преступления. Я сел и начал стонать. Не могу сказать, чтобы я плакал; я не мог плакать, но голова моя горела, и сердце было исполнено горести.

В это время Евгения, взявшись рукою за лоб, сидела в самой дивной позе. Если бы вернулась она вновь на сцену и должна была изображать трагедию чувств, — никогда ее поза и вид не могли бы быть трогательнее и восхитительнее. Мне казалось, что она молилась, и теперь я думаю то же. Слезы в молчании катились по ее лицу; я отирал их своими поцелуями и почти забыл Эмилию.

— Мне теперь лучше, — сказала бедная, горестная женщина. Не посещай меня более до своей свадьбы. Когда будет она? — спросила она дрожащим и прерывистым голосом.

Сердце мое раздиралось на части, когда я отвечал ей; я чувствовал, что этим как будто подписываю ее смертный приговор, и начавши нежно обнимать ее, старался рассеять ее мрачные мысли. Она несколько успокоилась, и я предложил ей тогда походить в соседнем парке, полагая, что свежий воздух оживит ее. Она пошла в свою комнату и возвратилась чрез несколько минут. Утренний туалет шел к ней более, нежели всякий другой, и потому увеличивал прелести ее природной красоты в тот роковой день; ее одежда состояла из белого платья, богато убранного и щегольски сделанного известною французской модисткой; шляпа была также белая, кисейная, убранная светло-голубыми лентами, и такого же цвета пояс обвивал гибкий стан. Маленький Евгений бежал впереди нас или шел то возле меня, то подле матери. Мы ходили несколько времени, разговаривая о будущем воспитании дитяти, о чем она всегда рассуждала с особенным удовольствием.

Утомленные прогулкой, мы сели под тенью буковых деревьев, близ зеленой горки, проглядывавшей сквозь гущу листьев, и устроенной богатым владельцем, для усиления приятного разнообразия того места. Евгений играл вокруг нас, рвал полевые цветы и прибегал ко мне спрашивать их названия. Он вдруг чего-то испугался и, оборотившись, вскричал:

— Ах, посмотри, папа, посмотри, мама, вон какой-то господин и дама верхом.

Я оборотился и увидел Сомервиля и Эмилию верхом на лошадях, в шести шагах от меня. И так тихо, так неподвижно сидели они, что я мог бы счесть Эмилию за восковую фигуру. Они не дышали, не шевелились; даже самые их лошади стояли как вкопанные и казались бронзовыми, или, может быть, плачевное положение, в котором я тогда находился, представляло мне их такими. Они подъехали к нам так же неожиданно, как неожиданно мы увидели их. Трава, по которой ступали кони, заглушала стук копыт. Может быть, даже лошади их фыркали, но мы либо не обращали на это внимания в жару разговора, или вовсе ничего не слышали.

Я вскочил на ноги, жестоко покраснел, заикнулся, и не мог ничего сказать. Может быть, это было к лучшему. Впрочем, я не имел и времени, потому что как видения показались они, и как видения исчезли. Зелень, из-за которой они так тихо подъехали к нам, опять скрыла их, прежде чем Евгения узнала о случившемся.

ГЛАВА XXVII

Прости; и если даже навсегда —

Я навсегда скажу прости,

Пусть непрощенный, и тогда

Против тебя идти

Не станет сердце никогда.

Байрон

Я так поражен был этим роковым случаем, что без чувств упал на землю, и долго нежные старания и попечения Евгении не могли заставить меня придти в себя. Когда, наконец, я образумился, первым моим движением была низкая неблагодарность, жестокость и несправедливость. Я оттолкнул от себя Евгению и укорял ее, как причину моего несчастия. Она отвечала одними слезами. Не простившись с нею и ребенком, я оставил их, вовсе не заботясь о том, увижусь ли опять когда-нибудь с ними, побежал в трактир, где была моя лошадь, и поехал обратно в имение Сомервиль.

Сомервиль с дочерью только что вернулись. Эмилию должны были снять с лошади и отнести в ее комнату.

Клара и Тальбот расспрашивали меня о случившемся. Я не мог дать им никакого ответа, но только убедительно просил видеть Эмилию. Мне объявили, что мисс Сомервиль не соглашается видеть меня. В течение этого дня, который в отношении душевных страданий превосходил все когда-либо испытанное мною в жизни, я объяснился с отцом и Сомервилем. Наконец, ужасная необходимость заставила меня сделать то, что я должен бы был сделать прежде по доброй воле. Я был пойман в свои собственные сети. Продолжительны подкопы дьявола, — сказал я сам себе, — но они должны же, наконец, взорваться.

Последствием этого объяснения был отказ и возвращение всех подарков, сделанных Эмилии мною и отцом.

Однако Сомервиль и отец не слишком строго судили мой поступок, заслуживший, впрочем, полного порицания, и оба употребляли все средства для восстановления согласия. К этому присоединилось также милое посредничество Клары и Тальбота, но не с лучшим успехом. Девическая гордость неумолимой Эмилии была поражена видом прекрасной соперницы с милым малюткой. Мысль эта постоянно присутствовала в ее чистом, непорочном уме, и не было никакой возможности преклонить ее. Я был вероломен, ветрен, обманщик, и мне передавали, наконец, намерение мисс Сомервиль не выходить из комнаты, покуда ее отец не уверит ее, что я не нахожусь более в их доме.

В таких горестных обстоятельствах наше пребывание у Сомервилей сделалось обременительным, оно увеличивало скорбь всех.

На следующее утро отец приказал изготовить лошадей, и меня повезли опять в Лондон, более мертвого, нежели живого. Горячка закипела в моей крови. По приезде домой меня немедленно положили в постель и поручили доктору, приставив женщин смотреть за мной день и ночь. Три недели был я в беспамятстве, и возвращение сил служило только к возобновлению муки, произведшей мое расстройство, так что выздоровление не родило во мне никакого чувства, кроме благодарности за попечение о мне.

Клара во время болезни не отходила от меня ни на шаг.

Но бесполезны были нежные попечения Клары и ее дружеские страдания. Я говорил ей это и представлял, что все надежды на счастье в этом мире навсегда для меня улетели.

Когда я почувствовал облегчение и мог выходить из своей комнаты, я имел продолжительный разговор с отцом, который, хотя и заботился о моем счастье, но сказал, однако ж, что считает всякое старание о примирении бесполезным, и поэтому предложил мне на выбор два плана для рассеяния скорби, угнетавшей меня. Первый состоял в том, чтобы просить приятелей в адмиралтействе назначить меня командиром военного корвета, а второй — отправиться путешествовать по Европе и через год возвратиться в Англию, причем время и отсутствие будут, может быть, иметь влияние на перемену чувств Эмилии в мою пользу.

— Между сердцем мужчины и женщины есть одно значительное различие. В первом разлука служит очень часто исцелением от любви; а во втором по большей части связывает и укрепляет ее. В продолжение твоего отсутствия Эмилия станет представлять себе одни лучшие черты твоего характера и забудет его недостатки. Это стоит того, чтоб испытать, да притом служит единственным средством, обещающим успех.

— Так как война с Францией теперь закончилась, — сказал я отцу, — а война с Америкой, без сомнения, кончится очень скоро, то я не хочу вводить вас в расходы и навязывать самому себе беспокойство, сделавшись командиром корвета в мирное время, дабы служить увеселительной яхтой для великих лордов и леди, и быть ни больше, ни меньше, как метрдотелем.

Все же это кончится тем, что израсходовавши свои и ваши деньги и употребив возможное старание и вежливость, не получишь никакой благодарности; разве только услышишь, что назовут тебя «довольно сносным морским зверьком». — Вот причина, по которой я не желаю иметь судна, — продолжал я, — но путешествие по Европе, вероятно, предоставит мне весьма много разнообразия, и потому, с вашего позволения, я и отправлюсь попутешествовать.

Когда относительно моей поездки все было решено, я сказал об этом Кларе. Неизъяснимая скорбь овладела бедной девушкой.

— Брат, я потеряю тебя, и тогда останусь одна на свете! Твое необузданное и пылкое сердце теперь не в таком состоянии, чтобы тебе можно было жить между веселыми и легкомысленными французами. Ты будешь в море без компаса, ты забудешь религию, и что тогда будет руководить тебя в часы испытания?

— Не бойся, любезная Клара, — сказал я, — моя собственная твердость станет всегда избавлять меня от опасностей, которые устрашают тебя.

— Увы, этой-то самой твердости я и страшусь, — сказала Клара. — Надеюсь, что все будет к лучшему. Прими, — сказала она, — эту маленькую книжку от твоей бедной Клары; и если ты любишь ее, заглядывай в нее когда-нибудь.

Я взял книгу и с чувством поцеловал Клару, уверяя, что для нее исполню ее просьбу.

По окончании всех приготовлений к заграничному путешествию я решился, прежде нежели оставить Англию, бросить последний взгляд на дом Сомервилей. Никто в доме не знал о моем отсутствии; приказавши кучеру остановиться в полумиле от дома и ожидать моего возвращения, я подошел в темноте вечера к парку, перелез через решетку и, избегая прямой дороги, подошел к дому. Комната, в которой обыкновенно сидело семейство, была в первом этаже, невысоко от земли, и я осторожно подошел к окошку. Сомервиль и Эмилия находились в ней. Он читал вслух, а она сидела у стола, но, очевидно, что мысли ее были заняты другим. Эмилия начала запускать тоненькие пальчики в пукли волос своих, и когда ладонь достигла лба, она поникнула головою к столу и, облокотившись на руку, казалось, погрузились в самые печальные размышления.

— Вот это тоже моя работа, — сказал я. — Этот прекрасный цветок увял от заразительного прикосновения моей руки. Праведное Небо! Что я за погибший человек! Всякий, кто любит меня, получает в удел несчастье! И что выиграл я от этой ужасной пустыни и разорения, которыми окружили меня мои пороки? Счастье? Нет, я потерял его навсегда. Но если бы я потерял его только для одного себя! Если бы спокойствие возвратилось душе этого прекрасного создания и другого, брошенного мною. Я не смею, я не могу молиться: я во вражде с Богом и с человеком. Но сделаю еще раз усилие в пользу этой жертвы моей низости. — О, Боже, — продолжал я, — если молитвы отринутого, подобно мне, принимаются еще Тобою, не для себя, для нее прошу я у Тебя спокойствия, которого не может доставить свет; ниспошли на нее Твое благословение, облегчи скорби и исторгни из ее памяти такое существо, как я. Пускай мой презренный образ не висит над этим прекрасным созданием, подобно грозе, побивающей жатву.

Эмилия сама принялась за чтение, когда отец ее перестал читать вслух, и я видел, как она утирала слезу на своей щеке.

Волнение чувств, произведенное этой сценой, увеличило слабость, не совсем оставившую еще меня после болезни, и я хотел сесть под окошком, в надежде скоро оправиться; но вместо того упал на землю без чувств и пролежал, как мне кажется, с полчаса. Впоследствии я узнал от Клары, что Эмилия, отворивши двери в сад, с намерением выйти походить и освежиться, увидела меня лежащего на земле, освещенного полной луной. Ей сейчас представилось, что я лишил себя жизни; с этим впечатлением затворила она дверь и, шатаясь, в обморочном состоянии прошла через комнату. Отец подбежал к ней на помощь и она упала к нему на руки. Ее отнесли в спальню и оставили на попечении женщины; но до следующего утра она была не в состоянии сказать причину своего испуга.

Что касается до меня, то я постепенно пришел в чувство и с трудом добрался до коляски. По словам кучера, мое отсутствие продолжалось около часу. Мы поехали в город, и я был совершенно уверен, что меня никто не заметил, тем более Эмилия. Когда она рассказала отцу виденное ею, он не поверил ей или показывал вид, что не верит, и счел это действием болезненного состояния ее души и расстроенного воображения, в чем и сама она начинала, наконец, соглашаться.

Спустя несколько дней я отправился на материк. Тальбот, мало видевшийся с Кларой в продолжение отторжения меня Эмилией и последовавшей за тем моей болезни, предложил отцу сопутствовать мне; Клара также очень желала этого, потому что она решила не принимать от него никаких объяснений, пока скорбь не перестанет сокрушать меня. Она не могла, говорила она, быть счастливой, когда я несчастлив, и доставлять ему случай говорить о их будущем браке.

Мы приехали в Париж; но я был так рассеян, что ничего не слышал и не видел. Все попечения Тальбота были безуспешны. Печальное безумие по-прежнему не оставляло меня, и я вовсе забыл о маленькой книжке, которую дала мне Клара и которую я обещался читать. Я написал Евгении о моем приезде и некоторым образом облегчил себя сознанием перед ней моего постыдного последнего поступка. Я умолял о прощении и с следующей почтой получил его. Ответ был чувствительный и утешительный; но она уведомляла меня, что печаль не оставляет ее и что здоровье ее весьма расстроено.

Долго рассудок мой оставался в этом состоянии отчужденности и пустоты. Тальбот старался и заставлял других стараться придумывать решительные средства для возвращения меня к деятельности. Однажды, спокойно прогуливаясь с ним, мы встретили нескольких его знакомых, начавших просить нас зайти в игорные залы Пале-Рояля, на что мы согласились. Это было самое пагубное средство для рассеяния, и одно только чудо спасло меня от конечного и невозвратимого падения. Настойчиво требуя какого-нибудь возбуждения, неудивительно, что при виде лежавших предо мною куч золота на игорных столах я сейчас же должен был попасться в сети.

Я предался игре и бросал деньги на эти ненавистные столы. Счастье мое было переменчиво, но я утешал себя тем, что, наконец, вышел из убийственного ко всему равнодушия, и с нетерпением начал ожидать часа, когда залы игорного дома отопрутся и осветятся. Я выигрывал значительные суммы и каждую ночь проводил у игорного стола, потому что корыстолюбие ненасытно. Наконец, счастье оставило меня, и тогда та же самая побудительная причина заставила продолжать игру, в надежде возвратить проигранное.

Но счастье все не возвращалось, и я проигрывал значительные суммы, Отчаяние овладело мною. Я беспрестанно просил денег от отца. Он писал мне быть умереннее в моих издержках, потому что дважды его доходов не достанет на удовлетворение моих требований. Он писал также Тальботу, который уведомлял его, каким образом расходовались деньги, и что он напрасно употребляет все усилия отвратить меня от этой несчастной страсти. Находя, что я никак не оставлю своей глупости, отец весьма благоразумно отказался платить по моим векселям.

Раздраженный таким известием и втайне негодуя за это на Тальбота, я начал брать деньги от банкира Евгении, и давал вексель за векселем, пока сумма не превзошла ту, которую заплатил отец. Наконец, получил я письмо от Евгении. Оно заключалось в нескольких строках.

«Я очень хорошо знаю, несравненный друг мой, — писала она, — на что ты употребляешь получаемые деньги. Если они нужны тебе все, я не в состоянии отказать; но вспомни, что ты расточаешь собственность твоего ребенка. «

Письмо это более заставило меня почувствовать бесчестность моего поведения, нежели все советы Тальбота и увещания отца. Я увидел, что поступал как негодяй, и решился оставить игру.

— Еще одну ночь, — сказал я, — и тогда, если я проиграю, конечно я не иду более в игорный дом.

Тальбот сопутствовал мне; он чувствовал, что был некоторым образом причиной моего знакомства с этим пагубным препровождением времени, и потому смотрел на все мои движения и поступки с беспрестанным беспокойством.

Игра шла в Rouge et noir. Я поставил большую сумму на красном; выиграл, не снял ставки, удвоил ее и выиграл опять. Куча золота значительно увеличилась. Прокинули еще раз, еще и еще, и она удвоилась. Семь раз обращали красную карту, и семь раз она удвоивала мои деньги. Тальбот, стоявший сзади, умолял и всячески просил меня отстать.

— При твоей игре проиграй одна карта, и что тогда будет? Не доверяй более счастью. Будь доволен выигранным.

— Этого недостаточно, Тальбот! Мне надо выиграть более.

Опять вышла красная, к удивлению всех присутствовавших, и к гораздо еще большему их удивлению, золото мое, увеличившееся до огромнейшей кучи, все не снималось. Тальбот опять умолял меня не рисковать глупо своим счастьем.

— Глупости всегда делались, Тальбот, — сказал я, — и мне надо не более как еще одну карту. Пусть идет.

Банкометы, зная, что после восьми сряду проигранных красных карт им предстоит полная надежда возвратить свой проигрыш и сквитаться, согласились на девятую карту. Оборотили; опять вышла красная, и банк был сорван.

— Теперь, Тальбот, — сказал я, — я торжественно клянусь тебе не играть более.

ГЛАВА XXVIII

Пал. Ты изменник, Арсит, и человек, которого отношения к ней не соответствовали носимому тобою названию. Я расторгаю дружбу и все бывшие между нами узы. Арс. Ты с ума сошел?

Пал. Я должен был сойти, покуда ты опять не сделаешься достойным уважения, Арсит. Я огорчен! И если в этом безумии я нападу на тебя и лишу тебя жизни, то, право, поступлю весьма справедливо. Арс. Фи, сударь!

Бьюмонт и Флетчер

Через два дня мы оставили Париж и после трехдневного путешествия по самой незанимательной стороне прибыли в небольшой город Гранвиль на берегу Ламанша. В этом восхитительном месте мы прожили несколько дней, получая регулярно известия из Англии. Отец удивлялся, каким образом мог я возвратить все деньги, взятые у него, и надеялся, что я не огорчился отказом, но по-прежнему буду считать его всегда готовым помогать мне, сколько позволит состояние.

Евгения также упрекала себя за свое письмо и считала, что я нарочно брал от нее такие суммы денег для испытания ее расположения. Она уверяла меня, что сделала мне напоминание из одного лишь попечения о благе своего сына.

Письмо Клары известило меня, что всевозможные старания, даже строгость, употреблены были к умиротворению Эмилии, но все осталось безуспешным; и что поэтому не только родилась некоторая холодность, но даже почти прервались дружественные отношения между обоими семействами.

— Мне кажется, твой друг, — присовокупляла она, — подобен тебе, потому что я слышала о помолвке его с другой девицей несколько лет тому назад. Узел дружбы вашей, я полагаю, основан на его предполагаемом расположении ко мне; но сколько мне кажется, ты обманываешься в его искренности, а потому считаю долгом своим уведомить тебя обо всем. Невозможно, чтобы ты уважал человека, который издевался над чувствами твоей сестры, и я сердечно желаю получить от тебя уведомление с первым же письмом, что вы разлучились.

Как мало предполагала бедная Клара, писавшая это, какие последствия может произвести ее письмо, и что, принося мне жалобы, она взорвала мину, причинившую в десять раз более несчастья, нежели все, до того случившееся с нами.

В то время мой рассудок пребывал в мизантропическом состоянии; я ненавидел себя и всех окружавших. Общество Тальбота давно уже тяготило меня, и я охотно готов был воспользоваться всяким достаточным предлогом к нашей разлуке. Нет сомнения, что он был мой друг, и неоднократно доказывал это; но болезненный рассудок не позволял мне тогда ценить его внимание. Отринутый предметом моей любви, я и сам отвергал от себя каждого. Тальбот беспрестанно окружал меня своим надзором за мной, и мне казалось, что я нескоро избавлюсь от него. Поэтому письмо Клары дало мне прекрасный случай излить свою желчь, и вместо хладнокровной разлуки с ним, как просила Клара, я решился отправить его или самого себя на тот свет.

Прочитавши письмо, я положил его и не сделал никакого замечания. Тальбот с обыкновенным своим расположением и участием спросил, нет ли чего нового.

— Да, — отвечал я, — я узнал, что ты негодяй!

— Это новость, — сказал он, — и странно, что брат Клары взялся передать ее. Но такие слова, Франк, нельзя даже простить несчастному состоянию твоего рассудка. Возьми их назад.

— Я повторю их, — сказал я. — Ты обманул мою сестру, и ты негодяй!

Если бы это в самом деле было справедливо, то походило бы только на то, что я сам делал; но жертвы мои не имели у себя братьев для отмщения за них.

— Именем Клары прошу тебя, перестань! — возразил Тальбот. — Поверь мне, Франк, что ты ошибаешься. Я люблю ее и всегда в отношении ее имел самые благородные намерения.

— Да, — сказал я с язвительной усмешкой, — и между тем был уже несколько лет как сговорен с другой девушкой. Перед которой-нибудь из них ты должен остаться негодяем, и потому я не беру назад данного тебе названия, но повторяю его. Если это кажется тебе так оскорбительным, то вызываю тебя встретиться со мной сегодня вечером на морском берегу, или, в противном случае, ты должен получить от меня другое название, еще более обидное для чести англичанина.

— Довольно, довольно, Франк! — возразил Тальбот с лицом, на котором изображалась оскорбленная и мужественная твердость. — Ты сказал более, нежели сколько я когда-либо ожидал слышать от тебя, и более, нежели сколько приличия света дозволяют перенести. Чему быть, не миновать; но я еще раз повторяю тебе, Франк, что ты ошибаешься, что ты получил ложное известие и горько будешь раскаиваться за сегодняшнее безрассудство. Ты недоволен сам собой и хочешь излить это неудовольствие на твоего друга.

Слова его не произвели на меня никакого действия. Я чувствовал тайное злобное удовольствие, заставляющее меня продолжать начатое и удовлетворить свое мщение уничтожением другого или самого себя. Мои приготовления к этому ужасному поединку ограничивались одним осмотром пистолетов; ни о чем другом я больше не думал; даже о том, что рискую разлучить с жизнью и отправить моего друга и ближнего, или самому предстать пред Всемогущим Судией. Мысль о жестокой горести, которою поражена будет Эмилия, если я паду от руки Тальбота, рождала во мне тайное удовольствие и совершенно овладела моим рассудком.

Я отправился на место, где Тальбот уже ожидал меня. Он подошел ко мне и опять сказал:

— Франк, призываю в свидетели Небо, что ты получил ложное известие. Ты ошибаешься. Перемени по крайней мере свое мнение, если не хочешь взять назад своих слов.

Одержимый демоном и будучи не в состоянии принимать никакие убеждения иначе, как разве тогда, когда разуверяться уже поздно, я отвечал на это кроткое предложение самою оскорбительною насмешкой.

— Вы не боялись палить по бедному мальчику в воде, — сказал я, — хотя самим вам не нравится получить выстрел в обмен. Полно, становитесь, будьте мужчиной, не страшитесь.

— За себя я не боюсь, — сказал Тальбот с твердой и покойной наружностью, — но о тебе, Франк, я имею сильную причину скорбеть.

Сказавши это, он поднял заряженный пистолет, который я бросил ему.

Мы не имели секундантов, и не было никого в окрестности того места. Луна светила полным блеском; мы пошли к морскому берегу и на затверделом после отлива песке, стали спиной один к другому. Обыкновенное расстояние в этих случаях есть четырнадцать шагов.

Тальбот отказался мерить для себя, но в совершенном спокойствии стоял на месте. Я отсчитал десять шагов, оборотился и тихим голосом сказал: «готово»

Мы оба подняли руки, но Тальбот, опустивши вдруг дуло своего пистолета, сказал:

— Я не могу стрелять по брату Клары.

— Но я могу по ее оскорбителю, — отвечал я, навел на желаемое место, прицелился, и пуля остановилась в его боку. Он пошатнулся, описал полукруг в воздухе и упал на землю.

Каким внезапным переходам подвержен ум человеческий! Как близко следуют угрызения за удовлетворенным мщением. Повязка спала с глаз моих; в одно мгновение открылось передо мною мое заблуждение, увлекшее меня в то, что свет называет «делом чести». Честь! Милосердное Небо! Она сделала из меня убийцу, и кровь ближнего вопиет об отмщении!


Мужественное и атлетическое тело, за минуту пред тем возбуждавшее во мне сильнейшую ненависть, сделалось вдруг предметом моего самого нежного попечения, когда бездыханное оно лежало распростертым на земле. Я подбежал к Тальботу и уже поздно увидел причиненное мною несчастие. Убийство, жестокость, несправедливость, а более всего гнусная неблагодарность обрушились на расстроенный мозг мой. Я поворотил тело и старался отыскать в нем признаки жизни. Небольшой поток крови струился из бока и в двух шагах терялся в песке, которым наполнен был его рот и нос от падения. Я очистил их, и завязавши рану носовым платком, потому что при всяком вздохе кровь вытекала в большом количестве, сел возле него на морском берегу и поддерживал его руками. Я воскликнул только: — О Боже! Зачем не допустил Ты, чтобы акула, яд, неприятельская сабля или утес Тринидада не уничтожили меня прежде, нежели дожил я до этого рокового часа?!

Тальбот открыл свои томные глаза и неподвижно остановил их на мне. Память на мгновение возвратилась ему — он узнал меня и, — Боже! — как пронзил мое сердце его кроткий взгляд! Несколько раз делал он усилия говорить и, наконец, сказал прерывистым болезненным голосом и с длинными промежутками:

— Отыщи письмо… письменный стол… прочитай все… объяснится… Бог благословит… Тут он упал на спину и замер.

О, как я завидовал ему! Если бы действительно он был в десять тысяч раз виновнее того, сколько я полагал, то и тогда это не облегчило бы моих мучений. Я убийца и слишком поздно узнал невинность своей жертвы. Не знаю, для чего и каким образом, снял я с шеи своей платок и повязал им вокруг его жилета. Кровь перестала течь. Я оставил Тальбота и возвратился домой в расстройстве рассудка и отчаянии.

Первым моим действием было прочитать письма, завещанные мне моим другом. Когда я пришел, слуги наши встали; руки мои и платье запачканы были кровью, и они смотрели на меня с изумлением; чтоб избежать их взглядов, я проворно поднялся по лестнице и бросился к письменному столу Тальбота: ключ от него висел на цепочке его часов, что было мне известно: но я схватил кочергу от камина, разломал стол и взял письма. В эту минуту слуга вошел в комнату.

— А где же мой барин, мосье?

— Я убил его, — отвечал я, — и ты отыщешь его на песке близ телеграфа. А теперь, — продолжал я, — я обкрадываю его!

Наружный вид мой и действия подтверждали справедливость моих слов. Человек убежал из комнаты. Но мне не было тогда ни до чего нужды, и даже удивляюсь, как мог я быть хоть сколько-нибудь внимательным к письмам, в особенности после своего убеждения в невинности Тальбота. Однако я прочитал пакет, заключавший в себе несколько писем, оставшихся от переписки Тальбота с своим отцом, который, не посоветовавшись с ним, сговорил его с молодой девицей знатного происхождения и с состоянием, чему он противился, чувствуя расположение к Кларе.

Я говорил уже прежде, что Тальбот принадлежал к значительной аристократической фамилии, и так как отцы обоих семейств желали супружества, которое было ему заочно предлагаемо, то считали дело это решенным и ожидали только возвращения Тальбота в Англию. Однако его отец в своем последнем письме признавал уважительным его отказ и соглашался на его брак с Кларой, но просил только обождать некоторое время, чтобы доставить ему возможность сыскать какой-нибудь предлог к прекращению переговоров о браке с другою, и стараться ничего не обнаруживать, пока он этого не устроит. Все объяснилось мне; впрочем, прежде нежели я прочитал письмо, мой рассудок не нуждался уже в доказательствах невинности моего друга и моей собственной вины.

Лишь только кончил я чтение, в мою комнату вошли полицейские офицеры с жандармами, чтобы вести меня в тюрьму. Я пошел машинально, и меня посадили в небольшую четырехугольную будку посредине площади. Это была тюрьма с железным решетчатым окном на каждой стороне, без стекол. В ней не было ни стола, ни скамьи, одним словом — ничего, кроме голых стен и пола. Сквозной ветер сильно дул со всех сторон; я не имел с собой даже плаща, но не чувствовал холода и никакого неудобства, потому что мой рассудок был занят воспоминанием гораздо высшего несчастия. Дверь затворилась за мной; я слышал, как зашумели запоры. — Итак, — сказал я, — судьба сделала со мной все, что могла худшего, и устанет, наконец, терзать жалкое создание, которое она не может уже более унизить! Смерть нисколько не ужасает меня! — Но даже в несчастии я почти не думал об ожидавшем меня в будущем.

— Смерть есть вечный сон, и чем скорее засну я, тем лучше! — думал я. Одно только, что тяготило меня, был страх публичного наказания. Гордость моя не могла перенести этого, потому что гордость, даже во время пребывания в тюрьме, опять возвратилась и завладела мной. С рассветом шум телег и деревенских жителей, собиравшихся на площадь с своими произведениями, вызвал меня из забвения, потому что я не мог спать. Любопытные всех возрастов и сословий окружили тюрьму, желая взглянуть на англичанина-убийцу; решетки окон облеплены были человеческими головами, совершенно прекращавшими доступ света и воздуха. На меня глазели, как на дикого зверя, и дети, сидя на плечах своих матерей, чтобы удобнее было им видеть меня, получали при этом нравственные наставления, для подтверждения которых я приводим был в пример.

Как заключенный в клетке тигр, устремляющий неподвижно свой глаз, от усталости беспрестанного топтания взад и вперед, так ходил я в своей тюрьме, и если бы мог чрез косые впадины к окнам и стену толщиной в три фута достать кого-нибудь из наглых зрителей моих, я задушил бы его.

— Все эти люди, — думал я, — и еще несколько тысяч других будут присутствовать при последних моих минутах, когда я буду умирать на плахе!

Пораженный этою ужасной мыслью, я с бешенством искал перочинного ножика в карманах, чтобы разом избавить себя от мучительных опасений. И если бы нашел его, наверное, совершил бы самоубийство в те минуты сумасбродства; но, по счастию, ножик оставлен был дома.

Наконец, толпа начала расходиться. У окошек никого не оставалось, и только по временам заглядывали сквозь решетку головы мальчишек. Изнуренный телесного усталостью и душевными страданиями, я готов был броситься на холодные камни пола, как увидел лицо моего слуги, торопливо подошедшего к окну тюрьмы и восклицавшего с радостью:

— Радуйтесь, мой дорогой барин, — г. Тальбот не умер!

— Не умер! — воскликнул я, невольно падая на колени и подняв к небу сложенные вместе руки и дикие свои глаза. — Не умер! Хвала тебе, Господи! По крайней мере есть надежда, что я не понесу на себе преступления убийцы.

Прежде чем успел я сказать еще слово, майор с полицейскими офицерами вошли в мою тюрьму и объявили мне, что было произведено следствие, при котором мой друг в состоянии был дать самые ясные ответы на все пункты; и из собственного сознания его видно, что это был добровольно принятый им поединок, и показание его подтвердили найденные в воде пистолеты.

— Поэтому, monsieur, — продолжал майор, — останется ли в живых друг ваш, или нет, так как все происходило в обычном порядке, то вы свободны.

Сказавши это, он вежливо поклонился мне и указал на дверь. Но я забыл всякую учтивость и, не попросив его выйти первым, побежал к Тальботу, который послал навстречу слугу сказать мне о величайшем желании его видеть меня. Он лежал в постели и когда я взошел, протянул мне руку; я покрыл ее поцелуями и омывал потоками слез.

— О, Тальбот! — сказал я. — Простишь ли ты меня? Он пожал мне руку и, лишившись сил, выпустил ее.

Лекарь вывел меня из комнаты, говоря:

— Теперь все зависит от покоя.

Мне рассказали потом, что он обязан был спасением своей жизни двум обстоятельствам. Первое заключалось в повязке мною раны своим шейным платком; а второе — что место нашей дуэли было ниже предела полой воды. Прилив начинался, когда я оставил его, и холодные струи волн, тихо обмывая его, оживили его. В этом состоянии найден он был слугою, и только за несколько минут до полного прилива, который должен был совсем покрыть его, потому что он не имел силы отодвинуться далее. Пуля насквозь прострелила ему правый бок, но не сделала значительного вреда.

Я переоделся и, с благоговением возблагодаривши Бога за чудное его спасение, сел возле кровати больного и ни на минуту не отходил от нее, пока он совсем не выздоровел. После этого я описал отцу и Кларе все происшествие в подробности. Клара, разуверившись, не скрывала более своего расположения. Отец Тальбота просил его возвратиться домой. Я проводил его до Кале. Тут мы расстались; через несколько недель, к величайшему моему удовольствию, я получил известие, что сестра сделалась его женой.

Оставшись один с тяжестью на сердце, тихо возвращался я в гостиницу, где, велевши изготовить почтовых лошадей, бросился в свою коляску, в которую мой слуга заблаговременно уложил вещи.

— Куда вы едете, сударь? — спросил слуга.

— К черту! — отвечал я.

— А паспорт ваш? — возразил он.

Я чувствовал, что для путешествия к черту имел достаточное число паспортов. Образумившись немного, я сказал, что еду в Швейцарию, и сказал потому, что имя это первым пришло мне в голову, и я слышал, что она была сборищем всех моих соотечественников, которых головы, сердца, легкие или финансы находились в расстройстве.

Я поднялся на Сент-Бернард пешком; путешествие это при приближении к вершине чрезвычайно занимало меня. Горы внизу и Альпы над головой сливались в одну массу льда и снега, и я с презрением смотрел на лежавший подо мной мир. Я поселился на некоторое время в находящемся там монастыре; богатый мой взнос в церковную кружку доставил мне гостеприимное дозволение прожить долее срока, назначенного для странников.

Я получил письмо от Евгении; оно было последним в ее жизни. Евгения уведомляла меня о смерти своего сына, который, вышедши гулять из дому, упал в ручей и был найден потом чрез несколько часов мертвым. Расстроенное состояние ее души не позволяло ей ничего более прибавить, кроме благословения мне и твердого убеждения, что в этом мире мы уже не увидимся; затем окончание письма было совершенно несвязное. Хотя я мог бы сказать, что не в состоянии был чувствовать тогда другой печали, но потеря этого милого мальчика и положение его горюющей матери нашли место в сердце моем и заставили забыть все прочее. Она просила меня поспешить приездом, если желаю видеться с нею прежде отхода ее в другой мир.

Я простился с монахами и со всевозможной скоростью прибыл в Париж, а оттуда в Кале. В гостинице Квилака, где я остановился, меня поразил удар, и хотя я мог предвидеть его, но не был еще к нему приготовлен. Это было письмо от поверенного Евгении, извещавшее о ее смерти. Она умерла от воспаления мозга в небольшом городке, в Норфольке, куда удалилась вскоре после нашей разлуки. Поверенный уведомлял также, что Евгения завещала мне все свое состояние, бывшее весьма значительным, и что ее последние слова, сказанные ему пред потерей памяти, были, что я составлялпервый и постоянно единственный предмет ее любви.

Я уже закалился тогда в страданиях. Чувства мои не принимали более впечатлений. Я походил на корабль, бедствующий во время урагана, когда последняя грозная волна смоет все с палубы его, и он остается бессильным обломком, швыряемым по воле свирепого моря. Среди Этого опустошения я бродил мыслями, и единый предмет, представившийся мне тогда как наиболее достойный внимания моего, была могила, заключавшая в себе Евгению и ее сына. Туда я решился отправиться.

ГЛАВА XXIX

С горестным раскаянием, родитель мой,

К тебе возвращаюсь я дрожащей стопой.

Песня

Я приехал в город, в котором бедная Евгения окончила свои дни, и близ коего находилось кладбище, где преданы были земле ее останки. Остановясь в трактире и приказавши отнесть вещи в назначенную для меня комнату, я отправился на могилу. Мне сказали, что путь к кладбищу был мимо церкви и епископского дома. Вскоре достиг я кладбища, и позвавши сторожа, жившего возле в небольшом домике, просил показать мне могилу, объяснив ему некоторые обстоятельства, скоро заставившие его догадаться, чью я ищу могилу.

— А, вы хотите сказать могилу молодой прекрасной дамы, умершей с печали о потере своего сына? Вот она, — продолжал он, указывая пальцем, — павлин сидит теперь на памятнике ее, а малютка погребен подле.

Я подошел к могиле; услужливый сторож, замечая скорбь, удручавшую меня, немедленно удалился, чтобы доставить мне возможность без свидетеля излить чувства сокрушенного сердца. Я сел около могилы моей жертвы и, устремив глаза на имя, вырезанное на доске, мгновенно пробежал все случаи моей жизни, относившиеся к Евгении. Я вспомнил многие ее добродетели; ее самопожертвование для моей чести и счастья; ее сохранение от меня в тайне места моего жительства, чтобы не расстроить моей жизни продолжением сношений с нею, которые, как она предвидела, должны были кончиться моей погибелью; ее твердость характера, великодушие и высочайшую привязанность к любимому человеку, заставившую ее предпочесть скорбь и уединение удовольствию быть с ним вместе. Увы, она сделала одну ошибку, и эта ошибка состояла в любви ко мне. Я не мог изгнать из своих мыслей, что чрез несчастную и порочную связь с нею потерял все, делавшее для меня жизнь драгоценною. Тогда вспомнил я о странном своем сне. Рассуждения, никогда не приходившие мне на ум в часы моего бодрствования, во все продолжение странствования от Багамских островов к мысу Доброй Надежды и оттуда в Англию, посетили меня во время сна. Почему мне никогда прежде не приходило на мысль, что связь с Евгенией может послужить к расстройству супружества с Эмилией? В самом деле, Евгения поставила одетую в траур Эмилию на недосягаемой для меня вершине Утеса Кегли.

Удрученный повалился я на могилу, в исступлении бил пылающим лбом о камень памятника, произнося имя Евгении, наконец, объятый изнеможением и безумием, упал на землю, между двух могил, и несколько облегчал себя по временам обильным потоком слез.

Стук колес и топот лошадей заставили меня опамятоваться. Взглянувши, я увидел проезжающую мимо карету епископа, запряженную цугом с лакеями сзади. Ливреи их и наружный вид кареты были весьма скромны, но в целом заключалось нечто показывающее, что владелец не совсем отказался от пышности в суетностей грешного света, и тоска опять проникла в меня.

— Прекрасно, разъезжай, — с насмешкой проворчал я. — Мне нравится гордость, прикрывающая себя маской смирения.

Я мгновенно вскочил на ноги, говоря себе:

— Я пойду в дом к этому человеку и посмотрю, буду ли я благосклонно принят им и утешен, или слуги не допустят меня к нему.

Эта внезапная мысль, родившаяся в припадке некоторого исступления, была именно потому немедленно исполнена.

С поспешностью отправился я к его дому, более понуждаемый отчаянием, нежели намерением искать успокоения духа. Я постучал чрезвычайно сильно у дверей и спросил, дома ли епископ. Пожилой слуга, казалось, смотревший на меня с удивлением, отвечал, что господин его у себя, просил меня войти в прихожую и обождать там, покуда он доложит обо мне.

Тогда я начал собирать блуждавшие свои мысли и увидел всю безрассудность моего поступка, и лишь только готов был, не дождавшись свидания, удалиться из дома, в который вошел так неучтиво, как слуга отворил дверь и просил меня следовать за ним.

Как непостижимы пути, по которым исполняются предначертания Провидения! Когда я считал себя слепо повинующимся движению своей страсти, в то самое время неизреченная Мудрость напутствовала меня. Объятый отчаянными и раздраженными чувствами, я с злобным удовольствием предполагал уличить лицемерие, надеялся испытать и найти недостаток свойственных званию добродетелей в том, кто обязан был подавать собой пример другим, но вместо всего этого обрел собственное свое спасение! Там, где ожидал я получить гордый и пренебрежительный прием, меня встретили смирение и мужество. Когда смотрел я во все стороны пространного круга видимого горизонта и не в состоянии был усмотреть ни одного гостеприимного порта, в который мог бы укрыть измятый бурями свой корабль, приют этого находился подле самого меня!

Я следовал за слугою с каким-то глупым равнодушием, я, наконец, увидел себя в присутствии ласково глядящего старика между шестьюдесятью и семьюдесятью годами. Седые его волосы и вообще весь наружный вид внушали уважение, простиравшееся почти до удивления. Я не приготовился к объяснению; заметя это, он дружески начал:

— Так как вы незнакомы мне, то, судя по вашему озабоченному лицу, я должен заключить, что какое-нибудь необыкновенное обстоятельство привело вас сюда. Садитесь. Вы, кажется, в большом горе, и если я в состоянии оказать вам помощь, вы можете быть совершенно уверены, что я не премину доставить ее.

Трогательное участие, заключавшееся в приемах его, и голос превозмогли меня.

Я не мог ни говорить, ни смотреть на него, но склонившись к столу и поддерживая свою голову руками, начал горько плакать.

Добрый епископ обождал столько времени, сколько было надо мне, чтоб успокоиться, и потом с чрезвычайной кротостью нежно просил, чтобы я, если можно, поверил бы ему причину моей горести.

— Не бойся и не стыдись, дитя мое, рассказать мне печали твои, — сказал он. — Если имеем мы какое-нибудь земное достояние, то не забываем, что мы только раздаватели милостыни от руки Всевышнего. Мы стараемся следовать его примеру, но сколько я могу судить по наружности, не денежных пособий пришли вы испросить от меня.

— Нет, нет, — возразил я, — я не нуждаюсь в деньгах. — Но тут в изнеможении от избытка чувств не мог говорить более.

— Поэтому помощь, которой вы ищете, несравненно важнее помощи материальной, — сказал почтенный старец. — Эту мы весьма скоро можем доставить вам, но в требовании вашем есть нечто, возлагающее на нас гораздо более важную заботу. Благодарю Всемогущего, избравшего меня исполнителем сего, и при помощи Его мы не должны отчаиваться в успехе.

Потом, отошедши к двери, он позвал молодую девушку, которая, как я после узнал, была его дочь, и, растворивши как можно менее дверь, чтобы она не могла видеть расстроенного моего положения, сказал ей:

— Милая моя Каролина, напиши герцогу и попроси извинения, что я не могу обедать у него сегодня, имея необходимость остаться дома по весьма важным делам; прикажи также, чтобы ни под каким предлогом никто не помешал мне!

После этого он затворил дверь и повернул ключ в замке, потом, придвинувши ко мне свой стул, самым убедительным образом просил меня откровенно рассказал ему все, чтобы мог он со своей стороны сделать для меня все, что можно.

Я попросил дать мне рюмку вина, что и было немедленно исполнено; он принял ее от слуги в дверях и сам с услужливостью подал мне.

Выпивши вино, я начал рассказывать ему происшествия моей жизни в кратком очерке и, наконец, пересказал все. Он слушал меня с величайшим любопытством и участием, спрашивал о состоянии моих чувств при некоторых случаях и, получив в ответ искреннее во всем сознание, сказал:

— Друг мой, ваша жизнь исполнена необыкновенных испытаний и переворотов. Тут есть много заслуживающего сожаления, много заслуживающего упреков и много требующего раскаяния, но состояние чувств, заставившее вас прибегнуть ко мне, служит доказательством, что вы ищете теперь только того, что, с помощью Господа, я надеюсь быть в состоянии доставить вам. Теперь поздно, и обоим нам надо подкрепить свои силы. Я прикажу подать обед, а вы должны послать в трактир за вашими вещами.

Увидя, что я хотел было возражать, он сказал:

— Вы не можете отказать мне в этом. Вы отдали себя на мое попечение как своему врачу, и потому должны исполнять мои требования. Моя обязанность в сравнении с докторской во столько раз важнее, во сколько наша душа нам дороже нашего тела.

Когда обед был подал, он постарался как можно скорее выслать слугу из комнаты и тогда подробно расспрашивал меня о моем семействе. Я отвечал с той же откровенностью. В течение разговора он произнес однажды имя мисс Сомервиль, но это так поразило меня, что, увидя мое смущение и наливши мне рюмку вина, он переменил разговор.

Десять дней провел я в доме этого достойного епископа, пользуясь всеми возможными удобствами. Каждое утро он посвящал два или три часа наставительной беседе со мною и давал мне по несколько книг разом, с отметками тех страниц, которые советовал мне прочитать. Он хотел было познакомить меня со своим семейством, но я просил отложить это на некоторое время, будучи слишком расстроен и убит духом. Он оставил меня жить одиноко в отведенных для меня комнатах.

На седьмое утро он пришел ко мне, и после короткого разговора сказал, что некоторые дела требуют его отсутствия из дома на два или на три дня, и что он доставит мне занятие в течение этого непродолжительного времени. С этим вместе он подал мне сочинение о таинстве причастия.

— Я уверен, — сказал он, — что вы со вниманием прочитаете эту книгу, так что по возвращении моем мне можно уже будет приступить к исполнению обряда.

Я затрепетал, раскрывши книгу.

— Не бойтесь, Мильдмей, — сказал он, — из переломов вашей болезни я заключаю и могу сказать вам с уверенностью, что ваше излечение будет полное.

Сказавши это, он благословил меня и уехал. К исходу третьих суток он возвратился, и сделавши мне небольшой экзамен, сказал, что он хочет допустить меня к принятию причастия и, хорошо зная, в каком расстроенном состоянии чувств я буду при этом случае, прибавил, что священный обряд совершится в его комнате, без сторонних свидетелей. Он принес туда хлеба и вина, благословил и сам вкусил их, сообразно с принятым обрядом, после чего произнес краткую обо мне молитву.

Потом он подошел ко мне и предложил хлеба. Кровь застыла в моих жилах, когда я взял его в рот, но когда вкусил вино, представлявшее собою кровь того Искупителя, которого раны я так часто растравлял своею порочною жизнью и под благость которого прибегнул для испрошения себе прощения, я почувствовал в одно время чувство любви, благодарности, радости, легкость и ясность ума, как бы возносившие меня над землей и снимавшие с меня тяжесть, которая до того времени угнетала меня. Я почувствовал, что был обращен к вере, что я был новым человеком, и что прегрешения мои были отпущены. Склонивши голову к столу, я провел несколько минут в благодарственной и признательной молитве и по окончании обряда поспешил объявить величайшую благодарность своему достопочтенному другу.

— Я только покорный исполнитель, мой молодой друг, — сказал епископ. — Принесем вместе благодарность нашу Всемогущему Утешителю сердец. Будем надеяться, что исцеление это совершенно, потому что в таком случае оно доставит радость на небесах. Но, — продолжал он, — позвольте мне сделать вам еще один вопрос. Чувствуете ли вы себя теперь в таком состоянии, что безропотно можете переносить посетившую вас скорбь?

— Уверяю вас, что могу перенести ее не только с покорностью, но с благодарностью, — отвечал я, — и признаю теперь, что постигавшие меня горести послужили мне к лучшему.

— Если так, ничего не остается желать более, — сказал он, — и при таких чувствах я могу отдать вам это письмо, которое обещался писавшей его вручить вам лично.

— Милосердное небо, неужели это от Эмилии! — воскликнул я, едва взглянув на адрес.

— Да, — отвечал епископ.

Я разорвал конверт. Письмо состояло из шести строк и было следующего содержания:

«Наш общий друг епископ дал мне вполне почувствовать, как безрассудна и как горда была я. Прости мне, мой несравненный Франк, потому что я также была под бременем ужасных страданий, и приезжай как можно скорее к вечно любящей тебя Эмилии».

Вот что служило причиной поездки почтенного епископа! Невзирая на преклонные лета свои и слабость здоровья, он предпринял поездку за триста миль, чтобы только устроить временное, равно как и вечное, благополучие совершенно чуждого ему человека, чтобы устроить примирение, без которого он видел, что мое земное счастие было несовершенно. Я узнал впоследствии, что, несмотря на уважение к его званию и летам, Эмилия оказала гораздо более сопротивления, нежели сколько он мог ожидать, и тогда только начала терпеливо выслушивать его доводы, когда он с строгими укоризнами обвинял ее в гордости и непреклонном характере. Наконец, она, убежденная его словами, что прочность ее собственного счастья зависит от прощения других, смягчилась, признала справедливость этого замечания и созналась в любви ко мне, никогда не изменявшейся. Делая это сознание, она была точно в таком положении перед епископом, как я, когда получал письмо ее — на коленях и в слезах.

Он подал мне руку и поднял меня:

— Позвольте мне теперь, мой милый друг, сделать вам одно замечание, — сказал он. — Я надеюсь, что покаяние ваше вполне искреннее; если же это не так, то вина должна лечь на вас, но я уповаю на Господа, что все совершилось как должно было быть. Не стану удерживать вас долее. Вы, конечно, нетерпеливо желаете отправиться. Завтрак готов для вас; лошади мои доставят вас до первой станции. Достаточно ли у вас на дорогу денег? Поездка предстоит дальняя, это могут подтвердить мои старые кости.

Я уверил его, что вовсе не нуждаюсь в денежных средствах, изъявил ему признательность за гостеприимство и оказанные мне милости, и пожелал только иметь случай доказать ему полную мою благодарность.

— Испытайте меня, как вам угодно, — сказал я ему.

— Извольте, — возразил он, — я сделаю это. Когда день вашего бракосочетания с мисс Сомервиль будет назначен, позвольте мне иметь удовольствие соединить ваши руки, если Богу угодно будет продлить до тех пор дни мои. Я избавил вас от душевного недуга, но должен передать вас другой особе, которая бы наблюдала за вами, чтоб вы опять не впали в него. Поверьте мне, мой милый друг, что с каким бы благим намерением и твердостью ни старался человек идти по дороге прямой добродетели, он получает в этом немалую помощь от совета и примера любимой и добродетельной женщины.

Я охотно обещал исполнить его желание и, позавтракав наскоро, опять пожал руку своему достойному наставнику, прыгнул в коляску и отправился в путь. Я ехал всю ночь, и на следующий день был уже в кругу любимых мною лиц, которые никогда не переставали любить меня, несмотря на все мое предосудительное поведение.

Через несколько недель после этого Эмилия и я были соединены почтенным епископом, благословившим нас с большим чувством. Молитва добродетельного человека обладает великою силою, и я чувствовал, что она была услышана небом. Сомервиль вручил мне невесту. Отец с Тальботом и Кларой присутствовали при этом, и все мы, после всех моих необыкновенных испытаний и превратностей, глубоко были тронуты этим примирением и соединением.

Фредерик Марриет Персиваль Кин

ГЛАВА I


В нескольких милях от города Соутгемптона находится древний замок, принадлежащий фамилии лордов де Версли и уже несколько столетий известный под именем Медлин-галла. Это — великолепное здание, окруженное обширным парком и 12, 000 акров принадлежащей к нему земли.

В то время, с которого я начинаю рассказ, в замке жила старушка мисс Дельмар, сестра покойного лорда и тетка его наследника, графа де Версли и также капитана Дельмара, второго сына покойного лорда. Замок принадлежал мисс Дельмар и был в полном ее распоряжении до ее смерти.

Капитан Дельмар в то время, о котором я говорю, командовал фрегатом, употреблявшимся для прибрежной службы, что в то время значило, что капитан имел кресло в парламенте, и так как он иногда должен был подавать свой голос, то фрегат никогда не ходил в море, исключая то время, когда распускали парламент. Тогда фрегат его величества «Эндимион» снимался с якоря и крейсировал в виду берега два или три дня до тех пор, пока метрдотель доносил, что сливки, взятые для капитанского стола, скисли; при таком важном известии руль тотчас клали на борт, и фрегат спускался в ближайший порт. Теперь «Эндимион» стоял постоянно в Спитгеде, и капитан Дельмар часто посещал тетку, жившую в Медлине, потому, как утверждали злые языки, что она имела прекрасное состояние. Как бы то ни было, он жил там по нескольку недель к большой радости старушки, которая любила своего племянника, любила внимание и даже была так странна, что любила моряков. Но должно заметить, что в замке была еще другая особа, которая также любила капитана, любила внимание и любила моряков. То была мисс Арабелла Мезон, прекрасная восемнадцатилетняя девушка, которая часто смотрелась в зеркало для того, чтобы удостовериться, есть ли на свете особа прекраснее ее, и которая никогда не читала романов без того, чтобы не открыть сходства между героинею и своею собственною особою.

Мисс Арабелла Мезон была старшая дочь метрдотеля покойного лорда де Версли, брата мисс Дельмар. Старый лорд уважал своего слугу за его верность и привязанность к их дому до самой его смерти. Мезон оставил после себя вдову и двух дочерей, и говорят, что миссис Мезон нечего было тужить о потере мужа, потому что он успел кое-что ей оставить. Однако миссис Мезон не была того мнения и, напротив, всегда жаловалась на свою бедность, так что мисс Дельмар, по смерти лорда де Версли, посылала обеих дочерей ее в школу, где они получили некоторое воспитание. Мисс Дельмар часто приглашала миссис Мезон в свой замок, и последняя обыкновенно привозила с собою старшую дочь, уже вышедшую из пансиона. Впоследствии эта дочь постоянно оставалась в замке, а мать иногда только получала приглашения. Может быть, спросят, какую роль играла в замке мисс Арабелла Мезон? Ее не считали служанкой, потому что она была выше этого звания; она не являлась в гостиной, потому что ее положение в свете не позволяло ей смешивать себя с аристократией; но она занимала место между первыми и последними: она была бедной компаньонкой для чужих, немного выше ключницы для домашних, исполнительницей желаний своей покровительницы, цепью между старой аристократкой и ее слугами, к которым последняя чувствовала отвращение, свойственное большей части старых дев. Присутствие мисс Арабеллы сделалось почти необходимым для ее покровительницы, но должно, однако, заметить, что это было самое несчастное положение для молодой, резвой, прекрасной девушки, которой так хотелось нравиться.

Очень естественно, что капитан Дельмар часто посещая тетку, иногда обращал внимание и на бедную компаньонку. Постепенно короткость между ними увеличивалась, так что, наконец, стали говорить в людской, что капитан и мисс Белла Мезон вместе прогуливаются в парке; и так как посещения капитана в продолжение двух лет сделались довольно частыми, то соблазн еще более увеличился, и злые языки сделались смелее. Уже часто заставали мисс Беллу в слезах, и старый слуга и старая ключница, смотря друг на друга, качали головою, как два почтенных мандарина. Единственная особа, ничего не знавшая и не видевшая, была старушка мисс Дельмар.

Теперь я должен ввести новое лицо. Капитан Дельмар никогда не приезжал без слуги, который выбран был из морских солдат, находившихся на его фрегате. Бенжамен Кин, как он назывался, имел все качества, необходимые для хорошего слуги. Он всегда был опрятен, всегда почтителен и, после короля Великобритании и Ирландии, считал капитана Дельмара первою особою в свете. Кроме того, Бенжамен Кин, простой солдат, был одним из красивейших людей на свете и служил предметом удивления для всех женщин. Но природа, которая иногда любит подшутить, не дала ему даже искры ума; он был совершенно необразован и не мог учиться — по недостатку способностей.

Бен[58] всегда сопровождал своего господина в замок и там был предметом удивления и насмешек всех слуг. Нечего и говорить, что прекрасная мисс Арабелла Мезон считала Бена гораздо ниже себя — с первого приезда его в замок; но странно сказать, что через два года, именно в то время, когда разнеслись слухи, что ее часто застают в слезах, в обращении ее с Беном произошла странная перемена. Некоторые говорили даже, что она имела особенные виды на красивого солдата. Люди, которые предвидят вещи тогда, когда они уже совершатся, говорили, что Бен никогда не смел бы и думать о таком счастье, если бы капитан не предложил ему сам жениться на мисс Белле; и Бен, считавший желание капитана приказанием, вытянулся перед ним и приложил руку к шляпе в знак повиновения. Вскоре потом капитан опять приехал в Медлин-галл с Беном, и на другой день объявлено было всем, кому знать надлежало, что мисс Арабелла Мезон тайно обвенчана с Бенжаменом Кином.

Как обыкновенно, последняя особа, до которой достигло это известие, была мисс Дельмар, и ее племянник взял на себя объявить ей о свадьбе. Сначала превосходительная старушка запылала негодованием, удивлялась нескромности Арабеллы и еще более ее выбору. Капитан Дельмар отвечал, что хотя Бен и солдат, но что каждый солдат есть джентльмен по службе; что хотя Белла Мезон могла найти лучшую партию, но она все-таки была служанкою его тетки, а Кин его слуга, так что разница между ними невелика. Потом он говорил, что давно уже заметил их взаимную привязанность, говорил о том, как опасно, когда молодые люди часто бывают вместе, намекнул о последствиях и распространился о приличиях и морали. Почтенная мисс Дельмар смягчилась убеждениями своего племянника; она была в восхищении, найдя столько добродетелей в моряке, простила молодых и сделала им прекрасный подарок. Но не так легко было сладить с матерью миссис Кин. Едва достигло это известие до старой миссис Мезон, она немедленно явилась в замок. Сначала она имела тайный разговор с дочерью, потом с капитаном Дельмаром и тотчас уехала из замка, не видя хозяйки, не сказав ни слова слугам. Это подало повод ко многим догадкам. Некоторые приписывали такой поступок досаде на замужество дочери; но другие обменивались только значительными взглядами.

Через три недели после свадьбы парламент был распущен, и начальник порта счел за нужное послать фрегат в крейсерство. Бен Кин, по обыкновению, сопровождал своего капитана, и фрегат не прежде, как через три месяца, возвратился в порт. Капитан Дельмар, явясь к адмиралу, поехал к тетке вместе со слугою, но в замке они нашли всех в большом смятении. В самом деле, то, что случилось, удивило всех домашних. Старый слуга отвесил низкий поклон капитану, и лица всех вытянулись длиннее обыкновенного. Капитан Дельмар, не говоря ни слова, вошел в гостиную, где его холодно встретила тетка, сложив перед собою руки на белом кисейном переднике.

— Что с вами, любезная тетушка? — спросил капитан Дельмар, между тем, как она как будто нехотя протянула ему руку.

— Дело в том, мой милый, — отвечала старушка, — что свадьбу твоего солдата и Беллы Мезон нужно бы было сыграть шестью месяцами ранее. Мы живем в развращенном свете, племянник, и моряки, я боюсь…

— В этом случае вы хотите верно сказать — морские солдаты, — отвечал капитан Дельмар. — Я должен сознаться, что ни те, ни другие не ведут себя так, как бы должно было. Впрочем, Бен женился на ней. Перестаньте сердиться, любезная тетушка, и позвольте мне просить за них, хотя я в отчаянии, что такое происшествие случилось у вас в доме. Мне кажется, — прибавил он, помолчав, — что возвратясь на фрегат, я должен буду строго наказать Кина.

— Это не поможет беде, племянник, — отвечала мисс Дельмар, — я выгоню ее из дома, как только она в состоянии будет ходить.

— А я накажу его, как только приеду на фрегат, — прибавил капитан, — Я не хочу, чтобы мои люди оскорбляли ваши чувства, так бесчестно — бесстыдно — ужасно — непростительно, — повторял капитан, ходя взад и вперед по комнате.

Благородная мисс Дельмар продолжала говорить, по крайней мере, с час, и благородный капитан продолжал соглашаться с нею. Когда люди изливают свое негодование, не встречая ни малейшего противоречия, они скоро затихают; то же случилось и с мисс Дельмар. Когда пришли сказать, что Белла Кин произвела на свет прекрасного мальчика, обиженная старушка с ужасом отвернулась; когда горничная заметила, что это было в самом деле прекрасное дитя, ей велели молчать. Она не хотела видеть бедной матери, и солдату ведено было оставаться в кухне, чтобы не встретиться с ним на лестнице. Но с каждым днем ее негодование утихало, и скоро мисс Дельмар могла не только смотреть на ребенка, но и ласкать его, и, наконец, решилась навестить мать, которая уже довольно оправилась, чтобы выслушать двухчасовую речь, в которой благородная девица распространилась о ее нескромности, необдуманности, неисправимости, непристойности, замечая, что ее поведение было непростительно, непонятно, невыносимо. Мисс Дельмар, насказав столько не, замолчала, потому что не могла более говорить. Белла, терпеливо ожидавшая своей очереди, будучи сметливою девушкою, объявила с пролитием многих слез, что она сознается, что ее поведение было непростительным, ее проступок невольным, что ее неопытность и незнание одни только могут ее оправдывать; что гнев ее покровительницы необходимо должен увеличить ее страдания; уверяла, что она не неисправима; что если только мисс Дельмар не будет более негодовать на нее, то она никогда более не сделает такого проступка. Довольная этим обещанием, добрая мисс Дельмар смягчилась и не только простила ее, но еще взяла дитя к себе на колени и подарила матери Библию. Читатель! Ребенок, удостоившийся чести лежать на девственных коленах девственной мисс Дельмар, был не кто иной, как рассказчик этой истории — или, если вам угодно, герой этого романа.

Дело моей матери тем и кончилось; но из этого нельзя еще заключать, чтобы ее муж был доволен таким непредвиденным случаем, тем более, что в насмешках слуг не было недостатка. По-видимому, вскоре после моего рождения капитан Дельмар имел свидание с Беном; но когда солдат возвратился в кухню, один из грумов, осмелившийся шутить над ним, получил такой толчок от Бена, что с тех пор все шутки замолкли. После того как Бен так горячо за себя вступился, стали делать заключения, что если супружеские права и были нарушены, то он сам поторопился и теперь, женясь, уже не хочет слышать никаких дерзких замечаний.

В свое время меня окрестили, и мать моя до такой степени примирилась со своею покровительницею, что капитан Дельмар был моим крестным отцом, а благородная мисс Дельмар крестною матерью. По особенной просьбе матушки, капитан согласился, чтобы мне дали его имя, и меня записали в церковные книги под именем Персиваля Кина.

ГЛАВА II


На свете нет ничего постоянного. В парламенте при избрании членов люди, подававшие свои голоса в пользу капитана Дельмара, будучи недовольны невниманием его к их выгодам, решились избрать на место его другого члена, который, как прежде капитан Дельмар, обещал им все, и по всей вероятности, подражая капитану, ничего не думал исполнить. С потерею этого места капитан Дельмар потерял и фрегат, потому что правительство не сочло необходимым оставить его командиром. Итак, фрегат был отдан другому капитану, который имел друзей в парламенте.

Бен, принадлежавший к морскому полку, не мог оставаться при капитане Дельмаре, но помещен был вместе с другими в Чатамских казармах. Матушка, хотя не располагавшая жить в казармах, без сожаления оставила замок, где ей не трудно было заметить, что с ней обращаются уже не с прежним уважением. Она даже рада была расстаться с местом, где проступок ее был всем известен, и капитан Дельмар, дав ей прекрасные советы и богатый подарок, обеспечивавший ее на несколько лет, уехал из замка. Матушка возвратилась в свою комнату, когда затих стук колес отъезжавшей кареты, и облила горькими слезами свое бедное дитя.

На другой день мисс Дельмар прислала за нею; начала, как обыкновенно, поучительною речью и кончила богатым подарком и советом — ехать. Через день матушка, собрав, что у нее было, и взяв меня на руки, отправилась в Чатам, куда мы скоро прибыли и наняли себе квартиру. Матушка была живая, деятельная женщина, и подарки, полученные ею в разное время, составляли значительную сумму, на которую ее муж никогда не объявлял никаких прав.

В самом деле, должно отдать справедливость Бену, что он имел добродетель смирения. Он чувствовал, что жена во всех отношениях выше его, и что только особенный случай мог свести их. Поэтому он во всем был ей покорен, соглашался на все ее предложения и действовал по ее воле. Когда по приезде в Чатам она объяснила ему невозможность жить вместе с другими женщинами в казармах и объявила, что она хочет заняться каким-нибудь ремеслом, которое могло бы доставить ей выгоды, Бен, хотя и чувствуя, что это будет добродетельное разделение a mensa et thoro, не делал никаких возражений. Получив, таким образом, согласие мужа, который не смел ее оспаривать, матушка решилась завести книжную лавку; она рассудила, что вместе с тем, продавая бумагу, перья и сургуч, она всегда будет иметь покупателей лучшего класса. Она наняла дом возле казарм, с прекрасною лавкою в нижнем этаже, и хотя первоначальные издержки значительно уменьшили ее капитал, последствия показали, что она не ошиблась в расчете, и у ее лавки постоянно толпились офицеры, которых занимала приветливость и живость хорошенькой женщины.

В самое короткое время ее лавка сделалась самою модною, и для всех непостижимою загадкою было то, каким образом такая прекрасная и ловкая женщина могла сделаться женою простого солдата.

Наконец, это стали приписывать тому, что она была обворожена красотою лица и вышла замуж по страсти. Дамы приняли под свое покровительство ее маленькую библиотеку; офицеры и джентльмены раскупали у нее книги. Матушка накупила перчаток, духов, тростей, сигар и через год нашли, что ее доход и число покупателей значительно увеличились. Матушка была умная женщина; с мужчинами она шутила и любезничала, с дамами принимала степенный вид, и дела ее процветали в полном смысле слова. Если бы муж ее и захотел вступить в свои права, то настоящее положение ее уже достаточно было для того, чтобы заставить его покориться. Она возвысила себя без посторонней помощи высоко над ним; он видел, как она смеется и шутит с его офицерами, которым он должен был отдавать честь, проходя мимо: он не решался говорить с нею и даже войти в лавку, когда там были его офицеры, чтобы они не сочли это неуважением; и так как он не мог ночевать вне казарм, то все свидания его с матушкою ограничивались минутным приходом к обеду, где он находил лучший кусок, чем в своей артели, а иногда получал еще шиллинг на пиво. Бен удостоверился, наконец, что тем или другим образом жена выскользнула у него из рук, что он был не более, как ее покорнейшим слугою, и без ропота покорился своей судьбе.

ГЛАВА III


Мне кажется, читатель согласится со мною, что матушка во всем показывала необыкновенную твердость характера. Она принуждена была сделаться женою человека, которого презирала и над которым во всем чувствовала свое превосходство, но сделала это, чтобы спасти свое доброе имя. Правда, она была виновна; но ее положение и случай были против нее, и когда она нашла одну только гордость и эгоизм в человеке, которому была предана и для которого всем пожертвовала; когда он глубоко оскорбил ее предложением сделать этот шаг для избежания огласки; когда в минуту такого предложения спала завеса и открыла ей сердце человека во всем его эгоизме, — не удивительно, что с горькими слезами, выжатыми обиженною любовью и отчаянием, она должна была согласиться. Потеряв все, что было для нее дорого, чего ей было бояться в будущем? Ей предстояло только принести новую жертву, новое доказательство ее привязанности.

Но мало найдется женщин, которые бы на месте моей матери не упали духом.

В таком положении были дела, когда мне минуло шесть лет. Я был забавный, веселый шалун, ласкаемый офицерами и столько же полный проказ, как дерево, полное обезьян. У матушки явилось столько занятий, что она нашла необходимым иметь помощницу и решилась просить сестру свою Эмилию переехать к ней жить. Но для этого необходимо было получить согласие ее матери; а бабушка не виделась с матушкою с приезда своего в Медлин-галл. После они стали вести переписку; матушка молчала, будучи сначала не более как женою простого солдата; но когда дела ее приняли счастливый оборот, она первая протянула оливковую ветвь, которую бабушка приняла, узнав, что она мирно отделилась от мужа. Так как бабушке уже надоело жить в опустелом доме, и Эмилия объявила, что она умирает с тоски, то решено было, что они обе приедут жить с матушкою, что вскоре и последовало. Тетушка моя Милли, прекрасная собою, живая и веселая, была тремя годами моложе матушки. Бабушка была сердитая, капризная старушка, огромного роста, но весьма почтенной наружности. Лишним считаю заметить, что с приездом мисс Эмилии число посетителей не только не уменьшилось, но еще значительно увеличилось.

Тетушка Милли скоро столько же полюбила меня, сколько я любил проказы; этому нечего удивляться, потому что я был типом проказника. Матушка была серьезна и иногда бранила меня; бабушка крепко била и вечно бранила, между тем как тетушка, задумав какую-нибудь шалость, которую сама не смела выполнить, всегда употребляла меня своим агентом, так что мне всегда приписывали ее выдумки, и я редко оставался ненаказанным; но об этом я мало думал. Ее ласки, пряники и сахарные сливы вознаграждали меня за брань матушки и за оплеухи, которые я получал с длинных пальцев моей почтенной бабушки. Кроме того, офицеры принимали во мне большое участие, и должно заметить, что хотя я решительно отказался учить азбуку, зато успел во многом другом. Моим большим покровителем был капитан морского полка Бриджмен, невысокий, но красивый мужчина. С ним я часто убегал из дому и ходил обедать с офицерами, пил тосты, и стоя у стола, пел две или три забавные песни, которым он меня выучил. Иногда я возвращался домой немного навеселе, что очень сердило матушку; бабушка поднимала руки кверху и смотрела сквозь очки на потолок, а тетушка Милли смеялась вместе со мною. Восьми лет я уже приобрел такую известность, что всякая шалость, сделанная в соседстве, непременно приписывалась мне, и к матушке доходили беспрестанные жалобы на разбитые стекла и другие проказы, хотя очень часто я бывал совершенно невинен. Наконец, все, кроме моей матушки и тетушки Милли, объявили, что мне давно пора ходить в школу.

Однажды вечером все наше семейство сидело в зале, за чаем. Я притаился в углу: верный признак, что готовил какую-нибудь шалость (а я действительно насыпал в то время пороху в бабушкину табакерку), когда старушка сказала матушке:

— Белла, неужели мальчишка никогда не будет ходить в школу? Он совсем пропадет.

— Отчего же он пропадет? — спросила тетушка Милли. — Неужели от того, что не пойдет в школу?

— Молчи, Милли; ты так же избалована, как он, — отвечала бабушка. — Мальчики никогда не пропадают от воспитания, а девушки очень часто.

Думала ли матушка, что это относилось к ней, — не знаю; но она поспешно отвечала:

— Вы, кажется, не можете жаловаться на мое воспитание, матушка; иначе вы не были бы здесь.

— Правда, Белла, — отвечала бабушка, — но вспомни, что ты никогда бы и не подумала выйти за солдата, — за простого солдата, когда твоя сестра метит на офицера. Да, — продолжала старушка, перестав вязать чулок и смотря на дочь, — и подхватить одного, если сумеет: поручика Флета не выживешь из лавки. (Бабушка в эту минуту дала мне случай положить на место ее табакерку; и заметив, что она уронила на пол вязальную иголку, я поднял ее и воткнул сзади в ее платье, так что она не могла видеть).

— Я слышала, что мистер Флет очень хорошей фамилии, — продолжала бабушка.

— И большой дурак, — прервала матушка. — Я уверена, что Милли не обращает на него внимания.

— Он офицер, — отвечала бабушка, — не простой солдат.

— Право, матушка, для меня лучше мой простой солдат, потому что я делаю из него, что хочу; если он солдат, то я его командир и буду им, пока жива.

— Полно, полно, Белла, зачем вспоминать старое; но мальчика надо отдать в школу. Ах, я уронила иголку!

Бабушка встала и вертелась кругом, ища иголку, которую, странно сказать, никак не могла найти. Она открыла табакерку и понюхала табаку, чтобы прочистить зрение.

— Что это сделалось с моим табаком, и где иголка? Персиваль, что ты сидишь в углу; поищи мою иголку.

Я счел нужным повиноваться и очень прилежно начал искать. Встретив взгляд тетушки Милли, я показал ей на иголку, торчавшую из бабушкиного платья, и потом опять стал на колени, между тем как тетушка зажимала рот платком, чтобы не смеяться.

Через минуту Бен сначала тихо постучал в дверь и потом отворил ее и вошел. В это время все офицеры обедали, и лавка была пуста.

— Тебе нужно будет взять три связки книг, — сказала матушка, — но еще будет время; возьми чай и пей в кухне.

— Нет ли у тебя шиллинга, Белла? — сказал Бен со своим обыкновенным спокойствием.

— Возьми вот шиллинг, Бен, — отвечала матушка, — но не пей так много пива.

— Боже мой, что сделалось с моей иголкой? — вскричала бабушка, оборачиваясь.

— Вот она, — сказал Бен, заметя ее в бабушкином платье. — Я уверен, что это работа Персиваля.

Бабушка взяла иголку от Бена и потом обратилась ко мне:

— Негодный мальчишка, так это ты воткнул сюда иголку? А сам как будто ищет ее. Ты пойдешь в школу, сударь, пойдешь непременно!

— Вы сказали иголка, бабушка, я и искал иголку. Вы не говорили о вязальной спице; я бы мог сказать вам, где она была.

— Да, конечно, кто спрятал, тот может найти; ты идешь в школу, или я не остаюсь здесь в доме.

Бен взял свой чай и вышел из комнаты. Он хорошо знал дисциплину и вне казарм.

— Я пойду в кухню к отцу, — вскричал я.

— Нет, не пойдешь, негодный мальчик, — сказала матушка. — В кухне не твое место, и если я езде услышу, что ты куришь трубку…

— Капитан Бриджмен курит, — отвечал я.

— Да, он курит, а ты не должен курить.

— Поди, поди сюда, дружок, — сказала бабушка, открыв табакерку и держа ее в одной руке. — Что ты сделал с моим табаком?

— Помилуйте, бабушка, трогал ли я сегодня вашу табакерку?

— Почему мне знать? У тебя руки, как крючки, верно, ты трогал; мне бы только хотелось поймать тебя. Я насыпала поутру свежего табаку.

— Может быть, в лавке ошиблись, — сказала тетушка Милли, — это часто случается.

— Не знаю, надо переменить; я не могу этого нюхать.

— Бросьте в огонь, бабушка, — сказал я, — а я сбегаю с табакеркой в лавку и снова насыплю полную.

— Да, больше нечего делать, — отвечала старуха и, подойдя к камину, высыпала табак на уголья. Вдруг последовал взрыв, и масса дыма хлынула ей в лицо; чепчик вспыхнул, очки упали с носа, и лицо почернело, как у трубочиста. Старушка вскрикнула и отскочила назад; но, наткнувшись на стул, на котором сидела, поймала меня и всею своею тяжестью упала на меня. Я только что собирался ускользнуть во время тревоги, потому что матушка и Милли также испугались, как увидел себя почти задушенным тяжестью своей бесчувственной бабушки, а она, как я уже говорил, была огромная и тучная женщина. Будь я в другом положении, я не столько бы страдал, но, к несчастью, я упал прямо на спину и лежал кверху лицом, которое давила широчайшая часть тела старушки; она приплюснула мой нос, и дыхание мое остановилось. Не знаю, долго ли осталась бы бабушка в таком положении; быть может, она бы и совсем задушила меня, если бы я не употребил в дело свои зубы. Я укусил ее сквозь платье, почти задыхаясь, стиснув зубы с судорожным усилием. Бабушка, чувствуя ужасную боль, скатилась на бок, и тогда матушка и тетушка, думавшие, что я убежал из комнаты, нашли меня без чувств, с посиневшим лицом. Они подбежали ко мне, но я все еще не мог разжать зубов; чистый воздух и холодная вода привели меня в чувство, и меня положили на софу в совершенном изнеможении. Бабушка не так счастливо отделалась; она несколько дней не могла сидеть на кресле без подушек, и хотя меня бранили немного, но старушка получила явное ко мне отвращение, матушка молчала, а тетушка сделалась не так весела, как прежде. Все это предвещало что-то недоброе. Через несколько дней я узнал свою судьбу. В одно прекрасное утро, в понедельник, Бен пришел необыкновенно рано; мне надели на голову шапку, на плечи накинули плащ, Бен схватил меня за руку, в другую взял закрытую корзину и повел меня, как овцу на заклание. Когда я уходил, в глазах тетушки Милли были слезы, матушка была печальна, а бабушка даже сквозь очки не могла скрыть своей радости. Дело в том, что бабушка восторжествовала, и меня вели в школу.

ГЛАВА IV


Только что мы вышли на улицу, я взглянул в лицо Бену и спросил, куда же мы идем?

— Веду тебя в школу, — отвечал он.

— В школу! За что меня в школу?

— За то, что ты кусал свою бабушку, и для того, чтобы тебя немного поучили и поболее посекли, как я слышал; я сам никогда не был в школе.

— Чему же там учат и за что секут?

— Учат читать, писать и считать; я, к несчастью, ничему не выучился; а секут потому, что без розог мальчики ничему не выучатся.

Это известие нисколько не было для меня утешительно. Я более не задавал вопросов, и мы в молчании дошли до дверей школы, за которыми слышен был ужасный шум. Бен постучал, дверь отворилась, и масса теплого воздуха охватила нас. Бен вошел и представил меня школьному учителю, которого имя было Тадеус О'Таллагер и который,быв бедным студентом в Ирландии, приехал в Чатам и завел школу. Он считался строгим, и в его заведении дети содержались в особенном порядке; кажется, что бабушка нарочно выбрала его школу, потому что в городе их было несколько, и другие гораздо ближе к нашему дому.

Бен, по-видимому, имевший большое уважение к ученым, потому, что сам ничего не знал, по-военному отдал честь мистеру О'Таллагеру и, приложив руку к шляпе, сказал: «Новый мальчик честь имеет явиться в школу».

— О, разве я его не знаю? — вскричал мистер О'Таллагер. — Это тот самый молодец, который прокусил насквозь свою бабушку, мистер Кин, как его называют. Острые зубы, острые зубы. Оставьте его у меня: в корзине, я думаю, его обед? Оставьте и обед. Он скоро сделается смирным, или это может дурно кончиться.

Бен поставил корзину, повернулся налево-кругом и оставил школу и меня у трона моего будущего педагога; я говорю у трона, потому что у него не было кафедры, какие обыкновенно бывают в школах, а кафедра заменялась тремя старыми ящиками без крыш; два из них стояли дном кверху и составляли нижнее основание, а третий стоял на них поперек, также дном кверху Все это покрыто было старой изорванной шерстяной материей. Мистер О'Таллагер с достоинством сидел на верхнем ящике, положив ноги на нижние, и с возвышения мог обозревать всю школу. Он был невысок ростом, но очень толст, с рыжеватыми волосами и рыжими взъерошенными усами. Мне он казался самым страшным существом, и когда он открывал свой большой рот и показывал зубы, я вспоминал вывеску Красного Льва возле матушкиного дома. Во всю мою короткую жизнь я никогда еще не чувствовал такого ужаса, как при виде моего педагога, который сидел передо мною, как римский трибун, держа в руке вместо жезла короткую круглую линейку. Я не пробыл еще минуты в школе, как заметил, что он поднимает руку; линейка, просвистав по воздуху, полетела и ударилась в голову школьника, сидевшего на другом конце комнаты. Мальчик, разговаривавший с соседом, почесал голову и нахмурился.

— Что же ты не несешь назад линейку, негодяй? — сказал мистер О'Таллагер. — Проворнее, Джонни Таргет, или это может дурно кончиться.

Школьник, сначала оглушенный ударом, скоро оправился и, хныкая, подошел и подал линейку мистеру О'Таллагеру.

— Язык твой делает больше зла, чем добра, Джонни Таргет. Он у тебя негодный член. Ты пропадешь без линейки.

Джонни Таргет почесал голову и не сказал ни слова.

— Мистер Кин, — сказал учитель, помолчав, — видел ли ты, какой удар в голову получил этот мальчик, и знаешь ли, за что?

— Нет, — отвечал я.

— Что у тебя за манеры, негодяй? Нет! Вперед ты должен говорить: нет, сударь, или нет, мистер О'Таллагер. Понимаешь, — теперь скажи: да… и что?

— Да и что.

— Да и что! Ты негодный ignoramus; говори: да, мистер О'Таллагер, и помни, что я спрашиваю в последний раз.

— Да, мистер О'Таллагер.

— А, теперь ты видишь, что в школу ходят недаром, — ты научился быть вежливым. Обратимся же к прежнему вопросу: за что Джонни Таргет получил удар в голову, который заставил его плакать? Я тотчас скажу тебе, что он получил это за разговоры. Первая обязанность мальчика, который хочет учиться есть молчание, и это будет твоим уроком сегодня; сядь здесь, и если ты вымолвишь хоть слово во все время, как будешь в школе, то это дурно кончится.

Имея случай удостовериться, что мистер О'Таллагер шутить не любит, я сел на место и забавлялся, слушая, как мальчики говорили свои уроки и получали наказания. Наконец, наступило время обеда; школьников распустили; каждый взял свою корзинку и побежал домой обедать, а я остался в школе tete-a-tete с мистером О'Таллагером и, чувствуя неодолимое влечение к обеду, бросил нежный взгляд на свою корзину, но не сказал ни слова.

Мистер О'Таллагер, наконец, сказал:

— Мистер Кин, теперь ты можешь идти из школы и кричать, пока охрипнешь, чтобы вознаградить себя за потерянное время.

— Могу я взять свой обед, мистер О'Таллагер? — спросил я.

— Ты спрашиваешь об обеде? Конечно, можешь. Но сначала я посмотрю, что такое в корзине, потому что, любезный мистер Кин, есть кушанья, которые вредны для ученья, и если ты съешь их, то не в состоянии будешь ничем заняться. Что легко, то можно кушать, но что дурно для желудка маленьких детей, то может дурно кончиться, то есть линейкой или розгой; у меня есть два помощника, которых я еще тебе не представил. Все в свое время. Если справедливо то, что я о тебе слышал, то вы скоро познакомитесь.

Между тем мистер О'Таллагер рассматривал мою корзину. Тетушка Милли хорошо обо мне позаботилась: там было множество сандвичей[59], кусок хлеба и сыра и несколько кусков сладкого пирога. Мистер О'Таллагер вынул все это и после минутного молчания сказал:

— Ну, мистер Кин, ты не угадаешь, каким образом я всему научился, и что я ел в то время? Так я скажу тебе: я ел черствый хлеб с крошечным кусочком сыру, когда случалось достать его, а это случалось нечасто. Хлеб и сыр есть пища, которая сделает из тебя хорошего ученика, и еще можешь взять кусок сладкого пирога. Бери же их и беги бегом играть; и не забудь же, мистер Кин, прочесть молитву: «Благодарим тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас»… Ну, убирайся, остальное конфискуется для моего употребления и для твоей пользы.

Мистер О'Таллагер оскалил зубы, окончив свою речь, и в это время он так походил на дикого зверя, что я рад был убежать как можно скорее. Я обернулся, выходя из дверей, и заметил, что мои сандвичи исчезали с удивительной быстротою; но я встретил его взгляд: то был взгляд тигра, раздирающего свою добычу, и бросился бегом из дверей.

ГЛАВА V


Добежав до места, где школьники собирались играть, и которое было не что иное, как небольшой луг, я сел на траву и начал есть обед, который мистеру О'Таллагеру угодно было мне оставить. Я боялся его, правда, потому что строгость его к другим показывала мне, что он не будет щадить и меня, если я осмелюсь ему противоречить; но вскоре негодование взяло верх над страхом, и я стал думать, что нельзя же мне всегда оставлять ему свой обед. Потом я рассудил, не лучше ли предоставить свою пищу на его волю, если он за то будет хорошо со мною обходиться, и решился немного помедлить оказывать открытое сопротивление. Скоро зазвонил колокольчик, и я вместе с другими поспешил в школу и сел на указанное мне место.

Как только все затихли, педагог обратился ко мне.

— Ну, мистер Кин, — сказал он, — протяни сюда свои уши, то есть слушай, что я буду тебе говорить. Знаешь ли ты, сколько путей ведут к тому, чтобы научиться? Молчи: я спрашиваю тебя, потому что уверен, что ты этого не знаешь, и потому, что хочу все объяснить тебе. Есть три пути: первый — глаз, и когда мальчик имеет такие глаза, как ты, многое может пройти по этому пути в его голову; ты можешь узнать вещь, когда снова увидишь, хотя можешь не знать своего отца, потому что это тайна твоей матери. Второй путь, негодный мальчишка, есть ухо, и если ты будешь помнить, что говорят, и слушать, что тебе позволят, то узнаешь много истин и еще более лжи. Теперь мы дошли до третьего пути к науке, который есть совершенно отдельный путь; это — голова, которая требует помощи глаз и ушей и еще двух помощников, которых мы называем памятью и прилежанием. Итак, мы имеем три пути: зрение, слух и рассудок, три слова, которых ты не понимаешь, и я не возьму на себя труда растолковывать их такому животному, как ты, потому что я никогда напрасно не мечу бисера перед свиньями. Теперь, мистер Кин, мы перейдем к другой части нашей истории. Как есть три пути к наукам, так точно есть три средства, которыми мальчики понуждаются учиться: первое есть линейка, — ты видел, как она полетела в голову Джонни Таргета и какой отвесила ему удар; второе средство есть ферула, вещь, о которой ты, может быть, никогда не слышал, но которую я покажу тебе. Вот она, — продолжал мистер О'Таллагер, вынимая плоскую деревянную лопатку с отверстием посредине. — Линейка для головы, как ты уже видел, а ферула для руки. Ты знаешь, что я делал линейкою; теперь я покажу тебе, к чему служит ферула.

— Томми Госкин, поди сюда.

Томми Госкин положил книгу и подошел к учителю с сомнением на лице.

— Томми Госкин, ты сегодня худо знал свой урок.

— Нет, мистер О’Таллагер, — отвечал Томми, — вы сказали, что я хорошо отвечал.

— Ну, так ты худо знал его вчера, — продолжал мистер О’Таллагер.

— Нет, я вчера знал хорошо, — отвечал мальчик, нахмурясь.

— И ты еще смеешь мне противоречить? — вскричал мистер О’Таллагер. — Во всяком случае ты не будешь знать урока завтра, так протяни свою правую руку.

Бедный Томми протянул руку и громко закричал при первом ударе, вырывая свои пальцы из рук учителя.

— Теперь левую руку.

Томми получил удар и в левую руку и закричал еще громче.

— Теперь ты можешь идти, — сказал мистер О’Таллагер, — но вперед не смей этого делать, а то дело может дурно кончиться. Теперь, мистер Кин, мы приступим к третьему, и последнему, средству, которое есть не что иное, как березовые прутья. Вот оно, ты испытал его?

— Нет, мистер О’Таллагер, — отвечал я.

— Ну, так тебе еще предстоит это удовольствие, и, вероятно, тебе недолго еще дожидаться. Дай мне выбрать.

Здесь мистер О’Таллагер осмотрел всю школу, ища виновного, но мальчики, догадываясь, к чему клонится дело, так прилежно устремили глаза на книги, что он не мог никого заметить. Наконец, он вызвал толстого, жирного мальчика.

— Вальтер Пуддок, пожалуйте сюда.

Вальтер Пуддок подошел; видно было, что он считал себя погибшим.

— Вальтер Пуддок, я сейчас говорил мистеру Кину, что ты лучший ученик в латинском классе. Ну, не делай меня лжецом, поддержи меня, или, клянусь кровью О’Таллагеров, я буду сечь тебя, пока ты сделаешься тонок как лист. Как называется по-латыни треугольная шляпа, которую римские джентльмены носили со своими тогами?

Вальтер Пуддок думал несколько минут, и потом, не говоря ни слова, спустил штаны.

— Видишь виновного; он знает, что с ним будет. Стыдно, Вальтер Пуддок, так осрамить своего учителя в заставить его солгать мистеру Кину. Где Филь Муни? Поди сюда и держи Вальтера Пуддока; в тебя я не могу вбить ума, но с твоею помощью вбиваю его в других.

Вальтер Пуддок, очутясь на спине Филя Муни, получил дюжину добрых ударов. Он вынес их терпеливо, хотя слезы текли по его щекам.

— Вот, Вальтер Пуддок, я говорил, что это может дурно кончиться: возьми свою книгу, негодный, и старайся лучше оправдать образование, которое ты здесь получил.

Мистер О’Таллагер отложил розги в сторону и продолжал.

— Ну, мистер Кин, я показал тебе три пути к науке, и также три средства, чтобы заставить детей учиться. Если ты не будешь скоро идти по трем первым, то за тобою будут следовать очень скоро три последние. Да еще помни, негодный, чтобы завтра было более горчицы в сандвичах, или это может дурно кончиться. Теперь ты знаешь всю теорию, мистер Кин, и с завтрашнего дня я начну практику.

Во весь этот день достойный педагог не говорил мне более ни слова. В пять часов классы кончились, и я поспешил домой, вспоминая все, что происходило в школе.

Бабушка и матушка очень любопытствовали знать, что со мною было; первая надеялась, что меня высекли, вторая, что нет; но я не хотел отвечать им. Я принял гордый и равнодушный вид, потому что был сердит на матушку и ненавидел бабушку. Одна только тетушка Милли не напрасно меня расспрашивала. Когда мы остались одни, я рассказал ей все, что случилось; она просила меня не сердиться и сказала, что будет стараться, чтобы со мною не обходились так дурно.

Я отвечал, что если со мною будут дурно обходиться, то я непременно отомщу за себя. Потом я пошел в казармы к капитану Бриджмену и все рассказал ему. Он советовал мне смеяться над линейкою, ферулою и розгами, показал необходимость ходить в школу и учиться читать и писать, но в то же время осуждал поведение мистера О’Таллагера и велел мне противиться его несправедливости и жестокости, обещая помогать мне, если я буду прилежно учиться.

Ободренный покровительством и советами двух друзей моих, я решил учиться как можно лучше, но не переносить никаких обид от своего учителя. Я хотел за всякое наказание сыграть с мистером О’Таллагером какую-нибудь штуку и с таким похвальным намерением заснул крепким сном.

ГЛАВА VI


Когда на другое утро тетушка Милли разбудила меня и сказала, что пора завтракать — и идти в школу, мне показалось, что в последние двадцать четыре часа — два года пронеслись над моею головою. До вчерашнего дня я никогда не знал притеснений, и кровь моя кипела от негодования; я чувствовал себя способным на все.

Я столько же сердит был на матушку и бабушку за то, что они отдали меня в такое место, сколько и на мистера О’Таллагера. Вместо того, чтобы идти и поздороваться с матушкою, я не обращал внимания ни на нее, ни на бабушку, к обиде первой и удивлению последней, которая спросила: «Что у тебя за манеры сегодня? Отчего ты не пожелаешь мне доброго утра?"

— Оттого, бабушка, что я еще недостаточно пробыл в школе, чтобы выучиться манерам.

— Поди и поцелуй меня перед уходом, — сказала матушка.

— Нет; вы отдали меня в школу, чтобы меня там били, и я никогда более не буду целовать вас.

— Негодный мальчик! — вскричала бабушка. — Какое у тебя злое сердце!

— У него не злое сердце, — сказала тетушка Мил ли. — Напрасно сестра сначала не узнала, в какую школу отдала его.

— Я сама знаю, — отвечала бабушка, — там он не смеет шалить.

— Не смею? — вскричал я. — Так буду же, и не только там, но и здесь. Я надоем всем, и даже вам, бабушка, или пусть я умру на месте.

— Как, негодный мальчишка, разве ты не знаешь…

— Знаю, знаю, но помните, что я умею кусаться. Молчите лучше, бабушка, или, как говорит наш учитель, это может дурно кончиться.

— Каков мальчик? — вскричала бабушка, всплеснув руками. — Уж дожить мне до того, что тебя повесят, неблагодарный!

— Не зовите меня неблагодарным, — отвечал я, обняв тетушку Милли и целуя ее. — Я могу любить тех, которые меня любят.

— Так ты не любишь меня? — с упреком спросила матушка.

— Вчера я любил вас, но сегодня нет; но мне пора идти, тетенька; готова ли моя корзина? Я не хочу, чтобы отец отводил меня в школу; я могу без него идти, и когда не захочу идти, так не пойду; помните это, матушка.

Сказав это, я схватил корзину и вышел из комнаты. Я узнал, что по уходе моем происходило долгое совещание; матушка, узнав от тетушки Милли, как обходился со мною мистер О’Таллагер, хотела тотчас взять меня из школы; бабушка утверждала, что все, что я говорил, есть сущая ложь, и угрожала уехать из Чатама с тетушкою, если меня не оставят в школе. Так как матушка не могла расстаться с тетушкою Милли, то бабушка настояла на своем.

Я пришел вовремя и сел возле своего учителя. Я сделал это вследствие долгого разговора с капитаном Бриджменом, который сказал мне, что хотя мистер О’Таллагер называл линейку наказанием 1, ферулу 2 и розги 3, и хотя их считали, чем больше номер, тем хуже; однако капитан доказывал противное, узнав это на опыте, когда сам был в школе. Он советовал мне никогда не протягивать руки к феруле, хотя за этот отказ меня высекут, и уверил меня, что когда часто секут, то розги не имеют уже никакого действия. Теперь я рассудил, что вернейшее средство избежать линейки состояло в том, чтобы сесть ближе к учителю, которому тогда слишком близко бросать ее мне в голову; я хотел спасти благороднейшую часть тела и предоставить другую на волю мистера О’Таллагера. Надо отдать ему справедливость, он не заставил меня ждать.

— Поди сюда, мистер Кин. Что у тебя за манеры? Отчего ты не пожелаешь доброго утра своему учителю? Умеешь ли ты читать?

— Нет, сударь.

— А знаешь азбуку?

— Не совсем, мистер О’Таллагер.

— Не совсем! Я думаю, две буквы из двадцати шести; видно, что дома не особенно заботились о твоем воспитании. Но неужели ты думаешь, что классический ученик и джентльмен, как я, стану сам учить тебя азбуке? Ты ошибаешься, мистер Кин; ты узнаешь ее из вторых рук. Где Тим Рудель? Ты, Тим, учи мистера Кина азбуке и в то же время знай свои уроки, а то это может дурно кончиться; а ты, мистер Кин, если не выучишь сегодня всей азбуки, то получишь наказание № 2, а после и следующее. Ну, пошел же, необразованный негодяй; а ты, Тим, получишь № 3, если не выучишь его и сам не будешь знать урока.

Я был очень доволен таким распоряжением; я решился учиться и старался вдвойне, чтобы спасти от наказания бедного Тима.

Через три часа я знал свой урок в совершенстве, и Тим, которого вызвали прежде меня, также знал все без ошибки, к огорчению мистера О’Таллагера, который заметил:

— Так ты выскользнул из моих рук, мистер Тим, но я доберусь до тебя и до Кина.

Перед обедом позвали и меня. Зная свой урок, я был совершенно покоен.

— Какая это буква? — спросил мистер О’Таллагер.

— А, В, С, D, Е.

— Ах ты, негодяй! Ты думаешь избежать наказания?

— V, X, P, O.

К крайнему удивлению мистера О’Таллагера, я сказал все буквы без ошибки; но вместо похвалы, получил выговор.

— Клянусь всем на свете, — вскричал мой педагог, — сегодня все идет наизворот; моя рука остается в бездействии. Этому не бывать. Ты, кажется, сказал мне, мистер Кин, что не знаешь азбуки?

— Я сказал, что знаю несколько букв, сударь.

— Если я еще не потерял память, мистер Кин, то, кажется, ты сказал мне, что знаешь две из двадцати шести.

— Нет-с, это вы сказали.

— Это все равно, что сказать мне, твоему наставнику, классическому ученику и джентльмену, что я лгу, — за что я и требую удовлетворения. Ты виновен в двух пунктах: во-первых, солгав мне, что ты не знаешь азбуки, когда видно, что ты ее знал; и во-вторых, назвав меня лжецом. Ты думал уйти от меня, но ошибся, мистер Кин; так, с твоего позволения, мы приступим к наказанию № 2. Протяни руку, — слышишь, протяни РУКУ.

Но я решительно отказался.

— Ты не хочешь? Ну, так за ослушание мы начнем с № 3, который я думал сберечь до завтра; поди сюда, Филь Муни, и возьми новичка.

Скоро явились розги и Филь Муни; одними меня секли, другой держал меня.

Первый удар розги есть вещь, чрезвычайно неприятная; его можно сравнить с падением капли растопленного олова. Я собирал все усилия, чтобы не кричать, но это было невозможно, и наконец, я стал реветь, как бешеный бык; и был также взбешен, как бык. Будь у меня под рукою какое-нибудь оружие в то время, когда меня сняли с плеч Филя Муни, плохо пришлось бы мистеру О’Таллагеру. Ярость пересиливала во мне боль. Я стоял, сжав кулаки, стиснув зубы, оставя свое платье в беспорядке. Классы кончились, и я остался наедине с диким педагогом, который тотчас взял мою корзину и начал ее рассматривать.

— Одевайся, мистер Кин, не оскорбляй моей скромности, не отнимай у меня аппетита. Сказал ли ты о горчице, как я тебя учил? Право, ты славный мальчик и делаешь честь рекомендации своей бабушки, которой можешь сказать, когда увидишь, что я не забыл своего обещания. Ты позабыл сказать о горчице, негодяй! Если бы Филь Муни был здесь, я бы очистил твою память. Впрочем, если завтра ты не загладишь ошибки, то случится то же самое. На, возьми и ешь, маленькое чудовище.

Мистер О’Таллагер бросил мне хлеба, но на этот раз сыр оставил себе. Я оделся и вышел из школы. Я не мог сидеть от боли и прислонился к столбу; хлеб остался нетронутым в моей руке; я не мог есть; я стоял, как безумный, когда услышал возле себя чей-то голос. Я оглянулся и увидел Вальтера Пуддока, которого высекли накануне.

— Это ничего, Кин, — кротко сказал он, — сначала больно, но чем чаще, тем легче; я теперь совсем привык и кричу потому, что без крика никогда не кончат.

— Я не заслуживал наказания, — отвечал я.

— Это все равно, заслужишь ты или нет, тебя будут наказывать, как и всех нас.

— Ну, так вперед я постараюсь заслужить наказание, — отвечал я, сжимая кулак, — но ему будет худо.

— Что же ты хочешь делать?

— Подожди и увидишь, — сказал я отходя, и новая идея явилась в моей голове.

Скоро зазвонил колокольчик, и мы возвратились в школу. Я отдан был под надзор другому мальчику и старался выучить урок. Был ли учитель утомлен, наказав после меня еще с полдюжины, или считал он мое наказание достаточным, во в этот день я более не был наказан.

ГЛАВА VII


Только что мы разошлись из школы, я прямо побежал к капитану Бриджмену и рассказал ему, как со мной поступили. Выслушав меня, он вскричал:

— Это уж слишком; я пойду с тобою, и мы посоветуемся с тетушкой Эмилией.

Случилось, что тетушка была одна в лавке, когда мы пришли, и после рассказа о том, что со мною случилось, она сказала капитану Бриджмену, что бабушка отдала меня в школу за шалости, угрожая, что если меня оттуда возьмут, она уедет из Чатама и возьмет ее с собою. Матушка не могла оставаться без помощницы и боялась обидеть бабушку, которая, верно, сдержала бы свое слово но тетушка хотела убедить ее взять меня из школы, несмотря на угрозы старушки.

— Вы никогда не должны оставлять нас, мисс Эмилия — отвечал капитан Бриджмен, — все наденут по вас глубокий траур.

— Я не хочу, чтобы меня взяли из школы, — прервал я, — а не выйду оттуда, пока не отомщу за себя. Вот, что я хочу сделать и сделаю, хоть он изрубит меня в куски. Он ест мои сандвичи и говорит, что завтра опять накажет меня, если в них не будет более горчицы. Мы положим ему горчицы вдоволь, но и еще чего-нибудь. Чего можно положить туда, чтобы почти уморить его?

— Прекрасная мысль, Персиваль, — сказал капитан Бриджмен, — я спрошу у доктора, сколько каломелю можно ему дать.

— Да, это будет хорошо, — сказала тетушка, — я постараюсь положить более горчицы, чтобы он не заметил.

— Я пойду в казармы и сейчас возвращусь, — сказал капитан Бриджмен.

— А я приготовлюсь к розгам, — сказал я смеясь.

Капитан Бриджмен скоро возвратился и принес сорок гран каломелю, которые отдал в руки тетушке Милли.

— Здесь столько, — сказал он, — сколько можно дать самому здоровому человеку, не подвергая его опасности; мы посмотрим, что с ним будет, и если он не исправится, то я сам пойду в школу и разделаюсь с ним.

— Бабушка велела ему дурно со мною обходиться, — сказал я. — Он мне сам признался, и я заставлю его раскаяться.

— Персиваль, я не хочу, чтобы ты сделал что-либо неприятное бабушке, — сказала тетушка Милли, приняв строгий вид.

На другое утро я отправился в школу в полной уверенности, что меня к вечеру высекут, и несмотря на это, был так весел, будто шел на праздник.

Утро прошло, как обыкновенно. Я знал урок, но не слишком твердо; меня так занимало мое неожиданное мщение, что я не слишком внимательно слушал своего учителя, избранного из мальчиков.

— Мистер Кин, — сказал мистер О’Таллагер, — мы оставим расчеты до вечера и тогда разочтемся вполне. Я, может быть, еще что-нибудь прибавлю; ты не уйдешь от меня, приятель.

Мальчики разошлись обедать, оставя меня, как прежде, наедине с моим мучителем. Я стоял перед ним молча, между тем как он шарил в моей корзине.

— Ну, мистер Кин, посмотрим, исполнил ли ты мои приказания о горчице.

— Я просил тетушку положить поболее горчицы, — отвечал я смиренно; она сама делает мне сандвичи.

— Ну, смотри, если тетушка не исполнила твоей просьбы, то я не отпущу тебя живого, маленький аспид.

Он вынул из бумаги сандвичи и стал их пробовать.

— На колени, мистер Кин, и благодари всех святых, что тетушка спасла тебя от половины того, что я тебе готовил; потому что она положила вдвое больше горчицы, негодяй, — сказал О’Таллагер, набив себе полный рот.

Сандвичи исчезали один за другим и, наконец, все исчезли. О, какова была моя радость! Я чуть не снял с себя шапку и не бросил ее вверх. Получив на свою долю хлеб и сыр, я весело стал есть их, восхищенный тем, что мистер О’Таллагер попался в мои сети.

Скоро колокольчик созвал нас в классы, и первые два часа все шло обыкновенным порядком; но тогда мне показалось, что мистер О’Таллагер вдруг переменился в лице и побледнел. Он продолжал, однако, выслушивать уроки, но, наконец, я заметил, что он начинает поглаживать рукою желудок. Через несколько минут он сжал свои толстые губы и обеими руками схватился за живот.

«А, ты начинаешь чувствовать», — подумал я; и точно — он чувствовал. Боль увеличивалась так быстро, что он потерял терпение, и линейка стала летать по головам школьников. Наконец, он выронил линейку и, схватясь обеими руками за желудок, стал качаться вперед и назад, стукая ногами одна об другую; более он не мог выдержать. Ужасные проклятия посыпались на всех; он скрежетал зубами почти в беспамятстве, и пот падал с его лица.

— О, убийство! Я отравлен! Боже, спаси мою грешную душу. О, о, о! Э, э, э! Помилуй, помилуй, помилуй, помилуй, помилуй! О, святой Патрик! Я зарезан.

И боль до такой степени стала одолевать его, что он залился слезами, плача и крича, как дитя.

Пароксизм опять схватил его.

— Убийство, убийство, убийство! — кричал несчастный, собрав последние силы.

Соседи сбежались на крик и нашли мистера О’Таллагера совсем изнемогшим; он только мог прошептать:

— Доктора, скорее доктора!

Соседи, заметив, как он болен, вынесли его в его комнату. Один побежал за доктором, а другие сказали нам, что мы можем разойтись по домам.

Я бежал поделиться радостью с тетушкой Милли и капитаном Бриджменом. Доктор, призванный к мистеру О’Таллагеру, дал ему лекарства, которым избавил его от каломеля. Однако действие последнего было так сильно, что мистер О’Таллагер три дня не мог выходить из комнаты и не являлся в школу целую неделю, в продолжение которой я изобретал новые штуки.

Наконец, мистер О’Таллагер выздоровел, и меня опять послали в школу. Войдя в классы, я нашел своего учителя бледным и похудевшим; едва он увидел меня, как рот его искривился и оскалил большие белые зубы, напомнившие мне усмешку гиены; однако он не сказал мне ни слова. Мы принялись за дело, я прекрасно ответил урок, но готовился к наказанию. Впрочем, я обманулся; он не наказал ни меня, ни других мальчиков…

После я узнал, что это случилось потому, что хотя нужда заставила его как можно скорее опять открыть школу, но он был еще слишком слаб, чтобы предаться своим любимым занятиям.

Когда наступил час обеда, и мальчики разошлись, я терпеливо ожидал, что он будет делать с моею корзиною, стоявшего возле него.

— Возьми корзину и ешь свой обед, — сказал он, выходя из школы в свою комнату. — Я не мог удержаться, чтобы не спросить:

— Не угодно ли сандвичей, сударь?

Он обернулся и бросил на меня адский взгляд, которым показал, что знает, кому он обязан своею болезнью.

С тех пор мистер О’Таллагер никогда более не трогал моей корзины, и обед весь оставался мне. Нанесенный ему удар был так велик, что три или четыре месяца он едва держался на ногах, и я начинал серьезно думать, что дело может дурно кончиться; но постепенно он стал поправляться и, чувствуя себя лучше, становился строже и строже.

Но я сделал большие успехи в продолжение трехмесячного бездействия мистера О’Таллагера. С летами я часто думал и теперь совершенно убежден, что мы более теряем, чем выигрываем, начиная слишком рано учиться. Начните учить одного ребенка с трех лет и другого с семи, — и десяти лет тот, которого до семи оставляли в покое, будет знать столько же, как тот, чьи понятия стали образовывать с таких ранних лет. Я испытал это на самом себе.

В шесть месяцев я выучился хорошо читать и писать я начал арифметику. Правда, что этому много способствовали советы капитана Бриджмена, любовь моя к тетушке Милли и ненависть к моему учителю, от которого я не хотел заслужить наказания за леность.

Штуку с мистером О’Таллагером я сыграл в мае; в сентябре он был совершенно здоров, и линейка, ферула и розги начали свое дело. Бесполезно и говорить, как часто меня наказывали, потому что это случалось каждый день, иногда один раз, иногда дважды; я сделался совершенно равнодушным к наказанию, даже смеялся над ним, но втайне старался снова мстить своему мучителю.

Я клал маленькие шарики из смолы на трон мистера О’Таллагера, и он имел удовольствие видеть себя прилипшим, когда хотел встать наказывать. Я обмазывал розги и ферулу клеем; бросал мертвых кошек под ящики, составлявшие его трон, так что запах выводил его из терпения прежде, чем он мог найти его причину. Я вылил все чернила из чернильниц и налил в них воды, чем ввел его в немалые издержки.

В таких случаях он никогда не искал виновного, но вызывал меня и Филя Муни. Я, со своей стороны, никогда не говорил ни слова в свое оправдание. Я выдерживал наказание без ропота, вполне довольный меною.

Вальтер Пуддок говорил мне правду, и это подтвердят все школьники, что после частых наказаний делаешься нечувствительным к розгам. Так проходило время до ноября, когда мне представилась возможность вполне отплатить моему достойному педагогу за все его благодеяния.

ГЛАВА VIII


Школьники истратили все свои деньги, чтобы купить ракет к 5 ноября. Говорят, что в этот день некоторые люди, находя невозможным преобразовать лордов и депутатов, решились вдруг от них отделаться. Неизвестно, отчего каждый год после первого опыта наши лорды не подвергались подобной опасности. Гюй Фоке и его сообщники, паписты или протестанты, сделались основателями до сих пор не существующей партии, которой девиз есть: средства, а не люди.

Но не буду продолжать далее. Мистер О’Таллагер никогда прежде не мешал детским играм в этот день; но тут, будучи не в духе, объявил, что вместо праздника мы должны утром прийти в классы, а после обеда можем гулять.

Это нас чрезвычайно огорчило, и нетерпение наше выйти из школы было так велико, что почти никто не мог ответить урока. Ферула и розги были в полном действии; но можно представить себе наш ужас и отчаяние, когда за час перед обедом мистер О’Таллагер приказал нам выдать ему тотчас все шутихи и ракеты, которыми набиты были наши карманы, и объявил, что в наказание за то, что мы не знали уроков, после обеда также будут классы. Все были в безмолвном отчаянии.

Мальчики один за другим подходили к трону мистера О’Таллагера, и Филь Муни обыскивал их карманы, вытаскивал оттуда все принадлежности фейерверка и складывал их к подножию трона, который, как я уже прежде заметил, состоял из двух пустых ящиков, обращенных дном кверху; на этих двух стоял третий, на котором сидел мистер О’Таллагер, и все три покрыты были старою зеленою фланелью.

Когда обыскали всех, то набралось такое множество ракет, шутих и проч., что мистер О’Таллагер, опасаясь, чтобы мальчики опять не утащили их, поднял верхний ящик, на котором сидел, и приказал Филю Муни спрятать их под него. Это было исполнено; мистер О’Таллагер снова сел на свое место, и классы продолжались до обеда, но увы, должны были начаться и после обеда.

Мальчики разошлись; одни печальные, другие сердитые, некоторые испуганные; меньшая часть восстала против такой несправедливости.

Я был вне себя; кровь во мне кипела; наконец, изобретательность явилась ко мне на помощь, и я, не думая о последствиях, решился действовать.

Так как еще оставалось полтора часа до начатия классов, то я поспешил домой и, выпросив шиллинг у тетушки Милли, купил более четверти фунта пороху.

Потом я возвратился в школу, заглянул в класс и увидел, что в нем никого не было. Я поспешно приподнял ящик, под которым спрятаны были наши ракеты, высыпал под него порох, оставя немного для узенькой дорожки, которую трудно было заметить на зеленом фланелевом покрывале, и потом вышел и прибежал к товарищам. У меня, как и у других школьников, был кусок фитиля для опускания ракет; я зажег его и остался в углу, ожидая колокольчика, который сзывал нас в классы.

О, как забилось мое сердце, когда я услышал звон, и как боялся я, чтобы мой план не разрушился.

Мы все собрались. Мистер О’Таллагер, любуясь с усмешкой демона печальными лицами учеников, сидел на своем троне; с одной стороны лежали розги, с другой ферула, а линейка, как жезл, сжималась его мощною десницей.

Спрятав за рукав зажженный фитиль, я, не замеченный мистером О’Таллагером, очутился за его троном, возле насыпанной мною дорожки. Я взглянул, чтобы удостовериться, не заметил ли он меня; но глаза его блуждали по классу, ища, в кого бы бросить линейку. Боясь, чтобы он не обернулся, я не хотел более медлить и приложил фитиль к пороху.

Не зная силы пороха, я с удивлением, смешанным с ужасом, увидел, как ящик поднялся кверху, будто на крыльях, и отбросил к потолку мистера О’Таллагера, окруженного облаком дыма. Ракеты, шутихи свистели и лопались; мальчики с громким криком отскочили от взрыва и бросились вон из школы.

Стекла вылетели с треском, и вся школа наполнилась дымом. Я стоял, ужасаясь своего дела. Шутихи и ракеты еще не переставали свистать, когда я услышал стон мистера О’Таллагера, упавшего на средний стол. Я все еще стоял в комнате, почти задыхаясь, но не двигаясь с места, когда соседи, привлеченные взрывом и криками мальчиков, вбежали и заметив только меня и мистера О’Таллагера, который все еще кричал, вынесли нас на руках. Давно пора было сделать это, потому что комната была в огне, и через несколько минут пламя выбросило из окон, между тем как дым выходил из дверей и труб.

Послали за пожарными трубами; но прежде, чем они приехали, весь дом так объят был пламенем, что невозможно было спасти его. В один час Locale наших бедствий превратилось в пепел. Меня поставили на ноги, выводя из комнаты, и видя, что я не ушибся, отпустили домой.

Я никогда не забуду чувств, которые овладели мною, когда я увидел пламя и дым, шум и смятение вне дома, действие пожарных труб, солдат, шедших из казарм, и собравшуюся толпу народа. «И все это мое дело», — подумал я.

Я рад был, что у меня не было сообщника; я мог хранить свою тайну. Однако я не на шутку беспокоился о мистере О’Таллагере, потому что, хотя я ненавидел его, но, конечно, не желал его смерти. К счастью, чрез несколько времени я узнал, что он вне опасности, хотя еще страдает от ушибов и ожогов.

Никто не мог понять, каким образом случилось такое несчастье; знали только, что мистер О’Таллагер отобрал у мальчиков все ракеты, и что они как-то взлетели на воздух. Многие говорили даже, что это поделом ему. Бабушка покачала головою и сказала, взглянув на меня:

— Конечно, порох может вспыхнуть, но надобно его зажечь.

Любимое выражение мистера О’Таллагера: «Это может дурно окончиться» оправдалось на нем же. Он не имел средств завести новую школу в Чатаме и уехал из города.

Только после его отъезда я признался во всем капитану Бриджмену и тетушке Милли; но она не велела никому более о том рассказывать.

ГЛАВА IX


Только что мистер О’Таллагер уехал из города, бабушка начала настаивать, чтобы меня отдали в другую школу, и на этот раз матушка сама отвела меня в самую ближайшую к нашему дому, где со мною обходились хорошо, и я стал делать такие быстрые успехи, что бабушка начала думать обо мне не так дурно, как прежде.

Она стала обходиться со мною гораздо ласковее, так что и я перестал ее беспокоить, хотя страсть к шалостям развивалась во мне более и более.

Здесь можно заметить, что из многочисленных обожателей тетушки Милли только двое оказывали ей постоянное внимание. Один был поручик Флет, который был решительно влюблен в нее, и если бы его сколько-нибудь ободряли, то он давно бы был у ее ног; но тетушке он не нравился, тем более, что она очень любила капитана Бриджмена.

Мистер Флет был красивый мужчина, высокий и стройный, но он не казался тетушке довольно блестящей партией; как офицер он был тем же, чем был мой отец Бен как солдат.

Но, с другой стороны, капитан Бриджмен не подвигался вперед: он как будто находился в сомнении и не знал, на что решиться.

Дело в том что матушка, выйдя замуж за простого солдата, как будто препятствовала сестре своей быть женою офицера. Бен мог сказать: капитан наш родственник, что было бы совсем неприлично; капитан Бриджмен чувствовал это и преодолевал сколько мог страсть, зарождаемую в его сердце красотою моей тетушки.

Поручик Флет был слишком глуп и слишком равнодушен к мнению других офицеров, чтобы дорожить им; он давно бы женился на Милли, но тетушка, решившись непременно выйти замуж за офицера, не отчаивалась быть и капитаншей. Однако она не отказывала решительно Флету, но на всякий случай имела его в резерве.

Я бы очень хотел, сколько возможно, дать понятие читателю о матушкиной библиотеке и лавке. То была длинная комната, примыкавшая к зале, в которой мы всегда сидели, и которая отделялась от лавки стеклянною дверью. На окнах, обращенных на улицу, с одной стороны дверей выставлены были разные сорта бумаги, сургучи, чернильницы, детские книги, портфели, эстампы и карикатуры. С другой стороны, ленты, шляпки, перчатки, шарфы, иголки и все, необходимое для дам.

При входе стояли палки и трости; с одной стороны на столах картоны с перчатками, лентами, пуговками и разными безделками; с другой духи, сигары, щетки, мыло и другие принадлежности туалета.

Эти товары занимали около десяти футов с каждой стороны лавки; остальная часть ее служила библиотекою для чтения.

В задней половине лавки поставлено было несколько стульев вокруг небольшого стола, на котором лежали газеты, и с каждой стороны дверей в нашу комнату стояли обручи, мячи и множество детских игрушек.

Дамские наряды были на руках у матушки; тетушка имела в своем распоряжении мужские, а остальная часть лавки и библиотека находились в руках обеих.

Редко случалось, что стулья у ящиков с безделками или около стола не были заняты; одни читали газеты или книги, другие разговаривали. Почти все посетители знали друг друга. Капитан Бриджмен и поручик Флет постоянно находились в лавке, и почти все офицеры Морского полка заходили к нам в продолжение дня.

Теперь я постараюсь описать общество, которое у нас собиралось.

Матушка, одетая с большим вкусом, распечатывает кипу новых книг. Тетушка Милли держит в руках кусок кисеи в пять вершков и как будто занимается работою. Мистер Флет сидит, развалясь на стуле, и смотрит на мух, летающих по потолку. Капитан Бриджмен, живой, красивый мужчина, сидит возле счетного стола против тетушки Милли; в руках у него небольшая трость черного дерева с серебряным набалдашником и необыкновенно белые перчатки. У него быстрый, проницательный взгляд, орлиный нос, тонкие губы и белые, как слоновая кость, зубы; физиономия его столько же полна огня и энергии, как она безжизненна у мистера Флета.

— Позвольте спросить вас, мисс Эмилия, — сказал капитан, показывая тростью на кусок кисеи, который она держала в руках, — чем вы занимаетесь? Этого слишком мало для какого угодно дамского наряда.

— Но довольно для манжет, капитан.

— Так вы делаете манжеты?

— Не верьте ей, капитан Бриджмен, — отвечала матушка, — она держит в руках кусок кисеи, чтобы иметь предлог не шалить.

— Я право не знал, что такая безделица может предохранить от шалостей, — сказал капитан.

— Вы знаете, капитан Бриджмен, — отвечала тетушка Милли, — что праздность есть мать пороков.

— Слышите, Флет? — сказал капитан.

— Что? — спросил Флет.

— Что праздность есть мать пороков; вы должно быть самый порочный человек.

— Я думал, — отвечал Флет.

— Вы, кажется, только недавно начали думать. О чем же или о ком вы думали?

— Я думал, много ли времени остается до обеда.

— Это очень неучтиво, мистер Флет; вы могли бы сказать, что думали обо мне, — заметила тетушка.

— Да, сначала я думал о вас, а потом об обеде.

— Не обижайтесь, мисс Эмилия; Флет делает вам большой комплимент, но я непременно хочу знать, зачем дамы напрасно портят кисею. Объясните мне это, миссис Кин?

— Извольте, капитан. Работа есть чрезвычайно важная вещь в руках женщины, когда она находится в обществе мужчин. Работа избавляет ее от труда смотреть вниз или на вас, когда вы говорите пустяки; работа мешает вам читать в глазах женщины, что происходит в ее душе, или отгадывать, какое действие произвели на нее ваши слова; работа часто избавляет и от замешательства, и еще чаще от краски; иногда женщина не знает, куда смотреть; иногда она вздумает смотреть туда, куда не нужно. Но иголка и кусок кисеи всему помогут, потому что женщина может смотреть на свою работу и не поднимать с нее глаз.

— Благодарю вас за объяснение; теперь я буду считать самым лестным комплиментом, если дама, разговаривая со мною, будет слишком прилежно заниматься работою.

— Но вы можете иногда ошибиться, капитан, — отвечала матушка, — внимание к работе может происходить от совершенного равнодушия и даже отвращения. Оно избавляет от труда быть любезною.

— Позвольте же, мне спросить, мисс Эмилия, какое чувство причиною вашего особенного внимания к работе в эту минуту?

— Быть может я избираю середину между обеими крайностями, — отвечала Эмилия, — а может быть, капитан, я больше люблю смотреть на кусок кисеи, чем на офицера.

— Это не слишком лестно для нас, — отвечал капитан, — если вы так пренебрегаете кисеею, то, верно, не захотите пренебрегать нами.

— Кисея недорого стоит, — тихо сказала Эмилия, отходя в другой угол лавки.

— Мистер Флет, — сказала матушка, — в прошедшем месяце кончился срок вашей подписки на книги. Я думаю, можно снова записать вас?

— Пожалуй; впрочем, я никогда не читаю книг, — отвечал мистер Флет, зевая.

— В этом нет никакой необходимости, — сказала матушка, — если вы не читаете, то приходите сюда говорить.

— Ну, так а сыщу себе другое место, — отвечал мистер Флет, — и — тогда…

— Что тогда? — спросила тетушка Милли улыбаясь.

— Я и сам не знаю, — отвечал Флет. — У вас верны часы, миссис Кин?

— Верны, но я боюсь, что ваши мысли бегут скорее часов; вы думаете об обеде?

— Нет, неправда.

— Так о самом себе?

— Нет, миссис Кин, — сказал Флет вставая.

— Я скажу вам, — сказал он, возвращаясь, — а думал не о себе, но о моей собаке.

Матушка и капитан Бриджмен захохотали, когда Флет вышел из лавки.

— Бедный Флет, — сказал капитан, — вы свели его с ума, мисс Эмилия.

Тут вошли две дамы. Капитан Бриджмен учтиво поклонился им.

— Надеюсь, что миссис Гендбель находится в добром здоровье, — сказал он, — о здоровье мисс я не спрашиваю, видя ее прекрасный цвет лица.

— Вы, капитан, кажется, живете здесь в библиотеке; я удивляюсь, как миссис Кин не возьмет вас в долю.

— Если бы меня не удостаивали посещением миссис Гендбель и другие дамы, то моя лавка не имела бы ничегопривлекательного для мужчин, — отвечала матушка.

— Миссис Кин не ошиблась, мисс Гендбель, — сказал капитан Бриджмен, — увидя вас, я не считаю утро потерянным.

— Если верить слухам, капитан, — отвечала миссис Гендбель, — то для вас все равно, есть ли здесь дамы или нет. Миссис Кин, есть у вас узкие французские ленты?

— Есть, сударыня; вот целый сверток.

— Хорошо, но я не знаю точно, сколько мне нужно; отмерьте мне, а я пришлю, что останется.

— Угодно вам будет взять их с собою или прикажете прислать?

— Они сейчас нужны мне; мерьте скорее, я тороплюсь домой.

— Не угодно ли вам будет взять все с собою, — отвечала матушка, — и смерить самим, чтобы не дожидаться.

— Вы, кажется, имеете ко мне большую доверенность, — отвечала миссис Гендбель, — я постараюсь не остаться у вас в долгу.

Матушка улыбнулась, завернула ленты в бумагу и передала их миссис Гендбель, которая, поклонясь капитану Бриджмену, вышла из лавки.

— Я думаю, вы не имели бы ко мне столько доверенности? — спросил капитан Бриджмен.

— Быть может. Эмилия говорит, что когда вы помогаете ей считать сигары, то всегда считаете неверно.

— Она сказала это? Но смотрите, если я не ошибаюсь, сюда идет прекрасная мисс Ивенс; кажется, она часто посещает вашу библиотеку.

— Она очень много читает.

— Дамы, которые любят читать, редко любят работать.

— Доброе утро, мисс Ивенс, — сказал капитан, — вы пришли за пищею для ума?

(Мисс Ивенс обратилась к матушке).

— Нет ли чего-нибудь нового, миссис Кин? Я принесла три части Годольфина.

— Да, мисс, сегодня есть новые книги.

Между тем, как мисс Ивенс выбирает книги, входят несколько офицеров морского полка за сигарами. Эмилия подает им сигары, они выбирают, громко разговаривая. Еще три дамы входят за книгами.

Около трех часов посетители становятся реже; в пять часов библиотека пустеет. Я возвращаюсь из школы, Бен приходит из казарм, и матушка с тетушкою Милли идут в зал к бабушке, которая вяжет чулок.

Вот краткий очерк того, что каждый день происходило в нашей лавке. Торговля матушки шла чрезвычайно успешно. Тетушка Милли все еще находилась в нерешимости между поручиком Флетом и капитаном Бриджменом, а я разделял свое время и способности между ученьем и шалостями.

ГЛАВА Х


Через шесть месяцев после того, как я расстроил школу мистера О’Таллагера, рота, к которой принадлежал отец мой Бен, отправлена была на корабле «Редутабль» в Ост-Индию. Не стану скрывать, что матушка была очень рада его отъезду; она желала даже, чтобы он не возвращался, потому что стыдилась называть его мужем и чувствовала, что он препятствует счастью ее сестры.

Итак, в один прекрасный день Бен простился со всеми нами; матушка была так великодушна, что снабдила его всем, чем могла. Мне кажется, что Бен также не тужил, расставаясь с нами, потому что при всей своей глупости он видел, что не только матушка, но и все домашние обходились с ним, как со слугою.

Случилось, что через месяц после отъезда Бена капитан Дельмар, через своего дядю лорда де Версли, получил под команду фрегат, стоявший в Медвее, и приехал в Чатам. Он не воображал, что здесь жила матушка, потому что давно потерял ее из виду, и если бы не я, то, может быть, он уехал бы из города, ничего не подозревая.

У меня была собака, которую подарил мне поручик Флет, и на досуге я выучил ее делать разные штуки. Самая любимая забава моя (насчет других) состояла в том, что я сделал из пеньки густой и толстый хвост с крючком на одном конце и навешивал его на воротник прохожим. Собака моя Боб была выучена мною скакать за хвостом по моему приказанию, где бы он ни висел, и висеть, вцепясь в него зубами.

Можно себе представить, как это смешило всех в казармах. Капитан Бриджмен смеялся более других; но вне казарм было совсем другое дело. Многие старушки падали без чувств от страха, когда я прицеплял хвост к их платью и заставлял кидаться за ним собаку.

Однажды после обеда, крейсируя с Бобом по улицам, я заметил капитана Дельмара, шедшего во всем блеске полной формы, с маленьким мичманом и подумал: славно бы привесить хвост к такому прекрасному мундиру. Искушение сделалось так велико, что я уже приготовил хвост, но боялся, чтобы меня не заметил мичман.

Капитан Дельмар прошел мимо меня, за ним маленький мичман, и я уже думал, что пропустил случай, как вдруг капитан остановился и, обратясь к мичману, спросил, взял ли он с собою приказы? Мичман приложил руку к шляпе и отвечал: «Нет». Капитан сделал ему строгий выговор, зачем он позабыл то, что позабыл капитан, а я в это время опять прошел мимо.

Мне представился такой случай, которым я не мог не воспользоваться, и, прицепив хвост к шитому воротнику капитанского мундира, я перешел с Бобом на другую сторону улицы.

Капитан Дельмар, дав порядочный нагоняй мичману, продолжал свой путь. Я подозвал Боба, давно ожидавшего моих приказаний, и, показав на капитана, свистнул. Собака мигом перелетела через улицу и, скакнув на спину капитану Дельмару, схватила хвост, сжала его зубами и повисла на воздухе.

Капитан Дельмар оторопел от неожиданного нападения. Сначала он не мог понять, что это было, но, обернув назад голову, увидел своего неприятеля.

В это время я стал кричать: «Бешеная собака!", и капитан Дельмар, услыша эти ужасные слова, испугался не на шутку. Треугольная шляпа слетела с его головы, и он бросился бегом по улице с Бобом за спиной.

Первая отпертая дверь, которую он заметил, вела в матушкину библиотеку; он бросился в нее, умоляя о помощи, и чуть не сшиб с ног капитана Бриджмена, разговаривавшего с тетушкою Милли. Сабля попала ему между ног, и он полетел на пол. Хвост выпал, и Боб ускакал из лавки, неся свою добычу ко мне, а мы, стоя на улице с маленьким мичманом, помирали со смеху. Боб принес мне хвост, который я спрятал в карман и с серьезным видом вошел в матушкин дом через задние двери и запер Боба в чулан. Маленький мичман, подняв капитанскую шляпу, мигнул мне значительно глазом, давая знать, что он меня не выдаст.

Между тем капитан Дельмар успел встать на ноги с помощью капитана Бриджмена, который очень хорошо знал, кто сыграл такую штуку, и вместе с тетушкою Милли едва удерживался от смеха.

— Что со мною было? Неужели собака бешеная? Не укусила ли она меня? — вскричал капитан Дельмар, падая на стул.

— Я, право, не знаю, — отвечал капитан Бриджмен, — но вы, кажется, не укушены, и даже мундир ваш не изорван.

— Какая собака — чья это? Ее надобно немедленно расстрелять; я отдам приказ, я буду жаловаться адмиралу. Позвольте мне стакан воды. Вы здесь, мистер Дотт? Как вы могли позволить собаке броситься на меня таким образом?

— Я выхватил свой кортик и хотел убить ее, но вы бежали так скоро, что я не мог догнать вас, — отвечал мичман, подавая шляпу капитану.

— Хорошо, ступайте на шлюпку и ждите меня.

В это время матушка, одевавшаяся в другой комнате, вышла со стаканом воды. Видя офицера в блестящем капитанском мундире, она превратилась в грацию и улыбку, но, взглянув ему в лицо, вскрикнула и уронила поднос на пол, к удивлению капитана Бриджмена и тетушки Милли, которая, никогда не быв в замке, не знала капитана Дельмара.

В эту минуту вошел и я, как будто ни в чем не бывало, но удивился, как и все, замешательству матушки; однако она скоро пришла в себя и просила капитана Дельмара отдохнуть в соседней комнате. Когда матушка уронила поднос, капитан, взглянув ей в лицо и узнав ее, сказал тихим голосом: «Странно, так неожиданно!» Потом он встал со стула и последовал за матушкою в другую комнату.

— Кто это? — тихо спросила тетушка Милли капитана Бриджмена.

— Кажется, это новый командир «Каллиопы» — капитан Дельмар.

— Это верно он, — отвечала Милли, — сестра моя была воспитана его теткою, и неудивительно, что она смешалась, встретя его так неожиданно. Персиваль, негодный мальчик, — продолжала Милли, грозя мне пальцем, — это все твои проказы.

— О, тетушка Милли, если б вы видели, как он бежал! — отвечал я смеясь.

— Вперед я советую тебе не шутить с капитанами, — сказал капитан Бриджмен, — если ты не хочешь навлечь на себя неприятностей. Боже мой! — вскричал он смотря мне в лицо.

— Что с вами? — спросила тетушка Милли.

Капитан Бриджмен наклонился к ней, и я слышал, как он прошептал: «Какое удивительное сходство между ним и капитаном Дельмаром».

Милли покраснела, кивнула головою и, улыбаясь, отвернулась. Капитан Бриджмен задумался; он стукал тростью по сапогу и не сказал ни слова.

Через четверть часа матушка отворила дверь из залы, в которой оставалась с капитаном Дельмаром, и позвала меня туда. Я взошел со страхом, думая, что меня станут бранить, но мои опасения скоро рассеялись. Капитан Дельмар подал мне руку, погладил меня по голове, сказав, что он уверен, что я умный мальчик, в чем я скромно принужден был сознаться. Матушка, стоявшая сзади, подняла глаза, услыша такой ответ. Потом капитан Дельмар простился с нею, обещая снова зайти в скором времени, и, погладив меня по голове, вышел из лавки.

Едва он вышел, матушка обратилась ко мне:

— Ты негодный, злой мальчик, — сказала она. — Я велю убить собаку, если ты не дашь мне обещания вперед этого не делать.

— Чего не делать, матушка?

— Не прикидывайся передо мною невинным. Я знаю, что у тебя сделан хвост, за которым бросается Боб; это хорошо в казармах с солдатами, но знаешь ли, с кем ты теперь сыграл такую дерзкую штуку?

— Нет, не знаю. Кто же он?

— Кто он, негодное дитя? Он — он капитан Дельмар.

— Ну так что ж? Он морской капитан, не более?

— Да, он — племянник дамы, которая любила и воспитала меня. Он устроил мою свадьбу, и если бы не он, тебя не было бы на свете.

— А, это другое дело, — отвечал я. — Но если бы не я, то он никогда не зашел бы в лавку и не нашел вас.

— Пора бросить шутки, Персиваль; ты должен быть почтителен к капитану Дельмару и не играть с ним штук. Ты будешь видеть его очень часто, и может быть, он примет в тебе участие и тогда сделает для тебя много добра. Обещай же мне это.

— Извольте, матушка, я обещаю вам оставить его в покое, если вам угодно. Ах, если б вы видели, как смеялся над ним мичман, когда он бежал по улице.

— Ступай прочь, негодный, и помни свое обещание, — сказала матушка, входя в лавку, но капитана Бриджмена, которому она хотела объяснить, от чего у нее выпал поднос, там уже не было.

В этот вечер матушка долго разговаривала о чем-то с бабушкою; меня с тетушкою послали гулять, чтобы мы не слушали их разговора, но когда мы возвратились домой, они все еще сидели вместе и шептались.

ГЛАВА XI


Капитан Дельмар сделался частым гостем матушки и постоянным подписчиком библиотеки. Однако он всегда приходил поздно после обеда, когда офицеров уже не было в лавке; он был слишком горд для того, чтобы быть вместе с простыми офицерами.

Мне часто случалось слышать намеки, не слишком лестные для матушки, насчет ее короткости с капитаном Дельмаром, потому что всегда есть люди, которые знают то, чего им знать не надо. Но подобные замечания никогда не делались в присутствии матушки; напротив, дружба ее с капитаном Дельмаром еще более возвышала ее в глазах посторонних людей.

Она беспрестанно показывала мне необходимость заслужить расположение такой высокой особы, и чем более она это делала, тем более я чувствовал наклонность ее не слушаться. Я бы давно стал действовать открыто, если бы матушку не поддерживал капитан Бриджмен, и когда однажды я сообщил ему свое желание сыграть новую штуку с благородным капитаном, он не только отказался помогать мне, но сказал, что ежели я когда-нибудь это сделаю, то он никогда не будет принимать меня к себе.

— Но что он может для меня сделать? — спросил я.

— Он может быть очень для тебя полезен. Как знать, быть может, он определит тебя на службу.

— Как, сделает меня мичманом?

— Да, из мичмана ты дослужишься до капитана, а там будешь и адмиралом, — сказал капитан Бриджмен, — итак, будь послушен матушке, будь вежлив с капитаном Дельмаром, и он будет для тебя добр, как отец.

— Это не слишком много, — отвечал я, думая об отце Бене, — я бы лучше хотел иметь двух матерей, чем двух отцов.

На этом наш разговор кончился.

Я свел тесную дружбу с мичманом Доттом, который всегда был при капитане Дельмаре, как Боб при мне, и который всегда оставался со мною, между тем как капитан его был у матушки. Он был такой же шалун и проказник, как я, и как ни боялся своего капитана, но часто охота шалить превозмогала в нем страх. Матушка очень полюбила его, и когда его отпускали гулять, приглашала к нам. Мы шалили вместе, забавляя друг друга на чужой счет, и скоро сделались ужасом всех соседних старух и нищих.

Когда до капитана Дельмара доходили слухи о моих проказах, он принимал грозный и сердитый вид; но я был не мичман, и мне нечего было его бояться. Наконец, представился случай, которым я не мог не воспользоваться, но не смея сообщить своего плана ни Милли, ни капитану Бриджмену, я сообщил его Тому Дотту, маленькому мичману, который, не заботясь о последствиях, обещал быть моим товарищем.

В Чатаме открылся театр, и представления имели необыкновенный успех. Я был там один раз с тетушкою. Милли и два раза с Доттом. Слухи носились, что одна из актрис, которая скоро должна была иметь бенефис, особенно желала приобрести покровительство капитана Дельмара и с свойственною женщинам хитростью прибегла к матушке с просьбою склонить на ее сторону капитана. Матушка, обрадованная мыслью, что может оказывать покровительство, умела так убедить капитана, что дня через два афиши возвестили всему городу, что в пятницу вечером дана будет драма «Незнакомец» и какой-то фарс для бенефиса мисс Мортимер, под покровительством капитана Дельмара и офицеров фрегата Его Величества «Каллиопы». В знак благодарности бенефициантка прислала матушке несколько билетов, и два из них я сберег для себя и для Томушки Дотта.

Капитан Дельмар пригласил множество дам и всех своих офицеров, так что театр был полон. Матушка с тетушкой Милли также имели ложу. Мы с Томушкой Доттом вошли в театр вместе с ними, но потом пробрались в раек и сели прямо над капитаном Дельмаром, который с дамами и офицерами занимал весь первый ярус, но не мог нас видеть.

Представление началось. Мисс Мортимер была неподражаема в своей роли и в последней сцене заставила всех прослезиться. Но нам также пришло на мысль растрогать публику до слез.

Мы купили фунт лучшего шотландского табаку и, разделив его на две части, завернули каждую в бумагу и положили к себе в карман. План наш состоял в том, чтобы выбросив весь табак разом, рассыпать его во все стороны.

В райке возле нас не было никого, кроме мичманов и людей, на которых мы могли положиться, что они нас не выдадут.

По условленному сигналу в ту самую минуту, когда актриса, игравшая роль чувствительной супруги, отдавала любовное письмо своему мужу, мы попотчевали табаком почтенную публику, бросив его разом через театр. В несколько минут произошел блестящий эффект; гости, приглашенные капитаном Дельмаром, сидя прямо под нами, вероятно, получили на свою долю большую часть табаку и начали беспрестанно чихать. Примеру их последовали зрители, сидевшие в других ложах, потом партер и, наконец, мисс Мортимер и «Незнакомец» стали так часто чихать, что не могли сказать друг другу ни слова.

Детей подвели к родителям, чтобы довершить их примирение, но они, бедняжки, только чихали. Наконец, тревога сделалась ужасная, и занавес опустился не при громких аплодисментах, но при громком чихании со всех сторон.

Ничто не могло быть забавнее этой сцены. Директор труппы разослал отыскивать виновных, но все труды были напрасны. Тогда он сам вышел на сцену, чтобы извиниться перед зрителями, но чихнув семь или восемь раз, принужден был уйти, зажимая нос платком. Публика, находя невозможным удерживаться от чихания, бегом бросилась из театра, оставя актеров доканчивать фарс перед пустыми ложами.

Излишним считаю говорить, что, бросив на зрителей табак, мы с Доттом сошли вниз и смиренно заняли свои места возле матушки, прикидываясь столько же удивленными и столько же чихая, как и все зрители.

Капитан Дельмар был вне себя, видя такое неуважение к его гостям, и если бы нас открыли, не знаю, что было бы со мною, а Томушке Дотту пришлось бы плохо. Но мы не выдавали друг друга и вышли сухими из воды.

Без сомнения, тетушка Милли и капитан Бриджмен подозревали меня, и тетушка старалась даже выпытать у меня нашу тайну, но без успеха. Матушка также начинала догадываться, но так как капитан Дельмар ничего не знал, то это и не имело никаких последствий.

Такой необыкновенный успех вводил нас в сильное искушение сыграть еще какую-нибудь штуку с благородным капитаном. Но он спасся от нас тем, что фрегат Е.В. «Каллиопа» был вооружен и совсем готов к выходу в море. Он должен был идти в Портсмут, чтобы там ожидать приказаний лордов адмиралтейства, и капитан Дельмар пришел с нами проститься.

Учитель мой удивлялся моим успехам, и капитан Дельмар спросил меня в первый раз, хочу ли я быть моряком. Помня, что мне советовали не отказываться от предложений благородного капитана, я отвечал, что хочу; на это он сказал мне, что если я буду всегда хорошо учиться, то через год он возьмет меня к себе на фрегат.

Потом он погладил меня по голове и, пожав руки матушке и тетушке Милли, вышел из дому с Томушкой Доттом, который уходя весело кивнул мне головою.

Я давно уже не говорил ни слова о своей бабушке. Дело в том что когда явился капитан Дельмар, по какой-то причине, которую я не мог понять, она объявила, «что хочет съездить в замок повидаться со старыми знакомыми». Так она и сделала. После я узнал, что она терпеть не могла благородного капитана, но причину такого отвращения никто не открыл мне. Скоро после отплытия «Каллиопы» она опять явилась, заняла свое прежнее место на старом кресле и по-прежнему стала вязать чулок.

ГЛАВА XII


Быстро пролетел год: мне минуло тринадцать лет. Я сделался сильным, смелым мальчиком, как будто созданным для морской службы, и начинал терять терпение, ничего не слыша о капитане Дельмаре, когда пришли новости с другой стороны.

В одно утро капитан Бриджмен пришел ранее обыкновенного; видно было, что он старался принять печальный и серьезный вид. Я не ходил в школу и тотчас подбежал к нему; но он отстранил меня, сказав: «Мне необходимо тотчас видеть твою матушку, чтобы сообщить ей важные новости».

Матушка пригласила капитана в залу, а меня с тетушкою Милли оставила в лавке. Через несколько минут к нам вышел капитан Бриджмен.

— Что случилось? — спросила Милли.

— Прочитайте эту газету, — сказал он, — здесь напечатана депеша из Индии, из которой вы все узнаете. Вы можете показать ее сестрице, когда она придет в себя.

Любопытствуя знать, в чем дело, я вошел в залу и увидел матушку, бледную и расстроенную, которая сидела, закрыв лицо руками.

— Что с вами матушка? — спросил я.

— О, дитя мое, дитя мое! — вскричала матушка, ломая руки. — Ты сирота, а я несчастная вдова.

— Как так? — спросил я.

— Как? — повторила бабушка. — Неужели ты так глуп, что не понимаешь, что твой отец умер.

— Отец умер? — спросил я. — Пойду расскажу тетушке Милли. — И я подбежал к Милли и застал ее читающей газету.

— Тетушка, — сказал. я, — отец-то мой ведь умер!

— Удивляюсь, как он умер.

— Он убит в сражении, — отвечала тетушка. — Смотри, вот список убитых и раненых. Видишь имя твоего отца: Бенжамен Кип.

— Дайте мне все прочесть, тетушка, — сказал я, взяв у нее газету; и меня скоро заняло описание сражения.

Читатели не должны считать меня бесчувственным, видя, что я не грустил о смерти отца; стоит только вспомнить, в каком унижении я всегда привык его видеть, и как обходилась с ним матушка, не подававшая мне примера ни любви к нему, ни уважения.

Но меня чрезвычайно удивляло то, что теперь матушка так много тосковала. Я тогда еще не знал света и не понимал, что она должна была из приличия казаться печальною. Тетушка Милли, по-видимому, не принимала в этом никакого участия, хотя часто задумывалась. Прочитав депешу, я положил газету и сказал: «Мне пора идти в школу, тетушка?»

— Нет, тебе несколько дней нельзя будет ходить в школу, — отвечала она, — ты должен будешь оставаться дома и ждать, пока тебе сошьют траур.

— Во всяком случае, я этому очень рад, — отвечал я. — Удивляюсь только, отчего капитан Дельмар не присылает за мною; мне надоела школа.

— Ты скоро о нем услышишь, — сказала тетушка, — останься здесь в лавке, а я пойду к твоей маме.

Правду сказать, мне казалось, что смерть Бена очень обрадовала всех, собравшихся в зале. Что касается до меня, то я радовался только тому, что несколько дней могу гулять, мало думая о том, жив он или умер.

Войдя в залу, я застал всех в хлопотах о трауре. Матушка, во-первых, не хотела показать, что много печалится о потере мужа, которого стыдилась, и во-вторых, терпеть не могла глубокого траура. Решено было, что так как прошло уже шесть месяцев со смерти Бена, то теперь можно носить полутраур.

Через три дня матушка опять явилась в лавке. Она была очень интересна в полутрауре, а также тетушка Милли, и офицеры морских полков, особенно капитал Бриджмен и поручик Флет были в восторге.

Казалось, что со смертию Бена исчезло затруднение выдать тетушку за офицера, и бабушка решилась узнать намерения капитана Бриджмена, и в случае неудачи с этой стороны убедить Милли выйти замуж за мистера Флета.

Раз вечером матушка с тетушкою вышли гулять, когда пришел капитан Бриджмен. Бабушка просила его в залу, а мне велела остаться в лавке и позвать ее, если будет нужно.

Входя в залу, они неплотно притворили за собою дверь, и я мог слышать весь их разговор, потому что бабушка, будучи очень глуха, как почти все глухие, говорила очень громко; а капитан Бриджмен также должен был почти кричать, чтобы она могла его слышать.

— Капитан Бриджмен, — сказала старушка, — я хочу просить вас сообщить мне ваше мнение об одном деле, касающемся до моей дочери Эмилии. Прошу вас садиться.

— Я к вашим услугам, — отвечал капитан.

— Вы, вероятно, имели случай видеть, что дочь моя Эмилия получила хорошее воспитание по доброте моей старой покровительницы, миссис Дельмар, тетки благородного капитана Дельмара, которого вы здесь часто встречали. Я пятьдесят лет жила в этом семействе, капитан Бриджмен; старый лорд очень любил моего мужа, но он, бедняжка, давно умер. Я уверена, что при жизни своей он не перенес бы замужества Арабеллы с простым солдатом; но что сделано, того не воротить, и теперь уже все кончено.

— Конечно, очень жаль было, что миссис Кин поступила так необдуманно, — отвечал капитан, — но ваша правда, теперь все кончено.

— Да будет воля Божия, капитан Бриджмен. Вы видите, что замужество Беллы много повредило сестре ее Эмилии, которая всегда была доброю и прекрасною девушкою и могла бы принести хорошее приданое своему будущему мужу. Отец ее, живя у Дельмаров, не оставался праздным, и моя Эмилия не будет ни в чем иметь нужды, если выйдет замуж с согласия своей матери.

При этом интересном месте разговора капитан Бриджмен стал внимательнее слушать бабушку.

— Вы говорите о хорошем приданом, сударыня? Я прежде никогда об этом не слышал; что вы разумеете под хорошим приданым?

— Четыре тысячи фунтов стерлингов, капитан Бриджмен; половину теперь, а другую после моей смерти.

— Я никогда не думал, чтобы мисс Эмилия была так богата, — сказал капитан Бриджмен, — она слишком достойная девица, чтобы иметь нужду в богатстве.

— Теперь, — продолжала бабушка, — дело, о котором я хотела с вами посоветоваться, состоит вот в чем. Вы знаете, что поручик Флет часто бывает здесь, и что ему давно уже нравится моя дочь; он почти уже сделал предложение, но он не нравится Эмилии. Мне кажется, капитан Бриджмен, что хотя мистер Флет и не ловок, но он достойный молодой человек; однако нельзя не быть осторожною, и потому я хотела спросить вашего мнения, может ли мистер Флет сделать мою дочь счастливою.

— Позвольте мне быть с вами откровенным, — отвечал капитан. — Мне кажется, что такая девица, как мисс Эмилия, не может быть счастливою за моим другом мистером Флетом. Впрочем, я ничего не могу сказать против него.

— Он очень красивый мужчина, капитан Бриджмен.

— Да; в нем нет ничего дурного.

— Прекрасного характера.

— Да, он не вспыльчив.

— Я слышала, что он хороший офицер.

— Да, он никогда не был под арестом.

— Что ж, в человеке невозможно найти все совершенства; он недурен собою, добр и хороший офицер; мне кажется, Эмилии нет причины не любить его, особенно, если сердце ее свободно. Вы очень обрадовали меня вашими отзывами, капитан Бриджмен, и теперь я постараюсь убедить Эмилию выйти за мистера Флета.

Капитан Бриджмен оставался в нерешимости.

— В самом деле сударыня, если сердце ее свободно, то есть совершенно свободно, мне кажется, она не может лучше поступить. Не угодно ли вам, чтобы я поговорил с мисс Эмилией об этом предмете?

— Вы очень добры, капитан Бриджмен. Быть может, вы успеете убедить ее выйти за вашего друга.

— Во всяком случае, я постараюсь узнать ее истинные чувства, — сказал капитан вставая.

Ожидания бабушки сбылись. Смерть Бена и неожиданное богатство Эмилии поколебали нерешительность капитана Бриджмена. На другой день он сделал предложение, и через шесть недель тетушка Милли была его женою.

Свадьба была очень веселая; нашлись, однако, люди, которые смеялись; но где не смеются люди? Везде и всегда одни завидуют счастью других. Две или три подпоручицы объявили, что они ни за что не поедут к миссис Бриджмен; но когда полковник с супругою приехали поздравить молодых и дали в честь их бал, подпоручицы бегом спешили с визитами.

Через несколько недель восстановился прежний порядок. Матушка не хотела сдавать своей лавки, которая приносила ей слишком много выгод, но свободнее обходилась с покупателями, и когда люди нашли, что матушка не стыдится своего звания, несмотря на то, что ее сестра замужем за капитаном, ее стали еще более уважать. А она все еще была прекрасна, к тому же вдова, некоторые офицеры морского полка сильно за нею ухаживали; но матушка не имела намерения снова выходить замуж и предпочитала остаться in statu quo. Кроме меня, ей не о ком было заботиться, и для меня она продолжала содержать лавку и библиотеку, хотя могла бы без торговли жить независимо.

Какова бы ни была матушка, быв девушкою, теперь она стала умною, рассудительною женщиною. Для нее тягостно было даже подумать, что она должна будет отпустить меня в море. Я был ее единственным ребенком, одного ее заботою. Я чувствовал, что она нежно любила меня, хотя не так часто ласкала, как тетушка Милли; но она знала, что для моей пользы мне необходимо заслужить покровительство капитана Дельмара, и жертвовала собою для моих выгод.

ГЛАВА XIII


Через месяц после тетушкиной свадьбы, мы получили письмо от капитана Дельмара, который, приехав в Спитгед, просил матушку как можно скорее прислать меня в Портсмут и не беспокоиться об издержках на обмундировку, которые он хотел взять на себя.

Это было печальное известие для матери, но делать было нечего; она отвечала, что через три дня я приеду.

Она тотчас взяла меня из школы, чтобы наглядеться на меня до отъезда, и хотя не старалась меня удерживать, но я часто замечал, как слезы катились по ее щекам.

Бабушка сочла за нужное в продолжение нескольких часов говорить мне длинные речи, сущность которых можно передать в немногих словах: что я был негодный мальчик и теперь стал немного лучше; что меня избаловали, и что к счастью моему тетушка Милли уже не так часто со мною видится; что на военном корабле нельзя так шалить, как дома; что капитан Дельмар важный человек, и что я должен уважать его; что рано или поздно я буду благодарить ее за ее доброту ко мне, что она надеется, что я буду хорошо вести себя, а в противном случае уверена, что меня часто будут наказывать.

Наконец, мне надоела одна и та же песня, и на третий вечер я прервал ее, сказав: «Фу, бабушка, какая вы болтунья!» На это почтенная старушка назвала меня негодяем и сказала, что мне не миновать виселицы. Вследствие этого мы не совсем дружелюбно расстались с бабушкою, и уезжая, я искренне желал, чтобы к моему возвращению она отправилась к предкам.

На следующее утро я простился с дорогою тетушкою Милли и с капитаном Бриджменом; получил сухой поцелуй от бабушки, которая целуя меня как будто думала, что ее губы прикасаются к чему-нибудь ядовитому, и отправился с матушкою в Портсмут.

Прибыв благополучно в Портсмут, мы остановились в гостинице. На другой день, одевшись с большим вкусом и спустив черную вуаль, матушка пошла со мною к капитану Дельмару.

Матушка послала свою карточку, и нас тотчас впустили. Войдя в комнату, мы нашли капитана Дельмара в полной форме, сидевшего у стола за бумагами. По одну сторону стола стоял лейтенант со шляпою в руке; по другую капитанский писарь с бумагами. Приятель мой Дотт стоял у окна и от нечего делать ловил мух; метрдотель стоял за стулом, ожидая приказаний.

Матушка, опустив вуаль, чтобы не видно было ее лица, поклонилась капитану Дельмару, который встал и учтиво просил ее садиться и немного подождать.

Мне казалось, что благородный капитан хотел показать матушке всю власть и достоинство капитана флота его королевского величества.

На меня он не обращал внимания. Томушка Дотт мигнул мне одним глазом, а я высунул ему язык; но все были слишком заняты, чтобы заметить наше дружеское приветствие. Капитан Дельмар отдал несколько приказаний и потом отпустил офицеров.

Едва мы остались одни, капитан обратился к матушке и стал говорить высоким слогом, противоречившим его прежней учтивости пред другими. Он сказал ей, что берет меня под свое покровительство, платит за все мои издержки и будет стараться о моем повышении.

Матушка не находила слов благодарить капитана и сквозь слезы сказала, что мальчик будет почитать его, как родного. На это капитан Дельмар не отвечал ни слова, но, переменив разговор, сказал, что он через три или четыре дня уходит в море и что должно скорее обмундировать меня; он советовал матушке возвратиться в Чатам и оставить меня у него.

При мысли, что должно расстаться со мною, матушка горько заплакала. Капитан Дельмар встал со стула и, взяв ее за руку, старался утешить. Матушка отняла платок от глаз и, тяжело вздохнув, сказала капитану Дельмару, устремляя на него умоляющий взгляд:

«О, капитан Дельмар, смотря на этого мальчика, который для меня так дорог, помните, сколько жертв я принесла для вас».

— Я не оставлю его, — отвечал капитан, несколько смутившись, — но с вашей стороны я требую молчания; вы должны обещать мне, что никакие обстоятельства…

— Я тринадцать лет повиновалась вам, — сказала матушка, — и теперь не забуду своего обещания; мне тяжело расстаться с ним, но я оставлю его на руках…

— Вы забываете, что мальчик здесь, — прервал капитан Дельмар. — Теперь возьмите его с собою, завтра поутру я пришлю за ним моего урядника, а вы поезжайте в Чатам.

— Благодарю вас, — сказала матушка плача, и простясь с капитаном, мы вышли из комнаты.

Дорогою я спросил у матушки:

— Какая у вас тайна с капитаном Дельмаром?

— Тайна! О, это об одном происшествии, которое случилось в то время, когда я жила у его тетки, и о котором он не хочет рассказывать; тебе незачем об этом спрашивать.

Возвратясь домой, матушка дала мне множество советов. Она сказала, что, потеряв отца в Бене, я должен смотреть на капитана Дельмара как на отца; что Бен был верным слугою капитана, а она всем обязана его тетке, миссис Дельмар, и что поэтому капитан Дельмар принимал во мне такое участие и обещал столько для меня сделать; просила меня уважать его и никогда не играть с ним штук, говоря, что иначе он отошлет меня домой, и я никогда не буду офицером.

Признаюсь, советы эти не были выслушаны с должным вниманием, потому что мне ни с кем так не хотелось сыграть какую-нибудь штуку, как с благородным капитаном; однако я обещал выполнить советы матушки и взамен просил ее беречь мою собаку Боба.

Матушка много плакала ночью. На другое утро она дала мне пять гиней и сказала, чтобы я обращался к капитану Дельмару, если буду иметь в чем-нибудь нужду. Она завязала мое белье в платок, и вскоре урядник явился, требуя меня на службу его величества.

— Я пришел за ними, сударыня, — сказал урядник, высокий, красивый моряк, чисто и опрятно одетый. Матушка обняла меня и залилась слезами.

— Извините, сударыня, — сказал он, помолчав с минуту, — неужели вы не можете наплакаться, когда он уйдет? Если я долго останусь здесь, то мне не миновать линьков, и это так же верно, как то, что мое имя Боб Кросс.

— Я недолго задержу тебя, — отвечала матушка. — Быть может, я никогда более его не увижу.

— Конечно, это правда; моя бедная мать никогда меня более не видела, — отвечал урядник.

Это замечание не очень утешило матушку. Снова наступило молчание; урядник опять подошел.

— Извините, сударыня, но если вы слышали что-нибудь о капитане Дельмаре, то, верно, знаете, что с ним нельзя шутить, и не захотите наделать мне беды. Тяжело расставаться с сыном, я сам знаю, но ваши слезы меня не оправдают.

— Возьми же его, — отвечала матушка, судорожно прижимая меня к сердцу, — возьми его. Бог да благословит тебя, Персиваль.

Я снова поцеловал мою бедную матушку; она передала меня уряднику и, взяв со стола несколько серебряных монет, положила ему в руку.

— Благодарю вас, сударыня. Великодушно думать о других, когда сами расстроены, и я никогда этого не забуду. Я буду немного присматривать за вашим сыном, и это так же верно, как мое имя Боб Кросс.

Матушка упала на софу и закрыла лицо платком.

Боб Кросс взял узелок и увел меня. Я был грустен, потому что любил матушку, и несколько времени мы шли, не говоря ни слова.

Урядник первый прервал молчание:

— Как ваше имя, малютка? — сказал он.

— Персиваль Кин.

— А я думал, по вашему кливеру, не родня ли вы нашему капитану. Как бы то ни было, умное дитя то, которое знает своего отца.

— Отец мой умер, — отвечал я.

— Умер? Что ж! Отцы часто умирают; должно уметь жить без отца. Мой отец ничего для меня не сделал, а только помогал матушке сечь меня, когда я шалил.

Читатель из того, что он знает о Бене, легко может отгадать, что я был одного мнения с Бобом Кроссом.

— Я думаю, вы никого не знаете на фрегате?

— Я знаю мичмана Дотта; я знал его, когда фрегат стоял в Чатаме.

— О, вас парочка с мистером Доттом. Он, как говорят, великий человек на малые дела; в нем одном больше хитрости, чем в двух женских головах. Ну, вот мы и пришли, и я доложу о вашем приходе.

Боб Кросс послал вестового к капитанскому камердинеру, который доложил капитану Дельмару. Меня позвали, и я опять очутился в присутствии благородного капитана и еще какого-то старика в белокуром парике.

— Вот мальчик, — сказал капитан Дельмар, когда я вошел в комнату. — Вы знаете, что ему нужно; прошу вас хорошенько обмундировать его и потом прислать ко мне счет.

— Ваши приказания будут исполнены, капитан, — сказал старичок, низко кланяясь.

— Вы лучше немного для него шейте, он скоро растет.

— Ваши приказания будут в точности исполнены, капитан, — отвечал старичок с новым поклоном.

— Я не знаю, что мне делать с ним сегодня и завтра, пока не готов его мундир, — продолжал капитан. — Я думаю отослать его на фрегат.

— Если позволите, капитан Дельмар, — сказал старичок, опять кланяясь, — то я уверен, что жена моя за счастье почтет позаботиться о вашем protege. Молодой джентльмен может остаться у нас, пока не будет готов его мундир.

— Пусть так, мистер Кольпеппер; ваша супруга возьмет его на свое попечение. Вы обяжете меня также, если позаботитесь о его столе.

— Ваши желания будут строжайше исполнены, капитан Дельмар, — отвечал мистер Кольпеппер, опять кланяясь, между тем как я едва удерживался от смеха.

— Если вам не угодно будет отдать более никаких приказаний, капитан, то я возьму теперь маленького джентльмена с собою.

— Никаких более, мистер Кольпеппер, прощайте, — отвечал капитан Дельмар, не сказав мне ни «здравствуй», когда я пришел, ни «прощай», когда я уходил с мистером Кольпеппером.

Я сошел вниз за мистером Кольпеппером, который оставил меня с урядником, а сам стал разговаривать с капитанским камердинером.

— Ну, — сказал Боб Кросс, — вы едете со мною на фрегат?

— Нет, — отвечал я, — я остаюсь на берегу с этим, старым филином, который умеет только качать головою вверх и вниз. Кто он?

— Это наша фрегатская мышь.

— Как мышь? — спросил я.

— Да, мышь значит корабельный комиссар; вы все это со временем узнаете; постарайтесь с ним поладить, потому что он порядком подъехал к капитану.

Видя, что я не понимаю его. Боб Кросс продолжал:

— Я хочу сказать вам, что капитан наш очень любит, чтобы офицеры оказывали ему больше уважения, и, любит все, что кланяется и ползает.

Мистер Кольпеппер подошел к нам, и, взяв меня за руку, повел к своему дому. Он не сказал ни слова во всю дорогу, но казалось, о чем-то думал. Наконец, мы пришли к дверям.

ГЛАВА XIV


Зачем утомлять читателя описанием семейства мистера Кольпеппера? Не знаю, но я намерен рассказывать свою жизнь со всеми подробностями.

Дверь отворили, и я очутился в присутствии миссис Кольпеппер и ее дочери, наследницы мистера Кольпеппера, который, будучи уже тридцать лет комиссаром на разных военных судах, не обижал своего кармана.

Миссис Кольпеппер была огромная женщина. Щеки ее были велики, как блюдо, глаза узки, как щелки, нос едва заметен, рот, как буква О. Говорили, что прежде она славилась красотою в Девоншире. Время, которое называют Edax rerum, конечно, до сих пор еще не тронуло ее, сберегая кому-нибудь pour la bonne bouche.

Она сидела в огромном кресле; и то правда, что обыкновенное кресло не могло бы вместить ее персоны. Она не встала, когда мы вошли, и после я узнал, что в продолжение суток она только два раза делала усилие, чтобы встать; один раз, выходя из своей спальни в залу, и другой, снова входя в нее.

Мисс Кольпеппер была почти так же сложена, как ее мать. Ей было около двадцати лет, но для своего возраста она казалась слишком полною; однако у нее был прекрасный цвет лица, так что многие считали ее хорошенькою. Со временем она обещала даже перерасти мать.

— Кого это вы привели? — спросила миссис Кольпеппер, квакая как лягушка. Она была так толста, что не могла говорить человеческим голосом.

— Я еще сам не знаю, — отвечал комиссар, потирая лоб, — но у меня есть свои догадки.

— Боже мой, какое сходство! — вскричала мисс Кольпеппер, смотря на меня и потом на своего отца. — Не хочешь ли ты погулять по саду, малютка? — продолжала она. — Вот калитка, из двери налево.

Считая это приказанием, я повиновался; но войдя в сад, который был не что иное, как клочок земли возле дома, я подошел к отворенному окну и, прижавшись к стене, стал подслушивать.

— Совершенный портрет! — продолжала дочь.

— Да, да, большое сходство, — квакнула старуха.

— Я знаю только, что капитан Дельмар велел мне обмундировать его и сказал, что платит за все издержки — заметил мистер Кольпеппер.

— Какого же доказательства вы еще хотите? — сказала дочь, — Он не стал бы платить за чужих детей.

— Его привела прекрасная собою дама, лет тридцати.

— Значит, она была очень хороша собою, когда этот мальчик родился, — отвечала дочь, — Я считаю это новым доказательством. Где же она?

— Уехала сегодня поутру, оставя мальчика у капитана, — Тут кроется какая-то тайна, — заметила дочь, и потому я считаю это третьим доказательством.

— Да, — сказал мистер Кольпеппер, — и доказательством сильным. Капитан Дельмар так горд, что, верна, не хочет открыть своей связи с этою женщиною и потому отослал ее отсюда.

— Именно; и будь я не женщина, если этот мальчик не сын капитана Дельмара.

— Я тоже думал, — отвечал отец, — и потому сам вызвался позаботиться о нем; капитан не знал, что делать с ним, пока еще не готов его мундир.

— Хорошо, — сказала мисс Кольпеппер, — а скоро открою еще более, я повыспрошу все, что он знает о нем, прежде чем мы с ним расстанемся; я умею сводить концы.

— Да, — заквакала толстая маменька. — Медея мастерица сводить концы и все, что угодно.

— Будьте с ним ласковы, — заметил мистер Кольпеппер, — потому что самое то обстоятельство, что капитан должен будет отдалить от себя мальчика, еще более увеличит его привязанность к нему.

— В подобном случае я не могу принудить себя, — заметила дочь, — и не понимаю, как люди знатных фамилий так ведут себя; не удивительно, что после они стыдятся своих поступков и не хотят признавать своих собственных детей.

— Правда, правда, — проквакала старуха.

— Если женщина бывает так несчастна, что увлекается страстью, они пользуются ее заблуждением! — вскричала мисс Медея.

— Правда, правда, — заквакала мать.

— Мужчины создают законы и сами нарушают их, — продолжала мисс Кольпеппер, — пользуясь своею силою даже в образованнейших обществах. Если бы все женщины имели хоть столько ума, как я, то многое бы изменилось, и на свете было бы больше справедливости.

— Я не совсем согласен с тобою, Медея, — отвечал мистер Кольпеппер, — я люблю свет, каков он есть, и не хотел бы, чтоб он изменялся. Но мне пора идти в провиантские магазины. Почисти немного мою шляпу, Медея, и я сейчас уйду.

Я тихонько отошел от окна. Передо мною разлился новый свет. Как молод я ни был, но также умел сводить концы. Я вспомнил обхождение матушки с ее мужем Беном; ненависть бабушки к капитану Дельмару; разные подслушанные мною разговоры; слова матушки: «Если бы ты знал, с кем сыграл штуку»; посещения матушки капитаном Дельмаром, который для других был так горд и надменен; обещание его заботиться обо мне и наставления матушки быть ему послушным и считать его за второго отца; наконец; замечание урядника, не родня ли я капитану, — все это, вместе с тем, что я теперь слышал, удостоверило меня, — что они не ошибались в своих догадках, и что я точно был сын благородного капитана.

Матушка уехала; я бы отдал все на свете, чтобы собрать эти догадки прежде и узнать от нее истину; но теперь это было уже невозможно, и я понимал, что письма будут бесполезны. Я вспомнил ее разговор с капитаном, когда она обещала емухранить тайну, и ответ, который она дала мне на мои вопросы; но я знал, что только мои слезы и просьбы могут склонить матушку высказать мне правду. Я не хотел спрашивать тетушку Милли, зная, что она не захочет открыть матушкиной тайны, и пока решился молчать. Я не забыл, что мистер Кольпеппер говорил, как неприятно будет капитану Дельмару, если узнают, что я его сын, и потому решился не подавать ему вида, что знаю это обстоятельство.

Более часа я оставался в задумчивости, и странно, какое чувство родилось в моем сердце при этом открытии; я хорошо понимал свое положение и при всем том был доволен. Я чувствовал себя выше и теперь как будто считал себя более способным мыслить и действовать, чем прежде.

Мои размышления прерваны были мисс Медеею, которая, войдя в калитку, спросила меня, не устал ли я и не хочу ли войти в комнату.

— Не голодны ли вы, мистер Кин? Не угодно ли вам кусок пирога и рюмку вина перед обедом? Мы обедаем не ранее трех часов.

— Позвольте, — сказал я, не думая ни от чего отказываться, хотя знал, с какою целью меня потчевали.

Мисс Медея принесла кусок пирога и вина. Едва я кончил свой завтрак, она начала у меня выведывать, как я и ожидал, но, к счастью, я твердо знал свою роль.

— Грустно было расстаться с маменькою, мистер Кин?

— Да, очень грустно, мисс.

— Где ваш папенька, мой друг? Не правда ли, маменька, какой он прекрасный мальчик? — продолжала она, играя моими каштановыми кудрями.

— Да, хорошенький мальчик, — проквакала старуха.

— Папенька умер.

— Умер! Я так и думала, — заметила мисс Медея, мигая своей матери.

— Видели ли вы когда-нибудь своего папеньку, мой друг?

— О, да, он ушел в море полтора года назад и был убит в сражении.

После того пошли новые вопросы и ответы. Я так отвечал ей, чтобы она думала, что Бен был моим отцом, хотя сам был противного мнения. Я решился не дать им ничего от меня выпытать и сбил их с толку, рассказав, что моя тетка замужем за капитаном Бриджменом. Тогда только мисс Медея спросила, кто был мой отец. Я отвечал, что он также служил в морских полках, и, конечно, они сочли его за такого же офицера, как и капитан Бриджмен.

Это столько возвысило родных моих в глазах мисс Медеи, что она не знала, что подумать, и нашла, что не так легко сводить концы, как она думала.

Утомясь расспросами, она спросила меня, не хочу ли я еще прогуляться по саду, на что я согласился, и, став по-прежнему у окна, услышал, как мисс Медея говорила матери:

— Папенька всегда что-нибудь выдумает. Найдя в мальчике какое-то сходство с капитаном, он тотчас вообразил, что сделал важное открытие. Теперь нет никакого сомнения, что он, по обыкновению, ошибся. Невероятно, чтобы капитан Дельмар имел интригу с женою офицера, которой сестра также замужем за капитаном. Правда, что вдова сама привезла его, но это еще ничего не доказывает: кому же было привезти его, как не матери? И самый поспешный отъезд ее показывает, что она считала неприличным долее здесь оставаться. По моему мнению, она скромна, прекрасная дама, в которой капитан Дельмар принял участие. Не знаю, отчего папенька всегда что-нибудь выдумает и теперь наговорил нам вздор о мальчике.

— Правда твоя, Медея, — отвечала мать. — Ты бы сберегла и пирог и вино.

— Что взяли, друзья! — подумал я и никогда еще не был в таком восхищении, как теперь. Однако я тихонько отошел от окна.

Вскоре потом возвратился мистер Кольпеппер с одним из бесчисленных портсмутских портных, который представил длинный список вещей, необходимых, по его мнению, для обмундировки джентльмена.

Мистер Кольпеппер вымарал две трети и сказал, чтобы остальное было готово через три дня. Портной обещал, и мистер Кольпеппер обещал также, что если платье не будет готово, то он не заплатит денег.

Едва портной успел выйти, мисс Медея спросила меня, не хочу ли я еще походить по саду. Я понял, что она хотела говорить с отцом, и потому решился рассердить ее и отвечал, что почти целый день провел в саду и больше не хочу туда идти.

— Я не спрашиваю, хочешь ты или нет; я хочу, чтобы ты шел, — отвечала с досадою мисс Медея.

— Медея, что значит такое обращение? — вскричал мистер Кольпеппер. — Конечно, мистер Кин может делать, что ему угодно. Я удивляюсь тебе, Медея.

— А я удивляюсь, папенька, что вы находите тайны там, где их вовсе нет, — резко отвечала Медея. — Все, что вы говорили поутру, и все ваши предположения сущий бред.

— Что за пустяки ты говоришь, Медея, — заметил Кольпеппер.

— Медея права, — заквакала старуха, — все сущий бред.

— Так не будьте слишком заботливы, папенька, — продолжала мисс Медея, шепнув отцу на ухо, — ничего подобного; простой офицер морского полка.

— Пустое, — отвечал комиссар тихо, — мальчика научили так отвечать тебе; он перехитрил тебя, Медея.

При этом справедливом замечании отца Медея вышла из себя. Все лицо ее, шея и плечи вспыхнули и побагровели. Я никогда никого не видел в таком бешенстве. Она так бросилась на меня, что я должен был отскочить от нее, и потом выбежала из комнаты.

— Медея умна только по ее мнению, а ты просто старая дура, — с досадою сказал мистер Кольпеппер, — одна слишком много знает, а другая не понимает ничего. Мистер Кин, я боюсь, что вы будете голодны, потому что у нас самый простой обед. Любите вы утку и зеленый горох?

— Очень люблю, — отвечал я.

— Вы родились в Чатаме, мистер Кин?

— Нет, я родился в поместье, близ Соутгемптона. Матушка была воспитана старою мисс Дельмар, теткою капитана.

Я сказал это нарочно, потому что знал, как это взбесит мисс Медею, возвращавшуюся из кухни.

Мистер Кольпеппер покачал головой на жену и дочь, которые онемели, как пораженные громом, при этом известии.

Наконец, мисс Медея обратилась ко мне:

— Я хочу задать вам один вопрос, мистер Кин.

— Я не хочу более отвечать на ваши вопросы, мисс, — сказал я. — Вы расспрашиваете меня целое утро и даже теперь были так грубы, что едва не сшибли меня с ног. Если вам угодно знать еще что-нибудь, спросите капитана Дельмара, или если вам угодно, я спрошу капитана Дельмара, прикажет ли он отвечать вам, и если прикажет, то я отвечу.

Это был решительный удар с моей стороны. Старуха и мисс Медея струсили не на шутку, а мистер Кольпеппер испугался еще более их обеих. Я показал им, что знаю, зачем они расспрашивают меня, и также дал почувствовать, что знаю, кто я. Ссылка моя на капитана Дельмара заставила их понять, что я уверен в его покровительстве, и они знали, как он будет рассержен, если я скажу ему, о чем они меня расспрашивали.

— Вы совершенно правы, мистер Кин, отказываясь отвечать на вопросы, которые вам не нравятся, — сказал мистер Кольпеппер, покраснев, как рак. — Я удивляюсь тебе, Медея, и прошу вперед не беспокоить мистера Кина своим неуместным любопытством.

— Да, да, — заквакала старуха, — молчи, Медея, молчи.

Мисс Медея, которая, кажется, рада была бы выцарапать мне глаза, скрыла, как могла, свою досаду. Она была рассержена тем, что ошиблась, взбешена моими смелыми ответами и боялась гнева отца, потому что старик любил решительные меры и больно надрал бы ей уши.

К счастью, обед был готов и дал новый оборот разговору. Мистер Кольпеппер весь превратился во внимание, а мисс Медея, постепенно приходя в себя, также сделалась ласковою и внимательною.

ГЛАВА XV


Хотя отвращение, питаемое мною ко всему семейству Кольпепперов, было так велико, что я мог решиться на все, чтобы только вредить им, однако мысли мои совершенно заняты были известием о моем рождении и родных, и шалости не шли более на ум.

Весь следующий день я гулял по саду, погрузясь в глубокую задумчивость, а ночью не мог заснуть до зари. В продолжение этих двух дней я думал и размышлял, быть может, более, чем со дня моего рождения.

Я чувствовал, что настоящее положение нравилось мне более, чем быть сыном простого солдата; однако я понимал, что могу быть предметом насмешек, и что родство капитана, если он не захочет признать его, не принесет мне никакой пользы. Но как же мне вести себя в отношении к нему? Я и прежде не слишком любил его, и это новое открытие не увеличило к нему моей любви. Однако я все еще не мог забыть слов матушки в Чатаме: «Знаешь ли ты, кто это был?» и пр. Я убедился, что он мой отец, и чувствовал, что обязан почитать его.

Такие мысли были слишком мучительны для четырнадцатилетнего мальчика, и мистер Кольпеппер заметил, что я не только побледнел, но и похудел в продолжение этих двух дней. Я был молчалив и осторожен после первого дня, так что все были очень рады, когда принесли мое платье, и я сказал, что готов ехать на фрегат. Мне хотелось скорее увидеться с моим приятелем Томушкой Доттом и посоветоваться с ним или с капитанским урядником Бобом Кроссом о том, что мне делать и как вести себя в отношении к капитану.

Я составил план, как действовать с матушкою. Я знал, что она никогда не откроет мне истины, после того, что происходило при мне между ею и капитаном; но я решился дать ей понять, что знаю ее тайну, в полной уверенности, что ответ ее может подтвердить мои догадки.

В тот день, когда мне нужно было ехать на фрегат, я просил мисс Кольпеппер дать мне листок бумаги, чтобы написать письмо к матушке. Она тотчас принесла мне бумаги, сказав: «Вы лучше дайте мне после поправить ошибки; вашей маменьке, верно, будет приятно, если вы хорошо напишите к ней письмо». Потом она вышла на кухню.

Не имея ни малейшего желания давать ей читать мое письмо и торопясь отдать его на почту прежде, чем она возвратится, я написал только следующее:

«Любезная матушка!

Я все открыл: я сын капитана Дельмара, и здесь все знают то, что вы хотели от меня скрыть. Сегодня я еду на фрегат.

Преданный вам П. Кин».

Письмо было коротко, но вело прямо к цели; я был уверен, что никакое другое послание так не обеспокоило бы матушку.

Кончив писать, я сложил письмо и зажег свечу, чтобы его запечатать. Старая миссис Кольпеппер, бывшая в той же комнате, заквакала: «Нет, нет, прежде покажите Медее». Но я не обратил на нее внимания и, запечатав письмо, надел шляпу и отправился на почту. Отдав письмо, я шел назад и встретил мистера Кольпеппера с Бобом Кроссом, капитанским урядником, и двумя гребцами.

Я догадался, что они присланы за мною. Я подошел к ним, и Боб спросил меня:

— Ну, мистер Кип, готовы ли вы ехать на фрегат? Мы пришли за вами.

— Готов, — отвечал я, — и очень рад идти с вами; мне уже надоело жить на берегу.

Скоро мы пришли к дому. Гребцы унесли мои веши, я Боб Кросс дожидался, пока я прощался с дамами.

Мы расстались без сожаления. Мисс Кольпеппер не могла не спросить, почему я не показал ей письма, а я отвечал, что в нем были секреты, что нисколько не было для нее приятно. Поэтому наше прощание было не слишком нежно, и мы с Бобом Кроссом вышли из дому почти вслед за гребцами.

— Ну, мистер Кин, — сказал Боб, — как вам нравятся наши комиссарши?

— Совсем не нравятся, — отвечал я. — Во все время, которое я пробыл у них, они старались меня расспрашивать; но немногое от меня узнали.

— Женщины любопытны, мистер Кин; но скажите, о чем же они расспрашивали?

Я не знал, что отвечать, и колебался; я полюбил Боба Кросса и хотел все открыть ему; но я все еще не мог решиться и не отвечал ни слова, когда Боб Кросс ответил за меня;

— Знаете что, дитя — потому что хоть ваше место и в кают-компании, а мое на баке, с матросами, вы все-таки дитя передо мною, — я могу сказать вам, что они хотели узнать от вас, точно так же, как вы бы могли сказать мне, если б хотели. Мне кажется, на нашем фрегате нет ни одного мичмана, которому бы так нужны были советы, как вам. Боб Кросс не дурак и иногда видит сквозь туман; я полюбил вас за вас самих и не забыл доброту вашей матушки, когда у ней было свое горе; не потому, чтобы я нуждался в деньгах; дороги не деньги, но то, когда и как предлагают их. Я сказал ей, что буду немного за вами присматривать, — немного по-моему значит очень много, — и я буду, если вы хотите; если же нет, я сниму перед вами шляпу, как перед моим офицером, что вам не принесет никакой пользы. Теперь решите, хотите ли вы иметь во мне друга или нет?

Эти слова рассеяли мою недоверчивость.

— Боб Кросс, — отвечал я, — я хочу, чтобы ты был моим другом; я прежде об этом думал, но не знал, к кому обратиться: к тебе или к Дотту.

— К мистеру Дотту! Ну, мистер Кин, не слишком лестно ставить меня на одну доску с Доттом; не удивляюсь, что вы предпочли меня. Если вы захотите сделать какую-нибудь шалость, то не найдете лучшего помощника, как мистера Дотта; но мистер Дотт не столько может давать вам совет, как вы ему; и потому сделайте его своим товарищем в играх и шалостях, но никогда не спрашивайте его советов. Но как вы отдали мне предпочтение, я теперь скажу вам, что семейство Кольпеппера старалось выведать, кто ваш отец. Не правда ли?

— Правда, — отвечал я.

— Ну, теперь не время об этом говорить; мы сейчас будем на шлюпке; но помните, если на фрегате станут назначать человека для связывания вашей койки, скажите, что это будет делать Боб Кросс, капитанский урядник. Я многое скажу вам, когда нам будет время болтать; и если кто-нибудь из ваших товарищей сделает вам тот же вопрос, который вы слышали в семействе Кольпеппера, то не отвечайте ни слова. Ну, вот мы и у пристани.

Мои вещи перенесены были на шлюпку, и, войдя в нее, мы через полчаса приехали к фрегату, который стоял у Спитгеда, только что выкрашенный, гордо распустив свой флаг.

— Идите за мною и не забудьте приложить руку к шляпе, когда с вами будет говорить офицер, — сказал Боб Кросс, влезая по трапу. Я также влез и очутился на шканцах перед старшим лейтенантом и несколькими офицерами.

— Что скажешь, Кросс? — спросил старший лейтенант.

— Я привез нового мичмана на фрегат. Капитан Дельмар уже отдал о нем приказания.

— Вы мистер Кин? — сказал старший лейтенант, осматривая меня с головы до ног.

— Да-с, — отвечал я, прикладывая руку к шляпе.

— Долго ли вы были в Портсмуте?

— Три дня; я жил у мистера Кольпеппера.

— Что ж, не влюбились ли вы в мисс Кольпеппер?

— Нет-с, — отвечал я, — я ненавижу ее.

При этом ответе старший лейтенант и офицеры захохотали.

— Ну, вы сегодня обедаете с нами в кают-компании. А где мистер Дотт?

— Здесь, — сказал Дотт, подходя.

— Мистер Дотт, сведите его вниз и покажите ему мичманскую каюту. Надо назначить кого-нибудь к его койке.

— Боб Кросс будет смотреть за нею, — сказал я.

— Капитанский урядник, гм! Ну, хорошо; мы увидимся за обедом, мистер Кин. Но вы, как будто, знакомы с мистером Доттом?

— Кажется, знакомы, — сказал я смеясь.

— Вас, я вижу, пара, — сказал старший лейтенант, отходя от нас.

Мы же с Томом спустились в каюту и уселись на одном сундуке, заведя самый откровенный разговор.

Мое необыкновенное сходство с капитаном не избегло внимания офицеров, и доктор посылал Боба Кросса на берег разведывать обо мне. Какие были причины нижеследующих ответов Боба Кросса, я не мог понять, но после он объяснил их мне.

— Кто привез его, Кросс? — спросил доктор.

— Мать его, сударь; я слышал, что у него нет отца.

— Видел ли ты ее? Какова она?

— Ну, сударь, — отвечал Боб Кросс, — я много видел знатных дам, но такой красавицы еще не видывал!

— Как они приехали в Портсмут?

— Она приехала в карете четверней, но остановилась в гостинице, как будто простая дама.

— Она дала тебе что-нибудь, Кросс?

— Да; такой щедрой дамы я еще никогда не видел.

На все вопросы Боб Кросс отвечал таким образом, что все могли принять матушку за знатную даму. Правда, что Томушка Дотт мог бы доказать противное; но, во-первых, невероятно, чтобы офицеры стали его расспрашивать; а, во-вторых, я просил его не рассказывать о том, что он знает, и он, будучи действительно ко мне привязан, верно исполнил бы мою просьбу; так что Боб Кросс совсем сбил с толку доктора, который рассказал все офицерам.

Мистер Кольпеппер рассказывал не совсем то же, что Боб Кросс. Он говорил, что моя тетка замужем за офицером, но это я сам же сказал ему; говорил, что матушка жила у тетки капитана Дельмара; но во всем рассказе была какая-то таинственность и сомнение. Кончилось тем, что все стали считать матушку гораздо выше того, чем она была в самом деле.

Но какие заключения ни делали о матушке, все согласны были в одном, что я сын капитана Дельмара, и в этом я и сам был убежден. Я с беспокойством ожидал ответа от матушки и получил его через два дня после переезда моего на фрегат. Он состоял в следующем:


«Любезный Персиваль!

Ты не можешь представить себе моей горести и удивления, когда я получила твое оскорбительное письмо. Конечно, ты не подумал, когда писал его, и верно увлечен был чьим-нибудь нескромным замечанием, долетевшим до твоего слуха.

Увы, бесценное дитя мое, вступая на путь жизни, ты найдешь, что есть люди, которых единственное удовольствие состоит в том, чтобы мучить других. Я могу только думать, что при тебе кто-нибудь сделал замечание о твоем сходстве с капитаном Дельмаром; но это и прежде многие замечали. Даже капитан Бриджмен и твоя тетка поражены были этим сходством, когда капитан Дельмар приехал в Чашам.

Конечно, может быть, что так как отец твой служил у капитана Дельмара и постоянно находился при нем, и я так часто его видела, что лицо его никогда не выходило из моей памяти, и… но этого ты не можешь понять, и потому я только советую тебе прогнать от себя такие сумасбродные мысли.

Ты забываешь, мой милый сын, что таким предположением ты оскорбляешь меня и мою честь; я уверена, что ты не подумал об этом, когда писал свое письмо. Зная капитана Дельмара, я должна заметить тебе, что если до него дойдут твои подозрения, ты навсегда лишишься его покровительства. Теперь он делает доброе дело, не оставляя сына своего верного слуги, но если он узнает, что ты считаешь себя его родственником, то все твои надежды в будущем навсегда пропали.

Даже предполагая, что если бы ты в самом деле был тем, чем ты так безумно называешь себя в своем письме, я уверена, что капитан Дельмар не поступал бы иначе. Если до него долетят подобные слухи, он откажется от тебя и оставит тебя на произвол судьбы.

Ты видишь, мой милый, какие пагубные последствия может иметь твое смешное предположение; я надеюсь, что не только для твоей пользы, но для спокойствия твоей матери ты разуверишься в том, что может быть только причиною общих раздоров и удовольствий.

Капитан Бриджмен и твоя тетушка Милли просили сказать тебе, что они согласны со мною; бабушке же я не смела показать твоего письма. Пиши ко мне, любезный сын, каким образом получилась эта несчастная ошибка, и помни обожающую тебя мать Арабеллу Кин».


Я десять раз перечитал письмо, прежде, чем мог сделать какое-нибудь заключение; я, наконец, не выведя ничего положительного, решился посоветоваться с Бобом Кроссом.

На следующее утро на фрегате подняли шлюпочный флаг и выпалили из пушки, делая тем сигнал, что готовы выйти в море. Все засуетилось, стали поднимать шлюпки, и на фрегате не осталось никого из посторонних.

В десять часов капитан Дельмар вышел наверх, и мы, снявшись с якоря, через полчаса вышли с Сент-Эленского рейда. К ночи стало свежеть, и фрегат боролся в проливе с восточным ветром. Я, больной, отправился в койку и несколько дней не мог поправиться; но в это время никто обо мне не заботился, кроме Дотта и Боба Кросса.

Оправясь от морской болезни, я вышел на палубу и получить приказание от старшего лейтенанта быть сигнальным мичманом; это была не слишком трудная обязанность. Я выучил все флаги и достал себе длинную зрительную трубу.

Мы посланы были с депешами к эскадре, находившейся у Кадикса, и, прибыв к ней на десятый день, оставались там неделю и потом отправлены были в Гибралтар и Мальту. Из Мальты мы возвратились с депешами в Англию, пробыв три месяца за границей.

В продолжение этого краткого и приятного путешествия я, конечно, не мог сделать больших успехов по службе, но зато понемногу стал узнавать людей. Во-первых, обращение со мною капитана Дельмара было совсем не утешительно; он ни разу не спросил обо мне во время моей болезни и не обратил на меня внимания, когда я вышел наверх.

Офицеры и молодые джентльмены, как называли мичманов, по очереди обедали у капитана, и я два или три раза удостоился этой чести; но мне казалось, что капитан нарочно не обращает на меня внимания, между тем как он всегда говорил несколько слов с другими. Кроме того, он всегда призывал к себе завтракать сигнальных мичманов, стоявших на вахте до полдня, но меня не позвал ни разу. Это стало меня беспокоить, и я открылся Бобу Кроссу с которым часто имел продолжительные разговоры. Я рассказал ему все, что знал о себе, сообщил мои догадки и показал матушкин ответ. Он сказал мне следующее: «Правда, мистер Кин, вы в затруднительном положении; капитан слишком горд для того, чтобы признать вас своим родственником. Из того, что вы рассказали мне, и из других причин, особенно из вашего сходства с капитаном, я убедился, что ваши догадки справедливы; но что ж из этого? Матушка ваша поклялась хранить тайну, — это верно, и еще вернее то, что капитан не захочет признать вас. Раз вечером я говорил об этом с капитанским камердинером за стаканом грога. Он сам завел этот разговор и сказал, что капитан не приглашает вас к завтраку, а избегая вас, показывает, что он связан вами; и одно только желание не обнаружить тайны заставляет его так с вами обходиться. Вам приходится играть в трудную игру, мистер Кин, но у вас есть ум, и вы спрашивали моих советов; смотрите же, следуйте им, а то незачем их и спрашивать. Вы всегда должны быть почтительны с капитаном Дельмаром, но держите себя так же далеко от него, как он от вас».

— Я непременно сделаю это, — отвечал я, — потому что не люблю его.

— Что делать, должно покориться обстоятельствам. Со временем дело примет другой оборот; но будьте всегда вежливы с офицерами, а иначе они могут насказать вам много неприятностей; помните это, и все пойдет хорошо. Если капитан Дельмар будет вам покровительствовать, то вы получите чин капитана прежде многих из тех, которые теперь старше вас здесь на фрегате. Остерегайтесь только быть слишком откровенным с мистером Доттом или с другими мичманами, и если кто-нибудь намекнет на то, что вы сами предполагаете, тотчас опровергайте его; даже если будет необходимо, деритесь за это: тогда вы угодите капитану и будете на его стороне, а не против него.

Я понимал, что в настоящем моем положении мне нельзя было дать лучшего совета, и решился последовать ему. Я большую часть свободного времени проводил вместе с Бобом и горячо полюбил его. Время не пропало даром, потому что я многому уже выучился.

ГЛАВА XVI


По возвращении в Портсмут капитан поехал в адмиралтейство с депешами, а фрегат остался у Спитгеда в совершенной готовности выйти в море.

Я теперь совершенно привык к фрегату и офицерам; советы Боба Кросса много изменили мой буйный характер; я стал бояться капитана и лейтенантов и в то же время приобрел дружбу товарищей.

Старший лейтенант был строгий, но не жестокий человек; рассердясь на кого-нибудь, он целые полчаса делал выговор. Я никогда не видел человека, который бы так много говорил; но если его не прерывали, он был доволен, и наказание тем и оканчивалось. Особенно он сердился, если ему не отдавали должного уважения, и все извинения прерывал коротким: «Молчать, сударь!»

На другой день нашей стоянки у Спитгеда меня послали на берег на баркасе, чтобы привести на фрегат нового мичмана, который никогда еще не бывал в море; имя его было Грин. Он с первого взгляда не понравился мне, потому что у него был горбатый нос и узенькие мышьи глаза. Дорогою он задавал мне множество вопросов, особенно о капитане и офицерах, а я, чтобы позабавить себя и гребцов, рассказывал ему небылицы.

Наконец, когда я описал ему старшего лейтенанта, как совершенного людоеда, он спросил, как же я с ним сошелся?

— Очень просто, — отвечал я, — я масон и он также, а он никогда не сердится на своих братьев, масонов.

— Но почему же он узнал, что вы масон?

— Я сделал ему знаки в первый раз, как он начал бранить меня, и он тотчас перестал; то есть, когда я сделал второй знак, а не при первом.

— Мне бы хотелось узнать эти знаки; покажите мне их.

— Показать их! Нет, ни за что, — отвечал я. — Я вас не знаю. Вот мы и у фрегата!.. Готово! Ну, мистер Грин, я покажу вам дорогу.

Мистер Грин явился к офицерам точно так же, как и я; но он не забыл, что я рассказывал ему о старшем лейтенанте, и случилось, что на третий же день он увидел, как старший лейтенант послал на салинг мичмана, который стал ему противоречить, и через несколько минут потом велел надеть колодки на ноги двум матросам. Грин побледнел, увидя, как уводили матросов, и подошел ко мне.

— Прошу тебя, Кин, покажи мне эти знаки, — сказал он, — я дам тебе все, что хочешь.

— Хорошо, — отвечал я, — мне очень нравится твоя зрительная труба; мне, сигнальному мичману, она будет очень полезна.

— Я с охотою подарю ее тебе, если ты покажешь мне знаки.

— Ну, пойдем вниз, отдай мне трубу, а я покажу тебе знаки.

Грин спустился в каюту и отдал мне трубу. Тогда я тихим голосом сказал ему следующее:

— Помни, Грин, должно осторожнее делать эти знаки, потому что если ты ошибешься, то лучше их не делать совсем: тогда старший лейтенант подумает, что ты хочешь уверить его, что ты масон, между тем как ты никогда не был масоном. Помни, что первый знак должно делать не прежде, как он хорошенько побранит тебя; тогда, выждав немного, ты можешь делать таким образом. Смотри: приложи большой палец к носу и вытяни ладонь прямо перед собою, раздвинув все пальцы. Сделай, как я показал тебе… Хорошо, так! Это есть первое доказательство, что ты масон, но необходимо еще второе. Откровенно скажу тебе, что когда ты сделаешь первый знак, старший лейтенант будет в ужасном гневе в самом деле или притворно и еще более станет бранить тебя; но ты выжди, пока он замолчит, и тогда, смотри, приложи большой палец к носу и по-прежнему раздвинь пальцы и потом приложи большой палец другой руки к мизинцу этой и раздвинь пальцы так же, как у первой. Тогда ты увидишь, какое действие произведет этот знак. Смотри же, не ошибись.

Грин приложил руку, как я показал ему, и скоро в совершенстве выучил свою роль.

Дня через два после этого мистер Грин опрокинул ведро с грязною водою на батарейной палубе, которая только что была вымыта, и палубный донес на него старшему лейтенанту. Мистера Грина вызвали наверх, и старший лейтенант, будучи не в духе, начал, по обыкновению, делать длинный и строгий выговор несчастному мичману.

Грин, помня мои наставления, выждал, пока старший лейтенант замолчал, и потом сделал первый масонский знак, смело смотря в глаза старшему лейтенанту, который отступил назад от удивления при таком неслыханном поступке на военном корабле.

— Что это значит? — вскричал старший лейтенант. — Вы с ума сошли? Только что поступив на службу, вы смеете так вести себя! Знаете ли, что за это вы трех дней не пробудете на фрегате, потому что или я оставлю службу, или вы! Из всех возможных обид, из всех возможных оскорблений это превосходит все, и терпеть это от такого негодяя, как вы! Извольте считать себя под арестом до приезда капитана, которому я донесу о вашем поведении; ступайте сейчас вниз.

Лейтенант замолчал, и тогда Грин сделал ему второй знак, думая что тут-то он поймет его; но, к его удивлению, старший лейтенант еще более взбесился и, призвав боцмана, приказал свести мистера Грина вниз и сковать его.

Бедного Грина тотчас увели, между тем как он не мог прийти в себя от удивления, видя, что масонские знаки не произвели никакого действия. Я, стоя в стороне, восхищался успехом своей шутки, а старший лейтенант скорыми шагами ходил взад и вперед по шканцам, столько же изумленный, как и взбешенный таким дерзким поступком мальчика, который не более недели на службе.

Через несколько времени старший лейтенант сошел вниз, а Боб Кросс, бывший наверху и заметивший мое восхищение при виде сцены, непонятной для него и для других, подошел ко мне и сказал:

— Мистер Кин, по вашим глазам я вижу, что вы смеетесь недаром. Этот глупенький мальчик никогда не осмелился бы так поступить, если бы он понимал, что делает. Не притворяйтесь же невинным и расскажите мне, как это случилось.

Я отвел в сторону Боба Кросса и открыл ему свой секрет; он засмеялся и сказал:

— Ну, мистер Дотт недаром говорил, что вы на все мастер; но знаете ли, что это дело может очень дурно кончиться для бедного Грина. Беднягу выгонят из службы, и он совсем пропадет. Итак, вы позвольте объяснить дело, чтобы оно как можно скорее дошло до старшего лейтенанта.

— Как хочешь. Боб, — отвечал я — Если за такие пустяки выгоняют из службы, то пусть выгонят меня, а не Грина.

— Не бойтесь ничего; старший лейтенант не захочет сделать вам зла, а прочие офицеры еще более вас полюбят, особенно, если я скажу, что вы просили меня рассказать все, чтобы оправдать Грина. Я пойду к доктору и расскажу ему; но, мистер Кин, не называйте это пустяками, или вы поздно узнаете свою ошибку. Во всю мою жизнь мне не случалось видеть такого неуважения к офицеру на военном корабле, и это гораздо хуже бунта.

И Боб Кросс захохотал, вспомня, как Грин делал знаки, и потом пошел к доктору.

Едва Кросс сошел вниз, я не мог утерпеть, чтобы не взглянуть на моего приятеля Грина, и, опустясь по трапу в батарейную палубу, заметил бедняжку с кандалами на ногах и связанными руками, стоявшего на правой стороне между пушками. Он был в таком страхе, что я едва удерживался от смеха. Я подошел к нему в сказал:

— Что это значит, Грин? Что случилось?

— Что случилось? — повторил бедняжка. — Видишь, что случилось.

— Делал ли ты масонские знаки? — спросил я.

— Делал ли? Да, делал. О, что со мною будет!

— Ты, верно, не так делал знаки? Верно, забыл их?

— Я уверен, что делал их так, как ты мне показывал; совершенно уверен.

— Так, может быть, я неверно показал тебе. Впрочем, не бойся; я все объясню старшему лейтенанту.

— Прошу тебя, только избавь меня от беды. Мне не нужно и трубы.

— Хорошо, сейчас, — отвечал я.

Боб Кросс подошел ко мне и сказал, что старший лейтенант требует меня в кают-компанию.

— Не бойтесь, — сказал он, — они сейчас много над этим смеялись, и старший лейтенант больше всех; однако он все-таки порядком побранит вас; вы так и ждите.

— Не сделать ли ему знака. Кросс? — спросил я смеясь.

— Нет, нет; вы и так уж слишком далеко зашли; помните, что я вам говорил.

Я вошел в кают-компанию, и шум затих, когда часовой отворил мне дверь.

— Вы присылали за мною? — сказал и старшему лейтенанту, приняв безгрешный вид.

— Так это вы, мистер Кин, изволили тешиться над Грином и научили его оскорблять и не уважать старших офицеров и еще на шканцах? Что, сударь?

Я не отвечал ему ни слова, но сделал прежалкую мину.

— Потому что мальчик только что приехал на фрегат и не знает своих обязанностей, вы забавляетесь над ним и говорите ему всякие небылицы? Ну, что вы скажете в свое оправдание?

— Мы оба только что приехали на фрегат, и мичманы часто забавляются друг над другом.

— Но ведь вы научили Грина этой дерзости?

— Да, я сказал ему это в шутку; но не думал, что он до того глуп, чтобы поверить мне. Я только сказал ему, что вы масон и что у масонов есть знаки, по которым они узнают друг друга; я слышал, как вы говорили, что вы масон, когда обедал в кают-компании.

— Из этого еще не следует, что вам надо было учить его дерзостям.

— Он просил меня показать ему эти знаки, а я их хорошенько не знаю; так я и показал ему те знаки, которые мы делаем с мистером Доттом.

— Я уж прежде говорил, что вы с мистером Доттом — прекрасная пара. Вас бы стоило поставить на место Грина; во всяком случае, я скажу об этом капитану, когда он возвратится из Лондона. Теперь вы можете идти.

Уходя я принял плачевную физиономию и закрыл глаза руками. Выйдя из дверей, я остановился, но офицеры, думая, что я уже далеко, стали хохотать громче прежнего, и старший лейтенант вместе с ними.

Мистера Грина освободили, сделав ему строгий выговор.

— Вы счастливо отделались, — сказал Боб Кросс. — Не бойтесь, старший лейтенант ни слова не скажет капитану; но смотрите, больше не шалите.

Но через несколько часов случилось происшествие, которое могло иметь более важные последствия.

ГЛАВА XVII


Целый день фрегат окружен был разными лодками, на которых сидели евреи, матросские жены и множество других лиц, желавших войти на фрегат. Смеркалось, ветер свежел, и вода прибывала. Старший лейтенант приказал всем шлюпкам отваливать, но они все еще медлили.

Я взглянул за корму и увидел, что лодка, принадлежавшая торговке, которая была на фрегате, стояла привязанная к шторм-трапу. В ней сидел лодочник и одна из матросских жен, перешедшая сюда из своей лодки в надежде скорее попасть на фрегат, потому что уже недолго оставалось до заката солнца. Лодочник, соскучив ждать, хотел переговорить с торговкою, бывшею на фрегате, и полез по шторм-трапу.

— Ты знаешь, что это не позволено! — кричал я ему.

— Знаю, сударь; но ветер так свеж, что, того и гляди, лодка опрокинется, и вы, верно, не пошлете меня назад; у меня же в лодке есть славные пряники, сударь, и если вам угодно попробовать, потрудитесь спуститься и взять, сколько угодно.

Это похоже было на взятку, и я отвечал:

— Нет, мне не нужно твоих пряников, но ты можешь войти на фрегат.

Лодочник поблагодарил меня и вошел. Подумав немного, я пожелал взять пряники; я спустился по штормтрапу, приказав женщине держать его, и соскочил к ней в лодку.

— Что вам угодно? — спросила она.

— Я пришел за пряниками, которые лежат в лодке, — отвечал я.

— Я сейчас вам достану, — сказал она, — Вы, верно, позволите мне проскользнуть на фрегат, когда лодка будет отваливать. Смотрите, сударь, не раздавите трубки. Дайте мне вашу руку, я старый матрос.

— Не думаю, — отвечал я, смотря на нее. — Она была невысока ростом, недурна собою и слишком молода для того, чтобы быть старым матросом.

Мы должны были перебрать множество разных вещей, чтобы добраться до пряников, которые лежали почти на самом дне лодки; а лодку так сильно качало, что мы стали на колени, чтобы достать корзину. Достав ее, мы, к удивлению нашему, увидели, что во время наших поисков лодка оторвалась, и нас унесло сажен на сто от фрегата.

— Боже мой! Что нам делать? — вскричала женщина. — Кричать бесполезно — нас не услышат; посмотрите, не видать ли где шлюпки?

— Теперь уж стало так темно, что далеко не увидим, — отвечал я, не слишком радуясь своему положению. — Куда ж нас несет?

— Куда? Прямо на Сент-Эленский рейд, если до тех пор лодка не наполнится водою, а, пожалуй, и дальше, если ветер не стихнет. Мы можем смело читать себе отходную..

— Нельзя ли поставить мачту и поднять парус, — спросил я, — и потом как-нибудь направить лодку на берег? Не лучше ли прежде попробовать это, а потом читать отходную?

— Славно придумано, — отвечала женщина. — Вы были бы славным офицером, если б спаслись; но дело в том, дитя, что веслами мы ничего не сделаем при таком волнении, а чтобы поднять парус, как мы поставим мачту, когда лодку так и бросает во все стороны? Если бы мачта была поставлена, и парус поднят, я могла бы направить куда нужно лодку в тихую погоду, но не в такую бурю; для этого нужны руки постарше наших.

— Так что ж нам делать?

— Да сидеть и ждать, что будет дальше, отливать воду из лодки и смотреть, чтоб ее не заливало. По временам мы можем кричать или молиться, есть пряники и селедки или белый хлеб и другие лакомства, что лежат в лодке.

— Прежде всего выкачаем воду из лодки, — сказал я, — в ней до половины налилось; потом поедим, потому что я голоден и озяб, а там уж можем читать себе отходную.

— У нас также будет, что пить; я приготовила было для Джема, думая, что удастся попасть на фрегат. Я обещала ему это, бедняжке, но теперь все равно; завтра нас обоих, верно, не будет на свете.

Женщина вынула из-за пазухи пузырь с вином и налила в кружку; выпив ее, она протянула пузырь ко мне, но я, имея отвращение к вину, отказался.

— Не теперь, — сказал я, — после, пожалуй.

Во время этого разговора сильным ветром и течением нас отнесло далеко от фрегата, и огромные волны заливали нашу лодку, так что я беспрестанно должен был отливать воду. Ночь была темная; мы ничего не могли различить, кроме огней на судах, оставленных. нами далеко за собою, и те казались нам только блестящими точками. Ветер выл, предвещая бурю.

— Мало надежды, что погода стихнет, — сказала женщина. — Нас совсем зальет, если нам не удастся поставить лодку против ветра.

С помощью руля она успела сделать это; тогда лодка стала менее наполняться водою, но ее быстрее понесло течением.

— Ну, теперь немного лучше, хоть нас все-таки вынесет в море, — сказала женщина, — К утру мы будем в проливе, если до того времени нас не зальет, а там что Бог даст. Не хотите ли капельку? — продолжала она, наливая вина в кружку.

Прозябши до костей, я не отказался и проглотил несколько капель; женщина выпила остальное, и скоро вино стало на нее действовать.

— Вот это дело, малютка, — сказала она и начала петь. — Бедный Джем, — продолжала она, — мне жаль его; он думал к вечеру быть навеселе, и я думала уснуть возле него. Теперь он будет совершенно трезв, а я сделаюсь пищею для рыб; на холодной постели придется мне лежать поутру. Передай мне пряники, дитя; чем больше мы будем есть, тем меньше будет в нас места для соленой воды. Ветер и волны трусы; они бегут в страхе от большого корабля; но когда им попадается маленькая лодка, как наша, они гонят и топят ее, как будто считая нас верною добычею. — В это время волна плеснула в лодку. — Да, это ваше дело. Что ж, топите лодку, трусы, в ней только женщина и мальчик. Бедняжка Джем, он будет жалеть обо мне, а еще более об водке; но что ж делать? Выпьем еще.

— Ты пусти меня на руль, — сказал я, заметя, что она выпустила его из рук, — или нас опять понесет боком.

Я стал править рулем, между тем как она снова взялась за пузырь.

— Выпейте еще, — сказала она, протягивая мне кружку, — хуже не будет.

На этот раз я был с нею согласен, потому что промок насквозь, и ветер продувал меня до костей; я выпил несколько капель вина и продолжал править рулем. Волнение делалось больше и больше, и, не будучи опытным моряком, я видел, что лодке недолго остается существовать.

Между тем женщина начинала терять чувства. Я прежде предвидел это и просил ее отливать воду из лодки; она машинально повиновалась и запела какую-то заунывную песню.

В это время я сам не мог понять своих чувств, так они были смешаны; помню только, что над всеми преобладало чувство самосохранения и надежды. Я думал о матушке, о тетушке Милли, о капитане Бриджмене, капитане Дельмаре и Бобе Кроссе; но мысли эти так же быстро уносились, как нес нас ветер, и я слишком занят был управлением рулем, чтобы мог свободно собрать свои мысли.

Женщина снова взялась за пузырь с вином и потом передала мне; но я отказался. С меня было довольно, а для нее уж слишком много, так что после нескольких усилий отливать воду она упала навзничь, разбив трубки и все, случившееся возле, и не говорила более ни слова.

Прошло уже более четырех часов с тех пор, как нас унесло от фрегата; ветер был так же свеж, а волнение становилось сильнее и выше; но я держал лодку прямо против ветра, и волны менее в нее плескали. Однако мне казалось, что она более и более погружалась, так что через несколько времени я увидел, что необходимо отлить воду. Оставя руль, я нашел, что лодка до половины наполнена водою, и стал отливать ее фуражкою, проклиная женщину, которая лежала без чувств в минуту такой опасности.

Я успел отлить большую часть воды, хотя это была нелегкая работа, потому что лодка, поворотясь боком к ветру, наполнялась водою от ударов волн. Я снова взялся за руль, поставил лодку против ветра и продолжал держаться таким образом более двух часов. Вдруг полил проливной дождь, и ветер завыл сильнее прежнего; но тут я удостоверился, что ничто не может быть лучше портсмутских лодок. Однако положение это становилось тяжелым для четырнадцатилетнего мальчика; зубы мои стучали от холода, меня бросало из стороны в сторону; темнота становилась ужасною, и я мог различать только белую пену волн, со стоном разбивавшихся о мою лодку.

Были минуты, в которые я готов был предаться отчаянию, ожидая неминуемой смерти; но бодрость и надежда поддерживали меня. Через несколько часов должно было взойти солнце, и с каким нетерпением и тоскою ожидал я рассвета! Я по-прежнему старался держать лодку против ветра; но волнение было сильнее прежнего, и волны плескались в лодку.

Я опять оставил руль и начал отливать воду: я озяб и ослаб, но это движение помогло мне. Напрасно старался я разбудить женщину; вынув у нее из-за пазухи пузырь, я нашел его до половины пустым и, выпив вина, ощутил в себе новую бодрость и силу. После этого я съел кусок хлеба и сел на руль в ожидании рассвета.

Тихо-тихо взошло, наконец, солнце; но оно взошло, и я чувствовал себя почти счастливым. Мне было страшно в темноте, когда я думал о своем положении, и я с восторгом следил за блестящим светилом, поднимавшимся над горизонтом. Я осмотрелся кругом; за кормою синело что-то, похожее на землю: то был остров Байт. Во время дождя ветер переменился и нес нас к берегам Франции.

Дрожа от холода и сырости, утомленный долгим бдением, я устал править рулем и чувствовал себя счастливым с возвращением дня. Я взглянул на свою спутницу; она спала крепким сном, положив голову на корзину с трубками; чепчик на ней был смят и вымочен, и помятые ленты его плавали в воде, которая переливалась из стороны в сторону на дне лодки, качаемой волнами; волосы упали ей на лицо, почти закрывая все черты его; она лежала неподвижно, без дыхания, так что я подумал, не умерла ли она в продолжение ночи. Волнение уменьшилось, и при лучах утреннего солнца те же самые волны, которые казались столь страшными в темноте, как будто играли передо мною.

Я почувствовал голод и, вынув из корзины соленую рыбу, разорвал ее на части зубами; я продолжал осматриваться кругом в надежде увидеть какой-нибудь корабль, но нигде ничего не было видно. Напрасно старался я разбудить свою спутницу, толкая ее ногою; она повернулась навзничь, и волосы, упав с лица, открыли черты молодой и прекрасной женщины, которой, казалось, не более двадцати или девятнадцати лет.

Какмолод я ни был, мне стало жаль, что такая прекрасная женщина, — потому что она все же была прекрасна, несмотря на беспорядок своей одежды, — находилась в таком жалком положении. Я схватил пузырь с вином, думая бросить его в воду, но остановился, вспомнив, что ночью он, вероятно, спас мне жизнь и может еще быть полезным. Я не хотел изменять направления лодки, хотя нас быстро несло от берегов. Не скажу, чтобы я считал себя совершенно несчастливым; я находил положение свое несравненно лучшим прежнего. Солнце сияло светло, и я чувствовал теплоту его, Я и не думал о погибели, — смерть была далеко от моих мыслей, в пище не было недостатка, а какой-нибудь корабль мог без труда взять нас, однако все-таки я молился усерднее обыкновенного.

ГЛАВА XVIII


Около полудня ветер стал стихать, и волнение уменьшилось. Мне пришло на мысль, что теперь легко поставить мачту и поднять парус, и я стал снова будить мою спутницу. После нескольким усилий я удостоверился, что она жива.

— Молчи, Джем, — сказала она, не открывая глаз. — Еще нет пяти склянок.

Я дал ей несколько толчков; она вскочила и дико стала осматриваться кругом.

— Джем, — сказал она, протирая глазе и осматриваясь. кругом, как будто что-то припоминая. Вдруг она вскрикнула и закрыла лицо руками.

— Я думала, что это сон, и хотела все рассказать за завтраком Джему, — сказала она печально, — но я ошиблась. Что со мною будет? Мы погибли, погибли!

— Пока еще нет, но, верно, погибли бы ночью, если бы я был в таком же положении, как ты, — отвечал я. — Мне тяжело было управиться с лодкою.

— Правда, — сказала она, — Бог да простит меня, несчастную! Что подумает Джем и что он скажет, когда увидит, как я отделала свой новый чепчик.

— Разве ты уже уверена, что непременно увидишь Джема, и что тебе нужен будет твой новый чепчик? — спросил я.

— Правда ваша, утонуть все равно в каком чепчике. Но где же мы теперь находимся?

— Я сейчас видел здесь землю, — сказал я, показывая за корму. — Волнение стихло; можно поставить мачту и поднять парус.

Женщина встала на ноги.

— Да, — сказала она, — поставим мачту. Ночью при темноте и волнении я ничего не могла делать, но теперь могу. Вот что значит день для такой трусихи, как я; я боюсь только темноты. Надо поднять парус, а то нас никто не увидит — Что вы сделали с пузырем?

— Бросил его в воду, — отвечал я.

— И вы это сделали в такую сырую и холодную ночь? Вы хорошо поступили, не так, как я. О, это вино, вино, я бы желала, чтобы его совсем не было на свете, но теперь уже поздно. Когда я только что вышла за Джема Персона, никто не мог убедить меня, чтобы я пила, даже сам Джем, которого я так любила. Теперь вместо того, чтобы ссориться со мною, как прежде, за то, что я не пью, он сердится, что я пью слишком много. Помогите же мне поставить мачту. Держите кливер. Джем часто говорил, что, не будь я женщина, из меня вышел бы славный матрос.

Мы успели поставить мачту и подняли парус. Спутница моя стала править рулем, сказав мне:

— Я умею хорошо править; теперь же день, и я выспалась. Вы устали, ложитесь и усните, теперь все хорошо, мы идем к берегу.

В самом деле, она держала довольно круто к ветру, и мы шли по три или четыре мили в час. Мне не хотелось спать; я стал отливать воду из лодки и привел в порядок корзины и ящики. Потом, осмотрясь кругом, не видно ли где корабля, сел и стал разговаривать с моею спутницей.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Пегги[60] Персон. Бог простит меня бедную, что я так люблю вино.

— Отчего же теперь ты любишь вино, тогда как выходя замуж не могла на него смотреть?

— Все это сделалось по капельке. Джем, бывало, посадит меня к себе на колени и просит проглотить каплю, чтоб угодить ему, я и исполню его просьбу; и сначала я хворала от этого, а потом уж привыкла. А иногда в сырую погоду стоим на пристани с другими женщинами и, завернув руки в передник, ждем шлюпки с корабля. Другие пьют вино и меня попотчуют; так оно и пошло. Потом Джем просил меня принести ему вина на корабль, и я пила вместе с ним; но погубило меня то, что раз я услышала кое-что о Джеме, когда он был в Плимуте. Меня взяла ревность, и тогда в первый раз я напилась допьяна. После этого так и пошло. Скажите, что случилось ночью? Погода была очень дурна?

Я рассказал ей все, что случилось, и каким образом я старался разбудить ее.

— Я заслужила, чтобы вы меня прибили, — сказала она. — А вы славный, бравый мальчик; если Бог даст, что мы воротимся на «Каллиопу», я вас расхвалю на славу.

— Я не нуждаюсь в похвалах, — отвечал я.

— Не будьте так горды: мое доброе словечко может пригодиться. На фрегате будут высоко о вас думать. Доброе имя не безделица; вы еще ребенок, а уж молодец хоть куда, и это узнают все матросы и офицеры.

— Прежде подумаем, как попасть на фрегат, — отвечал я, — нам еще далеко до него.

— Теперь уж бояться нечего. Если мы не встретим никакого корабля, то завтра поутру где-нибудь пристанем к берегу. Кажется, больше не будет дурной погоды.

— Что это? — сказал я, показывая за корму. — Как будто какое-то судно.

— Да, — отвечала Пегги, — оно идет из пролива; поворотим на другой галс и будем держать к нему.

Мы поворотили и через три часа были близко от судна; я закричал, когда оно стало подходить ближе, но нас никто не видел и не слышал. Мы снова стали кричать, будучи у него под ветром. Человек подошел к борту и приказал нам положить право на борт, но в то же время судно ударилось о нашу лодку и разломало ее. Мы держались у борта, между тем как лодка наполнялась водою, и когда матросы вытащили нас на палубу, она перевернулась и уплыла за корму.

— Чего вы смотрите? — сказала Пегги Персон, стряхивая юбку, замоченную до колен. — Нарисуйте глаза на своем бриге, если у вас их нет. Вы утопили лодку с отличными селедками, яйцами и хлебами, которые пригодились бы после долгого крейсерства. Мы думали заплатить вам ими, а теперь везите нас даром.

Шкипер, бывший наверху, заметил, что я в офицерском мундире. Он спросил меня, каким образом мы очутились в таком положении, и я в нескольких словах рассказал ему все, что случилось. Он шел из Кадикса в Лондон и обещал, где мы захотим, высадить нас на берег Темзы, но не в другом месте, потому что боялся потерять ветер.

Я рад был как-нибудь добраться до берега и просил его высадить нас у Ширнеса, ближайшего местечка к Чатаму; потом сошел в каюту и заснул крепким сном.

Здесь можно заметить, что часовой на фрегате видел, как я спустился по шторм-трапу в лодку, и когда возвратился лодочник и заметил, что его лодку унесло, обо мне стали беспокоиться не на шутку. Было слишком темно, чтобы послать за нами шлюпку, но на другое утро об этом донесли начальнику порта, который отрядил за нами куттер.

В первый день куттер держался около самого берега и только на другой день утром, когда уже я взят был на бриг, отошел далее; но увидя нашу лодку, плывшую дном кверху, возвратился назад и донес об этом начальнику порта и капитану Дельмару.

Проснувшись на другое утро, я вышел наверх и увидел, что ветер совсем стих, и начинало штилеть. Пегги Персон также была наверху; она вымылась, причесалась, разгладила ленты своего чепчика и была точно очень недурна собою.

— Мистер Кин, — сказала она, — я в первый раз услышала ваше имя, когда вы сказали его здесь шкиперу. Вы наделали мне бед. Не знаю, что скажет Джем Персон, когда вы воротитесь, убежав с его женою; не лучше ли мне отправиться вперед и объяснить ему, как было дело?

— Да, теперь ты смеешься, — отвечал я, — а ночью не смеялась.

— Потому что тогда было не до смеха. Вы спасли мне жизнь; если бы меня унесло одну, мне бы не видать больше берега. Знаете, — продолжала она с какою-то торжественностью, — я поклялась никогда больше не пить и надеюсь, что Бог даст мне силы сдержать клятву.

— Я очень рад за тебя, — сказал я.

— Когда я только вспомню о прошедшем, то чувствую отвращение от вина. Верно, Джем не станет принуждать меня; я никогда более не стану носить ему вина на фрегат: это решено. Пусть он бранит меня, бьет, хоть этого он никогда еще не делал, я ни за что не буду; а если он будет трезв потому, что нечем будет напиться, мне нетрудно будет сдержать свою клятву. Вы не знаете, как я сама презираю себя; и хотя кажусь веселою, но готова плакать, как дитя, о моей слабости и безрассудстве.

— Мне кажется странным слышать от тебя это. На лодке я считал тебя совсем другою женщиною.

— Мистер Кин, женщина, которая пьет, для всего потеряна; я часто об этом думала и иногда исправлялась. Пять лет назад я была лучшею девушкою в школе; я носила медаль за хорошее поведение, и мне было поручено смотреть за другими. Мне казалось, что я буду так счастлива с Джемом; я так любила его и до сих пор люблю. Я знала, что он любит вино, но никогда не думала, что он заставит меня пить. Я думала его исправить и теперь с помощью Божиею исправлю; и не только его, но и себя.

Здесь я замечу, что Пегги Персон сдержала свое слово и даже со временем успела излечить своего мужа от страсти к вину.

На четвертый день вечером мы пришли к Нору. У меня было в кармане четыре соверена, и этого было слишком довольно, если бы даже я захотел увидеться с матушкою.

Поблагодарив капитана, мы с Пегги сели в шлюпку, и я дал матросам полкроны на водку.

Выйдя на берег в Ширнесе, я дал гинею Пегги, пожелав ей счастливого пути в Портсмут, а сам отправился в Чатам к матушке.

Был девятый час вечера, и стало совершенно темно, когда я подошел к дому. Лавка была заперта с улицы, и я обошел кругом. Дверь была притворена, и я взошел в маленькую залу, не встретя никого.

Я услышал, что наверху кто-то рыдал; мне тотчас пришло на мысль, что матушку кто-нибудь известил о моей смерти. На столе в зале горела свеча, и возле нее лежало распечатанное письмо. Я взглянул на подпись; оно было от капитана Дельмара. Свеча нагорела, я поднес к ней письмо и прочел следующее:


«Милая Арабелла!

Приготовься услышать печальное известие, которое для меня тем чувствительнее, что я сам должен сообщить его тебе. Случилось ужасное происшествие, и, описывая его, я боюсь за тебя. Ночью 10 числа Персиваль был в лодке, которую вдруг оторвало от фрегата порывом ветра; было темно, и об этом несчастье узнали тогда уже, когда всякая помощь была бесполезна.

На другой день адмирал послал куттер искать лодку, которую ветер должен был вынести в море; в этой лодке была женщина и наш бедный мальчик. Увы, лодку нашли опрокинутою вверх дном, и нет сомнения, что наше бесценное дитя погибло.

Я глубоко сожалею о его потере; не только из любви к тебе, но я полюбил его за его добрые качества и часто сожалел, что не могу при всех дать полную свободу моим чувствам, как отец.

Знаю, что я ничем не могу облегчить твоей скорби; но ты принесла для меня столько тягостных жертв, что для тебя я готов сделать все, что в моей власти.

Не грусти, милая Арабелла, и безмолвно покорись воле Небесной. Я сам тяжело страдаю; потому что, . если бы он был жив, клянусь, что я, хотел сделать для него гораздо более, чем обещал тебе. Он был бы славным моряком, если бы Богу угодно было; но ему суждено было иное, и мы должны покориться воле Всевышнего. Вспомни, что у тебя есть верный и преданный друг.

Персиваль Дельмар»


— Так вот что, — подумал я и, сложив письмо, спрятал его в карман. — Однако эта неожиданность так поразила меня, что я должен был сесть, чтобы прийти в себе. Через минуту я вынул и снова прочел его. Итак, он мой отец и любит меня, но не смеет обнаружить своих чувств и хочет сделать для меня более, чем обещал моей матушке.

Я сложил письмо, горячо поцеловал его и спрятал в карман. Теперь, — подумал я, — что мне делать? Матушка станет требовать у меня это письмо, но никогда его не получит; ни слезы, ни ласки, ни угрозы не заставят меня с ним расстаться. Что ж мне делать? Никто меня не видел, никто не знает, что я здесь был. Я отправлюсь и прямо явлюсь на фрегат, это самый лучший план.

Я так занят был своими мечтами, что не слышал, как кто-то сходил вниз по лестнице, до тех пор, пока уже было поздно уйти. Мне пришло на мысль спрятаться. По походке я узнал, что это бабушка. Подумав немного, я задул свечу и стал в позицию: подняв одну руку вверх, другую протянув в сторону, открыв рот и выпучив глаза, я ожидал бабушку. Она сошла, увидела меня, вскрикнула и без чувств упала на пол; свеча, выпав у ней из рук, потухла; я перескочил через бабушку и, выбежав из дверей, очутился на улице.

ГЛАВА XIX


Я скоро вышел из Чатама на большую дорогу; мне не хотелось, чтобы кто-либо знал, что я был в этом городе, и потому я старался скорее от него удалиться. Я шел к Гревзенду и прибыл туда около девяти часов. За несколько шиллингов дилижанс довез меня до Гринвича, а к рассвету я был уже в столице.

Я тотчас осведомился, когда дилижанс отходит в Портсмут и узнал, что не прежде девяти часов.

Как ни хотелось мне посмотреть Лондон, но я рассуждал, что мне необходимо спешить в Портсмут. В семь часов вечера я приехал туда и, наняв лодку, около восьми явился на фрегат.

Легко себе представить, что мое неожиданное появление всех удивило. Старший лейтенант послал шлюпку на берег известить капитана о моем возвращении, и Боб Кросс успел пожать мне руку, соскакивая в гичку.

Я рассказал свои приключения офицерам, умолчав, однако, что был в Чатаме. Персон пришел расспрашивать меня о своей жене, а скоро возвратился на фрегат и Боб Кросс, сказав, что капитан приказал прислать меня к нему завтра поутру.

Мне хотелось посоветоваться с Бобом Кроссом перед свиданием с капитаном. Я сказал ему это, и он просил меня выйти наверх около десяти часов, когда почти все офицеры обыкновенно спали.

Была прекрасная, светлая ночь, и когда мы остались одни, я рассказал ему все, что случилось, не умолчав и о содержании письма, которым я завладел. Потом я спросил его, как мне теперь действовать, когда я уже убежден, что я сын капитана.

— Мистер Кин, вы очень хитро поступили, и вам надо беречь это письмо пуще глаза; не знаю, куда бы нам его спрятать, но думаю, что лучше всего зашить в кожаный мешочек и носить на шее. Но, мистер Кин, смотрите, никому об этом ни слова; на меня можно положиться, но более никому не доверяйте. Капитану также ничего не говорите; делайте вид, будто вы по-прежнему ничего не знаете, а то, пожалуй, если он узнает, что тайна в ваших руках, то вас же возненавидит. Он никогда бы не признал вас своим сыном, если бы не был убежден, как и все мы, что вы на том свете; так будьте с ним почтительны и осторожны по-прежнему. Берегите письмо только на случай какой-нибудь крайности. Если матушка станет подозревать вас, разуверьте ее. Бабушка будет божиться, что видела вашу тень; матушка может думать иначе, но ничего не в состоянии будет доказать; она не посмеет сказать капитану, что подозревает вас в похищении письма, и через несколько времени все само собою забудется.

Я обещал следовать советам Боба Кросса, и мы расстались.

Утром я съехал на берег к капитану. Он принял меня довольно холодно и сказал:

— Мистер Кин, вы были в большой опасности. Как вы приехали назад?

Я отвечал, что судно, которое спасло меня, шло в Лондон, и что я приехал оттуда в дилижансе.

— А я думал, что нам уж не придется с вами увидеться, и написал к вашей матушке, извещая ее о вашей смерти.

— Вы уже написали? — спросил я. — Это убьет ее.

— Со следующей почтой я напишу, что вы спасены.

— Благодарю вас, — отвечал я. — Более ничего не прикажете?

— Ничего, мистер Кин; вы можете ехать на фрегат и вступить в свою должность.

Я поклонился и вышел из комнаты; сойдя вниз, я увидел, что Боб Кросс ожидал меня.

— Ну, что? — сказал он, уходя вместе со мною.

— Холоден по-прежнему, — отвечал я, — велел мне ехать на фрегат и вступить в свою должность.

— Я знал это, — сказал Боб, — трудно сказать, из чего сделаны эти вельможи. Но делать нечего, с вас пока довольно вашей тайны!

— Его тайны, — отвечал я, кусая губы, — которую я буду хранить или нет.

— Будьте хладнокровнее, мистер Кин; вы свое возьмете, если только не будете горячиться; пусть он играет со своими картами, а вы с вашими. Так как вы знаете его карты, а он ваших не знает, то вы же должны, наконец, выиграть, если только будете осторожны.

— Правда твоя, Кросс, — сказал я, — но ты забываешь, что я не более, как мальчик.

— Вы хоть и мальчик, мистер Кин, но у вас не глупая голова на плечах.

— Надеюсь, что нет, — отвечал я. — Но вот мы и у шлюпки?

— Да, и если я не ошибаюсь, вот Пегги Персон.

— Ну, Пегги, каково вы крейсировали с мистером Кином?

— Да кроме него ни с кем бы не согласилась путешествовать. Мистер Кин, позвольте мне съездить на фрегат повидаться с мужем?

— Хорошо, Пегги, — отвечал Кросс, — старший лейтенант, верно, не откажет тебе в этом после того, что случилось, да и сам капитан Дельмар, как он ни суров. Джем будет очень рад тебя видеть; ты не знаешь, как он тосковал о тебе. Он даже выпросил платок у капрала утирать слезы.

— Я думаю, скорее он выпросил бутылку рома у комиссара, — отвечала Пегги.

— Помни свое обещание, Пегги, — сказал я.

— Помню, мистер Кин; клянусь вам, что с тех пор, как я рассталась с вами, я не взяла в рот ни капли вина, хотя у меня в кармане был целый соверен.

— Хорошо; смотри же сдержи свое слово.

— Сдержу, мистер Кин, и кроме того, буду любить вас, пока жива.

Мы пристали к борту фрегата, и скоро Пегги была в объятиях мужа. Старший лейтенант ласково сказал ему:

— Персон, ты не будешь нужен наверху до обеда; ступай вниз с женою.

— Вы добрый джентльмен, — сказала Пегги старшему лейтенанту.

Пегги сдержала свое слово; она столько насказала о моей смелости и присутствии духа, о своем страхе и бесчувственности, о том, как целую ночь я один правил рулем, что на фрегате все стали уважать меня, и рассказ этот дошел до офицеров; старший лейтенант рассказал все капитану, а капитан — начальнику порта. Без сомнения, Пегги Персон оказала мне большую услугу, потому что на меня уже перестали смотреть, как на новичка.

— Ну, сударь, — сказал Боб Кросс — Пегги Персон говорит, вы нисколько не испугались.

— Рассказы Пегги Персон для меня совершенно бесполезны.

— Как знать, чего не знаешь, мистер Ким; мышь может помочь льву, так говорится в басне.

— Где ты выучил басни, Кросс?

— Я сейчас расскажу вам. Когда-то я знал малютку, которая обыкновенно садилась ко мне на колени и читала мне свои басни; и я слушал, потому что любил ее.

— А теперь она уж не читает?

— О нет, она уж стала большою, теперь она вся покраснеет. Но Бог с нею и с баснями. Я уже сказывал вам, что Пегги Персон донесла об вашем поведении, как говорится на службе. Знаете ли, что в тот же самый день я слышал, как старший лейтенант говорил об этом капитану, и если бы вы видели, какая гордость выражалась на лице капитана, хотя он старался принять равнодушный вид. Я все смотрел на него, и он как будто хотел сказать: это мое дитя.

— Что ж, если это нравится ему, я заставлю его еще более мною гордиться, — отвечал я.

— Непременно, мистер Кин; заставьте его гордиться вами.

И я не забыл советов Кросса, как читатель увидит впоследствии.

Я написал к матушке обо всем, что со мною случилось, но умолчал о бытности моей в Чатаме. Я уверил ее, так же как и капитана, что бриг привез меня в Лондон. Письмо мое дошло до нее через день после письма капитана Дельмара, в котором он извещал ее о моем спасении.

Через несколько дней я получил от матушки ответ, в котором она благодарила Бога за мое спасение и описывала, как она грустила и плакала обо мне. Письмо оканчивалось следующими словами:


«Странно, что вечером 15 числа, когда я была в постели, в слезах, только что получив известие о твоей смерти, твоя бабушка сходила вниз и говорит, что видела в зале твой призрак. Верно, она что-нибудь в самом деле видела, потому что я нашла ее без чувств на полу. Быть может, она испугалась по пустому, однако я не знаю, что подумать, потому что некоторые обстоятельства показывают, что кто-то был в доме. Мне кажется, не видела ли она твоего двойника».


Я вполне уверен был, что матушка подозревала меня в похищении письма. В ответ к ней я писал, между прочим, что я не был в Чатаме, и это легко доказать, спросив у шкипера и матросов брига, который меня спас. Бабушка, верно, испугалась своей же тени. Мысль, что я приходил к вам в дом и ушел, не увидясь с вами, слишком нелепа; бабушка выдумала всю эту сказку, потому что ненавидит меня и хочет, чтобы вы также перестали меня любить.

Не знаю, поверила ли мне матушка, но более она об этом не писала. Однако через несколько дней я получил письмо от тетушки Милли, в котором она с насмешкою рассказывала ту же самую историю, прибавляя, как бабушка божилась, что видела меня или мою тень. «Сначала мы думали, что это был твой призрак, но с тех пор, как пропало письмо от капитана Дельмара к твоей матушке, стали предполагать, что ты был здесь и взял его. Ты, верно, не скроешь от меня, милый Персиваль, если ты сыграл эту шутку с бабушкою; ты знаешь, что на меня можно положиться».

Но в этом случае я не нуждался в советах тетушки. Я написал ей, как меня удивляет то, что бабушка выдумывает такие пустяки, и доказывал положительно, что был в Лондоне в то время, когда думали видеть меня в Чатаме.

Я знал, что тетушка старается выведать у меня истину по просьбе матушки, но понимал всю важность своей тайны, чтобы вверить ее кому-либо. С этих пор не было больше помину о письме. Мне кажется, что, наконец, стали предполагать, что письмо было выброшено куда-нибудь служанкою, и что бабушка сама не знала, чего испугалась. Предположение это подтверждалось еще тем, что служанка, пользуясь печалью матушки, выходила поболтать с соседками и потом уверяла, что ни одна душа на могла войти в комнату, потому что она не выходила из передней. Кроме того, всем казалось совершенно неправдоподобным, чтобы я, будучи в Чатаме, никем не был узнан.

Бабушка качала головою и не сказала ни слова, но тетушка Милли утверждала, что, будь я в Чатаме, я непременно зашел бы к ней. По ее мнению, служанка, прочитав письмо, оставленное на столе, показала его своим приятельницам, и кто-нибудь, желая повредить матушке, удержал его у себя.

Кажется, что матушка согласилась, наконец, с этим мнением, хотя оно нисколько не было для нее утешительным. Она не смела ничего открыть капитану Дельмару и каждый день ожидала предложения получить свое письмо за известную сумму. Но никто не делал предложения, потому что письмо было зашито Бобом Кроссом в кожаный мешочек, который я носил на шее и берег, как сокровище.

ГЛАВА XX


Хотя мне остается еще так много рассказывать, что я умалчиваю даже о большей части своих сослуживцев, однако я посвящу одну главу подробнейшему описанию тех, с которыми я чаще других имел дело на фрегате.

Я уже много говорил о капитане Дельмаре, но должен описать его еще подробнее. Видно было, что в молодости он был прекрасный мужчина; даже и теперь, когда ему было около пятидесяти лет, и на голове и усах стали появляться седые волосы, он был все еще недурен собою, высок и строен, с большими голубыми глазами и правильными чертами лица.

Все его движения были как будто рассчитаны, но вместе с тем тихи и величественны. Если он обращался к кому-нибудь, то всегда медленно, и в движениях его не было никакой живости. Даже в безделицах он соблюдал этикет с точностью испанского идальго и во всех словах и поступках показывал, что помнит свое знатное происхождение.

Никто, кроме меня, быть может, не дозволял себе даже думать, чтобы можно было иметь с ним в обращении малейшую вольность; но хотя в поступках его и заметна была гордость, то была гордость знатного дворянина, который уважал себя и хотел, чтобы его уважали другие.

Правда, что иногда смеялись над его необыкновенною точностью, но смеялись исподтишка, шепотом. Что же касается до его познаний как моряка и офицера, то они были всем известны с отличной стороны. Долгая привычка командовать заставила его свыкнуться со всеми обязанностями морского офицера, и он вполне достоин был командовать одним из лучших фрегатов королевского флота.

Что касается до его характера, то я хочу сказать только одно: что его слишком трудно было понять. Конечно, он никогда не дозволил бы себе поступка, недостойного дворянина, но он до того был скрытен, что невозможно было разгадать его настоящих чувств. Иногда только, но очень редко, он давал им некоторую свободу, но и то на одну минуту, и потом делался сдержаннее прежнего.

Правда, он был самолюбив; но кто же не заражен самолюбием? И знатным оно еще простительнее, потому что все льстит им. Легко было обидеть его гордость; но зато он презирал грубую лесть, и я уверен, что на фрегате он менее всех уважал низкопоклонного мистера Кольпеппера. Таков был благородный капитан Дельмар.

Мистер Гипслей, старший лейтенант, был широкоплечий, невидный мужчина, но он считался славным моряком, лихим лейтенантом и добрым человеком. Одного только он не любил — чтобы ему противоречили; молчание было лучшим средством утолить его гнев.

Он был, как говорят моряки, настоящим корабельным домовым, то есть очень редко съезжал на берег и на берегу всегда беспокоился о том, как бы попасть скорее на фрегат. Он был вежлив, но не короток с сослуживцами и чрезвычайно почтителен с капитаном. Никакой другой офицер так не сошелся бы с капитаном Дельмаром, как мистер Гипслей, который хотя иногда и роптал, что его не повышают, но вообще был ко всему очень равнодушен.

Команда любила его, как всегда любит постоянных офицеров. Ничего нет неприятнее для матросов, как служить с офицером, которого, по их выражению, никогда не знаешь, где найти.

Второй и третий лейтенанты, мистер Персиваль и мистер Веймис были молодые люди хороших фамилий и допускались до некоторой короткости с капитаном Дельмаром; оба они были прекрасно образованы, считались хорошими морскими офицерами и кротко обращались с подчиненными.

Мистер Кольпеппер, комиссар, предмет моей ненависти, был низкий, ползающий, кланяющийся мошенник. Штурман мистер Смит был тихий и кроткий человек и знаток своего дела.

Мистер Тоск, поручик морского полка, был совершенное ничтожество в красном мундире. Доктор был высокий, щеголеватый джентльмен, живой и веселый, знавший отлично свое дело.

Товарищи мои были большею частью молодые люди хороших фамилий, исключая Дотта, который был сыном отставного офицера, и Грина, отец которого был сапожником в Лондоне. Я не стану терять напрасно времени на их описание; они явятся в своем месте. Теперь же буду продолжать мой рассказ.

Обыкновенно позволяют мичманам забирать вина и провизии более, чем им следует, с тем, чтобы потом они платили комиссару за излишек; но мистер Кольпеппер, будучи самым неприятным и несносным стариком, не хотел нам этого позволить. У нас никогда не было вдоволь ни вина, ни провизии для обеда, и часто мы терпели недостаток в свечах.

Мы жаловались старшему лейтенанту, но он не расположен был помочь нам. Он сказал, что нам идет порция, более которой мы не можем требовать; что много вина пить вредно, а что свечи только заставляют сидеть нас долее вечером, вместо того, чтобы спать. Тогда возгорелась страшная война между мичманами и мистером Кольпеппером.

Но ничто не помогало; он редко доверял кому-либо, всегда сам был при раздаче провизии и вина; неудивительно, что он слыл богатым. Единственные люди, с которыми он был вежлив, были старший лейтенант и капитан.

Перед капитаном он весь превращался в покорность; все счеты он представлял ему с низкими поклонами и этим много выигрывал, набивая помаленьку свой карман.

Мы уже с неделю находились в море и шли к острову Мадере, к которому надеялись подойти на следующее утро. Назначение наше еще оставалось тайною; капитан имел депеши, которые должен был распечатать, пройдя остров.

Погода была теплая и ясная, и ветер стихал, когда при закате солнца с салинга закричали, что видят землю в сорока милях перед носом. Я по-прежнему был сигнальным мичманом и в это время стоял на вахте, которая должна была кончиться в полночь.

Мне пришло в голову, как бы сыграть какую-нибудь штуку с мистером Кольпеппером; мичманы часто предлагали выдумать что-нибудь подобное, но в настоящем случае я не хотел иметь товарища. Томушка Дотт часто изобретал что-нибудь, но я всегда отказывался, считая секрет тогда только секретом, когда он известен не более, как одному лицу. Я даже не хотел советоваться с Бобом Кроссом, зная, что он станет меня отговаривать.

Я уже прежде заметил, что мистер Кольпеппер носит белокурый парик, и зная его скупость, уверен был, что у него один только и есть на фрегате. И так, избрав парик предметом моего мщения, я решился исполнить свой план в ту же ночь, как мы подходили к острову Мадере.

В полночь дудка боцмана вызвала новую вахту наверх. Лейтенант еще одевался, и в каюте у него горела свеча. Я тихонько спустился вниз и незаметно проскользнул в кают-компанию.

Свеча в каюте лейтенанта горела довольно ярко. Ночь была жаркая, и офицеры спали в своих каютах, отворив настежь двери. Я без труда добрался до комиссара и, тихонько утащив у него парик, пробрался в свою каюту и стал думать, что мне делать со своею добычею.

Бросить ли его за борт, забить ли в помпу или положить в матросский котел, чтобы на другой день он сварился к обеду в горохе; или не бросить ли его за перегородку, где держали поросят?

Между тем как я оставался в раздумье, вахтенный мичман сошел вниз, и видя что все тихо, снова вышел наверх.

Наконец, все еще ни на что не решаясь, я выглянул из дверей своей каюты и заметил, что часовой у кают-компании крепко спал, сидя на сундуке. Я тотчас понял, что он в моей власти и что его нечего бояться; тогда мне пришла в голову мысль: сжечь комиссаров парик. Я тихо подошел к фонарю, возле которого спал часовой, снял его с крючка и отправился в свою каюту, считая это лучшим местом для исполнения своего плана. Парик прекрасно обгорел со всех сторон, между тем, как я держал его над свечою.

Сделав такое прекрасное дело, я повесил фонарь на место; и найдя дверь в кают-компании не запертою, тихонько вошел, положил на место парик, прошел мимо часового, который все еще спал, и отправился в свою койку, чтобы в ней раздеться; но я совсем позабыл об одном, и мне скоро это напомнили. Я услышал голос вахтенного офицера, говорившего с часовым у кают-компании.

— Часовой, отчего пахнет гарью?

— Не могу знать, — отвечал часовой, — я сейчас послал за капралом.

Запах, постепенно распространяясь по палубам, делался сильнее и сильнее. Вахтенный лейтенант сошел вниз и тотчас заключил, что загорелось в ахтерлюке, потому что запах в самом деле становился необыкновенно сильным.

Старший лейтенант в одну минуту был наверху и, приказав вахтенному офицеру вызвать барабанщика и бить тревогу, побежал уведомить капитана.

Барабанщик в ту же минуту выбежал наверх и, прицепив барабан, забил тревогу.

Все пробудилось при звуках барабана, зная, что случилось что-нибудь необыкновенное, и у каждого люка послышались боцманские свистки.

В это время кто-то из вахтенных матросов закричал, что фрегат горит, и жилая палуба представила сцену шума и смятения.

Ничто не может быть ужаснее, как пожар на корабле в открытом море. Невольно всеми овладело чувство, что нет спасения; остается один только выбор, где умереть: в огне или в воде. Но если это так ужасно днем, то можно себе представить, какое действие должно произвести это известие на людей, пробужденных от крепкого, безмятежного сна.

Капитан поспешно оделся и выбежал на шканцы. Вид его был решителен и спокоен. Старший лейтенант принял команду.

— Где артиллерийский офицер? Мистер Гут, возьмите ключи из моей каюты и будьте готовы очистить крюйт-камеру. Зарядите помпы. Смирно!

Но смятение увеличивалось и какой-то панический страх овладел командою. Тогда капитан приказал боцманам выгнать всех людей наверх.

Это приказание было исполнено; матросы вышли, как стадо овец, в беспорядке и страхе.

— Смирно! — закричал капитан Дельмар. — Так ли должны вести себя матросы на военном корабле! Я стыжусь за вас! Молчать! Ни слова! Тиммерман, заряжены ли помпы?

— Заряжены, — отвечал Тиммерман.

— Пожарные, взять ведра; другие не шевелись. Смирно! Ни слова! По местам!

Я удивился, как все успокоились, видя хладнокровие капитана, который продолжал командовать. Когда люди разошлись по местам, он послал двух младших лейтенантов узнать, где горит.

Я вместе с другими вышел наверх и, узнав причину тревоги, нисколько не оробел; напротив, я старался успокоить матросов и силою заставлял их повиноваться приказаниям капитана, показывая гораздо более хладнокровия, чем другие офицеры, что, впрочем, нисколько не было удивительно.

Мистер Кольпеппер в страшном испуге вышел наверх и стоял дрожа возле капитана и старшего лейтенанта: он надел свой парик, не замечая, что он опален, и от него распространялся сильнейший запах.

— Теперь я хорошо слышу, что где-то горит, — сказал капитан старшему лейтенанту.

— Запах стал гораздо сильнее, — отвечал лейтенант.

Это было для меня нисколько не удивительно, потому что комиссаров парик находился между ними. Через несколько минут офицеры вышли наверх и донесли, что они нигде не нашли огня, и что внизу почти не слышно запаха дыма.

А здесь слышно, — сказал капитан Дельмар.

— Здесь он гораздо сильнее, чем внизу.

— Странно; пусть еще ищут.

Поиски возобновились; старший лейтенант также сошел вниз, и скоро донесли, что запах слышен из комиссаровой каюты.

— Мистер Кольпеппер, что у вас в каюте? — спросил капитан. — Ступайте вниз, может быть, нужно будет отпереть ваши ящики.

Мистер Кольпеппер, дрожа, как осиновый лист, стал спускаться по трапу, а я за ним; но вдруг нога его поскользнулась, и он покатился вниз.

Я поспешил вслед за ним; он лежал без чувств. Я обрадовался случаю стащить с него парик и спрятал его. Комиссара унесли в кают-компанию и побежали за доктором, а я вышел наверх и бросил парик в воду.

Причина такого поступка была та, что, не думая сначала, чтобы моя шутка могла наделать столько тревоги, я теперь стал бояться, чтобы на другой день по парику не открыли истины. Теперь же я был спокоен: парик уплыл далеко, а с париком исчезли все следы моей шалости.

После долгих поисков ничего не могли найти. Барабанщику велели бить отбой, и все стало спокойно по-прежнему.

Я лег спать, совершенно довольный происшествиями этой ночи, и заснул сном невинности.

Этот случай навсегда остался тайною: пропал только комиссаров парик. Но мистер Кольпеппер сам не знал, что с ним сделалось, и не смел даже вспоминать о нем.

Поведение мое во время тревоги опять обратило на меня общее внимание, капитан и офицеры заметили мое хладнокровие, и я возвысился в их мнении. Как бы я вел себя, если бы в самом деле думал, что фрегат в огне, — это другое дело; вероятно, не так храбро. Однако в настоящем случае я решился воспользоваться своею славою и потому дал себе обещание хранить это происшествие в тайне.

ГЛАВА XXI


На следующее утро, прибыв к Фунчалу (Funchal), мы узнали, что имеем приказание идти в Вест-Индию: мы остались один день на якоре, чтобы запастись вином, и потом пошли к назначенному месту. С помощью пассатных ветров мы скоро прибыли в Барбадос, где нашли адмирала и отдали свои депеши. Нам приказано было поспешнее налиться водою и приготовиться к крейсерству.

Томушка Дотт, мой верный союзник, был не в духе. Он несколько раз во время крейсерства предлагал мне участвовать вместе с ним в разных шалостях, но я всегда отказывался, находя их не совсем безопасными.

— Ты совсем не такой молодец, как я думал, — сказал он, — ты сделался старою бабой.

Но он ошибался; мне очень хотелось пошалить, но я был осторожен и вообще в последнее время не совсем доверял Дотту.

На другой день после того, как мы стали на якорь у Барбадоса, Том подошел ко мне и сказал: сегодня после обеда старый Кольпеппер будет доставать изюм и свечи; я слышал, как он говорил это баталеру. Мне кажется, что мы можем тут полакомиться; у него славный изюм.

— Я так же люблю изюм, как и ты, Том, но как же нам достать его?

— Видишь, у меня есть шприц, а старый Кольпеппер никогда не зажигает больше одного тоненького огарка в баталерской каюте. Я проберусь на кубрик и в темноте из шприца пущу всю воду на свечу; свеча полетит на пол и потухнет; он пошлет баталера за другою, а в это время я постараюсь нагрузить себя изюмом.

План был недурен, но я отказался исполнить его, говоря, что это дело одного человека, а не двух. Том согласился со мною и сказал, что он сам все сделает.

Только что мистер Кольпеппер отправился в баталерскую, Том побежал к себе и зарядил свой шприц.

Мне хотелось посмотреть, чем это кончится. Я спустился на кубрик вслед за Томом и спрятался в темноте.

Том ловко направил шприц и залил свечу, которая затрещав потухла, оставя всех в темноте.

— Что это? — сказал мистер Кольпеппер.

— Верно, течет сверху, — сказал баталер, — я пойду за другою свечою.

— Ступай скорее, — сказал мистер Кольпеппер, оставшись один в баталерской каюте.

В это время Дотт, тихонько проскользнув в нее, начал нагружать свои карманы изюмом; он был уже при полном грузе, когда мистер Кольпеппер, сойдя как-то с своего места, задел за него и тотчас схватил, крича:

«Воры, воры! Часовой, поди сюда!»

Часовой из кают-компании побежал на крик, между тем как мистер Кольпеппер тащил Тома обеими руками.

— Возьми его, часовой, возьми его под караул! Позвать капрала! Здесь маленький воришка, мистер Дотт! А, хорошо, увидим!

Часовой передал мистера Дотта капралу, который вывел его наверх, на шканцы. Вслед за ними вышел мистер Кольпеппер с баталером.

Нечего было извиняться или оправдываться: все карманы его панталон были набиты изюмом, и капрал, опоражнивая их, нашел и шприц.

Только что поднялась эта тревога, и все вышли наверх, я пробрался из своей засады в баталерскую каюту, набрал полный платок изюму и убежал, не будучи никем замечен; так что в то время как Тома выгружали наверху, я нагрузился внизу.

На мистера Дотта донесли капитану, который приказал посадить его под арест, а место его на капитанском катере было заменено мною. Более всего меня радовало то, что через это я мог часто бывать вместе с урядником Бобом Кроссом.

Но теперь я расскажу об одном происшествии, которое надолго разлучило меня с моими товарищами и сослуживцами.

Через десять дней нас послали отыскивать разбойничье судно, бывшее ужасом купеческих кораблей. Нам ведено было идти к северу и крейсировать у Виргинских островов, возле которых его видели в последнее время.

Через три недели после отплытия нашего из Барбадоса, сигнальщик закричал с салинга, что видит неизвестные суда. Я как сигнальный мичман послан был на бом-салинг рассмотреть их и нашел, что то были две шкуны, лежавшие в дрейфе одна возле другой, и одна довольно подозрительной наружности. На фрегате тотчас поставили всевозможные паруса, и когда мы были от судов не более, как в трех милях, одна из шкун, разбойничья, как мы потом узнали, снявшись с дрейфа, ушла от нас, а другая осталась на месте.

Подойдя к ней ближе, мы увидели, что это было купеческое судно, ограбленное пиратами. Капитан приказал спустить катер и послать мичмана с гребцами завладеть им. Гребцы уже сидели на шлюпке, но мичман ушел за трубою вниз, и так как главкою целью нашею было догнать пирата, и нельзя было терять времени, то старший лейтенант приказал мне идти на катер вместо ушедшего мичмана и, пристав к шхуне, поставить на ней все паруса и следовать за фрегатом.

— Мне кажется, он слишком молод, мистер Гипслей, — заметил капитан.

— На него скорее можно положиться, чем на старших, — отвечал старший лейтенант.

Я живо соскочил в поданный катер с трубою в руке и отвалил от фрегата, который пошел в погоню за пиратом. Пристав к шхуне, я не нашел в ней ни души; были ли убиты все матросы или нет, я ничего не мог узнать, но на палубе было несколько капель крови.

То была американская шкуна, шедшая к островам и нагруженная лесом; несколько бревен набросано было на палубу, к обоим бортам и между мачтами на пять или на шесть футов в вышину. Видно было, что много досок взято разбойниками.

Взяв катер на буксир, мы пошли вслед за фрегатом, который почти на милю был уже впереди нас и быстро от нас удалялся.

Шкуна до того была нагружена, что шла чрезвычайно дурно, и к вечеру мы видели на горизонте только брамсели «Каллиопы»; но это нас нимало не беспокоило, потому что мы знали, что, овладев пиратом, фрегат вернется назад и возьмет нас.

Мы нашли на шкуне много провизии. Пираты не все взяли к себе, хотя все замки были сломаны, и все раскидано в беспорядке по палубе и каютам.

К вечеру мы запеленговали фрегат и продолжали идти одним с ним курсом. Разделив людей по вахтам, я сошел в каюту и не раздеваясь лег на рундук. Невахтенные матросы также спустились вниз.

До самой полночи я не мог заснуть. Жар был нестерпимый. Я помню, что мне снилось убийство, и корабль, объятый пламенем; потом как будто кто-то звал меня по имени, и потом все стало тихо. Мне послышался шум воды; вода плеснула на меня, и я пробудился. Все было темно и тихо; я протянул руку и протянул ее в воду. Где я? Неужели за бортом? Я вскочил в испуге и увидел, что был на прежнем месте, но вода была выше моей постели.

Я тотчас понял, что судно шло ко дну, и стал кричать, но никто не отвечал мне. Встав на ноги, я очутился по горло в воде, и добравшись кое-как до трапа, вышел наверх.

Было совершенно темно, и я не мог никого ни видеть, ни слышать. Я стал звать людей, но никто не откликнулся. Тогда я убедился, что все уехали со шкуны, видя, что она тонет, и оставили меня тонуть вместе с нею. Здесь можно заметить, что матросы, увидя, что судно наполняется водою, в страхе выбежали наверх, сказав рулевому, что шкуна тонет и, притянув катер к борту, бросились в него, чтобы спасти свою жизнь; но они вспомнили обо мне, и урядник спускался в каюту, чтобы взять меня; но каюта была полна воды, и, не получив ответа, он думал, что я утонул, и возвратился наверх.

Катер отвалил, и меня предоставили моей судьбе. Однако я все еще не хотел этому верить и стал кричать громче и громче, но напрасно; тогда я понял, что все кончено. Мое положение было ужасно. Я стал молиться, готовясь умереть, но грустно было умирать пятнадцати лет.

Молитва успокоила меня, и я сталдумать, нет ли каких-нибудь средств к спасению.

На палубе лежало множество досок, и если бы был день, то я мог, связав их вместе, сделать плот, который бы поддержал меня на воде. Я с беспокойством ожидал рассвета, опасаясь, чтобы судно вдруг не пошло ко дну. Ночью ветер засвежел, и волны с шумом разбивались о тонувшую шкуну.

Ожидая рассвета, я стал думать, каким образом это могло случиться? Мне пришло на мысль, что пираты прорубили дно судна, чтобы потопить его, и я не ошибался.

Наконец, стало рассветать, и я принялся за работу. Прежде всего я хотел узнать, сколько прибыло воды в шкуне с тех пор, как я вышел из каюты, и я спустился вниз, чтобы смерить ее. Я знал, как высока была вода, когда я пробирался через нее, и теперь, к моему удивлению и радости, нашел, что она не выше прежнего.

Я думал, что, быть может, я ошибаюсь, и чтобы точно удостовериться в истине, обозначил вышину воды па трапе и через несколько времени увидел, что она не возвышается.

Это заставило меня предполагать, что шкуна, будучи нагружена лесом, вероятно, не погрузится глубже, и я отложил на время свою работу.

Три часа я наблюдал и нашел, что вода не прибывает, но ветер свежел и, наполнив паруса, сильно накренил шкуну.

Я стал бояться, чтобы ее не перевернуло; рулем править было некому. Найдя на палубе топор, я влез на рею и отрезал паруса, которые упали на палубу. Эта работа продолжалась около часа, но без парусов шкуну перестало кренить.

Я, кстати, взял эту предосторожность; скоро ветер стал еще свежее и грозил превратиться в бурю. Я был чрезвычайно утомлен и сел на палубу.

Мне пришло на мысль, что доски, набросанные на палубу, только увеличивают тяжесть суда, и что их необходимо выбросить за борт; но прежде я хотел подкрепить себя пищею и нашел ее в изобилии в котле, где матросы готовили себе ужин накануне.

Потом я приступил к работе и в продолжение дня успел выбросить все доски за борт; тогда я взглянул на высоту воды у трапа и увидел, что шкуна поднялась на шесть дюймов. Это ободрило меня. Между тем ветер стих, и волнение сделалось меньше.

Я поужинал и, поручив себя воле Божией, прилег на палубу при закате солнца и крепко заснул, утомленный дневными работами.

Я проснулся около полуночи; звезды ярко блестели, и море чуть колыхалось.

Я стал думать о матушке, о тетушке Милли, о капитане Дельмаре и вспомнил о кожаном мешочке, висевшем у меня не шее. Он был на месте.

Мне пришло на мысль, что меня может спасти какой-нибудь корабль.

Я сказал самому себе: теперь я нахожусь в лучшем положении, чем был в лодке с Пегги Персон; но тогда я спасся, отчего же мне не спастись теперь?

Я ободрился, прилег и опять заснул.

Был уже день, когда я пробудился; я взял свою трубу и осматривая горизонт, заметил в нескольких милях судно шедшее прямо ко мне. Это обрадовало меня.

Ветерок стал свежеть. Судно подошло ближе, и я увидел легкую, красивую шкуну. Через два часа она подошла ближе, и я стал махать шляпою и кричать, сколько было силы.

Шкуна была полна людей и проходила близко; она была прекрасно вооружена и, несмотря на тихий ветер, быстро неслась по воде. Вдруг я подумал, что быть может это разбойничье судно, за которым гнался фрегат.

Оно хотело уже пройти мимо, но я снова закричал:

— На шкуне! Пришлите шлюпку!

Но когда я стал думать, что, быть может, это судно разбойничье, сердце сжалось в моей груди.

Шкуна легла в дрейф и спустила шлюпку, которая стала держать ко мне. Все гребцы на ней были негры.

Один из них сказал:

— Скачи сюда, белый мальчик; следующий скачок твой будет к акуле в рот.

Я спустился в шлюпку, и мы отвалили от борта. Я считал себя погибшим и какого сострадания мог я ожидать от пиратов, будучи морским офицером?

Когда шлюпка пристала к шкуне, мне приказали влезть на палубу; я повиновался, держа трубу в руке. Соскочив на шкафут, я очутился посреди толпы матросов, между которыми не было ни одного белого.

Двое из них грубо схватили меня и повели к негру, стоявшему поодаль. Такой зверской рожи я еще никогда не видел. Он был огромного роста и сложен, как Геркулес.

— Ну, мальчик, кто ты таков? — спросил он. — И как ты попал сюда?

Я рассказал в коротких словах.

— Так ты принадлежишь к фрегату, который гнался за ними третьего дня?

— Да, — отвечал я.

— Какой это фрегат?

— «Каллиопа».

— Он славно ходит.

— Да, он лучший ходок во флоте.

— Ну, больше мне ничего от тебя не нужно; теперь ты можешь идти.

— Куда идти? — спросил я.

— Куда идти? Конечно, в воду, — отвечал он с усмешкою.

Сердце замерло во мне, но я имел еще бодрость сказать:

— Очень благодарен; но если тебе все равно, то для меня лучше было бы остаться здесь.

Негры засмеялись моему ответу, и я немного ободрился; я видел, что одна только смелость может спасти меня.

Капитан смотрел на меня несколько минут и, наконец, сказал:

— В воду его!

— Благодарю за внимание, — сказал я, — но вот прекрасная зрительная труба, которую я оставляю тебе в наследство, и я подошел к нему и подал свою трубу.

О, как билось мое сердце, когда я это сделал.

Негр взял трубу и стал в нее смотреть.

— Хорошая труба, — сказал он, отнимая ее от глаз.

То была труба бедного Грина, который отдал мне ее за масонские знаки.

— Хорошо, белый мальчик, я принимаю твой подарок. Теперь прощай.

— Прощай; но исполни последнюю мою просьбу, — сказал я, чувствуя, что мой час пришел.

— Какую? — спросил негр.

— Вели привязать к ногам ядро, чтобы я прямо пошел ко дну.

— Так ты не просишь меня пощадить твою жизнь? — спросил негр.

— Вот первый белый, который об этом не просит! — сказал один из негров.

— Правда, — заметил другой.

— Да, первый, — прибавил третий.

О, как хотел я знать, что сказать в эту минуту! Замечания негров заставили меня думать, что лучше не просить пощады; а мне так дорога была жизнь. Наступила ужасная минута; мне казалось, что я прожил год в продолжение нескольких минут.

— Что ж ты не отвечаешь, мальчик? — спросил капитан негров.

— Зачем я стану просить пощады, когда уверен, что мне откажут? Если вы пощадите мне жизнь, я буду очень благодарен; уверяю вас, что я не имею особенного желания умереть.

— Я дал клятву никогда не щадить белого человека. В первый раз мне жаль, что не могу ее нарушить.

— Если это есть единственное препятствие, то я мальчик, а не человек, — отвечал я. — Держите меня, пока я вырасту.

— Славно сказано, — заметил один из негров.

— Оставь его для прислуги, — сказал другой, — пусть у нас невольником будет белый мальчик.

Капитан несколько минут не отвечал ни слова; наконец, он сказал:

— Ты спас себе жизнь; благодари себя, а не меня. Пресса, сведи его вниз, дай ему куртку и брось это проклятое платье за борт, чтобы я не переменил своего намерения.

Негр, к которому обращены были эти слова, свел меня вниз. Я сел на сундук, голова моя закружилась, и я лишился чувств. Удар был слишком чувствителен для ребенка моих лет. Негры принесли воды и привели меня в чувство.

С меня сняли мундир и надели пеструю куртку и белые панталоны. Я сказал, что хочу отдохнуть, и меня оставили спать на сундуке.

Я притворился спящим, но не мог заснуть; прислушиваясь к разговорам негров, я удостоверился, что снискал расположение не только матросов, но и капитана.

Я видел, что спас себе жизнь, по крайней мере на несколько времени; но мог ли я считать себя в безопасности среди таких людей?

ГЛАВА XXII


Часа через два я совсем отдохнул и вышел наверх. Я подошел прямо к капитану негров и стал возле него.

— Зачем ты пришел ко мне? — сказал он.

— Ты отдал мне жизнь, и я считаю здесь тебя моим лучшим другом. Могу ли я чем-нибудь быть полезным?

— Да, ты можешь прислуживать в каюте, если только твоя белая кровь не возмутится при мысли, что ты будешь прислуживать черному человеку.

— Нимало. Неужели унизительно быть благодарным?

Читатель может заметить, как рассудительны были мои ответы для пятнадцатилетнего мальчика. Но мое опасное положение научило меня всему.

— Ступай в каюту; ты можешь играть там до моего прихода.

Я повиновался. Каюта была отделана американским дубом с позолотою; буфет, полный серебра, занимал половину ее. Серебряные лампы висели посредине; множество сабель, пистолетов и другого оружия развешано было по стенам; небольшой шкаф с испанскими книгами стоял в стороне; по бокам висели портреты белых женщин; посредине каюты большой стол; возле маленький столик с картами, шесть ящиков сигар и две богатейшие софы дополняли украшение каюты.

Дверь с правой стороны вела в другую каюту, где капитан спал, но я не смел войти туда.

Я удивлялся такому великолепию и не понимал, каким образом все матросы и даже капитан были из негров.

Мы слышали, что пират, которого мы преследовали, был испанец, известный под именем Чико, и что экипаж его состоял из американцев и испанцев. Я знал, что это было то самое судно, потому что негры при мне называли его «Стелла», но казалось, что владетели его переменились. Матросы были по большей части испанские негры или другие негры, говорившие по-испански. Некоторые из них говорили по-английски и немного по-испански; этих я принял за американцев или английских беглецов. Но капитан говорил по-английски так же чисто, как я, и еще лучше по-испански; черты лица его были совершенно правильны; им недоставало только белизны; но иногда они принимали зверское выражение, на которое страшно было смотреть.

— Хорошо, — подумал я, — если я буду жив и здоров, то все узнаю со временем; но еще буду ли я жив? Мне лучше хотелось быть на палубе «Каллиопы», даже хоть на месте Дотта, с карманами, наполненными изюмом.

Я с полчаса пробыл в каюте, когда явился капитан.

— Я люблю таких молодцов, как ты, — сказал он, смеясь. — Как бы я желал, чтобы ты был черным; я ненавижу твой цвет. Сколько тебе лет?

— Недавно минуло пятнадцать.

— Сколько времени ты пробыл на море?

— Около восемнадцати месяцев.

Он сделал мне еще несколько вопросов о капитане, об офицерах, о фрегате, но я отвечал с большою осторожностью.

Негр принес ему ужин; не ожидая приказания, я стал прислуживать. Он велел негру выйти и стал со мною разговаривать; между прочим сказал мне, что ночью он обогнал фрегат. Тогда я заметил ему, что мы предполагали, что его шкуна называется «Стелла», что имя капитана Чико и что экипаж составлен из белых людей разных наций.

— Да, это было месяц или два назад, — отвечал он. — Ну, я кончил свой ужин; ты можешь убирать, — продолжал он, вставая со стула. — Но постой; ты, верно, голоден: садись и ешь, сколько хочешь.

Я не отговаривался и в первый раз в жизни ел на серебряной посуде, хотя в довольно странном обществе; но это не помешало моему аппетиту, и кончив ужин, я выпил рюмку вина.

— Теперь ты найди человека, который сейчас сюда приходил, и скажи, чтобы он дал тебе на чем спать. Его зовут Хозе.

— Доброй ночи, — сказал я.

— Доброй ночи.

Когда я вышел из его каюты, ища негра Хозе, матросы подходили ко мне и ласково со мною говорили. Они просили меня рассказать, каким образом меня оставили на купеческой шкуне; я исполнил их желание, и знавшие по-английски переводили другим по-испански.

— Ты первый белый, которого он пощадил, — сказал американский негр, переводивший другим мои слова, когда мы остались одни.

— Капитан говорил, что он желал бы, чтобы я был черный, — сказал я негру. — Я бы также этого хотел, пока я здесь; я вижу, что цвет мой сердит его. Нельзя ли меня вычернить?

— Да, это было бы для тебя недурно; ты еще не видал его гнева; если завтра за ним будет гнаться фрегат и настигать его, тебе будет плохо. Я не понимаю, отчего он пощадил тебя; может быть только потому, что ты так смело предложил ему трубу. Кажется, у нас есть человек, который может тебя вычернить. Подожди здесь.

Негр оставил меня и через несколько минут возвратился с полуиндейцем, полунегром, с которым он говорил по-испански.

— Он говорит, что может сделать тебя темным, как он, но не черным, как я. Если хочешь, то можно это сделать теперь.

— Хорошо, — отвечал я, чувствуя, что это может спасти мне жизнь. Я совсем не желал быть разорванным на части акулами, считая это неудобным способом отправляться на тот свет.

Американец остался со мною, и мы разговаривали несколько времени, ожидая возвращения испанского негра, который вскоре пришел, неся с собою какую-то горячую жидкость. Меня раздели и вытерли губкою не только лицо и руки, но и все тело и поставили сохнуть. Команда собралась кругом и смеялась тому, что я вздумал переменить свой цвет.

Едва теплый воздух успел меня высушить, операцию повторили, и когда я опять высох, американец приказал мне надеть платье и идти спать.

Я отыскал Хозе и передал ему приказание капитана; он дал мне войлок, на котором я крепко заснул. Около трех часов утра меня разбудили, снова вычернили, и я опять заснул.

Когда в пять склянок разбудили команду, Хозе принес мне зеркало, и я был совершенно доволен, увидя, что цвет мой не будет более беспокоить капитана. Я не был черен, как негр, но темен, как мулат.

Я спросил испанского негра через Хозе, могу ли я мыться? Он отвечал, что хоть целый день, и краска не сойдет, но что мне необходимо вытирать себя один раз в месяц.

Я пошел на бак и вымылся. Это очень забавляло негров и льстило им; я сидел с Хозе внизу, когда в каюте у капитана зазвенел колокольчик.

— Ступай ты, — сказал Хозе, усмехаясь, — я посмотрю, что капитан скажет.

Я подошел к каюте и постучал.

— Войди, — сказал капитан.

Я вошел и встретился с ним лицом к лицу.

— Что это? — сказал он, пристально смотря на меня. — Однако это он! Ты это или нет?

— Да, это я; я сделался черным, чтобы угодить тебе.

— Очень рад, мальчик, теперь я могу смотреть на тебя забывая, что ты белый. Теперь, мне кажется, что я даже могу любить тебя. У тебя нет более единственного недостатка для моих глаз. Я рад, что не…

— Отправил меня к акулам, — сказал я.

— Именно; не говори об этом более.

Я тотчас переменил разговор и стал помогать ему одеваться. С этих пор капитан очень полюбил меня и часто со мною разговаривал. Я уже находился при нем более двух недель и даже стал чувствовать какую-то привязанность к своему новому господину и получил лучшее мнение о шкуне и матросах. Мы шли в какой-то порт, но в какой именно, я не знал.

Я часто разговаривал с Хозе и с американским негром и многое узнал от них, но о капитане никто ничего мне не рассказывал.

Через три недели мы подошли к берегам Кубы и около десяти часов вечера увидели огни Гаваны. Около полуночи показались у берега паруса какой-то шкуны, и прежде, чем на ней заметили неприятеля, пираты догнали ее и легли борт о борт. Всех людей с нее перевезли к нам и стали осматривать шкуну. Нашли, что она предназначалась для торга невольниками и шла за ними, нагруженная цепями и колодками.

Я был наверху, когда белых людей, принадлежавших к невольничьему судну, привезли к нам на шкуну, и никогда не забуду ярости и бешенства капитана.

Поставили возможные паруса на обеих шкунах, держа прямо от берега, и с рассветом он был у нас далеко за кормою.

Хозе сказал мне:

— Ты лучше не ходи сегодня к капитану и старайся не попадаться ему на глаза, а то, пожалуй, он вспомнит, что ты белый.

Из того, что я видел в прошедшую ночь, я убедился в справедливости этого замечания; и не только не пошел к нему в каюту, но и не показывался наверх.

Около восьми часов утра я услышал, что спускали шлюпку и отдавали приказание обыскать невольничье судно и потом потопить его. Исполнив это, шлюпка возвратилась назад и привезла несколько тысяч долларов.

Я оставался внизу. Наверху послышался гневный голос капитана, жалобы и мольбы о пощаде пленников. На палубе делались какие-то приготовления. Несколько человек спустились вниз и взяли ведра с песком и железную решетку. На лицах негров выражалась какая-то адская радость; они хохотали и скорее казались демонами, чем людьми. Я догадывался, что готовят какое-нибудь ужасное истязание, и спрятался как можно далее.

Наконец, люди снова вышли наверх, а я остался один. Шум наверху сделался сильнее, мольбы о пощаде, стоны и вопли смешивались с гневными криками капитана. Вдруг раздались ужасные крики, молитвы к небесам и сильный смрад распространился повсюду.

Крики делались слабее, наконец замолкли, и что-то бросили в воду. Потом повторилась та же самая сцена, те же мольбы о пощаде, те же крики и тот же смрад. Что могло это быть? Меня мучило любопытство, но удерживала какая-то неведомая сила. Десять раз это повторялось, и потом наверху зашумели, а через несколько времени команда стала спускаться вниз.

Я заметил своего приятеля американца, когда он проходил мимо, и подозвал его.

— Что делалось наверху? — спросил я шепотом.

— Капитан наказывал людей, торговавших невольниками, — отвечал он, — он всегда их так наказывает.

— Что же он с ними делал?

— Жег их живых. Это уж третий невольничий корабль, который нам попадается. Ты не ходи к капитану до завтра, он еще в бешенстве.

После я узнал, что шлюпка, стоявшая на рострах была опорожнена, и на дно ее насыпан песок, чтобы она не загорелась; капитана и матросов невольничьего корабля клали поочередно на железную решетку и жгли живых. Это объяснило причину ужасного запаха.

Быть может покажется странным, что я не чувствовал такого ужаса, который должна бы была возбудить подобная казнь. Если бы это ужасное истязание совершено было не над торговцами негров и не самими неграми, я не в состоянии бы был смотреть без отвращения на капитана; но я знал все ужасы торговли неграми из рассказов Боба Кросса и получил такую ненависть к этим купцам, что они казались мне вполне достойными такого наказания. Мне кажется, что я даже не боялся бы остаться у пиратов, если бы капитан их только истреблял невольничьи суда; но он сказал мне, что ненавидит всех белых и не щадит никого из них.

Признаюсь, что я шел как будто в львиную берлогу, когда на другой день услышал звон колокольчика в капитанской каюте; но капитан ласково обошелся со мною и после завтрака сказал мне:

— Тебе нужно дать имя. Я назову тебя Като; помни это. Что ты носишь всегда на шее?

— Письмо, — отвечал я.

— Письмо! Зачем ты носишь письмо?

— Потому, что оно очень для меня важно.

— Ну, садись и расскажи мне твою историю.

Я чувствовал, что для меня весьма полезно сделать этого человека своим поверенным. Он мог принять во мне участие и сделать для меня многое. Итак, я рассказал ему все, что касалось до моего родства, сообщил все свои догадки и сказал, как они подтвердились письмом. Я распорол мешочек и дал ему прочитать письмо, думая, что он не умеет читать: но он взял его и громко прочел.

— Да, — сказал он, — это верное доказательство. Ну, Като, не бойся меня. Я хотя и мщу другим, но клянусь моим цветом, что никогда не сделаю тебе зла и другим не позволю тебя обидеть. Я тигр — и знаю это; но ты, верно, видел иногда, как тигр ласкает маленькую собачку, хотя ненавидит всякое живое существо. Считай себя в совершенной безопасности.

Я поблагодарил его и просил также рассказать свою жизнь.

— Я очень рад, что ты просишь, потому что сам хотел рассказать ее тебе. Слушай.

Я родился в Америке, в области Пенсильвании, от свободных родителей. Отец мой был парусный мастер и достойный человек; но в Америке со свободным черным обходятся гораздо хуже, чем с невольником. У меня было два брата, которые вместе со мною ходили в школу.

Отец мой хотел посвятить меня духовному званию. Ты удивляешься: но в Америке есть много священников нашего цвета, презираемых и даже гонимых, несмотря на то, что они проповедуют слово Божие. Я неспособен был к этому сану: я был горд и заносчив; я чувствовал себя ничем не хуже белого и часто мстил за обиды.

Однако мое воспитание шло успешно, гораздо успешнее братьев, которые не могли учиться. Я мог и учился быстро; но я научился ненавидеть и презирать белых людей, и в особенности, американцев. Я затаил на сердце дикую ненависть к гонителям, и все убеждения моего отца не могли заставить меня скрывать свои мысли. Достигнув зрелого возраста, я стал говорить смелее и не один раз едва не заплатил за это жизнью, потому что многие американцы также равнодушно убили бы меня, как убивают собак на улицах. Не один нож был направлен в мое сердце, и не один раз меня призывали в суд и потом безвинно заключали в темницу. Мне не позволяли оправдываться, как и многим, потому что мы были черные. Белому злодею стоило только принести ложную клятву, а в этом не было недостатка в Америке, и дело кончалось в его пользу. Наконец я был приговорен к телесному наказанию; тогда моя кровь закипела, и я поклялся мстить и исполнил свою клятву.

— Не удивляюсь, — сказал я, — я сделал бы то же.

— Человек, который в этом случае произнес против меня ложную клятву, приходил с юга; я выпросил у отца денег, сколько мог, и пошел вслед за ним. Я отыскал его, следил за ним и в один вечер вонзил ему в сердце мой складной нож. Тогда я бежал из этой области и перешел через Миссисипи.

Я не успел пробыть трех дней в Арканзасе, как какой-то мошенник, имевший до полутораста невольников, спросил у меня, кто я таков, и есть ли у меня паспорт? Я отвечал, что я свободный человек, уроженец Пенсильвании, и нахожусь здесь по делам. На другой день меня взяли, привели к судье, и подлец поклялся, что я его невольник и убежал от него десять лет назад.

От меня не хотели слушать никаких доказательств, я был отдан ему, и злодей смеялся, когда стражи уводили меня за ним. Плантация его была на Красной реке, убежать было трудно и даже невозможно; но я не хотел бежать: я оставался, чтобы мстить. Я старался взбунтовать против него других невольников, но они были так робки и боязливы, что даже выдали меня. Тогда меня связали и секли до тех пор, пока тело стало падать кусками с плеч моих.

Едва я выздоровел, как решился действовать или умереть. Я слышал, что несколько разбойничьих судов находятся в лагунах Баратарии, по другую сторону Нового Орлеана, и задумал бежать туда, — но прежде отомстить. Я так и сделал: зажег дом плантации, ударил злодея, который сделал меня невольником, так что он упал без чувств, бросил его тело в огонь и убежал. Мне встретился вооруженный досмотрщика хотел остановить меня; но я убил его, выхватил у него ружье и скрылся в леса. Через несколько дней я прибыл к лагунам. Это самое судно стояло там на якоре.

Я объявил желание поступить в число матросов, и меня тотчас приняли.

В числе матросов было также несколько черных, убежавшие невольники, смелые, решительные люди. Таких именно людей мне и нужно было, потому что они могли понимать меня. Даже на разбойничьем корабле нам оказывали почти то же презрение, считая нас низшими существами. Все грязные, тяжелые работы лежали на неграх; и мы часто работали, как невольники, между тем как белые пировали с капитаном. Я три года пробыл на этом корабле. Наш притон, куда мы и теперь идем, есть маленький закрытый залив на острове Кубе. Стоящий там корабль не может быть виден с моря; близко нет никаких селений, и залив соединяется с морем узким рукавом. Лучшего убежища невозможно найти для разбойничьего корабля. Мы часто заходили туда для починок и чтобы запастись водою и провизией; там у нас устроен погреб, в котором мы держим провизию, взятую с других кораблей.

После отчаянного сражения с английским военным бригом мы потеряли до сорока человек. Капитан Чико принужден был на время заменить их черными, так что с десятью прежними на нашем корабле было пятьдесят негров и семьдесят белых; тогда мне пришла мысль отомстить за унижение своего племени. В десяти прежних товарищах я давно был уверен; скоро я склонил на свою сторону и других.

Мы вышли из Мексиканского залива, чтобы идти в маленькую бухту в Кубу. Прибыв туда, первый день посвятили пьянству, как обыкновенно водится на разбойничьих судах. Но пировали только белые. Нас, негров, заставили возить на берег бочки и наливать их водою. В эту самую ночь, когда они все спали, обессиленные вином, мы умертвили их, и «Стелла» поступила во владение черных, которые избрали меня своим капитаном и поклялись питать вечную вражду к европейскому племени.

Сначала у меня было мало людей, но теперь я не имею в них недостатка и могу гордиться своим экипажем.

— Давно ли вы завладели судном?

— Около восьми или девяти месяцев, в продолжение которых я не пощадил никого, кроме тебя. Обыкновенная смерть — в воду; но когда я встречаю невольничьи корабли, тогда — ты знаешь, что было вчера.

Несколько времени я молчал.

— Не удивляюсь, — сказал я наконец, — что ты ненавидишь белых, и особенно американцев. И как ни ужасно мстишь ты торговцам неграми, я не жалею о них. Однако питая такую вражду к белым, вспомни, что ты иногда убиваешь и таких, которые всеми силами хотят препятствовать торгу невольниками. Даже в Америке есть люди, которые стараются истребить этот торг.

— Мне невозможно делать различий, — отвечал капитан.

— Как твое имя? — спросил я.

— Зачем тебе знать? Меня зовут Джеме Винцент.

— Но что ты будешь делать, если встретишься с превосходящими силами?

— Убежим, если можно; а нельзя, так будем драться.

— Но вас могут взять в плен, и тогда…

— Никогда, дитя, никогда.

— Надеюсь, что, пощадив меня, ты будешь щадить и других, — сказал я.

— Я сам не знаю, отчего я пощадил тебя. Если бы ты испугался смерти, этого бы не было.

Через десять дней после нашего разговора мы подошли к восточной стороне острова Кубы и взошли в бухту rendez-vous, как называл ее пират. Она была очень мала, но совершенно закрыта с моря, и берега были так высоки, что за ними нельзя было видеть корабля. С одной стороны виднелось узкое ущелье между двумя отвесными горами, и около него был проход, известный одним пиратам, которым они пользовались тогда только, когда посылали шпиона в Гавану разведывать об отходящих судах.

На возвышении, прикрывавшем бухту с моря, пираты имели всегда часового, который извещал о видимых судах, и сам Винцент проводил там большую часть дня. Я также постоянно находился при нем; он старался показывать мне свою привязанность, и я полюбил его более, чем думал. Он часто рассказывал мне, как обращаются с бедными неграми в Америке; и я чувствовал, что сам бы решился на всякую месть.

Однажды капитан сказал мне, что он едет вечером в Гавану для разведывания, потому что шпион возвратился без успеха, и что он будет в отлучке три или четыре дня.

Хотя я не мог жаловаться на свое положение, однако очень желал быть скорее на свободе и решился убежать, если будет возможно. Мне тотчас пришло на мысль, что во время его отсутствия я в состоянии буду выполнить свой план.

— Не возьмешь ли ты меня с собою? — спросил я.

— Пожалуй; ты можешь быть мне полезным; мне будет довольно дела… Но если ты изменишь мне? — прибавил он мрачно.

— Благодарю за доброе мнение, — отвечал я с негодованием. — Так ты думаешь, что за спасение моей жизни я выдам тебя? Я не так низок, хотя в дурном обществе и могу сделаться подлецом.

— Хорошо, хорошо; сознаюсь, что я ошибся; не сердись. Но во всяком случае, ты видишь, что мне не возможно взять тебя с собою!

— Делать нечего, — сказал я, — но я не хочу оставаться здесь без тебя и заранее говорю, что убегу, если будет возможно.

— Это не так легко, как ты думаешь, — отвечал он смеясь. — Но я советую тебе лучше ничего не затевать.

Здесь разговор прекратился. Около полуночи капитан начал взбираться на скалу, и я старался не теряя случая последовать его примеру. Я примечал за ним, пока не потерял его из вида, думая узнать потаенный путь; и потом возвратился к матросам, которые лежали в палатках, раскинутых на берегу. Увидя индейца, который красил меня, я для отстранения подозрений просил его снова меня выкрасить. Он охотно исполнил мою просьбу, и я ушел от негров.

Только что стемнело, я вооружился парою пистолетов и, выползши незаметно из капитанской палатки, дошел до тропинки, по которой пошел капитан.

Я стал взбираться на скалу, держась обеими руками за кусты, но прежде чем дополз до половицы скалы, увидел, что далее нет кустов, и что след потерян. Я решился взобраться па вершину и потом предпринять что-нибудь. Я прошел уже две трети, когда взошла луна и облегчила мое путешествие. Осмотревшись кругом и увидя одни скалы, заграждавшие мне дорогу, я почувствовал, что убежать невозможно; однако я продолжал свой путь и дополз до вершины; но в это время кустарник, за который я держался, оборвался, и я скатился вниз на другую сторону.

Я не ушибся и тотчас вскочил на ноги. Осматриваясь, я увидел, что нахожусь в узком проходе между скалами, — в том самом скрытом проходе, который я отыскивал. Восхищенный этим открытием, я бодро пошел вперед.

ГЛАВА XXIII


— Наконец, я свободен! — подумал я. И мысли мои перенеслись к матушке, к моему фрегату и капитану; я вспомнил о Томушке Дотте, о Бобе Кроссе и о старом Кольпеппере. Я всех их увижу, подумал я, и то-то буду им рассказывать.

Я не успел пройти ста сажен, когда мне послышался шум, как будто кто-то приближался ко мне. Я стал прислушиваться и уверился, что не обманываюсь; но вместе с тем услышал и лай собак. Шум увеличивался; казалось, что кто-то пробирался через кусты, покрывавшие подошвы скал.

Через несколько минут я заметил человека, поспешно шедшего на скалу прямо ко мне. То был Винцент. Пройдя еще сажень, он обернулся, взмахнул саблею, и в то же время три огромные собаки бросились прямо на него. Одну он разрубил саблею; но две другие схватили его за горло и рвали его, несмотря на его силу.

Я схватился за пистолет, взвел курок и выстрелил в голову ближайшей собаке; еще выстрел положил другую, и Винцент был свободен.

Он вскочил на ноги.

— Это я, — сказал я.

— Като! — вскрикнул он. — Но не будем терять времени; я все понимаю.

Он схватил меня за руку и потащил назад в ущелье: добежав туда, он завалил проход тремя огромными камнями, которые, казалось, были для этого давно уже приготовлены.

— Молчи, Като, — сказал он, окончив работу. — Теперь мы спасены; они тотчас будут на вершине скалы.

Мы ждали около десяти минут и потом вдали услышали голоса. То были сыщики. Постепенно они замолкали, и, наконец, все стихло. Тогда Винцент сказал мне.

— Ты хотел убежать, Като?

— Я сказал, что убегу, — отвечал я.

— Удивляюсь, каким образом ты нашел дорогу, — не открыл ли ее тебе кто-нибудь из наших?

Я рассказал ему, каким образом я попал на его след.

— Ты отплатил мне за все, и даже слишком, — сказал он. — Ты спас мне жизнь тогда, когда уже не было никакой надежды на спасение.

— Так отдай мне свободу, которую я потерял теперь, — отвечал я.

— Я бы исполнил твою просьбу, Като, но мне жаль тебя. Сыщики бросят тебя в тюрьму, прежде чем ты успеешь объяснить им, кто ты. Ты забываешь, что переменил свой цвет; они искали не меня, но убежавшего невольника, а собаки нашли мой след. Эти белые безжалостны; для них приятнее видеть убежавшего невольника разорванным на куски собаками, чем схватить его. Это для них род охоты, — продолжал он скрежеща зубами. — Като, я дам тебе свободу, если ты хочешь, как только будет возможно; я обещаю тебе, и ты знаешь, что я сдержу свое слово.

— Я согласен, — отвечал я.

— Обещай же мне, что ты не будешь искать случая убежать в другой раз.

— Охотно обещаю.

— Довольно, — сказал Винцент. — Теперь пойдем вниз; я совершенно изорван проклятыми собаками, и мне надо перевязать свои раны.

Мы молча спустились со скалы и скоро пришли к палатке. Винцент был искусан и изранен; перевязав раны, он лег отдохнуть, и я последовал его примеру.

Винцент несколько дней не мог поправиться и после того не хотел подвергать себя новым опасностям. Но хотя он не говорил ни слова, я видел, что он обдумывал мщение, проводя несколько часов у взморья, с трубою в руке.

В одно утро на горизонте показалась шкуна, шедшая из Гаваны. «Стелла» давно уже готова была к походу, и по захождении солнца мы снялись с якоря. Было совсем темно, когда мы вышли из залива и поставили все паруса.

С рассветом шкуна была в нескольких милях перед нами, и через час мы догнали ее. Она шла к острову Курасаун и принадлежала старому голландскому дворянину, который был на ней со своею дочерью — девочкою лет семи. Экипаж состоял по большей части из негров — невольников владельца; шкипер и помощник его были единственные белые, исключая голландца и его дочери.

Матросов, по обыкновению, перевезли пираты к себе и донесли капитану, что шкуна нагружена балластом и не имеет никакой клади. Так как «Стелла» не терпела недостатка в матросах, то Винцент позволил неграм возвратиться на свою шкуну и идти с нею, куда захотят; но с белыми был другой расчет.

Не желая быть свидетелем кровавой сцены, я оставался внизу; но когда Хозе сказал мне, что к нам привезли маленькую девочку, я выглянул из люка. В это время Винцент говорил с пленными неграми; когда их отправили на шкуну, перед ним остался шкипер, его помощник, старый голландец и маленькая девочка.

Такого милого ребенка я никогда еще не видел, и сердце мое обливалось кровью при мысли об ожидавшей его участи. Я надеялся, что Винцент пощадит ее, но ошибся; негры схватили шкипера и его помощника и бросили их в море. Старик склонил голову к прекрасному ребенку и как будто благословлял его перед смертью. В эту минуту Винцент подал знак, я не мог далее удерживать себя и вскочил на палубу.

— Остановитесь! — закричал я неграм, схватившим старика. — Остановитесь! — Они повиновались.

— Что это значит? — вскричал Винцент.

— Капитан, — сказал я, — неужели ты называешь себя человеком для того, чтобы губить детей и стариков? Ты не должен, ты не посмеешь тронуть их. Ты удовлетворил уже своему мщению над белыми; будь доволен — отпусти этих.

— Като, — с яростью сказал Винцент, — ты напрасно думаешь вырвать добычу из когтей дикого зверя. Другому бы я послал пулю в голову, а ты ступай сейчас вниз.

— Я не боюсь твоей пули, Винцент, и не пойду вниз; этот же пистолет в моей руке спас тебе жизнь. Я повторяю, что ты не должен губить это невинное дитя, — не должен, если любишь меня, или я буду презирать, ненавидеть тебя. Я прошу тебя, умоляю отпустить их: они не достойны твоего мщения; но если ты погубишь их, ты трус.

— Что! — заревел тигр. — Я трус!

И вне себя от ярости он направил на меня пистолет и спустил курок. Пистолет осекся; Винцент смешался, — бросил его на палубу, сложил руки и отвернулся.

Наступило мертвое молчание. Негры смотрели то на меня, то на капитана, ожидая, чем это кончится. Голландец также был в изумлении и как будто забыл об ожидавшей его судьбе. Маленькая девочка прижалась к нему и устремила на меня свои большие, темно-голубые глаза.

Я воспользовался этою минутою. Выступив вперед и встав возле старика и дочери, я первый прервал молчание.

— Винцент, — сказал я, — ты обещал мне, что никогда не обидишь меня, и нарушил свое обещание. Потом ты обещал мне, что при первом случае позволишь тебя оставить, и лучше настоящего случая ожидать нельзя. Негры, которых ты отослал назад на шкуну, не умеют управлять ею, и я хочу знать, исполнишь ли ты свое второе обещание или нарушишь его, как и первое! Я требую свободы.

— Твоя вина, если я теперь нарушил свое обещание, — отвечал Винцент. — Я хотел сдержать его и в доказательство сдержу второе. Ты можешь ехать.

— Благодарю; но я желал бы оставить тебя с чувством благодарности, а не с отвращением и ужасом. Винцент, прошу у тебя последней милости — пощади их.

— Если ты принимаешь такое участие в этом ребенке и старике, — язвительно отвечал Винцент, — то я могу сделать тебе предложение. Ты свободен. Но если ты хочешь, чтобы я пощадил их, то откажись от свободы и останься здесь. Ну — выбирай; но клянусь моим цветом, что в ту минуту, как ты от нас уедешь, они полетят в воду.

— Мой выбор сделан, — отвечал я, зная, что поклявшись своим цветом, он сдержит слово. — Отпусти их, а я остаюсь здесь.

— Пусть будет по-твоему, — сказал Винцент и потом прибавил, обращаясь к старшему после себя.

— Отправь их с неграми, и когда воротится шлюпка назад — подними ее; мы пойдем в нашу бухту. Сказав эти слова, он спустился в свою каюту.

— Вы спасены, — сказал я, подойдя к старику. — Не теряйте времени, ступайте на шлюпку и скорее уезжайте отсюда. Прощай, дитя, — сказал я девочке, взяв ее за руку.

— Благодарю вас, — отвечал старик чистым английским языком, — хотя не нахожу довольно слов для выражения своей благодарности; я так удивлен тем, что видел. Но помните Вандервельта из Курасауна, и если мы когда-нибудь встретимся, вы увидите, что я умею быть благодарным.

— Ни слова более, ступайте на шлюпку скорее, — сказал я, пожимая ему руку.

Негры передали их на шлюпку.

Я оставался наверху до тех пор, пока их не перевезли на их шкуну; шлюпка возвратилась назад, шхуна вступила под паруса, и тогда я спустился в каюту. Винцент лежал на софе, закрыв лицо обеими руками и как будто не замечая меня; я подошел к нему и сказал:

— Мне очень жаль, что я рассердил тебя, Винцент; ты должен извинить меня, потому что я считал такой поступок тебя недостойным и не хотел иметь о тебе дурного мнения.

— Ты хочешь сказать, что ты теперь не имеешь обо мне дурного мнения?

— Конечно, нет; ты исполнил мою просьбу, и мне остается только благодарить тебя.

— Ты заставил меня сделать то, чего я никогда прежде не делал, — отвечал он вставая.

— Знаю: заставил тебя пощадить белых.

— Я не об этом говорил; ты рассердил меня до такой степени, что я нарушил свою клятву.

— Это скорее моя вина, чем твоя. Я не имел права так говорить, но я был вне себя. Мне кажется, что если бы пистолет был в моих руках, то я также бы в тебя выстрелил. Итак, мы квиты.

— Я досадую на себя тем более, что никак не думал, чтобы после этого ты остался со мною. Или ты принимал большое участие в этих людях, или чувствовал ко мне доверенность, которой я оказался недостойным.

— Правда, ты забылся; но эта доверенность охранит меня на будущее время, и я буду считать себя в совершенной безопасности до тех пор, пока ты не возвратишь мне свободу.

— Итак, ты по-прежнему хочешь оставить нас?

— У меня есть друзья и родные, меня призывает служба. Что могу я приобрести, оставаясь здесь, кроме твоей дружбы? Ты знаешь, что я никогда не захочу быть пиратом и желаю, чтобы даже ты отказался от своего ремесла.

— А кому же быть пиратами, если не черным? — спросил Винцент. — Разве над ними не тяготеет проклятие Каина? Разве они не отверженники? Не должны ли руки их быть подняты на все, кроме своего племени? Араб не тот ли же пират пустыни и песчаного моря? Черный цвет есть цвет пиратов. Даже белые пираты чувствуют это и поднимают черный флаг.

— Во всяком случае, это ремесло редко имеет хороший конец.

— Что нам до этого? Умереть можно только один раз, и не все ли равно, когда? Уверяю тебя, что я не нахожу жизнь столь прекрасною, чтобы дорожить ею. Есть одно только чувство, которое никогда не иссякнет, не надоест — это месть.

— Неужели любовь и дружба не прекрасные чувства?

— Я столько же знаю любовь, как и ты. Говорят, что дружба постояннее и в доказательство того, как она постоянна, я навел на тебя пистолет, и если бы он не осекся, я убил бы единственное существо, к которому когда-либо питал дружбу на свете.

— У тебя дурная привычка — иметь при себе заряженные пистолеты. Я уверен, что ты бы сожалел, если бы убил меня.

— Като, в моих руках была жизнь многих людей, и многих будет еще до моей смерти. Я никогда не раскаивался ни в одном поступке, ни в одном убийстве, и никогда не раскаюсь. Но говорю тебе откровенно, я был бы самым несчастным человеком, если бы убил тебя.


Здесь кончился наш разговор, который я привел нарочно, чтобы показать странный характер этого необыкновенного человека, с которым я так сблизился.

К утру мы снова были на якоре в бухте и по-прежнему раскинули палатки. Мы пробыли здесь около двух недель, и в это время я более и более сближался с капитаном. Он всеми силами старался возобновить во мне прежнюю к нему доверенность и успел в том. Однако такой образ жизни утомлял меня. Мне все снились убийства, кровь, и не один раз я думал убежать, но мое обещание останавливало меня.

Однажды часовой подал сигнал, что видит судно. Винцент тотчас взошел на скалу, и я последовал за ним. То была длинная красивая шкуна. Винцент несколько времени рассматривал ее, потом передал мне трубу и спросил, что я думаю об этом судне? Я отвечал, что это военная шкуна.

— Да, — сказал он, — я хорошо ее знаю; это «Стрела»; она ищет меня. Вот уже в третий раз ее посылают за мною. Раз как-то мы поменялись несколькими залпами; но на горизонте показалось еще военное судно, и я принужден был ее оставить. Теперь она не скажет, что я бегу от нее, и завтра я дам ей случай взять нас, если может, но если я возьму ее, то ты можешь угадать последствия.

Мы долго следили за движениями шкуны. Винцент сошел вниз, готовясь сняться с якоря, и оставил мне трубу. Я снова стал рассматривать шкуну и заметил, что она делает кому-то сигналы.

«Итак, она не одна, — подумал я, — и Винценту не так легко будет взять ее, как он думает». Но я напрасно искал другого судна, я не мог его видеть и заключил, что оно должно быть где-нибудь за берегом.

Сигналы повторялись до сумерек; тогда я сошел со скалы и увидел, что пираты деятельно работали, готовясь сняться с якоря. Я не сказал Винценту ни слова о сигналах. Мне казалось, что я скоро буду на свободе.

К десяти часам все было готово. Винцент сказал пиратам, что видна английская военная шкуна, и что он намерен с нею сражаться; они были довольны и готовы ему повиноваться.

Едва «Стелла» вышла из бухты, как все уже готово было к сражению. Пройдя пять миль, мы легли вдоль берега и взяли курс к Гаване.

Тогда Винцент сошел вниз. В последнее время я спал на софе, но в эту ночь не раздевался, ожидая, что мы будем сражаться с рассветом.

ГЛАВА XXIV


«Стрела» узнала, что бухта пиратов находится на восточной оконечности острова и крейсировала около этого берега, но не могла найти ее.

Винцент бросился на другую софу, и я, не желая заводить с ним разговора, притворился спящим; я слишком занят был своими собственными мыслями и чувствовал, что в такую минуту у нас не может быть ничего общего. Он скоро заснул и бредил во сне. Он как будто сражался, отдавал приказания, несколько слов кричалгромко; потом казалось, что он взял английскую шкуну и хотел по обыкновению казнить пленных. Я вздохнул, услышав неясные угрозы и дикий смех, срывавшийся с его уст. Я встал и взглянул на спящего; руки его были беспрестанно в движении, и кулаки сжаты. О, Боже, какую ужасную повесть дикой мести предвещала эта усмешка! Я преклонил колена и стал молиться, чтобы не сбылись его намерения. Вставая, а услышал шум на палубе, и один из негров взошел в каюту.

— Далеко ли шкуна? — вскричал Винцент вскакивая.

— В четырех милях.

— По местам; я сейчас буду наверх.

Винцент взял саблю и, осмотрев пистолеты, заткнул их за пояс. Я по-прежнему притворялся спящим. Выходя из каюты, он обернулся ко мне и сказал: «Он спит, бедняжка, зачем мне будить его? Скоро его разбудят пушки». Сказав это, он вышел.

Я не знал, что делать. Наверху я считал себя не совсем безопасным, и что стал бы я там делать? Зачем мне стоять под выстрелами моих друзей или предоставлять жизнь на волю негров? И я решился остаться в каюте.

Негры вошли в каюту, под которою была крюйт-камера. Люки закрыли, и я остался в темноте. Я мог слышать только приказания капитана и из них старался понять, что происходит наверху.

Нас стали окликать с другого судна, и ответом «Стеллы» был залп. В этом нельзя было ошибиться. «Стелла» поворотила на другой галс и дала залп с другого борта, не дождавшись ответа неприятеля. Наконец, он ответил, и когда ядра просвистели мимо или ударились в борт, мною овладело какое-то странное чувство. Я никогда еще не был в сражении, и, признаюсь, это было чувство страха, но оно так смешано было с любопытством, что я сам не мог различить своих чувств. Мне хотелось выбежать наверх, но мысль, что я не буду в безопасности между пиратами, удержала меня, и я остался.

Залпы быстро следовали один за другим, и раненые, которых беспрестанно носили вниз, сказали мне, что сражение сделалось жарким. Изредка слышалась команда Винцента, беспрестанно делали какой-нибудь новый маневр, а пушки продолжали действовать без остановки. Наконец, сквозь люк показался свет, и я вышел из каюты; палуба завалена была ранеными и умирающими, просившими воды. Я обрадовался, что могу что-нибудь делать, и стал разносить им воду. Около тридцати человек лежали без помощи, потому что на «Стелле» не было медика.

Принесли еще несколько раненых, и один из прежних стал разговаривать с людьми, носившими раненых. Из разговора их я узнал, что с рассветом показался английский фрегат, который шел к ним и был уже в пяти милях под ветром; что теперь пираты ведут отступной бой со шкуною, находящеюся у них на ветре, и стараются уйти. Это объяснило мне сигналы, деланные накануне английскою шкуною. Беспокойство мое усилилось при этом известии. «Стелла» старалась убежать и несла такие паруса, что я стал бояться, чтобы она не успела уйти.

Сражение между двумя шкунами продолжалось, но выстрелы уже не разбивали «Стеллу», и раненых перестали носить вниз; можно было догадаться, что оба судна старались сбить друг у друга мачты, одно — чтобы убежать, другое — чтобы воспрепятствовать его бегству. Я готов был отдать свою левую руку, чтобы только выйти наверх. Я подождал еще с полчаса, но тогда любопытство пересилило страх, и я выглянул из фор-люка. Люди работали у пушек с наветренной стороны, подветренная была чиста и, выскочив на палубу, я забрался на мачту, откуда мог видеть все на ветре и под ветром. Под ветром я заметил фрегат милях в четырех от нас под всеми парусами; я тотчас узнал в нем «Каллиопу», мой фрегат, и сердце мое сильно забилось при мысли, что я, быть может, снова буду служить на нем.

На ветре сквозь дым в одной миле виднелась шкуна «Стрела», лежавшая одним галсом со «Стеллою». Каждые десять секунд дым, вылетая из ее пушек, расстилался по воде, и ядра свистели около нашего рангоута. Она немного потерпела от наших выстрелов; паруса ее были исстреляны, но рангоут не поврежден. Тогда я осмотрел мачты и такелаж «Стеллы»; повреждения ее были почти те же, что и у «Стрелы»; паруса исстреляны, но рангоут цел.

Море было гладкое, хотя ветер свежел, и обе шкуны шли по шести или семи миль в час; но «Стелла» имела лучший ход и перегоняла своего противника. Я понял, что все зависит от верного выстрела, и довольный тем, что видел, сошел вниз.

Более получаса продолжался безуспешно огонь с обеих сторон, но в это время раздался радостный крик негров, и я услышал, как они кричали, что у «Стрелы» сбита фор-стеньга. Голос Винцента ободрял пиратов, между тем как сердце замирало во мне с отчаяния.

Выстрелы стали реже, потому что «Стелла» проходила перед носом у английской шкуны, и негры громко смеялись наверху. Через несколько минут огонь совсем прекратился, и я уже думал, что «Стелла» оставила своих преследователей далеко за собою, как вдруг целый залп грянул на нас, и наверху послышались треск и смятение.

Я побежал туда взглянуть, что случилось. Оказалось, что в то время, когда «Стелла» хотела пройти перед носом у «Стрелы», последняя также привела к ветру и сделала последнее усилие, дав залп всем бортом. Два ядра ударили в грот-мачту, и она упала. Я понял, что судьба «Стеллы» решена — ничто не могло спасти ее; она могла еще сражаться со шкуною, но ей уже невозможно было уйти от фрегата.

Я убежал вниз, в каюту; я боялся, чтобы негры не заметили радости на моем лице. Я услышал грозный голос капитана и его проклятия и благодарил Бога, что был не возле него. Обломок мачты бросили в воду; я слышал, как Винцент ободрял негров, убеждая их, что лучше умереть на пушках, чем висеть, как собакам, на реях. Некоторые из них спустились вниз и стали пить вино.

Английская шкуна догнала нас, и бой начался на пистолетном выстреле. Никогда не забуду, что происходило в продолжение каких-нибудь трех четвертей часа. Негры, большею частью пьяные, сражались с неимоверною яростью; их крики, вопли и ужасные проклятия смешивались с громом пушек и треском рангоута, криками раненых и громким голосом Винцента. Страшно было и внизу: густой дым окружал все, раненых бросали в люки, и негры беспрестанно бегали за вином и опять выбегали наверх к пушкам.

Вдруг выстрелы полетели к нам с подветра, и мы очутились между двух огней. Фрегат догнал нас и лег борт о борт. Но «Стелла» продолжала отстреливаться обоими бортами, хотя выстрелы ее становились постепенно реже и реже, между тем как фрегат открыл по ней сильнейший огонь.

Мною овладело такое беспокойство, что я не мог долее оставаться на месте; я побежал по нижней палубе через убитых и раненых и взглянул из люка. Боже! Какая ужасная сцена представилась моим глазам! Многие пушки были сбиты, палуба завалена обломками, опьяневшие или убитые негры, валялись по всем направлениям, разорванные в куски. Такой кровавой сцены я никогда более не видел. Из целого экипажа осталось не более двадцати человек, и эти валялись по палубе, истомленные работою или бесчувственные от вина.

Сражение кончилось; ни одного человека не осталось у пушек; два или три негра были убиты на моих глазах выстрелами с фрегата. Где Винцент? Я не смел отыскивать его и даже боялся с ним встретиться. Я опять спустился вниз и пошел в каюту; пороху более не требовали, и там не было ни души. Вдруг кто-то стал спускаться в люк; по походке я узнал капитана. Было так темно, и каюта была так полна дыму, что он не мог меня заметить, хотя я видел его. Он был ранен; войдя в каюту, он схватился за пистолеты и пошел к крюйт-камере. Я понял его намерение: он хотел взорвать себя на воздух.

Нельзя было терять времени. Я проскользнул мимо него, выбежал наверх и бросился в море. Я еще не успел вынырнуть, когда услышал и почувствовал взрыв; он был так силен, что я едва не лишился чувств. Я чуть помню, как мне удалось схватиться за какой-то обломок и вынырнуть с ним вместе между остатками разбойничьего судна.

Через несколько минут я пришел в себя и, осматриваясь кругом, заметил в ста саженях шкуну «Стрелу», совершенно разбитую, и невдалеке от нее мой фрегат, чистый и блестящий, как будто он сейчас вышел из гавани. «Каллиопа» делала какой-то сигнал шкуне, и шкуна отвечала. Но я напрасно ожидал, что она спустит шлюпку. Дело в том, что «Каллиопа» сигналом приказывала ей спустить шлюпку, но шкуна отвечала, что все ее шлюпки разбиты и не могут держаться на воде. Тогда я заметил, что фрегат спустил катер свой на воду, и считал себя спасенным, когда увидел, что катер идет ко мне.

Через несколько минут катер подошел к массе плавающих обломков, и матросы, перестав грести, начали осматривать их; заметив меня, они стали держать ко мне, подняли меня и положили в шлюпку. Я встал на ноги и хотел идти на корму, но мичман, бывший на шлюпке, сказал гребцам:

— Возьмите этого проклятого пирата на бак — не пускайте его сюда!

— Ого, мистер Ласселес, — подумал я, — так вы не узнаете меня.

Я совсем позабыл, что я черен, но один из гребцов, схватив меня за ворот, передал на бак и сказал:

— Возьмите негра; он еще молод для виселицы.

Я не счел за нужное открыться. Страсть к проказам опять родилась во мне. Видя, что только я один остался в живых, они стали грести к фрегату, а мичман пошел донести обо мне. Меня передали на фрегат, и я молча стоял на шкафуте, между тем как капитан и старший лейтенант говорили с мистером Ласселесом. В это время Томушка Дотт подошел ко мне и, приложив палец к левому уху, щелкнул языком, как будто говоря: тебя повесят, приятель.

Я не мог удержаться, чтобы не сделать ему первый масонский знак, которым я учил Грина; тогда мистер Дотт изъявил сильное негодование и назвал меня дерзким мошенником. Матросы, стоявшие около нас, смеялись, но никто не узнавал меня, потому что не только лицо мое было черно, но я покрыт был с ног до головы смесью соленой воды с порохом, которая еще более препятствовала им различить мои черты.

— Привести сюда негра! — сказал старший лейтенант.

Я тотчас подошел и, приблизясь к капитану Дельмару и старшему лейтенанту, за которыми стояли все офицеры, любопытствуя знать, что я буду рассказывать.

Я приложил руку к голове за неимением шляпы и сказал: честь имею явиться, как обыкновенно говорят офицеры, приезжая на корабль.

— Боже! Этот голос!.. Кто ты? — вскричал капитан Дельмар, отступая назад.

— Мистер Кин, — отвечал я, опять прикладывая руку к голове.

Боб Кросс, стоявший со многими матросами недалеко от меня, позабыв дисциплину, подбежал ко мне и схватил меня за обе руки, смотря мне в лицо.

— Это он, капитан, это он! Ура, ура! — и все матросы кричали ура вместе с ним.

— Боже мой, так вы не взлетели на воздух? — сказал старший лейтенант, подходя ко мне. — Не ранены ли вы? Он совсем черен. Где доктор?

— Нисколько не ранен, — отвечал я.

— Пусть его возьмут вниз и осмотрят, — сказал капитан с некоторым волнением, — и если он не ранен, то пришлите его ко мне в каюту.

Капитан спустился вниз, а я стал здороваться с Доттом и другими офицерами. Казалось, что мое возвращение необыкновенно всех обрадовало. На кубрике меня осмотрели, и все удивились, что я не ранен, и еще более удивились тому, что я был черен с головы до ног, и что эту краску нельзя было смыть.

— Каким же это образом вы переменили свой цвет? — спросил старший лейтенант.

— Последние три месяца я был негром. О, это длинная история, но я пойду вместе с вами к капитану и расскажу ее.

Надев свой мундир, я пошел со старшим лейтенантом в капитанскую каюту и начал подробно рассказывать все, что со мною случилось.

Когда я кончил, мистер Гипслей вышел из каюты наверх, и я остался наедине с капитаном.

— Признаюсь, что я уже считал вас погибшим, — сказал капитан Дельмар. — Мы взяли матросов со шлюпкой на другое утро, и они донесли, что вы утонули в каюте. Бездельники! Они осмелились оставить вас.

— Они не виноваты, капитан: вода была очень высока в каюте, и я не отвечал на их оклик.

— Они окликали вас?

— Да, я слышал их сквозь сон и не отвечал им.

— Ну, я очень рад за них; но мы так уверены были в вашей потере, что я уже написал о ней вашей матушке. Странно, что уже в другой раз я напрасно опечалил ее. У вас заколдованная жизнь, мистер Кин.

— Я бы желал жить долее, чтобы оправдать ваше доброе обо мне мнение, — отвечал я.

— Дай Бог, мистер Кин, — ласково отвечал капитан. — Все это время вы благородно вели себя; это приносит вам честь, и матушка ваша может гордиться вами.

— Благодарю вас, капитан, — отвечал я, восхищенный его словами, зная, что вместе с матушкою он будет также гордиться мною.

— Впрочем, в этом маскараде вы не можете еще исполнять своей обязанности по службе, — продолжал капитан. — Но я надеюсь, что краска скоро сойдет. Вы обедаете сегодня со мною; теперь ступайте к товарищам.

Поклонясь почтительно, я вышел из каюты, довольный собою, и поспешил к товарищам, пожав мимоходом руку Бобу Кроссу, который, как родной, радовался моему возвращению.

Предоставляю читателю воображать, сколько мне приходилось рассказывать наверху и в кают-компании.. Старший лейтенант не мог заставить ни одного офицера заниматься делом. Два или три дня я был самою важною особою на фрегате. После этого я мог спокойно рассказать свою историю Бобу Кроссу.

Боб Кросс, выслушав меня, сказал:

— Ну, мистер Кин, трудно сказать, к чему рожден человек прежде его смерти; но мне кажется, что вы рождены к чему-нибудь необыкновенному. Вам нет еще шестнадцати лет, а вы действовали лучше взрослого человека. Вы находились в самых затруднительных положениях и всегда счастливо выпутывались из беды. У вас старая голова на молодых плечах; вы в одно время и резвый мальчик, полный шалостей, и смелый, решительный человек. Говорят, что случай делает человека, и это сбылось над вами; но странно, что один и тот же мальчик крадет изюм у комиссара и заставляет разбойника-негра исполнять свою волю. Мы два раза считали вас на том свете, и два раза вы оживали. Теперь я скажу вам славные новости, мистер Кип; вы не знаете, как высоко ценят вас капитан и офицеры; зависть иногда ослепляет людей, и правду тогда только говорят о человеке, когда считают его мертвым. Уверяю вас, что не только офицеры, но и капитан, искренно жалели о вашей потере, и теперь капитан, верно, гордится вами. В тот самый день, как вы сюда приехали, я слышал разговор капитана с лейтенантом, и я только могу сказать вам, что ваше счастье в ваших же руках, только не подавайте вида капитану Дельмару, что знаете что-нибудь о вашем родстве с ним.

— Этого я, конечно, не сделаю, — отвечал я, — потому что он может переменить свои чувства ко мне.

— Конечно; я часто думал о вас и наблюдал за капитаном, прислушиваясь к его разговору, особенно после обеда, потому что вино лучше развязывает язык людям. Величайшим несчастьем для вас может быть то, если капитан женится и будет иметь детей. Но я часто слышал, что капитан выказывал отвращение к женитьбе и смеялся над людьми, которые хотели жениться, и я радовался за вас, мистер Персиваль. После сорока лет человек редко думает о женитьбе, а капитану, я думаю, уж около пятидесяти.

— Да; но если его брат умрет, капитан будет лордом де Версли и наследует огромное состояние. Тогда он женится, чтобы иметь наследников.

— Конечно, он может это сделать, — отвечал Кросс, — но еще Бог знает, будут ли у него дети; цыплят по осени считают. Вам остается только желать, чтобы брат его был так же крепок, как наши старые адмиралы..

— Отчего адмиралы так долго живут?

— Мне кажется, оттого же, отчего соленое мясо держится долее свежего. Морская пена сорок или пятьдесят лет омывает им лицо и платье, и, таким образом, они напитываются солью. Вы долго ли думаете ходить здесь негром?

— Не знаю, но капитан сказал мне, что покуда не сойдет краска, чтобы я не вступал в должность; поэтому я надеюсь, что она сойдет не скоро.

— Вы говорите, как мичман, но послушайте моего совета — возьмите трубу и ступайте наверх.

— К несчастью, ее уж нет. Но это была славная труба; она спасла мне жизнь.

— Да, эта шутка так же хорошо кончилась, как и масонские знаки с мистером Грином. Мне кажется из него никогда на выйдет хорошего моряка; ему бы лучше готовиться в комиссары. Но бьет восемь склянок, мистер Кин, и я думаю, пора пожелать вам доброй ночи.

ГЛАВА XXV


Шкуна «Стрела» сильно потерпела во время боя, потеряв своего командира и тринадцать человек матросов. Все полагали, что, если бы не было фрегата, пираты взяли бы ее, потому что «Стрела» потеряла все мачты и не в состоянии была вступить под паруса.

С фрегата послали на шкуну плотников и лучших матросов для исправления ее повреждений, и на другой день мы пошли в Порт-Рояль, в Ямайку, донести об истреблении разбойничьего судна.

Утром капитан Дельмар прислал за мною.

— Мистер Кин, — сказал он, — теперь вы еще не можете вступить в должность, но я не хотел бы, чтобы вы оставались праздным; и потому советую вам заняться навигациею. Вы умеете вести счисление, но еще не знаете всей науки.

— Я бы очень рад был знать навигацию, — отвечал я.

— Я так и думал и говорил уже со штурманом, который согласился давать вам уроки. Завтра вы начнете и можете заниматься у меня в каюте. Теперь ступайте.

Я поклонился, выходя из каюты, и, увидя Боба Кросса, пересказал ему слова капитана.

На другой день штурман начал давать мне уроки; и я продолжал учиться до нашего прихода в Порт-Рояль. Здесь капитан донес адмиралу о сражении и рассказал мои похождения на разбойничьем корабле. Этот рассказ до того заинтересовал адмирала, что он просил капитана Дельмара привезти меня к нему на другой день обедать.

Я все еще был очень черен, но это делало меня еще интереснее. Я снова рассказал свою историю, к удовольствию моих слушателей, особенно дам. По уходе моем адмирал и офицеры много хвалили меня, что было очень приятно капитану Дельмару.

Моя странная история разнеслась везде. Губернатор услышал о ней и также пригласил меня к себе. Я скромно рассказал ее, имея в виду заслужить только одобрение капитана Дельмара.

Стоя в Порт-Рояле я продолжал свои занятия в капитанской каюте, и так как капитан был большею частью на берегу, то в каюте его мне было очень весело. Однако не имея охоты учиться целый день, я был очень рад, когда Томушка Дотт прибегал ко мне; но не смея ходить в капитанскую каюту мимо часового, стоявшего дверей, он пробирался прямо с бизань-русленей в борт. Увидя вдали капитанский катер, Томушка проворнее обезьяны уходил тою же дорогою, а я начинал чертить прямоугольные треугольники. Я вставал, когда капитан входил в каюту.

— Сидите, мистер Кин, — говорил он, — штурман хвалил вас, и для меня это очень приятно.

В одно утро Том, по обыкновению, забрался ко мне в борт, и мы прилежно рисовали карикатуру на мистера Кольпеппера, когда капитанский катер пристал к фрегату, и мы тогда только узнали о приезде капитана, когда услышали, как он разговаривал со старшим лейтенантом, сходя по трапу.

Дотту невозможно было убежать без того, чтоб его не увидели. Стол, стоявший посредине каюты, покрыт был синим сукном, падавшим до полу. Я показал на него Тому, когда часовой взялся за ручку двери, чтобы отворить ее капитану, и он бросился под стол, думая после как-нибудь убежать. Капитан взошел, и я, по обыкновению, встал со стула.

— Мистер Кин, — сказал он, — мне нужно переговорить со старшим лейтенантом; потрудитесь на время выйти из каюты и скажите мистеру Гипслею, что мне нужно его видеть.

— Что с вами, мистер Кин? — спросил старший лейтенант, заметив мое смущение.

Я рассказал ему, что Дотт сидит под столом в капитанской каюте и может нечаянно услышать секретные приказания капитана.

— Вы прекрасно поступили, мистер Кин, хотя я и знаю, как для вас неприятно доносить на своего товарища; но вы не сделали ему никакого вреда.

Потом он засмеялся и сказал:

— Впрочем, мистер Дотт не узнает, что вы его выдали, а я постараюсь постращать его.

Сказав это, старший лейтенант вошел в капитанскую каюту. Я ожидал, что он тотчас откроет моего приятеля, но вышло иначе. Капитан взошел в боковую каюту, и мистер Гипслей последовал за ним, запер дверь и уведомил его о положении мистера Дотта. Капитан засмеялся, не находя, впрочем, в этом большой беды.

Сказав, что было нужно, старшему лейтенанту, он вышел вместе с ним в большую каюту.

— Прикажите тотчас отослать шлюпку с письмом, капитан? — спросил старший лейтенант.

— Да, — отвечал капитан, садясь и принимая участие в шутке мистера Гипслея. — Часовой, скажи вахтенному офицеру, чтобы изготовили четверку, и пошли сюда мистера Дотта.

Я был наверху; когда часовой высунул голову из люка и передал приказание капитана, я тотчас увидел, как испугается мистер Дотт.

Четверка была готова, и мистера Дотта искали везде, но нигде не находили. Через несколько минут вахтенный мичман донес капитану, что четверка готова, но мистера Дотта нигде нет…

— Нигде не могли найти! Не упал ли он за борт? — сказал капитан.

— Нет, он, верно, спит где-нибудь, — отвечал старший лейтенант, — верно, в сетках.

— Он, кажется, очень беспокойный мальчик, — заметил капитан.

— Совершенно беспокойный и ленивый, — отвечал старший лейтенант. — Часовой, нашли ли мистера Дотта?

— Никак нет-с; его искали везде и не нашли на фрегате..

— Странно, — заметил капитан.

— О, он скоро явится; но не худо бы дать ему дюжины две или три ударов, чтобы он был исправнее по службе.

— Да, я непременно это сделаю, — отвечал капитан Дельмар, — и поручаю вам наказать его, как только его найдут. Надеюсь, что с ним ничего не случилось особенного.

— Что может с ним случиться? — сказал старший лейтенант, — если бы комиссар доставил сегодня изюм, то мистера Дотта надо бы искать у баталера в каюте; но сегодня ничего не доставили. Не забрался ли он в ахтер-люк в то время, когда раздавали вино, и не сидит ли он теперь там?

— Делать нечего, нужно послать другого мичмана. Позвать мистера Кина, — сказал капитан. Часовой пришел за мною, и я явился. — Мистер Кин, поезжайте с этим письмом на берег, отдайте его смотрителю адмиралтейства и привезите мне ответ.

— Слушаю, капитан, — отвечал я.

— Не видели ли вы мистера Дотта? — спросил старший лейтенант. — Вы всегда бываете вместе.

— Я видел его перед самым приездом капитана, но с тех пор нигде не находил его.

— Хорошо, мы после с ним разделаемся, — сказал капитан. — Поезжайте, мистер Кин.

Я заметил, что капитан и старший лейтенант засмеялись, когда я выходил из каюты. Скоро после моего отъезда капитан также уехал на берег; но Дотт до того был напуган, что не смел выйти из-под стола, ожидая, что его тотчас накажут, и решился остаться там до моего возвращения.

Только что я приехал на фрегат и отдал ответ старшему лейтенанту, я поспешил в каюту, и тогда только бедный Том выполз из-под стола. Слезы катились по его лицу.

— Меня накажут, Кин, непременно накажут. Научи, что мне делать, что сказать?

— Скажи правду, это самое лучшее.

— Сказать капитану, что я сидел под столом? Никогда!

— Как хочешь, — сказал я. — Но если ты скажешь правду, то тебя может быть накажут, а если не скажешь, то накажут наверное.

— Знаешь что: если мистер Гипслей увидит меня сегодня или завтра, то непременно накажет; но если я спрячусь на два или на три дня, то все подумают, что я упал в воду и скажут: «Бедный Дотт!» А когда я явлюсь, то, может быть, так обрадуются, что простят меня.

— Конечно, — отвечал я, восхищенный такою мыслью. — Непременно простят.

— Старший лейтенант говорил, чтобы меня искали в ахтерлюке. Куда же мне спрятаться?

— Останься до вечера под столом, а тогда ты можешь пробраться в угольный ящик, где так темно, что тебя не увидят, если даже будут доставать уголья. Там ты можешь просидеть два дня, а после, что Бог даст.

— Славное место, — заметил Том, — но все лучше, чем быть наказанным. Будешь ли ты приносить мне есть и пить?

— Положись на меня, — отвечал я. — Я всякий вечер буду приносить тебе что-нибудь.

— Итак, я решился, — сказал он и, услышав шум, снова спрятался под стол.

Когда смерклось, я снабдил Тома провизиею, и он отправился, никем не замеченный, в угольный ящик.

На другой день никто не мог понять, куда девался мистер Дотт. Все полагали, что он упал за борт и сделался добычей акул, в которых не было недостатка около Порт-Рояля. Все офицеры очень жалели о нем, исключая мистера Кольпеппера, который заметил, что ничего хорошего не могло выйти из мальчика, который таскал у него изюм.

— Так вы думаете, что он стоит, чтобы его съели акулы, оттого, что взял у вас горсть дрянного изюма? — заметил второй лейтенант. — Будь я бедным Доттом, я бы напугал вас.

— Я не боюсь мертвых, — отвечал мистер Кольпеппер, — они довольно смирны.

— Быть может; но смотрите, чтобы вам от них не досталось.

Между тем, как этот разговор происходил наверху, мне пришла в голову чудесная мысль. Ночью я пошел к Дотту, который ужасно устал, сидя на угольях, я принес ему вина, мяса и сухарей и утешал его, рассказав, как все жалели о его пропаже.

Том хотел тотчас выйти из угольного ящика, но я сказал ему, что капитан этот день пробыл на берегу, и что надобно прежде возбудить его сострадание, заставив его думать, что Дотт упал за борт. Том послушал моего совета и согласился остаться еще на день. Тогда я рассказал ему, что говорил про него мистер Кольпеппер, и прибавил:

— Если мистер Кольпеппер как-нибудь увидит тебя, то постарайся, чтобы он принял тебя за привидение.

— Непременно, — отвечал Том, — хоть бы меня втрое наказали за это.

Расставшись с Томом, я вышел наверх и увидел Боба Кросса, который почти целый день был на берегу с капитаном.

— Ну, мистер Кин, — сказал он, — теперь вы приняли свой прежний цвет, и я опять надеюсь вас видеть на капитанском катере.

— Не думаю; я еще не кончил навигацию; но штурман говорит, если я буду все так же учиться, то мы кончим через две недели.

— Да, он говорил капитану, что вы сделали большие успехи. Но я не могу не жалеть о бедном мистере Дотте; правда, он был большой шалун, но вместе с тем, . добрый, веселый мальчик. Вы, верно, также жалеете о нем, мистер Кин?

— Нисколько, Боб, — отвечал я.

— Мне странно это слышать от вас, мистер Кин; я думал, что у вас доброе сердце.

— Я совсем не зол, Боб; но я открою тебе тайну, известную только мне и старшему лейтенанту. Мистер Дотт сидит в угольном ящике, правда, весь выпачканный, но живой и здоровый.

Боб Кросс захохотал, когда я рассказал ему, что случилось с Томом.

— Ну, мистер Кин, вы все такой же проказник, как прежде. Хорошо, что капитан не сердится на мистера Дотта.

— Не бойся, Боб, — отвечал я. — Но мне необходима будет твоя помощь. Нам надобно испугать мистера Кольпеппера. Дотт явится ему в виде привидения.

— Хорошо, я устрою это завтра к вечеру.

На другое утро капитан приехал на фрегат. Между тем как он ходил по шканцам со старшим лейтенантом, последний донес ему, где находится мистер Дотт. Когда капитан сошел в каюту, я встал и, поклонясь почтительно, продолжал свое занятие. Он не сказал мне ни слова о Дотте. В это время вошел мистер Кольпеппер.

— Капитан, что прикажете делать с вещами мистера Дотта, упавшего за борт? — сказал он с низким поклоном. — По законам, их должно продать с аукциона. Также, прикажете ли требовать на него провизию, или зачесть умершим?

Капитан улыбнулся, обратясь ко мне, но я не поднимал глаз с книги.

— Лучше подождем до завтра, мистер Кольпеппер, — отвечал он, — а там вы можете продать его вещи и выключить его из списков.

Вечером капитанский катер, по обыкновению, возвратился на фрегат, и я поспешил встретить Боба Кросса.

— Мне сначала надобно увидеть мистера Дотта и условиться с ним, — сказал он, сходя вниз. Когда через несколько минут он вышел опять наверх, мистер Кольпеппер также был наверху, и Боб подошел к нему.

— Осмелюсь спросить, — сказал Боб, прикладывая руку к шляпе, — не говорил ли вам чего-нибудь капитан об угольях?

— Нет, — отвечал мистер Кольпеппер.

— Так, верно, он позабыл сказать вам.

— Но угольев довольно, — заметил мистер Кольпеппер.

— Не могу знать, но я слышал, как повар говорил, что мало.

— Как мало! — вскричал испуганный комиссар. — Я сам осматривал сегодня вечером. У мичманов особенный стол, и они целый день стряпают.

— Вы изволите говорить о мичманах, — заметил Кросс, — осмелюсь доложить, что я видел сегодня мистера Дотта, или его тень, хотя это и очень странно.

Было почти совсем темно, мистер Кольпеппер взглянул на Кросса и отвечал: «пустое».

— Я видел его своими глазами, — заметил Боб.

— Где? — вскричал мистер Кольпеппер.

— Здесь на фрегате; но не говорите об этом никому ни слова, а то надо мною станут смеяться; хотя я готов поклясться в истине моих слов. Я сам прежде никогда этому не верил, но теперь другое дело. Не лучше ли мне взять фонарь, идя за угольями?

— Да, да, — отвечал мистер Кольпеппер, — но я сам пойду и посмотрю.

Боб Кросс взял фонарь и пошел за мистером Кольпеппером. Койки были уже розданы, и они должны были сгибаться, идя по нижней палубе. Я последовал за ними.

В угольный ящик нужно было спускаться по узкому трапу, что не легко было для такого старика, как мистер Кольпеппер. Но Боб Кросс спустился прежде и стал светить комиссару, который начал тихо спускаться. Когда они оба стояли уже на угольях, комиссар взял фонарь и стал осматривать.:

— Да здесь будет углей на три месяца, — сказал он.

— Взгляните, взгляните, — вскричал Кросс, отступая назад, — что это?

— Где? — сказал комиссар оторопев.

— Вот, вот, я говорил вам!..

Комиссар взглянул и увидел Тома Дотта, стоявшего неподвижно, с поднятыми кверху руками, открытым ртом и вытаращенными глазами.

— Караул! Помогите! — кричал комиссар, выронив фонарь, который потух и оставил их в темноте.

Боб Кросс перескочил через него и выскочил на палубу, а вслед за ним Том Дотт, который сначала в отмщение попрыгал несколько раз по лицу и телу комиссара.

Крик мистера Кольпеппера поднял тревогу. Караульный сержант подбежал с фонарем в то самое время, когда Том выскочил из угольной ямы. Увидя его черным, как трубочиста, сержант также был испуган; матросы высунули головы из коек, и некоторые из них также видели Тома.

Боб Кросс, выскочив на палубу, стал кричать:

— Тень мистера Дотта!

Я притворился испуганным и побежал за ним. В нижней палубе поднялась суматоха. Старший лейтенант вышел из кают-компании и, увидя меня, спросил, что случилось? Я отвечал, что мистер Кольпеппер был в угольном ящике и видел тень мистера Дотта. Он засмеялся и ушел.

Мистера Кольпеппера вытащили из угольного ящика. Он был в самом жалком виде, весь испачканный и истоптанный Доттом. Комиссара отнесли в каюту и уложили в койку.

На другой день все дело объяснилось. Тома побранили и простили. Капитан очень смеялся и хотел рассказать все губернатору. Том никогда не узнал, как я услужил ему, а мистер Кольпеппер не догадался, что я подготовил им встречу.

Я уже кончил навигацию и более не оставался в капитанской каюте. Мы пробыли еще три недели в Порт-Рояле и потом посланы были в крейсерство к берегам Южной Америки; здесь мы оставались около шести месяцев и взяли четыре богатых приза. На пути в Ямайку мы встретили шкуну, которая известила нас о взятии острова Курасаун четырьмя английскими фрегатами.

Будучи недалеко от него и терпя недостаток в воде, капитан Дельмар решился подойти к Курасауну и стал там на якорь.

Читатель, быть может, помнит, что старый голландец, которому я спас жизнь на разбойничьем судне, сказал мне, что он называется Вандервельтом и живет в Курасауне. На другой день вечером мы вошли в гавань, и все удивлялись, каким образом такая сильная крепость могла быть взята такими ничтожными силами. Комендант, думая, что мы можем быть полезными, приказал нашему капитану остаться при нем на две недели.

ГЛАВА XXVI


На третий день после прибытия нашего в Курасаун я отправился на берег с намерением отыскать старого голландца. Состоя на капитанском катере, я часто бывал на берегу, но не мог сделать розысков, не смея отойти на шлюпки.

В этот день после обеда я съехал на берег, но войдя в город, не нашел ни одного человека, говорившего по-английски. Наконец, отыскав дом мингера Вандервельта, большое, красивое строение, раскрашенное белыми и зелеными полосами, я подошел к дверям, у которых сидело несколько невольников. Они тотчас провели меня к старику, который сидел в креслах с трубкою во рту. Помня, что он говорил со мною по-английски, я подошел к нему и сказал:

— Как ваше здоровье, мингер Вандервельт?

— Слава Богу здоров, — отвечал он, вынимая трубку изо рта. — Что вам угодно? Вы, верно, присланы от английского командира? Что ему нужно?

— Нет, — отвечал я, — я пришел не от командира, но чтобы видеть вас.

— Только-то, — сказал старик, снова взявшись за трубку и продолжая курить.

Меня удивил такой прием.

— Так вы не знаете меня, мингер Вандервельт?

— Нет, сударь, не имею этой чести. Я никогда прежде не видел вас и не знаю.

При этих словах кровь закипела во мне.

— Так позвольте пожелать вам доброго утра, — сказал я, уходя со всею гордостью обиженного мичмана, как вдруг лицом к лицу со мною столкнулась маленькая дочь старика. Она пристально посмотрела на меня, когда я проходил мимо; потом робко пошла за мной, смотря мне в лицо, и вдруг, притаив дыхание, схватила меня за руку. Я обернулся и готов был оттолкнуть ее от себя, но она вскрикнула и бросилась ко мне на шею.

— Папа, папа! — кричала она, между тем как я старался вырваться от нее.

Старик пришел.

— Остановите его! Папа, не пускай его! — кричала она. — Это он! Это он!

— Кто? — спросил старик.

— Мальчик, который спас нас от пиратов, — отвечала малютка, заливаясь слезами у меня на руках.

— Боже мой!.. Не может быть!.. Он был черен, душенька. Однако сходство удивительное, — сказал старик, смотря на меня. — Скажите мне, вы были нашим спасителем?

— Да, — отвечал я, — но теперь это ни к чему не ведет. Не угодно ли вам будет взять от меня девочку?

— Прошу вас, извините меня, — сказал старик, — но вы не вправе строго винить меня. Как мог я узнать в вас негра, который спас нам жизнь на разбойничьем судне? Не сердитесь же на меня, мой добрый друг, я готов был отдать половину своего состояния, чтобы только встретить вас и изъявить вам глубокую, искреннюю благодарность. Простите же ошибку старика, который, конечно, не расположен быть слишком вежливым с офицером, носящим мундир наших неприятелей. Пусть хоть малютка моя, которой вы спасли жизнь, разуверит вас.

В то же время малютка соскочила с моих плеч на пол и рыдая обнимала мои колени. Я почувствовал, что старик говорил правду и протянул ему руку, поднимая малютку.

— Если бы вы знали, как я рад видеть вас и изъявить вам мою благодарность, — сказал мингер Вандервельт, — и бедная Минна также. Как часто мы говорили о вас после того ужасного дня и как искренно желали вас видеть! Уверяю вас, что я не жалею более о взятии острова.

Минна стояла возле, устремив на меня большие голубые глаза, на которых еще блистали слезы; я взглянул на нее, и она улыбнулась. Я взял ее на руки; она как будто ждала этого и беспрестанно целовала меня, говоря что-то по-голландски с отцом.

Скоро между нами явилась короткость, как будто мы жили вместе несколько лет. Если мне казалось, что сначала меня встретили с неблагодарностью, то после я вполне был вознагражден.

Вечером старик сказал:

— Боже мой, если бы у дочери моей глаза не были лучше моих, если бы вы ушли, думая, что я не хотел узнать вас, — это убило бы меня и мою бедную Минну.

— О, благодарю Бога, что вышло иначе. Я чрезвычайно приятно провел этот вечер.

Старик расспрашивал меня о моих родных, о службе, о капитане Дельмаре и просил остаться у него, пока фрегат будет стоять в гавани. Я сказал ему, что это невозможно, но что я буду приходить, как можно чаще. В девять часов я пожелал им доброй ночи, и шесть невольников с фонарями проводили меня до шлюпки.

Капитан Дельмар и другие командиры фрегатов жили на берегу. Я узнал, что на другой день старик Вандервельт был у капитана Дельмара и рассказал ему мой поступок на разбойничьем судне. Метрдотель пересказал их разговор Бобу Кроссу, а Боб мне. Мингер Вандервельт просил капитана, чтобы позволили мне жить у него, пока фрегат будет в гавани, но капитан Дельмар не согласился, обещая, однако, часто отпускать меня на берег.

Читатель, вероятно, помнит, что остров Курасаун взят был англичанами в 1800 году, а в 1802 году возвращен голландцам. В этот промежуток времени многие английские купцы поселились здесь, оставаясь и после 1802 года; теперь, взяв вторично остров, мы нашли их здесь. От них я узнал, что Вандервельт считался богатейшим владетелем на острове, и что голландское правительство занимало у него большие суммы, что он давно уже перестал заниматься делами, хотя и имел огромное поместье в Гаване, которое получил в приданое жены-испанки, и что он намеревался переехать в Голландию на первом военном судне, которое придет в Курасаун.

Мы простояли три недели у Курасауна, и в это время старший лейтенант позволял мне каждый вечер оставаться на берегу после того, как капитан отпускал свой катер, до восьми часов следующего утра; в семь часов я опять шел к шлюпке и дожидался капитана. Таким образом, я часто бывал с моими новыми друзьями и очень полюбил маленькую Минну.

Я могу описать ее. Ей было около десяти лет; она имела высокий рост, темно-голубые глаза и черные волосы, лицо ее было живо и выразительно и предвещало в ней красавицу. Отец оставлял ей все свое имение, не имея других детей; он поздно женился, и жена его умерла вскоре после рождения Минны. Старик Вандервельт хотел ехать в Голландию, чтобы дать ей лучшее воспитание..

Минне очень хотелось знать, что я ношу у себя на шее, но я никогда не открывал ничего ни ей, ни ее отцу. Старик часто спрашивал меня, нравится ли мне морская служба, и я всегда отвечал утвердительно.

Наконец, фрегату приказано было идти в море, и мне оставалось провести с ними только один вечер. Старик был печален, а маленькая Минна плакала, говоря о разлуке.

И вот настал грустный час расставанья. Я обещал писать им, и Вандервельт сказал мне, чтобы я считал его дом — своим и просил у него все, в чем буду иметь нужду.

Со слезами на глазах я вышел из дому и плакал, таким образом, в первый раз в жизни. Наутро мы снялись с якоря и пошли в Ямайку присоединиться к адмиралу.

Боб Кросс шепнул мне, что он хочет поговорить со мною; вечером я сошелся с ними на шкафуте и стал его слушать..

— Мистер Кин, у меня новости, которые я узнал от капитанского лакея. Голландец, которому вы спасли жизнь, приходил вчера утром к капитану Дельмару и просил его позволить вам остаться у него и выйти из королевской службы, говоря, что он заменит вам отца. Однако капитан отвечал, что хотя вы и потеряли отца, но что он смотрит на вас, как на своего собственного сына, и не может расстаться с вами; он прибавил, что вы так много обещаете в будущем, что вам нельзя оставить службу. Старик долго старался убедить капитана, но без успеха. Капитан сказал, что он не отпустит вас, пока вы не будете сами командовать хорошим фрегатом и сами будете властны располагать своими поступками.

— Эта новость очень радует меня, Боб.

— Конечно, есть чему радоваться. Но смотрите, мистер Кин, не показывайте вида капитану, что вы это знаете.

— Не бойся, Кросс. Но и без капитана Дельмара я не оставил бы службу; я англичанин и не нуждаюсь в покровительстве голландцев.

— Конечно, конечно, но как летит время. Ведь вы уже около трех лет на службе, мистер Кин.

— Через месяц будет три года, Боб.

— А вы так выросли, что вас не будут более назначать на капитанский катер, хотя это и очень мне досадно. Вы слышали, что мистер Дотт опять попался?

— Когда… Я ничего не слышал.

— Вот что случилось. Мистер Кольпеппер, сидя на стуле в кают-компании прямо под люком, который был открыт, заснул, откинув голову назад и раскрыв рот. В кают-компании никого не было. Мистер Дотт, заметя это, достал мокрого табаку, скатал из него шарик и сверху спустил его прямо в открытый рот комиссару. Мистер Кольпеппер вскочил на ноги и после ужасного кашля едва не лишился чувств. Однако выйдя в батарейную палубу, он спросил часового, кто сыграл с ним такую штуку, а часовой вместо того, чтобы сказать, что он ничего не знает, прямо показал на мистера Дотта, и комиссар пошел жаловаться капитану.

— Он никогда ничего не сумеет сделать, — отвечал я. — Его всегда поймают, а главное удовольствие в том и состоит, чтобы не поймали.

— Конечно, мистер Кин, вы гораздо лучше умеете выдумывать разные шалости, но, кажется, пора уже их оставить. Вам, я думаю, скоро будет семнадцать лет.

— Да, Боб, недалеко до семнадцати.


— Большое судно видно с правой стороны! — закричал матрос с салинга.

Я схватил трубу и стал рассматривать судно.

— Что вы думаете о нем, мистер Кин? — спросил вахтенный офицер.

— Кажется, это военное судно, но теперь так темно, что я не могу хорошо рассмотреть его.

— Куда оно держит?

— Прямо к нам, под марселями и брамселями.

Вахтенный офицер послал известить капитана. Мы знали, что сюда ожидают голландский фрегат, но не ранее как через месяц. Ветер был тих, и ночь довольно темная, так что трудно было рассмотреть судно. Некоторые приняли его за двухдечный корабль. Капитан пошел за книгою ночных сигналов, и прежде чем он возвратился, я уже приготовил фонари.

— Три фонаря на гафель! Проворнее, мистер Кин!

Фонари подняли, но незнакомое судно продолжало свой путь, не отвечая на сигнал. Прождав более четверти часа, капитан сказал:

— Верно они все спят.

— Нет, капитан, — отвечал я, смотря в трубу, — они не спят, у них видны огни.

— Прикажите бить тревогу, — сказал капитан. Матросы разбежались по местам, связав и уложив проворно койки, и раскрепили пушки; неизвестное судно находилось от нас в одной миле, как вдруг оно привело к ветру на один галс с нами и поставило бом-брамсели.

— Поднять порты и осветить батарею, — сказал капитан.

В эту минуту уже можно было рассмотреть, что на фрегате люди стояли по местам, и все готово к сражению. Мы поставили бом-брамсели и стали догонять его.

Капитан Дельмар закричал со шкафута:

— На фрегате — алло!

На обоих судах было мертвое молчание, и голос его громко раздавался в тишине ночи.

— Алло! — был ответ.

— Какой фрегат? — продолжал капитан. В это время люди стояли по пушкам; командоры держалифитили в готовности дать залп. С другого фрегата отвечали:

— Какой фрегат?

— Фрегат его британского величества «Каллиопа», — и потом повторил:

— Какой фрегат? — и добавил: — Людям лечь на палубу!

Едва это приказание было исполнено, как неприятельский фрегат дал по нам залп.

Через несколько секунд мы прошли через облако дыма и, приведя к ветру, у него под кормою дали залп.

Пройдя этим курсом около мили, мы поворотили оверштаг и стали держать на наветренную сторону фрегата, как будто желая атаковать его с наветра. Но подойдя ближе, мы спустились и, пройдя у него за кормою, дали другой залп совершенно неожиданно для голландца, который думал, что мы атакуем его с наветра.

Видно было, что это расстроило голландского капитана; он стоял у гакаборта и кричал нам на дурном английском языке:

— Трусы — не умеете сражаться.

Когда мы стали проходить у него под ветром, он дал нам залп; но в то же время упала его бизань-мачта.

Тогда он спустился, и мы стали обмениваться выстрелами; но мы имели превосходнейший ход, так что в состоянии были пройти у него перед носом, будучи вне его выстрелов.

Последний продольный залп наш сбил его грот-стеньгу; тогда, поставя его в весьма затруднительное положение, мы сами могли по произволу выбирать себе место и, постоянно держась у него перед носом, давали ему залп за залпом до тех пор, пока не упала его фок-мачта. Но сражение продолжалось с прежним ожесточением, когда ветер вдруг стих, и сделался мертвый штиль.

Оба фрегата были обращены один к другому кормами, так что могли действовать только из кормовых орудий. Большая часть команды, перестав действовать у пушек, занималась исправлением повреждений в парусах и рангоуте..

— Мистер Кин, — сказал капитан, — ступайте вниз и узнайте, много ли раненых.

Вниз в кают-компании доктор отнимал ногу у раненого матроса. Когда я передал ему приказание капитана, он сказал мне:

— Вы найдете всех раненых, которых я перевязал, у капитанской каюты, а убитые лежат на кубрике. Штурман опасно ранен; те, которых я не успел еще перевязать, находятся здесь. Потрудитесь сами исполнить приказание капитана; я не могу оставить раненых для того, чтобы считать головы.

Я чувствовал справедливость этих слов и, спросив фонарь, начал осматривать сам. Четырнадцать раненых ожидали помощи доктора в кают-компании; одиннадцать лучших матросов были убиты. На кубрике я увидел мистера Кольпеппера, стоявшего в своей каюте на коленях перед фонарем, он был бледен, когда оглянулся и увидел меня.

— Что случилось? — спросил он.

— Ничего, — отвечал я, — капитан желает знать число убитых и раненых.

— Скажите ему, что я ничего не знаю; он, верно, не хочет вызвать меня наверх.

— Он хочет знать сколько раненых, — отвечал я, заметя, что комиссар думает, будто капитан посылает меня за ним.

— Боже мой, постойте, мистер Кин, я сейчас узнаю. Мне некогда, — отвечал я поднимаясь наверх. Мистер Кольпеппер звал меня назад, но я хотел видеть, чего он боится более: гнева капитана или неприятельских выстрелов?

Я вышел наверх и донес о числе убитых и раненых. Капитан нахмурился, но не сказал ни слова.

Я нашел, что оба фрегата лежали друг к другу кормами и беспокоили один другого продольными выстрелами. Кроме людей, работавших у кормовых пушек, матросы наши лежали на своих местах, по приказанию капитана.

Пальба продолжалась, и фрегат наш получил много повреждений. Между тем взошла луна, и оба фрегата могли хорошо видеть друг друга. Я направил трубу на горизонт под луною и с восхищением заметил черную полоску, предвестницу ветра; через четверть часа паруса заполоскали и потом наполнились.

ГЛАВА XXVII


Мы могли хорошо видеть неприятеля и, проходя у него под кормою, дали ему залп. Сражение продолжалось около четверти часа, но в это время неприятельский фрегат прекратил пальбу и спустил флаг.

— Фрегат сдается, — сказал я капитану, — он спустил флаг.

— Прикажите бить отбой, мистер Гипслей, но пусть зарядят пушки. Скажите второму лейтенанту, чтобы он взял катер и овладел призом; мистер Кин, поезжайте и вы и, отобрав необходимые сведения, возвращайтесь назад.

Я повиновался, и через минуту катер наш пристал к борту неприятельского фрегата. Младший офицер встретил нас на палубе и подал свою саблю. Левая рука его была перевязана, и лицо бледно от потери крови. Он говорил по-английски, и от него мы узнали, что взяли в плен голландский 38-пушечный фрегат, шедший к Курасауну с отрядом сухопутных войск для гарнизона и большим запасом оружия и продовольствия для колонии. Мы спросили, не тяжело ли ранен капитан, что его нет наверху?

— Он убит, — отвечал офицер, — он был отец мой. Наша потеря чрезвычайно велика. Я младший офицер и теперь остался командующим.

Слезы показались на глазах его, когда он говорил об отце, и мне стало жаль его. Он облокотился на карронаду и упал на нее без чувств.

Ужасно было видеть кровавые следы битвы. Некоторые пушки были сбиты, две или три из них разорваны. Я сошел в батарейную палубу и потом приказал двум матросам идти на шлюпку, спеша донести обо всем капитану Дельмару.

Лейтенант позволил мне взять к нам на фрегат раненого голландского офицера, который все еще лежал без чувств на карронаде. Мы бережно спустили его в шлюпку, и, пристав к «Каллиопе», я донес обо всем капитану и представил ему саблю пленного офицера.

В это время мистер Кольпеппер выбежал наверх в беспорядке, без парика, с клочком бумаги в руке. Он дрожал от страха и, сделав низкий поклон капитану, сказал:

— Рапорт о числе убитых и раненых, капитан.

Капитан, видя, что комиссар прервал меня, сказал ему с досадою:

— Мистер Кольпеппер, это обязанность доктора присылать мне рапорт об убитых и раненых. Ступайте вниз и обращайте более внимания на вашу одежду.

Старый Кольпеппер исчез, а я продолжал доносить капитану, в каком состоянии находится приз. Он тотчас приказал послать на него людей, чтобы по возможности исправить повреждения.

В то же время пленного офицера снесли вниз, и я уступил ему свою каюту.

Рассветало. Матросы очищали палубы, закопченные порохом и залитые кровью. Все были утомлены, но еще не время было думать об отдыхе.

Другую шлюпку с мастеровыми и лекарем послали на пленный фрегат. Второй лейтенант не оставался праздным; он приготовлял фальшивые мачты, очищал палубы, бросал убитых за борт, а раненых приказывал сносить вниз.

— Кто из наших мичманов ранен? — спросил у меня капитан.

— Я слышал, что Джем убит, но не знаю кто ранен. Вероятно, мистер Дотт; иначе он был бы здесь.

— Часовой, спроси, кто из мичманов ранен? — сказал капитан.

— Мистер Кестльс и мистер Дотт, — отвечал часовой.

— Хорошо, — сказал капитан, — по крайней мере, он на несколько времени перестанет шалить; я слышал, что он сделал с комиссаром.

Дотт лежал в каюте смежной с моею. Он не спал; у него была сильная лихорадка.

— Ты ранен, Том?

— Я и сам не знаю, — отвечал он. — Принеси мне немного воды, Кин.

Я принес воды.

— Куда же ты ранен?

— Кажется, в бок. Что-то ударило меня, и я упал прямо в люк; после этого я ничего не помню.

— Ну, по крайней мере, тебя не накажут теперь за Кольпеппера.

— Нет, — отвечал с улыбкою Дотт, — но я сыграл бы с ним еще лучшую штуку, если бы знал, что мы будем сражаться. Мне хотелось бы повернуться на другой бок, Кин.

Я повернул бедного Тома в его койке и отошел от него. Я взглянул на сына голландского капитана; он спал, он был нежного сложения, с прекрасными, даже женскими чертами лица. Мне стало жаль его; потеряв отца, он еще должен был провести лучшие годы жизни в плену.


Через десять дней мы пришли с нашим призом в Порт-Рояль. Капитан поехал на берег, и через несколько часов нас освободили от пленных. Фрегату для починки приказано было идти в Англию, а мистер Гипслей назначен был командиром военного шлюпа.

Через неделю мы пошли в Англию.

Капитан Дельмар кротко обходился с сыном голландского капитана и не отослал его на берег с ранеными, но позволил ему остаться на фрегате. Он выздоравливал медленно, но скоро был вне опасности и ходил с подвязанной рукой задолго до прихода нашего в Англию. Мне казалось, что старый Кольпеппер не был более в милости у капитана. Через семь недель по выходе из Порт-Рояля мы бросили якорь у Спитгеда.

Быть может, я ошибался, но мне казалось, что чем ближе мы подходили к берегам Англии, тем капитан Дельмар холоднее и строже обходился со мною. Обиженный этим, я старался отыскать причину его перемены и удостоверился, что в нем опять закипела гордость. Он возвращался в отечество, чтобы, с одной стороны, встретить своих знатных друзей, а с другой — вспомнить о моей матери и о связи с нею, казавшейся ему унизительною, если только может быть унизительна женщина, пожертвовавшая всем для человека из любви к нему. Быть может, он думал, что матушка откроет мне тайну, которую я давно уже носил на груди своей; или не боялся ли он, что теперь, перестав быть ребенком, я стану требовать своих прав? Такие мысли тревожили меня, и я не искал даже советов Боба Кросса.

Когда капитан уехал с корабля, я не просился на берег, как другие мичманы, чтобы повидаться с родными. Одно только обрадовало меня, когда я узнал, что депеши, привезенные нами в Англию, напечатаны, и обо мне упомянуто в них вместе с другими.

Когда фрегат ввели в док, то нашли, что его починка будет продолжаться несколько месяцев. Тогда велено было раздать команде жалованье. В то же время капитан уехал в Лондон. Во время пребывания его в Портсмуте я ни разу не говорил с ним; но когда вышел приказ о разоружении фрегата, я получил от него короткое и холодное письмо, в котором он писал, что я могу, ежели хочу, поступить на другой корабль или остаться при брантавахте до тех пор, пока он получит другое судно.

Я благодарил его за внимание и писал, что я хотел бы остаться при брантвахте до того времени, когда он получит новый фрегат.

Единственным ответом на мое письмо был приказ от адмиралтейства о причислении меня к брантвахте.

Не считаю нужным говорить, что я часто писал и получал ответы от матушки, которая была в восхищении, что обо мне отзывались с похвалою в депешах, но я отложу на время семейные новости и прежде расскажу, что случилось на фрегате до его разоружения.

ГЛАВА XXVIII


Читатель быть может вспомнит, что пленному голландскому офицеру Вангильту позволено было отправиться в Англию на нашем фрегате вместо того, чтобы идти в тюрьму. Мы скоро подружились с ним; я еще более принял в нем участие, когда узнал, что он двоюродный брат Минны Вандервельт. Он был грустен во время перехода; и мог ли он радоваться, зная, что должен остаться в плену до окончания войны?

— Не можете ли вы убежать? — спросил я его однажды.

— Не знаю, — отвечал он. — Если бы только мне выйти из тюрьмы, я легко мог бы переправиться через канал с помощью смоглеров[61]; у меня есть знакомые в Англии, которые помогут мне.

Когда капитан Дельмар уехал в город, он совсем позабыл о бедняжке, а мистер Веймс, оставшийся за командира, не делал о нем особенного донесения, желая отсрочить тем заключение в тюрьму молодого Вангильта, которого все любили.

Участие к нему заставило меня позабыть мои обязанности. Я знал, что поступаю дурно, но мне казалось, что в Англии находится столько тысяч пленных, что потеря одного из них не может быть для нее чувствительна, и я стал придумывать средства к его побегу.

Но я нашел, что без содействия Боба Кросса ничего не в состоянии сделать, и потому решился с ним посоветоваться. Боб покачал головою и сказал, что за это могут повесить.

— Но, — прибавил он, — жаль надевать цепи на такого молодца; к тому же он потерял отца, так ему не следует терять свободы. Но, мистер Кин, чем я могу помочь вам?

— Видишь, Боб, сюда часто приезжает хорошенькая девушка со старухой, и я видел, как ты спускался к ним в лодку и говорил с нею.

— Да, — отвечал Боб, — это та самая малютка, о которой я говорил вам, и которая повторяла свои басни у меня на коленях. Дело в том что я хотел бы на днях на ней жениться. С ней всегда приезжает мать ее, которая не позволяет ей входить на фрегат вместе с другими женщинами, потому что она скромна и добра, даже слишком добра для меня.

— Отчего же, Боб?

— Когда я в первый раз ее увидел, она жила с матерью тем, что они могли выработать. Отец ее давно уже был убит в сражении, и я помогал им чем мог. Теперь, однако, я нахожу, что хотя обстоятельства не переменились, но они сделались более затруднительными. Дядя ее овдовел; он богатый человек, и, будучи совершенно слеп, взял к себе мать и дочь и так полюбил Мери, что хочет оставить ей все свое состояние, если она найдет себе хорошую партию. Но ежели она выйдет за меня замуж, то это не будет блестящая партия: в том-то и дело.

— Кто ее дядя?

— Он был смоглером и удачно занимался контрабандою; у него теперь шесть или семь домов, кроме того, в котором он живет сам; я еще ни разу его не видел. Он ослеп вскоре после того, как оставил контрабанду, и считает свою слепоту небесным наказанием, по крайней мере, так уверяла его покойная жена; теперь он твердит о своих грехах.

— Но я все не вижу, отчего ты должен отказываться от невесты.

— Ни она, ни мать ее не хотят, чтобы я ее оставил. Я бы мог хоть завтра жениться на ней, без его согласия, но не хочу повредить ей.

— Ты говоришь, что он слеп?

— Совершенно слеп.

— Мы поговорим об этом в другой раз. Теперь я хочу только помочь убежать бедному Вангильту. Он говорил, что если бы только ему удалось бежать отсюда, смоглеры перевезли бы его в Голландию. Мне кажется, что ему легче можно уйти с фрегата, если б он оделся в женское платье; теперь приезжают и уезжают так много женщин.

— Особенно в тот день, когда будут раздавать жалованье; я вижу, вы хотите, чтобы Мери привезла ему свое платье.

— Именно; и так как ее дядя был смоглером, то мы можем спросить у него совета, как лучше переправить его; Вангильт с радостью заплатит ему. Это познакомит и меня и тебя со стариком. Мне кажется, лучше уверить старика, что мы отправляем женщину. Но как же нам назваться?

— Я буду наемщиком судов, а ты капитаном.

— Капитаном, мистер Кин?

— Да, капитаном, который командовал купеческим кораблем и теперь ожидает другого.

Я посоветуюсь с Мери и ее матерью, они приедут после обеда. Быть может, помогая мистеру Вангильту, я помогу и себе.

Вечером Боб Кросс сказал мне, что Мери и ее мать готовы помогать нам, и чтобы мы на другой день переговорили со стариком.

На другой день я отпросился на берег вместе с Кроссом. На дороге мы встретили Мери и ее мать, которые показали нам дом старика Вагорна. Мы вошли и застали старика с трубкою — во рту.

— Кто пришел? — вскричал он.

— Друзья, — сказал Кросс, — два человека пришли переговорить с вами о деле.

— О деле? Я не занимаюсь делами, я давно бросил дела, я думаю только о моей погибшей душе.

Он был прекрасный старик, хотя сгорбленный летами. Серебристые волосы падали на воротник его; борода была небрита, но подстрижена; глаза, лишенные зрения, придавали ему грустный вид.

— Позвольте мне познакомиться с вами и представить вам моего друга капитана, — сказал я, — мы пришли просить вашей помощи.

— Моей помощи? Бедный слепец, как могу помочь я вам.

— Дело в том что одна молодая женщина желает возвратиться к своим друзьям в Голландию и, зная, что вы знакомы с людьми, которые рыскают туда и назад, мы пришли просить вас помочь нам.

— То есть вы слышали, что я был смоглером. Люди говорят это; но уверяю вас, что я платил пошлину королю за табак, чай и другие товары. Воздадите кесарево кесарю. Я следую Писанию, джентльмены. Я бедный, несчастный грешник, — Бог да простит меня.

— Мы ничего не просим противного Писанию, мистер Вагорн; мы обязаны помогать просящим помощи, а это бедная молодая женщина.

— Бедная молодая женщина. Если она бедна, то, верно, недаром. Впрочем, джентльмены, я уже давно все бросил и теперь думаю только о моей грешной душе. Прощайте, джентльмены.

В эту минуту возвратилась Мери с матерью, и мы встали.

— Миссис Джеме, вы ли это с Мери? Ко мне пришел капитан со своим другом, но с напрасною просьбою.

Я пересказал миссис Джеме причину нашего прихода и просил ее склонить старика на нашу сторону.

— Отчего же вы не хотите помочь им, мистер Вагорн? Это доброе дело, и Небо наградит вас за него.

— Да, конечно; но она бедная женщина и не может заплатить за переезд, так нечего об этом и говорить.

— Напротив, — отвечал я, — шкипер получит здесь доверенность на 100 ф. стерл., которые будут немедленно выплачены ему по приезде во Францию или Голландию.

— Немедленно выплачены?.. Хорошо, я посмотрю…

— Мы можем даже теперь принести вам деньги, если только вы согласитесь принять к себе женщину до ее отъезда.

— Хорошо, я согласен, — отвечал старик. — Я бедный грешник и делаю это только из любви к ближнему. Смотрите, принесите же деньги завтра.

— Непременно, — отвечал Боб.

— Прощайте же, капитан Кросс. До свидания, господа.

Мы ушли. Миссис Джеме стала хвалить старику наружность капитана Кросса; Мери же уверяла его, что предпочитает меня.

Возвратясь на фрегат, я рассказал все Вангильту. Он крепко пожал мне руку со слезами на глазах.

— Вы как офицер подвергаетесь для меня большой опасности. Что касается до денег, то, зная меня, вы можете быть уверены, что я тотчас вышлю их; но за ваше великодушие я никогда не в состоянии буду заплатить вам.

— Как знать? — отвечал я. — Теперь война, и, быть может, я буду также нуждаться в вашей помощи.

На другой день миссис Джеме доставила нам через Кросса необходимое женское платье. Через день раздавали жалованье и на фрегате была такая суматоха, что не было никакой трудности убежать. Вангильт надел женское платье и шляпку в мичманской каюте, и Боб Кросс проводил его до шлюпки, в которой уже дожидалась миссис Джеме. Я отдал ей 100 ф. стерл. для передачи старому Вагорну. Шлюпка отвалила. Вангильт благополучно прибыл к дому Вагорна, где скрывался около восьми дней, и потом его перевезли на французский берег.

Окончив успешно это дело, я простился с Кроссом и поехал в Чатам повидаться с матушкою. Я наперед составил план, как действовать. Я уже не был ребенком, но человеком взрослым и рассудительным.

По приезде в Чатам я поспешил к дому, из которого так таинственно исчез. Матушка бросилась в мои объятия и, казалось, не могла на меня наглядеться. Три с половиною года изменили меня так, что она с трудом узнала меня, представляя себе, что я все такой же ребенок, каким она передала меня Кроссу. Она гордилась мною; мои приключения и опасности были известны ей, и, казалось, что многие поздравляли ее с моею успешною службою. Бабушка, много постаревшая, была гораздо ласковее со мною, и между нами не было помина о прошлом. Тетушка Милли и капитан также обрадовались моему возвращению и показали мне двух своих детей.

Матушка сама почти не занималась торговлею, но, несмотря на то, я нашел, что у нас в доме все процветало.

Первые два или три дня посвящены были рассказам, известиям, объяснениям и удивлению, как обыкновенно случается после долгой разлуки; после этого все пошло по-прежнему, но матушка напрасно уже хотела взять прежнюю власть надо мною; я рассудил, что хотя она и умная женщина, но что я должен управлять ею, и сообщил ей это при первом случае.

Говоря о капитане Дельмаре, я прямо сказал ей, что знаю, что он мой отец и что у меня есть к тому письменные доказательства. Сначала она отвергала это; но я сказал ей, что притворство бесполезно, что у меня есть письмо, в котором он уведомлял ее о моей смерти, и что не тень моя, но я испугал бабушку.

Это был мой первый и тяжелый удар для бедной матушки; я любил ее и хотел сначала пощадить, но на этом основывались все мои планы, и я хотел, чтобы она помогала мне.

Бедная матушка была поражена, как громом, когда увидела, что уже бесполезно скрывать от меня истину; она закрыла лицо руками, я утешал ее и ласкал и даже готов был плакать вместе с нею; но с этого времени я взял над нею власть, которую она больше не оспаривала. Не должно думать, что я обходился с нею грубо; напротив, я был ласковее и перед посторонним покорнее прежнего; она была моим единственным другом, и только ей я открывал причину моих поступков.

Между нами исчезла недоверчивость. Я рассказал ей, как обходился со мною капитан Дельмар, как он стыдился моего родства и как вместе с тем гордился мною. Я объяснил ей, как я вел себя в отношении к нему и как впредь намерен вести себя.

— Персиваль, — сказала матушка, — я вижу справедливость твоих слов и одобряю твое поведение, вообще говоря. Но ты не хочешь высказаться до конца. Я вижу, что у тебя есть какое-то определенное намерение. Позволь же тебя спросить — какая у тебя окончательная, особенная цель? Ты, очевидно, хочешь упрочить его расположение к себе, хочешь, чтоб он не забыл о тебе при смерти? Но, быть может, у тебя есть еще что-нибудь на сердце, что тебя привлекает еще больше, чем все это? Скажи мне, права ли я?

— Да, матушка, я хочу, чтобы капитан Дельмар признал меня своим сыном.

— Он никогда не сделает этого, Персиваль, и мне кажется, что ты ничего не выиграешь. Когда ты будешь принят в свете, твое происхождение, быть может, будут считать незнатным; но ты родился в то время, когда я была замужем, и это лучше признания, которое ты хочешь получить от капитана Дельмара. Ты не предвидишь обид, которые можешь получить через него.

— Я родился во время вашего замужества, матушка, как вы говорите, как и многие другие, которые теперь уже пэры королевства и в силу своего рождения наследуют земли, которых иначе не унаследовали бы. И ваш позор (простите, что я употребляю это слово), и мои несчастия, конечно, покрыты вашим браком, который и служит ответом на всякого рода разговоры о моей незаконнорожденности. Никаких обид я не боюсь, потому что сумею постоять за себя. Но для меня не все равно, будут ли люди знать, что я сын матроса Бена или сын будущего лорда де Версли. Я хочу, чтобы капитан Дельмар объявил об этом свету, прежде чем свет бросит это мне в лицо. Во всяком случае, признание капитана Дельмара может польстить моей гордости, потому что я чувствую, что я не сын вашего мужа, но что благородная кровь кипит в моих жилах. Я хочу лучше вполовину принадлежать к аристократии, чего бы это мне ни стоило, чем дать повод думать, что я сын человека, которого вы по необходимости признали своим мужем.

— Персиваль, Персиваль…

— Матушка, мне нужна ваша помощь. Позвольте мне спросить вас, имеете ли вы довольно денег для того, чтобы оставить торговлю и жить независимо?

— Я имею столько, Персиваль, что могу жить без нужды; я продолжала заниматься торговлею единственно для твоей пользы.

— Так, прошу вас, оставьте как можно скорее торговлю; я не ищу денег.

— Но что заставляет тебя просить меня об этом?

— Матушка, я буду откровенен с вами. Я хочу, чтобы вы оставили торговлю и удалились в какой-нибудь отдаленный уголок Англии, я хочу, чтобы вы переменили свое имя так, чтобы капитан Дельмар подумал, что вы умерли.

— Зачем это, Персиваль? Я не вижу, каким образом это принесет тебе пользу. Он заботится о тебе для меня, и известие о моей смерти может заставить его чуждаться тебя.

— Капитан Дельмар добр и благороден, и память о вас сделает для меня более, чем ваше существование. Во всяком случае, если он захочет меня отвергнуть, я имею его письменное доказательство, что я его сын, и могу употребить его в случае необходимости. Вы верно исполните мое желание. Оставьте скорее торговлю и удалитесь отсюда. Когда будет нужно, я извещу его о вашей смерти. Он, верно, скоро уедет из Англии.

Прошел еще месяц, и матушка, окончив все дела, простилась с сестрою и друзьями и уехала из Чатама, в котором жила более семнадцати лет.

Задолго перед этим я получил письмо от молодого Вангильта, в котором он извещал меня о благополучном прибытии своем в Амстердам и возвращал мне деньги, заплаченные за его переезд. Письмо его дышало благодарностью, но ни одно слово не могло обвинить меня, если бы оно попало в чужие руки.

Когда бегство Вангильта стало известно, командир судна старался скрыть это, чтобы избавить себя от ответственности, и дело тем и кончилось.

За несколько дней до отъезда матушки в Чатам я ездил в Лондон за деньгами, присланными Вангильтом, а оттуда отправился в Портсмут, чтобы передать часть их Бобу Кроссу. Я нашел, что Боб не терял даром времени, и что старый смоглер уже принимал его, как жениха своей племянницы. Но так как Мери была еще очень молода, и Боб признался, что у него не слишком много денег, то старик хотел, чтобы прежде свадьбы Боб два или три раза сходил в море, к чему также склоняли его Мери и мать ее. Я старался дать старику самое выгодное понятие о Кроссе. Я даже говорил, что если он не в состоянии будет получить корабля, то я готов помочь ему деньгами; и я уверен был, что в случае необходимости матушка не отказала бы мне в них; но Боб, имея не более тридцати лет, был славным моряком и всегда мог найти место на военном корабле. Чтобы избавиться от вербовки, Кросс оделся капитаном купеческого корабля.

Удостоверясь, что здесь дела идут хорошо, я опять возвратился в Чатам, чтобы проводить матушку и бабушку в Девоншир. Простясь с тетушкою и капитаном Бриджменом мы поехали в Лондон и, пробыв там несколько дней, отправились в Ильфрекомб, где думала поселиться матушка, переменив свое имя.

ГЛАВА XXIX


Ильфрекомб было тогда прекрасное местечко, очень нравившееся матушке по своей дешевизне; со своим доходом она могла исполнять там все прихоти. Мы скоро наняли прекрасный домик со всем необходимым для хозяйства. Я должен заметить, что бабушка теперь совсем переменила обо мне свое мнение. Я обходился с нею весьма почтительно.

Хотя я мог получить отсрочку, пробыть шесть недель с матушкою, но мне необходимо было явиться в Портсмут. Я хотел ехать туда через три дня, но однажды, читая плимутскую газету, увидел, что капитан Дельмар назначен командиром вновь спущенного фрегата «Манилла». Это изменило мои планы. Я решился отправиться в Плимут и увидеться с капитаном Дельмаром.

Я имел долгий разговор с матушкою, прося ее помнить свое обещание. Бабушка, прощаясь со мною, дала мне 100 ф. стерл., в которых я, впрочем, не нуждался, потому что матушка также снабдила меня деньгами; однако я взял их и уехал в Плимут.

Мне было уже восемнадцать лет, когда я опять готовился вступить на свое поприще. С летами сходство мое с капитаном Дельмаром становилось день ото дня разительнее. Матушка не могла мне этого не заметить.

— Пусть так и будет, — отвечал я, — и пусть капитан Дельмар это видит и знает, что я его сын.

По приезде в Плимут я отыскал капитана Дельмара и на другое утро явился к нему.

— Здравствуйте, мистер Кин, — сказал он. — Вы верно пришли проситься на мой фрегат, и я наперед соглашаюсь взять вас. Я уверен, что вы всегда будете показывать такое же усердие к службе и уважение к офицерам, как и прежде. Вы очень выросли. Вы будете у меня старшим мичманом, и я уверен, что вы оправдаете мою доверенность.

Я поклонился и через несколько времени сделал другой поклон, чтобы идти, когда капитан спросил:

— Здорова ли ваша матушка, мистер Кин?

— Она оставила торговлю и живет в деревне, — отвечал я печально, — здоровье ее так слабо, что… — здесь, я остановился, предоставляя ему обмануть самого себя.

— Очень жалею о ней, — отвечал он, — но для молодой женщины она всегда была очень слаба.

Здесь капитан остановился, вспоминая, что он сказал слишком много.

Через несколько минут он продолжал:

— Вы можете идти на фрегат, мистер Кин. Прикажите писарю написать просьбу о переводе вашем с брантвахты на «Маниллу». У вас будут еще двое прежних сослуживцев: мистер Смит — штурман и мистер Дотт. Надеюсь, что последний стал скромнее. Я думал взять также вашего старого знакомца, мистера Кольпеппера, но он недавно умер от удара.

«Слава Богу», — подумал я и, поклонясь почтительно, вышел из комнаты.

Я возвратился в свой трактир и стал думать об этом свидании. Я вспомнил все и увидел, что сделал хорошо, приготовляя его к известию о смерти матушки. Прием его был ласков и приветлив; но кровь кипела во мне, когда я вспомнил, что он случайно спросил о здоровье матушки. Я уверен был, что смерть матушки нисколько не опечалит его, и решился написать к ней.

Мне казалось, что в наружности капитана Дельмара произошла некоторая перемена. Странно сказать, он казался гораздо моложе, и когда я, стоя возле него, сравнивал наши лица в зеркале, сходство мое с ним казалось разительнее прежнего. Волосы его уже не были с проседью, и я догадался, что такую перемену произвел в нем парик.

С тою же почтою я написал к Бобу Кроссу, извещая его обо всем и прося его приехать из Портсмута на первом корабле и привезти с собою мои вещи.

Забрав с берега множество людей вооруженною рукою, мы не имели недостатка в матросах. Фрегат был скоро вооружен и готов к выходу в море. Я написал к матушке и послал ей содержание писем, которые она должна была отправить от себя к капитану Дельмару, и через два дня получил ответ с копиею с посланного ею письма. Она писала к капитану, что снова расставаясь со мною, она быть может никогда более не увидит ни меня, ни его; что она желает ему успеха и счастья и просит его в случае ее смерти не забывать своего обещания и того, что она для него перенесла.

Письмо отдано было капитану Дельмару, когда он был на шканцах, и он тотчас же сошел вниз. Через несколько минут он опять вышел наверх. Я взглянул на него и не заметил в нем никакой перемены. Просьбы, в уважение прошедшей службы, редко принимаются благосклонно и частными людьми, и государством; так уж устроен свет.

Мы узнали, что фрегат наш посылают в Вест-Индию. Этого капитан не желал и не ожидал, пробыв долгое время в тропиках. Однако это известие подтвердилось, когда он распечатал приказания, в которых ему предписывалось поспешнее передать депеши адмиралу, бывшему там со своим отрядом.

Мы скоро прибыли в Карлильский залив на Барбадосе, где нашли адмирала. Прочитав депеши, он сделал сигнал нашему фрегату и всем мелким судам идти и передать всем находившимся поблизости военным судам приказание — собраться в Карлильском заливе. Мы предугадывали что-то, но не могли знать ничего наверное. Нам приказано было идти в Галифакс, где мы нашли два фрегата, и передав им приказания, вместе пошли в Барбадос.

Прибыв туда, мы нашли в заливе множество судов, двадцать восемь военных и несколько транспортов с 10 000 сухопутного войска. Через три дня весь флот вышел из залива, и тогда мы узнали, что взятие острова Мартиники составляет цель нашей экспедиции. На третий день мы подошли к острову и высадили войска на двух пунктах, думая встретить сильное сопротивление. Но вышло иначе. Оказалось, что милиция острова, большею частью состоявшая из невольников, будучи послана для воспрепятствования нашей высадке, нашла, что рабство не стоит того, чтобы за него сражаться, как за свободу, и спокойно разошлась по домам, предоставя губернатору с регулярными войсками решить, кому должен принадлежать остров — французам или англичанам. Но в продолжение других двух дней происходили сражения, в которых много потеряли наши войска. Французы удалились с передовых постов к форту Дессекс (Dessaix).

Другой, атакованный нами пункт, был остров Пижон, где также не действовал флот. Мы перевезли с судов карронады и мортиры на скалу, почти неприступную, и войска едва верили глазам своим, когда батарея открыла огонь. После сильной десятичасовой канонады остров Пижон сдался, и тогда адмирал взошел с флотом в Форт-Рояльскую бухту под огнем французских батарей. Через несколько дней города Сен-Пиерр и Форт-Рояль сдались, и держался только форт Дессекс. Более недели мы занимались построением батареи и свозили на берег карронады и мортиры; когда все было готово, началось бомбардирование форта Дессекса, а через пять дней французы сдались, и остров покорился англичанам.

ГЛАВА XXX


Я набросал краткий очерк осады, которую подробно описывали многие. Замечу только, что матросам было много работы; они перевозили пушки и трудились, как невольники, несмотря на нестерпимый жар, между тем как сухопутные войска оставались в бездействии, окружив крепость. Никто не противоречил такому распоряжению, и матросы работали охотно; но состоявшие в штабе и конные офицеры армии, разъезжавшие взад и вперед с приказаниями, позволяли себе делать то, чего бы не должны были делать, и от этого произошли многие неприятности.

Младшие морские офицеры и лейтенанты, управляющие работами матросов на берегу, часто принуждены были выслушивать дерзкие выражения армейских офицеров и не замедлили делать приличные ответы тем, которых не считали вправе повелевать. Многие жалобы принесены были капитанам военных судов, но капитаны защищали своих офицеров, и жалобы армейцев остались без внимания. Действительная служба заставила на время забыть эти неприятности, но по сдаче острова они опять возобновились.

Через несколько дней после сдачи острова, пленные и сухопутные войска посажены были на суда, и флот ушел, оставя в крепости достаточный гарнизон для защиты. Адмирал оставил также в гавани два или три военных судна, а в числе их и наш фрегат. Сначала все было спокойно. У жителей начались балы; но матросы и солдаты, сходясь в трактирах, стали ссориться и спорить о том, кто из них более содействовал взятию острова. Доходило до драки, и многие были тяжело ранены, так что матросов перестали, наконец, отпускать на берег. Они никогда не были вооружены, а солдаты носили с собою штыки, поэтому бой был слишком неравен. Раздоры быстро распространялись, и наконец, дошли до старших офицеров.

Следствием их было то, что сделан был вызов адъютантом одному из командиров фрегатов. Вызов был принят; но через час капитан лежал в горячке, и на другое утро армейские офицеры, прибыв на назначенное место, нашли извинение, вместо противника, потому что капитан действительно не мог встать с постели. Предполагая, что болезнь была предлогом избавиться от дуэли, армейцы не жалели насмешек, к величайшему негодованию морских офицеров, которые все готовы были ехать на берег и отомстить за оскорбление; но им не позволено было отлучаться с судов.

Капитан Дельмар, оставшись командующим, жил на берегу; он старался прекратить все неприятности, но случилось, что при нем некоторые сухопутные офицеры позволили себе делать замечания насчет болезни вызванного на дуэль капитана, которых он не мог снести. Он отвечал им так, что дуэль была неизбежна.

Это случилось в понедельник вечером, и решено было сойтись на другой день при закате солнца. Здесь я должен заметить, что капитан никогда не был слишком короток с лейтенантами; доктор и штурман были старые сослуживцы, и последнего он просил быть его секундантом. Мне он также приказал приехать на берег вместе с доктором и привезти его пистолеты.

Приехав с доктором на квартиру капитана, мы несколько минут дожидались его в приемной. Наконец, он вышел, и я удивился, взглянув на него; лицо его было красно, и он дрожал, идя по комнате. Доктор также смотрел на него с удивлением. Мы знали, что он неспособен к страху, однако беспокойство написано было на лице его.

— Доктор, — сказал он, — я рад, что вы приехали. Я очень нездоров, посмотрите мой пульс.

— Да, вы точно нездоровы, — сказал доктор, — у вас начинается лихорадка, как у капитана В. Странно!

— Очень странно, доктор. Болезнь бедного В. породила много злословия; и если второй капитан должен будет послать подобное же извинение, над нами станут смеяться красные мундиры. Сделайте для меня все, что можете; я должен драться завтра вечером и заставлю нести себя на назначенное место, если не в состоянии буду идти.

— Вам необходимо пустить кровь, капитан, быть может, это пройдет.

Но прежде, чем успели перевязать ему руку, у него начался бред, так что принуждены были положить его в постель. Доктор, выходя из его спальни, сказал нам:

— Он не в состоянии будет драться, лихорадка увеличивается; быть может, он совсем не встанет; я боюсь, не желтая ли у него горячка.

— Плохо, — заметил штурман, — очень плохо; два капитана получили вызов, и оба отказались по болезни. Это всех покроет стыдом; я сам буду за него драться.

— Это не поможет капитану, — сказал доктор. — Я должен остаться здесь на ночь.

— Нам нечего здесь делать, — сказал штурман, — ни мне, ни вам, мистер Кин; поедем теперь на фрегат и завтра утром возвратимся сюда. Прощайте, доктор.

Дорогою я размышлял о том, сколько неприятностей может навлечь на капитана Дельмара это обстоятельство, и, прибыв на фрегат, решился выручить его из беды. Я пришел в каюту к штурману и, исчислив ему неизбежные и пагубные следствия отказа, сообщил придуманный мною план.

— Все удивляются моему сходству с капитаном Дельмаром, — сказал я.

— Если бы вы были его сыном, сходство не могло бы быть разительнее, — отвечал штурман.

— Правда, я немного ниже его, и цвет волос моих светлее, но капитан носит парик, и мне кажется, что если бы я явился на место дуэли, надев его мундир и парик, то все приняли бы меня за капитана; что касается до меткости, то я не уступлю лучшему дуэлисту.

Штурман кусал губы и несколько минут оставался в молчании; наконец, он сказал:

— Ваше предложение, конечно, нетрудно исполнить, но для чего вы будете подвергать свою жизнь опасности за капитана Дельмара?

— Но не вы ли сейчас хотели сделать то же для чести службы? Меня побуждает то же самое чувство, и, кроме того, я хочу услужить капитану Дельмару, который всегда был моим покровителем. Что для общества жизнь мичмана, если даже убьют меня? — Ничто.

— Правда, — отвечал штурман и потом тотчас прибавил, — то есть мичманов вообще; но мне кажется, что вы можете быть очень полезным. В самом деле, это прекрасный план, и если завтра капитану не будет лучше, мы серьезно о нем подумаем. Мне кажется, что вы вернее уложите своего противника, чем капитан, который, несмотря на всю свою храбрость, кажется во всю жизнь не стрелял более двадцати раз из пистолета. Прощайте и не проговоритесь как-нибудь об этом.

— Не беспокойтесь. Доброй ночи.

Я лег на койку, восхищенный мыслью, с которою согласен был и штурман. Она даст мне право на признательность капитана Дельмара, если я останусь жив; а если меня убьют, то, верно, он почтит мою память; но я не думал о смерти. У меня было предчувствие, быть может, только пылкая надежда юности, что я останусь победителем. Как бы ни было, я заснул спокойно и крепко спал до следующего утра.

После завтрака я поехал со штурманом на берег. Мы застали доктора в большом беспокойстве; у капитана начался бред, и лихорадка достигла высшей степени.

— Каков капитан? — спросил штурман.

— Он вернее сам отправится на тот свет, чем пошлет туда другого, — отвечал доктор. — Я могу только сказать, что хуже ему не будет. Он бредил целую ночь, так что я должен был снова пустить ему кровь. Он много говорил о вас, мистер Кин, и о других лицах; вы можете войти к нему, если хотите; я старался отдалить слуг, которые слишком много болтают.

— С нами приехал Боб Кросс, — сказал я, — он лучше всех может быть при нем.

— Пошлите за ним, мистер Кин; пусть он здесь останется.

Между тем штурман, переговорив с доктором, сообщил ему мой план, и доктор отвечал:

— После того, что я узнал в эту ночь, никто столько не вправе занять его место, как вы; во всяком случае, я буду с вами и при несчастье постараюсь вам помочь.

Таким образом, дело было слажено, и я взошел в комнату к капитану. Он был в бреду и беспрестанно говорил о своей чести; видно было, что беспокойство насчет встречи с противником довело у него лихорадку до такой высокой степени. Но иногда он переменял разговор и говорил обо мне и о матушке.

— Где мой сын, мой единственный сын Персиваль? — говорил он. — Где моя гордость? Ты не должна сердиться на меня, Арабелла, подумай о последствиях, — и выражения его, когда он говорил обо мне, были так нежны, что слезы градом капали из глаз моих.

Боб Кросс, стоявший у постели, отирая слезы, сказал:

— Мистер Кин, как страдал этот человек, скрывая свои к вам чувства.

Я целый день оставался около больного и вечером, не говоря ни слова, стал приготовляться к дуэли.

К удивлению Кросса, который ничего не знал, я надел платье капитана и его парик и, взглянув в зеркало, остался собою доволен.

— Право, — сказал Кросс, смотря на меня, — вы так похожи теперь на капитана, что можете сейчас ехать на фрегат и читать команде морской устав; но мне кажется, мистер Кин, — прибавил он, смотря на бесчувственного капитана, — что теперь не время шутить.

— Это совсем не шутка, Боб, — отвечал я, — я иду стреляться за капитана.

— Я не знал, что капитан вызван на дуэль; говорили, что он только горячо поспорил.

Я объяснил все Бобу.

— Вы поступаете благородно, мистер Кин, — сказал он, — дай Бог вам счастья.

Через четверть часа доктор, я и штурман явились на назначенное место. Через несколько минут пришли и наши противники. Нечего было терять времени, потому что в Вест-Индии сумерки продолжаются недолго; после учтивого поклона штурман и секундант моего противника отмерили восемь шагов. Решено было, чтобы мы стояли спиною друг к другу с готовыми пистолетами и по команде: «Пли!» поворотились, подняли пистолеты и стреляли.

Первый мой выстрел был несчастлив, я дал промах и ранен был в левое плечо. Однако это не смутило меня, и я не сказал ни слова. Пистолеты снова зарядили, передали нам, и мой противник выстрелил немного прежде команды: я снова был ранен; но я также выстрелил, и довольно удачно; адъютант ранен был пулей навылет и упал замертво. Доктор, штурман и секундант его тотчас подбежали к нему, но он был уже без чувств.

Между тем я стоял, уронив пистолет на землю. Признаюсь, мне тяжело было видеть убитого мною человека, но, вспомнив, что я спас честь своего отца, — я уже не чувствовал раскаяния. Однако мне некогда было разбирать свои чувства, я ослабевал; кровь струилась из ран, и между тем как доктор и другие окружали моего умирающего противника, я зашатался и упал без чувств на землю. Придя в себя, я очутился на постели и увидел около себя доктора, штурмана и Боба Кросса.

— Не говорите ни слова, Кин, — сказал доктор, — и все будет хорошо. Пейте этолекарство и старайтесь заснуть.

Голова моя кружилась; я был чрезвычайно слаб и скоро крепко заснул.

Открыв глаза на следующее утро, я с трудом стал припоминать прошедшее. Капитану Дельмару все было хуже и хуже. Боб Кросс позвал доктора, который, пощупав у меня пульс, сказал:

— Теперь нет никакой опасности; раны недолго будут вас беспокоить.

— Куда я ранен? — спросил я.

— У вас была одна пуля в плече, а другая немного выше колена, но они обе уже вынуты. Ваша жизнь висела на волоске; но, слава Богу, теперь все прошло.

— Каков капитан?

— Очень плох, но я еще не теряю надежды.

— А капитан В.?

— Бедняжка! Он умер, доказав, что болезнь его происходила не от трусости, и тем пристыдил своих противников. Ну, Кин, вы довольно поговорили! Теперь примите лекарство и засните, завтра вы можете говорить, сколько вам будет угодно.

— Еще один вопрос: адъютант убит?

— Не знаю, — отвечал доктор, — завтра услышим; теперь желаю вам доброй ночи.

Когда доктор вышел из комнаты, я стал говорить с Бобом, но он сказал, что до утра не будет отвечать на мои вопросы. Делать было нечего, я задремал и крепко проспал до рассвета. Утром доктор сказал мне, что капитану Дельмару гораздо лучше; что все думают, что он тяжело ранен, а что у меня желтая горячка.

— Через несколько часов, — прибавил он, — капитан Дельмар придет в себя, и тогда надо будет все рассказать ему.

— Нет, не теперь; скажите ему, что он стрелялся и убил своего противника; он подумает, что болезнь изгладила это из его памяти.

Доктор согласился со мною и, перевязав мои раны, долго еще разговаривал. В полдень штурман приехал с фрегата со старшим лейтенантом. После обеда капитан Дельмар пришел в чувство и, обратясь к Кроссу, спросил, долго ли он пролежал в постели?

— С дуэли, — отвечал Боб, наученный доктором.

— С какой дуэли?

— Я хотел сказать: с тех пор, как вы стрелялись и убили пехотного офицера.

— Стрелялся? Дуэль? Я ничего не помню.

— Осмелюсь доложить, капитан, — сказал Боб, — что у вас в то время была сильная лихорадка, но вы не хотели остаться в постели, так что мы должны были нести вас домой.

— Так я в самом деле стрелялся?.. Я совсем не помню. Где же доктор?

Доктор вошел, и капитан Дельмар тотчас спросил его:

— Правду ли сказал мне Кросс? Неужели я точно стрелялся и убил своего противника?

— Он недавно умер и вчера похоронен; но, капитан, вам нельзя еще много говорить.

— Итак, доктор, честь моя спасена, и я готов повиноваться вам, как ни скучно молчать.

Через несколько минут он заснул и на другое утро чувствовал себя гораздо лучше. Он стал разговаривать с доктором, прося его описать дуэль. Доктор исполнил его просьбу и потом сказал, что у меня желтая горячка, и что я лежу в соседней комнате.

— В соседней комнате? — повторил капитан. — Зачем же его не отправили на фрегат? Неужели всех больных мичманов будут свозить в мой дом?

Я услышал ответ капитана, и он глубоко оскорбил меня. Я видел, что непреодолимая гордость все еще была у него на сердце.

Доктор отвечал:

— Так как только у вас и у мистера Кина открылась горячка, то я счел за лучшее оставить его здесь для безопасности команды. Надеюсь, капитан, что вы одобрите такое распоряжение.

— Да, вы поступили очень благоразумно. Надеюсь, что мистеру Кину лучше?

— Он скоро поправится, — отвечал доктор.

— Прошу вас доставлять ему все необходимое, чтобы он ни в чем не имел нужды. Это будет тяжелая потеря для службы, — прибавил капитан.

— Вот здешние журналы, в которых описана дуэль, и большею частью неверно. Одни говорят, что вы ранены два раза, другие, что один раз.

— Они вправе так думать, — заметил капитан, — потому что меня без чувств принесли домой, как рассказывает Кросс. Странно, что я мог стреляться при такой слабости.

Между тем доктор упомянул о смерти капитана В.

— Несчастный! — сказал капитан Дельмар. — До моего выздоровления я никого не назначу на его место, — Он снова лег и стал читать газеты.

Между тем прошла неделя, и мы оба могли уже ходить по комнате. Доктор заметил мне, что скоро надо будет открыть истину капитану, и чем скорее, тем лучше. Однако случилось, что капитан узнал все не через доктора. После обеда, когда последний был на фрегате, капитан Дельмар вздумал надеть свой сюртук, чтобы выйти в залу. Он приказал Кроссу подать ему одеться, и разорванное платье прямо попалось ему на глаза.

— Что это значит? — спросил капитан. — Платье изорвано и в крови.

Боб так испугался, что скорее вышел из комнаты, как будто не слышал последних слов капитана.

— Странно, — сказал капитан, — я не ранен, а в газетах пишут, что я получил две раны. Кросс! Кросс! Где Кросс?

Боб, прибежав ко мне в комнату, шептал мне:

— Делать нечего, мистер Кин, я должен рассказать все; не бойтесь, я знаю, что делать.

И он побежал к капитану.

— Кросс, — строго сказал капитан, — я хочу знать правду. Офицеры обманули меня. Был я на дуэли или нет?

— Капитан, — отвечал Кросс, — от вас скрывали истину до вашего выздоровления. Теперь я могу все открыть вам. Вы были очень больны и в бреду часто говорили о дуэли, о бесчестии.

— Далее, далее…

— Я буду продолжать вам, капитан, но прошу вас не сердиться. Мистер Кин не мог видеть вас в таком положении и сказал, что он готов пожертвовать за вас жизнью; он просил мистера Смита, нашего штурмана, позволить ему надеть ваш парик и сюртук и стреляться вместо вас, говоря, что при его сходстве с вами никто не узнает его. Так и вышло.

— Далее?.. — сказал капитан.

— Штурман не мог переносить насмешек солдат и согласился, чтобы мистер Кин заступил ваше место, что он и сделал. Не извольте сердиться на мистера Кина, потому что сюртук был старый, и можно починить его.

Кросс описал всю дуэль, прибавив, что все на фрегате и на берегу думают, что он ранен, а что у меня желтая горячка, и что никто не знает истины, кроме штурмана, доктора и его.

— Мистер Кин опасно ранен? — спросил капитан.

— Нет, доктор говорит, что он скоро поправится, но он был очень худ.

Несколько минут капитан не говорил ни слова, наконец, он сказал:

— Ты можешь идти, Кросс.

Какие были мысли и чувства капитана Дельмара, когда он остался один, я не знаю. Я погрузился в размышление, когда вошел доктор и подал мне письмо.

ГЛАВА XXXI


— От адмирала пришла шкуна с депешами, — сказал он. — Второй лейтенант привез их капитану, и между письмами из Англии я нашел одно к вам. Я уже видел Кросса, — прибавил доктор, кивнув значительно головою.

— Второй лейтенант с депешами, — доложил Боб Кросс капитану в другой комнате, — прикажете войти?

— Нет, я нездоров; принеси их сюда, — отвечал капитан.

Между тем, как капитан занимался депешами, я читал письмо от матушки, в котором вложена была копия с бабушкиного письма к капитану, возвещавшего о смерти матушки. В нем, как водится перед смертью, было много желаний и просьб; хотя матушка умерла только для капитана, я очень был рад, что письмо пришло так кстати, зная, что весть о смерти матушки принесет мне много пользы. Сознаюсь, что так не должно бы быть; но я знал, с кем имел дело, — знал, что капитан стыдился тех прав, которые могла иметь на него матушка, хотя не мог краснеть за меня, и я устранил преграду между им и мною.

Капитан послал на фрегат приказание быть в готовности сняться с якоря. Полагали, что он получил повеление от адмирала идти к берегам Южной Америки, где крейсировал французский фрегат.

Капитан Дельмар как начальник отряда назначил на место капитана В. командира корвета; старший лейтенант наш получил корвет; но место лейтенанта на нашем фрегате осталось незанятым, к удивлению всех офицеров. Это назначение сделано было после обеда. Вечером капитан приехал на фрегат с подвязанной рукою, а меня перенесли в капитанскую каюту как больного горячкою.

На следующее утро мы вступили под паруса и пошли к югу. Должно заметить, что во все это время я ни разу не видел капитана. Доктор сказал ему, что весть о смерти матушки сильно расстроила меня и должна замедлить мое выздоровление.

Через три или четыре дня после отплытия фрегата из Мартиники капитан в первый раз заговорил со мною. Во все это время я лежал в койке, и доктор перевязывал мои раны только при Бобе Кроссе. В одно утро он подошел ко мне и спросил:

— Как вы чувствуете себя, Кин?

— Благодарю вас; теперь мне гораздо лучше. Надеюсь, что вы простите мне поступок, к которому побудила меня честь нашей службы.

— Мне кажется, что вы и так уже довольно наказаны за вашу смелость; я очень ценю ваш поступок и много обязан вам за то, что вы сделали для меня и для службы. Меня беспокоит только то, что это не может остаться тайною, и тем более, что один из матросов был участником в вашем поступке.

— Я не думал о последствиях, когда решился действовать, — отвечал я.

— Довольно об этом, Кин. Мне очень прискорбно было слышать о смерти вашей матушки; но мне кажется, что это уже прежде можно было ожидать.

— Да, и потому удар был для меня не так силен.

— Не грустите, Кин; вы знаете, что я принял в вас участие для вашей матушки, и смерть ее не изменит меня, если вы будете вести себя, как вели до сих пор. Вы заставили обратить на себя внимание, и я не потеряю вас из вида. Сколько времени вы уже на службе?

— Пять лет и семь месяцев, — отвечал я.

— Я так и думал и потому не заменил никем место лейтенанта на нашем фрегате. Только когда вы будете здоровы, вы можете исправлять эту должность, и я уверен, что адмирал утвердит вас в чине лейтенанта. Мне остается только желать вам служить так, как вы до сих пор служили.

Капитан ласково кивнул головою и ушел, не дав мне времени изъявить свою благодарность. В самом деле, я был в восторге; но я радовался не чину, а перемене обращения со мною капитана, которое пробудило в моем сердце сладостную надежду. Я долго думал о будущем; как лейтенант фрегата я мог иметь более случаев сблизиться с капитаном, мог даже иметь право на его дружбу. Но я решился вести себя осторожно, чтобы ничем не оскорбить его гордости, зная, что мне предстоит еще много трудностей для достижения давно желанной цели; я знал, что должен прежде пройти через тысячи опасностей, встречать смерть лицом к лицу; но светлый призрак будущности летал передо мною, и, уже мысленно достигая предмета своего честолюбия, я заснул, чтобы мечтать о нем же во сне.

Через две недели я совсем поправился; раны мои зажили, и я мог выходить. Портной переделал мне мундир, и, достав эполеты у одного из лейтенантов, я занял каюту в кают-компании и был радушно принят моими новыми товарищами.

Наконец, я мог стоять на вахте; и с каким удовольствием ходил я по шканцам, не по подветренной стороне, как прежде, а по наветренной, и с эполетами на плечах. Из наших мичманов никто долее меня не был на службе, и потому повышение мое ни в ком не могло возбудить зависти; я не изменился в обращении со своими прежними товарищами, хотя постепенно уничтожил прежнюю с ними короткость. Это было, впрочем, неумышленно с моей стороны, но следствием моего повышения и перехода от толпы юношей к обществу старших офицеров. Я сделался новым человеком, с новыми мыслями и чувствами. Все шалости я бросил вместе с мичманским мундиром и, уважая свое новое звание, стал уважать себя.

Ходя по шканцам, капитан Дельмар часто разговаривал со мною и сначала был очень осторожен в словах, но, видя мою почтительность, сделался со мною короток.

Мы крейсировали три месяца, не получая никакого известия о французском фрегате, которого искали; наконец, капитан Дельмар решился переменить место, и мы перешли на десять градусов широты к северу.

Через три дня мы были в широте Бербиса и шли к берегу, которого еще не могли видеть по его отлогости.

Ветер был тихий, и матросы завтракали, когда сигнальщик закричал с салинга, что видит прямо перед носом три судна. Мы скоро догнали их и, завладев ими, узнали, что то были купеческие судна, взятые французским линейным кораблем, который они накануне оставили у берега. Англичане и пленные французы говорили, что линейный корабль восьмидесятипушечный и славится быстротою хода.

Это известие было чрезвычайно важно, и капитан Дельмар в задумчивости ходил взад и вперед по палубе, не зная, как действовать. Искать случая сражаться со столь несоразмерными силами, при самых благоприятных обстоятельствах, было бы величайшим безумием; оставить берег и наши купеческие суда без защиты было противно его чувствам и обязанностям. На призы послали людей, пленных перевезли на фрегат, и шлюпки подняли, а мы все еще оставались в дрейфе. Капитан не знал, куда идти, и ходил взад и вперед в нерешимости.

— Мистер Кин, вы на вахте?

— Нет, капитан.

— Потрудитесь сказать штурману, чтобы он сейчас определил наше место на карте.

— Место определено, — отвечал я, — я сейчас из кают-компании.

— Так потрудитесь принести карту ко мне в каюту.

Я поспешил исполнить это приказание и показал капитану наше место на карте.

— Вы правы, мистер Кин, — сказал он, — это линейный корабль. Сражаться бесполезно, и, однако, я не хочу бежать, если есть еще какое-нибудь средство.

Рассматривая карту, я стал думать, как бы поступил я на месте капитана Дельмара. Но трудность состояла в том, чтобы передать ему мои мысли, не обижая его самолюбия. Подумав несколько времени, я отвечал:

— Во всяком случае, мы имеем на нашей стороне хотя одно преимущество: фрегат сидит не более шестнадцати фут.

— Да, это может скорее дать нам средства уйти от него.

— Мне кажется, корабль должен сидеть не менее двадцати шести или двадцати семи футов, — продолжал я, стараясь передать ему мою мысль, — что при этих берегах чрезвычайно важно. Я заметил, что глубина изменяется так постепенно, что между семнадцатью футами и двадцатью восьмью расстояние около четырех миль.

Я снял расстояние это на карте и показал ему. Капитан несколько минут не говорил ни слова; наконец, на лице его показалась улыбка.

— Прикажите вахтенному офицеру спустить катер, мистер Кин. Поезжайте на взятые суда и скажите, чтобы они держались за нами и при встрече с неприятелем шли к самому берегу и там бросили бы якорь.

Я вышел из каюты, довольный тем, что капитан понял мой план, который состоял в том, что, подойдя к берегу на мелкую воду, мы могли смеяться над линейным кораблем, который не мог подойти так близко к берегу, чтобы его выстрелы могли наносить нам вред, потому что подвергался бы опасности стать на мель.

Передав приказание капитана нашим призам, я возвратился на фрегат. Шлюпку подняли, и, поставя всевозможные паруса, мы пошли к берегу. В двенадцать часов измерили глубину и увидели, что она простиралась до девяти сажен, из чего мы и заключили, что находимся в тридцати милях от берега.

В час взошла луна, и я, вступив на вахту, осматривал кругом горизонт, но нигде не видел неприятеля; сдав вахту второму лейтенанту, я спускался уже вниз, когда в восьми милях под ветром показалось незнакомое судно.

Второй лейтенант послал известить капитана, а я влез на салинг и увидел, что то был линейный корабль: я поспешно спустился вниз и донес капитану. С палубы уже хорошо видны были мачты и паруса неприятеля; все трубы устремлены были на него, и видно было, что он ставил бом-брамсели, чтобы догнать нас; но это нимало нас не беспокоило: мы знали, что скоро он не в состоянии будет подойти к нам ближе. Можно было бояться только за купеческие суда, которые были в двух или трех милях позади нас, неся всевозможные паруса.

Легкий ветер едва волновал воду и гнал фрегат наш и неприятельский корабль; но купеческие суда, тяжело нагруженные, могли уйти только с сильным ветром.

Французский корабль шел к берегу под всеми парусами, будучи у нас на траверсе, и около семи часов, подойдя, вероятно, к мелкости, поворотил и шел прямо к дальнейшему от нас купеческому судну. Тогда корпус его поднялся из воды и показалась верхняя полоса. Два купеческих корабля были в трех милях у нас за кормою, а третье — в пяти, подвергаясь опасности быть отрезанным. Мы были на семи саженях глубины и по карте в одиннадцати милях от берега, который был так низок, что едва виден был с салинга. Матросам дан был час на завтрак, и потом забили тревогу. Капитан не приказал даже разводить огня, потому что все готово было к сражению, и уже начали доставать порох.

В десять часов мы были на семи саженях глубины; французский корабль был у нас за кормою на другом галсе и проходил в трех милях под ветром, у дальнейшего от нас купеческого корабля. Казалось, что этот последний должен был неизбежно попасть в плен, а также и два других наших приза, потому что французский корабль не уступал нам в скорости хода.

В четверть одиннадцатого он поворотил на другой галс и шел нам в кильватер, будучи в расстоянии от нас около двенадцати миль, так что корпус его еще не был виден.

— Он скоро догонит последнего купца, мистер Кин, — сказал Боб Кросс. — Этим призом командует мистер Дотт, и ему всегда приходится выпутываться из беды.

Между тем ветер стал меняться и стихать, и нашим призам снова явилась надежда уйти от неприятеля. Французский корабль был в четырех милях от последнего из них.

— Я думаю, скоро совсем стихнет, — сказал капитан Дельмар. — Поставьте грот-марсель на стеньгу; если заштилеет, француз может спустить шлюпки и взять наши призы, прежде чем мы в состоянии будем подать им помощь.

Старший лейтенант исполнил приказание капитана.

— Вызовите людей, назначенных на шлюпки, с ружьями и амунициею.

Было около одиннадцати часов, когда мы легли в дрейф. Ветер продолжал меняться и стихать, и французский корабль шел тише и тише. Мы бросили лот и нашли, что были на глубине пяти с половиною сажень.

В полдень после того, как мы легли в дрейф, положение судов было следующее: два купеческих судна, бывшие прежде в четырех милях у нас за кормою, теперь были возле нас, третье было около трех миль позади, а французский корабль в таком же от него расстоянии, так что фрегат наш был в шести милях от французского корабля.

ГЛАВА XXXII


Вскоре после полудня сделался мертвый штиль. Шлюпки спустили на воду и положили в них ружья и амуницию, приготовляя их к атаке. Мы не сводили глаз с неприятеля, следя за его маневрами, которые на таком расстоянии нетрудно было замечать. Капитан Дельмар знал, что он рискует, посылая свои шлюпки, потому что в случае, если бы ветер поднялся с моря, так что неприятель мог бы воспользоваться им прежде нас, он легко мог взять наши шлюпки и подойти к нам, прежде чем дойдет до нас ветер. Поэтому необходимо было взять предосторожность и не посылать шлюпки до того времени, пока французский корабль не спустит свои. Без сомнения, француз знал, что наши шлюпки спущены, потому что так же зорко следил за нами, как и мы за ним; но он хотел предупредить нас. Вдруг три шлюпки вышли из-за кормы французского корабля и стали грести прямо к купеческому судну; их спустили с кормы и с подветра, так что мы не могли этого заметить. Я тотчас донес об этом капитану, который приказал отправить и наши шлюпки.

— Кому прикажете принять команду над шлюпками? — спросил старший лейтенант.

— Мистеру Кину, — сказал капитан и прибавил: — Мистер Кин, я хочу поговорить с вами.

Капитан Дельмар подошел к гакаборту и в коротких словах рассказал мне те трудности, о которых я уже говорил, и которые должно было преодолеть.

— Вы понимаете меня, мистер Кин?

— Совершенно, — отвечал я.

— Так поезжайте немедленно, я вполне полагаюсь на вас.

Я отвалил от фрегата. Матросы гребли сильно и дружно, так что три французские шлюпки не могли много предупредить нас. Через полчаса мы были не более как в одной миле от купеческого корабля, но французы были еще ближе. Через десять минут неприятельские шлюпки подошли к купеческому судну, и матросы стали влезать на него, между тем как мы были еще, по крайней мере, в трехстах саженях. Видно было, что Дотт защищался храбро; но прежде чем мы успели подойти на помощь, французы овладели уже кораблем. Пришла наша очередь. Разделив мои силы, состоявшие из шести шлюпок, на две части, мы абордировали корабль с обеих сторон и скоро взяли его, одолев французов, которых число не простиралось выше тридцати пяти, тогда как у нас было более семидесяти человек.

Французы не пощадили наших людей, бывших на корабле; чуть не все они были ранены или убиты. Дотт сражался до последней минуты. Он сам, бедняжка, лежал у гакаборта без чувств с разрубленною головою. Я взглянул на французский корабль и увидел, что от него отваливали большие шлюпки; их было пять, но они имели гораздо более людей, чем мы.

Я видел, что для нас гораздо лучше встретить их с купеческого корабля, чем со шлюпок, и велел перенести с них орудия на корабль. Однако необходимо было обезопасить наши шлюпки, чтоб их невозможно было отрезать от корабля; для этого я спустил железную цепь с носа и, прикрепляя ее к каждой шлюпке, велел другой конец взять в кормовой порт. Все это мы успели сделать, прежде чем французские шлюпки подошли к кораблю.

Был мертвый штиль, море блестело, как зеркало, и только шум весел приближавшихся шлюпок нарушал всеобщую тишину. Корма наша обращена была к французскому кораблю, и шлюпки его держали к правому борту. Пушки, поднятые мною на корабль, за неимением других средств, прикреплены были к борту веревками для верности выстрела. Когда шлюпки были от нас в четверти мили, мы открыли огонь, и первый выстрел был так удачен, что пустил ко дну одну из них. Матросы наши ободрились, между тем как другие неприятельские шлюпки спасали плававших людей. Другой выстрел картечью привел в замешательство французов. Однако они шли к левой стороне, видя, что правая окружена шлюпками; два орудия со шлюпок поставлены были с левой стороны, и двойным зарядом оба грянули в баркас, шедший впереди и наполненный людьми. Выстрелы пробили его дно, хотя не могли помешать ему пристать к борту; но между тем как матросы лезли на абордаж, он наполнился водою и пошел на дно. Это воспрепятствовало другим шлюпкам поддержать своих товарищей, и мы встретили неприятеля, не превосходившего нас числом.

Мы всегда были уверены, что французы не умеют драться на абордаж, и не ошиблись; они были отбиты, только что показались сверх борта. Французский лейтенант хотел соскочить на палубу, но никто не поддержал его, потому что большая часть его матросов были столкнуты в море. Вместо того, чтобы сбросить его назад, я схватил его и, обезоружив, отдал на руки солдату. В десять минут все кончилось: две французские шлюпки остались у борта, а другие ушли, потеряв половину людей. Но мы не могли терять напрасно времени; полоска, показавшаяся на горизонте, чернела, и ветер, благоприятный для французского корабля, стал надувать его паруса. Я приказал, не теряя времени, изготовить наши шлюпки и спустить в них раненых и пушки. Сняв людей с двух больших французских шлюпок, стоявших у правого борта, я прорубил их и пустил на дно. Французского лейтенанта и двух других офицеров я взял к нам на шлюпки; остальных пленных французов со всеми их ранеными мы посадили на три французские шлюпки, взятые при первой атаке, отняв у них весла и предоставляя их своей судьбе.

Когда все было готово, я не знал, что делать с купеческим кораблем. Ветер, быстро налетавший с моря, отнимал у него всю надежду уйти, и я решился сжечь его. Я зажег корабль в трех местах и отвалил со своими шлюпками, оттолкнув прежде французов в их шлюпках без весел.

Между тем, как мы гребли к фрегату, я заметил, что паруса французского корабля наполнились, и он пошел вслед за нами; но я знал, что он не бросит своих шлюпок и потеряет время, сбирая их. Две, не имевшие половины гребцов, шли к нему на веслах; три другие были без весел и ожидали его помощи. Между тем мы гребли, собрав последние силы, и были уже на половине дороги к фрегату, прежде чем ветер дал большой ход французскому кораблю. Отвалив со шлюпками, мы не могли видеть действий неприятеля и, не замечая в погоне за собою французского корабля, заключили, что он еще не взял своих гребных судов. Между тем купеческий корабль был объят пламенем, и облака дыма скрывали от нас неприятеля.

Прежде чем мы успели подойти к фрегату, ветер наполнил паруса его и двух купеческих судов; нельзя было терять времени; французский корабль взял свои гребные суда и шел полным ветром, поставя лисели. Два купеческих судна поставили все паруса и шли к берегу, и когда я явился к капитану, он велел немедленно поднять все шлюпки.

Никогда еще это приказание не исполнялось с такою быстротою; в пять минут шлюпки были подняты и поставлены все паруса. Французский корабль был в четырех милях у нас за кормою и быстро нагонял нас. Но мы уже приближались к мелководью, и купеческие суда были в трех милях впереди нас, так что нечего было бояться. Капитан Дельмар смотрел на французский корабль, проходивший в это время мимо зажженного мною судна.

Ветер свежел, и французский корабль быстро настигал нас, так что через час он был от нас в трех милях. Мы были на глубине трех с половиною сажен и уже могли считать себя в безопасности. Лисели убрали и изготовили якорь. Через несколько минут французский корабль убавил паруса и привел к ветру; он не мог приблизиться к нам по малой глубине и послал нам первое ядро. Между тем приближалась ночь, и так как все предвещало тихую погоду, то мы бросили якорь на четырех саженях глубины.

На рассвете следующего дня французский корабль был от нас уже в восьми милях. Вероятно, французы были не очень довольны тем, что происходило накануне: призы у них были отняты, три шлюпки в плену, и матросы утомлены, несмотря на слабые силы неприятеля, которому они не могли даже отомстить. Но в то же время положение наше было не совсем приятное. Правда, мы были в безопасности, однако ж, не могли тронуться с места и уйти без помощи какого-нибудь союзного корабля; и сколько времени могли мы останься на одном месте, и что могло случиться, никто не мог сказать наперед.

Около восьми часов французский корабль снова старался приблизиться к нам, но без успеха. Правда, он был уже от нас ближе, чем в расстоянии пушечного выстрела, но мы могли удалиться от него еще более и бросить якорь по произволу. Наконец, он открыл пальбу, и ядра стали летать довольно близко. Выстрелы следовали один за другим. Наконец, француз отдал якорь и усилил огонь. Видя, что выстрелы его достают до нас, и что мы не переменяем места, он заключил, что мы не можем идти ближе к берегу.

Ветер все еще дул с моря, и выстрелы корабля стали чаще попадать в носовую часть нашего фрегата, обращенную к неприятелю. Капитан Дельмар, приказал подтянуть канат и отделил якорь от земли, от чего нас подрейфовало к берегу, и расстояние между нами и неприятелем незаметно для него увеличилось, так что выстрелы его уже перестали вредить нам. Однако это положение становилось уже для нас несносным. На другой день капитан Дельмар послал шлюпку на отнятые суда, стоявшие на якоре ближе к берегу, с приказанием: сняться ночью с якоря и, держась около берега, идти в Барбадос. Утром их не было уже видно.

Французский корабль все еще оставался на якоре и через несколько времени, выгрузив часть балласта, вступил под паруса и приблизился к нам на полторы мили, так что мы принуждены были подойти еще ближе к берегу. К вечеру ветер сделался с берега, и, едва смеркалось, капитан приказал поднять якорь, и мы пошли к северу, полагаясь на скорый ход фрегата. К следующему утру мы прошли семьдесят миль и уже потеряли из вида французский корабль.

Через десять дней мы бросили якорь в Карлильском заливе, в Барбадосе. Там стояли два военных судна, которых капитаны были моложе нашего, и я воспользовался этим случаем, чтобы держать экзамен. Налившись водою и взяв провизии, мы пошли в Ямайку, чтобы присоединиться к адмиралу, который, по представлению капитана Дельмара, немедленно утвердил меня в чине лейтенанта.

Спустя несколько дней из Англии пришел пассаж-бот, и капитан Дельмар получил известие, что старший брат его умер и, будучи бездетен, оставил ему титул лорда де Версли. Тогда капитан Дельмар сдал свой фрегат другому, и пред его отъездом в Англию я, по его ходатайству, назначен был командиром шхуны «Ласточка». Боба Кросса назначили ко мне боцманом. Новый лорд призвал меня к себе и сказал:

— Мистер Кин, занятия в Парламенте и домашние дела требуют моего присутствия в Англии, и я думаю совсем оставить службу; но вас я никогда не потеряю из вида. Мне будет очень приятно, если вы станете писать ко мне. Желаю вам во всем успеха. Не могу ли я чего для вас сделать?

— Благодарю вас за внимание, — отвечал я. Я надеялся долго служить под вашим начальством, но теперь это невозможно. Могу ли я просить вас об одной милости?

— Разумеется, Кин, — отвечал он. «Как, уже не мистер Кин», — подумал я.

— Мне кажется, что я имел бы гораздо более случаев отличиться, если бы мог получить под команду шкуну «Ласточку», которой капитан подал в отставку.

— Конечно. Я поговорю с адмиралом. Еще что?

— Я бы хотел также, чтобы на нее назначили Кросса. Приятно иметь при себе человека, которому можно довериться.

— Хорошо. До свиданья.

Лорд протянул мне руку. Я почтительно пожал ее. Он никогда не делал этого прежде, и я плакал, расставаясь с ним. Он заметил это и отвернулся. Я вышел из каюты без ума от его слов и был так счастлив, что не позавидовал бы великому султану.

Лорд де Версли сдержал свое слово: на другой день я получил от адмирала свое назначение на шкуну, и Боб Кросс назначен был на нее боцманом. Я в тот же день получил от адмирала приглашение к обеду. Когда я явился, адмирал отозвал меня в сторону и сказал:

— Мистер Кин, я не забыл вашего крейсерства на разбойничьем судне, но лорд де Версли донес мне еще о многом. В своих депешах он отдавал вам полную справедливость, и я также подтвердил слова его; если вы будете по-прежнему вести себя, то скоро получите под команду военный шлюп.

Я благодарил адмирала и просил его только дать мне случай показать себя достойным его милостей.

— Не бойтесь, я найду вам дело, мистер Кин. Лорд де Версли рассказал мне, между прочим, про вашу дуэль на Мартинике. Вы поступили благородно, мистер Кин, и я благодарю вас от имени всего флота. Солдаты хоть и молодцы, но мы не должны уступать им. Однако, не дурно держать это в тайне.

— О, конечно, — отвечал я.

— Ну, вот и Черный идет сказать нам, что обед готов, медлить нечего, ступайте вперед.

Приехав от адмирала, я простился с доктором, штурманом и другими офицерами и сел с Кроссом на шлюпку, чтобы ехать на шкуну. Когда шлюпка отдалилась от фрегата, гребцы вдруг подняли вверх свои весла.

— Что это значит? — спросил я.

— Взгляните сюда, — сказал мне Боб Кросс.

Я обернулся и увидел, что матросы стояли по вантам и по дудке боцмана три раза прокричали мне ура; это приветствие, о котором я никогда не мечтал, растрогало меня до слез. Я встал и снял шляпу; гребцы повторили ура и потом опустили весла на воду и стали грести к шкуне. Пристав к борту, я велел вызвать команду наверх и, прочитав свое назначение, спустился в каюту, чтобы свободнее предаться своим мыслям.

Я уже командовал военным судном, имея не более двадцати лет. Я видел, какое поприще открывалось предо мною, и дал себе клятву беспрестанно искать случая отличаться. Участие лорда де Версли глубоко запало мне в сердце, и я хотел, чтобы он гордился мною. Но потом мне представились препятствия; он мог жениться и иметь детей, это было самое худшее. Другой брат его имел также большое семейство, и титул мог перейти к его старшему сыну.

Между тем как эти мысли теснились в голове моей, кто-то постучался в дверь каюты.

— Войдите, — сказал я. Дверь отворилась, и в каюту вошел Кросс, — А, это ты, Кросс? Я очень рад; садись. Наконец, ты видишь меня командиром.

— Да, сударь, и надеюсь, что вам недолго ждать и фрегата. Что вы командир, это не удивительно, но я никогда не воображал быть боцманом, я напишу своей малютке о таком счастье; это обрадует ее и ее мать.

— Я должен сделать то же самое, Кросс. Матушке будет очень приятно услышать обо мне.

— Я сам ничего не слышал из разговора вашего с его лордством, — отвечал Боб. — Конечно, теперь вы не имеете нужды в моих советах, но я очень желал бы знать, что между вами происходило.

— Никто более тебя не имеет на это права, Кросс, ты всегда был моим лучшим другом.

И я рассказал ему все, что говорили мне лорд де Версли и адмирал.

— Славно, мистер Кин, — отвечал Боб, — пусть только адмирал даст нам дело, и боцман не отстанет от вас ни на шаг, покуда будет на чем стоять.

— В этом я уверен. Боб; ты всегда будешь моею правою рукою. У нас, кажется, есть два мичмана: что это за люди?

— Я еще не видел их, но констапель и тимерман говорят, что у вас отличная команда.

— И прекрасное судно, Боб.

На другой день я стал осматривать шкуну и команду. У меня было шестьдесят матросов, два мичмана, боцман, констапель и тимерман. Мичманы были молодые люди, лет шестнадцати, мистер Броун и мистер Блек, молодцы, которые едва жили жалованьем, будучи оба детьми простых офицеров. Они были доброго и прекрасного характера, я решился принять их под свое покровительство и на первый случай подарил им полную форму. Мне хотелось щеголять своею шкуною; команда была видная и красивая, и прежний капитан отзывался о ней с похвалою.

После этого я сказал им речь, которую, однако, не стану повторять читателю, хотя матросы слушали ее с большим вниманием.

На следующее утро адмирал потребовал меня к себе.

— Мистер Кин, — сказал он, — вот депеши, которые нужно доставить губернатору Курасауна. Когда вы можете отправиться?

— Сию минуту, — отвечал я.

— Прекрасно, Кин, я прикажу тотчас подать сигнал. Старайтесь доставить их скорее, они очень важны. Отдав депеши, вы должны крейсировать около этих берегов, где уже начинают показываться подозрительные суда. Я не прошу вас обедать, потому что вам нельзя медлить. Прощайте, желаю вам успеха.

ГЛАВА XXXIII


Я простился с адмиралом и поспешил в город. Через час моя шкуна уже летела с крепким ветром, и к вечеру уже скрылись от нас суда, стоявшие в гавани. После заката солнца ветер стал еще более свежеть, и я оставался наверху, поставя все паруса. Боб Кросс заметил мне, что лучше уменьшить паруса, но я сказал ему, что адмирал приказал мне как можно скорее доставить депеши.

— Правда, мистер Кин; но таким образом можно только скорее попасть на тот свет; а адмирал не туда посылает депеши. У вас прекрасная шкуна, но вы несете большие паруса: матросы говорят, что прежде они никогда этого не видывали.

— Ты прав, Боб, мы убавим паруса.

С рассветом я проснулся и вышел наверх. Тимерман стоял на вахте, потому что вахты розданы были младшим офицерам, которые были хорошие моряки и привыкли в шкуне. Ветер сделался еще свежее, и шкуна летела с невероятною быстротою.

— Славно идем, мистер Гейтер, — сказал я.

— Шкуна никогда еще так хорошо не ходила, — отвечал он. — Вчера я боялся за стеньги.

— Адмирал приказал нести больше парусов, мистер Гейтер.

— И вы в точности исполняете его приказания. Вчера вы напугали людей, хотя они давно уже привыкли к шкуне.

Я чувствовал, что поступил опрометчиво; ни тимерман, ни Боб Кросс не стали бы так рисковать, зная лучше меня шкуну, и с этих пор я решился не пренебрегать их советами. Однако, несмотря на то, что мы убавили паруса, шкуна, пользуясь крепким ветром, быстро совершила свой переход.

Еще новая причина заставляла меня спешить: я хотел узнать, оставили ли остров Вандервельт и Минна.

По приходе в Курасаун я прежде всего явился к морскому начальнику и потом передал депеши губернатору. Они поздравили меня с таким скорым приходом. Получив от губернатора приглашение к обеду, я пошел отыскивать старика Вандервельта. Дом его занят был шотландским купцом, который принял меня очень вежливо. Он был старый друг Вандервельта и, недавно получив от него письма, мог вполне удовлетворить моему любопытству. Старик писал ему обо мне и просил оказывать мне всевозможное внимание, если я буду на острове.

— Итак, дорогой гость мой, — сказал мистер Фрезер, — я надеюсь, что вы поможете мне исполнить поручение моего друга и будете считать этот дом своим во время вашего здесь пребывания.

Я поблагодарил мистера Фрезера и принял его предложение. За обедом капитан С. сказал мне, что имеет приказания послать меня в крейсерство, и спросил, скоро ли я могу быть готовым; я отвечал, что мне нужно день или два, чтобы вытянуть такелаж, который ослаб во время перехода.

— Не удивительно, — отвечал он. — По вашему журналу видно, что вы не шли, а летели. Вы можете идти, как только будете готовы. Шлюп «Наяда» и бриг «Эоль» уже ушли в погоню за тремя судами, которые наделали нам много хлопот. Одно из них французский четырнадцатипушечный бриг, отличный ходок и полный команды. С ним вместе ходит его спутница, большая шкуна, также сильно вооруженная. Другое судно бригантина, построенная в Балтиморе; она ходит одна и под французским флагом. Я не знаю, наверно, сколько у нее пушек, но думаю, что она, как и бриг, слишком сильна для вас; если вам не удастся сойтись с одною шкуною, то вы не в состоянии будете принести много пользы.

— Я постараюсь сделать все, что будет от меня зависеть, — отвечал я. — У меня прекрасная команда и, как я слышал, отличные офицеры.

— Прекрасно. Во всяком случае, если вы не в состоянии будете сражаться, то у вас всегда есть надежда уйти.

После обеда я тотчас отправился к мистеру Фрезеру. За сигарою он рассказал мне, что Вандервельт уже девять месяцев как выехал из Курасауна, и мое последнее письмо было препровождено к нему в Голландию.

— А что делает маленькая Минна? — — спросил я. Скоро пять лет, как я ее не видел.

— Маленькая Минна уже сделалась большою, прекрасною девушкой. Ей было пятнадцать лет, когда она отсюда уезжала. Все молодые люди сходили по ней с ума и готовы были следовать за нею не только в Голландию, но на край света, если бы могли иметь хотя малейшую надежду на успех; но, скажу вам откровенно, из того, что я мог заметить, мне кажется, что если вы опять встретитесь, то за успехом дело не станет. Она беспрестанно говорит с отцом о вас.

— Не знаю, придется ли нам еще когда-нибудь встретиться, — отвечал я, — мне невозможно оставить службу, а Бог знает, скоро ли кончится война. Признаюсь, я очень хотел бы увидеться с нею и ее отцом; в жизни я мало нашел друзей и потому более ценю их. Где же поселился старик?

— Он находится не в Голландии, но в Гамбурге. Как знать, быть может, случай опять сведет вас.

Наступала ночь, и я расстался с мистером Фрезером; но образ Минны долго не давал мне спать. Женщины, как читатель мог видеть, никогда еще не тревожили моих мыслей. Меня занимало только одно: быть признанным капитаном Дельмаром; это желание было источником всех моих поступков, единственною и любимою моею мечтою; на нем основывалось все мое честолюбие, которое заглушает в человеке все другие страсти. Но сильная привязанность к Минне, к маленькой Минне, как я привык ее видеть, с прекрасными большими глазами и ангельским личиком, брала над ним верх. До сих пор, исключая родных, мне некого было любить: женщин я не знал и чуждался. Страсть к прекрасному полу была нова для меня; но при всей новизне своей она нравилась мне, потому что была идеальная. Теперь я знал Минну по одному описанию и по воспоминанию о том, что она была прежде; но воображение представляло мне ее идеалом совершенства. Мечты сменялись новыми мечтами, и ночь почти пролетела, когда я заснул.

На другой день, съездив на шкуну и отдав приказания Кроссу, я возвратился к мистеру Фрезеру и стал писать к Вандервельту и также к Минне, чего прежде никогда не делал. Следствием ночных грез моих было то, что я написал к ней препламенное письмо. Я писал, что сижу на том же стуле, сплю в той же комнате, что все вокруг меня напоминает мне о ней и о тех счастливых часах, которые мы провели вместе; что мистер Фрезер говорил мне, как она выросла, и что она уже не та маленькая Минна, которая прежде так часто целовала меня. Одним словом, я написал самое красноречивое послание и, перечитав его, удивился, откуда взялось у меня красноречие. Я просил старика Вандервельта писать ко мне как можно скорее. Запечатав письмо, я погрузился в прежние мечты; новое чувство родилось в моем сердце и угрожало подавить честолюбие.

Через два дня моя шкуна была готова, и капитан С. отдал мне приказание идти в крейсерство на шесть недель и потом соединиться с адмиралом в Порт-Рояле. Мы снова вышли в море, и шкуна понеслась по волнам, как дельфин.


Мы крейсировали две недели, не встретя ни одного судна кроме «Наяды». Я боялся, чтобы капитан этого шлюпа не приказал мне идти вслед за ним, но так как он считал себя довольно сильным, чтобы сражаться со шкуною и бригом, и не хотел делиться с нами призовыми деньгами, то и позволил мне идти прежним курсом, прибавив с насмешкою, когда я проходил мимо:

— Они, конечно, возьмут вас, ежели встретят, а мне придется освобождать.

— Итак, я надеюсь, что вы не забудете своего обещания, — отвечал я, — я положусь на вас.

Между тем, я часто обучал людей пальбе из орудий, и особенно из большой пушки. Мы шли к югу, и в один вечер, пользуясь тихим ветром, я приказал закрепить паруса, чтобы видеть неприятеля прежде, чем он нас заметил, и оставя наверху вахтенного офицера и двух часовых, позволил прочим взять свои койки.

С рассветом часовые сидели на салингах, и паруса оставались закрепленными.

В таком положении мы оставались четыре ночи и три дня, в продолжение которых команда беспрестанно училась у орудий. На четвертую ночь ветер сделался свежее, но море было спокойно.

В полночь Кросс разбудил меня и сказал:

— Они здесь, капитан.

— Кто — приватиры?

— Да, капитан, бриг и шкуна на горизонте, у нас на ветре. Они идут на фордевинд и должны пройти от нас не более, как в двух милях.

Я вышел наверх и стал рассматривать суда. Бриг был у нас за кормою, а шкуна в одной миле от него.

— Спрятать огонь у нактоуза; вызвать всех наверх и приготовиться к бою!

— Мы сейчас поставим паруса? — спросил Кросс.

— Нет, не теперь; мы дадим им пройти милю или две под ветер и будем следовать за ними до рассвета, или до того времени, когда они нас увидят.

— Хорошо, что мы убрали паруса; нас легко заметить, и мы остались бы у неприятеля под ветром, что не очень выгодно. Теперь совсем другое дело.

— В каком бы то ни было положении, мы все будем сражаться.

— Иначевы опечалите всех нас; матросы уже имеют к вам полную доверенность.

— Я думаю, с помощью твоих рассказов, Боб.

— С помощью истины, мистер Кин. Теперь шкуна прямо у нас за кормою и скоро будет под ветром.

Когда оба судна были у нас под ветром, мы поставили паруса и пошли вслед за ними. Через час шкуна заметила нас и выстрелом дала знать о нас бригу.

— Наконец-то догадались, — сказал Боб Кросс, — но у нас лучше глаза, чем у них.

После выстрела оба судна привели к ветру на левый галс, и мы сделали то же. Будучи в четырех милях на ветре у шкуны и в пяти у брига, мы могли уже хорошо рассмотреть своих противников. Шкуна была одной величины с нашей, с мачтами, красиво наклоненными назад. Она была вся черная, и сначала мы не могли рассмотреть, сколько у нее пушек; но когда, приготовляясь к бою, она подняла порты, мы увидели, что у нее двенадцать пушек малого калибра.

Когда мы были в таком расстоянии от неприятеля, что выстрелы нашей тридцатидвухфунтовой пушки долетят до него, то есть в одной миле с половиною, мы подняли английский флаг.

Трехцветный тотчас явился на двух французских судах, и шкуна послала нам ядро; но оно упало в воду, не долетев до нас.

— Ну, Кросс, — сказал я, — пошлите им ответ.

Кросс, наводивший в это время пушку, выстрелил: грот-марсель упала в воду. Шкуна дала нам залп, но ядра пролетели над нами. Имея на своей стороне все выгоды, я хотел сбить мачты у шкуны, прежде чем бриг успеет подойти, чтобы подать ей помощь. Мы продолжали пальбу, стараясь вернее наводить орудия, и в короткое время нанесли много вреда рангоуту и такелажу противника. Неприятельская шкуна продолжала свой огонь, но без успеха. Два или три ядра попали к нам в рангоут, но уже потеряв свою силу. Наконец, один из наших выстрелов сбил его фок-мачту, и она упала на борт. Команда моя громко прокричала ура.

— С этою кончено, — сказал Кросс, — Теперь к бригу, посмотрим, из чего он построен.

Между тем шкуна старалась уйти, чтобы быть под защитою брига. Подойдя к ней ближе, мы дали по ней несколько залпов, но не преследовали, чтобы не быть слишком близко к бригу. Бриг, будучи от нас в двух милях, поворотил на другой галс и привел к ветру, и мы сделали то же.

— Кросс, раздать матросам грогу, — сказал я, — к ночи нам будет довольно работы.

— Мы будем вести отступной бой, мистер Кин? Бриг слишком силен для нас.

— Я постараюсь сделать с ним то же, что и со шкуною, — отвечал я. — Если нам удастся сбить у него рангоут, не потеряв своего, то можно будет что-нибудь сделать; если же, напротив, он собьет у нас мачты, то нам придется сражаться до последней крайности.

— Шкуна уже наша, — отвечал Боб, — она спустит флаг, когда бриг не в состоянии будет защищать ее.

— Да, но я боюсь, чтобы она совсем не ушла, потому что она ставит мачту.

Я дал матросам время обедать и потом вызвал их наверх. Мы имели совершенно одинаковый ход с бригом.

— Теперь, ребята, мы поворотим через фордевинд и подойдем к нему поближе.

Матросы были в готовности исполнять мои приказания. Через десять минут мы прошли контрагалсом с бригом и, сделав по нему три выстрела из нашей большой пушки, выдержали его залп.

— Я думаю, у него длинные двенадцатифунтовые пушки, — сказал Кросс; — у нас перебиты фок-ванты, но тут нет еще большой беды.

Через несколько минут мы опять поворотили и снова открыли пальбу. Ни один из наших выстрелов не пропал даром; корпус брига был избит, но и его выстрелы нанесли нам большой вред. Такелаж наш был во многих местах перебит, паруса исстреляны и двое матросов ранены. Это наиболее меня беспокоило, потому что у нас не было доктора. Помощник его остался на берегу в госпитале и не был никем заменен.

Ветер постепенно стихал, и мы шли не более трех узлов в час. Расстояние между нами и нашим противником становилось менее, и сражение сделалось жарче. Наши маленькие пушки пошли в дело и били такелаж и рангоут неприятеля, между тем как длинную, тридцатидвухфунтовую, мы наводили на его подводную часть. Бриг имел над нами преимущество по числу пушек, но выстрелы нашей большой пушки наносили ему гораздо более вреда.

Через три часа мы сбили ему фор-стеньгу и тем заставили его увеличить между нами расстояние, что было чрезвычайно для нас полезно, потому что мы также много потерпели. У нас было восемь человек раненых, и один из моих бедных мичманов убит. Корпус шкуны имел также много повреждений. В пять часов сделался мертвый штиль, и мы продолжали действовать из длинной пушки, между тем как бриг, выкинув весла, давал нам залпы, и сражение продолжалось до ночи.

Вся команда шкуны, как можно себе представить, была истощена дневными работами и усталостью.

— Бог знает, как это кончится, мистер Кин, — сказал мне Кросс, — но худшее уже прошло.

— Жаль только, что матросы слишком утомлены.

— О, что касается до этого, то я отвечаю за них. Дайте им грога, сухарей да скажите маленькую речь, так они будут охотно работать сутки.

— За этим дело не станет, — отвечал я. — Но с чего же начать?

— Начните с сухарей, потом велите раздать грога, а потом уж речь.

— Бриг не стреляет около пяти минут; он, кажется, думает отложить сражение до утра; но я ему не дам отдохнуть. Достань же грогу, а я спущусь в каюту; я. также ничего не ел целый день.

ГЛАВА XXXIV


Когда матросы окончили свой ужин, я вызвал их наверх и сказал:

— Ребята, вы дрались славно, и я многим обязан вам. Нам было довольно работы, и вы слишком утомлены, но я не хочу оставить француза и дать ему средства исправить к утру свои повреждения. Мы будем сражаться ночью, а после успеем еще заснуть.

Матросы единодушно закричали ура и весело принялись за работу. Исстрелянные паруса переменили, закрепили их и открыли сильный огонь по бригу. Он также не оставался в бездействии, и одно из его ядер пробило борт у шкуны; обломки ранили меня и тимермана, но я мог еще оставаться наверху. Я перевязал ногу платком, но тимермана унесли вниз.

— Вы опасно ранены? — спросил Боб Кросс.

— О, нет, рана не глубока, — отвечал я.

— Кажется, с правой стороны идет ветер.

— Тем лучше; скоро станет рассветать.

В эту минуту другое ядро ударило в сетки, и огромный осколок полетел в голову Кроссу; он был оглушен и упал без памяти. Я приказал отнести его в мою каюту и продолжал стрелять из 32-фунтовой пушки. Через четверть часа ветерок засвежел, и поставя паруса, я оставил за собою бриг и прекратил пальбу, ожидая рассвета.

Я с трудом спустился в каюту, чтобы взглянуть на Кросса. Он приходил в себя, но видя, что я не могу подать ему никакой помощи, я снова вышел наверх.

Наконец, стало рассветать, и я мог хорошо рассмотреть бриг и шкуну. Мы были в полутора милях от брига и в трех от шкуны, которая ночью поставила фальшивую мачту. Бриг имел много повреждений в парусах и рангоуте и потерял прежний ход. Я поворотил и пошел прямо к ним; бриг сделал то же и приблизился к шкуне, чтобы поддержать ее в случае боя. Мы немедленно открыли огонь из длинной пушки, и подойдя еще на милю, я лег в дрейф. Бриг и шкуна дали мне залп, но в то же время мичман закричал:

— Большое судно видно на ветре, мистер Кин.

Я схватил трубу. То был наш военный шлюп «Наяда».

— Слава Богу, — сказал я, — мы потеряем часть призовых денег; но зато не останемся без доктора.

Появление шлюпа ободрило моих матросов. Бриг поставил лисели, стараясь уйти, и шкуна последовала за ним. Я шел за ними в погоню, и после нескольких выстрелов шкуна спустила флаг. Оставя ее за собою, я продолжал идти за бригом. Раз или два он приводил к ветру, чтобы ответить на мой огонь, но потом снова спускался и стрелял из двух орудий, перетащенных на корму; в то же время показавшееся на горизонте судно подняло английский флаг и приближалось к нам вместе со свежим ветром. Это было очень кстати, потому что фор-стеньга наша была сбита выстрелами брига, и мы стали отставать от него.

Мы успели переменить стеньгу и поставить парус, когда приближавшееся судно, показав свои позывные вымпела, прошло мимо шкуны, не завладев ею, и очутилось в миле у нас за кормою. Через полчаса оно догнало нас и, сделав мне сигнал привести к ветру и овладеть шкуною, продолжало идти в погоню за бригом. Я повиновался; и в то время, когда моя шлюпка приставала к пленной шкуне, бриг лег в дрейф и спустил флаг перед «Наядою».

Мы пошли вслед за нею вместе с призом и потом послали шлюпку за доктором. Он тотчас приехал с «Наяды» вместе с лейтенантом, которому поручено было узнать от меня все подробности дела. Лейтенант сказал мне, что, услышав пальбу, они поспешили к нам на помощь; но что бриг имеет столько повреждений, что его с трудом можно будет довести до порта.

Я совершенно ослаб от утомления и раны и спустился вниз перевязать ее. Боб Кросс был вне опасности; доктору позволено было остаться у нас на шкуне, и мы вместе с призами пошли вслед за «Наядою». Перевязав рану, меня уложили в койку, и вскоре потом я заснул крепким сном.

Взятые нами призы были бриг «Трезубец» и шкуна «Каролина»; они наделали много вреда, и взятие их было чрезвычайно важно. Капитан «Наяды» имел приказание возвратиться в Курасаун, и до заката солнца мы поставили все паруса.

На четвертый день мы прибыли в Курасаун, и мистер Фрезер, узнав, что я ранен, приехал ко мне и убедительно просил меня перебраться к нему в дом, на что я с охотою согласился. На другой день меня посетили начальник порта, капитан С. и командир «Наяды». Капитан С. просил меня прислать описание сражения, и я обещал исполнить это на другой день. Он вместе с капитаном «Наяды» поздравлял меня с успешным окончанием боя с столь превосходною силою; и капитан С. прибавил, что, когда я в состоянии буду идти в Ямайку, он пошлет со мною депеши к адмиралу.

Мы пробыли в Курасауне две недели, и по прошествии этого времени я мог уже ходить с костылем. Кросс также встал с постели и по нескольку часов проводил на террасе, с которой видна была гавань. В одно утро бриг «Эоль» привел пленную бригаду, и я рад был, что в состоянии буду сообщить это адмиралу.

Я снова стал мечтать о Минне, которая на время была забыта. Лежа на софе, с раненою ногою, мне больше нечего было делать, или, лучше сказать, ничто не могло быть для меня приятнее. Я снова написал к ней и к матушке, а также и к лорду де Версли.

ГЛАВА XXXV


Пробыв три недели в Курасауне, я уже в состоянии был идти в Ямайку. Ко мне на шкуну прислали доктора. Взяв депеши, я простился с мистером Фрезером, и «Ласточка» снова пустилась в море. Через три недели мы были в Порт-Рояле, и я отправился с депешами к адмиралу.

— Очень рад вас видеть, Кин, — сказал он. — Но что это значит? Вы хромаете?

— Да, адмирал, я не совсем здоров; но депеши капитана объяснят вам все.

Ни одно судно не приходило сюда из Курасауна, и потому адмирал не мог ничего знать о случившемся.

— Садитесь, мистер Кин, — сказал он, — а я между тем прочту депеши.

Я смотрел на адмирала и с восхищением видел, что на лице его написано было удовольствие.

— Превосходно! — сказал он, прочитав депеши. — Вы много обязали меня, Кин. Жалобы купцов и беспрестанные приказания правительства давно заставляли желать взятия этих судов. Теперь вы исполнили это, и мне остается только благодарить вас. Капитан С. пишет мне, что бриг еще годен к службе, но что шкуна слишком стара.

Адмирал вышел из комнаты и, возвратясь через несколько минут с бумагою в руке, положил ее на стол и, подписав, передал мне, говоря:

— Капитан Кин, вы можете жить в городе до совершенного выздоровления.

Видя, что от избытка чувств я не в состоянии был отвечать, он продолжал:

— Теперь я должен оставить вас, но позвольте мне первому порадоваться вашему возвышению, которое вы вполне заслужили.

Адмирал протянул мне руку и вышел из комнаты. Я стоял, не веря ушам, так поразила меня эта неожиданность. Я надеялся, что при счастии можно было через год или два достигнуть этого повышения, но то, что случилось, превзошло все мои мечты.

Я чувствовал, что стал шагом ближе к лорду де Версли, и воображал, как это обрадует матушку и Минну. Около получаса я пробыл один и не заметил, когда адмирал возвратился.

— Я сейчас послал за вашим старым товарищем, капитан Кин, который был опасно ранен в вашем сражении; он теперь поправился, и лорд де Версли рекомендовал мне его как прекрасного молодого офицера. Вы помните мистера Дотта?

— О, адмирал, это мой старый знакомец. Он был более меня в море, но теперь потерял много времени.

— Что ж, я назначу его на ваш бриг; надеюсь, что он хороший офицер.

— Да, адмирал, он прекрасный офицер, — отвечал я смеясь. — Прошу вас только не говорить ему до нашей встречи, что я его капитан.

— А, вы, верно, замышляете какую-нибудь шутку? Не удивительно ли это, если мы будем делать капитанами таких детей, как вы? Поправляются ли ваши раненые?

— Все поправляются, адмирал, даже боцман Боб Кросс. Я хотел просить вас назначить его ко мне на бриг.

— Я готов исполнить вашу просьбу. Мистеру Дотту я также прикажу к вам явиться.

Минут через десять явился мистер Дотт. Он весело протянул мне руку, говоря:

— Кин, я очень рад тебя видеть.

— А, Том, что нового?

— Новости ты же привез. Я слышал, что ты ранен?

— Да, — отвечал я, показывая на раненую ногу. — Адмирал позволил мне остаться здесь до выздоровления.

— Я сегодня у него обедаю, — отвечал Том, — но здесь не хочу оставаться. Кстати, Кин, скажи, каков этот бриг «Трезубец», который вы взяли?

— Прекрасное судно, Том; ходит лучше моей шкуны.

— О, уж ты думаешь, что лучше твоей шкуны нет ничего на свете, но для меня гораздо приятнее служить на таком судне, которое немного больше, и потому я очень рад, что назначен на новый бриг.

— Право, Том? Я также за тебя радуюсь, — отвечал я.

— Благодарю тебя, Кин, — отвечал с достоинством Дотт. — Не знаю, какого нам дадут капитана; не старшего ли лейтенанта с «Наяды». Я видел его: преважный джентльмен и очень высоко подымает голову, но со мною он не очень будет гордиться. Я не позволю никакому капитану шутить со мною; я знаю законы и правила службы лучше всякого и покажу это всякому капитану.

— Ну, Том, я думаю, что если бы ты назначен был лейтенантом на корабль к лорду де Версли, то так же боялся бы его, как и прежде, — сказал я ему. — Лорд де Версли совсем не такой человек, как другие. Ведь ты сам должен понимать, что для пользы службы необходимо, чтобы офицеры показывали собою пример.

— Да, это справедливо; но кто знает, может быть, капитан брига мальчишка, который служит не более меня и, может быть, не так долго был в море.

— Это еще не есть причина не повиноваться ему; мне кажется, что, найдя его неопытным, ты должен стараться его поддержать.

— Да, конечно, если он будет спрашивать моих советов…

— Но он может не нуждаться в твоих советах, Том. Например, я уверен, что если старший лейтенант «Наяды» будет твоим капитаном, то он при первом слове посадит тебя под арест. Уверяю тебя, Том, что и я от своих офицеров требую беспрекословного повиновения. Я всегда обращаюсь с ними, как с благородными людьми, и поддерживаю их достоинство, если они стараются поддержать мое; но плохо, если кто вздумает оспаривать у меня мои права.

— Что ж, для меня это все равно, потому что я не располагаю с тобою служить. По твоим словам я вижу, что мы через неделю поссорились бы, потому что я не позволю над собой смеяться.

— Я очень рад, Том, что мы теперь понимаем друг друга. Я решился вести себя, как должно капитану, а ты во всем мне противоречишь.

— Нет, нет, я не говорю этого, — я только сказал, что не позволю шутить и смеяться над собою.

— Том, я никогда не намерен ни шутить, ни насмехаться над тобою. Мы могли делать это мичманами, но в настоящем нашем положении это совершенно неуместно. Читай это.

Я подал ему приказ о назначении моем командиром брига. Том выпучил глаза и не мог вымолвить ни слова.

— Ты — командиром «Трезубца»! Ты — капитаном! Но я более тебя был в море!

— Я знаю это, Том, но хотя ты долее меня был на службе, но менее нес службы, чем я. Во всяком случае, теперь я твой капитан и надеюсь, что мы останемся по-прежнему друзьями. Не правда ли?

Дотт был сконфужен; он не сказал ни слова, но не спускал глаз с приказа, который держал в руках. Я не знал, что наш разговор зайдет так далеко; я хотел только позабавиться над ним и, наконец, удивить его. Дотт начал оправдываться; я протянул ему руку, и мы расстались друзьями.

Я написал Кроссу о назначении его на «Трезубец». Через два месяца я совсем готов был к походу и с нетерпением ожидал приказания выйти в море; адмирал заметил мое нетерпение, но не отпускал меня, потому что в гавани не было другого судна, кроме моего брига. В это время случилось происшествие, которое может показать читателям, что страсть моя к проказам не совсем еще исчезла.

Я жил в отеле, который содержала мулатка, по имени Христобелла. Она была женщина высокого роста с важною и медленною походкою и требовала столько же внимания от своих постояльцев, как какая-нибудь леди от своих гостей; так что для того, чтобы долго или постоянно жить в ее отеле, необходимо было не только платить огромную цену, но и говорить такие же комплименты. Она была очень богата, имела многих невольников и содержала отель ни от кого независимо. Казалось, она делала это единственно для того, чтобы занять чем-нибудь себя и своих невольниц, чувствуя, что, отказавшись от своего звания, она принуждена будет отказаться от всех его выгод. Почти обыкновенно случалось, что если постояльцы были с нею учтивы и по приезде привозили ей какие-нибудь безделки, то она не требовала большой исправности в платеже и даже для некоторых всегда был открыт ее кошелек.

Жили здесь так, как обыкновенно живут в трактире. Завтрак готов был в большой зале к десяти часам и стоял до прихода всех постояльцев. Обед всегда был в пять часов, и за ним всегда хозяйничала Христобелла. Она принимала у себя статских, армейских и флотских офицеров до мичманов; но низшие их офицеры и капитаны купеческих судов не принимались. Вообще, это был прекрасное заведение, где комнаты содержались в чистоте, и не было недостатка в хорошей прислуге. Принимая в рассуждение дороговизну съестных припасов на острове, нельзя было считать цены слишком дорогими, хотя вина и прочее всегда составляли к концу месяца порядочной счет.

Такие исключения делали отель синьоры Христобеллы совершенно модным, и действительно, он был лучшим в городе. В это время, кроме меня, постояльцами были лейтенанты Дотт и Максвел, оба назначенные на мой бриг, трое или четверо молодых людей, приехавших по торговым делам из Нью-Йорка, трое мичманов, которые остались здесь по болезни, и по жизни, которую вели, обещали снова попасть в госпиталь, и два или три фермера с других островов. Мы с фермерами жили тихо, но молодые негоцианты шумели, пили и курили с утра до ночи. Мичманы также буянили, а новопожалованные лейтенанты были так несносны и прихотливы и позволяли себе так много, что мамми Христобелла, как называли ее негры, была вне себя от негодования и говорила, что такого беспорядка никогда еще не было в ее доме.

Она жаловалась мне, и я старался унять их, но без успеха; я не имел никакой власти над негоциантами, а три мичмана не принадлежали к моему бригу. Лейтенантам же я не мог запретить прихотничать, когда они за все исправно платили. Я только шутя заметил им, что Христобелла не хочет более держать их у себя, если они не переменят обращения с невольницами и будут ее беспокоить. Наконец, наша хозяйка, вышла из терпения и, послав им счет, приказала им оставить ее отель; но все они объявили, что ни за что не выедут. Делать было нечего, силою нельзя было их выгнать. Я старался примирить врагов, но тщетно. Наконец, Христобелла совершенно вышла из себя. Она не сделала никаких изменений в кушаньях, чтобы не наказать всех нас, а не велела подавать им вина и водки; но они не обращали на это внимания и посылали за вином в лавки; шум продолжался целый день. Христобелла часто прибегала ко мне и хотела идти жаловаться губернатору, но я отговорил ее. Между тем беспорядок продолжался, и каждый день встречались новые неприятности.

— Вы не похожи на джентльменов, господа. Вы хотите уморить меня. Я отравлю себя, я не привыкла так жить, — говорила Христобелла, — я убью себя.

— Пожалуйста, не делайте этого, — отвечал Дотт, — вы заставите нас издержаться на траур.

— А я выплачу глаза, — сказал один из молодых негоциантов.

— Выплачешь глаза — не более?

— Я застрелюсь, — сказал другой.

— А я лягу на вашу могилу и умру, — сказал третий.

— Все это прекрасно, господа; вы смеетесь надо мною, — но я не невольница. Если я не в состоянии буду выжить вас из своего дома, то стану мстить, помните это! Да, — продолжала мамми Христобелла, ударив кулаком по столу, — я хочу мщения!

— Я думал, — сказал один из мичманов, — что делать, если мамми Христобелла уморит себя? Я женюсь на Лейле и буду содержать отель. Мамми, вы оставите мне посуду и серебро?

Лейла, прекрасная молодая мулатка, была старшею из невольниц и общею любимицею, потому что всегда была весела и внимательна. При этих словах Лейла усмехнулась, а мамми Христобелла, заметя, что она показывает свои белые зубы, закричала:

— Ты смеешься, тебе весело? Чему ты смеешься, Лейла? Пошла прочь — вон из комнаты, я накажу тебя. Ты смеешь смеяться — ты идешь против меня, негодная!

Здесь я замечу, что мамми Христобелла наперед условилась со мною в этой сцене, и Лейла и два фермера заранее участвовали в секрете; однако, кроме нас, этого никто не знал, и всем казалось, что гнев хозяйки распространялся также на меня и на двух фермеров, на которых она прежде никогда не сердилась.

Мамми Христобелла встала и вышла из комнаты, а я старался убедить шалунов, что они доведут бедную женщину до крайностей. Фермеры соглашались со мною, но большинство голосов было против нас, и молодые негоцианты старались даже завести со мною ссору. Наконец, я отвечал:

— Господа, как вам угодно; но зная лично адмирала и губернатора, я донесу им, если это будет еще продолжаться. Жалею, что должен буду прибегнуть к таким средствам, но здесь невозможно жить. Вы должны выехать, когда этого требует хозяйка.

При этих словах морские офицеры замолчали, но другие сделались еще более дерзкими. Я не хотел начинать открытой войны и потому, не говоря ни слова, вышел из-за стола. После моего ухода шум еще более усилился. На другой день перед обедом мамми Христобелла прислала сказать молодым людям, что она не будет принимать их к обеду. Все они смеялись и по-прежнему пошли к столу. Обед был лучше обыкновенного, и они поздравили с этим Христобеллу. Мамми, задумчиво сидевшая на своем месте, во все время не сказавшая ни слова, при этом замечании опустила голову.

Обед кончился, и тогда мамми приказала Лейле принести бокал, стоявший в буфете. Она казалась смущенною и долго медлила, прикладывая бокал к губам и ставя его на стол. Это заставило обратить на нее общее внимание. Наконец, она взяла бокал, тяжело вздохнула и выпила все до капли. Несколько секунд она держала руку на лбу, положив локти на стол. Наконец, она взглянула на всех и сказала:

— Господа, я скажу вам несколько слов. Жалко, что не могу пить ваше здоровье; но это бесполезно; я несколько раз говорила вам, что вы доведете меня до безумия, до самоубийства. Теперь все кончено, я приняла яд. Через два часа меня не будет.

При этом известии все невольно вскочили со своих мест.

— Господа, вы жалеете обо мне, но будете жалеть еще более. Капитан, простите меня, и вы, господа фермеры; я не хотела делать вам зла, но не могла отвратить его. Объявляю вам, что все вы пили отравленную воду, я также приняла яд, чтобы избегнуть казни. Обед отравлен, и все вы отравлены, — громко вскричала Христобелла и выбежала из комнаты.

При этом известии я вскочил со стула и будто в отчаянии ломал руки. Я взглянул кругом и никогда не забуду того ужаса, который написан был на лицах всех присутствовавших. Старый фермер, сидевший возле меня и также участвовавший в заговоре, с воплем опустил голову на стол.

— Боже, отпусти мне грехи мои, — вскричал другой фермер.

Лейтенант Максвел взглянул на меня и залился слезами; Дотт положил пальцы в рот и сидел как помешанный.

Наконец, я стал звонить, но никто не явился. Я стал звонить громче. Показался невольник.

— Где мой слуга?

— Его нет здесь, сударь.

— Где все люди?

— Все разбежались, сударь; мамми Христобелла умирает.

— Беги же скорее на бриг и приведи сюда доктора.

— Сейчас, — отвечал негр, выходя из комнаты.

— О, я начинаю чувствовать, — вскричал я, схватывая себя за грудь. — Я задыхаюсь.

— И я также, — сказал один из мичманов плача. Лейла в слезах вбежала в комнату.

— Мамми умерла, — сказала она. — О, капитан Кин, мне жаль вас, подите, я дам вам противоядие.

— Дай, скорее, скорее!

— Да, да, давай нам скорее!

— У меня теперь нет более, но я приготовлю еще. Останьтесь здесь и не шевелитесь, иначе яд станет действовать; я возвращусь как можно скорее.

Лейла взяла меня за руку и вывела из комнаты; придя к Христобелле, я хохотал до слез; но тем наказание еще не кончилось. Около десяти минут, не говоря ни слова, не смотря друг на друга и не двигаясь, с отчаянием на лицах, они обрадованы были возвращением Лейлы с огромным кувшином, из которого каждому досталось по стакану. Я стоял за дверьми, между тем как они толкали друг друга, спеша за противоядием, и потом пили его с жадностью, не воображая, что оно, вместо того, чтобы исцелить их, еще сделает больными. Через несколько минут начались вопли, крики, и сцена сделалась ужасною. Невольники отнесли гостей на постели, оставя их на жертву тягостным мыслям и сильным действиям противоядия, которое всю ночь не давало им покоя.

ГЛАВА XXXVI


С рассветом я пришел в комнату Дотта вместе с доктором, которому прежде открыл секрет. Том был в жалком положении.

— Слава Богу! Хоть один остался в живых! — сказал мне доктор.

— О, капитан Кин, — сказал Том, — как я рад, что вы здоровы; но вы приняли лекарство гораздо прежде нас.

— Да, — отвечал я, — мне дали его вовремя; но мы не теряем за тебя надежды.

— Я чувствую себя очень худо, — отвечал Том. — Доктор, скажите, останусь ли я жив?

Доктор взял его пульс и нахмурился. Наконец, он сказал:

— Ежели через двенадцать часов вам не будет хуже, то я ручаюсь за вашу жизнь.

— Сколько умерло? — спросил Дотт.

— Не знаю; мы прежде всех посетили вас.

— Я сознаюсь, что мы были не правы, — сказал Том, — зачем было доводить бедную женщину до отчаяния? Если я останусь жив, смерть ее будет лежать на моей совести.

— Правда, Дотт, — отвечал я, — но доктор велит оставить тебя в покое, и потому я уйду. Вечером опять навещу тебя.

Шутка мамми Христобеллы положила конец проказам мистера Дотта. Все другие, бывшие жертвами нашего заговора, оправясь от болезни, расплатились с Лейлою и скорее выехали из дому.

На третий день Том Дотт и лейтенант Максвел перебрались на бриг, воображая, что они чудом спаслись от смерти, и мы с двумя фермерами остались единственными жильцами Христобеллы, которая сделалась по-прежнему внимательною. Она сказала мне:

— Масса Кин, я очень много вам обязана; если вам нужно двести, триста, пятьсот фунтов стерлингов, возьмите у меня и хоть никогда не возвращайте.

Я отвечал, что не имею нужды в деньгах и что также много ей обязан. Но этот случай уже наделал много шума. Сначала в самом деле поверили, что Христобелла отравила себя и своих постояльцев, и я должен был защищать ее. Когда адмирал прислал расспросить о случившемся, я поехал к нему и рассказал всю историю и после принужден был повторить ее губернатору. Все смеялись над страдальцами и поздравляли мамми Христобеллу, что она так хитро и искусно очистила свой дом от несносных постояльцев.

Однажды адмирал прислал за мною и сказал:

— Кин, мне нельзя долее ждать прихода другого судна. Я должен послать вас с депешами в Англию: завтра вы сниметесь с якоря.

Я отвечал, что готов, и простился с адмиралом, который обещал прислать депеши на другой день с рассветом. Я поехал на бриг, отдал нужные приказания и потом возвратился в отель, чтобы взять свои вещи и расплатиться; но мамми Христобелла не хотела и слышать о плате и даже рассердилась не на шутку. Итак, вместо расписки, поцеловав старушку и потом Лейлу и подарив последней пару дублонов, я уехал на бриг. На следующее утро адмирал прислал депеши, и бриг под всеми парусами понесся в Англию.

Мы сделали самый быстрый переход. Команда была прекрасная, и с офицерами я не имел никаких неудовольствий.

Мы уже приближались к Англии, когда Боб Кросс донес мне, что на юго-востоке от нас слышна пальба. Я вышел наверх, но хотя выстрелы были явственно слышны, однако судов не было видно. Я переменил курс и к рассвету увидел французскую шкуну, сражавшуюся с большим английским кораблем, по-видимому ост-индской компании. Корабль имел уже множество повреждений в парусах и рангоуте.

Боб Кросс, стоявший возле меня, между тем как я смотрел в трубу, сказал:

— Капитан Кин, этот проклятый француз тотчас уйдет, если мы поднимем английский флаг, но, подняв французский, мы можем подойти к нему и овладеть им прежде, чем он узнает, кто мы.

— Мне кажется, ты прав, Боб, — сказал я. — Поднимите французский флаг; одним призом больше.

— Не прикажете ли выпалить пушку, капитан, чтобы привлечь их внимание?

— Пали, — отвечал я.

После выстрела мы продолжали идти к судам с попутным ветром. Около семи часов мы были от них в двух милях, и тогда я заметил, что английский корабль спустил флаг, и шкуна, подойдя к нему ближе, овладела им. Через полчаса мы также были возле нее. Я лег борт о борт со шкуною и взял ее на абордаж без большой потери, потому что почти половина ее команды была на ост-индском корабле, которым мы также без труда овладели.

Капитан сказал мне, что они около девяти часов сражались со шкуною и имели надежду отразить ее, но видя, что мы подняли французский флаг, считали дальнейшее сопротивление бесполезным. Шкуна имела четырнадцать пушек и была почти одной величины с моим бригом.

Между тем как часть пленных перевозили на бриг, капитан ост-индского корабля пригласил меня к себе в каюту, где собралось много пассажиров, преимущественно дам, которые не знали, как выразить свою благодарность. Через час все было готово. Я оставил часть матросов на ост-индском корабле, чтобы исправить его повреждения и, отдав шкуну под команду Дотту, продолжал свой путь.

Между тем как я ходил по шканцам, восхищенный успехом, Кросс подошел ко мне и сказал:

— Мне кажется, капитан, что вы прекрасно поступили, подняв французский флаг.

— Да, шкуна прекрасно ходит и могла бы уйти от нас.

— Я не то хочу сказать, капитан: это сделает для нас большую разницу в призовых деньгах.

Я все не понимал Кросса и, не отвечая, смотрел ему в глаза.

— Как же, капитан, если бы мы подняли английский флаг, то шкуна могла бы уйти, и даже если бы она осталась, то ост-индский корабль держался бы до нашего прихода; но так как он спустил флаг и взят был неприятелем, а мы отняли его, то за него нам придется более, чем за три таких шкуны, как эта.

— Это совсем не пришло мне в голову, Кросс.

— Да, капитан, но зато я об этом думал. Компания богата и может и должна заплатить нам. Кроме того, шкуна сильна, и мы напрасно потеряли бы только много людей.

— Ты прав, Боб, лучше невозможно было поступить.

Между тем западный ветер свежел, и мы, благополучно дойдя до Портсмута, на третий день стали на якорь у Спитгеда.

Было еще довольно рано, чтобы идти к адмиралу, и я не спешил на берег и поднял позывные вымпела своего брига; но, как я и ожидал, они не были еще известны брандвахте; и приход большого корабля, шкуны и военного брига возбудил общее недоумение.

Матросы только что кончили мытье палубы, когда Кросс, подойдя ко мне, заметил:

— Капитан Кин, мы стоим теперь на якоре возле того места, где стоял фрегат «Каллиопа», когда вас унесло в море вместе с Пегги. Какая разница между тогдашним положением вашим и настоящим!

— Да, Боб, — отвечал я, — я уже думал об этом одеваясь, и также думал о том, что ты, верно, хочешь ехать на берег, и потому позволяю тебе взять шлюпку.

— Благодарю вас, капитан; мне очень хотелось бы увидеться с бедною девушкою: надеюсь, что теперь дело пойдет на лад.

В семь часов я съехал на берег и, передав мои депеши адмиральскому секретарю, просил доставить их адмиралу. Через четверть часа он возвратился, прося меня подождать адмирала, и мы сидели несколько времени вдвоем, между тем как я рассказывал ему вест-индские новости.

Вскоре адмирал вышел и, взяв меня за руку, крепко пожал ее.

— Капитан Кин, — сказал он, — поздравляю вас с приходом. Мы хорошо знаем вас по депешам, и я очень рад лично с вами познакомиться. Последнее дело ваше еще более вас возвысит. Чарльз, прикажите сделать сигнал бригу «Трезубцу» и шкуне войти в гавань.

Адмирал расспрашивал меня о разных предметах и, прощаясь, пригласил к обеду. Выйдя от него, я отнес на почту два письма: одно к матушке, другое к лорду де Версли. Я писал к нему о своем счастье и послал копию с моей депеши адмиралтейству. Суда ввели в гавань, а я перебрался в отель «Джорж» и написал длинное письмо к Минне Вандервельт.

На другое утро пришел ко мне Кросс. По лицу его я отгадал, что у него есть приятные новости. Он нашел свою невесту, и старый смоглер, слыша о его успехах по службе, просил считать его дом своим.

На следующее утро я получил ответ лорда де Версли, который писал ко мне в самых дружеских выражениях. Он поздравлял меня с успехом и писал, что очень рад будет увидеться со мною в Лондоне и представит меня первому лорду адмиралтейства. Он советовал мне взять отпуск и заключил свое письмо словами: ваш искренний друг и доброжелатель де Версли.

Прочитав письмо, я почувствовал, что был прав, полагая, что лучшее средство привязать к себе лорда де Версли состояло в том, чтобы заставить его мною гордиться. До сих пор я действовал успешно, но долго ли мог я надеяться на успех? Не должен ли я был страшиться неудач и не заслуживал ли я их в некоторой степени, уверив его в смерти матушки? Мне казалось, что я могу потерять все, если он узнает об обмане; это заставило меня призадуматься. Я старался оправдать себя, но не мог; и, чтобы рассеять эти печальные мысли, стал писать просьбу об отпуске. Через несколько времени я выехал из Портсмута и, приехав в Лондон, остановился в лучшей гостинице в Альбемарльской улице.

На другой день утром я отыскал дом лорда де Версли и послал доложить о себе. Меня тотчас приняли. Лорд де Версли вышел ко мне навстречу и дружески взял меня за руку.

— Кин, я очень рад вас видеть. Я горжусь тем, что мой воспитанник приносит мне столько чести. Вы умели возвыситься своими собственными заслугами, и я уверен, что теперь вам не откажут в новых наградах.

Лорд де Версли подробно расспрашивал меня обо всем случившемся и потом поехал со мною в адмиралтейство. Он представил меня первому лорду, который обласкал меня и при первом случае обещал дать мне фрегат.

На другое утро я стал писать к матушке, но долго не знал, куда адресовать к ней письмо. Я долго думал об этом и на будущее время решился всегда писать на имя бабушки. Я уведомлял ее, что взял отпуск и нахожусь в Лондоне. Я писал, как добр ко мне лорд де Версли, и как высоко я ценю его благодеяния. Страница оканчивалась словами: чего бы не отдал я, чтобы носить имя человека, которого я так люблю и уважаю! О, если бы я мог быть Дельмаром! Я хотел перевернуть листок и продолжать, когда слуга доложил, что портной пришел, чтобы снять с меня мерку. Я вошел в спальню, и между тем, как портной примеривал мне платье, слуга вошел и сказал, что лорд де Версли дожидается меня в кабинете.

Оставя портного, я накинул свой сюртук и выбежал к лорду, который сидел на софе в ожидании моего прихода. Вдруг меня поразила мысль, что я оставил свое письмо на столе. Взглянув на него, я смутился и побледнел; я совсем забыл, что письмо было адресовано на имя бабушки, и, запинаясь, пробормотал, что никак не ожидал такой чести.

— Я пришел поздравить вас с прекрасным фрегатом, Кин, — сказал он: — я сейчас получил приказ из адмиралтейства и сам принес вам новости. Сегодня я жду вас к обеду.

— Я не знаю, как благодарить вас, лорд.

ГЛАВА XXXVII


— Я верю вам, Кин, — сказал лорд. — Но вы так неосторожно оставляете свои письма, что всякому легко прочитать их. Я видел, что вы пишете к бабушке. Здорова ли старушка?

К бабушке! О, как я обрадовался, вспомня, что письмо адресовано было к бабушке. Я отвечал, что она наслаждается совершенным здоровьем.

— Если вам нужны деньги, Кий, то обратитесь ко мне.

— Благодарю вас, лорд, я ни в чем не имею нужды; я не смею задерживать вас, зная, что вас ожидают важнейшие занятия.

— Прощайте, Кин, я ожидаю вас к обеду.

Он крепко пожал мне руку и уехал.

Внезапная перемена, происшедшая в душе моей, сильно поразила меня. Когда лорд вышел из комнаты, я забыл о приказе, который держал в руке, и о портном, дожидавшемся в соседней комнате. Все мысли мои обращены были к опасности, которой я избегнул, адресуя письмо не на имя матушки. Портной прервал мои размышления и, уходя, обещал принести платья к обеду. Тогда я развернул приказ, который лорд де Версли оставил в моих руках, я узнал, что назначен был командиром тридцатидвухпушечного фрегата, который должен быть спущен через два или три месяца. Итак, двадцати трех лет я уже командовал фрегатом. Теперь у меня оставалось одно только желание: вместо капитана Кина быть капитаном Дельмаром.

Читатель может сказать: что в имени? — Правда; но когда все наши мысли, все желания направлены к одной цели, то эта цель каждую минуту получает в наших глазах новую цену. Вельможа, который целую жизнь искал власти, при достижении ее, быть может, менее чувствует удовольствия, чем школьник, доставший, наконец, гнездо, которое ему давно нравилось. Скучен был бы свет, если бы ничто не занимало нас, не влекло к какой-нибудь цели, не ободряло нас, когда мы бываем разочарованы безрассудством и самолюбием окружающих нас. Как грустна мысль о характере человека! Сколько противоречий, сколько крайностей представляют люди, прибегая ко всем средствам для достижения покровительства, чинов или денег, марая тех, которых имени они боятся, и даже прибегая ко лжи для достижения своей цели! Сколько есть людей с блестящими талантами, но с низкою душою.

До сих пор счастие улыбалось мне, я достиг высокого звания без низких средств и происков, но я скоро узнал, что с возвышением в свете, увеличивается число врагов и завистников, рождается злословие, зависть и недоброжелательство, но я буду продолжать далее. Я оставался в Лондоне до конца отпуска, а потом уехал в Портсмут, чтобы сдать бриг, который поступил на службу его величества.

ГЛАВА XXXVIII


Тридцатидвухпушечное судно «Цирцея», на которое я был назначен, был прекрасный фрегат, и я по одному его внешнему виду заключил, что в нем сочеталось все, что делает судно добрым ходоком.

Когда я прощался с лордом де Версли, он сказал мне, что в первых числах следующего месяца, то есть сентября, поедет в Маделин-галл, где тетушка его, мисс Дельмар, мирно доживала свой век.

— Вот вам к ней письмо, Кин, — сказал он, — она так давно вас не видала, что, верно, не узнает. Советую вам угождать старушке; в Маделин-галле вы, верно, не соскучитесь.

По приезде моем в Портсмут, прежде всех явился ко мне мой старый друг и советник Боб Кросс.

— Ну, капитан Кин, — сказал он, — вы, верно, порадуетесь со мною, я достиг своей цели. Через несколько дней я женюсь на Дженни, и вы, верно, не откажетесь быть на моей свадьбе.

— С удовольствием, Боб; но прежде расскажи мне, как это случилось.

— Я все расскажу в коротких словах. Послушавшись вашего совета, я подарил старику несколько безделок, стал терпеливо выслушивать истории, которые он рассказал в сотый раз, и смеялся усердно над его шутками. Это сделало то, что старик сказал Дженни и ее матери, что я забавный, любезный и чувствительный молодой человек; хотя во все время говорил он, а я молчал. Наконец, он сам завел разговор о племяннице и сказал, что если она выйдет замуж по его желанию, то он оставит ей все свое имение. Но Дженни, зная переменчивый и капризный характер старика, сначала отказала мне, чем до того его взбесила, что он поклялся, что не оставит ей ни полушки. Через несколько дней Дженни согласилась, и старый кот хочет скорее праздновать нашу свадьбу и дает нам половину имения.

— Прекрасно, Боб, — отвечал я. — День свадьбы уже назначен?

— Нет еще, капитан, но я надеялся, что вы не оставите меня и возьмете на новый фрегат ваш «Цирцею».

— Как, Кросс, неужели ты до свадьбы думаешь идти в море? Я не советую тебе торопиться. Ты рассердишь и старика, и невесту.

— Правда, капитан, но я не буду спокоен, если узнаю, что вы ушли без меня в море.

— Что ж, ты думаешь, что я не в состоянии буду смотреть за собою?

— Нет, но мне будет грустно без вас. Впрочем «Цирцея» будет готова не ранее, как через четыре месяца, и я успею в это время надуматься.

— Я готов все для тебя сделать, Кросс; но мне кажется, что ты сделаешь гораздо лучше, если совсем оставишь службу и будешь жить на берегу.

— Тогда мне нечего будет делать.

— Ты будешь вместе с женою беречь старика.

— Говорят, что он уже очень слаб, ему не долго жить на свете.

— Хорошо, Кросс, я исполню твою просьбу. Время покажет, как лучше действовать. Теперь я поеду на несколько дней в Соутгемптон и постараюсь возвратиться к твоей свадьбе. Кстати, не слышал ли ты чего о наших призовых деньгах? Кросс, ты скоро получишь призовые деньги, и на твою долю достанется довольно.

— Я очень рад этому, капитан. У меня будет почти столько же, сколько и у моей Дженни.

Я простился с Кроссом и на другой день, взяв почтовых лошадей, поехал в Маделин-галл, получив за три дня перед тем приглашение от мисс Дельмар. Она писала, что очень рада будет видеть у себя друга и сослуживца ее племянника, лорда де Версли.

Приближаясь к месту своей родины, я был взволнован грустными, тяжелыми воспоминаниями. Я вспомнил, как бедная матушка, будучи не в состоянии скрывать от меня горькую истину, стараясь оправдываться, исчисляла обстоятельства, способствовавшие ее проступку. Мне казалось, что она и теперь стоит передо мною со слезами на глазах, и, смотря на роскошную картину,раскидывавшуюся перед моими глазами, я невольно воскликнул: «Бедная матушка!"

Коляска остановилась, и лакей позвонил в колокольчик. Несколько слуг выбежало из дома с известием, что благородная мисс Дельмар дома.

— Как прикажете доложить? — спросил старый слуга.

— Капитан Кин, — отвечал я.

Слуга пристально посмотрел на меня и, низко поклонясь, вышел.

— Капитан Кин, сударыня, — сказал он, введя меня в большую залу, в которой сидела с чулком в руках почтенная старушка и возле нее на низеньком стуле другая.

Старушка поклонилась мне, не вставая со стула и рассматривая меня в очки. Она была прекрасным типом старости. Серебряные волосы вились из-под чепчика, на черном шелковом платье надет был белый, как снег, передник; достоинство написано было во всех чертах ее лица и вселяло к ней невольное уважение. Когда я подошел и, по ее приглашению, сел возле нее, другая старушка встала, но мисс Дельмар, обращаясь к ней, сказала:

— Ты можешь остаться, дитя мое.

Я с трудом удержался от улыбки, слыша, как шестидесятилетнюю старуху называют «дитя», но дело в том, что Филлида уже много лет была горничною благородной леди и теперь сделана была ее компаньонкой.

После я узнал, что самой мисс Дельмар было около восьмидесяти семи лет, и она до сих пор пользовалась совершенным здоровьем. Филлида была моложе, и старая леди, имея ее в услужении у себя с двадцатидвухлетнего возраста и не замечая полстолетия, пронесшегося над ними, привыкла считать ее ребенком перед собою. Мисс Дельмар, как и все старушки, любила поговорить, и, рассказывая ей, как много я обязан лорду де Версли, я скоро приобрел ее расположение. После я узнал, что она особенно любила племянника. Младший брат его пренебрегал ею, и она говорила о нем только тогда, когда вспоминала, что лорд де Версли бездетен, и что его титул должен перейти к брату.

Она просила меня остаться обедать, и я с охотою согласился. Перед обедом ее собеседница исчезла, и мы остались одни. Она долго расспрашивала меня о лорде де Версли, и я истощил на этот предмет все свое красноречие.

— Племянник часто говорил мне о вас, капитан Кин; я слышала, что вы уже много отличились с тех пор, как оставили его. Кстати, знаете ли, что вы родились в этом доме?

— Да, я слышал…

— Бедная матушка ваша до своей смерти, верно, говорила вам об этом. Я помню ее, она была живая, прекрасная молодая женщина, — старушка вздохнула, — я сама когда-то держала вас на руках.

Здесь, к счастью, разговор перешел к другим предметам.

После чая, прощаясь со старушкою, я получил от нее приглашение почаще приезжать в Маделин-галл.

— Я скоро ожидаю племянника лорда де Версли, — сказала она, — и еще несколько гостей. Полковник Дельмар, двоюродный брат лорда, также должен приехать. Он весьма приятный и любезный человек.

Я с удовольствием принял приглашение и уехал. Дорогою грустные думы снова овладели мною; я вспомнил то, что говорила мне матушка, и горел от нетерпения возвратиться в замок и посетить места, слишком для нее памятные; я хотел встретить лорда де Версли там, где он мог бы вспомнить матушку, юную, неопытную и доверчивую; где он мог бы понять, чем она для него пожертвовала и сколько перенесла, единственно для него.

Возвратясь в Портсмут, я нашел, что мой фрегат не может быть готов ранее трех месяцев, и потому решился провести несколько дней на острове Байте, имея много знакомых между членами клуба. Легко понять, что мне не трудно было попасть в это общество. Чин капитана во флоте его величества есть лучшее рекомендательное письмо для самой высшей аристократии, и как известно, что человек, не имеющий связей и протекции, должен достигнуть этого чина своими собственными заслугами, то его почти везде высоко ценят и уважают; я говорю почти везде, потому что, странно сказать, с давних времен моряки никогда не были в милости при дворе. Между придворными, где редко возвышалось истинное достоинство, нами пренебрегали. При каждом вступлении на престол нового монарха из Ганноверского дома моряки оживали надеждою, которая, однако, скоро исчезала; но, быть может, все к лучшему.

ГЛАВА XXXIX


Однако я отвлекся от своего предмета и буду продолжать далее. Я получил приглашение на яхту, и мне было очень лестно внимание благородного командора и гостей. Мы несколько дней были в море, и я совсем неожиданно встретился со старыми знакомыми. Небольшой куттер проходил под кормою нашей яхты; ветер был тихий, погода жаркая, и один из спутников наших, обратясь ко мне, воскликнул:

— Посмотрите, Кин, на эту барку, которая проходит под кормою, — просто редкость! Она принадлежит ирландскому майору О'Флину, как он себя называет; не знаю, зачем тут О, но он добряк и презабавный человек. Вот он стоит: у него преогромные усы. Но всего интереснее его жена: мне кажется, что она ни ростом, ни дородностью не уступает верблюду, которого недавно показывали на ярмарке.

Когда куттер подошел ближе, я увидел на нем женщину огромного роста, в светло-голубом платье, с большим зонтиком в руках; шляпка была снята с ее головы, вероятно от жары.

— Это просто чудовище, — отвечал я, — майор должен быть бесстрашным человеком. Мне кажется, однако, что я где-то видел это лицо.

— Я слышал, что ее отец был комиссаром и оставил ей много денег.

— О, теперь я вспомнил, — отвечал я, — ее фамилия Кольпеппер!

— Так, так, и я теперь вспоминаю, — сказал он.

Читатель, быть может, помнит мисс Медею, которая так хорошо умела сводить концы. Однако, к счастью моему, она не узнала меня. Она напомнила мне то время, когда матушка сама привезла меня на службу и поручила Бобу Кроссу. От этой мысли я перешел к другой. Я вспомнил, что обещал Бобу быть на его свадьбе, и без помощи мисс Медеи, вероятно, позабыл бы свое обещание.

Я еще не виделся со старым Багорном, дядею Дженни, опасаясь, чтобы он не узнал в капитане фрегата прежнего наемщика судов. С летами я становился рассудительнее и не мог не заметить, что обман, который прежде я считал не только извинительным, но даже похвальным, часто имел весьма неприятные последствия.

В день свадьбы поутру я отправился в дом невесты, где собиралось уже много гостей. Боб Кросс представил меня старику Вагорну, который поговорив со мною, вдруг спросил:

— Не знаю, где мы встречались прежде, но мне знаком ваш голос.

— В самом деле? — спросил я, смутясь.

— Да, я тотчас узнаю по голосу. Постойте, капитан, вы были здесь с Бобом Кроссом, когда я в первый раз с ним познакомился; тогда вы были наемщиком судов, а теперь вы капитан, — продолжал старик, нахмурясь.

— Т-с, не говорите так громко, — сказал я. — Вспомните, зачем я приходил к вам. Неужели, способствуя уходу пленника, я мог объявить вам, что нахожусь в службе его величества.

— Правда, — ответил старик, — я не смею осуждать вас. Но Кросс был ли офицером в это время?

— Нет, адмирал назначил его ко мне боцманом уже в Вест-Индии.

— Слава Богу, а я думал, что Кросс также обманул меня; все стараются провести слепого, а слепые очень недоверчивы. Кстати, капитан Кин, слышали ли вы, получали ли вы после того известия об этой девушке?

— Теперь между нами не должно быть секретов, — сказал я, — и потому я открою вам, что вы помогли убежать не девушке, но офицеру, сыну голландского капитана.

— Ну, теперь я не удивляюсь, что вы скрыли свое звание, — отвечал старик, — если бы я знал, что то был офицер, то ни за что не согласился бы помогать вам; но бедной девушке я помог из милосердия, сострадания, как добрый христианин.

— Вы сделали прекрасное дело, и Небо наградит вас.

— Я бедный, слепой грешник, капитан Кин, — отвечал он. — Дай Бог, чтобы Дженни была счастлива, а мне недолго остается жить на свете.

Появление невесты с женихом положило конец нашему разговору. Мы пешком отправились в церковь шумною и веселою толпою. Через полчаса все кончилось, и мы возвратились домой. Был прекрасный осенний день, и обеденный стол был накрыт в саду. Нас было до двадцати человек, и мне никогда еще не было так весело. В восемь часов, вечера все разошлись по домам, старика Вагорна, который с радости едва стоял на ногах, унесли в постель. Уезжая после всех, я поцеловал Дженни, пожал руку Бобу и отправился в Портсмут.

Возвратясь домой, я опять стал думать о Минне Вандервельт и вспомнил, что не писал к ней с самого назначения моего командиром «Цирцеи». Я тотчас сел и написал к ней предлинное письмо, в котором изъявлял сожаление, что до сих пор не получал от нее ответа ни на одно из моих писем. Я также просил ее уведомить меня, что сталось с молодым Вангильтом, которому я дал средства убежать. Отослав письмо на почту, я заснул, но образ Минны даже и во сне все носился передо мною.

Утром я получил длинное письмо от тетушки Бриджмен, в котором она писала, между прочим, что поручик Флет женится, наконец, на дочери трактирщика, что привело в негодование весь полк. Она убедительно просила меня посетить их, но, признаюсь, это совсем несогласно было с моими мыслями. Гордость моя противилась этому, я боялся, что в Чатаме все станут показывать на меня пальцами и скажут: отец этого капитана был солдатом и жил в этих казармах. Другое письмо было от лорда де Версли. Он извещал меня о своем приезде в Маделин-галл и писал, что с нетерпением меня ожидает. Я на другой же день поскакал в замок и очень радушно был принят лордом и его теткою. Вслед за мною явился и полковник Дельмар; он был двоюродным братом лорда де Версли, но по наружности я никогда не отгадал бы, что он носит фамилию Дельмаров.

Он был небольшого роста, сутуловатый, с круглым, полным лицом; я заметил, что он часто посматривал на меня, и хотя наружность его не имела ничего привлекательного, но все приемы были благородны, и разговор весьма приятен.

Я любил бродить с ружьем в руках в тех местах, которые напоминали мне о матушке. В одно утро я забрел далее обыкновенного и очутился около пещеры, образованной сучьями старого дуба, перемешанными с камнями и дерном. Она была против парка и скрывалась за густою зеленью. Я бросился на дерновую скамью. Мне казалось, что это место самою природою устроено было для свиданий; здесь девушка без трепета могла внимать страстному шепоту влюбленного, не боясь докучных свидетелей. Я начал уже строить воздушные замки, когда голос по другую сторону грота, обращенную к замку, вывел меня из задумчивости. Я узнал голос старой леди и ее верной спутницы Филлиды.

— Пустое, Филлида, — откуда ты могла узнать это? — спросила старушка.

— Вспомните, сударыня, — отвечала Филлида, — что я была вашею горничною, когда это случилось, и была почти неразлучна с Беллою Мезон. К вам она была очень почтительна, и вы не могли разгадать ее, но уверяю вас, что я никогда еще не видела такой гордой женщины. Поверите ли, что она обходилась с презрением и с камердинером, и с управительницею.

— Знаю, знаю, она была так же горда, как и ее мать; но это еще ничего не доказывает.

— Я только говорю, сударыня, что и все говорили, что Белла Мезон никогда не вышла бы за солдата, на которого смотрела с презрением, если бы не была к тому вынуждена.

— Чем же она могла быть вынуждена?

— Она хотела скрыть свой стыд, сударыня; вспомните, что дитя родилось через три месяца после свадьбы.

— Это я очень хорошо помню, — отвечала мисс Дельмар, — племянник недаром говорил, что нужно было строже присматривать за Беллою, и не позволял ей видаться с солдатом.

— С солдатом, сударыня! Он ни в чем не был виноват; Белла никогда не стала бы его слушать.

— Что ты хочешь этим сказать? Кого же ты подозреваешь?

— Конечно, лорда де Версли. Все в замке были уверены, что дитя его; он был почти неразлучен с Беллою до ее замужества.

— Филлида, ты сама не знаешь, что говоришь. Это невозможно. Я когда-то говорила об этом деле с лордом де Версли, который в то время был еще капитаном Дельмаром, и он оскорблен был этим и хотел даже наказать солдата.

— Это может быть, сударыня, но все же Персиваль — сын капитана Дельмара. Недаром же миссис Мезон приезжала тогда в замок и тотчас уехала.

— Что ж, конечно, ей было это неприятно.

— Разумеется, сударыня, но она имела тайное свидание с капитаном Дельмаром, и управительница подслушала их разговор. Кажется, что капитан и не оправдывался. Я помню, что миссис Мезон, уезжая, так отзывалась о капитане, как в другом случае она никогда не смела бы себе позволить. Да и взгляните, сударыня, на капитана Кина; ведь он портрет лорда.

— Правда, он очень похож на него, — сказала старушка.

— И неужели вы думаете, что лорд определил бы мальчика на службу и сделал его капитаном, если бы он был сыном простого солдата? И взгляните, как любит его лорд; стал ли бы он приглашать в замок сына своего слуги? Поверьте же мне, сударыня, что капитан Кин принадлежит к фамилии Дельмаров, иначе лорд де Версли так не любил бы его; я уверена, что он отдал бы правую руку, если бы мог передать свой титул и имение капитану Кину, вместо того чтобы оставить их детям своего младшего брата.

— Может быть, ты и правду говоришь, хотя я не знаю, что и думать. Я поговорю с лордом де Версли, и если капитан Кин принадлежит к фамилии Дельмаров, то пусть все это узнают. Мне становится холодно, пойдем на террасу.

— Благодарю тебя, Филлида, — подумал я, когда кресла старушки покатились к замку, — твоя страсть болтать пригодилась мне. Теперь, быть может, лорд признается во всем тетке, и увидим, что будет дальше. — Я вышел из грота и пошел к замку.

Время проходило незаметно, и я стал собираться в Портсмут. Перед отъездом, возвращаясь с охоты, я заметил полковника Дельмара, который недавно приехал в замок и разговаривал в это время с писарем мистера Вардена, управляющего делами лорда де Версли. Мне показалось несколько странным, что такая гордая особа разговаривает с писарем, однако я прошел мимо, не сказав ни слова.

Во время пребывания в замке я подружился с мистером Варденом, который, как я уже сказал, управлял делами лорда де Версли. Услышав, что я опять еду в море, он обещал извещать меня обо всем, что будет происходить в замке, просил также писать к нему и считать его лучшим моим другом.

На другой день мы опять отправились на охоту. Я стоял возле лорда де Версли, как вдруг подле нас раздался выстрел, и я упал, раненый в голову.

В то же время полковник Дельмар подбежал к нам, объясняя лорду де Версли в несвязных словах, что ружье его нечаянно выстрелило, и горько жалуясь на такой несчастный случай. Между тем лорд де Версли стоял возле меня на коленях с горестью и беспокойством. С головы моей сняли шляпу, она была полна крови, и затылок оцарапан был выстрелом. Я лежал без чувств, тяжело дыша; меня на руках отнесли в замок.

По приезде доктора я пришел в себя. Мне вынули пулю и, перевязав голову, уложили в постель. Лорд де Версли и полковник Дельмар были при мне неотлучно. Это происшествие замедлило мой отъезд, и я только через три недели мог выходить из комнаты. Лорд де Версли, уверясь, что я нахожусь вне опасности, уехал в Лондон. Полковник остался. Его внимание, неусыпное попечение обо мне были причиною, что мы сделались почти друзьями. Он вызвался ехать со мною в Портсмут, на что я с радостью согласился. Мисс Дельмар много беспокоилась обо мне во время моей болезни, и добрый мистер Варден также часто навещал меня.

Через пять недель я простился с мисс Дельмар и вместе с полковником уехал в Портсмут.

Прежде всех явился ко мне Боб Кросс, которому я писал о своем возвращении. Семейные дела его шли как нельзя лучше, жена без памяти его любила, а старик был тише воды. Фрегат вооружался, и, осмотрев его, я возвратился домой, чтобы обедать с полковником Дельмаром. Казалось, что этот человек принимал во мне сильное участие и после моей болезни был еще ласковее и внимательнее. Признаюсь, мне редко случалось встречать такого веселого и доброго товарища. Между нами завязалась тесная дружба; он часто делал мне дорогие подарки, которые я не мог не принимать; и иногда, оставаясь со мною наедине, старался выведать у меня что-нибудь о моем происхождении; но я тотчас переменял разговор или отвечал, что отец и мать мои умерли.

В Портсмуте я получил несколько писем и в числе их три от матушки, которая знала о случившемся со мною несчастии из газет и сильно обо мне беспокоилась. Днем я совершенно занят был вооружением фрегата, но вечером обедал обыкновенно у адмирала или с офицерами. Меня часто приглашали и офицеры морских полков, но я всегда отклонял их предложения, опасаясь услышать какие-нибудь намеки о моем отце Бене, которые могли бы оскорбить мое самолюбие. Хотя я не имел причины ожидать от офицеров такой обиды, но так как за обедом обыкновенно пьют много, бывает много молодых людей, то они легко могли сказать навеселе то, чего никогда не сказали бы в другое время. Полковник часто с ними обедал и не мог понять причины моих отказов.

Мы прожили три недели в Портсмуте, когда полковник Дельмар получил письмо от одного из своих знакомых, майора Степльтона, которое громко прочитал при мне. Майор писал, что собирается в Портсмут, и просил найти ему хорошую квартиру.

— Он славный малый, — сказал полковник, — и вам, верно, приятно будет с ним познакомиться. Я буду просить его подолее здесь остаться.

На другой день, возвратясь домой из гавани, я нашел у нас майора Степльтона и был представлен ему полковником. Майор был небольшого роста, красивой наружности и одевался по последней моде; но глаза его имели какое-то особенное выражение, которое никому не могло понравиться; они блуждали во все стороны и не могли останавливаться ни на одном предмете. Мы обедали вместе, и майор осыпал меня учтивостями.

Через неделю по приезде майора, мне случилось обедать с ним вместе в большом обществе. Вина пили много, и все были довольно разгорячены, в особенности майор, который как будто старался завести ссору и чаще других обращался ко мне. Я был очень осторожен в словах, видя, что он всем обижался. Он сделал несколько обидных замечаний, как будто вызывая меня к тому же, но я переносил их, будто ничего не замечая. Наконец, услыша разговор мой, майор вдруг вскочил с места и объявил, что я солгал и не заслуживаю названия благородного человека.

ГЛАВА XL


Я разговаривал с лейтенантом о своем фрегате, и потому в словах моих не могло быть ничего оскорбительного для майора. Я видел, что он забылся, и спокойно отвечал:

— Майор, вы сами не знаете, что говорите, но мы объяснимся завтра поутру. — Я встал из-за стола, и все разошлись.

Вскоре полковник Дельмар пришел ко мне в комнату и, осуждая поступок майора, приписывал его излишнему употреблению вина и надеялся, что к утру он непременно будет просить извинения.

Я также почти уверен был в этом и спокойно заснул, но вечером полковник Дельмар снова пришел ко мне.

— Представьте, Кин, — сказал он, — я был у майора; к удивлению моему, он не только не отпирается от своих слов, но и теперь повторяет их. Я старался уговорить его, но напрасно.

— Что ж, — отвечал я, — теперь остается одно средство — дуэль.

— Как друг ваш, я просил его сознаться в ошибке, но он был непреклонен. Тогда я сказал ему, что буду вашим секундантом. Хорошо ли я поступил, Кин?

— Прекрасно; я премного вам обязан, — отвечал я.

— Он сошел с ума, решительно сошел с ума! — вскричал полковник Дельмар. — Я очень жалею, что он сюда приехал. Я помню, что несколько лет назад он имел много дуэлей, но думал, что он давно уже их бросил. Хорошо ли вы стреляете, Кин? Он отличный стрелок.

— Могу подстрелить противника, полковник. Правда, что я один только раз дрался на дуэли и неохотно буду драться теперь; но мне более ничего не остается, и если необходимо проливать кровь, то пусть она падает на голову зачинщика.

— Правда — отвечал полковник Дельмар, кусая губы. — Но я надеюсь, что успех будет на вашей стороне.

— Я не имею особенной неприязни к майору, — сказал я, — но так как он такой отличный стрелок, то я постараюсь вернее наводить пистолет. Я довольно знаком с оружием и видел столько пуль над своею головою, что могу быть под ними хладнокровным.

Между тем как полковник выходил из комнаты, вошел слуга и доложил ему, что капитан Грин желает переговорить с ним по одному важному делу. Чтобы не быть лишним, я ушел в свою комнату, но, возвратясь, нашел уже полковника одного.

— Ну, Кин, — сказал он, — все устроено. Майор не хочет и слышать о примирении. Вы должны стреляться сегодня вечером.

На это отвечать было нечего, и мы расстались; я пошел в гавань, а полковник стал писать письма.

Читателю покажется, быть может, что в этом случае я был слишком хладнокровен, но дело в том, что мне, не имеющему ни жены, ни семейства, не нужно было делать никаких приготовлений. Я знал, что шел на дурное дело, но, сожалея о жалкой необходимости, все-таки не мог поступить иначе. Я не знал середины в тех случаях, когда должно или пожертвовать мнением света и быть повсюду презираемым, или решиться отнять жизнь у другого; как бы ни судили об этом на том свете, но на этом между моряками и солдатами рассуждали по-своему. Я старался удалить от себя эти мысли до того времени, которое должно было решить мою судьбу.

Возвратясь из гавани, я сел обедать с полковником. Едва мы встали из-за стола, как он напомнил мне, что пора ехать; противник мой и его секундант не заставили себя дожидаться. Полковник поставил меня на место, но так, что лучи заходящего солнца падали мне прямо в глаза. Я заметил ему это и просил переменить место. Он перевел меня по другому направлению и снова поставил на место, но я заметил, что за мною был столб, делавший из меня верную цель для противника.

— Я неопытен в этом деле, Кин, — отвечал полковник Дельмар, — и делаю странные ошибки.

Тогда я сам назначил нам места. Пистолеты зарядили и подали нам. По сигналу мы выстрелили вместе. Я чувствовал, что был ранен, но противник мой упал. Я стоял без движения; капитан Грин и полковник подбежали к моему противнику; пуля пробила ему грудь.

— Он мертв, — сказал капитан Грин.

— Да, — отвечал полковник Дельмар. — Поздравляю вас, Кин, вы убили величайшего бездельника, который срамил королевский мундир.

— Полковник, — заметил капитан Грин, — это замечание неуместно. Наши проступки должны умирать вместе с нами.

— Я совершенно согласен с вами, капитан Грин, — отвечал я.

Для меня было удивительно только, что полковник сам познакомил меня с человеком, которого память теперь так жестоко оскорбляет. В самом деле, с самого начала дуэли поведение полковника Дельмара возбудило мои подозрения, и прежние его поступки, вдруг столпившись в моей памяти, открыли мне глаза. Я убедился, что он не может быть моим другом. Но кровь ручьем текла из моей раны; солдаты, проходившие мимо, унесли тело майора Степльтона и, взяв меня, также отнесли в трактир. Доктор осмотрел мою рану и нашел ее неопасною. Пуля остановилась в ноге, но ее скоро вынули и уложили меня в постель. Полковник Дельмар по-прежнему ухаживал за мною, но я обходился уже с ним холодно. Я советовал ему скрыться до времени, но он объявил, что готов рисковать всем, чтобы только остаться со мною. Вскоре капитан Грин также пришел ко мне в комнату.

— Надеюсь, — сказал он, — что вам приятно будет услышать, что майор Степльтон жив. Он начинает приходить в чувство, и доктор не теряет надежды спасти его.

— Я чрезвычайно рад этому известию, капитан Грин, потому что никогда не питал неприязни к майору, и поведение его было для меня совершенной загадкой.

Расспросив о моей ране и пожелав мне скорого выздоровления, капитан Грин ушел, но я заметил, что он не обратил и малейшего внимания на полковника Дельмара и только выходя из комнаты, холодно ему поклонился. Но меня еще более удивило то, что через несколько минут полковник Дельмар сказал, что он считает необходимым на время уехать.

— Я согласен с вами, — отвечал я, — вы прекрасно сделаете.

Я сказал это потому, что не хотел более его видеть. Меня поразило также, что он собирался ехать, узнав, что майор Степльтон жив, в то время как прежде хотел оставаться со мною, и я был очень рад, когда он простился и уехал в Лондон.

Я выздоравливал быстро. Фрегат между тем запасся водою и провизиею, но по недостатку людей не мог идти в море ранее, как через месяц. Капитан Грин навещал меня почти каждый день и однажды заведя разговор о дуэли, я напомнил ему, между прочим, о дерзком отзыве полковника Дельмара о майоре, когда тот лежал без чувств.

— Да, — сказал капитан Грин, — я счел долгом пересказать эти слова майору. Они сильно расстроили его, и он отвечал: «Он назвал меня величайшим бездельником? Так неужели черт лучше тех, кого он соблазняет? Впрочем, мы находимся во власти друг друга, и когда я встану на ноги, то буду действовать». Тут есть какая-то тайна. Не имеете ли вы причины считать полковника своим неприятелем? Ясно видно было перед дуэлью, что он хотел, чтобы все выгоды были на стороне вашего противника.

— Не думаю, чтобы он мог иметь какие-нибудь причины быть моим неприятелем, но, к несчастью, из его поступков я должен в том увериться.

Когда капитан Грин ушел, я старался найти причину неприязни ко мне полковника. Я знал, что он считал себя наследником мисс Дельмар, но думал, что несколько тысяч, которые она могла мне оставить, не заставили бы его искать моей смерти; лорд де Версли не мог ничего мне оставить. Одним словом, я терялся в догадках. Я не счел, однако, необходимым писать об этом лорду де Версли, тем более, что дуэль описана была во многих газетах. От матушки я скоро получил письмо и также скоро отвечал ей.

Через шесть недель я выздоровел, и «Цирцея» была уже совершенно готова к выходу в море. Я получил приказание присоединиться к эскадре, находившейся в Немецком море у Текселя. Описав мистеру Вардену дуэль и поведение полковника Дельмара, возбудившее мои подозрения, я отослал письмо на почту и на другое утро перебрался на фрегат и снялся с якоря.

В море все мои мысли посвящены были службе. В Немецком море мы встретили нашу эскадру, и через день нас послали вместе с фрегатом «Астреей» следить за неприятельскою гребною флотилиею, находившеюся в разных реках и портах, жечь ее, истреблять и топить. Это было опасное поручение, потому что неприятель мог укрываться на мелях и песках, и мы почти каждый день имели дело с лодками или батареями. Погода была дурная, но два месяца мы крейсировали благополучно. Однажды утром с салинга увидели куттер, шедший с эскадры, на котором мы ожидали получить письма из Англии, но в то же время «Астрея» сделала сигнал, что видит у берега шесть неприятельских судов.

Оба фрегата пустились за ними в погоню, оставя за собою куттер. Штурманы наши хорошо знали положение прибрежных мелей, между которыми мы пробирались к неприятелю. Мы приблизились на расстояние пушечного выстрела и поменялись с батареями несколькими залпами, но в это время флотилия скрылась от нас в небольшую гавань и сделала дальнейшее преследование бесполезным. «Астрея» сделала сигнал поворотить. Мы пошли назад, но ветер, довольно свежий, стал постепенно усиливаться, предвещая бурю. К вечеру мы вышли из гряды мелей в открытое море, но ветер до того уже скрепчал, что мы принуждены были держаться под зарифленными марселями. Имея под ветром мели, мы всю ночь несли большие паруса, чтобы удалиться от берега, но скоро принуждены были остаться под грот-марселем и фоком. Между тем, волнение увеличивалось, и опасность казалась неизбежною.

С рассветом мы прежде всего хотели узнать положение «Астреи». Мы долго напрасно искали ее, наконец увидели ее на горизонте, более походившую на призрак корабля, чем на красивый фрегат. Она казалась какою-то неясною, темною массою на светло-сером поле. Потеряв стеньги, она то поднималась, то опускалась на волнах, и держась под одними нижними парусами, казалась почти неподвижною.

— Вот «Астрея», — сказал Вильсон, — и если буря продолжится, она погибнет.

— Если буря продолжится, мистер Вильсон, — заметил я тихо, — то нам также можно будет читать отходную. Прикажите бросить лот. Как глубина?

— Сорок сажен.

Однако, когда бросили лот, глубина оказалась только шестнадцать сажен. Мы увидели по карте, что нас много снесло под ветер, к тому же и течение было нам неизвестно. Штурман подошел ко мне и сказал вполголоса:

— Нас несет на берег, и только чудо может спасти нас.

— Я с вами согласен, — отвечал я, — но буря может стихнуть, и мы не должны терять надежды. Во всяком случае прошу вас не сообщать никому более ваших опасений. Через несколько часов решится наша судьба.

— Но «Астрея», верно, в четырех милях у нас под ветром, а здесь глубина так быстро уменьшается, что через час ее, наверное, выбросит на берег.

— Правда, ей нет спасения, — отвечал я. — Дай Бог, чтобы хотя туман скрыл ее от наших глаз.

— Ни один человек не спасется, — заметил с трепетом штурман.

— Нет надежды, мистер Гиллер; но если и нам суждено погибнуть вместе с ними, то, по крайней мере, исполним свой долг и умрем без страха:

Я вышел наверх вместе с штурманом.

— Барометр повышается, — сказал я громко старшему лейтенанту, — и буря верно скоро стихнет.

— Очень кстати, — отвечал он.

— Видна ли «Астрея»?

— Нет, под ветром совсем пасмурно; мы уже не видим ее с четверть часа.

— Слава Богу, — подумал я, — потому что вы никогда более ее не увидите. — Как глубина?

— Четырнадцать сажен.

— Мы скоро должны пройти мель и тогда будем в открытом море.

Капитан бывает оракулом в минуты опасности, и матросы с жадностью ловили мои слова. Однако штурман с беспокойством ходил по шканцам в ожидании решительной минуты. Бедняжка поддерживал своим скудным жалованьем жену и семейство, и неудивительно, что он терзался отчаянием, видя перед собою почти неминуемую гибель. Моряку никогда не должно жениться, иначе служба будет для него тягостною мукою. Что касается до меня, то в это время я думал о суетности человеческих желаний. Все мои планы, надежды, все зло и добро, ожидавшее меня в будущем, исчезали перед мыслию о вечности. Мне оставалось умереть, как человеку, исполнившему свой долг и поручив свою душу Богу.

Около полудня горизонт под ветром очистился, но «Астреи» уже не было видно. Я знал, что она непременно выброшена на каменья, но спокойно навел трубу по тому направлению, где прежде находился фрегат, и хладнокровно заметил:

— «Астрея» обогнула мель и теперь, наверно, вне опасности.

Потом я сошел в каюту, но через несколько минут вахтенный офицер пришел сказать, что мы уже на двенадцати саженях глубины.

Когда он вышел, явился Кросс.

— В рангоуте есть много повреждений, капитан, — сказал он, — но мне кажется бесполезно исправлять их.

— Отчего же бесполезно?

— Что греха таить, капитан, судя по лицу штурмана, которое служит нам вместо барометра, мы скоро все будем на том свете. Я часто бывал в этих морях и теперь очень хорошо понимаю наше положение.

— Правда, Кросс, наше положение незавидно, и одна только перемена ветра может спасти нас.

— Что ж, капитан, если нет спасения, так нечего о нем думать; но мне кажется, что буря стихает, и завтра, к утру, мы будем иметь хорошую погоду.

— Это будет поздно, Кросс; через три или четыре часа фрегат разобьется вдребезги.

— Одиннадцать сажен, — сказал штурман, входя в каюту.

Когда офицер вышел, я заметил Кроссу:

— Вода убывает, и нам остается недолго ждать.

— Да, капитан, при этом волнении мы разобьемся на пяти саженях глубины.

— Быть может, но я не хочу прежде времени отнимать у людей надежду.

— Извините, капитан, ежели я осмелюсь спросить, что вы намерены делать?

— На шести саженях я велю срубить мачты и бросить оба якоря.

— Десять сажен, — сказал штурман.

Я тотчас вышел наверх. Приказав вызвать людей, я сказал им, что мы должны будем скоро срубить мачты и отдать оба якоря.

ГЛАВА XLI


Матросы разошлись в молчании. Они поняли, в какой опасности находится фрегат, но работа заставила их позабыть страх. Они работали молча, но усердно. Достали канат; плотники с топорами стояли у мачт в готовности рубить их. Между тем буря крепчала и становилась ужаснее. Мы были уже на семи саженях, и ветер делался сильнее и сильнее.

Я стоял на шкафуте. Возле меня был старший лейтенант и штурман. Кросс не сводил с меня глаз. Лотовой матрос продолжал кричать резким голосом: «Семь сажен, шесть с половиною». Наконец, он громче прежнего закричал: «Шесть сажен!» Время пришло.

— Руби шлюпочные найтовы! — закричал я, и когда это приказание было исполнено, прибавил: — Руби талрепы!

Талрепы и бакштаги рубились одни за другими. Мачты затрещали, и фок-мачта упала вместе с грот-мачтою; бизань-мачта слетела вслед за ними, и фрегат выпрямился и бросился к ветру.

— Из бухты вон! Отдай якорь!

Якорь с правой стороны полетел в море и за ним другой, с левой.

Фрегат встал прямо против ветра, поднимаясь и опускаясь от ударов разъяренных волн. Якоря еще не задержали его; срубленные мачты бились и плавали возле.

Вся команда была наверху, имея перед глазами неизбежную гибель, между тем как плотники заколачивали люки. Через минуту фрегат задержался на якорях, застонал, задрожал, и огромная волна перекатилась вдоль его, смыв плотников с недоконченной работы. За нею последовала вторая и третья, почти заливая фрегат и смывая в море людей, державшихся за снасти и пушки.

Я сошел со шкафута, где не за что было держаться, и прижался к кнехту у грот-мачты, но даже и здесь не мог бы долго держаться, если бы Боб Кросс, стоявший возле, не обвязал вокруг меня веревку в то время, когда волна стала уносить меня. Шлюпки, стоявшие на рострах, были сброшены с своего места волнами и, перекатываясь вдоль фрегата, передавили множество людей.

Матросы прижались к пушкам, но я напрасно искал старшего лейтенанта и штурмана; они стояли на шкафуте, когда первая волна перекатилась через фрегат, и вероятно, она унесла их в море, потому что я уже никогда более их не видел.

— Нам не долго ждать, Боб, — сказал я.

— Да, капитан, при такой погоде канаты скоро лопнут, и нас выбросит на мель.

— И потом разобьет.

— Да, но тогда постарайтесь схватиться за обломок мачты. Это лучшее средство.

Читателю покажется, быть может, странным, что я разговаривал с одним только Кроссом, но мы были до того ослеплены брызгами и пеною волн, ревевших вокруг фрегата, что не могли ничего перед собою видеть, и, видя, как смывало людей, не успевших за что-нибудь схватиться, каждый держался за что мог. На палубе оставалось не более пятидесяти человек, и многие из них, спеша спуститься вниз, были уносимы волнами в море.

Всего мучительнее было слышать вопли и крики о помощи несчастных, раздавленых тяжелыми обломками и шлюпками, которым невозможно было подать никакой помощи. Все, что я описывал со времени отдачи якорей, случилось в несколько минут.

Вдруг фрегат наклонился на правую сторону, и почти в то же время волна, ударившись с носу, окатила нас. Едва мы в состоянии были говорить, я сказал Кроссу:

— Канаты лопнули!

— Да, фрегат понесет на мель и через десять минут разобьет. Нам нельзя долее здесь оставаться.

Я почувствовал справедливость этого замечания и, выждав волну, добрался до трапа и спустился вниз. Мы уселись на пушке, и Кросс привязал меня к ней платком.

В каюте многие безмолвно ожидали своей судьбы.

Они знали, что все кончено, что более ничего невозможно сделать, но почтительно сняли шляпы, когда я проходил мимо:

— Канаты лопнули, — сказал я, — и фрегат сейчас разобьется вдребезги. Помните, что на обломках мачт под ветром лучше всего искать спасения.

— Благодарим, капитан, — сказали стоявшие возле, но едва они успели произнести эти слова, как фрегат задрожал от удара, и этот удар отразился в сердце каждого из нас. Фрегат выбросило на мель, и члены его не переставали трещать и ломаться, как вдруг новая волна ударила с левой стороны и повалила его на бок.

Невозможно описать, что случилось после этого ужасного удара. Шум и смятение распространились повсюду. С каждым ударом волны сопротивление стен фрегата становилось менее и менее. С треском ломались корабельные члены, и наветренные пушки, сорвавшись со своих мест, с грохотом летели под ветер, пробивая борт. Вопли и крики смешивались с плеском и шумом волн и воем ветра. Сцена была ужасная. Наконец сильнейший треск возвестил, что фрегат уступил силе волн, и вода хлынула со всех сторон. Невдалеке плавала грот-мачта, то погружаясь, то поднимаясь из волн. Кросс бросился к ней вплавь и сделал мне знак следовать за ним. Я бросился в море, и через несколько минут мы оба держались за один обломок мачты.

Осматриваясь кругом, я увидел, что около двадцати человек держались у мачты. Многие из них были в совершенном изнеможении и на глазах моих погружались в море, но в эти страшные минуты каждый думал только о собственном спасении, и чувство самосохранения превозмогло все.

Наступала ночь. Волны, изменяя свой цвет из желтоватого в зеленый и серый, наконец сделались черными, и только на вершинах их сверкала белая пена.

Совершенно изнеможенный, я задремал на обломке, имея половину тела в воде. Но когда, потеряв равновесие, я пробудился, то увидел над собою чистое небо и яркие звезды. Я осмотрелся кругом и увидел, что волнение стало меньше, и ветер сделался тише прежнего.

— Кросс! — сказал я.

— Здесь, капитан, у вас под ветром.

— Ветер стихает, и к утру будет прекрасная погода.

— И я тоже думал, капитан.

— Слава Богу, он не даст нам погибнуть. Подождем рассвета.

Нам оставалось еще ждать три или четыре часа, но в это время ветер начал постепенно стихать. Скоро осталась одна только зыбь. Я крепче схватился за мачту и поднял голову, чтобы осмотреться кругом. В нескольких саженях от нас плавала фок-мачта со множеством людей. Носовая часть фрегата высовывалась из воды, но кормовая уже зарылась в песке и была совершенно затоплена.

В то время с обломка фок-мачты кто-то закричал нам:

— На грот мачте, алло!

— Алло! — отвечал Кросс.

— У вас ли капитан?

— Здесь, — отвечал Кросс, — жив и здоров!

Дружное ура грянуло вместо ответа и тронуло меня до глубины сердца. Я вполне оценивал привязанность людей, которые вспомнили обо мне в таком положении. Мне стало грустно, когда, осматриваясь кругом, я увидел, что из них осталось не более сорока человек. Однако наступало время действовать.

— Кросс, — сказал я, — теперь тихо, и, чем оставаться здесь, нам лучше доплыть до фрегата и усесться на нос, который торчит из воды. Там нас скорее увидят с какого-нибудь корабля.

— Правда ваша, — отвечал Кросс и с этим словом бросился вплавь к фрегату. Я последовал за ним, И так как расстояние до него было не более сорока сажен, то мы скоро добрались и влезли на бак. Некоторые из матросов последовали за нами, но одни, изнемогая от усталости, погружались в море, другие остались замертво на мачтах, как окоченелые трупы. На обломках фрегата нас собралось только двадцать шесть человек.

Мы обрадовались, найдя это пристанище, и улеглись на палубе. Около полудня сон заставил несчастных забыть на время свои страдания. Кросс, я и один из матросов с переломленною рукою бодрствовали вместе. Последний не мог заснуть от чрезмерной боли и, кроме того, мучился жаждою.

С юга дунул ветерок и оживил в нас надежду. Наступала ночь, и люди все еще спали. Мы с Кроссом также последовали их примеру. Ночь была холодная, и, проснувшись поутру, мы были измучены жаждою. Все просили воды. День показался нам ужасным и томительным. Мы изнемогали. Я снова заснул, но Кросс разбудил меня.

— Капитан, дождь идет. Если прикажете, мы наберем воды.

— Буди всех, Кросс. Нельзя терять такого случая, он может спасти нам жизнь.

Матросы мигом вскочили на ноги и стали сбирать дождевую воду, кто как мог. Вытащив из люка два ведра, они наполнили их водою. Между тем солнце разогнало тучи, и жар сделался нестерпимым. Вдруг на западе показался парус. Судно шло к нам, и скоро мы рассмотрели, что то был куттер. Он увидел нас, спустил шлюпку, и через минуту, войдя на палубу куттера, мы благодарили Небо за свое избавление.

Командир сказал нам, что он никак не предполагал, что мы разбились, хотя знал о погибели «Астреи». Однако мы не в состоянии были много говорить и, подкрепив себя пищею, крепко заснули в чужих койках. Долгий сон освежил меня, и за завтраком я позабыл прежнее горе. Куттер шел к острову Гельголанду, где мы могли найти средства возвратиться в Англию.

— У меня есть к вам письма, капитан Кин, — сказал лейтенант, командовавший куттером.

— Благодарю вас; мне будет очень приятно прочесть их.

Он принес мне большой пакет, и я начал рассматривать письма. Прежде всего мне попались казенные бумаги, но я отбросил их в сторону, потому что, потеряв фрегат, не мог иметь в них нужды. Три письма присланы были из Англии, одно от лорда де Версли, в котором он писал, что чувствует себя нездоровым. Второе было от матушки, третье с черною печатью от мистера Вардена, который извещал меня о внезапной кончине лорда де Версли.

Это известие поразило меня, как громом. Мистер Варден писал далее, что лорд оставил мне свое имение, то есть все, что мог оставить.

— О, лучше бы он оставил мне одно только имя! — вскричал я с горестью.

— Что с вами, капитан Кин? — спросил Кросс, входя в каюту.

— Я получил очень дурные вести. Лорд де Версли умер.

— Дурные вести, очень дурные, — отвечал Кросс, — это хуже, чем потерять фрегат. Но, капитан Кин, потеряв и отца, и фрегат, вы должны еще благодарить Бога за свое спасение.

Я отвернулся, потому что сердце мое было полно горести. Кросс вышел, чтобы меня не беспокоить. На другой день мы пришли к Гельголанду, и губернатор просил меня жить у него, пока не представится случай отправить нас в Англию.

Я был неутешен. Внезапная смерть лорда де Версли оставила меня без покровителя и разрушила все мои планы. Мне казалось, что предмет моих долгих исканий навсегда для меня потерян. Вся надежда, быть когда-нибудь признанным лордом де Версли, навсегда для меня исчезла. Потеря прекрасного фрегата и такого множества людей еще более меня беспокоила. Я знал, что военный суд оправдает меня, но со смертью лорда де Версли, терял всю надежду на повышение.

Через два дня Боб Кросс пришел ко мне и нашел меня совершенно расстроенным. Он старался ободрить меня и сказал между прочим:

— Что касается до потери фрегата, капитан, то никакие человеческие усилия не могли бы спасти его, и никто лучше вас не исполнил своей обязанности; и, мне кажется, что теперьвам необходимо показать, что ваше рвение к службе еще сильнее прежнего.

— Каким же образом?

— Вам известно, капитан, что французы теперь бегут из России. Говорят, что они выгнаны из Гамбурга, и я слышал, что канонерские лодки идут отсюда, чтоб действовать против Куксгавенских батарей. Вы можете со своими матросами присоединиться к ним, и это лучше, чем сидеть здесь без дела.

— Хорошо, я подумаю. Через час приди ко мне за ответом.

Кросс вышел, а я остался в нерешимости, как вдруг приехал губернатор отдать мне визит. После первых приветствий я завел разговор об экспедиции. Он сказал мне, что русские вошли в Гамбург, что французские гарнизоны в Куксгавене находятся в большом расстройстве, и что две канонерские лодки готовятся атаковать укрепления.

«Гамбург, — подумал я. — Минна со своим отцом также находится в Гамбурге». Воспоминание о ней родило во мне новые чувства и возбудило воображение. Я сказал губернатору, что желал бы со своими людьми присоединиться к экспедиции, и он с радостью согласился на мою просьбу.

Наши сборы были недолги. Не имея при себе ничего, кроме платья, мы не теряли напрасно времени. Выбрав тихое и ясное утро, мы снялись с якоря и, войдя в реку, увидели, что французы уже оставили батареи. Я с Кроссом поселился на берегу, а лодки пошли в погоню за приватиром.

ГЛАВА XLII


Через два или три дня, утомленный бездействием и торопясь скорее добраться до Гамбурга, я предложил Кроссу ехать туда вместе со мною. Нам сказали, что по Гамбургской дороге беспрестанно встречаются партии французов, и мы, избегая такой неприятной встречи, решились ехать через Люнебург, из которого жители выгнали недавно французский гарнизон.

Мы прибыли благополучно, но через несколько дней разнеслись слухи, что французы идут с новыми силами, чтобы снова занять город. Жителей объял такой страх, что они не думали о защите, и в то самое время, когда я старался удержать бегущих, французы вступили в город, и два кирасира схватили меня и Кросса. Нас привели к генералу, который грубо спросил нас, кто мы такие. Я отвечал по-французски, что мы английские офицеры.

— Взять их, — сказал он. — Я покажу пример, который не скоро забудут.

Нас взяли под караул и заперли на ночь. Утром кирасир заглянул к нам в дверь. Я спросил его, позволят ли нам есть?

— Не стоит, мой друг, — ответил он. — У вас не будет времени на пищеварение, потому что через полчаса вас расстреляют.

— Он не советует нам ничего есть, потому что через полчаса нас расстреляют.

— Что ж, разве прежде расстреляют, а потом будут судить?

— Не знаю, мне только жаль, что я впутал тебя в беду.

— Мне жаль бедную Дженни, — отвечал Кросс, — но… чему быть, того не миновать.

Разговор наш прерван был приходом французских солдат, которые дали нам знак следовать за ними. Нас привели на площадь, где собрано было до трехсот французов. В стороне стояло несколько граждан с завязанными глазами и руками: их готовились расстреливать.

— Посмотри, Кросс, — сказал я, — какая горсть французов взяла город. Если бы жители хотели сопротивляться, то насмеялись бы над ними вдоволь.

— Надеюсь, что теперь им не до смеха.

— Aliens, — сказал нам капрал.

— Куда? — спросил я.

— Туда, к вашим друзьям, — отвечал он, показывая на несчастных, которых готовились расстрелять.

— Я хочу говорить с генералом, — сказал я.

— Нельзя; ступайте, куда велят.

— Я хочу говорить с генералом, — повторил я, отталкивая капрала и подходя к тому месту, где стоял генерал. — Я бы хотел знать, генерал, по какому праву нас хотят расстреливать? Мы английские офицеры и находимся у вас как военнопленные.

— Вы шпионы.

— Я не шпион, генерал, а капитан английского флота. Мое убийство не останется не отмщенным.

— Вы можете выдавать себя за кого хотите, но я знаю, что вы шпионы, и потому расстреляю вас.

В это время подошел офицер во флотском мундире и стал возле меня.

— Генерал, — сказал он, — позвольте мне подтвердить, что это действительно капитан Кин. Я знаю его, потому что был в плену на его фрегате.

— Капитан Вангильт, я не нуждаюсь в вашем посредничестве, — отвечал генерал.

— Но я, как офицер императорского флота, требую, чтобы он не был расстрелян, — сказал Вангильт.

Другие офицеры также старались убедить генерала, но он с язвительною усмешкою отвечал им:

— Господа, он может быть офицер, но с тем вместе и шпион.

В эту минуту прискакал солдат и подал какую-то бумагу генералу.

— Sacrebleu! — вскричал он. — Сначала мы возьмем свое. Взять этих людей и поставить их вместе с прочими.

Вангильт напрасно ходатайствовал за меня, и, наконец, сгоряча назвал генерала трусом и безумцем.

— Капитан Вангильт, за эти слова я потребую у вас ответа в другое время, а теперь мы исполним приговор.

Вангильт закрыл лицо руками, и все офицеры были в негодовании.

Вдруг послышалась перестрелка, и в ту минуту, когда нам хотели завязать глаза, отряд казаков ворвался в город и погнал перед собою французов. А мы с Кроссом схватили по ружью и также бросились за бегущими, но я скоро упал с простреленною ногою. Кросс схватил меня за плечи и донес до гостиницы.

Вечером Вангильт пришел навестить меня. По просьбе бургомистра ему возвращена была свобода, и он решился совсем оставить службу. Мы сговорились вместе отправиться в Гамбург, и через неделю меня повезли туда в покойном экипаже, обложив со всех сторон подушками. Вангильт поехал вперед, чтобы известить Вандервельта о моем приезде, и скоро я очутился в доме старика, где принят был с восторгом.

Красота Минны изумила меня, а ласковый, радушный прием тронул до глубины сердца.

Вечером я рассказал им все, что случилось со мною со времени моего последнего к ним письма, упомянув о потере фрегата, смерти лорда де Версли и о нашем чудесном спасении.

— И вы подвергались явной смерти для того только, чтобы видеть нас?

— Да, Минна, я так давно не видал вас, что хотел воспользоваться первым случаем.

— Слава Богу, теперь вы с нами, — сказал старик, — и кажется, война скоро кончится.

— И вы не пойдете больше я море, Персиваль? — спросила Минна.

— Потеряв фрегат, я не могу уже надеяться…

— Я очень рада; по крайней мере, вы останетесь на берегу и чаще будете приходить к нам.

Поздно вечером мы расстались, и, утомленный дорогою, я старался заснуть, но напрасно. Образ Минны летал передо мною, и всю ночь я не мог сомкнуть глаз; я был влюблен в первый раз в жизни, и влюблен по уши.

На другой день я написал в Адмиралтейство о крушении фрегата, присовокупив, что рана не позволяет мне самому приехать в Англию. Я также писал к матушке и мистеру Вардену, прося последнего подробнее известить меня обо всем случившемся после смерти лорда де Версли.

Запечатав письма и отдав их старику Вандервельту, я снова пошел к Минне. Через две недели после приезда моего в Гамбург Минна согласилась быть моею, и старик с восторгом благословил нас.

Не желая ничего скрывать от них, я открыл им тайну моего рождения и причину участия, которое принимал во мне лорд де Версли. Я показал им мешочек, в котором зашито было письмо лорда де Версли к матушке, объяснил все прежние надежды свои, которые вдруг уничтожены были его внезапною смертию.

— Любезный Персиваль, — сказал старик Вандервельт, когда я окончил свой рассказ, — вы гнались за тенью, хотя и гнались не без пользы. Вы богаты, — потому что все, что я имею — ваше; вы пользуетесь доброю славою, которая дороже богатства, и, надеюсь, будете наслаждаться семейным счастием, потому что Минна была доброю дочерью и будет доброю женою. Чего вам еще желать? Имени? Но ежели вам не нравится ваше имя, возьмите мое. Пусть только гордость не затмит вашего счастья; мы и так за многое должны благодарить Бога.

— Всю жизнь я постоянно стремился к одной цели, — отвечал я, — и теперь не могу не чувствовать, что все усилия мои пропали без пользы. Но я забуду о прошедшем, и для Минны позабуду об имени Дельмаров.

Впоследствии разговор этот уже не возобновлялся. Я был слишком счастлив любовью Минны, чтобы думать о чем-нибудь другом, и позабыл свое честолюбие. Рана моя заживала, и я в состоянии был уже ходить, когда Кросс принес мне однажды несколько писем из Англии.

Из Адмиралтейства прислано было приказание приехать при первой возможности в Англию, чтобы изложить перед военным судом причину потери фрегата. Матушка также писала ко мне и хотела ожидать меня в Лондоне. Третье письмо было от мистера Вардена, и я передам его читателю.


«Любезный капитан Кин, — писал он, — я получил от вас два письма: в первом вы писали о вашем чудесном спасении при крушении фрегата, а во втором — о ваших приключениях на твердой земле. Мне кажется, что у вас заколдованная жизнь, и как война должна скоро кончиться, то я надеюсь, что вы еще долго проживете на свете. Я не входил в подробности о смерти лорда де Версли, потому что она случилась так внезапно; но вещи, оставленные вам в наследство, вероятно, будут иметь в глазах ваших цену, как дар вашего друга и покровителя.

Теперь я перейду к подробностям. Когда вы в последний раз были в Маделин-галле, я призван был составить завещание мисс Дельмар, но завещание это, сделанное в пользу лорда де Версли, по его желанию обращено было в вашу пользу, и в то же время мне вверена была тайна вашего рождения. Это завещание было скреплено, подписано и находится теперь в моих руках, и как старушка, видимо, слабеет, то я полагаю, что в скором времени в состоянии буду поздравить вас с богатым наследством.

Вы также должны знать, что полковник Дельмар, которого вы часто здесь встречали, также надеялся быть наследником мисс Дельмар. Не знаю, каким образом он узнал, что вы перебили ему дорогу, и приехав в Маделин-галл, вошел в доверенность старушки и до того уверил ее, что вы обманщик, что она приказала мне изменить завещание в его пользу. Каким образом он умел завладеть старушкою, не знаю; но кажется, что он показывал ей какие-то письма, писанные к вам вашею матушкою. Но вашу матушку лорд де Версли давно считал умершею. Мисс Дельмар показала мне эти письма и сказала, что если вы обманули ее и лорда де Версли в смерти матушки, то обманули и во всем другом, и что она не признает вас сыном своего племянника. Я старался разуверить ее, но напрасно. Наконец, она согласилась подождать с тем, чтобы вы ей доставили письменное свидетельство, написанное рукою лорда де Версли, что вы действительно его сын.

Вот каково настоящее положение дел. Требование старушки исполнить невозможно, но постарайтесь, по крайней мере, выиграть время. Я бы желал, чтобы старушка отправилась к предкам и оставила нам разрешать этот вопрос. Прошу вас, напишите ко мне немедленно и научите, что я могу для вас сделать.

Преданный вам Ф. Варден»


Это письмо чрезвычайно огорчило меня, а более всего меня раздражало поведение полковника Дельмара. Я догадался, что во время пребывания нашего в Портсмуте, он похитил у меня матушкины письма и решился при первом случае потребовать у него удовлетворения.

Не в состоянии будучи еще путешествовать и не думая оставить Гамбург, пока Минна не будет моею женою, я послал за Кроссом и рассказал ему все, что случилось, просил его немедленно ехать в Англию, на что он с радостью согласился. Старушка хочет иметь собственноручное свидетельство лорда де Версли, что я его сын; к счастью, я в состоянии был его представить; оно хранилось у меня, это памятное письмо покойного. Я снял с шеи мешочек, в котором зашито было письмо лорда де Версли к матушке, и передал его Кроссу. В то же время я написал мистеру Вардену, какими средствами полковник завладел моими письмами, и объяснил причины, заставившие меня убедить лорда де Версли в смерти матушки. Я не оправдывал себя, но, напротив, обвинял себя во всем.

На другое утро Кросс отправился в Лондон. Через неделю я совсем поправился и стал просить мистера Вандервельта поспешить свадьбою. Препятствий никаких не было, и мы решили, чтобы через неделю я повел Минну к алтарю. Мне казалось, что эта неделя никогда не кончится, но подобно всем неделям, она прошла, и нас обвенчали. Свадьба кончилась, гости разошлись, и мы остались только вдвоем с Минной, когда старик Вандервельт принес мне письмо, присланное из Англии, от старика Вардена. Я поспешно распечатал его; Минна, разделяя мое нетерпение, читала через мое плечо. Содержание было следующее:


«Любезный капитан Кин, письмо, которое вы так кстати сберегли, много способствовало вашему счастью. Получив его от Кросса, я тотчас показал его старушке и пояснил ей причины, заставившие вас убедить лорда де Версли в смерти вашей матушки. Старушка, которая уже начинает терять рассудок, с трудом поняла меня; однако почерк племянника напомнил ей что-то, и она сказала: „Хорошо, я посмотрю, подумаю; надо посоветоваться с полковником“. Этого я совсем не желал, но ничего не слушая, она послала за полковником, и я не знаю, чем бы это кончилось, если бы счастие вдруг не перешло на вашу сторону.

Уходя от мисс Дельмар, я заметил двух незнакомых людей, приехавших в почтовой карете. Они хотели видеть полковника Дельмара и дожидались в зале, пока он не вышел от старушки. Я, между тем, отправился домой с тем, чтобы переписать завещание и духовную, но на другое утро из замка прислали за мною нарочного. Приехав туда, я узнал о смерти полковника Дельмара, убитого на дуэли майором Степльтоном, тем самым, который дрался и с вами. Говорят, что капитан Грин пересказал майору, как отозвался о нем полковник, считая его мертвым, и что майор, оправясь от раны, тотчас потребовал удовлетворения. Его-то я встретил накануне в замке с его другом. Они дрались с рассветом и оба были убиты. Теперь полковник уже не в состоянии вредить вам, а старушку так поразило известие о его смерти, что она, совершенно потеряв рассудок, вероятно, не изменит своего завещания. Я уничтожил новую духовную и через несколько времени надеюсь поздравить вас ее наследником. Приезд ваш теперь необходим, и я советую вам прямо поселиться в Маделин-галле.

Преданный вам Ф. Варден".


— Ну, Минна, теперь я могу поздравить тебя владетельницею Маделин-галла, — сказал я, складывая письмо.

— Да, Персиваль, но здесь есть еще приписка.

Я перевернул письмо.


«Р.S. Я совсем позабыл сказать вам, что со вступлением во владение этим имением, вы должны принять герб и фамилию Дельмаров».

К.Марриет Пират

I. Бискайский залив

Дело было в конце июня 1798 года: сердитые волны Бискайского залива понемногу утихали после шторма, столь же сильного, сколь и необычного в это время года. Они все еще продолжали тяжело колыхаться, и по временам ветер налетал беспокойными, яростными порывами, как будто желая возобновить борьбу стихий; однако каждая его попытка была все более слабой, и темные тучи, сбежавшиеся к началу бури, спешили теперь во все стороны, спасаясь от могучих лучей солнца, которое прорывалось сквозь их толщу лучезарным потоком света и тепла. Оно ниспосылало свои сверкающие лучи, которые глубоко вонзались в воды этого уголка Атлантического океана, куда мы сейчас перенеслись; и за исключением одного лишь предмета, едва заметного, там расстилалась только необъятная ширь воды, ограниченная воображаемым небесным сводом. Мы сказали: за исключением одного предмета, ибо в центре этой картины, столь простой однако, и столь величественной, сложившейся из трех великих стихий, находился остаток четвертой стихии. Остаток, – потому что это был только корпус корабля, лишенный мачт и наполненный водой; надводная часть судна лишь иногда всплывала над волнами, когда кратковременный перерыв в их все еще яростном колебании возвращал судну способность держаться на поверхности. Но это случалось редко; вот сейчас он поглощен морем, которое бурлит, перекатываясь через его шкафут, а в следующее мгновение он вынырнул над волнами, и вода выливается из его боковых портов.

Сколько тысяч кораблей, сколько миллионов состояния было покинуто из-за невежества или страха и целиком предоставлено всепожирающей пучине океана! Какой огромный клад богатств погребен в его песках! Сколько сокровищ застряло в его скалах или продолжает висеть в его неизмеримой глубине, где сжатая вода по своей плотности равна тому, что она окружает! И эти сокровища так и останутся там, защищенные солью от гнили и разрушения, до конца вселенной и до нового водворения хаоса! А между тем, как бы ни было несметно нагромождение этих утрат, большая часть их вызвана незнанием одного из первых законов природы – закона удельного веса. Корабль, о котором мы упомянули, находился, по-видимому, в таком же отчаянном положении, как утопающий, который держится за одну лишь тонкую прядь веревки, но в действительности опасность погрузиться в находившуюся под ним пропасть грозила ему в гораздо меньшей степени, чем многим другим кораблям, которые как раз в это время горделиво неслись по морю, между тем как их пассажиры, забыв все свои страхи, только и думали, что о скором прибытии в гавань.

«Черкес», шедший из Нью-Орлеана, был красивый, отлично снаряженный корабль, с грузом, большая часть которого состояла из хлопка. Капитан был, в обычном смысле этого слова, хороший моряк; команда была набрана из крепких и способных матросов. Пересекая Атлантический океан, они встретили шторм, о котором мы уже говорили, и были загнаны в Бискайский залив, где, как мы вскоре расскажем подробнее, судно лишилось мачт, и в нем открылась течь, которую они не могли остановить, несмотря на все свои усилия. Вот прошло уже пять дней с тех пор, как перепуганная команда покинула корабль на двух своих шлюпках, одну из которых захлестнуло волной, так что все сидевшие в ней погибли; судьба другой была неизвестна.

Мы сказали, что команда покинула судно, но не утверждали, что с него ушли все живые существа. Если бы дело обстояло так, то мы не стали бы тратить время читателя на описание неодушевленных предметов. Наша задача – изображать жизнь, и эта жизнь все еще оставалась на расшатанном корабельном остове, покинутом на произвол океана. В камбузе «Черкеса», то есть в кухне, поставленной на палубе и, к счастью, так прочно прикрепленной, что она смогла выдержать напор бурных волн, находились три живых существа: мужчина, женщина и ребенок. Первые двое принадлежали к той низшей расе, которая с давних пор поставляла с берегов Африки работников, без устали трудящихся, но собирающих жатву не для себя; младенец, прильнувший к груди женщины, был европейской крови. Он был бледен как смерть и тщетно пытался получить молоко от своей истощенной кормилицы, по черным щекам которой текли слезы, когда она по временам прижимала ребенка к своей груди и поворачивала его в сторону, противоположную ветру, чтобы защитить его от воды, брызгавшей на них при каждой новой волне. Равнодушная ко всему остальному, кроме вверенного ей малютки, она не произносила ни слова, хотя дрожала от холода, когда волны накреняли судно, и вода захлестывала ей колени. Холод и страх вызвали перемену в цвете ее лица, который приобрел теперь желтый или почти медно-красный оттенок.

Мужчина, ее спутник, сидел напротив нее на железном тагане, который прежде был источником тепла и света, теперь же служил лишь неудобной скамьей для промокшего и изнуренного бедняги. Он тоже безмолвствовал уже в течение многих часов; мускулы его лица ослабли, его толстые губы далеко выдались вперед от запавших щек, высокие скулы торчали, словно зачатки будущих рогов, глаза показывали почти одни только белки, и, по-видимому, он был еще более измучен, чем женщина, мысли которой были сосредоточены на ребенке, а не на самой себе. Тем не менее, чувства его еще не утратили своей проницательности, несмотря на то, что способность действовать, казалось, была притуплена избытком страданий.

– Ox, горе мое! – слабо воскликнула негритянка после долгого молчания и в крайнем изнеможении откинула голову. Ее спутник ничего не ответил, но встал при звуке ее голоса, нагнулся вперед, немного раздвинул дверь и посмотрел в ту сторону, откуда дул ветер. Тяжелые брызги хлестнули в его стекловидные глаза и затмили ему зрение; он со стоном отпрянул на прежнее место.

– Ну что, Коко? – спросила негритянка, склонив голову над ребенком и закутывая его более тщательно. Взгляд отчаяния и дрожь от холода и голода были ей единственным ответом.

Было около восьми часов утра, когда волнение океана несколько улеглось. К полудню солнце согревало их сквозь обшивку камбуза, и его лучи вливали узкую полоску яркого света сквозь щели пригнанных панелей. Негр, по-видимому, мало-помалу оживлялся; наконец он поднялся, и после некоторого труда ему удалось снова отодвинуть дверь. Море постепенно переставало бушевать и теперь лишь изредка захлестывало корабль. Осторожно держась за косяки, Коко выбрался наружу, чтобы обозреть горизонт.

– Что ты видишь, Коко? – спросила женщина, заметив из камбуза, что он пристально смотрит в одну сторону.

– Помоги Господь, мне кажется, я вижу что-то, но у меня столько соленой воды в глазах, что я не могу видеть ясно, – ответил Коко, стирая соль, осевшую кристаллами на его лице.

– А на что оно похоже, Коко?

– Всего лишь маленькое облако, – промолвил он, входя снова в камбуз и с тяжелым вздохом занимая прежнее место на тагане.

– Ох, горе мое! – вскрикнула негритянка, развернув ребенка, чтобы посмотреть на него; силы ее быстро падали. – Бедный маленький масса Эдуард, как он плохо вы глядит! Я боюсь, он очень скоро умрет. Гляди, Коко, он перестал дышать.

Голова ребенка отвисла на грудь кормилицы, и жизнь, по-видимому, совершенно угасла в нем.

– Джуди, у тебя нет молока ребенку, а без молока как он сможет жить? Э! Погоди-ка, Джуди, я засуну свой палец ему в рот. Если масса Эдуард не мертвый, он будет его сосать.

Коко вложил свой палец в рот ребенку и почувствовал легкое всасывающее движение.

– Джуди, – закричал Коко, – масса Эдуард еще не мертвый! Посмотри, может быть есть хоть капля молока в другой груди.

Бедная Джуди горестно покачала головой, и слеза покатилась по ее щеке; она знала, что грудь ее истощена.

– Коко, – сказала она, вытирая щеку кистью руки, – я бы рада отдать кровь от сердца для масса Эдуарда, но нет молока., не осталось.

Это сильное выражение любви к ребенку, употребленное Джуди, внушило Коко новую мысль. Он достал из кармана нож и преспокойно надрезал себе указательный палец до самой кости. Выступившая кровь стала стекать на конец пальца, который он вложил в рот ребенка.

– Гляди-ка, Джуди, масса Эдуард сосет – он не мертвый! – закричал Коко, хихикнув на радостях, что опыт так счастливо удался, и на мгновение забыл об их почти безнадежном положении.

Ребенок, оживленный этим своеобразным питанием, постепенно восстанавливал свои силы и через несколько минут он сосал палец уже довольно энергично.

– Посмотри-ка, Джуди, как масса Эдуард охотно берет, – продолжал Коко. – Тяни, масса Эдуард, тяни. – У Коко десять пальцев, и пройдет еще долго времени, чтобы ты их все высосал досуха.

Но ребенок вскоре наелся и заснул на руках у Джуди.

– Коко, а не взглянуть ли тебе опять? – заметила Джуди.

Негр снова выбрался наружу и окинул взглядом горизонт.

– Помоги Господь, на этот раз, мне кажется, Джуди… Да, помоги мне, Господи, я вижу корабль! – радостно закричал Коко.

– Ах! – слабо, но с восторгом взвизгнула Джуди. – Значит, масса Эдуард не умрет.

– Да, помоги мне Господь, он плывет сюда! – и Коко, к которому, кажется, вернулась часть его прежней силы и подвижности, вскарабкался на крышу камбуза и уселся там, скрестив ноги и размахивая своим желтым платком в надежде привлечь этим внимание находящихся на борту, так как он знал, что плывущий предмет, который представлял из себя их судно, лишь едва виднеется над поверхностью воды, и очень легко мог остаться незамеченным.

По счастливой случайности фрегат, каким оказался увиденный Коко корабль, продолжал свой курс как раз по направлению к затопленному обломку, хотя последний и не был замечен вахтенными на марсах – их глаза были устремлены на линию горизонта. Меньше, чем через час новая опасность начала угрожать нашему маленькому обществу – опасность попасть под фрегат, который, находясь теперь от них на расстоянии кабельтова, продолжал свой быстрый и стремительный путь, рассекая встречную воду и широко вспенивая ее. Коко стал кричать во всю мочь и, к счастью, привлек внимание матросов, которые находились на бушприте, убирая фок-стеньга стаксель, поднятый для просушки после шторма.

– Право руля! – заорали они.

– Право руля есть, – ответили на шканцах, и штурвал был повернут без дальнейших расспросов, как это всегда бывает на военных кораблях, хотя в то же время следовало бы соблюдать некоторую предосторожность при исполнении подобного распоряжения, когда оно не облечено последующими и притом самыми подробными разъяснениями.

Марс-лисель трепетал и колебался, фок-зейль вздрагивал, а кливер вздулся, когда фрегат свернул в сторону, едва не врезавшись в полузатопленный остов, который находился теперь как раз около его носа, неистово качаясь в белой пене взбаламученных волн, так что Коко лишь с трудом, вцепившись в остаток грот-мачты, сумел сохранить свою возвышенную позицию. Фрегат укоротил паруса лег в дрейф и спустил баркас, и через каких-нибудь пять минут Коко, Джуди и дитя были вызволены из их страшного положения. Бедная Джуди, которая боролась со всеми невзгодами ради ребенка, передала его спасшему их офицеру, а сама повалилась без чувств; так и была она перевезена на борт фрегата. Коко, заняв место на скамье на корме шлюпки, посмотрел вокруг себя диким взглядом, а затем разразился сумасшедшим хохотом, который продолжался без перерыва и был единственным ответом на вопросы, заданные ему на шканцах, пока он не упал в обморок, после чего его предоставили заботам врача.

II. Холостяк

Вечером того же дня, когда ребенок и чета негров были спасены с корабельного обломка, благодаря счастливому появлению фрегата, мистер Уизрингтон, живший в Финсбери Сквер, сидел один в своей столовой, недоумевая, чтобы такое могло приключиться с «Черкесом», и почему он до сих пор не получил известия о его прибытии? Мистер Уизрингтон, как мы сказали, был один; перед ним стояли портвейн и херес. И хотя погода была довольно теплая, однако в камине был разведен небольшой огонь, потому что, как утверждал мистер Уизрингтон, это придавало комнате больше комфорта. Мистер Уизрингтон, посвятив некоторое время созерцанию потолка, на котором, впрочем, нельзя было обнаружить ничего нового, налил себе еще стакан вина, а затем начал располагаться с еще большим комфортом: для этого он расстегнул еще три пуговицы своего жилета, сдвинул с головы парик и освободил все пуговицы на коленях своих панталон. Закончил он свои приготовления тем, что придвинул к себе два ближайших стула и на один из них положил ноги, а на другой облокотился рукой. Да и Почему же мистеру Уизрингтону не окружать себя комфортом? У него было хорошее здоровье, спокойная совесть и восемь тысяч фунтов годового дохода.

Удовлетворенный этими приготовлениями, мистер Уизрингтон отхлебнул портвейна и снова, поставив стакан, откинулся на спинку кресла, сложил руки на груди, переплел пальцы и в этой позе полного комфорта возобновил свои размышления о причинах неприбытия «Черкеса».

Мы оставим его наедине с его мыслями, чтобы тем временем более подробно познакомить с ним наших читателей.

Отец мистера Уизрингтона был младшим сыном одной из самых старинных и гордых семей Уэст-Райдинга в Йоркшире; он должен был выбрать одну из четырех профессий, предназначенных в удел младшим сыновьям, в чьих жилах течет патрицианская кровь: армию, флот, законоведение или церковь. Армия ему была не по душе, заявил он, потому что маршировки и контр-маршировки не давали комфорта; флот был ему не по душе, потому что какого же комфорта можно ждать от штормов и от затхлых сухарей; юриспруденция была ему не по душе, так как он не был уверен, что поладит со своей совестью, а это было несовместимо с комфортом; церковь тоже была отвергнута, потому что, по его представлениям, на этом поприще можно было получить лишь убогое жалованье, тяжелые обязанности, жену и одиннадцать детей, а это значило – опять же распроститься с комфортом. К немалому ужасу своих родственников, он отказался от всех этих свободных профессий и ухватился за предложение старого дядюшки-отщепенца, который предоставил ему место в своем банкирском доме и обещал сделать его своим компаньоном, если он выслужится. Это привело к тому, что родня с негодованием пожелала ему счастливого пути и больше никогда о нем не вспоминала. Он с этих пор стал отрезанным ломтем, каким была бы в их глазах какая-нибудь представительница женской линии, если бы она со вершила faux pas.

Тем не менее, мистер Уизрингтон старший прилежно занялся избранным делом: через несколько лет он стал компаньоном, а после смерти старого джентльмена, своего дядюшки, оказался собственником изрядного состояния, продолжающим каждый год чеканить деньги в своем банке.

Тогда мистер Уизрингтон старший купил дом в Финсбери Сквер и подумал, что недурно бы приискать себе жену.

Сохраняя еще значительную долю семейной гордости, он решил не загрязнять кровь Уизрингтонов неравным браком с какой-нибудь представительницей Катитон-Стрит или Минсинг-Лэжн, и после изрядных поисков он избрал дочь шотландского графа, который приплыл на шмаке из Лейса в Лондон, сопровождаемый свитой из девяти дев, рассчитывая променять породу на деньги. Судьбе было угодно, чтобы мистер Уизрингтон оказался первым явившимся искателем, и ему, из любезности, предоставили на выбор любую из девяти молодых леди. Избранница его была светлокудрая, синеокая, слегка в веснушках, очень высокая и отнюдь не некрасивая. В фамильной Библии она была записана под номером 4. От этого союза у мистера Уизрингтона появилось потомство: во-первых, дочь, нареченная Могги, которую мы скоро представим нашим читателям в образе сорокалетней девы; во-вторых, сын, Антоний Александр Уизрингтон, которого мы только что покинули, сидящего в очень удобной позе и погруженного в очень мрачную задумчивость.

Мистер Уизрингтон старший уговорил своего сына поступить в банкирский дом в качестве сотрудника, и тот, как исполнительный сын, каждый день ходил в банк. Кроме этого он ничем не занимался, сделав лишь счастливое открытие, что «его отец родился раньше его», или, другими словами, что у его отца уйма денег, которую он вынужден будет оставить ему в наследство.

Так как мистер Уизрингтон старший всегда заботился о комфорте, то и сын его с юных лет перенял те же привычки, и в этом отношении его взгляды пошли даже гораздо дальше – он подразделял все вещи на комфортабельные и некомфортабельные. В один прекрасный день леди Мэри Уизрингтон, оплатив все хозяйственные счета, заплатила свой счет и природе, то есть умерла. Ее супруг заплатил по счету гробовщику, а на основании этого можно утверждать, что она была похоронена.

Вскоре после того мистер Уизрингтон старший получил апоплексический удар, сваливший его с ног. Смерть, которая не знает чувства чести, добила его лежачего. И мистер Уизрингтон, пролежав несколько дней в постели, вторым ударом был положен в тот же склеп, где покоилась леди Мэри Уизрингтон. А мистер Уизрингтон младший (наш мистер Уизрингтон), выделив 40000 фунтов на долю свой сестры, стал обладателем чистых 8000 фунтов годового дохода и великолепного дома в Финсбери Сквер. Мистер Уизрингтон рассудил, что такой доход достаточен для комфорта, и поэтому можно вовсе отстраниться от дел.

Еще при жизни родителей он был свидетелем одной или двух семейных сцен, и это побудило его отнести брачную жизнь к разряду вещей некомфортабельных; вот почему он остался холостяком.

Его сестра Могги тоже сохранила безбрачие – вследствие ли чрезвычайно необаятельного косоглазия, которое отпугивало поклонников, или вследствие того же нерасположения к брачной жизни, которым отличался ее брат, – этого мы не можем определенно сказать. Мистер Уизрингтон был на три года моложе сестры, и если он с некоторого времени начал носить парик, то исключительно потому, что в этом видел больше комфорта. Все личные качества мистера Уизрингтона можно было выразить двумя словами: эксцентричность и благодушие. Эксцентричным он был как, безусловно, и большинство холостяков. Мужчина остается лишь шероховатым булыжником, если не обтачивать его соприкосновением с более нежной половиной человеческого рода; просто диву даешься, как это дамы умеют до такой степени гладко отшлифовать мужчину, что он может без конца катиться кувырком вместе с прочими своими собратьями, задевая, но не царапая своих соседей, когда мощная волна житейских обстоятельств столкнет его с ними.

Мистер Уизрингтон очнулся от глубокой задумчивости и ощупью отыскал шнурок, привязанный к рукоятке звонка; дворецкий, уходя из столовой, должен был каждый раз прикреплять этот шнурок к ручке кресла, в котором сидел барин, ибо, как справедливо заметил мистер Уизрингтон, комфорт был бы нарушен, если бы приходилось вставать, чтобы дернуть звонок. Не раз мистер Уизрингтон принимался даже взвешивать, насколько удобно или неудобно было бы иметь дочь лет восьми, которая могла бы звонком вызывать слугу, просушивать перед камином газеты и разрезать страницы нового журнала.

Но когда он принял во внимание, что она не могла бы оставаться вечно в этом возрасте, то решил, что весы комфорта против нее.

Мистер Уизрингтон, дернув звонок, снова задумался.

Мистер Джонатан, дворецкий, явился на зов, но, заметив, что барин занят, он тотчас же остановился в дверях, встав навытяжку, и с таким печальным лицом, как будто он исполнял обязанности факельщика у подъезда какого-нибудь скончавшегося пэра королевства, ибо всем известно, что чем выше сан умершего, тем длиннее должно быть лицо и тем, разумеется, лучше будет плата.

Теперь, пока мистер Уизрингтон продолжает свои глубокие думы, а мистер Джонатан будет стоять на месте так же долго, как уставшая лошадь, мы их оставим в покое, и тем временем изложим читателям краткую биографию последнего. Сначала Джонатан Трапп служил в этом доме подручным мальчиком, причем скромная должность его заключалась в том, что он для приобретения опыта в работе получал от старших слуг quantum sufficium пинков ногами; затем он стал лакеем, то есть ему было пожалована утешительная привилегия раздавать, а не получать вышеупомянутые унизительные пинки; и, наконец, – ибо семейный обычай не допускал дальнейшего повышения, – он был удостоин должности дворецкого на службе у мистера Уизрингтона старшего. Тогда Джонатан влюбился, так как дворецкие подвержены тем же слабостям, что и их господа; ни он, ни его зазнобушка, служившая горничной в другом доме, не приняли в расчет последствий, к каким в иных семьях приводит подобная ошибка. Они, вместо того, попросили рассчета и обвенчались.

Подобно большинству сочетавшихся браком дворецких и горничных, они открыли питейное заведение, однако справедливость по отношению к горничной побуждает нас сказать, что она предпочла бы открыть кухмистерскую, но Джонатан склонил ее на свою сторону, сославшись на то, что если люди готовы пить, не испытывая жажды, то они не станут есть, пока не проголодаются.

Но хотя в этом замечании была доля правды, однако достоверно известно, что предприятие это не процветало; ходили слухи, что высокая, тощая, сухопарая фигура Джонатана причиняла ущерб его торговле, ибо люди слишком склонны судить о доброкачественности эля по багровому лицу и грузной комплекции трактирщика, а поэтому они предполагают, что хорошего пива не получишь там, где хозяин прилавка представляет собой олицетворение голода. Действительно, в этом мире очень многое строится на внешности, и, по-видимому, Джонатан, из-за своей мертвенной бледности, очень скоро появился в газете[62]. Но то, что разорило Джонатана на одном поприще деятельности, тотчас же предоставило ему место на другом. Оценщик, меблировщик и устроитель похоронных процессий, приглашенный для оценки обстановки, окинул взглядом Джонатана и, зная цену его отменно гробовой внешности и имея сводного брата такого же роста, сейчас же предложил ему место факельщика. Джонатан не имел времени оплакивать потерю своих собственных нескольких сотен, когда ему пришлось по обязанности оплакивать потерю чужих тысяч; и когда он, словно каменное изваяние, стоял у подъезда тех, что вошли в подъезд иного мира, его прямая, как палка, фигура и вытянутое скорбное лицо слишком часто были злой насмешкой над скорбью наследников. Даже скорбь в этом торгашеском мире тогда только и хороша, когда за нее уплачено. Джонатан похоронил многих и, наконец, похоронил свою жену. До сих пор все шло хорошо; но вот он похоронил и своего хозяина, устроителя погребальных процессий, что было вовсе нежелательно. Джонатан не плакал, но зато на лице его была изображена безмолвная скорбь, когда он провожал его к месту вечного упокоения, и он почтил его память кружкой портера, возвращаясь с похорон на верхушке траурной колесницы, где он восседал вместе с товарищами, точно стая черных воронов.

Теперь Джонатан остался без заработка по той именно причине, которая большинству показалась бы наилучшей рекомендацией. Все устроители похоронных процессий отказывались взять его на службу, потому что они не могли найти ему равного. Столь затруднительное положение натолкнуло Джонатана на мысль о мистере Уизрингтоне младшем; ведь он служил мистеру Уизрингтону, его папаше и похоронил его так же, как леди Мэри, его мамашу. Он чувствовал, что такое разнообразие прошлых заслуг дает ему право рассчитывать на многое, и обратился к холостяку с соответствующим ходатайством. К счастью для Джонатана, тогдашний дворецкий мистера Уизрингтона как раз в это время собрался совершить ту же опрометчивость, которую раньше совершил Джонатан, и Джонатан, вернувшись опять на старое место, решил вести прежнюю скромную жизнь и никогда больше не путаться с горничными. Но по привычке Джонатан продолжал держаться как факельщик во всех обстоятельствах – он никогда не проявлял даже оттенка веселости, за исключением тех случаев, когда барин его был особенно оживлен. Впрочем, и тогда он отражал настроение барина скорее по чувству долга, чем вследствие действительной склонности радоваться.

Джонатан был довольно учен для своего общественного положения и за время своей похоронной службы усвоил английский перевод всех латинских изречений, помещаемых на траурных гербах знатных особ; он всегда готов был изречь любое из них, если оно казалось ему подходящим к данному случаю.

Мы оставили Джонатана стоящим около двери, которую он закрыл за собой, но продолжал держаться за ее ручку.

– Джонатан, – промолвил мистер Уизрингтон после долгого молчания, – я хочу взглянуть еще раз на последнее письмо из Нью-Йорка; вы найдете его на моем туалетном столе.

Джонатан, не ответив, вышел из комнаты и вскоре вернулся с письмом.

– Уж сколько времени я поджидаю этот корабль, Джонатан, – заметил мистер Уизрингтон, развертывая письмо.

– Да, сэр, времени прошло много; tempus fygit, – ответил дворецкий тихим голосом, полузакрыв глаза.

– Дай-то Бог, чтобы не случилсь несчастья, – продолжал мистер Уизрингтон. – Бедная моя кузина и ее близнецы-малютки! Почем знать, вот я говорю о них, а они все теперь, может быть, лежат на дне моря.

– Да, сэр, – ответил дворецкий, – море у многих добросовестных гробовщиков отнимает их заработок.

– Клянусь кровью Уизрингтонов! Неужели я останусь без наследника, и мне придется жениться? Ведь это очень некомфортабельно.

– Какой уж тут комфорт, – как эхо откликнулся Джонатан, – моя жена тоже умерла. In coelo quies.

– Ну, будем надеяться на лучшее. Однако эта неизвестность чрезвычайно нарушает комфорт, – заметил мистер Уизрингтон, просматривая письмо, по крайней мере в двадцатый раз.

– Больше ничего, Джонатан. Вскоре я позвоню, чтобы подавали кофе, – и мистер Уизрингтон опять остался один и устремил взгляд на потолок.

Отдаленная кузина мистера Уизрингтона, пользовавшаяся его особым расположением (ибо мистер Уизрингтон, имея большое состояние и не имея никакого отношения к торговым делам, не был забыт родственниками), – до известной степени скомпрометировала себя; другими словами, вопреки наставлениям родителей, она полюбила молодого лейтенанта с несомненно почтенной родословной и с совершенно непочтенным состоянием, заключавшемся только в офицерском жаловании. Бедные люди, к сожалению, всегда успешнее в любви, чем богатые, потому что, имея меньше забот и не кичась своим положением, они не так эгоистичны, и гораздо больше думают о своей даме, нежели о себе. Молодые девушки, влюбляясь, тоже никогда не берут в расчет, хватит ли денег на то, чтобы «сварить суп», потому, вероятно, что влюбленные молодые люди теряют свой аппетит и, не чувствуя в этот период голода, воображают, что любовь вечно будет заменять им пищу. Ну-ка, пусть замужние леди скажут сами, правы ли мы, утверждая, что хотя закуска, предложенная им и их друзьям в день свадьбы, вызывает в них чуть ли не отвращение, однако вскоре после того аппетит их возвращается да еще и с процентами. Именно так было и с Цецилией Уизрингтон или, вернее, с Цецилией Темпльмор, так как она накануне свадьбы успела переменить фамилию. Так было и с ее супругом, который всегда обладал хорошим аппетитом, даже в дни своего сватовства; и счет заведующего столом (они поселились в бараках) через несколько недель возрос до тревожных размеров. Цецилия обратилась к своим родным, которые ласково ответили ей, что она может умирать с голоду, но так как подобный совет не пришелся по душе ни ей, ни ее мужу, то она послала письмо к своему кузену Антонию, который ответил ей, что он будет очень рад видеть их у себя за столом, и что они должны переселиться к нему в Финсбери Сквер. Это как раз отвечало их желаниям, но тем не менее оставалось еще преодолеть некоторое затруднение: полк лейтенанта Темпльмора квартировал в одном из йоркширских городов, значит, как ни как, но на каком-то, хоть и небольшом, расстоянии от Финсбери Сквер, и присутствовать за обедом у мистера Уизрингтона в шесть часов пополудни, тогда, когда надо было ежедневно являться на парад в девять часов утра, значило решить невозможную дилемму. Обменялись несколькимиписьмами по поводу этого запутанного вопроса и, наконец, решили, что мистер Темпльмор выйдет в отставку и переедет к мистеру Уизрингтону вместе со своей хорошенькой женой. Он так и поступил и нашел, что в девять часов утра гораздо приятнее являться к хорошему завтраку, чем на военный парад. Но мистер Темпльмор отличался гордостью и независимостью характера, не позволяющими ему питаться хлебом праздности, и, прожив два месяца в чрезвычайно комфортабельном помещении, где ему не угрожал счет за пользование столовым довольствием, он напрямик изложил свои мысли мистеру Уизрингтону и обратился к нему за помощью в нахождении честного заработка. Мистер Уизрингтон, успевший привязаться к ним обоим, хотел было воспротивиться, сославшись на то, что Цецилия его родная кузина, и что он убежденный холостяк, но мистер Темпльмор твердо стоял на своем, и мистер Уизрингтон весьма нехотя согласился. Один из первоклассных торговых домов подыскивал компаньона для надзора за товарами, отправляемыми в Америку. Мистер Уизрингтон внес требуемую сумму, и через несколько недель мистер и миссис Темпльмор отплыли в Нью-Йорк.

Мистер Темпльмор был деятелен и способен; их дела преуспевали, и по прошествии нескольких лет они могли бы уже надеяться на возвращение в родные края с независимым состоянием. Но осенью, на второй год после их прибытия, разразилась эпидемия – свирепствовала желтая лихорадка; в число тысяч жертв попал и мистер Темпльмор – через каких-нибудь три недели после того, как жена его родила близнецов. Миссис Темпльмор встала с постели вдовой и матерью двух милых мальчиков. На должность покойного мистера Темпльмора торговым учреждением был прислан заместитель, а мистер Уизрингтон снова предложил своей кузине приют, в котором она так нуждалась после столь горестной и неожиданной утраты. В три месяца дела ее были устроены, и миссис Темпльмор со своими малютками, сосавшими грудь двух кормилиц негритянок, и в сопровождении слуги Коко (белые ни за что не соглашались путешествовать одни) отправилась на надежном корабле «Черкес» в Ливерпуль.

III. Шторм

Те, кто стоя на пристани, видели гордую осанку «Черкеса», когда он распустил по ветру паруса, никак не предугадывали его судьбы, а те, что находились на борту, и подавно, ибо уверенность есть характерное отличие моряков, и они одарены счастливой способностью внушать эту уверенность всем, кто попадает в их общество.

Мы не станем говорить о подробностях плавания, ограничившись только описанием кораблекрушения.

Среди свежего норд-веста, который продолжался уже три дня и загнал «Черкеса» в Бискайский залив, стало заметно, около полуночи, легкое затишье. Капитан, оставшийся на палубе, послал вниз за своим старшим помощником.

– Освальд, – сказал капитан Ингрэм, – ветер становится слабее, и я думаю, еще до утра можно будет считать, что всякая опасность миновала. Я прилягу на час или на два, а вы позовете меня, если наступит перемена.

Освальд Барес, высокий, жилистый и красивый представитель заатлантической породы, обозрел весь горизонт, прежде чем ответить. Наконец, глаза его стали зорко вглядываться в подветренную сторону.

– Думаю, что нет, сэр, – промолвил он, – я не вижу, чтоб прояснилось в подветренной стороне; это затишье только для отдыха, непогода хочет набраться свежих сил для раздувания мехов, уверяю вас.

– Да уж три дня, как она продолжается, – ответил капитан Ингрэм, – а это обычный век летнего свежего ветра.

– Да, – возразил помощник, – если только он не задует снова черным шквалом. Мне он что-то подозрителен, и он еще возобновится, это так же верно, как то, что в Виргинии водятся змеи.

– Ну, коли так, пусть так, – беспечно ответил капитан. – Будьте внимательны, Барес, не покидайте палубы; если надо будет позвать меня, пошлите матроса.

Капитан спустился в свою каюту. Освальд взглянул на компас в нактоузе, сказал несколько слов рулевому, дал два-три здоровенных пинка в бок рабочим, которые конопатили палубу, промерил лотом льяло, сунул за щеку новую жвачку табака, и наконец, стал вглядываться в небеса. Туча, значительно более темная и низкая, чем другие, которыми был закрыт небосклон, распростерлась на зените и протянулась до самого горизонта на подветренной стороне. Глаза Освальда следили за ней всего лишь несколько секунд, когда он заметил слабую и мимолетную вспышку молнии, пронзившей самую густую часть тучи; потом новая вспышка, более яркая. Внезапно ветер стих, и «Черкес» выпрямил свой крен. Но вскоре ветер снова завыл, и снова корабль был пригнут его напором до грузовой ватерлинии; опять блеснула молния, за которой последовали отдаленные раскаты грома.

– Всякая опасность миновала, говорите вы, капитан? По-моему, так главная опасность еще впереди, – пробормотал Освальд, продолжая следить за небом.

– Как обстоит дело с рулем, Матью? – осведомился Освальд, пройдя на корму.

– Держу руль на ветер.

– Я во всяком случае уберу этот трайсель, – продолжал помощник. – Идите на ют, ребята! Отдайте трайсель. Держите парус покрепче, пока не спустится совсем, а то он хлестнет так, что насмерть перепугает нашу пассажирку. Вот уж никогда не стану брать на борт женщин, если будет у меня судно. Никакие доллары не соблазнят меня.

Молния заиграла быстрыми зигзагами, и сильный гром, следовавший за ней, на этот раз раздался уж очень зычно и притом совсем близко. Косой ливень хлынул как из ведра; ветер снова затих, снова забушевал, опять затих, изменился на один или два румба и стал трепать мокрые, отяжелевшие паруса.

– Ставь руль на ветер, Матью! – крикнул Освальд, когда сверкнувшая вблизи молния на мгновение ослепила находившихся на палубе, а загрохотавший тотчас же гром оглушил их. Опять сильно подул ветер, замер, и наступило мертвое затишье. Паруса повисли на реях, и дождь падал отвесным потоком, между тем как корабль покачивался на морской хляби, а темнота вдруг так сгустилась, что ни зги не было видно.

– Сбегай кто-нибудь вниз! Позвать капитана! – распорядился Освальд. – Помилуй, Господи! Видно, не так-то легко мы отделаемся. Берись за грот-брасы, ребята, и ставь реи поперек. Живо! Этот марсель следовало бы убрать, – продолжал помощник, – но я не капитан. Бросать реи, ребята! – продолжал он. – Живее, живее! Тут вам уже не игрушки!

Вследствие крайней трудности отыскивать и передавать из рук в руки тросы среди такого непроницаемого мрака, да еще под потоком ливня, слепившего им глаза, матросы не могли с надлежащей быстротой выполнить приказание помощника капитана, и прежде чем они успели закончить свою работу, прежде чем капитан Ингрэм успел добраться до палубы, ветер вдруг налетел на обреченный корабль со стороны, прямо противоположной той, откуда он дул все предыдущее время. Судно, застигнутое врасплох, опрокинулось на бок, стойком на бимсы. Рулевого перебросило через штурвал, тогда как остальные, находившиеся с Освальдом у грот-мачты, скатились вместе со связками канатов и другими предметами, не принайтовленными на палубе, в шпигаты, тщетно стараясь выпутаться из этой беспорядочной кучи и выбраться из воды, в которой они барахтались. Внезапный толчок разбудил всех, находящихся внизу, и они, вообразив, что судно идет ко дну, хлынули на палубу через единственный незапертый люк, таща в руках свое верхнее платье, чтобы надеть его, если судьба позволит.

Освальд Барес первым выкарабкался с накренившейся стороны. Добравшись до штурвала, он налег на колесо, устанавливая руль на ветер. Капитан Ингрэм и некоторые из матросов тоже приблизились к штурвалу.

В минуты подобной крайней опасности штурвал – сборный пункт всех хороших моряков, но рев ветра, бьющие в глаза потоки дождя и соленые брызги, волны, прегражденные в своем течении переменой ветра и сталкивавшиеся над кораблем огромными водяными буграми, потрясающие раскаты грома и, в довершение этих ужасов, густая мгла, не говоря уже о наклонном положении судна, заставлявшем их ползком перебираться с одного места палубы на другое, – все это долго мешало им хоть о чем-нибудь договориться. Единственным другом их в этой борьбе со стихией была молния (поистине несчастны должны быть обстоятельства, при которых молнию можно приветствовать, как друга), однако ее быстрые, пламенные зигзаги, мелькавшие по всему горизонту, давали им возможность видеть свое положение, и как оно ни было страшно, все не так, как полный мрак и неизвестность. Для того, кто привык к трудностям и опасностям мореплавания, нет строк, более сильно действующих на воображение или показывающих красоту и мощь греческого певца, чем отрывок из благородной молитвы Аякса:

Зевс всемогущий, избавь от ужасного мрака Данаев!

Дню возврати его ясность, дай нам видеть очами.

И при свете губи нас, когда погубить ты желаешь!

Освальд поручил штурвал двум матросам и ножом освободил топоры, висевшие у бизань-мачты в футлярах из крашеной парусины. Один топор он оставил себе, а другие передал боцману и второму помощнику капитана. При неистовом реве ветра говорить и быть услышанным было невозможно; но фонарь еще продолжал гореть в нактоузе, и при его слабом свете капитан Ингрэм мог различить знаки, делаемые помощником, и дать свое согласие. Необходимо было поставить корабль на фордевинд, но он уже не слушался руля. В короткое время талрепы бизань-такелажа были перерублены, и бизань-мачта перевалилась через борт, почти незамеченная теми, что находились на других частях палубы. Да и те, что были рядом, могли бы ничего не заметить, если бы не задевшие ближайших из них удары стеньговых полотнищ и такелажа мачты.

Освальд со своими спутниками добрался до нактоуза и некоторое время наблюдал по компасу. Судно не поворачивалось на другой галс и, по-видимому, накренялось еще больше. Снова Освальд стал делать знаки, и снова капитан дал свое согласие. Неустрашимый помощник, держась за борт и за кафель-нагели, ринулся вперед, сопровождаемый своими отважными товарищами, и вскоре все трое добрались до грот-рунсеня. Здесь им пришлось работать в условиях крайне трудных и опасных, так как разъяренные волны того и гляди могли сбросить их, а толстые веревки лишь медленно поддавались ударам топоров, которыми надо было действовать чуть ли не под водой. Боцмана смыло волной и отбросило через борт вниз, к подветренной стороне, где только подветренные снасти спасли его от смерти в волнах. Не признавая себя побежденным, он вскарабкался наверх против ветра, присоединился к товарищам и продолжал им помогать. Последний удар был нанесен Освальдом – талрепы выскользнули из гоферсов – и высокая мачта исчезла в пене взбаламученных волн. Освальд и его товарищи поспешили покинуть опасное место и присоединились к капитану, который с большинством членов команды все еще оставался у руля. Теперь корабль медленно повернулся на другой галс и выпрямился. Через несколько минут он помчался по ветру, тяжело качаясь и натыкаясь по временам на обломки мачт, которые он тащил за собой на перерубленных с подветренной стороны снастях.

Ветер продолжал дуть с прежней силой, но благодаря тому, что корабль, лишившись задних мачт, повернулся к нему кормой, не было прежнего пронзительного шума. Ближайшей задачей было освободить судно от остатков мачт, но несмотря на то, что теперь все принялись помогать, команда почти ничего не успела сделать до наступления рассвета, да и тогда эта работа была небезопасна, так как при качке корабль зарывался бортом в воду. Матросы, занятые этим, были опоясаны канатами, чтоб их не смыло, и едва только дело было доведено до конца, как сильный наклон, сопровождаемый тяжелым толчком волны, ударившей корабль по верхней части бортов, повалил фок-мачту через правый крамбал.

Вот каким образом «Черкес» потерял во время шторма все свои мачты.

IV. Течь

Корабль освободили от обломившейся фок-мачты; сильный ветер продолжался, но ярко засветило солнца «Черкес» снова был поставлен на фордевинд. Казалось, что всякая опасность теперь осталась позади, и матросы шутили и смеялись, работая над приготовлением фальшивых мачт, которые помогли бы им достигнуть назначенной гавани.

– Я бы и вовсе не горевал об этой безделице, – сказал боцман, – если бы не жаль было грот-мачты; какая она была красавица! Другого такого дерева не найти на всем побережье Миссисипи.

– Полно, земляк, – возразил Освальд, – хорошая рыба ловится, хорошая и разводится, хороший лес вырубают, хороший зато подрастет. Однако, я полагаю, придется нам дорого заплатить за наши дерева, когда доберемся до Ливерпуля; впрочем, это не наша забота – хозяйская.

Ветер, который во время своей внезапной перемены на юго-западный, дул с силой урагана, уменьшился теперь до степени просто крепкого ветра, встреча с которым для моряка – сущий пустяк; к тому же небо совсем очистилось и прояснилось, а с подветренной стороны не было опасности налететь на берег. Это была отрадная перемена после ночи мглы, опасности и сумятицы, и матросы усердно работали, чтобы можно было, поставив достаточное количество новых парусов, сделать корабль более стойким и направить его по курсу.

– Надо полагать, что теперь, когда мы поставим впереди трайсель, капитан велит поддать ходу, – заметил один, копошась возле юферса.

– Да и при таком ветре с тылу нам, пожалуй, не очень-то много нужно парусов, – ответил боцман.

– И то, хоть одна выгода от потери мачты – меньше хлопот со снастями.

– Не говори, Билл, – хлопот не оберешься, как приедем, – ворчливо возразил другой, – изволь-ка весь нижний такелаж обмотать смоленой парусиной да оклетневать, да каждый блок заново вогнать на место.

– Не беда, зато дольше простоим в порту – я «принайтовлюсь».

– Э, да когда же ты перестанешь найтоватъся, Билл? У тебя и без того есть по одной жене на каждый штат, сколько я знаю.

– А в Ливерпуле нет еще ни одной, Джек.

– Так отчего тебе не взять вон ту, Билл? Ты неспроста ведь все эти три недели любезничаешь с негритянской девкой.

– Для шторма она туды-сюды, а на рейде не подойдет. Да суть-то в том, что ты совсем не туда попал, Джек, мне ведь мальчонки ее нравятся – любо мне видеть, как они висят оба у груди этих эфиопок; как посмотрю, так и вспоминается мне макака, кормящая двух своих щенков. Но вот штука-то в чем. Я могу распознать нянек, но никак не различу ребят. Разницы между ними не больше, чем между полудюжиной и шестеркой, так ведь Билл?

– Верно, они вроде как бы две новенькие пули, отлитые в одной и той же форме.

– А что, Билл, хоть одна из твоих баб принесла тебе когда-нибудь двойню?

– Нет, – да и не нужно, пока хозяева не удвоят нам жалованье.

– Кстати, – прервал их Освальд, который стоял под навесом одной из переборок, прислушиваясь к разговору, – следовало бы нам посмотреть, не набралось ли в корабль воды после всех этих толчков. Как я ни разу не подумал об этом! Плотник, отложи-ка свой струг да промерь лотом льяло.

Плотник, который несмотря на непрерывную качку лишенного мачт судна, усердно исполнял свою важную долю работы, тотчас повиновался. Он вытащил бечеву, которая вместе с привешенной к ней железной линейкой была опущена в льяло, и заметил, что с бечевы стекают капли. Предположив, что она промокла от брызг той воды, которую зачерпнул корабль, плотник отвязал линейку, взял новую бечеву от троса, лежавшего на палубе, и принялся снова тщательно промерять льяло. Вытащив линейку, он несколько минут смотрел на нее, как пораженный громом, и, наконец, воскликнул:

– Семь футов воды в трюме, чтобы ей пусто было!

Если бы команду «Черкеса», которая вся в это время находилась на палубе, подвергнули удару электрического тока, то матросы не столь внезапно изменились бы в лице, как под действием этой ужасающей новости.

Взвалите на моряков любое бедствие, любую опасность, какую только можно выискать на море: ветер, борьбу стихий, встречу с врагом, – они будут против всего этого сражаться, проявляя отвагу, близкую к героизму. Лишь бы «между ними и смертью» была хоть одна прочная доска, больше им ничего не нужно, – они будут надеяться на свои собственные силы, будут полагаться на свое искусство. Но пусть откроется течь, – и они остановятся почти в оцепенении; и если течь не уменьшается, то они побеждены, потому что, когда они убедятся в бесплодности своих усилий, то становятся беспомощны, почти как дети.

Освальд, услышав донесение плотника, подскочил к помпам.

– Попробуй еще, Абель, этого быть не может. Отрежь прочь эту бечеву, подать сюда сухую!

Освальд сам на этот раз промерил льяло, но результат получился тот же.

– Надо браться за помпы, ребята, – сказал помощник капитана, стараясь не обнаружить своих собственных опасений. – Половина этой воды, очевидно, понахлынула, когда корабль лежал на боку.

Это предположение, столь похожее на правду, было подхвачено матросами, и они, не теряя времени, принялись исполнять приказ. Между тем, Освальд пошел вниз доложить капитану, который, будучи изнурен усталостью и долгим дежурством и полагая, что опасность миновала, решил отдохнуть несколько часов.

– Как вы думаете, Барес, не открылась ли у нас течь? – тревожно спросил капитан. – Ведь зачерпнуть столько воды невозможно.

– Конечно, сэр, – отвечал помощник, – но корабль столько раз напрягался, что у него могли образоваться трещины вдоль бортов в надводной части. Хотелось бы думать, что этим и ограничивается вся беда.

– Каково же тогда ваше мнение?

– Боюсь, что обломки мачт повредили судно: помните, сколько раз мы на них наталкивались, прежде чем нам удалось освободиться от них; один раз грот-мачта была даже как будто под самым килем, и мы крепко об нее ударились.

– Ну, Божья воля! Поспешим скорее на палубу.

Когда они вышли на палубу, плотник подошел к капитану и тихо сказал ему. «Семь футов и три дюйма, сэр». Помпы работали вовсю; люди, по указанию боцмана, разделились на смены и через каждые десять минут заступали в свою очередь. В течение получаса они качали воду без перерыва.

Полчаса длилась мучительная неизвестность. Самый важный вопрос был в том, открылась ли течь в надводной части бортов и набралась ли вода во время вторичного ветра; если так, то была надежда выкачать эту воду. Капитан Ингрэм, с часами в руках, и его помощник молча стояли возле шпиля, пока матросы, обнаженные до пояса, работали изо всех сил. Было десять минут восьмого, когда истек получасовой срок. Промерили льяло и тщательно измерили бечеву. – Семь футов и шесть дюймов! Значит, вода прибывала, несмотря на то, что они трудились над помпами из последних сил.

Взглядом немого отчаяния обменялись матросы, но тотчас же стали раздаваться проклятия и ругательства. Капитан Ингрэм молчал; губы его были крепко сжаты.

– Теперь нам конец! – воскликнул один из команды.

– Нет еще, ребята, есть еще одна надежда, – сказал Освальд. – Мне думается, что у корабля от этой адской ночной натуги надтреснули бока, и что теперь он вбирает воду вообще лишь в надводной части, а ежели так, то достаточно только опять поставить его по ветру и еще раз хорошенько взяться за помпы. Теперь вот он направлен боком против вола и, значит, опять натужился, а когда напряжение пройдет, швы сомкнутся.

– Я б не удивился, если б мистер Барес оказался прав, – заметил плотник, – во всяком случае, я думаю то же самое.

– И я, – добавил капитан Ингрэм, – берись, ребята! Нечего унывать, пока есть порох в пороховницах. Испробуем еще разок.

И, чтобы подбодрить людей, капитан Ингрэм скинул куртку и начал качать в первой же смене, между тем, как Освальд пошел к штурвалу и поставил корабль на фордевинд.

«Черкес», подгоняемый ветром, тяжело переваливался, и медленность, с которой он затем выпрямился, показывала, как много воды было в трюме. Матросы усердно работали без перерыва целый час, но когда опять промерили лотом льяло, то оказалось – восемь футов!

Матросы не заявили, что они отказываются больше качать воду, но намерения их были слишком ясны: каждый из них стал молча напяливать свою куртку, снятую в начале работы.

– Что теперь делать, Освальд? – спросил капитан Ингрэм, идя с помощником к корме. – Вы видите, люди не хотят больше качать, да это и не принесло бы никакой пользы. Мы обречены на гибель.

– Да, «Черкес» обречен, по-видимому, – ответил помощник. – Выкачиванием воды толку не добьешься, корабль не продержится и до рассвета. Значит, нам надо довериться нашим лодкам, которые, вероятно, достаточно крепки, и до наступления ночи покинуть судно.

– В переполненных лодках по этакому-то морю! – возразил капитан Ингрэм, горестно покачав головой.

– Согласен, что в них будет плохо, а все-таки лучше, чем в самом море. Все, что мы можем теперь сделать, – это постараться, чтобы люди не напились, и если нам это удастся, так это будет лучше, чем без пользы утомлять их. Им еще нужно поберечь свои силы, покуда они не ступят на сушу, – если только судьба позволит это. Так я поговорю с ними?

– Хорошо, Освальд, – отвечал капитан. – Бог свидетель, о себе я не забочусь, но моя жена, дети!..

– Ребята, – начал Освальд, подойдя к матросам, которые с угрюмым безмолвием ждали исхода совещания, – качать дальше воду значило бы без всякого толку изнурять ваши силы. Нам надо теперь позаботиться о наших лодках; хорошая лодка ведь лучше, чем дырявый корабль. Однако сейчас лодки, пожалуй, не справились бы с таким ветром и с поперечным течением моря, поэтому мы должны как можно дольше оставаться на корабле. Возьмемся дружней за работу и приготовим лодки, снабдим их провиантом, водой и всем, чем нужно, а затем будем уповать на милость Бога и на наши старания.

– Какая же лодка справится с этим морем? – заметил один из матросов. – По-моему, если уж на то пошло, пусть будет короткое житье, зато и развеселое. Что скажете, ребята? – продолжал он, обращаясь к остальным.

Некоторые из команды согласились с этим мнением, но Освальд, выступив вперед, схватил топор, лежавший около основания грот-мачты, и, подойдя к сказавшему эти слова матросу, пристально посмотрел ему в глаза.

– Вильям, – произнес помощник капитана, – всем нам, быть может, предстоит короткое житье, только не развеселое. Я говорю эти слова не на ветер. Не хотелось бы мне обагрять руки твоей кровью или кровью других, но, клянусь небом, я до самых плеч разрублю голову первому, кто попробует вломиться в винный склад. Вы знаете, я никогда не шучу. Стыдитесь! Какие же вы мужчины, если ради маленькой выпивки готовы отказаться от единственной надежды напиваться хоть каждый день, когда мы попадем снова на берег? Всему свое время, и, по-моему, именно теперь надо быть трезвым.

Так как большинство команды было на стороне Освальда, то остальные вынуждены были тоже подчиниться, и все занялись приготовлениями. Обе лодки на шлюп-балках оказались надежными. Часть команды принялась спиливать часть борта, чтобы можно было перетащить лодки, так как не было приспособления для спуска их на воду. Еще раз промерили льяло.

Девять футов воды в трюме, и корабль заметно оседал в воду. Прошло уже два часа и ветер стал не так свиреп, а море, которое при перемене ветра было таким взбаламученным, по-видимому, тоже восстановило свое правильное течение. Все было приготовлено. Матросы, лишь только занялись работой, до некоторой степени опять повеселели, и благоприятное для них легкое уменьшение ветра позволило им лелеять новые надежды. Обе лодки были достаточно велики, чтобы вместить всю команду и пассажиров, но матросы говорили друг другу (из этого видно, что у них было доброе сердце): «Что будет с теми двумя бедными ребятами в открытой лодке, где придется, может быть, провести дни и ночи?» Капитан Ингрэм сошел вниз, чтобы сообщить миссис Темпльмор о предстоящих им печальных испытаниях. И сердце матери, как и голос ее, повторило слова моряков: «Что будет теперь с моими бедными малютками?»

Было почти шесть часов вечера, когда все было готово; корабль медленно повернули опять по ветру, а лодки перетащили через борт. К этому времени ветер значительно уменьшился, но корабль был уже настолько затоплен водой, что все ожидали, что он скоро пойдет ко дну.

Никогда самообладание и решимость не бывают так нужны, как при обстоятельствах, которые мы пытаемся описать. Невозможно предугадать в точности минуту, когда залитый корабль среди бурного моря пойдет ко дну. Находящиеся на нем люди живут как в лихорадке, боясь остаться на нем так долго, что судно вдруг погрузится в воду, и им придется барахтаться в волнах. Это чувство не давало покоя многим из команды «Черкеса», и они уже столпились у лодок. Все распоряжения были отданы: Освальду была поручена одна лодка, а в другую, больших размеров, решено было поместить миссис Темпльмор и ее детей; второй лодкой командовал капитан Ингрэм. Когда все матросы, назначенные в лодку Освальда, разместились по местам, он отчалил и направил ее по ветру. Миссис Темпльмор подошла к капитану Ингрэму, который помог ей сесть в шлюпку. Кормилицу с одним из малюток удалось, наконец, посадить рядом с ней. Коко, между тем, подвел Джуди, другую кормилицу, несшую на руках второго мальчика. Капитан Ингрэм, которому пришлось войти в лодку с первым ребенком, только хотел вернуться, чтобы помочь Джуди перенести и второго малютку, как корабль вдруг тяжело качнулся с кормы на нос и зарылся боком в волну; в то же мгновение борт лодки оттолкнулся, ударившись о борт корабля. «Боже, он сейчас пойдет ко дну!» – закричали перепуганные матросы и поскорее отчалили, чтобы спастись от водоворота.

Капитан Ингрэм, который встал было на поперечную скамью, чтобы помочь Джуди, был сброшен на дно лодки, и прежде, чем он успел подняться на ноги, лодка отдалилась от корабля и была отнесена к подветренной стороне.

– Мое дитя! – закричала мать, – мое дитя!

– Поворачивай назад, ребята! – воскликнул капитан Ингрэм, схватив румпель.

Матросы, перепугавшиеся было, когда им показалось, что корабль идет ко дну, убедились теперь, что он все еще не погружается, и налегли на весла, пытаясь вернуться, но тщетно: они не могли бороться против ветра и морского течения. Несмотря на все усилия их относило все дальше и дальше к наветренной стороне; между тем, обезумевшая мать простирала к ним руки, умоляя и упрашивая. Капитан Ингрэм, поощрявший матросов сколько было возможно, увидел, наконец, что дальнейшие попытки бесполезны.

– Мое дитя! Мое дитя! – кричала миссис Темпльмор, встав с места и протягивая руки к кораблю. По знаку капитана нос лодки был повернут по направлению ветра. Осиротевшая мать поняла тогда, что надежды больше нет, и упала, лишившись сознания.

V. Старая дева

В одно утро, вскоре после описанных нами бедствий, мистер Уизрингтон несколько раньше обычного спустился в столовую и увидел, что его обитое зеленым сафьяном вольтеровское кресло уже занято не кем иным, как самим Вильямом, лакеем, который, положив ноги на решетку камина, был так углублен в чтение газеты, что не заметил вошедшего барина.

– Клянусь моим предком! Надеюсь, что вы расположились с полным комфортом, мистер Вильям? Что вы, что вы, мне совестно вас тревожить.

Вильям, хоть и большой нахал, как большинство его собратьев, был все-таки немного сконфужен.

– Прошу извинения, сэр, но у мистера Джонатана на этот раз не было времени просмотреть газету.

– И нет в этом надобности, я не просил его об этом, любезный.

– Мистер Джонатан советует всегда просматривать списки умерших, чтобы какое-нибудь известие этого рода не потрясло вас, сэр.

– Какая заботливость, право!

– А тут как раз рассказывается, сэр, об одном кораблекрушении.

– О кораблекрушении? Где, Вильям? Боже мой! Где это?

– Я опасаюсь, сэр, что это тот самый корабль, о котором вы так тревожились – как его… забыл название, сэр.

Мистер Уизрингтон взял газету, и глаза его вскоре отыскали столбец, в котором было во всех подробностях описано спасение двух негров и ребенка с затонувшего «Черкеса».

– Конечно, тот самый и есть! – воскликнул мистер Уизрингтон. – Моя бедная Цецилия в открытой лодке!.. Одна из лодок затонула на глазах негров, – быть может, Цецилия погибла… Боже милостивый! Одного мальчика спасли. Сжалься надо мной, Господи! Где Джонатан?

– Здесь, сэр, – необычайно торжественно ответил Джонатан, который только что принес яичницу, и теперь стоял за спиной барина навытяжку, в позе факельщика, потому что дело шло если не о смерти, то, по крайней мере, о смертельной опасности.

– Я еду в Портсмут сразу после завтрака… Впрочем, есть не стану… Аппетит пропал.

– Редко кто думает о еде при столь прискорбных обстоятельствах, – заметил Джонатан. – Угодно вам, сэр, поехать в вашей коляске или прикажете нанять траурную карету?

– Траурная карета и четверка лошадей цугом, когда надо ехать четырнадцать миль в час! Да вы бредите, Джонатан!

– Не прикажете ли достать шелкового крепу на шляпы и траурные перчатки для кучера и слуг, которые поедут с вами?

– Что за чепуху вы мне навязываете! Ведь тут воскрешение, а не смерть; по-видимому, негр полагает, что только одна лодка потонула.

– Mors omnia vincit, – изрек Джонатан, подняв к небу глаза.

– Вы это оставьте и займитесь лучше вашим делом. Вот постучал почтальон – посмотрите, нет ли писем.

Писем оказалось несколько; в числе других было письмо от капитана Максуэля, командира «Эвридики», излагавшее уже известные нам события и уведомлявшее мистера Уизрингтона, что негритянская чета с ребенком отправлена по его адресу на почтовых в тот же день, и что один из офицеров, едущий в столицу, взялся благополучно доставить их до самого дома.

Капитан Максуэль был старый знакомый мистера Уизрингтона. Не раз обедая у него, он встречал молодую чету Темпльморов, и поэтому объяснения негров были для него вполне достаточны, чтобы он мог сразу направить их, куда следовало.

– Клянусь кровью моих предков! Они будут здесь нынче вечером, – воскликнул мистер Уизрингтон, – и мне незачем ехать! А что нужно сделать? Скажите Мэри, чтобы приготовила место. Слышите, Вильям, – кровати для малютки и для двух негритянок.

– Слушаю, сэр, – ответил Вильям. – Но куда прикажете поместить черномазых?

– Куда? А мне что за дело! Пусть одна спит с кухаркой, другая с Мэри.

– Отлично, сэр, я так и скажу им, – ответил Вильям, поспешив прочь и заранее восхищаясь суматохой, которая подымется на кухне.

– Виноват, сэр, – заметил Джонатан, – ведь один из негров – мужчина.

– Ну, так что же?

– Только то, что девушки могут не согласиться спать с ним в одной комнате, сэр.

– Клянусь всеми бедствиями Уизрингтонов! Ведь верно! Хорошо, вы можете взять его к себе, Джонатан, это ваш любимый цвет.

– Только не ночью, сэр, – возразил Джонатан с поклоном.

Ну, ладно, пусть они спят вдвоем… Вот вопрос и улажен.

– Они разве муж и жена, сэр? – осведомился дворец кий.

– Да черт их побери! Я то почем знаю? Дайте мне сперва позавтракать, а об этом поговорим как-нибудь после.

Мистер Уизрингтон принялся за яичницу и паштет и, сам не зная почему, старался как можно скорее съесть свой завтрак. Объяснялось же это тем, что он был озадачен и сбит с толку предстоящим приездом новых людей, и ему необходимо было спокойно обдумать довольно трудную задачу, потому что для старого холостяка, такая задача была действительно трудна. Проглотив вторую чашку чая, он сейчас же уселся в свое кресло, принял удобную позу и начал рассуждать сам с собой.

– Клянусь кровью Уизрингтонов! Ну что я, старый холостяк, стану делать с грудным ребенком, с промокшей кормилицей, черной, как пиковый туз, и с другим черномазым болваном? Отошлю его назад! Пожалуй, это лучше всего! Но младенец… будет своими воплями будить постоянно часиков в пять утра… и не угодно ли целовать его не меньше трех раз в день… удовольствие!.. А потом эта кормилица-негритянка… толстогубая… поминутно целовать ребенка, а потом подносить его ко мне… глупа, как корова… У ребенка заболит живот, а она напихает ему в глотку стручкового перцу… американский способ… а у детей вечно болят животы… Моя бедная, бедная кузина!.. Что сталось с ней, да и с другим ребенком?.. Бог даст, ее спасут, бедняжку!.. Она тогда приедет и сама будет смотреть за своими детьми… Не знаю, что делать… все думаю, не послать ли за сестрой Могги… Но она всегда так копается… жди, пока приедет… Надо обдумать все снова…

Тут размышления мистера Уизрингтона были прерваны: кто-то два раза постучал в дверь.

– Войдите, – сказал он, и в дверях появилась кухарка, без обычного белого передника и с таким красным лицом, как будто она готовила обед на восемнадцать человек.

– Уж вы меня извините, сэр, – сказала она, делая реверанс, – а только будьте добры нанять себе другую кухарку.

– С большим удовольствием, – ответил мистер Уизрингтон, досадуя, что ему помешали.

– И, пожалуйста, сэр, я хочу уехать сегодня же. Как хотите, сэр, я не могу остаться.

– Пожалуйста, уходите хоть к черту, – сердито ответил мистер Уизрингтон, – но сначала убирайтесь из комнаты и закройте за собой дверь.

Кухарка удалилась, и мистер Уизрингтон снова остался один.

Проклятая старуха что могло ее так взбудоражить?.. Не хочет готовить для черномазых, что ли?.. Ну да, конечно, это…

Но тут снова двойной стук в дверь потревожил мистера Уизрингтона.

– Ага! Видно, одумалась Войдите.

Вошла не кухарка, а горничная Мэри.

– Уж вы извините меня, сэр, – сказала она, всхлипывая, – а только я не могу больше у вас служить.

– Да что это, точно сговорились все! Хорошо, вы можете уходить.

– Пожалуйста, сэр, сегодня же вечером, – ответила она.

– Хоть сию же секунду! – яростно закричал мистер Уизрингтон.

Горничная удалилась, и только через некоторое время мистер Уизрингтон успокоился.

– Вся прислуга решила полететь к черту, – сказал он наконец. – Спесивое дурачье!.. Не хотят убирать комнаты за черномазыми, что ли?.. Ну да, конечно, это… Чтоб им всем пусто было, и черным, и белым!.. Вот все мое хозяйство уже полетело кувырком из-за приезда младенца. Право, это чрезвычайно противоречит комфорту… Но что я поделаю?.. Позвать сестру Могги? Нет, позову Джонатана.

Мистер Уизрингтон позвонил, и Джонатан вскоре явился.

– Что за кутерьма, Джонатан? – спросил он. – Кухарка злится… Мэри плачет… обе отказываются служить… Из-за чего все это вышло?

– Видите ли, сэр, Вильям сказал им, что по вашему решительному приказанию черномазые будут спать вместе с ними, а Мэри он, кажется, сказал, что негра положат именно к ней.

– Проклятый негодяй! Всегда-то он норовит устроить как-нибудь подвох! Вы ведь знаете, что я ничего подобного не имел в виду.

– Конечно, сэр, потому что это было бы вопреки обычаю, – ответил Джонатан.

– Отлично, так и скажите им, и нечего больше об этом толковать.

После этого мистер Уизрингтон начал советоваться с дворецким и согласился на все предложенные им меры.

Гости приехали своевременно и были устроены надлежащим образом. Маленький Эдуард вовсе не страдал желудком и не будил мистера Уизрингтона в пять часов утра. И в конце концов все устроилось не так уж некомфортабельно. Но хотя обстоятельства были и не так некомфортабельны, как опасался мистер Уизрингтон, однако они не были и вполне комфортабельны. Мистеру Уизрингтону так надоели вечные ссоры с прислугой, жалобы Джуди, обвинявшей на ломаном английском языке кухарку, которая, надо сказать, продолжала таить злобу на нее и на Коко, а также неожиданные недомогания младенца, et caetera, что он больше не находил в своем доме тишины и спокойствия.

Прошло уже почти три месяца, а о лодках не было получено никаких известий. Капитан Максуэль, навестив при случае мистера Уизрингтона, высказал ему свое решительное мнение, что обе шлюпки были потоплены ветром. И вот, так как нечего было уже надеяться, что миссис Темпльмор приедет сама смотреть за ребенком, мистер Уизрингтон решил, наконец, написать в Батс, где жила его сестра, и, познакомив ее со всеми обстоятельствами дела, просить ее, чтобы она приехала надзирать у него за хозяйством. Через несколько дней он получил следующий ответ:

«Батс – августа.

Мой дорогой брат Антоний,

Письмо твое пришло благополучно в прошлую среду, и я должна сказать, что содержание его меня сильно удивило. Я так много и неотвязно о нем думала, что сделала ренонс за партией в вист у леди Бетти Блебкин и проиграла четыре с половиной шиллинга. Ты говоришь, что у тебя в доме мальчик, сын той самой кузины, которая вышла замуж таким неблагопристойным образом. Хотелось бы верить, что ты говоришь правду, но в то же время я знаю, в чем бывают повинны холостяки. Впрочем, по мнению леди Бетти, никогда не надо говорить, хотя бы и намеком, об этих неприличных вещах. Я не понимаю, почему это мужчины, если они не женаты, вовсе не считают себя обязанными соблюдать ту нравственную чистоту, которую так заботливо охраняют девушки; такое же мнение высказала и леди Бетти, с которой я немного поговорила по поводу твоего письма. Но раз дело сделано, его не исправишь, и мы обе решили, что самое лучшее будет замять эту историю, как сумеем.

Я предполагаю, что ты не собираешься сделать ребенка своим наследником, что было бы, по-моему, в высшей степени неприлично, а леди Бетти говорит к тому же, что в таких случаях нотариальные расходы составляют десять процентов, и что избежать этих расходов никак невозможно. Впрочем, я положила себе за правило никогда не говорить о подобных вещах Что же касается до твоей просьбы приехать и надзирать за хозяйством, то я об этом советовалась с леди Бетти, и мы обе пришли к заключению, что я должна переехать к тебе ради поддержания чести семьи, так как это придаст делу хоть внешнюю благопристойность. Тебе теперь предстоит куча неприятностей, как и всем мужчинам, которые, ведя разгульную жизнь, совращаются с истинного пути коварными и обольстительными женщинами. Впрочем, как говорит леди Бетти, „чем меньше говорить об этом, тем легче поправить“.

Поэтому я сделаю все необходимые приготовления к отъезду и надеюсь приехать к тебе дней через десять. Раньше мне никак не поспеть, потому что я приглашена в несколько домов и должна у всех побывать. Ко мне уже много раз обращались с вопросами по поводу этой неприятной истории, но я всегда даю один и тот же ответ, а именно: что делать с холостяками – они неисправимы! К этому я прибавляю, что, в конце концов, дело могло бы обстоять еще хуже – если б ты был женат. Этим я и ограничиваюсь, потому что положила себе за правило никогда не говорить, хотя бы и намеком, о подобных вещах, имея в виду слова леди Бетти, что „мужчины постоянно наживают себе неприятности, и чем скорее замять это дело, тем лучше“. Вот все, что пока может сообщить тебе

Твоя любящая сестра Маргарита Уизрингтон.

P.S. Леди Бетти и я пришли к заключению, что ты поступил очень предусмотрительно, наняв двух негров для доставки ребенка в твой дом, потому что благодаря этому дело, действительно, приобретает в глазах соседей заграничный оттенок, а нам тем легче будет сохранить семейную тайну.

М.У.»

– Клянусь всеми прегрешениями Уизрингтонов! Ну как тут не взбеситься? Проклятая старая дева с ее нелепыми подозрениями! Я не пущу ее в свой дом! Проклятая леди Бетти и все ей подобные, падкие до скандалов старые сплетницы!

– Боже мой! – продолжал мистер Уизрингтон, швырнув письмо на стол и глубоко вздыхая, – разве это похоже на комфорт?

Но если обстоятельства с самого начала не обещали комфорта мистеру Уизрингтону, то впоследствии он нашел их прямо-таки невыносимыми.

Приехала его сестра Могги и водворилась в доме со всей торжественностью и с покровительственным видом, как спасительница репутации и чести брата. Когда ей в первый раз принесли ребенка, то она, вместо того, чтобы заметить сильно бросавшееся в глаза сходство его с покойным Темпльмором, посмотрела единственным своим оком сначала на малютку, потом на лицо брата и, погрозив пальцем, воскликнула:

– Ах, Антоний, Антоний! Неужели ты рассчитываешь обмануть меня? Нос…. рот… как вылитый!… Антоний, как тебе не стыдно? Фу, как не стыдно!

Но мы не будем останавливаться на бедствиях, которые навлек на себя мистер Уизрингтон своей добротой и милосердием. Не проходило дня, а то и часу, без того, чтоб в его ушах не раздавались ядовитые наветы сестры. Джуди и Коко были отосланы назад, в Америку; слуги, которые уже столько лет провели у него на службе, один за другим требовали рассчета, а затем стали сменяться почти так же часто, как фазы луны. Могги деспотически управляла домом и своим братом, и о комфорте бедного мистера Уизрингтона не было и помину, вплоть до того времени, когда юного Эдуарда пора было отдать в школу. Мистер Уизрингтон тогда набрался смелости и, по прошествии нескольких бурных месяцев, выселил свою сестру обратно в Бате, и снова почувствовал себя окруженным комфортом.

Эдуард по праздникам приезжал домой и был большим любимцем холостяка, но басня о том, что он – сын старого джентльмена, пустила такие глубокие корни, и намеки по этому поводу были для него всегда так неприятны и досадны, что он не особенно огорчился, несмотря на всю свою привязанность к мальчику, когда тот заявил, что желает избрать профессию моряка.

Капитан Максуэль принял его под свое начальство, а потом, когда ему вследствие нездоровья и утомления пришлось временно покинуть службу, он определял своего protege на другие корабли. Поэтому мы пропустим несколько лет, в течение которых Эдуард Темпльмор пробивает себе карьеру, мистер Уизрингтон стареет и делается более придирчивым, а его сестра Могги развлекается изречениями леди Бетти и своей любимой игрой в вист.

За все это время не было никаких известий о лодках или о миссис Темпльмор и ее ребенке, так что, само собой разумеется, их считали погибшими и вспоминали о них только как о тенях прошлого.

VI. Мичман

На шканцах королевского фрегата «Уникорн» («Единорог») стояли две весьма значительные персоны. Капитан Племтон, командир судна, необычайно широкий в обхвате, хотя и невысокий ростом, занимал на палубе гораздо больше места, чем обычно полагается одному человеку, но это была капитанская палуба, и он, безусловно, имел право на львиную долю. Капитан был не больше четырех футов и десяти дюймов росту, но зато он имел такие же размеры и в талии: его как раз хватило бы на то, чтобы «покататься шаром». Он расхаживал, распахнув сюртук и засунув большие пальцы в рукавные прорезы жилета, что давало ему возможность откинуть назад плечи и еще большерасширить свои горизонтальные размеры. Голову он тоже закинул назад, благодаря чему его грудь и живот изрядно выдавались вперед. Он был олицетворением напыщенности и добродушия, и шествовал как актер в театральной процессии.

Другой персоной был старший лейтенант, которого природе угодно было создать по совершенно иному образцу. Он был настолько же долговяз, на сколько капитан был короток, и настолько же худ, на сколько его начальник дороден. Его длинные, тонкие ноги доходили почти до плеч капитана, и он наклонялся над головой начальника, как будто он был подъемный кран, а капитан – тюк товаров, который сейчас будет подхвачен крючками и поднят в воздух. Лейтенант держал руки за спиной, зацепив палец за палец, и его, видимо, больше всего затрудняла необходимость соразмерять свою разгонистую поступь с птичьей походкой капитана. Черты его лица, как и весь он с головы до ног, были заострены и худощавы и являли все признаки сварливого нрава.

Лейтенант перечислял свои жалобы на разных лиц, но до сих пор капитан, по-видимому, остался невозмутимым. Капитан Племтон был человек ровного характера, всегда довольный хорошим обедом. Лейтенант Маркитоль был человек неровного характера, всегда готовый поссориться даже с бутербродом.

– Совершенно немыслимо, сэр, – продолжал первый лейтенант, – нести службу, когда не встречаешь поддержки.

Это двусмысленное замечание, донесшееся, благодаря относительным размерам собеседников, сверху, как бы из уст оракула, вызвало со стороны капитана краткий ответ:

– Вполне верно.

– В таком случае, сэр, я, значит, могу в рапорте объявить ему выговор?

– Я еще подумаю об этом, мистер Маркитол.

А такой ответ в устах капитана Племтона всегда обозначал «нет».

– К сожалению, я должен сказать, сэр, что молодые люди причиняют много беспокойств.

– Все мальчики таковы, – ответил капитан.

– Так точно, сэр, но надо нести службу, и я не могу без них обойтись.

– Вполне верно – мичманы очень полезны.

– Но я должен, к сожалению, сказать, сэр, что они вовсе не полезны. Вот, сэр, возьмем хоть мистера Темпльмора, я ничего с ним не могу поделать – он все время смеется.

– Смеется?.. Мистер Маркитол, неужели он смеется над вами?

– Не вполне, сэр, но он смеется надо всем решительно. Если я посылаю его на марс, он карабкается наверх и смеется; если я зову его вниз, он лезет вниз и смеется; если я сделаю ему выговор за какую-либо оплошность, он через минуту уже смеется. Поистине, сэр, он только и занят тем, что смеется. Я убедительно просил бы вас, сэр, поговорить с ним и посмотреть, не окажется ли ваше вмешательство достаточным, чтобы…

– Заставить его плакать, что ли? В этом мире смеяться лучше, чем плакать! А что, плачет ли он когда-нибудь, мистер Маркитол?

– Так точно, сэр, – и очень некстати. Быть может, вы помните, как вы велели наказать Вильсона, вестового, которому я поручил заботиться о его сундуке и койке, – так он тогда все время плакал, а ведь это почти равносильно… Во всяком случае, это было с его стороны косвенное неповиновение начальству, ибо из этого явствовало…

– Что мальчик был огорчен, зачем наказывают его слугу; я сам всегда огорчаюсь, мистер Маркитол, если мне приходится назначить человеку розги.

– Хорошо, я не буду настаивать на вопросе о его слезах – я готов взглянуть на это сквозь пальцы. Но его смех, сэр, я должен просить вас, чтобы вы обратили внимание на его смех. Вот он как раз выходит из люка. Мистер Темпльмор, капитан хочет с вами поговорить.

Капитан вовсе не хотел с ним говорить, но старший лейтенант навязал ему это, и волей-неволей надо было сказать несколько слов. И вот мистер Темпльмор, отдав честь, остановился перед капитаном, и мы должны сознаться, что на его лице была такая добродушная, хитрая и доверчивая усмешка, что она сразу послужила доказательством справедливости обвинения и важности самого проступка.

– Итак, сэр, – сказал капитан Племтон, прекращая свое шествие и еще более расправляя плечи, – до моего сведения дошло, что вы смеетесь над старшим лейтенантом.

– Я, сэр? – ответил мальчик, и усмешка его расплылась в широкую улыбку.

– Да, вы, сэр, – сказал старший лейтенант, выпрямившись во весь свой рост, – вы вон и сейчас смеетесь, сэр.

– Не могу сдержаться, сэр, – не моя вина, но уверяю вас также, что не вы тому причиной, сэр, – добавил юноша, стараясь быть серьезным.

– Сознаетесь ли вы, Эдуард… то есть мистер Темпльмор, – сознаете ли вы неуместность подобного неуважения к вашему начальствующему офицеру?

– Я могу припомнить только один случай, сэр, когда я смеялся над мистером Маркитолом; это было, когда он споткнулся.

– А почему же вы тогда смеялись над ним, сэр?

– Я всегда смеюсь, если кто-нибудь спотыкается и падает, – ответил юнец. – Я не могу удержаться, сэр.

– Так вы, сэр, вероятно, засмеялись бы, если б я покатился в шпигаты на подветренной стороне? – спросил капитан.

– О, – ответил мальчик, не имея больше сил сдерживать себя, – еще бы! Я расхохотался бы до слез!.. Мне кажется, я уже сейчас вижу, как вы катитесь, сэр!

– Неужели видите? Я очень рад, что это вам только показалось, но я боюсь, молодой человек, что ваше собственное признание уличает вас.

– Да, сэр, – в том, что я смеюсь, если это – преступление. Однако смех не упоминается в своде морских законов.

– Совершенно верно, но неуважение к начальству там упомянуто. Вы смеетесь, когда вас посылают на марс.

– Но ведь я сейчас же исполняю приказание. Не правда ли, мистер Маркитол?

– Да, сэр, вы подчиняетесь приказанию, но в то же самое время ваш смех доказывает, что наказание вам нипочем.

– Именно так, сэр. Я провожу чуть не половину своего времени на марсе и теперь привык к этому.

– Но позвольте, мистер Темпльмор, неужели вы не сознаете унизительности этого наказания? – строго спросил капитан.

– Да, сэр, если б я чувствовал, что наказание заслужено мной, мне было бы стыдно. Я не стал бы смеяться, сэр, если бы вы послали меня на марс, – ответил юноша, принимая вдруг серьезный вид.

– Вы сами видите, мистер Маркитол, что он умеет быть серьезным, – заметил капитан.

– Я уже все средства испробовал, чтобы сделать его таким, – ответил первый лейтенант. – Но я хотел бы спросить у мистера Темпльмора, каков смысл его слов: «если наказание заслужено». Желает ли он сказать, что я когда-либо наказывал его несправедливо?

– Да, сэр, – смело ответил мальчик, – пять раз из шести меня посылают на марс ни с того ни с сего, и вот почему это наказание мне нипочем.

– Ни с того, ни с сего! А если вы смеетесь, так это тоже называется ни с того, ни с сего?

– Я самым тщательным образом исполняю свои обязанности, сэр, и всегда подчиняюсь вашим приказаниям. Я делаю все, чтобы заслужить ваше одобрение, но вы всегда только наказываете меня.

– Да, сэр, за то, что вы смеетесь, и, что еще хуже, – за то, что вы других поощряете к смеху.

– Однако же это не мешает им ни тянуть, ни закреплять блоки; по-моему, сэр, веселье только помогает им.

– А кто осведомляется о вашем мнении, сэр? – ответил первый лейтенант, уже сильно рассердившись. – Капитан Племтон, так как этот молодой человек считает уместным вмешиваться в мои распоряжения и хочет изменить корабельную дисциплину, то я прошу вас попытаться воздействовать на него какими-либо мерами взыскания.

– Мистер Темпльмор, – сказал капитан, – во-первых, вы слишком невоздержанны на язык, во-вторых, слишком часто смеетесь. Всему свое время, мистер Темпльмор, когда можно, веселитесь, когда нужно, будьте серьезны. Шканцы – не подходящее место для веселья.

– Но, конечно, и место, где секут матросов, тоже не располагает к веселью, – находчиво прервал его мальчик.

– Вы правы, это тоже неподходящее место, но вы можете смеяться на баке или внизу, в компании товарищей.

– Нет, сэр, мистер Маркитол всякий раз удаляет нас, когда слышит, что мы смеемся.

– Потому что вы, мистер Темпльмор, вечно смеетесь.

– Да, это так, сэр. И если я этим нарушаю правила, то мне жаль, что я навлекаю на себя ваше неудовольствие, но я вовсе не проявляю неуважения к старшим. Я смеюсь во сне, смеюсь и наяву, смеюсь, когда светит солнце, – я всегда чувствую себя таким счастливым. Но хотя вы так часто отправляете меня на марс, мистер Маркитол, однако я не только не смеялся бы, а очень был бы огорчен, если бы с вами произошло какое-либо несчастье.

– Я верю вам, мой милый. Я верю ему, мистер Маркитол, – сказал капитан.

– Хорошо, сэр, – ответил первый лейтенант, – так как мистер Темпльмор, по-видимому, осознал свою ошибку, то я готов взять назад свою жалобу, – я требую только, чтобы он больше не смеялся.

– Слышите, друг мой, что говорит первый лейтенант? Его требование вполне справедливо, и я просил бы вас не подавать отныне повода к жалобам. Мистер Маркитол, справьтесь, когда будет починен нижний люк этого фок-марселя: я хотел бы переменить его нынче вечером.

Мистер Маркитол спустился под верхнюю палубу, чтобы исполнить поручение.

– Знаете, Эдуард, – сказал капитан Племтон, как только лейтенант удалился настолько, что не мог услышать, – мне хотелось бы поговорить с вами по этому поводу, но сейчас у меня нет времени. Поэтому приходите ко мне обедать – у меня за столом, как вы знаете, умеренный смех разрешается.

Мальчик отдал честь и удалился с веселым, счастливым лицом.

Мы изобразили эту сценку, чтобы читатель составил себе понятие о характере Эдуарда Темпльмора. Он был поистине душой команды: веселым, добродушным и дружелюбным ко всем окружающим; он относился дружелюбно даже к первому лейтенанту, который так его преследовал за его смешливость. Мы не оправдываем этого мальчика, который вечно смеялся, и не осуждаем первого лейтенанта, который старался искоренить этот смех. Всему свое время, как сказал капитан, да и смех Эдуарда не всегда был так уж кстати, но такова уж была природа, и он не мог удерживаться. Он был весел, как майское утро, и оставался таким из года в год: всему он смеялся, всеми был доволен, почти всеми любим, и его отважная, свободная, счастливая душа не была надломлена никакими невзгодами или жестокостями.

Он отслужил свой срок и чуть не был разжалован на экзамене за смех. Смеясь, он пустился снова в плавание, командовал шлюпкой при захвате французского корвета и, пробившись на борт, так хохотал над маленьким французским капитаном, прыгавшим со своей шпагой, которая оказалась для многих роковой, что, наконец, и сам получил от этого маленького господина укол, уложивший его на палубе. За эту стычку, и ввиду полученной им раны, он был произведен в лейтенанты и назначен на линейный военный корабль в Вест-Индии, где от души посмеялся над желтой лихорадкой. Наконец, получил в командование тендер этого корабля, – изящную шхуну, – и отправился крейсировать в поисках призовых денег для адмирала и повышения по службе для себя, в надежде, что какая-нибудь счастливая стычка поможет ему в этом.

VII. Сонная бухта

На западном берегу Африки есть маленькая бухта, которая не раз получала различные наименования от случайно посещавших ее путешественников. Имя, которое было ей дано отважным португальцем, впервые решившимся рассечь волны южной Атлантики, забыто с тех самых пор, как этот народ утратил свою гегемонию на море, а название, под которым бухта эта была известна курчавым туземцам побережья, должно быть, так и осталось невыясненным, однако она обозначена на некоторых старых английских картах под именем Sleeper's Вау – Сонная Бухта.

Материк, который изгибом своим образовал эту маленькую выемку на берегу, имеющем несколько других заливов, а в настоящее время даже нуждающемся в них, развертывает картину, самую, пожалуй, незаманчивую, какую только можно себе представить: перед вашим взором нет ничего, кроме отлогого ослепительно белого песчаного берега, по которому немного дальше разбросано несколько закругленных каменных глыб, иногда бичуемых бешеным натиском атлантической бури; бесплодный, оголенный пейзаж, без малейшего признака растительной жизни. А вид в глубь материка заслонен густым маревом, сквозь которое здесь и там можно различить стволы далеких, скудно рассеянных пальм – таких надломленных и искаженных лучепреломлением, что при взгляде на них никто не стал бы предвкушать густолиственную тень. Вода в бухте спокойная и гладкая, как отшлифованное зеркало; не слышно на берегу ни малейшего журчания, которое нарушало бы безмолвие природы; ни малейшего дуновения не проносится над стеклянной гладью, раскаляемой немилосердными лучами отвесного полуденного солнца, льющего вниз иссушающий поток света и жары; не заметишь ни одной птицы, скользящей в своем полете или парящей на распластанных крыльях, когда она пронизывает глубину своими зоркими глазами и каждое мгновение готова кинуться на свою добычу. Всюду безмолвие, безжизненность, одиночество; разве изредка покажется гребень огромной акулы, которая либо лениво плывет по поверхности нагретой воды, либо остановится, онемев от полуденной жары. Нельзя и вообразить себе другой картины такого же застоя, такой же неприспособленности для человеческого жилья, – разве только если бы мы, взяв другую крайность, захотели описать леденящий ветер, пронизывающий холод и тесно скованные льды у замерзших полюсов.

У входа в бухту, не обращая внимания на шпринговый канат, который повис, точно веревка, переброшенная за борт, стоял неподвижный, как смерть, корабль, пропорции которого вызвали бы единодушный восторг всех способных оценить превосходство его конструкции, если бы этот корабль бросил свой якорь в самой оживленной и деятельной гавани вселенной. Так красивы были его очертания, что он показался бы вам чуть ли не одушевленным созданием, спущенным в океан по воле соорудившего его божественного строителя, пожелавшего дополнить красоту и разнообразие своих творений. Ибо где бы вы встретили, от огромного левиафана до мельчайшего представителя рыбьего царства, от высоко парящего альбатроса до чуткого буревестника, – где встретили бы вы, среди пернатых или снабженных плавниками посетителей океана более совершенную, более приспособленную форму, чем этот образец человеческого искусства, который своим прекрасным силуэтом и изящно заостренными мачтами и реями только один прерывал полосу, где небосклон сливался с горизонтом взморья?

Увы! Судно это, в угоду жадности, было построено для процветания жестокого и несправедливого дела, а теперь служило целям, еще более преступным. Раньше оно торговало рабами – теперь это была знаменитая, на всех наводящая ужас, пиратская шхуна «Мститель».

Не было военного судна, бороздившего морские пучины, который не имел бы особых инструкций относительно этого корабля, столь преуспевавшего на поприще злодеяний; не было купеческого судна ни в одном мореходном краю земного шара, чья команда не трепетала бы, заслышав имя пирата или вспомнив о жестокостях, совершавшихся его головорезами. Пират бывал всюду – на востоке, на западе, на севере и на юге, – оставляя за собой кровавый след грабежа и убийства. И вот он стоит, застыв в своей красоте; его невысокие бока окрашены в черный цвет, на фоне которого тянется лишь узкая красная полоса; его мачты чисто выскоблены; его стеньги, краспиц-салинги, эзельгофты и даже подвижные блоки ослепительно белые. Тенты растянуты на корме и на носу, что бы защитить команду от горячих лучей солнца, тросы туго натянуты, и по всему видно, что на корабле господствует знание морского дела и строгая дисциплина. Его медные части ярко сверкали в ясной, гладкой воде, и если б вы глянули через его гакаборт в спокойное синее море, вы отчетливо увидели бы под ее кормой песчаное дно и якорь, лежавший как раз под ее подзором. За кормой плавала небольшая лодка, и тяжесть привязывавшей ее веревки как будто подтягивала ее к шхуне при этом полном штиле.

Если мы теперь поднимемся на борт, то прежде всего удивимся, что мы так обманулись, определяя издали водоизмещение шхуны. Она представлялась нам небольшим кораблем тонн в девяносто, а оказывается, что она вытесняет свыше двухсот тонн, что бимсы у нее огромной длины и что те мачты и реи, которые издалека казались нам такими легкими и изящными, вдруг выросли до неожиданных размеров. Ее палубы были все из узких сосновых досок, без единой трещины или сучка; ее тросы из манильской пеньки тщательно прикреплены к медным кафель-нагелям или свернуты в кольцо и лежат на палубе, белизна которой составляет сильный контраст с ярко-зеленой окраской ее бортов; ее шпиль и нактоуз отделаны под красное дерево с продольными ложбинами и украшены бронзой; стеклянные окна в потолке кают защищены металлическими стойками, а блестящие мушкеты выставлены в ряд впереди грот-мачты, вокруг которой принайтовлены абордажные крючья.

В средней части корабля, между фок- и грот-мачтами, стоит на круглом вращающемся лафете длинная тридцатидвухфунтовая пушка, приспособленная так, что в бурную погоду ее можно опускать вниз и ставить в трюм, а с каждой стороны его палуб расположены восемь бронзовых пушек меньшего калибра и превосходной работы. Конструкция судна свидетельствует об искусстве строителя, а его оснастка – о сознательной разборчивости, благодаря которой ничто не было принесено в жертву вкусу, хотя, в то же время, вкус был руководящей нитью во всем; порядок же и чистота его показывают, что в лице его командира умение водворить строжайшую дисциплину соединено с практическими познаниями опытнейшего моряка. Да и как же иначе могло бы это судно продолжать столько времени свой беззаконный, но успешный промысел? Как можно было иначе держать в повиновении команду, состоявшую из негодяев, которые не боялись ни Бога, ни людей, и из которых большинство совершало зверские убийства или имело на своей совести еще более черные злодеяния? В том-то и дело, что человек, командовавший кораблем, так возвышался над своими сообщниками, что не имел соперников. Превосходя их способностями, практическими познаниями, отвагой и, в особенности, физической силой, почти равнявшейся силе Геркулеса, он, к сожалению, превосходил их также своей преступностью, жестокостью и презрением ко всем заповедям нравственности и религии.

О прошлом этого человека было известно лишь немногое. Он, несомненно, получил превосходное воспитание, и говорили, что он принадлежал к старинному шотландскому роду с побережья реки Твид. Какие случайности превратили его в пирата, какие заблуждения оттолкнули его от общества, пока он мало-помалу не сделался отверженцем, – все это так и осталось тайной. Было известно только, что он несколько лет торговал невольниками, прежде чем захватил этот корабль и вступил на свое отчаянное поприще. Команде разбойничьего корабля он был известен под именем Каин, и он правильно избрал себе такое прозвище, потому что в течение более трех лет разве не был он против всех людей, и все люди не были против него? Ростом он был футов шесть, а широкие плечи и грудь свидетельствовали о величайшей физической силе, какой, быть может, еще не был одарен ни один человек. Его лицо можно было бы назвать красивым, если бы оно не было изуродовано шрамами, и, странно сказать, глаза у него были кроткие, бархатисто-синие. Его рот был хорошей формы, зубы – белые, как жемчуг, волосы на голове были кудрявы и волнисты, а борода, которую он не брил, как и все, принадлежавшие к разбойничьей команде, закрывала нижнюю часть его лица пышными, вьющимися, густыми прядями. Безукоризненно сложенный, он, однако, казался страшным из-за своих исполинских размеров. Его костюм был живописен и очень шел к нему: полотняные шаровары, сапоги из желтой недубленой кожи, вроде тех, какие изготовляются на Гебридских островах, полосатая рубаха из хлопчатобумажной ткани, красная кашемировая шаль, повязанная вокруг талии вместо пояса, куртка с золотым шитьем и бархатный жилет с подвесными золотыми пуговицами, накинутые на левое плечо, по моде средиземных моряков, и круглая турецкая феска с изящной вышивкой; пара пистолетов и длинный нож за поясом дополняли его наряд.

Команда состояла, если посчитать всех, из ста шести десяти пяти человек, представителей самых разнообразных народностей, но надо заметить, что все начальствующие должности принадлежали либо англичанам, либо уроженцам других северных стран; остальные же были преимущественно испанцы или мальтийцы. Были также португальцы, бразильцы, негры и другие, пополнявшие команду, которая к описываемому нами времени была усилена принятием на борт еще двадцати пяти человек. Были в их числе и крумены, представители черного племени, всем теперь известного черного племени, населяющего берег вблизи Пальмового мыса. Наши военные корабли, во время береговых стоянок, часто берут их на работы, чтобы освободить матросов-англичан от обязанностей, слишком тяжелых для того, кто не сроднился с тропическим климатом. Это – сильный, атлетически сложенный народ; они хорошие моряки, обладающие счастливым, веселым нравом и, в отличие от прочих африканцев, очень трудолюбивы. Любя англичан, они обыкновенно в достаточной степени владеют их языком, чтобы объясняться, и, попав на корабль, всегда рады принять крещение. По большей части они всю свою жизнь не расстаются с полученным ими прозвищами, и вы можете встретить у берегов Блюхера, Веллингтона или Нельсона, которые будут преспокойно выжимать швабры или исполнять какую-нибудь другую самую черную работу, нимало не помышляя о том, что это оскорбительно для столь именитых крестных отцов.

Не следует предполагать, что эти чернокожие добровольно примкнули к пиратам. Они работали на английских судах, торговавших с берегом, и были взяты в плен, между тем как их корабли были сожжены, а европейцы матросы – перебиты. Им была обещана награда, если они будут хорошо служить, но, не надеясь на это, они ждали первого случая, чтобы убежать.

Капитан шхуны стоит на корме, держа в руке подзорную трубу, и по временам обозревает морской горизонт – не покажется ли корабль. Офицеры и команда разлеглись кругом или бесцельно блуждают по палубам, задыхаясь от сильной жары и с нетерпением ожидая, не подует ли с моря бриз, который освежил бы им пылающие щеки. Всклокоченные, бородатые, с обнаженной грудью, с обветренными, зверскими лицами они составляют группу, ужасную даже в состоянии покоя.

Спустимся теперь в каюту шхуны. Отделка помещения отличается простотой; по сторонам стоят две кровати; у задней стены большой буфет, первоначально предназначенный для хрусталя и фарфора, но теперь набитый золотой и серебряной утварью всевозможных размеров и фасонов, награбленной пиратом с различных кораблей; висящие в каюте лампы – также из серебра, и, по-видимому, раньше предназначались для украшения алтаря какого-нибудь католического святого.

В этой каюте находятся два человека, на которых мы хотели бы обратить внимание читателя. Один из них добродушный, с приятным лицом, крумен, нареченный Помпеем Великим, должно быть, за его дюжее сложение. На нем надеты парусиновые штаны, все остальное его тело обнажено, и под его гладкой, лоснящейся кожей кроются мускулы, которые привели бы в восторг анатома или скульптора. Другой – юноша восемнадцати лет или около того, с умным и красивым лицом; очевидно, в его жилах течет европейская кровь. Но на лице его заметна тень какой-то постоянной печали. Одет он почти так же, как и капитан, но на его худощавой и в то же время хорошо сложенной фигуре костюм сидит гораздо изящнее. Юноша занимает место на софе, привинченной в передней части каюты, и держит перед собой книгу, в которую он иногда заглядывает, а затем снова поднимает глаза и следит за движениями крумена, занятого, в качестве корабельного слуги, приведением в порядок и чисткой дорогой посуды в буфете.

– Масса Франциско, какой это хорошая вещь, – сказал Помпей, показывая чудной чеканки кубок, который он вытирал.

– Да, – печально промолвил Франциско, – действительно, Помпей, это красивая вещь.

– Как капитан Каин достал ее?

Франциско покачал головой, а Помпей приложил палец к губам и многозначительно посмотрел на Франциско.

В эту минуту на лестнице, ведущей в капитанскую каюту, послышались шаги как раз того лица, о котором шла речь. Помпей снова принялся перетирать серебро, а Франциско опустил глаза в раскрытую книгу.

Никто не знал, почему капитан так, по-видимому, привязан к юноше, но так как этот последний всегда его сопровождал и с самого начала жил с ним, то все предполагали, что он сын капитана, и команда нередко называла его «молодым Каином», тогда как при крещении он получил имя Франциско. Однако в последнее время стали замечать, что они часто о чем-то спорят, и что капитан с большим подозрением относится к поступкам Франциско.

– Надеюсь, что я не помешал вашей беседе, – сказал Каин, войдя в каюту, – крумен, вероятно, сообщил тебе что-нибудь очень важное.

Франциско не отвечал и, казалось, углубился в чтение книги. Глаза Каина переходили с одного на другого, как будто он хотел прочитать их мысли.

– Пожалуйста, мистер Помпей, о чем вы сейчас говорили?

– Я говорил, масса капитан? Я только сказать масса Франциско, какой хорошая вещь, спросить, откуда вы досталь его – масса Франциско не знать.

– А какое тебе до этого дело, подлый мошенник? – закричал капитан, хватая кубок и с такой силой ударяя того по голове, что кубок расплющился, и крумен, несмотря на свою богатырскую силу, повалился на пол. Кровь текла по его лицу, когда он медленно поднялся, оглушенный и трепещущий от страшного удара. Не проговорив ни слова, он, пошатываясь, вышел из каюты, а Каин опустившись на один из сундуков перед кроватью, промолвил с горькой улыбкой:

– Вот как я проучаю твоих тайных друзей, Франциско!

– Скажите лучше, что будет вам за ваше жестокое и несправедливое отношение к человеку, который не сделал вам никакого зла, – возразил Франциско, кладя книгу на стол. – Он задал самый безобидный вопрос – ведь он не знал, при каких обстоятельствах вы достали этот кубок.

– Но ты их, конечно, не забыл? Хорошо, пусть будет так. Но я предупреждаю тебя, как предупреждал уже много раз, что только воспоминание о твоей матери помешало мне бросить тебя на съедение акулам, как я хотел сделать задолго еще до этого события.

– Я не знаю, какую власть имеет над вами память о моей матери. Я сожалею только, что она, так или иначе, имела несчастье вступить с вами в связь.

– Она оказывала на меня то же влияние, – ответил Каин, – какое всякая женщина оказывает на мужа, когда они много лет проведут в одной каюте, но это влияние теперь ослабевает все больше и больше. Я скажу тебе напрямик: даже память о ней не остановит меня, если ты не откажешься от своих проделок. В последнее время ты на глазах у команды проявлял враждебное отношение ко мне, ты оспаривал мои распоряжения, и теперь я имею все основания подозревать, что ты замышляешь что-то против меня.

– Да как же я могу скрыть свое отвращение, – возразил Франциско, – когда мне приходится быть очевидцем таких ужасов, таких жестокостей, таких хладнокровных злодеяний, как те, что совершались за последнее время? Зачем вы заставили меня здесь жить? Зачем удерживаете меня? Ничего я больше не прошу – только дайте мне уйти с этого корабля. Вы не отец мне, вы сами мне это сказали.

– Нет, я тебе не отец, но ты… ты сын своей матери.

– Это не дает вам права принуждать меня, даже если бы вы были с ней обвенчаны, а между тем…

– Я с ней не был обвенчан.

– Благодарение Богу! Потому что обвенчаться с вами значило бы подвергнуться еще большему позору.

– Что? – закричал Каин, вскакивая и, схватив юношу за шиворот, он поднял его с дивана, как куклу. – Но нет!.. Я не могу забыть твою мать, – промолвил он вдруг, отпуская Франциско и снова садясь на сундук.

– Делайте, что хотите, – сказал Франциско, как только пришел в себя. – Не все ли равно, размозжите ли вы мне голову, или же меня бросят за борт на съедение акулам. Прибавится лишь одно новое убийство.

– Безумец! Глупец! Зачем ты меня так искушаешь? – ответил Каин и, вскочив с места, вышел из каюты.

Описанная нами ссора не осталась незамеченной теми, кто находился на палубе, так как двери каюты были открыты, а стеклянная крыша люка отодвинута, чтобы проходил воздух. Каин с разгоряченным лицом поднимался по лестнице. Он заметил, что его старший помощник стоял возле трапа, между тем, как многие из матросов, дремавших у кормы, приподняли головы, как будто прислушивались к происходящему внизу разговору.

– Так не должно продолжаться, сэр, – сказал Хокхерст, его помощник, и покачал головой.

– Конечно, – ответил капитан, – хотя бы он был мой настоящий сын. Но что делать? Он ничего не боится.

Хокхерст указал на входный порт.

– Когда я обращусь к вам за советом, тогда и советуй те, – сказал капитан, мрачно отворачиваясь.

Между тем Франциско, глубоко задумавшись, расхаживал по каюте. Несмотря на свою молодость, он был равнодушен к смерти, потому что не было звена, которое бы привязывало его к жизни и делало жизнь прекрасной. Он помнил свою мать, но не помнил, как она умерла; от него это скрыли. Лет семи он поехал с Каином на невольничьем судне, и с тех пор они не расставались. До не давнего времени он продолжал считать капитана своим отцом. В течение тех лет, когда он занимался еще работорговлей, Каин уделил много времени воспитанию мальчика; случилось так, что единственной книгой, оказавшейся на корабле, когда Каин приступил к обучению, была Библия, принадлежавшая прежде матери Франциско. По этой книге он научился читать, а по мере того, как воспитание его продвигалось, на фрегат были доставлены и другие книги. Может показаться странным, что та торговля, которой промышлял его мнимый отец, не отразилась на воспитании мальчика, но дело в том, что он с детства привык считать этих негров чем-то вроде низших тварей, – и такое представление о них находило полное отражение в жестокости, с которой относились к ним европейцы.

Бывают люди с такой доброй и благородной душой, что ни дурной пример, ни преступность окружающей среды не могут совратить их; таков был Франциско. По мере того, как Франциско подрастал и приобретал новые познания, он приучался мыслить независимо и уже успел осознать омерзительность тех жестокостей, которым подвергались бедные негры, но как раз в это время Каин захватил в свою власть торговавшее невольниками судно и превратил его в разбойничий корабль. Сначала его злодеяния были не так уж велики: он захватывал и грабил корабли, но щадил человеческую жизнь. Однако стезя преступлений круто ведет вниз, и так как указания отпущенных на свободу жертв грабежа не раз подвергали шхуну опасности ареста, то в последнее время никому уже не давали пощады; и весьма нередко убийства эти сопровождались еще более зверскими злодеяниями.

Франциско был свидетелем таких ужасных сцен, что кровь застывала у него в жилах. Он пробовал заступаться, но тщетно. Негодуя на капитана, на команду и на их кровавые злодейства, он недавно высказал смело свои чувства и задел капитана презрительной речью, так как незадолго перед тем, в пылу ссоры, Каин проговорился, что Франциско не его сын.

Если б кто-нибудь из команды или офицеров корабля высказал хоть десятую долю того, что сорвалось с бесстрашных уст Франциско, он давно бы поплатился за свою дерзость, но в груди Каина было незаглушимое чувство привязанности к Франциско – чувство, вскормленное совместной жизнью и привычкой. Мальчик был его спутником в течение многих лет и, находясь постоянно при нем, сделался как бы частью его самого. Есть потребность, не покидающая нашей природы даже тогда, когда природа эта втоптана в грязь, – потребность любить кого-нибудь, защищать кого-нибудь и ласкать; предметом этого чувства бывает собака или другое животное, когда человек не умеет найти друга среди себе подобных. Таково было чувство, столь сильно привязывавшее Каина к Франциско; таково было чувство, до сих пор спасавшее жизнь юноши.

Походив некоторое время взад и вперед, молодой человек присел на сундук, на котором недавно сидел капитан, и вскоре увидел голову Помпея, заглядывавшего в каюту и манившего его пальцем.

Франциско поднялся и, взяв из буфета графин с водкой, подошел к двери и молча передал его крумену.

– Масса Франциско, – прошептал Помпей, – Помпей говорит – все крумен говорит, – если они убежать, вы пойти вместе? Помпей говорит – все крумен говорит, – если они захочет убить вас? Не убить вас, пока один крумен жив.

И негр тихонько отстранил Франциско рукой, как будто не желая слышать его ответ, и поспешил вперед на вторую палубу.

VIII. Нападение

Между тем в заливе повеял бриз и стал скользить по поверхности воды к месту якорной стоянки шхуны. Капитан послал на краспиц-салинг человека, приказав ему смотреть в оба, а сам прохаживался по палубе со своим старшим помощником.

– Они отплыли только на день или на два позже, – сказал капитан, продолжая беседу, – я принял все это в расчет, и можете быть уверены, что так как они едут восточным путем, то мы их скоро нагоним. Если их корабль не покажется нынче до наступления темноты, то я выдвинусь в море; я сразу узнаю португальца. Морской бриз уже подхватил наше судно; скажите, чтоб прибавили внутренний кливер и присмотрите, чтобы мы не зацепились за якорь.

Уже значительно перевалило за полдень, и обед был прислан в каюту. Капитан сошел вниз и уселся за стол с Франциско, который ел молча. Раза два капитан, гнев которого прошел, и его дружелюбное расположение к Франциско, заглохнув на короткое время, воскресло с еще большей силой, пытался, хоть и безуспешно, вовлечь его в разговор. Но вдруг с площадки марса раздалось: «Парус виден!»

– Это они, ей-богу! – закричал капитан и вскочил с места, но тотчас же, будто спохватясь, опустился снова.

Франциско, облокотившись на стол, приложил руку ко лбу и заслонил глаза.

– Большой корабль, сэр. Мы можем различить его до вторых рифов марселей, – сказал Хокхерст, заглядывая в каюту через потолочное окно.

Капитан поспешно отпил вина из графина, кинул на Франциско взгляд, полный презрения и досады и бросился на палубу.

– Пошевеливайся, ребята! – закричал капитан, посмотрев несколько секунд на корабль в свою подзорную трубу. – Это они! Сверните тент и подтяните шхуну носом к якорю. На этом корабле, ребята, столько серебра, что в ваших сундуках и места не хватит, а святым великомученикам, покровителям церквей в Гоа, придется еще некоторое время подождать своих золотых подсвечников.

Команда сейчас же оживилась. Тенты были убраны, и матросы общими силами, завезя с кормы шпринговый канат, подтянули корабль носовой частью к якорю.

Через каких-нибудь две минуты «Мститель» повернулся на правый галс, направляя свой курс наперерез злополучному кораблю. Бриз становился более свежим, и шхуна устремилась по глади вод с быстротой дельфина, преследующего добычу. Через час можно было ясно рассмотреть корабль, но солнце приблизилось к горизонту, и прежде, чем они успели оценить силы врага, наступили сумерки. Никто не мог бы сказать, была ли шхуна замечена или нет, во всяком случае, курс корабля остался неизмененным, и если там заметили шхуну, то, очевидно, отнеслись к ней пренебрежительно. Между тем на борту «Мстителя» времени не теряли: длинная пушка в центре палубы была освобождена от загромождавших ее предметов, другие пушки заряжены, словом, все было приведено в готовность с такой же быстротой, с таким же соблюдением дисциплины, как на военном корабле. Преследуемое судно не было потеряно из виду, и глаза капитана все время следили за ним в подзорную трубу. Еще через час шхуна была уже на расстоянии мили от корабля, и тогда она переменила курс так, чтобы поравняться с ней на расстоянии кабельтова с подветренной стороны. Каин встал на шкафут и окликнул. С корабля ответили по-португальски.

– Ложись в дрейф, а то я вас потоплю! – крикнул он на том же языке.

Одновременно выпущенные заряды каронад по всей стороне корабля и тяжелый залп португальских мушкетов были решительным ответом на это требование. Залп пушек, расположенных слишком высоко, чтобы снаряды могли попасть в низкосидящий корпус шхуны, все-таки произвел некоторые разрушения: фор-стеньга свалилась, места прикрепления грот-гафелей были повреждены, значительная часть как стоячего, так и бегучего такелажа с грохотом упала на палубу. Мушкетный залп оказался более роковым: тринадцать пиратов были ранены, иные из них тяжело.

– Ловко сделано, Джон португалец! – крикнул Хокхерст. – Клянусь святой кочергой, я никогда бы не подумал, что ты наберешься такой дерзости.

– За которую они дорого заплатят, – спокойно сказал Каин, продолжавший стоять на том же возвышенном месте.

– Кровь за кровь! Выпить готов их кровь! – заметил второй помощник капитана, глядя на алую струйку, стекавшую с пальцев его левой руки, раненой выше кисти. – Перевяжи-ка мне тут платком, Билл.

Между тем Каин приказал людям навести пушки, и залп всего лага был возвращен противнику.

– Ладно, ребята, теперь право руля; отдать немного тот парус. Мы должны круто повернуть назад, Хокхерст, надо поберечь наших людей.

Шхуна повернулась через фордевинд и пошла в противоположную сторону от противника.

Португальцы, вообразив, что шхуна совсем отстала от них, потому что встретила неожиданное сопротивление, издали дружный, победный клич.

– Последний раз в жизни радуетесь, голубчики! – промолвил Каин, усмехнувшись.

Через несколько мгновений шхуну отделяла от корабля целая миля.

– Ну, Хокхерст, теперь остановимся и возьмем новый галс. Поставить у пушки людей и смотрите, чтобы ни одно ядро не пропало даром; остальные пусть тем временем ставят новую фок-стеньгу, завязывают и сплеснивают такелаж.

Шхуна опять повернулась носом к кораблю. Она находилась теперь как раз позади кормы португальца, на расстоянии мили, а то и больше; длинная тридцатидвухфунтовая пушка, стоявшая в центре палубы, стала регулярно выпускать заряды, которые все попадали в окна кают или в другие места кормы, пронизывая корабль до самого носа. Напрасно преследуемое судно лавировало и поворачивалось лагом к шхуне, последняя тотчас убавляла ход, чтобы сохранить определенную дистанцию, при которой короткострельные каронады были беспомощны, тогда как длинная пушка продолжала свою разрушительную работу. Корабль был во власти пирата, и, конечно, от пирата нечего было ждать милосердия. Три часа подряд продолжался этот убийственный обстрел, и, наконец, пушка, которая, как мы упомянули раньше, была из бронзы, так накалилась, что пиратский капитан приказал людям приостановить огонь. Не было возможности понять, сдался корабль или нет: было слишком темно, чтобы различить сигнал. Пока работала длинная пушка, успели переменить фок-стеньгу и грот-гафели, и весь стоячий и бегучий такелаж был приведен в исправность. Шхуна, соблюдая дистанцию, продолжала до самого рассвета плыть по кильватеру корабля.

Мы должны теперь взойти на борт преследуемого корабля. Это было большое судно, предназначенное для сношений с Ост-Индией, одно из тех весьма немногих судов, которые иногда посылаются португальским правительством в страну, где этот народ когда-то был безраздельным властелином, но к нашему времени удержал в своих руках лишь небольшой клочок в несколько квадратных миль. Корабль держал путь в Гоа, и на его борту находились небольшой отряд солдат, новый губернатор колонии со своими двумя сыновьями, епископ и его племянница, которую сопровождала служанка. Отплытие судна с такими пассажирами было редким событием, и слухи об этом разнеслись еще задолго до их отправления в путь. Каин несколько месяцев назад получил все нужные сведения о том, каков груз судна, и куда оно направляется, но, как и во всех делах современной Португалии, начались откладывания и откладывания, и только недели три назад он удостоверился, что корабль в ближайшем времени снимается с якоря. Тогда он поспешил вдоль берега к описанной нами бухте, чтобы подстеречь корабль, и рассчет его оправдался; Каин и в этом деле доказал свою обычную дальновидность и решимость.

Ядра шхуны производили страшное опустошение. Многие из команды корабля, равно как и многие солдаты, бы ли вырваны из строя один за другим. Наконец, видя, что всякие попытки защищаться бесполезны, большинство уцелевших матросов и солдат сочли за благо позаботиться о своей безопасности и поспешили спуститься в самые нижние закоулки трюма, где можно было укрыться от губительных снарядов. К тому времени как шхуна прекратила огонь, чтобы дать пушке охладиться, на палубе не осталось никого, кроме португальца капитана и старого, закаленного ветром матроса, который стоял у рулевого колеса. А внизу, в кубрике, находилась вся остальная команда и пассажиры, из-за тесноты сбившиеся в кучу. Одни перевязывали раненых, которых было очень много, другие взывали к заступничеству святых. Епископ, высокий, почтенный старик, на вид лет шестидесяти, стоял на коленях среди этой группы, тускло озарявшейся двумя или тремя фонарями; то он творил горячую молитву, то обращался в сторону, чтобы отпустить грехи какому-нибудь тяжелораненому, который, находясь при последнем издыхании, был принесен с палубы и положен своими товарищами возле него. Рядом с ним стояла, тоже коленопреклоненная, его племянница, сирота, девушка лет семнадцати. Она следила за выражением его лица во время молитвы или, исполненная сострадания, склонялась со слезами на глазах над своими земляками, чьи предсмертные мгновения были облегчены его святым напутствием. По другую сторону от епископа стоял губернатор, дон Филиппо де-Рибьера, и оба его сына – юноши, переживавшие первую пору своей молодости и только что поступившие на службу в королевские войска. Печально было лицо дона Рибьера, он опасался самого худшего и знал, что надо быть готовым ко всему. Старший его сын не отрывал глаз от прелестного лица Терезы де-Сильва; не далее как в минувший вечер, гуляя вдвоем по палубе, они поклялись друг другу в вечной любви; не далее как в минувший вечер они наслаждались настоящим и с восторженными надеждами смотрели в будущее. Однако мы должны оставить их и вернуться на палубу.

Капитан португальского корабля отправился на ют и подошел к Антонио, старому моряку, который стоял у рулевого колеса.

– Я все еще вижу их в подзорную трубу, а между тем вот уж часа два, как они прекратили стрельбу. Как ты думаешь, не случилось ли что с их пушкой? Если так, то для нас еще не всепотеряно.

Антонио покачал головой.

– Боюсь, капитан, что нам не на что надеяться: по звуку выстрела я сразу узнал, что пушка у них бронзовая. Действительно, ни одна шхуна не смогла бы везти на своей палубе длинную стальную пушку этого калибра. Можете быть уверены, что они только ждут, чтоб охладился металл, и чтоб рассвело. Будь у нас хоть одна дальнобойная пушка, мы были бы спасены, а так, идя за нами по пятам, они имеют перед нами все преимущества и могут с нами делать, что хотят.

– Что это за корабль! Не французский ли капер?

– Хотелось бы верить, что так! И я обещал святому Антонио серебряный подсвечник, если беда ограничится этим; тогда у нас ведь есть хоть какая-нибудь надежда вернуться в родные места. Но я боюсь, что дело обстоит гораздо хуже.

– В таком случае, какой это может быть корабль, Антонио?

– Пират, о котором мы столько наслышались.

– Иисусе, помилуй нас! Мы, значит, должны продать нашу жизнь как можно дороже.

– Я так и намерен поступить, капитан, – ответил Антонио, повернув штурвал на одну спицу.

Наступил рассвет, обнаруживший шхуну, которая продолжала преследовать корабль с кормы, с соблюдением прежней дистанции, хотя на палубе ее не было заметно никакого движения. И только когда солнце на несколько градусов поднялось над горизонтом, облако дыма снова окутало носовую часть шхуны, и ядро с треском ударилось о деревянные части португальского судна. Отсрочка объяснялась тем, что пиратам надо было дождаться полного восхода солнца, чтобы удостовериться, нет ли на горизонте других кораблей. Только после этого они решились снова броситься на свою жертву. Португальский капитан пошел на юг и поднял свой флаг, но шхуна не показала никакого знамени. Снова просвистело ядро и снова расщепило часть палубы несчастного корабля Многие из тех, что поднялись наверх, побуждаемые желанием узнать, как обстоят дела, поспешили теперь опять в свое прежнее убежище.

– Постой у руля, Антонио, – сказал португальский капитан, – я сойду вниз посоветоваться с губернатором.

– Будьте покойны, капитан, пока руки и ноги не отвалятся, я буду исполнять мой долг, – ответил старик, хоть он и был утомлен долговременной вахтой и бессонницей.

Капитан спустился в кубрик, где собрались пассажиры и большая часть команды.

– Монсиньоры, – сказал он, обращаясь к губернатору и епископу, – шхуна не выкинула никакого флага, несмотря на то, что наш штандарт поднят. Я пришел вниз, чтобы представить дело на ваше усмотрение. Защищаться мы не в состоянии, и я боюсь, что мы находимся во власти пирата.

– Пирата?! – воскликнули некоторые, бия себя в грудь и призывая всех святых.

– Тише, друзья мои, тише, – невозмутимо заметил им епископ. – Относительно того, как надлежит поступить, – продолжал он, повернувшись к капитану, – я не могу ничего советовать. Я служу делу мира и не гожусь для участия в военном совете. Дон Рибьера, я должен предоставить решение вам и вашим сыновьям. Не содрогайся, Тереза, – разве мы все не находимся под защитой Всевышнего?

– Пресвятая Дева, сжалься над нами! – воскликнула Тереза.

– Пойдем, сыновья мои, – сказал дон Рибьера, – поднимемся на палубу и там будем совещаться. А вы все оставайтесь здесь, не ходите за нами. К чему подвергать опасности жизнь, которая еще может пригодиться?

Дон Рибьера и его сыновья последовали за капитаном на верхнюю палубу и начали совещаться с ним и с Антонио.

– Нам остается только одно, – сказал, наконец, старик, – спустим наш флаг, как бы в знак того, что мы сдаемся. Они тогда поравняются с нами и либо абордируют нас со шхуны, либо подъедут к нам в лодках. Во всяком случае, мы узнаем, кто они, и если это пираты, то мы дорого продадим нашу жизнь. Поэтому, если только шхуна, увидев, что наш штандарт спущен, станет рядом с нами, а я не сомневаюсь, что это так и будет, то всем нам придется быть готовыми к отчаянной схватке.

– Ты прав, Антонио, – ответил губернатор. – Ступайте, капитан, на ют и спустите флаг! Посмотрим, как они теперь поступят. Ступайте вниз, молодцы, и скажите людям, чтоб они были готовы исполнить свой долг.

Как и предсказал Антонио, шхуна перестала стрелять и распустила паруса, лишь только был спущен штандарт. Она поравнялась с кораблем, между тем как на ее грот-флагштоке взвилось грозное черное знамя. Она выпалила всем лагом в португальское судно, и прежде чем рассеялся дым, оба корабля вздрогнули от столкновения бортов, и бородатые пираты толпой полезли на палубу.

Команда португальского корабля вместе с отрядом солдат составляла все-таки довольно значительную вооруженную силу. Появление черного флага оледенило все сердца, но чувство это сразу же сменилось решимостью отчаяния.

– Берись за ножи, ребята, за ножи! – крикнул Антонио, бросаясь навстречу врагам во главе самых отважных.

– Кровь за кровь! – зарычал второй помощник пиратского капитана, замахиваясь на старика.

– Что ж, получай, – ответил Антонио и всадил нож в сердце пирата, но в то же мгновение сам упал бездыханный.

Борьба была отчаянная, но численность и зверская сила пиратов одержали верх. Каин устремился вперед, в сопровождении Хокхерста, уничтожая всех, кто им сопротивлялся. Одним ударом пиратский капитан разрубил до самого плеча голову дона Рибьера, вторым ударом он уложил его старшего сына, между тем как сабля Хокхерста пронзила насквозь тело другого юноши. Португальский капитан был уже убит, а остальные не могли больше отражать нападавших. Началась поголовная резня, и людей швыряли за борт по мере того, как убивали их. Меньше чем через пять минут на залитой кровью палубе злосчастного корабля не оставалось ни одного живого португальца.

IX. Захват

– Распорядитесь, Хокхерст, чтоб никто не смел спускаться вниз! – сказал пиратский капитан.

– Я уже распорядился, сэр, и у всех трапов поставлены часовые. Прикажете отчалить шхуну?

– Нет, пусть остается: бриз уже ослабел, через полчаса наступит штиль. Много ли мы потеряли людей?

– Я не досчитываюсь только семерых, но в их числе мы потеряли Уоллеса (второго помощника капитана).

– Кому-нибудь дадим повышение, дело от этого не пострадает, – ответил Каин. – Возьмите с собой двенадцать лучших людей и обыщите корабль – там еще остались живые. Кстати, пошлите стражу на шхуну, а то она оставлена на произвол круменов и…

– И еще одного человека, которого следовало бы давно удалить с нее, – подхватил Хокхерст. – А тех, кого мы найдем внизу…

– Привести живыми!

– Само собой, иначе нам трудненько будет отыскать нужную нам часть груза, – сказал Хокхерст, направляясь к люку, чтобы собрать людей, занятых грабежом на верхней палубе и в капитанской каюте.

– Эй ты, мальтиец, ступай на мачту и хорошенько следи, не покажется ли что на горизонте! – распорядился капитан, проходя к юту.

Где находился Франциско во все время этой кровавой бойни? Он оставался в каюте шхуны. Несколько раз Каин приходил уговаривать его выйти на палубу и принять участие в абордаже португальского корабля, но все напрасно, на все угрозы и упрашивания пирата у него был один ответ:

– Делайте со мной, что хотите, я не отступлю от своего решения. Ведь вы знаете, что я не боюсь смерти. Как бы долго вы ни держали меня на этом корабле, я не приму участия в ваших злодействах. Если вы чтите память о моей матери, то дайте ее сыну возможность зарабатывать честный кусок хлеба.

Слова Франциско назойливо звучали в ушах Каина, когда он ходил взад и вперед на шканцах португальского судна. И как ни погряз он в преступлениях, он все-таки не мог отделаться от мысли, что юноша не уступает ему в физической силе, а нравственно – несравнимо превосходит его. Он обдумывал, как ему впредь относиться к Франциско, но в это время на палубе появился Хокхерст, за которым следовали разбойники, тащившие с собой шестерых людей, спасшихся от резни. Это были епископ, его племянница, португальская девушка – ее служанка, корабельный суперкарго[63], причетник и церковный слуга; их проволокли по палубе и поставили в ряд перед капитаном, который обвел их суровым, пытливым взглядом… Епископ и его племянница посмотрели кругом; старик гордо встретился глазами с Каином, несмотря на то, что он чувствовал, что его минуты сочтены; девушка же, боязливо избегая взгляда разбойника, вопрошала глазами, нет ли, кроме них, других пленников и нет ли в их числе ее нареченного, но она не нашла, кого искала, – она увидела только бородатые лица пиратов и палубу, залитую кровью.

Она закрыла лицо руками.

– Подведите вон того, – сказал Каин, указывая на слугу. – Ты кто таков?

– Слуга монсиньора епископа.

– А ты? – продолжал капитан.

– Бедный причетник, состоящий при особе монсиньора епископа.

– А ты? – крикнул он третьему.

– Суперкарго корабля.

– Отделить его от других, Хокхерст!

– А те двое больше не нужны? – многозначительно спросил Хокхерст.

– Нет.

Хокхерст дал знак некоторым пиратам и те увели причетника и слугу. Через несколько секунд послышался сдавленный крик и тяжелей всплеск воды. Тем временем пират допрашивал суперкарго о содержимом трюма и о местонахождении груза, но вдруг его перебил один из разбойников, который торопливым голосом сообщил, что корабль прострелен несколькими ядрами ниже ватерлинии и быстро оседает в воду. Каин, который с саблей в руке стоял на платформе каронады, замахнулся и так сильно ударил пирата по голове эфесом, что, нарочно или нет, проломил ему голову, и тот повалился на палубу.

– Вот тебе болтун за твою откровенность. Если теперь эти люди заупрямятся, то наши труды могут пропасть даром.

Команда, сознавая справедливость слов капитана, по-видимому, не была расположена возражать что-либо против наказания, понесенного пиратом, и его труп тотчас убрали.

– Какого милосердия мы можем ждать от тех, что так немилосердны даже друг к другу? – произнес епископ, подняв глаза к небу.

– Молчать! – крикнул Каин, который продолжал допрашивать суперкарго относительно кладовых трюма, и бедняга по мере сил старался отвечать на все его вопросы. – Золотая утварь? Деньги на содержание войск? Где все это?

– Деньги на содержание войск лежат в винной кладовой, а о золотой утвари мне ничего неизвестно, должно быть, она спрятана в сундуках, принадлежащих монсиньору епископу.

– Хокхерст, мигом в винный склад и достать деньги, а я тем временем задам несколько вопросов его преосвященству.

– А суперкарго – он вам еще нужен?

– Нет, отпустите его.

Несчастный упал на колени, преисполненный благодарности, – он уверовал в свое спасение. Но пираты потащили его прочь, и вряд ли нужно добавлять, что через какую-нибудь минуту его тело было растерзано акулами, которые, издалека почуяв добычу, резвились теперь целыми стаями вокруг обоих кораблей.

К группе людей, стоявших на шканцах, присоединился теперь и незамеченный капитаном Франциско, который, узнав от крумена Помпея, что на корабле есть пленники, в том числе две женщины, пришел со шхуны, намереваясь просить об их помиловании.

– Высокопреосвященный отец, – промолвил Каин после некоторого молчания, – много ли у вас драгоценностей на этом корабле?

– Никаких, – ответил епископ, – кроме этой бедной девушки, а она, поистине, превыше всякой цены, и я уповаю, что скоро она будет ангелом небесным.

– Но тем не менее, если справедлива проповедь вашей веры, этот мир есть ничто иное, как чистилище, через которое надо пройти, прежде чем попасть туда. И этой девушке смерть может показаться блаженством в сравнении с тем, что может ожидать ее, если вы откажетесь сообщить мне нужные сведения. У вас хранится обильный запас золотых и серебряных украшений для убранства церквей. Где все это?

– Спрятано в сундуках, доверенных моему попечению.

– Сколько всех предметов утвари?

– Сто, если не больше.

– Не соблаговолите ли вы указать, где я могу найти то, что мне нужно?

– Золото и серебро принадлежат не мне, но составляют достояние Господа, во славу Которого эти вещи были принесены на алтарь, – отвечал епископ.

– Отвечайте живо, оставьте ваши увертки, добрый отец. Где находятся вещи?

– Не скажу тебе, кровавый злодей, пусть хоть на этот раз ты обманешься в своих ожиданиях, да и проглотит море те сокровища, ради добычи которых ты так несмываемо обагрил руки в крови. Пират! Повторяю, я не скажу тебе.

– Схватите эту девчонку, ребята! – крикнул Каин. – Она ваша, поступайте с ней, как хотите.

– Спаси меня! Ах, спаси меня! – закричала Тереза, цепляясь за рясу епископа.

Пираты выступили вперед и уже дотронулись до Терезы, но Франциско, стоявший позади капитана, подскочил к ним в один прыжок и оттолкнул того пирата, который был впереди всех.

– Неужели вы забыли, что вы люди? – воскликнул он, между тем как пираты подались назад. – Святой отец, я уважаю вас. Увы, спасти вас я не могу, – с сокрушением продолжал Франциско, – но я попытаюсь.

Он повернулся к Каину.

– На коленях умоляю вас, заклинаю вас любовью к моей матери, заклинаю вас тем добрым чувством, с которым вы прежде ко мне относились, не довершайте этого страшного злодеяния!

– Ребята, – продолжал Франциско, обращаясь к пиратам, – поддержите меня и попросите со своей стороны капитана. Ведь вы слишком отважны, слишком мужественны, чтобы губить беззащитных и невинных, чтобы пролить кровь святого человека и этой бедной трепещущей девушки!

Воцарилось молчание. Даже пираты как будто были на стороне Франциско, хотя никто из них не осмеливался говорить. Лицо капитана подергивалось от волнения, но никто не мог угадать, какие именно чувства он переживал.

В эту минуту произошло что-то еще более интересное: девушка, служанка Терезы, была так напугана, что не могла устоять на ногах и опустилась на колени, кидая боязливые взгляды на людей, составлявших команду пирата. Вдруг она радостно вскрикнула, увидев среди них одного, которого она хорошо знала. Это был молодой человек, лет двадцати пяти, почти безбородый. Он был ее возлюбленным в более мирную пору своей жизни, и она уже больше года оплакивала его как покойника, потому что корабль, на котором он уехал, пропал без вести. В действительности же судно было захвачено пиратами и он, чтобы спасти свою жизнь, примкнул к их шайке.

– Филиппо! Филиппо! – воскликнула девушка, бросаясь в его объятия. – Госпожа! Это – Филиппо, мы спасены!

Филиппо сразу узнал ее. Вид ее воскресил в его памяти их счастливое и мирное прошлое, и влюбленные заключили друг друга в объятия.

– Спасите их! Пощадите их! Заклинаю вас именем моей матери! – повторил Франциско, снова обращаясь к капитану.

– Да благословит тебя Господь, добрый юноша! – сказал епископ, выступив вперед и возлагая руку на голову Франциско.

Каин не отвечал, но его широкая грудь колыхалась от волнения… Вдруг появился среди пиратов Хокхерст.

– Мы не успели забрать деньги, капитан, вода в том месте поднялась уже до шести футов. Надо теперь добраться до драгоценностей.

Это событие, по-видимому, изменило направление чувств капитана.

– Говорите напрямик, сударь, – обратился он к епископу, – где драгоценности? Не тратьте времени попусту, иначе, клянусь небом…

– Не поминай неба всуе, – ответил епископ. – Ты получил уже мой ответ.

Капитан повернулся в другую сторону и дал некоторые распоряжения Хокхерсту, который после этого поспешил вниз.

– Увести этого мальчишку, – сказал Каин пиратам, указывая на Франциско. – Разнять тех дураков, – продолжал он, взглянув на Филиппо и девушку, которые рыдали, обнявшись.

– Не бывать этому! – закричал Филиппо.

– Бросьте эту девушку акулам! Слышите? Да будете ли вы мне повиноваться? – крикнул Каин, замахиваясь саблей.

Филиппо встрепенулся, освободился из объятий девушки и, выхватив нож, бросился к капитану, чтобы вонзить клинок в его грудь.

С быстротой молнии капитан поймал его поднятую руку и, вывихнув ему пальцы швырнул его на палубу.

– Какой прыткий! – закричал он, усмехаясь.

– Ты не разлучишь нас! – крикнул Филиппо, пытаясь подняться на ноги.

– Да я и не собираюсь делать это, мой милый, – ответил Каин. – Обмотать их веревкой и бросить обоих за борт!

На этот раз приказание было исполнено, потому что пираты были не только укрощены холодной отвагой капитана, но и пришли в негодование от покушения на его жизнь. Несчастную чету, пожалуй, незачем было и связывать: они так крепко обняли друг друга, что разнять их было бы почти невозможно. Их так и подтащили к входному порту и бросили в море.

– Чудовище! – воскликнул епископ, услышав всплеск воды. – Тяжела будет твоя кара за это!

– Подведите теперь этих, – сказал Каин свирепым голосом.

Епископа и его племянницу подвели к борту.

– Что видишь ты, добрый епископ? – спросил Каин, указывая на потемневшую воду и на быстро мелькавшие плавники акул, жадно подстерегавших новую пищу.

– Я вижу особого рода хищных тварей, – ответил епископ, – которые, вероятно, скоро разорвут на части это бренное тело. Но не вижу я чудовища, похожего на тебя. Тереза, дорогая, не бойся, уповай на Бога – от Него и возмездие и награда.

Но глаза Терезы были закрыты – она была не в силах смотреть на эту картину.

– Выбирайте же: на вашу долю – сначала пытка, а затем вас бросят акулам, а девушку я сейчас же предоставлю в распоряжение моей команды.

– Никогда! – воскликнула Тереза, прыгая за борт и погружаясь в волны.

Забурлила вода, замелькали хвосты акул, вырывающих друг у друга добычу, вспенилось все, – а затем темно-красное пятно постепенно расплылось, и ничего не осталось, кроме чистой, синей волны и все еще ненасытных чудовищ морской пучины.

– Тиски! Тиски сюда! Живо! Мы еще вырвем у него тайну, – закричал пиратский капитан, поворачиваясь к своим матросам, которые, несмотря на всю свою закоренелую преступность, были потрясены ужасом этой последней сцены. – Схватить его!

– Не трогать его! – крикнул Франциско, стоявший на канатном переплете для подвешивания гамаков, – не трогать его! Разве вы не люди?

Вскипев от гнева, Каин выпустил руку епископа, выхватил пистолет и нацелился на Франциско. Епископ подтолкнул руку Каина, когда тот стрелял, и, увидев, что капитан промахнулся, поднял глаза к небу, благодаря Господа за спасение Франциско. Тут Хокхерст, ярость которого одержала верх над его благоразумием, схватил епископа за шиворот и швырнул его через входной порт в море.

– Услужливый дурак! – пробормотал Каин, когда заметил, что сделал его помощник. Потом, овладев собой, он крикнул: – Схватить этого мальчишку и привести ко мне.

Один или двое из команды выступили вперед, чтобы исполнить его приказание, но Помпей и остальные крумены, которые наблюдали за всем происходившим, окружили Франциско, намереваясь его защищать. Пираты, не проявив особой решимости и не чувствуя большого желания арестовать Франциско, предоставили круменам увлечь его с собой и доставить невредимым на шхуну.

Тем временем Хокхерст и большинство находившихся на корабле членов команды поспешно обыскивали трюм в надежде найти драгоценности, но – безуспешно. Вода уже залила кубрик доверху; дальнейшие поиски не привели бы ни к чему. Корабль быстро погружался в воду, необходимо было покинуть его и отвести шхуну подальше, чтобы не подвергать ее опасности водоворота над идущим ко дну кораблем. Каин и Хокхерст, вместе с разочарованной командой, вернулись на шхуну и не успели они отойти в сторону на расстояние кабельтова, как судно погрузилось в воду со всеми находившимися на нем вожделенными сокровищами. Негодование и ярость, выражавшиеся во всей фигуре капитана, когда он порывисто расхаживал по палубе со своим старшим помощником, и его неистовые движения доказывали команде, что затевается что-то недоброе. Франциско не вернулся в каюту, он остался на баке с круменами, которые, хоть и составляли лишь небольшую часть корабельной команды, однако были известны своей решимостью, и с ними приходилось считаться. Было замечено также, что все они раздобыли себе оружие и держались кучкой на передней части палубы, следя за каждым движением и маневром пиратов и быстро разговаривая на своем языке. Шхуна теперь держала курс на северо-запад, идя на всех парусах. Солнце снова исчезло за горизонтом, но Франциско так и не возвращался в каюту, – он сошел вниз, окруженный круменами, которые, по-видимому, решили защищать его до последнего. В течение ночи Хокхерст вызвал их один раз на палубу, но они не подчинились его приказанию, а на упрашивания спустившегося к ним помощника боцмана они ничего не ответили. Однако и многие из пиратов шхуны, по-видимому, сочувствовали круменам в их заступничестве за Франциско. В самых разнузданных шайках есть все-таки различные степени преступности, и среди команды пирата было несколько человек, еще не вполне опустившихся. Постыдное убийство святого старца, жестокая судьба прекрасной Терезы и варварский поступок капитана в отношении Филиппо и его возлюбленной – все это были такие зверства, к которым не привыкли даже самые ожесточенные злодеи. Мольбы Франциско о помиловании, во всяком случае, не могли быть сочтены преступлением, и тем не менее пираты полагали, что он обречен. Он был всеобщим любимцем; самые бессердечные из пиратов – за исключением Хокхерста, – если и не любили его, то, по крайней мере, уважали, хотя в то же время они чувствовали, что дальнейшее пребывание Франциско на корабле грозит подорвать скоро власть самого Каина. В течение уже нескольких месяцев Хокхерст, ненавидевший юношу, настаивал на необходимости удалить его со шхуны. Теперь же он убеждал капитана отделаться от него каким бы то ни было способом, потому что иначе нельзя было бы поручиться за их общую безопасность, и, указывая Каину на поведение круменов, высказывал свои опасения, что значительная часть корабельной команды также готова примкнуть к недовольным. Каин чувствовал справедливость доводов Хокхерста, и, спускаясь в свою каюту, он решил обдумать на досуге свои дальнейшие шаги.

Было уже за полночь, когда Каин, утомленный треволнениями дня, погрузился в беспокойную дремоту. Ему приводилась мать Франциско – она пришла просить за своего сына. И Каин разговаривал во сне. В это время Франциско, в сопровождении Помпея, тихо пробрался на ют: они хотели взять пистолеты Франциско и кое-что из одежды, если застанут капитана спящим. Помпей первый просунулся в каюту, но отпрянул назад, услышав голос капитана. Они остановились у двери и стали прислушиваться.

– Нет… нет… – бормотал Каин, – он должен умереть… или же… не проси за него, жена… я знаю, я убил тебя… не проси, он умрет…

В одной из чашек серебряной лампады была зажжена светильня, лучи которой были достаточны, чтобы тускло озарить всю каюту. Франциско, услышав слова Каина, вошел и приблизился к кровати.

– За мальчика… не проси… – продолжал Каин, лежавший на спине и тяжело дышавший, – не проси… жена… завтра он умрет…

Наступила пауза, как будто спавший прислушивался к ответу.

– Да! Как я убил тебя, так убью и его…

– Негодяй! – произнес Франциско тихим, торжественным голосом, – ты убил мою мать?

– Да, убил… убил… – ответил Каин, не просыпаясь.

– За что? – продолжал Франциско, который был так поражен этим признанием, что не боялся быть узнанным.

– Она разозлила меня в минуту гнева, – ответил Каин.

– Злодей! Ты сам сознался в этом! – закричал Франциско. Его возглас разбудил капитана, и тот вскочил, но раньше, чем он успел овладеть своими чувствами или раскрыть глаза настолько, чтобы рассмотреть их обоих, Помпей потушил огонь, и воцарилась темнота; потом крумен приложил руку ко рту Франциско и вывел его из каюты.

– Кто тут?.. Кто тут?.. – закричал Каин.

Сверху прибежал вахтенный.

– Вы кого-то звали, сэр?

– Звал? – повторил капитан. – Мне показалось, что в каюте кто-то есть. Мне нужно свету – вот и все, – продолжал он, придя в себя и вытирая выступивший на лбу холодный пот.

Между тем Франциско вместе с Помпеем вернулся к своему прежнему убежищу у круменов. В настроении молодого человека произошла перемена: отчаяние было теперь вытеснено жаждой мести. Ему не удалось взять свое оружие, ради которого он вернулся в каюту, но зато он принял твердое решение убить капитана, как только представится возможность. На следующее утро крумены снова отказались работать и не пошли на палубу, и Хокхерст донес своему начальнику о положении дел. Он теперь заговорил в ином роде, потому что он собрал мнение не большинства, а самых стойких и влиятельных людей из всей команды – таких же ветеранов преступления, как и он сам.

– Это неизбежно, сэр, иначе вам не придется долго командовать кораблем. Я уполномочен заявить вам это.

– Вот как! – промолвил Каин с усмешкой. – Пожалуй, вы уж и моего преемника наметили?

Хокхерст заметил свой промах, и сейчас же переменил тактику:

– Я говорю это ради вас самих. Если вы перестанете командовать этим кораблем, я не останусь больше на нем; если вы уйдете, я тоже ухожу. И нам придется приискать другое судно.

Каин был умиротворен, и щекотливый вопрос не возобновлялся.

– Скажите, чтобы свистали всех наверх, – распорядился, наконец, капитан.

Пиратская команда собралась на ют.

– Ребята, я сожалею, что наши законы обязывают меня показать устрашающий пример, но мятеж и неуважение к власти должны быть наказаны. Я так же связан, как и вы, теми законами, которые установлены нами самими для нашего руководства на все время совместного нашего плавания, и вы можете быть уверены, что, исполняя в настоящем случае свой долг, я руководствуюсь исключительно чувством справедливости и желаю доказать вам, что достоин вами командовать. Франциско находится при мне еще со времени своего детства; мы жили вместе, и мне мучительно расставаться с ним, но я здесь для того, чтобы блюсти наши законы. Он виновен в бунте и в многократных проявлениях неуважения, и он должен умереть.

– Смерть! Смерть! – воскликнули некоторые из стоявших впереди пиратов. – Смерть и справедливость!

– Довольно убийств! – раздалось несколько голосов из задних рядов.

– Это кто говорит?

– Слишком много крови пролито вчера – довольно убийств! – закричали сразу некоторые.

– Пусть выйдут вперед те, которые сказали это! – крикнул Каин, окинув пиратов уничтожающим взглядом.

Никто не повиновался.

– В таком случае вниз, ребята, и приведите сюда Франциско.

Вся пиратская Команда поспешила вниз, но с различными намерениями: одни решили схватить Франциско и привести его для исполнения над ним смертного приговора, другие защищать его. Был слышен беспорядочный шум: с одной стороны кричали: «Вниз, схватить его!», с другой: «Довольно убийств! Довольно убийств!»

Обе стороны прихватили свое оружие; сторонники Франциско присоединились к круменам, а противники его тоже поспешили вниз, чтобы привести его на палубу. Возникла легкая стычка, прежде чем они разделились и, разделившись, получили возможность определить силу противных сторон. Франциско, видя, что к нему примкнули очень многие, предложил своим сторонникам следовать за ним и, поднявшись по лестнице фор-люка, занял позицию на баке. Присоединившиеся к нему пираты снабдили его оружием, и Франциско встал впереди, во главе их. Хокхерст и те пираты, что не были на его стороне, отступили на шканцы и собрались вокруг капитана, который стоял, прислонясь к шпилю. Теперь они могли сравнить свои силы. Численность в общем была в пользу Франциско, но на стороне капитана были наиболее опытные и дюжие из матросов и, добавим, наиболее решительные. Но все-таки капитан и Хокхерст заметили опасность своего положения, а потому сочли за лучшее прийти на этот раз к мирному соглашению, а свою злобу выместить как-нибудь в другой раз.

Несколько минут между обеими партиями происходило совещание. Наконец, Каин выступил вперед.

– Ребята, – сказал он, обращаясь к тем, которые собрались вокруг Франциско, – я подумал было, что словно кто бросил горящую головню в наш корабль, чтобы зажечь между всеми нами такую ссору. Предложить же, чтобы правила, законы исполнялись точно, было моей прямой обязанностью, как вашего капитана. Скажите же мне теперь, чего вы добиваетесь? Здесь я являюсь только в качестве вашего капитана и желаю знать мнение всей команды. Я не питаю никакой вражды к этому парню. Я любил и берег его, но он, подобно ехидне, отплатил мне тем, что ужалил меня. Не лучше ли было бы нам вместо того, чтобы быть друг с другом на ножах, жить в ладу? И потому я предлагаю вам следующее: пусть приговор ваш будет ветирован или баллотирован, как найдете удобнее, и каков бы ни был этот приговор, я буду руководствоваться только им. Нужно ли к этому добавлять что-нибудь еще?

– Ребята, – возразил Франциско, когда капитан кончил говорить, – по моему мнению, вам следовало бы принять это предложение, прежде чем допустить, чтобы пролилась кровь. Я не дорожу своей жизнью! Итак, скажите, примкнете ли вы к подаче голосов и будете ли поддерживать те законы, которые, как говорит капитан, были учреждены для поддержания дисциплины корабельной команды?

Пираты, бывшие на стороне Франциско, окинули глазами свою партию и, заметив, что они превосходили другую партию численностью, согласились на это предложение, но Хокхерст выступил вперед и сказал:

– По-настоящему крумены должны быть лишены права голосовать, потому что они не принадлежат к корабельной команде.

Это замечание имело важное значение, так как число их доходило до двадцати пяти, и если бы столько голосов было изъято из общей суммы, то приверженцы Франциско оказались бы в меньшинстве. Обе стороны приняли оборонительное положение.

– Стойте! – заговорил Франциско, выходя вперед. – Раньше, чем остановимся на этом пункте, я хочу уяснить себе, как каждый из вас понимает смысл ваших законов. Я спрашиваю вас, Хокхерст, и всех тех, кто сейчас против меня, не один ли у вас всех закон, гласящий «Кровь за кровь!».

– Да, да! – воскликнули все пираты.

– В таком случае, пусть ваш капитан встанет передо мной и ответит на мое обвинение, если у него хватит смелости.

С насмешливой улыбкой на губах Каин остановился в двух ярдах от Франциско.

– Хорошо, братец, вот я здесь, а в чем состоит ваше обвинение?

– Во-первых, я спрашиваю вас, капитан Каин, который так боится применения закона, подтверждаете ли и вы то, что «Кровь за кровь!» есть справедливый закон?

– Самый справедливый, а раз кровь пролита, то та сторона, которая мстит, за это неответственна.

– Прекрасно. В таком случае отвечай, подлец ты этакий, разве не ты убил мою мать?

При этом обвинении Каин остолбенел.

– Отвечай правду! Или будешь вилять, как малодушный? – повторил Франциско. – Разве не ты убил мою мать?

Губы капитана и все мускулы его лица дрогнули, но он не ответил.

– Кровь за кровь! – закричал Франциско, стреляя в Каина, который зашатался и повалился наземь.

Хокхерст вместе с несколькими пиратами бросились к капитану и подняли его.

– Вероятно, она сказала ему про это тогда, ночью, – с трудом выговорил Каин, потому что кровь из его раны лилась ручьем.

– Он сам сказал мне про это, – проговорил Франциско, обернувшись к стоявшим за ним людям.

Каина отнесли в каюту. Когда его осмотрели, то рана оказалась не смертельной, хотя потеря крови была очень значительная. В одну минуту Хокхерст собрал своих единомышленников на шканцы. Он видел, что обстоятельства сложились для Франциско более благоприятно, чем он того ожидал; закон «Кровь за кровь!» должен был быть выполнен свято: по его правилам, если обнаруживалось, что один пират ранил другого, то последний вправе был безнаказанно отнять жизнь у своего обидчика, чем и прекращалась ссора, длившаяся между обеими враждовавшими партиями, оружие которых в противном случае служило бы ответом на каждое оскорбление. То был самый нелепый закон поединка, который давал столько преимущества гнусному противнику. Итак, чувствуя, что теперь партия Франциско сильнее его партии, Хокхерст счел благоразумным начать переговоры.

– Хокхерст, – начал Франциско, – у меня есть одна просьба, удовлетворение которой может положить конец всем этим раздорам. Она состоит в том, чтобы вы высадили меня на первую попавшуюся нам по дороге землю. Если вы со своими молодцами согласны это сделать, то и остальные не будут противоречить.

– Я согласен, – ответил Хокхерст, – вероятно, то же скажут и прочие. Согласны ли вы, ребята?

– Согласны, совершенно согласны! – воскликнули пираты, побросав на землю свои ружья и смешавшись в одну общую кучу, словно между ними никогда и не было никаких недоразумений.

Старая поговорка гласит, что и у воров есть своя порядочность; это часто оказывалось справедливым на деле. Каждый человек корабельной команды знал, что теперь мирное настроение прочно восстановлено, и Франциско разгуливал по палубе, как ни в чем не бывало.

Хокхерст, знавший, что он обязан был выполнить свое обещание, спустившись вниз, стал тщательно рассматривать морскую карту. Затем он поднялся в рубку и переменил направление судна севернее на два румба. На следующее утро он стоял с добрых полчаса у главной мачты, после чего снова спустился вниз и снова изменил курс. Часам к девяти против носовой части корабля показался низкий песчаный островок; на расстоянии полумили от него он приказал остановить судно и спустить маленький ботик с кормы. После этого он поднял кверху руки.

– Ребята, – сказал он, – мы должны сдержать свое обещание – высадить Франциско на берег на первую встретившуюся нам землю. Вот она!

И черты лица его скривились в змеиную улыбку, в то время как он показывал команде бесплодную песчаную отмель, которая не сулила ничего, кроме медленной голодной смерти. Несколько человек из команды подняли ропот, но приверженцы Хокхерста выручили его: он постарался устроить так, что они подняли гвалт, заглушая остальных.

– Уговор дороже денег! Он сам просил об этом, а мы обещали исполнить его просьбу. Пошлите за Франциско.

– Я здесь, Хокхерст, и чистосердечно скажу вам, что как ни пустынна эта бесплодная местность, я предпочитаю остаться на ней, чем быть в вашей компании. Я немедленно перевезу туда мой сундук.

– Нет, нет, это не входило в условие! – закричал Хокхерст.

– Здесь каждый из нас имеет право распоряжаться своей собственностью. Я призываю в свидетели всю команду.

– Правда, правда, – ответили пираты, так что сам Хокхерст очутился на стороне меньшинства.

– Пусть будет так.

Сундук Франциско поместили в ботик.

– Теперь все? – спросил Хокхерст.

– Товарищи, можно ли мне получить немного провианта и воды? – спросил Франциско.

– Нет, – ответил Хокхерст.

– Можно, можно! – закричали некоторые из пиратов.

Хокхерст не посмел голосовать по этому вопросу; он нахмурился и отошел в сторону. Крумены спустили два бочонка воды и несколько кусков свинины.

– Вот еще! – сказал Помпей, подавая в руки Франциско пакет книг.

– Благодарю вас, Помпей, но я позабыл в каюте ту книгу, вы знаете, о чем я говорю.

Помпей кивнул головой и спустился вниз. Но прошло некоторое время, пока он вернулся, и Хокхерстом уже начало овладевать нетерпение. Ботик, спущенный с судна, был очень маленький, он был снабжен люгерным парусом и двумя парами коротеньких весел, так что едва нашлось место для сундука и прочих вещей Франциско.

– Садитесь в лодку! – сказал Хокхерст. – Мне некогда вас ждать!

Франциско попрощался со всеми товарищами, пожав руки большинству из них. И теперь, когда бедняга вынужден был остаться на пустынном острове, самые ярые его противники невольно почувствовали к нему жалость. Но, зная его отвагу, они сознавали, что его необходимо было удалить, ибо такое его качество было им крайне не по нутру.

– Кто доставит этого молодца на берег и привезет обратно лодку?

– Только не я, – ответил один из команды, – чего доброго, пожалуй, еще спятишь от такой поездки.

И так как желающего не оказалось, то Франциско спрыгнул в лодку.

– Здесь даже места не хватит никому, кроме меня; я сам доставлю себя на остров, – крикнул он. – Прощайте, товарищи, прощайте!

– Стой! Так нельзя! Ему нельзя оставлять лодку. Эдак он, пожалуй, удерет с острова, – заволновался Хокхерст.

– А почему бы ему, бедняге, и не удрать оттуда? – возразил один пират. – Пускай лодка останется у него.

– Да, да, оставьте ему лодку, – раздались голоса, и замечание Хокхерста было отвергнуто.

– Вот, господин Франциско, вот ваша книга.

– Это еще что такое, милостивый государь? – заорал Хокхерст, вырывая книгу из рук Помпея.

– Его Библия, massa.

– Отчаливай! – закричал Хокхерст.

– Господин Хокхерст, отдайте мне книгу!

– Нет! – возразил хитрый мошенник, швыряя книгу за гакаборт. – Он ее не получит. Я слышал про эту книгу, что она заключает в себе утешение для огорченных.

Франциско отчалил лодку и, ухватив весла, оттолкнул кормовую часть, подхватил книгу, которая все еще качалась на волнах, и положил ее на заднюю гребецкую банку лодки. Затем он принялся грести, направляя лодку к берегу. В то же самое время судно натянуло передний шкот и оставило лодку позади себя на четверть мили. Не успел Франциско еще достигнуть берега, как судно уже летело на всех парусах к северу.

X. Песчаная отмель

Первые полчаса своего пребывания на этом безлюдном месте Франциско провел смотря вслед удалявшемуся судну; мысли его были путанны и туманны. Вспоминая все то, что происходило на корабле и перебирая в памяти все типы людей, составлявших его экипаж, чувствуя отвращение к тем субъектам, в обществе которых ему пришлось поневоле быть, – между тем как парус судна превращался мало-помалу в едва заметное беленькое пятнышко, – он подумал, что остаться с ними все-таки было бы лучше, чем на этой пустынной отмели. «Нет, нет! – вырвалось у него после некоторого раздумья, лучше погибнуть здесь, чем быть очевидцем тех сцен, которые я вынужден был, но не мог выносить».

Он последний раз посмотрел на белую точку удалявшегося паруса, опустился на песок и задумался, пока палящий зной не вывел его, наконец, из этого состояния. Тогда он очнулся и направил все свои мысли на обдумывание настоящего своего положения, размышляя, с чего следует ему начать. Он вытащил свою лодку как можно дальше на берег и, воткнув в песок одно из весел, привязал к нему лодку фаленью (тонким канатом). Когда он принялся осматривать внутренность лодки, то увидел, что вода, доходя почти до краев, грозила ежеминутно залить весь его маленький багаж. Самая высокая часть отмели лежала не выше пятнадцати футов над уровнем моря и представляла собой ничтожный холмик шагов с полсотни в окружности.

Он решил отнести все свои вещи на эту возвышенность. Затем он вернулся к лодке и, вынув из нее свой сундук, воду, провизию и прочие вещи, которые ему разрешено было взять с собой, начал переносить их одну за другой, пока они все не были сложены в одну общую кучку в выбранном им месте. После этого Франциско вынул из лодочки весла и маленький парус, забытый в ней по счастливой случайности. Наконец, перенос самой лодочки к тому же месту потребовал напряжения всех его сил; переваливая ее с боку на бок, ему удалось сделать и это, хотя после этого он уже совсем выбился из сил.

Изнемогая от потери сил, он припал устами к одному из бочонков с водой и несколько освежился. А жара становилась все невыносимее и еще более истощала его силы. Тогда он опрокинул лодку, укрепил корму и носовую часть на двух песчаных возвышенностях, вынул парус, устроил из него нечто вроде палатки, выставил наружу сундук, а запасы поставил под лодкой и приютился отдохнуть в этом новом убежище до вечера.

В то время как судно шло по направлению к песчаной отмели, Франциско, хоть и не был на палубе, но превосходно знал, куда следует корабль. Вынув из сундука морскую карту и рассматривая очертания берегов островка, он начал соображать, далеко ли он был от ближайшего пункта, откуда можно было рассчитывать на помощь.

Он понял, что его высадили на одну из тех песчаных отмелей, которые тянутся вдоль побережья Лоанго, и что она отстоит от ближайшего места, где можно, пожалуй, встретить лицо европейца, острова св. Оомы, приблизительно на расстоянии семисот миль. От ближайшего же берега эта отмель была отдалена не более, чем на сорок, пятьдесят миль. Но как решиться отдать судьбу свою дикарям, населяющим этот берег? Он знал, что дикари те ненавидели европейцев за их жестокость и оттеснение их к северу.

Оставалось надеяться, не пристанет ли к берегу коммерческий корабль, так как в районе этих островов производилась торговля золотым песком и слоновой костью.

Невозможно представить себе положения более отчаянного, чем то, в котором находился Франциско. Один, отрезанный океаном от всего мира, без малейшего проблеска надежды на какую бы то ни было помощь, он рисковал погибнуть голодной смертью, так как запасов его едва ли хватило бы даже на несколько дней. И ни малейшей возможности убежать отсюда: его лодка была так хрупка и мала, что первый серьезный шквал обратил бы ее в щепы.

Так думал Франциско. Несмотря на то, что лодка защищала его от солнца, зной достиг такой силы, что Франциско начал задыхаться от недостатка воздуха. На зеркальной поверхности воды не видно было ни малейшей ряби; повсюду царила невозмутимая тишина и какое-то зловещее спокойствие смерти. Когда ночные тени спустились на остров, Франциско вышел из своего убежища. Но прохлады не было, тяжелый, удушливый воздух давил, как гнет. Франциско поднял глаза к небу и удивился, что не видно ни одной звездочки. Весь небесный свод заволокло серым туманом. Он старался всмотреться в горизонт, но и там нельзя было ничего различить: непроницаемый мрак окутал всю песчаную отмель. Он пошел вдоль берега. Не слышно было ни малейшего шелеста, ни журчания воды; словно и остров, и океан были погружены в оцепенение смерти.

Он откинул волосы со своего лихорадочно пылавшего лба и снова оглянулся на безжизненную пустыню. Наконец, в отчаянии он бросился на колени и начал горячо молиться Богу, чтобы он послал ему силы и покорность его воле.

Встав на ноги и вглядевшись в океан, он заметил, что кругом все быстро изменилось. Черная масса поднялась выше, густая тьма обступила со всех сторон, и легкий ветерок набегал с океана; слышался отдаленный шум, как бы от поднявшегося ветра, но зеркальнаяповерхность океана все еще оставалась спокойной. Шум становился все явственнее, и, наконец, издали стали доноситься раскаты грома и рев приближающегося шквала. Звуки эти раздавались все ближе и ближе, широкая черная пелена покрывала все видимое пространство воды, буря завыла, разверзлись небесные хляби, и налетевший ураган свалил Франциско с ног, но, соблюдая осторожность, он не поднимался на ноги и пролежал некоторое время на песке. Подняв голову, он увидел, что тучи заволокли все небо, а на море вздымались молочнобелые гребни; широко разлившись, вода покрывала половину острова, и с ревом, и пеной грозила залить его окончательно.

Ливень с градом обдавали несчастного страдальца, а сознание твердило ему, что оставаться дольше на этом месте равносильно гибели, так как море все прибывало. Он должен был встать и поспешить на холм, где были оставлены его вещи и лодка. С трудом поднявшись на ноги, Франциско отправился к тому месту, но, ослепленный пеной волн и дождем, ничего не в состоянии был видеть. Налетавшие на него одна за другой волны сбили его с ног, и он ударился головой о сундук. Где же была его лодка?

Порыв ветра сорвал ее и унес. Теперь все надежды на спасение рухнули окончательно. Если его самого не смоет волна, то ему суждено умереть в самом непродолжительном времени голодной смертью.

Удар в голову и ужас от сознания своего положения подействовали на него так сильно, что он лишился чувств.

Когда же он пришел в себя, вокруг все снова успело измениться: необъятная поверхность воды страшно волновалась, и слышался такой же рев, как это было перед ураганом. Весь остров, кроме того места, где находился Франциско, был покрыт бушевавшими волнами, которые подкатывались к самым его ногам. Франциско приготовился к смерти!

Но мало-помалу мрак рассеялся; ветер разогнал тучи, и у него появилась снова надежда… но какая!.. умереть не сию минуту, смытому волнами, а мучительно обреченному на голод и жажду, под палящим зноем раскаленного солнца! При этой ужасной мысли он закрыл лицо руками и начал молиться со словами: «Боже, да исполнится воля Твоя, но будь милостив ко мне, повели волнам подняться выше и потопить меня!»

Но вода не поднималась выше. Ветер стихал, а с ним утихали и волны. На горизонте занималась заря, возвещавшая о наступившем новом дне, а с ним и о жаре. Вместе с тем вдали показалась какая-то темная масса, плывущая среди бушующих волн. То был корабль с одной только уцелевшей мачтой; он нырял среди разъяренных волн, а ветром его гнало прямо на отмель.

– Он окончательно превратится в щепки, – думал Франциско, – отмель не видна с него, и он разобьется. И, забыв свое собственное несчастное положение, он начал придумывать, как бы подать кораблю сигнал, чтобы там поняли о грозившей опасности.

Между тем яркое, веселое солнце успело взойти и освещало теперь эту сцену бедствия и ужаса. А ветер и волны подгоняли корабль все ближе и ближе. Страшно было смотреть, как быстро он несется к верной гибели.

Вскоре можно было ясно видеть суетившихся на его борту людей. Он отчаянно махал руками, но его не замечали, он пробовал кричать, но звук относило ветром в противоположную сторону. Когда между кораблем и отмелью осталось не более как два кабельтова, люди заметили опасность. Но было слишком поздно! Как ни старались они дать судну другое направление, все было напрасно! Беспощадные волны подгоняли его к отмели. Вдруг раздался сильный треск: то свалилась последняя мачта, а набегавшие валы спешили довершить дело разрушения и гибели!

XI. Бегство

Франциско не мог оторвать глаз от корабля, который окончательно стал жертвой разъяренной стихии, а также от суетившихся в страхе людей, собратьев его по несчастью. Он заметил, как два человека спустились к люк, где уже бушевала вода, и через несколько минут поспешно, один за другим, оттуда начали выбираться люди. Их было много, все они были пленные африканцы и везли их в качестве груза на корабле. В одну минуту вся палуба покрылась людьми, несчастные создания обязаны были своим освобождением человечности двух английских матросов, которые предоставили им одинаковую с собой возможность спасти свою жизнь. Со стороны погибавших не проявилось еще ни малейшей попытки оставить корабль. Все они, без различия, притесненные и притеснители, сбившись в общую кучу метались из стороны в сторону, между тем, как корабль стонал и трещал от сильного напора воды.

Скоро стена снова уменьшилась. Франциско с ужасом увидел, как корабль, будучи не в состоянии противостоять силе воды, со страшным треском развалился посредине корпуса, и обе части его опрокинулись в море. Оставалось каждому спасать только самого себя. Сотни людей бились в воде, стараясь доплыть до берега, и среди белой пены замелькали черные головы негров, отчаянно боровшихся с волнами. То было зрелище ужаса, не поддающееся никакому описанию.

Долго продолжалась эта борьба людей с разъяренной стихией; Франциско выбился из сил, пробуя все доступные ему средства спасти хоть немногих. Он пытался удержать двух-трех человек из груды тел, прибиваемых к берегу, но сейчас же и смываемых волнами. Однако же, кое-где волны выбросили на берег несколько кучек людей. Франциско перебегал от одной кучки к другой. Он нашел человек двенадцать, которые подавали так или иначе признаки жизни, и помог им оправиться; остальные были уже трупами. После этого он ушел в то место, где стояли его запасы и сундук, и оттуда стал наблюдать за спасшимися людьми.

Безбрежный океан тихо расстилался кругом; небо стало безоблачным, и вся природа словно погружалась в спокойную дремоту. Размышляя обо всем происшедшем, Франциско просидел так с час, а затем встал и пошел к оставшимся в живых неграм. Ярдах в тридцати от их кучки он остановился и стал их рассматривать. То были негры, взятые с побережья; трупы же принадлежали другой их породе, жившей в глубине страны, а также и европейцам.

Палящий зной, так угнетавший Франциско, действовал, казалось, благотворно на африканцев; они, видимо, достаточно оправились и теперь уже говорили между собой. Франциско попробовал объясняться с ними жестами, но они его не понимали. Тогда он вернулся к своим запасам, взял оловянный ковшик и, почерпнув из бочонка воды, принес им и дал выпить каждому понемногу, затем он принес им полную пригоршню сухарей. Делал он это, соблюдая все возможные предосторожности, чтобы они не могли подглядеть, откуда он приносил им воду и припасы. Оставив им сухари, он вернулся на свое место и постарался засыпать песком бочонки и сундук, после чего улегся спать на вторую ночь. Но он так и не смог заснуть; в голове его роились мысли о том, нельзя ли из остатков разбитого корабля сделать хоть какой-нибудь плот и на нем спастись с этого острова. Он встал и сел на сундук. Глазам его открылось зрелище, совершенно противоположное вчерашнему. Небо было ясным, и невозмутимая тишина царила вокруг.

Спасенные негры улеглись рядом и теперь спали крепким сном.

Франциско оставил свой пост и пошел осматривать обломки корабля, которыми был усеян глубоко выдававшийся в море мыс. Он чуть не закричал от радости, когда обнаружил целую партию бочек, многие из которых были наполнены свежей водой и съестными припасами. При тщательном осмотре оказалось, что из обломков, валявшихся на берегу, можно было соорудить и плот, на котором он надеялся доплыть до обитаемой земли. Оказалось, что средства к существованию для него и для его невольных товарищей были обеспечены, причем на довольно продолжительное время. Он пошел к спавшим неграм и с большим трудом разбудил несколько человек, которые удивленно начали смотреть на него, не понимая, что он требовал от них. Франциско знал немного язык круменов и попробовал объясняться с ними на этом наречии. К великой его радости, они поняли его и отвечали ему на наречии, сходном с языком круменов; таким образом, между ними завязался разговор.

Франциско объяснил им, что ему пришла мысль построить плот, на котором они могли бы возвратиться на родину, дав при этом им понять, что иначе все они рискуют здесь погибнуть. Бедные дикари смотрели на него во все глаза, думая, что они видят перед собой какое-то сверхъестественное существо. Они вспомнили, как он их накормил и напоил, но, зная, что на корабле его с ними не было, они никак не могли объяснить себе его присутствие на острове.

Теперь они стали смотреть на него, как на главу их всех, заботящегося о них, и, как и следовало ожидать, изъявили свою полную готовность повиноваться его распоряжениям. Они быстро рассортировали бочки, отобрали пустые для постройки плота, а наполненные водой и припасами связали вместе и припрятали со снастями в безопасное место. Все обломки также были собраны и сложены в кучу. К вечеру все, что осталось от разбитого корабля, было разобрано и разложено по разным местам.

Слишком долго описывать то, что придумали и успели исполнить за последующие четыре дня негры со своим руководителем. Пословица, гласящая, что голь на выдумки хитра, оказалась как нельзя более применима в данном случае, так как наши страдальцы испробовали массу крайне замысловатых средств, пока, наконец, не довели до конца сооружение плота таких размеров, что на нем могли разместиться они сами и уложить еще все свое имущество. Когда, на пятый день, все было готово, Франциско и его спутники уселись на плот и пустились в плавание. Отчалив от отмели, они быстро заработали веслами и вскоре, при свежем попутном ветерке, подняли парус и пошли со скоростью трех миль в час по направлению к материку. Отъехав с полмили от берега, они, наконец, вздохнули полной грудью. За последние два дня разлагавшиеся на острове трупы так отравили весь воздух вокруг, что даже и негры падали постоянно в обмороки от миазмов.

Не успела наступить ночь, как подул юго-восточный ветер и понес плот в противоположную сторону от материка, куда он направлялся.

Тут уж наши путешественники не могли ничего предпринять. Франциско же благодарил в душе Провидение за то, что они оказались достаточно обеспеченными пищей и водой на более или менее продолжительное время и не умрут голодной смертью даже в том случае, если неблагоприятный ветер задержит их на несколько лишних дней.

Свежий ветерок подул опять, и они миновали уже Бенинский залив; погода стояла восхитительная, и море было совершенно спокойно. Время от времени мелькали в воздухе летучие рыбы и стаями опускались на плот, который все продолжал свой путь к северу.

Так шли дни за днями, в продолжение которых Франциско и негры не видели ничего, кроме неба и океана, а по соображению Франциско они должны были уже находиться недалеко от земли; на пятнадцатый день они заметили, наконец, на севере два паруса.

Сердце Франциско забилось от радости и горячей благодарности Богу; при нем не было подзорной трубы, при помощи которой он мог бы определить, что это за судно, но все же он направил плот прямо навстречу этому судну. Когда наступил вечер, то по неясным очертаниям судна Франциско предположил, что это большой корабль, который вел за собой шхуну.

Спустя некоторое время при заходящем солнце с полной отчетливостью обрисовались контуры судов, и в шхуне Франциско признал «Мстителя». В его голове промелькнула было мысль об опасности такой встречи, и он собирался повернуть свой илот обратно, но тотчас же передумал, спустил свой парус и принялся наблюдать, насколько позволял ему вечерний свет, за всем, что происходило на обоих судах. Не представлялось ни малейшего сомнения в том, что корабль был захвачен в плен и ограблен пиратами, со свойственными им жестокостью и насилием.

Теперь плот был на расстоянии четырех миль от судов, и можно было видеть даже простым глазом, как шхуна, распустив все свои паруса, быстро направилась к западу, а вокруг оставленного ею корабля распространилось огромное зарево, и пламя, охватив грот-мачту сотней языков, взвилось к небу, освещая густые клубы дыма. Очевидно, пираты подожгли корабль. Франциско собрался было направить свой плот на север, когда вдруг у него мелькнула мысль, что на корабле должны несомненно находиться люди, что и подтвердилось тем обстоятельством, что корабль шел против ветра, Тогда Франциско решил немедленно оказать кораблю посильную помощь и направился к нему. Сначала казалось, что корабль уходит от плота, но так как паруса сгорали один за другим, то он постепенно замедлял ход, и не прошло и часу, как плот приблизился к его носовой части.

Весь корабль был в огне, за исключением шканцев, где столпились люди, прижавшиеся к самому борту, вследствие сильного жара; стоны и вопли отчаяния оглашали воздух. Несчастные не могли найти ни одной лодки, потому что они были уничтожены пиратами, боявшимися, как бы не спасся кто-нибудь из экипажа. Пылавший корабль осветил плот Франциско, шедший на помощь; его заметили с корабля, и когда плот приблизился к носовой его части, то оттуда немедленно спустили канат, по которому все и перебрались на плот. Франциско отчалил плот как раз в то самое время, когда пламя, в виде огненных змеиных языков, вырвалось наружу из окон кают. Плот, приютив еще двенадцать человек, направился к северу, и когда спасшиеся люди несколько оправились и напились воды, в которой они так нуждались, Франциско получил сведения о том, как случилось несчастье. Корабль вез из Картагены – в Южной Америке – в Лиссабон вещи, принадлежащие дону Куманосу, владельцу огромных имений, расположенных по течению реки Магдалены. Дон Куманос желал посетить часть своего семейства, жившую в Лиссабоне, а оттуда поехал на Канарские острова, где у него также была земельная собственность. Во время обратного переезда в Южную Америку бурей занесло корабль к югу, а потом на них напал «Мститель». Будучи очень быстроходным, корабль долго лавировал, но, наконец, после отчаянной борьбы, был взят пиратами в плен. Когда пираты, овладев им, стали искать ценности, они пришли в ярость, увидев, что весь груз состоял только из одних домашних вещей, служивших для личной надобности дона Куманоса. Разозлившись от такой неудачи, они истребили шлюпки, подожгли корабль и ушли от него, убедившись предварительно, что несчастному экипажу не осталось никакой надежды спастись. Злодеи оставили на верную гибель свои невинные жертвы.

Франциско выслушал рассказ дона Куманоса и сообщил ему также все свои злоключения: оставление им шхуны и последующие события. Теперь ему не давала покоя мысль о том, как бы поскорее добраться до твердой земли, или хоть получить помощь от встречного корабля. Так как народу на плоте теперь прибавилось, то пришлось очень экономно тратить съестные припасы, а в особенности воду. Но счастье благоприятствовало им: на третий день на горизонте показался корабль, с которого также увидели их плот. Корабль направился прямо к ним и забрал их всех к себе на борт. То была шхуна, которая вела торговлю с прибрежным населением, добывавшим золотой песок и слоновую кость. Обещание щедрого вознаграждения со стороны дона Куманоса соблазнило экипаж, и он согласился, отложив свой торговый рейс до другого раза, пересечь Атлантический океан и доставить дона Куманоса в Картагену. Хотя Франциско недолго пробыл с доном Куманосом, но между ними установилась самая тесная дружба.

«Вы стали моим спасителем, – сказал испанец, – позвольте же и мне отблагодарить вас: едемте со мной и будем жить вместе».

И так как Франциско от всего сердца полюбил дона Куманоса, то он с удовольствием принял это предложение. Все они, здоровые и невредимые, добрались сначала до Картагены, а оттуда отправились далее, в имение дона Куманоса, расположенное на реке Магдалене.

XII. Лейтенант

Последнее сведение, которое мы сообщили об Эдуарде Темпльморе, состояло в том, что он получил чин лейтенанта адмиральского корабля, стоявшего в Вест-Индии, и должность командира тендера. Судно это называлось «Предприятие». Казалось странным, что эта шхуна была построена в Балтиморе вместе с другой, по одному и тому же образцу, одинаково точно и красиво, а между тем им пришлось служить совершенно противоположным целям. Сперва обе шхуны были предназначены для торговли невольниками, теперь же одна из них, «Предприятие», совершала рейсы под английским флагом, а другая – под черным флагом – занималась морскими разбоями, под именем «Мститель».

Оба судна были одинаково снабжены большим орудием посредине и меньшего размера по бокам. Но по численности экипажа между ними была большая разница: на «Предприятии» было шестьдесят пять английских матросов, принадлежавших адмиральскому кораблю. Шхуна эта использовалась, как и все вообще адмиральские тендеры, для конвоирования других судов, для подвоза продовольствия сопровождаемым ею судам, для доставления денег и тому подобных поручений адмирала.

Эдуард Темпльмор однажды взял в плен капер, причем дело не обошлось без порядочной схватки, и за этот подвиг он надеялся получить повышение по службе. Однако адмирал нашел, что он не вышел годами, и назначил на первую открывшуюся вакансию не его, а своего родного племянника, вероятно, забыв, что последний был еще моложе Эдуарда.

Когда, по прибытии в гавань Порт-Рояль, Эдуард узнал об этом назначении, то ничуть не позавидовал и не рассердился, что его обошли, и этим добродушием так расположил адмирала к себе, что последний тотчас же дал обещание предоставить ему следующую же вакансию, но и это обещание он забыл, так как в то время, когда открылась вакансия, Темпльмор находился в плавании, чем вполне оправдалась пословица: «с глаз долой – из сердца вон».

Так уж случилось, что, благодаря своему прекрасному характеру, лейтенант Темпльмор уже почти два года командовал шхуной «Предприятие», не обижаясь на то, что его обошли по службе. Щедрость сэра Уизрингтона и его доброта давали лейтенанту возможность вести веселую и даже роскошную жизнь.

Такая жизнь, впрочем, продолжалась недолго. В одно из своих плаваний среди Подветренных островов (так назывались они благодаря своему расположению, доступному ветрам) Эдуарду пришлось оказать помощь испанскому кораблю, на котором ехал со своей семьей вновь назначенный в ПуэртоРико губернатор. Эдуард позаботился даже лично проводить их и высадить на остров. За эту услугу английский адмирал получил очень любезное письмо с пожеланием его превосходительству здравствовать еще тысячу лет, а лейтенант получил приглашение бывать у губернатора в доме, когда ему придется плавать в их краях.

Надо сказать, что у испанского губернатора была единственная дочь – красавица и прекрасно воспитанная девушка. Ее-то и полюбил Темпльмор.

Клара д'Альварес была действительно, красива и отличалась очень пылким темпераментом, свойственным ее соотечественницам, и, со своей стороны, отвечала Эдуарду полной взаимностью.

Когда они достигли острова, Эдуард был приглашен в гости к губернатору в его загородный дом, находившийся в южной части острова. Там жила его семья, так как главный дом – в городе – был предназначен для официальных приемов, и губернатор ездил туда не более, чем на несколько часов ежедневно.

Эдуард недолго гостил на острове и, при отъезде, получил вышеупомянутое письмо к своему адмиралу от папаши-губернатора и уверение в вечной любви – от дочки.

По своему возвращению в Англию он вручил письмо адмиралу, который был очень доволен его поведением.

Когда пришло время «Предприятию» снова отправляться в плавание, Эдуард предложил адмиралу свои услуги отвезти его ответ на это письмо в том случае, если их судно будет проходить рядом с Пуэрто-Рико, на что адмирал с радостью согласился, так как ему лестно было поддерживать добрые отношения с испанским губернатором.

Во второй раз, как и следует ожидать, молодая девушка встретила и приняла Эдуарда с еще большим радушием, чем в первый, чего, однако, нельзя было сказать относительно ее воспитательницы, которая видела для Клары немалую опасность в ее дружеских отношениях с еретиком.

Приходилось невольно прибегать к осторожности, что только придавало еще более очаровательной поэзии их любви. Через посыльного Клара получила от Эдуарда длинное письмо и подзорную трубу.

В письме говорилось, что он пристанет на своей шхуне к южной бухте острова и будет ждать из ее окна сигнала, показывающего, что она узнала его корабль. Ночью, по этому сигналу, он подъедет на лодке и выйдет на берег, чтобы встретиться с ней в заранее условленном месте. Подобные встречи были у них уже четыре или пять раз за последний год и всегда сопровождались обоюдными клятвами в вечной любви.

Они даже твердо решили, что при его отплытии она оставит отца и родной кров и попробует попытать счастье, вручив свою судьбу еретику-англичанину.

Пусть не удивляются наши читатели тому, что «Предприятие» очень зачастило крейсировать на Пуэрто-Рико, но адмирал так был доволен Темпльмором, что приписывал эти его частые рейсы усердию к службе, не вникая в причину, вызывавшую их.

«Предприятие» снова отправилось к Антильским островам, и Эдуард счел это прекрасным предлогом опять посетить Клару д'Альварес. Пристав в бухте, он взглянул на заветное окно и увидел, что на нем развевается белая занавеска.

– Смотрите, господин Темпльмор, – сказал один из мичманов, стоявший рядом с Эдуардом (наш герой так часто ездил сюда, что вся команда знала о его привязанности), она выкинула флаг своей верности.

– Флаг вашей глупости, мистер Баррен, огрызнулся Эдуард, что вы можете знать об этом?

– Я сужу по прежним стоянкам и знаю, что мне теперь придется сойти на берег, и ждать вас там всю ночь до петухов.

– Вы не очень-то любезны, однако прикажите поворотить за мыс.

Мичман был прав. В тот же вечер ему пришлось опять ожидать своего командира, и «Предприятию» – стоять на якоре.

– Еще раз, дорогая Клара! – воскликнул Эдуард, заключая ее в объятья..

– Да, Эдуард, еще раз, но я боюсь, что это будет наше последнее свидание. Моя горничная Инесса опасно заболела и потому исповедовалась монаху Рикардо. Я боюсь, что она со страху рассказала ему все о нас, так как ей уже казалось, что она умирает. Теперь она поправляется.

– А почему вам так кажется, Клара?

– О! Вы же знаете, какая трусиха Инесса, а особенно когда больна! Ведь наша религия не такая, как ваша.

– Не такая, но я обращу вас в лучшую.

– Молчите, Эдуард, вы не должны говорить так. Пресвятая Дева! Не дай Бог, еще монах Рикардо услышит ваши слова. Мне кажется, что Инесса, пожалуй, рассказала ему обо всем, потому что он так скверно глядит теперь на меня своими черными глазами. Вчера он заметил мне, что я давно не исповедовалась.

– Скажите ему, что это не его дело.

– Нет, это его дело, и прошлую ночь я вынуждена была исповедаться у него. Я много говорила ему о своих грехах, а потом он таки спросил, все ли я сказала. Его взор точно пронизывал меня насквозь. Я задрожала, когда солгала, сказав, что это все.

– Я поверяю свои грехи только Богу моему, Клара, а свою любовь – только вам. Следуйте моим принципам, дорогая.

– Я послушаюсь вас, Эдуард, и не скажу ему про мою любовь.

– А так как грехов у вас нет, Клара, то вам и не в чем исповедоваться.

– Будет вам, Эдуард, не говорите этого. У всех у нас бывают разные грехи и, увы! Какой это страшный грех, что я люблю вас, еретика! Прости меня, Пресвятая Дева! Но я ничего не могу поделать с собой!

– Если в этом заключается все ваше прегрешение, то я вполне могу вам дать отпущение в нем.

– Ах, Эдуард, не шутите, выслушайте меня. Если Инесса обо всем рассказала, то теперь за нами будут следить, и мы не должны более видеться – по крайней мере, в этом месте. Вы знаете ту маленькую бухточку за скалой; она не дальше, чем до этого места, к тому же там есть пещера, где я могу ожидать вас. Следующий раз нам лучше видеться там.

– Пусть там, дорогая моя, но не близко ли это от судна? Вас не пугает то, что вас может увидеть кто-нибудь из команды?

– Мы можем отойти от берега. Я боюсь только Рикардо и донны Марии. Милосердное небо! Если мой отец узнает о нас, то мы погибли, он наверно разлучит нас навеки! – И Клара склонила свою головку к нему на плечо и залилась горючими слезами.

– Не бойтесь ничего, Клара. Тише! Мне послышался шорох в тех апельсиновых деревьях. Слушайте!

– Да, слышу! – всхлипывая, поспешно отвечала девушка. – Здесь кто-то есть. Уходите! Дорогой Эдуард, уходите скорее!

И они быстро разбежались в разные стороны. Эдуард через минуту был уже в лодке.

«Предприятие» вернулось домой, и Эдуард отправился для доклада к адмиралу.

– Я хлопотал за вас, мистер Темпльмор, – сказал ему адмирал, – вам надо немедленно исполнить одно очень важное поручение. Придется изловить одно суденышко.

– Надеюсь выполнить это, сэр, – ответил лейтенант.

– И я также. Если будет хороший исход вашего похода, то, пожалуй, погоны на ваших плечах придется переменить. Вся суть в том, что есть шхуна пиратов, которая давно пошаливает в Атлантическом океане. Ёе удалось открыть и выследить от Амелии до Барбадоса. Но мне кажется, что кроме «Предприятия» ни одно наше судно не в состоянии справиться с пиратами. Они уже успели захватить два вест-индских корабля и, как видели следившие за ними суда, повели их за своей разбойничьей шхуной по направлению к берегам Гвианы. Я предоставляю вам в придачу тридцать человек матросов и командирую вас захватить пирата.

– Очень вам благодарен, – ответил просиявший от удовольствия Эдуард.

– А скоро ли вы будете готовы? – спросил адмирал.

– Завтра к утру, сэр.

– Превосходно. Передайте мистеру Хедлею, что я прошу его поскорее приготовить мне к подписи все бумаги относительно людей и вашего маршрута, но помните твердо, мистер Темпльмор, что вы будете иметь дело с отъявленными головорезами. Будьте только осторожны, а в вашей отваге я ни капли не сомневаюсь.

Эдуард Темпльмор обещал выполнить все в точности, и к следующему вечеру шхуна его летела на всех парусах в открытом океане.

XIII. Высадка

Имения дона Кумаса, куда он вернулся с семьей и Франциско, расположены были по устью реки Магдалены и раскинулись на несколько верст вокруг. Земля была очень плодородная; огромное пространство занято было богатейшими пастбищами, где находились многочисленные стада породистого рогатого скота. Дом владельца был выстроен в какой-нибудь сотне шагов от реки, которая в этом месте вдавалась узким длинным заливом, по берегам которого расположены были остальные строения. Кроме этих владений, дон Куманос имел еще и другие, чрезвычайно ценные, которые представляли собой богатые золотые прииски в окрестностях города Жамбрано, милях в восьми выше по реке. Руда перевозилась на лодках и переправлялась близ упомянутого залива.

Необходимо указать на то, что благородный испанец держал до сотни рабочих, которые были заняты в плавильных и в имении.

Счастливый и довольный Франциско уже немалое время прожил спокойно в этих местах. Он заслужил такое доверие дона Куманоса, что стал не только главным управляющим у него, но даже компаньоном и как бы членом его семейства.

Однажды утром Франциско направился в плавильни наблюдать за выгрузкой золотого песка, доставленного на лодках из Жамбрано. Один из смотрителей лодок рассказал ему, что они видели какое-то судно, бросившее вчера якорь в устье реки, а сегодня уже ушедшее обратно в море.

– По всей видимости это какое-нибудь судно, шедшее из Картагены, – заметил Франциско.

– Valga me Dios, если я знаю, откуда оно, сэр, – сказал Диего. – Мне бы и в голову не пришло думать о нем, но наши рыбаки Джиакомо с Педро отправились вчера ночью на рыбалку, да с тех пор о них ни слуху, ни духу.

– Странно, действительно. А что, они часто так долго остаются на рыбной ловле?

– Напротив, никогда они не оставались дольше полуночи; вот уже семь лет, как они ловят рыбу вдвоем.

Франциско дал ключ от люков смотрителю; тот отпер все люки и возвратил ключ обратно.

– Да вон оно там! – вдруг воскликнул смотритель, указывая на парусное судно, видневшееся милях в четырех. Франциско, как только заметил судно, тотчас же бросился со всех ног домой.

– Ну, Франциско, – сказал дон Куманос, отпивая шоколад из маленькой чашечки, – нет ли у вас чего-нибудь новенького сегодня?

– Пришли лодки «Ностра сеньора дель-Кармен» и «Агвилла», и я велел отпереть люки. Кроме того, на горизонте виднеется какое-то подозрительное судно, и я прибежал сюда взять подзорную трубу.

– Почему же подозрительное, Франциско?

– А потому что Джиакомо с Педро отправились сегодня в ночь на лов рыбы, а назад до сих нор не вернулись.

– Странно! Но при чем же тут судно на горизонте?

– Я сначала рассмотрю его, может быть тогда и скажу, причем оно, ответил Франциско, прикрепляя зрительный аппарат к окну и наводя трубу на корабль. Он молча стал всматриваться вдаль.

– Он! Клянусь Богом, это «Мститель»! – воскликнул он, отрывая глаза от трубы.

– Неужели? – прошептал дон Куманос.

– Она, шхуна пиратов «Мститель», головой ручаюсь, что это она! Дон Куманос, надо скорее приготовиться к встрече неприятеля. Мне известно, что разбойники давно собирались сюда в расчете на крупную добычу; ведь среди них есть люди, которым знакомы здешние берега до мельчайших подробностей. А исчезновение двух ваших рыбаков наводит меня на мысль, что сегодня ночью часть пиратов была здесь на разведке. По всей вероятности, они захватили этих рыбаков в плен и угрозами и пытками они заставят их рассказать все то, что желают выведать. Узнав, что тут можно здорово поживиться, они и пожалуют к нам.

– Вы, пожалуй, правы, – проговорил задумчиво дон Куманос, – только действительно ли это разбойничье судно?

– Здесь не может быть и тени сомнения, дон Куманос! Я помню каждую балку и доску на нем, каждую снасть, и не могу ошибиться. В эту подзорную трубу я могу разглядеть самое малейшее отличие его от других судов. Я могу даже поклясться, что это «Мститель», – проговорил Франциско, еще раз взглянув в подзорную трубу.

– А что делать в случае нападения, Франциско?

– Надо защищаться! Я полагаю, мы будем в состоянии дать им отпор. Они приедут сюда ночью в шлюпках. Вот если бы шхуна пришла сюда засветло и стала бы на якоре против нас, но на это шансов очень мало. Однако они должны теперь знать и о том, что я здесь, и что их несомненно узнают. Вот почему мне сдается, что они нагрянут ночью.

– И какой же вы дадите совет в таком случае, Франциско?

– Всех женщин следует немедленно отправить к дону Теодору; отсюда до того места не более пяти миль. Мужчин же всех надо поскорее собрать сюда. Нас хватит, что бы отразить нападение, забаррикадировавшись в доме. Их не может явиться сюда более девяноста – ста человек, надо же оставить и приличное количество людей охранять шхуну. Мы можем собрать против неприятеля то же число людей. Недурно было бы также объявить нашим, что им хорошо заплатят, если они дадут разбойникам хорошую трепку.

– Все это прекрасно, разумеется, но каким образом спасти от них наши запасы золотых слитков?

– Лучше всего их не трогать. С перевозкой их в другое место мы потеряем очень много времени, да и обессилим людей и себя, отняв их для этой работы. Что поценнее возьмем, а остальное придется запереть в складах, как есть. Вероятнее всего они подожгут строения. Но во всяком случае, если немедля приняться за дело, мы можем успеть сделать многое, времени еще достаточно.

– Хорошо, Франциско, я попрошу вас сделать все необходимые указания и быть руководителем обороны, а я между тем пойду сообщу обо всем доне Изидоре. Пошлите кого-нибудь созвать людей, переговорите с ними, обещайте им вознаграждение, словом, распоряжайтесь по вашему личному усмотрению.

– Я надеюсь, что окажусь достойным вашего доверия, – ответил Франциско.

– Ну, в добрый час! – воскликнул старый дон, вставая и направляясь к двери. – Это наше счастье, что вы тут, а то эти разбойники перерезали бы нас всех прямо в постелях.

Франциско распорядился созвать людей, сообщил им про надвигавшуюся опасность и объяснил, что они должны будут делать; обещал от хозяина хорошую награду и предупредил, что если они не отобьют нападения, то пираты перебьют их всех.

Испанцы народ храбрый: ободренные тем, что руководителем их будет Франциско, они поклялись защищаться до последней капли крови.

Расположение дома дона Куманоса было крайне удобное для отражения такого нападения, какое ожидалось. Он был выстроен из камня и представлял собой двухэтажный длинный параллелограмм с деревянной верандой на первом этаже. На верхнем этаже было много окон, а на нижнем, на ту сторону, откуда ожидали нападение, выходили только два окна и дверь. То был какой-то мавританско-испанский стиль. При нападении на дом пираты не могли бы победить иначе, как численностью. Окна и дверь постарались поскорее завалить изнутри целыми горами камней; людей расставили на веранде, на которую сложили заряженные ружья. Донну Изидору с женщинами отправили после обеда к дону Теодору под охраной самого дона Куманоса.

Все приготовления были закончены засветло. Оружие было в исправности и наготове. Таким образом, у Франциско осталось еще время следить за шхуной, которая днем удалилась, а к вечеру вернулась обратно к берегу. Не успело еще окончательно стемнеть, как шхуна была уже не далее трех миль от берега и бросила якорь, обратившись кормой к берегу.

– Они нападут сегодня ночью, – сказал Франциско, – я могу утверждать это наверняка, как будто бы они уже высадились. Это видно по всему: на шхуне подняты стаксели и реи.

– Милости просим, уж мы горячо встретим дорогих гостей! – со злостью воскликнул Диего.

Вскоре совсем стемнело, и пришлось прекратить наблюдение за шхуной.

Франциско и Диего расставили всех людей по своим местам; пять человек отправили сторожить дом изнутри, а еще пять расставили по берегу на расстоянии ста ярдов один от другого, чтобы они немедленно дали знать о приближении разбойников.

Часам к десяти вечера Франциско и Диего пошли осматривать свои аванпосты.

– Сеньор, – спросил Диего у Франциско, стоя с ним на берегу, в котором часу, по вашим расчетам, следует нам ожидать нападения?

– Трудно сказать. Если у них командиром тот же капитан, который был при мне, то он не будет дожидаться восхода луны, а, постарается напасть раньше полуночи. Ну, а если другой, то тот, пожалуй, и не будет таким осторожным.

– Ах, Пресвятая Дева! Да разве вы были когда-нибудь на этой шхуне, сеньор?

– Да, Диего, был невольно и даже очень долго. Если бы я на ней не был, то как бы узнал ее?

– И то правда, сеньор. Можно, пожалуй, предположить, что и сами вы когда-то были пиратом?

– Никогда я не был пиратом, – ответил Франциско, – но я имел несчастье попасться им в лапы, и от одного воспоминания об этом у меня стынет кровь в жилах.

И Франциско, чтобы убить время, принялся рассказывать Диего историю своего пребывания у пиратов шхуны «Мститель» Не успел он досказать и половины, как с передовых постов раздались условленные сигналы о приближении неприятеля.

– Стойте, Диего!

Несколько минут спустя прибежали караульные и сообщили, что три шлюпки идут к берегу.

– Диего, вы отправляйтесь к дому с этими людьми и скажите, чтобы все приготовились, – распорядился Франциско, – а я подожду еще немного здесь. Да не велите стрелять до моего прихода.

Диего ушел с караульными, а Франциско остался один на взморье.

Вскоре послышался плеск воды от весел и затем приглушенные голоса. Франциско стал прислушиваться.

«Да, – подумал он, – вы явились сюда для убийства и грабежа, но, благодаря моему присутствию, ваши намерения разлетятся в прах!»

Когда шлюпки подошли ближе, слух его распознал голос Хокхерста. По мушкетной сигнализации с караульных постов пираты догадались, что их вылазка открыта, и поэтому не старались уже соблюдать тишину.

– Причаливайте! – скомандовал Хокхерст.

Все три лодки быстро заработали веслами. Франциско, благодаря светлой ночи и близкому расстоянию, мог разглядеть их всех.

– Здесь бухта, сэр, – сказал Хокхерст, – нам следует высадиться тут, чтобы в случае стычки постройки служили бы нам защитой.

– Правильно, Хокхерст! – раздался другой голос, по которому Франциско тотчас же признал Каина.

– Значит, он остался жив! – подумал Франциско, – и его кровь не обагрила моих рук.

– Дорогу, ребята! – скомандовал Хокхерст.

Лодки причалили, и Франциско побежал к дому.

– Ну, господа! – обратился он к своим людям, взойдя на лестницу. – Мужайтесь, будьте решительны и тверды, нам придется вступить в схватку с отчаянными разбойниками. Я по голосам узнал капитана и помощника; лодки причалили к берегу, где находятся кладовые. Давайте скорее лестницы! Становитесь вдоль веранды! И цельтесь вернее, прежде чем стрелять! Тише, слышите, они уже идут сюда!

Большой отряд пиратов, отделившись от кладовых, двигался вперед по направлению к веранде.

Когда они приблизились, Франциско велел дать залп. Пираты ответили тем же и, предводительствуемые Хокхерстом и Каином, бросились к месту, откуда раздавались выстрелы против них.

Разбойники, видя, что испанцы произвели не более двенадцати выстрелов, подумали, что отпор, пожалуй, будет слаб, а потому они прямо подошли к веранде, стреляя по ней без перерыва. Но в ответ тут же открылся сильнейший огонь из всех ружей. Тогда только разбойники поняли свою ошибку и то, что враг оказался сильнее их.

Теперь окончательно стемнело; только при вспышках ружейных огней можно было различать человеческие фигуры. Каин и Хокхерст велели продолжать осаду и поджечь деревянную веранду.

Франциско со своими людьми вынужден был скрыться в доме и стрелять из окон.

Большое преимущество на стороне разбойников оказалось в том, что они, не будучи сами видимы, прекрасно могли разглядеть неприятеля, благодаря огненным языкам, подымавшимся кверху по столбам веранды.

Раненых и убитых испанцев было много; кроме того, они рисковали задохнуться от жары и дыма. Франциско тогда распорядился спуститься всем на нижний этаж.

– Что теперь нам делать, Франциско? – спросил озабоченный Диего.

– Что делать? – переспросил Франциско. – Они сожгут веранду, да этим все и ограничится. А дом не может сгореть: камень – вещь надежная. Вот разве крыша сгорит, но мы попробуем отстоять ее. Пираты не осмелятся полезть на нас, пока будет гореть веранда. А как только она догорит, мы опять поднимемся на второй этаж и будем продолжать стрельбу по ним из окон.

– Слушайте, сэр, они ломятся в дверь.

– Им довольно долго придется поработать над ней. Скоро уж веранда догорит, тогда мы их живо отошьем от двери. Я пока поднимусь наверх и посмотрю, как обстоят дела.

– Не надо, сеньор. К чему вам подвергаться опасности? Ведь пламя еще яркое, все видно как днем.

– Ну нет, мне необходимо посмотреть, что там делается. Распорядитесь, чтобы перенесли раненых в северные комнаты: там они будут дальше отсюда и в безопасности.

Франциско побежал по каменной лестнице на второй этаж. В комнатах было столько дыма, что решительно ничего не было видно. Вдруг около него просвистела пуля. Он прижался в простенок между окнами.

Пламя постепенно ослабевало, и жар уменьшался. Вскоре раздался треск, другой, третий и веранда рухнула. Он выглянул в окно. Масса горячего пепла и искр летела вниз, что заставило разбойников попятиться. От веранды остались только дымящиеся столбы и балки, на которых она держалась.

Но когда дым рассеялся, раздавшиеся один за другим мушкетные выстрелы дали понять Франциско, что его заметили.

«Крыша цела, – подумал он, бросаясь прочь от окна, – теперь я, право, не знаю, пожалуй, что потеря балкона окажется для нас даже выгодной.»

Трудно было отгадать, каковы были теперь намерения пиратов. Осада, казалось, прекратилась. Осаждаемые снова заняли окна и приготовились обороняться, но так как разбойники прекратили стрельбу, а их можно было видеть из окон только при ружейном огне, то и осаждаемые стали выжидать. Пираты перестали осаждать окна и двери, и Франциско, как ни ломал себе голову, никак не мог догадаться, что собирались теперь предпринять разбойники.

Так прошло почти полчаса. Многие испанцы начали было утешаться тем, что разбойники, вероятно, потихоньку ушли, сознавая всю бесполезность нападения. Но Франциско, зная пиратов, думал совсем иначе и продолжал стоять у окна, стараясь рассмотреть, что делалось внизу. С ним остались Диего и еще несколько человек; остальным велели спуститься на нижний этаж.

– Святой Франциско! Вот так ночка! Сколько еще часов остается до рассвета, сеньор? – обратился Диего к Франциско.

– Думаю, что не меньше двух часов, – ответил Франциско, – но дело должно решиться раньше рассвета.

– Да хранят нас святые угодники! Взгляните-ка, сеньор, не идут ли они?

Франциско вгляделся в темноту в направлении построек и рассмотрел толпу людей, двигавшихся к дому. Прошло еще несколько минут, когда, отойдя от окна, Франциско сказал:

– Диего, они взяли лестницы и идут сюда; вероятно хотят добраться до окон. Зовите скорее снизу людей. Придется выдержать горячую схватку.

Испанцы прибежали наверх и расположились в комнате, три окошка которой выходили на реку; к ней-то и примыкала сгоревшая теперь веранда.

– Что ж, пора стрелять, сеньор?

– Нет, нет, подождите, пока дула ваших ружей будут на уровне их голов. Они не могут взобраться больше двух человек к каждому окну. Запомните же, что вы должны стрелять в упор, так как от них вам не будет никакой пощады?

Лестницы оказались в один миг под окнами. И с громкими криками пираты начали быстро взбираться по ним.

Франциско стоял у среднего окна, как вдруг перед ним появился Хокхерст с саблей наголо. Он так быстро ударил саблей по направленному на него дулу мушкета, что пуля, не задев его, пролетела в сторону реки. Оставалась еще одна перекладина, и тогда он достиг бы окна, но, в ту же минуту Франциско выстрелил в него из пистолета. Пуля пробила пирату левое плечо, и он оступился. Но, прежде чем он снова попал ногой на перекладину, Франциско ударил его мушкетом и свалил с лестницы. Падая, пират увлек за гобой еще двух-трех разбойников, взбиравшихся вслед за ним.

Франциско, поняв, что атака на его окно ослабела после падения Хокхерста и слыша со стороны левого окна подбадривающую пиратов команду Каина, поспешил туда. Он не ошибся: Каин стоял на уровне окна и силился ворваться в комнату. С ним вступили в решительную борьбу Диего и его товарищи. Но портупея капитана пиратовоказалась кругом увешана пистолетами, и три из них он уже разрядил, уложив троих испанцев. Диего и еще двое хороших стрелков были ранены, а прочие из испанцев совсем растерялись, увидев такого гиганта в окне.

Франциско бросился на Каина, но сила такого юноши была ничто в сравнении с геркулесовой силой Каина. Не смущаясь этим, Франциско в один миг схватил пирата за горло левой рукой, а правой нацелился в него из пистолета, но выстрел другого пирата, взбиравшегося вслед за Каином, осветил лицо Франциско, из уст которого в этот момент вылетели слова: «Кровь за кровь!» Это так подействовало на Каина, что он мгновенно отпрянул от окна. Думая, что перед ним привидение, он без чувств свалился с лестницы прямо в тлевшие еще балки.

Падение двух главарей и решительный отпор испанцев оказали свое действие: пираты пришли в смятение и отступили, подбирая и унося с собой раненых.

Испанцы, под предводительством Франциско, с радостными криками пустились преследовать разбойников, переходя из оборонительного положения в наступательное. Однако пираты отступали без суматохи, соблюдая боевой порядок. Продолжая отстреливаться от испанцев, они подошли к своим шлюпкам и тут опять вступили с ними в ожесточенный бой. Много пиратов погибло, но Хокхерст продолжал командовать с обычным присутствием духа. Увидев рядом с собой Франциско, он схватил его за горло и потащил в толпу пиратов.

– Держите его крепче, не дайте ему уйти! – закричал он.

Пираты, отступая, дошли до прибережных строений. Разбойники подхватили Франциско и швырнули его в одну из лодок, которые вскоре все наполнились пиратами, и быстро отчалили от берега, удирая к своей шхуне, осыпаемые пулями испанцев, которые, не прекращая стрельбы, шли за ними вдоль берега реки.

XIV. Встреча

Пираты, раздосадованные неудачей, вернулись на свою шхуну. Остававшиеся на шхуне и ожидавшие золота их товарищи ничего не получили, кроме предстоящего ухода за ранеными.

Капитан был озабочен и, видимо, упал духом. Хокхерста тяжело ранило. Единственной их добычей оказался Франциско, которого по приказанию Хокхерста, заковали в железо. Шлюпки быстро втянули на места и прикрепили канатами к борту; вся команда сделалась какой-то угрюмой. На шхуне подняли паруса, и прежде чем окончательно рассвело, испанцы увидели, что она идет быстрым ходом на север.

Скоро вся команда знала, что виной поражения был Франциско; пираты были убеждены, что, не узнай он их шхуны, благодаря чему испанцы приготовились к отпору, они были бы теперь с богатой добычей. И потому почти все они смотрели на него со злобой и с радостью ожидали его казни, рассчитывая, что именно этим должно было закончиться взятие его в плен.

– Тише, господин Франциско, – проговорил кто-то шепотом над самым ухом сидевшего на сундуке юноши.

Тот обернулся и узнал своего старого приятеля крумена.

– Ах, Помпей, крумены до сих пор на шхуне? – Спросил с нескрываемым удивлением Франциско.

– Не все, – ответил крумен, покачав головой, – кто умер, а кто бежал; вот только четверо круменов и осталось здесь. А вы сами как попали сюда опять? Все считали вас уже мертвым. А я говорил, что нет, он жив; у него есть такой талисман – книга.

– Если это мой талисман, то книга и теперь при мне, – проговорил Франциско, вынимая Библию из кармана куртки.

Странно, но и сам Франциско относился с суеверным чувством к этой книге и старался никогда не расставаться с ней; он спрятал ее в карман во время нападения пиратов на дом.

– Отлично, господин Франциско, значит, вам удастся спастись опять! Вот идет Джонсон, он очень гадкий человек. Я ухожу.

А Каин в это время сидел в своей каюте и все думал о происшедшем. Хотя Франциско и ранил его, но он все же не мог простить Хокхерсту того, что тот высадил бедного молодого человека на песчаную отмель, где он неминуемо должен был погибнуть мучительной голодной смертью. Как он ни зол был на юношу за его упрямство, но он любил его и даже больше, чем сам думал. Несколько оправившись от раны и узнав, куда высадили Франциско, Каин поссорился из-за этого с Хокхерстом и наговорил ему таких упреков, после которых их отношения совсем испортились.

Эта высадка Франциско на отмель так подействовала на Каина, что он перестал улыбаться, стал мрачен и угрюм, и когда появлялся на палубе, вся команда дрожала от страха.

На Каина произвело потрясающее впечатление внезапное появление Франциско, да еще в таком отдаленном месте. Когда его, раненого, перенесли в шлюпку, он был почти без памяти, но, очнувшись и увидев, что Франциско находится тут же, он готов был броситься к нему на шею и осыпать его поцелуями. Франциско был ему теперь дороже всех богатств Индии.

Но Каин все-таки был преступником: на его руках было много крови, и доброе чувство, зародившееся где-то в самой глубине его души, не могло так скоро побороть все отрицательные его качества.

Он вспомнил, как Франциско каким-то непостижимым образом узнал про то, что он убил его мать, и, как сын, беспощадно желал отомстить ему за это убийство. При этих воспоминаниях в душе Каина снова зашевелились недобрые чувства; он уже не удивлялся внезапному появлению Франциско и толковал это, как желание юноши преследовать убийцу.

Каин решил послать за Франциско.

Угрюмый, мрачный человек, которого Франциско раньше не видел та этой шхуне, передал ему приказание капитана. С пленника сняли оковы и привели в каюту Каина, который сейчас же встал, затворил плотно двери и сказал:

– Вот уж никак не думал встретиться с вами здесь, Франциско!

– Может быть, это и правда, – ответил Франциско, – но теперь я снова у вас в плену, и вы можете расправиться со мной, как хотите.

– Я совсем не желаю мстить вам, Франциско, и если бы мог предвидеть то, что с вами сделали, то никогда не допустил такого зверского поступка. Даже теперь, когда, благодаря вам, мы потерпели такое поражение, я не питаю ни малейшей злобы против вас. Напротив, я рад, что вы не погибли, – и, говоря это, Каин протянул ему руку.

Но Франциско молчал и не принял его руки.

– Неужели вы не можете простить мне и теперь? – спросил капитан. – Вы же видите, что я говорю искренне!

– Я верю в вашу искренность, капитан Каин, потому что вам нет смысла лгать, и даже давно простил вас, но все-таки я не могу подать вам руки, мы еще не поквитались.

– Да что же вам надо от меня? Разве мы не можем снова стать друзьями? Я вовсе не желаю держать вас здесь в плену. Вы свободны и можете отправляться куда хотите. Подойдите же ко мне поближе, Франциско, пожмем друг другу руки и забудем прошлое!

– Взять ту руку, которая, быть может, была обагрена кровью моей матери? – воскликнул Франциско. – Никогда!

– Да нет же, клянусь Богом! – перебил его Каин. – Нет, нет! Я не такой уж злодей! В запальчивости я ударил вашу мать и толкнул её. Но я не хотел, чтобы она умерла. Я не стану лгать – факт налицо: она умерла. Но правда и то, что я горько оплакивал ее, потому что очень любил ее, как люблю теперь вас, Франциско! Да, это был страшный, смертельный удар! – продолжал Каин, хватаясь за голову руками и забывая в ту минуту, что Франциско здесь. – Он сделал из меня такого человека, каков я теперь! Франциско, – сказал Каин, подняв голову, – я был нехорошим человеком, но пока мать ваша была жива, я все же не был разбойником. Точно какой-то злой рок тяготел надо мной! Я любил ее больше всего на свете, а между тем стал причиной ее смерти! Теперь, после нее, память о которой для меня навеки сделалась священной, я по ночам вижу ее во сне. Теперь я люблю только вас, Франциско, потому что у вас такая же ангельская душа, какая была и у покойницы, а между тем я и вас заставил страдать. Вы осуждаете меня и поделом. Гнев ваш справедлив, иначе ваша ненависть не тронула бы меня. Хотя теперь днем меня преследуют ваши упреки, а по ночам – тень вашей матери!

Сердце Франциско немного смягчилось: он почувствовал, что раскаяние пирата искреннее.

– По правде сказать, мне жаль вас, – ответил он Каину.

Вы должны сделать еще больше, вы должны сделаться моим другом, Франциско! – сказал Каин и снова протянул ему руку;

– Да не могу же я принять вашей руки она вся в крови! – воскликнул юноша.

– Ну, хорошо! То же самое ответила бы и ваша мать. Но выслушайте меня, Франциско, – продолжал Каин и в голосе его слышались уже рыдания. Я устал от такой жизни, она гнетет меня, и я хочу бросить ее. У меня много богатств, и все они спрятаны там где никто не сможет найти. Скажите мне, Франциско, желаете ли вы бросить судно и зажить вместе со мной счастливо, никому не делая зла? Все будет ваше, Франциско! Так отвечайте же мне: по сердцу ли вам мое предложение?

– Мне приятно слышать, что вы хотите бросить свою преступную жизнь, капитан Каин, но награбленного богатства я разделить с вами не могу.

– Нельзя же вернуть его прежним владельцам, Франциско, но я употреблю его на добрые дела, даю слово в том! Я хочу покаяться! – и рука Каина снова потянулась к Франциско.

Франциско все еще колебался.

– Я раскаюсь с помощью Господа! Я сейчас каюсь во всем, Франциско! – воскликнул капитан пиратов.

– В таком случае, и я, как христианин, прощаю вам все, – сказал Франциско, принимая протянутую ему руку. – Да простит вас Бог!

– Аминь! – торжественно заключил Каин, закрывая лицо руками.

Несколько минут простоял он в таком положении, между тем как Франциско молча смотрел на него. Когда, наконец, Каин отнял руки от лица, Франциско очень удивился, увидев, что слезы градом катились из глаз капитана.

Тогда, не ожидая, чтобы Каин опять протянул ему руку, Франциско сам подошел к нему и, взяв его руку, горячо ее пожал.

– Благослови вас Бог, молодой человек! Благослови вас Бог! – проговорил Каин. – А теперь оставьте меня одного…

Франциско вернулся на палубу с радостным сердцем. Пираты тотчас же заметили по его лицу, что положение его изменилось, и все, недоброжелательно относившиеся к нему, стали теперь обращаться с ним более приветливо. Заковавший его в железо пират оглядывался с недоумением; он был доверенным человеком Хокхерста и не знал, как ему теперь вести себя. Франциско пристально посмотрел на него и движением руки приказал ему удалиться.

Результатом всего этого явилась уверенность команды в том, что Франциско снова приобрел над ними власть, а потому младший лоцман вскоре доложил ему, что на севере показалось парусное судно.

Франциско посмотрел в подзорную трубу. Большая шхуна шла на всех парусах.

Не желая, чтобы кто-нибудь, кроме него, известил об этом Каина, он отправился к нему в каюту и сообщил ему о показавшейся шхуне.

– Благодарю вас, Франциско, теперь вы должны заменить Хокхерста. Это будет ненадолго, а потому не бойтесь, что я погонюсь за этой шхуной. Клянусь, что я не сделаю этого, Франциско! Но я знаю, какая это шхуна: она давно следит за нами, и, признаюсь, что раньше при виде ее мне приходило в голову сжечь ее. А теперь я сделаю все возможное, чтобы не встретиться с ней. Больше я ничего не могу сделать.

– Против этого я ничего не могу возразить. Думаю, что лучше обогнать шхуну. «Мститель» по быстроходности оставит за собой любое судно, – ответил Франциско.

– Кроме разве «Предприятия», которое построено с нашей шхуной по одному образцу. Клянусь небом, хорошо бы сразиться с ним! – невольно вырвалось у Каина. – Пожалуй, меня сочтут за труса, если мы увильнем от него. Но не бойтесь, Франциско, я дал вам слово и сдержу его.

Каин вышел на палубу и стал рассматривать шхуну в подзорную трубу.

– Да, это «Предприятие», – сказал он так громко, чтобы все пираты слышали его, – ее выслали нарочно против нас и снабдили самыми храбрыми людьми. Жаль, что мы теперь так ослабели.

– У нас еще хватит людей, капитан, – отозвался один пират.

– Да, если бы дело шло о простой стычке, однако я не могу жертвовать опять массой людей. Но, во всяком случае, будьте готовы! – предупредил он, спускаясь с палубы.

«Предприятие» было уже на расстоянии пяти миль от шхуны пиратов, шедшей фордевиндом. «Мститель» начал лавировать. Заметив это, судно Темпльмора пустилось в погоню за ним.

Сначала в ходе обеих шхун не замечалось различия; обратив на это внимание, Темпльмор приказал своему помощнику уклониться на полрунда. Этот маневр оказался как нельзя более действенным и дал «Предприятию» возможность подойти к «Мстителю» ближе, чем на четверть мили.

Так продолжалось довольно долго: «Мститель» лавировал, «Предприятие» гналось за ним, но расстояние между обеими шхунами оставалось все то же – около трех с половиной миль.

За час до наступления сумерек на горизонте показалось еще одно судно, по-видимому фрегат. Страшное волнение и ужас овладели пиратами: они подумали, что это британский крейсер, также посланный преследовать их.

Новое судно сначала не заметило шхун; оно находилось на равном расстоянии от них обеих. Тогда, чтобы обратить на себя внимание фрегата, «Предприятие» сделало залп из большого орудия в сторону «Мстителя», хотя находилось от него довольно далеко.

– Это не очень мне нравится, – сказал Каин.

– Не пройдет и часа, как станет совсем темно, – заметил Франциско, – это наше единственное спасение.

На минуту Каин задумался.

– Зарядите большую пушку, – обратился он к пиратам. – Откроем ответный огонь и выкинем американский флаг. Во всяком случае это собьет с толку фрегат, а наступление ночи сделает остальное.

Приказание его было немедленно исполнено.

– Я не стал бы стрелять из большого орудия, – дал свой совет Франциско, – это может только обнаружить нашу силу, что окажется невыгодным для нас. Если же мы будем стрелять только из боковых пушек, то фрегат, увидев, что выстрелы «Предприятия» гораздо сильнее, действительно примет нас за американский корабль.

– Правильно; – ответил Каин. – Теперь Америка со всеми в мире, так что фрегат сочтет нашего преследователя за пирата. Оставьте большую пушку и зарядите малые бортовые. Да поместите флаг таким образом, чтобы он был хорошо виден.

До фрегата стали поочередно доноситься гул от большой пушки «Предприятия» и выстрелы малых орудий «Мстителя».

Наконец солнце закатилось, и в наступившей темноте суда должны были прибегнуть к помощи ночных подзорных труб.

– Что же вы думаете теперь делать, капитан Каин? – спросил Франциско.

– Я решился на отчаянный шаг. Надо подойти к фрегату, как бы с целью попросить его защитить нас от разбойничьей шхуны. А потом не успеет еще взойти луна, как мы улизнем от них.

– Да, это смелая хитрость, но предположите, что, когда вы подойдете к ним близко, они вдруг заметят, что это довольно подозрительная шхуна?

– Тогда я постараюсь немедленно удрать. Я бы не так беспокоился о фрегате, если бы только не было тут этого «Предприятия».

Через час «Мститель» подошел совсем близко к фрегату. Пираты подобрали паруса, припрятали часть людей, так что шхуна имела вид обыкновенного судна. Каин велел приблизиться к корме фрегата.

– Эй, шхуна! Какая это шхуна? – послышался оклик с фрегата.

– Балтиморская шхуна «Элиза» идет из Картагены, – ответил Каин, а за нами гонятся пираты. Позвольте выслать шлюпку к борту?

– Не надо, держитесь возле нас.

– Будет сделано! – крикнул Каин.

Фрегат тотчас же изменил курс, прикрывая собой «Мстителя». Это очень удивило Темпльмора и он подумал, что здесь должно быть кроется какое-нибудь недоразумение. Быть может, пираты, взбунтовавшись, сдались фрегату. Чтобы узнать настоящее положение вещей, Эдуард направил свое судно в сторону фрегата и «Мстителя». Капитан фрегата, видя приближение «Предприятия», был крайне удивлен смелостью предполагаемых пиратов.

– Верно, подлец, не хочет, чтобы мы пустились на абордаж? – заметил капитан фрегата первому лейтенанту.

– Трудно разгадать, что он хочет, – ответил тот, – у них у всех разные приемы. На шхуне не меньше трехсот человек, но и у нас такое же количество людей. Может быть, он возьмет да и проскочит мимо нашего носа, а потом нападет с тылу.

– На всякий случай надо быть наготове, – сказал капитан. – Заряжайте пушки! Команда, по местам!

«Предприятие» двинулось на фрегат, желая поравняться с ним.

– Шхуна не уменьшает парусов, сэр, – доложил первый лейтенант, когда расстояние между фрегатом и шхуной стало не больше кабельтова.

– И она битком набита народом, сэр, – прибавил шкипер.

– Сделайте залп по ней! – скомандовал капитан.

Раздался выстрел. Когда дым рассеялся, то можно было заметить, что выстрел разбил и сбросил в море фок-мачту «Предприятия» и тем лишил его возможности продолжать преследование.

– Эй, шхуна! Какая это шхуна?

– Шхуна его величества «Предприятие».

– Высылайте шлюпку к борту сию же минуту!

– Есть, сэр!

– Матросы, по местам! Убавить паруса!

На фрегате спустили верхние паруса, а большие подобрали к реям.

– Вахтенный, где другая шхуна?

– За кормой, сэр, – ответил наугад вахтенный и поспешил к своему посту, так как он обязан был наблюдать за назвавшейся американской шхуной. Он взглянул за корму, но шхуны там уже не было.

Каин, внимательно наблюдая за всем, что происходило, удрал в тот самый момент, когда раздался залп из большого орудия фрегата.

В ночную подзорную трубу было видно, что «Мститель» ушел уже на полмили вперед, и только теперь обнаружилась его хитрость. Фрегат сейчас же, не дожидаясь шлюпки Эдуарда, расправил все свои паруса и пустился догонять пиратов. Но когда рассвело, оказалось, что «Мститель», благодаря быстрому ходу и попутному ветру, успел уже скрыться из виду.

Между тем, Эдуард Темпльмор, разозлившись на капитана фрегата и кое-как заменив уничтоженную мачту, пустился вслед за ним, поклявшись, что он предаст этого олуха военному суду. Около полудня фрегат вернулся назад, и, при встрече с «Предприятием», все дело объяснилось.

Оба капитана были сильно раздосадованы тем, что упустили случай, благодаря хитрости и смелости пиратов, захватить разбойничью шхуну.

Когда был произведен осмотр разбитой мачты «Предприятия», то выяснилось, что ее можно восстановить. Через два дня мачта была совершенно исправлена, и Эдуард Темпльмор снова пустился разыскивать «Мстителя».

XV. Ошибка

«Мститель», подгоняемый ветром, оставил своих преследователей далеко позади себя. Прошло уже два дня, но на горизонте не было видно ни одного судна.

Франциско, поместившийся в каюте Каина, но отказавшийся, однако, от командования судном, вышел на палубу. Не прошло и пяти минут, как ему бросились в глаза лица двух испанских рыбаков, служивших у дона Куманоса и исчезнувших таким загадочным образом. Он тут же подошел к ним и расспросил их о том, как их взяли в плен. После того, как рыбаки рассказали ему о пытках, каким их подвергли пираты для того, чтобы добыть от них нужные сведения, Франциско утешил их, сказав, что они теперь скоро будут на свободе.

Возвратившись после разговора с рыбаками на палубу, он встретил там Хокхерста; они обменялись враждебными взглядами. Хокхерст еще не оправился от раны. Он чувствовал страшную слабость, потеряв много крови, и рана его еще болела, но, узнав о примирении Каина с Франциско, он до такой степени разозлился этому, что даже не мог оставаться в постели.

Это обстоятельство, а также непонятное бегство шхуны от фрегата и «Предприятия», дало ему повод думать, что у Каина произошел душевный перелом.

Размышляя обо всем этом, он решил, что, когда окончательно поправится, то отомстит обоим своим врагам – Франциско и Каину.

Франциско прошел молча мимо Хокхерста.

– Я вижу, что вы опять на свободе, – с ехидством проговорил Хокхерст, обращаясь к юноше.

– Во всяком случае, не вам я обязан сохранением моей жизни и свободы, – с достоинством ответил Франциско.

– Разумеется, не мне, но за ту пулю, которая сидит в моем плече, я обязан только вам, – ответил негодяй.

– Это верно.

– И при случае я отдам вам свой долг с процентами.

– Не сомневаюсь в этом, но я не боюсь вас.

Когда Франциско договаривал это, послышались шаги Каина, поднимавшегося на палубу. Увидев капитана, Хокхерст тут же ушел.

– У этого человека на уме что-то недоброе; надо следить за ним. Мне сдается, что он желает взбунтовать команду, а потому следует быть начеку, – сказал капитан.

– У меня среди команды есть надежные люди, – ответил Франциско. – Идемте вниз.

Франциско подозвал Помпея и переговорил с ним в присутствии капитана.

В ту же ночь Хокхерст, к общему удивлению, стал на вахту. Несмотря на ранение, силы его прибывали с каждым днем.

Так прошло несколько дней. «Мститель» шел дальше, и никто не знал, кроме Франциско, о намерениях капитана. Однажды утром к Каину явился Хокхерст и сказал:

– У нас уже мало воды, капитан, хватит ли нам ее до назначенного места?

– А на сколько дней хватит полной порции?

– Дней на двенадцать, не больше.

– Тогда надо уменьшить порцию вдвое.

– Капитан, экипаж желает знать, куда мы идем.

– Вас уполномочили спросить меня об этом?

– Собственно определенного полномочия мне не дали, но я сам желаю знать об этом, – запальчиво ответил Хокхерст.

– Соберите всю команду на палубу, – ответил Каин, – там весь экипаж, а в том числе и вы сами, как один из подчиненных мне людей, получит точное объяснение того, что вы желаете знать.

Все пираты собрались на палубе.

– Ребята, – начал Каин, – от старшего лоцмана я узнал, что все вы хотите знать, куда мы идем. В ответ на это я скажу вам следующее: у нас много раненых и больных, а потому я имею намерение устроить стоянку опять в том самом месте, которое нам и прежде служило для этого – в Кайкосах. Нет ли у вас еще других вопросов?

– Есть, – ответил Хокхерст, – мы еще желаем знать ваши намерения относительно этого молодого человека, Франциско. Мы потеряли несметные сокровища, девять человек убито, сорок ранено, плечо мое пробито пулей, и все это – дело его рук Мы требуем правосудия!

И тотчас же из толпы пиратов раздались голоса, поддерживающие Хокхерста:

– Требуем правосудия!

– Вы требуете правосудия, ребята, и получите его, – ответил Каин. – Вы все прекрасно знаете этого молодого человека: я взял его сюда еще ребенком. Ему никогда не был по сердцу наш образ жизни, он часто просился на свободу, но всегда получал отказ. Вы помните, как он вызвал меня на поединок словами нашего же закона «Кровь за кровь!», и ранил меня, но вызов его был правый, и я за это не ропщу. Но я ни за что не допустил бы высадить его на пустынный берег, чтобы заведомо обречь на голодную смерть. Какое же он совершил преступление? Никакого, а если он и виновен, то только по отношению ко мне. Его, невиновного, приговорили тогда к смерти, и вы сами были против этого приговора. Разве неправда?

– Правда, правда! – согласились большинство пиратов, – Он спасся только каким-то чудом. Сражаясь с нами, он защищал интересы своего нового благодетеля. Вы его захватили и требуете правосудия. Допустим, что он теперь виновен, но он уже раньше подвергся вашему несправедливому приговору – умереть голодной смертью, а потому на этот раз справедливость обязывает вас даровать ему жизнь. И я прошу вас это сделать, ребята, не только во имя права Франциско на жизнь, но и во имя вашего расположения ко мне, как к капитану.

– Согласны! Все, что вы сказали, есть истинная правда! – воскликнули почти хором все пираты.

– Спасибо, друзья мои, – ответил Каин, – в благодарность за это я предоставляю вам право взять и поделить между собой мою долю добычи, находящейся на судне, как только мы пристанем к Кайкосам.

Последнее предложение так обрадовало и расположило пиратов в пользу Каина, что и союзники Хокхерста перешли на сторону капитана, тем более, что его доля добычи составляла одну третью часть добычи всех пиратов.

Хокхерст был зол, как дьявол.

– Пускай берут ваши сокровища те, кого вы можете подкупить ими, мне же ничего не надо. Мне надо «Кровь за кровь!», а потому я предупреждаю вас: жизнь Франциско принадлежит мне, и я желаю взять ее! Попробуйте помешать мне в этом, если сумеете! – И с этими словами он потряс своим огромным кулачищем перед самым лицом Каина.

Кровь бросилась в лицо капитану пиратов. Он быстро выпрямился и, схватив близлежащий аншпуг, повалил им Хокхерста на палубу.

– Вот тебе, бунтовщик! – воскликнул он, встав ногой на шею Хокхерста. – Теперь я обращаюсь к вам, ребята, с вопросом: достоин ли этот субъект после всего происшедшего оставаться помощником капитана? И вообще, стоит ли оставлять ему жизнь?

– Не стоит, не стоит! – закричали пираты. – Смерть ему!

Тогда Франциско выступил вперед и сказал:

– Ребята! Вы оказали уважение своему капитану, теперь и я обращаюсь к вам с просьбой: примите во внимание, что Хокхерст до сих пор был храбрым пиратом, что он только сравнительно недавно оправился от раны, которая, вероятно, и есть причина теперешнего его раздражения, и подарите ему жизнь. Командовать вами он, разумеется, больше не имеет права, так как потерял доверие капитана. Повторяю: не отнимайте у него жизни, и пусть он только покинет шхуну.

– Если команда согласна, то и я согласен на это, – ответил Каин, обводя мрачным взглядом пиратов. – Жизнь этого молокососа мне не нужна.

Пираты согласились, и когда Хокхерст медленно поднялся на ноги, то был препровожден в свою каюту. На его место тотчас же был назначен младший лейтенант, а потом стали выбирать его заместителя.

Прошло три дня после описанной сцены. Полный порядок и тишина царили на шхуне. Каин сообщал все свои намерения Франциско, который, услышав, что капитан решил отдать пиратам свою добычу, окончательно поверил в его раскаяние.

Каин, видимо, стал относиться ко всем добрее, сердечнее, но он никогда не упоминал о матери Франциско, и на все его вопросы относительно прежней жизни отвечал неизменно: – Не торопись слишком, со временем узнаешь все!

Между тем, «Мститель» подошел к Пуэрто-Рико, и при тихой погоде стал на якорь за три мили от острова. Новый помощник капитана, заметив в подзорную трубу водопад, посоветовал спустить на берег шлюпку, чтобы запастись пресной водой, так как ее запасы почти истощились. Каин согласился, и шлюпка отчалила от шхуны.

Случилось так, что «Мститель» остановился как раз напротив губернаторского дома, и Клара, увидев шхуну, тотчас же растворила окно и, в знак сигнала, выпустила наружу занавеску. По сходству конструкций обеих шхун, она думала, что это судно было «Предприятие». Через несколько минут она была уже у грота, ожидая Эдуарда.

Но к тому же месту причалила и шлюпка, и Клара, в сумерках не рассмотрев хорошенько вышедшего из нее человека и по ошибке приняв его за Эдуарда, попалась в руки пирата.

– Пресвятая Богородица! Да кто же вы, наконец? – закричала она, стараясь вырваться из его рук.

– Тот, кому очень понравилась молодая барышня, – ответил со смехом пират.

– Пустите же меня! – кричала Клара. – Вы не знаете, кого вы схватили!

– И не надо. Мы об этом нисколько не заботимся! – ответил пират.

– Может быть, вас отрезвит, когда вы узнаете, что я дочь здешнего губернатора! – воскликнула Клара, отталкивая прочь пирата.

– Клянусь небом! Это другое дело, красотка, потому что за дочку губернатора можно получить хороший выкуп. Подите-ка сюда, товарищи, помогите мне. Она такая сильная, что одному трудно справиться; бочки бросьте назад в шлюпку, теперь не до воды, можно за ней приехать и в другой раз. У нас добыча покрупнее.

Клара отчаянно закричала, но разбойники заткнули ей рот платком, положили в шлюпку и помчались обратно к шхуне.

Узнав, кого привезли, пираты пришли в восторг от ожидаемого щедрого выкупа.

Каин ничего не возразил, боясь раздразнить команду и тем помешать успешному выполнению собственного плана. Он распорядился поместить девушку в каюту.

Так как подул, наконец, попутный ветер, то решено было поднять паруса и пуститься дальше в путь, не запасаясь уже здесь водой.

Взяв Клару под свою опеку, Франциско старался утешить ее, обещая ей, что он и капитан защитят ее от пиратов.

Каин, со своей стороны, подтвердил это обещание, и Клара, которая сначала горько плакала, мало-помалу успокоилась и рассказала им про свою ошибку. Узнав ее историю, Каин решил сам отдать за нее выкуп пиратам, не дожидаясь сношений с ее отцом.

А чтобы немного ободрить ее, Франциско старался отвлечь ее разговором об Эдуарде Темпльморе.

Но «Мститель» по непредвиденным обстоятельствам не мог сразу вернуться в Пуэрто-Рико, чтобы вернуть Клару ее отцу. Пришлось терпеть недостаток воды и спасаться от гнавшегося за ним встретившегося фрегата.

Каин распорядился было опять пойти к югу, чтобы взять на ближайшем острове воды, но и там эта операция потерпела провал.

Решено было вновь взять курс на Кайкосы, но, ввиду противного ветра и течения, они проплавали еще целых три недели, пока на горизонте, наконец, не показалась земля.

Теперь вернемся к Эдуарду Темпльмору, с которым мы расстались у берегов Южной Америки, когда он собирался продолжать преследование «Мстителя».

По пути он расспрашивал все встречные суда, не видел ли кто разбойничьей шхуны, но никаких сведений об этом ему получить не удалось. Наконец показался Пуэрто-Рико.

У Эдуарда не было времени теперь заниматься своими сердечными делами, однако, когда вечером «Предприятие» остановилось у этого острова, он долго всматривался в окно, не видно ли там амурного сигнала. Сигнала не было, и Эдуард подумал, что, вероятно, отец Клары проведал про их свидания.

Пройдя дальше, он обшарил все бухты, заливы и устья рек острова Сан-Доминго, но все поиски разбойничьего корабля оказались тщетными. Запасы пищи и воды совершенно вышли, и пришлось, волей-неволей, вернуться в Королевский порт.

А между тем исчезновение дочери губернатора взволновало всех жителей острова. Узнав от горничной, что барышня спустилась в этот вечер встретить Эдуарда, бедный отец, думая, что его дочь была увезена лейтенантом, немедленно снарядил свою яхту в путь и отправил ее на остров Ямайку с письмом к английскому адмиралу, в котором, извещая его об исчезновении своей дочери, просил принять самые решительные меры к ее возвращению домой.

Яхта прибыла в Королевский порт несколькими днями раньше «Предприятия». Адмирал был страшно озадачен письмом губернатора.

– Ну и фрукт же этот Темпльмор! Я посылаю его ловить разбойников, а он охотится за дочкой губернатора!

– Я никак не могу представить такого поступка со стороны Темпльмора, – возразил секретарь, – тут кроется что-то другое.

– Как знать, мистер Хадлей! Будьте добры, велите принести его лаг.

Лаг «Предприятия» оказался сверху донизу испещренным словом Пуэрто-Рико.

– Теперь все ясно, – сказал адмирал, – и мне еще пришлось ввязаться в эту историю! Но клянусь, что за такой проступок я предам его военному суду!

Секретарь промолчал: он знал, что адмирал не сделает этого.

– «Предприятие» прибыло сегодня поутру, сэр, – через два дня отрапортовал секретарь садившемуся завтракать адмиралу.

– А где мистер Темпльмор?

– Он здесь, на веранде. Ему рассказали, в чем его обвиняют, и он клянется, что это ложь. Я ему верю, сэр, потому что он так этим расстроен, что похож на помешанного.

– Стойте! А вы смотрели его лаг?

– Да, сэр, смотрел. По-видимому, они заходили в Пуэрто-Рико 19-го, а в письме испанский губернатор говорит, что он был там сначала 17-го, а потом еще и 19-го. Я передал Эдуарду это, и он клянется честью, что был там только 19-го, как и помечено в лаге.

– Хорошо, попросите его сюда самого.

Эдуард вошел. Видно было, что он страшно взволнован.

– Нечего сказать, мистер Темпльмор, хорошую же шутку вы сыграли! Что все это значит? Где губернаторская дочка?

– Не могу вам сказать, сэр, куда она пропала, но мне сдается, что ее увезли пираты.

– Пираты?! Бедная девочка, мне жаль ее! Да жаль и вас, Эдуард. Подите сюда, присядьте и расскажите, в чем тут дело.

Эдуард, прекрасно зная добрый характер адмирала, рассказал ему все без утайки о своей любви и свиданиях с Кларой. По его мнению, Клара вышла на берег, будучи введена в заблуждение сходством шхун, а пираты воспользовались этим и увезли ее.

После завтрака адмирал отдал приказ немедленно снарядить в плавание шхуну «Предприятие» и корвет «Комус».

– Теперь Эдуард, вы вместе с «Комусом» отправитесь ловить этих негодяев и, надеюсь, что скоро порадуете меня вестями о них и о дочери губернатора. Приободритесь, дорогой мой! Я думаю, что они не решатся тронуть девушку в надежде получить за нее богатый выкуп.

И в тот же вечер «Предприятие» и «Комус» ушли в экспедицию. Заехав по дороге в Пуэрто-Рико и передав письмо адмирала к губернатору, оба судна отправились дальше, и уже на следующее утро перед ними открылись Кайкосы. Как раз в это же самое время «Мститель» вошел в узкий пролив между Кайкосами, окруженный рифами.

– Вот она! – воскликнул Эдуард. – Клянусь небом, это шхуна пиратов!

И тотчас же с «Предприятия» был дан условный сиг нал «Комусу» о том, что неприятель обнаружен. С «Комуса» немедленно дали ответный сигнал.

XVI. Кайкосовы острова

На два градуса севернее острова Сан-Доминго расположена маленькая группа островов, носящая название Кайкосы. Они находятся в самой южной части цепи Багамских островов; почти все они необитаемы и потому очень пригодны для стоянок пиратов, тем более, что, окруженные коралловыми рифами, они почти недоступны. Только очень опытные моряки, вроде Хокхерста, знали, куда можно было пристать, а так как этот последний был уже заменен другим лицом, то приходилось очень осмотрительно проводить здесь судно. Пещеры, покрывавшие эти острова, служили пиратам надежнейшими убежищами и хранилищами их богатств.

Скоро и «Мститель» обнаружил присутствие неприятеля.

Каину предстояла теперь трудная задача. Южный ветер и узкий фарватер делали положение его шхуны затруднительным, а борьба предстояла нешуточная, и вряд ли можно было надеяться на благополучный исход ее для «Мстителя». Эти соображения разделял и Франциско.

Было около девяти часов утра, когда, пройдя благополучно полпути, Каин приказал заверповать шхуну и подкрепиться людям завтраком.

Франциско спустился в каюту и старался объяснить Кларе их настоящее положение. За ним вошел и Каин. Он был задумчив и печален; в крайнем изнеможении опустился он на один из сундуков.

– Что вы думаете теперь делать? – спросил Франциско.

– Не знаю, ума не приложу, Франциско! – отвечал Каин. – Если бы я мог действовать по личному убеждению, то, вероятно, совсем не стал бы трогать шхуну с места. Они в данном случае могут напасть на нас только на лодках, и это нам не страшно, а если мы попробуем проскочить, чтобы высадиться на острова, на нас, несомненно, нападет другая их шхуна, и, благодаря большей численности их людей, мы можем быть разбиты. Во всяком случае, я созову команду, и пусть люди сами решат, как надо действовать. Бог свидетель, что лично я совсем не хотел бы кровопролития.

– А нельзя ли как-нибудь удрать? – спросил Франциско.

– Ночью еще можно будет, пожалуй, пробраться по каналу между островами, но это можно сделать только на лодках, бросив шхуну здесь. Но я боюсь предложить это экипажу, он может не согласиться, да и неприятель, думаю, не даст нам на это времени. Я предчувствовал еще утром, раньше, чем мы заметили эти шхуны, что моя участь будет решена еще до захода солнца.

– А почему?

– Я в эту ночь, по обыкновению, видел во сне вашу мать. На ее лице выражались сожаление и грусть. Она взяла меня за руку, как будто повелевая мне следовать за собой. Но теперь, слава Богу, она смотрела на меня не так, как все последние годы!

Франциско молчал, а Каин, казалось, снова задумался…

Спустя некоторое время Каин встал и, вынув из кармана небольшой плотный пакет, подал его Франциско.

– Возьмите это себе, – сказал капитан пиратов, – если со мной случится несчастье, то эти документы откроют вам, кто была ваша матушка, и укажут, как и где найти спрятанные мной сокровища. Я оставляю вам одному все. Хотя мои богатства нажиты нечестным путем, но вы тут ни при чем, да и все равно теперь уже нельзя отыскать их настоящих владельцев. Не возражайте. Можете впоследствии спросить о том хоть ваших друзей – и они скажут вам то же самое. Предупреждаю вас опять: берегите этот пакет!

– Не думаю, чтобы он мне понадобился, – ответил Франциско, – когда меня схватят, то, вероятно, поступят как с пиратом.

– Нет, нет, вы же можете доказать им, что вы не пират.

– Сомнительно! Но, да будет на то воля Господня!

– Да! Пусть будет Его святая воля! – проговорил грустно Каин. – Месяц тому назад я еще не умел так говорить.

И, в сопровождении Франциско, капитан пиратов поднялся на палубу.

Там собрался уже весь экипаж для обсуждения создавшегося положения. Решено было зайти в какую-нибудь бухту, где удобнее и легче будет противостоять неприятелю.

Итак, «Мститель» снялся с якоря и пустился в путь. Но ветер и волны затрудняли вовремя обнаруживать опасные рифы. А в то же время и его противники не дремали и, не обращая внимания на рифы, продолжали преследование преступной шхуны.

Между тем, плавание для шхуны пиратов становилось все опаснее: только что обойдет она скалы, как на пути вырастают другие.

Каин отдавал приказания, стоя на бугшприте.

– Тут надо бы Хокхерста; он прекрасно знает все эти места, – сказал он вдруг.

– И правда, – согласились некоторые из пиратов, – надо позвать его сюда!

И вслед за этим они спустились вниз и возвратились на палубу в сопровождении Хокхерста. Каин предложил ему вести шхуну.

– А если я не пожелаю? – ответил заносчиво Хокхерст.

– В таком случае, не прогневайся… – сказал капитан.

– Не так ли, товарищи? – обратился он к команде.

– Разумеется! Либо проведи нас через рифы, либо мы тебя выкинем за борт, – сказал один из пиратов.

– Ну, это мне не страшно, ребята! – проговорил Хокхерст. – Вы всегда знали меня за доброго товарища, и я не хочу вас подводить. Пусть так: раз ваш капитан не в состоянии тут ничего поделать, так придется уж мне взяться, тем более, что я замечаю, вы сбились с пути.

– Неправда, – возразил Каин.

– Прекрасно! В таком случае, пусть капитан и выручает вас, раз он осведомленнее меня.

Однако же пираты настояли на том, чтобы вел их именно Хокхерст.

– Я постараюсь изо всех сил, товарищи, – сказал Хокхерст, – но не будьте в претензии, если мы получим здоровый толчок, пока будем пробовать выбраться… Ну, право на борт!.. Еще!.. Держись! Вот настоящий путь! Теперь держитесь!..

Хокхерст, зная, что при первом же удобном случае он будет высажен на берег, решил уничтожить шхуну во что бы то ни стало и теперь направил ее прямо на скалы.

Минуту спустя толчки стали повторяться. Вдруг шхуну повернуло боком против ветра и ударило об острый коралловый риф, который как скорлупку пробил легкую деревянную обшивку. Вода неудержимо хлынула в трюм.

Разбойники застыли в гробовом молчании.

– Товарищи, – обратился к ним Хокхерст, – я изо всех сил старался спасти вас. Вы можете вышвырнуть меня за борт, но я повторяю, что не я, а он виновник несчастья.

И он указал на Каина.

– Не время теперь судить, кто прав, кто виноват, мистер Хокхерст, – сказал капитан. – В свое время мы обсудим этот вопрос, а сейчас надо немедля приниматься за дело. Отцепляйте шлюпки и забирайте каждый для себя оружие и провизию. Не отчаивайтесь! Шхуна еще продержится, не пойдет ко дну сразу. Успеем понемногу спасти все, что на ней есть.

Пираты исполнили приказ капитана и спустили три шлюпки. В первую, под охраной Франциско, поместили раненых и Клару и, снабдив их всем необходимым, велели Франциско отчаливать.

Шхуны, преследующие «Мститель», видели, как он разбился о скалы, и что люди перебрались в шлюпки. Оба судна тотчас же стали на якорь и также спустили свои шлюпки, чтобы помешать неприятелю высадиться на остров, откуда он сможет легко обороняться.

Вторая шлюпка также вскоре отчалила от шхуны; в ней находился Хокхерст с пиратами.

Каин оставался на борту после всех, проверяя, не забыли ли кого-нибудь из раненых. Наконец, он сошел в третью шлюпку и отправился вслед за первыми двумя на расстоянии четверти мили от кормы второй.

В то время, как Каин сел в шлюпку, нельзя было еще определить, удастся ли гнавшимся за пиратами захватить хоть одну шлюпку. Обе стороны отчаянно спешили к своей цели, и, когда люди с первой шлюпки пиратов успели уже сойти на берег, передовые лодки преследователей были от них на расстоянии не больше полумили.

Хокхерсту также удалось причалить к берегу, но в то же самое время грянул залп из восемнадцатифунтового орудия «Комуса». Второй выстрел с «Комуса» попал в корму шлюпки Каина. Вода сразу же залила шлюпку.

– Он утонул! – воскликнул Франциско, стоя у входа в пещеру, в которой он укрыл Клару. – Они утопили его лодку… но нет… он плывет сюда и успеет выйти на берег раньше английских матросов…

Он был прав. Отчаянно борясь с волнами, Каин подплывал к маленькой бухте. Франциско забрался на скалу и, заметно волнуясь, следил за ним.

Когда Каин был уже в нескольких футах от берега, вдруг со стороны острова раздался выстрел из мушкета. Пуля попала в цель, и через какое-то мгновение волна поглотила капитана пиратов.

Обернувшись в ту сторону, откуда раздался выстрел, Франциско увидел под скалой Хокхерста, вновь заряжавшего свой мушкет.

– Изверг! – воскликнул Франциско. – Ты ответишь мне за это!

Хокхерст подняв мушкет, сказал:

– Только не тебе!

И вслед за этим выстрелил. Пуля попала Франциско в грудь. Он упал навзничь и, скатившись вниз, подполз кое-как к пещере и упал у ног Клары.

– О Боже! – воскликнула бедная девушка. – Вы ранены? Кто же будет теперь моим защитником?

Франциско, задыхаясь, ответил:

– Мне кажется… я не чувствую раны, мне теперь легче…

Он ощупал свою грудь. Клара расстегнула его куртку и нашла спрятанный на груди пакет, который дал ему Каин; пакет был прострелен, а грудь лишь слегка контужена.

Вернемся теперь к другим действующим лицам.

Эдуард Темпльмор видел все происходившее в подзорную трубу, и когда промелькнула на палубе «Мстителя» фигура женщины, его сердце готово было разорваться на части. Неужели это Клара?

Он швырнул трубу, схватил ружье и вскочил в первую же, бывшую наготове шлюпку. Подъехав поближе к берегу, он ясно увидел женщину, котораяподдерживала голову молодого человека. Неописуемое волнение овладело Эдуардом. Что он видит? Неужели это его невеста, Клара? Да, это действительно она хлопотала около раненого красивого юноши.

Эдуард не мог вынести этого! Выскочив на берег, он закричал в исступлении:

– Голову снесу тому, кто станет мне поперек дороги!

Как раз в это время Клара снимала пакет с груди Франциско, а Хокхерст бежал к пещере.

Франциско, придя в себя и заметив приближавшегося врага, вскочил на ноги, приготовясь к защите. Но не успел он сделать и шага, как Хокхерст набросился на него, повалил навзничь и наступил ему на грудь… Раздался отчаянный крик Клары. В ту же минуту подоспевший Эдуард, как разъяренный тигр, бросился на Хокхерста. Он схватил его за ноги и, оттащив от Франциско, оглушил таким ударом, что негодяй был полностью лишен возможности сопротивляться.

– Хватайте его, ребята! – закричал Эдуард, указывая левой рукой на Хокхерста. – А это уж моя жертва! – продолжал он с горечью, обращая взор на лежавшего Франциско.

Но каковы бы ни были дальнейшие намерения Эдуарда, им не суждено было осуществиться, потому что Клара, при виде Эдуарда, порывисто бросилась к нему на шею и воскликнула: «Мой Эдуард!».

Все с изумлением глядели на эту сцену, а Эдуард с недоумением смотрел то на Франциско, то на Клару.

– Эдуард! Дорогой Эдуард! – продолжала Клара, прижимаясь к нему. – Неужели ты освободил меня, дорогой?

Но Эдуард не мог побороть охватившего его ревнивого чувства и сурово спросил ее:

– Кто этот молодой человек?

– Его зовут Франциско. Он не пират, а мой защитник.

– язвительно Хокхерст.

Эдуард Темпльмор посмотрел на него вопросительно.

– Ха-ха! – не унимаясь, продолжал смеяться Хокхерст. – Ведь он сын капитана, так как же он не пират?

– А раз он сын капитана, то почему же вы дрались с ним сейчас? – спросил Эдуард.

– А по той же причине, по которой я только что убил его подлого отца!

– Эдуард! – воскликнула горячо Клара. – Теперь не время разбираться в этом. Верьте тому, что я сказала, а не словам этого изверга.

– Правда! – подтвердил Франциско, который полностью пришел в себя и теперь уже сидел. – Верьте ему, когда он говорит, что убил капитана, но, сэр, если в вас есть хоть капля здравого смысла, не верьте его подлым намекам на эту молодую девушку.

– Я совершенно сбит с толку, – проговорил Эдуард Темпльмор, – но леди права: теперь не до этого. С вашего позволения, мисс Клара, кормчий моей шлюпки доставит вас в сохранности на нашу шхуну или на «Комус», как вы пожелаете; обязанности мои не позволяют мне проводить вас лично.

Клара с укором взглянула на Эдуарда, села с мокрыми от слез глазами в шлюпку, которая и доставила ее на шхуну «Предприятие».

Хокхерст и Франциско были также взяты на одну из шлюпок.

Пока происходило все вышеописанное, остальные военные шлюпки делали свое дело, и спустя несколько часов пираты были изловлены и свезены на «Комус».

На «Комусе» число пленных пиратов доходило до шестидесяти; остались на берегу лишь раненые и убитые.

Получив предписание возвратиться немедленно после захвата неприятеля, «Комус» тотчас же отправился обратно в Королевский Порт. Шхуна «Предприятие» осталась в бухте; она должна была подобрать раненых, забрать все драгоценности, находившиеся на шхуне пиратов, и разрушить ее.

XVII. Суд

Спустя неделю «Комус» прибыл в Королевский порт, и его капитан отправился к адмиралу с докладом об успешной экспедиции.

– Слава Богу! – сказал адмирал. – Наконец-то мы переловили этих негодяев! Им не вредно повисеть некоторое время на виселице. Вы говорите, что капитан их утонул?

– Мне так донесли, – ответил капитан Манли, – он был в последней шлюпке, в какую именно и попал наш залп.

– Досадно, слишком хорошая смерть для него! Но остальных мы должны судить как можно строже в назидание всем пиратам вообще. Пока пошлите их с конвоем на берег, больше с ними нам нечего делать.

– Слушаю, сэр! Часть их осталась еще на острове, и «Предприятие» возьмет их к себе на борт.

– Что ж, Темпльмор нашел, наконец, свою невесту?

– О да, сэр! Думаю, что все обошлось благополучно, но подробностей я не знаю.

– Хм! – сказал в ответ адмирал. – Мне приятно слышать, что девушку удалось спасти. – Итак, препроводите их, куда следует, и отдайте в руки правосудия. Если же Темпльмор привезет еще остальных, то их можно будет повесить и потом, дополнительно к этим. Я более доволен, что мы переловили наконец этих злодеев, чем если бы нам удалось захватить какой-нибудь французский фрегат.

Спустя три недели после этого разговора секретарь доложил адмиралу, что на подходе шхуна «Предприятие», но так как на море штиль, то она вряд ли прибудет в порт даже к вечеру.

– Вот жалость! – сказал адмирал. – Как раз сегодня утром назначен суд над этими разбойниками! А Темпльмор, вероятно, везет еще партию.

– Это правда, сэр, только вряд ли следствие окончится в один день. Заседание начнется приблизительно в час пополудни.

– Разумеется, но это неважно. Пиратов так много, что, вероятно, их будут вешать партиями. Все же дайте «Предприятию» телеграмму: «Сейчас судят пиратов». Может быть, оттуда доставят сюда остальных на шлюпках.

В тот же день, после полудня, в здание суда были приведены и помещены за решетку пираты; между ними находился и Франциско. В ожидании интересного процесса зал суда был переполнен любопытными. Многие пираты, раненые при нападении на дом дона Куманоса, успели к этому времени умереть; осталось сорок пять человек, которые и стояли теперь за решеткой, возбуждая у присутствующих чувства страха и негодования своей разбойничьей внешностью.

После дачи показаний, судья спросил: не имеет ли кто из них сказать что-либо в свое оправдание?

Первым выступил Хокхерст. Разумеется, он не мог надеяться избежать наказания, но желал своими показаниями утопить Франциско.

Хокхерст объявил, что хотя он действительно служил на шхуне «Мститель», это было против его желания, поневоле, так как пираты насильно взяли его с другого судна и заставили вести разбойничью шхуну, потому что он считался хорошим шкипером. Франциско же, сына капитана, он встретил, уже поступив на шхуну, и все знают, что Франциско был с детского возраста в обществе пиратов, и, как только он стал в состоянии держать оружие в руках, то участвовал, наравне со взрослыми, во всех грабежах и разбоях.

Много и долго говорил Хокхерст, стараясь как можно больше очернить Франциско в глазах судей и публики, и, когда, по его мнению, он с Достаточной убедительностью преуспел в этом, то закончил свою речь словами:

– Теперь заставьте говорить самого Франциско.

Наступило довольно продолжительное молчание. Вечерело, и в конце зала стало уже почти темно, между тем как в передней его части солнечный закат освещал багровым светом дикие, зверские лица разбойников.

Вот уже и последние лучи солнца стали гаснуть один за другим; остался последний луч, освещавший Франциско, который составлял совершенный контраст по внешности с остальными пиратами.

Наконец Франциско заговорил; его приятный голос звучал мелодично, как вечерний звон колокола. Обращенные к нему лица судей и публики начали мало-помалу проясняться, а их сердца – наполняться симпатией к говорившему.

В трогательных и простых словах рассказал он про свое детство, и его речь была так бесхитростна и правдива, что невольно тронула всех.

Он сказал, что не является сыном капитана, потому что сам капитан открыл ему это, и, что, вероятно, можно было бы узнать подробности о нем из бумаг, переданных ему Каином перед гибелью шхуны, что эти бумаги он хранил у себя на груди, но во время последней стычки с военными шхунами пакет исчез. Сказал он также и о том, что капитан был убийцей его, Франциско, матери.

При последних словах у молодого человека невольно вырвался тихий, глубокий вздох.

В зале уже стемнело, когда он кончил говорить. Все невольно поверили его словам, даже судьи склонялись в его пользу. Только один из них встал и, обращаясь к присяжным, произнес:

– Я считаю своей обязанностью, как мне ни жалко молодого человека, напомнить вам, господа, что все доводы обвиняемого оказываются в конце концов голословными, ничем не подтвержденными…

– Увы, – проговорил Франциско, – чем же еще могу я доказать правоту своих слов? Могу ли я заставить явиться сюда мертвецов? Могу ли я надеяться на чудо, что сюда вдруг явится сам дон Куманос и будет свидетельствовать в мою пользу? Если бы он знал, в каком я положении, то немедленно поспешил бы сюда, не обращая внимания на расстояние. Нет, не могу я рассчитывать и на то, что сюда явится и та испанская девушка, которую я оберегал последнее время от пиратов…

– Она здесь! – раздался в зале мужской голос.

Толпа расступилась, и перед удивленными судьями и зрителями предстала Клара в сопровождении Эдуарда Темпльмора, одетого в полную военную форму. Появление молодой девушки произвело сильное волнение в зале.

Оправившись немного от овладевшего ею смущения и предъявив суду пакет, она дала на вопросы судьи такие показания о Франциско, которые сразу и бесповоротно убедили всех присутствующих в его невиновности, а, кроме того, в благородстве его и доброте, и у всех присутствующих на устах был один приговор:

– Невиновен!

– Милорд, – обратился к судьям Эдуард Темпльмор, – позвольте мне задать вопрос подсудимому. Осматривая шхуну пиратов, я нашел в затопленной каюте эту книгу. Я хочу спросить подсудимого, действительно ли эта книга принадлежит ему? Мне сообщила об этом эта молодая леди.

– Да, это моя книга, – ответил Франциско.

– Могу ли я узнать, как она досталась вам?

– От моей матери, которую убили. Эта книга – единственное сокровище, которое осталось мне после покойницы. Мать моя, а после смерти ее я, мы оба черпали в ней утешение. Отдайте ее мне, сэр! Вероятно, она мне скоро будет нужна более, чем когда-либо.

– Вы сказали, что вашу мать убили? – спросил Эдуард с заметным волнением.

– Сказал и повторяю опять то же.

Судья поднялся с места и прочел вслух все записанные в протоколе показания. Было очевидно, что дело теперь клонилось в пользу Франциско, но, строго придерживаясь законов, судья не мог решить окончательно вопрос о полной непричастности его к деяниям пиратов, так как подсудимый прожил вместе с ними очень долгое время. Разумеется, судья надеялся еще на помилование преступника королем. А пока он, согласно статьям закона, обязан был признать виновными всех подсудимых без исключения.

– Милорд, – обратился Эдуард к севшему на свое место судье, – я не решился сам вскрыть этот пакет, а, может быть, находящиеся в нем бумаги могут послужить окончательному оправданию подсудимого. Может быть, следует вскрыть и огласить содержимое этих бумаг раньше окончательного приговора присяжных?

– Нет, – ответил судья, – содержимое этого пакета суд не интересует.

– Бумаги, находящиеся в пакете, написаны капитаном пиратов, – ответил Франциско, – отдавая мне пакет, он сказал, что я узнаю из содержания бумаг, кто были мои родители. Однако, милорд, в моем положении подсудимого, который, вероятно, будет приговорен к позорной смерти, я не желал бы вскрытия этого пакета и оглашения его содержания; пусть тайна эта умрет вместе со…

– Напрасно! Выслушайте мой совет, – перебил его Эдуард. – Возможно, что бумаги, написанные самим капитаном, откроют какие-нибудь новые обстоятельства рассматриваемого сейчас дела, не правда ли, милорд?

– Если будет доказано, что капитан написал их собственноручно, а в особенности, если молодая леди подтвердит, что она сама сняла пакет с груди обвиняемого и что лично присутствовала при его передаче обвиняемому капитаном. Можете вы представить эти доказательства, молодой человек?

– Нет, милорд, – ответил Франциско, – к тому же, я не желаю оглашения этих бумаг, пока не услышу своего приговора. Пусть сначала присяжные произнесут его.

Присяжные удалились совещаться, а Эдуард Темпльмор и Клара подошли к Франциско и стали уговаривать его позволить вскрыть им пакет, но Франциско твердо стоял на своем.

Наконец присяжные снова появились в зале суда, и весь зал смолк, приготовясь слушать их приговор.

– Милорд, – начал выборный от присяжных, – по обсуждению всех обстоятельств дела, мы пришли к заключению, что…

– Остановитесь, сэр! – перебил его с жаром Эдуард Темпльмор, обняв одной рукой Франциско, а другую поднимая к председателю. – Остановитесь, сэр, не губите его! Он мой родной брат!

– И мой спаситель! – подхватила Клара, падая на колени возле Франциско и с мольбой простирая руки к судьям.

Это известие поразило всех как громом. Председатель вскочил со своего кресла, а судьи и публика онемели от изумления.

После гробового молчания все вдруг заволновались, и судьи напрасно призывали публику к порядку.

У Франциско цвет лица был темный от загара, но, стоя рядом с Эдуардом, он поражал теперь своим сходством с ним.

Эдуард, переговорив с Франциско, опять обратился к председателю:

– Милорд, подсудимый соглашается на вскрытие пакета.

– Хоть я и согласился, – сказал грустно Франциско, – но мало надеюсь, что это поможет для разрешения дела. Времена чудес канули в вечность, а мою невиновность могло бы доказать только одно чудо – восстание капитана пиратов из гроба.

– Он вышел из могилы, чтобы свидетельствовать о твоей невиновности, Франциско, – раздался из глубины зала глухой, сдавленный голос.

Все оцепенели от ужаса, а в особенности Хокхерст и пираты. Их лица исказились страхом, когда мощная фигура Каина приблизилась к скамье подсудимых.

Каин очень сильно изменился: он страшно побледнел и осунулся, волосы его поседели, глаза провалились, щеки покрылись морщинами и из груди вырывался хриплый, удушливый кашель. По всему было видно, что смерть его близка.

– Милорд, – сказал Каин, обращаясь к председателю суда, – я пират, капитан разбойничьей шхуны «Мститель», имя мое Каин. Я по собственному желанию явился сюда, чтобы свидетельствовать о невиновности этого юноши и требую привести меня к присяге в качестве свидетеля-очевидца. Я ведь еще пока свободный человек!

Каина привели к присяге, и церемония эта вышла очень торжественная.

– Милорд! – начал тогда Каин. – Я нахожусь в этом зале с самого начала процесса и утверждаю, что все, сказанное в оправдание Франциско, святая истина. Он неповинен в разбоях и грабежах Бумаги, которые заключаются в этом пакете, могли бы окончательно убедить вас в этом, но в этих документах изложены также и тайны, которые, согласно моему желанию, должны быть известны только одному Франциско. Не знаю, откуда этот молодой лейтенант узнал про то, что Франциско его родной брат, но если он сам сын Цецилии Темпльмор, то факт налицо. Вскрытие пакета может разъяснить все. А теперь, – продолжал он, – чувствуя перед смертью необходимость сделать хоть одно доброе дело, я предаюсь в руки правосудия, объявляя, что я морской разбойник и убийца, и все – благодаря этому негодяю!

Каин обернулся к Хокхерсту, который стоял в оцепенении и не мог прийти в себя от неожиданности внезапного появления капитана.

– Гадина! – проговорил Каин, приблизив свое лицо к Хокхерсту. – Желаю тебе умереть, как собаке! Злодей! Мальчик спасен, а я еще жив!

– Так ты действительно жив? – спросил все еще недоверчиво Хокхерст, немного придя в себя от ужаса.

– Да, жив, да, плоть и кровь! Посмотри на эти руки, силу которых тебе приходилось испытать не раз. Милорд, я сказал все, – обратился он к председателю. – Франциско, прощай! Я любил тебя и принес в жертву свою жизнь ради тебя… Прости меня и не поминай лихом после моей смерти! – Каин поднял глаза вверх и в волнении продолжал: – Да, Франциско, она здесь! Вот она! – И он поднял руки. – Я вижу ее… Она улыбается нам, Франциско!.. Твоя святая мать улыбается… Прощает…

Не успел он договорить, как Хокхерст, заметив при поднятии Каином рук, за его поясом нож, выхватил его и в одну секунду вонзил стальной клинок в грудь капитана.

Каин грохнулся на пол. Ужас обуял присутствующих. Хокхерста схватили, а Каин, подняв с трудом голову, сказал ему едва слышным голосом:

– Спасибо тебе, Хокхерст, ты избавил меня от позора, не от виселицы, а от позора – быть повешенному рядом с тобой… Франциско, дорогой мой мальчик, прощай!

Это были его последние слова. Кровь пошла у него горлом, он захрипел и умер.

Так погиб капитан пиратов, который так часто обагрял свои руки кровью. Он и сам пал от руки убийцы, оправдывая своей смертью закон пиратов: «Кровь за кровь!»

Труп его вынесли. Началось чтение приговора над пиратами. Все подсудимые были признаны виновными. Один лишь Франциско был оправдан и ушел из зала суда в сопровождении своего вновь обретенного брата. Публика теснилась вокруг него, все поздравляли его и желали ему счастливой жизни.

XVIII. Эпилог

Наша обязанность состоит прежде всего в разъяснении читателю, каким образом Эдуард Темпльмор открыл, что Франциско его родной брат, а также – каким образом произошло чудесное воскрешение Каина.

Исполняя свои обязанности, – осматривая «Мститель», – Эдуард, войдя в затопленную водой каюту, нашел там Библию.

Удивившись подобной находке на разбойничьей шхуне, он забрал книгу с собой. Возвратясь на «Предприятие», он показал Библию Кларе, которая сообщила ему, что книга принадлежит Франциско. Книгу высушили и, перелистывая ее, Эдуард, к своему удивлению, нашел на внутренней стороне переплета имя свой матери, Цецилии Темпльмор. Он прекрасно помнил несчастье, постигшее его семью, – когда его спасли, а мать и брат пропали без вести, – и с ужасом подумал, что Библия не могла попасть в руки разбойников без какой-нибудь страшной истории. Сомнения начали овладевать Эдуардом: не братом ли приходится ему Франциско? Он долго расспрашивал Клару обо всем, что она видела на шхуне «Мститель», и вечером, вернувшись снова к разбитому кораблю пиратов, поджег его; после этого на всех парусах помчался в Королевский Порт.

К счастью, он приехал как раз в день заседания суда, и, повидавшись с адмиралом, взял с собой Клару на случай, если бы она понадобилась в качестве свидетельницы. Они вошли в зал, когда заседание уже почти подходило к концу.

В предыдущей главе мы рассказали, что Хокхерст ранил Каина, когда последний подплывал к берегу; пуля попала ему в грудь, задев легкое.

Выстрелив в Каина, Хокхерст побежал в другую сторону, чтобы покончить с Франциско, а в это время Каин вынырнул, дополз через силу до ближайшей пещеры и лег там, приготовясь умереть.

Но в той же самой пещере прятались также два смертельно раненых пирата и четыре крумена, которые не хотели принимать участия в схватке; туда же перенесли они и шлюпку с кое-какими вещами.

Помпей, увидев Каина, тотчас же перевязал его раны, и когда кровь, наконец, остановилась, то капитану стало немного легче.

Хотя Эдуард тщательно обыскивал весь остров, но Каин и бывшие с ним в пещере люди укрылись так хорошо, что ему не удалось их обнаружить.

Как только стемнело, Каин сказал своим товарищам, что им надо убираться отсюда, и, боясь быть опознанным, он, с помощью Помпея, остриг себе бороду и переменил одежду на другую, найденную среди спасенных со шхуны вещей. Они отплыли от острова на одной из уцелевших лодок, но у них не было провизии, а до ближайшего берега необходимо было плыть не один день.

К счастью для них, а еще более для Франциско, вскоре они встретили американский бриг, который и доставил их в Антигуа.

Каин сказал американцам, будто бы судно, на котором они плыли, потерпело кораблекрушение, не упомянув, разумеется, о своей ране. Такое запущение раны должно было неминуемо сократить его жизнь, если бы злоба Хокхерста не опередила этого печального конца.

Каин только и думал, что о том, как бы поскорее до браться до Королевского порта. Он совершенно был равнодушен к своей собственной жизни, желая лишь спасти Франциско.

Узнав, что маленькое торговое судно, совершавшее рейсы между островами, собирается отправиться в Королевский порт, он очень обрадовался и попросился на это судно вместе с круменами. Благополучно прибыв в порт, Каин скрывался там до того самого дня, на который был назначен суд.

Следует, кстати, упомянуть здесь о том, что причина, по которой Каин не хотел, чтобы его бумаги были вскрыты на суде, заключалась в том, что в документах этих было указано место, где спрятаны его сокровища, а Каин не хотел, чтобы это стало известно кому-либо еще, кроме Франциско.

Представляем читателю вообразить, что произошло между Франциско и Эдуардом, когда они убедились в том, что являются родными братьями, и перейдем к изложению содержания бумаг, находившихся в пакете, который они вскрыли в присутствии одной лишь Клары.

Пакет был довольно объемистый, а потому мы по возможности расскажем только самую суть бумаг.

Они гласили, что Каин, настоящее имя которого было Чарльз Осборн, вышел однажды на прекрасном судне из Бильбао с грузом невольников. На следующий день после этого вахтенный на расстоянии не более мили увидел шлюпку. Приблизившись к ней, они обнаружили, что она была наполнена людьми, пострадавшими от кораблекрушения: одни лежали полумертвые, другие метались в страданиях; тут же сидели негритянка с ребенком в руках и белая женщина, дошедшая, по-видимому, до крайнего изнеможения.

В то время Осборн не был еще таким убийцей и разбойником, каким он стал впоследствии. У него тогда еще не угасло чувство сострадания, и он забрал всех тех, кто еще был жив, на свое судно.

Среди новых пассажиров оказалась и Цецилия Темпльмор с ребенком. Сначала все думали, что ребенок не выживет, так как кормилица его, негритянка, скоро умерла от истощения, но, к счастью, на судне была коза, которая и заменила ребенку кормилицу.

Не успело судно дойти до первого порта, как ребенок уже поправился, а к его матери снова вернулась прежняя красота.

Спустя некоторое время Осборн воспылал любовью к Цецилии Темпльмор, и вскоре бедная женщина стала жертвой этой любви.

Но это супружество трудно было назвать счастливым. Цецилия Темпльмор оказалась оторванной навеки от того общества, в котором родилась, выросла и вращалась до сих пор. Дни и ночи напролет проводила она в слезах. Хотя Осборн и любил ее, но как-то по-своему, грубо, а Цецилии такая любовь была хуже пытки. Однако, ради своего ребенка, она с кротостью переносила все издевательства Осборна.

Она часто умоляла его бросить постыдное занятие торговца невольниками, но это только раздражало Осборна и, мало-помалу, он переменил свое ремесло, выбрав еще худшее: стал пиратом, и всюду, во всех своих разбойничьих походах возил за собой и Цецилию с мальчиком.

Молодая женщина таяла, как свеча, и несомненно умерла бы очень скоро сама, если бы Осборн не ускорил этого своей жестокостью.

Однажды, в то время, как у них очередной раз возникла размолвка относительно его проклятого ремесла, Осборн, не помня себя от злости, так ударил Цецилию, что она вскоре после этого умерла, с мольбой на устах, чтобы дитя ее было спасено от участия в разбойничьей жизни. Обезумевший от содеянного Каин, – таким именем Осборн стал себя называть после того, как стал пиратом, – в припадке раскаяния обещал ей исполнить ее просьбу. Поверив в искренность его слов, она благословила его перед смертью.

Таково было содержание исповеди Каина, изложенной им в бумагах.

Прочтя ее, оба брата и Клара долго сидели с поникшими головами в грустном молчании.

Эдуард заговорил первый. Он начал расспрашивать своего брата Франциско обо всех подробностях, которые тот помнил относительно их погибшей матери и его собственной жизни.

Франциско говорил долго и закончил свой рассказ словами:

– А что до сокровищ, то я не могу ими воспользоваться.

– Разумеется! – ответил с улыбкой Эдуард. – Они считаются по закону призовыми деньгами, и такие богатства поступают в собственность того, кто захватил разбойничье судно; вся добыча делится между участниками экспедиции. Тебе не должно принадлежать оттуда ни одного пенни, а мне, надеюсь, достанется недурной куш!.. Однако, все же спрячь эти бумаги, потому что они написаны для тебя.

Адмирал оповестил уже всех своих офицеров о происшедшем на суде интересном событии. Он отправил секретаря к Эдуарду, прося его с братом и Кларой посетить его адмиральский корабль при первой же возможности. Он просил также передать им, что дочь испанского губернатора будет пользоваться его особым покровительством во время ее пребывания в Королевском порту.

Приглашение было принято, и все трое отправились в гости к адмиралу на другой же день.

– Мистер Темпльмор, – сказал адмирал, – а мне все-таки придется отправить вас в Пуэрто-Рико, чтобы уведомить губернатора относительно того, что дочь его теперь в безопасности.

– Не можете ли вы выбрать для этого поручения кого-нибудь другого, сэр? А пока мы бы с Кларой успели обвенчаться.

– Как? Вы хотите жениться на ней? Однако вы не дурного мнения о своем чине. Подождите по крайней мере, пока наденете капитанские эполеты.

– Надеюсь, что мне не придется ждать их долго, – скромно ответил Эдуард.

– Все в свое время, – сказал адмирал. – Кстати, вы как будто говорили, что вам известно, где скрыты сокровища пиратов?

– Об этом знает мой брат, а не я.

– В таком случае, надо съездить и привезти их. Я думаю, что следует послать за ними именно вас, Эдуард. Мистер Франциско, вам придется также поехать с братом.

– С удовольствием, сэр, – ответил Франциско с хитрой улыбкой, – но не подождать ли нам с этой экспедицией до тех пор, пока Эдуард получит чин капитана? Жена и богатство должны у него появиться одновременно. Я думаю, что правильнее будет не предъявлять моих бумаг, где говорится о сокровищах, раньше дня назначения моего брата капитаном.

– Честное слово! – воскликнул капитан Манли. – Столько благ ожидает этого счастливчика, и все они зависят от чина капитана! Поскорее бы уж он получил его!

– Я точно такого же мнения, Манли, – сказал адмирал, – и в доказательство справедливости своих слов обращаю ваше внимание на моего секретаря, который идет сейчас сюда с приказом в руке. Надо только еще одно маленькое добавление к нему…

– Которое состоит в вашей подписи, как я полагаю, – усмехнулся капитан Манли, обмакнув перо в чернильнице и передавая его адмиралу.

– Именно! – подтвердил адмирал, подписывая принесенный приказ. – Капитан Темпльмор, желаю вам счастья!

Эдуард, сиявший от счастья, почтительно поклонился адмиралу и поблагодарил его.

– Теперь и я могу представить вам сведения относительно этих несметных сокровищ, – проговорил Франциско, передавая пакет адмиралу.

– Манли, завтра поутру вы отправитесь в путь за сокровищами, а пока я распоряжусь, чтобы была снята копия с этих бумаг на случай их пропажи.

– Эти сокровища предназначались мне, – сказал Франциско, – но я не хотел бы даже прикасаться к ним.

– Вы правы, юноша. Хорошие у вас принципы! Но мы относимся к этому обстоятельству несколько иначе. А где же молодая леди? Скажите ей, что кушать подано.

Несколько дней спустя вернулся Манли и привез сокровища пирата; вернулось также из Пуэрто-Рико и судно «Предприятие», которым командовал теперь другой лейтенант. Губернатор прислал благодарное письмо адмиралу, но что всего важнее, вместе с письмом он прислал благословение на брак своей дочери с капитаном Темпльмором и в приданое двенадцать ящиков, набитых золотыми дублонами.

Шесть недель спустя после описанных событий мистер Уизрингтон, сидя в столовой своего дома в Финсбери Сквер и занимаясь чтением пришедшей почты, позвонил так сильно, что старик Джонатан подумал, что его барин рехнулся. Однако, он не подумал прибавить шагу и, войдя в столовую своей обычной медленной, размеренной походкой, молча встал у порога.

– Чего ж он не идет, когда ему звонят? – раздраженно закричал мистер Уизрингтон.

– Я здесь, сэр! – сказал торжественно Джонатан.

– Ага, пришел! Что ты двигаешься, словно какой дух бесплотный, а не человек? Ну, а знаешь ли, кто едет к нам?

– Не могу знать, сэр.

– А я знаю, старина! Эдуард едет. Он скоро прибудет.

– Значит, ему надо приготовить его прежнюю спальню? – спокойно осведомился старик.

– Нет, самую лучшую спальню! Теперь он женат, Джонатан, и произведен в капитаны. Капитан Темпльмор!

– Так сэр!

– И он нашел своего брата-близнеца!

– Так сэр!

– Своего брата, Франца, которого все считали погибшим. Но это длинная история, Джонатан, да и пречудесная… Мать его умерла, бедняжка…

– Упокой, Господи, ее душу! – проговорил Джонатан, поднимая глаза к небу. – А брат нашелся?

– Слава Богу! Они приедут дней через десять, так уж постарайся, чтобы все было готово к их приезду, старина. Я прямо не помню себя от радости. Жена его испанка, Джонатан.

– Чья жена, сэр?

– Чья, чья?.. Капитана Темпльмора!.. А подумать только, что его судили как морского разбойника!

– Кого, сэр?

– Кого, кого… да Франца, его брата! Джонатан, ты окончательно выжил из ума!..

– Что еще изволите приказать, сэр?

– Ничего, или… постой! Нет, нет, можешь идти.

Недели через три после этого разговора приехал капитан Темпльмор с женой и братом и поселились у дяди, которому давно уже наскучило житье вдвоем с Джонатаном.

Братья-близнецы сделались утешением его старости. Они закрыли ему глаза, когда он тихо умер, и поделили между собой его громадное состояние. Вот вам и конец истории Пирата.

Фредерик Марриет Приключение Питера Симпла

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Огромное преимущество быть в семье дураком. — Моя судьба решена, и меня в качестве части морского капитала его королевского величества отправляют к биржевому маклеру. — К моему несчастью, мистер Хадикок и дома, как на бирже, — медведь[64], и обеда мне почти не достается.
Если я и не могу сказать, что моя жизнь была полна дерзких и опасных подвигов, то, к счастью, мне не приходится и сознаваться в тяжких преступлениях. И если я не возвышусь в глазах читателей доблестью и ревностным служением отечеству, то, по крайней мере, я могу претендовать на признание моих заслуг в усердном и настойчивом исполнении своего долга.

Каждый из нас по-разному наделен свыше и каждому назначен свой жизненный путь. Но тот, кто довольствуется тем, что идет, а не бежит сломя голову по намеченной ему стезе, хотя и не так быстро добирается к цели, но имеет то преимущество, что, достигнув ее, не задыхается и не падает с ног от усталости. Я не собираюсь утверждать, что в моей жизни не было приключений. Я только хочу сказать, что во всем том, что со мной происходило, я был скорее пассивным, чем активным действующим лицом, и не искал тех приключений, о которых буду рассказывать.

Припоминая свои детские годы, я думаю, что если бы мне было позволено самому избрать свое ремесло, то я, по всей вероятности, поступил бы в ученики к портному. Дело в том, что я всегда завидовал комфорту, с каким они располагаются за своими рабочими столами, позволяющими им свысока обозревать праздношатающихся и деловитых прохожих, беспрерывно заполняющих главную улицу провинциального городка, вблизи которого я провел первые четырнадцать лет своей жизни.

Но мой отец, младший сын в знатной дворянской семье, священник англиканской церкви, имел приличный доход и был честолюбив, чего нельзя сказать о его сыне.

В нашем роду с незапамятных времен существовал варварский обычай приносить в жертву военно-морскому могуществу родины глупейшего в семействе. Поскольку этот обычай я считал разумным, то не имел оснований выражать недовольство. И в четырнадцатилетнем возрасте я был отобран в качестве такой жертвы.

Когда об этом было объявлено многолюдной толпе моих тетушек и кузин, собравшихся у нас на празднование Нового года, не раздалось ни одного голоса против. Наоборот, этот выбор был встречен единодушным радостным одобрением. Такое всеобщее признание моей пригодности к этой роли, разделяемое моим батюшкой, поглаживавшим меня рукой по голове, льстило мне. Я чувствовал гордость — но увы! — так же бессознательно, как теленок с позлащенными рогами, забавляющийся цветами гирлянды, которая ясно говорит всем, кроме него самого, о готовящейся ему участи. Я даже ощущал — или воображал, что ощущаю — в себе малую толику воинского пыла, и предо мной носился призрак моего будущего величия, а в отдаленной перспективе мерещилась карета четверней и столовое серебро. Но это призрачное видение исчезло прежде, чем я успел разглядеть его как следует из-за вполне реальной физической боли, причиненной мне старшим братом Томом. Получив от отца поручение снять нагар со свечи, он воспользовался моей рассеянностью и всунул мне в левое ухо кусок тлеющего фитиля.

Так как история моя не очень коротка, то я не стану слишком останавливаться на ее начале. Объявлю только читателю, что мой отец, живший в северной Англии, не счел нужным послать меня в тот городок, вблизи которого мы жили, а спустя четыре недели после решения, о котором я упомянул, отправил меня в Лондон снаружи почтовой кареты, снабдив на дорогу только одеждой зеленого цвета и полудюжиной рубашек. Во избежание всяких недоразумений в подорожном листе к моему имени было приписано: «Доставить к мистеру Хандикоку, на Сен-Клементскую улицу, № 14; провоз оплачен».

Мое расставание с семейством было поистине трогательным. Мать горько плакала, ибо, как все матери, она любила самого глупого из своих сыновей более всех прочих; сестра плакала, потому что плакала мать, а Том горланил громче всех, потому что был наказан в это время отцом за разбитое окно, четвертое на той неделе. В продолжение всего этого отец с нетерпением гулял взад и вперед по комнате: мы задерживали его обед, а он любил это единственное чувственное наслаждение, дозволенное его сану.

Наконец я отправился. Я плакал до тех пор, пока глаза мои не покраснели и не распухли до того, что веки сделались едва заметными. Слезы и грязь расписали мои щеки, подобно изразцам печи. Еще до окончания всей этой сцены, беспрестанно утирая слезы и сморкая нос, я промочил платок до последней нитки. Брат мой Том с добротой, делавшей честь его сердцу, предложил мне свой собственный и сказал, бросив на меня взгляд, в котором чувствовалась братская забота: «На тебе мой платок, Питер, он сух, как кость».

Но батюшка не хотел дожидаться, пока второй платок подвергнется участи первого. Он повел меня через зал, где, пожав руки всем мужчинам и поцеловав всех девушек, выстроившихся в ряд и закрывших глаза своими передниками, я расстался с родительской кровлей.

Кучер проводил меня до станции, с которой мы должны были отправиться. Втиснув меня в середину между двумя толстыми старухами и уложив мой маленький узелок, он поклонился, и через несколько минут мы уже катили по дороге в Лондон.

Я был слишком огорчен, чтобы в продолжение путешествия обращать на что-либо внимание. Приехав в Лондон, мы остановились в гостинице под вывеской «Синий Кабан» на улице, названия которой не помню. Я никогда не видал и не слыхал о подобном звере, но он действительно был страшен: пасть его открыта и из нее торчали необыкновенно большие клыки. Меня удивляли в нем всего более клыки и копыта из чистого золота. Кто знает, думал я, может быть, в какой-нибудь из дальних стран, которые мне суждено посетить, я встречу и застрелю такое страшное чудовище? С какой поспешностью я отрежу тогда эти драгоценные части и с какой радостью по возвращении положу их к ногам моей матушки как приношение сыновьей любви! При этом мысль о матери снова вызвала слезы.

Кучер бросил кнут трактирному конюху, а вожжи на спины лошадей и слез с козел.

— Ну, молодой джентльмен, — сказал он, — здесь мы остановимся.

Потом, опустив ступеньки кареты, помогая мне выйти, он сказал носильщику:

— Билл, доставь молодого джентльмена и его сундук по этому адресу. Пожалуйста, — обратился он ко мне, — не забудьте кучера, сэр.

Я ответил, что, конечно, не забуду его, если ему того хочется, и пошел прочь вместе с носильщиком.

— Ха, он дурак — это верно! — воскликнул кучер, лишь только я отошел.

Я благополучно прибыл на Сен-Клементскую улицу в дом мистера Хандикока. Впустив меня, горничная наградила носильщика за причиненное ему из-за меня беспокойство шиллингом и указала мне на лестницу, ведущую в гостиную, в которой я нашел миссис Хандикок.

Миссис Хандикок была низенькая, худощавая женщина, то и дело кричавшая с верхней ступеньки лестницы на слуг, находившихся внизу. В продолжение всего времени, которое я провел у нее в доме, я ни разу не видал, чтобы она читала книгу или занималась шитьем. У нее был огромный серый попугай, раздиравший уши своим неприятным криком, но я до сих пор не могу сказать, чей голос был более пронзителен — птицы или хозяйки. Впрочем, она была очень учтива и ласкова со мной, хотя и надоедала десять раз в день расспросами о том, когда я получил последнее известие о моем дедушке лорде Привиледже.

Я заметил, что она задавала подобные вопросы каждому, кто попадал случайно в ее дом. Я еще не просидел с нею и десяти минут, а узнал уже, что она «уважает моряков, потому что они защитники и хранители короля и родины», что «мистер Хандикок возвратится домой в четыре часа, и тогда мы сядем за стол». Сообщив мне эти сведения, она вскочила со стула и, стоя на верху лестницы, закричала кухарке:

— Джемайма, а Джемайма! Приготовь нам треску вареную, а не жареную.

— Нельзя, мэм, — отвечала Джемайма, — она уже обваляна в сухарях от головы до хвоста и вся изжарена.

— Ну, хорошо, Джемайма, — тогда оставь все так, как есть, — сказала леди. — Не суйте палец в клетку попугая, мой милый: он сердится на чужих. Мистер Хандикок придет домой в четыре часа, и тогда мы сядем обедать. Любите вы треску?

Так как я с нетерпением ожидал мистера Хандикока и обеда, то не без удовольствия услышал бой часов, возвестивших, что ожидаемое время настало. Миссис Хандикок вскочила снова.

— Джемайма, Джемайма! — закричала она, нагнувшись над перилами. — Четыре часа!

— Слышу, мэм! — отозвалась кухарка и вынула сковороду из печи, шипение и запах, проникнув в гостиную, заставили меня почувствовать голод еще сильнее.

Раздался стук в дверь.

— Вот твой барин, Джемайма! — закричала леди.

— Слышу, мэм! — отозвалась снова кухарка.

— Сбегайте вниз, мой милый, и впустите мистера Хандикока, — сказала его жена. — Он удивится, увидя вас.

Я исполнил желание миссис Хандикок и отворил дверь, выходившую на улицу.

— Это что за чертенок! — грубо закричал мистер Хандикок, мужчина в шесть футов ростом, в синих миткалевых панталонах, гессенских сапогах, в черном сюртуке и в таком же жилете.

Признаюсь, я смутился, но отвечал, что я мистер Симпл.

— Спрашиваю вас, мистер Симпл, что сказал бы ваш дедушка, если бы он увидел вас в сию минусу? У меня достаточно слуг, чтобы отворять двери; место молодого джентльмена в гостиной.

— Что вы так сердитесь, мистер Хандикок? — сказала ему сверху жена. — Это я просила его отворить дверь, чтобы удивить вас.

— Да, — ответил он, — вы удивили меня своей глупостью.

Пока мистер Хандикок вытирал сапоги о коврик, я поднялся наверх, тем более оскорбленный, что, по словам батюшки, мистер Хандикок был наш биржевой агент и должен был создать мне все удобства. Действительно, отец просил его об этом в письме, которое показывал мне перед отъездом.

Когда я возвратился в гостиную, миссис Хандикок шепнула мне:

— Не огорчайтесь, мой милый, все это происходит, видимо, от какой-нибудь неприятности, случившейся с мистером Хандикоком на бирже.

Я был того же мнения, но не отвечал, потому что мистер Хандикок, поднявшись по лестнице, в два шага преодолел расстояние от двери до камина, повернулся к нему спиной и, подняв фалды сюртука, начал свистать.

— Готовы ли вы обедать, мой милый? — спросила леди почти с трепетом.

— Да, если обед готов, — грубо отвечал ей муж. — Мне кажется, мы всегда обедаем в четыре часа.

— Джемайма, Джемайма, подавай на стол! Слышишь ли ты, Джемайма?

— Слышу, мэм, — отвечала кухарка, — дайте только положить масла.

Миссис Хандикок села на место со словами:

— Ну, мистер Симпл, как поживает ваш дедушка, лорд Привиледж?

— Слава Богу, миссис! — ответил я в пятнадцатый раз.

Мистер Хандикок опустил фалды и стал спускаться по лестнице, предоставляя своей жене и мне выбор: следовать за ним или нет.

— Скажите, пожалуйста, миссис, — спросил я, лишь только он отошел настолько, что не мог нас слышать, — что такое сделалось с мистером Хандикоком, что он так сердит с вами?

— Когда муж чем-нибудь недоволен, непременно достается жене. Это, мой милый, одна из неприятностей брака. Мистер Хандикок, должно быть, потерпел поражение на бирже; в таких случаях он всегда бывает не в духе. Когда же ему удается предприятие, он весел, как кузнечик.

— Сойдете вы обедать? — закричал мистер Хандикок снизу.

— Сейчас, мой милый! — ответила леди. — Я думала, ты моешь руки.

Мы сошли в столовую. Мистер Хандикок уже успел уничтожить два куска трески и оставил на блюде для жены и меня только один.

— Не угодно вам, мой милый, кусочек трески? — спросила меня леди.

— Не стоит его делить, — заметил старый джентльмен и, ухватив рыбу с помощью ножа и вилки, положил себе на тарелку.

— Я очень рада, что эта рыба нравится вам, — кротко сказала женщина и снова обратилась ко мне. — Вам подадут, мой милый, кусок хорошей жареной телятины.

Телятина появилась, и, к нашему счастью, мистер Хандикок истребил ее не всю. Однако же он отделил себе львиную часть и срезал поджаренную корочку; потом, отодвинув от себя блюдо, предоставил нам распоряжаться остальным, как нам угодно. Я не успел съесть двух кусков, как он попросил меня сходить наверх и принести из буфета кувшин портеру. Я подумал, что если мне неприлично отворять двери, то, наверно, неприлично и прислуживать за столом; впрочем, повиновался, не сделав никакого замечания.

После обеда мистер Хандикок сошел в погреб за бутылкой вина.

— Что с ним нынче сделалось? — воскликнула миссис Хандикок. — Он как будто потерял целый монетный двор. Пойдемте лучше наверх и оставим его одного; может быть, выпив портвейну, он станет лучше.

Я был радэтому предложению и, чувствуя усталость, отправился спать без чаю, потому что миссис Хандикок не осмеливалась поставить самовар до прихода мужа.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Экипировка на скорую руку. — К счастью, в этот день мистер Хандикок не проиграл на бирже. Я весело отправляюсь. Я еду в Портсмут. — В карете встречаюсь с матросом. Он прикидывается пьяным; но это не единственный маскарад, с которым я сталкиваюсь в моем путешествии.
На следующее утро мистер Хандикок, казалось, был в лучшем расположении духа. Он послал за портным, который шил платье волонтерам и прочим «в самый короткий срок», и заказал ему все нужное для моей экипировки с условием, чтобы оно было готово к завтрашнему дню, а иначе все будет оставлено у него. При этом он прибавил, что мне уже нанято место в дилижансе, отправляющемся в Портсмут.

— Но, сэр, — заметил этот человек, — я боюсь, что в такое короткое время…

— На вашей вывеске указано, что вы готовите платье «в самый короткий срок», — возразил мистер Хандикок с уверенностью и важностью человека, который опровергает противника его собственными доказательствами.

Это заставило замолчать портного; он обещал сделать все по желанию заказчика и ушел, сняв с меня мерку. Почти тотчас же отправился и мистер Хандикок.

В расспросах о здоровье моего дедушки и о том, что сделалось с попугаем, в жалобах миссис Хандикок по поводу того, как много денег утратил ее муж, в беспрестанном выскакивании на лестницу и разговорах с кухаркой прошел весь день до четырех часов. Мистер Хандикок постучался в дверь и был впущен, но не мной. Он в тру прыжка взбежал по лестнице и, входя в гостиную, закричал:

— Ну, Нанси, моя милая, как ты поживаешь? Потом, подойдя к жене, прибавил:

— Поцелуй меня, старушка. Я голоден как волк. Мистер Симпл, как вы поживаете? Надеюсь, вы приятно провели утро. Мне надо вымыть руки и сменить обувь, моя милая; я не хочу садиться за стол в таком виде. Ну, Полли, как твое здоровье?

— Я рада, что вы чувствуете аппетит, мой милый, — сказала жена, излучая улыбку, — я приготовила вам прекрасный обед. Джемайма, накрывай проворнее на стол: мистер Хандикок голоден.

— Сейчас, мэм, — ответила кухарка, и миссис Хандикок последовала за мужем в спальню, находившуюся на том же этаже, чтобы помочь ему переодеться

— Клянусь Юпитером, Нанси, я славно надул быков[65]! — сказал мистер Хандикок, когда мы сели за стол.

— О, как я этому рада! — сказала, улыбаясь, жена.

— Мистер Симпл, — обратился мистер Хандикок ко мне, — вы позволите предложить вам кусочек рыбы?

— Да, сэр, если вы сами не хотите скушать всю, — ответил я учтиво.

Миссис Хандикок нахмурила брови и покачала головой, между тем как муж преспокойно услуживал мне.

— Вот вам кусок рыбы, голубчик, — отвечал он.

В этот день мы оба получили свои порции, и я никогда не видал человека учтивее мистера Хандикока. Он шутил с женой, два или три раза предлагал мне вина, говорил о моем дедушке — одним словом, мы прекрасно провели с ним вечер.

На следующий день мне принесли платье, но мистер Хандикок, все еще сохранявший веселое расположение духа, сказал, что не позволит мне ехать ночью, что я должен ночевать у него и отправиться в путь не раньше следующего утра. В шесть часов я действительно отправился и еще до восьми подъехал к гостинице под, вывеской «Слон и Башня», в которой мы остановились на четверть часа.

Я смотрел на вывеску, представлявшую это животное с башней на спине; мне казалось, что эта башня одинаковой величины и тяжести с той, которую я видел в городе Алнике, и я старался вообразить себе чудовищные размеры слона, как заметил столпившийся на углу народ. Я спросил джентльмена в полосатом плаще, сидевшего около меня, какое чудо привлекает столько народа.

— Пьяный матрос, и больше ничего, — отвечал он. Желая получше рассмотреть пьяного, я приподнялся со своего места, находившегося в заднем отделении кареты.

Зрелище это было для меня совершенно ново и возбуждало мое любопытство. Но, к моему удивлению, матрос, шатаясь, отделился от толпы и поклялся, что поедет в Портсмут. Он вскарабкался по колесам кареты и уселся возле меня. Должно быть, я слишком пристально глядел на него, потому что, обращаясь ко мне, он сказал:

— Что ты разинул рот, молокосос? Ты намерен, кажется, ловить мух? Или ты никогда не видал пьяного?

Я объяснил, что еще не был на море, но отправляюсь туда[66].

— Ну, так у тебя, как у медвежонка, все неприятности еще впереди. Вот так, сердечный! Ты будешь получать на борту жалованье обезьян — более пинков, нежели полупенсов. Эй, слышишь, ты, с кружками, подай нам еще пинту эля.

Трактирный слуга, прислуживавший в это время пассажирам в карете, вынес эль, половину которого матрос выпил, а другую выплеснул ему в лицо.

— А это твоя доля, — сказал он. — Ну, что с меня следует?

Слуга, рассерженный, но слишком боявшийся матроса, чтобы возражать, потребовал четыре пенса. Матрос вынул горсть банковских билетов, перемешанных с золотой, серебряной и медной монетой, и уже готовился заплатить за пиво, как нетерпеливый кучер ударил по лошадям.

— Даем деру! — закричал матрос, опуская деньги в карман своих брюк. — Вот так и ты научишься поступать, мой милый, после пары крейсерских походов.

Все это время сидевший возле меня джентльмен в шотландском плаще курил сигару и не говорил ни слова.

Я завязал с ним разговор о моем ремесле и спросил, правда ли, что его трудно изучить.

— Трудно изучить! — перебил нас матрос. — Ну, нет. Это нашему брату, простому матросу, трудно учиться, а вы, кажется, мичман: таким молодцам немногому надо учиться! Они сделают свой еженедельный отчет, и все остальное время, засунув руки в карманы, расхаживают себе взад да вперед. Вам надобно учиться есть пирожки, пить грог и называть кота попрошайкой — вот и все, что умеет в наше время мичман. Я правильно говорю, сэр? — сказал он, обращаясь к джентльмену в шотландском плаще. — Я спрашиваю вас, потому что, мне кажется, вы моряк, прошу извинить, сэр, — добавил он, приложив палец к шляпе, — не примите этого в обиду.

— Я боюсь, что ты почти отгадал, мой милый, — ответил джентльмен.

Пьяный парень вступил с ним в разговор и объявил, что он получил отставку с корабля «Смелый» в Портсмуте и отправился в Лондон прокутить деньги с товарищами. Однако вчера только он заметил, что портсмутский еврей продал ему за пятнадцать шиллингов золотую печатку, оказавшуюся потом медной. И потому он отправляется снова в Портсмут, чтобы поставить этому еврею пару синяков под глазами за его мошенничество. Сделав это, он возвратится к своим товарищам, обещавшим вплоть до его возвращения пить за успех его предприятия в гостинице «Петух и Бутылка».

Джентльмен в шотландском плаще похвалил его за такое намерение и добавил, что хотя путешествие в Портсмут и обратно будет стоить ему вдвое дороже золотой печатки, но чего не сделаешь ради благого дела.

Всякий раз, как останавливалась карета, моряк требовал еще эля и всякий раз выплескивал его остатки, которые не мог допить, в лицо человека, подававшего эль. Он делал это именно в ту минуту, когда кучер трогался с места, причем бросал к ногам слуги оловянную кружку, приказывая поднять ее. С каждой станцией он становился пьянее, так что на последней перед Портсмутом, вынув деньги, он не нашел среди них ни одной серебряной монеты и должен был просить слугу разменять банковский билет. Слуга смял билет и положил в карман, потом принес сдачу с одного фунта стерлингов. Но джентльмен в шотландском плаще заметил, что матрос давал ему пятифунтовый билет; изобличив в этом слугу, он предложил сам разменять деньги. Моряк взял свои деньги из рук слуги, который, краснея, просил извинить его.

— Это, право, по ошибке, — повторял он.

— Я тоже прошу извинить, — усмехнулся моряк, кинув в него оловянную кружку с такой силой, что она сплюснулась об его голову, и несчастный упал без чувств на дорогу.

Кучер ударил по лошадям, и я до сих пор остаюсь в неведении, остался в живых тот человек или нет.

Когда карета тронулась, моряк посмотрел с минуту или две на джентльмена в шотландском плаще.

— Когда я в первый раз увидел вас, — сказал он, — я подумал, что вы переодетый офицер; но теперь, когда я увидел, что у вас такие зоркие глаза на деньги, я прихожу к мысли, что вы младший лейтенант какого-нибудь купеческого корабля. Вот вам полкроны за вашу услугу; я дал бы вам больше, если бы был уверен, что вы их истратите.

Джентльмен улыбнулся и взял полукрону, которую, как я после заметил, он отдал седому нищему, попавшемуся нам у подошвы Потсдаунского холма. Я спросил его, скоро или мы приедем в Портсмут; он ответил, что мы как раз въезжаем в черту города, но я не видал никакой черты и стыдился показать свое невежество. В свою очередь, он спросил меня, на какой корабль хочу я поступить. Я не мог припомнить его названия и ответил, что оно написано на крышке моего сундука, который везут вслед за мною в повозке.

— Мне помнится, — сказал я, — это французское название

— Вы не имеете рекомендательного письма к капитану? — спросил он.

— Имею, — ответил я и вынул бумажник, в котором находилось письмо. — Капитану Савиджу, его королевского величества корабль «Диомед», — продолжал я, читая адрес.

К моему удивлению, он хладнокровно приступил к распечатыванию письма; едва я заметил это, как тотчас же вырвал его, сказав, что этот поступок бесчестен, и что, по моему мнению, он не достоин называться джентльменом.

— Как вам угодно, юноша, — ответил он. — Но помните, вы сказали, что я не джентльмен.

Он завернулся в свой плащ и не говорил более ни слова. Что касается меня, то я очень доволен был тем, что решительным поведением принудил его к молчанию.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Я синею от страха в гостинице «Голубые Столбы». — Меня окружают злобные духи, и вскоре мной овладевают винные пары. — Прихожу засвидетельствовать мое почтение капитану и нахожу, что уже имел удовольствие видеться с ним. — Едва избавляюсь от одной беды, попадаю в другую.
Когда мы приехали, я попросил кучера показать мне лучшую гостиницу. Он ответил, что лучше всех гостиница «Голубые Столбы», в которой мичманы оставляют свои чемоданы, заказывают чай и жаркое и забывают иногда платить за завтраки. Говоря это, он улыбался, и я подумал, что он шутит, но он указал мне пальцем на два огромных голубых столба у дверей, находившихся недалеко от конюшни, и сказал, что все мичманы останавливаются в этой гостинице. В заключение он попросил меня не забыть кучера.

На этот раз я понял, что мне нужно дать ему шиллинг; исполнив это, я отправился в гостиницу. Кофейная была наполнена мичманами, и так как я опасался за свой сундук, то спросил одного из них, известно ли ему, когда приедет карета.

— Не ожидаете ли вы вашей матушки? — спросил он.

— О нет! Я ожидаю свое форменное платье; в этой одежде я хожу только, пока оно прибудет.

— Скажите, пожалуйста, на какой корабль вы намерены поступить?

— Он называется по-французски, как-то вроде «Даймед», капитан Томас Керкуол Савидж.

— «Диомед»… Робинсон, не тот ли это фрегат, на котором мичманы получили по четыре дюжины палок за то, что не сдали своих еженедельных отчетов к субботе?

— Тот самый, — ответил другой. — Да что там! Капитан на днях задал пять дюжин палок одному юнге за то, что тот стоял на часах в красной ленте.

— Это величайший варвар на службе, — продолжал третий, — во время последней своей крейсерской операции он пересек всю вахту штирборта, потому что корабль делал только девять узлов на булине.

— Ах, Боже мой, — воскликнул я, — какое несчастье, что я должен поступать к нему!

— Я сердечно жалею вас; он забьет вас до смерти. У него сейчас только три мичмана на корабле, остальные сбежали. Не так ли, Робинсон?

— Пет, сейчас у него только два; несчастный Майкл умер от усталости. Он работал ежедневно, каждую ночь, в течение шести недель стоял на вахте, и в одно утро был найден мертвым на своем сундуке.

— Помилуй Бог! — воскликнул я. — Однако, говорят, на берегу он очень ласков со своими мичманами.

— Да, — подтвердил Робинсон, — он везде распространяет этот слух. Заметьте, когда он в первый раз позовет вас к себе и вы станете рапортовать, что приехали служить на его корабль, он скажет, что очень рад видеть вас и надеется что ваша семья в добром здравии; потом посоветует идти на борт и учиться службе. После этого будьте настороже. Помните, что я сказал, и скоро удостоверитесь, что это правда. Садитесь-ка лучше с нами, да выпейте стакан грогу; это придаст бодрости вашему духу.

Эти мичманы столько наговорили мне о моем капитане и о страшных жестокостях, которые он позволял себе, что я подумал, не лучше ли воротиться домой. Когда я спросил их мнение об этом, они сказали, что если я это сделаю, то буду схвачен и повешен, как дезертир, и что лучший план — просить капитана принять несколько галлонов рому, потому что он очень любит грог, и, может быть, я буду в милости у него, пока не выйдет весь ром.

Я с сожалением должен признаться, что мичманы напоили меня в этот вечер.

Не помню, как они положили меня в постель, но на следующее утро я проснулся со страшной головной болью и смутно сознавал, что происходило вчера. Мне было очень совестно, что я так скоро забыл наставления своих родителей, и я давал про себя обет никогда не делать таких глупостей, когда вошел мичман, поступивший так ласково со мной в прошедшую ночь.

— Ну, мистер Зеленое Стекло, — закричал он, намекая, как я полагаю, на цвет моей одежды, — вставайте и завтракайте. Вас дожидается внизу командир судна, сопровождающего корабль. Его прислал капитан. Клянусь чертом, вы порядочно покутили вчера.

Вчера ночью! — воскликнул я с удивлением. — Разве капитан знает, что я был пьян?

— Вы в театре дьявольски старались обратить на это его внимание.

— В театре! Разве я был в театре?

— Конечно, были. Вы непременно хотели идти, хотя страшно были пьяны — и делали там все, от чего мы старались отговорить вас. Ваш капитан был там с дочерьми адмирала. Вы называли его тираном и ткнули в него пальцем. Как, вы не помните этого? Вы сказали ему, что вам на него плевать.

— Ах, Боже мой! Ах, Боже мой! Что мне делать? Что мне делать? — вскрикнул я. — Матушка моя предостерегала меня от пьянства и дурного общества.

— Дурное общество! Ах ты, щенок! Что ты хочешь этим сказать?

— Я не говорю именно про вас.

— Надеюсь. Итак, я, как друг, советую вам отправиться как можно скорее в гостиницу «Джордж» и повидаться с вашим капитаном, потому что чем больше вы станете думать, тем хуже. Во всяком случае, еще неизвестно, примет он вас или нет. Ваше счастье, что вы еще не записаны в корабельную книгу. Ну же, поторапливайтесь, а то командир судна так и ушел, не дождавшись вас.

— Не записан в корабельную книгу! — отозвался я печально. — Теперь я припоминаю: капитан писал моему отцу, что он уже записал меня.

— Клянусь честью, мне жаль вас, право, жаль, — вздохнул мичман и вышел из комнаты с таким печальным видом, как будто бы несчастье касалось его самого.

Я встал с тяжелой головой и еще более тяжелым сердцем, оделся и попросил показать мне дорогу в гостиницу «Джордж». Я взял с собой рекомендательное письмо, хотя и боялся, что оно принесет мне мало пользы. Придя туда, я спросил дрожащим голосом, не здесь ли остановился мистер Томас Керкуол Савидж, капитан его королевского величества корабля «Диомед». Слуга отвечал, что он завтракает с капитаном Кортнеи, но что он доложит обо мне. Я сказал свое имя; через несколько минут он вернулся и просил меня подняться наверх. О, как билось мое сердце! Я никогда не чувствовал такого страха и думал, что упаду на лестнице. Дважды решался я было войти в комнату, и каждый раз ноги подкашивались подо мной; наконец, я отер пот с лица и, сделав над собой отчаянное усилие, вошел.

— Мистер Симпл, я очень рад видеть вас, — сказал кто-то.

Боясь взглянуть на него, я опустил голову; но голос был так ласков, что я собрал всю свою смелость и, подняв голову, увидел, в мундире с эполетами и саблей на боку, того самого пассажира в шотландском плаще, который хотел распечатать мое письмо и которому я сказал в глаза, что он не джентльмен.

Мне казалось, что я вот так и умру здесь, подобно тому мичману, которого нашли мертвым на сундуке. Я уже готов был упасть на колени и просить прощения, как капитан, заметив мое смущение, разразился смехом и сказал:

— Так вы узнали меня, мистер Симпл? Успокойтесь, вы исполняли свою обязанность, не позволив мне распечатать письмо, так как вы предполагали, что я не тот, кому оно адресовано. И потому вы имели право сказать, что я не джентльмен; я прощаю вам. Теперь не угодно ли вам сесть и позавтракать? Капитан Кортнеи, — обратился он к другому капитану, сидевшему за столом, — это один из юношей, недавно поступивший на службу. Мы были вчера пассажирами в одной и той же карете.

Потом он рассказал ему о случившемся, чему оба чистосердечно смеялись.

Я немного ободрился, но меня все еще беспокоило произошедшее в театре, и я думал, что он, может быть, не узнал меня. Другой капитан вскоре освободил меня и от этого страха.

— Вы были прошлой ночью в театре, Савидж? — спросил он.

— Нет, я обедал у адмирала. Невозможно расстаться с этими девочками; они так забавны.

— А я думаю, что вас любовь приковывает к этому дому.

— Вовсе нет, честное слово! Это могло случиться, если бы у меня было время определить, которую я больше люблю. Сейчас моя жена — корабль, и это единственная жена, которую я буду иметь, пока не сяду на мель. «Хорошо, — подумал я, — если он не был в театре, то, значит, я обидел не его. Теперь мне остается только дать ему рому и сделать таким образом своим другом».

— Скажите, мистер Симпл, как поживают ваш батюшка и ваша матушка? — спросил капитан.

— Слава Богу, покорно вас благодарю, сэр; они просят кланяться вам.

— Очень благодарен им. Теперь, я думаю, чем скорее вы подниметесь на борт и начнете приучаться к службе, тем лучше.

«Совершенно то, что говорил мне мичман, — те же самые слова, — думал я. — Так, стало быть, все это правда!» И я снова почувствовал дрожь.

— Я хочу дать вам небольшой совет, — продолжал капитан. — Во-первых, повинуйтесь своему начальству беспрекословно; мое, а не ваше дело судить, справедливо ли приказание, или нет; во-вторых, никогда не бранитесь и не пейте крепких напитков. Первое безнравственно и недостойно джентльмена, второе — низкая привычка, которая со временем очень усиливается. Я сам никогда не прикасался к вину и надеюсь, что мои джентльмены будут также от него воздерживаться. Теперь ступайте и, как только привезут вам форменное платье, извольте явиться на борт. А пока, так как во время нашего путешествия я имел случай познакомиться с вашим характером, позвольте посоветовать вам не быть слишком откровенным с людьми, которых вы видите в первый раз, иначе вы легко можете совершить неблагоразумный поступок. Прощайте.

Я вышел из комнаты с низким поклоном, радуясь, что так легко преодолел то, что казалось мне морем затруднений, но голова все еще была занята тем, что мне наговорили мичманы и что так несообразно было со словами и поступками капитана.

Придя в гостиницу «Голубые Столбы», я застал мичманов по-прежнему в кофейной и рассказал им обо всем случившемся. Когда я закончил, они разразились смехом и сказали, что пошутили со мной.

— Хорошо, — сказал я, обращаясь к тому из них, который приходил будить меня утром, — вы можете называть это шуткой, но я называю это ложью.

— Скажите, мистер Зеленое Стекло, это вы мне говорите?

— Точно так, — подтвердил я.

— В таком случае, сэр, как джентльмен, я требую удовлетворения. Черт возьми! Лучше смерть, нежели бесчестье.

— Я не откажусь удовлетворить вас, — парировал я, — хотя и не желаю дуэли. Батюшка советовал мне избегать ее, потому что этим мы оскорбляем нашего Творца; но так как он знал, что я должен поддерживать достоинство офицера, то позволил мне поступать по желанию в тех случаях, когда я подвергнусь этой несчастной необходимости.

— Мы после успеем наслушаться проповедей вашего батюшки, — возразил мичман (я успел уже сказать, что мой отец принадлежал к духовенству), — теперь главный вопрос: хотите вы драться или нет?

— Нельзя ли дело уладить иначе? — вмешался другой. — Не захочет ли мистер Зеленое Стекло отказаться от своих слов?

— Мое имя Симпл, сэр, а не Зеленая Пачка, — возразил я, — так как он солгал, то я не возьму своих слов назад.

— Ну, так дуэль должна состояться, — сказал мичман. — Робинсон, вы обяжете меня, если согласитесь быть моим секундантом.

— Это неприятная обязанность, — заметил тот, — вы так искусно стреляете; но так как вы просите, то я не могу отказать. Мистер Симпл, кажется, не имеет здесь друга?

— Нет, имеет, — возразил другой мичман. — Он горячий парень, и я хочу быть его секундантом.

Решили, что мы на следующее утро будем стреляться. Я рассудил, что, как офицеру и джентльмену, мне неприлично отказаться; но это было мне очень не по сердцу. Не прошло еще и трех дней, как я предоставлен самому себе, и я уже успел напиться и должен теперь драться на дуэли. Я удалился в свою комнату и написал матушке длинное письмо, в которое вложил прядь своих волос. Слезы полились у меня из глаз при мысли, как будет горевать она, если меня убьют; я попросил Библию у трактирного слуги и читал ее весь остальной день.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Утром перед завтраком меня учат стоять под огнем и таким образом доказывать свою храбрость. После завтрака я доказываю также и свою любезность. — Мои доказательства вызывают порицание. — Женщины — корень всех бед! Из-за одной из них я лишаюсь свободы, из-за другой — денег.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал в груди какую-то тяжесть, в которой не мог отдать себе отчета; но, встав с постели и собрав рассеянные мысли, я вспомнил, что через час или два должен решиться вопрос: жить мне или нет. Я усердно помолился Богу и решил не пятнать свою совесть кровью ближнего, а выстрелить в воздух. Возымев это намерение, я уже не чувствовал прежнего беспокойства.

Не успел я одеться, как в комнату вошел мичман, вызвавшийся быть моим секундантом, и объявил, что дуэль назначена в саду, позади гостиницы, и что мой противник отличный стрелок, так что я непременно буду подстрелен, если не застрелен.

— А в чем разница между подстреленным и застреленным? — спросил я — Я не только в жизни своей не был на дуэли, но даже ни разу не стрелял из пистолета.

Он объяснил мне, что подстрелить — значит попасть в руку или ногу, а застрелить — убить наповал, попав в грудь.

— Но, — продолжал он, — неужели вы никогда не были на дуэли?

— Нет, — отвечал я. — Мне еще едва пятнадцать лет.

— Едва пятнадцать! А я думал, вам, по крайней мере, восемнадцать!

Я действительно был слишком высок и силен для своего возраста, и все считали меня старше годами, чем я был на самом деле.

Я оделся и последовал за секундантом в сад, где собрались уже мичманы и несколько трактирных слуг. Все они казались очень веселыми, как будто ставили жизнь ближнего ни во что. Секунданты, после краткого совещания, отмерили двенадцать шагов, и каждый из нас занял свой пост. Кажется, я был бледен, потому что мой секундант, подойдя, шепнул мне, чтоб я не боялся. Я отвечал, что ничего не боюсь, но что считаю эту минуту слишком торжественной. Секундант противника выступил вперед и спросил, не хочу ли я извиниться, но я отказался, как и прежде. Нам подали по пистолету, и секундант показал мне, как нужно спускать курок. Решили, что мы по первой команде выстрелим оба в одно время. Я был уверен, что меня ранят, если не убьют, и, закрыв глаза, выстрелил в воздух. Я чувствовал, как закружилась у меня голова, мне показалось, что я ранен; но, к счастью, это было не так. Пистолеты были заряжены снова, и мы вторично выстрелили. Тут вмешались секунданты и заставили нас пожать друг другу руки. Я с удовольствием согласился на это; мне казалось, жизнь моя спасена чудом. Мы возвратились в кофейную и сели завтракать. Мичманы сказали мне, что они служат на одном корабле со мной и что очень приятно видеть, что я в состоянии выдержать огонь, потому что капитан их страшный человек для тех, которые обращаются в бегство перед неприятельской батареей.

На следующий день с повозкой прибыл мой сундук; я снял свое зеленое платье и надел форменное. У меня не было треугольной шляпы с загнутыми кверху полями и кинжала, какие носили тогда военные, потому что мистер Хандикок упустил из виду эту статью и решил, что я достану себе все это в Портсмуте. Справившись о цене этих вещей, я нашел, что они стоили гораздо больше того, что у меня было в кармане. Я изорвал письмо, написанное матушке перед дуэлью, и написал другое, в котором просил прислать денег для покупки кинжала и загнутой шляпы. Потом я вышел в своем мундире, которым, признаюсь, довольно-таки гордился. Теперь я был уже офицер на службе его величества, конечно, не большого чина, но все-таки офицер и джентльмен; я решился поддержать достоинство этого звания, хотя меня и считали глупейшим в семействе.

Подойдя к месту, называемому Саллипорт, я встретил молодую леди, прекрасно одетую, которая, посмотрев на меня очень пристально, спросила:

— Вы довольны своим бельем, мичман?

Я был поражен этим вопросом и еще более участием, которое она, казалось, принимала в моих делах.

— Благодарю вас, — ответил я. — У меня четыре уиндзорские рубашки и два желтых воротника, которые надобно выстирать.

Она улыбнулась ответу и пригласила меня к себе обедать. Меня удивило это учтивое предложение, которое я, по своей скромности, приписывал более мундиру, нежели личным достоинствам. Не желая отказаться, я ответил, что соглашаюсь с удовольствием. И счел предложить руку, которую леди приняла, и мы отправились по Хай-стрит к ее дому.

Неподалеку от дома адмирала я заметил моего капитана, шедшего навстречу мне с адмиральскими дочерьми. Я весьма рад был случаю показать ему, что знаком с дамами не хуже его собственных, и, проходя мимо него с молодой леди, бывшей под моим покровительством, отвесил ему низкий поклон. К моему удивлению, он не только не ответил на него, но даже посмотрел на меня весьма строго. Я заключил, что он гордец, и про себя пожелал, чтобы дочери адмирала подумали, что он не знает в лицо своих мичманов. Не успел я еще оправиться от замешательства, в которое привело меня это происшествие, как капитан, проводивший своих дам в дом адмирала, послал за мной слугу с приказанием немедленно явиться к нему в гостиницу «Джордж», находившуюся напротив.

Я извинился перед молодой леди и обещал возвратиться тотчас же, если она согласна подождать меня. Она ответила, что если меня зовет капитан, то, значит, я буду иметь от него ужасную взбучку, и он отошлет меня на борт. Пожелав мне успеха, она оставила меня и отправилась домой одна.

Я столько же понимал во всем этом, как и в том, почему капитан посмотрел на меня так грозно, когда мы с ним повстречались. Но все объяснилось, лишь только я вошел.

— Я очень сожалею, мистер Симпл, — сказал он, — что в таком молодом человеке, как вы, так рано проявляются все признаки безнравственности. Еще более грустно мне видеть, что вы не имеете той деликатности, которой не лишены даже самые закостенелые развратники; деликатности, заставляющей скрывать свою безнравственность, а не унижать себя и не оскорблять своего капитана, бесстыдно признаваясь в своем разврате, можно сказать, хвастаясь пороком и выставляя его напоказ среди бела дня и на самой многолюдной улице города.

— Ах, Боже мой! Что же я такое сделал, сэр? — воскликнул я с удивлением.

Капитан обратил на меня свой проницательный взгляд; казалось, он хотел пронзить меня насквозь и пригвоздить к стене.

— Не хотите ли вы сказать, сэр, что не знаете особы, с которой давеча шли?

— Нет, сэр, — ответил я, — мне известно только то, что она ласковая и добрая девушка.

И я рассказал ему, как она заговорила со мной и что потом было между нами.

— Возможно ли, мистер Симпл, чтоб вы были таким дураком?

Я подтвердил, что действительно считаюсь величайшим дураком в нашем семействе.

— Я теперь сам так думаю, — сказал он сухо. Потом он объяснил мне, кто та особа, с которой я был в компании, и сказал, что всякое общение с ней неизбежно приведет меня к позору и гибели.

Это весьма опечалило меня; я стыдился своей глупой ошибки и сожалел, что упал в глазах капитана. На вопрос его, что я делал с тех пор, как приехал в Портсмут, я признался, что был пьян, пересказал все, что мне наговорили мичманы, и сказал, что имел сегодня утром дуэль.

Он с вниманием выслушал мою историю, и мне казалось, что появлялась улыбка на его лице, хотя он и кусал губы, чтобы скрыть ее.

— Мистер Симпл, — сказал он, когда я кончил, — я не могу позволить вам дальше оставаться на берегу, пока вы не приобретете больше жизненного опыта. Я прикажу командиру сопровождающего судна не спускать с вас глаз, пока вы не окажетесь на борту фрегата. Когда вы проведете со мной несколько месяцев в море, вы в состоянии будете решить, таков ли я, каким описали меня молодые джентльмены с единственным намерением, как я думаю, посмеяться над вашей неопытностью.

Я рад был, когда все это кончилось. Я видел, что капитан поверил моему рассказу и расположен отнестись ко мне снисходительно, хотя и считает меня дураком. Командир судна, сопровождающего корабль, ожидавший его приказаний, проводил меня в гостиницу «Голубые Столбы». Я уложил свое платье, заплатил трактирщику, и дворник повез мой сундук в Саллипорт, где нас ожидал бот.

— Скорей, ребята, проворнее! Капитан приказал доставить этого молодого джентльмена прямо на борт.

Пьянство и волокитство за Долли Мопс лишили его свободы.

— Я желал бы, чтоб вы были почтительнее в своих замечаниях, мистер командир судна, — сказал я с неудовольствием.

— Мистер командир судна! Благодарю вас, сэр, за довесок, который вы добавляете к моей должности. Ну, ребята, работайте сильнее веслами!

— Эй, Билл Фримен, — закричала одна молодая женщина с берега, — что это у вас за хорошенький молодой джентльмен! Он настоящий Нельсон! Послушайте, молодой офицер, одолжите мне шиллинг!

Мне так понравилось, что эта женщина назвала меня Нельсоном, что я тотчас же исполнил ее просьбу.

— У меня нет шиллинга, — сказал я, — но вот полукрона; разменяйте ее и принесите мне назад восемнадцать пенсов!

— Благодарю, вы прекрасный молодой человек! — сказала она, взяв монету. — Я возвращусь сию минуту, мой милый.

Люди, находившиеся в боте, усмехнулись, а командир судна приказал отчаливать.

— Нет, — возразил я, — вы должны подождать мои восемнадцать пенсов.

— Я подозреваю, что нам придется ждать дьявольски долго. Мне знакома эта девка, у нее преплохая память.

— Она не может быть так бесчестна и неблагодарна. Мистер командир судна, я приказываю вам ждать — я офицер.

— Знаю, что вот уже почти шесть часов, как вы офицер. Хорошо! Но только я пойду к капитану и доложу ему, что у вас уже другая девка на буксире и что вы не хотите ехать на корабль.

— Ах, нет, мистер командир судна, прошу вас, не делайте этого. Отчаливайте, если вам угодно, и не думайте о моих восемнадцати пенсах.

Бот отчалил от берега и направился к кораблю, стоявшему в Спитхеде.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я вступаю на палубу и представляюсь старшему лейтенанту, который решает, что я очень смышлен. — Спускаюсь вниз к миссис Троттер. — Супружеское счастье в кубрике. — Миссис Троттер берет меня в сотрапезники. — Я удивлен, что многие узнают во мне моего отца.
Когда мы прибыли на борт, командир судна подал записку от капитана старшему лейтенанту, оказавшемуся в это время на палубе. Он прочел записку, строго посмотрел на меня, и я слышал, как он сказал второму лейтенанту:

— Служба теперь ни к черту не годится. Пока она не была столь популярна, мы хотя и не отличались образованностью, а все-таки могли надеяться на то, что наши природные способности сделают ее доступной нам; теперь же, когда высшее общество стало посылать своих сыновей во флот, у нас собирается вся дурная трава их семейств. Как будто из любого материала, как бы он ни был плох, можно сделать капитана военного корабля, у которого на плечах больше ответственности, от которого его положение требует больше рассудительности, чем от кого бы то ни было. Вот еще один дурак, пожертвованный своим семейством в подарок отечеству, — вот еще щенок, которого я должен вышколить. Ну, да я еще не встречал такого, из которого не мог бы сделать чего-либо. Где мистер Симпл?

— Я мистер Симпл, сэр! — отвечал я, весьма ошеломленный тем, что мне пришлось подслушать.

— Ну, мистер Симпл, — повернулся ко мне старший лейтенант, — обратите особое внимание на то, что я вам скажу. Капитан говорит в своем письме, что вы оказались до крайности глупым. Но, сэр, меня этим не надуете. Вы нечто вроде обезьян, которые не хотят говорить из страха, чтобы их не заставили работать. Я внимательно смотрел вам в лицо и заметил, что вы очень смышлены; если вы не намерены доказать мне это в самое короткое время, то лучше вам сразу броситься за борт. Вот так! Вы поняли меня? Я знаю, что вы очень смышленый парень, и если я говорю это, так уж не надейтесь разуверить меня — это ни к чему не приведет.

Эта речь напугала меня, но в то же время мне приятно было слышать, что он считает меня смышленым, и я решил всеми силами стараться удержать за собой эту неожиданную репутацию.

— Квартирмейстер[67], — сказал старший лейтенант, — прикажите мистеру Троттеру выйти на палубу.

Мистер Троттер появился в сопровождении квартирмейстера, извиняясь, что так замарался, перетаскивая бочонки из трюма. Это был коротенький толстяк лет тридцати, с носом, на котором возвышалась красная бородавка, с грязными зубами и огромными черными усами.

— Мистер Троттер, — сказал старший лейтенант, — вот молодой джентльмен, поступивший на наш корабль. Отведите ему место в мичманской каюте и прикажите повесить его койку. Присматривайте за ним немножко.

— Мне, право, некогда присматривать, сэр, — возразил мистер Троттер, — но я постараюсь сделать, что могу. Пойдемте, молодой человек.

Я сошел вслед за ним по лестнице, потом по другой, наконец, к моему удивлению, он попросил меня сойти по третьей и тут только объявил, что я нахожусь в кубрике.

— Ну, молодой человек, — сказал мистер Троттер, садясь на огромный сундук, — вы можете делать, что вам угодно. Мичманы обедают наверху; если вы хотите, можете присоединиться к ним. Но я по дружбе скажу вам: они вам будут надоедать целый день, и вы раскаетесь, что познакомились с ними: кто послабее, тот должен держаться от них подальше. Но, может быть, вы не того мнения? Мы теперь в гавани, и я обедаю здесь, потому что миссис Троттер на борту. Она прекрасная женщина, могу вас заверить; вы ее увидите сию минуту — она только что вышла на камбуз присмотреть за котелком картофеля. Если угодно, я попрошу ее позволить вам обедать с нами. Лучше держаться подальше от мичманов; этот дурной народ научит вас всему, что только безнравственно и скверно. Кроме того, у вас будет преимущество находиться в хорошем обществе. Миссис Троттер была принята в лучших домах Англии. Я предлагаю вам это из желания доставить удовольствие старшему лейтенанту, который, кажется, принимает в вас участие, иначе я бы не очень-то охотно сделал вас свидетелем моего семейного счастья.

Я ответил, что очень благодарен за внимание, и если это не стеснит миссис Троттер, то почту за счастье принять его предложение. И в самом деле, я счел себя счастливым, что встретил такого друга.

Не успел я сказать это, как заметил наверху лестницы пару ног в черных бумажных чулках. Оказалось, что они принадлежали миссис Троттер, которая сошла с лестницы, держа сеточку, полную дымящегося картофеля.

— Клянусь честью, миссис Троттер, вы, должно быть, очень уверены в красоте ваших ног, иначе вы не рисковали бы показывать их мистеру Симплу, молодому человеку, которого я вас прошу принять в наше общество и который, с вашего дозволения, будет обедать с нами.

— Милый Троттер, как жестоко было с вашей стороны не предупредить меня! Я думала, что внизу никого нет. Мне, право, так совестно, — продолжала леди, улыбаясь и закрывая лицо свободной рукой.

— Теперь уж этому не поможешь, моя милая, да и не из-за чего совеститься. Надеюсь, вы будете добрыми друзьями с мистером Симплом. Кажется, я говорил уже, что он желает обедать с нами.

— Я уверена, что мне приятно будет в его обществе. После общества, к которому я была приучена, мистер Симпл, мне непривычно здесь; но любовь способна на всякие жертвы, и прежде чем расстаться с моим милым Троттером, которому не повезло в денежном отношении…

— Ни слова об этом, моя милая! Семейное счастье заменяет все, освещает даже этот мрачный кубрик.

— И однако ж, — продолжала миссис Троттер, — когда я подумаю о том времени, когда мы жили в Лондоне и держали собственный экипаж… Были ли вы когда-нибудь в Лондоне, мистер Симпл?

Я отвечал утвердительно.

— Так вы, вероятно, знаете или слыхали о Смитах? Я отвечал, что единственно, с кем я познакомился там, были мистер и миссис Хандикок.

— Ах, если бы знала, что вы будете в Лондоне, я с удовольствием дала бы вам рекомендательное письмо к Смитам. Это знатнейшая из тамошних фамилий.

— Но, милая моя, — прервал мистер Троттер, — не время ли позаботиться об обеде?

— Сию минуту! У нас будет сегодня жаркое на вертеле. Прошу извинить, мистер Симпл.

И миссис Троттер отправилась наверх, попросив меня предварительно, довольно кокетливо, отвернуться.

Так как читатель, вероятно, желает знать, какова была ее внешность, то я возьму на себя труд описать ее. У нее была недурная фигура, а в известный период жизни, я полагаю, и лицо весьма приятно; но ко времени моего знакомства с ней в нем отчетливо стали видны следы разрушительного действия времени и трудов. Короче, ее можно было назвать поблекшей красавицей, щегольски одетой, но не очень опрятной.

— Очаровательная женщина миссис Троттер! Не правда ли, мистер Симпл? — сказал ее супруг, с которым я, конечно, согласился. — Теперь, мистер Симпл, — продолжал он, — нам остается обсудить между собой кое-какие условия, о которых нам удобнее поговорить, пока нет миссис Троттер; она смутилась бы, услышав, что мы говорим о таких вещах. Разумеется, образ жизни, который мы позволяем себе вести, очень расточителен. Миссис Троттер не может обойтись без своего чая и некоторых других небольших удобств; в то же время я не хочу, чтобы и у вас были лишние издержки — скорее соглашусь сам остаться без денег. Итак, я предлагаю вам, пока вы будете обедать с нами, платить только по одной гинее в неделю; что же касается задатка, то я не возьму с вас более двух гиней. Есть у вас деньги?

— Да, — сказал я, — у меня осталось три гинеи с половиной.

— Ну, так дайте мне три гинеи, а остальные полгинеи вы можете оставить себе на карманные расходы. Напишите скорее вашим друзьям, чтобы они снабдили вас на дальнейшее время.

Я вручил ему деньги, которые он положил в карман.

— Ваш сундук, — продолжал он, — прикажите принести сюда. Я уверен, что миссис Троттер, если я попрошу ее, не только будет держать его в порядке, но даже позаботится о починке вашего платья. Она очаровательная женщина — миссис Троттер — и очень любит молодых джентльменов. Сколько вам лет?

Я отвечал, что мне пятнадцать лет.

— Не более того! Ну, это меня радует: миссис Троттер как-то щепетильна насчет общества молодых людей известного возраста. Я советую вам ни под каким видом не связываться с прочими мичманами. Они сердиты на меня за то, что я не позволяю миссис Троттер обедать с ними. Это страшные сплетники.

— Это правда! — согласился я.

Но тут мы были прерваны приходом миссис Троттер с вертелом в руках, на котором было нанизано около дюжины тоненьких кусочков говядины и свинины. Разложив все это на блюде, она принялась накрывать на стол.

— Мистеру Симплу всего только пятнадцать лет, моя милая, — заметил мистер Троттер.

— Неужели! — воскликнула миссис Троттер. — А как он высок! Он так же высок для своего возраста, как молодой лорд Футритоун, которого вы, бывало, сажали в свой кабриолет. Вы знаете лорда Футритоуна, мистер Симпл?

— Нет, мэм, — возразил я, но, желая показать, что состою в родстве со знатью, я прибавил: — Могу сказать, однако, что мой дедушка, лорд Привиледж, наверное, знает его.

— Боже мой! Неужели лорд Привиледж ваш дедушка? То-то мне так и казалось, будто я где-то видела подобное лицо. Вы помните лорда Привиледжа, мой милый Троттер, которого мы видели у леди Скампс? С вашей стороны очень неблагодарно не помнить его: он подарил вам однажды прекрасный кабаний окорок.

— Помню ли Привиледжа? Черт возьми! О да! Старый джентльмен, не правда ли? — воскликнул мистер Троттер, обращаясь ко мне.

— Так, сэр, — подтвердил я, очень довольный тем, что нахожусь среди людей, знакомых с моим семейством.

— Ну, мистер Симпл, — сказала миссис Троттер, — так как мы имеем удовольствие знать вашего родственника, то теперь я беру вас под свою опеку и буду так любить, что мистер Троттер заревнует, — прибавила она, усмехаясь. — Сегодня у нас жалкий обед. Маркитантка обманула мои надежды. Я просила принести баранью ножку, а она говорит, что их нет на рынке. Правда, для них еще не настало время, но Троттер очень разборчив в пище; пора, сядемте за стол.

Я чувствовал себя нездоровым и не мог ничего есть. Обед наш состоял из кусков говядины и свинины, картофеля и вареного пудинга, поданного на оловянном блюде. Мистер Троттер отправился наверх раздавать водку корабельному экипажу и возвратился с бутылкой рому.

— Принесли вы порцию мистера Симпла, мой милый? — спросила миссис Троттер.

— Да, его не забыли, ведь он прибыл на борт до одиннадцати часов. Пьете вы виски, мистер Симпл?

— Нет, благодарю вас, — отвечал я, вспомнив приказание капитана.

— Принимая в вас живое участие, — сказал мистер Троттер, — я должен серьезно посоветовать вам воздерживаться от водки. От этой дурной привычки, однажды приобретенной, нелегко избавиться. Я вынужден пить, чтобы не задохнуться, работая в трюме. Тем не менее я имею к ней врожденное отвращение; но шампанскоеи кларет вышли у меня на днях, и я вынужден покориться обстоятельствам.

— Бедный Троттер! — проговорила леди.

— Ну, — возразил он, — жалок тот человек, который никогда не веселится.

Он налил полстакана рому и долил остальное водой.

— Хотите отведать, моя милая?

— Вы знаете, Троттер, я никогда не прикасаюсь к рому, разве что если вода так дурна, что теряешь к ней вкус. Какова вода сегодня?

— По обыкновению, моя милая, такова, что невозможно пить.

После долгих просьб миссис Троттер согласилась наконец хлебнуть немного из его стакана. Мне показалось, что для непривыкшей к вину она уж слишком хорошо пьет.

Я чувствовал себя до того нездоровым, что вынужден был выйти на палубу. Здесь мне встретился мичман, которого я до того еще не видал. Он серьезно взглянул мне в лицо и спросил, как мое имя.

— Симпл? — вскричал он. — Вы не сын ли старика Симпла?

— Точно так, сэр, — отвечал я, удивленный, что столь многие люди на судне знакомы с моим семейством.

— Я так и думал, вы на него похожи. И как поживает ваш батюшка?

— Очень хорошо, покорно вас благодарю, сэр.

— Когда будете писать ему, кланяйтесь от меня и скажите, что я просил напомнить о себе.

Сказав это, он пошел прочь; но так как он забыл сказать мне свое имя, то я не мог исполнить его желания.

Я лег в постель весьма усталым. Мистер Трон ер повесил мою койку в кубрике, отделявшемся от конурки, в которой он спал со своей женой, только ширмами, обтянутыми полосатой хлопчатобумажной тканью. Mне показалось это очень неприличным, но мне сказали, что таков общий обычай на борту корабля, хотя это и оскорбляет деликатность миссис Троттер. Я был очень нездоров; миссис Троттер обходилась со мной крайне заботливо: на прощанье она поцеловала меня, и вскоре после того я крепко заснул.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Самые обыкновенные слова сбивают меня с толку. — Миссис Троттер заботится о моем гардеробе. — Супружеский дуэт, заканчивающийся грохотом.
На рассвете следующего утра я был разбужен шумом, похожим на гром, раздававшимся над моей головой. Я узнал, что это происходило от чистки и мытья палубы. Мне было гораздо лучше, и я не чувствовал прежнего головокружения. Мистер Троттер, вставший еще в четыре часа утра, сошел вниз и приказал одному из матросов принести мне воды. Я умылся на своем сундуке и вышел на палубу, которую в то время вытирали. Стоя на часах у дверей каюты, я увидел одного из мичманов, с которыми находился вместе в гостинице «Голубые Столбы».

— Ну, мистер Симпл, старый Троттер и эта неряха, жена его, завладели вами? Правда ли это? — спросил он.

Я возразил, что вряд ли можно назвать миссис Троттер неряхой, по-моему, она очаровательная женщина. Он прыснул со смеху.

— Что, миссис Троттер уже показывала вам свои ноги?

— Да, — признался я, — и очень хорошенькие.

— А, так она все еще в своем старом репертуаре. Я должен вас предостеречь. Не доверяйтесь им, иначе они разорят вас совершенно. Вам бы лучше обедать с нами. Вы не первый простачок, мистер Симпл[68], которого они обманули. Смотрите, — продолжал он уходя, — подальше прячьте ключ от вашего сундука — вот все, что я могу сказать вам.

Но так как мистер Троттер предупредил меня, что мичманы будут наговаривать на него и его жену, то я пропустил мимо ушей эти слова.

Расставшись с ним, я поднялся на палубу. Все моряки были заняты делом. Старший лейтенант кричал канониру:

— Если вы готовы, мистер Диспарт, то крепите пушки брюками.

— Ну, ребята, — скомандовал артиллерист, — берись за дельфинов и двигай их вперед. Цепляй брюки к лафетам и портам.

Так как я никогда не слышал, чтобы брюки удерживали пушку, и не мог представить себе, при чем здесь дельфины, мне было очень любопытно посмотреть, как они будут закреплять пушки, и я подошел к старшему лейтенанту[69]. Не дав мне раскрыть рта, он сказал:

— Ну-ка, молодой человек, подайте мне с дюжину глухарей и ершей.

Я подумал, раз он говорит «подайте», то эти птицы и рыбы должны быть где-то рядом с нами. Но их не было нигде, а рядом с нами были только ящики с гвоздями и шурупами. Схватив с испугу по пригоршне того и другого, я подал все это старшему лейтенанту. Оказалось, что это были как раз те вещи, в которых он нуждался[70].

Взяв все это, он взглянул на меня и сказал:

— Так вы уже знаете, что такое глухарь и ерш? Не смейте же после этого никогда прикидываться глупым.

«Слава Богу, угадал и попал в умники, — подумал я. — Но если это глухари и ерши, то они уж слишком тверды».

И я решил как можно скорее заучить названия всех предметов, чтобы как следует приготовиться к исполнению своих обязанностей. С этим намерением я стал внимательно прислушиваться ко всему, что говорили вокруг, но тут так меня озадачили всякими юферсами, легвантами, фишгаками, швертами, лиселями, трюмселями, крюйсселями и регелями, что я хотел уже покинуть палубу. Но вдруг я услышал знакомые слова и снова стал прислушиваться.

— Как же я должен сделать это, сэр? — спросил боцмана один из матросов.

— Ха! Позвольте возвестить вам самым торжественным и деликатнейшим образом, что это делается с помощью двойной стены. И, черт возьми, неужели вы до сих пор не знаете этого? Старшина! Фок-мачтовых, — продолжал он, — взбирайтесь с этим недотепой на лошадей и подтяните стремена еще на три дюйма.

— Слушаю, сэр!

Я смотрел во все стороны, но не мог приметить никаких лошадей и тем более стремян[71].

— Мистер Чакс, — спросил старший лейтенант, — не осталось ли у вас внизу каких-нибудь незанятых блоков?

— У нас есть, сэр, один паук, другой мы намедни раскололи пополам. Да, в кладовой, кажется, есть еще сестра и пара канифас-блоков[72]. Эй, Смит, — крикнул он матросу, прохлаждавшемуся на баке, — иди сюда. Хорошенько протри бычьи глаза, смажь мылом дорожку для верблюда да добавь к каждой пушке по два-три ангела. А потом можешь загорать на банке[73].

Тут же он стал советоваться со старшим лейтенантом, не пригодится ли для чего-то (я не расслышал, для чего именно) мышка или голова турка, и сообщил, что гусиное крыло уже поставлено, а гусиную шейку оружейник сделает, как только привезут наковальню[74].

Но хотя теперь каждое слово мне было хорошо известно, общего смысла я все равно не понимал и совсем пришел в отчаяние.

— Да, вот еще, мистер Чакс, — сказал старший лейтенант, — не забудьте, пусть после обеда юнги обновят банки на четверках, а затем и ватерлинию. Потихоньку спустите их за борт в беседке.

— Будет исполнено, сэр, — ответил боцман. «Утопить решили мальчиков», — подумал я и вконец расстроенный покинул палубу и спустился в кубрик, где застал миссис Троттер.

— Ах, милый мой, — сказала она, — как я рада, что вы пришли! Я хочу привести в порядок ваше платье. Есть у вас его список? Где ваш ключ?

Я ответил, что списка не имею, и подал ключ, хотя и не забыл предостережения мичмана. Я полагал, что нет никакой беды в том, что она станет рассматривать платье в моем присутствии.

Она отперла сундук и начала, вынимая все вещи одну за другой, толковать об их пользе или негодности.

— Вот, — говорила она, — эти шерстяные чулки очень пригодны в холодную погоду; а эти темные бумажные носки будут восхитительно прохладны в летнее время. Что же касается этих тонких бумажных чулок, они никуда не годятся — разве стирать грязь с палуб, когда их моют; к тому же они совершенно неудобны. Удивляюсь, как хватило глупости прислать вам такую вещь; этого никто не носит на борту. Это годится только женщинам. Думаю, как они пойдут мне, чудо!

Она повернула стул ко мне спинкой и начала надевать чулок, улыбаясь все время при этом; потом снова повернулась ко мне, показывая, как хорошо он сидит на ее ноге.

— Хорошо, что Троттер в трюме, мистер Симпл, а то бы он заревновал. Знаете, что стоят эти чулки? Они вам бесполезны, но очень годятся мне; я поговорю с Троттером — мы купим их у вас.

Я отвечал, что и думать не хочу продавать их, а так как они бесполезны мне и годятся ей, то прошу ее принять от меня в подарок двенадцать пар. Сначала она категорически отказалась, но, поскольку я настаивал, то наконец согласилась. Я чувствовал себя счастливым, делая ей этот подарок, потому что она была очень ласкова со мной, и я считал ее очаровательной женщиной.

Обед наш состоял из бифштекса и лука, запах которого я терпеть не мог. Мистер Троттер возвратился рассерженный выговором, полученным от старшего лейтенанта. Он клялся, что оставит службу, что служит он из-за капитана, который говаривал, что скорей согласится расстаться с правой рукой, чем с ним, и что, получив отставку, потребует удовлетворения от старшего лейтенанта. Миссис Троттер делала все, что могла, чтоб успокоить мужа, напоминала ему, что он находится под покровительством такого-то лорда и такого-то сэра Томаад, которые восстановят справедливость, — все напрасно. Старший лейтенант выразился о нем, что он не стоит денег, которые получает, что от него нет никакой пользы. И только одна кровь, говорил мистер Троттер, может смыть эту обиду. Он пил грог стакан за стаканом и после каждого становился сердитее. Миссис Троттер пила также и, как я заметил, гораздо больше, чем нужна Но она шепнула мне, что делает это только для того, чтоб меньше осталось Троттеру, иначе он непременно будет пьян. Это показалось мне очень великодушным с ее стороны. Впрочем, они сидели так долго, что я отправился спать и оставил Троттера все еще пьющим и грозящим мщением старшему лейтенанту.

Не проспал я и двух-трех часов, как был разбужен страшным шумом и спором. Оказалось, что мистер Троттер пьян и бьет свою жену. В негодовании, что смеют оскорблять такую очаровательную женщину, я поспешно вскочил с койки в намерении защитить ее; но темнота была страшная. Они, однако, не прекращали драку.

Я приказал матросу, стоявшему на часах у дверей кают-компании, принести фонарь и был очень удивлен его ответом, что я лучше сделаю, если пойду спать и оставлю их драться вволю.

Вскоре миссис Троттер, еще не раздевавшаяся, вышла из-за ширмы. Я заметил, что она едва стоит на ногах; шатаясь, подошла она к моему сундуку, села и начала, громко рыдать. Поспешно одевшись, я стал утешать ее, но она не в состоянии была говорить внятно. Я тщетно старался успокоить ее. Не отвечая, она нетвердыми шагами приблизилась к моей койке и после долгих попыток смогла, наконец, влезть на нее. Не могу сказать, чтоб это мне понравилось, но что было делать? Я окончательно оделся и вышел на палубу.

Мичман, бывший в это время на вахте, был тот самый, который предупреждал меня относительно Троттеров; он обращался со мной очень дружески.

— Ну, Симпл, — спросил он, — что привело вас на палубу?

Я рассказал ему, как дурно обращается мистер Троттер со своей женой и что она заняла мою койку.

— Проклятая пьяная старая ведьма! — вскричал он. — Постойте, я пойду стащу ее за косу.

Я просил не делать этого, говоря, что она дама.

— Дама, — возразил он, — много таких дам!

И он рассказал мне, что несколько лет тому назад она была на содержании у одного богатого человека, который держал для нее экипаж; что, когда она ему наскучила, он дал Троттеру двести фунтов стерлингов с условием жениться на ней, и что теперь оба они ничего не делают, а только пьют и дерутся.

— Надеюсь, — прибавил он, — она еще не успела выманить у вас чего-нибудь из платья?

Я отвечал, что подарил ей двенадцать пар чулок и заплатил мистеру Троттеру три гинеи за стол. — Это надобно принять к сведению, — заметил он, — утром я поговорю об этом со старшим лейтенантом. Покуда надобно возвратить вам койку. Квартирмейстер, покарауль немного

Он отправился вниз, а я последовал за ним, чтоб посмотреть, что он станет делать.

Подойдя к моей койке, он опустил один ее конец, так что миссис Троттер очутилась головой на полу в весьма неудобной позе. К удивлению моему, она разразилась страшными ругательствами и не хотела оставить койку. Мичман принялся бить и тормошить ее, как вдруг мистер Троттер, разбуженный шумом, бросился из-за ширм.

— Негодяй! Что делаешь ты с моей женой! — закричал он, колотя его изо всех сил, несмотря на то, что едва мог держаться на ногах.

Считая мичмана способным постоять за себя, я не хотел вмешиваться и остался посторонним наблюдателем. Возле меня над люком дока стоял часовой с фонарем, освещая мичмана и созерцая бой. Мистер Троттер в минуту был сбит с ног, но миссис Троттер, соскочив с койки, в свою очередь схватила мичмана за волосы и начала его бить. Видя это, часовой счел нужным вступиться. Он позвал фехтмейстера, а сам спустился вниз на помощь мичману, которому приходилось плохо в схватке с двумя. Но миссис Троттер вырвала у него фонарь и разбила вдребезги; мы остались в темноте, и я не мог видеть, что происходило далее, хотя бой все еще продолжался. Таково было положение дел, когда фехтмейстер пришел с огнем. Мичман и часовой отправились наверх, а мистер и миссис Троттер продолжали драться. Но на это никто уже не обращал внимания; все говорили, как сказал прежде дежурный: «Пусть дерутся вволю».

Подравшись еще немного, они возвратились за ширмы, а я, следуя совету мичмана, отправился в свою койку, которую фехтмейстер снова повесил для меня. Я слышал, как мистер и миссис Троттер в одно время бранились и целовались.

— Жестокий, жестокий мистер Троттер! — говорила она, всхлипывая.

— Но, душа моя, — возражал он, — я так ревнив!

— Черт побери твою ревность! — отвечала она. — Завтра утром у меня будут два прекрасных синяка под глазами.

Поцелуи и перебранка продолжались еще около часа, наконец они заснули.

На следующее утро, еще до завтрака, мичман донес старшему лейтенанту о поведении мистера Троттера и его жены. Послали за мной, и я вынужден был подтвердить справедливость донесения мичмана. Он послал за мистером Троттером, который ответил, что нездоров и не может выйти на палубу. В ответ на это старший лейтенант приказал сержанту морской пехоты привести его немедленно. Мистер Троттер явился с перевязанным глазом и лицом, исцарапанным до крайности.

— Не просил ли я вас, сэр, — сказал старший лейтенант, — поместить этого молодого человека в мичманскую каюту? Вместо этого вы отвели его к вашей нечестной жене и выманили у него часть его имущества. Я приказываю вам тотчас возвратить три гинеи, которые вы получили с него за стол, а вашей жене отдать назад чулки, которые она у него выманила.

Но здесь я вмешался и объяснил старшему лейтенанту, что чулки были добровольным подарком с моей стороны, и что хотя я в этом случае и поступил весьма глупо, но думаю, что не могу по чести требовать их назад.

— Ну, вы, может быть, и правы, молодой человек, — ответил старший лейтенант, — и если вы того хотите, то я не стану настаивать на этом пункте моего приказания. Я требую, сэр, — обратился он к Троттеру, — чтоб ваша жена оставила корабль немедленно, и надеюсь, что когда донесу о вашем поступке капитану, то он поступит с вами таким же образом. А покуда считайте себя под арестом за пьянство.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Великий скандал. — Я доказываю капитану, что считаю его джентльменом, хотя прежде и говорил противное; в то же время доказываю мичманам, что и я тоже джентльмен — Мичманы доказывают свою благодарность, тренируя меня, потому что дело мастера боится.
Капитан прибыл на борт около одиннадцати часов утра, и когда старший лейтенант донес ему о том, что случилось, он тотчас же отдал приказ об отставке мистера Троттера. Вслед за тем он приказал всем мичманам собраться на квартердеке.

— Джентльмены, — сказал он им со строгим видом, — я чувствую себя обязанным некоторым из вас за мнение, которое вам угодно было внушить о моем характере мистеру Симплу. Я требую, чтобы вы ответили мне на несколько вопросов, которые я намерен предложить вам в его присутствии. Сек ли я когда-нибудь вахту штирборта за то, что корабль делал не более девяти узлов па булине?

— Нет, сэр, нет! — отвечали они с перепуганным видом.

— Задавал ли я какому-нибудь мичману четыре дюжины палок за то, что он не подал своего еженедельного отчета, или пять дюжин другому за то, что он на дежурстве был в красной ленте?

— Нет, сэр, — отвечали они.

— Умирал ли какой-нибудь мичман от усталости на своем сундуке?

Тот же отрицательный ответ.

— Ну, джентльмены, теперь сделайте одолжение, отвечайте, кто из вас счел за нужное утверждать эту ложь в публичной кофейне, а также кто из вас принудил этого молодого человека рисковать жизнью на дуэли?

Всеобщее молчание.

— Вы мне ответите, джентльмены?

— О дуэли, сэр, — подал голос мичман, сражавшийся со мной, — я слышал, что пистолеты были заряжены одним порохом; это была шутка.

— Хорошо, сэр, положим, что дуэль была затеяна в шутку, я надеюсь и верю, что вы говорите правду; но репутация вашего капитана — тоже шутка, позвольте спросить? Я желаю знать, кто из вас осмелился распространять такую оскорбительную клевету?

Мертвое молчание последовало за этим вопросом.

— Хорошо, джентльмены, вы не хотите признаться, так я воспользуюсь властью. Мистер Симпл, будьте так добры, укажите мне лицо или лиц, которые рассказали вам все это.

Но я подумал, что исполнить это требование было бы дурно с моей стороны, и так как они очень ласково обращались со мной после дуэли, то я решил не говорить.

— С вашего позволения, сэр, — ответил я, — мне кажется, я сообщил вам все это под секретом.

— Под секретом, сэр? — возразил капитан. — Где это слыхано, чтоб существовали секреты между капитаном первого ранга и мичманом?

— Сэр, — заметил я, — не между капитаном первого ранга и мичманом, а между двумя джентльменами.

Старший лейтенант, стоявший около капитана, закрыл лицо рукой, чтобы скрыть улыбку.

— Он, может быть, и дурак, сэр, — шепнул он капитану, — но могу вас уверить, что он дурак чистосердечный.

Капитан закусил губу и, обращаясь к мичманам, сказал:

— Джентльмены! Вы должны благодарить мистера Симпла за то, что я прекращаю дальнейшее расследование; я верю, что вы не серьезно клеветали на меня; но помните: что говорится в шутку, то часто принимается всерьез. Надеюсь, что поведение мистера Симпла окажет на вас свое действие, и вы перестанете отыгрываться на нем, он избавил вас от весьма строгого наказания.

Сойдя вниз, мичманы пожали мне руку, говоря, что я добрый парень и не ябедник. Что же касается совета капитана, чтоб они, как он выразился, не играли на мне, это было забыто: они тут же начали снова и не переставали, пока не увидели, что меня уже нельзя обмануть.

Я не пробыл и десяти минут в мичманской каюте, как они уже приступили к своим розыгрышам. Один из них заметил, что я, кажется, очень силен и, вероятно, могу выдержать весьма долгий сон.

— Скажу, не хвастаясь, — ответил я, — что способен на это, в интересах службы.

Это рассмешило их, и я подумал, что отвечал умно.

— Вот Томкинс, — заявил мичман, — покажет вам, как исполнять эту часть ваших обязанностей. Он наследовал эти способности от отца, служившего морским офицером. Он в состоянии храпеть четырнадцать часов кряду, ни разу не повернувшись на другой бок, да еще и днем не откажется продолжить свой сон на сундуке.

Томкинс защищался, утверждая, что некоторые обделывают свои дела проворно, а другие очень медленно, что он не из числа шустрых и что в сущности долгий сон освежает его не более, чем другого короткий, потому что он спит медленнее других.

Это остроумное доказательство было немедленно опровергнуто замечанием, что он съедает свой пудинг скорее всех прочих.

В это время почтальон, прибывший на борт с письмами, просунул голову в мичманскую каюту. У меня дух занялся от желания получить письмо из дому, но я обманулся в своих ожиданиях. Некоторые из мичманов получили письма, другие — нет. Те, которые не получили, называли своих родителей несознательными и объявили, что готовы сбыть их за шиллинг; те, которые получили, продавали свои письма после прочтения другим, обыкновенно за полцены. Мне казалась странной такая продажа, но среди них это было делом привычным. Одно письмо, преисполненное добрых советов, было продано три раза; это заставило меня составить лучшее мнение о нравственности моих товарищей. Самыми дешевыми письмами были письма от сестер. Мне предлагали такое письмо за один пенни, но я отказался, так как имел в достатке собственных сестер. Едва я это сообщил, как тотчас же меня осыпали вопросами об их именах и возрасте, хорошенькие ли они или нет и так далее. Я удовлетворил их любопытство; поднялся спор, кому они должны принадлежать. Один хотел Люси, другой брал Мэри; но самый жаркий спор завязался за Эллен, о которой я сказал, что она лучше всех. Наконец, они согласились продать ее на аукционе, и она досталась одному подшкиперу, по имени О'Брайен, который предложил за нее семнадцать шиллингов и бутылку рому. Меня просили засвидетельствовать их любовь к моим сестрам и потом объявить им их ответ. Такая просьба показалась мне очень странной; но цена, предложенная за Эллен, должна была льстить мне, потому что впоследствии я нередко был свидетелем, как очень хорошеньких сестриц продавали за стакан грогу.

В разговоре я упомянул о причине, почему с таким нетерпением ожидал письма: мне недоставало денег на покупку кинжала и загнутой набок фуражки. На это мичманы отвечали, что мне ни к чему тратить собственные деньги, так как по уставу службы интендант обязан снабжать ими офицеров, которые того потребуют. Зная, где находилась комната интенданта — я видел ее, когда был еще в кубрике с Троттерами, — я тотчас же отправился туда.

— Господин интендант, — сказал я, — прикажите выдать мне сию минуту загнутую на бок фуражку и кинжал.

— Слушаю, сэр, — ответил он и написал что-то на клочке бумаги, который подал мне. Вот приказ, сэр; но загнутые набок фуражки хранятся в сундуке на грот-стеньге; что же касается кинжала, то вы должны обратиться к мяснику; они хранятся у него.

Я отправился наверх с приказом, решив сначала вытребовать кинжал. С этою целью я стал отыскивать мясника и нашел его в овчарне, где он сидел в кругу овец, занятый починкой своих брюк.

В ответ на мое требование он сказал, что у него нет ключа от кладовой, потому что он находится в ведении одного из матросов.

На вопрос, как его зовут, он отвечал:

— Матрос Чикс[75].

Я ходил взад и вперед по кораблю, отыскивая матроса Чикса, но никак не мог найти его. Одни говорили, что он на фок-мачте приставлен караулить ветер, чтобы не изменился; другие, что он на камбузе присматривает за тем, чтобы мичманы не обмакивали свои сухари в капитанскую кастрюлю. Наконец, я спросил о нем у женщин, стоявших на большой палубе между пушками, и одна из них ответила, что искать его между ними дело лишнее, так как все они имеют мужей, а Чикс — вдовий муж[76].

Так и не найдя этого матроса, я решил тогда похлопотать о загнутой набок фуражке и потом уже добыть себе кинжал. Мне не очень-то нравилась перспектива лазания по снастям: я боялся головокружения, зная, что если упаду за борт, то не сумею выплыть. Но один из мичманов вызвался меня провожать, уверяя, что, если я упаду за борт, мне нечего бояться утонуть, потому что если у меня закружится голова, то она непременно поплывет. Это заставило меня решиться. Я долез почти до самой грот-стеньги, иногда, впрочем, обрываясь с какого-нибудь тонкого каната и обдирая кожу на коленях. Я дошел до того места, где протягиваются с мачт толстые канаты, так что приходится лезть с запрокинутой назад головой. Мичман сказал мне, что эти канаты называются кошачьими баграми, потому что лазить по ним так трудно, что даже кошки протестуют, когда им приказывают это. Я не решился, и он предложил мне пролезть через отверстие лентяев, по словам его, нарочно устроенное для подобных мне. Так как это казалось гораздо легче, то я согласился и взобрался наконец на грот-стеньгу, запыхавшийся и счастливый окончанием путешествия.

Здесь находился капитан грот-стеньги с двумя другими моряками. Мичман представил меня по всей форме:

— Мистер Дженкинс — мистер Симпл, мичман. Мистер Симпл — мистер Дженкинс, капитан грог-стеньги. Мистер Дженкинс, мистер Симпл пришел к вам с приказом о выдаче ему загнутой набок фуражки.

Капитан грот-стеньги отвечал, что очень жалеет, но у него нет их в кладовке, так как он выдал капитанской обезьяне последнюю. Это было очень досадно. Затем капитан грот-стеньги спросил, есть ли у меня след.

Я признался, что нет, потому что, подымаясь наверх, раза два или три терял его. Он засмеялся и ответил, что прежде, нежели сойти вниз, я неизбежно должен снова его потерять, а потому он просит вручить его скорее.

— Вручить ему мой след! — вскричал я, сбитый с толку, и, обращаясь к мичману, спросил:

— Что он хочет этим сказать?

— Он хочет сказать, что вы должны выдать ему монетку в семь шиллингов.

Это было так же непонятно, как и то, что я уже слышал; я выпучил глаза. Мистер Дженкинс приказал бывшим при нем людям принести полдюжины лисиц — пеньковых тонких веревок и сделать из меня орла с распростертыми крыльями, если я не исполню его требования. Я никогда не догадался бы, чего он хочет, если бы мичман, смеявшийся до упаду, наконец не объяснил мне, что, по существующему обычаю, всякий, в первый раз вошедший на марс, должен дать что-нибудь на выпивку этим людям и что, если я не сделаю этого, они привяжут меня к снастям.

Не имея денег в кармане, я обещал заплатить тотчас же, как сойду вниз; но мистер Дженкинс не хотел верить мне. Я рассердился и спросил, неужели он сомневается в моем честном слове.

— Нет, — сказал он, — но я хочу иметь семь шиллингов прежде, нежели вы сойдете вниз.

— Как, сэр! — вскричал я. — Знаете ли, с кем вы говорите? Я — офицер и джентльмен. Знаете ли вы, кто мой дедушка?

— Знаю, очень хорошо, — возразил он.

— Так кто же он, сэр? — спросил я рассерженный.

— Кто он! Ха! Он — Невесть кто.

— Не правда, — возразил я, — его не так зовут, он лорд Привиледж.

Я, однако ж, был очень удивлен тем, что он знает, что мой дедушка — аристократ.

— Так неужели вы думаете, — продолжал я, — что я соглашусь запятнать честь своего рода из-за жалких семи шиллингов?

Это замечание и ходатайство мичмана, взявшего меня на поруки, смягчили мистера Дженкинса, и он позволил мне спуститься вниз. Я отправился к своему сундуку и заплатил семь шиллингов провожавшему меня караульному марс-стеньги. Потом я отправился на главную палубу с намерением поучиться своему ремеслу. Я предлагал кучу вопросов касательно пушек своим мичманам, которые, окружив меня, удовлетворяли мое любопытство. Один говорил, что они называются зубами фрегата, потому что вырывают куски из французских кораблей. Другой уверял, что он так часто бывал в деле, что его прозвали огнеедом. Я спросил, каким же образом он остался в живых. Он отвечал, что держится правила: как только ядро ударит в бок корабля, тотчас же просовывать голову в отверстие, которое оно сделает, потому что, по исчислению профессора Трактирного, вероятность второго попадания ядра в то же место составляет единицу, деленную на 32647 с несколькими десятыми в придачу, так что другое ядро никак уже не войдет в это отверстие. Это была новость, которая мне никогда и в голову не пришла бы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Мои товарищи показывают мне, как глупо влезать в долги. — Вежливость при исполнении обязанности. Я знакомлюсь с джентльменами, членами департамента домоседов. — Эпизод с Шолто Макфоем.
Теперь, когда я прожил на борту около месяца, я нахожу, что жизнь моя вовсе не ужасна. Меня уже не мучит запах смолы и дегтя, и я могу влезть в койку, не сваливаясь с нее в противоположную сторону. Мои товарищи доброго характера, хотя и очень насмешливы; но, сказать правду, они не высокого понятия о чести. Кажется, они считают всякого рода обман приятнейшей шуткой и думают, что если они смеются в то время, когда обманывают нас, то это уже не обман. Что до меня, я не могу смотреть на обман иначе, как на обман, и, по-моему, человек, который вас обманывает, ни на волос не становится честнее от того, что в придачу еще смеется над вами.

Несколько дней спустя, после того как я прибыл на борт, я спросил у так называемой маркитантки несколько пирожков; я намерен был заплатить за них, но маркитантка не могла дать мне сдачи и была так учтива, что решилась поверить мне. Она вынула маленькую книжку и объявила, что намерена записать за мной счет, по которому я заплачу, когда мне вздумается. Против этого мне нечего было возразить, и я посылал к ней за разными разностями, пока не рассудил, что счет мой, вероятно, вырос до одиннадцати или двенадцати шиллингов. Помня данное обещание отцу не делать долгов, я решил расплатиться. Я спросил счет, и каково было мое удивление, когда я узнал, что за мной записано два фунта, четырнадцать шиллингов, шесть пенсов. Я объявил, что это дело невозможное, и попросил позволения заглянуть в счет, где нашел, что на меня ежедневно записывались по три — четыре дюжины пирожков, заказанных молодыми джентльменами «с занесением в книгу на счет мистера Симпла». Я был раздосадован не только тем, что принужден был заплатить такую сумму, но и недостатком чувства чести у моих товарищей. Когда я пожаловался на это в отделении, они стали смеяться надо мной. Наконец, один из них сказал:

— Питер, скажи правду, запрещал тебе отец делать долги?

— Конечно, — ответил я.

— Я так и знал, — объявил он, — все отцы поступают так, расставаясь с сыновьями; это дело обыкновенное. Теперь слушай, Питер: ты не можешь быть в претензии на то, что твои товарищи ели пироги за твой счет. Ты ослушался приказаний отца, хотя не прошло еще и месяца с тех пор, как ты оставил родительский дом; товарищи сочли себя обязанными заказывать себе пироги за твой счет с целью дать тебе урок, который принесет тебе пользу в жизни. Надеюсь, это окажет на тебя свое действие. Ступай к маркитантке, заплати по счету и никогда не заводи другого.

— Уж, конечно, этого не повторится со мной, — ответил я.

Будучи не в состоянии открыть, кто заказывал пирожки за мой счет, и не желая, чтобы маркитантка лишилась своих денег, я отправился наверх и заплатил ей долг с намерением впредь никогда и ни с кем не заводить счетов.

Но это вконец опустошило мой карман, и я написал отцу письмо, в котором поведал ему об этом происшествии и о состоянии моих финансов. Отец писал в своем ответе, что каковы бы ни были побуждения, на основании которых действовали мои товарищи, но они поступили со мной по-дружески, и что так как я лишился денег по собственной беспечности, то отнюдь не должен ожидать, чтоб он прислал мне еще. Но матушка, прибавившая к его письму строку, вложила в него банковский билет в пять фунтов стерлингов, я думаю, с позволения отца, хотя он и делал вид, будто очень сердит на то, что я забыл его наставления. Это вспомоществование оказалось очень кстати и снова поправило мои дела. Что за удовольствие получить письмо от далекого друга и в особенности, когда это письмо с деньгами!

За несколько дней перед тем мистер Фокон, старший лейтенант, приказал мне прицепить саблю и отправиться с поручением на берег; я возразил, что не имею ни кинжала, ни загнутой набок фуражки, хотя я требовал у интенданта эти вещи. Узнав о моем приключении, он много смеялся и отправил меня в сопровождении шкипера на берег за покупкой этих вещей, и послал счет моему отцу, который заплатил деньги, и отвечал письмом, в котором благодарил за заботу. В это утро старший лейтенант сказал мне:

— Ну, мистер Симпл, сегодня мы поубавим глянца с ваших загнутой набок фуражки и кинжала. Вы отправитесь на боте с мистером О'Брайеном и позаботитесь, чтобы никто из матросов не ушел и не напился.

В первый раз меня командировали на берег как офицера, и я очень гордился этим, а потому был на сходнях за четверть часа до того времени, когда свисток подал знак матросам к отправлению. Мы были отправлены в адмиралтейство за корабельной амуницией. Прибыв туда, я был поражен при виде такого страшного количества строевого леса, складов и огромных якорей, лежащих на верфи. Здесь было так шумно, каждый казался до того занятым, что я не знал, куда деться.

У того места, где пристал бот, вытаскивали огромный фрегат из так называемой пристани. Я так заинтересовался этим зрелищем, что, к сожалению своему, должен признаться, совершенно забыл об экипаже бота и о данном мне приказании присматривать за ним. Более всего удивило меня то, что работавшие здесь люди были, по-видимому, моряки, но их выражения очень отличались от тех, которые я привык слышать на борту нашего фрегата. Вместо ругательств и проклятий всякий вел себя вежливо.

— Пожалуйста, мистер Джонс, натяните кормовую перлинь штирборта.

— Мистер Дженкинс, ослабьте бакбортную перлинь, сделайте одолжение.

— Набок, джентльмены, накрените корабль набок.

— Поклон от меня мистеру Томпкинзу и попросите его прислать счетную книгу.

— Набок, джентльмены, накрените корабль набок, сделайте одолжение.

— Гей вы, там на боте, причаливайте к мистеру Симмонсу и просите его оказать мне услугу пристопорить бот, чтоб он не колыхался. Что вам угодно, мистер Джонсон?

— Один из мичманов выбросил что-то из кормового порта и попал в глаз нашему офицеру.

— Донесите об этом управляющему, мистер Уиггинз, и сверните буксирный канат, пожалуйста. Кланяйтесь мистеру Симкинзу и скажите, чтоб он собрал канат на плотине. Накрените корабль, джентльмены, сделайте одолжение.

Я спросил одного из зрителей, что это за народ; он отвечал, что это адмиралтейские плотники. Я не мог удержаться от мысли, что сказать «сделайте одолжение» так же легко, как сказать «черт вас побери», и, однако, первое гораздо приятнее звучит для слуха.

Пока я смотрел, как тянули фрегат, двое матросов с нашего бота ускользнули, и, воротясь, я никак не мог найти их. Это очень испугало меня, потому что я чувствовал, что не исполнил своего долга, и притом в первый раз, как мне вверили должность. Я не знал, что делать: бегал взад и вперед по адмиралтейству, спрашивал каждого встречного, не видали ли моих людей, так что наконец запыхался от усталости. Многие отвечали, что они видели много людей, но не знают наверное, мои ли они. Другие смеялись и называли меня молокососом. Один мичман сказал мне, что он видел двух людей, соответствующих моему описанию, наверху кареты, отправлявшейся в Лондон, и что я должен торопиться, если хочу нагнать их; но он отказался отвечать на мои дальнейшие вопросы. Я продолжал бегать по адмиралтейству, пока не встретил, наконец, двадцать или тридцать человек в серых куртках и панталонах, к которым обратился с вопросами; они отвечали, что видели двух моряков, спрятавшихся за строевым лесом. Они окружили меня, изъявляя ревностное желание помочь мне; но их тут же заставили тянуть канат. Я заметил, что все они носили номера на куртках и светлые железные цепи на ногах. Несмотря на свою торопливость, я не мог удержаться, чтобы не спросить, для чего они носят эти цепи. Один из них отвечал, что это награда, данная им за хорошее поведение.

Я шел в отчаянии; вдруг, к великой радости своей, повернув за угол, наткнулся на своих людей, которые, приложив палец к шляпе, объявили, что искали меня. Я не поверил их словам; но, будучи вне себя от радости, что нашел их наконец, я и не думал выговаривать им, а отправился к боту, который ждал нас уже некоторое время. О'Брайен, подшкипер, назвал меня молодым ротозеем (слово, которое до того времени я не слыхивал). По возвращении на борт старший лейтенант спросил О'Брайена, почему он так опоздал. Он отвечал, что двое наших людей ушли с бота, но что я нашел их. Старший лейтенант остался очень доволен мною и заметил, как он и прежде говорил, что я не дурак. Я отправился вниз, радуясь своему счастью и с чувством благодарности к О'Брайену за то, что он не сказал всей правды. Отцепив кинжал и сняв треуголку, я полез было за платком, не нашел его в кармане; по всей вероятности, его украли люди в серых куртках, которые, как я узнал из разговора со своими товарищами, были просто преступники, приговоренные к тяжким работам за воровство и отрезание карманов.

Дня через два или три после того у нас появился новый товарищ, по имени Макфой. Я был на квартердеке, когда он прибыл на борт и представил капитану письмо, осведомившись сначала, не он ли капитан Савидж. Это был цветущий молодой человек, почти шести футов росту, с рыжими волосами, но очень красивый. Так как его служебная карьера была очень коротка, то я расскажу за раз все, что узнал о нем впоследствии. Капитан согласился принять его на службу, чтоб выручить сослуживца, жившего в отставке в Хайланде, Шотландии. Первое известие о скором прибытии мистера Макфоя капитан получил из письма, написанного к нему дядей молодого человека. Это письмо показалось ему до того забавным, что он передал его старшему лейтенанту. Вот его содержание.

«Глазго. Апреля 25. Сэр,

Ваш многоуважаемый и взаимный друг, капитан Макалпин, сообщил мне в письме от 14-го числа сего месяца Ваши благосклонные намерения касательно моего племянника Шолто Макфоя (за что позвольте принести вам мою искреннюю благодарность), и я спешу известить Вас, что он находится теперь на пути к Вашему кораблю «Диомеду» и с Божией помощью прибудет через двадцать шесть часов по получении Вами этого письма.

Лица, знакомые несколько с королевской службой, дали мне понять, что офицерское обзаведение требует некоторых расходов, а потому я счел необходимым успокоить Вас на этот счет и прилагаю при сем половину английского банковского билета в 10 фунтов стерлингов за № 3742; другая половина будет должным порядком прислана в виде векселя, который обещали мне доставить завтра. Прошу вас сделать ему все необходимые покупки и составить, если нужно, счет его харчам и прочим расходам, которые Вы сочтете разумными и извинительными.

Необходимо также известить Вас, что Шолто, в минуту своего отъезда из Глазго, имел 10 шиллингов в кармане. Не сомневаюсь, что Вы потребуете от него полного отчета в их употреблении, так как это слишком большая сумма для мальчика 14 лет и 5 месяцев. Я упоминаю о возрасте Шолто, потому что он так высок, что Вы могли бы обмануться внешностью и положиться на его благоразумие в деле такой важности. Если ему понадобится когда-либо вспомоществование сверх жалованья, которое, как я слышал, очень порядочно на службе нашего короля, то прошу Вас обратить внимание на то, что всякий вексель Вашей руки, не превышающий 5 фунтов английских стерлингов, будет в течение десяти дней полностью выплачен фирмой Монтита, Маккиллота и К° в Глазго.

Сэр, со всей благодарностью за Вашу доброту и благосклонность пребываю Ваш покорнейший слуга

Уолтер Монтит».

Письмо это, доставленное на борт самим Макфоем, удостоверяло его личность. Пока капитан читал его, Макфой оглядывал все окружающее с видом свирепого кабана. Капитан поздравил его с приездом, предложил ему один или два вопроса, представил старшему лейтенанту и отправился на берег. Старший лейтенант пригласил меня обедать в констапельской; я заключил из этого, что он все еще доволен мной за то, что я нашел наших людей. Когда капитан отправился на берег, он пригласил также Макфоя, и между ними завязался следующий разговор.

— Ну, мистер Макфой, вы совершили дальнее путешествие; я думаю, оно первое в вашей жизни?

— Правда, сэр, — отвечал Макфой, — и, к несчастью, мне страшно надоедали в продолжение путешествия. Чтобы обращать внимание на все, что вам шепчут, для этого нужно быть набитым деньгами. Шесть пенсов здесь, шесть пенсов там, повсюду шесть пенсов! Подобное лихоимство мне во сне не снилось.

— Как вы приехали из Глазго?

— В боте на колесах, или на пароходе, как его называют там, в Лондоне, где с меня взяли шесть пенсов за то, что перенесли на берег мои пожитки — маленький чемоданчик, не больше, чем вот эта шляпа. Я с удовольствием перенес бы сам, да они не дали.

— Где вы остановились в Лондоне?

— Я остановился на улице Чичестер-Ренс, в доме торговцев Сторма и Мейнвеаринга, и с меня содрали еще шесть пенсов за то, что показали дорогу. Я просидел полчаса в конторе, пока меня не привели в какое-то место, называемое Булл и Маут, и не посадили в карету, заплатив за весь проезд. Тем не менее в продолжение всей дороги мне только и жужжали в уши, что деньги да деньги. Сначала сторож и кучер, потом другой сторож и другой кучер; я слышать ничего не хотел, так они начали ворчать и оскорблять меня.

— Когда же вы прибыли сюда?

— Прошедшей ночью. Я только переночевал и позавтракал в гостинице «Голубые Столбы», и что ж? С меня потребовали за это не менее, как три шиллинга и шесть пенсов, клянусь вам. Мало того, пришли какая-то подлая горничная и мерзавец слуга, просят не забыть их; но я отвечал им, как отвечал сторожу и кучеру, что у меня нет для них денег.

— Сколько же у вас осталось от десяти шиллингов?

— Гм! Сэр лейтенант, откуда вы это знаете? А, да! Это благодаря моему дяде Монтиту в Глазго. Ну так клянусь вам, у меня осталось не более трех шиллингов и одного пенса. Но здесь такой запах, что я едва выношу его, выйду-ка на чистый воздух.

Всеобщий смех раздался после ухода Макфоя из констапельской. Побыв какое-то время на палубе, он сошел вниз, в мичманскую каюту, но тут он вел себя очень нелюбезно, заводил спор на каждом шагу и ссорился со всеми. Это, однако, недолго продолжалось. Он ничего не хотел слушать. На третий день своей службы он оставил корабль без позволения старшего лейтенанта. В следующий день, когда он возвратился на борт, старший лейтенант посадил его под арест и поставил часового у дверей каюты. После обеда мне случилось быть под шканцами. Я увидел там Макфоя: он точил о лафет пушки длинный складной нож. Подойдя к нему, я спросил, зачем он это делает. Глаза его сверкнули огнем, и он ответил, что намерен отомстить за оскорбление, нанесенное крови Макфоя. Взор его доказывал, что он говорит серьезно.

— Но что же вы хотите делать? — спросил я.

— Я хочу, — сказал он, проводя лезвием по руке и щупая острие своего оружия, — отомстить за свою честь и непременно наказать человека, осмелившегося поставить меня сюда. С оскорбленной честью нельзя жить.

Это меня перепугало. Я счел своейобязанностью донести о его злодейских намерениях из страха, чтобы не случилось чего хуже. С этой целью я отправился на палубу и открыл старшему лейтенанту замыслы Макфоя, подвергающие жизнь его опасности. Мистер Фокон улыбался. Макфой вскоре появился на главной палубе. Его глаза засверкали, и он отправился прямо к тому месту, где стоял старший лейтенант; но часовой, предупрежденный мной, остановил его, наставив штык. Старший лейтенант обернулся и, увидев, что происходило, приказал часовому посмотреть, есть ли в руках у Макфоя нож. Макфой держал открытый нож в руке за спиной. Его обезоружили, и мистер Фокон, убедившись, что он замышляет недоброе, донес о поведении его капитану, когда тот возвратился на борт. Капитан послал за Макфоем, который выказал при этом все свое упрямство. Он не хотел ни оправдываться, ни обещать, что не станет впредь покушаться на подобный поступок. Его тотчас же отослали на берег, и он отправился к своим друзьям в Хайланд.

Мы больше никогда не видали его, но я слышал, что он получил должность в армии и три месяца спустя по вступлении в полк убит на дуэли, пытаясь отомстить за какое-то мнимое оскорбление, нанесенное крови Макфоев.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Набор матросов. Женщина обращает нас в бегство. — Фехтование вертелом. — Меня щиплют, как курицу. — Джин на двенадцать персон. — Я взят в плен; побег и прибытие на корабль.
Теперь я должен рассказать, что случилось со мной за несколько дней до отплытия корабля. Это послужит доказательством тому, что у поступившего на службу его королевского величества нет необходимости искать встречи с ветрами и волнами или неприятельским обстрелом, чтобы подвергнуться опасности. Напротив, и побывав в штормах и сражениях, я без колебаний заявляю, что никогда не чувствовал такого страха, какой испытал в случае, о котором сейчас расскажу.

Мы были готовы к отплытию, и адмиралтейство с нетерпением ждало нашего отправления в море. Капитан получил позволение от адмирала порта откомандировать партии на берег для вербовки матросов. Второй, третий лейтенанты и старшие из мичманов отбывали каждую ночь на берег с несколькими надежнейшими людьми и обыкновенно привозили утром на борт до полудюжины человек, захваченных в разных питейных заведениях или магазинах грога, как матросы их называют. Некоторых из них оставляли на корабле, но большую часть, как негодных к службе, отпускали на берег. По существующему обычаю, всякий поступающий или завербованный на службу попадает в кубрик к хирургу, где его раздевают с ног до головы и осматривают, здоров ли он и годен ли к службе его королевского величества; и если нет, его отсылают назад. Сколько я мог судить по рассказам, набор был очень серьезным делом, потому что матросы, которых посылали вербовать, часто несли тяжелый урон. В самом деле, матросы наши сражаются против покушений на свою свободу так же отчаянно, как впоследствии — когда вступят на борт — за честь родины. Я страстно желал принять участие в подобной партии и попросил О'Брайена взять меня с собой; он был вообще ласков со мной и никому, кроме себя самого, не позволял меня бить. Просьбу мою он исполнил в следующую же ночь.

Я взял с собой кортик, столько же в знак своего офицерского чина, как и для защиты. В сумерках мы поплыли к земле и пристали к Госпортскому берегу; люди наши в пиджаках, то есть коротких кафтанах из так называемого флашинга, были вооружены ножами. Мы не хотели заглядывать в городские пивные, так как было еще очень рано, а углубились мили на три в предместье и пришли к одному дому, дверь которого была заперта. Мы выломали ее в одну минуту и поспешно вошли в коридор, где путь нам преградила хозяйка. Коридор был длинен и узок, а хозяйка такая высокая и толстая, что ее тело почти заполняло коридор; в руке у нее был длинный вертел, направленный против нас и мешавший нам двигаться вперед. Офицерам, стоявшим впереди, не очень-то хотелось нападать на женщину; а она размахивала вертелом так решительно, что, не отступи они, некоторые из них как раз попали бы на жаркое. Матросы, стоя на улице, смеялись и предоставляли офицерам делать свое дело, как умеют.

Наконец она закричала своему мужу:

— Что, все ушли, Джемс?

— Да, — отвечал тот, — слава Богу, ушли.

— Хорошо, — сказала она, — теперь я заставлю уйти и этих.

И с этими словами она с такой силой ринулась вперед, что, если бы мы не отскочили назад, попадав друг на друга, она, наверно, пронзила бы насквозь второго лейтенанта, командовавшего партией. Коридор очистился в одну минуту, и лишь только мы очутились на улице, она тотчас же заперла дверь на задвижку. Таким образом, трое офицеров и пятнадцать вооруженных матросов были отбиты жирной старухой, а моряки, пившие в этом доме, спаслись в другом месте. Но иначе и быть не могло. Мы должны были убить или ранить женщину, в противном случае она пронзила бы нас насквозь; она действовала так решительно! Если бы нам в коридоре встретился ее муж, мы сладили бы с ним миром, но что вы станете делать с женщиной, которая сражается, как дьявол, и, однако, претендует на все права и преимущества нежного пола? Одураченные, мы отправились своим путем, а О'Брайен обещал, что в следующий раз, когда ему придется иметь дело с этим домом, он постарается обойти старую ведьму и схватить ее милость с тыла.

Мы постучались потом в несколько других домов и захватили двух или трех человек; но большая часть спаслась через окна или задний ход в то время, как мы входили передним. В числе здешних пивных была одна, составляющая любимейшее сборное место матросов, принадлежавших купеческим кораблям; здесь они имели обыкновение укрываться, когда доходили до них слухи о наборе. Наши офицеры знали это и равнодушно смотрели, как спасались матросы, так как были уверены, что они отправятся в это место и, понадеясь на свою численность, захотят оказать нам сопротивление. Пробило десять часов, и начальники наши решили, что время идти туда на приступ. Мы продвигались вперед без шума, но они расставили наблюдателей, и лишь только мы завернули за угол, была поднята тревога. Я боялся, что они разбегутся, и мы лишимся их; но в эту ночь они, наоборот, приняли грозный вид и решили «дать бой». Матросы остались в доме, и только авангард, состоявший из их жен, числом около тридцати, встретил нас градом камней и грязи. Некоторые из наших матросов были ранены, но, казалось, не обращали ни малейшего внимания на женщин. Они бросились вперед, но женщины напали на них с кулаками и ногтями. Тем не менее матросы только смеялись и отталкивали их, приговаривая:

— Успокойся, Полл. Перестань дурачиться, Молли.

— Отойди прочь, Сьюки; мы пришли не для того, чтобы отнимать у вас ваших милых мужей и прочее.

Но между тем лица многих матросов обагрились кровью, сочившейся из царапин, оставленных женщинами. Мы пытались пробиться таким образом; но тут со мной случилась беда, от которой я едва спасся. Одна из женщин, схватив меня за руку, потащила к себе; не случись тут одного из квартирмейстеров, я был бы отделен от своей партии; но в ту самую минуту, как меня потащили, он удержал меня, схватив за ногу.

— Ступай сюда, Пег, — закричала женщина одной из своих подруг. — Помоги мне завладеть этим маленьким мичманом; мне нужен младенец дососать молоко кормилицы.

Еще две женщины поспешили к ней на помощь и ухватили меня за другую руку. Они вырвали бы меня у квартирмейстера, если бы тот, со своей стороны, также не позвал на помощь, вследствие чего двое матросов схватили меня за другую ногу. Тут-то поднялся шум вокруг моей персоны; меня рвали и тащили во все стороны: то женщины выигрывали во мне дюйм или два, то снова матросы возвращали меня обратно. Одну минуту я считал себя погибшим, в следующую я был уже среди своих.

— Тащи, тащи назад! — кричали друг другу женщины с громким хохотом.

Что до меня, то я уверяю вас, мне было не до смеха; мне казалось, что меня растянули на целый дюйм, и я чувствовал сильную боль в коленях и плечах. Наконец женщины так расхохотались, что не могли удержать меня, и меня втащили в середину наших матросов, где я и постарался остаться. Некоторое время еще продолжались толкотня и драка, наконец толпа внесла меня в дом. Матросы купеческих кораблей вооружились кистенями и прочим оружием и заняли позицию на столах. Их было почти вдвое больше нас; они отчаянно сопротивлялись; бой был страшен.

Наши матросы вынуждены были прибегнуть к ножам. Вопли и проклятия, толчея и драка, тасканье друг друга за ворот и фехтование — все это отняло у меня на несколько минут всякое сознание; к тому же поднялась пыль, которая не только ослепляла, даже душила меня. Я начинал уже задыхаться, когда наши одержали верх; заметив это, хозяйка и бывшие в доме женщины затушили свечи, так что я не знал, где нахожусь. Однако матросы наши успели схватить каждый по противнику и вытащили их на улицу, где и повязали.

Теперь я снова попал в затруднительное положение. Сбитый с ног, измученный, я едва мог подняться на ноги и, не зная направления, в котором находился выход, пошел ощупью вдоль стены и достиг какой-то двери. В это время комната уже опустела, потому что женщины ушли из дома вслед за матросами. Я отпер дверь и очутился в маленькой боковой гостиной, где был разведен огонь, но не было свеч. Заметив свою ошибку, я хотел было воротиться, как вдруг кто-то сзади толкнул меня, и ключ щелкнул в замке. Признаюсь, оставшись один, я почувствовал сильную робость при мысли, что на меня обрушится мщение этих женщин.

Я считал смерть свою неизбежной и ожидал, что подобно Орфею, о котором где-то читал, буду разорван на части этими вакханками. Однако ж я вспомнил, что я офицер на службе его королевского величества и что долг мой, в случае надобности, жертвовать жизнью за короля и отечество. Я думал также о моей матушке, но мысль о ней печалила меня, и я постарался забыть ее и припомнить все, что читал о твердости и храбрости разных воинов в минуту, когда смерть глядела им в глаза. Я поглядел в замочную скважину и увидел, что свечи были зажжены снова и в комнате находились только женщины, болтавшие все сразу и совсем не думавшие обо мне. Через минуту или две в комнату вошла с улицы какая-то женщина, с черными волосами, распущенными по плечам, и с шляпкой в руке.

— А, — вскричала она, — они схватили моего мужа! Но черт меня побери, если я не упрятала там в гостиной мичмана; он займет его место.

Я чуть было не умер при виде этой женщины, в особенности заметив, что она вместе с другими подходит отворить дверь. Когда дверь открылась, я выхватил кинжал, решив умереть, как следует офицеру, и лишь только они вошли, я отступил в угол, молча размахивая кортиком.

— Хорошо, — вскричала женщина, взявшая меня в плен, — я люблю видеть бурю в луже. Посмотрите-ка на этого маленького сладкоежку — он прикидывается, будто хочет драться. Поди сюда, мой милый, ты принадлежишь мне.

— Никогда! — вскричал я с негодованием. — Держитесь подальше, или вам плохо будет, — и я направил против них кортик, — я офицер и джентльмен.

— Сэл, — закричала ненавистная женщина, — принеси щетку и ведро помоев; я вышибу из его рук этот кинжал.

— Нет, нет, — возразила другая, очень хорошенькая молодая женщина, — оставьте его мне, не бейте его. Он, право, очень миленький человек. Как вас зовут, мой милый?

— Мое имя Питер Симпл, — ответил я, — я королевский офицер. Так что подумайте о том, что хотите делать.

— Не бойтесь, Питер, вас никто не тронет; но вы не должны обнажать кортик против дам: это неприлично для офицера и джентльмена. Вложите его в ножны и будете умный мальчик.

— Я исполню вашу просьбу, — возразил я, — если вы обещаете отпустить меня без обиды.

— Обещаю — честное слово, Питер! Клянусь честью! Ну, довольно с вас этого?

— Да, — отвечал я, — если каждая из вас обещает то же.

— Клянемся честью! — закричали все.

Я этим довольствовался и, вложив в ножны кортик, готовился оставить комнату.

— Стой, Питер! — вскричала молодая женщина, принявшая мою сторону. — Ты должен поцеловать меня, прежде чем уйдешь.

— И меня, и нас всех, — закричали прочие женщины.

Я рассердился и хотел было снова обнажить кинжал, но они так стиснули меня, что не допустили до этого.

— Вспомните, вы клялись честью! — закричал я молодой женщине, стараясь вырваться.

— Честью, Питер! Бог с вами! Чем меньше мы станем говорить о моей чести, тем лучше.

— Но вы обещали отпустить меня, — сказал я, обращаясь к прочим.

— Мы и отпустим вас; но только вспомните, Питер, что вы офицер и джентльмен, не будете же вы так скупы, чтобы уйти, не угостив нас. Сколько у вас денег в кармане?

И, не дожидаясь ответа, одна из женщин полезла в мой карман и вынула оттуда кошелек, открыла его и высыпала деньги на стол.

— Эге! Питер, вы богаты, как еврей! — вскричала она, сосчитав тридцать шиллингов на стол. — Что вы даете нам?

— Все, что угодно, — отвечал я, — только отпустите меня.

— Хорошо, так мы потребуем галлон джину. Сэл, позови миссис Фланаган, пусть подаст нам галлон джипу и чистые стаканы.

Миссис Фланаган получила большую часть моих деденег и через минуту вернулась с джином и стаканами.

— Ну, Питер, мой голубчик, теперь за стол и давай пить.

— О нет, — возразил я, — возьмите мои деньги, пейте джин, но только, сделайте одолжение, позвольте мне уйти.

Но об этом они и слышать не хотели. Пришлось сесть с ними; джин был налит, и меня заставили выпить стакан, от которого я чуть не задохнулся. Однако ж это придало мне такой храбрости, что я вскоре почувствовал себя в состоянии победить их всех. Дверь в комнату находилась рядом с камином, и я заметил в нем между дровами кочергу, раскалившуюся докрасна. Я пожаловался, что мне холодно, хотя и чувствовал себя в горячке; мне позволили встать, чтоб погреть руки; приблизившись к камину, я схватил раскаленную кочергу и, размахивая ею над головой, бросился к двери.

Они вскочили, чтоб удержать меня, но я ткнул переднюю кочергой, и она с воплем полетела назад — кажется, я обжег ей нос. Воспользовавшись этой минутой, я выбежал на улицу, размахивая кочергой, между тем как женщины следовали за мной с криком и бранью. Я не перестал бежать и размахивать кочергой, пока, наконец, пот не полился с меня ручьем, а кочерга совершенно не остыла. Оглянувшись, я заметил, что нахожусь один.

Яостановился на углу, не зная, где нахожусь и что мне делать. Я чувствовал себя несчастным и раздумывал о плане действий, как вдруг из-за угла вышел один из наших квартирмейстеров, случайно забытый на берегу. Я узнал в нем одного из наших людей по пиджаку и соломенной шляпе и очень обрадовался. Я рассказал ему все, что случилось; он повел меня в один дом, где его знали и где мы были приняты хозяевами очень любезно. Хозяйка, по требованию квартирмейстера, подала нам пива, которое показалось мне очень недурным. Выпив кувшин, мы заснули в креслах. В семь часов квартирмейстер разбудил меня; мы взяли лодку и отправились на корабль.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

О'Брайен берет меня под свое покровительство. — Выдача жалованья корабельному экипажу, расплата с маркитантками, евреями и с эмансипатором, но не без некоторой церемонии. — Мы отправляемся в море. — Лечение доктора О'Брайена от морской болезни.
По прибытии я представился старшему лейтенанту, рассказал ему свои приключения и показал кочергу, принесенную мною на борт. Он выслушал меня терпеливо и сказал:

— Что ж, мистер Симпл, в вашей семье вы, может быть, и дурак, но я на этот счет совсем другого мнения, а потому постарайтесь никогда не казаться глупым при мне. Эта кочерга доказывает мою правоту; если у вас хватает ума действовать себе на пользу, то я требую, чтоб его хватало и на пользу службы.

Вслед за тем он послал за О'Брайеном и сделал ему выговор за то, что он позволил мне участвовать в наборе, подчеркивая то, что толку от меня не было и не могло быть никакого, а между тем со мной могло бы случиться какое-нибудь серьезное несчастье. Это замечание действительно было справедливо. Я взошел на верхнюю палубу, где встретился с О'Брайеном.

— Питер, — сказал он, — меня выбранили за то, что я брал тебя с собой; после этого я вправе вручить тебе твою долю за то, что ты просил меня об этом.

Я хотел было сказать что-нибудь в опровержение этого умозаключения, но он укоротил все мои аргументы, вытолкав меня в люк. Таков был конец моей ревностной попытки приобрести матросов на службу его королевского величества.

Наконец, фрегат был вполне экипирован (мы получили еще несколько отрядов матросов с других кораблей), и нам велено было до отплытия в море выдать экипажу жалованье. Народ на берегу всегда пронюхает о выдаче жалованья на корабле, и нас еще рано утром окружили лодки с евреями и другим торговым людом Одни просили пропуск для продажи своих товаров, другие — для получения платы за то, что было забрано матросами в кредит. Но старший лейтенант запретил впускать их, пока не выдано будет жалованье экипажу. Однако ж они так надоедали нам, что он вынужден был поставить цепь часовых с ружьями, заряженными порохом, чтоб удерживать на почтительном расстоянии боты, подходящие слишком близко к кораблю. Я стоял у сходней, надзирая за ботами, как вдруг какой-то человек отвратительной наружности закричал мне с лодки:

— Прошу вас, сэр, позвольте мне пробраться с бакборта, я вам подарю прекрасную вещицу.

Говоря это, он вынул и протянул мне золотую печатку.

Меня очень оскорбило предположение этого человека, что меня можно подкупить, и я приказал часовому прогнать его подальше. Около одиннадцати часов прибыл адмиралтейский бот с писцами казначейства, и кассир со своим денежным сундуком был введен в переднюю каюту, где его ожидал капитан за конторкою. Матросов поочередно вызывали, и так как суммы, которые им следовало выдать были уже заранее отсчитаны, то дело 9 двигалось очень скоро. Сосчитав деньги в присутствии офицеров и капитана, они укладывали их в свои шляпы.

У дверей каюты стоял высокий человек, весь в черном, с зачесанными вверх волосами, доставленный на борт по особому приказу от адмирала порта. Он не давал проходу ни одному матросу, выходившему из каюты с деньгами в шляпе, добиваясь от каждого пожертвований на эмансипацию негров Вест-Индии. Но матросы не давали ничего.

Они клялись, что неграм лучше, чем им, так как те не работают так тяжело изо дня в день и не несут вахту за вахтой по ночам.

— Все мы в целом мире являемся рабами, мой старый псалмопевец, — говорил один из них. — Они — рабы своих господ, так сказать, из чувства долга; мы — рабы короля, потому что он не может обойтись без нас; и он никогда нас ни о чем не спросит, а делает все, как хочет.

— Да, это так, но их рабство — это нечто совсем иное, у вас совсем не рабство, — возразил джентльмен с ежиком.

— Не могу сказать, чтобы я заметил какую-нибудь разницу. А ты, Билл?

— И я не вижу; но я полагаю, что если им не нравится это, они могут убежать.

— Убежать! Бедные создания! — воскликнул черный джентльмен. — Да если они это сделают, их будут пороть!

— Пороть! Ха-ха! А если мы убежим, то нас повесят. Неграм значительно лучше, чем нам. Не так ли, Том?

В это время вышел интендант. Он был, что называется, законник, или чуть-чуть юрист, то есть получил немножко больше образования, нежели матросы вообще.

— Надеюсь, что вы, сэр, пожертвуете что-нибудь, — сказал ему человек в черном.

— Я? Никак нет, друг сердечный; я задолжал каждый фартинг моих денег и боюсь, что даже больше.

— И тем не менее, сэр. Ведь я прошу сущую безделицу.

— Каким вы должны быть бесчеловечным мошенником, чтобы требовать от меня отдать то, что мне не принадлежит! Разве я не сказал вам, что задолжал все эти деньги? Есть старинная пословица: будь более честен, чем щедр, или сначала отдай долг, а уж затем раздавай милостыню. А вы, по-моему, — продолжал он, — методистский бездельник, мерзавец, и если кто-нибудь будет так глуп, что даст вам денег, вы их присвоите и употребите в свою пользу.

Когда он убедился, что ничего не добьется у дверей, он сошел на нижнюю палубу, что было не очень мудро с его стороны. Так как жалованье уже было роздано экипажу, то ботам разрешили причалить к кораблю, а они тайком навезли столько спиртного, что большинство моряков были более или менее пьяны.

Как только он спустился вниз, то принялся раздавать картинки, на которых был изображен негр, стоящий на коленях, опутанный цепями и вопрошающий: «Разве я не твой брат? ». Некоторые матросы смеялись и клялись, что расклеят этих братьев над обеденными столами, чтобы они молились вместо матросов, другие были весьма сердиты и оскорбляли его. Наконец, один из них, очень пьяный, подошел к нему.

— Ты хочешь этим намекнуть, что этот плаксивый черный вор — мой брат?

— Уверен в этом, — сказал методист.

— Тогда вот тебе за эту дьявольскую ложь! — сказал моряк, ударяя его по лицу с правой и с левой, после чего опрокинул беднягу на бухту каната.

Выпутавшись из канатов, он убрался с фрегата так быстро, как только смог.

На корабле в это время царили беспорядок и суматоха. Тут были евреи, старавшиеся продать платье или получить деньги за уже проданное прежде; маркитанты и маркитантки, показывавшие свои счета и умолявшие заплатить; береговые обыватели, предъявлявшие тысячи ничтожных долгов, и матросские жены, следовавшие по их стопам и оспаривавшие каждый представляемый счет, называя его лихоимством и грабительством. Отовсюду слышались крики, угрозы, смех, вопли женщин, которые должны были покинуть корабль до захода солнца. Здесь еврея сбивали с ног, и весь его короб с платьем летел в трюм; там матрос бегал взад и вперед, отыскивая еврея, который обманул его; везде пьяные, везде спор и драка. В самом деле, матросам очень трудно было расплатиться с долгами. Деньги требовали все: евреи — за платье, маркитанты — за пищу, которую доставляли им в гавани, а жены требовали средств к пропитанию на время их отлучки; денег же, которые матросы получали, хватило бы, вообще говоря, на удовлетворение не более как одного из этих требований. Само собой разумеется, жены получали большую часть, прочим уплачивалась безделица, а остальное обещалось по возвращении из крейсерства. С первого взгляда вам может показаться, что таким образом две части кредиторов были обижены; но в сущности, они были более чем удовлетворены, потому что требования их были до того ни с чем не сообразны, что если бы оплатить только третью часть их счетов, и тогда б они остались в большом барыше. Около пяти часов отдан был приказ очистить корабль. Морской сержант во главе отряда матросов уладил все спорные пункты; он разлучил евреев с их противниками и выпроводил с борта всех посторонних.

По свистку опустили койки, пьяных уложили, и корабль наконец успокоился. Никого не наказали за пьянство, так как на борту военного корабля в день выдачи жалованья оправдывается всякое дурное поведение; но с этого дня матросы открывают новую страницу жизни. В самом деле, хотя в гавани и делается некоторое послабление в дисциплине против устава и матросов редко наказывают, но с той минуты, как якорь занимает свое место на носу корабля, соблюдается строжайшая дисциплина и пьянство уже не прощают.

На следующий день все было готово к отплытию; отпуск не давали никому, даже офицерам. Всякие припасы доставлены на борт, большие боты подняты и привязаны. На следующее утро, на рассвете, флагманский корабль, стоявший в гавани, подал нам знак к поднятию якоря. Мы получили приказание крейсировать в Бискайском заливе. Капитан прибыл на борт, якорь подняли, и корабль поплыл мимо Нидлсов при тихом северо-восточном ветре. Я наслаждался зрелищем, которое представлял остров Уайт, с удивлением обозревал Алумский залив, с тайным трепетом Нидлские скалы, и, наконец, почувствовал себя до того нездоровым, что вынужден был сойти вниз. Что было в следующие шесть дней, я не могу сказать. Я ожидал смерти каждую минуту и провел все то время, лежа в койке или на сундуке, будучи не в состоянии ни есть, ни пить, ни стоять на ногах. На седьмое утро ко мне вошел О'Брайен и объявил, что мне нужен моцион, иначе я никогда не выздоровлю. Он уверял, что любит меня, берет под свое покровительство и в доказательство сделает для меня то, чего не потрудился бы сделать ни для одного из наших мичманов, а именно хорошенько поколотит меня, так как это самое действенное лекарство против морской болезни. К словам он присоединил действие и начал колотить меня без пощады по бокам, так что, казалось, душа моя готова была оставить тело; потом, взяв конец веревки, ста а меня стегать, пока я не исполнил его приказание идти на палубу. До его прихода я и не воображал, что в состоянии сделать это; но как бы то ни было, я постарался ползком взобраться по лестнице на верхнюю палубу и, усевшись там на пороховом ящике, начал горько плакать. Чего б я не дал, чтоб быть опять дома! Виноват ли я, что глупее всех в своем семействе — и, однако ж, как жестоко наказан за это! Но мало-помалу я успокоился, почувствовал себя гораздо лучше, и эту ночь спал хорошо. На следующее утро О'Брайен снова вошел ко мне.

— Эта морская болезнь, Питер, — сказал он, — не что иное, как гадкая медленная лихорадка; мы прогоним ее!

И он выдал мне новую порцию вчерашнего лекарства, пока из меня не вышло что-то вроде студня. Не знаю, опасение ли быть снова избитым, или что другое прогнало мою морскую болезнь; верно только то, что после повторных побоев О'Брайена я выздоровел и, проснувшись на следующее утро, почувствовал сильный голод. Я поспешил одеться до прихода О'Брайена и увиделся с ним только за завтраком.

— Позволь мне пощупать твой пульс, Питер, — сказал он.

— О нет, — возразил я, — я уже выздоровел.

— Уже выздоровел! Можешь ты есть сухари и соленое масло?

— Могу.

— А кусочек жареной свинины?

— Да.

— Ну, так благодари меня, Питер. Теперь ты избавлен от моего лекарства до возвращения болезни.

— Надеюсь, что этого не будет, — возразил я, — лекарство твое не очень-то приятно.

— Не очень-то приятно! Какой же ты простак, Симпл! Где ты слышал, чтоб лекарство было приятно, если оно не прописано самим тобой? Желтая лихорадка давно бы уж свела тебя в Елисейские! Живи и учись, мальчик мой, и благодари небо, что ты нашел человека, который настолько любит тебя, что не отказывает в побоях, когда они необходимы для твоего здоровья.

Я отвечал, что очень благодарен ему, но надеюсь, что больше такие доказательства любви не понадобятся.

— Позволь тебе сказать, Питер, что эти доказательства чистосердечны. Пока ты был болен, я съедал твою порцию свинины и выпивал твой грог, который не скоро найдешь в Бискайском заливе; теперь же, когда я вылечил тебя, ты будешь уписывать все это сам. Следовательно, от твоего выздоровления я ничего не выиграл. Надеюсь, ты теперь убедишься, что за всю жизнь свою не получал еще таких бескорыстных побоев. Но как бы то ни было поздравляю с выздоровлением и не станем говорить об этом. . .

Я промолчал и весело принялся за завтрак. С того же дня я снова приступил к своим обязанностям. Меня назначили на одну вахту с О'Брайеном, который просил о том старшего лейтенанта, обещая взять меня под свой надзор.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Новая теория мистера Мадли, замечательная по своей бесконечности. — Оригинальное обыкновение мистера Чакса. — Я приношу шкиперу ночную подзорную трубу.
О капитане и старшем лейтенанте было уже так много сказано, что читатель в состоянии получить представление об их характере. Теперь я упомяну еще о двух странных лицах, моих товарищах по службе, именно о плотнике и боцмане. Плотник, по имени Мадли, отзывался на прозвище «Философ Чипе» не потому, что он следовал какой-нибудь особенной школе, а потому, что составил собственную теорию, в которой его никак нельзя было разуверить. Она состояла в том, что события Вселенной круговращаются так, что в известный период времени должны повториться снова. Я никак не мог добиться от него объяснения, на каких данных он основывает свои вычисления. Он говаривал, что я слишком молод, чтоб понимать это, но дело в том, что через 27672 года все, что происходит теперь, повторится снова с участием тех же самых лиц. С капитаном Савиджем он редко говорил о своей теории, но старшему лейтенанту излагал ее очень часто.

— Так было и прежде, сэр, уверяю вас: 27672 года тому назад вы уже были старшим лейтенантом этого корабля, а я плотником, хоть мы того и не помним; через 27672 года мы будем снова стоять около борта и разговаривать о ремонте, как и сейчас.

— Не сомневаюсь, сэр, — возражал старший лейтенант. — Скажу даже, что все это совершенно справедливо; но тем не менее починки должны быть окончены ночью, а через 27672 года вы получите такое же категорическое приказание по этому предмету, так уж лучше делайте, что вам говорят.

Такая теория делала его, Мадли, весьма равнодушным к опасностям и ко всему на свете. Это ничего не значило, все происходит уж не в первый раз. Случалось в прошлом — повторится и в будущем; судьба всегда останется судьбой.

Но личность боцмана была еще занимательнее. Он считался самым примерным (то есть деятельным и строгим) боцманом в королевской службе. Его прозвали «Джентльменом Чаксом»; последним словом в этом прозвище было его имя. Казалось, его образование не было доведено до конца: в его разговоре первые фразы были замечательно изысканы, и вдруг вырывалось красное словцо. Внешность его была очень приятна: могучие формы, проницательные глаза и волосы, завивавшиеся в кольца. Голову он держал всегда прямо, поступь имел гордую. Он говорил, что офицер должен выглядеть офицером и вести себя сообразно своему званию. Он был очень чистоплотен, носил кольца на крупных пальцах и пышные оборки на груди, торчащие подобно спинным плавникам окуня; воротнички рубашки были всегда подняты вверх до самых скул. Он никогда не появлялся на палубе без своего средства убеждения или «убедителя», как он называл свою дубинку, сплетенную из трех хлыстов. Убедитель этот никогда не оставался в бездействии. Чакс старался быть как нельзя вежливее, даже с простыми матросами, и замечания его всегда начинались очень деликатно, но чем далее он говорил, тем менее изысканной становилась его фразеология. О'Брайен выразился однажды, что речь его очень похожа на поэтическое изображение греха: прекрасны верхние члены, но отвратительны нижние. К примеру, вот что сказал он матросу на баке:

— Позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете: вы пролили деготь на палубу, мой милый, на палубу, сэр, которую, простите мне это замечание, я должен попросить вас вымыть к завтрашнему утру. — И затем, повышая голос, продолжал: — Понимаете ли вы меня, сэр, вы замарали бак корабля его королевского величества. Я должен исполнить мою обязанность, сэр, когда вы не радеете о своей. Так вот тебе, так вот тебе (бьет матроса дубинкой). Проклятое отродье корабельного повара! Сделай это еще раз, черт возьми! Я вырежу тебе печень!

Помню, один корабельный юнга, неся ведро помоев на голове, чтобы их вылить, забыл приложить палец к фуражке, проходя мимо боцмана.

— Стой, мой дружочек, — сказал ему боцман, расправляя оборки и поправляя с обеих сторон воротнички рубашки. — Известны ли вам мой чин и положение в обществе?

— Да, сэр, — ответил юнга, дрожа и поглядывая на дубинку.

— А, вам известно это! — продолжал мистер Чакс. — Если бы это не было вам известно, я счел бы необходимым хорошенько наказать вас, чтоб избавить от подобного неведения впредь, но раз вы знаете, — ну, так черт вас возьми, вам нет прощения; вот вам, вот вам, ревун, голодный недоносок. Прошу извинить, мистер Симпл, — сказал он, обращаясь ко мне (я был в это время с ним), между тем как юнга с воплем продолжал свой путь, — право, служба делает нас строгими. Тяжко жертвовать здоровьем, ночным покоем, всеми удобствами, но тяжелее для меня то, что по ответственности положения я вынужден часто жертвовать своим благородством.

Шкипер был начальником вахты, к которой я был причислен. Это был добрый моряк, воспитанный на купеческом корабле, наружности не совсем-то джентльменской, очень покладистый и большой любитель грога. Он беспрестанно ссорился с боцманом и уверял, что служба много потеряла с тех пор, как патентованные офицеры стали носить белые манжеты и рубашки с оборками. Но боцман не обращал на него внимания; он знал свои обязанности и исполнял их, а до остального ему не было дела.

— Был бы доволен капитан, — говорил он, — а там пусть дуется на меня хоть весь корабельный экипаж. Что касается шкипера, это очень хороший человек, но кто получил воспитание на угольном корабле, от того нельзя ожидать хорошей полировки.

— Да и в самом деле, — прибавил он, подымая вверх воротнички рубашки, — невозможно сделать шелковый кошелек из свиного уха.

Шкипер был очень благосклонен ко мне и обыкновенно посылал меня в койку до окончания вахты. В ожидании этого времени я обычно гулял по палубе с О'Брайеном, который в моих глазах был очень занимательным собеседником и учил меня всему, что имело отношение к моему званию.

— Парус со стороны штирборта! — закричал сторожевой.

— Хорошо! — отозвался шкипер. — Мистер О'Брайен! Где мистер О'Брайен?

— Вы меня зовете, сэр? — спросил О'Брайен.

— Да, сэр, посмотрите, что за корабль?

— Слушаю, сэр, — ответил О'Брайен.

— А вы, мистер Симпл, — продолжал шкипер, — сойдите вниз и принесите мне мою ночную трубу.

— Слушаю, сэр, — ответил я.

Я не имел понятия о ночной подзорной трубе, но так как я заметил, что примерно в это время слуга обыкновенно приносил шкиперу стакан грогу, то сообразил, что знаю, чего ему надобно.

— Но смотрите, не разбейте, мистер Симпл, — прибавил он.

«О, так, отгадал, — подумал я, — ему нужен стакан».

Я сошел вниз, позвал смотрителя пороховой камеры и попросил его дать мне стакан грогу для мистера Доуболла. Буфетчик, полусонный и в одной сорочке, встал с постели, сделал грог, подал мне, и я осторожно понес его на квартердек.

В мое отсутствие шкипер успел уже вызвать капитана. По приказанию последнего О'Брайен вызвал старшего лейтенанта, и когда я вошел, оба они уже были на палубе. Подымаясь по лестнице, я слышал, как шкипер говорил:

— Я послал молодого Симпла за ночной подзорной трубой, но его так долго нет, что я полагаю, он как-нибудь ошибся, ведь это почти дурак.

— Я не согласен с вами, — возразил мистер Фокон, старший лейтенант, в ту самую минуту, когда я вступил на палубу.

— Он не дурак? Может быть, — ответил шкипер. — Да вот и он. Что вы там так долго делали, мистер Симпл? Где моя подзорная труба?

— Вот, сэр, — ответил я, подавая ему стакан грогу, — я приказал сделать покрепче.

Капитан и старший лейтенант прыснули от смеха; мистер Доуболл был известен как страшный охотник до грога. Первый из них, чтоб скрыть свой смех, удалился на корму; но последний остался. Мистер Доуболл пришел в ярость.

— Не говорил ли я, что парень глуп? — сказал он, обращаясь к старшему лейтенанту.

— По крайней мере, данный случай этого не доказывает, — возразил мистер Фокон, — он метко попал в цель.

Сказав это, старший лейтенант присоединился к капитану, и оба они, смеясь, ушли с палубы.

— Поставьте это на кабестан, сэр, — сказал мне мистер Доуболл сердитым голосом. — Вы поплатитесь за это.

Я очень удивился, но все-таки не догадывался, дурно ли, хорошо ли поступил. Во всяком случае, думал я, сделал это с добрым намерением. Поставив стакан на кабестан, я отошел в сторону и принялся гулять по палубе. Лишь только капитан и старший лейтенант сошли вниз, О'Брайен подошел на корму.

— Что это за корабль, там вдали? — спросил я.

— Это десятипушечный бриг, как я полагаю.

Я рассказал ему о случившемся и объявил, что шкипер сердится на меня. Он чистосердечно смеялся этому и успокоил меня, приказав оставаться с подветренной стороны фрегата и наблюдать за шкипером.

— Стакан грогу для него такая приманка, что он будет лавировать вокруг него, пока не выпьет. Когда ты увидишь, что он подносит его к губам, подходи смело и проси извинения, если чем обидел его; он простит тебя.

Я решил последовать этому доброму совету и стал ожидать. Я заметил, что шкипер вертится вокруг кабестана и всякий раз описывает круги все меньше и меньше; наконец, он схватил стакан и выпил половину. Грог был так крепок, что он остановился перевести дух. Я счел это благоприятным моментом и подошел к нему; он снова поднес стакан к губам, и, прежде чем он успел заметить меня, я сказал:

— Надеюсь, сэр, вы простите меня; я не видывал ночной трубы и, заметив, что вы много ходили, подумал, что вы устали и желаете чего-нибудь выпить для прохлаждения.

— Хорошо, мистер Симпл, — сказал он, допив стакан с глубоким вздохом, выражавшим удовольствие. — Так как вы сделали это с добрым намерением, то я прощаю вам на этот раз; но помните, что если в другой раз принесете мне стакан грогу, то чтоб это не было в присутствии капитана и старшего лейтенанта.

Я обещал и ушел очень довольный примирением с ним и еще более отзывом старшего лейтенанта, который утверждал, что настоящий поступок не доказывает моей глупости.

Наконец наша вахта кончилась, и около двух часов меня сменил мичман следующей вахты. Очень неприятно, когда тебя не сменяют вовремя; но если бы я в таком случае сказал хоть слово, то, наверное, был бы побит на следующий день под тем или другим предлогом. С другой стороны, мичман, которого я сменял, был гораздо сильнее меня, и если бы я не поднимался заблаговременно, он непременно стащил бы меня с постели и поколотил; часто, благодаря им обоим, я был на вахте чаще, чем следовало; исключения случались только тогда, когда шкипер посылал меня в постель до истечения моей вахты.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Пациент старшего лейтенанта. — Мистер Чакс, боцман, поверяет мне тайну о своем благородном происхождении.
Прежде чем примусь продолжать рассказ, я хочу объяснить читателю, что история эта написана не в позднейший период моей жизни, когда я приобрел уже некоторое знание света. Впервые отправляя меня в море, матушка просила, и я обещал ей вести дневник моих приключений и мыслей, которые они внушат мне. Я строго исполнял это обещание, и когда стал сам себе господином, этот дневник остался в моем владении. Естественно, что в изложении первой половины моих приключений каждое событие представлено в духе того впечатления, которое оно произвело на меня. Впоследствии мнение мое касательно многих вещей изменилось; некоторые пассажи и истории заставляли меня смеяться над собственной глупостью и наивностью; но все-гаки я счел лучшим не замещать в нем свои юношеские представления о жизни теми, которые внушила мне впоследствии дорого приобретенная опытность. Нельзя требовать от мальчика пятнадцати лет, воспитанного в стенах провинциального города, чтоб он смотрел на вещи и судил о них так, как молодой человек, видевший и испытавший в жизни многое. Итак, читатель не должен забывать, что в моем дневнике я сообразовывался с понятиями и чувствами, руководившими мной в каждом из различных периодов моей жизни, о которых я буду рассказывать.

Однажды утром я стал свидетелем забавного случая. Мы занимались штопанием коек на квартердеке. В это время вошел юнга с койкой на плечах, и когда он проходил мимо старшего лейтенанта, последний заметил у него за щекой сверток табаку.

— Что это у тебя, мой милый, десны болят, что ли? Твоя щека страшно распухла.

— Нет, сэр, — возразил юнга, — я ничего не чувствую.

— Ну так, может быть, у тебя зуб болит? Открой рот, я посмотрю.

Юнга очень неохотно открыл рот, и глазам старшего лейтенанта представился огромный сверток табачного листа.

— Ага, вижу, вижу, — вскричал старший лейтенант. — Тебе надобно растянуть рот и почистить зубы. Жаль, что у нас нет зубного лекаря на борту, но делать нечего, я елтл произведу операцию. Позовите оружейника с щипцами.

Оружейник явился, юнгу заставили открыть рот, и сверток табаку был вытащен этим грубым инструментом.

— Хорошо, — сказал старший лейтенант. — Я уверен, что тебе теперь лучше, иначе ты навсегда лишился бы аппетита. Капитан, достаньте-ка лоскуток канифаса и немного песку, да почистите ему хорошенько зубы.

Тот выступил вперед, зажал голову юнги между колен и принялся тереть ему зубы песком и канифасом, что продолжалось минуты две.

— Хорошо, — сказал старший лейтенант. — Теперь у тебя хорошенький чистенький ротик, и ты можешь снова наслаждаться завтраком, а то до сих пор тебе невозможно было есть с таким грязным ртом. Когда туда еще что-нибудь попадет, снова приходи ко мне; я готов служить тебе зубным лекарем.

В другой раз я находился на баке вместе с боцманом, мистером Чаксом, который был очень расположен ко мне. Он учил меня завязывать на канате разные узлы и банты, употребляемые в нашей службе; я был страшно непонятлив, но он терпеливо повторял свои указания, пока, наконец, я не выучился. Между прочим, он научил меня завязывать так называемый «рыбачий бант», который он называл королем всех узлов.

— Мистер Симпл, — сказал он, — в этом узле заключается глубокая мораль. Заметьте, если вы потянете концы в правую сторону, и притом вместе, то чем больше вы тянете, тем труднее становится развязать его. Но смотрите: я потяну концы каждый отдельно — и вмиг он ослабляется, и развязать его очень легко. Это указывает на необходимость действовать в этом мире заодно, мистер Симпл, если мы хотим добиться успеха, а эта философия стоит всех двадцати шести тысяч с лишком лет моего друга плотника, которые не ведут его ни к чему иному, как только к мечтательности, мешающей ему исполнять свои обязанности.

— Справедливо, мистер Чакс, вы философ почище его.

— Я лучше воспитан, мистер Симпл, и, надеюсь, более похож на джентльмена. По-моему, всякий джентльмен в некоторой степени философ, потому что он часто бывает вынужден для поддержания своего достоинства противостоять таким обстоятельствам, которые разнуздали бы все страсти в другом. Я считаю отличительной чертой джентльмена хладнокровие. На службе, мистер Симпл, иной вынужден казаться сердитым, даже если сам не оправдывает этой страсти. Я могу сказать, что никогда не лишаюсь хладнокровия, даже когда даю волю своему «убедителю».

— Для чего же вы, мистер Чакс, так ругаетесь, когда говорите с матросами? Уж, конечно, это не по-джентльменски?

— Конечно, нет, сэр. Но я замечу в свою защиту, что на борту военного корабля мы вовсе не свободны в своих действиях. Необходимость, мой милый мистерСимпл, не ведает закона. Вы должны были заметить, как деликатно я всегда начинаю, когда нахожу что-нибудь не так. Я делаю это в доказательство своего благородства, но ревность к службе заставляет меня изменять речь, чтоб доказать, наконец, что я говорю серьезно. Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, как возможность исполнять свои обязанности по-джентльменски, но это невозможно.

— Я, право, не понимаю, почему так?

— В таком случае объясните мне, мистер Симпл, почему ругаются капитан и старший лейтенант?

— На этот вопрос я не могу ответить, но, мне кажется, они делают это в редких случаях.

— Совершенно верно; но, сэр, их редкие случаи составляют мою ежедневную работу и ежечасную обязанность. В повседневной работе на корабле я отвечаю за все, что делается дурно. Жизнь боцмана вся состоит из этих редких случаев, и поэтому я ругаюсь.

— Я все-таки не могу допустить, чтоб это было необходимо, и нет сомнения, что это грешно.

— Извините, сэр, это положительно необходимо и вовсе не грешно. Кабинетный язык не годится на борту корабля, а человек в каждой ситуации должен употреблять те выражения, которые в наибольшей степени способны произвести желаемое действие на его слушателей. Вследствие ли долголетней привычки к службе или равнодушия моряка ко всему обыкновенному, как в событиях, так и в языке, — я не умею яснее высказать своей мысли, мистер Симпл, но знаю, что говорю, — причиной ли тому постоянная раздражительность, но только, чтобы побудить матроса к деятельности, нужно больше стимула. По крайней мере, не подлежит сомнению, что на простых матросов нисколько не действует обыкновенная речь. У нас говорят: «Сделай то-то, черт тебя возьми! », и приказание исполняется тотчас же. Приказание «делай» имеет вес пушечного ядра, которому не достает еще силы стремления, а слова «черт тебя возьми» — порох, заставляющий его лететь к исполнению своей обязанности. Понимаете вы меня, мистер Симпл?!

— Понимаю очень хорошо, мистер Чакс, и, без лести, не могу не заметить, что вы отличаетесь от остальных уорент-офицеров. Где вы воспитывались?

— Мистер Симпл, я боцман в чистой рубашке и вдобавок вполне знающий свои обязанности; это я сам говорю, и никто не осмелится противоречить мне. Хоть я не могу похвастать, чтоб был когда-либо знатнее, чем я теперь, но осмелюсь сказать, однако, что был некогда в лучшем обществе, в обществе лордов и леди. Я как-то раз обедал с вашим дедушкой.

— Вы счастливее меня, — заметил я, — дедушка никогда обо мне не спрашивал и вряд ли знает о моем существовании.

— Что я говорю, то правда. До вчерашнего разговора с О'Брайеном я не знал, что лорд Привиледж ваш дедушка; но я очень хорошо помню его, хотя и был еще в то время молод.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Я откомандирован в дело и попадаю в плен к старой даме, которая, будучи не в состоянии получить мою руку, довольствуется вместо того одним пальцем. — О'Брайен освобождает меня. — Береговой ветер, от которого мы едва не погибли.
Спустя два или три дня после этого разговора с мистером Чаксом капитан направил корабль к берегу, и, находясь в пяти милях от него, мы заметили невдалеке от земли два корабля. Мы распустили все паруса и отрезали их от песчаного мыса, за которым они старались укрыться. Видя невозможность исполнить свое намерение, они устремились к берегу под защиту незначительной батареи из двух пушек, открывшей по нам пальбу. Свист первых ядер, прорезавших наши снасти, показался мне до крайности ужасным, но офицеры и матросы встретили их с улыбкой, а потому, конечно, я тоже постарался улыбнуться, хотя в действительности не находил тут ничего смешного. Капитан скомандовал штирбортной вахте собраться на шканцах, отвязать боты и приготовить их к спуску в море; потом мы бросили якорь на расстоянии одной мили от батареи и завязали с ней перестрелку. Между тем остальной экипаж спустил четыре бота, которые тотчас же наполнились вооруженными людьми и отправились для взятия батареи. Мне очень хотелось участвовать в деле, и О'Брайен, получивший команду над первым катером, взял меня с собой с условием, чтоб я спрятался от капитана на шканцах и оставался там, пока боты не станут отчаливать от корабля. Я выполнил это указание и никем не был замечен. Мы поплыли наискось к батарее. Не более как через десять минут боты ударились о песчаный берег, и мы бросились вон. Французы выпалили из пушек, лишь только мы приблизились к берегу, и потом бросились бежать, так что батарея досталась нам без боя. Этому последнему обстоятельству я был очень рад, потому что по своему возрасту и силам не считал себя способным устоять в рукопашной борьбе со взрослым человеком. Около самой батареи находилось несколько рыбачьих хижин, и, между тем как двое из наших ботов отправились к неприятельским кораблям, чтобы посмотреть, можно ли их взять с собой, матросы двух других ботов заколачивали пушки и ломали лафеты, а я отправился с О'Брайеном осматривать хижины. Они были, очевидно, только что оставлены своими хозяевами; но мы нашли в них пропасть рыбы, пойманной, казалось, этим утром.

— Черт! — вскричал О'Брайен, указывая на огромную самку ската[77]. — Вот настоящий образ моей бабушки; мы возьмем ее за одно напоминание о моей родине. Питер, всунь ей палец в жабры и тащи к боту.

Я попробовал сунуть палец в ее жабры, но не успел в этом и, полагая, что она уже издохла, запустил его ей в рот. Но я жестоко ошибся, потому что тварь была еще жива, тотчас же сомкнула пасть, прокусила мой палец до кости и стиснула зубы так сильно, что я никак не мог его выдернуть; да и боль была так жестока, что я не решился бы дергать его сильнее. Таким образом я попал в плен к рыбе. Я закричал, к счастью, так громко, что меня услышал О'Брайен, который был уже рядом с ботами и поспешил ко мне на помощь с двумя огромными тресками в руках. Сначала он не мог удержаться от смеха, но, наконец, с помощью ножа заставил рыбу раскрыть рот, и я смог освободить свой жестоко изуродованный палец. Сняв шарф, я привязал его к хвосту ската и потащил к борту, который уже отчаливал. Прочие боты нашли, что неприятельские корабли нельзя взять с собой иначе, как выбросив балласт, а потому по приказанию капитана их зажгли, и, прежде чем мы потеряли их из виду, они уже сгорели до самого трюма. Мой палец болел три недели, и все это время офицеры не переставали смеяться надо мной, говоря, что я едва не попал в плен к «старой деве».

Мы продолжали крейсировать вдоль берегов, пока не вошли в Аркашонский залив, где овладели двумя или тремя кораблями и сверх того загнали множество судов на берег. Здесь с нами случилось приключение, которое показывает, как полезно для военного корабля, чтобы капитан его был хороший моряк и держал свой экипаж в строгом повиновении. Когда уже опасность миновала, я слышал, как офицеры единодушно утверждали, что корабль и экипаж обязаны своим спасением исключительно присутствию духа капитана Савиджа.

Мы загнали неприятельские конвойные корабли в самый конец залива и прижали их к берегу, куда в это время с такой силой били волны, что они непременно должны были разбиться вдребезги, прежде чем успели бы выйти на простор; сделав это, мы начали отходить назад. Ветер дул в ту пору довольно свежий, и так как нам приходилось плыть против него, то мы были вынуждены удвоить рифы на марсстенгах. Погода между тем становилась грозной; через час все небо покрылось сплошной черной тучей, которая спустилась так низко, что почти касалась верхушек мачт. Страшные волны, поднявшиеся вдруг как по мановению волшебника, напирали на нас, подвергая корабль влиянию грозного берегового ветра. С наступлением ночи налетел сильный шквал, и корабль почти исчез под множеством парусов, которые нам пришлось распустить. Если б мы находились в открытом море, то пустили бы в дело одни лееры, но теперь мы решили во что бы то ни стало плыть на всех парусах в надежде проплыть мимо берега, коснувшись его только слегка.

Мы находились между двумя грядами волн, когда море вдруг поднялось, залив водой почти весь корабль от форкастля до нактоуза. И вслед за тем оно опустилось вглубь с такой стремительностью, что, казалось, корабль разлетится надвое от силы удара. Двойные зады были привинчены к пушкам, сверх того их прикрепили к домкрату и прибили крюки к вертлюгам, потому что во время качки мы так сильно опрокидывались на бок, что пушки удерживались только задами и домкратами. Сорвись одна из них с этих поддержек, она непременно перелетела бы через подветренный борт корабля и потонула в волнах.

Капитан, старший лейтенант и большая часть офицеров оставались на палубе в продолжение всей ночи. Гул ветра, проливной дождь, волны, затоплявшие палубу, работа насосов, треск и стоны мачтовых стволов — все это заставляло меня думать, что мы должны погибнуть неизбежно, и я около двенадцати раз принимался молиться, потому что спать было невозможно. Я часто желал из любопытства видеть действие порывистого ветра, но никак не представлял себе сцен подобного рода и не думал, чтоб они могли быть хоть наполовину так страшны. Всего опаснее было то, что мы находились под влиянием берегового ветра, и совещания капитана с офицерами, нетерпение, с которым они ожидали утра, все это доказывало, что нам предстоят еще другие опасности, кроме бури.

Наконец наступило утро, и наблюдатель закричал:

— Земля с подветренной стороны!

Я видел, как шкипер с досадой ударил кулаком по коечным перилам и молча, с печальным видом отошел в сторону.

— Ступайте наверх, мистер Уилсон, — сказал капитан второму лейтенанту, — посмотрите, как далеко простирается земля и виден ли мыс.

Второй лейтенант влез на снасти и оттуда указал на два мыса, находившиеся сбоку корабля.

— Видите вы там два холма?

— Вижу, сэр, — доложил второй лейтенант.

— Ну, так и есть, — сказал капитан, обращаясь к шкиперу. — Если мы обогнем мыс, то у нас будет больше места. Держите круче к ветру, и пусть корабль пробивается сквозь волны! Слышите, квартирмейстер?

— Слышу, сэр.

— Так, и не ближе! Поверните штурвал на одну или на две спицы, если бег корабля слишком быстр; но будьте осторожны, иначе штурвал вырвет из ваших рук.

В эту минуту сцена была величественна. Когда корабль опускался во впадины моря, глазам нашим представлялась пучина возмутившейся воды, но когда он вскидывался на вершины огромных волн, мы видели под собой низкий песчаный берег, покрытый пеной и валунами.

— Корабль хорошо ведет себя, — заметил капитан, подходя к нактоузу и глядя на компас. — Если ветер не отобьет нас, мы обогнем мыс.

Он едва успел сделать это замечание, как паруса затряслись и шумно заполоскались.

— Что там у вас, квартирмейстер?

— Ветер развернул нас, сэр, — заметил хладнокровно квартирмейстер.

Капитан и шкипер остановились у нактоуза, наблюдая за компасом, и когда снова наполнились все паруса, компасная стрелка передвинулась на два румба и мыс очутился почти по носу корабля.

— Нужно поворотить корабль, мистер Фокон. Поворачивай корабль, все! Живо, живо!

— Стрелка опять на прежнем месте! — закричал шкипер, стоявший у компаса.

— Стой на минуту! Что показывает компас?

— Северо-северо-восток, как прежде, сэр, стрелка пока еще не передвинулась.

— Отставить! — скомандовал капитан. — Фокон, если она передвинется снова, нам не будет места для поворота корабля; и теперь его уж так мало, что я вынужден рисковать. Какой канат спущен прошедшей ночью — второй якорь?

— Точно так, сэр.

— Сбегайте вниз и прикажите привязать и проштопорить его на тридцатой брассе. Да сделайте это хорошенько — жизнь наша зависит от этого.

Корабль некоторое время продолжал держаться хорошо. Мы были уже в полумиле от мыса и надеялись обогнуть его, как вдруг промокшие, тяжелые паруса снова захлопали в воздухе, и корабль опять уклонился от своего пути на два компасных румба. Холод пробежал по жилам офицеров и матросов, потому что нос корабля повернулся прямо к береговому буруну.

— Оттягивайте изо всех сил, квартирмейстер! — закричал капитан. — Все на корму! Ребята, теперь не время попусту тратить слова; я поверну корабль на якоре, потому что для иного поворота у нас нет места. Единственная надежда на спасение — хладнокровие.

Придерживаясь за снасти, он скомандовал румпель на середину корабля. Потом заботливо взглянул на паруса и на канат, вытянувшийся из носового наветренного полуклюза и удерживавший корабль от приближения к берегу. Наконец закричал:

— Отсеките канат!

Послышалось несколько ударов топора, канат вылетел из клюза, вспыхнув от сильного трения, и исчез в огромной волне, прокатившейся через весь корабль и затопившей его с носа до кормы. Но в это время мы плыли уже в другом галсе, корабль вернулся на прежний путь, и расстояние между нами и землей значительно увеличилось.

— Ребята, — сказал капитан корабельному экипажу, — вы хорошо вели себя, благодарю вас. Но скажу откровенно: нам предстоят еще большие трудности — нужно обогнуть мыс на этом галсе. Мистер Фокон, смените вахту. Что показывает компас?

— Юго-юго-запад, сэр.

— Хорошо, пусть корабль пробивается сквозь волны. И, сделав знак шкиперу следовать за ним, капитан отправился в каюту. Так как непосредственная опасность миновала, то я ушел в каюту посмотреть, нельзя ли чем позавтракать. Здесь нашел я О'Брайена и двух или трех других мичманов.

— Клянусь Всевышним! Это было дело, какого я не видывал еще до сих пор! — вскричал О'Брайен. — Малейшее замедление или ошибка в маневре — ив эту минуту морские рыбы уже возились бы с нашими изуродованными трупами. Питер, ты не любишь морских рыб, не правда ли? Мы должны благодарить небо и капитана, уверяю вас, ребята. Где карта, Робинсон? Подай мне линейку и циркуль, Питер, — вон там, в углу ящичка. Вот где мы теперь; дьявольски близки к этому адскому мысу. Кто знает, что показывает компас?

— Я знаю, О'Брайен; я слышал квартирмейстер сказал капитану, что стрелка стоит на юго-юго-западе.

— Посмотрим, — сказал О'Брайен и поставил на карте точку, означавшую положение корабля. Затем произведя какие-то измерения с помощью циркуля и линейки и вычислив что-то в уме, воскликнул: — Черт возьми! Здесь ровно столько пространства, сколько нужно, чтобы обогнуть мыс на теперешнем шкоте, на это ведь и намекал капитан, говоря, что нам предстоит еще много трудностей. Я готов поклясться на Библии, что мы минуем все, если устоит ветер.

Закончив свои измерения и расчеты, О'Брайен продолжал:

— Все будет хорошо, если мы обогнем мыс; залив глубок по ту сторону. Посмотрите-ка, этот мыс очень скалистый, вы видите. Но хорошо, ребята! Что бы там ни было, а у меня есть маленькое утешеньице для вас. Вы не долго останетесь в недоумении, потому что в час пополудни мы либо поздравим друг друга со счастливым избавлением, либо уже не в состоянии будем и молить о нем. Ну, долой карту: я не люблю иметь перед глазами грустную перспективу. Буфетчик, подайте нам чего-нибудь в утешение.

Хлеб, сыр и остатки вчерашней вареной свинины были разложены на столе, здесь же появилась и бутылка рому, но мы были слишком неспокойны, чтобы много есть, и один за другим отправлялись на палубу посмотреть, какова погода и благоприятнее ли становится ветер.

На палубе старшие офицеры разговаривали с капитаном, выразившим те же самые опасения, как и О'Брайен в мичманской каюте. Матросы, знавшие, что их ожидает, потому что вести этого рода быстро распространяются на корабле, составили со своей стороны также кружки; лица их были печальны, но в то же время доверчивы. Они знали, что могут положиться на своего капитана, насколько можно полагаться на человеческое искусство и мужество; моряки же не привыкли отчаиваться даже в последнюю минуту. Что касается меня, я чувствовал такое уважение к капитану после всего, что видел утром, что хотя мне и приходила мысль, что, по всей вероятности, я погибну через несколько часов, но я не мог не сознавать, насколько тяжелее для отечества утрата такого человека, как капитан. Я не говорю, чтоб это служило мне утешением, наоборот, это заставляло меня еще с большей грустью ожидать опасностей, угрожавших нам.

Около полудня мы были уже на виду скалистого мыса, находившегося с подветренной стороны, и если его низкий песчаный берег казался нам страшным издали, то насколько страшнее показался он нам на таком близком расстоянии. Черные массы скал были покрыты пеной, которая ежеминутно вскидывалась выше верхушек наших маленьких мачт. Несколько минут капитан смотрел на них молча, как бы соображая что-то.

— Мистер Фокон, — сказал он наконец, — нужно распустить грот.

— Корабль не в состоянии будет выдержать его, сэр.

— Он должен выдержать, — отвечал капитан. — Пошлите побольше людей на корму к главному шкоту, да приставьте самых надежных к гитовам.

Распустили грот; ужасно было действие, произведенное им на корабль; он опустился до того, что даже виндзейли погрузились в море, и при всяком новом привале волн подветренная сторона квартердека и сходни затоплялись водой. В эту минуту он напоминал собой горячего, неукротимого коня: он не плыл, как прежде, а летел по бурному морю, рассекая волны, которые беспрестанным потоком заливали бак и нижние палубы. Четверо матросов держали штурвал. Экипаж вынужден был уцепиться за снасти, чтобы не быть унесенным водой, канаты разбросались в беспорядке на подветренном боку корабля; ядра выкатывались из ларей, и все глаза устремились наверх, ожидая каждую минуту падения мачт в море. Тяжелая волна ударила о бок корабля, и в продолжение нескольких минут он не мог оправиться от этого потрясения: дрогнул, закачался, остановился, как бы в ужасе. Старший лейтенант взглянул на капитана с таким видом, как будто бы хотел сказать:

— Попытка не удается.

— Это наша последняя надежда, — ответил капитан на его немое замечание.

Ясно было, что корабль стал быстрее пробиваться сквозь волны и держался лучшего ветра; но в ту самую минуту, как мы подошли к мысу, буря усилилась.

— Если что сломается теперь, мы погибли, сэр, — заметил старший лейтенант.

— Я знаю, — ответил капитан спокойным голосом, — но, как я уже сказал, и вы сами должны видеть теперь, это наша надежда. Если в расположении и в укреплении снастей допущена какая-нибудь беспечность или ошибка, то все это скажется теперь; опасность эта, если мы избежим ее, будет напоминать нам, какой ответственности подвергает нас нерадение к должности. Беспечное и неблагоразумное поведение офицера в гавани бывает причиной гибели всего экипажа. Я отдаю вам справедливость, Фокон, выражая убеждение мое в том, что мачты корабля укреплены так, как может укрепить их только человек опытный и внимательный.

Старший лейтенант поблагодарил капитана за такое доброе мнение и выразил надежду, что это не последний комплимент, который ему придется услышать.

— Я надеюсь также, но через несколько минут дело выяснится.

Корабль находился в это время на расстоянии двух кабельтовых от скалистого мыса. Я заметил, что некоторые из матросов ломали руки, но большая часть молча снимала куртки и башмаки, чтобы облегчить себе последнее средство к спасению в случае, если корабль разобьется.

— Он ударится, но все-таки пройдет, Фокон, — заметил капитан.

С тех пор, как распустили грот, я целых полчаса находился близ капитана, прицелившись к соседнему анкерштоку, и таким образом мог слышать разговор.

— Пойдемте на корму, мы подержим с вами штурвал. Нам понадобится сейчас побольше рук и, к счастью, теперь только там.

Капитан и старший лейтенант отправились на корму и ухватились за передние спицы, между тем как О'Брайен, по знаку капитана присоединившийся к ним, взялся за третью, а старый квартирмейстер за четвертую. Рев волн, напиравших на скалы, и завывание ветра были страшны, но зрелище ужасом своим далеко превосходило шум. На несколько минут я закрыл глаза, но страх заставил меня открыть их. Сколько я мог судить, мы были менее чем в двадцати ярдах от скал, когда корабль проходил мимо них. Мы находились посреди пены, кипевшей вокруг корабля; и когда он подошел ближе к берегу и погрузился в волну, я подумал, что рей ударился о скалу. В это время порыв ветра ударил в корабль и, наклонив его набок, приостановил его бег. Столпившиеся волны оглушали нас своим ревом. Через некоторое время корабль потянулся, страшная волна поднялась над ним, ударилась о скалу, и пена, отлетев назад, затопила палубу. Огромная скала находилась в десяти ярдах от нашей кормы, когда другой порыв ветра бросил нас концами реев на скалу, марс-стеньга и грот лопнули и, сорванные ветром, упали на связку канатов; корабль выпрямился, ныряя то носом, то кормою.

Я оглянулся и увидел скалы на подветренной стороне шканцов. Мы были спасены! Мне показалось, что корабль, снова выпрямившийся и спокойно колыхавшийся на волнах, переживал некоторое подобие облегчения, которое мы сами почувствовали в эту минуту: подобно ему, мы затрепетали, обрадованные внезапной переменой, и ощущали внутри себя спад напряженного опасения, стеснявшего грудь.

Капитан остановил штурвал и отошел взглянуть на мыс, оставшийся сейчас за кормой в наветренной стороне. Потом он приказал мистеру Фокону привязать новые паруса и отправился в свою каюту. Я убежден, что он пошел благодарить Бога за наше спасение; со своей стороны, я усердно исполнил ту же обязанность и не только сейчас же, но и вечером, ложась в койку. Теперь мы были относительно спасены, но спустя несколько часов мы увидели себя в полной безопасности. И странное дело: лишь только мы обогнули мыс, буря утихла. Мне пришлось быть в утренней вахте, и, заметив мистера Чакса на баке, я подошел к нему с вопросом: какого он мнения о вчерашнем происшествии.

— Какого мнения, сэр? — переспросил он. — Я всегда дурного мнения о стихиях, когда они заглушают мой свисток: по мне, это глупая шутка. Терпеть не могу, чтобы корабельному экипажу предоставлялась полная свобода действий, да и что может он сделать, когда не слышит свистка боцмана? Впрочем, мы должны еще благодарить Бога и молить Его, чтобы он сделал из нас лучших христиан, чем мы есть сейчас. Что же касается этого плотника, он сумасшедший: в ту самую минуту, когда мы огибали мыс, он шепнул мне, что за двадцать семь тысяч шестьсот с хвостиком лет было совершенно то же самое. Я думаю, на смертном одре (а он недалек был вчера от очень жестокого) он станет рассказывать нам, как точно таким же образом он умирал несколько тысяч лет тому назад. А этот пушкарь — такой же дурак. Поверите ли, мистер Симпл, он кричал, бегая по палубе: «О, мои бедные пушки! Что будет с ними, если они сорвутся? » Он, казалось, считал неважным делом гибель корабля и экипажа, только бы его пушки в безопасности пристали к берегу. «Мистер Диспарт, — сказал я наконец, — позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете, вы просто старый дурак». Вы понимаете, мистер Симпл, обязанность офицера — заботиться об общем и обращать внимание на частность из уважения к безопасности целого. Я смотрю за якорями и канатами, как и за снастями, и не отдаю никакого преимущества одному перед другим, потому что безопасность корабля зависит от хорошего устройства целого. Это все равно, что если бы я стал плакать, когда мы вчера утром вынуждены были пожертвовать якорем и канатом, чтобы помешать кораблю наткнуться на берег.

— Правда ваша, мистер Чакс, — ответил я.

— Личные переживания, — продолжал он, — должны всегда приноситься в жертву общественному благу. Как вам известно, вода затопила нижние палубы и подмыла наши каюты и сундуки; но я тогда и не думал о моих рубашках, а потом нахожу их плавающими между передними снастями без малейшей частички крахмала на воротниках и манишках. Теперь мне нельзя будет показаться в приличном виде в продолжение всего крейсерства.

В это самое время проходивший мимо нас плотник слегка задел его локтем.

— Виноват, сэр, — сказал он, — корабль так сильно качается.

— Корабль качается! — воскликнул боцман, приведенный в дурное расположение духа, как я полагаю, воспоминанием о своем испорченном гардеробе. — Спрашиваю вас, мистер плотник, ужели небо наделило вас двумя ногами с суставами у колен только для того, чтобы вы могли противодействовать одному горизонтальному падению корпуса? Или вы думаете, они созданы только, чтобы вам возиться вокруг бочки? Послушайте, сэр, не принимаете ли вы меня за столб, что вздумали чесать об меня свою свиную шкуру? Позвольте мне заметить, внушить вам, что, когда вы проходите мимо офицера, ваша обязанность держаться на почтительном расстоянии, а не пачкать его платья вашей грязной курткой. Понимаете ли вы меня, сэр? Или вот эта вещь должна напомнить вам, как вести себя впредь? — Дубинка поднялась и обрушилась градом ударов на плечи бочара, так что тот вынужден был обратиться в бегство. — Вот тебе, подлый доскострогатель, буравоносец! Извините, мистер Симпл, что я прервал ваш разговор, но мы должны покоряться требованиям долга.

— Правда ваша, мистер Чакс. Но вот уже семь часов, мне нужно сходить за шкипером, прощайте!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вести из дому. — Утомительное гуляние в Гибралтаре. — Еще кой-какие подробности из жизни мистера Чакса. — Стычка с неприятелем.
Спустя несколько дней нас догнал катер, шедший из Плимута, и передал нам приказание плыть в Гибралтар, где мы должны были узнать о своем назначении. Все мы были очень рады этому, потому что крейсерство в Бискайском заливе уже наскучило нам, и, понимая, что придется стоять в Средиземном море, мы надеялись на тихий ветерок и ясное небо вместо бурь и дурной погоды. Между прочим, катер привез нам письма и газеты. Я никогда не был так счастлив, как в ту минуту, когда мне вручили письмо. И в самом деле, лишь вдалеке от родных и друзей можно понять, какое это удовольствие — получить письмо. Чтобы ничто не помешало мне насладиться этим удовольствием, я удалился вниз, в самое уединенное место, где хранятся румпелевые снаряды. Еще не распечатывая письма, я плакал от радости, и о мне пришлось еще больше плакать от печали, когда я прочел в нем, что старший брат мой, Том, умер от тифа. Бедный Том! Вспоминая все шутки, какие он сыграл со мной, вспоминая его обыкновение занимать у меня деньги и никогда не платить, привычку бить меня и заставлять повиноваться себе как старшему брату, я проливал по нему потоки слез; потом мне пришла мысль, как несчастна теперь матушка, и это снова вызвало у меня слезы.

— Что с тобой, молокосос? — спросил О'Брайен, увидев меня. — Кто еще поколотил тебя?

— Никто, — отвечал я, — но мой старший брат Том умер, а у меня нет другого.

— Что же, Питер, я уверен, он был добрым тебе братом; но я открою тебе секрет. Когда ты доживешь до бороды, то увидишь, что не стоит делать столько шума из-за старшего брата. Но ты все еще добрый невинный ребенок, и я не хочу тебя бить за это. Пойдем, Питер, утри глаза и не думай о брате; после ужина мы выпьем за его здоровье, пожелаем ему многие лета и забудем о нем.

Несколько дней я был печален; но плавание вдоль португальских и испанских берегов было так восхитительно, погода была такая теплая, море такое гладкое, что, боюсь, я забыл о смерти брата раньше, чем следовало. Впрочем, как могло это быть иначе? Мне было весело, новость зрелища не допускала мрачных дум, к тому же другие были так довольны и счастливы, что мне невозможно было не последовать их примеру.

Спустя две недели мы бросили якорь в гавани Гибралтара, и корабль был расснащен для починки. Дел у нас было так много, что я не осмеливался проситься на берег. В самом деле, мистер Фокон отказал уже в этом многим из моих товарищей, и я счел за лучшее и не заикаться об отпуске, хотя и сильно желал видеть место, пользовавшееся во мнении всех такой славой. Однажды вечером, между тем как матросы ужинали, я стоял на шкафуте и смотрел вдаль по направлению к берегу.

— О чем вы думаете, мистер Симпл? — спросил подошедший ко мне мистер Фокон.

Я отвечал, приложив палец к треуголке, что удивляюсь, каким образом прорезали галереи в такой твердой скале, и прибавил, что это, должно быть, очень любопытное здание.

— Значит, вам очень любопытно видеть его? Хорошо, так как вы несли службу исправно и не просились на берег, то завтра утром я отпущу вас до первого пушечного выстрела.

Офицеры были приглашены обедать в казармы, и все, кто только мог отпроситься, намеревались отправиться туда, а потому я очень рад был этому позволению, так как мне тоже можно было присоединиться к их обществу. Сам старший лейтенант отказался под предлогом, что у него много дел на борту; но большая часть офицеров кают-компании и некоторые из мичманов получили отпуск.

Мы гуляли по городу и укреплениям, пока не пришло время обедать, а потом отправились в казармы. Обед был недурен, и мы провели время очень весело; но когда подали десерт, я незаметно ускользнул из комнаты с одним молодым офицером, который повел меня по галереям, объясняя все, что я желал знать.

Корабль пробыл в Гибралтарской гавани около трех недель, и за это время мы успели починить снасти на носу и на корме, заштопать койки и вычистить трюм, даже покрасили наружную сторону корабля. Он никогда не был так красив, как в ту минуту, когда в исполнение приказания, полученного нами, мы вышли из порта, чтобы соединиться с адмиралом. Мы вышли из пролива при попутном ветре и на закате солнца находились уже в шестнадцати милях от гибралтарского утеса, ясно различимого в виде голубого облака, сохранявшего совершенно правильные очертания. Я упоминаю об этом потому, что читатель, может быть, не поверит, что можно видеть землю на таком расстоянии. Мы держали путь на Капде-Гату и на следующий день были уже у самого берега. Мне очень нравились испанские берега. Гора возвышается над горою, холм над холмом, и все это почти до самых вершин покрыто виноградниками. Мы могли бы пристать к берегу в каком угодно месте, потому что были тогда в мире с испанцами, но капитан торопился соединиться с адмиралом. Ветер дул постоянно тихий, и в два-три дня мы находились уже в виду Валенсии, недавно усмиренной. Я стоял на мостике, обозревая с помощью телескопа дома и сады, окружавшие город, когда ко мне подошел мистер Чакс.

— Мистер Симпл, одолжите мне на минуту трубу; я желаю посмотреть, существует ли еще строение, которое по некоторым причинам осталось у меня в памяти.

— Разве вы были на этом берегу?

— Да, мистер Симпл, я чуть не разбился об него, но успел, однако ж, ретироваться без большого ущерба.

— Вы хотите сказать, что потерпели здесь крушение?

— Да, но не корабль мой, мистер Симпл, а спокойствие моего духа. Но это случилось уже много лет тому назад, когда я служил еще на корвете старшим помощником боцмана.

В продолжение этого разговора он не переставал смотреть в телескоп.

— Да, вот оно, — продолжал он, — нашел наконец. Посмотрите, мистер Симпл, видите вы маленькую деревню и церковь из светлой черепицы со шпилем, который блестит, будто иголка?

— Вижу.

— А теперь видите, прямо над церковью, немножко вправо, длинный белый дом с четырьмя узкими окнами — вот у той рощи лимонов?

— Вижу, вижу! Но что это за дом, мистер Чакс?

— С ним связано одно происшествие, — отвечал он, испуская вздох, который, по крайней мере, на шесть вершков поднял и потом опустил манишку его рубашки.

— Что это за тайна, мистер Чакс?

— Я вам открою ее, мистер Симпл. В одну из обитательниц этого дома я был влюблен в первый и последний раз в моей жизни.

— В самом деле! Хотелось бы выслушать эту историю.

— Где мистер Чакс? Позовите боцмана сюда! — закричал старший лейтенант.

— Здесь я! — отвечал мистер Чакс и поспешил на корму, оставив меня и прервав свой рассказ.

— Мне донесли, что поперечные бакштаги совсем истерлись. Подите, посмотрите! — сказал старший лейтенант.

— Слушаю, сэр! — ответил боцман и тотчас же полез на снасти.

— А вы, мистер Симпл, прикажите вымыть квартердек.

— Слушаю, сэр! — сказал я.

Таким образом разговор наш был прерван. В эту ночь погода переменилась, и в продолжение следующих шести или семи дней постоянного дождя и встречных ветров я не имел времени слушать историю мистера Чакса.

Мы соединились с тулонским флотом, и капитан отправился на борт адмиральского корабля засвидетельствовать свое почтение адмиралу. По его возвращении мы узнали от старшего лейтенанта, что нам придется оставаться при флоте до прихода другого фрегата, который ожидался через две недели, тогда адмирал обещал назначить нас снова в крейсерство.

Два дня спустя после того, как мы соединились с флотом, мы были прикомандированы к береговой эскадре, состоявшей из двух линейных кораблей и четырех фрегатов. Французский флот имел обыкновение выходить из гавани и маневрировать под защитой своих батарей; если же иногда и отходил немного далее от берега, то лишь в тех случаях, когда мог рассчитывать на попутный ветер при возвращении в порт. Мы держались берега около недели, ежедневно пересчитывая в гавани французский флот, чтобы видеть, все ли корабли налицо, и доносить о том адмиралу с помощью сигналов. Вдруг в одно прекрасное утро французские корабли менее нежели в час снялись с якоря и выступили из гавани. Мы были готовы к сражению и ночью, и днем, и часто во время рекогносцировки завязывали перестрелку с неприятелем. Наша береговая эскадра не могла, конечно, бороться одна с целым французским флотом, и потому командовавший нами капитан линейного корабля, в надежде завлечь его далее от берега и как бы избегая битвы, отступил по направлению к нашему флоту, находившемуся в двенадцати милях от нас в открытом море. Но завлечь неприятеля было нелегко, так как он знал, что малейшая перемена ветра может принудить его вступить в сражение, которого он избегал и которого мы так сильно добивались. Я говорю мы, имея в виду англичан, а не самого себя, потому что, сказать правду, я не очень-то желал этого. Не то чтобы трусил, но я чувствовал какое-то неприятное ощущение при свисте пушечных ядер, к которому не успел еще привыкнуть.

Как бы то ни было, четыре французских фрегата направились в нашу сторону и в четырех милях от берега соединились с четырьмя другими линейными кораблями, высланными к ним для подкрепления. Наш капитан и капитан фрегата выкинули сигналы, испрашивая позволение напасть на неприятеля, и тотчас же получили его. Мы немедленно распустили все паруса, собрали экипаж на шкафутах, приготовили пушки, открыли пороховые ящики.

Французские линейные корабли, заметив, что только двое из наших фрегатов были высланы против четырех, устремились на нас, соблюдая такое же расстояние между собою и своими фрегатами, какое было между нами и нашими линейными кораблями с двумя другими фрегатами. Между тем наш главный флот на всех парусах приближался к берегу; со своей стороны французский главный флот также постепенно подходил ближе к своим кораблям, откомандированным против нас.

Вся эта сцена напоминала турниры, о которых я читал; это был вызов на поединок с тою только разницей, что неприятелей было двое против одного, — чистое признание с их стороны нашего превосходства. Через час мы были уже так близко друг от друга, что французские фрегаты распустили все паруса и открыли огонь. Мы удерживались от пальбы, пока не подошли к ним на четверть мили; тогда выстрелили в ближайший неприятельский фрегат залпом со всего лага и обменялись с ним выстрелами с противоположных шкотов. Корабль «Сихорс», следовавший за нами, также выстрелил лагом. Таким образом мы обменялись лагами со всеми четырьмя неприятельскими судами, имея явный перевес на своей стороне, потому что они не успевали заряжать так скоро, как мы. Оба наши фрегата были готовы снова встретить огнем французские фрегаты, когда они проходили мимо нас, тогда как они не могли приготовить лага против «Сихорса», следовавшего по нашим пятам. Таким образом они получили по два лага; на долю «Диомеда» досталось четыре, а «Сихорсу» ни одного. Наши снасти были большей частью разорваны, шесть или семь человек ранено, но не убито ни одного. Французские фрегаты пострадали еще более, и адмирал их, заметив, что они отрезаны от своих, подал сигнал к отступлению.

Между тем мы поворотили оба корабля и приблизились к шкафуту самого заднего фрегата. Заметив его, линейные корабли устремились на помощь своим фрегатам; со своей стороны наша береговая эскадра тоже поспешила к нам на помощь и остановилась невдалеке от нас. Ветер был в это время, как говорят на море, солдатский, то есть дул так, что корабли не могли ни войти в гавань, ни выйти из нее. Тем не менее французские фрегаты, сообразно с полученным приказом, направлялись к своему флоту, стоявшему у берега, между тем как линейные корабли для подкрепления выходили им навстречу. Но капитан наш не хотел допустить их до этого, и хотя мы и без того с каждой минутой подходили ближе к французским линейным кораблям, но он ринулся в середину строя и завязал с нами жаркую перестрелку лагами. Один из них лишился марсовой мачты и перекачнулся на корму; мы уже надеялись отрезать его, но остальные, чтобы отстоять его, убавили паруса.

Это продолжалось около двадцати минут, пока, наконец, расстояние между ними и французскими кораблями сократилось до одной мили. Тут уже собственный наш командир из опасения, чтобы нас не осилили, подал сигнал к отступлению.

Но «Сихорс», заметивший сигнал, не хотел его повторить; наш капитан тоже решил не замечать ничего и приказал сигнальщику не смотреть в ту сторону. Битва продолжалась. Два французских фрегата были совершенно расщеплены ядрами и погибли. Тут только начали пальбу линейные корабли, и мы почувствовали, что время убираться. Разрядив в них еще раз свои лаги, мы повернули к нашей эскадре, находившейся в четырех милях с подветренной стороны и готовившейся в случае надобности лететь к нам на помощь. При повороте наша гротмарсовая мачта, сильно подбитая ядрами, упала за борт, и французы, заметив это, на всех парусах устремились к нам в надежде завладеть нами. Но «Сихорс» не покинул нас; мы повернули к ветру и бросились к ним навстречу.

На расстоянии двух кабельтовых от них мы остановились, чтобы дать время догнать нас нашим собственным кораблям.

В эту минуту один из линейных кораблей, не уступавший в быстроте фрегатам, приблизился и выстрелил в нас лагом. Ядра прожужжали мимо наших ушей, и я ожидал, что мы непременно будем взяты; однако вышло наоборот; хотя мы и лишились нескольких матросов, но я слышал, как капитан сказал старшему лейтенанту:

— Ну, теперь если они еще будут медлить, то попадут в наши руки; это неизбежно, как судьба.

В эту самую минуту наши линейные корабли начали пальбу, и роли поменялись.

Французы поворотили к ветру и с поспешностью обратились в бегство, преследуемые береговой эскадрой, за исключением нашего корабля, слишком поврежденного, чтобы преследовать. Один из их фрегатов буксировал на себе другой, лишившийся своей фок-мачты, и эскадре нашей ничего не стоило завладеть им.

Для помощи кораблям, участвовавшим в битве, с одной стороны в трех милях стоял английский флот, с другой — французский, так что мы думали, что завяжется генеральное сражение, однако обманулись в своих надеждах. Фрегат, буксировавший другой корабль, видя, что он не в состоянии спастись сам, отвязал его и бросил на произвол судьбы, которой угодно было, чтобы тот спустил свой флаг перед командиром береговой эскадры. Преследование продолжалось, пока все французские корабли не укрылись под защитой своих батарей. Тогда и наш флот возвратился на свою стоянку, ведя за собой приз, оказавшийся тридцатишестипушечным фрегатом «Нарцисс» капитана Лепельтона.

Наш капитан сильно возвысился во мнении начальства своим прекрасным поведением в этой схватке. У нас было трое убитых, в том числе мичман Робинсон, и десять раненых; некоторые ранены довольно опасно. Кажется, битва эта излечила меня от боязни пушечных ядер, потому что в течение немногих дней, которые мы провели с флотом, нас часто обстреливали во время рекогносцировки, но я уже не обращал на это внимания.

Фрегат явился к тому времени, когда его ожидали, и мы получили позволение отделиться от эскадры.

Мы были очень рады, когда нам подали этот сигнал, потому что с таким предприимчивым капитаном надеялись добыть кучу призовых денег. Мы отправились к тому месту, где французские берега объединяются с испанскими, с тем чтобы сообразно с приказом, данным нашему капитану, захватить конвои, посылаемые для снабжения французской армии оружием и провиантом.

Мы прибыли к месту нашей стоянки у берегов Перпиньяиа.

Едва мы приблизились к земле, как сильный шквал погнал нас назад; но все бури так сходны между собою, что я не стану описывать вам этого шквала. Упоминаю о нем только, чтобы передать разговор, очень меня позабавивший.

Я находился около капитана, когда он послал за мистером Мадли, плотником, только что осмотревшим гротмарса-рей.

— Ну что, мистер Мадли? — спросил капитан.

— Совсем оторвался, сэр; но, я надеюсь, мы сумеем умиротворить его.

— В состоянии вы укрепить его на время, мистер Мадли? — перебил капитан с досадой.

— Мы в полчаса умиротворим его, сэр.

— Желательно бы мне, мистер Мадли, чтобы в разговоре со мной вы выражались общепонятным языком. Я думаю, словом умиротворить вы хотите сказать, что вы можете укрепить грот-марса-рей. Так ли?

— Да, сэр, это действительно моя мысль. Я не намерен был сердить вас, капитан Савидж, и никак не предполагал, что вам не понравится мое выражение.

— Хорошо, мистер Мадли, я в первый раз делаю вам подобное замечание; постарайтесь, чтобы это было и в последний.

— В первый раз, — возразил плотник, не в силах поступиться своей философией. — Прошу извинить, капитан Савидж, вы бранили меня за это и на этом самом квартердеке 27672 года тому назад и…

— Если это уже было, мистер Мадли, — перебил капитан сердито, — то будьте уверены, что тогда же я приказывал вам лезть на снасти и исполнять вашу обязанность, вместо того чтобы болтать чепуху на квартердеке; и хотя, как вы говорите, ни вы, ни я не помним об этом, но так как вы не исполнили тотчас мое приказание, я посадил вас под арест и принудил оставить корабль по прибытии в гавань. Понимаете вы меня, сэр?

— Мое мнение, сэр, — возразил плотник, почтительно приложив палец к фуражке и взбираясь на снасти, — ничего этого не было, потому что я тотчас не отправился наверх, как делаю и теперь, — продолжал неизлечимый мистер Мадли уже на снастях, — как сделаю спустя еще 27672года.

— Этот человек неисправим в своей нелепости, — заметил капитан старшему лейтенанту. — Ему только бы иметь слушателя своих смешных теорий, а там хоть все мачты лети в море.

— Он недурной плотник, сэр, — ответил старший лейтенант.

— Знаю, — сказал капитан, — но всему есть свое время.

В эту самую минуту со снастей сошел боцман.

— Ну, мистер Чакс, что вы думаете о грот-марсарее? Нужно ли его заменить? — спросил капитан.

— Я думаю, капитан Савидж, что в настоящее время состояние его эфемерно и зыбко; но с помощью малой толики человеческого искусства — четырех сажен трехдюймовых досок и полдюжины гвоздей в десять пенсов — он будет висеть, пока не наступит для него время оторваться снова.

— Я не понял вас, мистер Чакс, через сколько времени должен оторваться рей?

— Это относится не к нашему времени, сэр, — отвечал боцман, — а к 27672 годам мистера Мадли, когда…

— Ступайте, сэр, занимайтесь своим делом! — закричал раздраженным голосом капитан. — Кажется, наши офицеры с ума сошли, — продолжал он потом, обращаясь к старшему лейтенанту: — Где слыхано, чтобы боцман употреблял такие выражения, как «эфемерный и зыбкий»? Его пребывание на корабле будет эфемерно и зыбко, если он не исправится.

— У него очень странный характер, сэр, — возразил старший лейтенант, — но я не колеблясь скажу, что это лучший боцман на службе его королевского величества.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Я участвую в деле, получаю рану и попадаю в плен с О'Брайеном. — Коса находит на камень. — Нам оказывают хороший прием. — Первое свидание с Селестой.
Теперь я должен рассказать об одном приключении, имевшем, несмотря на мою тогдашнюю молодость, серьезное влияние на всю остальную мою жизнь. Как мало мы знаем утром, что принесет нам вечер!

Мы возвратились к нашей стоянке и несколько дней были у берегов, как однажды поутру, находясь не более как в четырех милях от города Сета, заметили огромный конвой кораблей, огибавший мыс. Наш флот погнался за ним на всех парусах и принудил его бросить якорь у самого берега под защитой батареи, которой мы не замечали, пока она не открыла по нам огонь. Во фрегат попали два или три ядра, потому что море было тихо, а батарея находилась с ним почти на одном уровне. Капитан повернул корабль и держался вне батарейного огня, пока не спущены были боты, чтобы плыть на берег для взятия батареи. О'Брайен находился на катере, которым он командовал, и опять позволил мне ехать с собой.

— Ну, Питер, посмотрим, какого рода рыбу ты привезешь сегодня на борт, — сказал он, когда мы отчалили, — быть может, на этот раз ты так легко не отделаешься.

Матросы, находившиеся на боте, усмехнулись, и я отвечал, что меня нужно ранить опаснее прежнего, чтоб снова взять в плен. Мы устремились к берегу под огнем неприятельских канонерских лодок, оберегавших конвой, причем лишились трех матросов и напали на батарею, которой овладели без сопротивления, потому что французские артиллеристы бежали, завидев нас. Капитан строго приказал нам не оставаться при батарее ни минуты и, взяв ее, идти на абордаж канонерских лодок. При батарее же он велел оставить один только маленький ботик с оружейником, чтоб заклепать пушки, потому что ему известно было, что вдоль берега расставлены войска, которые могут атаковать нас. Старший лейтенант, командовавший всей экспедицией, приказал остаться О'Брайену с первым катером и отчаливать, лишь только оружейник заклепает пушки. О'Брайен и я остались вместе с оружейником у батареи, матросов же мы услали в бот, приказав им быть наготове отчаливать по первому знаку. Мы заклепали уже все пушки, кроме одной, как вдруг раздался залп из мушкетов, убивший наповал оружейника и ранивший меня в ногу, повыше колена. Я упал к ногам О'Брайена.

— Всемогущий Боже! — вскричал он. — Вот они, а одна пушка еще не заклепана.

Он подскочил к оружейнику, вырвал у него из рук молоток, вытащил гвоздь из мешка и в несколько минут заклепал пушку. В это время я услышал уже топот приближавшихся французских солдат. О'Брайен, откинув в сторону молоток, поднял меня на плечи.

— Пойдем, Питер, мальчик мой! — закричал он и с этими словами во всю мочь пустился бежать к боту.

Но было уже слишком поздно. На полпути к нему двое французских солдат схватили его за ворот и оттащили назад к батарее. Тем временем подоспели французские войска и завязали жаркую перестрелку. Наш катер спасся и соединился с прочими ботами, овладевшими без большого сопротивления канонерскими лодками и конвоем. Наши большие боты были снабжены каронадами, метко отвечавшими на огонь неприятеля и принудившими его укрыться в батарее, откуда он в безопасности наблюдал за нашими, пока они не овладели всеми кораблями. Те из них, для которых у нас не хватило матросов, были сожжены. В это-то самое время был схвачен в батарее О'Брайен со мной на спине; увидев себя в плену, он бережно положил меня на землю.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — пока ты находился под моим покровительством, я готов был нести тебя сквозь огонь и воду, но теперь, когда ты на ответственности этих французских нищих, пусть они сами несут тебя. Всякому своя ноша, Питер; этого требует справедливость. Итак, если они считают, что ты стоишь, чтобы тебя тащить, то пусть тяжесть твоя падет на них.

— А если они не сочтут меня достойным этого, О'Брайен, ужели ты покинешь меня?

— Покинуть тебя, Питер? Нет, если это будет зависеть от меня; но они не оставят тебя, не бойся. Пленные такая редкость для французов, что они не оставили бы и капитанской обезьяны, если бы она им попалась.

Лишь только наши боты отошли на такое расстояние, что были уже вне мушкетных выстрелов, офицер, командовавший французским отрядом, принялся осматривать пушки батареи, в надежде направить их против ботов, и с досадой заметил, что все они были заклепаны.

— Будь он зорок, как сорока, ему все равно не найти свободного отверстия, — сказал О'Брайен, следя за офицером.

Здесь я должен заметить, что О'Брайен проявил большое самообладание, заколотив последнюю пушку, потому что, если бы неприятель имел хотя бы одну, из которой он мог бы обстреливать наши боты, занявшиеся буксированием призов, он наделал бы им много вреда и побил у нас пропасть народу. Этим поступком и попыткой спасти меня О'Брайен принес в жертву самого себя.

Когда огонь прекратился, командовавший офицер подошел к О'Брайену и, смотря ему в лицо, произнес:

— Офицер?

В ответ на это О'Брайен кивнул головой. Потом, указывая на меня, француз снова повторил:

— Офицер?

О'Брайен кивнул головой еще раз, что вызвало смех во всем французском отряде.

Как я узнал от него впоследствии, им казалось странным видеть офицера в таком ребенке. Я совершенно ослабел, окоченел и не мог держаться на ногах. Командовавший офицер оставил небольшой отряд солдат в батарее и приготовился с остальными возвратиться в Сет. О'Брайен шел пешком, меня же шестеро солдат несли на трех мушкетах — экипаж не очень-то уютный во всякое время, а в моем положении мучительный до крайности. Тем не менее, я должен признаться, они обходились со мной очень ласково и подложили под мою раненую ногу широкий плащ или что-то в этом роде. Я был в агонии и несколько раз терял сознание. Наконец мне принесли воды. О, какой вкусной она показалась мне! Впоследствии, бывая в компании людей с гастрономическим вкусом и видя, с каким наслаждением они причмокивали губами, выпив стакан кларета, я часто думал, что если бы они были ранены и попробовали простой воды, тогда только поняли бы, что такое вкусный напиток. Через полтора часа, показавшиеся мне пятью днями, мы прибыли в город Сет. Офицер, командовавший отрядом и часто поглядывавший на меня, приговаривая «Бедный ребенок!», принял меня в свой собственный дом. Уже в постели я снова лишился чувств. Придя же в себя, увидел, что меня раздели и хирург перевязал мою ногу. Около постели стоял О'Брайен и, кажется, звал людей, решив, что я умер. Я взглянул ему в лицо.

— Питер, — сказал он, — как ты испугал меня! Черт меня побери, если я в другой раз возьму на себя ответственность за кого бы то ни было из молодых мичманов. Для чего ты прикинулся мертвым?

— Мне теперь лучше, О'Брайен, — ответил я. — Как много я тебе обязан. Ты попал в плен, спасая меня.

— Я попал в плен так или иначе, но исполняя свои обязанности. Если бы этот дурак оружейник не держал так крепко молоток, который ему вовсе не был нужен, так как он уже умер, то я был бы теперь свободен, и ты также. Ну да это ничего не значит! Сколько я замечаю, Питер, жизнь человека состоит в том, чтобы постоянно попадать в беду и постоянно выпутываться из нее. С Божьей помощью я надеюсь освободиться, так что успокойся, мой милый, и выздоравливай поскорее. Человек с двумя ногами может убежать, но я еще не слыхивал, чтобы кто-нибудь выскочил из французской тюрьмы на одной.

Я пожал протянутую мне руку О'Брайена и поглядел вокруг себя; хирург стоял по одну сторону моей постели, по другую — офицер, командовавший французским отрядом. В изголовье кровати находилась девочка лет двенадцати, державшая в руке стакан, из которого вливали мне что-то в горло. Я взглянул на нее; на ее лине, замечательно красивом, выражалось такое сострадание, что она показалась мне ангелом, и я повернулся как мог в ее сторону, чтоб видеть только ее одну. Она подала мне стакан, которого я не принял бы от всякого другого, и выпил немного. Кто-то еще вошел в это время в комнату, и между ними завязался оживленный разговор на французском языке.

— Желал бы я знать, что они намерены делать с нами? — сказал я О'Брайену.

— Т-с! Молчи! — ответил он и, наклонясь ко мне, продолжал шепотом. — Я понимаю все, что они говорят; выучился их языку, когда был в Южной Америке.

Немного спустя офицер и все прочие ушли, оставив в комнате только девочку и О'Брайена.

— Это посланный от губернатора, — сказал мне О'Брайен, лишь только они оставили комнату, — он требует, чтоб пленные были представлены в городскую тюрьму для осмотра. Офицер же — настоящий джентльмен, сколько я могу судить о нем, — говорит, что ты ребенок, вдобавок раненый, и что бесчестно помешать тебе умереть спокойно; из всего этого я заключаю, что нам придется расстаться в скором времени.

— Надеюсь, нет, О'Брайен, — ответил я. — Если ты отправишься в тюрьму, то и я отправлюсь с тобой, потому что не хочу оставлять тебя, моего лучшего друга, одного с чужестранцами. Хотя здесь я окружен удобствами, которых не найду в тюрьме, но без тебя я сделаюсь вдвое несчастнее.

— Питер, мальчик мой, я рад видеть, что сердце у тебя на месте, в чем я всегда был уверен, иначе не взял бы тебя под свое покровительство. Мы вместе пойдем в тюрьму, душа моя. Я надеюсь, что мы не расстанемся, потому что слышал: офицер — истинный джентльмен, он мог бы быть природным ирландцем — говорил, что он попросит у губернатора позволения оставить меня на честное слово при тебе до твоего выздоровления.

Девочка подала мне лимонаду, я сделал несколько глотков и снова почувствовал дурноту. О'Брайен перестал говорить; я опустил голову на подушку и заснул спокойным сном. Через час я был разбужен приходом офицера в сопровождении хирурга. Офицер заговорил по-французски с О'Брайеном, который снова принялся покачивать головой.

— Что же ты не отвечаешь, О'Брайен, если понимаешь его? — спросил я.

— Питер, помни, что я не понимаю ни одного слова на их языке, потому что, благодаря этому обстоятельству, мы будем знать все, что они станут говорить при нас, да и они не станут взвешивать своих слов.

— Но благородно ли это, О'Брайен?

— Ты спрашиваешь, благородно ли это? Неужели не благородно было с моей стороны, если бы, имея в кармане билет в пять фунтов стерлингов, я не стал бы показывать его всякому встречному и поперечному?

— О, конечно, нет!

— И не находимся ли мы, как говорят законники, в состоянии необходимой обороны?

— Хорошо, — ответил я, — если уж ты этого хочешь, то, конечно, я ничего не скажу им; но мне казалось, дурно обманывать их, в особенности, когда они так добры к нам.

В продолжение этого разговора офицер время от времени нашептывал что-то хирургу, бросая на нас взгляды, как мне казалось, довольно сердитые. Двое других вошли в эту минуту в комнату; один из них, обратясь к О'Брайену на очень дурном английском языке, сказал, что он переводчик и просит ответить на некоторые вопросы. Он осведомился о названии нашего корабля, числе пушек, спросил, долго ли мы крейсировали, какова сила нашего флота, и предложил пропасть других вопросов касательно того же предмета. Все это излагал по-французски человек, вошедший вместе с ним, ответы переводились и записывались в книгу. О'Брайен отвечал на иные вопросы правильно, на другие вовсе не отвечал под предлогом неведения, на некоторые же прямо лгал.

Но я не порицал его за это, потому что долг запрещал ему открывать истину неприятелю. Наконец, они спросили о моем имени и чине, что и было объявлено им О'Брайеном.

— Дворянин он?

— Да, — отвечал О'Брайен.

— Не говори этого, О'Брайен, — возразил я.

— Ты ничего не смыслишь, Питер, ты внук лорда.

— Знаю, но хотя и происхожу от дворянина, а все-таки сам не дворянин, и потому, прошу тебя, не лги.

— Черт возьми, Питер, я уже сказал и не хочу отрекаться от своих слов; притом же меня спрашивает француз, а во Франции ты был бы дворянином. Во всяком случае, это нам не повредит.

— Я слишком дурно себя чувствую, чтоб спорить с тобой; скажу только, что мне очень жаль, что ты солгал.

Потом они стали осведомляться о самом О'Брайене, спрашивая, как зовут, какую должность он занимает на службе и дворянин ли он.

— Меня зовут О'Брайен, — ответил он, — и я вас спрашиваю, что значила бы буква О' перед моим именем, если бы я не был дворянином? Но, как бы то ни было, вы можете прибавить, мистер переводчик, что мы сложим с себя наши титулы, потому что они ни к чему нам не служат.

При этих словах французский офицер разразился громким смехом, что очень удивило нас.

Переводчик, видимо, испытывал затруднения при передаче слов О'Брайена и, как я узнал впоследствии, перевел их довольно двусмысленно.

После этого все вышли из комнаты, за исключением офицера, заговорившего, к величайшему нашему удивлению, на чистом английском языке.

— Джентльмены, — сказал он, — я получил от губернатора позволение держать вас у себя, пока не выздоровеет мистер Симпл. Мистер О'Брайен, мне необходимо взять с вас честное слово, что вы не будете пытаться убежать. Даете вы его?

О'Брайен был крайне удивлен.

— Черт возьми, — вскричал он, — так вы говорите по-английски, полковник? С вашей стороны нехорошо было не признаваться в этом, потому что мы поверяли друг другу наши маленькие секреты.

— Конечно, мистер О'Брайен, — возразил офицер с улыбкой, — с моей стороны это было так же необходимо, как с вашей сказать, что вы понимаете по-французски.

— А, черт возьми, — воскликнул О'Брайен, — как прекрасно вы опутали меня собственными сетями! Вы, вероятно, ирландец?

— Да, по происхождению я ирландец, — ответил офицер. — Зовут меня, как и вас, О'Брайеном. Я воспитывался в этой стране, потому что мне запретили служить моей собственной и исповедовать религию предков. Теперь я француз, ничего не сохранивший от земли отцов, кроме языка, которому меня научила мать, и горячего расположения к англичанам, возникающему всякий раз при встрече с ними. Но возвратимся к делу, мистер О'Брайен: согласны вы дать мне честное слово?

— Слово ирландца и руку вдобавок, — отвечал

О'Брайен, пожимая руку полковника. — И вы можете быть твердо в нем уверены, потому что я ни за что не уйду, оставив здесь маленького Питера; что же касается того, чтобы нести его на плечах, это уж мне надоело.

— Достаточно, — сказал полковник. — Мистер О'Брайен, я постараюсь доставить вам все удобства, какие только могу, и когда вы устанете ухаживать за вашим другом, место ваше заступит моя маленькая девочка. Вы найдете в ней заботливую маленькую нянюшку, мистер Симпл.

Приветливость полковника растрогала меня до слез; он пожал мне руку и, сказав О'Брайену, что их ждет обед, позвал свою дочь, маленькую девочку, которая ухаживала за мной, и приказал ей оставаться в комнате.

— Селеста, — сказал он, — ты понимаешь немножко по-английски, настолько, по крайней мере, чтоб понять, чего ему надобно. Приходи сюда со своей работой; можешь заниматься, пока он будет спать.

Селеста вышла и, возвратившись со своим шитьем, села в голове моей постели. Полковник и О'Брайен вышли. Селеста занялась шитьем, и так как глаза ее были опущены на работу, то я мог незаметно смотреть на нее. Как я уже сказал, она была очень хорошенькая девочка; волосы у нее были светло-каштановые, глаза большие, брови выведены правильно, будто с помощью циркуля, нос и рот также прекрасны. Но не столько черты ее лица, сколько изящество ее фигуры кротостью, скромностью и ум привлекали меня. Улыбаясь, что делала всякий раз, как заговаривала, она выказывала ряд зубов, подобных маленьким перлам.

Не успел я насмотреться на нее, как, оторвав глаза от работы и заметив, что я смотрю на нее, она спросила:

— Вам нужно чего-нибудь? Вы хотите пить? Я, право, говорю так мало по-английски.

— Мне ничего не нужно, благодарю вас, — отвечал я, — я хочу спать.

— Ну, так закройте глаза, — сказала она, улыбаясь, и, подойдя к окну, задернула занавески.

Но я не мог спать: воспоминание о случившемся, о том, как за несколько часов я успел получить рану и попасть в плен; мысль о горе моего отца и матери вместе с перспективой заключения в тюрьму тотчас же по выздоровлении сменяли друг друга в моей голове и вместе с болью, которую я чувствовал от раны, прогоняли от меня всякий покой. Девочка несколько раз отводила занавес моей постели, чтобы посмотреть, сплю ли я и не желаю ли чего, и тихо опускала его снова. Вечером явился хирург; он пощупал мне пульс, прописал холодные примочки для ноги, значительно распухшей и причинявшей мне страшную боль, и объявил полковнику О'Брайену, что у меня еще порядочная лихорадка, но я поправлюсь, насколько можно ожидать этого при моем положении. Не стану, однако ж, останавливаться на описании моих жестоких страданий, продолжавшихся целых две недели после того, как вынули мне пулю; умолчу даже о заботливости, с какой ухаживали за мною О'Брайен, полковник и маленькая Селеста, несмотря на мою злость и раздражительность, происходившие от боли и лихорадки.

Сердце мое было исполнено благодарности к ним и в особенности к Селесте, редко оставлявшей мою комнату более чем на полчаса, а когда я стал постепенно выздоравливать, всячески старавшейся занимать меня.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Нас переводят на казенные квартиры. — Птицы с одинаковыми перьями не всегда дружат друг с другом. — О'Брайен срезает катерного мичмана и знакомится с французской сталью. То и другое дурно. — Поход вглубь страны.
По мере выздоровления я начинал ухаживать за моей маленькой красавицей-нянюшкой и, разумеется, в самом непродолжительном времени стал с ней на короткую ногу. Главным нашим занятием было учить друг друга языкам — она меня французскому, я ее английскому. Селеста, имевшая предо мной то преимущество, что знала уже прежде немного по-английски и сверх того одаренная большей способностью понимать, говорила уже довольно бегло, когда я не умел еще связать и трех слов по-французски. Как бы то ни было, но так как это было главным нашим занятием и оба мы горели желанием сообщать друг другу наши мысли, то и я довольно скоро выучился говорить по-французски. Недель через пять я мог уже вставать с постели и гулять по комнате, а через два месяца был совсем здоров; но полковник не хотел объявлять о том губернатору. Я не покидал софы в продолжение дня, в сумерки же тайком выходил из дому и прогуливался рука об руку с Селестой. Никогда я не был так счастлив, как в эти месяцы, проведенные в доме полковника; только мысль о скором заключении в тюрьму омрачала это счастье. Я уже не беспокоился о своих родителях, потому что О'Брайен писал им, что я здоров; да сверх того вскоре после нашего плена фрегат вошел в гавань и выслал шлюпку с парламентским флагом с целью осведомиться, живы ли мы и не находимся ли в числе пленных, так что, я уверен, капитан Савидж также уведомил отца и мать моих о моем здоровье, хотя это и было уже исполнено О'Брайеном. В то же время капитан Савидж выслал нам платье и две сотни долларов на наши потребности. Тем не менее мысль расстаться с Селестой, к которой я чувствовал такую благодарность и любовь, была для меня очень горестна. Когда я заговорил с ней об этом, она плакала так, что я не мог не последовать ее примеру, хотя и старался поцелуями отереть ее слезы. В конце третьего месяца хирург не мог долее скрывать моего выздоровления, и нам было приказано через два дня выступить в Тулон, где мы должны были соединиться с другой партией пленных, отправляющейся внутрь страны. Я умолчу о нашем прощании; читатель легко может себе представить, как оно было горестно. Я обещал писать Селесте; со своей стороны она обещала отвечать мне, если ей это позволят. Пожав руку полковнику О'Брайену и поблагодарив его за ласку, мы вступили, к величайшему его сожалению, под надзор двух французских кирасиров, ожидавших нас у дверей. Так как нам предоставили известную свободу под честное слово до прибытия в Тулон, то солдаты не слишком строго наблюдали за нами, и мы отправились в путь верхом; О'Брайен и я впереди, а кирасиры в арьергарде.

Мы не спеша подвигались вперед: то на лошадях, то пешком. Погода стояла прекрасная, мы были весело настроены и почти забыли, что находились в плену. Кирасиры, занятые разговором, следовали за нами на расстоянии двадцати сажен. Вечером на второй день мы прибыли в Тулон и тотчас же были сданы под надзор офицера со зловещим выражением лица, который после продолжительного разговора с кирасирами объявил уверенным тоном, что честному слову нашему конец, и поручил капралу отвести нас в тюрьму, находившуюся близ арсенала. Мы подарили кирасирам по четыре доллара каждому и отправились к месту нашего заключения. Я заметил О'Брайену, что теперь мы должны сказать «прости» всем радостям жизни.

— Это правда, Питер, — ответил он, — но есть драгоценный камень, называемый надеждой, которую иной находит на дне своего сундука, когда он уже совсем пуст, а потому мы не должны терять ее из виду, но стараться спастись, если можно; впрочем, чем меньше мы будем говорить об этом, тем лучше.

Через несколько минут мы были уже на месте. Дверь отворилась, нас со своими узелками (мы захватили с собою немного, ибо полковник обещал прислать наше остальное имущество, лишь только мы известим его о нашем местопребывании) грубо втолкнули внутрь. Холод пробежал по всему моему телу, когда дверь снова затворилась и лязгнули тяжелые задвижки.

Хотя в тюрьме было не совсем темно, но загнанные туда так внезапно и привыкшие к яркому блеску солнца, мы сначала не могли ничего видеть; когда же к нам вернулось зрение, то увидели себя в кругу английских матросов, числом около тридцати. Большая часть из них сидела на полу или на сундуках с узелками с платьем, которое им удалось спасти; они беседовали друг с другом или играли в карты или в кости.

Наше появление, казалось, нисколько не возбудило их интереса; подняв глаза и удовлетворив минутное любопытство, они снова продолжали заниматься каждый своим делом. Я часто удивлялся чувству эгоизма, преобладавшему в них. Надеясь встретить во всех живое участие и сострадание, я был оскорблен с первого раза этой холодностью, но впоследствии она уже не поражала меня. Некоторые из этих несчастных провели целые месяцы в тюрьме, между тем как самое короткое заключение в состоянии породить это равнодушие к несчастьям ближнего, столь удивившее меня.

В самом деле, когда мы входили, один из игравших в карты, взглянув на нас, весело закричал:

— Ура, ребята! Чем больше нас, тем веселее.

Казалось, то обстоятельство, что и другие были такими же несчастными, как он, доставляло ему живое удовольствие. Мы постояли около десяти минут, осматриваясь.

— Пора и нам бросить якорь, — заметил наконец

О'Брайен, — дурной грунт лучше бездонья.

Мы присели в уголке на наших узлах, молча созерцая представлявшееся нам зрелище. Я не мог говорить, удрученный сознанием своих бедствий.

Я думал об отце и матери, оставленных в Англии, о моем капитане и товарищах, так весело плававших теперь на фрегате, о ласковом полковнике О'Брайене, о моей милой маленькой Селесте, и слезы заструились по моему лицу, между тем как эти сцены прошедшего счастья мелькали в моем воображении.

О'Брайен также молчал и только раз проговорил:

— Это плохое дело, Питер.

Мы пробыли в тюрьме уже около двух часов, когда подошел к нам детина в грязной, оборванной куртке с бледным, испитым лицом.

— Я вижу по вашим мундирам, — сказал он, — что вы так же, как и я, офицеры.

О'Брайен посмотрел на него с минуту и потом ответил:

— Клянусь душой и честью, вы более проницательны, чем я, потому что в вас я этого не вижу; но я готов верить вам на слово. Позвольте спросить, какой корабль имел несчастье потерять человека с таким положением в службе короля?

— Я служил на катере «Снаппер», — отвечал молодой парень, — и попал в плен вместе с призом, который капитан поручил мне доставить в Гибралтар. Но они не хотят верить, что я офицер; я требовал себе офицерское помещение и паек — мне отказали.

— Хорошо, — ответил О'Брайен, — но нас знают, что мы офицеры, для чего же нас заперли здесь вместе с простыми матросами?

— Я полагаю, вас поместили сюда на время, — отвечал мичман катера, — но для чего, это мне неизвестно.

Нам это было точно так же неизвестно и только впоследствии узнали мы, как видно будет из нашего рассказа, что офицер, принявший нас от кирасиров, некогда поссорился с полковником О'Брайеном. Узнав от кирасиров, что мы были в большом почете у полковника О'Брайена, он решил всеми средствами мучить нас; в рапорте о нашем прибытии нарочно пропустил слово «офицеры» и поместил нас вместе с прочими матросами.

— Мне плохо приходится без офицерского пайка, — продолжал мичман, — они кормят меня одним черным хлебом и дают только по три су в день. Если бы на мне был мой новый мундир, они не стали бы оспаривать моего офицерского достоинства, но негодяи, отнявшие у меня приз, украли также всю мою одежду, и мне ничего не осталось, кроме этой старой куртки.

— Ну, — ответил О'Брайен, — в другой раз вы будете больше ценить опрятную одежду. Вы, мичманы катеров и канонерских судов, так нечистоплотны, что офицеры фрегатов с трудом видят в вас офицеров и еще меньше джентльменов. Ваша наружность так отвратительна, что, когда мы встречаемся с вами на верфи, то стараемся обойти вас как можно дальше; как же ожидать, чтобы иностранцы поверили, что вы офицеры или джентльмены? По совести я вполне оправдываю французов, потому что даже мы, англичане, не имеем никаких доказательств того, чтобы вы были офицером, кроме ваших собственных слов.

— Как больно, — заметил молодец, — подвергаться таким нападкам от своего собрата офицера! Побудьте здесь немного, и мундир ваш будет так же грязен, как и мой.

— Правда, мой милый, — отвечал О'Брайен, — но мне останется в утешение мысль, что хоть я и не джентльменом выйду из тюрьмы, но, по крайней мере, вошел в нее джентльменом. Покойной ночи, приятного сна!

Слова О'Брайена отзывались досадой; однако ж он всегда был замечательно чисто и хорошо одет, как замечательно хорошо сложен и красив собой.

К счастью, нам недолго пришлось оставаться в этой отвратительной яме. После бедственной ночи, которую мы продремали, сидя на узлах и опершись спинами о сырую стену, нас разбудил на рассвете шум отодвигаемых задвижек. Затем нам было велено выйти на тюремный двор. Отряд солдат с заряженными ружьями выгнал пленных, как стадо овец, на двор, где нас расставили попарно. Конвоем командовал тот же самый офицер, который приказал нас отвести в тюрьму. О'Брайен вышел из рядов и, обращаясь к солдатам, объявил, что мы офицеры и что с нами не имеют права поступать, как с простыми матросами. Французский офицер ответил, что он знает это лучше нашего и что мы просим непринадлежащие нам мундиры. Это рассердило О'Брайена до крайности; он назвал офицера лжецом и потребовал удовлетворения, утверждая, что его соотечественник, полковник О'Брайен, в городе Сете принял его два месяца тому назад на честное слово в собственный свой дом, что достаточно доказывает его офицерский чин.

Это привело офицера в такую ярость, что он бросился на О'Брайена, втолкнул его в ряды и, выхватив пистолет, грозил прострелить ему голову.

— Я глубоко запрячу в карман эту обиду, — произнес О'Брайен, возвратясь в ряды и бросая взгляд на офицера, — выну ее на свет впоследствии при более благоприятных обстоятельствах.

Мы выступили в путь, идя попарно, с двумя барабанщиками впереди и с толпой народа сзади, сбежавшегося поглазеть на нашу процессию. Под бой барабанов мы скоро вышли из города. Офицер, командовавший конвоем, ехал верхом с обнаженной шпагой, галопируя взад и вперед вдоль наших рядов на маленькой лошадке, горячась, ругаясь и раздавая удары саблей плашмя пленникам, не соблюдавшим своего места в колонне. У городских ворот к нам присоединился другой отряд пленных; офицер скомандовал остановиться и объявил с помощью переводчика, что всякий, кто попытается бежать, будет немедленно расстрелян. Выслушав это, мы отправились к месту назначения.

В течение первого дня нашего путешествия ничего замечательного не произошло, исключая разве что любопытный разговор между О'Брайеном и одним из французских солдат о сравнительной храбрости обоих народов.

В числе прочих доказательств О'Брайен привел французу то, что соотечественники его не могут устоять против английских штыков не из-за недостатка храбрости, а потому, что слишком корректны. В этот день на стоянке мы пообедали одним черным хлебом, который запивали кислым вином. О'Брайен упросил одного солдата купить нам чего-нибудь поделикатеснее, но офицер, узнав об этом, рассердился и услал солдата в арьергард.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

О'Брайен выходит на дуэль с французским офицером и доказывает, что в искусстве фехтовать побеждает неумение. — Мы прибываем в новое очень надежное место.
Ночью мы прибыли в какой-то маленький городок, названия которого не помню. Нас заперли в одну старую церковь; ночь мы провели очень плохо; нам не дали даже соломы, на которой мы могли бы уснуть. Потолок местами обвалился, и месяц довольно ярко освещал нас. Это давало хоть какое-то удобство, потому что положение семидесяти пяти человек, запертых в темноте, было бы очень тягостным. Мы нигде не находили места, чтобы лечь; грязь, какая обычна вообще во всех развалившихся зданиях во Франции, издавала ужасающее зловоние. О'Брайен был задумчив и едва отвечал на вопросы, которые я предлагал ему; ясно было, что он думал об оскорблении, нанесенном ему французским офицером. На рассвете дверь была отперта, и французские солдаты вывели нас на одну из площадей города, где мы встретили квартировавшие тут войска, которые вышли под начальством своих офицеров принять нас из рук отряда, конвоировавшего нас из Тулона. Мы были этому очень рады, так как знали, что, поступая под надзор другого отряда, освобождались от грубого офицера, командовавшего до сих пор пленными. Но мы избавились от него иначе. Среди офицеров, обходивших наши ряды, я заметил одного капитана, с которым очень коротко познакомился в городе Сете, у полковника О'Брайена. Я тотчас же назвал его по имени — он оглянулся, увидел О'Брайена и меня, подошел к нам, пожал нам руки и изъявил удивление, что находит нас в таком состоянии. О'Брайен рассказал ему, как с нами обращались, что привело в негодование всех окруживших нас офицеров. Майор, командовавший гарнизоном города, обратился к офицеру, сопровождавшему нас из Тулона (он состоял в чине поручика) и потребовал у него отчета. Тот начал отпираться, уверяя, что обхождение его с нами не было дурно, и прибавил, будто по полученным им сведениям считал нас присвоившими офицерские мундиры, на которые мы не имели ни малейшего права. В ответ на это О'Брайен назвал его лжецом и объявил, что получил от него удар саблей, чего тот не осмелился бы нанести, если бы он не был пленником. Он добавил, что ничего более не требует, кроме удовлетворения за нанесенную обиду. Майор и офицеры отошли в сторону для совещания и через несколько минут решили, что поручик обязан дать ему требуемое удовлетворение. Офицер отвечал, что он готов, но тем не менее заметно было, что готовность его не слишком-то охотная. Пленные поручены были надзору солдат под командой младшего офицера, между тем как прочие, сопровождая О'Брайена, меня и офицера, отправились за город. Дорогой я спросил О'Брайена, каким оружием он намерен драться.

— Я согласен, — ответил он, — сразиться на коротеньких шпагах.

— Да разве ты умеешь фехтовать? — спросил я.

— Нисколько, Питер; но это-то и послужит в мою пользу.

— Как так? — возразил я.

— Вот так, Питер. Если один из противников хорошо фехтует, а второй плохо, то первый, несомненно, убьет последнего; но если один вовсе ничего не смыслит в фехтовании, в таком случае, Питер, дело принимает совсем другой оборот, потому что хороший фехтовальщик приходит в такое же смущение от твоего невежества, как ты от его искусства, и между вами появляется больше равновесия. Я вбил себе в голову, Питер, что убью этого молодца, и не будь я О'Брайен, если не сделаю этого.

— Надеюсь, но, пожалуйста, не будь так уверен.

— Чувство-то уверенности и обеспечит успех. Клянусь кровью О'Брайенов! Не ударил ли он меня саблей — меня, как какого-нибудь паяца в пантомиме!

Между тем мы пришли к назначенному месту. Французский офицер снял с себя все, кроме рубашки и панталон; О'Брайен последовал его примеру, скинув даже сапоги, и, оставшись в одних носках, стал на траву.

Шпаги были смерены и поданы противникам, которые тотчас же принялись за дело. Признаюсь, страх перехватил мое дыхание, мысль о потере О'Брайена поражала меня горестью и ужасом. Тут только почувствовал я всю цену его дружбы. Я готов был встать на его место и лучше умереть, чем видеть его раненым.

Сначала О'Брайен, в подражание офицеру, принял правильную оборонительную позицию, но ненадолго. Неожиданным прыжком ринулся он на своего противника и, нанося с удивительной быстротой удары острием шпаги, заставил его только парировать удары в ожидании удобного случая для наступательного действия. Наконец, О'Брайен, чувствуя, что долго не продержится, схватил левой рукой шпагу лейтенанта почти около эфеса, направил ее себе под руку и, бросившись вперед, пронзил его насквозь. Все это произошло менее чем в одну минуту; поручик умер спустя полчаса.

Французские офицеры, в самом начале заметившие неопытность О'Брайена в фехтовании, были очень удивлены результатом дуэли. О'Брайен, сорвав клок травы, отер им шпагу, подал ее офицеру, которому она принадлежала, и, поблагодарив майора с прочими офицерами за их беспристрастие, отправился на площадь, где снова присоединился к пленным.

Вскоре к нам вышел и майор и спросил, не хотим ли мы быть отпущены под честное слово, так как, в гаком случае, мы опять можем путешествовать без всяких неприятностей. Мы согласились и поблагодарили его за участие и снисходительность к нам. Я не мог не заметить, что французы были несколько огорчены успехом О'Брайена, хотя деликатность не позволяла им обнаружить этого чувства. Когда мы вышли из города, О'Брайен сказал мне, что если бы не благородное обхождение с нами офицеров, он ни за что бы не согласился быть отпущенным под честное слово, потому что убежден в возможности нашего побега.

Я почти забыл сказать, что, когда мы воротились с дуэли, катерный мичман, подойдя к О'Брайену, просил его засвидетельствовать коменданту, что он также офицер. Но О'Брайен ответил, что этому нет никаких доказательств, кроме его слов.

— Если вы офицер, — сказал он, — вы должны доказать это сами, тем более что все в вашей наружности решительно опровергает ваше заявление.

— Больно, — возразил мичман, — лишиться чина из-за того только, что куртка моя немного запачкана дегтем.

— Друг мой, — ответил О'Брайен, — не потому, что ваша куртка выпачкана дегтем, а потому что весь ваш, как говорят французы, ансамбль слишком неприличен для офицера. Посмотрите на ваше лицо в первой же луже, и вы увидите: оно загрязнит воду, в которой отразится; посмотрите на ваши плечи, поднявшиеся выше шеи; на спину, похожую на канатный узел; а ваши панталоны, сэр… вы уж слишком далеко засунули в них ноги и выставляете напоказ изношенные чулки. Короче, посмотрите на всего себя и скажите; если вы действительно офицер, не должен ли я, из одного уважения к нашей службе, противоречить этому? Это против моей совести, друг мой. Впрочем, вам легко будет доказать ваш чин, когда мы прибудем в лагерь; подождите, пока капитаны сделают то, чего не сделал бы я, то есть уверят французов, что вы офицер.

— Но каково мне, — возразил мичман, — питаться одним черным хлебом, и деликатно ли с вашей стороны так обходиться со мной?

— Очень деликатно. В общей тюрьме вам будет очень хорошо, а потому постарайтесь утешиться и молчите, или я побожусь, что вы испанец

Мне казалось, что О'Брайен слишком жестоко обошелся с несчастным земляком, и я протестовал против этого наедине с ним.

— Питер, — отвечал он, — это катерный мичман; он нечто вроде офицера, но ни по рождению, ни по воспитанию нисколько не джентльмен, и обязан ли я ручаться за первого встречного плута? Клянусь, я покраснел бы даже посреди самых пустынных болот Ирландии, если бы меня в его обществе увидела хотя бы какая-нибудь старая ворона.

Теперь мы опять были отпущены под честное слово, и командиры отрядов, сопровождавшие пленных из одного города в другой, относились к нам учтиво и внимательно. Через несколько дней мы прибыли в Монпелье, где остановились на некоторое время в ожидании приказаний от губернатора касательно лагеря пленных, в который нас должны были препроводить. В этом прекрасном городе нам предоставили полную свободу, ограниченную только данным нами словом; за нами даже не следил жандарм. Мы жили в гостинице, гуляли, где хотели, и каждый вечер проводили в театре. В эти дни мы написали письмо в город Сет полковнику О'Брайену, в котором благодарили его за радушие и пересказали наши приключения со дня разлуки с ним. Я написал также Селесте и вложил это письмо незапечатанным в письмо полковнику О'Брайену. Я рассказал ей историю дуэли О'Брайена и все, что, по моему мнению, могло интересовать ее; описывал, как грустно мне было расставаться с нею, уверял, что никогда ее не забуду, и выражал надежду встретиться с ней когда-нибудь в Англии, так как она француженка только наполовину. Письма полковника были очень ласковы, в особенности адресованное ко мне: он называл меня своим милым сыном, изъявлял надежду, что я скоро увижусь со своими друзьями и сделаюсь впоследствии украшением своей родины. В письме к О'Брайену он просил его не подвергать меня ненужным опасностям, помнить, что лета и силы наши неодинаковы и что я не в состоянии устоять против бедствий, с которыми может совладать он. Я не сомневался, что эти предостережения отнеслись к намерению О'Брайена бежать из тюрьмы, которое он не скрывал от полковника. Ответ Селесты был написан по-английски; но ей, вероятно, помогал отец, иначе он не удался бы так хорошо. Письмо живо напомнило мне Селесту, оно было таким же ласковым и милым. Она тоже желала мне скорого возвращения к друзьям, которые, говорила она, вероятно, так меня любят, что ей уже никак нельзя питать надежду снова увидеться со мной — обстоятельство, в котором ее утешает одна уверенность, что среди них я буду счастлив. Я забыл сказать, что полковник О'Брайен между прочим писал в своем письме, что он ожидает с часу на час приказания покинуть город Сет и принять начальство над каким-нибудь гарнизоном внутри страны или присоединиться к армии; но к какой — это ему неизвестно. Теперь, говорил он далее, он уже укладывается и боится, что наша переписка должна будет прекратиться, так как он не может еще назначить место, в которое мы могли бы адресовать свои письма. Я не мог не видеть в этом деликатного намека на то, что при нынешних наших обстоятельствах нам не следует переписываться; но в то же время, зная, что он никогда не прибегнет к обману, я был уверен, что он действительно готовится оставить

Сет.

Здесь я должен сообщить читателю одно обстоятельство, о котором забыл сказать в свое время. Когда капитан Савидж прислал нам с парламентерским ботом платье и деньги, то я решил воспользоваться этим случаем, чтобы уведомить фрегат о прекрасном поведении О'Брайена. Я знал, что сам он никогда не станет говорить об этом, и потому будучи не в состоянии, по причине болезни, писать об этом сам, я попросил полковника О'Брайена с моих слов изложить все дело. Я упомянул о том, как О'Брайен заколотил последнюю пушку, и добавил, что именно это вместе с попыткой спасги меня было причиной его плена. Когда полковник кончил письмо, я попросил его послать за майором, который со своими солдатами первым вошел на батарею, и перевести ему это на французский язык. Полковник исполнил это в моем присутствии; со своей стороны майор должен был также засвидетельствовать справедливость этого.

— Согласен он удостоверить это своею подписью, полковник? Этим он окажет большую услугу О'Брайену.

Майор тотчас же согласился. Полковник О'Брайен закончил мое письмо краткой припиской от себя, в которой свидетельствовал свое почтение капитану Савиджу и уверял, что с его славными молодыми офицерами будут обходиться со всем вниманием и снисходительностью, какие только могут быть дозволены правилами войны. О'Брайен ничего не знал об этом письме, потому что полковник, по моей просьбе, не говорил о нем ни слова.

Спустя десять дней мы получили приказ выступить в поход Матросов, в том числе и несчастного мичмана катера «Снаппер», отправили в Верден; О'Брайен, я и восемь капитанов купеческих кораблей, присоединившихся к нам в Монпелье, были посланы в Живе, укрепленный город Арденнского департамента. Как раз в это время пришло распоряжение правительства обращаться с пленными как можно строже и не отпускать их на честное слово; причиной тому была, как мы узнали, дуэль французского офицера с О'Брайеном, дошедшая до сведения правительства, вызвавшая его недовольство.Действительно, я сомневаюсь, чтоб это было дозволено у нас; но понятие о чести у французских офицеров словно взято из рыцарских романов, в самом деле, как неприятеля, я всегда считал их достойными соперниками англичан. В этом качестве они вызывают больше уважения и расположения с нашей стороны, чем когда мы встречаемся с ними друзьями и знакомимся с другими сюронами характера, вредящими их репутации.

Не стану останавливаться на описании трехнедельного марша, в продолжение которого мы попеременно испытывали то хорошее, то дурное обращение, смотря по расположению тех, под надзором кого мы находились; замечу только, что дворяне по происхождению, все до одного, обходились с нами учтиво, тогда как люди, возвысившиеся из ничтожества во времена революции, поступали с нами грубо, иногда даже жестоко. Когда мы пришли наконец в Живе, в назначенную для нас тюрьму, прошло уже четыре месяца со времени нашего пленения.

— Питер, — сказал О'Брайен, бросив торопливый взгляд на укрепления и на реку, разделявшую город, — я не вижу причины, почему бы нам не пообедать на Рождество в Англии; я успел орлиным взглядом обозреть местность, и теперь остается только узнать, где нас посадят.

Признаться, взглянув на плотины и высокие укрепления, я подумал совершенно другое; точно также и жандарм, шедший около нас, заметив пытливый взор О'Брайена, спокойно произнес:

— Вы считаете это возможным?

— Все возможно для храброго, французская армия доказала это, — отвечал О'Брайен.

— Вы правы, — согласился жандарм, польщенный похвалой своей нации. — Желаю вам успеха, вы заслуживаете его; но… — и он показал головой.

— Только бы мне достать план крепости, — продолжал О'Брайен, — я с удовольствием дал бы за него пять наполеондоров.

И он взглянул на жандарма.

— Я не вижу причины, — отвечал жандарм, — почему офицеру, хотя бы даже и пленному, не заняться изучением фортификации. Через два часа вы будете в тюрьме; теперь я припоминаю: на карте города крепость изображена довольно подробно, так что можно получить о ней понятие. Но мы уж слишком разговорились.

И, сказав это, он удалился в арьергард.

Через четверть часа мы были уже на плацу, где, по обыкновению, нас встретил отряд солдат с барабанщиками впереди. До представления губернатору нас с торжеством провели по всему городу. Это делалось по распоряжению правительства в каждом городе, через который мы проходили. Когда мы остановились перед домом губернатора, жандарм, разговаривавший с нами на площади, мигнул О'Брайену, давая тем знать, что все готово. О'Брайен вынул пять наполеондоров, завернул их в бумажку и держал в руке. Через минуту жандарм приблизился к нему.

— Вот вам платок, — сказал он, подавая О'Брайену старый шелковый платок.

— Благодарю вас, — отвечал О'Брайен, пряча в карман платок, в котором была завернута карта. — Вот вам на выпивку!.. — И он всунул бумажку с пятью наполеондорами в руку жандарма, который тотчас же отошел прочь.

Все это было сделано очень кстати, потому что после мы узнали, что в списке пленных против имени О'Брайена и моего была сделана приписка, чтоб не выпускать нас из крепости не только под честное слово, но даже под караулом. Притом мы и так никогда бы не получили этого позволения, потому что комендант крепости был близким родственником поручика, убитого на дуэли, и мстил нам за него. Простояв целый час перед губернаторским домом, где по обыкновению сделали перекличку, выставляя таким образом напоказ народу, мы была наконец отпущены и через несколько минут заперты и одну из важнейших крепостей Франции.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

О'Брайен получает патент на лейтенанта. — Уходим из Живе по-французски, не прощаясь.
Если я сомневался в возможности побега, рассматривая крепость снаружи, то счел это совершенно невозможным, увидев изнутри, и мнение это высказал О'Брайену.

Нас провели во двор, окруженный высоким валом; помещения для пленных были выстроены так, что их потолки находились на уровне двора. С каждой стороны площади стоял часовой, надзиравший за нами сверху. Они очень походили на землянки, какие строятся для медведей, только были вдвое просторнее.

— Тсс, Питер, — сказал мне О'Брайен, — нашему побегу будет способствовать именно надежность этого места. Однако перестанем говорить об этом; здесь есть шпионы, которые понимают по-английски.

Мы были помещены вшестером в одну комнату; имущество наше сначала просмотрели и потом уже возвратили нам.

— Чем дальше, тем лучше, Питер, — заметил О'Брайен, — они не нашли ничего!

— Чего? — спросил я.

— Небольшого набора вещей, которые со временем нам очень пригодятся.

Тут он показал мне — чего я не замечал прежде — потаенное дно в своем сундуке, оклеенное, как все прочее, и очень искусно скрытое.

— Что здесь такое, О'Брайен? — спросил я.

— Не твое дело. Я заказал это в Монпелье; ты увидишь в свое время.

Товарищи наши по помещению, пробыв здесь с четверть часа, ушли по первому звону колокола, возвещавшего обед.

— Ну, Питер, — сказал О'Брайен, — теперь мне пора освободиться от груза. Запри дверь.

Он разделся и, сняв белье, показал мне шелковую веревку, обвязанную вокруг тела. Она была толщиной в полдюйма и с узлами через каждые два фута, а в длину имела около шестнадцати футов.

— Питер, — сказал он, между тем как я развязывал веревку, — я ношу ее с тех пор, как мы вышли из Монпелье, и ты не можешь представить себе страдания, которые я вытерпел; но мы должны быть в Англии, это решено.

Осмотрев веревку, я взглянул на О'Брайена и увидел, что он действительно должен был чувствовать страшную боль. Во многих местах кожа была содрана от постоянного трения, и едва он успел одеться, как лишился чувств. Я испугался, однако ж не забыл упрятать веревку в сундук и запереть его на ключ, прежде чем позвать на помощь. Он тотчас же пришел в себя и на вопрос, что с ним сделалось, отвечал, что с детства подвержен обморокам. При этом он серьезно взглянул на меня; я показал ему ключ, и он успокоился. В течение нескольких дней О'Брайен чувствовал себя нездоровым и не выходил из комнаты. В это время он часто рассматривал карту, данную ему жандармом.

— Питер, — спросил он однажды, — умеешь ты плавать?

— Нет, — ответил я, — но не беспокойся об этом.

— Нельзя не беспокоиться, Питер, потому что ведь нам придется переправляться через Маас, а лодку не всегда можно найти. Ты видишь, крепость омывается с одной стороны рекой; так как это самая надежная сторона, то она меньше охраняется, а потому мы убежим отсюда — я вижу ясно наш путь до второго вала у реки; но когда мы бросимся в реку, я вынужден буду поддерживать тебя над водой.

— Неужели ты намерен бежать, О'Брайен? Я не вижу, как мы доберемся до этого вала, где должны встретиться лицом к лицу с четырьмя часовыми.

— Это не твоя забота, Питер; делай свое дело, но прежде всего скажи, согласен ты попытать со мной счастья?

— Да, — отвечал я, — конечно, если ты настолько доверяешь мне, что согласен принять меня в товарищи.

— Сказать правду, Питер, я ни за что не решился бы бежать без тебя. Нас поймают вместе или, если Богу будет угодно, мы убежим вместе. Но не в нынешнем месяце; нашими главными помощниками будут темная ночь и дурная погода.

Тюрьма наша, по нашим сведениям, отличалась от тюрьмы Верденской и прочих. Нас не выпускали под честное слово, с городскими обывателями мы имели мало сношений. Некоторым позволялось ходить в крепость и снабжать нас различными вещами, но корзины их осматривали из опасения, чтоб в них не было чего-нибудь, могущего способствовать побегу пленных. Без предосторожности, принятой О'Брайеном, всякая попытка была бы теперь бесполезной. Между тем всякий раз, как О'Брайен выходил из комнаты, он приносил с собой разные вещи, всего же чаще мотки ссученных ниток, гак как главной забавой пленных был запуск змея. Доставка ниток, однако ж, была запрещена с тех пор, как нитка змея, случайно или намеренно со стороны его владельца, зацепилась за курок мушкета и вырвала его из рук часового; после этого запуск змеев был прекращен по приказанию коменданта. К счастью, О'Брайен мало-помалу перекупил все нитки, принадлежащие прочим пленным, и так как нас было около трехсот человек, то мы успели тайком сплести из них крепкие веревки или, вернее, нечто вроде плоских лямок, известных только морякам.

— Ну, Питер, — сказал однажды О'Брайен, — теперь мне нужен только зонтик для тебя.

— Зонтик?

— Да, чтобы ты не захлебнулся, вот и все.

— От дождя я, кажется, не захлебнусь.

— Конечно, но купи себе новый зонтик, как можно скорее.

Я исполнил его желание. Он расплавил воск с деревянным маслом и, промазав зонт несколькими слоями этого препарата, тщательно упрятал его под матрац своей постели. Я спросил его, не хочет ли он поверить своего плана прочим пленным; он отвечал отрицательно, говоря, что среди них столь многие не стоят доверия, что он не намерен доверять никому. Мы пробыли в Живе уже около двух месяцев, как одному лейтенанту, заключенному вместе с нами, пришло письмо. Лейтенант, отыскав О'Брайена, спросил, как его зовут.

— Теренсом, — ответил О'Брайен.

— Так могу поздравить вас с повышением, — сказал лейтенант, — вот ваше имя в списке пожалованных чинами.

— Это, должно быть, ошибка — позвольте взглянуть. Теренс О'Брайен, так точно! Но вот вопрос, не похитил ли кто-нибудь моего имени и повышения заодно?

Черт возьми, что это значит? Я не хочу верить этому! Мне тут столько же выгоды, как собаке, которая ворует кошачий корм.

— Право, О'Брайен, — заметил я, — я не вижу, почему тебе не дать повышения; ты заслужил его своим поведением, когда попал в плен.

— А скажи, пожалуйста, простак ты Питер, что я такого сделал? Только взял тебя на спину, как матросы свои койки, когда свисток сзывает их вниз. Притом, если отложить в сторону все прочие недоразумения, все-таки кто же мог знать, что произошло на батарее, исключая тебя, меня и оружейника, которого убили? Объясни мне это, Питер, если сможешь.

— Кажется, я в состоянии это сделать, — сказал я, когда лейтенант оставил нас.

И я рассказал ему, что письменно известил обо всем капитана Савиджа и попросил майора, взявшего нас в плен, засвидетельствовать мое донесение.

— Ну, Питер, — сказал О'Брайен после минутного молчания, — это басня о льве и мышонке. Если благодаря тебе я повышен, то, значит, мышонок оказался хитрее льва; но вместо того чтобы радоваться, я теперь буду несчастлив, пока так или иначе не удостоверюсь в истине. И вот другая причина, почему мне нужно скорее попасть в Англию.

Несколько дней спустя О'Брайен почувствовал себя очень нездоровым, но, к счастью, мы получили в это время письма, которые рассеяли нас немного. Одно было от моего отца: он просил меня брать у его банкира сколько мне угодно денег, говоря, что все семейство готово ограничить свои расходы во всем, лишь бы только доставить мне все удобства, возможные в моем несчастном положении. Эта забота растрогала меня до слез, и более чем когда-либо я почувствовал желание с благодарностью броситься в его объятия. Он писал также, что дядя мой Уильям умер, и теперь между мной и титулом только дед, который, впрочем, еще в добром здравии и с недавнего времени сделался к нему очень ласков. Матушка была очень опечалена моим пленом и просила меня писать как можно чаще. Письмо О'Брайену было от капитана Савиджа. Фрегат был послан в Англию с депешами; о поведении О'Брайена было донесено адмиралтейству, и его произвели в лейтенанты. О'Брайен подошел ко мне и с лицом, сияющим от радости, подал мне свое письмо. В свою очередь я подал ему мое, и он прочел его с начала до конца.

— Питер, мальчик, я тебе многим обязан. Раненый и в горячке, ты заботился обо мне, тогда как у тебя достаточно было забот о себе самом; но я никогда не благодарю на словах. Я вижу, твой дядя Уильям уже умер. Сколько у тебя дядей еще?

— Еще только дядя Джон, который женат и имеет двух дочерей.

— Благослови его Бог и дай ему Бог всегда придерживаться женской линии в деторождении! Питер, мальчик мой, ты все-таки будешь лордом!

— Пустяки, О'Брайен; у меня нет никаких надежд. Не внушай мне таких глупых идей…

— Разве у меня были надежды стать лейтенантом — а не лейтенант ли я? Питер, ты помог мне сделаться лейтенантом, я сделаю из тебя мужчину, что еще лучше. Я вижу, Питер, при всей своей наивности, ты совсем не прост и можешь, несмотря на твою привычку искать совета, действовать сам в случае надобности. Это, Питер, — талант, которому не следует пропадать в здешней проклятой яме, а потому приготовься расстаться с ней на днях, если только ветер и погода будет благоприятными, то есть чем дурнее, тем лучше. Будешь ты готов к любому часу всякой ночи, в которую мне вздумается позвать тебя?

— Да, О'Брайен, — ответил я, — я готов сделать все, что могу.

— Никто не может сделать более этого. Но, Питер, так как я теперь лейтенант, то, сделай одолжение, приложи разочек руку к шляпе, когда будешь говорить со мной; мне хочется посмотреть, какое действие произведет эта честь.

— Лейтенант О'Брайен, — сказал я, приложив палец к шляпе, — ожидаю дальнейших приказаний.

— Хорошо, сэр, — отвечал он, — приказываю вам никогда впредь не прикладывать пальца к шляпе до тех пор, пока мы не будем служить вместе на корабле. Тогда — другое дело.

Через неделю О'Брайен пришел ко мне и сказал:

— Новый месяц начался дурной погодой; если она устоит, готовься к отправлению. Я уложил все необходимое в котомку: это, пожалуй, может случиться сегодня ночью. Ложись спать теперь и постарайся, если можешь, выспаться за целую неделю, потому что тебе немного придется спать, если мы убежим.

Это было в восемь часов. Я лег, а около двенадцати был разбужен О'Брайеном, который приказал мне спешно одеться и сойти к нему на двор; я исполнил это благополучно. Ночь была темна, как деготь — дело происходило в ноябре, — дождь лил как из ведра, сильный ветер выл на дворе и, крутясь вихрем, хлестал дождем во все стороны; я насилу нашел О'Брайена, который ревностно принялся за работу, для которой у него было все необходимое.

В Монпелье он добыл шесть толстых железных штырей длиною около восемнадцати вершков, с буравами на одном конце и четырехгранных на другом, за который можно было вращать штырь с помощью съемной рукоятки. Из предосторожности он запасся рукоятками, однако каждая приходилась ко всем штырям. Один из этих штырей О'Брайен ввинтил в расщелину стены и, сидя верхом на нем, ввинчивал другой на три фута выше первого. Сделав это, он встал ногами на нижний штырь и, держась за второй, закрепленный на уровне его бедра, ввернул третий, прикрепляя каждый вершков на шесть в сторону от нижнего, а не один над другим. Вкрутив все шесть штырей, он оказался почти на середине стены и привязал веревку, висевшую у него на шее, к верхнему штырю, потом спустился вниз и вынул четыре нижних штыря. Поднявшись потом по веревке, он встал на пятый штырь и, держась за самый верхний, снова начал ту же работу. Таким образом за полтора часа он достиг вершины стены, где прикрепил последний штырь, и, привязав к нему веревку, спустился вниз на землю.

— Ну, Питер, — сказал он, — нечего теперь бояться, что часовые нас заметят; даже если бы они имели кошачьи глаза, и тогда им не увидеть нас, пока мы не будем на стене; но там мы очутимся на склоне и будем до вала ползти на животе. Я полезу вперед с вещами; дай мне твою сумку — тебе будет легче. Помни, если со мной что случится, беги скорее в постель; если же я подыму и опущу веревку раза три или четыре, то полезай как можно скорее.

С этими словами О'Брайен намотал на себя веревку, взвалил на плечи два мешка, железные крючья, все прочие инструменты и зонтик.

— Питер, если веревка выдержит меня со всем грузом, то ясно, что она выдержит и такого ребенка, как ты, а потому не бойся ничего.

Прошептав это, он полез наверх, в три минуты очутился на стене и дернул веревку. Я тотчас же последовал за ним, что было очень легко благодаря узлам, навязанным через каждые два фута и служившим опорой для ног. В такое же короткое время, как и он, я оказался на стене; тогда он схватил меня за ворот, положил мокрую свою руку на мой рот, заставил лечь около себя, между тем как сам принялся втаскивать веревку. Мы ползли по склону стены, пока не достигли вала. Ветер страшно завывал, дождь стучал так сильно, что часовые не слыхали нас. О'Брайен не скоро отыскал место, находившееся прямо под подъемным мостом первого рва; наконец, это ему удалось, и он спустил вниз веревку.

— Теперь, Питер, я опять опущусь первый, а когда потрясу веревку, спускайся и ты — значит все благополучно.

О'Брайен спустился и через несколько минут дернул веревку; я последовал за ним и упал в его объятия у входа подъемного моста, который был, однако ж, поднят. Мы все же переправились через ров на ту сторону и подошли к воротам. Но они оказались заперты. Это раздосадовало нас.

О'Брайен вынул отвертку и попробовал сломать замок, но тщетно. Мы уже считали себя погибшими.

— Нужно подкопать ворота, О'Брайен, взорвать мостовую и пролезть.

— Питер, ты догадливый малый, я об этом не подумал.

Мы горячо принялись за дело и работали, пока не вырыли с помощью лапчатого лома и маленьких клещей, которыми запасся О'Брайен, довольно широкий лаз. Таким образом, через час или более, мы успели подлезть под ворота. Путь книжному валу был свободен, но, чтобы достигнуть его, нужно было пройти крытым коридором. Мы осторожно подвигались вперед, как вдруг послышался шум; остановившись, мы нашли, что то был храп часового. Такой встречи мы не ожидали и очень испугались; миновать его было невозможно, потому что он лежал на том самом месте, где нам было нужно воткнуть шест, чтоб спуститься по нижнему валу в реку. О'Брайен задумался на минутку.

— Питер, — сказал он, — теперь докажи, что ты мужчина. Он крепко спит, надо лишить его возможности поднять тревогу. Я зажму ему рот, а ты в ту же минуту открой полку его мушкета, чтобы он не мог выстрелить.

— Хорошо, О'Брайен, не бойся за меня.

Мы осторожно подползли к солдату. О'Брайен подал мне знак положить палец на полку. Когда он зажал ему рот, я открыл ее. Парень забарахтался и схватился за мушкет, но уже не мог выстрелить; в одну минуту он был связан. Мы оставили его здесь и отправились к валу. О'Брайен, прицепив шест, спустился вниз; я последовал за ним и нашел его на реке, висящим на канате. Мы раскрыли зонтик и положили его верхом над водой; препарат, которым он был покрыт, поддерживал его над водой, и мне стоило только, как предварительно объяснил О'Брайен, держаться распростертыми во всю длину руками за две палочки, прикрепленные над водой к наконечнику зонтика. Для этого плавания О'Брайен приготовил буксир, который привязал ко мне, и, захватив его ь зубы, оттащил меня почти на сто сажен от крепости, где мы пристали, наконец, к берегу. О'Брайен утомился до того, что в течение нескольких минут оставался без движения; я также окоченел от холода.

— Питер, — сказал он, — до сих пор нам все удавалось; теперь нужно уйти подальше отсюда, потому что до зари всего-навсего два часа.

Сказав это, О'Брайен вынул запасенную бутылку водки, и мы оба выпили, по крайней мере, по полстакана; но и целая бутылка не произвела бы на нас никакого действия в тогдашнем нашем положении. Теперь мы пошли вдоль берега и встретили маленькую лодочку, к которой был причален бот. О'Брайен подплыл к ней, отрезал ее от лодки и, не влезая в нее, прибил к берегу К счастью, весла были тут же. Мы сели в бот, отчалили и до рассвета плыли вниз по реке.

— Все это хорошо, Питер, но теперь пора пристать к берегу. Вот Арденнский лес.

Мы причалили, положили в бот весла, толкнули ее на середину реки, чтобы подумали, будто ее сорвало с причала, и поспешно углубились в чащу. Дождь вес еще продолжался. Я дрожал, зубы мои стучали от холода, но делать было нечего. Мы выпили еще по глотку водки и, измученные физической усталостью и напряжением душевных сил, повалились, как снопы, на постель, которую изготовили себе из листьев.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Тяжкие последствия закона тяготения. — О'Брайен записывается в жандармы и стережет меня. — Нас узнали, и мы вынуждены бежать. — Удовольствия зимнего бивуака.
Я проснулся около полудня и увидел, что О'Брайен зарыл меня в листья на целый фут глубины с целью защитить меня от холода. Мне было тепло и спокойно; платье мое высохло.

— Как ты добр, О'Брайен, — сказал я.

— Нисколько, Питер; нам предстоит еще преодолеть много трудностей; и я должен позаботиться о тебе: ты еще почка, тогда как я уже вполне распустившаяся роза.

Он поднес ко рту бутылку с виски и потом передал ее мне.

— Ну, Питер, теперь пора дальше; они, будь уверен, обрыщут всю страну, отыскивая нас. Но это огромный лес и только бы нам добраться до его середины, тогда им будет так же легко найти нас, как булавку в копне сена.

— Кажется, — сказал я, — об этом лесе упоминается в одной из Шекспировских комедий.

— Может быть, Питер, — сказал О'Брайен, — но мы теперь не в комедии, и то, о чем так приятно читать, ч действительности не шутка. Я замечал, сочинители никогда не принимают в соображение погоду.

— Извини, О'Брайен: в «Короле Лире» погода страшная.

— Может быть.

— Однако пора в поход.

Мы отправились, около трех часов пробивались сквозь чащу, советуясь время от времени с карманным компасом, которым запасся О'Брайен. Наконец снова стемнело, и О'Брайен предложил остановиться.

Мы приготовили постель из листьев и уснули гораздо спокойнее, чем в предыдущую ночь. Хлеб наш вымок, но так как мы не имели воды, то это было очень кстати; его оставалось на целую неделю. Около пяти часов утра меня разбудил О'Брайен, который тотчас же слегка зажал мне рот рукой. Я принял сидячее положение и заметил невдалеке от нас огромный костер.

— Нас ищут французы, Питер, — сказал он, — я был на рекогносцировке, это жандармы. Боюсь идти дальше, мы можем наткнуться на других. Я уже думал, что нам делать, и, мне кажется, лучше всего влезть на деревья и спрятаться в ветвях.

Разговор этот происходил в кустарнике, в центре которого стоял огромный дуб, обвитый плющом.

— Я того же мнения. Ну, что же? Влезать теперь или подождать немного?

— Конечно, теперь, пока они заняты своим обедом Лезь, Питер, я помогу тебе.

О'Брайен помог мне влезть на дерево, а сам остался зарыть в листья наши сумки, после чего последовал за мной. Он приказал мне занять довольно удобную позицию на нижнем сучке; для себя выбрал огромный сук, со всех сторон прикрытый плющом.

В этом положении мы оставались около часа, пока не рассвело. На рассвете капрал сделал смотр жандармам, которые вслед за тем разошлись во все стороны обыскивать лес. Мы обрадовались, заметив это, потому что надеялись, что скоро нам можно будет снова отправиться в путь; но, к несчастью, один из жандармов остался на месте.

Он ходил взад и вперед, всюду заглядывая, и наконец подошел прямо под дерево, на котором мы укрылись.

Он внимательно начал рассматривать все находившееся вокруг и остановился у листьев, служивших нам постелью; раскапывая их штыком, он добрался до наших сумок.

— Черт возьми! — вскричал он. — Где гнездо да яйца, там недалеко и птицы.

С этими словами он принялся бродить вокруг дерева, смотря наверх во все стороны; но мы так хорошо спрятались, что сразу обнаружить нас он не мог. Наконец он увидел меня и приказал сойти вниз. Не получая никакого сигнала от О'Брайена, я не обратил на него внимания. Отойдя немного далее, он остановился под тем самым суком, на котором сидел О'Брайен.

С этого места ему было удобно целить в меня и, подняв мушкет, он закричал:

— Спускайтесь, не то выстрелю!

— Не зная, что делать, я оставался неподвижным. Однако ж я закрыл глаза, и почти тотчас мушкет выстрелил, я потерял равновесие и упал. Падение ошеломило меня, и я вообразил, что ранен, но каково было мое удивление, когда вместо жандарма ко мне подошел О'Брайен с вопросом, цел ли я. Я ответил, что цел, поднялся на ноги и увидел жандарма, без чувств распростертого на земле. О'Брайен, заметив, что жандарм целится в меня из мушкета, прыгнул со своего сука прямо ему на голову; это было причиной выстрела. Что касается жандарма, то тяжесть тела О'Брайена, упавшего с такой высоты, убила его, и он умер прежде, чем мы успели тронуться дальше в путь

— Ну, Питер, — сказал О’Брайен, — это счастливейшее обстоятельство в мире; оно проведет нас через всю Францию Нам с тобой повезло. Но разговаривать теперь некогда и вообще ни к чему терять время.

С этими словами он раздел жандарма, тогда еще дышавшего, притащил его к нашей лиственной постели, зарыл в листы, скинул свое платье, которое, связав в узел, дал мне нести, и оделся в мундир убитого. Я не мог не улыбнуться, смотря на это превращение, и спросил его, что он намерен делать.

— Известно что: я жандарм, конвоирующий бежавшего пленного.

Он связал мне руки, поднял на плечо мушкет, и мы отправились. Теперь мы спешили выйти из лесу. Как уверял О'Брайен, нам нечего было опасаться в продолжение целых десяти дней. Так и вышло. Одно только обстоятельство могло поставить нас в затруднительное положение: мы шли не туда, куда следовало. Поэтому мы путешествовали по большей части ночью, не подвергаясь, таким образом, никаким вопросам, за исключением постоялых дворов, в которых приходилось нам останавливаться: но там никто не знал, куда мы шли. Везде молодость моя возбуждала сострадание, в особенности у женщин; однажды мне предложили помощь бежать. Я согласился, но в то же время известил об этом О'Брайена. Он подстерег нас: я оделся, подошел к открытому окну, но в ту же минуту он ворвался в комнату, схватил меня и объявил, что донесет правительству об их поступке. Их страх и отчаяние были неописуемы. Чтоб избежать штрафа и тюремного заключения, они предлагают О'Брайену двадцать, тридцать, сорок наполеондоров, только бы он согласился замять дело О'Брайен отвечает, что ни за какие деньги не согласится поступить против долга, который будет исполнен, как только он передаст меня под надзор жандармов ближайшего поста, а потом он должен будет возвратиться во Флиссинген, где стоит его полк.

— У меня сестра там, она содержит гостиницу, — воскликнула одна из женщин. — Вам нужна будет хорошая квартира и приятельский стакан вина; не доносите на нас, и я напишу письмо к ней; если оно не принесет вам пользы, вы можете вернуться и обвинить нас.

О'Брайен согласился; письмо было написано и прочтено ему. В нем просили сестру именем любви, которую она питает к пишущей, сделать все, что можно для подателя этого письма, потому что он мог погубить все ее семейство, но не сделал этого.

О'Брайен спрятал письмо в карман, наполнил свою фляжку ромом и вышел из гостиницы, таща меня за собой на веревке. На прощанье О'Брайен и я обменялись поцелуями с женщинами, с той разницей, как заметил О'Брайен позже, что всех женщин расцеловал он, а все женщины расцеловали меня. Таким образом мы прошли Шарлеруа, Левей и находились уже в нескольких милях от Мехелена, когда дела наши приняли нехороший оборот. Уклоняясь в сторону от Мехелена, потому что в этом городе есть крепость, мы шли узкой тропинкой, по обеим сторонам которой находились широкие рвы, наполненные водой; как вдруг при повороте встретились с жандармом, который некогда снабдил О'Брайена картой города Живе.

— Здорово, товарищ, — сказал он О'Брайену, важно взглянув на него. — Это кто у вас?

— Молодой англичанин, бежавший из тюрьмы, которого я поймал.

— Из какой тюрьмы?

— Он не говорит, но я подозреваю, из Живе.

— Их двое убежало из Жнве, — отвечал он. — Как они убежали, никто представить себе не может, но, — продолжал он, снова взглянув на О'Брайена, — храбрецу все удается.

— Правда, — отвечал О'Брайен. — Я поймал одного, другой не может быть далеко. Вам недурно было бы поискать его.

— Найти его было бы приятно, — согласился жандарм, — вам известно, что поимка пленного ведет к верному повышению: вас сделают капралом.

— Тем лучше, — отвечал О'Брайен. — Прощайте, мой

Друг!

— Нет, я только что с прогулки и возвращаюсь в Мохелен, куда, вероятно, идете и вы.

— Нам не дойти туда и до ночи, — сказал О'Брайен, — мой пленник слишком устал.

— Хорошо, мы пройдем, насколько сил хватит; я стану помогать вам. Может быть, мы найдем и того, который, как я слышал, добыл себе каким-то образом план крепости.

Ясно было, что мы раскрыты. Он рассказал нам далее, что в лесу найдено было тело жандарма, без сомнения, убитого пленными и раздетого ими донага.

— Удивляюсь, — продолжал он, — неужели один из них решился одеться в его платье и выдавать себя за жандарма?

— Питер, — сказал мне О'Брайен, — не убить ли нам этого молодца?

— Я думаю, не стоит. Притворись, что ты во всем ему доверяешь, и тогда мы, может быть, улизнем.

Это было сказано в то время, когда жандарм остановился на минуту позади нас.

— Попытаюсь, но сначала необходимо усыпить его бдительность.

Когда жандарм снова подошел к нам, О'Брайен заметил, что английские пленные ужасно щедры, что, как ему известно, они нередко платят по сто наполеондоров, за доставление им средств к побегу, а, по его мнению, никакой капральский чин не сравнится с суммой, которая во Франции может сделать человека счастливым и независимым на всю жизнь.

— Совершенно справедливо, — отвечал жандарм. — Дайте мне только взглянуть на такую сумму, и я ручаюсь, что выведу из Франции какого угодно пленника.

— Так мы понимаем друг друга, — подхватил О'Брайен. — Этот малый дает двести наполеондоров; половина принадлежит вам, если вы согласны помогать мне.

— Подумаю! — ответил жандарм, и заговорил о посторонних предметах, пока, наконец, мы не достигли маленького городка Арехота, где и остановились на постоялом дворе. Удовлетворив обычное любопытство хозяев, мы остались одни, и О'Брайен сказал жандарму, что ожидает ответа сегодня ночью или завтра утром.

— Завтра утром, — отвечал жандарм.

Оставив меня под его присмотром, О'Брайен позвал служанку и приказал ей показать комнаты. Она показала ему две или три, но он отказался от них под предлогом, что они не совсем-то надежны для меня. Это заставило служанку улыбнуться.

— Чего можете вы опасаться от такого бедняги! — сказала она.

— Однако ж этот бедняга убежал из Живе, — отвечал О'Брайен. — Эти англичане — дьяволы от рождения.

Последняя комната, показанная О'Брайену, понравилась ему, и так как служанка не смела противоречить жандарму, то он и выбрал ее. Сойдя вниз, он приказал мне идти спать, и мы отправились наверх. Он запер дверь на задвижку и, оттащив меня к огромной печке, начал разговор шепотом, из опасения, чтобы нас не подслушали.

— Этому человеку нельзя доверять, — сказал он, — нам нужно навострить лыжи. Я сумею выйти из шинка, потом мы вернемся несколько назад, а там уж снова переменим свое направление.

— Но пустит ли он нас?

— Конечно, нет, если это будет зависеть от нею; но я сейчас разведаю его замыслы.

О'Брайен завесил платком замочную скважину и, сняв с себя жандармское платье, оделся в свое собственное; потом набил жандармский мундир простынями и подушкой и положил это чучело на кровать. Его вполне можно было принять за человека, спящего в одежде. Но сходство было обманчиво. Он поставил мушкет около чучела; потом сделал то же самое с моей кроватью, положив на нее чучело моего роста и напялив на подушку мою шляпу.

— Теперь, Питер, мы увидим, стережет ли он нас. Он не ляжет, пока не убедится, что мы уснули.

Свеча не переставала гореть в нашей комнате.

Через час мы услыхали шорох и шаги по лестнице. Согласно заранее составленному плану, мы тотчас же полезли под кровать. Кто-то попробовал поднять задвижку двери; найдя ее сверх ожидания не запертой, он вошел в комнату и взглянул на обе наши постели. Это был жандарм.

— Ну, О'Брайен, — сказал я, как только он вышел, — не бежать ли нам теперь?

— Я уже думал об этом, Питер, и мне пришло в голову, что мы можем сделать лучше. Он, вероятно, придет сюда снова через час или два; теперь только одиннадцать. Я сыграю с ним шутку.

С этими словами О'Брайен взял одну из простыней, привязал ее к окну, которое оставил растворенным, потом испортил чучела так, чтоб жандарм мог заметить свою ошибку.

Мы опять полезли под кровать и, как предсказывал О'Брайен, через час жандарм возвратился. Наша лампа почти догорала, но с ним была свечка; он взглянул на постели и заметил обман.

— Черт возьми! — вскричал он, подойдя к растворенному окну. — Они удрали, и мне не видать капральства! В погоню за ними!..

Он бросился вон из комнаты и через минуту мы услышали, как отворилась дверь на улицу и захлопнулась за ним.

— Вот это хорошо, Питер, — сказал О'Брайен, смеясь, — теперь мы спокойно уйдем.

О'Брайен снова оделся жандармом. Почти через час мы сошли вниз, пожелали хозяйке всякого благополучия, вышли со двора и отправились по той самой дороге, по которой пришли.

— Ну, Питер, — сказал О'Брайен, — положение наше теперь довольно затруднительное. Это платье ни к чему больше не послужит, и, однако ж, оно внушает всем такое уважение, что я не расстанусь с ним до последней минуты.

Мы шли до рассвета и потом спрятались в одном месте, заваленном дровами.

Ночью мы опять направились к Арденнскому лесу, потому что, по мнению О'Брайена, лучшее, что мы могли придумать, было возвращаться назад, пока не подумают, что мы успели уже спастись из Франции. Однако нам не удалось достигнуть леса, потому что на следующий день пошел сильный снег, продолжавшийся безостановочно в течение четырех дней; в эти дни мы много выстрадали. В деньгах у нас не было недостатка: я взял на имя моего отца шестьдесят фунтов, что доставило мне, вследствие невыгодного размена, к которому я принужден был обстоятельствами, пятьдесят наполеондоров. Время от времени О'Брайен тайком заходил в какую-нибудь лавку и покупал съестные припасы; но так как мы не смели по-прежнему показываться вместе, то спать должны были под открытым небом на земле, покрытой более нежели на, три фута снегом.

На пятый день, находясь уже на расстоянии шестидневного пути от Арденнского леса, мы скрылись в маленькой рощице, в четверти мили от большой дороги.

Я остался тут, между тем как О'Брайен в одежде жандарма отправился за съестными припасами. По обыкновению, в его отсутствие я занялся отыскиванием лучшего убежища — и каков был мой ужас, когда я неожиданно увидел на снегу двух мертвых, мужчину и женщину, очевидно, погибших от суровой температуры! О'Брайен возвратился почти тотчас же, и я рассказал ему о своем открытии; ему захотелось взглянуть на тела.

Они были одеты странным образом: множество лент испещряло их платье, возле них лежало две пары ходулей.

О'Брайен задумчиво глядел на них несколько минут.

— Питер, — сказал он наконец, — лучшей находки мы не могли бы сделать. Питер, мы можем пройти всю Францию, не марая ног об эту проклятую землю.

— Что хочешь ты сказать? — спросил я.

— То, — отвечал он, — что это те самые люди, которые встретились нам близ Монпелье; они шли в Ландо гулять на ходулях для забавы других и для прокормления себя, в собственном же отечестве они постоянно вынуждены ходить таким образом. Кажется, Питер, платье этого человека будет в пору мне, а этой девушки (несчастное создание, как хороша она и в объятиях холодной смерти) — придется тебе. Нам нужно только поучиться немного, и тогда мы можем отправляться дальше.

С этими словами О'Брайен не без некоторого затруднения снял с мертвого мужчины куртку и брюки и похоронил его в снегу.

Несчастная девушка, с соблюдением возможного приличия, была также лишена платья и верхней юбки и потом похоронена. Взяв платье и ходули, мы удалились в другую часть леса, где нашли довольно укрытое местечко, и принялись за обед. Не имея намерения путешествовать в эту ночь, мы разгребли снег, приготовили постели и устроились в них удобно, насколько это было возможно без разведения огня и при этой дурной погоде.

— Питер, — сказал О'Брайен, — мне грустно. Вот виски, пей как можно больше.

И он подал мне фляжку, которая никогда не оставалась пустой.

— Пей больше, Питер.

— Не могу, О'Брайен, я опьянею.

— Ничего, пей; посмотри — эти несчастные лишились жизни, потому что заснули на снегу. Питер, — продолжал О'Брайен, внезапно вскочив на ноги, — ты не будешь ночевать здесь, пойдем.

Тщетно я протестовал. Было уже темно; он повел меня к деревне, неподалеку от которой мы наткнулись на что-то вроде сарая.

— Питер, вот наше убежище; ложись и спи, я покараулю. Ни слова, я этого требую — ложись.

Я исполнил его желание и через несколько минут спал уже крепким сном, потому что холод и усталость истощили мои силы. Мы бродили несколько ночей сряду, а покой, которому мы предавались днем, был весьма сомнителен. О, как тосковал я по теплой постели с четырьмя или пятью одеялами!

На рассвете О'Брайен разбудил меня; он целую ночь простоял на часах, и глаза у него были мутны.

— О'Брайен, ты нездоров! — вскричал я.

— Ничуть, но я осушил фляжку виски, а это не шутка. Впрочем, этому делу можно помочь.

Мы снова отправились в лес. Погода изменилась: мороз уменьшился, земля покрылась туманом, накрапывал мелкий дождь.

Но оттепель оказалась хуже мороза, и мы чувствовали холод еще сильнее. О'Брайен опять стал требовать, чтобы я лег спать в сарае, однако на этот раз я решительно отказался, если он сам не ляжет. Я доказывал ему, что теперь нам не грозит никакая опасность, или, по крайней мере, меньшая, чем в лесу. Видя меня непреклонным, он, наконец, согласился, и мы, никем не замеченные, снова вошли в сарай. Мы легли, но я долгое время не спал, с нетерпением ожидая, чтобы заснул О'Брайен. Он то входил, то выходил из сарая: я притворился спящим; дождь полился в это время ливнем, и он лег. Через минуту, осиленный усталостью, он крепко заснул и захрапел так громко, что я стал опасаться, чтобы кто-нибудь не услышал его. Я встал и принялся караулить; время от времени я ложился подремать немного, потом вставал и снова подходил к двери.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Окрыленные успехом, мы проходим Францию, не касаясь земли. — Я становлюсь женщиной. — Мы добровольно записываемся в рекруты.
На рассвете я разбудил О'Брайена, он поспешно вскочил на ноги.

— Я, верно, спал, Питер?

— Да, — ответил я, — и слава Богу, сил человеческих не хватило бы выносить такую усталость, какую вынес ты. Если ты занеможешь, что будет со мной?

Я знал, как затронуть его за живое.

— Хорошо, Питер, так как от этого ничего дурного не произошло, то, значит, и сделать это было не так уж дурно. Я выспался за целую неделю — это верно.

Мы вернулись в лес. Снег уже успел весь стаять, дождь перестал, и солнце просвечивало сквозь тучи; было довольно тепло.

— Не заворачивай в ту сторону, — сказал О'Брайен, — теперь когда снег растаял, мы можем наткнуться на несчастных замерзших. Нам нужно переменить квартиру к ночи; я побывал уже во всех деревенских шинках и не могу более показываться в них без того, чтобы не навлечь на себя подозрения, хоть я и жандарм.

Мы пробыли здесь до вечера и потом отправились в путь, все еще возвращаясь по направлению к Живе.

За час до рассвета мы встретили в четверти мили от какой-то деревни маленькую рощицу, находившуюся у самой обочины большой дороги и окруженную рвом. Подойдя к роще, мы нашли, что ров слишком широк и перепрыгнуть через него было невозможно. О'Брайен уложил рядом наши четыре ходули и составил таким образом мост, по которому я прошел. Потом он перебросил ко мне наши пожитки и с мушкетом на плечах отправился в деревню, попросив меня оставить ходули, чтобы по его возвращении этот мост послужил и ему. Он не приходил целых два часа и, наконец, возвратился с огромным запасом отличной провизии, какой у нас еще ни разу не было. Он принес французские сосиски, приправленные чесноком и показавшиеся мне восхитительными, четыре бутылки виски, не считая его фляжки, кусок копченой говядины, шесть караваев хлеба и сверх всего этого половину жареного гуся и часть огромного пирога.

— Вот, — сказал он, — этого хватит на целую неделю; но посмотри, Питер, вот это лучше всего.

И он показал мне два больших шерстяных одеяла.

— Превосходно, — обрадовался я, — теперь мы будем спать с комфортом.

— Я честно заплатил за все, кроме одеял, — заметил О'Брайен, — побоявшись купить их, я решил украсть. Но мы возвратим их тем, кому они принадлежат. Это будет заем.

Мы устроились довольно уютно и, высушив на солнце листья, получили довольно удобную постель, на которой и разложили одно из одеял, а сами покрылись другим.

Мост из ходуль мы сняли и таким образом обезопасили себя от нападения врасплох. Этот вечер мы пировали: гусь, пирог, сосиски величиною с мою руку поочередно подвергались атакам; временами мы подходили ко рву напиться воды и снова принимались есть. Теперешнее наше положение, в особенности перспектива хорошей постели, в сравнении с тем, что мы вытерпели, было настоящим блаженством. Когда стемнело, мы легли и тотчас же заснули: за все время нашего бродяжничества я никогда не чувствовал такого спокойствия. На рассвете О'Брайен встал.

— Теперь, Питер, маленькое упражнение до завтрака.

— Какое упражнение?

— На ходулях. Надеюсь, через неделю ты будешь в состоянии протанцевать гавот. Питер, на них мы выйдем из Франции.

Тут О'Брайен взял ходули, принадлежавшие мужчине, и подал мне те, которые служили девушке. Мы привязали их к ногам и, прислонясь к дереву, смогли встать прямо; но при первой попытке ходить О'Брайен свалился в одну, а я в другую сторону. О'Брайен упал на дерево, я упал на нос и расшиб его до крови. Однако это только рассмешило нас; мы поднялись снова, и хотя падали часто, но наконец-таки добились некоторых успехов в этом искусстве. Тут возникло новое затруднение: как слезть с ходуль; однако ж мы успели и в этом при помощи деревьев, к которым прислонялись. После завтрака мы снова привязали свои ходули и опять принялись за упражнения, которые продолжались целый день; после этого мы еще раз атаковали съестные припасы и заснули, завернувшись в одеяла. Это продолжалось в течение пяти дней, по прошествии которых, постоянно занимаясь хождением на ходулях, мы порядочно-таки навострились, и хотя не могли протанцевать гавот, потому что не знали, что это такое, однако очень легко могли расхаживать на них.

— Мы с каждым днем приобретаем все большеловкости, — сказал О'Брайен. — Наша провизия рано или поздно истощится, и тогда мы отправимся в путь, а покуда давай делать репетиции в костюмах.

О'Брайен нарядил меня в платье несчастной девушки, а сам надел одежду мужчины. Костюмы эти очень шли к нам, и в последний день мы упражнялись на ходулях в роли савоярской пары — мужа и жены.

— Питер, — сказал О'Брайен, — из тебя вышла хорошенькая женщина; смотри, не позволяй мужчинам вольностей.

— Не бойся, — заверил я. — Но, О'Брайен, эти юбки не очень-то теплы; я буду носить брюки, обрезав их только по колени.

— Хорошо, — сказал О'Брайен.

На следующее утро мы, взяв ходули на плечи, смело вышли на большую дорогу, ведущую в Мехелен. Мы встречали много народу — жандармов и других, — но никто не обращал на нас внимания, разве что делали кое-какие замечания насчет моей приятной наружности. Под вечер мы пришли в деревню, в сарае которой ночевали, и тотчас же, став на ходули, начали марш. Толпа окружила нас: мы подставили шапки и, получив девять или десять монет, вошли в постоялый двор. Нас закидали вопросами: откуда и куда мы идем. О'Брайен на все давал ответы, плетя самую немыслимую ложь.

Я разыгрывал скромную девушку, а О'Брайен, выдавая меня за сестру, прикидывался заботливым братом и ревновал к малейшему вниманию, которое мне оказывали. Мы выспались хорошо и на следующее утро продолжали свой путь к Мехелену. На дороге мы часто влезали на ходули для практики, что очень замедляло наш путь; от этого мы прибыли в Мехелен лишь на восьмой день, впрочем, без всяких приключений и задержек. Подходя к заставе, мы стали на ходули и смело вошли в город. У заставы стража остановила нас, не по подозрению, а чтобы позабавиться, и прежде чем мы получили позволение войти в город, я принужден был претерпеть поцелуи уст, издававших сильный запах чеснока Мы снова влезли на ходули (стража заставила нас слезть, иначе она не могла бы поцеловать меня) и отправились на главную площадь, выделывая по дороге нечто вроде танца. Там мы остановились против одного отеля и начали исполнять разученный нами вальс; обитатели отеля смотрели на нас из окон. Закончив, я подошел к окну с шапкой О'Брайена. Но каково было мое удивление, когда я увидел полковника О'Брайена, строго глядевшего мне в лицо. Хуже того, я увидел также и Селесту, которая тотчас узнала меня и, закрыв глаза руками, бросилась в глубину комнаты на софу, со словами: «Это он, это он!» К счастью, О'Брайен стоял недалеко и успел поддержать меня, иначе я упал бы.

— Питер, собирай деньги с народа — или ты погиб. Я последовал его совету и, получив несколько пенсов, спросил его, что мне делать.

— Подойди опять к окну, ты увидишь.

Я воротился к окну; полковник О'Брайен уже исчез, но Селеста была здесь и, казалось, ожидала меня. Я протянул к ней шляпу, она опустила в нее руку. Шляпа подалась вниз от тяжести упавшего; я вынул кошелек, сжал его в руке и положил за пазуху. Селеста отошла от окна, из глубины комнаты послала мне воздушный поцелуй и вышла за дверь. Минуту я не мог двинуться с места, но О'Брайен привел меня в чувство; мы оставили площадь и заняли комнату в небольшом трактире. Заглянув в кошелек, я нашел там пятнадцать наполеондоров; эти деньги, конечно, она получила от отца. Я плакал над ними от восхищения. О'Брайен был также тронут добротой полковника.

— Он настоящий О'Брайен, — говорил он, — до мозга костей; даже эта проклятая страна не в состоянии лишить благородный род его добрых качеств.

В трактире, где мы остановились, нам сказали, что офицер, перед отелем которого мы плясали, назначен комендантом мощной крепости Береген-Оп-Зом, куда он и отправился.

— Мы по возможности должны избегать встречи с ним, — сказал О'Брайен, — это значило бы злоупотреблять его чувством долга. Не годится также показываться больше на ходулях; а потому, Питер, постараемся скорее уйти из города и в дальнейшей судьбе своей положимся на нашу смекалку.

Рано утром мы вышли из города; О'Брайен достал кое-какое крестьянское платье. А в нескольких милях от Синт-Никласа мы бросили ходули и нашу прежнюю одежду и оделись в платье, приобретенное О'Брайеном.

Он не забывал также запастись двумя широкими темноватыми простынями, которые мы привязали на спине, как солдаты привязывают свои шинели.

— За кого же мы станем теперь выдавать себя, О'Брайен?

— Это будет решено сегодня ночью. Я надеюсь напасть на какую-нибудь оригинальную идею; но нам нужно поторопиться, а то нас завалит снегом.

Мы шли очень скоро и вдруг заметили перед собой двух путников.

— Догоним их, они могут сообщить нам какие-нибудь полезные сведения.

Когда мы подошли к ним (оба они были ребята лет семнадцати или восемнадцати), один из них сказал О'Брайсну:

— Я думал, мы последние, но ошибся. Как далеко до Синт-Никласа?

— Почем я знаю, — отвечал О'Брайен, — я такой же чужестранец в этих местах, как и вы.

— Вы из какой части Франции? — спросил другой, стуча зобами от холода, потому что был бедно одет и плохо защищен от суровой погоды.

— Монпелье, — отвечал О'Брайен.

— А я из Тулузы. Неприятно, товарищ, променять оливковые рощи и виноградники на такой климат, как этот. Проклятый набор! Я надеялся обзавестись женушкой на будущий год.

О'Брайен толкнул меня, как бы желая сказать: «Здесь можно кое-чем воспользоваться», и потом продолжал:

— Проклятый набор, скажу и я также; я только что женился, а теперь жена моя подвергается докучливому вниманию податного откупщика. Но делу нельзя помочь.

— Мы опоздаем взять билеты, — вздохнул путник, — а у меня нет ни шиша в кармане. Не застать нам главного отряда рекрутов, он должен быть теперь в Акселе.

— Хорошо бы быть поскорее в Синт-Никласе, — сказал О'Брайен, — у меня осталось немного денег, и я не допущу, чтобы мой товарищ, отправляющийся на службу отечеству, оставался без ужина или постели. Мы рассчитаемся во Флиссингене.

— Я с величайшей благодарностью, — подхватил француз, — точно также и Жан, если вы поверите ему.

— С удовольствием! — ответил О'Брайен и вступил в длинный разговор с французами, из которого узнал, что часть рекрутов отправлена во Флиссинген и что они отстали от главного отряда.

О'Брайен выдал себя за рекрута, принадлежавшего к тому же отряду, а меня за своего брата, решившего лучше вступить в армию барабанщиком, чем расстаться с ним. Через полчаса мы пришли в Синт-Никлас и не без некоторого затруднения были впущены в один из шинков.

— Да здравствует Франция! — вскричал О'Брайен, подходя к окну и отряхивая снег со своей шляпы.

Через несколько минут мы уже сидели за хорошим ужином и очень сносным вином; хозяйка сидела с нами, слушая правдивые рассказы настоящих рекрутов и лживые О'Брайена. После ужина рекрут, тот самый, который заговорил с нами на дороге, вынул печатную бумагу, содержавшую в себе маршрут, и заметил, что мы отстали от других на два дня пути. О'Брайен прочел ее и положил на стол, потом, небрежно оттолкнув ее от себя, спросил вина. Мы сами мало пили, но зато усердно угощали их, и, наконец, рекрут начал рассказывать историю своего злополучнейшего брака; время от времени прерывал ее воплями и рвал на себе волосы.

— Ничего! — возражал О'Брайен через каждые две или три минуты. — Выпьем-ка еще!

Таким образом он продолжал их спаивать, пока те не завалились спать, забыв бумагу, которую О'Брайен незадолго перед тем украдкой стащил со стола. Мы также удалились в свою комнату.

— По его приметам, — заметил мне О'Брайен, — он так же похож на меня, как я на черта, но это ничего не значит — в рекруты никто не идет добровольно, а потому никто не усомнится, что все в порядке. Завтра нам нужно встать пораньше, пока эти добряки будут еще в постели, и намного обогнать их. Нам теперь нечего опасаться до Флиссингена.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Что приключилось во Флиссингене и что случилось с нами, когда мы из него вышли.
За час до рассвета мы отправились в путь. Глубокий снег покрывал землю, но небо было ясно; пройдя без всяких затруднений города Аксель и Хюлст, мы прошли в Тернёзен и продолжали путь свой к Флиссингену в обществе дюжины отставших от главного отряда рекрутов. Когда мы подошли к этому городу, часовой спросил нас, не рекруты ли мы. О'Брайен отвечал утвердительно и показал свою бумагу. Часовой записал в книгу его имя, то есть имя лица, которому принадлежала бумага, и сказал ему, чтобы к трем часам он явился в главный штаб.

Мы вошли в город, восхищенные своим успехом; О'Брайен вынул письмо, полученное на постоялом дворе от женщины, помогавшей моему бегству, когда он выдавал себя за жандарма, и, прочитав адрес, принялся отыскивать улицу. Скоро мы нашли этот дом и вошли.

— Рекруты! — вскричала хозяйка, взглянув на О'Брайена. — У меня же полный дом постояльцев. Это какое-нибудь недоразумение. Где ваш приказ?

— Читайте, — отвечал О'Брайен, подавая письмо. Она прочла письмо и, спрятав за пазуху, попросила

О'Брайена следовать за ней. Мы очутились в маленькой комнатке.

— Что я могу сделать для вас? — сказала хозяйка. — Я употреблю все, что только в моих силах, но, к несчастью, вы выступаете из города дня через два или три.

— Не бойтесь, — отвечал О'Брайен, — мы поговорим об этом со временем, а покуда позвольте нам остаться в этой маленькой комнатке; мы не желаем, чтобы нас видели.

— Как же так? Вы рекрут и не желаете, чтобы вас видели! Не хотите ли вы уж дезертировать?

— Отвечайте на мой вопрос: вы прочли письмо — намерены ли вы поступать сообразно его содержанию по просьбе сестры?

— Клянусь спасением, я готова, хотя бы пришлось пострадать за это. Она добрая сестра и не стала бы писать так серьезно, если бы не имела на это достаточных причин. Мой дом и все, что в нем находится, к вашим услугам.

— Но, — продолжал О'Брайен, — положим, я хочу дезертировать. Станете вы помогать мне?

— Даже с опасностью для собственной жизни, — отвечала хозяйка. — Ведь вы помогли моей сестре, когда она находилась в затруднительном положении.

— Хорошо. Теперь я не хочу задерживать вас: я слышал, вас звали несколько раз. Пришлите нам обедать, когда придет время; мы останемся здесь.

— Если я понимаю сколько-нибудь в физиогномике, как, бишь, это называется, — заметил О'Брайен, когда хозяйка нас оставила, — это честная женщина. Я могу ввериться ей, но не теперь, нужно подождать, пока уйдут рекруты.

Я согласился с О'Брайеиом, и мы остались в комнате, беседуя друг с другом, пока хозяйка не принесла нам обедать.

— Как вас зовут? — спросил О'Брайен.

— Луиза Эсташ; вы могли прочесть это в письме.

— Вы замужем?

— Да, уже шесть лет. Мой муж редко бывает дома, он лоцман во Флиссингене. Тяжелая жизнь, тяжелее солдатской! Кто этот мальчик?

— Это мой брат; он намерен, если я поступлю в солдаты, записаться волонтером в барабанщики.

— Бедняжка!

Гостиница была полна рекрутов и прочего народа, так что у хозяйки была пропасть дела. На ночь она провела нас в маленькую спальню, находившуюся возле комнаты, которую мы занимали.

— Вы здесь почти одни; рекрутам, как я слышала, назначен смотр на плацу завтра в два часа; пойдёте вы?

— Нет, — отвечал О'Брайен, — но это ничего, подумают, я отстал.

— Хорошо, — отвечала хозяйка. — Делайте, как знаете; вы можете положиться на меня. Однако я так занята, что, пока они не уйдут, едва ли буду иметь время поговорить с вами.

— Они уйдут скоро, хозяюшка, — ответил О'Брайен. — До свидания!

Вечером хозяйка вошла к нам испуганная. Она рассказала, что в город пришел какой-то рекрут, под именем которого кто-то уже записался у заставы, и что того, кто присвоил себе его имя, не было на смотре. Рекрут объявил, что какой-то человек, с которым он останавливался в Синт-Никласе, украл у него бумагу. Вследствие этого был отдан приказ строжайше обыскать весь город, так как из тюрьмы убежали какие-то английские офицеры, и полагают, что кто-нибудь из них-то и похитил паспорт.

— Конечно, вы не англичане? — спросила хозяйка, серьезно взглянув на О'Брайена.

— Вы думаете? А между тем, я англичанин, моя милая, — ответил О'Брайен, — и этот мальчик тоже. Услуга, какой ожидает от вас ваша сестра, состоит именно в том, чтобы вы вывели нас из этого затруднительного положения; сотня луидоров готова в награду за эту услугу…

— Но это невозможно!

— Невозможно? — переспросил О'Брайен. — Разве так отвечал я вашей сестре в ее несчастье?

— По крайней мере, это трудно.

— Это другое дело; но с вашим мужем, лоцманом, мне кажется, большая часть затруднений устраняется.

— Мой муж? — засомневалась хозяйка. — Я не имею власти над ним.

— Но сотня луидоров, может быть, поможет? — возразил О'Брайен.

— Это правда, — заметила хозяйка после минутного молчания, — но что же мне делать, если они придут обыскивать дом?

— Приютите нас где-либо на время, пока не представится случай отправить нас в Англию. Я поручаю это вам — этого ожидает от вас сестра.

— И она не обманется в своем ожидании, если угодно будет Богу, — сказала хозяйка после некоторого молчания. — Но я боюсь, вам придется покинуть этот дом и город сегодня ночью.

— Как же мы выйдем из города?

— Это я устрою. Будьте готовы к четырем часам, потому что ворота запираются с наступлением вечера. Теперь я пойду; не должно терять времени.

— Харчи здесь не дурны, — заметил я, когда хозяйка вышла из комнаты.

— Бог с ними, мне этого не жалко, Питер; но я не желал бы расстаться с такой удобной квартирой.

Уложив наши пожитки, в числе которых не были забыты и две простыни, мы стали дожидаться возвращения хозяйки. Через час она вошла в комнату.

— Я говорила с сестрой моего мужа. Она живет почти в двух милях отсюда по дороге в Мидделбург. Сегодня рыночный день, и теперь она в городе. Вы будете в безопасности там, где она спрячет вас. Я сказала, что делаю это по приказанию мужа, иначе она не согласилась бы. Вот, душенька, наденьте это платье; я помогу вам.

Я еще раз оделся женщиной, и О'Брайен разразился громким смехом при виде моих синих чулок и коротенькой юбки.

— Он недурен, — заметила хозяйка, надев мне на голову маленькую шляпку и повязав мне шею платком, до половины закрывавшим мне лицо.

О'Брайен надел широкий сюртук, который дала ему хозяйка, и шляпу с огромными полями.

— Теперь ступайте за мной, — сказала хозяйка.

Она вывела нас на улицу, на которой толпился народ, потом на рынок, где присоединилась к нам другая женщина. В конце рынка стояла маленькая лошаденка, запряженная в телегу, в которую эта незнакомая женщина и я уселись. И вот мой приятель О'Брайен по указаниям хозяйки повел лошаденку через толпу до заставы, где хозяйка в присутствии всего караула громогласно распростилась с нами. Караул не обратил на нас внимания; мы спокойно прошли заставу и очутились на прекрасной мощеной дороге, прямой, как стрела, и окаймленной с обеих сторон высокими деревьями и рвами. Через час мы остановились около фермы, принадлежавшей женщине, под покровительством которой находились.

— Видите ли этот лес? — сказала она О'Брайену, указывая на деревья в полумиле от большой дороги. — Я не смею принять вас в дом: мой муж так ненавидит англичан, отнявших у него барку и сделавших его бедняком, что донесет на вас непременно. Ступайте туда, расположитесь на ночь, как сумеете, а к утру я пришлю вам все, что нужно. Жаль мне тебя, мальчик, — прибавила она, взглянув на меня и направляясь со своей телегой к дому.

— Питер, — сказал О'Брайен, — в том, что она отказывает нам от дома, я вижу доказательство ее чистосердечности, а потому не в претензии на это. У нас есть еще фляжка с виски для поддержания бодрости духа, а потому живо в лес, хоть это и привьет мне лет на двенадцать отвращение к так называемым пикникам.

— Но, О'Брайен, — возразил я, — как же я перейду через ров в юбке? Я в обыкновенной одежде едва ли смог бы перепрыгнуть через него.

— Привяжи к поясу подол твоих юбок и перебеги ров проворнее; по крайней мере, войди в него, насколько сможешь, а там я перетащу тебя.

— Но ты забываешь, что нам предстоит ночевать в лесу, а промокнуть насквозь при таком сильном морозе не шуточное дело.

— Твоя правда, Питер; но ров почти весь засыпан снегом, может быть, под ним образовалась довольно крепкая ледяная кора. Я попробую; если он выдержит меня, то уж, наверное, не вздумает проломиться под такой тщедушной фигурой, как твоя.

О'Брайен попробовал лед, он был крепок, и мы, перейдя ров, поспешно направились к лесу, как называла его женщина; но это была небольшая группа деревьев, занимавшая около полуакра земли. Мы очистили от снега пространство около шести футов в окружности — образовалась довольно значительная выемка; О'Брайен нарезал кольев и, воткнув их в землю, развесил над ними простыню. Снег был глубиной в два фута, и в нем мы сделали лаз, по которому довольно удобно можно было пробраться под простыню. Потом мы набрали как можно больше листьев, выбили из-под них снег и, разложив их на дне ямы, покрыли другой простыней. Поместив туда узлы, мы заложили снегом! все отверстия между полом и верхней простыней, за исключением входа. Удивительно, как тепло стало в этом месте после того, как мы побыли в нем некоторое время, сделалось даже жарко, тогда как вне нашей палатки царила порядочная стужа. Хорошенько поужинав и выпив порядочную порцию виски, мы оба заснули; но прежде я постарался сбросить с себя женский наряд и облечься в собственную одежду. Никогда мы не спали так крепко, спокойно и тепло, как в этой яме, которую выкопали в глубоком снегу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

О'Брайен уходит на охоту за провиантом, а в ходе другой охоты я попадаю в другое общество. — О'Брайен патетически оплакивает мою смерть и находит меня в живых. — Мы спасаемся.
На следующее утро мы с нетерпением ожидали обещанного вспомоществования, потому что мы были не очень-то богаты съестными припасами, хотя то, что имели, было отличного качества.

Около трех часов пополудни мы увидели маленькую девочку, шедшую по направлению к нам с огромной дворовой собакой. Подойдя к деревьям, она закричала что-то своей собаке по-немецки, и та тотчас же бросилась бегать по роще, пока наконец не отыскала нас. Дворняга легла у самого входа нашей палатки и яростно залаяла, что заставило нас опасаться ее нападения. Но маленькая девочка снова заговорила; собака, оставаясь в том же положении и не сводя с нас глаз, положила морду на снег и завиляла хвостом Девочка подошла, заглянула в отверстие и просунула в него корзину. О'Брайен вынул наполеондор и подал ей — она отказывалась; он насильно засунул ей монету в руку. Но девочка опять что-то сказала собаке, и та начала лаять с такою яростью, что мы каждую минуту опасались, что она бросится на нас.

Девочка протягивала нам наполеондор, указывая в то же время на собаку. Я приблизился и взял монету; она тотчас же усмирила огромное животное и, смеясь, поспешила прочь.

— Клянусь всеми святыми, это замечательная маленькая девочка! — воскликнул О'Брайен. — За нее и ее собаку я готов стоять против всех и каждого. Меня еще никогда не травили собаки за то, что я давал деньги, но — век живи, век учись. Питер, посмотрим, что она принесла нам в корзине.

Мы нашли варенные вкрутую яйца, хлеб, копченую баранью ногу и огромную бутылку джина.

— Милая малютка, надеюсь, часто будет удостаивать нас своим обществом. Я думаю, Питер, нам здесь так же хорошо, как в мичманской каюте.

— Ты забыл, что ты лейтенант.

— Да, Питер, я забыл, такова уж сила привычки. Теперь давай обедать. Эта новая манера обедать лежа — очень экономична; нам надоест глотать в этом положении.

— Я читал, О'Брайен, что римляне имели такое обыкновение — обедать лежа.

— Не могу тебе сказать, чтоб в Ирландии об этом упоминали когда-либо при мне; но это еще не доказывает, что этого не было, и потому, Питер, я верю тебе на слово. Фу! Как сильно снег повалил опять! Желал бы я знать, о чем в это время думает мой отец? Это замечание О'Брайена послужило поводом к разговору о друзьях и родственниках, оставленных в Англии, после чего мы крепко заснули. На следующее утро мы нашли, что снегу выпало на восемь дюймов и под его тяжестью наша простыня так опустилась, что мы вынуждены были выйти и нарезать шесты, чтобы подпереть ее изнутри. За этим занятием мы вдруг услышали шум и стрельбу и увидали нескольких человек с собаками, по-видимому, вооруженных, несшихся прямо по направлению к леску, в котором мы прятались. Мы очень испугались, воображая, что они ищут нас, но они вдруг повернули в другую сторону и так же быстро исчезли, как и появились.

— Что это такое? — спросил я О'Брайена.

— Не могу сказать в точности, Питер, но думаю, что это охота, а единственный зверь, который может водиться в этих местах, — выдра.

Я был того же мнения. Мы ожидали девочку, но она не приходила; прождав ее до сумерек, мы вползли, наконец, в нашу квартиру и поужинали остатками провизии.

Можно представить себе, с каким нетерпением мы ожидали ее прихода весь следующий день, но она не явилась. Ночь наступила снова, и мы легли в постель без всякой пищи, кроме маленького куска хлеба и глотка джина, оставшегося во фляжке.

— Питер, — сказал О'Брайен, — если она не придет завтра утром, я попытаюсь предпринять что-нибудь. Мне вовсе не нравится идея умереть здесь с голода. Если она не явится к трем часам, я отправлюсь за провиантом. Я не вижу тут никакой опасности: в этой одежде я так же похож на бура, как любой голландец.

Мы провели неспокойную ночь, потому что были уверены, что или опасность так велика, что нам не смеют помогать, или, послушавшись чужих внушений, нам изменили и оставили нас на произвол судьбы. На следующее утро я влез на самое высокое дерево в роще и принялся осматривать окрестность, особенное внимание уделяя ферме, принадлежавшей женщине, которая укрыла нас в этом месте. Я не увидел ничего, кроме огромного пространства ровной заснеженной поверхности. Время от времени какой-нибудь экипаж проезжал вдали по мидделбургской дороге. Я слез и нашел О'Брайена совсем готовым к отправлению. Он был очень грустен.

— Питер, — сказал он, — если меня схватят, ты должен непременно опять нарядиться в женское платье и идти во Флиссинген. Хозяйка гостиницы, я уверен, примет тебя под свое покровительство и отправит в Англию. Мне нужно только два наполеондора; остальное возьми себе — тебе понадобится. Если к ночи я не возвращусь, отправляйся.

О'Брайен, уже собравшийся в путь, дождался, пока пробило четыре часа, пожал мне руку и молча вышел из леса. С тех пор как мы оба попали в Тулонскую тюрьму, я ни разу не чувствовал себя столь несчастным; лишь только он отошел от меня шагов на сто, я упал на колени и начал молиться. Прошло два часа, и уже стемнело, как вдруг я услышал шум в отдалении; с каждой минутой он все более и более приближался. Вдруг кусты затрещали, и я поспешил под простыню, покрытую снегом, в надежде, что вход останется незамеченным; но едва я забрался туда, как в нашу палатку вторгся огромный волк. Я вздрогнул, опасаясь быть разорванным на куски, но зверь растянулся на животе, с широко открытою пастью, со сверкающими глазами, с длинным висящим из пасти языком, и хотя мы соприкасались, однако он был так утомлен, что не трогал меня. Шум усилился, и я понял, что волка преследуют охотники. Я присел на корточки; волк двинулся вперед, так что я очутился около его хвоста. Я поспешил выползти и увидел в двухстах шагах от себя людей и собак в пылу погони.

Я побежал к большому дереву и едва успел подняться на шесть футов от земли, как они были на месте; собаки бросились в отверстие, и через несколько минут волк был убит.

Охотники были слишком заняты, чтобы заметить меня; между тем я влез на дерево и укрылся насколько мог. Находясь от них на расстоянии не более пятнадцати шагов, я мог видеть их удивление, когда они открыли простыню и вытащили из-под нее мертвого волка, которого поволокли с собой. Они разговаривали по-немецки; я 'ничего не понимал, но ясно расслышал слово «англичанин». Охотники и собаки покинули лес, и я готовился уже слезть, как один из них воротился, схватил простыни и, сложив их вместе, ушел. К счастью, при слабом лунном свете он не заметил наших узлов. Подождав еще немного, я сошел на землю. «Что же делать? — думал я. — Если уйти, а О'Брайен воротится, что подумает он? Если остаться — значит замерзнуть к утру».

Я обратился к нашим узлам и увидал, что при борьбе волка с собаками их забросало листьями.

Вспомнив совет О'Брайена, я оделся в женское платье, но никак не мог решиться идти во Флиссинген.

Я надумал, наконец, отправиться на ферму, потому что близость ее к дороге давала мне возможность встретиться с О'Брайеном. В скором времени я был уже на ферме и бродил вокруг нее; двери и окна были заперты, постучать же, после того что слышал от женщины о ненависти ее мужа к англичанам, я не осмеливался. В недоумении осматриваясь вокруг, я увидел в отдалении фигуру человека, шедшего по направлению к роще. Я поспешил за ним и увидел, как он вошел в роту. Хотя мне и показалось, что это О'Брайен, но с той же вероятностью можно было предположить, что это один из людей, охотившийся за волком и вернувшийся за нашими вещами, поэтому я стал приближаться осторожнее. Скоро я услышал голос О'Брайена и подошел к нему. Он сидел, закрыв лицо руками; я стоял около него, но он не замечал меня.

— О, Питер, мой бедный Питер! — говорил он. — Так тебя поймали в конце концов! Ужели я не мог на один час оставить тебя без того, чтоб ты не погиб? Как мне жить без тебя? Бедный мой, бедный Питер! Прост ты был, правда, да это-то я и любил в тебе; я сделал бы из тебя человека, Питер; в тебе был заложен весь нужный для этого материал, и славный бы вышел человек, право! Куда мне идти, Питер? Где могу найти я тебя? В эту минуту ты за крепкими замками, и все мои труды пропали даром. Но я тоже хочу быть заперт, Питер. Где ты, там буду и я; мы не могли уйти вместе в Англию — ну, так воротимся вместе в эту проклятую яму в Живе!

О'Брайен умолк и залился слезами.

Я был очень тронут этим доказательством его чистосердечного расположения ко мне и, приблизясь к нему, заключил его в свои объятия. Он взглянул на меня.

— Что тебе, противная немецкая потаскушка? — сердито крикнул он.

В эту минуту он совсем забыл о моей женской одежде, но, вспомнив, бросился меня обнимать.

— Питер, — сказал он, — как ты утешил меня! Не найдя тебя и простынь, я, правду сказать, совсем отчаялся. Что такое случилось?

Я рассказал ему все, как можно короче.

— Хорошо, Питер, я рад, что нахожу тебя в добром здравии и еще более тому, что на тебя можно полагаться, когда ты остаешься один; ты вел себя как нельзя лучше. Теперь я расскажу тебе, что делал я. Я знал, что между Флиссингеном и нами нет ни одного постоялого двора; я обращал на это особое внимание, когда мы шли сюда. Итак, я отправился по мидделбургской дороге и нашел там только один трактир, да и то наполненный солдатами. Я прошел мимо, но другого не нашел. Когда я возвращался мимо того же трактира, один из солдат вышел ко мне, но я продолжал идти по дороге. Он ускорил шаг, я сделал то же самое, потому что чуял недоброе. Наконец он нагнал меня и заговорил по-немецки; на это я не отвечал. Он схватил меня за ворот, тогда я счел нужным прикинуться глухонемым. Я указывал ему на рот, крича: «Ау-ау», потом на уши, покачивай головою; но он не обращал на это внимания, и я слышал, что он говорил что-то про англичан. Тут я понял, что времени терять нечего; залился громким смехом и остановился. Он попытался тащить меня, но я ударил его под ноги, и он упал, хватившись головою о лед с таким треском, что, я думаю, и теперь еще не опомнился. Оставив его, я бросился бежать, не принеся с собой ничего, чем бы мой Питер мог наполнить свой голодный желудок. Теперь, Питер, что ты посоветуешь? Говорят, мудрое слово выходит иногда из уст младенцев, а ведь ты, Питер, еще младенец.

— Не маленький, однако ж. Мое мнение — идти непременно на ферму. Они помогли нам, так согласятся, может быть, помочь и теперь; если откажут, мы пойдем во Флнссинген и предоставим судьбу свою случаю.

— Хорошо, — согласился О'Брайен, помолчав с минуту, — быть по-твоему: лучшего мы ничего не придумаем.

Мы пошли к ферме и у двери встретили огромную собаку. Я отступил, О'Брайен смело приблизился.

— Это умная собака; она узнает нас. Я подойду к ней, — прибавил он, продолжая идти к дворняжке, — и поглажу ей морду; если она нападет на меня, то от этого все равно уж хуже не будет.

Говоря это, он приблизился к собаке, не сводившей с нас сердитого взгляда. Он погладил ее, она заворчала, но О'Брайен обхватил ее шею, погладил еще раз, свистнул и подошел к двери фермы. Собака молчала, но вплотную следовала за нами. О’Брайен постучался, и маленькая девочка отперла нам дверь. Дворняга приблизилась к девочке, обернулась и снова уставилась на О'Брайена, казалось, спрашивая, впустить ли его. Девочка проговорила что-то собаке и ушла за дверь. Собака растянулась на пороге. Через несколько секунд вышла женщина, привезшая нас из Флиссингена, и попросила войти. Она говорила очень хорошо по-французски, и мы узнали, что, к счастью, мужа ее нет дома и что нам не присылали пищи, потому что вчера ее маленькая дочка, возвращаясь, встретила волка, которого едва-едва отогнала собака. После этого она уже боялась посылать ее одну; слышала, однако ж, что волк сегодня вечером убит, и намеревалась завтра утром прислать к нам девочку. Она прибавила, что волки едва известны в этой стране, но жестокая зима привела их на равнину; обстоятельство весьма редкое, случающееся, может быть, раз в двенадцать лет.

— Но каким образом прошли вы мимо собаки? — спросила она. — Это удивило нас с дочерью.

О'Брайен удовлетворил ее любопытство; это заставило ее воскликнуть, что англичане действительно храбрецы и что никто еще не осмеливался на это. Так подумал и я, потому что сам ни за что бы не решился на такой поступок. О'Брайен рассказал ей с моих слов историю смерти волка и объявил о нашем намерении, если не представится лучшего плана вернуться во Флиесинген.

— Я слышала, Пьер Эсташ возвратился вчера, — ответила женщина, — и думаю, что вы будете там в большей безопасности, чем здесь: никто не станет искать вас среди казарм, близ которых находится его гостиница.

— Вы поможете нам перебраться туда?

— Посмотрю, что можно сделать; но не голодны ли вы?

— Почти как люди, которые два дня не ели.

— Ах, в самом деле. Мне и в голову не пришло этого; но люди с полным желудком забывают о тех, , у кого он пуст. Дай Бог нам исправиться и сделаться человеколюбивее!

Она заговорила по-немецки с маленькой девочкой, и та не замедлила накрыть на стол; мы со своей стороны, не замедлили его опустошить. Девочка удивлялась нашей жадности, наконец начала смеяться, хлопала в ладоши при всяком новом куске, который мы дожили в рот, и упрашивала нас есть еще. Она позволяла мне целовать себя, но когда мать сказала ей, что я не женщина, она с недовольным видом оттолкнула меня. К полуночи мы уже крепко спали на лавках кухонной печи. На рассвете женщина разбудила нас и поставила перед нами хлеба и джину; после завтрака мы вышли на двор, где нас ожидала телега, нагруженная овощами для рынка. Женщина, девочка и я сели в телегу, О'Брайен, как и прежде, повел лошадь под уздцы, собака заключала шествие. Мы узнали имя собаки; ее звали Ахиллом, и, казалось, она полюбила нас. Мы без затруднений прошли заставу и через десять минут были уже в гостинице Эсташа. Мы тотчас же отправились в маленькую комнатку мимо толпы солдат, из которых двое ущипнули меня за подбородок. Здесь мы нашли самого лоцмана Эсташа за разговором с женой, предметом которого, казалось, были мы. По-видимому, он не соглашался вмешиваться в это дело, она настаивала.

— Ну, вот они сами, Эсташ; если ты их выдашь, солдаты, которые видели, как они вошли, не поверят, что это было в первый раз. Я предоставляю им самим хлопотать за себя; но слушай, Эсташ, я трудилась для твоей выгоды день и ночь; если ты откажешься оказать эту услугу мне и моему семейству, я не стану более содержать для тебя гостиницу.

С этими словами мадам Эсташ вышла из комнаты в сопровождении свояченицы и маленькой девочки; О'Брайен тотчас же подошел к Эсташу.

— Обещаю вам сотню луидоров, если вы доставите нас на берег Англии или на борт какого-нибудь английского военного корабля, а если успеете это сделать в течение недели, прибавлю еще двадцать.

О'Брайен вынул пятьдесят наполеондоров, которые дала нам Селеста, и разложил их на столе.

— Вот вам задаток в доказательство, что я говорю серьезно. Скажите, выгодно это вам?

— Я никогда не слыхивал, чтобы бедный человек мог устоять против доводов своей жены, подкрепляемых ста двадцатью луидорами, — сказал, улыбаясь, Эсташ и забрал деньги со стола.

— Надеюсь, вы не откажетесь отправиться сегодня ночью! Это доставит вам еще десять луидоров.

— Постараюсь заслужить их, — отвечал Эсташ. — Чем скорее мы отправимся, тем лучше; я не могу долго скрывать вас здесь. Эта молодая бабенка, полагаю, ваш товарищ, о котором мне говорила жена. Он рано начал трудовую жизнь. Садитесь-ка и поговорим; до вечера нам нечего делать.

О'Брайен рассказал ему всю историю нашего побега. Когда речь зашла о заблуждении, в котором находилась его жена касательно услуги, будто оказанной нами ее семейству, он расхохотался до упаду.

— Прежде я неохотно соглашался помогать вам, но теперь я готов именно потому, что это даст мне повод посмеяться над женой, когда возвращусь. . Всякий раз, как она будет требовать моей помощи по просьбе своих родственников, я буду напоминать ей этот анекдот; но, впрочем, она хорошая жена, только уж слишком любит своих сестер.

Вечером он одел нас в матросские куртки и шаровары, приказал бодро следовать за собой и повел мимо часовых, которые знали его очень хорошо.

— Что, опять в море? — спросил один из них. — Видно, с женой поссорился.

Солдаты расхохотались, и мы прошли. На берегу вскочили в маленький ботик Эсташа, причалили к его кораблику и через несколько минут снялись с якоря.

С помощью сильного течения и благоприятного ветра мы скоро вышли из устья Шельды и к утру завидели катер. Мы понеслись к нему, стали ему под ветер, и О'Брайен закричал, чтоб спустили шлюпку. Эсташ, получив от меня вексель на остальные деньги, пожелал нам успеха. Мы пожали друг другу руки и через несколько минут снова увидели себя под покровительством британского флота.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Приключения дома. — Я знакомлюсь с дедушкой. — Он подыскивает место мне и О'Брайену на фрегате.
Едва мы поднялись на палубу катера, как командовавший лейтенант с важным видом осведомился, кто мы такие. О'Брайен отвечал, что мы англичане, бежавшие из плена.

— А, мичманы, я полагаю, — обронил лейтенант, — я слышал, какие-то мичманы пытались спастись.

— Мое имя, сэр, — отвечал О'Брайен, — лейтенант О'Брайен, и если вы пошлете за газетами, то я буду иметь честь указать вам, где можно найти тому свидетельство. Этот молодой джентльмен — мистер Питер Симпл, мичман и внук его сиятельства лорда виконта Привиледжа.

Лейтенант, маленький, курносый человечек, с угристым лицом, тотчас же изменился в обращении с нами и попросил войти в каюту, где предложил нам английского сыру и портеру, которые показались нам необыкновенным лакомством

— Скажите, пожалуйста, — сказал он, — не видали ли вы одного из моих офицеров, попавшегося в плен, когда меня посылали с депешами к флоту Средиземного моря?

— Позвольте сначала узнать название вашего кораблика? — сказал О'Брайен.

— «Снаппер», — отвечал лейтенант.

— А, мы с ним встретились. Он послан в Верден, но мы имели честь пользоваться его обществом дорогою до Мехелена. Такой замечательный, чисто одетый молодой человек, не правда ли?

— Я, право, ничего не могу сказать насчет его внешности, в этом я не судья. Что до одежды, то ему бы следовало одеваться получше, хоть этого с ним никогда не случалось на борту моего корабля. Его отец — мой портной, и я принял его в мичманы, чтоб уладить кое-какие счеты.

— Я так и думал, — отвечал О'Брайен.

Он не распространялся больше насчет этого предмета, чему я был очень рад, так как лейтенанту неприятно было бы услышать то, что произошло между нами.

— ¦ Когда предполагаете вы вернуться домой? — спросил О'Брайен. — Нам не терпится вступить поскорее на берег доброй Старой Англии. Лейтенант отвечал, что его плавание почти закончилось и что он считает наше прибытие достаточной причиной для немедленного возвращения в Англию, вследствие чего и возьмет туда курс, лишь только экипаже пообедает. Мы очень обрадовались, услышав о таком намерении, а еще более, когда через полчаса оно осуществилось.

Через три дня мы бросили якорь у Спитхеда, вышли на берег и направились с лейтенантом вместе к адмиралу. С каким восторгом я вступил на набережную Саллипорта и с какой поспешностью бросился на почту, чтоб отправить матери длинное письмо. За неимением порядочного платья мы не представились адмиралу, а доложились только в его канцелярии; но в Мередите мы поспешили позвать портного, который обещал к следующему утру вполне обмундировать нас. Заказав йотом новые шляпы и все, что нужно, мы отправились в гостиницу «Фонтан». О'Брайен не хотел останавливаться в гостинице «Голубые Столбы» под предлогом, что это пристанище одних мичманов. На следующее утро в одиннадцать часов мы уже могли представиться адмиралу. Он принял нас очень ласково и пригласил к себе обедать. Не имея намерения отправляться домой до получения ответа от матери, я, конечно, принял предложение.

За обедом было множество морских офицеров и дам, которые все очень забавлялись, слушая О'Брайена.

Когда дамы вышли из-за стола, жена адмирала пригласила меня к себе; мы пришли в гостиную, дамы окружили меня, и я вынужден был рассказывать им о своих похождениях, которые очень заинтересовали их. На следующее утро я получил от матери очень нежное письмо. Она приглашала меня приехать как можно скорее и привезти с собой моего защитника О'Брайена. Я показал его О'Брайену и спросил, желает ли он ехать со мною.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — у меня здесь есть небольшое дельце, а именно, мне нужно получить запоздавшее жалованье и кой-какие причитающиеся мне призовые деньги. Устроив это дело, я отправлюсь сначала засвидетельствовать свое почтение старшему лорду адмиралтейства, а потом, надеюсь, приеду познакомиться с вашими родными. К собственным своим родным я не поеду, пока не увижу, как идут дела и могу ли я ехать к ним с лишними деньжонками в кармане. Напиши свой адрес и будь уверен, я приеду хотя бы для того, чтобы рассчитаться с тобой; я таки у тебя порядочно в долгу.

Получив деньги и вексель, присланный мне отцом, я в ту же ночь отправился дилижансом и вечером следующего дня благополучно прибыл домой. Предоставляю читателю вообразить себе происшедшую при этом сцену: мать всегда любила меня, а в глазах отца меня возвысили обстоятельства; я был теперь его единственным сыном, и виды его на меня совершенно изменились. Неделю спустя к нам приехал О'Брайен, закончивший свои дела. Первым его делом было рассчитаться с моим отцом за свою долю издержек; он непременно хотел заплатить половину пятидесяти наполеондоров, данных мне Селестой, которые вместе с благодарственными письмами от моего отца на имя полковника О'Брайена и от меня на имя маленькой Селесты, еще до прибытия О'Брайена, были отосланы одному банкиру в Париж. Пробыв у нас около недели, О'Брайен объявил мне, что он имеет сто шестьдесят фунтов стерлингов в кармане и собирался повидаться со своими родными, будучи при таких обстоятельствах уверен в радушном приеме даже со стороны самых строптивых из них.

— Я намерен пробыть у них около двух недель, а потом вернусь приискивать себе место. Ну, Питер, ты хочешь оставаться под моим покровительством?

— О'Брайен, если это будет зависеть от меня, я никогда не покину тебя и твоего корабля.

— Ты говоришь, как благоразумный человек, Питер. Хорошо, мне обещали вскоре место, и я уведомлю тебя, лишь только это обещание исполнится.

О'Брайен простился с моим семейством, которое уже успело полюбить его, и в тот же день отправился в Холихед. Отец теперь уже не обращался со мной, как с ребенком, да и несправедливо было бы, если бы он поступал иначе.

Не скажу, чтобы я сделался умным малым, но я успел в короткое время повидать многое и мог действовать и думать самостоятельно. Отец часто разговаривал со мной о своих видах, которые очень изменились с тех пор, как мы расстались. Оба мои дяди, его старшие братья, умерли, третий был женат, но имел только двух дочерей. Если у него не будет сына, мой отец наследует титул. Смерть старшего брата Тома приблизила и меня к этому наследству.

Мой дед, лорд Привиледж, не заботившийся прежде о моем отце и разве что только изредка присылавший ему в подарок корзину дичи, в последнее время начал часто приглашать его к себе и изъявил желание познакомиться как-нибудь с его женой и детьми. Он даже значительно увеличил доходы моего отца, так как смерть дядей давала ему на это средства; но тут, будто в насмешку, мы узнали, что жена дяди скоро разрешится от бремени. Не могу сказать, чтобы я с удовольствием слушал, как отец мой рассчитывал вероятности в свете этого последнего обстоятельства; мне казалось, что и как человек, но главное, как духовное лицо, он заслуживал порицания, но тогда я еще слишком мало знал свет. Целых два месяца мы ничего не слыхали об О'Брайене; наконец получили письмо, в котором он писал, что виделся со своим семейством и купил для него несколько акров земли, чем оно осталось очень довольно, что он уже целый месяц в городе хлопочет о месте, но никак не может получить его, хотя обещания сыплются одно за другим.

Спустя несколько дней мой отец получил записку от лорда Привиледжа, в которой лорд просил его приехать к нему на несколько дней и привезти с собой сына Питера, бежавшего из французской тюрьмы. Приглашением такого рода нельзя было, конечно, пренебречь, и мы приняли его тотчас же. Я должен признаться, что чувствовал к моему дедушке некоторого рода страх, он держал наше семейство всегда на таком расстоянии от себя, что имя его упоминалось более с уважением, нежели с чувством родственной любви, но теперь я уже кое-что узнал. Мы прибыли в Игл-Парк, пышное поместье, в котором он жил, и были встречены дюжиной слуг в ливреях и без ливрей. Мы вошли.

Лорд находился в своей библиотеке — огромной комнате, стены которой были уставлены красивымикнижными шкафами, и сидел в глубоком кресле. Более почтенного, красивого старого джентльмена я никогда не видывал; его седые волосы спускались по обоим вискам и сзади были связаны в пучок. Моему отцу были поданы два пальца, мне только один; но невозможно описать изящества манеры, с которой это было сделано. Он указал рукою на стулья, поставленные джентльменом без ливреи, и просил нас садиться. В это время я вспомнил мистера Чакса, боцмана; при мысли, что мистер Чакс некогда обедал с лордом Привиледжем, я про себя улыбнулся. Лишь только слуги вышли из комнаты, расстояние, на котором дедушка держал нас от себя, тотчас же исчезло. Он задал мне множество вопросов и, казалось, был доволен ответами, но он постоянно называл меня «дитя». Поговорив с полчаса, отец встал, под предлогом, что его сиятельство, вероятно, имеет какие-нибудь дела, и объявил, что в ожидании обеда, мы пойдем погулять в парк. Дедушка встал, и мы церемонно попрощались, хотя, конечно, мы не расставались окончательно, но это был дедушкин стиль, в котором просвечивало уважение к себе и другим. Что касается меня, я был доволен первым свиданием и. сказал об этом отцу, лишь только мы вышли из комнаты.

— Милый Питер, — отвечал он, — твой дедушка поглощен одной идеей, которая затмевает для него все прочие, и это — пэрство, поместья, наследование по прямой линии. Пока твои дяди жили, о нас не думали, ибо мы не стояли в ряду наследников; теперь о нас вспомнили благодаря тому обстоятельству, что у дяди Уильяма только дочери. Впрочем, и теперь на нас смотрят все-таки лишь как на возможных наследников титула. Если бы дядя твой умер сегодня, обращение с нами изменилось бы немедленно.

— Это значит, что вам вместо двух пальцев протянули бы всю руку, а меня, вместо одного, удостоили бы двух.

Отец мой залился чистосердечным смехом.

— Ты метко попал в цель, Питер. Удивляюсь, как мы были так слепы, что считали тебя глупейшим в своем семействе.

На это я не возражал, потому что трудно возражать, не унизив других или самого себя. Я переменил разговор, начав расхваливать великолепие парка и построек, которыми он был украшен.

— Да, Питер, — отвечал со вздохом мой отец, — тридцать пять тысяч годового дохода с земли, сверх того капитал и постройки стоимостью, по крайней мере, в сорок тысяч. Этими вещами нельзя пренебрегать. Но все в воле Божией.

После этого замечания отец мой, казалось, погрузился в глубокую думу, и я не прерывал его.

Мы пробыли десять дней у дедушки. В продолжение этого времени он нередко после завтрака удерживал меня при себе и заставлял рассказывать мои приключения; право, казалось, что он очень полюбил меня. За день до моего отъезда он сказал мне:

— Ты отправляешься завтра, дитя; скажи мне, чего ты хочешь: я намерен дать тебе доказательство моего благорасположения. Не бойся, говори чего тебе надобно? Часы, перстни с печатками, или — ну, чего ты желаешь?

— Милорд, — отвечал я, — если вы хотите оказать мне милость, то попросите старшего лорда адмиралтейства поместить лейтенанта О'Брайена на какой-нибудь хороший фрегат, а для меня — попросите место мичмана.

— О'Брайен! — отвечал милорд. — Сколько я помню, это тот, который бежал из Франции вместе с тобой. Из твоего рассказа видно, что это верный друг. Мне нравится твоя просьба, дитя мое; она будет исполнена.

Его сиятельство приказал мне подать бумаги и чернильницу, написал под мою диктовку письмо, запечатал его и сказал, что пришлет ответ. На следующий день мы выехали из Игл-Парка; лорд пожелал моему отцу счастливого пути, по-прежнему протянул ему два пальца, а мне один.

— Я доволен тобой, дитя, — сказал он мне, — можешь писать мне время от времени.

По дороге домой отец заметил, что еще никому не удавалось завоевать такое расположение моего дедушки, как это удалось мне. Его позволение писать подразумевает десять тысяч фунтов в завещании; он никого не обманывает и никому не изменяет в своих чувствах.

Я возразил, что желал бы иметь десять тысяч фунтов, но я не так жаден, чтоб из-за них желать его смерти.

Спустя несколько дней по возвращении домой я получил записку от лорда Привиледжа со вложенным в нее письмом. Содержание записки было следующее:

«Милое дитя, посылаю тебе ответ лорда, из которого ты все узнаешь. Поклон от меня твоему семейству.

Твой и пр. Привиледж».

Другое письмо было от старшего лорда адмиралтейства, которым он уведомил, что назначил О'Брайеиа на фрегат «Санглиер», а меня туда же мичманом. Я с восхищением отослал это письмо О'Брайену и через несколько дней получил ответ, в котором он благодарил меня и уведомлял, что уже вступил в должность и что я могу остаться дома еще на месяц, так как корабль наш в ремонте. «Но, — прибавлял он, — если ты уже надоел своему семейству, что иногда случается и у благоустроенных родителей, то приезжай в Портсмут, где ты можешь поучиться немножко своему делу». В конце была просьба кланяться всему моему семейству и засвидетельствовать его любовь к дедушке. Последнее я, конечно, не стал передавать в благодарственном письме, адресованном мною на имя лорда. Месяц спустя я получил другое письмо от О'Брайена, в котором он извещал меня, что корабль стоит совсем готовый в гавани и через несколько дней бросит якорь при Спитхеде.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Капитан и миссис Ту. — Свинина. — Мы отправляемся в Плимут и встречаемся с нашим прежним капитаном.
Я тотчас же простился с моим семейством и отправился в Портсмут; спустя два дня я прибыл в гостиницу «Фонтан», где меня ожидал О'Брайен.

— Питер, мальчик мой, — сказал он, — пойдем в комнату; там мы будем одни, и я сообщу тебе кое-что насчет корабля и нового капитана. Начну с корабля, как более важного из двух; он воплощенная красота. Я не понимаю, как он назывался до его взятия в плен, но французы лучше умеют строить корабли, чем воевать на них. Теперь он называется «Санглиер», что значит кабан, и, клянусь, это свиной корабль, ты сам сейчас увидишь. Имя капитана очень коротко, и не понравилось бы мистеру Чаксу; оно из двух букв Т и У, что составляет Ту. Его полный титул — капитан Джон Ту. Кажется, как будто кто-то отсек от этого имени лучшую его половину и оставил только начало; впрочем, очень удобное имя, чтобы подписываться при выдаче жалованья экипажу. Что же касается его наружности, то капитан построен на манер датского судна: он слишком широк в трюме. На последних двух кораблях, которыми он командовал, он хлопотал о том, чтоб проходы на шканцы были сделаны как можно шире. Весу в нем, по крайней мере, фунтов двести. Он очень тихого характера, страшно неотесан и не похож ни на офицера, ни на матроса; зато за столом никто не превосходит его в доблести. Но недостаточно сказать о нем одном; с ним на корабле живет жена, леди, очень похожая на копченую селедку и чрезвычайно скучная. Всего несноснее то, что она держит на борту фортепьяно, страшно расстроенное, и играет на нем без всякого такта; кошачье мяуканье — музыка в сравнении с ее игрой, которой она истязает всех. Когда она берет высокие ноты, то даже капитанская собака начинает выть. Тем не менее она разыгрывает тонкую женщину и угощает офицеров музыкой каждый раз, когда они обедают в каюте, что заставляет их поспешно уходить.

— А я думал, О'Брайен, женам не позволяется жить на кораблях.

— Это правда, но это-то и объясняет самое худшее в характере капитана; он знает, что запрещено с женами жить на корабле, а потому никому не говорит, что она его жена, и ни с кем не знакомит ее на берегу. Если кто-нибудь из прочих капитанов спрашивает его, как поживает миссис Ту, он отвечает: «Превосходно, благодарю вас» и при этом улыбается так, будто хочет сказать: «Она мне не жена». Хоть всякий знает, что она его жена, но, по его мнению, лучше заставить думать совсем другое, чем подвергаться расходам, каких потребовало бы содержание ее на берегу. Тебе ведь известно, Питер, что у нас есть постановления относительно жен, но относительно прочих женщин нет никаких.

— А жена его разве этого не знает? — спросил я.

— Я убежден, что она сообщница в этом деле. Носятся слухи, будто бы она скупа до крайности; она вечно выпрашивает подарки у офицеров, потому что на деле-то командует кораблем она, а не муж.

— Ну, О'Брайен, все это представляет нам не очень-то приятную перспективу.

— Тс, погоди немного; конец — всему делу венец. Этот капитан Ту крайне страстный охотник до свинины, и у нас столько же свиней на борту, сколько фунтов в балласте. Старший лейтенант с ума сходит от этого. В то же время капитан не позволяет иметь свиней больше никому из опасения, чтоб чужие не перемешались с его собственными. Хлевы полны свиней; оба коровьих хлева, взятые с верфи и находящиеся около пушек на верхней палубе, обращены в свиные; обе овчарни, что в середине корабля, тоже заняты свиньями; птичник разделен на клетки для четырех супоросных свиней. Ты сам знаешь, Питер, содержать свиней на борту огромного фрегата, при таком громадном количестве варева и гороху, ровно ничего не стоит, другой же провизии у нас нет никакой. Утром он первым делом осматривает в сопровождении мясника свиней, пощупает одну, почешет грязное ухо другой и потом разделяет их по разрядам: одна предназначается на окорока, другая на свинину, третья на поддержание свиной породы и т. д. Старый боров все еще находится в хлеву гостиницы, но я слышал, он поступит на борт, лишь только придет, приказ к отплытию: он слишком дик и потому его хотят продержать на берегу до последней минуты. Это хрюканье свиней, это дребезжание фортепьяно капитанской супруги может, право, с ума свести. Пойдешь на корму, тебе надоедает одно, к носу — дерет уши другое; по мнению капитана и его жены, все это очаровательно. Ну, скажи, не досадно ли, что такой прекрасный фрегат обращен в хлев для свиней и что на его верхней палубе воняет хуже, чем от навозной кучи?

— Но как же его жена примиряется с мыслью питаться одной свининой?

— Она! Помилуй Бог, Питер! Она скупа, как акула, и обладает точь-в-точь таким же аппетитом; она упишет четырехфунтовый кусок свинины прежде, чем ты успеешь хорошенько уложить его на блюде.

— Нет ли на корабле еще чего другого такого же?

— Нет, Питер; я рассказал уже самое худшее. Лейтенанты — хорошие офицеры и веселые товарищи, доктор

(Немного странен, казначей считает себя остряком, шкипер, старый шотландец, знает свое дело и любит вы пить стаканчик грогу, мичманы — сбор прекрасных молодых людей, полных веселости и юмора. Пари держу, что скоро наступит мор в свином хлеву: он созрел для «несчастья. Теперь, Питер, едва ли есть надобность говорить тебе, что моя каюта и все, что я имею, к твоим услугам. Дай Бог только хорошего ветра или жаркой стычки с неприятелем, и свиньи и фортепьяно отправятся за борт.

На следующий день я прибыл на корабль и отправился в каюту представиться капитану. Миссис Ту, высокая, худощавая женщина, сидела за фортепьяно. Когда я вошел, она встала и закидала меня вопросами: кто мои родственники, сколько они назначили мне в год жалованья — и кучей других вопросов, показавшихся мне дерзкими; но жене капитана позволительны вольности. Наконец она спросила меня, люблю ли я музыку. Ответ был затруднителен: сказать люблю — она, по всей вероятности, принудила бы меня слушать ее; сказать нет — рисковать не понравиться ей. Я отвечал ей, что люблю музыку на берегу, когда она не прерывается никаким посторонним шумом.

— А, так вы, я вижу, настоящий любитель, мистер Симпл, — заключила леди.

В это время капитан Ту, полуодетый, вышел из комнаты.

— А, так вы наконец прибыли, мичман. Приходите к нам обедать; да по пути к вашей каюте прикажите часовому позвать ко мне мясника — мне нужно поговорить с ним.

Я поклонился и вышел. Я был дружески встречей офицерами, товарищами, которых О’Брайен расположил в мою пользу еще до моего приезда. В морской службе вы всегда найдете молодых людей знатнейших фамилий на борту больших фрегатов, так как этот род кораблей предпочитается всем прочим. Мои товарищи были джентльмены, за исключением одного или двух. Я никогда не встречал вместе стольких сорванцов. Я сел с ними обедать, хоть и был приглашен обедать в каюту; морской воздух разбудил аппетит.

— Ведь вы обедаете сегодня в каюте, Симпл? — сказал провиантмейстер.

— Да, — отвечал я.

— Ну так не ешьте свинины, мой милый, у вас будет довольно ее. Наполните стаканы, джентльмены, и выпьем за счастье нашего нового товарища; а кто пьет за его счастье, тот этим самым обязуется помогать ему.

— Я принимаю этот тост, — сказал О'Брайен, входя. — Что вы пьете?

— Кое-что, чем мы запаслись в Кольерском порту. Мальчик, подай стакан мистеру О'Брайену.

— За твое здоровье, Питер, желаю тебе не попасть во французскую тюрьму в это крейсерство. Мистер Монтагью, прошу вас, как провиантмейстера: прикажите подать другую свечу, чтоб видно было, что у вас на столе, тогда, может быть, и я зацеплю кусочек чего-нибудь.

— Вот кусочек бараньей ноги, мистер О'Брайен, а вот кусочек жареной свинины.

— Ну, так я попрошу у вас кусочек ножки вплоть до сустава. Питер, ты обедаешь в каюте и я также, доктор отказался.

— Вы не слыхали, когда мы отправимся в путь, мистер О'Брайен? — спросил один из моих товарищей.

— Я слышал в канцелярии адмирала, что нас назначат в Плимут, где, как думают, мы получим приказ идти в западную или восточную Индию. Да и действительно: огромные запасы наши означают, что нам предстоит дальнее путешествие. Капитан только что выкинул сигнал. Вероятно, адмирал сообщит нам что-нибудь новое.

Час спустя капитан воротился красный, как рак; он отозвал старшего лейтенанта от прочих офицеров, встретивших его на палубе, и сообщил ему, что мы отправляемся в Плимут на следующее утро, откуда, как объявил ему адмирал, нас пошлют в Вест-Индию с конвоем, который еще не собрался. Казалось, он ужасался мысли отправиться на обед к крабам, и действительно при его тучности тамошний климат был для него очень нездоров. Эта новость тотчас же распространилась по кораблю, и, как водится, начались страшные хлопоты и приготовления. Доктор, отказавшийся обедать в каюте под предлогом нездоровья, приказал сказать, что ему гораздо лучше и что он с удовольствием принимает приглашение. Таким образом, мы вошли в каюту вчетвером: старший лейтенант, О'Брайен, я и доктор. Сели за стол и сняли с приборов салфетки; как предсказывали мичманы, тут была пропасть свинины: черепаховый суп со свиной головой, вареные свиные ножки и гороховый пудинг, жареный свиной бок, посыпанный сухарями, сосиски с картофелем, поросячьи ножки. Не могу сказать, чтобы мне понравился этот обед; но я был особенно удивлен, когда вместо десерта был подан поросенок. Всего же удивительнее было количество еды, какое поедала миссис Ту: она переходила от вареной свинины к жареной, спрашивала поросячьих ножек, пробовала сосиски и закончила тарелкой фаршированного поросенка. Под конец подали яблочный торт, но так как перед тем мы ели яблочный соус с жареной свининой, то на торт не обратили внимания. Доктор, ненавидевший свинину, ел с большим аппетитом и был до крайности внимателен к миссис Ту.

— Не хотите ли кусочек жареной свинины, доктор? — спросил капитан.

— Как же, капитан Ту. Если верить молве, мы отправляемся в такую страну, где свинины у нас не будет; а потому я не откажусь: я до нее большой охотник.

— Что вы говорите? — вскричали в один голос капитан и его супруга.

— Может быть, дошедший до меня слух ложен — ответил доктор, — но я слышал, будто нас отправляют в Вест-Индию. А всякому известно, что хотя здесь мыт едим свинину без всякого вреда, но во всех тропических странах, в особенности же в Вест-Индии, пища эта неминуемо вызывает кровавый понос, крайне опасный при тамошнем климате.

— Право? — спросил капитан.

— Вы не шутя говорите? — отозвалась леди.

— Серьезно. Я именно по этой причине всегда избегал Вест-Индии. Я большой охотник до свинины.

Тут доктор привел в пример около сотни своих товарищей и моряков, подвергшихся в Вест-Индии кровавому поносу от употребления свежей свинины. О'Брайен понял шутку доктора и начал подкреплять её, рассказывая также пропасть поразительных случаев касательно страшных последствий употребления свинины в жарком климате.

Между прочим он рассказывал, что незадолго до взятия нами Мартиники осажденные французы были доведены до необходимости питаться одной свининой и что вследствие этого из тысячи семисот солдат и офицеров в течение каких-нибудь трех недель умерли тысяча триста, а остальные были так ослаблены болезнью, что принуждены были сдаться. Тут доктор переменил разговор и заговорил о желтой лихорадке и прочих болезнях жаркого климата, так что, по его словам, острова Вест-Индии не что иное, как госпитали, в которые отправляются умирать. Кто крепче здоровьем, тот всего скорее заражается тамошними болезнями; люди же слабые, заболев, подвергаются большей опасности.

Разговор продолжался в этом роде до тех пор, пока не встали из-за стола; миссис Ту приуныла и замолчала, а капитан, вздыхая, по капельке глотал вино. Когда мы встали, миссис Ту против обыкновения не просила нас остаться— слушать музыку; она была, подобно своему фортепьяно, очень расстроена.

— Клянусь всеми святыми, доктор, вы придумали славную шутку! — сказал О'Брайен, когда мы вышли из комнаты.

— О'Брайен, — ответил доктор, — сделайте одолжение, не рассказывайте никому об этом; если это разнесется, то все пропадет даром; но если вы на короткое время попридержите свои языки, я могу обещать вам, что мы избавимся от капитана Ту, его супруги и свиней.

Мы обещали молчать. На следующий день корабль отправился в Плимут; в тот же день миссис Ту почувствовала себя нездоровой и послала за доктором. Доктор прописал ей лекарство, и, по совести, я уверен, что он нарочно усилил ее нездоровье. Болезнь жены и собственные опасения еще больше сблизили капитана Ту с доктором; он часто упрашивал доктора сказать ему откровенно, каких последствий он должен ожидать от своего темперамента в жарком климате.

— Капитан Ту, — отвечал доктор» — я никогда бы не высказал своего мнения по сему предмету, если бы вы не спрашивали меня; я знаю, что как офицер вы ни за что не захотите уклониться от выполнения своего долга, в какую бы часть света вас не послали. Но так как вы спрашиваете, то я должен сказать, что при вашей дородности вы не проживете там более двух месяцев. Вместе с тем, сэр, я, может быть, ошибаюсь, но, во всяком случае, должен обратить ваше внимание на то, что миссис Ту очень желчного темперамента, и, я надеюсь, вы не будете так жестоки к этой милой даме, чтоб позволить ей сопутствовать вам.

— Благодарю вас, доктор, вы меня очень обязываете, — отвечал капитан, отворачиваясь и спускаясь по лестнице в свою каюту.

В это время мы плыли по Ла-Маншскому проливу; ветер дул попутный, но когда мы проходили мимо Портленда, настала вдруг тишь, а потом ветер подул на запад. На следующий день капитан отдал приказ убить самую лучшую свинью, потому что провизия его уже истощилась. Миссис Ту все еще лежала в постели, а раз по этому случаю капитан не мог принимать гостей, то он велел посолить часть свиньи. Я находился в мичманской каюте, когда некоторые из них предложили завладеть свиньей. Вот в чем состоял их план: они должны были отправиться ночью к хлеву и с помощью деревянного шеста с иглой на конце исколоть всю свинью, а потом раны ее натереть порохом. Это было приведено в исполнение, и хотя мясник в течение ночи раз десять приходил посмотреть, что делается со свиньей, но мичманы передавали иглу от одной вахты к другой, пока не нататуировали ее всю. Утром ее зарезали, и когда обварили в котле, содрали щетину, то нашли, что кожа ее вся в красных пятнах. Мичман, стоявший в утренней вахте, не преминул выразить мяснику свое сомнение, что свинья больна; с этим мясник, хотя и неохотно, но согласился, утверждая, однако ж, что он не понимает, каким образом это могло случиться со свиньей, лучше которой ему никогда не приходилось резать. Обстоятельство это дошло до сведения капитана и очень удивило его. Он просил доктора, пришедшего в это время с визитом к миссис Ту, освидетельствовать свинью и сказать ему свое мнение. Хотя это и не входило в обязанности доктора, но, не желая поколебать благорасположение к себе капитана, он тотчас же согласился. По пути он встретился со мной, и я посвятил его в тайну.

— Хорошо, — сказал он, — это поможет успеху нашего плана.

Вернувшись к капитану, он объявил ему, что свинья, без всякого сомнения, паршива, что это очень обыкновенно на борту корабля, в особенности же в теплых странах, где все свиньи делаются паршивыми, что и доказывает вредность тамошнего климата. Капитан послал за старшим лейтенантом и с глубоким вздохом приказал ему выбросить свинью за борт; старший лейтенант, знавший уже об этом, призвал подшкипера и приказал выбросить ее.

— Слушаю, — отвечал подшкипер, приложив палец к шляпе. Он был посвящен в проделку.

Он отправил свинью в мичманскую каюту, где мы, разрезав ее пополам, одну половину посолили, а другую съели еще до прибытия в Плимут, что случилось шесть дней спустя после того, как мы покинули Портсмут. Прибыв туда, мы нашли часть конвоя уже на месте; но никакого приказа еще не выходило. На следующий день, к величайшей моей радости, возвратился с крейсерства фрегат «Диомед». Я получил позволение вместе с О'Брайеном отправиться на его борт, и мы еще раз увидались с нашими товарищами. Мистер Фокон, старший лейтенант, дал знать капитану Савиджу, что мы находимся на борту, и он пригласил нас в свою каюту. Он с чувством поздоровался с нами и очень хвалил за ловкость, с какою мы убежали из плена. Выйдя из каюты, я нашел мистера Чакса, поджидавшего меня.

— Милый мой мистер Симпл, протяните мне руку — я в восхищении, что вижу вас. Я желаю иметь с вами длинный разговор.

— Я тоже, мистер Чакс, но боюсь, что у нас не будет на это времени; я обедаю у капитана Савиджа, а до обеда всего только час.

— Ну, мистер Симпл, я смотрел на ваш фрегат и нахожу, что он красавец, гораздо лучше «Диомеда».

— Он и в плавании очень хорош. Мне кажется, он больше «Диомеда» тонн на двести; впрочем, трудно получить представление о его размерах, не побывав на его палубе.

— Я желал бы быть его боцманом, мистер Симпл, но только с капитаном Савиджем — с ним я не хочу расставаться.

Я поговорил еще немного с мистером Чаксом, но вскоре разговор стал общим, потому что другие товарищи обступили нас. Мы отобедали очень весело с нашим старым капитаном, рассказали ему свои приключения и потом вернулись на борт нашего фрегата.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Мы избавляемся от свиней и фортепьяно. — Последний бот, отправленный к берегу перед отплытием. — Горячность старшего лейтенанта и ее последствия для меня.
Спустя три дня мы услышали, что капитан Ту намерен обменяться своим кораблем с капитаном Савиджем. Мы боялись верить этим добрым вестям, а увериться в них не могли, так как капитан отправился на берег вместе с миссис Ту, которая, едва освободившись из рук нашего доктора, тотчас выздоровела. В самом деле, это случилось так скоро, что неделю спустя возвратившийся на борт капитанский слуга на вопрос, как поживает миссис Ту, отвечал:

— О, превосходно, сэр, она успела съесть целую свинью, с тех пор как покинула корабль.

Известие, однако ж, было верно. Капитан Ту, испугавшись Вест-Индии, обменялся кораблем с капитаном Савиджем. Капитану Савиджу дозволено было, по обычаю морской службы, взять с собою старшего лейтенанта, боцмана и экипаж своего бота. Он прибыл на борт за два или три дня до отплытия, и никогда на корабле не было так весело, как в этот день; печальны были одну к лейтенант и те из экипажа «Санглиера», которые вынуждены были следовать за капитаном Ту. В течение утра капитан Ту освободил нас от своей собственной особы, жены, ее фортепьяно и свиней.

Я уже описал вам день выдачи жалованья на борту военного корабля, но, мне кажется, два последних дня, перед отплытием еще более неприятны, хотя, правду сказать, когда все деньги наши истрачены, мы не без удовольствия спешим выйти из гавани и оказаться в открытом море. В эти дни матросы никогда прилежно не работают. Они мечтают о женах и подругах, об удовольствии быть на свободе на берегу, где они могут напиваться, не страшась наказания; многие из них или вполовину пьяны, или страдают от последствий прежнего пьянства. Корабль в беспорядке и завален всякого рода провиантом и запасными снастями, которые наскоро брошены и еще не уложены на свои места. Старший лейтенант сердит, офицеры серьезны, а бедных мичманов, которым надо похлопотать и о том, чтобы обеспечить себе комфорт на время путешествия, гоняют взад и вперед с разными поручениями.

— Мистер Симпл, — закричал старший лейтенант, — откуда вы?

— С верфи, сэр, привез запасные части к пушкам.

— Хорошо. Пошлите матросов на корму очистить бот и прикажите первому катеру быть наготове. Мистер Симпл, вы отправитесь на первом катере в Маунт-Вайс за офицерами. Смотрите, чтобы никто из матросов не убежал с — бота. Отправляйтесь живее!

Я пробыл в командировке целое утро, и было уже половина первого, а я еще не обедал; однако ж, не отвечая ни слова, я сошел в бот. Лишь только я отправился, О’Брайен, стоявший возле мистера Фокочка, сказал ему:

— А Питер надеялся пообедать, бедняжка!

— В самом деле, я позабыл об этом, — ответил старший лейтенант, — у нас так много дел. Он ревностный малый, а пообедает в провиантской, когда вернется.

Так и случилось. Таким образом, я ничего не потерял оттого, что не хотел возражать, а, наоборот, много выиграл в благорасположении старшего лейтенанта, который никогда не забывал того, что он называл рвением. Но самому трудному испытанию подвергается мичман, который за день до отплытия командируется за съестными припасами для каюты и провиантской. Злой судьбе было угодно, чтобы обязанность эта была поручена мне, и совершенно неожиданно.

Я получил приказание одеться, взять денег и отправиться в адмиралтейство за орденом для капитана. Я уже готовился сесть в бот в новом мундире и лучшем вооружении; но в это время провиантмейстер, подойдя к старшему лейтенанту, потребовал себе бот. Бот был подготовлен, и один из мичманов получил приказ принять над ним начальство, но когда он вышел, старший лейтенант вспомнил, что за два дня до того он в командировке растерял половину своего экипажа, а потому, не надеясь на него, велел позвать меня.

— Мистер Симпл, я отправляю вас с этим ботом Смотрите, чтобы никто из людей не убежал, и привезите назад сержанта, который послан за матросами, просрочпвштгми свой отпуск.

Хотя мне и льстило это предпочтение, но мне не очень-то хотелось отправляться в новом мундире. Я желал бы сойти вниз и переодеться, но матросы были уже в боте и с ними командир корабельного отряда солдат; я не решился заставить их дожидаться, вошел в бот, и мы отчалили. Здесь были, кроме экипажа и командира корабельного отряда, казначей, буфетчик, капитанский слуга, слуга казначея, так что бот был довольно полон.

С юго-востока дул сильный ветер, но в это время был прилив, и обстоятельство это мало нас беспокоило. Распустив марсели, мы понеслись по ветру и по течению и через четверть часа были уже в Маттон-Коуве, где командир пожелал высадиться на берег. Пристань была загромождена ботами; наши матросы, находившиеся на носу, направили против них багры, чтобы заставить их очистить нам дорогу, я под градом ругательств и проклятий мы пробились к берегу. Офицер и все слуги вышли, а я должен был остаться, чтобы присматривать за матросами. Не прошло и трех минут, как один из них объявил, что его жена с бельем находится на верфи, и просил позволения сходить к ней. Я отказал, сказав, что она сама может принести ему белье.

— Помилуйте, мистер Симпл, — закричала женщина, — вы порядочный человек и, верно, не заставите меня пачкать новые башмаки и чистые чулки среди всех этил дохлых собак, кочерыжек и вонючей рыбы.

Я взглянул на нее и нашел, что она действительно была в хорошей обуви.

— Ну, мистер Симпл, позвольте ему взять белье; вы увидите, что он вернется в минуту.

Я не хотел отказать ей, так как было грязно, мокро, и повсюду действительно валялось все то, что она упомянула. Матрос выпрыгнул на берег с помощью причального багра, бросил его назад, подошел к жене и начал с ней разговаривать; я не переставал наблюдать за ним.

— Сэр, вот и моя жена, позвольте поговорить с нею? — сказал другой матрос.

Я обернулся к нему и отказал. Он начал возражать и убедительно упрашивать, но я был непоколебим. Когда я снова обернулся к первому матросу, ни его, ни жены его уже не было.

— Вот, — сказал я боцману, — я знал, что она лжет — ты видишь, Хикман ушел.

— Ушел выпить прощальный стакан вина, сэр, — отвечал боцман. — Он воротится тотчас же.

— Надеюсь, но боюсь, что нет.

После этого я стал отказывать всем и не пускал ни одного матроса на берег, однако не запрещал приносить им пива. В это время буфетчик воротился с корзиной, наполненной караваями хлеба, и донес, что командир корабельного отряда просит меня позволить двум матросам идти с ним в лавку Гленкросса за разными припасами. Я отрядил к нему двоих и сказал буфетчику, что если он увидит Хикмана, чтоб привел его на бот.

Между тем собралось множество матросских жен, завязавших с берега шумный разговор с лодкой. Одна приносила что-нибудь из гардероба для Джима, другая для Билла. Некоторые пробирались в бот и садились между матросами, другие поминутно переходили с бота на берег и с берега на бот с пивом и табаком для матросов.

Толпа, шум и беспорядок были так велики, что я с величайшим трудом мог присматривать за людьми, которые один за другим пытались уйти с бота. В это самое время явился сержант корабельных солдат с двумя из наших людей; он застал их буянившими в пьяном виде. Их бросили в бот, и это привело меня еще в большее затруднение, потому что, присматривая за пьяными, я не мог хорошенько наблюдать за трезвыми. Сержант ушел за другим матросом, и я поручил ему отыскать и Хикмана. Через полчаса слуга и двое матросов возвратились, нагруженные капустой, коробами яиц, пучками лука, горшками всех сортов, пакетами пряностей, бараньими ножками и спинками; всем этим они завалили не только заднюю часть, но даже всю середину бота. Они сказали мне, что им нужно еще сходить кой за чем и что командир корабельных солдат отправился в Стокхауз повидаться с женой, так что они успеют вернуться гораздо раньше его. Еще через полчаса, в течение которого я едва управлялся с экипажем моего бота, слуга опять пришел с дюжиной гусей и двумя утками, связанными по ногам, но без обоих матросов, успевших улизнуть от него. Таким образом, у меня недоставало теперь трех матросов, и я знал, что мистер Фокон будет сердиться, потому что это были самые расторопные парни из экипажа. Теперь я решил не рисковать потерей остальных людей и приказал боту отчалить от берега и остановиться в верфи, откуда матросам невозможно было уйти. Это им не понравилось, они ворчали, и мне с трудом удалось склонить их повиноваться приказанию. Дело в том, что они порядочно напились, и некоторые из них были более чем наполовину пьяны. Тем не менее приказание мое было, наконец, исполнено; но это навлекло на меня град ругательств со стороны женщин и проклятий со стороны людей, находившихся в лодках и береговых ботах, которые шквал сталкивал с нашим ботом. Погода испортилась еще больше и сделалась грозной. Еще через час ожидания возвратился матрос с двумя другими матросами, в одном из которых я, к величайшей моей радости, узнал Хикмана. Это меня успокоило, так как я не отвечал за двух других бежавших; однако ж меня все-таки смущало пьяное и дерзкое поведение экипажа моего бота и прочих людей, приведенных сержантом. Один из них повалился на короб с яйцами и разбил его вдребезги. Пехотный командир все еще не возвращался, а между тем становилось поздно. Наступил отлив, и так как с ним боролся ветер, дувший по направлению к берегу, то море сделалось очень бурным, а мне предстояло возвращаться на корабль в боте, тяжело нагруженном, и с толпою пьяного народа. Командир шлюпки, единственный трезвый, советовал мне отправиться, говоря, что скоро стемнеет и с нами может случиться несчастье. Подумав с минуту, я согласился с ним, скомандовал приниматься за весла, и мы отчалили. Сержант и буфетчик забрались на нос, пьяные матросы, утки и гуси валялись в беспорядке на дне бота, задняя часть бота была нагружена до самого верха; я и прочие пассажиры расположились, как могли, среди горшков и прочей тары, которой был завален бот, — сцена, одним словом, представляла крайний беспорядок. Полупьяные матросы, шатаясь, падали друг на друга, а совсем пьяные принуждали их грести.

— Работай веслом, Салливан; ты больше мешаешь, чем помогаешь, пьяный негодяй. Я доложу о тебе, лишь только приедем на корабль.

— Кой черт тут будет грести, ваша милость, когда этот негодяй Джонс ломает мне спину веслом и вовсе не касается воды.

— Ты лжешь! — закричал Джонс. — Я гребу один за весь бакборт.

— Он гребет так, что и весло не замочит, ваша милость, — только размахивает.

— Это ты называешь весла не замочить? — вскричал тот, между тем как огромнейшая волна залила весь бот от носа до кормы, промочив нас до костей.

— Смотрите, ваша милость, не гребу ли я со всего плеча! — закричал Салливан.

— Много ли наберем воды при проезде через Бридж, Суинберн? — спросил я боцмана.

— Порядочно, мистер Симпл, теперь прилив еще в самом разгаре, и чем скорее мы будем на борту, тем лучше.

В это время мы огибали мыс Дьявола. Море было бурно; бот нырнул между двух волн с такой силой, что я опасался, чтобы он не разбился. Вода наполнила его до половины, и двое задних матросов положили весла, чтобы выкачать воду.

— Не прикажете ли, ваша милость, развязать ноги этим уткам и гусям, чтобы они могли спасти свою жизнь вплавь, — сказал Салливан, кладя весло, — иначе несчастные птицы потонут в родной стихии.

— Не нужно, не нужно, греби сильнее.

Между тем пьяные зашевелились на дне бота, почувствовав со всех сторон воду, и тщетно пытались подняться на ноги. Они снова падали на уток и гусей, которые большей частью спаслись от потопления только тем, что были задавлены. Море сильно волновалось, и хотя течение выносило нас, но мы чуть не сели на мель. Хлеб плавал на дне бота, пакеты с сахаром, перцем и солью промочились насквозь соленою водою; внезапный скачок бота сбросил капитанского слугу, сидевшего на шкафуте, прямо на горшки и яйца, что еще больше увеличило сумму истребленного. В довершение всего волны снова залили бот и привели в крайнее отчаяние буфетчика.

— Вот так бот! — закричал Салливан. — Он кланяется и приседает лучше самой хорошенькой сельской девушки. Дружно, ребята! Работайте так, чтобы выгнать всю мокрую материю.

Через четверть часа мы уже приблизились к борту корабля, но матросы гребли так скверно, а море было так бурно, что мы миновали корабль и подошли сзади. Нам опустили канат с прикрепленным к нему бакеном; мы ухватились за него и были втащены наверх. Между тем бот погружался в это время носом в воду, которая окатывала нас с ног до головы Наконец, мы очутились на кормовом подзоре, и я отправился наверх по задней лестнице. Мистер Фокон был на палубе и очень сердился, что бот не подступил, как следует, к боку корабля.

— Я думаю, мистер Симпл, вам пора бы знать, как причаливать бот к кораблю.

— Мне кажется, сэр, я сумел бы сделать это, — ответил я, — но бот был полон воды, а матросы не хотели грести, как следует.

— Сколько человек сержант привез на корабль?

— Трех, сэр, — отвечал я, дрожа от холода и недовольный тем, что испортил свой лучший мундир.

— Весь экипаж возвратился с вами, сэр?

— Нет, сэр, двое остались на берегу; они…

— Ни слова, сэр! Полезайте на мачту и оставайтесь там, пока вас не позовут. Если бы не было так поздно, я бы послал вас на берег и не принял бы на борт без потерянных матросов. Полезайте, сэр, тотчас же!

Я не осмеливался оправдываться и полез на мачту; было очень холодно, с юго-востока подымался сильный шквал; я был так мокр, что ветер, казалось, продувал меня насквозь; было уже почти совсем темно. Достигнув перекладин, я расположился на них с сознанием, что я исполнил свой долг и терплю за это несправедливое возмездие. Между тем бот втащили и начали снимать с него груз, который найден был в отменном состоянии. Утки и гуси передохли, яйца и горшки разбиты, пряности почти промокли, короче, как заметил О'Брайен, все было в полном разрушении.

— Кто из матросов пропал? — спросил мистер Фокон, все еще сердитый, командира шлюпки Суинберна, когда тот поднялся на корабль.

— Уильяме и Сувитман, сэр.

— Двое, как я слышал, самых расторопных марсовых. Это из рук вон! Нет ни одного мичмана, на которого можно было бы положиться. Я каждый день из сил выбиваюсь и ни от кого не вижу помощи. Служба никуда' не годится с этими молодыми людьми, которые считают унизительным для себя исполнение обязанностей. Что вы там так долго делали, Суинберн?

— Мы дожидались начальника корабельного отряда, который отправился в> Стокхауз повидаться с женой; а когда стемнело, то уже мистер Симпл не захотел дальше ожидать его, так как почти все матросы перепились.

— Мистер Симпл хорошо сделал. Я желал бы, чтобы этот мистер Гаррисон навсегда остался со своей женой на берегу; он, право, шутит со службой. Но скажите, пожалуйста, мистер Суинберн, если мистер Симпл был так беспечен, то куда ваши-то глаза делись? Как вы позволили этим матросам оставить бот?

— Командир потребовал их для переноски снастей, сэр, и они улизнули от буфетчика. Мистер Симпл в этом не виноват, и я также. Мы отчалили от верфи за два часа до срока, иначе потеряли бы еще больше народа; что может сделать бедный юноша, когда ему поручили надзор за пьяными матросами, которые не слушаются приказаний?

И Суинберн поднял глаза к верхушкам мачт, как бы желая сказать: «Ужели его туда засадили? »

— Я готов присягнуть, сэр, — продолжал Суинберн, — что мистер Симпл не оставлял бота с той минуты, как вошел в него и пока не возвратился на корабль; ни один молодой джентльмен не исполнил бы так строго своей обязанности.

Мистер Фокон сердито взглянул на него, дерзнувшего говорить так смело, однако же не сказал ни одного слова. Пройдясь раза два по палубе, он окликнул меня и приказал сойти. Но я не мог: члены мои окоченели or сильного ветра, продувшего насквозь мое мокрое платье. Он снова окликнул меня; я слышал, но не мог отвечать. Тогда один из марсовых, взобравшись на мачту и увидев мое положение, окликнул палубу и объявил, что, ему кажется, я умираю, потому что не могу пошевельнуться; так что он не может оставить меня из опасения, что я упаду. О'Брайен, находившийся во все это время на палубе, бросился к снастям и в минуту влез на перекладины, где я сидел. Он велел марсовому подать ему небольшой парус-лисель, завернул меня в него и через блок на канате спустил меня вниз. Меня тотчас же уложили в койку; хирург прописал мне горячий грог, закутал в одеяла, и через несколько часов я почти выздоровел. Когда я проснулся, О'Брайен, сидевший у моей постели, сказал мне:

— Не сердись, Питер, на мистера Фокона; он очень сожалеет о том, что случилось.

— Я не сержусь, О'Брайен; мистер Фокон был так добр ко мне, что я охотно прощаю его горячность.

Хирург подошел к моей койке и дал мне горячего питья. На следующее утро я проснулся совсем здоровым.

Когда я вошел в мичманскую каюту, мои товарищи осведомились о моем здоровье и многие из них начали порицать мистера Фокона за его строгость. Я защищал его, говоря, что, может быть, он погорячился в этом случае, но что он вообще добрый и справедливый начальник. Некоторые согласились со мной, другие стояли на своем. Один из них, постоянно подвергавшийся штрафам, более всех смеялся надо мной.

— Питер все снесет, — сказал он, — и бьюсь об заклад, если я возьму его за правое ухо, он подставит левое.

Говоря это, он дернул меня за ухо; в вознаграждение за этот труд я одним ударом сшиб его с ног. Каюта была тотчас же очищена для битвы, и через четверть часа мой противник был побежден; но я также пострадал немного: под глазом у меня расцвел синяк. Едва я успел умыться и сменить свою окровавленную рубашку, как меня позвали на квартердек. Я нашел там мистера Фокона, расхаживавшего взад и вперед. Он строго взглянул на меня, но не спросил о причине моей не слишком благовидной наружности.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я посылал за вами, чтобы просить у вас извинения в моем поступке прошедшей ночью, который был не только слишком горяч, но даже несправедлив. Я узнал, что вы не виноваты в потере матросов.

Такая благородная речь тронула меня, и мне стало жаль его. Чтобы успокоить его, я отвечал, что хотя я действительно не виноват в потере этих двух матросов, но виноват в том, что позволил Хикману выйти из бота, и если бы сержант не поймал его, то вернулся бы без него, и таким образом вполне заслужил наказание, которому подвергся.

— Мистер Симпл, — возразил мистер Фокон, — я уважаю вас и удивляюсь вашим чувствам; все-таки я поступил дурно, и долг мой извиниться перед вами. Ступайте. Я попросил бы вас сделать мне удовольствие отобедать со мной, но я замечаю, у вас еще кое-что случилось; при других обстоятельствах я разобрал бы это дело, но теперь не стану.

Я приложил палец к шляпе и отправился вниз.

Между тем О'Брайен, узнав причину нашей ссоры, рассказал обо всем мистеру Фокону, который, как говорил мне О'Брайен, очень сожалел о случившемся.

В самом деле, после этого случая мистер Фокон всегда обходился со мной с величайшей ласковостью и поручал мне всякое дело, которое казалось ему не лишенным важности. Он был чистосердечный друг: не позволяя мне пренебрегать службою, он в то же время поступками своими оказывал мне уважение и доверие.

Начальник корабельного отряда вернулся на борт, рассерженный тем, что его оставили на берегу, и поговаривал о военном суде за нерадение о запасах, вверенных моему надзору, но О’Брайен советовал мне не обращать на это внимания.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Длинный разговор с мистером Чаксом. — Выгодно иметь молитвенник в кармане. — Квартирмейстер Суннбери и его россказни. — Капитан занемогает.
На следующий день капитан прибыл на борт с запечатанным приказом, который ему предписано было не вскрывать до прибытия в Ушант. В полдень мы снялись с якоря и отправились в путь. Дул легкий северныйветерок; гладкая поверхность воды Бискайского залива простиралась перед нами. Так как я не мог показываться на квартердеке, то меня записали в список больных. Капитан Савидж, принимавший участие во всем и во всех, спросил, что такое со мной случилось; хирург отвечал, что у меня воспаление глаза, и капитан удовлетворился этим ответом; я же, со своей стороны, старался не попадаться ему на глаза. По вечерам я обыкновенно прогуливался на баке и здесь снова возобновил нашу прежнюю дружбу с мистером Чаксом, которому подробно рассказал свои приключения во Франции.

— Я все обдумывал, мистер Симпл, — сказал он мне однажды, — каким образом такой молодой человек, как вы, мог перенести столько трудностей. И теперь знаю, почему это вам удалось. Это кровь, мистер Симпл, — в вас течет знатная кровь.

— Я не могу согласиться с вами, мистер Чакс. Простолюдин бывает так же храбр, как и благородный. Вы не можете сказать, что вы не храбры или что не храбры матросы нашего корабля; не так ли?

— Что касается матросов — сохрани меня Бог от несправедливости не признавать за ними львиной храбрости. Но храбрость бывает двоякого рода, мистер

Симпл: храбрость минутная и мужество, не изменяющее себе в продолжение долгого времени. Понимаете вы меня?

— Мне кажется, понимаю; но все-таки не соглашаюсь с вами. Кто выносит трудностей больше наших матросов?

— Так, так, мистер Симпл, но это потому, что суровая жизнь приучила их ко всему; если бы они были такими худенькими, как вы, и воспитывались так же нежно, то они не перенесли бы того, что перенесли вы. Мое мнение, мистер Симпл, — нет ничего, что могло бы сравниться с кровью.

— Мне кажется, мистер Чакс, ваши идеи об этом заходят слишком далеко.

— Неправда, мистер Симпл. По-моему, кто больше может потерять, тот способен к большим усилиям. Простолюдин сражается только за собственную честь; человек же, происходящий от целого рода лиц, славных в истории, имеющий щит, перекрещенный девизами и разрисованный внизу львами и единорогами, которым он обязан уподобляться доблестью, — такой человек сражается не только за свою честь, а за честь всех своих предков, имена которых будут обесчещены, если он поведет себя дурно.

— В этом отношении я согласен с вами в некоторой мере, мистер Чакс.

— Ах, мистер Симпл] Мы вечно ни во что не ставим то, чем обладаем, и ценим только то, чего не можем иметь. Желал бы я родиться дворянином — да я дворянин и без того, клянусь небом! — вскричал мистер Чакс и ударил кулаком по воронке так, что сплюснул ее. — Вы не можете представить, мистер Симпл, — продолжал он после минутного молчания, — как я рад, что расстался с этим сумасшедшим мистером Мадли с его двадцатью семью тысячами с лишком лет и с этой старой бабой, пушкарем Диспартом. Вы не знаете, как они сердили меня; конечно, это было глупо с моей стороны, но не сердиться на них было свыше моих сил. Уорент-офицеры этого корабля, кажется, люди почтенные, смирные, не позволяют себе фамильярности, которой я терпеть не могу. По прибытии в Англию вы ездили домой, конечно, к вашим родным?

— Да, мистер Чакс, я провел несколько дней с моим дедушкой, лордом Привиледжем, с которым, как вы говорите, однажды обедали.

— А как поживает старый джентльмен? — спросил боцман со вздохом.

— Очень хорошо, если принять в соображение его лета.

— Сделайте одолжение, мистер Симпл, расскажите мне это свидание все по порядку, от того времени, как вас встретили слуги у дверей, и до самого вашего отъезда. Опишите мне дом и все комнаты; я люблю слышать об этих вещах, потому что не надеюсь их больше видеть.

Чтоб доставить удовольствие мистеру Чаксу, я принялся описывать ему мое свидание с лордом с мельчайшими подробностями; он слушал внимательно. Поздно, и то с величайшим трудом, я смог освободиться or него и отправиться в свою койку.

На следующий день я был свидетелем очень странного случая. Один из мичманов был послан вторым лейтенантом на верхушку мачты за то, что, будучи на дежурстве на палубе, ушел, не дождавшись смены. Он находился внизу, когда его потребовали, и, заключив из слов квартирмейстера, что его хотят наказать, всунул в карман своего камзола первую попавшуюся книгу, чтобы заняться ею на мачте, и потом отправился на палубу. Как он предполагал, так и случилось; едва он показался, как был послан на мачту. Не просидел он там и пяти минут, как внезапный шквал сорвал верхнюю часть грот-мачты, и он стремглав полетел в сторону. Ветер в это время переменился, и реи были собраны). Если бы он упал за борт, то утонул бы, по всей вероятности, так как не умел плавать; но книга, находившаяся в его кармане, застряла в промежутке между блоками, и он повис в воздухе; его благополучно отцепили марсовые грот-мачты. Случилось, что эта книга, которую он схватил второпях и не разглядел, была молитвенником. Все уверяли, что его спасло именно то обстоятельство, что книга была религиозного содержания; и сам мичман был убежден в этом. Это повело его к добру, потому что, будучи до сего времени страшным повесой, он с этих пор исправился в поведении.

Я чуть не забыл рассказать о приключении, случившемся в день нашего отплытия и имевшем сильное влияние на мою последующую жизнь.

Я получил письмо от батюшки, носившее на себе отпечаток гнева и досады и уведомлявшее меня, что мой дядя, жена которого, как я уже говорил, имела двух дочерей и готовилась еще раз разрешиться от бремени, вдруг покинул свое жилище, отпустил всех слуг и отправился в Ирландию под чужим именем. Он не счел нужным объяснить причины такого непонятного поступка и даже скрыл свои намерения от дедушки и всех прочих членов семейства. Отсутствие его открылось совершенно случайно, и то неделю спустя. Батюшка всеми силами старался узнать его местопребывание; за ним следили до самого Корка, но в этом городе след потерялся. Полагали, однако, что он должен быть где-то там поблизости.

«Я не могу удержаться от подозрения, — писал батюшка в своем письме, — что брат мои, желая удержать за собой пэрство, решил выдать чужое дитя за свое собственное… Здоровье его жены очень плохо, и она нисколько не подает надежды на многочисленное потомство. Если ожидаемый теперь ребенок будет дочерью, то сына вряд ли она произведет на свет; вот почему я, не колеблясь, объявляю о своем убеждении в том, что мера эта принята с целью отнять у тебя возможность быть когда-либо призванным к заседанию в верхней палате Парламента».

Я показал это письмо О'Брайену, который, прочитав его два или три раза, сказал, что, по его мнению, мой отец прав в своих заключениях.

— Будь уверен, Питер, тут замышляют что-то недоброе.

— Но я не могу понять, О'Брайен, для чего дяде моему предпочитать чужое дитя собственному племяннику.

— А я так понимаю, Питер. Твой дядя, как ты знаешь, не может рассчитывать на долгую жизнь. Доктора говорят, что, благодаря его короткой шее, ему и на два года не стоит запасаться провиантом. Теперь — будь у него сын, дочерям его будет гораздо лучше: они могут составить выгодную партию. Да тут есть еще и другие причины, о которых я не хочу пока тебе говорить на том основании, что не в моем обычае намекав людям, что, мол, ваш дядя мошенник. Вот что я намерен сделать: я отправлюсь сейчас же в мою каюту и напишу к патеру Макграту письмо, в котором расскажу ему все дело и попрошу его отыскать твоего дядюшку и иметь за ним строгий надзор; пари держу на дюжину кларета, что не более как через неделю он разузнает все. Он подчинит себе его слуг-ирландцев; ты не знаешь, каким авторитетом пользуется в моем отечестве духовенство. Опиши, как можешь, приметы твоего дяди и его жены; укажи число членов его семейства и их возраст. Патеру Макграту нужно знать все подробности, и тогда-то уже, будь уверен, он справит все, что нужно.

Я исполнил, как умел, желание О'Брайена; он написал предлинное письмо патеру Макграту и отослал его на берег с верным человеком. Ответив на письмо батюшки, я перестал думать об этом предмете.

Наш запечатанный приказ был вскрыт, и оказалось, что мы действительно назначены в Вест-Индию. Мы пристали к Мадейре, чтобы запастись вином для корабельного экипажа, но так как мы оставались тут не более дня, то нам не позволялось выходить на берег. Лучше всего было бы вовсе не подходить к этому острову, потому что на другой день капитан, возвратись с обеда у консула, опасно заболел. Признаки болезни заставили хирурга опасаться, что он отравился, по всей вероятности, кушаньем, сваренным в худо луженной посуде. Все с нетерпением ожидали выздоровления капитана, но, напротив того, ему делалось все хуже и хуже; он таял и умирал, как говорится, по часам Наконец его положили в койку, с которой он уже не вставал. Это горестное событие, в сочетании с сознанием того, что мы вступаем в нездоровый климат, навевало грустное чувство на весь корабль, и хотя попутный ветер нес его быстро по широкому синему морю, хотя погода стояла теплая, солнце всходило во всем своем величии, все носило на себе печать красоты и веселья, однако ж состояние капитана убивало всякое расположение веселиться. На палубе все ходили на цыпочках и говорили шепотом; по утрам всякий с трепещущим сердцем ожидал рапорта хирурга; разговору только и было, что о зловредности климата, о желтой лихорадке, смерти и месте, где придется быть похороненным. Квартирмейстер Суииберн находился на одной вахте со мной, и так как он долгое время пробыл в Вест-Индии, то я осведомлялся у него обо всем, что хотел знать. Старик находил какое-то тайное удовольствие в том, чтобы стращать меня.

— Право, мистер Симпл, вы уж много задаете вопросов, — говаривал он, когда я, бывало, подойду к его посту. — Желал бы я, чтоб вы не спрашивали так много; это лишает вас спокойствия. А уж если вы хотите знать, так Желтый Джек, как называем мы желтую лихорадку, — право, воплощенный дьявол! Утром вы здоровы и с аппетитом съедаете свою порцию, а к ночи умираете, как сельдь. Сначала вы чувствуете маленькую головную боль, приходите к доктору, он пускает вам такое количество крови, как будто бы имеет дело со свиньей, потом наступает рвота, и все пропало: вы отправляетесь к морским ракам, которые обгладывают ваши кости так чисто и бело, как зуб морского слона. Одно только можно сказать в похвалу Желтому Джеку: вы умираете в прямом положении, как прилично джентльмену, а не скрючившись, как рыба, которую вытаскивают из-подо льда на реке Св. Лаврентия, не с задранными к носу коленками или пятками под мышкой, как бывает в других иностранных болезнях; нет, вы лежите прямо, совершенно прямо и свободно, как джентльмен. Все-таки Джек — порядочный злодей, это несомненно. На корабле «Эвридика» у нас был самый лучший экипаж, который когда-либо повиновался звуку свистка… Мы бросили якорь в Порт-Ройяле и тотчас же почувствовали, что веет несчастьем: тридцать восемь акул вошло за нами в гавань; они и день, и ночь резвились вокруг нашего корабля. Ночью во время вахты я обыкновенно наблюдал за ними и любовался, как они скользили по волнам, выставив плавники над водой и оставляя за собой светлые полосы. На вторую ночь я курил на корме и сказал стоявшему около меня солдату:

— Послушай, солдат, этим акулам делает смотр в настоящую минуту предводитель их, Желтый Джек.

Едва я произнес имя Желтого Джека, как акулы весело нырнули все до одной, как бы желая этим сказать: «Да, черт вас возьми! » Солдат так испугался, что упал бы через борт, если бы я не схватил его за ногу; он стоял на самом верху гакаборта. Однако ж мушкет его упал в воду, и акулы бросились на него со всех сторон, осветив море ярким огнем; у бедняги вычли из жалованья, что стоило ружье. Как бы то ни было, судьба его мушкета дала ему некоторое понятие о том, что случилось бы с ним, если б он упал; с тех пор он никогда не решался войти на гакаборт… — «Гей, бакборт! Смотри за своим рулем, Смит; это тебе не помешает слушать меня… » — Ну, так, мистер Симпл, Желтый Джек и не замедлил явиться. Сначала казначей был призван отдать отчет в своих мошенничествах. Мы не очень-то беспокоились, когда морские раки поедали его; он заставил многих бедных покойников жевать табак, надувая их жен, родственников, или гринвичский госпиталь, как случалось. За ним последовали двое мичманов, одних лет с вами, мистер Симпл; эти бедняги отправились со страшной поспешностью, потом шкипер и так далее, пока осталось не более шестидесяти человек на корабле. Последним умер капитан, и тут Желтый Джек почувствовал, что он достаточно наполнил свою пасть, и оставил в покое остальных. Лишь только умер капитан, акулы оставили корабль, и мы уж больше их не видели.

Таковы были рассказы, которыми угощали меня и прочих мичманов в течение ночных вахт, и, смею уверить читателя, они порядочно пугали нас. С каждым днем мы все более и более приближались к Вест-Индским островам, и нам казалось, будто бы мы приближались к могилам. Однажды я рассказал свои опасения О'Брайену; он захохотал.

— Питер, — сказал он, — страх убивает больше народа, чем желтая лихорадка или всякая болезнь Вест-Индии. Суинберн — старый плут и только смеется над вами. Дьявол не так страшен, как его малюют, мне кажется, что и желтая лихорадка не так желта.

В это время мы подходили к Барбадосским островам. Погода прекрасная, ветер тихий, летучие рыбы подымались стаями, испуганные волнами, которые клубились и с шумом отражались от боков быстрого фрегата, рассекавшего воды; моржи тысячами резвились вокруг нас, дельфины то преследовали летучих рыб, то, казалось, находили удовольствие соперничать с нашим кораблем в быстроте. Все было так прекрасно, и мы были бы счастливы, если бы, во-первых, не состояние здоровья капитана Савиджа, чувствовавшего себя с каждым днем хуже, а, во-вторых, не страх ада, в который мы готовились перейти через этот рай на воде. Мистер Фокон, командовавший теперь кораблем, был серьезен и задумчив, событие, представлявшее ему в перспективе повышение, казалось, сделает его неминуемо несчастным. Он был неутомим в своем внимании к капитану, в заботе о нем и обо всем, что могло служить его спокойствию, облегчить его страдания; малейший шум он теперь считал более тяжким преступлением, чем пьянство или даже бунт.

За три дня до прибытия в Барбадос случилось затишье, и тут мы в первый раз увидели страшную белую акулу Атлантического океана. Акулы бывают различных родов, но самые опасные из них — большие белые и зеленые акулы. Первая достигает страшной величины, последняя редко бывает очень длинна, обыкновенно имеет не более двенадцати футов, но зато она чрезмерно разрастается в ширину. Мы не смели ловить акул, резвившихся около нас; мистер Фокон не позволял этого из опасения, чтобы шум от втаскивания их на корабль не беспокоил капитана. Ветер подул снова. Через два дня мы стали приближаться к острову, и матросы были посланы на мачты сторожить, не покажется ли где земля.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Смерть капитана Савиджа. — Его похороны. — Что такое сосать обезьяну. — Последствия урагана.
Мы работали целую ночь и на следующее утро показалась земля. Матрос, наблюдавший на мачте, возвестил об этом в ту самую минуту, когда вошедший хирург объявил нам о смерти нашего благородного капитана. Хотя мы ежеминутно ожидали этого в течение последних двух или трех дней, но тем не менее известие это тяжело подействовало на весь экипаж. Матросы работали в тишине и разговаривали друг с другом шепотом. Мистер Фокон был глубоко тронут, а с ним вместе и все мы. В продолжение утра мы успели пристать к острову, и, несмотря на всю тогдашнюю мою грусть, я никогда не забуду чувства удивления, овладевшего мной, когда огибали мы мыс Надхем при входе в Карлайльский залив. Берег ослепительной белизны, окаймленный высокими кокосовыми деревьями, густо разросшиеся вершины которых склонялись под дуновением свежего ветерка; темно-голубое небо и еще более темная, но прозрачная синева моря, местами переходившая в зеленый цвет, в особенности там, где коралловые скалы выставляли из-под воды свои зубчатые макушки; город, мало-помалу раскрывавшийся перед нашими взорами, дом за домом — и дома такие чистенькие, с зелеными жалюзи, испещрявшими ландшафт; крепость с распущенным флагом; разъезжающие верхом офицеры; занятое население всех цветов кожи, бросавшееся в глаза белизною одежд, — эта сцена почти воплощала мои понятия о сказочной стране фей, кажется, я ничего не видывал столь прекрасного. «Может ли быть эта земля так ужасна, как ее описывают? » — подумал я. Паруса были собраны, якорь брошен, и салют с корабля, на который тем же отозвалась крепость, еще более увеличил эффект сцены. Спустили боты; боцман подготовил быстроходный ял, и мистер Фокон в полной форме отправился на берег с депешами. Лишь только кончилась paбота на корабле, новая приятная сцена представилась глазам мичманов, так долго довольствовавшихся казенным пайком. Корабль окружили боты, нагруженные коробами бананов, апельсинов, кокосов и прочих тропических плодов; тут были также жареные летучие рыбы, яйца, всякого рода домашняя птица, молоко и все, что может прельстить бедного малого, выдержавшего долгое морское путешествие. Вахту послали вниз, и мы тотчас же бросились к ботам; оттуда воротились с полным грузом сокровищ, которые тотчас же постарались истребить. Упрятав такое количество плодов, какого в Англии хватило бы на десерт для двадцати персон, я возвратился на палубу.

В заливе не было ни одного военного корабля, кроме нашего; взимание мое привлекла красивая маленькая шхуна, прекрасная форма которой резко отличалась от вест-индского купеческого корабля, стоявшего с ней бок о бок. Между тем как я любовался его изящным контуром, вдруг послышался крик, почти испугавший меня, и в ту же минуту ее палубу покрыло около двухсот голых фигур с мохнатыми головами; они кричали и гримасничали друг перед другом. Это был испанский невольничий корабль, взятый в плен и приведенный сюда прошлым вечером; невольники в ожидании распоряжения губернатора все еще оставались на борту. Не прошло и десяти минут со времени их появления на палубе, как вдруг показались три или четыре человека в широких панамских соломенных шляпах с длинными тростями в руках и в несколько минут угнали их вниз. Я обернулся назад и заметил черную женщину, входившую на фрегат. О'Брайен был на палубе; она жеманно подошла к нему.

— Как фи пожифает, сэр? Ошень рад фас увидел, — сказала она О'Брайену.

— Слава Богу, благодарю вас, мэм, — отвечал О'Брайен, — надеюсь и воротиться в том же здоровье. Но до сих пор я еще не бывал здесь и потому не знаю вас.

— Никогда не быфаль? Помилуй Бог, мне кашется, я знаю фас — мне кашется, я вспоминай фаш красивый фигур. Я леди Родней, сэр. А, молоденький мальшик, как фи поживаете? — продолжала она, обращаясь ко мне. — Надеюсь чести быть ваша прачка, сэр, — заключила она, приседая к О'Брайену.

— А сколько будет стоить?

— Таше цена — немного за штук.

— Сколько это немного? — спросил я.

— Немного, маленький масса? Что такой немного? По пиктарин за два белья.

В это время палуба наша оживилась приходом нескольких армейских офицеров и здешних джентльменов, пришедших осведомиться о новостях. Последовали приглашения со стороны последних к обедам и в дома, и лишь только они отправились обратно, возвратился мистер Фокон. Он сообщил О'Брайену и прочим офицерам, что через несколько дней ожидают прибытия адмирала с эскадрой, а до тех пор мы остаемся в Карлайльском заливе для починки снастей.

Хотя боязнь желтой лихорадки теперь значительно уменьшилась, но мысль о том, что в каюте лежит мертвый наш капитан, постоянно омрачала нас. Вся эта ночь прошла у плотников за работой над его гробом, потому что завтра должно было совершиться погребение. В тропическом климате, где гниение происходит очень скоро, не позволяют держать труп на борту корабля дольше нескольких часов На рассвете следующего утра матросы принялись мыть палубу и убирать корабль; они работали охотно и с каким-то молчаливым благочинием, много говорившим в пользу их чувств. Никогда палубы не были лучше вычищены, койки были обтянуты белыми наволоками, реи рачительно убраны. В восемь часов на половинной вышине мачт были привязаны флаги Матросам приказано было идти позавтракать и умыться; офицеры отправились в каюту проститься с нашим благородным капитаном. Казалось, он умер без страданий: лицо его выражало спокойствие и красоту; однако ж было заметно маленькое изменение, убедившее нас в необходимости спешного погребения. При нас уложили его в гроб, и мы вышли из каюты молча, без разговоров. Когда гроб был заколочен, его вынес на квартердек экипаж баркаса (главного бота) и установил посреди корабля на рострах, прикрыв знаменем Соединенного Королевства. Матросы вышли, не дожидаясь свистка; какая-то торжественность, казалось, преобладала над всеми другими чувствами. Всюду господствовали порядок и тишина, следствие всеобщего уважения к умершему. Когда отдан был приказ занимать боты, матросы исполнили это тихо, будто украдкой. Гроб был принят на баркас и помещен на корме. Прочие боты были также спущены и наполнились офицерами, морскими солдатами и матросами, назначенными участвовать в процессии. Когда все было готово, баркас отчалил; экипаж старался опускать весла тихонько, без плеска. Прочие боты последовали за баркасом и лишь только отплыли от корабля, с противоположной стороны его раздался гром пушек над гладкой поверхностью моря. Между тем по штирборту и бакборту в беспорядке разбросали реи и ослабили канаты в знак отчаяния и нерадения. В это время человек двенадцать, специально к этому подготовленных, бросились со всех сторон к борту корабля и замарали красильными кистями и щетками широкую белую ленту, опоясывающую его изящную внешность, оставив его, таким образом, черным, в глубоком трауре. Теперь и крепость начала отвечать на нашу пальбу. Купеческие корабли, встречавшие на пути процессию к пристани, опускали свои флаги, а экипаж их почтительно обнажал головы. На кладбище гроб нес на своих плечах экипаж баркаса; за ним следовали в трауре мистер Фокон, все офицеры корабля, которых можно было выделить на это, сотня матросов, шедших попарно, и морские солдаты с опущенными вниз ружьями. Процессию встретили армейские офицеры, по обеим сторонам улицы расставлен был полк, музыка играла погребальный марш. Отпевание окончилось, над могилой выпалили из ружей, и со стесненными сердцами возвратились мы к ботам и на корабль.

Мне показалось, и отчасти я и не ошибался, что лишь только мы заплатили свой долг останкам капитана, тотчас же забыли свое горе. Реи снова были убраны, канаты натянуты, мы переоделись по-будничному, и снова возобновилась служба. Дело в том, что морякам и солдатам некогда горевать: ведя бродяжническую жизнь, они беспрестанно встречают новые сцены, столь же разнообразные, как и неожиданные. Через два или три дня капитан казался забытым, хотя в самом деле это было не так. Первым нашим делом было запастись водою; мы спустили бочки в бот. Мне поручено было начальство, вместе с Суинберном, командиром бота. Приставая к берегу, мы увидели толпу негров, купавшихся в проливе; лишь только набегала волна на берег, они кидались в нее своими мохнатыми головами.

— Посмотрите, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн, я обращу сейчас в бегство этих негров.

Сказав это, он, указывая пальцем на море, закричал: «Акула! Акула!» Купальщики опрометью и задыхаясь бросились к берегу и остановились не прежде, как увидев себя в безопасности на суше. Видя, что мы смеемся, они осыпали нас ругательствами, называя мошенниками, висельниками и другими позорными именами, какие только могли подобрать в своем словаре. Меня очень позабавила эта сцена, а также негры, окружившие нас, лишь только мы пристали к берегу. Это, казалось, были веселые люди; они поминутно хохотали, болтали, пели и оскаливали свои белые зубы. Один из них пустился плясать вокруг нас, прищелкивая пальцами и горланил какую-то песню без начала и конца.

Я заметил, что мои матросы с удовольствием пьют кокосовое молоко, покупая кокосовые орехи на берегу у торговки-негритянки. Я тоже захотел попробовать этого молока и выбрал себе большой орех. Но негритянка мне сказала:

— Нет, масса, этот для вас не годится. Возьмите вот этот.

Я нашел молоко очень освежающим.

Матросы погрузили бочки с водой в бот и отпросились у меня еще попить кокосового молока, так как было очень жарко. Негры на берегу продолжали петь и плясать, вовлекая и наших матросов в пляску. Когда пришло время возвращаться к боту, они пошли, продолжая вертеться во все стороны и пошатываясь. Большинство из них, придя на бот, свалились мертвецки пьяными на дно шлюпки, остальные объяснили мне, что это на них так подействовало жаркое солнце. Я поверил им, так как было действительно очень жарко, а спиртного они никак не могли достать, так как все время были у меня на глазах.

Когда я возвратился на борт, мистер Фокон, попрежнему ревностно исполнявший обязанности старшего лейтенанта, хотя в настоящее время и был в должности капитана, спросил меня, для чего я позволил матросам напиться пьяными. Я отвечал, что не знаю, каким образом это случилось, потому что не позволял им отлучаться и покупать спиртное; пили же они только кокосовое молоко, которого я не запрещал им, так как было очень жарко. Мистер Фокон улыбнулся.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я коротко знаком с Вест-Индией и посвящу вас в одну из здешних тайн. Знаете вы, что значит сосать обезьяну?

— Нет, сэр.

— Так я вам скажу: это термин, под которым моряки разумеют сосание рома из кокосового ореха; молоко выливается из него, а вместо него вливается ром. Теперь вам должно быть ясно, каким образом ваши матросы напились.

Я выпучил глаза: этого бы никогда мне и в голову не пришло, и теперь я понял, почему негритянка не хотела дать мне выбранный мною кокос. Я сообщил это обстоятельство мистеру Фокону.

— Хорошо, — отвечал он, — вы не виноваты, но не забывайте этого в другой раз.

В ту же ночь мне пришлось быть в первой вахте; Суинберн находился на палубе в качестве квартирмейстера.

— Суинберн, — сказал я, — вы не в первый раз в Вест-Индии; отчего вы не сказали мне, что такое сосать обезьяну? Я думал они пьют кокосовое молоко.

Суинберн расхохотался.

— Вы сами знаете, мистер Симпл, — отвечал он, — прилично ли доносить на товарищей. Беднягам редко выпадает случай немножко осчастливить себя. Хорошо ли было бы отнять у них этот случай? Полагаю, вы в другой раз не позволите им пить кокосовое молоко.

— Разумеется. Не понимаю, что за удовольствие они находят в том, чтобы напиваться пьяными?

— Это оттого, что им запрещают пить, — вот в чем все дело.

— Если так, то, я думаю, я бы исправил их, если бы мне позволили.

— Желательно знать, как бы вы это сделали, мистер Симпл?

— Я заставил бы пьяницу выпить полпинты рому и потом запер бы его одного; а то компания развеселила бы его, и быть пьяным показалось бы ему приятным. Протрезвясь на следующее утро, он помучился бы у меня до вечера головной болью, а потом я дал бы ему еще порцию и таким образом продолжал бы это до тех пор, пока он не возненавидел бы и запах рома.

— Может быть, мистер Симпл, это подействовало бы на некоторых, но большей частью пришлось бы много выдать этих порций, прежде чем они вылечились бы. А главное, они были бы добровольными пациентами и не стали бы гримасничать, принимая лекарство.

— Может быть, но наконец я все-таки вылечил бы их. Однако ж скажите, Суинберн, видели вы когда-либо ураган?

— Я, кажется, все видел, мистер Симпл, кроме, впрочем, школы, в которую мне некогда было ходить. Видите вы эту батарею на Нидхемском мысе? Ну, так вот во время урагана 1782 года ветер поднял эти самые пушки и перенес их на тот мыс, что в противоположной стороне, а вслед за пушками и часовых в их будках. Некоторым из солдат, стоявшим против ветра, вырвало зубы и вогнало в горло; другим, ожидавшим команды вправо, повернуло головы налево как какой-нибудь флюгер; весь воздух был наполнен молодыми неграми, носившимся в виде шелухи.

— Ужели вы думаете, что я вам верю, Суинберн?

— Быть может, это и неправда, мистер Симпл, но я так часто рассказывал эту историю, что сам верю ей.

— На каком корабле были вы в то время?

— На корабле «Бланш», капитана Фолкнера. Это был такой же добрый малый, как бедный капитан Савидж, которого мы вчера схоронили, а уж лучше их обоих и быть не может. Я участвовал во взятии Пика, и когда капитан мой был смертельно ранен, я отнес его вниз. Славный был также подвиг взятие Форт-Ройяля посредством вылазки, то есть это значит, что мы влезли на грот-реи и оттуда бросились в крепость. Но что такое гам, под месяцем? Парус в открытом море.

Суинберн вытянул подзорную трубу и наставил ее на показавшуюся точку.

— Один, два, три, четыре! Это адмирал и эскадра; среди них один линейный корабль — я готов присягнуть.

Я рассмотрел корабли и, согласясь с мнением Суинберна, отправился донести об этом мистеру Фокону. Между тем моя вахта кончилась, и, лишь только меня сменили, я отправился в койку.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Капитан Кирни. — Бал знати. — Образец коренного барбадосца.
На рассвете следующего утра мы разменялись сигналами с адмиральским кораблем, салютовали его флагу, и к восьми часам вся эскадра стояла уже на якоре. Мистер Фокон отправился к адмиралу с депешами и с донесением о смерти капитана Савиджа. Через полчаса он возвратился, и мы с удовольствием заметили на его лице улыбку, из которой заключили, что он, вероятно, получил диплом командира. До тех пор это обстоятельство подлежало сомнению, так как адмирал имел полное право отдать вакансию кому угодно, хотя это было бы очень несправедливо по отношению к мистеру Фокону. Ведь капитан Савидж умер в то время, когда корабль наш находился под начальством адмиралтейства, и мистер Фокон стал капитаном по праву. И все же адмирал мог не дать ему корабль и отослать домой пи с чем. Но он распорядился вот как: капитан «Минервы» был переведен на «Санглиер», капитан «Оппосума» на «Минерву», а капитан Фокон получил команду над «Оппосумом». В тот же вечер ему прислали диплом, а на следующее утро перемещение это уже состоялось. Капитан Фокон хотел взять меня с собой и предлагал мне это; но я не решился покинуть О'Брайена и предпочел остаться на «Санглиере».

Нам очень хотелось знать, что за человек наш новый капитан, которого звали Кирни, но мы не имели случая расспрашивать о том мичманов, разве что когда они приезжали к нам с ботами, нагруженными его имуществом. Мы получили ответ общий: что он очень добрый малый и никому не делает зла. Ночью я был на вахте с Суинберном; он подошел ко мне.

— Ну, мистер Симпл, — сказал он, — у нас теперь новый капитан. Я служил с ним два года тому назад на одном бриге.

— Так скажите, пожалуйста, Суинберн, что он за человек.

— С большим удовольствием, мистер Симпл! Вот видите, у него прекрасный характер, он такой ласковый, но…

— Что же?

— Большой самохвал!

— Что это значит?

— Боже мой, мистер Симпл, как вы не понимаете родного языка. Это значит, что он лжец, какого не видывала палуба. Вам известно, мистер Симпл, я умею иногда сочинить сказку.

— Конечно, доказательством может служить ураган, о котором вы рассказывали в прошлую ночь.

— Ну так, мистер Симпл, я ему в подметки не гожусь. Не то чтобы, при некотором старании, и я не мог зайти в шутке так же далеко, как он, но — черт его возьми! — он вечно лжет. А правду скажет разве только по ошибке. Беден, как крыса, ничего не имеет, кроме жалованья, а послушать его, так он богаче гринвичского госпиталя. Но вы скоро узнаете его: он даст вам повод посмеяться, только помните, мистер Симпл, что в таких случаях не годится смеяться в лицо.

На следующий день явился капитан Кирни. Для встречи матросы были построены на баке, все офицеры находились на квартердеке.

— У вас прекрасные матросы, мистер Фокон, — заметил он, — те, которых я оставил на «Минерве», годятся только на виселицу, и мичманы здесь хороши, а те, что остались у меня на «Минерве», не стоят даже виселицы. Если вам угодно будет собрать экипаж на корме, я прочту ему приказ.

Приказ был прочтен в присутствии всего экипажа, слушавшего, приложив руку к шляпе, из уважения к власти, от которой он исходил.

— Теперь, ребята, — сказал капитан Кирни, обращаясь к матросам, — мне немногое остается прибавить. Я назначен командовать этим кораблем, и, мне кажется, ваш бывший старший лейтенант внушил вам очень хороший дух. Требую от вас одного: будьте деятельны, трезвы и никогда не лгите. Довольно; скомандуйте разойтись. Джентльмены, — продолжал он, обращаясь к офицерам, — надеюсь, мы будем друзьями — да иначе и быть не может.

Сказав это, он поклонился нам, отвернулся и позвал своего боцмана.

— Уильяме, отправляйтесь на «Минерву» и скажите моему человеку, что я зван обедать у губернатора, так чтоб он приехал одевать меня. Да и не забудьте разостлать на задних рострах моей гички[78] ковер из овечьего меха, да не тот, что был у меня на берегу в карете, а другой, что употреблялся в коляске, — вы знаете, про который я говорю.

Случайно я взглянул на Суинберна; он мигнул мне, как бы желая сказать: «Что я говорил? »

Нам опять пришлось сойтись с офицерами «Минервы», и на этот раз они подтвердили все, что говорил Суинберн, хотя теперь этого и не нужно было: сам капитан на каждом шагу проявлял себя лжецом.

Приглашения на обеды полились потоком: гостеприимство этого острова известно. Они распространялись даже на мичманов, так что во время этой стоянки мне очень часто случалось бывать на хороших обедах и веселых вечерах. Больше всего, однако ж, я желал видеть так называемый «бал знати», о котором я очень много наслышался. Но здесь кое-что надо пояснить, а то читатели не поймут меня.

Губернатор разослал пригласительные билеты на бал и ужин, имеющие быть на следующей неделе; мулатка мисс Бетси Остин, узнав об этом, разослала приглашения на тот же вечер. Это было сделано не из соперничества, а потому, что она знала, что большая часть флотских офицеров и мичманов получат позволения идти на губернаторский бал, а оттуда тайком уйдут к ней, и таким образом она будет иметь полный дом гостей.

В день праздника капитан приехал на борт и сказал старшему лейтенанту — я расскажу о нем впоследствии подробнее, — что губернатор убедительно просит всех его офицеров к себе на бал, отговорок никаких не принимает и уверен, что они будут.

Бал губернатора был очень роскошен, но женщины показались нам немного желтыми, конечно, вследствие климата. Впрочем, были исключения, и вообще мы очень весело провели время; однако ж нам хотелось посмотреть «бал знати» у мисс Бетси Остин. Я тайком с тремя мичманами вышел, и мы отправились к ней. Толпа негров окружала дом, но бал еще не начинался за недостатком джентльменов, так как бал был аристократический и никто из стоящих по цвету кожи ниже мулатов не был приглашен.

Дверь дома мисс Остин была открыта и украшена апельсинными ветками; лишь только мы вошли, к нам подошел джентльмен-мулат, исправлявший, кажется, должность швейцара. Голова его была тщательно напудрена, одет он был в желтовато-белые брюки с поясом шириной не больше шести дюймов и в полуизношенный почтальонский сюртук вместо ливреи. С низким поклоном он осмелился побеспокоить джентльменов вопросом относительно билетов для входа на бал; мы показали их, и он ввел нас в большой зал, в дверях которого стояла мисс Остин в ожидании гостей. Она приняла нас с низким книксеном и заметила, что «очень рада видеть у себя флотских джентльменов; надеется, однако ж, что и офицеры будут на ее „аристократическом балу“.

Это замечание затронуло нашу честь, и один из товарищей моих отвечал, что мы, мичманы, считаем себя офицерами, и не из последних; а если она ждет лейтенантов, то ей придется терпеть, пока тем не надоест бал у губернатора; мы же предпочли ее бал.

Танцы продолжались до трех часов утра. К этому времени, благодаря новым пришельцам, беспрестанно стекавшимся со всего Барбадоса, давка сделалась нестерпимой. Думаю, несколько бутылок одеколона, разлитые по комнате, очистили бы несколько атмосферу. Прибавьте к этому необыкновенный жар и неприятную сонливость в лицах дам. В это время доложили, что готов ужин, и так как я только что протанцевал кадриль с мисс Минервой, то имел удовольствие вести ее под руку в столовую. Возле меня стояла прекрасная индейка, и я спросил свою даму, не угодно ли ей кусочек грудинки. Она взглянула на меня с негодованием.

— Что за бесстыдство, сэр! — сказала она. — Где вы выучились этим манерам? Я хочу кусочек индейки, сэр. Говорить дамам о грудях — это ужасно!

Я совершил еще два или три таких промаха до окончания ужина. Наконец, он закончился, и, признаюсь, я никогда еще не видал такого славного ужина.

Когда веселье начало принимать несколько бурный характер, хозяйка поднялась с места и сказала:

— Ну, джентльмены и леди, мне кажется, пора домой. Я не позволяю напиваться и шуметь в моем доме, а потому выпьем по стакану вина на прощание и — благодарю вас за посещение.

О'Брайен заметил, что это был откровенный намек, а потому, выпив по прощальному стакану вина, согласно с пожеланием хозяйки и нашими собственными стремлениями, мы приготовились провожать наших дам домой. Между тем как я укутывал красной креповой шалью мисс Минерву, в другом углу собирались тучи над мистером Аполлоном Джонсоном и О'Брайеном. О'Брайен заботливо прислуживал мисс Эвридикии, нашептывая ей разные любезности, как вдруг к ним подошел мистер Аполлон, в груди которого кипела ревность, и сказал мисс Эвридикии, что он будет иметь честь провожать ее домой.

— Можешь избавить себя от этого труда, — возразил О'Брайен, — эта дама под моим покровительством, так что убирайся со своей противной черной рожей, не то я покажу тебе, как поступлю с храбрым барбадосцем.

— Троньте меня только пальцем, масса лейтенант, и я — клянусь Богом — я покажу вам, что такое барбадосец.

Сказав это, мистер Аполлон попытался протиснуться между О'Брайеном и его дамой, но О'Брайен оттолкнул его и продолжал идти к дверям. Они были уже в коридоре, когда я услышал сердитый голос О'Брайена. Оставив мисс Минерву, я направился к нему.

По просьбе О'Брайена мисс Эвридикия оставила его руку, и оба противника стояли уже в позиции: О'Брайен, прислонясь к запертой двери, а мистер Аполлон против него в позе нападающего. О'Брайен, зная чувствительное место негров, встретил мистера Аполлона таким ударом в колено, которым мне переломил бы, наверное, ногу. Джонсон завопил от боли и отступил шага на три, раздвигая толпу. Негры никогда не дерутся кулаками, а головами, подобно козлам, и с такой же силой. Отступив, мистер Апполон еще раз потер колено, громко вскрикнул и бросился на О'Брайена, направив голову ему в живот. О'Брайен, заметив его намерение, ловко отклонился в сторону — мистер Аполлон проскочил мимо и с такой силой ударился в стеклянную дверь, что застрял в ней и, кипя яростью, завизжал о помощи. Его высвободили, впрочем, не без труда; но вид его в это время был очень жалок: лицо изрезано, пышное жабо в клочьях. По-видимому, он рассудил, что с него довольно этого, и воротился в столовую в сопровождении нескольких приятелей, не обращая внимания на О'Брайена.

Но если мистеру Аполлону достаточно этого, друзья его были так раздосадованы, что не хотели отпускать нас безнаказанно. Огромная толпа собралась на улице, пылая мщением за такой поступок с их соотечественником, и следовало ожидать стычки. Мисс Эвридикия ускользнула от О'Брайена, и руки его остались, следовательно, свободны.

— Выходите, висельники, выходите! Жаль, что тут нет камней, чтобы размозжить вам головы! — кричала толпа негров.

Офицеры вышли все разом и были встречены апельсинными корками, кочерыжками, грязью, кокосовой скорлупой. Мы пробивались целой толпой, но по мере приближения к берегу толпа негров увеличилась так, что, наконец, совсем стеснила нас, и мы не могли ступить шагу вперед, тем более что головы негров были так же нечувствительны, как куски мрамора.

— Придется обнажить шпаги, — заметил один офицер.

— Не годится это, — возразил О'Брайен. — Если мы прольем кровь, то не уйдем от них живыми. Экипаж наших ботов, вероятно, скоро заметит, что тут стычка.

О'Брайен был прав. Не успел проговорить он нескольких слов, как мы заметили, что в некотором расстоянии негры начали раздвигаться. Появился Суинберн в сопровождении остального экипажа, вооруженного веслами, которыми они действовали не по головам, а по ногам негров. В продолжение всего нашего шествия к ботам они не переставали отмахиваться направо и налево в нашем арьергарде, наделяя ударами тех черных, которые подходили слишком близко к нам. К этому времени почти совсем уже рассвело, и через несколько минут мы в безопасности прибыли на борт нашего фрегата. Так кончился первый и последний «аристократический бал», на котором я присутствовал.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Капитан Кирни втирается ко мне в родство. — Состязание в перепалке между капитаном и старшим лейтенантом. — Акула, обезьяна и завещание. — Сцена в квартердеке.
Адмирал, человек деятельный, недолго позволил кораблям, находившимся под его начальством, оставаться праздными в гавани, и через несколько дней после «аристократического бала», описанного мной, вся эскадра разошлась по своему назначению. Я с удовольствием покинул залив, потому что изобилие скоро надоедает, и тогда не захочешь смотреть на все эти апельсины, бананы, кокосы, обеды и клареты армейских офицеров и джентльменов острова. Морской ветер сделался для нас драгоценнее всего на свете, и, если бы не акулы, мы охотно купались бы в море, что составляет первое наслаждение в тропических странах. Мы, следовательно, с радостью приняли известие о назначении нашем в крейсерство близ французского берега, что у островов Мартиники. Капитан большую часть времени проводил на берегу, так что мы очень мало его видели, и корабль находился в полном распоряжении старшего лейтенанта, о котором я до сих пор не успел еще ничего сказать. Это был человек небольшого роста, рябой, с рыжими волосами, хороший моряк и недурной офицер; то есть он был практический моряк и мог обучить любого матроса фок-мачты его обязанностям — качество очень редкое, и потому матросы уважали его. Впрочем, я никогда не видал офицера, который бы так гордился своими практическими знаниями, был хорошим мореплавателем и так вредил своему авторитету, разыгрывая роль простака и опускаясь до грубости вобращении. Таков был мистер Филлот: он гордился своим офицерским шарфом и в то же время запанибрата обращался с матросами; то беседовал с ними, как с равными, то их же в сердцах колотил. Характером он был добр, но очень вспыльчив; в разговорах с офицерами иногда груб, с мичманами же всегда невежлив. Но вообще он был любим, хотя и не так уважаем, как следовало бы уважать старшего лейтенанта. Должно, впрочем, отдать ему справедливость: он был одинаков с вышестоящими и с подчиненными; резкость, с какой он противоречил и высказывал свое недоверие к россказням капитана Кирни, часто вызывала между ними некоторую холодность.

Днем позже после того как мы вышли из Карлайльского залива, я был приглашен обедать в каюту. Кушанья подавались на блюдах из серебра, имевших очень пышный вид, но в сущности стоивших немного.

— Это блюдо, — заметил капитан, — подарили мне купцы за то, что я спас их имущество от датчан во время крейсерства близ Гельголанда.

— А этот лжец — слуга ваш — сказал мне, что вы купили их в Портсмуте, — возразил старший лейтенант. — Я спрашивал его сегодня на кухне.

— Как ты смел позволить себе такую ложь? — спросил капитан своего слугу, стоявшего за стулом.

— Я сказал, только не совсем так, — ответил слуга.

— Л не ты ли мне говорил, что за деньгами присылали семь или восемь раз и что капитан расплатился шкотом?

— Ты осмелился сказать это? — спросил рассерженный капитан.

— Мистер Филлот не понял меня, сэр. Он в это время бранил матросов, ловивших устриц, и не расслышал меня. Я сказал, что мичманы заплатили за свою посуду фор-марселем.

— Ну да! — подтвердил капитан. — Это может быть.

— Браво, мистер камердинер! — вскричал мистер Филлот. — Ты, черт возьми, такой же лжец, как и твой… — он готов был брякнуть «господин», но к счастью, остановился и прибавил: — Как и твой отец.

Капитан переменил разговор, спросив меня, не хочу ли я ветчины.

— Это настоящий вестфальский окорок, мистер Симпл. Мне прислал его граф Тронингскен, мой искренний друг; он сам бьет кабанов на горах Хартц.

— Каким же образом вы его получили, капитан Кирни?

— Есть средства на все, мистер Филлот, и первый консул — Наполеон — не так зол, как о нем рассказывают. В первый раз окорок был прислан мне с очень любезным милым письмом, написанным им собственноручно; я вам покажу его на днях. Я написал ответ и переслал ему через контрабандистов два честерских сыра; с тех пор я получаю окорока регулярно. Едали вы когда-нибудь вестфальскую ветчину, мистер Симпл?

— Да, сэр, — отвечал я, — ел однажды у лорда Привиледжа.

— Лорд Привиледж! Э! Да он мне дальний родственник, нечто вроде кузена в пятом колене, — объявил капитан Кирни

— В самом деле, сэр? — спросил я.

— Так позвольте вам представить еще родственника, капитан Кирни, — сказал старший лейтенант. — Мистер Симпл, внук лорда Привиледжа.

— Неужели! Скажу вам, мистер Симпл, что почту за счастье служить вам во всем, чем могу, и очень рад видеть вас в числе моих офицеров.

В этом не было ни на волос правды. Капитан Кирни никаким образом не был мне родней, но, сказав это однажды, он не мог уже отпереться, а последствия его лжи были для меня очень выгодны, потому что с эти-; пор он всегда обходился со мной очень ласково.

Старший лейтенант улыбнулся и, когда капитан закончил свою речь, подмигнул мне, как бы желая сказать: «Вот вам счастье привалило». Разговор переменился. Капитан Кирни рассказывал чудеса, превосходившие всякое воображение, и всегда с таким серьезным видом, что я и теперь думаю: он верил тому, что говорил. Тут я впервые увидел, что такое привычка. Рассказывая историю о взятии какого-то корабля, он сказал:

— Французский капитан пал от моей руки; но в ту минуту, как я поднял мушкет, пуля отбила курок от моего ружья так гладко, как будто его отрезали ножом. Замечательный случай! — прибавил он.

— Далеко до того, что случилось на одном корабле, на котором я служил, — возразил старший лейтенант. — У второго лейтенанта оторвало картечью клок волос на виске, и только он повернулся посмотреть, что такое, — пуф! — и на другом срезало картечью точно столько же. Вот что я называю обрить, так обрить.

— Да, конечно, — заметил капитан Кирни, — очень замечательное бритье, если только это правда; но, извините меня, мистер Филлот, вы иногда рассказываете странные истории. Мне все равно, но вы подаете дурной пример моему молодому родственнику, мистеру Симплу.

— Капитан Кирни, известно ли вам, как горшок назвал котел? — спросил старший лейтенант, хохоча во все горло.

— Нет, сэр, не знаю! — ответил капитан с оскорбленным видом. — Мистер Симпл, вам угодно стакан вина?

Я думал, эта маленькая ссора остановит капитана. Так оно и случилось, но только на несколько минут, и он опять начал. Старший лейтенант заметил, что нужно было бы каждое утро впускать воду в корабль и потом выкачивать с помощью насосов, чтобы уничтожить в трюме дурной запах от застоявшейся воды.

— Бывает запах и хуже, чем от застоявшейся воды, — возразил капитан. — У меня весь корабельный экипаж однажды чуть не отравился запахом корабельных роз. Это случилось со мной в Средиземном море. Я был у Смирны, крейсируя для поимки французского корабля, отправившегося во Францию с пашой в качестве посланника. Я знал, что это хороший приз, и зорко высматривал море, как вдруг однажды заметил его с подветренной стороны. Мы погнались за ним на всех парусах, но он все уходил от нас, пока мы оба очутились против ветра и к ночи потеряли его из вида. Зная, что он направляется в Марсель, я постарался встретиться с ним опять. Ветер дул легкий и переменный; но пять дней спустя, лежа перед рассветом в своей каюте, я почувствовал сильный запах с надветренного борта; втянув в себя два или три раза воздух, я распознал, что это запах роз. Позвав дежурного офицера, я осведомился, не видать ли чего на море. Он отвечал, что нет; я приказал осмотреть хорошенько горизонт в подзорную трубу, особенно по направлению к ветру. Запах сделался еще ощутимее, когда ветер посвежел. Я велел поставить реи и распустить все паруса, потому что чуял, что турок недалеко. На рассвете я действительно увидел его в трех милях впереди нас. И хотя при попутном ветре бег его превышал наш, однако ж, против ветра он не мог уйти от нас — к полудню турок и его гарем были в нашей власти. В другое время я вам расскажу прекрасную историю об этих леди. Корабль составил богатый приз; между прочим на нем была целая бочка духов.

— Ой! — вскричал старший лейтенант. — Целая бочка!

— Ну да! — подтвердил капитан. — Турецкая бочка не так велика, как наша; у них меры совсем другие. Я взял в свой бриг все самое драгоценное — около двадцати тысяч цехинов, ковры и, между прочим, эту бочку розовых духов, запах которых мы слышали за три мили. Мы перенесли ее благополучно на борт, но трюмовой юнга вздумал бросить ее с размаха в отделение для хранения спиртного, и она разлетелась вдребезги. Никогда не видал я подобной сцены: мой старший лейтенант и многие матросы попадали в обморок, а тех, кто находился в трюме, вынесли безжизненными, и не скоро они очнулись. Мы напустили воды в бриг и выкачали ее, но ничто не могло уничтожить запаха, который был так силен, что, когда я прибыл в Мальту, сорок матросов было у меня в списке больных. В Мальте я тотчас же выгнал юнгу со службы за неосторожность. И вздумал окуривать бриг — не помогло; только погрузив его в воду на три недели, добился того, что запах уже можно было терпеть; но совсем уничтожить его никак нельзя было, так что адмирал отослал бриг домой и вывел его из употребления. На верфи с ним ничего не могли сделать. Его определили на слом и продали брайтонским и тебриджским купцам, которые из его материала делали ящики для укладки галантерейных товаров; выдумка ага принесла им большую пользу благодаря сильному запаху роз. Вы были в Брайтоне, мистер Симпл?

— Нет, сэр.

В это время вошел дежурный офицер и объявил, что под кормой появилась огромная акула, — не позволит ли капитан офицерам на нее поохотиться.

— С величайшим удовольствием! — отвечал капитан Кирни. — Я ненавижу акул, как чертей. Будучи в Средиземном море, я чуть не лишился благодаря одной из них около четырнадцати тысяч фунтов стерлингов.

— Могу ли осведомиться, каким образом? — серьезно спросил старший лейтенант. — Мне любопытно было бы узнать.

— История простая, — отвечал капитан. — У меня была старая родственница на Мальте, о которой я узнал совершенно случайно, — девица лет шестидесяти, всю жизнь проведшая на этом острове. Я гулял по Страда-Реале, как вдруг увидел огромного павиана, содержавшегося в зверинце поблизости. Схватив за хвост маленькую обезьянку, он тащил ее к себе. Какая-то старуха визжала изо всей мочи, призывая на помощь, потому что всякий раз, как она старалась вырвать у павиана свою обезьянку, он нападал на нее, делая вид, будто хочет ее прибить, и одной рукой хватался за обезьянку. Я был сердит на этого зверя, потому что однажды ночью, когда я проходил мимо него, он вздумал напасть на меня; а потому, увидев в чем дело, обнажил шпагу и так ударил, что он заревел и отскочил назад, истекая кровью, как свинья. Маленькая обезьяна оказалась в моей власти; я поднял ее, и подал госпоже. Испуганная старуха просила меня проводить ее домой.

У нее был прекрасный дом. Усевшись на софу, она рассыпалась в изъявлениях благодарности за мою помощь, как она выражалась, и между прочим сказала, что зовут ее Кирни. Узнав это, я тотчас же доказал ей наше родство, чему она была рада и просила меня распоряжаться в ее доме, как в собственном. Через два года мне опять пришлось стоять в Мальте, и я как нельзя лучше устроил свои дела с родственницей: старуха намекнула мне, что сделает меня своим наследником, так как не знает других родственников. Когда, наконец, мне приказано было отправляться назад, я, не желая расставаться с ней, упросил ее ехать вместе и предложил собственную каюту. За неделю перед тем она была очень нездорова и написала завещание, в котором отписала мне все имущество; однако ж после выздоровела и потолстела больше прежнего… Мистер Симпл, вино ждет вас. Вряд ли вы выпивали у лорда Привиледжа такой прекрасный кларет; я сам вывез его десять лет тому назад, когда командовал «Кокеткой».

— Странно! — заметил старший лейтенант. — Мы в Барбадосе купили вино совершенно с тем же значком на бутылках и пробках.

— Может быть, — отвечал капитан, — у всех старинных заведений один значок, но сомневаюсь, чтобы ваше вино могло сравниться с этим.

Желая дослушать конец истории, мистер Филлот на этот раз не стал противоречить и доказывать, что он видел, как капитан прислал на корабль это вино в Барбадосе. Капитан Кирни продолжал:

— Ну, так я отдал каюту старухе. Около Цеуты наступило затишье, продолжавшееся два дня. Старуха была очень занята своей обезьяной, и я два раза в неделю распоряжался помыть ее; наконец она, однако ж, мне надоела, и я поручил старшине гички купать ее. Он был большой шутник: он тайком привязывал к обезьяне веревку и таким образом купал ее в море. Во время тиши он вздумал именно так купать обезьяну, как вдруг откуда ни возьмись проклятая акула, и одним глотком съела обезьяну. Мне донесли о ее гибели, кг. ч о незначительном происшествии, но я понимал важность случая и велел заковать малого в железо. Потом я сошел вниз и уведомил мисс Кирни о несчастном приключении, прибавив, что виноватого жестоко накажу. Старуха страх разгневалась и объявила, что во всем виноват я, что я, завидуя ее обезьяне, сделал это нарочно. Чем больше я оправдывался, тем больше она сердилась; наконец, чтобы скрыться от ее гнева и сохранить хладнокровие, я вынужден был удалиться на палубу. Не прошло и пяти минут, как она явилась туда же. Она вошла с завещанием в руках и, гордо взглянув на меня, сказала: «Так как акула съела мою обезьяну, то пусть съест и завещание». Сказав это, она бросила его за борт и шлепнулась на каронаду. «Очень хорошо, мадам, — сказал я; но, я надеюсь, вы мало-помалу охладитесь и напишете новое». — «Клянусь моим спасением, что не сделаю этого!» — возразила она. — «А вот-таки сделаете!» — отвечал я. — «Никогда, Бог мне свидетель! Деньги мои, капитан Кирни, достанутся теперь ближайшим наследникам, а вы не принадлежиe к их числу».

Зная ее как особу положительную и твердую в слове, я решился тайком от нее поймать завещание, плававшее в каких-нибудь пятидесяти шагах. Подумав с минуту, я позвал боцманского помощника и велел ему подать знак к купанию. «Извините, мисс Кирни, — сказал я, — люди будут сейчас купаться, и я думаю, что вы не захотите видеть их голыми. А если хотите, то можете остаться на палубе». Она злобно взглянула на меня и, встав с каронады, заковыляла к лестнице, приговаривая, что это оскорбление — новое доказательство того, как мало я заслуживаю ее благорасположения. Лишь только она ушла вниз, боты были спущены, я сел в один из них и достал завещание, все еще плававшее. Так как на бригах нет окон сзади, то она, конечно, не могла заметить моего маневра и воображала, что ее завещание погибло. Погода стояла дурная, и благодаря этому, а равно и потере ее любимой обезьяны и беспрестанным ссорам со мной, так как после этого я старался всячески сердить ее, она заболела, и я похоронил ее через неделю по прибытии в Портсмут. Старуха сдержала свое слово и не написала нового завещания. Я представил то, которое имел, в суд и получил все деньги.

Так как ни старший лейтенант, ни я не могли знать, правдива ли эта история, то мы поздравили с удачей и вскоре ушли из каюты поделиться с другими чудными россказнями. Мы увидели, что акулу уже убили и в это время втаскивали на палубу. Мистер Филлот также вышел на палубу. Офицеры были заняты акулой и, перегнувшись через борт, кричали и распоряжались действиями матросов. Квартердек был в полном беспорядке, но так как капитан сам позволил ловить акулу, то это было извинительно. Не так, однако ж, рассудил мистер Филлот: он заговорил своим обыкновенным слогом и начал с офицеров, командовавших морскими солдатами.

— Мистер Уэстли, прошу вас не стоять на койках. Слезайте тотчас же, сэр. Если бы кто из ваших солдат сделал это, я лишил бы его на целый месяц грога и не понимаю, как вы позволяете подавать такой дурной пример: от вас так и пахнет казармами, сэр. Это кто? Мистер Уильяме и Мур — оба на койках тоже; ступайте на верхушку фок-мачты, живо! Мистер Томас, — на грот-мачту! А это кто там крадется? Полезайте-ка на гик посмотреть, не видно ли Лондона. Служба ни к черту не годится. Не понимаю, что нынче за офицеры? Я вот скоро женю этих молодых джентльменов на дочерях пушкарей. Квартердек они обращают в зверинец. Да и неудивительно, когда сами лейтенанты подают пример.

Это последнее замечание могло относиться только к О'Брайену, суетившемуся на боте, пока выходка мистера Филлота не прекратила забавы. Он тотчас же вылез из бота, подошел к мистеру Филлоту и сказал:

— Мистер Филлот, мы получили от капитана позволение поймать акулу, а ее нельзя поймать, чинно расхаживая взад и вперед по палубе. Что касается меня, то пока капитан на борту, я отвечаю только перед ним за свое поведение; и если вы находите, что я дурно поступаю, жалуйтесь ему, но я не позволю вам говорить мне такие дерзости, какие вы говорите другим. Я здесь в качестве офицера и джентльмена и хочу, чтобы со мной поступали сообразно моему достоинству. Притом, позвольте вам заметить, по моему мнению, квартердек гораздо более оскверняется неприличными и грубыми словами, чем когда офицер станет на койку. Впрочем, так как вы сочли нужным сами вмешаться в это дело, то извольте теперь сами втаскивать акулу.

Мистер Филлот вспыхнул; ему никогда еще не случалось сталкиваться с О'Брайеном; все прочие офицеры терпеливо сносили его грубое обращение.

— Хорошо, мистер О'Брайен; вы ответите за эту речь, — сказал он, — я донесу о вас капитану.

— Я вас избавлю от труда; вот идет капитан Кирни, и я сам донесу ему обо всем.

Он привел свое обещание в исполнение, лишь только капитан вошел на квартердек.

— Ну так, — отвечал капитан, обращаясь к мистеру Филлоту, — в чем вы обвиняете мистера О'Брайена?

— Я обвиняю его, сэр, в дерзости. Можно ли со мной так говорить на квартердеке?

— Право, мистер Филлот, — возразил капитан Кирни, — я ничего не вижу неприличного в том, что сказал мистер О'Брайен. Здесь командую я, и если провинился офицер, почти равный вам по чину, то не ваше дело осуждать его. Дело в том, мистер Филлот, что вы сами не так деликатны, как бы я желал. Я все слышал и нахожу, что вы неуважительно поступили с вашим начальником, то есть со мной. Я позволил поймать акулу и несколько уклониться от порядка, что неизбежно в таких случаях. Вы соизволили отменить мое позволение, равняющееся приказанию, позволили грубую речь и наказали молодых джентльменов за исполнение моего приказа. Много обяжете, если позовете их вниз и умерите вашу вспыльчивость на будущее. Я всегда готов поддерживать ваш авторитет, когда вы правы, и сожалею, что в этом случае вынужден действовать против него.

Это был строгий нагоняй для мистера Филлота, который, окликнув мичманов на верхушках мачт и отозвав оттуда, тотчас же удалился вниз. Лишь только он ушел, мы опять вскочили на койки, втащили на борт акулу, и все сковороды, сколько их было на корабле, пошли в дело. Нам всем понравился поступок капитана Кирни.

— Он добрый малый и умный офицер, — заметил О'Брайен. — Какая жалость, что он такой враль!

Должно отдать справедливость мистеру Филлоту: этот случай нисколько не вызвал в нем злобы против нас, и он обходился с нами по-прежнему; а это говорило в его пользу, если принять в соображение, сколько поводов имеет старший лейтенант досаждать своим подчиненным и какая у него есть власть наказывать их.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Еще стычка между капитаном и старшим лейтенантом. — Военная экспедиция. — Ошибка мистера Чакса. — Он умирает джентльменом.
Спустя неделю по прибытии к датскому острову Св. Фомы мы заметили у самого берега бриг. Погнались за ним на всех парусах и были уже за полторы мили от берега; но он успел удалиться под защиту батареи, открывшей по нам огонь. К счастью, батарея находилась на большом возвышении и ядра свистели над нашими головами и между мачт.

— Мне привелось видеть однажды замечательный случай, — заметил капитан Кирни. — Батарея выстрелила по нашему фрегату разом из трех пушек, и все три ядра срезали по канату на фок-мачте, так что все наши фок-мачтовые реи полетели на эзельгофт. Чтобы французы не подумали, что они слишком метки, мы принялись восстанавливать фок-мачтовые паруса и, пока мат-росы укрепили реи, сплели канаты и снова распустили фок-мачтовые паруса.

Мистер Филлот не мог выдержать такой необыкновенной лжи и возразил:

— В самом деле, странный случай, капитан Кирни, но я был свидетелем еще более странного происшествии. В одной стычке с датскими канонерскими ботами мы засыпали пороху в четыре пушки на верхней палубе, и лишь только пушкари вынули свои банники, как в каждое жерло влетело по неприятельскому ядру, и таким образом довершен был заряд. Мы выстрелили в неприятеля его собственными ядрами, и — представьте! — это повторилось три раза сряду.

— Клянусь всем на свете, — вскричал капитан Кирни, наводивший в это время подзорную трубу на батарею. — Это происшествие вам приснилось, мистер Филлот!

— Так же, как и вам, случай с фок-мачтовыми канатами, капитан Кирни.

В эту минуту капитан Кирни поднял подзорную трубу. Ядро засвистело и вырвало у него из рук трубу, разбив ее вдребезги.

— Вот вам раз, — сказал хладнокровно капитан Кирни. — Но неужели вы думаете, что это же самое может случиться три раза сряду? В другой раз они оторвут у меня голову, руку, но уж не подзорную трубу; фокмачтовые паруса легко могли быть срезаны сразу гремя отдельными ядрами. Подайте-ка мне другую трубу, мистер Симпл; я уверен, что это корсар. Какого мнения вы, мистер О'Брайен?

— Я одного мнения с вами, мистер Кирни, — ответил О'Брайен, — и думаю, что было бы очень полезным упражнением для корабельного экипажа взять этот бриг под выстрелами батареи.

— Руль в штирборт, мистер Филлот! Отверните сначала на четыре компасных румба от берега, а об этом подумаем ночью.

Фрегат повернул назад и отошел от батареи. Это было почти за час до захода солнца; а в Вест-Индии солнце заходит совершенно иначе, чем в северных широтах. Сумерек нет; оно садится во всей своей славе, окруженное золотыми и изумрудными облаками восхитительных оттенков; но лишь только оно зашло за горизонт, всюду воцаряется темнота.

С наступлением ночи мы поплыли к берегу. После краткого совещания между капитаном, мистером Филлотом и О'Брайеном, Филлот предложил попытаться взять бриг абордажем. В самом деле, хотя предприятие этого рода опасно, так как все невыгоды на стороне нападающего, но ущерб, причиняемый нашей торговле каперами, был так велик в Вест-Индии, что позволительно было решиться на всякий риск для пользы отечества. Тем не менее капитан Кирни — храбрый и благоразумный офицер, рассчитавший все вероятности и не любивший рисковать жизнью людей без крайней на то необходимости, — не одобрил этой атаки, очень хорошо зная залив, в котором бриг стоял на якоре. И хотя мистер Филлот и О'Брайен советовали произвести атаку ночью, но капитан решил напасть днем. Он рассчитал, что опасность увеличится, но зато силы наши станут надежнее, потому что тот, кто обратился бы в бегство ночью, не осмелится сделать этого днем. Притом, вероятно, батарея и корсар будут всю ночь настороже, а днем, не ожидая нападения, они могут быть захвачены врасплох. Вследствие этого положено было ночью произвести нужные приготовления: спустить боты и отправить их к берегу, где они укроются за скалами, образующими мыс с одной стороны гавани; если их не заметят, они должны будут оставаться там до полудня. В это время, по всей вероятности, большая часть неприятельского экипажа будет на берегу, и корабль будет можно взять без больших затруднений.

Приготовляясь к экспедиции подобного рода, военный корабль представляет собой довольно интересное зрелище, и так как читатель, вероятно, никогда не видал ничего подобного, то, я думаю, нелишне будет описать его. Боты военного корабля всегда имеют два экипажа: обыкновенный, к составу которого не предъявляют особых требований, и военный, набранный из лучших матросов корабля. Командиры ботов — самые надежные люди из всего экипажа и отвечают за то, чтобы боты были как следует оснащены.

К экспедиции этой были назначены баркас, особый бот, ялик, первый и второй катера. Они обыкновенно бывают вооружены пушками на лафетах, поставленными на носу и на корме. Спустив боты, спустили также и пушки и поместили их на носу ботов. Потом уложили ящики с патронами и прочей амуницией; ядра поместили на дне, и все было готово. Весла прикрепили на винтах, чтобы можно было действовать ими без шума, дви-гая их взад и вперед и не роняя за борт. Каждый бот запасся двумя или тремя бочками воды, заключавшей в себе по семи галлонов, и виски, по порции на матроса, на случай задержки по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству. Матросы этих ботов занялись своим оружием: кто прилаживал кремень к пистолету, кто точил кинжал на бруске или с помощью напильника, полученного от оружейника, — все весело работали. Мысль участвовать в сражении всегда — источник радости для английского матроса, и никогда не бывает он так весел, никогда не сыплет таким градом шуток, как в это время. Так как в подобных случаях нередко бывает, что двое или трое из экипажа бота находятся в списке больных, то надо видеть, с какими мольбами пристают другие, чтобы их приняли взамен отсутствующих. Серьезность сохраняли только те, кому приходилось оставаться на фрегате и не участвовать в экспедиции. Тут уже не нужен приказ о погрузке в боты, матросы обыкновенно занимают их задолго до свистка. В самом деле, можно было подумать, что дело идет о какой-нибудь вечеринке, а не об опасности и смерти.

Капитан Кирни сам назначил офицеров, которые должны были командовать ботами. Такой опасной обязанности он не хотел вверять ни одному мичману. Он говорил, что видал много случаев, в которых опрометчивость и безрассудная смелость мичманов вредили успеху предприятия. Поэтому он назначил мистера Филлота командовать баркасом, О'Брайена — яликом, шкипера — первым, мистера Чакса, боцмана, — вторым катером. Мистеру Чаксу очень понравилось командовать ботом. Он пригласил меня с собой, и я согласился на это предложение, хотя и намеревался, по обыкновению, отправиться с О'Брайеном.

Почти за час до рассвета фрегат подошел к берегу на полторы мили, и боты отчалили. Потом он развернулся и поплыл обратно в надежде к рассвету быть на таком расстоянии, чтоб не подозревали о том, что он выслал шлюпки; а между тем на ботах спокойно приближались к берегу. Через четверть часа мы достигли мыса, составляющего одну из сторон залива, и как нельзя лучше укрылись среди скал, выступавших из-под воды. Мы положили весла, привязали стоперсы, и был отдан приказ соблюдать строжайшую тишину. Скалы были высоки, и боты нельзя было заметить иначе, как подойти к самому краю пропасти, да и тогда, по всей вероятности, нас приняли бы за подводные камни. Поверхность воды была гладкой, как стекло, матросы беззаботно перевешивались через борта, любуясь подводными кораллами и следя за рыбой, скользившей между ними.

— Не могу сказать, мистер Симпл, — сказал мне вполголоса мистер Чакс, — чтобы я много ожидал от этой экспедиции; думаю, нас порядочно поуменьшится. За тишью следует буря, а здесь так тихо. Однако ж надо снять мундир: солнце порядочно печет. Боцман, подайте мне мою куртку.

Мистер Чакс был в одном только мундире; куртку же положил на пушку с намерением переодеться, как только сойдет утренняя роса. Боцман подал ему куртку, и он сбросил с себя мундир; но, развернув, нашел, что вместо своей куртки он захватил куртку капитана Кирни с эполетами, которую капитанский слуга, бравший ее чистить, положил на ту самую пушку.

— Клянусь дворянством Англии, — закричал мистер Чакс, — я захватил нечаянно капитанскую куртку! Хорошенькое дело! Если я надену теперь мундир, то захлебнусь в поту, если не надену куртку — изжарюсь, а если надену — так это сочтется неуважением.

Послышался с трудом сдерживаемый смех матросов, и старший лейтенант, находившийся в баркасе недалеко от нас, обернулся спросить, что случилось. Вместе со старшим лейтенантом на задней банке сидел О'Брайен; я нагнулся и рассказал им, в чем дело.

— Я, право, не знаю, чем может мистер Чакс повредить капитанской куртке, надев ее, — сказал О'Брайен, — разве только, если ядро прошибет ее. Но это будет вина не мистера Чакса.

— Разумеется, — согласился старший лейтенант. — Притом же, если это случится, капитан возьмет ее и будет клясться, что ядро пробило ему грудь навылет, не причинив ни малейшего вреда. Это послужило бы ему материалом для славной сказки. Наденьте ее, мистер Чакс, вы будете целью неприятеля.

— Этим я с удовольствием рискну, — заметил боцман, обращаясь ко мне, — из-за одного удовольствия быть принятым за джентльмена, так как в сущности я действительно джентльмен.

Улыбка появилась на всех устах, когда мистер Чакс надел капитанскую куртку и с видимым удовольствием опустился на заднюю банку катера. Один из матросов вздумал улыбаться немного дольше, чем допускал боцман Чакс.

— Позвольте, мистер Вебер, — произнес мистер Чакс, наклоняясь к нему, — позвольте заметить вам самым деликатным образом, так, только намекнуть, что не в моем обычае смеяться над своим начальником. Вы проклятый, бесстыжий сын морского повара. И если мы оба будем живы и здоровы, надеюсь доказать вам, что хотя я и смешон в боте в капитанской куртке, зато совсем не смешон на борту фрегата с убедителем в руке. Так что ждите сюрприза, как прибудете на бак: вы у меня запрыгаете, как не прыгал еще ни один французский танцмейстер. Припомни мои слова, ты — подлипала, лизун, собачий сын!

Мистер Чакс повысил голос к концу этой речи больше, чем следовало при тогдашних обстоятельствах, был остановлен старшим лейтенантом и снова опустился на заднюю банку с той важностью и тем почтенным видом, которые приличны паре золотых эполет.

Мы до полудня оставались за скалами незамеченными, так хорошо мы спрятались. Посланный нами офицер, тщательно укрываясь за скалами, несколько раз производил рекогносцировку неприятеля. Боты капера беспрестанно сновали то к берегу, то обратно к корсару; но только к берегу они отправлялись полными народу, а возвращались с двумя или тремя человеками. Мы могли, следовательно, надеяться, что застанем очень мало защитников на корабле. Мистер Филлот взглянул на часы, показал О'Брайену в доказательство, что он с точностью исполнил приказание капитана, и подал знак к отправлению. Стоперсы были отвязаны, пушки заряжены, матросы схватились за весла; через две минуты мы вышли из-за скал и вытянулись в линию на четверть мили от устья гавани и менее чем в полумиле от корсарского брига. Мы гребли изо всей мочи, но без всякого шума, пока неприятель первый не выстрелил в нас из пушки. Он выстрелил совершенно неожиданно, когда мы входили в гавань под флагом Великобритании, плескавшим по воде, потому что была страшная тишь. Оказалось, что на низменностях под скалами по обеим сторонам залива они соорудили батареи, из двух пушек каждую. Одна из этих пушек выстрелила по ботам картечью; но она находилась слишком низко; и хотя вода всплеснулась не более, как в пяти ярдах от баркаса, но мы не понесли никакого ущерба. Так же счастливо избежали мы зарядов трех других пушек; мы так скоро пронеслись мимо двух из них, что они не успели прицелиться, и ядра перелетели через боты. Третье же хотя и ударило в самую середину между нами, но не причинило другого вреда, кроме того, что расщепило весла у первого катера.

Между тем мы заметили, что корсар, увидев нас, тотчас же послал на берег боты, воротившиеся оттуда с людьми; вслед за тем он вторично отправил их, но они не успели еще возвратиться. Теперь они были на таком же расстоянии от корсара, как и мы, и трудно было решить, кто из нас подойдет к нему первым. О'Брайен заметил мистеру Филлоту, что лучше было бы напасть сначала на боты, а потом уже на корабль, так как в этом случае мы, вероятно, найдем оставленный для своих проход в абордажных сетях, привязанных к реям и представлявших страшное препятствие нашим шлюпкам. Мистер Филлот согласился с О'Брайеном; он приказал носовым матросам оставить весла и навести пушки, с тем чтобы выстрелить по первому знаку; прочие должны были грести изо всей мочи. Каждую жилку, каждый мускул напрягли наши нетерпеливые и храбрые моряки. В двенадцати ярдах от корабля и ботов скомандовали стрелять; каронада баркаса разразилась картечью, так хорошо нацеленной, что один из французских ботов тут же погрузился в воду. Другие, меньшие пушки, заряженные мушкетными пулями, произвели страшное опустошение в рядах противника. Еще через минуту раздался страшный гик наших матросов, и мы столкнулись борт о борт с неприятелем; англичане и французы перемешались, и завязался жаркий рукопашный бой. Французы бились отчаянно. Увидев, что они ослабевают, люди, оставшиеся на бриге, поспешили к ним на подкрепление; они не могли видеть их гибель и слышать их отчаянные вопли без того, чтоб не лететь к ним на помощь. Иные прямо с корабля прыгали на наши боты; другие в упор стреляли в нас и в боты с целью потопить их; борьба была, одним словом, отчаянная.

Но она быстро закончилась в нашу пользу, так как мы были сильнее и лучше вооружены. Сломив всякое сопротивление, мы взошли на бриг; на нем ни души, кроме огромной собаки, бросившейся на О'Брайена и схватившей его за горло.

— Не убивайте ее, — закричал О'Брайен матросам, поспешившим на помощь, — только оторвите ее.

Матросы оторвали собаку.

— Клянусь Иисусом! — сказал О'Брайен, привязывая ее к пушке. — Ты моя пленница.

Но хоть мы и овладели корсаром, трудности, однако, не закончились: теперь мы подвергались не только огню двух батарей на входе в залив, мимо которых нам нужно было проходить, но и огню батареи, находившейся в глубине залива и стрелявшей вчера по фрегату. Мы обрезали якорные канаты, убрали фок-мачтовые паруса и перенесли раненых с бортов на бриг. Это было, впрочем, делом нескольких минут. Большая часть французов была убита; наших ранено девять человек, да, кроме того, мистер Чакс, простреленный пулей навылет и подававший мало надежды на выздоровление. Как заметил мистер Филлот, капитанские эполеты сделали его целью неприятеля, и он пал в чужом оперении.

Уложив раненых на палубе — одних французов около сорока человек, — мы привязали к бригу буксирные тросы и начали тащить его из гавани. Была страшная тишь. Мы подвигались очень медленно, но наши матросы, воодушевленные победой, кричали, смеялись и гребли изо всей мочи. Неприятель, заметив, что корсар взят, а французские боты носятся пустыми по заливу, открыл по нам огонь, причем с большим успехом. Прежде чем мы успели дотянуть бриг до того места, где были расположены батареи, мы уже получили три пробоины в подводной части корабля; вода брызнула на самую палубу. Я ухаживал за мистером Чаксом, лежавшим на штирборте; кровь его струилась по палубе, стекая за борт. Он, казалось, лишился чувств; я обвязал его своим платком, чтобы . остановить кровотечение, принес воды омыть лицо и влил несколько капель в рот. Он открыл глаза и взглянул на меня.

— А, мистер Симпл, — сказал он слабым голосом, — это вы? Со мной все кончено; но лучше и быть не могло, не правда ли?

— Как это так? — спросил я.

— Как же! Разве я не пал в офицерской одежде, как джентльмен? — сказал он, намекая на куртку капитана и его эполеты. — Я предпочитаю лучше умереть в этой куртке, чем выздороветь, чтоб снова надеть боцманский мундир.

Он пожал мне руку, и глаза его снова закрылись от слабости. Мы были теперь прямо против двух батарей перед выходом из залива; они навели пушки на боты, тащившие бриг. Первый выстрел пробил дно баркаса и потопил его; к счастью, весь экипаж его спасся. Но так как он находился ближе всех к бригу, то это заставило нас потерять много времени, чтобы освободить от него прочие боты и взять бриг на буксир. Ядра снова летели теперь градом, а картечь сделалась нестерпимой. Тем не менее наши матросы не переставали работать, подымая крик при всяком новом выстреле; мы почти миновали батареи, потерпев от них незначительный ущерб, как вдруг заметили, что бриг полон воды, так что не в состоянии держаться на поверхности более нескольких минут, и, следовательно, невозможно было привести его к фрегату. Мистер Филлот решил, что бесполезно дальше рисковать жизнью людей; он приказал перевести пленных снова в боты и плыть к кораблю. Эту работу поручили мне, вследствие чего мой катер остался пока при бриге. Не желая оказаться позади, я со всевозможной поспешностью перенес раненых и подошел к мистеру Чаксу, чтобы взять его. Он, казалось, несколько ожил, но не позволил перенести себя.

— Ни к чему, милый мистер Симпл, — сказал он, — я не смогу выздороветь, лучше умереть здесь. Прошу вас, не трогайте меня. Если неприятель завладеет бригом прежде, чем он потонет, меня похоронят с военными почестями; а если нет, так я умру, по крайней мере, в одежде джентльмена. Ступайте скорее, пока не убили еще больше народу. Я остаюсь здесь, это решено.

Я начал было спорить, но в это время показались два бота, плывшие из гавани к бригу. Неприятель заметил, что наши боты удалились, и шел овладеть им. Мне, следовательно, было не до того, чтоб уговаривать мистера Чакса, и, не желая насиловать умирающего, я пожал ему руку и оставил его. Я с трудом спасся, потому что боты были уже у самого брига; некоторое время они даже гнались за мной, но так как ялик и катер повернули назад, чтоб помочь мне, то они прекратили преследование.

Вообще, эта экспедиция была хорошо спланирована и выполнена. Мы потеряли только мистера Чакса; раны прочих оказались не смертельны. Капитан Кирни был вполне доволен нами, как и адмирал, когда ему донесли об этом. Правда, капитан Кирни немного сердился за свою куртку и послал ко мне спросить, почему я не снял ее с мистера Чакса и не привез на корабль. Не желая открывать истину, я отвечал, что не хотел беспокоить умирающего, притом же куртка так замарана кровью, что он не стал бы носить ее; это, впрочем, была правда.

— По крайней мере, вы должны привезти мои эполеты, — возразил он. — Но вы, мичманы, ни о чем, кроме лакомств, не думаете.

В эту ночь я стоял в первой вахте; ко мне подошел квартирмейстер Суинберн и просил описать нашу вылазку, так как он в ней не участвовал.

— Что ж! — сказал он. — Этот мистер Чакс, кажется, был славным боцманом; жаль только, что он слишком много давал воли своему убедителю. Он был дельный малый и знал свои обязанности.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Добрый совет О'Брайена. — Капитан Кирни снова погружается в мир чудес.
В жизни моей я не помню ни одного случая, который бы запал мне в душу так тяжко, как смерть бедного мистера Чакса, в которой я не сомневался. Думаю, скорбь моя была такой глубокой потому, что, когда я вступил на службу, все считали, как и в моей семье, что я был дурачком, и только мистер Чакс и О'Брайен относились ко мне иначе. Благодаря их сочувственному обхождению я задумал исправить положение и стремился к достижению этой цели. Я полагаю, что не один ребенок мог бы стать также дельным человеком, если бы в окружающих находил к себе участие, вместо того чтобы подвергаться презрению и осмеянию. Он против воли попадает на дурную дорогу и с отчаяния, потеряв всякую уверенность в себе, предается пороку, ведущему к гибели.

О'Брайен не очень-то любил чтение, но замечательно играл на флейте и имел недурной голос. Главными занятиями его были игра на флейте и пение. Но хотя он сам и не учился, однако меня каждый день заставлял приходить в свою каюту на час или два, где я рассказывал ему содержание какой-нибудь прочитанной мною \ книги. Этим методом он не только учил меня, но и сам ' приобретал много сведений; замечания, которые он часто делал насчет прочитанного, навсегда оставались в моей и его памяти. -, — Ну, Питер, — сказал он, входя в каюту, — что ты мне скажешь сегодня? Ты мой учитель, я каждый деньузнаю что-то от тебя.

— Сегодня я немного прочел, О'Брайен, потому, что думал о несчастном мистере Чаксе.

— Это хорошо, Питер; никогда не забывай друзей в несчастье: их немного будет в твоей жизни.

— Хотел бы я знать, умер ли он?

— Я не могу на него ответить; впрочем, если тебя прошибет ядро, то это не продлит твоей жизни. Он бы не умер, если бы мог не умереть, особенно когда на нем капитанская куртка.

— Да, он всегда хотел быть джентльменом, что довольно глупо со стороны боцмана.

— Не совсем-то глупо, Питер; а вот с твоей стороны глупо говорить, не думая. Кто из товарищей мистера Чакса может укорить его в каком-нибудь низком или дурном поступке? Никто. А почему? Потому что он всегда старался быть джентльменом, и это стремление возвышало его. Тщеславие — глупая обезьяна, которая может заставить нас засунуть голову между ног и опрокинуться; но гордость — статный конь, который невредимо переносит нас через грязь и дает возможность опередить других. Мистер Чакс был горд, а это похвально даже в боцмане. Как часто тебе приходилось читать, что лица, вышедшие из ничтожества, делались великими людьми? Это, разумеется, благодаря талантам, но талантам, соединенным с гордостью, которая подстегивала их, а не с тщеславием, которое только мешало бы в жизни.

— Ты прав, О'Брайен; я сказал глупость.

— Не бойся, Питер, ничего, нас никто не слыхал. Ты обедаешь сегодня в каюте?

— Да.

— И я тоже. Капитан сегодня превзошел самого себя: он мне рассказал две или три истории, едва не подорвавшие уважения, которое я обязан оказывать ему на квартердеке.

— Я боюсь, он неисправим, — возразил я, — но сказки его никому не вредят: это, что называется, безвредная ложь. Не думаю, чтоб он позволил себе ложь, затрагивающую честь джентльмена.

— Всякая ложь, Питер, не красит джентльмена, как безвредная, так и вредная; хотя, конечно, тут есть разница. Однако позволять себе первую — опасная привычка, потому что безвредная ложь ведет к вредной.

В одном только случае она извинительна — это когда ты хочешь обмануть неприятеля. Здесь любовь к отечеству допускает ложь, и потому, что ты идешь на нее против воли, она становится, некоторым образом, добродетелью.

— Что там за размолвка произошла между начальником морского отряда и мистером Филлотом?

— Ничего в сущности. Начальник отряда немного щепетилен и видит обиду там, где ее нет. У мистера Филлота дурной язык, но доброе сердце.

— Да, жалко!

— Очень жалко: он хороший офицер. Дело в том, Питер, что молодые офицеры склонны подражать своим начальникам, а потому молодых джентльменов нужно всегда помещать к капитанам-джентльменам. Филлот в лучшее время служил под начальством капитана Балловера, который известен как человек, привыкший выражаться дурно и неприлично. Что вышло? Филлот и многие другие, служившие с Балловером, переняли его дурную привычку.

— А я так думаю, О'Брайен, что чувства, оскорбляемые в тебе неприличными словами, будут предостерегать тебя от них, когда ты поднимешься в службе.

— Питер, это чувство появляется только вначале, потом негодование притупляется, и ты становишься равнодушным и забываешь, что оскорбляешь других; таким образом привычка эта укореняется, к величайшему стыду и унижению. Но пора одеваться к обеду; советую тебе отправиться натощак, а то я уж нагрузился.

Мы сошлись за столом капитана, отличавшегося, по обыкновению, богатым выбором блюд, хотя кушанья были чуть лучше обыкновенного корабельного пайка. Конечно, мы были уже некоторое время в крейсерстве, и это оправдывало отчасти капитана, однако таких незапасливых капитанов мало.

— Я боюсь, джентльмены, вам не очень понравится мой обед, — заметил капитан, когда снял с блюд из накладного серебра крышки, — но на службе надо довольствоваться тем, что есть. Мистер О'Брайен, не угодно ли вам горохового супа? Я помню, что ел и хуже во время одного крейсерства. Мы тринадцать недель были в воде по колено, и пробавлялись одной сырой свининой, так как невозможно было зажечь огонь.

— Позвольте спросить, где это случилось, капитан Кирни!

— Около Бермудских островов. Мы семь недель крейсировали, не находя их, и начали думать, что и они тоже в крейсерстве.

— Я полагаю, сэр,бросив якорь, вы рады были видеть огонь и опять приняться за вареную пищу? — заметил О'Брайен.

— Извините, — возразил капитан Кирни, — мы так привыкли к сырой пище и мокрым ногам, что долго после того не могли есть ничего вареного и постоянно старались мочить ноги, опустив их через борт. Я сам видел, как один матрос поймал рыбу и тут же съел ее живую; вообще, если бы я не отдал на этот счет строжайших приказаний и не перепорол бы дюжины матросов, они до сих пор ели бы сырое. Сила привычки удивительна.

— Это правда! — сухо заметил мистер Филлот, подмигивая нам: он намекал на невероятные истории капитана.

— Это правда! — повторил О'Брайен. — Мы замечаем соломинку в глазу ближнего и не видим бревна в собственном.

И О'Брайен подмигнул мне, намекая на склонность мистера Филлота к сквернословию.

— Я некогда знал, — продолжал капитан Кирни, — женатого человека, который всегда спал, положив руку на голову своей жены, и из-за этого не позволял ей надевать ночной чепец. Она умерла, и с тех пор он никогда не ложился в постель без чучела, сделанного из платья, на которое клал руку, — вот какова сила привычки!

— Я видел однажды гальванизированный труп, — заметил мистер Филлот, — он принадлежал человеку, который за свою жизнь очень много нюхал табаку. Что же? Как только приложат к телу гальваническую машину, он тотчас же грациозно подносит пальцы к носу, как будто нюхает…

— Вы сами это видели, мистер Филлот? — заметил капитан, серьезно глядя в лицо старшему лейтенанту.

— Да, сэр! — хладнокровно отвечал мистер Филлот.

— Часто вы рассказывали эту историю?

— Очень часто, сэр.

— Я спрашиваю это потому, что знаю много людей, которые, повторяя какую-нибудь сказку, начинают, наконец, сами верить ей. Я не о вас говорю, мистер Филлот; но все-таки советую не рассказывать этой истории в присутствии людей, не знающих вас коротко, а не то они усомнятся в вашей правдивости.

— Я принял за правило, — отвечал мистер Филлот, — сам верить всему — из учтивости; и ожидаю того же от других.

— Так, клянусь душой, рассказывая такие истории, вы искушаете нашу учтивость. Впрочем, я желал бы, чтоб вы встретились с одним моим приятелем, который был пропитан придворным английским дендизмом: он не мог удержаться от поклона. Слезая с лошади, он кланяется ей и благодарит; просит извинения у собачонки, наступив ей на хвост; раз, упав на скребок для грязи, он снял шляпу и рассыпался перед ним в извинениях за свою неосторожность.

— Тоже сила привычки, — заметил О'Брайен.

— Совершенно верно. Мистер Симпл, не угодно ли вам кусочек свинины, или, может быть, вина? Лорду Привиледжу не понравился бы наш сегодняшний обед, не правда ли?

— Как диковинка, может быть, он ему и понравился бы, сэр, но ненадолго.

— Справедливо сказано. Новизна очаровательна. Неграм так надоедают соленая рыба и хлеб из икры, что они едят грязь вместо десерта. Мистер О'Брайен, вы прекрасно играли сегодня утром сонату Плейела.

— Во всяком случае, я очень рад, что не надоел вам, капитан Кирни, — отвечал О'Брайен.

— О, я очень люблю хорошую музыку! Матушка моя была артисткой. Помню, однажды она играла на фортепьяно пьесу, в которой изображалась буря. И так хорошо она ее исполнила, что, когда мы сели за чай, обнаружили: сливки совсем свернулись, да кроме того в погребе прокисли три бочки пива.

Слыша о таком чуде, мистер Филлот не вытерпел — он прыснул от смеха, и так как в это время подносил к губам стакан вина, то залил им стол и меня, сидевшего против него.

— Прошу извинить, капитан Кирни, но мысль о таком чрезвычайном таланте слишком забавна. Позвольте предложить вам вопрос: так как бури не бывает без грома и молнии, то не был ли кто убит электрическим током, выходившим из фортепьяно?

— Нет, сэр, — сердито отвечал капитан Кирни, — но ее игра электризовала нас, что все равно. Так как вы, мистер Филлот, лишились своего стакана вина, то не угодно ли вам выпить со мной по-другому?

— С величайшим удовольствием, — отвечал старший лейтенант, заметивший, что зашел слишком далеко.

— Ну, джентльмены, — продолжал капитан, — мы скоро опять будем в стране изобилия. Покрейсируем еще с недельку и потом соединимся с адмиралом на Ямайке. Нам нужно рапортовать о взятии «Сильвии» (так называли бриг капера), и с удовольствием скажу, что считаю обязанностью с похвалою доложить обо всех, тут находящихся. Человек, кофе!

Старший лейтенант, О'Брайен и я поклонились капитану за это лестное признание; что касается меня, я был восхищен. Мысль, что имя мое будет упомянуто в газетах и что этим я доставлю невыразимое удовольствие отцу и матери, взволновало мою кровь, и я покраснел, как индейский петух.

— Вам нечего краснеть, кузен Симпл, — добродушно сказал капитан, — вы заслужили это своим поведением и благодарите мистера Филлота, что он уведомил меня об этой заслуге.

Кофе был скоро выпит, и я рад был выйти из каюты, чтоб остаться наедине и оправиться от смущения. Я был слишком счастлив. Однако товарищам я ничего не сказал, чтобы не возбудить в них чувства зависти и нерасположения. О'Брайен обещал мне также хранить это в тайне, когда мы сошлись с ним, и я очень рад был, что принял эту предосторожность.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Письмо патера Маграта дипломатического содержания.
Мы продолжали крейсировать около недели и потом отправились на Ямайку, где нашли адмирала на якоре в Порт-Ройяле. Нам подали сигнал стать на якорь, и капитан Кирни, засвидетельствовав свое почтение адмиралу, вернулся с поручением отвезти депеши в Галифакс. Вода и провизия были доставлены ботами адмиральского корабля, и, к величайшему нашему неудовольствию, мы снова вышли в море, хотя надеялись повеселиться на берегу. Дело в том, что из Англии послан был приказ: отправить немедленно фрегат к адмиралу, стоявшему в Галифаксе, в полное его распоряжение.

— Я, однако, имел удовольствие увериться, что капитан исполнил свое слово, упомянув обо мне в депеше; писец показывал мне копию. Ничего замечательного не произошло во время переезда, только капитан Кирни был очень болен и не выходил из каюты. Был октябрь, когда мы бросили якорь в Галифаксе; адмиралтейство, ожидавшее нашего прибытия в этот порт, препроводило сюда наши письма. Для меня ничего не было, но зато на имя О'Брайена от патера Маграта было письмо.

«Милый сын мой!

Вы добрый сын, это сущая правда, иначе я не захотел бы вас называть своим сыном. Вы утешили и успокоили ваше семейство; теперь оно не надрывается из-за средств пропитания и имеет на то основательные причины, так как у него теперь вдоволь всего, и вдобавок даже свиньи. Ваш батюшка, ваша матушка, братья и три сестры свидетельствуют вам свою любовь и шлют свое благословение, к которому можете присоединить и мое также. Ваше письмо из Плимута дошло благополучно: почтальон Барни уронил его у самых ваших дверей; наша большая свинья схватила его и побежала. Увидев это, я вышел к ней, усовестил ее, и она оставила письмо, зная (доброе животное), что я лучше ее сумею прочесть его. Разобрав его содержание, — счастье, что предупредил в этом свинью, — я тотчас же пообедал, взял свою толстую палку и отправился в Балликлейч.

Вам известно, Теренс, а если вы это забыли, так я напомню, что там есть вертлявая молодая женщина, содержащая портерную лавку и называющаяся миссис О'Рурк; она вдова капрала О'Рурка, убитого на войне или просто умершего — не знаю наверное, но это для нас не важно. Эта миссис О'Рурк знает всех и каждого, и все, что делается в целой провинции; язык у нее неутомимый.

— Доброго утра, миссис О'Рурк, — сказал я.

— И вам также, патер Маграт, — ответила она с улыбкой, — что принесло вас сюда? Путешествие ли какое далекое предприняли, или пришли сюда по делу, или так, немножко поболтать с миссис О'Рурк?

— Единственно к вам поболтать, моя милая, и отведать, вашего портера; не больше, впрочем, чем нужно, чтоб прополоскать рот.

Миссис О'Рурк налила мне самого настоящего; я выпил за ее здоровье и, ставя стакан, сказал:

— Я слышал, у вас поселился иностранец, миссис О'Рурк?

— Я слышала то же самое, — ответила она.

Итак, видите, Теренс, благодаря своей сметливости я сразу проведал об этом.

— Я слышал, — продолжал я, — он шотландец и говорит так, что никто не понимает.

— Как бы не так, он англичанин и говорит очень чисто.

— Но что за мысль может прийти человеку приехать сюда и сидеть тут в одиночестве?

— Одному, патер Маграт? — возразила она. — Разве он один, когда с ним жена, дети, да даст Бог и еще?

— Но эти мальчики не его дети, мне кажется, — сказал я.

— Вы опять ошибаетесь, патер Маграт, дети его, и вдобавок все девочки. Кажется, вы для того только и приходите в Балликлейч, чтобы разузнать обо всем.

— Именно так, миссис О'Рурк: но кто знает их лучше вас?

Вы замечаете, Теренс, что я все говорил наоборот. Помните, сын мой, если хотите узнать какую-нибудь тайну от женщины, то скорей достигнете цели противоречием, чем согласием.

Я продолжал между тем:

— Во всяком случае, миссис О'Рурк, я считаю, стыдно джентльмену везти из Англии своих ленивых слуг, когда тут столько ловких парней и девушек, готовых к его услугам.

— Вы опять не правы, патер Маграт: черта с два привез он слуг из Англии, он нанял их здесь. Элла Фланаган у него служанкой, а Теренс Дрисколл слугой — он очень хорош в своей ливрее: я видела его, когда он приходил сюда за газетами. Могги Колл стряпает ему кушания, а хорошенькая Мэри Салливан будет кормилицей младенца, лишь только он появится на свет.

— Вы думаете, кормилицей будет Мэри Салливан?

— Да, так, — отвечала миссис О'Рурк, — и знаете ли причину?

— Откуда мне знать?

— Для того, чтоб услать своего ребенка подальше и кормить ребенка англичанина: его жена настоящая леди и не позволит, чтобы на ее груди повис младенец

— Но положим, что Мэри Салливан не родит к тому времени, что тогда? Говорите, миссис О'Рурк; вы умная женщина.

— Что тогда? — отвечала она. — О, это уж все улажено; Мэри говорит, что она сляжет в постель педелей прежде, чем леди; как видите, патер Маграт, все будет в порядке.

— Но разве вы, такая умная женщина, не видите, что эта молодица, которая так плохо знает счет и думает родить через три месяца после замужества, может также ошибиться в расчетах, когда лечь в постель?

— Не бойтесь, патер Маграт, Мэри Салливан сдержит свое обещание. Прежде чем обмануть леди и тем лишиться места, она слетит с лестницы, а это уложит ее в постель тотчас же.

— Вот что называется верный слуга, добросовестно получающий свое жалованье! Ну, теперь прощайте! Позвольте только выпить еще стаканчик и поблагодарить вас. Вы женщина всеведущая и вдобавок очень хорошенькая.

Так, сын мой, я разузнал кое-что, но не настолько, однако, сколько ожидал. Но об этом в следующем письме, всего нельзя рассказать в этом. Поля хороши, но платья не растут на деревьях в старой Ирландии, и если бы ваше трехмесячное жалованье или какие-нибудь призовые деньги нашли дорогу сюда, это много прибавило бы вашему семейству. Вот хоть моя ряса — уж слишком дырява. Не то чтобы я об этом слишком заботился, однако все-таки новая лучше старой. Но довольно покуда.

Многолюбящий вас друг Уртаг Маграт».

— Ты видишь, Питер, — сказал О'Брайен, когда я прочел письмо, — я правду говорил, что твой дядя замышляет недоброе, уезжая в Ирландию. Или дети оба будут мальчиками, или ребенок твоего дяди мальчиком, а другой девочкой — покуда неизвестно. Если потребуется нужда в обмене, то за этим дело не станет — нечего и говорить. Но я опять напишу патеру Маграту и буду просить, чтоб он разузнал истину, если можно. Ты получил письмо от отца?

— Нет, к несчастью. А он непременно написал бы об этом.

— Ну, не стоит размышлять долго; мы похлопочем, когда будем в Англии, а до тех пор положимся на патера Маграта. Я поскорее напишу ему письмо, пока не забыл.

О'Брайен написал, и больше мы уже не заводили об этом разговор.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Болезнь капитана Кирни. — Он делает завещание и раздает воздушные замки, кому следует. — Он подписывает, запечатывает и умирает.
Капитан по обыкновению отправился на берег и поселился в доме приятеля. Это значит в доме знакомого или какого-нибудь учтивого джентльмена, предложившего ему обед и постель.

В таких случаях капитан Кирни обыкновенно брал свой чемодан и располагался на квартире, не думая покидать ее до отплытия корабля или другого более выгодного приглашения. Такое поведение в Англии превзошло бы все понятия о гостеприимстве; но в наших чужестранных поселениях и колониях, где общество очень малочисленно и падко к новостям, такой занимательный человек, как капитан Кирни, — находка, и никто не запретит ему оставаться, сколько угодно. Все моряки единодушно утверждают, что Галифакс — самый восхитительный порт. Жители его гостеприимны, веселы, любят удовольствия и доставляют их другим. Поэтому не годится посылать туда корабль, который хотите поспешно оснастить и отправить в дальнейшее путешествие, разве что если есть там адмирал, чтобы ежедневно надзирать за ходом работ, и хороший управляющий для выполнения на верфи всех его требований. На этот раз здесь был адмирал, и мы недолго бы пробыли здесь, если бы капитан Кирни не заболел, когда мы готовились к отплытию, да так серьезно, что доктор счел его не в состоянии пуститься в плавание. Вместо нас был отправлен в крейсерство другой фрегат, а мы остались бить баклуши в порту. Но мы легко утешились, хоть и лишались надежды на добычу, зато веселились и большинство офицеров даже влюбились.

Через три недели по прибытии в гавань Галифакса болезнь капитана Кирни осложнилась. Теперь ее едва ли можно было назвать просто нездоровьем. Он давно страдал от вредного влияния на него морского климата, и хотя ему часто советовали сказаться больным, он не соглашался. Теперь, казалось, организм совершенно ослаб. В несколько дней он сделался так болен, что по совету хирурга позволил перенести себя в госпиталь, где было больше удобств, чем в частном доме. Не пробыв и двух дней в госпитале, он послал за мной и изъявил желание, чтоб я остался при нем.

— Вы мне двоюродный брат, Питер, а вы сами знаете, что в болезни всякому приятно иметь около себя родственника; так перенесите на берег ваши пожитки. Доктор обещал мне дать вам маленькую комнатку, и вы будете со мной каждый день.

Я, конечно, ничего не имел против того, чтобы оставаться с ним, притом же, правду сказать, не представляло труда занимать его — он сам всегда занимал меня. Но я не мог избавиться от неприятного чувства при мысли, что человек в таком опасном положении — доктор решил, что выздоровление его невозможно, — мог еще лгать беспрерывно в течение целого дня. В самом деле этот недостаток был, казалось, врожденным, и, как выразился Суинберн, «он только по ошибке мог сказать правду».

— Питер, — сказал он мне однажды, — что-то дует. Затворите дверь, пожалуйста, и прибавьте угольев в печку.

— Тяга будет плохая, если затворить дверь, сэр, — отвечал я.

— Удивительно, как люди мало понимают в этих вещах. Когда я строил себе дом, прозванный Уилкотт-Абби, в нем не было ни одного камина, который бы тянул дым как следует. Я послал за архитектором и обругал его, но он не мог исправить дела. Я вынужден был сделать это сам.

— И вы исправили, сэр?

— Исправил ли? Я думаю! В первый раз, как я затопил печь и отпер дверь, началась такая тяга, что мой маленький сынишка Уильям, находившийся на пути воздуха, так бы и выехал в трубу, если бы я не схватил его за руку и за рубашонку, которая, впрочем, успела загореться.

— Так этот ветер, сэр, был не хуже урагана?

— Ну, не совсем так; однако, это показывает, что можно сделать с помощью небольшого умения и настойчивости. У нас в Англии не бывает ураганов, Питер; однако мне пришлось видеть порядочный вихрь в Уилкотт-Абби.

— В самом деле, сэр?

— Да. Он унес четыре копны сена, скрутил железный фонарный столб, стоявший у подъезда, поднял свинью с поросятами, находившимися в ста шагах позади дома, и опустил их на землю перед фасадом благополучно, кроме свиньи, которая сломала себе ногу.

— В самом деле, сэр?

— Да. Но самое странное, что в одной копне было много крыс, и они поднялись вместе с сеном. По закону тяготения они, естественно, падали прежде сена, и поскольку в это время я гулял с борзой собакой или, скорее, терьером, то смешно было видеть, как она, растерзав одну, поднимала морду вверх, ожидая, когда упадет другая.

— Как вы сказали, сэр, борзая или терьер?

— И то, и другое, Питер. Дело вот в чем: она была борзой, но однажды на бегу переломила о пень ногу, я и подрезал ей остальные три в уровень с переломленной. Она стала терьером. Это была моя любимица.

— А, — заметил я, — я читал что-то подобное у барона Мюнхгаузена.

— Мистер Симпл, — сказал капитан, поворачиваясь на локте и строго глядя мне в лицо, — что вы хотите этим сказать?

— Ничего, сэр, я говорю только, что уже читал подобную историю.

— Легко может быть: искусство выдумки — в соответствии с действительностью. Многие из кротовой кучки готовы сделать гору. В наше время действительность и выдумка так перемешаны, что даже истина подвергается сомнению.

— Правда ваша, сэр, — отвечал я.

И так как он замолчал на минуту, я взял Библию, сел около его постели и сделал вид, будто читаю про себя.

— Что вы читаете, Питер? — спросил он.

— Главу из Библии, сэр, — отвечал я. — Хотите я стану читать вслух?

— Конечно, я очень люблю Библию: это книга истины. Прочтите мне, Питер, об Иакове — о том, как он за похлебку купил у Исава благословение отца.

Мне показалось странным, что он выбрал это место. Когда я закончил, он попросил прочесть еще что-нибудь; я открыл книгу и начал читать главу, в которой описывается внезапная смерть Анании.

— Это добрый урок молодым людям, Питер, — серьезно заметил он по окончании чтения. — Из него можете видеть, что никогда не должно уклоняться от истины. Примите себе за правило, Питер, говорить всегда правду и посрамлять тем дьявола.

Эти слова заставили меня отложить книгу: я видел ясно, что он не замечает своего порока, а как можно ожидать раскаяния от того, кто не осознает своей вины? Силы его истощались с каждым днем. Наконец он так ослаб, что едва мог приподняться с постели. Однажды после обеда он сказал мне:

— Питер, я хочу написать завещание; не потому, что я умираю, но обязанность каждого человека, чтобы дом был приведен в порядок; это займет меня. Достаньте перо и бумагу и сядьте рядом.

Я исполнил его желание.

— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?

— Написал, сэр.

— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.

— Написал, сэр.

— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?

— Да, сэр.

— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?

— Да, сэр.

— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?

— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.

— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.

Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.

— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?

— Написал, сэр.

— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?

— Да, сэр.

— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.

— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.

— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.

Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О'Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.

Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.

— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.

Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:

— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…

Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.

Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.

Капитана Кирни похоронили на кладбище с обычными воинскими почестями. В его конторке мы нашли собственноручное его распоряжение относительно погребения и надгробной надписи. В последней он показал, что будто бы ему тридцать один год. Если бы это было так, то, судя по времени его службы, капитан Кирни вступил во флот за четыре месяца до своего рождения. Несчастлив он был и в том, что начал свою надгробную надпись словами: «Здесь лежит капитан Кирни и т. д.», потому что не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как был поставлен памятник, а уж кто-то, знавший его характер, в слове «лежит» стер букву «е» и переменил букву «и» на «е», так что вышло: «Здесь лжет капитан Кирни» — что было совершенно справедливо.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Капитан Хортон. — Печальные вести из дому. — Я попадаю с головой в воду и обнаруживаю, что сам я вырос, а мое платье убавилось. — Не будучи богат, как еврей, и толст, как верблюд, я прохожу экзамен, это кажется странным моим товарищам.
Уже на следующий день по смерти капитана Кирни, преемник его явился на борт. Нам хорошо был известен характер капитана Хортона по жалобам офицеров из его экипажа на его апатию и лень; в самом деле, его прозвали даже Медленным. Офицерам, конечно, было неприятно терять из-за его лени призы и пользоваться случаями, чтобы отличиться. Капитан Хортон был молодой человек знатной фамилии, быстро возвысившийся на службе благодаря покровительству и тому обстоятельству, что несколько раз ему удавалось случайно отличиться. Во многих экспедициях, в которых он участвовал не по желанию, а по приказанию, он выказал не только храбрость, но и замечательное хладнокровие в опасности и затруднительных обстоятельствах; но это хладнокровие имело один источник — необыкновенную лень. Например, он бы шагом пошел от неприятеля, тогда как другие побежали бы, именно потому, что слишком апатичен, чтоб ускорить шаг. В одной экспедиции, где он отличился, ему нужно было под градом картечи и мушкетных пуль идти на абордаж очень высокого корабля. Когда боты приблизились к кораблю и матросы вскочили, чтоб лезть на него, он окинул взглядом высоту и вскричал с видом отчаяния: «Боже мой! Ужели это нам лезть на палубу?» Потом, когда он влез на палубу и разгорячился в битве, он показал, как мало это восклицание имело общего со страхом. Сражаясь впереди своих матросов, он собственной рукой убил неприятельского капитана. Но эта особенность, ничего не значащая в молодом офицере и послужившая бы только предметом шуток среди товарищей, в капитане была очень важна. Адмирал сам заметил, как часто он упускал случай навредить неприятелю или взять в плен его корабли; а такая небрежность капитана Хортона противоречила одному из английских военных уставов, за нарушение которого наказанием определяется смерть. Назначение его на наш корабль было поэтому столь же неприятно нам, как приятно офицерам его прежнего корабля.

Но, к счастью, это оказалось не столь уж важным: адмирал получил из Англии приказ поместить капитана Хортона на первую вакансию, что он, конечно, и должен был сделать; но не желая иметь в деле офицера, не пользующегося своей властью, он решил послать его в Англию с депешами и удержать другой фрегат, которому было приказано плыть домой, но который мы заменили. Весть, что мы тотчас же отправляемся в Англию, была принята с чувством радости, смешанным с сожалением. Что до меня, я был рад безусловно. Я теперь уже почти прослужил срок мичмана, оставалось только каких-нибудь пять месяцев, и надеялся, что скорее получу патент лейтенанта в Англии, чем на борту корабля. Кроме того мне хотелось скорее быть дома, по причинам уже известным читателю. Через неделю мы отправились с несколькими другими кораблями, получив приказание конвоировать партию купеческих кораблей, шедшую из Квебека и поджидавшую нас у острова Сент-Джона.

Спустя несколько дней мы соединились с ней и отправились в Англию при попутном ветре. Однако погода скоро испортилась. Наш капитан редко выходил из каюты; он постоянно лежал на койке, растянувшись и читая какую-нибудь книгу, или дремля, смотря по расположению.

Помню один случай, доказывающий апатичность его характера и то, как неспособен он был командовать хорошим фрегатом. Мы плыли уже три дня, когда погода стала портиться. О'Брайен, находившийся в средней вахте, сошел в каюту рапортовать, что ветер усиливается.

— Очень хорошо, — ответил капитан, — скажите мне когда он будет дуть сильнее.

Через час шквал усилился, и О'Брайен снова сошел вниз.

— Дует еще сильнее, капитан Хортон.

— Очень хорошо, — отвечал капитан Хортон, поворачиваясь на другой бок, — позовите меня, когда он будет дуть еще сильнее.

Около шести часов ветер достиг ужасающей силы и яростно завывал. Снова явился О'Брайен.

— Ветер дует страшно, капитан Хортон.

— Хорошо, хорошо! Если погода сделается хуже…

— Она не может быть хуже, — прервал О’Брайен, — буря ревет страшно.

— В самом деле? Ну, коли так, — продолжал капитан Хортон, — дайте мне знать, когда она начнет утихать.

В утреннюю вахту мистер Филлот сошел в каюту и донес капитану, что некоторые суда каравана потерялись из виду, отстав от нас.

— Не плыть ли назад, капитан Хортон?

— О, нет, — отвечал он, — это не так-то легко. Скажете мне, когда затеряется еще один.

Через час старший лейтенант донес, что теперь уже очень немногие остались на виду.

— Хорошо, мистер Филлот, — сказал капитан, поворачиваясь на другой бок, чтоб заснуть, — дайте знать, если еще один потеряется.

Прошло еще некоторое время, и старший лейтенант донес, что уже ни одного не видно.

— Очень хорошо! Так позовите меня, когда они снова покажутся.

На это нельзя было надеяться, так как мы делали двенадцать узлов и уносились от них с необыкновенной скоростью; таким образом, капитана уже больше не беспокоили, и он оставался в каюте, пока сам не соблаговолил выйти позавтракать. Действительно, мы уже больше не видали ни одного из наших конвойных кораблей и, подгоняемые шквалом, через пятнадцать дней бросили якорь в Плимуте. Вышел приказ, чтоб тотчас выдать жалованье экипажу и снова отправиться по назначению. Я получил письма от отца, в которых он поздравлял меня с тем, что имя мое упомянуто в депешах капитана Кирни, и звал домой как можно скорее. Адмирал позволил записать мое имя в книгу сторожевого корабля, назначенного для охраны берегов Англии, чтобы время моей службы не было прервано, и дал мне отпуск на два месяца. Я простился с товарищами, пожал руку О'Брайена, который собирался съездить в Ирландию до того, как найдет себе другой корабль; в Плимуте сел в дилижанс, с жалованьем в кармане, и через три дня очутился в объятиях горячо любимой матушки, и радостно — встретился с отцом и прочими членами семьи. Расскажу немножко о моем семействе: нужно познакомить читателя с тем, что случилось во время моего отсутствия. Старшая сестра Люси вышла замуж за армейского офицера, капитана Филдинга. Полк его был отправлен в Индию, она последовала за ним; незадолго до моего возвращения было получено письмо, извещавшее о ее благополучном прибытии на Цейлон. Вторая сестра, Мэри, с детства имевшая очень слабое здоровье, также получила предложение. Она была очень хороша, красоте ее все удивлялись. Жених ее — баронет знатной фамилии; но, к несчастью, она простудилась на балу и с тех пор заметно чахла. За два месяца до моего приезда она умерла, и все семейство было в глубоком трауре. Третья сестра, Эллен, еще не замужем, была тоже хорошенькой и уже достигла семнадцати лет. Смерть Мэри и отъезд Люси сказались на здоровье моей матушки. Что касается отца, он забыл даже об утрате дочери, получив неприятное известие о том, что жена моего дяди разрешилась сыном, — обстоятельство, лишавшее его титулов и поместьев моего дедушки, на которое он так надеялся. Дом наш был местом постоянной скорби. Печаль матушки я уважал и старался утешить; но печаль отца была такой мирской и так не приличествовала его духовному сану, что, признаюсь, она возбуждала во мне больше досады, чем участия. Он стал пасмурным, грустным, крутым в обращении с окружающими и не оказывал матушке всего внимания, которого требовало состояние ее души и здоровья. Он редко проводил с ней время днем, а вечером она рано ложилась спать, и, таким образом, они мало виделись. Сестра моя служила ей большим утешением, и, надеюсь, я тоже; мать часто говорила это, целуя меня и орошая лицо мое слезами. При этом я не мог удержаться от мысли, что слезы эти удваивали холодность и равнодушие отца, чтоб не сказать нелюбезность, с какой он обходился с ней. Что касается сестры, она была вполне достойна любви. Видя ее внимание к матушке и полное самозабвение ради нее, я часто думал, каким сокровищем она будет для человека, который приобретет ее любовь.

Таково было положение моего семейства, когда я возвратился.

Однажды вечером, спустя почти неделю по приезде домой, я объявил отцу, что имею теперь право на повышение.

— Я не могу ничего сделать для тебя, Питер; у меня нет покровителей, — сказал он сухо.

— Тут многого не нужно, сэр, — отвечал я, — я отслужу срок к двадцатому числу следующего месяца, и если выдержу экзамен, к чему чувствую себя способным, то, так как имя мое было упомянуто в депешах, мне не трудно будет получить должность лейтенанта по просьбе дедушки.

— Конечно, дедушка твой может это устроить, я не сомневаюсь; но только, думаю, у тебя здесь мало надежды. У брата моего есть сын, и теперь мы отвергнуты. Ты не знаешь, Питер, как самолюбивы люди и как мало они расположены беспокоиться о своих родственниках. Твой дедушка ни разу не приглашал меня к себе, с тех пор как получил известие о приращении семейства брата. Правда, я и сам к нему не приезжал, зная, что это ни к чему не приведет.

— Я должен иначе думать о лорде Привиледже, батюшка, пока он не подтвердит поведением своим вашего мнения. Я согласен с тем, что не могу быть для него предметом большого участия. Но он был всегда со мною очень ласков и, кажется, любил меня.

— Хорошо, лелей свою надежду, но сам увидишь скоро, что такое свет. Я уверен, что не ошибаюсь, и не знаю, что будет с вами, дети, когда я умру: после меня останется вам мало или почти ничего. Все мои планы разрушены благодаря этому…

И отец ударил кулаком по столу, что явно не достойно его сана.

Я с прискорбием вынужден говорить это о моем отце, потому что не могу скрывать истины. Однако его поведение в некоторой степени можно объяснить. Он не чувствовал никакой наклонности к духовному званию. В молодые годы желал поступить на военную службу, приходившуюся ему более по нраву; но так как уже в течение нескольких столетий у аристократии существовал обычай оставлять имения только старшим сыновьям, предоставляя младшим жить за счет государства, то отцу моему не позволили осуществить своей мечты. Старший брат уже избрал себе военное поприще, а потому решили, что мой отец вступит в духовенство; может быть, по этой причине в этом сословии столько людей, не способных исполнять обязанности своего звания. Закон майоратства несет в себе много дурных последствий и несправедливости, но без него пала бы аристократия

Я оставался дома весь срок отпуска и потом отправился в Плимут держать экзамен. Экзамен адмирал назначил на пятницу, и так как я прибыл в среду, то проводил время, гуляя по верфи и стараясь пополнить знания о своем ремесле. В четверг на пристани я встретил отряд солдат, который усаживался в боты военного корабля; узнал, что они отправляются в Индию. Я поглазел на эту сцену и, когда они отчалили, подошел к верфи с целью узнать о тяжести якорей кораблей различных видов.

Через несколько минут мое внимание было привлечено спором между солдатом, который, по-видимому, отстал от своего отряда, чтоб бежать в верфь за вином, и его женой. Он был очень пьян; жена его, молодая женщина с ребенком на руках, следовала за ним, стараясь всячески успокоить.

— Полно, Патрик, душенька, — говорила она, цепляясь за него, — довольно и того, что ты оставил своих и навлечешь на себя наказание, воротись на корабль. Успокойся, пожалуйста; офицер подумает, авось ты отстал нечаянно, и не тронет тебя, а я попрошу мистера О'Рурка, он добрый человек.

— Убирайся ты, тварь; тебе хочется говорить с мистером О'Рурком, чтоб он тебя за подбородок потрепал. Убирайся, Мэри, я сам найду дорогу к кораблю. Пущусь вплавь и даже с ранцем и мушкетом доплыву.

Молодая женщина ухватилась за него, но он вырвался, побежал к берегу и бросился в воду. Жена бросилась за ним к мосткам, увидев, что он погрузился в воду, взвизгнула и с отчаянием подняла руки кверху. Ребенок упал, ударился о край мостков, перевернулся и, прежде чем я успел схватить его, упал в море.

— Ребенок! Ребенок! — снова взвизгнула несчастная и повалилась к моим ногам в жестоких судорогах.

Я взглянул на воду. Ребенок уже исчез, но солдат все еще боролся с волнами. Он то погружался, то снова выплывал; на помощь к нему плыл бот, но он уже совершенно выбился из сил, раскинул руки, как бы в отчаянии, и уже готов был исчезнуть в волнах. Я кинулся с верфи в море, поплыл на помощь и схватил его в тот момент, когда он погружался в последний раз. Я не пробыл в воде и четверти минуты, как подоспел бот и вытащил нас. Солдат лишился сил и речи; я, разумеется, был только мокр. Бот по моей просьбе отправился к пристани, и нас обоих высадили на берег. Патронная сумка и мундир солдата показывали, что он был причислен к полку, только что посаженному на корабль, и я посоветовал перевезти его туда же, лишь только он немного оправится. Так как вытащивший нас бот принадлежал этому же кораблю и послан был нарочно для того, чтобы посмотреть, не остался ли кто на берегу, то офицер, командовавший им, согласился последовать моему совету. Через несколько минут солдат оправился и уже мог сидеть и говорить; мне хотелось узнать, что сделалось с женщиной, которую я оставил на верфи. Ее привел к нам часовой. Можете представить, как трогательна была сцена между ней и ее мужем. Успокоившись немного, она обернулась в ту сторону, где я стоял в платье, с которого ручьем лилась вода, и разразилась градом патетических благословений, перемешанных с воплями по утонувшему ребенку.

— Скажите ваше имя! — кричала она. — Напишите мне его на бумаге: я буду носить его у сердца, читать и целовать ежедневно, всю жизнь и никогда не перестану молиться за вас и благословлять ваше имя.

— Я вам скажу свое имя…

— Нет, напишите, напишите! Вы не можете мне отказать в этом. Пусть все святые благословят вас, милый молодой человек, за то, что спасли бедную женщину от отчаяния.

Офицер, командовавший ботом, дал карандаш и бумагу; я написал свое имя и отдал лист женщине. Она схватила мою руку, когда я подавал ей бумагу, поцеловала имя, написанное на бумаге, и положила ее за пазуху. Офицер, желавший поскорей отправиться, приказал посадить ее мужа в бот; она последовала за ним, прижимаясь к нему, несмотря на мокроту его одежды, а я вошел в трактир высушить мундир. Я был занят мыслью о том, как страх перед большим злом поглощает всякое воспоминание о меньшем. Довольная тем, что не погиб ее муж, бедная женщина, казалось, забыла о гибели ребенка.

Я привез с собой только одну пару платья: оно было еще совершенно новым, но соленая вода привела мундир в ужасное состояние. Я лег в постель, дожидаясь, пока оно высохнет; но когда надел его снова, то нашел, что оно стало узко и никуда не годилось, тем более что и прежде не было просторным, потому что я рос с необыкновенной скоростью. Руки высовывались из-под рукавов мундира, панталоны почти по колено, пуговицы потускнели — одним словом, совершенно стал не похож на джентльмена и мичмана. Я заказал бы себе другой, но экзамен был назначен на десять часов следующего дня, и, следовательно, он никак не мог быть готов ко времени. Таким образом, пришлось явиться на квартердек линейного корабля, где должен был проходить экзамен, в том виде, как был. Тут было много молодых людей, пришедших с той же целью; все с удивлением смотрели на меня и, гуляя взад и вперед по палубе в новых платьях, подмигивали друг другу с таким видом, из которого я заключил, что они вовсе не расположены знакомиться со мной.

В списке именперед моим было много других, и сердца наши бились сильнее каждый раз, как называли какое-нибудь имя и владелец его входил в каюту. Иные возвращались оттуда с веселыми лицами, и сердца наши осеняла надежда на подобное же счастье; другие выходили грустными и унылыми, и их состояние передавалось нам: мы мучились страхом и опасением.

Я не колеблясь скажу, что хотя сдача экзамена и доказывает наличие знаний, но провал вовсе не доказывает противного. Я знал многих молодых людей, не выдержавших экзамен (между тем как другие с гораздо меньшими способностями вполне успевали) потому только, что не могли оправиться от страха, внушенного предстоящим испытанием, — страха, вовсе не удивительного, если принять в соображение, что в эту ужасную минуту ставятся на карту шесть лет стараний и трудов. Наконец вызвали меня, и, задыхаясь от страха, я вошел в каюту, где очутился в обществе трех капитанов, долженствовавших решить, способен ли я занять должность в службе его королевского величества. Мой послужной лист и документы были рассмотрены и утверждены, время службы сверено, и все найдено в порядке. Мне было предложено очень немного вопросов из навигации, и по очень веской причине — большая часть капитанов смыслит в навигации очень мало или почти ничего.

Неся службу мичманами, они изучают эту науку на практике, не задумываясь о правилах, на которых основаны вычисления, применяемые ими в деле. В качестве лейтенантов они этим не занимаются и скоро все забывают. У капитанов же математические познания ограничиваются тем, что они в состоянии определить на карте положение корабля.

В управлении кораблем за все отвечает шкипер; капитаны же, не отвечая ни за что, полагаются на его расчеты. Конечно, бывают исключения, но то, что я говорю, правда, и, если бы из адмиралтейства вышел приказ переэкзаменовать всех капитанов, то хотя по маневрированию кораблем они очень хорошо ответили бы, но по навигации не выдержали бы экзамена девятнадцать человек из двадцати. Из этого я заключаю, что теперешняя система вредна для службы и что на капитане должна бы лежать в полной мере ответственность за управление ходом корабля. Давно известно, что офицеры всех прочих морских держав гораздо ученее наших, и это объясняется безответственностью наших капитанов. Так повелось с самого начала. Когда Англия только вступила на стезю морской державы, корабли для королевской службы брались из определенных на это пяти портов, а военная часть экипажа набиралась из солдат, нарочно для того посылаемых на корабли. Все корабли того времени имели экипажи, составленные из моряков со штурманами для управления кораблем. В эпоху наших кровопролитных войн с датчанами преобладала все та же система. Кажется, о графе Сандвиче говорится в летописи, что, когда его корабль тонул, он перешел на бот, чтобы водрузить свой флаг на другом корабле. Но бот его был расщеплен ядрами, и граф Сандвич утонул от тяжести своего вооружения.

Капитан, экзаменовавший меня в навигации, был очень строг, но не груб, однако. В этот экзамен не вмешивались двое других, экзаменовавших только в маневрировании кораблем Когда я ответил удовлетворительно на несколько вопросов, меня попросили встать. Капитан, попросивший меня встать, сделал это так грубо, что совершенно запугал меня; я встал, бледный и трепещущий, так как не ожидал ничего доброго от такого начала. Мне было предложено несколько вопросов из маневрирования, на которые я, без сомнения, ответил очень слабо, потому что до сих пор не могу вспомнить, что я говорил.

— Я так и думал, — заметил капитан, — это видно по наружности. Офицер, так мало заботящийся о своем платье, что не может одеться прилично даже для экзамена, всегда оказывается пустым малым, а не моряком. Можно подумать, что вы все время прослужили на катере или десятипушечном бриге, а не на первостатейном фрегате. Подойдите, сэр, я, уж так и быть, еще задам вам вопрос.

Меня так поразили слова капитана, что я не мог собраться с духом. Я начал было дрожащим голосом, что не имел времени заказать другого мундира, — и залился слезами.

— Право, Барроуз, вы слишком круто обходитесь с ним, — заметил третий капитан, — парень запуган. Дайте ему сесть на минуту и собраться с духом. Сядьте, мистер Симпл, мы вас еще переэкзаменуем.

Я сел, стараясь сдержать горе и успокоиться. Капитаны между тем, за неимением другого занятия, перелистывали журналы. Тот, который экзаменовал меня в навигации, читая плимутскую газету, только что присланную на борт и за несколько минут перед тем внесенную в каюту, вдруг вскричал:

— Э, что такое? Барроуз, Ките, взгляните! — И он указал на одну заметку. — Позвольте спросить, мистер Симпл, это вы спасли вчера солдата, бросившегося с верфи в море?

— Да, сэр, — ответил, — по этой причине мой мундир так грязен. Измарав его, я не имел времени заказать новый, но не хотел говорить об этом.

Я заметил перемену во всех трех — и это ободрило меня. В самом деле, теперь, когда мне удалось объясниться, больше нечего было опасаться.

— Хорошо, мистер Симпл, встаньте, — ласково сказал капитан, — если вы совсем оправились; если же нет, мы подождем. Не бойтесь, желательно, чтобы вы выдержали экзамен.

Я уж больше ничего не боялся и тотчас встал. На все предлагаемые вопросы отвечал удовлетворительно, и, чувствуя это, меня стали экзаменовать строже.

— Прекрасно, прекрасно, мистер Симпл! Позвольте теперь предложить еще вопрос. Это редко встречается в службе, и, может быть, вы не сумеете ответить. Знаете ли вы, как повернуть корабль на якоре?

— Знаю, сэр, — отвечал я, так как, если припомнит читатель, видел этот маневр, служа еще под начальством капитана Савиджа, — и тотчас рассказал, как это делается.

— Довольно, мистер Симпл. Не стану более задавать вам вопросов. Сначала я счел вас за нерадивого офицера и моряка, а теперь нахожу, что вы хороший моряк и благородный молодой человек. Кто желает предложить ему еще вопросы? — продолжал он, обращаясь к другим капитанам.

Они ответили отрицательно; аттестат был подписан; капитаны пожали мне руку и пожелали скорого повышения в службе. Таким образом, это строгое испытание моих нервов закончилось счастливо, и, когда я вышел из каюты, никто бы не подумал, видя радость, сиявшую на моем лице, в каком отчаянии я был минуту тому назад.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Глава интриг. — Католическая казуистика в новыхперьях. — Интригой достигается повышение. — Любовькрестьянки и неблагосклонность пэра.
Вернувшись в гостиницу, я велел подать плимутскую газету и вырезал заметку, оказавшую мне такую важную услугу. А на следующее утро отправился домой принимать поздравления. Я нашел письмо от О'Брайена, пришедшее днем раньше. Оно было следующего содержания:

«Милый Питер!

Говорят, иные счастливы тем, что прежде родятся их отцы, которые поддерживают их в жизни; на основании этого правила должно полагать, мой отец родился после меня; но как бы то ни было, этому не поможешь. Я нашел все свое семейство в благополучном здравии и веселии; но, завидев меня, они начали трясти своими одеждами. Что касается одежды патера Маграта, то он недаром на нее жаловался: это только тень платья. Впрочем, благодаря Богу, моему трехмесячному жалованью и помощи портного, древняя фамилия О'Брайен из Балихинча обновилась с ног до головы. Обе сестры мои готовы венчаться с мелкопоместными дворянчиками: кажется, они ждут только приличных городских платьев, чтобы идти в церковь. В следующую пятницу их свадьба совершится, и я хочу, Питер, чтобы ты танцевал у нас на свадьбе. Но, впрочем, не беспокойся: я потанцую за нас обоих. А покуда расскажу тебе, что мы успели сделать с патером Магратом относительно этого плуга, моего дяди.

До моего приезда натер Маграт сделал мало или почти ничего, только там и сям он успел собрать кое-какие улики, которые, сложив, я нашел равнозначными нулю.

Но, воротясь домой, к сам приложил к этому делу всю свою активность. Я отправился в Балликлейч и, обойдя вокруг старого дома, в котором расположился твой дядя на квартире, наткнулся — как ты думаешь, на кого? — на молоденькую девушку, Эллу Фланаган, жившего у него в услужении. Я сказал себе, что есть два способа достигать своих целей в этом мире: любовь и деньги. О'Брайенам, как и всем их соотечественникам, всегда больше везло в первой, нежели в последних, и я начал расточать любовь — в твою пользу, Питер.

— Вы именно та молодая девушка, — сказал я, — от которой не могли оторваться мои глаза еще в прошлый раз, когда я увидел вас.

— А кто вы такой? — спросила она.

— Службы его королевского величества лейтенант О'Брайен, приехавший на минуту домой, чтобы высмотреть себе жену, — ответил я, — и уж если кто понравится мне, то уж именно девушка с вашими манерами, личиком и скромностью.

И я начал расхваливать ее глаза, нос, лицо и так далее. Потом я попросил позволения увидеть ее еще раз и спросил, когда она согласна повидаться со мной в роще и открыть мне свои чувства. Сначала она подумала, что я шучу, но я клялся всем святыми, что она прекраснейшая девушка во всей провинции — что и действительно сущая правда, — тогда она склонила ухо к моей болтозле. Я не говорил ни слова о твоем дяде, тетке, патере Маграте, чтобы не вызвать у нес подозрений, потому что я такого мнения, что все замешаны в эту историю. Я говорил только о любвп моей к ее особе, и это заморочило ей голову, как заморочило бы всякую женщину, какого бы она ни была покроя.

Дальше, Питер. В прошедшее воскресенье минуло три недели с тех пор, как я, ради тебя, заговорил с бедной девушкой. Совесть говорит мне, что обольщать девицу — дело неправое с моей стороны, потому что я не думаю жениться на ней; а сделать из нее что-нибудь другое — значит, погубить ее. Несчастная влюблена теперь в меня; поговаривает о свадьбе, рассказывает длинные истории о родственных связях, существовавших между шатанами и О'Брайенами во времена, давно прошедшие, когда и те, и другие были еще в славе. Вчера, сидя обнявшись а роще, я сказал ей: «Милая Элла, что это за люди, с которыми вы живете?». И в ответ она рассказала мне все, что знает об этой истории; и, между прочим, что кормилицей назначена Мэри Салливан.

— А какого пола младенец? — спросил я.

— Мальчик, — отвечала она. — А младенец Салливан?

— Девочка.

— А здесь еще Мэри Салливан?

— Нет, она вчера уехала вместе с младенцем и мужем в полк, который отправляется в Индию.

— Вчера отправилась? — вскричал я, вскакивая.

— Да, — отвечала она, — но что вам до этого?

— Очень много, — возразил я, — кое-кто шепнул мне секретец насчет этого.

— А что такое? — спросила она.

— Да всего лишь, что дети обменены, и это вам так же известно, как и мне.

Но она клялась, что ничего не знает и что ее не было при рождении ни того, ни другого дитяти; я верю ей — она говорит правду.

— Хорошо, — сказал я, — кто же прислуживал леди?

— Моя матушка, — отвечала Элла, — и поэтому она должна знать это лучше всех.

— Ну, так, — сказал я, — Элла, душенька, я дал обет не жениться, пока не разузнаю истины.

Слезы выступили на глазах у бедной девушки, и я готов был сам заплакать, видя, как мучит ее мысль не выйти за меня замуж. Через некоторое время она отерла слезы, поцеловала меня, пожелала счастливо оставаться и поклялась всеми святыми, что так или иначе разузнает правду.

Сегодня утром, по вчерашнему условию, мы опять с ней встретились; глаза несчастной покраснели от слез. Она прижалась ко мне, просила прощения, умоляла не покидать ее и потом рассказала, как вскочила ее мать, , когда она задала ей свой вопрос, как не понравился он ей, как бранила она ее, когда она стала настаивать на своей просьбе. Наконец, упав на колени перед матерью, она просила не мешать ее благополучию, потому что она умрет в противном случае (можешь себе представить, Питер, каково было мне слышать это — но как быть? Сделанного не воротишь!); мать заговорила что-то о клятве, патере О'Туле и о том, что поговорит с ним.

Теперь, Питер, я уверен, что обмен детьми состоялся, и кормилицу сослали в Индию, чтобы избавиться от нее. Говорят, они отправились в Плимут. Имя мужа, разумеется, О'Салливан. Так я советую тебе нанять карету и попытаться что-нибудь сделать. Я, между тем, буду стараться всячески раскрыть истину и напишу тебе снова, лишь только что-нибудь узнаю. Теперь главное, что мне нужно сделать — это послать патера Маграта к старухе, матери Эллы: ручаюсь, что он заставит ее открыть истину. Бог с тобой, Питер, засвидетельствуй мою любовь всем твоим.

Твой навсегда Теренс О'Брайен».

Это письмо О'Брайена послужило мне поводом ко многим размышлениям. Совет отправляться в Плимут опоздал, и я не сомневался, что Мэри Салливан с мужем садились на корабль в то время, как я готовился в порту к экзамену. Показать письмо отцу я не хотел: его бы залихорадило, и вмешательство его, по всей вероятности, принесло бы больше вреда, чем пользы. Поэтому я решил подождать до будущих открытий и попросить пока дедушку похлопотать о повышении меня в чине.

Несколько дней спустя я отправился в Игл-Парк и прибыл туда около восьми часов утра. Я велел доложить о себе и был впущен в библиотеку, где нашел лорда Привиледжа, по обыкновению сидящего в мягком кресле.

— Ну, дитя, — сказал он, оставаясь в кресле и не подавая мне даже одного пальца, — что вам нужно? Почему вы являетесь ко мне без приглашения?

— Я приехал, милорд, осведомиться о вашем здоровье и поблагодарить вас за то, что вы были так добры — оставили мне и О'Брайену место на фрегате.

— Да, — ответил его сиятельство, — помнится, я это сделал, и кто-то говорил мне, что вы хорошо вели себя и были упомянуты в депешах…

— Точно так, милорд, — отвечал я, — с тех пор я еще выдержал экзамен на лейтенанта.

— Очень хорошо, дитя, я рад этому. Напомните обо мне отцу и прочим вашим.

И милорд опустил глаза на книгу, которую читал.

Соображения моего отца, казалось, были основательны, но я не хотел уехать, не сделав еще одной попытки.

— Вы слышали, милорд, что-нибудь о моем дяде?

— Да, — отвечал он, — я получил вчера от него письмо. Ребенок здоров. Я ожидаю его сюда через неделю или три: мы будем жить вместе. Я становлюсь стар, очень стар, мне нужно многое устроить с вашим дядей, прежде чем я умру.

— Смею ли я просить вас об одной милости, милорд, — именно похлопотать о моем повышении? Письмо от вас к его сиятельству старшему лорду… несколько строк ..

— Хорошо, дитя, почему же нет… только… я стар, очень стар… не могу писать сейчас.

И милорд снова принялся читать.

Нужно отдать справедливость лорду Привиледжу; он явно начал впадать в состояние второго детства. С тех пор, как я не видел его, он очень сгорбился и, казалось, был болен и физически, и умственно.

Я ждал, по крайней мере, четверть часа, прежде чем милорд снова поднял глаза.

— Вы еще здесь дитя? А я думал, что вы уже отправились домой.

— Вы были так добры, милорд, что обещали написать старшему лорду адмиралтейства несколько строчек в мою пользу. Надеюсь, вы мне не откажете в этом, милорд?

— Хорошо, — отвечал он, нехотя, — но я стар, очень стар, чтобы писать. Я ничего не вижу — едва могу перо держать.

— Позвольте мне, милорд, написать письмо, а вы подпишете его.

— Хорошо, дитя, почему же нет! Напишите вот что… или нет: пишите, что хотите, а я подпишу. Желал бы я, чтобы приехал ваш дядя Уильям.

Я, со своей стороны, не имел такого желания. Мне очень хотелось показать письмо О'Брайена, но я подумал, что жестоко вызывать сомнения и беспокоить человека, столь близкого к могиле. Истину не удастся доказать при его жизни, и потому не стоило напрасно мучить его. Во всяком случае, хотя письмо было в моем кармане, но я решил употребить его в дело не иначе, как только в крайнем случае. Я подошел к другому столу и сел писать письмо. Так как милорд позволил мне писать, что угодно, то я мог услужить О'Брайену; притом был уверен, что милорд не потрудится прочесть написанного. Итак, между тем как лорд Привиледж продолжал читать, я написал следующее:

«Милорд, Вы мне окажете большую услугу, если поспешите выдать патент лейтенанта, который, я уверен в том, уже заготовляется внуку моему, мистеру Симплу, выдержавшему экзамен и удостоившемуся упоминания в публичных депешах. Надеюсь, Вы не упустите также из вида лейтенанта О'Брайена, который столько раз отличался в различных экспедициях в Вест-Индии. С уверенностью, что Ваше сиятельство не оставит без выполнения моей просьбы, имею честь пребыть Вашего сиятельства покорным слугой».

Я поднес милорду это письмо, вместе с обмакнутым в чернила пером, и шум моего приближения заставил его поднять глаза. Он вздрогнул сначала, как будто забыв о моем присутствии, и потом произнес:

— А, да, помню… точно… подайте перо. Дрожащей рукой он подписал свое имя и вернул мне письмо, как я ожидал, не прочитав его.

— Вот, дитя, не беспокойте меня больше. Прощайте. Напомните обо мне вашему отцу.

Я пожелал милорду доброго утра и вышел довольный успехом своего предприятия. По возвращении я показал письмо отцу, который очень удивился моей удаче и уверял, что авторитет дедушки так велик, что я могу быть уверен в повышении. Чтобы не случилось чего, я тотчас отправился в Лондон и собственноручно подал письмо у двери дома старшего лорда адмиралтейства, оставив дворнику свой адрес.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

О'Брайен и я получаем желаемое. — Семейная сходка и результат ее — раздор, — Мой дядя мне далеко не друг.
Несколько дней спустя после того, как я оставил свой адрес у старшего лорда адмиралтейства, я получил письмо от его секретаря, в котором меня извещали, что патент готов. Нечего и говорить, что я поспешил получить его и, вручая благодарность писцу, решился на всякий случай спросить его, не знает ли он адрес лейтенанта О'Брайена.

— Нет, — отвечал он, — но желал бы знать; он на днях произведен в капитаны.

Я едва не запрыгал от радости, услышав такую добрую весть. Дав писцу адрес О'Брайена, я вышел с драгоценным клочком пергамента в руке и тотчас отправился домой.

Но на пороге меня встретило горе: матушка сильно заболела, и я нашел весь дом в волнении — доктора, аптекари, сиделки бегали взад и вперед; отец был в беспокойстве, сестры в слезах. Спазмы сменялись слезами, и хотя не жалели лекарств, но вечером следующего дня матушка испустила последнее дыхание. Не стану описывать горя отца, который, казалось, раскаивался в своем неласковом обращении с нею, сестрой и мной. Пусть представят себе эти сцены те, которые сами испытали подобное несчастье. Я старался утешить бедную сестру, которая теперь еще больше жалась ко мне, по-видимому, как к своей единственной опоре. По окончании похорон мы стали спокойнее, хотя в сердцах наших горе кипело тем сильнее, чем менее это выражалось внешне. Я сообщил письменно О'Брайену эту печальную весть, и, как верный друг, он тотчас явился утешить меня.

О'Брайен получил из адмиралтейства извещение о своем повышении, и за два дня до приезда к нам получил патент. Я откровенно признался, каким образом это случилось, и в благодарность он опять напомнил о прежнем заблуждении моего семейства насчет меня и моего ума.

— Клянусь Богом, недурно бы каждому иметь таких глупых друзей, — продолжал он. — Но это не насмешка, Питер; ты знаешь, какого мнения я всегда был о тебе.

Как только он приехал, мы принялись совещаться, как бы достать себе должность, потому что О'Брайену хотелось скорей в море и мне тоже. Жаль было расставаться с сестрой. Но отец стал так пасмурен и скучен, что я не чувствовал никакого удовольствия дома, и не будь сестры, уже уехал бы. В самом деле, сама сестра считала, что мне лучше ехать, потому что мизантропия отца, не сдерживаемая теперь матушкой, казалось, усиливалась, и он смотрел на мое пребывание в доме с определенным неудовольствием. Решено было между сестрой и мной, а также О'Брайеном, который всегда участвовал в наших совещаниях, что я должен отправиться в море.

— Мне легче будет присматривать за ним, Питер, когда я останусь одна: нечем будет заниматься, нечем развлекаться, когда тебя не будет. И как ни грустно расставаться с тобой, но обязанность по отношению к батюшке и желание тебе успешной карьеры заставляют меня просить, чтобы ты поскорее приискал себе должность.

— Вы героиня, мисс Эллен, несмотря на ваше хорошенькое личико и глазки, — сказал О'Брайен. — Подумаем теперь, Питер, как добиться этого. Если я получу корабль, то тебе нечего беспокоиться: я возьму тебя к себе в лейтенанты. Но как это сделать? Надеешься ли ты склонить старого игль-паркского джентльмена похлопотать о нас?

— Во всяком случае попытаюсь, — отвечал я, — если не удастся, только даром потрусь в передней — это еще не беда.

На следующий день я отправился к дедушке и приехал к нему по обыкновению около восьми часов. Я прошел по аллее и постучался в дверь. Она отворилась, и я заметил между слугами какую-то нерешительность и принужденность, которая мне не понравилась. Я спросил лорда Привиледжа — ответ был, что он, слава Богу, здоров, но никого не принимает.

— А дядя мой тут? — спросил я.

— Да, сэр, — отвечал слуга, сопровождая слова выразительным взглядом, — и все его семейство также тут.

— Ты уверен, что я не могу видеть дедушку? — спросил я, делая особое ударение на последнем слове.

— Я доложу ему о вас, но это будет против его приказаний.

Я не видал моего дяди с самого детства и теперь не мог припомнить его; с кузинами же и теткой я никогда не встречался. Через минуту слуга вернулся с ответом, что меня просят войти в библиотеку. Там я увидел лорда Привиледжа, сидевшего на своем обыкновенном месте, и какого-то высокого джентльмена, в котором я тотчас узнал своего дядю, по сходству его с моим отцом.

— Вот он — этот молодой джентльмен, милорд, — сказал мой дядя, строго глядя на меня.

— Что? Где? О, да, помню! Так вы, дитя, дурно ведете себя — очень жаль. Прощайте.

— Дурно веду себя, милорд? — возразил я. — Я этого не знал за собой.

— Правда, племянник, слухи очень неблагоприятны для вас, — сухо заметил дядя. — Кто-то наговорил о вас дедушке. Теперь он очень недоволен вами. Но я об этом ничего не знаю.

— Значит, какой-то негодяй оклеветал меня, сэр? — сказал я.

При слове «негодяй» дядя мой вздрогнул, потом, оправившись, произнес:

— Чего вам нужно от лорда Привиледжа, племянник? Я полагаю, что это посещение не без причины?

— Сэр, — отвечал я, — во-первых, я посетил лорда Привиледжа с тем, чтобы поблагодарить его за доставление мне патента лейтенанта, а во-вторых, чтобы попросить его похлопотать о месте для меня: он может сделать это одной строкой.

— Я не знал, племянник, что вы стали лейтенантом; но я согласен: чем скорее вы будете в море, тем лучше. Милорд подпишет письмо, сядьте.

— Вы позволите мне самому написать, сэр? Я знаю, о чем просить.

— Хорошо, и подайте мне его, когда напишете.

Я был убежден, что единственная причина, заставившая дядю содействовать в поиске мне места, было желание избавиться от меня и мысль, что на море я подвергнусь большим опасностям, чем на суше. Я взял лист бумаги и написал:

«Милорд, осмеливаюсь просить Ваше сиятельство соблаговолить определить при первой возможности подателя этого письма на какой-нибудь корабль; мне желательно видеть его при месте.

Остаюсь Вашего сиятельства и т. д.»

— Как! Вы даже имени своего не упомянули?

— Этого не нужно, — отвечал я, — отдам его лично и надеюсь таким образом скорее получить место.

Письмо положили перед милордом для подписи. С трудом могли растолковать ему, что нужно делать: старый джентльмен, казалось, еще больше выжил из ума с тех пор, как я видел его в последний раз. Я поблагодарил его, сложил письмо и опустил в карман. Он случайно поднял на меня глаза и внезапно проблеск воспоминания мелькнул в них.

— А, дитя, так вы бежали из французского плена — гм! А как поживает ваш друг? Как его зовут-то?.. А?

— О'Брайен, милорд.

— О'Брайен! — вскричал мой дядя. — Так он вам друг? Стало быть, это вам я обязан шпионством за мной и сплетнями, тщательно распространенными обо мне но Ирландии, сделками с моими слугами и прочими дерзостями?

Я не решился совершенно опровергать истину. Внезапность раскрытия наших интриг смутила меня.

— Я никогда не связываюсь со слугами, сэр, — отвечал я.

— Может быть, — возразил он, — вы поручаете это другим. Я разоблачил все ваши интриги, после того как этот мерзавец уехал в Англию.

— Если вы слово «мерзавец» применяете к капитану О'Брайену, сэр, то я, от его имени, осмелюсь противоречить вам.

— Как вам угодно, сэр, — отвечал мой дядя, — но вы очень обяжете меня, оставив немедленно этот дом и отказавшись от всяких ожиданий как от нынешнего лорда Привиледжа, так и от будущего, исключая вознаграждения, которое вы заслуживаете своим поведением.

Я почувствовал сильное негодование и очень резко отвечал:

— От нынешнего лорда Привиледжа, разумеется, ничего не ожидаю, от будущего тоже; но когда вы умрете, дядюшка, надеюсь, особа, которая наследует титул, сделает все, что может для вашего покорного слуги. Доброго утра, дядюшка!

Глаза дяди сверкнули огнем, когда я закончил эту речь, действительно чересчур дерзкую: впоследствии стало ясно, как это было глупо с моей стороны. Я поспешил выйти из комнаты не столько из боязни, чтоб меня не вытолкали из дому слуги, как из опасения, чтоб не отняли письма к старшему лорду адмиралтейства, но я не забуду злобной морщины, пересекшей лоб дяди, когда я, затворяя дверь, обернулся и взглянул на него. Я вышел без помощи слуг и отправился домой.

— О'Брайен, — сказал я, воротясь, — нечего терять времени; чем скорее ты поедешь в город с этим рекомендательным письмом, тем лучше, потому что дядюшка станет вредить нам сколько сможет.

И я рассказал ему все происшедшее. Мы решили, что письмо понесет О'Брайен, которое сделает для него, как подателя, то же, что сделало бы для меня; а если он получит место, то я не только займу при нем должность лейтенанта, но еще буду иметь удовольствие плавать с другом. На следующее утро О'Брайен отправился в Лондон и, к счастью, на другой день по приезде увиделся с лордом адмиралтейства; этот день был приемный. Лорд принял письмо из рук О'Брайена и пригласил его сесть. Прочитав его, он стал расспрашивать о лорде Привиледже, его здоровье и прочее.

О'Брайен отвечал, что благодаря Богу его сиятельство может прожить еще много лет, потому что никогда не жалуется на болезнь. Если в этом не было правды, то не было и явной лжи. Я, впрочем, не мог не заметить ему, когда по возвращении он стал мне это рассказывать, что, кажется, он не приучил себя следовать правилу, которое сам проповедовал о безвредной и вредной лжи.

— Правда, Питер; я сам об этом думал; но тем не менее это все-таки мое правило. Мы, впрочем, всегда хорошо мыслим, да только поступаем дурно. Дело в том, что я начинаю, считать положительно необходимым употреблять против света его собственное оружие.

Однако, порицая О'Брайена, я в то же время сам был виноват в обмане для получения двух писем от лорда Привиледжа. Следовательно, бранил в нем недостаток, от которого не свободен был сам; кажется, я в этом случае утешился правилом патера Маграта, что можно позволить себе маленькое зло с доброй целью. Однако вернемся к свиданию О'Брайена со старшим лордом адмиралтейства.

В конце разговора лорд сказал:

— Капитан О'Брайен, я всегда готов служить лорду Привиледжу, тем более что его рекомендация обращена на такого достойного офицера, как вы. Дня через два, если вы наведаетесь в адмиралтейство, узнаете наше распоряжение.

О'Брайен тотчас же известил нас об этом письменно, и мы с нетерпением ожидали второго письма. Но вместо письма он явился на третий день сам, схватил меня в объятия, потом подошел к моей сестре, расцеловал ее и начал прыгать и плясать по комнате.

— Что такое, О'Брайен? — спросил я, между тем как Эллен отступила в смущении.

О'Брайен вынул из кармана пергамент.

— Вот, Питер, милый мой Питер, честь и слава тебе! Восьмидесятипушечный корабль «Раттлснейк» — капитан О'Брайен, стоянка в Вест-Индии. Боже мой, мое сердце разрывается от радости!

И он повалился в кресло.

— В своем ли я уме? — продолжал он спустя минуту.

— Эллен, я уверен, думает, что ты с ума сошел, — сказал я, глядя на сестру, которая стояла в углу комнаты, краснея от смущения.

Тут О'Брайен, вспомнив, что несколько переступил порог приличия, тотчас же встал и, приняв свойственный ему истинно учтивый вид, подошел к сестре и взял ее за руку.

— Извините меня, милая мисс Эллен, — сказал он, — я должен просить у вас прощения за мою дерзость; но мое восхищение было так велико, благодарность к вашему брату так пламенна, что сгоряча я позволил себе распространить выражение своих чувств на особу столь милую ему и столь похожую на него наружностью и характером. Сочтите, что на вас пал излишек благодарности к вашему брату, которым переполнено мое сердце, и ради него простите мою нескромность.

Эллен улыбнулась и подала руку О'Брайену, который подвел ее к софе, где мы уселись все трое. Тут О'Брайен принялся рассказывать о случившемся. Он наведался в назначенный день в адмиралтейство. Лорд не мог принять его и отослал к своему секретарю, который вручил ему приказ о назначении его командиром «Раттлснейка», восьмидесятипушечного корабля. Секретарь, разговаривая с ним, очень мило улыбался и рассказал ему под секретом, что он будет отправлен в Вест-Индию, лишь только окончится оснастка корабля. Он спросил О'Брайена, кого желает тот иметь старшим лейтенантом. О'Брайен отвечал, что он желал бы иметь меня. Но так как, по всей вероятности, я не прослужил положенного срока, чтоб занимать эту должность, адмиралтейство назначит кого-нибудь другого, лишь бы только и мне было дано место на его корабле. Секретарь записал желание О'Брайена и попросил его, если он имеет вакансию мичмана, позволить прислать на корабль одного молодого человека. О'Брайен охотно согласился, пожал ему руку ¦ и вышел из адмиралтейства, спеша к нам с приятным известием.

— Теперь, — продолжал О'Брайен, — я уже решил, что делать. Отправлюсь сначала в Плимут и подниму свой флаг, потом попрошу на неделю отпуск и отправлюсь в Ирландию посмотреть, как там идут дела и что поделывает патер Маграт. Так постараемся, Питер, провести этот вечер как можно веселее, потому что хотя мы с тобой и скоро увидимся, однако, может быть, годы пройдут, прежде чем снова удастся посидеть на этой софе втроем, как теперь, — а кто знает, может быть, и никогда не удастся.

Эллен, у которой со времени смерти матушки все еще были расстроены нервы, потупила глаза, и я заметил слезинку, катившуюся по ее щеке при замечании О'Брайена, что, может быть, мы никогда больше не увидимся. Я был счастлив в этот вечер: отец обедал в городе и не мешал нам. Я сидел дома между любимой сестрой с одной стороны и верным другом с другой.

О'Брайен уехал от нас рано на следующее утро. Во время завтрака отцу подали письмо. Оно было от дяди, холодно извещавшего, что лорд Привиледж внезапно умер этой ночью, что похороны будут в понедельник и что тотчас же после того завещание будет вскрыто. Отец молча передал письмо мне и начал ложечкой хлебать чай. Не могу сказать, чтоб этот случай очень тронул меня, но все-таки тронул, потому что лорд Привиледж однажды был ласков со мной. Что же касается моего отца, я не мог или скорее не хотел анализировать его чувств. Допив чашку чаю, он вышел из-за стола и ушел в свой кабинет. Тогда я сообщил эту новость сестре Эллен.

— Боже мой, — сказала она после минутного молчания, закрывая рукой лицо, — до какого странного и неестественного состояния дошло общество, если батюшка наш может встретить таким образом смерть своего родителя! Не ужасно ли это?

— Это ужасно, душа моя, — отвечал я, — но свет все чувства свои приносит в жертву почестям и пустым титулам. Младшими сыновьями пренебрегают, если не покидают их совсем; добродетель, способности, внутренние достоинства — ничто не ценится, и единственное право на уважение дает наследство. А если сами родители разрывают природные узы, то можно ли удивляться, что дети не чувствуют к ним привязанности? Ты справедливо заметила, это состояние общества возмутительно.

— Я не говорила возмутительно, братец, я сказала странно, неестественно.

— Но если бы ты и сказала то, что я говорю, — и тогда была бы права, Эллен. Я не желал бы из-за титула и богатства, которое он приносит с собой, быть таким бездушным, одиноким, можно сказать даже пренебрегаемый существом, каким был наш дедушка. Если бы мне предложили, я не променял бы на это любовь моей Эллен.

Эллен, бросилась в мои объятия, мы отправились в сад, где долго разговаривали о наших взаимных будущие, желаниях, надеждах и планах.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Великолепные похороны. — Чтение завещания — Я получаю наследство — Что из него выходит. — Мой батюшка, разгоряченный, пишет проповедь, чтобы охладиться. — Я отправляюсь на бриг О'Брайена и встречаюсь с Суинберном.
В понедельник а отправился вместе с отцом в Игл-Парк с тем, чтобы присутствовать при погребении лорда Привиледжа. Черный балдахин, пышные перья, богато украшенный гроб и множество восковых свечей, освещавших комнату, произвели на меня торжественное и величественное впечатление. Облокотись на балюстраду перед гробом и гладя на покоившегося в нем, я припомнил то время, когда расположение деда, казалось, склонялось в мою пользу и он называл меня «дитя мое» Если бы у дяди не родился сын, думал я, то, любя меня ради меня самого, а не ради каких-нибудь светских видов, он умер бы, по всей вероятности, на моих руках. Я чувствовал, что полюбил бы его, если бы знал его дольше. Как мало, продолжал я размышлять, вознаграждали его эти пустые почести за недостаток чувства взаимной любви, которая могла бы озарить таким счастьем его существование! Но жизнь его была отдана пышности и суетности, пышность и суетность провожали его и в могилу. Я вспомнил о сестре Эллен и об О'Брайене и отошел от гроба с убеждением, что судьба Питера Сэмпла могла бы быть предметом зависти для почившего высокопочтенного лорда виконта Привиледжа, барона Карстона, лорда-лейтенанта графства и одного из самых почтенных тайных советников короля

Лишь только кончились эти столь же скучные, сколь и великолепные похороны, мы возвратились в Игл-Парк, где нас ждал дядя, разумеется, уже овладевший титулом и, распоряжающийся похоронами. Нас ввели в библиотеку, где в. кресле, так недавно еще постоянно занятом дедушкой, сидел новый лорд. Около него — стояли законоведы с разными документами. Когда мы вошли, он указал нам на стулья, давая знак, чтобы мы сели; но — ни слова не — было произнесено, только время от времени он перешептывался с нотариусами. Когда собралось, наконец, все семейство, до родственников четвертого и пятого колена, законник, стоявший по правую руку от дяди, надел очки и, развернув пергамент, начал читать завещание. Сначала я внимательно слушал, но юридические термины до того надоели мне, что я предался мыслям о другом. Как вдруг, почти через полчаса чтения, меня вывело из задумчивости мое имя, произнесенное нотариусом.

Это была приписка к завещанию, в которой дедушка оставлял мне десять тысяч — фунтов стерлингов. Отец, сидевший рядом, слегка толкнул меня, чтобы привлечь внимание, и я заметил, что лицо его теперь было уже далеко не так мрачно, как прежде. Это порадовало. Я припомнил, что он говорил мне, когда мы однажды вместе возвращались из Игл-Парка, а именно что внимание ко мне дедушки равняется десяти тысячам фунтов в его завещании, и удивился, что он так метко попал. Вспомнил я также, что он говорил мне о собственных делах, о том, что ничего не приберег для своих детей, и поздравил себя с тем, что в состоянии теперь содержать Эллен в случае, если какая-нибудь беда постигнет батюшку. Вдруг вторичное упоминание моего имени снова вернуло меня на землю. То была приписка, сделанная всего неделю тому назад, в которой дедушка, не довольный моим поведением, уничтожал прежнюю приписку, не оставляя мне таким образом ничего. Я знал, откуда дует ветер, и взглянул в лицо дяди; луч злобного удовольствия горел в его глазах, обращенных на меня в ожидании моего взгляда. Я отвернулся от него, улыбаясь насмешливо и презрительно, и взглянул на отцл, который, казалось, был в самом бедственном состояния. Он сидел с опущенной на грудь головой и сжатыми кулаками. Хотя удар этот поразил меня, так как я чувствовал вею необходимость для нас денег, однако я был слишком горд, чтоб выказать это. Я чувствовал, что ни за что на свете не поменялся бы с дядей своим положением и еще менее чувствами. Когда живущие сходятся, с тем чтобы удостовериться в последней воле призванного на суд Божий относительно мирских и преходящих вещей, им оставленных, чувства злобы и недоброжелательства

На время забываются, потому что воспоминание о «скончавшемся брате» внушает любовь и кротость. Я чувствовал, что могу простить моему дяде.

Не так думал мой отец. Приписка, в которой я лишался наследства, была последней в завещании; нотариус, прочитав ее, свернул пергамент и снял очки. Все встали; отец мой, схватив шляпу, грубо велел мне следовать за собой; он сорвал с руки своей траурные манжеты и тут же бросил их на пол. Я тоже снял свои и, положив их на стол, последовал за отцом. Отец велел кликнуть свою карету, подождал в передней, пока она не подъехала, и потом сел в нее. Когда и я уселся, он поднял занавеску и приказал ехать домой.

— Ни гроша! Боже мой, ни гроша! Не упомянул даже моего имени! Вспомнили обо мне лишь как об участнике похорон! А вы, сэр, позвольте вас спросить, как это вы навлекли на себя недовольство дедушки после того, как он уже оставил вам такую сумму? Гм, отвечайте сейчас, сэр, — продолжал он, с яростью оборачиваясь ко мне.

— Я сам не знаю, батюшка. Ясно только, что дядя мой враг.

— А почему ему быть врагом, в особенности вашим? Тут есть какие-то причины, Питер. Почему ваш дед изменил свое завещание? Я настаиваю, сэр, на том, чтобы вы их открыли.

— Поговорю с вами об этом, батюшка, когда вы успокоитесь.

В ответ на это отец отодвинулся в глубь кареты и до самого дома сохранял молчание.

Лишь только мы приехали, батюшка ушел в свою комнату, а я отправился к Эллен, в ее спальню. Я рассказал ей обо всем случившемся, посоветовался с ней о том, каким образом сообщить отцу о причине ненависти ко мне дяди. После долгого спора она, наконец, согласилась, что теперь необходимо открыть все.

После обеда сестра вышла в другую комнату, и я сообщил отцу обо всех обстоятельствах, дошедших до нас, о жизни дяди в Ирландии. Он внимательно слушал меня и потом, вынув записную книжку, сделал в ней какие-то отметки.

— Хорошо, — сказал он, когда я закончил, — теперь я ясно понимаю, в чем дело. Не сомневаюсь, что дети были обменены с целью похитить у нас с тобой наследство, титул и поместья; но я приложу все старания, чтобы обнаружить тайну, и думаю, что с помощью капитана О'Брайена и патера Маграта это возможно.

— О'Брайен сделает все, что может, сэр, — отвечал я, — я жду от него вестей: он уже около недели в Ирландии.

— Я сам поеду туда, — возразил отец, — и буду всеми средствами стараться раскрыть бесчестный заговор. Да, — вскричал он, ударив кулаком по столу так сильно, что разбил вдребезги две рюмки, — не стану пренебрегать никакими средствами!

— То есть, батюшка, — заметил я, — средствами, приличными вашему званию.

— Всеми средствами, какими только можно возвратить себе похищенные права! Не толкуй мне о приличии, когда дело идет о титуле и имуществе, утраченных благодаря тайной, беззаконной подмене! Клянусь Богом! Я за обман буду платить обманом… Брат мой разорвал между нами все связи…

— Ради Бога, батюшка, не горячитесь так! Вспомните ваше звание.

— Помню, — произнес он с горечью, — но помню также и то, как меня насильно заставили принять это звание. Я помню слова отца, торжественное хладнокровие, с которым он мне сказал, что я должен избрать духовное звание или умереть с голоду. Но мне нужно написать проповедь к завтрашнему дню; я не могу оставаться тут дольше. Скажи Эллен, чтоб она прислала мне чаю.

Я видел, что теперь ему не до проповеди, но смолчал. Сестра сошла ко мне, и мы не видали его больше до завтрака следующего утра. Прежде чем мы увиделись с ним, я получил письмо от О'Брайена.

«Милый Питер, я поехал от вас в Плимут, спустил свой корабль на воду, выхлопотал на верфи боты и поручил старшему лейтенанту заняться балластом и снабжением корабля водой. Потом я отправился в Ирландию и был в качестве капитана О'Брайена очень хорошо принят своим семейством, пребывающим в цветущем здравии. Теперь, когда обе мои сестры замужем, батюшка и матушка живут довольно комфортно, но одиноко, потому — я, кажется, говорил тебе — что небу было, угодно прибрать всех остальных моих братьев и сестер, кроме обеих новобрачных, и еще одной, которая так, изуродована оспой, что женихи на нее и смотреть не хотели, она посвятила себя служению Богу в монастыре. Пока семейство наше увеличивалось, батюшка и матушка постоянно жаловались и хныкали, что никто не убывает, а теперь, как все покинули их различными путями, они беспрестанно сетуют, что никого с ними не осталось, кроме патера Маграта и свиней. Правда, в мире этом нет довольных: теперь, будучи окружены всякого рода удобствами, они находят жизнь свою неудобной и, получив исполнение всех своих желаний, хотят, чтоб все было по-прежнему; но, как говаривал обыкновенно старик Маддокс: добрая воркотня лучше дурного обеда; величайшее удовольствие для них — ворчать, и так как в этом все их счастье, то они счастливы ежедневно, потому что с утра до вечера занимаются этим.

Первым делом моим было послать за патером Магратом, который что-то долее обыкновенного не заглядывал в дом, вероятно, потому, что не все показалось ему так благополучно, как прежде. Он объявил мне, что англичанин покинул страну, да кроме того взял с собою еще Эллу и ее мать; но хуже всего то, что никто не знает, куда они отправились; думают, впрочем, что за море. Это, видишь ли, Питер, дурное дело, потому что мы не можем надеяться узнать истину от старухи. Теперь у нас война с французами и преследовать их нельзя. С другой стороны, это добрая весть, потому что мне не надо соблазнять бедную девушку и уверять ее в том, чего никогда быть не может. Это менярадует немало, потому что патеру Маграту рассказывали ее подруги, что она целых два дня перед отъездом все плакала и горевала, навлекая на себя брань матери. Кажется, теперь мы должны возлагать вес свои надежды на солдата и его жену, кормилицу, отправленных в Индию, без сомнения, с надеждой, что климат и болезни погубят их. Твой дядя — негодяй страшный. Я выезжаю отсюда через три дня; жду тебя ко мне в Плимут. Засвидетельствуй мое почтение твоему батюшке и сестрице, которую да сохранят все святые! Бог да благословит ее навсегда.

Твой навеки О'Брайен».

Я показал это письмо отцу, лишь только он вышел из комнаты.

— Это хитрая интрига, — заметил он. — Нужно тотчас же поступить по совету О'Брайена: поискать кормилицу, сосланную в Индию. Ты знаешь , в каком полку ее муж?

— Да, сэр, — отвечал я, — в тридцать третьем; они отправились в Индию три месяца тому назад.

— Зовут его, кажется, О'Салливан? — спросил он, вынимая записную книжку. — Хорошо, я тотчас же напишу капитану Филдингу и попрошу его как можно тщательнее разузнать, куда девался этот Салливан. О том же попрошу твою сестру Люси; женщины в этих, вещах сильнее мужчин. Если полк назначен на Цейлон, тем лучше, если нет — он возьмет отпуск и отправится разыскивать в других местах. А я отправлюсь в Ирландию посмотреть, нельзя ли напасть на след прочих соучастников.

Сказав это, отец вышел из комнаты, а я отправился с сестрой готовиться к отъезду в Плимут на корабль. Я получил письмо, извещавшее меня о назначении на «Раттлснейк» и, желая избавиться от излишнего путешествия в Лондон, написал, чтобы приказ о том был прислан в Плимут адмиралтейскому писцу. На следующее утро я простился с отцом и милой сестрой и без всяких приключений прибыл на Плимутскую верфь, где встретился с О'Брайеном. В тот же самый день представился адмиралу и поступил на корабль, на котором еще не все мачты были поставлены. Возвращаясь с него, на улице Фор-стрит я заметил высокого красивого моряка, который стоял ко мне спиной и читал объявление прибитое к столбу. В нем говорилось, что «Раттлснейк» капитана О'Брайена (готовящийся отправиться в Вест-Индию, где дублонов так много, что доллары употребляются на балласт) нуждается в нескольких матросах. Следовало бы сказать, нужен экипаж, потому что мы едва имели шесть человек на борту и производили все работы с помощью столяров и моряков верфи. Но в свете не в обычае признаваться в бедности, касается ли это денег, или рабочих рук. Я остановился и подслушал следующую речь:

— Ну, что касается дублонов, этим не надуешь. Я довольно-таки послужил в Вест-Индии и знаю это Но капитан О'Брайен, не тот ли самый, что был вторым лейтенантом на «Санглиере»? Если так, то я не прочь попытать с ним счастья

Голос показался мне знакомым; я ударил моряка по плечу, он обернулся, и я узнал в нем Суинберна.

— А, Суинберн, — вскричал я, пожимая ему руку, по тому что очень рад был видеть его, — это вы?

— А, мистер Симпл! Ну, так я прав: мистер О'Брайен действительно капитан и командует этим корабли ком. Где встретишь корюшку, там недалеко и акула.

— Вы правы, Суинберн; ошибаетесь в одном только что называете капитана О'Брайена акулой; он не акула

— Нет, конечно, и я назвал его так лишь потому что он скоро покажет зубы французам. Но виноват, сэр. — И Суинберн снял фуражку.

— А, понимаю, вы сначала не заметили моих эполет. Да, Суинберн, я лейтенант на «Раттлснейке» и надеюсь, вы будете с нами.

— Вот моя рука, — сказал он, ударив по моей руке своим огромным кулаком так, что раздался громкий звук. — Я доволен, если капитан хороший офицер. А если хороших офицеров двое, то я счастлив. Сейчас же беру бот и еду записать свое имя в книгу, а потом возвращусь на берег промотать последние деньги и посмотреть, нельзя ли приобрести нескольких волонтеров: я знаю, где они прячутся. Еще давеча утром смотрел на кораблик и успел влюбиться в него. У него прекрасный корпус, но голова никуда не годится; я надеюсь, капитан О'Брайен срубит эту голову: она торчит, как скрипичная рукоятка; я еще не видывал, чтобы корабль был на что-нибудь годен с такой головой[79].

— А мне кажется, капитан О'Брайен специально просил об этом управляющего верфи, — отвечал я, — но все равно, эту перемену нетрудно будет сделать нам самим.

— Разумеется, — согласился Суинберн, — четырехдюймовые концы, загнутые в спирали, составят туловище змеи[80], голову мы вырежем, а что касается погремушек, не я буду, если не украду сегодня ночью трещотку у сторожей на верфи. Но покуда прощайте, мистер Симпл.

Суинберн сдержал свое слово: он уже в полдень вступил на корабль и на следующий день привел с собой шесть человек, которых уговорил служить у нас.

— Скажите капитану О'Брайену, — сказал он мне, — чтоб он не слишком торопился набирать экипаж на корабль. Я знаю, где можно найти много матросов; но сначала хочу употребить мирные средства.

Он так и сделал: почти каждый день приводил с собой по человеку, и все, кого он приводил, были хорошие матросы. Другие поступали волонтерами. Таким образом мы почти готовы были к отплытию. Адмирал нам позволил послать вербовщиков на берег.

— Мистер Симпл, — сказал Суинберн, — я старался всячески убедить дюжину добрых молодцов поступить к нам на службу; они не хотят. Но я решил укомплектовать корабль как следует, и если они не понимают своей пользы, так я уверен, что они потом будут благодарить меня. Одним словом, я решил забрать их всех.

В ту же ночь мы собрали всех матросов, приведенных Суинберном, отправились к одному известному им трактиру и, окружив его нашими людьми, захватили двадцать три отличных матроса, которые почти совсем дополнили наш комплект. Остальных мы получили с адмиральского корабля, и я не думаю, чтоб из всех кораблей, вышедших из Плимутской гавани и бросивших якорь в проливе, был хоть один лучше «Раттлснейка». Таково влияние доброго характера на матросов.

О'Брайена вообще любили все, кто плавал с ним. И Суинберн, знавший его хорошо, одних убедил, а других насильно заставил поступить на корабль. За исключением взятых с адмиральского корабля, ни один не дезертировал. Дезертиры же были из тех, кого мы не желали иметь у себя; их вакансии тотчас заполнялись людьми достойнейшими.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Мы отправляемся в Вест-Индию — Волонтер, отвергнутый по причинам, которые объяснит читателю эта глава.
Мы очень обрадовались, когда к нам приехал лоцман, чтоб вести нас в пролив, и еще больше, когда заметили, что корабль наш, впервые спущенный на воду, незадолго перед тем, как поступил под команду О'Брайена, имел быстрый бег. Это обнаружилось, как только мы вышли в море: он плыл прекрасно, обгонял все шедшие в том же направлении корабли и превосходно выполнял все повороты и маневры. Через три дня после того, как мы бросили якорь в проливе, экипажу было роздано жалованье, и мы получили приказание ехать с депешами к острову Ямайка. Мы отправились при попутном ветре и скоро вышли из канала. Все время проходило в обучении нового экипажа пушечным приемам и гребле, и мало-помалу мы приучили его к крепкой дисциплине.

Старший лейтенант оказался очень примечательным человеком; у него был брат, страстный любитель лошадей, который и его приохотил к этому занятию. Он знал всех лошадей графства Дерби и Окса, выигрывавших призы лет двадцать тому назад, питал слабость к атлетическим упражнениям, мастерски стрелял и на борту держал легавую собаку. С другой стороны, он был денди, носил перчатки даже на службе, вел себя благородно и опрятно и был недурной моряк, то есть знал все, что нужно, чтобы удовлетворительно исполнять свои обязанности, и, очевидно, с каждым днем приобретал больше опыта, потому что исправлял должность старшего лейтенанта добросовестно. Я никогда не встречал более приятного собеседника и благородного молодого человека.

Шкипер был простой, чистосердечный и сметливый молодой человек, всегда сохранявший прекраснейшее расположение духа. Хирург и казначей дополняли ваше общество. Это были люди неприметные, только хирург немножко льстец, а казначей немного скуп.

Но, увлекшись рассказом о корабле и офицерах, я уклонился от главного предмета и чуть не забыл рассказать об одном происшествии, случившемся за два дня до нашего отплытия. Я находился вместе с О'Брайеном в его каюте, как вдруг вошел к нам мистер Озбалдистон, старший лейтенант, и объявил, что на борт прибыл какой-то мальчик и желает поступить волонтером в службу.

— Что за парень? — спросил О'Брайен.

— Хорошенький мальчик, сэр, очень миленький, — отвечал старший лейтенант. — У нас есть две вакансии.

— Хорошо, посмотрите, что из него может выйти, и если вы найдете его годным, то запишите в книгу.

— Я расспрашивал его, сэр. Он говорит, что очень мало был в море. Я предложил ему лезть на снасти, он не хочет.

— Так делайте, как хотите, Озбалдистон, — сказал О'Брайен, и старшин лейтенант вышел из каюты. Через четверть часа он возвратился.

— С вашего позволения, сэр, — сказал он, смеясь, — я посылал этого мальчика к хирургу для осмотра, он не хочет раздеваться. Хирург говорит, что ему кажется — это женщина. Я призвал ее на квартердек, она не отвечает ни на какие вопросы и хочет говорить с вами.

— Со мной! — вскричал с удивлением О'Брайен. — А, это, должно быть, жена какого-нибудь матроса, которой хочется проехать даром. Хорошо, позовите ее сюда, Озбалдистон; я ей докажу нравственную невозможность служить на королевском корабле «Раттлснейк».

Через несколько минут старший лейтенант прислал ее в каюту; перед ее приходом я собирался выйти, но О'Брайен остановил меня.

— Стой, Питер; моя добрая слава подвергнется опасности, если я останусь с ней наедине, — сказал он с усмешкой.

Был ли это мальчик или девушка, но я не видывал более приятной физиономии; волосы ее, однако ж, были острижены, как у мальчика, и я не мог сказать утвердительно, справедливо ли подозрение хирурга.

— Вы хотите говорить со мной? — спросил О'Брайен. Но внимательно взглянув на ее черты, он закрыл лицо руками, облокотился на стол и проговорил:

— Боже мой, Боже мой!..

Между тем молодая девушка — если это была девушка — то бледнела, то краснела, дрожь пробегала по лицу, колени тряслись и стучали одно о другое; если бы я не поддержал ее вовремя, она упала бы на пол.

Она была в обмороке; я опустил ее на пол и поспешил за водой. О'Брайен вскочил и подбежал к ней.

— Бедная девушка! — вскричал он с горечью. — Это все твоя вина, Питер!

— Моя вина! Каким образом?

— Клянусь всеми святыми, как ни дорог мне корабль и капитанский чин, я бы отказался от них, только бы этого не было!

О'Брайен наклонился над ней, слезы орошали ее лицо, которое я обмывал между тем водой.

Я понял, что это за девушка, хотя прежде и не видал ее. Это была та самая, которую О'Брайен уверял в любви, чтобы выманить у ней тайну обмена моим дядей детей.

Глядя на эту сцену, я не мог удержаться, чтоб нэ подумать: «Кто теперь скажет, что можно позволить; себе зло с доброй целью? » Бедная девушка стала приходить в себя. О'Брайен махнул рукой, сказав:

— Оставь нас, Питер, и постереги, чтобы никто не входил.

Я довольно долго простоял на часах у дверей каюты и многих предостерег от входа к О'Брайену; наконец, он отворил дверь и попросил меня приказать спустить бот и потом прийти к нему. Ясно было, что бедная девушка горько плакала, да и сам О'Брайен был глубоко тронут.

— Все улажено, Питер, — сказал он. — Отправляйся с ней на берег и не оставляй ее, пока не убедишься, что она уехала в ночном дилижансе. Окажи мне эту услугу, Питер, ты обязан это сделать, — продолжал он тихим голосом, — потому что отчасти был причиной этого.

Не отвечая, я пожал руку О'Брайену. Донесли, что бот готов, и девушка твердым шагом последовала за мной. Я отправился на берег, посадил ее в карету без всяких расспросов и вернулся на корабль.

— Я вернулся, сэр, — сказал я, входя в каюту с фуражкой в руке и рапортуя по уставу службы.

— Благодарю, — отвечал О'Брайен. — Затвори дверь, Питер, и расскажи, что она делала, что говорила?

— Она ничего не говорила, потому что я ее не расспрашивал. Кажется, она охотно подчинилась твоим распоряжениям.

— Садись, Питер. Мне никогда не было так грустно, никогда не был я так недоволен собой. Кажется, веселость навсегда покинула меня. Жизнь моряка приводит его в соприкосновение с самой худшей частью женщин, и мы не умеем ценить по достоинству другую, лучшую их часть. Разливаясь соловьем перед этой бедной девушкой, я не знал, что разбиваю добрейшее в мире сердце, что гублю женщину, которая готова жизнью пожертвовать за меня. С тех пор, как ты уехал, я раз двадцать подходил к зеркалу посмотреть, не похож ли я на негодяя. Но клянусь честью! Я думал, что любовь женщины подобна дыму и что наше трехмесячное крейсерство развеет ее.

— Я думал, что она уехала во Францию.

— Я то же думал; но она все мне рассказала. Она -приехала сюда с патером О'Тулом и матерью с целью переехать в Дьепп на контрабандистском боте. Когда бот причалил к берегу, чтобы взять их, ее мать и патер Ю'Тул сели, но ей показалось, что, покидая страну, где я находился, она покидает мир, и она отстала нарочно.

Подоспел дозор, раза два выстрелил из пистолетов, бот отчалил, и она осталась с их чемоданами на берегу. Она вернулась в ближайший город с офицерами, рассказала им всю историю, и они отпустили ее. В чемодане патера О'Тула она нашла письмо, из которого узнала, что ее с матерью хотели поместить в Дьеппе в монастырь, а так как в остальных письмах, которые, говорит она, очень важны, но я еще не имел духу прочесть их, упоминается название монастыря, то она возвратилась в дом и попросила отослать к ее матери чемоданы и письмо от нее; она отослала все, кроме писем, прибереженных для меня. Впоследствии она получила от матери ответ, в котором та извещает, что находится в безопасности в монастыре, и просила приехать к ней поскорее. Мать постриглась в монахини через неделю после прибытия, так что мы знаем, где ее найти, Питер.

— А куда отправилась бедная девушка, О'Брайен?

— Вот это-то и есть самое худшее. Оказывается, что она надеялась скрываться на нашем корабле до отплытия в море, а потом, как говорила бедняжка, лежать у ног моих и ухаживать за мною в бурю; но я объявил ей, что это не дозволено, не может этого быть и что мне нельзя на ней жениться. Ах, Питер, это пренеприятное дело! — продолжал О'Брайен, проводя рукой по глазам.

— Но что же с ней будет, О'Брайен?

— Я отправил ее домой к моим родителям с надеждой, что когда-нибудь возвращусь и женюсь на ней. Я написал патеру Маграту, прося его постараться помочь ей.

— Так ты не разуверил ее?

— Это сделает патер Маграт; я не мог. Это убило бы ее, поразило бы в самое сердце, и не мне наносить ей такой удар. Я скорее бы умер, скорее бы женился на ней, чем сделал это, Питер. Может быть, если меня не будет при ней, она легче перенесет это несчастье Патер Маграт все уладит; но, пожалуйста, Питер, не говори больше об этом.

Я замолчал. Однако историю бедной Эллы Фланаган можно тут и закончить. Она больше не появится в моем рассказе. Спустя три месяца мы получили письмо от патера Маграта, извещавшее нас, что девушка прибыла благополучно и с удовольствием была принята родителями О'Брайена, которые изъявили желание оставить нee у себя навсегда. Патер Маграт уверил ее, что если человек вступил в должность капитана корабля, то это все равно, что постричься в монахи и уж жениться нельзя. Бедная девушка поверила ему и, считая О'Брайена навсегда потерянным для себя, нашла приют, по совету патера Маграта, в одном из ирландских монастырей, чтобы, как говорила она, молиться за него день и ночь. Несколько лет спустя мы опять услышали о ней — она не чувствовала себя несчастной; но О'Брайен никогда не мог забыть своей вины перед девушкой. Это было для него источником сожаления, и я думаю, он до самой смерти раскаивался в своем неблагоразумном поведении. Но пора оставить этот печальный предмет и вернуться к «Раттлснейку» который успел уже прибыть в Вест-Индию и соединиться с адмиралом на Ямайке.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Описание берега Мартиники. — Подставлять себя под обстрел — не геройство. — Посещение Ноева ковчега под флагом янки. — Взятие французского невольничьего корабля. — Суп из попугаев.
В Барбадосе мы получили приказ крейсировать около Мартиники с целью не допускать подвоза припасов гарнизону острова и тотчас же отправились к месту назначения. Я не видал ничего живописнее прекрасного берега этого острова: хребты холмов выдаются над самым морем; свежая зелень покрывает их; подошвы изрезаны мелкими заливами; берег ослепляет белизной песка; гавань усеяна стоящими на якоре небольшими береговыми судами, перевозящими сахар из соседних стран; каждый холм со стороны, обращенной к морю, увенчан небольшой крепостью, над которой развевается трехцветный флаг, самый воинственный, по-видимому, во всем мире.

На третье утро мы обогнули Алмазную скалу и неслись вдоль подветренной стороны острова, как вдруг, в то время, как перед нами уже открывался залив Форт-Ройяля, у так называемого Соломонова мыса, покрытого кустарником, мы увидели батарею ближе к себе, чем было желательно. Колонна дыма разостлалась над голубой водой, и вслед за тем послышался свист ядер, прорезавших грот-стеньгу и оторвавших флаг почти над самой головой старика Суинберна, стоявшего на каронаде.

Я в это время обедал в каюте с О'Брайеном и старшим лейтенантом.

—  — Куда это черт завел нас? — вскричал О'Брайен, вскакивая со стула и выбегая на палубу.

Мы оба последовали за ним; но, прежде чем достигли палубы, три или четыре других ядра успели просвистать между мачт.

— С вашего позволения, сэр, — сказал О'Фаррел, дежуривший в это время на палубе, — батарея открыла по нам огонь.

— Благодарю за осведомление, мистер О'Фаррел, — отвечал О'Брайен, — но французы прежде вас успели донести об этом. Позвольте спросить, не намерены ли вы собственной своей особой служить мишенью, или, может быть, вы думаете, что «Раттлснейк» за тем только и послан сюда, чтоб ядра пробуравили его, как решето? Руль на штирборт, квартирмейстер!

Руль был повернут, и бриг тотчас же удалился от огня, однако еще несколько ядер легло около нас, одно из них сорвало фок-стеньгу.

— Теперь, мистер Фаррел, мне остается только заметить вам, что, как мне кажется, ни меня, ни вас, никого другого не заботит свист ядер над ушами, если , этим можно что-нибудь выиграть для себя и отечества; Но я очень забочусь о ногах, руках и тем более о жизни каждого из моих матросов, если нет надобности ими жертвовать. Так помните в другой раз, что нет ничего дурного в том, чтобы держаться подальше от батарей, когда все выгоды на их стороне. Я замечал, что выстрелы, сделанные наудачу, всегда уносят лучших матросов. Но что там такое, мистер Симпл, не парус ли?

Через полчаса мы нагнали этот корабль; он выкинул американский флаг, и оказалось, что это бригантина, нагруженная товарами до самого планшира, который возвышался над водой не более, как на один фут. Груз его состоял из ассортимента разных товаров. С середины мачт до самой палубы были навешаны корзины с яблоками, картофелем, чесноком и орехами всех родов. Палуба была загромождена домашней птицей, овцами, свиньями. Низ наполнен дранкой, мебелью и прочими товарами, слишком многочисленными, чтобы их перечислить тут. Я поднялся на ее борт и спросил хозяину, куда он держит путь.

— Как куда? На рынок, — отвечал он. — Вы очень любопытны; надеюсь, вы меня не станете задерживать?

— Нет, если у вас все в порядке, — ответил я, — но мне нужно взглянуть в ваш корабельный журнал.

— Хорошо, это можно, — сказал он и принес его на палубу.

Мне некогда было рассматривать его в подробностях, но меня очень позабавило то немногое, что я прочел в нем: «Под широтою созвездия коня — вода очень легкая — зарезан теленок с белым лбом — пойман дельфин и съеден за обедом — разбита бочка мелассы № 1, б. Славная ночь: я заметил маленькие кругленькие вещицы, плававшие в воде — зачерпнул их целое ведро — думал, что это жемчуг — рассудил, что ошибся — выкинул их за борт, услышал крик — подумал, морская русалка — вышел посмотреть, не заметил ничего. Заметил по носу странную зыбь — полагал, что это, может быть, морская змея — встал на нос корабля, чтобы хорошенько разглядеть ее и чуть было не наткнулся на Барвудский остров. Повернул назад — встретился с британским кораблем — обошлись учтиво».

Осмотрев журнал, я потребовал созвать матросов, чтобы увериться, нет ли в числе его экипажа англичан. Это ему не понравилось, он заворчал; но тем не менее матросы были вызваны на корму. Один из них, я уверен, был англичанин, я и сказал ему это; но как он, так и, хозяин настаивали на противном. Я, однако, решил взять его с собой, чтобы представить спорный пункт на суд О'Брайена, и приказал ему сесть в мой бот.

— Вот что!.. Ну, если вы хотите употребить насилие — я не могу противиться. Моя палуба не свободна, вы видите, а иначе… я скажу вам, мистер лейтенант, с вашим кораблем было бы то же, что с «Гермионой». Знаю только то, что, если вы станете вербовать коренных янки, Штаты этого вам не простят — это так же верно, как то, что есть змеи в Виргинии.

Несмотря на это увещание, я привез обоих к О'Брайену, который долго разговаривал с американцем в каюте и потом позволил ему вернуться на свой корабль вместе с матросом. Мы поплыли дальше. Я был в первой ночной вахте, и когда мы проходили вдоль берега, заметил корабль, еле ползущий, с парусами, развевавшимися во всеi стороны по произволу порывистого ветра. Мы повернули к нему и через несколько минут стали в четверти мили от него. Был спущен бот, и я принял команду над ним; но так как это был большой корабль, то О'Брайен посоветовал мне быть осторожнее, если они выкажут хотя б малейший признак сопротивления.

Когда я уже подходил к кораблю, меня окликнули по-французски и приказали убраться восвояси, угрожая стрелять в противном случае. Этого было достаточно: согласно полученному приказанию, я возвратился и донес обо всем О'Брайену. Мы спустили все боты, развернули бриг лагом к неприятелю и разрядили в него полдюжины каронад, заряженных картечью и ядрами. Шум и суматоха на неприятельском корабле были следствием этого залпа, и О'Брайен снова послал меня узнать, не сдаются ли они. Они отвечали утвердительно, и я поднялся на борг. Это был французский корабль «Коммерс де Бордо», с тремястами тридцатью невольниками, оставшимися из пятисот, взятых с берега и переправляемых на Мартинику. Весь экипаж был болен, и большая часть его лежала на койках. Они объелись супу из попугаев; остались в живых только серые попугаи, немногие из которых умели говорить очень хорошо. Выходя в море, они имели около тысячи попугаев на борту корабля.

О'Брайен, заметив, что я овладел судном, послал другой бот узнать, что это за корабль. Я попросил прислать хирурга, так как многие матросы и некоторые из невольников были ранены нашими выстрелами. Нет ничего более жалкого, чем негры на борту невольничьего корабля: духота между палуб; страшная вонь, происходящая от нечистот, которые едва ли когда удаляются; больные, лежащие без всякой помощи, встречающие равнодушие даже у своих более сильных товарищей; мужчины, женщины, дети, в беспорядке валяющиеся в тесноте, чуть не друг на друге, совершенно нагие, исхудавшие, зачахшие от голода и атмосферы, какой, кроме негров, никто не может сносить. Если бы было известно все, что происходит на невольничьем корабле, — всякий бы согласился совершенно справедливо считать торговлю неграми преступлением наравне с морским разбоем. Но хотя на нее и смотрят, как на разбой, тем не менее она все-таки продолжается.

На рассвете корабль был совсем готов к плаванию, и О'Брайен решил отправиться к острову Доминго, чтобы скорее высадить на берег несчастных негров. Несколько дней спустя мы вместе с пленником своим бросили якоря в заливе принца Руперта, где в двадцать четыре часа пополнили свои запасы и распоряжались насчет приза, который, нечего и говорить, был значительной ценностью.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

В Новом Свете за деньги можно все сделать. — Не всегда можно полагаться на слова американца. — На нас нападение нас отбивают — Впрочем мы кое что спасаем от огня.
На следующее утро мы снялись с якоря к отправились назад к своей стоянке у Мартиники Находясь в трех милях, от острова Св. Петра, мы заметили корабль, плывший с временными мачтами. Мы погнались за ним и увидели, что это та самая американская бригантина, которую мы незадолго перед тем повстречали. О'Брайен спустил бот, приказав привести к себе хозяина.

— Что, капитан, — сказал он, — вы встретили шквал, кажется.

— Не думаю, — отвечал тот.

— Фу, черт, так что же с вами случилось?

— Что? Да то, я думаю, что продал я свой груз, да вдобавок еще мачты.

— Продали мачты! Кому же вы их продали?

— Одному премилому французскому корсару, находящемуся у Св. Петра, который лишился всех своих мачт в стычке с одним из ваших бесстыжих кораблей, — и я знаю теперь, что они прекрасно платят.

— Ну, а как же вы домой воротитесь?

— Надеюсь добраться как-нибудь до попутного течения, а там уж дело пойдет на лад Если же встречусь с каким-нибудь американским кораблем, то подам сигнал о помощи, и, может быть, он дотащит меня на буксире

— Славно! — вскричал О'Брайен — Но не угодно ли вам войти в каюту, капитан, и закусить чем-нибудь?

— С особенным удовольствием, — отвечал этот странный смертный и сошел вниз.

Через полчаса оба воротились на палубу, и бот отвез американца на его корабль О'Брайен тотчас же пригласил в каюту мистера Озбалдистона и меня На столе лежала карта залива Св. Петра.

— Я имел длинный разговор с американцем, — сказал нам О'Брайен — Он говорит, что корсар стоит на — якоре в этом месте (и он указал на карту, где была отмечена точка карандашом). Если так, то он в довольно беззащитном положении, и я не вижу затруднений в том, чтобы овладеть им Вы видите, он находится у берега, где глубина — четыре сажени, и притом под самой батареей, так что пушки невозможно будет навести вниз на боты Я осведомился также у американца, настороже ли они, и он говорит, что они считают себя в такой безопасности, что вовсе не остерегаются: капитан и офицеры проводят каждую ночь на берегу, пьют, курят и хвастают будущими подвигами. Вопрос теперь только в том, правду ли сказал нам американец Но мы хорошо обошлись с ним, и нет причины сомневаться в его словах.

Я предоставил Озбалдистону говорить первому; он соглашался с О'Брайеном, я нет. Именно то обстоятельство, что корсар покупал новые мачта, заставляло меня сомневаться в показаниях американца относительно места, где он находился; а если американец лгал в одном, то, значит, он лгал и в остальном. О'Брайена, казалось, поразила моя мысль, и он решил, что боты отправятся только для рекогносцировки и попытаются овладеть корсаром лишь в том случае, если он находится именно там, где указал американец. Далее было решено, что рекогносцировка предпринята будет ночью, потому что, если предположить, что корсар находится на означенном месте, то, по всей вероятности, он тут не останется, а войдет дальше в гавань, чтобы поставить новые мачты. Известие о предстоящей экспедиции быстро разнеслось по кораблю, и матросы вынули и осмотрели свои ножи, чтобы приготовить их к действию. Экипажи военных ботов, не ожидая приказания, занялись ботами и рвали старые простыни на обвязку весел. Все матросы засуетились, снуя по палубам, что очень напоминало суматоху пчелиных ульев. Наконец вышел на палубу Озбалдистон и приказал подать сигнал готовиться к экследиции. Он назначен был командовать баркасом, я — первым катером, О'Фаррел — вторым, Суинберн — ботом. В сумерки корабль снова повернул к острову Св. Петра, и мы стали тихонько приближаться к нему. В десять часов мы достигли острова, а в одиннадцать было приказано спустить боты. О'Брайен снова повторил мистеру Озбалдистону приказание не нападать на корсара, если он не стоит на якоре у самого города. Матросам был сделан смотр на квартердеке с целью увериться, что у них у всех есть примета на куртке, то есть четырехугольный лоскут канвы, пришитый к левому рукаву, для того, чтобы отличать друга от неприятеля, — необходимая предосторожность в ночной экспедиции. Потом их усадили в боты, и был отдан приказ отчаливать. Весла окунулись в воду, озаренную фосфорическим светом, явлением обыкновенным в том климате — и мы отправились. Через час плавания Озбалдистон остановился, и мы подошли к нему.

— Мы теперь у входа в гавань, — сказал он. — Необходимо хранить строжайшую тишину.

— У входа в гавань, сэр? — возразил Суинберн. — Я полагаю, мы уже на самой середине ее: уж десять минут, как мы проплыли мыс, и теперь находимся против второй батареи.

С этим Озбалдистон не согласился, да и я не думал, чтобы Суинберн был прав; но он стоял на своем и указывал на городские огоньки, открывшиеся перед нами, утверждая, что их не было бы видно, если бы мы еще находились у входа в гавань. Но и это не убедило нас, и Суинберн замолчал из уважения к своим офицерам.

—Мы снова взялись за весла и принялись грести с крайней осторожностью: ночь была страшно темна и разглядеть что-либо совершенно невозможно. Проплавав еще десять минут, мы очутились у городских огней, но еще не видали ни корсара, ни других кораблей. Мы снова остановились и принялись совещаться. Суинберн сказал, что если корсар стоит там, где мы полагали, то мы уже давно его проплыли; но в то время, как мы спорили таким образом, О'Фаррел вдруг закричал: «Вот он» — и действительно, не ошибся: корсар находился от него на расстоянии кабельтова. Не дожидаясь приказания, О'Фаррел на своем катере бросился к нему. Он уже взбирался вверх на палубу по борту корабля; но в то время, как он достиг половины пути, вдруг по всем направлениям сверкнули огоньки, и дюжина мушкетов разрядилась над ним. Нам оставалось следовать за О'Фаррелом и в несколько секунд мы были уже около корсара. Но он был настороже и уже приготовился встретить нас. Абордажные сети были развешаны кругом корабля; все пушки были как можно дальше выдвинуты в порты, и палуба, казалось, была полна народу: произошла схватка и кровопролитие, каких я не видывал. Все попытки наши взобраться на палубу оставались безуспешными; лишь только мы кидались к какому-нибудь проходу на корабль — дюжина пик встречала нас и откидывала назад. Если усилия наши обращались против абордажных сетей, нас опрокидывали в боты убитыми или ранеными. Из каждого порта и со всех палуб беспрерывно раздавалась мушкетная стрельба; из пистолетов нам стреляли прямо в лицо. Вдруг случайно оторвались каронады и, грохнувшись в боты, погрузили их на минуту в взволнованную воду, оглушив нас громом своего падения.

Около десяти минут продолжалась борьба; половина наших матросов лежали убитыми или раненными на дне ботов, остальные, изнемогая от усталости и унывшие от безуспешности своих усилий, сидели на планширах ботов, заряжали мушкеты и разряжали их в порты. Озбалдистон был в числе раненых, и я, заметив, что его нет на баркасе из всего экипажа, которого не больше шести человек, подозвал к себе Суинберна и приказал ему передать прочим ботам, чтобы они как можно скорее выбирались из гавани. Это и было сообщено тотчас же оставшимся в живых, которые продолжали бы этот неравный бой до последнего человека. Баркас и второй катер отчалили (О'Фаррел тоже погиб), и лишь только они отошли от корсара и матросы схватились за весла, я принялся выполнять тот же маневр под выстрелами и крики французов, которые, вскочив теперь на шкафуты, осыпали нас пулями, насмешками и ругательствами.

— Стойте, сэр! — вскричал Суинберн. — Мы немножечко отомстим им.

И, говоря это, он подплыл к баркасу, поворотил его нос к корсару и навел каронаду — о наличии которой на нашем борту французы не подозревали, мы ни разу не стреляли из нее — на то место, где гуще толпился неприятель.

— Остановитесь, Суинберн; прибавьте еще картечи. Мы выстрелили из пушки, и выстрел этот имел самые убийственные последствия, уложив наповал большую часть французов, бывших на палубе. Из криков и воплей, последовавших за этим, я заключил, что если бы нас было несколько больше, мы могли бы вернуться и овладеть корсаром; но поздно. Батареи осветились, и хотя французы не могли видеть наших ботов, однако, стреляли по направлению, в котором, по их предположению, мы должны были находиться; они догадались по выстрелам с борта корабля, что мы отражены. В баркасе оставалось всего шесть человек, способных владеть веслами; в первом катере четыре, во втором пять. В боте Суинберна, кроме его самого, было только два человека.

— Дело плохо, сэр, — сказал мне Суинберн. — Что нам теперь делать? Мое мнение — переложить всех раненых в баркас, снабдить людьми оба катера и бот и тащить баркас на буксире. А потом, мистер Симпл, вместо того, чтобы держаться этой стороны, как предполагают на батареях, станем держаться берега: их ядра будут перелетать через наши головы.

Этот совет был очень благоразумен, и я охотно последовал ему. Было два часа; путь нам предстоял неблизкий, а времени оставалось мало. Мы перенесли мертвых и раненых из обоих катеров и бота в баркас. У меня не было времени осматривать их, но я заметил, что О'Фаррел был мертв, как и молодой мичман, по имени Пеппер, который, должно быть, украдкой забрался в бот. Озбалдистона я нашел на корме баркаса. У него была глубокая рана в груди, по-видимому, нанесенная пикой. Он не лишился чувств и попросил у меня воды; я подал. Услышав слово «вода» и журчание, когда я наливал ее из ведра, другие раненые тоже попросили пить. Но мне нельзя было терять много времени и, оставив в баркасе двух людей — одного управлять им, а другого подавать раненым пить, — я взял баркас на буксир и направился к батареям, по совету Суинберна, сидевшего теперь около меня. Приблизившись к берегу, я поплыл к выходу из гавани с весьма незавидным расположением духа.

— Это будет жестокий удар для капитана, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн тихим голосом. — Я слыхал, что адмирал нехорошо принимает молодых капитанов, потерявших своих матросов и не привезших ни одного доллара.

— Мне жаль его, Суинберн, так, что и сказать не могу, — ответил я. — Но… что это впереди — корабль?

Суинберн встал на шканцы катера и, поглядев несколько секунд на указываемый мною предмет, произнес:

— Да, большой корабль; должно быть, французский; теперь наша очередь, сэр; если мы не вернемся с пустыми руками, то все будет хорошо. Все за весла! Не отвязать ли баркас, сэр?

— Да, — отвечал я, — ребята, нам нужно овладеть этимкораблем, чтобы поправить первую неудачу. Он купеческий — ясно (в этом, впрочем, я не был уверен). Суинберн, я думаю, лучше пропустить его сначала к берегу; они будут все смотреть в другую сторону, потому что, конечно, слышали пальбу,

— Славно придумано, сэр, — отвечал Суинберн.

Мы остановились и дали ему пройти мимо, что он и сделал, плывя медленно, не более двух миль в час. Тогда, оставив баркас позади, мы приблизились к нему со стороны кормы и бросились на абордаж. Как мы предвидели, весь экипаж находился на палубе с другой стороны корабля и так внимательно следил за действием батарей, которые все еще продолжали стрелять наудачу, что не заметили нас, пока мы не нагнали его совсем; но он уж не имел времени взяться за оружие. На борту его было несколько дам; иные приготовились защищать их, другие бросились вниз. В две минуты мы овладели кораблем и повернули его в другую сторону. Мы оставили открытой одну половину дверец люка для дам, из которых с некоторыми сделался обморок; другие же люки были заперты Суинберном. Овладев палубами, мы послали один из катеров за барками. Привязали его к борту корабля, и теперь можно было оглядеться. Ветер посвежел, и через полчаса мы были вне действия батарей. Тогда перенесли из баркаса раненых, Суинберн и матросы перевязали их раны и постарались доставить им возможные удобства.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

Неожиданная встреча, — Старые друзья в новом облике, — Я получаю повышение по службе.
Корабль уже с четверть часа находился в нашей власти, как подошел матрос, стоявший на часах у дверей люка. Он сказал, что один из пленных желает поговорить с командующим английским офицером и просит позволения выйти на палубу. Я позволил, и ко мне вышел какой-то джентльмен, объявивший, что он пассажир и что тут есть еще и другие пассажиры, в том числе семь дам, едущих к своим мужьям и семействам. Он надеется, прибавил он, что я высажу их на берег, так как дамы не могут считаться военнопленными. Зная, что О'Брайен исполнил бы его желание и что он рад будет отделаться от дам и пленных, я отвечал, что высажу их и прочих пассажиров с большим удовольствием и даже подъеду ближе к берегу, чтобы избавить их от труда так долго грести. Я предложил им как можно скорее уложить свое имущество и обещал дать два корабельных бота с приличным количеством французских матросов.

Француз поблагодарил меня от имени всех дам и отправился вниз сообщить им эту приятную весть. Я приблизился к берегу, спустил боты и стал дожидаться их появления. Уже рассветало, когда они собрались, наконец, но я об этом не беспокоился: в семи милях от себя, в открытом море, я видел наш корабль и был вне действия батарей.

Наконец в сопровождении французских джентльменов вышли все дамы. Им пришлось дожидаться, пока укладывали чемоданы и узлы в боты. Первое, что они с ужасом увидели, были мертвые и раненые англичане, лежавшие на палубе. Они выразили свое сожаление, и я рассказал, как, пытаясь овладеть корсаром, был отражен и на обратном пути из гавани столкнулся с их кораблем и овладел им. За любезность, с какой я возвратил им свободу, меня благодарили все дамы, кроме одной, глаза которой были устремлены на раненых. Один из французов подошел к ней и напомнил, что она не выразила еще признательности командующему офицеру.

Она повернулась ко мне — я отшатнулся. Это лицо я видел прежде — тут не могло быть сомнения. Но как она выросла! Какой стала прекрасной!

— Селеста? — спросил я, дрожа. — Вы — Селеста?

— Да, — отвечала она, глядя на меня пристально, как бы желая меня узнать. Но это было нелегко: темнота и пороховая копоть скрывали мое лицо.

— Вы забыли Питера Симпла?

— «Ах! Нет… нет… никогда не забывала его! — вскричала Селеста, заливаясь слезами и простирая ко мне руки.

Эта сцена удивила находящихся на палубе. Я был счастлив, что мог услужить ей, и когда высказал это, она улыбнулась сквозь слезы.

— А где же полковник? — спросил я.

— Здесь! — отвечала она, показывая на остров. — Он теперь генерал и командует гарнизоном острова. Но где мистер О'Брайен? — спросила она в свою очередь.

— Здесь, — отвечал я. — Он командует военным кораблем, и я его второй лейтенант.

Последовал быстрый обмен вопросами; боты дожидались, пока мы говорили. Суинберн напомнил мне, что нас ждет О'Брайен, и я сам чувствовал, что несправедливо по отношению к раненым медлить. Я, однако, успел пожать ей руку, поблагодарить за кошелек, который она дала мне, когда я ходил перед ней на ходулях, и уверить, что никогда не забывал ее и никогда не забуду. Я проводил ее в бот и на прощание просил напомнить обо мне отцу.

— Не знаю, — сказала она мне, — вправе ли я просить вас об одном, но думаю, вы можете оказать мне эту милость.

— Что такое, Селеста?

— Вы отпускаете на берег более половины наших матросов; другие должны остаться, несчастные; да и трудно решить, кому из них идти, кому остаться. Нельзя ли отпустить всех?

— Ради вас, Селеста, я отпущу их. Когда оба бота отчалят, я спущу другой и отошлю остальных вслед за вами; но мне пора ехать…

Боты отчалили, пассажиры, удаляясь, махали нам платками. Я отправился к бригу. Но сначала, спустив бот, я усадил в него остальной экипаж французского корабля и отослал на берег. Я знал, что О'Брайен не будет сердиться за их освобождение, в особенности, когда узнает, кто просил об этом.

Корабль назывался «Викториной», имел четырнадцать пушек, двадцать четыре человека матросов и одиннадцать пассажиров. Он был нагружен шелком и вином и составлял очень ценный приз. Селеста успела сообщить мне, что ее отец четыре года, как переехал в Мартинику, оставив ее воспитываться во Франции, и что теперь она переправляется к нему. Прочие дамы были жены и дочери офицеров французского гарнизона, занимавшего остров; некоторые же из других пассажиров были офицеры; но так как это было поверено мне за тайну, то я, конечно, не был обязан знать это, в особенности, когда они были не в мундирах.

Добравшись до брига, я тотчас же прошел к О'Брайену; мы отправили на приз для переноски раненых хирурга с его помощниками и потом удалились оба в каюту, где я рассказал ему все случившееся.

— Хорошо! — сказал О'Брайен. — Все хорошо, что кончается хорошо; но это не очень удачное предприятие. Вы спасли меня взятием этого корабля, Питер; надобно написать теперь рапорт покрасноречивее. Клянусь Богом, ведь это счастье, что корабль четырнадцатипушечный — это великолепно звучит. Мы в донесении смешаем все так, что адмирал подумает, что мы хотели овладеть обоими кораблями сразу, да оно бы так и было, если бы мы знали, что и этот там. Но мне хочется поскорее услышать от хирурга, что с этим Озбалдистоном. Питер, сделай одолжение, перейди на приз и поставь двух часовых к люкам, чтобы никто не заходил туда и не обшаривал углов. Ради полковника О'Брайена, я хочу отослать на берег все, что принадлежит пассажирам.

В рапорте хирурга значилось: шесть убитых, шестнадцать раненых. Убиты были: Фаррел и Пеппер, двое матросов и двое морских солдат. Старший лейтенант Озбалдистон был тяжело ранен в трех местах, но поправлялся; пятеро матросов было ранено опасно, остальные десятеро, по всей вероятности, должны были вернуться в строй до истечения месяца. Лишь только перенесли раненых, мы с О'Брайеном взошли на приз и спустились в каюту. Все имущество пассажиров было сложено в одну кучу; сундуки, оставшиеся открытыми, были заколочены. О'Брайен написал генералу О'Брайену вежливое письмо и приложил к нему список вещей, посылаемых на берег. Мы отправили к ближайшей батарее баркас под парламентерским флагом; после некоторых формальностей он был принят и сдал вещи. Не дожидаясь ответа, мы тотчас же отправились к Барбадосским островам.

На следующееутро мы похоронили мертвых. О'Фаррел был прекрасный молодой человек, храбрый, как лев, но очень вспыльчивого характера. Из него вышел бы прекрасный офицер, если бы он остался в живых. О бедном маленьком Пеппере все сожалели. Ему было всего двенадцать лет. Он уговорил матросов второго катера позволить ему спрятаться под передними шканцами бота. Честолюбивой цели этой, увенчавшейся так плачевно, он достиг с помощью своей дневной порции водки. На сердце у нас стало легче, когда отпевание закончилось и тела исчезли в волнах. Смутное беспокойство владеет моряками, когда на борту труп.

Теперь же мы весело плыли далее в сопровождении нашего приза, и прежде чем достигли Барбадосских островов, большая часть раненых выздоровела. Однако раны Озбалдистона все еще очень болели; ему посоветовали отправиться домой, он согласился, и тотчас же по приезде в Англию был повышен в чине. Он был веселый товарищ, и мне жаль было расставаться с ним, хотя я и был повышен в должности до старшего лейтенанта, так как лейтенант, назначенный вместо него, был моложе меня. Вскоре по возвращении Озбалдистона домой брат его сломал себе шею на охоте, и он наследовал его имение. Это заставило его выйти в отставку.

У Барбадосских островов мы встретили адмирала, который очень милостиво принял О'Брайена и его донесение. О'Брайен взял два приза, а это достаточно было бы для прикрытия множества грешков, если бы они водились за ним. Впрочем, и то сказать, донесение было* написано превосходно, и в своем письме в адмиралтейство адмирал с похвалой отозвался об успешном и смелом поступке капитана О'Брайена. А на самом-то деле успех взятия «Викторины» был обеспечен советом Суинберна держаться берега. Но правды доискаться в делах этого рода очень трудно, как я убедился в течение времени, посвященного мною службе.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

О'Брайен уверяет свой экипаж, что на соленой воде один англичанин стоит трех французов. — Экипаж подтверждает это. — Встреча со знакомым, которого, впрочем, нельзя назвать приятелем.
Вслед за тем мы получили приказ крейсировать у берегов Гвианы и в Мексиканском заливе, где шмыгали взад и вперед около трех месяцев, не встречаясь ни с кем, кроме вест-индских купеческих кораблей, шедших в Дсмерару, Бервис и Суринам и только изредка преследуя какого-нибудь корсара; но при тихом ветре бег их оказывался быстрее нашего, и они ускользали. Впрочем, мы весьма способствовали торговле, и при расставании с этой стоянкой О'Брайен получил от купцов благодарственное письмо и в подарок серебряное блюдо. На второй день пути к Барбадосским островам мы заметили шесть парусов с подветренной стороны по носу. Скоро разглядели, что это были три купеческих корабля и три шхуны, и мы решили, что и подтвердилось впоследствии, что это, должно быть, корсары и взятые ими в плен вест-индские купеческие корабли. Мы пустились за ними на всех парусах, и сначала трое корсаров также добавили ходу, но потом, сосчитав наши силы и не желая лишиться призов, решили дать сражение. Вест-индские корабли повернули к ветру и сменили галс, а трое корсаров убавили парусов и стали нас дожидаться. Мы забарабанили к бою. Когда все было готово и мы находились только в одной миле от неприятеля, О'Брайен созвал матросов на квартердеке.

— Ну, ребята, — сказал он им, — вы видите тут трех корсаров и три вест-индских корабля, взятых ими в плен. Что касается корсаров — они нам под стать: один англичанин всегда побьет трех французов. Корсаров должно поколотить ради чести и славы, а вест-индские корабли надобно отнять у них ради выгоды, потому что вам понадобятся деньги на берегу. Ну, так вам предстоит поработать, а там мы пообедаем.

Эта речь очень понравилась матросам, и они снова вернулись к пушкам.

— Питер, — сказал мне О'Брайен, — отзови от пушек парусных, я намерен сражаться под всеми парусами и одержать победу посредством маневров, если получится. Да скажи мистеру Вебстеру, что мне нужно поговорить с ним.

Мистер Вебстер был степенный, тихий молодой человек и очень хороший офицер.

— Мистер Вебстер, — сказал ему О'Брайен, — помните, что передние пушки должны быть как можно далее вдвинуты в порты. Пусть ядра лучше ударяют под воду, чем перелетают через головы неприятеля. Приготовьте пушки заблаговременно, а я уж постараюсь, чтобы лаги наши не пропадали. Поворачивайте руль, Суинберн!.. Еще, еще, Суинберн!.. Так! Теперь хорошо! Достаточно! Держите так, чтобы подойти прямо к корме подветренного корабля.

— Готово, сэр!

Мы находились теперь на расстоянии двух кабельтовых от корсаров, которые по-прежнему держались ветра на расстоянии полкабельтова один от другого. Это были большие шхуны с многочисленным экипажем; они уже приладили абордажные сети и открыли ряд пушек; потом оказалось, что одна из них, побольше других, имела шестнадцать, а обе другие по четырнадцать пушек.

— Ну, ребята, к подветренным пушкам и стреляй на повороте. Парусные — к подветренным брасам и поворачивай к ветру! Ослабь наветренные реи!Квартирмейстер, натяните гика-шкот!

— Есть, сэр!

Бриг повернул к ветру, выстрелил по кормовым частям двух наветренных шхун и, поравнявшись с ними боковыми пушками, разрядил в них полный лаг.

— Живо, ребята! Заряжай, не отходя от пушек! Свернуть наветренные передние брасы; мне они не нужны, Питер, справимся и так! Суинберн, руль поперек!

Между тем мы выстрелили другим лагом в шхуну, которая не успела еще ответить на наш огонь, потому что, безрассудно придерживаясь ветра, не могла вовремя сделать этого. Бриг подвигался теперь задом, и тут О'Брайен выполнил один из искуснейших маневров: он переменил руль и вторгся кормой между двумя наветренными и одной подветренной шхуной и в то же время к другому галсу.

— Разделись на обе стороны, ребята, и стреляй обоими лагами, когда будем проходить мимо.

Матросы, стоявшие у штирбортных пушек, перебежали на другую сторону, и когда первая сторона была снова заряжена, мы обменялись лагами с подветренной и наветренной шхунами; корабль наш все продолжал подвигаться задом, пока не очутился впереди неприятельских судов. Когда мы опять зарядили пушки, он снова пошел передом, вторгся в промежуток между теми же двумя шхунами и, выстрелив в них лагами, остановился позади них.

— Славно, ребята, славно! — вскричал О'Брайен. — Вот это искусная битва!

Так было и в самом деле: О'Брайен сделал шесть лагов, получив взамен только два, потому что шхуны не успели выстрелить в нас в то время, как мы проходили мимо них в последний раз.

Дым отнесло в подветренную сторону, и мы могли теперь видеть результаты действий наших лагов. Средняя шхуна лишилась своего грот-гика и получила повреждение корпуса. Шхуна, находившаяся с подветренной стороны, казалось, не очень-то пострадала. Но теперь они заметили свою ошибку и распустили паруса. Они ожидали, что мы снова вторгнемся в их середину и будем отстреливаться лагами; в этом случае крайняя шхуна приняла бы грозную позицию, между тем как другие две зажимали бы нас по бокам. Наши потери были незначительны: слегка ранен был матрос и отрезаны грот-ванты. Мы отошли на полмили назад, потом, зарядив оба лага, повернули и увидели, как ожидали, что можем обогнать их всех. Мы так и сделали. О'Брайен, подойдя к наветренной шхуне на расстояние броска камнем, завязал с ней перестрелку лагами, между тем как две другие шхуны не могли стрелять из опасения попасть в своих. Всякий раз, как шхуна, которую мы атаковали, прибавляла ходу, то же самое делали и мы; если она убавляла — и мы убавляли; так что взаимная позиция наша сохранялась в одном и том же положении. Шхуна хорошо отбивалась, но сила ее залпа не могла сравниться с мощью наших тридцатидвухфунтовых пушек, изрыгавших ядра в ее бока на таком близком расстоянии, что они пронизывали ее насквозь — от одного борта до другого. Наконец, ее фок-мачта сорвалась и полетела через борт — позади корабля. Между тем обе другие шхуны повернули и двинулись к нам с целью громить нас сзади; но урон, нанесенный нами первой шхуне, освободил нас or нее. Мы были уверены, что она не уйдет от нас, а потому, повернув, завязали битву с двумя другими, подходя к ним как можно ближе. Ветер теперь подул несколько сильнее прежнего; О'Брайен, повернув руль, вступил в промежуток между ними и выстрелил обеими лагами сразу, осыпав их картечью и гранатами так, что осколки мачт полетели на головы их экипажей. Это охладило противника; самая маленькая шхуна, в начале дела бывшая крайней с подветренной стороны, воспользовавшись ветром, поплыла прочь на всех парусах. Мы приготовились следовать за ней, как заметили, что и другая шхуна, потерявшая свой грот-гик, распустила против ветра все паруса.

— За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь, — сказал О'Брайен. — Поворотим, Питер, и удовольствуемся одной.

Мы повернули и, приближаясь к шхуне, лишившейся грот-гика, готовы были разразиться в нее лагом. Наши матросы грянули троекратное «Ура!». Забавно было видеть, как они пожимали друг другу руки, радуясь и поздравляя всех с успешным окончанием битвы.

— Ну, ребята, живее! Мы довольно сделали для чести, теперь пора позаботиться и о выгоде. Возьми оба катера с людьми, Питер, и поезжай на борт шхуны, а я между тем постараюсь захватить эти три вест-индских корабля. Прикрепи временные мачты и следуй за мной.

В одну минуту мы спустили катера и наполнили их людьми. Я вступил во владение шхуной, между тем как бриг, снова повернув к ветру и распустив все паруса, погнался за вест-индскими кораблями. Самая большая из трех шхун называлась «Жанна д’Арк», имела шестнадцать пушек и только пятьдесят три матроса, так как остальные были размещены на призах. Капитан был тяжело ранен, старший офицер был убит. Мне сказали, что они вышли три месяца тому назад из порта Св. Петра, встретились с тремя другими корсарами и крейсировали вместе, взяв в плен девять вест-индских кораблей со времени выхода своего в море.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я офицера, который сообщил мне эти сведения, — нападали на вас боты, когда вы стояли у Св. Петра?

Он отвечал утвердительно, прибавив, что они были отражены.

— А эти мачты вы купили у американца?

Он подтвердил и это, таким образом оказалось, что мы взяли тот самый корабль, в попытке овладеть которым лишились стольких людей.

Это нас очень порадовало.

— Пусть меня повесят, — сказал Суинберн, — если мне не казалось, что эта портовая дыра мне знакома: тут вырвал я пику у одного негодяя, который пытался заколоть меня. А в тот вон порт я отправил, по крайней мере, дюжину мушкетных пуль. Я чертовски рад, что мы захватили наконец этого молодца.

Мы заперли пленных внизу и начали приводить в порядок шхуну. Полчаса стучали топоры и молотки, а через час я водрузил с помощью двух плотников маленькую подставную мачту, которой на время было достаточно. Опустив грот-стеньгу, мы поставили трисели и последовали за нашим кораблем, который в это время уже догнал призы; но они рассеялись во все стороны, и не раньше ночи смог овладеть О'Брайен двумя из них. Третий лежал в дрейфе. Мы устремились вслед за О'Брайеном вместе с двумя взятыми в плен кораблями и нашли, что даже с подставными мачтами можем плыть так же скоро, как и он. На следующее утро увидели, что О'Брайен поворотил к ветру в трех милях впереди нас; с ним были три корабля, взятые в плен. Мы соединились, и я вернулся на борт брига; Вебстеру поручено было управление корсаром. Переведя всех пленных на борт корсара, мы поставили подставные мачты и вместе отправились кБарбадосским островам. По возвращении на борт я узнал, что у нас убиты матрос и юнга, да кроме того шесть человек ранено. Я забыл сказать, что другие два корсара назывались «Этуаль» и «Магдалина».

Через две недели мы со всеми призами благополучно возвратились в Карлайльский залив, где встретили адмирала, бросившего якорь здесь за два дня до нас. Нечего и говорить, что О'Брайен был ласково принят и приобрел себе этой битвой большой авторитет.

Я нашел тут несколько писем от сестры, содержание которых очень огорчило меня. Отец мой пробыл несколько месяцев в Ирландии и возвратился оттуда, не собрав никаких сведений. Сестра писала, что он очень грустен, не занимается своей должностью и по целым дням сидит, не говоря ни слова; внешность его очень изменилась, и худ он до чрезвычайности. Короче, милый мой Питер, говорила она в заключение, я боюсь, что его жизнь приближается к концу. Я, разумеется, провожу время в полном одиночестве и скуке. Не могу удержаться от печальной мысли, что будет со мной, если батюшку постигнет несчастье. Прибегать к помощи дяди я не хочу, а чем мне жить, когда батюшка ничего не оставляет? В последнее время я была очень занята, готовясь к должности гувернантки, и по нескольку часов упражнялась на арфе и фортепьяно. Твое возвращение домой меня крайне радует.

Я показал письма О'Брайену. Он прочел их с большим вниманием. Я заметил, как кровь бросилась ему в лицо, когда он читал то место, где упоминалось его имя и выражалась ее благодарность за его дружбу ко мне.

— Об этом говорить не стоит, Питер, — сказал он, возвращая мне письма. — Кому я обязан моим повышением, этим бригом, призовыми деньгами, которые я сколотил и которые составляют довольно приличную сумму, как не тебе? Успокойся насчет твоей сестры. Мы соединим вместе наши призовые деньги, и ей можно будет выйти замуж за герцога, если есть в Англии такой, который бы ее стоил; расходы на приданое понесут французы; это так же верно, как то, что есть руль у «Раттлснейка».

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Я послан за призами и встречаю ураган. — Выкинут на берег, потеряв половину матросов. — Где «Раттлснейк»?
Через три недели мы опять были готовы к отплытию в море, и адмирал назначил нас на прежнюю стоянку у острова Мартиники. Мы крейсировали около двух недель у острова Св. Петра, и, гуляя ночью по палубе, я часто смотрел на огоньки города, мечтая, что, может быть, некоторые из них освещают мою Селесту. Однажды вечером, находясь в шести милях от земли, я заметил два корабля, огибавшие мыс Негро у самого берега. Полный штиль господствовал в это время, и боты были вынуждены тащить корабль.

— Через полчаса наступит ночь, — сказал мне О'Брайен, — и, я думаю, мы успеем нагнать их, прежде чем они бросят якорь. Если они бросят его, то, вероятно, по эту сторону. Как ты думаешь?

Я согласился с ним, потому что чувствовал себя счастливее всякий раз, как бриг подходил ближе к берегу, так как это приближало меня к Селесте, и, наоборот, чем больше мы удалялись от земли, тем грустнее становилось у меня на сердце. Беспрестанные размышления о ней и свидание после стольких лет разлуки превратили мою юношескую привязанность в сильное влечение, можно сказать, даже в сильную пламенную любовь. Поэтому уже мысль плыть в гавань радовала меня, и не знаю, на какую глупость, на какое сумасшествие не решился бы я, чтоб только увидеть стены, заключавшие в себе предмет моих постоянных мыслей. Правду сказать, мечты мои походили на дикий бред, не представляли ни малейшей надежды на воплощение; в двадцать два года мы все любим строить воздушные замки и легко предаемся любви, не раздумывая, имеем ли какие-нибудь шансы на успех.

Я ответил, что считаю это очень возможным, и попросил поручить мне атаку, обещая вернуться, если попытка будет представлять слишком большую опасность.

— Я знаю, что на тебя можно положиться, Питер, — отвечал О'Брайен, — и мне доставляет удовольствие сознание того, что у меня есть надежный офицер. Да ведь я сам воспитал тебя и сделал человеком, как и обещал, когда ты был еще сопляком с двумя морковками вместо ног. Прикажи приготовить боты как можно скорей. Какая жара сегодня, ни одной рябинки на воде, а небо все в тумане. Посмотри на солнце, как оно заходит, раздувшись втрое против обычной своей величины, как будто гневается. Я думаю, будет сильный ветер с земли. Через полчаса я отчалил с ботами. Совсем стемнело, и я принялся грести к гавани Св. Петра. Жара чрезмерная и необыкновенная: ни малейшее дыхание ветерка не сотрясало воздуха, облаков не было, но между тем звезды были завешаны каким-то туманом; стихии, казалось, находились в совершенном застое. Матросы сняли свои куртки, потому что невозможно было грести в них. Между тем атмосфера стала еще гуще, темнота еще непроницаемее. Мы полагали, что находимся у входа в гавань, но видеть ничего не могли даже в трех ярдах от ботов. Суинберн, участвовавший также в этой экспедиции, работал веслом около меня, и я обратил его внимание на необыкновенное состояние ночи.

— Я уж давно наблюдаю — за этим, сэр, — отвечал он. — Вот что я скажу: если бы мы могли теперь найти наш корабль, лучше всего было бы вернуться. Ему сегодня будут нужны руки, или я ошибаюсь.

— Почему вы так думаете? — спросил я.

— Потому что я думаю, нет, уверен, что до наступления утра будет ураган. Я не в первый раз крейсирую в этих широтах. Помню, в девяносто четвертом…

— Мне кажется, вы правы, Суинберн, — прервал я. — Во всяком случае, мы вернемся и, может быть, нагоним бриг прежде, чем начнется ураган. На нем зажжен фонарь, так что нам легко будет отыскать его.

Я повернул бот и поплыл по направлению, в котором, как полагал, находился корабль. Но мы не гребли и двух минут, как послышался в воздухе глухой стон. Мы пробивались сквозь плотную темноту. Суинберн огляделся кругом и указал мне в сторону штирборта.

— Начинается! Многие живые, сэр, будут мертвыми к утру. Посмотрите!

Я взглянул и, несмотря на темноту, увидел как бы черную стену, скользившую по воде прямо на нас. Стон, постепенно разрастаясь в грохот, вдруг разразился треском, с которым не сравнится никакой гром. Море было совершенно гладко, но словно кипело и покрывалось белой пеной так, что в темноте мне казалось, будто под нами молоко. Ветер так сильно ударил в весла, что матросы попадали кувырком и многие жестоко ушиблись. К счастью, весла были вставлены в уключины и продеты в оси, иначе разбились бы планшир и доски, имы пошли бы ко дну. Неожиданно ветер ударил в самый бок бота, и, случись малейшая волна, он неминуемо опрокинулся бы. Но Суинберн отпустил руль, и бот, повернувшись по направлению урагана, понесся сквозь кипучую воду с необыкновенной быстротой, делая в час по десяти миль. Матросы переругались. Они заняли было свои прежние места, но оставили их, чтобы сесть на дно и держаться за банки. Оглушительный грохот урагана мешал говорить, и мы объяснялись только жестами. Прочие боты исчезли: будучи легче нашего, они унеслись разрушительной стихией. Не проплыли мы по ветру и двух минут, как море уж визжало каким-то необычайным образом.

Из всего ужасного, что мне случилось видеть, ничто не может сравниться с картиной этой ночи. Мы только слышали ветер, перед которым неслись, как стрела, — куда? — сами не знали, хотя и предполагали, что к верной смерти. Суинберн управлял ботом, при всяком повышении волн оглядываясь назад. Через несколько минут мы очутились среди страшных валов, которые то взбрасывали нас наверх, то чуть не разбивали, кидая навстречу урагану. Весь воздух наполнился брызгами; ветер как ножом резал верхушки волн и уносил их.

Бот наполнился водой и, казалось, стал быстро опускаться. Матросы в молчании вычерпывали воду шляпами. Вдруг вновь огромная волна обрушилась на нас, затопив бот почти до банок. Еще через минуту мы получили такой сильный удар, что попадали со своих мест; Суинберн перелетел через мою голову. Разом рассыпались все доски бота; он разверзся под ногами, и мы очутились в воде, среди волн.

Без малейшей надежды на успех бились мы в воде, стараясь спасти жизнь; но следующая волна выбросила нас на ту скалу, о которую разбился наш бот. Эта волна даровала жизнь одним и смерть другим. Меня, благодарение Богу, она спасла: я был вскинут так высоко, что попал на самую верхушку скалы, переломив себе только два ребра. Со мной спаслись Суинберн и восемь других, но тоже не без ран: двое переломили ноги, трое руки, остальные были более или менее контужены. Нас было восемнадцать на боте: десять спаслись, других выбросило волнами к нашим ногам, и утром мы нашли их страшно изуродованными. Один или двое буквально раскроилисебе череп о скалы.

Я благодарил Бога за свое спасение, но ураган все еще ревел, волны продолжали окатывать нас. Я пополз далее по берегу и встретил Суинберна. Он каким-то чудесным образом остался невредим и теперь сидел, устремив глаза на море. Он узнал меня, взял мою руку, сжал в своей и долго держал, не выпуская. Мы пробыли в этом положении несколько минут, пока волны, беспрестанно возраставшие в своем объеме, не достигли нас и не заставили ползти далее. Я огляделся: ураган продолжался во всей своей ярости, но было уже не так темно. Я мог проследить на некоторое расстояние очертания гавани по пене, скопившейся у берега, и в первый раз вспомнил об О'Брайене и его корабле. Приложив рот к уху Суинберна, я закричал: «О'Брайен? » Суинберн покачал головой и снова принялся смотреть в открытое море. Я размышлял о судьбе корабля. Он должен был находиться в шести или семи милях от земли, да притом и ураган направлен был не к берегу. Возможно, его снесло миль на десять, но что это значило по сравнению со страшной силой? Я помолился Богу за оставшихся на корабле и поблагодарил Его за собственное спасение. Без всякого сомнения, я теперь был или должен стать в скором времени пленником; но что за беда? Я подумал о Селесте и утешился.

Часа через три ярость ветра утихла. Все еще дул сильный шквал, но небо просияло, звезды снова заблестели, и мы могли видеть на довольно значительное расстояние.

— Ураган уменьшается, сэр; он удовлетворен наделанным злом, — сказал Суинберн. — А зла-то наделал немало. Это хуже, чем в девяносто четвертом…

— Я отдал бы жалованье и все призовые деньги за то, чтобы сейчас было утро и можно было узнать что-нибудь о судьбе «Раттлснейка». Что вы думаете об этом, Суинберн?

— Все зависит от того, сэр, захватил ли их ураган врасплох или нет. Капитан О'Брайен — моряк не хуже всякого другого, но он не видывал ураганов и, может быть, не знает знаков и предзнаменований, которые создал для нас Бог по благости своей. Эти красивые корабли легко наполняются водой, но надо надеяться на лучшее.

С нетерпением ожидали мы дня, который, казалось нам, никогда не наступит. Наконец появилась заря, и, когда осветилось море, мы принялись смотреть во все стороны, но не видали брига. Солнце взошло, стало светло и ясно, но мы не озирались кругом; глаза наши были обращены единственно к тому месту, где мы оставили корабль. Море все еще волновалось, но ветер скоро утих.

— Слава Богу, — произнес вдруг Суинберн, оглядев море вдоль берега, — он еще цел покуда!

Взглянув по направлению, которое он указывал, я заметил корабль в двух милях от берега, расснащенный и качающийся на волнах.

— Вижу! — закричал я, едва переводя дух от радости. — Но, кажется, его несет на берег?

— Все будет зависеть от того, хватит ли у него кусочка паруса, чтобы обогнуть мыс, — отвечал Суинберн. — А уж капитан О'Брайен знает свое дело.

К нам подошли и другие спасшиеся матросы. Мы пожали друг другу руки. Они показали мне тела погибших наших товарищей. Я велел отнести их выше и сложить вместе; потом вместе с Суинберном продолжал следить за кораблем. Через полчаса мы заметили на нем треугольник, а еще через десять минут — подставную мачту сзади, к ней привязали грот. Потом показался кран для подъема мачты в передней части корабля, и спустя короткое время новый грот и фок распустились по ветру.

— Вот все, что они могут сделать, — заметил Суинберн, — им должно надеяться теперь на это и на Провидение. Они не более как в миле от берега.

Более получаса с трепетом следили мы за кораблем; прочие матросы вернулись к нам и начали высказывать свои предположения… Минуту мы отрицали возможности для корабля обогнуть мыс, в следующую уже были уверены, что он преуспеет в этом. Наконец, приблизившись к берегу, он рванулся вперед: биение моего сердца стало невыносимым. Чуть переводя дыхание, я переминался с ноги на ногу. Он, казалось, был уже около мыса, уже сталкивался со скалами…

— Боже мой, он ударился! — вскричал я.

— Нет! — возразил Суинберн.

И мы увидели его на другой стороне самой крайней скалы; но он тотчас скрылся.

— Спасен, мистер Симпл! — вскричал Суинберн, махая в восторге шляпой. — Он обогнул мыс, клянусь Богом!

— Слава Богу! — отвечал я, вне себя от радости.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

Опустошения, причиненные ураганом. — Я приобретаю друзей. — Ни в разрушении, ни в избавлении никому не сравниться с английскими матросами. — Я встречаюсь с генералом О'Брайеном к величайшему своему удовольствию. — Другая такая же встреча. — Множество рукопожатий и «всего такого», как говорит Поп[81].
Теперь, когда корабль был уже спасен, мы начали помышлять о самих себе. Первое внимание было обращено на мертвые тела, и, видя, как они были изуродованы, я еще раз выразил признательность Богу за свое чудесное спасение. Мы принялись осматривать берег в надежде найти какие-нибудь остатки от прочих ботов, но напрасно. Мы находились в трех милях от города, который был сильно разрушен ураганом; весь берег был усеян развалинами и обломками. Я объявил матросам, что нужно идти в город и сдаться в плен; они согласились, и мы отправились, обещая прислать за несчастными ранеными, которые не могли идти с нами.

Что за зрелище представилось, когда мы взобрались на скалы и углубились внутрь страны! Всюду валялись деревья, выдернутые с корнем, мертвые стада, там и сям остатки домов, половину которых ураган унес за несколько миль. Все, что было выстроено не из твердого камня, исчезло. Мы проходили мимо руин, которые прежде были негритянскими хижинами. Негры рылись в развалинах, отыскивая свое имущество; тут были женщины с младенцами на руках и прочими детьми, стоявшими около них. Матери рыдали над мертвыми телами задавленных малюток. Они не обращали на нас внимания.

Дальше, в полумиле, мы, к величайшему своему облегчению, наткнулись на экипажи прочих наших ботов, сидевшие на обочине дороги. Они остались невредимы, их боты, будучи гораздо легче нашего, были выброшены на берег гораздо выше. Они присоединились к нам, и мы продолжали свой путь.

По дороге встретили опрокинутую телегу и попавшего под нее негра, с ногой, придавленной колесом. Высвободили беднягу: нога была переломлена. Положив его у дороги в тень, пошли дальше. На всем пути мы наблюдали картины бедствия и разрушения; войдя в город, увидели, что и тут все так же, но только в больших размерах. Не было почти ни одного дома, оставшегося в целости; берег загроможден трупами и обломками кораблей, мачты которых, изломанные на несколько частей, глубоко врезались в песок. Отряды солдат занимались уборкой тел и немногого, что можно было спасти. Никто не подходил к нам и даже не обращал внимания. На некоторых улицах раскапывали развалины и вытаскивали оттуда раненых — их крики услышали; в других местах выносили трупы. Рыдания родственников, вопли негров, крики раненых, ругательства французских солдат, беспрестанные приказания офицеров, разъезжавших верхом, суматоха, происходившая от толпы зрителей, чьи голоса сливались с общим шумом, — все это представляло сцену столь же страшную, как и новую для нас.

Поглядев на нее несколько минут, я подошел к офицеру, сидевшему верхом на лошади, и сказал ему по-французски, что хочу сдаться в плен.

— Нам некогда принимать пленных, — ответил он, — сотни людей погребены под этими развалинами, и мы должны спасать их. Прежде всего нужно следовать заповедям человеколюбия.

— Позвольте моим матросам помогать вам, сэр, — сказал я. — Они дельные и сильные ребята.

— Благодарю вас именем моих несчастных соотечественников, сэр, — сказал он, снимая шляпу.

— Покажите, где мы можем быть полезны?

Он повернулся и указал на дом в развалинах, находившийся несколько выше.

— Там, под этими развалинами, есть живые, — сказал он.

— Пойдемте, ребята! — крикнул я.

Матросы ревностно принялись за дело. Я не мог участвовать сам, чувствуя сильную боль в боку, а потому только распоряжался их действиями.

В полчаса мы разгребли завал настолько, что вытащили несчастную негритянскую девушку, крики которой были еще слышны во время работы. Мы положили ее на улице, и она тотчас потеряла сознание: левая рука ее была переломлена. Я помогал, сколько мог, а матросы активно разгребали развалины, отбрасывая в сторону бревна и доски. К нам подъехал какой-то офицер. Он остановился и спросил меня, кто мы такие. Я отвечал, что мы с английского корабля, потерпели крушение и теперь помогаем им, сколько можем, в ожидании, когда у них будет время посадить нас в тюрьму.

— Вы, англичане, — бравые молодцы, — ответил он и поехал дальше.

Между тем наши люди нашли другого несчастного; это был старый седой негр; но он был так изуродован, что спасти его уже не было возможным. Мы вынесли его и уложили рядом с негритянской девушкой, когда на улице появилось несколько офицеров верхом. В том, который ехал впереди всех в генеральском мундире, я тотчас же узнал моего прежнего друга полковника О'Брайена. Они остановились около нас. Я сказал им, кто мы такие. Генерал О'Брайен снял шляпу и поблагодарил матросов.

Он не узнал меня и уже готовился проехать далее.

— Генерал О'Брайен, — сказал я, — вы забыли меня, но я никогда не забуду вашей доброты.

— Боже мой, — вскричал он, — это вы, мой милый? — 'Ой соскочил с лошади и крепко пожал мне руку. — Неудивительно, что я не узнал вас: вы теперь совсем не тот маленький Питер Симпл, который в женской одежде Танцевал на ходулях. Я не буду просить вас прекратить это доброе человеческое дело; но когда закончите, приходите ко мне. Вам всякий укажет мой дом, и если не найдете меня, то найдете Селесту, потому что, как видите, я не могу оставить это грустное место. Бог с вами!

И он уехал со своей свитой.

— Ну, ребята, — сказал я, обращаясь к матросам, — будьте уверены, что дурно с нами не поступят. Работайте прилежнее, делайте все, что можете, и французы не забудут этого.

Мы полностью разгребли этот дом и вернулись к тому месту, где работали солдаты под присмотром офицера на лошади. Я подошел к нему и объявил, что мы спасли двоих, и если угодно, поможем теперь его отряду. Он с благодарностью принял наши услуги. — Ну, ребята, — сказал Суинберн, — забудьте на время свои ушибы и покажем этим французам, как мы умеем работать.

Они принялись за дело, отбрасывая направо и налево доски и бревна с таким проворством и ловкостью, что удивили офицера и прочих бывших при этом жителей; в полчаса они сделали больше, чем можно было ожидать. Несколько человек были спасены. Французы выразили свою благодарность нашим матросам, принесли им вина, в котором они очень нуждались. С удвоенными силами матросы снова принялись за работу и спасли многих, которые неминуемо погибли бы.

Бедствия, причиненные ураганом, были очень велики, так как он налетел ночью, когда большинство жителей спали. Деревянные дома обрушились в самом начале урагана. К полудню уже нечего было делать, чему я был очень рад. Бок болел, и кроме того я чувствовал тошноту и боль в животе от солнечной жары.

Я спросил у одного почтенного старика, француза, где дом генерала. Он указал мне. Я отправился туда в сопровождении матросов. Прибыв к месту, я встретил ординарца, ведшего лошадь генерала О'Брайена, только что вернувшегося домой. Я обратился к сержанту, стоящему у дверей с просьбой доложить генералу, что я внизу. Воротясь, он попросил меня следовать за собой. Меня привели в большую комнату, где я нашел его в обществе нескольких офицеров. Он снова горячо поздоровался со мной и представил меня обществу как того самого офицера, который позволил дамам, попавшим в плен, вернуться на берег.

— В таком случае должен поблагодарить вас за жену, — сказал один офицер, подавая мне руку.

Вслед за тем ко мне подошел другой и выразил мне признательность по тому же поводу. Завязался разговор, и я рассказал обо всем со всеми подробностями. Упомянул о том, что сегодня утром видел корабль наш весь расснащенный, однако он обогнул мыс и теперь в безопасности.

— Ваш бриг, должно отдать справедливость, очень беспокоил нас. Мой однофамилец лучше меня умеет держать наши батареи настороже, — сказал генерал О'Брайен. — Не думаю, чтоб на острове был хоть один пятилетний негр, который не знал бы вашего корабля.

Мы заговорили о нападении на корсара, которое было отражено.

— А, — сказал один адъютант, — вы много побили на нем народа. Он ушел отсюда месяца четыре назад. Капитан Карно поклялся сразиться с вами при первом случае.

— Он сдержал свое слово, — ответил я и рассказал им о битве с тремя корсарами и взятии одного из них. Это очень удивило их и, полагаю, огорчило.

— Ну, друг мой, — сказал генерал О'Брайен, — вы будете жить у меня, пока останетесь на острове, и если в чем нуждаетесь, дайте мне знать.

— Боюсь, что я нуждаюсь в хирурге, — ответил я, — у меня так болит бок, что я едва дышу.

— Так вы ранены! — вскричал генерал О'Брайен встревоженно.

— Не опасно, полагаю; но чувствую сильную боль, — отвечал я.

— Покажите, — сказал один офицер. — Я хирург, положитесь на меня. Снимите мундир.

Я с трудом исполнил это требование.

— У вас переломлены два ребра, — продолжал он, щупая мой бок, — и очень значительный ушиб. Вы должны лежать в постели или на софе несколько дней. Через четверть часа я вернусь наложить повязку, а через десять дней вылечу в награду за то, что вы отдали мою дочь, взятую в плен на «Викторине» вместе с прочими дамами.

Офицеры между тем распрощались и оставили меня одного с генералом О'Брайеном.

— Я вам говорю раз и навсегда, — сказал он. — Помните: мой кошелек и все, что мне принадлежит, в вашем распоряжении. Если вы не примете и этого, я подумаю, что вы нас не любите. Это ведь не в первый раз, Питер; тогда вы расплатились со мной честным образом, хотя, впрочем, я в это дело вовсе не вмешивался. Селеста сама распорядилась, — прибавил он улыбаясь. — Я, разумеется, не мог вообразить, что это вы, одетый в женское платье, так бесстыдно танцуете по всей Франции на ходулях. Но вы должны рассказать мне обо всех ваших приключениях по порядку. Селесте не терпится увидеть вас. К ней пойдете или подождете, пока позаботится о вас хирург?

— Пойду, если позволите, генерал. Но прежде, могу ли я попросить, чтоб позаботились о моих матросах: они не ели со вчерашнего дня, все в ушибах и вдобавок все утро работали. Да еще попрошу вас послать тележку за теми, которые так изуродованы, что не могли идти с нами, и лежат на берегу.

— Мне следовало об этом раньше подумать, — ответил он, — но, кстати, я заодно велю похоронить несчастных, оставшихся на берегу. Пойдемте теперь к Селесте.

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

Переломанные ребра разрывают сердце. — О'Брайен объявляет перемирие. — Я объясняюсь в любви. — Быстрые успехи во всех делах.
Я вошел вслед за генералом в изящно убранную комнату, в которой нашел Селесту, ожидающую меня. Она бросилась навстречу. С каким наслаждением я взял ее за руку и взглянул в ее очаровательное личико! Мы не могли выговорить ни слова. С минуту я держал ее руку в своей, не в силах отвести от нее глаз; генерал же, стоя около нас, с улыбкой переводил взгляд с нее на меня и обратно. Наконец он отошел к окну; я поднес ее руку к губам.

— Мне кажется, это сон, — проговорила Селеста.

Я не мог отвечать и только смотрел на нее. Какой прекрасной стала она, как выросла! Выражение ее безукоризненного лица было так полно ума и чувства. Глаза, наполнившиеся слезами, так кротко, так ласково' блестели, что я готов был упасть перед ней на колени.

— Пойдемте, друг мой, — сказал генерал О'Брайен, — вы видели Селесту, теперь хирургу надо видеть вас.

— Хирургу! — вскричала испуганная Селеста.

— Да, моя милая; но ничего страшного: пара ребер переломлена.

Я вышел вслед за генералом О'Брайеном из комнаты, но в дверях обернулся, чтобы взглянуть на Селесту. Она отошла к софе и закрыла глаза платком.

Хирург дожидался нас; он перевязал бок, приложил к нему какую-то прохладительную примочку, и я тотчас же почувствовал большое облегчение.

— Я должен уйти, — сказал генерал О'Брайен, — вам надобно полежать часа два, а потом, если я не возвращусь, то вам известен путь к Селесте.

Я лег, чтоб исполнить его желание, но лишь только заслышал топот лошади, встал и отправился в гардеробную. Тут была Селеста; она поспешила осведомиться о моей ране. Я отвечал, что она не опасна и что пришел именно для того, чтобы доказать это. Мы сели на софу.

— Я так несчастлив, Селеста, — сказал я, — что никогда не удается мне явиться перед вами в приличном виде. Когда вы видели меня в первый раз, я был ранен; во второй — одет женщиной; в последний раз — вымаран грязью и порохом, теперь опять возвращаюсь к вам раненный и в повязках. Не знаю, удастся ли когда предстать перед вами джентльменом.

— Не платье — лицо джентльмена, Питер. Я так счастлива видеть вас, что не обращаю внимания на платье. Но я еще не поблагодарила вас за любезность, оказанную мне при последней нашей встрече; папенька никогда этого не забудет.

— И я еще не поблагодарил вас, Селеста, за кошелек, который вы бросили мне в шляпу, когда встретили меня при попытке бежать из Франции. Я никогда не забывал вас, а с тех пор, как мы виделись в последний раз, вы ни на минуту не выходили у меня из головы. Представить себе не можете, как я благодарен урагану за то, что он выбросил меня к вашим ногам. Крейсируя с кораблем, я часто осматривал город в подзорную трубу, представляя, что в доме, который попадал мне на глаза, обитаете вы, я чувствовал себя счастливым, когда мы близко подходили к берегу, потому что это приближало меня к вам.

— И я тоже, Питер, часто следила за вашим кораблем, радовалась, когда он подходил ближе и боялась его батарей. Какая жалость, что вы и батюшка не служите вместе: мы были бы так счастливы.

Мы разговаривали так около двух часов, показавшихся нам десятью минутами. Я чувствовал себя влюбленным, но не думаю, чтоб Селеста подозревала, что и она влюблена; впрочем, пусть читатель сам судит об этом по тому маленькому разговору, который я выше передал.

На следующее утро я вышел посмотреть, не увижу ли корабля, и, к величайшему удовольствию, заметил его, шедшего к берегу милях в шести от входа в гавань. На нем были теперь очень порядочные мачты с брам-стеньгами вместо тожелей. Углубившись на три мили в гавань, он спустил единственный оставшийся у него бот, который направился к берегу, распустив парламентерский флаг на носу. Я поспешил в свою комнату и написал О'Брайену подробный отчет о случившемся, намереваясь отослать его с ботом; в нем, между прочим, я просил прислать мои вещи, потому что я не имел с собой ничего, кроме того, что было на мне. Как только я закончил его, вошел генерал О'Брайен.

— Друг мой, — сказал он, — я только что принял парламентера, присланного капитаном О'Брайеном; он хочет знать о судьбе экипажа своих ботов и просит позволения доставить оставшимся в живых их платье и имущество.

— Я как раз описал ему эту историю и между прочим прошу его именно о том, о чем он просит вас, — ответил я и подал ему письмо, которое он, прочитав, возвратил мне.

— Но, друг мой, — сказал он, — вы очень превратного мнения о нас, французах, если думаете, что мы намерены удерживать вас в плену. Во-первых, то, что вы освободили стольких французских подданных, когда овладели «Викториной», дает вам право на такое же снисхождение; во-вторых, вы не были взяты в плен, а попали сюда велением судьбы; Провидение этой бурей ослабляет вражду между народами и побуждает к общему человеколюбию, которое так прекрасно выказали ваши храбрые матросы. Вы, следовательно, вольны отправиться с вашими людьми. Но мы все-таки будем считать себя вашими должниками. Как бок сегодня?

— Очень плохо, — отвечал я, не в силах снести мысль о столь скором возвращении на бриг, прошедший день я вынужден был рано расстаться с Селестой и идти спать. Я очень мало успел с ней поговорить и еще не рассказал генералу О'Брайену истории моего побега) из Франции.

— Не думаю, — продолжал я, — что могу отправиться на корабль сегодня, но очень благодарен за вашу доброту.

— Хорошо, хорошо! — возразил генерал, понявший мою мысль — Я не считаю, что вам необходимо отправиться сегодня. Я отошлю матросов и ваше письмо. Кроме того напишу капитану О'Брайену, что вы в постели и до послезавтра не встанете. Согласны?

Мне этот срок показался коротким, но я видел, что:, генерал ждет моего согласия, а потому я согласился.

— Бот может привезти ваше платье, — сказал он. Сейчас я велю сказать капитану О'Брайену, что если он потрудится послезавтра войти в гавань, то я пришлю вас на борт корабля в одном из наших ботов.

Сказав это, он взял письмо и вышел из комнаты. Лишь только затворилась дверь, я почувствовал себя достаточно здоровым, чтобы идти к Селесте, ожидавшей меня, и рассказал ей обо всем случившемся В это утро я сидел вместе с ней и генералом и рассказывал им о своих приключениях, которые очень забавляли генерала, о поступке моего дяди и надеждах, слабо питаемых мною, со временем раскрыть обман. Не умолчал о том, как незавидно будет мое будущее, если это мне не удастся. В этом месте моего рассказа генерал стал задумчив и серьезен. Когда я закончил, наступило время обеда, и я узнал, что вместе с письмом от О'Брайена привезли мое платье. Он писал, как убивало его предположение о моей гибели и как обрадовала весть о спасении. Оказалось, что лишь только я отчалил с ботами, он вошел в каюту и, случайно взглянув на барометр, заметил, к удивлению своему, что он понизился на два дюйма, что было признаком урагана. Это вместе с особенным состоянием атмосферы заставило сделать все нужные приготовления, и, лишь только с этим справились, начался ураган. Корабль осел на корму и оставался в этом положении с полчаса, но необходимости срубить мачты, чтобы снова привести его в прямое положение, не было. На следующее утро они обогнули мыс на расстоянии не более полукабельтова от него. В заключение О'Брайен писал, что мысль о моей смерти так огорчала его, что, если бы не экипаж, ему было бы все равно — спасется ли корабль или погибнет. Он написал генералу О'Брайену письмо, в котором благодарил его за доброту и уверял, что, попадись ему хоть пятьдесят кораблей, он не станет брать ни одного, пока я не возвращусь на борт,хотя бы ему пришлось быть отставленным от службы за нерадение к обязанностям. Он прибавлял, что бриг с подставными мачтами ходит так же быстро, как прежде, и что, лишь только я возвращусь на борт, он отправится к Барбадосским островам. «Что касается твоих больных ребер, Питер, это ничего, — продолжал он, — я знаю, что ты метишь теперь на Адамово ребро[82]; но подожди немного, мальчик мой. Ты будешь лордом — я тебе обещал; это цель, от которой мы ни за что не свернем. Прощай!»

Оставшись наедине с Селестой, я показал письмо О'Брайена. Я читал генералу то место, в котором О'Брайен говорит, что не станет брать призов, пока я на берегу; он отвечал, что в таком случае следовало бы меня подольше продержать; но, заметил он, О'Брайен честный человек и стоит своего имени.

Дойдя до места, где говорилось о ребре Адама, о котором я совершенно забыл, Селеста попросила меня объяснить, потому что хоть и хорошо читала и говорила по-английски, но не настолько знала язык, чтобы понимать игру слов. Я перевел ей.

— Право, Селеста, — сказал я, — я совсем забыл об этом замечании О'Брайена, иначе не показал бы вам письма; но, впрочем, он говорит правду. После вашей ласки как мог я не полюбить вас? О, стоит ли говорить, что я счел бы за величайшее счастье, если бы вы полюбили меня настолько, чтобы стать со временем моей женой! Не сердитесь за откровенность, — прибавил я, заметив, что она краснеет.

— Ах, нет, я не сержусь, Питер. Напротив, мне очень лестно то, что вы сейчас сказали.

— Но, — продолжал я, — я немного могу предложить вам… почти ничего. Я не такой жених, какого, может быть, желает ваш батюшка; но я имею надежды.

— Мой милый папенька любит меня, Питер; вас также он любит с того дня, как в первый раз увидел: ему так понравилось чистосердечие и честность вашего характера. Он мне часто в этом признавался и вспоминал о вас.

— Ну так, Селеста, скажите, могу ли я думать о вас и надеяться, что если когда-либо снова встретимся, то для того, чтобы уж больше не разлучаться?

И, взяв ее за руку, обнял за талию.

— Не знаю, что сказать вам, — ответила она. — Я поговорю с батюшкой или, может быть, вы сами поговорите; но во всяком случае, кроме вас, я ни за кого не выйду.

Я поцеловал ее и крепко прижал к груди. Селеста, залилась слезами и положила свою голову на мое плечо, В эту минуту вошел генерал О'Брайен, но ни я, ни Селеста не сдвинулись с места.

— Генерал, — сказал я, — можете осуждать меня, но я не могу скрывать своих чувств к Селесте. Вы можете считать меня неблагоразумным и думать, что я не вправе говорить ей это, пока положение мое не даст мне возможности просить ее руки; но, надеюсь, меня извинят кратковременность моего пребывания здесь, опасение лишиться ее и искренняя привязанность.

Генерал раза два прошел взад и вперед по комнате и потом произнес:

— Что скажет Селеста?

— Селеста никогда не сделает того, что неприятно ее отцу, — отвечала она, подошла к нему и, обняв, скрыла свое лицо на его груди.

Генерал поцеловал дочь и сказал:

— Я буду откровенен с вами, мистер Симпл. Я не знаю никого, кого бы предпочел вам в качестве зятя; но есть много обстоятельств, о которых молодежь склонна забывать. Я не стану мешать вашей любви, которая, кажется, обоюдна; но в то же время не хочу ни обещаний, ни обязательств. Вы, может быть, никогда больше не увидитесь. Как бы то ни было, Селеста еще очень; молода, и я не стану принуждать ее, со своей стороны. Вы тоже свободны, и если время и обстоятельства не изменят ваших теперешних чувств…

— Я большего не могу и требовать, сэр, — ответил я, взяв генерала за руку, — ответ ваш откровенен — это более, чем я имел право ожидать. Я счастлив; надежда на руку Селесты будет воодушевлять меня к деятельности.

— Но теперь оставим этот разговор, — сказал генерал. — Селеста, у нас сегодня большое общество за обедом. Поди, душенька, в свою комнату и приготовься. Я пригласил всех дам, вами освобожденных, Питер, их мужей и отцов. Вы будете иметь удовольствие видеть, сколько людей осчастливили своей снисходительностью. Теперь, когда Селеста оставила комнату, я прошу вас, Питер, как честного человека, не требовать от нее обещаний, не связывать ее с собой клятвами. Привязанность ее к вам бессознательно росла в ней с годами, и она любит вас больше, чем следовало бы для ее спокойствия в случае, если обстоятельства разлучат вас навсегда. Будем надеяться на лучшее, однако и я, со своей стороны, уверяю вас, что только самые важные препятствия могут заставить меня не согласиться на ваш союз.

Я со слезами поблагодарил генерала; он с чувством пожал мне руку, когда я дал ему требуемое обещание, и мы разошлись.

Как счастлив я был, возвратясь в свою комнату, где мог успокоить свои чувства и поразмыслить о случившемся. Правда, на одну минуту мысль о моем зависимом положении бросила было тень на мою радость; но в следующую я уже строил воздушные замки, воображая, что открыл обман дяди, наследовал титул и поместья и кладу их к ногам моей милой Селесты. Надежда поддержала мой дух, и на время я был доволен сознанием, что Селеста отвечает на мою любовь. Тщательно одевшись, я сошел вниз и нашел, что все общество уже собралось. Мы очень весело провели время; дамы просили генерала О'Брайена удержать меня пленником, что было очень мило с их стороны: я сам был готов просить о том же.

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

Я получаю под команду судно и затем еще беру три вест-индских корабля и двадцать пленных. — За добро следует платить добром. — Пленные пытаются взять корабль, но вместо этого их берут самих.
Следующий день был для меня очень грустен. Бриг стоял в открытом море и ожидал меня к себе на борт. Стоя с Селестой у окна, я указал ей на бриг, и глаза наши встретились. За целый час разговора мы не высказали бы друг другу больше. Генерал О'Брайен в знак полного доверия ко мне оставил нас одних.

— Селеста, — сказал я, — я обещал вашему батюшке…

— Знаю, — прервала она, — он рассказал мне все.

— Как он добр!.. Но я не давал ему слова, что не приму такого обязательства на себя.

— Нет, но папенька взял с меня обещание, что я не допущу вас до этого, что при первой попытке я остановлю вас — и это я исполню.

— Так исполняйте, Селеста. Представьте себе все, что только может быть выражено вот в этом…

И я поцеловал ее.

— Не сочтите меня бесстыдной, Питер, но я хочу, чтобы вы расстались со мной счастливым, — отвечали Селеста, — а потому, в свою очередь, представьте себе все, что может быть сказано этим…

И она поцеловала меня в щеку.

Мы провели наедине еще два часа; но о чем говорят между собой влюбленные, неинтересно ни для кого, кроме их самих, а потому не стоит этим утруждать читателя. Вошел генерал О'Брайен и объявил мне, что бот готов. Я встал, довольный тем, что произошло между нами, твердым голосом произнес: «Прощайте, Селеста, Бог с вами!» и последовал за генералом. В сопровождении нескольких офицеров он повел меня к берегу. Поблагодарив генерала, поцеловавшего меня на прощание, и раскланявшись с офицерами, я вошел в бот и через полчаса был уже на борту брига в объятиях О'Брайена. Вскоре город Св. Петра, в который впились мои взоры, исчез из вида. Мы плыли к Барбадосским островам. Этот день я провел в каюте О'Брайена, рассказывая ему со всеми подробностями о своих приключениях.

Бросив якорь в Карлайльском заливе, мы узнали, что ураган гораздо дальше распространился по островам, чем мы думали. Несколько военных кораблей стояло тут без мачт, и было очень трудно сразу отремонтировать все. Мы, разумеется, должны были стать в эту очередь последними, и так как в запасе не было ботов, то не надеялись выйти в море раньше двух или трех месяцев. Шхуна «Жанна д'Арк» была все еще здесь, и хотя до сих пор не отремонтирована из-за недостатка людей, но плавать могла, и адмирал посоветовал О'Брайену откомандировать на нее часть матросов и послать с ней одного из своих лейтенантов на крейсерство. О'Брайен согласился на это с удовольствием и, возвратясь на корабль, спросил меня, желаю ли я принять на себя это дело. Мне надоели Барбадос и жареные летучие рыбы, и я согласился.

Взяв двух мичманов, Суинберна и двадцать матросов, запасшись на три месяца провиантом и водой, я получил из рук О'Брайена инструкцию и поплыл. Скоро мы заметили, что мачты, купленные для шхуны у американца, слишком толсты для нее; шхуна была очень отягощена ими, и нам приходилось соблюдать осторожность. Я отправился к острову Тринидад, месту своего крейсерства, и в три недели овладел тремя вест-индскими кораблями. Это обстоятельство заставило меня ощутить большой недостаток в людях. Я откомандировал на первый корабль четырех человек, — этого было достаточно, вместе с английскими пленными, найденными в вест-индских кораблях, — на другие по три. Самого меня очень связывали пленные, которые по численности вдвое превосходили мой экипаж. Оба мичмана были в числе откомандированных, потому я посоветовался с Суинберном, как поступить.

— Дело в том, мистер Симпл, что капитану О'Брайену следовало бы дать нам больше людей: двадцать матросов мало для такого корабля, как наш; теперь нас всего десять человек. Но ведь он не ожидал, что мы будем так счастливы, да и сам-то он имеет теперь много дел на корабле. Что касается пленных, то, я думаю, нужно подойти к земле, дать им два бота и отправить на берег. Надобно избавиться от них во всяком случае, чтобы не было надобности, как теперь, одним глазом смотреть вверх, а другим вниз, в люки.

Этот совет совпадал с моим собственным мнением, а потому, приблизившись к берегу, я дал им маленький ботик и еще один побольше, в которых они все могли поместиться, и отпустил; на шхуне остался только один бот. Лишь только мы отправили пленных, настала полная тишь. Пленные, пристав к берегу, скрылись за скалами, и мы были рады, что избавились от них, потому что их двадцать два человека, в основном испанцы с гордыми, свирепыми лицами.

Затишье продолжалось целый день, к величайшему нашему неудовольствию. Ведь нам хотелось как можно скорее отправиться на Барбадос. Это, впрочем, не помешало мне подивиться красивым зрелищем: высокие горы обрывисто возвышались над океаном и скрывались в облаках, с волшебной ясностью отражая на поверхности воды, как в зеркале, все свои оттенки, всякое пятнышко. Шхуна мало-помалу дрейфовала к самому берегу, и мы могли видеть скалы под водой на довольно большой глубине. Ни малейшего дуновения ветра не было заметно на воде на несколько миль вокруг, хотя горизонт свидетельствовал, что там далее, в открытом море, был сильный ветер.

Наступила ночь, а тишь все еще продолжалась. Дав кое-какие приказания Суинберну, которому пришлось быть в первой вахте, я пошел спать в каюту. Я дремал, и нечего говорить, кто был предметом моих грез Мне казалось, я сижу с ней в Игл-Парке под одним из громадных каштановых деревьев, составляющих аллею; как вдруг кто-то сильно толкнул меня в плечо. Я вскочил.

— Что? Что такое? Кто это? Суинберн?

— Да, сэр, одевайтесь скорее, будет работа. И Суинберн выбежал из каюты, созывая матросов, находившихся внизу. Я знал, что он без причины не поднимет тревоги. В одну минуту я был на палубе, куда и он успел уже прибежать.

— Что такое, Суинберн? — спросил я, осматриваясь.

— Тише, сэр! Прислушайтесь! Разве вы не слышите?

— Да, — отвечал я, — плеск весел.

— Так точно, сэр. Испанцы возвращаются, чтобы захватить корабль; они знают, что нас всего десять.

Между тем матросы собрались на палубе. Я приказал Суинберну позаботиться о том, чтобы все мушкеты были заряжены, и побежал за своей шпагой и пистолетами. Море было так гладко, тишина такая глубокая, что Суинберн услышал плеск весел еще вдалеке. Счастье мое, что я имел такого верного спутника. Другой бы заснул, и шхуна была бы взята абордажем, прежде чем мы успели приготовиться к защите. Возвратившись на палубу, я произнес перед матросами речь, увещевая их исполнить свой долг, так как эти разбойники убьют всех, если мы попадемся в их руки. В этом я был твердо уверен. Матросы заявили, что они постараются продать свою жизнь как можно дороже. У нас двадцать мушкетов и столько же пистолетов; все заряжены. Пушки тоже готовы, но бесполезны теперь для нас, потому что корабль без ветра не мог разворачиваться.

Боты показались в четверти мили сзади.

— Воду зарябило, мистер Симпл; если б немножко ветра, мы посмеялись бы над ними, но боюсь, нам не иметь этого счастья. Дать им знать, что ли, что мы готовы?

— Пусть каждый из нас возьмет по два мушкета, — сказал я. — Когда боты подойдут под кормовой подзор[83], цельтесь хорошенько и стреляйте в один, потом в другой — из второго мушкета. А там надеяться надо на ножи и пистолеты; нам некогда будет заряжать, когда они полезут на корабль. Тише, вы!

Боты приближались, полные народу. Так как мы сохраняли мертвую тишину, то они гребли тихонько, надеясь захватить нас врасплох. К счастью, один бот был к нам поближе; это заставило меня изменить план: я приказал из обоих мушкетов стрелять в первый бот. Избавясь от него, мы сделались бы равными по силе неприятелю. Когда боты находились уже не более как в шести саженях от кормового подзора, я скомандовал: «Пли! ». Мушкеты грохнули разом, и матросы вскрикнули. Несколько весел упало. Я уверен, мы попали в цель. Но другие, остававшиеся до тех пор без дела, взялись за весла, и боты продолжали приближаться.

— Хорошенько цельтесь, ребята, — закричал Суинберн, — другой бот подоспеет, лишь только вы выстрелите! Мистер Симпл, шхуна подвигается вперед — подымается сильный ветер.

Мы снова разрядили десять мушкетов, но на этот раз подождали, чтобы человек, находившийся на носу бота, зацепил крюком за бок корабля. Выстрел наш произвел страшное действие. Я удивлялся, что другой бот еще не подоспел. Вот и он, уже близехонько от подзора и через минуту достиг бы его совершенно, если бы не подул легкий ветерок. Шхуна заскользила по воде.

Между тем испанцы с первого бота уже карабкались на корабль, но были успешно отражены моими матросами. Ветер посвежел, и Суинберн встал к рулю. Я заметил, что шхуна заскользила вперед быстрее и второй бот едва мог за ней следовать. Я кинулся к тому месту, где первый бот зацепил за корабль крюком, и отцепил его, бот подался назад, оставив двух испанцев, цеплявшихся к боку корабля. Но их столкнули, и они упали в воду.

— Ура! Мы спасены! — закричал Суинберн. — Теперь надо наказать их.

Шхуна летела по пяти миль в час, ветер все усиливался. Мы остановились на минуту, потом повернули и направились на боты. Суинберн управлял кораблем, я стоял у борта, окруженный матросами.

— К штирборту немного, Суинберн!

— Слушаю, сэр!

— Живее, живее! Я вижу первый бот, он под самой скулой[84]. Прямо! К левому, к левому борту немного! Смотрите, ребята, толкайте всех, кто станет влезать!

С треском шхуна ударилась о бот, люди тщетно старались уклониться от нас. Около двух секунд он держался прямо, наконец задний шканец[85] его погрузился под воду, он опрокинулся. Шхуна заскользила по нему, послав в преисподнюю всех, кто в нем находился. Один только человек ухватился за веревку и несколько секунд волочился за кораблем. Но веревку перерезали ножом, и, слабо вскрикнув, он исчез в воде. Другой бот в это время находился от нас близехонько и видел все. Находившиеся на нем люди перестали грести и, следя за движениями шхуны, готовились уклониться от нее внезапным маневром. Мы направились на него. Шхуна мчалась теперь со скоростью семи миль в час. Лишь только мы поравнялись с ним, искусный, быстрый удар штирбортных весел отбросил его в сторону от нас так, что мы ударили его только скулой. И прежде чем он погрузился в воду, несколько испанцев были на нашей палубе, другие карабкались сбоку. Нам приходилось бороться только с теми, которые уже вползли на палубу; другие, повисев некоторое время на боку корабля и будучи не в силах взобраться наверх, падали в воду.

За минуту те, которые успели подняться на палубу, были сбиты с ног и спустя еще минуту мы побросали их за борт.

Впрочем, одному из них удалось ударить меня ножом в икру ноги, когда его подымали, чтобы перебросить через шкафут[86].

Я допускаю, что испанцы вправе были попытаться овладеть шхуной. Но мы только что освободили их из плена. И потому этот поступок был низостью и изменой с их стороны, за что им не было от нас пощады. Двое из моих матросов оказались раненными, но, к счастью, не опасно. К счастью, потому что с нами не было ни хирурга, ни лекарств, кроме небольшого количества пластыря.

— Счастливо все обошлось, сэр, — сказал Суинберн, когда я, хромая, отошел на корму. — Клянусь небом, из этого могла бы выйти славная история.

Взяв курс на Барбадос и перевязав ногу, я отправился спать. На этот раз мне снилась не Селеста: я снова сражался с испанцами, был ранен и проснулся с болью в ноге.

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

Корабль опрокидывается и лишает меня команды над собой. — Крейсерство на грот-гике с акулами. — Я и мой экипаж вместе с летучими рыбами приняты на негритянский бот. — Я перерождаюсь в другого человека по внешности.
Мы прибыли в Барбадос почти без приключений, и были уже в десяти милях от залива, куда гнал нас легкий ветерок. Я удалился в каюту, в надежде завтра утром еще до завтрака бросить якорь.

На рассвете меня вдруг сбросило с койки в противоположный угол каюты, и я услышал журчание воды. Подумал, что шхуна легла набок, поспешно вскочил и вышел на палубу. Предположение оправдалось: на нас ударил так называемый белый шквал — внезапный и непродолжительный сильный ветер. Через две минуты шхуна должна была потонуть. Все матросы находились уже на палубе, иные одетые, другие, как и я, в рубашках. Суинберн стоял на корме: в руках топор, которым он рубил снасти грот-гика[87]. Я понял его намерение, схватил другой топор и обрубил усы гика. Другого ничего не оставалось: наш бот, привязанный к боку с подветренной стороны, был уже под водой. Все это дело одной минуты. Я, однако, не мог удержаться от мысли, от каких пустяков зависит жизнь человека. Не окажись на кабестане топора, я не мог бы разрубить усы, Суинберн не успел бы освободить грот-гик, и он потонул бы вместе со шхуной. Но, к счастью, мы его освободили. Шхуна наполнилась водой, выпрямилась на минуту и потонула, увлекши и нас с грот-гиком в свой водоворот. Но через несколько секунд мы выплыли на поверхность.

Шквал все еще продолжался, но вода оставалась спокойной; впрочем, и он скоро кончился, и опять настала почти тишь. Я пересчитал матросов, уцепившихся за грот-гик, они были все тут. Суинберн находился около меня. Одной рукой он держался, а другой полез в карман за свертком табаку, который засунул себе за щеку.

— Меня не было в это время на палубе, мистер Симпл, — сказал он, — а то этого бы не случилось. Я только что сменился и говорил Коллинзу, чтоб он хорошенько глядел за ветром. Это я говорю для того, чтоб вы не думали — если спасетесь, а я нет, — что я не исполнял своей обязанности как следует. Мы недалеко от земли, но, думаю, скорее встретим акулу, чем помощь.

Я был того же мнения, хоть и не высказывал его; но после того как Суинберн упомянул об акуле, я частенько стал поглядывать, не режет ли воду ее треугольный плавник и не идет ли она разорвать нас на части. Мысль об этом вызывала у меня очень неприятные ощущения.

— Вы не виноваты, Суинберн, я уверен. Мне бы следовало самому вас сменить, но я был в первой вахте и очень устал. Положимся теперь на Бога; может быть, спасемся.

Было совсем тихо; солнце взошло, и жгучие лучи его нестерпимо палили наши головы, не защищенные шляпами. Мозг мой горел. Я готов был уйти под воду, лишь бы избежать невыносимой жары. Чем ближе подходило к полудню, тем больше были наши страдания. Тишь страшная, лучи солнца падали на нас перпендикулярно и буквально жгли те части наших тел, которые выступали из воды. Я даже рад был бы акуле, если б она пришла избавить нас от мучений; но, вспомнив о Селесте, я снова захотел жить. Около полудня мне стало дурно: закружилась голова, взор затуманился. Вдруг голос Суинберна заставил меня прийти в чувство.

— Бот, — вскричал он, — клянусь всем, что есть хорошего! Продержитесь еще немножко, ребята, и вы спасены.

Бот был почти полон негров, выехавших ловить летучих рыб. Они заметили на воде обломки и поплыли за ними. Вытащив, они напоили нас водой, показавшейся нектаром, и оживили наши омертвевшие чувства. Они не забыли, однако, и грот-гик, который прикрепили к боту и потащили к берегу. Мы не пробыли в боте и десяти минут, как Суинберн указал мне на плавник огромной акулы, рассекавший воду.

— Взгляните, мистер Симпл, — сказал он мне.

Я вздрогнул и не сказал ни слова, но в сердце возблагодарил Бога.

Через два часа мы пристали к берегу. Но от слабости не могли держаться на ногах. Нас отвезли в госпиталь, пустили кровь и уложили в постели. Я получил воспаление мозга, продолжавшееся шесть или семь дней, в продолжение которых О'Брайен не отходил от моей постели. Мне обрили голову; на спине, плечах и лице кожа облупилась, так что лицом я походил на маску. Нас посадили в ванну из бренди и воды, и за три недели мы выздоровели.

— Эта шхуна приносила нам одни несчастья, — заметил О'Брайен, когда я описал ему весь ход крейсерства. — Плохо начали мы с ней и плохо закончили. Она пошла ко дну, ну и черт с ней! Все хорошо, впрочем, что хорошо кончается. А ты, Питер, стоишь дюжины мертвецов. Только слишком уж часто заставляешь меня опасаться за тебя. Кажется, мне никогда не удастся выучить тебя.

Я вернулся к своим обязанностям на борту брига. Он был уже готов к отплытию. Однажды утром О'Брайен, возвратясь на корабль, сказал мне:

— У меня новость для тебя, Питер. Наш канонир переведен на «Араке», и адмирал дал мне патент канонира для старика Суинберна. Пошли его на палубу.

Послали за Суинберном, и он вышел из люка.

— Суинберн, — сказал О'Брайен, — вы хорошо исполняли свое дело, и теперь вы канонир «Раттлснейка». Вот ваш патент; я рад, что мне удалось выхлопотать его для вас.

Суинберн перевернул языком порцию табака, находившегося у него за щекой.

— Осмелюсь спросить, капитан О'Брайен, — сказал он, — я должен буду носить длинное платье, выкроенное на манер ласточкиного хвоста? Если так, то лучше буду по-прежнему квартирмейстером.

— Канонир может носить куртку, если желает, а на берегу вы можете надевать ласточку, если захотите.

— В таком случае я принимаю патент, сэр. Это доставит удовольствие моей старухе.

Сказав это, Суинберн поддернул панталоны и спустился вниз. Я замечу, что Суинберн не изменил своей куртке до возвращения в Англию. Старуха, его жена, сочла это унижением его достоинства и заставила напялить ласточку. Сделав это однажды, Суинберн сам полюбил офицерскую форму и с тех пор всегда носил ее, снимая ее разве что во время плавания.

На следующий день из Англии прибыл военный бриг и привез с собой письма для эскадры, стоявшей у Барбадосских островов. Я получил два письма от сестры Эллен, которые меня очень огорчили. Она извещала, что батюшка виделся с дядей, лордом Привиледжем и имел с ним крупный разговор; батюшка ударил дядю и был выгнан из дому слугами. Он вернулся домой крайне раздраженным и с тех пор постоянно болел. Об этом много толкуют соседи. Все осуждают поступок отца и думают, что он помешался. Дядя тщательно поддерживает это мнение. В заключение она снова выражала надежду, что я скоро возвращусь. Я плавал уже три года, и все это время она крайне грустила. О'Брайен также получил письмо от патера Маграта, которое я и представляю читателю.

«Возлюбленный сын мой!

Многие лета вам и благословение всех святых на вас во веки веков! Дай вам Бог дожить до свадьбы, а мне на ней пировать, и чтобы не было вам недостатка в детях и выросли бы они такие хорошенькие, как их отец и мать; почему и желаю ей быть пригожею, а вам умереть в глубокой старости и в истинной вере и быть похороненными так же пышно, как был похоронен в прошлую пятницу ваш батюшка, решивший променять мир сей на лучший. Погребальная процессия была очень прилична, милый мой Теренс, и батюшка ваш, вероятно, был восхищен, видя свои такие великолепные проводы. Я не ожидал, чтоб он был так красив. Ведь в последнее время он очень постарел, похудел и подурнел. А как сед он был, если бы вы видели! Он держал букет в сложенных на груди руках так естественно, как живой.

Матушка ваша, слава Богу, здорова: сидит в своих старых креслах, перекачиваясь целый день с боку на бок, не говоря ни с кем ни слова и размышляя, полагаю, о том свете, как и следует ей. Она, наверное, отправится туда через месяц или около этого. Ни одного слова не произнесла она после смерти вашего батюшки, зато перед тем выла и накричала, по крайней мере, лет на семь. Она выкричала все свои чувства и с тех пор не делает ничего. Только кашляет, кашляет, да бормочет что-то про себя. А это истинно благочестивый способ проводить остаток дней, потому что я с каждой минутой ожидаю, что она упадет, как переспелая груша. Итак, не думайте больше о ней; когда вы возвратитесь, сын мой, тело ее уже будет в земле, а блаженная душа в чистилище.

А теперь, распорядившись, к удовольствию вашему, вашим батюшкой и матушкой, я скажу вам, что мать Эллы в Дьеппском монастыре. Не знаю, сохранила ли она свою тайну или нет, но знаю, что если не облегчила души покаянием, то будет проклята на вечные времена. Благодарение Богу за все его милости. Элла все еще жива и для монахини все еще довольно пригожа. Оказывается, что она ничего не знает относительно обмена младенцами. Ваши замужние сестры обе здоровы и в делах: они родили каждая по три ребенка с тех пор, как вы с нами виделись в последний раз. Они очень славные ребята, с изящно широкими чертами и замечательными ротиками, способными вместить целую картофелину. Клянусь всеми стихиями! Отпрыски фамильного дерева

О'Брайенов начинают давать о себе знать в нашей стране. Вы и сами признали бы это, если бы услышали их рев, когда они просят ужинать.

А теперь, мой милый Теренс, приступаю к самому поводу этого письма, который и вверяю вашей совести послушного сына. Не можете ли вы прислать мне немного денег?.. Но вы сын, помнящий свою обязанность, и я ничего не скажу более.

Когда матушка ваша отойдет, что, с помощью Божией, случится скоро, стоит ей только последовать за своими чувствами, я беру на себя право продать все. Ведь мирское добро, движимое и недвижимое, бесполезно мертвое. Не сомневаюсь, что с помощью мебели, двух коров, свиней и хлеба на корню мы добудем достаточно средств для ее похорон. Но так как вы законный' наследник и все имущество принадлежит вам, то я заведу приходо-расходную книгу и, если что останется, все употреблю на обедню за душу ее, чтоб стяжать ей царствие небесное. А покуда остаюсь любящий вас духовный отец».

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

Здравый смысл Суинберна. — Никто не может быть пророком в своем отечестве. — Стратегия О'Брайена. — Я разлучаюсь со своим другом, и звезда моего счастья уже не на восходе.
О'Брайен был огорчен смертью отца, но не чувствовал того, что почувствовал бы другой, потому что отец его не был для него отцом. Он послал его в море, чтобы сбыть его с рук. И с тех пор О'Брайен был постоянно главной опорой своего семейства. Отец его очень любил виски и не любил занятий. Он слишком гордился чистотой своей дворянской крови, чтобы работать, но не настолько, чтобы совеститься жить за счет своего сына. Мать свою О'Брайен очень любил: она всегда была ласкова и нежна с ним.

Вообще моряки по истечении нескольких лет службы так отвыкают от своих семейств, так привыкают к всевозможным бедствиям, что скорбь о смерти родственников не длится долго, и через неделю О'Брайен совершенно утешился. В это время один корабль привез нам известие, что у Сан-Доминго замечена французская эскадра. Это заставило нас быть настороже. Адмирал потребовал к себе О'Брайена и приказал как можно скорее приготовить корабль к отплытию, с тем чтобы тотчас отправиться в Англию с депешами. Через три дня мы рапортовали о своей готовности, получили инструкцию и в восемь часов вечера вышли из Карлайльского залива.

— Ну, мистер Суинберн, — сказал я однажды, — как вам нравится ваше новое положение?

— Да что, мистер Симпл, нравится-таки. Приятно быть офицером и сидеть в собственной каюте. Но, однако, я чувствую, что было бы лучше, если б я был на другом корабле. Я так долго жил запанибрата со здешним экипажем, что теперь не могу разыгрывать роль офицера, а от этого матросы исполняют свои обязанности не так ревностно, как я бы желал. А потом еще ночью — я совершенно одинок, забьюсь в свою каюту, как какой-нибудь приходский чтец, поговорить даже не с кем. Прочие патентованные поддевают меня, говорят, я только исправляю должность, и, может быть, не буду утвержден — задирают нос. Мне очень неприятно иметь на своей ответственности порох. Углядеть за этим очень трудно.

— Правда, Суинберн; но, если бы не было ответственности, к чему тогда офицеры? Подумайте, вы теперь обеспечены на всю жизнь, будете и в отставке состоять на половинном окладе.

— Это и заставило меня согласиться, мистер Симпл. Я подумал о старухе, об удобствах, которые ей доставит это на старости лет, и, видите, пожертвовал собой.

— Вы давно женаты, Суинберн?

— Со святок девяносто четвертого года. Я не таков, чтоб неосторожно попасть на удочку. Четыре года испытывал ее и, найдя, что в ней есть балласт, взял себе.

— Что вы разумеете под словом балласт?

— Разумеется, не широкую скулу и не четырехугольный кузов. Вам известно, что, если в корабле нет балласта, он мигом опрокидывается. Так точно и женщина. Что дает ей устойчивость под парусами, как не скромность?

— Правда ваша, Суинберн. Но это редкая добродетель на берегу.

— А почему, мистер Симпл? Потому что крепкие напитки слишком ценятся. Много добрых людей нашло в них яд. А уж если женщина привязывается к ним, то это все равно, что корабль без руля. Так прямо и плывет с попутным ветром к дьяволу. Я не говорю, что не должно вовсе пить. Почему человеку не выпить иногда стакан или два, если есть на что? Не вижу также, зачем женщинам запрещать это; что хорошо для Жека, не может повредить и Полли. Только во всем нужно знать меру.

— Я думаю, — отвечал я улыбаясь.

— Но не мешайте мне присматривать за делом, мистер Симпл. Хоскинс, ты на полрумба уклонился от ветра — повороти к нему. Я того мнения, мистер Симпл, что капитан О'Брайен сделал не очень-то хороший выбор, поручив мою должность квартирмейстера Тому Олсону.

— Почему же, Суинберн? Он хороший, ревностный человек.

— Так, но имеет недостаток, который не всякий подметит. Сомневаюсь, чтоб он мог разглядеть верхушку грот-стеньги.

— Я этого не знал.

— А я знаю. Олсону нужно дослужить до пенсии, а потом… Вы видите, хирурги осматривают его и не замечают в нем ничего, хотя он слеп, как летучая мышь. Я желал бы иметь его в числе своих прислужников; он на это только и годится. Но, мне кажется, мистер Симпл, у нас будет дурная погода: месяц смотрит пасмурно, да и со звезд следовало бы, как со свечки, снять нагар. К утру надо будет взять два рифа на марселях. Вот уж пять часов! Я пойду теперь; я не ложился бы целую ночь, если б не дежурил половину первой и половину утренней вахты. Очень сожалею, мистер Симпл, о моей регулярной вахте. Привычка, что делать? Да еще не люблю стоячей кровати — и широко, и холодно. То ли дело койка! Доброй ночи, мистер Симпл.

— Доброй ночи, Суинберн.

Мы получили приказание идти с наибольшей скоростью. И О'Брайен плыл день и ночь, оставаясь на ногах до двух часов ночи. Погода благоприятствовала, и менее чем через месяц мы оставили за собой созвездие Ящерицы. С помощью попутного ветра миновали Плимут, поднялись вверх по Ла-Маншу и бросили якорь при Спитхеде.

Сделав визит адмиралу, О'Брайен отправился в город с депешами, а меня оставил командовать кораблем. Через три дня я получил от него письмо, в котором он извещал меня, что видел старшего лорда адмиралтейства. Он много расспрашивал о стоянке в Вест-Индии и похвалил за ревностную службу. «По этому поводу я тоже заговорил, — писал О'Брайен. — Я осмелился намекнуть его сиятельству, что, кажется, стою повышения. И так как нет заслуги больше жить среди неприятеля, то я не просил ходатайствовать за себя лорда Привиледжа, считая, что достаточно моих собственных заслуг. Его сиятельство отвечал очень милостиво, что лорд Привиледж его близкий приятель и приверженец правительства, и между прочим спросил, когда я намерен навестить его. Я отвечал, что теперь, наверное, не буду иметь чести засвидетельствовать свое почтение его сиятельству, пока не представится более благоприятный случай. Таким образом, надеюсь, что выйдет что-нибудь хорошее для меня из заблуждения сиятельных лордов, которых я, разумеется, не стану разуверять, потому что чувствую, что заслужил повышение. А действовать, ты знаешь, Питер, нужно по обстоятельствам — где шилом, где мылом».

Потом следовало заключение письма и приписка следующего содержания:

«Пожелай мне счастья, Питер. Я сию минуту получил письмо от его личного секретаря, извещающего, что я назначен на фрегат „Семирамида“, отправляющийся в Ост-Индию. Он совсем готов к отплытию и теперь только надо постараться взять тебя с собой, в чем я не сомневаюсь. Хоть все офицерские должности давно замещены, трудности устранятся, как только я упомяну о твоем родстве с лордом Привиледжем и пока все будут заблуждаться касательно его расположения ко мне».

Я искренне порадовался счастью О'Брайена. И твердо был уверен, что его повысят, ибо заслуги давали ему на то право. Но командовать таким прекрасным фрегатом, вероятно, было дано ему в предположении, что это доставит удовольствие моему дяде, который был не только первой опорой кабинета, но и полезным членом партии. Я не мог удержаться от улыбки при мысли об О'Брайене, чье желание исполнилось благодаря влиянию особы, ненавидящей его так сильно, как только может один человек ненавидеть другого. С нетерпением ожидал я другое письмо от О'Брайена, в котором, надеялся, он известит меня о моем назначении на «Семирамиду». Но, к несчастью, нам помешало неприятное совпадение обстоятельств.

О'Брайен не писал, а через два дня прибыл сам. Тотчас же отправился на «Семирамиду», огласил свое назначение и принял команду, еще не повидавшись со мной. Потом уже послал он на «Раттлснейк», приглашая меня к себе. Я приехал, и мы заперлись с ним в каюте фрегата.

— Питер, — сказал он, — я должен был поспешить объявить о моем назначении капитаном этого корабля, потому что, боюсь, дела наши идут плохо. Я приехал засвидетельствовать свое почтение адмиралу и терся в передней. Вдруг вижу: идет по коридору важно так твой дядя, лорд Привиледж. Его глаза встретились с моими. Он узнал меня тотчас же, и если они не извергнули пламени, то в них было что-то подобное. Он задал несколько вопросов одному из швейцаров и готовился отдать свою карточку, как назвали мое имя. Я прошел мимо него, вошел к старому лорду, поблагодарил за фрегат, выслушал от него тысячу комплиментов о моих заслугах в Вест-Индии, раскланялся и удалился. Я хотел было просить твоего назначения на «Семирамиду», но побоялся, что твое имя вызовет за собой имя лорда Привиледжа. Тем более, пока я тут сидел, принесли его карточку и положили на стол. Старший лорд, полагаю, вообразил, что его сиятельство пришел благодарить за отношение ко мне, и это сделало его еще учтивее. Я поклонился и уже выходил, как встретился на лестнице с лордом Привиледжем. Он злобно взглянул на меня. Он, разумеется, вошел тотчас после окончания моей аудиенции. Вместо того чтобы дожидаться последствий объяснения, я сел в почтовую карету, приехал сюда как можно скорее и вступил в должность. Я уверен, Питер, что если бы я сейчас не был на корабле, мое назначение отменили бы. И знаю также, что теперь, приняв команду, могу требовать военного суда, если вздумают у меня отнимать ее. Убежден, что адмиралтейство может все сделать, но оно остережется отступить от правил службы, даже ради лорда Привиледжа. Выйдя из портика адмиралтейства, я взглянул на небо и обрадовался, увидев низкие плотные облака. Значит, телеграф бездействует[88]. Иначе я бы опоздал. Теперь я отправляюсь на берег и рапортую адмиралу, что принял команду над «Семирамидой».

О'Брайен отправился на берег и был очень хорошо принят адмиралом. Тот объявил, что если ему нужно сделать какие-нибудь распоряжения, то надо торопиться, потому что, очень может быть, он завтра же получит приказ к отплытию. Известие пренеприятнейшее, так как я не видел возможности перебраться на корабль О'Брайена, даже если бы успел за такое короткое время поменяться с кем-нибудь из его офицеров. Я поспешил на борт «Семирамиды» и осведомился у офицеров, не желает ли кто перейти на «Раттлснейк». Но хоть им и не хотелось отправиться в Ост-Индию, однако они не захотели променять свой фрегат на бриг. И я вернулся ни с чем.

На следующее утро адмирал послал за О'Брайеном и сказал ему по секрету (это был тот самый адмирал, который принял О'Брайена, когда он бежал со мной из плена; он очень любил его), что случилась маленькая заминка насчет его назначения на «Семирамиду». Велено расплатиться с экипажем и осмотреть дно корабля, если капитан О'Брайен еще не принял над ним команды.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил адмирал, желавший знать причину.

О'Брайен отвечал откровенно, что лорд Привиледж, благодаря которому он получил свое последнее назначение, прогневался на него. И так как во время своего визита к старшему лорду он видел, что к нему вошел лорд Привиледж, то не сомневался, что тот наговорил много дурного — этот человек очень мстительный

— Хорошо, — отвечал адмирал, — счастье, что вы уже приняли команду над кораблем. Теперь не могут отставить вас или отослать корабль на верфь без осмотра и требования с вашей стороны.

Так и вышло. Старший лорд, узнав, что О'Брайен принял начальство над кораблем, не пытался более отставить его и позволил фрегату отправиться по назначению. Но я потерял всякую надежду плавать вместе с О'Брайеном и в первый раз вынужден был с ним расстаться. Я проводил с ним все время, свободное от занятий по службе. О'Брайен тоже очень сожалел об этом, но делать было нечего.

— Ничего, Питер, — сказал он, — я думаю, это может послужить тебе на пользу. Повидаешь мир и перестанешь ходить на помочах. Ты теперь молодцом; велик, силен — можешь заботиться о себе. Мы встретимся как-нибудь, а если нет — ну так прощай, мальчик мои, и пи забывай О'Брайена.

Через три дня О'Брайен получил приказ отправляться. Я проводил его на борт и, когда корабль уже готов был сняться с якоря и поплыть при попутном ветре к Нидлсам, пожал ему руку и отчалил.

Разлука с О'Брайеном была для меня тяжким ударом. Но я не знал еще, сколько мне предстояло страданий в будущем.

ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

Я доволен новым капитаном. — Получаю отпуск домой. — Нахожу батюшку в странной болезни и оказываюсь хорошим доктором, но болезнь постоянно открывается в новых местах.
Спустя день после отплытия О'Брайена в Ост-Индию на борт «Раттлснейка» приехали специалисты судоремонтного завода осмотреть бриг. И, найдя его попорченным, отправили на верфь для ремонта.

Я получил письма от сестры, в которых она выражала свою радость по случаю моего благополучного возвращения и надежду скоро видеть меня. Но известия об отце были очень печальны. Сестра писала, что обманутые надежды и горе расстроили его ум.

Наш новый капитан приехал на корабль. Это был очень молодой человек, до сих пор еще не командовавший кораблем. Характер его как лейтенанта был известен и нисколько не рекомендовал его. Он был крут и вовсе не снисходителен. Однако, так как он не был в должности старшего лейтенанта, то нельзя было заключить о том, каким он окажется в качестве командира корабля. Тем не менее эта неизвестность беспокоила нас, и мы очень сожалели об О'Брайене.

Капитан тотчас же по приезде созвал экипаж и огласил свое назначение. При этом он казался воплощением ласковости и снисходительности, соединенными с простодушием.

Со мной он был в особенности вежлив и объявил, что не станет вмешиваться в мои распоряжения, так как я должен хорошо знать корабельный экипаж. Мы подумали, что люди, сообщавшие нам сведения о нем, были против него предубеждены или не поняли характера.

Я воспользовался получасом, который он провел на корабле, чтоб сказать ему, что, покуда бриг находится в верфи, я с удовольствием повидался бы с моими друзьями, если бы он позволил мне уйти в отпуск.

На это он очень любезно согласился и прибавил даже, что возьмет на свою ответственность продлевать мой отпуск. Он сам представил мою просьбу в адмиралтейство, и я получил позволение. На следующий день я отправился в почтовой карете и еще раз обнял свою милую сестру.

После первых приветствий я осведомился о батюшке. Сестра отвечала, что он так одичал, что никто не может с ним справиться. Он грустен, раздражителен и помешан. То воображает себя сделанным из какой-нибудь материи, то принадлежащим к какому-нибудь разряду ремесленников, то заключенным в каком-нибудь тесном помещении. В этом состоянии он пребывает от четырех до пяти дней. Потом ложится в постель и спит двадцать четыре часа и более. А просыпается с новой странной фантазией. В разговоре сердит, но, впрочем, не только не проявляет наклонности к насилию, но даже сам боится людей. С каждым днем он становится все более странным и смешным. Сейчас он только что пробудился от долговременного сна и сидит в кабинете. Перед тем, как он заснул, он воображал себя столяром и испортил несколько предметов мебели топором и пилой.

Я оставил сестру, намереваясь идти к батюшке. Застал его в кресле. Вид его поразил меня. Он был худ, безобразен, с диким взором и постоянно раскрытым ртом. Около него стояла сиделка, нанятая сестрой.

— Пш, пш! — кричал отец. — Как тебе, глупая старуха, знать, что делается внутри меня? Я говорю тебе, что во мне зарождается газ, и я едва могу держаться в кресле. Я подымаюсь, подымаюсь! Привяжите меня веревками, а то я взлечу, как воздушный шар.

— Право, сэр, — говорила женщина, — это только ветры у вас в животе.

— Это воспламенительный газ, старая ведьма, я знаю! Ты принесешь веревку или нет? А этокто? Питер! Как это ты падаешь с облаков именно в то время, когда я еще готовлюсь подняться к ним?

— Надеюсь, вам лучше, сэр, — сказал я.

— Я чувствую себя лучше с каждой минутой. Принеси веревку, Питер, и привяжи меня к ножке стола.

Я пытался уверить его, что он ошибается, но напрасно. Он выходил из себя и обвинял меня в том, что я желал бы видеть его на небе. Я слышал, что людям, страдающим помешательством — а болезнь моего отца состояла именно в этом, — следует потакать, а потому решился испытать этот метод.

— Мне кажется, сэр, — отвечал я, — можно вытягивать газ понемножку через каждые десять минут — это прекрасное средство.

— Да, но каким образом? — возразил он, грустно покачивая головой.

— Посредством воздушного насоса, сэр; мы всунем его вам в рот, и он будет вытягивать из вас газ.

— Милый мой Питер, ты спас мне жизнь! — вскричал отец. — Поскорее! А то я вылечу через потолок.

К счастью, в доме нашелся подобный инструмент. Я всунул его в рот батюшки, вынул поршень и, выпустив из насоса воздух, снова вставил его. Минуты через две он объявил, что ему лучше, и я оставил сиделку возиться с ним. Он же значительно успокоился. Воротившись к сестре, я рассказал ей, что случилось. Но это не послужило поводом для веселья, хотя всякому постороннему показалось бы забавным. Мысль расстаться в скором времени с сестрой, так как отпуск был дан мне на две недели, и оставить ее в одиночку бороться с несчастным больным батюшкой приводила меня в отчаяние. Мы разговорились с Эллен, и я рассказал ей обо всех наших приключениях со дня нашей разлуки. Это отвлекло нас от печали и горя. Целых три дня отец заставлял сиделку выкачивать из своего тела газ и, наконец, опять впал в глубокий сон, продолжавшийся около тридцати часов.

Когда он проснулся, я опять навестил его. Было восемь часов вечера, и я вошел со свечой.

— Прочь ее! Прочь! Скорее! Вынеси ее.

— Что с вами, сэр?

— Не подходи близко, если любишь меня, не подходи! Вынеси ее!

Я исполнил его желание и потом осведомился о причине.

— Причина! — отвечал он, когда мы остались в темноте. — Да разве ты не видишь?

— Нет, батюшка. Я не вижу в темноте.

— Я — пороховой погреб, Питер; малейшая искра — и меня взорвет. Понимаешь опасность? Ты, верно, не захочешь быть причиной гибели своего отца, Питер?

И старый джентльмен залился слезами, хныча как ребенок. Я знал, что его не разуверишь.

— На корабле, батюшка, — сказал я, — если есть подобная опасность, мы заливаем пороховой погреб. Вам стоит пить побольше воды — порох промокнет, и нечего будет бояться.

Отец остался доволен моим предложением и выпивал по стакану воды через каждые полчаса. Это успокоило его дня на три, и я опять без помехи мог наслаждаться обществом милой Эллен. Он снова впал в свое обычное самозабытье, и мы с нетерпением ожидали, какую новую придумает он фантазию, когда проснется. Скоро меня опять позвала сиделка. Батюшка как-то странно дышал.

— Что с вами, сэр? — спросил я.

— Разве ты не видишь! Как может жить маленький, новорожденный ребенок, если мать не кормит его грудью и не печется о нем?

— Ужели, сэр, вы воображаете себя новорожденным?

— Разумеется! Дайте мне грудь!

Это был верх нелепости. Но я важно заметил, что все это правда. Его мать умерла в родах и приходится вскармливать его из ложки.

Он согласился. Я велел сиделке сварить ему каши с молоком и кормить. Она исполнила мое приказание, и он жевал кашу совершенно на манер грудного младенца. В ту минуту, как я готовился пожелать ему доброй ночи, он подозвал меня к себе.

— Питер, — сказал он, — она не подвязала мне салфетку.

Это было уж слишком, и я не мог не улыбнуться. Когда я передал его просьбу сиделке, она ответила:

— Боже мой, сэр! Почему не исполнить каприза старого джентльмена? Я принесу сейчас скатерть.

Эта фантазия продолжалась почти неделю. Он лег спать, потому что младенцы всегда много спят, но через шесть дней опять впал в летаргию и проснулся с новой странностью. Срок моего отпуска закончился. Я написал капитану, прося продлить его, но получил ответ, что это невозможно и чтобы я тотчас же приезжал на бриг.

Это меня удивило, но, разумеется, я повиновался и, обняв сестру, отправился в Портсмут. Я посоветовал ей не противоречить выдумкам отца, что она и исполняла. Но выдумки его были иногда такого рода, что и изобретательный ум не нашелся бы, чем опровергнуть его, или какое найти средство, чтобы его удовлетворило. Здоровье его становилось все хуже и хуже и, очевидно, разрушалось физически и умственно. Положение моей бедной сестры было очень жалкое, и, признаться, я расстался с ней с грустными предчувствиями.

Здесь должно заметить, что я только что получил свои призовые деньги — тысячу пятьсот шестьдесят фунтов стерлингов. Это была сумма, порядочная для лейтенанта. Я вложил эти деньги в ценные бумаги и дал полную власть Эллен пользоваться ими, как собственными. Мы посовещались с ней насчет того, что ей делать после смерти отца, и решили, что, заплатив долги, доходившие, как нам известно было, до трех или четырех сотен фунтов стерлингов, она распорядится остальным отцовским имением и процентами моих призовых денег, как ей заблагорассудится.

ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ

Мы получаем приказ к отплытию и всякого рода другие приказы. — Разговор на квартердеке. — Кто подслушивает, тот никогда не услышит о себе ничего хорошего.
Прибыв в Портсмут, я немедленно явился к капитану, жившему в гостинице. Меня ввели в комнату и просили подождать, потому что он в это время одевался, собираясь на обед к адмиралу. Естественно, я взглянул на то, что лежало на столе, не из любопытства, а из желания как-нибудь убить время. И очень удивился, увидя кучу писем, из которых верхнее было франкировано лордом Привиледжем. Это, конечно, могло быть случайностью, но вызвало мое любопытство. Я приподнял первое письмо. Второе, третье — по крайней мере, с десяток писем было также франкировано моим дядей. Я не мог вообразить, какие отношения могли существовать между капитаном и моим дядей, и пока размышлял об этом, в комнату вошел капитан Хокинз (так звали моего капитана). Он обошелся со мной так же ласково и учтиво, извинился, что не мог продлить моего отпуска, потому что вздумал попросить на это позволения у адмирала, который никак не хотел согласиться на такое долгое отсутствие старшего лейтенанта и категорически приказал ему тотчас же призвать меня. Я остался им очень доволен. Мы пожали друг другу руки и расстались. По возвращении на борт катера (бриг все еще находился в верфи) я был горячо принят товарищами. Они рассказали мне, что капитан, вообще говоря, был вежлив, но иногда проскальзывали и дурные свойства его характера.

— Вебстер, — спросил я второго лейтенанта, — не знаете ли вы чего-нибудь насчет семейства или родственников капитана?

— Я об этом осведомлялся у тех, кто с ним плавал. Все говорят, что он никогда не говорит о своем семействе, но очень часто хвастает своими связями с аристократией. Все думают, что это сбоку припека какого-нибудь вельможи.

Сопоставив это с письмами от лорда Привиледжа, которые я видел на его столе, я задумался и пришел к заключению, что тут кроется что-то недоброе. Однако утешился тем, что надо только исполнять свои обязанности — и опасаться нечего. Решив быть во всем исправным и не давать повода для придирок, я перестал думать об этом. Бриг был отремонтирован, спущен с верфи, и несколько дней я был очень занят приготовлением кего отплытию. Я ни разу не оставлял его, да ине имел к тому охоты, потому что никогда не чувствовал наклонности к дурному обществу и полуночным оргиям. А с хорошей частью портсмутского общества не был знаком. Наконец корабельный экипаж собрался на бриг; мы вышли из гавани и бросили якорь у Спитхеда.

Капитан Хокинз, прибыв на борт, вручил мне книгу приказов.

— Мистер Симпл, — сказал он, — я питаю отвращение к письменным приказам, потому что считаю военный устав достаточным для поддержания порядка на корабле. Но тем не менее на капитане лежит страшная ответственность, и если что случится, все падает на него, а потому я решил написать от себя несколько приказов относительно внутренней дисциплины на корабле. Может быть, это спасет меня в случае, если меня привлекут к ответу. Мои распоряжения немножко помешают удобствам офицеров, но это я сделал для предотвращения несчастья, тяжесть которого пала бы па меня.

Я принял книгу приказов, и капитан отправился на берег.

Войдя в констапельскую и просмотрев книгу, я тотчас заметил, что если в точности выполнять приказы, в ней изложенные, офицерам не будет ни минуты покоя; а если не выполнять, то вся ответственность падет на меня. Я показал се Вебстеру. Он согласился со мной и высказал мнение, что капитан своим добродушием и любезностью пускает нам пыль в глаза и что он намерен взять нас в руки при первой возможности. Я собрал всех офицеров и сообщил им свое мнение. Вебстер поддержал меня, и мы единодушно согласились выполнять приказания, хотя и не без выражения протеста.

Большая часть приказаний относилась, впрочем, только ко времени нахождения брига в гавани. И так как мы готовились выйти в море, то едва ли стоило возражать против них. Приказ об отправлении брига был отдан, и с той же самой почтой я получил письмо от Эллен, извещающее меня, что она получила вести от капитана Филдинга, который писал в Бомбей, где находился полк Салливана, и получил ответ, что в нем нег ни женатого солдата, ни женщины с этим именем. Это на время положило конец нашим розыскам кормилицы, служившей в доме моего дяди. Куда ее услали, я не знал. Но я лишился всякой возможности раскрыть плутни дяди и, вспоминая о Селесте, вздыхал о потерянной надежде соединиться с ней когда-либо. Я написал О'Брайену длинное письмо. И на следующий день мы отправились к нашей стоянке в Северном море.

Капитан присоединил к своей прежней книге еще ночную приказную книгу. Ее он посылал нам каждый вечер с тем, чтобы мы возвращали ее с подписями всех офицеров, участвовавших в вахте. Мало того он требовал от нас подписи в своей генеральной книге приказов, чтобы мы не могли отговариваться, что не читали их. Я находился в первой вахте; ко мне подошел Суинберн.

— Ну, мистер Симпл, — сказал он, — я не думаю, чтобы мы много выиграли от перемены капитана; что-то мне сильно сдается, что дело не обойдется без шквалов.

— Не нужно осуждать слишком поспешно, Суинберн, — отвечал я.

— Я это сам знаю. Но мы руководствуемся собственными взглядами на вещи. А его взгляд немного говорит в его пользу. Он как зимний день — короток и грязен. По палубе ходит, как будто боится, что доски провалятся под его ногами. Мистер Вильям говорит, что он смотрит, как будто бы «готовится разделить участь Катона»[89]. Не знаю, что это значит — какая-нибудь шутка, полагаю; мичманы всегда шутят. Бывали ли вы в Балтийском море, мистер Симпл? Да, бишь, и сам знаю, что не были. Я там имел жаркие схватки с канонерскими лодками. Да так было бы и теперь при капитане О’Брайене. По что касается этого маленького человечка — я думаю, он больше будет говорить, чем делать.

— Вы, кажется, очень невзлюбили капитана, Суинберн? Не знаю, прилично ли мне как старшему лейтенанту слушать вас.

— Потому-то я и говорю вам это, что вы старший лейтенант. Я никогда не ошибался в характере офицера после того, когда погляжу ему в глаза и послушаю с полчаса. Я пришел нарочно для того, чтоб посоветовать вам быть осторожным. Убежден, он замышляет против вас недоброе. Что это значит, что он каждый вечер по получасу беседует в своей каюте с этим уродливым сержантом морских солдат? Донесения его как каптенармуса должны идти через старшего лейтенанта. Но он шпионит за всеми, в особенности за вами. Парень этот уже начал важничать и так говорит с молодыми джентльменами, как будто бы они ниже его. Я думал, вы этого не знаете, мистер Симпл, а потому счел нужным вас известить.

— Я вам очень благодарен, Суинберн, за ваше расположение ко мне. Но если я исполняю свои обязанности, чего мне бояться?

— Человек может исполнять свои обязанности, мистер Симпл. Но если капитан решил погубить его, ему ничто не помешает. Я дольше вашего служу и имею в этом деле некоторый опыт. Помните только одно, мистер Симпл, — вы меня извините, что я с вами так вольно говорю, — ни в коем случае не теряйте хладнокровия.

— Об этом не беспокойтесь, Суинберн, — ответил я.

— Легко сказать «не беспокойтесь», мистер Симпл. Но помните, ваше хладнокровие еще не подвергалось испытанию. С вами всегда обращались как с джентльменом. Если же с вами поведут себя иначе, в вас слишком благородная кровь, чтоб промолчать, я в этом уверен. Я видел офицеров, которых оскорбляли и раздражали так, что ангел не вытерпел бы такого обхождения, а потом за одно неосторожное слово их выгоняли к черту со службы.

— Но вы забываете, Суинберн, что военный устав точно так же составлен для капитана, как и для всякого другого на корабле.

— Знаю. Но в военном суде капитаны придают разное значение тому, что говорит начальник подчиненному и подчиненный начальнику.

— Правда, Суинберн, — сказал я.

— Я того мнения, что, если капитан скажет вам, что вы не джентльмен, вы не должны повторять ему то же самое, — сказал Суинберн.

— Разумеется, нет, — отвечал я, — но я могу потребовать военного суда.

— Конечно, и вам не откажут, но что вы этим выиграете? Это все равно, что бороться против сильного шквала и отлива; тысяча против одного, что вы не достигнете порта, а если и достигнете, то корабль ваш разобьется на части, паруса будут истерты так, что станут не толще газетного листка, снасти изорвутся; а между тем распоряжение насчет ремонта вам не приходит, корабль остается расснащенным. Нет, нет, мистер Симпл, лучше всего хоть и морщиться, а терпеть и вести себя как можно осторожнее. Поверьте мне, в самом лучшем корабельном экипаже шпион-капитан всегда найдет себе шпионов-слуг.

— Вы это про меня говорите, мистер Суинберн? — произнес голос сзади.

— Я обернулся и увидел капитана, который во время нашего разговора незаметно прокрался на палубу.

Суинберн не отвечал и, приложив руку к шляпе, отошел в подветренную сторону.

— Кажется, мистер Симпл, — сказал капитан, обращаясь ко мне, — вы считаете себя вправе злословить о вашем капитане и поверять усматриваемые в нем недостатки младшему офицеру на квартердеке корабля его королевского величества?

— Если вы слышали разговор, сэр, — отвечал я, — то вы должны были заметить, что мы говорили вообще о военных судах. Я не думаю, чтобы я поступил неприлично, разговаривая с офицером о вещах, относящихся к службе.

— Так вы намерены утверждать, сэр, что слова канонира «шпион-капитан» относятся не ко мне?

— Я согласен, сэр, что, поскольку вы украдкой подслушали нас, эти слова могут показаться относящимися к вам. Канонир не знал, что вы подслушиваете. Его замечание, что шпион-капитан всегда найдет шпионов-слуг — общее, и я очень сожалею, что вы думаете иначе.

— Очень хорошо, мистер Симпл! — сказал капитан Хокинз и отправился вниз по лестнице в свою каюту.

— Не странно ли, мистер Симпл, — сказал мне Суинберн, как только ушел капитан, — что, желая оказать услугу, я доставил вам неприятности? Но, может быть, это и к лучшему: открытая война приятнее подслушивания и нападений сзади. Он никак не намерен был показать свой флаг, но я нанес ему такой удар, что он забыл все предосторожности.

— Я того же мнения, Суинберн; но, думаю, впредь нам не должно разговаривать по ночам.

— Сожалею, что сболтнул лишнее, вижу, что дело приняло дурной оборот, — отвечал Суинберн. — Покойной ночи, сэр.

Поразмыслив о случившемся, я убедился, что Суинберн правду сказал. Все это к лучшему. Я теперь знал, с кем имею дело, и мог приготовиться к защите.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Встреча с голландским военным бригом. — Капитан Хокинз — зритель у кабестана. — Много труда и мало благодарности. — Кто трус? — Матросы негодуют. — Бриг поворачивает не на тот галс.
На рассвете следующего утра мы вышли из Тексела и направились вдоль низких песчаных холмов. Носившийся в открытом море туман рассеялся, и мы увидели чужеземный корабль. Все матросы были созваны наверх, и мы на всех парусах шли к нему. Успели разглядеть, что это военный бриг, и поскольку он значительно изменил свой ход, завидев нас, то подозревали, что это неприятель. Мы подали сигнал, но, не получив ответа, приготовились к битве. Неприятельский бриг пустился на всех парусах, а мы последовали за ним, держа его почти в двух милях от наветренной скулы. Ветер был не очень силен. Неприятельский бриг то качался под брамселями, между тем как у нас были распущены бом-брамсели, то распускал до последнего лоскутка паруса, тогда как у нас все матросы были заняты шкотами брамселей и гафель-гарделями. Но тем не менее, через час мы приблизились к нему почти на полмили. Наши матросы находились на своих местах, радуясь, что так скоро снова оказались в деле. Они сняли куртки и шляпы, обвязали головы белыми платками, а талии черными шелковыми. Пушки готовы, всякая вещь на своем месте, и все нетерпеливо ожидали битвы, исключая, впрочем, капитана. Он с самого начала не выразил удовольствия, тем более присутствия духа, возможно, потому, что до сих пор ни разу не бывал в деле. В начале погони мы считали неприятельский бриг купеческим кораблем и только по наступлении полного рассвета увидели, что он военный.

Начался жаркий бой. Наш капитан, стоя у кабесгана, оставался простым зрителем.

Но в это время почти мгновенно густой туман скрыл от нас неприятеля. В каких-нибудь десяти саженях от брига ничего нельзя было разглядеть. Это нас очень огорчило; мы боялись потерять противника. К счастью, ветер вскоре сменился тишью, и около двенадцати часов паруса захлестали по мачтам. Я доложил капитану, что уже двенадцать часов, и спросил, не позволит ли он подать знак к обеду.

— Нет, — отвечал он, — сначала повернем корабль.

— Повернем корабль, сэр? — вскричал я с удивлением.

— Да, — ответил он. — Я уверен, что бриг в настоящее время находится по другую сторону нашего галса и если мы не повернем, то потеряем его.

— Если неприятель повернет, сэр, — он очутится на мели и не уйдет от нас.

— Сэр, — отвечал он, — когда я спрошу ваше мнение, вы мне скажете, а пока я командую кораблем.

Сначала мы не знали, намерен ли он напасть на неприятеля или нет, но вскоре потеряли всякую надежду. Когда корабль повернулся, он приказал плыть прочь, так что голландский бриг остался у нас со стороны подветренных шканцев. Он велел шкиперу направить корабль в Ярмут, потом отправился в каюту и приказал передать, что я могу дать команду к ужину и раздать матросам виски.

Злость и негодование матросов едва сдерживались.

Сойдя вниз к ужину, они разразились единодушным ропотом; в продолжение всей ночи офицер, находившийся на вахте, с трудом мог удержать их от проявлении своих чувств Что касается меня, я гоже едва мог умерить свою злость. Бриг был нашим верным призом, потоку что на следующее утро он опустил свой флаг перед гораздо более слабым военным кораблем, который наткнулся на него; он находился все в том же положении. Его капитан и старший лейтенант были убиты, около двух третей экипажа убито и ранено. Если бы мы капали на него, он тотчас же опустил бы флаг, потому что последним лагом мы убили его капитана, выказавшего такую храбрость. Как старший лейтенант я был бы повышен, а теперь все это пропало. Нечего и говорить, что поведение нашего капитана строго осуждалось офицерами в кают-компании, а также и всем остальным экипажем. Томпсон был того мнения, что следует обвинить его перед военным судом. Я сделал бы это с радостью, если бы этим можно было от него избавиться. Но старик Суинберн уговорил меня оставить это намерение.

— Видите ли, мистер Симпл, — говорил он, — у вас нет доказательств. Он не убежал вниз, а стоял на палубе, ничего не делая. Так, стало быть, вы не можете уличить его в трусости, хотя тут не может быть никакого сомнения. А относительно того, что он не хотел возобновить битвы — разве не капитанское дело решать, что полезно для королевской службы и что нет? А если он думал, что это неблагоразумно при поврежденном состоянии брига и близко от неприятельских берегов, то это будет приписано только ошибочному суждению. Сверх того, надобно припомнить, мистер Симпл, что ни один капитан, заседающий в военном суде, если будет хоть малейшая возможность, не обвинит в трусости своего брата капитана. Ведь это бесчестье для всего сословия.

Совет Суинберна был благоразумен, и я оставил всякую мысль жаловаться; однако мне казалось, капитан очень опасался этого с моей стороны. Он был очень любезен и вежлив на обратном пути. Объявил мне, что видел, как я хорошо вел себя во время битвы и не преминет упомянуть о том в донесении. Это уже чего-нибудь да стоило. Но он не сдержал обещания. Его донесение даже было опубликовано прежде, чем мы вышли из рейда. Ни один офицер не был упомянут в нем, и только в общих словах говорилось, что он доволен их поведением. Он называл неприятельский корабль корветом, не определяя в точности, был ли это бриг или корабль-корвет. Вообще же донесение было написано таким напыщенным слогом, что посторонний подумал бы, что он имел дело с превосходящими силами. В заключение он говорил, что, исправив повреждения, повернул корабль, но неприятель уклонился ог битвы. Так было действительно, но по простой причине: мы так обстреляли неприятельский бриг, что он был не в состоянии идти нам навстречу. Во всем этом можно усомниться, но огромный список убитых и раненых доказывает, что мы были в жарком деле, а взятие брига на следующий день свидетельствовало, что мы одержали над ним верх. Одним словом, капитан Хокинз приобрел себе в глазах некоторых большое доверие, хотя кой-какие слухи, дошедшие до адмиралтейства и были причиной того, что ему не дали другого места, тем более что он имел скромность не просить о том.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

Последствия битвы. — Корабль без капитана, участвующего в битве, все равно, что вещь без головы — так думают матросы. — Бунт и потеря нашего прежнего экипажа.
Во время нашего пребывания в Ярмуте строго запрещалось выходить на берег под предлогом, что нужно исправлять повреждения, чтобы потом тотчас же отправиться к стоянке. Но на самом деле капитан Хокинз опасался, чтобы мы не рассказали о настоящем ходе битвы. Видя, что мы не думаем обвинять его, он возобновил свою систему гонений. Квартира его выходила окнами на то место, где стоял бриг. Постоянно наблюдая в подзорную трубу за всеми нашими передвижениями, он отмечал в памятной книжке, если я не подымал боты и прочее аккуратно в час, предписанный в его книге приказов. Очевидно, намеревался составить против меня целый список обвинений. Это мы узнали впоследствии.

Я прежде упоминал о том, что Суинберн, соединясь с нами в Портсмуте, посоветовал приделать к бригу какую-нибудь фигуру. О'Брайен это выполнил за свой счет, но не по дешевке, как советовал Суинберн, а очень изящно Фигура представляла огромную змею, свернувшуюся в кольца. Голова ее угрожающе вытягивалась вперед, а хвост с погремушками опускался вниз. Все позолотили, и это производило эффект. Однажды ночью, когда корабельщики закончили на верфи работы и окрасили бриг, голова «Раттлснейка» исчезла. Ее спилили какие-то злоумышленники, но виновных и след простыл.

Я доложил об этом капитану. Он рассердился и предложил двадцать фунтов стерлингов тому, кто найдет хулиганов. Но предложи он двадцать тысяч, и тогда не нашел бы. Однако он этого никак не мог забыть, хорошо понимая, что это значило. Новая голова была вырезана, но пропала в ту же ночь.

Ярость капитана не знала границ. Он созвал всех наверх и объявил, что если виновного не выдадут, он пересечет весь экипаж. Срока было назначено десять минут. По истечении их он приготовился исполнить угрозу.

— Мистер Пол, созовите матросов для наказания! — сказал капитан в бешенстве и отправился в каюту за военным уставом.

Лишь только он ушел, офицеры собрались обсудить это распоряжение. Сечь всех за проступок одного было верхом несправедливости. Но не наше дело возражать. Однако ж матросы могли прочесть на наших лицах, что мы разделяем их чувства. Они стали в кружок и, по-видимому, о чем-то совещались; наконец, казалось, приняли решение. Плотники, нехотя притащившие на корму ростры[90], закончили свою работу. Помощники боцмана появились с кошками[91], длинные хвосты которых были обмотаны вокруг красных рукояток. Все матросы ушли вниз. На квартердеке не осталось никого, кроме морских солдат под ружьем и офицеров.

Заметив это, я приказал мистеру Полу, боцману, выслать людей, чтобы расставить ростры и квартирмейстеров со швартовами. Он вернулся и доложил, что звал, но они не идут. Видя, что экипаж явно готов возмутиться, я отправился в каюту и уведомил капитана о положении дел, прося приказаний или личного присутствия на палубе.

Капитан, по-видимому, от злости лишившийся рассудка, тотчас же вышел на палубу и приказал морским солдатам зарядить ружья. Приказание было исполнено. Но мне рассказывал впоследствии Томпсон, что их зарядили одним порохом, спрятав пули в карманы. Они не хотели оказывать неповиновения и в то же время не желали убивать своих братьев, милых сердцу, которым они притом сочувствовали.

Впоследствии открылось, что голову змеи во второй раз срезал морской офицер.

Затем капитан приказал боцману вызвать матросов. Боцман вернулся с рукой, обвязанной шарфом.

— Что с вашей рукой, мистер Пол? — спросил я, когда он проходил мимо меня.

— Сейчас только упал с лестницы — не могу пошевельнуть; нужно будет идти к хирургу, когда все это закончится.

Свисток снова подал знак явиться на палубу. Но никто не показывался. Бриг находился, таким образом, в состоянии бунта.

— Мистер Симпл, подойдите к люкам и стреляйте на нижнюю палубу! — закричал капитан.

— Сэр, — отвечал я, — на расстоянии полкабельтова от нас два фрегата. Не лучше ли, не проливая крови, позвать их на помощь? Кроме того, сэр, можно попытаться привести в повиновение боцманских помощников перекличкой по именам. Позвольте мне сойти вниз, я постараюсь усовестить их.

— Ступайте, сэр. Вы, кажется, уповаете на свой авторитет? Ну, да об этом после.

Я сошел вниз и стал перекликать людей по именам.

— Сэр, — сказал один из боцманских помощников, — экипаж говорит, что не позволит себя сечь.

— Я обращаюсь не вообще ко всему экипажу, Коллинз, — возразил я. — Вам приказывают расставить ростры и выйти на палубу: вы не можете не исполнить этого приказания. Ступайте тотчас же! Квартирмейстеры, выходите со швартовами. Когда все будет готово, вы можете оправдываться.

Люди повиновались; они вышли на палубу, установили ростры и стали около них. Но когда дело дошло до наказания, боцман и его помощник наотрез отказались сечь.

Капитан смутился и не знал, что делать. Настаивать на своем было напрасно, отступить — невозможно. На минуту настала мертвая тишина. Все едва дышали от нетерпения видеть, что будет дальше. Первым молчание нарушил Джой Миллер, разложенный для наказания.

— Прошу извинить, сэр, — сказал он, поворачивая голову. — Но если уж без этого нельзя обойтись, будьте милостивы, начинайте поскорее. Я простужусь, лежа этак целый день голый.

Это явно была насмешка со стороны матроса. Она привела капитана в чувство.

— Сержант, — закричал он, — закуй Миллера и этого Коллинза в железо, вместе, нога об ногу… за возмущение. Я вижу, ребята, вы заговор составили, но я положу ему конец; я знаю виновных, и, ей-Богу, они раскаются! Мистер Пол, скомандуйте им идти вниз. Мистер Симпл, приготовьте мою гичку, и вот вам мое категорическое приказание: чтобы ни один бот не приставал к берегу.

Капитан уехал с брига. Спускаясь с корабля, он злобно взглянул на меня. Но я исполнял свои обязанности и не беспокоился об этом. Наоборот, я теперь сам наблюдал за его поведением так же тщательно, как он за моим.

— Капитан желает первым рассказать свою историю, — сказал Томпсон, подходя ко мне. — Если бы я был на вашем месте, Симпл, то постарался бы пролить свет на то, что произошло.

— А как это сделать? — спросил я. — Он запретил всякую связь с берегом.

— Просто-напросто, стоит только послать на каждый фрегат по офицеру. Они предупредят, что наш корабль бунтует и просит поддержать в случае надобности. Это вы обязаны сделать как командующий офицер. Пошлите только, а уж изложение дела предоставьте мне. Помните, что капитаны этих фрегатов будут назначены следователями, если дело дойдет до следствия, как я ожидаю.

Подумав немножко, я нашел совет благоразумным, и отправил Томпсона сначала к одному фрегату, потом к другому. На следующий день капитан вернулся. Вступив на квартердек, он тотчас же спросил меня, как я смел противиться его приказанию не высылать боты. Я отвечал, что он запретил только сообщение с берегом и что, как командующий офицер, я счел своей обязанностью предупредить другие корабли, что экипаж наш в состоянии бунта, и просить присматривать за ним.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

Вести из дому, не очень-то приятные, хотя, может быть, они позабавят читателя. — Отправление с конвоем в Балтийское море.
Я написал письмо сестре Эллен, извещая ее обо всем случившемся, упоминая также о характере капитана и его, по-видимому, близости с нашим дядей.

В ответе она сообщала мне, что узнала от одной разговорчивой девицы, что капитан Хокинз — сын нашего дяди, незаконно прижитый им от одной дамы, с которой он находился в связи в эпоху своей службы в армии. Тут я все понял: дядя поручил меня его ненависти. А он, как послушный и преданный сын, повиновался. Состояние батюшки никак не улучшилось. Но выдумки его были до крайности смешны. Он вообразил себя ослом и целую неделю ревел, брыкая сиделку ногами в живот. Потом он взял себе в голову, что он насос и, протянув одну руку в виде ствола, заставлял сиделку качать другую вверх и вниз по целым часам. В другое время он представлял себя женщиной в родах, так что пришлось дать ему порядочный прием каломели[92] и занять у соседа шестилетнего ребенка, чтоб уверить, будто он разрешился от бремени. Он был вполне удовлетворен, хотя мальчика привели в панталонах и в куртке с тремя рядами пуговиц в виде сахарных головок. «Ага! — заметил он, — так эти-то пуговицы и раздирали мне внутренности».

Одним словом, целый ряд подобных фантазий почти сводил с ума бедную сестру. Иногда удовлетворение его выдумок было сопряжено с большими расходами. Он посылал за архитекторами, хотел заключать контракты насчет построек, воображая, что наследовал титул и имущество брата. Последнее, как настоящая причина его болезни, повторялось довольно часто. Я написал бедной Эллен несколько полезных, по моему разумению, советов как поступать в этих случаях. Между тем бриг снова был готов к отплытию, и мы должны были отравиться немедленно. Я не забыл также написать О'Брайену. Но расстояние между нами было слишком велико. Я знал, что, по всей вероятности, получу ответ не раньше как через год, и сердце мое наполнилось грустными предчувствиями, что мне сильно понадобятся его советы.

Мы получили приказ плыть в Портсмут и соединиться там с конвоем, отправлявшимся в Балтийское море, под прикрытием фрегата «Акаста» и двух других кораблей. Пустились в море без удовольствия и без всяких надежд касательно призов. Нашего капитана было достаточно, чтоб обратить в ад какой угодно корабль. Новый экипаж наш состоял из дерзких и неисправимых негодяев, за небольшими исключениями. Какая перемена произошла с бригом, лишившимся капитана О'Брайена и своего отличного экипажа! Кошка была в деле почти каждый день, и, правду сказать, по большей части заслуженно. Нередко, впрочем, донос морского сержанта на какого-нибудь хорошего человека навлекал и на него наказание. Эта система принимать донесения прямо от унтер-офицера, минуя меня, старшего лейтенанта, стала до того нетерпимой, что я решил протестовать. Случай скоро представился.

— Мистер Симпл, — сказал мне однажды капитан, — я слышал, что вчера ночью у вас горел огонь на кухне после определенного часа?

— Сущая правда, сэр. Я приказал затопить печку. Но позвольте спросить, разве старший лейтенант не имеет в этом случае права действовать по своему усмотрению? А притом, каким это образом на меня доносят вам? Корабельной дисциплиной распоряжаюсь я, под вашим руководством, и все донесения должны идти через меня. Не понимаю, почему вы допускаете, чтоб они доходили до вас другим путем.

— Этим кораблем командую я, сэр, и поступаю, как мне угодно. Если б я имел офицеров, которым можно было бы доверять, я, по всей вероятности, поручил бы составление донесений им.

— Если вы . находите меня неспособным или неблагонадежным, то я очень буду обязан вам, сэр, если вы укажете мне на это и, если я не исправлюсь, предадите меня военному суду.

— Я не сутяга, сэр, — возразил он, — но и не позволю подчиненным учить себя, а потому вы много меня обяжете, если замолчите. Морской сержант в качестве каптенармуса должен доносить мне о всех уклонениях от правил, положенных мной для дисциплины на корабле.

— Согласен, сэр. Но это донесение, по уставу службы, должно идти через старшего лейтенанта.

— А я хочу, чтоб оно доходило до меня прямо, сэр. Так скорее можно надеяться, что оно не будет искажено.

— Очень вам благодарен, капитан Хокинз, за комплимент.

Капитан, не отвечая, отошел от меня и вскоре ушел вниз. Суинберн тотчас же подошел ко мне.

— Мистер Симпл, я слышал, мы отправляемся в Балтийское море. Как это они не распорядились о том, чтоб мы приняли конвой в Ярмуте, вместо того чтобы плыть за ним в Портсмут? С этим ветром мы завтра будем там.

— Полагаю, конвой еще не собрался, Суинберн, а притом, вы знаете, в канале нет недостатка во французских корсарах.

— Ваша правда, сэр.

— Когда вы были в Балтийском море, Суинберн?

— Я находился в то время на «Сен-Джордже», старинном девяностовосьмипушечном корабле. Он плавал, как копна сена — милю вперед, три в подветренную сторону. Каттегат был слишком узок для него. Но, впрочем, очень удобный корабль, исключая только прибрежное плавание, отчего, помню, мы всегда держались подальше от земли. Да, кстати, мистер Симпл, помните, как вы сердились в Барбадосе за то, что я не предупредил вас насчет сосания обезьяны?

— Помню, конечно.

— Ну, так тогда мне это казалось неприличным, потому что я сам был матросом. Но теперь, когда я нечто вроде офицера, я скажу вам, что в Карлскрине есть тоже свой метод сосать обезьяну, и как старшему лейтенанту, да еще при таком капитане, вам недурно бы знать это. На старом «Сен-Джордже» у нас в один прекрасный день перепились семнадцать матросов, и старший лейтенант никак не мог догадаться, каким образом.

— Так посвятите меня в эту тайну, Суинберн.

— С удовольствием, мистер Симпл. Известна вам знаменитая эссенция, употребляемая при порезах и ранах, бальзам?

— Как,рижский бальзам?

— Ну, да, он самый. Боты навезут его для продажи, как тогда на «Сен-Джордж». Это прекрасная вещь против ран, но и для питья недурна, а главное — очень крепкая. Мы пользовались им для внутреннего употребления, мистер Симпл, и старший лейтенант никак не мог догадаться.

— Как, вы были пьяны от рижского бальзама?

— Все, кто только мог. Так я вас предупреждаю.

— Очень вам благодарен, Суинберн. Мне бы это и в голову не пришло. Кажется, матросы готовы пить все, что угодно, лишь бы только напиться.

На следующее утро мы бросили якорь у Спитхеда и нашли конвой уже готовым к отплытию. Капитан отправился на берег рапортовать адмиралу.

Он вернулся на корабль вечером, после обеда у адмирала, и приказал приготовиться к снятию с якоря и отплытию на рассвете. Фрегат дал сигнал, и до двенадцати часов мы уже снялись с якоря и плыли при попутном ветре по каналу Св. Елены. Силы наши состояли из фрегата «Акаста», шлюпа «Айсиса», восьмидесятипушечного корабля «Рейнджер» и нашего брига. Конвой насчитывал почти двести кораблей. Несмотря на попутный ветер и спокойное море, мы, благодаря тихому плаванию и нерадивости экипажей многих кораблей, принадлежавших к конвою, плыли целую неделю, прежде чем завидели Ангальтский маяк. Мы постоянно повторяли сигналы, стреляли из пушек и часто даже возвращались назад буксировать задние корабли. Наконец миновали при легком ветре Ангальтский маяк, и на следующее утро с обеих сторон можно было видеть материк.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

Как мы проплыли Зунд и что случилось в Зунде. — Капитан снова подслушивает разговор между мной и Суинберном.
Я считал конвойные корабли, стоя на корме. Ко мне подошел Суинберн.

— Какое различие, мистер Симпл, между этой частью света и Вест-Индией, — заметил он. — Черные скалы и сосновые леса никак не напоминают нам голубых гор Ямайки или пальм, колеблемых морским ветром.

— Правда, Суинберн.

— Нам надоест здесь тишь, хотя мы и не будем жаловаться на солнце. Зато, полагаю, канонерские лодки поддадут нам жару. Будьте уверены, лишь только ослабнет ветер, они выползут из своих нор и покоя не дадут нам.

— Вы бывали тут прежде с конвоями, Суинберн?

— Конечно, бывал и видал тут жаркие схватки, мистер Симп, схватки — на какие, полагаю, у нашего капитана не хватит духу.

— Суинберн, прошу вас держать язык за зубами насчет капитана. Вспомните прошлый раз. Моя обязанность запрещает мне слушать вас.

— А я думаю, мистер Симпл, что она предписывает вам даже доносить о том, — произнес капитан Хокинз, подкравшийся к нам и подслушавший разговор.

— В данном случае нет в этом никакой надобности, сэр, потому что вы сами слышали, — отвечал я.

— Слышал, сэр, и не забуду этого.

Я отошел. Суинберн удалился тотчас же, заслышав голос капитана.

— Сколько, сэр, парусов в виду? — спросил капитан.

— Сто шестьдесят три, сэр, — отвечал я.

— Сигнал для конвоя: приблизиться к «Акаете», — ¦ сообщил мичман.

Мы повторили его, и капитан сошел в свою каюту. Бриг делал около четырех миль в час. Море было гладко, и Ангальтский маяк едва виднелся с палубы в двадцати милях на северо-северо-западе. Мы находились недалеко от входа в Зунд— — узкого прохода, ведущего в Балтийское море. Мы вошли в него, сопровождаемые конвоем, некоторые корабли которого находились милях в восьми или десяти позади нас. В Зунде ветер начал мало-помалу утихать, наконец настала полная тишь.

Моя вахта почти заканчивалась, когда мичман, осматривавший в подзорную трубу море по направлению к Копенгагену, доложил, что три канонерских лодки показались из-за мыса. Я оглядел их и отправился рапортовать о том капитану. Когда я вернулся на палубу, мне донесли, что их появилось еще несколько. Наконец мы насчитали до десяти, из них две были большие, называемые ирамами. Капитан вышел на палубу, и я доложил ему об этом. Мы подали «Акаете» сигнал, что неприятель на виду, и получили ответ. Неприятель разделился: шесть лодок поплыли вдоль берега к конвою, находившемуся в арьергарде, три направились прямо к бригу. «Акаста» подала сигнал: «Снаряжать, вооружать боты и быть в готовности». Мы спустили полубаркас и оба катера. Прочие военные корабли сделали тоже самое. Через четверть часа канонерские лодки открыли огонь из своих длинных тридцатидвухфунтовых пушек, и первое же их ядро ударило прямо в корпус брига, позади передних кнехтов[93]. К счастью, никто не был ранен. Я обернулся взглянуть на капитана: он был бледен, как рубашка. Его глаза встретились с моими. Он обернулся и встретил взгляд Суинберна, настойчиво впившийся в него. Это заставило его перейти на другую сторону палубы. Другое ядро всплеснуло воду близехонько от нас, отразилось и ударилось в коечную сегь, оторвав две койки и бросив их на квартердек. «Акаста» распустила флаг и подала нам сигнал выслать полубаркас и катер на помощь арьергардным кораблям. Тот же сигнал был подан «Айсису» и «Рейнджеру». Я доложил о сигналах капитану и спросил, кому принять начальство над судами.

— Вы мистер Симпл, возьмете полубаркас, а мистеру Суинберну прикажите взять катер.

— Мистеру Суинберну, сэр! — возразил я. — Бриг, по всей вероятности, скоро вступит в битву и услуги его, как канонира, будут необходимы.

— Ну, так пусть идет мистер Хилтон. Вызовите матросов на шканцы. Где мистер Вебстер?

Второй лейтенант находился около нас и ему поручено было исполнять мою должность в мое отсутствие.

Я вскочил в полубаркас и отчалил. Десять других ботов с «Акасты» и с прочих кораблей плыли по тому же направлению. Я соединился с ними. Канонерки открыли теперь огонь по арьергарду конвоя и приближались овладеть им, разделившись на две партии, направлявшиеся к различным его частям. Через полчаса мы были от ближайшей на расстоянии выстрела, и она начала палить в нас. Лейтенант «Акасты», командовавший отрядом, приказал на минуту остановиться и разделил свои силы на три группы, по четыре бота. Каждая из них должна была взять на свою долю по две канонерских лодки и выбрать по одному из крайних кораблей конвоя, чтобы, укрываясь сколько можно за его подветренной стороной от неприятельского огня, быть наготове взять на абордаж лодки, которые попытались овладеть одним из наших кораблей.

Это было дельное распоряжение. Я командовал одной из групп, так как старшие лейтенанты «Айсиса» и «Рейнджера» остались на кораблях. Спросив, против каких лодок мне идти, отправился к ним. Между тем заме, тили, что два прама и две других канонерки, оставшиеся сзади нас и обстреливавшие «Рейхсгорс», также разделились: один прам напал на «Акасту», две канонерские лодки завязали перестрелку с «Айсисом», а другом прам — с «Раттлснейком» и «Рейнджером». Последний находился на одной линии с нами на полмили дальше, так что не мог ни успешно действовать пушками, ни подвергаться обстрелу со стороны неприятеля. Вся тяжесть падала на «Раттлснейк». Прам направил свой огонь преимущественно против него. На расстоянии, избранном неприятелем, только пушки фрегата доставали до него. Прочие военные корабли могли отвечать на его огонь лишь из длинных пушек, которых было всего по две на каждой, каронады же оставалисьбесполезными.

На одном праме было десять пушек, на другом восемь; последний имел дело с «Раттлснейком». Огонь не прекращался, в особенности между «Акастой» и неприятелем. В четверть часа я достиг со своими ботами корабля, ближайшего к неприятелю; это было большое судно сандерлендской постройки. Канонерки, находившиеся от него в четверти мили, спешили к нему, но, заметив наше приближение, открыли огонь, безуспешный, правда, исключая последний выстрел картечью, когда мы подошли к ним слишком близко. На коротком расстоянии картечь не успела разлететься, но один осколок попал в матроса на носу полубаркаса и оторвал у него три пальца правой руки, державшей весло. Прежде чем они успели выстрелить снова, мы укрылись за кораблем, прижавшись вплотную к его боку. Мой бот, один из всех имел, пушку; я зарядил, дожидаясь залпа канонерок, потом вышел несколько вперед корабля, выстрелил и слова спрятался, чтобы зарядить пушку.

Так продолжалось некоторое время. Неприятель не решался подойти ближе, а только обстреливал сандерлендский корабль. Наконец хозяин его закричал мне:

— Послушайте, шутник, вы решили помогать мне?

Мне без вас было легче. Тогда я получал только свою долю выстрелов, а теперь в меня направлены все. Я продырявлен, как решето, и уже потерял четырех человек. Ну, положим, вы меня уже заколдовали от опасности — так переезжайте теперь к другому кораблю, что впереди нас. А я попытаю сам своего счастья.

Мне это требование показалось справедливым, и так как у другого корабля я был бы ближе к неприятелю и в состоянии помочь этому в случае нападения на него, то я и исполнил его желание. Я получил твердое приказание не пускаться на абордаж неприятеля с такими слабыми силами (на четырех моих ботах было всего сорок человек, тогда как каждая канонерка имела, по крайней мере, по семьдесят), если она не будет пытаться овладеть кораблем. В этом случае я должен был рисковать всем.

Я поплыл к другому кораблю, и капитан, лишь только я подошел к нему, закричал мне:

— Вижу, чего вам хочется, и сейчас оставляю корабль. Возитесь с ним, как угодно. Не хочу терять людей и самому лежать с размозженной головой.

— Вы правы, и ничего не можете сделать лучшего, точно так же, как и мы.

Он спустил свой бот, сел в него с матросами, отплыл к другому кораблю и стал позади него, готовый возвратиться при первом дуновении ветерка.

Канонерки, как и должно было ожидать, направили огонь на покинутый корабль, за которым находились боты, и битва продолжалась в этой диспозиции, пока не стемнело. Лодки не решались приблизиться, а нам запрещено было нападать на них.

Но с наступлением темноты я заметил, что канонерки при каждом выстреле приближались к нам. Я стрелял теперь одной картечью, ожидая перед каждым выстрелом, чтоб отблеск пушек указал мне направление, в котором они находились. Наконец разглядел на расстоянии полкабельтова от нас их длинные низкие корпуса. Было ясно, что они приближаются с намерением взять корабль на абордаж, и я решил предупредить их. Я выстрелил, выйдя вперед из-за брига, и снова со всеми своими ботами возвратился назад, отдав нужные приказания офицерам и приготовившись грести к неприятелю. Канонерки находились на расстоянии полкабельтова одна от другой, гребя наискось. Когда они приблизились к нам почти на такое же расстояние, я подал знак к нападению. Я решил всеми силами навалиться на ближайшую лодку. За полминуты скулы наших ботов вломились в их борта, и, ухватившись за них, мы притянули наши боты к их бокам.

Датчане отчаянно сопротивлялись. Три раза я вступал на палубу, и три раза меня сталкивали вниз. Наконец мы укрепились и начали постепенно оттеснять их назад. Я бросился на шкафут, желая занять позицию во главе матросов. Но удар прикладом мушкета, кажется, по плечу перебросил меня за борт. Очутившись под дном лодки, я вынырнул позади ее, но ударившись, на время потерял чувства и постарался держаться на воде, отплыв подальше от корабля. Тут я наткнулся на доску, упавшую через борт. Ухватившись за нее, мало-помалу опомнился.

Пробудил меня оглушительный выстрел пушки, раздавшийся надо мной. Я заметил, что это стреляла та самая канонерка, на которую я напал. Через некоторое время раздался выстрел с другой лодки, и я заметил, что она гребет к берегу. Проплыла мимо меня ярдах в двадцати. Ухватившись руками за доску, я принялся плыть от берега по направлению к конвоям.

Легкий ветерок зарябил воду. Нельзя терять время. Через пять минут я услышал плеск весел и заметил бот, пересекавший мне дорогу. Изо всей мочи я окликнул его; меня услышали, остановили весла. Я снова окликнул. Бот приблизился, и меня вытащили. На нем был хозяин брига, который, увидев захват одной лодки и отступление другой, плыл осмотреть свой корабль, или, как он выражался, то, что от него осталось. Мы скоро отыскали корабль. Он был очень поврежден, но не имел пробоин в подводной части. Через час ветер усилился, канонада затихла во всех направлениях. Мы исправили повреждения и продолжили путь через Зунд.

Здесь я могу рассказать об исходе битвы. Одна из канонерских лодок другой группы отступила при нападении ботов, другой удалось отразить боты и перебить у нас много людей, но она была сама так повреждена, что вынуждена была отступить, не овладев ни одним ботом.

На «Акаете» было четверо убитых и семеро раненых, на «Айсисе» трое раненых, на «Рейнджере» ни одного; на «Раттлснейке» шестеро убитых и двое раненых, в том числе капитан. Но об этом после. Я нашел, что удар приклада ранил меня вовсе не опасно. Плечо чувствительно побаливало, и с неделю на нем был синяк. Притом, падая через борт, я ударился о доску, и мне почти отрезало ухо. Капитан брига ссудил меня сухим платьем, и через несколько часов я спокойно спал. Но надежда моя вернуться на корабль на следующий день не осуществилась. Ветер был попутным и свежим, так что мы скоро миновали Зунд.

Мы были позади всего конвоя, а передних военных кораблей и видеть не могли. Одевшись, я вышел на палубу и тотчас же убедился, что не придется мне возвратиться на свой корабль до прибытия в Карлскрин. Так и случилось. Около десяти часов ветер затих и с тех пор дул только временами, и так тихо, что мы могли бросить якорь не раньше, как через шесть дней, и прибыли последними.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

Покойник останавливает продажу с аукциона своего имущества. — Я наследую свое же место. — Капитан Хокинз по-дружески заботится о моих бумагах. — Строгое запрещение корабельному экипажу лечиться рижским бальзамом.
Как только собрали паруса, я поблагодарил хозяина корабля и попросил бот. Он тотчас же приказал снарядить его.

— Как рад будет капитан видеть вас, — сказал он при прощании.

В этом я сомневался. Мы пожали друг другу руки, и я отправился на «Раттлснейк», находившийся на расстоянии двух кабельтовых позади нас. Отправляясь с брига в дело, я надел куртку. Теперь же возвращался в купеческом боте, а потому на меня не обратили внимания. Да и в самом деле, при обстоятельствах, в которых я застал корабль, некому было караулить. Я вошел на борт незамеченным.

Все матросы и офицеры были на квартердеке, присутствуя при продаже моего имущества и имущества убитых. А глаза всех были обращены на полдюжины нанковых брюк, выставленных помощником казначея. Среди них я узнал свои.

— Девять шиллингов за полдюжины нанковых брюк! — провозгласил помощник казначея.

— Что ж, ребята? Покупайте — они стоят больше, — заметил капитан, бывший, казалось, в шутливом расположении духа. — Гораздо лучше ходить в его брюках, чем по его следам.

За этими бессовестными словами последовала минута молчания.

— Так оставьте их, — продолжал он, обращаясь к помощнику казначея. — Они, кажется, боятся, что, надев их, станут такими же трусами, каким был он, — прибавил капитан, ухмыляясь.

— Стыдно! — крикнули из толпы офицеров три голоса, среди них я узнал голос Суинберна

— Скорее так было бы, если бы надели ваши! — закричал я громко с негодованием.

Все вздрогнули и обернулись. Капитан Хокинз отошел к каронаде.

— Честь имею рапортоваться, возвратившись на корабль, сэр, — продолжал я.

— Ура, ребята! Троекратное «Ура! » в честь мистера Симпла! — закричал Суинберн.

Матросы с воодушевлением подчинились. Капитан взглянул на меня и, не говоря ни слова, поспешно удалился в свою каюту. Я заметил, что рука его висела на перевязи. Поблагодарив матросов за их участие ко мне, я пожал руку Томпсону и Вебстеру, они чистосердечно поздравляли меня с избавлением; потом старику Суинберну, едва не изломавшему моей руки и причинившему мне такую боль в плече, что я чуть не вскрикнул; наконец всем, кто только протягивал мне свою. Я приказал остановить продажу моего имущества. К счастью, она только что началась, и все вещи были возвращены. Томпсон говорил капитану, что ему известен адрес моего отца и что он возьмет мое имущество на сохранение, чтоб отослать его домой. Но капитан па это не согласился.

Через несколько минут я получил записку от капитана, в которой он мне приказывал изложить письменно, каким образом я спасся, для донесения о том старшему офицеру. Я сошел вниз, где встретил мичмана с «Акасты», назначенного исправлять мою должность, с очень грустным лицом. Подойдя к своему сундуку, я нашел, что в нем недостает двух важных вещей: портфеля с частными письмами и бумагами, а также дневника, из которого извлечен этот рассказ. Я объявил о том товарищам, и они сказали мне, что сундук мой никто не открывал, кроме капитана, который, конечно, и завладел этими важными для меня документами.

Я написал письмо, содержавшее короткое изложение происшествий, со мной случившихся, и другое, для самого капитана, в котором требовал, чтобы он выдал мне мое имущество, дневник и письма. Получив эги бумаги, капитан тотчас приказал мне снарядить свою гичку. Когда все было готово, я доложил ему и спросил, намерен ли он исполнить мою просьбу. Он ответил отрицательно, вышел на палубу и сел в гичку, чтобы отправиться к начальству. Я решил тотчас же писать капитану «Акасты», извещая его о поведении капитана Хокинза и прося о заступничестве. Бот, привезший меня, еще не успел уехать, и я отослал с ним письмо, прося отдать его в руки кому-нибудь из офицеров. Оно прибыло прежде, чем закончился визит капитана Хокинза. Капитан «Акасты» передал письмо ему и спросил, верны ли утверждения, содержавшиеся в письме. Капитан Хокинз ответил, что удержал мои бумаги потому, что они носят такой мятежный и злобный характер, что он не может возвратить их мне.

— Этого я не допущу, — отвечал капитан «Акасты», которому был известен характер капитана Хокинза. — Если случайно вы овладели секретами мистера Симпла, то честь обязывает вас не пользоваться ими, а еще менее можете вы удерживать то, что вам не принадлежит.

Но капитан Хокинз решительно отказался выдать их.

— Ну, хорошо, капитан Хокинз, — отвечал капитан «Акасты», — прошу вас, побудьте на моем квартердеке, пока я не возвращусь.

Он сошел в каюту, написал капитану Хокинзу приказ тотчас же выдать ему мои бумаги и, воротясь на квартердек, отдал ему в собственные руки.

— Ну, сэр, — сказал он, — вот вам письменный приказ от старшего начальника. Если вы осмелитесь не исполнить его, я арестую вас и предам военному суду. Сожалею, что капитана королевской службы следует принуждать таким образом к исполнению своих обязанностей джентльмена и честного человека.

Капитан Хокинз закусил губу при этом едком замечании.

— Ваш бот готов, сэр, — прибавил капитан «Акасты» строгим тоном.

Капитан Хокинз, воротясь на бриг, запечатал мои бумаги и отослал их капитану «Акасты», который с тем же самым ботом переслал их мне. Читатели должны, следовательно, за дневник, который теперь прилагается, благодарить капитана «Акасты».

От моих товарищей я узнал все, что произошло на бриге с тех пор, как я его оставил. Он жестоко пострадал от огня с прама. Вскоре после того, как я уехал, обломок коечного поручня, отбитый ядром, ударил капитана Хокинза в руку. Это только ссадило ему кожу, но он соизволил счесть себя тяжелораненым и, передав команду Вебстеру, второму лейтенанту, удалился вниз, где и оставался до окончания битвы. Когда мистер Вебстер донес ему о возвращении ботов и моей предполагаемой смерти, он пришел в такой восторг, что совсем забыл о ране, выбежал на палубу и начал расхаживать взад и вперед, потирая руки. Наконец опомнился, сошел в каюту и вернулся с рукой на перевязи.

На следующее утро он отправился на «Акасту» с донесением и привез на бриг мичмана, надежды которого наследовать мою должность оказались обманутыми. Капитан, между прочим, обмолвился на квартердеке, что, если б я не был убит, он отдал бы меня под суд и исключил бы со службы; что у него есть достаточно обвинений, чтобы погубить меня, потому что он собрал их с тех пор, как получил команду над «Раттлснейком», и что теперь он заставит этого негодяя канонира раскаяться в своей дружбе со мной. Все это было сообщено хирургу; последний рассказал о том шкиперу Томпсону, а этот мне. Теперь я знал о том, чего мне следует ждать.

Во время недолгой стоянки в порту я заботился о том, чтобы не привезли рижского бальзама и чтобы матросы оставались трезвыми. Мы получили приказание от капитана «Акасты» соединиться с адмиралом, стоявшим в Текселе и получившим предписание от адмиралтейства прислать какой-нибудь корабль из его эскадры. Выбрали именно нас, вследствие нерасположения капитана «Анкеты» к капитану Хокинзу.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Старый друг в новом положении. — Дубовая сердцевина в шведской сосне — Человек повсюду человек, а в некоторых странах и больше, чем человек. — Я навлекаю на себя упрек в медлительности, но привожу кое-что в свое оправдание. — Оправдание принято.
Отойдя на сорок миль от гавани, мы увидели фрегат. На поданный нами сигнал он выкинул шведский флаг и уклонился на несколько румбов от своего пути, чтобы соединиться с нами.

В двух милях от нас он замедлил свой бег, убрав брамсели. Когда мы приблизились к нему на расстояние двух кабельтовых, он лег в дрейф, мы сделали то же самое Капитан приказал мне спустить бот и отправиться на фрегат, осведомиться об его названии, капитане и о том, не нужно ли ему чего. Таков был обычай, и я отправился исполнять приказание. Прибыв на квартердек фрегата, я спросил по-французски, есть ли тут кто, говорящий на этом языке. Вперед вышел старший лейтенант и снял шляпу. Я объявил ему, что послан узнать, как называется корабль, кто им командует, чтобы записать в наш бортовой журнал и предложить им свои услуги, если они в чем нуждаются. Он отвечал, что капитан на палубе, и повернулся в ту сторону, где предполагал его увидеть, но тот уже сошел вниз.

— Я донесу ему о вашем поручении; я не знал, что он ушел с палубы. — И старший лейтенант вышел.

Я обменялся несколькими комплиментами и новостями с офицерами, которые показались мне очень порядочными людьми.

В это время старший лейтенант вернулся и попросил меня в каюту.

Я сошел вниз. Дверь каюты была отворена; старший лейтенант доложил обо мне и вышел. Я взглянул на капитана, сидевшего за столом; это был красивый, статный мужчина, с двумя-тремя орденскими ленточками в петлицах и с огромными усами Мне показалось, что я где то его видел, но где именно — припомнить не мог; лицо его было мне знакомо, но так как я узнал на палубе от офицеров, что их капитан граф Шаксен, — имя, которого я никогда не слыхивал, — то подумал, что обманываюсь Итак, я обратился к нему на французском языке с длинным комплиментом.

Капитан обернулся ко мне, отнял руку от глаз и, взглянув мне в лицо, произнес:

— Мистер Симпл, я очень мало понимаю по-французски, говорите на чистом английском.

Я подскочил от удивления.

— Мне показалось ваше лицо знакомым, — проговорил я, — не ошибаюсь ли? Нет, вы, должно быть, мистер Чакс!

— Так точно, мистер Симпл; вы видите перед собой вашего старого друга Чакса, боцмана. Я узнал вас, когда вы еще всходили на корабль, и, опасаясь, что вы узнаете меня с первого взгляда и скажете лишнее в присутствии моих офицеров, поскорее ушел в каюту. Извините за эту кажущуюся неучтивость.

Мы с жаром пожали друг другу руки, и он усадил меня.

— Но мне сказали на палубе, — проговорил я, — что кораблем командует граф Шаксен?

— Это мой теперешний титул, мой милый Питер. Я объясню вам все дело вкратце, так как вам нельзя терять много времени. Уверен, что могу положиться на вашу честь. Вы помните, я был оставлен вами на корсаре при смерти, в капитанской куртке и эполетах. Когда вы покинули корабль, к нему пристали боты и нашли меня. Я все еще дышал. Заключив о моем чине по одежде, они взяли меня на бот и привезли на берег; вскоре потом корсар затонул. Никто не ожидал, что я останусь в живых. Но через несколько дней дело пошло на поправку. Они осведомились о моем имени. Я сказал им настоящее, а они переделали его в Шаксен. Выздоровел я каким-то чудом; но теперь в таком же добром здравии, как и прежде. Они немало гордились тем, что взяли в плен британского капитана, как они полагали: самого же меня о чине они не спрашивали.

Несколько недель спустя меня отослали в Данию, но мы попали в шквал и потерпели крушение у шведского берега близ Карлскрина. Датчане в это время воевали со шведами; нас взяли в плен, а я, разумеется, был освобожден и принят с честью. Но так как я не говорил ни по-французски, ни по-шведски, то мне трудно было с ними объясняться. Я получил прекрасное временное содержание и вдобавок позволение отправиться в Англию, когда мне заблагорассудится. Шведы были в то время в состоянии войны и снаряжали флот. Но бедняжки в этом деле не очень-то отличались. Я забавлялся, гуляя по верфи и глядя на их приготовления. У них во флоте не было и тридцати человек, знающих свое дело. А такого, который мог бы распоряжаться работами, — ни одного. Вы знаете, Питер, я не могу оставаться в праздности, и вот мало-помалу я начал указывать то одному, то другому (многие из них понимали по-английски), так что дело, наконец, пошло на лад, и все капитаны и офицеры благодарили меня. Наконец все они стали обращаться ко мне: если меня не совсем понимали, я собственными руками показывал им, как что делать. И флот вышел такой, что мог похвалиться своей оснасткой. Адмирал не знал, как благодарить меня. А я, со своей стороны, относился к делу так аккуратно, как будто мне платили за это жалованье. Наконец адмирал явился ко мне с английским переводчиком и спросил, не захочу ли я поступить к ним на службу, если не намерен ехать в Англию. Я видел, что они во мне нуждаются, и отвечал, что в Англии у меня нет ни жены, ни детей и что земля их мне очень нравится. Но мне нужно подумать, а также желательно узнать, что они предложат мне за это.

Я возвратился на свою квартиру и, чтобы придать себе больше цены, нарочно не являлся на верфь три или четыре дня. Наконец получаю письмо от адмирала, в котором он обещал мне начальство над фрегатом, если я соглашусь поступить к ним па службу. Зная, что я нужен, я отвечал, что предпочитаю английский фрегат шведскому и не соглашусь, если они не предложат чего-нибудь еще, да и тогда соглашусь только с тем определенным условием, чтоб мне не сражаться против родины. Они подумали с неделю и предложили мне графский титул и командование фрегатом. Это удовлетворило меня, как вы можете представить себе, Питер, — сделаться джентльменом было драгоценным желанием моего сердца. Я согласился, стал графом Шаксеном и возглавил большой и красивый фрегат. Тут уж я принялся за дело со всей активностью, занялся снаряжением флота и показал им, что может сделать англичанин. Мы отправились в море. Вам известно, какие мы имели стычки с русскими. Надо сказать правду — мы в этих случаях не ударили лицом в грязь. Я имел счастье отличиться по случаю перепалки лагами с одним неприятельским двухпалубным кораблем, из которой я вышел с честью. Возвратясь в гавань, я получил вот эту ленточку. В другой раз, выйдя в море, я встретился с фрегатом и, овладев им, в награду получил другую ленточку. С тех пор я нахожусь в милости и, выучившись шведскому языку, очень полюбил этот народ. Я часто бываю при дворе, когда стою в гавани и, наконец, Питер, я женат.

— От всего сердца желаю вам счастья, граф…

— Да, и очень хорошо женат — на шведской графине из знатной фамилии, и скоро у меня будет маленький мальчик или девочка. Так что, вы видите, Питер, я, наконец, джентльмен, а главное, дети мои будут дворянами во втором поколении. Кто мог подумать, что так произойдет от того, что я случайно бросил в бот куртку капитана, вместо собственной? Теперь, мистер Симпл, когда я поведал вам свою тайну, не считаю нужным прибавлять, чтобы вы об этом кому-нибудь не проговорились. Мне, конечно, никто не может причинить большого вреда, но все-таки кое-что сделать могут. И хотя меня вряд ли кто узнает в этом мундире и с усами, по тем не менее лучше не открывать никому того, что я могу поверить только вам О’Брайен.

— Любезный граф, — отвечал я, — ваша честь в безопасности, будучи вверена мне. И я покоряюсь вашему новому положению. Во всяком случае, бы добились своего титула прежде меня. Желаю вам жить счастливо: вы приобрели все честным образом. Но хотя я и готов с вами по целым дням разговаривать, мне пора па корабль, потому что я нахожусь теперь под начальством капитана с дурным характером.

В кратких словах я рассказал ему, где находится О'Брайен и тогда мы с ним расстались. Выйдя на палубу, граф Шаксен взял меня за руку и представил своим офицерам, как старого товарища.

— Надеюсь, мы как-нибудь встретимся, — сказал я, — но боюсь, надежда не совсем основательна.

— Почем знать, мистер Симпл, — отвечал он. — Вы видите, что сделал со мной случай. Благослови вас Бог, мой милый Питер! Вы один из тех немногих, которых я всегда любил. Бог с вами, сын мой! И не забывайте, что все, что я имею, — в вашем распоряжении.

Поблагодарив его и распростившись с офицерами, я сошел с корабля. Когда я вернулся но борт, капитан, как я и ожидал, спросил меня сердито, отчего я так долго не возвращался. Я отвечал, что граф Шаксен потребовал меня е каюту и долго разговаривал со мной. Так что я не мог отправиться ранее, потому что было бы невежливо уйти прежде, чем он закончил свои расспросы. Потом передал ему учтивое приветствие от капитана — графа Шаксена, и он замолчал.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

Дурные вести из дому и еще хуже с корабля — Несмотря на прежние испытания, я вынужден приготовиться еще к одному. — Опять миссис Троттер; она чем старше, тем лучше — Капитан Хокинз и его двенадцать обвинений.
Ничего важного не случилось с нами до соединения с адмиралом, который, продержав нас при флоте каких-нибудь три часа, отослал в Англию с депешами. Путешествие до Портсмута обошлось также благополучно. Прибыв туда, я написал Эллен письмо, осведомляясь о состоянии здоровья батюшки. С нетерпением ожидал я ответа и по прибытии почты получил пакет с черной печатью. Батюшка за день перед тем умер от воспаления мозга. Эллен заклинала меня взять отпуск и посетить ее в ее отчаянном положении. На следующее утро капитан приехал на корабль. У меня уже было готово письмо к адмиралу, в котором я излагал ему свои обстоятельства и просил отпуск. Я подал его капитану и просил доставить адмиралу. Во всякое другое время я не стал бы обращаться к нему с просьбой, но мысль о бедной сестре, беззащитной, одинокой, с мертвым отцом в доме, смиряла меня. Капитан Хокинз прочел письмо и холодно заметил: «Легко сказать: отец умер; нужны доказательства». Даже это оскорбление не тронуло меня. Я подал ему письмо сестры. Он прочел его и возвратил мне со злобной усмешкой.

— Невозможно, мистер Симпл, доставить ваше письмо адмиралу, — сказал он, — потому что я сам имею для вас письмецо.

Он подал мне пакет в лист величиной и сошел вниз. Я распечатал его. То была копия прошения об отдаче меня под суд и длинный список возводимых на меня обвинений. Я был ошеломлен, не столько, впрочем, из-за опасения военного суда, сколько от сознания невозможности оказать помощь сестре. Удалившись в кают-компанию, я бросился в кресло и подал бумагу шкиперу Томпсону. Он внимательно прочел ее.

— Клянусь честью, Симпл, вам нечего бояться. Эти обвинения ничтожны.

— Да я и не беспокоюсь о них, но моя бедная сестра! Я просил было об отпуске, а теперь она Бог знает как долго должна оставаться одна в такой отчаянной ситуации.

Томпсон задумался.

— Я и забыл о смерти вашего отца, Симпл. Да, это жестоко! Я поехал бы сам успокоить ее, но вам нужно будет мое свидетельство в суде. Тут ничем нельзя помочь. Напишите ей, утешьте ее, скажите, что вы сейчас не можете приехать, но это все скоро закончится.

Я поступил по его совету и рано лег в постель, потому что чувствовал себя нездоровым. На следующее утро пришло официальное письмо от адмирала порта, извещавшее меня о назначении надо мной военного суда, имеющего быть на этой же неделе. Я тотчас же сложил с себя должность старшего лейтенанта и занялся изучением возводимых на меня обвинений. Их было много, и начинались они почти с того дня, как капитан впервые вступил на корабль. Всего их было двенадцать. Не стану утруждать читателя перечислением всех: многие из них были очень ничтожны. Главнейшие же заключались в следующем:

1) мятежное и непочтительное поведение по отношению к капитану Хокинзу (такого-то числа): утверждение в разговоре с младшим офицером на квартердеке, что капитан Хокинз шпион и держит на корабле шпионов;

2) халатное отношение к своим обязанностям: неподчинение приказаниям капитана Хокинза (ночью тогда-то) ;

3) отправление с корабля двух ботов вопреки прямому приказанию капитана Хокинза;

4) вторичный, утром (такого-то числа), мятежный и непочтительный разговор с канониром корабля о капитане Хокинзе, в котором было позволено канониру обвинять капитана в трусости и недонесение об этом;

5) оскорбительное выражение на квартердеке относительно капитана Хокинза по возвращении на корабль (тогда-то);

6) невыполнение в разных случаях приказаний капитана Хокинза и проч. и проч.

Так как по двум из этих обвинений необходимо было свидетельство капитана, то истцом выступал сам король.

Хотя многие обвинения были ничтожны, но я тотчас же заметил опасность. Некоторые из обвинений относились к давнему времени, когда экипаж нашего корабля еще не был сменен, и, таким образом, я не мог представить необходимых свидетелей. В самом деле, было весьма затруднительно опровергнуть все эти обвинения, кроме самых свежих. Опаснее всего мне казалось первое, с которым я не знал, как сладить. Суинберн, когда говорил о шпионах-капитанах, решительно намекал на нашего капитана, и призывать его в свидетели значило повредить ему. Однако с помощью Томпсона я составил, как умел, свою защитительную речь.

За два дня до начала суда я получил письмо от Эллен, которая, казалось, была совсем подавлена этим градом несчастий. Она писала, что похороны батюшки назначены на следующий день и что новый пастор уже осведомлялся, когда ей будет удобно оставить дом викарства. Были предъявлены долговые обязательства отца на сумму до тысячи двухсот фунтов, но ей неизвестно, сколько их еще будет. Он не оставил, по-видимому, ничего, кроме домашней мебели, и она спрашивала меня, можно ли заплатить долги деньгами, вложенными мной для нее в ценные бумаги. Я тотчас же ответил, что она может использовать все мои деньги, и послал ей приказ для моего агента, а также полномочия продать все бумаги.

Я только что запечатал письмо, как миссис Троттер, снабжавшая корабль провизией со времени нашего возвращения в Портсмут, попросила позволения поговорить со мной и тотчас же вошла, не дожидаясь ответа.

— Мой милый мистер Симпл, — сказала она, — я узнала, что делается, и нахожу, что вам нужна помощь адвоката. Я уверена, это необходимо и, по всей вероятности, будет очень полезно в вашей защите: когда человек в отчаянии, он не совсем при своем уме. Так я привела вам одного молодого человека, который ради меня возьмется за ваше дело. Надеюсь, вы ему не откажете. Помните, вы мне подарили дюжину пар чулок? Я вам тогда не отказала, так и вы мне не отказывайте. Я всегда говаривала мистеру Троттеру: «Ступайте к адвокату». И если б он следовал моему совету, то не раскаивался бы. Помню, раз столкнулся с нами извозчик и выломал дверцы нашей кареты. «Троттер, — сказал я, — ступайте к адвокату»; в ответ на это он мне преучтиво говорит: «Ступайте к дьяволу». Что ж случилось? — он умер, а я маркитанствую[94]. Ну, как, мистер Симпл, хотите сделать мне одолжение? Ведь это вам ничего не будет стоить — даром; или нет, не даром, а для меня. Вы видите, мистер Симпл, у меня есть еще обожатели, — заключила она, смеясь.

Совет миссис Троттер был благоразумен, и хотя я и слышать не хотел, чтобы принять услуги адвоката даром, но согласился использовать его,и он действительно оказал мне большую помощь в защите против таких обвинений и такого человека, как капитан Хокинз. Он в тот же день после обеда прибыл на корабль, внимательно осмотрел все документы и свидетельства, которые я мог представить в свою пользу; указал на слабую сторону моей защиты и взял с собой на берег все бумаги. Каждый день приезжал он собирать новые доказательства.

Наконец наступил день суда. Я надел лучший мундир. Раздался выстрел пушки с адмиральского корабля, и был выкинут сигнал, что суд назначен на девять часов. Я со всеми свидетелями прибыл на бот. К половине десятого суд собрался, и меня ввели. Зачитали обвинения и письма к адмиралу и от адмирала, которыми требовался и был назначен военный суд. Вслед за тем капитан Хокинз получил приказание представить свои доказательства.

Поздно пополудни закончилось рассмотрение всех обвинений, и президент отсрочил заседание, чтобы на следующий день я мог в свою защиту выставить собственных свидетелей.

На следующий день я принялся защищаться. Я представил свидетелей, а именно Суинберна, по собственной его просьбе и по совету адвоката. Ему были предложены следующие вопросы:

— Когда вы разговаривали на квартердеке — хорошая была погода или дурная?

— Хорошая.

— Как вы думаете, могли бы вы услышать, если б кто вошел на палубу обыкновенным путем, по каютной лестнице?

— Разумеется.

— Так вы думаете, капитан Хокинз вошел украдкой?

— Я думаю, он напал на нас, как кот на мышей.

— Какое вы употребили выражение?

— Я сказал, что шпион-капитан всегда найдет шпионов-прислужников.

— Это замечание вы и мистер Симпл относили к своему капитану?

— Это замечание мое. Что думал мистер Симпл, я не знаю, но я относил его к капитану, и он доказал, что я говорил правду.

Такой смелый ответ Суинберна удивил судей. Они стали сбивать его расспросами. Но он держался первоначального своего показания, что я отвечал ему в общих словах.

Для опровержения второго обвинения я не представлял свидетелей. Но против третьего представил троих и доказал, что приказание капитана Хокинза запрещало посылать боты на берег, а не на борт военных кораблей, находящихся около нас.

В ответ на четвертое обвинение я вызвал опять Суинберна, который объявил, что если б я не сделал этого, то он сам выступил бы. Суинберн признался, что обвинял капитана в трусости, но что я бранил его за это.

— Говорил он, что донесет на вас? — спросил один ив капитанов.

— Нет, сэр, — возразил Суинберн, — он об этом и не подумал бы.

По пятому обвинению я выставил нескольких свидетелей в подтверждение слов капитана Хокинза и смысла, в котором они были приняты экипажем, после чего и раздались крики: «Стыдно!».

В опровержение прочих обвинений я выставил двух или трех свидетелей. И суд отсрочил свое заседание, спросив меня, к какому времени я могу приготовиться к защите. Я попросил день для приготовления и получил согласие. На следующий день суд не собирался. Нечего и говорить, что я активно занялся с помощью адвоката составлением речи в свою защиту. Наконец она была готова, и усталый, я лег спать; юрист же, возвратясь на берег в одиннадцать часов, просидел всю ночь за ее текстом, внося поправки и переписывая начисто.

На другой день я произнес свою защитительную речь и в заключение просил у суда позволения зачитать свои аттестаты.

Когда просьба моя была исполнена, судьи приступили к совещанию. Я ожидал с полчаса в страшном нетерпении, и, наконец, меня снова позвали. Были зачитаны требуемые процедурой бумаги, а затем адмирал прочел приговор, причем он и все капитаны, составлявшие суд, стояли, надев свои треуголки. Приговор заключался следующими словами: «Суд полагает, что обвинения против лейтенанта Питера Симпла отчасти доказаны, и потому он отставляется от службы; но в уважение его доброго характера и заслуг дело его представляется на особенное снисхождение Лордов Адмиралтейства».

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

Проиграно или выиграно дело? — Я приезжаю па борт «Раттлснейка» за пожитками и получаю приказание убираться. — Учтивое расставание родственников. — Я отправляюсь в Лондон навстречу всякого рода несчастиям, разбойникам и своему дяде.
Я и сам не знал, радоваться или огорчаться этому приговору. С одной стороны, это был почти смертельный удар моему будущему повышению по службе; с другой — рекомендация адмиралтейству очень подслащивала приговор, и я рад бы расстаться с капитаном Хокинзом и получить возможность ехать к несчастной сестре. Я почтительно поклонился судьям, и заседание тотчас прекратилось. Капитан Хокинз последовал за капитанами на квартердек. Но никто не хотел с ним говорить — ¦ так много обнаружилось при моем процессе обстоятельств, для него не выгодных.

Я отправился на борт захватить свои пожитки и распрощаться с товарищами. По прибытии туда я нашел, что капитан Хокинз опередил меня: он был на палубе, когда я входил на корабль. Я поспешил в кают-компанию, где встретил сожаление товарищей.

Капитан Хокинз послал ко мне мичмана с приказанием оставить корабль. Я ответил, что исполню это с величайшим удовольствием. Поспешно захватив свои пожитки, я велел сказать второму лейтенанту, что готов. И он отправился просить позволения снарядить бот. Но капитан Хокинз отказал, сказав, что я могу ехать на береговом боте. Я подозвал один из них к кораблю, пожал руки товарищам, и когда вышел на квартердек в сопровождении Суинберна и некоторых из лучших матросов, капитан Хокинз стоял у нактоуза, задыхаясь от ярости. Я подошел к нему, снял шляпу и почтительно пожелал ему доброго утра.

— Если вы имеете какие-нибудь поручения к моему дяде, капитан Хокинз, — прибавил я, — то я с удовольствием возьму на себя исполнить их.

Это замечание, показавшее, что мне известны их родство и связи, привело его в такое бешенство, что он, почти задыхаясь, закричал:

— Оставьте корабль, сэр.

Я снова снял шляпу, спустился в бот и отчалил.

Прибыв в Саллипорт, я привез свои вещи в гостиницу «Голубые Столбы», вынул то, в чем наиболее нуждался, снял свой форменный мундир и опять стал джентльменом на свободе. Я нанял место в почтовой карете до городка, находящегося на полпути к дому, написал благодарственное письмо с вложением нескольких банковских билетов моему адвокату, а потом сел и написал длинное послание О'Брайену, извещая его обо всем случившемся.

Отослав письмо О'Брайену в адмиральскую контору, я решил пообедать. Но не мог ничего есть. Наконец в семь часов вечера сел в почтовую карету. Я чувствовал себя нездоровым: сильная лихорадка и страшная головная боль мучили меня; но я помышлял только о сестре.

Мне стало еще хуже, когда мы прибыли в пункт назначения. Однако я пробыл в нем не более часа. Карета, в которую я пересел, направлялась к местечку, находящемуся в сорока милях от нашего дома, а оттуда я решил добраться до него проселками. К вечеру на следующий день я прибыл на место, нанял кабриолет и отправился домой. Я едва мог держать прямо голову, до того был болен. Прислонясь к углу кабриолета, впал в какую-то дремоту, так как не мог спать из-за сильной боли в голове и висках.

Было около девяти часов вечера, когда мы очутились на страшно ухабистой дороге, тряской до крайности. Это усиливало мои страдания. Вдруг двое каких-то людей остановили кабриолет и вытащили меня вон. Один стоял возле меня, а другой обшаривал экипаж. Извозчик, казалось, был с ними заодно. Он спокойно оставался на козлах, и лишь только они вытащили все мои вещи, повернул назад и уехал. Забрали все, что было на мне, оставив только брюки да сорочку, и после короткого совещания приказали идти в направлении, по которому я ехал, притом поторапливаться, грозя, в противном случае, размозжить мне голову из пистолета. Я исполнил их требование, считая себя счастливым, что отделался тек дешево.

Я все еще находился милях в тридцати от дома. Но, несмотря на нездоровье, считал себя способным пройти их пешком. Я шел всю ночь, но подвигался очень медленно, шатаясь от одной стороны дороги к другой и по временам садясь отдохнуть на обочине. Заря занялась, и я заметил недалеко от себя жилище. Туда я и направил свои шаткие шаги. Лихорадка свирепствовала, голова готова была треснуть от боли. Я дотащился до скамейки возле маленького, чистенького домика, находившегося у дороги. У меня осталось смутное воспоминание, что будто кто-то подходил ко мне, брал меня за руку. Но далее ничего не помню. Не раньше как спустя несколько месяцев, я узнал о том, что теперь рассказываю. Владелец домика был армейский поручик, вышедший в отставку по ранениям. Он человеколюбиво принял меня, уложил в постель и тотчас же послал за лекарем. Я лишился чувств, и им никак нельзя было узнать, кто я таков. Карманы мои были пусты и только по метке на белье они узнали, что имя мое Симпл. Три недели пробыл я то в бреду, то без чувств. В бреду я говорил о лорде Привиледже, О'Брайене и Селесте. Мистер Селуин, офицер, так заботливо ко мне отнесшийся, зная, что Симпл родовое имя лорда Привиледжа, тотчас же написал милорду, что один молодой человек по имени Симпл, упоминающий в бреду о нем, о капитане О'Брайене, находится в опасном положении в его доме, и так как он полагает, что это родственник милорда, то счел нужным уведомить об этом.

Дядя мой, догадываясь, что это, должно быть, я, решил воспользоваться таким благоприятным случаем и завладеть мной. Он написал мистеру Селуину, что будет у него дня через два, и в то же время благодарил за заботу о его племяннике, обещая возместить любые издержки. Когда прибыл мой дядя, кризис болезни уже миновал. Но от крайней слабости я все еще находился в бесчувственном состоянии. Он поблагодарил мистера Селуина за его попечение обо мне, которое, впрочем, заметил он, вероятно, бесполезно, потому что здоровье мое с каждым годом портится, и он опасается, что под конец я впаду в хронический лунатизм.

— Его несчастный отец умер в таком же состоянии, — продолжал дядя, проводя рукой по глазам, как бы в большом волнении. — Я привез с собой своего доктора, чтобы узнать, можно ли его перевезти. Я не успокоюсь, пока не получу возможности быть при нем днем и ночью.

Доктор (не кто иной, как лакей дяди) взял мою руку, пощупал пульс, взглянул мне в глаза и решил, что меня легко можно перевезти и что я скорее выздоровлю в более свежем воздухе. Разумеется, мистер Селуин не противоречил. Меня, бесчувственно лежавшего на кровати, одели и перенесли в карету. Удивительно, как я не умер, будучи в таком положении поднят с постели. Но, видно, так было угодно Богу. Случись так, мой дядя был бы рад больше, чем если бы я выздоровел.

Когда меня поместили в карете, дядя еще раз поблагодарил мистера Селуина, попросил его сказать, сколько следует заплатить, написал порядочный вексель для лекаря, который меня лечил, и, сев в карету, уехал со мной, все еще находившимся без сознания. Впрочем, я был не так бесчувственен, чтобы не замечать передвижения и не слышать грохота колес.

Несколько дней спустя (о путешествии я ничего не помню) я обнаружил, что лежу в постели, в темной комнате со связанными руками. Я собрался с мыслями и припомнил все, что случилось со мной до той минуты, как я лег при дороге. Где я теперь? Комната была темная, я был уверен, что посягал на свою жизнь, иначе; мне не связали бы рук. Я полагал, что находился в горячке и бреду, и теперь только выздоровел.

Я целый час размышлял о том, каким образом оставлен здесь один, как вдруг дверь комнаты отворилась.

— Кто здесь? — спросил я.

— А, — вы опомнились, — произнес грубый голос, — ну, так я вам дам немного свету.

Он открыл ставень, закрывавший окно, и в комнату потоком вторгнулся луч света, ослепивший меня. Я закрыл глаза и раскрывал их постепенно, приучаясь к свету. Оглядев комнату, я увидел голые стены, окрашенные белой краской, и окно, загороженное железной решеткой.

— Где я? — спросил я с ужасом у вошедшего человека.

— Где? — отвечал он. — В Бедламе![95]

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Из Бедлама нет выходов. — Я освобожден, и счастье так же щедро изливается на меня, как прежде несчастье.
Удар был слишком силен, и я без чувств упал на подушку. Когда я очнулся, смотрителя уже не было, и я нашел у кровати кувшин воды и кусок хлеба. Я выпил воду. Она произвела на меня удивительное действие. Я почувствовал, что могу встать; руки мои за время обморока были развязаны. Поднявшись на ноги, я, шатаясь, подошел к окну: яркое солнце, прохожие, дома — все выглядело так весело, а я пленник в сумасшедшем доме. Ужели я сходил с ума? Поразмыслив, я решил, что, вероятно, это так и было и что меня заключили сюда люди, ничего не знавшие обо мне. Мне и в голову не приходило, что в этом была вина дяди. Я бросился на постель и облегчил сердце слезами.

Около полудня ко мне вошли врачи в сопровождении смотрителя и прочих слуг.

— Что он, смирен?

— Ах, Боже мой! Как ягненок, сэр, — отвечал человек, входивший перед тем в мою комнату.

Я заговорил с врачом, осведомляясь, каким образом и почему меня привезли сюда. Он отвечал ласково, даже льстиво, уверяя, что я тут по желанию моих друзей, что обо мне будут заботиться, что, по его мнению, пароксизм мой случайный, и, если я буду тих, мне окажут всевозможное снисхождение; что он надеется, я скоро выздоровлю и буду отпущен. Я сказал ему, кто я такой и каким образом заболел. Доктор покачал головой и посоветовал мне как можно больше лежать.

Впоследствии я узнал, что дядя заключил меня сюда под предлогом, что я помешался на мысли, будто бы мое имя Симпл и янаследник его титула и имени; что иногда я беспокою его, врываясь в дом и оскорбляя слуг, но, впрочем, в других отношениях безвреден, что мой пароксизм обыкновенно кончается сильной лихорадкой и что он желает, чтоб я остался в больнице, более из опасения какого-нибудь несчастия, чем из недоброжелательства ко мне.

Читатель с первого взгляда легко заметит изощренность этой выдумки. Не подозревая причины, по которой я был заключен, я, конечно, продолжал бы называть себя собственным своим именем. А пока я бы делал это, меня продолжали бы считать сумасшедшим. Да не удивится поэтому читатель, если скажу ему, что я пробыл в Бедламе год и восемь месяцев. Доктор навестил меня дня через два или через три, и, увидев, что я смирен, позволил дать мне книг, бумаги, чернил для занятий. Но всякая попытка объясниться была сигналом для его ухода из комнаты. Таким образом, я убедился, что не только он, но даже смотритель не обращал внимания на то, что я говорил, и что нет никакой надежды на избавление.

Через месяц доктор перестал ходить ко мне. Я был смирный пациент, и он довольствовался донесениями смотрителя. Меня прислали сюда со всеми доказательствами моего сумасшествия, и хотя доказать сумасшествие очень легко, однако, чтобы доказать противное, нужны очень убедительные доводы. В Бедламе это было невозможно. Но в то же время ко мне относились хорошо, обеспечили все необходимые удобства, давали книги и т. д. Жаловаться на смотрителя я не имел причины — разве только на то, что он слишком был занят, чтоб слушать то, чему не верил. В первые два или три месяца я написал несколько писем сестре и О'Брайену и просил смотрителя отнести их на почту. Он никогда не отказывался принимать письма и всякий раз обещал исполнить мою просьбу. Но впоследствии я узнал, что он их уничтожал. Однако я все-таки питал надежду освободиться, хотя временами беспокойство за сестру, мысли о Селесте и об О'Брайене приводили меня в отчаяние. В таких случаях я в самом деле сходил с ума, и смотритель доносил, что со мной делался пароксизм. Спустя тесть месяцев я впал в меланхолию и начал чахнуть. Я уж более не старался развлечься и сидел, устремив глаза в одну точку, перестал заниматься собой, отпустил бороду, лица никогда не умывал, разве механически, по приказанию смотрителя. Если я не был еще сумасшедшим, то можно было предвидеть, что сделаюсь им. Жизнь проходила как ничто. Я стал равнодушен ко всему, не замечал времени, перемены времен года, даже дня и ночи.

В таком несчастном положении находился я. Однажды дверь отворилась и, как часто случалось во время моего заключения, вошли посетители, приехавшие потешить свое любопытство зрелищем унижения себе подобных, а может быть, и для того, чтоб выразить им свое сожаление. Я не обратил на них внимания и не поднял даже глаз.

— Этот молодой человек, — сказал доктор, сопровождавший гостей, — возымел странную мысль, что его имя Симпл и что он законный наследник титула и имущества лорда Привиледжа.

Один из посетителей подошел ко мне и взглянул мне в лицо.

— Да он и есть Симпл! — крикнул он доктору, стоявшему с вытаращенными глазами. — Питер, вы не узнаете меня?

Я вскочил.

Это был генерал О'Брайен. Я бросился в его объятия и залился слезами.

— Сэр, — сказал генерал О'Брайен, подводя меня к стулу и усаживая, — я говорю вам, что это точно мистер Симпл, племянник лорда Привиледжа и, полагаю, наследник титула. Если, следовательно, его утверждения, что он действительно Питер Симпл, являются причиной считать его сумасшедшим, то он незаконно заключен. Я чужестранец и пленник, отпущенный на слово, но здесь у меня есть друзья. Милорд Беллмор, — сказал он, обращаясь к другому посетителю, пришедшему вместе с ним, — заверяю вас честью, что говорю правду и прошу вас тотчас же потребовать, чтоб освободили этого молодого человека.

— Уверяю вас, сэр, что у меня есть письмо от лорда Привиледжа, — заметил доктор.

— Лорд Привиледж негодяй! — возразил генерал О'Брайен. — Но я надеюсь, есть правосудие. И он дорого заплатит за свои шутки. Мой милый Питер, как кстати я посетил это страшное место! Я так много слышал о прекрасном устройстве этого заведения, что согласился осмотреть его вместе с лордом Беллмором и нашел, что им злоупотребляют.

— Со мной здесь очень ласково обходились, — отвечал я, — в особенности этот джентльмен. Он ни в чем не виноват.

Генерал О'Брайен и лорд Беллмор спросили доктора, имеет ли он какое возражение против моего освобождения.

— Никакого, милорд, даже если б он действительно был сумасшедшим. Но теперь я вижу, как меня обманули. Мы предоставляем друзьям всякого больного право брать его, если они думают, что они могут ухаживать за ним лучше нашего. Он может идти с вами хоть сейчас.

Ум мой помутился от такого перехода от отчаяния к надежде, и я упал на стул. Доктор, заметив мое состояние, пустил мне кровь и уложил меня в постель, где я пробыл с час под надзором генерала О'Брайена. Потом я оправился, сердце мое забилось спокойно. Меня побрил цирюльник заведения, я умылся, оделся и, опираясь на руку генерала О'Брайена, вышел из дому. Взор мой упал на две знаменитые статуи Меланхолии и Сумасшествия. Проходя мимо них, я затрепетал и крепче прижался к генералу О'Брайену.

Он посадил меня в карету, и я простился с сумасшествием и бедствиями.

Генерал не говорил ни слова, пока мы не подъехали к отелю на Дауэр-стрит, где он жил. Но тут он спросил меня, в состоянии ли я выдержать еще одно волнение.

— Вы говорите о Селесте, генерал?

— Да, друг мой; она здесь, — и он пожал мне руку.

— Увы! — вскричал я. — Разве я теперь могу питать какие-либо надежды о Селесте?

— Больше, чем когда-либо, — отвечал генерал. — Она живет для вас одного, и даже если бы вы были нищим, то я в состоянии сделать вас. богатым.

Я, в свою очередь, пожал ему руку, но не мог произнести ни слова. Мы вышли из кареты, и через минуту генерал передал меня в объятия удивленной и восхищенной своей дочери.

Я пропущу несколько дней, в течение которых восстанавливал свое здоровье и дух и рассказывал о своих приключениях генералу О'Брайену и Селесте. Прежде всего я постарался найти сестру. Я не мог знать, что случилось с Эллен после того, как она осталась в одиночестве, и решил отправиться в родные места навести справки.

Я сделал это, впрочем, не прежде чем генерал О'Брайен послал за юристом и уведомил лорда Привиледжа, что на него будет немедленно подана жалоба за несправедливое заключение меня в Бедлам.

В почтовой карете на следующий вечер я прибыл в город и поспешил в дом священника. Слезы полились из глаз моих, когда я вспомнил о матери, отце и о странном и сомнительном положении сестры. Ко мне явился мальчик в ливрее, и на вопрос мой отвечал, что священник дома. Он принял меня учтиво, выслушал мою историю и объявил, что сестра уехала в Лондон в самый день его приезда и никому не объявила о своих намерениях. Итак, след ее пропал. Я был в отчаянии. Отправившись в город, бросился в почтовую карету и на следующий вечер был уже с Селестой и генералом, которым сообщил то, о чем узнал, прося их совета.

На следующее утро нас посетил лорд Беллмор. Генерал посоветовался с ним. Милорд принял большое участие и убедил меня, прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, сесть с ним в карету и позволить ему рассказать о моем деле первому лорду адмиралтейства.

Так мы и сделали. Теперь я мог свободно объясниться с его сиятельством и рассказать ему о поступках по отношению ко мне капитана Хокинза, его родстве с моим дядей и причинах, какие имел этот последний преследовать меня. Его сиятельство, видя, что мне покровительствует такой могущественный вельможа, как лорд Беллмор, и предвидя мои будущие притязания, обошелся со мной крайне учтиво и сказал, что дня через два-три я услышу о нем. Он сдержал слово. На третий день после нашего свидания я получил уведомление, что повышен в чине до капитана.

Я был восхищен такой удачей, точно так же как Селеста и генерал О'Брайен.

Я справился в адмиралтействе об О'Брайене и узнал, что его возвращения ожидают с каждым днем. Он приобрел большую славу в Ост-Индии, командуя нашими силами при взятии нескольких островов, и мне говорили, что ему пожалуют баронета за заслуги. Все принимало счастливый оборот, кроме исчезновения сестры. Это лежало на моем сердце камнем, от которого я никак не мог избавиться.

Но я забыл уведомить читателя, каким образом генерал О'Брайен и Селеста очутились так кстати в Англии. За шесть месяцев перед тем Мартиника была завоевана нами, и весь гарнизон сдался в плен. Генерал О'Брайен был отослан в Англию и получил свободу под честное слово. Хотя он родился французом, но имел знатное родство в Ирландии; лорд Беллмор был в числе его родственников. Прибыв в Англию, они тщетно отыскивали меня; успели узнать только, что я был под судом и отставлен от службы, но затем след мой совершенно исчезал.

Здоровье Селесты, вследствие опасений, что со мной случилось какое-нибудь несчастье, очень расстроилось, и генерал О'Брайен, видя, что счастлива она будет только со мной, решил сочетать нас браком, если я отыщусь. Нечего и говорить, как рад он был, что нашел меня, хоть и в таком незавидном положении.

Между тем история моего заключения в Бедламе, слухи о жалобе, которая должна вскоре поступить на моего дядю, об интригах относительно наследства быстро распространились среди аристократии. Мне всюду оказывали внимание и часто приглашали в гостиные, как предмет любопытства и догадок. Исчезновение сестры также вызвало большой интерес, и многие добровольно брались отыскивать ее. Однажды, возвратясь от поверенного, который безуспешно объявлял о ней в газетах, я нашел у себя на столе письмо в адмиралтейском конверте.

Я распечатал: внутри оказался конверт от О'Брайена, который только что бросил якорь у Спитхеда и просил переслать мне письмо, если кто знает мой адрес. Развернув его, я прочел:

«Милый мой Питер, где. ты и что с тобой сделалось? Вот уж два года, как не получаю от тебя писем и боюсь за тебя жутко. Я получил твое письмо о том, как подло тебя подвели под суд, но, может быть, ты не слыхал, что капитан Хокинз теперь уже в могиле. Он на собственном корабле привез твое письмо, и оно послужило ему патентом на смерть. Мы сошлись с ним на одной вечеринке. Он произнес твое имя. Я позволил клеветать на тебя, а потом объявил ему, что он лжец и мошенник. В ответ он вызвал меня на дуэль — очень нехотя, конечно; но обида была публична и делать было нечего. Вследствие этого я застрелил его. Подлый негодяй! Ну, да уж его нет. Никто не сожалел о нем, потому что всякий ненавидел его. Вскоре после того какой-то неизвестный, полагаю кто-нибудь из его офицеров, прислал мне всю его переписку с твоим достойным дядей — это премилый образец низостей, разыгрываемых двумя негодяями. Но это еще не все, Питер: я достал тебе молодую женщину, которая тебя порадует, — не мадемуазель Селесту, потому что и сам не знаю, где она, а кормилицу, сосланную в Индию. Ее муж как инвалид был отослан в Англию, и ей дано было также место на моем фрегате. Узнав, что он из того самого полка, я заговорил с ним о некоем Салливане, женившемся в Ирландии, назвал девушку; и когда он заметил, что имеет дело с земляком, то признался, что настоящее имя его О'Салливан, что он постоянно находился на службе и что жена его именно та молодая женщина, о которой я веду речь.

Я тотчас же послал за ней и объявил, — что все знаю и что узнал это от Эллы Фланаган и ее матери. На вопрос мой, куда девалось дитя, которое она получила взамен собственного, она отвечала, что девочка утонула в Плимуте, и что муж ее в то же время спасен был одним молодым офицером, имя которого она носит с собой, сказала она и вынула из-за пазухи бумажку с именем «Питер Симпл».

— Но знаете ли вы, добрая женщина, — сказал я, — что, помогая мошенническому обмену детей, вы вредите молодому человеку, который спас вашего мужа, лишаете его титула и имущества?

Она вскрикнула ужасно, разразилась проклятиями самой себе и объявила, что поправит дело по прибытии в Англию. И действительно она жаждет поскорее исполнить свое обещание, потому что любит даже имя твое. Ты видишь, Питер, добрый поступок вознаграждается в этом мире и дурной также. Мне есть еще о чем поговорить с тобой, Питер, да не хочется писать. Может быть, ты не получишь моего письма, а потому подожду, пока не услышу о тебе. Закончив мои дела, мы приступим к твоему мошеннику-дяде и накажем его. Я собрал двадцать тысяч фунтов, не считая того, что выручу за товары. А это составит порядочную сумму; каждый фартинг пойдет на твой процесс, Питер, чтобы сделать из тебя лорда, как я обещал. Если ты выиграешь дело — заплатишь, а не выиграешь, черт побери счастье и деньги тоже. Прошу тебя засвидетельствовать почтение мисс Эллен и сказать, что я буду счастлив, если услышу, что ей хорошо! Но у меня всегда было на уме, что отец ваш не оставил вам ничего, и мне желательно было бы знать, как вы оба поживаете. Я оставил тебе кредитов на моего агента, и, надеюсь, ты воспользуешься деньгами в случае надобности. А если нет, то ты не тот Питер, которого я знавал.

Однако прощай и не забудь поскорее ответить на мое письмо.

Вечно твой Тереке О'Брайен».

Это была приятная весточка. Я подал письмо генералу О'Брайену, и между тем как он читал его, 9 Селеста, опершись на его плечо, тоже читала.

— Это хорошо, — сказал генерал. — Желаю вам счастья, Питер, а значит, и тебе тоже, Селеста. В самом деле, мне доставит огромное удовольствие называть тебя со времен леди Привиледж.

— Селеста, — сказал я, — вы не оставили меня, когда я был унижен и без единого пенни! О, моя бедная Эллен! Если б только найти ее, как бы я был счастлив!

Я написал письмо О'Брайену, чтобы известить его обо всем случившемся и об исчезновении моей сестры. Через день по получении моего письма О'Брайен ворвался в комнату.

— Сердце мое разрывается, Питер, — сказал он после первых приветствий, — по твоей сестре. Я должен ее найти. Я откажусь от своего судна, потому что никогда не откажусь от поисков, пока буду жив.

— Молись об успехе, О'Брайен, а я, со своей стороны, желаю…

— Чего желаешь, Питер? Сказать тебе, чего я желаю? Чтобы, если я найду ее, ты мне отдал ее в награду за труд.

— О'Брайен, ничто не доставит мне большего удовольствия. Но Бог знает, к чему привели ее несчастья и бедность?

— Стыдись, Питер, так думать о своей сестре. За нее я ручаюсь собственной честью. Бедной, жалкой, несчастливой она может быть, но это… нет… нет, Питер! Ты не знаешь… ты не любишь ее так, как я, если допускаешь такие мысли.

Этот разговор происходил у окна. Мы обратились потом к генералу О'Брайену и Селесте.

— Капитан О'Брайен, — начал генерал…

— Сэр Теренс О'Брайен, с вашего позволения, генерал! Его королевское величество добавил титул к моему имени.

— Поздравляю вас, сэр Теренс, — сказал генерал, пожимая ему руку. — Я хотел сказать, что надеюсь, вы поселитесь в этом отеле и мы будем жить вместе. Надеюсь, мы скоро найдем Эллен, а покуда нечего откладывать подачу жалобы на лорда Привиледжа. Женщина эта в городе?

— Да, и вдобавок под замком; но за нее нечего бояться. Миллионами не подкупишь ее повредить тому, кто жизнью рисковал за ее мужа. Она ирландка, генерал, насквозь, до мозга костей. Однако, Питер, нам нужно отправиться к прокурору сказать, чтобы он принял необходимые меры.

Целые три недели О'Брайен неутомимо разыскивал Эллен, употребляя всевозможные средства. А мы с генералом занимались процессом с лордом Привиледжем. Однажды утром лорд Беллмор посетил нас и спросил генерала, не хотим ли мы ехать с ним в театр посмотреть две известные пьесы. Последняя была музыкальным фарсом, в котором дебютировала новая актриса, о которой носились очень лестные слухи. Селеста согласилась, и, пообедав пораньше, мы отправились с милордом в его ложу, находившуюся прямо над сценой, в первом ярусе. Первая пьеса была сыграна, и Селеста была в восхищении.

Занавес поднялся для второй. Во втором акте новая актриса, какая-то мисс Гендерсон, была выведена на сцену директором. По-видимому, она была очень испугана и взволнована. Но трижды повторенные аплодисменты придали ей бодрости, и она запела. При первом звуке ее голоса я вздрогнул; О'Брайен, сидевший позади меня, нагнулся вперед взглянуть на нее. Но так как в это время она повернула голову в другую сторону, то мы не могли разглядеть ее лица. Чем дольше она пела, тем более ободрялась и, наконец, повернулась в нашу сторону, подняла глаза кверху и увидела меня — мы оба узнали друг друга. Я протянул к ней руки, пораженный немотой, она отступила назад и упала в обморок.

— Эллен! — вскричал О'Брайен.

Он бросился вперед, очутился на сцене и вынес ее, прежде чем кто другой успел подойти к ней на помощь. Я последовал за ним и нашел его с Эллен на руках, между тем как актрисы старались привести ее в чувство. Директор вышел извиниться, что молодая девушка по болезни не может продолжать, но публика, видевшая поступок О'Брайена и мой, вполне удовлетворилась романтическим эпизодом действительной жизни, который так неожиданно ей представился. Ее роль была доиграна другой, но публика мало обращала внимания на пьесу; стараясь разузнать причину необыкновенного происшествия.

Между тем мы с О'Брайеном усадили Эллен в извозчичью пролетку и отправились в отель, куда вслед за нами приехал генерал с Селестой.

ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ

Счастье, как и несчастье, не приходит в одиночку, а льется потоком. — Я наследую дяде и получаю все: жену, титул, поместья. — Все хорошо, что хорошо кончается.
Спустя три дня, в течение которых мы с Эллен успели рассказать друг другу о своих приключениях, находясь с ней наедине, я откровенно рассказал ей, что чувствует к ней О'Брайен, и горячо ходатайствовал в его пользу.

— Милый братец, — отвечала она, — я всегда удивлялась характеру капитана О'Брайена и чувствовала благодарность к нему за его любовь и привязанность к тебе. Но не могу сказать, чтоб я любила его; я никогда не думала о нем иначе, как о человеке, которому мы многим обязаны.

— Но разве ты не можешь полюбить его?

— Я этого не говорю; я буду стараться, если можно… Никогда не соглашусь огорчить того, кто был так добр к тебе.

— Поверь, Эллен, что, зная О'Брайена и с этими чувствами благодарности к нему, ты очень скоро его полюбишь, если только согласишься стать его невестой. Могу я сказать ему?

— Ты можешь сказать, милый братец, чтоб он сам хлопотал о себе. Во всяком случае, я не стану принимать других предложений, но помни, что пока он только нравится мне, очень нравится, правда. Но все-таки только нравится, и не более.

Я совершенно удовлетворился таким успехом, точно так же, как и О'Брайен, когда я рассказал ему.

— Клянусь всеми стихиями, Питер! Если я понравлюсь ей настолько, чтоб она согласилась выйти за меня, то после свадьбы я уж уверен в остальном. Любовь приходит с детьми, Питер. Но ты только не повторяй этого ей; они и без того придут незаметно, как старость.

О'Брайен, получив, таким образом, позволение, разумеется, не стал терять времени даром. Селеста и я о каждым днем все более привязывались друг к другу. Поверенный объявил мое дело таким надежным, что готов был за успех его держать пари на пять тысяч фунтов стерлингов. Короче, наши дела начали принимать благоприятный оборот, как вдруг случилось обстоятельство, подробности которого я, конечно, узнал позже, но о которых расскажу теперь.

Мой дядя очень испугался, узнав, что я освободился из Бедлама, и еще больше, когда услышал о процессе, начатом о наследстве титула. Его шпионы разузнали, что кормилица приехала в Англию на фрегате О'Брайена и содержится взаперти, так что сообщение с ней невозможно.

Он почувствовал, что все интриги окажутся бесполезными.

Он гулял со своим адвокатом в саду, разговаривая о вероятностях процесса, и остановился под окнами гостиной особняка в Игл-Парке.

— Но, милорд, — заметил адвокат, — если вы не доверяете мне, то я ничего не смогу сделать в вашу пользу. Вы все-таки утверждаете, что ничего подобного не было?

— Да, — отвечал милорд. — Это глупая выдумка.

— В таком случае, милорд, позвольте спросить, почему вы соблаговолили запереть мистера Симпла в Бедлам?

— Потому что ненавижу его, — отвечал лорд.

— А за что, милорд? Его характер безукоризнен, и он вам близкий родственник.

— Говорю вам, сэр, я ненавижу его и желал бы видеть его мертвым у ног моих!

Едва он произнес эти слова, что-то со свистом рассекло воздух и глухо ударилось о землю в двух шагах от того места, где они стояли. Оба вздрогнули, обернулись* мертвый приемыш лежал у ног их, обрызгав кровью к мозгом их платье. Мальчик, увидев внизу милорда, перегнулся через окно, чтобы позвать его, но потерял равновесие и упал головой вниз на мостовую, окружавшую дом. Несколько минут адвокат и мой дядя с ужасом смотрели друг на друга.

— Суд! Это суд Божий! — вскричал, наконец, адвокат.

Дядя закрыл лицо руками и упал. Пришли на помощь и вместо одного нашли двух, требующих помощи. Сила потрясения причинила дяде апоплексический удар, и хотя он дышал еще, но уже утратил речь и скоро умер.

Вследствие этого трагического происшествия меня посетил на следующее утро мой поверенный и вручил мне письмо.

— Позвольте поздравить вас лордом, — сказал он. Мы были в это время за завтраком. Генерал О'Брайен и я при этой неожиданности вскочили так поспешно, что если б Эллен не успела поддержать самовар, то он, по всей вероятности, полетел бы на пол. Мы с жадностью прочли письмо. Оно было от адвоката дяди, бывшего свидетелем катастрофы. Он уведомлял меня, что спор за наследство прекращается этим трагическим происшествием и что он опечатал весь дом в ожидании моих распоряжений. Поверенный подал мне письмо и распростился, сказав, что вернется через два-три часа, когда я успокоюсь. Первым моим движением, после того как я вслух прочел письмо, было броситься в объятия Селесты. О'Брайен, следуя моему примеру, сделал то же самое с Эллен, и был прощен благодаря стечению обстоятельств.

Но лишь только она освободилась от него, как тотчас же бросилась ко мне на шею. А Селеста повисла на шее отца.

Через час поверенный возвратился, поздравил меня и принялся за необходимые приготовления. Я попросил его отправиться тотчас в Игл-Парк присутствовать при погребении дяди и несчастного мальчика, так дорого поплатившегося за свое повышение, и принять дела от адвоката дяди, оставшегося в Игл-Парке. «Странное происшествие, случившееся в большом свете», было описано во всех газетах, и еще до обеда стол мой был завален кучей визитных карточек.

На следующий день пришло письмо от первого лорда адмиралтейства, в котором он извещал, что выхлопотал для меня патент капитана и надеется, что я доставлю ему возможность лично вручить его мне в половине седьмого за обедом.

Между тем как я читал это письмо, вошел слуга и доложил, что внизу какая-то молодая женщина желает меня видеть.

Я приказал просить. Войдя в комнату, женщина залилась слезами, упала на колени и поцеловала у меня руку.

— Да, это точно вы… Это вы спасли моего мужа в то самое время, как я помогала грабить вас. Но я наказана за свое злодейство — бедный мой ребенок умер!

Голос ее прервался; не подымаясь с колен, она горько рыдала. Читатель, конечно, узнает кормилицу, обменявшуюся с дядей детьми. Я поднял ее, приказал сказать моему поверенному, чтоб он оплатил ей путевые расходы, и просил ее оставить свой адрес.

— Прощаете ли вы меня, мистер Симпл?.. Если и прощаете, то я сама не прощу себе.

— Прощаю тебя от всего сердца, добрая женщина. Ты довольно была наказана.

— Правда, — отвечала она, рыдая, — но разве я не заслужила это! Благослови вас Бог и все святые за великодушное прощение: сердцу моему легче теперь.

И она вышла из комнаты.

На следующий день я получил другой такой же неожиданный визит.

Мы только что сели обедать, как вдруг услышали шум внизу.

Вслед затем в комнату вбежал француз, слуга генерала, и доложил, что какой-то чужестранец желает видеть меня и бьет слуг отеля за то, что они не оказали ему должного почтения.

«Кто бы это мог быть?» — подумал я и, выйдя на лестницу, стал смотреть, перегнувшись через перила.

Шум продолжался.

— Вы не имеете права приходить сюда бить англичан! — кричал один из слуг. — Что нам за дело до иностранных графов?

— Прочь, каналья! — кричал посетитель пронзительным голосом, который мне был очень знаком.

— Канал! Ну да, мы вас бросим в канал, если вы не перестанете.

— В самом деле! — вскричал иностранец, говоривший до сих пор по-французски. — Позвольте вам заметить самым деликатным образом в свете, что вы скверный лизоблюд, салфеточник, воришка шиллингов, взад и вперед шмыгающий собачий сын — и вот вам за эту дерзость!

Послышались палочные удары, и я поспешил сойти вниз, где нашел графа Шаксена, безжалостно колотившего двух или трех слуг.

При моем появлении слуги отступили.

— Мой милый граф, — вскричал я, — это вы? — И я пожал ему руку.

— Милый мой лорд Привиледж, извините меня: эти парни слишком дерзки.

— В таком случае я потребую, чтобы их отставили, — отвечал я. — Если мой друг и офицер вашего чина и достоинства не может прийти навестить меня, не встретив оскорблений, то я вынужден буду искать другую гостиницу.

Эта угроза и прием, сделанный мной графу, привели все в порядок. Слуги украдкой ускользнули, а хозяин отеля рассыпался в извинениях.

Оказалось, что графа просили подождать в кофейне, пока не доложат мне; этим достоинство графа было оскорблено.

— Мы только сели за стол, граф, не хотите ли пообедать с нами?

— Тотчас же, как только приведу в порядок свой туалет, милорд, — отвечал он, — вы видите, я только что с дороги.

Хозяин отеля поклонился и повел графа в туалетную комнату.

— Что такое? — спросил меня О'Брайен, когда я воротился.

— Ничего! Маленькое недоразумение по поводу иностранца, не понимающего по-английски.

Через пять минут слуга растворил двери и доложил о графе Шаксене.

— О'Брайен, ты удивишься, — сказал я. Вошел граф.

— Мой милый лорд Привиледж, — сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за руку, — я не хочу быть последним в поздравлении вас с повышением. Я плыл на фрегате вверх по каналу, и в это время лоцманский бот привез мне газеты, из которых я узнал о неожиданной перемене в ваших делах. Я бросил якорь у Спитхеда сегодня утром и приехал на почтовых засвидетельствовать вам, как искренно радуюсь вашему счастью.

Вслед за тем граф Шаксен учтиво раскланялся с дамами и генералом и потом обернулся к О'Брайену, который смотрел на него с удивлением.

— Граф Шаксен, позвольте вам представить сэра Теренса О'Брайена.

— Клянусь всем на свете, странная вещь! — вскричал О'Брайен, пристально глядя в лицо графа. — Да это Чакс! Милый мой друг, когда вы это встали из гроба?

— К счастью, — ответил граф, пожимая ему руку, — я никогда в нем не был, сэр Теренс. А теперь с вашего позволения, милорд, я немного закушу, потому что довольно-таки голоден. После обеда, капитан О'Брайен, вы узнаете мою историю.

Он поверил свой секрет всему обществу благодаря моему ручательству, что они будут держать его в тайне; это было смело с моей стороны, потому что тут были две дамы.

Граф несколько времени прожил с нами и был введен мной в общество. Невозможно было даже представить себе, что он воспитывался не при дворе. Так хороши были его манеры. Он был любимцем дам! Его усы, плохой французский язык и вальс — последний штрих, приобретенный им в Швеции, — вошли в моду. Все дамы очень опечалились, когда шведский граф известил их о своем отъезде.

До отъезда из города я успел навестить старшего лорда адмиралтейства и выхлопотал для Суинберна сторожевой ботик первого разряда, чего он очень желал, так как после сорокапятилетней службы море ему надоело.

Впоследствии я каждый год выпрашивал ему отпуск, и он очень весело проводил время в Игл-Парке. Большей частью он ловил рыбу в озере и катался на лодке, рассказывая длинные истории всем, кто соглашался сопутствовать ему в его водных прогулках.

Спустя две недели после того как я наследовал титул, мы отправились в Игл-Парк, и я убедил Селесту отпраздновать нашу свадьбу в этом же месяце. Воспользовавшись этим случаем, О'Брайен заговорил о том же, и, чтоб сделать мне удовольствие, Эллен согласилась соединиться с ним в одно время с нами.

О'Брайен написал к патеру Маграту, но письмо возвратилось с почты с надписью: «умер». Тогда О'Брайен написал одной из своих сестер, которая уведомила его, что патер Маграт однажды вечером вздумал перейти через болото; кто-то видел, как он сбился с настоящей дороги, и после этого о нем уже больше не слыхали.

В назначенный день совершились оба наши брака и оба увенчались счастьем, какое редко можно найти в этом мире. О'Брайен и я награждены детьми, которые, как он выразился, пришли незаметно, как старость. Так что теперь оба наши семейства составляют довольно большое общество. Голова генерала седа. Он сидит и улыбается, счастливый счастьем своей дочери и игрой внуков.

Такова, читатель, история Питера Симпла, виконта Привиледжа, теперь уже не дурака, а главы своего семейства. Он желает вам счастливо оставаться.



ББК 84. 4 Вл. М28

Текст печатается по изданию:

Капитан Марриет. Полное собрание сочинений. В 24 кн. — СПб.:П. П. Сойкин. Б. г.

Оформление художника С. Е . Майорова

Марриет Ф.

М 28 Собрание сочинений: В 8 т. Т. 2. Королевская собственность; Приключения Питера Симпла; Романы / Пер. с англ. А. Энквиста и М. Блока. Худож. С. Е. Майоров. — Ставрополь: Кавказский край, 1993. 560 с, ил.

ISBN 5-86722-090-7 (т. 2) ISBN 5-86722-088-5

Во второй том собрания сочинений Фредерика Марриетавошли романы «Королевская собственность» и «Приключения Питера Симпла».

ISBN 5-86722-090-7 (т. 2) ISBN 5-86722-088-5

Издательская лицензия № 060043

© Перевод на современный русский язык. «Кавказский край», 1993

© Оформление. Составление. «Кавказский край», 1993


OCRUstasPocketLib

SpellCheckRoland

Частное собрание приключений

Фредерик Марриет Приключение собаки

ГЛАВА I. Читатель знакомится с некоторыми действующими лицами

Это было в январе 1699 г. Окрашенное черной краской одномачтовое судно проходило в виду берегов близ Бичи-Хэд (Beachy Head) с быстротой не более пяти миль в час. Оно шло под малыми парусами, так как с севера дул довольно свежий ветер. Солнце светило вовсю, но не грело. Верхи рей и стеньг и малокалиберные старые орудия, расставленные на палубе, были покрыты белым налетом инея. Человек у руля, закутанный в широкую теплую куртку и громадные безобразные шерстяные рукавицы, делавшие руки его более похожими по своим размерам на ноги или же на медвежьи лапы, казалось, застыл на месте. Сизо-красный нос, походивший на пуговицу, седые, развевавшиеся по ветру жидкие кудри и лицо, обезображенное громадною жвачкой табаку за щекой, было совершенно неподвижно, и только глаза, перебегавшие от компаса к носу корабля и обратно, показывали, что человек этот не спит. Эта невзрачная личность был старый Обадиа Кобль, старший офицер и в то же время штурман судна. Весь экипаж куттера, на котором развевался военный флаг его британского величества, короля Вилльяма III, обязанный охранять интерес его величества и препятствовать контрабандному ввозу в Англию модных товаров и люстринов, под чем разумелись тогда всякого рода модные ткани и французские изделия, находился в данный момент внизу, за завтраком, в полном своем составе, за исключением только штурмана и лейтенанта, командовавшего этим судном; последний прохаживался по палубе, засунув руки в карманы по самые локти.

Лейтенант Корнелиус Ванслиперкен, очень высокий и тощий господин, с чрезвычайно узкими плечами и маленькой головой на длинной, тонкой шее, походил на палку с толстым набалдашником, каким представлялась широкополая треугольная шляпа. Длинное, худое желтое лицо, со впалыми щеками и носом, выказывавшим сильную склонность встретиться с острым подбородком, придавало г-ну Ванслиперкену сходство с попугаем, причем и нос, и подбородок, по-видимому, ужасно скорбели о том, что между ними лежит такая пропасть, как длинная и узкая щель рта. На носу даже висела слезинка. Весь костюм командира судна был скрыт под длинным, широким прямым пальто. Единственным являлся большой рупор, торчавший у него из-под левой мышки, почти под прямым углом.

Как уже сказано выше, г. Ванслиперкен прохаживался по палубе своего судна. Шесть шагов разделяли гак-борт от носовой части куттера, и долговязый командир принужден был поворачиваться чуть не каждую минуту. Кроме мистера Ванслиперкена и его штурмана, на палубе находилось еще одно живое существо, игравшее здесь далеко не маловажную роль, так как для командира это было все на свете; это был второй Ванслиперкен, только четвероногий; он и есть главный герой этого рассказа. Это была самая скверная, самая безобразная собака, какая когда-либо существовала: грязно-желтой масти, с бельмом на одном глазу, с далеко выдвинутой вперед нижней челюстью, свидетельствовавшею о том, что бульдог принимал несомненное участие в ее происхождении на свет, этот пес, хотя и несколько больше пойнтера и крепко сложенный, смотрел тощим и тщедушным. Ни хвост, ни уши у него не были обрублены, о чем только оставалось пожалеть, так как чем больше его урезать со всех кондов, тем лучше было бы, тем более, что его уши, хотя и не обрубленные, были разорваны на клочки в многочисленных схватках с другими собаками на берегу, чем он был обязан всецело своему сварливому и трусливому нраву; хвост же, совершено лишенный благодаря какой-то накожной болезни всяких признаков шерсти, скорее походил на хвост крысы, чем собаки. Вследствие той же накожной болезни многие места на теле были также лишены шерсти и покрыты струпьями и болячками. Собака эта ходила, низко опустив голову и поджав хвост, так что казалось, будто она защемила его между ног. Одним словом, всякий посторонний человек при виде этой собаки невольно спрашивал себя, что могло заставить держать у себя подобного пса; те же, кто хоть сколько-нибудь успевал ознакомиться с внутренними достоинствами этого четвероногого чудовища, не могли надивиться, почему его давным-давно не придушили или не повесили.

Пес этот следовал шаг за шагом за своим господином и, подобно ему, как будто не замечал холода и, казалось, был так же озабочен, как его господин. Звали его Снарлейиоу.

Долго прохаживался мистер Ванслиперкен в сопровождении своей собаки молча, с мрачным, сосредоточенным видом, наконец, не выдержал:

— Я не могу, не хочу выносить этого долее — гневно пробормотал он, шагая быстрее. Собака, услыхав голос своего господина, насторожила уши и также ускорила шаг. — Она дурачит меня уже целые шесть лет! — При этом мистер Ванслиперкен сжал свои тонкие губы. Снарлейиоу сейчас же последовал его примеру.

— Я во что бы то ни стало добьюсь от нее ответа! — продолжал он после некоторого перерыва и вдруг остановился; собака тоже остановилась и смотрела ему в глаза. Но в этот момент мысли лейтенанта Ванслиперкена приняли вдруг совершенно иное направление: он вспомнил, что еще не завтракал сегодня.

Перегнувшись через решетку люка, он достал свой рупор и крикнул вниз:

— Передайте там, что я зову Костлявого! Снарлейиоу поддержал своего господина громким «вау! вау! вау!», раздавшимся по всему судну.

Минуту спустя наверху появился Костлявый, вынырнув, точно привиденье, из люка. Худой, тощий юноша лет двадцати или около того, с бледным, мертвенного цвета лицом, скуластый, с впалыми щеками, выпученными глазами и жидкими мочального цвета волосами. Его можно было принять за воплощенный голод, чему немало способствовало и его одеяние. Тощие костлявые ноги его были так далеко просунуты в короткие брюки, что почти до колен торчали наружу, ничем не прикрытые и не обутые. Рукава его куртки были настолько коротки, что оставляли руки обнаженными почти до локтя. Шапки на нем не было вовсе. Большие торчащие в стороны уши были красны от холода. Голова, казалось, едва держалась на непомерно длинной шее. Высунувшись из люка, этот жалкий субъект стоял неподвижно, приложив правую руку к своим волосам вместо отсутствующей фуражки, в другой же держа зажатую в кулак ржавую, красную селедку.

— Живо! — обратился к нему лейтенант с намерением отдать какое-то приказание, но в этот момент внимание его было привлечено селедкой, почуяв запах которой, Снарлейиоу стал громко тянуть в себя воздух и, высоко задрав голову, измышлял способ овладеть ею. — Как вы осмелились явиться на палубу королевского куттера с ржавой селедкой в кулаке? — гневно воскликнул Ванслиперкен.

— Бога ради, сэр… если бы я ее оставил внизу, когда шел сюда, то, вернувшись, уже не нашел бы на прежнем месте!

— Какое мне до этого дело, сэр? Это противно всем правилам службы! Слышите?

— Ах, Господи, сэр!.. Простите меня на этот раз, ведь я простой солдат!.. — взмолился дрожащим голосом Костлявый. Но запах селедки раздразнил аппетит Снарлейиоу, и, поднявшись незаметно на задние лапы, он выхватил этот лакомый кусок из рук Костлявого и опрометью кинулся с ним к шкафуту. Долговязый парень настиг собаку как раз в тот момент, когда она, положив селедку на пол, готовилась приступить к вкусному завтраку. Завязалась борьба; Костлявый получил сильный укус в ногу и в ответ съездил собаке случившейся под рукой палкой по голове. Будь удар удачен, он, вероятно, положил бы конец всем дальнейшим пакостям этого пса, но, благодаря неловкости Костлявого, удар пришелся по передней лапе собаке, которая с визгом убралась на бак и оттуда принялась лаять самым вызывающим образом.

Костлявый подобрал с полу селедку и, задрав штаны, осмотрел свою рану, послав по адресу злого пса такого рода пожелание: «Чтоб тебе околеть с голода, как околеваю я!» С этими словами он повернулся, чтобы идти вниз, но наткнулся на тощую фигуру лейтенанта Ванслиперкена, который, засунув руки в карманы своего пальто, с рупором под мышкой, грозно загородил ему дорогу.

— Как ты смеешь бить мою собаку, негодяй?! — воскликнул лейтенант, трясясь от злобы.

— Да ведь она прокусила мне ногу насквозь, сэр! — ответил Костлявый с испуганным лицом.

— Так отчего у вас, сэр, такие тонкие ноги?

— Оттого, что меня ничем не кормят, и что мне не из чего нагулять тела!

— Ничем не кормят? А что это у вас, сэр, в руках? Ах ты, селедочный обжора! Ты не расстаешься со своей селедкой даже тогда, когда являешься на палубу королевского судна, вопреки всем предписаниям и требованиям военной службы! За это я намерен…

— Да это не моя селедка, — протестовал Костлявый, — это ваша, сэр: вы должны получить ее на завтрак! Это последняя, оставшаяся из полдесятка!

Это последнее замечание как будто несколько смягчило лейтенанта.

— Отправьтесь сейчас же вниз, сэр, и доложите мне, когда мой завтрак будет готов!

Костлявый не заставил повторять себе это приказание, и счастливый тем, что так легко отделался, исчез в люке с быстротой марионетки.

— Ах, Снарлейиоу, Снарлейиоу! — сказал лейтенант, неодобрительно качая головой. — Поди сюда, сударь, сейчас же поди сюда!

Но Снарлейиоу, ужасно раздраженный тем, что остался без селедки, упорно не трогался с места и смотрел в глаза своему господину не совсем дружелюбным взглядом, а немного погодя взвыл и опрометью кинулся вниз. Лейтенант вернулся на свою верхнюю палубу и снова принялся расхаживать взад и вперед в ожидании своего завтрака.

ГЛАВА II. Что сталось с ржавой селедкой

Вскоре Костлявый явился доложить, что завтрак ожидает мистера Ванслиперкена, а так как тот давно ожидал этого, то не замедлил тотчас же спуститься вниз. Едва только он скрылся, наверху появилась новая личность, явившаяся сменить шкипера у рулевого колеса. Как только последний передал управление рулем вновь пришедшему, то стал согреваться общепринятым способом, размахивая вокруг себя руками и похлопывая себя то спереди, то сзади.

— Наш командир опять уже не в своей тарелке сегодня! — заметил Обадиа. — Я слышал, как он бормотал что-то про эту женщину в Луст-Хаузе [96].

— Так, клянусь Богом, сегодня быть грозе! — отозвался Янсен, рослый голландец, старый и опытный моряк, казавшийся еще более громадным и громоздким от множества теплых шарфов и курток, которыми он был окутан.

Да, да, имя фрау Вандерслуш всегда вызывает бурю! Пойду-ка я да позавтракаю, а то еще засвежеет до полудня, чего доброго!

— Мейн Гот, дат ис ди тифель[97]!

— Держите все на северо-восток, да смотрите, зорко глядите, не появятся ли где лодки!

— Эх, черт возьми! Да как же я могу и судном править, и за лодками наблюдать?! Это же невозможно!

— Это до меня не касается, как вы с этим управитесь. Таковы распоряжения, и я вам передаю их дословно. А ваше дело осуществить невозможное, как знаете! — с этими словами Обадиа Кобль отправился вниз.

Мы также последуем его примеру и войдем в каюту лейтенанта Ванслиперкена, не отличавшуюся особенно изящным убранством. Стол, стул, шкаф с открытыми полками для посуды, и другой, тщательно замкнутый шкаф, где хранились документы и другое ценное имущество лейтенанта. На столе перед хозяином каюты стояла большая белая каменная чашка, до половины наполненная дымящейся кашей из овсяной крупы. Это был казенный паек из общего артельного котла, отпускаемый на командира и его слугу. Пока мистер Ванслиперкен старательно студил свою кашу, Снарлейиоу сидел с ним бок о бок, ожидая своей порции, а Костлявый стоял у стенки в ожидании приказаний командира.

— Принеси мне селедку, Костлявый, я закушу!

— Селедку, сэр? — с тревогой в голосе повторил Костлявый. — Селедки нет!..

— Нет?! Где же она? Куда она могла деваться?

— Ах, Бога ради, сэр!.. Я не думал, что вы будете кушать после собаки… и потому, сэр, потому я…

— И потому ты что? — загремел лейтенант.

— И я съел ее сам!.. Бога ради, простите, сэр!.. Ах, Господи! Господи! — лепетал несчастный.

— Ты съел?! Ах, ты жадный воришка, ненасытное твое чрево! Да как ты смел это сделать! Понимаешь ли ты, что это воровство! А за воровство, знаешь, какое следует наказание?

— Ах, сэр! Это было по ошибке, сэр… этого никогда больше не случится! — плаксиво умолял Костлявый.

— Первым долгом я прикажу отодрать тебя кошкой так, чтобы твоя шкура болталась клочьями, воровской кошкой с тремяузлами на каждом хвосте, слышишь, негодяй?

Костлявый в отчаянии воздевал к потолку свои тощие руки и со слезами молил о пощаде.

— А после порки, — продолжал неумолимый Ванслиперкен, — тебя еще выкупают под килем[98]!

— Боже мой! Боже мой! — вопил Костлявый, падая на колени. — Смилуйтесь, сэр! Смилуйтесь!

Но Снарлейиоу, как только увидел, что бедняга упал на колени, с бешенством накинулся на него и стал теребить его за спину и ворчать, поглядывая исподтишка на своего господина.

— Сюда, Снарлейиоу! Сюда, сударь! Лежи смирно! — сказал лейтенант Ванслиперкен; но злопамятный пес не забыл ржавой селедки и в отмщение сперва пребольно укусил Костлявого в бедро и только тогда послушно исполнил приказание своего господина.

— Встаньте, сэр! — приказал лейтенант своему слуге.

Костлявый поднялся с колен, но вместе с тем в нем поднялось и гневное чувство против своего господина и его ненавистного пса.

Трясясь от бешенства, с разгоревшимися глазами, он крикнул громко и грозно, несмотря на то, что слезы еще катились у него по лицу.

— Я этого не снесу! Я выброшусь за борт, но сносить этого долее не хочу! Этот проклятый пес пятнадцать раз укусил меня за одну эту неделю! Да я лучше умру сразу, чем буду служить мясом на съедение этого пса!

— Молчи, негодяй! — прикрикнул на него Ванслиперкен. — Не то я прикажу заковать тебя в кандалы и бросить в трюм!

— Я буду очень доволен, кандалы не кусаются. Да, я сбегу отсюда! Путь меня повесят, мне что смерть! Искусанный до смерти, изголодавшийся до смерти, я буду рад, если меня повесят!

— Молчите, сэр! Вы с жиру беситесь!

— Прости вам Бог, сэр! — возмущенно воскликнул Костлявый. — Да я ни разу еще не получал полностью своего казенного пайка!

— Полный паек! Да разве можно набить такой дырявый куль? Сколько в него ни пихай, все будет мало!

— А что мне достается, то мне дорого достается, видит Бог! — продолжал возмущенный юноша. — Стоит мне поднести сухарь ко рту, чтобы эта проклятая собака накинулась на меня. Я никогда не имею глотка во рту без того, чтобы не быть укушенным. Этот пес съедает весь мой паек. Я желал бы, чтобы вы или отпустили меня, списали с этого судна, или повесили, одно из двух, так как вы едите в охотку, и собака ваша тоже ест, так что мне уж ровно ничего не достается, а паек нам отпускают только на двоих, а не на троих!

— Ах ты, дерзкий негодяй, что, ты забыл про кошку, про воровскую кошку, которой я собирался тебя угостить?

— Это уж больно обидно, чтобы такая паршивая собака да съедала всю мою порцию, да еще вдобавок наполовину съедала и меня самого! — не обращая внимания на угрозу, продолжал Костлявый.

— Ты забываешь купанье под килем, негодяй! — крикнул взбешенный лейтенант.

— Я надеюсь только, что там и останусь! — сказал в заключение Костлявый. — И не увижу больше ни вас, ни вашей паршивой собаки!

— Вон отсюда, мерзавец!

Последнее приказание Костлявый исполнил с большой поспешностью.

— Ты голодна, моя бедная собака? — ласково обратился к Снарлейиоу лейтенант Ванслиперкен.

Собака положила сперва одну, затем и другую передние лапы на колени своего господина.

— Подожди, сейчас получишь свой завтрак, — продолжал он, — хотя сегодня утром ты поступил нехорошо, голубчик мой. Мы всего четыре года знакомы с тобой, а уж сколько раз ты жестоко подводил меня! Стыдно, Снарлейиоу, стыдно, сударь! Но я вижу, что ты сожалеешь об этом, и уж так и быть, не оставлю тебя сегодня без завтрака!

С этими словами мистер Ванслиперкен поставил чашку с овсяной кашей на пол, а Снарлейиоу, не задумываясь, принялся уплетать ее так, что вскоре добрался до дна.

— Стоп, собака, стоп, нельзя так проворно, надо хоть что-нибудь оставить Костлявому! Довольно! — и лейтенант хотел убрать чашку с остатками каши. Снарлейиоу сердито заворчал и готов был цапнуть зубами своего господина, но тот отогнал его своим рупором, а чашку поставил на стол на утешение Костлявому.

— А теперь, Снарлейиоу, отправимся наверх! — И лейтенант вышел из каюты в сопровождении своей собаки, шедшей за ним по пятам. Вдруг с половины лестницы Снарлейиоу, крадучись, отстал от своего господина, стрелой вернулся обратно в каюту, в один миг очутился на стуле, а затем на столе и в несколько секунд вылизал дотла весь остаток каши, прибереженной лейтенантом для Костлявого. Покончив с кашей, Снарлейиоу с тем же проворством незаметно подкрался к хозяину и пошел за ним той же неслышной походкой, как будто все время безотлучно следовал за ним.

ГЛАВА III. Взгляд назад и знакомство с новою личностью

Предоставив Костлявому оплакивать свою горькую участь на баке, а лейтенанту Ванслиперкену прогуливаться со своей собакой по верхней палубе своего судна, мы постараемся познакомить читателя с тем временем, в какое происходили описываемые нами события, а также и с историей самого лейтенанта Ванслиперкена.

В то время, когда начинается наш рассказ, в Англии был призван на троне Вильгельм Нассауский, царствовавший в течение нескольких лет под именем Вилльяма III.

Мир с Францией только что был заключен. Король при случае проводил некоторое время среди своих единоплеменников, в Голландии, и английский, и голландский флот, которые всего несколько лет тому назад сражались между собой с таким мужеством и упорством, в последнее время дружно обратили свое оружие против французов.

Вилльям III, подобно всем чужестранным государям, выказывал большое пристрастие к своим единоплеменникам, и в эту пору Англия была переполнена голландскими фаворитами, голландскими придворными и должностными лицами и даже пэрами голландского происхождения. Но война была окончена, и большая часть английского и голландского флотов, разоруженная, была сдана в порты: лишь нескольким десяткам мелких судов было поручено ловить контрабанду, провозимую из Франции в ущерб английской промышленности. Упомянутый нами куттер также нес эту службу, и хотя был построен в Англии и составлял часть английского военного флота, но носил название «Jungfrau» [99].

Голландским интересам во всем давался перевес, и голландцы, не находившие себе применения в своем отечестве или не пригодные к службе у себя на родине, без рассуждения определялись на службу на английские суда, в английские войска и на различные должности в Англии. М-р Ванслиперкен, хотя и голландец по происхождению, родился в Англии, задолго до того времени, когда принц Оранский был призван на английский престол, но он приходился ближайшим родственником нянюшке короля. До революции Ванслиперкен был под судом за трусость и недостойное поведение во время сражения между голландцами и англичанами, быв в то время уже лейтенантом на двухпалубном судне. Он состоял уже долгое время на службе, но до того момента постоянно служил на мелких судах, где не имел случая проявить себя с этой невыгодной стороны. Только благодаря покровительству короля-голландца ему посчастливилось вновь получить командование маленьким судном.

В то время служба была совершенно иная, чем теперь. Командиры судов были одновременно и казначеи, и имея в своем распоряжении все довольствие экипажа, все судовые суммы, которыми они располагали безотчетно, по своему усмотрению, наживали громадные деньги, обделяя и обирая своих подчиненных, которые находились в их полной власти, имея над ними даже право жизни и смерти. Во времена же голландского владычества жестокость обращения командиров с людьми экипажа превосходила все, что только можно себе представить, так как голландцы вообще известны своей жестокостью и бесчеловечностью.

Характер лейтенанта Ванслиперкена нетрудно описать в трех словах: трусость, жадность и жестокость. Без гроша, как последний нищий, он за время своего командования судами скопил немалую сумму денег, обкрадывая и людей, и правительство. Ни друзей, ни знакомых у него в Англии не было, и жил он, когда был на берегу, в нищете и убожестве, хотя имел возможность жить если не роскошно, то, во всяком случае, в полном довольстве и с комфортом. В данный момент ему было 55 лет; с того времени, как он получил команду над «Юнгфрау», на нем лежала обязанность возить государственные депеши от короля в Голландию, благодаря чему ему часто случалось бывать в Гаге, где он познакомился с вдовой Вандерслуш, содержавшей в одном из предместий этого города Луст-Хауз, т. е. увеселительный дом, где собирались матросы выпить, поесть и повеселиться. Узнав о том, что аппетитная вдовушка хранит в своей шкатулке весьма почтенные капиталы, мистер Ванслиперкен стал выказывать к ней непритворное расположение, в надежде получить ее руку, а вместе с тем и ее капиталы. Вдова и не думала принимать этого лестного предложения, но была слишком благоразумна, чтобы наотрез отказать лейтенанту, зная, что в таком случае отверженный поклонник запретит людям экипажа посещать ее Луст-Хауз, и она через это потеряет значительное число посетителей и часть своих доходов. Ввиду этого она каждый раз любезно встречала Ванслиперкена, убаюкивала его самыми светлыми надеждами, но далее обещаний дело не подвигалось.

Где и когда Ванслиперкен подобрал своего возлюбленного Снарлейиоу, это оставалось для всех неразъясненной тайной. Говорили, что эта собака появилась на куттере каким-то сверхъестественным образом, и все относились к ней с каким-то суеверным страхом.

Так как несколько времени тому назад на судне было возмущение, и экипаж решился даже прибегнуть к явному насилию над особой командира, сделав попытку ворваться ночью в его каюту, то весьма вероятно, что у лейтенанта явилась мысль, что верный страж в образе собаки был бы весьма полезен в его обстановке, и, как только представился случай, обзавелся таковым. Весь запас нежных чувств и привязанности, какой только таился в его черствой душе, без всякого сомнения, сосредоточивался у него на этом отвратительном животном; после любви к деньгам и наживе любовь к Снарлейиоу занимала первое место в сердце Ванслиперкена.

Что же касается злополучного Костлявого, то, скитаясь по свету бесприютным сиротой, бедняга голодал до поступления своего на куттер «Юнгфрау» и продолжал голодать точно так же и находясь на нем. Всю его порцию или почти всю съедала собака командира, а ему оставалось питаться доброхотными пожертвованиями сердобольных товарищей, собирая по крохам то тут, то там.

Теперь вернемся к прерванному рассказу.

Лейтенант Ванслиперкен расхаживал на капитанском мостике, а люди экипажа, окончив свой завтрак, слонялись по палубе от нечего делать. Они выжидали возвращения двух шлюпок, которые были высланы еще с вечера. Ванслиперкен за целый час не проронил ни слова. Сначала его мысли были заняты вдовой Вандерслуш, затем перескочили на Костлявого, и он стал размышлять, какое бы придумать для него наказание, достойное его злодеяний, когда один из вахтенных матросов крикнул, что лодки впереди, и тем самым прервал размышления командира.

— Далеко? Как они идут, на парусах или на веслах?

— На веслах, сэр, мы идем прямо на них!

Но командир был не в добром настроении и потому приказал положить судно на дрейф.

— Я полагаю, что люди там достаточно надсажались всю ночь! Можно бы и пожалеть их и подойти к ним поближе! — проговорил Янсен, который только что сменился с очереди у руля, обращаясь к Обадиа Коблю, стоявшему подле него.

— Я тоже так думаю, но все равно нам шквала не миновать, дьявол поставит на своем!

— Черт побери! — отозвался Янсен, глядя на Бичи-Хэд и угрюмо качая головой.

— Ну, что еще, старый шнапс?[100] — спросил Кобль.

— Шнапс! Да, черт побери, шнапс! Я теперь думаю о том, как французы разгромили здесь нас, голландцев, когда вы, англичане, не хотели драться!

— Подумай о том, что ты говоришь, старая плетка! Не захотели драться! Да когда же это мы не захотели драться?

— Да здесь! Видит Бог, вы, англичане, все тогда позапрятались, и ни один не подошел к нам на помощь!

— Так мы не могли поступить иначе!

— Баа! — презрительно уронил Янсен, говоривший о сражении под Бичи-Хэдом в 1690 г. и о поражении союзного голландско-английского флота французами.

— Мы не захотели драться! — сердито продолжал Кобль. А что ты скажешь о Хоге?

— Там вы показали себя молодцами, я ничего не говорю!

— А хочешь ли, я тебе скажу, почему мы себя там показали молодцами, хочешь? Потому что нам не помогали голландцы!

— А я тебе скажу, что мы тогда потерпели поражение только потому, что вы не захотели в нужный момент дать нам подкрепления, вот что! — И Обадиа переправил свою жвачку за правую щеку, а Янсен за левую. На этом разговор и закончился. Такого рода споры и попреки постоянно возобновлялись между ними и вообще между моряками голландцами и англичанами. Но дело редко доходило до чего-нибудь более крупного, чем слова, а между Коблем и Янсеном и подавно, так как они были большие друзья.

Вскоре шлюпки были приняты на судно, но с того самого момента, как по команде лейтенанта судно легло в дрейф, каждый удар весел на шлюпках сопровождался проклятием гребцов по адресу командира судна. Старший офицер, имевший начальство над шлюпками, поднялся на капитанский мостик и подошел к лейтенанту Ванслиперкену. Это был тучный, коренастый человек, на коротких толстых ногах, напоминавший собою фигуру медведя. Звали его Дик Шорт [101]. Во всех отношениях это имя подходило ему как нельзя более: ростом он был короток, в решениях быстр, в речах до крайности краток.

Он даже не считал нужным, являясь к командиру, доложить ему о том, что он прибыл: «Ведь это же само собой ясно, раз я стою перед ним!» — рассуждал мысленно Шорт и потому, взяв под козырек, молча стоял перед своим начальником, говоря с которым он при ответе или обращении никогда не прибавлял даже слова «сэр», что, конечно, сильно раздражало лейтенанта Ванслиперкена, но последний почему-то боялся Шорта, а Шорт, хотя и подчиненный лейтенанту, ничуть его не боялся и не уважал.

— Ну, что же вы сделали, Шорт? — спросил лейтенант.

— Ничего!

— Видели вы какие-нибудь шлюпки или суда?

— Нет!

— Добыли какие-нибудь сведения?

— Нет!

— Что же вы делали всю ночь?

— Гребли!

— Приставали к берегу для разведок?

— Да!

— И никаких сведений не добыли?

— Никаких!

И Шорт повернулся, чтобы идти вниз, когда Снарлейиоу ползком приблизился к нему и стал обнюхивать сзади его пятки. Шорт дал ему здоровый удар каблуком, отбросивший отвратительного пса на несколько сажен в сторону, что привело Ванслиперкена в сильную ярость.

Но не решаясь проявить свой гнев на своем старшем офицере, он вспомнил о бедняге Костлявом и тотчас же приказал позвать к себе капрала ван-Спиттера.

ГЛАВА IV. Отчаянная схватка

В то время существовал обычай отряжать на каждое военное судно известное число солдат; поэтому и на куттере «Юнгфрау» также находилось 6 человек рядовых и один капрал, все голландцы, числившиеся в войсках голландской армии. Для личности, столь нелюбимой, чтобы не сказать, столь ненавидимой всем экипажем, как лейтенант Ванслиперкен, эта небольшая военная сила являлась необходимой поддержкой, и потому как сам капрал, так и его команда были у Ванслиперкена в большой чести. Капрал был у него казначеем и провиантмейстером и мог наживаться заодно с командиром. Зато он был самый беспрекословный исполнитель всех кар и приговоров ненавистного тирана. Капрал ван-Спиттер не имел ни капли человеческого чувства, и прикажи командир, не задумываясь расстрелял бы в любой момент одного за другим всех людей экипажа, не поморщившись.

Это был громадного роста и объема детина, весивший свыше шести пудов, с могучим кулаком и свирепым лицом. Только один Янсен мог с ним тягаться: это был такой же могучий колосс, такой же рослый и сильный, с той только разницей, что его сильное тело не было безобразно тучно и громоздко, как корпус капрала.

С трудом пропихнув свои саженные плечи в узкое отверстие люка, капрал ван-Спиттер предстал пред лейтенантом Ванслиперкеном, втиснутый в тесные синие брюки и не менее тесную синюю форменную куртку с ясными пуговицами, на которых был выбит крадущийся лев, и, приложив руку к козырьку, ожидал приказаний.

— Капрал ван-Спиттер, приготовьте кошки для наказания, а когда все будет готово, приведите сюда Костлявого!

Повернувшись на каблуках с удивительной ловкостью, капрал молча зашагал к люку и вскоре снова появился на палубе со всеми орудиями порки, которые он разложил у одного из орудий с подветренной стороны судна, и затем опять скрылся внизу.

Вскоре послышалась возня, вероятно, некоторое сопротивление со стороны жертвы, затем наверху еще раз появился капрал, тащивший под мышкой тощего и тщедушного Костлявого, которого он ухватил поперек тела, так что голова его и ноги беспомощно болтались, как плети.

Несчастного, теперь не шевелившегося и не издававшего ни малейшего звука, разложили на орудии, привязав к нему. Люди экипажа, находившиеся наверху, в это время молча смотрели на все эти приготовления. Порка такого бедняги, как Костлявый, было дело слишком обычное, а выражение неодобрения было бы слишком опасно. Кто-то из матросов, по приказанию командира, торопливо обнажил спину Костлявого. Это было отнюдь не тело, а только скелет, обтянутый кожей; вид желтой страшной худобы был положительно ужасен. Бедняга молча и безропотно вынес положенные ему 3 дюжины плетей, мерные удары которых сопровождались лишь лаем Снарлейиоу, который не преминул бы наброситься на несчастного, если бы его не держал крепко за ошейник один из матросов. Лейтенант Ванслиперкен во все время наказания продолжал расхаживать по палубе, безмолвно наблюдая за всем, что делается кругом.

Наконец капрал отвязал Костлявого и стал сворачивать свою кошку [102], когда собака, которую не укараулил матрос, вырвалась и, накинувшись на несчастного избитого парня, жестоко укусили его. Тогда Костлявый, казавшийся как бы в бесчувственном состоянии и не успевший еще подняться с колен после того, как матрос закинул его израненное тело рубашкой, вдруг вскочил на ноги с диким криком бешенства, ко всеобщему удивлению, накинулся на собаку, затем, обхватив ее обеими руками, стал с бешеной злобой кусать зубами и душить за горло. Все невольно отпрянули при виде столь необычайной схватки; никто не решился вмешаться.

Долго продолжалась эта чудовищная борьба человека с собакой: доведенный до отчаяния, до остервенения, парень кусал и держал своего противника с силой и упорством настоящего бульдога, впиваясь в его губы, в уши, в самое горло собаки зубами. Собака не могла вырваться от него: он держал ее, как в тисках, в своих судорожно сжатых руках. Оба катались по земле в диком бешенстве. Наконец Снарлейиоу схватил Костлявого сбоку за шею, но тот впился зубами в переднюю лапу собаки с такой силой, что та громко взвыла, прося защиту у своего господина. Ванслиперкен, выхватив свой рупор, со всей силой ударил им по голове несчастного Костлявого и совершенно ошеломил его, так что он поневоле выпустил собаку.

Поднявшийся в этот момент на палубу Шорт, видя происшедшее и угадав, что собака готова снова наброситься на Костлявого, угостил ее таким здоровым пинком сапога в бок, что та с визгом и воем отлетела на целую сажень и скатилась вниз с лестницы в каюту.

— Как вы смеете, мистер Шорт, бить мою собаку? — воскликнул лейтенант Ванслиперкен.

Но Шорт, не удостоив его ответом, подошел к избитому и искусанному Костлявому и приподнял его голову; тот пришел в себя. Он был страшно искусан по лицу и шее и имел рану на лбу от удара рупора. Шорт подозвал матросов и приказал им отнести Костлявого вниз, что они исполнили с особой готовностью; внизу омыли все его раны соленой водой и уложили его на его койку.

Ванслиперкен и капрал переглянулись, когда Шорт отдавал свои приказания, но ни тот, ни другой не вмешались: один боялся Шорта, другой выжидал приказания. Как только люди унесли Костлявого, капрал взял под козырек и, повернувшись на каблуках, направился вниз, унося под мышкой кошку и веревки.

Бешенство Ванслиперкена теперь еще более возросло и, засунув руки еще глубже в карманы своего пальто, с торчащим из-под мышки сплющенным в конце рупором, он быстро шагал взад и вперед по палубе, бормоча себе под нос:

— Уж я проморю его под килем, этого негодяя! Я научу его кусать мою собаку!

Что же касается самой собаки, то она не появлялась более на палубе и долго лежала, зализывая свои раны, а под конец задремала, забившись в темный угол капитанской каюты, поминутно сердито ворча во сне, как будто снова вступая в отчаянную схватку.

ГЛАВА V. Совещание, похожее на заговор

Совещание это происходило на баке королевского куттера «Юнгфрау» вечером того дня, когда злополучный Костлявый подвергся наказанию. Почти весь экипаж присутствовал на этом совещании; только капрал ван-Спиттер, который во всех подобного рода вещах стоял в оппозиции к экипажу, а также и его 6 человек солдат, составлявших хвост своего капрала, за которым они всегда и во всем слепо следовали, отсутствовали.

Председателем этого совещания был боготворимый всем экипажем Дик Шорт; его усердно поддерживали Кобль, Джэк Янсен и еще одна замечательнейшая личность из судового персонала, некий Джемми Декс. Это был чрезвычайно любопытный человек. Его красивое мужественное лицо, оттененное густыми черными баками, его длинный свиной хвостик [103], широкие могучие плечи и богатырская грудь невольно вызывали восклицание: «Какой красивый матрос!» Но — увы! — это казалось лишь до тех пор, пока Джемми сидел; стоило же только ему встать на ноги, — и вы невольно воскликнули бы: «Какой урод!» Дело не в том, что природа не доделала того, что начала так хорошо. Этот красивый торс с красивой головой был посажен на коротенькие кривые ножки, — и богатырь превращался в безобразного карлика. Но эта уродливость тела ничуть не вредила его физической силе, и весьма немногие решились бы вступить с ним в борьбу.

Джемми Декс был прекрасный моряк, сердечный и чувствительный человек, большой весельчак, балагур и шутник, записной скрипач и песенник, словом, любимец команды, без которого веселье — не веселье, и пирушка — не пирушка. Джемми был человек женатый, и если его природа обидела ростом, то он с лихвой вознаградил себя в этом отношении в жене, выбрав чуть ли не самую рослую женщину во всей Англии. Что касается ее красоты, то в этом отношении жена его не могла похвастать, но с того уровня, с которого на нее взирал ее супруг, она могла казаться даже красивой, если принять в соображение эффекты перспективы. Супруге своей Джемми также казался верхом совершенства, и она безумно ревновала его, совершено не замечая его физического недостатка, с которым, очевидно, вполне свыклась.

Таков был Джемми Декс [104], общий любимец, который, сидя теперь в кругу своих товарищей с своей неразлучной скрипкой в руках или, вернее, между ног, так как он играл на ней, как на контрабасе, время от времени побрякивал струнами, как бы аккомпанируя беседе. Это делалось для того, чтобы лейтенант Ванслиперкен думал, что его команда собралась повеселиться и побалагурить.

Двое или трое из матросов неотступно наблюдали за задней частью судна, чтобы успеть заметить вовремя появление капрала ван-Спиттера или одного из его людей, так как хотя капрал и не мог проскользнуть незаметно в компанию благодаря своим гигантским размерам, но он был всем известен своею привычкой подслушивать и все доносить командиру и потому его надо было всегда остерегаться.

— Несомненно одно, что собака — не офицер! — сказал Кобль.

— Нет, не офицер! — подтвердил Дик Шорт.

— Она не числится в судовой книге или записи, следовательно, я не вижу, как это может быть названо бунтом или заговором!

— Никак не может! — решил Шорт.

— Мейн Гот… Да, это не собака, это тифель[105]! — заметил Янсен. — И никто не знает, как эта погань попала на куттер!

— Об этом рассказывают диковинные вещи! — пробормотал себе под нос один из матросов.

— Этого беднягу вгонят в гроб, если так будет продолжаться! — сказал Джемми Декс, побрякивая струнами своей скрипки. — Командир до тех пор не угомонится, пока не выживет его души из его тощего тела! Бедняга, стоит только взглянуть на него теперь!

— Если не будет убита собака, то будет смерть Костлявому, это верно! — решил Кобль. — И я, право, не вижу, почему нам предпочитать жизнь этого паршивого пса человеческой жизни! Что вы на это скажете, ребята?

— Давайте повесим ее теперь же!

Опять забренчали струны.

— Нет! — проговорил Шорт.

Янсен достал из-за пояса нож и жестом показал, как бы он перерезал горло собаке.

— Нет! — сказал Шорт.

— Выбросим ее просто за борт ночью! — предложил кто-то из матросов.

— Да, а как ты ее вытащишь из каюты ночью-то? Нет брат, уж если прикончить эту гадину, так только днем!

Шорт утвердительно кивнул головой.

— Я при первом случае швырну ее за борт, — заметил Джемми Декс, — но только я желал бы знать, действительно ли это настоящая собака, или нет?

— Собака! Конечно, собака! — заметил Янсен.

— Это, конечно, всякий знает, что собака — собака, но я желаю знать, собака ли эта командирская собака?

Все молчали, а Джемми снова стал побрякивать струнами своей скрипки.

Все матросы до одного, без сомнения, желали отделаться от ненавистного для них пса, но ни один из них не имел охоты взять на себя задачу избавить остальных от этого чудовища.

Не страх наказания удерживал их от этого, а суеверный предрассудок, что выбросить за борт кошку или собаку — большой грех, и что подобный поступок навлекает несчастья. В данном же случае это суеверие усиливалось еще странными россказнями о тех обстоятельствах, при каких появилась на судне эта собака, что, в связи с ее дьявольским нравом, служило поводом к предположению, что это не простая собака, а исчадие ада, посланное самим сатаной в товарищи его верному слуге, лейтенанту Ван-слиперкену. Поэтому всякая попытка извести эту собаку неминуемо должна будет повлечь за собой всевозможные напасти и несчастья не только для смельчака, который отважится на это страшное дело, но и для всего судна и его экипажа. Даже Шорт, Кобль и Янсен, наиболее смелые и притом главари совещания, несмотря на свое сочувствие к бедному Костлявому и желание отомстить за него, не имели большого желания взяться за это дело, хотя, конечно, старались не выказать этого.

— Так вот, Билль Спюрей, — проговорил Кобль, — ты больше других знаешь о том, как эта чертова собака попала сюда на судно! Расскажи же нам все, как было, а мы послушаем да и решим все сообща, собака ли эта собака, или нет!

— Ладно! — согласился Билль Спюрей. — Я расскажу вам все, что слышал сам от Джое Джири. Сам я, как вы знаете, не был в то время на куттере, когда этот пес появился здесь. Ведь после бунта в прошлом году весь экипаж был распущен и набраны новые люди. В числе этих новичков был и я. Случайно столкнувшись в трактире с Джое Джири, я захотел разузнать у него, какого рода человек мой новый командир, и, признаюсь, то, что узнал, побуждало меня немедленно отказаться, но в ту пору все крупные суда лежали в портах, работы было мало, нашего брата матросов сотни шлялись без дела. Ну, я и пораздумал, да так и остался! Так вот что рассказал мне об этой собаке Джое. Это было в темную, бурную зимнюю ночь; буря завывала как бешеная; шкипер[106] приказал привязать себя, чтобы его не смыло, так как волны заливали судно со всех сторон; кроме того, его кидало, как щепку, а с подветренной стороны был берег. Буря сорвала паруса и, наконец, снесла даже мачту, хотя на ней уже не было парусов. Люди пришли в отчаяние; спасения не было; судно без парусов и без мачт не повиновалось рулю, и все молили Бога о спасении, плача, как дети, и простирая к небу руки. Один шкипер не плакал и не молился, а слал самые страшные проклятия и небу, и ветру, и морю, и в тот момент, когда совершенно отчаявшиеся в своем спасении люди восклицали: «Боже, спаси нас от смерти!» он орал, потрясая кулаками: «Пусть черт нам поможет!» И что вы думаете? Не успел он договорить этих слов, как сверкнула ослепительная молния над самым судном, удар грома разразился над головой шкипера, но не повредил ни ему, ни судну: только синеватый шар, точно сотканный из голубого пламени, ударился о верхушку обломка мачты и затем скатился, припрыгивая к гакаборту, где стоял шкипер совсем один, так как все бежали от него, слыша его богохульство. Некоторые утверждают, будто он в этот момент с кем-то разговаривал вполголоса, но хорошенько никто не слыхал. Только вдруг он выступил вперед так смело, как от него никто не мог ожидать; за ним следом плелась эта мерзкая тварь, низко опустив голову и поджавши хвост, как она это делает всегда. Вдруг собака подняла голову и громко рявкнула, и едва это сделала, как ветер стих; она рявкнула еще раз, — и море улеглось. Шкипер стал гладить ее по голове, а она — громко лаять раз десять подряд, — и ко всеобщему удивлению и ужасу, в двух милях от нас засветились огни маяка Форланда; небо стало ясно, а море спокойно, как вода в тазу. Вот что мне рассказывал Джое, который сам в то время служил на этом куттере! — заключил Билль.

Все молчали. Наконец Янсен тихо промолвил:

— Так, значит, эта собака — не собака!

— Нет, — поддерживал его Кобль, — это дар дьявола своему любимцу и угоднику в минуту его отчаяния!

— Да! — сказал Шорт.

— Однако Костлявый не боится ее и изрядно потрепал ее сегодня. И мне кажется, что укокошить эту гадину было бы богоугодное дело! — заметил Джемми.

— Да, но ведь это не смертная собака, Джемми!

— Что там ни говори, а только Костлявый рано или поздно убьет ее, если только сумеет! — сказал Декс.

— Да, это самое настоящее дело, и как только бедняга справится, мы надоумим его на это дело. Ведь эта чертова не собака его заклятый враг: сколько он терпит от нее; ему и следует извести ее!

На этом и было решено. Не спросили только об этом самого Костлявого, который теперь спал крепким сном. Затем все разошлись и пошли вниз, считая этот вопрос исчерпанным.

ГЛАВА VI. Друзья принимают друг друга за врагов

Несмотря на все предосторожности, принятые совещавшимися на баке, беседа их была подслушана капралом ван-Спиттером, который, заподозрив, что экипаж что-то замышляет, прокрался за бульварком и залег плашмя на фокзейль [107], лежавший между двумя орудиями. Успев проделать все это незамеченным, он осторожно накрылся парусом и таким образом оставался неподвижно на все время совещания и слышал почти каждое слово. Когда все разошлись, он решил из предосторожности выждать еще несколько минут. В это самое время Ванслиперкен, одиноко шагавший по палубе, так как неразлучный его товарищ Снарлейиоу лежал, свернувшись, на кровати своего господина и сердито храпел, — размышлял о том, как бы удовлетворить две самые сильные человеческие страсти: любовь и мщение. Но это не помешало ему заметить, что на баке слишком долго продолжается какая-то беседа, и когда люди стали расходиться, он направился туда в надежде остановить кого-нибудь из оставшихся и заставить его выдать секрет беседы угрозами и страхом. И вот в тот самый момент, когда Ванслиперкен подходил к баку, капрал сбросил с себя парус и собирался подняться на ноги, но заметил, что кто-то идет в его сторону. Не дав себе времени разглядеть, кто это мог быть, он проворно юркнул под парусину, но лейтенант заметил этот маневр и, полагая, что ему удалось накрыть одного из заговорщиков, схватил гандшпук, валявшийся поблизости, и ударил им изо всей силы по притаившемуся под парусиной капралу.

— Гром и молния! — заревел под парусом капрал, полагая, что один из матросов, накрыв его в подслушивании, вздумал наказать его за это, воспользовавшись тем обстоятельством, что он закрыт, и делая вид, что не узнал его.

— Гром и молния! — орал капрал, стараясь освободиться от паруса, опутавшего его, как тенета. Но в этот момент лейтенант наградил его новым здоровенным ударом. Тогда ван-Спиттер, как разъяренный бык, вскочил на ноги, рванулся вперед и одним мощным ударом отшвырнул командира, так что тот слетел в люк и через голову скатился с лестницы, да так и остался недвижим и без сознания, ошеломленный силой удара и падения.

— Тысяча чертей! — пробормотал капрал. — Да ведь это был сам шкипер! Это виселицей пахнет, черт побери! — При одной мысли об этом весь пыл и жар его как рукой сняло. — Вероятно, он не узнал меня, не то никогда не ударил бы!

Капрал осторожно опустился вниз и убедился, что его доброжелатель в бессознательном состоянии. — Прекрасно, — решил он, зажег фонарь и, направившись в кормовую часть, со свойственной ему хитростью постучался в дверь командирской каюты, но в ответ послышалось только сердитое ворчание Снарлейиоу. Тогда он поднялся наверх на капитанский мостик, огляделся кругом и осведомился у рулевого, где г. Ванслиперкен; узнав же от него, что тот несколько минут тому назад пошел на бак, капрал последовал туда. Затем, заявив, что не нашел капитана ни в каюте, ни на баке, он пошел к старшему офицеру, который лежал, растянувшись, на своей койке. Постучавшись в его дверь, капрал окликнул его: «мистер Шорт!»

— Ну! — отозвался последний.

— Я не могу найти мистера Ванслиперкена!

— Ищите!

— Mein Gott [108], я везде искал, и на баке, и в каюте, и на мостике! Нигде его нет!

— За бортом!

— Я пришел к вам, сэр, за серьезными сведениями!

— Встаю! — сказал Шорт и соскочил со своей койки. Пока он одевался, капрал созвал всех своих людей.

Среди экипажа разнесся слух, что шкипер упал за борт, о чем не преминули шепнуть даже Костлявому, который при этом улыбнулся и пробормотал, что и Снарлейиоу вскоре последует за своим господином. В то время, когда Шорт искал командира наверху, капрал, которому отлично было известно, где его искать, со своими людьми наткнулся на бесчувственного лейтенанта, к немалому огорчению всего экипажа. Солдаты подняли командира и отнесли его в каюту, где собирались положить его на постель, но Снарлейиоу положительно воспротивился этому.

Шорт явился и осмотрел своего начальника.

— Что, он умер? — спросил капрал.

— Нет! — отозвался Шорт.

— Так что же с ним такое? Как могло это случиться?

— Расшибся, свалился! — сказал старший офицер.

— Что же мы будем делать?

— В постель его! — и с этими словами Шорт повернулся и вышел.

— Mein Gott, да ведь собака не дает ему лечь на постель! — сказал капрал.

— Попробуем положить его, не укусит же она своего господина! — сказал один из солдат и с помощью двух-трех товарищей поднял лейтенанта и почти бросил его на постель, сторонясь от собаки.

Снарлейиоу сердито заворчал и раза три жестоко укусил Ванслиперкена в щеку, после чего соскочил с кровати и ворча убрался под стол.

— Нечего сказать, милое животное! — заметил один из солдат. Никакой медицинской помощи на куттере не было, а тот небольшой запас медикаментов, который отпускался казной командиру, тотчас же продавался им одному знакомому аптекарю. Поэтому пришлось удовольствоваться одной соленой водой, которою смочили сквозь простыню лицо и голову Ванслиперкена и пощекотали ему в носу жженым перышком, что, в связи с укусами собаки, вскоре привело в чувство лейтенанта.

Капрал слегка задрожал, когда командир остановил на нем свой взгляд, и удвоил свое внимание к нему. — Mein Gott, Mynheer [109]! Как это с вами случилось? — участливо осведомился он.

Ванслиперкен приказал всем выйти вон, кроме капрала, затем сообщил ему, что его кто-то сбросил с лестницы, и что, судя по фигуре, это мог быть только Янсен. Ван-Спиттер, обрадованный этим заблуждением, поспешил поддержать его, и когда лейтенант упомянул, что он заметил, что люди экипажа о чем-то совещались на баке, капрал, чтобы подслужиться, не преминул сообщить Ванслиперкену те подробности, которые ему удалось подслушать, причем признался, что нарочно с этой целью спрятался у бака.

— А где же вы могли спрятаться? — испытующим тоном спросил Ванслиперкен, у которого тотчас же мелькнула мысль, что такая громадина могла спрятаться не иначе, как только под парусом. Однако ван-Спиттер ловко вывернулся, сказав, что стоял у люка, притаившись на лестнице, и ушел только тогда, когда матросы стали расходиться.

После этого произошло длинное совещание относительно того, как спасти от смерти Снарлейиоу и каким образом втихомолку сжить со света Костлявого. Но об этом лейтенант сегодня не особенно распространялся, так как недостойное поведение его собаки, от которой он так жестоко пострадал, на время восстановило его против нее, и он уже не так горячо принимал к сердцу ее судьбу, как во всякое другое время.

ГЛАВА VII. Ванслиперкен отправляется на берег свататься ко вдове Вандерслуш

Прошло около трех недель сравнительно мирно и благополучно. За это время лейтенант Ванслиперкен оправился от своих ран. Костлявый также. Первый измышлял средства извести последнего, а последний выжидал случая покончить с собакой. Все это время Костлявому жилось лучше прежнего. Ванслиперкен смотрел на него, как на приговоренного, и относился к нему лучше и снисходительнее, а Снарлейиоу, помня свое поражение, воздерживался от нападок на своего противника даже и тогда, когда бедняга запихивал в рот черствые сухари.

Наконец «Юнгфрау» бросила якорь у берегов Голландии, так как Ванслиперкен имел секретные депеши в Гагу. Король Вилльям III посылал письма и малую толику английских денег своим голландским друзьям, зная, что они могут пригодиться ему. Добравшись до Амстердама, лейтенант вручил, кому следует, письма и деньги и ожидал ответных благодарственных писем королю.

Но отчего такая возня и суматоха на куттере? Костлявый появляется то тут, то там; капрал с проворством старого слона трусит из конца в конец палубы; даже Снарлейиоу то выбегает наверх, то спускается вниз по лестнице, ведущей в кают-компанию. Дело в том, что лейтенант Ванслиперкен отправляется на берег засвидетельствовать свое почтение и еще кое-что вдове Вандерслуш. Шлюпка уже ожидает его, а вот и сам он выходит на палубу куттера. Неужели это лейтенант Ванслиперкен? Конечно, новенький с иголочки мундир скрасит хоть кого, но следует заметить, что расшитый золотом и позументами мундир особенно красит тех, кто без мундира непригляден, люди же, которые смотрят хорошо в обыкновенном платье, всегда как будто теряют в мундире.

Поверх мундира на Ванслиперкене было форменное синее пальто с пунцовыми отворотами и обшлагами, а через плечо на широкой перевязи болтался старинный форменный кортик, украшенный серебряной насечкой, с рукояткой из слоновой кости, с золотыми нитями. Голову украшала треугольная шляпа с золотым галуном, причем один из углов образовал навес над его длинным тонким носом. Без сомнения, вдова должна была прельститься такой наружностью, и хотя говорят, то женщины ловятся, как макрель [110], на яркие цвета и галуны мундира, но вдовы — народ опытный и недолюбливают мужчин, которые походят на селедок, предпочитая жирненьких карасей. А потому их трудно заставить принять тень за нечто существенное. Но лейтенант Ванслиперкен был очень доволен собою в этот день. С торжественным и благосклонным видом он отдавал последние приказания и делал последние распоряжения своему старшему офицеру, который отвечал на все, по обыкновению, коротко и отрывисто, капралу, который выслушивал их в чисто военной позе, пожирая глазами начальство, и, наконец, Костлявому, внимавшему его словам с приниженной покорностью и тайным трепетом. Все, казалось, обстояло благополучно, и Ванслиперкен направился к шлюпке, но в самый последний момент ему предстал вопрос, как же быть с собакой? Если ее оставить на судне и оставить тут же Костлявого, то можно было сказать с уверенностью, что парень швырнет ее за борт. Взять Снарлейиоу с собой было тоже невозможно, так как аппетитная вдовушка, не терпевшая собак вообще, всеми силами души возненавидела Снарлейиоу, который однажды позволил себе забыться в ее гостиной, где царила безупречная чистота, и с того момента решительно заявила, чтобы эта собака не показывалась не только в ее помещении, а даже и близко к ее дому. Итак, взять с собой своего любимца было также невозможно. Да, но что мешало ему взять с собой Костлявого? На него воспрещение не простиралось. И припомнив, что у него есть в экономии два мешка сухарей, которые он мог по дешевой цене уступить вдовушке, лейтенант приказал Костлявому взять шапку, захватить сухари и сесть с ним в шлюпку. Теперь он мог быть сравнительно спокоен за свою собаку.

Костлявый же должен был отнести эти сухари в дом вдовы, которая была не прочь делать маленькие делишки с лейтенантом и при случае позволяла ему поухаживать за собой, особенно же после того, как между ними был заключен небольшой торг, окончившийся к ее удовольствию. Костлявый наряжался недолго: весь его парадный костюм состоял из пары туфель на босые ноги и затасканной шапки на его постоянно непокрытую голову. Когда лейтенант, Костлявый и сухари были уже в шлюпке, Снарлейиоу выказал желание сопровождать их, но ему было в этом отказано, что он принял с большим негодованием.

После отбытия командира Шорт, оставшись за старшего на судне, решил, что он может дать себе отпуск и отправиться на берег, а потому приказал готовить для себя шлюпку, оставив за старшего на куттере Кобля. Он взял с собой Янсена, Джемми Декса, еще 4 или 5 матросов и Снарлейиоу, решившего во что бы ни стало съехать на берег; Шорт ничего против этого не имел, зная, что если этот пес встретится на берегу с Костлявым, тот не преминет швырнуть в его в первый канал, которых так много в улицах Амстердама. Таким образом, Снарлейиоу получил разрешение прыгнуть в шлюпку и затем высадился с остальными на берег, откуда все отправились, по заведенному обычаю, в Луст-Хауз вдовы Вандерслуш.

Глава VIII. Козни вдовы против Ванслиперкена и Костлявого против его собаки

Вдова Вандерслуш, владелица Луст-Хауза, где проводили свое время итратили свои деньги матросы стоявших в порту судов, занимала отдельный маленький флигель, сообщающийся через сени и заднюю дверь с ее заведением. Ее собственное жилище было очень невелико, но уютно, опрятно и удобно и выходило одним окном на улицу и одним во двор, что не мешало этому флигельку вырасти вверх до трех этажей. Внизу помещалась гостиная вдовы и ее кухня, а в первом и во втором этаже были две маленькие комнатки. Ничего лучшего для вдовы нельзя было и требовать. Кроме того, на заднем дворе у нее был целый ряд хозяйственных построек и выход на заднюю улицу.

Мистер Ванслиперкен, поздоровавшись с аппетитной вдовушкой, положил шляпу и оружие на маленький столик у окна и, сев на маленький диванчик рядом со вдовой, только что взял ее руку в свои и дал волю своим сердечным излияниям, как вдруг — о, ужас! — в комнату, точно бомба, ворвался Снарлейиоу.

— Как смели вы, Mynheer, привести ко мне в дом эту мерзкую собаку?! — воскликнула вдова, вскакивая с дивана, причем лицо ее, подобно полной луне, стало багровым от гнева.

— Уверяю вас, сударыня, что я, зная, что вы не любите животных, оставил ее на судне! Вероятно, кто-нибудь привез ее сюда! Я это разузнаю и примерно накажу виновного!

— Я люблю животных, но не таких паршивых, безобразных, неопрятных и злых, как эта! Я положительно не понимаю, как вы можете держать у себя такую гадость после того, что я вам говорила. Это не доказывает вашего чувства ко мне, если вы на зло мне держите у себя такое животное! — продолжала вдова.

— Но я уверяю вас!..

— Не уверяйте, пожалуйста, мистер Ванслиперкен, собака эта ваша, и вы можете сделать с ней, что хотите. Во всяком случае, я буду очень благодарна вам, если вы уберете ее отсюда, а так как она, быть может, не пожелает уйти без вас, то лучше уж и вам отправиться вместе с ней!

Никогда еще вдова Вандерслуш не была так резка и так немилостива по отношению к своему поклоннику. Но дело в том, что расчетливая вдовушка заметила Костлявого, сидевшего, подобно статуе долготерпения, на своих мешках с сухарями у ее порога, и вдовушку мучил вопрос — подарок это или продажный товар, и она во что бы то ни стало желала выяснить этот вопрос. Хитрость ее удалась вполне. Прежде всего лейтенант Ванслиперкен сделал то, чего никто не мог от него ожидать: он дал такой здоровый пинок ногой своей собаке, что та с воем вылетела на задний двор. Мало того, он последовал за ней еще туда, и, несмотря на попытку Снарлейиоу укусить его в ногу, чего лейтенант теперь не боялся, так как на нем были высокие сапоги и он чувствовал себя неуязвимым, он продолжал угощать собаку пинками, пока не выгнал ее совсем со двора на улицу и не захлопнул за ней калитки, которую запер на ключ. После такого подвига мистер Ванслиперкен вернулся в гостиную вдовы, где застал хозяйку с бурно колышущеюся грудью и всеми признаками гнева и обиды на лице, ожидающей извинений своего поклонника за его умышленную или неумышленную вину. Словом, она ждала, чтобы сухари были принесены ей в дар умилостивления, и когда это было сделано, так как никаких других способов умерить гнев своей богини Ванслиперкен не знал и не мог придумать, то буря постепенно улеглась. Сухари были прибраны к месту, и лейтенант снова восседал на диванчике подле дородной вдовы, держа в своих руках ее пухлую руку.

Когда Костлявый удалился, унося под мышкой пустые мешки из-под сухарей, он сначала постоял несколько минут в нерешимости у порога дома вдовы, затем, как бы приняв какое-то решение, направился в ближайшую мелочную лавочку и приобрел там иголку, крепкую, но тоненькую бечевочку и дешевую селедку. Получив все это, он вернулся к дому вдовы со стороны задней калитки и вошел в нее.

Отыскать, где был заперт Снарлейиоу, было не так трудно, так как собака ворчала и скреблась, стараясь прорыть себе лапами лазейку под дверкой. Оказалось, что ее заперли в заброшенном курятнике на заднем дворе: против этого курятника было какое-то другое строеньице, куда и забрался Костлявый и там, никем не замеченный, приступил к задуманной им операции.

Он распорол дно одного мешка и пришил этот мешок к другому, чтобы удлинить его, затем вдернул в мешок веревку, чтобы его сразу можно было затянуть наглухо. Покончив с этим, он подошел к дверке птичника, которую неутомимо грыз Снарлейиоу, и дал ему понюхать и даже откусить хвост селедки. Затем, расперев свой длинный мешок подпорками и положив его на землю у самой подъемной дверки птичника, Костлявый положил на дно мешка селедку, запах которой доводил до бешенства Снарлейиоу. Подготовив таким образом свою ловушку, парень, держа одной рукой веревку мешка, другой приподнял дверцу курятника, — и жадная собака со всех ног кинулась к селедке и очутилась в мешке, который Костлявый тотчас же затянул крепко-накрепко, а потом втащил в то строеньице, где он скрылся сам, рассчитывая бросить своего недруга в канал, когда стемнеет.

Едва только успел Костлявый управиться с своим делом и, для большей правдоподобности, разломать часть решетчатой дверки курятника, чтобы придать делу такой вид, будто собака сама прогрызла решетку и вырвалась из курятника, как вдову потребовали в ее заведение, — и Ванслиперкен, оставшись один, решил воспользоваться этой минутой, чтобы навестить своего четвероногого приятеля. С этой целью он вышел на двор и застал во дворе Костлявого.

— Что вы здесь делаете, сэр? — спросил Ванслиперкен.

— Ожидаю вас, сэр, как вы изволили приказать.

— А собака где? — продолжал лейтенант, увидев обломки и щепки дверцы.

— Полагаю, что она прогрызла дверцу и ушла!

— Куда ушла?

— Не знаю, сэр, думаю, что к шлюпке! Снарлейиоу, услыхав голос своего господина, взвыл в своем мешке. Костлявый помертвел от страха, но дородная вдовушка как раз вовремя показалась в дверях и ласково позвала Ванслиперкена, так что голос вдовы покрыл вой собаки, и лейтенант последовал за своей повелительницей, лишь наполовину убежденный в правдивости Костлявого.

Очутившись в уютной гостиной вдовы, Ванслиперкен вскоре забыл про собаку, но так как под вечер оргии в Луст-Хауз г-жи Вандерслуш все чаще и чаще требовали ее присутствия, то, зная это, Ванслиперкен всегда старался насладиться ее обществом в раннее время дня, а как только начинало темнеть, возвращался к себе на судно. Костлявый, наблюдавший за своим господином, увидев в окно, что Ванслиперкен подвязывает кортик — признак близкого ухода, — взвалил себе на плечи мешок с собакой и, выйдя к каналу, протекавшему перед фасадом дома вдовы, оглянулся кругом и швырнул мешок в стоячие воды канала как раз в тот момент, когда Ванслиперкен, простившись со вдовой, вышел на крыльцо.

— Кто тут? Это вы, Костлявый?

— Я, сэр! — отвечал бедняга, дрожа от страха.

— Что это за шум я слышал сейчас?

— Шум, сэр?! О, я кинул сейчас камень с мостовой в канал!

— А разве вы не знаете, что это строго воспрещается, сэр? — уже совершенно грозно крикнул лейтенант. — А где мешки из-под сухарей?

— Мешки?! Их взял мистер Шорт для какой-то поклажи!..

— А… Мистер Шорт, прекрасно! А теперь идите за мной, сэр, и не кидайте больше камней в воду! Ведь вы можете убить кого-нибудь! Смотрите, вот и сейчас там плывет лодка! — И мистер Ванслиперкен торопливо направился к шлюпке, которая уже ожидала его, желая удостовериться, там ли его собака. Но, к великому его огорчению, собаки в шлюпке не было, и он сидел угрюмый и озабоченный на корме, размышляя о том, был ли то камень, что Костлявый швырнул в канал, или что другое, решив бесповоротно, что если собака не найдется, то он прикажет килевать Костлявого.

ГЛАВА IX. Жалобы, сожаления, песни и пляска

Понятно, что, едва ступив на палубу, лейтенант прежде всего осведомился, не вернулась ли на судно его собака. Встретил его совсем надлежащим почетом капрал ван-Спиттер, которому Обадиа Кобль вскоре передал начальство на судне, чтобы самому отправиться с остальными матросами на берег и присоединиться к своим товарищам в Луст-Хаузе гостеприимной вдовы. Отрицательный ответ капрала сильно опечалил Ванслиперкена, который уединился в свою каюту в самом скверном расположении духа, потребовав к себе Костлявого. Пока бедняга помогал ему раздеваться, на его долю выпал не один пинок, толчок и даже весьма чувствительный удар кортиком по голове.

Но прежде чем Костлявый был позван вниз к командиру, он успел уже шепнуть одному или двум из своих сообщников, что собаки нет, и что она пропала. Слух о том, что собака пропала, разнесся с быстротой молнии по всему судну и достиг ушей капрала ван-Спиттера, который, проследив этот слух до основания, открыл, что он исходил от Костлявого, и тотчас же отправился известить о том командира.

— Честь имею доложить вам, сэр, что я разузнал, что собака ваша пропала! — начал он.

— Это мне уже известно, капрал! — ответил досадливо Ванслиперкен.

— И я выследил, что слух об этом исходит от Костлявого!

— В самом деле?! Так это ты, негодяй, сообщил этот слух! Говори, где моя собака!

— Бога ради, сэр, — взмолился Костлявый, — я действительно говорил, что она пропала, да так оно и есть, но я ведь не говорил, что знаю, куда она девалась. Убежала и завтра, верно, вернется, я уверен, что она вернется!

Лейтенант Ванслиперкен грозно сдвинул брови и обратился к капралу, не взглянув даже на Костлявого.

— Если завтра поутру к восьми часам моя собака не вернется, то вы, капрал, позаботитесь о том, чтобы были сделаны все необходимые приготовления для килевания этого мерзавца!

— Слушаю, Mynheer! — ответил капрал, весьма довольный тем, что ему поручили принять на себя выполнение жестокого наказания.

— Это очень обидно, сэр, что я должен терпеть из-за этой собаки! Ну, чем я виноват, если она утонула в канале! И если ей вздумалось пойти ко дну, так за что же меня подводить под дно этого куттера? — плакался Костлявый.

— Молчать! Я научу вас, сэр, швырять каменья в канал! Прочь отсюда! — громко прикрикнул Ванслиперкен, и Костлявый поспешил убраться.

Лейтенант же кинулся на свою койку и долго ворочался, придумывая различные планы мести.

Тем временем в Луст-Хаузе, или «доме веселия» в точном переводе, действительно, шло веселье. В большой, ярко освещенной и хорошо натопленной зале было шумно и весело. Эти голландские Луст-Хаузы вовсе не похожи на те портерные — тесные, темные, грязные, где собираются в портовых городах матросы, чтобы пропить и проиграть свои деньги. Здесь все было опрятно, прилично и весело. Вокруг комнаты стояли маленькие столы, накрытые белыми скатертями, кругом них — стулья; середина же залы оставалась свободной для танцующих. В дальнем конце залы, на возвышенной эстраде, помещалось человек пять-шесть музыкантов, которые в продолжение всего вечера играли по желанию посетителей танцы или песни. Между столиками сновали продавщицы орехов, табаку, круто сваренных яиц и разных безделушек, предлагая свои товары. Служанки Луст-Хауза проворно разносили гостям пиво, водку и всякие спиртные напитки. Танцевали здесь и старые, и молодые женщины и девушки, даже девочки-подростки, так как зайти потанцевать в Луст-Хауз здесь не считается предосудительным, и жители квартала заходили сюда повеселиться, а хорошенькие продавщицы — попытать счастья изловить себе мужа из числа этих добродушных веселящихся матросов. Собирающаяся здесь толпа была до того пестра и разнородна по возрасту, платью и языку, что можно подумать, что находишься в маскараде. Чины полиции наблюдали за порядком, немедленно пресекая всякую ссору и удаляя всякого нарушающего порядок и приличия. Вообще здесь наблюдалось не только приличие, но замечалась даже некоторая щеголеватость, особенно среди посетительниц.

Здесь, за двумя сдвинутыми вместе столиками, расположились люди экипажа с куттера «Юнгфрау». Зала была полна, но не переполнена; пиво лилось рекою, служанки не успевали разносить; соседи по столикам обменивались между собою шутками, чокались, смеялись, угощали друг друга сластями и орехами, зашучивали с бойкими продавщицами. Когда замолкли музыканты и прекращались на время танцы, кто-нибудь начинал наигрывать на своей скрипке или гитаре и запевал какую-нибудь песню, а другие слушали среди всеобщей тишины, где надо подпевая вполголоса или подхватывая хором. Потом сыпались одобрения и новые шутки, и наступала очередь следующего доброхотного певца.

Больше всех подвизался на этом поприще Джемми Декс; все его здесь знали, любили и его, и его песни. Шорт все больше молчал и покуривал трубку, любуясь, как веселятся вокруг него, и с истинным удовольствием слушая веселые и лихие матросские песни. В одной из них говорилось о том, каково будет жить в раю всем добрым морякам.

— Надеюсь, — сказал Билли, — что нашего шкипера и его собаки мы там не встретим!

— Нет! — подтвердил Шорт.

— Нет, нет, добрый моряк — это человек с чистым сердцем, спокойной совестью и открытой душой, смелый, честный и беззаботный, а этого его собака, как слепца, поведет в другое место! — уверял Кобль.

— Туда, откуда явилась эта собака! — дополнил мысль своего друга Янсен.

В этот момент музыка снова заиграла, и танцы снова начались.

— Отчего ты, Джемми, не покружишь какой-нибудь девчонки? — спросил Обадиа Кобль.

— Да, оттого, что я не могу, мои циркуля недостаточно длинны, чтобы описать круг, точно так же, как и твои, Оби, слишком жидки и слабы, чтобы поддержать одно твое тело, а уж волочить за собой другое и подавно!

— Да, правда, друг! Я становлюсь стар! Лет 40 тому назад я был моложе, дружище, а теперь пора и на покой! Хочу проситься в рабочие в один из лондонских доков по части оснастки и винтов!

— Да, это дело, старик! Довольно ты на своем веку наскитался по морям. А пока мистер Шорт, быть может, одолжит нам щепотку табаку!

Шорт, ни слова не говоря, достал свою табачницу и передал товарищам, а затем так же молча закрыл ее и положил обратно в карман.

Становилось поздно. Чины полиции уже шепнули вдове Вандерслуш, что пора закрывать ее Луст-Хауз, и, как ни жаль было вдове прекращать это веселье, как ни обидно распускать по домам таких доходных гостей, пришлось-таки дать знак музыкантам, чтобы они, доиграв вальс, сложили свои инструменты и шли по домам.

Это было сигналом, что и гостям пора расходиться, и действительно, четверть часа спустя большой зал опустел. Гости разошлись, но не все. Когда музыканты ушли и двери и ставни дома были заперты наглухо, осталась еще небольшая группа людей допивать свое пиво в мирной беседе, при условии, что никакого нарушения общественной тишины и порядка не произойдет; полиция не возбраняла им оставаться здесь и несколько дольше.

В числе этих оставшихся была и компания с куттера «Юнгфрау», к которой присоединились несколько человек американских и германских матросов. И опять пошли песни; главным запевалой был тот же Джемми; остальные подхватывали дружным хором припев, а иногда даже сопровождали его хлопаньем в ладоши и притоптыванием каблуков. Наконец пора было и отправляться на судно; так думала и вдова Вандерслуш, начавшая дрожать за стеклянные подвески своих подсвечников и канделябр; так думала и толстая Бетти, зевавшая втихомолку, устав смеяться веселым и забавным песням Джемми; так думали и сами веселые моряки и, наконец, благополучно отплыли из Луст-Хауза с Джемми во главе, который всю дорогу вплоть до шлюпки наигрывал им на ходу веселые мотивы. К счастью, ни один из них по пути не свалился в канал, а десять минут спустя все они были уже на судне. Но несмотря на поздний час товарищи не дали им растянуться на койках, не сообщив каждому в отдельности важной, сенсационной вести, что Снарлейиоу пропал.

ГЛАВА X. Что такое килеванье, и как Снарлейиоу спас Костлявого от потопления, несмотря на то, что Костлявый хотел утопить его

Утро было пасмурное; дул свежий норд-вест [111]. В воздухе порхали редкие снежинки, предвестники сильного и частого снега. Палуба отсырела. На вахте стоял Шорт и зяб в своей форменной горохового цвета куртке. Из люка высунулись воловья голова и плечи капрала ван-Спиттера, а за ними появилась наверху и вся его монументальная фигура. Осмотревшись кругом, он, очевидно, остался недоволен погодой. Что же заставило его выбраться в такую рань наверх? На это утро назначено, согласно распоряжению командира, в том случае, если Снарлейиоу не вернется со шлюпкой, высланной на берег за свежим провиантом, килевание Костлявого.

Так как теперь этот обычай совершенно вывелся во флоте, и даже за самые страшные проступки виновные не наказываются килеванием, то не мешает несколько ознакомиться с этим своеобразным приемом; Заключается он в том, что какого-нибудь беднягу отправляют совершить подводное путешествие и исследовать во всю длину киль судна, спустив его для этого с носовой части и протянув веревками к корме, где он появляется у якорных цепей обыкновенно совершенно задыхающимся, но не от усиленного движения, а от того, что пробыв столько времени под водой, несчастный истощил весь свой запас воздуха и дышать ему было нечем. Без сомнения, в этом в способе наказания есть и свои достоинства: люди слишком часто склонны роптать на жизнь на судне. Но побывав хотя раз под судном и испытав все неудобства пребывания там, начинаешь особенно ценить преимущества пребывания на палубе.

А неудобства в первом случае весьма существенные, надо заметить: прежде всего вы лишены воздуха, затем принуждены наглотаться до пресыщения соленой морской воды, наконец, надо принять в соображение, что в ту пору, когда килевание было в ходу, суда не обшивались в своей подводной части медной или стальной броней, а весь киль был сплошь унизан различными ракушками, по большей части раскрытыми, с заостренными, точно зубья пилы, краями, которые резали в тысяче местах тело, руки, ноги и лицо наказуемого, так что появлялся он на поверхности весь окровавленный и израненный, зачастую с совершенно изуродованным лицом. Впрочем, люди компетентные уверяли, что это кровопускание даже полезно, так как благодаря потере крови, наказанный, если он не совсем захлебнулся и не успел еще испустить последнего вздоха, поправлялся. По уверению голландцев, из трех раз один раз наказанный оставался жив, т. е. приходил в себя, но впоследствии всю жизнь помнил свое подводное путешествие. Честь этого изобретения принадлежит голландцам, и, я надеюсь, никто не хочет оспаривать ее у них. Голландцы, известные своим флегматическим характером, во всех случаях, когда дело шло об утонченных пытках и мучениях, оказывались несравненно изобретательнее других, более живых и изобретательных наций.

Но капрал ван-Спиттер был человек вовсе не изобретательный и даже не сообразительный, и потому стоял на палубе, поворачиваясь во все стороны и положительно не мог придумать, как ему справиться с заданной ему командиром задачей. Как протянуть веревки под килем судна? Ну, еще те, что пойдут по бортам, можно будет как-нибудь приладить, а как провести от носа и от кормы, как тянуть на них человека?

Сколько ни думал, сколько ни потел капрал, для которого малейшее напряжение мысли было мучительной пыткой, ничего не мог придумать и положительно не знал, как взяться за дело.

— Тысяча чертей! — воскликнул он, наконец, утирая со лба пот голубым платком и стуча кулаком в свой широкий бычачий лоб. — Сто тысяч чертей! — продолжал капрал после пяти минут размышления. — Двести тысяч чертей! — бормотал он, свирепо сдвинув брови и снова ударяя себя в лоб, но стучал напрасно, как в дверь пустого сарая, откуда ему никто не отзывался, и, наконец, глубокий вздох вырвался из его богатырской груди. Он, кажется, призвал к себе на помощь всех чертей преисподней, но, вероятно, все они были заняты каким-нибудь другим делом, и никто из них не захотел помочь ему, хотя дело его было, бесспорно, дьявольское.

Но почему же капрал не обратился к содействию кого-нибудь из людей экипажа, преимущественно же к вахтенному начальнику? Ведь это было дело служебное. Он знал, что это будет напрасно, знал, что весь экипаж от мала до велика стоял на стороне Костлявого, и что никто не захочет ему помочь, и потому решился прибегнуть к ним только в самом крайнем случае, но теперь, истощив все свои ресурсы, скрепя сердце, подошел к Дику Шорту, который все время наблюдал за ними молча, и обратился к нему со следующими словами:

— Пожалуйста, мингер Шорт, мингер Ванслиперкен приказал вчера килевать этого парня! Объясните мне, как это надо делать:

Шорт взглянул на капрала, но ничего не сказал.

— Мингер Шорт, я имел честь повторить вам приказание мингера Ванслиперкена!

Шорт опять-таки ничего ему не ответил, но, перегнувшись через перила люка, позвал: «Джемми!»

Джемми соскочил с своей койки и появился на нижней палубе.

Капрал подумал, что Шорт собирается при посредстве Джемми удовлетворить его требованиям, и стал терпеливо ждать.

— Людей! — откомандовал Шорт. Джемми вызвал свистком команду наверх.

— Шлюпку! — сказал Шорт, указав глазами на маленькую шлюпку, подвешенную на корме.

Так как все это походило на приготовления к килеванию, то капрал был весьма доволен. Когда шлюпка была спущена, Шорт сказал, указав рукой по направлению берега: «Мясо».

Кобль отлично понимал его приказания и не требовал никаких дальнейших пояснений, а без рассуждений отпихнулся от судна и поехал за провиантом, а Дик Шорт продолжал ходить мерным шагом взад и вперед по палубе.

Заметив свою ошибку, капрал снова подошел к нему.

— Мингер Шорт, вы, пожалуйста, все приготовьте!

— Нет! — ответил Шорт грозно и отвернулся от капрала.

— Разрази Бог, да ведь это бунт! — пробормотал капрал и тотчас же направился вниз доложить лейтенанту о положении дел наверху.

Мистер Ванслиперкен уже встал. Всю ночь он не мог заснуть от тревожных соображений, а когда, наконец, заснул на час, то страшный кошмар не переставал мучить его вплоть до полного пробуждения. Ему снилось, что он истощил все усилия, чтобы утопить Костлявого, но все напрасно: едва только парень как будто умирал, как снова оживал. Ему казалось, будто душа Костлявого превратилась в маленькое, юркое существо, вроде крошечного мышонка. Едва только он выгонял этого зверька изо рта, как тот влезал в ухо Костлявого, а когда он выгонял его через ноздрю, тот проникал сквозь большой палец ноги, доводя Ванслиперкена до отчаяния, так что он лежал, обливаясь потом. Затем картина менялась, — и совершенно оживший Костлявый бил его, а также вдова Вандерслуш, даже Снарлейиоу кусал его. Наконец он упал с громадным камнем на ногах в воду и на этом проснулся. Понятно, что такого рода сны не освежили и не успокоили лейтенанта Ванслиперкена, и когда он поутру стал бриться, что делал ежедневно, то руки у него дрожали, и он дважды сильно порезался, что тоже не могло способствовать его доброму расположению духа. И вот, к довершению бед, еще явился капрал с донесением о странном поведении старшего офицера. Никогда еще лейтенант Ванслиперкен не доходил до такой степени бешенства, как в этот момент. Наскоро накинув на себя платье, он выбежал на палубу и приказал Джемми свистать всех наверх на килевание.

Джемми приложил свой свисток к губам и высвистнул нечто, похожее на «всех наверх, всех килевать!» Лейтенант, хотя и заметил это искажение своего приказания, но счел за лучшее сделать вид, что ничего не заметил. Одна старинная английская пословица говорит, что можно лошадь насильно привести к водопою, но нельзя ее заставить пить; так вышло и здесь; все люди выбежали наверх и стояли, как вкопанные; никто не шевельнулся, не трогался с места; только один Костлявый проявил некоторое усердие и расторопность. Услыхав, что свистят всех наверх, он бегом вылетел на палубу, махая руками и выпучив глаза, стараясь угадать, что следует делать и в чем помочь. Но капрал, который, судя по быстроте его движений, полагал, что парень хочет броситься за борт, чтобы избежать страшного наказания, схватил его на бегу за шиворот и, держа его левой рукой, взял правой под козырек и объявил лейтенанту: «Осужденный приведен!»

Это вернуло лейтенанта Ванслиперкена к действительности; он прервал свое хождение по палубе и на секунду глубоко призадумался.

— Все там готово на носу? — грозно спросил он. Никто не отвечал.

— Боцман, я спрашиваю, все ли готово?

— Нет, сэр, — ответил Джемми, — никто не знает, что надо делать; я — тоже: я никогда не видал ничего подобного за все время своей службы. Весь экипаж до последнего человека говорит то же самое!

Поняв из этого ответа, что команда отказывается ему повиноваться, лейтенант подозвал шестерых солдат и, приказав им следовать за собой, заставил их готовить канаты, а другим приказал вывести вперед Костлявого.

— Бога ради, сэр, что вы хотите со мной делать? — взмолился бедняга, только теперь сообразив, что дело, кажется, не на шутку доходит до килевания.

— Раздеть его! — приказал Ванслиперкен.

— Раздеть меня?! — запротестовал Костлявый. — В такой-то холод, когда снег валит хлопьями! Да разве мне и так не достаточно холодно?

— Тебе будет еще холоднее там, под килем, мерзавец! — заревел на него лейтенант.

— Господи, до что же я сделал?! — воскликнул Костлявый в то время, как солдаты стаскивали с него платье и обнажали его иссохшее, истощенное тело.

— Где моя собака? Сознавайся сейчас!

— Да как же я это могу знать?! И чем я виноват, что ваша собака сбежала! За что же меня-то тащить под киль?

— Я научу тебя, как швырять камни в канал, негодяй! — заскрежетал на него зубами Ванслиперкен.

— Бог с вами, сэр, делайте со мной, что хотите, но если уже хотите убить меня, так делайте это скорее! Я все равно знаю, что не вернусь живой!

Тут мистеру Ванслиперкену припомнился его сон, и он начинал уже опасаться, что и килевание не поможет ему извести этого парня.

Под руководством самого лейтенанта солдаты делали приготовления к килеванию, тогда как вся команда куттера в полном сборе стояла неподвижно, не шевельнув пальцем, чтобы помочь. Каждый из боковых канатов привязывался к правой и левой руке несчастного, а вокруг пояса был обмотан другой канат о двух концах, причем было приказано не тянуть слишком сильно кормовой канат, чтобы наказанный дольше оставался под водой.

В тот момент, когда капрал ван-Спиттер поднял тщедушное, посиневшее от холода тело Костлявого. Ванслиперкен вдруг одумался и захотел выпытать у Костлявого, где его собака.

— Слушайте, сэр, — сказал он, — если вы хотите избежать этого наказания, скажите мне, что сталось с моей собакой! Я знаю, что это вам известно, и даю вам 10 минут на размышление!

Теперь снег падал так часто, что трудно было даже различить длину судна; нагое тело положенного теперь на доски палубы Костлявого сразу запорошило и затем в несколько минут покрыло густой пеленой, точно саваном. Он лежал неподвижно, временами тряся головой, чтобы стряхнуть снег с лица, и молчал; только злая улыбка на мгновение мелькала у него на губах.

— Ну, что же, сэр, скажете вы мне, где моя собака, или я вас сейчас за борт?! — повторил лейтенант.

— Нет, не скажу! — отозвался Костлявый.

— А ты знаешь, негодяй, где она?

— Знаю!

— И не скажешь?

— Нет! — крикнул Костлявый. — Ни за что, никогда!

— Капрал, за борт его! — заревел уже совершенно обезумевший от бешенства Ванслиперкен, как вдруг среди экипажа раздался громкий, испуганный крик, и, к неописанному удивлению Ванслиперкена, капрала, а главным образом Костлявого, на бак вбежал Снарлейиоу, кинулся к Костлявому, которого уже поднял и держал в воздухе ван-Спиттер, укусил его в икру и затем громко и гулко рявкнул по своей всегдашней привычке: «Boy!» «Boy!» «Boy!»

Появление собаки в этот момент произвело немалое волнение. Ванслиперкен понял, что теперь у него нет уже основания килевать несчастного парня, что ему было столь же неприятно, сколь было приятно видеть вновь свою собаку. Капрал тоже, видимо, был очень разочарован; что же касается Костлявого, то, услыхав лай собаки, он вскочил на колени, посмотрел на нее блуждающими глазами, как будто это было какое-нибудь привидение, и вдруг запрокинулся в глубоком обмороке. Весь экипаж судна был поражен; матросы молча переглядывались друг с другом, и только Янсен пробормотал вполголоса:

— Видно, эта собака — не собака! Ванслиперкен приказал унести Костлявого вниз, затем направился к кормовой части палубы. Встретив по пути Кобля, он осведомился, откуда явилась собака, и услышал, что она прибыла с шлюпкой, ходившей за мясом и свежим провиантом. На это Ванслиперкен не сказал ни слова и пошел в свою каюту, сопровождаемый по следам тем же Снарлейиоу с низко опущенной головой и защемленным между задними ногами хвостом.

ГЛАВА XI. Снарлейиоу не содействует видам своего господина на вдову Вандерслуш

Вот каким образом спаслась от смерти собака лейтенанта, которую Костлявый, завязав в мешок, швырнул в канал. Как тогда же заметил Ванслиперкен, вблизи того места, где упал в воду мнимый камень Костлявого, шла лодка, и находившиеся в ней люди, отец и сын, не могли не заметить всплеска воды в нескольких саженях впереди их лодки.

Очутившись в воде, Снарлейиоу стал барахтаться и выбиваться, благодаря чему не сейчас пошел ко дну, и люди в лодке зацепили багром мешок и притянули его к себе как раз в тот момент, когда животное, выбившись из сил, начинало тонуть.

— Что это может быть? — спросил отец.

— Кошка или собака, Бог знает, но мешок во всяком случае может пригодиться!

Втащив к себе мешок в лодку, они положили его на дно и вскоре причалили, затем, развязав мешок, вытряхнули из него собаку и оставили ее тут же на мостовой, а мешок забрали с собой и ушли. Вскоре очнулась и собака, и как только смогла держаться на ногах, поплелась к дому вдовы Вандерслуш и принялась выть у нее под окном. Почтенная вдова только что успела раздеться и читала на сон грядущий молитвенник, как и подобает каждому, кто в продолжение всего дня надувал и обманывал людей, чтобы сколотить лишнюю копейку, и готовилась уже загасить свечу, когда до ее слуха достигли звуки импровизированной серенады. По мере того, как к Снарлейиоу возвращались силы, вытье его становилось положительно нестерпимым. Раздраженная этим воем вдова решилась разбудить толстую Бабэтт, которая спала, как говорится, «без задних ног», и приказала ей, вооружившись здоровой метлой, прогнать воющую под окном собаку. Бабэтт послушно направилась к выходной двери, но едва отворила ее, как Снарлейиоу с размаху ворвался в сени, проскользнув у нее между ног и чуть не повалив ее на кирпичный пол сеней. Служанка громко вскрикнула, и хозяйка вышла в сени посмотреть, что случилось, но в этот момент собака, не попав в запертую дверь гостиной, сбежала по лестнице, ворвалась в спальню вдовы и забилась под ее кровать.

— Oh, mein Gott! Да ведь это собака лейтенанта! — воскликнула Бабэтт. — Что мы теперь будем делать, как выживем ее отсюда? — говорила она, подымаясь в спальню своей госпожи с метлой в руках.

— Пусть бы тысяча чертей побрала этого лейтенанта вместе с противной собакой! — воскликнула вдова. — Ты ее хорошенько метлой, Бабэтт!

— Да, мам [112]! — отозвалась Бабэтт, со всей силы размахиваясь метлой по собаке, но от Снарлейиоу не так-то легко было отделаться: она вцепилась зубами в метлу и тащила ее к себе, а Бэттси, или Бабэтт, к себе; наконец, собаке надоела эта возня, и, выпустив метлу, она вцепилась в голые ноги служанки. Та громко вскрикнула, выпустила метлу из рук и схватилась обеими руками за укушенное место.

— Ah, mein Gott! mein Gott! — восклицала вдова, ломая руки.

Надо заметить, что к последние годы своей жизни покойный супруг вдовы был страшно толст, и потому кровать была заказана необычайно широкая. Вдова сохранила эту кровать, так как не рассчитывала всегда оставаться одинокой. Кровать эта занимала полкомнаты, и выгнать из-под нее собаку было нелегко. Раздраженная укусом Бабэтт, как только первый момент острой боли прошел, схватила опять метлу и с бешенством стала гнать ею собаку из-под кровати. Дверь в сени с умыслом была оставлена открытой, дверь на улицу также, но случилось совершенно иначе, чем они предполагали: выведенная из себя собака, вместо того, чтобы выбежать в дверь, кинулась в ноги г-жи Вандерслуш, изорвала в клочки ее ночную рубашку, единственное одеяние, прикрывавшее ее наготу, и укусила ее в икру. Почтенная вдова громко вскрикнула от боли и попятилась к двери, оставленной полуоткрытой, наткнулась на нее и захлопнула ее своим весом, а Снарлейиоу снова бросился под кровать и оттуда возобновил свои атаки на голые ноги Бабэтт.

Наконец то, чего не могли добиться мужеством эти женщины, достигли страхом. В первый момент испуганная собакой вдова Вандерслуш хотела бежать вниз и уже отворила дверь, во вдруг заметила, что вся рубашка на ней изодрана в клочья и что в таком виде никуда бежать нельзя, и в порыве отчаяния бросилась на середину кровати, восклицая: «Ах, мингер Ванслиперкен! Мингер Ванслиперкен». Почти в тот же момент зубы Снарлейиоу с новой силой впились в икры Бабэтт, которая, громко вскрикнув, также вскочила на кровать, ища спасения, и чуть не придавила свою госпожу. Кровать, служившая 30 лет верой и правдой супругам Вандерслуш, а затем и вдове, не выдержала такой двойной тяжести, и тяжелый матрац со всеми перинами и подушками провалился и очутился на полу, придавив собаку. Та громко взвизгнула и стала рваться из-под постели, но грузнейшая часть тела вдовы так сильно придавила ей хвост, что она рисковала проститься с ним навсегда. Между тем Бабэтт, пользуясь критическим положением Снарлейиоу, принялась беспощадно колотить ее метлой. Собака пробовала кусаться, но прокусить толстый матрац было довольно трудно. Она рвалась изо всей силы. Наконец ей удалось высвободить свой хвост, и она без оглядки кинулась к двери, а оттуда в сени и на улицу, убедившись, что здесь ей нельзя рассчитывать на покойный ночлег. Бабэтт погналась за ней до самых дверей улицы, швырнула ей вслед метлу и затем задвинула все запоры и только тогда вздохнула с облегчением.

— Экая бестия! Наконец-то она убралась! — произнесла она, возвращаясь в спальню своей госпожи, которая не без труда выбралась из ямы, образовавшейся в провале кровати, и кляня, на чем свет стоит, и лейтенанта, и его собаку, приказала подать себе другую рубашку, а переодевшись, стала плакаться над своей пострадавшей кроватью. Но Бабэтт утешила ее, что дело еще не так плохо, что порвался только веревочный переплет, на котором лежал матрац, и что горю пособить легко, и тут же, принесши новые прочные веревки, привела постель в надлежащий порядок.

— И этот Ванслиперкен смеет думать, что я пойду за него замуж! Да я скорее выйду замуж за его тощего пса! Этакая сушеная треска! Еще туда же, позволяет себе говорить о своей любви, ухаживать за порядочной женщиной и отказывается повесить на первом крюке этого паршивого пса!.. — не унималась разгневанная вдова, пока Бабэтт возилась с ее кроватью.

Когда все было готово, вдова Вандерслуш снова улеглась на свою постель, бормоча себе под нос: «Еще смеет думать о браке… погодите только, мингер Ванслиперкен, погодите до завтра… Я вам покажу!..»

ГЛАВА XII. Повсюду принимаются решения, а Джемми Декса обвиняют в бунте

Что делал и где был Снарлейиоу с того момента, когда его так неласково выпроводил и из дома вдовы Вандерслуш, до того времени, когда он вскочил в шлюпку, посланную за мясом, — неизвестно.

В эту ночь почтенная вдова спала плохо; вся душа ее возмущалась против лейтенанта Ванслиперкена и его собаки, и жажда мщения наполняла ее сердце. Но посещения экипажа «Юнгфрау» были настолько выгодны для вдовы, что вскоре она несколько успокоилась и решила, что вместо того, чтобы запереть навсегда перед носом лейтенанта дверь своего дома, она потребует, чтобы Ванслиперкен положил труп этой собаки к ее ногам, если хочет, чтобы его допустили войти в святилище его богини. Она имела на то право, и если лейтенант искренно любит ее, то, несомненно, исполнит ее требование; если же нет, то из этого отнюдь не следует, что экипаж «Юнгфрау» прекратит посещения ее Луст-Хауза, так как хитрая вдовушка успела заметить, что лейтенант Ванслиперкен пользовался весьма слабым влиянием на них, и что весь экипаж до последнего человека от души ненавидел его и его собаку. Приняв такое решение, вдова Вандерслуш совершенно успокоилась.

На куттере же появление Снарлейиоу произвело не меньшее волнение, чем в доме вдовы. Матросы и весь экипаж видели в этом нечто сверхъестественное, так как Костлявый успел подробно рассказать все, что он проделал с ненавистной собакой. Матросы перешептывались; старый Обадиа многозначительно покачивал головой, а Янсен повторял:

— Эта собака — не собака! — Только Костлявый и Декс не смущались: первый из них решил, что будь это собака или хоть сам дьявол, а он не успокоится, пока не покончит с этой гадиной, и что если это на самом деле чертов дар и исчадие ада, то его долг, как христианина, уничтожить его и сжить со света.

Погода стояла холодная, снег не переставал падать. Весь экипаж собрался внизу, только Джемми стоял с подветренной стороны и под впечатлением, навеваемым на него погодой, затянул песенку, в которой говорилось про такую же непогоду и выражался ропот девушки на командира, пославшего ее возлюбленного в море в такую бурю. При этом по адресу Ванслиперкена было послано в песне несколько нелестных эпитетов.

— Mein Gott! Да это настоящий бунт! Смеет называть мингера лейтенанта такими словами! — заявил капрал, незаметно приблизившийся к Джемми, подслушав его песню.

— Бунт! В самом деле? — огрызнулся Джемми. — Поди же передай еще и это: я бы повесил и тебя. Ты ожиревший вор, капрал!

— Все лучше и лучше, то есть, я хотел сказать, все хуже и хуже! — сказал капрал.

— Уходи подобру, а то, смотри, я вышвырну тебя за борт, подлый наушник!

— Это еще того хуже! — заявил ван-Спиттер и зашагал по направлению к корме судна. Здесь он не преминул доложить о случившемся командиру, но тот, сознавая, что малейшего пустяка будет теперь достаточно, чтобы вызвать на куттере открытый бунт, решил оставить это дело без последствий. Возвращение Снарлейиоу настолько радовало его, что делало на этот раз более снисходительным. Не подозревая, каких бед натворил в предыдущую ночь его любимец, он решил, несмотря на метель и бурю, посетить вдову Вандерслуш и доказать ей тем самым свои нежные чувства, которые не могут устоять даже и против такой непогоды. Заперев предварительно свою собаку в каюте и поручив ключ от нее капралу, он отправился на берег и явился к дверям дома вдовы. Ему отворила Бабэтт, и своей тучной особой загородив вход, не стала дожидаться, когда с ней заговорил лейтенант, а сама заявила ему:

— Мингер Ванслиперкен, вы не можете войти сегодня. Фрау Вандерслуш очень больна и лежит в постели. Доктор говорит, что дело опасно! Вы не можете ее видеть сегодня!

— Больна? Ваша прекрасная, очаровательная хозяйка больна! Боже правый! Что же с ней случилось?

— Все из-за вас или из-за вашей мерзкой собаки, это одно и то же!

— Из-за моей собаки! Я и не знал, что она осталась здесь. Бога ради, Бабэтт, впустите меня, а то снег падает хлопьями, и в такую метель неприятно стоять на улице! — сказал Ванслиперкен.

— Все это так, но впустить вас я не могу! — и служанка оттолкнула его от двери.

— Боже правый! Да что же это такое?

Тогда Бабэтт подробно рассказала лейтенанту все события предыдущей ночи, не щадя красноречия. К тому времени, когда она кончила, Ванслиперкена совершенно занесло снегом. В заключение служанка отвернула своей грубый чулок и показала ему раны от зубов Снарлейиоу на своей икре, а после таких очевидных доказательств правдивости ее слов передала поручение своей госпожи, что до тех пор, пока труп Снарлейиоу не будет положен мингером Ванслиперкеном к ее ногам или к порогу ее дома, мингер Ванслиперкен не будет допущен в этот дом. Закончив этим блистательным финалом свою речь, Бабэтт, которой наскучило уже говорить под вой метели, без церемонии захлопнула дверь перед самым носом лейтенанта Ванслиперкена, предоставив ему переваривать поднесенное угощение, как ему будет угодно. Полный бешенства, Ванслиперкен зашагал, невзирая на метель, вдоль улицы, мысленно обсуждая вопрос: «быть или не быть»! Отказаться ли от вдовы или от возлюбленного Снарлейиоу, от собаки, которую все ненавидели, которая не имела за собой ни одного качества, которая поминутно вводила его в неприятности и в силу всего этого была ему вдвое дороже, или же от вдовы, у которой было столько червонцев в банке и такой хороший доход с ее Луст-Хауза, обладание которой было тем райским сном, который он лелеял в своем воображении.

Но расстаться как с своей собакой, так и с своей мечтой стать мужем и законным обладателем вдовы и ее червонцев он был не в силах. Наконец после некоторого размышления он пришел к такому решению: «Я уверю вдову, что пожертвовал для нее своей собакой, а потом, когда стану ее обладателем, когда она и ее червонцы будут уже в моих руках, моя собака снова появятся, и тогда пусть г-жа Вандерслуш попробует поговорить со мной, если посмеет: я живо усмирю ее по-своему и заставлю припомнить все наши теперешние ссоры». Так рассуждал лейтенант Ванслиперкен, подходя к ожидавшей его шлюпке. Но эти приятные размышления были прерваны неприятным случаем: лейтенант, ослепленный своими планами мести, наткнулся на фонарный столб и разбил себе нос, что, конечно, не могло способствовать хорошему расположению духа, а потому и его мысли, все еще не расстававшиеся со вдовой Вандерслуш, были не особенно нежного характера.

— Погодите, фрау Вандерслуш, погодите! — шептал он. — Вы желали бы убить мою собаку! Ну так я же устрою вам такую собачью жизнь, когда вы станете моей, что вы сами не возрадуетесь! Вы вчера выманили у меня сухари! Прекрасно! Я выманю у вас ваши червонцы, и мы увидим, как вы тогда запляшете! — С этими словами мистер Ванслиперкен сел в свою шлюпку и вернулся обратно на судно.

Здесь он застал посланного от любящих кузенов и кузин короля, привезшего на куттер ответные благодарственные письма и приказание немедленно отправляться в обратный путь. Это было как нельзя более кстати для лейтенанта. Он написал длинное и чувствительное послание вдове, в котором уверял ее, что готов не только повесить свою собаку ей в угоду, но даже и самого себя, если она того пожелает. Затем следовали горькие сожаления о том, что приходится покидать гостеприимный берег, и тонкий намекна то, что при возвращении он надеется застать ее более благосклонной к нему. Прочитав это письмо, вдова Вандерслуш скорчила презрительную гримасу и сказала:

— Ба! Я не вчера родилась! Меня не так-то легко провести!

ГЛАВА XIII. Весь экипаж поет хором, а капрал поневоле отправляется в одинокое плавание

Мистер Ванслиперкен находился в своей каюте вместе с своим возлюбленным псом. Лейтенант, по-видимому, чрезвычайно был недоволен: недоволен вдовой Вандерслуш, недоволен всем экипажем, недоволен собакой и самим собой. Но все же таки к собаке он относился более снисходительно, так как сознавал, что если есть на свете живое существо, питающее к нему хотя слабую привязанность, так это собака, которая еще сверх того ненавидит положительно всех, что также увеличивает ее цену в глазах лейтенанта. — Да, бедная моя собака, — ласково шептал он, гладя ее по голове, — они хотят во что бы то ни стало лишить тебя жизни, сжить тебя со света, но твой господин защитит тебя и не даст в обиду, будь покойна!

Снарлейиоу, точно поняв смысл его слов, поднялся на задние ноги и, положив передние лапы на колени своего господина, стал ластиться к нему. При этом Ванслиперкен заметил, что один глаз у его собаки вспух и совершенно закрылся. Присмотревшись поближе, он с ужасом убедился, что глаз этот был выбит вон, вероятно, метлой, которой угощала собаку Бабэтт.

— Будь она здесь, эта проклятая девка, я бы так ее угостил, что она у меня всю жизнь бы не забыла! — заскрежетал Ванслиперкен зубами по адресу толстой служанки. — Бедная, бедная моя собака, — продолжал он и поцеловал отвратительного пса в распухший глаз, и чего не было с ним с самого детства, случилось теперь: Ванслиперкен заплакал над своей собакой, которая по своим качествам не стоила даже веревки, на которой следовало ее повесить.

Немного успокоившись, лейтенант позвонил и потребовал теплой воды, чтобы промыть глаз своего любимца. На зов явился капрал ван-Спиттер, так как после утренних приготовлений и событий бедняга Костлявый не вставал с своей койки.

Вернувшись с теплой водой, капрал не преминул доложить еще раз, в каких оскорбительных выражениях пел про командира и адмирала Джемми Декс; и крошечные глазки Ванслиперкена сверкнули злобой.

На это капрал не мог ничего ответить, но было несомненно, что Декс оскорбительно отзывался о своем начальстве. А г. Ванслиперкен питал сильную ненависть к Джемми то, что его все любили и что он весел и забавлял весь экипаж; лейтенант же не мог простить, чтобы кого-нибудь любили и чтобы кто-нибудь способствовал счастью и веселию других, а на этот раз он еще чувствовал необходимость сорвать на ком-нибудь свою злобу и потому, расспросив кое о чем капрала, отпустил его, приказав прислать к нему одного из его солдат, чтобы примачивать глаз Снарлейиоу, а сам надел шляпу, захватил свой рупор и поднялся наверх.

Убедившись, что ветер неблагоприятный, и что часа через два совсем стемнеет, Ванслиперкен решил, что выйдет в море завтра утром, а сегодня он еще сумеет наказать Джемми Декса. Но теперь являлся вопрос, мог ли он это сделать? Был ли Джемми Салисбюри по закону боцман или нет? Он в действительности получал содержание только помощника боцмана, но в судовых документах числился боцманом, следовательно, офицерским чином, а получал он содержание помощника ввиду личных выгод командира. Положение было затруднительное; тем не менее Ванслиперкен решил подвергнуть Джемми порке, если только это ему будет возможно сделать.

Мы говорим: «если это будет возможно», так как в те годы, когда во флоте допускался полный произвол начальства, и никакие жалобы подчиненных не принимались морскими властями, на субординацию экипажа тоже трудно было рассчитывать. На больших военных судах, в противовес экипажу, находился сильный отряд сухопутных солдат, которые могли во всякое время поддержать власть командира, в крайнем случае даже силой оружия, но на мелких судах было совсем другое дело. На судах, которыми командовал лейтенант Ванслиперкен, не раз происходил бунт, и он знал по опыту, что с экипажем не всегда легко совладать. Так, однажды его экипаж, забрав все шлюпки, в полном своем составе покинул его. Добравшись до берега, его люди определились на службу на другие суда; к счастью, дело это не имело для них никаких дурных последствий; власти не придали ему никакого значения.

Решив вопрос в таком смысле, Ванслиперкен стал обсуждать, когда ему будет удобнее подвергнуть Джемми наказанию, теперь ли, пока он еще стоял в порту, или после, когда они выйдут в море? Обсудив, что в случае серьезного возмущения весь экипаж может покинуть куттер, если они будут вблизи берега, лейтенант решил выполнить свое намерение лишь тогда, когда они будут уже в открытом море.

Между тем солдат, ходивший за теплой водой для примочки глаза Снарлейиоу в матросскую казарму, сообщил там, что собаке вышибли глаз, и странно было видеть, с какой радостью была принята всеми эта весть. Причиной же тому было не столько злорадство, сколько то обстоятельство, что этот факт явился как бы доказательством того, что эта собака была такая же, как и всякая другая. Матросы рассуждали так: если ей можно вышибить глаз, то, значит, можно и убить; если можно уничтожить один из ее членов, то можно уничтожить ее самое вконец. А дьяволу еще никто никогда не выбивал глаза, следовательно, этот пес — не дьявол!

Янсен прибавлял в заключение: «Эта собака, как видно собака, и больше ничего!»

Обсудив вопрос о наказании Джемми со всех сторон, Ванслиперкен вернулся в свою каюту и сообщил о своих намерениях своему поверенному и фактотуму, капралу ван-Спиттеру. Но при всех своих высоких качествах тот не обладал даром хранить доверенные ему тайны и не замедлил сообщить о намерениях своего начальника одному или двум из своих излюбленных солдат, те передали другим, а другие третьим, — и в конце концов весть о том, что Ванслиперкен намеревается подвергнуть порке Джемми Декса, облетела весь куттер. На баке собрался весь экипаж.

— Выпороть Джемми! — воскликнул Билль Спюрей. — Да ведь он офицер!

— Конечно, он офицер, — заметил другой матрос, — и ничем не хуже самого Ванслиперкена, хотя у него и нет галунов на шляпе!

— Я того мнения, — проговорил Кобль, — что в следующий раз он вздумает выпороть и мистера Шорта!

— Да! — сказал Шорт.

— Неужели мы допустим, чтобы Джемми был выпорот?

— Нет! — решил Шорт.

— Не будь этих нищих солдат и их проходимца капрала! — заметил один из матросов.

— Уж не объявит ли он, что это бунт? — заметил Спюрей.

— Mein Gott! Выпороть офицера — это тоже бунт! — сказал Янсен.

— Да, правда, — заметили несколько человек, — если кто-либо из этих солдат посмеет наложить руку на офицера, то это уже будет бунт, и Джемми может призвать весь экипаж к себе на помощь!

— Конечно, — сказал Джемми, — а до того я еще сыграю штуку с этим капралом!

— Что даром языки-то чесать, ребята, лучше решим сейчас же, что делать! Обадиа, подай-ка умный совет!

В ответ на это Кобль сплюнул табачную слюну и, откашлявшись, сказал:

— Я того мнения, что лучший способ вывести из беды одного человека, это — впутаться всем в нее! Как видите, Джемми попался впросак, распевая старую песню, в которой весьма основательно пробирают адмирала и командира за то, что они послали судно в непогоду да еще в пятницу в такой день, когда ничто не может заставить ни одно христианское судно выйти в море. Но если посылка ко всем чертям живого адмирала может считаться нарушением дисциплины, против этого я, пожалуй, спорить не стану. Но тот адмирал и командир, которых проклинал Джемми, давно иссох в гробу хуже сушеной трески, а может и никогда не жил на свете. Так какой же это бунт, братцы? Да и проклинал-то их вовсе не Джемми, а та девушка Полли, о которой поется в песне. Но предположим, что и это против дисциплинарного устава! Так тут уж все мы будем виноваты заодно. Это поразит и смирит нашего шкипера, а вместе с тем даст ему понять, каково вообще положение дел, и что ему следует дважды подумать, прежде чем решиться на такое дело!

— Все это очень хорошо, Оби, но только ты не сказал нам, что же мы должны сделать.

— Ахти! Главного-то я и не сказал! Так вот, я того мнения, что мы должны все хором, все до единого, спеть, да еще не раз, эту самую песню, и теперь же, сейчас! Проклясть и выругать этого адмирала раз двадцать. Ванслиперкен услышит, конечно, и подумает про себя: «Они это недаром поют», — и призадумается. — Что вы на это скажете, Джек Шорт, ведь вы у нас старший офицер?

— Так! — сказал Шорт и одобрительно кивнул головой.

— Ура, ребятушки! — воскликнул Билль Спюрей. — Так валяй, Джемми, затягивай! А вы, братцы, тяните за ним, да погромче!

И вот весь экипаж в полном составе запел песню, о которой шла речь. Когда были пропеты два первых стиха, капрал ван-Спиттер в сильном волнении явился в каюту Ванслиперкена, который с озабоченным видом подводил счета и отчеты, и заявил, что на «Юнгфрау» настоящий бунт.

— Бунт! — воскликнул лейтенант и схватился за свой палаш, висевший тут же на крюке у него под рукой.

— Yaw mynheer! [113]. Слышите, что теперь поет весь экипаж? Послушайте только!

Ванслиперкен прислушался; до слуха его доносились ясно слова: «Будь ты проклят, старый скряга, адмирал порта»…

— Boy! Boy! Boy! — залаял Снарлейиоу.

— Да ведь это весь экипаж! — воскликнул лейтенант, бледнея.

— Об этом я и явился вам доложить! Все поют, кроме капрала ван-Спиттера и его солдат! — Капрал приложил руку к козырьку.

— Заприте дверь, капрал! Затворите ее плотнее! Это уж в самом деле бунт! И это умышленно! — крикнул Ванслиперкен, вскочив со стула.

— Это просто, «tyfel» [114], эта песня! — заметил капрал.

— Я должен узнать зачинщиков, капрал! Как вы думаете, сэр, не сумеете ли вы услышать, что они будут говорить между собой, когда пропоют эту песню? Они, наверное, будут совещаться, и нам таким образом удастся узнать кое-что!

— Как вам известно, мингер, мне не так-то легко спрятаться и остаться незаметным! — возразил капрал, оглядывая свою громоздкую фигуру.

— Все они там на носу?

— Да, мингер, все до одного!

— Там есть эта маленькая шлюпка на корме, постарайтесь взобраться в нее и затем подтянуться с нею к носовой палубе! Тогда вы услышите все, что они будут говорить, не будучи замечены ими!

— Постараюсь, мингер! — сказал капрал и вышел из каюты.

Но не всегда подслушивал один капрал, были и другие, которые иногда занимались тем же. На этот раз Костлявый, выбравшийся на часок из своего гамака, подслушал весь разговор лейтенанта Ванслиперкена с его доверенным капралом. Между тем последний вышел на заднюю палубу и нашел ее совершенно пустой. Подтянув шлюпку к подзору и затем постепенно погрузив туда свое грузное тело, он, выждав некоторое время, с трудом принудил шлюпку идти против сильного прилива, наконец добрался до шкива и стал укорачивать канат, придерживавший шлюпку, привязал его к рым-болту, не будучи никем замечен, и прижался, не смея пошевельнуться, из боязни, чтобы его не увидели.

Но и Костлявый не зевал; он следил за каждым его движением, и в то время, когда капрал сидел на средней банке [115] лицом к корме и прислушивался к тому, что говорилось на баке куттера, распростертый плашмя на носу Костлявый перерезал ножом канат, державший шлюпку, и в то же время, спустив с борта ногу, оттолкнул шлюпку, которую тотчас же подхватило течением и завертело, унося вперед. В это время отлив шел с быстротой пяти-шести миль в час, и прежде чем капрал успел сообразить, что случилось, его уже далеко отнесло течением и в темноте вскоре совершенно скрыло из вида.

Правда, капрал кричал и звал на помощь, и люди на баке слышали его крик. Но Костлявый успел уже предупредить их о том, что он сделал, так что они не обратили внимание на крик, а напротив, потирали руки от удовольствия при мысли, что капрал очутился, как медведь, на льдине среди моря. Большинство долго оставалось наверху, чтобы узнать, что станет делать и говорить «шкипер», когда узнает об исчезновении капрала.

Мистер Ванслиперкен часа два поджидал возвращения капрала, и не дождавшись его, сам пошел наверх. Заметив это, матросы проворно и без шума юркнули вниз. Во время стоянок в портах лейтенант всегда стоял одну вахту сам, и в эту ночь первая очередь была его. Ванслиперкен обошел кругом все свое судно, глядя через борт, не увидит ли шлюпки и капрала ван-Спиттера, но его нигде не было видно, и ему сразу пришло на мысль, что его унесло. Эта мысль чрезвычайно смутила его: он не знал, что ему теперь делать. Для него было ясно, что капрала успеет унести через весь Зюйдер-Зее, прежде чем он найдет его; а между тем Ванслиперкен не мог без него уйти в море; капрал был его главной опорой и поддержкой, его правой рукой в хозяйственных делах. Это была незаменимая утрата для лейтенанта, но поразмыслив и убедившись, что, разгласив о пропаже капрала, он ничем не помог бы делу, он решил пойти и лечь в постель, не сказав никому ни слова, и выждать для расследований момента, когда ему доложат поутру о том, что шлюпку унесло. Порешив таким образом, лейтенант ушел в свою каюту и лег спать.

ГЛАВА XIV. На сцену выступают новые действующие лица, а о капрале по-прежнему ничего не слышно

Поутру, на рассвете, Обадиа Кобль рапортовал по начальству, что утеряна шлюпка, и мистер Ванслиперкен немедленно поднялся наверх, вооружившись зрительной трубой, чтобы убедиться, не видать ли где шлюпки, но ее нигде не было видно. Тогда лейтенант поднялся на марс и долго исследовал горизонт во всех направлениях, но и оттуда ничего похожего на шлюпку или капрала не было видно. Судя по тому волнению, какое замечалось во всех движениях шкипера, экипаж понял, что Ванслиперкен участвовал в затее капрала. Тем не менее, спустившись на палубу с марса, он потребовал, чтобы к нему послали капрала, которого, конечно, нигде не оказалось, и Ванслиперкен сделал вид, что крайне удивлен его исчезновением. Относительно шлюпки он как будто говорил, что ее унесло приливом, и, не теряя времени, решил сейчас же сняться с якоря, поискать, сколько возможно, пропавшую шлюпку и идти в Портсмут, как гласило предписание. В продолжение целого дня он плавал по Зюйдер-Зее и, наконец, скрепя сердце, взял курс на Англию, весьма огорченный и обескураженный тем, что остался без своего верного союзника и наперсника, через посредство которого он узнавал о всем, что делалось среди экипажа; а главное, теперь приходилось отложить наказание Джемми, так как без капрала солдаты боялись шевельнуться, опасаясь экипажа, более многочисленного и смелого. В результате в течение трех дней, которые они были в море, Ванслиперкен безвыходно сидел в своей каюте, почти не показываясь наверху и запираясь на все замки на ночь, так как не был уверен в своей личной безопасности. Прибыв в Портсмут, он вручил командиру порта привезенные им письма и получил приказание, заменив новой унесенную шлюпку, без промедления выйти в море — преследовать контрабанду.

Мы говорили, что у лейтенанта Ванслиперкена не было ни родных, ни друзей на английском берегу. Но это относилось ко времени его службы в английском флоте до восшествия на престол короля Вилльяма III. После же того он переселил сюда в одно из предместий Портсмута свою матушку, жившую небольшой пенсией от голландского правительства. Когда-то эта женщина занимала какую-то маленькую должность в дворцовом штате и, как говорят, была в свое время очень красива и не скупа на ласки; теперь же она была почти безобразная, старая женщина, сгорбленная, скрюченная, но сохранившая все свои способности, как в расцвете лет; ничто не могло укрыться от ее подслеповатых маленьких глазок, и хотя она с трудом ковыляла, но не держала прислуги и всю домашнюю работу справляла сама, будучи слепа, как ее сын. Неизвестно, какого рода преступление лежало у нее на совести, но что она некогда совершила какой-то тяжелый проступок, было несомненно. Однако, ни малейшего раскаяния не было в душе старухи, ничего, кроме страха наказания или возмездия. Корнелиус Ванслиперкен был ее единственным ребенком, хотя она дважды была замужем. Сына своего она не любила, но держала его в повиновении и относилась к нему, как к маленькому. Переезд ее в Англию совершился с их общего согласия: дело в том, что у старухи были скоплены деньги, и сын желал обеспечить их за собой, а также на случай приезда иметь где остановиться, иметь угол и хозяйство, и человека, которому он мог бы довериться. Ее же презирали и ненавидели все там, где она жила, и сторонились, как зачумленной, а потому она была весьма довольна, когда ей представился случай покинуть свое прежнее местопребывание и переселиться в Англию. Старуха пережила всех своих сверстников и осталась одинокой среди нового поколения, которому отцы и матери передали отвращение к ней, как к ядовитому гаду.

Озаботившись заменой утерянной шлюпки новою, лейтенант Ванслиперкен направился к жилищу своей матери.

Это была одна небольшая комната во втором этаже старого, неприглядного дома. Когда он еще подымался по лестнице, старуха признала его шаги. Войдя в комнату, лейтенант Ванслиперкен застал свою мать в большом глубоком кресле у очага, на котором дотлевали две обгорелых головни.

— Как поживаешь, матушка? — осведомился лейтенант.

— Жива еще, как видишь!

— Дай вам Бог много лет здравствовать!

— Так ли? — усомнилась старуха.

— Я к вам на короткое время, матушка!

— Тем лучше, дитя мое, тем лучше! Когда ты в море, ты наживаешь деньги, а на берегу только проживаешь! Привез ты с собой червончиков?

— Привез, матушка, и хочу поручить их вашему попечению!

— Давай сюда!

Ванслиперкен высыпал на колени матери содержимое довольно большого кожаного мешка, и старуха дрожащими руками стала пересчитывать червонцы.

— Все золото! Золото! Золото! — шептала она. — Пока ты жив, дитя, никогда не расставайся с золотом. Я еще не умру, еще черти не скоро меня заберут в свои когти! Вот ключ, — продолжала старуха, — возьми и запри это золото, а ключ отдай мне! Ну, вот так, теперь оно сохранно! Если хочешь, можешь говорить, я отлично слышу! — добавила она, располагаясь поудобнее в своем кресле.

Ванслиперкен пересказал матери все события его последнего плавания, сообщил о своих чувствах ко вдове, а также к Костлявому и к Джемми Дексу. Старуха все время слушала, не прерывая, и, наконец, сказала:

— Да, да… Я испытала то же самое, только мне никто не смел встать поперек дороги. А у тебя не мой характер, ты трус… Парня этого ты лучше оставь в покое, ничего ты этим не выиграешь. А вот с женщиной можно дело сделать: тут есть, чем поживиться, у нее есть деньги!..

— Да, матушка, но ведь она не соглашается!

— Не соглашается? А ты не можешь переломить ее характера? Не можешь запятнать ее репутацию? Вот она и будет твоя, и деньги ее будут твои. А собака пусть живет, пусть ей достанется обглодать кости этой Иезавели. Впрочем, ты ведь трус: ты не посмеешь ничего сделать!

— Боюсь? Чего же я боюсь?

— Ты боишься виселицы, боишься смерти… А я ничего не боялась раньше… А теперь боюсь только смерти, но я еще не умру, нет, нет! Ну, а твой капрал потерялся в Зюйдер-Зее? Ну, что же, мертвые не болтливы! А он мог бы порассказать про тебя кое-что, дитя мое! Ха, ха, ха! Ну, пусть от него рыба разжиреет…

— Но я не могу обойтись без него, матушка!

— Ах, сотни тысяч чертей! — воскликнула старуха. — И я родила такого малодушного труса! Нет, Корнелиус Ванслиперкен, ты не похож на свою мать! Правда, твой отец…

— А кто был мой отец?

— Молчи, дитя! Ну, теперь уходи себе! Я хочу быть одна с моими воспоминаниями, иди…

Лейтенант знал, что никакие возражения, никакие увещания не помогут, а вызовут только целый град проклятий, послушно взял свою шляпу и вышел из комнаты. Выйдя на улицу, он, не оборачиваясь, зашагал по направлению к порту, где его ждала шлюпка, и вернулся на куттер «Юнгфрау», стоявший на якоре в нескольких саженях от берега.

— А, вот и он явился! — крикнул на борту громкий, резкий голос необычайно рослой женщины, голова которой была украшена чепцом с зелеными лентами. — Вот и он, негодяй этакий, который хотел угостить фухтелями моего Джемми!

Это была супруга Джемми Декса, которая, узнав о том, что случилось, явилась на судно, сгорая жаждой мщения.

— Молчи, Могги! — сказал Джемми, стоявший подле нее.

— Погоди, я помолчу до поры до времени, а там пусть посмотрит, негодный обманщик!

— Да молчи же, Могги! Кругом стоят люди, а тут как раз за тобой стоит солдат!

— Пусть он возьмет себе это на память, а потом передаст своему капралу! — крикнула рассерженная женщина и, размахнувшись, наградила солдата оплеухой в самое ухо.

Солдат, которому такое угощение не пришлось по вкусу, посторонился и поспешил отступить вниз.

— Перестань, Могги, — унимал ее Джемми, — не то мне придется насильно заткнуть тебе глотку!

— Эй, голубчик, да ведь тебе для этого придется еще бежать за лестницей! Ага! Он ушел вниз, эта старая крыса, ушел целовать своего паршивого пса! Погоди, и ему еще достанется от меня, когда я доберусь до его господина… Фухтелями моего Джемми! Моего дорогого, любимого, ненаглядного Джемми! Мерзкая тварь, да как он смел об этом подумать?!

— Пойдем вниз, Могги! — уговаривал ее муж, тихонько подталкивая ее к люку.

— Ну, чего ты меня толкаешь, Джемми?! А впрочем, Бог с тобой, пойдем ужинать! — и Могги, обхватив своего мужа, как мать ребенка, на руках снесла его с лестницы, к немалой забаве и удивлению его товарищей, дивившихся необычайной силе этой женщины.

Когда стемнело, к куттеру пристала лодка, и на судно явился какой-то странного вида человек.

Он был встречен Обадиа Коблем, который осведомился у него, что ему угодно.

— Я желаю говорить с командиром этого судна немедленно! — сказал незнакомец.

— Попрошу обождать, я сейчас доложу командиру!

— Что это за человек? — спросил Ванслиперкен.

— А Бог его знает, какой-то странный человек!

— Ну, проводи его сюда!

Войдя в каюту, незнакомец, прежде чем поздороваться, запер за собой дверь и, повернув в ней ключ, в виде пояснения добавил: — Прежде всего осторожность! Осторожность во всем!

— Кой черт! Да что вам здесь надо? — воскликнул Ванслиперкен, несколько струсивший, между тем как Снарлейиоу подозрительно обнюхивал ноги гостя с видимым желанием испробовать свои зубы на его голубых нитяных чулках.

— Уберите вашего пса и приступим к делу, время дорого! — заявил посетитель, придвигая себе стул. — Ну, полагаю, что никто нас не подслушивает: для меня это вопрос жизни… Дело вот в чем: вы командуете этим судном?

— Я!

— Вам поручено задержать контрабанду в этих водах?..

— Да!

— Желаете вы получить пять тысяч фунтов стерлингов в карман? Я могу вам доставить сведения, где пройдет этот товар на сумму свыше 10 тысяч фунтов! Понимаете?

— Понимаю, как же! — сказал Ванслиперкен, придвигая себе стул и садясь рядом с посетителем. — Я буду вам крайне благодарен за такую услугу! Не желаете ли чего-нибудь выпить? У меня есть настойка! — сказал лейтенант и вынул из своего запертого шкафчика каменный кувшин и две маленькие рюмочки.

— Да, это прекрасная штука! — заметил гость. — Попрошу у вас вторую рюмочку!

Это уже было сверх того, что предлагал Ванслиперкен, и такая нескромность со стороны гостя покоробила его. Но, приняв в соображение, что, быть может, настойка развяжет ему язык, лейтенант налил вторую рюмку.

— Превосходная настойка, — похвалил посетитель, опоражнивая и эту рюмку и снова придвигая ее к лейтенанту, давая тем понять, что желательна и третья. Но Ванслиперкен, конечно, постарался не понять этого намека.

— Потрудитесь сказать, где же и когда мне можно будет задержать эту контрабанду?

— Это надо вам сказать?

— Но я полагаю, что вы именно затем и явились сюда!

— Это будет зависеть…

— От чего?

— От уговора! Сколько вы мне дадите? Какая будет моя доля барыша?

— Ваша доля? Да ведь вы не офицер на королевской службе! Вознаграждение, хотите вы сказать…

— Нет, доля: я — доносчик; дело в моих руках!

— Положитесь на меня, я буду очень щедр!

— Но сколько? Я хочу знать цифру!

— Это мы увидим впоследствии. Во всяком случае, нечто вполне приличное… можете быть спокойны!

— Нет, это мне не подходит! Добрый вечер, сэр! Весьма вам благодарен за угощение: превосходная настойка!

Но мистер Ванслиперкен не хотел отпустить своего гостя ни с чем после того, как тот выпил у него столько настойки. Весьма естественно, что он сперва попытался побаловать доносчика одними обещаниями, которых не собирался даже осуществить, затем опять прибег к своей настойке.

— Куда же вы, сэр? Выпейте еще рюмочку!

— С удовольствием! — согласился гость, снова садясь на прежнее место. — Ваша наливка восхитительна, чем больше ее пьешь, тем больше хочется!.. Что же, поговорим еще о деле! Я скажу на этот раз прямо свои условия: половина моя!

— Половина! — воскликнул Ванслиперкен. — Половина 10 тысяч фунтов! 5000 фунтов!

— Да, половина 10000 будет 5000, как вы изволите говорить!

— И вы хотите, чтобы я дал вам 5000 фунтов?!

— Мне кажется, что я предлагаю вам эту сумму, так как без меня вы не получите ни гроша! И свои пять тысяч я намерен получить и получу во всяком случае, а вы или подпишите это условие, или я ухожу. Вы не единственное судно в порту, слава Богу!

Ванслиперкен попытался еще некоторое время уговорить доносчика сбавить цену, но в конце концов, хотя и неохотно, подписал условие; на этом дело и было решено.

— С отливом мы должны сняться с якоря! Я останусь здесь на судне. Ночь будет лунная, да если бы даже и было темно, как у черта в пекле, и тогда я нашел бы дорогу, но вас я попрошу держать наготове шлюпки и вооружить людей, так как надо ожидать схватки!

— Но где же и когда они пройдут?

— Завтра ночью позади острова Уайта! Да вот постойте, — продолжал доносчик, взглянув на часы. — Боже правый, часа через два нам надо сняться, а я пойду посмотрю, откуда теперь ветер. Но прежде, лейтенант, выпьемте за успех нашего предприятия! — добавил он и духом осушил рюмку, снова похвалив настойку.

ГЛАВА XV. Экипаж «Юнгфрау» теряет хорошую премию из-за Снарлейиоу

На другой день куттер «Юнгфрау» уже огибал восточную оконечность острова Уайта. Погода стояла ясная. В поспешности отплытия мистер Ванслиперкен не заметил, что жена Джемми осталась на судне, и, выйдя на палубу, увидел ее стоящей на баке, где она весело болтала с матросами.

— Что это там за женщина? — спросил Ванслиперкен Янсена.

— Это ди фрау… ди фрау Джемми Декс!

— Как она смела явиться на судно?! Пошлите ее сейчас ко мне!

Солдат подошел к жене Джемми и передал ей приказание командира, а муж просил ее пойти и вести себя кротко и прилично.

— Как вы попали сюда, женщина? — грозно крикнул Ванслиперкен, оглядывая ее с головы до ног.

— Как попала? Да на лодке приехала, понятно!

— А почему вы не съехали на берег, когда судно отплывало?

— По той причине, что лодки не было!

— Прекрасно-с! Вот что я вам скажу: если я вас еще раз вижу здесь, на судне, то за последствия будете отвечать вы сами!

— И я вам скажу, сударь, что если вы мне попадетесь на берегу, то за последствия также ответите сами! Попадетесь вы мне, смотрите! Сметь подумать угостить фухтелями моего дорогого, возлюбленного Джемми! Да я за это… — и Могги, согнув в локте одну руку, ладонью другой со всего размаха ударила немного пониже локтя. — Вот что! — закончила она и, повернувшись, пошла обратно на бак, не желая далее продолжать разговора.

Ванслиперкен вскипел от бешенства, поняв, что означал жест Могги.

— Послать сюда солдат! — крикнул он. — Схватить эту женщину и отвести ее вниз! Я вымещу все это на ее муже, прописав ему надлежащую порцию! Пусть он будет уверен в этом!

— И ты, сударь, тоже можешь быть уверен, я вымещу все на твоей паршивой собаке… Помни это! Я отправлю ее в плавание, как твоего капрала! Если ты осмелишься хоть пальцем тронуть моего Джемми, я задушу этого пса своими руками; изготовлю из него сосиски и тебе пришлю фунтик — полакомиться. Прочь, ребята, если хотите, чтобы ваши носы были целы!

— Вы хорошо знаете эту сварливую женщину? — спросил Ванслиперкена его новый знакомец.

— Нет! — ответил лейтенант, не особенно довольный вмешательством этого господина.

— Ну, так предупреждаю вас, берегитесь ее! Она свое слово сдержит!

Начало смеркаться (дни были короткие). Куттер отошел миль на восемь от берега и, следуя вдоль линии острова Уайта до тех пор, пока, по расчетам доносчика, они не поравнялись с известным пунктом, лег в дрейф, спустив все свои три шлюпки. На одной команда была поручена Шорту, на другой — Коблю, а в третьей был сам командир и доносчик. Джемми Декс принял начальство на судне и получил приказание оставаться на месте. Когда шлюпки готовы были отпихнуться, Ванслиперкен вдруг вспомнил про свою собаку: оставить ее на судне после угроз Могги на попечении поклявшегося уничтожить ее Костлявого, было все равно, что обречь ее на верную смерть, и потому, несмотря ни на какие возражения и протесты доносчика, приказал подать себе собаку в шлюпку и тогда только отошел от судна.

Четверть часа спустя доносчик заявил, что они подошли к тому месту, где контрабандисты должны выгрузить контрабанду, и потребовал полной тишины и осторожности, так как малейший звук мог выдать контрабандистам их присутствие и испортить все дело. Шлюпки вошли в крошечную бухту в скалах прибрежья, о которые с шумом и плеском ударялся прибой, и, миновав это место, очутились в маленьком защищенном бассейне, где вода была глубокая, но совершенно спокойная.

Около часа шлюпки оставались в этом бассейне, поджидая контрабанду. Ночь была лунная, видеть можно было далеко. Но скоро на море опустился густой белый туман.

— Только этого они и ждали! Теперь все обойдется как нельзя лучше! — сказал доносчик. — Погодите, я уже слышу плеск весел, будьте наготове! Ни слова, ни звука!

Действительно, большая длинная лодка, одинаково приспособленная как для гребли, так и для парусов, быстро приближалась к бассейну и теперь находилась уже на расстоянии не более 10 сажен от входа в бассейн.

Все с напряжением ожидали решительного момента, как вдруг Снарлейиоу, заслышав звук весел, кинулся вперед и, вскочив на нос шлюпки, громко залаял: «Боу! Боу! Боу!»

Заслышав лай, контрабандисты, знавшие, что с людьми, которым они должны были сдать свой товар, не должно быть собаки, тотчас же затабанили и стали уходить, а Снарлейиоу продолжал между тем все лаять. Контрабандисты, конечно, поспешили удрать, тем более, что на вершинах скал показались огни, означавшие присутствие врага, и в несколько секунд лодка с контрабандой бесследно скрылась в густом тумане.

— Проклятая собака! Ведь она вынула из моего кармана пять тысяч фунтов стерлингов! — воскликнул доносчик. — Я же говорил вам: вышвырните ее за борт!

Ванслиперкен тоже был вне себя от бешенства.

— Вперед, ребята! — крикнул он. — Работай дружно! Мы их нагоним!

— Как не так! — насмешливо произнес его новый знакомый. — Теперь посылайте корову догонять зайца! Я этих людей знаю; можете не трудиться. Пусть бы черт вас побрал и вашу проклятую собаку вместе с вами! Я, конечно, потерял 5000 фунтов, но могу утешиться, что и вы потеряли ровно столько же! Дорого же вам стоит этот паршивый пес!

В данную минуту Ванслиперкен был так раздражен этой потерей почти целого состояния, что готов был побить Снарлейиоу и даже смолчал, когда увидел, что матросы награждали его пинками, досадуя за неудачу.

— Что же мы теперь будем делать? — спросил он.

— Вернемся назад, поджавши хвосты, как побитые собаки! — сердито отозвался доносчик. — Но знайте, лейтенант, что вы теперь нажили себе во мне врага, а это не шутка!

Все вернулись в дурном настроении духа, а когда рассказали о всем остававшимся на судне, то Костлявый заметил: «Как видно, эта собака не так-то удружает шкиперу, и вряд ли черт послал ее ему на помощь».

— Да, — сказал Янсен, — эта собака — просто собака!

ГЛАВА XVI. Новая сцена и новые действующие лица

Как мы уже говорили, шлюпки куттера «Юнгфрау» поджидали контрабандистов в маленьком бассейне, защищенном скалами, в задней части острова Уайт. Над этим бассейном нависли страшные грозные скалы Блэк-Ганг-Чайна [116], который считался совершенно неприступным. Но, в сущности, доступ был, и контрабандисты избрали это место для выгрузки своего товара и тут же, среди этих грозных скал и обрывов, над самой отвесной стеной, обрывавшейся в море, устроили свои склады. Здесь, на высоте 60 футов, была площадка в 100 квадратных футов, служившая как бы двором громадной глубокой пещере. Площадка, слегка покатая в сторону маленького замкнутого бассейна, была обращена к морю своим высоким краем; в сторону бассейна скалы спускались так же круто, но здесь человеческая рука прорубила извилистую, незаметную для непривычного глаза тропку до того места, где скала, наконец, обрывалась с высоты 15 футов совершенно отвесно; отсюда к бассейну спускалась лесенка, которую по миновании надобности убирали.

Самая пещера, о которой говорилось выше, имела множество разветвлений и ниш, служивших частью складами для товаров, частью жилым помещением. В одной из ниш пробил себе дорогу живой родник свежей студеной воды, которой те же заботливые человеческие руки устроили сток наружу. Жилые помещения в этом женском монастыре, так как здесь жили только одни женщины, были устроены с некоторой претензией на удобство: стены завешены чистой парусиной, постели постланы на широких нарах, а вдоль стен расставлены столы, шкафы и скамьи. В передней части пещеры помещалась общая кухня, причем дымоход был устроен так, что дым вырывался наружу через множество сравнительно мелких отверстий и щелей, и со стороны моря его всегда можно было принять за туман или выделение паров от припека солнца.

В этих пещерах жило до 30 душ женщин, девочек-подростков и малых детей. Мужья этих женщин были контрабандисты; сдав товар на руки женам, они немедленно отправлялись обратно на тот берег, так как здесь негде было укрыться их лодкам; кроме того, отсутствие мужчин удаляло подозрения. Сбыт же контрабанды лежал на руках у женщин. Они свободно отправлялись в Портсмут, обделывали там свои дела, забирали необходимые припасы и возвращались к себе, в свое орлиное гнездо. Для отвода глаз у них были выстроены на острове, в нескольких милях от Черного Хребта, с десяток одиноко разбросанных хижин, считавшихся их местоприбыванием. Но никто никогда не навещал их там, а если кому и случалось зайти в эту глушь и постучать в запертую на замок дверь какой-нибудь из избушек, то, не дождавшись ответа, он уходил, полагая, что хозяйки ушли на поле на работу. С привычной ловкостью горных коз эти женщины взбирались по крутой тропинке среди почти отвесных скал в темную ночь и в туман с тяжелой ношей, помогая своим мужьям и разделяя их труды и опасности.

На рассвете следующего утра после неудачной попытки захватить контрабандистов на выступе скалистой площадки со стороны моря стояла стройная фигура девочки лет 12 в коротенькой юбчонке с босыми ножками и развевавшимися по ветру длинными волосами, смотря вперед на постепенно очищавшееся от тумана море.

— Смотри хорошенько, Лилли! Ведь тебе Бог дал зоркие глазки, дорогая: нам необходимо узнать, откуда на нас вчера нагрянула беда!

— Я ничего не вижу, мама, но погоди, туман скоро подымется!

— Это была невеселая ночь для твоего бедного отца, Лилли, дважды переплыть канал, и задаром, столько времени не переставая работать веслами… Помоги ему Бог благополучно добраться обратно в порт!

— Помоги ему Бог! — повторила девочка. — А вот, мне кажется, я уж вижу что-то там на востоке… Да, это судно, мама! Кажется, шлюп или корвет!

— Это судно береговой охраны? — спросила мать, подкидывая дрова в огонь, так как она возилась около очага, приготовляя ранний завтрак.

— Нет, это королевский куттер, кажется «Юнгфрау»! Да, да, это «Юнгфрау» и есть!

— Так это их шлюпки были здесь в эту ночь! Вероятно, им кто-нибудь донес. Значит, есть где-нибудь измена; но мы это выведем на свежую воду!

— Да, мама! Кроме того, я вижу большое судно и два брига, они идут вниз!

С этими словами девочка, перепрыгивая, как козочка, со скалы на скалу, спустилась вниз к очагу, у которого все еще хлопотала мать. Девочка, выросшая среди моря и моряков, дочь моряка, знала толк в судах, знала наперечет все те, что плавали в этих водах, а потому на ее слова можно было вполне положиться.

— Надо будет Нанси отправиться в Портсмут и раз узнать все это, — заметила мать, — я положительно не знаю, кого подозревать в измене. Тот, кто указал на место выгрузки, наверное, знает о существовании нашего бассейна.

Мать Лилли была высокая, стройная женщина с тонкими, изящными чертами, несколько склонная к полноте, но великолепно сложенная. Судя по всему, она не родилась для такой жизни, хотя наряд ее был обычный наряд крестьянки, а на плечи был накинут яркий шерстяной платок. Неразрывная дружба соединяла мать и дочь: несмотря на то, что Лилли была еще почти ребенок, мать относилась к ней, как к равной, и не имела от нее никаких секретов. Девочка была чрезвычайно развита и разумна не по годам.

К беседующим подошло теперь третье лицо, судя по одежде, — священник. Он поздоровался с ними:

— Мир вам, милые леди!

— Вы все забываете, высокочтимый отец, что меня зовут просто Алиса и больше ничего!

— Прошу извинить мою забывчивость! Впредь постараюсь быть более осмотрительным! Итак — Алиса; это знакомое имя как-то странно звучит в моих ушах, и мне кажется, пробудь я здесь у вас неделю вместо двух дней, я все же не привык бы называть вас так. Я хотел вам сказать, что вчерашняя история была очень некстати, мое присутствие необходимо в С. -Жермене; кроме того, это печально еще и потому, что доказывает присутствие между нами изменника. О всем этом я разузнаю на днях. Скажите, когда, вы думаете, прибудет сюда ваш муж?

— Не думаю, что в эту ночь! А завтра или после завтра, если мы покажем им благоприятный сигнал, и погода будет тихая, он пристанет здесь наверное.

— Мне бы пора уже быть там, я мог бы многое сделать!

— Я бы сама очень желала быть там! — произнесла Алиса со вздохом.

— Да, это место для вас совершенно не подходящее, и если бы не мысль, что вы работаете для великого дела, то я, право, не знаю, что могло бы заставить вас вести такую жизнь. Но надеюсь, что вскоре все это изменится, и мы пересадим чудную лилию с этих диких скал в подобающую ей теплицу!

— Нет, нет, отец, ей здесь лучше, как видите, чем при царском дворе. Ради нее я хотела бы дольше остаться здесь, а ради моего супруга, который ежеминутно подвергает себя опасности, я хотела бы, чтобы вопрос решился поскорее!

Разговор был прерван появлением из пещеры нескольких женщин; одни из них были просто и бедно одеты, другие, напротив, были щеголеваты; тут были и старые, и молодые, красивые и неприглядные. Особенно бросалась в глаза женщина лет 25, поразительной красоты, хотя и не настолько уже свежая, как она могла бы быть в эти годы.

Это была та самая Нанси, о которой упомянула Алиса. Нанси Довсон, ставшая не так давно женой одного из контрабандистов по фамилии Корблит, была настоящею знаменитостью до своего замужества; ее красота и другие достоинства были даже воспеты в песенке, которую знал каждый мужчина в Портсмуте. Но замужество совершенно переродило Нанси; она с особенной охотой удалилась в эту женскую общину и стала примерной женщиной и женой. Время от времени она отправлялась в Портсмут, где поддерживала кое-какие прежние знакомства, чтобы через них выведать все, что важно было знать контрабандистам. Круг ее знакомств был так обширен, и притом Нанси была такая всеобщая любимица, что услуги ее были чрезвычайно полезны контрабандистам.

— Нанси, — сказала Алиса, — можете вы сейчас отправиться в город и пойти туда никем не замеченной?

— Да, мистрисс Алиса, если никто не увидит меня!

— Но дело так серьезно, что вам придется рискнуть.

— Мы рисковали более ценным товаром, мистрисс Алиса!

— Вы должны быть чрезвычайно осторожны и осмотрительны, Нанси!

— Это такого рода товар, которым меня Господь не снабдил, но у меня есть взамен рассудок и соображение.

— Ну, так пустите их в дело!

И Алиса объяснила ей, в чем дело, и что требуется узнать: во-первых, была ли «Юнгфрау» уведомлена о контрабанде, и, во-вторых, кто уведомил ее.

Выслушав Алису, Нанси завязала ленты своего чепца, оправила волосы и, захватив, что ей попало под руку из съестного, стала спускаться по лестнице.

— Нанси, — крикнул ей вслед Лилли, — принесите мне, пожалуйста, перьев!

— Да, дорогая, непременно принесу. Вам с живой или с мертвой птицы?

— Полноте, Нанси, я прошу гусиных перьев, чтобы писать!

— Да, да, мисс Лилли, вам нужны стволы, а мне, вероятно, понадобятся самые крылья, чтобы взлететь сюда! Прощайте, мисс Лилли!

— До свиданья, Нанси!

Еще несколько минут, — и красавица скрылась из виду.

ГЛАВА XVII. Длинное предисловие и короткий сказ

Взобравшись на самую вершину скал, Нанси внимательно окинула весь берег, чтобы убедиться, что никто не увидит ее, затем быстро пустилась по направлению к маленькому рыбацкому поселку Райд. Часа полтора спустя она добралась до него и здесь же наняла лодку, которая благополучно доставила ее в Портсмут. Рыбак, перевозивший ее, был ей давно знаком и знал, что ему придется ожидать ее, чтобы перевезти обратно на остров, но знал также и то, что Нанси щедро платить и что для нее стоит постараться. Теперь Нанси прямо направилась к домику, занимаемому Могги Салисбюри, которую издавна знала, рассчитывая получить от нее необходимые сведения. Оказалась, что Могги, как уехала еще с вечера на куттер, так и не возвращалась оттуда, а куттер ночью неожиданно ушел в море.

Все эти данные только подтвердили предположение Нанси, и, чтобы не попадаться никому на глаза в Портсмуте, она решила засесть в квартире Могги и дожидаться возвращения хозяйки.

Когда «Юнгфрау» вновь бросила якорь в гавани, то первым распоряжением Ванслиперкена было, чтобы Могги Салисбюри была отправлена на берег, что и было исполнено. Доносчик тожепоспешил съехать с судна, не особенно дружелюбно простившись с его командиром. Очутившись на берегу, Могги поспешила домой и застала у себя поджидавшую ее Нанси, чему была очень рада, так как тотчас же изливала перед ней все свое негодование на востроносого лейтенанта, намеревавшегося угостить фухтелями ее дорогого, неоцененного, возлюбленного Джемми. Нанси дала ей вволю высказаться, а затем приступила исподволь за чашкой кофе к интересовавшим ее расспросам. Таким образом Нанси узнала все, что ей было нужно, и получила самые подробные приметы личности доносчика, которого она сейчас же узнала.

— Ах, негодяй! — воскликнула она. — И этому человеку все мы так доверяли!

— Нанси, — сказала Могги, — я знаю, что вы находитесь в сношениях с контрабандистами; и муж ваш, как ходят слухи, не лоцман, а контрабандист. Так вот, я подумала, что этот куттер совсем не подходящее место для моего дорогого Джемми, и что, пока там будет эта селедка за командира, ему житья не будет. Как вы думаете, Нанси, примут ли моего мужа, если бы он вздумал проситься, к контрабандистам?

— Этого я не могу вам сказать, Могги, но вы лично можете быть нам очень полезны через вашего мужа.

— Да, и не только через него, а и через любого из матросов в его экипаже. Я телом и душой буду ваша, Нанси, вы увидите! Вы мне только скажите, что хотите знать, — и я все разузнаю вам! А когда вы там обсудите и решите, скажите мне, — и я приведу вам мою маленькую уточку, моего дорогого Джемми, — и все вы тогда увидите, что его следует ценить на вес золота!

— Хорошо, Могги, но за оказанную нам услугу возьмите себе вот это! — И Нанси положила на стол червонец с изображением Иакова. — А теперь прощайте, Могги, мы, вероятно, вскоре увидимся. До тех пор не болтайте ни о чем!

— Нет! Как видно, эта контрабанда — дело выгодное, и я непременно сделаю своего Джемми контрабандистом! — решила Могги, вертя в руках червонец по уходе Нанси.

А последняя между тем, выйдя от нее, быстро направилась к набережной южного предместья, где в то время стояло несколько разбросанных домишек. Теперь уже совершенно стемнело, но, видно, дорога была знакома ей. На берегу расхаживал взад и вперед с недовольным видом какой-то человек. Нанси сразу его узнала: именно его-то она и хотела видеть. Человек этот достал из кармана какую-то бумагу и с сердцем изорвал ее в клочки и бросил на землю. Нанси с минуту наблюдала за ним, а когда он направился к одной из избушек, подошла к нему, спросив:

— Который час?

— Вам нужно знать точно время? — спросил этот человек.

— Минута в минуту! — ответила Нанси и, убедившись, что она не ошиблась, продолжала:

— Это вы, Корнбери? Я искала вас! Был донос, — и наши чуть не попались! Алиса желает, чтобы вы разузнали, какие лодки заходили в нашу гавань, кому они принадлежали и, если возможно, от кого он получили сведения!

— Вы говорите, что заходили шлюпки? Полноте, неужели это так?! — удивленно воскликнул Корнбери, тот самый человек, который так неожиданно явился на куттер. — Да, надо будет хорошенько поразузнать! Вы никого не подозреваете?..

— Нет, поутру не было видно никакого судна; стоял густой туман. Не видали вы Вахопа?

— Я полагал, что он на острове!

— Он должен был быть там, но не показывался. Я три ночи подряд ходила к дубу! Это очень странно, не правда ли? Как вы думаете, мог он нам изменить?

— Никогда этот человек мне не нравился!

— И мне тоже! — поддакнула Нанси. — Однако мне пора идти: надо до рассвета добраться на хребет! Постарайтесь же разузнать все, что можно, затем сообщите нам немедленно. Всего лучше приходите завтра в ночь!

— Хорошо, приду! — сказал Корнбери, и они разошлись.

— Предатель! — прошептала Нанси, когда тот успел отойти на некоторое расстояние, и, нагнувшись, проворно подобрала брошенные изменником лоскутки бумаги в свою корзинку, висевшую в у нее на руке, затем еще быстрее прежнего зашагала к пристани, где ее ждала лодка и старый рыбак, с которым она ночью вернулась в поселок, оттуда к рассвету вернулась в пещеру.

Она сообщила Алисе обо всем, что узнала от Могги, о предложениях услуг со стороны ее и ее желаниях, наконец и о том, как она поддела изменника, умышленно намекнув ему, что она подозревает Вахопа.

— Но вы, Нанси, устали, вам надо отдохнуть, идите с Богом!

Нанси вручила Лилли перья и пошла прилечь.

Погода стояла прекрасная. Море было спокойно, а потому ночью можно было ожидать лодок. Когда совершенно стемнело, на вершине скал зажгли два маленьких огонька, чтобы дать знать, что берег свободен. Но, несмотря на то, что никакой опасности не предвиделось, Алиса из предосторожности выставила на берег караул; на это раз сторожить вызвалась Лилли, хотевшая раньше других обнять своего отца. О чем мечтала, о чем думала прелестная девочка, сидя на выступе скалы, точно белогрудая чайка над морем, задумчиво глядя вдаль? Вспомнила ли она смутно те годы, когда вокруг ее спускались шелковые пологи, — когда ножка ее тонула в азиатских коврах, а кругом были мрамор, бронза и фарфор, или же она думала о своем отце, который с опасностью для жизни переправлялся теперь с того берега? Но вот чуткое ухо ее уловило мерный плеск весел, а вот и черный силуэт длинной лодки; она вскочила и насторожилась. Недруги или свои? Минута напряженного ожидания, минута тревоги, — и она узнала люгер [117], еще минуту, — и она уже повисла на шее отца.

— Все благополучно, Лилли?

— Да, отец, все благополучно! Ты хорошо дошел?

— Беги, родная, зови женщин помогать выгружать! Отец Иннес здесь?

— Да, с пятницы!

— Живо, ребята, выгружайте все на берег! Присмотри же за всем, Рамзай, а я должен сейчас же подняться наверх в пещеру, разузнать, что известно об измене!

Наверху его встретила жена и после первых сердечных приветствий передала ему все, что ей было известно. Едва только она успела докончить, как из пещеры вышел отец Иннес.

— Приветствую вас, святой отец! — сказал муж Алисы.

— И вас также, сын мой! — Что, вы думаете отплыть сегодня?

— Нет, мы пробудем здесь до завтрашней ночи: нам не успеть вернуться до рассвета, а с вами я не смею рисковать. Вас ожидают там с нетерпением!

— Знаю, и у меня есть важные новости. Но я не стану задерживать вас теперь: я вижу, что ваши люди нуждаются в вашем присутствии! — с этими словами отец Иннес отошел в сторону.

Между тем женщины спустили лестницы и помогли своим мужьям переносить в склады пещеры тюки и пачки, составлявшие груз лодки.

— Рамзай, — сказал начальник контрабандистов, — возьмите людей и постарайтесь втянуть лодку на скалы, но осторожно, чтобы не повредить ее. Мы сегодня ночью не вернемся в порт!

Прошло более часа, прежде чем все это было исполнено, после чего и предводитель, и остальные контрабандисты удалились в пещеру к своим семьям поужинать и вкусить заслуженный отдых. Как всегда, одна из женщин поочередно стояла на страже в ночное время. На этот раз обязанности часового исполняла Нанси Корбетт.

Лестница была убрана наверх, и она мерным шагом спрятав руки под косынкой, расхаживала взад и вперед. Ночь была ясная и холодная. Вдруг снизу послышался тихий свист.

— Эге! — прошептала она. — Провела же я тебя, подлый предатель, ты явился теперь как раз вовремя! — И, подойдя к тому месту, где спускали лестницу, Нанси посмотрела вниз.

— Который час? — спросила она тихим шепотом.

— Вы хотите знать точно время? Минута в минуту? — послышался ответ снизу.

Нанси спустила лестницу, и Корнбери поднялся на площадку.

— Я очень довольна, что вы пришли, Корнбери! — произнесла молодая женщина. — Не слыхали ли вы чего-нибудь о Вахопе?

— Никто его не видал и не слыхал о нем, но мне удалось доискаться, какие это были шлюпки. А люгер приходил сегодня?

— Да, но погодите: я пойду уведомлю мистрисс Алису о вашем приходе! — И она бегом побежала в пещеру.

В следующий момент оттуда вышел предводитель в сопровождении человек десяти контрабандистов, которые мигом окружили и схватили Корнбери.

— Вяжите его, ребята, да сторожите в оба: мы его дело скоро рассудим!

— Нанси Корбетт! — воскликнул, бледнея, Корнбери. — За что со мной так поступают?

— За что? — гневно повторила Нанси. — Спросите сами себя об этом! Неужели, думаете, я не знала, что вы отплыли на куттере, что вы указали сюда дорогу шлюпкам, и если бы не собака лейтенанта, предали бы нас всех, подлый предатель?!

— Так я тебе обязан, дьявол ты этакий, тем, что попался в ловушку?!

— Именно мне! — гневно подтвердила Нанси. — И можете быть уверены, что вам поднесут надлежащий десерт за ваши дела.

Нанси отошла к противоположному краю площадки и там продолжала расхаживать, как настоящий часовой.

Время близилось к рассвету. Под первыми лучами зари лицо Корнбери казалось мертвенно-бледным; в чертах выражались страх и тревога. Когда совершенно рассвело, Нанси пошла в пещеру и разбудила предводителя.

Спустя несколько минут он вышел оттуда вместе со всеми остальными контрабандистами и обратился к Корнбери:

— Вы хотели предать нас из корыстных целей?

— Это — ложь!

— Нанси, повторите при нем и при всех все ваши показания!

Нанси повторила все, что ей удалось узнать.

— Это — ложь! Где доказательство? Эта подлая женщина хочет сжить меня со света, так как я слишком много знаю о ее прошлом! — оправдывался изменник.

— О моем прошлом нечего говорить; оно всем известно, — отвечала Нанси, — и здесь, и там, в Портсмуте. Но я еще никогда не осквернила себя ложью, сэр! Знайте это, а здесь все это давно знают. Но вы хотите доказательства, так вот оно! Узнаете эту бумагу, сударь? — И Нанси сунула ему под нос собранное ее и подклеенное условие, заключенное между лейтенантом Ванслиперкеном и Филиппом Корнбери. — Узнаете эту бумагу? Вот, сэр, прочтите ее все! — И она передала документ предводителю.

Бумага была прочтена, и после того всеми единогласно был подписан приговор над Корнбери.

— Теперь уйдите, Нанси, и скажите там, чтобы никто из женщин сюда не показывался! — произнес предводитель. — Завяжите ему глаза и отведите на край обрыва, а там поставьте на колени, — а ты, Фитцпатрик, сделай свое дело! — продолжал он, обращаясь к одному подчиненному.

Когда все было исполнено согласно распоряжению начальника, Фитцпатрик подошел к приговоренному и, приложив дуло пистолета к его виску, сказал:

— Если хочешь молиться и вручить свою душу милосердию Бога, молись, я подожду!

Но приговоренный только сердито покачал головой, и Фитцпатрик спустил курок пистолета.

Пуля пронизала мозг предателя; грузное тело на мгновение подбросило кверху, затем оно рухнуло и скатилось с обрыва прямо в море.

ГЛАВА XVIII. Кусочек из истории Англии

Некогда был в Англии король Яков II, добрый католик, отдавший свою дочь Марию некоему Вильгельму Оранскому. В благодарность за это зять отнял у него царство и лишил его престола. Но этот плохой зять был зато ярый протестант. Изгнанный король нашел себе приют у монарха Франции, Людовика XIV, который наделил его дворцами, деньгами и всем, что ему было нужно, а главное, предоставил в его распоряжение прекрасную армию и флот, с которыми тот отправился в Ирландию отвоевывать свое королевство. Яков II и Вильгельм встретились в битве при Байоне. Затем, разбитый наголову, Яков вернулся опять в С. -Жермен, где и провел остаток своих дней в душеспасительных делах и заговорах против короля Вильяма. В числе этих многочисленных заговоров, действительно существовавших и вымышленных, был один заговор в 1695 г., когда покушались на жизнь Вильгельма на пути его в Ричмонд. Заговор этот был обнаружен, многие из заговорщиков подверглись жестокой пытке и затем были казнены, но человек, стоявший во главе этого заговора, один родовитый шотландец по имени Джордж Барклай и девять человек его сообщников избегнули казни, успев вовремя скрыться.

Сэр Джордж имел большие связи и знатную родню и сам был из славного, знатного рода. В молодости он служил в армии Якова II, которому было предан телом и душой; кроме того, сэр Джордж был ярый католик. Поручал ли ему Яков убить Вильгельма, осталось недоказанным, но так как король Яков II был принят в орден Иезуитов, то предположение это весьма правдоподобно. Достоверно известно, что баронет, побывав при С. -Жерменском дворе, высадился в Англии и готов был совершить покушение на особу короля Вильгельма. Но заговор этот был раскрыт, — и мало кому было известно, что сталось с главою заговорщиков. На самом же деле было так. Когда сэр Джордж бежал к морю, ему помогли в бегстве контрабандисты, которые в первый момент скрыли его в той пещере, о которой мы уже говорили, служившей им убежищем от их преследователей. Таким образом у него завязались сношения с этими людьми, а так как сэр Джордж Барклай хотя и потерпел неудачу в своем покушении на жизнь Вильгельма, но не отказался от этой мысли, то сразу сообразил, какие выгоды может для него представлять дружба с этими простыми людьми. Некоторое время он пользовался ими только для передачи секретных депеш приверженцам Якова в Англии и Шотландии; но с течением времени, когда явилась надобность в личных переговорах со сторонниками Якова, сэр Джордж стал частенько заглядывать на остров, переправляясь туда под прикрытием тех же контрабандистов и назначая местом тайных свиданий их пещеру. Вскоре сэр Джордж понял, как важно для него держать всех этих людей совершенно во своей власти, и без труда сумел устроить так, что они избрали его своим предводителем.

Благодаря средствам, получаемым им от С. -Жерменского двора, он имел возможность развить контрабанду на очень широкую ногу, так что она приносила теперь громадные барыши; в то же время, благодаря введенным им порядкам, риск и опасность этого промысла значительно уменьшились. Теперь ему необходима была для пущей надежности какая-нибудь личность, которой можно было бы поручить постоянный надзор и охрану пещеры и складов контрабанды; на это вызвалась его доблестная супруга, леди Барклай, такая же горячая приверженца Якова II, как и ее муж. В конце 1696 г. эта превосходная женщина с единственным своим ребенком, прелестной маленькой девочкой, окончательно переселилась на остров и поселилась в темной пещере, после чего сэр Джордж сделал новое распоряжение, чтобы все женщины постоянно пребывали в пещере на острове, а мужчины оставались на противоположном берегу и только наезжали на остров. С того времени леди Барклай постоянно жила на острове, занимаясь домашними работами и воспитанием своей маленькой Лилли и ведя свою секретную корреспонденцию. Мужественная женщина безропотно сносила все неудобства и лишения, считая себя счастливой тем, что может послужить своему государю. Что ни говори, но эта несчастная и неразумная семья Стюартов, несомненно, обладала какой-то особенный чарующий силой, потому что в истории нет другого царствующего дома, который бы возбуждал к себе столько симпатий и порождал столько настоящих подвигов бескорыстной преданности, как дом Стюартов.

Вскоре после трагического происшествия на скалистой площадке из пещеры вышел иезуит и подошел к сэру Джорджу.

— Что, покончили с этим предателем? — спросил он.

— Да! — мрачно отозвался сэр Джордж.

— Что же, мы сегодня ночью отправимся отсюда?

— Да, непременно! Какие же вести везете вы в С. -Жермен?

— Важные вести! — сказал иезуит. — Повсюду царит недовольство; дело епископа Ватсона навлекло массу нареканий на узурпатора! Словом, все как будто готово!

— Ну, а в Шотландии что слышно?

— И там все назрело и готово к жатве, но об этом мы поговорим после. А теперь я хотел вам сказать, что офицер, командующий куттером «Юнгфрау», по всем вероятиям, человек продажный, и купить его за деньги возможно! Такого мнения ваша супруга, и она желала бы попытаться подкупить его!

— Да, я слышал, и Нанси Корбетт того же мнения! Попытаться можно; он может нам быть очень полезен, и никто не заподозрит его. Все это, мне кажется, следует предоставить Нанси. Мы можем пользоваться им; платить, но не доверять!

— Леди Алиса того же мнения. Но вот Лилли идет нас звать к завтраку!

Вечером того же дня лодка была осторожно спущена на воду. Иезуит и сэр Джордж со своими контрабандистами переплыл канал и высадились в Шербурге, откуда двое первых с величайшей поспешностью направились туда, где в данный момент имел свое местопребывание двор короля Якова II.

ГЛАВА XIX. Костлявого посылают за банкой с черной краской

Куттер «Юнгфрау» все еще стоял на якоре в гавани Портсмута. День был пасмурный, туманный и дождливый. Мистер Ванслиперкен был сегодня особенно не в духе, так как по требованию своего начальства должен был покрасить «Юнгфрау» свежей черной краской в ожидании своей новой кормовой шлюпки. Эту операцию он никогда не производил без особого требования со стороны начальства, так как отпускавшуюся ему краску тотчас же продавал, и покрасить судно было для него все равно, что выложить деньги из своего кармана. На этот раз, на свою беду, он приступил к окраске «Юнгфрау» накануне и вдруг вследствие внезапно изменившейся погоды, вследствие дождя, который за ночь смыл почти всю краску, приходилось не только начинать снова свою работу, — это бы еще ничего, ведь рабочие даровые, но и принимать на себя двойной расход. Немудрено, что мистер Ванслиперкен был не в духе, и не только не в духе, но даже в самом скверном расположении духа. Он решил съехать на берег и навестить свою матушку, ввиду чего, захватив под мышку свой большой дождевой зонт, вышел на палубу, чтобы приказать готовить себе шлюпку.

Туман стоял такой густой, что на набережной трудно было различать дома, но ветер спал, и Ванслиперкен посмотрел вниз, чтобы убедиться, насколько дождь смыл краску. Смыло почти все дочиста. Он перегнулся через корму и заметил, что там еще висела лесенка, на которой стоя или сидя работал матрос, и, о ужас, — на лесенке еще стояла банка с краской, наполовину наполненная дождевой водой, и в ней торчала еще кисть. Мистер Ванслиперкен собирался уже крикнуть кого-нибудь, чтобы убрали краску, но наверху никого не было. Вдруг блестящая мысль осенила его, мысль, подсказанная ему, несомненно, самим дьяволом. Ему представлялся блестящий случай, которым он непременно должен воспользоваться! Ванслиперкен поспешно направился в свою каюту, где застал Костлявого, глодавшего сухари: бедняга был очень голоден; ввиду важности случая Ванслиперкен на этот раз не придал этому преступлению особого значения и даже как будто не заметил его.

— Костлявый, — сказал он. — Один из матросов забыл свою банку с краской и с кистью под кормой! Поди, принеси ее сюда немедленно!

— Да, сэр! — ответил Костлявый, удивленный необычайно спокойным тоном, каким с ним говорил его господин.

Проворно взбежал он наверх, добежал до кормы, взглянул вниз, увидел малярную лесенку и банку с краской и в следующий момент спустился вниз. Ванслиперкен схватил свой охотничий нож и осторожно прокрался на палубу. Оглянувшись кругом и убедившись, что наверху не было ни души, он тихонько добрался до кормы, заглянул вниз и заметил, что канат, на котором держалась доска, заменявшая лесенку, задрожал. Костлявый собирался уже забраться снова на палубу, но в этот момент дьявол подтолкнул Ванслиперкена, и он перерезал ножом канат.

Раздался тяжелый всплеск воды… Убоявшись своего собственного поступка, лейтенант опрометью сбежал вниз и заперся в своей каюте. Дрожа, как осиновый лист, присел он к своему столу: совершив в жизни своей немало преступлений, он теперь впервые решился на убийство; лицо его было бледно, как мел, ему было дурно, он едва мог держаться на ногах, колени подкашивались под ним. Шатаясь, подошел он к своему шкафу, налил стаканчик настойки и залпом выпил ее; выпитая в неуказанное время настойка подбодрила его. Он снова вышел на палубу и приказал подать себе шлюпку. Ванслиперкен много бы дал за то, чтобы взглянуть под корму, но боялся это сделать и стал торопить матросов. Спустя минуту он сидел уже в шлюпке, а несколько позже высадился на берег. Он почувствовал некоторое облегчение, ощутив твердую почву под ногами, и быстро зашагал по направлению жилища своей матери, но ему все казалось, что он идет недостаточно быстро. Наконец он добрался до ее каморки и взялся за ручку двери; дверь была заперта снутри. Он стал стучать так нетерпеливо, что старуха стала громко ругаться; едва успела она отворить, как он, точно бомба, влетел в комнату, снова вернулся к двери, запер ее на ключ и в изнеможении опустился на ближайший стул.

— Тысяча чертей! Что там стряслось? Глядя на тебя, можно подумать, что тебя обокрали, ограбили, чуть не убили!

— Убили! — прошептал Ванслиперкен. — Да, это было убийство!

— Что было? Убийство, сын мой? — переспросила старуха.

— Разве я сказал это слово, матушка?

— Да, Корнелиус Ванслиперкен, ты это сказал, хотя я никогда не поверю, чтобы такой трус, как ты, решился на такое дело!

— Но я же совершил его… только что совершил!

— Неужели это правда? — вскричала старуха, и потухшие глаза ее загорелись. — Ну, наконец-то ты что-то совершил, и я могу уважать тебя сколько-нибудь! Подойди ко мне, дитя мое, ободрись и расскажи все, как было. Разумеется, поначалу, с первого раза оно как будто не совсем по себе, но это пустяки, а во второй раз уж как ни в чем не бывало. Что же, ты забрал много золота?

— Золота? Я ничего не приобрел этим, а даже потерял банку с черной краской! Но зато его больше нет на свете.

— Кого?

— Этого парня… Костлявого!

— Пши… — презрительно уронила старуха. — Но что же, и то не беда! Это из чувства мести, месть тоже отрадна, и все же это доброе начало! Я не буду называть тебя больше «трусом», как раньше!

— А теперь мне пора домой! — сказал Ванслиперкен.

— Иди, иди, дитя мое! Становится поздно! Поди и мечтай об удовлетворенной мести: я услаждалась этим многие годы и еще долго буду услаждать себя!

Ванслиперкен шел быстро, оглядываясь по сторонам, точно опасаясь быть узнанным, избегая всякого встречного человека, пока, наконец, не добрался до пристани; здесь ему пришлось нанять вольного перевозчика, так как он не приказал шлюпке выехать за ним. Старикашка перевозчик был словоохотлив.

— Экая холодная ночь, сэр!

— Да! — машинально ответил Ванслиперкен.

— И какой сильный прибой, да еще этот ветер вдобавок! Не позавидуешь тому, кто в такую погоду упадет за борт! Лучший пловец, и тот переселится в вечность!

— Молчи, старик! — угрюмо остановил его Ванслиперкен.

— Надеюсь, я не обидел вас, г. лейтенант?! — оправдывался старик.

Но Ванслиперкен упорно молчал.

Вот и «Юнгфрау»! Отдав перевозчику установленную плату, Ванслиперкен поспешно вбежал на палубу и, не останавливаясь, прошел в свою каюту, потребовав на ходу, чтобы к нему прислали Костлявого принести свету, затем стал ожидать впотьмах, когда ему доложат, что Костлявого нигде нельзя найти.

В ожидании огня Ванслиперкен перечислял в своем уме те неудачи, что постигли его в последнее время. Недоразумение со вдовой Вандерслуш, утрата капрала ван-Спиттера, упущенные пять тысяч фунтов благодаря его собаке. При воспоминании о всем этом сердце его так озлобилось, что он даже радовался смерти бедного Костлявого. Но вот вдали показался маленький огонек. Сейчас ему доложат, что Костлявый исчез, — и вдруг, — о, ужас! — в дверях каюты появилась тощая фигура, и при свете огня Ванслиперкен узнал в ней мертвенно-бледное лицо Костлявого.

Ванслиперкен взглянул на него обезумевшими, выпученными глазами; нет, он не ошибался, это утопленный им Костлявый; нервы его не выдержали, — и он упал без чувств.

— Аа, на этот раз я тебе отплатил! — прошептал, склонясь над ним, Костлявый.

Если бы у Ванслиперкена хватило тогда мужества взглянуть за корму, он увидел бы, что Костлявый уцепился за якорную цепь и повис на ней. Взбираясь по канату, чтобы выйти на палубу, Костлявый заметил блеснувшее у него над головой лезвие ножа и сразу сообразил, что лейтенант покушается на его жизнь, а потому, поравнявшись с якорной цепью, уцепился за нее и повис на ней. В первый момент он хотел было звать на помощь, но затем раздумал: услыхав, что Ванслиперкен приказал готовить себе шлюпку, он решил выждать еще немного, чтобы лейтенант подумал, что он утонул. Так оно и вышло. Когда шлюпка скрылась из виду, Костлявый стал громко звать к себе на помощь и был услышан несколькими матросами, которые поспешили вытащить его наверх. Сначала он не мог отвечать им на расспросы, пока не переоделся с головы до ног и не согрелся, а затем с большой осторожностью созвал Шорта, Кобля и Джемми Декса на совет и рассказал им подробно о всем случившемся. После долгого обсуждения было решено, что Костлявый явится к лейтенанту как ни в чем не бывало, а что дальше надо будет придумать, — будет уже видно смотря по обстоятельствам.

Убедившись, что его господин лишился чувств, Костлявый тотчас же отправился донести об этом Дику Шорту, который вместе с Коблем спустился в каюту.

— Это — совесть! — сказал Шорт.

— Да, нечистая совесть! — прибавил Кобль. — Что нам следует делать, Шорт?

— Ничего! — отвечал тот.

— И я того же мнения! Пусть он оправится, если ему охота, или пусть поколеет, кому до этого дело?

— Никому! — решил Шорт.

— Как видно, он не на шутку струсил, если уж оставил свой шкаф открытым, — заметил Костлявый, — дай-ка я хоть раз погляжу, что в нем есть!

Прежде всего ему попался на глаза кувшин с настойкой; он достал его и понюхал.

Снарлейиоу, усмотрев в этом превышение власти, с рычанием выполз из-под стола и собирался схватить за ноги виновника, но Шорт угостил его таким пинком в бок, что собака отлетела прямо под ноги Кобля, который также наградил ее по заслугам, — и бедняга с воем вылетела из каюты.

Убедившись обонянием, что запах недурен, Костлявый решил испробовать содержимое кувшина и на осязание и потому осторожно попробовал его губами, а когда на такого рода пробу оно оказалось удовлетворительным, он решил испробовать и на вкус, недолго думая, налил рюмочку драгоценной настойки и передал ее Коблю.

— Мы выпьем за его выздоровление! — сказал старик, опрокидывая в рот рюмку.

— Да! — согласился Шорт, выждав, когда Костлявый снова наполнил рюмку и вручил ему.

— Пью, чтобы не было счастья ни ему, ни его псу! — сказал Костлявый, проглатывая свою рюмку и снова наполняя ее.

— Чтобы ему переродиться! — сказал Кобль, осушая вторую рюмку.

— Да! — подтвердил Шорт, когда до него дошла очередь.

— Чтобы ему прокляту быть, ему и его собаке на все времена! — возгласил Костлявый, выпивая вторую порцию.

— Кто здесь? — спросил в это время слабым голосом Ванслиперкен, приходя в себя.

— Костлявый, ваша милость, да ваши помощники, которые пришли помочь вам, сэр! — ответил Костлявый, ставя кувшин с настойкой на место.

— Костлявый?! — повторил Ванслиперкен, еще не вполне придя в себя. — Костлявый утонул… и вся банка с черной краской вместе с ним!

— Совесть! — сказал Шорт.

— Охотничий нож! — добавил Кобль.

— Охотничий нож! — повторил Ванслиперкен, приподнявшись. — Я никогда не говорил об охотничьем ноже! Кого это я вижу! Шорт, Кобль, помогите мне подняться! Я очень неудачно упал. Где Костлявый? Разве он жив?

— Я полагаю, что так! — отозвался сам Костлявый. Теперь Ванслиперкен уже совершенно пришел в себя; его подняли и посадили на стул, и теперь он желал только как можно скорее избавиться от присутствия посторонних, и потому поспешил заявить Шорту и Коблю, что он чувствует себя прекрасно, и что они могут уйти, что они немедленно и сделали.

Он желал знать, каким образом спасся Костлявый, но не решался затронуть прямо этот вопрос.

— Что такое случилось, Костлявый? Я ничего не помню, я еще очень слаб! — издалека начал он.

— Выпейте-ка стаканчик вот этого, сэр! — сказал Костлявый, открывая шкаф и доставая из него настойку. Ванслиперкен выпил налитый ему стаканчик и спросил:

— Как вы могли знать, что находится в этом шкафу, сэр?

— Вы все время требовали этого во время вашего припадка и сами указали на шкаф, который был не заперт!

— Я просил настойки?

— Да, сэр, и вы говорили, что потеряли свой охотничий нож!

— Неужели я это говорил? — сказал Ванслиперкен, начиная опасаться, что он себя выдал. — Я был болен, очень болен, Костлявый! — продолжал он, ощупывая свой лоб рукою. — Кстати, принес ты тогда этот горшок с краской?

— Нет, сэр, не принес: я сам вместе с этой банкой кувырнулся за борт!

— Кувырнулся за борт? Почему же я не слыхал ничего об этом? Ведь я покинул судно не сейчас! Мне должны были доложить!

— Как же вы могли слышать, сэр, — возразил Костлявый, который заранее успел подготовить все это объяснение, — если приливом меня отнесло за салютную батарею?!.

— За салютную батарею?! — воскликнул Ванслиперкен. — Но как же вы могли спастись? Каким чудом?

— Благодаря кое-кому я так легок, что не могу утонуть, и меня несло приливом, как щепку, к Набову буйку, а затем оттуда, когда настал прилив, отнесло обратно в гавань как раз за полчаса до вашего возвращения на судно!

Мистер Ванслиперкен смотрел, недоумевая: этот парень, верно, был заколдован, если его могло отнести течением за 9 миль в открытое море и затем принести обратно!

— Все это чистая правда, вот как я стою перед вами, сэр, — продолжал Костлявый, — никогда еще в жизни я так не зябнул; и нырял, как выводок утят, вниз и вверх по волнам, так и качался!

Так это ты здесь стоишь? — повторил Ванслиперкен. — А действительно ли ты здесь стоишь? — И он схватил его крепко за плечо, чтобы убедиться, что он видит перед собой живое существо из плоти и костей, а не духа, не привидение.

— Надо вам еще что-нибудь, сэр? — спросил Костлявый. — Если же нет, то я хотел бы поскорее лечь в постель: я весь, как льдина, и сейчас еще!

— Вы можете идти, Костлявый! — отпустил его лейтенант, мысли которого снова начинали путаться. Некоторое время он сидел в своем кресле, стараясь разобраться в этом хаосе воспоминаний, но напрасно. Наконец, не раздеваясь, он бросился на кровать, не заметив даже отсутствия своего любимца Снарлейиоу и не загасив свечи, и впал в тяжелый, точно летаргический сон.

ГЛАВА XX. Мистер Ванслиперкен изменяет вдове ради другой, после чего случается много странного

На следующее утро лейтенант Ванслиперкен был разбужен воем Снарлейиоу у дверей его каюты. Изгнанная из нее накануне Шортом и Коблем, собака провела ночь под лестницей и поутру во время уборки выбежала наверх, где была встречена Джемми Дексом, который запустил в нее метлой так метко, что заставил ее перекувырнуться и чуть не переломил ей одну из задних лап. Ковыляя на трех ногах, Снарлейиоу добралась до дверей каюты своего господина и принялась жалобно выть. Заслышав этот вой, Ванслиперкен соскочил с кровати и впустил собаку. Ее подшибленная нога сразу бросилась ему в глаза; несмотря на все условия, он никак не мог припомнить, каким образом собака оказалась за дверью, и почему сам он проспал одетым. Разгневанный тем, что кто-то осмелился тронуть его собаку, он позвонил, и когда на зов явился Костлявый, строго спросил:

— Как это случилось, сэр, что моя собака осталась за дверью?

— Не могу знать, сэр! Я ее не выгонял!

— Кто ее зашиб?

— Не могу знать, сэр, я ее не трогал!

Ванслиперкен собирался уже дать волю своему гневу, когда Костлявый, уловив это, сказал:

— Я не могу понять, сэр, как это случилось, но только матросы, когда мыли палубу, нашли там на корме ваш охотничий нож! Кто-нибудь снес его туда — это несомненно!

Ванслиперкен побледнел.

— Кто мог это сделать?

— И я удивляюсь тоже, кто мог взять у вас из каюты этот нож? Странное дело! — и парень взглянул прямо в глаза своему господину.

— Выйдите отсюда, сэр! — сказал лейтенант, задрожав под этим упорным взглядом.

— Не прикажете ли разузнать, как этот проклятый нож попал туда?

— Не нужно! Делайте ваше дело, сэр, и не вмешивайтесь туда, где вас не спрашивают! Я имею большое желание выпороть вас за вашу небрежность!

«Хм! Вот это было бы мило!» — подумал Костлявый, запирая за собою дверь.

Чувство ненависти и жажда мести по отношению к Костлявому теперь с удвоенной силой закипала в груди Ванслиперкена, и, чувствуя себя в руках этого мальчишки, он жалел об одном, что ему не удалось утопить его.

«Погоди! Я его еще доконаю!» — думал лейтенант и, позабыв о том, что он бреется, так сильно полоснул себя бритвой по щеке, что чуть было не отрезал себе пол-лица.

Окончив свой туалет, Ванслиперкен потребовал завтрак, затем вышел на палубу и, убедившись, что погода стоит хорошая, приказал продолжать окраску судна, а сам отправился на берег — узнать в адмиралтействе, не будет ли ему каких-нибудь новых распоряжений.

Идя по улице, он заметил, что какая-то очень хорошенькая женщина то обгоняла его, от отставала, то снова нагоняла. Хотя Ванслиперкен всегда избегал подобного рода приключений, так как они неизбежно вовлекают в расходы, но, глядя на эту незнакомку, от души пожалел, что почтенная вдова Вандерслуш не похожа на нее.

— Право, мне кажется, что я заблудилась! — произнесла хорошенькая женщина, поравнявшись с лейтенантом. — Не можете ли вы указать мне, где находится Кастель-Стрит? Я положительно не найду дороги домой!

Кастель-Стрит была одна из лучших аристократических улиц города, как это было известно лейтенанту, и молодая особа смотрела так прилично, была так нарядна, что все это несколько обнадежило его. Он любезно подал ей руку, предложив вместе проводить ее до дому. После некоторого колебания и жеманства красавица согласилась, а когда они остановились у ее дверей, ей не оставалось ничего более, как пригласить его войти. Лейтенант Ванслиперкен, никогда не бывавший в хорошем обществе, был поражен роскошной обстановкой и богатым убранством квартиры. Прекрасная незнакомка рассказала ему, что она вдова, жаловалась на судьбу одиноких женщин, которых все обманывают; дала ему понять, что она очень богата и, когда он, просидев у нее с четверть часа, стал уходить, просила его навещать ее, наградив на прощанье таким взглядом, что лейтенант долго не мог забыть его.

Эта веселая и очаровательная вдовушка оказалась Нанси Корбетт, которая по совету леди Алисы разыграла всю эту комедию. На основании полученных от Могги сведений относительно характера Ванслиперкена, которого та описывала как человека жадного до денег и притом малодушного труса, контрабандисты, чтобы залучить его в свой лагерь, решили не только подкупить его деньгами, но прибегнуть еще и к другому, не менее сильному средству, чтобы заставить изменять своему государю.

И они действительно не ошиблись в своих расчетах. Конечно, предложи они ему прямо и открыто даже очень крупную сумму, чтобы он передался на их сторону, Ванслиперкен, при всей своей жадности, не решился бы на такой шаг из трусости и боязни, тогда как таким путем он становился более доверчив, не подозревая в этом никакой предумышленной цели и видя только ряд случайностей.

Имея своих агентов в Гаге, якобиты должны были поддерживать с ними постоянные сношения, а в то время это было крайне затруднительно; куттер же «Юнгфрау» очень часто посылался Гагу. Стало быть, завербовав Ванслиперкена, можно не только с полной безопасностью отправлять туда письма и депеши, но и сами агенты могли с полной безопасностью под его флагом переправляться в Англию.

Нанси, как оказалось, действовала как нельзя более удачно, так как лейтенант, выйдя от нее, мысленно решил послать вдову Вандерслуш ко всем чертям, если только он будет иметь успех у этой вдовушки, которая была настолько же прекрасна, насколько богата.

Вернувшись на судно, он заперся в своей каюте и, лаская свою собаку, приговаривал: «Подожди, моя бедная собака, твой барин заберет себе теперь такую вдовушку, что всякий ему позавидует; и она не потребует, чтобы я принес твой труп к ее порогу!»

При следующем посещении прекрасная вдовушка была еще очаровательнее, доверчиво советовалась с ним о своих денежных делах, говорила о своей семье, что ожидает к себе брата, который, однако, должен приехать тайно, так как состоит при дворе изгнанного короля Якова II, и явно высказывала свою приверженность дому Стюартов. Но ее политические убеждения, по-видимому, мало тревожили лейтенанта, а очаровательная вдовушка с каждым разом была милее, добрее и любезнее, вследствие чего Ванслиперкен, наконец, не выдержал и признался ей в своих чувствах.

Вдовушка краснела, потупляла глазки, говорила, что все это так неожиданно для нее, что она не может решиться дать ему немедленно ответ, но при этом была еще милее, еще ласковее.

Однажды, вернувшись на судно совершенно опьяненный чарами прекрасной вдовушки, лейтенант узнал, что его начальство требует его к себе на следующее утро и, явившись поутру в адмиралтейство, получил приказ немедленно идти в Гагу с депешами от короля Вилльяма Генеральным Штатам. Прямо из адмиралтейства Ванслиперкен направился к вдовушке и сообщил ей о полученном приказании; так как будто опечалилась, призадумалась и в конце концов осведомилась:

— А долго вы пробудете в отсутствии?

— Да неделю или дней десять! Я, как на крыльях, примчусь к вам, как только будет возможно!

— Но сознайтесь, есть у вас там знакомые? Я спрашиваю не о мужчинах, конечно! — сказала Нанси с притворной тревогой.

— Клянусь честью, я не знаю там ни одной женщины! — воскликнул Ванслиперкен, восхищенный этим признаком ревности со стороны такой хорошенькой женщины. — Но, увы! — Я должен с вами проститься. Мое начальство крайне строго и не допускает ни малейшего промедления!

— Проститься?! А я хотела вас просить об одной услуге: мне надо непременно переслать брату письмо. Милый лейтенант, не откажитесь доставить его ему… Ну, если вы меня любите, вы это сделаете, не так ли? — и она положила свою ручку ему на плечо, заглядывая в лицо.

— О, конечно, все, что вы только пожелаете, я сделаю для вас с величайшей радостью! — отвечал Ванслиперкен, принимая письмо из ее рук.

— Вы передайте его французскому агенту, а тот доставит его моему брату: он знает его адрес. Кроме того, у меня будет к вам еще просьба, только я боюсь, что вы сочтете меня очень неразумной! — краснея и как бы стесняясь, продолжала Нанси. — Я хотела вас просить написать мне оттуда всего только несколько строк… Напишите мне, что вы передали письмо — и… и… что вы сами благополучно прибыли… что вы здоровы… и…

Восхищенный Ванслиперкен обхватил вдовушку за талию и прошептал ей над самым ухом: «Я напишу, напишу непременно все, что вы хотите, моя дорогая!» после чего, пожеманившись и поломавшись немного, Нанси дала ему поцеловать себя в щеку; затем мнимая влюбленная парочка рассталась.

Менее часа спустя «Юнгфрау» снялась с якоря и ушла в море при благоприятном ветре. Но под вечер их захватил почти полный штиль, так что куттер почти не двигался с места. Большинство матросов собрались на баке, по обыкновению беседуя между собой. Предметом их беседы на этот раз были предположения относительно того, что сталось с капралом ван-Спиттером, причем все выражали пожелание, чтобы он никогда больше не вернулся на куттер. Когда же эта тема была исчерпана, все обратились к Джемми с просьбой спеть песню, — и Джемми запел.

Но едва успел он пропеть несколько совершенно безобидных куплетов, как Ванслиперкен прислал одного из солдат сказать, что впредь пение на судне воспрещается, и чтобы сейчас замолчали.

— У нас теперь всякая песня будет считаться за бунт! — сказал Кобль. — Этому, право, не будет конца!

— Потерпим немного! Про каждого вора припасена петля! — проговорил Джемми вполголоса, и все пошли вниз.

Мечтания Ванслиперкена о прекрасной вдовушке прерывались иногда другими, менее приятными мыслями. Как это ни странно, но он волне верил тому, что ему сказал Костлявый относительно его плавания по морю, и ему казалось, что в этом деле было нечто сверхъестественное, что случай этот должен служить ему как бы предостережением не предпринимать ничего более против этого парня. Ванслиперкен чувствовал к нему страх, хотя злоба и ненависть против Костлявого при этом ничуть не ослабели в нем. Что же касается того, что его могли подозревать в покушении на жизнь этого человека, то эта мысль уже не смущала теперь лейтенанта. Что из того, если даже они подозревают его, ведь никто не осмелится высказать этого подозрения! Кроме того, в уме Ванслиперкена вставал еще другой вопрос: как следует держать себя по отношению ко вдове Вандерслуш? Он твердо помнил старую английскую половицу: «не выливай грязной воды, пока не принес чистой», и решил продолжать свое ухаживание, а вместе с тем надеялся, что вдова его не примет.

Таковы были его намерения, пока он не бросил якорь в Амстердаме. Здесь, приказав себе подать шлюпку и отдав все необходимые распоряжения на время своего отсутствия, он приказал, чтобы никто из экипажа не смел отлучаться с судна, решив, что если вдова Вандерслуш не желает его общества, то он с своей стороны лишит ее столь приятного и прибыльного для нее общества его экипажа, расходовавшего в ее Луст-Хаузе почти все свои деньги.

— Вот как! — воскликнул Кобль, когда командирская шлюпка отчалила. — Теперь он вздумал нас лишить не только песен, но и свободы! Что же дальше-то будет? Нет, воля ваша, ребята, я не намерен этого терпеть!

— Я тоже! — сказал Шорт.

— Подождите, пока он помирится со вдовою, тогда он разом всех нас освободит!

— Mein Gott! Он никогда не запрещал нам отлучаться, куда хотим, во время стоянок! — произнес Янсен. — Мы не должны терпеть этого!

— Нет! — сказал Шорт.

— Нет, нет! — подхватили другие. — Мы этого не потерпим!

Между тем лейтенант, отдав в адмиралтействе срочные депеши, с которыми он был прислан, достал письмо, порученное ему прекрасной вдовушкой, и, к великому своему удивлению, увидел, что оно адресовано в ту же улицу, где жила вдова Вандерслуш. Ему не хотелось, чтобы она видела его, но делать было нечего. Мало того, означенный на письме дом приходился как раз против дверей дома вдовы, и когда он подошел к этому дому и постучал, ему не сразу отворили, а вдова, в это время стоявшая в дверях своего флигеля, смотрела на лейтенанта; Бабэтт выглядывала из-за ее плеча, а так как улица была узкая, то Ванслиперкен не мог сделать вида, что не заметил ее, и принужден был раскланяться, но вдова не сочла нужным ответить на его поклон. Наконец,лейтенанта впустили, проводив в комнату, окна которой были закрашены зеленой краской, так что никто не мог заглянуть в окна с улицы. Он очутился в присутствии высокого худощавого господина в подряснике, который любезно предложил ему кресло у стола.

Ванслиперкен вручил ему письмо, и тот, попросив разрешение прочесть, взломал печать и пробежал глазами содержание.

— Очень вам признателен за то, что вы доставили мне это письмо! — произнес высокий господин. — Вы, если не ошибаюсь, командуете здесь шлюпом?

— Королевским куттером, сэр! — с некоторою важностью заявил Ванслиперкен. — Я — лейтенант Ванслиперкен!

— Я запишу ваше имя, если позволите! — сказал высокий господин. — Но вы, вероятно, рассчитываете на некоторое вознаграждение, как я полагаю? Конечно, лейтенантское содержание довольно скромное. Мы же, слава Богу, можем лучше оплачивать оказываемые нам услуги!

С этими словами он отсчитал на столе 50 золотых червонцев и с любезной улыбкой придвинул их к Ванслиперкену, но, заметив, что тот смотрит на него с недоумением, поспешил вложить золото ему в руку и при этом прибавил: — Вы крайне обяжете меня, если заглянете ко мне перед тем, как будете уходить обратно в Англию! Я позволю себе поручить вам одно письмо к той особе, по поручению которой вы теперь здесь!

В первый момент Ванслиперкен был до того удивлен, что не сразу сообразил, что это значит, а затем у него мелькнула догадка, в чем дело, но золото было у него в руках, — и он не имел духа положить его обратно на стол. После минутного колебания он опустил червонцы в карман, обещав наведаться сюда перед отъездом, после чего откланялся и удалился.

Когда он вышел на улицу, вдова Вандерслуш и Бабэтт все еще стояли и подкарауливали его; но он был так взволнован, что не обратил на это внимания, а если бы знал, почему они так караулили его, и что произошло, то, вероятно, был бы еще более взволнован.

Вернувшись на судно, Ванслиперкен заперся в своей каюте, выложив груду золота на стол перед собой и долго наслаждался его видом, причем в мозгу его невольно вставал вопрос: не изменник ли он по отношению к своему государю и своей родине? И ответ каждый раз получался утвердительный, но мысль, что он мог стать обладателем прелестной портсмутской вдовушки, и вид золота, лежавшего на столе, были настолько соблазнительны, что в конце концов весы сами собой перетянули в их сторону. Он собирался убрать свое золото в надежное место, как вдруг кто-то постучал в дверь каюты. Поспешно спрятав червонцы, он отворил дверь и, к немалому удивлению, увидел перед собой капрала ван-Спиттера, который, приложив по-военному руку к козырьку, отрапортовал: «Честь имею явиться, благополучно прибыл на судно, мингер Ванслиперкен!»

ГЛАВА XXI. Приключения капрала ван-Спиттера

Истощив все свои силы крича и зовя на помощь, капрал опустился так грузно на скамейку шлюпки, что та чуть не пошла ко дну; шлюпка наполнилась до половины водой, и капрал начинал зябнуть. Ветер свежел. Ночь и без того была холодная, и он чувствовал, что кровь стынет в его жилах. Целую ночь несло его течением, то с приливом, то с отливом. Он почти совершенно окоченел и, уткнувшись лицом в дно своей шлюпки, истощив весь запас ругательств и проклятий, призывая поочередно на помощь то Бога, то сотни тысяч чертей, наконец, затих и ждал смерти. Но судьба была к нему более милостива: под утро прилив занес его шлюпку в сети прибрежных рыбаков, расставленные ими с ночи для лова.

Придя поутру посмотреть, что им Бог послал на их долю, рыбаки с немалым удивлением увидели шлюпку и в ней грузное тело капрала без всяких признаков жизни. Но при более тщательном осмотре убедившись, что капрал жив, они отнесли его к себе, влили ему в рот известное количество водки и укрыли его всеми имевшимися в запасе одеялами, уложив в мягкую постель. При таком уходе капрал скоро пришел в себя и после горячего супа и сытного обеда совершенно оправился.

На вопрос рыбаков, вознаградит ли их его командир судна за его спасение и за то, что они возвратят ему его шлюпку, капрал отвечал отрицательно и предложил рыбакам оставить себе шлюпку, дав им обещание ничего не говорить об этом, а доложить командиру, что шлюпку унесло.

Но надо сказать, что за это время, пока капрал мерз и дрог, тонул и умирал каждую минуту, в течение всей этой страшной ночи по милости лейтенанта, в душе его произошел полный переворот; насколько он до настоящего времени был предан Ванслиперкену, настолько возненавидел его теперь. Чувство озлобления против лейтенанта было до того сильно, что он готов был задушить его теперь своими руками. Кроме того, в тот момент, когда он терял сознание, ему казалось, что тощие голые руки Костлявого были распростерты над ним, и теперь он приписывал этому бреду воспаленного мозга какое-то таинственное значение.

На другой день рыбаки доставили капрала на своей лодке в Асмтердам. Узнав о том, что «Юнгфрау» ушла в море, капрал еще более вознегодовал и озлобился на Ванслиперкена за то, что он, не позаботившись о нем, предоставил его воле судеб. Очутясь в улицах Амстердама, ван-Спиттер вспомнил о Луст-Хаузе вдовы Вандерслуш

и решил, прикрываясь именем своего командира, который, как ему было известно, был там в чести, пойти туда, нимало не подозревая того, что произошло в последнее время между Ванслиперкеном и предметом его исканий.

Итак, капрал направился к увеселительному заведению вдовы Вандерслуш и прежде всего наткнулся на Бабэтт, которая, убедившись, что он чистокровный голландец и принадлежит к экипажу или, вернее, к персоналу куттера «Юнгфрау», в убеждении, что он, как и все остальные люди экипажа, презирает и ненавидит Ванслиперкена и его противную собаку, тотчас же разговорилась с капралом, рассказав ему, по свойственной ей словоохотливости, все происшествие с собакой и гнев ее госпожи. Таким образом, капрал оказался вовремя предупрежденным о том, в каком положении находились дела, и поспешил поддакнуть Бабэтт в ее порицаниях Ванслиперкена, дав ей понять, что он не только враждебно относится к нему теперь, но что будто бы и всегда так к нему относился. Бабэтт, имевшая привычку сплетничать о всем своей госпоже, тотчас побежала рассказать вдове о приходе рослого и видного капрала, о том, что ему пришлось выстрадать из-за негодного Ванслиперкена, и о негодовании и озлоблении, какое питает к нему рослый капрал. Слушая ее рассказ, вдова Вандерслуш сразу почувствовала симпатию к капралу, а когда увидела его удивительные размеры, его атлетическую фигуру, то сердце ее не выдержало, и она, как всякая слабая женщина, готова была повеситься ему на шею, хотя, по свойственной ей скромности, конечно, не сделала этого. В глазах вдовы Вандерслуш капрал ван-Спиттер был воплощением мужской красоты, — и при виде его она мысленно воскликнула: «Вот мужчина, для которого я не пожалею моих денег!» — и решила завладеть им.

Она тут же предложила ему отобедать вместе с нею, а под конец вечера после долгой дружественной беседы просила его не заботиться ни о чем и остаться у нее в доме до возвращения куттера, который вскоре ожидали обратно.

На другой день капрал сидел уже на том самом диване, на котором еще так недавно сидел лейтенант Ванслиперкен; подле него сидела аппетитная вдова, и он так же держал ее пухлую руку в своих громадных ладонях, как и его начальник. А день спустя он уже был признан официальным женихом богатой вдовушки, хотя все это еще хранилось в тайне от всех посторонних лиц, не только потому, что капрал был подчиненный лейтенанта Ванслиперкена, и этот последний не простил бы ему того, что он встал на его дороге к любви и счастью, но еще и ввиду того соображения, что тот мог запретить своему экипажу посещать Луст-Хауз вдовы. Таким образом, было решено, что до тех пор, пока капрал не отбудет своего срока службы и не станет вольным гражданином, никому ничего не говорить и не предпринимать решительного шага.

Однако пребывание рослого молодца-капрала в доме вдовы не осталось незамеченным высоким худощавым иезуитом, бывшим тогда французским агентом в Амстердаме и жившим как раз напротив Луст-Хауза вдовы Вандерслуш. По наведенным о нем справкам иезуит решил, что содействие капрала могло бы быть полезно их интересам. Капрала пригласили для переговоров. Вернувшись оттуда, последний со всех сторон обсудил со вдовой вопрос, нужно ли ему принять выгодное предложение о. иезуита, и на общем совете было решено принять, так как риску в этом было мало, а выгоды и прибыли могло быть много. И вот случилось так, что капрал зашел к иезуиту объявить ему о своем согласии и находился уже у него в доме, когда явился Ванслиперкен. Увидав и узнав в крошечную скважинку в зеленом стекле, кто был вновь прибывший посетитель, капрал просил иезуита спрятать его куда-нибудь, чтобы он не попался на глаза своему начальнику, — и его провели в смежную комнату, куда вела дверь, скрытая за ширмой. Оказалось, что о. иезуит не плотно припер эту дверь, как он полагал, а только притворил ее, и капрал, удивлявшийся, зачем мог прийти сюда лейтенант, приотворил дверь настолько, что мог все слышать и даже видеть. Когда Ванслиперкен уходил и затворил за собой дверь, капрал одновременно с ним запереть свою и, отойдя в дальний конец комнаты, расположился там на кресле, как ни в чем не бывало.

Повидавшись с лейтенантом, иезуит решил, что лучше иметь дело с начальником, чем с подчиненным, и заявил капралу, что по изменившимся обстоятельствам он в настоящее время не нуждается в его услугах. Капрал удовольствовался этим объяснением и, придя ко вдове, рассказал ей подробно о всем.

— Негодяй! Изменник! — воскликнула вдова.

— Ах, да… Mein Gott! — вздыхая, вторил капрал.

— Он продает за деньги свое отечество! Вы сами видели, что он получил 50 гиней?

— Ах, да, mein Gott!

— Прекрасно! Но зато он теперь в ваших руках: вы, если захотите, можете заставить его повесить в любой день!

— Ах, да, mein Gott! Я теперь могу это сделать!

— Ну, мы теперь посмотрим, как вы запоете, лейтенант Ванслиперкен! Посмотрим! — восклицала вдова, скрежеща зубами при мысли, что лейтенант получил такую громадную сумму денег, которая могла бы достаться капралу ван-Спиттеру, что, при данных условиях, было почти одно и то же, что ей, так как теперь их интересы были общие.

— Тысяча чертей! — крикнул капрал громовым голо сом и с такой силой ударил кулаком по столу, что половина доски отломилась и упала на пол.

Вдове, конечно, было жаль стола, но зато понравилось такое проявление его силы; кроме того, этот порыв гнева был вызван негодованием на Ванслиперкена, чему она всей душой сочувствовала.

— Да, да, Ванслиперкен, я предсказывал вам, что недалеко то время, когда и вы, и ваша паршивая собака вместе будете качаться на виселице!

— Да, да, mein Gott! — поддакнул капрал и, присев на диван рядом со вдовушкой, стал с ней о чем-то секретно советоваться, после чего пристегнул свое оружие, взял шляпу и пошел явиться своему начальнику на куттер «Юнгфрау».

ГЛАВА ХХII. Несомненно доказано, что Снарлейиоу — воплощение диавола

Что капрал налгал своему командиру, в том нет никакого сомнения, а Ванслиперкен, по привычке доверять ему во всем, поверил ему и на этот раз. Затем капрал отыскал Джемми Декса и сказал ему спокойным, деловым тоном, что имеет сказать ему нечто, и что как только стемнеет, им надо будет поговорить друг с другом так, чтобы их не видели. Ванслиперкен приказал капралу вступить в исполнение своих обязанностей и распределить провизию на день. Каково же было удивление экипажа, когда все получили своей паек не только полностью, чего раньше никогда не бывало, а даже и с лихвой, а Костлявый, когда явился за порцией командира и за своей, получил еще сверх того, что полагалось, целый стакан грога, который капрал собственноручно поднес ему. Костлявый, беря стакан из рук капрала, не верил своим глазам и даже выпив грог, все еще продолжал не верить даже своему языку и рту. Он до того был поражен этим необычайным случаем, что, оставив всю свою порцию на месте, побежал на бак сообщить об этом удивительном событии всему экипажу.

— Да, странные дела творятся на этом свете, — заметил Кобль, — не знаешь даже, чему верить, чему не верить!

— Видно, его совесть зазрила! — заметил Спюрей.

— Или ему явилось какое-нибудь привидение! — сказал Костлявый.

— Привидение! Я слыхал о привидениях на суше, а также о привидениях на судне, но никогда не слыхал о привидениях в шлюпке, да еще в такой, где едва хватало места одному капралу!

— Да! — сказал Шорт.

— Мы узнаем об этом сегодня, так как вечером у нас с капралом должен быть разговор! — заявил Декс.

— Смотри, Джемми, как бы он тебя не обошел!

— Нет, — сказал Костлявый, — на этот раз он, верно, искренен, а то не дал бы мне целого стакана грога!

— Правда! — заявил Шорт.

— Как хотите, а тут творится что-то неладное! — решил Спюрей. — Ну, да вечером увидим!

Так как куттеру было предписано возвратиться немедленно обратно, кроме того, еще явился посланный из адмиралтейства и повторил это приказание, то Ванслиперкен поспешил на берег к французскому агенту, чтобы успеть захватить его письма и еще в этот же день сняться с якоря.

Едва только лейтенант покинул судно, как капрал, не теряя времени, отыскал Джемми, и, не сказав ему ни слова о том, что он делал на берегу, сообщил свое убеждение, что Ванслиперкен умышленно хотел отделаться от него, по той причине, что ему, ван-Спиттеру, известны такие секреты лейтенанта, за которые тот в любую минуту может попасть на виселицу.

И теперь он, капрал, решил отомстить лейтенанту за его покушение; телом и душой он отдается экипажу, но для того, чтобы им успешнее действовать, по-прежнему будет прикидываться всецело преданным Ванслиперкену.

Хотя Джемми отлично знал, что капрал ошибается в своих предположениях относительно злого умысла лейтенанта, но счел за лучшее не разуверять капрала и не сообщать ему о том, что своим невольным плаванием он обязан Костлявому. Однако, не вполне доверяя ван-Спиттеру, Джемми просил его дать ему какое-нибудь доказательство в подтверждение его слов.

— Какое же могу я вам представить доказательство?

— А вот, согласны вы вышвырнуть его проклятую собаку за борт?

Собаку?! Сию же минуту. А следом за ней и ее господина, если бы было можно! — и ван-Спиттер отправился в каюту, которую Ванслиперкен, доверяя ему, оставил на этот раз не запертой, и, схватив собаку за шиворот, вытащил ее из-под стола, вынес на палубу и со всего маху швырнул за борт.

— Mein Gott! — воскликнул Янсен. — Как вы это хорошо сделали!

— Теперь уж его не принесет обратно течением! — добавил капрал, присев отдохнуть.

Между тем собака поплыла не к судну, а к берегу, благополучно добралась до пристани, где приставали шлюпки, и признав шлюпку с своего куттера, забралась в нее. Гребцы в ожидании командира, чтобы не терять времени даром, сидели в ближайшей портерной за стаканом пива, и потому никто не видал, как Снарлейиоу забрался в шлюпку, как, отыскав брошенные под одну из скамеек теплые куртки гребцов, он забрался в них, зарывшись с головой, и прекрасно согревшись, крепко заснул. Когда пришел лейтенант и матросы, шлюпка отчалила и вернулась на судно, Ванслиперкен вышел, за ним — гребцы, а Снарлейиоу продолжал спать крепким сном, так что никто не заметил его присутствия в шлюпке. Проснувшись полчаса спустя после того, как командир вернулся в свою каюту, собака, никем не замеченная, спрыгнула на палубу и сбежала вниз в каюту своего господина, пробралась там под стол, улеглась на свое обычное место и, повернувшись раз-другой, снова захрапела.

Между тем весь экипаж, собравшись на баке, оживленно совещался о последних событиях.

— Не странно ли, что он до сих пор не хватился своей собаки? — заметил Спюрей.

— Да! — сказал Шорт.

— И я знаю, почему, — заявил капрал, — потому, что мингер Ванслиперкен считает теперь свои деньги, свои гинеи! — повторил жадный голландец, приходя в бешенство при мысли, что эти гинеи могли бы достаться ему, если бы не вмешался в это дело лейтенант.

— Но не до утра же он будет считать свои деньги! — вмешался Кобль.

— Это будет зависеть от того, сколько раз он их будет пересчитывать! — засмеялся Джемми. — А вот и его звонок! Капрал, вас требует лейтенант!

Капрал пошел к лейтенанту, а вся команда оставалась в напряженном состоянии, ожидая, что-то будет, когда обнаружится исчезновение собаки.

Войдя к командиру, ван-Спиттер по обыкновению поднял руку к козырьку и вдруг увидел, что Ванслиперкен сидит на сундуке и гладит рукой голову Снарлейиоу. При виде собаки капрал громко вскрикнул «Mein Gott» и, как безумный, выбежал вон и не останавливаясь, точно за ним гнались все демоны ада, выбежал на палубу, восклицая: «Ах, Mein Gott! Mein Gott»!

— Что там случилось? Что с вами, капрал? — спрашивали его со всех сторон.

Но прежде, чем ван-Спиттер успел ответить, Костлявый, которого также потребовал к себе командир, тоже выбежал на палубу, растрепанный, с выпученными глазами, и едва переводя дух, проговорил:

— Ведь она опять здесь! И как ни в чем не бывало!

— Кто она? — послышалось отовсюду.

— Она, его собака! Снарлейиоу!

— Фюю!.. — засвистал Джемми, но кроме него ни один человек не сказал ни слова, только все многозначительно переглядывались и качали головами.

— Эта собака — сам воплощенный дьявол! — пробормотал, наконец, капрал.

— Она даже не мокрая! — заметил Костлявый.

В этот момент Ванслиперкен снова потребовал к себе капрала.

— Я не пойду! — отвечал тот.

— Идите! — стал уговаривать его Костлявый. — Все лучше смотреть черту прямо в лицо. Эти бесы все трусы, и кто их не боится, того они боятся!

— Опять звонок! Костлявого зовут!

— Сейчас иду! — отозвался Костлявый. — Я дьявола не боюсь и козней его не страшусь!

— Молодчина этот Костлявый, первый сорт парень! — заявил Билль Спюрей.

Спустя минуту Костлявый вернулся.

— Идите, г. капрал! — проговорил он. — Шкипер вне себя, спрашивает, почему вы не идете! Я сказал ему, что вы видели что-то страшное в каюте! Скажите ему, что вы видели у него черта за спиной! Посмотрим, испугается он или нет!

— Да, да, скажите! — уговаривали другие. Наконец ван-Спиттер, собравшись с духом, решился пойти к Ванслиперкену; при виде собаки он побледнел, тогда как лейтенант при виде его побагровел от гнева.

— Что все это значит, капрал? — грозно крикнул он.

— Ah, mein Gott, мингер Ванслиперкен, я явился к вам за приказаниями, а не для того, чтобы находиться в обществе дьявола!

— Что такое? Что вы хотите этим сказать?

Капрал, заметив, что лейтенант перетрусил, стал подробно рассказывать, как он видел, что черт сидел у него за спиной и одной рукой гладил его, Ванслиперкена, по щеке, а другой ласкал его собаку.

Эта выдумка человека, на которого Ванслиперкен смотрел как на преданного ему, произвела на него сильное впечатление. Ему сейчас пришло в голову, что на днях он покушался на убийство, а сегодня стал изменником, чего, конечно, было совершенно достаточно, чтобы заслужить похвалу и одобрение дьявола.

— Капрал ван-Спиттер, скажите, вы это говорите серьезно? В своем ли вы уме? Вы в самом деле видели его? — спросил он дрожащим голосом.

— Так же, как сейчас вы видите меня перед собой!

— Боже, милостив буди ко мне грешному! — воскликнул лейтенант, закрыв лицо руками, но в следующий же момент оправился и грозно крикнул:

— Это ложь, капрал! Наглая ложь! Сознайтесь! — и Ванслиперкен схватил капрала за шиворот и тряс его с такою силой, какой от него трудно было ожидать.

— Ложь! Ложь! — воскликнул перетрусивший капрал. — Но если это не был сам дьявол, мингер Ванслиперкен, так его отродье, в этом я готов поклясться на своей библии!

— И это ложь! Подлая ложь! Сознайтесь, что это ложь! — кричал лейтенант, снова потрясая капрала, но в этот момент Снарлейиоу счел себя вправе вступиться за себя и впервые накинулся на капрала, который, не помня себя от ужаса, вырвался из рук Ванслиперкена и кинулся наверх, преследуемый собакой.

— Mein Gott! Он помешался. А его собака это сам черт! — и, очнувшись немного, капрал рассказал, как умел, все, что было.

Все слушали его, качая головами. Никто не знал, как теперь быть с собакой, только один Костлявый был неустрашим и мог ясно изложить свои мысли, и все слушали его со вниманием и одобрением.

— Что касается меня, то я не боюсь ни его, ни его собаки! — воскликнул Костлявый. — С этой собакой я так или иначе рассчитаюсь, будь она хоть сам дьявол или хоть его родной брат! Если я раз принялся за это дело, так уж не отступлюсь!.. Вот послушайте, что мне пришло в голову. Я сужу так. Допустим, что эта собака — не собака, а дьявол. Все же я не вижу причины бояться ее. Разве все мы не христиане, и разве каждый из нас не боится Бога, не чтит своего короля? Если она — дьявол, то она только водяной дьявол, а не береговой. Это я вам сейчас докажу. Разве не явилась она на судно среди моря в темную бурную ночь? А когда я завязал ее в мешок из-под сухарей и бросил в воду, разве она не вернулась как ни в чем не бывало? И разве когда капрал швырнул ее за борт, она опять не явилась тут как тут? Из этого ясно, что она имеет власть на воде и что в воде ее не потопить, а потому и пытаться больше не стоит, так как это водяной дьявол! Теперь я напомню вам другое: отправилась она на берег, и ей выбили глаз. Из этого я заключаю, что на суше она никакой власти не имеет. Но если ей можно было вышибить глаз, то можно и дух из нее вышибить, если только ударить пошибче! Кто слышал когда-либо, чтобы дьяволу вышибли глаз или вообще причинили ему какой-нибудь вред? Никогда! А это потому, что настоящий дьявол имеет силу и на суше, и на воде, это же — просто водяной черт или дьявол, и на суше его можно убить. Вот мое мнение! И как только я залучу эту скотину на берег, посмотрю, что с ней можно будет сделать!

Такова была убедительная речь Костлявого, и так как в ней данный вопрос был исчерпан до дна, то немного погодя все разошлись по своим койкам.

ГЛАВА ХХIII. Обиды, огорчения и утешения мистера Ванслиперкена

Между тем у лейтенанта было далеко не весело и легко на душе. То, что капрал ван-Спиттер стал уверять, что видел черта у него за спиной, было во всяком случае крайне неприятно: если это было так, как он говорил, то, очевидно, дьявол считает его своим, а г. Ванслиперкен принадлежал к числу тех людей, которые любят делать всевозможные гадости, совершать какие угодно преступления, но вместе с тем желают идти прямо в рай. Если же этого не было, то, значит, капрал, которого он считал верным, преданным другом, изменил ему. Единственным утешением явилась мысль, что продолжительное пребывание в студеную ночь в открытой шлюпке, гонимой волнами, не осталось без последствий и несколько расстроило умственные способности капрала.

В то время, когда Ванслиперкен предавался такого рода размышлениям, капрал ван-Спиттер тоже измышлял способ, как бы ему загладить свое странное поведение и вернуть себе расположение командира. После очень долгих усилий он, наконец, набрел на удачную, как ему казалось, мысль.

Когда рассвело, он явился к лейтенанту, призвавшему его для того, чтобы предать Шорту, чтобы все было готово, так как с утра «Юнгфрау» снимется с якоря.

Выслушав почтительно приказание, капрал сказал:

— Я полагаю, мингер, что вы приняли меня вчера за сумасшедшего, когда я сказал вам, что видел черта у вас за спиной! Но поверите ли, мингер, я сегодня ночью два раза видел его там, на палубе!

— Вы два раза видели его?

— Да, мингер, два раза! Я вижу его теперь довольно часто после того, как чуть не утонул тогда на шлюпке!

— Я так и думал! — сказал Ванслиперкен. — «Потрясение той ночи в шлюпке не прошло для него даром!» — мысленно добавил он. — Ну, хорошо, я был очень раздражен против вас вчера, думая, что вы позволили себе большую вольность, но теперь вижу, что дело обстоит иначе. Постарайтесь теперь не волноваться, а когда мы придем в Портсмут, советую вам бросить немного крови!

— Сколько прикажете, мингер?

— Ну, восемь, девять унций! Думаю, что это вам будет полезно!

— Слушаю-с, мингер! — ответил капрал и, повернувшись на каблуках, вышел их каюты.

Такое решение вопроса было чрезвычайно приятно обоим. Ванслиперкен был успокоен объяснением капрала, а последний — чрезвычайно доволен тем, что так легко обманул своего начальника.

Капрал, по-видимому, продолжал не ладить с экипажем, притеснял Костлявого и по-прежнему пользовался полным доверием Ванслиперкена.

Между тем в свое время куттер пришел в Портсмут. Нет надобности говорить, что Ванслиперкен тотчас же поспешил съехать на берег и посетить прелестную вдовушку, но прежде всего он должен был явиться в адмиралтейство и представить отчет о своем плавании. В адмиралтействе ему сообщили весьма неутешительную весть, что он должен немедленно готовиться выйти в море, так как наутро ожидались новые депеши английского короля Генеральным Штатам.

Ванслиперкен, видя, что он имеет в своем распоряжении очень мало времени, поспешил ко вдове. Та приняла его с распростертыми объятиями и чуть не кинулась ему на шею. Когда же он вручил ей привезенный им из Амстердама пакет, и она вскрыла его, в нем оказались два письма, одно лично ей, а другое на чье-то имя.

— Письмо это очень спешное, — сказала она, — но доверить его никому нельзя! Не возьмете ли вы, друг мой, отнести его по адресу и собственноручно передать его тому лицу, кому оно адресовано? Я бы сделала это сама, но тогда был я не успела позаботиться, как следует, об обеде: ведь вы сегодня отобедаете со мной, мой дорогой друг? Кроме того, я желала бы, чтобы вы познакомились с этим человеком, — добавила Нанси, — он нам может быть очень полезен!

«Нам», «полезен нам!» Эти слова привели Ванслиперкена в неописанный восторг. Он вскочил с своего места, схватил шляпу и готов был бежать в ту же минуту. Вдова стала его уговаривать вернуться скорее и ласково проводила его до дверей.

Ванслиперкен, разыскав дом, указанный на конверте, постучался, и ему отворил старый еврей, который, проведя его длинным коридором, ввел в небольшую комнату и плотно притворил дверь.

— Вы г. Лазарус? Я имею к вам письмо из Амстердама!

— Шш! Тише! — сказал еврей, беря из рук лейтенанта письмо и кладя его в ящик стола. — Это от моего приятеля! Ну, как он поживает? Здоров? Когда же вы отправитесь обратно, мистер?

— Завтра поутру!

— Прекрасно! Мои письма уже готовы; вы их сейчас возьмете?

— Да! — сказал Ванслиперкен, предвидя новое вознаграждение по прибытии в Амстердам.

— Да уже, кстати, я дам вам и немного денег!

— Еще денег! — подумал Ванслиперкен, совсем не ожидавший этого.

Еврей вышел и через минуту вернулся со сверточком червонцев и тщательно заделанным пакетом.

— Это пакет чрезвычайной важности, мингер, — заявил старик, — а вот и ваши деньги. А теперь будете добры подпишите здесь ваше имя: я должен отдавать отчет в каждой копейке! — и старик положил перед ним расписку в получении 50 гиней без упоминания, за что именно.

Ванслиперкен неохотно подписывался вообще. Но как было отказаться? Тем не менее он попытался возражать.

— Но почему вы не хотите подписать? Ведь мои деньги пропадут, если у меня не будет этой расписки! — говорил еврей. — Никто не платит таких денег задаром. Вы не бойтесь, мы вас не выдадим, а если нас повесят, то всех вместе!

Это казалось плохим утешением для Ванслиперкена, который был согласен получать деньги, но вовсе не желал быть повешенным.

— Ведь вы получили приличное вознаграждение и здесь, и там. Теперь вы — один из наших и не можете уйти от нас, так как это будет стоить вам жизни! — продолжал еврей. — Подпишите же, сделайте милость; все равно вы не выйдете из этого дома, пока не подпишете этой расписки! Не так же мы глупы, чтобы давать вам наши деньги и затем предоставить вам донести на нас и подвести нас всех под виселицу!

Старый, тощий еврей сам по себе, конечно, не мог бы ничего поделать с лейтенантом и не мог помешать ему уйти из комнаты, но он позвонил, и в коридоре послышались тяжелые шаги нескольких человек. Ванслиперкен, видя, что в случае, если он не подпишет, старик не остановится перед насилием, поспешил подписаться и уйти, обещав зайти; по возвращении из Амстердама.

Все это было крайне неприятно Ванслиперкену; он чувствовал себя как бы в тисках, но ощупав в кармане тяжелый сверток червонцев, несколько утешился, а очутившись снова в присутствии прелестной вдовушки, окончательно повеселел. Во время дружественной послеобеденной беседы он вскользь упомянул о том, что ему было неприятно давать свою подпись, на что Нанси отвечала:

— Но ведь это необходимо во всяком деле! Да и почему же не подписать? Я знаю, что ведь вы наш и телом, и душой, и мне, право, кажется, что именно эта ваша преданность нашему делу заставила меня полюбить вас. Я страстная сторонница нашего законного короля и ни когда бы не согласилась стать женой человека, который не был бы готов во всякое время пожертвовать жизнью за своего законного государя, как вы, мой друг! Я не говорю уже о том, что это прекрасно вознаграждается!

За обедом, обласканный вдовою, лейтенант много ел и много пил и, улучив удобную минуту, страстно признался ей в любви и просил ее руки. Она конфузилась, подносила платок к глазам. Наконец, было решено не откладывать свадьбы; сроком было назначено время его ближайшего приезда.

Опьяненный вином и надеждами, Ванслиперкен вернулся на куттер, нимало не подозревая того, что в его отсутствие творилось на судне. Несмотря на воспрещение лейтенанта, Могги Салисбюри явилась на судно, как только командир съехал на берег, и кинулся в объятия своего дорогого, возлюбленного Джемми. Вскоре эта любящая парочка удалилась в дальний угол и долго серьезно совещалась о чем-то. Едва вступив на палубу своего судна, Ванслиперкен заметил у гакаборта женскую юбку и сердито спросил, что там за женщина. Гнев его усилился еще более, когда он узнал, что это жена Салисбюри. Он потребовал к себе капрала и приказал немедленно высадить женщину на берег. На замечание Ванслиперкена, каким образом Могги очутилась на судне, ван-Спиттер отвечал, что ей разрешил мистер Шорт, и что вообще настроение умов очень беспокойное, и ему удалось подслушать, как некоторые грозили большой бедой командиру. Разговор Ванслиперкена с капралом был прерван прибытием посланного от адмирала, командира порта, с приказанием немедленно сняться с якоря и идти в Амстердам, чтобы, не дожидаясь ответных депеш, снова вернуться в Портсмут.

Могги была отправлена на берег, но она уже успела переговорить с мужем об интересовавшем ее деле. Нанси нашла в Могги прекрасную помощницу себе и отчасти заместительницу, но Могги не соглашалась вступить в общину контрабандистов, если и ее муж не будет таковым.

Сэр Джордж Барклай дал Нанси благоприятный ответ, говоря, что ему очень может пригодиться хороший рулевой, и он готов принять Джемса Салисбюри в общину контрабандистов. Как только куттер вернулся, Могги поспешила о всем сообщить своему мужу и стала уговаривать его дезертировать, но Джемми весьма основательно возразил ей, что если он поступит так, как она того желает, то ему никуда нельзя будет показаться; его всякий узнает, и тогда ему грозит виселица.

Он сказал, что ничего не имеет против вольной профессии контрабандиста, и что ему надо дослужить свой срок или получить через друзей Могги указ об отчислении его от экипажа куттера. На этом супруги и порешили, а на следующее утро, на рассвете, куттер «Юнгфрау» снялся с якоря и направился свой курс на Тексель.

ГЛАВА XXIV. Тяжелые дни для мистера Ванслиперкена

Едва только «Юнгфрау» ушла из гавани, как Могги поспешила к Нанси и передала ей ответ своего супруга. Нанси нашла его резоны вполне разумными и обещала исхлопотать ему отчисление. В то время многие лица, занимавшие высшие должности, были тайными сторонника короля Якова, и сношения их с якобитами низшего сословия были настолько тесны, что последние могли сделать многое, когда им того было нужно.

Итак, спустя несколько дней, приказ об отчислении Джемса Салисбюри с куттера «Юнгфрау» был уже в руках Нанси, которая и передала его Могги.

Мистер Ванслиперкен своим порядком прибыл в Зюйдер-Зее и бросил якорь в гавани Амстердама, а час спустя отправился на берег, но в тот момент, когда он садился в шлюпку, весь экипаж, с Джемми во главе, обступил его, заявив, что желают знать, могут ли они воспользоваться отпуском на берег, на что Ванслиперкен ответил, что отправит их ко всем чертям, а не в отпуск. Затем он сам отплыл и прямо с пристани отправился к иезуиту. На этот раз он не видел ни вдовы Вандерслуш, ни Бабэтт и полагал, что и они его не видели. Вручив иезуиту предназначенный ему пакет и получив определенное вознаграждение, Ванслиперкен спросил, нельзя ли будет доставить ему письма прямо на судно, так как ему лично заходить каждый раз за ними не совсем удобно. Иезуит согласился, и Ванслиперкен откланялся. Выходя от французского агента, он опять увидел громоздкую фигуру вдовы и Бабэтт за ее спиной, но сделал вид, что не узнал их, и поспешил обратно на судно.

— Аа, вот как, г. Ванслиперкен! Посмотрим, посмотрим, что из этого выйдет… Вы уже три раза приходили сюда и каждый раз уходили с 50 гинеями в кармане! Хорошо! Измена оплачивается высокой ценой, но изменника вешают еще выше! Ха, ха, ха! Я положительно не понимаю, как может бедный капрал служить под начальством такого изменника и негодяя! — говорила вдова.

— Быть может, капрал зайдет сюда сегодня? — заметила Бабэтт.

— Нет, нет, он ни за что не отпустит его! — отвечала вдова, но потом решила, что может быть капралу все-таки удастся как-нибудь отлучиться, и она приказала на всякий случай приготовить полдюжины вина, а сам пошла принарядиться.

Вернувшись на судно, лейтенант поспешно прошел в свою каюту и, заперев дверь на ключ, стал считать свои деньги.

Капрал ван-Спиттер, подслушивавший по привычке у дверей, слышал звон монет, и в душе его закипели злоба и зависть, так как все это могло бы теперь принадлежать ему. Подождав немного, он постучался и, получив разрешение войти, попросился на берег.

— На берег? Как, капрал, вы раньше никогда не просились на берег!

— Я хочу расплатиться с людьми, у которых я ел и пил, и жил, когда был последний раз на берегу!

— Ах, да, я и забыл об этом! В таком случае поезжайте, только поторопитесь обратно: экипаж очень склонен к бунту; я не могу обойтись без вас!

Капрал удалился и поспешил на берег, где был принят с распростертыми объятиями вдовой Вандерслуш.

В дружественной беседе перед бутылкой лучшего пива любящая парочка говорило о своих делах, причем озлобленная на Ванслиперкена вдова объявила, что не выйдет замуж прежде, чем не увидит лейтенанта на виселице. Ее нареченный горячо поддержал ее в этом, и кроме того, выразил мысль, что для того, чтобы успешней действовать, необходимо не только не дать заметить лейтенанту об их взаимном расположении, но даже сделать вид, будто она (вдова) ищет с ним примирения, а он (капрал) страстно влюблен в Бабэтт. Мало того, общими силами было написано лейтенанту довольно любезное письмо от имени вдовы, которое капрал взялся передать по адресу.

Явившись к командиру, который все это время, услаждая себя мыслю о своем будущем благополучии с прекрасной вдовушкой, был теперь в самом прекрасном настроении духа и стал расспрашивать капрала, что он делал на берегу. Ван-Спиттер в восторженных выражениях передал, что познакомился с Бабэтт, и она сказала ему, что ее госпожа очень удивляется, почему г. Ванслиперкен не заходит к ней, что она была очень тронута его последним письмом и была бы рада его видеть, а он, капрал, сказал, что лейтенант убил свою собаку.

— Напрасно вы, капрал, это сказали! — воскликнул Ванслиперкен. — И если вы еще раз будете на берегу, скажите, что лейтенант Ванслиперкен наплевать хочет на такую старую бабу, что пусть она прельщает своей старой рожей кого другого, а он не хочет дотронуться до нее даже щипцами! Запомнили это, капрал?

— Да, запомнил! — скрежеща зубами, ответил капрал. — Да, мингер, я хорошо запомнил! — добавил он многозначительно, оскорбленный в лице своей нареченной.

Когда стемнело, на куттер явился какой-то человек, пожелал видеть командира и, войдя в каюту, молча положил на стол письма, повернулся, вышел и, не сказав ни слова, уехал.

С рассветом «Юнгфрау» снялась с якоря и с попутным ветром пошла в Портсмут.

С шибко бьющимся сердцем сел Ванслиперкен в шлюпку, одетый с иголочки, помня обещание прекрасной вдовушки и сгорая нетерпением поскорее обнять ее.

Заглянув в адмиралтейство и явившись своему начальству, он почти бегом направился в Кэстель-Стрит, но здесь ему отворила дверь старая незнакомая женщина и на его вопрос о вдове отвечала, что эта молодая дама, жившая в этом доме, выехала вчера с каким-то господином. Осведомившись затем, не он ли командир королевского куттера, женщина достала из кармана под фартуком письмо и вручила его лейтенанту.

Ванслиперкен выхватил из рук старухи письмо, вбежал в первую комнату и, присев к столу, принялся читать. В скорбных, душу раздирающих выражениях, пересыпая каждую фразу словами «мой ненаглядный», «мой незабвенный», «мой вечно любимый и дорогой», красивая вдовушка сообщала, что она в отчаянии и решила покончить с собой, так как муж ее, которого она считала умершим, вдруг возвратился и увез ее с собой, что она умрет от отчаяния и тоски и прощается с ним навеки.

Прочтя это письмо, Ванслиперкен почти без чувств упал на спинку стула; старуха заботливо дала ему выпить несколько глотков воды, смочила ему голову и лицо. Несколько придя в себя, он схватился обеими руками за голову и долго сидел неподвижно, как окаменелый, затем встал и молча вышел.

Он сам не знал, как он очутился, наконец, у дверей комнаты матери.

— Войди, сын мой, — сказала старуха, — я тебя сегодня видела во сне, а это всегда предвещает что-нибудь недоброе, если я кого увижу во сне!

Ванслиперкен вошел, опустился на какой-то ящик и, сжав голову руками, как бы застонал.

— Да, да, сын мой, и я так стонала, когда у меня жгло голову после того, знаешь… Скажи, что ты сделал, излей свои чувства перед твоей матерью! Скажи, привез ли ты денег?

— Я все утратил!

— Все утратил? Значит, надо начинать сначала и отнять у людей вдвое больше! В этом все удовольствие!

С минуту Ванслиперкен молчал, потом стал рассказывать матери все, что с ним было.

— Что же, не все ли равно, та или другая вдова?! — отвечала достойная маменька. — Ведь и у той есть деньги! Не все ли равно, которую обманывать! А по любви ты, сын мой, никогда не женись, а то жена сделает из тебя круглого дурака! Ты счастливо избежал этой опасности. А где те деньги, что ты получил за измену?

— Я привезу их завтра сюда, матушка!

— Привези непременно, слышишь? Я еще не скоро умру, а тебя, быть может, уличат, быть может, повесят, золото же твое все-таки будет цело! Если тебе что обидно, так ты отомсти на других втрое, вдесятеро, и тебе станет легко и отрадно! Я всегда так делала!

И Ванслиперкен послушался совета матери; он, казалось, разом возненавидел весь мир и хотел отомстить за свою неудачу всем, начиная с Костлявого и с Салисбюри. Теперь он находил в своей измене некоторую усладу, так как она приносила ему много золота, а в настоящий момент жадность к деньгам пересиливала в нем все остальные чувства.

Вернувшись на судно, он нашел у себя предписание начальства отчислить Джемса Салисбюри немедленно. Это еще более усилило в нем ненависть к этому человеку, и он решил, не объявляя об этом распоряжении, прежде подвергнуть Джемми Декса строжайшему наказанию за его дерзкие выражения о начальстве. Но его предупредила Могги, уже успевшая побывать на куттере и вручить мужу бумагу, полученную ею из адмиралтейства, в которой он отчислялся и увольнялся от службы на куттере. Ванслиперкен призвал на совет капрала, который сказал ему, что Джемми уже известно об его отчислении. Но гнев Ванслиперкена не знал пределов; он выбежал на палубу и приказал вызвать всех наверх для наказания. Капрал успел вовремя предупредить Джемми, и тот не стал свистать, когда ему было приказано.

— Где этот негодяй, Джемми Салисбюри? — кричал Ванслиперкен.

— Здесь Джемс Салисбюри!

— Я не числюсь на этом судне! — заявил Джемми.

— Капрал ван-Спиттер! Где ван-Спиттер?

— Здесь, сэр! — отозвался капрал, поспешая с напускным усердием.

— Привести сюда этого Салисбюри! Как он смел уйти?

— Слушаю, сэр! — и капрал направился на бак.

Но команда решила не допустить наказания. Салисбюри уже не числился на куттере, и хотя все знали, что капрал теперь стоит на их стороне, все-таки обступили Джемми, решив не выдавать его. Капрал вернулся доложить, что его не допустили к Салисбюри. Вдруг из-за борта послышался громкий женский крик.

— Что? Пороть моего Джемми?! Да разве ты смеешь это сделать? Ведь уж он не числится на службе! Вот что я говорю вам, лейтенант, не попадайтесь вы мне на берегу, не то запоете у меня такую песенку, что сами не возрадуетесь!

В этот момент лодка ее причалила к судну, и Могги в одну минуту очутилась на палубе, нос с носом с Ванслиперкеном.

— Я у вас требую своего мужа, г. лейтенант! Слышите?

— Капрал ван-Спиттер, выгоните эту женщину отсюда!

— Выгнать меня? Законную жену, которая именем королевского указа требует своего мужа! Ах, вы…

— Позовите ваших солдат, капрал!

— Я звал их, мингер, но они все заодно с экипажем! — отвечал капрал, стоя навытяжку и держа руку под козырек. — Вы да я, нас осталось только двое!

Что теперь было делать? Ванслиперкен пришел в настоящее бешенство, все в нем клокотало; в глазах вертелись красные и зеленые круги. Обратиться к вмешательству властей он боялся, так как у него было много нечисто, кроме того, он отлично знал, что не имел права подвергать наказанию человека, который уже отчислен от его судна.

Могги стояла и ждала, чтобы Ванслиперкен отпустил ее мужа, капрал ожидал дальнейших приказаний. В это время Снарлейиоу, взобравшись на край мостика, с любопытством смотрел туда, где находилась лодка, в которой приехала жена Джемми.

В одно мгновение Могги подбежала к собаке и сбросила ее через борт прямо в лодку, сама сбежала туда же и приказала гребцу несколько отчалить. Держа за шиворот собаку, Могги крикнула:

— Ну, теперь собака в моих руках и, если я захочу, приготовлю из нее сосиски! Если вы сейчас не отпустите мнемоего Джемми и не выдадите ему все его документы и квитанции на получение жалования, то поминайте, как звали вашу собаку!

— Спустить шлюпку, людей на весла! — закричал Ванслиперкен, но никто не шевелился.

Могги между тем, выхватив у гребца висевший у него на поясе нож и потрясая им в воздухе, кричала:

— Смотрите! Видите это? Одна минута, — и я прирежу этого паршивого пса! Говорят вам, отпускайте сейчас же моего Джемми!

— Смилуйся! Смилуйся! Не убивай, добрая женщина, моей бедной собаки! Не тронь ее, — и я сейчас отпущу твоего мужа! — завопил лейтенант, видя, что решительная женщина не шутит.

— Со всеми документами и квитанциями?

— Да, да! Сейчас! Только не троньте моей собаки!

— Ну, так живее, я долго ждать не буду, у меня уж руки чешутся!

— Сейчас! Сейчас!.. — и Ванслиперкен, приказав спустить шлюпку, чтобы отправить Салисбюри со всеми его имуществом, сам спустился вниз — подписать его бумаги и квитанции. Он страшно спешил, опасаясь, чтобы Могги не исполнила своей угрозы, пока он находился в каюте.

Сундучок и койка Джемми были уже в шлюпке, сам он прощался с экипажем, после чего, получив из рук капрала свои документы и бумаги, сел в шлюпку, которая отвезла его на берег. Когда Джемми вышел и вынес свои вещи, Могги швырнула собаку в шлюпку, крикнув: «Мое слово крепко, лейтенант, вот ваша собака! Но помните, что я еще рассчитаюсь с вами!»

ГЛАВА XXV. Лейтенант Ванслиперкен доказывает свое непреодолимое отвращение к холодной стали

Все потрясающие события этого дня до того расстроили Ванслиперкена, что он забыл о письмах к еврею Лазарусу, а ему, чтобы забыть получить деньги, нужны были очень серьезные причины.

Он кинулся на постель совершенно одетый в порыве гнева, бессильного бешенства и горькой обиды, и почти сразу заснул тяжелым, томительным сном.

Проснувшись поутру и размышляя о неповиновении и почти открытом бунте экипажа и солдат, Ванслиперкен почему-то приписал все это козням Костлявого и почувствовал к нему такую ненависть, что был способен задушить его собственными руками.

Призвав капрала, он стал с ним советоваться, чтобы сделать с Костлявым. Тот некоторое время отвечал уклончиво, а затем признался, что Костлявый, подобно Снарлейиоу, по всеобщему убеждению, существо сверхъестественное, и что он, капрал, своими глазами видел черта у изголовья Костлявого, а другой раз заметил, что черт беседовал с ним; кроме того, сам Костлявый сознался однажды в присутствии всех, что ни его, ни собаку вода никогда не примет! Подтверждение этого факта видно из того, что было уже несколько попыток потопить собаку, но она всякий раз оставалась невредима; Костлявый тогда кинул ее, завязав в мешок, в канал, а она все-таки выплыла. — Ах, негодяй! Да я его в куски изрублю! Вы говорите, что вода не может повредить ему, так я посмотрю, что может сделать пистолет! Можете идти, капрал, вы мне больше не нужны!

Ванслиперкен положительно был вне себя от бешенства, но не знал, что предпринять немедленно.

Вдруг он вспомнил, что не доставил еще писем, порученных ему французским агентом; поспешно одевшись, он приказал подать шлюпку и поспешил к дому Лазаруса.

Здесь он застал молодого человека чрезвычайно красивой наружности в платье кавалерийского офицера того времени. Этот молодой человек сидел в небрежной свободной позе, и при входе лейтенанта даже не привстал; старый еврей при нем тоже не садился, и Ванслиперкену не предложили стула.

— Вы офицер, командующий куттером «Юнгфрау»? — спросил молодой человек тоном высокомерного презрения.

— Да! — ответил Ванслиперкен не особенно вежливым тоном.

— Вы пришли в Портсмут вчера утром! Почему же, сэр, эти письма не были доставлены нам немедленно?

— Потому, что у меня не было времени!

— Не было времени? Что вы хотите этим сказать, сэр? Все ваше время должно принадлежать нам. Вам за это платят; за каждый шиллинг, который вы получаете от правительства, мы вам платим фунты! Пусть этого больше не случается, сэр!

Ванслиперкен был на этот раз не в добродушном настроении и потому отвечал резко и гневно:

— Можете себе искать других для ваших поручений, а я в последний раз исполняю их. Уплатите мне, что следует, и затем прощайте!

— Вот как! Нет, сэр, ошибаетесь! Вы будете исполнять их до тех пор, пока мы этого потребуем! Ведь вы в нашей власти: вы обманываете правительство, которому служите, и мы во всякое время можем погубить вас. Вы должны или служить нам, или умереть; другого выбора у вас нет! А чтобы наказать вас за небрежное отношение к нашему делу, я на этот раз не заплачу вам за доставку этих писем. Вы можете их оставить и отправляться, но не забудьте вовремя уведомить нас, когда будете уходить в Амстердам!

Это уже совершенно возмутило Ванслиперкена.

— Нет денег, нет и писем! — заявил он и, схватив письма со стола, направился к двери.

— Безумец! — с усмешкой крикнул ему вслед молодой человек, не трогаясь с места. Ванслиперкен распахнул дверь, но ему преграждали путь три направленных на него меча. Он невольно отпрянул назад.

— Ну, что? Оставите вы теперь эти письма? — спросил кавалерист.

Ванслиперкен швырнул их на стол и стоял, скрестив руки, бледный, как полотно.

— Теперь я должен вам сказать, сэр, что мы делаем громадное различие между людьми, которые отдаются нашему делу душой и искренно преданы своему законному государю, и людьми продажными, которых нам приходится покупать за деньги, которые отдаются нашему делу только из-за выгод. Первых мы уважаем, а последних презираем, хотя и пользуемся их услугами! Мы можем предать вас во всякое время, предать вас в руки вашего же правительства, нимало не рискуя при этом сами, так как имеем много приверженцев, занимающих высшие государственные должности. Примите это к сведению, сэр!

Ванслиперкен слушал, полный ужаса и удивления, — его трусливый, малодушный характер дал ему понять, что он безвозвратно погиб, и он обещал полное и беспрекословное повиновение.

— А теперь потрудитесь подписать присягу на верность королю Якову II и его законным наследникам, без этого вы не выйдете отсюда!

Ванслиперкен, видя, что другого исхода нет, дрожащей рукой подписал присягу на верность королю Якову и его потомству.

— Теперь можете идти, сэр, делайте ваше дело добро совестно, и вы будете добросовестно вознаграждены за свои труды!

Ванслиперкен поспешил уйти из этого дома; никогда еще он так ярко не чувствовал, насколько презренно ремесло изменника. Возмущенный, оскорбленный, дрожа от страха и в то же время от ненависти и жажды мести, направился он к матери, чтобы отдать ей деньги, которые на этот раз захватил с собой.

— О, я отдал бы душу и тело, чтобы отомстить этому надменному мальчишке! — воскликнул лейтенант, окончив подробный рассказ о всем, что случилось со вчерашнего дня.

— Я узнаю в тебе мое дитя! Так поступала и я, Корнелиус… Мне приятно слышать такие слова из твоих уст! Пусть их готовят заговоры, пусть думают, что все должно удасться; когда они, ослепленные своей самоуверенностью, будут уже торжествовать, тогда, то подкарауль их, тогда придет время отомщения! Даже виселица сладка тому, кто удовлетворил своему чувству мести, сын мой!.. Ну, а где же твое золото?

— Вот оно, матушка! — ответил достойный сын старухи, высыпая на колени ее груду червонцев. — У меня должно быть больше, но… но я отомщу ему за это!

— Не убивай, сын мой, курицы, несущей золотые яйца, пока она их несет! — наставительно заметила старуха.

За эти два дня Ванслиперкен пережил столько обидных, тяжелых и прискорбных минут, что в голове был настоящий хаос. Он чувствовал необходимость сделать что-нибудь, и не будь по природе своей малодушным трусом, он, вероятно, решился бы на самоубийство; теперь же все его чувства как-то безотчетно слились в чувство бешеного озлобления против того же Костлявого; питая в душе самые черные мысли против него, он вернулся в свою каюту.

ГЛАВА XXVI. Мистеру Ванслиперкену является привидение

В то время, когда происходили описываемые события, партия якобитов была в большой силе и употребляла все усилия, чтобы подготовить вторжение в Англию вооруженной силы. Она насчитывала очень много сторонников среди высших чинов государства и в правительственных сферах, но до сего времени вела все свои махинации тайно; теперь же якобиты считали, что настало время действовать смело и открыто. Ввиду этого решено было послать кого-нибудь из доверенных лиц в Амстердам; это лицо должно было войти в сношения с Генеральными Штатами, и так как там государственные тайны были тайною многих, то при умении можно было рассчитывать на то, чтобы эти тайны перестали быть тайной. Выбор якобитской партии пал на молодого Рамзая, зятя сэра Джорджа-Роберта Барклая, брата леди Алисы, который был неразлучен с ним как во время пребывания при дворе короля Якова, так и в операции контрабандистов.

Через своих союзников ловкий, хладнокровный, наблюдательный Рамзай был снабжен надлежащими рекомендательными письмами к представителям Генеральных Штатов, письмами, в которых о нем говорилось как о самом яром приверженце короля Вильяма, и потому он мог рассчитывать на успех своей миссии.

Рамзай решил отправиться в Амстердам на судне лейтенанта Ванслиперкена, и после того разговора, какой он имел с ним, был уверен, что лейтенант не посмеет воспротивиться его желанию. Для Рамзая же было особенно благоприятно прибыть в Амстердам на королевском судне.

Между тем Ванслиперкен, запершись в своей каюте, чувствовал непреодолимую потребность выместить на ком-нибудь душившую его злобу; наиболее подходящим для этой цели предметом после ухода Джемми Салисбюри был, конечно, Костлявый. На него-то и обрушились теперь вся ненависть и злоба Ванслиперкена.

Не давая никаких разъяснений, лейтенант призвал к себе капрала и приказал принести себе пистолет и заряды, затем отпустил капрала, не дав никаких разъяснений относительно того, на что ему понадобились эти предметы. Но у капрала мелькнуло соображение, что Ванслиперкен припасает то и другое для Костлявого, и он на всякий случай сообщил свою догадку юноше, подав ему при этом совет, если лейтенант будет стрелять по нему, притвориться убитым, затем напугать лейтенанта, явясь к нему после того живым и невредимым.

Между тем Ванслиперкен, оставшись один, зарядил свой пистолет и спрятал его под свое одеяло, затем потребовал к себе Костлявого, которому приказал собрать в узел кое-что из теплого платья, подушку и запасное одеяло и быть готовым, когда стемнеет, отправиться с ним на берег, чтобы нести за ним узел, так как он намерен был провести несколько часов где-нибудь среди зелени и поспать под открытым весенним небом.

— Слушаю, сэр! — сказал Костлявый. — А к ночи я вернусь на судно?

— Ну, конечно! — отозвался Ванслиперкен.

Когда стемнело, он приказал себе подать шлюпку и, захватив заряженный пистолет, который он спрятал под своим длинным кафтаном, поместился в лодке с Костлявым, тащившим узел.

Высадившись на берег, Ванслиперкен зашагал крупными шагами вперед и шел так быстро, что Костлявый, нагруженный узлом, с трудом поспевал за ним. Мало-помалу бедняга стал отставать.

— Поторапливайся и не отставай от меня! — крикнул ему Ванслиперкен, еще более ускоряя шаг.

Теперь они уже миновали и укрепления, и крепостной вал, и даже жилые строения предместья и шли по безлюдной сельской местности, где только изредка попадались небольшие фермы или одинокие хижины. Наконец они пришли к довольно высокой каменной стене большого загона, месту, которое показалось подходящим для Ванслиперкена; Костлявый далеко отстал от него, и под кровом густого тумана и наступавшей темноты его на этом расстоянии вовсе не было видно. Рассудив, что, стало быть, и Костлявый не может его видеть, лейтенант спрятался за углом стены загона, и когда Костлявый поравнялся с ним, дал ему пройти мимо себя и отойти шагов на десять, а затем выхватил свой пистолет, навел его прямо в голову Костлявому и спустил курок.

Раздался выстрел, Костлявый громко вскрикнул и, упав лицом вниз, остался недвижим.

Ванслиперкен подошел к нему ближе, посмотрел на него, перевернул на спину, заглянул в лицо, затем бросился бежать, точно за ним гнались все фурии ада. Он бежал до тех пор, пока совершенно не запыхался и не упал от изнеможения. Теперь совесть преследовала его, жгла его сердце, как огнем. Пистолет был еще у него в руке, а при падении он нанес себе курком пистолета сильную рану в висок и лишился чувств.

Очнувшись же, слабый и окровавленный, он поплелся к пристани, где его ожидала шлюпка. Тут он вспомнил, что ему надо объяснить отсутствие Костлявого, и с этой целью рассказал, что на него напали разбойники, что он, отбиваясь, кажется, убил одного из них, и не знает, что сталось с Костлявым, но слышал, как тот кричал, попавшись в руки разбойников, от которых не успел убежать. Капрал, который по его требованию явился перевязать его рану, положительно недоумевал, что там могло случиться: не мог же Ванслиперкен ради правдоподобности своего вымысла умышленно так сильно себя ранить?! С другой стороны, что же сталось в самом деле с Костлявым?

— Какое счастье, что я вздумал захватить с собой пистолет, отправляясь на эту прогулку! — заметил Ванслиперкен. — А то бы и я наверное был убит!

— Да, мингер! — поддакнул капрал, а сам при этом подумал: «необходимо разузнать, что там было».

Ванслиперкен провел страшно тревожную ночь: призрак убитого не давал ему покоя, рана тоже мучила его. Проснувшись перед светом, он увидел, что свеча догорела, и он остался во мраке. Он не мог выносить мрака и позвонил, чтобы принесли огня. Вот вдали замигал огонек, кто-то несет ему зажженную свечу, он открывает глаза, думая увидеть перед собой капрала, и вдруг видит перед собой со свечою в руках тощую, бледную фигуру Костлявого, который смотрит на него, не говоря ни слова.

— Боже! Боже мой! Будь милостив ко мне! — воскликнул Ванслиперкен и закрыл лицо простынею.

ГЛАВА XXVII. Мистер Ванслиперкен научился новому искусству

Заподозрив Ванслиперкена в намерении учинить что-то недоброе, капрал, пользуясь минутой, когда лейтенант был наверху, вынул пулю из его пистолета и, предупредив об его вероятном намерении Костлявого, советовал ему разыграть комедию, будто он действительно убит, а затем явиться к Ванслиперкену, как ни в чем не бывало.

Костлявый в точности последовал этому совету, и обман вполне удался. Как только Ванслиперкен скрылся из виду, мнимо убитый встал и, оставив узел на месте, не спеша направился к пристани, сел в шлюпку и благополучно прибыл на куттер немного спустя после лейтенанта.

На общем совещании экипажа на баке решено было, что Костлявый сделает вид, будто верит, что в него стреляли разбойники; тогда Ванслиперкен еще более убедится, что этот парень заколдованный и из него ничем не вышибить жизнь.

Поутру капрал явился наведаться о здоровье своего начальника и доложил, что Костлявый вернулся цел и невредим. Это очень порадовало лейтенанта, так как теперь он знал, что к нему приходил ночью не дух Костлявого, а сам Костлявый, но вместе с тем при вести о том, что он жив, в нем с новой силой проснулось желание убить его.

Вследствие сильного возбуждения, а отчасти и вследствие своей раны Ванслиперкен прохворал четыре дня и не мог вставать с постели; по прошествии же этого времени получил приказание сняться с якоря возможно скорее и идти в Амстердам с секретными депешами короля Вилльяма. Вспомнив прежде всего о своих новых обязанностях по отношению к якобитам, Ванслиперкен, хотя и чувствовал себя чрезвычайно слабым, не преминул зайти к старику еврею, где опять застал Рамзая, которому и сообщил, что получил приказание отправляться как можно скорее.

— У вас будут секретные депеши? — спросил Рамзай.

— Да, — отвечал Ванслиперкен, — мне должны их доставить прямо на судно.

— Готовьтесь выйти в море сегодня около полуночи, я приеду на судно за четверть часа до этого времени, а теперь можете идти, сэр!

Ванслиперкен сказал, что все будет сделано, но в душе думал только о том, как бы отомстить этому человеку, которому он принужден был повиноваться.

— У нас какие-то новые порядки пошли, Шорт, — говорил между тем Кобль, — вы слышали, что мы снимемся с якоря в полночь?

— Да! — отозвался Шорт.

— Тут кроется что-то неладное! Это совершенно не принято на военных судах уходить из порта ночью: вряд ли это по приказу командира порта. А о Костлявом слышали, Шорт?

Шорт облокотился на перила мостика и тихонько посвистывал. Кобль, видя, что не добьется от него другого звука, повернулся и пошел спать.

За несколько минут до полуночи к куттеру подошла лодка, и на судно взошел Рамзай, за ним человек вынес легкий багаж. Ванслиперкен встретил его наверху и тотчас же проводил в свою каюту. Несмотря на конец марта, погода стояла еще холодная, и в каюте топилась печка. Сняв плащ, Рамзай выложил на стол два заряженных пистолета и стал греться, пока лейтенант был занят наверху.

Час спустя куттер, благополучно миновав все препятствия, вышел в открытое море, — и Ванслиперкен вернулся в свою каюту.

— Теперь, сэр, я прошу вас дать мне ваши секретные депеши! — сказал Рамзай, заперев дверь на ключ.

— Секретные депеши, сэр? Да разве это возможно?

— Прошу не рассуждать! Давайте их сюда сейчас же! Не бойтесь, ни вам, ни мне не грозит от этого ни малейшей опасности, никто об этом не узнает, а вы…

— А я? — угрюмо переспросил Ванслиперкен.

— А вы получите за мой переезд и за эти депеши 100 гиней!

Ванслиперкен достал королевские секретные депеши из ящика своего стола и передал их Рамзаю.

Тот внимательно рассмотрел печати, затем искусно снял их и принялся читать содержание депеш, делая выписки и заметки в своей записной книжке. Покончив же с этим делом, вынул из своей дорожной сумки точно такие же поддельные печати и снова запечатал ими депеши. Во все это время Ванслиперкен молча сидел в стороне, наблюдая за своим собеседником.

— Вот ваши депеши, они мне больше не нужны; как видите, вы ничуть не скомпрометированы!

— Да, действительно, — сказал несколько повеселевший Ванслиперкен, — вы даже навели меня на одну мысль!

— Я вам скажу, на какую: вы подумали, что если бы я вам оставил эти печати, то вы могли бы каждый раз проделывать эту штуку при условии, конечно, что вам за это будут хорошо платить! Не так ли?

— Да, действительно, я об этом думал!

Достойного лейтенанта ничуть не смущал самый поступок; единственно, что его смущало, так это страх быть уличенным, страх кары за преступление, а не самый проступок.

— Если бы вы сами не предложили мне этого, я предложил бы вам, — продолжал Рамзай, — а также предложил бы вам и приличное вознаграждение! Перед тем, как я покину судно, я устрою все это, а теперь желаю лечь спать! Можете вы мне указать свободную постель?

— Кроме этой моей постели, я другой не имею! — сказал лейтенант. — Но я готов предложить вам ее!

— Прекрасно! — сказал Рамзай, кладя свои пистолеты под подушку и ложась на постель. — А теперь попрошу вас выгнать отсюда этого пса, от него такой неприятный запах!

Такое бесцеремонное обращение очень не понравилось лейтенанту, но, сознавая, что ему ничего не остается делать, он покорился, утешившись тем, что хотя все это очень неприятно, но зато прекрасно оплачивается.

На следующий день поутру явился с докладом капрал. Ванслиперкен, который перед тем только что обсуждал все события последнего времени, пришел к такому заключению, что так как портсмутская вдовушка для него безвозвратно потеряна, то недурно было бы продолжать свои ухаживания за вдовой Вандерслуш, особенно после ее милого примирительного письма, сказал ему, что в тот раз он был ужасно расстроен и наговорил того, чего вовсе не думал, и что теперь он просит капрала не передавать вдове его резких слов, так как он намерен посетить ее, когда будет на берегу. На это капрал, который также имел желание и надобность побывать на берегу, стал распространяться о прелестях Бабэтт. Ванслиперкен, поняв его намек и желая задобрить капрала, объявил, что и он может отправиться на берег и повидаться с Бабэтт, если он этого желает.

На третьи сутки куттер благополучно прибыл к месту своего назначения. Во все время пути Рамзай расположился в каюте лейтенанта, как у себя дома, требовал всего, что ему вздумается, и держал себя чрезвычайно развязно. Ванслиперкен объяснил, что это посол короля, но ему не совсем поверили. «Почему же, если он посол короля, он не явился вместе с депешами? Почему шкипер так раболепно покорялся ему во всем, этому красивому юноше?» — говорили на судне.

Едва только «Юнгфрау» бросила якорь, как Рамзай приказал собрать свои вещи и готовить шлюпку. Ванслиперкен проводил его на берег, и здесь они расстались, причем Рамзай заявил, что желает видеть лейтенанта завтра у себя, и сообщил ему свой адрес.

Простившись с Рамзаем, Ванслиперкен сдал в адмиралтейство свои депеши, а сам поспешил к вдове Вандерслуш, которая приняла его сдержанно, но любезно, а после трогательных извинений, уверений и оправданий как будто совершенно растаяла и опять посадила его на диван подле себя, а в конце концов даже позволила ему подержать свою руку в его руках.

О собаке не было даже и помину, — и все, казалось, было как нельзя более благополучно.

«Подожди, подожди, голубушка, дай мне только добраться до тебя, так я тебе покажу, как требовать смерти моей собаки… Я тебя научу!» — думал лейтенант.

«И этот жалкий человек воображает, что я стану смотреть на него! погодите только мистер Ванслиперкен, погодите!» — думала вдова.

ГЛАВА XXVIII. Новая героиня, хотя первое место принадлежит Снарлейиоу

Простившись с Ванслиперкеном, Рамзай направился прямо в Золотую улицу, где находился дом синдика города, и постучался в красивую резную дверь, окрашенную в яркий зеленый цвет.

Вскоре ему отворили и провели в опрятный вымощенный двор, окаймленный рядом вечнозеленых деревьев в больших деревянных кадках. Позади виднелся цветник, где только что выглянули на свет пестрые тюльпаны и другие весенние цветы. Пройдя через весь двор, Рамзай и впустивший его старый седой слуга вошли в дом и очутились в больших красиво убранных сенях. Отсюда вела лестница вверх, и сюда же выходили наполовину стеклянные широкие двери складов, где работали люди, распределяя по полкам товары.

Оставив Рамзая в роскошно обставленной приемной, старик пошел доложить о нем хозяину дома.

Спустя несколько минут явился и сам мингер ван-Краузе с какими-то счетами в руках и карандашом в зубах.

Это был низенький, толстенький человек с круглым румяным лицом и круглыми же очками на носу, очень маленьком и как бы покрасневшем от мороза.

— Вы желали видеть меня, мингер? С кем имею удовольствие говорить? — начал он.

Рамзай, назвав себя, вручил ему свои рекомендательные письма.

Мингер ван-Краузе прочел одно, аккуратно сложил его, сделал на нем пометку, когда и от кого получено, затем отвесил своему гостю низкий поклон. Потом проделал по очереди ту же процедуру со всеми остальными письмами и каждый раз отвешивал поклоны.

— Их этих писем я узнаю, что вы ярый противник якобитов и верный слуга короля Вилльяма, и потому буду счастлив, если вы то время, какое думаете пробыть в Амстердаме, будете моим гостем! А могу я узнать, как вы прибыли сюда?

— На королевском куттере, мингер!

Эта подробность еще более удостоверила синдика, что его гость состоит доверенным лицом у короля Вилльяма, как ему о том писали.

Затем, извинившись перед гостем, что дела требуют его присутствия, он просил его поразвлечься книгами, посетить его картинную галерею и устроиться так, как ему удобно в тех комнатах, которые будут служить ему помещением и в которые его проводит слуга, сам же поспешил в свою контору.

Старик слуга, указавший Рамзаю его будущее помещение, был болтлив, как многие старички. Он сообщил молодому человеку, что ван-Краузе вдов и имеет всего одну только дочь, которая теперь уже взрослая барышня, а уходя предупредил, что скоро будет подан обед.

Ввиду этого Рамзай занялся своим туалетом, с удовольствием думая о том, что в этом доме есть молодая особа, которая все же не даст ему скучать и, быть может, облегчит ему его трудную задачу. Роль разведчика и шпиона была ему очень не по душе, но кто-нибудь должен же был выполнить ее; так как все были того мнения, что он лучше других способен это сделать, то он не счел себя в праве отказаться. Одевшись, он вышел в залу, которая была пуста, и встал рассматривать картины и ценные бронзы, украшавшие эту комнату. На подзеркальнике стояли старинной работы очень любопытные и ценные часы, и Рамзай, разглядывая их, увидел в зеркале отражение чрезвычайно привлекательного молодого лица. Девушка отворила дверь и, увидя постороннего незнакомого человека, полагая, что ее не видят, с минуту оставалась неподвижна, затем отступила назад и снова тихонько притворила дверь. Рамзай никак не ожидал, чтобы у ван-Краузе могла быть такая высокая, стройная и привлекательная дочь. Между тем дверь снова отворилась, — и в комнату вошел сам синдик.

— Я крайне сожалею, что принужден был оставить вас одного столько времени, мингер Рамзай, — сказал он, — но мое время строго распределено, и я не могу сделать никаких изменений. Я позабочусь о том, чтобы вы не особенно скучали у нас; соберу своих друзей и сослуживцев; среди них вы найдете, вероятно, людей менее занятых и потому более интересных. А теперь позвольте вас спросить: вы говорите, что прибыли на королевском куттере. Не знаете ли, не привез ли этот куттер депеш от короля к Генеральным Штатам?

— Да, и немаловажные… Но так как мы оба, надеюсь, люди, горячо стоящие за правое дело, то полагаю, что я не в праве скрывать от вас то, что мне известно, но неизвестно еще другим. Думаю, что вы сумеете сохранить это в тайне!

— Вы правы, молодой человек, я глубоко предан нашему правому делу и могу хранить любую государственную тайну. Всем известно, насколько я скромен! — отвечал синдик.

Но в этом отношении почтенный синдик несколько ошибался: всем, наоборот, было известно, насколько он нескромен, и потому от него старались скрывать все, что было тайного или секретного, так как ван-Краузе не преминул бы сообщить все это по секрету всем своим многочисленным друзьям.

Рамзай, вскрывший и прочитавший содержание всех тайных королевских депеш, конечно, мог удружить ван-Краузе.

— Однако, — заметил Рамзай, — в такого рода делах необходима большая осторожность и потому, быть может, лучше, если мы отложим этот конфиденциальный разговор до более удобного времени!

— Да, да, мы побеседуем с вами после ужина, а пока сообщите мне в нескольких словах, что у вас там творится!

Рамзай подошел к нему и сказал несколько слов на ухо.

— Неужели?! — воскликнул восхищенно Краузе. — Ай, ай, ай!.. Но нас ожидает обед, пойдемте, я вас познакомлю с моей дочерью!

— Вильгельмина, — сказал ван-Краузе, входя в столовую, где девушка уже стояла у стола, — вот наш молодой приятель! Постарайся, чтобы он не скучал у нас, — ты знаешь, как я занят и как мало времени могу уделить нашему гостю!

Девушка молча кивнула головкой. За обедом она говорила немного и больше приглядывалась к молодому человеку, но после обеда, когда все прошли в маленькую гостиную, куда после был подан кофе, и сам синдик, выпив свою чашку, извинился перед гостем и поспешил к своим делам, оставив его с своей прекрасной дочерью, Вильгельмина, считая своим долгом занимать гостя, стала более разговорчива.

Это была девушка неглупая, но ум ее не получил правильного развития; сразу было видно, что она никогда не знала забот и ласк матери, и хотя была очень начитанна, но чувствовалось, что она дошла до всего путем самообразования. Подобно отцу, она не способна была хранить ничего в тайне и высказывала прямо и откровенно все, что у нее было в уме или на душе: такая непосредственная, искренняя и открытая натура имела, несомненно, большую прелесть.

Рамзай, с своей стороны, старался занимать Вильгельмину, которая с большим удовольствием слушала его, чем говорила сама, тем более, что он так интересно рассказывал о дворе, о короле, о придворных, о жизни в Англии, о чем она, живя до сих пор совершенной отшельницей, не имела никакого представления.

Время прошло так незаметно для молодых людей, что они были крайне удивлены, когда их позвали ужинать. За эти несколько часов времени молодой красавец Рамзай не только успел совершенно очаровать собою Вильгельмину ван-Краузе, но и приобрести над ней известную долю нравственного влияния, так как она смотрела на него и слушала его с особым благоговением, как будто все, что он говорил, было евангельской истиной.

После ужина Вильгельмина ушла к себе, оставив Рамзая в обществе старого синдика. Рамзай сообщил ему содержание королевских депеш, из чего синдик заключил, что его гость должен быть, несомненно, очень доверенным лицом при английском дворе, если ему известны такие подробности; когда же разговор коснулся замыслов якобитов, то Рамзай не преминул сообщить самые ложные сведения и ввести ван-Краузе в полное заблуждение относительно их намерений и планов. На другой день синдик лично посетил многих из своих друзей, сообщив им под секретом содержание депеш, и сам был немало доволен точными сведениями, полученными от Рамзая. Одновременно с этими новостями он сообщил и о том, что слышал о намерениях якобитов, и таким образом способствовал распространению совершенно ложных слухов о замыслах С. -Жерменского двора, а затем слухи эти, как добытые из самого достоверного источника, были сообщены в Англию. В очень короткое время Рамзай приобрел полное доверие как своего хозяина, так и его прелестной дочери, и теперь уже смело мог рассчитывать на успех своей миссии.

ГЛАВА XXIX. Подобного Джемми не было человека и не будет. Нанси и Джемми поют серенаду

Сойдя на берег, Могги и Джемми направились к Нанси Корбетт. Могги быстрыми крупными шагами шла впереди; ее коротконожка муж с трудом поспевал за ней, поминутно отставая. Тогда она останавливалась на минуту и, оборачиваясь назад, ласково торопила «Ну, иди же, иди, моя уточка!» Такое приглашение, вероятно, раздражило бы всякого другого мужа, но Джемми отличался превосходным характером, и его настроение духа было постоянно добродушное; однако при всем своем добродушии, он не позволял посторонним незнакомым людям шутить над собой или трунить над его наружностью. Случилось, что когда они шли, какая-то злополучная нимфа позволила себе остановиться и, подбоченясь, посмотреть на Джемми сверху вниз и пропеть:

«Был у меня муженек, Меньше моего мизинца!» В этот момент Могги, обернувшись, развернулась и закатила ей такой звонкий удар в ухо, что у той чуть не лопнула барабанная перепонка. Но эта молодая особа была не из тех, которые подставляют левую щеку, когда ударят по правой: недолго думая, она возвратила Могги оплеуху, но Джемми обхватил девицу за ноги и перебросил ее себе через голову, точно это была щепка, — и насмешница со всего размаха шлепнулась в лужу, бывшую позади. Она проворно вскочила на ноги и при виде своего испачканного платья и обрызганного грязью лица разразилась самой непечатной бранью, но не смела возобновить своих нападений, так как супруги представляли собой превосходящую силу.

После этого маленького приключения супруги Салисбюри благополучно дошли до дома Нанси Корбетт, которая теперь переменила квартиру и старалась не попадаться на глаза Ванслиперкену. Нанси была дома и поджидала их. Все трое разом приступили к делу. Они отправились к еврею Лазарусу, и там Могги и ее муж должны были подписать присягу королю Якову II и дому Стюартов, после чего оба были занесены в списки контрабандистов; муж причислен к экипажу шлюпа, а жена зачислена в число обитательниц пещеры на острове. При присяге должны были присутствовать свидетели, и старый еврей кликнул нескольких человек из соседней комнаты. Вышло несколько взрослых детин, и при виде Джемми один из них воскликнул:

— Что это за птица такая, дядюшка Авраам?

— Это — славный и честный человек, каких мало! — ответила за старика Могги.

— Эй, да разве это называется человеком, это крошка без ножки! — захохотал гигант.

— Посмотрим, что-то ты можешь сделать, маленький человек! — сказал другой из присутствующих.

Не говоря ни слова, Джемми схватил говорившего за его брючный ремень, приподнял его на воздух и с такой силой перебросил через стол, что все присутствующие ахнули от удивления.

— Вот каков мой неоцененный утеночек! — воскликнула восхищенная его поступком жена.

— Да, — сказал первый, задевавший Джемми, — ты силач не на шутку. Но что же ты можешь сделать без ног?

— Я, по крайней мере, не сбегу, как ты это делал десятки раз! — отвечал Джемми.

— Аа, вот что! Ну, ты поплатишься за это! — воскликнул гневно гигант и схватил его за шиворот, но Джемми так удачно подшиб его ногой, что он грузно упал навзничь во всю длину.

— Браво! Браво! Молодчина! — закричали остальные.

— Вот каков мой дорогой, ненаглядный маленький утеночек! Теперь ты показал им, что можешь сделать! — ликовала Могги.

Гигант встал и, очевидно, стал искать какого-то скрытого на себе оружия, но Нанси угадала его намерение и грозно крикнула:

— Как ты смеешь! Попробуй только! Получай, что получил, и будь доволен, а не то!… — и она погрозила ему пальцем.

Вслед за тем Нанси и ее протеже отправились к пристани, чтобы на лодке старого рыбака переправиться на остров. Супруги захватили с собой кое-что из своих пожитков, в том числе и неразлучную скрипку Джемми. Ночь была тихая, звездная, море не шелохнулось. Лодка вскоре вышла из гавани; все трое поприумолкли, и Джемми машинально стал побрякивать струнами своей скрипки, он пользовался как гитарой.

— Я слышала, что вы хороший музыкант, мистер Салисбюри! — сказала Нанси Корбетт.

— О, да, мистрисс Нанси! Он большой мастер и поет тоже точно соловей! — отвечала за мужа Могги. — Ведь правда, моя уточка?

— Куак! Куак! Куак! — отозвался Джемми.

— Так вот, мистер Салисбюри, не споете ли нам что-нибудь? На воде так приятно раздается пение, мне же не часто придется вас слышать!

Джемми не любил заставлять себя упрашивать и охотно согласился исполнить желание Нанси, а кончив, сказал, что теперь очередь за ней, так как и ее Бог голосом не обидел. Нанси отвечала, что давно не пела.

— Я пела, когда была очень молода и счастлива, — говорила она, — потом пела очень много, потому что меня заставляли петь, хотя на сердце у меня кошки скреблись. А теперь мне петь некогда. Но если Корбетт когда-нибудь устроится на берегу, в маленьком домике с палисадником под окнами и скворцом в клетке, тогда я опять буду петь от всей души, мы посмотрим, кто из нас будет петь больше и лучше — птицы ли в клетке, или я!

— Он устроится мало-помалу, когда дело будет сделано! — утешал ее Джемми.

— Да, когда дело сделано! — сказала Нанси со вздохом. — Но открытые шлюпы, бурное море и виселица, — все это стоит на пути к нашему счастью!

— Не вспоминайте о петле! Впрочем, мне, если бы меня вздумали повесить, нечего было бы заботиться о веревке: три носовых платка связать и хватит!

— Повесить моего ненаглядного Джемми, я бы посмотрела, как они это посмеют! — воскликнула Могли.

— Э!.. Могги, они и лучших людей, чем ваш муж, вешали!

— Лучших людей, чем мой муж! — воскликнула Могги. — Нет, мистрисс Корбетт, лучших никогда не было и не будет! Знайте это!

— Я хотела только сказать, что они вешали людей и с более длинными ногами, чем ваш муж!

— Я бы очень желала, чтобы вы, мистрисс Корбетт, оставили моего мужа в покое! Какое вам дело до того, какие у него ноги, длинные или короткие?

— Но, милая Могги, если он не сердится, то вам бы и подавно не следовало! Я ведь шучу и сама рада принять от вас шутку. Ведь не ревнуете же вы его!

— Ревную и даже очень, и всегда буду ревновать моего Джемми!

— Тогда вы должны ревновать его к скрипке, он у вас действительно отменный музыкант!..

Пела и Нанси, пел еще и Джемми, но вскоре старый рыбак напомнил им, что берег уже близко, и что им следует притихнуть, чтобы не быть замеченными.

Действительно, полчаса спустя лодка вошла в маленький заливчик и скрылась за скалистой косой. Рыбак, осмотрев внимательно линию брега и убедившись, что нигде ни души не видно, пристал; все тихонько высадились на берег и затем, поспешно миновав хижины рыбацкого селения, стали взбираться на темный, почти черный горный хребет. За ночь они перебрались на ту сторону острова, а под утро достигли хижин, расположенных над пещерой, где оставили свои пожитки, и стали спускаться на площадку перед пещерой.

— Теперь ты у меня здесь, моя дорогая уточка, и никто мне не помешает быть с тобой, никто не посмеет поднять на тебя руки, мой ненаглядный Джемми! — воскликнула Могги, кидаясь целовать и обнимать своего мужа.

ГЛАВА XXX. Мистер Ванслиперкен угощает дам, исполняя все их требования

На второй день после прихода куттера в Амстердам Ванслиперкен, согласно уговору, явился в дом синдика, чтобы повидаться с Рамзаем. Тот уплатил ему 100 гиней за свой переезд и за вскрытие депеш и поручил проделывать со всеми доверяемыми ему депешами то же самое, заявив, что он каждый раз будет получать за это по 50 гиней. Ванслиперкен вышел от него чрезвычайно довольный, решив, что как только он скопит достаточно денег, то выйдет в отставку и будет жить на покое. Но разве могло быть когда-нибудь достаточно денег для такого скряги, как Ванслиперкен? Перед отплытием он должен был еще раз зайти к Рамзаю, чтобы получить от него письма и новые указания относительно того, что ему следовало делать.

По его уходе Рамзай невольно призадумался. Как гадок, как омерзителен казался ему этот изменник!

— А сам я, — рассуждал он, — разве не играю по отношению к хозяину этого дома роли изменника и предателя? Но нет, я стою за правое дело, я служу своему государю. А если добьюсь любви и состояния его прекрасной дочери под видом друга и единомышленника, то не обман ли это? Не предательство ли? Нет, для женщины политика вообще не имеет значения; ее убеждения — убеждения того, кого она любит, ее красота и богатства достались бы в руки еретика и отступника, а теперь и она, и ее состояние будут служить правому делу!

Таким образом оправдывал в своих глазах свое поведение Рамзай и оставался совершенно доволен этими оправданиями, как всегда бывает, когда никто нам не возражает.

Между тем Ванслиперкен, с удовольствием ощущая тяжесть червонцев в своем кармане, идя к своей шлюпке, рассуждал так:

«Если я и потерял несколько тысяч из-за лая Снарлейиоу, то взамен этого открыл новый источник доходов; если я потерял Портсмутскую вдовушку, то зато снова примирился со вдовой Вандерслуш, у которой тоже прикоплено немало звонких червонцев; кроме того, и мать уже стара и, вероятно, скоро умрет, — и тогда мне достанется все, что у нее скоплено». В таких приятных размышлениях Ванслиперкен вернулся на судно и, вспомнив о нежных чувствах капрала к Бабэтт, отпустил его на берег, как теперь делал почти ежедневно. Бедная жирная вдова Вандерслуш целый день ни на минутку не имела отдыха; днем она должна была притворяться влюбленной в лейтенанта, а когда наступали сумерки, нежничать с капралом.

Куттер «Юнгфрау» простоял около двух недель в Амстердаме и затем вернулся с депешами от Генеральных Штатов, а также и с письмами от Рамзая в Портсмут. Тотчас по прибытии лейтенант Ванслиперкен явился в адмиралтейство, где и сдал казенные депеши, а затем понес частную корреспонденцию в дом еврея Лазаруса, где получил свой обещанный гостинец в 50 гиней, с которыми направился прямо к матери. Старуха была еще жива и по обыкновению встретила его словами: — Ну, принес ты денег, сын мой? Ванслиперкен молча выложил ей на колени 150 гиней.

— Благословляю тебя, сын мой, а мое благословение должно что-нибудь значить, потому что я всегда только проклинала, а не благословляла! Но теперь я вижу, что мой сын убийца и предатель, прекрасно! И у тебя теперь уж много золота, это еще того лучше! Добрыми-то делами никто ничего не нажил, а только всегда в дураках оставался!

Ванслиперкен рассказал матери историю с Костлявым и высказал убеждение, что этот парень заколдован, что его не принимает вода, и пуля не берет.

— Кому быть повешенным, тот не утонет, — сказала старуха, — но ты все-таки попытайся еще и еще, и ты своего добьешься. А теперь иди себе, сын мой, наживай деньги!

Выйдя от матери, Ванслиперкен направился к пристани, намереваясь вернуться на судно, как вдруг на повороте одной из улиц его остановила миловидная маленькая девочка и, осведомившись, не он ли лейтенант Ванслиперкен, сказала, что ее госпожа желает видеть его и просит зайти к ней на четверть часа.

— Кто же твоя госпожа, девочка? — осведомился лейтенант.

— Она вдова майора Виллиамса!

— Вдова! — воскликнул Ванслиперкен. — Что же ей нужно от меня, я ее никогда не видал!

— И она вас тоже, но вот записка, которую она мне приказала отдать вам!

Ванслиперкен взял записку и прочел следующее:

«Сэр, дама, жившая в Кэстель-Стрит, прислала мне письмо и ценную безделушку, которые поручила отдать вам в собственные руки. Подательница этой записки проводит вас ко мне. Готовая к услугам Джэн Виллиамс».

— Где же живет ваша госпожа? — спросил лейтенант.

— В гостинице Гард, в первом этаже, пока отделывается ее квартира!

— Ваша госпожа знавала ту даму, что жила в Кэстель-Стрит?

— Да, как же, они с ней были приятельницы!

В таких разговорах они дошли до упомянутой гостиницы, как показалось Ванслиперкену, довольно неприглядного вида. Когда он вошел в темные сени, девочка попросила его обождать, пока она доложит своей госпоже. Оставшись один, лейтенант поразмыслил и решил лучше выйти на улицу и подождать там, но оказалось, что входная дверь крепко заперта и что уйти ему нельзя. Ощупью, по свету, пробивавшемуся из замочной скважины, Ванслиперкен нащупал дверь и отворил ее. Это была большая комната, освещенная лампой, но у дверей стояла высокая ширма, так что нельзя было видеть, кто находится в комнате. Сделав два-три шага вперед, Ванслиперкен вдруг очутился лицом к лицу с Могги Салисбюри, а вокруг нее было до двадцати других женщин. Лейтенант хотел было выбежать из комнаты, но дверь, в которую он вошел, оказаласьтеперь запертой на замок. Четыре рослых женщины обступили его, и одна из них, выхватив его саблю, унесла ее куда-то, а три остальных силой вытащили его на середину комнаты и поставили перед Могги Салисбюри.

— Добрый вечер, мистер Ванслиперкен. Как это мило с вашей стороны, что вы зашли ко мне так запросто, прошу садиться! Какие новости?

— Прошу вас не забывать, что вы имеете дело с офицером королевского флота! — крикнул Ванслиперкен, побледнев от ее насмешки. — Если на судне есть кошки, то здесь, на берегу, есть констебли и палки!

— Все это я отлично знаю, мистер Ванслиперкен, но какое это имеет отношение к вашему любезному посещению? Ведь вы добровольно пришли сюда! Так садитесь же, как вам говорят, и, как вежливый и любезный кавалер, угостите этих дам. Леди, г. Ванслиперкен предлагает вам угощение. Так уж попируем всласть! Чего же мы потребуем из буфета? Я на свою долю возьму бутылку хорошего портвейна, а вы, мистрисс Сломки?

— А я спрошу себе горячей жженки, если позволите, мистрисс Салисбюри; мне не совсем здоровится сегодня!

— А вы, моя дорогая?

— Я хочу пуншу, большую чашу пуншу!

И все эти леди, одна за другой, заявляли свои не совсем скромные требования. Ванслиперкен, предвидя, что ему придется сильно раскошеливаться, заявил:

— Вы можете, конечно, требовать из гостиницы все, что вам угодно, но платить будете сами. С чего вы вздумали, что я позволю вам таким образом распоряжаться моим кошельком?! Не позже, как завтра, всех вас перепорют в управлении квартала, каждую поодиночке!

— Что?! — воскликнула одна свирепого вида женщина. — Что?! Вы смеете грозить нам? А это видели? — и она поднесла к самому его носу свой огромный кулак.

Этот букет пришелся не по вкусу Ванслиперкену, и он так сильно откинулся назад, что опрокинулся вместе со стулом. Все леди разразились громким смехом. Взбешенный донельзя, лейтенант вскочил на ноги и, замахнувшись стулом над головой, закричал:

— Клянусь всеми чертями преисподней, я наделаю вам беды!

Но его схватили сзади за локти и вырвали из рук стул.

— Вы называете себя джентльменом, а держите себя подобно пьяному мастеровому. В наказание за это мы снимем с вас ваше офицерское платье!

И десятки рук проворно закопошились вокруг него. В одну минуту лейтенант остался в одних брюках и сорочке.

Во все это Могги совершенно не вмешивалась, она сидела преспокойно в своем кресле, с улыбкой наблюдая за происходившим вокруг нее.

— Леди, я готов исполнить всякое благоразумное требование, — израсходовать на ваше угощение до пяти шиллингов, но не больше! — заявил тогда Ванслиперкен, идя на уступки.

— Пять шиллингов! — засмеялись женщины. — Да это любой марсовый матрос предложит больше, а вы — лейтенант, командир судна! Еще на пяти гинеях можно было бы помириться!

— Пять гиней! Да у меня нет таких денег, клянусь честью!

— Посмотрим, — сказала одна из женщин и, завладев его кошельком, высыпала все его содержимое на стол: в нем оказалось 12 гиней и кое-какая мелочь.

— А чьи же это деньги? Ведь вы клялись честью, что это не ваши? Или вы стащили у кого-нибудь этот кошелек? Если так, надо послать за констеблем [118]!

— Я забыл, что захватил с собой больше денег, чем предполагал! — оправдывался Ванслиперкен. — Я готов угостить вас, чем вам угодно! — воскликнул он, заметив, что его деньги разошлись по рукам.

— Вот это любезно! — воскликнула одна из дам. — Что вы скажете, леди?! Он заслуживает того, чтобы мы все его поцеловали.

— Да! Да! — послышалось со всех сторон, и Ванслиперкен был подвергнут и этому новому испытанию, после чего позвонили хозяйку гостиницы и заказали ей все, что требовалось.

— А платить за все будет вот этот господин, который всех нас угощает! — заявили леди.

— Да! — дрожащим голосом подтвердил лейтенант, видя вокруг себя угрожающие лица дам.

— Сузанна, возвратите лейтенанту его кошелек, — сказала Могги, и молодая женщина, державшая его в руках, вручила его Ванслиперкену, который даже несколько повеселел. Но вот принесли угощения, и дамы стали требовать, чтобы лейтенант пил здоровье каждой из них.

Ванслиперкен протестовал; тогда свирепого вида матрона заявила, что прибегнет к средству, которое всегда оказывалось действительным, и при этом вытащила из топившегося камина раскаленную кочергу и поднесла ее к самому носу Ванслиперкена.

И в самом деле, это средство оказалось действительным, — и все дамы поочередно прибегали к нему, чтобы заставить Ванслиперкена пить, а когда это уже надоело, то тем же непогрешимым аргументом принудили его петь, петь ту самую песню, за которую он хотел подвергнуть порке фухтелями Джемми Декса.

Напрасно он клялся и божился, что никогда в своей жизни не пел и не знал ни одной песни, — его заставили повторять вслед за одной из леди слова этой непочтительной к начальству песни, поминутно понукая его раскаленной кочергой.

Когда песня была допета, все женщины, кроме Могги, приветствовали ее громкими криками и аплодисментами, но Могги, подняв свою рюмку с портвейном, провозгласила тост за здоровье Ванслиперкена. Бедняга молча отирал пот с лица.

— Вы называетесь джентльменом и настолько невежливы, что не отвечаете на тост и отказываетесь выпить за здоровье хозяйки дома! Ну, так мы вас научим вежливости! — и кочерга опять была пущена в дело.

— И как же это несправедливо, г. лейтенант, — про должала Могги кротким голосом, — что вы хотели вы пороть моего Джемми за эту самую песню, которую сами только что пропели! Правда, леди, это очень несправедливо?

— Неужели он хотел это сделать? Ах, негодный, мы заставим его сейчас же на коленях просить у вас прощенья, мистрисс Салисбюри!

И опять с помощью кочерги, которая почти опалила ему кончик носа, Ванслиперкен встал на колени и просил прощенья, после чего состоялось примирение, и последовал поцелуй под угрозой той же каленой кочерги.

— Что еще заставите вы меня делать, чертовки? — крикнул, наконец, Ванслиперкен, доведенный до отчаяния.

— Какие неприличные для джентльмена слова!

— Ничего больше они с вами не сделают! — успокоила его Могги. — Вам пора и домой, мои милые леди; желаю вам покойной ночи, вы знаете, я никогда не засиживаюсь поздно! Быть может, и вы, мистер Ванслиперкен, желаете уйти? Так я пошлю за хозяйкой гостиницы, чтобы вы уплатили ей по счету! Ведь вы, кажется, предлагали угощать от себя!

И пока хозяйка подсчитывала счет, все любезные леди, услаждавшие своим обществом лейтенанта Ванслиперкена, удалились. Лейтенант поспешил одеться, и Могги сама подала ему оружие.

Едва только оружие очутилось в его руках, как Ванслиперкен почувствовал, что к нему вернулась вся его обычная дерзость и надменность.

Он позвонил и приказал явившейся на зов хозяйке призвать немедленно констебля, заявив, что в противном случае он сочтет ее соучастницей в грабеже, которому подвергся в ее помещении офицер королевского флота!

— Вы слышите, мистрисс Вилькс, мистер Ванслиперкен требует констебля! — сказала Могги. — Пошлите же за ним скорее!

— Ах, если вы того желаете, мадам, то сию минуту! — сказала хозяйка и вышла из комнаты.

— Да, бессовестная женщина, теперь я вас проучу!

— Меня? За что же? Я все время не вмешивалась ни во что и даже вступалась за вас при случае!

— Все это прекрасно, но в присутствии властей вы запоете другую песню!

— Очень может быть! — многозначительно сказала Могги. — А пока я пожелаю вам спокойной ночи!

— Вы не пройдете здесь! — воскликнул Ванслиперкен, воинственно выхватив свою саблю и размахивая ею перед собою.

— Полноте, если бы я захотела, эта кочерга очистила бы мне дорогу, но я выйду и так, стоит мне только шепнуть вам одно слово! Вы послали за констеблем, прекрасно! Клянусь вам мизинцем моего Джемми, которого вы не стоите, что я отдам вас в распоряжение этого констебля, если только захочу! Я ухожу, но если вы пожелаете отдать меня в руки констебля, посылайте за мной в квартиру старого еврея Лазаруса, с которым вы знакомы!

Ванслиперкен побледнел и отшатнулся.

— Так, значит, я могу удалиться или мне подождать констебля? — насмешливо осведомилась Могги, направляясь к выходу.

Явился констебль.

— Вы меня требовали, сэр? — спросил он.

— Да, но та женщина, которую я хотел обвинить, ушла!

— Хм! В таком случае вы должны уплатить мне за труды, сэр!

Ванслиперкен достал свой кошелек и, не говоря ни слова, уплатил констеблю, затем направился к выходу, провожаемый низкими поклонами хозяйки, выражавшей надежду вскоре увидеть его опять в числе своих посетителей.

ГЛАВА XXXI. Снарлейиоу вновь торжествует над врагами

Ванслиперкен съехал на берег около трех часов пополудни и приказал шлюпке выехать за ним только к закату солнца. За это время на баке состоялся новый заговор против Снарлейиоу.

— Если вода не принимает ее, — сказал Костлявый, — то самая естественная для собаки смерть — это быть повешенной!

— Я боюсь, что никакая веревка не выдержит ее, так как духи изгоняются всегда водой! — заметил Кобль.

— Да ведь она пока еще не дух, а плоть и кровь, и если нам удастся отделить дух от ее тела, то пусть себе ее душа живет, где хочет! — сказал Костлявый.

— Но тогда дух ее будет преследовать нас и не давать нам покоя!

— Да, но дух все же только дух и не более! — возразил Костлявый. — Пусть он себе витает в каюте, сколько ему угодно. Между духом собаки и самой собакой все же громадная разница; собака меня всего искусала, а дух кусать не будет. Эта съедает всю мою пищу, а дух съедать не будет!

— Да! — сказал Шорт.

— Так вот, я полагаю, что если закопать это животное в землю, так оно далеко, пожалуй, не уйдет!

— Пожалуй, и нет, а пожалуй, и да! — проворчал Кобль.

— Эх! Двадцать дюжин чертей! Да ведь Костлявый прав! Заройте вы эту собаку в землю, и тело ее наверное никуда не уйдет!

— Так вы хотите зарыть ее живой? — спросил Спюрей.

— Живой! Gott im Himmel! Нет, сперва прошибить ей голову, а затем зарыть! — сказал капрал.

— Пусть так, но кто возьмет на себя это дело?

— Капрал и я! — отозвался Костлявый.

— Да, mein Gott, да! — подтвердил капрал.

— И я стою за то, чтобы сейчас же попробовать, что пользы языки чесать?! Я поклялся извести эту собаку: нам двоим с нею тесно на белом свете!

— Что же, я ничего не имею против этого и желаю вам счастья, — сказал Кобль, — но только если вам удастся убить ее, то будь я епископ!

— Будь я архиепископ, если я этого не сделаю! — засмеялся Костлявый. — Пойдемте, капрал!

— Молодчина этот Костлявый! — сказал ему вслед один из матросов.

— Я того мнения, что сам он — сверхъестественное существо, — сказал Билль Спюрей, — ничего он на свете не боится.

Теперь совещание продолжалось между Костлявым и капралом, тогда как остальные разбрелись.

Ванслиперкен поручил капралу отвезти прачке его грязное белье. Но так как капралу было неприлично в его чине таскать узел с грязным бельем, то он решил для этой надобности взять с собой Костлявого, и тогда, под предлогом не спускать с глаз собаку, капрал мог захватить и ее с собой. Задумано — сделано!

Высадившись на берегу, Костлявый стал звать собаку, но та не шла к нему; пришлось позвать капралу, и Снарлейиоу, не предчувствуя грозившей ему беды, подбежал к ван-Спиттеру, который с отчаянным мужеством ухватил ее за хвост и, размахнувшись, со всей мочи ударил ее о ствол близстоявшего дерева. Собака без признаков жизни упала на землю, как только капрал выпустил ее из рук.

— Ну-ка, еще разок, капрал, чтобы нам быть уверенными! — сказал Костлявый.

Ван-Спиттер, теперь совсем расхрабрившись, схватил собаку опять за хвост и еще раза два-три ударил ее головой о дерево.

— Ну, теперь, я полагаю, ее песня спета!

— Mein Gott, да! Это не подлежит сомнению! — подтвердил капрал.

— Теперь надо ее зарыть! Где бы раздобыть заступ?

— Если мы спросим у кого-нибудь заступ, у нас спросят, на что он нам, — заметил капрал. — Вот канава, зароем ее как попало, все равно она больше не встанет.

Костлявый, не долго думая, стащил труп Снарлейиоу в канаву и, собрав со всей канавы громадное количество опавшей листвы, засыпал ею собаку фута на два глубины.

— Ну, так ее не разыщут, тем более, что никто не будет знать, где ее искать. Но нам следует спешить: мы и то слишком долго провозились здесь!

И они отправились к прачке, сдали ей узел и вернулись обратно на судно, где рассказали о всем экипажу.

Все были очень довольны, что избавились, наконец, от этой ненавистной собаки, но Кобль по-прежнему недоверчиво качал головой.

— Я не я буду, если эта проклятая собака завтра не вернется! — сказал он.

Между тем Ванслиперкен, выйдя из гостиницы, положительно не мог прийти в себя от всего, что с ним случилось. Если эта проклятая женщина знала, что он ходит в дом еврея Лазаруса, то она могла выдать не только его, Ванслиперкена, но и самого Лазаруса, и он решил отправиться прямо к старому еврею и рассказать ему о том, что они открыты, что их заговор обнаружен, и что всем им грозит неминуемая беда. Чуть держась на ногах, он постучался к еврею и сообщил ему о своих страхах.

— Да кто же эта женщина, о которой вы говорите, лейтенант?!

— Могги Салисбюри!

— Она! Ну, так идите себе спать, мой милый лейтенант, ведь она — одна из наших, да и муж ее тоже! От них нам не грозит никакой опасности! Это — люди надежные, идите спать, лейтенант! — и старик выпроводил Ванслиперкена за дверь.

Ванслиперкен поплелся к набережной, но так как было уже очень поздно, то его шлюпка, прождав его заполночь, вернулась на судно. И вот, в то время, как он стоял на пристани и размышлял, как бы ему попасть на судно, что-то холодное коснулось его руки. Он вздрогнул и увидел перед собою Снарлейиоу, который терся о него своей мордой. «Как ты сюда попала, моя бедная собака?» — спрашивал он, но, конечно, не получил ответа. В это время из будочки сторожа высунулась голова перевозчика, который предложил Ванслиперкену свои услуги, и обрадованный лейтенант со своей собакой вскоре очутились на палубе «Юнгфрау». Здесь никто не встретил их, все спали, полагая, что командир не вернется. Было около трех часов утра, и потому Ванслиперкен, не желая, чтобы кто-нибудь знал, что он вернулся, тихонечко прошел в свою каюту в сопровождении Снарлейиоу, разделся впотьмах, не потребовав света, и лег спать, мечтая о том, как он задаст всем поутру за то, что никто не стоял на вахте, когда он вернулся, никто не окликнул и не встретил его.

Снарлейиоу, ошеломленный ударами головой о дерево, замер, но отнюдь не подох: его крепкий череп не так легко было проломить. Очнувшись часа два спустя, он выбрался из-под листвы и добрался до пристани, но шлюпки уже не было, и ему пришлось ждать другого удобного случая, чтобы попасть на судно, когда так кстати явился его господин.

ГЛАВА XXXII. Кто подслушивает, тот редко слышит что-нибудь хорошее о себе

Когда люди стали мыть палубу, Ванслиперкен пробудился, и так как ему было известно, что никто не знал об его возвращении, то он, встав с постели, осторожно приотворил люк, чтобы слышать, что будут говорить между собой матросы.

— Эй, Кобль! — окликнул голос Спюрея. — Что-то скажет шкипер, как увидит, что его собака исчезла!

— Я не думаю, что она так-таки и пропала! — отозвался Кобль.

— Но Костлявый клянется, что на этот раз с ней порешил и схоронил ее на два фута глубины!

— Он и тогда клялся! Что ж из этого? А я вам говорю, что это чертово отродье сродни своему господину, и пока он жив, будет жива и его собака. А когда он подохнет, подохнет и она вместе с ним, отправившись вместе с ним к дьяволу.

— Аа, так ты хотел бы отправить и меня на тот свет, старый негодяй! Погодите, я всем вам покажу! — бормотал про себя Ванслиперкен.

— Ну, уж если собаку извести нельзя, так Костлявого и подавно: он самого черта не боится, этот парень!

— Уж недаром его Бог послал сюда! Он уже два раза увернулся от шкипера, и я готов поручиться, что он никогда не лишить его жизни.

— Так значит, они уже знают об этом! — пробормотал Ванслиперкен, побледнев.

— Да, Костлявый наш — заколдованный, и ничто его не возьмет, ни пуля, ни нож, ни вода! За это я готов поручиться! — продолжал Кобль.

— Эй, сторонись, Кобль, не то я замочу тебе нога!

— Ну, это не так-то легко: я, брат, сегодня в сапогах! — отозвался старик.

Ванслиперкен услышал, как люди перешли в другую часть палубы, и теперь уже слова говорящих не доносились до него; но он знал теперь, что было покушение на жизнь Снарлейиоу, и что виновником был все тот же Костлявый, и лейтенант позвонил.

— Эй, ребята, да ведь шкипер на судне!

— Да когда же он, черт возьми, вернулся?

— Во всяком случае не в мою вахту! — сказал Кобль.

— Не в вашу ли, Шорт?

— Нет! — отозвался Шорт.

— Верно, в вахту капрала, только он меня не звал и даже, вероятно, наверху не был; он никогда не стоит своей вахты!

На звонок командира должен был отозваться или капрал, или Костлявый. Первым явился капрал.

— Капрал, где моя собака? Я вчера вернулся поздно и не нашел ее в каюте, куда вы ее увели?

— Это моя вина, мингер, сознаюсь… я взял ее с собою на берег, чтобы не оставлять без себя на судне, и отправился к прачке, как вы приказали. Я пробыл там недолго, а когда вышел, то собака пропала, — и я нигде не мог ее отыскать!

— Хм! Вы брали с собой Костлявого?

— Да, мингер, брал, чтобы нести узел!

— Где же он был, когда вы были у прачки?

— Ходил где-то поблизости!

— Ну, так я вам скажу, что это он убил и зарыл мою собаку! Он воспользовался вашим отсутствием!

— О, mein Gott, mein Gott!.. Так собака подохла?

— Да! — воскликнул Ванслиперкен, отлично знавший, что собака жива и спит теперь за занавеской на его кровати, но сделал это умышленно, чтобы напугать Костлявого. — Я же задам этому негодяю! Не забудет он меня, клянусь честью! Можете идти, капрал, больше вы мне не нужны.

Выйдя от командира, ван-Спиттер пошел сообщить о всем Костлявому. — «Аа… так собака издохла! — теперь пусть хоть повесят меня, а собаки все-таки нет!» — думал бедняга.

Минуту спустя Ванслиперкен позвал Костлявого.

Тот явился, но на все упреки и допросы отвечал отрицательно, а на угрозу лишить его жизни отвечал: «Это не так легко, как вы думаете!»

Эти слова сильно смутили лейтенанта, но он решил отомстить прежде всего тем, что, поддержав в экипаже мысль, что Снарлейиоу не простая собака, вместе с тем напугать Костлявого. Согнав собаку с кровати, он вышел на палубу и, подозвав к себе капрала, долго советовался с ним, как бы разыскать Снарлейиоу, а затем попросил его сойти вниз и посмотреть, чтобы накрыли его завтрак.

Капрал вошел в каюту вместе с Костлявым, шедшим позади его, как вдруг ван-Спиттер с криком: «О Gott im Himmel!» — круто повернул назад, смяв Костлявого, и побежал без оглядки, пока не ударился лбом о перегородку судна и не упал без чувств, ошеломленный ударом. Между тем Костлявый поднялся на ноги, ощупывая свои ребра и потирая живот, на который наступил капрал, подобно слону, обращенному в бегство и сокрушающему все на своем пути.

— Что там такое случилось? Уже верно он опять увидел дьявола или его отродье — Снарлейиоу! Надо посмотреть! — так рассуждал Костлявый. При входе в каюту прежде всего ему бросилась в глаза собака, сидевшая на сундучке, преспокойно почесывая лапой за ухом.

— С нами крестная сила! Отступись от меня, сатана! — прошептал Костлявый, глядя на собаку. — Я чту Бога и святое писание! А ты, дьявольское отродье, опять воскресло. Не обидно ли, право, чтобы добрая христианская душа готовила завтрак и прислуживала такому дьявольскому отродью!.. Но, право, я начинаю думать, что мы ее вовсе не убили, а когда командир вернулся вчера, так и она вернулась вместе с ним; ведь никто не видал, как они вернулись!.. Я ни за что не поверю, что эту собаку нельзя сжить со свету! Ведь вышибли же ей глаз! А я — добрый христианин, и моя святая обязанность доконать этого паршивого пса, будь это просто пес или дьявольское отродье, и я доконаю его!

И успокоившись на этом, он пошел доложить лейтенанту, что все готово к завтраку, причем добавил:

— Вот вы говорили, сэр, что я убил и зарыл вашу собаку, а она сидит в вашей каюте жива и здорова и ничего с ней не случилось!

— Собака в каюте! — с притворным удивлением воскликнул Ванслиперкен. — Как же она туда попала?

— Да так же, как и вы сами, сэр! — сказал Костлявый и пошел вниз, оставив лейтенанта в недоумении. Шкипер ожидал увидеть его растерянным, перепуганным до полусмерти, а вместо того тот как будто намекнул ему, что собака вернулась вместе с ним, и как будто не видел в этот ничего удивительного.

Между тем матросы подняли капрала и привели его в чувство, а когда Костлявый пришел и разъяснил, в чем дело, среди экипажа весть о возвращении Снарлейиоу опять-таки произвела сильное впечатление. Костлявый же рассуждал так: «Если бы собака вернулась каким-нибудь сверхъестественным образом, лейтенант, наверное, был бы более перепуган, чем я, а так как этого нет, то, значит, собака вернулась с ним вчера ночью, когда никто не видел».

Однако, хотя Снарлейиоу была цела и невредима, но при мысли, что Костлявый опять покушался на ее жизнь, в сердце Ванслиперкена закипала такая ненависть к этому юноше, такая жажда мести, что, продумав целых два дня, он, наконец, призвал на помощь капрала и, несмотря на свою лютость и жадность к деньгам, после целого ряда прозрачных намеков предложил капралу десять гиней за то, если он избавит его от Костлявого.

— Поверьте, — отвечал капрал, — я, мингер, и без ваших денег, из одного желания угодить вам, с радостью сделал бы, что вы желаете, но это совершенно невозможно.

— Почему невозможно, капрал?

— Потому, что я не все еще рассказал вам, мингер, — ответил капрал с таинственным видом и затем рассказал целый ряд видений, в которых дьявол явно оказывал покровительство Костлявому, затем сказал, что слышал какой-то громоподобный голос, сказавший, что «ни один смертный человек не может повредить Костлявому».

Все эти рассказы в связи с личными суеверными страхами Ванслиперкена так напугали его, что душа у него ушла в пятки, и он дрожал, как осиновый лист.

— Не выпьете ли вы, капрал, рюмочку настойки? — спросил любезно Ванслиперкен. — Там в шкафу вы найдете бутылочку!

Такая любезность прежде всего объяснялась тем, что лейтенанта сам больше капрала нуждался в подкреплении.

Капрал сейчас же разыскал бутылку и рюмки и налил лейтенанту и себе.

— Так вы говорите, капрал, что ни один смертный человек не может повредить ему? Ну, а женщина? Какая жалость, что я поссорился с женой этого мерзавца Салисбюри!.. Налейте-ка еще по рюмочке, капрал!

И они повторяли рюмочку за рюмочкой, а там еще рюмочку, пока непривычный к спиртным напиткам лейтенант окончательно не охмелел. Голова его опустилась на стол, и он остался неподвижен. Капрал, пользуясь этим, продолжал выпивать рюмку за рюмкой. Наконец он окликнул своего начальника, но тот не отозвался, а когда коснулся его головы, то убедился, что Ванслиперкен пришел в совершенно бесчувственное состояние. Тогда капрал поднял его на руки и уложил в постель, а сам, удобно расположившись в его кресле, решил допить бутылку настойки, но не довел до конца задуманного дела, заснул и храпел так громко, с таким присвистом и раскатами, что напугал спящего Ванслиперкена, в представлении которого эти удивительные звуки слились в одно общее с страшным кошмаром. Свеча догорела, и в каюте было совершенно темно. Ванслиперкен вдруг пробудился и громко вскрикнул: «Ни один смертный человек!» и разбудил капрала, который, вскочив впотьмах, задел и опрокинул стол и кресло, на котором сидел, разбил стаканы и, как бомба, вылетел из каюты, захлопнув за собою дверь. Весь этот шум показался Ванслиперкену адским шумом, и он лежал, не дыша, обливаясь холодным потом. Четверть часа спустя в каюту, как ни в чем не бывало, вошел со свечою в руке капрал и осведомился, не звал ли его лейтенант. На это тот передал ему свой кошмар и сказал, что слышал какой-то адский шум и грохот, на что капрал успокоил его, уверив, что все это был сон,

— Нет, нет, капрал, это был не сон, не уходите, останьтесь здесь в каюте!

— Слушаю, мингер! — отозвался капрал, задернув занавеси у кровати, и когда Ванслиперкен снова заснул, потихоньку подобрал все разбитые и уроненные предметы, привел все в каюте в надлежащий порядок и затем, так как уже рассветало, вышел из каюты.

Проснувшись поутру, Ванслиперкен позвонил, и на зов явился Костлявый.

Осмотревшись кругом и увидев, что все в полном порядке, лейтенант еще более убедился, что ночью здесь происходило нечто неладное, и под этим впечатлением был даже кроток и вежлив с Костлявым.

ГЛАВА ХХХIII. Разные взгляды и сила убеждений

Рамзай был в наилучших отношениях с синдиком и его прекрасной дочерью Вильгельминой. Более благоприятных условий добиться расположения и руки этой богатой наследницы трудно придумать. Она была теперь как раз в том возрасте, когда отец ее желал найти ей подходящую партию, но все те молодые голландцы, которых он представлял своей дочери в качестве женихов, не нравились ей. Рамзай же с первого взгляда приобрел все ее симпатии, и спустя десять дней молодые люди, проводившие большую часть дня вместе, уже чувствовали друг к другу непреодолимое влечение.

Синдик или не замечал, или же одобрял в душе это положение дела, считая Рамзая вполне подходящим супругом для своей дочери.

Рамзай же, взвесив свои чувства к молодой девушке, пришел к убеждению, что ему следует избегать ее общества, что было совершенно невозможно, пока он оставался в этом доме, покинуть же этот дом ему не позволял его долг по отношению к той идее, которой служил. Играть чувствами девушки он тоже не хотел и сознавал при этом, что, видя ее, не мог не полюбить ее. Но почему бы Вильгельмине не разделять его политических убеждений? Почему ему не открыться ей в конце концов, когда почва будет достаточно подготовлена? Обманывая ее отца относительно своих убеждений, он не хотел обманывать ее, не хотел взять обманом ее любви и ее руки.

— Итак, Вильгельмина, — сказал он однажды, сидя после обеда на диванчике рядом с девушкой, — итак, вы того мнения, что Вильгельм Нассауский — хороший человек?

— А вы разве другого мнения, Рамзай? — удивленно спросила девушка.

— Мы, мужчины, судим иначе. Наши политические убеждения одно, а мой частный взгляд на личность человека другое, и я, право, не нахожу оправданий поведению Вилльяма по отношению к несчастному королю Якову II, отцу его жены, против которого он восстал и которого лишил престола. Предположим, например, что какой-нибудь счастливец, став вашим мужем, в благодарность за то, что ваш отец отдал ему свое высшее сокровище, свою дочь, захватил бы все имущество вашего отца и оставил бы его нищим потому только, что нашлись бы люди, которые предложили ему поступить таким образом?

— Я никогда еще не смотрела на этот вопрос в таком свете, — сказала Вильгельмина, — но если этот поступок был бы непростителен для частного человека, то в деле, где от него зависит счастье целого народа, на него надобно смотреть иначе!

— Счастье целого народа, Вильгельмина! Почему так?

— Разве Яков II, ярый католик, не преследовал, не угнетал протестантскую веру, не делал свой народ несчастным?

— Не в этом суть, Вильгельмина! Счастье народа не зависит от религии! Религия всегда являлась только предлогом для вмешательства, когда другого, лучшего предлога не находилось под рукой. Поверьте мне, если король Яков II не провинился ни в чем другом, он мог безнаказанно продолжать служить Богу, как ему нравится, и быть католиком или протестантом по желанию. Само настоящее положение дел в Англии уже достаточно доказывает, что для спокойствия страны недостаточно короля протестанта.

— Настоящее положение дел вызвано агитацией якобитов, — заметила Вильгельмина, — которые возбуждают повсюду недовольство и раздражение против существующего правительства!

— Я этого не отрицаю, — продолжал Рамзай, — но недовольство это растет с каждым часом, так как имеет свои основания. Род людской прежде всего руководствуется выгодами, а патриотизм в большинстве случаев только приличная маска. Союз и слияние с Англией, без сомнения, выгодны для Голландии, но отнюдь не выгодны для Англии, и, поверьте мне, наше потомство признает, что король-протестант дорого обошелся Англии!

— Ах, Рамзай! Всякий, кто услышал бы вас теперь, никогда не поверил бы, что вы — такой горячий сторонник существующих порядков, каким я вас считала!

— Мои официальные убеждения не могут меня лишить свободы личного мнения! Я всегда был верен своим политическим убеждениям, Вильгельмина, но, близко зная свет и людей и тайные пружины, заставляющие действовать людей, не могу относиться ко всему так доверчиво и простодушно, как вы. Мы говорили с вами о характере Вильгельма Нассауского, и, признаюсь, я охотнее согласился бы быть несчастным изгнанником и католиком Яковом, чем коронованным королем Вилльямом.

— После того вы еще, пожалуй, скажете, что так же «охотно были бы католиком, как протестантом!

— Если бы я родился и вырос в этой вере, не все ли это было бы равно? Не все ли религии равно хороши, если люди искренни и чтут Бога в душе? Неужели вы не предпочли бы честного, доброго католика мерзавцу, который бы называл себя протестантом?

— Да, конечно, но я всегда предпочла бы доброго протестанта доброму католику! — сказала молодая девушка.

— Это вполне естественно, тем более, что вы до сего времени всегда слышали и видели только одну сторону вопроса, и если я говорю теперь с вами так свободно, то только потому, что хочу поделиться с вами моим опытом и моим знанием света и людей! Я верен своим убеждениям и как мужчина не могу изменить им, не став подлецом и негодяем, а будь я женщина, я бы, не задумываясь, отрекся от своих убеждений и изменил бы им ради убеждений того, кого я люблю, если бы он не согласился отказаться от своих убеждений, так как в сущности обе стороны одинаково правы и одинаково виноваты!

— Так вы полагаете, что женщина может изменять своим убеждениям? Это не лестно для нас, женщин. Это значит, что мы не имеем ни прочности и устойчивости убеждений, ни значения, ни влияния в свете!

— Совсем не то! Я хочу сказать этим, что женщины вообще слишком мало интересуются политикой, и их убеждения складываются не самостоятельно, как у нас, мужчин, а наследуются от тех, с кем они живут. А потому для них не составляет бесчестья, убедившись в ложности этих, принятых на веру убеждений, вслед за тем отказаться от них. Кроме того, в сердце женщины вложено Богом такое чувство, которое побеждает в ней все другие чувства, это чувство — любовь! Если женщина избрала себе человека в мужья, в руководители и советники на всю жизнь, если она клялась ему любить и уважать его, чтить его и делить с ним все его радости и тревоги, возможно ли, чтобы она была иных с ним убеждений, чтобы между ними была какая-нибудь рознь?

— Вы выставляете мне все это сегодня в таком новом свете, что я не нахожу, что вам отвечать, хотя вы и не убедили меня!

— Это потому, Вильгельмина, что вы еще не имели времени обсудить и обдумать, что я вам сейчас говорил. Но вы подумайте, и тогда или согласитесь со мной, или найдете новые аргументы, чтобы доказать мне, что я не прав. А теперь пройдемте в музыкальную комнату, спойте что-нибудь.

Такого рода разговоры часто возобновлялись между молодыми людьми, так что Рамзай мало-помалу успел подготовить девушку к мысли, что политическая и религиозная рознь далеко не такое страшное дело. Он знал теперь, что если бы вдруг раскрылось, что он якобит и католик, то это не произвело бы на нее такого поражающего впечатления, как раньше; что касается его самого, то, увлекшись в первый момент только ее богатством и красотой, он теперь готов был отказаться от ее состояния, лишь бы только она могла принадлежать ему.

Трудно сказать, не решился ли бы он даже отказаться от своих убеждений, если бы этою ценой мог купить обладание Вильгельминой.

В то время, когда девушка пела в большой концертной зале, а Рамзай упивался звуками ее голоса, ему явились доложить, что к нему пришел лейтенант с королевского куттера. Действительно, в кабинете ожидал его Ванслиперкен, сообщивший содержание депеш, которые он только что привез из Англии и, по примеру Рамзая, вскрыл и списал. Получив условное вознаграждение, лейтенант откланялся, пообещав зайти перед уходом «Юнгфрау» обратно в Портсмут.

Едва только Ванслиперкен ушел, как явился синдик ван-Краузе, спешивший разузнать все новости. Рамзай сообщил ему содержание некоторых депеш, и обогатившийся свежими новостями ван-Краузе поспешил к своим приятелям поделиться с ними.

— Но откуда вам все это известно, мингер Краузе? — спрашивали они. — Ведь эти депеши еще не вскрыты! Вам и тот раз все было известно раньше, чем нам, и теперь тоже; вероятно, у вас есть влиятельные друзья при английском дворе!

Мингер ван-Краузе многозначительно кивал головой, но ничего не говорил.

Между тем друзья г. ван-Краузе рассуждали так: мингер Краузе сообщает такие государственные тайны, которые он мог узнать не иначе, как через предательство в Англии. И почему бы ван-Краузе, которому нельзя было доверять здесь, вдруг доверяли такие важные тайны в Англии? На основании этих подозрений решено было при первом случае сообщить об этом в Англию.

Между тем Ванслиперкен, вручив Рамзаю письма и копии с депеш, направился ко вдове Вандерслуш, где был принят с распростертыми объятиями. Бабэтт не преминула осведомиться о капрале, и Ванслиперкен обещал отпустить его к вечеру на берег.

Женщины ликовали, что так ловко провели лейтенанта, и когда вечером капрал занял его место, все трое от души смеялись над командиром «Юнгфрау».

ГЛАВА XXXIV. Красная селедка еще раз играет роль в этом рассказе

Все обманывали друг друга: Костлявый и капрал обманывали Ванслиперкена, вдова и Бабэтт — также его, Рамзай обманывал гостеприимного хозяина и его дочь, якобиты обманывали правительство, Ванслиперкен обманывал решительно всех. Но безусловно худшую роль в этом отношении играла вдова Вандерслуш, которая, как ядовитый паук, опутывала своими дьявольскими сетями свою жертву и втихомолку свивала веревку, на которой должен был быть повешен Ванслиперкен. И теперь, сидя на диванчике рядом с капралом и пересыпая ласками свою речь, вдова Вандерслуш сообщала капралу о своих планах.

— Оба последние приезда он не заходил в этот дом против нас, — говорила она, — но я готова поклясться, что он носит письма и получает деньги где-нибудь в другом месте, и я выслежу его непременно.

— Да, mein Gott! — вздыхал капрал, попивая пиво.

— А последний раз он привез какого-то пассажира, королевского посла. Но что вы думаете, капрал, разве бы король избрал себе послом англичанина, когда голландцев сколько угодно? Да если этот самый англичанин и в самом деле королевский посол, то, верно, посол короля Якова, не иначе!

— Да, mein Gott! Да! — вторил ван-Спиттер.

— Затем вы говорили мне об его трусости и глупости, что он мог вам поверить, будто этот парень ваш завороженный! Экая чушь! И будто ни один смертный не может причинить ему никакого вреда… ха! ха! ха! Парень как парень и больше ничего! Да и вы, капрал, и весь экипаж «Юнгфрау», как дураки, верите, будто эта собака не собака, а дьявольское отродье. Ну, что за глупости! Что за чушь! Собака — как собака и ничего сверхъестественного в ней нет!

Капрал вздохнул и молчал.

— Так вот, — продолжала вдова, — что мне пришло на ум: я сделаю вид, что вхожу во все его интересы, а когда он выложит мне все свои тайны и признается, что желал бы избавиться от этого парнишки, пообещаю ему свое содействие. Я сама приготовлю ему красную селедку, начиненную мышьяком, и посоветую приказать изжарить ее себе к завтраку, а затем, как бы не одобрив, оставить селедку нетронутой на тарелке и отдать ее Костлявому, который, конечно, набросится на селедку и отравится. Костлявого же мы предупредим, чтобы он приберег эту селедку для собаки. Поняли?

— О, mein Gott, да! Но если Костлявый не умрет, что он подумает?

— Он подумает, что этот парень может глотать яд, как кофе со сливками, и еще более уверится, что ему повредить нельзя, отчего еще более будет бояться его!

— Mein Gott! Да! — подтвердил капрал.

Таков был план коварной вдовы Вандерслуш, и прежде чем куттер ушел из Амстердама, она привела его в исполнение. Она почти дала согласие Ванслиперкену стать его женой и добилась того, что тот открыл ей свою душу. Коварная женщина предложила помочь ему избавиться от Костлявого раз навсегда и рассказала ему придуманный ею план.

— Превосходно! — воскликнул восхищенный Ванслиперкен.

Когда он уходил, его снабдили обещанной селедкой, и на следующее утро он в точности исполнил предписание г-жи Вандерслуш. Но и Костлявый с своей стороны не преминул последовать наставлению капрала и приберег отравленную красную селедку для собаки.

Спустя час после завтрака г. Ванслиперкен съехал на берег и по совету предусмотрительной вдовы взял с собой Костлявого с мешком сухарей для вдовы и свою собаку, которую на этот раз пригласила сама вдова, смиловавшись над ней из любви к ее господину.

— Черт побери, как от тебя несет селедкой! — воскликнул Ванслиперкен, обращаясь к Костлявому, который, завернув рыбу в бумажку, спрятал в кармане своих брюк.

— Немудрено, сэр, ведь я сегодня съел вашу селедку с вашего разрешения.

Лейтенант самодовольно улыбнулся.

— Ну и прекрасно! — подумал он.

Лейтенант и его собака, Костлявый и мешок сухарей были весьма радушно приняты вдовой.

— Что, съел он селедку? — осведомилась у Ванслиперкена вдова.

— Да, да! — закивал утвердительно лейтенант. — Опростайте мешок, и я отошлю этого парня обратно на судно!

— Не надо так спешить, пусть лучше заболеет здесь.

Можно будет сказать, что он съел что-нибудь на берегу, а то на судне будет только лишнее подозрение! А ваша бедная собака, верно, хочет травы; ведь на судне ей взять негде! Пусть погуляет во дворе! — добавила коварная женщина и громко крикнула:

— Бабэтт! Смотрите, не отворяйте калитки, чтобы собака лейтенанта не ушла со двора!

Эти слова были условным знаком для Костлявого. Выждав минуту, он отворил калитку, прокрался во двор и кинул красную селедку собаке, которая, захватив ее в свои лапы, улеглась на солнышке, готовясь приступить к вкусному завтраку. Тогда Костлявый осторожно выбежал за калитку. Бабэтт проходила мимо, и он многозначительно подмигнул ей; та, в свою очередь, войдя в калитку, многозначительно подмигнула своей госпоже, которая приказала ей опорожнить мешок из-под сухарей и отдать его Костлявому с приказанием вернуться на судно. Костлявый, взойдя на палубу, тотчас же сообщил экипажу радостную весть, что Снарлейиоу съела отравленную селедку. Но старый Кобль по-прежнему недоверчиво качал головой.

Между тем Ванслиперкен, возвращаясь на судно, ожидал, что гребцы сообщат ему о болезни Костлявого, но они ничего ее сказали; тогда он небрежно спросил, все ли благополучно на судне, и получил утвердительный ответ.

Когда лейтенант в сопровождении своей собаки взошел на палубу, глаза всех обратились на собаку.

Но в ней не замечалось ни малейшей перемены.

Ванслиперкен приказал позвать к себе Костлявого и, отдавая ему какое-то пустячное приказание, внимательно вглядывался в его лицо.

— Ты как будто бледен сегодня? Нездоров, что ли?

— Нет, сэр, здоров; поутру у меня, правда, схватило живот, но теперь отошло!

Весь день Ванслиперкен ждал, не умрет ли Костлявый, но тот и не думал умирать. В тоже время экипаж ждал, не подохнет ли собака, но и собака не подохла. А не подохла она потому, что не съела селедки, которую вбежавшая во двор другая собака отняла у нее и на другой день была найдена мертвой неподалеку от дома вдовы. А экипаж, капрал и даже сама разумная вдова и Бабэтт удивлялись.

— Нет! Что это за собака! Съела четвертку мышьяку и как ни в чем не бывало!

ГЛАВА XXXV. Новая месть Могги Салисбюри

Получив от Генеральных Штатов секретные депеши и приказание немедленно отправляться в Англию, Ванслиперкен зашел в дом мингера ван-Краузе и, захватив письма Рамзая, направился прямо на куттер, который час спустя снялся с якоря.

На дворе стояла вторая половина мая; погода была жаркая, матросы сбросили свои верхние куртки и высокие сапоги и ходили в белых голландках и башмаках.

Ванслиперкен почти не показывался на палубе, так как был ужасно занят внизу. Из предосторожности он даже задернул тафтой иллюминатор, чтобы сверху никто не мог подглядеть, что он делает. Дверь каюты была почти постоянно на запоре, и только Снарлейиоу знал, чем занимался его господин.

В обычное время куттер пришел в Портсмут и бросил якорь на своем прежнем месте, и Ванслиперкен отправился на берег с секретными депешами и копиями с них. Первые он сдал, как и следовало, в адмиралтействе, а затем прошел в главную улицу и зашел в магазин бриллиантщика, где пробыл очень долго, вероятно, выбирая подарок для своей нареченной невесты! Это не скрылось от внимательного взора следившей за ним Могги Салисбюри.

На следующий день Ванслиперкен отправился сдать своей матушке деньги, полученные от Рамзая, и сообщил ей, что нет никаких средств извести Костлявого. Старуха только рассмеялась в ответ.

— Глупости, сын мой! Глупости! Попадись он мне в руки, в мои старые, дряхлые руки, я бы живо отправила его на тот свет!

Возвращаясь на судно, он встретил лодку, где сидела Могги, очевидно, возвращавшаяся с куттера.

Действительно, Могги провела около двух часов на судне, беседуя с прежними товарищами мужа, а главным образом с капралом и Костлявым. Капрал, заведывавший продовольствием, рубил и распределял мясо, Снарлейиоу по обыкновению сидел подле, подбирая куски мяса, падавшие из-под резака.

Я поклялся, что отрублю хвост этой гадине, — сказал Костлявый, — дайте-ка мне резак, капрал, я живо ее обкарнаю!

Нет, — проговорила Могги, — лучше я это за тебя сделаю: тебя еще он килевать вздумает, а с меня взятки гладки!

И без дальнейших рассуждений Могги, выхватив резак из рук капрала, которого она заставила держать собаку, в один момент привела в исполнение свои слова. Снарлейиоу убежал, жалобно визжа и оставляя за собою кровавый след.

— Вот ему угощение,вашему лейтенанту за то, что он хотел выпороть моего дорогого Джемми!

— Хм! Это я видел своими глазами, — сказал Кобль, — а то никогда б не поверил, что это возможно!

— Да, что уж за дьявол без хвоста! Дьяволу хвост все равно, что змее жало!

— Да! — сказал Шорт.

— Ну, а теперь мне пора и домой! — сказала Могги и, простившись со всеми, села в лодку и отчалила.

— Что же мы теперь скажем, когда вернется шкипер? — спросил капрал, глядя на отрубленный хвост.

— Вы пойдете и пожалуетесь ему на Могги. Проклинайте и браните ее, на чем свет стоит, и сожалейте о случившемся несчастье, как сам он!

— Швабры! — сказал Дик Шорт, указав на кровавый след, оставленный собакой на палубе.

Не успели люди замыть эти следы и убрать свои швабры, как прибыл Ванслиперкен.

— Была здесь эта женщина? — спросил он Шорта.

— Да!

— Разве я не отдавал форменного приказания никогда не пускать ее на судно?

— Нет! — ответил Шорт.

— В таком случае я отдаю его впредь!

— Поздно! — отозвался Шорт.

— Что он хочет этим сказать? — спросил Ванслиперкен.

— Не могу знать, сэр! — ответил старик. — Могги приезжала сюда за вещами своего мужа, остававшимися здесь на судне.

Ванслиперкен отвернулся, отыскивая глазами капрала ван-Спиттера, который стоял навытяжку, держа одну руку под козырек и зажав в другой отрубленный хвост Снарлейиоу, с вытянутой печальной физиономией.

— Что такое? — спросил Ванслиперкен.

— Вот хвост, мингер! — почтительно произнес капрал.

— Хвост? Какой хвост? — воскликнул лейтенант.

— Собакин хвост, мингер, — сказал капрал, — который эта злая ведьма, эта собачья дочь Могги…

Ванслиперкен не верил своим глазам, не понимая, что ему говорят. Но вдруг им овладело такое бешенство, что с минуту он не мог произнести ни слова, а затем с страшным проклятием бросился в свою каюту.

— Моя собака! О, моя бедная собака! — воскликнул лейтенант, закрыв лицо руками при виде обезображенной

Снарлейиоу и небольшой лужицы крови подле того места, где она лежала. — Что они еще сделают тебе, эти изверги?! Какие новые козни будут строить? Но я отомщу им всем! Я отомщу! — и целый град самых страшных проклятий посыпался из уст Ванслиперкена. — Этот проклятый Костлявый, наверно, главный виновник этого зверства, — и я отомщу ему, страшно отомщу!

Ванслиперкен позвонил и потребовал к себе капрала, который явился с хвостом в руках.

— Положите это на стол, капрал, и расскажите, как все это случилось!

Капрал рассказал, что Могги, когда он отвернулся, схватила резак и, поймав собаку за хвост, отрубила его прежде, чем он успел очнуться.

— А Костлявый стоял тут же?

— Да, стоял!

— Кто же держал собаку, когда эта женщина замахнулась на нее? Кто-нибудь, наверно, держал! Вы не видали, не Костлявый ли это?

— Не видал, сэр… но… но полагаю, что вы угадали!

— Да, да, капрал, я знаю, что прав, и, поверьте, жестоко отомщу! А пока идите. Как вы думаете, поправится Снарлейиоу?

— Да, мингер, собаки бывают с хвостами, бывают и бесхвостые!

— Да, но потеря крови может быть опасна. Вы не знаете, что нужно сделать, чтобы остановить кровь?

— Эта женщина, эта Могги, сказала, когда я говорил: «Ах mein Gott! Собака умрет, она изойдет кровью». Могги сказала: «Нет, скажите мистеру Ванслиперкену, что лучшее средство вылечить собаку, это прижечь ее каленой кочергой». Она говорила, что это сразу останавливает кровотечение.

Ванслиперкен затопал ногами и выругался совершенно непозволительными словами.

— Пойдите, капрал, за тряпкой или шваброй и пришлите сюда Костлявого.

Тот явился.

— Я так понял из слов капрала, что вы, сэр, держали мою собаку, когда эта проклятая женщина отрубала ей хвост!

— Это ложь, я не трогал вашей собаки, сэр, но уж, видно, всякий раз, как с ней что-нибудь приключится, я должно быть в ответе. И на что мне было рубить ей хвост? Уж не так же я голоден, чтобы на него зариться?

— Выйдите вон, сэр! — вскричал взбешенный Ванслиперкен при мысли, что Костлявый издевается над ним.

— Прикажете это выкинуть за борт? — осведомился слуга, взяв со стола хвост.

— Оставьте это, сэр! — заорал лейтенант. Костлявый вышел за дверь, сияя от радости. Оставшись один, Ванслиперкен уронил голову на руки и долго сидел неподвижно в этой позе, устремив глаза на отрубленный хвост.

Какие мысли шевелились тогда у него в мозгу, трудно сказать, но спустя некоторое время он встал, положил хвост в карман и, выходя наверх, приказал подать себе шлюпку, заявив, что едет на берег.

ГЛАВА XXXVI. Странный торг

Высадившись, Ванслиперкен направился прямо к своей матери, чтобы поделиться с ней своим горем и просить ее содействия.

— Ну, что, дитя мое, принес ты денег? — было первое слово старухи, когда лейтенант переступил порог ее комнаты.

— Нет, матушка, денег я не принес, но принес вот это! — и он положил перед ней на стол хвост своей собаки.

— Это! Что это такое? — сказала старуха, взяв в руки хвост и брезгливо разглядывая его.

— Что ты, ослепла, старуха, что ли? — воскликнул, не вытерпев, Ванслиперкен. — Разве не видишь, что это хвост моей собаки!

— Ослепла, старуха! Хвост собаки! Зге, Корнелиус, да как ты смеешь так говорить со мной? Как смеешь класть мне на стол паршивый хвост твоей собаки?! Разве это твоя грязная нора? Вот смотри, — вскричала взвешенная старуха, — смотри! — и она выкинула хвост Снарлейиоу за окно. Вон он где, твой хвост, а теперь убирайся отсюда вслед за ним, непочтительный сын! Сметь так забываться со мной!

Вопреки своему негодованию Ванслиперкен проследил в воздухе полет хвоста и увидел, как он упал между отброшенных капустных листов на соседнем дворе.

Успокоившись на том, что он, уходя, может подобрать его, он теперь весь сосредоточился на мысли о примирении с матерью и всячески стал умолять ее простить нечаянно сорвавшееся слово, оправдываясь тем, что страшно расстроен, но старуха долго не сдавалась.

Наконец ему удалось умилостивить ее, и тогда он сказал:

— Матушка, я пришел сюда просить вашего совета и помощи! — и он подробно рассказал все покушения на жизнь Костлявого, кончавшиеся полнейшею неудачею.

— Иначе говоря, ты хочешь, чтобы я размозжила ему голову или иным каким путем отправила его на тот свет? — сказала старуха. — Это можно, только убийство — такое дело, за которое никто не берется без сильных побуждений. Убить человека потому только, что кто-то пришел и попросил: «Пожалуйста, убейте этого человека», — никто не согласится. Люди убивают или за деньги, или из жажды мести, но не иначе! Мне не за что мстить этому парню. Если же ты жаждешь мщения и считаешь, что хвост собаки требует человеческой жертвы, так и сделай это дело сам. А если сам не можешь, то плати тому, кто за это дело возьмется, деньга. Ты говоришь, что извести его может только женщина. Ну, вот я женщина и опытная в этом деле. Но знай, что убийство оплачивается очень высокой ценой!

— Что вы хотите этим сказать, матушка? Хотите, чтобы я дал вам золота? Возьмите, сколько вам надо, ведь, все мое хранится у вас.

— Я хочу все, сколько у тебя есть!

— Все?! — воскликнул Ванслиперкен.

— Да, все! И что же тут такого? Ведь со временем все опять будет твое?

— Хорошо, если оно все равно будет моим, так пусть теперь будет ваше! Но только я не вижу, какая разница в том, будет ли оно называться моим или вашим!

— Так почему же не согласиться сразу, почему не дать своей бедной старухе-матери то, что, быть может, не пройдет года, опять будет твое? Золото твое у меня, но оно не мое. А это слово «мое» имеет такую чарующую силу, с которой ничто не может сравниться! Так скажи мне, дитя мое, все это золото теперь мое?

Ванслиперкен с минуту колебался: и он чувствовал и испытывал на себе чарующую силу этого слова, но, успокоенный мыслью, что вскоре все это снова будет его, он сказал: «Да, матушка, оно ваше, если вы сделаете то дело, о котором я вас прошу!»

Старуха захохотала.

— Пришли его только ко мне, а об остальном не заботься. А всего лучше пришли его накануне ухода судна; тогда люди подумают, что он дезертировал, — и никаких подозрений его исчезновение не возбудит!

На этом и порешили свой торг мать с сыном, после чего последний поспешил уходом, чтобы подобрать хвост Снарлейиоу, выброшенный в минуту гнева его матерью.

ГЛАВА XXXVII. Мистера Ванслиперкена принимают за колдуна

Выйдя на улицу, Ванслиперкен торопливо направился к куче капустных листьев, за которые упал выброшенный из окна хвост его собаки. Но кто-то опередил его: это была большая пестрая свинья. Ванслиперкен надеялся, что свинья удовольствуется капустными листьями, а хвост Снарлейиоу оставит в покое, но она приняла лейтенанта весьма недружелюбно и весьма старательно обнюхивала хвост своим тупым рылом и грозно захрюкала, когда Ванслиперкен пытался схватить этот хвост, за который теперь свинья ухватилась, вероятно, с намерением испробовать его.

Тогда подобрав два больших камня, лейтенант запустил ими в свинью, которая от такого залпа пустилась бежать, но! — увы! — унося в зубах хвост. Ванслиперкен долго гнался за нею и, наконец, совершенно неожиданно приобрел союзника в большой собаке, которая, наскочив на свинью, заставила ее выронить лакомый кусок. Обрадованный Ванслиперкен поспешил к тому месту, но собака опередила его, обнюхав отрубленный хвост, побежала с ним к тому месту, где она раньше грелась на солнышке, и там разлеглась, положив перед собой свою добычу.

«Не станет же собака есть собачий же хвост!» — подумал лейтенант и направился к собаке, но грозное рычание и два ряда свирепо оскаленных зубов убедили его, что разумнее отступить, что он и сделал, а затем стал задабривать собаку ласковыми кличками, осторожно подбираясь к ней. Тогда собака тоже поднялась и стала точно так же, крадучись, медленно приближаться к нему, затем вдруг сделала большой прыжок и схватила его за пальцы, потом — за фалды его длинного кафтана и разом оторвала одну из них, прихватив, кстати, и заднюю часть его брюк. Этого Ванслиперкен совсем не ожидал. Собака же, удовольствовавшись этими трофеями, вернулась на свое прежнее место, не спуская глаз с отвоеванных предметов, которые она положила перед собой.

Вся эта сцена не осталась без зрителей. Последних даже оказалось очень много, — и все они высказывали свои предположения по этому поводу, а когда собака улеглась со своими трофеями, многие подошли посмотреть, что именно было предметом погони.

— Чего вам надо от моей собаки? — спросил хозяин громадного пса.

— Ваша собака завладела моей собственностью!

— Возьмите вашу собственность и оставьте мою собаку в покое! — крикнул владелец собаки, швырнув Ванслиперкену в лицо оборванную полу его сюртука и клок брюк.

— Это не все! — сердито заявил тот. — У нее еще хвост моей собаки!

— Что? Хвост вашей собаки? Неужели вы хотите получить эту отвратительную ободранную плетку? Что, вы из нее суп варить будете, что ли?

— Ему бычачьи хвосты не по карману, он и собачьему рад! — пошутил кто-то.

Владелец собаки поднял с земли хвост Снарлейиоу и показал его собравшейся толпе.

— Видите этот предмет, которым так дорожит этот человек?!

— Да, я дорожу им! Отдайте его мне!

У Ванслиперкена был такой жалкий, ободранный и общипанный вид, что никто бы его не принял за командира королевского судна.

— Нет, вы скажите, любезнейший, что будете с ним делать?

— Этого я вам не скажу! — огрызнулся лейтенант.

— Эх, да ведь это тот самый человек, которого я вижу входящим и выходящим от той старой ведьмы, что живет в этом доме! — крикнул кто-то из присутствующих.

— Я и сам так думал, — проговорил владелец собаки. — Ну, посудите сами, добрые люди, на что может быть нужен человеку такой предмет? Кто не занимается дурным делом, тому этого даром не нужно!

— Конечно! Он — колдун! Это он из него будет какое-нибудь зелье варить! — послышалось со всех сторон.

— Давайте его под насос, обольем его! Хватайте, ребята! Что с ним много разговаривать!

Хотя в то время, о котором идет речь, уже не было официального преследования колдунов и колдуний, как во времена короля Якова I, но в народе еще крепко держался этот предрассудок, и люди, заподозренные в колдовстве, подвергались самому жестокому обращению. Та же участь постигла теперь и Ванслиперкена: его жестоко избили, оплевали, закидали грязью, сорвали с него одежду, растоптали шляпу, затем свели под водяной насос и обливали его водою до тех пор, пока он не упал в полном изнеможении. С большим трудом добрался он до дома своей матери в самом ужасном виде и здесь в изнеможении упал на кровать. Старуха отыскала бутылку с джином и восстановила этим немного его силы. Тогда он рассказал ей о всем случившемся, на что мать в виде утешения сказала: «И поделом тебе, дураку! Таких ослов, как ты, всегда бьют! Смотри, ты еще навяжешь мне всюду эту глупую ораву на шею! Ну, да меня-то они под насос не сведут, у меня нож востер!»

У Ванслиперкена всегда хранилось у матери запасное платье и белье, так что он мог умыться и переодеться, после чего поспешил на судно, осведомиться о здоровье Снарлейиоу, которую застал настолько оправившеюся, насколько этого можно было ожидать.

— Бедная, бедная моя собака, если я столько выстрадал из-за твоего хвоста, что же бы сделал ради тебя самой! — восклицал он, лаская Снарлейиоу.

Действительно, чем больше ему приходилось терпеть и страдать из-за своей собаки, тем больше, тем страстнее он привязывался к ней, тем дороже становилась она ему.

Глава XXXVIII. Жестокое, кровавое убийство

Могги видела, как Ванслиперкен заходил к бриллиантщику, и ей очень захотелось узнать, что заставило его пойти в такое непривычное для него место. На другой день она сама зашла в тот же магазин и пыталась завязать разговор с хозяином, но тот оказался несообщительным. Тогда она решила передать это дело в руки Нанси Корбетт. А вопрос этот, зачем Ванслиперкен заходил к бриллиантщику, был крайне интересен. Дело в том, что Рамзай, научив его вскрывать секретные депеши и снабдив его поддельными печатями, не подумал о том, что тем самым давал ему в руки средство проделывать то же самое и с его письмами. С целью снять посредством воска точные слепки с печатей Рамзая на письмах, которые доставлялись ему, Ванслиперкен заказал бриллиантщику вырезать ему по этим слепкам печать, и тот согласился исполнить этот заказ за весьма почтенную сумму скоро и аккуратно.

Заказ был действительно исполнен. Лейтенант уплатил деньги, а печати положил в карман. На девятые сутки Ванслиперкен получил предписание выйти в море на следующий день на рассвете, а потому поспешил к еврею уведомить его об этом, а затем к матери — предупредить ее, что перед наступлением сумерек он пришлет к ней Костлявого.

— Пусть только прикончит его, а там пусть ее хоть завтра же повесят! — думал почтительный сын.

Когда он сообщил затем Костлявому, что вечером опять съедет на берег и возьмет его с собой, тот, не забыв еще своей последней с ним прогулки, заметил:

— Надеюсь, сэр, что не для загородной прогулки!

— Нет, нет, мы отнесем мешок сухарей одной бедной женщине, тут неподалеку!

Тем не менее Костлявый чуял в этом что-то недоброе и пошел сообщить о своих предположениях капралу. Тот был одного с ним мнения и предложил снабдить его на всякий случай пистолетом. Но Костлявый, который не умел обращаться с огнестрельным оружием, сказал, что предпочел бы тесак. Капрал достал ему тесак, который юноша тщательно спрятал у себя под рубашкой. Пристав к берегу, лейтенант и Костлявый с мешком сухарей направились к матери Ванслиперкена, которая приняла их, как старушонка, которой благодетель оказал новое благодеяние. Она стала благодарить за сухари и призывать благословение за добрые дела. Минуту спустя лейтенант сказал:

— Пусть мой слуга немного побудет у вас, бабушка, а я должен зайти здесь по соседству к одному приятелю, туда мне неудобно взять его с собой! — С этими словами он ушел.

— Сядь здесь на стул поближе к очагу, — сказала ласково старушка, — сядь здесь, мой милый! Ты потрудился, принес мне, старухе, эти сухари! Спасибо тебе! Погоди, я поищу у себя в шкафу, не найдется ли там чем попотчевать тебя: помнится, у меня была капля настойки! — И пошарив в шкафу, старуха достала бутылку настойки, налив ему довольно почтенную порцию в чайную чашку.

Костлявый послушно сел в кресло у огня и стал попивать с видимым наслаждением вкусную настойку. Старуха между тем пошарила еще в шкафу и, достав оттуда тяжелый большой молот, занесла его обеими руками над головой Костлявого и со всего размаха ударила им по черепу несчастного. Тот выронил чашку из рук, привскочил и затем грузно скатился на пол. Одну секунду ноги его судорожно подергивались, затем и это прекратилось, — и он остался недвижим на полу. Старуха наблюдала некоторое время, не проявятся ли вновь какие-нибудь признаки жизни, но нет! Она готова была нанести ему второй и третий удар, но, падая, Костлявый перевернулся, и голова его закатилась под низкую кровать старухи. Алая струя крови медленным ручейком показалась из-под кровати и потекла к очагу.

— Надо бы его вытащить оттуда! — рассуждала старуха и попробовала потащить Костлявого за ноги. — Еще удар-другой не помешал бы! Ну, да и так можно надеяться, что не встанет.

Но старая ведьма на этот раз ошиблась. Костлявый только лишился чувств. Удар старухи скользнул по черепу и только рассек кожу, проведя широкую борозду по затылку и шее за ухом, и ошеломил его. Мало-помалу он пришел в себя и стал разбирать, что бормотала старуха.

— Да, да, теперь все золото мое, я заработала его! Костлявый совсем очнулся и хотел было подняться, но в этот момент кто-то постучался в дверь. Старуха отперла и впустила Ванслиперкена.

— Что? Дело сделано? — спросил он громким шепотом.

— Да, сделано, и хорошо сделано! У меня рука верная…

— А вы уверены, что он умер?

— Вполне уверена! Значит, золото теперь все мое? Ванслиперкен с ужасом и отвращением посмотрел на струю крови на полу.

— Помните, матушка, что вы сделали это, а не я! — воскликнул он.

— Да, я сделала, сын мой, я! А ты заплатишь мне за это! Золото мое!

— Но действительно ли он умер?

— Посмотри сам! Вытащи его оттуда, если хочешь! Но Ванслиперкен трусил; он боялся взглянуть в лицо убитого и не тронул его, а только всматривался в неподвижно распростертое на полу тело.

— Что вы сделаете с трупом? — спросил он. — Мне пора уже на судно, матушка!

— Иди, сын мой, иди! А об этом трупе не заботься, кто может прийти сюда? Иди, трус, иди!..

Ванслиперкен вышел, затворив за собою дверь. Тогда старуха подошла и повернула ключ в замке, затем села в то кресло, где сидел Костлявый, повернувшись к нему спиной.

Костлявый ощущал страшную слабость от потери крови, и его начинало тошнить; но голова его была совершенно свежа. Он сознавал, что Ванслиперкен ушел, и что теперь он одни со старухой. Осторожно вытащил он из-за пазухи спрятанный там тесак и затем стал наблюдать за своей убийцей.

— Да, да, теперь все золото мое, — шептала та, — теперь я стану считать его! А что же сделать с трупом?.. Надо будет сжечь его по кусочкам… — и она оглянулась, чтобы еще раз посмотреть на убитого ею юношу; ее наблюдательный глаз сразу уловил легкое изменение в позе Костлявого.

— Аа, еще не совсем умер, голубчик! Ничего, я еще раз прибегну к молоточку! — и старуха неверными шагами заковыляла за молотком. Костлявый, поняв, что это — роковой для него момент, хотел быстро подняться на ноги, но не успел этого сделать, как старуха с тихим визгом наскочила на него с проворством, какого трудно было ожидать от такой древней, дряхлой на вид старухи, и нанесла ему второй удар. Но Костлявый вовремя успел отклонить его левой рукой, а правой вонзил тесак глубоко в горло старой преступницы. Но и та не уступала. Завязалась страшная, отчаянная борьба: одной своей костлявой рукой старуха схватила юношу за горло; когти ее впивались в его шею, как когти хищной птицы, а пальцы другой руки впились в зияющую живую рану на голове, отдирая ими мясо. Старая ведьма напрягала свои последние силы, чтобы заставить юношу запрокинуться назад. Но тесак торчал у нее в горле, и Костлявый со всей силы старался вонзить его глубже и ниже, пока он не ушел по самый конец. Тогда старуха вдруг выпустила свою жертву, зашаталась и упала, а несчастный юноша, истощив свои последние силы в этой борьбе и ослабев вследствие сильной потери крови, потерял сознание и повалился подле тела убитой им старухи. Придя затем через некоторое время снова в себя, он увидел, что свеча догорает, и что он сейчас останется впотьмах. Он сел и старался припомнить, что произошло. Свет догоравшей свечи, то вспыхивая, то угасая, падал на труп старухи, и взглянув на него, Костлявый вспомнил все. Спустя немного он попытался подняться на ноги; это ему удалось, но с таким трудом, что он принужден был прилечь на край постели, чтобы собраться с силами предпринять еще что-либо. Отдохнув, он дошел до шкафа и разыскал там свечу, которую зажег и вставил в подсвечник, затем тут же, не отходя от шкафа, достал настойку. Это подкрепило его. Немного погодя, он отыскал кувшин с водой, обмыл и туго обвязал свою голову платком, затем замыл следы крови на полу и засыпал те места песком, а тряпку, которой подтирал кровь, сжег на очаге. Теперь ему оставалось только поднять с пола труп старухи и уложить его на постель, вынув из раны тесак и закрыв ее одеялом. Все это он сделал не без больших усилий; крови не пошло, так как все кровоизлияние было внутреннее. Покончив с этим, юноша поставил свечу в камин, чтобы она догорела, не наделав пожара, внимательно осмотрел дверь, отпер ее, вынул ключ и, выйдя на площадку, снова запер на замок, подсунув ключ от дверей под дверь так, что он очутился в запертой комнате. Приняв все эти меры предосторожности и благодаря Бога, что ему удалось спасти свою жизнь, Костлявый осторожно выбрался на улицу, унося с собой тесак, который опять спрятал у себя под рубашкой.

С большим трудом добрел он до дома Могги, жившей неподалеку. Могги была дома и страшно удивилась, увидав его в таком виде; она сейчас же послала за врачом, который сделал перевязку и прописал строжайший отдых и спокойствие больному, найдя его состояние довольно серьезным. После его ухода Костлявый рассказал о всем Могги, которая сначала стала его уговаривать остаться у нее, но Костлявый хотел непременно вернуться на «Юнгфрау», чтобы напугать до полусмерти своим появлением Ванслиперкена, причем Могги предложила ему показаться на глаза командиру не раньше, чем судно выйдет в открытое море, а еще лучше, когда придут в Амстердам. Могги бралась устроить все и сама немедленно отправилась на «Юнгфрау», уложив беднягу в свою постель.

Прошло уже два часа с того времени, как лейтенант вернулся на судно и заперся в своей каюте, но на палубе не тушили огней, и капрал с тревогой ожидал возвращения Костлявого, когда явилась Могги и сообщила капралу, Шорту и Коблю о случившемся и о том, что предполагалось устроить. Все, конечно, согласились с ее планом, и Могги собиралась уже отправиться обратно на берег, когда Ванслиперкен, мучимый угрызениями совести и старавшийся утопить свою совесть в настойке, услыхав женский голос, вышел на палубу.

— Кто эта женщина? — грозно спросил он.

— Эта женщина Могги Салисбюри! — ответила сама Могги, идя прямо на него.

— Ведь я же приказал никогда не пускать ее на судно!

— Да! — ответил Шорт.

— Так как же вы себе позволили?..

— Я явилась без позволения, — проговорила Могги, — я пришла сюда с поручением!

— С поручением — к кому?

— К вам! От Лазаруса. Хотите вы выслушать меня или передать его мистеру Шорту?

— Тише, тише, голубушка! — заволновался Ванслиперкен. — Пойдемте вниз!

— Хм, — сказал, посмотрев им вслед, Кобль, — тут что-то неладное; она из него просто веревки вьет!

Между тем, в сущности, у Могги не было никакого поручения, и ей пришлось придумать, что Ванслиперкену приказано принять без рассуждения в качестве пассажира лицо, которое, быть может, явится к нему на судно переодетым, хотя бы он даже и узнал, что это лицо не то, за кого он себя выдает, — не то…

— Не то? — переспросил Ванслиперкен.

— Вас вздернут на виселицу! — досказала Могги, уходя и затворяя за собой дверь.

— Если меня, то и других, не все ли равно? — проговорил Ванслиперкен и, выпив еще настойки, одетый упал на кровать, бормоча сквозь сон, что Костлявый, наконец, все-таки убит.

Могги, вернувшись к себе, застала своего больного тоже крепко спящим и не стала его тревожить, а только часов около четырех утра разбудила его, осторожно довезла до пристани, усадила в лодку, и когда лодка подошла к куттеру, на котором ожидали их прибытия, осторожно высадила его. Там больного уложили в заранее приготовленную для него постель, а Могги поспешно вернулась на берег. Ванслиперкен находился в совершенно бесчувственном состоянии от сильного опьянения, а на рассвете капрал с трудом разбудил его, когда судно должно было сняться с якоря.

— Костлявый не вернулся, сэр! — доложил капрал.

— Полагаю, что он дезертировал, этот негодяй; все время ожидал от него этого! Во всяком случае это не большая потеря, лентяй и негодяй, больше ничего! — сказал лейтенант и вышел на палубу в сопровождении бесхвостого Снарлейиоу.

ГЛАВА XXXIX. Страшное привидение и нечистая совесть

В продолжение первых двух дней пути Ванслиперкен почти не выходил из своей каюты; его почти постоянно преследовали сцены, виденные им в доме матери: кровь, безжизненный труп бедного юноши, окровавленный молот. Но как только взгляд лейтенанта встречал обрубленный остаток хвоста своей любимицы, эти ужасные воспоминания уже не пугали, а почти радовали его. По ночам его тоже временами пугали страшные видения, но все это было ничто в сравнении с тем, что его ожидало впереди.

На третьи сутки поутру к нему вошел капрал с перепуганным и растерянным лицом.

— Мингер, весь экипаж находится в волнении, готовится общее возмущение! — начал он.

— Возмущение! Почему? Что такое случилось?

— Люди говорят, что видели вчера дух Костлявого у бугшприта, с большою раной на голове и с окровавленным лицом, и он сказал Шорту, что вы дали деньги какой-то старой женщине, которая молотом убила его!

Теперь уже Ванслиперкен не сомневался, что экипажу было какое-нибудь сверхъестественное видение. Колени у него задрожали, и он почувствовал, что ему делается дурно.

— Ах, Боже, Боже! Капрал, мне дурно… воды… Бога ради, дайте воды!.. Я — великий грешник… Да, да! — и он рукой сделал знак, что желает остаться один.

— Нет, все это ложь! Чистая ложь! — воскликнул он, выпив большой стакан настойки для подкрепления сил.

— Да и что мне за дело, не я его убил! — утешал себя Ванслиперкен.

Под вечер лейтенант вышел наверх; погода стояла тихая, прекрасная. Было начало июня, и Ванслиперкен в глубоком раздумье расхаживал по палубе. Солнце уже село, матросы группами стояли на баке, перешептываясь между собой. Ванслиперкен временами тревожно поглядывал на них. Вдруг впереди раздался громкий крик; все матросы разом устремились к корме. У лейтенанта замерло сердце; он подумал, что они восстали и хотят схватить его, но нет, — они одни за другими миновали его, восклицая:

— Господи Боже мой! Боже, милостив буди к нам!

— Ah mein Gott! — вскрикнул Янсен и с разбега наткнулся на лейтенанта, опрокинув его.

— Что? Что такое случилось? — спрашивал Ванслиперкен, поднимаясь на ноги.

— Смотрите, сэр! Видите его? — сказал Кобль задыхающимся голосом, указывая на Костлявого, казавшегося настоящим привидением при бледном свете луны. На голове у него не было повязки; лицо было бледно и измучено, а в руках он держал молот. Он медленно подвигался вперед. Ванслиперкен попытался было бежать, но колени подкашивались под ним, и громко вскрикнув, он упал на палубу лицом вниз.

Прошло несколько минут; он не шевелился. Тогда его подняли и увидели, что он был в глубоком обмороке. Его снесли в каюту и уложили в постель. Этот испуг произвел на Ванслиперкена потрясающее действие: его и без того уже возбужденный потреблением спирта мозг не выдержал; с лейтенантом стали делаться судороги, продолжавшиеся почти до утра, после чего он снова впал в забытье. Проснувшись поутру, он почувствовал себя чрезвычайно слабым и не мог дать себе отчета в случившемся. Когда к нему явился капрал ван-Спиттер, он стал расспрашивать его, что с ним было, и тот напомнил ему о привидении Костлявого.

— Да, да! Теперь я помню! — сказал Ванслиперкен и снова откинулся на подушки, закрыв глаза.

Вплоть до самого прибытия в Амстердам лейтенант не вставал с постели, а когда куттер бросил якорь, то уже волей-неволей пришлось встать, одеться и отправиться сдавать привезенные им депеши и письма. Уведомленная о прибытии куттера, вдова Вандерслуш тотчас же выслала Бабэтт следить за лейтенантом, и та видела, как он сперва зашел в Штадт-Хауз, сдал там казенные депеши, а оттуда прошел к Рамзаю, что также не укрылось от зорких глаз Бабэтт. Оттуда Ванслиперкен направился ко вдове, и тогда Бабэтт нагнала его и, поздоровавшись, сказала:

— Как вы изменились, мингер! Я вас почти не узнала! Вы болели? А моя госпожа ждет вас уже более получаса!

— Я должен был сдать свои депеши! — проговорил Ванслиперкен.

— Но я думала, что вы их сдаете в Штадт-Хауз!

— Ну, да, я теперь прямо оттуда!

Из того, что лейтенант умолчал о своем посещении дома ван-Краузе, хитрая Бабэтта заключила, что тут кроется что-нибудь неладное. Ванслиперкен шел медленно, так как был еще очень слаб, и Бабэтт, сказав, что побежит предупредить свою госпожу, пустилась бегом вперед — уведомить вдову, что лейтенант заходил в дом ван-Краузе.

— Ван-Краузе — человек безусловно преданный королю. Это все знают, но теперь никому нельзя доверять! — добавила вдова. — Уж не в его ли доме поселился этот таинственный пассажир, которого лейтенант называл королевским послом? А то зачем бы ему ходить в дом синдика? И если этот королевский посол там, то тут, несомненно, кроется предательство, и я об этом дознаюсь!

Вскоре пришел и Ванслиперкен и был принят с притворной радостью и радушием. Но не успел лейтенант отдохнуть как следует на диванчике вдовы, как явился Кобль с вестью, что идет фрегат под королевским штандартом, означающим присутствие короля на судне.

Ванслиперкен принужден был немедленно вернуться к себе на судно, для салюта королевскому фрегату, а затем ему нужно было лично явиться на фрегат поздравить Его Величество с благополучным прибытием.

После салюта, облекшись в свою полную парадную форму, Ванслиперкен прибыл на королевский фрегат, где был принят командиром фрегата и представлен самому королю, Вильгельму Нассаускому. Преклоняя колено перед Его Величеством, лейтенант до того дрожал от сознания своей вины перед государем, что герцог Портлендский, заметив это, сказал:

— Будем надеяться, что этот уважаемый лейтенант не так будет дрожать в присутствии ваших врагов, как в вашем присутствии, Ваше Величество!

Придворный думал, что это был благоговейный трепет верноподданного слуги в присутствии своего монарха.

ГЛАВА XL. Как опасно сообщать таймы

Лейтенанту Ванслиперкену приказано было присутствовать со своей шлюпкой при высадке Его Величества, и когда король, сойдя на берег, сел в экипаж и уехал в своей Гаагский дворец, Ванслиперкен почувствовал большое облегчение.

В числе властей и должностных лиц, встречавших короля, на пристани был, конечно, и мингер ван-Краузе. Но вместо обычной приветливой улыбки, какою Его Величество отвечал раньше на его низкий поклон, король на этот раз ответил холодным коротким кивком и гневным, почти недружелюбным взглядом. А его приближенные, следуя примеру своего повелителя, тоже делали вид, что не замечали ван-Краузе и смотрели в сторону, когда он раскланивался с ними.

Чрезвычайно опечаленный такою переменой, синдик прямо с пристани вместо того, чтобы ехать во дворец, поспешил к себе домой и, как бомба, влетел в комнату Рамзая.

— Ну, что, мингер, как себя чувствует король? — спросил Рамзай, знавший, что ван-Краузе, только что с пристани.

Ван-Краузе рассказал ему о своем отчаянии и той обиде, какая ему нанесена публично.

— Нет, тут, должно быть, кроется какая-нибудь причина! — восклицал почтенный синдик.

— Ну, конечно, но неосновательная! — заметил Рамзай.

— Без сомнения, кто-нибудь оклеветал меня перед Его Величеством! — продолжал синдик.

— Это весьма возможно! Но могут быть и другие причины: короли вообще чрезвычайно подозрительны, а подданные бывают иногда слишком богаты и влиятельны. У королей всегда бывает много любимцев, которые были бы очень рады, чтобы ваше имущество было конфисковано, а сами вы заключены в тюрьму. Кроме того, и якобиты строят козни, готовят заговор за заговором, немудрено стать подозрительным и недоверчивым. Хотя я лично глубоко предан своему государю, но убежден, что в этом отношении на короля Вилльяма не больше можно положиться, чем на короля Якова. Все короли — короли и всегда будут награждать самые важные заслуги улыбками и самые пустяшные, сомнительные поступки виселицей. Если раз подозрение закралось в душу короля, то ничто в мире не в состоянии изгладить его!

— Но я хочу просить аудиенции — объясниться!

— Объясниться! К чему же это поведет! Неужели вы думаете, что король публично признает свою неправоту?

— Нет, но если он этот раз при всех гневно посмотрел на меня, то, может быть, в другой раз может милостиво улыбнуться! А то ведь я погиб, совсем погиб!

— Почему же погибли? — сказал Рамзай. — Вы только потеряете милость короля, но больше ничего, а без этого можно обойтись!

— Обойтись без этого! — воскликнул ван-Краузе. — Да ведь я синдик этого города! Могу ли я надеяться сохранить за собой это важное общественное положение, если буду в немилости у короля?!

— Да, это правда! Но что же делать? На вас напали сзади, вы не знаете, в чем вас обвиняют!

— Но в чем же меня могут обвинять, меня, такого преданного, такого верного слугу моего государя!

— Именно преданных-то слуг и подозревают в измене и предательстве. Но вы, быть можете, ошиблись. Мало ли какие пустяки влияют на расположение государей?

— Нет, нет, я не ошибся: он гневно смотрел на меня одного, а моего приятеля Энгельбака подарил милостивой улыбкой!

— В самом деле? Ну, в таком случае, можете быть уверены, что именно этот человек оклеветал вас!

— Как, Энгельбак? Мой закадычный друг!

— Да, я так думаю! Надеюсь, что вы никогда не доверяли ему тех важных государственных тайн, которые я сообщал вам; не то одного того факта, что они вам известны, было бы уже достаточно для обвинения!

— Неужели? Но в таком случае и вы можете быть заподозрены в недоброжелательстве королю и можете быть сочтены за тайного врага Его Величества!

— Я, может быть, получаю эти сведения от людей, не вполне приверженных королю, но это еще ничего не доказывает: я не сообщаю их никому! Никто не узнал от меня ничего; я доверял только вам, рассчитывая, что вы сумеете сохранить все это в тайне, и я уверен, что вы не передавали ничего этому человеку!

— Может быть, иногда мне случалось намекнуть ему кое о чем. Боюсь, что это могло случиться. Но ведь это — мой закадычный друг!

— Если так, то гнев короля на вас меня не удивляет. Энгельбак, получая от вас такие сведения, которые никому не должны были быть известны, счел своим долгом сообщить о том правительству и тем самым возбудить подозрения против вас!

— Боже правый! Что же мне теперь делать? — воскликнул синдик в совершенном отчаянии.

— Надо ожидать всего худшего и заблаговременно принимать меры. Вы — человек состоятельный, и тем хуже для вас, если вы не позаботитесь теперь же припрятать ваши деньги в надежное место, где до них нельзя будет добраться, и если теперь же не постараетесь незаметно превращать в деньги все, что возможно, реализовать свои капиталы так, чтобы их во всякое время можно было увезти с собой, когда представится надобность бежать из этой страны. Все это, может быть, кончится благополучно, хотя я этого не думаю, но во всяком случае, что бы ни случилось, я, как ваш гость, останусь верен вам и разделю с вами вашу судьбу, какова бы она ни была! На это вы смело можете рассчитывать!

— О, молодой человек! Вы наш истинный друг! Бедная моя Вильгельмина, что станется с ней? Недаром говорит псалмопевец: «Не надейся на Князи»… Но мне нельзя терять времени, дела не терпят. Благодарю вас, дорогой друг, за доброе слово и добрый совет, которому я непременно последую!

С этими словами синдик вышел от Рамзая и поспешил в свою контору, где его ждали важные дела.

За это время Рамзай успел окончательно покорить сердце Вильгельмины, признался ей в любви и вырвал у нее признание, мало того, сумел приобрести над ней такое влияние, что уговорил ее скрывать до поры до времени от отца их взаимную любовь. Рамзай говорил, что ждет со дня на день получить приличное состояние, и что до того времени он не себя вправе просить руки Вильгельмины.

Предусмотрительному молодому человеку удалось, кроме того, заставить Вильгельмину отрешиться от политических убеждений ее отца, в которых она выросла и была воспитана, хотя сам он до настоящего времени еще не признался ей, что был сторонником враждебной стороны. Он намеревался, как только его услуги потребуются в другом месте, просить руки Вильгельмины и увезти ее с собою ко двору короля Якова тотчас после свадьбы, предоставив мингеру ван-Краузе думать о нем, что ему угодно. Но теперь, когда старик так скомпрометировал себя в глазах существующего правительства, дело могло повернуться совершенно иначе.

Вскоре по уходе синдика Рамзай отправился к Вильгельмине и рассказал ей о случившимся с ее отцом, выставив его несправедливо обиженным человеком, яркими красками изобразив, как сильно он должен будет пострадать, и сообщил ей о поданном им ее отцу совете, прося ее с своей стороны поддержать его и настоять на том, чтобы отец ее позаботился обеспечить себя от полного разорения.

Вильгельмина было страшно возмущена поведением короля по отношению к ее отцу и в разговоре с последним горячо настаивала на том, что следует покинуть страну, где нисколько не ценят верных слуг, где так оскорбляют и обижают человека и т. д.

Таким образом король Вилльям потерял совершенно неожиданно одного из самых искренних и горячих своих сторонников в лице синдика ван-Краузе.

ГЛАВА XLI. Новое покушение на жизнь Костлявого

С разрешения Ванслиперкена капрал съехал на берег и, очутившись в объятиях вдовы Вандерслуш, рассказал ей о последнем покушении на жизнь бедного Костлявого и о справедливой мести экипажа.

Бабэтт с своей стороны также доискалась, что Рамзай живет в доме ван-Краузе, и что он тот самый пассажир, которого привез на своем куттере Ванслиперкен. Когда же последний явился ко вдове, она приняла его особенно ласково, проклинала Костлявого и даже проливал слезы над обрубленным хвостом Снарлейиоу.

Но «Юнгфрау» не простояла и двух, дней на якоре, как Ванслиперкен получил приказание немедленно сняться и идти в Портсмут. Отдав необходимые распоряжения, он поспешил забежать на одну минуту к ван-Краузе — предупредить Рамзая, что ему приказано отправляться немедленно, и что письма должны быть присланы прямо на судно, так как зайти ему самому за ними невозможно. Едва он успел получить секретные королевские депеши, как с фрегата ему дали знать, чтобы он снимался и уходил. С лихорадочным вниманием поджидал он лодки с письмами Рамзая. Но ее все не было. На виду у фрегата и своего начальства Ванслиперкен не смел отсрочить момент ухода, снялся с якоря, поднял паруса и дал выстрел, но не тронулся с места, боясь уйти без писем Рамзая. И вот он увидел, что крошечная лодочка спешит к куттеру, и одновременно с ней идет к нему шлюпка с фрегата. Сердце Ванслиперкена замирало от страха, но маленькая лодочка успела прийти несколько раньше шлюпки, так что он успел принять от посланного письма Рамзая и спрятать их в своей каюте, когда к «Юнгфрау» подошла шлюпка с фрегата.

— Командир желает знать, почему вы, сэр, не уходите в море, как вам было приказано! — спросил офицер со шлюпки.

— Я поджидал ту лодку, которая шла сюда!

— Откуда была эта лодка, сэр?

— От синдика, мингер ван-Краузе с письмами, которые меня просили доставить в Англию! — ответил Ванслиперкен.

— Прекрасно, сэр! Желаю вам доброго пути! — сказал офицер, и шлюпка отчалила.

Все ответы Ванслиперкена были в точности переданы командиру, а тот, зная, что ван-Краузе находится под подозрением, тотчас же сообщил об этим властям.

Между тем Костлявый продолжал скрываться на судне. Рана его почти затянулась, и было решено, что он во время пути еще раз напугает лейтенанта и тотчас по прибытии в Портсмут дезертирует, чтобы не пострадать за убийство старухи, матери Ванслиперкена. На третьи сутки после выхода куттера в море Ванслиперкен расхаживал по палубе; кроме рулевого, наверху не было ни души. Погода стояла чрезвычайно благоприятная. Когда судно поравнялось с островом Уайтом, его стало относить вниз почти к тому самому месту, где находилась пещера и бухта контрабандистов. Вдруг Ванслиперкен услышал внизу голоса и, верный своей привычке, остановился и, прислонившись к лестнице, стал прислушиваться. Прежде всего он услышал имя Костлявого.

— Завтра мы придем в Портсмут, — говорил Спюрей, — надо, чтобы Костлявый непременно напугал его сегодня, а то будет поздно!

— Да, но капрал…

— Шш! Там кто-то есть! — сказал Спюрей, и разговор смолк.

Ванслиперкен едва поспел выйти на палубу и, продолжая свою прогулку, стал обдумывать, что могли означать слышанные им слова.

Очевидно, Костлявый жив и скрывается здесь на судне, а если так, то, значит, ему удалось уйти от его матери. Тогда вполне понятно, что весь экипаж знает о покушении на его жизнь. Но каким образом очутился этот парень опять на судне? Ведь он же видел его своими глазами мертвым в комнате своей матери! Слова: «Но капрал»… доказывали, что капрал не заодно с экипажем. Но как же тогда этот Костлявый мог попасть на судно и скрываться здесь без моего ведома? И Ванслиперкен продолжал ходить взад и вперед, перебирая в голове все эти вопросы, и только когда совсем стемнело, ушел в свою каюту и заперся, чего обыкновенно на ночьне делал. В двенадцать часов ночи кто-то пытался отворить его дверь, но, убедившись, что она заперта, удалился. Выждав немного, Ванслиперкен тихонько вышел наверх, незаметно прошел мимо рулевого и подошел к гакаборту — посмотреть, в каком направлении их несет. На корме на своем обычном месте висела небольшая шлюпка, и дьявол, всегда помогающий своим любимцам, надоумил Ванслиперкена заглянуть в нее. Он увидал в ней какую-то черную массу и вскоре убедился, что в шлюпке кто-то спит. Откинув теплое покрывало и шинель, которыми был укрыт спящий, Ванслиперкен, к несказанной своей радости, узнал в нем Костлявого и тотчас же почувствовал, что в данный момент бедняга в его власти. Стоило только отвязать веревку, которой была подвязана эта шлюпка, и шлюпка неминуемо перевернется дном кверху. Эта мысль сразу осенила лейтенанта. Он внимательно осмотрел, где была привязана шлюпка, и затем, отослав из предосторожности рулевого вниз, чтобы он не мог услышать крика Костлявого, когда тот упадет в воду, лейтенант, заменив рулевого у колеса, предоставил руль воле судеб, а сам, осторожно подкравшись к спящему, отвязал веревку. Шлюпка мгновенно перевернулась, и Костлявый, точно камень, упал в воду. Послышался всплеск, затем крики помощи, но их никто не слыхал, так как наверху, кроме Ванслиперкена и неразлучного Снарлейиоу, не было никого. Лейтенант вернулся к рулю.

— Теперь уж ты меня не будешь пугать, за это я могу поручиться! Будь я повешен, если он еще останется жив после этого! — говорил себе Ванслиперкен.

В это время посланный им вниз за стаканом грога рулевой вернулся и принес требуемую смесь. Приказав ему поставить нас судна по ветру, лейтенант вернулся в свою каюту и заснул крепким сном, каким уже давно не спал. Хотя он и совершил преступление, но теперь мысль он нем не мучила его, так как он знал, что оно не может обнаружиться: его пугало не само преступление, а только наказание, которое могло навлечь на него, так как с сознанием преступления он успел уже совершенно освоиться.

ГЛАВА XLII. Костлявый из казенного человека превращается в контрабандиста и изменяет своему полу

Очутившись так неожиданно в воде, которая была теперь совершенно теплая, Костлявый, несмотря на то, что было прекрасный пловец, не особенно был доволен этим. Так как он было укутан в одеяло и теплый плащ, то пока сумел освободиться от них, ему пришлось погрузиться довольно глубоко в воду, а когда он появился на поверхности, то у него уже не хватало духа крикнуть как следует; когда же он немного оправился, судно было уже далеко, и Костлявый понял, что ему нечего рассчитывать на постороннюю помощь.

В первый момент он поверил в несчастную случайность, но когда увидел, что на его крик не обращают внимания, сразу догадался, что это было рук Ванслиперкена.

— Ну, на этот раз он покончил со мной! — рассуждал несчастный юноша. — Что ж, когда-нибудь умирать надо… Это верно, но верно и то, что он попадет прямо в руки черту, когда сам умрет. И как не стыдно, в самом деле, три или четыре раза совершать убийство над таким бедным парнем, которого и сразу-то прикончить не трудно! — рассуждал он, стараясь доплыть до берега, но чувствуя, что силы изменяют ему, подумал: — Нет, видно, мне ни за что не доплыть до берега… Так нечего и надрывать свои последние силы, лучше уж отдохнуть! — и он лег на спину, раскинув руки. — Пойду, как кусок свинца, ко дну! — добавил он, лежа на спине и не сводя глаз с звездного неба. — Собственно говоря, не особенно стоит и жить на этом свете, — размышлял он, — быть может, на том много лучше будет. А умирать все равно надо будет не сейчас, так после!

Вдруг Костлявый почувствовал, что ударился головой о что-то твердое и, обернувшись, увидел, что это были поплавки расставленных рыбаками сетей. Этого поплавка едва было достаточно, чтобы продержать его над водой несколько минут, но находчивый юноша, уцепившись за сеть, стал подбирать под себя возможно большее количество поплавков так, что мог рассчитывать продержаться на них некоторое время.

— Поутру, если рыбаки придут осматривать свои сети, то выудят меня благополучно; если же отложить это дело до вечера, то найдут меня мертвым, как рыбу на песке. А если так, то надо на всякий случай готовиться к смерти! У меня, слава Богу, сборы не долги! Завещание писать не надо! Однако, — рассуждал он, — надо перед смертью простить Ванслиперкену: ну, его еще, пожалуй, можно простить, а уж его собаку ни за что! Да и его-то я прощу в самый последний момент, а пока еще торопиться не к чему! — думал он и вдруг стал к чему-то прислушиваться. — Ну, да, это идет лодка, это плеск весел! — и он стал выжидать. — Вот уже и лодка видна, очень большая и длинная, и идет, она на многих веслах. Да это, быть может, не рыбаки, а контрабандисты, о которых рассказывала нам Могги! Примут ли они меня? Эй, лодка! — крикнул он, напрягая все свои силы. — Ведь не дадите же вы утонуть у вас под носом, как щепке, христианской душе?! — добавил он, видя, что ему не отзываются с лодки.

— Да это Костлявый! — воскликнул Джемми Декс, повернув нос лодки в его сторону. — Я ручаюсь за него, сэр, как за себя: это — честный и надежный парень!

— Ну, так вперед, ребята, надо вытащить его из воды! — скомандовал сэр Джордж Роберт Барклай.

Спустя две-три минуты лодка подошла к тому месту, где, как паук в паутине, держался Костлявый в рыбачьих сетях. Его проворно втащили в лодку и усадили против сэра Роберта.

— А вне воды много холоднее, чем в воде! — заметил Костлявый, дрожа всем телом.

— На, накройся этим, — проговорил Джемми, перебросив ему теплую куртку, — да выпей глоток из этой фляги, Костлявый!

— Эй, да ведь это Джемми Декс! Как ты попал сюда?

— Силою обстоятельств! А ты?

— Я тоже!

В этот момент лодка вошла в залив или закрытый бассейн и причалила к берегу. Люди моментально приступили к выгрузке товаров, и Костлявый, чтобы согреться, работал наравне с остальными.

— Эй, да кого это нам Бог принес?! — воскликнула женщина, которой Костлявый передавал свой тюк. — Это никак Костлявый!

— Он самый и есть! а ты здесь как, Могги?

— Это длинная история, но ты-то как сюда попал?

— Водой!

— Так ты теперь, значит, один из наших? Тебе уже нельзя больше вернуться назад!

— Да я и не хочу назад! Но что мне у вас делать? Надеюсь, ничего противного Богу?

— Нет, нет, все мы здесь добрые христиане!

— Вы и Бога боитесь, и царя чтите?

— Да, и царя чтим, любим и верно служим ему!

— Ну, так, значит, все хорошо! Но где же вы живете? Ведь, тут и жилья-то не видно!

— А вот пойдем со мной, я тебе покажу; и чем скорее, тем лучше, а то лодка сегодня здесь и часа не пробудет, я знаю, они скоро отчалят и уйдут!

— Куда?

— На тот берег, во Францию, с важными вестями к королю!

— К королю? Да ведь он сейчас в Голландии: мы оставили его в Гаге, когда вышли в море!

— Пустяки! Ну, да об этом после, а теперь пойдем скорее!

На этот раз сэра Роберта ждали здесь важные известия, именно, весть о смерти герцога Глочестера, единственного остававшегося в живых сына и наследника короля Вилльяма III. Он, как говорили, умер от изнуряющей злокачественной лихорадки, но было основание предполагать, что козни отцов иезуитов были не совсем чужды этой смерти. Смерть герцога оставляла короля Вилльяма без прямого наследника, и это был лишний шанс для успеха якобитов. Ввиду столь важных вестей сэр Роберт решил немедленно вернуться на тот берег, а Костлявого решено было оставить с женщинами в пещере.

Когда лодка ушла обратно в море, женщины продолжали возиться с уборкой товара, а Костлявый стоял в сторонке, прислонясь спиной к одной из скал, и не двигался с места.

— Что ты здесь стоишь, Костлявый? — спросила Могги. — Ведь ты, должно быть, прозяб и голоден! Пойдем, я тебе дам чего-нибудь поесть!

— Я не могу, мистрисс Могги, — отвечал Костлявый, — мне прежде всего хотелось бы знать, не оставил ли здесь кто-нибудь из экипажа своих пожитков, одежды, я хочу сказать!

— Нет, у них ни у кого здесь нет одежды; они держат все на том берегу, где живут, а у нас здесь есть только женские сорочки, юбки и платки!

— Что же я буду делать?! — воскликнул Костлявый. — Ведь у меня нет спины у рубахи и нет зада у моих штанов! Когда они меня втаскивали в лодку, все разорвалось и осталось у них в руках! Вот почему я и прижался к стене не могу сдвинуться с места.

— Ах, бедняга! Ну, мне придется вырядить тебя в бабье платье! Ведь не стоять же тебе век свой у стенки, прозяб, небось, бедняга?

И добрая женщина проворно раздобыла ему длинную женскую сорочку, юбку и большой шерстяной платок, а когда он переоделся, сама оправила на нем все и в этом новом виде представила его леди Алисе и Лилли, которая сразу подружилась с Костлявым и положительно заслушивалась его рассказами о приключениях.

ГЛАВА ХLIII. Судьба наносит Ванслиперкену два жестоких удара

Поздно вечером того дня, когда Ванслиперкен так удачно отделался от Костлявого, куттер пришел в Портсмут, но за это время на судне было немало тревоги и волнений. Никто из экипажа не знал, что Костлявому пришла в последнюю ночь фантазия спать в шлюпке на корме, и потому его исчезновение казалось положительно необъяснимым. Правда, штурман говорил, что лейтенант вставал ночью, выходил наверх и посылал его за стаканом грога, но все это еще не могло служить доказательством против него в деле исчезновения Костлявого. Так это исчезновение и осталось загадкой для всех.

Как только судно бросило якорь, Ванслиперкен отправился на берег, чтобы исполнить свои официальные обязанности, поспешить к матери — узнать, каким чудом Костлявый мог уйти из ее рук. Дверь комнаты старухи он нашел запертой и, полагая, что она ушла купить что-нибудь, решился подождать ее. На лестнице и на площадке не было ни души. Солнце ярким лучом выбивалось из широкой щели под дверью, и Ванслиперкен вздумал заглянуть в комнату, чтобы убедиться, не спит ли старуха в своем кресле. Нагнувшись к щели, он увидел ключ, лежавший на полу, и, думая, что старуха подсунула его под дверь, уходя, запустил пальцы и достал ключ.

Отворив дверь, он вошел и увидел, что следы крови на полу замыты и, где надо, засыпаны песком, но его в первый же момент поразил страшный запах разложения, которым ему пахнуло в лицо. Это было тем более удивительно, что окно комнаты было раскрыто настежь. Инстинктивно он направился к кровати и отдернул одеяло. Страшное зрелище представилось его глазам: перед ним лежал потемневший труп старухи, сильно разложившийся. Пораженный чувством отвращения и задыхаясь от трупного запаха, Ванслиперкен бросился к окну, стараясь вдохнуть в себя свежий воздух. Ему сделалось так дурно, что некоторое время он был не в состоянии ничего сообразить.

— Так она умерла, — сказал он себе наконец, — и, очевидно, умерла от руки Костлявого! — продолжав он, и при этом вся картина ясно представилась его воображению: парень очнулся, убил старуху, вышел, заперев за собою дверь и, подсунул ключ под дверь, ушел.

«Да, но я отомстил за нее!» — подумал он, обрадованный этим новым оправданием.

Теперь уж Ванслиперкен совершенно очнулся и стал разумно обсуждать свое положение; прежде всего он подошел к двери и запер ее на замок. Никто не видал его, когда он вошел, значит, никто не будет знать, что он тут был. Он возьмет все свое золото и все, что скоплено было старухой, и унесет это на себе. Да, но ключ от дубового сундука всегда висел на поясе у старухи, как его достать? Надо рыться вокруг разложившегося трупа! Чувство гадливости снова вызвало тошноту, но чего не превозможет жадность! Закрыв нос и рот платком, Ванслиперкен стал шарить вокруг трупа; наконец ему удалось нащупать связку и вытащить ключи.

Раскрыв сундук, он нашел в нем не только все, что было его, но и сбережения старухи, которая превзошли все его ожидания.

Нагрузив себя золотом настолько, что его стала весьма ощутительной, Ванслиперкен запер сундук, положил ключи в шкаф и вышел из комнаты, заперев за собой дверь на ключ, а ключ, по примеру Костлявого, подсунул под дверь, предоставив общине схоронить смертные останки матери его на приходский счет. Он вышел на улицу, никем не замеченный, и поспешил скорее на свое судно, чтобы там схоронить в надежном месте свои капиталы. «Какой счастливый день, — думал он, — я, наконец, избавился и о Костлявого, и от старухи, и не только вернул себе все свои деньги, но еще унаследовал и все капиталы матери».

На судне он застал предписание немедленно явиться в адмиралтейство и тому, едва успев запереть свои деньги, сел в шлюпку и явился к своему начальству. Адмирал вручил ему спешные депеши, содержавшие извещение о смерти герцога Глочестера, и приказал немедленно отправляться в Гагу, где все еще находился король Вильгельм.

Ванслиперкен отослал свою шлюпку на судно с приказанием Шорту сниматься с якоря, а сам поспешил забежать к старому еврею Лазарусу. У еврея все письма были уже готовы. Ванслиперкен получил еще раз свое щедрое вознаграждение и час спустя уже был в открытом море.

Во время плавания, которое на этот раз совершилось при очень благоприятных условиях и потому сравнительно короткое время Ванслиперкен был занят списыванием казенных депеш и писем, адресованных Рамзаю, в которых заключались чрезвычайно важные сведения о намерениях якобитов, а из различных сообщений и переписки между Рамзаем и другими заговорщиками он узнал о существовании пещер над бухтой и о том, что там живут одни только женщины. Узнал он также имена тех лиц, которые бывали в пещерах.

Всеми этими сведениями Ванслиперкен рассчитывал со временем воспользоваться. Но все это были одни мечты! Прибыв в Амстердам, лейтенант сдал свои депеши, вручил Рамзаю письма от его единомышленников и отправился ко вдове, которая приняла его с распростертыми объятиями. Он сообщил ей о смерти своей матери и о том весьма почтенном состоянии, какое он унаследовал от нее. Вдова, далеко не равнодушная к деньгам, тотчас же осведомилась, куда он девал все эти деньги. Он отвечал, что временно они находятся у него на куттере, — и у вдовы явилась мысль посоветовать ему оставить их у нее на хранение, но в самых разгар ее увещаний Ванслиперкен вдруг спохватился, что ключ от денежного сундука остался на судне, и опасаясь, что он забыл его на столе своей каюты, поспешил проститься со вдовой и вернуться к себе на судно.

Как только Ванслиперкен прибыл на судно, капрал, уже не спросясь, отправился на берег и полчаса спустя был в объятиях вдовы Вандерслуш. Тем временем лейтенант отыскал свой ключ в кармане старой куртки и час-другой наслаждался видом своих богатств, считая и пересчитывая при закрытых дверях груды червонцев. Затем, имея в своем распоряжении достаточно свободного времени, он вздумал посвятить его любезной вдовушке и, приказав подать шлюпку, опять отправился на берег.

Двери дома и маленькой гостиной вдовы стояли настежь, так как погода была жаркая.

Ванслиперкен вошел незаметно и, — о, ужас! — застал вдову в объятиях капрала, впившегося в ее сочные губы, точно пиявка или гигантский краб. Ванслиперкен стоял, как громом пораженный, а влюбленные были слишком поглощены своим приятным занятием, чтобы сразу заметить его присутствие.

Когда же капрал обернулся, чтобы взять со стола свою кружку пива, и увидел Ванслиперкена, то был поражен не менее его. В таких случаях люди действуют, не размышляя, и капрал машинально встал и, вытянувшись самым исправным образом перед своим начальством, приложился правой рукой к виску, за отсутствием головного убора, и так остался неподвижен, как деревянный солдат.

Теперь и вдова увидела лейтенанта и, сразу поняв, что таиться теперь нечего, с равнодушным видом сказала:

— Ну-с, мистер Ванслиперкен? Подслушивали, как водится?

— Чтобы крыша этого дома обрушилась на тебя, проклятая, двуличная женщина! — заорал тот, возвратив, наконец, к себе способность голоса.

— Двуличная! — подхватила она. — Это мы посмотрим, кто двуличный-то! Погодите, г. Ванслиперкен, вы, верно, не знаете, что я могу вас повесить, когда только захочу! Сколько гиней ему отсчитал этот гocподин на ваших глазах, там, в доме, через дорогу от меня?

— Пятьдесят золотых гиней, мистрисс Вандерслуш! — отвечал капрал.

— Это ложь! Подлая ложь! — воскликнул Ванслиперкен, выхватив свою саблю. — Предатель, изменник! Получай свое воздаяние! — крикнул он, устремляясь на капрала. Но Бабэтт предупредила удар: вооружившись веником, она ударила им лейтенанту прямо в лицо, а вдова, вооружившись вторым, отпарировала второй удар, предназначавшийся ее возлюбленному, который все время стоял, как истукан, все в той же почтительной позе подчиненного перед своим начальником.

Ванслиперкен не унимался; им овладело настоящее бешенство, он все снова и снова устремлялся с занесенной саблей на капрала и опять был отражаем мужественными защитниками, вооруженными здоровыми вениками-голиками.

— Прочь из моего дома, негодяй! — кричала вдова, обезумев от гнева и ударяя лейтенанта по лицу, по которому теперь кровь лилась ручьями, так что Ванслиперкен волей-неволей принужден был отступить сначала в сени, а затем и на улицу.

А капрал, как стоял, держа руку под козырек, так и остался, когда лейтенант уже и в доме не было.

Когда вдова в изнеможении опустилась на диван, он сел подле нее, и тогда нервы нежной и слабой женщины не выдержали, — и она разрыдалась на груди у капрала.

— Нет, я завтра же заставлю его повесить! Я сама отправлюсь в Гаагу! — кричала вдова. — Ведь вы можете засвидетельствовать, капрал!..

— Mein Gott, да! — отозвался тот.

— И как только его повесят, мы повенчаемся!

— Mein Gott, да! — вторил жених вдовы.

— Да, г. Ванслиперкен, вы будете повешены, и ваша бесхвостая собака вместе с вами, или я — не вдова Вандерслуш!

— Mein Gott, да! — подтвердил капрал, и нежная парочка скрепила все эти обещания продолжительным поцелуем.

ГЛАВА XLIV. Лейтенант Ванслиперкен представляет доказательства своей преданности и верности королю Вильяму III

Взбешенный и озлобленный донельзя Ванслиперкен вернулся на судно и в порыве злобного отчаяния бросился на свою кровать лицом в подушки и долгое время не мог очнуться от обрушившихся на него так неожиданно несчастий. Обманутый вдовой, обманутый капралом, который не только осмелился отбить у него вдову, но еще является по отношению к нему изменником и предателем, этим человеком, которому он так безусловно доверял, и которому были известны слишком многие из его тайных дел и махинаций! Нет, это положительно ужасно! А эта ужасная женщина, она, конечно, не преминет донести на него, обличить в измене, в предательстве, — и Ван-слиперкену казалось, что он уже чувствует петлю у себя на шее.

В это самое время в доме вдовы тоже происходило совещание между хозяйкой дома и ее нареченным женихом. Конечно, капрал не мог рассчитывать ни на что другое, кроме самой ярой враждебности со стороны своего начальника; но, с другой стороны, Ванслиперкен его боялся; кроме того, теперь весь экипаж и вся его собственная команда были на его стороне, так что ему нечего было опасаться. Вдова же решила, что завтра же поутру поедет в Гагу, добьется аудиенции у одного из министров или даже у самого короля и донесет на Ванслиперкена, ссылаясь на свидетельские показания капрала.

— Да, но меня спросят, каким образом я сам попал в дом иезуита, что я скажу?

— Вы скажете, что этот иезуит послал за вами и делал вам предложение стать изменником и предателем, но что вы не согласились!

— Mein Gott, да! Это будет прекрасно! — согласился капрал.

После этого он вернулся на судно и, не являясь к лейтенанту, прошел к себе и завалился спать на свою койку.

Между тем Ванслиперкен тоже обдумывал, что ему делать, и решил, что и он, с своей стороны, поедет в Гагу завтра поутру и передаст кому-нибудь из министров или самому королю корреспонденцию Рамзая с его единомышленниками, скажет, что якобиты вздумали его подкупить, и что он, полагая, их тайны могут быть полезны его государю, якобы согласился доставлять их переписку, которую он вскрывал и которую теперь передает в руки короля на его усмотрение, а также возвращает правительству деньги, полученные им за мнимую измену. «Конечно, — рассуждал Ванслиперкен, — этим я подвергну себя опасности со стороны Рамзая и его сообщников, но правительство должно защитить меня от них!»

Это был, без сомнения, очень разумный план. Как офицер» командующий королевским судном, Ванслиперкен был принят немедленно. Очутившись в присутствии герцога Портландского и лорда Альбемарль, Ванслиперкен сконфузился, растерялся, не знал, с чего начать, наконец, объяснил, что ему удалось раскрыть замыслы якобитов.

Герцог Портландский, видимо, начинал терять терпение и просил лейтенанта сообщить по возможности суть дела в кратких словах, так как их ожидает король, и они не могут располагать своим временем.

— Я имею письма, и передать их содержание в не скольких словах будет трудно!..

В этот момент дверь отворилась, и вошел сам король.

— Вот, Ваше Величество, лейтенант Ванслиперкен, командующий одним из судов Вашего Величества, привез важные сведения и некоторые бумаги якобитов!

— В самом деле?! — воскликнул король, живо заинтересовавшись и обращаясь уже прямо к Ванслиперкену. — Лейтенант Ванслиперкен, скажите мне, в чем дело, что вы имеете сообщить нам?

Ободренный милостивым тоном короля, Ванслиперкен просил короля сначала дать себе труд прочитать принесенные им копии, а затем позволить ему рассказать, каким образом эти бумаги попали к нему в руки.

Король согласился, и тут же было приступлено к чтению копий. Когда было прочитано последнее письмо, король просил объяснить, каким образом лейтенант добыл эти бумаги.

Тогда Ванслиперкен рассказал, что люди его экипажа посещали здесь один Луст-Хаузе, и что он, иногда заходя туда для наблюдения за своими подчиненными, познакомился с хозяйкой этого заведения, вдовой Вандерслуш; что эта вдова несколько раз просила его отвезти в Англию несколько писем к ее друзьям и, наконец, призналась ему, что это для якобитов. Он сделал вид, что согласен. Тогда она свела его в дом жившего с ней из окон в окна иезуита, и тот, поручив ему несколько писем, дал ему за его услуги 50 гиней. Кроме того, он рассказал, что вскрывал и снимал копии со всех этих писем, и что несколько времени тому назад привез сюда одного из заговорщиков, который поселился в доме синдика ван-Краузе. Лейтенант закончил свой рассказ сообщением, что он намеревался донести об этом раньше, но выжидал более важных сведений.

— Вы вели опасную игру, лейтенант, — заметил ему лорд Альбемарль, — вас могли накрыть прежде, чем вы сделали это сообщение, и признать вас действующим заодно с изменниками!

— Я знал, что рискую головой в этом деле, но это — обязанность слуги своего государя и отечества!

— Прекрасно сказано! — одобрил герцог. — Скажите, где находятся эти пещеры, о которых здесь упоминается?

— На прибрежье острова Уайта!

— Не знаете ли вы, кто их агенты в Портсмуте? — продолжал спрашивать король.

— Еврей Лазарус, в Малой Оранж-Стрит, и одна женщина по имени Могги Салисбюри, муж которой служил у меня боцманом на судне, но затем чьими-то заботами получил отставку и был отчислен с моего судна!

— Лорд Портландский, отметьте это обстоятельство и постарайтесь разузнать, кто хлопотал за этого Салисбюри! А вы теперь можете идти, г. лейтенант, мы призовем вас после, а до тех пор вы должны хранить все это в тайне!

— Я имею исполнить еще один долг, — сказал Ванслиперкен, доставая из кармана сверток золотых монет, — это — деньги, полученные мной от изменников; офицеру, честному слуге короля, не подобает пользоваться этими деньгами!

— Вы правы, лейтенант! Эти деньги должны поступить в казну, следовательно, теперь принадлежат мне, — проговорил король, — а я, король, дарю их вам за вашу верную службу!

Ванслиперкен положил золото обратно в карман, низко поклонился королю и удалился.

Надо сознаться, что он мастерски воспользовался своим положением и теперь уезжал из дворца счастливый и довольный, в то время, когда вдова Вандерслуш подъезжала к дворцу. Он взглянул на нее насмешливо и свысока, а она процедила сквозь зубы: «Погодите только, мистер Ванслиперкен, посмотрим, на чьей улице будет праздник!»

По уходе Ванслиперкена король сказал:

— Что эти копии тождественны, это, кажется, не подлежит сомнению!

— Да, я тоже того мнения, но… Я сильно сомневаюсь в верности и преданности этого офицера Вашему Величеству. Не говорю уже о том, что гораздо естественнее было бы ему, взявшись за такое дело, представить своему правительству первую такую бумагу, чтобы обезопасить себя и получить разрешение на дальнейшее продолжение задуманного им дела, на пользу Государю. Возьмем только то, что ему в течение более двух лет поручалась доставка всех королевских и государственных депеш, и что человек, решавшийся вскрывать и переписывать письма, доверенные ему знакомыми, может также сделать то же самое и с депешами своего правительства!

— Да, это, может быть, правда! — задумчиво согласился король.

— Как известно Вашему Величеству, мингер ван-Краузе был заподозрен в измене, и показания этого офицера подтвердили эти подозрения. Но вспомните, что возбудило эти подозрения? То, что он знал все государственные тайны, которые могли доходить до него не иначе, как через посредство доверенного нашего лица, которое злоупотребляло нашим доверием. Теперь мне кажется ясно, что мингер Ванслиперкен получал эти сведения тем же самым путем, каким мы получили копии с писем заговорщиков. Я, конечно, могу ошибаться, но что-то в наружности этого человека решительно говорит мне.

— Что?

— Что он изменник по отношению и к тем, и к другим!

— Мне кажется, что лорд Альбемарль прав! — поддержал герцог Портландский.

— Все это вскоре можно будет проверить, но прежде всего нам следует решить вопрос, как поступить с теми, на кого он донес, о чем мы и поговорим на совещании!

На совещании было решено, что ровно в полночь полиция проникнет в дома синдика ван-Краузе, вдовы Вандерслуш и отца иезуита, и эти личности, равно как и все другие заговорщики, каких застанут у них, будут немедленно отведены в тюрьму, а куттер будет отправлен немедленно в Англию с приказанием арестовать всех лиц, указанных Ванслиперкеном, пещеры же — атаковать вооруженной силой, и всех, кого там найдут, захватить. Кроме того, адмиралу предписывалось в качестве руководителя и главного действующего лица при атаке и взятии пещер на скале и при аресте указанных лиц пользоваться услугами лейтенанта Ванслиперкена.

ГЛАВА XLV. Много волнений, много хитростей и контрхитростей

Менее двух часов спустя после совещания, на котором была решена участь заговорщиков якобитской партии, Рамзай получил через одну старушку, которая тотчас же ушла, небольшую записку с извещением о всем, что было решено на совещании.

Размышлять особенно было некогда, надо было немедленно действовать. Не теряя ни минуты времени, Рамзай отправил доверенное лицо к отцу иезуиту с извещением о случившемся и просьбой известить о том остальных, а другую записку — Ванслиперкену, которого он требовал немедленно к себе, сам же прошел к Вильгельмине и сообщило ей, что правительства намерено сегодня в ночь схватить ее отца и его по подозрению в государственной измене и засадить их в тюрьму.

— Что касается вашего отца, дорогая моя, то его вполне оправдают, это не подлежит сомнению, но я, Вильгельмина, должен бежать немедленно, так как рискую жизнью!

— Вы покинете меня, Эдуард?

— Нет, дорогая, вы должны ехать со мной! Арест будет произведен ночью, но это не помешает толпе в доказательство своих верноподданических чувств разгромить и сровнять с землею этот дом, разграбить имущество и нанести вам сотни незаслуженных оскорблений. Вы не можете идти в тюрьму вместе с отцом и не можете одна остаться здесь беспомощной и беззащитной; вы должны ехать со мной, Вильгельмина, доверьтесь мне!

— Но могу ли я бросить отца в такую минуту?

— Вы спасете его этим, ваше бегство со мной будет доказательством его невинности! Решайте сейчас же: или вы последуете за мной, или же мы должны расстаться навсегда!

— Ах, нет, нет, Эдуард, это невозможно!

И после мучительной борьбы она, наконец, согласилась и, обливаясь слезами, пошла собираться в дорогу, а Рамзай прошел в комнату синдика и сказал, что имеет сообщить ему нечто чрезвычайно важное.

— Что же это такое, мой юный друг? — спросил синдик.

— Я узнал сейчас от одного лица, присутствовавшего на тайном совещании короля с его приближенными, что вы заподозрены в государственной измене и будете сегодня ночью арестованы и посажены в тюрьму!

— Боже правый! Это меня-то в тюрьму, меня, синдика города Амстердама!

— Да, такова благодарность Вильгельма за долгую и верную службу! Но надо решить, что делать: если хотите бежать, я имею возможность устроить ваше бегство!

— Бежать! Нет, никогда! Они, конечно, могут обвинить меня, могут казнить или сгноить в тюрьме, но бежать я не согласен!

— Я так и думал! — воскликнул Рамзай. — Но предусмотрительность требует, чтобы вы позаботились о своих капиталах, и когда вы будете оправданы, не остались бы нищим. Кроме того, у вас есть дочь, о ней тоже надо подумать!

— Вы правы, дорогой! Я тогда же последовал вашему совету и теперь вручу вам чеки на все мои капиталы, которые хранятся в Гамбурге и Франкфурте. Но что будет с моей бедной дочерью?

— Если бы с вами что-нибудь случилось, то вы можете доверить ее мне, клянусь вам в том спасением моей души!

— О, добрый друг мой! Как мне благодарить вас за вашу преданность! Вы останетесь здесь и будете ее хранителем и охранителем моего дома и имущества?

— Я? Я не могу оставаться здесь ни минуты; я сам рискую здесь головой. Меня также обвиняют в измене, а я — англичанин, и у меня много врагов, от которых мне не спастись. Вас же я могу совершенно обелить, и я это сделаю! О вашей дочери я тоже позабочусь; она не останется здесь, я отправлю ее в надежное место, доверьтесь мне, ван-Краузе!

— Я доверяю вам вполне, мой добрый, мой истинный друг, и благодарю вас за все!

Между тем вдова Вандерслуш, прибыв в королевский дворец в Гаге, приказала доложить, что она имеет сообщить нечто весьма важное королю. Но королю о ней не доложили, а только лорду Альбемарлю, который, услыхав ее имя, приказал пригласить ее к себе в приемную.

— Это та самая женщина, которая должна быть арестована по доносу лейтенанта Ванслиперкена! Вероятно, мы узнаем теперь кое-что интересное! — проговорил он, обращаясь к своим собеседникам.

Вдова Вандерслуш, пересыпая свою речь угрозами, обращенными к Ванслиперкену, рассказала почти одним духом всю историю измены лейтенанта. Лорд Альбемарль слушал ее, не прерывая, а когда она кончила, спросил ее, знает ли она, что Ванслиперкен уже был здесь.

— Да, я его видела, когда он уезжал отсюда!

— Он обвинял вас в измене!

— Меня! — воскликнула она. — Ах, он негодяй! — и она снова одним духом рассказала всю свою историю с ним, с его собакой, свою помолвку с капралом и вчерашнюю сцену, избиение лейтенанта вениками и ее угрозу донести на него.

— Все, что вы нам сказали, фрау Вандерслуш, я не забуду, а пока советовал бы вам отправиться домой и ждать, пока мы вас не потребуем опять!

— Я готова явиться во всякое время! Посмотрим, мистер Ванслиперкен, посмотрим! — добавила она уже по адресу отсутствующего Ванслиперкена, после чего, сделав реверанс, как фрегат на всех парусах, выплыла из приемной.

— Ну, что вы на это скажете, мингер? — спросил лорд Альбемарль, когда за вдовой захлопнулась дверь.

— Я того мнения, что этот человек рожден для того, чтобы быть повешенным, — сказал герцог Портландский.

Между тем тот, о котором так лестно отзывались, получив записку Рамзая, поспешил явиться и уведомить его о том, что получил приказание немедленно отправляться в Портсмут. При этом лейтенант надеялся почерпнуть из писем Рамзая дальнейшие важные сведения, который рассчитывал сообщить своему правительству и тем еще более доказать свое усердие и верноподданические чувства. Рамзай принял Ванслиперкена даже более любезно, чем обыкновенно, и просил садиться.

На сообщение лейтенанта, что он получил приказание отправляться сегодня вечером, Рамзай сказал, что намерен ехать в качестве пассажира на его куттере, и что он будет иметь при себе очень большую сумму денег звонкой монетой, которую надо будет постараться незаметно принять на судно.

— Большую сумму звонкой монетой! — повторил Ванслиперкен, соображая, что ничто не помешает ему, заманив Рамзая на судно, сделать его своим пленником, объявив изменником и государственным преступником, а все эти деньги присвоить себе, так как о них никому не будет известно. — Это будет довольно трудно сделать, мистер Рамзай!

После некоторого обсуждения вопроса было, наконец, решено, что куттер снимется с якоря и отойдет мили на полторы в море, а часов около одиннадцати ночи Рамзай подойдет к нему на вельботе синдика; на оклик вельбота ответят: «Королевский посланный с депешами»; тогда ящик с звонкой монетой будет принят на куттер, равно как и сам пассажир. На корме судна будет зажжен фонарь, по которому Рамзай узнает, где оно будет находиться.

Условившись таким образом, Ванслиперкен удалился совершенно довольный, нимало не подозревая, что его игра открыта и что его измена известна и здесь, и там. В девять часов вечера на куттер прибыли королевские депеши и были приняты самим Ванслиперкеном, а в 10 часов он снялся с якоря и вышел в море, приказав зажечь фонарь на носу. Отойдя мили полторы от берега, лейтенант приказал лечь в дрейф, и около одиннадцати ночи к судну подошла длинная десятивесельная лодка. Когда ее окликнули с судна, с нее отвечали: «Королевский посланный с депешами!» Но едва успела она причал как человек 15 — 20 вооруженных людей взобрались на палубу куттера, вслед за ними Рамзай с пистолетами за поясом и обнаженной шпагой в руке.

Загнав экипаж вниз, Рамзай пошел прямо на Ванслиперкена и, подойдя к нему совершенно близко, сказал:

«Я, как видите, принял необходимые меры предосторожности и теперь должен свести с вами кое-какие счеты!» Поняв, что его измена и предательство известны Рамзаю, лейтенант до того растерялся, что кинулся на колени, прося пощады, но в этот момент Рамзай отвернулся, чтобы отдать необходимые распоряжения, — и Ванслиперкен со всех ног кинулся на нижнюю палубу.

— Ничего, пусть себе, — проговорил Рамзай, — все равно он здесь не уйдет от меня! Ребята, — приказал он своим людям, — живо подымай ящики, вот так! Надо спешить!

После этого он подошел к лодке, принял переодетую мальчиком Вильгельмину на судно и проводил ее в капитанскую каюту, куда вскоре были внесены и ящики с звонкой монетой. Вельбот был привязан к корме куттера, паруса поставлены, — и несколько минут спустя судно, которым теперь совершенно овладели заговорщики, под управлением нового штурмана быстро пошло вперед.

ГЛАВА XLVI. Все очень осложняется

Трусливое отступление Ванслиперкена не было замечено никем из его экипажа, все сначала полагали, что он наверху, между тем как лейтенант бежал в носовую часть и там скрылся не только от заговорщиков, но даже от своего собственного экипажа, крайне удивленного таким неожиданным вооруженным нападением в мирное время.

Все оружие хранилось внизу, в каюте командира, а каюта эта была теперь занята неприятелем, и даже в проходе был поставлен сильный караул.

— Ну, я, признаться, ничего понять не могу! — сказал Кобль. — В мирное время быть взятыми на абордаж! Да это настоящий разбой! И думается мне, что в этом деле Ванслиперкен не без греха.

— Да! — сказал Шорт.

— Как бы то ни было, но я не намерен сидеть здесь взаперти! Сколько бы их там ни было, все же их должно быть меньше, чем нас! Неужели мы не попробуем добыть оружия и сделать против них вылазку или открытое нападение?!

— Mein Gott, все оружие в каюте, у нас здесь одни штыки да пары три пистолетов! — сказал капрал.

— У нас есть ганшпуги! — воскликнул Билль Спюрей. — Давайте их сюда!

— Лучше подождем до утра! — заметил Кобль.

— Да! — сказал Шорт.

— Но что они могли сделать со шкипером? Он точно в воду канул, а собаку его выгнали из каюты!

Матросы принялись собирать и готовить оружие; решено было, как только рассветет, сделать нападение на караул в проходе у дверей каюты.

Тем временем Рамзай, Вильгельмина и иезуит, расположившись в каюте, нашли и вскрыли все депеши, ознакомились с их содержанием, и если бы не желание спасти своих друзей в Портсмуте и на острове, то Рамзай пошел бы прямо в Шербург. Но надо было успеть предупредить друзей, и потому он решил идти сперва к острову.

Все это время экипаж, устроив баррикаду из своих коек и гамаков и распределив между собой шесть пистолетов и 200 патронов, произвел атаку на стражу у дверей каюты.

Экипаж «Юнгфрау» первым открыл огонь и ранил одного из людей Рамзая. Те отвечали тем же, но за своею баррикадой матросы были неуязвимы.

Имея уже несколько человек раненых и боясь обессилить себя еще более, Рамзай решил покинуть каюту. Через верхние люки вытащили на палубу ящики с золотом, затем высадили Вильгельмину, и все бежали наверх, заперев решетки всех люков, у которых были расставлены вооруженные люди, которые не давали никому показаться вблизи решетки, целясь прямо в голову. Весь день куттер оставался на военном положении и даже ночью было сделано несколько попыток вырваться на палубу, но заговорщики не дремали.

Судно шло с свежим попутным ветром, искусно управляемое опытной рукой. Вся нижняя палуба была теперь во власти экипажа, но выйти наверх им не удалось. На следующее утро был уже в виду остров Уайт. Рамзай страшно спешил прибыть скорее к цели, так как ни он, ни Вильгельмина и никто из его людей не имели за все это время никакой пищи. Около полудня куттер подошел к Черному хребту.

Сначала Рамзай рассчитывал удержать за собою судно и перевезти на нем в Шербург всех своих единомышленников с острова и из Портсмута, но теперь это уже было невозможно: у него было шесть человек раненых, и он не мог отправиться в бухту на своем вельботе, оставив на судне недостаточное количество людей, чтобы отстоять его от экипажа. Таким образом, ему оставалось только снести в вельбот свои сокровища и вместе с Вильгельминой и со всеми остальными отправиться на остров и уже оттуда послать оповестить всех своих единомышленников в Порстмуте и предложить им собраться на остров — ожидать предстоящего нападения.

Принимая в расчет, что ветер неблагоприятный, и что куттер не скоро придет в Порстмут, можно было рассчитывать успеть предупредить вовремя своих порстмутских единомышленников. Но, — увы! — при отступлении из каюты забыты были на столе королевские депеши, которые, если бы были уничтожены, дали бы заговорщикам вполне достаточно времени для бегства во Францию, так как дубликаты этих депеш могли бы прийти в Порстмут не ранее, как через неделю. А так как их не захватили и не уничтожили, то Ванслиперкен тотчас по приходе в Портсмут должен будет представить их по начальству, а то уже распорядится арестовать всех упомянутых лиц и занять пещеры на острове.

Но теперь было делать нечего, и потому люди Рамзая под его руководством уложив ящики с золотом и своих раненых в вельбот, заняли свои места на балках и отчалили от судна, предоставив его воле судеб.

Экипаж вскоре заметил, что неприятель покинул судно, и поспешил выбежать на верхнюю палубу.

— Что же нам теперь делать? — спросил Кобль. — Смотрите, ребята, ведь они перерезали все винты и снасти! Экие негодяи!..

— Будет работки, сколько времени с этим провозимся! — заметил Спюрей.

— Кой черт, что они со шкипером сделали, за борт его бросили или с собой увезли?

— Да! — сказал Шорт.

— Mein Gott! Это хорошенькая история! — заметил капрал.

— За одно им спасибо, что они нас избавили от него! Надеюсь, что они его повесят!

— Mein Gott! Да! — подхватил капрал.

— Я бы хотел посмотреть, как его вздернут! — сказал Кобль.

— Теперь, когда его повесили, давайте, ребята, повесим и его пса! Ура!

— Я сейчас приведу его! — вызвался капрал.

— И ты посмеешь, негодяй! — заорал чей-то голос, — и Ванслиперкен с саблей наголо устремился на капрала.

Тот взял под козырек и встал навытяжку.

— Откуда черт его принес! — пробормотал Спюрей. Шорт только пожал плечами.

На этом и кончилось.

Приступили к исправлению снастей, но когда все было готово, сделался такой мертвый штиль, что куттер не мог двинуться с места. Только поздно вечером на другой день пришел он в Портсмут, а Ванслиперкен мог доставить свои депеши лишь на следующий день поутру.

Таким образом вышло, что, когда Ванслиперкен явился со своими депешами к командиру порта, все заговорщики были уже предупреждены и успели скрыться.

Лейтенант очень правдоподобно доложил, как его на пути окликнул вельбот, в котором, по его заявлению, находился якобы королевский посол, и как куттер взяла на абордаж какая-то вооруженная толпа, а его и весь экипаж загнали вниз, как они отстреливались и сопротивлялись и как, наконец, вытеснили пиратов из нижней палубы и принудили покинуть куттер, причем особенно лейтенант выставлял на вид свою распорядительность и энергичное сопротивление.

Командир порта распорядился немедленно окружить дом еврея Лазаруса, где никого, кроме старой кошки, не нашли, и приказал Ванслиперкену быть готовым принять на судно войска, чтобы в тот же день после полудня идти к острову Уайту, захватив с собой из доков три больших лодки для высадки солдат на остров, так как куттер не мог подойти близко к берегу.

Но оказалось, что приготовить войска для десанта не так-то легко и быстро, как полагал командир порта, а лодки в доке оказались все в неисправности. Хотя все рабочие занялись чинкой их, все же они не управились ранее следующего утра. Ванслиперкену было приказано высадить войска на берег, оказывая им возможное содействие, самому лично в качестве проводника сопровождать их и служить им прикрытием. Но, увы, никто не знал, где находились упомянутые в доносе пещеры.

В восемь часов утра следующего дня войска в составе 100 человек команды под начальством майора были посажены на куттер, но майор, находя, что на судне слишком большая теснота, приказал трем отрядам по 25 человексесть на лодки, которые куттер и должен был буксировать за собой. После этого на палубе судна стало просторнее, и «Юнгфрау», наконец, вышла в море.

ГЛАВА XLVII. Письма Рамзая и удивление вдовы Вандерслуш

Сдав на руки Рамзаю ящики с золотом и заперев свою контору, синдик ван-Краузе поднялся наверх в свою гостиную и просил Вильгельмину прийти к нему, но та послала ему сказать, что она укладывается. Часов около половины одиннадцатого он еще раз послал звать ее, но ему доложили, что ее нигде не могли найти, а в комнате мингера Рамзая нашли письмо на имя синдика.

Мингер ван-Краузе тут же распечатал его и прочел:

«Дорогой и многоуважаемый сэр, не найдя пока совершено подходящее убежища для вашей дочери, я позволил себе увезти ее с собой на королевском куттере.А так как пребывание в обществе молодого мужчины может показаться и ей, и вам неудобным, то мы решили,прибыв в порт, тотчас же повенчаться, в чем заранее испрашиваю ваше прощение. Что же касается вас самих, то будьте безбоязненны: я надеюсь, что оправдал вас в глазах правительства и короля. Отвергайте всякого рода обвинения и действуйте смело, в сознании своей правоты. Надеюсь, что мы вскоре увидимся. Тогда я возвращу вам доверенные вами мне деньги и бумаги, а также и вашу дочь, которая горячо просит вашего благословения. Преданный вам по гроб

Эдуард Рамзай».

— Какой прекрасный молодой человек! — воскликнул мингер ван-Краузе. — Чтобы спасти мою честь, он увез ее с собой, а чтобы спасти ее репутацию, он женится на ней. Он спас меня и спас мои деньги! Какой чудный, какой редкий друг!

Почти одновременно с этим письмом, которое читал с таким умилением синдик Амстердама, лорд Альбемарль, игравший в карты с герцогом Портландским, также получил письмо с надписью: «крайне важное и безотлагательное». Но, очевидно, Его Светлость считал, что его карточная партия несравненно важнее и безотлагательнее, а потому, отложив в сторону письмо, герцог продолжал играть в карты. Время было уже далеко за полночь, когда он, окончив партию, вспомнил о письме и, отойдя немного в сторону, вскрыл пакет и прочел следующее:

«Лорд Альбемарль, хотя вы мой политический враг, но, отдавая полную справедливость вашей честности и вашему чувству справедливости, я обращаюсь к вам в этом письме с целью избавить правительство от печальной ошибки и снять с его совести осуждение невинного человека, вполне достойного всякого доверия и глубоко преданного Вильгельму Нассаускому и обличить подлого предателя. Мое имя Рамзай, и вы можете быть уверены, что в тот момент, когда вы получите это письмо, меня уже не будет в Голландии, а потому я могу вам теперь сказать всю правду: я прибыл в Амстердам на королевском куттере под командою лейтенанта Ванслиперкена, снабженный несколькими рекомендательными письмами к мингеру ван-Краузе, который, основываясь на этих письмах и считая меня ярым приверженцем Вильгельма Оранского и протестантской религии, принял меня в свой дом и относился ко мне, как к другу. При посредстве лейтенанта Ванслиперкена я получал копии или выдержки со всех государственных и королевских депеш, которые он вскрывал и вновь запечатывал подложными печатями. Но он делал это не только с государственными бумагами, а также и с моими письмами и оказался изменником и той, и другой стороны, несмотря на то, что получал от меня щедрое вознаграждение за свое предательство и нарушение присяги.

Сведения, какие имел мингер ван-Краузе, он получал от меня; я сообщал их ему, чтобы возбудить в нем доверие к себе и уверить в том, что я доверенное лицо при английском дворе, что мне и удалось. Мингер ван-Краузе никогда не знал меня с другой стороны и посейчас еще не знает, что я католик, якобит. Прилагаю дубликаты государственных депеш, сделанные собственной рукой Ванслиперкена, и надеюсь, что они докажут правоту достойного и уважаемого синдика, о которой вам свидетельствует хотя и католик, и якобит, и, если хотите, обвиненный в государственной измене, но во всяком случае не способный вам солгать. С глубоким уважением к вашей высокой личности и прямому, правдивому характеру остаюсь ваш покорный слуга».

Эдуард Рамзай».

— Это еще раз подтверждает мои подозрения! — сказал лорд Альбемарль

— Несомненно! Но что же вы думаете делать? Немедленно доложить об этом королю?

— Нет, король уже отошел ко сну. А синдик и остальные теперь все равно уже отведены в тюрьму. Мы дождемся завтрашнего утреннего доклада и тогда представим королю эти документы, — сказал лорд Альбемарль.

Порешив на этом, лорды последовали примеру своего повелителя и тоже отошли ко сну. А за час до того в Амстердаме были арестованы мингер ван-Краузе, державший себя с большим достоинством и удивительным спокойствием, но потребовавший, чтобы ему, как синдику города Амстердама, было оказано надлежащее уважение. Его другу Энгельбаку, являвшемуся по должности главного префекта арестовать его, показалось неприличным посадить синдика в тюремный каземат еще до решения его дела, по одному только подозрению, — и он арестовал его при Штадт-Хаузе. Кроме синдика, в доме его не было найдено никого, как и следовало ожидать; в доме иезуита также, а вдова Вандерслуш, только что загасившая свою свечу и начавшая сладко дремать, была разбужена стуком полицейского офицера в дверь. Приняв блюстителей порядка за нарушителей его, т. е. за гурьбу пьяных матросов, она приказала гнать их и собиралась снова заснуть еще крепче прежнего, но, — увы! — власти выломали дверь и вошли силой. Узнав, что ее требуют в Штадт-Хауз, вдова Вандерслуш, сообразив, что это, вероятно, для важных показаний против Ванслиперкена, стала поспешно одеваться, приказав Бабэтт попросить г. офицера в гостиную и подать ему бутылочку пива ее собственного изготовления.

— Я сейчас! Сейчас! Я вас не задержу, г. офицер! Вот теперь мы увидим, мистер Ванслиперкен, — говорила вдова, — теперь мы увидим!.. Попробуйте моего пива, г. офицер, оно, наверное, понравится вам… Все хвалят мое пиво… Да, г. Ванслиперкен, теперь-то мы посмотрим!..

Наконец она вышла и в сопровождении офицера и нескольких человек солдат направилась в Штадт-Хауз и была приведена к мингеру Энгельбаку, который в этот день или, вернее, в эту ночь был в весьма дурном расположении духа.

— Вот вдова Вандерслуш, мингер! — доложил офицер.

— Хорошо, ведите и ее туда же!

— Вести меня! Куда?

Но вместо ответа двое дюжих солдат подхватили ее под руки и привели к отворенной двери, у которой стоял третий солдат не менее внушительного вида.

Вдова увидела вымощенный каменными плитами пол и каменные стены обыкновенной тюремной камеры, но прежде чем успела что-либо спросить или сказать, ее втолкнули в эту неприглядную келью; дверь захлопнулась, — и она услышала, как щелкнул ключ в замке.

Теперь только ей стало ясно, что ее самое арестовали за государственную измену по доносу Ванслиперкена.

«Да неужели же это возможно? Неужели этот негодяй восторжествовал надо мной? — спрашивала она себя сотни раз, то ломая руки от злобы и отчаяния, то восклицая угрожающим тоном, — но мы еще посмотрим, г. Ванслиперкен, еще посмотрим!»

ГЛАВА XLVIII. Кампания против юбок

Прибытие Рамзая и его спутников было совершенно неожиданное, и часовые у пещер, полагая сначала, что это новая высадка с королевского судна, немедленно приняли все меры к обороне, заранее обдуманные на случай неожиданного нападения. Костлявый, который на этот раз стоял на часах с мушкетом в руках в короткой юбке, не прикрывавшей его тощих длинновязых ног, грозно окликнул: «Кто идет», — когда группа людей с ящиками на спине подошла тому месту, где спускалась лестница, которая теперь была убрана наверх.

— Друзья! — ответили снизу на оклик. — Скажите мистрисс Алисе, что прибыл Рамзай!

— Неужели это женщина, Эдуард? — спросила Вильгельмина, глядя на Костлявого.

— Ничего не могу сказать, я не имею удовольствия быть с ней знакомым

Между тем Костлявый доложил мистрисс Алисе и, вернувшись, отвечал:

— Проходи, Рамзай! Все благополучно! — и, сделав на караул своим мушкетом, одним прыжком очутился на нижней площадке и спустил лестницу.

Как только Рамзай с Вильгельминой поднялись наверх, все наличные силы были употреблены на то, чтобы как можно скорее внести в пещеры ящики с золотом. Рамзай представил Вильгельмину леди Барклай и рассказал о всем случившемся и о том, чего следовало ожидать. Нельзя было терять ни минуты времени, и Нанси Корбетт была немедленно откомандирована в Портсмут — предупредить всех живущих в этом городе друзей и единомышленников о грозящей им опасности и пригласить всех собраться на остров, в пещеры, для общей обороны. Нанси в ту же ночь прибыла в Портсмут, и всю ночь якобиты по двое, по трое и в одиночку перебирались все в женском платье в лодках рыбаков и перевозчиков, кто с раками, кто с овощами, кто с другими товарами на остров. К рассвету все до единого покинули город.

В селении Райд их ожидала Могги Салисбюри, которой одной была знакома дорога в пещеры; под ее предводительством отдельными группами в несколько человек потянулись заговорщики через весь остров к Черному хребту.

В числе этих переодетых женщинами людей были и те двадцать отчаянных молодцов, которые скрывались постоянно в доме Лазаруса, людей, готовых на все по первому слову тех, кому они служили. Тотчас по прибытии и всех остальных единомышленников на вершины Черного хребта пошли самые энергичные приготовления к серьезной осаде. Всем распоряжался Рамзай, так как сэр Роберт был на том берегу, и никто не знал, когда он опять будет сюда. Экипаж его шлюпа удвоил бы силы защитников пещеры или же дал бы возможность всем находящимся на острове якобитам переправиться, если представится удобный случай, на тот берег, прежде чем войска успеют атаковать их неприступную крепость. Нанси, как известно, не была заподозрена в государственной измене и потому осталась в Порстмуте наблюдать за действиями неприятеля, как она выражалась.

Куттер благодаря всевозможным задержкам прибыл лишь на второй день поздно вечером, — и Ванслиперкен явился с донесением и депешами к командиру порта только на следующее утро. Тогда началась суета и приготовление к походу на якобитов, а в это-то время, пользуясь всеобщей сутолокой, Нанси втиралась всюду и поспевала повсюду. Ей без труда удалось узнать, какая именно части войск будут отправлены на остров, кто ими будет командовать, что предполагается сделать и как действовать. При этом у нее явилась блестящая мысль, которую она тотчас же применила к делу. Пробравшись на полковой двор, она столкнулась с сержантом Таннером, знакомым ей.

— Правда ли, сержант, что вы собираетесь в поход?

— Да, мистрисс Корбетт, и мне приказано отправляться в числе участвующих.

— С чем вас могу поздравить! Вы всех сразите и победите! Ха! Ха! Ха!.. А знаете, против кого вы идете сражаться?

— Против кого? Против контрабандистов, горсти отчаянных парней, головорезов!

— Против контрабандистов! Да на острове нет ни одного контрабандиста! Ха, ха, ха! Там находятся одни только женщины. Славный поход против юбок! Ха! Ха! Ха! Целый отряд солдат, сержантов, капралов, обер-офицеров, лейтенант, майор, — все это отправится воевать с юбками… Да все вас теперь будут звать женоубийцами!

— Да неужели вы говорите правду, Нанси? — сказал слышавший весь этот разговор лейтенант Диллон.

— Клянусь честью, там одни только женщины! Посмотрим, кто будет лучше драться, солдаты или бабы! Смотрите, не осрамитесь перед женщинами; они там все, говорят, отчаянные!

— Как это неприятно! Я не позволю своим людям стрелять по женщинам! Это ни на что не похоже!.. Будь это воплощенные дьяволы, все же это женщины!.. Но, если не ошибаюсь, там должны быть и мужчины, те, что покинули куттер и пристали к острову! — заметил лейтенант.

— С 46-ю ящиками золотой монеты, да?! Но неужели вы думаете, что они будут дожидаться, когда вы отнимите у них это золото? Еще вчера в ночь эти люди на своей лодке переправились на тот берег, увезя с собой свои драгоценности, и теперь все, вероятно, благополучно прибыли в Шербург. Я это знаю из письма одного из этих людей, который писал об этом своей милой, приглашая и ее переселиться во Францию. Однако я здесь заболталась, мне пора и идти! Прощайте, женоубийцы! Ха! Ха! Ха!

Лейтенант передал услышанное от Нанси и другим офицерам, наконец это дошло и до командующего отрядом майора. Он был крайне раздосадован и немедленно отправился объясняться с адмиралом.

— Действительно, — сказал адмирал, — и в депеше говорится, что там одни женщины!

— В таком случае мы не дождемся от этой экспедиции ни славы, ни чести, — заметил майор.

— Зато за вами останется слава исполнения данного вам начальством предписания, майор Линкольн, — сказал адмирал, — а для доброго солдата и этого немало!

Майор ничего не ответил и удалился, весьма недовольный и раздосадован «Сражаться против женщин, да это позор!» — думал он. То же думали и его подчиненные и весь экипаж, когда узнали, что им предстоит стрелять по женщинам и воевать с дамами. Общее недовольство замечалось среди людей; почти все уверяли, что не станут стрелять в женщин.

После всего вышесказанного весьма понятно, что ни солдаты, ни экипаж куттера не намерены были проявлять особенного усердия при осаде Черного хребта и его пещер. Нанси, весьма довольная тем, чего ей удалось достигнуть в ночь, вернулась в пещеру; в ту же ночь прибыл и сэр Роберт со своими людьми, что было чрезвычайно благоприятно для обитателей пещер. Шлюп и лодка Рамзая были втащены на скалы и запрятаны в ущельях, а на следующее утро часовые, расставленные на вершине хребта, донесли, что куттер уже в виду.

Нанси подошла к сэру Роберту и сообщила ему о том, что она сделала, прибавив, что всего благоразумнее было бы нашим защитникам пещеры переодеться в женское платье, так как этим способом они скорее освободятся от врага, чем своими мушкетными выстрелами.

Сэр Роберт, признав эту мысль резонной, созвал всех мужчин и объяснил им, в чем дело, после чего все мужское население пещеры превратилось в женщин; другого наряда, кроме юбок, косынок и платков, не было и в помине.

ГЛАВА XLIX. Атака окончательно отбита

Около часа пополудни войска были посажены на шлюпки и под предводительством майора Линкольна двинулись к острову, где и высадились спустя четверть часа на берег. Увидав запрятанные лодки контрабандистов, солдаты несколько приободрились, рассчитывая не без основания, что, вероятно, в пещерах не одни женщины, а есть и несколько человек мужчин.

Очутившись на нижней площадке, непосредственно под той, которая служила площадью перед пещерой, войска нигде не могли найти дороги; всюду кругом стояли отвесные скалы.

— Стой! — скомандовал майор, видя, что нет никакой возможности идти дальше.

Битый час проискали они хода к пещере и не нашли нигде. Тогда майор и подчиненные ему офицеры решили, что они могут без всякого кровопролития вернуться обратно. Все обошлось бы благополучно, если бы в тот момент, когда солдаты садились на шлюпки, чтобы вернуться на судно, Могги Салисбюри, исполнявшая в это время должность часового, не вздумала в качестве знамени поднять на шест пеструю женскую юбку и тем не выдала, где именно находится пещера. Один из солдат, увидев импровизированный флаг, указал на него своему начальнику, который после этого не счел себя в праве отступить и вернулся обратно, чтобы атаковать пещеру, как ему было предписано. Войска снова стали взбираться наверх по скалам. Могги с ружьем на плече мерным шагом расхаживала по краю обрыва; ее вскоре заметили снизу, и по всей линии войск прошел шепот. Когда майор выступил вперед, она вскрикнула:

— Эй, солдаты, что вы здесь делаете? Уходите вон подобру-поздорову, не то я вам всажу пулю в куртку!

— Мы не желаем делать вам зла, добрая женщина, но вы должны сдаться!

— Сдаться! — воскликнула Могги. — Кто смеет говорить о сдаче? Эй, подымите наш флаг! — и женская сорочка взвилась на флагштоке.

Солдаты громко засмеялись.

— Но, голубушка, мы должны исполнить предписание нашего начальства! — продолжал майор.

— А я должна исполнять предписание своего! — возразила Могги. — Эй, вызовите сюда гвардию!

Минуту спустя целый батальон женщин с ружьями на плече, под предводительством маленькой Лилли, появился на краю обрыва.

— Клянусь честью, это слишком забавно! — сказал майор, — я, право, не знаю, что нам делать.

Полагая, что по ту сторону хребта есть доступ к пещере, майор двинул туда свои войска с намерением разыскать этот проход и так или иначе положить конец этим военным действиям.

— Попрошу удалиться, — сказал Костлявый, сменивший теперь Могги на часах, — не то я буду стрелять!

Однако, невзирая на угрозу, майор двинулся дальше. Тогда Костлявый спустил курок, и майор упал.

— Черт бы ее побрал эту бабу! — воскликнул лейтенант Диллон, подоспев к своему начальнику, — вы ранены, майор?

— Да, я не могу шевельнуться! Идите дальше, лейтенант!

В этот момент раздался другой выстрел, от которого упал сержант.

— Гром и молния! Что же нам делать?

На выстрелы выбежал из пещеры целый отряд контрабандистов, переодетых женщинами, в юбках и чепцах; и выстрелы посыпались как горох. Солдаты валились как мухи, не имея даже возможности стрелять по неприятелю, который, находясь над самой их головой, скрывался в скалах и за камнями. Сначала солдаты отказывались стрелять по женщинам, но когда увидели падавших кругом убитых и раненых товарищей, то и сами стали отвечать на неприятельский огонь, но в это время уже более половины их выбыло из строя.

Матросы, не видя из-за ехал, насколько сильно пострадал отряд майора, и находясь в отдалении, чтобы служить прикрытием или резервом на случай надобности, хотя и стреляли, но не целясь, просто зря, для того лишь, чтобы исполнить команду.

Между тем майор был убит. Лейтенант Диллон тяжело ранен, и команду принял на себя совершенно молодой, неопытный офицер.

— Что вы скажете про такое сражение с женщинами, сержант Таннер? — спросил один из команды. — Ведь у нас выбыло более двух третей народа!

— Мы потеряем и остальных, прежде чем найдем ход в эту проклятую пещеру! Это просто позор всему полку, это дело! Лучше бы убили! — сказал сержант. — Нас малые ребята засмеют!

Между тем Рамзай приказал мужчинам стрелять по команде куттера, служившей прикрытием, и по матросам, находившимся при шлюпках. Стоя на берегу, те были все на виду, тогда как команда Рамзая скрывалась за камнями и за скалами.

В несколько минут на экипаже «Юнгфрау» было перебито более половины людей. Ванслиперкен, метавшийся все время из стороны в сторону, ища надежного местечка и нигде не находя его, приказал снести раненых в его шлюпку и, захватив с собой еще двоих матросов, отправился на куттер за снарядами, как он объявил, предоставив весь остальной экипаж самому себе.

— Я так и знал, что ему тут жарко покажется! — заметил Билль Спюри.

— Да, — сказал Шорт и упал, раненный пулей в бедро.

Один за другим падали матросы, раненые или убитые, но никто не покидал своей опасной позиции, а солдаты, оставшись без начальства, так как и молодой офицерик выбыл из строя, рассеялись, как овцы между скалами, стараясь спрятаться от выстрелов. Из ста человек посланного в эту экспедицию отряда уцелело едва человек 20; что касается матросов, то они были перебиты и почти все до одного получили более или менее серьезные раны.

Томительный зной вызвал мучительную жажду у здоровых и в еще большей степени у раненых; победители и побежденные одинаково измучились.

— Пора, сэр Роберт! Их почти никого не осталось. Один смелый шаг, — и все мы спасены!

— Да, Рамзай! Ребята, долой бабье платье, подпоясывай свои сабли и готовь пистолеты за поясом! Кто здоров — за мной!

Через несколько секунд 40 человек бодрых, отважных мужчин стояли наготове. Спустили лестницу, и все они проворно сбежали по ней вниз к лодкам, захватили их и направились к куттеру, неподвижно лежавшему в дрейфе.

ГЛАВА L. План сэра Роберта и его осуществление, торжество якобитов

Главною трудностью в данном положении якобитов был недостаток в судах для переправы всех единомышленников сэра Роберта на французский берег. Переправляться отдельными партиями было совершенно невозможно, а шлюпа контрабандистов и десятивесельного катера Рамзая было, конечно, недостаточно для того, чтобы вместить всех собравшихся на Черном хребте.

Ввиду этого план сэра Роберта состоял в том, чтобы воспользовавшись поражением, которое потерпел от них совершенно обессиленный враг, отбить у него куттер и на нем переправить всех своих единомышленников в Шербург, переправить разом, со всем их имуществом, наиболее ценным, а затем предоставить пещеру в руки врага. Итак, зная, что теперь их женам и дочерям и невоинственной части якобитов не может грозить серьезной опасности от этой рассеянной горсти солдат и нескольких человек уцелевших матросов на берегу, вооруженная толпа в 40 человек заговорщиков кинулась к лодкам. Оставшаяся на куттере часть экипажа «Юнгфрау» заметила это движение неприятеля и поспешила уведомить о нем Ванслиперкена, который, чтобы не подвергать свою драгоценную жизнь опасности, ушел в свою каюту. Теперь он вышел на палубу и видел, как неприятель, завладев лодками, направился к куттеру.

— Они собираются нас атаковать, сэр! — сказал Кобль, оставшийся за старшего на куттере в отсутствие Ванслиперкена и потому уцелевший.

Ванслиперкен побледнел как полотно: он увидел на носу первой лодки Рамзая с саблей наголо.

Экипаж куттера, ослабленный теперь донельзя потерею большей половины своих людей, едва ли мог противостоять якобитам, но Кобль, Янсен и капрал старались приободрить их.

— Эх, черт побери, ребята! Да дайте же вы нам хоть разок их угостить порядком! — кричал, воодушевляясь, Янсен.

— Mein Gott, да! — поддерживал его капрал. Но Ванслиперкен вскочил, как ужаленный.

— Это будет совершенно бесполезно! — кричал он. — Их трое против одного! Это бесполезно — губить жизнь. Мы не можем себя отстоять, мы должны сдаться. Да! Идите все вниз, все! Слышите? Вы должны исполнять мои приказания!

— Да, и также донести о них адмиралу! — пробормотал Кобль. — Я пятьдесят лет служу в королевском флоте и еще никогда не слыхал такого приказания!..

— Капрал ван-Спиттер, я приказываю вам идти вниз, — горячился Ванслиперкен, — я командую этим судном!

— Mein Gott, да! — сказал капрал и, повернувшись с невозмутимым спокойствием, пошел вниз.

Это повиновение капрала чрезвычайно смутило остальных; некоторые последовали за ним, но Кобль и Янсен продолжали оставаться наверху.

— Да, я и сам теперь вижу, что это бесполезно, но вниз не уйду! — упрямо твердил Кобль и, бросив свой тесак, хмуро поплелся на бак; другие последовали за ним; только Янсен все еще колебался.

Кобль оглянулся на него, выхватил у него из рук тесак и швырнул его за борт, как раз в то время, когда причалили шлюпки.

— Черт побери! — воскликнул Янсен, скрестив на груди руки.

В этот момент на палубу ворвалась гурьба якобитов с Рамзаем во главе. Заметив, что люди стоят, ничего не предпринимая против них, Рамзай поспешил остановить своих, устремлявшихся вперед с оружием в руках.

Ванслиперкена нигде не было видно, он убежал в свою каюту и заперся в ней.

— Я очень рад, ребята, что вы не пробуете отстаивать своего судна против силы, вчетверо большей вашей! Это было бы бесполезным безумием, тем более, что я не намерен причинять вам ни малейшего зла! — начал Рамзай, обращаясь к экипажу «Юнгфрау». — Но вы должны теперь идти вниз и предоставить палубу в полное наше распоряжение. Если кто-нибудь из вас желает взять ваши шлюпки и отправиться на берег за ранеными товарищами, то мы не будем этому препятствовать. Берите шлюпки и отправляйтесь с Богом!

— Очень вас благодарим, сэр, за это разрешение, а куттер останется в вашем распоряжении, и мы не будем стараться вновь завладеть им. Не так ли, ребята? — сказал Кобль, — вы обещаете не препятствовать им?

— Обещаем! — послышались голоса.

— Ну, а теперь живо на шлюпки! Надо наших-то поскорее сюда доставить, кто еще жив остался! — заявил Кобль.

Дик Шорт да еще 10 человек из экипажа «Юнгфрау» были перевезены товарищами на судно, остальные же убитые или успевшие уже умереть были оставлены на берегу.

Оставив часть своих людей на куттере, Рамзай и сэр Роберт вернулись на остров покончить расчеты с горстью уцелевших солдат. Выйдя на берег, Рамзай выкинул белый флаг на конце штыка.

— Сержант Таннер, — сказал один из солдат, — смотрите, вон белый флаг!

— Аа, ну, я очень рад; ведь их двое против одного! Да и они здесь дома, а мы как в глухом лесу! Я выйду к ним навстречу!

— Вы понимаете, сержант, что мы могли бы принудить вас сдаться или перебить всех до последнего, — проговорил Рамзай, — но не хотим лишних человеческих жертв. К чему эта лишняя кровь! Ведь вас и так слишком много убыло! Вы присланы сюда с предписанием овладеть этой пещерой! Мы предоставим вам овладеть ею, если вы согласитесь сейчас удалиться немного отсюда и позволите беспрепятственно посадить на куттер всех наших. А как только мы будем вне опасности от преследования, мы предоставим лодки в ваше распоряжение, и вы будете иметь возможность увезти ваших раненых. Пока же, если вы согласны на эти условия, соберите их там у берега и окажите им посильную помощь! — сказал сэр Роберт. — Согласны вы на это?

— Да, согласны! Это решено, говорю я за себя и от имени всех моих товарищей; я теперь остался за старшего! — отвечал сержант. — Эй, ребята, стройся, складывай оружие! — скомандовал он, и солдаты охотно повиновались ему, сознавая всю невозможность сопротивления.

Пока шли переговоры, вся кладь и ящики с деньгами были приготовлены; теперь десятки рук разом взялись за дело, и в какие-нибудь полчаса первая партия якобитов прибыла на куттер, куда незадолго перед тем Кобль успел перевезти своих раненых. Вскоре стали прибывать с острова и остальные якобиты; когда последняя партия готовилась отчалить от берега, сэр Роберт обратился к сержанту и, указав ему на спущенную лестницу, предложил овладеть пещерой, добавив, что там найдется, чем вознаградить себя за труды. Но сержант осведомился только, найдется ли там вода, так как раненые умирали от жажды.

Рамзай принял последнюю партию эмигрантов-якобитов на судно, а лодки, как было обещано, отослал с некоторыми матросами «Юнгфрау» на остров для перевозки раненых солдат в Портсмут. Затем сэр Роберт приказал взломать дверь каюты и вытащить из нее запрятавшегося там Ванслиперкена, после чего каюта была предоставлена в распоряжение леди Алисы, Лилли и Вильгельмины; а Ванслиперкена привели наверх.

ГЛАВА LI. Казнь двух главных действующих лиц этого романа

Двое из людей сэра Роберта Барклая вытащили Ванслиперкена наверх. Все из экипажа «Юнгфрау», кто только мог стоять на ногах, поспешили следом за ним наверх, чтобы видеть, что из этого будет.

Когда лейтенанта привели и поставили перед сэром Робертом, ноги под несчастным подкашивались, губы дрожали, и сам он был бледен как мертвец.

— Вы были одним из нас, вы получали от нас деньги и обманывали ради них ваше правительство! — начал сэр Барклай, обращаясь к Ванслиперкену, — Но этого предательства и измены вам показалось мало, и вы позволили себе сделать то же самое и по отношению к нам! Между тем мы предупреждали вас, что за всякую подобную попытку вас ожидает смерть! Невзирая на это, вы предали нас. За это вас ожидает обещанное вам возмездие. Вы должны умереть.

— Я, умереть? Нет!.. Я не готов к смерти!.. Я не хочу умирать!.. — взмолился Ванслиперкен, кидаясь на колени. — Пощадите, Бога ради, пощадите! Мистер Рамзай, скажите вы хоть одно слово за меня!..

— Я могу сказать в утешение только то, — отвечал тот, — что если мы не повесим вас теперь, то вам все равно не миновать виселицы в Портсмуте, так как я передал вашему правительству все выдержки и копии с королевских депеш, которые вы передавали мне, и вы осуждены на повешение и ими, как и нами. А так как вы теперь в наших руках, то мы и оставим за собой первенство в этом деле!

— О, Боже мой! — воскликнул Ванслиперкен, упав лицом на палубу.

— Как изменник своему правительству и как изменник по отношению к нам, вы подлежите одинаково смерти через повешение, — продолжал сэр Роберт, и так, готовьтесь умереть! Даю вам пятнадцать минут для того, чтобы вы могли примириться с Богом.

— Ребята, — сказал Рамзай, — подите, отыщите веревку и приготовьте, что надо!

Пока несколько человек возились с приготовлениями для повешения Ванслиперкена, как раз против той мачты, на которой для него виселицу, какая-то долговязая женщина готовила другую виселицу.

Сэр Роберт стоял все время с часами в руках и следил за движением стрелок.

— Вам остается еще пять минут времени, сэр! — проговорил он наконец.

— Пять минут! — воскликнул Ванслиперкен, вскочив на ноги. — Пять минут! Всего только пять минут. Нет! Погодите! У меня много золота, очень много, я могу купить себе жизнь… Возьмите его и пощадите меня!..

— Целые горы золота не могли бы спасти вас! — мрачно ответил Барклай.

— О-о… Кому же я оставлю все свое золото?! Надо расстаться с ним! Как это ужасно!..

— Надеть ему петлю на шею! — приказал Барклай. — Вам остается еще 2 минуты, сэр!

Капрал ван-Спиттер, который, как известно, был любитель всякого рода пыток и казней, собственноручно накинул петлю на шею Ванслиперкена.

В этот момент долговязая женщина появилась наверху ступени лестницы, волоча за собой на веревке Снарлейиоу, упиравшегося изо всех сил. С помощью Джемми Декса виселица для собаки была теперь тоже готова, и на шею ненавистному всем псу накинули петлю.

При виде Снарлейиоу Ванслиперкен разом забыл о всем; он только и видел ее, только и думал о ней…

— Моя собака! — воскликнул он душу раздирающим голосом, — Женщина, оставь мою собаку! Как ты смеешь дотрагиваться до нее!

Вдруг женщина быстрым движением сорвала с себя чепец и платок, окутывавший ее стан и плечи, и повернулась лицом к лейтенанту.


— Костлявый! — воскликнул в один голос весь наличный экипаж «Юнгфрау».

— Боже милосердый! Боже правый!.. Пощади! Помилуй! — восклицал, не помня себя от ужаса, Ванслиперкен.

— Как вижу, вы теперь узнали меня, сэр! — насмешливо произнес Костлявый.

— Неужели море отдает назад свои жертвы? Разве мертвые воскресают? — лепетал совершенно обезумевший Ванслиперкен.

— Нет, я никогда не умирал и никогда не утопал благодаря той диете, на которой вы всегда держали меня. А так как вас теперь, как вижу, сейчас повесят, то я, как добрый христианин, от души прощаю вас, но только при условии, если вас повесят, не иначе!

Ванслиперкен, понявший теперь, что Костлявый каким-то чудом спасся, несколько ободрился и пришел в себя.

— Если ты меня прощаешь, прошу тебя, не истязай и не мучь моей собаки! — сказал он.

— Вам-то я готов простить, так как вы как будто христианин, а если и не христианин в самом деле, то все же крещеная человеческая душа! — отвечал юноша. — Но собаке этой я не могу простить; у нас с ней длинные счеты, и надо их, наконец, свести раз навсегда, а потому, когда вас вздернут тут, я вздерну там. Это так верно, как и то, что я стою здесь.

— О, пощадите! Сжальтесь над бедной собакой! Сжальтесь ради всего святого! — молил Ванслиперкен, совершенно забывая о своей судьбе и тревожась об участи своей возлюбленной собаки.

Между тем, время, назначенное сэром Робертом, давно уже прошло, но он не хотел еще прерывать этой любопытной сцены.

— Довольно! — промолвил он, наконец. — Пора!

— Ну, Джемми, не зевай! — скомандовал почти одновременно Костлявый, держа обеими руками собаку на весу.

— Одну минуту! Бога ради!.. Прошу у вас всего только еще одну минуту — воскликнул Ванслиперкен с рыданьем в голосе.

— На что? — угрюмо спросил сэр Роберт.

— Чтобы поцеловать в последний раз мою собаку! — сказал Ванслиперкен с рыданьем.

Как ни забавно было это желание, но в словах Ванслиперкена было столько потрясающе трогательного, что никто из присутствующих не рассмеялся, и на всех этот сердечный порыв такого человека, как Ванслиперкен, произвел потрясающее впечатление. Это сердечное чувство, не имевшее ничего общего с низменными побуждениями этой черствой и подлой души, точно яркий солнечный луч, пролилось отрадным светом на закат этой недостойной жизни.

Сэр Роберт утвердительно кивнул головой, и Ванслиперкен с петлей на шее направился к тому месту, где Костлявый держал в руках его собаку; склонившись над ней, несчастный стал порывисто и горячо целовать ее в голову, в морду, в ее окривевший глаз.

— Довольно! — сказал сэр Роберт.

Но Ванслиперкен как будто забыл о себе; он думал только о своей собаке, не спускал с нее глаз, и собака тоже смотрела на него. С минуту их оставили в этом положении, затем сэр Роберт Барклай подал знак, и двое приговоренных были разом вздернуты на мачте куттера. Так окончили свою жизнь один из величайших негодяев и одна из сквернейших собак, когда-либо существовавших.

Оба эти существа при жизни заслуживали виселицы, и смерть не разъединила их: они не пережили друг друга. Судя по рукописным документам якобитов, эта двойная казнь произошла 3 августа 1700 г.

ГЛАВА LII. Из Портсмута в Шербург, а оттуда в Амстердам


Мало кто из людей не примиряется даже с самым заклятым своим врагом после того, как этот последний перестал принадлежать к числу живых; смерть примиряет все! И никто из присутствующих не мог теперь смотреть без содрогания на предсмертные муки Ванслиперкена. Но один человек изо всей этой толпы ни разу даже не взглянул в ту сторону, его занимал исключительно только Снарлейиоу, его естественный враг, как он говорит, это исчадие ада, это дьявольское отродье, не раз возбуждавшее даже в нем самом суеверный страх.

— Наконец-то, — со вздохом облегчения промолвил Костлявый, — наконец-то я тебя сжил со света, и на этот раз ты уж не оживешь и не вернешься сюда смущать нас! Говорят, что у кошек девять жизней, ну, а у этой собаки их было по меньшей мере девятнадцать!

В продолжение четверти часа, пока тела повешенных болтались на виселицах, на палубе куттера царила мертвая тишина. Налетел ветерок и зарябил поверхность воды легкою рябью. Это было настолько важно для якобитов, что нельзя было терять ни минуты. Сэр Роберт собрал вокруг себя всех людей экипажа «Юнгфрау» и заявил им, что намерен немедленно отправиться с их судном в Шербург, высадить там всех своих и выгрузить их имущество, после чего он предоставит им вернуться в Портсмут. Единственное требование, какое он теперь предъявлял к ним, это чтобы все они были спокойны и покорны во время пути, на что Кобль от имени всего экипажа отвечал, что им довольно трудно было бы бунтовать при данных условиях, когда контрабандистов впятеро больше, чем матросов, кроме того, они не питают к ним никаких враждебных чувств. И хотя они, конечно, сожалеют о случившемся, так как многие из их товарищей пострадали и поплатились жизнью, но это дело военное; они нападали по приказанию начальства, а теперь, когда их разбили, победители вольны делать с судном, что им угодно; в Портсмут они еще всегда успеют вернуться.

— Ну, а теперь, ребята, перережьте эту веревку и спустите труп в море! — докончил сэр Барклай.

— Только эту пусть не перерезают! — запротестовал Костлявый, — я ей еще не доверяю, этой чертовой собаке! Нет! Джемми, притащи сюда балласт, да потяжелее! Я привяжу его ей на шею и только тогда успокоюсь, когда спущу ее на самое дно!

Джемми исполнил просьбу: трупы были спущены в море.

— Ну, теперь я надеюсь, что она никогда не будет больше кусать меня, хотя, конечно, как знать!.. А теперь пойду-ка я вниз и оденусь, как подобает доброму христианину, который родился не для того, чтобы носить юбки! — проговорил Костлявый.

Теперь, когда все следы казни были уничтожены, женщины вышли на палубу, а некоторые из отцов иезуитов, оказавшиеся искусными хирургами и врачами, осмотрели раненых, сделали всем перевязки и успокоили их товарищей, объявив, что смертельных ран нет ни одной.

— Все вы будете плясать у капрала на свадьбе! — весело сказал Кобль, обращаясь к раненым. — Только обидно, что нам нельзя будет пойти из Шербура в Амстердам, вместо того чтобы идти в Портсмут.

— Mein Gott! Да, это очень обидно! — подтвердил капрал и отправился отыскивать Рамзая, которому рассказал свой роман со вдовой Вандерслуш и о том, как она была во дворце в Гаге с доносом на Ванслиперкена, как бы он и весь экипаж теперь желали отправиться в Амстердам, где его ждет невеста, вместо того, чтобы идти в Портсмут.

Это было как раз кстати для Рамзая, который теперь только и думал о том, как бы отправить письмо к мингеру ван-Краузе, чтобы успокоить его относительно судьбы его дочери, и потому он тотчас же дал капралу обещание, что они могут отправиться прежде в Амстердам, а там, смотря по обстоятельствам, идти в Портсмут или не идти.

— Об этом я позабочусь! — сказал Рамзай. Капрал почтительно взял под козырек и, повернувшись на каблуках, поспешил на бак — объявить всем эту приятную новость.

— По этому случаю, Джемми, спой нам что-нибудь, как бывало! Без твоих песен точно и веселья на судне не стало! — сказали бывшие товарищи Джемса Салисбюри, и тот по обыкновению не заставил себя просить.

После него пели и другие, кто умел, а так как большая часть жилого помещения была отведена под раненых, под женщин и детей, то остальные пассажиры судна собрались на верхней палубе; песни и беседы тянулись до утра. На рассвете куттер вошел в гавань Шербура. Когда явившиеся на судно французские офицеры удостоверились, что это был английский куттер, то заявили, чтобы он немедленно уходил, но на строгом исполнении этого заявления власти не особенно настаивали, так что дали сэру Роберту и его единомышленникам полную возможность высадиться и перевезти на берег все свое имущество, после чего, по просьбе Рамзая, французское правительство изготовило такого рода депешу: «В Шербург прибыл отбитый какими-то неизвестными людьми, успевшими с него бежать, английский куттер, который не был принят французскими властями, так как такого рода поступок мог показаться неприятным английскому правительству. Вверив упомянутый куттер одному из своих офицеров, французское правительство, зная, что его величество король находится в данное время в Гаге, препровождает ему это судно с выражением глубокого сожаления о случившемся.»

Как только сэр Роберт и все его единомышленники со всем их имуществом покинули судно, явился французский офицер с вышеприведенной депешей, капрал ван-Спиттер получил письмо Рамзая к мингеру ван-Краузе, и «Юнгфрау» тотчас же снова вышла в море, держа путь на Амстердам. На третьи сутки поутру куттер благополучно прибыл к месту назначения и бросил якорь на своем обычном месте стоянки.

ГЛАВА LIII. Все устраивается ко всеобщему благополучию и удовольствию

Французский офицер, прибывший на куттере с депешей от своего правительства, немедленно отправился в Гагу и был принят лордом Альбемарль, затем представлен самому королю.

— Мы постараемся в свою очередь отблагодарить французское правительство за это доказательство доброго к нам расположения, — сказал король в ответ на депешу и разъяснения офицера, — а пока вы, лорд Альбемарль, позаботитесь о том, чтобы этому джентльмену был оказан надлежащий прием!

Когда же молодой офицер откланялся, Вильгельм переглянулся с своим любимым советником, проговорив:

— Прикажите повнимательнее следить за этим французом: эта излишняя любезность французского правительства мне не особенно нравится. Это опять какие-нибудь новые козни!

Не прошло получаса с момента, когда «Юнгфрау» бросила якорь, как Кобль и капрал съехали на берег. Их первым долгом было явиться местным властям и испросить у них распоряжения о размещении раненых по госпиталям, что и было сделано в этот же день. Затем они отправились ко вдове Вандерслуш, которая без дальнейших объяснений была выпущена из заключения на другое утро и теперь вдвойне торжествовала, узнав от возлюбленного капрала о том, что труды ее и страдания не пропала даром, и что Ванслиперкен повешен, а также и его собака.

— Теперь мы можем хоть завтра повенчаться! — воскликнула вдова.

— Mein Gott! Да, даже сегодня!

— Ну, нет, нет, не сегодня! — запротестовала она, и затем, по общему соглашению, решено было отложить свадьбу до выздоровления раненых, которые все должны были присутствовать на пиршестве владелицы Луст-Хауза.

После этого вдова Вандерслуш подробно рассказала капралу и Обадиа Коблю о том, как ее ночью схватили и бросили в тюрьму, и как на следующее утро и ее, и мингера синдика ван-Краузе выпустили, как на рассвете озлобленная и возмущенная мнимой изменой толпа разграбила, разорила и сожгла дом синдика, и как потом, когда он был объявлен ни в чем не повинным, так же толпа с триумфом несла его на руках по улицам города, как на следующий за тем день синдик был торжественно принят королем на особой аудиенции, и как король предложил ему занять прежнюю должность, но синдик, обиженный столь несправедливым обращением, отказался от этой должности, которую принял на себя его приятель и товарищ, мингер Энгельбак.

Выслушав все это, капрал вспомнил, что должен передать письмо Рамзая мингеру ван-Краузе, о котором он чуть было не забыл. Но осторожная вдовушка не отпустила капрала, а послала письмо с Бабэтт, которая доставила его мингеру ван-Краузе, не возбудив ни в ком подозрения.

Ван-Краузе был очень обрадован письмом Рамзая и даже не особенно удивился, узнав, что его зять — якобит и католик; нанесенное ему Вильгельмом III оскорбление так уязвило его, что он сильно охладел к своей партии.

Он покинул Амстердам и поселился в Гамбурге, став совершенно безучастным к тому, кто правит в Англии, Вильгельм ли Оранский или Яков Стюарт.

Рамзай, женившись на Вильгельмине, тоже стал менее горячим сторонником якобитских интересов, так как благодаря своей женитьбе сделался богатым человеком и поселился вместе с своим тестем в Гамбурге. Вследствие всего этого якобиты не стали более его тревожить, не считая нужным впутывать в свои заговоры.

Тем временем на «Юнгфрау»,потерявшую своего командира с большею половиною экипажа в госпитале, надо было назначить нового командира, на что потребовалось около месяца срока; по истечение этого времени, еще до прибытия нового командира, все пострадавшие в схватке с контрабандистами уже выписались из лазаретов, и свадьба вдовы Вандерслуш с капралом ван-Спиттером была отпразднована с необычайным торжеством; весь экипаж «Юнгфрау» от мала до велика пировал всю ночь до утра на счет содержательницы Луст-Хауза. Но ни капрал, ни вдова не расщедрились на угощение, а только предоставили своим гостям истратить возможно больше денег в честь этого торжества. Надо, кстати, заметить, что никогда еще экипаж «Юнгфрау» не расходовал столько денег в Луст-Хаузе вдовы Вандерслуш, как в это пребывание свое в Амстердаме, а между тем никто из них уже несколько месяцев не получал казенного жалования, — и странно, что самым сильным богачом был, по-видимому, Костлявый, затем капрал. Некоторые полагали, что их обогатило золото Ванслиперкена, так что, как выражалась молодая фрау ван-Спиттер, «лейтенант Ванслиперкен оплатил все ее свадебные расходы».

На свадебном обеде присутствовали все избранные друзья капрала, мистер Шорт, старший офицер куттера «Юнгфрау», мистер Вильям Спюрей, боцман, мистер Джемс Салисбюри с супругой и, наконец, мистер Филипп Костлявый, эсквайр, который с тех пор, как стал состоятельным человеком, отличался особенной изысканностью и франтоватостью туалета. Вскоре после обеда началось торжество и в самом Луст-Хаузе, обильно изукрашенном гирляндами зелени и множеством добавочных свечей. Стечение народа было столь велико, что вместо расходов этот день принес новобрачной чете совершенно необычайные доходы, что было сочтено ими за хорошее предзнаменование.

— Вот кутеж так кутеж! — сказал Джемми Декс, выходя с остальными на улицу из дверей Луст-Хауза, когда уже совершенно рассвело. — Не так ли, Боб Шорт!

— Да! — по обыкновению лаконически ответил Боб Шорт, направляясь к шлюпке.

Фредерик Марриет Приключения Ардента Троутона

I

Вечность, таинственный предмет наших размышлений, как легко мы забываем тебя, когда опасность не угрожает нашей жизни!

Этим восклицанием решаюсь я начать свое жизнеописание. Я не выдаю его за новое; но беру на себя смелость наперед сказать моим читателям, что оно удивительно идет к делу и всегда первое приходит мне в голову, когда гляжу я на прошедшее, на те дни, которые были так полны тревоги, любви и превратностей судьбы человеческой.

Я воспитывался в Англии, хотя мой отец, природный англичанин, жил постоянно в Испании, имея торговые дома в Мадриде и Барселоне. На двенадцатом году меня отдали в школу в Норвиче, в руки наставника, который мог бы быть весьма замечателен по учености, если бы она не затмевалась блеском его строгости. Он учил меня до семнадцати лет. В продолжение этого времени я получал из Испании аккуратно по два письма в три месяца, одно от батюшки, наполненное советами, другое от матушки, переполненное желаниями, чтобы я был здоров, весел, счастлив, и страшными ошибками против грамматики английского языка, потому что матушка была испанка. На праздники я ходил поочередно к трем батюшкиным корреспондентам, и эти периодические посещения составляли единственное мое развлечение, однако имели и свою полезную сторону: мало-помалу я начал без труда отгадывать, выгоден или невыгоден для Англии испанский курс денег, смотря по тому, ласково или не ласково меня принимали.

Что касается моих свойств в это время, то мне почти нечего о том говорить: казалось, что у меня были только одни отрицательные качества; например: я не был ни ловок, ни неловок; ни хорош, ни дурен; я не обнаруживал ни к чему особенной склонности, бывал весел с веселыми, печален с печальными, не знал за собой никакого порока и не прельщался никакой добродетелью, вел себя хорошо, но единственно по инстинкту, а не по нравственному убеждению. Меня сравнивали с воском. Оно так, пожалуй, но под воском таились сера, селитра, смола.

Наконец, я поступил приказчиком в торговый дом «Барнеби, Фок, Перес и К°», с которым отец мой имел значительные дела. Компаньоны жили каждый особо; контора помещалась у Фока, и я поселился также у него. Это было семейство, благословенное плодородием, — пять сыновей и пять дочерей; впрочем, характеры молодых людей, подобно моему, чуть виднелись в легких контурах, не поражая силой и живостью красок.

Живя в доме мистера Фока, я понемножку проник во все таинства купеческой бухгалтерии и начал с удивительной чистотой писать счета. Графы, выведенные красными чернилами, пересекались у меня всегда под прямым углом со строками; малейшее пятнышко на фактуре, мною написанной, приводило меня в ужас, как пятно на добром моем имени. Хозяева видели во мне молодого человека весьма способного к делу; знакомые девицы находили, что я очень любезен и что в моей физиономии есть нечто классическо-романтическое. Но вообще моя жизнь была крайне однообразна: монотонность ее нарушилась только одним обстоятельством: с письмами от батюшки и матушки я начал получать третье письмо, от сестры, по имени Гонория, которой никогда не видал. Ее послания, видимо, были сочиняемы под надзором учителя: слог чинный, официальный; английский язык страдал в них ужасно. Для совершенной ясности будущего рассказа должно тут же заметить, что Гонория была не дочь моих родителей, а только приемыш, но они любили ее как дочь, называли дочерью, скрывали от меня ее происхождение, и я чистосердечно почитал ее сестрою.

И таким образом я дожил до двадцати лет, ускользнув от кокетства хозяйских дочек, от намеков их заботливой маменьки и от ловкой тактики самого господина Фока, который, осуждая брачную жизнь, заключал обыкновенно словами: «Но берегись, мой милый Ардент: мне кажется, что твои достоинства не скрылись от Агаты, Элеоноры, Миры… » Господин Фок перебирал по очереди всех своих дочерей. Оно, конечно, было бы очень естественно, если бы я и женился на какой-нибудь из них, тем более что мне уже становилось довольно приятно делать наблюдения над раскосыми глазками двенадцатилетней Миры; но судьба того не хотела: батюшка приказал мне ехать к себе.

Это неожиданное требование поразило всех Фоков пуще громового удара. Пять мисс попадали в обморок; с маменькой сделалась истерика, спазмы или что-то в этом роде; а сам мистер Фок несколько раз протирал очки и перечитывал батюшкино письмо, после чего, уверившись, что в нем нельзя вычитать ничего нового и что он действительно лишается выгодного зятя, произнес с горечью: «Какая потеря! » Но что касается меня, то я оставался совершенно равнодушным и спокойно, методично готовился в путь. Это бесило моих хозяев: отец говорил, что у меня нет никакой энергии, мать, посматривая на дочерей, повторяла, что у меня нет вкуса; а дочери хором провозглашали, что у меня нет сердца. Я ничего не понимал: я был тогда поистине Квайет Троутон [119] , как меня прозвали вместо Ардент.

Накануне моего отъезда все семейство собралось за ужином. У всех мисс глазки были красны, щечки бледны; миссис Фок не скрывала более своего горя, которое выражалось перемежающимися всхлипываниями; супруг ее был важен, задумчив и ел с такой жадностью, как будто хотел излить жестокость своей печали на каждое из подаваемых блюд. В аппетите его было что-то до крайности трогательное, и когда он наелся досыта, то сказал мне голосом печальным до пес plus ultra:

— Мистер Троутон, передайте мне эту бутылку… О, милый Ардент! Здесь, посреди своего семейства, в присутствии нежной супруги, пяти дочерей во всем цвете красоты и пяти сыновей, которые служат опорой моей старости, здесь я хочу излить перед тобой скорбь. Так как по утрам я встаю с постели не ранее девяти часов, а ты отправишься в восемь, то я прощусь с тобой с вечера.

При этих словах все пять мисс вздохнули, как по команде, и Агата промолвила, что тяжело прощаться с друзьями.

Я поклонился мисс Агате и сказал, что, вероятно, скоро приеду назад.

— О, нет! — воскликнул мистер Фок. — Этого никогда не будет! Ты слаб, ты готов всякому покориться… Нет, ты не воротишься!

— Я не заметила, чтобы мистер Троутон был готов покориться всякому, — возразила Агата, потупив глаза.

— А я могу сказать, что он и не слаб, — прибавила маленькая Мира, — однажды он поднял меня, как куклу, и…

— И что? — спросило несколько голосов, среди которых особенно был заметен резкий голос миссис Фок.

— И, поцеловав, поставил опять на землю, — отвечала Мира.

— А!.. — произнесла маменька, — ну, в таком случае я согласна, что мистер Троутон, может быть, и воротится.

Наконец мы встали из-за стола и столпились у камина. Мистер Фок, любивший меня искренне, дал мне несколько обыкновенных стариковских советов и заключил следующим:

— Я считаю долгом сказать, милый Ардент, что во все пребывание у меня ты вел себя превосходно; ты не закапал чернилами ни одного счета и не старался вскружить головы ни одной из моих дочерей; по воскресеньям ходил в церковь, никогда не возвращался домой за полночь, никогда не заставил ждать себя к обеду. Итак… прощай! Да будет над тобою благословение Божие! Останься навсегда кротким, благоразумным и честным человеком и помни, что, будешь ли ты богат или беден, всегда найдешь у меня добрый прием. Не забудь сказать отцу, что он еще должен нам за последнюю партию вина, которое оказалось хуже посланных им проб.

Сказав это, мистер Фок пожал мне руку и ушел спать. Сыновья сделали то же. Маменька хотела последовать их примеру, но видно ей показалось, что будет гораздо эффектнее удалиться молча, трагическими шагами, ломая пальцы. Дочки, все, кроме маленькой Миры, сделали мне по подарку на память, кто кошелек, кто часовой шнурок и прочее, все собственной работы. Мира не подарила мне ничего, но дала от себя письмо к сестре моей Гонории. На другой день, рано поутру, я был уже на бриге «Джени», отправлявшемся в Барселону под начальством шкипера Томкинса, человека глупого и грубого, который вдобавок к тому пил без просыпа. Помощник его, Гевль, знал лучше свое ремесло, но, к несчастью, был также очень крутого характера. О матросах и говорить нечего: Томкинс набрал их дешево из госпиталей. Единственное существо, общество которого показалось мне приятным, была большая собака-водолаз, Баундер. Я с нею скоро завел самую тесную дружбу, и когда мы потеряли из вида берега Англии, я на нес одну возложил всю надежду не потонуть с пьяным шкипером и дрянным экипажем.

Крепкий северо-восточный ветер дул целые сутки с таким постоянством, что его нельзя сравнить ни с чем, кроме разве болтовни старой сплетницы. Убрали несколько парусов, у других взяли рифы. Шкипер, в надежде, что ветер скоро утихнет, напился, лег и благодаря тому нашел в своей каюте спокойствие, которого не было ни на палубе, ни в воздухе, ни на поверхности моря. Между тем я захворал морской болезнью: если выходил наверх, то не мог стоять на ногах; оставаясь в каюте, не был в состоянии выносить духоты и вони. Моряки называют все это мелкими неудобствами своего житья, но для меня, сухопутного человека, они были мучительны. Вдобавок наш бриг, если можно так называть рассохшуюся бочку, в которой мы плыли, ужасно скрипел, а пьяный шкипер, отделенный от меня тонкой дощатой переборкой, храпел и сопел немилосердно. Я не мог более выдержать своего положения, и тут-то впервые обнаружилась раздражительность моего нрава. Ползком, кое-как выбрался я на палубу. Морс сильнее штормило, по мере того как мы удалялись от берегов. В той же прогрессии делалось угрюмее и мрачнее лицо нашего штурмана. Бриг летел быстро по направлению к Гибралтарскому проливу; он резал волны с ужасной силой; ночь была холодна; палуба и снасти покрылись инеем. Легко себе вообразить, что я не мог быть в хорошем расположении духа, когда добрел до тесного пространства, которое у нас величали шканцами. Мне встретился штурман. Он шел торопливо, чтобы отдать какое-то приказание, и, толкнув меня, сказал сердито:

— Посторонитесь.

— Мне ли вы говорите, господин Гевль?

— Да.

— Вы очень неучтивы, сударь.

— Я делаю свое дело; вы мне мешаете, а в таком случае, кто бы вы ни были, мне все равно.

После этого Гевль толкнул меня еще раз и сильнее прежнего. Я вспыхнул от бешенства, но удержался, подошел к Гевлю и сказал, положив руку ему на плечо:

— Вы меня оскорбили и должны просить извинения.

— Убирайтесь к черту!

— Говорю вам, что вы должны просить извинения! Здесь в своей стихии, в такую минуту, когда я не могу стоять без опоры и когда вся душа моя взволнована, вы, конечно, можете меня обижать: я не в силах сам противиться. Но не внушайте мне мыслей, приличных только отчаянным; умоляю вас для собственной вашей и моей пользы… попросите у меня извинения.

— Я уже вам сказал, нет! Если бы мне случилось обидеть человека, который вполне заслуживал бы этого названия, тогда другое дело; но чтобы мне, моряку, извиняться перед белой, нарумяненной, раздушенной куклой… Нет, говорю я!.. Хоть бы вы мне приставили нож к горлу, по обыкновению своих соотечественников испанцев. Я, право, готов лучше околеть от руки какого-нибудь испанского выродка, чем тянуть эту проклятую жизнь, которая утомила меня.

Последние слова Гевль произнес так грустно, и на лице его мелькнуло такое горькое выражение, что желание мести в один миг замерло в моем сердце.

— Мистер Гевль, — сказал я ему гораздо спокойнее, — вы не хотите просить у меня извинения, видя во мне что-то, не заслуживающее название человека. Согласен. Я, точно, не моряк и не могу сносить тягостей этого звания; не могу так твердо, как вы, держаться на корабельных досках; но случается, что человек, не обладая ни одной из способностей, свойственных моряку, имеет твердую душу, сильную волю и мужество, готовое подвергнуться всякому испытанию. Не хвастаясь такими достоинствами, я, однако же, надеюсь, что у меня их довольно на то, чтоб стоять наряду с Джемсом Гевлем.

— Докажите!

— При случае, мистер Гевль. И вы тогда сознаетесь в своей ошибке и попросите у меня извинения.

— Вот это дельно, мистер Троутон. Я согласен. Случай вам скоро представится, потому что бригу несдобровать.

Мало-помалу, забыв о своей ссоре, мы разговорились с Гевлем как добрые приятели.

— Почему же вы думаете, что бригу несдобровать? — спросил я.

— А вот почему, — сказал Гевль. — Прошлую ночь я видел смертный огонь; он больше часу светился у нас на вершине мачты; кроме того, старик Гопинс заметил у самой кормы чудовище… наполовину рыбу, наполовину гиену, которое знает уже наперед, где ему будет добыча. Негодяй! — вскричал Гевль, повернувшись к матросу, который правил рулем, и ударив его по лицу, так что v того потекла кровь изо рта и из коса. — Вперед делай свое дело лучше! Или ты хочешь, чтобы мы прежде времени пошли на дно?

Гевль взялся сам за руль, вывел бриг на потерянный курс и потом хладнокровно передал руль виноватому, который не успел стереть кровь с лица.

— Однако же, я все не понимаю, отчего вы думаете, что мы в опасности? — сказал я. — Правда, нас стала беспокоить сильная боковая качка, но мне кажется, это еще ничего не значит. Признайтесь, что в вашем предсказании есть немножко суеверия.

— Право? Ну, думайте, как хотите! А я только скажу вам еще вот что. У нас на бриге развелось было множество крыс: такой цветущей колонии не найти ни на одном судне в Темзе, от Лондонского моста до маяка. Но в ту ночь, как мы должны были вытягиваться из гавани, все крысы бежали с брига…

— Неужели? Да это смешно!

— Смейтесь, если вам нравится. Я стоял в то время на вахте и видел своими глазами эту процессию. Долгохвостые перешли на корабль Ост-Индийской компании «Георгий». Сзади плыла старая крыса, у которой шерсть уже поседела. Плывя, она оглянулась на наш бриг и покачала головой, как судья перед чтением приговора. Мне, признаюсь, страсть хотелось взять свою трость да отправиться вместе с крысами долой с брига.

— Так на этом-то вы основываете свои опасения?

— А что ж? Крысы в таких случаях умнее людей. Притом у нас на бриге есть убийцы, а это…

— Ох, мистер Гевль! — перебил я, взяв его за руку. — Вы произносите важное обвинение. Уверены ли вы в его справедливости?

— Уверен. Правда, убийство еще не совершилось, но все равно оно совершится. Много ли нужно, чтобы убить человека? Несколько минут назад вы, верно, умертвили бы меня, если бы вам попался кинжал. А из-за чего?

Мне стало стыдно, однако я скрыл это.

— Мы еще сочтемся в обиде, которую вы мне нанесли, мистер Гевль; но до тех пор будем поступать друг с другом великодушно. Я уже оценил ваши достоинства и знаю, что от вас одного зависит безопасность брига.

— Бриг погибнет, говорю вам. Разве что мы успеем отвратить это несчастье, бросив в море самого убийцу… Но взгляните вверх. Что вы видите?

Не выпуская из рук веревки, за которую держался, я приподнял голову и увидел синеватое пламя, которое дрожало на самой вершине мачты.

— Это смертный огонь, — сказал Гевль.

— Помилуйте, — возразил я, — это простое явление, которое называется огнем святого Эльма. Оно происходит or естественных причин и предвещает только грозу, не больше.

— Я все знаю не хуже вас. Но если смертный огонь предвещает грозу, то разве этим и доказывается, что мы не погибнем? На земном шаре еще довольно воды, чтобы потопить наш бриг со всем, что на нем есть, — прибавил Гевль полушутливо.

Но едва он успел вымолвить эти слова, как молния прорезала нависшую над нами тучу и ослепила меня на несколько мгновений; гром грянул с ужасной силой, и бизань-мачта, разбитая в щепы, упала на палубу с переломанными реями и изорванными парусами.

— Сюда! Все сюда! — вскричал Гевль. — Бросайте в море обломки! Живее!.. Ох, если бы мне хоть полдюжины добрых рук!

Но прежде нежели приказание Гевля было исполнено, буря усилилась, страшный шквал налетел на бриг, паруса затрещали, судно почти легло на бок, руль повернулся сам собою, и человек, который им управлял, был далеко отброшен сильным толчком. Мы с Гевлем бросились к румпелю, но не могли повернуть руля. Между тем от наклона брига окна кают окунулись в море и вода устремилась во внутренность.

Гадко было смотреть в это время на пьяного Томкинса, который выскочил на палубу, перепуганный потоком воды, окатившим его во сне Он дрожал всем телом, бегал, как сумасшедший, ломал себе руки, но не давал никаких приказаний, не предпринимал ничего для спасения судна. Между тем вода по-прежнему лилась через борта, и каюты наполнились ею так, что самые трусливые не прятались внутри брига, а выбегали на палубу.

— Рубите мачты! — кричал Гевль. — Иначе не спастись! Ну, проворнее, друзья мои! Троутон, ступайте за мною.

Гевль схватил топор, сильный негр взял другой. Они живо принялись за работу, и менее чем в минуту мачты лежали на палубе, завалив ее снастями. Между тем руль сорвался с крючьев и колотился о корму. После напрасных усилий поправить его принуждены мы были вовсе отнять его и отдать в жертву волнам, чтобы он не повредил самого брига.

— Теперь к помпам! — скомандовал Гевль, и все принялись выкачивать воду.

По счастью, ветхое судно наше еще было совершенно цело; течи не оказалось нигде. Вода убывала по мере того, как мы грудились над помпами. Буря стала стихать. К полуночи воды в бриге оставалось только на шесть дюймов, и так как не было уже ни малейшей опасности то Гевль подошел ко мне и сказал:

— Мистер Троутон, я должен сознаться, что вы вели себя как прилично мужчине, и, не краснея, скажу, что мне очень жаль, очень досадно, что я с вами грубо обошелся. Но еще прискорбнее мне видеть вас на этом бриге, потому что он осужден на неминуемую гибель. Как бы то ни было, советую вам идти отдохнуть. Спите спокойно, если можете.

Я решился последовать его совету и спустился в каюту. На дороге меня поймал шкипер, успевший уже снова напиться. С неотвязчивостью пьяницы он стал приставать ко мне, чтобы я пил вместе с ним, и, получив отказ, осыпал меня ругательствами и угрозами.

Было девять часов утра, когда я вышел опять на палубу Буря совсем миновала, но сильный восточный ветер еще продолжался. Мы находились в полном его распоряжении, потому что не имели ни одной мачты, кроме бушприта, и наш бриг без руля носился по волнам, словно корыто. Так скитались мы более месяца. В продолжение этого времени я прилежно трудился под командой Гевля, стоял с ним на вахте, старался помогать ему, во всем быть полезным при каждом случае, когда мое содействие могло принести какую-нибудь пользу, и таким образом приобрел хотя несовершенные, однако же весьма достаточные практические сведения в искусстве мореплавания, а те обстоятельства, в которых мы находились, ускорили мое воспитание по этой части. Но плавать, только плавать, не подвергаясь опасности утонуть, было для нас еще не довольно: нам угрожало другое бедствие, голод. Так как запасов было взято только на переезд от берегов Англии до Испании, то они, наконец, истощились. Экипажу стали отпускать неполную порцию. Мы с Гевлем сложили свою долю провизии в общую кассу и питались наравне с матросами. Решено было предложить шкиперу, чтобы и он последовал нашему примеру. Томкинс сначала устремил на меня пьяный, бессмысленный взгляд, когда я, войдя вместе с Гевлем и экономом в его каюту, сделал это предложение; но через несколько секунд глаза его загорелись, лицо побагровело и правая рука упала на пистолеты, лежавшие на столе.

— Бунтовщики! — вскричал он в бешенстве.

Эконом, почтенный старик, в испуге спрятался за меня. Я со своей стороны не мог смотреть равнодушно на эту сцену и закричал, топнув ногою:

— Мерзкая тварь! Ты хуже собаки, которая живет здесь на бриге! Мы исполняем долг честных людей, и если ты противишься нашему справедливому требованию, так тебя нужно лишить начальства, бросить в собачью конуру. Возьми свои пистолеты, низкая душа! Возьми их, стреляй! Я не боюсь, потому что презираю тебя. Еще раз, именем всего экипажа, именем моего отца, хозяина товаров, погруженных на бриг, говорю тебе, что если ты не будешь лучше исполнять своих обязанностей, если станешь по-прежнему напиваться, то — как Бог свят! — ты увидишь, что мы с тобой сделаем!

— Да, увижу, — отвечал шкипер и, подняв пистолет, выстрелил.

Я не спускал с него глаз; движение его от меня не скрылось; я посторонился, и пуля, назначенная мне, пробила грудь стоявшего за мной старика. Не дав шкиперу времени взять другой пистолет, мы с Гевлем бросились на него, повалили на пол, связали руки и ноги.

— Вот убийца, — шепнул мне Гевль, — надобно его отдать на съедение киту, и тогда экипаж будет спасен. — После этого он кликнул негра, о котором я упомянул уже. — Югурта, — сказал он, — помоги мне стащить в заднюю каюту этот труп и этот грязный кусок живого мяса. Пусть они лежат вместе. Я буду сам смотреть, чтобы живой больше не пьянствовал. Возьми его!

Отвратительно было слышать проклятия, которые изрыгал бешеный, но связанный Томкинс. Югурта проворно отнес его в назначенное место. Тело убитого старика было почтительно поднято и положено возле убийцы. Экипаж, узнав о злодеянии шкипера, согласился, что он не может командовать бригом, и обещал повиноваться Гевлю, как старшему. Около пяти часов вечера новый командир удалился с палубы. Я последовал за ним и нашел его стоящим на коленях с раскрытой Библией в руках. Он читал так внимательно, что не слыхал моего прихода. Я тихонько приблизился и, заглянув через плечо Гевля, увидел, что он читает повествование об Ионе. Дрожь пробежала по всем жилам моим, потому что я легко угадал мысль, занимавшую воспаленный и расстроенный разум Гевля. Рука моя невольно упала к нему на плечо; он вздрогнул и оглянулся.

— Нехорошо, Гевль! — сказал я как можно ласковее. — Вы предаетесь грешным и предосудительным мыслям В этой же самой книге, которая раскрыта перед вами, сказано: «Не убий! »

— Око за око, зуб за зуб! — возразил Гевль. — Но не бойтесь, Троутон; я не совершу убийства; да хотя бы и совершил, так вам должно бы было благодарить меня, потому что это убийство, как вы его несправедливо называете, доставило бы вам счастие увидеться с отцом, матерью и сестрой. Впрочем, не бойтесь, повторяю вам. Всемогущий сам рассудит наше дело.

К ночи подул легкий попутный ветерок. Мы распустили все паруса, какие могли поставить, и через несколько часов увидели перед собой довольно ясно, хотя на большом расстоянии, Тенерифский пик, который прелестно рисовался на утренней лазури небес. Экипаж предался шумной радости, но Гевль стал еще молчаливее, еще мрачнее. Так прошел целый день. Бриг тихонько подвигался к берегу. Но перед заходом солнца ветер стал дуть с каждой минутой свежее, и когда наступила ночь, он сделался так крепок, что мы принуждены были убавить парусов.

— Приближается роковая минута! — сказал мне Гевль. — Скоро конец нашим бедствиям; еще прежде полуночи узнаем мы развязку великой тайны.

Он созвал весь экипаж на шканцы и произнес торжественным голосом:

— Друзья! В эту ночь нам будет много работы. Приготовьтесь! По разным приметам, которых вы не можете знать, я вижу, что до наступления полуночи поднимется сильная буря. Я велю раздать вам по тройной чарке грога на человека, но кто думает, что голове его не выдержать такой большой порции, то пусть не допьет. Нам еще надобно отдать последний долг покойному Вильямсу, а при таком случае неприлично быть пьяным. Совершим его погребение благочестиво, по-христиански, и помолимся усердно за него и за себя, потому что нам угрожает великая опасность от присутствия убийцы на нашем судне. В десять часов будьте готовы!

После этого Гевль распустил весь экипаж, оставив на палубе только двух матросов: одного управлявшего рулем и другого стоявшего на часах. Несколько минут мы молча прохаживались взад и вперед по палубе. Гевль был еще угрюмее прежнего. Когда пробило восемь часов, он велел позвать Югурту и сказал мне: — Мистер Троутон, не потрудитесь ли вы отстоять за меня половину вахты? Матрос, который управляет рулем, знает свое дело; то же я могу сказать о часовом. Поэтому вы можете позволить экипажу спокойно пить грог, который я отпустил. Не вызывайте никого без самой крайней необходимости. Между тем мы с Югуртой пойдем зашивать покойника, чтобы приготовить его к погребению в десять часов. Вы знаете, в таком жарком климате нельзя долго держать на корабле мертвое тело. К тому же присутствие мертвеца приносит несчастье.

Он спустился с Югуртой под палубу, и через несколько минут я услышал там стон, который, впрочем, нисколько не удивил меня, потому что он раздавался почти беспрестанно, с тех пор как Томкинс был заперт в задней каюте. Ночь была темная. По мере того как мрак спускался на волны, воображение мое становилось мрачнее Мысль, что теперь делают у меня под ногами, случившиеся с нами несчастья и бедственные предсказания Гевля, которые я, хотя не считал за верные, однако же не мог никак изгнать из головы, — все это сильно действовало на мое воображение и тяжелым камнем ложилось на сердце.

В десять часов, — ровно в десять, — явился Гевль. Расстроенные черты лица и блуждающие взоры придавали его физиономии какое-то дикое выражение; свет фонаря делал еще страшнее нашего таинственного штурмана. Нельзя было смотреть на него без содрогания. Он подошел ко мне, поблагодарил за вахту и велел собрать экипаж для присутствования при погребении. Матросы на этот раз не выбежали с шумом и поспешностью, как бывает обыкновенно; напротив, они появились из-под палубы молчаливо и медленно, как тени, восстающие из гробов.

По желанию Гевля, который распоряжался церемонией, положено было бросить покойника в воду не со шкафута, как это обыкновенно делается, а с кормы, чтобы бриг скорее удалился от трупа. Когда все было приготовлено, зажгли другой фонарь, и Гевль, в сопровождении боцмана и Югурты, пошел за усопшим. Они воротились, неся его под флагом, и положили на назначенное место. Один матрос стал с фонарем возле Гевля; все сняли шапки; Гевль хотел начинать религиозный обряд.

— Простите меня, мистер Гевль, — сказал один из матросов, — а я осмелюсь положить, что койка бедного Вильямса что-то очень грузна. Уж не зашили ли вы туда его одеяла? Недавно ветром снесло мое одеяло в воду: так мне было бы очень кстати Вильямсово. Я охотно заплатил бы из жалованья.

Югурта скорчил гримасу; Гевль сердито велел матросу молчать и не прерывать обряда. Невольный ужас охватил меня при взгляде на его суровое лицо. В то же время мне показалось, что койка, в которую был зашит покойник, шевелится под флагом. Страшная мысль представилась моему воображению; я силился отогнать ее, но напрасно: подозрения мои с каждой минутой увеличивались; я не знал, что делать.

Между тем Гевль читал.

В несколько минут поднялась страшная буря; ветер подул с такой силой, что рулевой не мог один совладать с румпелем и позвал на помощь другого матроса. Все боязливо посмотрели друг на друга.

Но Гевль читал. Ни буря, ничто не трогало этого человека; он оставался спокойным: только возвысил голос, чтобы чтение его было слышно при вое ветра и шуме волн.

Уже обряд приближался к концу. Лицо мое было покрыто холодным потом; я страдал смертными мучениями, несколько раз хотел броситься к койке и ощупать ее, чтобы проверить свои подозрения. Напоследок, когда Гевль произнес заключительные слова и вместо «его тело» сказал «их тела», ужасная истина открылась глазам моим.

— Вероломный убийца! — вскричал я, схватив Гевля за руку. — Друзья! Отнимите койку!

Но Гевль был проворнее: он успел толкнуть ее ногой, и мертвец с живым упали в разъяренные волны.

— Жестокий, суеверный человек! — сказал я. — Что ты сделал?

— Я предал киту убийцу, — отвечал он почти без малейшего замешательства, — я похоронил живого вместе с мертвым. Дело кончено; мы теперь в безопасности: буря тотчас утихнет. — К делу, друзья! Подберите большой парус!

Он сам кинулся убирать его, но прежде, чем успел это сделать, парус был изорван налетевшим шквалом. Почти в то же время огромный вал снес в море нактоуз и обоих матросов, которые управляли рулем. Бриг вышел из ветра. Весь экипаж побледнел от ужаса, и никто еще не успел прийти в себя, как у нас уж не стало ни одной из снастей, которыми мы заменили потерянные при прежней буре. Можно сказать, все, что только есть страшного в гневе стихии, все обрушилось на нас как бы по движению мстящей руки: град, дождь, ослепительные молнии, сверкающие на темном горизонте, гром, беспрерывно ревущий между сизыми тучами, как голос разъяренного неба, и ветер… О, какой ветер!.. Я думаю, он унес бы на воздух весь бриг, если бы его не давило двойное убийство.

Гевль подошел ко мне бледный, смущенный, униженный. Это уж не был тот человек, который недавно казался гордым исполнителем воли карающего промысла; это был трепещущий преступник.

— Господи, помилуй меня! — произнес он, в отчаянии бросившись на колени.

Я не мог удержать своего негодования и, наклонясь к Гевлю, осыпал его горькими упреками.

— Пощадите меня, Троутон!

— Встань, — отвечал я, — встань и покажи теперь свои знания в морском деле, которыми ты так гордился! Можешь ли ты спасти нас? Или твоя преступная рука потеряла силу и движение от человекоубийства? Так жди же смерти, стоя на коленях! Мы погибнем, потому что с нами убийца!

Он не мог ничего сказать и дрожа повалился на палубу. Я сидел, ухватившись за сломанную мачту; с одной стороны подле меня была собака Баундер, с другой негр Югурта. Первая лизала мне руки и глядела в глаза, а второй осматривался кругом с совершенным равнодушием и спокойствием.

Набежал еще вал, — страшный вал! Я только одно мгновение видел, как он повис над нашими головами; секунду спустя я уже почувствовал себя в воде. Югурта и Баундер и тут были со мною: верная собака поддерживала меня на поверхности. Мы хотели плыть назад к бригу, но его уже не было: он погиб, или не был виден в темноте. Однако же Бог послал нам средство к спасению: одна из бывших на бриге шлюпок оторвалась; мы заметили ее недалеко от себя, собрали последние силы, и… Югурта успел вскочить в шлюпку и втащил меня и Баундера.

Через несколько минут нам послышался человеческий голос. Я взглянул за корму и увидел голову Гевля, который держался за крючья руля.

— Ардент Троутон, — сказал он, — вы лучше меня! Дайте мне руку. Бог с вами! Помолитесь о несчастном, который согрешил единственно по ошибке, а не по жестокосердию. Не забудьте моей бедной матери…

— Ну, влезайте, скорей! — отвечал я, стараясь втащить его за руку, которой он крепко жал мою.

— Нет, присутствие убийцы будет вам гибельно.

— Что вы, Гевль? Ведь это новое убийство!

— Нет, я в руке рока; я буду держаться на воде, пока достанет сил. Прощайте! Вспоминайте о Гевле и сдержите свое обещание помочь его матери.

Он выпустил мою руку и поплыл в ту сторону, где мог быть наш бриг. В несколько секунд мы потеряли его из вида, и с тех пор я ничего не слышал об этом непонятном человеке.

II

Не стану описывать бедствий, которые претерпели мы, скитаясь трое суток без всяких средств управлять своей шлюпкой, без возможности скрыться от дневного зноя и ночного холода и без пищи. Мучения мои увеличивались еще снами, в которых, как нарочно, видел я разные предметы неги и роскоши. Югурта хотел убить Баундера, чтоб удовлетворить терзавший нас голод, но я не согласился на это, и верная собака осталась жива. Однако, силы наши истощились до крайности. На четвертые сутки мы впали в какое-то бесчувствие, подобное летаргии. Когда я очнулся, мой ум был в таком расстроенном состоянии, что я не мог понять ничего из того, что меня окружало. Мне представлялись, будто в каком-то сумраке, в отдалении, незнакомые лица: слышался запах смолы и казалось, что я дышу не свежим воздухом. Насилу я вспомнил, что случилось со мною, осмотрелся кругом и в самом деле увидел себя в трюме большого корабля, на бухтах канатов, под ветхим и грязным парусом. Мне хотелось есть, но еще больше спать; я впал в новое беспамятство.

Пробудившись, я чувствовал себя несравненно лучше и бесконечно обрадовался, увидев подле себя Югурту и Баундера. Через несколько минут вошли в трюм два матроса с фонарями, за ними несколько дам и мужчин. Они приблизились ко мне с видом любопытства и сострадания. Доктор, — какой больной не узнает его по инстинкту? — пощупал мне пульс и, оборотясь к прочим, сказал:

— Может быть, этот безобразный скелет останется жив.

— Пустите, пустите! Я хочу сама его видеть, — произнес приятный женский голос. — Посветите мне. О, Боже мой! Как он бледен… Однако у него прекрасные, большие глаза. Может ли он говорить? Или и он так же нем, как его товарищ!

Это говорила прелестная, молодая испанка, и, глядя на нее, я чувствовал, что силы мои возвращаются.

— Благодарю вас, сеньора, — сказал я, — но прежде всего прикажите вынести меня на чистый воздух.

— Слышите? Слышите? — вскричала испанка. — Он говорит!.. Капитан Мантес, велите поместить его где-нибудь получше.

— А что, он военный или штатский? — спросил капитан, спесиво приподняв голову.

Я отвечал, что ни то, ни другое, и гордый испанец тотчас же ушел.

— Ну, так вы, господин лейтенант! — сказала тогда моя прекрасная заступница, обращаясь к другому мужчине. — Вы старший офицер после капитана; я знаю, у вас просторная каюта и вам ничего не стоит взять этого бедняка к себе, дать ему платье.

Лейтенанту, кажется, очень не понравилась эта просьба; однако он повернулся ко мне с самой ласковой улыбкой, какая только была возможна при его суровой и грубой физиономии.

— Вы моряк, сеньор?

— Нет, — отвечал я, — купец.

— Изволите видеть, донья Исидора? — сказал лейтенант. — Мое платье ему не годится, а что до каюты, то я недавно ее перекрашивал, и запах краски будет вреден больному. Лучше оставим их здесь, пока не бросим якорь.

Сказав это, лейтенант также скрылся. Донья Исидора была очень раздосадована. Она презрительно улыбнулась; но, верно, ей пришло в голову испытать до последней крайности, как велико негостепрнимство ее соотечественников, и она, обратись к одному молодому человеку, разряженному по последней моде, сказала:

— Ну, граф, хоть вы в память старинного гостеприимства иберийцев не примете ли этого несчастного в свою каюту, которая убрана с таким великолепием?

— Сперва надобно знать, кто он таков, — отвечал граф.

— Он назвал себя купцом; но это не мешает нам… Прекрасная испанка не успела договорить, как граф, испуганный словом «купец», убежал из трюма. Вместо него пришел патер.

— Слава Богу! Вот отец Ксаверий! — вскричала донья Исидора. — Спешите, спешите сюда, батюшка! Вы можете довершить спасение жизни несчастному. Дайте ему местечко в своей каюте.

— Моя каюта тесна и неудобна, — отвечал патер. Донья Исидора покраснела от стыда и неудовольствия.

— Юлиан, — сказала она молодому человеку, который держал ее под руку, — скажите что-нибудь этому бедняку, и пусть благородство души вашей внушит вам, что должно сказать.

— Чужестранец, — произнес молодой человек, бросив на донью Исидору взгляд, исполненный нежности, — чужестранец, я предлагаю вам разделить со мной мою каюту, мое платье и все, что я имею. Не говорите мне, кто вы. Для меня довольно, что вы несчастны.

Я поблагодарил великодушного юношу.

— Но, — прибавил я, указывая на негра и собаку, — со мной два товарища, и я поклялся не разлучаться с ними, потому что мы провели вместе трое суток, умирая от голода, и не съели друг друга.

Донья Исидора улыбнулась.

— Не смейтесь, — сказал ей Юлиан, — это в самом деле очень важно, что в таких обстоятельствах белый пощадил черного, и оба не умертвили собаку.

В тот же день меня с Югуртою и Баундером перенесли в каюту дона Юлиана. Судно, на котором я находился, было купеческим испанским кораблем под командованием военного капитана, шедшим из Лимы в Кадикс и оттуда в Барселону с большим грузом товаров и многими пассажирами, к числу которых принадлежал и дон Юлиан со своей двоюродной сестрой, доньей Исидорой. Две недели спокойствия и хорошая пища поправили совершенно мое здоровье, но зато мне и моим товарищам угрожало новое бедствие: капитан, считая меня англичанином, не хотел держать нас на своем корабле, по случаю неприязненных отношений между Англией и французским правительством в Испании. Благодетель мой принужден был употребить хитрость, чтобы спасти меня от его преследований, и однажды, когда я, ничего не подозревая, настойчивее обыкновенного просился из каюты на палубу, он сказал мне:

— Подите, пожалуй; только предупреждаю вас, что вы должны будете выдержать роль, которую я вам назначил.

Тут дон Юлиан объявил мне, что для устранения от меня ненависти капитана он сказал ему, будто бы я полковник испанской службы, возвращаюсь инкогнито из-за границы и не открыл себя при первом свидании оттого, что не знал, к какой партии принадлежит капитан, — к партии патриотов, или приверженцев Франции. Новость эта сперва меня очень встревожила, но чтобы не выдать своего друга, я не мог не согласиться на все и надел его великолепный гусарский мундир, который пришелся мне совершенно впору.

— Чудо! Прекрасно! — восклицал дон Юлиан, осматривая меня кругом. — Вы, право, настоящий гусарский полковник! Но нам надобно также заняться и вашим негром. Ну, черный приятель, наденька-ка эту шитую золотом куртку, эти турецкие шаровары и эту кисейную чалму… вот так, немножко на сторону. Посмотрись в зеркало: каков?

Югурта с улыбкой любовался на свой костюм, и я сам не мог не сознаться, что он идет ему, как нельзя лучше.

— Теперь, господин полковник, — сказал дон Юлиан, весело оборачиваясь ко мне, — позвольте спросить ваше имя.

— Вы его знаете.

— Ардент Тро… Тру… как бишь?

— Ардент Троутон.

— Ар-дент Трр-роу-тон! Ужасное варварское имя! Нет, вам надобно взять другое, в испанском роде. Например, дон Ардентисабелио де Тромпе-Чилья… что вы скажете?

— Я постараюсь не забыть этого имени.

— Хорошо. Не забудьте также, что вы едете в свой замок, лежащий недалеко от Барселоны, и что потом…

— Но откуда взялись эти великолепные наряды, когда мы с Югуртой были спасены в рубищах?

— Как откуда? А разве я не съезжал на берег, когда мы останавливались в Кадиксе? Разве вы тогда, будучи сами нездоровы, не поручали мне купить этот мундир и этот восточный наряд?

Нечего было делать; я согласился с предусмотрительным доном Юлианом и позволил распоряжаться мной, как он хочет. В тот же вечер мы с Югуртой вышли на палубу и начали пользоваться полной свободой. Капитан дон Мантес оказывал мне знаки глубокого уважения, часовые отдавали честь. Все это очень забавляло меня, дона Юлиана и его прекрасную сестрицу; однако порою закрадывалось в мое сердце какое-то неприятное предчувствие, и я говорил сам себе: «Чем-то кончится эта комедия? »

Наконец, мы бросили якорь на Барселонском рейде. О! С каким удовольствием я смотрел с корабельной палубы на горы моей родной страны, на башни и колокольни города, где живет отец мой! Возвратившееся здоровье пробудило во мне пылкость характера; я горел, разрывался от нетерпения броситься в объятия своего семейства… Но случайно взор мой упал на мундир, в который нарядила меня услужливая дружба, и это вызвало целый рой горестных размышлений. Что за шутом приду я к отцу? Чем докажу ему, что я действительно его сын? Каково мне будет видеть его сомнение? А если он, наконец, и поверит, тогда… что я ему представлю вместо богатого груза товаров, которых он ждет от меня? Печальную историю своего кораблекрушения!

Предаваясь таким мыслям, я невольно почувствовал какое-то отвращение от свидания с батюшкой; но это заставляло меня думать, что, вероятно, я не достаточно нежно люблю его. Мне стало стыдно; настроение мое сделалось еще мрачнее и печальнее. Вдруг кто-то ударил меня по плечу; я оглянулся: это были донья Исидора и дон Юлиан.

— Что сделалось с высокородным доном Ардентисабелио де Тромпе-Чилья? — спросила она, улыбаясь.

— Знаете ли, мой друг, — подхватил дон Юлиан, — что мы едва осмелились подойти к вам. Так вы были суровы и страшны.

— Нет, только суровы, а не страшны, — возразила донья Исидора. — Однако я требую, чтобы вы не были и суровы. Вспомните, что если бы не я, вас бы не вытащили из воды; следовательно, я имею на вас некоторое право собственности.

— О, согласен от всего сердца, — отвечал я с чувством, — вот вам рука моя! Вы и дон Юлиан вправе требовать от меня всего, чего только можнопотребовать от преданнейшего брата.

Дон Юлиан крепко пожал мне руку; черные глаза доньи Исидоры засверкали от слез.

— Ну, мой друг, — сказал он, засмеявшись, — теперь, когда лицо высокородного дона Ардентисабелио стало немножко повеселее, позвольте мне спросить, не угодно ли его высокородию отправиться в шлюпку. Капитан ждет вас в каюте, чтобы проститься. Он приказал спустить на воду лучший свой катер для доставки вас со свитой на берег.

— Хорошо, я сейчас иду, только отыщу свою собаку.

— Собаку? Ну, мой друг, ваша собака очень понравилась дону Мантесу, и он хочет удержать ее на корабле.

— В таком случае пусть же удержит и меня вместе с нею, потому что я ни за что в мире не разлучусь с Баундером.

В это время слуга капитана пришел доложить, что господин его ожидает нас на прощальный ужин; и, несмотря на сильное отвращение, которое я всегда чувствовал к дону Мантесу, мне нельзя было отказаться от этого приглашения. За столом меня посадили на почетное место. Я увидел в углу каюты Баундера, привязанного крепкой веревкой. Он лежал спокойно, пока я сидел за столом, но лишь только ужин кончился и я, простясь с капитаном, пошел из каюты, верная собака начала рваться, прыгать, визжать и, зацепив веревкой за ногу патера, опрокинула его на пол.

— Чтоб тебе издохнуть, проклятый пес! — закричал сердито патер Ксаверий.

— Видите ли, дон Мантес, — сказал я, — патер Ксаверий проклял собаку; теперь ее присутствие на корабле может быть вредно для вас и для всего экипажа. Не лучше ли будет, если вы уступите ее мне?

— Все, что вам угодно, — отвечал капитан, — только не собаку. Патер Ксаверий снимет свое проклятие. Она так мне нравится, что я никак не могу ее отпустить.

— Но эта собака моя, капитан!

— Ваша?

— Да.

— Вы ошибаетесь. На корабле нельзя иметь собак, и если вы нарушили это правило, то я могу конфисковать вашу собаку.

— Конфиск…

— Дон Ардентисабелио, — прервала с беспокойством донья Исидора, — если вы любите собак, я подарю вам другую, с такой же кудрявой шерстью, как усы капитана.

— Ах, сеньора, — сказал дон Мантес, — вы можете шутить надо мной сколько угодно, но…

— Но что же собака? — спросил я. — Отдадите ли вы ее мне?

— Нет!

По тону, каким было сказано это слово, и по выражению лица дона Мантеса я догадался, что дальнейшая настойчивость с моей стороны может вызвать между нами ссору, а эта ссора грозила неприятностями не только мне, но и великодушным друзьям моим. Поэтому я решился уступить. Следуя испанскому обычаю, мы с капитаном пожелали друг другу жить только по тысяче лет, и я вышел на палубу. Бедный Баундер выл так жалобно, что у меня сердце разрывалось. Однако я спустился в шлюпку; дон Юлиан, Исидора, Югурта последовали за мной. Я несколько раз замечал, что Югурта кидает страшные взгляды на нашего капитана, но никогда еще не случалось мне видеть, чтобы он смотрел на него так сурово, как в ту минуту, когда дон Мантес, проводив нас, также сел в шлюпку, чтобы ехать на берег мне казалось, что сам злой дух смотрит глазами моего негра.

Известно, что испанские матросы не большие мастера править шлюпками. Ветер был свежий, море волновалось; так прошло несколько минут, прежде чем наши гребцы успели разъехаться с катером капитана. Когда мы плыли вместе с ним под кормой корабля, я опять услышал жалобный визг Баундера. Это меня тронуло, и я не мог удержать своего негодования, обернулся к Мантесу и сказал:

— Дон Мантес, я непременно требую свою собаку! Гребцы, назад!

Услышав это, Югурта вскрикнул от радости и с нечеловеческой силой ухватился за нос капитанской шлюпки, с которой мы начали было расходиться. Мантес вскочил, бросил ему несколько мерзких проклятий и велел нашим гребцам править к берегу. Но это было невозможно: железные руки Югурты так и впились в капитанскую шлюпку. Произошло общее замешательство; обе шлюпки сильно качались; донья Исидора упала в обморок; Юлиан уговаривал меня сесть; гребцы с обеих сторон ругались, не зная, кого слушаться, и таким образом прошло несколько минут, а мы все стояли на одном месте, под кормой корабля.

— Баундер! Баундер! Сюда! — закричал я.

Верное животное только услышало мой голос, выскочило из окна каюты, таща за собою порванную веревку; оно бросилось в воду, облило дона Мантеса с головы до ног, потом прыгнуло в его шлюпку, опрокинуло его и спустя еще одно мгновение было уже возле меня.

Югурта захохотал, как помешанный, и начал изо всей мочи хлопать в ладоши. Шлюпки раздвинулись, и мы поплыли к берегу.

— Мантес никогда вам этого не простит, — сказал мне дон Юлиан, но я был так доволен своей победой, что не обратил внимания на слова моего друга.

Выскочив на набережную, мы все вместе пошли в английскую гостиницу, где я с Югуртой и Баундером занял особый номер. Окна мои выходили на одну из главных улиц города, широкую, длинную, красивую, осененную с обеих сторон высокими тополями. Группы каких-то молодых людей в широких плащах темного цвета, в треугольных шляпах, с длинными шпагами важно расхаживали взад и вперед, не стыдясь просить подаяния у других прохожих, которые были лучше их одеты. Дон Юлиан сказал мне, что это студенты Валенсийского университета, пришедшие в Барселону на время каникул подышать чистым морским воздухом. Так как мне надобно было, наконец, скинуть свой полковничий мундир, то я решил надеть платье студента, костюм самый удобный для меня, как для человека приезжего и не желающего объявить себя прежде получения документов о своем звании. Я в тот же день написал к Фоку о высылке моих документов, а сам нарядился студентом, купил партикулярное платье для Югурты и переселился в другую гостиницу.

Не стоит описывать, как я проводил время в ожидании ответа из Англии. Я бродил по улицам, заходил в церкви, осматривал город; но меня удивляло до крайности то, что я не встречал никакого предмета, который бы остался в моей памяти с детских лет. Еще было страннее, что у кого я ни спрашивал об отце своем, никто не мог сказать мне, где он живет: имя «Троутон» казалось вовсе неизвестным в Барселоне.

После обеда я хаживал, обыкновенно, на одно публичное гулянье, куда собирался почти целый город. Там мне впервые от роду случилось видеть испанских дам в их прелестных национальных костюмах. Они произвели на меня чрезвычайно приятное впечатление. Их наряд состоял из черного шелкового платья, которое крепко стягивало талию и не закрывало прекрасной ножки; на голову они накидывали мантилью; под черным кружевом этой мантильи, опущенным до половины лица, сверкали молнии пламенных глаз, а белизна кожи казалась еще ослепительнее. У каждой был в руке веер, истинный жезл волшебницы, который то развертывался, как будто для того, чтоб защищать красавицу от нескромных взглядов, то опять свертывался, чтобы напомнить ей обязанности любви; порою он гнал докучного волокиту, порою манил счастливца, который стоял вдали, ожидая условного знака. Охлаждая лицо и грудь красавицы, этот магический веер навевал пламя на сердца юношей. Но что сказать о поступи испанских сеньорит? Это — что-то такое, чему я не умею найти и названия. Говорят, что пляска есть поэзия движения; поступь испанки — еще прелестнее, еще очаровательнее.

Впрочем, я занимался не одними женщинами: праздные взоры мои с любопытством блуждали и по пестрой толпе мужчин. Одежда их гораздо разнообразнее женской. Высокий и плечистый каталонец носит белый колпак с закинутой на затылок верхушкой и широкие панталоны, стянутые красным поясом, за которым торчит кучильо, или кинжал, вещь столь же необходимая для каждого мужчины в Испании, сколь веер для женщины. В таком живописном наряде каталонец ходит гордо, смело, воинственно, не обращая большого внимания на людей, которые его окружают. Андалузец меньше его ростом, но зато лучше сложен: густые черные бакенбарды его показывают мавританское происхождение; он очень заботлив в своей одежде: все на нем чисто и аккуратно; вы не отыщете ни малейшего пятнышка на его высокой шляпе, коротенькой куртке и узорчатых панталонах, которые так плотно сидят на ногах, что кажутся татуированной кожей.

Первобытная простота костюма поселян из Валенсии представляет резкую противоположность затейливым нарядам каталонца и андалузца. Санкюлот в полном смысле, валенсийский крестьянин носит один лоскуток толстого белого холста, который обвернут у него по поясу и спускается не ниже колен, оставляя наружу загорелые икры и широкие ступни в грубых сандалиях. На голове его тоже белый колпак, как у каталонца, но без всяких украшений и без висячей верхушки. В этой скудной одежде валенсийский поселянин ходит себе, не краснея, между богатыми нарядами франтов, прелестными лицами дам, блестящими мундирами военных. Разнообразие сцены дополняется широкополыми шляпами особ духовного звания, темными рясами кармелитов, зелеными рясами корделиеров и розовыми капюшонами улыбающихся бенедиктинок. Все эти монахи и монашенки просят подаяния; за ними и перед ними бегают толпы оборванных нищих; они нагло останавливают каждого встречного, кричат и не отстают от вас до тех пор, пока не получат милостыни.

Однажды поутру я зашел в церковь Нуестра-Сеньора-де-ла Map — «Морской Божьей Матери». Это случилось в день церемонии, ежегодно отправляемой теми испанскими моряками, которые подвергались какой-нибудь опасности, но благополучно из нее вышли. Посмотрев на достопримечательности храма, я хотел уже идти вон, как вдруг одна из боковых дверей растворилась и вышла процессия. Впереди несли множество золотых, серебряных и деревянных изваяний, представляющих разных святых, шитые золотом хоругви с шелковыми кистями, золотые и серебряные ковчеги, в которых хранятся мощи; потом шли священники с горящими свечами, епископы в великолепном облачении, прислужники с дымящимися кадильцами и, наконец, десятка три матросов, которые желали положить свою жертву на алтарь Божьей Матери. В их наружности, в чертах лиц господствовало обыкновенное суровое выражение, свойственное ремеслу моряка; но ни у одного глаза не были сухи: все эти люди спаслись от смерти, и все они были проникнуты глубокой благодарностью к провидению. Приношения их состояли в восковых свечах, в золотых или серебряных монетах. Они клали это на большое восьмиугольное блюдо, которое держали восемь священников в белом, как снег, облачении. Я думал, что тем все и кончится, но вышло напротив: этот роковой день имел пагубное влияние на судьбу мою.

Вдруг волшебные звуки органа потрясли готические своды церкви, и почти в то же мгновение чистые, сладкие женские голоса — голоса, каких я еще никогда не слыхивал, — запели ораторию на боковых хорах. Прислужники наполнили кадильницы ладаном, и густое облако дыма совершенно закрыло свод храма. Через несколько минут этот дым стал понемножку рассеиваться; тогда я увидел, что на хорах, впереди всех благородных певиц, сидит молодая девушка ослепительной красоты. Волшебный голос ее казался отголоском дивной заоблачной гармонии. Она, очевидно, была первым вокальным сюжетом в этой оратории, как была первой красавицей в городе, в Испании, в Европе, на земле. Глаза мои не отрывались от ангела, которого я видел перед собою; все способности души моей сосредоточились в зрении и слухе.

Не умею сказать, во что она была одета: знаю только, что ее голубые прозрачные очи смотрели на всех с удивительной кротостью. Через несколько минут новое облако дыма поднялось перед боковыми хорами и скрыло чудесное явление. Я без памяти кинулся к решетке, упал на колени, опустил лицо на руки и зажмурил глаза. Мне живо представлялись черты девственного лица; я глядел на них, упивался ими. Между тем орган перестал играть, голоса петь, певицы удалились, обряд кончился, толпа разошлась: я один оставался в церкви и не замечал этого.

«Что со мной делается? » — думал я. — «Неужели это любовь? Но так мгновенно! О Боже мой! Кто этот ангел? Однако, я знаю ее… да, я знаю ее! Я ее видел, я с нею беседовал, я с нею мечтал… Но где? Когда? Кто мне это растолкует? Или я живу какой-то двойной жизнью, или я сошел с ума! О, зачем я покинул мирное жилище доброго Фока? Теперь мое сердце навек рассталось с покоем и счастьем. Любовь этого ангела… Нет, я чувствую к ней не любовь; это что-то другое… Но что же? Не понимаю; знаю только, что я несчастнейший человек в мире.

Легкий удар по плечу остановил мои размышления.

— Как, — сказал дон Юлиан, смотря на меня с улыбкой, — вы, протестант, молитесь в нашей церкви? Однако, скажите, как вам нравится церемония, которая здесь происходила?

— Ах, если бы я никогда не видел этой церемонии!

— Почему же? Обряд прекрасный, великолепный! Скажите-ка лучше, хорошо ли пела молодая сеньорита, сидевшая впереди всех на хорах?

— Прекрасно. Кто она такая? Я дрожал, задавая этот вопрос.

— Это дочь одного испанского негоцианта, — отвечал мне дон Юлиан.

— Как? Она испанка! Этот нежный цвет лица, эта блестящая белизна, эти светло-русые волосы, эти голубые глаза… Неужели она в самом деле испанка!

— Уверяю вас.

— Ее имя?

— Троттони. Она очень милая девушка, такая же веселая и любезная, как прекрасная. Я коротко знаком с их семьею, и если вам угодно, то сегодня же познакомлю вас с нею.

— О, нет, нет, Юлиан! Я не хочу разрушать своего очарования.

Мы переменили предмет разговора; дон Юлиан звал меня с собой; я отказался: мне было нужно уединение. Образ незнакомки не выходил из моей памяти: светлый, очаровательный, он беспрестанно рисовался на темном грунте моих мыслей. Я старался удалить его: напрасно! Это была моя первая страсть, первая любовь; я не имел сил противиться, хотя какое-то предчувствие и говорило мне, что я стремлюсь к гибели. И таким образом прошло около месяца. Характер мой сделался нетерпелив, раздражителен; я сидел всегда дома, выходил только по вечерам или ночью. Югурта и Баундер сопровождали меня; мы вместе скитались по морскому берегу, лазили по утесам; но два немых товарища не могли развлекать меня и, несмотря на их присутствие, я вполне предавался своим мечтам.

Тогда была самая середина лета, жара утомительная. В одну темную ночь мы с Югуртой и Баундером выступили на обыкновенную прогулку. Чудная ночь! Луна не светила, но синяя глубь небес была чиста, как кристалл; в воздухе разливались прохлада и благовоние. Только в одной Испании бывают такие ночи! Мне вздумалось пройти дальше обыкновенного. Мы направили шаги в такую сторону, где никогда не бывали. Скоро нам попался забор; за забором была беседка из померанцевых деревьев в полном цвету, и их упоительный запах привлекал нас: мы перелезли. Тут представилось нам невысокое, красивое здание, похожее не столько на испанскую виллу, сколько на один из тех миловидных загородных домиков, какие встречаются в Англии. По чувству приличия, я хотел тотчас удалиться, но звуки приятного голоса и гитары остановили меня, и, вместо того, чтобы идти назад, мы невольно и неприметно стали подвигаться вперед и таким образом подошли к хорошо освещенным окнам нижнего этажа.

Там открылась нам сцена, в которой не было ничего живописного, но которая, не знаю почему, привлекла мое внимание. В комнате, убранной просто, но чисто, перед широким столом сидел старик в напудренном парике и разбирал какие-то бумаги; рядом дама средних лет прилежно работала за пяльцами; ближе к нам, спиной к окнам, стояла молодая особа с гитарой. Я сперва не находил ничего особенного в ее пении, но когда мы подошли ближе, когда роскошные, светлые, мягкие переливы ее удивительного голоса вторглись в мой слух, то я не знаю, что со мною сделалось. Никогда еще я не слыхивал ничего лучше, нежнее; мне смертельно захотелось увидеть лицо очаровательной певицы, и желание это скоро исполнилось…

Один пассаж особенно тронул даму, вышивавшую на пяльцах; она встала, поцеловала девушку. Старик также был сильно растроган и, с нежностью протянув руку, сказал: — Милая дочь! — Тогда молодая особа бросила гитару, подбежала к старику, упала в его объятия и обвила белыми ручками его шею. Несколько минут продолжалось молчание, — торжественное молчание восторга, красноречивое выражение простого, тихого семейного благополучия. Потом девушка села на колени к отцу, закинула назад свои светло-русые локоны, и я увидел. Боже великий! Я увидел незабвенные черты сеньориты, которая участвовала в оратории.

После первого потрясения, произведенного этой неожиданной встречей, я, не зная, что делаю, потянул к себе Югурту и указал ему на окно. Негр от удовольствия оскалил белые зубы. Баундеру также захотелось последовать нашему примеру: он поднялся на задние лапы, а передними уперся в окно. Легко вообразить, каким странным должно было показаться наше трио всякому, кто бы его увидел. Дама случайно оглянулась, увидела и закричала от ужаса. Отец и дочь сделали то же. Мы услышали, что они зовут слуг, хотели бежать, но не успели добраться и до забора, как нас окружили, загородили нам дорогу. Я вынул было свои пистолеты, с которыми не расставался с самого приезда в Испанию; однако и это не помогло; кто-то схватил меня сзади; я оглянулся: то был дон Мантес. Не дав мне времени опомниться, он бешено опрокинул меня на землю, занес свой кинжал, еще одно мгновение, я был бы заколот, если бы Баундер не схватил моего убийцу за горло. Пользуясь помощью верной собаки, я успел встать на ноги и вырвал кинжал из руки Мантеса; Югурта также вытащил из-под платья свой нож; но противники наши были так многочисленны, они так тесно сдавили нас, что мы не могли защищаться и поневоле вместе с ними вошли в комнату, где нас встретил удивленный старик, тогда как мать и дочь лежали в обмороке, а несколько служанок стояли, остолбенев от страха.

— Сеньор студент, — сказал мне старик, — отгоните свою собаку; она того и гляди загрызет капитана.

— Так что ж, — отвечал я, взбешенный поступком Мантеса, — он сам хотел заколоть меня!

— Позвольте, молодой человек, — прервал чиновник полиции, выступив на середину комнаты. — Мне поручено задержать одного беглеца, мошенника, который недавно выдавал себя за полковника дона Ардентисабелио, а потом скрывался под видом студента, как донес капитан дон Мантес. Настоящее происшествие заставляет меня подозревать, что этот самозванец — вы. Я арестую вас!

— Чудовище! — проворчал я, с презрением взглянув на капитана.

Это слово было сказано по-английски, и старик, лишь только услышал его, как спросил с удивлением:

— Вы знаете английский язык? Ради Бога, скажите скорее, кто вы?

— Я не беглец, не мошенник, — отвечал я, — имя мое Ардент Троутон; я сын честного купца, плыл из Англии в Испанию и имел несчастье потерпеть кораблекрушение.

— Вы плыли на бриге «Джени»?

— Да, на бриге «Джени», шкипер Томкинс. Он разбился у Гибралтара, и только мы трое, я, этот негр и собака, успели спастись.

— В таком случае, мистер Троутон, — сказал старик, — именем ваших сыновьих обязанностей я требую, чтобы вы тотчас отогнали эту собаку. Меня также зовут Троутоном, а человек, которого она душит, будущий муж вашей сестры.

Слова старика поразили меня, как нечаянный удар грома. Машинально я кликнул к себе Баундера, и если бы в эту минуту отец велел мне застрелиться, я, кажется, так же машинально выполнил бы и это приказание.

Когда дон Мантес смог снова пользоваться своими умственными и телесными способностями, то первым движением его было излить на меня свое бешенство: он требовал, чтобы меня немедленно отвели в тюрьму. Я в это время стоял, прислонясь спиною к стене, в самом темном углу, с пистолетом в каждой руке, не зная, что со мной делается, но готовый защищаться до последней капли крови. Небольшое объяснение мое с батюшкой оставалось только между нами, потому что мы говорили по-английски, а этот язык не был известен никому из присутствующих, кроме матушки и сестры, которые, лежа без памяти, не могли ничего слышать. Так, за исключением отца моего, никто еще не знал, что я за человек. Но батюшка, наконец, увидел необходимость обнаружить тайну, чтобы предупредить несчастье, которое могло случиться от дальнейших недоразумений. Приняв на себя важный, но кроткий вид, он взял за руку дона Мантеса и сказал ему:

— Послушайте, любезный мой Родерик, я беру на себя ответственность за этого молодого человека. Обстоятельства таковы, что если вы хотите быть моим другом, то не должны делать ему никакого вреда. Ступайте с Богом, — прибавил он, обращаясь к полицейским и вручая старшему из них кошелек с золотом, — я обязуюсь представлять этого молодца по требованию куда следует.

Потом он привел в чувство дам, выслал всех слуг, запер двери, сел за стол, усадил возле себя дона Мантеса, сделал знак матушке и сестре, чтобы они сели с другой стороны, подвинул к себе лежавшие на столе бумаги, надел очки и принялся чинить перо. Все это очень походило на приготовления к формальному судебному допросу, и я думаю, что всякий, взглянув на меня в то время, посчитал бы меня за вора, пойманного с поличным на месте преступления. Я стоял неподвижно, устремив глаза на отца и через силу переводя дыхание. Баундер лежал у ног моих и ворчал, глядя на капитана. После долгого молчания, которое показалось мне вековой пыткой, батюшка, наконец, решил начать разговор.

— Сеньор студент, — сказал он мне ласково и с лукавой усмешкой, — не угодно ли вам познакомиться со своими родственниками?

Я поклонился молча, потому что мое странное положение отняло у меня способность не только говорить, но даже и думать.

— Юлия, Гонория! — продолжал отец, обращаясь к матушке и сестре. — Вы знаете, мои милые, что я терпеть не могу так называемых порывов, восторгов и других глупых припадков чувствительности. Если вам нельзя обойтись без них в настоящем случае, то вы бы очень хорошо сделали, оставив нас одних, потому что этот бешеный молодой человек, кажется, сын наш, прозванный смиренником в доме нашего друга Фока.

— Возможно ли? — вскричали они обе.

— Ох, тише! Пожалуйста, тише! — сказал батюшка. — Нам еще надобно выяснить кое-какие темные места этого дела, тем более, что я никогда не ожидал увидеть в сыне моем Арденте Троутоне молодого человека, очень похожего на разбойника.

— Боже мой! Да он хорош, как ангел! — вскричала матушка, простирая ко мне объятия.

Это говорило в ней материнское сердце.

— Братец, братец! — шептала в слезах Гонория. Я был растроган.

— Сделайте милость, успокойтесь, — сказал мой отец. — Если вы станете кричать и плакать, то мы ничего не сделаем. Я, разумеется, и сам буду очень рад возвращению сына, которого все считали погибшим; но судите о поведении этого молодого человека: он напал на нас ночью, как вор; он хотел затравить собакой жениха сестры своей; его ищет полиция, как беглого, как самозванца… Так ли следовало сыну Эдуарда Троутона воротиться под отеческую кровлю?

— Но он воротился, этого довольно! — произнесла вполголоса матушка.

— А точно ли это он? — перебил отец. — Посмотрите: он и теперь держит в руках пистолеты.

— О, батюшка! — вскричал я, выйдя из онемения. — Батюшка!.. Не терзайте меня более; сердце мое уже много страдало…

С этими словами я бросился к ногам его, обнял колени, целовал, обливал слезами руки его и горько проклинал свою участь.

— Полно, мой милый Ардент! — сказал батюшка, невольно переходя от своего купеческого хладнокровия к чувству родительской нежности. — Я верю, что ты был несчастлив; но разве отец, мать и сестра для тебя ничего не значат?

— О, возможно ли это, батюшка?.. Но если бы вы знали, как я злополучен.

Тут началось формальное объяснение. По требованию отца моего я рассказал все, что со мною случилось. Дон Мантес ускользнул во время рассказа. Это было мне очень приятно, потому что его присутствие ужасно тяготило меня; когда он вышел, я свободнее, чистосердечнее признавался в своих слабостях и живее изображал свои бедствия. Глаза матушки и сестры несколько раз наполнялись слезами; спокойное, ясное чело моего родителя также не раз покрывалось облаком грусти. Когда я описывал, как мы с Югуртой и Баундером умирали от голода и как я не согласился умертвить собаку, он торжественно благословил меня, матушка прижала к груди мою голову, а Гонория, прелестная, увы! слишком прелестная Гонория, то осыпала меня влажными от слез поцелуями, то ласкала моего верного Баундера или пожимала руку Югурте.

После первых выражений радости, удивления, скорби и опять радости отец мой, в свою очередь, рассказал о настоящем положении нашего семейства. Политические беспорядки, происходившие в то время в Испании от разделения ее между братом Наполеона, Иосифом, и законным наследником испанских Бурбонов, Фердинандом, вместе с непримиримой злобой знатнейших испанцев против всего чужеземного, заставили моего родителя переменить веру и имя: он принял католицизм, назвался, вместо Троутона, Троттони и стал выдавать себя за испанца. Некоторое время с помощью этой меры семейство наше наслаждалось совершенным спокойствием; но бедствия войны начали быстро распространяться по всему Пиренейскому полуострову; мятежи, бунты вспыхивали повсюду; личность и собственность граждан была в крайней опасности; уже исчезло различие между испанцем и чужеземцем: все равно рисковали жизнью и имуществом среди повсеместного разгула междоусобиц, пожаров, грабежей, насилия, и старый отец мой решился, наконец, покинуть гостеприимный, почти родной берег, чтоб поселиться в Америке; с этой-то целью вызывал он меня к себе, как вдруг получил известие о моей мнимой гибели.

III

Матушка моя происходила из одной благородной, но небогатой испанской фамилии. Она была прекрасным, оригинальным образцом испанской барыни старого века. С возвышенными чувствами души она соединяла пламенную любовь к родной религии, к обычаям своей земли, к достоинству своего рода и к общим обязанностям человечества. Молитва, хозяйство, тайные благотворения и заботы о единственной дочери приятно наполняли все ее время. Сестра моя Гонория… Но что я скажу о Гонории? Едва покинув стены монастыря, четырнадцатилетний ангел, она была… ангелом красоты, кротости, невинности, детского послушания. Батюшка с матушкой помолвили ее с доном Мантесом, не зная скрытых пороков этого человека. Гонория не противилась, потому что считала долгом повиноваться и никогда еще не думала о глубоком значении брака: для нее было все равно, кому отдать свою руку, если жених избран самими родителями, и она спокойно ожидала свадьбы, которая была отложена до тех пор, пока ей не исполнится шестнадцать лет.

Когда мы, наговорившись досыта, разошлись по комнатам, чтоб предаться нужному для всех нас покою, я невольно погрузился в думу о странной судьбе своей и затрепетал при мысли о чувстве, которое питал я к Гонории. Она была дочерью дальней и очень бедной родственницы моей матери; отец ее погиб в Америке от укуса гремучей змеи, мать умерла почти в то же самое время. Матушка моя взяла Гонорию к себе, когда ей было еще только четыре года, и воспитала, как родную дочь. Родители мои обожали Гонорию за ее нежную привязанность, кроткий и пленительный характер; она всегда воспользовалась бы правами сестры моей, не будучи даже признанною их дочерью законным образом, но когда пришло известие о моей смерти, батюшка и матушка, оплакав меня, поспешили подать прошение о признании Гонории их родной дочерью. Суд положил резолюцию, местный архиепископ с большой пышностью совершил установленную церемонию, и Гонория в лице закона, света и совести моих родителей стала навсегда их законною дочерью. Батюшка успел рассказать мне все это по секрету еще в течение вечера.

— Конечно, — прибавил он как будто в раздумье, — если бы я знал, что ты жив… то может быть… а почем знать!.. Ну, да дело кончено, и, конечно, невозвратно, от дочери и от сестры не отрекаются. Имения моего хватит для вас обоих; а ты выигрываешь то, что по крайней мере у тебя есть теперь совершенно законная, совершенно родная сестра.

Я чуть не заплакал от этого красноречивого утешения. Я был в отчаянии.

Читатель сам догадается, что на другой день у нас не обошлось без пирушки. Дон Мантес пожаловал в числе прочих поздравить батюшку с моим возвращением. Он казался спокойным, веселым, улыбался и льстил. Все неприятности, происшедшие между нами, были приписаны недоразумению: он первый подал мне руку и сам, казалось, от всей души смеялся над шуткой, которую сыграл с ним дон Юлиан. Но — Боже, прости мое согрешение! — я чувствовал, что не буду никогда любить этого человека: в душе моей таилась непримиримая, глубокая к нему ненависть. Что касается Гонории, то она обращалась со своим женихом свободно, как дитя, без всякого особенного к нему внимания, потому что еще не знала любви, и без неприязни, потому что любила всех, кого видела.

Таким образом прошло несколько недель. В конце концов беспрестанно возраставшая политическая смута заставила отца моего поспешить с отъездом. Дон Юлиан, собираясь также покинуть Испанию, обратил все свое имущество в деньги и решился вместе со своей прекрасной сестрицей присоединиться к нам. Дон Мантес, как моряк, принял команду над кораблем, купленным отцом моим для переезда в Новый Свет. Он развил кипучую деятельность. Корабль наш требовал многочисленного экипажа, а люди в то время были редки: нищий, бродяга, мошенник, всякий находил себе место, если имел крепкие руки. Так экипаж наш составился из ста шестидесяти человек всех возможных наций и всякого достоинства; но разборчивость была бы неуместна: слава Богу, что и этих удалось собрать.

Наконец, отслужили на корабле молебен, окропили все каюты и снасти святой водой, поставили на шканцах маленькое восковое изображение Богоматери, перед ним зажженную лампаду, и все было готово к отплытию. Есть что-то торжественное в минуте вечной разлуки с отечеством или страной, где мы долго жили. Переезжая в шлюпке на корабль, я взглянул на батюшку: он был молчалив, мрачен и едва удерживался от слез. Матушка не скрывала своей грусти, а Гонория то плакала, то молилась, или молилась и плакала одновременно.

Когда мы взошли на шканцы, дон Мантес встретил нас с какой-то надменной учтивостью. Увидев, что Гонория ласкает моего Баундера, он скорчил недовольную мину и сказал, что по морским уставам и обычаям нельзя держать собаку на корабле.

— «Санта-Анна» принадлежит мне, и следовательно, я имею некоторое право брать с собой все, что мне нужно, любезный дон Мантес, — возразил батюшка.

— О, разумеется! Я пошутил, — отвечал капитан, — но скажите, неужели и это черное животное будет составлять часть нашего груза!

— Югурта, точно так же, как Баундер, находится под моим особым покровительством.

— Они оба — мои любимцы, — прибавила Гонория.

— А мои друзья, — заключил я, с негодованием посмотрев на дона Мантеса.

— Хорошо, хорошо! — сказал он с притворной веселостью. — Я на все согласен. Не угодно ли вам, сеньор Троттони, и вам, сударыня, войти в каюту, пока готовятся поднимать якорь?

Все последовали за доном Мантесом, но я с Югуртой остался на палубе.

— Югурта, скажи, ведь ты честный малый? Негр улыбнулся.

— Да, я знаю, ты мне друг. Но капитан, Югурта, не друг нам; это злой человек. Понимаешь ли, что я хочу сказать?

На лице Югурты появилось какое-то адское выражение. Он приподнял голову, оглянулся по сторонам, потом обнажил свой нож, разинул рот и сделал движение, как будто режет себе язык. Я не понял, однако содрогнулся: у меня невольно родилась мысль, что не хочет ли Югурта дать мне почувствовать, что зон Мантес — тот злодей, который лишил его употребления языка? Я прошелся несколько раз по палубе, стараясь избавиться от этой догадки; но она не выходила из головы моей. После борения с самим собою я решился опять подойти к Югурте и сказал ему:

— Послушай, когда мы с тобой умирали от голода, носясь по волнам в неоснащенной шлюпке, я дал клятву считать себя твоим братом, и ты, как брат, должен открыть мне всю истину. Скажи же, кто так безбожно изувечил тебя? Неужели дон Мантес?

Бедный негр сложил руки, взглянул на небо, потом опустил свой взор на меня и попытался ответить мне словами; но из гортани его не вышло ничего, кроме каких-то диких и страшных звуков. Тогда слезы брызнули из глаз несчастного; он закрыл лицо руками и кивнул мне, как бы хотел сказать: «Да! »

Да?.. Если бы вместо этого слова разразился надо мной оглушительный громовой удар, то и он не произвел бы на меня такого ужасного впечатления. Однако я еще не совсем поверил; я сомневался, надеялся.

— Югурта, — сказал я, — мне больно поверить тому, что ты хочешь сказать, или, может статься, я не так понимаю тебя. Если злодей, который тебя изуродовал, точно Мантес, подними руку к небу в знак клятвы.

Он тотчас поднял одну руку; в другой был нож. Югурта поднес его к толстым губам своим и поцеловал, как будто хотел приласкать оружие, посвященное мщению.

— Бедный Югурта! — вскричал я в отчаянии. — Когда же это случилось?.. Где?.. Почему?… И кто этот Мантес?.. Не совершил ли он еще каких преступлений?

Но негр не мог отвечать мне. Между тем капитан вернулся на палубу, и я поспешил уйти, шепнув своему несчастному другу:

— Будь осторожен. Небо не оставит злодея без наказания.

Я пошел к дамам и спросил, не хотят ли они посмотреть, как станут поднимать якорь. Мы все разместись па юте, то есть на возвышенной части кормы, где была устроена особенная каюта, занимаемая капитаном. Дон Мантес с зрительной трубой в руках спешно окинул взглядом весь корабль, море и зрителей, собравшихся на барселонской крепости.

— К шпилю! — скомандовал он потом, и десятка четыре оборванных негодяев бросились в беспорядке кто туда, кто сюда. Такое начало не предвещало ничего доброго, однако мы ждали, что будет дальше. Мало-помалу некоторые из матросов успели обнести вокруг шпиля толстый канат, другой конец которого был прикреплен к канату, державшему якорь. Теперь следовало вертеть шпиль, чтобы он, навивая на себя первый канат, таким образом поднял якорь. Верхушка шпиля с рычагами для верченья выходила на верхнюю палубу, так что мы, стоя на юте, могли очень хорошо видеть весь маневр. Дон Мантес подал знак: началась работа; якорь тронулся. Но между тем подул довольно свежий ветерок, море заволновалось, корабль закачался, пошел, и движение шпиля с каждой минутой становилось труднее. Напрасно капитан ободрял матросов: каждый из них тоже хотел приказывать, а никто не слушался. Однако кое-как якорь был вытащен: оставалось только закрепить его на борту корабля, как обыкновенно водится.

— Что ты скажешь об этом маневре? — спросил у меня батюшка.

— Дай Бог, чтоб нам никогда не приходилось делать маневров, — отвечал я.

— Тише, Ардент! Не перепугай дам. Но что же, разве этот маневр сделан худо?

— Как нельзя хуже.

— По крайней мере мы, кажется, не можем винить капитана. Он показал примерную деятельность, кричал, бегал… Взгляни на бедняжку, как он измучился.

В это время дон Мантес взошел на ют с важным и самодовольным видом человека, который ожидает благодарности за свою ловкость.

— Есть еще кое-что, мешающее нам благодарить капитана, — шепнул я батюшке по-английски.

— Послушайте, любезный дон Мантес, — сказал он, — отчего вы не велите убрать рычаги, что торчат в шпиле?

— Сейчас, — отвечал тот и спустился опять на палубу. Но в ту самую минуту что-то тяжелое вдруг бухнуло в воду, и на палубе поднялись крик и суматоха. Дело в том, что по беспечности капитана и неопытности матросов забыли закрепить шпиль и тем удержать якорь в одном положении; шпиль повернулся, якорь упал, и так как корабль был на ходу, то канат, свиваясь со шпиля, стал поворачивать его с такою силою, что несколько матросов и сам капитан, сбитые с ног рычагами, полетели в разные стороны, как щепки, — кто с разбитой головой, кто с переломанной рукой.

Дамы побледнели, думая, что все погибло, что мы тонем. Между тем ругательства и стоны на палубе превратились в какой-то оглушительный гул. Никто не смел тронуться с места: матросы, бывшие вдали от шпиля, стояли в оцепенении, с разинутыми ртами и выпученными глазами. Но вот канат свился весь; судно дрогнуло, остановилось, и все, кто не приготовился к толчку, попадали друг на друга. К довершению неприятностей это происходило в виду какого-то английского корвета. Капитан его, красноносый и рыжий моряк, выставил через борт свою моржовую харю и закричал нам в рупор:

— Эй, вы, мореходы-пресноводы! Что вы за дьявольщину городите? Или у вас нет ни одного живого человека?

Я взглянул на стоявшего подле меня Югурту. Он был весел и корчил престранные гримасы, которыми выражалось у него удовольствие. Признаюсь, мне и самому было не неприятно видеть такое унижение Мантеса; но насмешка проклятого англичанина задела меня за живое.

— Югурта, — сказал я, — перестань гримасничать. Покажем этим оборванцам, что между нами есть люди, которые смыслят в деле!

С этими словами я бросился навстречу дону Мантесу, который, прихрамывая, выходил на ют. Я вырвал у него рупор, стал в позицию и закричал:

— Смирно! — Это громкое, повелительное восклицание произвело эффект, какого я и сам не ожидал: все притихли, устремив на меня внимание. — Югурта, — сказал я, — возьми линек и ступай, смотри, чтобы исполнялось в точности все, что я буду приказывать.

В несколько минут корабль был приведен в порядок. Якорь вытащен, паруса распущены, все снасти закреплены, палубы очищены, и мы плыли, как будто с нами ничего не случалось. Тогда я возвратил дону Мантесу его рупор. Он пробормотал несколько слов, в которых я ничего не расслышал, кроме одного слова «бунт».

— Друг мой! — сказал мне батюшка, пожимая мою руку.

— Да благословит тебя Бог! — прибавила матушка.

— Братец, — прошептала Гонория, робко потупив глаза, — как я люблю тебя!

Дон Юлиан и его сестра также подошли ко мне с изъявлением благодарности. Я был счастлив, до крайности счастлив; но более всего осчастливили меня ласковые слова Гонории. Когда мы с ней остались одни, она взяла мою руку и с видом нежного упрека сказала:

— За что ты ко мне так холоден? Чем я виновата перед тобой? Почему ты не любишь меня так же, как я тебя люблю?

Кровь ударила мне в голову, сердце стеснилось. — Гонория! — вскричал я без памяти… но вдруг опомнился. — Гонория! — продолжал я тише. — Я любил тебя, прежде чем узнал; только… ах, Гонория! Судьба сыграла со мной жестокую шутку, и бывают минуты, когда я теряю разум.

На лице сестры моей выразилось нежное сострадание; она хотела что-то сказать, но нас позвали к батюшке, и опасный разговор, к счастью, прервался.

Более месяца на корабле «Санта-Анна» не случалось ничего достойного замечания. Экипаж, набранный из всякого сброда, стал понемножку сдруживаться, привыкать к делу, знакомиться со своими обязанностями. Дон Мантес обращался с нами вежливо, мы с ним делались день ото для холоднее, Гонория начинала чувствовать к нему отвращение. Это последнее обстоятельство сперва очень огорчало моих родителей, особенно батюшку, который не любил изменять данному слову; но дон Мантес сам чуждался нашего общества и таким образом приучил моего отца к мысли о разрыве предполагаемого союза.

Что касается меня, то я — слава Богу! — стал немножко спокойнее; мир начинал водворяться в душе моей, воображение не бунтовало, как прежде, ум прояснялся, угрызения совести прекращались; я привыкал любить Гонорию, как сестру, без всякого другого помысла, и если иногда вспоминал о встрече на хорах барселонской церкви, то мне казалось, что там была какая-то другая девушка, не Гонория, не сестра моя.

Целые дни проводили мы в своей общей каюте; я разговаривал с батюшкой о будущих его предприятиях в Новом Орлеане или учил Гонорию английскому языку. Дон Юлиан и донья Исидора были неразлучными собеседниками нашего семейства. Время текло незаметно, между шутками и серьезными разговорами. Гонория не оставалась ни минуты без дела: занималась музыкой, твердила свои английские уроки, учила Югурту объясняться на пальцах или подтрунивала над доном Юлианом, который начинал оказывать ей особое внимание. Часто она уверяла меня, что теперь уже не сомневается в моей привязанности и совершенно счастлива. И в самом деле она была счастлива, потому что не видела ни одного облака на ясном горизонте своего будущего. Когда она прохаживалась по палубе, моряки не смели к ней приблизиться, но издали не спускали с нее глаз. Она казалась им гением-хранителем корабля, и они говорили между собой, что пока эта барышня будет на «Санта-Анне», до тех пор им нечего бояться ни моря, ни неба. Некоторые выжгли порохом ее вензель у себя на руках, другие носили в петличке или на шее голубую ленточку, платок или что-нибудь подобное, но только голубого цвета, потому что это был любимый цвет Гонории. Но больше всех любил ее Югурта, мой добрый, верный Югурта, который служил всему нашему семейству с удивительным усердием и казался оттого первым счастливцем на свете. Он вместе с Баундером почти не отходил от Гонории, и широкий рот его, всегда украшенный аршинной улыбкой, с некоторого времени стал очень походить на огромную прореху, которая отделялась от ушей только двумя 1лубокими складками кожи.

Наконец, холодность между нами и капитаном возросла до такой степени, что он перестал посещать нашу каюту. Вместо того дон Мантес завел тесную дружбу с двумя старшими лейтенантами, из которых один, по имени Гоме Альфарас, родом испанец, отличался зверской наружностью ночного разбойника, а другой, называвший себя громким именем Августа-Эпаминонда де Монморанси, был какое-то преуморительное пугало, долговязое и сухое, нечто вроде дон Кихота, но с самыми уродливыми ухватками, с петушиным жеманством и большой претензией на любезность, которую он считал своим врожденным достоинством, потому что был родом француз. Оба эти господина сперва сильно хлопотали, чтобы попасть в наше общество; но мы как-то умели от них отделаться. Для меня было гораздо приятнее побеседовать иногда с третьим лейтенантом дона Мантеса, англичанином Девидом Дринкватером, — имя, впрочем, весьма подозрительное, судя по его румяному носу. Этот человек был без всякого воспитания, но честный и откровенный. Я особенно полюбил его за то, что он не якшался с двумя старшими лейтенантами. Всякий раз, когда Девид Дринкватер стоял на вахте, я приходил разгонять его скуку, оказывал ему разные маленькие услуги, которыми так легко привлечь к себе сердце доброго моряка, и мало-помалу дошло до того, что Девид Дринкватер рассказал мне историю своей жизни, хотя и со значительными пропусками. Да какое мне до этого дело? Я не имел права требовать, чтобы он был со мною чистосердечен.

В одну ночь, когда мы с нимболтали, ходя по шканцам, он вдруг остановился и спросил меня:

— Знаете ли вы, мистер Троутон, куда мы идем?

— Как куда? В Новый Орлеан.

— Может быть. Но знаете ли вы теперешний курс нашего корабля?

— Что это вам вздумалось задать такой вопрос? Пойду справлюсь.

— Подите, подите.

Я подошел к компасу и, взглянув на него, сказал Девиду Дринкватеру, что мы держим курс на юго-запад.

— Хорошо. Но не известно ли вам, для чего мы слишком уклоняемся к югу? И для чего капитан сказал мне на прошедшей неделе, чтобы я не делал наблюдений?

— Неужели? И вы не делали?

— Напротив, делал каждый день… только на баке, чтобы капитан не заметил этого. По моим вычислениям оказывается, что мы десятью с половиной градусами ближе к экватору, чем бы следовало.

— Но об этом стоит подумать, мистер Дринкватер! Скажите, кто у нас смотрит за направлением корабля?

— Сам капитан, вместе с этим длинным и тощим французом.

— Но, может статься, они оба ничего не смыслят?

— Может статься. Впрочем, я думаю, что им хорошо известно, куда они ведут корабль.

— А вам, Девид, известно ли это?

— Нет.

— По крайней мере вы уверены, что они держат курс не к Новому Орлеану?

— Разумеется.

Я задумался. Слова Девида Дринкватера упали тяжелым камнем на мое сердце.

— Не заметили ли вы еще каких-нибудь признаков измены? — спросил я.

— Не знаю, — отвечал Дринкватер. — Вчера ночью был какой-то совет в каюте капитана; там присутствовали все офицеры, но меня не позвали.

— Да?.. Послушайте же, мистер Дринкватер! В жилах ваших течет такая же английская кровь, как в жилах отца моего и в моих. Неужели вы за нас не вступитесь? Неужели вы допустите, чтобы бездельники завезли нас Бог знает куда и побросали в воду, как новорожденных щенят?

— Нет, не допущу, если буду в состоянии. Но, может статься, дела еще не так плохи, как вы думаете. Может быть, капитан хочет только продлить плавание, чтобы получить несколько лишних пиастров. Как бы то ни было, за вашу дружбу и из любви к этому ангелу, вашей сестрице, я готов пожертвовать своей жизнью. Вот вам моя рука!

В это время мы услышали капитанский колокольчик, и Девид Дринкватер побежал в каюту дона Мантеса. Через несколько секунд он вернулся в смущении, снял передо мной шляпу и почтительно сказал:

— Капитан дон Мантес, свидетельствуя свое почтение сеньору Троттони, покорнейше просит его не отвлекать своими разговорами вахтенного офицера от исполнения обязанностей по службе.

— Очень хорошо, — отвечал я, улыбаясь печальной фигуре Дринкватера. — Это еще больше подтверждает мои подозрения.

— Да, — сказал Дринкватер, прибавив несколько выразительных проклятий.

Однако, мы должны были расстаться. Я пошел в свою каюту, бросился на постель, но не мог заснуть: беспокойные думы теснились в моей голове, кровь волновалась, я с нетерпением ждал рассвета и с первыми лучами зари пошел к дону Юлиану, чтобы сообщить ему свои подозрения. Он был совершенно согласен со мной, что поведение капитана предвещает что-то недоброе. Мы договорились не открывать ничего дамам, чтобы не перепугать их. Однако признали нужным па всякий случай натаскать в свои каюты сколько можно больше оружия и других запасов.

Незадолго до полудня я вышел на палубу. Вдруг вижу, что ко мне приближается дон Мантес. Он отвесил с десяток поклонов, прося извинения за невежливый поступок со мною ночью.

— Что делать, сеньор Троттони! — прибавил он. — Этого требует строгость наших морских обычаев. Я сам чувствую, как они неприятны, но должен свято выполнять их, как человек, от которого зависит спокойствие и безопасность стольких любезных для него пассажиров.

Я с трудом удержался, чтобы не обнаружить своего негодования. Мы переменили тему разговора.

— Скоро полдень, — сказал я, — будете ли вы брать высоту солнца?

— Непременно. Эй! Позовите господ офицеров!

Через несколько минут капитан и два старших лейтенанта расположились со своими инструментами и принялись за работу.

— А где же ваш англичанин? — спросил я. — Почему он не работает с вами? Кажется, англичане вообще хорошие моряки.

— Этот напротив.

— Жаль В таком случае я возьму его инструменты, посмотрю, не разучился ли я делать наблюдения.

Мне принесли квадрант Дринкватера, и я начал.

— Полдень! — закричал дон Мантес. — Велите звонить!

Между тем я вычислил широту нашего места и, притворясь удивленным, сказал: — Что это значит? Десять градусов тридцать минут северной широты! Как это мы сюда попали?

Капитан и оба лейтенанта пришли в смущение; несколько секунд никто не знал, что сказать.

— Этого быть не может! — вскричал, наконец, дон Мантес. — Верно, квадрант Дринкватера никуда не годится.

Я повторил вычисление по секстанту капитана.

— Нет, квадрант Дринкватера верен, — сказал я, — потому что и по вашему секстанту выходит то же; разность только в нескольких секундах Скажитe же, господа, каким образом мы очутились южнее всех Карибских островов?

— Меня это так же удивляет, как и вас, — отвечал дон Мантес. — Но пойдем в мою каюту, посмотрим на карту.

Мы вошли в каюту, и я положил палец на градусы широты, на которой мы находились

— Теперь, господа, позвольте спросить, сколько мы прошли к западу?

Никто не мог или не хотел отвечать; хронометры все были неверны; лунных наблюдений не делалось с самого выхода из гавани

— Так, господа, — сказал я, — мы заблудились на море, как малые дети в лесу. Позвольте мне сделать вам предложение. Англичане, право, лучшие моряки на свете. Позовем же Дринкватера и спросим его совета. Мы во всяком случае решим, послушаться его или не послушаться.

— Хорошо, — отвечал капитан. — Эй! Пошлите сюда Дринкватера!

Третий лейтенант не заставил нас дожидаться; он вошел с покорным и почтительным видом, но в то же время на лице его было мрачное выражение.

— Мы посылали за вами, мистер Дринкватер, — сказал я, учтиво поклонившись, — чтобы спросить, не знаете ли вы, где мы теперь находимся?

— Где мы находимся?.. Вероятно, где-нибудь в Атлантическом океане.

— Вы не рисковали ошибиться, давая такой ответ, мистер Дринкватер! Но будем говорить серьезно. Вот наша широта. Теперь скажите, что вы думаете о долготе?

Дринкватер посмотрел на капитана и обоих старших лейтенантов. Я заметил этот взгляд и поспешил прибавить:

— Да, мистер Дринкватер, скажите. Капитан дон Мантес и мы все желаем знать ваше мнение.

— Ну, если так, — отвечал Дринкватер, — то, признаться, я думаю, что мы должны быть недалеко от острова Святого Павла. Морские растения, которые плавают около нас, знакомы мне, как ноготки и подсолнечники в саду моего отца… Дай-то Бог, чтобы я с ними увиделся!

— Что же нам нужно делать, чтобы направить судно к Новому Орлеану? Говорите смело, мистер Дринкватер. Клянусь святым Георгием, патроном Англии, что совет ваш будет исполнен в точности.

— Надеюсь однако, что вы не перемените курса . без моего согласия, — сказал капитан.

— С согласием или без согласия, это все равно, дон Мантес!

— Впрочем, пожалуйста, — отвечал он таинственно, — я наперед объявляю, что не буду противиться вашим требованиям.

— Слышите, мистер Дринкватер? Говорите же!

— Если бы я имел право распоряжаться, — сказал Дринкватер, — то повернул бы к северо-западу. Через некоторое время мы увидели бы тогда острова, которые я знаю, как своих родных сестер и братьев

— Угодно ли вам, капитан Мантес, чтобы я взял на себя исполнение этого совета?

— О, сеньор Троттони, — отвечал он с низким поклоном, — вы чрезвычайно любезны, я не знаю, как и оценить вашу услужливость. Само благоразумие требует, чтобы капитан корабля передал свои права пассажиру… молодому человеку… не моряку, который торгует хересом и бумажными материями! Вот вам и рупор, сеньор Троттони. Сделайте великую милость, распорядитесь!

Разумеется, что дон Мантес говорил это в насмешку, но я притворился, будто принял слова его за правду.

— С большим удовольствием, — сказал я, взяв из рук его рупор, поклонился и выбежал из каюты, оставив Мантеса и его офицеров остолбеневшими от этой дерзости.

Скоро мой звонкий голос вызвал на шканцы батюшку, матушку, сестру, дона Юлиана и донну Исидору, которые с удивлением спешили узнать, по какой причине я опять играю роль командира. Было что-то забавное в этой сцене, тем более что Югурта, лишь только услышал мою команду, счел обязанностью взять линек и отправиться с ним к матросам для пробуждения в них настоящей деятельности. Как бы то ни было, я продолжал командовать, и в несколько минут корабль повернул на курс, назначенный Дринкватером. Тогда я возвратил Мантесу рупор. Он взял его с насмешливой улыбкой, однако не выказал никакого неудовольствия: напротив, старался обратить все в шутку, смеялся, любезничал и был учтивее обыкновенного с батюшкой. Но мне показалось, что он готовит какой-нибудь новый умысел, потому что лица обоих старших лейтенантов очень ясно выражали злобную радость.

Когда наступил час обеда, я, чтобы ознаменовать этот достопамятный день, пригласил Девида Дринкватера разделить нашу трапезу. Он счел это за великую честь и был в восторге от ласковости нашего семейства.

— Спасибо тебе, Ардент, — сказал мне батюшка. — «Санта-Анна» никогда не хаживала так быстро, как теперь.

— Хорошо, если бы она шла и еще быстрее, — перебил Дринкватер, — мы находимся в такой широте, где часто случаются штили, а нам хватит шести недель, чтоб испечься на поверхности этого зеркала.

— Дай Бог, чтоб ваше предсказание сбылось так же плохо, как предсказание чернокнижника Педрильо, — сказал я шутя.

— Педрильо?.. О, между нами есть сходство, какого вы и не подозреваете! Его и мое предсказания были прерваны…

— Феей Красной Розой или ослом? — подхватила Гонория, засмеявшись.

— Красной Розой, мисс, потому что вы теперь прерываете мое предсказание.

— Браво! Браво! Да вы настоящий рыцарь! Рыцарь в полном смысле слова! И я уверена, что в вас есть все рыцарские добродетели; что вы, например, тверды, как…

— Как мертвый якорь, мисс Гонория.

— Верны, как…

— Как компас, мисс Гонория.

— И храбры, как…

— О, что касается храбрости, мисс Гонория, так она у нас, англичан, врожденная!

Дринкватер был до крайности любезен; он пел, рассказывал анекдоты, и все это так мило, так умно, что наши дамы не могли надивиться его вкусу и остроумию, тогда как батюшка, со своей стороны, пленялся его тонкой наблюдательностью и благородством его мыслей.

IV

Ночью я вышел на палубу. Было около одиннадцати часов; все спали, только один вахтенный офицер прохаживался по юту, да вдали, на баке, слышались голоса нескольких матросов, которые, видимо, хорошо отдохнули днем и теперь наслаждались ночной прохладой. Я вздумал подслушать, о чем они говорят. Прокравшись тихонько между снастями, я притаился в укромном месте и навострил свои уши. Человек двенадцать англичан и американцев сидели и лежали в разных положениях на полу и на бухтах канатов. Как водится, они жаловались на свою судьбу, ругали капитана и офицеров. Потом речь зашла о Дринкватере: все единодушно его хвалили; меня — тоже. Имя Гонории вызвало общий энтузиазм: один клялся, что она не испанка, что в ее жилах нет ни одной капли крови, которая не была бы чистой английской; другой уверял, что кровь Гонории — кровь американская. Наконец, я услышал гнусный голос и странный выговор молодого человека, одного из тех, которых называют какни, то есть лондонского уличного зеваки из низшего класса человечества. Он говорил на испорченном наречии своей касты и украшал его еще собственными усовершенствованиями, например, проглатывал половину одних слов, а в другие вставлял лишние слоги, и из этого выходила такая каша, что без привычки нельзя было ничего понять. Я давно знал этого малого: он был негодяем, но с примесью кой-каких добрых качеств; человек не без дарований, ко со страстью отличаться от других. Товарищи звали его иногда Биллом Ваткинсом, а иногда Вильямом.

— Ну, Билл Ваткинс, что же ты не поешь? — спросил кто-то.

— Я охрип, — отвечал он.

— Бедненький! Видно, у тебя в горле было много воды.

— Нет, а в нем давно не было грога, как я сказал однажды своей Мери Ист.

— Ну тебя к черту с твоей Мери Ист! — вскричал сипловатый голос.

— Господин Боб, прошу покорно быть поучтивее. Я не позволю посылать Мери Ист к черту в моем присутствии, и если вы не поостережетесь, дело дойдет до… кулаков.

— Ну, ну, полно, Билл, не сердись! Я не думал тебя обидеть. Мери Ист была девка, какой давно не видывали ни на одном баке. Расскажи-ка нам про нее что-нибудь.

— Увы, — отвечал Ваткинс с глубоким вздохом, — Мери Ист была женщина неописуемой красоты, и если бы я вел себя поумнее, она сделала бы меня миллионером. Ну, да что о том толковать! Прошедшего не воротишь!

— Так расскажи нам что-нибудь из своей жизни. Ты, говорят, много видел на белом свете.

— Да, мы знаем кое-что; например, хоть бы об этом горемыке Югурте; мы знаем, отчего он немой.

Вся кровь у меня хлынула к сердцу; я едва переводил дыхание, но тем внимательнее готовился слушать, что станет рассказывать Билл Ваткинс.

— Господа, — начал он, — я не считаю нужным сказывать вам, кто были мои родители, потому что это вас не касается Равным образом я не стану описывать своего воспитания, потому что вы все и без того видите, что я отлично воспитан. Успехи мои во всем, чему меня обучали, были так быстры, что батюшка с матушкой сочли за грех скрывать мои чрезвычайные дарования и отдали меня в ученье к портному, который преимущественно занимался шитьем лосиных штанов. Но я скоро почувствовал отвращение к этому роду занятий и в одно светлое утро удалился тайком от своего хозяина.

Читатели позволят нам сократить рассказ Ваткинса о приключениях его после побега. Дело в том, что он попал в шайку мошенников и, наконец, был отправлен вместе с другими негодяями в ссылку в Новую Голландию. Теперь опять говорит сам Ваткинс.

— Надо признаться, что житье наше на корабле было просто собачье. Нас рассадили по клеткам, словно диких зверей, и выпускали на палубу только по десять-двенадцать человек, тогда как было нас до семисот обоего пола. Впрочем, третья часть этого любезного общества умерла дорогой и была выброшена за борт. Однажды, — не знаю, где это было, но, кажется, недалеко от тех мест, где мы теперь, — встретился нам испанский корабль с неграми. Испанец, как только завидел нас, дал сигнал, чтобы мы сдались; но капитан наш был горячая голова: завязалось сражение; мы бились, как черти, и я показал чудеса храбрости… Однако все-таки пришлось уступить: испанцев было втрое больше; сломав у нас все мачты, они кинулись на абордаж; и как вы думаете, кто первый взбежал к нам на палубу?.. Ну, кто? Говорите, милорды! Теперешний наш командир, дон Мантес!

Я затрясся при этом имени. Ваткинс продолжал:

— Да, господа, дон Мантес! Он теперь не узнает меня, потому что уже прошло много времени. Дон Мантес, изволите видеть, замещал капитана на судне, которое нас одолело, а сам капитан, его родной брат, лежал при смерти в своей каюте. Известное дело, ссыльные не такой товар, на котором можно нажиться. Вот дон Мантес и начал думать, что ему с нами делать. Думал, думал и придумал наконец… Ну, говорите, что?.. Побросать нас в море. Пошли шарить по палубам, по каютам; где ни увидят человека, тотчас и за борт; мертвый он, раненый или здоровый, все равно; не пропустили и женщин. Не верите? Как хотите, а это сущая правда. Дон Мантес, видите, хотел вести наш корабль за собой; но когда перекидали сотни четыре, тут и заметили, что корабль никуда не годится, что его надо починить, а без этого потонет. Тогда дон Мантес пришел к нам и говорит: — Если хотите, ступайте на мой корабль, а нет, так черт с вами! — Многие отказались наотрез, в надежде, что их принесет к какому-нибудь острову, где они оснуют республику и станут делать, что кому вздумается: это особенно понравилось женщинам; но мы, шестьдесят мужчин и тридцать женщин, — самых хорошеньких, замечу мимоходом, — не захотели последовать примеру товарищей и перешли на испанский корабль. Там наша жизнь была также не лучше собачьей. Нас отправляли на самые черные работы и колотили без милости. Лейтенант дон Мантес был злой человек. Про брата его, капитана, ходили другие слухи: все его называли командиром добрым и милостивым; но он тяжело болел, не вставал с постели и ни во что не вмешивался, хотя и корабль, и все негры принадлежали ему, а не брату его. Так мы плыли недели четыре. В это время сорок пять мужчин и двадцать три женщины из числа тех, которые перешли вместе со мною к испанцам, умерли от изнурения, и осталось нас всего-навсего только двадцать два человека. Мантес любил кататься на шлюпке. Для этого он выбрал шесть самых здоровых негров, в числе которых был и Югурта. Он приучил их грести по-нашему и часто в тихую погоду уезжал с ними далеко от корабля, не взяв ничего, кроме кортика да пистолетов. Хитрец умел так подделаться к этим черномазым, что они его полюбили. Но смотрите, какая выйдет штука!.. Во-первых, черт знает за что, дон Мантес стал обходиться со мной гораздо ласковее, чем прежде; назначил меня своим камердинером, а потом произвел в командиры над черными гребцами.

— Так возможно ли, чтобы он тебя не узнал? — перебил кто-то из слушателей. — Полно, брат! Рассказывай это другим попроще нас, а мы…

— Мистер Боб, — возразил Вильямс Ваткинс, обидевшись, — позвольте вам доложить, что джентльмен, который ведет себя как прилично джентльмену, никогда не должен подвергать сомнению слова другого джентльмена, который, как известно, тоже джентльмен. Да и что ты городишь, пустая голова? В двадцать лет я был хорош, как Нарцис, тот молодой римлянин, что влюбился в самого себя и от этого умер. А теперь видишь, что от меня осталось! Жар опалил мое прекрасное лицо, а оспа вывела на нем такие узоры, каких и самому черту не выдумать. Поэтому, когда капитан дон Мантес увидел меня на набережной в Барселоне, ему так же мудрено было меня узнать, как коту свою маменьку… Не мешай же мне рассказывать. Вы скоро услышите такое, от чего у вас волосы встанут дыбом.

Нам оставалось недалеко до Южной Америки. Брат дона Мантеса, мистер Диего, выздоровел, и мы увидели, что он действительно предобрейший человек в мире. Они жили между собой очень дружно; особенно лейтенант, кажется, так и смотрел в глаза Диего. В одно утро погода была чудесная, запеленговали мы островок, покрытый славною зеленью: на деревьях по берегам висели плоды, а запах цветов был, как от парфюмерной лавки. Мы легли в дрейф; братья взяли ружья и поехали в шлюпке с неграми под моей командой. На берегу дон Мантес велел мне нести ружье дона Диего, и таким манером мы прошли около мили по острову. Тогда дон Мантес сказал мне: «Мы с братцем пойдем еще дальше, а ты ступай к шлюпке и смотри за неграми». Я отдал ружье дону Диего и пошел. Шлюпка качалась у берега, негры спали на лавках, я присел в тени кокосового дерева, наелся апельсинов и ананасов, потом от скуки начал бродить. Ходя туда и сюда, невзначай ушел я больше чем на милю от шлюпки; место было прекрасное, настоящий рай, я прислонился к скале и стал любоваться. Вдруг пуля свистнула мимо моего левого уха и, ударившись о скалу, отшибла несколько осколков; из них один ранил меня в голову, отчего все лицо мое облилось кровью. Я испугался, отскочил, хотел бежать, но увидел, что вдали стоит дон Мантес и целится в меня опять. Я смекнул, что мне не убежать от него с проломленной головой, и повалился на землю, подобно убитому. «Ну, пусть будет, что будет! » — думаю, лежа, и не двигаюсь, и не дышу. Бездельник подошел, ударил меня прикладом, толкнул ногой, подумал, что я умер, и ушел прочь Тогда я тихонько раскрыл глаза и, увидев, что он далеко, пустился бежать к шлюпке, а прибежав туда, обмыл и перевязал рану и залег под лавку. Через час вернулся и Мантес. Он ревел, как окаянный: — Диего! Диего! Бедный Диего! Мог ли я ожидать, что этот мошенник Ваткинс убьет моего милого брата! — Дон Мантес сел в шлюпку и велел грести изо всех сил. — Ох, как бы мне хотелось отыскать этого проклятого Ваткинса, чтобы наказать его за убийство! — говорил он.

— Я здесь, ваше благородие, — отвечал я, высунув голову из-под лавки.

Он побледнел и с минуту не мог сказать ни слова.

— Так это не ты убил брата? — спросил он наконец.

— Конечно, не я, ваше благородие.

— Чудное дело! Я видел, что он упал со скалы, как убитый.

— Вам это лучше знать.

— Ну, видно, я напрасно обвинил тебя. — сказал он, сунув мне в руку горсть дублонов. — А ты, бедняга, верно, ушибся?

— Да, невзначай споткнулся и проломил голову.

Мы приехали на корабль; это было уже ночью. Весь экипаж плакал о капитане, а пуще всех сам дон Мантес: он велел обить свою каюту черным сукном, и корабельный монах пел каждый день за упокой души дона Диего. Но на корабле стали перешептываться об этом происшествии. Негодяи негры, даром что они никогда не выучиваются порядочно говорить на чужих языках, понятливы, как обезьяны, и разом смекнут, о чем при них говорится, хоть бы это было по-китайски. Так и наши бестии гребцы смекнули по разговору моему с доном Мантесом, что в смерти бедного дона Диего есть что-то недоброе. Рассказали это матросам, и вот на корабле пошли слухи, что дон Диего убит, кто говорил доном Мантесом, а кто — мною. Придравшись к чему-то, он обвинил негров, будто бы они хотели против него взбунтоваться, заковал их в железо, посадил в трюм, а потом велел доктору отрезать им языки, чтобы якобы избавить их от смертной казни. Такой сострадательный! Потом, когда мы пришли в город, — кажется, Юнкал, если не ошибаюсь, — ему удалось продать этот товар, и еще без убытка, потому что народ был сильный; а язык негру на что? В том же городе Юнкале он расстался и со мной. Перед отъездом на плантации, которые с тех пор стали принадлежать ему одному, он велел спустить шлюпку и отправился со мной в город. Мы зашли в трактир. Дон Мантес потребовал отдельную комнату, велел подать бутылку рому и сказал мне: «Слушай, Билл Ваткинс! Ты негодяй, ссыльный, и потому мне неприлично держать тебя при себе. Вот тебе двести дублонов. Ступай на все четыре стороны, только чур, не попадайся мне на глаза». — Сказав это, он вышел, а я остался, чтобы допить ром; потом хотел было вернуться как-нибудь на корабль, пришел на набережную, а его и след простыл!

Дальнейшие приключения Ваткинса не имеют никакой связи с историей моей жизни, и я пропускаю их, ограничиваясь одним замечанием для тех сострадательных душ, которые могут найти невероятным жестокий поступок дона Мантеса с неграми. Этот поступок точно невероятен в наше время, и, надеюсь, будет таким же впредь; но в ту эпоху, к которой относится мое повествование, подобные дела случались нередко; я могу доказать исторически, что бедные негры бывали жертвами истязаний, перед которыми злодеяние Мантеса покажется еще очень умеренным.

И этот человек готовился быть моим братом, сыном моего отца, мужем моей Гонории, которую я любил так нежно! О, как я благодарил Провидение, раскрывшее мне мрачные тайники души его! Теперь я не допущу этого изверга осквернить невинность, погубить ангела!

— Но что же делать? — спрашивал я себя. — Не находимся ли мы в его власти? Можем ли мы сопротивляться?

На другой день, когда все наше семейство собралось к завтраку и я увидел Гонорию, по-прежнему веселую, милую, беспечную, эти роковые вопросы встали передо мной. В то же время по какой-то тайной связи я вспомнил о камере, в которой хранится на корабле порох. Что, если?.. Одна искра может поставить обвиняемого лицом к лицу с обвинителем перед престолом Вечного Судьи. Почему не решиться? Мне показалось, что я совершу нечто великое, славное; голова моя закружилась, сердце забилось, и я упал без чувств на руки Гонории.

Когда я опомнился, мне было необходимо высказать все, что я знал: какой-то демон подталкивал меня к этому. Я начал и не скрыл ничего; я даже находил утешительным говорить об ожидающих нас несчастьях и преувеличивал их. Наконец, из уст моих вырвались роковые слова:

— Умрем добровольно все вместе.

— Умрем, братец, — отвечала Гонория, прижавшись к плечу моему.

Другие молчали; казалось, что неожиданность или смелость моего предложения лишили их способности говорить. Наконец, батюшка начал со свойственным ему хладнокровием:

— Нет, Ардент, — сказал он, — мы еще успеем умереть, когда это будет неизбежно, а теперь, мне кажется, надо не отчаиваться, а действовать. Как поступает купец в затруднительных обстоятельствах? Он сзывает кредиторов, отдает им свое имение и начинает опять торговлю. Точно так же и нам нужно поступить в настоящем случае. Я поторгуюсь с Мантесом, и если ничто не поможет, тогда, только тогда мы прибегнем к смерти, как к последнему способу, но и в этом случае, я надеюсь, никто из моих родных не решится на убийство.

Батюшка приказал всем нам выйти, а сам послал доложить капитану, что просит его на минуту к себе. Мне пришло в голову, что Мантес может употребить насилие во время разговора с моим отцом; я сообщил эту мысль дону Юлиану, и мы, без ведома батюшки, спрятались в соседнюю каюту, из которой могли все видеть сквозь стеклянную дверь, задернутую тонкой кисеей.

Мантес не заставил себя дожидаться. Батюшка предложил ему стул и завел разговор. Он ласково осведомился о здоровье капитана, изъявил сожаление, что редко с ним видится; потом заговорил о непрочности всего человеческого, о женском непостоянстве и прочем. На все это Мантес отвечал одной суровой улыбкой, храня глубокое молчание: он походил на злодея, который уже решился совершить преступление, но еще не потерял стыда или выжидает удобное время. Наконец батюшка обратился к настоящему делу: он сказал дону Мантесу, что поступил крайне неблагоразумно, погрузив все свое золото на один корабль; что в случае кораблекрушения он таким образом лишится вдруг всего своего капитала и что поэтому он думает пересадить матушку, сестру, меня и всех прочих пассажиров с одной частью золота на первое же судно, которое нам встретится.

— Позвольте, — перебил дон Мантес, нахмурившись, — так ли я вас понимаю? Вы хотите пересадить на другое судно своего сына, супругу, дона Юлиана, его сестру, и только?

— Нет, капитан, и Гонорию.

— Извините, сеньор! Гонория моя невеста.

— Но она не хочет выходить замуж, и мне нельзя ее неволить. Лучше я дам вам вознаграждение, какого вы сами потребуете.

— Тише, тише, господин Троттони! — сказал капитан с дьявольской улыбкой, играя своим кинжалом. — Мы понимаем друг друга. — И, наклонясь к уху батюшки, он присовокупил: — Вы все в моих руках! Слышите?

— Как, — отвечал кротко отец, — разве вы, благородный испанец, поступите со мной не по правилам чести и дружбы? Я не верю этому.

— Оставьте пустословие! Я уже вам сказал, что мы с вами понимаем друг друга. Так к делу! Ваше намерение отделить часть общества на другой корабль мне очень нравится; надо только изменить кое-что. Вот мои условия: вы, сеньор, со всеми пассажирами, кроме Гонории, можете отправиться куда вам угодно; а Гонория и все золото останутся у меня.

Говоря это, Мантес совершенно снял с себя маску, и черты его стали гнусными чертами разбойника. Батюшка хотел возразить, но тот встал, сверкнул глазами и вышел. Я едва не послал ему вслед пулю из пистолета, который был у меня в руке; дон Юлиан удержал меня. Мы бросились к отцу; я обнимал его колени, целовал руки; великодушие, с каким он решился пожертвовать собою для спасения своего семейства, приводило меня в какое-то сумасшествие.

— Полно, мой милый Ардент, — сказал он мне, — ты знаешь, что я не люблю никаких восторгов, а теперь они и некстати. Надо подумать о мерах, которые мы должны принять. Повидайся и поговори с Дринкватером.

Я хотел выйти из каюты, но, увы, капитан успел сделать первые распоряжения после открытого раздора с нами: двери были заперты и у них стоял часовой, который не отвечал ни слова на все наши вопросы. К счастью, дамы наши и вся прислуга находились в это время в своих каютах, смежных с общей каютой, в которой последовало свидание с Мантесом, и таким образом мы были заключены все вместе. Но строгость надзора за нами доходила до крайности: нам не позволяли никакого общения с экипажем, и даже еда была приносима матросами, которые молчали, как рыбы.

Прошли целые сутки; все было по-прежнему. На другой день, посмотрев в окно, сделанное в перегородке, которой наша каюта отделялась от остальных помещений корабля, я увидел, что на часах у наших дверей стоит малый с голубою ленточкой в петлице. Это должен быть один из почитателей Гонории, подумал я и начал смело стучаться в двери. Часовой отпер; но лишь только я хотел выйти, как он грубо толкнул меня назад, и дверь опять закрылась. Сердце мое вспыхнуло от негодования, но в то же время я заметил у ног своих маленький лоскуток бумаги: поднимаю, — записка от Девида Дринкватера! Все перешли поспешно в заднюю каюту, чтобы скорее прочитать ее. Девид писал, что нам нельзя освободиться иначе, как посредством отчаянного сражения; что он подговорил несколько человек в нашу пользу и что если мы не боимся пролить свою кровь, то можем начать дело в ту же ночь.

Предложение было неожиданно; мы не знали, что делать; однако, посоветовавшись между собою, решились ответить Дринкватеру, и я, с общего согласия, написал следующее:

«Любезный Девид!

Мы не хотим быть зачинщиками, но готовы обороняться. Дайте нам возможность этого и, если можно, придите к нам сегодня вечером».

Тот же часовой взял эту записку, и она дошла по назначению.

К вечеру поднялся свежий ветер; я взглянул на компас, бывший у нас в каюте, и увидел, что корабль переменил курс, что он идет прямо к югу. В час пополуночи, когда на корабле стало все тихо и все огни были погашены, двери нашей каюты отворились, и Девид Дринкватер вошел в сопровождении семи или восьми матросов, которые несли ружья, пистолеты, тесаки, пики человек на пятьдесят; потом начали вносить сухари и воду, как будто нам предстояло выдержать продолжительную осаду в своей каюте. Дэвид осмотрел стоявшие в ней две пушки, вытащил из них пыжи и зарядил, сверх ядер, картечью. Все это делалось в глубоком молчании, с большими предосторожностями. Наконец, Дринкватер махнул своим людям, чтобы они шли вон, а сам повернулся к батюшке и сказал:

— Я не люблю тратить слова. Вы видите, что я сделал все, чего вы желали и что было в моей власти. Но если хотите спасти себя и меня… да, меня!.. то бросьте пустую мысль о сражении и поступите вот каким образом. Вы, мистер Троутон, как арматор и хозяин нашего судна, можете уволить капитана. Уполномочьте меня на это бумагой по форме. Он станет противиться; ничего, Югурта в минуту закончит дело. Не правда ли, черный дружище, ведь ты сбегаешь в каюту дона Мантеса?

Югурта со злобной радостью обнажил свой кинжал и приложил к острию большой палец, как бы пробуя, надежно ли оно.

Я смотрел на отца: он качал головой. Несколько минут все молчали.

— Нет, — сказал, наконец, батюшка, — это невозможно. Во-первых, мне кажется, что я не вправе уволить капитана, когда мы в открытом море; во-вторых, он будет сопротивляться.

— А Югурта? — сказал Дэвид Дринкватер.

— Ни за что на свете! — вскричал батюшка. — Я не могу принять убийства на свою душу.

— В таком случае я предан, я погиб! — произнес Дринкватер, задумчиво опустив голову и сложив руки на груди.

Мне стало больно, совестно. Я чувствовал, что мы в самом деле губим этого великодушного друга. Но как поступить?

— Дэвид, — сказал я, протянув ему руку, — мы завтpa сами начнем сражение, будем действовать силой, драться до последней капли крови!

— Вот это хорошо, — отвечал он с улыбкой, — это по крайней мере по-английски! Однако, все же надо составить план. Скажите, как вы думаете начать?

— В полдень, ровно в полдень, я силою вырвусь из каюты, не пощажу и часового, ежели он будет меня удерживать. Десять человек ваших товарищей подоспеют к нам в это время и займут каюту, чтобы охранять дам. Между тем мы выйдем на шканцы, созовем экипаж, объясним ему все дело и арестуем капитана с обоими старшими лейтенантами.

— О, тут не миновать кровопролития… Но ничего; вы увидите, что я не боюсь смерти. Так приготовьтесь, укрепите заднюю каюту, и чтобы дело началось непременно в полдень! Что касается меня, то можете быть уверены…

Дэвид приложил руку к сердцу и вышел. Югурта проводил его глазами, в которых, как и во всей физиономии негра, светилось удовольствие.

На другой день солнце взошло великолепно; утро было прелестное. Мы занимались вплоть до одиннадцати часов приготовлениями к бою: повернули стоявшие у нас пушки против перегородки, которой каюта отделялась от верхней палубы, зарядили все свои ружья и пистолеты, распределили патроны. Не мудрено вообразить, как бились наши сердца, как волновалось наше воображение во время этих занятий. Я со своей стороны не мог подумать без трепета, что скоро наступит роковая минута, в которую решится судьба всех близких моему сердцу, и судьба Гонории… И вот она, эта роковая минута, наконец, наступила. Я горестно улыбнулся, увидев, как мой добрый, старый отец привешивает себе саблю и засовывал за пояс два огромных пистолета Югурта, дон Юлиан и я были вооружены с головы до ног. Женщины стояли на коленях, молились. Я окинул взором присутствующих: все были бледны, встревожены; даже Баундер как будто понимал, что вокруг него происходит: он смотрел на меня, махая хвостом и насторожив уши. Полдень!.. Я подошел к двери и закричал часовому, чтобы он отпер. Суровый испанец не хотел слушаться; я выломал дверь; он загородил мне дорогу, но вдруг упал мертвый к ногам моим: кинжал Югурты не дал ему испустить и предсмертного стона. Тогда, оттолкнув ногою труп, мы все свободно вышли на палубу; я велел собрать экипаж; Дринкватер не замедлил к нам присоединился, и скоро мы увидели себя посреди довольно сильного отряда друзей, между тем как остальная часть экипажа собиралась у грот-мачты и смотрела с изумлением, что из этого выйдет.

Вдруг раздался крик, поднялась тревога: капитан Мантес выскочил на палубу в сопровождении семи или восьми человек, с ружьями, пистолетами и кинжалами. Югурта тотчас же кинулся на него, как тигр на добычу; но какой-то моряк загородил собой дона Мантеса и пал жертвою своей верности. Другие начали кричать, что пассажиры нападают; завязалась перестрелка; однако мы скоро одержали верх и заставили дона Мантеса с его офицерами запереться в каюте. Два моряка, управлявшие рулем, также бежали; мы остались одни на всей палубе и считали уже корабль в своей власти.

Но победа не могла быть одержана так легко. Через несколько минут я услышал новые крики: — К оружию! Бейте англичан! Стреляйте в еретиков! — и из всех люков, как пчелы из ульев, поползли люди, вооруженные кто чем. Я хотел было сказать несколько слов экипажу, но ругательства и выстрелы заглушили мой голос. Неприятелей было вдвое больше нас; они столпились на баке и начали поворачивать на нас пушки, которые там стояли. Признаюсь, эти приготовления ужасали меня, но Дринкватер смеялся. Несколько времени прошло пока обе стороны выжидали благоприятной минуты, чтобы произвести нападение. Пользуясь этим, я взял рупор и объявил от имени отца, как хозяина корабля и товаров, что капитан дон Мантес смещен с должности и что вместо него назначен Дэвид Дринкватер. Сторона дона Мантеса отвечала мне угрозами, некоторые прицелились в меня из ружей, выстрелили, однако, слава Богу, я остался невредим.

— Капитан Дринкватер! — сказал тогда отец мой. — Теперь мы отдаемся полностью под вашу команду. Скажите, что нам делать.

— Возьмите с собой двенадцать человек и ступайте — вместе с доном Юлианом и Югуртой защищать каюту, в которой остались женщины и запасы. Выстройтесь в линию, стойте крепко; если вас будут очень теснить, мы пришлем подкрепление. Мне сдается, что самая жаркая схватка будет на первой палубе.

Батюшка, дон Юлиан и Югурта ушли. Проводив их глазами, — может быть, в последний раз, подумал я, — вдруг услышал позади себя шум, оглянулся и, — что же вижу? — ют, на котором за минуту перед тем никого не было, покрыт весь вооруженными людьми; дон Мантес с двумя старшими лейтенантами и несколькими матросами пробрался туда по русленям с наружной стороны корабля; у всех были ружья, пистолеты, кинжалы; сверх того они успели повернуть на нас жерла находившихся там коронад. Таким образом мы очутились между двух огней, и погибель наша казалась неизбежной. Невольное подозрение омрачило мой ум.

— Вы нам изменили! — сказал я Дринкватеру.

— Ищите истину в моем сердце, — отвечал он, — вот моя грудь!

Благородный человек, несмотря на обиду, которую я нанес ему, продолжал распоряжаться: он поставил наших товарищей в две шеренги, одну лицом к юту, другую к шканцам, и велел каждому быть в готовности стрелять по первому знаку. На несколько минут водворилось молчание. В это время Дринкватер, стоя подле меня в промежутке шеренг, сказал торжественным голосом, каким говорят только на одре смерти:

— Я прощаю вас, мистер Троутон; вы беспокоитесь о своем семействе, и потому… Но слушайте, слушайте! Дон Мантес хочет что-то сказать.

В самом деле, капитан, спрятавшись за бизань-мачту, начал оттуда кричать своим людям, чтобы не щадили нас, еретиков и безбожников; советовал матросам, стоявшим на баке, целить как можно ниже, чтобы не перебить своих на юте, и заключил тем, что все должны стрелять, когда он махнет платком. Голос дона Мантеса дрожал и срывался, когда он говорил эту речь; лицо было бледно, расстроено. Дринкватер глядел на него с презрительной улыбкой; но я, — не хочу таить, — я содрогнулся, видя с обеих сторон зажженные фитили и обращенные на нас жерла пушек: мне казалось невероятным, чтобы кто-нибудь из наших спасся от смерти. Между тем капитан оставался за мачтой. Вот, наконец, он поднимает руку, платок его развевается в воздухе… несколько медных пастей изрыгнули пламя, ружья выстрелили, гром покатился по волнам, корабль дрогнул, два облака дыма смешались над нашими головами, но… никто из нас не был ранен.

— Чудо!.. Чудо! — закричали испанцы, стоявшие в наших рядах.

— Пали! — скомандовал Дринкватер, и с обеих сторон неприятели попадали, как скошенные колосья.

— Стой!.. Заряжай! Пали! — скомандовал опять храбрый Дэвид.

В одно мгновение раздался второй залп. Мы с Дринкватером также не оставались без дела, но ни он, ни я не могли попасть в дона Мантеса, потому что трусливый злодей совершенно спрятался за толстое дерево бизани.

В том, что страшный неприятельский залп не произвел никакого действия, вовсе не было чуда, которое думали видеть в этом испанцы. Артиллерийский офицер принадлежал к нашей партии и ночью с помощью других товарищей наших вынул ядра, пули и картечь из всех пушек и ружей, а капитан и его войско не заметили этого. Напротив, им готовился еще новый сюрприз: когда они стали заряжать во второй раз свои орудия, оказалось, что весь порох и патроны подмочены и не годятся в дело. Это давало нам большой перевес над партией дона Мантеса, потому что у нас не было недостатка в хороших огнестрельных запасах. Уже мы готовились овладеть опять всей палубой; толпы неприятеля на юте и на баке начинали редеть; я надеялся скоро увидеть в безопасности свое семейство, а Дринкватер остаться командиром корабля, как вдруг одно страшное и неожиданное обстоятельство дало совсем другой оборот делу.

V

У моряков есть обычай, когда они плавают в тропиках, устраивать над шканцами род палатки, чтобы защитить себя и корабль от палящих лучей солнца. Для этого употребляется огромное полотно из толстой парусины, которое у других народов перекидывается через веревку, протянутую от грот-мачты к бизань-мачте, а на испанских судах только углами привязывается к ближним снастям. Во время описанного мною сражения мы стояли под таким навесом и вовсе не думали об опасности положения. Между тем в числе неприятелей нашелся человек с сметливой головой, которая часто одна заменяет собою целую сотню рук. Он послал четырех товарищей к углам навеса и сказал, чтобы они все разом по его сигналу обрезали веревки, на которых держалась парусина. Таким образом, в то самое время, как мы уже считали себя победителями, огромное и тяжелое полотно неожиданно упало на наши головы; неприятели бросились с обеих сторон, опрокинули нас, и началось сражение, какого, вероятно, никогда не бывало: сражающиеся дрались между собой, не видя друг друга, кололи кинжалами наудачу: это была настоящая лотерея смерти, сражение совершенно в испанском вкусе. Скоро вся парусина пропиталась кровью; кровь потекла и по палубе; мы умирали один за другим, гасли, как догоревшие свечки. Один только Дринкватер, хотя весь израненный, сохранял еще некоторую силу духа; но и то было не мужество, а какое-то бешенство, не желание одержать победу, а звериная жажда мщения, крови. И он не мог поразить своего неприятеля, ни даже видеть его… Мучительное состояние! Бедный Дринкватер!

Зная, что нам нельзя спастись иначе, как спрятавшись в люк, ведущий внутрь корабля, дон Мантес велел навалить всяких тяжестей и мертвых тел на ту часть парусины, которая лежала над этим единственным путем к нашему спасению. Тогда гибель наша становилась неизбежной. Некоторые пробовали прорезать парусину кортиками, кинжалами; но это только указывало неприятелю место, где еще был живой человек, и несчастный в одно мгновение угасал под штыком или кинжалом.

Наконец, мы уже перестали сопротивляться, не смели сделать никакого движения. Враги наши ревели от восторга; некоторые говорили: не пора ли поднять парусину и покидать нас за борт. Не могу сказать, что я чувствовал в это время: я позабыл отца, мать, сестру; в сердце моем кипела одна лютая ярость; Бог знает, чем бы я пожертвовал, чтобы насытить свое мщение; и между тем мне надо было не показать в себе ни малейшего признака жизни, надо было притворяться мертвым, чтобы спасти свою жизнь!

В то время, как мы все готовились умереть подобно диким зверям, попавшим в сети, судьба сжалилась и спасла нас рукой моего верного Югурты. Вдруг мы услышали страшный взрыв, корабль вздрогнул, яркий свет блеснул в наших глазах, и все, чем был завален люк, полетело на воздух. Я сперва подумал, что батюшка в отчаянии зажег порох, который был у нас запасен; но дело объяснилось иначе. Югурта с помощью моряков, которые составляли маленький отряд, назначенный для защиты дам, притащил к люку одну из пушек, стоявших в нашей каюте, навел ее на отверстие люка и выпалил. Так как пушка была заряжена ядром икартечью, то выстрел произвел ужасное действие. Испанцы остолбенели и несколько минут не могли опомниться; а между тем мы, кто был еще в силах, тотчас спустились во внутренность корабля и перенесли туда же своих тяжело раненых товарищей.

В это время какое-то американское судно, которое со вчерашнего дня шло в одном направлении с нами, приблизилось к «Санта-Анне», и капитан спросил, что у нас делается и не нужна ли нам помощь? Ему отвечали, чтобы он думал о самом себе и убирался к черту, если не хочет попробовать наших ядер. Американец топнул ногой, назвал испанцев болванами за то, что они дерутся в такое время, когда умные люди обедают, однако, спустил на воду шлюпку и велел гребцам держаться на пистолетный выстрел от нашего корабля, чтобы, в случае надобности, подать помощь.

Между тем испанцы пришли в себя, и тут-то, кажется, вспыхнуло их бешенство. Все без исключения, даже и те подлые трусы, которые в начале сражения попрятались в трюм, выбежали на палубу. Я с ужасом видел, что их вчетверо больше нас. Нам оставалось только либо умереть, либо защищаться. Пятнадцать человек, составлявших охранную стражу каюты, расположились перед ее дверьми; я, раненый, с несколькими также ранеными товарищами, присоединился к этой ничтожной фаланге. Другие, не имея сил драться, были отнесены в заднюю каюту. Дэвид Дринкватер почти умирал: женщины насильно перевязали раны, которыми было покрыто все его тело.

Долго враждующие партии стояли одна против другой на первой палубе. Капитан Мантес сверху кричал своим, чтобы они начинали дело; но испанцы, видя у нас огнестрельное оружие, которого у них не было, медлили, не решались. В это время патер, в полном облачении, вышел из каюты и остановился между двумя сражавшимися линиями.

Перерыв в сражении, когда еще не известно, кто одержит победу, — самое тягостное, самое мучительное время для сражающихся. Кажется, они отдыхают; но тут-то, напротив, и устремляются на них все мучения, которых они не чувствовали в пылу боя; тут-то они ощущают всю боль своих ран, слышат стоны умирающих, начинают обдумывать свое положение, судить свои прежние поступки, предаваться угрызениям совести… тут-то невольный ужас украдкой заползает в души отважнейших героев. Когда патер остановился между нами, товарищи мои как будто инстинктивно переглянулись. Их малочисленность, раны, превосходство неприятеля, все подталкивало их задать друг другу роковой вопрос — что с нами будет? — а это значит: сложим оружие, покоримся! Но так думали, однако, не все; были еще мужественные сердца, которые ничего не боялись. Югурта, стоя неподвижно, в грозном положении человека, готового умереть, казался черной мраморной статуей бога брани. Старик, отец мой, также был совершенно спокоен. Дон Юлиан сердился на остановку, рвался вперед, хотел крови. Прочие с беспокойством ожидали, какое действие произведет выступление патера.

Скоро исчезла всякая надежда на его посредничество. Испанцы, увидев, что к ним подходит служитель церкви, сочли это верным предзнаменованием победы, знаком, посредством которого само небо повелевает им сокрушить нас. Громкое «ура! » покрыло голос благочестивого старца. Они кинулись на колени, целовали полы одежды его, но не слушали, что он говорил, не обращали внимания на его слезы и унесли старика в трюм. Оставшиеся тотчас сомкнули ряды и начали наступать на нас.

Я увидел, что судьба наша решилась.

— Жизнь за жизнь! — вскричал я товарищам. — Цельтесь, друзья! Не теряйте даром зарядов! Жизнь за жизнь!

— Две за одну! — отозвался Вильям Ваткинс, застрелив одного испанца и размозжив другому голову своим пистолетом. — Дважды два четыре! — прибавил он, сделав то же с другим пистолетом, который у него был в руках. — Пусть теперь эти негодяи попробуют убить меня четыре раза!

Но мы выстрелили из всех ружей; заряжать было некогда; неприятель был силен и близок.

— В каюту! — закричал я, и разом вся наша фаланга скрылась в это последнее убежище. Двери были завалены. Не теряя ни минуты, мы с доном Юлианом навели бывшие в каюте коронады на окна, схватили горящие фитили, приложили… Гром выстрела был ужасен; но крики, которые раздались в рядах неприятеля, еще ужаснее. Я никогда не забуду этого бесполезного порыва моей раздраженной мстительности; дикие голоса раненых, стоны умирающих будут слышаться мне и в час моей смерти. Но что делать! Я был в отчаянии, в бешенстве, я не помнил себя… Читатели знают, что Дринкватер, когда приходил ночью в каюту, набил наши коронады картечью по самое устье дула; можно себе представить, каков был залп! Мы на некоторое время совершенно оглохли, и когда слух к нам возвратился, первое, что мы услышали, это были страшные вопли несчастных жертв, проклятия, стоны, молитвы. Но в то же время другие звуки, еще более страшные, послышались из нашей задней каюты.

— Ура! — кричал Дринкватер каким-то хриплым, скрипучим голосом. — Ура! Молодцы! Я умираю как…

Он не договорил; кровь задушила его. Дранкватер умер на руках женщин.

Между тем испанцы, как ни велика была их потеря, все еще могли одержать победу, и без труда. Вначале от ужаса, вызванного залпом, те из них, которые остались живыми, бросились прочь от каюты в самый отдаленный угол палубы, но минуту спустя они устремились на нас с новым остервенением. Сам Мантес, забыв думать о своей безопасности, присоединился к ним. Что было делать? Умирать или бежать?.. Но куда бежать? В пучины океана?.. Ах, холодная смерть в волнах, на дне моря, все еще казалась мне несравненно приятнее смерти от руки кровожадного врага, который будет наслаждаться моими предсмертными муками!

В то самое время, как разъяренные испанцы неистово ломали перегородку, чтобы ворваться в наше убежище и подавить нас своей массою, я кинулся в заднюю каюту. Там весь пол был залит кровью, женщины лежали без сознания. Я не имел времени рассмотреть подробности этой сцены, не узнал ни доньи Исидоры, ни матушки; я видел только сестру мою, которая, с распятием в руках, молилась над телом Дринкватера, подбежал к пей, тронул ее за плечо и сказал:

— Пойдем!

Голос мой был груб и страшен. Гонория, бледная как покойница, вздрогнула, услышав этот отвратительный звук; по, подняв глаза, она узнала меня и с улыбкой, с видом покорности воле Провидения, спросила:

— Куда, братец?

— К смерти, — отвечал я.

— Пойдем!

Она встала. Я пошел вперед, не оглядываясь на Гонорию, открыл окошко каюты и бросился в море. Вслед за тем раздался плеск воды другого падения, потом еще и еще. Это были Гонория, Югурта и Баундер: они все трое последовали за мною.

Я уже сказал, что капитан американского корабля, свидетель происходившего у нас сражения, спустил на воду шлюпку и велел ей держаться в пистолетном выстреле от нашего судна. Не прошло двух минут, как гребцы этой шлюпки вытащили нас четверых из воды. Гонория была без памяти, я тоже; но, вероятно, что мы с нею и совсем не пережили бы этих ужасных двух минут, если бы Югурта и Баундер не помогли нам бороться с волнами.

Заметив наше бегство, дон Мантес и его сообщники еще больше ожесточились. Им нельзя было застрелить нас: у них не было пороха, зато они бросали в нас все, что попало: ядра, пики, ружья, и когда это не помогло, то кричали нам, что теперь все мое семейство непременно будет предано смерти. Я страдал, жестоко страдал; я не мог выговорить ни слова, а между тем чувства мои были обострены: я очень ясно видел Мантеса на борту нашего корабля, не упустил ни одного слова из его гнусных ругательств, страшных угроз и отвратительных богохульств.

Скоро нас привезли на американский корабль. Мы были представлены капитану. Гонория прежде меня опомнилась: по праву своего пола, она могла плакать. Лишь только память возвратилась к ней, она бросилась в мои объятия и закричала:

— О, мой Ардент! Хоть ты у меня остался!..

Капитан Даркинс, его офицеры и доктор, все с одинаковым нетерпением желали узнать от нас разгадку странного происшествия, свидетелями которого они были. Они успели уже заметить, что Югурта не больше Баундера мог отвечать на вопросы, и им пришлось ожидать, когда опомнимся мы с Гонорией. Я со своей стороны думал, что мой рассудок навсегда помрачится; все окружающие предметы казались мне в какой-то красноватой, кровавой атмосфере; я напрасно силился рассеять этот обман зрения и, наконец, в изнеможении и ужасе закричал:

— Гонория, я помешался; мне кажется, что мы с тобой плаваем по какому-то океану крови.

Но мало-помалу мысли мои пришли в порядок. Тогда я рассказал капитану Даркинсу страшную историю наших бедствий. Слушатели мои содрогались от негодования. Гонория плакала. Кончив рассказ, я стал просить капитана, чтобы он спас мое семейство, если возможно. Даркинс отвечал, что он видел женщин в окнах каюты на нашем корабле и потому думает, что еще есть время вырвать их из рук Мантеса; но что касается мужчин… он с сомнением покачал головой. Увы, мне и самому казалось в эту минуту, что, пробегая через каюту нашу, я видел батюшку распростертым на полу, а дона

Юлиана умирающего в луже своей собственной крови. Однако капитан Даркинс дал мне слово попытать счастия. Пригласили всех офицеров, посоветовались; потом капитан вышел на шканцы, собрал свой экипаж и, объявив коротко, в чем дело, спросил, хотят ли матросы спасти оставшихся на испанском корабле женщин, за что, — прибавил он, — будет хорошее вознаграждение, потому что у испанцев осталось несколько бочонков золота, которое принадлежит моему отцу. Все единодушно изъявили согласие и начали вооружаться.

Между тем погода, которая до тех пор стояла прекрасная, внезапно переменилась: подул ветер, море начало шуметь, волноваться. Экипаж еще продолжал готовиться к нападению; но скоро поднялась настоящая буря, и капитан Даркинс принужден был думать уже не о спасении моего семейства, а о собственной своей безопасности. Ветер выл и рвал паруса, мачты гнулись, весь остов корабля скрипел. Убавили парусов: мало; убавили еще, и еще, — все мало. Море вздувалось, как кипяток, и страшные валы ходили вровень с бортом.

Это была первая буря, которую видела Гонория, и, казалось, что душа ее возвышается по мере того, как разъяряются стихии. Вдруг ветер переменился и подул нам прямо в корму: корабль полетел словно взапуски с ветром; седые волны отставали от него одна за другой, как собаки, уставшие от погони за быстроногим оленем. Мы могли считать себя в безопасности; но зато, что ждало нас впереди? Буря, видимо, усиливалась не порывами, а беспрестанно, как оратор перед толпою разгорячается по мере течения своей речи и оканчивает порабощением умов слушателей. Казалось, что она, эта страшная буря, не хотела ударить нас неожиданно, как бы презирая нашу человеческую слабость; казалось, что она говорила нам: «Выходите бороться со мной на океане; вооружитесь своей силой, умом; стойте твердо; крепитесь. Сразимся как неприятели, достойные друг друга, без хитростей, без уловок, и посмотрим, кто победит. Слышите ли вы звуки труб моих, которые гремят смертью? Прислушайтесь к реву волн, которые им вторят. Я — страшный юго-западный ветер. Держитесь!.. Иду».

— Ардент, — сказала мне Гонория, — бог бури говорит со мной; я слышу его голос. О, как он величествен и ужасен! Дай мне руку, Ардент; я не могу стоять. Как качается наш корабль! То взлетает на воздух, го погружается в бездну, словно маленькая песчинка, которую вертит ветер. Скажи, опасно ли это, братец?

— Пока еще не опасно, Гонория.

— Но что это за стук в задней каюте? Что там делают?

— Закрывают окна, чтобы вода не набежала. Не лучше ли тебе сойти вниз, Гонория?

— Если мы в опасности, так зачем? А если нет, то я ни за что не соглашусь заключить себя в темной каюте. Останемся лучше здесь. Посмотри, братец, как усиливается ветер. Ах, почему у нас нет крыльев? Мы полетели бы над этими кипящими волнами, стали бы обгонять вихрь.

— Ты вольна это сделать, Гонория. Дух, который животворит человека, может подняться и летать быстрее птицы. Но что это за странное желание, Гонория?

— Да, странное Ардент; твоя правда. Я сама не знаю, чего мне хочется, но чувствую, что мне чего-то недостает. Слышишь ли ты меня, Ардент? Волны ревут так громко.

— Слышу, Гонория. Твой приятный голос не теряется и среди рева волн.

— Однако я сама себя почти не слышу.

— Прижмись поближе ко мне и говори, Гонория. Мне так утешительно слушать твой голос.

— Благодарю. Как-то наш добрый папенька и маменька? Видишь ли ты их корабль?

— Вижу. Вон он качается на волнах.

— Они в опасности, Ардент?

— В такой же, как и мы, Гонория, не больше.

О, да сохранит их Бог! Замечаешь ли ты, Ардент, как уединенно мы с тобой стоим здесь на корме? Никто не подойдет к нам; все заняты; на лицах этих добрых матросов, что правят рулем, написан ужас. Они боятся, бедные! И посмотри, как они напрягают силы; а их четверо Скажи, Ардент, отчего их теперь четверо, тогда как я видела, что рулем правит один человек?

— Так надо, Гонория. Несмотря на то, что их четверо, они едва в состоянии удерживать корабль в таком положении, чтобы ветер приходился прямо в корму. При малейшем их невнимании мы можем повернуться боком к ветру, и тогда нас опрокинет.

— О, да сохранит их Бог! Замечаешь ли ты, Ардент,

— Мы в воле Божией, Гонория. Наклони пониже голову: ветер так силен, что можно, кажется, умереть, если смотреть на него прямо.

Мы все стояли на возвышении кормы, ожидая, что с нами будет, — хотя и без страха, однако с совершенной преданностью Провидению. К нам подошел Баундер; он лег у ног Гонории и, вытянув шею, посмотрел ей в глаза. Что касается Югурты, то он помогал экипажу; оглядываясь иногда на палубу, я видел, что наш добрый негр бегает то туда, то сюда, усердно работает сам и побуждает других к деятельности. Между тем ветер не унимался, корабль продолжал лететь, как стрела.

— Что ты молчишь, Ардент? — сказала мне Гонория. — Говори; может быть, это последняя наша беседа. Если нельзя, чтоб она была веселой, то пусть будет по крайней мере ласкова и искренна. Расскажи мне что-нибудь о своем детстве или об Англии, которую ты так любишь.

— С большим удовольствием, Гонория. Слушай. В Англии только три или четыре месяца продолжается зима; остальное время года этот край представляет самую веселую картину: луга покрыты сочной зеленью, по ним бродят многочисленные стада.

Этот рассказ, которым я хотел отвлечь внимание Гонории от окружавших нас ужасов, был прерван ее пронзительным криком.

— Боже мой! Смотри, братец: мы погибаем! Я вздрогнул, но опомнился.

— Разве мы не должны быть каждую минуту готовы к смерти? — сказал я. — Теперешнее положение наше, конечно, не безопасно, но ты напрасно испугалась, Гонория: упали стеньги, и только. Мы идем под одним парусом; ветер не позволяет его убрать. Но тем лучше: корабль от этого идет быстрее. Наклонись и зажмурься, Гонория: не надо смотреть на палубу.

Я говорил таким образом для того, чтобы Гонория не заметила нескольких матросов, изувеченных при падении стеньги и других снастей.

Но этим, или почти только этим, ограничиваются все воспоминания мои о роковой буре. Ветер стал так жесток, что все море покрылось пеной: воды уже не было видно. Наступил мрак, серый туман повис над нашими головами. Минуты две-три я видел перед собой огромные черные горы, опоясанные ослепительно белой пеной. Звуки, которые тогда носились в воздухе, были ужасны, оглушительны: словно демоны силились победить гром всемогущего. Еще мгновение… Что тут случилось, не знаю; я только чувствовал, что Гонория сильнее прежнего сжала руку мою; потом какой-то удар: корабль страшно закачался; шум, треск; в ушах моих зазвенело… Дальше не помню ничего…

VI

Не могу сказать, долго ли я оставался без чувств и без памяти. Была, кажется, минута, в которую я приходил в себя: тогда мне представились какие-то странные грезы, какие-то непонятные ужасы. Я не хотел открыть глаза, решился умереть… Да, умереть!.. И мне казалось, что я уже умираю…

Но смерть, которая гоняется за нами повсюду, прихотливо увертывается от нас, когда мы сами ищем ее. Через некоторое время грезы мои рассеялись, я открыл глаза и увидел, что ложу на песке, между тем как ветерок доносит упоительный запах цветов и освежает лицо, обожженное солнцем, которое ослепительно блестит прямо над головой моей. Я зажмурился; боль гнездилась во всех моих членах; мне казалось, будто все мои кости переломаны, исковерканы; что-то тяжелое давило мне на грудь. Однако мало-помалу я стал находить приятным это положение; мне сделалось как-то весело, и я не смел шевельнуться, чтобы не рассеять своего таинственного удовольствия. Скоро память моя совершенно пробудилась; я вспомнил прошедшее, вспомнил сестру, которую дала мне жестокая судьба, и сказал:

— Гонория!

О, Боже великий!.. Безжизненное тело Гонории лежало на груди моей; лицо было подернуто смертной бледностью, руки судорожно ухватились за мое платье.

Вмиг я забыл все страдания, боль. Я бережно поднял Гонорию на руки, встал и перенес ее под тень дерева, которое росло недалеко от нас. Щека моя прикоснулась к ее щеке. Какой сладостный трепет пробежал по всем жилам моим! Тело Гонории было еще тепло, на губах приметен румянец; из маленькой раны на лбу текла кровь… Она жива!.. Моя Гонория жива! Я перестал чувствовать тяжесть своей ноши, я сделался Голиафом силой, мужеством. Она жива!.. Если бы слезы не одолели меня, я стал бы смеяться, хохотать от радости. Жива!.. Я был почти сумасшедшим от восторга.

Положить Гонорию на мягкую траву, отыскать ручей, нарвать широких листьев какого-то растения и принести в них воды для Гонории, все это было делом одной минуты. С неописуемым удовольствием заметил я, что Гонория дышит, что кровообращение восстанавливается в ее жилах. Наконец она открыла свои прекрасные голубые глаза, устремила их на меня с улыбкой, и губы ее начали шевелиться. Я приложил ухо: Гонория шептала:

— О, мой Ардент! Как я счастлива! Я думала, что мне не удастся вернуть тебя к жизни.

После этого голова ее снова упала мне на грудь, глаза закрылись, и Гонория уснула тихим, спокойным сном ангела. Я не спускал с нее глаз; она улыбалась: это было торжество красоты над смертью. Но скоро мой взор обратился на уединение, которое нас окружало, и сердце мое стеснилось: я затрепетал от двух противоположных чувств: блаженства и муки.

В самом деле, не блаженство ли и не муку должен был я чувствовать в это время? Гонория спаслась от гибели, она со мною, она почивает на груди моей… Но когда она проснется, что тогда будет? Не для того ли проснется она, чтобы умереть с голода? Я огляделся и увидел кокосовое дерево. Слава Богу! Она будет иметь пищу… Но нам, или, лучше сказать, мне, угрожала другая опасность, еще важнее.

Более трех часов Гонория покоилась крепким сном, и, кажется, я сам разбудил ее, уронив горячую слезу на ангельское лицо. Раскрыв глаза, она обняла меня с нежностью сестры и спросила:

— Где мы, братец?

— Не знаю, — отвечал я печально.

— О чем ты плакал, братец?

— Разве нам не о чем плакать?

— Да… Да… Но перестань, Ардент! Мы можем быть счастливы, потому что мы вместе. Ведь мы уже никогда не расстанемся. Не правда ли?

— О, Гонория!.. Никогда!

Она захотела встать и, вставая, закричала от боли.

— Посмотри, Ардент, что у меня на шее.

Я взглянул: на шее Гонории был ясный отпечаток зубов какого-то зверя; но, к счастью, они только оцарапали кожу, не нанеся большого вреда.

— Ничего, решительно ничего не помню! — сказала Гонория.

Мы пошли вместе к морю. Тут была красивая бухта; низкий берег, покрытый белым песком, описывал полукружие, на оконечностях которого возвышались две скалы. Коралловая гряда тянулась между ними в прямом направлении и закрывала бухту от моря.

— Как же мы сюда попали? — сказала Гонория. — Эта гряда не должна ли была остановить нас?

— Не понимаю, — отвечал я, теряясь в догадках, — наверно, волны во время бури были выше гряды и бросили нас на этот берег.

— Но каким чудом только мы двое спаслись?

— Может быть потому, что мы стояли на корме, а эта часть корабля меньше других подверглась опасности, когда он ударился о подводный камень.

— А разве он ударился о подводный камень?

— Должно быть так.

В раздумье Гонория отошла от берега; я последовал за нею. Мы оба чувствовали совершенное изнеможение, но скрывали это один от другого.

— Мне хочется есть, — сказала Гонория.

— Я тебе достану кокосов.

Мы подошли к кокосовому дереву, но, увы, плоды его висели так высоко, что я не мог достать их. К счастью, нашлось несколько орехов, которые сами упали с дерева, от излишней зрелости. Один из них оказался годным в пищу. Мы разделили его и с наслаждением пили вкусное молоко; потом пошли дальше в рощицу, которая манила нас своей тенью, сели, задумались. Шум моря раздавался вдали; около нас царствовало глубокое безмолвие. Где мы? На какой безлюдный остров занесли нас волны? Мысль, что мы одни на всем острове, мгновенно взволновала наш разум, и мы вскричали одновременно:

— О, как ужасно это уединение!

— Но все-таки нам нужно благодарить Бога, — возразил я, подумав. — Наше уединение могло быть еще ужаснее.

Невольно мы оба стали на колени и погрузились в теплую молитву. Между тем солнце село, и вечер настал без сумерек, как обыкновенно бывает в тропических странах. Надо было позаботиться об убежище на ночь. Я был готов лечь на сухих листьях, которые хрустели под ногами; я так утомился, что нисколько не думал о гадах и насекомых, которые могли потревожить меня на такой постели. Но Гонория, Гонория… для нее нужно было ложе лучше этого. Мы стали искать, ходили по роще и по долине: все напрасно. Наконец, какой-то добрый гений внушил мне мысль подойти к скалам, находившимся возле берега. В одной из них я увидел углубление вроде небольшой пещеры, фугах в пяти от земной поверхности. Мне легко было туда вскарабкаться; я нашел, что пещера суха, гладка и просторна.

— Гонория, — сказал я, радостно спрыгнув наземь. —

Провидение не совсем нас покинуло; оно приготовило тебе прекрасную комнатку в этой скале.

— Мне будет везде хорошо вместе с тобою, братец. Я помог Гонории влезть в пещеру и, пожелав ей спокойной ночи, сел у подножия скалы.

— Но здесь просторнее, чем я думала, — сказала Гонория. — • Иди ко мне, братец; тебе есть место подле меня.

— Нет, нет, Гонория! — отвечал я, вздрогнув. — Спи, а я стану сидеть и беречь тебя; мне совсем не хочется спать.

— О, если так, то и я лучше сойду к тебе. Зачем мне одной пользоваться покоем и безопасностью? Ведь я говорю, что здесь есть для тебя место. Почему же ты не хочешь лечь со мною? Разве я не сестра твоя? Разве ты не признаешь меня? Разве воля твоих родителей… О, Боже! Где они теперь… Воля наших родителей, Ардент, не священна для тебя? Иди, мой друг. Не отвергай меня!

— Ах, Гонория! Ты моя сестра, моя добрая, невинная сестра! Но, пожалуйста, не принуждай меня; я дал клятву не спать эту ночь.

Гонория не возражала. Глубокая тишина водворилась вокруг нас. Я сидел, опустив голову на руки, и думал. Я думал о моих добрых родителях и о сестре, которую дала мне не природа, но их воля. О, нет! Природа слишком мудра: она не сделала бы такой ошибки. Но для честного человека закон человеческий так же свят, как и закон природы: Гонория была мне сестрой!.. Родители мои, если они живы, никогда не согласятся нарушить великодушного акта, который составили и подписали их нежные и благородные сердца. Если они погибли, тогда мой долг — заботиться о его нерушимости. Положение мое было, я думаю, единственное в свете: лоскуток бумаги, исписанный по-испански, смешал естественные места наши, мое и Гонории, в природе! Произвол людей учредил между нами против нашей воли отношения, и люди уже не могли уничтожить этих отношений!.. Я заплакал. В этих горестных думах прошло с полчаса. Вдруг я услышал голос Гонории:

— Ардент, я не могу заснуть.

— Отчего, Гонория?

— Мне страшно; мне все слышится шум моря и чудится, будто мы тонем на корабле.

— Пой что-нибудь, Гонория. Это успокоит твое воображение, и ты уснешь.

Через несколько минут Гонория в самом деле запела гимн из оратории, тот самый гимн, который я слышал в барселонской церкви. Ее нежный голос смешивался с отдаленным шумом валов, разбивавшихся о коралловую гряду. Какое-то святое спокойствие начало нисходить на мою душу, голова моя упала на грудь, и я заснул, прежде чем Гонория закончила свое пение.

Так прошел первый день нашего пребывания на этом пустынном берегу, который я считал необитаемым островом. Поутру Гонория разбудила меня. Мы вместе умылись в ручье; но надо было завтракать: а где взять пищу? Я вспомнил, что в детстве мне давали читать приключения Робинзона; вспомнил, как искусно он умел пользоваться всякой безделкой, которая попадалась ему в руки на пустом острове, где он остался, и мне пришло в голову попробовать, не могу ли я подражать этому изобретательному человеку. Мы начали осмотр вещей, которые были в наших карманах. Увы! Это были два носовых платка, гребенка, карандаш в серебряной оправе и зубочистка.

— Как же мы употребим эти вещи? — спросила Гонория.

Я молчал. Они не могли служить никаким пособием в положении, в каком мы находились.

— Мне хочется есть, Ардент, — сказала Гонория.

Я пошел к кокосовым деревьям. Мы долго искали вместе, не найдем ли опять орехов, которые сами свалились с дерева; обошли всю рощу, пробирались через колючие кустарники, лазили через острые скалы; лица и руки наши были исцарапаны, обувь изорвана; мы утомились и все попусту. Надо было доставать орехи с дерева, и Бог знает, каких усилий я не делал, чтобы их достать, однако напрасно: стволы были так гладки, что я не мог взобраться ни на одно дерево; поднимался на несколько футов и потом скользил, падал.

Слезы досады и отчаяния брызнули у меня из глаз.

— О, как я неловок! — вскричал я, бросившись на траву почти в сумасшествии.

Гонория наклонилась, взяла мою голову, прижала ее к своей груди и тихо плакала. Долго мы не могли говорить.

— Послушай, Ардент, — произнесла, наконец, Гонория. — Видишь этот кустарник? Смотри, какие прекрасные на нем плоды. Почему бы нам не съесть их?

— Это было бы безрассудно, мой друг. Может быть, они ядовиты, потому что в здешних странах множество ядовитых растений.

— Но я читала где-то, что если плод клюют птицы, то и человеку можно есть его.

— Неправда, Гонория, птицы клюют, например, волчьи ягоды, а они вредны для человека.

Мы опять замолчали. Гонория грустно смотрела вдаль; я сидел, потупившись, и думал. О чем думал? Сам не знаю.

Вдруг мне пришло в голову поискать устриц, мысль, на которую я давно бы был должен напасть, если бы мои умственные способности не находились в таком расстройстве, что самые обыкновенные идеи с большим трудом развивались в уме моем.

— Гонория, может быть, ты не умрешь от голода! — вскричал я, обрадовавшись своей выдумке, как великому открытию, и побежал к бухте.

Гонория кричала, чтоб я подождал ее; но я не слушал, я бежал, и она последовала за мною.

— В самом деле, вот устрицы, — сказала она, узнав предмет моих поисков, — посмотри, братец, они недалеко; их легко можно достать.

Бедная Гонория! Ее обманывала прозрачность воды: устрицы находились на глубине трех или четырех саженей, и не было никакой возможности достать их. Мы печально воротились под кокосовые деревья, сели на прежнее место.

— Ах, Боже мой, как мы недогадливы, Ардент! — вскричала наконец Гонория. — Зачем нам хочется непременно влезать на дерево, чтоб достать орехи? Разве нельзя сбить их палкой, или чем-нибудь подобным?

В самом деле! А я и не подумал об этом. Мы тотчас принялись искать удобную палку или камень, нашли несколько сухих сучьев, и я начал бросать их в ветви кокоса. Но что могла сделать слабая рука моя, особенно в ту минуту, когда я был уже истощен, измучен, расстроен? Тяжелая палка не была мне по силам, а легкая не сбивала плодов и часто сама оставалась в густых ветвях кокоса.

С нестерпимой болью в плече и руке я, наконец, должен был отказаться от работы. Гонория бросилась мне на шею. Я оттолкнул ее. Бешенство и отчаяние пылали в груди моей; я упал и катался по земле, проклиная себя, весь человеческий род, всю природу. Между тем наступила ночь. Не помню, как мы провели ее: знаю только, что мне опять представлялись какие-то дикие, страшные видения; но наяву или во сне это было, не помню. Когда первые лучи солнца осветили наше убежище, я увидел Гонорию, спящую у меня на коленях. Лицо ее было бледно, но не выражало никакого страдания; уста улыбались. Так покоится дитя на краю пропасти! Ангелы Божьи веселят его в эти минуты. Погибнет оно, или нет: что за дело! Душа его водворится в селения райские, вмешается в хор херувимов. И такая же участь ожидает Гонорию! — думал я. Она также присоединится к светлому сонму своих небесных братьев, будет весело плавать в сиянии, окружающем престол Творца всех миров. Но я… я… я, низкий раб страстей своих, который даже и в эти минуты бедствия не может потушить в себе безнадежного пламени, — что будет со мною?

Гонория открыла глаза, поднялась, взглянула на меня с таким выражением, которое ясно показывало, что она не помнит ничего, что с нами было вчера, и сказала: — Мне хочется есть.

О, Боже мой!..

Но нет1 Я не стану описывать, как мы провели этот новый день бедствий и другие, которые последовали за ним. Можно ли передать на бумаге все наши мучения, и поймет ли их сытый, беспечный читатель? Довольно сказать, что если его когда-нибудь трогала участь злополучного Робинзона, то наша участь должна тронуть во сто раз больше, потому что мы были во сто раз злополучнее. Робинзон нашел пособие в обломках своего корабля, в останках корабельного груза; он был силен и здоров, попал на остров, который представил ему средства к удовлетворению главных потребностей жизни. Мы, напротив того, были лишены малейших пособий и слабы, изнурены; песчаный берег, на который выбросила нас буря, не производил ничего, кроме кокосов, да и тех нам нельзя было достать; обувь наша в один день превратилась в лохмотья; ноги, руки, лица были изранены, исцарапаны; мы не могли идти дальше в глубину острова. Гонория едва двигалась, я не смел ее оставить, и она сама не отпускала меня. Какое же сходство между нашим положением и положением Робинзона? О да, мы были во сто раз злополучнее!

Однако милосердный Творец не дал нам умереть с голода. Каждый день, хотя и с большими трудами и уничтожая в себе последние остатки сил, я добывал один или два кокосовых ореха, и эта скудная пища более месяца поддерживала наше существование. Но долго ли мы могли жить такими средствами? Пройдет пора кокосов, и тогда чем нам питаться? К тому же погода, очевидно, становилась хуже: каждую ночь выпадала холодная роса, иногда шли дожди, а одежда наша была в самом плачевном состоянии. Гонория занемогла; я тоже. Смерть, со всеми своими ужасами, приближалась к нам; мы уже видели ее в наших тусклых глазах, в нашем болезненном сне и тяжелом дыхании. Гонория смиренно ожидала удара, но с некоторого времени ее стала мучить странная мысль, что тело ее после смерти будет валяться на песке, непогребенное. Напрасно я старался успокоить ее; она ничего не слушала, и однажды утром, кинувшись со слезами в мои объятия, стала просить, чтобы я выкопал ей могилу. Я не боялся смерти, потому что видел неизбежность ее; но мне не нравилась такая работа, и я употребил все способы, чтобы уговорить Гонорию. Тщетно!.. Она плакала, умоляла; я должен был, наконец, уступить; мы потащились вместе отыскивать уголок для своей общей могилы, и одно прекрасное место, закрытое со всех сторон деревьями и кустарниками, привлекло внимание Гонории.

— Вот здесь, — сказала она.

Я отмерил три шага вдоль, два поперек, и мы принялись за работу. Земля в этом месте была черна и рыхла; она, очевидно, состояла из сухих листьев и других остатков растительного покрова почвы, которые накапливались тут в течение нескольких столетий. Поэтому работа наша шла не очень медленно. Мы трудились почти целый день; к вечеру стал накрапывать дождь и сделалось очень холодно; море гудело вдали, ветер шумел над нашими головами, и я видел сквозь ветви кустарника, как серые, белоголовые волны перекатывались через коралловую гряду. Между тем Гонория не хотела бросать работу. Но, наконец, дождь хлынул рекой, гром загремел в черных тучах, густая мгла окружила нас. Мы принуждены были уйти из рощи и пустились бежать, спотыкаясь на каждом шагу, к той пещере, в которой Гонория провела первую ночь и которая с того времени сделалась постоянным ее убежищем в случае непогоды. Я помог слабой Гонории вскарабкаться на скалу, наломал веток и заложил ими отверстие пещеры. Но эта мера предосторожности от дождя была почти бесполезна: сырость уже успела проникнуть в пещеру, да и ветки, которыми я заслонил отверстие, также были мокрыми. Гонория жаловалась, что ей неспокойно. Однако мы провели таким образом всю ночь, страшную ночь, в продолжение которой ни на минуту не прерывались оглушительные раскаты грома и стон волн. Я ходил около пещеры, останавливался, прислушивался, спит ли сестра моя, и ничего не слышал. Иногда мне приходило в голову, что она умерла; но Гонория начинала говорить со мной или читать молитвы. Наконец стало светать; гроза прекратилась. В это время Гонория сказала мне, что чувствует боль во всем теле, однако надеется уснуть. Больше я не слышал ее голоса. Когда солнце поднялось высоко на горизонте, я открыл пещеру. Гонория спала, Я взял ее на руки и осторожно перенес на песчаное возвышение, которое успело просохнуть. Но тут силы мои, истощенные долгим бдением и работой, совершенно меня оставили. Я присел недалеко от спящей девушки, тело мое невольно пошатнулось, голова упала, и я заснул. Ужас, какого мне еще никогда не случалось испытывать, охватил все мое бедное существо, когда через некоторое время, открыв глаза, я увидел подле себя Гонорию, стоящую на коленях и дергающую меня за платье. Мне показалось, что я вижу какое-то привидение. Щеки ее пылали, глаза бегали, все тело тряслось.

— Вставай! Вставай, лентяй! — говорила она дрожащим и хриплым голосом. — Вставай! Пора копать могилу!

Я легко догадался, что это значит: Гонория была в горячке. Несчастная! Как мне хотелось, чтобы мы оба умерли в это же мгновение! Осмелюсь ли сказать, к чему подстрекал меня демон-искуситель? Да, должно сказать. Я поднял Гонорию, и рука моя невольно упала на ее шею, чтобы одним разом прекратить все муки страдалицы. Но Бог дал мне силу устоять против адского помысла. Я принес сестру мою к ручью и набрал воды; она пила с жадностью, потом устремила на меня свой огненный, блуждающий взор, и не могу сказать, узнала меня или нет, только губы ее повторяли беспрестанно: — Могилу! Могилу!

Не зная, что делать, страшась сопротивлением увеличить болезнь Гонории, я перенес ее к нашей могиле и принялся за работу. Она стала спокойнее, говорила со мной беспрерывно, и все торопила меня.

— Я богата, очень богата, — говорила она. — У меня много денег на корабле «Санта-Анна». Если ты будешь прилежно работать, я велю тебя щедро наградить… Ах, Боже мой! Как это забавно, что я сама распоряжаюсь своим погребением!.. Но что делать, иначе нельзя! Отчего ты так худ и бледен? Какая у тебя скверная борода! Как ты загорел! Ты совсем не похож на моего брата, на моего милого Ардента! Смотри, делай просторную могилу, чтобы в ней можно было поместиться мне с папой, мамой и Ардентом. Я не знаю, где они теперь; но они придут. Работай проворнее. Ох, как ты неповоротлив! Вот они уже идут, я слышу… Они идут, а могила еще не готова!

Гонория упала без чувств на траву. Я бросил свою проклятую работу. Боже мой! Или я также сошел с ума? Мне слышится ворчанье какого-то дикого зверя, лай собаки и еще чей-то странный голос, который не может быть голосом живого человека… Кустарник шумит, трещат сухие сучья, шелестят листья… Вот из чащи выбегает маленький зверек; за ним гонится собака; но .. она с визгом кидается ко мне: это Баундер! И спустя еще мгновение я вижу перед собой Югурту.

Первым движением моим было броситься на шею к своему черному брату и другу.

— Югурта! — вскричал я. Но глаза мои обратились на Гонорию, и я сказал: — Югурта, она дышит! Спаси ее!

Не теряя ни секунды, негр схватил Гонорию на руки и побежал с нею в лес. Я скоро потерял его из вида, но Баундер остался со мной и послужил мне верным проводником. Пройдя около двух миль, мы выбрались на обширный луг, прорезанный довольно широким ручьем. На берегу его, под тенью платанов, стоял прочный и красивый шалаш. Я вбежал в нею, не обращая внимания ни на что. Гонория лежала на мягкой постели из мха. Она дышала; казалось, что она спит. Я нагнулся к ее изголовью и в изнеможении упал на пол.

VII

Пропустим несколько дней, которые следовали за этим происшествием. Я захворал такой же горячкой, какая была у Гонории; точно так же бредил, казался помешанным, и это продолжалось у меня дольше, чем у нее. Помню, что однажды, очнувшись от беспамятства, я увидел подле себя Гонорию. Такое неожиданное зрелище произвело благодетельный переворот в состоянии моего здоровья; горячка тотчас прошла, и только остались слабость, онемение, следствия долгой и изнурительной болезни. Но я чувствовал себя совершенно счастливым, когда держал руку Гонории, ласкал Баундера и видел выражение удовольствия на лице Югурты.

Я начал думать, что мы выброшены на один из островов Дружбы, где жители достигли некоторой степени цивилизации. Мне давали молоко, рыбу, мясо и что-то похожее на хлеб. Однажды утром Гонория поднесла мне кружку легкого и приятного вина: это еще более убедило меня, что мы находимся в стране образованной.

Но как я ошибался! Все, что я видел вокруг себя, все это было делом Югурты, одного Югурты! Когда здоровье мое укрепилось до такой степени, что я с помощью Гонории мог выйти из шалаша, мне показалось, что я в раю: так прекрасно Югурта устроил наше убежище! И в одном уголке этого земного рая я увидел самого устроителя, сидящего над ручьем, подобно статуе спокойствия, высеченной из черного мрамора. Увидев меня, он бросился целовать мои руки. Я заключил его в братские объятия, Гонория улыбалась… О, никогда не забуду я этой минуты!

Через несколько дней я был совершенно здоров; Гонория тоже. Лицо ее сияло прежней свежестью, и мне казалось, что она никогда еще не была так хороша. Наряд ее представлял что-то странное, однако вовсе не безобразное: он был сделан из остатков ее прежнего платья и ткани особенного рода, которую приготовил Югурта из коры дикого шелковичного дерева, размачивая ее в морской воде и расколачивая на камне. Гонория ходила с непокрытой головою, украсив свои гладко причесанные волосы несколькими живыми цветками; когда же ей случалось удаляться из хижины для прогулки или для ловли птиц, она надевала шапочку из мелких, очень красивых, разноцветных перышек. На ногах носила она полусапожки из звериной кожи, мехом внутрь, и уверяла, что это самая удобная обувь, какую она только знает.

И моя одежда также была починена благодаря усердию и искусству Югурты, который, должен признаться, постоянно приводил меня в удивление своей удивительной изобретательностью. Я получил широкое нижнее платье из той же шелковистой материи и кафтан из звериной кожи. Обувь моя была такая же, как и у Гонории; на голове меховая шапка или соломенная шляпа.

Когда мое здоровье восстановилось, мы принялись расширять свое жилище и вводить в нем разные новые удобства. Шалаш, построенный Югуртою, был одним из тех зданий, которые можно назвать первыми опытами архитектуры под ясным и жарким небом. Толстые жерди, врытые в землю и связанные между собой мелкими ветками, составляли четыре стены в виде параллелограмма. Вершины их были наклонены к центру и образовали кровлю. Листья кокоса и сахарного тростника защищали шалаш от дождя. С обеих сторон стен, то есть изнутри и снаружи, сделана была земляная насыпь. Югурта обложил эту насыпь дерном снаружи и звериными кожами внутри, что составляло два прекрасных дивана. Но мы не довольствовались всеми этими удобствами и решили построить другой домик для Гонории. Длинные жерди и особая глина, которая очень скоро твердела на солнце, послужили нам для строительства столовой и гостиной. Они соединялись между собою отверстием в виде двери, с кожаной занавеской. Выход был только из этой комнаты, в другой мы сделали окно, которое также закрывалось кожей, важное улучшение по сравнению с первобытным шалашом Югурты, в который свет и воздух проникали только через одно отверстие, служившее входом. Наконец, мне пришло в голову еще усовершенствование: не зная, какова иногда может быть погода на нашем острове, я задумал устроить камин для Гонории. Главная трудность состояла в трубе. Однако, при помощи сметливого Югурты, мне удалось слепить все это из глины, о которой я упоминал.

Мы праздновали веселым обедом новоселье Гонории. Жизнь наша потекла мирно; мы привыкли к своему положению, не имели недостатка в вещах первой потребности, но каждый день придумывали себе еще какие-нибудь удобства. Пищу нашу, кроме плодов, составляли кабаны, рыба, устрицы, дичь; посудой служили раковины и скорлупа кокосовых орехов. Югурта показал удивительную изобретательность и большое искусство в удовлетворении нужд и даже многих прихотей: без всяких других орудий, кроме острого камня, раковины и простой палки, он был у нас каменщиком, плотником, столяром, садовником, охотником, рыбаком и, наконец, виноделом. Да, виноделом, потому что он делал чрезвычайно вкусное и здоровое вино из пальмового сока. Мы с Гонорией не могли надивиться его искусству, а он смеялся, прыгал и казался счастливейшим человеком в мире.

— Добрый Югурта! — говаривала Гонория. — Но чем все это кончится, мой милый Ардент? — прибавляла она, пожимая мне руку.

«Чем кончится?» Этот вопрос начал и меня тревожить с некоторого времени. Пока умственные способности мои были устремлены на удовлетворение наших первых потребностей, я не простирал своих мыслей далее домика Гонории, далее ее камина, мебели, нашей пищи, одежды; но когда существование наше было обеспечено всем, что нужно в физическом отношении, тогда в душе моей возникла новая потребность, потребность счастья.

Ни время, ни болезнь, ни несчастия не истребили во мне страсти к Гонории. Я избегал ее, но напрасно: она была со мною везде, каждый час, каждую минуту. Удалялся ли я в чащу леса, садился ли на приморской скале, повсюду образ ее следовал за мною, веселый, живой, обольстительный, и я скоро заметил, что в эти минуты уединения Гонория была для меня вдвое опаснее, чем тогда, когда она в самом деле сидела возле меня: в этиминуты казалось мне, что ее взгляды, речь, движения повинуются могуществу демона, который обладает мною; я приходил в бешенство, в отчаяние.

Чтобы исцелить себя от этой страшной болезни, я предался самому тяжелому труду, поминутно выдумывал новые улучшения в нашем жилище, работал с утра до ночи и замучил самого Югурту, который до того времени казался неутомимым. Но что же вышло из этого? Физические силы мои истощились, а нравственное спокойствие не посетило меня. Я сделался казуистом; я вдался в отвлеченные рассуждения о сущности и важности документа, составленного на испанском языке и утвержденного незаконным правительством короля Иосифа. Да что мне испанский документ? Наплевать на него! Я англичанин… С этой стороны дело было ясное; но множество других мыслей, одна другой беспокойнее, не переставали меня тревожить. Они, как стая воронов, махали надо мной своими черными крыльями. Я впал в глубокую меланхолию; все вокруг меня облеклось какой-то темной пеленою; само солнце на небесной лазури являлось мне без лучей, море без движения, ручей без прозрачности, цветы и зелень без свежести, красоты и аромата. Я как будто ожидал разрушения мира; мне казалось, что все приближается к концу своему. Все?.. Нет, неправда. Я исключил один прекрасный предмет, — тебя, моя Гонория! Когда я смотрел на Гонорию, мне чудилось, что меня обливает какой-то свет, лучезарнее солнца. Я видел в ней основание нового бытия, посланницу судьбы, руководительницу мою к другому, лучшему существованию, исполненному таких упоительных радостей, каких я еще никогда не испытывал. Но, увы! Среди этого океана блаженства возвышался подводный камень, которого не могли скрыть самые игривые волны моего воображения; я его видел беспрестанно перед глазами: то была священная воля моих родителей! Мой ум предался метафизическим исследованиям обстоятельств, в которых я находился. Я стал размышлять; я располагал свои мысли по всем правилам книжной логики, со всей строгостью школьного учителя; но скоро должен был остановиться, как человек, который, идучи по дороге, казавшейся ему безопасной, вдруг видит перед собой глубокую яму. Я заметил, что с помощью книжной логики мне легко доказать и справедливость и несправедливость родительской власти; врожденное чувство истины совершенно погасло в душе моей, я находился под влиянием одной силы, — под влиянием страсти, — в борьбе с невольным убеждением, что эта страсть противна моей чести.

Но, наконец, и борьба эта начала затихать: убеждение уступало, страсть брала верх; я решился последовать голосу искусителя: омраченному уму моему представлялось, что я даже должен, обязан поступить таким образом для себя, для Гонории и для пользы человечества. Не стану рассказывать всех подробностей моего нелепого плана: довольно обозначить главное. Назло всем испанским документам и решениям судов Пиренейского полуострова я хотел жениться на Гонории и быть с нею основателем новой колонии на этом пустынном острове, который со временем населится нашими потомками и сделается богатым и цветущим государством. Расчет мой казался верным. Начало уже сделано: я — единственный обладатель острова и поселяюсь здесь с Гонорией!

Утопая в бездне таких безумных мечтаний, я нашел нужным осмотреть свои владения и вздумал пуститься один по течению ручья, который начинался у нашего жилища.

Я объявил это намерение Гонории и Югурте в коротких словах, тоном человека, который не ожидает, чтобы ему смели противоречить. Гонория испугалась и промолчала; но два ручья слез были красноречивее всяких возражений. Чтобы утешить ее, я обещал пробыть в отсутствии не более четырех дней. Наступила минута разлуки: Гонория плакала, негр казался сердитым. Я притворился, будто не замечаю ничего; но мое сердце разрывалось от горя, и я едва имел силы оставить жилище, где в продолжение нескольких месяцев был так счастлив и так злополучен.

Баундер очень неохотно следовал за мною: мне стоило большого труда увести его в лес. Мы перешли через ручей и пустились по левому его берегу. Лес становился чем дальше, тем глуше; вековые деревья переплелись сучьями, земля заросла высокой травой, вокруг царствовало глубокое безмолвие, ничто не обнаруживало присутствия какого бы то ни было живого существа; даже птицы не вили гнезд в вершинах этой дикой чащи, и насекомые не шумели в растениях, которые казались погруженными в магический сон. По таким местам мы шли более суток; наконец, ручей выбежал из лесу, открылась широкая долина; но все та же пустота, то же безмолвие: нигде не видно следов рук человеческих. Я дошел до устья ручья и пустился назад. На четвертый день странствований, часа за два до захода солнца, мы с Баундером благополучно выбрались из леса почти напротив хижины, только по другую сторону ручья. Гонория и Югурта дожидались меня на своей стороне, и негр вскарабкался на самое высокое дерево, чтобы скорее меня увидеть. Баундер прыгнул в воду, не дожидаясь моего приказания переправляться; шум дал знать Гонории и Югурте о моем возвращении. Негр в один миг соскочил или, лучше сказать, упал с дерева; но Гонория еще проворнее успела отвязать плот и подъехать ко мне, так что черный друг мой, подбежав к берегу, должен был только издали любоваться на картину моего свидания с Гонорией.

О, как сладко было это свидание! Гонория казалась прекраснее, чем когда-нибудь; радость придала новый блеск ее красоте. Но — бедная Гонория! — в каком замешательстве она стояла передо мною, когда я выпустил ее из своих объятий! Ей хотелось что-то сказать, и она не могла вымолвить ни слова от слез, которыми наполнились глаза ее; ей хотелось заплакать, и она не могла расплакаться от веселой улыбки, которая порхала по ее розовым устам.

Около месяца я провел подле нее и Югурты. Не знаю, отчего сердце мое стало немножко спокойнее, воображение холоднее; я как будто начинал выходить из своего ужасного состояния, примиряться с судьбой. Но… человеку не дано легко побеждать свои страсти!.. Я часто принужден был выдерживать утомительную внутреннюю борьбу, так что напоследок решился на вторичное путешествие, полагая, что отсутствие и свежесть впечатлений будут иметь на меня целительное воздействие.

На этот раз я собрался идти в другую сторону, по горам и долинам, которые тянулись на западе. Путеводителями мне должны были служить облака, солнце, звезды; сверх того на нашем острове росли маленькие голубые цветы, у которых чашечки всегда смотрели на юго-запад, да был один мелкий кустарник, который разрастался обыкновенно прямыми линиями по направлению с севера к югу.

Само собой разумеется, что открытие моего намерения не обошлось без новой печальной сцены. Я пустился в дорогу рано утром, объявив, что пробуду в отсутствии семь дней, и не взяв с собой Баундера. Я старался идти насколько можно прямее, несмотря на горы, болота или густые кустарники. Таким образом к вечеру я прошел около двадцати миль. Отсюда началась длинная гряда холмов, которые терялись на краю горизонта. Поужинав с большим аппетитом, я лег под дерево, растянулся во всю длину, сложил руки на груди, зажмурил глаза и начал размышлять о домашних в ожидании, когда сон придет осенить меня своими крыльями.

Он пришел, но ненадолго. Показав мне в своем магическом зеркале несколько очаровательных призраков, он отлетел и не возвращался. Напрасно я употреблял всякие способы, чтобы опять приманить его; наконец, мне вздумалось задать себе самую скучную, самую усыпляющую работу: я стал считать звезды, горевшие над моей головой. Но по мере того как глубь неба становилась темнее, новые блестящие точки появлялись в группах, которые были уже сочтены мною, и таким образом мне приходилось поминутно начинать снова свой счет. Это меня утомило до крайности; мне стало казаться, что некоторые звезды переходят с одного места на другое, что целые хоры их вдруг исчезают и потом снова появляются лучезарнее прежнего: глаза мои начали закрываться… Вдруг я услышал какие-то звуки, тихие, но торжественные, как отдаленный гул моря. С каждой минутой они росли, делались громче и явственнее; скоро я мог уже отличать не только музыку и голоса звезд, которые пели, но и каждое слово в пении. То была, я думаю, гармония сфер небесных, о которых так много толкуют поэты со времени Коупера. Я слышал какое-то новое наречие, но оно было для меня совершенно понятно. Содержание песни поразило меня своим величием: никогда я не слыхивал ничего подобного на языке наших поэтов.

Наконец, песнь умолкла; водворилось глубокое молчание на земле и в небесах. Бесчисленное множество звезд собралось в центре небесного свода; они кружились, как роящиеся пчелы, и потом внезапно рассыпались в разные стороны. Тогда темно-синяя твердь растворилась, и я увидел хор духов, текущих по палевому сиянию. Сердце мое затрепетало от непреодолимого желания взлететь к этим теням; но у меня не было сил отделиться от земли, и в сокрушении о своей немощности я заплакал. В это время ко мне подошла какая-то женщина.

— Это ты, Гонория? — спросил я.

— Нет, — отвечал мне приятный голос.

Я взглянул и узнал донью Исидору.

Всмотревшись в нее хорошенько, я увидел, что она восхитительно прекрасна. Кроткий пламень ее глаз проливал в мою душу чувство нежнейшей любви, и мне показалось чрезвычайно странным, как я до сих пор не заметил, что эта прелестная женщина для того именно и создана, чтобы быть моей подругой.

— Откуда ты взялась, Исидора? — спросил я.

— С корабля, разбитого бурей, — отвечала она. — Но я здесь только духом, а тело мое покоится там, далеко, в летаргическом сне. Оно не таково, какою ты меня видишь: долгие печали изменили его.

— О чем же ты печалишься, Исидора?

— О твоем намерении…

— Быть счастливым?

— Попрать волю и благодеяние твоих родителей. Отец проклянет тебя!..

Она плакала и смотрела на меня с видом упрека и соболезнования, потом махнула мне рукой и поднялась на воздух. Я хотел устремиться за нею, хотел умолять Исидору, чтобы она испросила мне у отца разрешение на союз с Гонорией, — и вот я уже поднялся, я лечу… Но вдруг завыл ветер; звезды попрятались, небо начало свиваться клубами, дым и огонь летели на меня со всех сторон, и я стал падать… падать… падать… Через несколько минут мне показалось, что я лежу в глубокой и мрачной пропасти; вокруг меня ползают змеи и жабы; я затрепетал, обмер… Вот опять Исидора: она с нежностью подала мне руку, извлекла меня на поверхность земли и повела по какой-то песчаной равнине.

— Куда мы идем? — спросил я.

— К берегу моря.

— Зачем?

— Там соединишься с отцом, с матерью и со мною.

— Но разве я теперь не с тобой, Исидора?

— Нет; здесь только дух мой. Он пришел послушать, как ты отречешься от преступного намерения.

— О, моя Исидора! Я отрекаюсь от него. Клянусь тебе именем Бога, что я наконец познал добродетель, и тебя, одну тебя, Исидора, хочу любить всю жизнь!

— Довольно! Когда мера твоего раскаяния исполнится, тогда тебе отворятся двери счастья.

— Но кому я буду обязан этим счастьем? Тебе ли, Исидора?

Я оглянулся, чтобы услышать ответ. Исидоры не было. Пронзительный холод охватил все мои члены, ветер подул в лицо; я упал на землю, чтоб прикрыться звериной кожей, которая служила мне одеждой, и увидел себя на том самом месте, где вчера лег спать.

Не знаю, наяву или во сне было мне это видение. Может быть, я не спал и все это видел в мечтах своего распаленного воображения; может быть также, что это был просто сон, потому что я с вечера неосторожно наелся ягод, которые у многих островитян Южных морей называются каокуру и известны своим сильным наркотическим действием.

Как бы то ни было, все обстоятельства моего поэтического видения глубоко врезались в мою память, и я даже мог очень ясно припомнить каждое слово чудесного пения звезд, но только, повторяя их при дневном свете, не находил в нем ни одного понятного звука. Между тем в сердце моем действительно пробудилось раскаяние; я горько жалел о своем неуважении к великодушному поступку моих родителей, давших сироте отца, мать и брата, стыдился своих нелепых планов, и начал вспоминать об Исидоре с чувством еще не испытанной мною нежности, тогда как образ Гонории стал являться мне совсем в другом свете, чистом и ясном, как солнце.

Для связи последующих происшествий я должен здесь оставить на некоторое время рассказ о своем путешествии и сообщить читателю, что происходило тем временем на «Санта-Анне».

Пусть представит себе корабль в самом жалком положении: руль бьется на корме, паруса полощутся, вся палуба залита кровью и завалена трупами. Такова внешность «Санта-Анны», но картина, которая представлялась внутри, еще ужаснее. Там была просто бойня: точнее этого выражения нельзя найти. Торжествуя нетрудную победу, дон Мантес велел переколоть всех без разбора наших друзей, которые оставались еще в живых. Уцелел только Ваткинс, но и тот был обязан жизнью только тому, что смог опять притвориться мертвым. Этот бездельник никогда не терял присутствия духа; смелый в сражении, он был в то же время осторожен, как кошка; и хотя, может статься, никто больше его не перебил неприятелей, однако ему меньше всех досталось: он получил только две раны, и то весьма легкие.

Когда водворился некоторый порядок, доктор Сурбано с фельдшером, исполнявшим должность его помощника, прибыли в каюту пассажиров, чтоб оказать им нужную помощь. Сурбано был медиком в душе: он занимался своим делом с любовью и не обращал внимания ни на что другое. Увидев бедственное состояние пассажиров, он потер руки от удовольствия, потому что лечение таких пациентов обещало ему высокую занимательность: дон Юлиан был весь изранен, отец мой едва дышал от потери большого количества крови, а матушка и донья Исидора лежали без памяти, без движения и без дыхания, так что нельзя было сразу распознать, живы они или умерли.

Искусный Сурбано взялся за дело: мгновенно осмотрел и перевязал раны дона Юлиана и отца, потом привел в чувство дам, успокоил их… Не прошло и двух часов, как все четверо тихо заснули, и хирург с довольной улыбкой взялся за других пациентов, не замечая, что делается на море.

На море в это время кипела буря, та страшная, роковая буря, которая выбросила меня, Гонорию и Югурту на необитаемый остров. Легко себе вообразить, в какой опасности должна была тогда находиться «Санта-Анна». Два старших офицера ранены, прочие убиты; из ста шестидесяти человек экипажа осталось в живых едва тридцать человек, и те после сражения, напившись водки, не хотели никого слушать, каждый делал, что ему было угодно: один пел, другой плясал, тот играл на гитаре, этот доедал или допивал свою порцию, а там два или три буяна дрались между собою, и опять сверкали кинжалы, опять текла кровь.

— Наверх! — кричал дон Мантес, стоя на юте, бледный и дрожащий, но никто не выходил на палубу, все беззаботно оставались внизу.

Между тем буря ярилась, ветер выл, волны ходили горами и хлестали через борт корабля; скоро две мачты упали одна за другой; упала и третья, вся палуба покрылась обломками; корабль то исчезал в бездне, то поднимался под облака, то его бросало в сторону, а на палубе не было никого, кроме одного дрожащего Мантеса.

Наконец, он сбежал вниз и увидел, что вода льется в корабль через огромную пробоину, как через колодезный желоб.

— Конопатчика! К помпам! Мы тонем! — заревел он в отчаянии.

Тут только матросы начали понемногу замечать опасность своего положения. К счастью, конопатчик не был так пьян, как другие; плотник тоже. Они скоро заделали пробоину и остановили течь, а между тем их товарищи, протрезвев от испуга, усердно выкачивали воду. Но много ли значила эта слабая помощь в сравнении с суммой всего вреда, который потерпела несчастная «Санта-Анна»! Правда, корабль не потонул при всей свирепости бури, которая не прекращалась до следующего утра, но что увидел Мантес, когда заря осветила его? Все мачты сломаны, паруса и канаты порваны, борта разбиты; одним словом, не было живой снасти и, что еще ужаснее, не было никакой возможности починить их.

С этого времени «Санта-Анна» сделалась плавучей тюрьмой, которая носилась по воле ветров, не встречая ни гибели, ни спасения. Три раза она попадала в ветер; ее ветхие части начинали дрожать, какие-то нестройные звуки раздавались в пустоте ее пыльных палуб; казалось, что невидимая сила оживляла корабль на некоторое время: он устремлялся вперед и летел, летел быстро… но на нем не было кормчего, никто не управлял его бегом, никто даже и не желал знать, где судно находится, куда стремится. Между тем пассажиры, при помощи искусного Сурбано, выздоровели. Отцом мало-помалу овладела беспечная и, можно сказать, веселая безнадежность. Он хорошо ел, пил, не обнаруживал ни малейших знаков уныния и каждый день аккуратно садился за свои конторские книги, делал выкладки, проверял кассу и, не насчитывая ничего, кроме нулей (потому что все было разворовано после сражения), с важностью подписывал против суммы убытка: «Израсходовано во время несчастного происшествия на корабле „Санта-Анна“…

Матушка моя также была или казалась спокойной: ее поддерживали религиозные чувства; сверх того она с самоотверженностью матери утешала себя той мыслью, что дети ее находятся в безопасности.

Напротив, благородный дон Юлиан не мог похвастаться твердостью духа: он изнывал, как сокол, посаженный в клетку; душа его рвалась к деятельности, а руки были связаны. Это сделало его раздражительным, мрачным, тяжелым для других спутников. Донья Исидора употребляла все способы, чтобы рассеять тоску своего брата, и не преуспевая в том, находила отраду только в беседах с моей матерью, которая полюбила ее, как дочь.

VIII

Теперь бросим беглый взгляд на другую часть картины, на дона Мантеса и его подчиненных. Я часто удивляюсь, как искусно люди умеют окружить себя и себе подобных несчастиями всякого рода. Мало того, что одни из них теснятся, давят друг друга в смрадных жилищах, что другие, напротив, блуждают по бесприютным степям… нет! Они изыскивают все способы, чтобы сделать свою бедную жизнь еще беднее, как будто им хочется заранее отведать мучений, которые их ожидают в аду.

Человек с душой благородной, возвышенной, неподвластной гнусным и мелким страстям едва ли может представить себе всю лютость страданий этого злодея. Он был горд, и его презирали, властолюбив, и его не слушались, корыстен, и золото, которым он думал воспользоваться, ускользало из рук его!.. В горьком сознании своего ничтожества и бессилия он, наконец, заперся у себя в каюте, не допускал к себе никого, сидел один и, как плотоядное, но трусливое животное, только по ночам выходил искать себе пищу, запасая ее сразу на несколько дней. Таково было положение Мантеса. Не лучше было и положение его матросов. Страшно и отвратительно было смотреть на этих людей: они стали движущимися скелетами; молодые поседели и оплешивели, как старики, а старики едва дышали от болезней и изнурения. Между тем ненависть, зависть, корыстолюбие, все подобные атрибуты человеческого сердца не умирали в их развращенных сердцах. Не раз рука того или другого из них обагрялась кровью своего товарища; не раз общая трапеза была оскверняема убийством. Через несколько месяцев от тридцати человек экипажа, которые уцелели после сражения, осталось только семнадцать, и те походили на тени, а не на людей: они медленно выползали из своих нор и бессильно боролись между собой за последние крохи вонючей пищи.

Казалось, что не только небо и земля позабыли о «Санта-Анне», но и животные гнушались ею, потому что все они исчезали, скрывались, когда к ним подходил этот ковчег нищеты и преступления. Страшное проклятие лежало на нем и на всем его экипаже. Те, которые умерли, были несравненно счастливее тех, которые оставались живыми. Последние не имели отрады слышать и утешений религии из уст служителя церкви: бедный старец не перенес общих страданий и помешался. Не сходя с места, сидел он на обломках снастей, глядел вокруг себя с бессмысленным равнодушием, ел, что ему приносили, не просил пищи, когда забывали о нем, и, наконец, угас на руках матушки и доньи Исидоры.

Однажды увидели вдали маленький американский купеческий бриг. Легко вообразить всеобщую радость и суматоху. Тотчас был поднят сигнал, означающий «бедствую». Все собрались на палубу, смотрели, ожидали; одни дрожали, не зная отчего, другие краснели и бледнели попеременно. Капитан Мантес также вышел из своего убежища. Он еще не смел приказывать. «Вот я объяснюсь с капитаном брига, — думал он, — тогда все примет другой оборот: пассажиры покорятся, и я приберу к рукам золото Троутона». Подбодренный этой мыслью, он надел полный капитанский мундир и стал так, чтобы его увидели прежде всех.

Между тем время летело: вот уже четыре часа, вот и пять, недалеко до ночи, а бриг не подходил к «Санта-Анне». Некоторые из матросов, в нетерпении, забрались на гакаборт, другие влезли на обломанные мачты.

Но чем же объяснить такое равнодушие, такую, можно сказать, бесчеловечность капитана, управлявшего бригом? Бог знает; может быть, только осторожностью, не больше. Он видел перед собой корабль, какого, верно, еще никогда не видывал: все вооружение переломано, бока покрыты зеленою плесенью, морские растения лепятся по бортам и снастям, на палубе движутся какие-то тени, бледные, тощие. Кто знает, может быть, у них чума? Надо действовать весьма осмотрительно; а может быть, эта плачевная наружность служит маской разбойничьему судну, на котором спрятан сильный экипаж, — следовательно, надо действовать еще осмотрительнее.

Но наши бедные герои не могли делать подобных предположений, и невнимательность брига приводила их в отчаяние. Они подняли еще один сигнальный флаг, махали руками, платками: авось американцы поймут их и сжалятся… Нет! Откуда ни возьмись облако густого тумана: оно поднялось перед «Санта-Анной» и совершенно закрыло ее от брига, в то же время ветер переменялся, несчастный корабль погнало в противоположную сторону, наступила ночь… все кончено!

Сколько рассказов, я думаю, было после этого у матросов брига, когда они вернулись на родину! Им встретился в океане корабль, поросший травой! Видал ли кто-нибудь такие чудеса? Слушатели разинули рты от удивления и не знают, верить или не верить; но рассказчик изумляет их еще больше, говоря, что на том корабле были какие-то страшные, уродливые фигуры. Духи не духи, а что не люди, в том нет никакого сомнения. А женщины, которые так отчаянно поднимали свои белые ручки, белые, словно снег, такие белые, каких не бывает у живых женщин: разве не ясно, что это руки усопших? Следовательно, мнимый корабль был не что иное, как темница душ, заключенных в чистилище. Неужели слушатели не убеждены? В таком случае моряк поклянется им на своей старой Библии, а он известен как благочестивый человек. Судите теперь о всеобщем ужасе, особенно когда рассказчик прибавит еще, допивая свой стакан грога, что чудесный корабль скрылся в облаке и что потом поднялась буря — да какая буря!..

Долго ходила в народе легенда о «корабле-призраке», и ни один добрый моряк не смел сомневаться в ее достоверности.

Но что было на «Санта-Анне», когда туман воздвиг вокруг нее свою непроницаемую стену? Крик, слезы, бешенство; Мантес ударился головой о палубу; другие богохульствовали, ругались, только один Август-Эпаминонд де Монморанси сохранил хладнокровие: поправляя свою прическу, он подошел к дамам и покорнейше просил принять от него уверения в глубочайшем почтении.

Некоторые моряки провели всю ночь на палубе, ожидая, не увидят ли бриг; но вот рассвело, и они увидели только пасмурное небо да безграничное море.

Теперь вернемся к повествованию о моем втором путешествии по острову.

На заре четвертого дня, лишь только пустился в дорогу, я увидел вдали, на краю горизонта, белый столб дыма. Что это такое? Неужели на острове есть жители? А почему бы и нет?

Я ускорил шаги, и по мере того, как продвигался вперед, вокруг меня появлялись новые признаки присутствия человека: я увидел огороженные места с плодовыми деревьями, возделанные поля. Все показывало, что тут живет народ образованный: не было только железной дороги, из чего я и заключил, что цивилизация жителей еще не достигла полного развития; но зато через несколько шагов мне попалось целое стадо свиней, а так как это, по моему мнению, явный признак глубокого просвещения, потому что только самые просвещенные нации коптят ветчину и имеют у себя особое сословие граждан, именуемых колбасниками, то я совершенно сбился с толка и не знал, что думать о жителях острова. Во всяком случае любопытство мое было возбуждено до предела; я поминутно оглядывался кругом и без остановок шел вперед, забравшись, однако, в кустарник, чтобы меня не заметили прежде времени.

Скоро я увидел несколько столбов дыма, показывавших, что тут есть селение; наконец, появилась укатанная дорога. О, какое неизъяснимое чувство радости и беспокойства, я услышал человеческие голоса. Они приближались ко мне, говоря на каком-то особенном наречии, в котором было очень много испанских слов. Я присел, скорчился, смотрел, слушал. Шестеро молодых людей обоего пола проходили по дороге, весело подпрыгивая и дурачась. Я тотчас узнал в них прекрасную породу островитян Южного океана; но эти не были безобразно татуированы, как другие жители тамошних стран; сверх того, на всех я увидел очень красивые наряды, смесь индейского с европейским, и, что самое важное, никто не имел при себе никакого оружия; миловидная девушка лет семнадцати казалась старшей в компании.

Спрятав стрелу, приготовленную на всякий случай, я вышел из кустарника. Молодые люди удивились и закричали, но никто и не думал бежать. Я сделал самое ласковое выражение лица, какое возможно; объявил, что я выброшен бурей на здешний берег и ищу убежища. Они довольно хорошо поняли мою речь, окружили меня с участием и доверчивостью и, подхватив меня под руки, повели к селу.

Мне несколько стыдно теперь признаться, я наговорил им дорогой тысячу выдумок. Но что делать, мне надобно было тронуть их сострадание; притом я боялся, не водится ли за ними привычки, которой подвержены некоторые другие жители островов Южного океана. Девушки закидали меня вопросами, кто я таков, давно ли попал на их остров, как и где жил; а я со своей стороны повторял все один и тот же вопрос: что они едят? Конечно, это могло показаться им крайне глупым; они могли счесть меня за обжору или за дурака, но я не обращал на то никакого внимания, и сколько пригожие островитянки ни толковали мне, что у них употребляется в пищу говядина, свинина, разные птицы и рыбы, плоды и овощи, я все-таки стоял на своем и допытывался, не едят ли они еще чего-нибудь?

— А что вы едите по праздникам, мои милые? — спросил я. — Не бывает ли у вас тогда какого-нибудь особенного блюда?

— Нет, не бывает.

Я увидел, наконец, что мне надо объясниться прямо, и, приняв на себя самый простосердечный вид, спросил у своих хорошеньких проводниц, не кушают ли они иногда человеческого мяса. При этом вопросе все красавицы отскочили от меня с ужасом; но их испуганные и сердитые личики были мне в ту минуту несравненно приятнее всяких улыбок, к каким могли быть способны их свежие губки. Зато я не без труда восстановил их доброе о себе мнение: бедняжки, кажется, сочли меня самого людоедом и, только уже подходя к селу, начали обращаться со мной по-прежнему ласково.

В селе, красиво устроенном по-европейски, меня окружила толпа людей разного возраста, которые наперебой старались хорошенько рассмотреть меня и показать мне свое доброжелательство. Из одного дома, который был больше и лучше других, вышел старик с длинной седой бородой, приятными чертами лица и вообще самой почтенной наружности. Он не имел на себе никаких знаков власти, но глубокое уважение, с каким толпа расступилась и дала ему дорогу, тотчас показало мне, что это должен быть начальник.

— Добро пожаловать, чужеземец!.. Кто бы ты ни был, добро пожаловать! — сказал он мне по-испански.

Я поклонился и стал просить у него покровительства.

— Ба, да это чистое кастильское наречие! — вскричал старик. — Ах, сын мой! Как я рад, что тебя вижу! Звуки твоих слов производят на меня такое же действие, как роса на иссохшую землю: это звуки моей родины.

После нескольких вопросов со стороны начальника меня торжественно проводили в его жилище, где я нашел простой, но со вкусом приготовленный завтрак. Не стану описывать порознь каждого блюда; пусть господа гастрономы извинят меня в этом случае: я, право, сам не совсем хорошо разбирал, что мне подавали, потому что был слишком занят новостью своего положения. После завтрака начальник или, лучше сказать, король представил меня своей супруге: это была индианка средних лет, с правильными чертами лица и приличной дородностью тела. Тут же увидел я и несколько придворных: дамы, все без исключения, были очень миловидные, мужчины — вежливые. Меня осыпали ласками; я не знал, как и отвечать на все знаки их дружелюбия; но, к счастью, король вызволил меня из этой беды, пригласив в особую комнату, где я должен был сообщить ему свою историю.

Мне показалось, что я говорю чрезвычайно красноречиво, потому что король слушал меня с величайшим вниманием, и даже слезы несколько раз навертывались у него на глаза. Такие неоспоримые доказательства моих ораторских дарований были для меня очень приятны, но еще приятнее было то, что властелин, выслушав мою повесть, изъявил мне снова свое искреннее участие и обещал всяческую помощь, если я вздумаю поселиться в его владениях. Разумеется, я принял это с благодарностью. После того король, в свою очередь, рассказал мне, что и он, точно так же, как я, попал на остров по случаю одного несчастного приключения. Около года жил он один, никого не видел. Наконец, большая толпа индейцев с женами и детьми пристала к острову. Они переселились сюда с другой отдаленной земли вследствие каких-то раздоров с соседними племенами. Европеец был принят ими ласково; он стал жить с ними, женился, завел свое хозяйство. Его добродушный характер, его дарования, а еще больше его знания, удивительные для дикарей, снискали ему общую любовь и уважение. Когда умер их предводитель, они единодушно избрали его на место покойного. С того времени он пользуется неограниченной властью. Нет надобности описывать способы, которые употреблял он для образования своих подданных: главными орудиями его были добро, кротость и видимая польза нововведений. Мало-помалу он успел образовать небольшое государство, водворил в нем некоторые европейские искусства и знания и надеется, что подданные его счастливы, насколько могут быть счастливы люди на земле.

На другой день, рано поутру, меня отпустили домой в сопровождении восьми молодых индейцев, в числе которых был и сын короля, молодой человек прекрасной наружности и с добрым сердцем. Мы шли весело, скоро. Спутники мои были все людьми простодушными, откровенными, услужливыми и притом большие весельчаки. Мы благополучно достигли ручья, на берегу которого стояло мое жилище, переправились на другую сторону, и я снова имел удовольствие обнять Гонорию и Югурту. В этот раз уже никакое тревожное чувство не смущало мою душу: радость моя была чистой и ясной. Гонория крайне удивилась, что я пришел не один: начались объяснения, рассказы; все были довольны и веселы; Югурта скакал и корчил такие гримасы, что спутники мои не могли надивиться его безобразию, точно так же, как не могли надивиться и необыкновенной красоте сестры моей.

Гонория не противилась моему предложению переселиться во владения доброго короля; но мысль о такой неожиданной и скорой разлуке с прежним жилищем заставила ее пролить много слез. Здесь у нее были свои любимые деревья, любимые кустарники; она сама сделала маленькую беседочку с дерновым диваном, сама посадила цветник, приручила несколько птичек, которые порхали в роще: как же все это оставить! Но Гонория давно решила жить и умереть вместе со мной, и через два дня мы пустились в дорогу.

Прибытие наше во владения доброго короля было ознаменовано длинной цепью праздников, которые давали нам сам король и старшины, составляющие его совет. Нам отвели один из лучших домов в селении, снабдили нас всем необходимым, одним словом, скоро мы сделались настоящими гражданами этого маленького государства и зажили в довольстве как нельзя счастливее. Меня считали за друга, за родного, а Гонория, кроме того, что пленяла всех своей красотою, сделалась еще и законодательницей мод. Лишь только она являлась ко двору, прочие дамы начинали осматривать с величайшим вниманием ее наряд, потом бежали пересказывать о нем своим приятельницам, и вечером или на другой день все были одеты, как Гонория.

Но эта счастливая жизнь не удовлетворяла меня и мою сестру; у нас на сердце все еще лежало тяжелое горе, разлука с родителями и неизвестность об их судьбе. Ни на минуту мы не могли избавиться от страшной мысли, что батюшка и матушка остались в руках изверга, способного предать их самым жестоким мучениям. Часто я бродил один по полям и рощам, погруженный в задумчивость; ничто не веселило меня, ничто не обещало мне радости.

Однажды я, грустный, лежал на песчаном берегу и глядел на морские волны, которые еще не успокоились после бури, свирепствовавшей всю ночь. Передо мною были раскиданы в беспорядке лодки наших островитян, вытащенные из воды, чтобы их не унесло бурей. Несколько индейцев работали около них и пели песни. Вдруг из-за мыса, которым оканчивалась бухта на правой стороне, показался недалеко от берега остов большого корабля, который волны гнали кормой вперед. Я был изумлен этим неожиданным зрелищем, но всмотревшись получше, остолбенел, онемел, обмер… Это была «Санта-Анна»!

Не могу выразить впечатление, произведенное на меня видом корабля, на котором недавно сам я рассекал волны океана и который теперь явился мне рабом этих волн, в странном, фантастическом образе, позеленевшим от плесени и мха, представляющим картину бедствия. Собравшись с духом, я послал одного индейца уведомить Гонорию, а сам с Югуртой и другими островитянами прыгнул в большую лодку и велел грести к несчастному кораблю. О, как замирало мое сердце при каждом взмахе весел! Я не мог говорить и только одними знаками понуждал индейцев, чтобы они сильнее гребли. О Боже мой, Боже мой, что-то найду я на «Санта-Анне»? Живы ли мои родители? Живы ли донья Исидора, дон Юлиан? Но скоро луч радости проник в мою душу: в толпе черноголовых привидений, стоявших на палубе «Санта-Анны», я увидел знакомую фигуру, напудренный парик моего отца.

— Навались! Навались, ребята! — закричал я своим индейцам. — Мы с Гонорией получим родительское благословение!

Через несколько минут наша лодка, разрезав последний вал, подошла под самый борт «Санта-Анны». Не думая о последствиях, мы с Югуртой вспрыгнули на палубу Отец тотчас узнал меня; я сжал его в своих объятиях, и долго, долго мы не могли выговорить ни слова.

— Ардент, — произнес, наконец, батюшка, — ты увидишь и мать свою.

— Благодарю тебя, Боже! — отвечал я и, оглянувшись, нет ли ее на палубе, увидел Югурту, который также обнимал одного старого своего знакомца, а правой рукой крепко стискивал ему горло.

— Югурта! — закричал я. — Погоди немного, предоставь его дело закону. (Несколько индейцев влезли на корабль). — Свяжите этого злодея! — сказал я им, и в ту же минуту дон Мантес был связан и брошен на палубу.

Нужно ли описывать подробности моего свидания с матушкой, с доном Юлианом, с доньей Исидорой? Добрая старушка в слезах обнимала и целовала мою голову, дон Юлиан дружески сжал мне руку, Исидора кинулась в мои объятия и лишилась чувств. Придя понемногу в себя, она говорила, задыхаясь: — Ардент, я думала о вас и день и ночь!

За этим последовало продолжительное молчание, во время которого все мы смотрели друг на друга, не умея себе дать отчета, о чем каждый из нас думал.

— А Гонория? — спросил, наконец, батюшка, как будто боясь услышать мой ответ.

— Гонория жива, здорова и прекрасна, как никогда.

Новая радость, новые восклицания. Между тем, какая-то обезьяна, в изорванном голубом фраке и зеленых панталонах, выставила из каюты свою отвратительную морду, гримасничая ужасным образом. Я тотчас узнал в нем мсье Августа-Эпаминонда де Монморанси.

— Что делать с этим кривлякой? — спросил у меня один из островитян.

— Связать! Непременно связать! — перебил Вильям Ваткинс, которого мой отец успел отрекомендовать мне как человека, оказавшего большие услуги нашему семейству.

Мсье Августа-Эпаминонда де Монморанси связали и бросили подле капитана. В это время еще несколько лодок причалили к кораблю, и индейцы взошли на палубу.

— Теперь, господа, — сказал я, обращаясь ко всему экипажу «Санта-Анны», — нам нужно привести в порядок ваши и наши дела. Объявляю вам, что корабль будет подведен к берегу и разгружен, причем все похищенное у отца моего будет отобрано у похитителей. Бросайте буксир!

Некоторые хотели было противиться, предложить условия, но я отвечал, что мое единственное условие — забвение прошлого, и если кто-то посмеет ослушаться, то будет немедленно повешен. Тогда матросы безмолвно выполнили мою волю, и островитяне начали буксировать «Санта-Анну» в залив.

Король со старшинами и Гонория давно уже стояли на берегу. Насладившись первыми восторгами свидания сестры моей с родителями и друзьями, я воротился на «Санта-Анну» для принятия нужных мер при спуске экипажа. Мы с Ваткинсом устроили так, чтобы каждый матрос приносил и показывал нам свои пожитки, а потом садился в лодку, которая стояла наготове у корабля. Первым был спущен сам капитан дон Мантес; его пронесли связанного и без всякого осмотра, потому что преступления этого человека были уже известны и осматривать его не было надобности. Затем Следовал лейтенант Август-Эпаминонд де Монморанси. Я приказал развязать его и спросил, не имеет ли он вещей, которые желал бы взять с собою.

— Разумеется, — отвечал он с наглым и вместе с тем покорным видом.

— Ваткинс! Югурта! — сказал я. — Сходите с лейтенантом и помогите ему вынести сюда свои вещи.

Через несколько времени лейтенант явился с четырьмя ящиками, окованными железом и такими тяжелыми, что человек едва мог тащить волоком один из них.

— Что у вас в этих ящиках, господин лейтенант? — спросил я.

— Как что? — отвечал он спесиво. — Вот в этом мой гардероб, разные вещи для туалета, а там… там церковная утварь, которую один почтенный человек просил меня доставить в бедный монастырь в Новом Орлеане.

Ящики были вскрыты и в трех из них оказалось золото, принадлежащее моему отцу, а четвертый был набит старой ветошью, с прибавкою трех или четырех изорванных книжонок.

Лейтенант вздумал было спорить против моих распоряжений, горячился, кричал, говорил, что он потомок великого полководца, сын юной Франции, что отечество отомстит за него, что о нанесенной ему обиде узнает вся Европа.

— Хорошо, хорошо, — отвечал Вильям Ваткинс, продолжая спокойно обыскивать его карманы.

У сына юной Франции нашли множество червонцев, которые были зашиты в разных частях платья; мы отобрали все это и, наконец, спустили потомка великого полководца в лодку, где он с важностью занял первое место.

Подобному обыску подверглись и все матросы. Каждый из них имел при себе более или менее значительную сумму, украденную у батюшки; ее отбирали: оставляли матросу только то, что действительно ему принадлежало. Таким образом я успел возвратить почти весь батюшкин капитал.

Остаток дня провели мы в наслаждениях дружеской беседы, рассказывали свои приключения, плакали и смеялись, благодарили Всевышнего за прекращение долгих несчастий и строили планы на будущее. На следующее утро собрался совет старшин под председательством короля. Привели Мантеса. Я взял на себя должность прокурора и подробно изложил судьям все преступления этого человека со времени моего с ним знакомства. После того Ваткинс рассказал о поступке Мантеса с родным братом, а Югурта лично засвидетельствовал злодеяние его над несчастными неграми. Обвиняемый сперва очень твердо оправдывался, но улики Ваткинса и Югурты были для него неожиданным ударом. Старшины единогласно решили, что он подлежит смертной казни; оставалось королю утвердить этот приговор. Он велел старшинам и свидетелям выйти, оставив только Мантеса и меня. Полагая, может быть, что король желает кончить дело примирением между нами, злодей ободрился и с неслыханным бесстыдством начал опять оправдываться, обвиняя меня самого в непокорности и называя клеветою улики Ваткинса и Югурты. Король слушал все это в глубоком безмолвии; я видел, что он был очень взволнован, слезы лились по щекам его, руки дрожали, из груди вырывались тяжелые вздохи.

— Несчастный, — сказал он наконец, с трудом переводя дыхание, — ты напрасно силишься доказать свою невинность; я могу одним словом тебя обвинить. Всмотрись хорошенько: узнаешь ли ты меня?

Мантес устремил на него глаза в недоумении.

— Да, негодяй, всмотрись и скажи, узнаешь ли ты своего брата Диего?

Злодей затрепетал и побледнел. Я с удивлением и состраданием посмотрел на короля. Он горестно опустил седую голову на руки и дал волю своим слезам. Некоторое время они оба молчали. Наконец, капитан сделал движение, как будто хотел что-то сказать.

— Молчи! Молчи, ради Бога! — прервал его Диего. — Нам нечего объясняться. Пусть Всевышний будет нашим судьей! Я должен только выполнить обязанности моего звания. Старшины назначили тебе смертную казнь: по кровной связи с тобою, я не вправе судить о справедливости или несправедливости их приговора; но… ты мне брат… я не могу смягчить твою участь. Наша земля еще никогда не обагрялась кровью человека; не хочу, чтобы первая кровь, пролитая на ней, была кровь моего брата; дарю тебе жизнь: только удались от нас, ступай куда хочешь, ступай дальше, дальше!.. Не являйся никогда во владениях нашей колонии!.. Бог милосерден: может статься, ты еще успеешь заслужить его прощение.

Диего удалился. В тот же день Мантеса отвели на отдаленный берег острова и оставили там с небольшим запасом пищи. Но вечером, подходя к нашей бухте, я встретил Югурту в необыкновенном волнении. Это заставило меня подозревать, что что-нибудь случилось. И точно! Взглянув на «Санта-Анну», которая была введена в бухту, я увидел Мантеса, повешенного на бушприте.

Теперь мне немного остается досказать. Несмотря на гостеприимство Диего, красоту острова и все приятности жизни в этом благословенном краю, никто из нас не чувствовал желания там поселиться. Поэтому решено было разобрать «Санта-Анну» и построить из неебольшую яхту под именем «Гонория». Тотчас приступили к работам; экипаж корабля волей или неволей принял в них деятельное участие, и через некоторое время Вильям Ваткинс, назначенный строителем и командиром «Гонории», с самодовольной улыбкой показывал нам красивый и прочный остов своего судна. День спуска яхты был днем великого торжества. Наконец, пришло время отъезда. Грустно нам было расставаться со своими друзьями индейцами. Отец предлагал дону Диего отправиться с нами; но тот отвечал, что ему нечего делать среди цивилизованных людей, что у него ничего не осталось в родной стороне, что отечеством его теперь сделался остров, к которому он привязан узами крови и своих обязанностей. Когда настала минута последнего прощания, почтенный старик был растроган до глубины сердца. Он стоял на пороге могилы; не было никакой надежды, что ему удастся когда-нибудь опять встретиться с европейцами, опять услышать звуки родного языка. Разлука с нами была для него разлукой со всем цивилизованным миром; в лице нашем он прощался навеки со всем, что было ему мило и дорого в молодости, со всеми своими воспоминаниями. Слезы ручьями катились по его бледным щекам и седой бороде; он почти без памяти упал на грудь моего отца, и когда «Гонория», распустив паруса, неслась по волнам океана, я долго-долго видел, что он все стоит на берегу и глядит в нашу сторону.

Мы поселились в Англии. Вот уже несколько лет, как я женат на Исидоре, а дон Юлиан на сестре моей. Мы живем все вместе. Ваткинс сделался порядочным человеком: он промышляет перевозкой товаров на яхте, которую мы ему подарили. Лейтенант Монморанси не знаю куда девался. Югурта с нами: он по-прежнему добр и услужлив, только иногда ворчит, если долго не видит моих детей. Вообще мы живем, слава Богу, хорошо, дружно и довольно богаты. Батюшка оставил коммерцию; но это сущая ложь, что говорили некоторые злые языки, будто он рассорился с домом мистера Фока.

Вчера умер Баундер от старости и чрезвычайной толщины.


ББК 84. 4Вл М28

Текст печатается по изданию:

Капитан Марриет. Полное собрание сочинений: В 24 кн. — Спб. ,П. П. Сойкнн, Б. г.

Оформление художника МайороваС. Е.

Марриет Ф.

М 28 Собрание сочинений: В 8 т. : Т. 4. Пер. с англ. — Ставрополь: Кавказский край, 1993. — 640 с, ил.

ISBN 5-86722-088-5

ISBN 5-86722-092-3


В четвертый том собрания сочинений Фредерика Марриета вошли его романы «Иафет в поисках отца», «Мичман Изи», «Приключения Ардента Троутона»,


OCR: Ustas PocketLib SpellCheck:UstasPocketLib

Форматирование: тоже мое

Исходный электронный текст:

http://www.pocketlib.ru/

Частное собрание приключений


Фредерик Марриет. Приключения в Америке

Глава I

Революция 1830 года, низвергнувшая Карла X с французского престола, повлекла за собой, подобно всем великим и внезапным переворотам, разорение многих частных лиц, особенно старинных фамилий, не желавших бросить в беде изгнанного монарха. В числе немногих, которым было позволено разделить его участь, оказался и мой отец, бургундский дворянин, последовавший за ним в изгнание, взявший с собой и меня, в то время девятилетнего мальчика.

Когда его злополучный повелитель после непродолжительного пребывания в Эдинбурге переехал в Прагу, где и поселился окончательно, мой отец попытался рассеять тоску по родине путешествиями. Несмотря на свое малолетство, я сопровождал его. В течение трех лет мы побывали в Италии, Сицилии, Греции, Турции, Египте и Святой земле, а затем вернулись в Италию, где двенадцати лет от роду я был помещен в Школу пропаганды в Рим. Для изгнанника, страстно привязанного к своей родине, не может быть покоя. Не имея возможности вернуться в свою возлюбленную Францию, мой отец не находил убежища, где бы мог забыть свою тоску, и продолжал путешествовать, нигде не останавливаясь надолго, гонимый своей печалью. Вскоре после моего помещения в школу он встретился с одним старым приятелем, другом детства, которого не видал уже много лет. Этот друг, итальянец, князь Серавалле, также выпил до дна чашу скорби. В молодости, глубоко чувствуя моральный и политический упадок своей родины, он стал во главе заговора, имевшего целью путем государственного переворота восстановить ее прежнее величие, но был выдан предателем и заключен в замок Святого Ангела.

Не знаю, сколько времени он провел в темнице, — должно быть, много лет, потому что впоследствии все его воспоминания о прошлой жизни почти неизменно сопровождались словами: «когда я сидел в тюрьме».

Наконец, он был освобожден, но заключение не изменило его чувств и взглядов. Любовь к родине и желание ее возрождения, столь же сильные, как раньше, скоро поставили его во главе карбонариев, партии, которую позднее так прославили мужество и страдания Марончелли, Сильвио Пеллико и многих других.

Князь был снова арестован, но на этот раз избавился от тюрьмы. Правительство к этому времени ослабело, а мнения и щедрость Серавалле доставили ему такую популярность, что оно не решилось ни заключить его в темницу, ни казнить. Он был приговорен к изгнанию на десять (кажется) лет.

В течение своего долгого изгнания князь Серавалле странствовал в дальних краях и, наконец, очутился в Мексике. Тут он познакомился с шошонами, или змеиными индейцами, занимавшими обширную территорию, простиравшуюся от берега Тихого океана почти до подножья Скалистых гор. Ему полюбились обычаи, образ жизни и врожденное благородство этого индейского племени, и он прожил у них довольно долго; когда же срок его ссылки истек, он решил вернуться на родину, превратить в деньги свое состояние и, вернувшись к шошонам, употребить его на их пользу и преуспеяние.

Быть может, и другое, еще более сильное чувство побуждало князя Серавалле вернуться к индейцам, с которыми он прожил так долго. Я имею в виду то чарующее действие, которое дикая жизнь оказывает на цивилизованного человека, когда он убеждает, сколько пустоты и бессердечия скрывается под нашей утонченностью.

Не было еще случая, чтобы индеец, воспитанный в школе среди удовольствий и роскоши большого города, пожелал остаться с бледнолицыми, тогда как наоборот, тысячи белых из всех слоев цивилизованного общества, от высшего до низших, осваивались с жизнью дикарей, оставались с ними и умирали в их среде, хотя могли бы, нажив богатство, вернуться на родину.

Мой отец возобновил свою старую дружбу — дружбу ранних лет, настолько прочную, что ее не могла ослабить разница политических убеждений — вскоре по возвращении князя в Италию. Князь был тогда в Ливорно; он купил корабль, нагрузил его разными приспособлениями для земледелия и домашнего хозяйства; приобрел несколько старых артиллерийских орудий, большой запас льежских карабинов, пороха и прочее; материалы для постройки хорошего дома и кое-какие предметы украшения и роскоши. Все его крупное состояние пошло на это снаряжение. Он нанял также каменщиков, кузнецов и плотников, и с ним должны были отправиться несколько его бывших арендаторов, умевших разводить виноград и масличное дерево.

Осенью 1833 года, уже почти закончив приготовления к экспедиции, он встретился с моим отцом, рассказал ему о своих приключениях и планах и предложил отправиться с ним. Отец, усталый и разочарованный, охотно принял это предложение. Он решил рискнуть остатками своего состояния, заключавшимися в деньгах и драгоценностях, и отправиться с князем. Были сделаны кое-какие дополнения к грузу и экипажу.

Двое священников были уже приглашены в качестве миссионеров. Заботясь о моем образовании, отец захватил с собой большой запас книг и уплатил значительную сумму приору доминиканского монастыря с тем, чтобы он разрешил отправиться с нами одному достойному человеку, который мог бы быть моим воспитателем. Священники, оказавшиеся таким образом на судне, были опытные путешественники, уже проповедовавшие религию Христа в Тибете и Бирманской империи.

Наконец, все было готово. Меня взяли из училища, запас вина и т. п. был уложен в качестве последнего груза, и «Эсмеральда» пустилась в свое дальнее и далеко не безопасное плавание.

Глава II

Я был еще очень молод — мне еще не исполнилось четырнадцати лет, но я уже много путешествовал и приобрел немало знаний, которые могут быть приобретены посредством наблюдения, — быть может, лучшим способом обучения в ранние годы. Не буду описывать скучного плавания среди безграничной пустыни неба и моря. Насколько помню, мы ни разу не подвергались какой-либо серьезной опасности, и плавание, в общем, могло назваться благополучным.

Спустя пять месяцев мы не без труда вошли в устье реки, впадающей в Тринити-Бэй, под 41° северной широты и 128°28' западной долготы.

Мы стали на якоре в четырех милях от моря, у берега территории шошонов. В течение нескольких недель берег представлял странную и оживленную сцену. Во время своего пребывания у шошонов князь Серавалле был принят в их племя в качестве воина и вождя, и теперь индейцы стекались изнутри страны приветствовать бледнолицего вождя, не забывшего своих краснокожих детей. Они помогли нам разгрузить корабль, нанесли всякого рода дичи и под руководством плотника живо выстроили просторный сарай, куда можно было сложить припасы и орудия для защиты от непогоды.

Как только груз был пристроен к месту, князь и мой отец в сопровождении вождей, старейшин племени предприняли экскурсию с целью выбрать место для поселения. Спустя три недели они вернулись; место было выбрано на западном берегу реки Буонавентура, у подножья высокой круглой горы вулканического происхождения, судя по отвердевшей лаве и налету серы. По берегам реки росли высокие деревья, известняк был под рукой, нашлась и глина, давшая кирпичи превосходного качества.

Испанцы, побывавшие здесь раньше нас, дали этой горе название Сан-Сальвадор; а наш поселок мы назвали индейским именем князя: «Нанава ашта юэри е», или: «Жилище Великого Воина». Так как место нашего жилища было стоянкой индейцев во время рыболовного сезона, то решено было построить склад для рыбы и пристань, и в течение шести или семи месяцев кипела деятельность, когда неожиданное происшествие омрачило наше существование.

Хотя страна эта изобилует скотом, и некоторые другие племена, о которых будет речь ниже, обладают большими стадами, но у шошонов скота не было. В самом деле, страна так изобилует дичью, что без него можно было обойтись. Но князю хотелось ввести у индейцев земледелие и более оседлый образ жизни, для чего необходимо было и скотоводство. Итак, он отправил «Эсмеральду» закупить скот в Монтерэ или Санта-Барбаре. Но корабль пропал без вести, а позднее мы узнали от испанцев, что обломки какого-то судна были замечены у мыса Мендосино. Естественно было предполагать в них остатки злополучного брига, потерпевшего крушение.

Вся команда корабля, состоявшая из капитана и двенадцати человек, в числе которых находился и младший из миссионеров Джузеппе Полидори, погибла. Но как ни тяжка была эта потеря, она не убила нашей энергии. Была расчищена земля под поля, устроен огород, и тяжелое впечатление понемногу изгладилось под влиянием надежд на будущее благополучие.

Между тем мое образование продолжалось под руководством миссионеров. Я изучал всеобщую историю, латинский и греческий языки, также новые языки и историю древних народов Востока: последнее — ввиду развалин и памятников Центральной и Южной Америки, происхождение которых интересовало моих учителей.

Практическая часть моего воспитания была поручена индейцам. Под руководством одного знаменитого старого воина я научился стрелять из лука, владеть томагавком и ружьем, метать лассо, укрощать самого дикого коня; а при случае участвовал в рыболовных и охотничьих экскурсиях индейцев.

Так прошло три года; наша колония расширяла свои поля и не теряла надежды приучить шошонов к более культурному образу жизни.

Но тут на князя обрушился новый удар, окончательно погубивший все его надежды. После гибели корабля в нашей колонии осталось восемь человек, кроме миссионеров и нас самих; и вот князь, оставив дома только старого слугу моего отца, решил отправить остальных за покупкой скота, в котором мы по-прежнему нуждались.

Они отправились — и не вернулись. По всей вероятности, они были убиты индейцами-апачами, но возможно и то, что утомленные нашим простым и однообразным образом жизни, они предпочли остаться в мексиканских городах.

Эта вторая катастрофа разрушила все планы князя. До сих пор работы на ферме велись индейскими женщинами и молодыми людьми под руководством белых, и хотя занятия этого рода были не по душе индейцам, но князь надеялся, что мало-помалу они освоятся с ними и примутся возделывать землю для себя самих. Раньше, до нашего прибытия, зима всегда была временем тяжелых лишений для той части индейцев, которой не особенно везло на охоте; теперь же картофель, маис и другие продукты имелись в изобилии, по крайней мере для тех, которые жили по соседству с колонией. Можно было рассчитывать, что выгода такого положения вещей пересилит неохоту к земледельческому труду. Но теперь, когда мы потеряли всех белых работников, эта надежда лопнула: мы скоро убедились, что индейцы решительно уклоняются от работы.

Огорченные этой неудачей, князь и мой отец решили обратиться ко всему племени и попытаться убедить его, что оно будет гораздо счастливее, если займется земледелием. Был устроен пир, приглашены вожди, трубка мира обошла собрание; а затем князь встал и обратился к вождям с речью. Так как я незадолго до того был признан вождем и воином, то, разумеется, присутствовал на собрании. Князь сказал:

— Хотите ли вы стать самым могущественным народом Запада? Конечно, хотите. Если так, то вам следует искать помощи у земли, вашей матери. Правда, ваши прерии изобилуют дичью, но сквау и дети не могут следовать за вами по охотничьей тропе.

Разве кровы, боннаксы, Плоские Головы и умбиквисы не голодают зимой? У них нет буйволов и мало дичи. Что же им есть? Отощалую лошадь, редко медведя да вонючее мясо выдры или бобра, которых им удается случайно поймать.

Не было ли бы для них счастьем обменивать свои меха на маис, табак и сушеную рыбу шошонов? Теперь они продают свои меха янки, но янки не привозят им пищи. Плоские Головы получают от торговцев огненную воду и одеяла, но берут их только потому, что больше нечего взять.

Если бы у шошонов были маис и табак для обмена на меха, они разбогатели бы. Они могли бы получить лучшие седла из Мехико, лучшие ружья от янки, лучшие томагавки и одеяла от канадцев. Кто мог бы тогда сопротивляться шошонам? Стоило бы им выйти на охоту, и другие племена очищали бы для них лесную тропу и вырывали бы руками траву на их степной тропе. Я сказал.

Все индейцы признали эту речь хорошей и полной мудрости, но были слишком горды, чтобы отвечать. Один старый вождь ответил за все племя:

— Нанава Асита — великий вождь: он храбр! Маниту говорит ласково его ушам, открывает ему тайну, которая делает сердце воина смелым или робким; но Нанава бледнолицый, его кровь — чуждая кровь, хотя сердце его всегда с его краснокожими братьями. Только белый Маниту говорит с ним, но как может белый Маниту знать натуру индейцев? Он не создавал их; он не призывает их к себе; он ничего не дает им; он оставляет их бедными и несчастными; он все отдает бледнолицым.

Конечно, он должен так делать. Пантера не станет кормить детенышей лани, и сокол не станет высиживать яйца голубки. Такова жизнь, таков порядок, такова природа. Маис хорош; табак хорош, он веселит сердце старика, когда его угнетает скорбь; табак подарок вождей вождям. Калюмет говорит о войне и смерти; он же говорит о мире и дружбе. Маниту создал табак для человека — он хорош.

Но табак и маис нужно добывать из земли; их нужно ждать много лун, за ними нужно ходить, как за детьми. Эта работа годится только для сквау и рабов. Шошоны — воины и свободные люди; если они станут рыться в земле, их зрение ослабеет, и враги их станут называть их кротами и барсуками.

Неужели справедливый Нанава желает, чтобы шошоны стали посмешищем в глазах кровов или наездников юга? Нет, он сражался вместе с ними, прежде чем уехал посмотреть, целы ли кости его отцов; а со времени своего возвращения разве не дает он им ружья и порох, и большие сети для ловли лососей, и железо, чтобы их стрелы были страшны для буйволов и умбиквисов?

Нанава говорит хорошо, потому что он любит своих детей, но дух, который внушает ему речи, бледнолицый дух; он не может заглянуть ни под кожу красного воина — она слишком плотна, ни в его кровь — она слишком темна.

Но табак хорош, и маис тоже. Охотники Плоских Голов и Проколотых Носов пришли бы за ними зимою; их меха согрели бы жилище шошонов. И мой народ мог бы сделаться богатым, мог бы сделаться повелителем всей страны, от соленых вод до высоких гор. Так становятся богатыми и сильными бледнолицые: они возделывают маис, табак и сладкие дыни; сажают деревья, которые дают им смоквы и персики; откармливают свиней и гусей и приручают буйволов. Они великий народ.

Краснокожий воин только воин; он силен, но беден; он не сурок, не барсук, не луговая собака; он не может рыть землю; он воин и ничего больше. Я сказал.

Конечно, содержание этой речи так гармонировало с понятиями индейцев, что было принято с восторгом. Результат совещания убедил князя в тщете его надежд. Он покорился судьбе и решил другими средствами добиваться своей цели — просвещения этих благородных по натуре, но диких людей.

Глава III

Эта неудача нашего земледельческого предприятия произошла в 1838 году. До тех пор я проводил время в обществе моих цивилизованных и нецивилизованных наставников. Но, хотя и не лишенный образования, я был индейцем не только по костюму, но и в душе.

Я упомянул выше, что присутствовал на совете, созванном князем, так как был уже признан вождем, имея семнадцать лет от роду. Это произошло следующим образом. Когда мы узнали об убийстве или исчезновении семи человек, посланных за скотом в Монтерэ, по их следам была послана партия с целью удостовериться, что случилось в действительности, и по моей просьбе мне было поручено начальство над нею.

Мы переправились через Буонавентуру и проследили путь наших людей на протяжении двухсот миль, но затем потеряли след; мало того, наш небольшой отряд в пятнадцать человек был окружен нашими заклятыми врагами — кровами в количестве около восьмидесяти душ.

Посредством хитрости нам удалось не только уйти от них, но и захватить в плен семерых. Мои спутники хотели умертвить их, но я не допустил этого. Мы вели их с собою на их же лошадях и спешили изо всех сил; однако кровы выследили нас и пустились за нами в погоню.

Нам предстояло в течение пятнадцати дней уходить от всемеро или ввосьмеро сильнейшего врага, преследовавшего нас по пятам. Различные уловки, о которых я не стану распространяться, и хорошее состояние наших лошадей помогли нам ускользнуть от них и благополучно доставить пленных в поселок. Хотя до битвы не доходило, но ловкость тоже высоко ценится. Поэтому я был объявлен по возвращении вождем под именем Овато Ваниша, или «дух бобра», соответственно моей хитрости и ловкости. Чтобы получить звание военного вождя, было, безусловно, необходимо отличиться на поле битвы.

Прежде чем продолжать мой рассказ, сообщу о миссионерах, моих наставниках. Один из них, младший, Полидори, погиб на «Эсмеральде», когда она отправилась в Монтерэ за скотом. Другие двое были падре Марини и падре Антонио. Оба обладали обширными сведениями и основательной эрудицией. Их познания в азиатском фольклоре были громадны, и я с величайшим интересом ознакомился с их изысканиями и теориями, относившимися к древним переселениям азиатов через Тихий океан.

Оба они провели большую часть своей жизни среди азиатских народов к востоку от Ганга, а под старость вернулись в Италию умереть в том месте, где играли детьми, но встретились с князем Серавалле и решили, что их долг отправиться с ним к дикарям, не знающим Бога, для просвещения их.

Однако их усилия обратить шошонов остались безуспешными. Краснокожие, если они не испытывают страданий или угнетения, неохотно слушают «медовые речи бледнолицых»; а если и слушают, то оспаривают каждый догмат, каждый пункт и остаются при своем. Поэтому миссионеры, в конце концов, удовольствовались делами милосердия, помощью больным, которую могли оказать благодаря своим медицинским и хирургическим познаниям, и моральными наставлениями, стараясь смягчить дикие и подчас свирепые нравы индейцев.

Здесь, кстати, скажу несколько слов о шошонах или змеиных индейцах. Это храбрый и многочисленный народ, занимающий обширную и прекрасную область на протяжении пятисот сорока миль с востока на запад и трехсот миль с севера на юг. Она отличается плодородной почвой, поросшей густой, высокой травой; на этих естественных пастбищах пасутся бесчисленные стада буйволов и диких лошадей; но и лесов в ней немало, главным образом по берегам рек и в лощинах.

Судя по их преданиям, шошоны народ азиатского происхождения; они родственны команчам, аррапагосам и апачам — бедуинам мексиканских пустынь. Все эти племена говорят одним и тем же звучным и гармоническим языком. Что касается нравов и обычаев шошонов, то с ними читатель ознакомится постепенно в течение этого рассказа.

Потерпев неудачу в своих попытках обращения этого народа, один из наших миссионеров, падре Марини, решил переселиться в какой-нибудь испанский город в Калифорнии в надежде оказаться там полезным. Поэтому он сопровождал меня в моей поездке в Монтерэ, о которой я сейчас расскажу. В Монтерэ мы расстались, и с тех пор я не видал его и не слыхал о нем. Мне, впрочем, еще придется упоминать о нем при описании этой поездки.

Другой миссионер, падре Антонио, умер в нашем поселке еще до моего отъезда в Монтерэ, и индейцы до сих пор хранят его рясу, требник и распятие на память о добром человеке. Бедный падре Антонио! Мне хотелось бы знать его предыдущую жизнь. Печать глубокой меланхолии лежала на его лице, как свидетельство какой-то тяжелой сердечной боли, которую даже религия не могла утолить.

После его смерти я рассматривал требник. Белые листы в начале и конце были исписаны; кроме благочестивых размышлений, я нашел здесь несколько слов, которые при всей своей краткости много говорили об одном периоде его прежней жизни. В самом начале стояло: «Julia, obiit A. D. 1799. Virgo purissima, Maris Stella. Ora pro me». На следующей странице было написано: «Antonio de Campestrina, Convient. Dominicum in Roma, A. D. 1800».

Итак, он поступил в монастырь после смерти любимой особы — быть может, первой и единственной любви его. Бедняга, сколько раз я замечал слезы, катившиеся по его изможденным щекам. Но он умер и успокоился.

Князь Серавалле еще не отказался от своих планов; не успев убедить шошонов, он, по совету моего отца, решил попытаться нанять несколько человек мексиканцев и канадцев для продолжения земледельческих работ, так как, замечу мимоходом, оба они — князь и мой отец — давно уже решили жить и умереть среди индейцев.

Эта экспедиция была поручена мне. Предстояло продолжительное путешествие. Если бы мне не удалось найти людей в Монтерэ, я должен был отправиться в Санта-Фе либо с партией индейцев-апачей, которые всегда жили в мире с шошонами, либо с каким-нибудь мексиканским караваном.

В Санта-Фе всегда было много французов и канадцев, которые ежегодно являлись из Сан-Луи наниматься на службу в меховые компании; так что можно было рассчитывать найти людей. Если бы, однако, моя попытка и там оказалась тщетной, то я должен был проследовать дальше с какой-нибудь партией торговцев, возвращающихся в Сан-Луи, продать там несколько драгоценностей, нанять людей, составить сильный караван и вернуться в колонию по Асторийской дороге.

Глава IV

Когда все было готово к отъезду, я получил окончательные инструкции и письмо к губернатору Монтерэ, а в придачу тяжелый кошелек с дублонами, на путевые расходы. Я простился с князем и отцом, уселся с шестью индейцами и падре Марини в длинный челн и вскоре, уносимый течением Буонавентуры, потерял из виду наш уединенный поселок.

Нам предстояло плыть по реке до южных озер Буонавентура, где я должен был отпустить наших индейцев и присоединиться к партии метисов-вашинангов, возвращавшихся в Монтерэ с дикими лошадьми, которых они наловили в прериях.

Поездка была прекрасная, в самом начале весны; берега реки были окаймлены вечнозелеными деревьями, за ними расстилались роскошные луга, на которых паслись громадные стада буйволов и мустангов. Иногда какой-нибудь благородный скакун с развевающейся гривой отделялся от стада и мчался к берегу, как будто желая удостовериться в наших намерениях. Удовлетворив свое любопытство, он медленно возвращался к стаду, часто поворачивая голову и провожая нас взглядом, как будто не вполне уверенный в нашей безобидности.

На третью ночь мы остановились у подножия обелиска, среди величественных развалин. Это место считается священным у шошонов. Их предания рассказывают о каком-то другом народе, жившем здесь раньше, который они оттеснили к югу. Мы провели здесь весь следующий день, так как падре Марини хотел поискать каких-нибудь иероглифов или фигур, которые могли бы бросить свет на происхождение развалин; но поиски оказались безуспешными, а оставаться дольше мы не могли, чтоб не разойтись с охотниками на лошадей. Итак, мы снова пустились в путь и спустя четверо суток были на южном берегу озера Сан-Яго.

Мы явились вовремя, отпустили наших индейцев, купили двух превосходных мулов и продолжали путешествие в обществе охотников за лошадьми, с их пленниками числом более сотни, громко жаловавшимися на свою судьбу и лягавшими все, до чего могли достать копытом. Несмотря на это буйное поведение, затруднявшее путешествие, мы на шестой вечер прибыли в Монтерэ.

Мои приключения, как увидит читатель, начались собственно с этого путешествия, и я считаю нелишним заметить, что в это время мне не исполнилось еще восемнадцати лет. Так как мы пользовались в нашей колонии некоторыми удобствами, то у меня сохранились, хотя и смутные, воспоминания о культурной жизни в Италии и других странах. Но я стал индейцем и до этой экспедиции вспоминал прежние сцены из моей детской жизни лишь для того, чтобы смеяться над ними.

Вероятно, такое отношение к ним вызывалось в значительной степени уверенностью в том, что я никогда больше не вернусь к этой жизни, так как с того момента, когда я узнал, что отправляюсь в Монтерэ, меня охватило величайшее волнение, и мой пульс стал биться с удвоенной силой. Не сумею сказать, чего именно я ждал, но, без сомнения, мне мерещилось нечто вроде земного рая. Монтерэ хоть и не земной рай, но все же приятный уголок. Он дышит счастьем, все в нем довольны своей судьбой, всякий поет и смеется, все время посвящено развлечениям или отдыху.

Нет в нем грязных улиц и жестких мостовых, ни фабрик с их вечной копотью, ни полицейских, ни карет и омнибусов, обдающих вас грязью, а главное, нет в нем пунктуальных деловых людей, спешащих по своим делам, пыхтя, отдуваясь и толкая всех встречных. Нет, ничего подобного не встретишь в Монтерэ.

Здесь есть залив, глубокий и синий, берега которого одеты высоким, прекрасным лесом. Есть луг, усеянный, точно пестрый ковер, нарядными дикими цветами. На нем разбросаны с сотню коттеджей, обвитых виноградом. В центре — президио, дом губернатора; по одну сторону от него изящная церковь, по другую — массивное здание монастыря. Надо всем этим небо чистейшего голубого цвета, представляющего роскошный контраст с яркой зеленью высоких сосен и неописуемой игрой красок и оттенков широкого горизонта прерий.

Даже собаки в Монтерэ вежливы, а лошади, которые всегда пасутся около домов, бегут к вам навстречу, как будто желая поздравить вас с приездом; дело в том, что каждый путешественник везет с собою у седла мешочек с солью, до которой они так лакомы.

Гостеприимство местных жителей не знает границ. «Да благословит вас Святая Дева, — сказал нам старик, попавшийся нам навстречу при въезде, — останавливайтесь здесь и почтите мой дом». Другой подошел и дружелюбно пожал нам руки, ласково поглядывая на нас. Третий взял наших мулов под уздцы и повел их во двор, где полдюжины хорошеньких девушек, с блестящими черными глазами и длинными тонкими пальцами, во что бы то ни стало хотели расстегнуть нам штиблеты и снять с нас шпоры.

Царственный город Калифорнии! Самое имя твое исполнено для меня поэзии, как и для всякого, кто любить честность, добродушие, простоту и dolce far niente[120].

Несмотря на многочисленные приглашения, падре Марини поместился в монастыре, а я не захотел разлучаться с моим старым наставником.

Все было ново и приятно для меня, так как мне не было еще восемнадцати лет, а в этом возрасте предаешься мечтам и грезам о тонких талиях и хорошеньких личиках, озаренных лукавой улыбкой.

Для меня наступило веселое время. Правду сказать, кошелек с дублонами весьма содействовал этому. Спустя неделю после моего приезда, у меня было великолепное седло с серебряной отделкой, бархатные шаровары, вместо кожаных панталон, шляпа с перьями, блестящие башмаки, красный шарф, бархатная куртка и широкий плащ: неизменная, и иногда единственная одежда западных мексиканцев, зимою и летом, ночью и днем.

Я сказал, что это было веселое время, — и я пользовался им в полную сласть: танцевал, пел, ухаживал напропалую. Мой старый товарищ по путешествию, миссионер, ворчал на меня иногда, но девушки смеялись над ним, и я доказал ему, как дважды два четыре, что он ошибается.

Губернатором был генерал Моррено, старый вояка, из древнего кастильского рода, гордый своим происхождением, гордый своими дочерьми, самим собою, своими чиновниками, решительно всем, но при всем том воплощенное благодушие и гостеприимство. Его дом был открыт для всех (т. е. для всех белых), и время проходило в нем в беспрерывных празднествах, причем удовольствия сменялись удовольствиями, музыка — танцами, ухаживания при помощи глаз — ухаживанием при помощи губ, как лимонад следовал за вином, а мороженое — за виноградом и персиками. Но, увы, природа создала нас несовершенными, и человек должен отдыхать после удовольствий так же, как после работы. Это весьма прискорбно, потому что жизнь коротка, а время, потраченное на отдых, — потерянное время; так, по крайней мере, я думал в восемнадцать лет.

Монтерэ очень древний город; он был основан в семнадцатом веке португальскими иезуитами, учредившими здесь миссию. На смену им явились францисканцы: добродушные, снисходительные, ленивые и мягкосердечные люди, веселые, но нравственные, громившие порок и любовь, хотя налагавшие легкие эпитимии и всегда готовые дать отпущение грехов. Эти францисканцы были изгнаны мексиканским правительством, желавшим овладеть их богатством. Это было несчастьем для города, так как на место благодушных, гостеприимных и щедрых монахов явились правительственные агенты и должностные лица, которые, не имея никаких связей в Монтерэ, вовсе не заботились о благополучии жителей. Последствием было то, что калифорнийцам до смерти надоело это управление; они питали врожденную антипатию к таможенным сборщикам, а главное, не имели ни малейшего желания отдавать свои доллары на расходы по мексиканским войнам, которыми вовсе не интересовались. Однажды утром они сорвали с президио мексиканский флаг, выгнали комиссаров и сборщиков, объявили себя независимыми от Мехико и открыли свой порт для всех наций.

В Монтерэ около трех тысяч жителей, считая метисов и индейцев, исполняющих обязанности прислуги. Население богато, и так как ему некуда тратить свои деньги, как в восточных городах (все его удовольствия и развлечения почти ничего не стоят), то они любят, насколько возможно, наряжать своих особ и своих лошадей. Седло ценою в сто долларов обычная вещь у богатых молодых людей, которые выражают всю свою гордость в своих конях и сбруе.

В Монтерэ постоянно развлекаются; и время быстро проходит в занятиях петушиными боями, скачками, фанданго, охотой, рыбной ловлей, катаньем на лодках и т. п. Климат замечательно здоровый, болезни совершенно неизвестны. Здесь не знают даже зубной боли, ни сплина; люди умирают только вследствие несчастных случайностей или от старости; и у монтерэйцев существует старинная поговорка: «El que quiere morir que se vaya del pueblo», что значит: «Кому хочется умереть, тот должен уехать из города».

Во время моего пребывания здесь со мной случилось довольно опасное приключение. Я отправился с несколькими друзьями на рыболовную экскурсию ко входу в бухту, которая, замечу мимоходом, принадлежит к прекраснейшим в мире, имеет двадцать четыре мили в длину и восемнадцать в ширину. Миссионер, падре Марини, чувствуя себя не совсем здоровым, решил, что морской воздух может быть для него полезен, и присоединился к нашей компании. Мы отправились на лодках; та, в которой находились я и падре, была хорошенькая маленькая шлюпка, принадлежавшая какому-то американскому кораблю. При ней имелась пара весел и маленькая мачта с парусом.

Наша ловля оказалась очень удачной, и по окончании ее мы пристали к берегу, чтобы зажарить часть рыбы. В разговоре кто-то упомянул о древних развалинах, находившихся в пятнадцати милях к северу у устья маленькой речки. Миссионеру захотелось посмотреть их, и мы решили, что наши друзья вернутся в Монтерэ, а я и падре переночуем здесь и утром предпримем экскурсию к развалинам. Нам оставили большой каменный кувшин с водой, пару одеял и двуствольное ружье. Когда наши приятели уехали, мы привязали лодку у северного конца бухты и, выбрав место для ночлега, устроили себе нечто вроде навеса при помощи весел, мачты и паруса, и развели огонь.

Был прекрасный, теплый вечер, какие бывают только в бухте Монтерэ; мягкий и ароматный ветерок нежно шелестел листвою вокруг нас и над нами; когда же наступила ночь с мириадами звезд и серебристой луной, миссионер пожелал мне приятного сна, и мы улеглись спать. Я лег в лодке и, вытянувшись на дне ее, долго любовался усеянным звездами небом, пока не забылся сном.

Глава V

Я проснулся от холода. Было уже светло. Я встал и осмотрелся. Я находился в открытом море, далеко от берега, очертания которого смутно рисовались в золотистом тумане утра. Веревка и кол, к которому была привязана лодка, плыли за нею по воде, и легкий ветер с берега потихоньку уносил меня в море. В первую минуту я порядком испугался: весла остались на берегу, и я не имел возможности двигать мой челнок.

Тщетно я пытался грести руками и колом, который втащил в лодку. Я только вертелся во все стороны, не продвигаясь вперед. Наконец, я стал обдумывать положение. Море было гладко и спокойно, непосредственной опасности мне не угрожало. Проснувшись утром, падре заметит мое отсутствие и, может быть, увидит лодку; он поспешит в город, но поспеет туда только к вечеру, так как он старик, а пройти нужно двадцать пять миль. За мной пошлют лодки, даже мексиканскую шхуну, стоящую в бухте. На следующее утро я наверно буду спасен, так что мне придется только провести сутки в одиночестве и посте. Это было неважно; и потому я покорился судьбе и принялся, как умел, приспособляться к обстоятельствам.

На мое счастье, лодка принадлежала какому-то охотнику рыбной ловли, и я нашел в ней различные приспособления, которых сначала не заметил: между передней банкой и носом находился полубочонок с золой, небольшой запас угля и щепок; под кормовой банкой оказался шкафчик, в котором я нашел сковородку, коробку с солью, оловянную чашку, запас листьев, употребляемых вместо чая калифорнийцами, горшок с медом и другой с медвежьим салом. К счастью, кувшин с водой остался в лодке, так же как и мои удочки. Я забросил их и закурил сигаретку. В этой стране никто не расстается с огнивом, кремнем, трутом и табаком.

Часы проходили за часами. Лов мой был удачен, я развел огонь и зажарил прекрасную макрель; но мало-помалу солнце достигло зенита и принялось палить так невыносимо, что я принужден был снять всю одежду, не исключая даже рубашки, и растянуть ее между скамьями в виде навеса. Тем временем я потерял из вида берег и только изредка замечал отдельные черные точки — верхушки огромных сосен.

Позавтракав, я решил соснуть часика два — испанское средство для облегчения пищеварения — но сам не знаю как, проспал до заката солнца, когда проснулся от каких-то вовсе неприятных толчков. Море оказалось неспокойным, волны поднимались острыми пенящимися буграми, легкий ветер сменился холодным резким западным ветром.

Утешительно было хоть то, что ветер оказался попутным. Я оделся и встал, рассчитывая, что мое тело сыграет роль небольшого паруса; как вдруг услышал крики: «Эй-эй-эй!», доносившиеся с левого борта. Я оглянулся с весьма понятным изумлением и заметил в пятидесяти ярдах от себя большую лодку, двигавшуюся по волнам на десяти веслах. Она была полна людьми, бочонками и мешками; рулевой делал мне знаки, видимо, приглашая меня остановиться. Спустя несколько минут мы были рядом, и наше удивление, могу сказать, оказалось взаимным: их — при виде меня одного, без весел; мое — при виде такого жалкого зрелища. Очевидно, это была команда погибшего корабля, без сомнения, испытавшая жестокие лишения, судя по их изможденному виду.

Времени терять было нечего. Все они просили воды и указывали на горизонт, желая знать, какого направления им держаться. Я передал кувшин с водою человеку, сидевшему на руле, который казался капитаном, но этот честный малый, отлив немного в чашку, передал остальное своим товарищам, прежде чем сам прикоснулся к воде. Кувшин был галлона в два или больше, но, разумеется, быстро опустел. Я передал им жареную макрель, которую оставил себе на ужин. А они отдали ее капитану и, несмотря на его великодушные отказы, настояли на том, чтобы он съел ее немедленно. Видя это, я показал им штук девять или десять сырой рыбы и предложил зажарить ее. Но они только засмеялись: зажарить рыбу! Нет, голодные могут и без этого обойтись. Они разделили ее по-братски, и это подкрепление, дополненное горшком меда для капитана и горшком сала для матросов, по-видимому, совсем оживило их.

Капитан и четверо людей с веслами пересели в мою лодку. В эту минуту показались звезды; я указал ту, на которую следовало править, и мы поплыли к берегу при содействии волн и попутного ветра. Капитан объяснил мне на странной смеси английского, французского, итальянского и латинского языков, что его корабль был русский бриг, плывший из Ситхи, в русской Америке, в Акапулько, в Мексике, чтобы запастись зерном, салом и спиртом, но он погиб от пожара ночью, причем люди едва успели спустить шлюпку. Провизии не удалось захватить; бочонки и мешки, попавшиеся под руку в суматохе, оказались ни к чему не нужными, так что они провели двое суток без пищи и воды, не зная, в какой стороне берег. Они заметили мой челнок за полчаса до того, как я проснулся, и сначала сочли его пустым; но когда я встал, увидели меня и окликнули в надежде, что я укажу им берег. Я, в свою очередь, объяснил, как умел, приключение, случившееся со мной, и пообещал ему всяческие блага на берегу; впрочем, я мог бы и не тратить слов: бедняга, побежденный усталостью, заснул крепким сном, как только почувствовал себя в безопасности.

На рассвете мы пристали к берегу в устье маленькой речки, поблизости от каких-то развалин. Это было то самое место, куда мы с падре собирались отправиться. По соседству паслись несколько диких лошадей; я вычистил ружье, зарядил его снова и убил одну из них; в это время истомленные усталостью и голодом люди крепко спали, растянувшись вповалку на берегу. Их было двадцать человек, считая капитана.

Я слишком долго жил с индейцами, чтобы затрудняться при подобных обстоятельствах. Солнце еще не особенно высоко поднялось на небе, когда завтрак, для которого я спек лучшую часть лошади, был готов. Потерпевшие кораблекрушение еще спали, и разбудить их оказалось нелегко. Наконец, я прибегнул к способу, который оказался вполне действенным: я воткнул шомпол в кусок дымящегося мяса, а затем стал подносить его к лицам спящих так, чтобы тот коснулся их ноздрей. Спустя две минуты они уже уплетали завтрак с энергией, в которой не было ничего сонного.

Люди были утомлены, но узнав, что могут добраться до города сегодня же, быстро приготовились к отъезду. Мы медленно плыли вдоль берега, так как солнце палило немилосердно, и гребцы изнемогали. К часу дня мы достигли моей прежней стоянки. Падре, разумеется, оставил весла, парус и одеяла. Мою шлюпку оснастили в одно мгновение, а из одеял устроили парус для большой лодки, укрепив его к мачте, сделанной из весла и длинного шеста. Когда мы огибали северный край гавани, я увидел довольно далеко в море мексиканскую шхуну и множество лодок. Без сомнения, они искали меня.

В шесть часов вечера мы высадились в Монтерэ среди приветствий сбежавшейся толпы.

Я был общим любимцем, и мое исчезновение возбудило большую тревогу; поэтому меня засыпали вопросами. Женщины ласкали меня, некоторые даже целовали (те именно, которые были уже «не первой молодости»), и все решили единогласно, что я должен поставить полдюжины свечей Пресвятой Деве. Нашлась одна, которая плакала обо мне: Изабелла, хорошенькая девушка пятнадцати лет, дочь губернатора. Последний тоже обрадовался мне; он очень любил меня, потому что привык играть со мной в шахматы, и я позволял ему делать мне мат, хотя мог бы дать ему вперед ферзя и ход. Признаюсь по секрету, что эта политика была внушена мне его дочерьми, которым хотелось, чтобы я заслужил его расположение.

— Dios te ayuda, nino[121], — сказал он. — Que tonteria, andor a dormir in una barca, quando se lo podia sobre tierra firma![122]

Я рассказал ему историю злополучных русских, и, несмотря на свою гордость, старик прослезился: сердце у него было предоброе. Он пригласил капитана к себе и распорядился насчет команды; но гостеприимство жителей не дожидалось приказаний, и бедняги были приняты так радушно и приветливо, что вскоре забыли об опасностях, которым подвергались. Пятнадцать дней спустя они были отправлены на шхуне в гавань Сан-Франциско, куда только что прибыл русский военный бриг, направлявшийся в Ситху.

Веселая ночь последовала за моим возвращением. Стреляли из ружей, подняли флаги, чтобы вернуть посланные за мною лодки, а в десять часов вечера все население веселилось на лугу, развлекались танцами, пением,шел пир горой, точно нам последний раз оставалось повеселиться на этом свете.

Так прошли четыре недели, и, к стыду своему, я должен сознаться, что умышленно пропустил два случая отправиться в Санта-Фе. Как бы то ни было, однажды утром все мои мечты о дальнейших удовольствиях рассеялись. Я думал о своем первом объяснении в любви, когда явился наш старый слуга с четырьмя индейцами. Он оставил колонию неделю тому назад и почти весь путь сделал водою. Мой отец послал его вернуть меня домой, если я еще не уехал из Монтерэ. Он привез ошеломляющие известия: князь был убит кровами; шошоны отправились в военную экспедицию с целью отомстить за его смерть; а мой отец, силы которого убывали с каждым днем, надеялся вскоре соединиться со своим другом в лучшем мире. Бедняжка Изабелла! Мне бы следовало прибавить: бедный я! Но роковые известия так взволновали меня, что я забыл и думать об удовольствиях и любви. Священный долг требовал моего немедленного возвращения; кроме того, шошоны ожидали моих первых военных подвигов. Старик губернатор решил, что с моей стороны благоразумнее вернуться морем, так как индейцы-аррапаги были теперь во вражде с шошонами и могли бы отрезать мне путь на суше. Перед отъездом ко мне вошел один ирландец, молодой малый по имени Рох, веселый, живой и деятельный. Он дезертировал с американского корабля и, несмотря на обещанную награду в сорок долларов, не был пойман, так что корабль ушел без него.

Генерал Моррено рассердился было на этого молодца и хотел посадить его в тюрьму, но Рох сумел так драматически изобразить гонения, которым он подвергался на корабле за свою католическую веру, что духовенство, да и весь Монтерэ. вступились за него. Вскоре он оказался весьма ценным приобретением для общины: он был неутомимый танцор и хорошо играл на скрипке. Кроме того, он уже освоился с мексиканскими обычаями и языком и отличался на охоте за буйволами и дикими лошадьми. В конце концов его все полюбили, и он сделался бы богатым и счастливым, если бы поселился здесь. К несчастью для него, страсть к приключениям не позволяла ему долго пользоваться покойной монтерэйской жизнью, и услыхав, что имеется в виду экспедиция, в которой можно сломать себе шею, он просил меня принять его в мой отряд.

Я согласился, и мы отправились со стариком-слугою и индейцами на шхуне. Я получил множество подарков и такую гору пистолетов, пороху, ружей, ножей и шпаг, что мог бы вооружить целый легион. Губернатор, его дочери и все, кто мог поместиться в лодках, провожали меня до северного конца бухты, где я не без грусти простился с ними.

Глава VI

Переезд по морю был как нельзя более удачен. На четвертый день мы бросили якорь за четверть мили от берега близ южной оконечности горы, известной под названием Кривой Крестец. Индейцы высадились первыми в челноке, чтобы посмотреть безопасен ли берег; а под вечер шхуна уже была на пути домой, мы же рыли тайник, чтобы спрятать багаж, который не могли везти с собой. Даже мое седло было завернуто в кусок парусины и зарыто в слое глины. В числе подарков, полученных мною в Монтерэ, были два обитых жестью ящика с английским фейерверком, который впоследствии наделал чудес и спас много скальпов, когда всякая надежда на избавление казалась уже утраченной. Монтерэйцы до страсти любят эти фейерверки, и каждое торговое судно, прибывающее в Калифорнию за кожами, привозит их большой запас.

Когда все наши вещи были спрятаны, мы продолжали путь, сначала на восток, потом на северо-запад, в надежде встретить лошадей, принадлежавших нашему племени. Мы не ошиблись. На рассвете нам попалось естественное пастбище, заросшее люцерной, на котором паслись сотни лошадей; но так как мы уже прошли тридцать миль, то решили отдохнуть прежде чем тронуться в дальнейший путь.

Я проспал не более часа, когда кто-то разбудил меня, дотронувшись до моего плеча. Сначала мне казалось, что это происходит во сне, но, открыв глаза, я увидел одного из моих индейцев, который приложил палец к губам, делая мне знак молчать, меж тем как глаза его были обращены к прерии. Я взглянул в том же направлении и увидел зрелище, способное разогнать всякий сон. Приблизительно в полумиле от нас группа индейцев, человек двадцать, в военном наряде, молча и спокойно вязала коней. Они не принадлежали к нашему племени; это были омбиквы, племя воров, жившее у нашей северной границы и занимавшееся главным образом кражей лошадей, в особенности когда это не сопровождалось опасностью. В данном случае им ничто не грозило, так как шошоны отправились на войну с кровами, и они могли спокойно выбирать наших лучших коней. К счастью для нас, мы расположились на отдых в группе кустарников, на высоком и неровном месте, недоступном для четвероногих; иначе они заметили бы нас и моим приключениям наступил бы конец.

Мы разбудили наших товарищей и немедленно стали держать военный совет. Сразиться с ними мы не могли; но и предоставить им уйти с нашими лошадьми было немыслимо. Нам оставалось только следовать за ними, поджидая случая нанести решительный удар. К полудню воры наловили столько лошадей, сколько могли увести с собою; затем повернулись к нам спиной и двинулись на запад, по направлению к рыболовной станции, где мы устроили пристань и где высадились, когда прибыли из Европы.

Мы следовали за ними целый день, причем ничего не ели, кроме диких слив, растущих в прериях. Вечером один из моих индейцев, опытный воин, решил пробраться в их лагерь, что и исполнил с успехом. По некоторым признакам, которые не могли ускользнуть при его проницательности, он догадался о плане их экспедиции. На нашей станции имелась большая парусная лодка и, кроме того, семь или восемь человек. Там хранился также в блокгаузе запас сушеной рыбы и рыболовных принадлежностей, сетей и т. п. Так как мы уже несколько лет жили в мире с соседями, то на станции не было гарнизона; только с десяток индейских семей жили по соседству с ней.

Первоначальным намерением омбиквов было ограничиться кражей лошадей; но, узнав, что полдюжины воинов, принадлежавших к этим семьям, отправились в поселок за военными припасами, они решили напасть на станцию, снять там несколько скальпов и вернуться домой морем и сухим путем с нашими сетями, лодками, рыбой и прочим. Дело оказывалось серьезным. Как я уже сообщил раньше, наш плотник и наш кузнец пропали без вести; тем драгоценнее была для нас наша маленькая флотилия, и мы решили отстоять ее во что бы то ни стало. Бесполезно было посылать одного из наших индейцев за помощью в поселок: это только ослабило бы наши маленькие силы, а помощь все равно не могла бы поспеть вовремя. Лучше было попытаться достичь станции раньше омбиквов; там под защитой толстых бревен и пользуясь нашими ружьями мы могли бы померяться с нашими врагами, из которых только у двоих были ружья, остальные же были вооружены копьями, луками и стрелами. Наш лазутчик узнал также, подслушав их разговор, что они прибыли морем и что их челны спрятаны где-то у берега, по соседству со станцией.

Омбиквы направлялись на станцию окружным путем, придерживаясь реки Ну-Элейе-шавако, чтобы иметь поблизости воду и пересечь дорогу из станции в поселок. Таким образом они могли перехватить вестника, если их экспедиция была уже открыта на станции. Прямая дорога была значительно короче, но шла по безводной местности, бедной травою. Мы решили отправиться прямым путем, и нам помог странный случай. Индейцы и мой старый слуга улеглись спать, а я и ирландец Рох остались сторожить. Вскоре я заметил что-то двигавшееся в степи за нами, но что именно, не мог разобрать. Буйволы никогда не заходят так далеко на запад, а для волков время еще не наступило. Я выбрался ползком из кустарников и спустя несколько минут очутился среди табуна лошадей, которые следовали за своими пойманными товарищами, чтобы узнать, что с ними сталось. Я вернулся, разбудил индейцев и рассказал им; они отправились, вооружившись лассо, а я и Рох улеглись спать.

Задолго до рассвета нас разбудил индеец и отвел мили за три к западу, где мы скрылись за холмом. Это была разумная предосторожность, так как на плоской степи нас легко мог заметить кто-нибудь из омбиквов. Мы нашли там семь крепких коней, пойманных нашими лассо. Седел у нас не было, но приходилось обходиться без них. Индейцы убили также годовалого жеребенка и запаслись мясом на двое суток; таким образом, мы могли отправиться немедленно и рассчитывали добраться до рыболовной станции часов за тридцать до омбиквов.

Они не могли продвигаться быстро, так как им важно было не изнурять украденных коней и поддерживать их в хорошем теле, имея в виду продолжительный обратный путь. Мы же не беспокоились о том, что станется с нашими лошадьми после переезда; лишь бы поскорее сделать сорок миль, отделявшие нас от станции. Поэтому мы гнали их, не жалея; и так как они хорошо отъелись на пастбище, то несли нас довольно быстро и не обнаруживали признаков особенного утомления.

Наше путешествие совершилось без дальнейших осложнений. Мы прибыли, как и рассчитывали, за сутки с лишком до омбиквов и, разумеется, приготовились встретить их. Сквау, дети и ценные вещи находились уже в блокгаузе; была также заготовлена вода на случай, если индейцы вздумают поджечь дом. Присутствие враждебного отряда было открыто случайно два дня тому назад; трое детей отправились в маленькую бухту недалеко от станции ловить молодых тюленей и заметили четыре челна, стоявшие у берега, а подальше — двух молодых людей, которые сидели у костра и пекли пойманного ими тюленя. Разумеется, дети вернулись обратно, и трое мужчин, остававшихся на станции (трое стариков) отправились добывать скальпы. Они еще не вернулись ко времени нашего прибытия; но вечером явились со скальпами обоих омбиквов, которых им удалось захватить врасплох, и с челнами, которые были присоединены к нашей флотилии.

Наша позиция была очень сильна. С северной стороны перед нами находилась широкая и быстрая река; с южной ров в сорок футов шириной и в десять глубиной; местность вокруг была открытая, голая, без кустов, деревьев или пригорков; по бокам у нас были небольшие кирпичные башни в двадцать футов вышиной с бойницами и дверью на высоте десяти футов от земли; лестница, ведшая к ней, разумеется, была поднята наверх. Другой, главный вход приходился над рекой, и попасть в него можно было только вплавь. Здание было выстроено из камня и кирпича, дверь, сделанная из крепких брусьев и обшитая медью, могла долго выдерживать удары их топоров или сопротивляться огню.

Нас было теперь десять мужчин, в том числе семеро вооруженных огнестрельным оружием и довольно хороших стрелков; кроме того, шестнадцать женщин и девять детей, мальчиков и девочек, которым были назначены различные посты на случай ночного нападения. Шесть воинов, отправившихся в поселок за огнестрельным оружием, должны были вскоре вернуться, а до тех пор нам оставалось только быть начеку, поджидать неприятеля и допустить первый штурм, не пуская в ход огнестрельного оружия, чтобы не дать заметить, какие силы скрываются внутри форта.

Один из стариков, смышленый малый, бывший в свое время храбрым воином, предложил план, которого нам следовало держаться. Он с товарищем должны были отправиться к тому месту, где стояли челны, и развести там костер, чтобы поднимающийся дым усыпил всякие подозрения. Омбиквы по прибытии на станцию без сомнения пошлют кого-нибудь за воинами, стерегшими челны; этого посланного они постараются поймать живьем и привести в форт. Порешив на этом, мы спустили на реку челнок, и поздно вечером двое индейцев, вооружившись ружьями, отправились в свою экспедицию.

Глава VII

Наконец, омбиквы явились, не принимая никаких предосторожностей; видно было, что они не сомневаются в успехе. Во всяком случае, они не подозревали, что в блокгаузе имеется огнестрельное оружие, так как остановились на расстоянии пятидесяти ярдов от восточной башни, и мне стоило большого труда удержать Роха от выстрела. Лошадей с ними не было, но мы заметили их на другой стороне реки, на небольшой открытой прерии, под охраной двух человек, которые перегнали их туда, чтобы иметь их под рукой в случае надобности, а также и потому, что пастбище было там лучше, чем на нашей стороне. Это обстоятельство впоследствии оказалось очень выгодным для нас.

Внимательно осмотрев постройку, индейцы убедились, что ее невозможно взять обычным способом. Они пустили несколько стрел, один из них выстрелил в бойницу из ружья, чтобы убедиться, есть ли кто-нибудь внутри, но так как мы сидели спокойно, то их уверенность увеличилась, и они пошли на берег реки посмотреть, нельзя ли что-нибудь сделать у главного входа. Осмотрев ворота, они, видимо, были разочарованы, отошли на сотню ярдов и стали держать совет.

Было очевидно, что некоторые из них предлагают поджечь постройку, но, судя по их жестам, таких было немного. Другие, по-видимому, возражали, что пожар уничтожит вещи, находившиеся внутри, что было для них вовсе нежелательно. Наконец, один из них, казавшийся вождем, указал пальцем сначала в том направлении, где стояли челны, потом на реку и в заключение — на то место горизонта, где восходит солнце. Когда он кончил, двое молодых людей встали и пошли в юго-западном направлении. Их план был ясен; эти двое людей вместе с двумя другими, остававшимися на страже, должны были провести челны по реке; это заняло бы всю ночь, а на восходе солнца они могли атаковать главный вход и попытаться разрушить ворота своими томагавками.

С наступлением темноты я расставил стражу по всем углам блокгауза на случай ночного нападения. Наши враги развели огромный костер и принялись готовить себе ужин. Хотя мы не могли слышать их разговора, но было очевидно, что они считают станцию в своей власти. Половина их улеглась спать, вокруг потухшего костра и к полночи наступила тишина, не нарушаемая ни единым звуком. Зная, что завтра будет много дел, я решил отдохнуть несколько часов. Но это мне не удалось.

Лишь только я закрыл глаза, как услышал неясный гул, как будто удары топора по дереву. Я осторожно выглянул. Звуки раздавались довольно далеко, а по берегу реки и за стоянкой индейцев сновали по всем направлениям темные фигуры; наконец, мы убедились, что омбиквы делают лестницы с целью добраться до верхних дверей в наших башнях.

Это, конечно, не имело для нас особенного значения, так как мы хорошо приготовились принять их; но мы решили не показывать им нашей силы до последней минуты, когда мы будем в состоянии наверняка уложить пятерых первым залпом. Индейцы взялись за луки и выбрали маленькие стрелы, которыми дети бьют рыбу, чтобы нападающие думали, будто форт защищается несколькими смелыми мальчиками.

Утром омбиквы появились с двумя лестницами, которые приставили к башням. Вероятно, они думали, что внутри форта никого нет, так как мы не показывали признаков жизни и приняли все меры к тому, чтобы остаться незамеченными. На каждую лестницу взобрался индеец с томагавком, но им недолго пришлось работать. Не успев нанести третьего удара, индеец у восточной двери пошатнулся и упал с лестницы; грудь его была пробита стрелою. В ту же минуту громкий крик, раздавшийся с западной стороны, показал, что и другого постигла та же участь.

Омбиквы поспешно унесли трупы с диким ревом разочарования и ярости, на который трое мальчиков, заранее наученных, что им делать, отвечали звонким военным кличем. Это довело омбиквов до неистовства, однако они стали осторожны. Стрелы, убившие их товарищей, были детскими; но не было сомнения, что они пущены руками воинов. Омбиквы собрались за выдающейся скалой на берегу реки, в тридцати ярдах от дома, но в полной безопасности от наших выстрелов. Тут они провели военный совет в ожидании своих товарищей с лодками, которым давно уже следовало вернуться.

В эту минуту легкий туман, стоявший над рекой, рассеялся, и перед нами открылось на другом берегу зрелище, остановившее наше внимание. Как раз напротив дома мы увидели челнок, тот самый, в котором наши два индейца отправились в экспедицию. Двое омбиквов, стерегшие украденных коней, стояли в нескольких шагах от него; они, очевидно, только что заметили его и не знали, что им предпринять; без сомнения, их смутили крики товарищей, но теперь, когда туман рассеялся, они увидели их за скалою и, вероятно, повинуясь какому-нибудь сигналу, решились переправиться через реку. В ту самую минуту, когда они отвязывали челнок, раздались выстрелы; оба индейца упали — они были мертвы. Затем появились двое наших лазутчиков, скрывавшиеся за кустами, и принялись хладнокровно снимать скальпы, не обращая внимания на тучу стрел и яростные крики омбиквов. Этим дело не кончилось: в своей ярости наши враги забыли осторожность и вышли из-за скалы; они представляли хорошую цель, и в ту самую минуту, когда вождь оглянулся, четыре человека упали, пораженные нашими пулями.

Я не в состоянии описать бешеный вопль, последовавший за этим, хотя все события моей первой битвы еще живы в моей памяти. Омбиквы подобрали убитых и ушли к востоку, по направлению к горам, соображая, что только этим путем они могут избежать гибели. Их осталось всего десять человек, и они совершенно упали духом, чувствуя, что вряд ли им удастся вернуться домой.

От наших лазутчиков мы узнали, что шестеро воинов вернулись из поселка и должны находиться где-нибудь в засаде: это определило наш образ действий. Мы вышли из форта по лестницам, оставленным омбиквами, и рассыпались по степи с целью отрезать врагам отступление.

Не буду описывать подробно эту бойню. Омбиквы наткнулись на засаду и потеряли еще четверых; остальные рассеялись по степи, стараясь пробраться в горы. Прежде чем кончился день, они были перебиты, за исключением одного, которому удалось переправиться через реку.

Так кончилось мое первое сражение, в котором, впрочем, я, собственно, вовсе не сражался; хотя враги несколько раз подвертывались мне под выстрел, но мне было жаль лишать их жизни. Как бы то ни было, меня осыпали поздравлениями; отныне Овато Ваниша стал воином.

На другой день я и мои товарищи — я подразумеваю семь человек, прибывших из Монтерэ — оставили станцию и вскоре достигли поселка, где я не был уже три месяца с лишком.

События обернулись лучше, чем можно было ожидать. Мой отец довольно быстро оправился от испытанного потрясения. Наше племя, вторгшееся в южную область кровов, подвергло их суровому наказанию. Наши люди вернулись с полутораста скальпами, четырьмястами лошадей и запасом одеял и табаку, только что выменянных кровами на меха у янки. Кровы были надолго усмирены и обессилены и в этом году не осмеливались показываться за пределами своей охотничьей территории.

Очевидцы смерти князя Серавалле так рассказывали об этом событии.

Спустя несколько дней после моего отъезда в Монтерэ князь с партией шошонов отправился в порт Галль, куда прибыли для него письма и товары из Сан-Луи. Тут он познакомился с одним французским ученым, предпринявшим научную экспедицию в Калифорнию. Француз имел рекомендательные письма к князю от епископа и директора колледжа в Сан-Луи.

Князь оставил своих шошонов в форте, поручив им озаботиться доставкой товаров, а сам отправился с ученым и сопровождавшими его пятью местными охотниками в поселок. На второй день своего путешествия они повстречали сильный военный отряд кровов, но так как шошоны были в мире со всеми своими соседями, то никакой опасности не предвиделось. Однако вероломные кровы, не подозревавшие, так же как и князь, что поблизости находится большая охотничья партия шошонов, решили не упускать случая завладеть без всякого риска, богатой добычей. Они предоставили белым продолжать путь, но следовали за ними на некотором расстоянии, а вечером напали на них на стоянке так внезапно, что те не успели даже схватиться за оружие.

Кровы пользуются дурной славой, как племя воров и разбойников. Они так же трусливы, как жестоки, и нападают на охотников или торговцев только в том случае, когда превосходят их числом по крайней мере вдесятеро. Доказательством их трусости может служить тот факт, что когда однажды Рох, я и молодой француз, по имени Габриэль, наткнулись случайно на стоянку тринадцати кровов и трех аррапагов, они бежали, предоставив нам свои меха, палатки и запас сушеного мяса; только аррапаги пытались оказать сопротивление, причем один из них был убит.

Но вернемся к нашему рассказу.

Очутившись в плену, князь горько упрекал вождя за его предательское нападение. Тот слушал с презрительной улыбкой, ясно показывавшей, что он знает, кто такой князь, и отнюдь не питает к нему доброжелательных чувств. Впрочем, его жадность была сильнее его ненависти, и он спросил, что дадут пленники за свое освобождение. Услышав в ответ, что они согласны дать пару ружей, пару коней и сотню долларов, он возразил, что все имущество пленников и без того уже принадлежит ему, что он ожидает большего. Он потребовал, чтобы один из охотников отправился в порт Галль с пятью кровами и приказом принца выдать им шестьдесят одеял, двадцать ружей и десять мешков пороху. Тем временем пленники будут отведены в страну кровов, куда должен быть доставлен и выкуп; когда он будет получен, их выпустят на свободу. Понимая намерения своих врагов и будучи уверен, что раз попав к ним, он уж не получит свободы, князь отказался исполнить это требование, но желая выиграть время, сделал еще несколько предложений, которые, разумеется, были отвергнуты. Наконец, убедившись, что ему не удастся получить больше того, что он захватил, вождь сбросил маску и принялся оскорблять свои жертвы.

— Бледнолицые, — сказал он, — подлые собаки, слишком трусливы, чтобы сражаться с кровами. Они слабее женщин, они прячутся в жилищах шошонов и снабжают их ружьями, так что имея много оружия и военных припасов, это племя сделалось сильным и страшным для всех. Но кровы убьют бледнолицых и увидят, какого цвета кровь трусов. Мертвые, они перестанут снабжать шошонов ружьями и порохом, и те попрячутся по своим норам, как луговые собаки, и никогда больше не осмелятся показаться на тропе кровов.

Князь с гневом отвечал вождю:

— Кровы не должны говорить так громко, иначе они будут услышаны шошонскими храбрецами и поплатятся за свою ложь. Что было с этими кровами до прихода белых на берег Буонавентуры? Тогда у них не было своей страны, потому что часть ее была занята черноногими, а другая аррапагами и шошонами. Тогда кровы были как голуби, гонимые горными соколами. Они прятались в глубоких трещинах земли и выходили из них только по ночам, опасаясь встретиться с шошонами. Но белые собрали шошонов вокруг своих поселений и уговорили жить в мире со своими соседями. Так длилось четыре года; кровы успели выстроить себе новые вигвамы. Зачем же они поступают как волки, кусая своих благодетелей, вместо того, чтобы выражать им благодарность?

Раздраженный насмешками своего пленника, вождь схватился за томагавк. Внезапно раздался выстрел, один из кровов подпрыгнул и упал мертвый.

— Вождь говорил слишком громко, — сказал князь. — Я слышу шаги шошона; кровам лучше бежать в горы, иначе их мясо послужит кормом для собак нашей деревни.

Лицо вождя исказилось выражением бешенства и глубокой ненависти, но он стоял неподвижно, так же как и его люди, стараясь определить по звуку выстрела, в каком направлении нужно бежать от опасности.

— Страх превратил кровов в камни, — продолжал князь. — Что сделалось с их быстрыми ногами? Я вижу шошонов.

— Бледнолицая собака не увидит их больше, — возразил дикарь и ударом томагавка раздробил череп злополучному князю, которому пришлось, таким образом, найти бесславную смерть в отдаленной стране.

Остальные пленники, которые были связаны, разумеется, не могли оказать сопротивления.

Французский ученый и двое его спутников были убиты в одно мгновение; но прежде чем кровы успели довершить бойню, хорошо направленный залп разредил их толпу, и они бросились в лес, оставив на месте, кроме своего вождя, двадцать человек убитыми и ранеными. Вслед за тем из чащи появились тридцать шошонов, которые немедленно пустились в погоню за кровами, поручив одному из своих развязать троих оставшихся в живых пленников и стеречь тело своего друга и законодателя.

В последовавшей перестрелке кровы потеряли еще десять скальпов, после чего бежали, куда глаза глядят, не пытаясь сопротивляться. Тела их жертв были перенесены в поселок, и немедленно, после похорон, шошоны отправились в экспедицию против кровов, о результатах которой я уже сообщил.

Двое уцелевших от бойни охотников отправились в Калифорнию, но третий, молодой парижанин по имени Габриэль, предпочел остаться с нами и расстался со мною только много позднее, когда я отплыл в Европу. Он и Рох вернулись тогда к шошонам, так как привыкли к дикой и полной опасных приключений жизни.

Когда на большом совете я сообщил о попытке омбиквов овладеть рыболовной станцией и ее результатах, рассказ мой вызвал взрыв одобрений. Я тут же был объявлен военным вождем; решено было немедленно отправить отряд для наказания омбиквов. Мой отец не позволил мне присоединиться к нему, так как нам нужно было улаживать дела князя, уплатить долги в Форте Галль и т. п., и мне пришлось целых два месяца вести жизнь конторщика, подводить итоги, составлять отчеты и прочее, — довольно скучное занятие, не доставлявшее мне ни малейшего удовольствия. Тем временем состоялась экспедиция против омбиквов, увенчавшаяся еще более блестящим успехом, чем поход против кровов. Вообще, это был славный год для шошонов, о котором они долго вспоминали, — год, когда их мокасины были буквально унизаны человеческими волосами, а кости их врагов, рассеянные по прериям, пугали даже волков, не решавшихся переправляться через Буонавентуру. В самом деле, год был так полон событиями, что мой рассказ оказался бы чересчур длинным, если бы я вздумал перечислять их.

Я не забыл о нашем тайнике на берегу моря. Все вещи были перевезены на рыболовную станцию, куда мы переселились из поселка на летнее время, меж тем как большая часть племени отправилась на охоту в южные степи.

Подарки, полученные мною в Монтерэ, доставили большое удовольствие отцу, особенно книги, которые он присвоил себе, так как преклонный возраст и утомление все более и более склоняли его к спокойной жизни и чтению. Я же подружился с Габриэлем и Рохом, которые с тех пор много лет делили со мною охотничьи и военные приключения.

Глава VIII

Рассказывая о насильственной смерти князя, я заметил, что кровы относились недоброжелательно к белым, поселившимся с шошонами. Эти чувства не ограничивались их племенем; они разделялись всеми индейцами, жившими на протяжении двухсот или трехсот миль от реки Буонавентуры. И неудивительно. Со времени нашего прибытия племя шошонов научилось известным тактическим приемам и единству действия. Так, князь Серавалле обучил их строиться в правильные боевые единицы, образовывать каре, проделывать сложные военные движения, и т. п. что само по себе давало им перевес над их врагами; прибавьте к этому обилие огнестрельного оружия и боевых припасов. Все остальные племена завидовали их силе и средствам, и когда эта зависть достигла крайнего напряжения, решили заключить союз и нанести страшный удар шошонам не только для того, чтобы уничтожить приобретенное ими влияние, но и для того, чтобы завладеть сокровищами, хранящимися, как они думали, в поселении белых.

Задолго до описанных мною экспедиций против кровов и омбиквов начались переговоры между различными племенами; они отложили в сторону все свои частные ссоры, чтобы заключить союз против общего врага, каким считали шошонов. Эти-то приготовления, без сомнения, и придали храбрости кровам и омбиквам, но быстрое возмездие со стороны шошонов несколько охладило их воинственный пыл. Как бы то ни было, когда аррапаги согласились войти в союз, все соединившиеся племена разом выступили в поход и с разных сторон вторглись в нашу область.

Мы были захвачены врасплох и в течение первых трех недель всюду отступали перед ними, так как большинство наших воинов находилось еще на охоте. Но услыхав о вторжении, они поспешно вернулись, и война приняла другой оборот. Утраченная территория была отвоевана дюйм за дюймом. Аррапаги понесли тяжелый урон и вышли из союза; после этого, обеспечив себе безопасность на юге, мы обратились к нашим северным границам. Несмотря на отказ аррапагов, соединенные племена все еще втрое превышали нас численностью, но им недоставало единства и уменья действовать согласно. Они выставили около пятнадцати тысяч воинов, принадлежавших к племенам омбиквов, каллапу, кайюзов, проколотых носов, боннаксов, плоскоголовых и отчасти кровов, не научившихся благоразумию после полученной ими трепки. Превосходство нашего оружия, нашей тактики и дисциплины, искусство строить укрепления, в связи с действием двух неуклюжих испанских четырехфунтовых пушек, помогли нам не только расстроить в короткое время союз, но и сокрушить навсегда некоторых из наших вероломных соседей. Так как подробное описание войны показалось бы скучным читателю, то я упомяну только о тех действиях, в которых сам принимал участие.

Мы разделились на четыре отряда: один действовал против боннаксов и плоскоголовых на северо-востоке, другой против кайюзов и проколотых носов на верховьях рек Буонавентуры и Калюмета; третий оставался подле поселка, чтобы защищать его в случае нечаянного нападения; четвертый, очень маленький, под начальством моего отца, защищал рыболовную станцию. К этому отряду принадлежал и я. Кроме того, несколько хорошо вооруженных партий были посланы сушей и морем, в область омбиквов.

Вначале наша война на побережье Тихого океана заключалась в мелких стычках, но постепенно каллапу, соединившись с омбиквами, образовали большой отряд, и дело приняло более интересный оборот. Мы не только потеряли все наши завоевания в области омбиквов, но и принуждены были постепенно отступить к станции, что, впрочем, послужило к нашему спасению. Нас было всего сто шесть человек, а наших противников четыреста восемьдесят; тем не менее, пятая часть их была уничтожена во время отчаянной атаки на станцию, приведенную тем временем в превосходное состояние в смысле обороны.

Крыша была обшита медными листами, в стенах проделаны отверстия для пушек, о существовании которых наши враги не подозревали. Первая атака велась храбро, и каждое отверстие было осыпано пулями и стрелами. Враги подвигались плотной массой, с лестницами и факелами, точно орава демонов. На расстоянии шестидесяти ярдов мы разрядили в них наши пушки, которые были заряжены картечью, и произвели опустошительное действие в их рядах. Однако они не отступили, а, издав военный клич, ринулись на приступ с поистине геройским мужеством.

Мы еще раз дали залп из обоих орудий и всех наших ружей, после чего отряд в сорок человек бросился в атаку. На этот раз неприятель не выдержал и рассеялся по всем направлениям, оставив за собою много убитых и раненых. В тот же вечер к нам явилось подкрепление в тридцать восемь человек из поселка с большим запасом буйволового мяса и двадцатью пятью хорошо откормленными жеребятами. Это было очень кстати, так как мы уже несколько дней питались только сушеной рыбой.

В течение недели о неприятелях не было ни слуха, ни духа. Наши лазутчики рассеялись по степи, а наш баркас вскоре открыл в одной бухте тридцать шесть челнов, в которых каллапу прибыли из своей области. Челны были уничтожены, а их владельцы скальпированы.

Ввиду жаркого времени мы устроили на восточной стороне блокгауза просторный лагерь, окружив его земляными укреплениями, и переселились туда из станции, спертый воздух которой, отравленный тяжелым запахом сушеной рыбы, грозил нам болезнями.

Спустя неделю наши враги снова появились, безмолвные и решительные. Видимо, они вернулись с тем, чтобы отомстить или умереть; борьба обещала быть отчаянной. Они расположились на небольшом открытом лугу по ту сторону реки в количестве шестисот человек.

Наш первый отряд разбил и рассеял боннаксов, когда они шли на соединение с плоскоголовыми; после этого они направились к кайюсам и проколотым носам. Эти три племени после неудачной войны отступили перед нашим вторым отрядом. Тогда боннаксы, в отчаянии от своих неудач, и уверенные, что победа шошонов грозит им истреблением, соединились с каллапу и омбиквами, решившимися повторить нападение на наш маленький гарнизон.

Нам грозила неминучая гибель, если бы плоскоголовые продолжали воевать; но их заклятые враги черноногие, воспользовавшись удобным случаем, вторглись в их область, и они попросили мира. После этого оба наши отряда могли послать часть своих воинов нам на помощь. Наши лазутчики сообщили нам об их приближении; и обсудив с отцом положение дел, я отправился к ним навстречу в ущелья Минеральных Гор. Всего возвратилось семьсот воинов; в обеих экспедициях они потеряли не более четырнадцати человек. Они разделились на три отряда и двигались, окружая степь, в которой расположились враги.

Луна вставала в час ночи. Решено было, что за два часа до ее восхода гарнизон блокгауза, уже сильно пострадавший во время четырехдневной осады, спустит фейерверк, полученный мною в подарок в Монтерэ, и сделает вылазку, воспользовавшись изумлением неприятеля при виде такого необычайного зрелища. Все произошло, как мы предполагали. При первой ракете среди боннаксов, каллапу и омбиквов поднялась суматоха. Ракеты лопались, выбрасывая снопы разноцветных искр, и дикари смотрели в немом изумлении. Но их изумление сменилось суеверным страхом; смятение распространилось между ними. И вдруг боевой клич сотен голосов нарушил тишину. Момент наступил, оба отряда шошонов кинулись на свои перепуганные жертвы, и когда час спустя взошла луна, ее мягкий свет озарил четыреста трупов, устилавших прерию. Боннаксы и омбиквы были истреблены все до единого. Каллапу мало пострадали, так как бежали к морскому берегу в самом начале дела.

Так кончился великий союз против шошонов, предания о котором переживут века. Но за этими событиями последовала тяжелая для меня потеря. Мой отец, несмотря на свой преклонный возраст, проявлял чрезвычайную деятельность во время последней осады и подвергался большим лишениям и усталости; энергия не изменяла ему, пока длилась борьба; но когда все кончилось и пули перестали свистать мимо его ушей, силы оставили его, и, прохворав десять дней, он скончался, печальный и утомленный жизнью. Я похоронил его на берегу Тихого океана. Дикие цветы на его могиле питаются чистыми водами Ну-Элейе-Шавако. Племя шошонов долго будет беречь могилу бледнолицего из отдаленной страны, бывшего когда-то их учителем и другом.

Двое моих друзей, Габриэль и Рох, получили серьезные раны, и прошло много времени, пока они оправились.

Мы провели остаток лета, строя воздушные замки и собираясь отправиться на зиму в Монтерэ, но судьба, как увидит читатель, распорядилась иначе.

Глава IX

В начале осени, спустя несколько месяцев после смерти моего отца, я и двое моих товарищей, Габриэль и Рох, охотились в южных степях на восточном берегу Буонавентуры. Однажды вечером, после удачной охоты, мы были в очень веселом настроении духа. Мои друзья рассказывали — один о чудесах Парижа, другой о красоте своей родины Ирландии: две темы, которых они никогда не могли исчерпать.

Внезапно мы были окружены партией аррапагов в шестьдесят человек; разумеется, нечего было и думать о сопротивлении или бегстве. Впрочем, они обращались с нами хорошо и только следили за тем, чтобы мы не убежали. Они знали, кто мы такие, и хотя моя лошадь, седло и ружье были завидной добычей для любого вождя, они ничего не взяли у нас. Я обратился к вождю, которого знал раньше:

— Что я сделал Утренней Звезде аррапагов, что он захватил меня и стережет, точно овцу вашинангов?

Вождь улыбнулся и положил руку на мое плечо.

— Аррапаги, — сказал он, — любят молодого Овато Ваниша и его бледнолицых братьев, потому что они великие воины и могут поражать своих врагов прекрасным голубым огнем с неба. Аррапагам все известно: они мудрый народ. Они возьмут Овато Ваниша к своему племени, чтобы он мог показать им свое искусство и сделать их воинами. Они будут кормить его самыми нежными и жирными собаками. Он сделается великим воином среди аррапагов. Так желают наши пророки. Я исполняю волю пророков и народа.

— Но, — отвечал я, — мой Маниту не станет слушать меня, если я буду рабом. Уши бледнолицего Маниту открыты только для свободных воинов. Он посылает мне свои огни, только когда я волен в своих действиях.

Вождь перебил меня:

— Овато Ваниша не раб и не может быть рабом. Он находится среди своих добрых друзей, которые будут беречь его, разводить ему огонь, расстилать свои лучшие одеяла в его палатке и доставлять ему лучшую дичь прерий. Его друзья любят молодого вождя, но он не должен уходить от них, иначе злой дух овладеет молодыми аррапагами и заставит их убить бледнолицых.

Так как мы ничего не могли предпринять при данных обстоятельствах, то покорились судьбе и были отведены через бесплодную пустыню к берегам Рио-Колорадо. Тут мы очутились в богатой и населенной деревне аррапагов. В ней мы провели зиму в почетном плену. Всякая попытка к бегству повела бы за собою нашу гибель или, по меньшей мере, тяжелые условия плена. Мы были окружены обширными песчаными пустынями, населенными клубами, жестоким племенем, не гнушающимся людоедства. Однажды мы наткнулись на оставленную стоянку клубов, в которой оказались остатки двадцати трупов, кости которых были обглоданы так чисто, как только может обглодать крылышко фазана какой-нибудь европейский гастроном.

Зиму провели мы довольно скучно, что, конечно, вполне естественно. За исключением немногих прекрасных оазисов, разбросанных там и сям, вся эта страна удручающе суха, бесплодна и как будто исковеркана страшным вулканическим извержением.

Зима, наконец, миновала, а вместе с весной возродились наши надежды на бегство. Бдительность аррапагов ослабела до такой степени, что они предложили нам принять участие в одной экспедиции на восток. Мы, разумеется, согласились и были очень довольны, очутившись в прекрасных прериях Северной Соноры. Судьба благоприятствовала нам. Однажды аррапаги, преследуя партию апачей и мексиканцев с намерением напасть на них врасплох и ограбить, наткнулись вместо этого на сильный отряд и были разбиты, причем многие из них погибли.

Мы не постеснялись покинуть наших хозяев и, пришпорив коней, вскоре очутились среди наших нечаянных избавителей, оказавшихся партией офицеров, направлявшихся из Монтерэ в Санта-Фе в сопровождении двадцати двух апачей и двенадцати или пятнадцати сиболеров (так называются мексиканские охотники за буйволами). Офицеры оказались моими знакомыми, и мне было очень приятно получить от них известия о наших общих друзьях в Монтерэ. Изабелла была так же хороша, как прежде, но не так беспечна. Падре Марини, миссионер, уехал в Перу; и весь городок Монтерэ по-прежнему смеялся, плясал, пел и влюблялся, совершенно так же, как в то время, когда я покинул его.

Офицеры убедили меня сопровождать их в Санта-Фе, откуда я мог вернуться в Монтерэ с первым караваном.

Это было приятное путешествие, хотя нам случалось иногда терпеть голод. Во всяком случае Габриэль, Рох и я были слишком счастливы, чтобы жаловаться. Мы только что избавились от горького и продолжительного плена, а кроме того, нам до смерти надоели тощие и жесткие собаки аррапагов, составляющие единственную пищу этого племени в течение зимы. Апачи, слыхавшие о наших подвигах, относились к нам с большим почтением; но особенно пленила их искусная игра ирландца на скрипке. Один мексиканский офицер, вызванный в прошлом году из Монтерэ в Санта-Фе, оставил там свою скрипку. Он просил товарищей захватить ее с собою, когда они отправятся в Санта-Фе, и она оказалась в чемодане одного из офицеров. Мы случайно узнали об этом обстоятельстве, и когда нам нечего было есть, музыка служила для нас утешением.

Наконец, наши лишения кончились; мы попали в область, изобиловавшую буйволами, стада которых попадались нам ежедневно. Мы с увлечением охотились на могучих властителей прерий. Один из них, между прочим, запорол мою лошадь до смерти и положил бы конец моим приключениям, если бы не меткий выстрел Габриэля. Я имел глупость заменить ружье луком и стрелами, желая похвастаться своим искусством перед моими спутниками. Мое тщеславие обошлось мне дорого, так как буйвол был огромный. Семь стрел сидели в его шее, но я потерял одну из лучших лошадей, какую только можно найти на западе, и моя правая нога была порядком помята.

Среди наших спутников апачей оказались два команча, которые пятнадцать лет тому назад были свидетелями смерти пресловутого Овертона. Так как этот негодяй в течение короткого времени служил в качестве английского агента в

Компании мехов, то его дикий и романтический конец, вероятно, заинтересует многих читателей, знавших его лично; во всяком случае он может служить образчиком беззаконной карьеры многих авантюристов этих западных пустынь.

Сорок четыре года тому назад один испанский торговец поселился у тонквевасов, индейского племени, отделившегося от команчей и жившего у подножья Зеленых гор. Он женился на индианке и жил припеваючи, не платя никаких налогов, но при случае взимая их с поселков провинции Санта-Фе. В одной из этих разбойничьих экскурсий он попался в плен и был повешен, — происшествие, не представлявшее ничего особенного в те времена и вскоре забытое как испанцами, так и тонквевасами. Он оставил после себя, кроме жены с ребенком, довольно богатое имущество; но племя завладело его богатством, а вдову с ребенком выгнало. Случайно она наткнулась на одного канадского охотника, соскучившегося в одиночестве, который, не имея выбора, взял ее в жены.

С течением времени ребенок вырос и рано проявил необыкновенную способность к языкам. Мать его умерла, а охотник, вспомнив о счастливых днях, которые он проводил когда-то среди цивилизованных людей Востока, решил вернуться туда и взял с собою юного метиса, к которому успел привязаться. Они явились в Сан-Луи, где метис выучился английскому языку, а в один прекрасный день, отправившись со своим отчимом к осагам, убил его по дороге, завладел его лошадью, ружьем и пожитками и начал самостоятельную жизнь.

Долгое время он не навлекал на себя никаких подозрений, да если и навлекал, то не особенно заботился о них. Он переходил от одного племени к другому, ведябеззаботную жизнь, вполне соответствовавшую его вкусам; и так как он был необходим индейцам в качестве переводчика при их сношениях с белыми, то ему предоставляли жить, как хочет. Бродяжническая жизнь нравилась ему, и торговцы, встречая его то у павниев, то команчей, то у кровов, то у тонквевасов, прозвали его «Turn over» («вертун»); прозвище это превратилось путем перестановки в «Overturn», а затем в Овертон.

К этому времени все убедились, что Овертон большой мошенник, но так как он был полезен, то английские компании пользовались его услугами и платили ему большое жалованье. В конце концов, однако, убедившись, что он почти никогда не бывает трезвым и слишком склонен присваивать себе то, что ему не принадлежало, хозяева отказались от него, и он вернулся к своему прежнему образу жизни. Потом он сошелся с несколькими янки, обратившимися к нему с какими-то предложениями, которые он принял; в чем они заключались, никто не мог в точности сказать, но всякий мог догадаться, зная, что одним из самых выгодных способов наживы считается надувание индейцев при помощи какого-нибудь бессовестного переводчика, который, разумеется, получает долю прибылей от этих «почтенных» операций. В течение некоторого времени он как нельзя лучше ладил со своими новыми патронами, и так как нет ничего дешевле военных чинов в Соединенных Штатах, то метис сделался полковником Овертоном, в сапогах со шпорами, куртке с галунами и при шпаге. Янки были хитры, а Овертон еще хитрее и надувал их так же, как индейцев. Этот священный союз, в конце концов, разрушился; тогда Овертон удалился в горы и под покровительством мексиканского правительства пустил в ход целую систему предательства, имевшую большой успех в течение некоторого времени. Он присутствовал обыкновенно при переговорах между индейцами и торговцами. Когда торг кончался к общему удовольствию, обе стороны, естественно, приходили в хорошее настроение духа и завершали дела выпивкой. Тут-то и наступал черед Овертона. Индейцев он уверял, что торговцы дожидаются только, пока они уснут, чтобы перерезать их и взять обратно свои товары. То же самое он говорил торговцам об индейцах. В результате следовало побоище, тем более ожесточенное, что обе стороны были под влиянием винных паров. Тогда полковник с помощью нескольких негодяев под предлогом заботы о целости вещей нагружал мулов мехами и товарами, отправлялся в Санта-Фе и там продавал свою добычу за треть стоимости. Никто не заботился о том, как она попала в его руки: он продавал за бесценок — этого было достаточно.

Его плутни и грабежи этого рода были так многочисленны, что Овертон сделался ужасом гор. Индейцы поклялись скальпировать его, канадцы дали обет уходить его до смерти, англичане объявили, что повесят его, а янки обещали подвергнуть его индейской пытке. Мексиканцы, не находя более возможным покровительствовать ему, назначили премию за его голову. При таких обстоятельствах Овертон почувствовал отвращение к обществу, скрылся неизвестно куда, и два года о нем не было ни слуха, ни духа, когда однажды партия команчей и тонквевасов, возвращавшаяся из какой-то экспедиции, повстречалась с одиноким всадником. Все узнали Овертона и немедленно пустились за ним в погоню.

Погоня затянулась. Под Овертоном была превосходная, сильная лошадь, но неровная, каменистая местность не позволяла ему скрыться из глаз своих преследователей. Наконец он достиг плоской возвышенности, заросшей высоким сосновым лесом, и уже считал себя спасенным, так как по ту сторону леса тянулась на много миль гладкая, ровная долина, на которой он мог значительно опередить погоню и скрыться. Он мчался во весь опор, прислушиваясь к диким воплям преследователей, шпорил коня, уже покрытого пеной, миновал лес, и к своему ужасу и изумлению увидел, что между ним и долиной тянется страшная пропасть в двадцать пять футов шириною и двести глубиною. Что было делать? Усталая лошадь отказывалась прыгнуть, а сзади доносились крики индейцев, поощрявших друг друга.

На краю пропасти лежало длинное, пустое внутри бревно, которое, вероятно, притащили сюда с намерением сделать мост через пропасть. Овертон соскочил с лошади, подвел ее к самому краю и ткнул ножом. Благородное животное сделало прыжок, но силы изменили ему, оно ударилось грудью о противоположный край пропасти и рухнуло в бездну. Беглец забрался под бревно и притаился там в надежде, что ему, быть может, удастся ускользнуть. Он ошибся: его заметили. Через несколько минут индейцы высыпали из леса и собрались вокруг бревна. Уверенные в том, что добыча не уйдет от них, они решили подвергнуть его моральной пытке, и притворились, будто не знают, куда он девался.

— Он перескочил, — сказал один из них, — вот прыжок пантеры! Вернемся или остановимся здесь?

Индейцы решили отдохнуть немного и принялись разговаривать. Один заявил, что если бы ему удалось поймать Овертона, он заставил бы его есть собственные внутренности. Другой говорил о раскаленном железе и дымящемся мясе. Ни одна пытка не была забыта, и несчастный Овертон должен был чувствовать себя ужасно.

— Его скальп стоит сотню долларов, — заметил один.

— Когда-нибудь он будет в наших руках, — ответил другой. — Но если уж мы остановились здесь, то разведемте огонь, вот и бревно.

Овертон увидел теперь, что он погиб. Он выглянул из-под бревна: вокруг него стояли свирепые воины с луками в руках, готовые убить его при первом движении. Он понял, что дикари жестоко потешались над ним и наслаждались его мучительным состоянием. Хотя и негодяй, Овертон был храбр и в достаточной степени индеец, чтобы не желать разочаровать своих врагов. Он решил сгореть живьем и, таким образом, обмануть надежды своих жестоких гонителей. Умереть, не сдаваясь до конца, — гордость индейца, и среди самых мучительных пыток немногие из них обнаружат свои страдания.

Вскоре бревно было прикрыто и обложено хворостом и сухими листьями; варвары подложили огонь и стали молча ждать. Но Овертон чересчур полагался на свои силы. Кровь его, в конце концов, была только наполовину индейская, и когда платье на нем загорелось, он не мог больше выдержать. Он выскочил из костра и заметался в кругу своих мучителей. Они стояли по-прежнему, неподвижные и безмолвные, как вдруг Овертон с энергией отчаяния вырвался из круга и сделал страшный скачок через пропасть. Как ни невероятно это, но он перескочил через нее; крик изумления вырвался у дикарей, но силы Овертона истощились, он упал навзничь и полетел в пропасть. Индейцы видели, как он катился с утеса на утес, в еще пылающем платье, пока не исчез в темноте.

Если бы он устоял на другой стороне пропасти, то без сомнения спасся бы, так как смелый поступок всегда внушает уважение к дикарю, и никто бы не решился пустить в него стрелу при таких обстоятельствах.

Такова была судьба полковника Овертона.

Глава X

Наконец мы возвратились в Рио-Гранде, и спустя несколько дней были в Санта-Фе. Много написано об этом богатом и романтическом городе, где во время оно, если верить путешественникам, доллары и дублоны можно было лопатой загребать, но я подозреваю, что писатели никогда не видали этого местечка: жалкой, грязной дыры с тремя тысячами жителей, большею частью метисов, голодных и оборванных. Там встречаешь зрелища нищеты и порока, какие вряд ли найдешь где-нибудь еще, грубый деспотизм, безнравственность, доведенную до крайних пределов, пьянство и грязь.

Когда-то этот город служил главным пунктом сухопутной торговли между Штатами и Мексикой, но со времени заселения Техаса утратил это значение. Караваны из Сан-Луи не останавливаются теперь в Санта-Фе, а следуют дальше в Чигуагуа, где и начинается торг: к северу от этого пункта путешественник встречает только картины отвратительной моральной и материальной нищеты.

Разумеется, мы проводили здесь время крайне скучно. С тупоумными метисами не о чем было разговаривать, а торговцы янки никогда не бывали трезвыми. Если бы у Габриэля не оказалось знакомых в окрестностях города, мы бы умерли с тоски. Но он познакомил нас с соседними рангеро, или скотоводами; мы навещали также различные индейские племена и охотились с ними, поджидая караван на запад.

Однажды на мою долю выпало довольно серьезное приключение. Рох и Габриэль охотились на медведя, я же, чувствуя усталость, остался в ранчо, с хозяевами которого мы познакомились несколько дней тому назад. Мне захотелось поесть рыбы, и узнав, что в трех или четырех милях от ранчо есть речка, в которой водятся крупные окуни, я отправился туда, захватив ружье и удочку. Я скоро нашел это место и, приготовляясь удить, вспомнил, что мне нужно достать мяса для приманки. Я всматривался с ружьем в руке в ветви деревьев, росших по берегу речки, как вдруг почувствовал, что что-то царапает мои мокасины; я взглянул вниз и увидел маленькую пантеру, возившуюся у моих ног, видимо, приглашая меня поиграть с нею. Это был прехорошенький зверек, ростом не больше кошки. Я сел, положил ружье на колени и приласкал ее; она отнеслась ко мне с полным доверием, и я хотел уже взять ее, как вдруг услышал громкий и хорошо знакомый рев; спустя мгновение через мою голову перелетело какое-то большое темное тело. Это была, вероятно, пантера, мать детеныша. Я совсем забыл о ней.

Я тотчас встал. Зверь, промахнувшись в своем прыжке, упал на ноги в двенадцати футах от меня. Он съежился, ударяя по земле своим длинным хвостом, и гневно смотрел на меня. Наши глаза встретились и, признаюсь, сердце у меня так и екнуло. Правда, у меня было ружье, но малейшее движение, чтобы прицелиться, послужило бы зверю сигналом к прыжку. Наконец, по-прежнему съежившись, пантера стала пятиться, пока расстояние между нами не достигло тридцати футов. Затем она сделала круг, не спуская глаз с моего лица, меж тем как детеныш по-прежнему играл у моих ног. Я поворачивался вместе с нею, и так мы следили друг за другом, а тем временем я тихонько поднимал ружье, пока его приклад не оказался в уровень с моим плечом; я поймал мушку и затаил дыхание. Детеныш, играя, ушибся и замяукал; мать отвечала гневным воем, и в ту самую минуту, когда она хотела сделать прыжок, я выстрелил. Она опрокинулась навзничь и больше не шевелилась. Моя пуля, пройдя под левым глазом, пробила череп насквозь.

Это было страшное животное, если бы я промахнулся, она могла бы покончить со мной одним ударом лапы. Даже мертвая она была страшна со своими выпущенными когтями и окровавленной пастью. Я снял с нее шкуру, повесил на дерево и, забрав с собой детеныша, поспешил домой, потеряв всякую охоту к рыбной ловле.

Спустя неделю после этого происшествия из Сан-Луи прибыла партия торговцев. По пути они подвергались нападению индейцев и представляли плачевный вид. Во время путешествия им приходилось питаться по нескольку дней только кореньями и травами. Здесь будет нелишним сказать несколько слов о возникновении этих торговых сухопутных экспедиций и об опасностях, которым подвергаются торговцы.

В 1807 году капитан Пайк, вернувшись из своей экспедиции во внутреннюю область Американского материка, указал купцам Соединенных Штатов, что они могут завести очень выгодную торговлю с центральными провинциями северной Мексики, а в 1812-м небольшая партия авантюристов, Миллар, Найт, Чемберс и другие, всего не более двенадцати человек отправились в Санта-Фе с небольшим количеством товаров. В систему испанской политики всегда входило не допускать иностранцев внутрь своих колоний. В этот период в Мексике была революция, и к иностранцам, особенно американцам, относились с недоверием и подозрительностью. Ввиду этого упомянутые торговцы были схвачены, товары их конфискованы и сами они заключены в тюрьму Чигуагуа, где провели несколько лет, подвергаясь крайне суровому обращению.

Весною 1821 года Чемберс с товарищами получили свободу и вернулись в Соединенные Штаты, а вскоре затем был заключен договор со Штатами, легализировавший торговлю. Некто капитан Гленн организовал экспедицию, и второй караван с партией в двадцать человек отправился в Санта-Фе. Однако и это предприятие не удалось: пытаясь пройти более коротким путем, караван заблудился в пустыне и едва не погиб от жажды. Пришлось убить собак и пускать кровь мулам, чтобы смачивать растрескивающиеся губы. Никто не погиб, но путешественники упали духом и вернулись к реке Арканзас, где, по крайней мере, могли найти в изобилии воду. К этому времени вьючные животные в такой степени выбились из сил, что не могли более служить. Пришлось зарыть товары в тайник, после чего торговцам удалось пробраться в Санта-Фе, где они добыли новых мулов и вернулись за спрятанными товарами.

Весною 1820 года караван из Франклина в западном Миссури добрался до Санта-Фе с двенадцатью мулами, нагруженными товаром. Они прошли через прерии, куда еще не проникал белый человек, без всяких путеводителей, кроме звезд небесных, утреннего ветерка со стороны гор и, может быть, карманного компаса. Почти ежедневно им приходилось сталкиваться с враждебными племенами, но несмотря на многочисленные затруднения, незнакомство с местностью и недостаток воды, они благополучно прибыли в Санта-Фе.

Осенью они вернулись в Миссури, нажив огромный барыш на своем предприятии. Этот благоприятный результат произвел впечатление и вызвал новые экспедиции. Таким образом начались правильные торговые отношения Штатов с Санта-Фе.

Караваны отправлялись весною и возвращались осенью с огромными барышами. Сначала они ходили каждый сам по себе, с небольшим прикрытием, но нападения индейцев заставили их соединяться для большей безопасности.

В первое время индейцы не трогали караваны, но летом 1824 года начали красть мулов и лошадей; однако никого не убили до 1828-го. В этом году маленький караван возвращался из Санта-Фе. Двое торговцев, опередивших своих товарищей во время охоты, улеглись спать на берегу ручья, где была назначена стоянка. Они были выслежены шайкой индейцев, которая внезапно напала на них, завладела их ружьями, сняла с них скальпы и ушла до прибытия каравана. Когда явились остальные торговцы, одна из жертв еще дышала; ее отвезли в Саймарон, где раненый умер и был погребен сообразно со степными обычаями.

Церемония еще не кончилась, когда на соседнем холме появились четверо индейцев, по-видимому, не знавших о происшедшем. Раздраженные торговцы пригласили их в лагерь и убили всех, за исключением одного, который хотя был ранен, но успел бежать.

Это жестокое мщение повлекло за собой суровое возмездие. В самом деле, с этого момента индейцы поклялись в вечной войне — войне не на жизнь, а на смерть, «в лесах и прериях, на реках и на озерах, даже на вершинах гор, одетых вечным снегом».

Вскоре после этого происшествия другой караван подвергся нападению со стороны индейцев, которые добыли на этот раз тридцать пять скальпов, двести пятьдесят мулов и на тридцать тысяч долларов товаров.

Этого рода драмы часто случаются в западных пустынях, и судьба злополучных торговцев могла бы остаться неизвестной, если бы в один прекрасный день живой скелет, едва сохранивший образ и подобие человеческое, покрытый грязью, пылью и кровью, не явился в один из военных постов и не сообщил о катастрофе, в которой спасся только он один.

В 1831 году мистер Соблет со своими товарищами перешел прерии с двадцатью пятью фургонами. Он и его спутники были старые пионеры, обитатели Скалистых гор, которых жажда обогащения превратила в торговцев. Они шли без проводников, и никто из них раньше не бывал в этой стране. Они знали только то, что им предстоит переход с такого-то до такого-то градуса долготы. Так добрались они до реки Арканзас, но отсюда до Саймарона нет дороги, кроме многочисленных буйволовых троп, которые, пересекая прерию по всем направлениям, часто обманывают путешественников.

Когда караван вошел в эту пустыню, стояла засуха, и пионеры, сбившись с пути, несколько дней блуждали под палящим солнцем, подвергаясь всем ужасам нестерпимой жажды. В этом опасном положении капитан Смит, один из собственников каравана, решил направиться по одной из буйволовых троп, которая, как ему казалось, непременно должна была привести к какому-нибудь источнику или озеру.

Он поехал один, но чувство страха было ему неведомо. Это был один из самых смелых авантюристов, которые когда-нибудь переходили через Скалистые горы, и если половина того, что о нем рассказывают, правда, то его опасные путешествия и драматические приключения могли бы наполнить много томов более интересных и романтических, чем лучшие страницы американских новеллистов. Бедняга! После того как он счастливо избежал индейских пуль и стрел, ему суждено было пасть под ударом томагавка, и кости его белеют на песках пустыни.

Он был в двенадцати милях от своих товарищей, когда объехав небольшой холм, увидел перед собой желанный предмет своих поисков. Перед ним струилась по прерии небольшая речка. Это была река Саймарон. Он поспешил к ней утолить палящую жажду, но едва только слез с коня, как упал, пронзенный десятью стрелами. Шайка команчей выследила его и устроила ему засаду. Но он мужественно боролся. Индейцы признавались потом, что капитан Смит, несмотря на свои раны, успел уложить троих прежде, чем испустил дух.

Таково происхождение торговли Санта-Фе, и таковы приключения, еще и ныне случающиеся в великих пустынях Запада.

Глава XI

Время шло, и мне с моими товарищами до смерти надоело бездействие; кроме того, я соскучился по дому и беспокоился об остававшемся там весьма ценном имуществе. Ввиду этого мы решили ехать одни и вернуться в поселок разными дорогами. Мы оставили Санта-Фе, направились к северу и съехались только за Техасом, последним мексиканским селением. Тут к нам вернулось веселое настроение духа. Дорога была известна Габриэлю; нас было так мало, что мы не могли терпеть недостатка в пище; что касается встречи с враждебными индейцами, то мы ничего не имели против нее.

Спустя несколько дней после нашего отъезда из Санта-Фе, мы встретились с большой партией команчей. Я в первый раз видел их целый отряд и полюбовался красивым зрелищем. Они были лихие наездники и на прекрасных лошадях. Они отправлялись в экспедицию против Павниев Волков и отнеслись к нам крайне любезно и гостеприимно. Вождь знал Габриэля и пригласил нас к себе в лагерь. Это был высокий, стройный и красивый малый. Он хорошо говорил по-испански, и мы разговаривали на этом языке до вечера, когда я обратился к нему на языке шошонов, общем для них с команчами, апачами и аррапагами, и рассказал ему об обстоятельствах моего плена на берегах Колорадо. Выслушав мою историю, вождь онемел от изумления, а затем, отбросив обычный индейский декорум, крепко схватил меня за руку. Он знал, что я не янки и не мексиканец, и поклялся, что ради меня всякий канадец или француз найдут у него дружественный прием. После обеда мы уселись вокруг костра и слушали рассказы воинов.

Меня заинтересовал рассказ вождя о причине вражды команчей с техасцами. Один старый команч с дочерью отделился от своего племени. Он был вождь, но испытал много неудач, и будучи больным, отправился в Сан-Антонио испытать искусство великого бледнолицего врача. Его дочь была красивая девушка восемнадцати лет и, прожив некоторое время в этом местечке, привлекла внимание некоего доктора, молодого человека из Кентукки, осужденного в Штатах за убийство. Это был отъявленный негодяй, но его отчаянный характер внушал страх, и, конечно, он пользовался симпатиями техасцев, которые издавна заслужили репутацию трусливых воров и убийц.

Убедившись, что ему не удастся достигнуть своих целей пока девушка живет с отцом, он добился того, что старик-индеец был заключен в тюрьму, и пригласив девушку к себе в дом поговорить об этом деле, совершил над ней гнусное насилие, сопровождавшееся жестокими побоями. Когда он оставил ее, она была без чувств, и он счел ее мертвой. К вечеру она несколько оправилась и нашла убежище в доме одного человеколюбивого мексиканца.

Старик-индеец вскоре был освобожден; он нашел свою дочь при смерти и, узнав об обстоятельствах позорного дела, поклялся отомстить. Один мексиканский джентльмен, возмущенный этим гнусным преступлением, представил дело на суд техасцев. Но суд оправдал доктора на том основании, что законы не распространяются на команчей.

Последствия не заставили себя ждать. Вскоре доктор Коббет был найден на соседнем поле зарезанным и скальпированным. Старик-индеец бежал и, вернувшись к команчам, рассказал о своей обиде и о своем мщении.

Они снова приняли его к себе, но, по их мнению, обида была нанесена всему племени и недостаточно наказана: на той же неделе двадцать три техасца лишились своих скальпов и четырнадцать женщин были уведены в пустыню.

Команчский вождь советовал нам держаться берегов Рио-Гранде, чтобы не встретиться с партиями Павниев Волков, и так подружился с нами, что решил свернуть со своего пути и проводить нас на расстоянии тридцати миль до того пункта, где мы могли считать себя в относительной безопасности. На следующее утро мы тронулись в путь; вождь и я ехали рядом, беседуя о шошонах. Мы поменялись ножами в знак дружбы, а на прощанье он собрал своих людей и произнес следующую речь:

— Молодой вождь шошонов возвращается к своему храброму народу через Крутые горы. Запомните его имя, чтобы вы могли сказать вашим детям, что Овато Ваниша их друг. Он не шаканат (англичанин) и не ишелюк комоанак (длинный нож, янки). Он вождь племени наших прапрадедов, он вождь, хотя он очень, очень молод.

После этого все воины, один за другим, обменялись со мной рукопожатиями, а когда эта церемония кончилась, вождь продолжал свою речь:

— Овато Ваниша, мы встретились, как чужие, а расстались, как друзья. Скажи своим молодым воинам, что вы были у команчей, и что они были рады познакомиться с вами. Скажи им, что мы приглашаем их в наши вигвамы, и что они найдут в них в изобилии мясо буйволов.

Прощай, молодой вождь с бледным лицом и индейским сердцем; да будет земля легка тебе и твоим. Пусть белый Маниту очистит для тебя горную тропинку; не забывай Белого Ворона, твоего команчского друга, который всегда готов разделить с тобой свой дом, свои богатства и свои обширные прерии. Я сказал. Молодой брат мой, прощай.

Два дня спустя мы переправились через Рио-Гранде и вступили в горы, в бесплодную, негостеприимную страну навахоев и кровов. Мы ехали восемь дней по ужасной каменистой дороге, пока, наконец, достигли реки Колорадо, изнемогая от голода, так как в последние пять дней ничего не ели, кроме двух маленьких гремучих змей и попадавшихся по дороге ягод. Утром мы пробовали гнаться за огромным серым медведем, но тщетно; наши лошади и мы сами так ослабели, что не могли долго преследовать зверя, и он убежал, унося с собой наши надежды на обед.

К вечеру мы достигли реки и к этому времени до того обезумели от голода, что серьезно подумывали зарезать одну из наших лошадей. К счастью, в эту минуту мы заметили дым, поднимавшийся из индейского становища в маленькой долине. Не было сомнения, что это враги, но голод сделал нас героями, и мы решили добыть у них пищи. Им повезло на охоте, так как вокруг палаток сушились на шестах большие куски мяса. Лошадей у них не было, и только две-три собаки бродили по лагерю. Мы дождались темноты, а затем подкрались на триста ярдов к лагерю, прячась за окружающими утесами.

Теперь наступило время действовать. Испустив боевой клич шошонов и стараясь производить как можно больше шума, мы пришпорили коней и спустя несколько минут каждый из нас завладел куском мяса. Кровы (в становище было пятнадцать кровов и трое аррапагов), услыхав военный клич, так перепугались, что пустились бежать без оглядки, но аррапаги попытались оказать сопротивление и, опомнившись от изумления, храбро напали на нас с копьями и стрелами.

Рох сильно ушибся вследствие падения лошади, и только мой пистолет, который я разрядил в его противника, подбегавшего к нему с томагавком, спас ему жизнь. Габриэль спокойно накинул лассо на своего противника и задушил его, а третий был растоптан моей лошадью в самом начале схватки. Габриэль сошел с лошади, перерезал тетивы у всех луков, которые нашлись в лагере и забрал еще несколько кусков мяса, затем мы ускакали, не дожидаясь, пока кровы опомнятся от паники. Хотя наши лошади были очень утомлены, но мы сделали тринадцать миль в эту ночь, а утром остановились на отдых в прекрасной местности, изобиловавшей травою и свежей водой.

Мы обменивались шутками по поводу ночного приключения и обсуждали качество мяса горных коз, но мне было как-то не по себе, хотя штука была проделана смело, но все же была немногим лучше грабежа на большой дороге.

На другой день около полудня мы встретили неожиданное развлечение и компанию. Мы заметили вдали двух человек, которые сидели друг против друга на земле и, по-видимому, о чем-то спорили. Привязав наших коней в кустарнике, мы ползком подкрались к ним и увидели двух крайне странных субъектов: один был долговязый и тощий, другой маленький и тучный.

— Говорю тебе, — уверял толстяк, — говорю тебе, Пат Суини, что французишки никогда не вернутся, и мы подохнем здесь с голода, как собаки.

— Ох, — отвечал другой, — они пошли на охоту. Клянусь святым Патриком, желал бы я, чтобы они принесли дичины, сырой или жареной, все равно, потому что мои внутренности корчатся, как червяк на удочке.

— О, Пат, будь добрый человек, сходи, нарви чего-нибудь, мой желудок точно пустой мешок.

— Да ведь моим ногам не легче твоих, — возразил ирландец, с сердцем указывая на свои колени.

Тут мы заметили, что ноги у обоих распухли.

— Хоть бы валийских индейцев встретить или найти золотую россыпь, — заметил толстяк.

— Вздор, — ответил его раздражительный товарищ, — к черту их всех — валлийских индейцев и английских англичан.

Мы видели, что голод сделал бедняков раздражительными и любезно вмешались, издав громкий военный клич. Толстяк закрыл глаза и растянулся навзничь, но его товарищ по несчастью вскочил, несмотря на свои больные ноги.

— Идите сюда, — крикнул он, — идите сюда, краснокожие черти, делайте, что хотите, потому что я болен и голоден.

В его осанке и выражении было что-то мужественное и патетическое. Рох, положив ему руку на плечо, шепнул ему на ухо несколько слов по-ирландски, и бедный малый совсем расцвел.

— Ей-богу, — сказал он, — если вы не коркский уроженец, то разве сам дьявол, но дьявол или нет, а ради нашей старой родины дайте нам что-нибудь поесть — мне и этому валлийскому соне. Боюсь, что от вашего чертовского крика он испустил дух.

Но этого не случилось. При словах «что-нибудь поесть» валлиец разом открыл глаза и воскликнул:

— Валлийские индейцы, клянусь святым Давидом! — Мы ответили взрывом хохота, который немножко сконфузил его, а его товарищ сказал:

— Ну да! Валлийские индейцы или ирландские индейцы, насколько я знаю. Вставай, кусок мяса, и сообщи поделикатнее этим джентльменам, что у нас трое суток крошки во рту не было.

Разумеется, мы, не теряя времени, развели костер и привели лошадей. Затем спекли мясо, и стоило посмотреть, как быстро оно исчезало в глотках наших новых друзей. У нас было еще фунтов двенадцать, и так как мы вступили в область, изобилующую дичью, то не смущались их необычайным аппетитом, а напротив, поощряли их. Когда первые муки голода были утолены, они взглянули на нас влажными и благодарными глазами.

— Ох, — сказал ирландец, — кто бы вы ни были, но вы любезные джентльмены, отдаете нам свое последнее мясо.

Рох пожал ему руку.

— Ешьте, приятель, — сказал он, — ешьте, не бойтесь, а потом мы посмотрим, что можно сделать для ваших ног.

Что касается валлийца, то в течение добрых получаса он не проговорил ни слова. Он только поглядывал на нас, безостановочно работая челюстями, разрывая и глотая куски полусырого мяса, точно голодный волк. Но всему бывает конец, и когда наши новые знакомые насытились, они рассказали нам о своих приключениях.

Они нанялись возчиками в маленький караван, отправлявшийся из Сан-Луи в Асторию. На Зеленой реке на них напали индейцы из племени черноногих и перебили всех, за исключением их двоих. Им удалось спастись, благодаря присутствию духа ирландца, который столкнул своего товарища в ров и сам соскочил вслед за ним. Овладев мулами и товарами, индейцы ушли на север, а они отправились на юг. Шли трое суток в надежде встретиться с какими-нибудь трапперами, и сегодня утром, действительно, повстречались с двумя французами, которые велели им сидеть здесь и дожидаться, пока они вернутся с охоты.

Пока они рассказывали свою историю, двое французов явились и принесли жирного козла. Они оказались старыми приятелями Габриэля, когда-то охотившимися вместе с ним. Мы решили сделать привал до утра и позабавили наших новых знакомых рассказом о столкновении с кровами. Мятые листья Гибсоновой травы, приложенные к больным ногам ирландца и валлийца, облегчили их страдания. На следующее утро они были в состоянии воспользоваться лошадьми Роха и Габриэля и отправиться с нами в Броунголль, американский пункт торговли мехами, куда мы прибыли спустя двое суток.

Тут мы расстались с ними и продолжали путь к нашему поселку. Десять дней мы путешествовали по прекрасной местности, где дичь попадалась на каждом шагу. Мы проехали покинутую область боннаксов и были всего в двух днях пути от восточной границы шошонов, когда повстречались с нашими старыми врагами аррапагами. На этот раз, однако, мы решили, что не станем питаться псиной и в случае надобности будем с оружием в руках защищать нашу свободу.

Мы были окружены, но не взяты, и так как на нашей стороне было преимущество быстроты и огнестрельного оружия, то мы надеялись ускользнуть, зная, что у наших противников нет ружей. Они все теснее и теснее смыкали круг, пока не приблизились к нам на расстояние полутораста ярдов; их тяжелые, неуклюжие лошади не могли состязаться с нашими превосходными скакунами. В эту минуту Габриэль поднял руку, и по этому сигналу мы промчались, как молния, сквозь линию воинов, которые были так удивлены, что не успели даже схватиться за луки. Впрочем, они быстро оправились от своего изумления и, испустив военный клич, помчались за нами.

Их лошади, как я уже сказал, не могли состязаться с нашими в быстроте бега, но в случае продолжительного преследования должны были получить перевес над нами вследствие своей неутомимости. В течение первых двух часов мы оставили их так далеко за собой, что потеряли из вида, но с наступлением темноты наши кони начали уставать, и мы заметили на горизонте неясные фигуры наших преследователей. Надежда на спасение была тем слабее, что перед нами тянулась горная цепь, невысокая, но очень крутая и утесистая.

— Вперед, за мною, мы спасены! — крикнул Габриэль.

Спрашивать объяснения было некогда, и через десять минут мы очутились у подножья гор.

— Ни слова! Делайте, как я, — снова сказал мой спутник.

Мы последовали его примеру, расседлали наших коней, сняли с них узды, а затем хлестнули их. Бедные животные, несмотря на усталость, помчались к югу, как будто сознавая близкую опасность.

— Понимаю, Габриэль, — сказал я. — Индейцы не заметят нас в тени этих холмов и погонятся за лошадьми по звуку копыт.

Габриэль весело усмехнулся.

— Верно, — сказал он, — верно, но это не все. У меня спрятана лодка по ту сторону горы, и мы проплывем по реке Огден почти до самой Буонавентуры.

Я изумился.

— Ошибка, любезный друг! — воскликнул я. — Грустная ошибка; отсюда до реки более тридцати миль.

— До главной реки, да, — отвечал он, — но не одну выдру убил я на озере, в двух милях отсюда, по ту сторону холмов. Там я спрятал лодку в таком месте, где мы будем в безопасности от всех аррапагов, с кровами в придачу. Из этого озера ведет в реку узкий проток, не знаю, — естественный или выкопанный каким-нибудь древним народом.

Мне нет надобности говорить, как весело прошли мы эти две мили, несмотря на тяжесть наших седел, ружей и других припасов. Вскоре мы были на вершине холма и увидели внизу ясное зеркало воды, в котором уже отражалось бледное и трепетное мерцание звезд. Когда мы добрались до берега, то очутились среди развалин, подобных тем, которые находятся на Буонавентуре, но гораздо более романтических и живописных. Габриэль приветствовал нас на своей охотничьей территории, точно ее владелец, и вытащил из-под старинного свода маленький челнок.

— Этот челнок, — сказал он, — принадлежал когда-то одному из ребят, убитых вместе с князем Серавалле. Мы спрятали его здесь шесть лет тому назад; мой друг заплатил за него двадцать долларов, ружье и шесть одеял. Посреди этого озера есть остров, где мы жили с ним и где можно скрываться несколько месяцев, не опасаясь ни индейцев, ни голода.

Мы уселись в челнок, оставив седла на берегу, в расчете вернуться за ними на другой день. Спустя час мы были на острове, который представлял собою, действительно, прелестный уголок. Он тоже был усеян развалинами; изящные обелиски возвышались в тени огромных деревьев, и нежный свет луны, озаряя развалившиеся башни, придавал этой картине характер итальянского ландшафта.

Чувствуя сильную усталость, мы улеглись и вскоре заснули, забыв в этом райском уголке опасности и тревоги дня. Наш хозяин, однако, проснулся гораздо раньше нас и еще до рассвета отправился на берег за седлами. Рох и я, вероятно, проспали бы до его возвращения, если бы нас не разбудил выстрел, подхваченный тысячеголосым эхом. Мы провели час в томительном беспокойстве, пока, наконец, увидели Габриэля, плывшего к нам. Как бы то ни было, звук выстрела выдал наше убежище, и когда Габриэль подплывал к острову, на берегу появилась толпа наших разочарованных преследователей, ночевавших, по всей вероятности, где-нибудь поблизости. Я было начал бранить его за неосторожность, но, взглянув на лодку, сразу догадался, что с ним случилось такое же приключение, как со мною близ Санта-Фе. В челноке лежала шкура огромного пятнистого ягуара, а подле нее детеныш беззаботно играл со скальпировальным ножом, еще обагренным кровью его матери.

— Ничего не поделаешь, пришлось защищаться! — воскликнул Габриэль, выскакивая на берег. — Теперь красные черти знают, где мы находимся, но это им не принесет пользы. Глубина озера десять фатомов[123], и им не проплыть три мили под дулами наших ружей. Когда им надоест смотреть, как мы удим рыбу, и слушать наш смех, они уберутся прочь, как обманувшиеся лисицы.

Так и вышло. Мы зарядили ружья, подплыли на восемьдесят ярдов к берегу, где стояли индейцы, и принялись удить рыбу, приглашая их принять участие в нашей забаве. Они страшно бесновались, называли нас всеми оскорбительными кличками, которые могло подсказать им бешенство: сквау, бледнолицыми собаками, трусами, ворами и проч. Наконец, однако, они удалились по направлению к реке, вероятно, не отказавшись еще от надежды захватить нас; но мы так мало боялись, что решили провести на острове несколько дней и хорошенько отдохнуть.

Когда, наконец, мы пустились в путь, Габриэлю и Роху пришлось оставить свои седла на острове, так как челнок был слишком мал, чтобы вместить и нас, и вещи. Эту потерю, впрочем, легко было возместить в поселке, а до тех пор седла не могли нам понадобиться. Мы весело плыли, делая сорок пять — пятьдесят миль в сутки; дичи было довольно, так как мы то и дело встречали оленя или буйвола, пивших воду, иногда не далее двадцати ярдов от нас.

Мы проплыли по реке Огден двести сорок миль, а затем вышли на берег и перетащили наш челнок на один из притоков Буонавентуры, в двухстах милях к северу от поселка. Спустя четверо суток мы высадились среди наших друзей-шошонов, которые встретили нас после девятимесячного отсутствия почти с детской радостью. Через шесть дней после нашего прибытия наши кони переплыли через реку: верные животные тоже ускользнули от врагов и нашли дорогу к своим хозяевам в родные степи.

Глава XII

Во время моего продолжительного отсутствия и плена у аррапагов я часто думал о том, какие громадные выгоды доставило бы племенам шошонского происхождения заключение между ними союза, и чем более я размышлял об этом предмете, тем сильнее укреплялся в решении обратиться с этим предложением к нашим вождям, если мне удастся вернуться в поселок.

Численность этих племен была следующая: шошонов около 60000, не считая горных племен, которых насчитывалось до 10000; апачей около 40000; аррапагов около 20000; команчей и происходящих от них племен, по самому скромному подсчету, более 60000. Так как все они говорили на одном и том же языке, имели одни и те же религиозные обряды, одинаковые нравы и обычаи, то мне казалось, что союз между ними не может представить никаких затруднений. Племя аррапагов всего чаще ссорилось с нами, зато они отделились от шошонов гораздо позднее других племен, и следовательно, были больше шошонами, чем апачи и команчи.

Вскоре по возвращении я попытался привести в исполнение мой план. Я пригласил всех вождей нашего племени на великий совет, и в августе 1839 года мы собрались перед поселком. После предварительных церемоний я обратился к ним с речью:

— Шошоны! Храбрые дети Великого Змея! У меня одно желание: сделать вас счастливыми, богатыми и могущественными. Я думаю об этом днем, я грежу об этом ночью. Наконец, у меня явились великие мысли — мысли, внушенные мне Маниту. Выслушайте теперь слова Овато Ваниша; он молод, очень молод; кожа его — кожа бледнолицего, но сердце — сердце шошона!

Когда вы отказались обрабатывать землю, вы были правы, потому что это не в вашей природе — а природа человека не может меняться, как природа мотылька. Но вы и тогда понимали, какие средства могут доставить власть великому народу. Только богатство может поддерживать превосходство, обеспеченное храбростью. Богатство и храбрость создают силу, которую никто не может сломить, исключая великого Хозяина Жизни.

Шошоны знают это давно; они храбры, но у них нет богатства, и если они до сих пор сохраняют за собою превосходство, то лишь потому, что их враги страшатся силы и искусства их воинов. Но придет время, когда шошонам придется охранять свою землю, ночуя на ее границах, в готовности отражать врагов. Они будут слишком заняты войной, чтобы заниматься охотой и рыбной ловлей. Их сквау и дети станут голодать. И это зло уже началось. Много ли добычи получили вы от охоты и рыбной ловли в этом году? Ничего! Как только храбрые явились на охотничью территорию, им пришлось вернуться, чтобы защитить своих сквау и наказать своих врагов.

Почему бы шошонам не оградить себя от таких случайностей? Они не хотят сеять маис и разводить табак. Но есть другие средства приобрести силу и богатство. Я укажу их моему народу.

Шошоны воюют с кровами, потому что кровы плуты; с плоскоголовыми, потому что они жадны до наших буйволов; с омбиквами, потому что они крадут лошадей. Не будь этих племен, детям Великого Змея не пришлось бы воевать; их вигвамы были бы полны богатства, и они могли бы обменивать эти богатства на всевозможные хорошие вещи белых людей из отдаленных стран. Эти белые люди приходят к вачинангам (мексиканцам) и берут у них шкуры быков и шерсть овец. Они могли бы приходить к нам, если бы у нас было что предложить им. Но у нас есть шкуры тысяч буйволов; меха выдры и бобра; множество меди в наших горах и золота в наших реках.

Теперь выслушайте меня. Когда шошонский вождь ожидает нападения кровов, он созывает детей и племянников. Народ может сделать то же самое. У шошонов много храбрых братьев в южных степях; еще больше на границах с янки. Все они думают одинаково и говорят на языке своих предков; все они один и тот же народ. Разве не было бы хорошо и разумно иметь всех этих храбрых внуков и племянников своими соседями и союзниками вместо кровов, кайюзов и омбиквов? Да, это было бы хорошо. Кто бы решился пройти с севера через страну, населенную воинственными команчами, или с юга и от восхода солнца сквозь вигвамы апачей? У шошонов было бы тогда более тридцати тысяч воинов; они могли бы очистить всю страну от моря до гор, от северной реки (Колумбия) до городов вачинангов. Тогда, если бы белые люди явились, как друзья и торговцы, мы приняли бы их дружелюбно; если бы они явились, как враги, мы бы посмеялись над ними и выгнали их, как собак. Вот мысли, которыми я хотел поделиться с шошонами.

Во время моего отсутствия я видел апачей и команчей. Это два великие народа. Пошлем к ним мудрых людей, которые пригласят их вернуться к их отцам. Пусть наши вожди предложат им лес, землю и воду. Я сказал.

Пока я говорил, глубокое молчание царило в собрании; но как только я сел и начал курить, последовало общее движение, показавшее мне, что речь моя произвела впечатление. Но поднялся старый главный вождь, и все затихло. Он сказал:

— Овато Ваниша говорил. Я слушал. Я имел странное видение, прекрасный сон. Мое сердце снова помолодело, мое тело стало легче, а мои глаза острее. Но я еще не могу видеть будущего; я должен молиться и поститься, я должен просить великого Хозяина Жизни наделить меня своей мудростью.

Я знаю команчей, я знаю апачей и аррапагов. Они наши дети; я знаю это. Команчи оставили нас давным-давно, но апачи и команчи еще не забыли охотничьих территорий, где родились их отцы. Когда я был еще молодым охотником, они с каждым снегом приносили подарки в жилище нашего Маниту. Это было задолго до того, как бледнолицые пришли к нам из-за гор. Листья на дубах восемьдесят раз вырастали и умирали с того времени. Это очень давно для человека, но для народа это вчера.

Они наши дети — хорошо, если б они были с нами заодно. Овато Ваниша говорил; он узнал много тайн от черных ряс (священников); он мудр. Но, как я уже сказал, краснокожие вожди должны просить мудрости у Великого Хозяина. Он научит нас, что хорошо и дурно.

При новой луне мы опять соберемся на совет. Я сказал.

Вожди разошлись приготовиться к посту и церемониям, а Габриэль, Рох, мой старый слуга и я стали совещаться о мерах для осуществления моего предприятия. Слугу я отправил в Монтерэ, Габриэля в ближайшую деревню апачей, а сам с Рохом переселился до новолуния на рыболовную станцию, так как по индейским понятиям мне не следовало принимать участия в церемониях, чтобы не оказать влияния ни на кого из вождей.

В назначенный день мы снова собрались на месте, назначенном для совещания на берегу Буонавентуры. Вожди и старейшины племени были настроены на торжественный лад, явились даже люди темных дел (знахари) и хранители священных жилищ (жрецы) в профессиональных одеждах, чтобы придать больше веса совещанию. Встал один из жрецов, сделал рукою знак исказал:

— Шошоны, наступило время, когда наш народ должен или подняться над всеми остальными, как горный орел над маленькими птичками, или пасть и исчезнуть с лица земли. Если бы мы оставались в том же положении, в каком были раньше, чем бледнолицые явились из-за гор, нам было бы достаточно сердца шошона и его острых стрел, чтобы сокрушить наших врагов; но у бледнолицых двойное сердце и двойной язык; они друзья или враги, смотря по тому, чего требует их жажда богатства. Они ведут торг с шошонами, но они ведут торг и с кровами, и с омбиквами. Молодой вождь, Овато Ваниша, предложил нашему племени новый путь; он молод, но он получил свою мудрость от Черных Ряс, мудрейших людей. Я слышал, и наши старейшие вожди слышали, какими средствами думает он обеспечить наше превосходство; мы постились, мы молили Хозяина Жизни указать нам путь, которому мы должны следовать. Шошоны, мы живем в странное время! Ваш великий Маниту повелевает краснокожим слушаться бледнолицего и следовать за ним, чтобы победить или умереть. Я сказал! Вождь многих зим будет говорить теперь своим воинам и друзьям.

Шепот пробежал по собранию, видимо, взволнованному этой политичной речью лица, на которое оно привыкло смотреть со страхом, как на истолкователя божественной воли. Старый вождь, говоривший уже на первом собрании, встал и заговорил дрожащим, но ясным голосом:

— Выслушайте мои слова, шошоны! Скоро я присоединюсь к своим отцам и дедам в блаженных странах, потому что я стар. Тогда Овато Ваниша будет предводительствовать нашими воинами, он будет председательствовать в советах, потому что за него два бога: Маниту бледнолицых и Маниту краснокожих.

Но прежде чем мои кости будут погребены у подножья гор, я порадую свое сердце славой шошонов, которая скоро засияет. Слушайте мои слова! Давно уж некоторые из наших детей, не находя в наших охотничьих угодьях достаточно простора для своих стрел, покинули нас. Это были команчи, ныне могущественный народ. Команчи до сих пор сохранили сердце шошонов, язык шошонов. Овато Ваниша был у них; он говорит, что они друзья и не забыли о том, что они дети Великого Змея.

Много, много позднее еще некоторые из наших детей, услыхав о силе команчей, об их богатстве, об их прекрасной стране, тоже решились покинуть нас и удалились к югу. Это были апачи. Они храбры; они страшны для бледнолицых — для всех; и они тоже знают, кто были их отцы; их язык — наш язык, их Маниту — наш Маниту; их сердце часть нашего сердца; и никогда нож шошона не обагрялся кровью апача, никогда пояс апача не украшался скальпом шошона.

Позднее еще некоторые из наших детей расстались с нами. Но в этот раз причиной ухода была ссора. Это аррапаги. Они сильны, и они наши враги, но они благородный народ. В моем вигваме двадцать их скальпов, у них много наших скальпов. Они сражаются при свете дня, копьем, луком и стрелами; они ненавидят предательство. Пусть они бунтовщики и непокорные дети, но все же они дети шошонов. Слыхал ли кто-нибудь, чтобы аррапаги выступали на военную тропу ночью? Никогда! Они не кровы, не омбиквы, не плоскоголовые. Они умеют давать смерть и принимать ее.

И вот Овато Ваниша, или его Маниту, предложил смелое дело. Я думал о нем, я говорил о нем с духами краснокожих; они говорят, что это дело хорошее, я говорю, что оно хорошее! Я вождь многих зим; я знаю, что хорошо, я знаю, что дурно. Шошоны, слушайте мои слова! Мой голос слаб, придвиньтесь ближе; слушайте мои слова, тише! Я слышу шепот в журчании вод, я слышу его в шорохе трав, я слышу его в ветре! Тише, это шепот Хозяина Жизни, тише!

Почтенный вождь умолк, как будто в забытьи, лицо его покраснело; он беседовал с невидимым духом. Молча с напряженным вниманием воины следили за конвульсиями его лица; наступило время, когда умы шошонов освободились от предрассудков и решались созерцать перспективу будущего владычества над западным американским материком. Старый вождь поднял руки и снова заговорил:

— Дети, потому что вы мои дети! Воины, потому что вы все храбры! Вожди, потому что вы все вожди! Я имел видение. Это была туча, а над нею стоял Маниту. Туча рассеялась, и я увидел великий народ, огромные города, пышные вигвамы, странные лодки и великие полчища воинов, которых глаз не мог охватить. Это было в стране, простиравшейся от крайнего севера, где все лед, до крайнего юга, где все огонь! Потом я услышал громкий голос! Это не был военный клич, и не вопль бешенства врагов, и не стон пленника, привязанного к столбу; это был голос славы, называвшей имя шошонов — потому что все они были шошоны. Вот что я слышал и вот что я видел, и когда видение исчезло, голос сказал мне: «Не теряй времени, старый вождь, день наступил. Скажи своим воинам: слушайтесь молодого бледнолицего. Великий Дух краснокожего вошел в его грудь и внушил ему слова, понятные шошону».

Я стар и слаб; я устал; встань, мой внук Овато Ваниша; говори с моими воинами; сообщи им желания Великого Духа. Я сказал.

Вызванный таким образом, я вышел на то место, которое оставил старый вождь, и, в свою очередь, сказал:

— Шошоны, отцы, братья, воины, — я бледнолицый, но вам известно, что мое сердце — сердце шошона. Я молод, но я уже не ребенок. Еще недавно я был охотником; с того времени Маниту сделал меня воином и повел меня к чуждым и отдаленным племенам, где я узнал, что нужно сделать, чтобы шошоны стали великим народом. Слушайте мои слова, потому что у меня один язык; это язык моего сердца, а в сердце моем пребывает теперь Великий Дух. Не удивляйтесь, что я говорю теперь, как начальник, отдающий приказания; я только передаю вам приказания Маниту.

Двенадцать мудрейших шошонов должны отправиться к аррапагам. Пусть они возьмут с собой подарки; пусть они возьмут с собой десять сынов вождей, уже водивших воинов на военную тропу; десять молодых девушек, пленительных для взора, дочерей вождей, голоса которых нежны, как щебетание птиц в лесу. На великом совете аррапагов десять девушек будут предложены десяти великим вождям, а десять великих вождей предложат десять своих дочерей нашим десяти воинам; наши послы предложат заключить вечный мир, обменяться скальпами и скажут, что их отцы, шошоны, готовы протянуть руку своим храбрым детям. Наши лучшие охотничьи угодья будут их угодьями, они станут ловить рыбу в наших реках; они будут аррапаги-шошоны, и мы шошоны-аррапаги. Я уже послал к вачинангам моего старого бледнолицего друга; вскоре к нам придет корабль с оружием, военными припасами и подарками для народа. Сам я отправлюсь с партией воинов в степи к команчам и к апачам.

Пусть теперь сквау приготовят прощальный обед и натрут зеленой краски; завтра я отправлюсь с пятьюдесятью молодыми воинами. Я сказал.

Совет кончился; последовала обычная церемония курения трубки и обмена рукопожатий со всеми, кто мог называться воином. На другое утро пятьдесят великолепных лошадей в богатом убранстве были выведены на луг перед местом собраний совета. Вскоре появились пятьдесят воинов в самых ярких одеждах, вооруженные копьем, луком и лассо, с ружьями за плечами. Затем собралось все племя, разделившееся на две части; во главе одной стояли вожди, другой — молодые девушки. Начались танцы; старые воины воспевали подвиги былых дней в поучение молодым; молодые люди показывали свое искусство в военных упражнениях; а матери или сестры отправляющихся в путь раскрасили им лица зеленой и красной красками, указывавшими их миссию.

Когда это было исполнено, все присутствующие соединились в прощальный хор, испрашивая у Маниту успеха нашему делу. Я дал знак; все мои воины вскочили на коней, и наш отряд, объехав дважды вокруг места собраний совета, умчался в степь.

Два дня спустя другая партия была отправлена к аррапагам.

Глава XIII

Между тем в Мексике переменилось правительство; новые люди явились у власти и, как водится, стали замещать своими друзьями приверженцев старого правительства.

Эта перемена отразилась и в Калифорнии; между прочим, и в Монтерэ. Старый генерал Морено под вымышленным предлогом получил отставку и был вызван в Мексику дать ответ по поводу возведенных на него тяжелых обвинений.

Новый губернатор, полумонах, полусолдат, проложивший себе дорогу убийствами, грабежами и низкой угодливостью перед высшими, вздумал править местным населением железной рукой. Монтерэйцы могут вытерпеть много, но под их наружной покорностью и беззаботностью таится искра, всегда способная разгореться ярким пламенем. К тому же иностранцы, поселившиеся в Монтерэ, пользовались многочисленными льготами и отнюдь не желали лишаться их; а так как они вообще были богаты, то пользовались известным влиянием на мексиканцев.

Первые же насилия со стороны нового губернатора вызвали возмущение: население поднялось как один человек и обезоружило гарнизон. Инсургенты заняли президио, а тиран спасся на английском корабле, шедшем в Акапулько.

Как бы то ни было, монтерэйцы еще не хотели изменять мексиканскому правительству. Они требовали только правосудия и решили взять это дело в свои руки. Один из самых влиятельных граждан был единогласно выбран временным губернатором, пока прибудет новый, а затем они вернулись к своим развлечениям и беззаботной жизни, как будто ничего не случилось. Имя изгнанного губернатора было Фонсека; понимая, что только успех мог бы оправдать его, он решил не возвращаться в Мехико, а соединиться с пиратами, грабившими берега по соседству с Гватемалой, и попытаться завоевать Калифорнию своими силами. Ему удалось навербовать человек полтораста бродяг со всех концов света: беглых матросов, беглых каторжников и несколько десятков обитателей Сандвичевых островов, храбрых и отчаянных молодцов, подстрекаемых надеждою на грабеж. С этими силами Фонсека отправился в свою экспедицию.

Тем временем губернатор Соноры, узнав о восстании в Монтерэ, решил наказать мятежников, рассчитывая, что его рвение будет одобрено мексиканским правительством. Как раз в это время из Чигуагуа прибыли войска для усмирения восставших индейцев; губернатор лично принял над ними начальство и повел их в Калифорнию.

Теперь, оставив на время экс-губернатора Фонсеку и губернатора Соноры, я вернусь к моему предприятию.

Габриэль, которого я послал в ближайшую деревню апачей, встретил большую партию на реке Колорадо и вместе с ними отправился на соединение со мной. Мы скоро встретились; апачи с удовольствием выслушали мое предложение; решено было, что сотня вождей и воинов отправится вместе со мной к шошонам заключить формальный договор со старейшинами племени. На обратном пути мы посетили аррапагов, которые уже столковались с нашими послами, приняли и выдали невест, что должно было упрочить ненарушимый союз. Что касается команчей, то ввиду дальнего расстояния и времени, необходимого для путешествия туда и обратно, я отложил посольство к ним до окончательного скрепления союза между тремя народами: шошонами, апачами и аррапагами. Аррапаги последовали примеру апачей, и сотня их воинов присоединилась к нам с целью посетить своих отцов шошонов и выкурить с ними трубку вечного мира.

Наш отряд состоял, таким образом, из двухсот пятидесяти человек, и для того, чтобы иметь достаточное количество дичи для прокормления такого количества людей, мы принуждены были отправиться кружным путем, по направлению к югу, придерживаясь степей, окаймляющих Буонавентуру. Добравшись до берегов этой реки, мы повстречались с партией в пятнадцать человек, среди которых оказались мои старые монтерэйские приятели. Они направлялись в поселок просить у меня помощи против сонорского губернатора, и так как индейцы ничего не имели против их предложения, то я воспользовался этим обстоятельством и отправился вместе с ними. Мой старый слуга находился в этой депутации, и я узнал от него обо всем.

Сонорский губернатор объявил, что он перепорет, как собак, и перевешает самую влиятельную часть населения Монтерэ, главным образом англо-саксонских поселенцев, имущество которых он конфискует в свою пользу. Если бы он сохранил эти планы при себе, то, вероятно, его предприятие увенчалось бы успехом, но монтерэйцы узнали о его намерениях прежде, чем он достиг границ Калифорнии.

Были посланы депутации в соседние города, и небольшой отряд решительных людей отправился занять горные проходы на пути губернатора. Тут они узнали, что его силы по крайней мере вдесятеро больше их, но тем не менее решили отстаивать свою независимость; вспомнив о дружбе со мною, а также о нерасположении индейцев к вачинангам или мексиканцам, отправили к нам посольство с просьбой о помощи, предлагая в виде вознаграждения часть своих богатств, состоявших из скота, оружия, военных припасов и других предметов, весьма ценимых индейцами.

Войско губернатора состояло из пятисот человек; из них двести солдат, а остальные разный сброд, жадный до добычи, но слишком трусливый, чтобы сражаться за нее. Решено было, что я со своими людьми, которые были на конях, спустимся на прерию и спрячемся в засаде. Монтерэйцы и их друзья отступят при появлении губернатора, как будто не решаясь оказать сопротивление. Когда же неприятель бросится в погоню за ними, мы ударим на него с тыла и опрокинем его.

Все произошло так, как мы предполагали. Всего нас было триста пятьдесят человек, действовавших согласно и рвавшихся в бой. Вскоре появился губернатор со своими героями.

Это была шумная и буйная ватага; но, несмотря на ее воинственный вид, нетрудно было заметить, что они побаиваются встречи с противниками; в самом деле, они остановились у подножья холма, заметив на его верхушке несколько монтерэйцев, и выкинули белый флаг в знак того, что желают вступить в переговоры. Наши друзья притворились испуганными и поспешно отступили в прерию. Увидев это, наши противники чрезвычайно расхрабрились. Все они, конные и пешие, ринулись в погоню беспорядочной толпой и вскоре поравнялись с нами; мы издали военный клич и бросились в атаку.

Мы не сделали ни одного выстрела, не спустили ни одной стрелы и тем не менее одержали полную победу. Солдаты и бродяги побросали оружие и сдались без всякого сопротивления. Губернатор в надежде на быстроту своей лошади попытался спастись бегством, но его трусость стоила ему жизни: лошадь его споткнулась, и он сломал себе шею. Так погибла единственная жертва этой кампании.

Мы отобрали у наших побежденных противников оружие и военные припасы, оставив им только по одному ружью на каждые десять человек и такое количество патронов, чтобы они не могли умереть с голода на обратном пути. Их предводитель был погребен на месте своей смерти, и этим закончилось его смехотворное предприятие.

Тем временем Фонсека плыл вдоль берега Калифорнии, но юго-восточный ветер помешал ему высадиться в Монтерэ и привел в бухту Сан-Франциско. Это очень богатый поселок, население которого состоит из потомков английских и американских купцов, наживших состояние тихоокеанской торговлей; его называют Yerba buena (хорошая трава), потому что он окружен на сотни миль лугами дикой люцерны.

Здесь Фонсека высадился с двумястами негодяев, таких же, как он сам, и его первым подвигом было разорение и грабеж этого городка. Обитатели, разумеется, разбежались во все стороны и, встретившись с нами, обещали индейцам половину награбленного у них имущества, если они отберут его у разбойников. Я решил захватить негодяев на месте преступления, и разделил свое маленькое войско на три отряда, поручив Габриэлю команду над апачами, с приказанием занять берег и уничтожить шлюпки, чтобы пираты не могли спастись на кораблях. Аррапаги должны были занять прерии вокруг города и перехватывать тех, которые вздумают бежать внутрь страны. Третьим отрядом командовал я сам. Он состоял из пятидесяти хорошо вооруженных шошонов и пятидесяти четырех калифорнийцев.

Рано утром мы вступили в городок. Он превратился теперь в груду развалин, среди которых было разбито несколько палаток. Матросы и пираты были мертвецки пьяны и валялись повсюду, погруженные в глубокий сон. Сандвичане лежали толпою подле палаток. Тут же возвышалась груда ящиков, мешков, бочек: добыча грабителей. Мы, без сомнения, овладели бы разбойниками без всякого кровопролития, если бы лай собак не разбудил сандвичан, которые подняли тревогу, схватились за оружие и вступили в отчаянный бой с моим левым крылом, состоявшим из белых. Оно потерпело значительный урон и пришло в расстройство, когда я подоспел на помощь со своими шошонами, которые даже не разрядили ружей, а молча работали копьями и томагавками с такой быстротой, что через несколько минут в живых оставались лишь немногие раненые. Калифорнийцы, оправившись, схватили Фонсеку и убили многих пиратов, захваченных в состоянии опьянения. Немногие пытались бежать к берегу и спастись в лодках. Но апачи уже исполнили свое дело; маленькие лодки были вытащены на берег, большие потоплены. Бросившись на злополучных беглецов, они закололи их копьями, и наша победа была полной.

Пираты, остававшиеся на двух кораблях, заметив это, быстро ушли в море. Больше мы о них не слыхали. Фонсека, зная, какая участь его ожидает, проявил трусость и низость, равные его прежней жестокости. Он умолял о пощаде и пытался подкупить меня самыми пышными обещаниями; когда же убедился, что надежды на спасение нет, принялся ругаться и богохульствовать так неистово, что я приказал запереть его куда-нибудь. На следующее утро был избран суд из двадцати человек; Фонсека приговорен к смерти как изменник и пират и повешен вместе с оставшимися в живых садвичанами.

Наш отряд немного пострадал в начале дела: трое калифорнийцев были убиты, восемнадцать ранены; ранены также двое апачей. Из многих шошонов никто не получил даже царапины; аррапаги, оставшиеся в степи, присоединились к нам вскоре после битвы с несколькими скальпами.

Жители Сан-Франциско добросовестно исполнили свое обещание; возвращенная добыча была разделена на две равные части, и одна из них предложена индейцам, согласно условию.

Перед нашим отъездом нам были предложены подарки и приняты с благодарностью, и конечно, индейцы увидели благоприятное предзнаменование в том, что их союз на первых же шагах ознаменовался такой успешной и выгодной экспедицией. Так как их услуги больше не требовались, то они отправились на север под предводительством Роха с целью исполнить свое первоначальное намерение и посетить шошонов. Я же остался в Сан-Франциско.

Глава XIV

До сих пор я жил в обществе индейцев и немногочисленных белых, усвоивших индейские нравы и обычаи. Я не имел понятия о цивилизованной жизни, так как видел ее только во время моего непродолжительного пребывания в Монтерэ, но из всех уголков мира этот городок мог дать мне наименее правильное понятие о цивилизованном человечестве. Я был, как все индейцы, еще не испытавшие вероломства белых, откровенен, доверчив и честен. Я знал, что могу положиться на моих шошонов, и думал, что тем более могу довериться христианам и цивилизованным людям. Читатель не удивится моей наивности, если припомнит, что мне было всего девятнадцать лет, и что я воспитывался у шошонов.

Мой юношеский пыл разгорался под влиянием успехов. Если бы я довольствовался закреплением союза между индейцами, то поступил бы разумно, но теперь мои планы заходили гораздо дальше. Последние события внушили мне мысль сделать всю Калифорнию независимой, и моему честолюбию льстила надежда стать ее освободителем. Зная о богатых ресурсах этой территории, о непреодолимых препятствиях, которые делали невозможной отправку в нее значительной массы людей из центральной Мексики, я, чем больше думал об этом предприятии, тем больше убеждался в его осуществимости.

Я указывал калифорнийцам Сан-Франциско, что при существующих обстоятельствах они не в состоянии будут оказать сопротивление военной силе, которую правительство может прислать морем из Акапулько; я утверждал, что их властители, радуясь случаю ограбить их, отнесутся к ним беспощадно после всего происшедшего, и ставил им на вид, что если они объявят себя независимыми и откроют свои порты для иностранцев, то в короткое время станут достаточно богатыми и сильными, чтобы отразить всякое нападение. Я предложил также, ввиду отсутствия у них постоянного войска, явиться к ним на помощь с тысячей воинов. Они слушали меня внимательно и, по-видимому, одобряли мой план, но заявили, что дадут мне окончательный ответ только после совещания со своими соотечественниками в Монтерэ. Они дали мне слово, что примутся за дело немедленно, отправят послов в южные города и не заставят меня долго ждать ответа.

В ожидании их решения я поселился в одной из миссий на берегу залива, которой заведовали францисканские монахи. Тут я проводил время довольно приятно, так как добрые монахи умели пожить: погреба их были наполнены хорошими винами, сады возделывались превосходно, домашняя птица отличалась нежностью, а дичь приготовлялась мастерски. Если бы я пробыл здесь несколько месяцев, то наверное сам бы принял иноческий обет, так нравилась мне эта привольная, беззаботная жизнь; но калифорнийцы не теряли времени, и их послы скоро вернулись с условиями, на которых они соглашались принять мою помощь. События принимали серьезный оборот; отступление было для меня невозможно, и я приготовился действовать.

Простившись с моими благочестивыми и радушными хозяевами, я вернулся в наш поселок, чтобы приготовиться к драме, которая должна была привести некоторых из нас к власти или на эшафот.

Через шесть недель после моего отъезда из Сан-Франциско я снова выступил в поход, имея в виду сразиться с войсками, отправленными из Сан-Мигуэля и других пунктов. У меня было тысяча двести конных, хорошо вооруженных индейцев, но на этот раз шошоны значительно преобладали над нашими новыми союзниками. Их было восемьсот человек, разделенных на два отряда, дисциплина которых заслужила бы одобрение на любом европейском параде. Кроме них, под моим начальством были триста аррапагов и сотня апачей; сверх того, ко мне присоединились сто двадцать калифорнийцев из Монтерэ и Сан-Франциско.

Так как предстоящие нам действия должны были иметь более серьезный характер, чем две предыдущие стычки, то я внес некоторые изменения в наш порядок. Я принял непосредственное начальство над отрядом шошонов в двести пятьдесят человек и над мексиканской партией, при которой имелись четыре маленьких полевых орудия. Остальные индейцы были разделены на небольшие отряды по сто человек в каждом, под командой из собственных вождей. Габриэль, Рох и мой старый слуга, а также двое или трое толковых калифорнийцев оставались при мне в качестве адъютантов. Мы достигли прохода и увидели неприятеля, который расположился лагерем на равнине. Мы со своей стороны приготовились к бою; наша артиллерия была помещена на почти неприступной позиции в нескольких милях от того места, где мы уже разбили сонорского губернатора. Неприятельский отряд уступал нашему в численности, но состоял из хорошо дисциплинированных солдат и обладал более тяжелыми, чем наши, полевыми орудиями. Всего перед нами было 950 человек; в том числе 300 кавалеристов, а остальное легкая пехота и небольшой артиллерийский отряд.

Конечно, на холмистой позиции наша кавалерия не могла принести большой пользы; атаковать же неприятеля на равнине было слишком опасно ввиду превосходства его вооружения и дисциплины, которым мы могли противопоставить только шестьдесят ружей. Будь это в лесу, где индейцы могли бы укрываться за деревьями, я не поколебался бы напасть на них, но при данных обстоятельствах предпочел оставаться на нашей позиции и выжидать, пока какое-нибудь ошибочное движение или чересчур поспешная атака дадут нам возможность сокрушить их одним ударом.

Я играл теперь большую игру, и воодушевление, до сих пор сопровождавшее мои действия, покинуло меня; я терзался тревогой и сомнениями; но отступать было поздно, к тому же я был слишком горд, чтобы не довести до конца начатого дела, хотя бы пришлось поплатиться жизнью.

Неприятельским отрядом командовал старый и опытный офицер по имени Мартинец, и, конечно, мы бы не справились с ним, если бы он не принадлежал к числу лиц, пользовавшихся доверием прежнего правительства, которые поэтому были теперь в немилости и под подозрением. Так как он был единственный способный офицер на Дальнем Западе, то пришлось по необходимости поручить ему начальство над этой экспедицией, но только номинальное: при нем состояли агенты правительства, считавшие своей обязанностью противодействовать всем его распоряжениям, в расчете присвоить себе лавры в случае победы и свалить на него вину в случае поражения; это были молодые люди, совершенно неопытные, но состоявшие в родстве с членами существующего правительства, чем и исчерпывались их заслуги.

Мне нетрудно было заметить, что у наших противников отсутствовало единство начальствования. Иногда в построении отряда обнаруживалось большое военное искусство, иногда же пехота оставалась открытой, а кавалерия проделывала бесполезные эволюции. Очевидно было, что там борются две власти, причем одна старается поддержать правильный боевой порядок, другая же руководится капризом и случайным настроением. Это открытие, разумеется, придало мне бодрости.

Наконец, наступил решительный момент. Благоразумие старого командира, очевидно, должно было уступить фантазии его невежественных помощников: пехота выступила из лагеря с кавалерией на одном фланге и артиллерией на другом. Это было действительно жалкое движение, за которое наши противники жестоко поплатились. Я приказал аррапагам атаковать неприятельскую кавалерию, когда им будет подан сигнал; апачи же медленно спустились с холма навстречу пехоте, по которой мы открыли убийственный огонь из наших четырех орудий.

Пехота держалась мужественно, не уступая ни шагу. Аррапагам был подан сигнал к атаке, а в то же время вступили в дело шошоны, стоявшие на холме под моим начальством. Натиск аррапагов был так стремителен и быстр, что, когда рассеялись дым и пыль, я увидел их на равнине уже на расстоянии мили, преследующих неприятельскую кавалерию, численность которой уменьшилась наполовину. Шошоны быстрым движением ворвались между пехотой и артиллерией, принудив артиллеристов бросить орудия, затем сомкнули ряды и, сделав поворот, атаковали пехоту с правого фланга.

Когда я подал аррапагам сигнал к атаке, апачи бросились на неприятеля с фронта, но ряды их были расстроены беглым огнем хорошо дисциплинированных солдат, и, несмотря на свою храбрость и решительность, они встретили в мексиканских штыках препятствие, которого не могли одолеть их копья.

Преимущество однако было на нашей стороне: мексиканская артиллерия была в наших руках, их кавалерия рассеяна и почти исчезла из вида, а пехоту мы сильно теснили с фронта и с фланга. Я послал Габриэля вернуть аррапагов, так как знал, что мексиканская кавалерия не остановится, пока не достигнет границ Соноры. Разумеется, помощники Мартинеца исчезли вместе с нею, предоставив старому генералу выпутываться из затруднительного положения и нести последствия их глупости и трусости.

Оставшись господином своих действий, этот талантливый офицер не отчаялся в успехе. Посредством удивительного маневра, он разделил свою пехоту на две части, так что она могла действовать против обоих атакующих отрядов, а затем построил ее в каре, которое с бешенством атаковало шошонов, снова завладело отбитыми орудиями, после чего, медленно отступая, успело без дальнейших потерь вернуться на прежнюю позицию, где пехота могла успешнее защищаться против кавалерии, благодаря неровной и каменистой почве.

Этот маневр старого генерала, сумевшего вывести свое войско из трудного положения и вернуть свои орудия, представлял для нас еще ту невыгоду, что делал бесполезными наши орудия, так как мы не могли спустить их с горы. Я решил продолжать нападение, не давая неприятелю перевести дух после крайнего напряжения сил. До сих пор калифорнийцы были простыми зрителями боя. Я лично повел их в атаку с фронта, меж тем как шошоны атаковали неприятельское каре с левого, а апачи с правого флангов. Пять или шесть раз мы были вынуждены отступать и возобновлять нападение; старый командир всюду распоряжался лично и ободрял своих людей. Рох и я были ранены, пятнадцать калифорнийцев убиты, ряды шошонов сильно поредели от непрерывного огня орудий, а апачи отступили в беспорядке. Я начинал сомневаться в успехе, когда Габриэль, вернувшись с аррапагами, быстро построил их в боевой порядок и бешено атаковал каре с четвертой стороны, а в ту же минуту шошоны и мой отряд калифорнийцев последним отчаянным усилием привели в расстройство неприятельские ряды, находившиеся против нас. Храбрый, старый командир, видя, что ему не устоять, медленно отступал, рассчитывая достигнуть скалистой и изрезанной рытвинами подножья скалистой горы, находившейся позади него, где наша кавалерия не могла бы свободно действовать.

Заметив его намерение и желая помешать отступлению, я соединил все мои отряды в одну плотную массу и повел их в последнюю решительную атаку, которая оказалось неодолимой. Мы прорвали ряды неприятеля и рассеяли его. На время моя команда и власть прекратились: индейцы последовали своему обычаю, убивая без пощады и скальпируя убитых. Половина мексиканцев была уничтожена, но остальную половину Мартинец успел отвести на намеченную позицию.

Однако, мексиканцы считали дальнейшее сопротивление невозможным, и немного погодя сам старик генерал выехал к нам с белым флагом договориться об условиях сдачи. Он требовал свободного пропуска в Сонору. Этот достойный офицер пользовался таким уважением среди калифорнийцев, что предложение его было немедленно принято с условием, что он ни в каком случае не вернется в Калифорнию в качестве врага. Когда он уезжал, один шошонский вождь, заметив, что лошадь генерала серьезно ранена, слез со своего коня и обратился к Мартинецу:

— Вождь вачинангов и брат, храбрый воин! Шошон умеет не только сражаться с неприятелем, но и чтить его; возьми эту лошадь, она служила краснокожему воину, она будет верна и бледнолицему.

Генерал поклонился и слез с коня, ответив, что он привык уважать индейских воинов, нанесших ему поражение в этот роковой день, как за их храбрость, так и за великодушие. Когда индеец хотел переменить седла, Мартинец остановил его:

— Нет, брат мой, — сказал он, — возьми это седло со всем, что при нем имеется, оно более подходит победителю и молодому воину, чем побежденному и упавшему духом старику.

Сказав это, он пришпорил свою новую лошадь и присоединился к своим солдатам.

Наш успех был куплен дорогою ценою. Только аррапаги не потерпели урона. Апачи потеряли тридцать человек, шошоны сто двенадцать убитыми и ранеными, а монтерэйцы нескольких наиболее уважаемых молодых граждан. На другой день мы похоронили убитых, а затем вернулись в Сан-Франциско: индейцы получили обещанную награду, я распорядился насчет наших дальнейших действий.

До сих пор все шло успешно. Меня называли «освободителем, протектором Калифорнии». Ко мне обращались с самыми заманчивыми предложениями, и независимость Калифорнии была бы обеспечена, будь у меня хоть два маленьких судна, чтобы добраться до южных портов, которые еще не высказались, — потому ли, что опасались последствий восстания, или потому, что им не хотелось быть обязанными своим освобождением иностранному кондотьеру и помощи индейцев.

Апачи вернулись домой с восьмьюдесятью мулами, нагруженными добычей; аррапаги получили такое же вознаграждение. Моих шошонов я ублаготворил обещаниями и вернулся с ними в поселок готовиться к дальнейшим событиям.

В одной из предыдущих глав я упомянул о том, что послал своего старого слугу в Монтерэ. Он взял с собой значительную часть моих драгоценностей и золота, чтобы сделать покупки, которые должны были обеспечить мне власть над индейской федерацией. Небольшая шхуна, нагруженная купленными товарами, отплыла из Монтерэ; но, вероятно, она сделалась добычей пиратов, бежавших из Сан-Франциско на двух судах, так как больше мы о ней не слыхали.

Я рассчитывал на этот груз, чтобы удовлетворить справедливые требования моих индейцев по прибытии в поселок. Потеря его была тяжелым ударом для меня. Старый вождь только что умер, власть перешла всецело в мои руки, и согласно индейскому обычаю, я должен был проявить щедрость и ознаменовать богатыми подарками мое вступление в ранг вождя племени. Ввиду этого я решил вернуться в Монтерэ через Сан-Франциско и запастись всем необходимым. Этот шаг оказался роковым для меня.

Услыхав о событиях на Западе, мексиканское правительство в течение нескольких дней говорило только об истреблении мятежников. Однако положение дел заставило его смягчиться: у него и без того было много хлопот, а Калифорния была далеко. Ввиду этого, оно приняло другой план действий, который обнаруживал, правда, его слабость, но зато свидетельствовал о знании человеческой природы. Пока я строил воздушные замки, его агенты явились в Монтерэ и уладили дело.

Они созвали американцев, поселившихся в Монтерэ, и бывших самыми богатыми и самыми влиятельными из его обитателей, и спросили их, чего они требуют от правительства? «Уменьшения налогов», — отвечали те. На это было выражено согласие. Еще чего? Уменьшения пошлины на иностранные товары. Согласились и на это. Затем? Некоторых других привилегий и льгот. И это требование было удовлетворено.

Со своей стороны, мексиканские агенты требовали, чтобы в благодарность за это великодушие двое-трое простолюдинов были повешены для примера, а француз и двое его товарищей выданы правительству.

Честные американцы согласились на это, и таким образом, решили пожертвовать мною, оказавшим им большие услуги. Как раз в то время, когда переговоры между ними и агентами правительства завершились дружелюбным соглашением, я прибыл с Габриэлем и Рохом в миссию

Сан-Франциско. Услыхав о моем приезде, они пригласили нас почтить их присутствием на обеде, устроенном в честь нашего успеха! Это было угощение Иуды. Мы были схвачены все трое и выданы мексиканским агентам. Связанные по рукам и по ногам, под конвоем тридцати человек мы были на следующее утро отправлены через пустыни и прерии Соноры в мексиканскую столицу, где нас ожидала виселица.

Такова была благодарность со стороны людей, призвавших нас на помощь. Таков был первый урок, данный мне цивилизованной жизнью.

Глава XV

Наш конвой находился под командой двух отъявленных негодяев — Иоахима Техада и Луиса Ортица. Они, очевидно, ожидали великих милостей за благополучную доставку наших особ мексиканскому правительству, и каждый день напоминали нам, что нам предстоит отправиться на виселицу немедленно по прибытии.

Наш путь лежал через пустыни центральной Соноры к берегам Рио-Гранде, и наши конвоиры так боялись встречи с партией апачей, что шли окольными тропами и горными проходами, где мы не только изнемогали от усталости, но и рисковали умереть с голода.

Только на шестьдесят четвертый день мы переправились через Рио-Гранде у Кристобаля, и нам все еще предстоял долгий путь. Это промедление, вызванное трусостью наших провожатых, послужило к нашему избавлению. Оставив Кристобаль, мы направились дальше по болотам, но шли всего день, когда военный клич достиг наших ушей, и минуту спустя мы были окружены сотней апачей, которые приветствовали нас тучей стрел.

Наши мексиканские конвоиры бросились наземь и молили о пощаде, обещая выкуп. Я же ответил на военный клич апачей, заявив им, что я и мои товарищи — их друзья, и потребовал их помощи и защиты, которая и была нам немедленно оказана. Нас тотчас развязали и освободили.

Нет надобности говорить, что мы были очень довольны этой переменой в положении вещей, так как не сомневались, что если бы нашим провожатым удалось доставить нас по назначению, мы были бы повешены или умерли в темнице. Но если перемена была приятна для нас, то никак не для Иоахима Техада и Луиса Ортица.

Эти бездельники, забавлявшиеся напоминаниями нам об ожидающей нас позорной казни, превратились теперь в наших покорнейших слуг, чистили для нас своих мулов, держали нам стремя и умоляли нас вступиться за них перед апачами. Подобные негодяи не заслуживали доброго отношения с нашей стороны, поэтому мы ничего не сказали ни за, ни против них, предоставив апачам поступать с ними как знают. Спустя неделю после нашего освобождения апачи разделились на две партии, одна направилась домой с захваченной добычей, другая к границам Техаса.

Я уже говорил, что шошоны, аррапаги и апачи заключили союз, команчам же мы еще не сделали предложения, так как они жили слишком далеко от нас. Но присоединение их к союзу всегда занимало меня, и теперь я решил отправиться к ним, чтобы завершить свое предприятие.

Страна к востоку от Рио-Гранде бесплодная, сухая пустыня, где нельзя достать воды. Я не думаю, чтобы какой-нибудь индеец проникал в нее дальше окраин; в самом деле, уже из того, что они утверждают, будто она населена духами и демонами, ясно, что они не бывали в ней.

Поэтому, чтобы попасть к команчам, нам было необходимо следовать вдоль Рио-Гранде до Президио Рио-Гранде, принадлежащего мексиканцам, а оттуда к Сан-Антонио-де-Беяр, крайнему западному пункту Техаса, и далее через Техас в область команчей. Я решил поэтому присоединиться к той партии апачей, которая направлялась в Техас.

Во время этой экскурсии апачи захватили много лошадей и оружия у партии торговцев, захваченной ими близ Чигуагуа, и со свойственной им щедростью снабдили нас конями, седлами, оружием, одеялами и одеждой. Благодаря их щедрости, мы легко могли сойти за торговцев, возвращающихся из экспедиции, в случае встречи с мексиканцами.

Мы простились с великодушными вождями, возвращавшимися домой. Иоахим Техада и Луис Ортиц, так же как и остальной конвой, были уведены ими в плен; что с ними сталось затем, мне неизвестно. Мы отправились с другой партией индейцев; когда же миновали Президио дель-Рио-Гранде, сильный мексиканский форт, то простились с ними и, присоединившись к партии контрабандистов, направились в Техас. Спустя десять дней мы были в Сан-Антонио-де-Беяр и могли считать себя в безопасности, так как уже находились за пределами мексиканской территории.

Сан-Антонио-де-Беяр — хорошенький городок на берегу тихой реки Сан-Антонио, в восхитительном климате, окруженный садами и плантациями. Когда-то в нем насчитывалось пятнадцать тысяч жителей, но непрерывные перевороты, войны, разбои, грабежи, необеспеченность жизни сильно уменьшили его население как и повсюду в Техасе, особенно со времени его отделения от Мексики.

Этой области не повезло по части населения. Она могла бы быть богатой и значительной, если бы не служила с самого начала прибежищем воров, негодяев, всякого рода бродяг и преступников, не смевших оставаться в Соединенных Штатах. Так сложился характер населения, лишенного элементарной честности и добропорядочности, за которым установилась прочная и вполне заслуженная репутация «техасских воров». Позднее слухи о естественных богатствах области вызвали наплыв более порядочной публики из Соединенных Штатов, Германии, Англии, но эти новые поселенцы не могли ужиться среди воров и разбойников, способных на всякое черное дело, и выселились в Мексику, Южные Штаты и другие области, где жизнь и собственность более обеспечены. Так, из Сан-Антонио выселились до восьми тысяч душ, которых заменили несколько сотен пьяниц, воров и разбойников. То же произошло и в других городах Техаса.

Чтобы дать понятие о степени обеспеченности жизни и собственности, замечу, что эта область кишит шайками грабителей, подстерегающих купцов и путешественников. Очень обыкновенны случаи ограбления домов, причем женщины насилуются, а затем все обитатели вырезываются негодяями, которые, чтобы замести следы, переодеваются индейцами.

Другим серьезным злом, вытекающим из этого состояния страны, является отношение индейцев, которые вначале отнеслись к техасцам радушно, но вскоре стали их смертельными врагами. Причина этого будет понятна читателю, если я расскажу случай, характеризующий отношение белых к индейцам.

После нескольких столкновений с команчами, в которых перевес всегда оставался на стороне последних, техасцы решили предложить им союз. Были отправлены послы, пригласившие их вождей на совет в Сан-Антонио, где представители Техаса должны были принять их и договориться относительно условий вечного мира. Сами не способные к измене, храбрые команчи не могли заподозрить в ней других; в назначенное время сорок главных вождей явились в город и, оставив лошадей на площади, вошли в дом совета. Они явились безоружными; в их длинных, развевающихся волосах сверкали золотые и серебряные украшения; на них были плащи из тонкой мексиканской материи, стоящие от пятидесяти до полутораста долларов штука. Седла и уздечки на дорогих превосходных конях были роскошно изукрашены золотом и серебром. Такое богатство разнуздало самые низменные инстинкты техасцев, которые решили во что бы то ни стало завладеть ценной добычей. Пока вожди рассуждали о мире и дружбе, несколько сотен техасских негодяев ворвались в зал совета и начали резню. Команчские вожди были убиты, за исключением одного, которому удалось спастись; но хотя команчи были безоружны, они дорого продали свою жизнь: восемнадцать трупов техасцев были найдены на месте бойни.

Понятно, что это и другие подобные же происшествия вызвали неумолимую вражду со стороны индейцев, — вражду, которая, к сожалению, распространилась на белых вообще.

Это отсутствие честности и разбойничьи нравы населения помешали развитию техасской торговли. При других условиях Западный Техас, в силу своего географического положения, мог бы играть важную роль в коммерческом отношении. Из Президио дель-Рио-Гранде ведет превосходная дорога в Сан-Антонио-де-Беяр; к югу от Сан-Антонио лежит Чигуагуа, так что ближайший и удобнейший сухопутный путь из Соединенных Штатов в центральную Мексику проходит через Сан-Антонио. Если бы этот путь был очищен от разбойничьих шаек, торговля могла бы развиться в широких размерах.

Но при существующих обстоятельствах она оказывается почти невозможной. Индейцы, ожесточенные против белых, подстерегают и грабят торговые караваны; те, которым удается ускользнуть от индейцев, попадают в руки техасских разбойников; наконец, если торговец благополучно избежит тех и других, он рискует быть обманутым и ограбленным так называемымитехасскими купцами.

Современное положение Техаса является, таким образом, как нельзя более ярким доказательством той истины, что честность есть лучшая политика.

Глава XVI

К счастью для меня и моих спутников, в Сан-Антонио нашлись еще несколько порядочных людей. Это были полковник Сегин и господа Новарро, старший и младший, мексиканские джентльмены либеральных взглядов и честные по натуре, оставшиеся в Техасе после его отпадения от Мексики вследствие незнакомства с нравами его населения. Как люди с высшим общественным положением они не только лишились из-за этого поступка прав мексиканских граждан, но и навлекли на себя ненависть и вражду мексиканского правительства.

Позднее они увидели свою ошибку, но исправить ее было уже поздно; кроме того, гордость и, может быть, ложно направленное чувство чести не позволяло им удалиться в Мексику, хотя здесь они были лишены всяких уз, делающих жизнь приятной и отрадной. Но их огорчения не повлияли на их безграничное радушие: в их доме мы чувствовали себя, как в своей семье. С техасцами мы не сближались и даже вовсе не вступали в соприкосновение, исключая один случай, когда Рох поколотил двоих негодяев, обижавших старика-индейца.

Полковник Сегин навел справки относительно местонахождения команчей, и мы вскоре узнали, что они находятся в настоящее время в своей большой деревне, у подножья Зеленых гор, на южной развилине Рио-Роксо.

Мы немедленно приготовились к отъезду, и так как наш путь лежал через Аустин, столицу Техаса, то наши любезные хозяева заставили нас принять от них пятьсот долларов под тем предлогом, что ни один техасец не даст нам даром даже стакана воды; кроме того, возможно, что путешествуя среди этих милых людей, мы окажемся в один прекрасный день без седел, без одеял или даже без лошадей.

Их первое предсказание вполне подтвердилось. В шести милях от Аустина мы остановились на ферме достопочтенного судьи Уэбба и попросили позволения напоить наших лошадей, так как проехали сорок миль в жаркую погоду, не встречая воды. Достопочтенный судья начисто отказал, хотя у него был прекрасный колодец и большой пруд, огороженный забором; впрочем, его жена, соображая, быть может, что ей не мешает пополнить запас кофе или соли, вступила в оживленную беседу со своей худшей половиной, и, в конце концов, уважаемая чета достопочтенных согласилась продать нам воду по двадцать пять центов ведро.

Когда мы слезли с коней, явились дочери; заметив у нас шелковые шарфы и кое-какие драгоценности, они пожирали нас глазами, и одна из них заявила своему папе, что гостеприимному джентльмену следовало бы пригласить нас в дом. Тем временем мы снова уселись на лошадей, готовые тронуться в путь. Рох был возмущен низостью этого субъекта, содравшего с нас семьдесят пять центов за воду и вздумавшего затем приглашать в гости. Мы отказались от приглашения, а Рох назвал его старым мошенником, не стыдящимся брать деньги за то, в чем даже дикарь не отказал бы своему злейшему врагу. Затем мы тронули коней и направились к Аустину, не обращая внимания на бешенство достопочтенного.

В Аустине мы имели случай наглядеться на техасцев в их натуральном виде. В этом городе три гостиницы, и каждый вечер после пяти часов они наполнялись посетителями, в числе которых были президент техасской республики, секретари, судьи, министры и члены конгресса; вся эта публика напивалась до положения риз, буйствовала и ссорилась, причем не проходило ночи, когда бы не оказалось четырех или пяти человек зарезанных или застреленных. Это безобразие продолжалось большую часть ночи, так что в десять часов утра все еще были в постелях. К этому времени в городе водворялась такая тишина, что однажды в восемь часов утра я убил прекрасного козла, спокойно щипавшего траву у ворот Капитолия. Странно, что эта столица Техаса находится на самой северной границе штата. Индейцы часто врываются в город и снимают скальпы в десяти шагах от Капитолия.

В Аустине мы познакомились со стариком Кастро, вождем индейцев-лепанов, отпрысков племени команчей. Это прекрасно воспитанный джентльмен, получивший общее и военное образование сначала в Мексике, потом в Испании. Он путешествовал по Франции, Англии и Германии и хорошо знаком с Европой. Он говорит и пишет на шести языках и относится к техасцам с глубочайшим презрением.

Кастро отправлялся в одном направлении с нами, к своему племени, которое охотилось на буйволов в нескольких днях пути к северу. Он обещал оказать покровительство и защиту двум иностранным джентльменам, желавшим познакомиться с прериями. Мы отправились все вместе и были очень довольны этим прибавлением к нашей компании.

В первый день мы ехали по старой испанской дороге, среди холмистых прерий, орошаемых там и сям светлыми потоками, по берегам которых росли великолепные дубы. В пятнадцати милях от Аустина находится замечательное место, на котором незадолго перед тем один полоумный спекулянт задумал основать город. Он купил огромную площадь земли, составил прекрасно разрисованные планы, и вскоре на бумаге появился один из самых крупных и благоустроенных городов в мире. Тут были школы и общественные сады, банки, трактиры, кабачки и прекрасные бульвары. Вряд ли нужно пояснять, что этот строитель городов был янки, рассчитывавший нажить миллион на продаже городских участков. Город (будущий) был назван Афинами, и дуралей так слепо верил в успех своего предприятия, что построил там для себя большой и дорого стоивший дом. Однажды, когда он с тремя или четырьмя неграми занимался рытьем колодца, на них напала шайка янки-воров, думавших, что у него есть деньги. Бедняга бежал из своего любезного города и больше не возвращался. Дом стоит в том виде, как он его оставил. Я видел даже подле колодца заступ и кирки, брошенные во время нападения. Таким образом, современные Афины отцвели, не успев расцвести, что весьма жаль, так как афинские мудрецы и законодатели были бы не лишними в Техасе.

Однажды рано утром нас разбудил глухой рев, раздававшийся в степи. Кастро вскочил, и скоро мы услышали желанную весть: буйволы! На равнине виднелось множество черных движущихся пятен, которые увеличивались в объеме по мере нашего приближения. Вскоре мы могли ясно различить темные, плотные колонны косматых животных, двигавшиеся по прерии, сливаясь с горизонтом. Последовала оживленная сцена. Буйволы, испуганные нашими выстрелами, разорвали ряды и рассеялись по всем направлениям.

Мы убили десять буйволов и семь жирных телят и вечером расположились на ночлег у небольшой речки и состряпали великолепный ужин из буйволовых горбов и языков, двух хороших вещей, которыми можно пользоваться только в диких прериях. На другой день, на закате солнца, нас навестил огромный табун мустангов (диких лошадей). Мы заметили их, когда они поднимались на холм, и приняли было за враждебных индейцев; но удовлетворив свое любопытство, весь табун сделал поворот с правильностью хорошо дисциплинированного эскадрона и спустя несколько мгновений исчез из вида.

Много странных историй рассказывают трапперы и охотники об одинокой белой лошади, которую не раз встречали поблизости от Кросс-Тимберс и Ред-Рейвер. Никакой скакун не может угнаться за нею. Огромные суммы денег не раз обещались в награду тому, кто поймает ее, и многие пытались сделать это, но безуспешно. Благородное животное до сих пор носится в родных степях, одинокое и неуловимое.

Нам часто попадался горный козел, животное, напоминающее как оленя, так и обыкновенного козла, но с гораздо более вкусным мясом. Оно отличается грациозной формой, длинными ногами и необыкновенной быстротой. Одно из них, которому я перебил пулей переднюю ногу, спаслось от нашей быстрейшей лошади (лошади Кастро) после погони, длившейся почти полчаса. Горный козел водится на высотах Скалистых гор, а также по берегам Бразо и Колорадо. При крайней боязливости он, однако, чрезвычайно любопытен, и благодаря этому его легко подманить на расстояние ружейного выстрела, спрятавшись за деревом и махая белым или красным платком.

Часто также нас навещали ночью гремучие змеи, которым очень нравились наши мягкие, теплые одеяла. Это были, конечно, неприятные посетители, однако не самые неприятные; были и другие, которых мы боялись еще больше; из них всех отвратительнее и страшнее, на мой взгляд, степной тарантул, огромный паук, величиной с куриное яйцо, мохнатый как медведь, с крошечными злыми глазками и маленькими острыми зубами.

Однажды вечером мы расположились у ручья в двух милях от Бразо. Фицджеральд, один из наших спутников-иностранцев, отправился поискать хворосту, которого не оказалось под рукой. У него была маленькая степная лошадка, и он имел неосторожность привязать к ее хвосту небольшое деревцо, срубленное им для костра. Лошадь, разумеется, рассердилась и бешено помчалась к лагерю, поднимая клубы пыли. Увидев это, наши лошади тоже стали обнаруживать признаки ужаса. К счастью, мы успели вовремя привязать их, иначе только бы мы их и видели.

Одно из замечательных явлений степи — могущественное действие страха не только на буйволов и мустангов, но и на домашних лошадей и рогатый скот. Известны случаи, когда быки под влиянием эстампеде, или внезапного испуга, пробегали сорок миль, не останавливаясь, пока не падали наземь от истощения. Техасская экспедиция на пути в Санта-Фе потеряла однажды девяносто четыре лошади по милости эстампеде. Надо сказать, что вряд ли найдется более грандиозное зрелище, чем огромное стадо скота, охваченное паническим страхом. Старые, ослабевшие от возраста и утомления быки мчатся с такой же быстротой, как молодые. Когда они охвачены этим необъяснимым ужасом, их силы точно возрождаются; вытянув головы и хвосты, с выражением безумного страха в глазах, они несутся по прямой линии вперед. Земля дрожит под их ногами, ничто не остановит их — деревья, овраги, озера, речки — они все преодолевают, пока природа не откажется служить и земля не покроется их телами.

Продолжая наш путь, мы встретили минеральные источники, богатые серой и железом. Нам попались также страшно изуродованные трупы пятерых белых людей, вероятно, охотников, убитых техасскими разбойниками. Под вечер этого дня мы наткнулись на следы большого отряда индейцев, направлявшиеся к реке Бразо. Мы двинулись по этому следу и скоро нагнали племя лепанов, вождем которых был старик Кастро.

Глава XVII

Лепаны тоже двигались к северу, и в течение нескольких дней мы путешествовали вместе с ними вдоль западной окраины Кросс-Тимберс — так называется пояс дремучих и почти непроходимых лесов, окаймляющий на востоке техасские прерии на протяжении многих сотен миль. Ширина его колеблется от семидесяти до ста миль. Здесь растут громадные дубы и орешники, но общий вид страны чахлый, угрюмый и дикий. Эти леса изобилуют оленями и медведями, иногда и буйволы, преследуемые индейцами в прериях, укрываются в их чаще. В дуплах деревьев попадаются ульи диких пчел, мед которых служит лакомством для пионеров, селящихся на опушке.

Наконец, мы расстались с лепанами и нашими белыми друзьями, которые не прочь были бы проводить нас до встречи с команчами, если бы от них можно было вернуться в цивилизованные страны по безопасной дороге. Но так как это было невозможно, то Рох, Габриэль и я пустились в дальнейший путь одни.

В течение двух или трех дней мы ехали вдоль опушки леса, не пытаясь проникнуть в глубь его, так как густые кусты и колючий терновник делали это невозможным. Два или три раза мы заметили на холмах вдали дым и огни, но не могли решить, какие индейцы расположились там лагерем.

Оставив опушку, мы направились к западу, и когда проехали миль десять, к нашему обществу присоединилась собака самой жалкой наружности. За ней вскоре последовали еще две, такие же тощие и слабые. Это, очевидно, были индейские собаки волчьей породы, жалкие, изнуренные животные с выдающимися ребрами, с пересохшими, высунутыми языками, указывавшими на недостаток воды в этих ужасных областях. Мы сами уже целые сутки не видали капли воды, и наши лошади совсем изнемогали.

Мы медленно спускались с холма, когда мимо нас промчался в десяти шагах буйвол, преследуемый индейцем племени тонквева (свирепое племя) на маленькой степной лошадке, изящные формы которой привели нас в восторг. Дикарь был вооружен длинным копьем, на нем был нарядный плащ из оленьей шкуры, его длинные волосы развевались по ветру.

За ним последовал второй индеец, но оба они были так заняты охотой, что не заметили нас, хотя я окликнул последнего.

На другой день мы повстречались с партией индейцев узко, тоже отрасли команчей или апачей, еще не описанных ни одним путешественником. Все они сидели на прекрасных крупных конях, очевидно, незадолго перед тем купленных в мексиканских поселениях, так как у некоторых еще оставались подковы на ногах. Они немедленно предложили нам воды и пищи и дали свежих лошадей, так как наши едва волочили ноги.

Мы остановились с ними на ночлег в прекрасном местечке, где наши кони несколько оправились.

Утром мы отправились дальше и прибыли в деревню узко, расположенную на берегу светлого и холодного потока, в романтической долине, с разбросанными там и сям группами деревьев, придававших разнообразие ландшафту, не скрывая его красоты. Деревню окружали обширные плантации маиса и дынь; за ними виднелись многочисленные стада рогатого скота и овец и табуны лошадей, пасшиеся по долине; женщины занимались сушкой буйволового мяса. В этой гостеприимной деревне мы оставались десять дней, и наши лошади совершенно оправились от утомления.

Это племя, несомненно, превосходит в отношении цивилизации и комфорта все остальные племена индейцев, не исключая шошонов. Вигвамы узко хорошей постройки и образуют длинные и правильные улицы. Их деревни никому не известны, кроме немногих трапперов и охотников, которые в благодарность за гостеприимство строго хранят их тайну. Охотники и воины часто путешествуют в отдаленные поселения янки и американцев, чтобы достать семян, так как они питают пристрастие к земледелию. Они возделывают табак; вообще, насколько мне известно, это единственное племя индейцев, серьезно занимающихся земледелием, что не мешает им быть сильным и воинственным народом.

Подобно апачам и команчам, узко почти не слезают с лошадей; они превосходят оба эти племени ростом и физической силой, а также и смышленостью. Несколько лет тому назад триста техасцев под начальством генерала Смита повстречались с такой же партией узко, охотившихся к востоку от Кросс-Тимберс. У индейцев было много прекрасных лошадей, огромный запас кож и сушеного мяса, и техасцы решили отнять у них эту добычу, воображая, что это очень просто сделать. Но они горько ошиблись; их нападение закончилось тем, что почти все они были изрублены; и кости двухсот сорока техасцев до сих пор белеют в степи как памятник их грабительских наклонностей и мужества узко.

Как ни радушен был прием, который мы встретили у этого приветливого народа, но мы не могли оставаться с ними дольше и снова пустились в наше трудное и утомительное путешествие. Первый день был чрезвычайно сырой и туманный; волки завывали в пяти шагах от нас, но в восемь часов взошло солнце и рассеяло туман и волков.

Мы держались прежнего направления. Проехав пятнадцать миль, встретили странную местность, какой нам еще не случалось видеть. К северу и к югу, насколько хватит глаз, тянулась песчаная равнина, заросшая карликовыми дубами в два-три фута высотой. Через эту пустыню нам предстояло проехать, хотя наши кони по колена утопали в песке; ночь наступила раньше, чем переезд кончился, и мы почти изнемогали от усталости. Как бы то ни было, нам удалось добраться до чистого и холодного ручья, на противоположном берегу которого степь недавно была выжжена и оделась молодой, свежей травой; здесь мы расположились на ночлег.

Утром мы тронулись дальше и стали подниматься на высокую горную гряду в самом веселом настроении духа, не подозревая, что вскоре нам предстояло сыграть роль в ужасной трагедии. Местность перед нами была крайне неровная, скалистая, мы продвигались с трудом, перебираясь через равнины, делая круги, возвращаясь назад, натыкаясь то на отвесную скалу, то в бездонную пропасть, и остановились на ночлег всего в пятнадцати милях от нашей утренней стоянки. По дороге мы набрали много диких слив, которые освежили нас после утомительного пути.

На следующее утро, проплутав до полудня среди холмов, мы выбрались на прекрасное плоскогорье, заросшее лесом.

Продолжая путь утром, мы видели перед собою только вереницу крутых и утесистых холмов, громоздившихся один на другой. Когда мы добрались до вершины самого высокого из этих холмов, перед нами внезапно открылась прекрасная плодородная равнина. Область между Кросс-Тимберс и Скалистыми горами поднимается ступенями, если можно так выразиться. Путешественник, направляющийся на запад, встречает через каждые пятьдесят-шестьдесят миль гряду высоких холмов; поднимаясь на нее, он ожидает найти спуск на противоположной стороне, но в большинстве случаев, взобравшись на вершину, находит ровную плодородную прерию.

Мы остановились часа на два, поднявшись на это прекрасное плоскогорье, чтобы дать вздохнуть коням после утомительного подъема и отдохнуть самим. Там и сям попадались небольшие колонии луговых собак (сурков); мы убили с полдюжины этих животных на обед.

Под вечер мы поехали дальше, а после заката солнца остановились на берегу светлого потока. В последние дни нашего путешествия мы заметили вдали вершины трех или четырех высоких гор; мы узнали их по описанию узко.

Рано утром нас разбудило пение и щебетание бесчисленных птиц в кустах по берегам потока. Пришлось, однако, расстаться с этим приятным концертом и отправиться дальше. Целый день мы ехали по ровной местности и до наступления темноты сделали тридцать пять миль. Горы, вершины которых мы заметили накануне, были теперь ясно видны и соответствовали тем, которые, по описанию узко, находились по соседству с Красной рекой.

Теперь мы были близко от цели наших странствий. Поужинали мы очень скудно и видели во сне бобровые хвосты и буйволовые горбы и языки. На другой день мы перебрались через русло потока, который, очевидно, превращался в широкую реку в дождливое время года. Теперь в нем было немного воды и такой соленой, что не только мы, но и наши лошади не могли пить ее.

К ночи мы приехали на берег потока, воды которого струились по золотистому песку с севера на юг, тогда как влево от нас, милях в шести, тянулась гряда холмов, о которой я уже упоминал; три вершины, возвышавшиеся над остальными, действительно, заслуживали названия гор. Мы перебрались через поток и расположились на другом берегу. Едва мы успели расседлать коней, как заметили большую партию краснокожих, в военном убранстве, с окровавленными скальпами на поясах, ясно показывавших, из какой экспедиции они возвращаются. Они расположились на противоположном берегу потока, за четверть мили от нас.

Ночь провели мы без сна и без еды, дрожа от холода, так как не решались развести огонь поблизости от наших соседей, и задолго до рассвета тронулись в путь. В полдень мы остановились перед глубоким и почти непереходимым ущельем. Пришлось провести остаток дня в попытках отыскать переход. Мы-занимались этим до наступления темноты и ничего не ели, кроме диких слив и ягод. Невеселые мысли и мрачные предчувствия томили нас, когда мы улеглись спать, голодные и угнетенные неопределенностью нашего положения.

Ночь прошла спокойно; но на другое утро мы были возмущены отвратительной сценой, происшедшей в полумиле от нас. Партия тех самых индейцев, которых мы видели накануне вечером, зарезала несколько пленников, затем они были зажарены и съедены. Мы приросли к месту, дрожа от ужаса и отвращения; даже наши кони, по-видимому, чувствовали, что происходит нечто ужасное: они обнюхивали воздух, пряли ушами и дрожали всем телом. Габриэль подкрался к стоянке индейцев, а мы дожидались его в мучительной тревоге. Наконец он вернулся и сообщил, что зрение не обмануло нас. В живых оставалось еще девять пленных, которых, вероятно, ожидала та же участь: четверо команчей и пять мексиканок — две молоденькие девушки и три женщины.

Без сомнения, дикари возвращались после нападения на Сан-Мигуэль или Таос, два самых северных мексиканских поселения, близ Зеленых гор, куда направлялись и мы. Что нам было делать? Мы не могли вступить в сражение с каннибалами, которых было не менее сотни, не могли и уйти, предоставив мужчин и женщин нашего племени в жертву людоедам. Не зная, что предпринять, мы решили ждать, положившись на судьбу. После своего ужасного обеда дикари рассеялись по степи, не снимаясь, однако, с лагеря, где они оставили своих пленников под присмотром двенадцати молодых воинов.

Мы строили разные планы, но все они оказывались неисполнимыми. Наконец, счастье поблагоприятствовало нам. Несколько антилоп промчались по степи мимо лагеря; один великолепный самец направился в нашу сторону, и двое индейцев, оставленных на страже, погнались за нам. Наткнувшись на нас, они остановились, ошеломленные, найдя соседей там, где вовсе не ожидали их встретить. Мы не дали им опомниться, наши ножи и томагавки быстро и безмолвно совершили свою смертоносную работу, и, признаюсь, после той сцены, свидетелями которой мы были утром, мы не испытывали угрызений совести. Мы бы истребили всю шайку, если бы могли, так же спокойно, как гнездо змей.

За антилопами следовало небольшое стадо буйволов. Мы живо оседлали коней и привязали их к кустарникам, чтобы иметь под рукой на случай, если придется спасаться бегством. Мы заметили, что десятеро остальных индейцев, осмотрев пленных и убедившись, что они крепко связаны, погнались за буйволами. Им пришлось охотиться пешими, так как у шайки имелось всего десятка два лошадей, которые были уже взяты другими. Троих мы убили незаметно для остальных; а Габриэль снова пробрался в оставленный лагерь и освободил пленных.

Мексиканские женщины отказались бежать; они боялись, что их поймают и подвергнут пытке, и были уверены, что их не съедят, а уведут в вигвамы диких, принадлежавших к племени кайюгов. Они сказали, что тринадцать пленных индейцев были уже съедены. Команчи вооружились копьями, луками и стрелами, оставленными в лагере, и спустя час после появления буйволов из двенадцати индейцев остались в живых только двое, которые, заметив, наконец, убитых товарищей, издали военный клич, призывая своих.

В эту минуту степь наполнилась буйволами и охотниками; конные кайюги вернулись, гоня перед собою новое стадо. Времени терять было нечего, если мы хотели сохранить свои скальпы: мы отдали один из наших ножей (необходимая вещь в пустыне) команчам, изъявлявшим свою благодарность в самых пламенных выражениях, и предоставили их собственной ловкости и знанию местности. Мы не преувеличили их способностей, так как спустя несколько дней встретились с ними в их вигвамах.

Проскакав вдоль ущелья миль пятнадцать со всей быстротой, на какую были способны наши кони, мы встретили небольшую речку. Тут мы и лошади выпили невероятное количество воды, а затем продолжали путь, так как все еще не могли считать себя в безопасности. Проехав еще три или четыре мили, мы очутились у подножья высокого гребня, на вершину которого вела извилистая тропинка, вероятно, проложенная индейцами. Тут мы снова были вознаграждены за трудный подъем, увидев перед собой совершенно ровную прерию, простиравшуюся насколько хватит глаз, причем ни единое деревцо не нарушало однообразия пейзажа.

Мы остановились на несколько минут дать вздохнуть лошадям и посмотреть, что происходит на равнине, лежащей теперь на тысячу футов под нами. На таком расстоянии мы могли только заметить, что там царило волнение, и решили, что самое благоразумное с нашей стороны — по возможности увеличить расстояние между нами и кайюгами. Нам некогда было пускаться в разговоры с освобожденными команчами, но все же мы успели узнать от них, что держимся надлежащего направления и находимся всего в нескольких днях пути от цели наших странствий.

Итак, мы продолжали путь и под вечер заметили в миле он нас большого медведя. Нам удалось окружить его и убить; затем Рох остался вырезать мясо, а мы с Габриэлем поехали вперед выбрать место для ночлега; но, проехав с полмили, остановились на краю зияющей пропасти или ущелья, футов в двести шириной и не менее шестисот глубиной. Мы направились вдоль обрыва, но, сделав еще милю или больше, решили, что сегодня поздно искать перехода, и расположились в небольшой котловине под группой кедров. Вскоре к нам присоединился и Рох, и мы отлично поужинали медвежатиной.

Огромное ущелье перед нами тянулось с севера на юг; на дне его бежал поток. На следующее утро мы двинулись к северу и, проехав несколько миль, встретили широкую буйволовую или индейскую тропу, направлявшуюся к юго-западу; дальше нам попалось еще несколько троп, все в том же направлении. Принужденные держаться на некотором расстоянии от ущелья, чтобы избегать боковых расселин и извилин, мы встретили около полудня широкую тропу, направлявшуюся прямо на запад. Отправившись по ней, мы достигли главного ущелья и убедились, что тропа вела к единственному месту, где можно было надеяться на переход. Действительно, в этом пункте сходились бесчисленные тропы со всех сторон, так что нам нужно было или решиться на переход, или продолжать путь еще неизвестно сколько времени.

Слезши с лошадей, мы заглянули в зияющую перед нами пропасть, и наше первое впечатление было, что переход невозможен. Что буйволы, мустанги и, вероятно, индейские лошади переходили здесь — было очевидно, так как по крутым и утесистым склонам ущелья извивалась тропинка; но наши три лошади не привыкли спускаться или карабкаться по обрывам и попятились, когда мы подвели их к краю пропасти.

После многих неудачных попыток я, наконец, заставил свою лошадь войти на тропинку; остальные последовали за ней. Местами надо было пробираться по узкому карнизу, где один неверный шаг грозил падением с головокружительной высоты; местами приходилось съезжать с почти отвесного обрыва. Лошадь Габриэля получила несколько ушибов, но после часового, утомительного спуска мы достигли дна без серьезных повреждений.

Здесь мы оставались два часа, чтобы дать отдохнуть лошадям и найти тропинку для подъема на противоположную сторону. Тропинка была найдена, и после тяжелых усилий нам удалось выбраться наверх, где мы снова очутились на гладкой и ровной прерии. Оглянувшись назад, я содрогнулся при виде ужасной пропасти и подумал, что наш благополучный переход истинное чудо. Но очень скоро я убедился, что этот подвиг был самым пустячным делом.

Дав отдохнуть лошадям, мы отправились дальше через сухую степь. Нигде не было видно ни дерева, ни кустика. Зеленый ковер коротенькой травы простирался вдоль, ничем не оживляемый.

Никогда в лесной глуши человек не чувствует себя таким одиноким, как в степи. Только степь с ее волнующимся океаном травы внушает путнику тоскливое чувство одиночества. Здесь он чувствует себя как бы вне мира; здесь ничто не говорит ему, что за ним или вокруг него есть страны, в которых живут и движутся миллионы подобных ему существ. Только в степи человек действительно чувствует, что он — один.

Мы ехали до солнечного заката, затем расположились на ночлег в небольшой котловине, где скопилась дождевая вода. Мустанги так же, как олени и антилопы, покинули эту часть прерии ввиду недостатка воды. Не выпади случайно дожди, мы, без сомнения, погибли бы, пробираясь через эту сухую степь, так как даже в ущельях здесь нет постоянных потоков, и только временно скопляется дождевая вода.

Глава XVIII

Наступило утро, ясное и безоблачное; солнце поднялось над горизонтом во всем своем великолепии. Оседлав коней, мы продолжали путь в северо-восточном направлении, но проехав не более шести миль, были внезапно остановлены ущельем, гораздо более глубоким, чем то, через которое мы с таким трудом перебрались накануне. Мы не подозревали о его существовании, пока не очутились на его краю, где перед нами открылось зрелище, более грандиозное, чем все, что нам случалось видеть до сих пор.

Глубина этой пропасти была не менее тысячи футов, ширина от трехсот до пятисот ярдов, и в том месте, где мы остановились, стены его спускались почти отвесно. Голова кружилась, когда мы смотрели вниз, заглядывая, как нам казалось, в самые недра земли. Внизу виднелись кое-где пятна зелени, и быстрый поток шумел и пенился по дну, то показываясь, то исчезая за высокими скалами.

На пути к ущелью мы пересекли много троп, тянувшихся в более западном направлении, чем то, которого мы держались. Мы были уверены, что все они сходятся в каком-нибудь пункте, у перехода через ущелье. Эта догадка оказалась правильной; проехав полчаса, мы выбрались на широкую дорогу, протоптанную индейцами, буйволами и мустангами. Она привела нас к спуску, который показался нам крайне опасным; но выбора не было. Моя лошадь снова двинулась впереди, а две другие последовали за ней. Раз вступив на узкую, извилистую тропинку, невозможно было вернуться обратно, и в конце концов наши лошади благополучно достигли дна.

Тяжелые камни срывались порой из-под наших ног во время этого головоломного спуска; они скатывались по крутому склону и с оглушительным треском падали на дно.

На дне мы нашли поток и романтическую лужайку с разбросанными на ней деревьями.

Большая партия индейцев останавливалась здесь лагерем несколько дней тому назад: метки на деревьях и другие «знаки» свидетельствовали об их пребывании. Мы тоже провели здесь часа два, чтобы покормить лошадей и отдохнуть самим. Тропинка, ведшая наверх, на противоположной стороне, оказалась на небольшом расстоянии к югу от этой стоянки.

Проезжая по ущелью, мы удивлялись странной, фантастической работе дождевых вод. Местами возвышались вертикальные стены, местами колонны, арки, башни такой удивительной правильности, что трудно было поверить в их естественное происхождение. Воображение невольно переносило меня в Фивы, в Пальмиру, и мне казалось, что я вижу перед собою развалины этих древних городов.

Переход через это ущелье стоил нам большого труда. Нам пришлось нести в руках ружья и походные сумы, а в одном месте лошадь Роха, задев за выдающуюся скалу, скатилась с высоты пятнадцати или двадцати футов. Мы думали, что она расшиблась насмерть, но, к удивлению, она поднялась как ни в чем не бывало, отряхнулась и снова принялась карабкаться, на этот раз более успешно. Она не потерпела ни малейшего повреждения.

До наступления темноты мы благополучно выбрались наверх, потратив пять или шесть часов на переход. Мы снова очутились на ровной степи и, отъехав на несколько сот ярдов от ущелья, потеряли его из вида. Общая ширина степи, по которой мы проехали, была не менее двухсот пятидесяти миль, и упомянутые выше ущелья служили каналами для стока воды в период дождей. Эта прерия, без сомнения, одна из самых обширных в мире, и величина ущелий соответствует ее размерам. Вечером мы остановились у небольшого пруда и расположились на ночь. К этому времени наша провизия пришла к концу, и мы начинали испытывать голод. На другой день мы продолжали наше путешествие, теперь уж не на шутку страдая от голода. В течение дня нам попадались небольшие стада антилоп, а под вечер мы заметили табун мустангов на холме в полумиле от нас. Они были очень робки, и хотя мы стреляли по ним, однако безуспешно. Втроем мы расположились подле бассейна, занимавшего акров двадцать, но очень мелкого. Стаи испанских караваек, мясо которых чрезвычайно вкусно, носились над нами и бродили по берегам. Будь у меня двуствольное ружье и запас дроби, мы могли бы настрелять их на ужин, но имея при себе только винтовку да лук и стрелы, я должен был отказаться от этого намерения, и мы улеглись спать на пустой желудок.

Около двух часов ночи мы оседлали коней и продолжали путь по звездам, по-прежнему в северо-восточном направлении. Находясь в гостях у узко, мы думали, что нам остается не более сотни миль до команческих поселений. Мы проехали гораздо больше и все еще находились в безлюдной степи.

Наши лошади, разумеется, страдали меньше нас, так как пастбище в степи было хорошее; но продолжительный путь и трудные переходы через ущелья начинали сказываться и на них.

На восходе солнца мы остановились на берегу большого пруда, чтобы покормить лошадей. Лежа на земле, мы заметили огромную антилопу, которая приближалась к нам, то останавливаясь, то делая несколько шагов вперед, видимо, заинтересованная незнакомыми предметами. Ее любопытство обошлось ей дорого: Габриэль метким выстрелом уложил ее на месте, и только изголодавшийся человек поймет, как обрадовала нас эта удача. Мы зажарили лучшую часть животного, роскошно пообедали и тронулись в путь.

В течение трех дней перед нами было все то же зрелище безграничной степи. Мы не замечали никаких признаков, которые указывали бы на то, что мы приближаемся к ее окраине. На третий день, когда время уже клонилось к вечеру, мы заметили на расстоянии полутора миль от нас какое-то черное пятно. Сначала мы приняли его за куст, но потом, когда мы подъехали поближе, нам показалось, что это огромный камень, хотя до сих пор камни нам попадались только в ущельях, а не в открытой степи.

— Буйвол! — воскликнул Рох, зоркие глаза которого разгадали, наконец, тайну. — Буйвол, который лежит на траве и спит.

Эта встреча давала надежду запастись мясом, и мы воспрянули духом. Габриэль отправился к буйволу пешком в надежде подкрасться к нему на выстрел, а я и Рох приготовились к погоне. Освободив лошадей от всякого лишнего груза, мы двинулись вслед за Габриэлем, подстрекаемые воспоминаниями о нашей недавней голодовке.

Габриэль подполз на расстояние полутораста ярдов к буйволу, который начал теперь шевелиться и обнаруживать признаки беспокойства. Габриэль выстрелил; буйвол, очевидно, задетый пулей, поднялся, махнул своим длинным хвостом и с недоумением оглянулся. Я по-прежнему держался на расстоянии пятисот ярдов от Габриэля, который вторично зарядил ружье. Буйвол снова ударил себя хвостом по бедрам и пустился быстрым галопом по направлению к солнцу, очевидно, раненый, но не серьезно.

Рох и я погнались за ним и держались рядом, пока нам не пришлось подниматься на холм. Здесь моя лошадь как более сильная перегнала Роха, и достигнув верхушки холма, я увидел буйвола на расстоянии четверти мили. Оглянувшись назад, я заметил, что Рох или, по крайней мере, его лошадь, отказались от преследования. Я дал шпоры своей лошади и помчался с холма. Хотя я не решался пускать лошадь во весь опор, но скоро нагнал буйвола. Это был огромных размеров бык, и его дикие огненные глаза, сверкавшие из-под густой гривы, ясно показывали, что он совсем обезумел от ран и быстрого бега.

Вид его был так страшен, что я с большим трудом заставил свою лошадь приблизиться к нему на двадцать ярдов. Выстрел из пистолета на этом расстоянии не произвел никакого действия. Погоня продолжалась, и моя лошадь мало-помалу становилась смелее, возбуждаемая скачкой. Я несколько придержал ее, а затем, всадив шпоры в ее бока, пустился во весь опор и вскоре находился в трех или четырех ярдах от разъяренного животного.

Я выстрелил из другого пистолета, и на этот раз буйвол пошатнулся: пуля попала ему в загривок. Я так увлекся, что, выстрелив, проскакал перед ним, чуть не задев его за голову, затем снова сдержал лошадь. В эту минуту я потерял ружье и остался только с луком и стрелами; но был слишком возбужден и увлечен погоней, чтобы останавливаться. Я натянул на всем скаку лук и снова дал шпоры лошади. Она поравнялась с буйволом с правой стороны, и я вонзил ему стрелу между ребер.

Теперь животное фыркало и пенилось от боли и бешенства. Глаза его рдели, как два огненных шара, высунутый язык заворачивался вверх, длинный хвост бешено бил по ребрам. Невозможно было представить более дикую и в то же время более величественную картину исступления.

К этому времени моя лошадь вполне повиновалась моим требованиям. Она уже не пряла ушами, не упиралась, когда я направлял ее к буйволу, напротив, мчалась прямо к нему, так что я почти касался животного, натягивая луг. У меня оставалось еще пять или шесть стрел, и я решил пускать их в ход, только когда буду уверен, что нанесу смертельную рану. Наконец, мне удалось всадить ему стрелу глубоко между плечом и ребрами.

Эта рана заставила разъяренное животное отпрянуть назад, и когда я промчался мимо него, оно безуспешно попыталось подхватить на рога мою лошадь. Охота была кончена, буйвол остановился и тяжело рухнул на землю. Я докончил его двумя стрелами, и тут только заметил, что я не один. Тридцать или сорок конных индейцев спокойно и одобрительно смотрели на меня, как будто поздравляя меня с успехом. Это были команчи, которых мы искали. Я назвал себя и потребовал гостеприимства, которое обещал мне год тому назад их вождь Белый Ворон. Они окружили меня и приветствовали очень дружелюбно. Трое поскакали с целью поднять мое ружье и пригласить моих спутников, оставшихся в восьми или девяти милях к востоку, меж тем как я последовал за моими новыми друзьями в их лагерь, находившийся в нескольких милях от места встречи. Они охотились на буйволов и с вершины холма увидели меня и мою жертву. Я и двое моих друзей нашли у них самый радушный прием, хотя вождь был в отсутствии; когда же спустя несколько дней он вернулся, был устроен торжественный пир, на котором молодые индейцы спели импровизированную поэму о моей недавней охоте.

Команчи — благородный и могущественный народ. У них сотни деревень, между которыми они разъезжают круглый год. Они хорошо вооружены и всегда странствуют отрядами в несколько сот или даже тысяч человек; ловкие и искусные наездники, живущие главным образом охотой, иногда же, во время отдаленных экскурсий, питающиеся мясом мустангов, которые, что бы ни говорили, представляют прекрасную пищу, особенно когда они молоды и жирны. Вожди племени ежегодно собираются на общий совет; кроме того, в случае важных и неотложных дел бывают экстренные совещания. Они не занимаются земледелием, как узко, но обладают бесчисленными стадами лошадей, рогатого скота и овец, пасущихся в северных прериях, и принадлежат, бесспорно, к богатейшим народам в мире. Они добывают много золота в горах Сан-Себа и выделывают из него браслеты, кольца, диадемы, а также бляхи для уздечек и украшения для седел. Подобно всем шошонским племенам, они очень любят лошадей и так приручают их, что те нередко следуют за ними, как собаки, лижут им руки, плечи. Женщины команчей очень опрятны и миловидны. Их кожа светло-бронзового оттенка, менее смуглая, чем у испанцев в Андалузии или у калабрийцев. Их голос нежен, движения грациозны и полны достоинства, черные глаза загораются в минуты гнева, но вообще имеют нежное, слегка печальное выражение.

Команчи, подобно всем племенам шошонского происхождения, в высшей степени великодушны и щедры. Вы можете брать у команча все, что угодно: лошадей, шкуры, меха и золото, все, кроме оружия и жен, которых они нежно любят. Однако они не ревнивы; они слишком горды, чтобы бояться чего-нибудь, и слишком уважают слабый пол, чтобы оскорблять его подозрительностью. Весьма замечателен тот факт, что все племена, находящиеся в родстве с шошонами — апачи, команчи и павнии Волки — всегда с негодованием отвергали спиртные напитки, предлагавшиеся им торговцами. Они говорят, что «исоба-вапо» (огненная вода) злейший враг индейского племени, и что янки, слишком трусливые для открытой борьбы с индейцами, изобрели этот яд с целью истребить их, не подвергаясь опасности.

Я был однажды свидетелем объяснения команчей с отрядом, присланным из форта Вент в Арканзасе с подарками и предложением мирного договора. Начальник отряда произнес длинную речь, после чего предложил индейцам не знаю сколько сотен галлонов виски. Один из старых вождей не вытерпел и встал, полный негодования.

— Замолчи, — сказал он, — не говори более, двуязычный Опош-тон-егок (янки). Зачем пришел ты, лукавый человек, влагать лживые слова в уши моих воинов? Ты говоришь нам о мире, а предлагаешь яд. Молчи, чтобы я не слышал тебя более, потому что я старый человек; и теперь, когда я стою одною ногою в царстве блаженных, мне горько думать, что я оставляю свое племя так близко к народу лжецов. Посольство о мире!

Разве змея предлагает мир белке, когда пытается укусить ее своими ядовитыми зубами? Разве индеец говорит бобру, что он пришел за миром, когда ставит на него свои сети?

Умолкни же, человек с языком змеи, с сердцем лани и с умыслами скорпиона; умолкни, потому что я и мои воины смеются над тобой и твоими людьми. Не бойся однако; ты можешь удалиться с миром, потому что команч слишком благороден; чтобы не уважить белый флаг, хотя бы под его охраной явились волк или лисица. До заката солнца ешь, но один. Кури, но не из наших калюметов. Отдыхай, выбрав два или три вигвама, которые будут сожжены после вашего ухода; а затем уходи и передай своему народу, что команч, имея только один язык и одну природу, не может ни говорить с ним, ни заключать договоров.

Возьми назад твои подарки; мои воины не примут их, так как они могут принять что-нибудь только от друга; а если ты взглянешь на их ноги, то увидишь, что их мокасины обрамлены волосами твоего народа, быть может, твоих братьев. Возьми свою огненную воду и дай ее выпить своим воинам, чтобы они пришли в неистовство и валялись как свиньи. Молчи и убирайся. Наши сквау проводят вас и выжгут траву, которую вы топтали возле нашей деревни. Ступай и не возвращайся более. Я сказал!

Американский отряд был значителен и хорошо вооружен. Одно мгновение казалось, что оскорбленные словами вождя, они начнут битву и умрут, отомстив за обиду. Но это было лишь мимолетное чувство; у них имелись определенные приказания, и они ушли, гневные и раздраженные. Возможно также, что внутренний голос шепнул им, что они заслужили свой стыд и унижение; возможно, что разница в поведении их и дикарей пробудила в них лучшие чувства, и они устыдились своей низкой политики. Как бы то ни было, они молча удалились и скоро исчезли на горизонте.

Глава XIX

Однажды утром Рох, Габриэль и я были приглашены в помещение великого совета. Тут мы встретились с четырьмя команчами, которых освободили несколько дней тому назад, и трудно было бы перевести с образного команчского языка их пламенные выражения дружбы иблагодарности. Мы узнали от них, что до наступления темноты они скрывались от кайюгов в оврагах, а ночью успели завладеть тремя лошадьми и спаслись бегством. При переходе через большое ущелье они нашли старый красный шарф Роха и просили позволения сохранить его на память о своих бледнолицых братьях. Мы пожали им руки и обменялись трубками. Мы заметили в совете нашего старого знакомого, Белого Ворона, но так как он собирался обратиться к собранию с речью, то мы отложили на время возобновление знакомства и приготовились слушать. После обычных церемоний Белый Ворон сказал:

— Воины! Я созвал вас с целью войны, и вы явились на мой зов. Это хорошо. Но хотя я вождь, я человек. Я могу ошибаться, я могу вступить на ложный путь. Я не хочу ничего делать, ничего предпринимать, пока не узнаю мысли моих храбрых воинов. Выслушайте же меня!

Живет под солнцем племя краснокожих, мужчины которого — трусы, осмеливающиеся наносить удар врагу только сзади или когда во сто раз превосходят его числом. Это племя ползает по степи у больших ущельев; оно питается падалью и не имеют лошадей, кроме тех, которые ему удается украсть у трусливых вачинангов. Известен ли моим воинам такой народ? Пусть они говорят! Я слушаю!

Сотня голосов разом назвала имя кайюгов.

— Я знал это! — воскликнул вождь. — Есть только одно такое племя краснокожих; у моих воинов зоркий глаз, они не могут ошибиться. Мы, команчи, никогда не снимаем скальпа с кайюга, как не снимаем его с ежа; мы только сбрасываем их с дороги, если они попадут на нашем пути; вот и все. Слушайте же меня, мои храбрые воины, и верьте мне, хотя я произнесу странные слова: эти гады, видя, что мы не убиваем их, как змей и скорпионов, вообразили, что мы не делаем этого, потому что боимся их яда. Тысячи кайюгов захватили, в числе других пленных, восемь команчей; они съели четверых и съели бы остальных, но храбрые избавились от плена; вот они перед вами. Неужели грязный кайюг — достойная могила для команчского воина? Нет; я читаю ответ в ваших пылающих взорах. Что же мы предпримем? Не должны ли мы наказать их и бросить их трупы на съедение волкам и коршунам? Что скажут мои воины? Пусть они говорят! Я слушаю.

Все хранили молчание, с трудом подавляя свое возбуждение. Наконец, один старый вождь поднялся и сказал:

— Великий вождь, зачем ты спрашиваешь? Что же может думать об этом команч и воин? Посмотри на них! Разве твой взор не проникает в их сердца? Разве он не видит, как кровь кипит в их жилах? К чему вопросы, говорю я; ты знаешь, что голос их сердца только эхо твоего. Скажи лишь одно слово, скажи: «Идем на кайюгов!» — и твои воины ответят: «Мы готовы, указывай нам путь!» Вождь могучего народа, ты слышал мой голос, а в нем — тысячи голосов тысяч твоих воинов.

Белый Ворон снова встал:

— Я знал это, но хотел услышать, потому что это радует мое сердце и заставляет меня гордиться тем, что я вождь такого множества храбрых воинов. Итак, завтра мы выступаем в поход и выгоним кайюгов из их нор. Я сказал.

Затем четверо освобожденных пленников объяснили, каким образом они попали в плен и каким страданиям подвергались. Они рассказали о своих злополучных товарищах и их ужасной участи, которую пришлось бы разделить и им, если бы их не спасло мужество трех бледнолицых, убивших пятерых кайюгов и разрезавших их узы; после этого они тоже убили пятерых врагов и спаслись, но до сих пор не имели случая рассказать своему племени о мужестве и великодушии трех бледнолицых.

После этого рассказа все воины, молодые и старые, смотрели на нас, точно были лично обязаны нам, и без сомнения, подошли бы пожать нам руки, если бы ненарушимые правила собраний совета не запрещали всякого беспорядка. Вероятно, эта сцена была заранее подготовлена вождем, желавшим представить нас своим воинам в самом благоприятном свете. Он махнул рукой, требуя внимания, и снова заговорил:

— Этому будет уже двенадцать лун. Я встретился с Овато Ваниша и двумя его братьями. Он вождь великих шошонов, наших предков, живущих далеко-далеко к закату солнца за высокими горами. Его двое братьев великие воины двух могущественных народов, родина которых далеко на востоке, за сиуксами, за чиппеуэями, за «опош-ток-эгок» (янки), за великим соленым морем. Они доблестны и храбры: они научились мудрости у жрецов, и Овато Ваниша умеет строить крепости и защищать их лучше, чем вачинанги защищают свои. Я пригласил его и его братьев побывать у нас, попробовать буйвола наших прерий, поездить на наших конях и выкурить с нами трубку мира. Они явились и останутся у нас, пока мы сами отправимся к великой горной реке (Западный Колорадо). Они явились; они наши гости; лучшее, что у нас есть, к их услугам; но они вожди и воины. Вождь всюду вождь. Мы должны относиться к ним, как к вождям, и предоставить им выбрать отряд воинов, которые будут следовать за ними, пока они остаются с нами.

Вы слышали, что сказали наши лазутчики: они были бы съедены кайюгами, если бы не наши гости, которые спасли не только жизнь четырех человек, но и честь племени. Мне нет надобности говорить более: я знаю моих молодых людей; я знаю моих воинов; я знаю, что они любят этих иностранцев, как вождей и братьев. Я сказал.

Окончив речь, он медленно вышел из помещения совета, и все последовали за ним на зеленую лужайку перед деревней. Тут главные вожди и воины племени торжественно приветствовали нас, а затем вошли в новую палатку, поставленную для нас посреди их главной площади. Мы нашли здесь шесть превосходных лошадей в богатом убранстве, привязанных к кольям палатки; это был подарок вождей. В нескольких шагах от входа висел на четырех шестах огромный щит с изображениями бобра, орла и медвежьих лап — первый тотем для меня, второй для Габриэля, третий для Роха. Мы поблагодарили наших гостеприимных хозяев и пошли отдохнуть в наше богатое и изящное жилище.

На другое утро мы проснулись как раз вовремя, чтобы видеть церемонию отъезда; воины, уже на конях, ожидали вождя. Под нашим щитом лежала сотня копий, обладатели которых принадлежали к тому роду, представителей которого мы освободили из плена. Спустя несколько минут они появились на площади на конях и в полном вооружении, готовые поступить под нашу команду. Мы решили, что для увеличения нашего авторитета в глазах индейцев будет полезно, если мои друзья примут участие в экспедиции, и когда появился вождь, окруженный старейшинами племени, Габриэль подошел к нему.

— Вождь, — сказал он, — и мудрые люди храброго народа, вы почтили нас доверием, которым мы гордимся. Овато Ваниша заслужил его, потому что он могущественный человек в своем народе, но я и мой товарищ не вожди. Мы не отказываемся от предложенной вами чести, но мы должны заслужить ее. Молодой бобр останется в деревне учиться мудрости у ваших старых людей, но орел и медведь должны и хотят сопровождать вас в вашем походе. Вы дали нам храбрых воинов, которым будет обидно оставаться дома; мы последуем за вами.

Это предложение было встречено одобрительными восклицаниями, и вскоре храброе войско двинулось в поход.

До этой экспедиции кайюги были сильное племя, о котором почти ничего не было известно путешественникам. По своим обычаям и образу жизни они походили на клубов, истребленных оспой в области Колорадо. Они вели бродячую жизнь в степях, но были слишком трусливы, чтобы с успехом воевать, слишком неискусны в охоте, чтобы окружить себя довольством. Подобно клубам, они были каннибалы, хотя, кажется, не ели белых людей. Лошадей у них было немного, да и те краденые, так как испытывая почти хронический голод, они не разводили их, а убивали и съедали жеребят. Все племя вряд ли обладало полудюжиной ружей; большинство было вооружено дубинами, луками и стрелами. Некоторые старики-команчи говорили мне, что область кайюгов изобилует золотом.

Пока я жил у команчей, ожидая возвращения экспедиции, со мной случилось несчастье, едва не стоившее мне жизни. Узнав, что в небольшой речке, милях в двадцати от деревни, водится хорошая рыба, я отправился туда верхом, намереваясь провести там ночь. Я захватил с собой буйволовую шкуру, одеяло и котелок и за два часа до захода солнца был на месте.

Так как погода стояла сухая, то я не мог накопать червей и хотел убить птицу или какое-нибудь маленькое животное для наживки удочек. Птиц мне не попалось, и я решил поискать кролика или лягушку. Чтобы не терять даром времени, я развел костер, подвесил над ним котелок с водой, разостлал буйволовую шкуру и одеяло, положил в изголовье седло и пошел искать наживку и сассафрас[124], чтобы сварить чай.

Разыскивая сассафрас, я заметил птичье гнездо на невысоком дереве подле потока. Я взобрался на дерево, нашел в гнезде двух птенцов и положил их в карман куртки, а затем, уцепившись руками за нижнюю ветку, соскочил на землю. Едва мои ноги прикоснулись к земле, как я почувствовал под мягкой подошвой моего правого мокассина что-то живое, шевелящееся. Взглянув вниз, я увидел большую гремучую змею, голова которой торчала из-под моего мокассина.

Сердце у меня замерло, и я на минуту оцепенел. Змея высвободилась, почти мгновенно обвилась вокруг моей ноги и укусила меня раза два или три. Острая боль привела меня в себя, но было уже поздно. Я увидел, что погиб; в бешенстве искромсав гадину ножом и вернувшись к костру, я уселся на одеяло перед огнем.

Мысли мои крутились вихрем. Умереть таким молодым и такой собачьей смертью! В моей памяти оживали счастливые сцены моего детства, когда у меня была мать, когда я весело играл среди золотистых гроздьев винограда в солнечной Франции, когда позднее я путешествовал с моим отцом по Италии, Палестине и Египту. Я думал также о шошонах, о Рохе и Габриэле и вздыхал. Это была моральная агония, так как физическая боль прекратилась, и моя нога онемела от паралича.

Солнце садилось, и багровые полосы заката напоминали мне, что и мое солнце скоро закатится; и жгучие слезы покатились по моим щекам, так как я был молод, очень молод, и не мог найти в себе достаточно мужества и покорности судьбе, чтобы спокойно умереть такой ужасной смертью. Будь я ранен в бою, во главе моих храбрых шошонов, я встретил бы смерть равнодушно; но умереть бесславно, как собака! Это было ужасно. Я опустил голову на колени и думал о том, как мало мне остается жить.

Из этого оцепенения вывела меня моя лошадь, которая подошла ко мне и стала лизать мне шею. Верное животное чувствовало, что что-то обстоит неладно, потому что на закате солнца я обыкновенно чистил его, распевая испанские романсы или индейские военные песни. Оно понимало, что я страдаю и по-своему выражало мне свое сочувствие.

Оглянувшись на нее, я заметил неподалеку от себя несколько кустиков змеиной травы, сок которой считается противоядием против укуса гремучей змеи. Я хорошо знал это растение, но не верил в его целебные свойства. Однако утопающий хватается и за соломинку. Напрягая все свои силы, я добрался до травы и выкопал два или три корня.

Эти коренья я изрезал на мелкие куски и бросил их в воду, кипевшую в котелке. Вскоре получился темно-зеленый отвар, который я выпил; он был щелочного вкуса и отзывался смолою. Затем я разрезал мокассин, так как снять его было невозможно с распухшей почти вдвое против обыкновенного размера ноги, и, пожевав корней, приложил их к укушенным местам и обвязал шарфом и носовым платком. После этого я снова наполнил котелок водой и полчаса спустя выпил вторую порцию горького отвара. Минуту спустя я почувствовал головокружение, за которым последовал обильный пот, а затем в глазах моих потемнело, и я потерял сознание.

На следующее утро меня разбудила лошадь, снова лизавшая мне лицо. Я удивился, почему проснулся так поздно. Голова моя страшно болела, и я убедился, что жгучие лучи солнца уже часа два припекали мое незакрытое лицо. Не сразу я собрался с мыслями и сообразил, где нахожусь. Наконец, воспоминание о вчерашнем происшествии пробудилось во мне, и я пожалел, что не умер во время своего обморочного состояния, так как приписывал свою слабость действию яда и не сомневался в близости смерти. А все вокруг меня дышало таким весельем. Тысячи птиц распевали, услаждаясь своим утренним концертом, а тихий ропот потока точно приглашал меня утолить палящую жажду.

Я решил встать и попытаться достать воды; но сначала медленно протянул руку и ощупал колено. Я ожидал найти свою ногу толстой, как бревно; и с радостью, от которой у меня захватило дух, убедился, что опухоль исчезла, и к ноге возвратилась чувствительность. Ободренный этим, я добрался до потока, напился и умылся. Я все еще чувствовал слабость и лихорадочное состояние и знал, что хотя непосредственная опасность миновала, но мне придется еще долго болеть. Я с трудом оседлал моего верного коня, взобрался на него и поехал к команчам. Сознание оставило меня раньше, чем я добрался до деревни. Меня нашли на земле, а моя лошадь стояла подле меня.

Только две недели спустя я очнулся, слабый и изнуренный. Все это время я был на волосок от смерти. По-видимому, к укусу змеи присоединился солнечный удар.

Когда я пришел в сознание, то с удивлением увидел подле своей постели Роха и Габриэля; экспедиция уже вернулась из похода. Деревни кайюгов были сожжены, почти все их воины перебиты, а уцелевшие разбежались и попрятались по ущельям и горным проходам в известных только им убежищах. Две мексиканские девушки были освобождены, но они не могли сообщить, что сталось с тремя женщинами.

Уход и внимание друзей и целительное действие прекрасного климата скоро восстановили мое здоровье, но долго еще я был слишком слаб, чтобы ездить верхом и предаваться физическим упражнениям. В течение этого времени Габриэль часто делал экскурсии к югу и даже в мексиканские поселения и привез из своей последней поездки известие, заставившее индейцев отказаться в этом году от охоты и остаться дома. Генерал Ламар и его товарищи составили план не только предательский, но и явно нарушавший все международные законы. Впрочем, другого и ждать нельзя было от людей, которые умертвили своих гостей, явившихся по их приглашению и под охраною белого флага. Я имею в виду избиение команчских вождей в Сан-Антонио.

Президент Мексики Бустаменте был склонен прекратить враждебные отношения с Техасом. Техасцы отправили послов для переговоров о признании их независимости и о заключении союзного договора, а тем временем Ламар, вопреки всякой чести и совести, втайне подготовлял экспедицию, которая под видом торгового каравана намеревалась завоевать Санта-Фе и северные мексиканские провинции. Эта экспедиция техасцев должна была пройти через область команчей, причем деревни последних, оставшиеся без защиты, были бы по всей вероятности ограблены, а женщины и дети перебиты. Это соображение и заставило команчей поспешно вернуться домой.

Глава XX

Во время моего выздоровления моя палатка или, точнее сказать, лужайка перед нею сделалась чем-то вроде клуба, куда собирались воины и старейшины племени покурить и побеседовать о делах давно минувших дней. Некоторые из рассказанных ими историй показались мне интересными, и потому я сообщу их читателю. Один старый вождь рассказал следующее:

— Расскажу вам, как я увидел в первый раз Шкоте-Нах-Пишкуон, или огненную лодку. С того времени трава в прерии увядала пятнадцать раз, а я стал слабым и старым. Тогда я был воином и снимал много скальпов на восточных берегах Сабины. Тогда и бледнолицые, жившие в прериях, были хорошие люди; мы воевали с ними, потому что они были нашими врагами, но ни они у нас, ни мы у них ничего не воровали.

— Так вот, в то время мы охотились однажды весною за буйволами. Кадды, ныне маленькое племя голодных собак, были тогда большим и сильным народом, область которых простиралась от Кросс-Тимберс до вод великого потока на востоке. Но они стали пьяницами; они выменивали все свои меха на огненную воду и возвращались в свои деревни отравлять своих сквау и делать глупцами своих детей. Вскоре у них не осталось ничего на продажу; но так как они уже не могли обходиться без огненной воды, то принялись воровать. Они крали лошадей и быков у бледнолицых и говорили: «Это сделали команчи». Они убивали трапперов и путешественников, а затем шли к янки и говорили им: «Ступайте в вигвамы команчей, там вы найдете скальпы ваших друзей». Но мы не обращали на них внимания, так как знали, что это неправда.

Прошло много времени, и злой дух каддов внушил им мысль напасть на деревни команчей, когда те были на охоте, и унести все, что они могли захватить. Они сделали это, выступив на военную тропу, подобно совам и лисицам, ночью. В деревнях не оставалось никого, кроме сквау, старух и малых детей. Но они храбро сражались, и многие из каддов были убиты, прежде чем они бежали из своих жилищ. Они скоро нашли нас в охотничьих угодьях; и наш великий вождь приказал мне отправиться с пятьюстами воинов и не возвращаться до тех пор, пока кадды не останутся без пристанища и не рассеются по степи подобно оленям и голодным волкам.

Я двинулся в поход. Сначала я сжег их большие деревни подле Кросс-Тимберс, а затем преследовал их в болотах и камышах Востока, где они прятались среди длинных водяных ящериц (аллигаторов). Мы, однако, выгнали их оттуда, и они перешли через Сабину, где у них была другая деревня, самая большая и богатая из их деревень. Мы следовали за ними и на берегах этой реки, за тысячу миль от нашей родины, расположились лагерем вокруг их вигвамов и приготовились к битве.

Это было в печальное время года, когда дождь льет днем и ночью; река вздулась, земля отсырела, и наши храбрые воины дрожали от холода, даже завернувшись в одеяла. Был вечер, когда я увидел вдали, над излучиной реки, густой черный дым, поднимавшийся, точно высокая сосна, к облакам, и стал следить за ним. Он приближался к нам, и когда небо потемнело и наступила ночь, огненные искры отмечали путь этого страшного видения. Вскоре послышался шум, подобный шуму гор, когда злые духи потрясают их; звуки становились зловещими, торжественными и правильными, как биение сердца воина, а время от времени резкий пронзительный вой оглашал окрестности и пробуждал другие грозные голоса в лесах. Оно приближалось, и олени, медведи, пантеры пробегали между нами в безумном ужасе перед неведомым чудовищем. Оно приближалось, летело все ближе и ближе, и наконец, мы ясно увидели две огромные пасти, извергавшие пламя, подобно огненным горам запада. Оно походило на длинную рыбу в форме челна, а по бокам у него было множество глаз, сверкавших, как звезды. Я никого не видал при этом чудовище, оно двигалось одно, разбивая и расплескивая воду своими руками, ногами или плавниками. На спине его я заметил четырехугольную хижину. Одно мгновение мне казалось, что я вижу в ней человека, но это был обман зрения; или, быть может, душа чудовища высматривала из своего убежища добычу. К счастью, было темно, очень темно, и чудовище проплыло, не заметив нас.

Кадды испустили громкий крик ужаса и тревоги, их сердца ослабели. Мы молчали, потому что мы были команчи и воины; но все-таки я испытывал странное чувство и точно прирос к месту. Человек только человек, и даже краснокожий не может бороться с духом. Крики каддов испугали чудовище; бока его открылись и извергли гром и молнию на деревню. Я слышал треск бревен, визг разрывающихся буйволовых шкур на крышах вигвамов, а когда дым рассеялся, почувствовал запах пороха; чудовище было уже далеко и не оставило после себя никаких следов, кроме стонов раненых и воплей сквау каддов.

Я и мои воины вскоре опомнились; мы вошли в деревню, сожгли ее и перебили воинов. Они не хотели сражаться, но так как они были воры, то мы истребили их. Мы вернулись в свои деревни, каждый с многочисленными скальпами, и с тех пор кадды перестали быть народом; они странствуют с севера на юг и с востока на запад; они делают шалаши из коры и листьев или прячутся в норах луговых собак, вместе с совами и змеями, но у них нет домов, нет вигвамов, нет деревень. Да будет так со всеми врагами нашего великого народа.

Это исторический факт. Пароход «Бобр» предпринял свое первое плавание по Красной реке в то самое время, когда команчи готовились уничтожить последнюю деревню каддов на ее берегу. Бедные дикари закричали от ужаса при виде странной массы, проплывающей мимо них, а пароход из глупой жестокости или опасаясь нападения, дал по деревне залп картечью из четырех пушек.

Приведу рассказ о событиях, случившихся во времена великого вождя Мош-Кота (буйвол), сотни лет тому назад, когда злополучный Лa-Салль погиб в Техасе при попытке пробраться к устью Миссисипи. Подобные предания весьма многочисленны среди племен, населяющих прерию. Они носят иногда оссиановский характер и рассказываются каждый вечер в феврале, когда «колдуны» и старейшины племени знакомят молодых людей с преданиями прежних дней.

— Это было давно! Тогда в стране изобилия (перевод индейского слова Техас) еще не было бледнолицых; наши деды только получили ее от Великого Духа и явились от заката солнца через высокие горы вступить во владения его. Мы были великим народом — таковы мы и теперь, такими будем всегда. В то время наше племя занимало всю область вдоль западных берегов великой реки Миссисипи, так как на ней еще не было бледнолицых. Мы были великим народом под управлением великого вождя; земля, деревья, реки и воздух знают его имя. Есть ли такое место в горах или прериях, где имя Мош-Кота не произносилось бы с похвалой?

В то время несколько больших лодок чуждого воинственного народа бледнолицых разбились у наших берегов, а плывшие в них люди высадились на землю. У них были пушки и длинные ружья, но им нечего было есть. Это были французы; их вождь был хороший человек, воин и великий путешественник; он отправился из северных земель алгонкинов, намереваясь проплыть по соленой воде в отдаленные земли и привезти туда много хороших вещей, в которых нуждаются краснокожие: теплых одеял, кремней для добывания огня, топоров для рубки деревьев и ножей для снимания шкуры с медведя и буйвола. Он был хороший человек и любил индейцев, потому что они тоже были хорошие люди, а хорошие люди всегда любят друг друга.

Он встретился с Мош-Кота, наши воины не хотели сражаться с иностранцами, потому что они были голодны, и голоса их ослабели; они были к тому же слишком малочисленны, чтобы внушать опасения, хотя мужество их не ослабело в несчастии, и они пели и смеялись несмотря на свои страдания. Мы дали им пищи, мы помогли им вытащить из воды бревна их большого челна и выстроить первый вигвам, в котором бледнолицые жили в Техасе. В течение двух лун они оставались здесь, охотясь на буйволов с нашими молодыми воинами, а затем их вождь и храбрейшие из воинов отправились в наших маленьких челнах вдоль берега по направлению к закату солнца в надежде найти великую реку. Они были в отсутствии четыре луны и вернулись, потеряв половину людей от болезней, голода и усталости; но Мош-Кота уговаривал их не отчаиваться; великий вождь обещал бледнолицым проводить их весною до великой реки, и они прожили с нами еще несколько месяцев, как друзья и братья. Тогда-то в первый раз команчи получили от них несколько ружей и ножей. Было ли это хорошо — было ли это худо? Кто знает? Но копья и стрелы убивали так же много буйволов, как свинец и черная пыль (порох), а сквау умели снимать шкуру с оленя или бобра без ножа. Как они делали это, никто не знает; но они это делали, хотя еще не видали острых ножей бледнолицых.

Скоро, однако, иностранцы стосковались по своим вигвамам: их вождь каждое утро смотрел по целым часам в сторону восходящего солнца, как будто взор его души мог проникнуть за необозримые степи; он сделался угрюмым и однажды с половиной своих людей отправился в долгое странствование, через степи, болота и реки: так страшно было ему умереть вдали от родины. Но он умер: не от болезни, не от голода, а под ножом другого бледнолицего; и он был первый иностранец, чьи кости белели без погребения в пустыне. Часто вечерний ветер шепчет его имя на южных равнинах, потому что он был храбрый воин и, конечно, курит теперь вместе с великим Маниту.

Итак, он отправился. В то время буйволы и олени водились в изобилии, и люди шли весело, пока не достигли реки со многими извивами (Тринити Райвер), так как знали, что каждый день приближает их к фортам их народа, хотя им предстоял еще очень, очень долгий путь. У бледнолицего вождя был сын, благородный юноша, красивый, деятельный и сильный; команчи любили его. Мош-Кота советовал ему не доверять двум из его воинов; но он был молод и великодушен, не способен на злодейство или вероломство и не мог подозревать других, особенно людей своего племени и цвета, деливших с ним труды, опасности, горе и радость.

Но два воина, о которых говорил вождь, были дурные и жадные люди; они были к тому же честолюбивы, и думали, что если им удастся убить вождя и его сына, то они сами сделаются вождями. Однажды вечером, пока все сидели за дружеской трапезой, раздались стоны — убийство совершилось. Другие воины вскочили; они увидели, что их вождь убит и что его убийцы направляются к ним; их мщение было быстро, как мщение пантеры: оба воина были убиты.

Затем последовал великий бой между бледнолицыми, в котором многие лишились жизни; но молодой человек с несколькими храбрецами отбился от своих врагов и спустя две луны достиг Арканзаса, где нашел своих друзей. Остальных, ушедших от нас и убивших своего вождя, наши предки истребили, как гадов, потому что они были злы и ядовиты. Другая часть бледнолицых, оставшаяся в своих деревянных вигвамах, последовала за нашим племенем в его деревни, стала команчами и взяла себе сквау. Их дети и внуки образовали доблестный и храбрый народ; их кожа бледнее, чем у команчей, но сердце такое же, и часто они встречаются с нашими охотниками и делят с ними пищу по-братски. Это народ узко, недалеко на юге, по пути к Кросс-Тимберс. Но кто не знает узко? Даже дети могут посещать их гостеприимные жилища.

Это тоже исторический эпизод. В начале 1684 г. четыре корабля отплыли из Ла-Рошели во Франции с целью колонизации Миссисипи. На них было двести восемьдесят человек под начальством Ла-Салля, который захватил с собою своего племянника Моранже. После двухлетней задержки в Сан-Доминго экспедиция отправилась дальше и, не попав в устье Миссисипи, вошла в залив Матагорди, где потерпела кораблекрушение.

Здесь был построен дом, а затем Ла-Салль, дружески принятый индейцами, отправился в их челнах на поиски устья Миссисипи, но после четырехмесячного отсутствия вернулся, потеряв тридцать человек и не найдя «роковой реки». Он решил тогда попытаться пройти на север сухим путем и возобновить попытку колонизации. Заимствуем у Банкрофта («История Америки») рассказ об этом событии более подробный, чем предание команчей.

«Оставив шестьдесят человек в форте Сан-Луи, в январе 1678 Ла-Салль с остальными людьми направился в Канаду. Нагрузив багаж на диких лошадей, находящих пастбище всюду в степи, в башмаках из необделанной буйволовой кожи, следуя за неимением дорог по тропам буйволов и вступая в дружеские отношения с дикарями, которым их мужественный вождь умел внушить доверие, они поднимались вдоль рек, направляясь к первой гряде возвышенностей, через прекрасные прерии и рощи, то перебираясь вброд через встречные потоки, то устраивая мост через речку из гигантского древесного ствола, пока не перешли бассейн Колорадо и не добрались до притока Тринити Райвер.

В этой партии путешественников были двое людей: Дюго и Ларшевек, вложившие свои капиталы в это предприятие. Дюго давно уже обнаруживал дух мятежа; разочарование в надежде на прибыль, испытанные страдания и необходимость подчиняться породили в нем непримиримую ненависть. Пригласив Моранже поохотиться на буйволов, он поссорился с ним и убил его.

Ввиду продолжительного отсутствия своего племянника Ла-Салль 20 марта отправился искать его. Он заметил в одном месте за рекой коршунов, как будто круживших над падалью, и выстрелил из ружья, чтобы поднять тревогу. Предупрежденные выстрелом, Дюго и Ларшевек переправились через реку; первый спрятался в высокой траве, а у второго Ла-Салль спросил: «Где мой сын?» В эту минуту Дюго выстрелил, и Ла-Салль упал мертвый. «Конец тебе, великий паша! Конец», — воскликнул один из заговорщиков. Они обобрали тело и бросили в степи нагим и непогребенным, на съедение зверям.

Так кончил жизнь смелый авантюрист, человек несокрушимой энергии и широких замыслов, за которым навсегда останется слава основателя колонизации Верхней Канады и великой области Миссисипи».

Как легко заметит читатель, индейское предание не уклоняется существенно от исторической действительности.

Глава XXI

Во время моего выздоровления решилась судьба техасской экспедиции, о которой я вкратце сообщу читателям.

Под видом мирных торговцев, запасшись товарами на несколько сот долларов, чтобы скрыть свои действительные намерения — захватить мексиканцев врасплох во время перемирия, заключенного по случаю начавшихся переговоров, около пятисот человек собрались в Аустине для экспедиции.

Хотя всюду распространялись слухи об экспедиции, имевшей целью установить правильные торговые отношения, выступивший из Аустина отряд не слишком походил на нее. Люди запаслись мундирами, генералы, полковники и майоры гарцевали по всем направлениям, и отряд выступил из столицы Техаса с барабанным боем и распущенными знаменами.

Несколько почтенных европейцев, обманутых техасцами, присоединились к экспедиции, одни с целью научных исследований, другие желая познакомиться с новой и неизвестной страной; им не приходило в голову, что они имеют дело с шайкой мошенников, так как иного названия нельзя было дать этим грабителям.

Если при выступлении из Аустина отряд имел довольно приличный вид, то спустя несколько часов вся дисциплина была уже утрачена.

Хотя местность изобиловала дичью, которую убивали просто для развлечения, непредусмотрительность была так велика, что приходилось питаться соленой свининой и другими припасами. Сорок больших бочонков виски были опустошены в течение первых тридцати суток: по этому можно судить, какую картину пьянства и буйства представляла каждая стоянка.

В последние дни перехода через местность, обильную дичью, было убито более сотни буйволов; тем не менее на третий день после вступления в сухую северную пустыню припасов уже не оказалось, и пришлось резать усталых, истощенных лошадей.

Начались жестокие лишения, не поддающиеся описанию: вскоре все до такой степени ослабели и изнемогли, что полдюжины хорошо вооруженных и доброконных мексиканцев могли бы уничтожить весь отряд. Но и в этом бедственном состоянии, когда элементарнейший расчет заставлял искать дружбы индейцев, они не могли подавить своих воровских и разбойничьих наклонностей. Они напали на маленькую деревушку узко, воины и охотники которой были в отсутствии, и не удовольствовались тем, что забрали все съестное, которое могли найти, подожгли хижины, перестреляли детей и ушли, когда от деревни оставалась только груда пепла.

Этот гнусный поступок решил судьбу экспедиции: она столько вытерпела от воинов узко и потеряла столько скальпов, что, встретившись с небольшим отрядом мексиканцев, поспешила сдаться в плен, чтобы избежать окончательного истребления.

Этой сдаче предшествовало следующее происшествие.

За день перед тем техасцы, терпевшие в последние две недели жестокие муки голода, неожиданно наткнулись на стадо овец в несколько тысяч голов, принадлежавшее мексиканскому правительству. По обыкновению, стадо находилось под присмотром семьи мексиканцев, жившей в небольшом крытом фургоне, в котором она передвигалась с места на место, по мере того как овцы съедали траву. В этой стране огромные стада пасутся под охраной немногих лиц, которым помогают собаки, приученные защищать и беречь стадо. Эти собаки не лают, не кусаются, но если овца отбилась от стада, тихонько берут ее за ухо и ведут к своим. Овца ничуть не боится собак да и не имеет к тому повода. Эти собаки представляют помесь ньюфаундлендов с сенбернарами; они большого роста и очень понятливы.

Техасцы могли бы, конечно, купить или выменять сотню овец (овца стоит шесть пенсов); но лишь только они заметили стадо, один из вождей воскликнул: «Мексиканская собственность, отличная добыча; вперед, ребята, и не давать пардона». Один из мексиканцев был убит; другие спаслись бегством; затем началась бойня, и техасцы не прекращали стрельбы, пока прерия не оказалась усеянной на протяжении нескольких миль трупами их жертв. Но эта великая победа не обошлась им даром, так как собаки отчаянно защищали вверенное им стадо; они не обратились в бегство, и прежде чем были перебиты, успели растерзать на клочки с полдюжины техасцев и жестоко искусали еще нескольких. Разумеется, вечером происходила оргия; опасности и утомление, лишения и бедствия были забыты, и авантюристы уже предвкушали предстоящий богатый грабеж. Но это был последний подвиг техасской экспедиции; мексиканцы не были обмануты; они догадались о ее действительных целях и выслали навстречу ей разведочные военные отряды. Спустя сутки после угощения бараниной один из этих отрядов численностью в сто человек встретился с экспедицией. Так как возбуждение предыдущего вечера испарилось, то техасцы, которых оставалось еще триста человек, подняли белый флаг и сдались без всяких условий этому маленькому мексиканскому отряду. Они были обезоружены и отведены в деревню Чико в ожидании распоряжения об их дальнейшей участи со стороны генерала Армию, губернатора провинции.

Конечно, в небольшой деревушке, население которой состояло из сотни пастухов, нелегко было прокормить несколько сот голодных людей. Техасцы обвиняли потом мексиканское правительство в том, что оно морило их голодом в Чике, забывая, что каждый техасец получал такой же рацион, как мексиканский солдат. Разумеется, техасцы попытались вернуться к своей выдумке и утверждали, что они торговая экспедиция, ограбленная, отчасти истребленная индейцами; но, к несчастью, нападение на овец и убийство пастуха были удостоверены. Губернатор Армиго резонно возразил им, что если они торговцы, то повинны в убийстве; если же не торговцы, то военнопленные.

После утомительного четырехмесячного путешествия пленники прибыли в столицу Мексики, где немногие иностранцы, присоединившиеся к экспедиции, не зная ее назначения были немедленно отпущены на свободу; остальные же частью отправлены в рудники добывать металл, который им так хотелось приобрести, частью же переданы под надзор городской полиции, чтобы использоваться в качестве уличных чистильщиков.

Так кончилась пресловутая техасская экспедиция.

Глава XXII

В это время павнии-пикты, отпрыск шошонов и команчей, говорящие на одном с ними языке, — племя, обитающее на северных берегах Красной реки, и всегда жившие в ладу со своими старыми родичами, совершили кое-какие безобразия на северной территории команчей. Вожди, по обыкновению, несколько месяцев ожидали возмещения убытков со стороны нарушителей границ, но так как никто не являлся, то возникло опасение, что пикты поддались внушениям американских агентов, забыли свою старую дружбу и начали враждебные действия. Ввиду этого решено было выступить на военную тропу и добиться силой справедливости, в которой отказывала дружба.

Путь в поселение павниев-пиктов лежал по неровной холмистой местности, перерезанной ущельями. Но как ни был он плох, и как ни устали наши кони, через десять дней мы достигли маленькой прерии, в шести милях от реки, за которой находилась главная деревня павниев.

Небо внезапно потемнело, и разразилась гроза, при которой даже лучшие из воинов не могли различить дороги. Решено было остановиться, и, несмотря на проливной дождь, мы крепко спали до утра, когда заметили на некотором расстоянии слева от нас табун лошадей в несколько сот голов. По-видимому, это были ручные животные, и многим казалось, что они видят на них павниев. Четверо воинов отправились на разведку, а мы приготовились к нападению и медленно направились к табуну, который не обнаруживал признаков волнения. Вскоре мы убедились, что это только лошади без седоков.

Мы продолжали наш путь. К восходу солнца мы были на берегу реки, на которой стояли сотни челнов с зелеными ветвями на носах и белыми флагами на кормах. Вскоре затем несколько вождей переправились на нашу сторону и пригласили наших главных вождей побеседовать с павниями, которые желали сохранить дружеские отношения со своими братьями команчами. Предложение было принято, и я, Габриэль и Рох отправились вместе с вождями. Деревня была превосходно защищена от нападения. Перед ней Красная река, здесь чистая и прозрачная, катила свои глубокие воды. За деревней возвышалась горная гряда отвесной стеной в две тысячи футов высотой, на которую можно было взбираться только при помощи лестниц и веревок или по ступенькам, вырезанным в скале. Вигвамы, числом около тысячи, были разбросаны на протяжении четырех миль, на полосе плодородной наносной почвы, среди огороженных плантаций маиса, дынь, тыкв и бобов. Пространство между горами и рекой по обеим сторонам деревни было густо засажено рядами колючих кустарников, сквозь которые не мог бы пробраться ни человек, ни животное, так что нападение на павниев возможно было только с фронта, через реку, и должно было сопровождаться большими потерями для нападающих, так как павнии были храбрый народ, хорошо снабженный ружьями, хотя на охоте они предпочитали пользоваться копьями и стрелами.

Когда мы вошли в помещение совета, великий вождь Ветара Шаро принял нас чрезвычайно любезно, пригласил сесть рядом с ним и сделал знак старейшинам племени войти. Я был очень удивлен, увидев среди них белых людей в пышных военных мундирах, но так как церемония уже началась, а индейский обычай предписывал сохранять полное равнодушие и ничем не обнаруживать своих чувств, то я продолжал сидеть спокойно. Как раз в ту минуту, когда трубконосец зажег калюмет мира, почтенный вождь вышел на середину помещения и обратился к команчам: — Мои глаза стары, потому что я видел сто зим, но все-таки я могу узнать тех, которые были моими друзьями. Я вижу среди вас Белого Ворона, вождя великого народа, и Длинный Карабин, и мудрого Старого Бобра. Вы друзья, и нам следовало бы сразу предложить вам калюмет мира; но вы явились, как враги, и пока вы думаете, что у вас есть повод оставаться ими, было бы низко и недостойно павниев спросить о том, чего они, быть может, могут добиться своею храбростью. Но команчи и павнии слишком долго были друзьями, чтобы нападать друг на друга, как голодный волк на раненого буйвола. Только важная причина может побудить их сражаться друг с другом, и если до этого дойдет, война будет истребительной, потому что, когда человек разрывает со старым другом, он питает к нему более горькую ненависть, чем к чужому. Сообщите мне, на что жалуются храбрые команчи, и всякое удовлетворение, совместимое с достоинством вождя павниев, будет вам оказано, лишь бы не зажечь войну между братьями, которые так долго охотились вместе и вместе сражались с общим врагом. Я сказал.

Белый Ворон попросил меня зажечь команчскую трубку мира и, заняв место старого вождя, ответил:

— Я слышал слова великой мудрости; команч любит и уважает мудрость; я люблю и уважаю моего отца Ветара Шаро; я скажу ему, на что жалуются мои воины. Но сначала, так как мы явились как враги, справедливо будет нам первым предложить трубку мира; прими ее, вождь, потому что мы должны быть друзьями. Я сообщу наши обиды и предоставлю справедливости великого Павния загладить их и возместить ущерб, который его молодые люди причинили дружественному народу.

Трубка была принята, и беседа продолжалась. Выяснилось, что партия в сто человек павнийских охотников потеряла своих лошадей, напуганных однажды ночью враждебными индейцами. В течение пяти дней они принуждены были странствовать пешком, пока не достигли северной территории команчей, где встретили табун лошадей. Они не тронули их, но немного спустя встретились с очень многочисленным отрядом своих исконных врагов, кайовов, которые стали их теснить до того, что они принуждены были вернуться к команчским табунам и взять лошадей, чтобы избавиться от своих врагов. До сих пор все было правильно; то же самое, при подобных обстоятельствах, сделали бы и команчи в стране павниев; но команчских воинов раздражало то, что сотня лошадей, взятая по необходимости, не была возвращена, хотя партия вернулась домой уже два месяца тому назад.

Когда павнии узнали, что других поводов для жалоб у нас нет, они дали нам понять различными изъявлениями дружбы, что узы долгого братства не порываются так легко. Действительно, несколько времени тому назад павнии отправили десять своих воинов с сотней лучших лошадей взамен тех, которые были взяты и почти загнаны в поспешном бегстве от кайовов. Но они разминулись с нами, так как направились другим путем. Разумеется, совещание кончилось, и наши воины, остававшиеся на другом берегу, были приглашены в деревню воспользоваться гостеприимством павниев.

Габриэль и я подошли к странно одетым иностранцам. Оказалось, что они тоже искали нас; я узнал от них, что они уже давно находятся у павниев и отправились бы к команчам с целью побеседовать со мною о некоторых политических вопросах, если бы не узнали, что вожди этого племени питают крайнюю антипатию к обитателям Соединенных Штатов.

Дело заключалось в следующем: эти люди были эмиссары мормонов, новой секты, возникшей в Штатах и быстро возраставшейся. Основателем секты был некто Джозеф Смит. Под знамя этого смелого и честолюбивого вождя отовсюду стекались толпы народа; они поселились на восточных берегах Миссисипи и основали там странное и опасное для Соединенных Штатов государство. Преследуя свои дальнейшие цели, этот современный апостол желал установить отношения мира и дружбы со всеми индейцами обширных западных территорий и с этой целью разослал послов к различным племенам, обитающим к востоку от Скалистых гор. Узнав от санлуиских трапперов, что иностранцы, давно уже поселившиеся среди шошонов тихоокеанского побережья, находятся теперь у команчей, Смит отправил своих эмиссаров к павниям с тем, чтобы они постарались отыскать нас и потолковать с нами о мероприятиях, какие могли бы быть приняты в видах заключения наступательного и оборонительного союза против американцев и техасцев между всеми племенами от Миссисипи до Западных озер.

На такое предложение нельзя было, конечно, ответить сразу; поэтому я попросил укоманчей позволения принять обоих иностранцев в нашу компанию, и мы вернулись все вместе. Нет надобности рассказывать читателям о моих переговорах с эмиссарами мормонов; достаточно сказать, что после трехнедельного пребывания в деревне они вернулись к павниям. Посоветовавшись с Габриэлем, я решил отправиться к мормонам и лично переговорить с их главарями; про себя я решил также, в случае неблагоприятного результата переговоров ехать в Европу и попытаться либо убедить какую-нибудь торговую компанию вступить в непосредственные отношения с шошонами, либо выхлопотать поддержку со стороны английского правительства в видах преуспеяния племени.

Так как значительная часть команчей готовилась к своему ежегодному странствованию в восточный Техас, то Рох, Габриэль и я присоединились к этой партии и, распрощавшись с остававшимися команчами и получив много ценных подарков, двинулись в путь по направлению к Соленому Озеру, из которого вытекает южный приток реки Бразо. Здесь мы снова встретились с нашими старыми друзьями узко и узнали от них, что шайка в шестьдесят или семьдесят человек янки или техасцев бродит на верховьях Тринити, совершая всевозможные бесчинства и разрисовав свои тела наподобие индейцев, чтобы их безобразия были приписаны дикарям. Это было обычным явлением. В Соединенных Штатах всегда находилось достаточно людей, которых преступления заставляли бежать из восточных поселений и искать убежища за пределами цивилизации. Все эти субъекты были отчаянные головорезы, соединявшиеся в небольшие шайки и бесстрашно селившиеся среди индейцев; нажив грабежами, убийствами и разбоем состояние, они возвращались и селились в каком-нибудь отдаленном штате под вымышленным именем. Хорошо зная обычаи местных племен, эти авантюристы нередко наряжались и раскрашивались индейцами и нападали на торговые караваны.

Это сухопутное пиратство очень распространено. Шайки в пятьдесят-шестьдесят человек крадут лошадей, рогатый скот и рабов в западных округах Арканзаса и Луизианы и продают в Техасе, где у них имеются свои агенты; а затем, переодевшись индейскими воинами, нападают на техасские плантации, угоняют табуны лошадей и стада рогатого скота и перегоняют их в Миссури через пустынные горные проходы Арканзаса или в Западную Луизиану, пробираясь среди озер и болот по обоим берегам реки Сабины. Партия, о которой говорили узки, была этого последнего типа.

Мы расстались с нашими друзьями и после трехдневного путешествия переправились через Бразо возле богатых медных рудников, которые уже в течение целых столетий разрабатываются индейцами, выделывающими из этого металла наконечники для стрел и копий. Спустя еще три дня мы были в верховьях Тринити, где встретились с двумя отрядами техасцев под начальством некоего капитана Гента, посланного с низовья для защиты северных плантаций. С ним ехали пятеро джентльменов, которые, наскучив жизнью в Техасе, воспользовались случаем пробраться в Арканзас под охраной военного отряда. Узнав, что я отправляюсь туда же, они выразили желание присоединиться ко мне, на что я согласился, так как было решено, что Габриэль и Рох проводят меня до Красной реки.

На следующее утро Гент и двое или трое младших офицеров явились ко мне побеседовать по следующему поводу. Партия земледельцев из Кентукки приобрела у техасского правительства участок земли в верховьях Тринити. Всего поселилось тут двадцать пять или тридцать семей, у которых было много рогатого скота, лошадей, мулов и ослов очень хорошей породы. В тот самый вечер, когда я встретился с техасцами, поселок подвергся нападению шайки негодяев, которые ограбили его, убили шестьдесят или семьдесят человек мужчин, женщин и детей и сожгли жилища. Все трупы были изуродованы и скальпированы, и так как нападающие были раскрашены на манер индейцев, то немногие жители, успевшие спастись и явившиеся в лагерь техасцев, заявили, что грабители были команчи. Я решительно отвергал это, так же как и бывшие со мной команчи, и мы отправились вместе с техасцами в Люнсбург (так называлась разоренная колония). Как только я увидел разбросанные трупы, мне сразу стало ясно, что нападение совершено белыми. Команчский вождь не мог подавить свое негодование; он подъехал к капитану Генту и резко сказал ему:

— Стой, бледнолицый капитан, открой свои глаза; будь честен, если можешь, и сознайся, что тебе по собственному опыту известно, что это сделано белыми людьми. Кто из команчей когда-либо скальпировал женщин и детей? Стой, говорю я, и смотри — позор твоему племени, племени волков, пожирающих друг друга, племени ягуаров, убивающих самку после насилия над ней. Тела молодых женщин носят следы гнусного насилия — ты это видишь? Ты отлично знаешь, что индеец слишком благороден и горд, чтобы уподобиться техасцу или зверю.

Двадцать человек команчей отправились по следам грабителей, и к вечеру привели в лагерь трех пленников. Это были отъявленные негодяи, хорошо известные всем и каждому из солдат капитана Гента, которые без труда узнали их, несмотря на индейский костюм. Гент отказался наказывать их или возбуждать против них преследование под тем предлогом, что он послан правительством против индейских грабителей, а не против белых людей.

— Если так, — перебил команчский вождь, — уходи немедленно со своими людьми. Уходи сейчас же, или вечерний ветер передаст твои слова моим молодым воинам, и они дадут урок правосудия техасцам. Уходи, если ты дорожишь своим скальпом; правосудие будет совершено индейцами; пора им взять его в свои руки, если бледнолицые боятся друг друга.

Капитан Гент был настолько благоразумен, что удалился без всяких возражений. А на следующее утро индейцы подвергли разбойников жестокой порке за то, что они нарядились команчами. Затем с них смыли краску и передали их нам, белым, которых было теперь восемь человек.

— Они слишком подлы, — сказал вождь, — чтобы умереть смертью воинов, судите их по вашим законам; правосудие должно совершиться.

Ответственность была очень серьезная. Но мы судили их по законам Соединенных Штатов и Техаса; они были приговорены к повешению, и на закате солнца приговор был приведен в исполнение.

Глава ХХIII

Мы провели несколько дней в лагере, чтобы дать отдохнуть нашим лошадям перед утомительным путешествием через болотистые пустыри северо-восточного Техаса. Спустя три дня после казни трех грабителей некоторые из наших индейцев, вернувшись с охоты на буйволов, сообщили, что к нам приближаются несколько партий техасцев, всего человек двести, и что они, вероятно, возвращаются из экспедиции против индейцев Кросс-Тимберс, так как везут с собою в фургонах много всякого добра.

Мы занимали сильную позицию и, конечно, не думали уходить. Мы поджидали техасцев, решив дать им хороший урок, если они осмелятся потревожить нас. Несмотря на безопасность нашей позиции, мы поставили на ночь часовых, но ничего тревожного не случилось. Утром, спустя два часа после восхода солнца, мы увидели маленькую армию в двух милях от нас, на противоположном берегу глубокого потока, через который им нужно было переправиться, чтобы добраться до нас. Отряд команчей немедленно отправился с целью помешать переправе, но техасцы выкинули белый флаг и выслали для переговоров пять или шесть человек, которым позволили переехать на нашу сторону. Этими парламентеры были капитан Гент, о котором я уже упоминал, и генерал Смит, начальник техасской армии. Раньше он был мясником в Индиане, но за убийство жены был приговорен к виселице. Ему удалось бежать из тюрьмы и пробраться в Техас. Третьей важной особой был полковник Гуклей. Остальные двое — переводчики. Так как индеец никогда не оскорбляет врага, являющегося с белым флагом, то команчи привели их в лагерь.

Отрекомендовавшись вождю команчей, генерал Смит начал хвастливую речь, не сообщая, зачем он явился, но уверяя нас будто он величайший воин в стране, а все остальные офицеры глупы; будто привел с собою бесчисленную армию, состоящую из доблестных воинов, равных которым нет на свете; на эту тему он распространялся битых полчаса, пока не остановился, чтобы перевести дух.

После пятиминутного молчания он спросил команчского вождя, что он ответит ему? Вождь взглянул на него и отвечал с невыразимым презрением:

— Что я должен ответить? Я ничего не слыхал, кроме слов глупца, обманывающего других глупцов. Я слышал волчий вой, когда буйвол еще и не ранен. Где нет вопроса, там не может быть ответа; говори, если можешь; говори, что тебе нужно, или уходи, откуда пришел!

Экс-мясник был страшно возмущен невежливостью и невоспитанностью «жалкого дикаря», но в конце концов снизошел до объяснения. Во-первых, он узнал от капитана Гента о происшествии в Люнсбурге и требовал выдачи ему арестованных, которых команчи удержали за собой. Далее он требовал, чтобы ему выдали трех молодых бледнолицых, бывших с команчами (то есть меня, Габриэля и Роха). Это трое воров, бежавших из его тюрьмы, и он, генерал, желает наказать их. В конце концов, они бродяги, проклятые иностранцы, а иностранцам нечего делать в Техасе, и потому индейцы должны их выдать ему. В-третьих, и в последних, он требовал выдачи пятерых американцев, оставивших капитана Гента, чтобы присоединиться к ним. Он подозревал, что они изменники или мошенники, иначе бы не присоединились к индейцам. Он, великий генерал, желает хорошенько расследовать это дело, а потому команчи должны исполнить его требование немедленно, так как он торопится.

Я должен прибавить, что пятеро американцев, хотя и разоренные техасскими ворами, успели сохранить при себе четыреста или пятьсот долларов, прекрасные седла с наполненными всяким добром походными сумками и превосходных лошадей.

Вождь отвечал ему:

— Теперь я могу ответить, так как слышал слова, имеющие значение, хотя и полные лжи. Я скажу, во-первых, что ты не получишь пленников, которые убили людей твоего же племени, так как они повешены вон на тех высоких деревьях и останутся там, пока вороны и коршуны не расклюют их тела.

Я скажу, во-вторых, что трое молодых бледнолицых присутствуют здесь и сами ответят, хотят ли они следовать за тобою или не хотят; но я вижу, что твой язык может произносить величайшую ложь, так как мне известно, что они никогда не смешивались с бледнолицыми юга. Что касается пятерых янки, то мы не можем выдать их тебе, потому что выдать можно только то, что взял. Они наши гости и будут пользоваться нашим гостеприимством до тех пор, пока не оставят нас по собственному желанию. Я сказал!

Лишь только он окончил свои слова, человек двадцать команчей окружили генерала с его четырьмя спутниками и не особенно вежливо проводили их обратно к потоку. Величайший полководец страны поклялся отомстить, но так как проводники не понимали его, то он придержал свои проклятия и ругательства до более подходящего случая.

Вскоре он сошелся со своими воинами и отступил на милю, приготовляясь, по-видимому, атаковать наш лагерь. Вечером Рох и пятеро или шестеро индейцев переплыли поток за несколько миль ниже по течению, посмотреть, что делают техасцы; к сожалению, они наткнулись на неприятельскую охотничью партию, человек в десять. Лошадь Роха была убита ружейной пулей и при своем падении придавила его. Один из команчей немедленно соскочил со своего коня, помог Роху выбраться из его опасного положения и, невзирая на близость врагов, подсадил его на свое седло и велел ему спасаться. Рох был так ошеломлен своим падением, что не мог ничего сообразить, иначе его великодушная натура не позволила бы ему спасти свою жизнь ценою жизни благородного малого, пожертвовавшего ею ради него. Как бы то ни было, он помчался прочь, а его избавитель убил двоих из нападающих и пал, пронизанный пулями. При звуке выстрелов Рох опомнился и, повернув коня, бросился на охотников с остальными тремя индейцами. Он заколол своего противника ножом, а команчи с успехом пустили в ход лассо и помчались по степи, волоча за собой троих задушенных врагов. Рох захватил с собой тело благородного индейца и дал товарищам сигнал к отступлению, так как оставшиеся в живых охотники бежали к лагерю и подняли уже тревогу. Час спустя наши лазутчики вернулись, и выслушав их, около 10 часов мы двинулись, разделившись на три отряда, по семидесяти человек в каждом; Рох, страдавший от ушиба, с пятнадцатью индейцами и пятью американцами остался в лагере. Два отряда отправились вниз по реке, чтобы переправиться через нее без шума, а третий, под начальством Габриэля и моим, поднялся на три мили вверх по течению и там благополучно переправился. Мы оставили лошадей наготове, на всякий случай, под надзором пяти человек от каждого отряда. Наше намерение было захватить техасцев врасплох и атаковать их разом с фронта и с тыла, что и удалось нам свыше всяких ожиданий, так как техасцы, по обыкновению, все более или менее перепились. Мы достигли их лагеря, оставшись незамеченными. Мы издали военный клич и ворвались в лагерь. Очень многие были убиты в состоянии опьянения, но те, которые проснулись и успели схватиться за оружие, без сомнения, дрались храбрее, чем бы они дрались в трезвом виде. Доблестный генерал Смит, храбрейший из храбрых и экс-мясник, спасся бегством в самом начале дела. Но я видел, как один команчский вождь раздробил капитану Генту череп своим томагавком.

Более сотни техасцев были убиты и скальпированы в лагере; остальные бежали. Ночь прошла в погоне за ними; наконец, уцелевшие от бойни остановились под защитой петли, образованной течением реки, в такой позиции, которую невозможно было бы взять без серьезного урона. Ввиду этого индейцы бросили их и, забрав лошадей и добычу, какую могли увезти с собою, подожгли фургоны и вернулись в свой лагерь.

Уезжая, я обернулся и взглянул на покинутый лагерь. Он представлял теперь поистине великолепное зрелище. Сотня бочонков с салом, соленой свининой, джином и виски пылали, и пожар распространялся, захватывая сухую траву и кустарники.

Когда мы переправились через реку, подул предрассветный ветерок и погнал пламя по степи в том направлении, где остановились бежавшие техасцы. Пламя ринулось на них так быстро и неистово, что все, люди и лошади, разом бросились в воду. Многие потонули, захваченные быстринами, а те, которым удалось перебраться на противоположный берег, были в таком жалком состоянии, что думали только о том, как бы добраться до южных поселений.

Река защищала нас от огня, но было так жарко, что нам пришлось отойти подальше к западу. Во время боя команчи потеряли сорок человек ранеными и только девять убитыми; тем не менее, два месяца спустя я прочел в техасских газетах отчет о блистательной победе генерала Смита над пятью тысячами команчей, опустошивших колонию Люнсбург и истребивших ее жителей. В этой кровопролитной битве техасцы потеряли капитана Гента и несколько солдат, но зато прерия на протяжении многих миль была усеяна трупами индейцев.

Утром мы простились с нашими друзьями команчами и продолжали путешествие на восток, в компании пяти американцев. Трое из них были уроженцы Виргинии, двое — Мэриленда. История их была типична для многих из их соотечественников. Трое изучали право, один богословие, один медицину. Не находя приложения для своих знаний дома, они отправились на Запад попытать счастья в Новых Штатах, но тут все было в таком анархическом состоянии, что им не удалось устроиться; тогда они двинулись дальше на запад и, наконец, добрались до Техаса, «страны, возникшей лишь вчера, где можно нажить колоссальное состояние». Однако по прибытии в эту обетованную землю они вскоре убедились, что здесь им еще труднее сделать карьеру, чем на родине. Юристы узнали, что в Техасе не менее десяти тысяч стряпчих, эмигрировавших из Восточных Штатов; президент, члены правительства, констебли, кабатчики, генералы, матросы, носильщики и конокрады — все они раньше были юристами или готовились к этой профессии.

Что касается доктора, то он вскоре нашел, что басня о волке и журавле имела в виду специально врачебную практику в Техасе, так как всякий раз, когда ему случалось вылечить какого-нибудь пациента, он мог считать себя счастливым, что ему удалось избежать удара ножом в виде вознаграждения; а кроме того, каждый визит стоил ему носового платка или портсигара.

Наконец, богослову пришлось убедиться, что религия такой товар, который не требуется в новой стране, и что он с одинаковым успехом мог бы предлагать коньки в Вест-Индии или свинину мусульманам.

Во время нашего путешествия через сухие степи эти пятеро искателей Эльдорадо оказались веселыми и неунывающими ребятами. Богослов решил отправиться в Рим и обратить папу, который, по его словам, в конце концов, был добрый старикашка; доктор собирался в Эдинбург в надежде попасть в президенты медицинской коллегии за свое искусство; один из юристов намеревался поступить в законодательный корпус или открыть кабак; другой желал присоединиться к мормонам, находя их «ловкими шельмецами»; а третий подумывал отправиться в Китай с целью научить граждан Небесной империи пользоваться кентукийскими ружьями и помочь им «сокрушить» англичан. Позднее в Англии меня упрекали в наклонности строить воздушные замки, но в сравнении с проектами янки, ищущих богатства, мои были чисто деловыми расчетами.

Глава XXIV

Мы вступили теперь в область, подобную той, по которой проезжали во время нашего путешествия от узко к команчам. Прерия часто пересекалась ущельями, дно которых было совершенно сухо, так что мы не каждый день находили воду, и нередко она оказывалась такой теплой и мутной, что даже наши лошади пили ее с отвращением. Но они имели над нами преимущество, по крайней мере, в отношении еды, так как трава была мягкая и нежная и покрывалась по ночам обильной росой. Мы мечтали угощаться сочными горбами буйволов, которых нам удалось бы убить, но хотя мы находились в самом центре области их пастбищ, нам не попадалось ни одного. Мы не встречали даже ящериц, лягушек и змей. Однажды вечером муки голода дошли до того, что мы жевали табак и лоскутья кожи с целью заглушить их, и решили, если завтра нам так же не повезет, бросить жребий и убить одну из лошадей. В этот вечер мы не могли уснуть, и так как роптать было бесполезно, то богослов развлекал нас историей своих техасских приключений, собственно для того, чтобы выкачать из нас лишний воздух, по его выражению. Я передам ее его собственными словами:

— Ехал я как-то по реке Уабаш (Индиана), и, как это случается в девяти случаях из десяти, пароход сел на мель, да так основательно, что не было надежды снять его до следующего половодья. Нечего делать, взял я свою сумку и отправился вброд, прошел двести ярдов по колени в воде и выбрался на отмель, полную гремучих змей и заросшую кустарниками и диким виноградом так густо, что мне пришлось прорубать дорогу ножом. Наконец, я совсем запутался в терновниках и виноградных плетях и решил вернуться к реке и попытаться пройти вдоль отмели к высокому берегу. К несчастью, между мною и берегом оказалась широкая старица, и не прошел я по ней пятидесяти ярдов, как провалился в глубокую яму. Немало труда стоило мне выбраться из нее; и вылез я из нее грязный, как арканзасская свинья, чемодан же мой утонул, хотя был очень легкий, — подтверждение индейской поговорки, утверждающей будто нет такой легкой совести, которая не утонула бы в Уабаше. Ну, да я не особенно горевал об этой потере, так как в нем не было ничего, кроме поношенной цветной рубашки да дюжины моих проповедей, которые я знал наизусть.

Выбравшись .на твердую почву, я вырезал палку и принялся посвистывать и напевать, чтоб облегчить душу; а вскоре затем увидел ярдов на пятьдесят впереди, у берега, один из тех больших плотов, построенных на манер Ноева ковчега, на которых уабашский фермер перевозит свой груз, женщин и блох, свиней и кур, маис, виски, крыс, овец и краденых негров; в большинстве случаев, впрочем, весь груз краденый, кроме жены и детей, и это именно та часть груза, от которой владелец с удовольствием бы отделался. Но они липнут к нему, как слепни к лошади, когда у него есть спирт, который можно пить, свиньи, за которыми нужно ухаживать, и штаны, которые требуют починки.

Так как плот стоял у самого берега, то я отправился туда. Владельцами его оказались генерал Джон Мейер из Венсенна и его трое сыновей: полковник, капитан и судья. Они дали мне какой-то лоскут, который много лет тому назад был, по-видимому, попоной. Я накрылся этой штукой, пока один из «ребят» развесил мои одежды сушиться, и так как все мое состояние заключалось в бумажнике с тридцатью долларами, то я держал его в руке до вечера, когда, одевшись в сухое платье, получил возможность пользоваться своим карманом. Генерал, угостившись «уабашской водой» (западное название виски), заявил, что я пришелся ему по вкусу, и предложил отвести меня в Нью-Орлеан бесплатно, если я согласен удовлетвориться его домашним столом, то есть свининой четыре раза в сутки, болтушкой из поджаренных отрубей и маисовых зерен, употребляемым повсеместно в штатах под названием кофе, и виски в любом количестве.

Находя эти условия удовлетворительными, я согласился, и генерал сообщил мне о своих планах. Он часто бывал в Техасе; он любил Техас — эту страну свободы, которая ему по душе; и вот он собрал свое добро (он мог бы прибавить: «и чужое также») и едет в Нью-Орлеан с целью продать там свой запас маиса и свиней и на вырученные деньги зажить припеваючи в Техасе. На мой вопрос, что за причина отвратительного запаха, стоявшего в каюте, он объяснил мне, что рядом, в каморке, у него заперта дюжина беглых негров, за поимку которых он получит хорошее вознаграждение.

Плыли мы довольно быстро, и мне не на что было жаловаться, кроме блох, которые кусали меня зверски. Спустя три дня мы вошли в Огайо, и я начинал чувствовать себя счастливцем, так как рассчитывал попасть в Нью-Орлеан через каких-нибудь сорок дней и притом бесплатно. Мы плыли до вечера и остановились на ночлег в трех или четырех милях от соединения Огайо с Миссисипи. В каюте было душно, и палуба была предоставлена в распоряжение свиней — и вот я решил переночевать на берегу, под деревом. Генерал объявил, что это превосходная выдумка, и, осушив с полдюжины кружек «крепкого, очищенного, настоящего Янки №1», мы забрали свои одеяла, отправились на берег, развели огромный костер, подле которого разлеглись генерал, полковник, майор и судья; я не замедлил последовать их примеру, аккуратно свернув и уложив на куст мой сюртук, шляпу и сапоги, так как мне хотелось явиться в Нью-Орлеан в приличном виде; у меня мелькали мысли о богатеньких вдовушках, которые всегда питают пристрастие к духовным особам.

Мои сонные грезы были продолжением моих мыслей. Мне снилось, будто я женился и сделался собственником обширной сахарной плантации. Я лежал в прекрасной мягкой постели, а моя благочестивая супруга шарила по мне своими нежными руками, вероятно, желая узнать, сильно ли бьется мое сердце, и хорошие ли сны я вижу: жаль, что я не проснулся в эту минуту; дело в том, что снившиеся мне руки были руки гостеприимного генерала, разыскивавшие мой бумажник. Но я слишком поздно открыл глаза, — и что же! Спавшие исчезли вместе с лодкой, с моим сюртуком, шляпой и сапогами, и, как я не замедлил убедиться, с моими деньгами. Оглядываясь кругом, я увидел мой пустой бумажник, великодушно оставленный мне человеколюбивым генералом в видах наполнения его новым содержимым, «если мне удастся достать таковое». Я отшвырнул его ногой, и тут бы мне и пропасть, если бы я не услышал, как нельзя более кстати, пыхтение парохода, шедшего вниз по реке.

Тут пастор прервал свой рассказ и заметил: «Вот не думал, что я так долго рассказываю; взгляните-ка на восток, никак уже светает!»

Действительно, на краю горизонта появилась красная полоска, предвещающая наступление дня на этих пустынных плоскогорьях. Все наши спутники спали, а кони фыркали и били копытами землю, поглядывая на восток, как будто желали поскорее оставить эту негостеприимную область. Я сказал пастору:

— Теперь уже не стоит ложиться спать; подбавим огня, и продолжайте ваш рассказ.

Мы подложили топлива в почти угасший костер, отряхнули одеяла от насевшей на них росы, и мой спутник продолжал:

— Ну-с, так спустя полчаса пароход подошел, и так как фарватер в этом месте находился близ берега, где я стоял, то меня заметили и взяли. Пароход шел в Сан-Луи, и так как у меня не было ни единого цента, то мне пришлось в виде платы за проезд рассказать о моем приключении. Оно вызвало общий хохот. Все объявили, что шутка великолепная, и что генерал Мейер продувная шельма. Мне сказали, что я, наверное, встречу его в Нью-Орлеане, но это ничему не поможет. Все знали Мейера и его благочестивое семейство; но он был такой хват, что никто ничего не мог с ним поделать.

Хозяин парохода был добрый малый: он ссудил мне старый сюртук и пять долларов; буфетчик разыскал для меня пару туфель, а кто-то из пассажиров пожертвовал старую шляпу. Все это было очень хорошо, но мне повезло еще больше. Причиной моего разорения послужило несчастие с пароходом; подобное же несчастие поправило мои обстоятельства. Под самым Иллинойсом мы увязли в иле. Это был такой обыкновенный случай, что никто им особенно не огорчался, исключая одного филадельфийца, ехавшего в Техас; но у него была весьма основательная причина торопиться. Я узнал впоследствии, что он очистил кассу одного банка, стибрив шестьдесят тысяч долларов.

Итак, мы засели в грязь; приходилось терпеть; жалобами нельзя было помочь беде; и мы обедали с обычным аппетитом, а некоторые из «ребят» коротали время за картами. Я смотрел, как они играли, но мне под конец надоела роль зрителя. Я рискнул своими пятью долларами; к вечеру выиграл восемьдесят и почувствовал, что я тоже человек и нечто значу. Я продолжал играть и так удачно, что утром, когда я ушел в свою койку, у меня было четыреста пятьдесят долларов, золотая булавка, золотые часы и серебряный портсигар. Все может оказаться на руку в этом мире, даже посадка на мель. С тех пор я никогда не отчаиваюсь.

На другой день нас забрал проходивший мимо пароход. Это было одно из тех легких судов, которые наживаются на несчастье; они выслеживают севшие на мель пароходы, как волк раненого оленя, забирают пассажиров и перевозят их, назначая какую угодно плату. Плата за проезд от Цинциннати до Сан-Луи десять долларов, а этот бессовестный искатель крушений содрал с нас по двадцать пять долларов с каждого за остаток пути, то есть за переезд в одни сутки. Но для меня это было теперь безразлично.

Один арканзасец, у которого не было денег, продал мне за пятнадцать долларов свой чемодан, прекрасное пальто, две чистые рубашки и шляпу; у другого я купил пару новеньких, бостонской работы, изящных, черных брюк, так что высадился в Сан-Луи франтом, занял номер в лучшей гостинице и в неделю составил себе кругленькую сумму тремя проповедями о суете мирской и о грехе отчаяния. Чтобы сократить рассказ… Кстати, в степи что-то неладно; взгляните-ка на коней, как они беспокоятся. Вы ничего не слышите?

Наши кони, действительно, обнаруживали признаки крайнего беспокойства. Думая, что они чуют близость волков, я привязал их покрепче, а затем приложил ухо к земле и прислушался.

— Я ничего не слышу, — сказал я, — кроме утреннего ветерка, шуршащего в траве. Наши кони чуют волков, но зверь не подойдет к огню.

Пастор, питавший большое доверие к моей «природе белого индейца», успокоился и продолжал:

— Чтобы сократить рассказ, не буду говорить о своей поездке в Сан-Луи и Гальвестон. Достаточно сказать, что я был джентльменом-проповедником, не нуждался в деньгах, и что техасцы, президент, генералы и все прочие благосклонно относились к моим обедам, хотя и не слушали моих. проповедей; женщины тоже поглядывали на меня умильно, как обладателя пары чемоданов с большим запасом белья. Я мог бы жениться на ком угодно от старухи-матери президента до служанки в таверне. Я был при деньгах и видел вокруг себя только лучезарные улыбки. Однажды я встретился с генералом Мейером; этот бесстыжий нахал немедленно подошел ко мне, потряс мою руку с выражением самой сердечной дружбы и спросил меня, как я поживаю с тех пор, как мы виделись в последний раз. Это было слишком даже для моей профессиональной кротости, и я упрекнул его в бесчестном поведении и нарушении гостеприимства, прибавив, что он должен вернуть мне деньги, которыми так бесцеремонно завладел, пока я спал. Генерал Мейер взбесился, назвал меня лжецом, мошенником, негодяем, выхватил нож и, без сомнения, зарезал бы меня, если бы я не нашел защитника в лице здоровенного, рослого парня, которому только что ссудил, или подарил, пять долларов.

На другой день я отправился в Гаустон, поселился там и проповедовал старухам, детям и неграм, меж тем как мужская половина белого населения пьянствовала, ругалась и дралась у дверей церкви. Я не прожил там месяца, когда меня арестовал констебль по жалобе мошенника Мейера. Приведенный к городскому судье, я встретил там этого негодяя и пятерых мошенников той же марки, которые показали под присягой, будто они видели, как я утащил бумажник генерала, забытый им на столе в баре. Судья объявил, что из уважения к моему званию он не даст хода этому делу, если я немедленно возвращу Мейеру двести долларов, которые я украл у него, и сверх того, уплачу пятьдесят долларов судебных издержек. Тщетно я доказывал свою невинность; мне оставалось только идти в тюрьму или платить.

К этому времени я хорошо ознакомился с характером населения, среди которого жил; я знал, что искать правосудия было бесполезно, и что если они посадят меня в тюрьму, то приберут к рукам не только двести пятьдесят долларов, но и все остальное мое имущество. Итак, я покорился судьбе, видя, что ничего другого не остается делать; а затем переселился в другую часть Техаса, где меня обобрали окончательно. Поистине, редкостная порода мошенников эти техассцы.

— А Мейер? — спросил я. — Что с ним сталось?

— О! — отвечал пастор. — У него потом была другая история. Он вернулся в Нью-Орлеан и там со своими тремя сыновьями зарезал кассира в одном правительственном учреждении, забрал в кассе двадцать тысяч долларов, но был захвачен на месте преступления, судим, осужден и повешен со всем своим многообещающим потомством, так что на долю старого негра, нью-орлеанского палача, выпала честь вздернуть на виселицу разом генерала, полковника, майора и судью.

— Как, вы все еще разговариваете! — воскликнул доктор зевая; он только что проснулся. — Что за охота болтать всю ночь? Ведь уже светает.

Говоря это, он достал часы, взглянул на них, приложил к уху и воскликнул:

— Что за чертовщина! Еще только половина второго.

Пастор достал свои часы и повторил:

— Половина второго.

В эту минуту ветер усилился, и я услышал глухой, отдаленный гул, которым сопровождается на Западе землетрясение или «эстампеде» огромных стад рогатого скота и других животных. Наши кони тоже чуяли какую-то опасность, так как положительно обезумели, стараясь порвать лассо и убежать.

— Вставайте! — крикнул я. — Габриэль, Рох, вставайте! Иностранцы, вставайте, живо! Седлайте коней! Прерия горит, на нас бегут буйволы.

В одно мгновение все были на ногах, но мы не обменялись ни единым словом; каждый сознавал опасность положения. Наше спасение зависело от быстроты, если только оно было еще возможно. Спустя минуту кони были оседланы, и мы бешено мчались по степи, бросив поводья и предоставив животным следовать их инстинкту. Мы так торопились, что только Габриэль захватил свое одеяло, остальные были брошены; юристы забыли свои походные сумки, а пастор оставил у костра кобуры с пистолетами и ружье.

Целый час мы мчались во весь опор, но земля гудела за нами все сильней и сильней, и вскоре мы явственно различали отдаленное мычание буйволов, сливавшееся с воем и пронзительным визгом других животных. Атмосфера становилась удушливой и тяжелой; весь горизонт был в огне; нас то и дело перегоняли быстрейшие из животных; олени огромными прыжками неслись по степи, вместе с волками и пантерами; стада лосей и антилоп проносились быстрее сонных грез; иногда одинокий конь или громадный буйвол мелькали мимо нас. Вследствие крайнего волнения нам казалось, что мы стоим на месте, хотя наши кони мчались, напрягая все силы.

Скоро атмосфера стала еще удушливее, жара невыносимее, рев животных раздавался все громче и громче; время от времени к нему примешивался такой ужасающий вой, такой зловещий визг, что наши кони на мгновение останавливались, дрожа всем телом; но спустя секунду снова мчались во весь опор. Благородный олень промелькнул мимо нас, но силы его истощались; три минуты спустя мы промчались мимо его трупа.

Но вскоре позади нас показалась масса более тяжелых и менее быстрых животных; она неслась с оглушительным шумом водоворота: буйволы и дикие лошади, смешавшись в кучу, образовали огромную темную массу во много миль ширины, во много миль глубины; они мчались, давя и сокрушая всякое препятствие. Эта лавина находилась всего в двух милях от нас. Наши кони почти выбились из сил; мы считали себя погибшими; еще несколько минут, и мы будем раздавлены в прах.

В эту минуту раздался твердый и повелительный голос Габриэля. Он давно привык к опасности и готов был встретить ее лицом к лицу с неукротимой энергией, как будто подобные сцены были его стихией.

— Долой с коней! — крикнул он. — Пусть двое держат их. Давайте ваши рубашки, белье, все, что может гореть. Живо! Нельзя терять ни минуты.

Говоря это, он высек огонь и принялся устраивать костер из белья, которое мы ему бросали. Затем мы набрали сухой травы и буйволового помета и бросили все это в огонь.

Спустя три минуты наш костер разгорелся. Обезумевшая от ужаса масса животных мчалась на него и, замечая перед собой огонь, ревела от бешенства и страха, но не сворачивала в сторону, как мы надеялись. Она приближалась, и мы уже различали рога, ноги, белую пену; наше топливо истощалось, огонь ослабевал; пастор вскрикнул и лишился чувств. Ближе и ближе надвигались обезумевшие животные; я уже различал их дикие, сверкающие глаза; они не сворачивали, не раздавались, они мчались, как вестники смерти — ближе, ближе, все ближе! У меня кружилась голова, в глазах потемнело; это было ужасно, ужасно! Я закрыл руками лицо и бросился ничком, покорившись судьбе.

В это мгновение я услышал взрыв, затем рев — грозный, оглушительный, точно вырвавшийся из глоток миллиона буйволов! Каждое мгновение я ожидал, что копыта растопчут меня в пыль; но смерть не приходила; я чувствовал только, как тряслась земля, и слышал гул и точно гудение сильного ветра. Я поднял голову и осмотрелся.

В критическую минуту Габриэль опрокинул над огнем кожаную флягу с виски; последовал взрыв, столб синего пламени взвился, как молния; и ценою жизни тысяч раздавленных животных лавина раздалась, обходя костер с обеих сторон. Перед нами, за нами, по сторонам — всюду мы видели только косматую шерсть громадных животных, нигде в бегущей массе не было заметно ни малейшего свободного промежутка, кроме узкого прохода, в котором очутились мы.

В этом опасном положении мы провели более часа, ожидая, что вот-вот лавина сомкнётся и раздавит нас; но Провидение бодрствовало над нами, и, прождав, как нам казалось, целую вечность, мы заметили, что колонны редеют; наконец, вокруг нас оставались только слабые и истощенные животные, составлявшие арьергард. Одна опасность миновала, но теперь надо было спасаться от другой, не менее грозной — от настигавшего нас пожара. Вся прерия за нами была в огне, и бушевавшая стихия надвигалась на нас с ужасающей быстротой. Мы снова вскочили в седла, и кони, успевшие отдохнуть, с удесятерившимися от страха силами помчали нас вслед за буйволами. Это было грозное зрелище! Бушующее море огня разливалось со зловещим ревом и свистом, подступая все ближе и ближе, перегоняя утренний ветер.

Мы неслись стрелой, то взлетая на пригорки, то спускаясь в лощины, так как местность приняла неровный характер. Пламя уже догоняло нас, когда мы заметили с пригорка огромную пропасть, куда бежавшие перед нами стада обрушивались стремглав. Но пламя неслось все быстрее и быстрее, точно решившись не упускать своей добычи; его волны почти захватывали нас, мы задыхались от дыма и жара. Еще несколько секунд мы бешено шпорили коней, спасение зависело от быстроты; ущелье должно было оказаться для нас убежищем или могилой. Мы слетели в пропасть буквально на спинах валившейся массы животных и, сами не зная как, очутились внизу, на глубине сотни футов. Оправившись от толчка, мы убедились, что остались целы и невредимы. Как это ни странно, но ни лошади, ни всадники не получили сколько-нибудь серьезных ушибов. Мы слышали над нашими головами свист и рев огня; мы с ужасом смотрели на пламя, бушевавшее вдоль края пропасти. Мы были спасены. Наше падение оказалось благополучным благодаря животным, обрушившимся впереди нас и образовавшим гору тел, на которую мы упали, как на подушку. Выпутавшись с трудом, мы спустились с массы трупов и нашли, наконец, свободное место на дне ущелья. Оно находилось на высоте нескольких футов над потоком, бежавшим по ущелью, и было одето роскошной травой, представлявшей прекрасный корм для наших лошадей. Но бедные твари были до того напуганы и утомлены, что растянулись на земле, являя жалостное зрелище полнейшей беспомощности.

Мы заметили, что толпы бегущих животных нашли несколько ниже отлогий подъем на противоположную сторону; и так как земля и скалы продолжали дрожать, то мы знали, что «эстампеде» не прекратилось и что миллионы животных продолжали свой бешеный бег. В самом деле, опасность еще не прекратилась, так как дул сильный ветер, перебрасывавший пламя на противоположную сторону. Вскоре и там загорелась сухая трава; таким образом, разрушительная стихия перекинулась через пропасть и продолжала свой путь. Мы поздравляли себя с избавлением от гибели и ввиду отсутствия непосредственной опасности разложили костер и зажарили на ужин буйволенка, разбившегося при падении.

Глава XXV

Мы провели в нашем убежище двое суток, чтобы восстановить наши силы и дать отдохнуть коням. На второй день мы услышали раскаты грома; разразилась гроза, которая должна была погасить пожар, но мы не заботились о том, что происходит наверху. Еды и питья у нас было вдоволь, лошади скоро оправились и отдохнули, и мы немало забавлялись, слушая жалобы пастора, который, сокрушаясь о гибели своих рубашек, забыл свою профессиональную сдержанность и проклинал Техас и техасцев, прерии, буйволов и пожар.

Один из юристов тоже горько жаловался, так как хотя он и родился в штатах, но был ирландского происхождения и не мог забыть о бутылке с виски, принесенной в жертву Габриэлем.

— Такое добро! — восклицал он. — Лучший напиток, какой только видели в этой проклятой стране, пропал из-за грязных буйволов, черт бы их побрал! Эх! Господин Овато Ваниша — между прочим, курьезное иностранное имя, — дайте-ка мне еще ломтик телятины. Право, я подумал было, что эти твари бегут за виски.

На третий день утром мы тронулись в путь и сначала проехали несколько миль вниз по течению, по бесчисленным трупам, которых не мог унести вздувшийся после грозы поток. Миллионы животных превратили подъем на противоположную сторону в отлогий спуск, так что мы выбрались на прерию задолго до полудня. Какое печальное и удручающее зрелище! Куда не взглянешь, всюду голая почерневшая земля: ни травинки, ни кустика не уцелело от огня; а тысячи полусгоревших тел оленей, буйволов и мустангов покрывали прерию по всем направлениям. Горизонт перед нами был закрыт грядою высоких холмов, к которой мы держали путь, медленно пробираясь среди трупов всевозможных животных. Наконец мы достигли вершины холма и убедились, что находимся над одним из притоков Тринити Райвер, образовавшим здесь род длинного озера в милю шириной, но чрезвычайно мелкого; дно состояло из плотного белого песка и казалось усеянным блестками золота и осколками хрусталя.

Это зрелище не преминуло оказать действие на предприимчивую американскую натуру, и доктор немедленно сочинил новый проект обогащения. Он не поедет в Эдинбург; это чепуха; здесь богатство под руками. Он составит в Нью-Йорке компанию с капиталом в миллион долларов — «Общество добычи золота, изумрудов, топазов, сапфиров и аметистов», с десятью тысячами паев, по сто долларов пай. Через пять лет он будет богатейшим человеком в мире; построит десять городов на Миссисипи и будет бесплатно снабжать команчей порохом и ружьями, чтобы они очистили землю от техасцев и буйволов. Пока он рассказывал, мы достигли противоположного берега и стали подниматься на узкий гребень, заросший зелеными кустарниками, теперь истоптанными и смятыми, так как здесь прошли стада, бежавшие от огня, который угас, достигнув «волшебного озера», как мы окрестили его. Проехав еще полчаса мы увидели странное и необыкновенное зрелище.

На роскошной зеленой прерии, пестревшей розовыми цветами клевера и шиповника, всюду насколько хватит глаз лежали сотни тысяч всевозможных животных; иные спокойно лизали свои лапы, другие, вытянув шеи, но не двигаясь с места, щипали окружающую траву. Зрелище было поразительное и напоминало гравюры, изображающие рай в старинных библиях. Волки и пантеры лежали в нескольких шагах от антилоп; буйволы, медведи и лошади отдыхали бок о бок, не находя в себе силы двинуться с того места, где каждый упал, выбившись из сил.

Мы проехали мимо огромного ягуара, свирепо глядевшего на теленка, который лежал в десяти шагах от него. Увидев нас, зверь попробовал встать, но, чувствуя свою беспомощность, свернулся в кольцо, закрыл голову лапами и издал протяжный, не то жалобный, не то угрожающий вой.

Мы остановились на берегу небольшого озерца, расседлали коней и пустили их на траву, а сами закусили холодной телятиной, так как нам претило убивать жалких, измученных тварей. Неподалеку от нас лежал прекрасный благородный олень. Он до того ослабел, что не мог подвинуться на несколько дюймов, чтобы достать травы, а сухой, высунутый язык ясно показывал, что он изнемогает от жажды. Я нарвал пригоршни две клевера и поднес к его морде; он попытался жевать и не мог.

Я взял у доктора меховую шапку, наполнил ее водою и принес оленю. Какой выразительный взгляд! Какие прекрасные глаза! Я брызнул сначала на его язык, а затем поднес воду к его ноздрям, после чего он выпил ее. Когда я принес еще шапку, благородное животное стало лизать мне руки и, выпив воду, попыталось встать и пойти за мною; однако силы изменили ему, ионо могло только следить за мною взглядом, говорившим красноречивее всяких слов. Мне не трудно было понять его значение! Толкуйте о превосходстве человека! Человек неблагодарен, как змея, тогда как лошадь, собака и множество других «бездушных скотов» никогда не забывают ласки.

Я недоумевал, куда девались наши трое юристов, пропадавших более двух часов. Я уже собирался отправиться на поиски, когда они вернулись; их ножи, томагавки и одежда были забрызганы кровью. Оказалось, что они предприняли экспедицию против волков и убивали их, пока не выбились из сил.

Мы оставались здесь до вечера, и доктор изготовил нам к ужину медвежонка с приправой из каких-то степных трав, придававших мясу особый вкус и аромат. Он был очень доволен нашими похвалами его кулинарным талантам и, отказавшись от учреждения «Общества добычи золота, изумрудов, топазов, сапфиров и аметистов», объявил, что бросает ланцет и поступает поваром к какому-нибудь бонвивану, или к padres мексиканского монастыря. Он говорил, что сумеет приготовить самую костлявую старуху так, что ее мясо будет белым, нежным и вкусным, как мясо цыпленка; но когда я предложил ему отправиться к кайюгам западного Техаса или клубам Западного Колорадо и предложить им свои услуги, он снова изменил намерение и стал составлять план возрождения туземцев Америки.

Поужинав, мы напоили и выкупали в озере лошадей, а покончив с этим делом, улеглись спать, но не успели глаз сомкнуть, как разразился страшный ливень, в несколько минут промочивший нас до нитки. Если припомнит читатель, все мы, за исключением Габриэля, оставили свои одеяла в степи, так что теперь дрожали от холода, а развести огонь при таком дожде нечего было и думать. Прескверная была ночь; зато этот холодный дождь спас изнемогавших от жажды животных, страдания которых мы принимали так близко к сердцу. Всю ночь мы слышали, как олени и антилопы пробирались к озеру; дважды или трижды отдаленный рев пантер показал нам, что эти страшные животные уходили подальше от нашего соседства; а дикий вой грызущихся волков давал понять, что если они еще не набрались достаточно сил, чтобы бежать, то могли добраться ползком до трупов убитых товарищей.

Наконец, теплые лучи восходящего солнца рассеяли угрюмый мрак ночи. Олени, лоси и антилопы все уже рассеялись; отдельные мустанги и буйволы щипали траву, но большинство еще лежало на траве; волки, от того ли, что они устали больше других, или объелись мясом своих убитых товарищей, казались еще беспомощнее, чем вчера. Мы напоили коней, закусили холодной медвежатиной и тронулись в путь.

Так как наши лошади совершенно оправились от усталости, то мы ехали крупной рысью и вскоре обсушились и согрелись под лучами благодатного солнца. Мы проехали шесть или семь миль, огибая сплошную массу отдыхавших буйволов, когда наткнулись на сцену, наполнившую нас жалостью. Четырнадцать голодных волков, шатавшихся и спотыкавшихся от слабости, напали на великолепного вороного жеребца, который не мог встать на ноги от слабости. Его шея и бока были уже покрыты ранами, и мучения его были ужасны. Такое благородное животное, как конь, всегда найдет в человеке защитника против таких кровожадных врагов. Мы сошли с лошадей и живо расправились с волками; но злополучный жеребец был уже до того изранен, что шансов поправиться для него не было, и так как ему неминуемо приходилось стать жертвой другой партии его степных врагов, то мы решили сократить его страдания ружейным выстрелом. Это был акт милосердия, но все же уничтожение благородного животного привело нас в печальное настроение духа. Заметив это, доктор постарался развеселить нас следующей историей:

— Все нью-йоркские любители устриц хорошо знают самого жизнерадостного трактирщика в мире, старого Слика Брэдли, хозяина трактира «Франклин» на улице Перл.

Старый Слик благодушного нрава и всегда лучезарен: горд своим погребом, своим заведением, своей женой, а пуще всего своей вывеской, то есть желтой головой Франклина, написанной каким-то живописцем, страдавшим разлитием желчи.

Слик держит свое заведение более сорока лет и нажил порядочный капиталец, однако не желает бросить дела. Нет! До дня своей смерти он будет сидеть за буфетом, покуривая гаванну и машинально играя двумя бумажниками в глубоких карманах своего жилета: в одном десятидолларовые билеты, в другом пятидолларовые и мельче. Слик Брэдли самый независимый человек в мире; он фамильярно шутит со своими посетителями и, кроме уплаты по счету, умеет вытягивать у них деньги посредством пари, так как держать пари — мания Слика; он готов держать пари на что угодно, на сколько угодно; попробуйте сделать ему какое-то ни было возражение, и оба бумажника немедленно являются на сцену: «Я лучше знаю», — заявляет он, — «думаете, нет? Сколько ставите — пять, десять, пятьдесят, сто? А! Не хотите? Стало быть знаете, что я прав!» Сказав это, он начинает с видом самодовольного превосходства расхаживать по комнате, повторяя: «Я лучше знаю».

Когда-то Слик любил хвастаться, будто еще ни разу не проиграл пари, но со времени одного забавного случая, заставившего весь Нью-Йорк потешаться над ним, он признается, что однажды потерпел поражение, так как хотя и выиграл пари, но уплатить пришлось ему же, и притом в пятьдесят раз больше ставки. Вот как он сам рассказывал мне об этом случае.

Однажды двое молодых франтов, одетые по самой последней моде, подкатили в коляске к «Франклину». Так как это были новые клиенты, то хозяин, распустившись в лучезарную улыбку, пригласил их в салон № 1, решив в уме своем, что незнакомые посетители по меньшей мере воротилы Уолл-стрит[125], и следовательно, не поднимут спора из-за счета.

Им был подан роскошный обед со старыми винами, с тонкими сигарами, и почтенный хозяин подводил мысленно приличествующий итог счета, когда из комнаты посетителей раздался звонок, и Слик, улыбаясь, засеменил наверх.

— Ну, старина, — сказал один из франтов, — шикарный обед, клянусь Юпитером; доброе вино, прекрасные сигары. Небось, посетителей хоть отбавляй, а?

Слик ухмыльнулся; он весь был гордость, радость и счастье.

— Лучше хорошего обеда ничего нет в жизни, — продолжал франт № 1. — Иные едят только для того, чтобы жить — глупцы! Я живу для того, чтобы есть: вот истинная философия. Давайте-ка счет, старина, да смотрите: составьте его, как для старых посетителей, без надбавок, потому что мы намерены бывать у вас часто, — не так ли?

Последние слова относились к франту № 2, который, уложив комфортабельно ноги на угол стола, ковырял вилкой в зубах.

— Я не прочь! — процедил № 2, — обед хорош! Чертовски уютно, жаль только, что нет шампанского.

— Помилуйте, джентльмены, — воскликнул Слик, — что же вы не сказали? Да у меня лучшее в городе шампанское.

— Право? — подхватил № 1, чмокнув губами. — Настоящее? Что ж, тащите бутылочку, да присаживайтесь к нам; велите подать три бокала; клянусь Юпитером, я хочу выпить за ваше здоровье.

Когда Слик вернулся, посетители были в самом веселом настроении духа и хохотали над чем-то так, что только за бока хватались. Слик тоже хохотал; но времени не терял и спустя мгновение разливал по бокалам золотистую влагу. Гости взялись за бокалы, чокнулись, выпили за его здоровье и продолжали смеяться.

— Так ты и проиграл пари? — спросил № 2.

— Да, черт побери, пришлось уплатить сотню долларов, и, что еще хуже, все надо мной потешались.

Слик был задет за живое: молодые люди хохочут, толкуют о каком-то пари, а он ничего не знает. Он был очень любопытен, и, зная по опыту, что вино развязывает языки, сделал попытку узнать, в чем дело.

— Прошу прощения, джентльмены, может быть это чересчур смело с моей стороны, но не могу ли я узнать, что это за пари, воспоминание о котором приводит вас в такое веселое настроение духа?

— Я расскажу вам, — воскликнул № 1, — и вы увидите, какого я свалял дурака. Вам без сомнения известно, что нет никакой возможности следить за качаниями маятника, размахивая рукою взад и вперед и приговаривая «раз туда — два сюда, раз туда — два сюда…» То есть, нет возможности в том случае, когда вокруг вас говорят и толкутся люди. Однажды я обедал в компании веселых приятелей в ресторане; против нас на стене висели часы, и разговор зашел о трудности проделать «раз туда — два сюда» в течение получаса, ни разу не сбившись. Я же, можете себе представить, воображал, что нет ничего легче, и утверждал это. Результатом было пари на сто долларов: я должен был простоять полчаса перед часами, размахивая рукой вслед маятнику и приговаривая: «раз туда — два сюда»; приятели могли говорить и кричать мне что угодно, только не дотрагиваться до меня. Ну-с, начал я эту штуку, а они продолжали смеяться, болтать, петь. Спустя три минуты я почувствовал, что дело гораздо труднее, чем я ожидал; однако справлялся с ним успешно; как вдруг кто-то сказал: «смотрите-ка, вон мисс Рейнольде под ручку с Дженкинсом: счастливец!» А надо вам сказать, хозяин, что мисс Рейнольде моя возлюбленная, а Дженкинс мой злейший враг… Разумеется, я ринулся к окну посмотреть, правда ли это, и в то же мгновение залп хохота показал мне, что я проиграл пари.

Как я уже сказал, Слик Брэдли был страстный охотник держать пари. Кроме того, он гордился своим самообладанием; и так как у него не было возлюбленной, к которой он мог бы приревновать, то лишь только джентльмен окончил свой рассказ он не теряя времени приступил к делу.

— Да, — сказал он, — вы проиграли пари, но это ничего не доказывает. Я тоже думаю, что это самая легкая штука в мире. Я выдержал бы и полчаса, и час.

Джентльмен засмеялся и сказал, что он ошибается; тогда задетый за живое Слик возразил, что если это не слишком смело с его стороны, то он предлагает пари, что выдержит полчаса. Сначала они отказывались, говоря, что не желают выигрывать наверняка, пользуясь его незнанием; но так как он настаивал, то они согласились поставить двадцать долларов; и Слик, став перед большими дедовскими часами, принялся помахивать рукой в такт маятнику, приговаривая: «раз туда — два сюда».

Двое джентльменов не преминули увидеть на улице целый ряд происшествий: сначала матрос зарезал женщину, потом опрокинулся омнибус, и, наконец, загорелась соседняя лавка. Слик кивал головой и снисходительно усмехался, не прекращая своего занятия. Он был слишком старой лисицей, чтобы поддаться на такие детские уловки. Вдруг № 2 заметил № 1, что когда держат пари, то ставки должны лежать на столе.

— Не слишком хитрая выдумка, — подумал Слик и, засунув левую руку в карман, достал бумажник с более крупными билетами и протянул его посетителям.

— Ну, — воскликнул № 2, обращаясь к товарищу, — видно, мы проиграем пари; этот молодец невозмутим; его ничем не проберешь.

— Погоди; я сумею сбить его с толка, — шепнул другой ему на ухо, но так громко, что Слик слышал его слова.

— Хозяин, — продолжал он, — мы полагаемся на вашу добросовестность и пойдем побеседовать с добрейшей мистрис Слик.

С этими словами они вышли из комнаты, оставив дверь открытой.

Слик не был ревнив. Кроме того, бар был полон народа; и он не сомневался, что это только уловка молодых людей, которые будут следить за ним, спрятавшись за дверь. В конце концов это были совсем неопытные юнцы, и он не сомневался, что выиграет пари, и жалел только, что ставка невелика.

Прошло двадцать минут, когда в комнату вошел сынишка Слика.

— Папа, — сказал он, — какой-то джентльмен желает видеть тебя внизу, в баре.

— Новая уловка — подумал хозяин, — только нет, шалишь, не поймают… Раз туда — два сюда… И когда мальчик подошел к нему и повторил свои слова, Слик дал ему подзатыльника: пошел вон. Раз туда — два сюда.

Мальчик ушел с плачем, а вскоре вернулся с мистрис Слик, которая сердито закричала: «Полно тебе дурить; джентльмен, которому ты продаешь городской участок, дожидается тебя с деньгами».

— Нет, они не поймают меня, — подумал Слик, и на все приставания и упреки мистрис Слик он отвечал невежливым: «раз туда — два сюда». Наконец, часовая стрелка показала полчаса, и хозяин, выиграв пари, повернулся.

— Где они? — спросил он жену.

— Кто они? О ком ты говоришь? — отвечала она.

— Двое джентльменов, разумеется.

— Да они ушли уже двадцать минут назад. Слик был, как громом, поражен.

— А бумажник? — пролепетал он в ужасе.

Жена взглянула на него с невыразимым презрением.

— Так, значит, ты отдал им свои деньги, болван!

Вскоре Слик убедился, что он потерял пятьсот долларов, не считая стоимости двух обедов. С тех пор он держит пари только на наличные и в присутствии свидетелей.

Глава XXVI

В течение нескольких дней мы продолжали наш путь, направляясь на восток. Оставив за собой область буйволов и мустангов, мы вскоре стали страдать от голода. Иногда нам удавалось убить степную курицу, индейку или гремучую змею, но антилопы были так боязливы, что не подпускали нас ближе, чем на милю.

Местность была очень высокая, и хотя днем стояла жара, но ночи были очень холодные. Без одеял нам приходилось плохо. Топлива не было, даже помет животных попадался в таком незначительном количестве, что в течение семи дней нам только три раза удалось развести огонь и зажарить нашу скудную добычу, а в остальные дни пришлось есть ее сырьем. На восьмой день мы заметили вдали на горизонте черную полосу. Мы знали, что это лес, и добравшись до него, мы найдем дичь в изобилии. Но до него было еще не близко, миль двадцать, а нас уже сильно подвело от истощения. К вечеру голод довел нас почти до остервенения, а между тем, добраться до леса оказалось не так-то легко, так как он был окаймлен поясом колючих кустарников, шириной, по крайней мере, в три мили. Мы решили, однако, пробраться в него во чтобы то ни стало, хотя бы пришлось прокладывать путь ножами и томагавками, так как иначе нам предстояло еще долго терпеть лишения. Мы ехали до солнечного заката, а затем расположились на ночлег, так как продолжать путь не евши было невозможно. Дикие, помутившиеся взоры моих спутников, их запавшие глаза и исхудалые лица красноречиво говорили о необходимости подкрепить свои силы более питательной пищей, чем незрелые и кислые ягоды. Мы бросили жребий, и он пал на лошадь пастора. Спустя несколько минут она была убита, освежевана, и часть ее мяса распределена между едоками.

Мясо молодого мустанга превосходно, но нельзя сказать того же о мясе старой измученной лошади. Оно жестко, как резинка, и чем больше его жуешь, тем больше становится кусок. Но голод не тетка, и все, не исключая пастора, мужественно принялись за жесткие останки верного животного.

Утром мы продолжали путь и вскоре попали на тропинку, по-видимому, проложенную сквозь колючие кустарники зверями. Но проехав по ней шесть или восемь миль, мы очутились на краю ущелья, окаймленного непроходимой чащей кустарников. Пришлось вернуться, и в полдень мы снова были на том же месте, откуда отправились утром.

Последовало совещание, что делать дальше. Юристы и Рох советовали проехать подальше к югу и сделать другую попытку. Но я и Габриэль, вспомнив, что накануне утром нам пришлось переезжать через широкий, но мелкий поток, считали более благоразумным вернуться к нему. Поток этот был, очевидно, одним из притоков Красной реки, и мы были убеждены, что он должен протекать через лес.

Предложение наше было принято, и мы отправились, не теряя времени. Пастор шел пешком, и хотя я не раз предлагал ему пользоваться конем по очереди, он отказывался, говоря, что верховая езда надоела ему. Действительно, я в жизни не видывал лучшего ходока; этот малый, очевидно, ошибся призванием, несомненно, он мог бы заработать больше денег, исполняя должность индейского гонца или лазутчика, чем в своем теперешнем звании, совсем не соответствовавшем его характеру.

На следующий день, около полудня, мы расположились отдохнуть у потока, и хотя я не надеялся на успех, но попробовал закинуть свои удочки, наживив их кузнечиками и слепнями. К моему удивлению и восторгу, рыба начала клевать, лишь только я их закинул, и я немедленно вытащил две огромные форели. Я кликнул своих товарищей, и мы решили остаться здесь на ночлег, чтобы хорошенько подкрепить свои силы, а затем продолжать наше утомительное путешествие. Немного выше по течению мы нашли порядочное количество сплавного леса, выброшенного на песок, и вскоре деятельно готовились к веселому пиру. Габриэль, как лучший стрелок, отправился на охоту, я продолжал удить рыбу, доктор взял на свое попечение кулинарную часть, а пастор гонялся по степи за слепнями и кузнечиками. Менее чем за три часа я поймал еще два десятка крупных форелей и с десяток мелкой рыбы, а Габриэль вернулся с двумя канадскими гусями. Подкрепившись обильной пищей и согревшись у костра, мы вскоре развеселились, и в эту ночь спали крепко, забыв о своих голодных и холодных ночлегах.

На следующее утро после завтрака мы наполнили наши походные сумки остатками провизии и поехали вниз по реке, причем вода доходила иногда до плечей нашим лошадям, так как выехать на берег нам мешали колючие кустарники. Пастор принужден был сесть позади одного из юристов, у которого была сильная, рослая лошадь. Мы проехали девятнадцать миль, прежде чем добрались до берега, свободного от колючих зарослей, и могли выбраться на сушу; но, проехав по берегу с час, очутились перед грядой холмов.

После невероятных усилий со стороны лошадей и людей — так как нам пришлось спешиться и нести на себе оружие и походные сумки — мы добрались до вершины. Отсюда мы увидели внизу мирную и романтическую долину, посреди которой извивалась река, питаемая бесчисленными ручьями; они были окаймлены зеленым кустарником, а по берегам реки росли громадные, роскошные деревья.

Мы взяли лошадей под уздцы и через час очутились на дне долины. Проехав по ней крупной рысью три или четыре мили, мы остановились на ночлег у небольшого ручья на опушке леса, а утром продолжали путь среди великолепнейших кленов и сосен, какие я когда-либо видел. Теперь дичь попадалась в изобилии. Индейки, медведи и олени встречались почти на каждом шагу; а проехав немного, мы заметили следы мулов и ослов. Немного дальше нам попались свежие человеческие следы. Это зрелище заставило нас забыть о нашем утомлении, и мы поехали скорее, желая узнать, что это за путешественники.

Под вечер я убил жирного козла, и хотя нам хотелось поскорее догнать путешественников, но лошади были так утомлены, и мы чувствовали такой сильный аппетит, что, поразмыслив, решили остановиться здесь же.

Вечер мы провели очень весело в уверенности, что находимся поблизости какого-нибудь недавнего поселения западных эмигрантов, так как ослы не используются в далеких путешествиях. Мы рассчитывали утром найти деревню, в которой можно будет купить лошадь для пастора и пополнить наш запас пороха и пуль, бывший у нас почти на исходе.

Около двух часов ночи, чувствуя, что кто-то дотронулся до моей груди, я открыл глаза и увидел Габриэля, приложившего палец к моим губам в знак молчания. Он шепотом сообщил мне, что по соседству с нами находится многочисленная партия воров, и что они уже увидели наших лошадей.

Захватив с собою только ножи и томагавки, мы ползком добрались до небольшой прогалины, на которой увидели человек двадцать, вооруженных с ног до головы. Трое или четверо вели оживленный разговор, и, подобравшись к ним ближе под покровом темноты, мы могли слышать каждое слово.

— Все крепко спят, — говорил один из них, — но выглядят оборванцами; вряд ли у них найдется хоть цент; трое, судя по одежде, метисы.

— А лошади? — спросил другой.

— Лошадей только семь, — отвечал первый. — Они порядком измучены, но хорошие кони; если покормить их недели три, то можно выгодно продать.

— Так угоним их; они спутаны?

— Только две.

— Так перережь им путы и гони, как будто они испугались; это не возбудит их подозрения.

— Не лучше ли наперед покончить с теми? Тогда мы заберем их седла.

— Дуралей! А что, если это разведочная партия из армии генерала Реска, и кому-нибудь из них удастся спастись? Нет, утром, когда взойдет солнце, они пустятся за лошадьми по следу и оставят на месте свои седла и походные сумки; трое из нас останутся здесь и завладеют их добром, а когда эти пешие гуси заблудятся в лесу, мы можем делать что нам заблагорассудится.

Другие вмешались в разговор, а Габриэль и я вернулись к нашим друзьям. Спустя полчаса мы услышали топот наших коней в южном направлении, и Габриэль, отправившись еще раз на разведку, сообщил нам, что шайка отправилась в другом направлении, к востоку, оставив, как было решено, троих. Он слышал, как эти люди толковали о наилучшем способе завладеть нашими седлами, довольно усердно прикладываясь к большому глиняному кувшину; потом они завернулись в одеяла и улеглись спать.

Из разговора этих людей Габриэль заключил, что шайка отправилась на заранее назначенный сборный пункт на берегу какой-то реки, а люди, угнавшие наших лошадей, должны были отогнать их только на шесть миль к югу, к небольшому потоку, в котором можно было скрыть их следы на случай преследования. Габриэль заключил, что только четверо людей отправились с лошадьми. После непродолжительного совещания мы разбудили наших товарищей, объяснили им, как обстоят дела, и столковались насчет дальнейших действий. Сначала я предложил застрелить троих мошенников, собиравшихся завладеть нашими седлами, но сообразив, что они лучше нашего знакомы с местностью, и что звук выстрелов возбудит подозрение их товарищей, мы выработали другой план.

Перед рассветом я взял лук и стрелы и спрятался в нескольких ярдах от прогалины, на которой расположились воры. Габриэль сделал то же на полдороге между прогалиной и нашей стоянкой. Затем Рох и пятеро американцев превосходно разыграли свою роль, громко ругаясь и проклиная зверя, напугавшего лошадей, по следам которых они направились, производя как можно больше шума и оставив на месте ружья, чтобы тем вернее обмануть мошенников.

Как только они ушли, воры вылезли из рытвины, в которую спрятались на ночь, и один из них, захватив с собой ружье, отправился посмотреть, как обстоит дело. Вскоре он вернулся с двумя нашими ружьями и с пылающей головней, и почтенные субъекты принялись пересмеиваться по поводу успеха своей хитрости. Они развели костер, достали еще водки, и пока один из них занимался приготовлением кофе, двое других отправились за седлами и сумками.

Прошло не более пяти минут со времени их ухода, когда я заметил не далее полуярда от меня огромную гремучую змею, готовую броситься. Со времени моего приключения со змеею у команчей, я стал бояться этих тварей и теперь был так испуган неожиданным соседством, что выскочил из своего убежища и очутился в десяти шагах от субъекта, варившего кофе. Он отскочил от меня шага на два и, ошеломленный моим внезапным появлением, протянул руку к ружьям, прислоненным к дереву.

Это движение решило его участь, так как, не имея ни малейшего желания быть застреленным, я пустил в него стрелу; она пронзила ему сердце, и он упал бездыханный, не произнеся ни слова. Тогда я пробрался к Габриэлю, сообщил ему, что произошло, и пополз дальше посмотреть, что делают двое разбойников. Они занимались осмотром содержимого наших походных сумок и откладывали в сторону то, что желали припрятать для собственного употребления.

Провозившись с полчаса, один из них нагрузил себе на голову три седла и пошел на прогалину, посоветовав своему товарищу торопиться, если он хочет застать горячий кофе. Несколько минут спустя послышался звук падения тяжелого тела (это упал вор, убитый томагавком Габриэля), и оставшийся разбойник, который возился с сумками, собираясь последовать за своим товарищем, принялся громко ругать его за то, что тот «не видит, что у него под носом и наверное попортил седла».

Я натянул было лук, но Габриэль, проскользнув мимо меня, сделал мне знак остановиться и, бросившись на вора, толкнул его в спину. Вор упал, попытался оказать сопротивление, но атлетическая сила Габриэля оказалась ему не по плечу; спустя минуту, он лежал, не шевелясь, полузадушенный. Мы связали его по рукам и по ногам, стащили на прогалину, положили рядом с ним оба трупа; затем перетащили наши вещи в рытвину, тщательно уничтожили все следы борьбы и приготовились встретить конокрадов.

Счастье благоприятствовало нам. Пока мы пили кофе, доставшийся победителям, вдали послышался топот коней. Я схватил ружье, а Габриэль приготовил лассо и, прислушавшись хорошенько, чтобы определить направление, скользнул в кусты. Немного погодя, я увидел свою лошадь, которая, без сомнения, сбросив всадника, возвращалась вскачь к нашей стоянке. За ней гнался один из воров верхом на лошади Габриэля. Спустя мгновение лассо Габриэля упало ему на плечи, и он упал с лошади, точно пораженный молнией. Он сломал себе шею при падении.

Вернув наших коней, мы оседлали их и захватили с собой ружья, не сомневаясь, что легко догоним остальных воров, так как наши две лошади были лучшие и быстрейшие. После получасовой скачки мы нагнали Роха с товарищами, которым тоже повезло. Оказалось, что субъект, ехавший на моей лошади, жестоко ушибся о дерево при падении, и пока один из воров погнался за убежавшей лошадью, другие привязали своих коней к деревьям и принялись возиться с товарищем. За этим занятием застали их Рох и американцы, напали на них врасплох и связали по рукам и ногам.

Мы перетащили наших пленников на прогалину и убедились, что не только ничего не потеряли из своих вещей, но, напротив, приобрели кое-какие предметы, которых нам недоставало. Один из юристов, охотник до выпивки, нашел в глиняном кувшине достаточно вина, чтобы наполнить свою бутылку; пастор приобрел ружье, взамен оставленного им в степи; а в сумках и пороховницах разбойников оказался порядочный запас пороха и пуль. Мы завладели также четырьмя одеялами и мешком кофе.

Мы поблагодарили судьбу, пославшую нам этих мошенников, и после сытного обеда двинулись в южном направлении, ведя за собой пленников на веревках. Пастор всю дорогу читал им проповедь о честности и нравственности, а они, сознавая бесполезность сопротивления, покорно следовали за нашими лошадьми.

Под вечер мы остановились на лесной поляне, проехав миль двадцать. Мы развели костер и принялись готовить ужин, как вдруг на поляну высыпала откуда-то целая стая собак, которые, остановившись в десяти шагах от нас, подняли оглушительный лай. Думая, что они принадлежат шайке разбойников, употребляющих их для выслеживания путников, мы схватились было за ружья и приготовились защищаться; но Габриэль признал в них породу, разводимую чироками, чоставами, криками и другими племенами полуцивилизованных индейцев, поселившихся на Красной реке. Тогда мы дали несколько выстрелов, чтобы указать путь индейцам, которые должны были находиться где-нибудь недалеко от своих собак. Нам пришлось недолго ждать, так как скоро отряд в восемьдесят конных индейцев появился на поляне.

Все объяснилось в несколько минут. На плантациях, расположенных выше большой излучины Красной реки, давно уже происходили грабежи и кражи, остававшиеся безнаказанными. Арканзасцы обвиняли техасцев, а те сваливали вину на индейцев. Арканзаский губернатор Иелль обратился с жалобой к Россу, вождю чироков, который отвечал, что разбойничают не индейцы, а арканзасцы и техасцы, и чтобы доказать справедливость своих слов, послал отряд индейцев обследовать местность и захватить грабителей, какие попадутся. В течение последних двух дней они гнались за шайкой воров, пока их собаки не напали на наш след и не привели их к нашей стоянке.

Мы выдали им наших пленников, от которых были очень рады отделаться; а предводитель индейцев приказал одному из своих воинов отдать пастору лошадь с седлом. Мы, однако, не согласились принять ее в подарок, а, сложившись по десяти долларов каждый, отдали деньги индейцу, который таким образом не остался внакладе.

Утром предводитель чироков посоветовал мне держаться южного направления, пока мы не достигнем реки Сабины, откуда, направившись к северу или к востоку, мы проберемся через несколько дней к Красной реке по плантациям и расчисткам новых поселенцев. Перед отъездом индейцы предложили нам в подарок трубки и табак, который у нас давно вышел; и после основательного завтрака мы продолжали наш путь.

Глава XXVII

Мы находились теперь среди поселений белых на реке Сабине, и, к нашему удивлению, нашли, что не приближаемся к цивилизации, а удаляемся от нее; фермы узко и прекрасно возделанные плантации павниев-пиктов, их многочисленные стада и удобные жилища представляли резкий контраст с лоскутками кое-как обработанной земли и убогими лачужками, мимо которых мы проезжали теперь. Каждый встречный фермер представлял картину нищеты и разорения; женщины были грязны и в лохмотьях, едва прикрывавших их наготу; скот голодный и тощий; лошади так слабы, что едва волочили ноги.

Из расспросов мы убедились, что все эти оборванцы были видные представители Техаса: один генерал, другой полковник, несколько членов законодательного корпуса, судей, чиновников. Несмотря на их видное официальное положение, мы не сочли благоразумным останавливаться у них, а проехали как можно быстрее, держа ружья поперек седел; в самом деле, жадные взгляды, бросаемые этими сановниками на наших лошадей и седла, заставляли нас каждую минуту опасаться нападения.

Спустя два часа мы были в другом поселке, представлявшем странную противоположность первому. Здесь жилища были опрятны и просторны, с хорошими амбарами и хлебами; поля хорошо обработаны и засеяны клевером.

Эта картина довольства и изобилия восстановила наше доверие к цивилизации, пошатнувшееся при виде первого поселка и, заметив дом с садиком, устроенным с некоторым вкусом, мы остановились перед ним и спросили, можно ли нам отдохнуть здесь и покормить лошадей. Трое или четверо мальчуганов выбежали из дома и занялись нашими конями, а почтенный старик-хозяин пригласил нас в дом. Он был мормон и сообщил нам, что сотни фермеров, принадлежащих к той же секте, поселились в восточном Техасе, на небольшом расстоянии друг от друга, и что, если мы направимся через Арканзас, то можем каждый день останавливаться на мормонской ферме, пока не достигнем южной границы штата Миссури. Мы воспользовались этим указанием в течение нашего двухнедельного путешествия от Сабины до местечка, называемого Бостон.

Однажды утром мы повстречались с техасским констеблем, ехавшим арестовать убийцу. Он спросил у нас, который час, так как у него не было часов, и сообщил, что через несколько часов мы будем в новом техасском городе Бостоне. Мы тщетно искали каких-нибудь признаков, указывающих на приближение хотя бы деревни, но в конце концов, выбравшись из болота, по которому пробирались более часа, заметили между деревьями длинную постройку из грубо отесанных бревен черной сосны, и, подъехав ближе, убедились, что промежутки между бревнами (около шести дюймов шириной) оставались незаделанными, — вероятно, в видах более свободной циркуляции воздуха. Это здание, как сообщил нам голый негр, была «Посольская палата», главная и единственная гостиница техасского Бостона.

За двести ярдов дальше мы увидели толпу людей, суетившихся вокруг подобного же сооружения, только без крыши, и я пришпорил коня, рассчитывая увидеть сцену бокса или петушиного боя, но мои товарищи-американцы, лучше знакомые с местными нравами и обычаями, объявили, что это «Судебная Палата». Так как нам нечего было там делать, то мы направились к гостинице, и вскоре лай голодных собак собрал вокруг нас толпу бостонцев.

Странно, что название города дается недоконченной деревянной постройке, но таков обычай в Техасе. Каждый обладатель трехсот акров земли называет свой участок городом, а его жилище оказывается одновременно гостиницей, почтовой конторой, зданием суда, тюрьмой, банком, всем чем угодно. Я знал в окрестностях Красной реки человека, который получил от правительства назначение на должность почтового служителя и в течение своего пятилетнего пребывания в этой должности ни разу не держал письма в руках.

Эта мания основывать города — болезнь, очень распространенная в Соединенных Штатах, и является причиной частых разочарований для путешественников. Проезжая по территории Айова, я спросил однажды у какого-то фермера дорогу в Дюбюк.

— Иностранец, похоже? — отвечал он. — Но все равно, дорогу найти нетрудно. Вот, послушайте. Переехав вброд реку, поезжайте по военной дороге, пока не попадете на прерию; затем проедете еще двадцать миль к востоку и увидите город Каледонию; там вам скажут, как ехать дальше.

Я перебрался через речку и после получасовых бесплодных поисков военной дороги принужден был вернуться обратно к фермеру.

— Эх! — сказал он, — да ведь на деревьях по обеим сторонам дороги сделаны отметки.

Скажи он мне это с самого начала, у меня бы не вышло никакого недоразумения, так как я видел метки вдоль тропинки; но так как он говорил о военной дороге, то я и ожидал найти военную дорогу. Я продолжал путь и, наконец, добрался до прерии. Солнце пекло очень сильно, и, желая напоить свою лошадь, я с радостью увидел жалкую лачугу, немного в стороне от тропинки. Я подъехал к ней и привязал коня к столбу, на котором висела доска с какими-то иероглифами с обеих сторон. Присмотревшись внимательно, я прочел на одной стороне «Ice» (лед), а на другой «POSTOFF» (почта).

— Должно быть, русский или швед, или норвежец, — подумал я, зная, что в Айове множество эмигрантов из этих стран. — Лед — это хорошо. Такая роскошь редко достается на долю путешественников в прерии; должно быть, и стоит дорого, но все равно, можно позволить себе это удовольствие.

Я вошел в хижину и увидел грязную полунагую женщину, дремавшую на табурете в углу.

— Нет ли молока? — спросил я, разбудив ее.

Она взглянула на меня и покачала головой, очевидно, не понимая меня; однако, принесла мне глиняный кувшин с виски, рог для питья и кружку воды.

— Нельзя ли напоить мою лошадь? — спросил я снова.

Женщина нагнулась и, вытащив из-под кровати девочку лет четырнадцати, совершенно нагую и с шершавой, как у аллигатора, кожей, приказала ей принести из колодца ведро воды. Напоив лошадь, я уселся на чурбан, заменявший стул, и снова обратился к хозяйке:

— Теперь, добрая женщина, дайте мне льда.

— Чего? — спросила она.

Так как я не мог объяснить ей, что мне требуется, то должен был удовольствоваться виски с тепловатой водой; затем я расплатился и уехал.

Я проехал еще три часа, сделав вдвое больше того расстояния, о котором говорил утром фермер. А между тем передо мной все еще расстилалась прерия, и я не замечал никаких признаков города Каледонии. К счастью, я заметил вдали человека, ехавшего мне навстречу; вскоре мы съехались.

— Далеко ли до города Каледонии? — спросил я.

— Восемнадцать миль, — ответил он.

— Будет до города какая-нибудь ферма? — продолжал я. — Моя лошадь устала.

Всадник с удивлением уставился на меня.

— Как же, сэр, — сказал он, — вы едете от города; он остался на восемнадцать миль позади вас.

— Не может быть! — воскликнул я, — Я ни разу не съезжал с дороги; завернул только в какую-то хижину напоить коня.

— Ну, да, — отвечал он, — вы заезжали к генералу Гираму Вашингтону Типпету; он держит почтовую контору, — это и есть город Каледония, сэр.

Я поблагодарил его, расседлал лошадь и расположился на отдых в степи, посмеиваясь над своей ошибкой по поводу льда: слово Ice было окончанием слова post-office (почтовая контора), перенесенным на другую сторону доски.

Но я должен вернуться к городу Бостону и его судебной палате. Так как теперь происходили судебные заседания, то в город собрались пятьдесят или шестьдесят человек из разных местностей, частью в качестве свидетелей, частью с целью меняться конями, седлами, ножами и чем придется; дело в том, что когда закон исполняет свои функции, техасец с особенной охотой развлекается барышничаньем, плутнями, очисткой карманов и драками под самым его носом, чтобы показать свою независимость от всякого закона.

Вскоре после нашего приезда позвонил колокольчик к обеду, и я в первый раз в жизни очутился за американским табльдотом в штатах Дальнего Запада. Я был изумлен, как только может быть изумлен индеец. Прежде чем я и мои товарищи успели сесть за стол и выбрать какое-нибудь блюдо, все исчезло, как сон. Какой-то генерал напротив меня схватил жареную птицу и в одно мгновение ока откромсал от нее крылышки и ножки. Я думал, что вежливость заставит его позаботиться не только о себе, но и о других, и ждал, пока он передаст блюдо, но он свалил на свою тарелку все, что отрезал, и оттолкнул от себя только остов птицы, который немедленно очутился на тарелке его соседа. Прежде чем я успел опомниться от удивления, блюдо было пусто. Другой подцепил тарелку с брусникой, до которой я большой охотник, и я напрасно ожидал, что, положив себе, он передаст остальное мне: он оказался еще жаднее генерала и, вооружившись большой роговой ложкой, живо уписал все. Спустя несколько минут все уже вышли из-за стола, за исключением меня и моих товарищей, которые, с вытянутыми лицами, пытались утолить голод вареным картофелем. Мы позвали хозяина и потребовали что-нибудь есть; и только с большим трудом получили полдюжины яиц и столько же ломтей соленой свинины. Этот урок не прошел для меня даром, и с тех пор, путешествуя в штатах, я всегда старался позаботиться о себе, не беспокоясь о своих соседях.

После обеда, чтобы убить время, мы отправились в суд.

Дело, при разбирательстве которого нам пришлось присутствовать, заключалось в следующем. Обвиняемый был содержатель почтовой конторы и самый крупный местный торговец. Две или три недели тому назад сын обвинителя зашел к нему в лавку, чтобы купить кофе, сахару и муки, и попросил его разменять билет одного нью-орлеанского банка в сто долларов. Торговец сдал ему сдачи: билет в пятьдесят долларов и другой в десять. Два часа спустя молодой человек, обменяв свою лошадь и повозку с придачей двадцати долларов на фургон и пару волов, дал билет в пятьдесят долларов, который и был возвращен ему как фальшивый. Сын обвинителя вернулся к купцу и потребовал настоящий билет; купец ответил: «Это еще что за выдумки? Черт меня побери, если я дал вам что-нибудь». Молодой человек назвал его бессовестным мошенником, а купец швырнул в него девятифунтовой гирей и убил на месте.

Защитник обвиняемого старался доказать, что убийство произошло случайно, что купец бросил гирю шутки ради, чтобы попугать молодца, оскорблявшего его в его собственном доме. Замечательно, что при этом ни слова не было сказано о фальшивом билете, хотя всем было известно, что купец выдал его, и что вообще у него было в обычае подсовывать фальшивые билеты неопытным покупателям. Когда адвокат окончил свою речь, судья предоставил слово обвиняемому. Он сказал:

— Точно так все и было, как он говорил. Я не хотел убить малого; но он назвал меня мошенником. Ну, я знал, что он сказал это сгоряча, и потому не особенно рассердился. Я только ответил: «Как вы смеете, сэр?», и бросил гирю, чтобы напугать его. Но он грохнулся, как бык, а я думал, что это фокус, засмеялся и говорю ему: «Полно вам дурить». Глядь, а он убит! Я не хотел убивать этого парня, будь я проклят, если хотел.

Присяжные переглянулись с значительным и одобрительным видом, ясно говорившим: нечаянное убийство.

Габриэль дотронулся до плеча обвиняемого и шепнул ему: «Вам следовало бы сказать присяжным, что вы просто хотели убить москита на стене».

— Превосходная мысль! — воскликнул обвиняемый. — В конце концов, я только хотел убить москита, евшего мою патоку.

В эту минуту один из присяжных подошел к торговцу и что-то сказал ему вполголоса; я слышал только ответ: «Ладно!» За первым последовал другой, и, таким образом, все присяжные, один за другим, подходили к подсудимому перемолвиться с ним о каких-то своих частных делишках. Наконец, судья удостоил заметить эти переговоры и со своей стороны обратился к обвиняемому уже без всякого стеснения.

— Нет ли хорошего седельца, Фильдинг? Мое совсем оборвалось.

— Как не быть! Найдется отличное, обитое синим сукном, на серебряных гвоздиках, — себе стоило шестьдесят долларов.

— Стало быть, дело в шляпе, — ответил судья, возвращаясь на место.

Спустя десять минут был вынесен приговор о нечаянном убийстве, за которое, как объяснил судья, достаточным наказанием служит испытанное убийцей огорчение. Заседание кончилось, Фильдинг, вероятно, желая выразить всю глубину своего огорчения, разразился громогласным «ура», которое было подхвачено судьями, а затем все отправились угощаться на его счет в гостиницу.

Выходя из суда, мы заметили какого-то человека, который стоял завернувшись в одеяло и прислонившись к дереву. Он с глубокой ненавистью следил за толпой, спешившей в гостиницу. Габриэль сказал нам:

— Обратите внимание на этого человека; это обвинитель, отец молодого парня, который был так нагло обворован и убит; он, очевидно, бедный фермер, иначе убийца был бы повешен. Он замышляет мщение. Закон отказал ему в правосудии, и он совершит правосудие, не сегодня, так завтра. Так-то несправедливость порождает преступление.

Предсказание Габриэля не замедлило сбыться. Поздно ночью отец убитого заявил о своем намерении вернуться на ферму и зашел в общую спальню гостиницы, выкурить сигару. В ней расположились на ночлег сорок человек, которые лежали вдоль стен, завернувшись в одеяла; убийца Фильдинг поместился подле стены, обращенной ко двору. Как я уже заметил выше, стены здания были сложены из бревен, между которыми оставались промежутки в несколько дюймов шириной.

Узнав, что ему было нужно, фермер вышел из комнаты и отправился седлать лошадь. Час спустя раздался выстрел, за которым последовали стоны и крики: «Убийство! Помогите! Убийство!» Все повскакали, высекли огонь и увидели, что судья стоит на коленях, держась руками за мягкие части; его сосед Фильдинг лежал убитый. Пуля попала ему в спину, прошла навылет и задела за выдающиеся части представителя техасского правосудия.

Когда прошла первая минута смятения, бросились в погоню за убийцей, но оказалось, что он принял меры предосторожности. Все лошади были выпущены из конюшни, которая, как и другие надворные постройки, а также бар и винный погреб гостиницы, пылала. Пока бостонцы, пользуясь суматохой, тащили кто что мог, а хозяин колотил своих негров, мы поймали лошадей и на рассвете тронулись в путь без всякой потери, кроме золотых часов доктора, вероятно, украденных у негово время сна.

Когда мы уезжали, от техасского Бостона остались только три кучи серого пепла и несколько обгорелых бревен, и я не знаю, был ли когда-нибудь вновь отстроен этот важный город.

Глава XXVIII

Мы находились всего на расстоянии двадцати миль от Красной реки, но этот коротенький переезд оказался самым трудным за все время нашего долгого странствования. Мы пробирались среди болот, лагун и камышей, где наши лошади то и дело проваливались в трясину, так что к полудню, после шестичасовой езды, сделали только двенадцать миль.

На следующее утро мне предстояло расстаться с Габриэлем и Рохом. Они должны были вернуться к команчам и шошонам, я же — ехать к мормонам и, может быть, в Европу.

Думая о предстоящей разлуке, я не мог смеяться шуточкам доктора; я впервые почувствовал, как тесно связывают людей продолжительная совместная жизнь, общие опасности и лишения, и на душе у меня становилось все тоскливее и тоскливее.

Наши спутники-американцы тоже отказались от своего первоначального намерения ехать со мной через Арканзас: узнав по дороге, что на американской стороне Красной реки возникли в последнее время несколько новых городов, они решили попытать там счастье. Мне предстояло, таким образом, проехать тысячу миль одному, верхом, среди людей менее гостеприимных, чем индейцы, подвергаясь всем опасностям пограничной жизни, на окраинах цивилизации.

Отдохнув на сухом бугре, мы тронулись дальше, причем я, Габриэль и Рох немного отстали от наших спутников,

— Подумай, пока еще есть время, — сказал мне Габриэль. — Вернись к шошонам, которые так привязаны к тебе. Зачем искать помощи у белых, от которых не добьешься ничего, кроме подвоха и предательства? После непродолжительной практики шошоны, апачи и команчи сравняются с солдатами любой цивилизованной нации, но среди них ты не найдешь предателей.

Я чувствовал справедливость его слов и в течение четверти часа ничего не отвечал.

— Габриэль, — сказал я наконец, — я зашел слишком далеко, чтобы отступать, и мои планы имеют в виду не мою личную выгоду, а благополучие шошонов и родственных им племен. Я надеюсь увидеть их великой нацией, и во всяком случае ради этого стоит похлопотать.

Мой друг угрюмо покачал головой; он не убедился, но, зная мой характер, чувствовал, что настаивать бесполезно.

Вскоре громкие восклицания доктора дали нам понять, что он увидел реку; мы пришпорили коней и нагнали товарищей. К тому времени мы выбрались из болот и проезжали по пустырю между двумя плантациями хлопка; в конце его протекала Красная река, — не тот прозрачный, ясный поток, который струится по каменистому и песчаному ложу в стране команчей и павниев-пиктов и называется там Западным Колорадо, а мутная, вследствие примеси красной глины оправдывающая свое здешнее название, хотя быстрая река. Мы решили остановиться на ночлег по эту сторону. От встречного негра мы узнали, что эта местность называется Забытая степь, а плантация принадлежит капитану Финну. Последнее сообщение очень обрадовало нас, так как капитан Финн пользовался большой известностью: жизнь его была переполнена самыми необыкновенными приключениями. Мы решили искать у него гостеприимства.

Капитан Финн принял нас с величайшим радушием. Сам испытав много лишений во время своих странствований, он принимал близко к сердцу интересы путешественников. Поручив наших лошадей неграм, он пригласил нас отправиться с ним к «его старухе, которая соберет нам что-нибудь поужинать».

Не мешает заметить, что в западных Штатах муж всегда называет жену старухой, а она его стариком, хотя бы они были молодые люди. Я часто слышал, как мужчина лет двадцати пяти посылал раба за чем-нибудь к своей «старухе». Дети так же величают своих родителей. «Далеко ли до Литл Рок?» — спросил я однажды у маленького карапузика. — «Не знаю», — ответил он, — «спросите у стариков». Проехав несколько ярдов, я встретил и «стариков»; оба были молодые люди, немногим старше двадцати лет.

Мистрис Финн оказалась дебелой и бодрой женой фермера, но истинной леди по своим манерам. Родившись в глуши, дочь одного смелого пионера и жена другого такого же, никогда не видавшая ничего, кроме лесов, болот, хлопка и негров, она тем не менее обнаруживала в своей приветливости и гостеприимстве утонченность чувства и хорошее воспитание. Она была дочь знаменитого Даниэля Буна, имя которого небезызвестно и в Европе. Мужу не пришлось просить ее об ужине, так как она немедленно принялась за хлопоты, и вскоре мы сидели за столом, заваленным яствами, которых хватило бы на пятьдесят прожорливых бостонцев вроде тех, что мы видели вчера за табльдотом.

После ужина хозяин повел нас на площадку перед домом, где мы нашли восемь белоснежных гамаков. Наш хозяин достал из большого ведра со льдом несколько бутылок мадеры, за которую мы принялись с большим удовольствием, тем более что вместо наших трубок с дешевым табаком он подставил нам ящичек настоящих гаванских cazadores. После наших лишений и голодовок это было более чем приятно, восхитительно. Доктор поклялся, что сделается плантатором, пастор осведомился, нет ли по соседству вдовушек, а юристы спросили, часто ли судятся плантаторы.

Мы просили капитана рассказать нам что-нибудь о своих приключениях, на что он охотно согласился, так как любил вспоминать свои прежние подвиги,, и ему не часто приходилось это делать в таком многолюдном обществе.

Еще ребенком он был похищен индейцами и воспитан ими в лесах Западной Виргинии; там прожил он до шестнадцати лет, когда во время войны с индейцами был взят в плен белыми. Он не мог объяснить, кто были его родители, и один добряк квакер принял его к себе, дал ему свою фамилию и относился к нему, как к родному сыну, поместив мальчика сначала в школу, потом в Филадельфийский колледж. Молодой человек, однако, с трудом выносил городскую жизнь, часто уходил в леса и пропадал по нескольку дней, пока голод не заставлял его вернуться. Наконец, он вернулся к своему приемному отцу, который не замедлил убедиться, что его тянет в пустыню, и что в суматохе большого города, среди стеснений культурной жизни он будет не жить, а чахнуть.

Это открытие было тяжелым ударом для добрейшего старика, который надеялся, что приемный сын будет его товарищем и опорой в преклонные годы; но он был справедливый человек, и в надежде, что, постранствовав год или два, молодой человек успокоится, сам предложил ему путешествие. Юный Финн был благодарный малый; видя огорчение своего покровителя, он решил оставаться при нем до его смерти; но квакер не согласился на это, дал ему свою лучшую лошадь и снабдил его оружием и деньгами. В то время слава Даниэля Буна гремела в восточных штатах, и молодой Финн с жадностью читал о приключениях смелого пионера. Узнав, что он находится на западной окраине Кентукки, подготовляясь к переселению еще дальше на запад, в самое сердце индейской территории, он решил присоединиться к нему и разделить опасности его экспедиции.

Приехав в Миссури, он изменил свой план, задумав пробраться один через Скалистые горы к берегам Тихого океана. Как это не странно, но у него почти не сохранилось воспоминаний об этой первой экспедиции, длившейся одиннадцать месяцев.

В то время пустыня еще кишела дикими животными; вода встречалась дважды в день; караваны белых людей еще не истребили заросли диких слив и орешника, разбросанные в прериях.

По словам Финна, он слушал пение птиц, наблюдал жизнь оленей, буйволов и диких лошадей, пребывая в каком-то полусне, прислушиваясь к голосам, которые чудились ему в журчании потоков, в шорохе древесной листвы, в ущельях гор; воображение его вызывало странных и прекрасных духов нездешнего мира, которые были его хранителями и каждый вечер убаюкивали его музыкой и благоуханиями.

Я передал эти впечатления почти подлинными словами нашего хозяина. Многие из его слушателей не раз замечали, что, вспоминая об этом периоде своей жизни, он становился грустным и рассеянным, как будто до сих пор находился под влиянием давно. пережитых, но неизгладимых впечатлений. Все это показывает, конечно, что капитан Финн обладал поэтической натурой, которая в первое путешествие была особенно возбуждена массой нахлынувших впечатлений.

После одиннадцатимесячного одинокого странствования он достиг Тихого океана и очнулся от своей продолжительной грезы наяву среди народа, язык которого не был ему знаком; но это были люди его цвета, приветливые и гостеприимные; они подарили ему золота и драгоценных камней, и когда он решил вернуться на Восток, дали ему в проводники несколько добродушных и верных дикарей. Это гостеприимное место была одна из миссий, основавшихся в Верхней Калифорнии.

Финн вернулся в Виргинию как раз вовремя, чтобы закрыть глаза старому квакеру. Этот последний, чувствуя приближение смерти, продал свое имущество, а вырученные за него деньги положил в надежный банк на имя своего приемного сына. Молодой путешественник был поражен. Он оказался обладателем десяти тысяч долларов, но что ему было делать с этими деньгами? Он подумывал о своем доме, о любви и счастье, о дочери старика Буна, и решил просить ее руки. Он вошел в хижину Буна с мешками и бумажниками в обеих руках, свалил все это в углу и сразу приступил к делу.

— Вот что, старина, я люблю вашу дочку.

— Она красивая и добрая девушка, — отвечал отец.

— Желал бы я, чтобы она полюбила меня.

— Она вас любит.

— Любит! Так вот что я вам скажу, Бун, отдайте ее мне, и я постараюсь сделать ее счастливой.

— Согласен, только не сейчас, — отвечал почтенный патриарх. — Вы оба еще дети; она не сумеет вести хозяйство, а вам нечем содержать ее.

Финн радостно встрепенулся.

— Смотрите, — сказал он, высыпая на пол банковые билеты, золото и серебро. — Тут хватит на ее содержание; скажите, старина, разве этого недостаточно?

Пионер кивнул головой.

— Финн, — отвечал он, — вы добрый малый, и я люблю вас; вы любите Полли, и Полли вас любит; она будет ваша, когда вы оба станете постарше; но помните, сынок, что ваши монеты и клочки бумаг не нужны для моей дочери. Нет, нет! Полли будет ваша, но сначала вы должны научиться владеть ружьем и топором.

Вскоре после этого разговора Финн предпринял новую экспедицию в неисследованные страны, предоставив старику Буну распоряжаться деньгами по собственному усмотрению. Старый пионер был смелый охотник и неустрашимый воин, но совершенный ребенок в денежных делах, и менее чем в два месяца потерял все состояние, доверив его одному «джентльмену», который не преминул дать тягу вместе с деньгами. Тем временем Финн спустился по Миссисипи, насколько можно, а оттуда пробрался к Красной реке, которой достиг немного выше старинного французского поселения Нахитошь. Навигация по Красной реке останавливалась у этого пункта, и вот Финн, добыв легкий челнок, отправился вверх по реке. Четыре месяца он боролся с быстрым течением и, несмотря на плавучий лес и опасные водовороты, добрался до истоков реки в Скалистых горах. На обратном пути с ним случилась беда, как раз у того места, где находится теперь его плантация; перетаскивая челнок через плавучий лес, перегородивший реку, он оступился и выпустил его из рук. Это случилось уже на самом краю плавучего леса, возле быстрого водоворота; легкий челнок завертелся и моментально пошел ко дну вместе с ружьем и всеми припасами Финна.

Он успел выбраться на берег, но положение его тем не менее, было ужасное. В настоящее время эта местность славится своим хлопком, лучшим в Соединенных Штатах; она заселена по обоим берегам реки на двести миль выше Забытой степи; но в те времена, когда Финн предпринял свое плавание, это была дикая местность, усеянная болотами, которые кишели аллигаторами. Несколько месяцев Финн провел узником в Забытой степи, так как место, в котором он выбрался на берег, было окружено непроходимыми болотами. Переплыть реку было невозможно, так как она имела более полумили в ширину, а Финн был плохим пловцом. Очевидно, для поддержания человеческой жизни требуется немного, так как Финн умудрился прожить несколько месяцев на болотистой площади в шесть квадратных миль, питаясь, главным образом, дикими яблоками, кислым виноградом и грибами. Иногда ему удавалось убивать палкой птиц или поймать черепаху, а однажды, когда голод сильно донимал его, он вступил в бой с аллигатором. Огня у него не было; одежда его скоро превратилась в лохмотья; борода отросла до пояса; ногти заострились, как когти у хищных зверей. Наконец, к берегу прибило течением две огромных сосны. Финну удалось связать их веревками, которые он сплел из коры кустарников. Затем он с большим трудом оттолкнул их от берега и понесся, как стрела, вниз по течению. Ему удалось высадиться несколькими милями ниже, на восточном берегу, но он был так разбит, что несколько дней не мог двигаться.

Однажды, по соседству с Порт-Гибсоном, распространились слухи, что в зарослях камышей на западном берегу Миссисипи появилось какое-то странное чудовище, вроде орангутанга. Негры видели, как оно душило бурого медведя; один арканзасский охотник послал в Филадельфию преувеличенный отчет об этом только что открытом животном, и члены тамошней академии поручили ему поймать зверя, если возможно, живьем, не останавливаясь ни перед какими издержками. Была организована охотничья экспедиция, сотня собак пущены в камыши, и травля началась.

Охотники были в сборе, поджидая появления странного животного, как вдруг оно выскочило из камышей, окровавленное и преследуемое десятью или пятнадцатью собаками. Оно было вооружено тяжелой дубиной, которой отбивалось от собак. Охотники онемели от удивления; затем бросились к нему; животное, увидев их, издало громкий крик; один из охотников, испуганный, выстрелил в него из ружья; тогда странный зверь прижал к груди волосатую лапу, пошатнулся и упал, воскликнув: — «Да простит вам Бог это убийство!» Подбежав ближе, охотники убедились, что их жертва — человек, покрытый волосами с головы до ног; он был без чувств, но еще жив. Они сожалели о своей оплошности и приложили все старания, чтобы спасти жизнь несчастному страдальцу. Этот невиданный зверь, этот волосатый человек был Финн.

Рана его оказалась не смертельной, но он помешался, и только через восемь месяцев разум вернулся к нему. Он мог рассказать о своих приключениях до того момента, когда оставил Забытую степь; что было дальше он не помнил. Рассказ о его приключениях распространился в штатах, и земельные спекулянты заинтересовались неисследованными землями, в которых он побывал. Правительство задумало основать новую колонию в этих областях и поручило заняться этим Финну, подарив ему Забытую степь. Он получил также денежное пособие; но прежде чем вступить во владение своим даром, съездил в Миссури за своей невестой. Отец ее умер, но девушка оставалась верна своему суженому.

Купив негров и нагрузив несколько фургонов самыми необходимыми предметами, Финн с женою и ее братом отправился в Литл-Рок, а оттуда после непродолжительного отдыха двинулся в юго-западном направлении по лесистой и холмистой стране, где еще никто не путешествовал. Наконец, он достиг Забытой степи, а спустя два года, в течение которых о нем не было слышно, явился в Нахитош на длинном плоту, нагруженном продуктами его плантаций. Из Нахитоша он отплыл в Нью-Орлеан, где на деньги, вырученные за хлопок, меха и медь, купил еще несколько негров и новый запас сельскохозяйственных орудий. Немедленно образовалась компания с целью исследования Красной реки и местностей, пригодных для колонизации. Был приобретен небольшой пароход, и начальство над ним было поручено Финну, который сделался, таким образом, капитаном. Хотя пароход не мог подняться выше Забытой степи, но результаты исследования привлекли сотни плантаторов, поселившихся по обоим берегам реки, и капитан Финн дожил до того времени, когда стал богат и уважаем своими соотечественниками.

Глава XXIX

На следующее утро наши спутники-американцы простились с нами и продолжали свое путешествие. Но капитан Финн уговорил Габриэля, Роха и меня остаться у него подольше. Он ссылался на то, что моя лошадь не выдержит дальнейшего путешествия, если я не дам ей отдохнуть по крайней мере два или три дня; что касается лошадей Роха и Габриэля, то они совершенно отказались служить, и наш хозяин взялся подыскать им других, которые отвезли бы их обратно в страну команчей.

В этом, однако, не оказалось надобности, так как в тот же день у плантации остановилась флотилия в пятнадцать челнов, из которых высадилось с дюжину французских торговцев; все это были старинные приятели капитана Финна, отправлявшиеся за мехами к павниям-пиктам; они предложили перевезти туда Роха и Габриэля, которые, разумеется, приняли это предложение. Седла были уложены в один из челнов вместе с припасами из кладовой добрейшей мистрис Финн, гостеприимный супруг которой присоединил к ним, потихоньку от моих друзей, сверток с различными предметами, которые могли им пригодиться во время их долгого плавания: в нем оказались пистолеты, запас пороха и свинца, новые удила и стремена и четыре мексиканских одеяла.

Наступил наконец момент, когда я должен был расстаться с моими друзьями. Я был сильно расстроен и плакал, когда остался один. Как бы то ни было, я утешался мыслью, что мы расстались ненадолго, и, ободряемый капитаном, вскоре справился с моим унынием. Тем не менее, я в течение нескольких месяцев чувствовал себя тоскливо и одиноко; я никогда не представлял себе, как тяжела разлука с немногими лицами, которые привязаны к вам. Мой почтенный хозяин относился ко мне с величайшим участием. Так как у него было какое-то дело в Арканзасе, то он решил пройти со мною часть пути. Спустя пять дней после отъезда Габриэля и Роха, мы переправились через Красную реку и вскоре прибыли в Вашингтон, значительное местечко в Западном Арканзасе.

От Вашингтона до Литл-Рока, главного города штата, ведет почтовая дорога, и фермы встречаются через каждые пятнадцать-двадцать миль; но капитан предупредил меня, что он населен отребьем других штатов и что к западу от Миссисипи всегда благоразумнее путешествовать не по населенным местностям и останавливаться ночевать под открытым небом. Ввиду этого мы пустились по лесной тропинке через гористую и романтическую область, изобилующую потухшими вулканами. Количество дичи в этих местах невероятно; через каждые десять минут мы вспугивали стайку штук в двадцать индеек; все время видели оленей, щипавших траву, на расстоянии ружейного выстрела; и я думаю, что в этот первый день нашего путешествия в горах мы повстречали не менее двадцати медведей.

Независимо от своей любви к пустыне и ненависти к авантюристам, капитан Финн имел и другую причину выбрать этот путь. Ему нужно было побывать у знаменитых горячих источников, и он рассчитывал заехать по пути к своему родственнику, сыну Даниэля Буна, знаменитому охотнику, поселившемуся в горах. На второй день в полдень после утомительного подъема в несколько тысяч футов, мы очутились на небольшой поляне, на вершине горы, где лай собак возвестил нам о близости жилья, а спустя несколько минут раздался громкий выстрел.

— Это Бун! — воскликнул Финн. — Я подарил ему это ружье. Я узнаю его звук среди тысячи. Заметьте, вождь, Бун никогда не дает промаха; он убил оленя или медведя; если оленя, ищите рану между пятым и шестым ребрами; если медведя, осмотрите глаза. Во всяком случае, этот молодец отличный повар, и мы поспели как раз вовремя. Что, не говорил ли я? Клянусь всеми аллигаторами в болотах! Эй, Бун! Здорово, дружище.

Пока он говорил, мы подошли к тому месту, где лежал убитый козел, а подле него стоял сухощавый гигант, лет сорока, в кожаной одежде. Он с невозмутимой важностью заряжал ружье, и только когда окончил это дело, лицо его осветилось улыбкой.

— Добро пожаловать, старина; добро пожаловать, незнакомец; добро пожаловать в дом охотника. Я знал, что кто-то идет, потому что видел, как голуби вылетели из долины внизу; и так как сушеное мясо плохое угощение после утренней поездки, то я взял ружье, чтобы застрелить какое-нибудь животное из моего стада. — При этих словах он усмехнулся. — Как видите, это самое подходящее место для охотника. Я могу, когда мне вздумается, подстрелить с моего крыльца оленя, медведя, индейку. Я бы не мог жить в стране, где честному человеку нужно проходить целый день, чтобы добыть кусок мяса. Полно, Блэкки, полно, Юдифь, пошли прочь… (Эти слова относились к собакам.) Возьми-ка нож, старина, да обдери зверя, вон там, под красным дубом.

Заключительные слова были обращены к молодому человеку лет шестнадцати, вышедшему к нам навстречу из охотничьей хижины. Собаки, придя к заключению, что мы не воры, позволили нам слезть с лошади. Хижина, разумеется, отличалась крайней простотой, но была удобна. Широкая доска на четырех обрубках заменяла стол; другие обрубки служили стульями; буйволовые и медвежьи шкуры, сложенные в углу, служили постелью. Глиняный кувшин, две оловянных кружки и большой котел дополняли обстановку хижины. Печки не было: стряпня происходила на воздухе; Козел был изжарен, и, чтобы скоротать время, Бун рассказал нам о своей первой охоте на серого медведя.

Еще очень молодым человеком он отправился в Западные горы с партией трапперов. Его громадная сила, уменье владеть топором и удивительная меткость стрельбы доставили ему популярность среди товарищей, но тем не менее они относились к нему, как к мальчику, так как он еще ни разу не участвовал в каком-нибудь военном предприятии краснокожих и не имел дела с серым медведем, что считается не менее почетным и более опасным.

Молодой Бун терпеливо ждал случая, когда однажды ему пришлось быть свидетелем страшного столкновения с одним из этих чудовищ, которое, хотя и раненное двадцатью пулями, так бешено преследовало трапперов, его товарищей, что они были принуждены искать спасения на середине широкой реки. Здесь, к счастью, силы изменили зверю, и он был унесен течением. В течение нескольких дней молодой человек содрогался при воспоминании об этом бое; однако ж ему стало невтерпеж выносить насмешки, и он решил, не сообщая товарищам о своем намерении, уйти от них и вернуться с когтями серого медведя или погибнуть при этой попытке. Два дня он бродил в горных ущельях, пока не заметил в кустах отверстия, ведшего в темную пещеру под нависшими скалами. Запах, распространявшийся от него, и следы у входа показали охотнику, что он нашел предмет своих поисков; но так как солнце уже село, то он решил, что зверь, по всей вероятности, отправился за добычей. Бун взобрался на дерево, с которого мог видеть вход в пещеру, и, обезопасив себя и свое ружье против падения с помощью ремней, заснул, побежденный усталостью.

Под утро он был разбужен ревом и шумом внизу; это был медведь, тащивший в свою пещеру убитого им козла. Когда, по расчету, зверь наелся и заснул, Бун спустился с дерева, прислонил ружье к скале и ползком отправился в пещеру на разведку. Это была страшная минута, но он унаследовал все мужество своего отца. Пещера оказалась обширной и темной; громкий храп зверя показывал, что он заснул.

Постепенно глаза Буна привыкли к темноте, и он различил темную массу футах в десяти от себя и ярдах в двадцати от входа в пещеру. Почва была густо усеяна костями животных, и он не раз считал себя погибшим, когда крысы, змеи и другие твари, потревоженные им, разбегались во все стороны с громким свистом и шумом. Зверь, однако, не проснулся, и Бун, кончив свой осмотр, выполз из пещеры и стал готовиться к нападению. Он срезал смолистую сосенку футов в шесть или семь длинною, обрезал ветки, а затем, достав из сумки небольшой комок воску, прилепил его к концу этой жерди, придав ему форму чашечки, в которую можно было бы налить виски. Сделав это, он вернулся в пещеру, укрепив свой импровизированный факел подле стены, налил в чашечку виски и отправился добывать огня. Из остатков воска и небольшого шнурка он устроил род фитиля, зажег его, вернулся в пещеру, заслоняя огонь рукою, и поджег виски. Жидкость вспыхнула, и когда Бун, сходив за ружьем, занял позицию подле входа, пламя сообщилось воску и самой жерди.

Однако чтобы разбудить зверя от его почти летаргического сна, требовалось что-нибудь посильнее света, и Бун долго швырял в него костями, пока наконец зверь проснулся, зарычал при виде неожиданного зрелища и лениво направился к факелу. Молодой человек навел ружье, прицелился, как можно тщательнее, так как знал, что гибель его неизбежна, если зверь будет только ранен, и, когда медведь поднял лапу, чтобы свалить факел, — выстрелил. Последовало тяжелое падение, стон, борьба — свет погас, и в пещере стало темно, как раньше. На следующее утро Бун вернулся к товарищам, когда они сидели за завтраком, бросил перед ними свои окровавленные трофеи и сказал:

— Ну, кто осмелится сказать, что я не мужчина?

История этого смелого подвига в короткое время распространилась до отдаленнейших племен севера, и много лет спустя, когда Бун попал в плен к краснокожим, они вернули ему свободу и осыпали его подарками, заявив, что не хотят оскорбить храброго, который убил злого духа гор в его логовище.

Другой раз Бун, преследуемый партией краснокожих, свалился в расселину и сломал приклад своего ружья. Здесь впрочем, он был, как ему казалось, в безопасности и решился переждать, пока индейцы прекратят свои поиски. Осмотрев место, оказавшееся для него таким неожиданным убежищем, он нашел, что оно представляет обширную естественную пещеру, не имевшую другого выхода, кроме отверстия, в которое он свалился. Он порадовался этому открытию, находя, что здесь будет удобно прятать шкуры и припасы во время охотничьих экскурсий; но, продолжая осмотр, с неудовольствием убедился, что пещера обитаема.

Он заметил в углу пару ягуаров, следивших за его движениями огненными глазами. Это были только детеныши, хотя уже довольно большие, но страшная мысль мелькнула в его голове: мать находилась где-нибудь поблизости, она может вернуться каждую минуту, а у него нет другого оружия, кроме ножа и ружейного дула. Раздумывая о своем опасном положении, он услыхал рев, который заставил его напрячь всю свою энергию; он задвинул вход огромным камнем, укрепил его как мог другими камнями, привязал нож к концу дула и спокойно стал ждать исхода. Минуту спустя огромный ягуар ринулся в пещеру, и потребовалась вся гигантская сила Буна, чтобы помешать ему оттолкнуть камень.

Заметив, что силой не возьмешь, животное начало царапаться и рыться у входа, и на его грозный рев ответили детеныши, набросившиеся на Буна. Он оттолкнул их, получив несколько царапин, и, просунув дуло в щель между скалой и камнем, вонзил нож в плечо ягуару, который с воем отскочил. Эта передышка была кстати для охотника, силы которого истощались; он воспользовался ею, чтобы получше укрепить свою баррикаду, и, предполагая, что мяуканье детенышей привлекает и раздражает мать, раздробил им черепа ружейным дулом. Затем в течение двух часов он мог отдыхать после своих усилий и начинал уже думать, что зверь испугался и ушел, когда новый страшный прыжок вдвинул массивный камень на несколько дюймов внутрь пещеры. После часовой борьбы ягуар, тоже истощенный и не слыша более мяуканья детенышей, удалился с жалобным воем.

Наступила ночь, и Бун начинал приходить в отчаяние. Нечего было и думать уйти из пещеры, так как зверь, наверное, подстерегал его; а между тем оставаться было почти так же опасно: продолжительное бодрствование и напряжение сил истомили его, и глаза его смыкались. Он решил остаться и, провозившись еще час над укреплением своей баррикады, лег спать, положив под рукой дуло.

Он проспал часа три или четыре, когда какой-то шум разбудил его. Луна светила ярко, и лучи ее проникали в трещины у входа в пещеру. Предчувствуя опасность, он решил не спать более, и вскоре заметил, что мелкие каменья, которые он наложил вокруг большой глыбы, скатываются к нему, а лунный свет, проникающий в пещеру, заслоняется порой каким-то темным телом. Это был ягуар, подкапывавший глыбу; камни скатывались один за другим; Бун встал, схватил тяжелое ружейное дуло и решил ждать нападения.

Спустя секунду или две тяжелая глыба отодвинулась на несколько футов внутрь пещеры; ягуар просунул голову, затем плечи и наконец, сделав бесшумный прыжок, очутился подле Буна, который в эту критическую минуту, собравшись с силами, взмахнул дулом и раздробил зверю череп. Затем он утолил жажду кровью убитого ягуара, положил голову на его туловище и заснул крепким сном.

На следующее утро Бун, подкрепив свои силы мясом одного из детенышей, отыскал своих товарищей и рассказал им о своем приключении. Вскоре затем пещера была снабжена всеми предметами, необходимыми в жизни траппера, и сделалась сборным пунктом охотников от берегов реки Платте до Великого соленого озера.

После того, как Бун поселился в своем теперешнем убежище, ему пришлось однажды вступить в рукопашный бой с черным медведем в той самой комнате, где мы сидели. Когда он построил эту хижину, у него было намерение обзавестись женой. Он ухаживал в то время за дочерью одного арканзасского поселенца и хотел иметь «дом и хлеб на корню» ко времени своей женитьбы. Девушка была убита упавшим деревом, и огорченный Бун отослал людей, нанятых им, чтобы вспахать поле, так как желал остаться один.

Прошло несколько месяцев, маис обещал обильную жатву, но он не думал о ней. Он взял ружье и бродил по лесам, оплакивая свою потерю. Был уже конец лета, когда однажды вернувшись домой, он заметил, что медведи, белки и олени расправились с его маисом довольно бесцеремонно. Он решил собрать остаток для своей лошади и начать уборку завтра же, почему остался ночевать в хижине. Погода стояла жаркая, и он оставил дверь открытой.

Около полуночи он услыхал в комнате какую-то возню, вскочил, прислушался, и различив чье-то тяжелое и хриплое дыхание, спросил: «Кто тут?» Было так темно, что он не мог ничего разглядеть. В ответ ему раздалось глухое ворчанье, он шагнул вперед и, вытянув руку, нащупал косматую шерсть медведя. От удивления он застыл на месте, а зверь ударил его в грудь своей страшной лапой и опрокинул за дверь. Он мог бы убежать, но, взбешенный своим падением, думал только о мщении и, схватив нож и томагавк, оказавшиеся случайно под рукой, бросился на зверя, осыпая его ударами. Как ни велика была его сила, но томагавк не мог пробить толстой шкуры животного, и медведь, охватив нападающего лапами, стиснул его в смертоносном объятии, которому мог противостоять только такой гигант, как Бун. К счастью, черный медведь, в противоположность серому, очень редко пускает в ход когти и зубы, а только душит свою жертву. Бун высвободил левую руку и ударил ножом по морде животного, которое, заревев от боли, выпустило своего противника. Морда — единственная уязвимая часть у черного медведя. Даже на расстоянии сорока шагов пуля расплющивается о его череп, а если попадет в какую-нибудь другую часть тела, то вряд ли произведет серьезное действие.

Зная об этом и не рискуя новым объятием, Бун бросился прочь от хижины. Разъяренный медведь последовал за ним и нагнал его у изгороди. К счастью, тучи рассеялись, выглянула луна, и охотник мог вернее наносить удары. Заметив на земле тяжелый кол футов в десять длиной, он бросил нож и томагавк, схватил кол и возобновил борьбу с большей осмотрительностью, так как это была борьба на жизнь и смерть.

Будь перед ним бык или пантера, их кости были бы раздроблены страшными ударами, которые Бун наносил своему противнику со всей силой отчаяния; но медведь, несмотря на свою кажущуюся неуклюжесть, превосходит проворством и увертливостью всякое другое животное. Раз или два тяжелые удары сбивали его с ног, но вообще он увертывался от них с удивительной ловкостью. Наконец, он ухватился за другой конце кола и рванул его к себе с непреодолимой силой. Оба, человек и зверь, упали: Бун покатился к тому месту, где бросил оружие, но зверь опередил его; минута была критическая; но Бун не потерял хладнокровия и, хватив медведя томагавком по морде, бросился в хижину в надежде, что успеет затворить за собой дверь. Он захлопнул ее и навалился на нее плечами, но это не помогло; медведь с размаху налетел на нее и покатился в комнату вместе с Буном и обломками двери. Противники вскочили и приготовились к бою. У Буна оставался теперь только нож, но медведь, видимо, ослабел и шатался, так что шансы были равны; они снова схватились.

Незадолго до восхода солнца капитан Финн, возвращаясь из Литл-Рока, заехал к охотнику и, к своему ужасу, нашел его, по-видимому, бездыханным на полу рядом с убитым медведем. Бун вскоре оправился; осмотр медведя показал, что лезвие ножа проникло через левый глаз в самый мозг животного.

Глава XXX

На следующее утро мы отправились втроем и около полудня перебрались через реку Вошита. Это прекраснейший поток, какой я только знаю, холодный и прозрачный, бегущий по плотному песчаному руслу. Бун сказал нам, что на лесистом холме за потоком мы верно увидим медведей, так как не было случая, чтобы, проезжая там, он не убил одного или двух.

Перебравшись через Вошиту, мы поехали по великолепному кленовому лесу, поднимаясь на отлогий холм. Я опередил моих спутников, чтобы иметь за собой первый выстрел, когда заметил налево, ярдах в двадцати от меня, на заросшей кустарником прогалине огромную медведицу, игравшую со своим медвежонком. Я поднял ружье, собираясь выстрелить, но в ту минуту Бун окликнул меня, и я, оглянувшись, увидел, что он и Финн сошли с лошадей и спрятались в чаще. Зная, что они что-нибудь увидели, я присоединился к ним и спросил, в чем дело.

— Редкая охота, — отвечал Финн, указывая рукой на крутую и каменистую часть горы.

Действительно, охота была интересная.

Огромный олень мчался во весь дух, преследуемый пумой. Охота продолжалась уже давно, так как языки обоих животных далеко высунулись, свесившись на сторону, а их мощные скачки не обнаруживали обычной легкости. На расстоянии двухсот ярдов от медведя олень остановился, втянул ноздрями воздух, затем сделал еще несколько прыжков, вытягивая шею и высматривая, тут ли медведь. Между тем пума настигала оленя, который внезапно повернулся и промчался всего в тридцати ярдов от своего преследователя. Последний, не будучи в состоянии разом остановиться, издал яростный вой и последовал за оленем, обогнавшим его на несколько сот ярдов; заслышав вой, медведица высунулась из кустов посмотреть, в чем дело.

— Ушли, — воскликнул я.

— Подождите, — ответил Бун, — вон они опять.

Он был прав; олень снова показался, но быстрота его бега значительно уменьшилась, и когда он приблизился к нам, мы могли убедиться, что животное рассчитало расстояние с удивительной точностью. Пума, уже настигавшая свою добычу, находилась теперь не далее тридцати ярдов от нее; медведица, ввиду близости врага, вылезла из кустов, готовясь к бою, как вдруг олень великолепным могучим прыжком перелетел через нее и исчез. Пума, уже готовая броситься, неожиданно очутилась, к своему изумлению, перед грозным противником, вовсе не расположенным к бегству. Она съежилась, ударяя себя по бокам пушистым хвостом, меж тем как медведь стоял на расстоянии пяти ярдов от нее, неподвижный, как статуя, поглядывая на нее своими маленькими огненными глазками.

Так простояли они с минуту: пума, тяжело дыша, взволнованная и, видимо, в нерешительности, медведь совершенно спокойный и неподвижный. Пума стала медленно пятиться и, отодвинувшись на надлежащее расстояние для прыжка, приостановилась, сжалась в комок, уперлась изо всех сил задними ногами в землю, как молния, кинулась на медведя и вцепилась когтями ему в спину. Медведь с неодолимой силой обхватил пуму передними лапами, стиснул ее в своих страшных объятиях и навалился на нее всей тяжестью своего тела. Мы слышали грозный рев, жалобный вой, хрустение костей, а спустя минуту пума лежала мертвая. Медвежонок подошел осведомиться, что случилось, обнюхал жертву и потрусил рысцой по склону холма, сопровождаемый матерью, которая, по-видимому, осталась совершенно невредимой. Мы дали им уйти беспрепятственно, так как настоящий охотник не тронет животное, только что подвергшееся смертельной опасности.

Это обычный прием оленя, преследуемого пумой: наводить хищника на медведя; мне не раз случалось наблюдать его, но я никогда не видал раньше, чтобы олень делал круг.

Мы продолжали наш путь и после быстрой езды в течение двух часов достигли интересного места, называемого Магнитным Гнездом. Это одна из главных достопримечательностей Арканзаса, и каждый плантатор считает своей обязанностью посетить его хоть раз, хотя бы для этого пришлось проехать сотни миль.

Это небольшая долина, окруженная утесами, образующими барьер в виде подковы в сто-двести футов высотой. Из этих скал выбегают сотни серных источников, горячих и холодных, изливающихся в обширные бассейны, прорытые в течение веков деятельностью их вод. Источники не представляют чего-либо исключительного, но долина замечательна тем, что все камни и скалы в ней магнитные.

У посетителей в обычае брать с собой железные вещи, чтобы бросать их на скалы; зрелище чрезвычайно своеобразное: старые подковы, ножи и вилки, железные брусья, гвозди и пистолетные дула торчат на скалах, точно приклеенные к ним.

В полумиле от этого странного места жил другой старый пионер, приятель моих спутников, в хижине которого мы остановились на ночь. Наш хозяин отличался замечательной гостеприимностью и еще более замечательной молчаливостью; он всегда жил в лесах, в одиночестве, и если ему случалось произносить несколько слов, то они казались бессвязными. По-видимому, его дух был поглощен сценами прошлого. В молодости он был одним из спутников знаменитого пирата Лафитта, а после защиты Нью-Орлеана, при которой пираты оказали большие услуги, принял помилование от президента и пробрался по лесам и болотам в Луизиану, где стал вести образ жизни траппера. Впоследствии он познакомился и даже подружился с моими спутниками, но, в противоположность пионерам и охотникам, не любил рассказывать о своих прежних приключениях и всегда избегал этой темы.

Ходили таинственные слухи о сокровище, которое было зарыто в Техасе пиратами и известно ему одному; вещь возможная, потому что устья, лагуны и бухты этой области всегда были их любимым пристанищем. Однако никому еще не удалось выжать из него каких-нибудь указаний по этому предмету. Он жил теперь с индианкой из племени плоскоголовых и имел от нее нескольких детей, что тоже было предметом разговоров между западными фермерами.

Если бы его сквау была из племени криков, чироков или осагов, это никого бы не удивило; но как он ухитрился достать женщину из такого отдаленного племени, и, вдобавок, женщину, выглядевшую настоящей королевой? Это была тайна, которую никто не мог разгадать.

Мы оставили наших хозяев рано утром и в полдень прибыли к горячим источникам, где я должен был проститься со своими спутниками. Впрочем, они убедили меня остаться с ними до утра, так как Финн хотел дать мне письмо к одному из своих приятелей в Южном Миссури.

Утром я простился с Финном и Буном и двинулся дальше. Я не мог отделаться от странного чувства одиночества, проезжая холм за холмом, лес за лесом. Мне казалось, что что-то обстоит неладно, и я часто оглядывался, желая убедиться, что со мной никого нет. Чувство это, однако, длилось недолго, и я скоро убедился, что к западу от Миссисипи человеку с деньгами в кошельке и на хорошей лошади не следует ездить в незнакомой компании, если он не желает лишиться того и другого, а на придачу жизни.

Я проехал, не останавливаясь, сорок пять миль по сухой дороге, ведущей в Литл-Рок, и приехал в столицу к полудню. Иностранцы часто посещают Соединенные Штаты, но лишь немногие из них заглядывают в Арканзас. По-видимому, их отпугивают бесчисленные истории об арканзасских убийствах, которыми обязательно угощают туристов на пароходах, ходящих по Миссисипи. Без сомнения, эти рассказы об убийствах и злодействах крайне преувеличены, как и все в Соединенных Штатах. Однако невозможно отрицать, что арканзасским судам приходится разбирать по крайней мере вдесятеро больше дел о зарезанных и застреленных, чем судам других штатов.

В первый же день моего пребывания в Литл-Роке мне пришлось быть свидетелем двух-трех арканзасских происшествий и слышать комментарии по их поводу. В это время происходили заседания законодательного собрания штата. Двое законодателей, разошедшиеся во мнениях, побранились. От слов они перешли к ударам, и один застрелил другого из шестиствольного вертящегося пистолета Кольта. Это событие прервало на тот день заседание; тело было перенесено в ту самую таверну, где я остановился, а убийца, оставленный на свободе за поручительством в две тысячи долларов, бежал в ту же ночь, и никто не подумал его преследовать.

Мертвое тело оказалось весьма доходной статьей для моего хозяина, который положил его в комнате, смежной с баром. Когда новость распространилась, все мужское население Литл-Рока сочло своею обязанностью удостовериться в ней лично и высказать свое мнение об этом происшествии за бутылкой вина или за стаканом виски.

Чувствуя утомление, я рано лег в постель и начал было уже засыпать, несмотря на громкие разговоры и ругань внизу, когда услышал пять или шесть выстрелов, быстро проследовавших один за другим и сопровождавшихся воплями и стонами. Я вскочил и остановил на лестнице девочку негритянку, растерявшуюся от ужаса.

— Что случилось, Блекки? — спросил я. — Это в баре стреляют?

— О, да, масса, — отвечала она, — стреляют так, что ужас! Доктор Френсис назвал доктора Грея мошенником; доктор Грей назвал доктора Френсиса негодяем; доктор Френсис начал стрелять из большого пистолета и убил доктора Грея; доктор Грей начал стрелять из другого большого пистолета и убил доктора Френсиса.

— Как! — воскликнул я. — После того как был убит?

— О, нет, масса, прежде чем был убит; они стреляли разом — паф, паф, паф.

Я сошел вниз узнать об обстоятельствах этого двойного убийства. Оказалось, что коронер осматривал тело законодателя, убитого утром, и двое хирургов, изрядно угостившись в баре, поссорились по поводу направления, по которому прошла пуля. Не придя к соглашению относительно этого пункта, они обменялись крупными словами, от слов перешли к делу; и в заключении застрелили друг друга.

События этого дня внушили мне такое отвращение, что я уплатил по счету в гостинице, оседлал свою лошадь и переправился на пароме через реку Арканзас, широкий, величественный и быстрыйпоток, на южном берегу которого расположена столица штата. Отъехав на некоторое расстояние от реки, я остановился на ночлег в лесу, предпочитая его безмолвие и грусть отвратительным сценам кровопролития и убийства.

К северу от реки Арканзаса население не так кровожадно и более гостеприимно, то есть хозяин гостиницы относится к вам учтиво в расчете на ваши деньги, а в городе (домов пятьдесят) Бетсвилле я нашел человек тридцать генералов, судей и майоров, которые благосклонно водили меня по всем местным барам, причем выкурили несчетное множество сигар и выпили несчетное множество бокалов вина, и хотя заказывали все это по собственной инициативе, но платить предоставили мне, что я исполнил, зная повадку этих джентльменов увиливать от уплаты, чтобы не обидеть иностранца.

Глава XXXI

От Бетсвилля до южной границы Миссури путь лежит на протяжении сотен миль среди пустынных гор и сосновых боров, изобилующих змеями и разнообразной дичью, но без малейших признаков цивилизации. Трава встречается только в котловинах, но они так болотисты, что лошадь рискует провалиться. К счастью, светлые и чистые ручьи встречаются то и дело, и я был настолько предусмотрителен, что запасся большим мешком маиса для лошади. В конце концов мы путешествовали очень недурно, и моя верная лошадь счастливо избежала «кольца». Что такое «кольцо», я сейчас объясню читателю.

В этих областях переезд от фермы до фермы занимает почти целый день; и если путешественник новичок или «зеленый» (арканзасское название иностранца), то хозяин употребляет все свое искусство, чтобы удостовериться, имеются ли у его гостя деньги, и если окажется, что деньги есть, старается задержать его как можно дольше. С целью раздобыть эти сведения, он, хотя бы на ферме имелось полдюжины здоровых молодцев, обязательно поручает какой-нибудь хорошенькой девушке (своей дочери или племяннице) указать вам конюшню и склад маиса. Эта нимфа берет на себя заботы о путешественнике, показывает ему сад, свиней, приготовляет ему спальню и проч. Она предлагает выстирать его носовой платок, заштопать куртку и при этом так или иначе допытывается, есть ли у него деньги, о чем сообщает хозяину.

Поужинав, выспавшись и позавтракав, путешественник спрашивает, сколько с него следует, и выражает намерение ехать дальше.

— С вашим конем приключилось что-то неладное, сэр, — сообщает ему хозяин, — он хромает.

Путешественник решает, что это пустяки; отправляется в путь, но, проехав какую-нибудь милю, убеждается, что его лошадь не может идти; он возвращается на ферму и остается там иногда целую неделю, пока лошадь не вылечится от хромоты.

Со мной устроили однажды такую же штуку, и я не подозревал о ней, но когда на следующей ферме моя лошадь снова захромала, я решил ехать, невзирая на ее хромоту. Проехав три мили, я встретился с каким-то всадником, пожилым человеком. Он остановился, внимательно взглянул на меня и сказал:

— Послушайте, молодой человек, вы, я вижу, «зеленый».

Я был в это утро в самом скверном настроении духа и потому ответил сердито:

— Что вы этим хотите сказать, старый болван?

— Не обижайтесь, — ответил он, — я вовсе не хочу издеваться над иностранцем. Я губернатор этого штата, Иелль, и вижу, что мои остроумные сограждане сыграли с вами штуку. Если позволите, я в две минуты излечу вашего коня от хромоты.

Видя, что я имею дело с джентльменом, я извинился в своем грубом ответе, а губернатор слез с лошади и объяснил мне тайну «кольца». Как раз над копытом нога моей лошади была туго обтянута крепкой шелковой ниткой, скрытой под шерстью; как только нитка была перерезана, лошадь перестала хромать.

На прощание губернатор дал мне отеческий совет.

— Я укажу вам способ, мой милый юноша, — сказал он, — благополучно путешествовать по Арканзасу. Остерегайтесь хорошеньких девушек и честных хозяев; никогда не говорите, что вы путешествуете дальше ближайшего города, так как в продолжительное путешествие человек обыкновенно пускается с деньгами; и если возможно, никогда не ставьте вашу лошадь в конюшню. Счастливый путь.

Западная окраина Арканзаса имеет гористый характер и является началом великой американской пустыни, доходящей до подножья Кордильер. Восточная же часть штата, орошаемая водами Миссисипи, представляет сплошное болото, почти не исследованное, так как почва его чересчур зыбка даже для легконогих индейцев; в сущности, вся территория между Миссисипи и рекой Сент-Френсис представляет непрерывное речное дно.

Утверждают, что эта область не была подвержена таким наводнениям до землетрясений 1811 и 1812 гг., когда долина Сент-Френсис значительно осела. Землетрясения были обычным явлением со времени первых поселений в этой области; да и теперь они случаются очень часто, и обитатели относятся к ним довольно равнодушно. Но землетрясение 1811 и 1812 гг. имели исключительный характер; они ощущались на всем протяжении от Новой Англии до Нью-Орлеана и оставили неизгладимые следы; по всей вероятности, впрочем, эта часть долины Миссисипи и в более ранние периоды переживала страшные катастрофы. В 1812 г. земля разверзалась широкими трещинами, из которых извергались массы воды и песка; холмы исчезали, и вместо них появлялись озера; дно озер поднималось, и воды их разливались во все стороны; течение рек изменялось вследствие возвышения русла и оседания берегов; в течение целого часа

Миссисипи текла обратно, к своим истокам, пока скопившиеся воды не прорвали плотины, загородившей им путь; суда садились на мель, или внезапно оказывались на суше, или кружились, захваченные водоворотами; и среди всех этих страшных изменений электрические огни, сопровождаемые раскатами грома, озаряли атмосферу, потемневшую от туч и испарений.

Местами еще можно видеть затопленные леса на дне образовавшихся в то время озер. Что эти явления были вызваны не местными причинами, как думали некоторые, видно из того факта, что Азоры, Вест-Индские острова и северный берег Южной Америки испытали сильные потрясения в то же самое время, а города Каракас, Лагуяра и некоторые другие были совершенно разрушены.

Мне советовали не останавливаться в пограничных домах, и я проехал бы до Миссури, ночуя на открытом воздухе, если б не началось дождливое время года; ночевать же под страшным ливнем вовсе не доставляет удовольствия. Когда я достиг реки Сент-Френсис, погода заставила меня остановиться в доме одного пастора — не знаю какой секты, но он считался величайшим лицемером в мире и самым ловким плутом в Арканзасе.

Моя лошадь была поставлена в конюшню, седло отнесено в переднюю, а свои походные сумки я положил в гостиной и по обыкновению отправился к колодцу умыться после езды. Вернувшись, я, к своему удивлению, убедился, что сумки уже исчезли. Так как в них у меня хранился изрядный запас денег и драгоценностей, то я немедленно спросил у женщины, стряпавшей в соседней комнате, куда они девались. Она отвечала, что не знает, но что, вероятно, их убрал ее отец.

Я долго дожидался его, с немалым беспокойством стоя у дверей, когда, наконец, увидел, что он возвращается домой через маисовое поле. Я пошел к нему навстречу и спросил, куда он девал сумки. На это он ответил сердито, что не понимает, о каких сумках я спрашиваю; что у меня никаких сумок не было, когда я приехал; что я, как видно, ловкий малый, да не на такого напал: его не проведешь.

Так как к этому времени я уже хорошо познакомился с арканзасскими штуками, то, не теряя времени на разговоры, вернулся в переднюю, достал из кобуры пистолеты и заткнул их за пояс, захватил ружье и отправился по его следам, ясно отпечатавшимся на мягкой почве. Они привели меня к сараю с маисом, где после часовых поисков я нашел свои походные сумки. Я взвалил их на плечо и вернулся домой, как раз к началу проливного дождя. На крыльце меня встретили с извинениями пастор, его жена и дочь, миловидная девушка лет шестнадцати, вся в слезах. Мать объявила, что всему виной девушка, а пастор объяснил мне самым униженным тоном, что его дочь, войдя в комнату и увидев сумки, решила спрятать их, вообразив, что они принадлежат ее возлюбленному, которого она ждала в гости. Девушка со своей стороны горько плакала, уверяя, что она хотела только подшутить над Чарли. Она честная девушка, а не воровка.

Я сделал вид, что удовлетворен этим объяснением, а вскоре затем, к моему большому удовольствию, прибыли новые гости: четверо миссурийских плантаторов, возвращавшихся с медвежьей охоты в болотах Сент-Френсис. Один из них был господин Куртенэ, к которому я имел письмо от капитана Финна; мы очень скоро сошлись, и он пригласил меня заехать к нему и погостить хоть недельку.

Так как он говорил по-французски, то я рассказал ему на этом языке историю с сумками; он нисколько не удивился, так как знал характер нашего хозяина. Решено было, что господин Куртенэ и я ляжем в комнате нижнего этажа, где имелись две кровати; остальные охотники устроились в другой части дома. Перед сном они пошли взглянуть на лошадей, и дочь хозяина воспользовалась этим случаем, чтобы посветить мне и проводить меня в спальню.

— О, сэр, — сказала она, притворив дверь, — пожалуйста, не рассказывайте другим гостям о моем поступке, иначе они станут говорить, что я в связи с Чарли, и моя репутация погибла.

— Послушайте, — отвечал я, — я уже рассказал о нем, и я знаю, что история с Чарли — выдумка, которую вы повторяете по приказанию отца. Когда я искал сумки в сарае, я видел следы тяжелых сапог вашего отца, а не ваших легких и маленьких башмаков. Он негодяй; передайте ему это от меня, и если б у меня было время возиться с этим делом, я привлек бы его к ответственности.

Девушка страшно сконфузилась, и я пожалел о своей резкости и хотел было обратиться к ней с более ласковыми словами, но она перебила меня.

— Пощадите меня, сэр, — сказала она, — я знаю все, я так несчастна, если бы мне удалось найти хоть какое-нибудь место, чтобы зарабатывать хлеб, я не осталась бы здесь ни минуты, так как здесь мне очень, очень тяжело.

В эту минуту послышались шаги возвращающихся охотников, и бедная девушка поспешила оставить комнату.

Господин Куртенэ сообщил мне, что, по его мнению, пастор готовит какую-то новую плутню, так как только что отправился в душегубке за реку. После истории с сумками от этого молодца можно было ждать всего; ввиду этого мы решили быть настороже, пододвинули наши кровати к окнам и легли не раздеваясь.

Чтобы скоротать время, мы разговаривали о капитане Финне и техасцах. Господин Куртенэ рассказал мне о случае кражи негров тем самым генералом Джоном Мейером, о котором так много рассказывал мой товарищ по путешествию через Техас, богослов. Однажды зимою мистер Куртенэ, возвращаясь с востока, был задержан в Венсенне (Индиана) глубокими снегами, которые на несколько дней сделали дороги непроезжими. Тут он увидел стадо овец прекрасной породы, которую решил завести на своей ферме, и узнав, что капитан собирается, как только пройдет лед, отправиться вниз по реке на большом дощанике, условился с ним насчет доставки дюжины овец на его плантацию, немного ниже устья Огайо, по ту сторону Миссисипи.

Два месяца спустя Мейер доставил овец и получил условленную плату. Затем он попросил разрешения остановиться на земле господин Куртенэ, так как его барка потерпела серьезные повреждения и требовала починки, которая должна была продлиться не менее пяти, шести дней. Господин Куртенэ разрешил Мейеру и его людям воспользоваться кирпичным сараем и приказал своим неграм доставлять им картофель и овощи.

Три или четыре дня спустя негры сообщили ему, что генерал толковал с ними, называл их дураками за то, что они остаются в рабстве, уверял, что они могут быть такими же свободными, как белые люди, и что если они отправятся с ним вниз по реке, то он отвезет их в Техас, где будет платить им по двадцати долларов в месяц за работу.

Куртенэ посоветовал им сделать вид, будто они согласны на его предложения, и указал, как действовать дальше. Затем он разослал письма к соседям, пригласив человек двадцать приехать к нему на плантацию, захватив с собой бичи, для которых найдется дело.

Кончив починку, Мейер явился поблагодарить за гостеприимство и сообщил, что намерен отплыть завтра утром. Ночью, когда, по его соображениям, все в доме улеглись спать, он отправился с двумя сыновьями на пустырь, где должны были собраться негры, согласившиеся бежать с ним. Он нашел полдюжины негров и, посоветовав им соблюдать тишину, приказал следовать за ним к барке; но, к своему удивлению, убедился, что пустырь окружен толпою других негров и белых, вооруженных страшными бичами из буйволовой кожи. Догадавшись в чем дело, он пустился наутек, но было уже поздно.

Генерал и его сыновья, без сомнения, привыкли к подобным сюрпризам, так как увертывались от ударов с изумительной ловкостью, но при всем том на их долю выпала жестокая порка, пока они успели добраться до берега, находившегося на расстоянии четверти мили. Тщетно они орали, ругались и молили о пощаде: удары сыпались немилосердно, особливо со стороны негров, которые, испытав на себе силу бича, с особенным удовольствием хлестали белых.

Наконец, доблестный генерал и его почтительные сыновья, изнемогая от ударов, добрались до барки, обрезали канат и отплыли на середину реки. С тех пор генерал Мейер, когда ему случалось бывать в этих краях, всегда проплывал мимо плантации ночью, придерживаясь противоположного берега.

Я сообщил господину Куртенэ все, что мне было известно о генерале Мейере. Во время моего рассказа наше внимание было привлечено каким-то шумом подле конюшни, находившейся на дворе против наших окон. Мы подозревали, что дело идет о попытке украсть наших лошадей, и Куртенэ, взяв мое ружье, поместился у окна, так чтобы видеть двор, через который воры должны были прогнать лошадей.

Мы прождали еще минут пять, а затем Куртенэ предложил мне занять его место, сказав:

— Если увидите кого-нибудь на дворе с нашими конями, стреляйте. Я же пойду вниз и попытаюсь захватить мошенника; я замечаю какую-то возню у конюшни и подозреваю, что пастор хочет отогнать наших лошадей в болото, где ему нетрудно будет отыскать их впоследствии.

Он направился к двери, но едва успел взяться за ручку, как раздался ужасающий вопль, а за ним громкое ржание, в котором я узнал ржание моего коня. Схватив пистолеты и ножи, мы поспешили во двор. Мы нашли наших двух лошадей и третью, принадлежавшую одному из охотников, подле конюшни; они были связаны гуськом, так чтобы их мог вести один человек. Только первая была взнуздана, а последняя, именно моя, находилась в состоянии страшного возбуждения, как будто с ней случилось что-то необычайное. Продолжая наши поиски, мы нашли тело молодого человека, страшно изуродованное: грудь его была совершенно вскрыта, так что сердце и внутренности выпали наружу.

По-видимому, мой верный конь, еще в Техасе проявивший неохоту расставаться со мной, нанес вору страшный удар, отбросивший его шагов на пятнадцать в виде изуродованного трупа.

Между тем на шум явились другие охотники, добыли фонари, и мы узнали в убитом старшего сына пастора, который недавно женился и поселился на восточном берегу Сент-Френсис. Вскоре явился и сам пастор, но не из дома, а с противоположной стороны, одетый, как накануне: очевидно, он не ложился в постель в эту ночь.

Узнав о печальном происшествии, он стал бесноваться и клясться, что проклятый француз и его проклятая лошадь поплатятся за это жизнью. Но Куртенэ подошел к нему и сказал:

— Придержи язык, негодяй! Полюбуйся на дело своих рук, потому что ты виновник этой смерти. Ты для того и переправился через реку, чтобы заставить своего сына помочь тебе украсть лошадей. Ни слова, ты меня знаешь, посмотри на своего первенца, подлый человек! Пусть эта смерть будет началом долгой цепи несчастий для тебя, и пусть последним звеном этой цепи будет виселица, которой ты заслуживаешь!

Пастор не отвечал ни слова, даже когда жена принялась упрекать его сквозь слезы:

— Я предупреждала тебя, — говорила она, — и вот мы дожили до беды, и я боюсь, что дальше будет еще хуже. В несчастный день я встретилась с тобою, и в несчастный день родился этот ребенок.

Я пройду молчанием окончание этой печальной сцены. Все мы сочувствовали матери и бедной девушке, которая была в отчаянии. Оседлав лошадей, Куртенэ и я уехали, а другие охотники остались ждать следователя, которого мы обещали прислать. Чтобы найти его, нам пришлось свернуть с большой дороги; проехав несколько миль, мы отыскали его дом, разбудили хозяина и, сообщив ему о происшествии, переправились на восходе солнца через реку.

Глава XXXII

Наконец мы достигли плантации Куртенэ. Его дом был одним из немногих, построенных со вкусом домов в Соединенных Штатах. Изящный портик на колоннах, широкие веранды, обвитые жасмином, и веселый, цветущий сад с аллеями акаций и живыми изгородями из боярышника и остролиста напоминали мне сцены из времени моего детства в Европе. Все было красиво и удобно: просторные конюшни, хорошенькие конуры для собак, упитанные и веселые невольники, опрятно и хорошо одетые.

Когда мы сошли с лошадей, на балконе появилась красивая дама с приветливым, обрадованным лицом и пятеро или шестеро хорошеньких ребятишек; все они окружили и осыпали поцелуями отца. Появилось также и милое видение юности и красоты — одна из стройных девушек юга, с темными ресницами и волнистыми, черными, как вороново крыло, волосами; рабы всех возрастов — мулаты и квартероны, старые негры и негритянки — также выбежали навстречу хозяину с радостными восклицаниями. Прибавьте к этому лай собак, ржание коней, и вы дополните эту картину привязанности и счастья. Вряд ли найдется во всей Америке другая такая плантация, как плантация Куртенэ.

Я вскоре сделался своим человеком в его семье, где впервые пользовался удовольствиями общества высококультурных людей. Мистрис Куртенэ прекрасно играла на арфе, ее племянница, мисс Эмма Куртенэ была превосходная пианистка, а наш хозяин мастерски владел флейтой. Мы проводили вечера, читая Шекспира, Корнеля, Расина, Метастазио или современных английских писателей, а затем до поздней ночи наслаждались прекрасными творениями Бетховена, Глюка и Моцарта или блестящими увертюрами Доницетти, Беллини и Мейербера.

Время летело для меня как волшебный сон, и так как период дождей только что наступил, и путешествовать было невозможно, то я остался на несколько недель у моих приветливых хозяев, тем с большей охотой, что многочисленные испытания, которым я подвергся в таком раннем возрасте, убедили меня, что счастье не такая обыкновенная вещь на земле, чтобы отталкивать его, когда оно предоставляется вам. Но среди удовольствий я не забывал о взятой на себя задаче и написал Джоз Смиту, главе мормонов, в город Науву, о своем желании вступить с ним в переговоры. Несмотря на плохое время года выпадали и солнечные дни, которыми я и хорошенькая мисс Эмма пользовались для прогулки верхом по лесам; иногда же мой хозяин приглашал соседних охотников, и устраивалась облава на медведей, оленей и диких кошек. В таких случаях мы брали с собой палатки, и вечером, покуривая подле костра, я слушал рассказы бывалых людей, которые познакомили меня лучше с жизнью Соединенных Штатов, чем познакомило бы многолетнее пребывание в них.

«Скажи мне, с кем ты знаешься, и я скажу тебе, кто ты таков», — говорит старинная пословица. Куртенэ выбирал своих знакомых в самых интеллигентных кругах общества, и рассказы их были интересны и содержательны. Часто разговор заходил о мормонах, и мой хозяин, заметив, что я очень интересуюсь этой новой сектой, познакомил меня с одним джентльменом, которому была хорошо известна ее история. От него я и узнал подробсти о возникновении мормонизма.

Много лет тому назад жил в Конектиккуте человек по имени Соломон Спальдинг, типичный янки, как показывает его биография. Сначала он изучал право с целью сделаться адвокатом; потом был проповедником, купцом и банкротом; позднее был кузнецом в какой-то западной деревушке; затем земельным спекулянтом и школьным учителем; еще позднее приобрел сталелитейный завод, снова обанкротился; и в заключение стал писателем и фантазером.

Как легко себе представить, он умер нищим где-то в Пенсильвании, не подозревая того, что, в силу странной случайности, одно из его произведений («Найденный манускрипт»), спасенное от забвения несколькими шарлатанами, явится в их руках могущественным орудием, с помощью которого удастся основать одну из самых замечательных сект, какие когда-либо существовали.

Под заглавием «Найденный манускрипт» мы находим исторический роман о заселении Америки, в котором американские индейцы оказываются потомками исчезнувших колен израильских. В нем подробно описываются их странствования из Иерусалима по суше и по морям до прибытия в Америку под начальством Нефи и Лехи, и возникшие между ними впоследствии распри и кровопролитные войны. Памятниками этих войн остались курганы, так часто попадающиеся в Северной Америке; о высокой цивилизации этих переселенцев свидетельствуют замечательные развалины городов и другие любопытные древности, находимые в различных местах Северной и Южной Америки.

Произведение это написано библейским стилем и обнаруживает известную силу воображения и знакомство с историческими и этнографическими фактами, но в целом представляет нечто в высшей степени сумбурное и нескладное.

Рукопись валялась несколько лет у издателей Паттерсона и Лембдина, в Питтсбурге. Дела их пошли плохо, и Лембдин задумал поправить их какой-нибудь удачной книжной спекуляцией. Просматривая различные рукописи, имевшиеся у него, он наткнулся на произведение Спальдинга, которое показалось ему золотым рудником, вполне способным предотвратить банкротство, грозившее злополучному издателю. Но смерть помешала ему привести в исполнение свое намерение.

Лембдин отдал драгоценную рукопись своему закадычному другу Сиднею Ригдону для изменения, украшения и приготовления к печати. Когда издатель умер, Ригдон забросил было рукопись, но, раздумывая о своих скудных средствах и о возможности улучшить свое положение, набрел на счастливую мысль. Ригдон знал своих соотечественников и их любовь к чудесному; и вот он решил издать «Найденный манускрипт» не как роман, не как продукт воображения, а как новый религиозный закон, дарованный человеку самим Богом.

В течение некоторого времени Ригдон усердно работал, изучая Библию, изменяя свою книгу и проповедуя каждое воскресение, с целью подготовить публику к восприятию новой религии. Как легко может себе представить читатель, наш импровизированный богослов был подобно Спальдингу на все руки мастер, последовательно исполнявший обязанности адвоката, кабатчика, конторщика, купца, полового, издателя газеты и, в заключение, фактора типографии.

Ригдон, несомненно, является отцом мормонизма и автором «Золотой Книги». Но он скоро заметил, что его шарлатанское предприятие грозит серьезными опасностями и отступил перед ними. Грандиозные планы оказались ему не по плечу; он был мелкий и трусливый шарлатан, видевший в мормонизме только денежную спекуляцию. Он решил укрыться за спиною какого-нибудь глупца, который не побоится взять на себя ответственность, меж тем как на его долю достанется золотая жатва, с которой он и отретируется в безопасное место при первых признаках начинающейся бури. Но, как это часто случается, он рассчитал без хозяина: вышло так, что, разыскивая глупца, он нашел в лице Джоз Смита не совсем такого, какого искал. Ему нужна была смесь плута и безумца, человек, который был бы его орудием и рабом. Джоз Смит был плут и невежда, но обладал теми качествами, которых не хватало Ригдону: он был человеком широких замыслов, полным мужества и интеллектуальной энергии, одною из тех беспринципных, но крупных и сильных натур, которые в прошлые века двигали народами, как Магомет, и даже в наше просвещенное время могут достигать поразительных результатов.

Когда уже поздно было отступать, Ригдон с неудовольствием заметил, что вместо того, чтобы приобрести покорное орудие, он сам подчинился более сильной воле, сам оказался рабом, связанным страхом и интересом, двумя стимулами, руководившими им в жизни. Смит, а не Ригдон, сделался «избранником Господа», главою многих тысяч, великим религиозным и политическим вождем.

Отец Джозефа Смита был «кладоискателем» и вел бродячую жизнь на Дальнем Западе, обманывая легковерных фермеров россказнями о зарытых сокровищах, и при случае не брезгуя кражей скота и лошадей. Джозеф был его вторым сыном и любимцем: отец всюду рассказывал, что Джоз обладает удивительным даром ясновидения, от которого не ускользнет никакой клад. Джоз действительно проявлял большие способности по этой части, и опытные люди пророчили ему блестящую будущность, утверждая, что если он не попадет на виселицу, то будет по меньшей мере генералом.

Сначала молодой человек направился по стопам своего почтенного батюшки, подвизаясь на том же поприще: выманивая деньги у состоятельных людей указаниями золотых и серебряных россыпей (при помощи заранее подброшенных образчиков руды), кладов, в решительную минуту уходивших в землю вследствие влияния каких-либо враждебных сил; пропавшего скота или лошадей (предварительно угнанных товарищами Смита куда-нибудь в лес). Уже здесь проявлял он редкое знание человеческой натуры и уменье импонировать людям; но это мелочное плутовство не удовлетворяло его; он инстинктивно искал более широкого поприща для приложения дремавших в нем способностей и, наконец, обрел его, встретившись во время своих странствований с Ригдоном в 1827 г. Вскоре между ними завязалась тесная дружба и состоялось соглашение.

Пока Ригдон стряпал свою библию, Смит подготовлял умы к восприятию нового учения. Теперь вместо искания кладов выступили на сцену чудесные исцеления, воскрешения умерших. Об одном из них, неудавшемся, я расскажу ниже, — туманные пророчества, наводившие страх на невежественных фермеров.

В больших городах Европы и Америки цивилизация, образование, деятельная толчея повседневной жизни уничтожили суеверные чувства и почти изгнали боязнь нездешних сил, злых гениев и духов. Не то в западной области Соединенных

Штатов, среди дремучих лесов, пустынных гор, молчаливых степей, где лишенный развлечений и новостей, которые давали бы пищу его воображению, фермер поддается странным фантазиям и если не говорит о них, опасаясь насмешек, то раздумывает над ними и мало-помалу становится жертвой фантасмагории.

В этих пограничных областях американец всегда охотник. В конце лета он вскидывает на плечо ружье и отправляется «проведать своих свиней, лошадей и скот». Выслеживая при этом дичь и диких пчел, он забирается далеко в глушь, в болота, в горные ущелья. Грандиозные картины природы, постоянное безмолвие производят подавляющее впечатление на его ум, а необходимость быть вечно настороже, напрягать зрение и слух действует на нервную систему. Он вздрагивает при шорохе листьев, всматривается в заросли и кустарники, ожидая каждую минуту появления опасного зверя или какой-нибудь ядовитой гадины. Вдобавок ему приходится испытывать голод и подвергаться сильному утомлению.

«Поголодай в пустыне — начнешь видеть духов», — говорят индейцы, и это очень метко сказано. Если прибавить к этому, что одинокая и монотонная жизнь уже предрасполагает фермера к таинственному и чудесному, то неудивительно, что он становится суеверным. Еще ребенком он приобретает расположение к чудесному; в долгие зимние вечера, когда глубокий снег одевает землю и ветер воет в деревьях, старики, покуривая трубки перед огнем, рассказывают о своих приключениях. Они говорят о таинственных голосах, раздающихся в какой-нибудь пещере, о встречах со злым духом в образе хищного зверя; и многие намекают, что им не раз случалось в темную, бурную ночь сталкиваться с оборотнем в лесу, на перекрестке двух дорог или подле дуба, обожженного молнией.

Среди этих людей Джоз, бродивший один по лесам при лунном свете, Джоз, имевший, по их твердому убеждению, сношения с силами нездешнего мира, обладавший даром ясновидения, выражавшийся загадками и торжественными, таинственными намеками, всегда импонирующими невежественным людям, нашел благодарную почву. Тут он нашел своих первых последователей, когда объявил себя пророком, призванным основать «новое царство», царство «святых последнего дня»; тут он создал ядро своей будущей церкви.

В 1830 была напечатана сочиненная Спальдингом и переделанная Ригдоном мормонская библия, оригинал которой, написанный на золотых листах, был будто бы открыт Смитом в одном кургане, по указанию свыше; а в 1840 новая секта, насчитывавшая уже более полутораста тысяч последователей, основала в штате Иллинойс город Науву, столицу «западного царства», главою которого был признан Смит, проявивший в течение этого периода свои выдающиеся организаторские способности. Я не буду рассказывать о перипетиях этой истории, о превратностях, пережитых сектой, с того момента, когда первые шесть «святых» присоединились к пророку, до моей поездки к Смиту, когда его «царство» обладало уже обширными земельными угодьями в Западных штатах, торговыми предприятиями, банками, поселениями и городами, постоянным «легионом» в три тысячи человек и своеобразной религиозно-государственной организацией. Смит сумел привлечь к своему делу капиталы и предприимчивых людей и объединить своих последователей в правильно организованное целое. Он питал грандиозные замыслы; между прочим составил план союза с западными племенами индейцев, что, как уже известно читателю, и послужило причиной моей поездки к нему.

Глава ХХХIII

Во время моего пребывания у господина Куртенэ я имел столкновение с пантерами, что, хотя и не представляет чего-либо замечательного само по себе, но в данном случае не лишено интереса, так как в этой местности пантеры перевелись уже лет двадцать. Одно время по соседству стали замечать сильную убыль индеек, ягнят и поросят, и мы обшарили все кустарники и заросли камышей, ожидая найти тигровую кошку, пробравшуюся с юга. После продолжительных бесплодных поисков Куртенэ пришел к заключению, что это пошаливает какая-нибудь шайка негров-марронов, и приказал сторожить каждую ночь.

Случилось как-то всей семье отправиться на свадьбу на ту сторону реки. За неимением подходящего костюма я остался дома, а после полудня поехал верхом на охоту с собаками. День был знойный, хотя ветреный; и так как свист ветра в камышах заглушал лай собак, то доехав до нашей прежней стоянки, в пятнадцати милях от дома, я бросился на траву и пустил лошадь пастись. Я пролежал не более получаса, покуривая трубку, когда собаки всей стаей вырвались из кустарников и ринулись в камыши, промчавшись мимо меня на расстоянии тридцати ярдов. Я вскочил на лошадь и поскакал за ними, недоумевая, что бы это могло быть. Я знал, что они не подняли ни оленя, ни медведя, а маленькое животное из породы кошек предпочло бы оставаться в кустарниках, где собакам было гораздо труднее добраться до него.

Я скакал во весь опор, пока не достиг болота, по ту сторону которого виднелась другая камышовая заросль, выше и гуще первой. Я привязал лошадь на всю длину лассо, чтобы она могла щипать молодые листья камышей, и пошел через болото по следам собак. Добравшись до заросли на другой стороне, я услышал бешеный лай стаи, очевидно, настигшей зверя. Я мог идти только по слуху, так как видеть что-нибудь было невозможно; камыши оказались такими густыми, что мне пришлось прокладывать себе путь охотничьим ножом, и только с большим трудом я добрался до стаи. Находясь от нее шагах в двадцати, я заметил, что приближаюсь к болоту, так как камыши стали редеть, и, подняв глаза, увидел впереди верхушку большого дерева, под которым, вероятно, собралась стая. Но я еще не мог разглядеть собак за камышами и стал всматриваться в верхние сучья дерева, рассчитывая увидеть там тигровую кошку. Однако ничего не было видно; тогда я прошел еще ярдов десять, расчищая себе путь ножом; и вдруг, к своему изумлению, заметил на высоте тридцати футов надо мною огромную пантеру, впившуюся когтями в ствол дерева и сердито смотревшую вниз, на собак.

Я не решался уйти, опасаясь, что шум привлечет внимание животного, которое бросится на меня с высоты. Собаки лаяли все громче и громче; я дважды поднимал ружье, но не выстрелил, чувствуя, что мои нервы слишком напряжены, и что ружье дрожит. Наконец, я овладел собою, и, рассудив, что в стае есть собаки, почти способные померяться силами со страшным животным, я прицелился и выстрелил. Выстрел оказался удачным, животное свалилось с дерева, смертельно раненное, но еще живое. Половина собак в одно мгновение была на нем; но, сбросив их, оно попыталось снова взобраться на дерево. Это, однако, оказалось ему не по силам, и после двух-трех бесполезных прыжков оно обратилось в бегство. Но тут самые крупные собаки набросились на него; оно уже не могло бороться и испустило дух вместе с потоком крови. Прежде чем я успел снова зарядить ружье, пантера была мертва.

Когда я подошел к ней, все собаки рвали ее тело, за исключением маленькой черной суки, обыкновенно предводительствовавшей стаей; я видел, как она ринулась в камыши, обнюхивая землю и опустив хвост. Пантера была самка, очень крупная, но тощая; по ее соскам я видел, что у нее должен быть детеныш, и не сомневался, что он находится где-нибудь поблизости. Я пытался направить всю стаю по следам черной сучки; но собаки увлеклись терзанием жертвы, а применять силу было бы небезопасно. Минут десять я смотрел на них, ожидая пока они угомонятся, как вдруг услыхал лай, рев и жалобный стон. Я подумал было, что черная сука нашла детеныша; но так как стая, ринувшаяся на голос, продолжала травлю по крайней мере двадцать минут, то я решил что она напала на след нового зверя — кабана или медведя. Я последовал за нею, но не успел пройти пятидесяти шагов, когда сильный шум в камышах показал мне, что зверь сделал круг и возвращается обратно; в ту же минуту я заметил шагах в двадцати от себя страшно изуродованный труп черной суки. Я подошел к ней; а шум между тем быстро приближался, и я едва успел отскочить за куст, как из камышей вырвалась другая пантера.

Я никогда еще не видал такого грозного и величественного зверя. Это был самец; морда его была покрыта пеной и кровью; хвост развевался в воздухе, и по временам он оглядывался назад, как будто в нерешимости, бежать ему или броситься на своих преследователей. Увидев труп черной сучки, он ринулся на него одним прыжком и принялся рвать и терзать его своими когтями. Так как бешеное животное находилось всего в двадцати ярдах от меня, то я мог бы стрелять, но не решался, пока собаки были далеко. Впрочем, они вскоре выскочили из камышей и ринулись вперед. Смелый, молодой кобель, опередивший остальных, был растерзан в одно мгновение; затем пантера бросилась к дереву и взобралась на высоту двадцати футов, ответив на лай собак грозным ревом.

Я выстрелил, и на этот раз еще удачнее. Моя пуля проникла через глаз в мозг животного, которое, однако, не сразу свалилось, судорожно вцепившись в дерево.

Наконец, когти его ослабели, и тяжелая масса рухнула на землю, страшная даже после смерти.

Солнце уже село, и, не желая терять времени на снимание шкуры, я удовольствовался тем, что отрезал в качестве трофея длинный хвост животного. Но мои приключения еще не кончились: когда я возвращался к первой пантере, собаки напали на след какого-то нового зверя и пустились за ним. Уже стемнело, и я начинал тревожиться. До сих пор мне везло: оба раза мне удалось одним выстрелом убить страшного противника, на которого даже самые смелые охотники не решаются нападать в одиночку; но удастся ли то же и в третий раз? Я не мог рассчитывать на это, тем более что темнота затрудняла прицел. Ввиду этого я предоставил собакам лаять сколько им угодно, а сам направился к моей первой жертве, у которой тоже отрезал хвост в доказательство своих подвигов. Мне казалось, однако, что если поблизости есть еще пантеры, то вряд ли благоразумно идти одному к тому месту, где я оставил лошадь. Поэтому я осмотрел ружье и пошел туда, где раздавался лай собак. Тут я нашел третью пантеру, но на этот раз охота была безопасной, так как животное оказалось очень молодым детенышем, взобравшимся на дерево, пораженное молнией и переломившееся ярдах в трех от корня. Пантера сидела в пятнадцати футах от земли на упавшем стволе, завязшем верхушкой в ветвях соседнего дерева.

Забавно было смотреть, как маленькое животное дразнило хвостом собак, старавшихся допрыгнуть до него. Оно радостно мяукало, то свертывая хвост, то вытягивая его вниз, точно приглашая собак схватить его. Мне было очень неприятно убивать такого миловидного и грациозного зверька, но это оказалось необходимым, так как все мои усилия отозвать собак оставались тщетными. Я застрелил его и, подвесив себе на шею, принялся не без тревоги разыскивать свою лошадь.

В Америке почти не бывает сумерек, особенно весной; к тому же я торопился и следовательно не мог поспеть вовремя. Я сбился с дороги, провалился в болото, изодрал себе руки и лицо о колючие кустарники и после утомительных часовых поисков услыхал наконец мою лошадь, которая, соскучившись в одиночестве, подала о себе весть громким ржанием. Хотя до дому было не более восемнадцати миль и дорога была мне известна, но я ухитрился еще раза три или четыре сбиться и наконец, бросив поводья, положился на инстинкт лошади.

Было около полуночи, когда я приближался к плантации Куртенэ и с удивлением заметил множество факелов, мелькавших по всем направлениям. Быстро проехав через пустырь, я узнал от встретившегося мне негра, что семья давно уже вернулась домой, и что ужин по обыкновению был подан в восемь часов; что все очень беспокоились обо мне, а господин Куртенэ, опасаясь, не случилось ли со мной какого-нибудь несчастия, решил отправиться на поиски с большей частью негров. Оставив лошадь на попечении раба, я побежал к дому, где собаки уже возвестили о моем возвращении. Вся семья высыпала ко мне навстречу, и все разом спросили, что задержало меня так долго.

— Я поймал воров, — отвечал я, — убил их и потерял двух собак; вот мои трофеи.

Мой хозяин был как громом поражен; как опытный охотник, он не затруднился определить величину животных по принесенным мною хвостам. Между тем он был в полной уверенности, что пантеры давно исчезли из этой области. Факт показался ему настолько замечательным, что он решил немедленно отправиться с неграми снять шкуры с животных. Я же остался с любезной хозяйкой и ее племянницей и, рассказав о своих приключениях, имел удовольствие убедиться, что мой рассказ возбудил волнение, которое могло объясниться только искренним участием ко мне.

История с пантерами возбудила толки, и соседние фермеры не хотели верить, пока не увидали шкур. Западные газеты сообщили об этом случае, и на целых два месяца я сделался настоящим «львом».

Спустя несколько дней после этого приключения, «Каролина», самый большой и красивый пароход на Миссисипи, наткнулась на подводный лес и моментально пошла ко дну. К счастью, вода была очень низка, так что верхняя палуба осталась над нею, и благодаря помощи с соседних плантаций все пассажиры были благополучно доставлены на берег. Триста овец, сотня свиней, восемьдесят коров и двенадцать лошадей были предоставлены своей участи; и тяжело было смотреть на усилия бедных животных, боровшихся с мощным течением и поглядывавших, точно умоляя о помощи, на людей, толпившихся на берегу. Только одна свинья, две коровы и пять лошадей достигли берега. Многие сделались жертвами «речных акул» и сомов, другие были унесены течением. Лишь немногие предметы, находившиеся на пароходе, удалось спасти, и сотни тюков миссурийского табака и бочонков с кентуккийской мукой были выловлены несколько дней спустя прибрежными жителями Арканзаса и Теннеси. Предметы, теряемые таким образом при авариях на Миссисипи, редко требуются обратно, так как владельцы товаров, услыхав об их гибели, меняют имена и исчезают, забрав оставшееся имущество, чтобы приняться за новые спекуляции в каком-нибудь другом штате.

В числе пассажиров оказалось несколько друзей Куртенэ, который пригласил их в усадьбу; для других были устроены временные убежища в ожидании ближайшего парохода. Катастрофа произошла так внезапно, что багажа не удалось спасти, и несколько англичан, ехавших с целью покупки хлопка, потерпели очень серьезные убытки. Что касается американцев, то хотя они громко жаловались и клялись предъявить иск к реке, к пароходу, к лодкам, ко всем и каждому не знаю во сколько миллионов долларов, но в действительности потери их были ничтожны, так как в обычае жителей западных штатов возить все свои деньги в бумажнике, а бумажник в кармане, и обходиться без всякого багажа, кроме небольшого саквояжа, в котором имеется рубашка, пара воротничков, бритва и щетка, исполняющая обязанность головной, платяной, сапожной, пожалуй, даже зубной.

Забавно было слышать все эти жалобы и перечисление потерянных сумм; не было пассажира, даже среди ехавших в третьем классе, который бы не потерял от десяти до пятидесяти тысяч долларов, предназначенных для покупки хлопковой плантации, парохода или полного груза гаванских сигар. Всего забавнее была легкость, с которой каждый находил свидетеля, подтверждавшего его потерю.

— У меня было пять тысяч долларов, — говорил один, — спросите у генерала, правду ли я говорю.

— Верно, как честный человек, — подхватывал генерал. — Я сам обменял судье свои восточные билеты на южные.

Трудно объяснить европейцу, что за жизнь ведется и какие штуки проделываются на пароходах, плавающих по Миссисипи. Я приведу один пример.

Один странствующий проповедник, известный за отъявленного плута на обоих берегах реки (от устья до верховья), ухитрялся (пока не попал в тюрьму за очистку чужих карманов) комфортабельно жить на пароходах, не платя ни фортинга. Он записывался от Сан-Луи до Нью-Орлеана, и так как плата за переезд взимается на Западе только по окончании путешествия, то он сходил на берег в Виксбурге, Натчезе, Байу или на какой-нибудь другой промежуточной станции. Здесь он садился на пароход, плывший в Огайо, записывался до Луизвиля, а сходил на берег в Мемфисе.

У него никогда не было никакого багажа, кроме зеленого бумажного зонтика; но, чтобы усыпить подозрения, он всегда заходил к капитану и спрашивал его по секрету, знает ли он человека, который спит надним на верхней койке, почтенный ли это человек, так как у него, проповедника, имеются значительные суммы, вверенные ему некоторыми обществами. Следствием было то, что, считая его богатым, капитан и служащие относились к нему с особым вниманием, угощали его вином и другими напитками. Когда он исчезал, они выражали сожаление, что им приходится уезжать, не дождавшись джентльмена, надеялись увидеть его в Сан-Луи, Нью-Орлеане или Луизвиле, или получить от него уведомление, куда им направить его чемодан. Но вскоре им приходилось убедиться, что никаких чемоданов он не оставил, что он явился на пароход без всякого багажа, и что они обмануты ловким пройдохой.

Спустя сутки почти все пассажиры отправились дальше с другими пароходами, но те, которых г. Куртенэ пригласил в усадьбу, провели с нами несколько дней, так как намеревались принять участие в большой рыболовной экскурсии на озеро. Один из них жил некоторое время с мормонами в Науву и рассказывал о них много забавных историй. Одну из них — о неудавшемся чуде Джоз Смита — я приведу здесь.

Под вечер прекрасного летнего дня один айовский фермер встретил у своих ворот почтенного с виду человека, который попросил позволения переночевать под его кровлей. Гостеприимный фермер охотно согласился, пригласил незнакомца в дом и усадил его за сытный ужин.

После ужина фермер, жизнерадостный, добродушный, веселый и очень неглупый старик пустился в разговоры со своим гостем, который, казалось, чувствовал себя очень скверно телом и духом; но, желая угодить хозяину, любезно отвечал на его вопросы. Наконец, ссылаясь на утомление и нездоровье, он выразил желание отправиться на покой, и фермер проводил его наверх, где он улегся в постель.

Ночью фермер и его семья были разбужены ужасными стонами, доносившимися из комнаты путешественника. Бросились к нему и убедились, что незнакомец окончательно расхворался, испытывал, очевидно, жестокие страдания и испускал самые жалостные стоны, по-видимому, совершенно не сознавая, что происходит кругом. Сделано было все, что опыт и участие могли подсказать для облегчения его страданий; но все усилия остались тщетными, и к крайнему огорчению и смущению фермера и его семьи, их гость, спустя несколько часов, скончался. Рано утром, в самый разгар суматохи и тревоги, на ферму зашли двое путников и спросили, нельзя ли им отдохнуть и подкрепиться. Фермер ответил, что он охотно бы оказал им гостеприимство, но как раз в эту минуту в его доме полное смятение по случаю смерти иностранца, подробности которой он сообщил им. Они, по-видимому, были очень удивлены, жалели беднягу и вежливо попросили позволения взглянуть на его тело. На это фермер охотно согласился и проводил их в комнату, где лежал покойник. Несколько минут они молча смотрели на него, а затем старший из них важно заявил фермеру, что они старейшины Церкви Святых Последнего Дня, уполномоченные Богом творить чудеса, даже до воскрешения мертвых, и могут вернуть жизнь этому покойнику!

Разумеется, фермер был изумлен этим заявлением и довольно недоверчиво спросил, действительно ли они уверены в том, что обладают такими исключительными силами и способностями.

— О, разумеется! В этом не может быть сомнения. Бог уполномочил нас творить чудеса, дабы засвидетельствовать истину учения Джозефа Смита и полученного им откровения. Пошлите за вашими соседями, дабы мы могли вернуть к жизни покойника в присутствии многих и прославить перед вами Господа и Его Церковь.

Фермер после непродолжительного размышления согласился на предложение чудотворцев и, согласно их желанию, послал своих детей за соседями, которые, заинтересовавшись чудом, собрались в его доме целой толпой.

Мормонские старейшины начали с того, что преклонили колени, воздели руки и возвели очи горе и принялись громогласно молиться. Прежде чем они окончили молитву, внезапная мысль осенила фермера, который спокойно вышел из дома, вернулся через минуту и терпеливо ждал, пока старейшины кончили молитву. Затем он почтительно попросил у них разрешения предложить им несколько вопросов по поводу чуда. Они ответили, что ничего не имеют против этого. Тогда фермер спросил:

— Вы совершенно уверены, что можете вернуть жизнь этому человеку?

— Уверены.

— Почему же вы знаете, что вы это можете?

— Мы только что получили от Господа откровение, что можем совершить это.

— Вы совершенно уверены, что это откровение получено вами от Господа?

— Да; мы не можем ошибаться на этот счет.

— Зависит ли ваша власть вернуть человеку жизнь от характера его болезни, или вы можете воскресить всякого покойника?

— Причина смерти совершенно безразлична; мы можем воскресить всякого покойника.

— Значит, если бы этот человек был убит, и у него была бы отрезана рука, вы могли бы вернуть его к жизни и восстановить его руку?

— Разумеется! Власть, дарованная нам Господом, безгранична. Если бы у него были отрублены обе руки и ноги, это не составило бы разницы.

— А если бы у него была отрублена голова, могли бы вы воскресить его?

— Разумеется, могли бы.

— Очень хорошо, — сказал фермер со спокойной улыбкой, — я не сомневаюсь в истине слов таких святых людей; но я желаю, чтобы мои соседи поверили вполне, увидев чудо, действительно безупречное; итак, с вашего позволения, я отрублю этому покойнику голову, раз это не делает разницы.

Говоря это, он достал из-под куртки топор и замахнулся, как будто намереваясь привести в исполнение свои слова. Но тут покойник, к изумлению всех присутствующих, вскочил, как встрепанный, и заявил, что «черт его побери, если он позволит проделать над собою такую штуку».

Присутствующие немедленно схватили мормонов и заставили их признаться, что мнимый покойник тоже мормонский старейшина, и что они сами подослали его в дом фермера с поручением умереть в назначенный час и воскреснуть, когда они явятся, как бы случайно, с тем чтобы проделать чудо. Осрамив обманщиков, фермер отпустил их, посоветовав проделывать свои фокусы где-нибудь в другом месте.

Эти двое «старейшин церкви Святых Последнего Дня» были несчастный Джоз и его соратник и помощник Сидней Ригдон.

Глава XXXIV

Наконец наступил день рыбной ловли; наша компания леди и джентльменов в сопровождении черных поваров и двадцати негров тронулась в путь за два часа до восхода солнца и, проехав двенадцать миль, остановилась перед длинным рядом палаток, раскинутых для этого случая на берегу одного из многочисленных и прекрасных западных озер. Пятьдесят негров были уже на месте; одни из них собирали топливо, другие приготовляли завтрак, иные наживляли удочки или выполаскивали бочонки, предназначенные для солки нашей добычи. Не успели мы оглядеться, как с разных сторон показались другие партии приглашенных к участию в этой забаве. Мы встретили их обычным приветствием плантаторов:

— Вы голодны? — Сэм, Вашингтон, Цезарь — живо завтрак!

Все душегубки и челны, имевшиеся на площади радиусом в тридцать миль вокруг озера, были заблаговременно доставлены сюда, и мы с удовольствием смотрели на флотилию в восемьдесят лодок всевозможных размеров. После сытного, хотя несколько торопливого, завтрака, приступили к делу; каждый белый человек взял с собой негра, в обязанности которого входило наживлять удочку и снимать рыбу; весла были пущены в ход, и челны, на расстоянии пятидесяти ярдов один от другого, направились к самому глубокому месту озера. Дамы остались на берегу любоваться картиной ловли, котлы, подвешенные над кострами, были уже готовы принять первые жертвы. Два больших челна, порученные неграм, должны были разъезжать вдоль линии ловцов, забирать добычу и отвозить ее на берег. Составились пари о том, кто первый поймает рыбу.

По сигналу, данному с берега дамами, удочки были заброшены, и почти в то же мгновение оглушительное «ура» сотни голосов возвестило, что нажива была схвачена прежде, чем достигла дна, и каждый рыболов считал себя выигравшим пари. Но кто его выиграл в действительности оказалось невозможно определить, да об этом никто и не думал, так как все были увлечены ловлей. Разнообразие рыбы равнялось ее изобилию: окуни, гольцы, луна-рыба, пеструшка и десятки других пород. В какие-нибудь полчаса мой челнок был полон до краев; и я, без сомнения, пошел бы ко дну со своим грузом, если б не сдал его на запасную лодку. На берегу и в челнах царило шумное веселье, разнообразившееся время от времени комическими эпизодами, возбуждавшими общий хохот, так как об опасности не могло быть и речи.

Ближайший ко мне челнок был до того переполнен, что борта его возвышались над водою только на два дюйма: в нем сидели англичанин-турист с негром. Так как рыба продолжала ловиться, то их положение становилось решительно трагическим, челнок положительно тонул, и они громко звали запасную лодку. Она быстро приближалась и находилась уже не далее пяти ярдов, когда какая-то крупная рыбина дернула удочку англичанина так неожиданно, что он потерял равновесие и шлепнулся на левый борт челна.

Негр, желая восстановить равновесие, подался в противоположную сторону; к несчастью, та же мысль пришла в голову и его белому спутнику, который быстро перевалился через рыбу на правый борт. Челнок перекувырнулся, и все — рыба, удочки, рыбаки — очутилось в воде. Все хохотали, как сумасшедшие, когда рыболовы вынырнули на поверхность озера и пустились вплавь к берегу, не решаясь довериться другому челну после своего купанья. Остальные продолжали удить до половины десятого, когда солнце стало припекать так сильно, что заставило нас искать убежище в палатках.

Если сцена на озере была полна оживления, то не менее оживленную картину представляла толпа негров на берегу, принявшаяся чистить, потрошить и солить рыбу. У каждого имелся рассказ о грандиозной рыбной ловле, в которой какому-нибудь «Самбо» удалось изловить чудовищную рыбину в милю длиной. Девушки ахали и ужасались, мужчины подмигивали и старались сохранить серьезный вид, плетя небылицы, которым позавидовал бы сам барон Мюнхгаузен.

Возобновление ловли положило конец их выдумкам. И на этот раз она была так же удачна, как утром; а на закате солнца мы вернулись домой, предоставив нашим неграм солить и укладывать рыбу в бочонки.

Спустя несколько дней я простился с господином Куртенэ и его прелестной семьей и вместе с лошадью поместился на пароходе, шедшем в Сан-Луи, куда мы прибыли на следующее утро.

Сан-Луи столько раз описывался путешественниками, что мне нет надобности останавливаться на нем. Замечу только, что мое прибытие туда произвело сенсацию среди жителей, которым торговцы Дальнего Запада насказали чудес о богатстве шошонов. В течение двух-трех дней я получил сотню или более предложений от разных спекулянтов «устроить экспедицию против западных индейцев, перебить их и овладеть их сокровищами». Разумеется, я не счел нужным отвечать на эти предложения.

Однажды вечером я получил письмо от самого Джозефа Смита, который приглашал меня ехать к нему немедленно, так как желательно поскорее столковаться о наших дальнейших действиях. Это вполне соответствовало моим намерениям, и на следующее утро я выехал из Сан-Луи, а к полудню приехал в Сан-Чарльз, городок на реке Миссури, населенный исключительно французскими креолами, мехоторговцами и трапперами. Здесь я впервые увидел паровой паром и, признаюсь, не понимаю, каким способом переправлялись в этом месте лошади и фургоны до появления пароходов: могучий поток катит свои мутные воды с головокружительной быстротой, образуя водовороты, способные поглотить все, что в них попадет.

Из Сан-Чарльза я поехал через холмистую страну, пока снова не достиг Миссисипи; но здесь «отец вод» (как называют его индейцы) явился передо мною в совершенно новом виде. Воды его, еще не смешавшиеся с водами Миссури, чисты и прозрачны; берега высокие и напомнили мне окрестности Буонавентуры. В течение двух дней я ехал вдоль реки, но когда местность приняла гористый характер, снова сел на пароход в богатой и многообещающей деревне Луизиане и высадился на берег в Иллинойсе, где ровная степь допускала быструю езду.

От Сан-Луи до Квинси, всюду, где мне случалось останавливаться, мормонов бранили и называли мошенниками, но от Квинси до Науву мне пришлось слышать совсем другого рода отзывы.

Здесь смотрели сквозь пальцы на фокусы мормонских вождей, ввиду серьезных успехов и завоеваний мормонизма. Джоз Смита признавали выдающимся человеком и замечательным организатором, способным задумывать и осуществлять с железной энергией великие предприятия.

Оставив Квинси, я проехал семьдесят миль по совершенно плоской местности, превосходно обработанной. Я миновал несколько деревень и на второй день достиг цели своих странствий — город Науву.

Этот священный город мормонов и столица их царства лежит в северо-западной части Иллинойса, на восточном берегу Миссисипи.

До поселения мормонов здесь была глухая деревушка, насчитывавшая десятка два домов, но после их водворения в ней превратилась в какие-нибудь четыре года в город с пятнадцатью тысячами жителей.

Большинство домов и теперь простые избы, грубо сложенные из бревен, но есть уже немало кирпичных и каменных построек. Главные здания города — храм и гостиница: ни тот, ни другая еще не достроены.

Мормонский храм — великолепное каменное здание в восемьдесят футов шириной и сто сорок длиной; в нижнем этаже находится купель, устроенная по образцу знаменитого медного «моря» в Соломоновом храме, и поддерживаемая двенадцатью вызолоченными быками. Верхний этаж еще недостроен. Над сооружением храма трудилось все способное к работе население Науву, обязанное посвящать обтесыванию камня или стройке каждый десятый день.

Кроме храма, в Науву имеются паровые лесопильни, паровая мельница и несколько крупных заводов.

Население города довольно смешанное. «Святые» собрались из всех классов общества. Огромное большинство — темные, невежественные и неотесанные люди, которые искренно верят в пророка и его учение. Среди них много рабочих из английских фабричных округов: эмиссары Смита убедили их променять жалкое существование на родине на приволье обетованной земли. Эти всецело преданы пророку и повинуются его приказаниям, как велениям самого Бога.

Руководители этой темной и доверчивой массы, конечно, не разделяют ее наивной веры и примкнули к мормонизму из более практических соображений, убедившись в организаторских способностях Смита, и прельщенные надеждой разделить с ним богатство, власть и славу. Одних манят доходы, обещаемые многочисленными колонизационными, торговыми и промышленными предприятиями; другие лелеют честолюбивые планы на более или менее крупную роль в делах нового «царства», на власть и пышные титулы. Основатель секты проявил глубокое понимание человеческой природы вообще и характера своих соотечественников в частности, не упустив из вида ничего, что могло бы польстить их слабостям. Так, он с успехом утилизировал распространенную в Соединенных Штатах страсть к номинальным отличиям и громким званиям, так странно соединяющуюся с демократизмом. Лица, на которых возложены заботы специально об интересах новой церкви, составляют группу «храмовников» с командорами, гроссмейстерами и т. п. во главе. На случай военных столкновений учрежден «священный легион», члены которого все графы, а начальники герцоги. Имеются также первосвященники, епископы и т. п. Эти ребяческие с виду установления оказывают, однако, существенную услугу мормонизму, привлекая к нему богатых людей из Восточных Штатов, которые отправляются в качестве эмиссаров Смита в Европу, где фигурируют под пышными титулами, вроде Великого Командора, князя Сионского, графа Иерусалимского, гроссмейстера Священной Коллегии и т. п.

Науву — еврейское слово, которое значит «счастливое местообитание». Мормоны считают его только временным пристанищем, в котором они остаются, пока не соберут достаточно сил, чтобы завоевать Миссури. Миссури — их земля обетованная, их Новый Иерусалим, их будущий Эдем.

Джоз Смит сам уверял меня, что Бог избрал его глашатаем новой Библии. Эту Библию, вырезанную на золотых пластинках, в два пуда весом и скрытую в холме Комора, в западной части штата Нью-Йорк, Джоз нашел и открыл в 1827 г. по указанию ангела.

Но драгоценные письмена оказались — увы! — египетскими иероглифами, недоступными для Смита. В этой беде он прибегнул к «чудесному камню», которым пользовался для отыскания кладов. Взглянув на него, он увидел ангела, указывавшего ему на пару очков! Да, этот скромный инструмент оказался чудодейственным орудием, с помощью которого Смит без затруднения прочел и перевел на современный язык таинственные письмена. Между прочим, сказанные очки представляют собой тяжеловесную, неуклюжую вещь, работы прошлого столетия; они оправлены в серебро, а на оправе имеется клеймо: «Шнейдер, Цюрих».

Книга мормонов была издана в 1830 г. Нужно ли прибавлять, что подлинник — таинственные письмена на золотых пластинках — остается недоступным для любопытных? Никто его не видал; о существовании этой «Золотой Книги» известно только со слов Смита и его «апостолов». Какую веру можно придавать их словам, читатель и сам не затруднится определить.

Что касается чудодейственных очков, то они действительно существуют; я сам осматривал их и глядел в них, но стекла оказались мне не по глазам, — надо полагать, ввиду отсутствия на мне «благодати».

Но шарлатанство, ребяческие выдумки, абсурды никогда еще не отталкивали массу — напротив! Что касается интеллигентных и богатых людей, то их, как я уже заметил, привлекает к мормонизму не «Золотая Книга», а уменье Смита пускать в ход крупные предприятия и осуществлять грандиозные политические планы.

Первоначальным центром мормонов явилась область Кериланд в Огайо. Но эта местность чересчур культурная; здесь у Смита были связаны руки; на каждом шагу встречал он сопротивление и должен был убедиться, что для его широких планов культурная жизнь с ее установившимися формами не даст достаточно простора.

Он решил перенести арену своей деятельности на Дальний Запад с его неустановившимися формами быта, где жизнь представляет хаотическую смесь противоположностей и крайностей и принимает такой фантастический характер, что самое фантастическое предприятие кажется в этой среде естественным. Здесь он задумал привлечь к своему делу западные племена индейцев.

Окруженные и деморализованные белыми, индейские племена быстро приходят в упадок и вымирают. Примерами могут служить чоктау, виннебеги, миами и много других. Напротив, племена, живущие по окраинам, в пустынных областях, сохраняют свою силу и независимость. Таковы чиппеваи и дакоты (сиуксы) на севере Соединенных Штатов; команчи и павнии на Дальнем Западе; шошоны (змеи) на южных границах Орегоны; и храбрые апачи Соноры, вольные бедуины мексиканских пустынь, носящиеся на быстрых конях, от восточных берегов Калифорнийского залива до Рио-Гранде.

Племена эти питают неискоренимую, страстную, постоянно растущую ненависть к американцам. Все они в большей или меньшей степени испытали на себе возмутительное отношение белых к туземцам, и всякая новая обида, причиненная какому-нибудь племени, живет в памяти всех остальных, выжидающих момента возмездия и мести. В Висконсинскую войну, происходившую в 1832 году, после того как изнуренные воины сдались на определенных условиях, более двухсот стариков, женщин и детей были изгнаны американцами за реку, через которую им пришлось переправляться вплавь, на конях, за неимением челнов. Но пока они боролись с быстрым течением, их перестреляли с берега.

Этот факт известен всем племенам, отдаленным команчам. Он — как и многие другие — показывает им, чего можно ожидать от людей, которые не признают в отношении «дикарей» никаких моральных обязательств.

Эти-то независимые племена Смит вознамерился привлечь на свою сторону, в расчете найти в них серьезную опору для своих планов основания могущественного царства.

По учению мормонов индейцы являются «истинными, хотя и заблудшими» потомками «избранного народа», израильтян, переселившихся из Палестины в Америку, во времена пророка Иеремии, за шесть или за семь веков до Рождества Христова. Потомство их размножилось в Новом Свете, и четырнадцать веков тому назад вся область между Скалистыми и Аллеганскими горами была густо населена, усеяна поселениями и большими городами с пышными зданиями и представляла картину высокой и цветущей цивилизации. Но раздоры между потомками Нефи и Лехи повели к кровопролитным войнам, разрушившим эту высокую культуру. Страна превратилась в пустыню, население одичало и сократилось до немногочисленных бродячих племен, отпавших от истинной веры, за что их белая кожа была превращена в красную. Так возникли племена краснокожих индейцев. Но когда европейские переселенцы наполнили страну, Бог избрал из их среды людей, которым открыл истинную историю Америки, и предписал этим «святым последнего дня» соединиться с индейцами и основать в союзе с ними истинную церковь и новое царство, которому предстоит со временем охватить всю Америку.

Я не интересовался историческими романами мормонов, ни фантастическими планами будущей грандиозной империи; союз с мормонами занимал меня только как одно из средств избавления близких моему сердцу племен от участи, постигшей их единоплеменников, вытесненных и доведенных до гибели белыми.

Я не считаю возможным излагать подробно мои переговоры с Джоз Смитом; опубликование их могло бы повредить моим планам. Скажу только, что пророк принял меня очень любезно и подтвердил предложения, сделанные мне его агентами у команчей. Но когда я пожелал лично удостовериться, исполнят ли мормоны обещание своего вождя, то убедился, к своему сожалению, что вопрос этот еще далеко не решен и о практических действиях пока не может быть и речи. Пророк уверял меня, что фоксы, осаги, виннебеги и сиуксы готовы действовать по первому его сигналу, но, побывав у фоксов, я узнал, что условием этих действий они ставят исполнение некоторых требований, которых мормоны еще не могут или не хотят исполнить.

Глава XXXV

Сообщив о событиях, которых я был свидетелем или участником в Калифорнии или Техасе, я, прежде чем расстаться с читателем, скажу несколько слов о природе этих мало известных областей.

Вдоль берегов Тихого океана, между 42° и 34° северной широты, климат замечательно ровный, и вся разница между зимою и летом заключается в том, что ночи зимою несколько холоднее. Поразительна чистота атмосферы в этих областях: летом, несмотря на жару, сырое, не копченое и не соленое мясо сохраняется по целым месяцам, не портясь.

Страна хорошо орошена: озера глубоки и прозрачны, реки и потоки бегут по каменистому руслу, чисты и полноводны. Поверхность прибрежной полосы отличается разнообразием, дальше внутрь страны начинаются степи, однообразие которых нарушается «островами» прекрасного леса и иногда отдельными горными вершинами.

Горы изобилуют медью; в земле шошонов русла рек содержат много золотого песка; а в стране аррапагов имеются, вероятно, богатейшие в мире залежи серебра.

Территория шошонов недавнего происхождения: многие признаки показывают, что она выдвинулась из моря действием вулканических сил. Эти подземные силы прекратили свою работу, вероятно, не более, а может быть, и менее двух веков тому назад; они превращали прерии в горы, заставляли горы и леса оседать на дно моря; о них напоминают озера с прозрачной водою, слегка отзывающей серой, по берегам которых попадаются в песке и среди прибрежных галек драгоценные камни: топазы, сапфиры, огромные аметисты, изумруды и опалы.

Большая часть страны представляет прерию, заросшую различными злаками и клевером; там и сям на ней попадаются заросли диких слив, орешника и особой породы карликового дуба, не более пяти футов высотой, но с массой сладких желудей. Мириады птиц оглашают эти заросли своим пением и щебетанием.

Леса, сосредоточенные главным образом в речных долинах, состоят из магнолий, кленов, ясеней, красного дуба и мамонтовых деревьев. На сухих холмах и песчаных пустынях разрастается кактус опунция.

Реки изобилуют рыбой самых разнообразных пород, каковы: окунь, форель, карп, лосось и белая кошка-рыба, достигающая почти саженной величины; в них водятся также во множестве черепахи и разные породы раков и креветок.

Бесчисленное множество птиц, большинство которых мне неизвестны даже по именам, оживляют степи, леса и воды.

Четвероногие также разнообразны. Из степных животных назову прежде всего диких лошадей, или мустангов, которые пасутся по прерии табунами в сотни и тысячи голов. Лучшие по силе, быстроте и красоте встречаются в Калифорнии, Соноре и Западном Техасе. Они были привезены испанцами из Андалузии почти тотчас же после завоевания Гренады. Епископ Леона своими молитвами «изгнал дьявола из их тел»: по этой ли или по другим причинам они чрезвычайно размножились в степях новой родины.

Царь степи, буйвол, слишком часто описывался, чтобы останавливаться на нем. Затем упомяну о дикой козе, антилопах, олене, лосе, сурках и кроликах.

Из хищных животных здесь водится красная пантера или пума, называемая также кугуаром и американским львом. Она очень изменчива по величине и силе, в зависимости от местообитания. В Миссури и Арканзасе пума нападает только на домашнюю птицу и поросят и бежит от собак, лошадей, коров, даже от коз. В Луизиане и Техасе она бежит от человека, но нападает на собак, лошадей, коров, при случае готова схватиться даже с диким буйволом. В Соноре и Калифорнии она еще крупнее и смелее; никогда не обращается в бегство даже от серого медведя или целой партии торговцев; хотя редко нападает на человека.

Расскажу здесь о приключении с пумой. Это было во время моего пребывания у команчей. В их деревню прибыл один мексиканский священник, хорошо знакомый индейцам, среди которых долго жил в качестве миссионера. Команчи приняли его радушно, снабдили свежим мулом и новыми одеялами и отрядили нескольких воинов проводить его к узко, которых он хотел посетить.

Этот падре был интересный человек, отрешившийся от предрассудков своей касты, хорошо знакомый с нравами индейцев и искренне полюбивший этих «детей природы». Он так понравился мне, что я предложил взять на себя начальство над сопровождавшим его отрядом. Предложение было принято, мы запаслись палаткой, провизией и отправились.

Ничего замечательного не случилось, пока мы не достигли большого ущелья, о котором я уже говорил выше. Так как к этому времени провизия истощилась, то мы решили пополнить ее запас: разбили палатку на краю ущелья и посвятили день охоте.

Мы убили несколько штук разной дичи и, чтобы обезопасить мясо от волков, бродивших по степи, подвесили его к перекладинам внутри палатки. Последняя имела сорок футов в длину и семь в ширину; у обоих концов были разложены костры; я и старик-индеец взялись поддерживать огонь, пока не взойдет луна.

Устроив это, мы разостлали буйволовые шкуры, положили в изголовье седла, и так как день выдался утомительный, то вскоре все заснули. Отбыв свою очередь, я тоже завернулся в одеяло и последовал примеру товарищей.

Меня разбудил какой-то шорох с наружной стороны палатки. Старик-индеец спал, оба костра угасли, но луна взошла, и было светло; опасное время миновало. Я завернулся поплотнее в одеяло и снова заснул.

Немного погодя я снова проснулся, чувствуя какую-то тяжесть на груди. Я открыл глаза и едва удержался от крика, увидев, что тяжесть, нарушившая мой сон, была ни более ни менее как задняя лапа огромной пумы. Она стояла, подняв голову, задом ко мне, и, по-видимому, с жадностью смотрела на переднюю часть козы, подвешенную на перекладине.

Мое положение было не из приятных; сердце мое сильно билось; малейшее движение — и когти зверя вопьются в мое тело.

Я протянул правую руку к кобуре седла, служившего мне изголовьем, рассчитывая достать пистолет; но кобура была застегнута, а чтобы расстегнуть ее, мне необходимо было пошевелиться. Наконец лапа соскользнула вдоль моих ребер, и я заметил, что зверь, приготовляясь к прыжку, передвинулся влево. Но при этом он наступил передней лапой на грудь падре. Я достал пистолет и не успел взвести курок, как услыхал вопль ужаса и страшный рев; чье-то одеяло на мгновение накрыло меня, полотно палатки лопнуло на расстоянии фута над моей головой; падре снова застонал; я наудачу выстрелил из пистолета, а индейцы, не зная, в чем дело, испустили дикий военный клич.

Прошло несколько минут, пока мы опомнились и уяснили себе, что произошло. По-видимому, когда пума присела для прыжка, падре проснулся; его крик испугал зверя, который прорвал полотно палатки надо мной, унося с собой одеяло падре, захваченное когтями.

Бедный падре! Он был в обмороке и оставался без чувств до утра, когда я пустил ему кровь перочинным ножом. Он испытал такое страшное потрясение, что его черные волосы побелели как снег. Несмотря на самый внимательный уход со стороны индейцев, проводивших его до Сан-Луи, он не мог вполне оправиться; рассудок его помутился, и, как я узнал впоследствии, он вскоре умер.

Пуму индейцы нашли на дне пропасти; она был обмотан одеялом и переломила себе все кости при падении.

Из других плотоядных заслуживают упоминания пятнистый ягуар или онце, пантера, свирепый гризли (серый медведь) и его более добродушные родичи: черный и бурый медведи; волки черные, белые и серые; голубая, черная и красная лисицы; барсук, дикобраз и коати, нечто среднее между волком и лисицей, небольшой зверек, с волосистым хвостом, большой головой и странным голосом, вроде отрывистого, звонкого лая.

В реках водятся бобры, мускусная крыса, аллигатор и, по словам индейцев, какая-то другая большая ящерица с острыми зубами, напоминающая аллигатора, но с более коротким туловищем. Индейцы страшно боятся ее и скорее решатся иметь дело с серым медведем, чем с этим чудовищем, которое водится в сырых, тенистых местах по берегам некоторых озер и попадается, к счастью, очень редко. Оно не было еще описано ни одним натуралистом, и мне не случалось видеть его ни живым, ни мертвым.

Техас распадается на две резко различные области: восточная часть его представляет продолжение топей, болот и камышовых зарослей Луизианы и Арканзаса, тогда как северная и западная имеет характер только что описанных мною областей. За исключением лесистой полосы вдоль границ Луизианы и Арканзаса, эта степь превосходит числом и разнообразием животных, как мне кажется, любой пункт земного шара. Из них я остановлюсь на степном волке.

Он меньше европейского лесного волка, серый, с примесью черного, труслив, хитер и осторожен. Шкура его не имеет цены, и потому индейцы, которым охотничьи припасы обходятся очень дорого, никогда не тратят на него заряда. Естественным результатом этого явилось неимоверное размножение волков, которые ежегодно уничтожают значительное количество лошадей, особенно зимою, когда лошадь, увязая в глубоком снегу, не может отбиваться ногами. На человека степные волки никогда не осмеливаются нападать.

Восточная, болотистая часть Техаса изобилует аллигаторами, которые также не страшны для человека. Правда, плантаторы рассказывают много историй о неграх, проглоченных аллигаторами, но я сомневаюсь, чтобы это животное, несмотря на свою силу, решалось нападать на человека. В Западной Луизиане и Восточном Техасе за аллигатором охотятся ради его жира, которым плантаторы смазывают свои машины. Одюбон так описывает эту охоту:

«Когда осень позолотит листву наших деревьев, и воздух начинает сильнее охлаждаться ночью и ранним утром, аллигаторы выползают из озер и отправляются на зимние квартиры в леса, где зарываются в землю у опушки или под корнями деревьев. В это время они становятся вялыми и сонными, так что человек может ездить на них верхом, как ребенок на палочке. Негры, которые убивают их, предупреждают всякую опасность, отделяя ударом топора хвост от туловища. Затем их режут на куски, бросают в котлы с водой, подвешенные над кострами, и кипятят. Жир собирается на поверхности воды и снимается большими плоскими ложками. Один человек часто убивает до дюжины или больше аллигаторов в вечер; оставляет их на ночь вывариваться в котлах, а утром снимает жир».

Гораздо страшнее аллигатора исполинская черепаха, «кавана», которая, по словам индейцев, обитает в болотах. Панцирь ее достигает десяти футов в длину и шести в ширину; он обладает твердостью и непроницаемостью стали. Это чудовище лежит неподвижно в трясине, в заросли камыша, зарывшись в ил и поджидая неосторожную жертву. Человек или животное, сбившееся с тропинки и случайно оказавшееся поблизости от страшных челюстей каваны, неизбежно становится его жертвой. Я не знаю, впрочем, какую роль в рассказах о каване играет фантазия индейцев, так как мне не случалось сталкиваться с этим животным, а европейским натуралистам оно неизвестно.

Из других опасных животных можно упомянуть о змеях. О моем приключении с гремучей змеей я уже рассказывал. Впрочем, эта гадина почти никогда сама не нападает на человека, а старается уползти от него и представляет опасность лишь в том случае, если подойти к ней слишком близко или наступить на нее. Гораздо опаснее змеи, водящиеся в болотах, где они держатся на более сухих местах, в кустарниках и камышах: «водяной мокассин» с серыми кольцами, бурая випера, черная конго с красной головой и «медная голова». Укусы сопровождаются почти мгновенной смертью.

Кроме аллигаторов водятся в реках опасные хищные рыбы, каковы «речной черт» и в особенности страшная «речная акула» или игла-рыба. Один луизианский автор так описывает ее:

«Есть много разновидностей иглы-рыбы. Самая крупная достигает в длину десяти футов; она прожорлива, хищна и опасна даже для человека. Ее движения быстры, как полет птицы; морда у нее длинная, круглая и заостренная, с тесными рядами острых зубов; тело покрыто чешуей, не проницаемой для ружейной пули; она весит от пятидесяти до четырехсот фунтов, нападает на лошадей, быков и даже на аллигаторов».

Но оставим этих чудовищ и хищников, чтобы бросить прощальный взгляд на зеленые прерии, где пасутся табуны диких коней и носятся резвые антилопы, где природа вечно улыбается, где цветы, птицы и безобидные четвероногие представляют для наблюдателя такое разнообразное и оживленное зрелище.

Фредерик Марриет Приключения в Африке

ГЛАВА I

Чарльз Уильмот. Гибель «Гроссвенора». Сэр Чарльз Уильмот сомневается, что переживет потерю жены и детей. Александр Уильмот. Его характер.

В один из осенних дней 1828 года по большой столовой медленно ходил взад и вперед пожилой, болезненный господин. Он, очевидно, кончил свой обед, хотя пяти часов еще не было. Опускающееся солнце ярко освещало окна, которые были почти в уровень с землей и выходили в обширный парк с мощными, старыми деревьями. В одной руке у господина была газета, а другую он держал за спиной, как бы поддерживая, чтобы она не гнулась вперед. Вид у него был слабый и истощенный.

Походив некоторое время, он сел в вольтеровское кресло и глубоко задумался, не выпуская из рук газету.

Пожилого господина звали сэр Чарльз Уильмот. В ранней молодости он уехал в Индию, где нажил большое состояние, но оттуда через несколько лет должен был уехать вследствие расстроенного здоровья. Не прожив в Англии и шести месяцев, он неожиданно получил в наследство от умершего бездетным старшего брата родовое имение и титул баронета. Решив после этого не возвращаться в Индию, он написал жене, чтобы она ехала с детьми к нему. В ответ он получил страшное известие о том, что его жена и две из трех дочерей погибли от холеры. Третья дочь ехала в Англию на корабле «Гроссвенор» с близкими друзьями Уильмота, полковником Джемсом и его женой.

Тяжелый удар, посланный Богом, глубоко поразил Уильмота и разбил все его надежды. Но, будучи религиозным человеком, он преклонился перед волей Божией и благодарил Бога за оставленное ему утешение в виде последней дочери.

Поселившись в своем родовом имении в Биркшайре, сэр Чарльз Уильмот с нетерпением и беспокойством ждал приезда дочери, которая стала теперь особенно дорога ему. Он сам следил за устройством помещения для нее, решив сделать его в восточном вкусе, к которому она привыкла. Все необходимые мелочи для удобства и развлечений десятилетней девочки были им предусмотрены.

Но Провидению угодно было подвергнуть сэра Чарльза еще более суровому испытанию. Время прибытия «Гроссвенора» давно уже прошло, а о нем ничего не было слышно. Неделя за неделей медленно проходили в страшном беспокойстве и сомнениях. Предполагали, что судно попало в руки врагов, но подтверждения этому не получалось. Наконец, сомнения разрешились страшным известием, что «Гроссвенор» потерпел крушение у восточных берегов Африки, и почти все пассажиры и команда погибли. Двое из спасшихся добрались до Лондона, и от них узнали подробности страшного бедствия.

От них же узнал и сэр Чарльз о том, что остался вполне одиноким. Он не надеялся пережить этого последнего страшного удара, и прошло немало времени, прежде чем он мог с искренней покорностью сказать: «Пусть будет, как Ты хочешь, а не так, как я».

Через несколько лет одинокий человек нашел близкое существо, на котором сосредоточил весь интерес своей печальной жизни. Это был его внук, Александр Уильмот, наследник титула и родового поместья, сын его племянника, убитого на войне. Сэр Чарльз привязался к мальчику, как к родному сыну.

Еще не улеглось горе о погибших жене и детях, когда неожиданно снова были разбужены тяжелые чувства в сердце несчастного отца. Мы застаем его после прочтения известия в газете о слухах, что многие пассажиры «Гроссвенора» избегли гибели.

Глубоко взволнованный сидел он с газетой в руках, когда в комнату вошел Александр Уильмот, красивый рослый человек двадцати двух лет. Он только что кончил курс в колледже и жил с дедушкой. Могучего сложения и развивший силу в атлетических упражнениях,

Александр славился как лучший гребец и игрок в крокет в Оксфорде. Кроме того, он страшно любил лошадей, охоту и был отличным стрелком. Характер у него был добрый, благородный, приветливый и откровенный. Все относились к нему с симпатией и особенно еще потому, что он никогда ни о ком не говорил дурно. Может быть, самым большим его недостатком было упорство, но и оно выражалось больше в желании побороть встречающиеся в жизни препятствия, хотя бы и с большим риском для себя.

— Ну, дядюшка, я победил его, — сказал Александр, входя в комнату, разгоряченный упражнениями.

— Кого ты победил, дитя мое? — спросил сэр Чарльз.

— Жеребенка. Я осадил его назад, и он теперь смирнее ягненка. Но я возился с ним, по крайней мере, два часа.

— Зачем подвергать себя такому риску, Александр? Ведь то же мог сделать и наездник, только с меньшей опасностью.

— Но не так скоро, дядя.

— Я не знал, что тебе так нужна была лошадь, что ты должен был торопиться. Мне кажется, их достаточно в конюшне.

— Конечно, дедушка, благодаря тебе, я не имею в этом недостатка, но просто мне нравится это возбуждение.

— Ты прав, Александр, если бы ты прожил так долго, как я, то находил бы больше удовольствия в покое и отдыхе, — возразил сэр Чарльз с удрученным видом.

— Милый дедушка, что-то расстроило вас, — сказал Александр, подходя к сэру Чарльзу и беря его за руку. — В чем дело?

— Да, Александр, я действительно расстроен и взволнован. Вот это известие в газете опять подняло во мне все самые тяжелые воспоминания.

Александр сел на стул и внимательно прочел указанный параграф в газете.

— Вы считаете основательным это сообщение, дедушка? — спросил он, возвращая газету.

— Это трудно сказать, дорогой мой, но во всяком случае, я не вижу тут ничего невозможного. Такие случаи бывали. Спасшиеся могли быть взяты в плен туземными дикарями. Можешь себе представить, что почувствовал я, когдаподумал, что моя бедная Элиза может быть женой или рабыней дикаря. Ее дети, милосердное небо! Мои внуки, может быть, растут невежественными идолопоклонниками. Это мучительные мысли, дитя мое, и я должен много молиться, чтобы прийти снова в равновесие и покориться воле Божией.

— Я ознакомился со всеми правительственными сообщениями о гибели судна, дорогой дед, и никогда не слыхал ничего похожего на это известие. Всеобщее предположение, что погибли почти все, может быть, погибли мучительной смертью, за исключением весьма немногих, которым удалось вернуться в Англию.

— Знаю, мой друг, что все так предполагали, но все-таки в донесениях было много противоречий, и нет ничего невероятного в том, что не все погибли из тех, кого считают погибшими. Если ты ничем не занят, то я расскажу тебе кое-какие подробности, на основании которых можно предполагать, что судьба многих пассажиров, и в том числе твоей тетки, Элизы, осталась неизвестной.

— Я с удовольствием буду слушать, дядюшка, если только воспоминания не слишком мучительны для вас.

— Я не буду останавливаться на них дольше, чем это необходимо. Конечно, воспоминания мучительны, но я должен рассказать тебе некоторые факты, чтобы узнать твое мнение. Ты помнишь, вероятно, что крушение «Гроссвенора» произошло у берега Кафрарии, к югу от Порта Наталя. Судно разбилось об скалу, но, вследствие внезапной перемены ветра — к счастью или к несчастью, не знаю — вся команда и все пассажиры (за исключением шестнадцати человек, которые достигли берега еще раньше по канату, и одного пьяного, оставленного на корабле), благополучно высадились на землю, даже маленькие дети, среди которых была моя бедная Елизавета.

Помолчав немного, сэр Чарльз продолжал:

— Пока они добирались до берега, прошел весь день. Туземцы-кафры, которые ловили все время обломки железа от корабля, ушли с берега, когда стемнело. Несчастные страдальцы развели огонь и, поймав приплывшие к берегу бочонки с кое-какими запасами, закусили и провели ночь на скалах. На следующее утро капитан предложил направиться к Капштадту, к голландским поселениям. Предложение было принято, несмотря на всю его безрассудность.

— Разве они могли поступить как-нибудь иначе?

— Весьма вероятно. Они знали, что находились в стране беззаконных дикарей. Капитан рассчитал, что они достигнут Капштадта в шестнадцать или семнадцать дней. Насколько его расчеты были верны, доказывает факт, что достигнувшие города были тамтолько после ста семнадцати дней путешествия. Да если бы даже он и не ошибся в расстоянии, все равно путешествие по стране, населенной жестокими дикарями, путешествие с таким количеством беспомощных женщин и детей было безумием.

— Но что же им было делать?

— Заметь, Александр, что корабль разбился на небольшом расстоянии от берега и врезался в скалу, на которую налетел. Место было мелкое, и сообщение вполне возможно. Дикари удовольствовались тем, что было выброшено на берег, и ушли. Они могли свободно попасть на судно, запастись оружием и всем необходимым для жизни и для защиты от дикарей. Их было полтораста человек во время крушения судна, так что при оружии они могли совершенно обезопасить себя от нападения дикарей. Все плотники и кузнецы спаслись. Собрав материал от судна, они могли выстроить себе лодку, и тогда достигли бы города без всяких затруднений.

— Возможно, что этот план был бы разумнее. А что слышно было о капитане, спасся он потом или нет?

— Он был среди тех, которые пропали без вести. Но слушай дальше. В первый же день путешествия они получили предостережения на месте гибели судна. Дикари ограбили их и забросали камнями. Один голландец, бежавший из колонии в кафрскую землю после совершения нескольких убийств, догнал путешественников и указывал им на непрактичность их плана. Он говорил им о громадном количестве дикарей в стране, о широте и недоступности реки, о пустынных пространствах без воды и о диких зверях, которых они должны были встречать на пути. И все-таки они не убедились и шли к своей погибели.

— Не вернее ли будет предположить, что после такого страшного крушения большинство, особенно пассажиры, не решились на путешествие водой?

— Возможно и это. Но ведь благоразумнее всего было бы спросить их, — как иначе, как не водой, возможно попасть в Англию?

— Совершенно верно, дедушка. Продолжайте, пожалуйста…

— По известиям, полученным от вернувшихся моряков, не прошло недели, как на них напали толпы туземцев, которые во все время путешествия вредили им, как могли. На этот раз они решили, очевидно, перебить их. Но путешественники так удачно отразили нападение, что разогнали всех дикарей, причем никто не был серьезно ранен. Через несколько дней провизия у них вышла, моряки начали роптать и решили спасать себя, не заботясь о женщинах и детях. В конце концов, отделилось сорок три человека, которые оставили капитана со всеми пассажирами — мужчинами, женщинами и детьми на произвол судьбы.

— Какая жестокость!

— Да! Но чувство самосохранения первый закон природы, и трудно надеяться, чтобы человек, особенно не подчиняющийся влиянию религии, способен был на самопожертвование и рисковал своей жизнью для облегчения страданий других. Главной причиной разделения была невозможность достать пропитание на такое количество людей. Отделившаяся партия в сорок три человека встретила на своем пути самые ужасные затруднения. Они шли по берегу моря и питались только устрицами, которые находили на скалах. Потом им приходилось переправляться через реки в версту или две шириной. Они не могли спать, потому что дикие звери постоянно шныряли вокруг них, и, в конце концов, они ужасно страдали от недостатка воды. Они снова разделились и бродили под палящими лучами солнца, не зная сами, куда идут, без одежды и пищи и один за другим отставали от товарищей, чтобы умереть или быть растерзанными дикими зверями. Наконец, они дошли до такой крайности, что решили бросить жребий, кто должен пожертвовать собой для поддержания жизни остальных. Они возвращались назад, чтобы искать трупы погибших товарищей и питаться ими. Наконец, трое ли четверо, полуумирающие с голода и дошедшие до полного изнеможения, добрели до колонии, где встретили радушный прием.

— Вы рассказали, дедушка, о первой партии, а что же сделалось с другой, которая шла с капитаном?

— О ней ничего не было слышно, судьба ее до сих пор неизвестна. Все были уверены, что они погибли.

Если столько перетерпели моряки, то что же должны были испытать при таких обстоятельствах беспомощные женщины и дети? Но через несколько лет прошел слух, что они спаслись и остались жить среди дикарей. Француз Ле-Вальян первый сообщил это, но никто не поверил ему. Однако, его сообщение несколько раз подтверждалось потом другими путешественниками. И теперь опять известие в газете заставляет, наконец, подумать о достоверности прежних сведений. Я не могу отделаться от мысли, что моя несчастная дочь осталась жива и выросла в полном неверии и невежестве среди дикарей.

— Но, дедушка, если даже допустить мысль, что моя тетя жива, то нужно вспомнить и то, что она не была уже так мала в то время, чтобы забыть все, чему ее учили.

— Может быть, только условия, в которых она находилась, были так ужасны, что скорее всего нужно ожидать, что она не пережила их. Но обрати внимание, что в газете говорится о потомках, потерпевших крушение на «Гроссвеноре». Может быть, мои внуки растут идолопоклонниками и дикарями. Когда я подумаю об этом, то мне кажется, что было бы лучше, если бы моя Елизавета не перенесла страданий и умерла в детстве. Но, впрочем, на все воля Божия. А теперь оставь меня, Александр, мне лучше побыть одному.

Александр с чувством глубокого почтения и сочувствия пожал руку дедушки и, не говоря ни слова, вышел из комнаты.

ГЛАВА II

Размышления Александра. Его план. Сэр Чарльз противится ему. Согласие против воли. Отъезд Александра.

Разговор с дедушкой произвел сильное впечатление на Александра Уильмота и заставил его провести бессонную ночь. Крушение «Гроссвенора» было задолго до его рождения, и он смутно помнил рассказы о нем, которые слышал в детстве, и знал, что кто-то из его родных был среди погибших пассажиров этого корабля. В то время эти рассказы производили на него сильное впечатление, но потом он почти забыл о них. Дедушка никогда не говорил с ним об этом, потому что Александр забыл также и то, что на корабле была единственная дочь сэра Чарльза.

Александр был очень привязан к старику, не говоря уже о благодарности, которую он не мог не чувствовать к человеку, который сделал для него так много и относился к нему с такой добротой. Не больше недели тому назад он выразил желание предпринять путешествие на континент, и сэр Чарльз дал тотчас же свое согласие и предложил ему употребить на путешествие не меньше двух лет. И только, обсуждая окончательно план поездки, он заметил вскользь, что его старость и слабое здоровье заставляют его думать о том, что они могут не увидаться больше на этом свете. Это замечание очень огорчило Александра, и он уже начал раскаиваться, что не подумал о дедушке, а заботился только о собственном удовольствии.

Сегодняшний разговор навел его на новые мысли, Он живо представил себе всю муку и беспокойство, которые должен был переживать несчастный старик, ничего не знающий в течение стольких лет о судьбе своей дочери. И как успокоился бы он, если бы хоть на краю могилы узнал правду и мог бы сказать: «Ныне отпущаеши раба Твоего с миром». И почему бы он, Александр, не мог доставить горячо любимому деду это успокоение? Вместо путешествия на континент для собственного удовольствия, он мог бы употребить эти два года на собирание сведений в Африке о злополучных пассажирах погибшего судна. И путешествие в Африку со всеми приключениями и опасностями и для такой цели улыбалось все больше и больше мужественному юноше. Он уснул только после того, как окончательно решил на другой же день просить согласия сэра Чарльза. Во сне он уже охотился на слонов, убивал диких зверей и сражался с дикарями Африки. Утром его решение нисколько не ослабело, и тотчас же после завтрака он начал разговор с сэром Чарльзом.

— Дорогой дедушка, — сказал он, — вы позволила мне пропутешествовать два года по континенту.

— Да, Александр, я нахожу вполне понятным в твои годы желание повидать свет и не беру назад своего согласия. Когда думаешь ты ехать?

— Это будет зависеть от обстоятельств. Но я хотел бы предварительно посоветоваться с вами хорошенько. По правде сказать, я не думаю, чтобы путешествие по цивилизованным странам, подобным нашей родине, могло дать мне особенно много новых впечатлений.

— В этом я тоже не могу не согласиться с тобой. В настоящее время, когда цивилизация стоит так высоко, нет особенной разницы в жизни и обычаях культурных наций. Но страны, где процветала древняя культура, и где сохранились еще остатки ее, все еще представляют большой интерес. И все-таки путешествие может дать тебе полезные впечатления.

— Очень может быть, дедушка, но только я думаю, что успею еще поездить по континенту, когда буду старше и опытнее. Тогда наверное путешествие принесет мне больше пользы.

— Что случилось, Александр? Почему ты вздумал вдруг оставаться в Англии? Если ты делаешь это для меня, то, конечно, мне остается только благодарить тебя за твою жертву.

— Если вы хотите, дедушка, я без сомнения останусь в Англии. Но у меня явилась мысль заменить путешествие по континенту другим, о котором я и хотел посоветоваться с вами.

— Куда же ты собираешься ехать? В Соединенные Штаты или в Южную Америку?

— Нет, нет. Я предполагаю сделать путешествие еще более интересное. Я думаю ехать в Африку — высадиться на мысе Доброй Надежды и оттуда проехать по направлению к северу, где, может быть, мне удастся собрать сведения о вопросе, который вас так беспокоит и мучает.

Сэр Чарльз молчал некоторое время, опустив голову на руки.

— Нет, — сказал он наконец, — на это я не могу согласиться, дорогой мой мальчик. Опасность слишком велика, ты не должен рисковать своей жизнью. Это очень благородное желание, но я не могу допустить, чтобы ты исполнил его.

— Я уверен, дедушка, что, если вы поразмыслите немного, то измените свое мнение. Что же касается опасности, то какая же может быть опасность там, где живут миссионеры и остаются целы и невредимы среди тех же дикарей, которые отнеслись когда-то так враждебно к пассажирам «Гроссвенора»? Там, где в то время была пустыня, живут теперь европейцы, которые не перестают переселяться туда с тех пор, как мыс попал под британское владычество. Усердие тех, которые храбро проповедуют идолопоклонникам слово Божие, произвело громадные перемены в стране, и я думаю, что посещение Африки будет столь же безопасно, как посещение Неаполя. Времени же, я надеюсь, потратить меньше двух лет, которые я хотел провести на континенте.

— Но, если что-нибудь случится с тобой, я никогда не прощу себе, и последние дни моей жизни будут окончательно отравлены горем.

— Дорогой дедушка, наша жизнь в руках Бога, и как часто, убегая от опасности, мы попадаем в нее. Кто из нас может предохранить себя от какой-нибудь несчастной случайности? Смерть может настигнуть меня так же и здесь дома, как во время путешествия по чужим странам. Конечно, будут и затруднения и опасности, но ведь я буду подготовлен к ним и потому сумею справиться с ними. Не отказывайте мне, дядюшка, в вашем согласии. Я все уж обдумал и буду очень несчастлив, если мне не удастся попытаться собрать сведения, которые могли бы успокоить вас. Путешествие принесет пользу мне и вам. Не отказывайте мне, прошу вас.

— Ты добрый и благородный мальчик, Александр, и потому мне еще тяжелее согласиться на твою просьбу. Дай мне подумать, отложим решение, хотя бы до завтра.

Но и на следующий день Александр не мог еще добиться согласия сэра Чарльза. Он перебрал из библиотеки все современные описания Южной Африки и старался убедить деда, ссылаясь на мнения различных известных путешественников. Наконец, сэр Чарльз хотя и неохотно, но согласился с его доводами и разрешил ехать. Между тем прочитанные Александром книги произвели на него большое впечатление и усилили его желание осуществить, как можно скорее, задуманное путешествие. Сначала он решился на него из чувства благодарности и сочувствия к деду, но теперь он стремился ехать и для самого себя. Рассказы о битвах с дикими зверями, о всевозможных рискованных приключениях и предприятиях совершенно вскружили ему голову и взбудоражили его воображение. Он торопил с решением сэра Чарльза, говоря, что чем скорее он уедет, тем скорее вернется на родину. Этот последний аргумент был самым действительным, и Александр, не откладывая, принялся за сборы.

Торговое судно, выбранное для путешествия, отправлялось к мысу через шесть недель после решения вопроса.

— Да благословит и сохранит вас Бог до моего возвращения, дедушка, — сказал Александр, обнимая старика.

— Пусть Господь сохранит и тебя, мой дорогой мальчик, и допустит вернуться раньше моей смерти, чтобы закрыть мне глаза, — сказал растроганный сэр Чарльз.

До ночи Александр приехал в Лондон и оттуда поспешил в Портсмут, чтобы сесть на корабль. На следующий день «Сюрприз» снялся с якоря и быстро поплыл, распустив паруса по каналу.

ГЛАВА III

Грусть Александра. Находит друга. М-р Ферборн. Пассажиры. М-р Ферборн рассказывает о готтентотах и отношении к нимголландцев.

Лицо Александра делалось все грустнее и грустнее по мере того, как корабль удалялся от родных берегов. Он оставался на корме судна и не отводил глаз от берега, очертания которого были уже едва видны. Нетрудно угадать его мысли. Увидит ли он снова этот берег? Вернется ли он когда-нибудь, или его прах останется непогребенным и развеется по пустыням Африки? Найдет ли он, если вернется, своего старого деда, или тот будет лежать уже в могиле? Все зависит от милости Бога. Да будет воля Его.

Отвернувшись в сторону, когда земля исчезла из глаз, Александр увидал рядом с собой молодого человека, погруженного, по-видимому, в такие же размышления. Александр задел его локтем, извинился, и с этого начался разговор.

— Я уверен, сэр, — сказал незнакомец, высокий, худощавый брюнет слабого телосложения, — я уверен, что мы оба думаем одно и то же, покидая родную страну. И наши чувства и мысли понятны всякому. Даже животное привыкает к месту и не скоро осваивается с новым.

— Совершенно верно, сэр, — возразил Александр, — но у животных создается привязанность именно только к месту, у людей же, мне кажется, играют роль чувства более возвышенные и благородные.

— Иначе не может и быть, так как человек существо несравненно более одаренное, чем животное. Вы, вероятно, не в первый раз путешествуете? — продолжал незнакомец.

— Именно в первый, — ответил Александр. — Я до вчерашнего дня не покидал Англии и не ездил на корабле.

— Я никогда не сказал бы этого, — возразил собеседник. — Все пассажиры уже страдают морской болезнью, и только мы с вами остаемся на палубе. Потому я и считал вас привычным путешественником.

— Вчера вечером у меня было легкое головокружение, но сегодня с утра я чувствую себя прекрасно. Ведь не все подвержены морской болезни.

— Очень немногие составляют исключение, и вы можете считать себя счастливцем, потому что я по опыту знаю, какая это неприятная болезнь. Однако, скоро завтрак. Думаете вы что-нибудь закусить?

— Чашку кофе выпью с удовольствием, — возразил Александр, — но есть мне не хочется. Что это за птица летает над водой?

— Мы, натуралисты, называем ее procellarius, но обыкновенно ее зовут буревестником. Ее присутствие означает плохую погоду.

— Много пассажиров на корабле?

— Нет, девять или десять. Капитан считает, что это очень мало, и уже жаловался на неудачное плаванье. Среди пассажиров есть один господин, который живет в колонии на мысе и теперь возвращается туда. Я разговаривал с ним. Кажется, очень интеллигентный человек. Но вот и лакей пришел звать нас завтракать.

Господина, разговаривающего с Александром, звали Суинтон. Он был натуралист, как сам уже сказал, и богатый человек, употребляющий свои доходы на жизнь и любимые занятия. Он ехал теперь на мыс Доброй Надежды с целью изучения местной природы и ее произведений.

Прежде чем судно прибыло на остров Мадейру, где остановилось на три дня, чтобы запастись вином и свежей провизией, Александр и Суинтон были уже друзьями. Из деликатности они не спрашивали друг друга о цели путешествия того и другого.

Как мы уже упоминали, среди пассажиров был один из постоянных жителей Капштадта, занимавший там очень выгодное положение. Это был пожилой человек лет шестидесяти, очень приятного и располагающего вида. Случилось, что у Александра среди данных ему рекомендательных писем было одно, адресованное и м-ру Ферборну — так звали пожилого господина. Нечего и говорить, что вручив ему письмо, Александр не замедлил сообщить ему о цели своей поездки в Африку.

Другие пассажиры были — три молодые леди, отправлявшиеся к своим друзьям в Индию и пожилая леди, с двумя молоденькими дочерьми, ехавшая к мужу, который был полковником в Бенгальской армии. Все они были очень живые и веселые, так что общество в кают-компании «Сюрприза» составилось очень приятное. Настроение стало совсем хорошим, когда, по отплытии от Мадейры, установилась прекрасная тихая погода.

Над четырехугольной палубой и кормой протянули парусину, вынесли наверх стулья, и большую часть дня пассажиры проводили здесь.

— Вы много лет провели на Капе, м-р Ферборн? — спросил Александр во время одной из бесед.

— Да. Я был взят в плен на обратном пути из Индии и оставался в Капштадте, пока он был в руках Голландии. Затем меня хотели выслать в Голландию в качестве пленника, и я был на корабле, когда англичане атаковали голландцев. Пока мысом владели англичане, я занимал там очень видное положение, так как давно жил в стране и хорошо знал ее. Затем голландцы снова отобрали Кап, и я вернулся домой. По вторичном занятии Капштадта англичанами, мне было предложено прежнее место, и с тех пор я жил там почти безвыездно.

— Так что вы, конечно, хорошо знакомы с историей колоний?

— Да, я знаю ее и с удовольствием поделюсь с вами своими сведениями.

— Вы оказали бы мне очень большую услугу, потому что мой запас сведений очень невелик. Мне не удалось даже и почитать, как следует, вследствие неожиданности моего путешествия.

— Кажется, это было в 1652 году, когда голландцы начали устраивать свои колонии на мысе. Природные обитатели страны около Капштадта были готтентоты — кроткий и безобидный народ, живший преимущественно скотоводством. Земледелием они не занимались, но у них были обширные пастбища и большие стада коз и овец. История одной колонии есть история большинства их, если не всех. Сперва овладевали землею с согласия туземцев, затем утверждались на приобретенных местах и начинали относиться к ним с варварской несправедливостью.

Готтентоты, задобренные мелкими подарками, думали, что пришельцы ограничатся небольшим пространством земли, и не препятствовали устройству колоний. Они в первый раз узнали вкус табака и крепкой водки, что привело их потом к рабству и разорению. Эти два яда предлагались готтентотам до тех пор, пока они не почувствовали к ним страсть. И тогда уже за трубку табаку или стакан водки они отдавали быка, козу или овцу. Таким образом богатели голландцы и беднели готтентоты.

Колонии размножались и усиливались, так что скоро губернатор совершенно перестал церемониться с захватом земель, а готтентоты увидели, что у них были отняты не только скот, но и пастбища. Их обобрали дочиста, оставив только предметы их страсти — водку и табак, без которых они не могли уже обойтись. Не желая оставлять страну своих предков и не имея возможности доставать табак и водку, готтентоты продавались в пастухи своих же стад и пасли их на пастбищах, которые принадлежали прежде им.

— Следовательно, они сделались рабами? — спросил Александр.

— Нет, хотя с ними обращались хуже, чем с рабами. Они нанимались за известную плату к колонистам, хотя редко получали эту плату, а иногда и совсем не получали. Их нельзя было только продавать и покупать, как продавали и покупали рабов, привозимых в колонии с восточных берегов Африки и Мадагаскара. Но положение рабов, по моему мнению, было много лучше, так как собственник боялся рисковать жизнью раба, за которого заплатил двести или триста долларов. Когда нужно было пасти скот в местах, полных львов и других диких зверей, голландский бур, или земледелец, посылал готтентота, а никак не раба. Жизнь первых ничего не стоила в глазах колонистов, и они убивали их за самый ничтожный проступок.

— Но как голландское правительство могло допускать такую жестокость?

— Правительство было бессильно в колониях и потому закрывало глаза на все преступления. Так как колонии все больше и больше распространялись, правительство захватывало все больше земли у туземцев. Наконец, остались незанятыми только земли кафров — красивого воинственного народа, о котором мы еще будем говорить. Конечно, не все готтентотские племена запродали себя на службу колонистам. Некоторые угнали свои стада на север, к границе кафрской земли, другие ушли в горы и жили охотой или грабежом. Эти стали потом известны под именем бушменов. Терпя самые ужасные лишения и живя чуть не на положении диких зверей, за которыми они охотились, они мало-помалу обратились в низшую расу, какой до сих пор и остались.

Буры, или плантаторы, поселившиеся вдали от Капштадта, постоянно страдали от нападений диких зверей и бушменов, живших грабежом. Вследствие постоянной опасности, буры никогда не расставались с оружием, и из их потомков образовался сильный, ловкий и храбрый народ, отличавшийся при этом скупостью и жестокостью. Рабовладельчество и подчинение готтентотов совершенно развратили их и сделали кровожадными тиранами. Находясь на слишком далеком расстоянии от правительства, они не признавали ничьей власти и никаких законов.

— Мне приходилось читать о жестокости голландских буров, но я не думал, чтобы она доходила до таких размеров.

— Конечно, главной причиной всему было рабовладельчество; ничто не развращает так сильно, как оно. Буры привыкли считать готтентотов, бушменов или кафров наравне со скотом и обращались с ними сообразно этому взгляду. Содрогаясь при мысли об убийстве белого человека, убийство какого-нибудь несчастного ту-земца они не считали даже преступлением. Однако я не буду больше злоупотреблять вашим терпением. Дамы наши ушли уже вниз, присоединимся и мы к ним.

ГЛАВА IV

Беседы о естествознании. Энтузиазм м-ра Суинтона. Продолжение истории Капа. Варварство голландцев. Негодование Александра.

Александр Уильмот и Суинтон сходились все ближе и ближе и сделались настоящими друзьями. Разговор часто переходил на любимый предмет Суинтона — естествознание.

— Я должен признать свое полное невежество в этом предмете, — заметил однажды Александр, — но думаю, что он чрезвычайно интересен для изучающих его. Я часто жалел, бродя по музеям, что около меня не было человека, который мог бы объяснить многое, непонятное для меня. Но мне кажется, что для изучения естествознания во всех его отраслях нужно очень много работать. Ведь сюда же входят и ботаника, и минералогия, и геология, не правда ли?

— Разумеется, — возразил, смеясь, Суинтон, — и эти три отрасли, может быть, наиболее интересные. Прибавьте еще к этому зоологию или науку о животных, орнитологию — о птицах, энтомологию — о насекомых, конхилиологию — о раковинах, ихтиологию — о рыбах, одни эти названия способны напугать юного новичка. Но уверяю вас, что вовсе не трудно ознакомиться со всеми этими отраслями настолько, чтобы заинтересоваться естествознанием и наслаждаться им.

— Самым интересным предметом изучения все-таки остается человек, — заметил Александр.

— Да, но изучение человека есть только изучение его несовершенств и уклонений от истинного пути, на который направляет его дарованная ему воля. Изучая же природу, вы присутствуете при безошибочных действиях Всемогущего, который с мудростью направляет инстинкты животных, способствующие их существованию. Не только внешнее, но и внутреннее строение животных показывает такое разнообразие и такую остроумную приспособляемость к трудностям жизни и такую способность брать от природы все, что она может дать для наслаждения ею, что вы можете только благоговейно восхищаться премудростью и милосердием Великого Создателя. Нет мельчайшего насекомого, о котором не позаботился Он и которого не снабдил всем необходимым для его короткого существования.

— Вы, вероятно, увлекаетесь все больше и больше вашими занятиями, — сказал Александр.

— Это обыкновенно так и бывает. Чем больше наблюдаем мы природу, тем больше находим в ней чудес и тайн. При помощи химии мы проникаем мало-помалу в эти тайны и делаем разные открытия. Обратите внимание, м-р Уильмот, — продолжал Суинтон, подбирая солому, налетевшую на палубу, — не находите ли вы чего-нибудь общего между этой соломой и кремнем на курке вашего ружья?

— Разумеется я представляю себе их, как две совершенно противоположные части одной и той же природы, как оно и есть на самом деле.

— Не совсем так. Кусочек пшеничной соломы содержит более шестидесяти процентов кремнезема или кремня. Так в состав каждого растения входит приблизительно две трети твердого минерального вещества. Трудно поверить, что волокна корня этого растения были способны растворить такое твердое вещество, питаться им и переваривать его, а между тем это так.

— Это удивительно.

— И это далеко не единственный пример. Фосфорная соль извести, которая является главной составной частью костей животных, равным образом требуется и растениями, также переваривается ими и входит в состав их организма. В состав овса и ячменя входит около тридцати процентов извести, и нет растения или дерева, в котором не было бы ее в большем или меньшем количестве.

— Как это не удивительно, но все-таки меня более всего поразил ваш рассказ о кремне. Это мне кажется просто непостижимым.

— Для Бога нет ничего невозможного. В Голландии растет тростник, содержащий гораздо больше кремнезема, чем пшеничная солома. Голландцы употребляют его поэтому на полировку дерева и меди. Мы знаем еще очень мало, но это уже установленный факт, что минеральные вещества входят в большинство животных организмов, если не всех. Ведь и вещество, окрашивающее кровь, есть ничто иное, как окись и фосфорная соль железа.

— Я вполне понимаю теперь ваше увлечение естественными науками, м-р Суинтон, — сказал Александр, — и вместе с тем страшно жалею, что с окончанием нашего совместного путешествия окончатся и наши беседы. Ведь как только мы приедем на мыс, тотчас же разъедемся в разные стороны, так как цели нашего путешествия совершенно различные.

— Вероятно, потому что я постараюсь проникнуть как можно глубже внутрь страны, — возразил м-р Суинтон, — что, конечно, не может входить в ваши намерения.

— Наоборот, я стремлюсь к тому же, но, может быть, нам придется ехать по разным направлениям. Если мой вопрос не покажется вам нескромным, то я хотел бы знать, куда именно вы собираетесь ехать?

— Охотно удовлетворил бы ваше желание, если бы сам точно знал, куда придется ехать. Африка представляет такое обширное поле для изучения ее природы, что я желал бы проникнуть всюду. И, конечно, путешествие в компании с вами доставило бы мне громадное удовольствие.

Последние слова Суинтона слышал м-р Ферборн, который подошел в это время к беседующим.

— Было бы очень хорошо, — заметил он, — если бы м-р Суинтон рискнул поехать туда же, куда едете вы, м-р Уильмот. Но, мне кажется, вам лучше будет поговорить об этом несколько времени спустя, когда вы ознакомитесь друг с другом еще ближе. Товарища в путешествии нужно выбирать очень осмотрительно, всякое несогласие характеров может отравить существование. А теперь, Уильмот, если вы немного устали от естествознания, то не хотите ли послушать продолжение истории человеческих страданий? Я готов продолжать свой рассказ.

— С большим удовольствием, сэр.

— Надеюсь, вы и мне дадите случай поучиться? — спросил м-р Суинтон.

— О, конечно! — возразил м-р Ферборн. — Хотя, я думаю, вы не услышите особенно много нового, если вам приходилось раньше бывать на мысе. Я рассказывал м-ру Уильмоту, как образовались на мысе колонии, и как колонисты постепенно поработили туземцев и заставили их служить себе. Теперь я буду продолжать.

Голландские буры, богатея и приобретая больше скота, требовали больше и пастбищ и заняли уже всю страну к югу от кафрской границы. Кафры, храбрые дикари, живущие тоже исключительно скотоводством, но они во многих отношениях стоят выше готтентотов.

Оружие готтентотов — лук и стрелы; кафры презирают войну таким оружием, как и всякое предательство. Они предпочитают свои щиты и копья и сражаются открыто и храбро. Кафры обрабатывают землю и более опрятны и цивилизованы. Среди бушменов, которые грабили буров на кафрской границе, попадались иногда и кафры. Но всякие претензии по этому поводу со стороны буров кафрские начальники удовлетворяли, как могли. Не так поступали колонисты. Они проникли в страну кафров и заметили, что у них прекрасные стада всякого скота. Жадность колонистов и тут не устояла против желания нажиться легким способом. Гораздо приятнее отнять готовые стада, чем разводить и взращивать их самим. Как только бушмены похищали несколько голов скота, тотчас же посылались жалобы в Капштадт и требовалось разрешение употребить силу против кафров. Составлялась команда из буров и их слуг, отлично вооруженных. Они вторгались в кафрские владения и, указывая на то, что скот был украден неизвестно кем, начинали мстить местным жителям. Кафры не в силах были защищаться своими копьями против огнестрельного оружия и, конечно, были всегда побеждаемы. Буры жгли их жилища и безнаказанно убивали мужчин, женщин и детей. Затем они уходили, захватив, в награду за потерю нескольких коз или овец, тысяч двадцать всякого скота у кафров. Кафры, конечно, возмущались на незаслуженную обиду и нападали на буров, чтобы вернуть отнятый скот. Но вот разница между христианами бурами и дикими язычниками: буры, не стесняясь, убивали женщин и детей во время сражения, кафры не причиняли им ни малейшего вреда. Они не трогали бы и мужчин, если бы их к тому не вынуждали.

— Но как могло голландское правительство допускать такие жестокости?

— Правительство верило донесениям буров и делало соответственно им распоряжения. Правда, потом правительство пробовало прекратить злоупотребления колонистов, но они не поддавались его контролю. Вот, следовательно, в каких условиях находились колонии, когда попали в руки Англии: готтентоты закабалены, как слуги, с которыми обращаются, как с животными; непрекращающаяся торговля рабами и непрерывная война буров с кафрами.

— Я уверен, что наше правительство скоро положило конец варварскому беззаконию.

— Это было не так легко. Пограничные буры восстали против Англии, а готтентоты, потерявшие наконец терпение, бежали и соединились с кафрами. Соединившись, эти два народа напали на пограничных буров, сожгли и разграбили их селения, увели скот и овладели их оружием. Когда буры собрались с силами, произошла новая битва, в которой кафры и готтентоты снова остались победителями. Они убили предводителей буров и преследовали своих врагов до тех пор, пока не были остановлены английскими войсками. Такие войны продолжались до тех пор, пока туземцы не отдались под покровительство англичан, которые потребовали, чтобы они сложили оружие и чтобы готтентоты вернулись к своим господам. Колонии были отданы тогда голландцам и оставались у них до 1806 года, когда они окончательно отошли к Англии. Голландцы не поумнели после полученного урока, они обращались с готтентотами хуже прежнего, желая отомстить им, и как будто пренебрегали британским правительством. Но скоро все изменилось благодаря миссионерам, которые, проникая вглубь страны, сами были свидетелями жестокости и несправедливости буров. Они донесли своему правительству, которое, конечно, поверило им и решило раз навсегда положить конец насилию. Миссионеры говорили, что положение готтентотов противно христианскому учению, и скоро по их настоянию буры лишились своих слуг, так как они были освобождены.

— Слава Богу! — вскричал Александр. — У меня кровь закипала в жилах каждый раз, когда я слушал ваши описания жестокой тирании буров. И так легко стало на душе теперь, когда я знаю, что несчастный готтентот свободный человек.

— Будет на сегодня, — сказал м-р Ферборн, — завтра мы поговорим еще, если ветер и погода будут благоприятствовать нам, как говорят моряки.

ГЛАВА V

Водяные птицы. Гуано. Продолжение рассказа м-ра Ферборна. Штурман.Моканна. Нападение. Неудача кафров.

На следующий день судно было против Рио и тотчас же послало лодки за припасами. Пассажиры не выходили на берег, потому что капитан уверил их, что не останется ни одного часа дольше необходимого. Действительно, на другой же день вечером они уже снова плыли к мысу.

Чайки во множестве летали за кормой корабля и бросались вниз, хватая все съедобное, выбрасываемое за борт. Завязался разговор о водяных птицах.

— Какая разница в перьях водяных птиц? — спросил Александр. — Курица или всякая другая земноводная птица, попадая в воду, тонет, как только ее перья напитаются водой.

— Между перьями, я думаю, нет никакой разницы, — возразил Суинтон. — Но у каждой водяной птицы имеется небольшой резервуар, содержащий масло, которое смазывает перья и делает их непромокаемыми. Если вы будете наблюдать за уткой, когда она отряхивается и очищает свои перья, то заметите, что она несколько раз проводит клювом по спинке и над хвостом — это она смазывает перья, чтобы сделать их непромокаемыми. Но ей приходится часто возобновлять смазку, иначе она может потонуть так же, как и курицы.

— Долго ли морская птица может оставаться в море?

— Я не думаю, чтобы очень долго, но другие держатся иного мнения. Но вообще мы знаем этих птиц меньше, чем других.

— А под водой они долго могут быть?

— Большинство не долго, как, например, утки и другие птицы этого разряда. Дольше всех могут оставаться под водой полуводяные птицы с полуперепончатыми лапами. Мне приходилось видеть обыкновенных английских водяных кур, которые довольно долго бродили по дну глубокого ручья совершенно спокойно, разыскивая пищу, как будто они были на скотном дворе.

— Вы говорите, что водяные птицы не остаются долго на море. Откуда же они прилетают?

— Они живут обыкновенно на необитаемых островах или на скалах вблизи воды, там несут яйца и выводят птенцов. Я встречал по двадцати или тридцати акров земли, сплошь покрытых этими птицами или их гнездами. Ежегодно они слетаются в этих местах, которые, вероятно, считают своим домом со дня творения. Они не вьют настоящих гнезд, а просто роют неглубокие ямы, куда и кладут свои яйца. В местах их пребывания на почве образуется слой из помета и разных остатков от рыб, которыми они кормят птенцов, который доходит иногда до двадцати или тридцати футов толщины. Внизу этот слой делается твердым, как скала. С незапамятных времен эти остатки, называемые гуано, употреблялись перуанцами и чилийцами для удобрения полей. Гуано содержит громадное количество необходимых солей, как аммиака, фосфорной соли и других веществ, требующихся для земледелия. В последние годы были привезены образцы гуано в Англию и, так как его можно иметь в неистощимом количестве, вероятно, в скором времени оно будет одним из важных предметов торговли. Однако, вижу м-ра Ферборна, и, надеюсь, он не откажется продолжать свой интересный рассказ о колониях на мысе.

Как только м-р Ферборн подошел к ним, Александр попросил его продолжать рассказ.

— Вы не должны думать, Уильмот, — начал м-р Ферборн, — что в колоннах все исправилось с тех пор, как они подпали под власть англичан. Губернаторы, назначенные для управления колонией, должны были быть очень хорошо знакомы с условиями страны, чтобы видеть все собственными глазами. Обыкновенно они руководятся указаниями доверенных людей и попадают таким образом в руки той или другой заинтересованной партии. Так было и на мысе. Правда, достаточно было уже и того, что уничтожили рабство и облегчили участь готтентотов. Но это было сделано не правителями, а миссионерами и одной влиятельной и благожелательной партией на мысе. Предубеждение против готтентотов и особенно кафров все еще оставалось и было воспринято новыми властями. Команды, или лучше сказать мародеры, по-прежнему высылались и теснили кафров и готтентотов, хотя их положение и было все-таки несколько лучше прежнего. Я приведу вам пример, из которого вы увидите, как относились власти мыса к правам готтентотов, до освобождения их, правда, но именно в то время, когда их невыносимое положение стало обращать на себя внимание правительства. Когда притеснение буров вызвало, наконец, войну с кафрами и готтентотами, предводителями последних были три брата Штурманы. Мир был установлен усилиями этих предводителей, которые уговорили готтентотов вернуться к своим краалям. Голландское правительство утвердило после этого Штурманов начальниками крааля. Независимость этой кучки готтентотов не давала покоя бурам, которые не могли забыть, что братья Штурманы были предводителями последнего восстания. Семь лет у них не было повода к жалобам на готтентотов, пока не случилось, что двое слуг вернулись в крааль по истечении срока службы, но против желания хозяев, которые хотели задержать их. Буры пришли в крааль и требовали у начальников выдачи слуг. Штурманы не согласились на их требование, и тогда, несмотря на то, что справедливость была на стороне готтентотов, в крааль была прислана вооруженная команда. Штурманы и тогда отказались от выдачи слуг, после чего команда удалилась, боясь храбрых готтентотов.

С помощью измены бурам удалось овладеть жилищем Штурманов и взять в плен одного из братьев (один из них был убит на охоте на буйволов). Администрация Капштадта против всякой справедливости сослала его на остров, куда ссылались преступники. Через три года Штурман, стосковавшись по семье, вернулся без разрешения в колонию. Здесь его узнали, задержали и снова сослали как преступника, хотя в это время правительство было уже не голландское, а английское. Такова была участь первого готтентота, который вступился за права своего соотечественника, и так отнеслась к нему английская администрация в колонии. Так что видите, м-р Уильмот, хотя жестокость утеснений и была уничтожена англичанами, полная справедливость отношений все-таки не была установлена. Много уже времени спустя разобрались в деле и, признав, что Штурман был осужден неправильно, решили вернуть его на родину. К сожалению, было поздно, так как Штурман умер.

Подобная же несправедливость была учинена относительно кафров. В то время, когда колония была еще во владении голландцев, было одно пространство земли, около тридцати тысяч квадратных верст, между границей колонии и берегом Великой Рыбной реки. Когда-то эта земля принадлежала готтентотам, теперь ею владели кафры. Непрерывные стычки происходили между ними и бурами, которые без стеснения грабили их.

В 1811 году правительство постановило согнать с этой земли кафров и выселить их на другую сторону реки. Это снова был акт величайшей несправедливости. Кафры были изгнаны с совершенно ненужной жестокостью и кровопролитием. Это было, вероятно, причиной войны кафров с Англией. В это время администрация колонии вступила в переговоры с кафрским начальником по имени Ганка. Но он был начальником только одной части кафров, а не главным предводителем всех. И, хотя англичане относились к нему, как к главному начальнику, кафры не хотели признавать его власти. Со стороны английской администрации это была весьма грубая бестактность, так как права главных начальников у дикарей равняются правам европейских монархов. Бестактность эту скоро сознали, но из гордости не хотели признать ее открыто. Тогда другие кафрские начальники образовали могущественный союз против Ганки, который, опираясь на поддержку англичан, держал себя очень дерзко и нахально. Произошло сражение, союзники победили и увели, как полагается, скот побежденных. Так как война происходила между кафрами и на их земле, то администрации колонии вовсе не следовало в нее вмешиваться. Но она, очевидно, думала иначе и снарядила военную экспедицию. Кафры прислали послов с заявлением, что желают остаться в мире с англичанами и только отказываются подчиниться Ганке, который только второстепенный начальник, и которого они победили. На заявление не было обращено внимания. Английские войска вступили в кафрские поселения, атаковали их, загнали с большим кровопролитием в леса и взяли 23 000 голов скота. 9000 тысяч голов было отдано Ганке, остальные разделены между голландскими бурами или проданы для покрытия издержек на экспедицию. Лишенные средств к существованию, кафры пришли в ярость и возобновили военные действия, прежде чем экспедиция успела вернуться домой. Они ворвались в пограничные области, разбили несколько военных укреплений, прогнали буров на нейтральную территорию и перебили громадное количество как их, так и английских солдат. Вся страна была заполнена кафрами и на первых порах совершенно не могли с ними справиться.

— Следовательно, английская администрация оказалась так же не на высоте положения, как голландская, — заметил Александр.

— К сожалению, это верно, — возразил Ферборн. — Союз кафрских начальников находился в то время под очень сильным влиянием одной замечательной личности, по имени Моканна. В колонии он был известен под кличкой Левши. Он не был начальником, но имел большую силу, вследствие своих удивительных душевных качеств и ума. Он выдавал себя за пророка, и кафры относились к нему так же, как, вероятно, относились люди к Магомету и другим подобным фальшивым пророкам. Вдобавок Моканна не был лишен некоторых сведений и европейского лоска.

Этот человек своим влиянием, необыкновенным красноречием и убеждением, что он посланец небес, сумел овладеть умами всех кафров. Он обещал кафрским начальникам, что, при безусловном подчинении их ему, он приведет их к победе и к изгнанию англичан за океан. Он решился на смелый поступок атаки города Грахама и во главе армии в девять или десять тысяч человек вошел в лес на берегу Великой Рыбной реки. Согласно обычая кафров не нападать врасплох, Моканна послал к коменданту Грахама посла с заявлением, что кафры будут на следующее утро завтракать в городе. Комендант посмотрел на это заявление как на пустоехвастовство и не сделал никаких распоряжений относительно обороны. Но на следующее утро он, к великому изумлению, увидал войска кафров у стены города. В городе было около 350 человек регулярного войска, небольшая армия готтентотов и несколько полевых орудий. Кафры ринулись на английские войска и сначала смутили их. Они подошли к самым жерлам пушек, скоро переломали свои копья и решились на рукопашный бой.

Но в это время пушки открыли огонь картечью, и первые ряды кафрского войска посыпались на землю, как скошенная трава. После нескольких наступлений под предводительством Моканна кафры все-таки бежали. Около 1400 храбрейших воинов осталось на поле битвы и много погибло от ран по дороге в свою страну. Моканна бежал вместе с войском.

Во всяком случае со стороны кафров это был очень смелый поступок, показавший Моканну великим человеком даже в неудаче. Нападение было так неожиданно для администрации колонии, что сильно смутило ее и заставило сосредоточить все внимание на устройстве регулярных войск. Снова кафрскую землю заполонили враги, снова началось разорение и сжигание их селений, сопровождаемые кровопролитной резней, при которой не щадили никого без различия пола и возраста. Моканна и главные начальники были объявлены вне закона, и жителям было приказано доставить их живыми или мертвыми. Несмотря на всю нищету и полное разорение, ни один из кафров не польстился на высокую награду, назначенную за головы начальников.

— Чем больше я слушаю о кафрах, тем больше удивляюсь им, — сказал Александр. — И мне кажется, я стал бы на ст… Но, впрочем, продолжайте ваш рассказ, м-р Ферборн.

— Я думаю, что присоединился бы к вам, — возразил Ферборн. — Дальнейшее поведение Моканны еще больше возвысит его в ваших глазах. Когда он понял, что кафров будут преследовать до тех пор, пока они не выдадут его и других начальников, он решил сам отдаться в руки администрации колонии. Он отправил посла предупредить, что придет, и на следующий день, со спокойным мужеством, достойным древнего римлянина, он пришел в английский лагерь. «Народ говорит, — сказал он, — что я причина войны, возьмите меня и верните мир своей стране». Конечно, он был тотчас же арестован и увезен в колонию.

— Что с ним случилось потом?

— Об этом после. А теперь я хочу передать вам сущность речи одного из начальников и товарищей Моканны, который пришел после него в английский лагерь.

Эта речь хорошо обрисовывала положение, в которое кафры были поставлены колонистами.

«Английские военачальники, — сказал он, — эта война несправедлива, потому что вы хотите истребить народ, который сами вынудили взяться за оружие. Когда наши отцы и отцы буров поселились здесь, они жили между собой мирно. Их стада паслись на одном пастбище, и их пастухи курили одну трубку. Они были братья, пока стада кафров не увеличились так, что стали возбуждать зависть в бурах. То, чего не могли взять эти жадные люди у наших отцов за старые пуговицы, они брали силой. Наши отцы были тоже люди, они любили свой скот, их жены и дети питались молоком этого скота, они стали сражаться за свою собственность, они начали ненавидеть колонистов, которые отнимали у них все и вели их к разорению. Теперь их краали и краали наших отцов, разделены. Буры учредили команды против наших отцов, наши отцы изгнали их из Зурвельда, и мы жили в этих местах, потому что завоевали их. Здесь мы женились, здесь родились наши дети, белые люди ненавидели нас, но не могли прогнать отсюда. Во время войны мы вас грабили, в мирное время некоторые дурные люди из наших крали, но наши начальники запрещали это. Мы жили мирно, крали немногие, но народ не обижал никого. Крал Ганка, крали его начальники. Вы посылали ему мед, вы посылали ему бусы, посылали лошадей, с помощью которых он крал еще больше, а нам вы посылали только команды. Мы ссорились с Ганкой из-за травы — наше дело. Вы прислали команду, вы отобрали у нас последнюю корову, оставили нам несколько телят, которые умерли с голода. Так же умерли и наши дети. Вы отдали половину добычи Ганке, половину оставили себе.

Мы видели, что наши жены и дети погибали, лишенные молока и хлеба, потому пошли по следам нашего скота в колонию. Мы грабили и сражались за нашу жизнь. Найдя вас неподготовленными, мы напали на ваших солдат. Думая, что мы сильнее вас, мы атаковали вашу главную квартиру и, если бы мы победили, то восстановили бы наши права. Но вы начали войну, разбили нас и пришли сюда. Мы хотим мира, хотим остаться в наших жилищах, хотим добыть молока для наших детей, наши жены хотят пахать землю. Но ваше войско топчет поля, загоняет людей в чащу леса, где, не различая мужчин и женщин, убивает всех. Вы требовали, чтобы мы подчинились Ганке. Лицо этого человека нравится вам, но сердце его фальшиво. Предоставьте его самому себе, помиритесь с нами, предоставьте ему бороться самому за себя, и мы не будем звать вас на помощь. Отпустите Моканну на свободу, и все наши начальники будут поддерживать мир с вами столько времени, сколько вы захотите. Если вы будете продолжать войну, то можете перебить нас всех до одного человека, но Ганка никогда не будет начальствовать над людьми, которые считают его бабой.

Если красноречие заключается в умении немногими словами сказать многое, то я не знаю лучшего образца. К сожалению, эта речь не имела никакого влияния на перемену судьбы Моканны и других начальников, которые продолжали оставаться вне закона и выдачи которых продолжали требовать от их соплеменников.

— Я все хотел заметить о странности выражения вне закона, — сказал Суинтон. — Мне кажется, мы можем исключить из общества и объявить вне закона члена нашего общества, но объявить вне закона начальников чужой страны невозможно — это абсурд. Я думаю, что английский язык не совсем точно понимают на мысе.

— Во всяком случае, все попытки получить этих объявленных вне закона начальников были тщетны. Ограбив дочиста страну, оставив за собой полное опустошение и нищету, экспедиция вернулась, не достигнув главной цели, но удовлетворенная сознанием, что приобрела еще 30000 голов скота, и оставила умирать с голода тысячи женщин и детей. Но на сегодня довольно. О результатах войны и о судьбе Моканны я расскажу в другой раз.

— Мы очень благодарны вам, м-р Ферборн, за ваш интересный рассказ. Будем надеяться, что вам не пришлось больше видеть такие вопиющие жестокости и несправедливости.

Как я уже раньше сказал, м-р Уильмот, требуется время на уничтожение предрассудков и неправильных суждений. А пока они существуют, трудно надеяться на то, что справедливость восторжествует. Администрация колонии вошла в соглашение со всем белым населением колонии, которое подняло оружие против кафров, считая по вкоренившемуся взгляду, что всякая помеха их деспотизму над туземцами является нарушением их прав. Вы должны вспомнить, как слабо было правительство колонии в продолжение очень большого периода времени, и как трудно было проявить свою силу в такой громадной стране. Чтобы дать вам достаточное представление об этом, я укажу вам на ответ, который получил путешественник Ле-Вальан от некоторых буров, когда выразил свое мнение, что правительство должно вмешаться с вооруженной силой, чтобы положить конец жестокостям и насилиям. «Знаете ли вы, — сказали они, — какой был бы результат такой попытки? Мы в одну минуту собрались бы, убили половину солдат, посолили бы их мясо и отослали бы его назад с несколькими пощаженными. При этом мы предупредили бы, что так же будет поступлено и со следующим отрядом, если его вздумают прислать к нам». Нелегко правительству считаться с таким народом, м-р Уильмот.

— Понимаю, — возразил Александр, — и еще больше интересуюсь знать, что было сделано дальше.

ГЛАВА VI

Акулы. Их трусость. Нападение Нептуна на одну из них. Различные опасности. М-р Фэрборн продолжает рассказ. Судьба Моканны. Возмущение среди кафрских племен.

На следующее утро ветер был очень легкий и к полудню совершенно стих. Две громадные акулы показались из-под кормы судна. Матросы старались зацепить их крючком, но они не брали его, несмотря на приманку из куска соленой свинины. Вскоре они исчезли, оставив в большом разочаровании как матросов, рассчитывавших вкусно поужинать, так и двоих молодых пассажиров, с интересом ожидавших результатов охоты.

— Очевидно, эти акулы не особенно голодны, — заметил Суинтон. — Мне приходилось встречать акул в местах, обильных рыбой. Там они не обращают внимания не только на приманку, но даже на человека, которого видят в воде. Но все океанские акулы обыкновенно бывают очень прожорливы.

— Кажется, существует очень много разнообразных видов акул? — спросил Уильмот.

— Да, очень много. Те, которых мы только что видели, принадлежат к виду самых хищных и крупных. Их называют белыми акулами, и они водятся преимущественно в Атлантическом океане, ближе к тропикам. В английском канале встречаются голубые акулы, которые редко бывают опасны. В северных морях также попадаются очень крупные, но безвредные акулы. Существуют еще пятнистые, или тигры-акулы, они очень хищные, но небольшого размера. Затем есть такие, у которых голова напоминает молоток. Но самыми опасными считаются акулы, живущие на самом дне моря и поднимающиеся на поверхность совершенно неожиданно.

— А как вы думаете, что лучше всего делать человеку, который упадет в воду и увидит вблизи себя акулу?

— Опытные моряки считают самым лучшим и действительным способом — лечь на спину, плескать, как можно больше, ногами и кричать. Акулы очень трусливы и особенно боятся шума. Во время моего путешествия года два или три назад со мной была ньюфаундлендская собака, которая была приучена прыгать в воду со всякой высоты. Я был очень привязан к моему Нептуну, потому можете себе представить мой испуг, когда он спрыгнул с судна и, громко лая, поплыл за акулой. Я был уверен, что чудовище разорвет его, но, к моему изумлению, акула испуганно и быстро поплыла в сторону, преследуемая собакой. Матросы сели в лодку и присоединились к Нептуну. Скоро акула была поймана.

— Ну, вероятно, эта акула тоже была не из особенно голодных.

— Возможно. Я думаю, что самый действительный способ спастись от акулы тот, к которому прибегают сингалезские водолазы, добывающие жемчуг на острове Цейлон. Им приходится обыкновенно пройти несколько сажень под водою, чтобы найти тинистые возвышения, на которых обыкновенно сидят жемчужные устрицы. Встречи с акулами очень часты, и беднягам приходится быть всегда настороже. Наполняя свою корзину устрицами, водолаз все время оглядывается во все стороны. Когда он замечает направляющуюся к нему акулу, то быстро взрывает возвышение, вода взбалтывается и скрывает его из глаз рыбы. Пользуясь временем, водолаз, как можно скорее, поднимается на поверхность. Далеко не всегда, конечно, им удается таким образом спасаться, и очень многие гибнут.

— Дамы, гордящиеся своими жемчужными ожерельями, очень мало думают о несчастных людях, рискующих быть разорванными в куски, чтобы достать им это украшение.

— Совершенно верно. А между тем можно сказать, что каждая жемчужина в таком ожерелье стоит жизни одного человека.

— А вот и м-р Ферборн, — сказал Уильмот, приветствуя подходившего к ним друга.

М-р Ферборн сел около молодых людей и, не теряя времени, начал рассказывать.

— Я остановился на том, что Моканна был увезен на мыс. Вы, конечно, уже знаете, что все его преступление заключалось в том, что он сражался за свою родину с цивилизованными завоевателями. Но в глазах администрации колонии это было тяжким преступлением. Он был тотчас же брошен в тюрьму, где находился до окончательного приговора. Его осудили на пожизненные каторжные работы в рудниках вместе с самыми закоренелыми преступниками. Моканна оставался там около года и все время подготовлял побег совместно с несколькими товарищами кафрами, сосланными вместе с ним. Из железных обручей от бочек они сделали нечто вроде тесаков, вооружившись которыми напали на стражу, одолели ее и затем, взяв лодку, отправились с острова на материк. К несчастью, в то время, как они приставали к скалистому берегу материка, лодка была опрокинута страшным прибоем. Моканне удалось взобраться на скалу, но волны смыли его, и он утонул. Так погиб несчастный предводитель кафров.

— Бедный человек, — сказал Александр, — он заслуживал лучшей участи и более благородных врагов. А война продолжалась?

— Нет. Ее конец был достоин ее начала. Вы помните, что война началась для поддержки Ганки, избранного нами вождя кафров вместо их настоящих вождей. От кафров требовали сначала области на нашем берегу Рыбной реки. Теперь администрация колонии настаивала на удалении их еще дальше, за реки Кэзи и Хуми, желая расширить таким образом колонию еще на 3000 квадратных верст. Это нужно было сделать, по их мнению, для того, чтобы создать нейтральное пространство, разделяющее кафров и буров, и прекратить таким образом обоюдные грабежи. Но всего страннее было то, что эта область отнималась не у тех кафрских начальников, с которыми велась война, а у нашего же союзника Ганки.

— Это очень хорошо. По крайней мере, беспристрастно: несправедливость, так уж несправедливость относительно всех.

— Именно так. Так же рассуждал и Ганка, говоривший, что его покровители оказались его притеснителями. И я должен сказать, что, пожалуй, эта несправедливость относительно Ганки была бы хорошей политикой относительно враждебных партий. Но только нейтральные земли были тотчас же заняты бурами, очутившимися таким образом в тесном соседстве с кафрами. Не прекратились и экспедиции команд к кафрам. Теперь уж, я слышал, ведется война с Маномо, сыном Ганки, бывшего нашего союзника. Но все-таки я надеюсь, что наше правительство взглянет, наконец, с более верной точки зрения на факты.

Вот вам вкратце вся история Капской земли настоящего времени. Многие пункты я обходил, чтобы не нарушать цельности рассказа, но если у вас остались какие-нибудь недоразумения, я охотно постараюсь разъяснить вам их. Но мой рассказ был бы неполным, если бы я не упомянул о миссионерах которые заслужили высокую похвалу и самое теплое отношение. И как ни велико было бесправие колонии, оно могло бы быть еще больше без вмешательства миссионеров. Также очень хорошее влияние на нравы колонии имеет иммиграция британского населения. Чем больше англичан будет селиться в Капских землях, тем скорее можно ожидать улучшения в отношениях колонистов к туземцам. Нельзя, конечно, предположить, что все без исключения голландские буры дурные люди, между ними есть и весьма достойные, но и они подчиняются общему течению жизни. Однако, за последнее время мне уже приходилось не раз наблюдать среди колонистов ослабление прежних предубеждений против туземцев и желание содействовать распространению английских законов на защиту их. Скоро голландцы будут окончательно смыты волной английской иммиграции, а смешанные браки докончат дело и уничтожат различие между английскими и голландскими колонистами. На все это, конечно, нужно время, и, может быть, мы еще увидим Капскую землю совершенно измененной.

— Я твердо уверен, что с помощью Божией это будет, — сказал Александр. — Если ветер не изменится, через несколько дней мы будем уж в Капской земле, и сами увидим, как обстоят там теперь дела.

— В последнем письме, полученном мной в Англии, мне сообщают что зулусские племена, живущие к северу от кафров, находятся в очень беспокойном состоянии. И если вам придется проезжать их владениями, вы должны быть очень осторожны. Во всяком случае, Чаки уже нет, он убит два года назад собственными родственниками.

— Кто такой этот Чака? — спросил Александр.

— О нем я вам еще расскажу. Ведь я дошел еще только до кафров, которые живут на нашей границе.

ГЛАВА VII

М-р Суинтон соглашается сопутствовать Александру. Земля! Капштадт. Майор Хендерсон. Он присоединяется к экспедиции. Началоистории о Чаке.

Ветер все время благоприятствовал, и судно быстро приближалось к Капской земле. Александр рассказал своему новому другу м-ру Суинтону о цели своего путешествия в центр Африки, и тот выразил свое желание сопутствовать ему. Предложение его было принято, конечно, с величайшей радостью. Александр сказал, что, присоединяясь к его каравану, Суинтон не будет нести никаких издержек. Караван сооружается на средства его дела, которые в полном распоряжении Александра, а присоединение к каравану м-ра Суинтона не составит никакой разницы в его стоимости. Когда наши друзья решили путешествовать вместе, они стали вести нескончаемые разговоры о снаряжении экспедиции, о количестве экипажей, о припасах, лошадях, быках и т. п. М-р Ферборн часто присоединялся к их обсуждениям, давал советы, но говорил, что в Капштадте он будет им более полезен, чем теперь. Александр, который был, как мы уже говорили, прекрасный охотник и большой любитель собак и лошадей, заранее представлял себе, как будет охотиться за дикими зверями. Он был очень рад, что забрал с собой пропасть всякого оружия, которое должно было пригодиться ему не столько даже для охоты, сколько для самозащиты.

Наконец, однажды утром послышался громкий радостный возглас: «Земля!». И скоро показались плоские вершины Столовых гор. «Сюрприз» быстро приближался к берегу, на котором можно уже было различать при помощи трубы здания и другие предметы. В полдень судно вошло в бухту, а в три часа дня бросило якорь между двумя другими торговыми кораблями, которые разгружали свои товары.

После трехмесячного путешествия пассажиры с большим нетерпением ожидали возможности сойти на землю. Вечером уже все были на берегу, и Александр поместился в одном из лучших домов Капштадта, так как м-р Ферборн еще во время путешествия пригласил его к себе.

Утомленный продолжительным путешествием, он решил ничего не осматривать до завтрашнего дня.

— М-р Уильмот, — сказал ему на следующее утро Ферборн, — я советовал бы вам первые десять дней совершенно не думать о вашей экспедиции. Осматривайте город, сады или отправляйтесь с вашим другом Суинтоном на Столовые горы. Одним словом, делайте все, что вам захочется, мои люди в вашем распоряжении. Вы знаете распределение дня, а затем будьте здесь как у себя дома и таким же хозяином здесь, как я. Вы, конечно, понимаете, что после такого продолжительного отсутствия мне нужно по крайней мере дней десять, чтобы войти в дела и направить их на должный путь. Так вы уже извините, если не увидите во мне такого любезного хозяина, каким я хотел бы быть. Одно еще советовал бы я вам сделать: сегодня же пойти со мной в дом Правления, где я представлю вас губернатору. Не мешает оказать ему некоторое уважение. Ну а потом вы можете располагать собой как хотите.

Александр рассыпался в благодарностях. Он был очень любезно принят губернатором, который обещал ему сделать все возможное, чтобы облегчить его путешествие. Получив приглашение к обеду на следующий день, Александр откланялся и оставил м-ра Ферборна с губернатором.

На следующий день пришел м-р Суинтон в сопровождении незнакомого господина, которого он представил под именем майора Хендерсона. Майор прибыл несколько дней тому назад из Калькутты, где получил отпуск для поправления здоровья после свирепой малярии, которая едва не кончилась смертью. Однако путешествие настолько восстановило его силы, что он выглядел полным здоровья и энергии. Они пошли все вместе осматривать зоологический сад, где было несколько львов и других местных хищных животных. Заговорили об охоте, и майор начал рассказывать об охоте в Индии, особенно об охоте на тигров и слонов, в которой он часто принимал участие.

Собеседники увидали друг в друге страстных охотников и очень понравились друг другу.

Дня через два после этого м-р Суинтон, разговаривая с Александром о предполагаемой экспедиции, сказал:

— Вы не должны удивляться здешней простоте и бесцеремонности отношений. Так всегда бывает, когда соотечественники встречаются на чужбине. Я говорю это к тому, что майор Хендерсон придет сегодня, чтобы предложить вам свое участие в нашем путешествии в центр Африки. Сам я его мало знаю, но слышал о нем много хорошего. Когда он сказал мне о своем намерении, мне ничего больше не оставалось делать, как предупредить вас. Как вы относитесь к этому, Уильмот?

— Мне очень нравится майор, и, кроме того, я держусь такого мнения, что чем больше будет европейцев в нашем опасном путешествии, тем лучше. А такой храбрый и опытный охотник, как Хендерсон, может быть особенно полезен для нас. Вообще я не только не против его присоединения к нам, а даже в восторге от его предложения.

— Очень рад, что вы так смотрите, и совершенно согласен с вами. Майор не только опытный охотник, но он, как я слышал, замечательный стрелок. Я тоже думаю, что для нас он является хорошим приобретением. По-видимому, он и сам собирался путешествовать по внутренней Африке, с этой целью он привез с собой из Индии пару арабских лошадей.

— Если вы увидите его раньше меня, то скажите, что сообщили мне о его предложении, и что я принял его с величайшим удовольствием. Само собой разумеется, что все расходы по путешествию я беру только на себя.

— Передам все и думаю, что нам следует начинать наши сборы. Майор, конечно, будет очень полезен своими советами. А пока до свиданья.

Вечером м-р Суинтон пришел вместе с майором, и Александр после первых же приветствий предложил приступить к совещанию.

— Моя свита, — сказал майор, — не очень велика. Со мной две лошади, две собаки, слуга и капский павиан. Я хотел бы непременно удержать при себе обоих последних. Слуга будет полезен, как прекрасный повар, ну а если у нас будет много хлопот с обезьяной, мы ее съедим. Кроме того, она еще молодая и проделывает разные забавные штуки.

— У павианов есть очень хорошее качество, — заметил Суинтон, — в случае опасности они предупреждают лучше собак. Я полагаю, Уильмот, обезьяна может быть принята в нашу экспедицию.

— Я очень счастлив, — смеясь, возразил Александр, — и прошу вас, майор, передать ей мой привет и мое приглашение.

— Я назвал ее Бигум по имени одной старой индийской принцессы, на которую она очень похожа. Но, однако, к делу. Вам нужно позаботиться о хороших лошадях, м-р Уильмот. Нам понадобится их очень много. Но, если вы не хотите, чтобы у них были испорчены спины, не допускайте готтентотов ездить на них.

— Мы говорили уже об этом, майор Хендерсон, и пришли к заключению, что лучше будет отправиться сначала на корабле в бухту Альгоа, там вполне снарядиться и оттуда начать путешествие.

Решено было все предметы продовольствия и лошадей закупить в Капштадте, покупку повозок, быков и наем готтентотов отложить до Альгоа.

М-р Ферборн несколько освободился от своих дел и мог больше отдавать своего времени Александру.

Однажды вечером он развернул карту Африки и начал намечать путь экспедиции Александра. Он указал ему, как лучше пройти через кафрские земли, но относительно дальнейшего пути не взялся ничего советовать, потому что там все зависело от случайностей.

— О стране, лежащей за землями кафров, я знаю очень немного, — сказал он. — Известно, что она заселена зулусами, предводителем которых был Чака. В прошлом году наши войска пошли на помощь кафрам, которых атаковало другое племя, пришедшее с севера, по имени Мантати. Мантати были рассеяны нашими войсками с большим кровопролитием. Страна зулусов, как вы видите, находится на западе от большой горной цепи и на севере от порта Наталя. Совершенно невозможно сказать, что будет происходить там в то время, когда вы будете находиться поблизости, и будут ли продолжаться эти набеги северных племен.

— Вы обещали рассказать мне о Чаке?

— Чака был король зулусов. Он был вроде африканского Наполеона, великий завоеватель, но чудовище по жестокости и преступности. Он начал свою карьеру с убийства родственников для получения власти. Затем он убивал всех, стоящих у него на пути или расположенных к его родным.

— Зулусы и кафры не один народ?

— Нет, но на севере много племен, которых мы относим к кафрам. Вы, наверное, уже раньше обратили внимание, читая историю человечества, что переселение народов вообще шло с севера на юг; так же было и в Африке. Какие-то происшествия среди северных племен, вероятно, чрезмерное увеличение народонаселения погнали зулусов к югу. Они наводнили страну, как потоп, смывая всех, встречающихся на их пути. Чака привел не меньше ста тысяч воинов, из которых пятнадцать тысяч находились в его личном распоряжении. Всюду, где он проходил, кровь лилась потоками, он не щадил ни пола, ни возраста. Тот ужас, который он наводил на всех, заставлял беспрекословно повиноваться ему. Чтобы сделать свою армию непобедимой, он реформировал ее, разделив на отряды, отличающиеся друг от друга по цвету щитов, и запретил им сражаться иным оружием, кроме коротких острых копий. Для очищения армии, он отобрал тысячу старых воинов, которым был обязан многими победами, и приказал их перебить как бесполезных. Пленников он сажал обыкновенно на кол; вообще трудно себе представить более жестокого человека, недаром он получил прозвание Кровожадного. Со своим народом он обращался, как истинный тиран. Рассказывали, что ему досадил чем-то ребенок, и он приказал убить его. Но ребенок спрятался среди других детей, которых было восемь человек. Чака забыл его наружность и не мог отличить его от других; не долго думая, он приказал убить их всех. Он в один день перерезал двести или триста своих жен. При малейшем подозрении он казнил подчиненных ему военачальников, и никто не знал, когда придет его очередь. Его воля была закон. Всякий с трепетом повиновался ему. Жестокостям его нет числа, но достаточно вспомнить последний поступок его перед смертью. Когда умерла его мать, он заподозрил, что ее убили. Сотню за сотней подчиненных сажал на кол, наконец, утомившись продолжительными казнями, он приказал своей армии перебить всех жителей этой местности без разбора, что и было сделано в две недели.

— Какой ужас!

— Да, это был демон, купавшийся в крови, но скоро настал и его черед. Он был убит своим братом Дингаамом, которого собирался распять на кресте. Теперь этот Дингаама занял его место на троне, и, кажется, зулусы начали успокаиваться. У них есть еще один великий воин. Мозелекатзи, полная противоположность Чака и бывший противник его. Но наши отношения с этим народом неясны, может быть, время определит их. Когда вы будете проезжать зулусскими владениями, то сами увидите их отношение к белым и будете поступать сообразно обстоятельствам. Мне кажется, что вашему каравану там не будут грозить особенные опасности. Небольшими подарками вы можете задобрить их начальников. Кроме того, я снабжу вас письмами за подписью губернатора. Когда вы предполагаете выступать?

— Через несколько дней у нас все будет готово и нужно будет только подождать судна, которое пойдет в бухту Альгоа.

— Я попрошу вас захватить некоторые вещи для передачи в миссионерские пункты, мимо которых вы поедете. Надеюсь, это не особенно отяготит вас?

— Разумеется, нет. Миссионеры возбуждают во мне чувства изумления и глубочайшего уважения к ним вследствие их мужества и самоотверженности. Все, что я могу сделать для них, я сделаю с величайшим удовольствием.

Александр получил много предложений принять участие в экспедиции, но все их деликатно отклонил. Через несколько дней прибыл из Альгоа корабль, который должен был вскоре отправиться обратно. Нагрузив на него припасы, собак, лошадей и не забыв при этом павиана Бигум, наши путешественники отплыли от берега, сопровождаемые пожеланиями и напутствиями м-ра Ферборна и губернатора.

На четвертый день судно благополучно стало на якорь в бухте Альгоа рядом с десятью или двенадцатью другими торговыми судами.

ГЛАВА VIII

Ночь в бухте Альгоа. Майор встречается с Максуэллем. Приготовления к выступлению. Описание каравана. Выступление.

Корабли, стоявшие на якорях в бухте, прибыли из Англии, привезли очень много эмигрантов, приехавших искать счастья в колонии. Вся бухта была запружена лодками, нагруженными или пустыми, снующими взад и вперед. Ветер был с запада, вода чуть-чуть рябила, и яркое, горячее солнце светило с темно-синего неба, освещая эту картину, полную суеты и движения.

Александр и его товарищи были на палубе корабля, — когда наступила, ночь, и недавнее оживление уступило место тишине и безмолвию. Южные звезды, красивые и крупные, заблестели на безоблачном небосклоне, отражаясь в тихой прозрачной воде бухты. Казалось, небо было вверху и внизу. Берег представлял темную опаловую массу, отдаленные горы как бы приближались к нему и высились прямо над водой. Все было окутано мраком, только блестели там и сям огоньки в окнах, свидетельствующие, что не все еще обитатели отдыхают от забот трудового дня. Но полное безмолвие царило кругом и изредка только нарушалось лаем собак или голосом дежурного матроса, доносящего, что все благополучно.

— Сколько самых разнообразных людей собралось на таком маленьком пространстве, как этот корабль эмигрантов, — заметил м-р Суинтон.

— Да, но все они объединены в одном чувстве желания независимости и благосостояния, — возразил майор Хендерсон.

— В этом не может быть сомнения, — сказал Александр, — но ведь это все равно, что снова начать жить. От всего родного, известного их отделяет океан, здесь же новые интересы, новые надежды, новые разочарования и совершенно иные люди. Однако, господа, завтра мы должны будем встать на рассвете, потому я подаю вам благой пример и желаю спокойной ночи.

На рассвете следующего утра лошади были благополучно переправлены на берег на длинном пароме. После сытного завтрака Александр и его товарищи отправились в город искать себе пристанища.

Это было нелегкое дело, так как буквально все дома были заняты прибывшими иностранцами. Нашим друзьям удалось пристроить лошадей, а затем они продолжали бродить по городу. На улицах была сутолока невообразимая. Здесь были повозки, нагруженные и пустые, с запряженными в них волами, лошади, коровы, овцы и всякие другие животные. Слышались крики, мычанье, блеяние, громкие разговоры, стук и грохот колес. Готтентоты или сновали, нагружая и разгружая повозки, или отдыхали, лениво покуривая трубки. Всюду были нагромождены ящики и тюки всякого вида и всяких размеров, груды земледельческих орудий и всякого железного товара. Женщины сторожили свои вещи, разложенные по обеим сторонам улицы, дети смотрели на все изумленными глазами или играли, или плакали.

За городом были раскинуты палатки некоторыми запасливыми эмигрантами, которые привезли с собой и их, и все приспособления для жизни на бивуаках. Всюду горели костры, и кипела жизнь, как в цыганском таборе.

— Во всяком случае, — сказал Александр, — теперь у нас есть ночлег. Жаль, что я сразу не подумал об этом и не вспомнил о двух палатках, которые везу с собой из Капштадта. Никто не мешает нам последовать примеру всех этих людей.

— Браво! — воскликнул майор. — Это, конечно, гораздо приятнее, чем возвращаться опять на корабль и отдавать себя на съедение тараканам в каютах.

— Разумеется, — согласился Суинтон. — Возьмем с собой только матрасы и еще кое-какие необходимые вещи.

— Пусть мой повар все это сделает, — сказал майор, — он человек привычный. В Индии нам часто приходилось жить в палатках. Но что это? Я, кажется, вижу кое-кого знакомого? Максуэлль, если я не ошибаюсь?

— Совершенно верно, дорогой Хендерсон, — возразил офицер, к которому обратился майор. — Как вы сюда попали? Конечно, вы не принадлежите к числу здешних обитателей?

— Ни в каком случае, — возразил Хендерсон, смеясь. — Я собираюсь пострелять гиппопотамов вместе с моими друзьями. Позвольте вас познакомить с м-ром Уильмотом и м-ром Суинтоном. Но вы как будто при исполнении обязанностей? Вы в форте?

— Да, я приехал из Сомерсета около месяца назад. Не могу ли я быть вам полезен?

— Это будет зависеть от обстоятельств. Мы намереваемся теперь раскинуть здесь палатки, чтобы переночевать.

— Прекрасно. Ночлега в форте я не могу вам предложить за неимением места, но советую раскинуть ваши палатки возле форта; там ваш багаж будет в большей сохранности, и я буду в состоянии уделить вам больше внимания.

— Прекрасная мысль, — возразил Хендерсон, — мы с удовольствием принимаем ваше предложение.

— Так позаботьтесь скорее о вашем багаже, переправьте его на берег, а мои люди примут и уберут его. Об обеде не беспокойтесь, у меня найдется, чем вас покормить.

— Друг в нужде — друг вдвойне, дорогой товарищ. Мы принимаем ваше приглашение так же просто, как вы его сделали. Итак, до свидания, не больше как через час мы увидимся.

— Это счастливая встреча, — заметил Хендерсон, когда они отошли от Максуэлля. — Максуэлль прекрасный товарищ и охотно поможет нам осмотреться здесь, так как хорошо знаком и с местностью, и с народом. Да и багаж наш будет в полной сохранности.

— Да, это хорошо, — сказал Суинтон.

— Где вы познакомились с капитаном Максуэллем?

— В Индии. Мы вместе охотились на тигров. Командир корабля распорядился о скорейшей выгрузке багажа наших путешественников, так что часа через два все было на берегу, включая павиана Бигума.

Солдаты, присланные капитаном, приняли вещи, отвезли их в форты и раскинули палатки, пока Александр и его друзья обедали и отдыхали после обеда. Ночь они провели вполне спокойно и удобно и проснулись только к завтраку. Максуэлль принял участие в хлопотах по покупке повозок и волов. Прежде всего они отправились к колонисту, к которому у Александра было письмо от губернатора.

С его помощью к ночи было куплено четыре прекрасных повозки, крытые парусиной, и четыре упряжки волов. Все это в полной готовности должно было быть доставлено через четыре дня, а пока нужно было позаботиться также и о лошадях. С последними было немало хлопот, так как майор Хендерсон, большой знаток лошадей, браковал почти всех. Остальное время до прибытия повозок было употреблено на закупку разных предметов, не приобретенных в Капштадте.

Когда прибыли повозки и волы, колонист принялся за наем готтентотов для участия в экспедиции. Нужны были погонщики, охотники и вообще люди, годные на всякую работу. Некоторых он знал лично за прекрасных работников и хороших людей, но большую часть пришлось взять, полагаясь на рекомендацию других или на их внешний вид.

Прошло не менее трех недель, пока, наконец, все было готово. Когда караван был готов к выступлению, он был в таком виде: трое известных нам путешественников были во главе; затем — слуга м-ра Хендерсона; восемь погонщиков при волах; двенадцать охотников из готтентотов и других племен; двое готтентотов при лошадях и двое при капском стаде овец, которое следовало за караваном для пополнения запасов провизии вместе с дичью, которая будет добываться на охоте. Кроме того, были две готтентотки для стирки белья и помощи повару. Таким образом, всего в караване было двадцать человек.

Из животных было — пятьдесят шесть прекрасных волов для упряжки, двенадцать лошадей, тринадцать собак разных пород, павиан Бигум майора Хендерсона и стадо овец. Фургоны были снабжены следующим образом: первый — фургон м-ра Уильмота — имел с обеих сторон ящики, наполненные разными припасами, как то: чаем, кофе, сахаром, бисквитами, ветчиной, сырами, мылом и восковыми свечами. Здесь же помещались бутылки с вином и спиртом, большие свитки табаку для готтентотов и одежда Александра. Между ящиками, на дне, лежал его матрац. Сверху фургон был покрыт парусиной с раскрывающимися занавесками спереди и сзади.

Второй фургон назывался фургоном м-ра Суинтона. При нем были такие же ящики и с такими же припасами, но, кроме того, был еще громадный ящик со всевозможными приспособлениями для сбора насекомых, стопы две бумаги для сушения растений; здесь же лежали разные лекарства и хирургические принадлежности, так как м-р Суинтон был несколько знаком с медициной. В другом ящике такой же величины находились стеклянные бусы для подарков дикарям, несколько сотен пуль, ножи и всякая кухонная и столовая посуда. Покрышка и матрац были такие же, как и в первом фургоне.

Третий фургон — оружейный, или фургон майора Хендерсона — был снаряжен совершенно иначе, чем два первые. Все его дно было занято выдвижными ящиками, поверх которых расстилался матрац майора. В ящиках стояли бутылки с порохом, и лежало большое количество мелких пуль. Здесь же были сложены все столярные и плотничьи инструменты — лопаты, заступы, топоры и т. п.

Верх этого фургона был сделан из толстых обручей, на которые была натянута непромокаемая просмоленная парусина; тут были привешены все ружья, кроме двух, оставленных при себе Александром и Суинтоном. Спереди и сзади фургона были устроены деревянные крышки, поднимающиеся и опускающиеся на петлях, так что, в случае надобности, он мог служить крепостью. Кроме того, он мог запираться, что тоже было не бесполезно, так как в нем же хранился главный запас спирта, к которому готтентоты очень неравнодушны. Ночью Бигум помещался в этом же фургоне.

Четвертый фургон назывался запасным и был нагружен всевозможными вещами, в которых не могло быть необходимости в настоящее время. Здесь лежали мешки с мукой и рисом, запасы пороху и свинца, веревки, железные брусья, гвозди всех величин, свертки проволоки, а также и две палатки, три стула и маленький стол. Подобно фургону майора, он был покрыт непромокаемой парусиной.

Так был снаряжен караван великой охотничьей экспедиции, как прозвали ее местные жители. Приготовления и снаряжение возбудили такое любопытство у всех обитателей города, что они толпами окружали место снаряжения.

Когда все было готово, колонист-распорядитель собрал всех нанятых людей и произнес им речь об их обязанностях, увещевая вести себя хорошо и добросовестно и угрожая, в противном случае, строгим наказанием. Чтобы избежать слишком большого скопления любопытных, выехать было решено до рассвета.

В два часа утра готтентоты были подняты, волы запряжены, и караван покинул город при освещении блестящих южных звезд.

ГЛАВА IX

Планы путешественников. Храбрость Толстого Адама. Милиус. Что было в его доме. Речь готтентотам. Бушменский мальчик, принц Омра.

Наши путешественники выработали совершенно определенный план пути. Они решили для выполнения главной цели своего путешествия пройти через страну кафров к берегам реки Ундата, вблизи которой, судя по сообщениям, должны были находиться потомки пропавших пассажиров «Гроссвенора». По выполнении миссии Александра, караван должен будет пересечь цепь гор и вернуться через земли бушменов и кораннов. Они не хотели возвращаться через страну кафров, потому что в ней совершенно не было дичи. Кафры оставили только львов и пантер в лесах и гиппопотамов в реках. Все трое были довольны планом, так как Александр и Хендерсон надеялись вдоволь поохотиться, а Суинтон рассчитывал пополнить свои коллекции. Опасности при проезде через страну кафров тоже, по-видимому, не представлялось, так как миссионеры устроили уже там два пункта в Буттеруорсе и Хуми, куда Александру были даны поручения. Караван вышел из города 7 мая 1829 года. Погода уже в продолжение нескольких недель стояла прекрасная, пастбища после долгих дождей были роскошные, путешественники не торопились и наслаждались полным покоем. Александр, Суинтон и Хендерсон ехали верхом впереди каравана.

— Я не знаю, как вы, но я чувствую себя как узник, вырвавшийся на свободу. После шума, суеты и тесноты города эти простор и тишина кажутся раем.

— Я чувствую то же самое и наслаждаюсь всей душой, — сказал Александр.

— Говорят, что человек создан для жизни в обществе; это, пожалуй, и правда, но все-таки так приятно иногда быть наедине с природой.

— Да, быть в таком одиночестве, как мы теперь, — смеясь сказал Суинтон, — очень недурно. В компании тридцати человек, прекрасно вооруженных, интересно быть и среди пустыни. Но я не думаю, чтобы каждый из нас чувствовал себя очень хорошо, если бы находился среди этой африканской пустыни в полном одиночестве. Немало удовлетворяет также сознание, что позади идут четыре фургона, снабженные всякой провизией.

— Все это совершенно верно, — сказал Хендерсон, — но все-таки после города здесь чувствуешь себя совершенно свободным и вдали от общества.

— Но нам еще предстоят новые знакомства в пути, — продолжал шутить Суинтон. — Пока мы приедем в город Грахам, мы, вероятно, встретим много голландских буров, которые живут в этих местах.

— Мне кажется, Уильмот, — заметил Хендерсон, — нам нужно за это время хорошенько присмотреться к нашим людям. Если они не будут поддаваться дисциплине или некоторые их них окажутся неподходящими, мы можем заменить их в Грахаме другими.

— Ваш план хорош, — ответил Александр. — В три-четыре дня пути мы успеем к ним присмотреться. А как вообще, готтентоты храбры или нет?

— Да, их считают довольно храбрыми. Но только беда, если среди них заведется один трус: он действует на всех.


— Я подозреваю, что у нас есть такой среди охотников, — сказал Хендерсон, — но, может быть, я и ошибаюсь; конечно, это нужно проверить.

— Мне кажется, я знаю, о ком вы говорите, — сказал Александр. — Это громадный парень, которого называют Толстый Адам.

— Значит, и вы заметили за ним это качество; но посмотрим, что будет дальше.

— Когда мы остановимся, я прикажу смазать колеса фургонов, — сказал Александр, — они скрипят невыносимо.

— Я думаю, что это бесполезно, они все равно будут скрипеть. В Индии такие же фургоны скрипят в десять раз больше. И туземцы никогда не смазывают их, потому что быки привыкли к этой музыке и без нее не желают идти. Кроме того, нам придется идти по такой траве, в которой и мы, и наши животные будем закрыты с головой, тогда только по этому скрипу можно будет идти друг за другом.

— В таком случае я приберегу наше сало для другого употребления, — сказал Александр, — и постараюсь примириться со скрипом колес.

— Через несколько дней вы так привыкнете к нему, что не будете его замечать, а, может быть, будете даже скучать, когда его не будет, — сказал майор.

— Вероятно, так и будет, привычка — вторая натура. Мне кажется, я вижу там дом на холме?

— Да, — ответил Суинтон. — И я знаю этот дом. Это ферма бура Милиуса, которого мы видели в бухте Альгоа. Я не думал, что мы будем здесь так скоро.До фермы осталось не больше трех миль, и мы приедем как раз к завтраку. Там мы перепряжем волов. Сколько у нас запряжено?

— По десяти на фургон. Остальные шестнадцать идут сзади вместе с лошадьми и овцами.

Пришпорив лошадей, маленький отряд поскакал галопом и скоро был около фермы, где был встречен неистовым лаем штук двадцати собак. Молодой бур вышел из дома и, разогнав собак, пригласил путешественников идти за ним. В доме их встретил старик, любезно усадил за стол и, достав бутылку с полки, стал предлагать выпить с ним вместе наливки домашнего приготовления.

Через некоторое время вышла и его жена, перед которой поставили маленький столик с чайным прибором.

За чаем все разговорились, и хозяин сказал, что знал уже о приезде путешественников, но ждал, что они приедут только к ночи.

Дом колониста был сделан из глины, смешанной с особенным составом, приготовляемым бурами. Стены его были выбелены, а крыша покрыта особым сортом тростника, труднее воспламеняющимся, чем солома. Потолка не было, а стропила под крышей были увешаны всякими продуктами охоты и сельского хозяйства. Здесь висели длинные хлысты из шкуры носорога, меха леопардов и львов, страусовые яйца и перья, связки луковиц, листы табаку, бамбук и проч.

Помещение состояло из большой столовой, маленького кабинета и двух спален. Стекол в окнах не было, на ночь окна завешивали шкурами. В доме не было ни печей, ни каминов, готовили кушанье в маленьком отдельном домике. Обстановка была очень несложная: большой стол, несколько стульев и кресел, на полках по стенам стояли железные и медные котелки разных размеров, здесь же стоял большой чайник с грелкой для чая. На маленьком столике в углу лежала большая семейная библия с медными застежками.

До завтрака шли разговоры о разных предметах, и, между прочим, хозяева давали разные практические советы своим гостям. К завтраку подали баранину, масло, молоко, плоды и прекрасный белый хлеб. Во время завтрака подошел весь караван, быки были распряжены, и пока отдыхали люди и животные, хозяин показал своим гостям всю ферму, сад, огород и поля. Только к вечеру путешественники собрались опять в путь, поблагодарив старого бура за гостеприимство.

— Разве здесь всегда останавливаются на встречных фермах? — спросил Александр, когда они отъехали от фермы.

— Всегда, — отвечал Суинтон. — На дорогах нет гостиниц, и каждый путешественник может отдохнуть у любого колониста. У них уже заведено оказывать всем одинаковое гостеприимство.

— И они не берут никакой платы?

— Нет, не следует и предлагать. Другое дело, если бы вы вздумали кормить здесь лошадей или скот — за это полагается платить. Жена бура целый день, кажется, сидит за чайным столом, и чай должен быть всегда готов для проезжих.

— Трудно представить, что этот же добродушный и гостеприимный бур может относиться к туземцам так жестоко, как говорил м-р Ферборн.

— Многие из наших пороков и добродетелей часто зависят от обстоятельств, — возразил Суинтон. — Гостеприимство обычно во всех мало заселенных странах, и голландские буры чрезвычайно гостеприимны. Их жестокость к готтентотам и другим туземцам происходит от воспитания, которое они получают из поколения в поколение. С детства они привыкают смотреть на туземцев, как на рабов, и совершенно не думать о том, что они такие же люди, как и все другие. М-р Ферборн совершенно верно говорил, что ничто так не развращает, как установленное и разрешенное законом рабство.

— Но буры, кроме жестокости, славятся еще и жадностью к деньгам?

— Да, такова их репутация, и боюсь, что она справедлива. Нужно иметь в виду, что буры происходят от очень коммерческой нации, более коммерческой даже, чем португальцы, которым они подражают. Стремление к благосостоянию обыкновенно порождает любовь к деньгам, а когда у человека эта любовь развивается в страсть, он не останавливается ни перед чем. Жестокости португальцев на востоке известны в истории. И еще вопрос, не были ли бы англичане повинны в такой же жестокости, как буры, если бы они предшествовали им? Испанцы были очень жестоки в Южной Америке, и португальцы не отстали от них. И я очень сомневаюсь в том, чтобы наши соотечественники были вполне безупречны. Разница может быть только в том, что их предшественникам было больше искушений, потому что они могли больше приобретать, или попросту отнимать.

— Вы правы, недаром говорится в молитве: «Не введи нас во искушение»; мы все слишком слабы, чтобы устоять против соблазна.

Вечером волов снова выпрягли, а скот пустили на некоторое время на траву. Когда стемнело, сделали перекличку людям, и затем майор, по просьбе Александра, распределил каждому обязанности и дежурства за ночь. Разложили костер. Перс Магомед, слуга майора, приготовил прекрасный ужин, после которого наши друзья пошли спать в свои фургоны, а готтентоты расположились на траве вокруг костра.

Нет надобности рассказывать подробно все восьмидневное путешествие до города Грахама, так как за это время не произошло ничего особенного. В городе караван был прекрасно принят административными лицами, которые охотно оказали ему необходимую помощь. Здесь было сменено несколько человек готтентотов, особенно склонных к пьянству, и принято еще трое хорошо знающих кафрскую землю и язык туземцев.

При въезде в город Хендерсон заметил, что в кустах кто-то шевелится. Осторожно подъехав, он увидел маленького бушмена, лет двенадцати, почти голого и, очевидно, страшно истощенного от голода. Он был так слаб, что не мог стоять на ногах. Майор велел готтентоту взять ребенка на руки и отнести в фургон. Укрепляющие лекарства и питательная пища скоро поправили мальчика так, что он мог ходить без посторонней помощи, но он не выражал ни малейшего желания уйти от своих спасителей. Перед отъездом Хендерсон спросил его через переводчика, хочет ли он остаться в караване? Ответ был утвердительный, и потому мальчика решили взять с собой. Майор заметил, что он будет прекрасным товарищем Бигуму.

— Как же вы назовете своего найденыша? — спросил Суинтон.

— Если уж мою обезьяну зовут принцессой, то он, конечно, должен быть принцем. Пусть будет принц Омра.

— Ну хорошо, пусть будет Омра, пока нам не удастся узнать его настоящее имя, — сказал Суинтон.

Таким образом маленький бушмен сделался членом каравана, который продолжал свое путешествие, оставив город Грахам.

ГЛАВА X

Дикие звери. Неповиновение готтентотов. Опасность от слонов. Их ужасные крики. Страх Толстого Адама. Сообразительностьслона. Намерения путешественников.

Из Грахама путешественникам удалось выбраться только в полдень, так как раньше не было никакой возможности собрать готтентотов, которые прощались со своими женами и трактирами. Поздно вечером прибыли они в крааль Германа, маленький военный форт, где остановились, чтобы отоспаться пьяным готтентотам. На следующий день путь их шел по совершенно изменившейся местности — кругом тянулись густые кустарники, наполненные зверями. Потом они вышли на пустынную бесплодную равнину, сжигаемую солнцем, и долго не встречали ни малейшего признака воды. Наконец, они увидали перед собой грязную лужу, где, очевидно, собирались слоны. На ночь они снова остановились, разложив огни, чтобы держать в отдалении слонов и других диких зверей.

Возобновив путешествие на рассвете, они шли густым лесом по берегу реки, которую благополучно перешли вброд. Окрестности были очень красивы. Река тихо протекала между гористыми берегами, с роскошными зелеными долинами. В форте Уильтшайр, на берегу реки Кейскаммы, они встретили английские войска, которые стояли здесь, чтобы пресекать путь через реку мародерским шайкам или отбирать у них их добычу.

Это было последнее место, где наши путешественники могли надеяться на встречу с соотечественниками. Офицеры приняли их очень приветливо и убедили остановиться дня на два, чтобы собрать хорошенько сведения и приготовиться к дальнейшему пути. Первоначальный план, идти через миссионерскую станцию Хуми, был оставлен, так как станция была в стороне от дороги. Решено было идти прямо к Беттерворсу, до которого было сорок верст отсюда. Простившись через два дня с любезными хозяевами, караван перешел благополучно Кейскамму и очутился в стране кафров.

До сих пор готтентоты не доставляли особенных хлопот. Они чувствовали над собой власть закона и держали себя хорошо. Но едва была перейдена граница капской колонии, как некоторые из них начали проявлять признаки неповиновения. Но увольнение одного из них, с запрещением под страхом расстрела возвращаться обратно, повело к желаемым результатам. Дорога шла теперь среди долин и холмов и по явным и многочисленным следам слонов. Один готтентот, по имени Бремен, очень хороший человек и прекрасный охотник, предупредил Александра и его товарищей, чтобы они были осторожнее. Слоны обыкновенно возвращаются вечером по тому же пути, по которому прошли утром, и встретиться с ними было бы опасно. Два дня ехали они приблизительно по одной линии с миссионерскими учреждениями. К вечеру второго дня, когда совсем уже стемнело, им пришлось пересекать лесистый холм все по тем же следам слонов. Александр и его друзья ехали по обыкновению верхом впереди каравана. Вдруг они остановились, пораженные самым ужасным криком, какой только можно себе представить. Лошади попятились. Ничего не было видно, но крик через несколько секунд повторился еще раз.

— Что это такое? — вскрикнул Александр.

— Кричите, как можно громче, — сказал майор, — и переверните лошадей к повозкам.

Александр, Суинтон и майор начали кричать, и скоро к ним присоединились крики и завывания всей толпы готтентотов.

— Теперь молчите! — закричал майор, и все смолкли и прислушивались некоторое время.

— Это был только один, сэр, и он уже ушел, — сказал Бремен. — Мы можем ехать дальше.

— Кто один? — спросил Александр.

— Один слон, сэр, — ответил готтентот. — Хорошо, что вы не наткнулись на него, он сбросил бы вас с обрыва вместе с лошадью. Здесь должно быть их целое стадо, и нам нужно бы как можно скорее быть по другую сторону холма.

— Я то же думаю, — сказал майор.

— Мне кажется, этот крик целый месяц будет звучать в моих ушах, — сказал Александр. — Я думаю, лев ревет не хуже.

— Погодите, услышите и его, — заметил Суинтон. Достигнув вершины холма, они выбрали при свете звезд место для ночевки. Трудно было сказать, близко ли они были к какому-нибудь кафрскому краалю, но не было слышно ни лая собак, ни мычанья быков. Собрав весь скот, люди составили четырехугольником фургоны и связали их веревками. В середину четырехугольника были загнаны лошади и овцы, а быки, как обыкновенно, были привязаны к фургонам.

Костров в эту ночь разложили больше, чтобы отгонять слонов и других зверей. Гиен и волков было очень много, и они всегда рыскали по ночам около лагеря, надеясь стащить овцу. Львы еще не показывались, хотя готтентоты указывали на их следы.

Когда готтентоты кончили свою работу по устройству лагеря, наши путешественники расположились у костра в ожидании ужина, который готовил Магомед из зарезанной овцы. Выпущенная на свободу обезьяна подсела по обыкновению к своему хозяину. Когда подали ужин, она ловко и быстро начала хватать пальцами по куску с каждого блюда.

Маленький бушмен совершенно поправился и сделался очень забавным и веселым мальчуганом. Никто не понимал его, кроме одного или двух готтентотов, но он постоянно пытался разговаривать жестами и мимикой с Александром и его друзьями. Больше всех он по-видимому привязался к Магомеду и почти не расставался с ним. Маленький, гибкий, пропорционально сложенный, он напоминал лицом и быстрыми движениями обезьяну.

Стража была расставлена тотчас же, как зажгли костры. Толстый Адам, в храбрости которого сомневался майор, сидел с ружьем возле ужинавшей компании. Омра подошел туда же и, указывая на сидящего спиной Адама, начал что-то оживленно жестикулировать, все время кивая головой. Затем он наклонился, вытянул вперед руку на подобие хобота слона и пошел вперед размеренным, тяжелым шагом. Подойдя к Адаму, он закричал совершенно так же, как кричал час назад слон. Готтентот вскочил, бросил ружье, затем бросился плашмя на землю, как будто предоставляя воображаемому слону пройти по нему беспрепятственно.

Другие готтентоты тоже вскочили, взялись за ружья и направили их в ту сторону, откуда ожидался слон. И только громкий хохот начальников показал им, что ничего не случилось, и они поняли, что маленький Омра проделал одну из своих штук. Оправившийся от испуга Адам имел очень глупый вид; он только что хвастал перед товарищами, что убил очень много слонов и что умеет охотиться на них.

— Да, — сказал Суинтон, — это и видно, что Адам прекрасный охотник на слонов и знает, что нужно делать в минуту опасности.

— Совершенно верно, — ответил майор, — он вполне оправдал наше мнение о нем и доказал, что выше всего ценит осторожность.

— Что касается благоразумной осторожности, — продолжал уже совершенно серьезно Суинтон, — то она действительно необходима при встрече со слонами. Мне рассказывал один охотник, как на его глазах был убит один из его товарищей этим свирепым животным. Бедняга обратил на себя внимание слона, которого выгнали из зарослей. Обозленный зверь погнался за ним, тотчас же догнал его и захватил хоботом. Пронеся несколько шагов, он бросил его на землю и, истоптав ногами до смерти, отошел в сторону. Но через некоторое время он как бы усомнился в смерти своего врага и вернулся к его телу. Перевернув его еще раз передними ногами, он снова захватил его хоботом, унес на край зарослей и швырнул в кустарник.

— Ужасно! — с содроганием произнес Александр. — Я никогда не думал, что столько опасности сопряжено с охотой на слонов. И все-таки скажу, хотя это может быть и безумие с моей стороны, теперь эта охота привлекает меня еще больше прежнего.

— Чем дальше мы будем подвигаться вперед, тем больше будет у вас возможности получить это удовольствие. Но только необходимо привлечь к себе кафров, на что они пойдут, вероятно, с удовольствием.

— Но ведь у них нет никакого оружия, кроме пик.

— Да. И это не мешает им охотиться на слонов с большим успехом. Вы сами убедитесь в этом со временем. Они дают обыкновенно слону пройти, затем гонятся за ним и все время вонзают пики в его тело, пока он не издохнет от потери крови. Делают они это так быстро, что слон почти никогда не успевает броситься на них. Вместе с тем они очень почитают слона и считают его своим царем. Смешно бывает слушать, как они ранят его и в то же время извиняются перед ним: «Великий человек, не гневайся на нас, великий начальник, не убивай нас!».

— Но как же они могут приближаться к такому ужасному животному, не боясь быть растерзанными?

— Это именно от того и происходит, что они приближаются к нему совсем вплотную. Слон видит вообще плохо и только то, что прямо перед ним; поворачивается он с трудом. Они приближаются к нему сзади на узкой тропинке. Риск заключается в том, что на них может напасть в это время другой слон, который часто приходит на помощь товарищу.

— А разве они действительно приходят на помощь друг другу?

— Да. Охотник рассказывал мне про того же слона который убил его товарища. Он был тут же ранен выстрелом в ногу, так что не мог идти дальше. Его самка, которая была в это время в зарослях, узнав о несчастии товарища, вышла к нему. Отогнав охотников, она начала кружиться вокруг него, все время ласкаясь к нему. Наконец, тот попробовал идти, и она была настолько сообразительна, что пошла рядом с ним, с той стороны, где была ранена нога, как бы поддерживая его. В конце концов и самка была тяжело ранена и свалилась в кустарники; тогда, вскоре за ней, упал и самец рядом с телом несчастного охотника, которого он убил.

— Конец этой истории очень трогателен, — заметил Александр. — Невольно чувствуешь почтение перед таким чувством и разумом у животного.

— Ну, я думаю, начало истории тоже должно было возбудить в вас почтение к слонам, — заметил майор. — Серьезно, я совершенно согласен с вами, что их сообразительность удивительна. Однако, несут ужин. Не скажу, чтобы это опечалило меня.

— Также и меня, — сказал Александр. — Завтра мы должны быть в миссионерской станции, если проводники идут правильно. Должен сказать, что меня очень интересует эта станция. Ведь, кажется, начальник племени Аминоза живет в миссионерском пункте? Хинца зовут его?

— Да, — отвечал Суинтон, — и нам придется повидаться с ним, чтобы взять с собой отряд его воинов, когда мы отправимся дальше.

— Да, это было бы не лишнее, — подтвердил майор, — и тогда уж у нас наверное будет охота на слонов. Но Бремен говорил мне, что река около станции полна гиппопотамов.

— Да, да, бегемоты, — сказал Суштон, — вы, вероятно, не оставите их в покое?

— Конечно, нет, если наш командир даст согласие на остановку.

— Не сомневайтесь, что ваш командир настолько же жаждет поохотиться, насколько и вы, майор, — отвечал Уильмот.

— Ну а теперь пора и на покой, — сказал майор. — Доброй ночи, господа.

ГЛАВА XI

Прибытие в жилище м-ра С. Ссора между Хинца и Вуусани. Предложенный отряд. Характер кафра. Воскресенье. Трудное положение жены миссионера.

На следующее утро караван продолжал свой путь и к полудню прибыл в миссионерскую станцию Беттерворс. Станция существовала здесь всего три года, но, несмотря на короткий срок, кругом нее все имело культурный вид, в противоположность другим поселениям дикарей. Правда, домик миссионера был немногим лучше деревенской избы, а церковь была больше похожа на житницу, но они были окружены приветливыми хижинами кафров с фруктовыми садами.

Когда караван пришел, м-р С. вышел навстречу к путешественникам и пригласил их к себе. Он был уже уведомлен об их приезде и о том, что с ними будут присланы некоторые вещи для него. Нечего и говорить, что, встречаясь в такой стране и при таких обстоятельствах, люди быстро сближаются. М-р С. предложил Александру и его товарищам переночевать у него в доме, но те отказались, говоря, что их постели в фургонах достаточно хороши. Не распрягая быков и повернув их только к траве, чтобы они поели за ночь, они приняли приглашение миссионера закусить у него.

Александр, сказав о цели своего путешествия, просил совета у м-ра С. относительно дальнейшего пути и относительно того, нужно ли ему повидаться с королем кафров и отвезти ему подарок. Последнее м-р С. настоятельно советовал ему исполнить, так же как и просить вспомогательный отряд, который помимо того, что был полезен для большей безопасности, внушал еще и большее почтение к каравану. Конечно, придется все пропитание отряда взять на себя и пообещать воинам подарки, если хорошо проводят караван.

— Вам ведь известно, — продолжал миссионер, — что владения Хинца простираются до реки Св. Джона, и вы пройдете через них. Но страх перед Хинца предохранит вас от всякого насилия со стороны других племен. Жаль только, что теперь не такие мирные времена, как были прежде.

— В самом деле! А разве они враждуют между собой?

— Хинца поссорился с могущественным соседним начальником, по имени Вуусани, царствующим над племенем тамбуки, из-за скота, который всегда является главной причиной ссор в здешних местах. Теперь оба начальника готовятся к войне. Но будет ли эта война, еще неизвестно, так как обоим племенам грозит опасность от одного общего и очень опасного врага. Вероятнее всего, что им придется соединиться, чтобы обороняться от него.

— Кто же этот враг?

— Квиту, начальник Амакаби, собрал громадное войско и грозит войной племенам к северу от него. Если он победит их, то, конечно, придет и сюда. Он был прежде одним из полководцев Чаки и кровожаден не меньше его. Теперь он еще далеко отсюда, но я советую вам не медлить с выполнением вашего намерения, так как иначе вы можете встретиться с ним. И я думаю, будет лучше, если я завтра же пошлю известить Хинца о том, что приехали иностранцы, которые желают его видеть и везут ему подарок. Он будет этим очень польщен.

— Конечно, лучше поступить по вашему совету, — сказал Суинтон.

— Какое вы составили себе мнение о кафрах, м-р С., после того, как прожили с ними уже достаточно долго?

— Для язычников они очень хороши. Они смелы, прямодушны и, если им что-либо доверить, честны до педантичности. И в то же время, например, воровство скота не считается у них преступлением, хотя и наказывается. Во всяком случае, это один из наиболее труднообратимых народов, с которым мне приходилось иметь дело. У них нет никакой религии. У них нет идолов, нет никакого представления о Боге. Когда говоришь им о Боге, они спрашивают: «Где Он? Покажи нам Его». Извольте после этого толковать им о христианском Боге!

— Есть у них какие-нибудь суеверия?

— Они верят в колдовство и имеют своих заклинателей, которые причиняют много вреда. Конечно, заклинатели — наши главные враги, так как мы подрываем их значение, а следовательно и лишаем их многих выгод. При покраже скота обращаются обыкновенно к ним. Если заболеет начальник, за ними посылают, чтобы узнать, кто околдовал его. Они оговаривают невинных людей, которых немедленно распинают. Если страна нуждается в дожде, что бывает здесь очень часто, опять посылают за ними, чтобы произвести дождь. Если, несмотря на все их таинственные заклинания, дождя все-таки нет, они указывают на виновных в этом, и несчастных распинают. Таких казней производят иногда очень много, пока не пойдет дождь, после чего вера в колдунов усиливается. Конечно, эти люди — наши величайшие враги.

— Удовлетворяет ли вас успех, который вы здесь имеете?

— Да, конечно, когда я вижу, что трудности в конце концов преодолеваются. Только с Божьей помощью можно достигать здесь того успеха, какого мы достигаем. Начальники тоже против нас.

— Почему же?

— Потому что христианство препятствует их сластолюбию. То же самое было в первое время проповеди нашего Спасителя. Богатство кафра состоит не только из одного скота, но также из большого количества жен, которые все его рабыни. Сказать ему, что многоженство — беззаконие и грех, все равно, что сказать, что несправедливо иметь стада. Начальники, конечно, всегда богачи, потому они и не хотят соглашаться с нами. Вы видите, что в стране кафров так же, как и везде, «трудно войти богатому в царство небесное». Когда спрашиваешь начальников, почему они не ходят в церковь, они отвечают: «Великий Господин хочет уменьшить наши удовольствия и отнять у нас наших жен, мы никогда не согласимся на это».

— И все-таки, вы говорите, что имеете некоторый успех?

— Этим я обязан исключительно помощи Бога.

— Но неужели у них нет никакого представления о Высшем Существе, о добре и зле? Не верят ли они, как некоторые другие африканские племена, в дьявола?

— Нет. Даже в их языке нет слова, выражающего идею Божества. Они клянутся своими прежними великими царями и начальниками. Если бы у них была какая-нибудь ложная религия, было бы легче убеждать их и указывать на преимущество истинной веры перед заблуждением.

— А не пробовали вы влиять на их ум и чувства, указывая на чудесные явления природы? Не спрашивали их, кто создал солнце, звезды?

— Я рассказывал им все это десятки раз, и они всегда отвечали только смехом над «баснями», как они называют мои рассказы. Один начальник сказал мне, чтобы я придерживал свой язык, если не хочу, чтобы его народ не считал меня сумасшедшим. Если они не верят в Бога, как можно уверить их, что мир сотворен Им? Но самые большие затруднения встречаются при переводе Св. Писания. Мне приходится иметь дело с переводчиками, которые не умеют прочесть ни одного слова и имеют самые ложные представления о божественных предметах. Мы должны читать им Библию, переведенную на варварский голландский язык, и затем требовать, чтобы они переводили ее на кафрский. Можете себе представить, какие могут быть тут искажения.

— Действительно, вам приходится преодолевать неимоверные трудности. Нужно жить здесь очень долго и иметь прекрасное знакомство и с народом, и с его языком.

— К сожалению, их язык не имеет слов для выражения отвлеченных понятий.

— И вы все-таки не отчаиваетесь в успехе?

— Я был бы плохим слугой Господа, если бы сомневался в Его могуществе. Во всяком случае сделано уже много. Вы сами заметите это, если будете присутствовать завтра при богослужении. Остальное будет сделано Его помощью. Однако, я должен вас оставить, так как свои обязанности призывают меня. Во всяком случае миссионерство сделало то, что вы можете спать спокойно в стране кафров. В почтении и уважении нам не отказывают ни короли, ни начальники.

— Я должен сказать, — заметил майор, — что уже то немногое, что мы видели, свидетельствует о прекрасных результатах миссионерского дела. Это первое место, где нам не докучают выпрашиваньем подарков, и потом почти все кафры, которых мы видели, были одеты в европейскую одежду. Те же, которые по национальному обычаю обходятся без нее, имеют, насколько возможно, приличный вид.

— Я тоже заметил это, — подтвердил Александр. — И мне очень интересно будет видеть завтра, как будут вести себя кафры. После всего, что я слышал от м-ра С., я проникаюсь глубочайшим уважением к людям, посвятившим себя такому почтенному делу.

— Дорогой Уильмот, — сказал м-р Суинтон, — миссионеры даже из менее выдающихся всегда обладают не совсем обыкновенной силой духа. Они не могут полагаться только на свои усилия, не могут рассчитывать на помощь других, если не хотят прийти в отчаяние. Нет, их поддержка не здесь, и их одушевление зависит не от земной силы. Они верят в Того, Кто никогда не оставляет верующих в него. Миссионер верит, что даже кровь его, мученически пролитая, увлажнит почву и даст ей силу для принесения плода. Миссионер может быть невысокого происхождения и невысокого образования, каковы многие из них, но у него должна быть возвышенная душа. Его вера в Бога укрепляет его и заставляет не бояться мученического венца.

— Вы правы, Суинтон. Только такие люди, о которых вы говорите, способны идти на жизнь, полную лишений и опасностей, среди дикарей. И награда ждет их на небесах.

— Да, Уильмот, на небесах, а не на земле, — подтвердил Суинтон.

На следующее утро путешественники приготовлялись к воскресной службе с помощью Магомеда, который был такой же прекрасный лакей, как и повар. Все выбрили бороды, к которым не прикасались уже много дней, и сменили свои охотничьи костюмы на более подходящие к случаю. Колокол миссионерской церкви уже звонил, и было видно, как собирались туземцы. Придя в церковь, наши путешественники нашли уже там м-ра С. и увидали, что для них были приготовлены места. Туземцев было человек около двухсот в самой церкви и гораздо больше толпилось около окон и открытых дверей. Многие были одеты в европейское платье, а другие обернулись кусками материи, так что их тело было почти закрыто. Прежде всего пропели гимн на туземном языке, затем прочли молитвы, литанию пропел хор. Заповеди были повторены на кафрском языке. М-р С. прочел главу из Библии и объяснил ее. Почти все слушали в глубоком молчании и с полным вниманием, хотя по временам кое-где слышалась насмешка. М-р С. дал благословение, и служба была окончена.

— Вы достигли очень многого, — сказал Суинтон. — Я никогда не поверил бы, чтобы было возможно возбудить столько внимания в дикарях и заставить их вести себя так прилично.

— Совершенно верно, что овладеть их вниманием значит преодолеть наибольшую трудность.

— Как вы думаете, многие ли из них, если можно так выразиться, имеют религиозное чувство?

— Да, многие. И они стараются даже передать его другим, стараются привести своих соплеменников к Богу.

— Это должно служить для вас большим удовлетворением.

— Разумеется. Но только, что могу сделать я и те немногие, кто помогает мне в работе, для этих тысяч ждущих нас? Во всей кафрской стране теперь только три миссионерства, а нужно было бы не меньше двухсот. Но я прошу извинения, мне нужно еще заниматься с детьми, самыми надежными из моих учеников. Мы увидимся вечером, так как я отправлюсь на проповедь в соседнее селение. Странно сказать, многие из сомневающихся и колеблющихся слушают меня там. Но, кажется, они думают, что в миссионерской церкви есть волшебная сила, и многие боятся говорить своим товарищам, что были в ней.

— Я не знаю, что чувствуете вы, — сказал Александр, когда ушел миссионер, — но мне доставило громадное наслаждение это присутствие на богослужении в бедной церкви, среди дикарей.

Майор и Суинтон были вполне согласны с ним.

— Я не боюсь быть смешным, — продолжал Александр, — предлагая вам во время нашего путешествия, где бы мы ни были, отмечать святость воскресного дня богослужением.

— Я могу только поблагодарить вас за ваше доброе намерение, — сказал Суинтон.

— Я тоже радуюсь вашему предложению, Уильмот, — сказал майор. — Не говоря уже о том наслаждении, которое мы будем испытывать сами, мы будем давать еще и хороший пример туземным дикарям. Ведь они смотрят на белых как на людей, стоящих выше их, потому и поступки белых должны оказывать на них то или другое влияние.

Вечер был проведен очень приятно в обществе м-ра С., который рассказывал неподражаемо анекдоты о кафрах. Он сообщил, между прочим, что Хинца намерен прийти завтра сам для получения подарков, причем вызвался быть переводчиком в разговоре с ним.

Александр с благодарностью принял предложение миссионера, затем сказал:

— Вы, кажется, упомянули, сэр, что некоторых миссионеров сопровождают жены. После того, что я слышал от вас о положении миссионеров, и зная об опасностях, которым постоянно подвергается их жизнь, могу себе представить, что должны испытывать их жены.

— Вы правы, сэр, — отвечал миссионер. — Нет положения более трудного, более тяжелого и скажу даже более изнуряющего душу и тело, чем положение жены миссионера. Она встречается с теми же опасностями, несет те же тяготы жизни, что и ее муж, не обладая крепостью и выносливостью, свойственными нашему полу. И что еще самое тяжелое — она часто остается одна в миссионерском доме в то время, когда ее муж исполняет свои обязанности, подвергая жизнь опасности. Она сидит и прислушивается к каждому шуму, к каждому шагу, ожидая, что придут и скажут, что ее мужа уже нет в живых. Она не может сопровождать его в его поездках по стране и часто остается одна по целым неделям. Письмо одного из братьев-миссионеров дает верную картину нашей жизни.

М-р С. пошел на другой конец комнаты и вернулся с письмом, из которого прочел следующее:

«В продолжение двух месяцев, которые мы пробыли в руках диких племен, приходили известия о том, что проводники, переводчики и я сам давно уже убиты. Когда я был в сорока верстах от станции, то был извещен, что партия туземцев, проходя мимо миссионерства, подробно рассказывала о том, как нас всех убивали. Мы шли весь день, и наступала уже ночь. Я страшно беспокоился о жене, до которой должны были дойти все эти слухи. Только просьбы и убеждения проводников заставили меня согласиться переждать ночь. Они говорили, что мы неминуемо погибнем, если пойдем ночью по местам, наполненным львами и другими хищными животными. Но едва рассветало, как я снова пустился в путь один, без всякого оружия, только с карманным компасом в руках. Это нетерпение, однако, едва не стоило мне жизни. Путешествие по глубокому песку, под жгучим солнцем над головой до такой степени изнурило меня, что уже на полпути я чувствовал полный упадок сил и к тому еще страшную жажду. Однако я дошел до станции благополучно, благодаря помощи Создателя. За несколько минут до моего прихода жена одного из братьев-миссионеров пошла предупредить мою жену относительно последних печальных сведений обо мне. Когда я вошел в комнату, обе стояли в ней обнявшись и горько плакали. Я остановился на пороге, изнемогая от усталости, покрытый пылью и потом. „Дорогая моя, — воскликнула наша приятельница, — смотри, кто это? Он или его дух? « Вы сами можете представить себе сцену, которая произошла вслед за этим“.

— Да, сэр, — сказал м-р С., складывая письмо, — много должно быть любви в женщине, которая идет за мужем на такую жизнь, полную страданий и опасности.

— Вы правы, — сказал Суинтон. — Однако мы не будем утомлять вас больше, дорогой сэр. Доброй ночи.

ГЛАВА XII

Царский визит. Взаимная любезность. Гиппопотамы. Лир. Сметливость Омра. Новая проделка. Неудовольствие Толстого Адама. Приготовления к охоте.

На следующий день, около полудня, громкие крики танцующих и славословящих своего короля кафров возвестили о его прибытии. Это были герольды, всегда предшествующие королю в его посещениях. За герольдами шел отряд воинов с копьями и щитами, а затем показался и Хинца, сопровождаемый пятьюдесятью главными старейшинами. За исключением звериной шкуры, перекинутой через плечо, на них ничего не было надето, и все они были намазаны жиром и красной охрой. Остановившись перед миссионерским домом, они сели на землю полукругом около своего короля, которому весь присутствующий здесь народ оказывал знаки почтения.

Наши путешественники, в сопровождении миссионера, вошли в круг и приветствовали его величество. М-р С. сказал о цели их путешествия и о их желании иметь небольшой отряд королевских воинов для сопровождения экспедиции. Когда он кончил говорить, перед королем было положено несколько фунтов цветных бус, свиток табаку, два фунта нюхательного табаку и несколько ярдов красной материи. Хинца удовлетворенно кивнул головой, когда подарки были разложены перед ним, затем повернулся к своим старейшинам и разговаривал с ними некоторое время шепотом.

— Белые люди, — сказал он потом, — могут спокойно идти через мою страну, мои воины будут сопровождать их, пока они этого пожелают. Только известно ли белым иностранцам, — прибавил он, — что за границей нашей страны неспокойно?

М-р С. сказал, что иностранцам это известно, потому они и хотят как можно скорее отправиться в путь и возвратиться.

— Это хорошо, — сказал Хинца. — Если будет опасность, мои воины предупредят белых людей; если будет нужно, они будут сражаться за них; если враги будут слишком сильны, белые люди должны будут возвратиться.

Затем Хинца приказал нескольким старейшинам убрать подарки и спросил м-ра С., сколько воинов потребуется, и когда иностранцы думают отправляться? На ответ, что достаточно будет пятидесяти воинов, и что отправится караван завтра, Хинца возразил:

— Это хорошо. Пятидесяти воинов достаточно, потому что мои люди едят очень много. К вечеру они будут готовы.

Совещание было кончено, и король, пожав руки путешественникам, отбыл со своей свитой. К вечеру в подарок от его величества была прислана старая корова. Готтентоты тотчас же зарезали ее и съели. Шли приготовления к немедленному выходу каравана.

На рассвете следующего утра отряд кафрских воинов пришел к полной готовности, со щитами и копьями. Все воины были красивые и молодые — между двадцатью и тридцатью годами. По просьбе Александра м-р С. сказал им, что если они будут хорошо вести себя, то получат подарки по окончании пути. Обещание произвело прекрасное впечатление. Быки были уже запряжены, лошади осмотрены, оставалось только трогаться. Целый день караван должен был идти по берегам реки Кае, которая протекала то среди холмов, то среди долин, то между стен строевого леса. К вечеру, когда солнце спустилось за холмы, кафры стали что-то кричать, указывая на несколько больших черных пятен на берегу реки, впереди каравана. , — Что они говорят?

— Морские коровы, — сказал переводчик.

— Гиппопотамы! Мы должны поохотиться, Уильмот! — воскликнул майор.

— Конечно. Скажи, что мы остановимся и убьем их, если удастся, — сказал Уильмот переводчику.

— Нужно запастись провизией для нашей армии, — смеясь, сказал Суинтон, — а то овцы будут съедены очень скоро.

Кафры тотчас же пришли в движение. Они бегали по берегу взад и вперед, затем переплыли реку и остались на другом берегу, ожидая распоряжений путешественников.

Животные лежали на грязном берегу, на повороте реки, подобно стаду отдыхающих свиней. Некоторые были наполовину в воде, другие вышли из нее совсем. Двое лежали значительно поодаль от других, и около них толпились кафры, держась на почтительном расстоянии, за высокими кустарниками. Хендерсон, Александр и несколько готтентотов спустились к самой реке против того места, где лежали гиппопотамы, и выстрелили в них. Животные вскочили с места, как бы удивленные непривычным шумом. Три или четыре тотчас же погрузились в воду, но другие еще не совсем проснулись и смотрели в недоумении, не зная, что делать. Двое из бросившихся в воду были ранены, потому что они тотчас же выплыли на поверхность, как бы в агонии. Двое, лежавших отдельно, были пронзены копьями подкравшихся кафров. Они подняли головы, но были поражены метким выстрелом капитана и целым залпом из ружей Александра и готтентотов. Кафры забрали трупы гиппопотамов на берегу, выловили выплывших на поверхность воды и доставили их на противоположный берег.

Такой хороший запас провизии был действительно вовремя, чтобы прокормить целый отряд кафров. Но мясом гиппопотамов попользовались не только убившие их. Когда его начали резать, из всех соседних селений вышли кафры и растаскали порядочное количество кусков; но его хватило на всех и осталось еще для гиен и волков. Пока возились с гиппопотамами, совсем стемнело, и было решено остановиться тут же на ночь, так как не было опасности, что быки будут украдены окрестными жителями. За целость их отвечал королевский отряд. Кругом разложили громадные костры, и кафры вместе с готтентотами варили, жарили и ели мясо гиппопотамов. В виде десерта к ужину Александр выдал каждому из них табаку, так что они легли спать вполне удовлетворенные.

— Не мешает и нам поесть, — сказал майор, садясь за ужин.

— Мясо недурное, несколько напоминает телятину, — заметил Суинтон. — Однако где у нас Омра? Он что-нибудь опять набедокурил, недаром прячется.

— Чистая обезьяна этот мальчишка, — сказал майор. — Он умеет подражать каждому животному.

— Слышали вы, как он заставил танцевать нескольких готтентотов вечером, при закате солнца, когда мы были в миссионерстве?

— Нет. Как же это было?

— Бремен рассказывал мне, и я думал, он лопнет от смеха. Вы знаете, что здесь есть особой породы птицы, которых называют медовыми? Натуралисты зовут их Cuculus indicator. Я вам как-то показывал чучело, которое мне удалось сделать.

— Вы показывали мне так много образцов, что я многие уже забыл.

— Так я охотно расскажу вам еще раз об этой любопытной птичке. Ее отличительное свойство состоит в том, что она очень любит мед и достает его, где только может. Но когда пчелы устраивают свои ульи в отверстиях стволов старых пустых деревьев, то птичка не может достать мед без посторонней помощи. И вот она обращается за этой помощью к человеку. Она начинает летать вокруг какого-нибудь человека и особым призывным чириканьем манит его за собой к дереву, где нашла мед. Уроженцы Африки прекрасно знают эту птичку, и всегда следуют ее призыву. Она приводит их к дереву и затем умолкает и отлетает в сторону.

— Как это интересно!

— Маленький бушмен знает это так же, как и готтентоты. Увидав, что они пошли в лес, он пошел за ними и все время чирикал, подражая птичке и прячась в то же время за деревьями. Готтентоты шли на призыв, думая, что птичка боится и прячется. Проводив их довольно долго по лесу, мальчик привел их снова к тому дереву, от которого они отошли. Затем, показавшись шагах в ста от них, он начал плясать, кривляться и гримасничать совершенно так же, как Бигум, так что готтентоты приняли его за нее. Потом он сам рассказал Сваневельду, а этот Брамену.

— Ну потому он и не показывается теперь, как обыкновенно после своих проделок, — сказал майор.

— У него большие способности к рисованию, — заметил Александр.

— Да. Я дал ему как-то карандаш и клочок бумаги, и он нарисовал множество разных птиц, причем всех их можно было узнать. Но ведь бушмены вообще очень способны к рисованию; стены их жилищ всегда испещрены изображениями всяких животных. И подражают они тоже прекрасно.

— Верите вы в френологию? — спросил Александр Суинтона.

— Я никогда не могу сказать, верю или не верю во все подобные открытия нынешнего времени. Не проходит дня, чтобы какое-нибудь новое открытие не поражало наш ум и не показывало нам, насколько мало мы знаем. Большая ошибка заключается в том, что при подобных открытиях, на них основываются обыкновенно, как будто они правильны во всех отношениях, а не принимают их только за путь к дальнейшим выводам и открытиям. Общие основания френологии, конечно, верны, это ясно видно из рассмотрения черепов животных и людей, но я не верю во все эти деления и подразделения, которые так определенно делают все ученые френологи.

— А в месмеризм верите? — спросил снова Александр.

— То же самое. Есть нечто в месмеризме, что несомненно, но это нечто не дает еще оснований для тех заключений, которые из него выводят.

— Вранья много во всем этом, — сказал майор.

— Так бывает всегда в науке: пока нет в ней полной достоверности, этот пробел заполняют предположениями или тем, что вы называете «враньем».

— Однако предлагаю разойтись по домам; все спят, кроме нас троих.

Очевидно это было не так. Не успели наши друзья растянуться, как следует, на своих матрацах, чтобы заснуть, как услышали громкий крик: «На помощь!». Этот крик заставил их в одну секунду схватить ружья и, не одеваясь, выскочить из повозок.

Готтентоты и кафры так крепко спали после пиршества, что только некоторые проснулись на минуту, чтобы повернуться на другой бок и снова захрапеть. Только Бремен тотчас же вскочил и побежал на крик, захватив ружье. Александр с товарищами бежали за ним. Скоро они добежали до предмета своего беспокойства. Это был не кто иной, как все тот же Толстый Адам. Присмотревшись к нему, все четверо расхохотались, несмотря на непрекращающиеся призывы о помощи.

Без сомнения, Омра снова сыграл над ним одну из своих штук. Адам не забыл, как он подшутил над ним в первый раз, и отплатил ему здоровой пощечиной, за которую мальчик, в свою очередь, решил отомстить. В настоящую минуту несчастный Адам лежал на земле, и две громадные собаки тянули его за ноги в разные стороны. Омра взял две хорошие, еще не обглоданныекости гиппопотама, и привязал их к ногам крепко заснувшего готтентота. Когда все заснули, он отпустил двух больших сторожевых собак, которых не кормили досыта, чтобы они не засыпали. Собаки, конечно, сейчас же почуяли запах мяса и набросились на кости, желая оттащить их в сторону, чтобы спокойно поесть. Вместе с костями они, конечно, потащили за ноги и Адама, который вообразил, что его терзают львы и гиены. Освободив обезумевшего от страха готтентота, путешественники снова разошлись по своим местам. Майор нашел Омра и Бигум в повозке по своим углам, причем первый сделал вид, что крепко спит, а вторая была, видимо, встревожена шумом не в обычное время.

На рассвете следующего дня караван продолжал свое путешествие. Толстый Адам шел в стороне и имел очень сердитый вид. Омра забрался вместе с Бигум на крышу багажного фургона, чтобы быть подальше от своего неприятеля. Бремен рассказал всем готтентотам о проделке мальчика, и те снова потешались над несчастным Адамом, разжигая в нем желание отомстить.

Дорога шла по очень красивым и плодородным долинам с разбросанными там и сям селениями кафров. Через четыре дня караван был у реки Св. Джона. За это время не произошло ничего нового, за исключением нескольких посещений местных жителей, относившихся с большим почтением к каравану, охраняемому царскими войсками. За рекой Св. Джона кончались области, признающие власть Хинца. Но все-таки племена, встречаемые на пути караваном, проникались уважением к нему и были очень довольны, когда получали небольшие порции табака в подарок.

На реке Баши караван снова остановился на день, чтобы поохотиться на гиппопотамов. Охота была успешна, и гиппопотамами полакомились не только охотники, а также и местные жители. Но впереди предстояла еще более интересная охота на слонов. Кругом были видны протоптанные ими пути, да и кафры говорили, что слонов бывает здесь очень много. Предложение поохотиться на слонов было встречено всеми с восторгом. Кафры особенно радовались предстоящей охоте с ружьями белых. По совету местных жителей, караван сделал несколько верст в сторону от дороги, к густому лесу, где должен был найти много слонов.

На место путешественники прибыли к ночи и тотчас же стали делать приготовления к завтрашнему дню. Готтентоты без конца рассказывали разные небывальщины, и, по обыкновению, больше всех хвастался своей храбростью и ловкостью Толстый Адам. Всю ночь горели громадные костры, чтобы слоны не вломились в лагерь. Все время слышны были их крики, и порой хрустенье ветвей ближайших деревьев доказывало, что они подходили вплотную к лагерю. Бигум вся тряслась от страха и ни за что не хотела уходить из постели майора. Несмотря на непрекращающийся шум, караван провел ночь спокойно.

ГЛАВА XIII

Наблюдение. Сигнал. Сила характера майора. Заботы о лагере. Пьянство готтентотов. Беспокойство Бигум. Признаки опасности. Сообразительность льва. Анекдоты.

На рассвете следующего утра кафры, собравшись громадной толпой, ждали, когда встанут путешественники. Наскоро позавтракав, наши друзья, по совету кафров, не сели на лошадей, а пошли вместе с ними к холму, за которым были слоны. Идя по тропинке, они, меньше чем через полчаса, достигли вершины холма, с которой открывалась широкая и прекрасная панорама. У подошвы холма раскинулась обширная равнина, перерезанная местами группами деревьев и сплошь покрытая стадами слонов. Их было не менее девятисот или тысячи на пространстве, доступном глазу.

Путешественники замерли на несколько минут в немом созерцании, но затем, повернувшись к стоявшим позади них кафрам, дали распоряжение немедленно начинать охоту. Начальник кафров дал знак своему отряду, и все в полном молчании двинулись по направлению к слонам, сдерживая своры собак, которые шли за ними. Александр с товарищами остались на холме вместе с другими кафрами и готтентотами, дожидаясь слонов, которых должны были пригнать к ним.

Прошло около часу, прежде чем был дан сигнал со стороны начальника кафров, которые подошли к стаду. Раздался громкий крик, который повторился со всех сторон равнины. Слоны были окружены, и единственным путем спасения для них был холм, на котором они не видели людей. Оглушительные крики кафров повторялись эхом за холмом и смешивались с неистовым лаем собак. Испуганные слоны метались по равнине, кидаясь из одной стороны в другую, всюду встречаемые теми же криками. Они трясли длинными ушами и трубили, подняв кверху хоботы.

Наконец, видя, что кругом нет выхода, они полезли на холм, ломая кусты и скатывая камни, и к общему шуму и гаму присоединились теперь их ужасные крики. Все сокрушали и ломали они на пути; лес как будто клонился перед ними, а громадные камни и куски земли с грохотом и пылью неслись вниз из-под их ног.

— Как это величественно! — прошептал Александр майору.

— И страшно. Я не хотел бы теперь попасться им навстречу. Но вот они уж близко. Смотрите на это громадное дерево, которое они с корнем вырвали.

— Видите их предводителя? Какое чудовище! Выстрелим в него все зараз.

— Будьте осторожнее, — сказал майор, стреляя. Александр выстрелил вслед за ним.

— Он внизу. Скорее заряжайте снова. Омра, дай мне другую винтовку.

— Берегитесь! Берегитесь! — послышалось со всех сторон.

Падение предводителя и выстрелы так напугали слонов, что они начали разбегаться по одному или по двое в разные стороны. Рев и треск ломаемых деревьев стали раздаваться глуше, но опасность увеличилась.

Майор прицеливался из второй винтовки, когда в нескольких шагах от него неожиданно раздвинулась чаща кустов, и оттуда высунулась громадная голова самки слона. Хорошо, что майор, обладающий большой силой характера, не потерялся, и его выстрел опрокинул животное на землю, но так близко от него, что он едва успел отскочить. Другой слон, меньше первого, следовал за ним и споткнулся об его труп. Александр выстрелил в этого.

— Назад, господа, назад, или вы погибли! — закричал Бремен, подбегая к ним. — Все стадо идет на нас.

Все бросились бежать со всех ног и остановились только на соседнем высоком утесе, куда не могли забраться слоны.

Едва достигли они вершины утеса, как все стадо в облаках пыли поднялось на холмы, сопровождаемое треском ломаемых деревьев. Многие были ранены, другие растоптаны своими же товарищами. Выследив, когда все стадо поднялось на холм, кафры бросились на него всей толпой с тылу и начали колоть слонов пиками и вонзать в них копья, крича все время на своем языке: «Великий начальник, пощади нас!».

Боясь стрелять, чтобы не попасть в кафров, наши путешественники довольствовались тем, что смотрели на эту своеобразную охоту, пока стадо не скрылось в зарослях под холмами.

— Они пошли прямо к каравану! — сказал Суинтон.

— Да, сэр, — ответил Бремен. — Но мы уж не можем помешать им теперь. Они разбрелись по зарослям, и идти туда было бы опасно.

Они подождали еще несколько минут, затем осторожно пошли назад к месту, откуда стреляли в слонов и откуда была видна вся равнина. Ни одного слона не было кругом, ничего, кроме страшного опустошения среди леса и громадных груд вырванных с корнями и искалеченных деревьев. Они подошли к трупу громадного слона, который был первый убит из винтовки майора.

Пуля прошла под глазом. Чудовище должно было быть не меньше шестнадцати футов высоты, по словам Бремена, и имело великолепные клыки. В то время, как они стояли около трупа животного, пришел вооруженный готтентот, один из участников охоты, и сказал, что убито семь слонов и много смертельно ранено. Они принялись за вырезыванье клыков, когда прибежал посланный из лагеря и доложил, что стадо прошло через лагерь и причинило много вреда. Один из слонов опрокинул фургон майора, проколол его клыком и разбил бочонок с вином. Необходимо как можно скорее разгрузить фургон и осмотреть другие бочонки.

Около трупов слонов остались Сваневельд, Бремен и подошедшие кафры, а путешественники пошли вместе с готтентотами, чтобы следить за разгрузкой фургона.

Придя в лагерь, они увидали, что фургон и не начинали разгружать, а все бывшие в лагере готтентоты уже успели напиться вином из разбитого бочонка.

— Они прислали сказать тогда, когда уж напились, — заметил майор. — Хороши бы мы были во враждебной стране с ними и без кафрского отряда.

— Да, — подтвердил Александр, опрокидывая на землю ведро с вином, налитым из разбитого бочонка, к великому огорчению готтентотов, которые не были еще пьяны до бесчувствия.

Так как кафры были заняты около убитых слонов, а готтентоты почти все лежали пьяные, разгрузку фургона пришлось отложить до утра. Тем более, что быки и лошади разбежались от слонов в разные стороны, так что понадобилось бы немало времени, чтобы собрать их. Чтобы провести время, наши путешественники взяли ружья и пошли в лес, где лежали убитые слоны. Пройдя три трупа, над которыми работали кафры, наши друзья нашли громадную убитую самку, около которой стоял детеныш и печально ревел, подняв хобот. На деревьях, вокруг убитых животных, сидело множество ястребов, дожидающихся кусков мяса, оставленных охотниками, так как сами они не могли пробить толстую шкуру своими клювами. Слоненок доверчиво подошел к путешественникам и даже пытался притянуть их хоботом к убитой матери. Когда путешественники пошли к лагерю, он последовал за ними.

Конечно, он прожил только несколько дней, так как ему нечем было питаться.

Вечером Бремен и Сваневельд вернулись с клыками слона-вожака, которые были громадны. Другие кафры с начальником принесли клыки, кости, зубы и мясо других слонов. Узнав, что быки и лошади разбежались, а готтентоты не в состоянии их собрать, кафры оставили принесенную добычу и отправились на поиски. Еще засветло весь скот был приведен в лагерь. Затем запылали огни, и кафры принялись за мясо слонов.

Путешественники решили не спать ночь, так как на пьяных готтентотов нельзя было рассчитывать в случае опасности, а кафры были заняты. Они сидели у костра и разговаривали о событиях минувшего дня. Во время их разговора Бигум, сидевшая около своего господина, начала вдруг проявлять признаки беспокойства. С очевидным страхом она ходила вокруг майора.

— Что это значит? Что случилось с моей принцессой? — сказал майор. — Чего она так боится?

— Может быть, опять подобрались слоны к лагерю? Не разбудить ли Бремена и Сваневельда?

Бигум прижималась все ближе и ближе, зубы ее стучали, и вся она тряслась от страха. Омра, сидевший здесь же, смотрел очень серьезно на обезьяну; затем он дотронулся до плеча Александра, чтобы привлечь его внимание, и изобразил на лице страх обезьяны, потом встал на четвереньки и заревел, подражая хищному животному.

— Понимаю! — вскричал майор, хватаясь за винтовку. — Мальчик хочет сказать, что обезьяна испугалась льва.

— Лев? — сказал майор, обращаясь к мальчику.

Но тот не понял его, а взял клочок бумаги и в одну секунду нарисовал на нем карандашом льва.

— Молодец, мальчуган! Будите всех и беритесь за ружья, — сказал майор, вскакивая. — Обезьяна чует, что он недалеко. — Майор отогнал Бигум, которая тотчас же забралась в фургон и спряталась там.

Едва успели разбудить двоих готтентотов, как раздался страшный, оглушительный рев, подобный грому, и перекатился эхом с одного утеса на другой.

Только тот, кому приходилось иметь дело с царем пустыни на его родине, может понять, какое поражающее впечатление производит его страшный рев. Рев льва в зверинце не дает и слабого представления о реве льва на свободе. При ночной темноте вы не можете определить, откуда несутся потрясающие душу звуки. Это происходит еще и оттого, что лев во время рева опускает морду совсем к земле, и кажется, что слышишь что-то вроде подземного гула при землетрясении. Александр слышал этот рев в первый раз, и ему казалось, что он слышит громовое предостережение от ужасного бедствия.

Кафры проснулись и вскочили. Все они, Бремен, Сваневельд и наши друзья, сразу разрядили свои винтовки по всем направлениям, чтобы прогнать нежданного и нежеланного гостя.

Повторенный залп, очевидно, достиг цели, и через полчаса все было снова тихо и спокойно.

— Однако! — произнес Александр. — В первый раз привелось мне слышать рев льва в диком состоянии и, признаюсь, никогда в жизни не забуду его.

— Мне доводилось слышать его и раньше, — сказал майор, — но должен сказать, что никогда львиный рев не производил на меня такого впечатления, как в этот раз, при ночной тишине и темноте и при громовых раскатах эха. Но вы, Суинтон, вероятно, слыхали и видали львов, когда путешествовали в стране Намана?

— Слыхал, но нечасто. Лев иногда бывает поблизости и не дает о себе знать. Да я и не думал встретить его здесь, потому что страна очень населенная. Вот если нам придется возвращаться с той стороны гор, то мы не будем иметь недостатка в этом зрелище. Где водятся антилопы, дикие лошади, зебры и жирафы, там непременно водятся и львы, так как они питаются всеми этими животными.

— Ведь вы, вообще, много наблюдали жизнь животных, Суинтон. Может быть, вам удалось также заметить кое-какие особенности из жизни льва? Рассказали бы вы нам что-нибудь о нем.

— С удовольствием расскажу то, что мне удалось отметить при моих наблюдениях. Прежде всего скажу, что лев никогда не нападает зря на человека. Я знаю удивительный пример чуткости и благородства этого хищника. Однажды один из жителей миссионерской станции возвращался от своих друзей и пошел окружным путем, надеясь найти у озера антилопу и убить ее. Солнце было уже довольно высоко, шел он долго, дичи никакой не видал, потому решил отдохнуть на небольшом пологом пригорке под кустами. Отложивши ружье в сторону и напившись холодной воды, он прилег, закурил трубку и незаметно заснул. Вскоре он проснулся, потому что поднявшееся еще выше солнце сильно припекало его разутые ноги. Открыв глаза, он увидал в нескольких шагах от себя льва, который осторожно сползал вниз, не сводя глаз с его лица. Несколько минут путник оставался, как прикованный на месте, не смея шевельнуться, думая, что сейчас очутится в пасти чудовища. Наконец, собравшись с духом, он посмотрел в ту сторону, где лежало его ружье, и осторожно протянул руку. В ту же минуту лев поднял голову и угрожающе зарычал. Путник поспешно отдернул руку назад, и лев, по-видимому, удовлетворившись этим, снова положил морду на передние лапы и смотрел ему в лицо. Через некоторое время человек сделал вторую попытку взять ружье, и снова был остановлен рычаньем льва. Так повторилось еще раза два все с тем же результатом.

— Неужели же лев догадывался, зачем нужно было ружье человеку?

— Очевидно, так как упорно не позволял ему дотронуться до него. Вероятно, в него уже кто-нибудь стрелял. Но вы замечаете, что он не хотел причинить вреда человеку. Он как будто говорил: «Ты в моей власти, не можешь уйти от меня и не смеешь взять ружье, иначе я растерзаю тебя на куски».

— Это любопытно. Чем же кончилось?

— Солнце пекло так сильно, что несчастный человек изнемогал от жары и жажды. Его голые ноги жгло как огнем, и он осмеливался только перекладывать их с места на место. Прошел день, потом ночь, лев не двигался с места. Солнце поднялось и снова начало печь ноги несчастного путешественника. В полдень лев встал и пошел к озеру, которое было в нескольких шагах от места, где лежал человек. Он шел и оглядывался, не двигается ли его жертва. Несчастный сделал еще попытку встать и взять ружье, но лев вернулся с яростным ревом.

— Как странно!

— Наконец, хищник напился и, вернувшись, снова лег на прежнее место. На следующий день он встал, пошел опять к воде и, оглянувшись кругом, исчез в кустах. Тут только осмелился путешественник схватить ружье и сползти с ним к воде. Обмыв свои ноги, он заметил, что пятки были совершенно сожжены, и кожа висела на них клочьями. Еще несколько минут сидел он, думая, что лев вернется. Привязав ружье за спину, несчастный путник пополз на руках и коленях и вряд ли дополз бы живым до дому, если бы случайно не встретил охотника, который помог ему. Но пятки его так и не поправились, так что он остался хромым на всю жизнь.

— Всего замечательней в этой истории то, что лев, просидев на одном месте шестьдесят часов, все-таки не съел человека. Как бы он ни был благоразумен, но есть-то все-таки захотел бы в конце концов.

— Я знаю и еще несколько рассказов об этом звере, очень любопытных и вполне достоверных. Нужно только заглянуть в памятную книжку, где они у меня записаны. Один факт мне сообщил тоже миссионер, но я хорошо не помню его, знаю только, что он свидетельствует о почтении, с которым младшие львы относятся к старшим. Нечто подобное мне приходилось наблюдать и самому.

Когда старый лев идет со своими детьми или просто более молодыми львами, хотя бы они были одной величины с ним, они всегда относятся к нему как к главному вожаку. При встрече с добычей, вожак первый бросается на нее и убивает, другие в это время держатся в отдалении, как бы настороже. Если охота была успешна, а так бывает почти всегда, старый лев ложится около убитого животного и отдыхает некоторое время, а молодые продолжают ждать в отдалении. Отдохнув, лев начинает есть грудь и желудок своей жертвы, потом снова отдыхает и наконец наедается окончательно и уходит в сторону. Только тогда остальные львы набрасываются на остатки и уничтожают их.

Как-то я собирал растения и сел отдохнуть на скале. В это время внизу молодой лев убил антилопу и дожидался, держа на ней лапу, пока из-за кустов не вышел старый. После того, как насытился повелитель, молодой лев воспользовался остатками. Боже милосердный! Что это опять такое?

— Я думал, что лев вернулся, — сказал Александр, — но это гром, начинается гроза!

— Да, и вероятно, сильная будет, — подтвердил майор. — Придется прекратить нашу беседу и забираться под крышу. Дождь уже идет.

Яркая молния осветила их, и тотчас же снова раздался сильнейший удар грома.

— Ничего, гроза хорошо отрезвит наших готтентотов, — сказал майор, когда все направились к фургонам.

ГЛАВА XIV

Гроза. Отрезвление. Мясо слона. Проделки Омра. Людоеды. Ужасное приключение. Спящие разбужены.

Едва успели путешественники спрятаться в фургоны, как гром и молния стали непрерывны, причем гром гремел так сильно, что можно было оглохнуть. Казалось, караван попал в самый центр враждующих стихий. Ветер рвал и метал с необычайной силой, дождь лил потоками, и небеса разверзались ежеминутно. Молния так освещала все окрестности, что было видно все до мельчайших подробностей. Громадное дерево в пятидесяти шагах от лагеря со страшным треском раскололось и упало на землю, от ударившей в него молнии. Кафры все проснулись и забрались под фургоны.

Готтентоты тоже начали понемногу двигаться и оглядываться, но снова впали в бессознательное состояние, теперь уж от страха. Гроза продолжалась около часу, потом как бы внезапно небо стало совершенно ясное и покрылось блестящими звездами, а на горизонте заалела предутренняя заря. Путешественники вылезли из фургонов и собрались у потухающего костра.

— Прекрасно, — сказал Александр, — я стал опытнее в двух отношениях в эту ночь — узнал африканскую грозу и услыхал рев африканского льва. А что, у нас ничего не пострадало от грозы? — спросил он стоящего рядом Бремена.

— Нет, сэр, только скот опять разбежался в разные стороны, не скоро соберешь его. Боюсь, как бы не растерять наполовину. Как только рассветет, надо идти на поиски.

— Ну что наши ребята, отрезвели или нет?

— Да, сэр, — отвечал, смеясь, Бремен. — Дождь хорошо промочил их, весь хмель из головы вышел.

— Я думаю наказать и лишить табаку на неделю.

— Лучше не теперь, сэр, — серьезно возразил Бремен. — Они могут возмутиться, а нам негде взять людей.

— Я тоже так думаю, — подтвердил Суинтон. — Нужно принять во внимание, что вино текло из бочонка, и соблазн был слишком велик. Сделайте им строгий выговор и забудьте об этом обстоятельстве.

— Пожалуй, что так будет и лучше, — согласился Александр. — Только не потому, чтобы я боялся, что они откажутся идти дальше, — я тогда отпустил бы их и взял бы кафров. Но они никогда не решатся идти одни назад, я в этом уверен.

— Сэр, — сказал Бремен, — все это совершенно верно. Но вы не должны слишком доверять кафрам. Кафры всегда жадны на оружие и всякие боевые запасы. Хинца был бы рад иметь такие фургоны со всяким добром в них. Он был бы могущественным человеком, имея столько оружия. Кафрский царь никогда не ограбит вас в своей стране, потому что он боится англичан. Но если вы будете убиты и ваши фургоны будут ограблены в стране, которая не подвластна ему, он может сказать: «Я ничего не знаю, мой народ тут не при чем».

— Бремен говорит вполне основательно, — сказал майор. — Мы должны держаться и тех и других — кафры должны быть уздой для готтентотов, а готтентоты уздой для кафров.

— Вы правы, пусть так и будет. Однако уж рассвело. Соберите людей, Бремен, и идите искать скот. А ты, Омра, позови ко мне Магомеда.

— Кстати, Суинтон, — сказал майор, — эти слоновые клыки, которые лежат там у фургонов, напомнили мне об одном вопросе, который я хотел задать вам. На острове Цейлон, где я часто охотился на слонов, у них нет клыков, и в Индии слоновые клыки встречаются нечасто или очень маленькие. Что вы думаете о такой разновидности?

— Такая разновидность указывает лишний раз на заботу Провидения о нуждах каждого животного. Оно снабдило африканского слона большими клыками потому, что они необходимы ему. На Цейлоне много травы и обилие воды круглый год. Кроме того на Цейлоне у слона нет врагов, от которых он должен защищаться. Здесь, в Африке, реки периодически обращаются в потоки и потом высыхают, и единственное средство, которым слон может добыть себе воды в засуху — его клыки. Он копает клыками дно реки, пока не покажется вода, которую он вытягивает хоботом. Здесь он должен защищаться от носорога, своего злейшего врага, который часто осиливает его. Клыками же он добывает здесь себе пищу, подрывая мимозу, так как он питается ее сладкими корнями. В Африке без клыков слон не мог бы существовать.

— Спасибо за объяснение, оно вполне удовлетворило меня. А теперь идем завтракать, я вижу, что Магомед уже приготовил пищу, а Омра расставил наши стаканы для чая.

— Где его враг, наш доблестный Толстый Адам?

— Он, кажется, напился вчера больше всех. Маленький бушмен не преминул воспользоваться его беспомощным состоянием и изощрялся над ним всю ночь. Я видел, как он лил воду в открытый рот спящего Адама, так что тот чуть не захлебнулся. Чтобы вода легче проходила, он взял большую оловянную воронку, через которую и наливал воду. Затем он подгребал горячую золу к пяткам Адама. Боюсь, что бедняга не будет в состоянии ходить сегодня.

— Но мальчик должен быть осторожнее, — заметил Александр. — Адам может чем-нибудь причинить ему серьезный вред или даже убить его.

— Омра сам всегда настороже. Но с его враждой к Адаму ничего нельзя сделать. Никакие уговоры не подействуют, пока он сам не захочет оставить свои проделки. Вы не знаете бушменов.

— А вы расскажите нам о них, — сказал майор. — Конечно, когда вы кончите этот кусок слонового мяса, которым вы так усердно занялись. К какому племени принадлежат бушмены?

— Я расскажу вам все, когда кончу завтракать, — возразил Суинтон, — иначе я рискую остаться без мяса.

— Я подозреваю, что нам не удастся уехать отсюда сегодня, — сказал Александр. — Если скот, действительно, ушел далеко, то люди вернутся еще нескоро, а выходить вечером не стоит. Да еще не забудьте, что завтра воскресенье, а мы ведь условились проводить его особенным образом.

— Верно, — сказал майор, — но Суинтон не кончил нам своих рассказов о львах, когда помешала гроза.

— Да, о них есть еще что порассказать, — сказал Суинтон, — и я с удовольствием займусь этим в более подходящее время, только не теперь.

— Дорогой товарищ, — сказал майор, подкладывая на тарелку Суинтона еще кусок мяса, — пожалуйста, не думайте, что я покушаюсь на вашу долю мяса, и простите мое нетерпение услышать ваши рассказы, которые доставляют мне громадное удовольствие.

— Майор хочет говорить вам комплименты, — заметил Александр.

— Да, и притом еще снабжает меня лучшим куском мяса, — сказал, смеясь, Суинтон. — Во всяком случае, я уже сыт и могу рассказать вам о соплеменниках Омры. Бушмены происходят от готтентотского племени, в этом, я полагаю, не может быть сомнения. Но к этому еще надо прибавить, что они являются племенем, происшедшим от обстоятельств, если можно так выразиться. Готтентоты в долинах живут кочевою жизнью и питаются исключительно от скота, который пасут. Бушменов можно считать готтентотами, согнанными с пастбищ, лишенными скота и принужденными уйти в горы, чтобы спасти жизнь, — словом, они горные готтентоты. Голод и притеснения приучили их к грабежу, и все считают их грабителями. Они восстановлены против всех людей, и за ними охотятся как за дикими зверями, принуждая их скрываться в ущельях и пещерах почти недоступных гор.

Так поколение за поколением народ вырождался вследствие голода и всяких лишений, пока не превратился в такой малорослый и тщедушный, каким вы теперь его видите. Неспособные бороться силой, бушмены борются хитростью и сражаются отравленными стрелами. Только этим они и отстаивают свое существование. Но есть еще некоторые племена, которые смешиваются с бушменами. Беглые рабы с Мадагаскара, малайцы и даже те люди полубелой крови, которые скрываются в пустыне, совершив какое-нибудь тяжкое преступление, находят приют у бушменов и роднятся с ними. Их называют «детьми пустыни», и они именно это и есть.

— Много вы видали их?

— Да, когда я был в стране Намана, встречал их очень много. Я не думаю, чтобы они не были способны на добрые чувства, наоборот, даже думаю, что им можно доверять, но все-таки сношения с ними всегда сопряжены с большим риском.

— Бывают они благодарны?

— Да. Когда я снабдил их раз убитой мной дичью, они проводили нас к воде, в которой мы сильно нуждались, не зная, где найти ее, и едва не погибли. Кстати о слонах. Есть старая поговорка, что шакал кормилец льва, но еще с большим правом можно сказать, что лев кормилец бушмена.

— В самом деле?

— Я спросил однажды одного бушмена, чем он живет, он ответил: «Львы помогают мне». И затем, на мою просьбу объяснить мне, что это значит, он сказал: «А вот как это бывает: я дам льву выследить и убить дичь, дам ему набить себе как следует брюхо, и тогда подойду к нему совсем близко и закричу: „Слушай, ты, приятель! Ступай-ка подобру да поздорову, а то я тебе покажу, где раки зимуют!“ Потом я начну плясать, прыгать вокруг него, кричать и махать своей одеждой. Лев посмотрит-посмотрит на меня, встанет, повернется и пойдет прочь. Он рычит очень недовольно, а все-таки не вернется к остаткам своей добычи, а я ее и докончу.

— Правда это?

— Да, я слышал такие рассказы и от других бушменов и верю им. Дело в том, что лев опасен, когда голоден, если на него не нападают. Но если он, как рассказывал бушмен, хорошо поел, то ему, вероятно, хочется отдохнуть, и он уходит в другое место, чтобы дикарь не мешал ему своим присутствием и своими криками. Потом я слышал о том же бушмене, что он был растерзан львицей. Он подошел к ней также, когда заметил, что она поела, но не обратил внимания на то, что с ней были детеныши. Прежде чем он начал плясать и кричать, она бросилась на него и растерзала его в куски.

— А ест лев человеческое мясо?

— Вообще, нет. Но люди намана говорили мне, что, когда льву захочется человеческого мяса, а это бывает, если он уже попробовал его, то он вдвое опаснее. Он тогда презирает всякую дичь и охотится только за человеком. Я не могу сказать, что это верно, но думаю, что правдоподобно.

— Если судить по сходству с другими животными, то это должно быть так, — сказал майор. — Мне хорошо известно, что бенгальские тигры в Индии, попробовав раз человеческого мяса, предпочитают его всякому другому. Уроженцы тех мест хорошо знают это и зовут их людоедами. И странно сказать, человеческое мясо им вовсе неполезно. Их кожа делается шелудивой, если они питаются исключительно этим мясом. Мне случилось застрелить одного такого людоеда, и шкура его оказалась негодной для выделки.

Наманы рассказывали мне, что лев, жаждущий человеческого мяса, пренебрегает всякой опасностью, чтобы добыть его. Он готов прыгнуть в огонь за человеком. Я навещал одного из начальников намана, сильно раненного таким львом-людоедом, как их называет майор. И он рассказывал мне ужасные факты, подтверждающие, что лев действительно жаждет человеческого мяса, раз он его попробовал. Начальник этот отправился на охоту с целым отрядом охотников, вооруженных ружьями, луками, стрелами и пиками. В первый же день, преследуя слона, они увидели нескольких львов, которые напали на них. Чтобы спасти себя, они должны были пожертвовать лошадью и бросить ее им на растерзание. Сами они спрятались в густом кустарнике у озера, где видели раньше слона и носорога.

Когда они стреляли в носорога, лев пришел в их убежище, захватил одного из них в пасть и унес. После от несчастного нашли только обглоданную кость одной из ног. На следующую ночь, когда они сидели вокруг костра, в своем убежище за кустами, снова пришел лев и, схватив одного из них, протащил его через костер и начал разрывать на куски. Один из сидевших выстрелил, но промахнулся. Лев оставил свою жертву и так грозно зарычал, что никто не осмелился повторить выстрел.

Встревоженные наманы забрались еще дальше и ночью послали раба за водой к озеру. Не успел он дойти до озера, как был также схвачен львом. Напрасно звал он на помощь, лев быстро утащил его в лес, и на следующий день был найден только череп, совершенно обглоданный и вылизанный.

Потеряв троих человек в три дня, начальник и остальные охотники решили непременно истребить львов. Они пошли по следам того, который унес раба, и скоро нашли и его, и еще другого льва поменьше. Последнего они тотчас же убили, затем, позавтракав, пошли за другим. Он спрятался от них в камыши, но они подожгли камыш, заставили его выйти и ранили. Со страшным ревом бросился он назад в горящий тростник, но затем повернул в сторону и свалил с ног подвернувшегося на пути брата начальника и начал разрывать его. Начальник побежал на помощь к брату, заряжая ружье. Но лев вышиб ружье из его рук прежде, чем он успел выстрелить. В отчаянии начальник обхватил своего врага руками. Лев оторвал когтями передней лапы большой кусок мяса от его руки, затем опрокинул его на землю.

Израненный и обливаясь кровью, начальник собрал последние силы и проговорил охотникам, чтобы они выстрелили в льва сзади. Выстрел был на этот раз удачен — пуля пронзила череп хищника. Потеряв таким образом четверых, охотники прекратили охоту, похоронили брата начальника, а его унесли на носилках домой.

— Ну, мне никогда не приходилось слышать о таком ужасном случае с охотниками на львов, — сказал майор. — Сохрани нас Бог от таких людоедов-львов!

— У меня дух захватило от ужаса, когда я слушал рассказ, — с содроганием сказал Александр.

— Так я расскажу вам теперь другой случай, забавный и не с таким ужасным концом, чтобы развеселить вас. Я слышал этот рассказ от одного бушмена. Один бушмен преследовал стадо зебр и уже ранил одну отравленной стрелой, когда увидал, что вместе с ним за стадом гонится лев. Видя, что лев очень недоволен вторжением в свои владения, бушмен быстро залез на первое попавшееся на пути дерево. Лев пропустил стадо и сосредоточил все свое внимание на бушмене. Ходил он, ходил вокруг дерева, смотрел-смотрел на бушмена, а достать все не может.

Наконец он лег под деревом и стал сторожить. Бушмен тоже караулил. Так прошла ночь. К утру несчастный бушмен так устал, что заснул. И видит он во сне, что упал с дерева прямо в пасть льву. Вздрогнув от ужаса, он потерял равновесие и на самом деле упал всей своей тяжестью на спину льву. Лев, испуганный неожиданным ударом, с громким ревом вскочил на ноги, сбросил бушмена и со всех ног побежал в сторону. А этот, не дожидаясь, чтобы лев опомнился, бросился удирать во все лопатки в противоположную сторону. Так-то вот сбылся сон, и оба спавшие проснулись.

— Значит, победитель и побежденный спасались бегством, — смеясь, сказал майор.

— Теперь вы достаточно наслушались рассказов о львах, — сказал Суинтон.

— Да, — сказал Александр, — а прошлую ночь почти и познакомились с одним из них.

ГЛАВА XV

Ква! Ква! Александр и майор в опасности. Критическое положение. Находчивость Омра. Богослужение. Просвещение кафров. Приближение врага. Страх местных жителей. Отказ идти дальше. Совет. Подчинение.

Только вечером вернулись кафры и готтентоты со скотом, который с величайшим трудом собрали. Два или три быка забежали так далеко, испугавшись льва, что их нашли только ночью. После полудня наши путешественники отправились гулять с ружьями на плечах в сопровождении Омра и Бигум, которая всюду следовала за майором, если не была привязана. Прежде всего они прошли на холм, с которого видели накануне равнину, покрытую стадами слонов. Здесь они нашли труп убитой самки слона, который превратился в готовый скелет для музея, благодаря усердию кафров, волков и ястребов.

К сожалению, у них не было места в фургонах, чтобы взять с собой такой интересный образец для изучения. Суинтону пришлось ограничиться подробным осмотром скелета тут же на месте. Бигум не хотела приблизиться к нему и смотрела на него со страхом. Затем путешественники забрались на утес, на котором спасались от надвигающегося на них стада слонов. Когда они стояли на нем, слух их был поражен внезапным шумом и громкими криками, напоминающими кваканье лягушки.

Как только Бигум услыхала эти крики, она вся задрожала и старалась забраться под верхнее платье майора.

— Что это такое? — спросил Александр. — Я никого не вижу.

— Я знаю, что это, — сказал майор. — Это стадо павианов. Видите их головы над утесами?

— Не пугайте их, пусть высунут головы, мы выстрелим в них, — сказал Александр, прицеливаясь.

— Сохрани Бог! — вскричал Суинтон. — Если их много и вы разозлите их, они сдерут с вас кожу и разорвут на куски. Вы не можете себе представить, как злы и сильны павианы. Смотрите, они уже приближаются к нам. Лучше бы нам уйти заранее.

— Я то же думаю, — сказал майор, — они очень сердиты. К тому же, они увидали Бигум и вообразили, что мы взяли одного из их стада. Пожалуйста, не стреляйте, Уильмот. Нас слишком мало, чтобы запугать их. Их ведь, по крайней мере, сотня, уйдем лучше потихоньку, но бежать тоже нельзя, они тогда все ударятся догонять нас.

Обезьяны, из которых некоторые были громадной величины, спускались с утеса с хрюканьем и визгом, прыгая с камня на камень. Они вытягивали морды вперед, кивали головами, гримасничали и показывали громадные клыки, придвигаясь все ближе и ближе и готовясь к атаке. Одна из самых больших была уже возле Омра и готовилась схватить его.

Что касается Бигум, то она забиралась все глубже и глубже за пазуху майора. Наконец, одна или две обезьяны подошли совсем близко, встали на задние ноги и готовились прыгнуть на майора. Он схватился за ружье.

— Прицельтесь, — тихо сказал Суинтон, — но ни в каком случае не стреляйте. Только бы нам спуститься в равнину, тогда мы уйдем от них.

Площадка, на которой они стояли, кончалась обрывом и поднималась над равниной фута в четыре. Подвигаясь к обрыву, путешественники отмахивались ружьями от обезьян. Когда они были уже совсем близко, то заметили, что несколько врагов показалось с другой стороны площадки, явно желая оторвать им отступление. Положение становилось все более и более критическим. Вокруг них собралось все стадо. Шум и гам увеличивались по мере того, как злоба и раздражение обезьян усиливались. Было ясно, что они считали Бигум одним из своих товарищей, взятых в плен.

— Мы должны стрелять, — сказал майор, когда вдруг раздалось сначала глухое рычание, затем послышался рев какого-то зверя, находящегося поблизости.

Обезьяны остановились и прислушивались. Рычанье повторилось, за ним снова последовал рев. Одна из обезьян, стоящая на утесе, закричала, все стадо поспешно закарабкалось к ней и скоро скрылось из глаз обрадованных осажденных.

— Какого зверя они так испугались? — спросил майор.

— Это был рев леопарда, — сказал Суинтон. — Мы можем попасть из одной опасности в другую. Леопард злейший враг обезьян. Однако где Омра?

Все оглянулись кругом, мальчика не было видно. Но через несколько минут голова его показалась из-за утеса, затем он выскочил на площадку и стал гримасничать и прыгать, изображая нападающую обезьяну.

Все засмеялись, смотря на него, но он вдруг остановился, приставил руки ко рту, и послышался совершенно такой же рев, какой они слышали несколько минут назад. Мало того, перестав реветь, Омра встал на четвереньки и изобразил бегущую со страхом обезьяну.

— Так это он напугал их! — вскричал майор. — Ну и молодец же мальчишка!

— И он, пожалуй, спас нам жизнь, — сказал Суинтон. — Очевидно, он прекрасно знает характер обезьян.

Если бы он не спрятался и зарычал, они не испугались бы и прекрасно бы поняли, что ревет он, а не леопард. Меня поражает его находчивость и сообразительность.

— А мне казалось одно время, что обезьяны и его приняли за своего товарища. Ведь одна чуть не захватила его в лапы.

— А ведь бывают случаи, что обезьяны уносят детей, — сказал Суинтон. — Я видел одного мальчика, который два года прожил с утащившими его обезьянами.

— Как же они обходились с ним?

— Очень хорошо, только держали его в плену. Заметив, что он не может питаться их грубой пищей, они доставали ему другую. Когда они были около воды, то ему всегда давали напиться первому.

— Чувствовали, значит, к нему почтение. Какие у них громадные клыки! И кричат они ужасно неприятно. До сих пор это «ква, ква» звучит у меня в ушах.

— У них очень сильные резцы. Они часто разрывают леопарда, если им удается захватить его целым стадом. Но поодиночке им, конечно, не справиться с таким зверем. Бигум, однако, не выражала ни малейшего желания возобновить свое знакомство.

— Ни одна обезьяна не вернется к своим после того, как пожила среди людей. Да еще вопрос, не растерзали ли бы они тотчас же ее, как она попала бы к ним в лапы.

— Во всяком случае, Суинтон, вы вознаграждены за свою доброту к маленькому бушмену, — сказал Александр. — А вот и наши быки. Я думаю, утром в воскресенье нам удастся отправиться в путь. Кафры говорят, что скоро уже нельзя будет ехать с фургонами.

— Нет, не раньше, чем достигнем берегов реки Умтаты. Но оттуда вы будете уже близки к цели вашего путешествия. Кажется, начальника зовут Даака? Не правда ли?

— Да. И предполагают, что он мой двоюродный брат. Как странно звучит это для меня! Когда я оглядываюсь кругом и думаю, что здесь, в этой дикой стране, я нахожусь, может быть, в сорока верстах от моих кровных родственников, мне кажется это невероятным.

— Но я должен сказать, что если все это окажется только пустым слухом, вы рисковали очень многим, чтобы убедиться в его справедливости.

— Если бы мне удалось хоть сколько-нибудь успокоить моего деда, я не жалел бы затраченных трудов и времени. Не говоря уже о том, что это путешествие принесет мне большую пользу.

— Что бы ни случилось, — заметил Суинтон, — у вас останется сознание, что вы исполнили свой долг.

По возвращении в лагерь путешественники нашли людей и скот в сборе. На ночь быков привязали к фур гонам и увеличили количество костров, ожидая возвращения льва. Но ночь прошла совершенно спокойно. На следующий день было воскресение, и готтентоты собрались все вместе, надеясь присутствовать при богослужении. Так как охоты тоже не предполагалось в этот день, то кафрские воины и местные жители, которые принесли молоко и другие предметы для продажи и обмена, тоже остались в лагере. Перед обедом прозвонили в маленький колокол, взятый из миссионерского дома, затем были прочитаны молитвы и некоторые главы из Библии.

Кафрские воины, которые говорили, что белые люди пошли молиться своему Богу, с молчаливым вниманием прислушивались. Местные жители — мужчины, женщины и дети — сели в некотором отдалении и тоже слушали. По окончании службы начальник кафрских воинов спросил путешественников, зачем они звонили в колокол, не для того ли, чтобы их Бог знал, что его люди собрались молиться Ему? И слышал ли Бог то, что они говорили?

Суинтон ответил, что их Бог слышит все, что они говорят, и слушает молитвы тех, которые верят в Него.

Много еще вопросов предлагали кафры, и Суинтон отвечал на все очень внимательно и осторожно, стараясь, чтобы слушатели поняли его. Большая часть дня прошла в таких беседах путешественников с интересующимися дикарями.

В понедельник все встали на рассвете и продолжили путешествие. Но подвигаться приходилось медленно, потому что дорога становилась все тяжелее, и, наконец, приходилось ехать без всякой дороги, по крутым горам, над пропастями. На другой день трудности передвижения были ужасны. Приходилось вырубать лес, заравнивать ямы или срывать пригорки, и при всех этих предосторожностях фургоны ломались, и их чинили уже несколько раз.

К ночи этого дня оставалось еще десять миль до реки Умтаты, и местные жители сомневались, чтобы было возможно добраться до нее с фургонами. Вечером были получены известия, что племя амакибы, предводительствуемое военачальником Квиту, и пришедшее с севера, атаковано двумя местными племенами при помощи нескольких белых людей с ружьями. Но белые были разбиты, и враждебная армия отправилась на юг.

Местные кафры пришли в ужас, который скоро передался и готтентотам. Сначала они начали роптать во время привала у костров, но скоро ропот перешел в открытый бунт. Толстый Адам и трое других готтентотов подошли к костру, около которого сидели путешественники, и заявили, что все готтентоты решили не идти дальше. Они говорили, что товарищи их так же, как и они сами, вовсе не желают быть убитыми дикарями, которые идут сюда. По их мнению, было необходимо тотчас же возвращаться назад.

Суинтон, говоривший по-голландски, после совещания с Александром вступил в переговоры с посланными.

Он сказал им, что совершенно верно, что армия Квиту пошла к северу, но относительно поражения кафров и движения вперед враждебной армии ничего еще не известно достоверного. Полученные же известия могут быть тольколожными слухами. Кроме того, если даже эти слухи и верны, почему же армия пойдет именно по тому направлению, по которому идет караван? Во всяком случае внезапной встречи с врагами быть не может, и караван всегда успеет отступить и скрыться. Но готтентоты не хотели слушать никаких убеждений и продолжали твердить, что дальше идти не намерены.

К послам подошли и другие готтентоты, и все, кроме Бремена и Сваневельда, требовали возвращения назад.

Последние сказали, что последуют за начальниками, потому что сами выбрали их предводителями каравана. Александр послал за переводчиком и кафрским начальником. Через переводчика он спросил начальника, согласны ли кафрские воины следовать за караваном? Начальник ответил, что ни он, ни его воины не могут оставить путешественников и вернуться домой. Хинца убьет их тогда, так как он поручил им защищать путешественников или умереть вместе с ними.

— В таком случае, — сказал майор, — мы можем идти вперед без этих трусов, которые умеют только есть и напиваться. Мы отпустим их всех, кроме Бремена и Сваневельда.

— Я согласен с вами, майор, — сказал Александр. — Как вы думаете, Суинтон?

— Да, отпустим их, посмотрим, что они будут тогда делать? Мы отпустим их без оружия, пусть идут домой. Едва ли они решатся на это. Но прежде мы должны отобрать ружья, которые лежат у их костра, а то они завладеют ими, и наше положение будет незавидное. Я уйду незаметно, а вы продолжайте разговаривать с ними до моего возвращения. А я, между тем, запру все ружья в фургон.

Когда Суинтон ушел, майор обратился к готтентотам.

— Слушайте, ребята, — сказал он, — Бремен и Сваневельд соглашаются идти с нами, кафрские воины также, значит вас остается только двадцать человек. Я не думаю, чтобы вы оставили нас. Ведь вы знаете, что мы всегда хорошо обращались с вами, всегда давали вам вдоволь табаку. И вы знаете также, что будете наказаны, если вернетесь в Капштадт. Зачем же вам поступать так неблагоразумно? Я уверен, что вы прежде хорошенько подумаете. Расскажите мне еще раз, почему вы отказываетесь ехать дальше? Пусть каждый сам говорит за себя.

Готтентоты снова принялись приводить свои доводы, и майор выслушивал каждого отдельно и отвечал каждому, овладев таким образом их вниманием и выигрывая время. Переговоры не были еще кончены, когда Суинтон вернулся и сел к костру.

— Все хорошо, — сказал он. Ружья Бремена и Сваневельда были заперты вместе с другими в фургоны, но ружья путешественников лежали возле них. Готтентотов окружали кафрские воины с пиками наготове, только щиты их висели по обыкновению на фургонах.

Майор выслушал всех готтентотов, затем сказал:

— Теперь, Уильмот, поручаю их вам. — Все трое взяли ружья в руки, и Александр сказал готтентотам, что они трусы, и что караван не нуждается больше в них и пойдет дальше в сопровождении Бремена, Сваневельда и кафрских воинов. Но они должны немедленно оставить лагерь и не получать, конечно, ни провианта, ни оружия.

— Теперь вы все можете отправляться, — прибавил он, — и если я кого-нибудь увижу завтра вблизи лагеря или кто-нибудь осмелится следовать за нами, я прикажу кафрам отгонять прочь. Вы отпущены, и завтра мы без вас отправляемся в дорогу.

Затем Александр позвал кафрского начальника и, в присутствии готтентотов, дал ему распоряжения относительно скота, лошадей и распределения стражи на ночь. И тут же прибавил, что кафрские воины должны сейчас же выгнать всех готтентотов из лагеря. Начальник немедленно передал эти распоряжения своим воинам.

Слышавшие все это готтентоты мало-помалу отступали к фургонам, думая найти у костра свои ружья. Но увидя, что их нет, они смутились. Они надеялись с помощью ружей добывать себе пропитание по дороге домой. Оглядываясь кругом, они тихо совещались между собой. В это время все начальники каравана собрались около фургона с оружием, чтобы предупредить попытку готтентотов сломать ее. Десять воинов были отряжены начальником к другим фургонам. Готтентоты поняли, что их позиция проиграна. Как могут они вернуться домой без оружия и провианта, когда до Капштадта нужно пройти столько верст? Как могут они существовать, если останутся здесь одни? Когда они начали бунтовать, то совершенно упустили из виду то обстоятельство, что при помощи кафров путешественники могут обойтись и без них.

После долговременного совещания они покончили на том, на чем должны были покончить готтентоты — расположились вокруг костра и скоро заснули.

Суинтон, убедившись, что они действительно спят, предложил товарищам разойтись по фургонам и оставить на карауле только кафров. Всем было известно, что раз готтентоты заснули, их не разбудишь и пушками.

На рассвете Бремен пошел к начальникам и сказал, что, по его мнению, ехать дальше с фургонами невозможно. Он обошел кругом лагеря и видел невдалеке от него глубокий овраг, через который с трудом перейдет скот, а перетащить фургоны нет никакой возможности. Внизу, верстах в трех расстояния, он увидел реку, протекающую среди скал, которую тоже с большим трудом можно будет перейти.

Майор тотчас же пошел вместе с Бременом, чтобы удостовериться самому, и, вернувшись, подтвердил его слова.

— Так нам нужно держать совет, — сказал Суинтон, — как поступать дальше. Что мы будем продолжать путешествие — это вопрос решенный, Уильмот. Решить нужно только, сколько людей возьмем мы с собой, если поедем верхом, и кого оставим при фургонах?

— Я думаю, что мы можем доверить кафрам?

— Я тоже думаю, но все-таки был бы от души рад, если бы готтентоты не возмутились. Хотя они и трусы, но ружья придают им известную долю храбрости, и при помощи их они могли бы внушать уважение местным жителям. Фургоны — искушение для кафров и никак не для готтентотов, которым важно вернуться невредимыми домой и получить деньги.

— Да вон уж все готтентоты идут сюда, — сказал майор. — Я уверен, что они будут просить прощения. Очень хорошо, что они сделают это раньше, чем узнают об оставлении здесь фургонов.

Предположение майора было совершенно верно. Готтентоты, выспавшись, еще раз обсудили свое положение и решили просить путешественников, чтобы они простили их и взяли с собой дальше.

Александр очень долго не сдавался на их просьбы, несмотря на их неоднократные обещания вести себя хорошо. Суинтон ходатайствовал за них, и ему удалось, наконец, смягчить сердце Александра. Таким образом, был решен важный вопрос относительно готтентотов. Оставалось еще распределить, кого брать с собой и кого оставлять при фургонах.

— Во-первых, как мне ни грустно, — сказал Александр, — но один из вас, друзья, должен остаться при фургонах. Если, впрочем, вы не захотите остаться оба. Я не имею права просить вас сопровождать меня в такое опасное путешествие.

— Что один из нас должен остаться здесь, — возразил Суинтон, — это совершенно верно, и я думаю, что майор был бы для этого более подходящий человек, чем я. Оставшаяся с ним часть людей будет доставать себе пропитание, охотясь вместе с ним, и, кроме того, у него гораздо больше такта и опытности, которые необходимы для охранения наших фургонов. Я же должен сопровождать вас, Уильмот, потому что могу говорить по-голландски, и переводчик без меня не обойдется.

— Возьмете ли на себя труд охранения фургонов в наше отсутствие, майор?

— Я надеюсь, что могу возложить на себя эту обязанность, — ответил майор, — хотя с большим удовольствием отправился бы с вами. Думаю, что вам нужно взять с собой тридцать кафров, Бремена и восемь готтентотов. Мне оставьте Сваневельда и остальных готтентотов.

— Да, это будет хорошо. Только кафрского начальника, мне кажется, вам тоже нужно оставить за собой.

— Нет. Он должен идти с большей частью своего отряда, он не должен отделяться от них. А я выберу подходящее местечко для фургонов и велю оградить его частоколом; по крайней мере, будет работа для готтентотов. Думаю, что я с ними полажу.

— Я не оставлю вам Омра, майор, — сказал Суинтон. — С нами будет четыре лошади, и он может ехать на одной из них. Пусть он будет при нас, а Магомед при вас.

— Можете взять также и Бигум на другую лошадь, — сказал майор. — Тогда у каждого из вас будет оруженосец.

— Нет, нет, было бы безжалостно разлучать вас с ней. Однако, времени терять нечего. Если великий начальник и воин Квиту идет сюда, нужно быть готовым к отступлению. Чем скорее мы уедем, тем скорее вернемся назад. Итак, в дорогу.

ГЛАВА XVI

Экспедиция. Слухи о войне. Благоразумный совет. Хижина Даака. Свидание с Даака. Объяснения. Остатки «Гроссвенора». Разоблачение тайны. Радость Александра. Опять фургоны. Крепость майора. Планы на будущее.

Александр собрал готтентотов и, упрекнув их еще раз за их поведение, спросил, кто из них желает продолжать с ним путешествие, так как он решил оставить здесь часть каравана с майором Хендерсоном.

Несколько человек тотчас же вышли вперед, зачинщики бунта оставались сзади. Из этого Александр видел, что вышедшие вперед были вовлечены в бунт другими и теперь сожалеют о своем поступке. Он тотчас же принял их и вернул им ружья. Затем Александр сказал о своем намерении кафрскому начальнику, который отобрал тридцать воинов, и в течение трех часов все были готовы в дорогу.

Было условлено, в случае опасности в той или другой части каравана, отступать немедленно к только что учрежденной миссии Морлея на морском берегу. Если же все будет благополучно, майор будет ждать здесь возвращения Александра. С собой Александр решил взять только необходимые припасы в небольших связках, чтобы не затруднять людей при трудных переходах.

Через два часа они были у реки Умтаты после трудного пути через горы и овраги. На противоположном берегу они нашли кафрский крааль, где узнали, что нужный им начальник Даака живет в двадцати верстах расстояния. Переводчика они взяли из местных жителей.

Слухи о движении армии Амакиби подтверждались, и жители окрестных краалей собирались уходить со скотом в горы. Во всяком случае, времени в запасе оставалось еще достаточно. Армия на время остановилась, чтобы переждать, пока их начальник Квиту оправится от ран, полученных в последнем сражении. Кроме того, армия праздновала свою победу над кафрами. Воины гордились особенно тем, что победили врагов, несмотря на помощь им белых людей с огнестрельным оружием.

Получив эти сведения, путешественники решили продолжать путь по берегам реки Умтаты, которые были удивительно красивы. Множество гиппопотамов лежало на берегу и качалось на волнах. Не рискуя останавливаться для охоты днем, Александр обещал людям попытаться убить хотя одного гиппопотама вечером. После заката солнца они остановились на берегу реки, и несколько кафров и готтентотов стали охотиться. К ночи им удалось убить одного гиппопотама, мясо которого очень пригодилось им для увеличения запаса провизии. Взяв сколько было нужно, они отдали остальное местным жителям. Когда все сидели за едой около костров, кафрский начальник подошел к Александру и Суинтону и просил их через переводчика не говорить жителям о том, что кафры — воины Хинца. На вопрос о причине этого, он ответил, что Хинца взял к себе в жены дочь начальника этого племени и вскоре отослал ее обратно. Вследствие этого, между племенами возгорелась страшная вражда, хотя войны еще и не было. Александр и Суинтон приняли благоразумный совет и обещали ничего не говорить жителям о воинах. Разделив мясо гиппопотама, все расположились на отдых под большими развесистыми деревьями.

На следующее утро после часу пути проводник указал им крааль Дааки, происходящего от европейцев. Мычание коров и блеянье овец доносилось издали и указывало местонахождение крааля, состоящего из нескольких жалких хижин. Одна из женщин указала жилище Дааки, стоявшее немного поодаль. Александр и Суинтон слезли с лошадей и пошли пешком, видя, что Даака вышел уже к ним навстречу. Оба они пожали руку начальнику и сказали, что приехали издалека, чтобы повидаться с ним. Начальник приказал приготовить хижину для приема гостей.

— Вы не можете себе представить, Суинтон, — сказал Александр, — как я волнуюсь предстоящим свиданием.

— Легко представляю себе, дорогой Уильмот, — возразил Суинтон. — Ведь если верить рассказам, вы встречаете в нем своего кровного родственника и, вместе с тем, кафра по воспитанию и привычкам. Черты лица и весь вид его явно указывают на европейское происхождение.

— Это я уж заметил и потому убеждаюсь в истине предположений. Мне трудно будет говорить с ним, надо позвать переводчика.

Начальник вошел через некоторое время в хижину к гостям. Послали за переводчиком и разговор начал Даака, который подобно всем кафрским начальникам, желал получить от европейцев подарки. Он говорил о том, что он беден, что скот его пал, и что дети его лишены молока. Путешественники выслушали его и послали за бусами и табаком, которые и подарили ему. Затем они начали предлагать ему вопросы, из которых первый был, почему он живет так близко к морю?

— Потому что море моя мать, — сказал он. — Я пришел с моря, и оно кормит меня, когда я голоден.

— В этом ответе он, очевидно, хочет указать на крушение корабля, — заметил Суинтон. — Из рыбьих костей, которые мы видели около хижин, можно заключить, что жители питаются здесь рыбой, чего совершенно нет у других кафров. Потому он и говорит, что море его мать и питает его.

— Ваша мать была белая? — спросил Александр.

— Да, — отвечал Даака. — Ее кожа была такая же белая, как ваша. Волосы ее были такие же, как у вас — темные, только они были очень длинные. Но перед смертью, они сделались совсем белыми.

— Как звали вашу мать?

— Кума.

— Были у вас братья и сестры?

— Да. Одна сестра жива и теперь.

— Как ее имя? — спросил Суинтон.

— Бесс, — возразил начальник.

— Это подтверждает мои догадки, — сказал Александр. — Мою тетку звали Елизаветой, она могла назвать свою дочь своим именем.

— За кем была замужем ваша мать?

— В первый раз она была замужем за моим дядей, и у нее не было детей. Затем она вышла за моего отца. Оба они были начальниками, и я начальник. От моего отца у нее было пятеро детей.

Разговор продолжался еще некоторое время. Из него Александр и Суинтон узнали, что от детей Кумы, предполагаемой Елизаветы, произошло довольно многочисленное племя, с примесью европейской крови. В кафрской земле это племя славилось своей воинственностью и мужеством, оно часто вело войны с соседями, и потому почти все погибло. Сам Даака тоже был известен своими воинскими подвигами, но теперь он уж стар, потому сидит больше дома. Вечером начальник распрощался и ушел в свою хижину.

Когда друзья остались одни, Александр сказал Суинтону:

— Я исполнил обещание, данное моему почтенному родственнику, видел сына его дочери, но что делать дальше? Такого старика, конечно, трудно будет уговорить ехать в Англию так же, как и его сестру. Все другие члены семьи рассеяны повсюду, и сам Даака не знает о них ничего. Собрать их невозможно, но если бы даже и было возможно, то что с ними делать дальше? Мой старый дед лелеял, конечно, мечту, что его дочь пережила плен и, утомленная ужасной, полной лишений, жизнью среди дикарей, вернется на родину отдохнуть около отца. Он думает, что ее дети унаследовали ее симпатии и стремления. Если бы он побыл здесь вместе с нами, то отказался бы от своих романтических мыслей.

— Наверное. Но я должен сказать вам, Уильмот, что мне кажется очень странным возраст Дааки. Разве мог быть сын вашей тетки таким стариком? Когда погиб «Гроссвенор»?

— В 1782 году.

— А у нас теперь 1829. По вашим словам, вашей сестре было в то время лет десять, двенадцать. Как рано ни вышла бы она замуж, ее сыну не могло бы быть более сорока четырех-пяти лет. А ведь Дааки, вероятно, гораздо старше.

— Вероятно, он на вид старше, чем есть на самом деле. Кто может определить возраст дикаря, прожившего жизнь, полную лишений, и много раз раненого, о чем можно судить по рубцам на его лице. Раны и суровая жизнь скоро старят человека.

— Это верно, но все-таки он кажется мне старше этих лет.

— Мне кажется большим подтверждением то, что его сестру зовут Бесс.

— Ну, это может быть и случайностью, Уильмот. Но что же вы думаете теперь делать?

— И сам не знаю. Думаю все-таки поговорить еще и пробыть несколько времени с Даакой, может быть узнаю еще какие-нибудь подробности. Попрошу его сводить меня к морю, к тому месту, где разбился корабль. Может быть найду и его остатки. Я хотел бы привезти моему бедному дедушке как можно больше сведений.

— Да, я думаю, что это будет хорошо. Мы можем предложить начальнику завтра же идти к месту крушения корабля.

— Но я должен еще познакомиться с его сестрой. Он говорит, что она много моложе его.

— Конечно, вам надо повидать ее. Но я все более и более думаю, что возраст Дааки не соответствует нашим предположениям.

Даака прислал старую корову в подарок Александру, и она оказалась очень кстати, потому что мясо гиппопотама приходило уж к концу. На следующее утро путешественники просили начальника проводить их к месту крушения «Гроссвенора».

Сначала Даака как будто не понял, чего от него хотят, и спросил через переводчика, о каком корабле они говорят, не о том ли, который разбился на западном берегу моря. Получив утвердительный ответ, он согласился ехать с ним в этот же день после полудня, говоря, что до того места отсюда около сорока верст, и что они не будут там раньше завтрашнего дня.

Отправившись в путь после полудня, путешественники ехали очень медленно по неровной, хотя и очень красивой местности. На ночь они остановились в краале на полпути. Рано утром следующего дня они были приведены начальником и несколькими кафрами на морской берег. Здесь, в небольшой мелкой бухте, Даака указал им каменную гряду, над которой были видны пушки, балласт и части корпуса корабля. Это было все, что осталось от несчастного «Гроссвенора».

Волны набегали на риф и сбегали с него, то закрывая, то обнажая памятник несчастия и страданий. Александр и Суинтон смотрели некоторое время, не говоря ни слова. Наконец, Александр сказал:

— Суинтон, ведь вы читали о гибели несчастного корабля. Представляете ли вы себе сцены ужаса и отчаяния, которые произошли здесь, когда он разбился о скалы? Несчастные женщины и беспомощные дети, спасенные чудом, карабкались на эту скалу и провели на ней всю ночь, промокшие, полуодетые и дрожащие от холода. Я представляю себе потом и их путешествие по этим угрюмым местам, их столкновения с дикарями, их страдания от голода, жажды, и думаю, насколько счастливее были те, которые погибли, не достигнув берега.

— Да, наверное им пришлось пережить много страданий. Ведь большая часть их погибла в пути от голода или была растерзана хищными зверями. Исключая восьми человек, дошедших до Капштадта, и пятерых, которые, по словам Дааки, тоже спаслись, все остальные погибли ужасной смертью.

Показывая на остатки корабля, Александр спросил начальника:

— Это вы называете своей матерью?

Даака посмотрел на него и покачал отрицательно головой.

— Нет, это не моя мать, — сказал он, — здесь нет моей матери. Моя мать там, — и он указал по направлению к северу.

— О чем он говорит, Суинтон? Его мать не здесь?

— Так ваша мать не была на этом корабле? — спросил через переводчика Суинтон.

— Нет, — возразил Даака, — моя мать приехала на лодке по маленькой реке. Я был мальчиком, когда разбился этот большой корабль, и приносил с него железо, из которого мы делали пики.

— Слава Богу! Как я рад! Ведь он говорит уж наверное правду.

— В этом я не сомневаюсь, Уильмот. Я же говорил вам, что он слишком стар, чтобы быть сыном вашей сестры. Но попробуем еще расспросить его.

Читатель может представить себе, с каким волнением слушал Александр переговоры Суинтона с Даака. Оказалось, что мать его приехала на лодке с судна, потерпевшего крушение недалеко от устья речки Лауанбац в нескольких верстах отсюда. Старик кафр, приехавший вместе с ними, подтвердил слова Дааки относительно «Гроссвенора».

— Не осталось ли кого-нибудь в стране из людей, бывших на корабле? — спросил Суинтон.

— Нет, — отвечал старик, — они все ушли к югу.

— Не слыхали ли вы, что сделалось с ними?

— Некоторые умерли, другие были убиты местными жителями, остальных съели звери. Никого не осталось в живых.

— Может быть, женщины и дети спаслись и были взяты в рабство?

— Нет. У них не было ни мяса, ни молока и они все погибли.

После еще нескольких вопросов старик, который сначала говорил неохотно, сказал, наконец, что он был один из кафров, провожавших последнюю партию несчастных путешественников, видел, как они умирали, и даже воспользовался их одеждой. Все они умерли и были похоронены.

— Как бы ни была ужасна их судьба, — сказал Суинтон, это было лучше, чем пережить все страдания и остаться здесь.

— Конечно, — сказал Александр. — Если бы вы знали, Суинтон, какая тяжесть свалилась с моей души. Теперь я с облегченным сердцем вернусь к моему бедному дедушке. Как ни тяжело будет ему выслушать рассказ о страданиях, которым должна была подвергаться его дочь, но он будет знать, что ее страдания не длились бесконечное количество лет, и дети ее не выросли язычниками среди дикарей. Теперь я могу считать, что выполнил свое обязательство, и могу спокойно вернуться домой. Вернувшись в крааль Дааки, я запишу показания этих людей, и затем мы поспешим к майору.

— А я советую вам, — сказал Суинтон, садясь на лошадь, — дать начальнику особенно хороший подарок за то, что он доказал вам, что не приходится вам родственником.

— Можете быть уверены, что моя благодарность к нему превышает все родственные чувства, которые я мог бы иметь к нему как к кузену.

На следующий день друзья вернулись в крааль Дааки, и там Александр тщательно записал рассказы начальника и других кафров. Все говорили, что местные потомки европейцев произошли от путешественников с корабля, потерпевшего крушение за много лет раньше «Гроссвенора», и что все европейцы с «Гроссвенора» погибли, за исключением немногих, прибывших в колонию.

Собрав драгоценные сведения, друзья оставили богатые подарки Дааке и отправились в обратный путь. По дороге они встретились с кафрами, оставившими жилища и угонявшими скот, чтобы не сделаться жертвами нашествия могущественной армии Квиту. Армия, как они утверждали, была уже в походе и разорила несколько окрестных краалей. Путешественники заторопились еще больше и через два дня переехали речку Умтата, а к вечеру третьего дня были уже в виду каравана. Крики готтентотов и кафров дали знать о их прибытии. Прибывшие ответили с своей стороны криками, и скоро друзья жали руку майору, радуясь встрече с ним.

— Я не ждал вас так скоро, — сказал майор, — и вижу вас без гостей. Очевидно, ваши родственники кафры не захотели оставить своих краалей?

— Мы расскажем вам все подробно, майор, а теперь скажем только, что привезли хорошие известия.

— Очень рад слышать это. Но хорошо, что вы вернулись, потому что через несколько дней я собирался уже готовиться к отступлению. Неприятель близко.

— Мы тоже уж имели об этом известия. А если они узнают о нагруженных фургонах, то поторопятся придти, надеясь на поживу, — сказал Александр. — Завтра нужно запрягать и отправляться в дорогу. Мы можем потом определить дорогу, по которой пойдем, но теперь надо уйти дальше от этих мест.

— Верно. Быки прекрасно отдохнули и могут делать длинные переходы, все готово к выступлению. Однако войдите же в мою крепость, расположитесь в палатке и расскажите мне о ваших приключениях. А тем временем Магомед подаст нам вкусный завтрак из мяса слона.

— Разве вы убили слона?

— Да, но не без труда и не без некоторой опасности. Я таки вспомнил о вас и почувствовал ваше отсутствие.

Эти готтентоты много суетятся, много стараются, но надеяться, в сущности, я мог только на свою винтовку. Три дня мы питались мясом зеленых обезьян. Оно очень недурное, если обезьяна молодая.

Войдя внутрь укрепления, друзья с удовольствием осматривали его и убедились в том, что майор все приготовил к обороне каравана. Изгородь, сделанная из терновника, была непроницаема, фургоны стояли в середине и образовывали четырехугольник. В проделанное в изгороди отверстие мог пройти только один человек, и на ночь оно закрывалось крепким барьером.

— Однако, майор, мы можем выдержать так натиск всей армии Амакиби.

— Да, я запас достаточно воды и провизии, — сказал майор, — так как боялся внезапной атаки.

Сообщенные друзьями известия доставили майору большое удовольствие.

— Какие же у вас теперь намерения, Уильмот? — спросил он. — Конечно, мы пойдем обратно, но каким путем?

— Вы, майор, и Суинтон были так добры, что сопровождали меня в таком продолжительном и опасном путешествии, что на обратном пути я уж подчинюсь вполне вашему решению. Все, что мне нужно было выполнить, я успешно выполнил при вашем содействии и теперь с удовольствием буду вашим спутником и пойду там, где вы захотите.

— Так я буду говорить откровенно, — сказал майор. — Мы немножко уж поохотились в этих краях, но не так, как мне хотелось бы. Дичи здесь не так уж много, только и есть, что слоны да морские коровы. Мне хотелось бы пройти назад горами и проникнуть в страну бушменов, где всякого зверя также много, как воды в источнике. Мы могли бы сделать обратный путь по этой стране, и это отняло бы у нас не больше времени, чем путь через страну кафров. Как вы на этот счет думаете, Суинтон?

— Я согласен с вами, майор. Как говорит Уильмот, дело сделано, теперь можно и позабавиться. Пройти через эту страну было бы очень интересно, и я уверен, что пополнил бы там свою коллекцию. Только удастся ли нам углубиться в ту страну так же, как мы углубились в эту? Теперь наступает сухое время, и мы можем сильно страдать от недостатка в воде.

— Я тоже не прочь побывать в стране, где могу убить жирафа, — сказал Уильмот. — Это, кажется, предел моих желаний. Во всяком случае мы все согласны с целью дальнейшего путешествия, следовательно, нужно считать вопрос решенным. Остается только наметить обратный путь. Мы должны пройти через область Хинца, чтобы отослать ему кафров. Пройдем ли мы через Беттерворс?

— Я думаю, что это будет зависеть от обстоятельств, и мы еще успеем поговорить об этом. Прежде всего надо выбрать лучший проход к горам. И мне кажется, что, возвращаясь через Беттерворс, мы слишком удалились бы к западу. Но в этом случае кафры могут дать нам самые верные сведения.

— Хорошо, если бы прекратилась ссора между Хинцою и Вуусани, — сказал Александр. — Тогда у нас не было бы затруднений при проходе через области племени тамбуки.

— Об этом мы узнаем, как только перейдем реку Буши, — возразил Суинтон. — Сообразно этим сведениям мы и решим дальнейший путь. Теперь же можем сказать только одно, что завтра будем сниматься с места и пройдем горами, как будет возможно.

— Да, это решено, — сказал Александр.

— А теперь кончайте ваше мясо, Уильмот, и мы разопьем бутылку вина, чтобы поздравить вас с успешным окончанием вашего дела и за наше благополучное возвращение.

ГЛАВА XVII

Действия Квиту. Истребление его армии. Возвращение. Обильная охота. Награждение воинов. Предосторожности. Антилопы. Жертва.

Трудно описать восторг готтентотов при объявлении им о том, что решено возвращаться домой. Они снова стали храбриться, когда узнали, что опасность далека от них. Конечно, нельзя сказать было того же о всех готтентотах без исключения, потому что среди них были и такие, как Бремен и Сваневельд и еще несколько человек, подобных им. Но большая часть их, с Толстым Адамом во главе, были настоящие трусы, хотя теперь они хвастались напропалую, говоря, что могли бы уничтожить всю армию Квиту.

Так как путешественники решили пройти через Мамбукейскую цепь гор в областях бушменов и коранна, то они возвращались не тем путем, каким шли вперед, а через страну тамбукийских кафров. Через страну амакозов — племени, управляемого Хинцою, им проходить не пришлось. Вуусани, начальник тамбукийского племени, отнесся к путешественникам весьма дружелюбно и не делал никаких препятствий при их переходе через его владения. Они очень торопились и не останавливались на пути, несмотря на то, что встречали много диких зверей и каждую ночь слышали рев львов.

Через неделю они находились на берегу реки Белой Каи и недалеко от подошвы гор, которые хотели пройти. Здесь они остановились, намереваясь пробыть несколько дней, чтобы перегрузить фургоны, осмотреть их и починить, если понадобится. Кроме того, им необходимо было запастись большим количеством быков и овец для путешествия по бесплодным землям бушменов.

В продолжение всего пути слышали они известия об армии Квиту. Он атаковал и разграбил торговую экспедицию лейтенанта Фаруэля, убил его самого и перебил всех людей. Ободренный вторичной победой над белыми, вооруженными мушкетами, Квиту повернул свое войско к югу и решил атаковать племена амаконских кафров, управляемых Факу, затем миссионерскую станцию Морлея, вблизи берегов рек Св. Джона и Умтата.

Чтобы успешнее выполнить свою задачу, Квиту начал с мелких племен, подчиненных Факу; истребив их со страшным кровопролитием, он угнал их скот и сжег краали. После этого он направился к миссионерской станции, принудив миссионеров отступить к реке Св. Джона.

Один кафр из племени, жившего вблизи Морлея, пришел к каравану наших путешественников. На их вопрос о количестве убитых в его племени он ответил:

— Не спрашивайте, сколько убитых, а спросите, много ли спаслось. Где наши жены и дети? Видите ли вы кого-нибудь из них?

Но Факу, начальник племени амаконда, собрал громадное войско и решил сражаться с врагом не на жизнь, а на смерть. Он нашел амакиби в лесу и окружил их лагерь. Несколько дней он то атаковал, то отступал, пока довел дело до кровопролитного сражения, в котором армия Квиту была истреблена. Сам Квиту не участвовал в сражении, так как не оправился еще от ран, полученных в предыдущих победоносных битвах. Часть войска Факу пошла на него, и ему пришлось бежать, потеряв весь скот и все награбленные богатства.

Последние известия были очень приятны для наших путешественников, планы которых в большой степени зависели от победы армии Квиту. Большое удовольствие доставили они также и готтентотам. Они теперь еще с большим нахальством хвастались, что справились бы с войском, если бы встретились с ним на берегу Умтаты.

Был уже конец августа, когда караван приготовился к отправлению в путь. Путешественники решили пройти через Мамбукейскую цепь к западу от одной из гор, называемой Штормберген. Так как они думали встретить в пути некоторые затруднения, то не отпускали кафрских воинов, думая расстаться с ними в земле бушменов. Они предполагали там повернуть к северо-востоку, чтобы захватить часть Оранжевой реки, переправившись через реку Черную, или Крадок, другую ветвь реки Оранжевой.

В этом направлении они могли встретить больше дичи для охоты и меньше страдать от недостатка воды, чем в других частях бесплодной пустыни, которую они должны были пройти.

Проведя воскресенье по заведенному обычаю, путешественники тронулись с места в понедельник рано утром, в бодром настроении и с караваном, приведенным в полный порядок. Переход через ущелье был очень тяжел. Приходилось уравнивать рытвины, разгребать камни и часто впрягать двойную запряжку, чтобы тянуть фургоны.

В первый день подъема на гору они сделали только десять верст. После жаркого дня ночь была очень холодная. Подъем в продолжение второго дня был также труден и опасен, и только на третий день начался спуск, и вся страна бушменов раскинулась у них перед глазами. Но спуск был еще опаснее подъема, и только при величайших усилиях им удалось удержать фургоны, чтобы они не слетели в пропасть.

Вечером четвертого дня они перевалили через горы и были теперь у подошвы их с западной стороны. С трудом удалось набрать сучьев для костра на ночь, а между тем несмолкаемый рев указывал на то, что караван прибыл во владения львов и их спутников.

На рассвете все встали, чтобы осмотреть местность, через которую предстояло идти. Кругом них расстилалась громадная песчаная и каменистая пустыня, покрытая раскинутыми на большом расстоянии группами кустарников. Над бесплодной сухой пустыней носился пар от сильного жара. Наши путешественники вначале не обратили внимания на печальную картину, развернувшуюся перед их глазами, они смотрели на антилоп, пасущихся стадами недалеко от них. Тотчас же после завтрака они отправились на охоту. Предполагалось отпустить кафрских воинов в этот же день, но их начальник предложил запасти дичи на обратный путь. Александр и его товарищи не могли не согласиться с разумным предложением, которое могло сохранить каравану нескольких овец.

Александр, майор, Бремен, Сваневельд и Омра верхом на лошадях и кафры пешком отправились на охоту. Другие готтентоты остались в лагере, под присмотром Суинтона для починки фургонов, испорченных при переходе через горы.

Омра доверили настоящее заряженное ружье и посадили на запасную лошадь майора, на случай, если бы лошадь последнего выбилась из сил. Омра был легок, как перо, потому мог ехать даже на уставшей лошади.

По плану охоты кафры должны были стать плотным полукругом, а верховые охотники загонять по этому направлению животных. Когда они выехали в долину, утренний туман начал рассеиваться, и они заметили, что долина покрыта очень красивыми цветами амарилиса, муравейниками и норами муравьедов. Последние очень опасны для лошадей.

Солнце поднималось на небо и пекло уж немилосердно, жара усиливалась, несмотря на ранний час. Когда охотники взглянули на горы, которые прошли, то были поражены величественным зрелищем. Скалы и утесы в диком хаосе, голые вершины и высоко вздымающиеся пики, источенные временем, как избитые ядрами крепости, возвышались перед глазами, словно развалины древнего мира. Кроме небольшого озерца, у которого остановился караван, на большом расстоянии кругом не было видно никакой воды. На безграничной равнине, без одного деревца, виднелись там и сям расхаживающие группами антилопы, страусы и другие звери и птицы.

Поохотиться во всяком случае было на что. Скоро Александр и майор загнали несколько антилоп и зебр в полукруг кафров. Кафры окружили их, и охотники начали стрелять.

Кафры подбегали к раненым животным и приканчивали их, прокалывая пиками. Четыре антилопы и три зебры были убиты. Так как Суинтон желал сам снимать с убитых животных шкуры, то Омра был послан за ним.

— Мы исполнили ваше желание, Суинтон, — сказал Александр, когда тот пришел. — Укажите теперь, с какого животного вы хотели бы снять шкуру.

— Этих мне не нужно, — возразил Суинтон, — у меня они уже есть. Вот если бы вы убили зебру…

— Так мы убили их три штуки.

— Нет, друзья мои, это не настоящие зебры. Эти животные принадлежат к разряду, описанному путешественником Бурчелем. Он называет их полосатыми куагги из породы антилоп. Как вы можете видеть, у них уши, как у лошади, а у настоящей зебры уши, как у осла. Настоящая зебра редко отделяется от стада и спускается в долину. Я потому и пришел посмотреть, не напали ли вы как раз на этот редкий случай.

— Но вкусно ли мясо этих животных?

— Мясо обыкновенной куагги довольно безразличного вкуса, но полосатая очень вкусна, так что советую на наш обед оставить ее. Кончили вы охотиться на сегодня?

— Да, — возразил майор, — если Уильмот согласен со мной. Я боюсь рисковать еще раз нашими лошадьми. Здесь пропасть муравьедов, а Бремен говорит, что они очень опасны для лошадей.

— Да, я тоже уж видел множество нор муравьедов. Если мы сегодня останемся еще здесь, я попрошу готтентотов попытаться добыть мне хотя одного ночью. У меня нет такого образца.

— Мы не можем отправиться раньше завтрашнего утра, — сказал Александр, — так как должны еще отпустить с вечера кафров, чтобы они могли утром идти домой. Теперь у них достаточно провизии.

Путешественники поехали к каравану, предоставив кафрам принести мясо убитых животных. После обеда начальник кафрских воинов пришел с ними к Александру, который дал каждому из них прекрасные подарки, состоящие из табаку, одежды, ножей и бус. Начальник получил втрое больше каждого из воинов. Затем Александр дал еще подарки для царя Хинцы и просил начальника передать ему, что он очень доволен поведением его воинов и благодарит его величество за них.

Поблагодарив еще раз кафров, Александр отдал им мясо и сказал, что они свободны и могут идти сегодня же вечером или завтра утром, как захотят.

— А знаете, мне очень грустно расставаться с этими славными молодцами, — сказал майор.

— Мне тоже, — сказал Александр, — но я не могу их дольше задерживать, да они и не пойдут дальше без позволения царя.

— Разумеется, нет, но мне грустно, что они уходят, потому что они были и храбры, и надежны. Не думаю, чтобы готтентоты заменили нам их.

— Вы правы, майор, — сказал Суинтон. — На них, конечно, нельзя надеяться. Если бы они знали теперь, куда мы идем, то, конечно, бросили бы нас. Их только и удерживает страх идти назад без оружия и без припасов.

— Да, собственно говоря, из всех готтентотов мы можем положиться только на Бремена и Сваневельда.

— Далеко ли мы от Черной реки, Суинтон?

— Около сорока верст.

— Вероятно, нам не придется увеличивать запас воды на этот путь?

— Боюсь, что придется. У нас может не хватить воды даже на следующую ночь. Нам не сделать более двадцати верст в день по этой дороге. Придется делать обходы, чтобы избегать муравейников и нор муравьедов. Однако, пойду поговорю с готтентотами относительно муравьеда. Думаю, что обещание табаку подействует.

— А я в этом сомневаюсь, — заметил майор после ухода Суинтона. — Мы расположились слишком близко к воде, и ночью нас окружат львы. Готтентоты пообещают ему, но побоятся отойти от лагеря.

— За это их нельзя и осуждать, — возразил Александр, — едва ли бы я согласился за фунт табаку положить голову в пасть льву. Но мы действительно стоим слишком близко к источнику. Не лучше ли запасти на ночь воды, собрать скот и отойти подальше. Вот идет Суинтон, он даст совет.

Суинтон согласился с Александром, и лагерь был перенесен в сторону от источника. Относительно готтентотов майор был прав: они не отходили от костров, так как львы ревели всю ночь вокруг лагеря. Страх Бигум и собак и беспокойство скота ясно указывали на близость хищных зверей. Время от времени караульные стреляли, чтобы держать их на расстоянии, и ночь прошла благополучно.

На рассвете следующего дня караван тронулся в путь, и одновременно с ним пошли кафрские воины. Дорога была каменистая, местами песчаная, но окрестности изобиловали самой разнообразной дичью. Путешественники, однако, не поддавались соблазну поохотиться, так как было необходимо пройти большое расстояние, чтобы дать возможность быкам найти немного корма в этой скудной стране. Только после полудня майор и Александр предложили поохотиться. Пробродив часа три, они заметили большое облако пыли, затемнявшее горизонт по направлению их пути.

— Что бы это могло быть? — спросил Александр.

— Я думаю, это антилопы-прыгуны[126], — сказал Бремен.

— Прыгуны! Но ведь их здесь тысячи тысяч!

— Кажется, Бремен прав, — сказал Суинтон. — Это кочующее стадо прыгунов. Мне не приходилось видеть их, но я много слышал о них.

Стадо приближалось к охотникам по прямому направлению. На пространстве, которое только можно было окинуть взглядом, долина была покрыта этой движущейся массой. Приблизившись к каравану, животные пришли в некоторое смятение, и ближайшие испуганно отпрыгивали в сторону через головы товарищей. Они почти не касались земли и делали громадные и удивительные прыжки, от которых и получили свое название.

Туман стоял над бесконечной движущейся массой, и сквозь него готтентоты заметили льва, преследующего стадо, чтобы полакомиться. Животные, видимо, утомились и многие были убиты, когда бежали около каравана. Прошло не меньше двух часов, пока все стадо миновало караван.

— Да, — заметил Александр, — нельзя сказать, чтобы в Африке нуждались в дичи. Но куда они идут?

— Они направляются к югу, — ответил Суинтон. — Переселение их доказывает быстроту их размножения. Очевидно, им нечем стало питаться на прежних местах, и они переселяются на новые. Кроме того, мы должны быть готовы к тому, что, двигаясь по этому направлению, мы не будем иметь корма для скота до дождей. После дождей прыгуны вернутся к прежним пастбищам.

— Не направиться ли нам лучше к северу? — спросил майор.

— Не думаю, — возразил Суинтон. — Нам нужно держаться того направления, где мы найдем воду, а к северу мы можем остаться без воды и без пищи для скота. И лучше продолжать путь теперь же до вечера, не останавливаясь для кормежки скота, чтобы скорее прийти к воде.

Было уже почти темно, когда распрягли усталых быков. Не было ни воды, ни травы и, к довершению всего, нигде не могли достать сучьев для костров на ночь. Едва-едва удалось набрать засветло на один костер.

Фургоны поставили так, чтобы образовать четырехугольник, внутри которого привязали лошадей; овец загнали под фургоны, а быков привязали снаружи. Люди хорошо поужинали вкусным мясом прыгунчиков, но бедные животные не получили ни воды, ни корма после трудного дневного путешествия.

После ужина Александр, майор и Суинтон разошлись по фургонам, а готтентоты остались у костра, который нужно было поддерживать с большой осторожностью, чтобы додержать до утра. Львы, очевидно, бродили поблизости, потому что быки все время беспокоились и пытались перервать ремни, которыми были привязаны.

Луна взошла на небо, и при слабом свете ее, готтентоты заметили темные очертания каких-то зверей недалеко от каравана. Они казались очень большими, и, только всмотревшись хорошенько, готтентоты распознали в них львов. Скоро грозный рев одного из них подтвердил предположение и заставил готтентотов схватиться за ружья и столпиться около фургонов.

Рев повторился другими львами, и быки в ужасе метались около фургонов, стараясь оторваться.

Путешественники услыхали рев и тотчас же вышли из фургонов с ружьями наготове. Один из быков оторвался и пытался убежать, но не пробежал и нескольких шагов, как был опрокинут на землю страшным хищником.

Майор и Уильмотвыступили вперед от костра, чтобы напасть на льва, овладевшего добычей. Он на минуту оставил ее и со страшным ревом готовился прыгнуть на них. Бремен закричал, чтобы они отступили назад, что они и сделали. Лев успокоился и снова принялся за несчастного быка. Он оттащил его шагов за пятьдесят от каравана и стал разрывать его. Слышно было хрустение костей и жалобное мычанье бедного животного.

Из-за фургонов было сделано несколько выстрелов по направлению к зверям, которые ответили на залп яростным ревом, но все-таки отошли подальше. Бремен советовал путешественникам не раздражать зверей, которые, по-видимому, были очень голодны и злы. Они могли прыгнуть за фургоны и растерзать нескольких человек.

Лев пировал над остатками быка, не подпуская к себе других, хотевших поживиться около его добычи. Время от времени раздавался страшный рев, приводивший в трепет не только животных, но и людей.

В таком беспокойстве прошла вся ночь. Все держали наготове ружья на случай атаки. На рассвете львы исчезли. От громадного быка остался один скелет с раздробленными, точно молотом, костями.

ГЛАВА XVIII

Беседа. Гну. Пять львов. Утоление жажды. Ярость гиены. Рассказы. Приготовления к охоте.

Быки были впряжены, и караван продолжал путь к реке по низменной местности. Путешественники ехали верхом, но и не помышляли об охоте, так как лошади страшно устали и не пили воды в продолжение суток.

— Мы теперь недалеко от области племени Мантати, которое сделало нападение на кафров около восьми месяцев тому назад, — сказал Суинтон.

— Я хотел просить вас, Суинтон, рассказать нам об этом. Ведь уроженцы севера делали несколько вторжений внутрь страны. М-р Ферборн много рассказывал мне из истории капской колонии, но мы оба были слишком заняты по прибытии в Капштадт, и он не успел рассказать всего.

— С удовольствием расскажу вам все, что знаю, — ответил Суинтон. — Только вы не должны ожидать встретить во мне м-ра Ферборна. Замечу, прежде всего, что Африка никогда не может быть так густо населена, как Европа. Главная причина этого, конечно, недостаток воды, зависящий от засух, продолжающихся иногда от четырех до пяти лет.

— Я согласен с тем, что в этом главная причина, — сказал майор. — Но только, мне кажется, недостаток воды зависит не от недостатка дождей, а от слишком быстрого течения воды в реках. Реки во время дождей делаются потоками и в несколько недель выливают всю свою воду в море, не оставляя никакого запаса на будущее.

— Это верно, — согласился Суинтон. — Это же обстоятельство должно служить препятствием к развитию здесь промышленности. Со временем жители будут прибегать к тем же мерам, к каким прибегают в Индии и прибегали прежде в Южной Америке. Они будут вырывать глубокие водоемы, из которых вода может уйти только испарениями. Такие водоемы улучшат растительность, которая, в свою очередь, будет сберегать и производить воду. Главное богатство этих кочевых племен составляет скот. Потому продолжительные засухи, уничтожив растительность, лишили корма скота и заставили жителей двинуться к югу для приобретения новых пастбищ. Во всяком случае, кафрский народ в продолжение многих лет выдерживал натиск с севера и юга.

Когда голландцы поселились на Капе, то овладели землями готтентотских племен. Немногих, осмелившихся отстаивать свою независимость, они прогнали в страну бушменов и намана. Таким образом увеличилось население стран, в которых с трудом могли существовать немногочисленные разбросанные племена. Кроме того, следствием этой же колонизации голландцев было образование нового и очень многочисленного племени грикуа. Оно образовалось от браков между белыми и готтентотами и получило свое название от страны Грикуа, которой завладело. По голландским законам, это племя не имеет права владеть землей в колонии. Несправедливый и неблагоразумный закон лишил колонию храбрых воинов и способных работников. Презираемые и гонимые за готтентотскую кровь, которая текла в их жилах, грикуа должны были искать себе места за пределами голландских поселений. Следуя примеру жестоко обращавшихся с ними белых, они также жестоко теснили дикарей, отнимая у них земли и скот. Теперь вы понимаете, отчего произошел этот натиск с юга.

— Да, это совершенно ясно, — сказал майор.

— Из всех кафрских племен самое многочисленное то, от которого мы сейчас возвращаемся, т. е. живущее на востоке. Колонисты отняли так много земли у восточных кафров, что им почти некуда выгонять скот. Знаменитый зулусский начальник Чака, о котором вам рассказывал Ферборн, пришел со своими полчищами в эту область и прогнал все местное население. Конечно, такие переселения племен более сильных на места более слабых были всегда и происходили вследствие размножения племен и недостатка средств к пропитанию. Это те же прыгунчики, которые переселяются время от времени, чтобы искать себе новых пастбищ. Кафры говорят, что их предки пришли с севера и завоевали здешние места, то же рассказывают и готтентоты. Вторжение мантати объясняется тем, что они были выгнаны из своей земли зулусами под предводительством Чака. Вследствие той же причины явилась сюда и воинственная армия Квиту, производившая здесь опустошения в течение нескольких месяцев. Отделившись от Чака, Квиту должен был искать места для себя и для своих подчиненных, следовательно, должен был отнять его у другого племени.

— Да, всюду и всегда происходила эта борьба за существование, — сказал майор.

— И она будет происходить здесь, пока дикари не сделаются более образованными и не научатся извлекать более средств к существованию из того, что дает природа.

— Только нужно, чтобы цивилизованные народы вносили цивилизацию к дикарям посредством любви и милосердия, а не огня и меча, — сказал Александр.

— Аминь, — подтвердил майор.

— Но кто такие мантати? — спросил Александр.

— Это, как я уже сказал, северные кафрские племена, лишенные владений войском Чака. Названия племен неизвестны, но слово «мантати» на кафрском языке означает разбойники, завоеватели, отсюда и происходит название воинов Чака. Когда-нибудь я расскажу вам историю мантати, а на сегодня достаточно. Жара так усиливается, что не располагает к дальнейшим серьезным разговорам.

— Мы очень благодарны вам, — сказал Александр. — Конечно, можно и отдохнуть. Но что это там за звери? Смотрите!

— Это гну, — ответил Суинтон. — Их две разновидности — обыкновенные и пятнистые. Они составляют нечто среднее между семейством антилоп и быков. Мясо их очень вкусно.

— А что, если догнать их? Они, кажется, совсем не боятся нас.

— Нет, они очень пугливы, но только видят, что мы далеко от них.

Животные отскочили в сторону при приближении каравана, затем остановились и стали смотреть на него. Они топтались на месте, поднимая пыль копытами и мотая головами, но вдруг, словно испугавшись чего-то, снова бросились бежать.

— Ну, на этот раз они остались целы, — сказал майор, — но придет время, мы еще с ними потягаемся.

— Они очень опасны и злы, когда ранены, сэр, — сказал Бремен, подъехавший к путешественникам. — Вероятно, мы уже недалеко от реки, потому что скот начинает фыркать.

— Это приятно слышать. Но туман и солнечный блеск не дают ничего видеть.

— Но их я хорошо вижу, сэр, — возразил готтентот, указывая пальцем вправо. — Один, два, три — их пять.

— Кого? — спросил майор, смотря по указываемому направлению. — Ага, теперь вижу, опять львы!

— Да, сэр. Но лучше не обращать на них внимания, тогда и они нас не тронут. Они не голодны.

— Вы правы, — сказал Суинтон, — будем продолжать идти, не ускоряя и не замедляя. Пусть погонщики смотрят хорошенько за быками. Они так устали и так измучены, что один запах льва может привести их в полное смятение.

— Хорошо, — сказал майор, — но все-таки принесите наши ружья, Бремен. Я согласен поддерживать нейтралитет, но вооруженный.

Караван прошел мимо. Львы сидели, притаившись, смотрели на караван, но не трогались с места. Но быки, от страха львов или чуя близость воды, стали подвигаться быстрее. Скоро показался ряд деревьев, указывавший на то, что река Крэдок была уж совсем близко.

Бедные животные удвоили усилия и скоро достигли берега. Бремен проехал вперед и затем доложил, что вода есть, но только не в реке, а в озерках. Так как пастбище по ту сторону ложа реки было лучше, то путешественники думали перейти ее и тогда распрягать. Но это оказалось невозможным. Животные с таким нетерпением рвались к воде, что могли бы разбить фургоны.

Лошади, быки, овцы — все погрузились в маленькие озера, и первое время казалось, что они не могут вдоволь напиться. Они выходили и снова входили, пока не пропитались совершенно влагой, которую с наслаждением втягивали в себя.

Целый час дан был животным для отдыха, после чего быки были снова впряжены, чтобы перевезти фургоны на противоположный берег. Там было много травы и деревьев, так что можно было развести костры и хорошо накормить скот.

Так как было решено остановиться здесь на день или на два, то фургоны были поставлены в некотором отдалении от реки, чтобы не загородить дорогу к ней диким зверям. Многочисленные следы львов, буйволов и других хищников указывали на необходимость этой предосторожности.

Расположив, как обыкновенно, фургоны четырехугольником, скот пустили пастись до вечера, когда он должен был быть привязан внутри и вне четырехугольника. Остатки мяса прыгунчиков, поданные на ужин, были не особенно вкусны, но усталость как людей, так и лошадей не располагала к охоте.

Ночью львы не беспокоили караван, но гиены забрались под фургон, жестоко искусали одного быка, стащили одну из овец. Гиены вообще часто приходили к каравану на остановках, но никогда еще не удавалось им причинить столько вреда. Утром быка нашли настолько израненным, что пришлось его убить.

— Если бы у гиены было столько же храбрости, сколько силы, она была бы ужасным животным, — заметил Суинтон. — Известно, что гиены никогда не нападают на человека, хотя бы и встретили его целым стадом штук в двадцать. Но здесь они часто забираются в хижины кафров и пожирают детей или слабых стариков. В этом, впрочем, виноват обычай кафров отдавать на растерзание гиенам своих мертвецов. Они привыкают к человеческому мясу и стараются доставать его.

— У них, вероятно, очень сильные челюсти, — сказал Александр.

— Да, и в этом видно мудрое предусмотрение природы. Гиены и ястребы играют роль подбирателей трупов в тропических странах. Гиена доедает остатки после ястреба, т. е. шкуру и кости. Сила у нее в челюстях такая, что она легко перегрызает самые крепкие и крупные кости.

— Много разновидностей гиен?

— В Африке их четыре вида. Обыкновенная пятнистая гиена, или волк, как называют ее колонисты. Запах от этой гиены так отвратителен, что собаки стараются как можно скорее уйти от ее трупа, который тотчас же пожирается другими гиенами. Затем полосатая гиена, самая злая, и та, которую колонисты называют лающим волком, и которая известна под именем смеющейся гиены. Четвертая разновидность — среднее между собакой и гиеной, — называемая венатика. Эта гиена меньше, но свирепее других.

— Ведь здесь также должны быть и леопарды. Мы ни разу не встречали их. Опасны они?

— Леопард избегает столкновений с человеком, но, доведенный до отчаяния, он делается страшен. Я хорошо помню, как два бура напали на леопарда и ранили его. Повернувшись, леопард бросился на ближайшего, смял его под себя, искусал и разорвал мясо в разных местах когтями. Другой бур, желая помочь товарищу, соскочил с лошади и выстрелил в леопарда. Он промахнулся, а леопард, оставив первого, бросился на него и сорвал кожу с его черепа до глаза. Охотник схватился со зверем, и оба покатились вниз с крутого утеса. Первый, между тем, придя в себя, зарядил ружье и бросился спасать товарища, но было уже поздно. Леопард вцепился в горло врага и так сжал его, что тот тотчас же умер. Второму буру удалось только отомстить за смерть товарища, застрелив леопарда.

— Значит, с леопардом тоже плохие шутки?

— Всякое животное, доведенное до крайности, делается страшным и опасным. Мне пришлось быть самому свидетелем такого случая. Куагга, загнанная верховым охотником на край пропасти, схватила его зубами за ногу и буквально оторвала ее. Несмотря на немедленную медицинскую помощь, охотник умер от потери крови. Конечно, каждый охотник за хищными зверями всегда находится на краю гибели. Все зависит от случая и удачи. Что мы будем делать сегодня? Намерены вы ехать дальше или оставаться здесь, Уильмот?

— Майору хочется поохотиться на гну. Он говорит, что ему никогда еще не удавалось убить ни одного из них. Я тоже не прочь бы поохотиться. Торопиться нам некуда, и мы можем дать отдых быкам и запастись провизией.

— Я согласен с вами. Мне очень жаль, что гиена увеличила наши запасы, заставив убить несчастного быка, но с этим уж ничего не поделаешь. Здесь много и гну, и куаг, но, если бы мы прошли еще немного дальше к северу, то нашли бы животных повкуснее этих.

— Каких же?

— Ланей, самых крупных животных из вида антилопы. В некоторых из них более тысячи фунтов весу, кроме того, они очень жирны. Одним словом, прекрасное кушанье. Когда я был в стране намака, мы предпочитали мясо ланей всякому другому. Однако в долине я вижу другого рода дичь.

Омра был тут же и показывал пальцем на приближающихся дикарей.

— Это или бушмены или коранны, вернее последние. Они идут прямо к нам. А Магомед зовет нас завтракать, идем.

Пока друзья завтракали, в лагерь пришли двенадцать кораннов. Они знаками показывали, что голодны, указывая на ремни, которыми были туго стянуты их желудки. Переводчик говорил им, что они могли бы добыть себе вдоволь пищи охотой.

— Знаете ли, что означают у них эти ремни на желудке, Уильмот? — спросил Суинтон. — Они называют их поясами голода. Все здешние уроженцы носят такие ремни на желудке во время голода и уверяют, что они облегчают страдания. И я думаю, что это верно.

— Ну, — сказал майор, — я надеюсь доставить бедным ребятам столько пищи, что их ремни лопнут от полноты желудков. Седлайте лошадей, Бремен, а ты, Омра, садись на мою запасную лошадь и бери мое запасное ружье.

Омра, который начинал уже понимать по-английски и даже умел немного говорить, кивнул головой и пошел за ружьем майора.

ГЛАВА XIX

Шутка Омра. Счастливое избавление. История мантати. Мужество мантати. Последнее кровопролитие. Обмен мыслями. Рассказ Суинтона об африканцах.

Как только были готовы лошади, наши путешественники отправились охотиться на гну и куагг, собравшихся к западу от каравана. Бремен, Сваневельд и Омра были тоже верхом, десять готтентотов с ружьями и коранны следовали за охотниками пешком. Среди готтентотов был также и Толстый Адам, который уже заранее хвастался перед новичками, никогда не охотившимися на гну, что знает секрет, как убивать их.

Стадо подпустило к себе охотников шагов на двести. Затем после неуклюжих прыжков и круговых движений животные остановились и смотрели на всадников с любопытством, смешанным с неудовольствием. Через некоторое время они все-таки бросились бежать, отбежали вдаль версты на две, после чего снова остановились и замотали головами и гривами, словно вызывали на поединок.

Пешие готтентоты, приблизившись к стаду, выстрелами погнали его к всадникам, и три гну были убиты. При виде упавших товарищей, остальные животные испуганно метнулись в сторону и очутились между караваном и загонщиками.

Пока внимание животных было обращено на всадников, готтентоты окружали их все более тесным кольцом. В это время Омра незаметным образом подскакал к загонщикам и стал позади Адама. Затем он навязал красный платок со своей головы на ружье и стал махать им перед глазами гну, который направлялся на готтентота.

Хитрый мальчик прекрасно знал, что гну так же, как бык, раздражается при виде красного. Животное начало в ярости рыть землю копытами и наставлять рога.

Адам, не подозревавший, что позади него Омра натравляет гну, с испугом прицелился в последнего. Но когда животное все с большей яростью стало наступать на него, он потерял присутствие духа, выстрелил наудачу, конечно, промахнулся и бросился бежать. Но гну не хотел так быстро расстаться со своей добычей и преследовал ее, наставив рога. Вдруг Адам на виду у всех исчез, словно провалился сквозь землю. А Омра, заранее ускакавший, стоял в это время как ни в чем не бывало с остальными всадниками.

— Куда девался Адам? — спросил, смеясь, Александр.

— Не знаю, — отвечал майор, — вероятно, спасся чудом. Он провалился, как дух, под землю.

— Но я вижу его пятки! — вскричал Суинтон, смеясь еще больше. — Он просто попал в нору муравьеда. А ведь мальчишка в конце концов мог быть действительно причиной его смерти.

— Но готтентоты опять наказаны за свое несносное хвастовство, — заметил майор. — Подождите-ка, мне хочется пристрелить этого молодчика. Успеем еще насмотреться на Адама, когда его вытащат из норы.

Говоря это, майор направился к гну, который остановился в недоумении, ища глазами своего исчезнувшего противника. Но не успел он к нему приблизиться, как Омра, спрятавший красный платок, предупредил его и выстрелом из запасного ружья уложил на месте животное. Вслед за этим раздался залп со стороны готтентотов, три гну упали на землю, остальные помчались галопом и скоро скрылись из виду.

Теперь все охотники поспешили к месту, где исчез Адам. Он действительно полетел вниз головой в нору муравьеда и не мог выбраться оттуда, вопя о помощи. Над землей были видны только торчащие кверху подошвы. Готтентоты общими усилиями вытащили его на землю. Он повалился на спину и долго лежал, так как не мог прийти в себя от страха, злясь вместе с тем на несмолкаемый смех окружающих.

Убитые гну были разрезаны, готтентоты сняли с них часть мяса и отдали остатки кораннам. Суинтон погрозил пальцем Омра, который притворился, что ничего не понимает. Майор и Александр до слез хохотали над происшествием с Адамом.

Так как лошади очень устали, то было решено вернуться в лагерь и дать им отдохнуть. Мясо гну всем очень понравилось, и его ели за обедом и за ужином. После ужина Александр и майор просили Суинтона продолжать историю мантати.

— С удовольствием, — сказал Суинтон. — О мантати мне удалось собрать много сведений. Они занимали прежде область на запад от страны зулусов. Все эти племена существуют только мясом и молоком своего скота. Раз скот у них отнят, они становятся разбойниками или вымирают от голода. Такова же была участь и мантати. Не будучи в силах сопротивляться натиску зулусов, они были выгнаны из своей страны и соединились с другими, потерпевшими неудачу. Голод и отчаяние придали им мужество и силы для нападения на другие племена. Лишенные пристанища и пищи, выгнанные вместе с женами и детьми, они терпели страшные лишения, питались по временам трупами убитых врагов или собственных товарищей.

Кафрское племя бечуана, живущее внутри Африки, первое подверглось нападению бездомных разбойников. Скот их был уведен, имущество разграблено, жилища были сожжены и сами они были наполовину перерезаны.

Отсюда шайка двинулась к ванкитам, жившим на западном берегу, к северу от страны намака. Но ванкиты были подготовлены к встрече врага и одержали над ними победу при страшном кровопролитии. Не ожидавшие поражения, мантати повернули назад к бечуанам и снова принялись опустошать их земли.

В это время наши миссионеры основали станцию в земле коранн.

Все жители этой области были встревожены известием о движении полчищ мантати. Принадлежа к более культурным племенам, чем западные кафры, племена коранна и бечуана не были так храбры и воинственны. Опасаясь разрушения станции и разорения жителей, миссионер М. послал за помощью к грикуа, о которых я вам говорил. Грикуа приехали под начальством Уотербоера. Они были все на конях и прекрасно вооружены. К ним же присоединилась большая армия бечуанов, ободренных прибытием союзников.

Мантати, между тем, приближались и овладели по пути городом бечуанов Литакоа, в котором было 16 000 жителей. Миссионер М., сопровождавший войско грикуа, хотел попытаться уладить дело с разбойниками миром. Он сам рассказывал мне потом, как направилась часть войска грикуа для переговоров с врагами, и как встретила громадное войско остановившимся у ручья для утоления жажды. Войско окружало награбленный скот, идущий в середине.

Не успели грикуа приступить к переговорам, как враги с дикими и яростными криками бросились на них и принудили их к отступлению.

На следующий день грикуа снова решили выступить против врага. И снова принуждены были отступить под яростным и неудержимым натиском мантати. После этого было решено пустить в дело огнестрельное оружие, в надежде смутить и напугать дикарей, никогда не видавших ружей. Многие мантати были убиты, оставшиеся в живых, со страхом и изумлением смотрели на своих товарищей, убитых и раненых непонятным для них оружием. Но через некоторое время они бросились на врага, как разъяренные дикие звери, с жаждой мести. Среди них были все начальники, смерть которых лишила окончательной бодрости все войско.

Вслед за грикуа напала армия бечуанов с их отравленными стрелами. Но небольшая кучка рассвирепевших мантати сделала вылазку и обратила в бегство бечуанов. После двухчасовой битвы грикуа заметили, что силы их истощаются и рискнули на последнее отчаянное выступление всем войском. Мантати отступили и бежали по направлению к западу, но грикуа преследовали их, битва возобновилась, и все перемешались.

М-р М. говорил, что картина этой битвы была ужасная. Громадное пространство было покрыто хаотически движущейся массой. Воины грикуа, мантати и бечуанов перемешались и не было возможности различить, где враг и где друг. Клубы пыли скрывали бегущих и преследующих. Воинственные клики сражающихся смешивались со стонами умирающих, воплями жен и детей, с мычаньем быков и блеяньем овец.

Наконец враги отступили к городу, который зажгли. Ужас всеобщего смятения увеличился. Битва возобновилась с новой силой. Мантати старались загнать грикуа в горящий город, но это не удалось им. Армия мантати разделилась на две части, и в то время, как одна отчаянно билась с грикуа, другая находилась в городе. Только после сожжения города обе части соединились и отступили к северу, сохранив не менее 40 000 войска. Но после отступления мантати, бечуаны начали страшное кровопролитие. Женщин и детей резали без малейшего сожаления. Но из мантатийских воинов ни один не уступал свою жизнь без страшного боя. Всюду можно было видеть, как один, израненный и окруженный чуть не пятьюдесятью врагами, мантатийский воин сражался до последнего издыхания.

М-р М. рассказал, что видел несколько воинов, пронзенных штыками, со стрелами, торчащими в теле, и все-таки продолжающих отчаянно отбиваться от врагов.

— Но как же такие храбрецы могли допустить, чтобы зулусы овладевали их страной?

— Необходимость и борьба за существование превратили мирных людей в отчаянных и свирепых воинов.

— Но странно, что они не вернулись назад и не пытались отнять свои земли у завоевателей. Они могли бы померяться силами с зулусами. Этим и кончается история, Суинтон?

— Нет еще. Но, может быть, вам уже надоело слушать?

— О нет. Пожалуйста, продолжайте.

— Побежденные грикуа мантати скоро, однако, оправились и, собравшись с новыми силами, решили напасть на куруманов, в области которых находилась миссионерская станция. Грикуа ушли уже домой, а бечуанов мантати презирали и не считали за врагов.

Получив известие о вторичном приближении врагов, м-р М. написал Уаторбоэру, начальнику грикуа, прося его немедленно вернуться. Но Уотербоэр ответил, что громадные полчища мантати движутся к Желтой реке, и грикуа должны остаться, чтобы защищать свои области. Он советовал м-ру М. ехать с семьей к грикуа в город под защиту.

Медлить было нельзя, и миссионеры оставили станцию и поспешили укрыться в городе грикуа. Едва успели они приехать, как были получены новые известия о том, что войска мантати изменили свой путь. Одна часть направилась к востоку, к областям, отнятым зулусами, другая часть овладела уже страной вблизи реки Оранжевой, где жили племена, с которыми мантати воевали уже много лет. Третья часть осталась охранять завоеванные уже области и, наконец, четвертая сделала нападение на страну западных кафров.

— И что же с ними сделалось?

— Они победили одного или двоих из кафрских начальников. Кафры обратились тогда за помощью к англичанам-колонистам, которые и прислали громадную, прекрасно вооруженную армию.

Соединенными силами войска осадили новый город мантати вблизи реки Умтата. Опять было страшное кровопролитие. Пули, ядра и ракеты посыпались на несчастных осажденных дикарей, стиснутых со всех сторон врагами. Кафры не щадили ни мужчин, ни женщин, ни детей.

Такова история мантати. Истребление их было ужасно, но неизбежно.

— Совершенно верно, — сказал Александр. — И лучше было для них погибнуть немедленно в этой кровопролитной борьбе за существование, чем вымирать потом годами от голода и истощения. Какое-нибудь из враждующих племен должно было быть уничтожено, чтобы освободить место другому, более жизнеспособному.

— Он еще хотел бы вас спросить, Суинтон, — сказал майор, — в каком положении находились наши миссионеры во время этих кровопролитий. Мне кажется, им должно было приходиться очень тяжело.

— Несомненно так и было.

— А между тем я не раз читал и слышал, что их осуждали и порицали. Отчего могло это происходить?

— Я полагаю, что так думали и говорили люди, знавшие, что на миссионерства выходили большие суммы денег и не знавшие, вместе с тем, как эти деньги тратились. Они не думали о том, что в это время сеялось горчичное зерно, из которого только со временем могло вырасти большое развесистое дерево. Ждали немедленных результатов затраченных сумм и усилий. Результаты, конечно, были, но их не было заметно, потому что они являлись лишь малой каплей среди моря языческих племен. Я не говорю про миссионеров других стран. Возможно, что они и допускали злоупотребление чужими средствами, я их не видал и ничего о них не знаю. Но здесь мне приходилось сталкиваться с миссионерами очень часто, и всегда я встречал самое добросовестное отношение к обязанностям и долгу. Везде миссионеры жили только своим трудом и почти ничего не тратили на себя из общественных денег.

— Я вполне верю вам, Суинтон, — сказал Александр, — но в чем же обвиняли миссионеров?

— Многие считают вообще всех миссионеров фанатиками, думающими об узких богословских вопросах, не согласующихся с широким милосердием религии нашего Спасителя. Говорят, что большинство из них — люди невоспитанные, грубые, нетерпимые и несправедливые, совершенно неспособные ввести в среду дикарей чувства человеколюбия и стремления к знанию. Может быть они и правы, что среди миссионеров очень мало людей образованных и воспитанных. Многие из них даже только ремесленники. Но мне кажется, что люди простые, подчас даже грубые, но честные и искренние, могут принести большую пользу дикарям, чем люди с утонченным, но отвлеченным образованием. Язычник-дикарь отнесется с большим почтением к человеку, который научит его починить оружие, построить дом или даже испечь как следует хлеб. Но для него будет долгое время чужд образованный миссионер, толкующий с ним о разных отвлеченных и непонятных для него вопросах. Миссионеру с высшим образованием и воспитанием всегда труднее войти в жизнь дикаря, чем простому практическому работнику. Кроме того, где взять высокообразованных и воспитанных миссионеров? Согласятся ли молодые люди из университетов идти на жизнь, полную лишений и труда? Согласятся ли они иметь дело с грубыми и кровожадными дикарями, быть в постоянной опасности и не знать спокойного часа? Боюсь, что таких найдется очень немного. Да и приходится ли говорить о талантливых и образованных проповедниках христианства, когда известно, что первые двенадцать апостолов были только простые рыбаки? Кто подумал бы при виде этих людей, закидывающих сети в озеро, что им суждено служить обновлению мира? Разве не способствовали они уничтожению язычества в образованнейших государствах древности? Они не были образованны, но божественное вдохновение помогало им учить и просвещать людей. Та же сила вдохновляет и простых миссионеров, искренно проповедующих здешним язычникам слово Божие. Ведь здешние уроженцы вообще смотрят на нас, как на людей высшей расы, и каждый хороший пример с нашей стороны приносит им пользу. К сожалению, нельзя отрицать, что не всегда они видят этот хороший пример. Часто, наоборот, наталкиваются на жестокость, корыстолюбие и нечестность, которых не встречают даже в своей среде. Конечно, если среди миссионеров встречаются люди с такими качествами, то они приносят громадный вред, роняя веру в благотворность христианского учения. И такие миссионеры играют роль Иуды среди апостолов. Но лично я мало знал таких миссионеров. Наоборот, мне приходилось только поражаться стойкостью, милосердием и терпением, с какими несли свои тяжелые обязанности здешние миссионеры. Некоторые из них забирались в самую глухую пустыню, отказываясь от всего необходимого для жизни, чтобы провести слово Божие в среду самых закоренелых язычников. Вот это-то усердие и считают диким фанатизмом многие, остающиеся дома и говорящие, что деньги, жертвуемые на просвещение дикарей, все равно что бросаются в печку.

— Несомненно, что дикари, живущие около миссионерских станций, очень отличаются от своих соотечественников, — сказал майор. — Но приходилось ли вам видеть, что христианское учение имеет влияние на поступки этих дикарей? Я хочу сказать, относились ли они сознательно к этому учению, полюбили ли его или их отношение осталось равнодушным?

— История одного из начальников, Африканера, ясно доказывает влияние христианства на дикарей, — ответил Суинтон.

— Может быть, вы расскажете нам и эту историю, Суинтон? — спросил Александр.

— С удовольствием. И я хотел бы, чтобы вы рассказывали ее всем, нападающим на миссионеров. Африканер был вождь и потомок вождей готтентотов, которые пасли свои стада на собственных землях, в ста милях от Капштадта. Колонисты размножились, забирая земли у готтентотов, оттесняя их все дальше и дальше.

Лишенные земель и скота, готтентоты стали служить покорившим их бурам. Они пасли отнятый у них же скот. И если бы буры хотя обращались по-человечески с порабощенными людьми, все обошлось бы довольно мирно. Но они относились к работавшим на них готтентотам, как к вьючным животным, не считая их за людей. Африканер видел, что народ его страдал и вымирал, под владычеством жестоких европейцев. Для защиты скота от нападения бушменов готтентоты были всегда хорошо вооружены. Поработители всегда боялись возмущения и потому решили разделить народ Африканера, послав часть его в более отдаленные места, чтобы ослабить весь клан. Но Африканер угадал их намерение и решил сопротивляться. Распоряжения за распоряжениями посылались в хижины клана. Все отказывались исполнять их. Они требовали платы за долгую службу и позволения уйти внутрь страны. На требование получился отказ, и затем было приказано явиться в колонию. Боясь сопротивляться, Африканер пошел с братьями в колонию. Но один из братьев спрятал под плащ ружье. Когда они пришли, к ним вышел бур и ударом свалил Африканера на землю. Тогда брат выхватил ружье и застрелил бура. Жена, видевшая из окна убийство мужа, начала кричать и звать на помощь. Но готтентоты запретили ей кричать и потребовали, чтобы она выдала им все оружие, какое есть в доме. Она не смела ослушаться и исполнила их требование. Африканер тотчас же поспешил в клан, собрал весь народ и повел его к реке Оранжевой. И только этим убийством бура отомстили они за целый ряд обид и насилий людям, ограбившим и поработившим их. Один из начальников племени намака уступил Африканеру часть земли, на которой он и поселился со своим народом. Таких примеров нехристианского отношениях колонистов к местным жителям я знаю очень много, но о них поговорим в другой раз. Теперь уж поздно и пора спать.

— Мы будем к вам милосердны, Суинтон, и не будем злоупотреблять вашей добротой, — сказал майор. — Покойной ночи, и желаю вам не слыхать серенады львов.

— Да, это было бы недурно. Их музыка слишком оглушительна, чтобы быть приятной. Доброй ночи.

ГЛАВА XX

Сообразительность Омра. Охота на львов. Молчание и осторожность. Неприятный сюрприз. Самопожертвование антилопы. Суинтон продолжает рассказ. Беседа о львах. Анекдоты. Толстый Адамнаказан.

На рассвете следующего утра, наполнив водою бочонки, караван оставил берега Черной реки, чтобы продолжать путь к северу через области бушменов. Но так как путешественникам было известно, что до реки Желтой они не встретят никакой воды, то они решили некоторое время держаться направления к западу по течению Черной реки. Около реки Желтой они рассчитывали найти много всякой дичи, особенно жирафов и носорогов.

Несмотря на то, что в это время года река почти высыхала, по берегам ее оставалась еще кое-какая скудная растительность, состоящая большею частью из камыша и высокого тростника. Пропитание для скота было достаточное, но и опасность немалая, так как кругом то и дело шныряли львы и другие дикие звери, всегда находящиеся во время засухи вблизи берегов рек, чтобы доставать воду.

К полудню караван прошел около пятнадцати миль к западу и во все время этого пути имел совершенно достаточно воды. Быков не выпрягали, давая им есть по дороге, так как отпускать их на ночь было бы опасно. Спешить было некуда, потому путешественники ехали только в продолжение дня, вечера проводили в охоте, а ночью усиленно караулили быков, лошадей и овец.

Таким образом животные не утомлялись, а путешественники имели достаточно времени, чтобы охотиться за дикими зверями и мелкой дичью для снабжения каравана свежей провизией.

Проехав довольно большое пространство, караван остановился у подножия небольшой возвышенности, в четверти версты от реки и на опушке густой рощи из мимоз и других деревьев. Быков выпрягли и пустили к реке пить, а путешественники поднялись на возвышенность, чтобы осмотреть окрестности.

Когда они пробирались через рощу к вершине, Омра указал на сломанные ветви многих деревьев и сказал:

— Слоны были здесь недавно.

Бремен подтвердил его слова, говоря, что, вероятно, слоны были здесь около недели назад и пошли теперь по течению рек. В это время Омра указал на следы какого-то животного и, не зная, как назвать его по-английски, стал изображать его разными телодвижениями.

— Кого он хочет изобразить, — спросил Александр, — может быть, гну?

Омра отрицательно покачал головой и поднял руку, желая показать, что животное вдвое выше быка.

— Подите сюда, Бремен, — позвал Суинтон, — какому животному принадлежит этот след?

— Буйвол, сэр. И свежий след. Он был здесь ночью.

— Вот кого хотелось бы мне убить, — сказал майор.

— Берегитесь, как бы он не убил вас, — сказал Суинтон. — Это страшно опасный зверь, не меньше, чем лев.

— Во всяком случае мы не вернемся без него, — сказал Александр, — так же, как непременно убьем и льва, если встретим его в одиночку. Должны же мы привезти домой его шкуру. До сих пор мы встречали их все по несколько за раз, так что условия борьбы были слишком неравны.

— Вполне согласен с вами, — сказал майор. — Как вы на этот счет думаете, Суинтон?

— Конечно, я не имею ничего против этого и не откажусь быть с вами, когда вы будете охотиться за львом. Но, с другой стороны, надо помнить, во-первых, что здесь найдется многое не менее интересное, чем лев, а во-вторых, что нам нужно беречь лошадей, так как у нас нет запасных. Я участвовал несколько раз в охоте на львов голландских буров. Но они имеют свой способ охоты.

— Какой же это способ? — спросил Александр.

— Прежде всего, буры убивают львов не для удовольствия, а из самозащиты. Львы истребляют страшно много скота. Колонисты выходят на охоту в количестве не менее двенадцати человек, все на прекрасных лошадях и вооруженные длинными винтовками. Нужно еще принять во внимание, что буры почти все без исключения превосходные стрелки. Из нашего каравана, кроме нас троих, Бремена и Сваневельда, вряд ли найдется хотя один порядочный стрелок. Выследив льва, лежащего где-нибудь в кустарниках, буры приближаются на некоторое расстояние и спешиваются, сомкнув лошадей плотным рядом. Конечно, это чрезвычайно опасно, так как лев, бросившись на лошадей, может убить кого-нибудь из всадников. Если лев остается неподвижным, охотники приближаются к нему еще шагов на тридцать, выставляя при этом лошадей вперед, как щиты. Они знают, что лев непременно бросится на лошадей. Бывает так, что вначале лев смотрит на них довольно спокойно и даже благодушно помахивает хвостом, но когда они приближаются еще на несколько шагов, он предостерегающе рычит. Если охотники продолжают приближаться, лев приподнимается на задних лапах и готовится к прыжку. Глаза его горят, как раскаленные угли, грива щетинится от ярости. Это самый критический момент. Дается сигнал и половина охотников стреляет. Если этим первым залпом лев не убит, он бросается, как молния, на лошадей. Тогда стреляет вторая половина охотников и уж очень редко этим не кончается охота. Но обыкновенно пропадает одна или две лошади, тяжело раненные или убитые львом. Случается, хотя и очень редко, что гибнет какой-нибудь из охотников. Так что, видите, эта охота всегда сопряжена с большим риском.

— Совершенно верно, но все-таки не хотелось бы возвращаться в Капштадт, не убив ни одного льва.

— Только мое мнение таково, что лучше не искать встречи со львом, а идти дальше, не думая о нем. Львов здесь так много, что, пожалуй, охота на них будет неизбежна.

— Смотрите, господа! — вскричал Бремен, указывая на семь или восемь антилоп в версте расстояния.

— Видим, — сказал майор, — но только они как будто не похожи на тех антилоп, которых мы видели.

— Это особый вид антилоп, так называемые хемсбоки, — сказал Суинтон. — Вот такой образец приятно будет заполучить. Слезем с лошадей и поползем потихоньку от дерева к дереву, от куста к кусту, пока не будет возможности выстрелить.

— Очень красивые животные. Смотрите, какой большой самец! Он, кажется, предводительствует стадом. Какие великолепные рога! — восхищался Александр.

— Оставьте лошадей на Омра и Сваневельда. Бремен пойдет с нами. Тише… Они смотрят в нашу сторону, — сказал майор.

— Постарайтесь относительно большого самца, — сказал Суинтон, — я особенно хотел бы заполучить его.

— Господа, — сказал Бремен, — нам нужно ползти до тех кустов, затем в них спрятаться и стрелять.

— Да, только осторожнее, они очень боязливы, — прошептал Суинтон.

Они молча и осторожно ползли один за другим пока не достигли кустов, отделяющих их от животных. Остановившись, они огляделись кругом. Антилопы перестали есть и повернули головы к кустам. Большой самец стоял впереди всех, уставив вперед рога и уткнув морду в землю.

Охотники молча подстерегали добычу.

Антилопы точно замерли на месте.

— Они чуют нас, — прошептал Александр.

— Нет, сэр, — сказал Бремен, — ветер идет не от наск ним; может быть, они видели нас.

— Во всяком случае, мы немного выиграем, если будем продолжать сидеть здесь, — заметил майор. — Лучше спуститься и приблизимся к ним.

— Это верно, — ответил Суинтон. — Пойдем дальше, только, как можно тише.

Они снова бесшумно пробирались некоторое время среди кустов и уже остановились, чтобы прицелиться, когда услыхали шорох внутри кустов. Бремен дернул за рукав майора и дал знак к отступлению. Но прежде чем друзья поняли, чего хотел от них готтентот, так как он все время держал палец у рта в знак молчания, страшный рев раздался в кустарниках. Ошибиться было нельзя, рев повторился, сопровождаясь треском, и в нескольких шагах от охотников на поляну выскочил лев. Все невольно оглянулись, думая увидеть жертву страшного зверя.

— Милосердный Боже! — вскричал Александр. — Никто не ранен?

— Нет, господин. Лев занят антилопами. Теперь можно зайти с другой стороны кустарников и легко убить его.

Бремен повел охотников через заросли. Они скоро обошли кусты и приготовили уж ружья, как вдруг остановились, точно остолбенев от изумления. Лев и большой самец антилопы лежали рядом. Антилопа была мертва, но и лев едва дышал, пронзенный ее рогами. При виде охотников лев с ревом поднял голову. Глаза его блестели, как уголья, но видно было, что он мучился ужасно. Александр выстрелил первый и прострелил голову животного, которое упало рядом с антилопой.

— Никогда еще ничего подобного мне не приходилось встречать, — сказал Суинтон. — Я слыхал, что рога антилопы роковые для льва, но не верил этому. Они пронзили его почти насквозь. Концы чувствуются под шкурой.

— Понимаете теперь, господин, почему антилопа стояла, уткнув морду в землю и наставив рога? — спросил Бремен. — Она увидала льва и хотела сразиться с ним, чтобы спасти стадо.

— Это поразительно, — заметил Александр. — Какое благородное животное! Однако мне все-таки удалось застрелить льва, майор, теперь очередь за вами.

— Я хотел бы только, чтобы в мою очередь мы не находились в такой страшной опасности, какой только что избегли, — сказал майор. — Да, какая разница между львами пустыни и львами зверинцев. Последние больше похожи на громадных кошек, чем на настоящих львов.

— Это верно, — сказал Суинтон. — Но я теперь вполне удовлетворен, у меня есть редкий вид антилопы и превосходный экземпляр льва. Набивая чучело льва, я хотел бы придать ему позу и выражение, которые мы видели до выстрела Александра. Это выражение ярости вместе с агонией было великолепно. Недаром льва называют царем зверей. Бремен, пошлите Сваневельда за людьми из каравана. Я хочу сохранить скелет и шкуру антилопы и шкуру льва.

Путешественники были вполне довольны результатом охоты и вернулись домой, захватив шкуры убитых животных и поручив Омра нести часть мяса антилопы для ужина. Готтентоты остались около трупов, чтобы снять остальное мясо с костей антилопы. На возвратном пути они видели на далеком расстоянии от лагеря стадо буйволов и решили завтра поохотиться, если они не уйдутза ночь дальше. Мясо этого вида антилопы оказалось вкуснее мяса гну. После ужина, когда скот был приведен в порядок и костры были зажжены, Александр попросил Суинтона продолжать историю Африканера.

— Как мне помнится, я остановился на том, что Африканер ушел вместе со своим народом в страну племени намака. Делали попытки поймать его и привести пленником в колонию, но безуспешно. Отправляли экспедицию за экспедицией, но Африканер не подпускал никого близко к своей области. Наконец, колонисты обратились к грикуа, обещая им большую награду, если они доставят им Африканера. Грикуа под предводительством известного вождя Бренда, тоже несколько раз пытались осилить Африканера. Загорелась жестокая война, и ни та, ни другая сторона не одерживала верх.

Африканер, узнав, что колонисты подкупили Бренда, обратил на них свое мщение. Буры сделались жертвой его ярости. Он уводил много скота и долгое время держал в страхе колонии. Уроженцы областей намана тоже несколько раз пытались сражаться с Африканером, но он разогнал их по всем концам пустыни. Африканер и его братья славились необыкновенными мужеством и находчивостью во время сражений, но немало также рассказывали о их снисходительности и благородстве. В 1810 году миссионеры пришли в страну намана, и к несчастию как раз в это время произошли распри между приверженцами Африканера из-за скота. Последний потерял часть своего скота. Противники его жили вблизи миссионерской станции, и миссионеры были настолько неблагоразумны, что вступили в эту ссору. Это возбудило гнев Африканера, и он собрал войско на миссионеров. Миссионеры были принуждены бросить станцию и вернуться в колонию. Африканер овладел станцией и сжег ее дотла. Очень любопытный эпизод произошел во время этой войны. Воины, ища поживы, вошли случайно на кладбище, и один из них, подойдя к свежей насыпи, услыхал из нее тихие звуки музыки. В величайшем изумлении и страхе он остановился и ждал, что сейчас встанет мертвец. Подошли другие воины и тоже слышали музыку. Тогда они все отправились к Африканеру и сообщили ему о чуде на кладбище.

Вождь, не боявшийся ни живых, ни мертвых, пошел за воинами на кладбище и смело вступил на свеженасыпанный холм. Тотчас же послышалась из-под земли тихая музыка. Африканер приказал раскопать могилу, чтобы разгадать тайну. Откопали зарытое в земле фортепиано жены миссионера, которое думали спасти таким образом от уничтожения. Струны звенели от сотрясения, когда наступали на землю. Африканер никогда не видал такого инструмента и, желая рассмотреть его подробнее, оборвал все струны. Миссионер м-р С. хотел восстановить разрушенную станцию и написал об этом письмо Африканеру. Ответ был получен милостивый, и м-р Е. — другой миссионер — отправился к вождю послом от миссии. Скоро после этого Африканер, два его брата и много людей из их племени были крещены. Никто не думал, чтобы крещение и принятие христианского учения оказали заметное влияние на дикого и мстительного вождя, потерпевшего много обид от тех же христиан. Но, однако, в нем произошла удивительная перемена, которой долго не. хотели верить враждовавшие с ним племена. Он не только сам сложил оружие, но пытался даже уговорить других вождей сделать то же самое и старался уладить все возникшие распри мирными переговорами и уступками. «Посмотрите на меня, — говорил он, — сколько битв выиграл я, сколько отвоевал скота, и теперь я только скорблю обо всем этом и считаю всю жизнь свою позорной». Одним словом, с этих пор и до самой смерти, он был миротворцем и христианином не только на словах, но и на деле. Вся его жизнь была посвящена добру и милосердию, и многие следовали его примеру, тоже принимали христианство и из кровожадных воинов делались кроткими и миролюбивыми людьми.

— Да, Суинтон, вы действительно дали нам доказательство, что труды миссионеров не пропадают даром. Сколько бы жизней было еще погублено, если бы Африканер не обратился на путь истинный и продолжал свои войны. Теперь же, наоборот, сколько людей привел он к спасению и к познанию Бога.

— Суинтон, — сказал Александр, — я хотел еще предложить вам один вопрос и чуть не забыл. Когда Бремен указал нам на льва, подкарауливающего антилопу, он сказал, что в льва можно стрелять, потому что у него теперь закрыты глаза. Что это значит? Почему у льва были закрыты глаза в это время?

— Это правда, у льва действительно были закрыты глаза. И это бывает всегда, когда он терзает и мучает какое-нибудь животное. Он закрывает глаза, когда нацеливается на добычу и не открывает их, пока его жертва не испустит последнего вздоха. Я сам был свидетелем, как один готтентот стрелял во льва, схватившего его быка. Он побежал за ним, выстрелил и промахнулся, лев не обратил внимания на выстрелы и продолжал нести свою жертву. Готтентот выстрелил во второй раз и снова промахнулся, наконец, выстрелил в третий раз и прострелил голову льву.

— Как это странно!

— Да, и трудно объяснить, от чего это происходит. Может быть, животное после долгого поста слишком наслаждается вкусом крови, которая течет в его рот, пока оно раздирает когтями и зубами свою жертву. Но у льва есть и другие странности. Вообще, это самое умное и благородное животное. Я собрал много рассказов о нем от бушменов, которые прекрасно знают все его привычки, почему им и не приходится иметь дело с разными случайностями. Да и немудрено, ведь они живут в стране, где больше львов, чем их самих.

— А правда ли, что лев так же, как и другие животные, не выносит взгляда человека? — спросил майор.

— Да. Я думаю, это зависит от того, что вообще всякое животное признает силу человека. Я заметил еще, что лев гораздо опаснее здесь и в других странах, где жители не знакомы с огнестрельным оружием. Как это ни странно, но он как будто понимает смертоносность ружья и потому боится человека, у которого видит его. Помните мой рассказ о миссионере, которого лев караулил больше двух суток, не трогая его и в то же время не позволяя ему взяться за ружье. Лев может пройти мимо человека, несущего ружье, но непременно бросится на него, если он будет стрелять в него. Примером этого может быть случай с известным охотником на львов Дидрихом Мюллером. Он был однажды на охоте за дичью один и случайно встретил льва, который был, вероятно, голоден или зол и намеревался броситься на него. Мюллер тотчас же прицелился в лоб животного, уверенный, что не даст промаха. Но, к несчастью, лошадь, которую он вел на поводу, испуганно отпрянула в сторону, дернув его руку. Мюллер промахнулся, лев рванулся было на него, но остановился в нескольких шагах. Охотник был совершенно беспомощен, лошадь ускакала, а ружье было разряжено. Некоторое время человек и животное стояли друг против друга и смотрели один на другого. Наконец, лев начал потихоньку пятиться, как бы желая уйти. Мюллер стал заряжать ружье. Лев остановился и заревел. Мюллер оставил ружье, но не спускал глаз с животного. Лев повернулся и пошел, по временам оглядываясь через плечо. Как только охотник брался за ружье, он предостерегающе ревел, пока не скрылся из виду.

— Действительно, должно быть лев сознает опасность ружья, — сказал майор.

— Очевидно. Иначе он не приходил бы в такую ярость при виде его. И несомненно он чувствует почтение к людям, вооруженным ружьем. Потому он боится больше колонистов, чем дикарей. Я утверждаю, что здесь лев опаснее, чем в других странах. И это происходит, во-первых, от того, что здесь он гораздо чаще остается победителем в борьбе с человеком и, во-вторых, от того, что каждый из них хотя раз отведал человеческого мяса. А после этого, как я уже говорил вам, лев не будет есть ничего другого. Если льву удалось захватить какого-нибудь бушмена из его жилища, то он будет приходить туда каждую ночь, пока не перетаскает чуть не половину населения или не вынудит его переселиться в другое место. Отсюда, говорят, явился у бушменов обычай помещать престарелых и больных членов семьи ближе к выходу. Если лев придет, ему попадется под руку тот, кто скорее отягощает семью, чем приносит ей пользу.

— Конечно, при таких условиях льву нечего и бояться человека, — заметил Уильмот. — А его манера подкрадываться ночью вовсе не доказывает благородства его натуры, на котором вы так настаиваете.

— Манера подкрадываться вообще принадлежность всех животных кошачьей породы. Лев — глава кошачьего семейства, потому ему свойственна эта манера при охоте за добычей. Волк, собаки и другие животные в этом роде снабжены особенно тонким чутьем, поэтому могут выслеживать добычу исподволь и издалека. Животные кошачьей породы берут больше живостью и быстротой движений. Если они не возьмут добычу сразу, с одного прыжка, они обыкновенно перестают преследовать ее. Лев может сделать прыжок от девяти до двенадцати аршин расстояния, и через несколько секунд он может повторить этот прыжок и обогнать самую быструю лошадь, но продолжать еще делать такие усилия он уже не в состоянии.

Одним словом, лев — это гигантская кошка и так же, как она охотится за добычей. В этих местах его добычей являются преимущественно разных видов антилопы, самые легкие и быстроногие животные на свете. Разве мог бы лев успешно охотиться на них, если бы предупреждал их своим ужасным ревом. Он хорошо знает свое дело, и потому выжидает где-нибудь в засаде, когда антилопы спустятся к реке или озеру пить, и тогда в один прыжок бросается на ближайшую. Благородством натуры льва я считаю не манеру его охотиться за добычей, а то, что он вообще вредит другим только из голода или для самозащиты. Также и перед человеком лев не отступает с такой трусостью, как леопард, гиена или другие звери. Он не убегает, а спокойно наблюдает своего противника, как бы соразмеряя свои силы с его. Мне кажется, что у льва есть тайное сознание того, что человек собственно не есть его добыча. Поэтому, не уступая человеку, лев не хочет и нападать на него, если человек не выказывает страха или враждебности. Но, конечно, это чувство почтения к человеку может совершенно исчезнуть, если лев голоден, озлоблен или должен защищать самку и детенышей. Вообще, если задеты его инстинкты, лев делается очень опасен.

Один старый начальник племени намана, который с детства привык ко львам, вполне подтверждал все, что я говорю, и, кроме того, указывал на то, что есть что-то во взгляде человека, что смущает льва. Он уверял меня, что лев очень редко нападает на человека, если его не раздразнят. Но он всегда приближается к нему и как будто наблюдает его. Иногда он решается идти за ним, чтобы не встречаться с его взглядом и, может быть, незаметным образом броситься на него. Он говорил, что, если в таком случае человек попробует бежать, он подвергается страшной опасности. Если же у него хватит присутствия духа повернуться к зверю и в упор посмотреть на него, то почти всегда он заставит его через некоторое время удалиться.

Я уж рассказывал вам о Мюллере и о том, как лев не выдержал его взгляда. Могу привести и еще один пример, еще более убедительный, потому что встреча была на более близком расстоянии, и лев уж знал вкус человеческой крови. Один бур по имени Джит охотился вместе со своим соседом. Приблизившись к источнику, окруженному, как всегда, высоким тростником, он спешился и отдал свое ружье товарищу, желая посмотреть, есть ли вода в источнике. Но у самого источника он столкнулся с громадным львом, который схватил его за левую руку. Джит, несмотря на внезапность встречи, не потерялся и вспомнил, что малейшая попытка к бегству будет его гибелью. Он замер на месте, не двигаясь ни одним членом. Лев тоже был неподвижен и только держал лапу на руке Джита, стараясь в то же время не встречаться с упорно устремленным на него взглядом.

— Однако положение не из веселых!

— Да. Но я опять-таки должен заметить, что лев схватил человека только потому, что тот подошел слишком близко, т. е. опять-таки из самозащиты. Если бы Джит встретился с ним на большом расстоянии, он наверное ушел бы. Но продолжаю. Пока они таким образом стояли, Джит, не спуская глаз со льва, дал знак товарищу, чтобы тот зашел с другой стороны и выстрелил в него. И это было бы вовсе не трудно сделать, так как лев не видел другого человека за Джитом. Но товарищ Джита был просто негодный трус, который думал только о собственной безопасности, а не о том, чтобы помочь другому. Он заполз за скалу и не обращал внимания на знаки Джита.

— Какой негодяй! — вскричал майор. — Как можно дойти до такой низости, чтобы оставлять в явной опасности товарища и не сделать никакой попытки спасти его!

— Я думаю, что если бы Джиту удалось спастись, у него явилось бы желание подстрелить подлого труса. Охотники на львов уверяют, что лев так и ушел бы, не причинив вреда Джиту, если бы он выдержал еще некоторое время. Он сам все время был в страхе, что человек что-нибудь сделает ему. Но Джит, возмущенный поведением товарища и потеряв терпение, выхватил охотничий нож, который буры всегда носят с собой, и изо всех сил вонзил его в грудь льва. Удар был смертельный, потому что был направлен ловкой и верной рукой смелого человека, он не спас жизни Джиту. Разъяренный лев в смертельной агонии вцепился с неимоверной силой в руку Джита и сорвал с нее мясо когтями, так что кости совершенно обнажились. Наконец, он упал мертвый, и Джит упал вместе с ним. Тут только его товарищ, который видел все происшедшее из своего убежища, решился подползти к месту борьбы. Он отнес истекающего кровью товарища в ближайшее жилище. Медицинская помощь была оказана тотчас же, но все-таки через три дня Джит умер. Я знаю еще много примеров, когда лев, имея в своей власти человека, ничего не делал ему, если тот не выказывал страха или не пытался убить его. Но думаю, что я привел уже достаточно доказательств его отношения вообще к человеку, а также и того, что во взгляде человека есть что-то, от чего робеет и смущается лев и всякое другое животное.

— Я тоже знаю примеры, подтверждающие, что животные не выносят взгляда человека, — сказал майор. — Один из наших офицеров в Индии забрался однажды в джунгли, чтобы проехать в британский лагерь более коротким путем. Совершенно неожиданно он встретил бенгальского тигра. Встреча была очевидно неожиданна для обоих, и оба как бы приросли к месту, смотря друг на друга. У офицера не было никакого оружия, кроме сабли, которая, конечно, не могла служить защитой против такого опасного врага. Но офицер был человек несокрушимого мужества и слышал, что даже тигра можно смутить, если пристально смотреть ему в глаза. И вот он устремил глаза — свое единственное оружие — на тигра. Конечно, он предпочел бы иметь ружье, но его не было. Как бы то ни было, через несколько минут, в продолжение которых тигр готовился к прыжку, он вдруг начал обнаруживать признаки какого-то смущения и нерешительности. Затем он отклонился в сторону и пытался заползти за спину офицера. Этого, конечно, офицер не мог позволить и все время неотступно следил глазами за зверем. Тигр бросился в чащу и старался обойти врага и броситься на него с другой стороны. Но наш офицер был настороже и наконец так донял тигра своим неотступным взглядом, что тот собрался наутек. Офицер, конечно, тоже не стал терять времени, поспешил ретироваться и остановился только в лагере.

— Ваш рассказ, майор, тоже подтверждает общеизвестный факт, что животное не может выносить человеческого взгляда.

— А как вы думаете, ведь укротители львов, наверное, пользуются этим могуществом человеческого взгляда?

— Я не сомневаюсь, что они пользуются и этим, но думаю, что у них есть и другие средства, увеличивающие инстинктивный страх животных перед ними. Я несколько раз наблюдал за укротителями в зверинце и постоянно видел, что они не спускают глаз с животного, когда приказывают ему.

— Я тоже замечал это. Но о каких же других средствах вы говорите?

— Я не могу указывать на них положительно, но только предполагаю. Наиболее причиняет животному боль и неприятное ощущение удар в морду. Некоторые из животных, как например тюлень, тотчас же умирают от него. Без сомнения, сильная боль парализует на время волю животного и заставляет его бояться повторения того же. Мне кажется, что повторение такого удара лишает животное его мужества, и оно теряется. Но повторяю, это только мое личное мнение, основанное на некоторых наблюдениях.

— А вы не думаете, что на животное можно влиять добротой и кротостью?

— Да. Мне кажется, почти на каждое животное можно влиять добротой и в каждом можно вызвать чувство привязанности, за исключением разве некоторых. И эти исключения, мне кажется, зависят только от страха животного к человеку. Если бы удалось преодолеть этот страх, можно было бы приручить всякое животное. Конечно, есть животные, у которых нет никаких качеств, подходящих для приручения их. Думал ли кто-нибудь, например, о том, чтобы приручить скорпиона?

— Есть еще одно животное, которое, даже взятое детенышем, не поддается никаким попыткам приручить его — это серый медведь из Северной Америки.

— Я тоже слышал это, — сказал Суинтон. — По крайней мере, до сих пор все попытки были бесплодны. Это одно из самых нелюбезных животных, и я, пожалуй, согласился бы лучше встретить десять львов, чем одного такого медведя, если верить всему, что о нем рассказывают. Однако там костры совсем гаснут. Кто на карауле?

Майор встал и пошел посмотреть, кто из готтентотов должен быть на карауле. Он нашел караульщика спящим. После нескольких энергичных толчков тот наконец проснулся.

— Вы должны быть караульным?

— Да, господин, — ответил Толстый Адам, тараща и протирая глаза.

— Вы так хорошо исполняете свою обязанность, что не получите табаку при очередной раздаче.

— Господа все не спят, потому я хотел уснуть пока немного, — оправдывался Адам, поднимаясь на ноги.

— Смотрите хорошенько за кострами, — приказал майор, направляясь к своему фургону.

ГЛАВА XXI

Встреча с бушменами. Стадо буйволов. Чудесное спасение. Сваневельд в опасности. Беседа. История.

Надеясь догнать стадо буйволов, путешественники встали на другой день очень рано. Они были приятно удивлены, найдя вдоволь воды в реке и услыша фырканье и плеск воды, указывающие на присутствие гиппопотамов в широких бухтах. Последнее особенно обрадовало готтентотов, которые давно уж скучали о любимом ими мясе гиппопотамов.

В этот же день караван встретился с небольшой партией бушменов. Сначала они боялись, и только две или три женщины решились подойти поближе и получили в подарок табаку, после чего подошли и все остальные.

Узнав от Омра и готтентотов, что караван будет охотиться, бушмены последовали за ними, надеясь получить мяса.

Все бушмены были очень маленького роста, особенно женщины, бывшие не выше четырех футов. Лица у них были бы симпатичные, у некоторых даже очень красивые, если бы они не были испорчены слоями жира и грязи. Запах от них был до такой степени неприятен, что путешественники старались держаться на расстоянии.

— Правда ли, что львы и другие животные предпочитают мясо черного человека мясу белого, вследствие его аромата? — спросил Александр Суинтона. — Или это шутка?

— Я думаю, что в этом есть доля правды, — заметил майор. — Говорят, что бенгальский тигр всегда отдает предпочтение местному уроженцу перед европейцем.

— Нужно сказать, что всем этим зверям вообще приходится чаще лакомиться мясом чернокожих, чем мясом белых людей, потому они, может быть, и привыкли больше к первому, чем к последнему. Но и запах несомненно играет тут большую роль. Запах, который разносится на большое расстояние от готтентотских и бушменских поселений, вероятно, издали привлекает диких зверей. Он должен быть приятен для них так же, как приятен для нас запах бифштекса, когда мы голодны.

— Рассказывают даже, что львы выбирают чернокожего, если имеют возможность выбора между им и белыми, — сказал Александр.

— И это верно. Я знаю даже такие факты. Однажды я путешествовал с голландцем-фермером в фургоне, сопровождаемом готтентотами. На ночь мы распрягли быков и легли спать на песке. Нас было пять человек — фермер, я, два готтентота и одна готтентотка. Последняя была очень толстая и от жары, конечно, вспотела. Ночью пришел лев и из всех нас унес только женщину. По его следам мы увидали утром, что он прошел мимо фермера и меня.

— Женщина погибла?

— Ночь была так темна, что мы ничего не видели. На отчаянные крики женщины мы, конечно, проснулись, схватились за ружья, но было уж поздно. Другой случай кончился менее печально. Один готтентот спал ночью в кафтане из овечьей шкуры и уткнувшись лицом в землю, как они обыкновенно спят. Лев схватил его за кафтан и потащил. По дороге готтентот ловко выскользнул из кафтана и оставил его льву.

— Не думаю, чтобы лев остался доволен таким лакомым кусочком, как этот кафтан, — сказал майор. — А знаете, не пора ли распрягать? Ведь мы прошли уж не менее двадцати верст. А в этих лесах мы найдем, вероятно, немало дичи.

— Да, пожалуй, тут найдутся и слоны, и буйволы. Нужно осмотреть следы на тропинке, которая ведет к реке. Они, вероятно, ходили туда пить.

— Мне кажется, тот холмик будет прекрасным местом для нашего лагеря, — сказал майор. — На нем достаточно тени от мимоз, и, вместе с тем, нам не нужно будет углубляться в лес.

— Прекрасно. Вы ведь у нас квартирмейстер, вам и решать.

Майор приказал Бремену распорядиться расстановкой фургонов, как обыкновенно, и повернуть скот к траве.

Когда лагерь был устроен, путешественники сели на лошадей, дождавшись возвращения Сваневельда, который ушел на разведки. Он сказал, что отовсюду по направлению к реке видны следы слонов, буйволов и львов.

Ввиду охоты на таких крупных зверей были спущены все собаки. Путешественники углубились в лес в сопровождении бушменов и всех готтентотов, за исключением караульщиков скота. Бремен, Сваневельд и Омра были также на лошадях, остальные шли пешком. Путешественники ехали медленно и осторожно, впереди всех по опушке леса.

— Приходилось вам когда-нибудь охотиться на буйволов, майор? — спросил Суинтон.

— Да, — в Индии, — ответил майор. — И отчаянные же они там!

— Я хотел предупредить вас, что и здесь они такие же. И потому, Александр, вы как новичок должны быть особенно осторожны. Прежде всего нужно иметь ввиду, что свинцовые пули слишком малы и мягки для их толстой шкуры, и они почти никогда не пробивают череп буйвола. Всего лучше стрелять под плечо передней лапы.

— Но ведь в наших пулях есть олово, — сказал Александр.

— Я знаю, — возразил Суинтон. — Но буйволы очень опасные животные, особенно, если вы встретите его одного. Безопаснее нападать на стадо. Впрочем, теперь уже не время совещаться. Скажу только, что вы должны быть очень осторожны и ни в каком случае не приближаться к раненому буйволу, если он даже упал на колени. Но вот идет Бремен с новостями.

Готтентот сообщил, что с другой стороны холма находится большое стадо буйволов, и предложил обойти их кругом и погнать к реке. Предложение было принято, и, проехав около версты, охотники заняли удобную позицию. Спустили собак, и пешие готтентоты окружили стадо, чтобы криками гнать его к реке. Стадо собралось вокруг громадного буйвола впереди и двинулось через лес к реке, преследуемое собаками и охотниками как пешими, так и верховыми. Через четверть часа все стадо буйволов нашло себе убежище в небольшом озерце, окруженном кустарниками и отделенном от реки узкой песчаной косой.

Майор, Свеневельд и двое других готтентотов подъехали к реке, которую могли переехать в случае нападения буйволов. Другие остались ждать сигнала, который майор должен был дать выстрелом. Как только раздался выстрел, Александр, Суинтон и остальные охотники двинулись к берегу реки. Они вошли в нее, и кустарники скрыли их из вида. Они слышали, как животные ломились через кустарники, но не видели их. После бесплодных попыток выбраться, чтобы увидать что-нибудь, Суинтон сказал:

— Знаете, Александр, будет лучше, если мы вернемся. Здесь мы ничего не сделаем и, кроме того, рискуем попасть под выстрел наших же товарищей, которые нас не видят. Пусть собаки, готтентоты и бушмены гонят буйволов на берег, а мы поедем за ними.

Только что он кончил говорить, как послышался сильный шум в кустарнике.

— Смотрите, берегитесь! — вскричал он.

В ту же минуту кусты раздвинулись, и громадный гиппопотам ринулся оттуда в воду, опрокидывая по пути Александра с лошадью и увлекая их за собой в глубину. Хотя место не было особенно глубокое, но все-таки всадник и лошадь с трудом выбрались на поверхность, цепляясь за ближайшие кусты. Александр почти задыхался от усилий выбраться из-под лошади. Бремен и Суинтон бросились к нему на помощь.

— Мое ружье! — вскричал Александр. — Оно упало в воду.

— Мы уже не найдем его. Выбирайтесь скорее на берег, ведь вы теперь беззащитны.

Александр последовал совету Суинтона, и скоро все трое были на берегу. Ружье, конечно, погибло. Александр послал Омра в лагерь за другим и тут только как будто пришел в себя.

— Экая скотина! — воскликнул он. — Или тут было все-таки глубоко, или он прыгнул мне прямо на голову, но ведь я с трудом мог подняться.

— Да вы еще счастливо спаслись, — сказал Суинтон. — А лошадь ваша не ранена?

— Вероятно да, хотя снаружи ничего не видать. Он ведь придавил ее всей своей тяжестью.

Между тем с противоположного берега, где были майор и Свеневельд, раздалось несколько выстрелов, и готтентоты указали на рога и головы буйволов, мелькнувшие над кустами. Омра привез ружье Александру, и Бремен предложил чтобы готтентоты, бушмены и собаки рассыпались по кустам и попробовали выгнать оттуда буйволов. Опасности в этом не было, так как животным оставался один путь — в реку.

— А может быть, они тоже наткнутся на моего гиппопотама? — смеясь сказал Александр.

— Лучше уж не говорите о нем, сэр, — сказал Бремен, идя к готтентотам, чтобы сделать распоряжения.

Готтентоты и бушмены, в сопровождении собак, бросились в кусты, и скоро лай и крики выгнали нескольких буйволов. Вслед затем раздались выстрелы. Наконец один из буйволов показался на берегу, где стояли Суинтон и Александр. Суинтон выстрелил, животное упало на колени. После выстрелил Александр. Буйвол свалился мертвый. Бушмены подбежали к трупу и уж вытащили ножи, чтобы резать мясо, как из кустов показался второй буйвол. Он подцепил на рога одного из бушменов и отбросил его на несколько аршин в сторону. Бушмен упал позади буйвола, который оглядывался, не видя своего врага. Остальные буйволы разбежались, а Бремен выстрелил из-за кустов. Буйвол грохнулся рядом с товарищем. Через несколько минут бушмен выглянул из-за кустов; он был слегка ушиблен и ранен рогами животного.

Охота становилась жаркой. Крики готтентотов, лай собак и мычанье буйволов, которых гнали через кустарники, действовали возбуждающим образом. По совету Суинтона, охотники заняли положение на возвышенности, где лошади могли иметь надежную опору под ногами в случае нападения буйволов.

Как только они поднялись, их глазам представилась картина на противоположном берегу, которая привела их в ужас. Лошадь майора скакала галопом, его же не было видно. Затем, под громадным деревом, видно было Сваневельда в сидячем положении с прижатыми к груди руками, как будто тяжело раненного. Лошадь его лежала рядом с ним, а впереди стоял огромный буйвол. Кровь лила ручьем из ноздрей животного, и было ясно видно, как зверь качался от слабости и потери крови. Наконец он грохнулся на землю.

— Боюсь, что там случилось большое несчастье! — вскричал Суинтон. — Где может быть майор и два готтентота, которые были с ним? Сваневельд ранен, и лошадь его убита, это ясно. Бросим-ка лучше этих буйволов, пусть бегут, куда знают, и поспешим к ним.

— Вон майор, — сказал Александр, — и готтентоты тут же. Они не ранены, видите их? Они на деревьях. Слава Богу!

Затем они увидали, как майор слез с дерева и побежал к Сваневельду, а готтентоты погнались за его лошадью. Вскоре после этого Сваневельд с помощью майора поднялся на ноги и, взяв ружье, тихо пошел.

— Верно, не особенно тяжело ранен, — сказал Александр. — Слава Богу! Но сюда несется все стадо, Суинтон.

— Пусть себе идет, товарищ, — возразил Суинтон. — Мы достаточно поохотились на буйволов сегодня.

Стадо выскочило напролом из кустарников в пятидесяти шагах от места, где они стояли. С поднятыми хвостами, с наставленными рогами и с яростным и испуганным мычаньем мчались буйволы, с треском ломая кусты и разбрасывая жидкую грязь копытами. Скоро они скрылись в лесу.

— Счастливое избавление, — сказал Суинтон. — Я думаю, что майор удовлетворен теперь охотой на буйволов.

— Я во всяком случае, — возразил Александр, — я иззяб и чувствую себя скверно. А бушмен довольно легко отделался.

— Да. Но ваша лошадь совсем больна, Александр, она едва дышит. Вы лучше бы сошли с нее.

Александр слез с лошади и распустил подпругу. Бремен предложил свою лошадь Александру, а его взял под уздцы и осмотрел.

— У нее сломаны два ребра, если не больше, — сказал он.

— Бедняга! Не удивительно после такой тяжести, которая на нее обрушилась. Ведите ее потихоньку, Бремен. А вот и майор! Теперь мы узнаем, что там случилось. Тут же и Сваневельд и двое других. Ну, майор, расскажите нам ваши приключения. Вы напугали нас изрядно.

— Не более того, вероятно, чем был напуган я сам, — возразил майор. — Мы все спаслись каким-то чудом, уверяю вас, а лошадь Сваневельда погибла.

— Сваневельд ранен?

— Нет. И это тоже чудо. Рога буйвола изорвали на нем одежду и скользнули по телу, не ранив его. Но едем скорее к каравану. Нужно чего-нибудь выпить, отдохнуть, а потом заняться рассказами. У меня пересохло в горле, и язык прилипает к небу.

Когда все приехали в лагерь и слезли с лошадей, майор напился воды и начал свой рассказ.

— Мы сделали несколько выстрелов с берега, потому что видели намерение буйволов перейти через реку. Двоих мы убили и не заметили, что в это время громадный буйвол вышел из кустов и набросился на Сваневельда. Прежде, чем тот успел повернуть лошадь и ускакать, рога буйвола вонзились в грудь несчастного животного. Лошадь упала, смяв под себя Сваневельда. Разъяренный буйвол, вытащив рога из лошади, снова нацелился на Сваневельда. Но тот успел увернуться, и рога только задели его, как я уже говорил. Я выстрелил и ранил буйвола. Он устремился на меня, и я повернул лошадь. Но от испуга она поскакала так быстро и так внезапно, что я потерял стремя, и седло перевернулось. Я чувствовал, что сползаю под брюхо лошади, и потому, когда она скакала под деревом, я изловчился, ухватился за ветку и отпустил ее. Едва успел я забраться повыше на дерево, как буйвол был уже под ним, и ноги мои коснулись его спины. Видя, что лошадь ускакала и меня на ней нет, буйвол с ревом вернулся назад, разыскивая меня. В это же время он увидал Сваневельда, который освободился из-под убитой лошади и сидел под деревом, очевидно ушибленный или раненый, хотя несерьезно, что потом и оказалось. Буйвол тотчас же повернулся к нему и, вероятно, убил бы его, если бы не Клоэт, который выстрелил в это время с дерева и смертельно ранил буйвола. Он вдруг остановился, не дойдя нескольких аршин до Сваневельда. Дальше идти он уж не мог и скоро свалился мертвый.

— Мы сами были свидетелями конца происшествия, майор. Теперь я расскажу вам, что случилось с нами. Мы тоже пережили немалую опасность.

Суинтон рассказал все, что произошло на этом берегу реки, и майор заметил:

— Говорите, что хотите о львах, но я скорее соглашусь иметь дело с десятью львами, чем охотиться на одного буйвола. Я наохотился сегодня на всю жизнь.

— Очень рад это слышать от вас, — сказал Суинтон. — Вы теперь сами убедились, что буйвол самое бешеное и опасное животное. Трудность охоты за ними делает ее, конечно, еще более азартной. Я видел охоту за буйволами, много слышал о ней, так что могу сказать, что мы сегодня были очень счастливы, отделавшись потерей одной лошади и тяжелой раной другой. Вообще наша охота удачна, мы все-таки вернулись с хорошей добычей, и мы можем теперь подкрепиться свежим мясом.

— Я не могу сейчас есть, — сказал Александр. — Я очень устал и думаю соснуть часа два.

— У меня тоже нет аппетита, — сказал майор, — и я последую вашему примеру.

— Прекрасно. Тогда мы встретимся за ужином, а пока я посмотрю, что делается со Сваневельдом. А где у нас Омра?

— Я видел, он шел куда-то с Бигум, — ответил майор, — но куда, не знаю.

— А, это я сказал ему, чтобы он вырыл бушменских корней, — сказал Александр. — Они вареные так же вкусны, как картофель. Он взял с собой обезьяну, чтобы скорее найти их.

Майор и Александр спали до ужина, пока Магомед не разбудил их. Сон освежил обоих, и они чувствовали, что аппетит снова вернулся к ним. Жареное мясо буйволов с бушменскими корнями заслужило всеобщее одобрение, и было заявлено, что оно ничем не уступает обыкновенному бифштексу с жареным картофелем. После ужина Александр попросил Суинтона рассказать, что он слышал об охоте на буйволов, когда был на Капе. — Сам я участвовал в охоте на буйволов только два раза, но могу рассказать вам, что приходилось слышать об этой охоте и о характере животного, которым вам удалось сегодня познакомиться довольно близко. Я говорил уже, что встреча с одним буйволом опаснее встречи с целым стадом. В период размножения самый сильный самец в стаде прогоняет всех других самцов, как это делают и слоны. И эти одиночные самцы особенно опасны, так как они не ждут нападения, а сами нападают на человека. Они скрываются обыкновенно в засаде и нападают врасплох, что особенно затрудняет защиту. Они так смелы, что не боятся даже льва. Буры рассказывали мне, как буйвол убил их товарища. Он забодал его и затоптал копытами, затем не оставлял его тела более четырех часов, беспрестанно возвращаясь к нему и топтал его то копытами, то коленями. Всю кожу он содрал с него своим грубым языком, одним словом, не оставил истерзанного трупа, пока не утолил вполне жажду мести.

— Какое злобное животное!

— Я припоминаю еще один подобный рассказ, слышанный от фермера-бура, участвовавшего в охоте на буйволов. Стадо расположилось на болотистом месте с несколькими мимозами. Чтобы выстрелы достигли животных, охотники должны были проехать часть болота, что было опасно для лошадей. Оставив их под присмотром двоих готтентотов, они пошли пешком, думая в случае нападения буйвола бежать болотом. По их мнению, оно должно было выдержать тяжесть человека, но наверное не выдержало бы тяжести лошади и тем более буйвола. Приблизившись незаметно к стаду, они выстрелили из-за кустов и первым же залпом повалили трех самых жирных буйволов. Один из них, очевидно предводитель стада, был только тяжело ранен и яростно ревел, упав на колени. Думая, что животное умирает, один из стоящих впереди охотников раздвинул кусты и стал заряжать ружье, чтобы прикончить его. Но едва разъяренный зверь увидал приближающегося человека, он встал на дыбы и бросился на него. Охотник бросил ружье и побежал к болоту, но животное было так близко к нему, что он не надеялся спастись от него таким путем, потому внезапно свернул в заросли и стал карабкаться на ближайшую мимозу. Но буйвол со страшным ревом, который раздавался на громадное расстояние, как громовые раскаты, захватил несчастного охотника рогами и подбросил его с такой силой, что тот перевернулся несколько раз в воздухе и застрял в ветвях дерева. Буйвол, продолжая реветь, ходил вокруг дерева, смотря на висевшего на нем человека, пока не обессилел от потери крови и не упал снова на колени. Другой охотник добил его выстрелом, но товарища своего нашел уже мертвым.

— Я не сомневаюсь, что такая же участь ожидала меня или Сваневельда, если бы зверю удалось захватить нас, — сказал майор. — Мне не приходилось видеть ни у одного животного такого дьявольски злобного выражения в глазах, как у этого буйвола. Лев в сравнении с буйволом, все равно, что честный и благородный человек в сравнении с грабителем и убийцей.

— Однако, майор, вы так горячо нападаете на буйвола, — смеясь, сказал Суинтон, — и забываете, что сами были зачинщиком ссоры.

— Совершенно верно, и больше, кажется, никогда не буду.

— А я не желаю больше попадаться на дороге гиппопотаму, уверяю вас, — сказал Александр. — Мне никогда еще не приходилось встречаться с такими невежливыми особами.

Во время этой беседы готтентоты и бушмены не оставались праздными у другого костра. Они жарили и ели, ели и жарили, и снова ели до тех пор, пока едва дышали от переполненных желудков. Бушмены, которые утром выглядели такими тощими, как будто не ели целый месяц, теперь сразу точно распухли, так что с трудом передвигались с места на место. Тот из них, который был подброшен буйволом, подошел к костру начальников каравана и попросил немного табаку.

— Надо им всем дать, — сказал Александр, — пусть насладятся до конца. Видали ли вы когда-нибудь, чтобы так раздулся живот у человека? Я удивляюсь, как он не лопнет.

— Это у них обыкновенное дело. Они могут голодать по несколько дней и потом сразу отъесться. Только такой случай, как сегодня, для них, конечно, редкость. Они занесут сегодняшний день как праздник в свой календарь, если он у них есть. И я уверен, что в будущем при обозначении времени какого-нибудь события в их жизни они будут говорить: «Это случилось до или после того, как белые люди убивали буйволов».

— Как они живут вообще?

— Да так, питаются чем попало. Когда есть корни — корнями, во время полета саранчи — саранчой, затем ящерицами, жуками и проч. Случается им добывать кое-какую дичь, но это нечасто. Они лежат в засаде, дожидаясь ее, потом ранят ее отравленною стрелою, а когда она убегает, выслеживают ее по следам. Затем они вырезывают место, где попала отравленная стрела, а все остальное едят. Они роют капканы для гиппопотамов и носорогов и, случается, ловят их. Они отравляют даже воду в источниках, чтобы воспользоваться умершим от яда животным. Но все эти способы питания очень непостоянны и ненадежны, так что они часто голодают.

— Вы считаете, Суинтон, что бушмены от этого недостатка питания мельчают и вырождаются?

— Без сомнения. Продолжительные голодания и лишения из поколения в поколение несомненно довели это племя до такого состояния, в каком вы его теперь видите.

— Но они очень общительны и приветливы. Я ожидал встретить неисправимых дикарей.

— Этих бушменов называют ручными. Они живут недалеко от колоний и привыкли не бояться европейцев. Если фермеры обращаются с ними хорошо, они пасут их скот и оказывают им разные мелкие услуги, получая вместо платы немного табаку. Хорошие отношения внушили им доверие вообще к белым. Но мы, вероятно, еще встретимся с другими бушменами, которые очень дики и злы. От тех можно ожидать разных неприятностей. Они будут пытаться угнать наш скот, будут из засады подкарауливать наш караван, чтобы что-нибудь стащить. И вообще мы будем чувствовать себя в их владениях прежде, чем увидим их самих.

— Каким же образом?

— А вот по каким-нибудь их проделкам. Пора, однако, и на отдых. Завтра воскресенье, успеем наговориться.

— И я иду, — сказал Александр. — Доброй ночи вам обоим.

ГЛАВА XXII

Невыносимая жара. Богослужение. Неожиданная помеха. Разговоры о ядовитых пресмыкающихся. Убитая ящерица. Сообщения Суинтона.

По заведенному обычаю караван не продолжал путешествия в воскресенье. С утра лошадей, быков и овец пустили пастись на лугу. Несчастная лошадь Александра так страдала, что для облегчения ей пришлось выпустить много крови.

Бушмены оставались при караване и, вероятно, не намеревались уходить, пока рассчитывали на еду. От четырех убитых накануне буйволов и лошади Сваневельда нашли только чисто обглоданные кости. Очевидно здесь происходило пиршество гиен и других животных, вой и рев которых не умолкал в продолжение всей ночи. Но большая часть мяса буйволов была срезана накануне и висела громадными кусками на деревьях вблизи каравана. Запаса должно было хватить не только на сегодня, но и на завтра. Готтентоты и бушмены с самого раннего утра начали жарить и есть.

Солнце пекло невыносимо. Александр и майор, которые все еще чувствовали страшную усталость после вчерашних приключений, тотчас же после завтрака ушли снова спать в свои фургоны. Суинтон не мешал им спать до вечера, полагая, что будет лучше совершить обычное воскресное богослужение после ужина, когда будет свежее. С этим все были согласны и после раннего ужина собрали всех готтентотов, хотя они и не вполне охотно оставляли места у костров, говоря, что бушмены съедят без них все мясо.

Возражений этих не приняли во внимание, и чтение молитв было начато в присутствии всего каравана. Огонь от костров освещал весь лагерь, и готтентоты с сокрушением оглядывались на бушменов, которые, вполне оправдывая их предсказание, торопились воспользоваться их отсутствием и с жадностью уничтожали кусок за куском мясо буйволов.

Никогда еще, может быть, не было собрания, внимание которого было так разделено, и члены которого с таким нетерпением ждали окончания. В конце концов беспокойство готтентотов как будто передалось быкам, привязанным вокруг фургонов. Костры начали угасать за недостатком хвороста, но никто из готтентотов не двигался с места. Вероятно, они надеялись, что Суинтон скорее перестанет читать, если будет темно. Но они не знали, что Суинтон читал тексты и заповеди наизусть. Наконец, Александр и майор повторили заключительные слова. Майор, сидевший лицом к фургонам, давно уж замечал беспокойство быков, но дожидался окончания служения, чтобы сказать об этом. Бигум тоже в страхе прижималась к нему. Едва кончил Суинтон чтение, и майор раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как раздался страшный рев, подобный громовому раскату, и темная масса промелькнула мимо их глаз.

Жалобное мычанье быков ответило на рев, а лев проскочил через потухающий костер, разметывая уголья ногами и неся на плечах одного из них. Началось всеобщее смятение, мычанье и блеянье скота смешивалось с воплями готтентотов, метавшихся во все стороны. Многие схватились за ружья, но было уж поздно — лев исчез из виду. По осмотре оказалось, что лев схватил быка, ближайшего к сидящим у костра. Костры погасли почти все, за исключением того, где жарилось мясо буйволов. Ремни, которыми были привязаны быки, трещали и рвались, как нитки, и многие быки разбежались в смертельном страхе. Лев так быстро проскочил мимо сидящих у костра, как будто бык был не тяжелее пера. Он перескочил через двоих готтентотов,которые лежали и выли, точно тяжелораненые; но оказалось, что они получили только легкие ожоги горячими угольями костра. Бушмены опомнились первые и, оставив мясо и взяв луки и маленькие отравленные стрелы, побежали вдогонку за львом. Бремен и еще один или два готтентота хотели присоединиться к ним, но путешественники не пустили их. Приблизительно через час бушмены вернулись и сообщили через Омра и Бремена, что им удалось настигнуть льва в версте расстояния от каравана. Он пировал над добычей, и бушмены из засады всадили в него множество отравленных стрел. Он страшно ревел, но продолжал доедать несчастного быка.

— Лев завтра умрет, — сказал Омра, — и бушмены найдут его.

— Да, редко, вероятно, бывало, чтобы богослужение прерывалось подобным образом, — сказал Александр после того как порядок в караване был восстановлен, и костры ярко пылали.

— Очень может быть, — возразил Суинтон, — но этот случай доказал еще больше, насколько нужна нам молитва в этой стране, среди окружающих нас опасностей. Лев мог так же легко захватить любого из нас, как он захватил быка, и какая ужасная смерть грозила каждому из нас.

— Да, это была действительно страшная проповедь после молитвы, — сказал майор. — Я не желал бы услышать повторения ее. Но я должен сказать, что это произошло уже второй раз по нашей собственной ошибке. Второй раз лев уносит у нас быка из круга, вследствие того что плохо поддерживаются костры. Это, конечно, небрежность готтентотов, но мы должны лучше смотреть за ними.

— Следует, в конце концов, наказать их за небрежность лишением табаку на неделю, — сказал Суинтон. — Они всегда плохо поддерживают костры, надеясь на нас. Завтра мы обсудим этот вопрос как следует, а теперь пора спать.

Утром Омра пришел к майору, когда быки не были еще запряжены, и сказал, что бушмены нашли льва, который еще жив, но умирает. Он унес остатки быка еще на полверсты, где и лежит теперь, почти не двигаясь.

Получив это известие, путешественники сели на лошадей и поехали в сопровождении бушменов взглянуть на умирающего зверя. Слабое рычанье, совсем не похожее на вчерашний рев, доносилось из кустов, в которых он лежал. Он был уже в агонии, не двигался ни одним членом и не открывал глаз. Несколько маленьких бушменских стрел торчали еще в его шкуре не глубже как на полдюйма. Но сильный яд быстро распространялся по всему организму, и скоро лев вытянулся и издох.

На обратном пути к каравану Александр сказал, обращаясь к товарищам:

— Однако бушмены, несмотря на их внешнюю невзрачность и малый рост, могут быть очень опасными врагами. Одна их маленькая стрелка стоит любого огнестрельного оружия. Из чего состоит яд, который они употребляют?

— Из змеиного яда, смешанного с соком молочайника. Эту смесь кипятят до тех пор, пока она не превратится в клей, тогда в него опускают кончики стрел и дают высохнуть.

— Разве яд змеи действует, когда отделен от ее организма?

— Да, и довольно долго. Я помню рассказ об одном человеке в Америке, которому гремучая змея укусила ногу через сапог. Человек этот умер, и вскоре после него умерли один за другим двое его сыновей. Потом оказалось, что оба они надевали сапоги отца. В прокушенном сапоге остался зуб змеи, в котором сохранился яд, причинивший смерть троим человекам.

— Здешние змеи так же ядовиты, как гремучие змеи в Америке?

— Некоторые из них так же ядовиты, другие безвредны. Особенно страшна кобра — только не та, которая носит это же название в Индии. Она очень велика, обыкновенно пять футов длины, но бывает и шести, и семи. Эта змея, говорят, бросается на всадника и ударяет так сильно, что сбивает его с лошади. Ее укус всегда смертелен, я никогда не слыхал, чтобы человек излечивался после него. Затем очень опасна так называемая ехидна. Это очень тяжелое и неповоротливое животное, непропорционально широкое. Ехидна не может отпрыгнуть, если на нее напасть спереди, но она сама нападает сзади незаметным образом и кусает человека. Так же опасно наступить на нее. Укус ее тоже смертелен. Особенно опасна встреча с горными ехиднами — они очень малы, так что часто их не замечают, пока не чувствуют боль от укуса.

— И это все ядовитые змеи, другие не опасны?

— Нет. У меня есть еще некоторые образцы, но я еще не делал опытов с ними. Это так называемые брызгающие змеи. Они около трех футов длиной, и укус их хотя и ядовит, но не смертелен. У этой змеи есть особенность, от которой происходит ее название. Защищаясь от нападения, она брызжет свой яд в лицо человека, и если он попадает в глаза, наступает немедленная слепота. Во время нашего путешествия я собрал много разных видов змей. Некоторые ядовиты, но не в такой степени, как те три, о которых я говорил. Хорошо, что змеи редко нападают самостоятельно, они кусаются только из самозащиты, или когда их разозлят. Обладая таким страшным и могучим средством, как яды, они могли бы причинять очень много вреда. Нужно заметить, что готтентоты, убив змею, всегда отрезают ей голову и зарывают ее в землю, чтобы кто-нибудь не наступил на нее. Они убеждены, что яд змеи действует после ее смерти и не в продолжение известного срока, а всегда.

— Ваш рассказ о жале гремучей змеи в сапоге подтверждает это.

— Пожалуй. Но все-таки удивительно, что при таком громадном количестве змей, как здесь, бывает сравнительно мало смертельных случаев от них. Я спрашивал в Моравианской миссии, где водится особенно много ядовитых змей, много ли народу погибло от их укусов. Миссионеры говорили, что за семь лет они потеряли из восьмисот готтентотов всего двоих, умерших от укуса ядовитых змей. В других местах указывали еще меньше подобных случаев.

— Водятся ли в этих частях Африки удавы?

— Не там, где мы теперь находимся, а на несколько градусов ближе к северу. Мне не приходилось встречать удава.

— Южно-американские индейцы употребляют тоже очень сильный яд для убивания животных. Вы не знаете, Суинтон, откуда они его добывают? Имеет он что-нибудь общее с бушменским ядом?

— Я хорошо знаю этот яд. Его вывез из Америки м-р Уотортон. Вы, вероятно, читали его книгу? Этот яд называется вурали и добывается из особого рода ползучего винограда, растущего в Америке. Индейцы прибавляют к этому экстракту змеиный яд. Действие этой смеси всегда смертельно.

— Вы видели опыты с вурали?

— Да, я сам делал опыт. В бытность мою в Италии я познакомился с м-ром Уотортоном, и он дал мне и моим товарищам всего две крупинки величиною с горчичное зерно. Мы сделали опыт над молодым мулом, сделав надрез в плече и опустив яд под кожу. Животное умерло минут через шесть или семь. М-р Уотортон говорил, что действие яда должно быть мгновенно, но качество его изменилось вследствие того, что он долго лежал.

— Но вурали действует, кажется, исключительно на нервы? — спросил майор.

— Только на нервы. И, несмотря на его страшное действие, если немедленно принять меры, которые употребляются для возвращения к жизни утонувших или задохнувшихся, отравленного можно оживить. Наш мул был возвращен к жизни, благодаря употреблению этих средств. Но змеиный яд действует на кровь, и потому всегда смертелен.

— Но существуют же какие-нибудь противоядия?

— Да. И природа так мудро устроила, что противоядие находят там же, где водятся змеи. Это — растение сенега[127]. Если его употребить тотчас же, то действие яда уничтожается. Известно также, что ихневмон, укушенный во время борьбы коброй, спешит съесть особого рода траву, чтобы предупредить действие ядовитого укуса.

— Я знал одного уроженца Индии, — сказал майор, — который за небольшую плату давал себя укусить кобре. После укуса он немедленно глотал в большом количестве растение, употребляемое ихневмоном, и растирал им ранку. Насколько мне удалось проследить, обмана тут не было.

— Я полагаю, что это вполне возможно. Если растение помогает ихневмону, почему же оно не поможет человеку? Я не сомневаюсь, что свойства многих растений нам еще неизвестны, и из растительного царства взято до сих пор очень мало средств для применения в медицине. Может быть также, что многие средства, известные людям в давние времена, теперь забыты и потеряны.

— Да, — смеясь, сказал Александр, — когда химия была еще совершенно в младенческом состоянии, мы знали из старинных романов о целительных свойствах бальзама.

— Эти свойства, прибавлю, были испытаны потом и признаны действительными. И знание о большинстве таких старинных средств было сосредоточено в руках евреев — старейшего народа на земле. От поколения в поколение передавали они эти сведения, дошедшие таким образом до наших времен.

— Надо полагать, что не только средства целительные были известны в древние времена, но также и разрушительные, т. е. в искусстве отравления древние люди были сильнее наших современников, — сказал майор.

— Во всяком случае они не были знакомы с химией, которая ведет нас в настоящее время ко всевозможным открытиям, — возразил Суинтон. — Но смотрите, Александр, на берегу лежат три гиппопотама. У вас не является желания испробовать свое искусство над ними?

— Не скажу, — ответил Александр. — С меня достаточно гиппопотамов. Кстати, река стала гораздо шире, чем была.

— Да, по моим расчетам, нам следует с завтрашнего дня уже изменить направление нашего пути. Мы должны теперь повернуть прямо к Желтой реке. Вероятно, дня два нам придется пробыть без воды и корма для скота, но он настолько оправился и отдохнул, что этот недостаток не будет особенно чувствителен для него. По пути встретится река, которую нам придется перейти около верховья, но воды в ней, вероятно, будет очень мало. И вообще вряд ли мы где-нибудь найдем ее, кроме главной артерии, к которой направляемся.

— Я тоже так думал, Суинтон, — сказал майор, — когда рассматривал карту, лежа сегодня в своем фургоне. Итак, с завтрашнего дня нам предстоит некоторая перемена, мы будем в пустыне.

— Да, за исключением берегов больших рек, мы не увидим нигде зелени в это время года. Но в следующем месяце мы должны будем, наоборот, ожидать больших дождей.

— Бушмены, кажется, ушли, — сказал Александр.

— Да, они отстали, вероятно, чтобы доесть льва.

— Как могут они есть отравленное мясо?

— Они этого не разбирают. Они только вырезывают места около ранок и затем едят все мясо. Так делают они со всеми животными, убитыми их отравленными стрелами. По-видимому, это не приносит им вреда. Вообще, кажется, нет ничего, чего не ели бы бушмены. Прилет саранчи праздник для них.

— Не думаю, чтобы саранча была вкусна.

— Я никогда не пробовал ее, — сказал Суинтон, — но, думаю, что невкусна. Но они не едят ее в том виде, в каком она есть. Они отрывают крылья и ножки, высушивают тело и превращают его в муку.

— А как вы думаете, верно ли, что Иоанн Креститель питался саранчой и диким медом, как мы находим в некоторых переводах Священного Писания?

— Не знаю, но мне кажется, что это неверно. В стране, где жил Иоанн, есть дерево, которое называется саранчовым деревом и дает большие сладкие бобы, похожие на обыкновенные сладкие рожки, но в фут длиной. Они очень вкусны и питательны. Теперь ими откармливают скот. Я думаю, что в Священном Писании говорится именно об этих бобах или акридах, как называют их многие толкователи и переводчики Священного Писания. Как вы полагаете, не достаточно ли мы прошли для сегодняшнего дня? Мы могли бы здесь остановиться. Намерены вы охотиться, майор? Я вижу вдали каких-то животных.

— Я сказал бы нет, — заметил Александр. — Если нам предстоит завтра пересекать пустыню, то не следует утомлять лошадей сегодня.

— Разумеется. Нет, Суинтон, мы будем сегодня хладнокровны, если даже дичь будет проходить мимо нас.

— Да, и будем наблюдать за тем, чтобы горели костры ночью и чтобы были наполнены все бочонки водой, — сказал Александр. — И надеюсь, сегодня мы не получим нового урока от льва.

Караван остановился у подножия холма. Позаботившись о том, чтобы готтентоты наполнили бочонки и запасли достаточно топлива, путешественники сели у костра и поужинали жареной ветчиною и сыром. Готтентоты уничтожили все мясо буйволов и потребовали, чтобы для них была зарезана овца. Требование это было исполнено, но обычную порцию табаку они не получили в наказание за небрежное выполнение обязанностей.

Пока готтентоты устраивали лагерь, Александр, майор, Суинтон и Омра гуляли по берегу речки. Суинтон, по обыкновению, был занят пополнением своей коллекции. Вдруг Омра приложил к губам палец в знак молчания и остановился. Все тотчас же замолчали и остановились. Омра указал на что-то, лежащее на самом берегу под кустом. Затем он знаком попросил ружье у майора, прицелился и выстрелил. Послышался сильный плеск воды и, пройдя по траве через кусты, путешественники увидели на песке животное, извивающееся в предсмертных судорогах.

— Крокодил! — вскричал майор. — Вот уж не ожидал встретить его здесь. Их, говорят, очень много в устьях рек у восточных кафров, но о здешних я не слыхал.

— В кого вы стреляли? — спросил Суинтон, подойдя ближе.

— Убили крокодила. Боюсь только, что он не годится для еды, — сказал майор.

— Это не крокодил, майор, но это для еды годится, и очень вкусно. Это большая ящерица из породы игуан, которая водится в здешних реках. Это пресмыкающееся, но совершенно безвредное, питающееся растениями и насекомыми. И я вас уверяю, что ящерица очень вкусна, несмотря на свой безобразный вид. Она уже умерла, вытащим ее из воды, и пусть Омра отнесет ее Магомеду. Ящерицу, в которой было четыре фута длины, вытащили за хвост из воды, и Омра отнес ее в лагерь.

— Я в самом деле принял ее за маленького крокодила, — сказал майор, — но теперь вижу, что ошибся. Какие разнообразные виды ящериц водятся здесь!

— Всевозможные, начиная от хамелеона, — сказал Суинтон. — Кстати, говорят, есть один вид ящериц очень ядовитых. Я слышал из верных источников, что укусы этих ящериц не только опасны, но и смертельны. В моей коллекции есть образец этой ящерицы. Здесь называют ее геитже.

— Странно, в Индии водится маленькая ящерица, которую местные уроженцы называют гекко, и которая, говорят, также очень ядовита. Я думаю, что это один и тот же вид, только здесь несколько иное название. Мне не приходилось видеть отравления от укуса этой ящерицы, но я знаю, что однажды целый отряд сипаев[128] сбежал из своих квартир от этой ящерицы. Они услыхали ее крик в соломе на крыше. Говорят, она неожиданно сваливается с крыши на людей и кусает их.

— Весьма возможно, что это один и тот же вид. И, вероятно, слухи о ее ядовитости основаны на фактах.

— А ведь вот, если приехать в Лондон и рассказать о ядовитой ящерице, так, пожалуй, и не поверят.

— Многие и не поверят. Люди мало сведущие, конечно, не поверят. Факт несомненный, что от полной доверчивости, от готовности верить решительно всему, люди перешли в настоящее время к полному скептицизму. В пятнадцатом столетии, во времена Марка Поло, сэра Джона Мандевиля и других, когда путешественников было вообще немного, они могли говорить что угодно, и им все верили. В последнее время путешественникам не верят совершенно. Ле-Вальян и Брюс, путешествовавшие по Северной и Южной Америке, были объявлены лгунами, когда опубликовали отчет о том, что видели во время путешествия. А между тем впоследствии, когда его удалось проверить, все до мельчайших подробностей оказалось правильно. Чем образованнее человек, тем менее решителен он в своем отрицании, потому что отличает возможное от невозможного.

— Каким образом?

— А вот, например, если кто-нибудь мне скажет, что он видел сирену с телом женщины и с чешуйчатым хвостом рыбы, я не поверю ему. Почему? А потому что это не согласуется с законом природы. Не может существовать животное, состоящее из двух таких несоответствующих друг другу частей, как верхняя часть высшего теплокровного млекопитающего и нижняя — низшего хладнокровного животного. Такое соединение невозможно. Но несомненно есть многие животные, может быть, неизвестные европейцам, в рассказы о существовании которых они не верят. Так, многие баснословные и сказочные животные происходят от подобных им животных, несомненно существующих и в настоящее время. Даже рассказы о драконе, которые всегда считают несомненными выдумками, основаны на существовании особой летающей ящерицы, которая водится в северной Африке и напоминает маленького дракона.

— Так вы думаете, Суинтон, что следует верить безусловно всему, что рассказывают путешественники?

— О, не вполне, конечно, но нельзя отбрасывать все их описания и рассказы только потому, что не видели этого собственными глазами. Самым блестящим примером такого недоверия является отношение к аэролитам и метеорическим камням, которые падают на землю из межзвездного пространства. Около столетия тому назад рассказы о них считались несомненными выдумками. Когда во Франции услыхали о падении такого камня на землю, была снаряжена ученая экспедиция на место падения камня для исследования его. Там рассказывали о шуме воздуха и движении темного тела, которое упало с такой силой, что врезалось в землю и было некоторое время горячее, потом начало постепенно остывать. Ученые объявили тогда, что ничего подобного не могло быть, и только через большой промежуток времени было признано наукой это явление природы. Теперь же это всем известно, и ни один образованный человек не выразит в этом сомнение. Но и в настоящее время многое в природе остается еще вполне таинственным и неразгаданным, оправдывающим слова бессмертного Шекспира: «На свете есть много, друг Горацио, чего не снилось нашим мудрецам».

ГЛАВА XXIII

Меткий выстрел. Недостаток воды. Неприятное приключение с Омpa. Суп из черепахи. Страдания. Конец страданий. Земной рай.

Ночь прошла спокойно. Утром быки были запряжены, и караван отправился, изменив направление к северу. Предстояло пройти более шестидесяти верст пустыней, потому весь скот и лошади были выпущены на два часа на пастбище и к воде, чтобы могли хорошенько напиться и наесться перед утомительным путем. Не успели путешественники отъехать и трех миль от реки, как ландшафт начал уже меняться. На всем расстоянии, какое только можно было окинуть взглядом, не было видно ни травы, ни деревьев, земля была покрыта большими камнями и желтым малорослым кустарником. Там и сям мелькали небольшими группами разные животные, преимущественно антилопы. Затем по дороге встретилось шесть или семь страусов, одного из которых майор уложил метким выстрелом. Остальные разбежались с такой быстротой, что за ними не могла бы угнаться самая быстроногая лошадь.

— Хороший выстрел, майор, — сказал Александр.

— Да, — подтвердил Суинтон. — Только теперь надо быть осторожнее, раненые страусы очень опасны. Вероятно, здесь есть гнездо. Пусть Бремен добьет птицу; он знает, как это сделать. Это самец, а убежали самки.

— Сколько яиц! — вскричал Александр. — Должно быть, у них общее гнездо?

— Да, — возразил Суинтон. — Все яйца, которые лежат в гнезде, с точками наверху, приготовлены для высиживания. Здесь их двадцать шесть, да посмотрите еще, сколько лежит вокруг гнезда. Эти для питания птенцов, когда они выведутся. Но мы избавим страусов от этого беспокойства. Бремен возьмет для нас эти яйца, вероятно, они еще свежие.

— Какая красивая птица, — сказал майор. — И какие прекрасные перья. Надо сказать Бремену, чтобы он ощипал ее, прежде чем оставлять здесь. Такие перья ценятся на Капе.

Готтентоты взяли яйца, Бремен снял шкуру с убитого страуса, и путешественники отправились дальше.

— У самца страуса, — сказал Суинтон, — бывает обыкновенно от трех до семи самок, и все они кладут яйца в одно гнездо. Он высиживает яйца так же, как и они, и сменяет их обыкновенно по ночам. В это время он защищает яйца от нападения гиен и других животных.

— Неужели же страус может сражаться и защищаться?

— Может даже убивать своих врагов. У страуса два могущественных оружия — его крылья, которыми он, как известно, часто перешибает ноги охотнику, и ноги, ударом которых он может убить и человека, и животное. Я сам был свидетелем смерти одного бушмена от того, что страус ударил его ногой в грудь. Он разорвал ему грудь и живот, так что вывалились внутренности.

— Никогда не поверил бы этому, — заметил Александр.

— Бушмены при помощи шкурок убитых страусов охотятся на живых, а также и на куаг, гну и других животных, которые в дружбе с этими птицами. Они надевают шкурки на себя, надевают голову на одну руку, а в другую берут стрелы и, подражая походке страуса, обманывают животных, так что те подпускают их к себе.

— Интересно бы посмотреть на такую охоту, — сказал майор.

— Вы поразились бы этим искусным подражаниям, как был поражен я. Бушмены обмазывают при этом ноги белой глиной. Во всяком случае, и при таких условиях охота на страуса небезопасна. Охотники очень часто получают серьезные раны.

— Берегитесь! — вскричал майор. — Здесь лев. Какая у него громадная черная грива. Что скажете, Суинтон? Здесь он ведь дома.

Суинтон посмотрел на льва, пересекающего дорогу шагах в трехстах от них. Он шел, уткнув морду в землю.

— Я скажу — пусть себе идет, и хорошо будет, если он нас не заметит. Я дам вам совет, который сам получил от одного старого намана. Он говорил мне: «Если вы видите льва, идущего куда-нибудь среди дня, знайте, что он голоден и очень зол. Никогда не нападайте на него, потому что такая борьба почти всегда кончается смертью человека». Конечно, майор, если вы чувствуете необходимость охоты на этого льва или если у вас две головы на плечах, вы нападете на него, но я предупреждаю вас, что исход должен быть роковой.

— Во всяком случае, дорогой Суинтон, я не хочу рисковать своей жизнью или подвергать опасности жизнь товарищей, потому пропущу спокойно его величество. Будем надеяться, что он скоро добудет себе обед.

Караван присоединился к путешественникам, и они продолжали путь. Окрестности становились все пустыннее и пустыннее, скоро не было видно кругом ни одного животного. Уже целый день скот шел без всякой пищи. На ночь быков оставили привязанными к фургонам, так как пастись все равно было негде. Топлива также негде было достать, так что костров не было, и половина готтентотов должна была провести всю ночь на страже с ружьями наготове, хотя Суинтон сказал, что трудно ожидать появления львов или других диких зверей, так как поблизости нет ни воды, ни добычи. И, действительно, в продолжение всей ночи ни разу не было слышно криков гиены или шакалов.

На рассвете быки были снова впряжены, и караван отправился в путь в надежде к ночи прийти к Желтой реке. Быков впрягали попеременно, чтобы давать им больше отдыха. К полудню жара становилась невыносимой, и лошади, переносившие жажду тяжелее быков, сделались очень беспокойны. После двух-трех часов пути по дороге показалось несколько низеньких деревьев. Бигум, которая также сидела без воды, побежала к деревьям в сопровождении Омра. От деревьев они направились в другую сторону к нескольким голым утесам. Караван также подошел к деревьям, которые росли на берегу реки Александрии, совершенно пересохшей. Вдруг Бигум показалась на дороге. Она бежала к каравану с жалобным визгом и со всеми признаками страха. По обыкновению, она бросилась к майору и уцепилась за него дрожащими лапками.

— Где мальчик? — спросил Бремен.

— Что-то случилось, — сказал Суинтон. — Берите ружья и идите все туда.

Все готтентоты и путешественники с ружьями поспешили к утесам, где Бигум и Омра искали воды. Там они были встречены целым стадом павианов, которые с криком встали в угрожающие позы, как бы приготовляясь броситься с утеса на приближающихся людей.

— Что теперь делать? — сказал майор. — Стрелять? Но, может быть, за ними Омра?

— Здесь его не видать. Сражаться с нами обезьяны побоятся, потому что нас много. Прицелимся в них идадим залп.

— Хорошо. Я намечаю себе почтенного старца, который стоит впереди и, по-видимому, играет роль предводителя, — сказал майор. — Готово? Стреляйте. Обезьяны были убиты либо ранены, и все стадо разбежалось со страшным криком и визгом. Раненые старались поспеть за здоровыми. Разогнав обезьян, все разбрелись по утесам искать Омра. Только Бигум осталась, боясь двинуться с места. Достигнув вершины утеса, где были обезьяны, все услыхали откуда-то снизу голос Омра, но никто не видал его.

— Он здесь, сэр, — сказал наконец Сваневельд, указывая куда-то вниз.

Идя по направлению, откуда слышались крики мальчика, путешественники подошли к узкой расщелине скалы, около двадцати футов глубиной. Омра не было видно, но со дна ущелья слышались его крики. Щель была так узка, что никто из людей не мог пролезть туда. Суинтон послал одного из готтентотов за ремнями и веревками.

Бремен спросил, между тем, мальчика, не ранен ли он, и получил отрицательный ответ. Когда веревка была принесена и спущена в ущелье, Омра уцепился за нее, и готтентоты вытащили его. Он показался в довольно жалком виде — волосы его были растрепаны и местами вырваны клочьями, рубашка висела лохмотьями, и тело во многих местах было исцарапано, но серьезных поранений нигде не было. Он рассказал на своем языке готтентотам, что Бигум и он пришли к ущелью и заметили на дне его воду. Бигум спустилась вниз, и Омра хотел последовать за ней, когда появилось целое стадо обезьян, стремившихся к тому же ущелью. Бигум выскочила и убежала, но он не мог увернуться от напавших на него обезьян. Он залез в щель и спускался все ниже и ниже, в то время, как павианы рвали его за волосы и за одежду, стараясь удержать. Но в глубину ущелья ни один из них не полез, что и спасло мальчика. Выслушав рассказ Омра и убедившись, что он действительно не получил серьезных ран, путешественники вернулись к тому месту, где были убиты обезьяны. Две из тяжело раненных уже умерли, но старый павиан, в которого стрелял майор, был жив, хотя раны его были очень тяжелые. Нога его была перебита, и рука прострелена в двух местах. Прежней ярости несчастного создания как не бывало. Обезьяна, видимо, слабела от потери крови и сидела, вся съежившись и опустившись, на краю скалы. По временам она слегка поднимала раненую ногу и смотрела на нее, затем поднимала здоровой рукой больную и жалобно-вопросительно смотрела на окружавших ее людей. Она как бы спрашивала: «Зачем вы сделали это?»

— Несчастное животное, — сказал Александр. — Как все ее движения напоминают человека. Мне тяжело смотреть на нее.

— Совершенно верно, — сказал майор, — но если бы она не была ранена, то могла бы разорвать вас на куски.

— И все-таки теперь она возбуждает жалость, — возразил Суинтон. — Мне кажется, лучше ее прикончить, чтобы она перестала страдать.

Поручив Бремену пристрелить обезьяну, путешественники вернулись к каравану. Идя по берегу реки, они увидали Бигум, которая энергично раскапывала землю на дне высохшего озерца.

— Что такое с принцессой? — спросил Александр.

— Я знаю, — воскликнул Омра, и тотчас же побежал на помощь обезьяне. Покопав немного, он вытащил из земли живую черепаху в фут величиной.

— Я слыхал, что черепахи зарываются в грязи на дне пересохших озер и живут там, пока озера не наполняются водой, — сказал Суинтон.

— Они съедобны, Суинтон?

— Чрезвычайно вкусны.

— Суп из черепахи в пустыне! Это нечто совершенно неожиданное.

Готтентоты вырыли еще штук шесть черепах и отнесли в караван. Пробовали достать воду со дна ущелья, но при всех стараниях не могли этого сделать.

— Долго ли еще придется нам идти по этой пустыне до реки? — спросил Александр.

— Боюсь, что мы не придем раньше как завтра к ночи, — отвечал Суинтон, — хотя бы мы шли даже всю ночь, что, я думаю, и придется сделать. Усталым животным легче будет провести одну ночь без отдыха, чем пройти лишний день через пустыню. Остановкой мы только продлим путешествие и утомим их еще больше.

— Я боюсь за лошадей, они слишком страдают от недостатка воды.

— Ночью нужно будет обтереть их рот пропитанной водой губкой, хотя это и убавит наш запас.

— В африканских пустынях вы неизбежно встречаетесь стремя опасностями, — сказал Суинтон; — от дикарей, от хищных зверей и от недостатка воды.

— Последняя самая худшая, — заметил майор. — Сегодня ночью луна будет светить нам несколько часов.

— Да, но если бы даже ее и не было, звезды дают здесь достаточно света, и нам нечего опасаться нападения хищников. Теперь у нас только одна опасность — недостаток воды. А когда придем к воде, снова увидим наших врагов.

Солнце клонилось к закату. Несчастные измученные быки брели с высунутыми пересохшими языками. К вечеру впрягли новую смену, и караван шел при свете звезд. Лошадей освежили предложенным Суинтоном средством, но ехать на них все-таки не рисковали, так как они были слишком утомлены. Путешественники шли пешком по песку, с ружьями на плечах и в сопровождении собак, спущенных для предупреждения опасности. Звезды ярко светили, и легкая ночная прохлада несколько освежала даже измученный скот. Глубокая тишина пустыни нарушалась только скрипом колес фургонов да тяжелыми вздохами медленно шагающих быков.

— Не знаю, друзья, — начал майор после того как они прошли около часу в полном молчании, — не знаю, где были ваши мысли в это время. Что же касается меня, то должен сказать, что некоторое раскаяние забралось мне в душу. Переход этот продолжителен и труден. Вправе ли я был заручиться согласием Уильмота на такой трудный путь для того только, чтобы убить, может быть, одного жирафа?

— Я тоже чувствую свою вину перед Уильмотом, — сказал Суинтон. — Но, к сожалению, натуралист в своей страсти к исследованиям способен забыть обо всем.

— Господа, — возразил Александр, — я совершенно не думал о том, о чем думали вы. Вы должны помнить, что мои желания идти этим путем вполне согласовались свашими. И теперь, несмотря на трудности пути, я не имею ни малейшего желания возвращаться и отступать от намеченного плана путешествия. Ведь каждый из нас понимал, что предпринимаемое нами путешествие должно быть сопряжено со всевозможными трудностями и лишениями, так что они не являются для нас неожиданностью. Если бы мне пришлось идти дальше пешком и даже без обуви, и тогда я не согласился бы вернуться назад. Но если бы вы стали настаивать на возвращении, я пошел бы за вами.

— Конечно, дорогой товарищ, я хочу идти вперед, но только боюсь, что навлек на вас опасности, которым вы, может быть, не подверглись бы без меня.

— Уж из одной благодарности за то, что вы подверглись опасностям, сопровождая меня по пути, для вас нисколько не интересному, я пошел бы с вами. Но дело в том, что я сопутствую вам с величайшим удовольствием.

— Рад слышать это, — сказал майор, — потому что чувствую совесть свою облегченной. Как вы думаете, Суинтон, который теперь час?

— Около трех. Скоро будет светать. Я надеюсь, что с наступлением дня мы будем чувствовать себя бодрее. Мы шли хорошо и, по моим соображениям, теперь не должно быть далеко до Желтой реки. Со вчерашнего утра мы сделали верст шестьдесят или около того. Если мы не уклонились от нашего пути, скоро наши бедные животные отдохнут.

Прошел еще один трудный мучительный час, когда Бигум вдруг закричала и выскочила наверх фургона. Быки подняли головы и с раздутыми ноздрями вдыхали воздух. Через некоторое время незапряженные быки оборвали веревки и помчались вперед, сопровождаемые овцами, лошадьми и собаками. Другие быки стали тоже очень беспокойны и старались освободиться от упряжи.

— Они почуяли, что близко вода, сэр, — сказал Бремен. — Лучше освободить их всех, пусть идут.

— Конечно, — сказал Александр.

Несчастные животные с таким нетерпением рвались на волю, что их распрягли с величайшим трудом. Освободившись, они помчались с такой же поспешностью, как их товарищи.

— Во всяком случае теперь мы будем знать, где их найти, — сказал смеясь, майор. — Я вполне понимаю бедных животных и, вероятно, с таким же нетерпением поскакал бы к воде, если бы испытывал такую же жажду, как они. Почти уж рассвело, однако.

Когда стало совсем светло, все пошли по следам животных и скоро увидали деревья на берегу реки верстах в двух расстояния. При свете дня путешественники заметили, до какой степени изменился весь ландшафт кругом. Уже кругом них видна была трава, а ближе к берегам реки начинался роскошный луг. Развесистые мимозы были видны повсюду, а на небольшом расстоянии от реки начинался громадный строевой лес. Все кругом цвело и зеленело и казалось путешественникам после знойной бесплодной пустыни земным раем. Около берегов реки их приветствовало веселое утреннее щебетание птиц, и встретил скот, уже утоливший жажду и спокойно пасущийся на лугу.

— Справедливо псалмопевцы и пророки говорят о красоте струящейся реки, — сказал Александр. — Теперь мы особенно чувствуем искренность и красоту их языка. Трудно представить себе, что Священное Писание зарождалось в этих странах.

— Если и не совсем здесь, то во всяком случае в восточных странах, близко соприкасающихся с этими, — сказал Суинтон. — Но, только пройдя через пустыню, мы почувствовали всю прелесть этого цветущего рая. Мы всегда полностью ощущаем только то, чего временно были лишены. В умеренном климате, где чуть не у каждого дома есть вода, люди никогда не оценят всей важности реки.

Готтентоты тоже пришли к реке и погнали быков к фургонам, чтобы они свезли их к месту, выбранному для остановки. Между тем путешественники, утомленные ночным переходом через пустыню, легли отдыхать под большой мимозой на берегу реки.

— Мы можем провести здесь дня два или больше, — сказал майор.

— Да. Это будет хорошо и для скота, которому необходимо отдохнуть как следует.

— Замечаете, как ободраны мимозы на другом берегу реки? — спросил Суинтон. — Вероятно, недавно там было целое стадо слонов.

— Зачем им обрывать деревья? — спросил Александр.

— Они питаются корнями, которые очень сладки, и уничтожают таким образом громадное количество деревьев.

— Значит, у нас будет еще охота на слонов, — сказал майор.

— Да, здесь нам вообще придется немало поохотиться и на разных зверей. Мы теперь в раю хищников, и чем дальше пойдем, тем больше будем их встречать.

— Какое разнообразное путешествие, — заметил Александр. — Вчера бесплодная пустыня, могильная тишина и ничего живого кругом, сегодня всюду кипит жизнь, и птицы щебечут, не умолкая.

— Смотрите, вон уж и гиппопотам появился, чтобы попасть нам на ужин! — вскричал майор.

— Как наслаждаются лошади и овцы, они стараются вознаградить себя за потерянное время. А вот и фургоны приехали.

— Ну, так я отправлюсь к исполнению обязанностей, — сказал майор. — Я уверен, что сегодня ночью к нам пожалуют львы в гости.

— Где есть чем поживиться, туда лев непременно придет, — сказал Суинтон.

— Поэтому нужно особенно позаботиться о кострах, да, кстати, не мешает напомнить Магомеду о черепашьем супе.

— Я хотел бы взять ванну перед завтраком, — сказал Александр, — только побаиваюсь гиппопотама.

— Да, вы не должны все-таки увлекаться и забывать о нем, — смеясь, подтвердил Суинтон.

— Я надеюсь, и вы не откажетесь сопутствовать мне, Суинтон? Не мешает помыться хорошенько в реке.

— И очень даже не мешает. Я чувствую, что весь покрыт песком пустыни.

ГЛАВА XXIV

Вид страны. Преследование носорогов. План Омра удается. Прыжокльва. Относительно охоты на носорогов. Убитые лоси. Нападениена львицу. Усилие умирающей.

Первые два дня прошли тихо и спокойно. Лошадям был необходим этот двухдневный отдых, да и сами путешественники ничего не имели против отдыха, так как чувствовали еще сильное утомление. Скот наслаждался прекрасным пастбищем, и до сих пор еще ни один лев не почтил лагеря своим визитом, хотя следы их были видны очень близко. Очевидно, только постоянно пылающие костры препятствовали зверям войти в лагерь. Готтентоты ходили на разведки и рассказывали, что видели множество всякой дичи в долине, верстах в двух отсюда. Было решено отправиться туда, если животные не разбегутся. Сваневельд перебирался на другой берег реки и видел там громадное стадо слонов и следы носорогов. Последние были видны на обоих берегах.

На третий день утром путешественники поехали в сопровождении готтентотов в долину, о которой те говорили. Они ехали мимо тенистых акаций, усеянных гнездами птиц, а в долине действительно нашли большие стада пестрых гну, куагг и антилоп. Вся долина была покрыта живой, то сдвигающейся, то раздвигающейся массой.

— Ну, не великолепно ли это зрелище! — вскричал майор. — Одно оно стоит всех затруднений и неприятностей, которые мы пережили. Что сказали бы в Англии, если бы только услышали описание такого зрелища?

— Их тут тысяча тысяч, — сказал Александр. — Посмотрите, Суинтон, что это за прелестное животное красного цвета?

— Их называют красные сассаби, — отвечал Суинтон. — Это один из красивейших видов антилоп. Мне хотелось бы иметь самку и самца из этого вида.

— Смотрите, — вскричал майор, — там целая стая страусов! Не знаешь с кого начать! Во всяком случае, мы достаточно налюбовались этой картиной, пора нарушить ее порядок.

Они подскакали ближе к животным, и скоро началась работа ружей. Готтентоты стреляли с разных сторон, так что животные в страшном смятении разбежались по всем направлениям. Через несколько минут прежняя картина сменилась сплошными облаками пыли, за которыми нельзя было ничего различить. Охотники стреляли в бегущих животных, готтентоты преследовали их и добивали раненых. Наконец лошади выбились из сил от бешеной скачки, преследования были прекращены, и животные исчезли из виду.

— Не правда ли, Александр, это была охота? — с восхищением сказал майор.

— Да. Такой я еще не видал.

— А тут были три интересных экземпляра, которых вы не заметили, — сказал Суинтон. — Да в них и трудно было бы попасть, они были далеко. В другой раз надо постараться не упустить их.

— Какие же это экземпляры?

— Эланды, самые крупные из породы антилоп. Чрезвычайно вкусное мясо. Это громадное животное, с головой антилопы и с телом быка. У него превосходные совершенно прямые рога и, конечно, небезопасные.

Бегают они быстро, но двигаться много неспособны, потому что очень жирны и громоздки.

— Завтра мы их посмотрим, — сказал майор. — Смотрите, как кружатся вокруг нас ястребы. Знают, что ночью им будет хорошая пожива.

— Да, тут им останутся не одни кости, а и мяса достаточно, потому что нам некуда девать все эти трупы. Тут провизии на месяц. Но какое здесь разнообразие в животном мире!

— Да, здесь особенно много скапливается всяких животных, потому что эта страна соприкасается с безводной и бесплодной пустыней. Дальше мы встретим еще большее разнообразие, особенно по размеру. Наряду со страусом мы увидим самую мелкую птицу пищуху. Рядом со слоном, весящим более 4000 фунтов, можно видеть черную мышку, весом не больше четверти унции. Я уверен, что здесь водится не менее тридцати разновидностей антилоп, от самых крупных до самых мелких. Мы видели ланей и, может быть, увидим антилопу пигмей, не выше шести дюймов. Что же касается слонов, носорогов и гиппопотамов, то в них у нас не будет недостатка во все время путешествия.

Как бы в подтверждение слов Суинтона, Бремен пришел сообщить, что в кустах, окружающих акации на берегу реки, засел носорог. Майор и Александр тотчас же изъявили желание завладеть им. Суинтон советовал им быть осторожнее и узнать хорошенько место, где скрывается животное. Они поскакали к кустарникам и, по совету Бремена, послали за собаками. Майор сказал Бремену, чтобы он взял лошадь Омра. Через несколько времени они остановились шагах в двухстах от кустарников; здесь же расположились готтентоты, которым было запрещено стрелять до распоряжения. Спустили собак, чтобы выгнать животное.

Суинтон посоветовал сойти с лошадей и спрятаться в кустах, чтобы выгнанное животное не видало охотников. Позвали Омра, чтобы оставить на него лошадей, но его не оказалось поблизости. Тогда лошадей поручили одному из готтентотов с тем, чтобы он увел их в безопасное место.

— Носорог видит на очень ограниченное пространство, — заметил Суинтон. — От него нетрудно скрыться при его первом нападении, но при втором он уже лучше присматривается и скорее находит своего врага. Вот Бремен уж спустил собак. Цельтесь в плечо зверю.

Собаки лаяли на кусты не больше минуты, когда оттуда выскочила испуганная самка носорога и набросилась на них. Несколько выстрелов готтентотов, засевших в разных направлениях, пропали зря. Животное бросалось во все стороны и взрывало землю рогами и копытами, ища врагов. Наконец оно заметило готтентота, высунувшегося из-за кустов. Носорог бросился на него и в ту же минуту упал на колени, пораженный выстрелом Александра. Несмотря на предупреждение Суинтона, готтентоты выскочили из кустов и окружили носорога. Он тотчас же снова встал на ноги и с яростью ринулся на Сваневельда, который едва успел увернуться. Выстрел майора прикончил животное, и все побежали к нему, когда раздался громкий крик Омра с берега. Оглянувшись по направлению крика, охотники увидали самца носорога, о присутствии которого никто не подозревал. Все попрятались снова по кустам. Некоторые из готтентотов с перепуга побросали ружья. Выстрел Суинтона остановил носорога, который, не видя никого, яростно рыл землю ногами. В ту же минуту, ко всеобщему изумлению и ужасу, на площадке показался Омра и стал махать своим красным платком, чтобы привлечь внимание разъяренного животного. Как только мальчик с красным платком мелькнул в глазах носорога, он ринулся на него.

— Мальчик погиб! — вскричал Суинтон.

Но не успели еще слова сорваться с его губ, как, к еще большему изумлению всех, носорог исчез, а Омра огласил площадку радостными восклицаниями, прыгая на месте. Дело было в том, что, когда Омра скрылся от охотников, он прошел к реке. По дороге он заметил глубокий капкан, прикрытый хворостом и приготовленный бушменами для поимки зверей. Легко перейдя через хворост, он стал по другую сторону капкана и решил заманить туда носорога. Разозленный мелькающим перец глазами красным платком, носорог бросился на мальчика и провалился в яму. Все собрались у ямы и увидали носорога, полузакрытого хворостом и палками. Майор выстрелом положил конец его ярости и мучениям.

— Никогда в жизни я не былтак потрясен, как несколько минут назад, — сказал Александр. — Я был уверен, что Омра сошел с ума и хочет, чтобы носорог убил его.

— Мне казалось, что не может быть и речи о его спасении, — сказал Суинтон. — Оказывается, мы еще мало знаем его. У него был чудный план. Здесь мы видим, как при помощи человеческого разума можно осилить самое страшное животное. Носорог может уничтожить слона, на льва он обращает столько же внимания, сколько на какую-нибудь кошку. Это действительно самое могущественное из всех животных. Он не боится никакого врага, даже человека, если разозлен или ранен. И здесь он побежден хитростью этой маленькой обезьянки-бушмена. Вы удовлетворены, майор?

— Да, я вполне доволен сегодняшней охотой. Пусть готтентоты захватят, сколько возможно, убитых животных. Вы позаботились о своих образцах, Суинтон?

— Да, Бремен знает, какие животные мне нужны, и пошел уже отобрать их. Омра, беги и скажи, чтобы нам привели лошадей.

— Скажите, Суинтон, могут птицы и животные говорить или нет? — спросил майор. — Я спрашиваю это, потому что видел громадные гнезда дубоносов. Ведь это же настоящие города с сотнями домов. Эти птицы также разумны, как бобры, муравьи, пчелы и тому подобные виды насекомых и животных. Может быть они имеют какой-нибудь способ для обмена мыслями?

— Без сомнения, все животные понимают друг друга, — сказал Суинтон. — Но я уверен, что только человек обладает способностью речи. У животных есть инстинкт, но нет разума. У некоторых животных, стоящих ближе к человеку, развивается даже способность соображения, но оно касается большей частью только их потребностей.

— У нас будет прекрасный ужин сегодня, — сказал Александр. — На выбор несколько сортов мяса.

— Только до ужина еще надо распорядиться, чтобы эти канальи готтентоты не забыли приготовить топливо на костры. Если они начнут есть, так про все забудут.

— Совершенно верно. Пусть они сделают это до начала пиршества. Позови Бремена, Омра.

Отдав необходимые распоряжения, друзья поужинали, и затем Александр попросил Суинтона рассказать что-нибудь о носорогах.

— Опасные это животные, — сказал Суинтон. — Я сам был свидетелем смерти одного здешнего жителя от носорога. Но только прежде я расскажу вам историю, которую рассказал мне один намана про льва. Я вспомнил замечание майора относительно способа, посредством которого животные обмениваются мыслями друг с другом. Во время моего путешествия в стране намана я обратил однажды внимание на одно место, испещренное следами львиных лап. Когда я стал рассматривать их, начальник намана сказал, что, очевидно, здесь упражнялся лев в прыганье. На мою просьбу объяснить, что это значит, он сказал, что, если льву не удалось допрыгнуть до намеченного животного, он идет вторично на то же место и делает прыжки для упражнения. Потом начальник рассказал мне один случай, свидетелем которого он был сам. Однажды он был около крутого холма, из которого выдавался кверху голый утес, футов десять или одиннадцать высоты. Около утеса прыгало стадо зебр. В это же время около холма бродил лев, намереваясь полакомиться одним из животных. Он нацелился на самца, который стоял ниже всех, и прыгнул. Прыжок был неудачен, самец отскочил и побежал вверх, помахивая хвостом. Стадо поднялось на недосягаемую для льва высоту, а он снова прыгнул на пустую уже скалу и так прыгал до тех пор, пока не допрыгнул до того места, где стояла прежде зебра. В это время пришли еще два льва, и первый заревел, как бы желая рассказать им что-то. Некоторое время они ревели поочередно, точно разговаривая, причем первый лев обвел товарищей несколько раз вокруг скалы. Затем он опять сделал прыжок на скалу. «Очевидно, — прибавил начальник, — они все время разговаривали между собой, но я не понял о чем, хотя разговор и был достаточно громкий».

— Да уж наверное они не шептали, — смеясь сказал майор. — Спасибо за историю, Суинтон, а теперь расскажите нам о носорогах.

— Я охотился однажды с одним грикуа, по имени Гендрик. Кроме нас было еще два или три охотника. Мы ранили прыгуна и, преследуя его, напали на большую черную самку носорога, лежащую в кустах.

— А есть носороги разного цвета?

— Да, есть белые носороги, крупнее черных, но не такие опасные. Но все они тупые и злые. Итак, продолжаю. Гендрик подполз из-за кустов, выстрелил и ранил носорога в переднюю ногу. Носорог поднялся и бросился на нас. Мы все бежали, но один отстал, и животное стало уже нагонять его, но он ловко вывернулся почти из-под рог и отбежал в сторону. Носорог пробежал мимо него, и мы все остались позади. Не теряя времени, мы забрались на ближайшее дерево. Остановившись и не видя своего врага, носорог, прихрамывая, ходил кругом дерева и обнюхивал воздух, стараясь узнать, где мы. Наконец одному из охотников надоело сидеть на дереве, и он предложил нам выстрелить в носорога. «Стреляй, если хочешь, сказал ему Гендрик, только все ружья лежат на земле под деревом». Не долго думая, охотник слез с дерева, достал ружье, подошел к носорогу и, выстрелив, тяжело ранил его в челюсть. Оглушенное животное рухнуло на землю. Думая, что оно теперь убито, мы слезли с дерева и собрались вокруг него. Охотник гордился тем, что убил носорога и хотел уж начать распоряжаться его телом, как тот зашевелился и начал подниматься. Гендрик закричал, чтобы мы бежали изо всех сил, и первый подал пример. Носорог встал и бросился с яростным ревом на человека, который стрелял в него.

Несчастный, видя, что ему не убежать от разъяренного врага, хотел прибегнуть к тому же маневру, благодаря которому только что спасся его товарищ. Он остановился прямо перед носорогом и хотел внезапно отскочить в сторону, чтобы тот пробежал мимо. Но носорог не попался во второй раз. Он зацепил охотника рогом за левое бедро и отрезал ему ногу, как топором, подбросив его высоко в воздух. Когда несчастный упал на землю, он снова бросился на него, распорол ему горло, грудь и живот и снова подбросил в воздух, затем сам грохнулся на землю. Гендрик осторожно приблизился к нему и, заметив, что он еще шевелился, выстрелил и на этот раз добил его окончательно.

— Этакая живучая скотина, — сказал майор, — не всякой пулей прошибешь его.

— Да, большею частью пуля сплющивается о многие части его тела. Но, кстати, я вспомнил один случай, как трусливая гиена справилась с носорогом.

— В самом деле?

— Да, терпение и настойчивость помогли гиене. Носорогу трудно поворачиваться назад, потому гиена и напала на него сзади. Она прокусывала ему заднюю ногу выше связки, пока не перекусила все мускулы. Обессилевшее животное упало на землю, тогда она пожрала его заживо, перегрызая понемногу ноги. Но пока носорог потерял силы и упал, она должна была пройти несколько верст по его кровавому следу. А теперь, если вы думаете, господа, начать завтра охоту с рассветом, то пора идти спать. Доброй ночи.

На рассвете следующего утра, наскоро позавтракав, Александр и майор отправились снова в долину. Суинтон остался препарировать образцы. Когда охотники приехали к долине, над ней расстилался густой туман; пришлось сделать остановку и спуститься только через некоторое время, когда туман рассеялся. В долине, как и накануне, паслось множество разнообразных животных. Но так как главной целью сегодняшней охоты были сернобыки, то надо было высмотреть их среди движущейся массы животных. Охотники стояли некоторое время на возвышенном месте и пристально смотрели вниз. Наконец Омра, зрение которого было острее даже, чем у готтентотов, указал на три сернобыка в противоположном конце долины, под акацией. Тотчас же пришпорили лошадей и поскакали по указанному направлению, разгоняя по пути стада гну, куагг и антилоп. Земля задрожала под топотом многочисленных копыт, как будто ехала громадная кавалерия. Но намеченные животные оставались спокойны, пока охотники не подскакали к ним шагов на триста. Тогда сернобыки, несмотря на свою тяжесть и неповоротливость, пустились в галоп и быстро удалились на порядочное расстояние. Но такая скачка не могла продолжаться долго, и майор с Александром скоро были возле бедных запыхавшихся животных. Их гладкая шерсть приняла сначала голубоватый оттенок, а потом сделалась совершенно белой от пены. Они сбились вместе и стояли неподвижно, тяжело дыша и пугливо озираясь, пока выстрелы не уложили их. Охотники слезли с лошадей и подошли к добыче.

— Какое красивое животное! — воскликнул Александр.

— А они действительно очень велики, — сказал майор. — Посмотрите на этот чудный умирающий взор, разве он не говорит?

— Да, молит о сострадании.

— А ведь эти три зверя весят столько же, как полсотни антилоп, и мясо их, как вы говорите, очень вкусно.

— Ну, что же мы предпримем дальше?

— Пустим вперед лошадей и посмотрим, не набредем ли еще на какую-нибудь дичь.

— Я вижу вдали две или три антилопы, не похожие на тех, которых мы встречали. Как только придут готтентоты и займутся сернобыками, мы поедем туда.

— А вы не думаете, что Суинтону понадобится шкура одного из этих животных?

— Думаю, что нет. Они слишком громоздки. Он говорил, что мы еще много встретим их на пути. Кроме того, он не хотел обременять фургоны, пока мы не оставим Желтую реку и не направимся домой. Теперь, Бремен и Омра, отправляйтесь с нами.

Майор и Александр повернули лошадей и направились к холму, на вершине которого, среди кустарников, бродили животные, похожие на антилоп. Бремен сказал, что он тоже не знает, что это за животные, и майор горел нетерпением сделать сюрприз Суинтону. Остановившись шагах в двухстах от кустов, майор слез с лошади, передав ее Омра, и пошел пешком. Он благополучно прошел через кустарники, не напугав животных, и скрылся из глаз ожидавших его внизу. Не прошло, однако, и пяти минут, как они увидали его поспешно идущим назад.

— Что случилось? — спросил Александр.

— А то случилось, что я еще и теперь не могу прийти в себя от волнения. Я шаг за шагом приближался к антилопам и хотел уже стрелять, когда услыхал треск в двух-трех шагах от себя. Я посмотрел в ту сторону и увидал хвост льва, который на мое счастье был занят антилопами и не замечал меня. Конечно, я не замедлил возвратиться вспять, что вы и видели.

— Что же нам теперь делать?

— Подождите немного, я соберусь с силами. А потом я думаю ударить на льва. Здесь нет Суинтона, чтобы рассуждать об осторожности, а поохотиться на льва я уж давно собираюсь.

— От всего сердца согласен с вами, — сказал Александр. — Бремен, мы хотим напасть на льва.

— В таком случае, сэр, нам лучше будет держаться обычая, принятого на Капе. Повернем лошадей задом к льву, и пусть Омра держит их, пока мы атакуем льва. Стрелять, мне кажется, должен сначала один, чтобы иметь два выстрела в запасе.

— Вы правы, Бремен, — сказал Александр. — Пусть майор первый испробует свое ружье, а мы подождем.

С немалым трудом удалось, наконец, повернуть испуганных лошадей, пока майор выследил снова место, где лежала львица. Животное нацелилось на антилоп и собиралось сделать прыжок. Майор выстрелил, и львица вскочила со страшным ревом, а антилопы разбежались с быстротою ветра. В ответ на рев львицы послышалось глухое рычание с другой стороны кустарников, и тотчас же оттуда выскочил лев и остановился под небольшой мимозой, стоящей не более как на четверть версты от места засады охотников.

— Какое великолепное животное! — вскричал Александр. — Посмотрите-ка, грива-то почти волочится по земле и совершенно черная.

— Мы должны овладеть им! — вскричал майор, вскакивая на лошадь.

Александр, Бремен и Омра последовали его примеру и поскакали ко льву, который стоял под мимозой и как будто с гордой небрежностью смотрел на противников. Видно было, однако, что приближение их неприятно ему, или он был недоволен своею позициею, так как, чем ближе они подъезжали, тем больше он отступал назад. Наконец он остановился на вершине каменистого холма, по бокам которого росли густые колючие кусты терновника.

Охотники слезли с лошадей и приблизились к кустарникам, затем майор выстрелил. Пуля ударилась в камень возле льва, который ответил грозным рычаньем. Майор взял ружье у Омра, снова выстрелил, и снова пуля попала в камень у ног животного. Лев затряс гривой и снова заревел. По его сверкающим глазам и нетерпеливо махающему хвосту видно было, что он готовится к нападению.

— Зарядите снова ружья, — сказал Александр, — а затем предоставьте мне выстрел, майор.

Как только были заряжены ружья майора, Александр прицелился и выстрелил. Пуля перебила переднюю ногу льва, который поднялся с громовым ревом и прыгнул по направлению к охотникам.

— Теперь смелее! — крикнул майор, давая запасное ружье Александру.

Кусты трещали под натиском разъяренного зверя, подходившего все ближе и ближе. Охотники приготовились к встрече. Наконец лев выскочил из кустов, с поднятым хвостом, разметавшейся гривой и блиставшими яростью и местью глазами. Он приблизился к заду одной из лошадей, которая взвилась на дыбы, и отпрянул в сторону, отбросив на некоторое расстояние Омра. Сломанная нога льва подвернулась, и он упал. Только что он стал подниматься, готовясь ко второму прыжку, как выстрел Бремена попал ему в спину. С новым ревом он собирался прыгнуть на целившегося в него майора, но не мог поднять задних ног, так как пуля Бремена пронизала его спинной хребет и парализовала конечности. После нескольких тщетных усилий он упал на землю, и майор прострелил ему голову. Животное еще раза два пыталось подняться и скребло землю когтями здоровой ноги, но скоро вытянулось и издохло.

— Я рад, что это кончилось, Александр, — сказал майор, — здесь было больше волнения, чем удовольствия.

— Надо сознаться, что временами мне становилось жутко, — сказал Александр. — Какой громадный зверь! Я никогда не видал такой великолепной шкуры.

— Она ваша по праву, — сказал майор.

— Нет, потому что вы сделали выстрел, прикончивший льва.

— Так, но если бы вы не переломили ему ногу, он мог бы прикончить кого-нибудь из нас прежде, чем мы прикончили бы его. Нет, нет, шкура ваша. Однако, лошади разбежались, и мы не можем послать за готтентотами. Надо еще освободить из кустарников Омра.

— Люди поймают лошадей и приведут их, будьте покойны, господа, — сказал Бремен.

— А знаете, майор, когда я получил шкуру льва, то мне захотелось получить также шкуру львицы. Мы хорошо кончили бы день, если бы соединили супругов.

— Что же, я не прочь.

— Только надо подождать, господа, пока приведут лошадей, — сказал Бремен. — Трех ружей слишком мало для нападения на льва. Очень опасная охота.

— Бремен прав, Александр, нам не следует рисковать второй раз. Будьте покойны, если бы у льва не была переломлена нога, мы не отделались бы так легко. Посидим здесь, пока не придут готтентоты.

Готтентоты, действительно, увидев бегущих лошадей, догадались, что случилось что-нибудь особенное, поймали их и привели по следам охотников. Они немало дивились смелости, с какой трое человек решились напасть на льва и даже одолели его. Предстоящая охота на львицу очень обрадовала их. Спустив собак, охотники отправились на прежнее место, где майор стрелял в львицу. Но в кустарниках львицы не оказалось, очевидно, она ушла куда-нибудь в другое место. Сваневельд, опытный охотник на львов, выразил мнение, что ее надо искать поблизости от того места, где был убит лев. Пошли по тому направлению и нашли ее в зарослях около мимозы, куда отступил в первый раз лев. Испытанный уже способ с лошадьми пришлось оставить, так как животные были так напуганы, что никакими силами не было возможности повернуть их. Пришлось положиться на себя и на помощь готтентотов. Охотники окружили заросли и пустили в них собак, возвращавшихся оттуда одна за другой с жалобным видом и поджатым хвостом. Готтентоты выстрелили в кусты наудачу, и в ответ на залп оттуда раздался рев. Но львица все-таки не показывалась еще с полчаса.

Наконец, Сваневельд заметил ее по другую сторону зарослей. Он выстрелил и, должно быть, удачно, потому что львица заревела и выскочила с видимым намерением скрыться от противников. Грянул новый залп, и один выстрел ранил ее, вероятно, тяжело, так как она упала на землю, потом поползла к кустам и скрылась.

— На этот раз она получила серьезный удар, — сказал майор.

— Да, сэр, — подтвердил Бремен. — Этот выстрел был для нее смертелен. Но она еще не умерла и может доставить нам много хлопот.

Они поспешно направились к кустам с собаками. Львица продолжала реветь и оставалась на прежнем месте, очевидно, тяжело раненная. Александр и майор берегли выстрелы, приближаясь осторожно к зарослям. Когда они были шагах в двадцати от них, послышался снова рев, и вдруг тело львицы рухнуло из кустов на площадку, почти возле них. Львица сделала последнее усилие подняться, но опять упала и на этот раз осталась неподвижна. Майор и Александр опустили ружья, которые держали наготове.

— Да, — сказал майор, — я больше боялся, когда увидел ее хвост в тех кустах, чем теперь, когда она намеревалась прыгнуть на меня. Я был тогда слишком мало подготовлен к встрече с ней.

— Я в этом не сомневаюсь. Она тоже громадная и будет под пару своему супругу. Если будем живы и приедем в Лондон, я хотел бы набить их обоих и посадить в одну клетку.

— Так и сделайте, а я приду посмотреть, — сказал майор.

— Я надеюсь, что придете, дорогой товарищ. Я рад, что мы убили зверей в отсутствие Суинтона, он непременно убедил бы нас не трогать их.

— И был бы, отчасти, прав, — сказал майор. — Мы с вами очень уж увлекаемся, дружище.

— Пора теперь домой, на сегодня мы сделали, кажется, достаточно.

— Еще бы, — сказал майор, садясь на лошадь, — хватит разговоров на всю жизнь. Теперь поспешим домой и не скажем ничего Суинтону, пока готтентоты не принесут нашу добычу в лагерь.

ГЛАВА XXV

Изумление Суинтона. Разговор. Материнская любовь. Смятение. Встреча с грикусами. Посольство к Мозелекатзи. Пожар. Король Матабили. Ожидания.

— Ну, какова была охота? — спросил Суинтон, когда увидал майора и Александра.

— Очень удачна, — ответил майор. — Мы видели каких-то новых антилоп, очень хотели пристрелить несколько штук, но помешала неожиданная встреча с львицей.

Майор рассказал, как испугался хвоста львицы и поспешил ретироваться.

— Очень рад, что вы были так осторожны, майор. Было бы прямо безумие нападать на львицу с тремя ружьями. А антилоп добыли?

— Да, только эландов, которые, как вы говорите, очень вкусны. Останемся мы здесь на некоторое время или будем продолжать путь вверх по реке?

— Это пусть решает Уильмот, — ответил Суинтон.

— Как хотите, — сказал Александр, — но ведь говорят, что чем дальше идти к северу, тем больше будет попадаться разных диких зверей?

— Да, и мы еще должны встретиться с жирафой, — сказал майор, — которая является теперь главным предметом моих желаний. Я убил носорога и слона, теперь должен убить жирафу. Первых двух можно убить и в Индии, но эту там не найдешь.

— А вам хочется сказать вашим друзьям в Индии, что вы убили животное, которого они не могут убить?

— Разумеется. Зачем же было и ехать так далеко, коли нечем будет похвастаться. Если я скажу, что охотился на носорога и слона и убил их, они ответят: «Это и мы делали». Но если я прибавлю к этому жирафу, то они замолчат. Но вот идут готтентоты с нашей добычей. Идите, Суинтон, оставьте вашу препаровку ненадолго и посмотрите на результаты нашей охоты.

Суинтон отложил шкуру сасаби, которую чистил, и пошел с товарищами к добыче, около которой уж собрался весь караван. Он очень удивился, увидев шкуры и клыки льва и львицы. Но еще больше поразил его майор рассказом о том, как были убиты звери.

— Вы действительно страшно рисковали, — сказал он, — и я рад, что дело кончилось так успешно. Вы правы, что я отговаривал бы вас от такой попытки. Вы, точно два мальчика, воспользовались отсутствием учителя, чтобы напроказить. Но, во всяком случае, хорошо, что это уж сделано, и я надеюсь, что ваше желание убить льва удовлетворено, так что вы не будете больше рисковать без необходимости.

— Конечно, — сказал Александр. — Мы исполнили свое желание, подвергаясь большой опасности, и будем осторожнее на будущее время.

— Прошу вас об этом, — сказал Суинтон. — Подумайте, какое будет несчастье, если мы не все трое вернемся невредимыми на Кап. Но мне никогда не приходилось видеть такой красивой львиной шкуры. Поручите обе мне, я довезу их в порядке до места.

По обыкновению полдень был посвящен готтентотами еде, и они наелись так, что едва могли дышать. Мясо антилоп было признано чрезвычайно вкусным, и его было так много, что уничтожить его сразу было невозможно. Готтентоты унесли в лагерь столько, сколько могли захватить. Вечером скот загнали с пастбища, зажгли костры, и ночь прошла совершенно спокойно.

На рассвете скот пустили еще на два часа на траву, затем впрягли быков и продолжали путешествие, держась, насколько возможно, ближе к реке. Путешественники видели гиппопотамов, с фырканьем вылезающих из воды, но проезжали мимо, не стреляя, чтобы не распугать других животных. Роскошный луг с самыми разнообразными и яркими цветами расстилался перед ними.

— Не правда ли, майор, эта равнина точно покрыта турецким ковром? — спросил Александр. — Какое разнообразие красок!

— Да, но никакого аромата, — возразил майор. — Все эти цветы очень ярки и красивы, но, по моему, одна скромная английская фиалка стоит их всех.

— Согласен с вами, — сказал Суинтон. — Но, все-таки, вы должны признать, что эта страна неописуемо прекрасна. Эти сочные луга, испещренные цветами и сменяющиеся чудными рощами и лесами! Посмотрите на эти алоэ, покрытые коралловыми пучками цветов, что дали бы за них в Англии? А малиновые и лиловые оттенки маков и лилий, перемешанных между собой? Разве это не великолепно? И относительно аромата вы не вполне правы. Ползучие растения, обвивающие те громадные деревья, пахнут очень хорошо. А как живописен виноград, обвивший мимозу! Я не думаю, чтобы райский сад был прекраснее.

— С ним есть сходство и в другом отношении, — смеясь, сказал майор. — Здесь, конечно, водятся змеи.

— Несомненно, — сказал Суинтон.

— Ну, я чувствую истинное удовольствие только в полной безопасности. Если я должен быть все время настороже и смотреть во все стороны, чтобы не наступить на ехидну или избежать нападения кобры, мне не доставляют особенного удовольствия богатые оттенки цветов, скрывающих все эти опасности. И повторяю, дайте мне лучше фиалку и розу Англии, ароматом которых я буду наслаждаться без всякой опасности.

— Я согласен с вами, майор, — сказал Александр, смеясь, — но мы должны сделать уступку Суинтону как естествоиспытателю. Ехидна мила ему, потому что он может увеличить ею свои коллекции. На все эти цветы он смотрит взором ботаника, жаждущего пополнить свой гербарий или набрать луковиц и нагрузить ими свой фургон. Вы также будете удивляться землепашцу, который наслаждается богатой жатвой.

— Или самому себе, наслаждающемуся разнообразием и многочисленностью животных, убитых собственным выстрелом, — прибавил Суинтон, улыбаясь. — Теперь я вас поймал, майор.

— Признаю свое поражение. Но что там такое на реке, позади гиппопотамов?

— Я думаю, что это слон. Но тростник так высок, что трудно различить. Вероятно, стадо слонов купается в реке.

— Остановим караван. Скрип колес разгонит кого угодно, — сказал майор. — Поедем вперед посмотреть, что там такое. Здесь не больше полверсты расстояния.

— Хорошо, — сказал Суинтон. — Омра, принеси ружья и позови Бремена. Что же, майор, это будет настоящая охота или только постреляем мимоходом? Я теперь ясно вижу, что это слоны.

— Думаю, что лучше пострелять мимоходом, потому что для настоящей охоты нужно будет посылать отряд на тот берег, а это выйдет длинная история.

— Я тоже полагаю, лучше пострелять мимоходом, чтобы попугать и рассеять стадо, — сказал Суинтон.

Подъехав ближе к реке, путешественники увидели купающихся слонов, но скоро тростник закрыл их, и было слышно только плесканье. Но, поднявшись немного выше, они ясно различили в реке самок слона с детенышами по обе стороны. Они играли с ними, обливали их водой из хобота и толкали в воду, чтобы научить плавать. Охотники некоторое время молча любовались картиной.

— У меня не хватит духу стрелять в этих бедных животных, — прервал наконец молчание майор. — Материнская заботливость самок и неуклюжие прыжки детенышей так трогательны. Мяса у нас достаточно, а нарушать это семейное счастье из-за одного удовольствия было бы жестоко.

— Рад слышать такие речи, — сказал Суинтон. — Выстрелим в воздух и попугаем их.

— Согласен, — сказал майор, — это переполошит их. И он выстрелил в воздух. Поднялся невообразимый шум и суматоха. Рев и крики слонов, плеск воды, треск кустарников — все соединилось в один хаотический гул звуков. Через несколько секунд все стадо вылезло из воды и взбиралось на противоположный берег, тяжело шлепая по сырой грязи, скользя, падая, наталкиваясь друг на друга в диком смятении. Кустарник так и трещал, ложась под ноги громадных животных, а некоторые кусты летели в воздух, вырванные с корнями хоботами. Среди целого стада самок с детенышами выделялись два громадных самца. Еще несколько минут, и вся беспорядочно двигающаяся масса скрылась в ближайшем лесу, и только треск ломающихся деревьев и кустарников свидетельствовал о том, что стадо еще бежало, стараясь укрыться как можно дальше от невидимого врага.

— Это была великолепная сцена, — сказал Александр.

— Да, живая панорама, которую можно видеть только в Африке.

— Я думаю, что никогда не сделаюсь настоящим охотником на слонов, — сказал майор. — Мне как-то тяжело убивать такое разумное животное, и я чувствую укоры совести, когда вижу его смерть от моей руки. И вместе с тем, мне кажется, что охота за слоном не представляет особенной опасности, если привыкнуть и присмотреться к тому разрушению, которое слон производит вокруг себя своими тяжелыми и неуклюжими движениями.

— Да, если охотники опытны и хладнокровны. Среди голландских фермеров есть несколько знаменитых охотников на слонов. Я знал одного, который, вернувшись с одной удачной охоты, бился об заклад, что он подойдет к дикому слону и вырвет восемь волосков из его хвоста. И он выиграл пари, потому что слон не может видеть, кто идет позади него и с трудом поворачивается. Однако через некоторое время он вздумал повторить попытку, ободренный успехом, но животное случайно повернулось очень быстро и затоптало его до смерти.

Во время разговора подошел Бремен и сказал, что по направлению к востоку видны люди и, по-видимому, тоже с фургонами. При помощи телескопов путешественники убедились в верности сообщения и повернули в ту сторону лошадей, оставив караван идти по берегу реки. Проехав около часу, они приблизились к неизвестным людям, в которых Суинтон тотчас же узнал грикуа, или смешанное племя европейцев с готтентотами. Без сомнения встреча была чрезвычайно дружеская. Грикуа рассказали, что они охотятся здесь за слонами, кваггами и другими животными, за первыми — для добыванья слоновой кости, за последними — для мяса. Их старый фургон был нагружен мясом, нарезанным длинными ломтями и развешанным для просушки. Кроме того, они везли с собой громадное количество слоновой кости, которое уже набрали. Когда путешественники сказали им, по какому направлению идет их караван, грикуа выразили желание привезти к вечеру свой фургон и раскинуть лагерь вместе. После этого путешественники вернулись к своему каравану.

К вечеру грикуа приехали, и оба каравана соединились. Партия грикуа состояла из шестнадцати статных молодцов, вооруженных длинными ружьями, которые были в употреблении среди голландских буров. Грикуа сказали, что они уже два месяца охотятся в этих местах и скоро собираются домой, так как фургон их почти полон. Майор сообщил им о своем намерении поохотиться за жирафами. На это грикуа сообщили, что к югу от Желтой реки жирафы почти не бывают, а чтобы найти их, следует пробраться во владения короля бечуанской страны Мозелекатзи, к северу от реки. Вместе с тем, они не советовали делать этой попытки, не заручившись предварительно позволением короля. Даже и при получении этого позволения поездка в эти места может быть небезопасна.

— Знаете вы что-нибудь об этой особе, Суинтон?

— Да, я слыхал о нем, но не знал, что он распространил так далеко свои завоевания и подобрался к реке.

— Кто он такой?

— Вы слышали ведь о Чаке, короле залусов, завоевавшем всю страну к востоку до Порта-Наталя?

— Да, — отвечал Александр, — мы слышали о нем.

— Так Мозелекатзи, начальник двух или трех племен, вытесняемых врагами, искал защиты у Чаки и сделался одним из главных вождей его воинов. Через несколько времени он поссорился с Чакою, не поделивши завоеванный скот. Зная, что ему нечего ждать милосердия от тирана, Мозелекатзи отделился от него с громадным войском и вторгнулся в страну бечуанов. Здесь он завоевал все племена, увеличил свое войско и скоро сделался таким же страшилищем для окрестных жителей, как Чака. В распределении своих войск он следовал плану Чаки и теперь сделался могущественным властителем, и, говорят, почти таким же тираном и деспотом, каким был сам Чака. Я думаю, что грикуа вполне правы, говоря, что без его позволения было бы опасно проходить через его владения.

— Но, — сказал Александр, — мне кажется, если бы мы отправили к нему послов с подарками, это устранило бы затруднения?

— Возможно. Только бы наши караваны не возбудили его алчность, и он бы не вздумал задержать нас и овладеть им. Во всяком случае, грикуа скорее ответят на этот вопрос.

Грикуа советовали отправить послов в Матабили, столицу Мозелекатзи, чтобы получить разрешение охотиться в стране и просить короля прислать людей для получения приготовленных ему подарков. Таким образом, можно скорее рассчитывать на получение ответа. Уполномоченные короля не замедлят приехать вместе с послами, так как он заинтересуется обещанными подарками. Бремен и трое других готтентотов вызвались отправиться послами. Предложение было принято, и после полудня послы сели на лошадей и переправились через реку. По совету грикуа караван переменил место стоянки и несколько удалился от реки для большей безопасности от львов.

Погода начала меняться. Густые облака собирались и снова исчезали. На следующий день в соседних горах раздавались по временам раскаты грома, и змейки молнии пробегали по всем направлениям. Скоро на окрестных холмах начался дождь.

Сильный ветер рвал холст на фургонах, и с трудом поддерживались ночные костры. Караван стоял в большой долине, покрытой высокой сочной травой. Кругом бродило множество лосей и других видов антилоп. Путешественники пробыли здесь пять дней в ожидании ответа от короля из Матабили. Каждый день они охотились и запасали провизию. В воскресенье, после обычного богослужения, караван был сильно встревожен густым дымом, расстилавшимся по долине вокруг него.

Сваневельд сказал, что, очевидно, поблизости горят луга, и огонь может быстро распространиться, так как ветер усиливался и дул в сторону каравана. Готтентоты и грикуа принялись срывать и вычищать траву вокруг лагеря. К ночи пожар усилился, и пламя было видно из лагеря, но он уже был окружен голой и сырой полосой земли, дойдя до которой огонь должен был остановиться.

Небо было покрыто тучами, и в ночной тишине еще ярче блестело пламя пожара. Ветер с яростью разгонял пламя, и на несколько верст кругом разносился гул от треска и свиста. Все стояли настороже у каравана, следя за движением пламени. Черные тени антилоп мелькали по всем направлениям, делая картину еще более фантастичной. Вдруг разразился страшный гром, и дождь полил потоками. Ветер в ту же минуту успокоился, и после нескольких бурных раскатов грома наступила мертвая тишина, сменившая треск и свист пожара. Проливной дождь потушил последнюю искру огня.

Утро было светлое и ясное. После завтрака путешественники увидали на другом берегу реки своих послов в сопровождении местных жителей. Скоро они переправились через реку и прибыли в лагерь. Уполномоченные короля, из племени матабили, были рослые люди, могучего телосложения и с красивыми правильными лицами. Волосы их были острижены и украшены овальным кольцом, надетым на голову; в мочке левого уха было проделано большое отверстие, в котором торчала маленькая трубка, служащая табакеркой. Вместо одежды на них были пояса с длинными полосами из кошачьих шкурок; вооружены они были дротиками и копьями.

Путешественники приняли гостей очень любезно, поставили перед ними в большом количестве мясо антилоп и наполнили нюхательным табаком их табакерки. Когда матабили удовлетворили свой аппетит и набили ноздри табаком, то сказали через грикуа, которые понимали их язык, что пришли от великого короля Мозелекатзи. Он хотел знать, кто такие путешественники, что им от него нужно, и какие они привезли ему подарки.

Суинтон, которому было поручено вести переговоры, ответил, что они охотники, а не купцы. Приехали они сюда, чтобы посмотреть на удивительную страну, принадлежащую великому монарху и, зная, что в этой стране водятся звери, которых нет в других местах, решились просить позволения монарха поохотиться на них. По возвращении на родину они покажут своим друзьям шкуры убитых зверей и расскажут о чудесной стране и ее великом властителе. Они привезли в подарок королю бусы, медную проволоку, ножи, спички для зажигания огня и табак нюхательный и курительный. Одну часть подарков они дадут тотчас же по получении разрешения, другую, когда будут уезжать отсюда. Прекрасные подарки были разложены перед глазами послов, которые рассматривали их с видимым удовольствием и некоторым изумлением. Затем они сказали, что их повелитель будет очень обрадован, когда увидит все эти вещи, и что он поручил им сказать путешественникам, что они могут совершенно безопасно охотиться в его владениях и убивать животных, какие им понравятся. Возникал теперь вопрос о том, двигаться ли на охоту всем караваном или взять только часть его? Матабили сообщили, что жирафов можно найти в трехдневном расстоянии отсюда. Переправляться через реку со всеми фургонами они не советовали; по их мнению, нелегко будет перевезти через реку даже и один, не особенно нагруженный, фургон. Грикуа были согласны с этим мнением, и потому было решено взять на охоту фургон Александра и пятнадцать пар быков. Несколько грикуа, Сваневельд, Омра и Магомед должны были сопровождать охотников. Бремен, готтентоты и остальные грикуа оставались здесь с тремя фургонами до их возвращения.

Такое распределение вполне соответствовало желанию готтентотов. Им вовсе не улыбалась мысль идти в страну матабили, а здесь они могли прожить спокойно, обеспеченные провизией. В фургон Александра были сложены постели и все необходимое для путешествия, все остальное было перенесено в другие фургоны. Затем были отобраны лучшие быки и восемь самых быстрых лошадей. На следующее утро матабили указали лучшее место переправы через реку, и скоро охотники были на противоположном берегу.

В продолжение первого дня путешествия вид страны не менялся — кругом расстилались все те же роскошные луга, испещренные разнообразными яркими цветами. Такое же обилие встречалось всяких видов антилоп. Местные жители приставали к каравану и требовали, чтобы охотники убивали для них разных животных. Когда их требования делались слишком назойливы, матабили, сопровождавший охотников, начинал грозить им своим царем, и они тотчас же удалялись. Путешественники оделяли всех табаком и дичью и ехали довольно спокойно. Предательства матабилей они не боялись, так как были хорошо вооружены и, вместе с бравыми грикуа, могли отразить даже довольно многочисленное войско дикарей. Как бы то ни было, останавливаясь на ночь, они принимали все меры предосторожности. Фургон ставили непременно среди открытого места, чтобы избежать неожиданного нападения, и всю ночь кругом горели громадные костры.

Так проехали они уже более двух дней и к вечеру третьего дня были на обширной равнине, с несколькими развесистыми мимозами, окаймленной рядом невысоких холмов. Матабили сказал, что здесь они найдут жирафов, и майор в нетерпеливом волнении не отнимал телескопа от глаз, пока не стемнело. В надежде на интересную охоту, путешественники осмотрели ружья, зажгли костры, расставили стражу на ночь и, поручив себя воле Провидения, скоро уснули в своем фургоне.

ГЛАВА XXVI

Охота за жирафами. Предполагаемое отступление. Предательства Предательские замыслы разрушены. План Омра. Надежды на воду. Разочарование.

Ночью не случилось ничего, за исключением того, что к лагерю подошли три льва и разбудили грикуа. Утром впрягли быков, оседлали лошадей и приготовились к охоте. Но в продолжение почти всего дня встречалось очень много разных животных, и не было видно ни одной жирафы. После полудня, проезжая мимо группы мимоз, охотники напали на носорога, который едва не погубил лучшую лошадь Александра, но грикуа уложили его залпом из своих ружей. Это было громадное животное, но не из черных свирепых носорогов, а из тех, которых называют белыми. За последние два дня охотники встречали также гну не той породы, которую они видели до сих пор. Суинтон назвал их пятнистыми гну. К вечеру сопровождавший их воин матабили указал на мимозу в отдалении, делая знаки, что там есть жирафа.

— Я ничего не вижу, — сказал майор. — Может быть, вы видите, Александр? Он указывает на мимозу, рядом с которой стоит пень и больше ничего. А, теперь я начинаю различать. То, что я принимал за пень, двигается. Это должно быть шея жирафа. Спустите собак, Сваневельд! — вскричал майор и поскакал к мимозе, сопровождаемый Александром и Омра на запасной лошади. Через минуту или две жирафа была видна совершенно ясно около мимозы, и затем она припустилась бежать неуклюжим, тяжелым галопом. Однако этот неуклюжий галоп скоро оставил позади лошадь майора. Животное мчалось с поразительной быстротой, его длинная лебединая шея наклонялась к ногам, а черный хвост крутился над спиной.

— Вперед, Александр! — кричал майор. — Если существуют на свете семимильные сапоги, то у этой бестии их две пары. Он летит, как ветер. Но долго он такой скачки не выдержит, будьте покойны, наши лошади в лучших условиях, чем он.

Александр и майор ехали рядом полным галопом. Но вдруг лошадь майора споткнулась и упала через страуса, который сидел на гнезде. Лошадь Александра тоже споткнулась и последовала примеру товарки. Таким образом, лошади и всадники очутились на земле среди страусовых яиц, а страус удирал со всех ног за жирафой.

Встав на ноги и взяв под уздцы лошадей, охотники оглянулись кругом, но жирафы уже и след простыл, и на всем пространстве ничего не было видно, кроме мимоз. Между тем Омра подбирал ружья и хохотал самым непочтительным образом. Майору и Александру не оставалось ничего больше делать, как присоединиться к его компании. Ни седоки, ни лошади не потерпели никаких повреждений при падении.

— Ваш первый опыт охоты за жирафой был очень удачен, — сказал, смеясь, Суинтон, когда они, несколько сконфуженные, вернулись в лагерь.

— Да, мы оба сделали хороший прыжок, — сказал Александр. — Во всяком случае у нас есть хоть страусовые яйца на ужин, все же лучше, чем ничего. Скоро стемнеет, и нам надо приготовляться к ночи, не правда ли?

— Я хотел это предложить, — сказал Суинтон.

— Приходилось вам когда-нибудь охотиться за жирафами, Суинтон? — спросил Александр во время приготовления ужина из страусовых яиц.

— Никогда, — возразил Суинтон. — Я встречал их довольно часто в стране намана, но не убил ни одной. Но все-таки я припоминаю одну историю, рассказанную мне о жирафе. Я, может быть, не поверил бы ей, если бы сам не видал останки льва. Вы ведь знаете, какие длинные и крепкие шипы у мимозы или верблюжьего дерева, как называют его голландцы за то, что жирафы питаются его листвой? И помните, что ветви этого дерева распускаются одна над другой, как зонтики? Один из начальников сообщил мне, что он был свидетелем, как лев напал на жирафу. Лев всегда вспрыгивает на голову или на шею жирафе и едет на ней верхом, пока не загрызет ее. Жирафа мечется со своим седоком, и иногда ей удается сбросить его и спастись. Я сам видел на шее убитых жираф следы зубов и когтей льва. И в этом случае лев прыгнул на жирафу, но жирафа в ту же минуту сделала крутой поворот, и лев от сильного толчка упал спиной на ветви мимозы. Ветви, конечно, не сдержали бы тяжести громадного зверя, но шипы вонзились в его тело и держали его в том положении, в каком он упал. Он не мог освободиться и издох на дереве. Мне показывали — потом его тело на ветвях мимозы как доказательство правдивости рассказа.

— Это действительно больше похоже на чудо, — заметил майор, — но раз вы видели, значит, так и было. Я надеюсь, что завтра мы будем счастливее в нашей охоте.

— Я получил некоторые известия от Сваневельда, — сказал Суинтон, — которые очень обеспокоили меня. И теперь я думаю, что чем скорее мы отсюда уедем, тем будет лучше. Дело в том, что король матабилей не предполагал, что в нашем караване находятся грикуа, и еще менее предполагал, что грикуа осмелятся вместе с нами войти в его владения. Вам может быть неизвестно, что Мозелекатзи смертельный враг грикуа, с которыми у него было несколько серьезных столкновений. Вследствие всего этого наше положение здесь далеко не безопасно.

— Почему же грикуа не предупредили нас? — спросил Александр.

— Потому что они не особенно заботятся о матабили и были, вероятно, даже очень довольны попасть в их страну. Но, будьте уверены, как только король узнает о том, что они здесь, то сочтет нас всех за шпионов и пошлет войско, чтобы перерезать.

— Говорили вы с грикуа?

— Да, но они смеются и говорят, что не побоятся пойти даже в столицу матабили к самому королю Мозелекатзи.

— Да, они очень смелы и прекрасные товарищи в путешествии, но мы-то вовсе не желаем сражаться с дикарями, — заметил майор. — Но знает ли наш проводник матабили о том, что с нами грикуа?

— Нет. Он считает их за капских жителей, которых мы привели с собой. Но я предполагаю, что он только притворяется, что не знает; готтентоты, вероятно, уж рассказали ему все. Сваневельд говорит, что первого матабили, которого мы встретили, он послал, конечно, гонцом к королю. Поэтому нам нужно отсюдаубираться, как можно скорее.

— Я вполне согласен с вами, Суинтон, — сказал Александр. — Завтра мы еще поохотимся за жирафами и, если майору удастся наконец убить хотя одну, навострим лыжи домой. Ведь если король пошлет на нас свои полчища, мы не долго выдержим атаку. А теперь пора спать.

На следующее утро путешественники встали очень рано, оставили фургоны на месте, сели на лошадей и отправились на поиски жирафов. Верст пять или шесть проехали они по низменной равнине и, наконец, увидали стадо жираф, столпившееся около мимозы и обрывающее ее листья. Они сделали большой обход, чтобы повернуть животных и выгнать на равнину. Жирафы пустились бежать сначала с обычной быстротой, но скоро стали замедлять ход, потому что в стаде были маленькие отстававшие и задерживавшие все стадо. Пробежав около трех верст, животные стали бежать заметно медленнее, и охотники скоро догнали их. Александр выстрелил и ранил самку, которая была позади. Майор гнался с собаками за большим самцом, который, наконец, остановился под мимозой, с яростью лягая собак. Майор прицелился и уложил его с одного выстрела. Однако, он встал еще и прошел несколько шагов, но потом снова упал и больше уж не двигался. Самка, раненная Александром, тоже была добита вторым выстрелом.

— Я убил жирафу, — сказал майор, стоя около мертвого самца. — Я сделал для этого, может быть, слишком большое путешествие и прошел через большие опасности, но, в конце концов, исполнил свое желание. Что делать, каждый из нас склонен делать безумства и часто из-за пустяков рискует жизнью. Во всяком случае мое желание исполнилось, цель моего путешествия достигнута, я убил жирафу, и теперь мне все равно, когда возвращаться домой.

— Вам не придется хвастаться передо мной, — сказал, смеясь, Александр, — потому что я тоже могу сказать, вернувшись в Англию, что я убил жирафу. Но, по расчетам Суинтона, нам придется еще убить и матабили, если мы замедлим с отъездом отсюда, а этого я уж вовсе не жажду. Поэтому мы все заинтересованы теперь скорейшим возвращением на Кап.

Так как они были недалеко от фургона, то быстро вернулись к нему и послали грикуа за мясом убитых животных. Суинтон отказался от шкур, так как у него был уж образец, полученный им в стране намана, и притом они были слишком тяжелы для фургона. На обратном пути путешественники разговаривали с грикуа, которые признали вполне возможным, что король матабили имеет намерение перерезать путешественников и овладеть караваном. Страха они при этом не выразили, хотя охотно согласились отправиться в обратный путь, не откладывая. Ночью приехал посол к начальнику матабилей, сопровождавшему охотников. Конечно, им не было сообщено о привезенных им известиях, вследствие чего подозрения относительно предательства усилились. Когда на следующее утро стали запрягать быков и собираться в обратный путь, начальник стал отговаривать путешественников, убеждая их пробраться дальше вглубь страны, где они встретят очень много всяких диких зверей. Он говорил также, что король будет очень недоволен, если они уедут из его владений так скоро, и что он будет очень огорчен, если не увидит их. Но путешественники не уступили и поспешно двинулись в обратный путь. Матабили немедленно отправили посла назад. Ночью он снова убеждал не возвращаться, говоря, что король будет сердиться и на него за то, что он не сумел удержать путешественников. Но так как и грикуа были убеждены теперь в предательстве матабили, обратный путь продолжался без замедления, и только по пути стреляли лосей, чтобы пополнять запасы провизии. На третий день вечером караван был уже на берегу Желтой реки. Оставалось еще не меньше двух часов до темноты, и, несмотря на уговоры матабили переночевать на этом берегу, было решено перебраться на другую сторону. До наступления ночи оба каравана уже соединились на прежнем месте.

Грикуа сказали, что из желания матабили удержать их на том берегу реки можно заключить, что войско будет здесь ночью или завтра утром, и потому необходимо быть наготове, хотя вероятно войско и не решится сделать нападение без дальнейших распоряжений, так как караван не находился больше во владениях короля. Были сделаны все приготовления: грикуа и готтентоты были в полном вооружении, костры горели и четверо часовых ходили вокруг лагеря. Когда стемнело, было замечено, что матабили скрылся, что окончательно подтвердило подозрения.

— По моему мнению, — сказал майор, — следовало бы уйти отсюда потихоньку. Наши быки настолько отдохнули, что свободно могут пройти до завтрашнего вечера. Воспользуемся темнотой и уйдем отсюда. Луна взойдет не раньше двух часов утра, а к этому времени караван будет уж верст за пятнадцать. Александр, я и Бремен останемся здесь с лошадьми, пока не взойдет луна, чтобы посмотреть, не скрываются ли где-нибудь враги. К рассвету мы догоним караван. Кроме того, мы будем поддерживать все время костры, чтобы враги думали, что караван еще здесь, и не стали преследовать.

— А также и для того, чтобы удержать на почтительном расстоянии львов, которые тоже не принадлежат к числу наших друзей, — сказал Александр.

— Мне кажется, что это прекрасный план. Только почему не оставить здесь больше людей? И у нас, и у грикуа вполне достаточно лошадей.

— Да, нужно поговорить с грикуа.

Грикуа также одобрили план. Шестеро из них решили присоединиться вместе со своими лошадьми к Александру и майору, то же сделали Сваневельд и еще двое готтентотов. Таким образом, составился отряд из двенадцати всадников в полном вооружении. Остальной караван быстро приготовился в путь и отправился под предводительством Суинтона, по направлению к югу, через пустыню, а не по берегу реки, как шел раньше.

Направление это было принято из опасения встречи с матабили, хотя, конечно, на этом пути предстояли большие трудности, вследствие недостатка воды и корма для скота. Когда караван ушел, оказалось, что Омра запасся лошадью и ружьем и остался на месте. Так как он всегда мог быть полезен, то его самовольство не вызвало никакого замечания со стороны старших. Через полчаса фургоны скрылись из виду, и шум их колес не был уже более слышен.

Привязав лошадей за кострами, оставшиеся расположились около них и все время наблюдали за берегом реки. Некоторое время ничего не было видно. Но через час показался месяц, и когда он поднялся выше, сидящие у костров заметили отряд людей, приближающийся к берегу. Луна освещала их белые щиты. Подойдя к реке, они сели на берегу, не производя никакого шума. Через некоторое время подошел второй отряд с черными щитами, и присоединился к первому.

— Наши подозрения оправдались, — сказал майор. — В этих двух отрядах не менее тысячи человек. Но что нам теперь делать? Оставаться здесь или ехать за караваном.

— Я не знаю, что будет лучше, — возразил Александр. — Посоветуемся с Бременом и грикуа.

— Если мы сейчас уедем, — сказал Бремен, — костры скоро погаснут, и у них явится подозрение, что караван ушел. Они отправят, конечно, разведчиков. Убедившись, что нас нет, они могут начать преследование и отнять фургоны. Если же мы останемся здесь и будем до рассвета поддерживать костры, фургоны успеют уйти на большое расстояние.

Грикуа держались того же мнения, и было решено оставаться здесь до рассвета.

— Но, — спросил Александр, — уйдем ли мы раньше, чем они нас заметят, или дадим им увидеть нас?

Грикуа ответили, что будет лучше, если враги увидят их и узнают, что костры поддерживались только, чтобы обмануть их, а фургоны уехали и, вероятно, теперь уж далеко.

С этим все согласились и весь остаток ночи продолжали зорко следить за врагами. Месяц освещал тот берег и собравшихся на нем матабилей, лагерь же наших путешественников был в тени, так что враги могли видеть только пламя костров. Незадолго до рассвета было слышно, что кто-то приближается к кострам. Все взялись за ружья и приготовились уже стрелять, когда увидали Омра, который незаметным образом прокрался к реке, чтобы следить за врагами.

Едва переводя дыханье от быстрого бега, он сообщил, что несколько матабилей переправились через реку, шестеро должны были быть уже на берегу прежде, чем он успел прибежать сюда. Он указал на группу деревьев саженях в пятидесяти от них. Здесь уже были, вероятно, по его мнению, враги.

— Тогда лучше садиться на лошадей и ехать, — сказал майор. — Мы можем осторожно проехать к лесу позади лагеря и, скрывшись там, следить за ними.

Совет был принят. Все сели на лошадей, подбросив больше топлива в костры. Они скрылись в лесу, который находился на таком же расстоянии от лагеря, как группа деревьев, за которой должны были находиться матабили.

Едва успели они въехать в лес, как матабили вышли из-за деревьев и были видимо очень удивлены, не найдя фургонов в лагере. Подозревая обман, они вышли из засады. Затем они подползли на четвереньках к лагерю и, убедившись, что у костров никого нет, встали на ноги один за другим. После минутного совещания двое были посланы обратно за реку, чтобы сообщить сведения войску, а двое других стали осматривать кругом лагеря. Александр и майор со своим отрядом оставались пока в лесу, намереваясь проехать через него около четверти версты и затем уж выехать в открытое место и направиться к югу по следам каравана.

Через несколько минут совершенно рассветало, и они заметили, что все войско матабили переправилось через реку.

— Они намерены преследовать нас, — сказал Александр.

Омра указал на берег реки по тому направлению, откуда шли вагоны к лагерю, и сказал:

— Когда ехать — надо ехать прежде той дорогой — там следы фургонов, по следам фургонов.

— Мальчик прав, — сказал майор. — Когда выедем из леса, надо будет ехать по направлению реки, там, где ехали фургоны, по их следу. А когда можно будет скрыться за холмом или за деревьями, то изменить направление к югу и догонять фургоны.

— Да, — сказал Александр, — они, вероятно, пойдут по прежним следам фургонов, по берегу реки, особенно, если увидят нас на этой дороге. Но вот они уж на берегу, нам пора ехать.

— Совершенно верно, — подтвердил майор. — Теперь покажемся им, и затем давай Бог ноги.

Войско матабили было в нескольких саженях расстояния от лагеря. Было уж совершенно светло. С своими белыми и красными щитами и короткими копьями войско имело грозный вид.

Времени терять было некогда, отряд выехал из леса и показался на берегу реки, встреченный диким воем врагов, которые тотчас же бросились вдогонку. Майор распорядился, чтобы не было ни одного выстрела, так как оба они с Александром не хотели проливать ни капли крови без необходимости. Он махнул рукой, и все, повернув лошадей, помчались по берегу реки, по следам фургонов.

Проскакав с четверть версты, они придержали лошадей и оглянулись назад. Матабили преследовали их с возможной быстротой, но, конечно, отстали довольно далеко, так как были пешие. Как только они приближались немного, отряд мчался галопом и снова оставлял их далеко позади. Так проехали они около четырех или пяти верст, и матабили шли все время по следам фургонов, когда впереди показалась группа деревьев. Здесь можно было изменить направление, не будучи замеченными. Отряд снова помчался галопом вперед и скрылся за деревьями. Здесь всадники изменили направление и повернули в ту сторону, где должны были пройти ночью фургоны.

Около двух верст они проехали лесом и затем с удовольствием посмотрели на матабили, которые продолжали идти по следам фургонов на берегу реки. Подождав еще с полчаса, они выехали и поехали в противоположную сторону догонять свой караван.

— Я думаю, что мы больше уж не встретимся с ними, — сказал майор. — Они все время будут идти по следам фургонов, как совершенно верно предсказал наш маленький хитрец Омра.

— Он очень умный мальчик, — заметил Александр, — и неоценим в путешествиях по здешним странам.

— Я попрошу Суинтона уступить его мне, — сказал майор. — А замечаете вы, Александр, как изменилась здесь местность?

— Да, — ответил Александр, — чем дальше мы подвигаемся, тем бесплоднее и безжизненнее становится кругом.

— При удалении от рек исчезает здесь почти всякая растительность. Время дождей здесь очень неопределенно, по словам Суинтона. Могут лить дожди в продолжение трех месяцев, но теперь на них трудно рассчитывать. И большую часть дождей привлекают горы, а в долинах их не бывает иногда в продолжение целого года.

— Долго ли придется нам ехать без воды? — спросил Александр.

— Суинтон говорил, что вода может быть в реке, которая течет приблизительно в шестидесяти верстах от того места, где мы были прошлую ночь. Если же там не окажется, то придется идти еще около тридцати верст до другой реки. После нее мы будем пользоваться долгое время водой из озер, которые в ближайшее время года должны пополняться дождями.

Отряд проехал еще около семи или восьми верст прежде чем напал на след каравана. Тогда всадники решили дать отдых измученным лошадям и поехали легкой рысцой. К вечеру они увидали на небольшом расстоянии караван, перешедший уж через пересохшее ложе реки Соленой. Целый день лошади пробыли без корма и воды, и потому были страшно изнурены, когда отряд присоединился к каравану. Быки также были очень утомлены, так как сделали почти пятьдесят верст со вчерашнего вечера.

Местность становилась все более и более каменистой и бесплодной. Скудная растительность попадалась изредка, но ее было слишком мало, чтобы удовлетворять голод животных, воды же не было вовсе. В продолжение дня встретилось несколько зебр и страусов, все другие животные исчезли. Конечно, не было совершенно деревьев, так что не было и топлива для костров. Прежнего запаса едва хватало на то, чтобы варить пищу и зажарить двух овец, которых убили к ужину. Но не было также и львов, потому ночь прошла спокойно. Утром грикуа расстались с путешественниками под предлогом, что их быки и лошади были слишком изнурены для перехода через пустыню. Они хотели проехать прямым путем к Желтой реке и вернуться по ее берегу. Путешественники снабдили их оружием, и они запрягли быков в старый фургон и поехали к западу.

Караван держался теперь ближе к юго-западу, проходя по бесконечным равнинам, покрытым местами яркими цветами, среди которых путешественники находили мелких земных черепах. Около полудня, после девяти часов утомительного пути по жаре, они набрели, наконец, на небольшое болотце с зловонной водой, которой напоили животных и даже напились сами за неимением лучшей. Вблизи болотца они нашли нескольких диких животных и убили трех гну для пополнения запаса провизии. Небольшое количество хвороста, запасенное в фургоне, ушло на топливо для приготовления ужина.

Обильная роса выпала ночью и утром, и до восхода солнца окрестности были окутаны густым туманом. Когда туман рассеялся, путешественники заметили стада куагг по всем направлениям, но довольно далеко от каравана. Снова впрягли быков и продолжали путешествие. Равнины были покрыты травой и множеством цветов всех оттенков и походили на громадные цветущие сады.

— Как это странно! — заметил Александр. — Почва покрыта травой и цветами там, где нет ни дождей, ни воды.

— Обильные ночные росы дают им питание, — сказал Александр, — а по временам здесь бывают и дожди.

Ряды деревьев по направлению к югу заставили думать путешественников, что они приближаются к какой-нибудь безымянной речке, усталые быки ускорили шаги. Но к великому их разочарованию ложе реки совершенно пересохло, и даже в углублениях не было ни капли воды. Несчастных быков выпрягли, и они жадно вдыхали воздух и лизали влажную землю, не получая облегчения. Воды не было уже ни в одном бочонке, и не было надежды найти ее раньше, как за двадцать пять или за тридцать верст отсюда в реке Вете. Два быка пали, лица готтентотов были удрученные и мрачные. Путешественники чувствовали, что их положение становится все более и более затруднительным.

Пока они искали воды, роя землю по всем направлениям, небо стало покрываться тучами, заблестела молния, и загремел гром в отдалении. Лица всех озарились надеждой, все предвкушали наслаждение, ожидая проливного дождя, даже скот, казалось, сознавал, что близко облегчение. Весь день собирались тучи, и блистала молния. Пришла ночь, но дождя не было. Поднялся ветер и меньше чем в час разогнал тучи. Заблистали звезды на очистившемся небе, и тяжелое разочарование омрачило еще больше души путешественников.

ГЛАВА XXVII

Продолжение путешествия. Лошади и быки разбегаются. Преследование. Надежды и опасения. Караван потерян. Возрастающая жара. Мужество Омра. Временное облегчение. Отчаяние. Вода, наконец, найдена. Сигналы Суинтона.

Тучи рассеялись, и вместе с ними рассеялись надежды на облегчение; путешественники молча сидели, и каждый думал свою грустную думу.

— Оставаться здесь бесполезно, — сказал наконец майор. — Если мы не пойдем дальше, то погибнем наверное. Впряжем быков и будем ехать всю ночь. Животным будет легче на ходу, и люди будут менее склонны предаваться мрачным размышлениям о своем несчастии. Теперь они ничем не заняты, потому жалуются друг другу на свою судьбу и усиливают безотрадное настроение. Теперь девять часов, будем ехать вперед, пока хватит сил.

— Я согласен с вами, майор, — сказал Александр, — а как вы думаете, Суинтон?

— Я тоже думаю, что так будет лучше. Надо разбудить народ. Все равно спать нельзя, потому что сюда уж доносится рев львов, а нам нечем поддерживать костры.

— Скрип фургонных колес все-таки может держать их в некотором отдалении, — сказал майор.

Разбуженные готтентоты, сонные и недовольные, стали запрягать быков. Сон был их главным прибежищем и утешением во всяком несчастии, при голоде и жажде. Запрягли быков и отправились в путь. Но не успел караван пройти несколько верст, как рев львов, подошедших совсем близко, так напугал лошадей и быков, что они все, кроме запряженных, быстро помчались по направлению к северу.

Александр, майор и Омра, ехавшие на лучших лошадях, бросились за ними вдогонку. Александр просил Суинтона ехать дальше с караваном, пока они пригонят скот. Они мчались так быстро, как только могли нести их лошади, но свободные быки и лошади бежали вперед еще с большей быстротой, как будто львы гнались за ними по пятам. Было так темно, что всадники решительно ничего не видели перед собой и ехали по направлению, откуда слышали стук копыт убегающего скота. Проехав верст пять или шесть, они потеряли всякие признаки его и остановили измученных коней.

— Надо возвращаться назад, — сказал Александр, — животные могут обежать кругом.

— Пожалуй, — согласился майор, — только я сойду с лошади; она вся дрожит, пусть отдохнет немного. Советую и вам обоим сделать то же.

— Облака снова собираются, — сказал Александр. — Может быть, мы не потерпим разочарования во второй раз.

— Да, вон и молнии сверкают на горизонте, может быть, Бог поможет нам в нашем несчастии.

Лошади задыхались от жажды и усталости. Прошло около получаса времени, прежде чем путешественники решились снова сесть на них, чтобы присоединиться к каравану. Тучи закрыли все небо, и упало уже несколько капель дождя.

— Слава Богу! — вскричал Александр, поднимая кверху лицо и с наслаждением ощущая влагу. — Теперь надо возвращаться.

Они сели на лошадей и поехали, но в темноте потеряли дорогу и сами не знали, куда ехали, вправо или влево. Но это не особенно заботило их, мысли их были поглощены так страстно ожидаемым дождем. Более трех часов испытывали они муки Тантала, прислушиваясь к грому и смотря на вспыхивающую молнию, но, кроме нескольких капель, упавших с неба, не дождались ничего. Надежды снова сменились тяжелым разочарованием. Перед рассветом тучи опять разошлись, и при свете звезд путешественники заметили, что едут по направлению к северо-востоку.

Они, молча, изменили направление. Утомление и безнадежное отчаяние снова овладели ими. Все невообразимо страдали от жажды, и жаль было смотреть на несчастных лошадей, которые шли с понурыми головами и высунув сухие языки. Наступило утро, и не было видно никаких признаков каравана. Густой туман поднимался от земли, и путешественники надеялись, что, когда он рассеется, им легче будет найти дорогу. Но, увы! Они увидали все ту же однообразную местность, все тот же ковер цветов без запаха. Солнце было уж высоко, и жара возрастала. Во рту все пересохло, язык прилипал к небу. Они медленно и безмолвно ехали по пестрому лугу, и ни одного деревца, которое указало бы на близость реки, не видно было на горизонте.

— Это ужасно, — сказал наконец Александр, с трудом выговаривая слова.

— Мы, вероятно, погибнем, — сказал майор, — но все-таки не будем терять надежды на Бога.

В эту минуту маленький Омра, бывший позади них, подъехал к ним и, предлагая им готтентотскую трубку, которую он закурил, сказал:

— Курите… Будет не так плохо.

Александр взял трубку и, затянувшись несколько раз, почувствовал, действительно, что-то вроде облегчения. Он передал трубку майору, который последовал его примеру и тоже почувствовал себя несколько лучше.

Они продолжали ехать по направлению к югу, но жара так усиливалась, что делалась почти невыносимой. Наконец, лошади остановились. Всадники сошли и медленно погнали перед собой лошадей по цветущему лугу. Начались миражи, которые мучили их еще больше. Один раз Александр вдруг просиял и молча, так как не мог говорить, указал вперед, где он видел фургоны. Все бросились в ту сторону и нашли только куаггу, которую они приняли за фургон. По временам им казалось, что они видят озера в отдалении, и они спешили туда. Потом они видели реки и острова, покрытые сочными лугами, и снова возвращались назад в тяжелом разочаровании. Все это было результатом необыкновенной прозрачности воздуха и отражения лучей солнца в душной равнине. Что дали бы несчастные путешественники за какой-нибудь куст, который дал бы им защиты от палящих лучей солнца! Им казалось, что на головах их лежат раскаленные уголья, и мысли их путались. Несчастные лошади шли шагом, слегка подгоняемые Омра, который страдал как будто меньше других. Время от времени он давал трубку то Александру, то майору, но, в конце концов, и она перестала облегчать их страдания. Наконец, солнце стало постепенно опускаться, лучи его становились менее отвесны и не жгли так ужасно. Мысли путешественников начали приходить в порядок.

Ночью они сели рядом с лошадьми и измученные усталостью и жаждой впали в беспокойное забытье. Сны рисовали им те же мучительные картины, какие рисовал им днем мираж. Они видели себя в земном раю, слышали чудную музыку, переходили от источника к источнику, утоляли жажду и отдыхали на свежей, душистой траве. Но потом все это исчезло, и начинались кошмарные видения палящего солнца, бесплодной пустыни и мучения голода и жажды. Часа через два беспокойный сон был нарушен ревом льва, который был, по-видимому, очень близко.

Они открыли воспаленные глаза, и все тело их горело, как в огне. Омра стоял около них и держал лошадей, которые пытались бежать. Только второй рев льва привел их в себя. При ослепительном блеске звезд они увидали его шагах в ста от себя. Омра вложил уздцы лошадей в их руки и отвел их в противоположную сторону. Они машинально повиновались мальчику, не замечая даже, что он сам не следовал за ними. Через некоторое время послышался снова рев льва, и вслед за ним раздался крик лошади, очевидно, сделавшейся его жертвой. Оба вздрогнули, и, оставив лошадей, поспешили с ружьями на помощь Омра, отсутствие которого только теперь заметили. На полпути они встретили мальчика, который тихо сказал:

— Льву нужна была лошадь, а не маленький бушмен.

Они остановились на несколько секунд, но крики бедного животного и хрустение костей слишком тяжело было слышать. Это заставило их поспешить к оставшимся лошадям, которые стояли неподвижно, точно парализованные страхом.

Пройдя около часу вместе с лошадьми, путешественники остановились у небольшого скалистого холма и снова легли, не будучи в состоянии идти дальше или соображать что-нибудь. Даже рев льва не мог бы поднять их теперь, и, может быть, им было бы легче, если бы зверь пришел и прекратил их мученья. Но вдруг другой звук, более нежный, поразил тонкий слух Омра. Он толкнул Александра и приложил палец к губам, предлагая прислушаться.

Прислушавшись еще некоторое время, Омра сделал знак майору и Александру, чтобы они следовали за ним. Звук, услышанный Омра, был кваканье лягушки, которое свидетельствовало о близости воды. Фырканье лошадей подтверждало предположения. Омра пошел через ближайшие утесы, спускаясь все ниже и ниже, все время прислушиваясь к повторяющемуся кваканью лягушки. Наконец, он увидал отражение звезд в небольшом озерце. Он указал на него Александру и майору. Они припали к земле и пили, пока не утолили жажду, толкая Омра, чтобы он делал то же. Но мальчик, который спас им жизнь, только после них утолил свою жажду. Затем они поспешили к лошадям и привели их к воде. Бедные животные с жадностью пили, отходили и снова возвращались, чтобы пить. Все делали то же, и никому не хотелось уходить от воды. Александр и майор хотели лечь здесь же, но Омра отговорил их.

— Нет, нет, — сказал он. — Лев придет сюда пить. Опять на скалу и там спать. Я приведу лошадей.

Нельзя было не послушаться разумного совета. На вершине утеса путешественники легли спать и проспали спокойно до рассвета.

Проснувшись, они почувствовали себя освеженными и мучились теперь только голодом, которого не замечали при мучениях жаждой. Омра тоже спал, а лошади паслись в нескольких шагах от них на траве.

— Мы должны благодарить Бога и этого мальчика за наше спасение, — сказал майор. — Мы были более дети, чем он, в эту ночь, и он оберегал нас. Я не мог говорить вчера, и вы также не могли, но оба мы понимали, что, пожертвовав лошадью, он спас нам всем жизнь.

— Он дитя пустыни, — сказал Александр, — он вырос среди львов и привык быть изобретательным при самых крайних положениях в жизни. Но мы все еще в пустыне и потеряли наших товарищей. Что нам делать? Будем ли мы продолжать разыскивать караван или направимся прямо к западу, где можем встретиться с ними у реки?

— Мы поговорим об этом потом, — возразил майор, — а теперь пойдем опять напиться, и затем я постараюсь подстрелить что-нибудь, чтобы поесть. Теперь меня мучает голод почти так же, как мучила жажда.

— Меня тоже, и я пойду с вами. Только нужно быть осторожнее около воды, чтобы не повстречать нашего неприятеля.

— Да, лев, пожалуй, тоже захочет закусить, — сказал майор.

По дороге к воде путешественники увидали голову антилопы за верхушкой утеса. Майор выстрелил, и животное упало. В ответ на выстрел раздался страшный рев, три льва выскочили из-за утеса и легким галопом побежали вниз на долину.

— Оба наши предположения оправдались, — заметил Александр, когда они подошли к убитой антилопе. — Но как приготовим мы мясо?

— Может быть, удастся набрать хоть немного сухих сучков на костер. А вон идет и Омра. Возьмем нашу добычу, напьемся и вернемся к нашей стоянке.

По дороге они встретили еще несколько крошечных лужиц, вода которых была для них целительным нектаром прошлую ночь. Теперь они прошли мимо них, потому что имели в виду воду из чистого озерца.

Омра стал собирать сухие растения, траву и мхи со скал, из которых скоро образовался небольшой костер, на котором можно было кое-как испечь нарезанные куски мяса антилопы. Когда голод был утолен, жажда возобновилась, и все пошли к озеру, где напились вдоволь. Омра испек, сколько было возможно, мяса, и получился запас на целые сутки. Затем напоили лошадей и снова поехали по направлению к югу. Еще день прошел в тщетных поисках каравана. Воды опять не было. Жара была ужасная. Ночью путешественники снова обессиленные лежали на земле и думали, что смерть была бы желанным избавлением от страданий. Утром они с трудом встали и знаками дали понять друг другу, что следует все-таки попытаться найти караван. Говорить они опять не могли.

Все утро бродили они, разыскивая следы фургонов. Жара возрастала, и прежние нестерпимые мучения возобновились. Наконец лошади не могли идти дальше, обе они легли на землю, и путешественники были уверены, что они больше не встанут. Отвесные лучи солнца жгли так невыносимо, что они спасались от них, зарыв головы в пустой муравейник. Так лежали они в таком же беспомощном и безнадежном состоянии, как их лошади. Губы их высохли и растрескались, сухой, тяжелый язык едва поворачивался во рту, глаза горели, как уголья, на осунувшихся лицах. Александр рассказывал потом Суинтону, что мысли его почему-то все время упорно возвращались к моменту отъезда из Англии, когда он говорил, что, может быть, прах его останется непогребенным в пустыне. Он мысленно молился и готовился к смерти. Майор был погружен в такие же мысли. Говорить они не могли, не могли также и обмениваться знаками, потому что лежали в разных местах с зарытыми в муравейник головами. Наконец, ими овладело какое-то оцепенение, и они потеряли сознание. А между тем час облегчения снова приближался. Пока они так лежали, тучи опять стали собираться на небе, и на этот раз они уже не имели в виду посмеяться над несчастными страдальцами. Перед наступлением вечера полил сильнейший дождь и скоро наводнил всю долину внизу.

Омра, сохранивший гораздо больше сил, чем его господа, выполз из муравейника и, как только разошелся дождь, стал вытягивать за плечи Александра и майора из муравейника. С великим трудом удалось ему освободить их головы из-под муравейника и повернуть их лицом кверху. По мере того, как одежды их промачивались дождем, и в рот попадала вода, они начинали оживать и приходить в себя. Поднялся ветер, и к утру стало очень холодно.

На рассвете дождь прекратился, и когда взошло солнце, путники радовались его живительным лучам, которые на этот раз только согревали их, а не сжигали. Лошади встали и ели тут же траву, а путешественники с жадностью уничтожили остатки невкусного полусырого мяса антилопы. Опять явились надежды на спасение у оживших и ободрившихся путешественников, но они решили не искать больше каравана в пустыне, а лучше вернуться к берегам Желтой реки.

У них было две лошади, а Омра мог ехать позади которого-нибудь из них, когда устанет идти пешком. У них еще были ружья и порох, и, хотя они знали, что им придется перенести еще много трудностей, но были уверены, что хуже перенесенного ими быть не может. Они сели на лошадей и поехали к западу шагом, потому что животные были еще очень слабы. До заката солнца они сделали около десяти верст и стали присматривать место для остановки на ночь. Топлива для костров у них не было, но они надеялись приехать к одному из рукавов реки к вечеру следующего дня, если их лошади уцелеют от львов. В воде они теперь не чувствовали недостатка, так как часто встречали ручейки, которые еще не пересохли от палящих лучей солнца. Но они знали, что, если еще один день не будет дождя, им предстоят прежние мучения от жажды. Потому им и не оставалось больше ничего делать, как спешить вернуться к реке, чтобы не погибнуть в пустыне.

Когда они сидели на небольшом холме, который выбрали для ночевки, и стреляли по временам, чтобы отпугивать ревущих поблизости львов, Омра вдруг вскрикнул и указал на небо. Большая ракета взвилась к небу и с треском рассыпалась блестящими звездами.

— Это караван! — вскричал майор. — Суинтон вспомнил, что в моем фургоне были спрятаны ракеты.

— Мы, должно быть, прошли мимо него, — сказал Александр, вскакивая. — Благодарение Богу за Его милосердие!

Омра побежал за лошадьми, которые паслись поблизости и из боязни львов, инстинктивно не удалялись от своих хозяев. Тотчас майор и Александр сели на лошадей, причем первый взял к себе Омра, и поскакали по направлению к северу, где была видна ракета. Через некоторое время взлетела вторая ракета, и, при свете ее, путешественники увидали фургоны на расстоянии не более версты от них. Лошади как будто тоже почувствовали близость каравана и прибавили шагу. Через несколько минут они вмешались в пасущееся стадо, а Александр и майор были в объятиях Суинтона и окружены готтентотами, которые приветствовали их громкими и восторженными восклицаниями.

После рассказа Александра и майора о перенесенных ими страданиях, Суинтон сказал, что часа через три скот вернулся к каравану, и все были уверены, что они следуют за ним. Видя, что их нет, Суинтон решил отправиться немедленно искать их, даже не дожидаясь утра. Но скот был так утомлен, что его с трудом заставляли двигаться, и, пройдя около десяти верст, все быки, даже в упряжи, легли на землю. Тринадцать быков умерли, и других ждала та же участь, если бы благодетельный дождь не восстановил силы всех.

Суинтон говорил, что он уже начал терять всякую . надежду на спасение друзей и не видел никаких средств помощи, когда вспомнил о ракетах, как о последнем прибежище.

— Как бы то ни было, — прибавил Суинтон, — мы никогда не должны приходить в отчаяние, пока не испробуем все средства спасения. Вы верите, конечно, мои дорогие друзья, что я был несчастнейшим человеком, думая, что вернусь без вас на Кап. Но, конечно, я не оставил бы страну, пока не нашел бы вас живыми или не убедился бы в вашей смерти.

— Наше спасение нужно считать чудом, — сказал майор. — Когда мы лежали, зарыв головы в муравейник, я уж совершенно потерял надежду когда-нибудь встать на ноги.

— Также и я, — сказал Александр. — После Бога мы обязаны спасением маленькому Омра. Я все готов сделать для мальчика, если вы поручите его моим попечениям.

— Мы все позаботимся о том, чтобы ему было хорошо, — сказал Суинтон, — потому что все сознаем, как многим обязаны ему.

— Так и будет, — подтвердил майор. — А теперь скажите, далеко ли до реки Моддер?

— Около сорока верст, я думаю. И было бы лучше отправляться в путь как можно скорее. Хотя в реке и должна быть вода, но ручьи, которые будут попадаться нам по дороге, могут скоро высохнуть. Во всяком случае, у нас впереди еще целая ночь для отдыха. Идите скорее в ваши фургоны, а мы будем караулить караван от диких зверей. Мы стреляли целые ночи, пока вас не было, а вместо дров жгли для приготовления кушанья шесты с фургонов.

Жесткие матрацы фургонов показались нашим несчастным путешественникам самыми удобными мягкими постелями. Оба проспали до утра, как убитые, несмотря на то, что Бигум выражала свой восторг по поводу возвращения хозяина самыми необузданными прыжками и ласками.

На рассвете быки были впряжены, и караван продолжал путешествие. В дичи не было недостатка, так что путешественники стреляли ее, не останавливая каравана. К ночи было сделано двадцать пять верст, и во время остановки снова шел сильный дождь, так что все промокли и зябли всю ночь. Костров не зажигали, за недостатком топлива. Но все эти неприятности были ничтожны в сравнении с недостатком воды. На другой день были уже видны деревья на берегу реки Моддер. Готтентоты приветствовали их радостными криками, так как знали, что от этой реки недалеко уж и до границы колоний, следовательно, близок конец долгого и утомительного путешествия.

ГЛАВА XXVIII

Паника, произведенная львом. Опасное положение Омра и Толстого Адама. Встреча с бушменами. Скот украден. Попытка вернуть скот. Быки отравлены. Смерть готтентота. Прибытие в Капштадт.

После трудного и мучительного перехода необходимо было дать отдых скоту, и потому путешественники решили пробыть несколько дней на берегу реки Моддер. Пастбища здесь были великолепные, всякой дичи пропасть. Гну, прыгунчики и антилопы всевозможных видов стадами ходили по роскошным лугам. Путешественники тоже нуждались в хорошем отдыхе, хотя близость Капа и возбуждала в них желание скорейшего возвращения.

Как обыкновенно, караван остановился на возвышенности, на некотором расстоянии от реки, чтобы избежать столкновения с дикими зверями, которые скрывались днем и выходили ночью охотиться за животными, приходящими к воде. Так как лесу кругом было вдоволь, то костры пылали всю ночь, и путешественники могли спать.

Каждый день они отправлялись на охоту и возвращались с добычей. Суинтон заметил здесь один из видов антилоп, образца которого еще не было в его коллекции. Увидев однажды утром в телескоп несколько таких антилоп на небольшом расстоянии от лагеря, путешественники тотчас же собрались на охоту. Партия готтентотов, среди которых были Омра и Толстый Адам, отправилась вперед, чтобы обойти животных и загнать — в круг. Охота была очень удачна, и Александр с первого же выстрела уложил одну из антилоп. Убитое животное взвалили на одну из лошадей и отправили с готтентотом в лагерь. Охотники хотели попытаться убить еще одну из убежавших антилоп и уж повернули в ту сторону лошадей, когда увидали на небольшом расстоянии от себя, на холме, трех громадных львов. Один отделился от товарищей и пошел по направлению к охотникам. Лошади с ужасом шарахнулись в сторону и поскакали галопом к лагерю. Среди готтентотов произошло страшное смятение. Всадники хотели остановить лошадей, но они сбросили их на землю и умчались. Между тем лев был уже шагах в пятидесяти от них. Еще через минуту, в два прыжка, он был уже среди них, прежде чем охотники пришли в себя и успели взяться за ружья. Никто не выстрелил, все разбежались по разным направлениям.

Но не всем удалось удачно отбежать в сторону. Толстый Адам попятился и наткнулся на Омра, бывшего позади него. Оба упали спинами на землю. Лев остановился на секунду и посмотрел на разбегающихся людей. Адам попробовал приподняться, но лев бросился на него и ударом лапы опрокинул его снова на землю. Затем он поставил ногу на его грудь и торжествующе оглядывался кругом. Омра сначала лежал неподвижно, наблюдая за врагом. Заметив, что тот смотрит в другую сторону, он незаметным образом откатился подальше, думая ускользнуть от него. Однако лев услыхал шорох и с рычаньем повернулся к мальчику. Омра снова замер на месте. Лев растянулся во всю длину тела несчастного Адама, не выпуская из виду Омра.

Можно представить себе беспокойство остальных охотников, наблюдавших эту сцену из лесу в некотором отдалении. Они считали уже и Адама, и Омра погибшими. Хотели стрелять, чтобы отвлечь внимание зверя от намеченных жертв. Но Суинтон остановил, говоря, что лев, по-видимому, не голоден и не обозлен еще.

— Очень может быть, — прибавил он, — что лев, позабавившись немного, уйдет, не причинив вреда несчастным пленникам. Если же его раздражить выстрелами, он уничтожит их наверное.

Суинтона поддержал Бремен, потому решили подождать еще некоторое время.

Но так как лев лежал всей тяжестью на Адаме и закрывал задом его лицо, несчастный чувствовал, что задыхается. Он пытался высвободить лицо и голову, но едва сделал он несколько движений, как лев укусил его за ногу. От боли Адам вздрогнул всем телом и сделал несколько еще более порывистых движений, чтобы освободиться.

Омра, заметив, что лев стал лизать кровь, текущую из раны Адама, думал, что может воспользоваться этим временем и снова попробовал откатиться дальше. Но лев опять поднял голову, услышав шорох, затем встал, подошел к Омра и, взяв его зубами за одежду, легко перенес к Адаму и положил рядом. После этого он занял прежнее положение. Омра лежал неподвижно.

Часть сидящих в засаде охотников отделилась и отправилась в противоположную сторону, чтобы окружить зверя. Александр и майор все время порывались сделать нападение, но Суинтон удерживал их. Лев, между тем, снова закрыл рот Адама лапой, так что тому пришлось освобождать голову, чтобы было возможно дышать. За эту попытку лев укусил его в плечо. Вкус крови, по-видимому, начал возбуждать аппетит зверя, и потому он продолжал кусать в разных местах руку Адама, слизывая текущую из ран кровь.

— Теперь нельзя больше ждать, сэр, — сказал Бремен Суинтону. — Лев возбудил аппетит кровью и непременно растерзает их.

— Я уже вижу, — сказал Суинтон. — Но все-таки надо попробовать не раздражать его сразу. Подойдем ближе и закричим.

Последовав совету Суинтона, все соединились и с громкими криками приблизились к льву. Лев оставил Адама и повернулся на крик. Охотники продолжали кричать, не двигаясь с места и не берясь за ружья. Прошло несколько минут. Лев то надвигался, то отступал; охотники, не меняя положения, продолжали кричать. Наконец, лев вдруг повернулся и легким галопом побежал в сторону. Охотники тотчас же бросились к Адаму и Омра, лежавшим на прежнем месте.

Омра, который совершенно не был ранен, тотчас же вскочил на ноги с радостными криками и хохотом. Но несчастный Адам не мог двигаться от потери крови и боли. Рана на его ноге была особенно серьезна, вследствие повреждения кости. Его осторожно отнесли в лагерь, уложили на одну из постелей в фургоне, и Суинтон осмотрел и перевязал его раны. Еще два дня пробыл караван на берегах реки Моддера, затем продолжал свое путешествие.

На второй день пути, путешественники заметили небольшие человеческие фигуры на вершине одного из холмов. Готтентоты сказали, что это бушмены, которых очень много в этих местах. По совету Суинтона были приняты меры для особенной охраны скота, который мог быть украден.

На следующий день несколько бушменов подошли к каравану и просили табаку и провизии. Путешественники снабдили их тем и другим. Во все время дальнейшего следования каравана, к нему приближались то мужчины, то женщины из соседних бушменских селений. Караван торопился, не делая больших остановок, потому что воды опять было мало и только в небольших ручейках, встречаемых по дороге. Так продолжалось до реки Черной, переправившись через которую, караван вышел из земли кафров.

Во время одной из остановок, весь скот пасся неподалеку от лагеря под присмотром готтентотов. Через некоторое время все караульщики испуганные прибежали в лагерь и сказали, что лев разогнал весь скот. Но бывший с ними Омра уличил их во лжи и сообщил, что никакого льва не было, а скот угнали бушмены, пока караульщики спали. Он тотчас же оседлал лошадей и торопил ехать догонять бушменов, говоря, что иначе весь скот будет перебит. Трое путешественников, Бремен, Омра и несколько более надежных готтентотов поехали догонять бушменов. Сначала они ехали по следам, оставленным скотом, но к ночи следы исчезли.

— Что нам делать? — спросил майор.

— Надо положиться на Омра, — отвечал Суинтон, — он хорошо знает бушменов, и им не удастся обмануть его.

Действительно, мальчик, который все время внимательно осматривал следы прилунном свете, скоро сообщил, что бушмены на этом месте повернули со скотом обратно. С версту путешественники проехали обратно, когда Омра сообщил, что следы поворачивают к югу. Проскакав около часу по новым следам, путешественники увидали свой скот, который гнали бушмены. Несколькими выстрелами им удалось уложить троих бушменов и разогнать остальных. Но воры не убежали сразу, а засели в кустах, откуда стали пускать в скот и путешественников отравленные стрелы. Одному из готтентотов стрела попала в шею. По приезде в лагерь Суинтон перевязал рану готтентоту, и затем все усталые и измученные, легли спать.

Утром оказалось, что девять быков были ранены отравленными стрелами бушменов и уже умирали. Раненый готтентот тоже умер, несмотря на все старания Суинтона, знавшего противоядие от яда, который употребляли бушмены. Это последнее событие отравило путешественникам удовольствие, которое они испытывали, кончая опасное и утомительное путешествие. Еще несколько раз встречали они бушменов, но уж не подпускали их к каравану, отпугивая выстрелами.

На некотором расстоянии от Капштадта путешественники поручили Бремену довести караван, а сами поехали вперед. Через несколько дней они благополучно прибыли в город и были радостно встречены Ферборном и его друзьями.

ГЛАВА XXIX

Отдых. Александр и майор уезжают. Возвращение домой. Здоровьесэра Чарльза постепенно слабеет. Его подарки Суинтону и майору. Его смерть. Заключение.

Александр опять водворился в квартире м-ра Ферборна и наслаждался комфортом, которого был лишен так долго. Проснувшись в первое утро после путешествия, он долго не мог сообразить, где находится, и освоиться с мыслью, что проспал ночь, ни разу не разбуженный ревом льва или криками гиен и шакалов. Все вечера м-р Ферборн слушал его рассказы о пережитых приключениях и особенно радовался тому, что результаты его миссии в Порт-Наталь успокоят и удовлетворят сэра Чарльза.

Александр стремился теперь в Англию и решил отправиться на первом же корабле, который пойдет из Капштадта, после прибытия каравана. Майор тоже хотел ехать с ним, но Суинтон оставался здесь, чтобы привести в порядок свои коллекции. Через две недели пришел караван, и Суинтон, успокоенный и счастливый, разгрузил свой фургон и увез к себе на квартиру все свои сокровища. Александр оставил для себя только шкуры льва и львицы, а майор заявил, что вполне удовлетворен тем, что охотился на всех этих зверей.

Бремен привел караван в полном порядке, люди и оставшийся скот были совершенно здоровы, и даже раненый Адам был на пути к выздоровлению. Он уже хорошо владел рукой, но сильно хромал, что должно было остаться еще очень надолго. Александр собрал всех готтентотов, поблагодарил их за службу, выдал условленную плату с прибавкой в виде награды. Бремену и Сваневельду за их преданность и особенно верную службу он подарил по фургону и по десяти быков на упряжку. Честные парни были вполне счастливы и считали себя богаче короля Англии. Весь остальной скот и два другие фургона должны были быть проданы, и деньги за них Александр предоставил в распоряжение Суинтона на воспитание Омра. Кроме того, Александр подарил мальчику на память одно из лучших ружей, а майор подарил ему свой телескоп.

Перед отъездом Александра и майора Омра был крещен и назван Александр Хендерсон Омра по имени своих крестных отцов. Вскоре Суинтон отдал его в лучшую школу в Капштадте, где он был одним из наиболее усердных и способнейших учеников. Впоследствии он не один раз сопровождал своего воспитателя в его научных экспедициях внутрь Африки. Он не только не чуждался своих соотечественников бушменов, но постоянно сближался с ними и был ревностным помощником миссионеров в распространении среди них христианства.

Вскоре после прибытия каравана, Александр и майор распростились со своими капштадтскими друзьями и сели на корабль, отправлявшийся в Англию. На острове Св. Елены они пробыли некоторое время и посетили могилу бывшего французского императора Наполеона. Через семь недель путешествия они были уже в канале и скоро увидали белые скалы английского берега.

Александр с величайшим нетерпением ждал минуты свидания с дедом, от которого он нашел несколько писем в Капштадте, но с отъездом оттуда не имел никаких сведений.

— Здоров ли дедушка? — был его первый вопрос, когда старый слуга отворил ему дверь.

— Не вполне, сэр, — ответил слуга. — Сэр Чарльз уже всю последнюю неделю не встает с постели, но доктор находит, что болезнь не опасная. Александр поспешил наверх и через минуту был в объятиях взволнованного старика.

После первых минут свидания сэр Чарльз попросил Александра оставить его на некоторое время, чтобы придти в себя и оправиться от волнения.

Когда оба были в более спокойном настроении, Александр снова был приглашен в спальню деда и дал ему подробнейший отчет о результатах своего посещения Порт-Наталя.

Сэр Чарльз молча и внимательно слушал его, и когда Александр закончил свой рассказ и устранил последнее сомнение в том, что кто-либо из пассажиров «Гроссвенора» спасся и остался жить среди дикарей, сэр Чарльз перекрестился и воскликнул:

— Благодарю тебя, Создатель, за то, что Ты снял эту последнюю тяжесть с моей души. Теперь я умру спокойно.

Потом он благодарил Александра за то, что тот предпринял и выполнил для его успокоения такое трудное и опасное путешествие. На этот день было слишком много волнений для больного старика, поэтому Александр оставил его отдыхать и отложил на будущее время подробные рассказы о своих приключениях.

На следующий день Александр спросил доктора, как находит он положение сэра Чарльза.

— Дорогой сэр, — ответил доктор, — вы должны помнить о преклонном возрасте вашего дедушки и о тех несчастиях, которые пришлось пережить ему в жизни. Беспокойство о вас во время вашего отсутствия и мысли о том, что он сам виноват, что вы подвергали себя страшным опасностям, конечно ослабили еще больше его организм. Я должен вас предупредить, что сэр Чарльз по всей вероятности больше уж не встанет с постели, но прожить в таком состоянии он может еще несколько месяцев. Будьте покойны, с моей стороны будет сделано все возможное, чтобы продлить жизнь столь дорогого вам человека.

Александр поблагодарил доктора и пошел к сэру Чарльзу. Тот чувствовал себя крепче и бодрее и просил начать интересующие его рассказы. Через несколько дней он уже знал и любил всех друзей своего Александра.

А вскоре ему удалось и лично познакомиться с майором Хендерсоном, который не замедлил навестить Александра.

— Я хотел бы сделать подарок маленькому Омра, — сказал однажды утром сэр Чарльз, когда майор был в его комнате. — Как вы думаете, что было бы для него приятнее всего?

— Мне кажется, его очень обрадовали бы часы, — сказал майор.

— Тогда я попрошу вас, майор, выбрать самые лучшие золотые часы и послать их мальчику. Кроме того, будьте добры, возьмите ключ с моего стола, откройте боковой ящик и достаньте оттуда небольшую шкатулочку. Извините беспокойство, которое причиняет вам больной беспомощный старик.


Майор исполнил просьбу сэра Чарльза, который вынул из шкатулки два сафьяновых футляра и открыл их, говоря:

— Здесь лежат два перстня, подаренные мне восточными принцами. Они ценны тем, что таких камней вы не найдете во всей Англии. Вы доставили бы мне громадное удовлетворение, если бы переслали один из них на память от меня Суинтону, а другой взяли себе. Пусть эти перстни напоминают вам об опасном путешествии, в котором вы сопровождали моего мальчика, и о больном старике, который до последнего вздоха будет благодарить вас за ваше расположение к Александру.

— Мне остается только благодарить вас, сэр Чарльз, — сказал растроганный майор, — за ваше дорогое мне внимание, и, конечно, не отказываюсь от вашего драгоценного подарка, потому что вы предлагаете его взять на память о вас и моем дорогом друге. Я уверен, что и Суинтон с таким же чувством благодарности примет этот знак вашего внимания.

— Я получил приятные известия, — сказал Александр, входя в это время в комнату. — Суинтон едет сюда.

— С каким удовольствием я пожму его руку, — сказал сэр Чарльз.

Через три недели после этого разговора Суинтон свиделся со своими друзьями в доме сэра Чарльза. Нечего и говорить о том, с какой сердечной радостью был он принят. Омра он оставил в Капштадте, чтобы не прерывать его ученья. Майор, смеясь, заметил, что Суинтон боялся, как бы у него не отняли здесь мальчика.

Майор и Суинтон прогостили у Александра и сэра Чарльза еще несколько месяцев, после чего уехали вместе и на одном корабле. Майор должен был присоединиться к своему полку в Индии, а Суинтон в свою любимую Африку, чтобы продолжать научные исследования.

Как предсказал доктор, сэр Чарльз не встал больше с постели, но прожил около года, постепенно слабея. Летом он тихо скончался без страданий и в полном сознании.

Александр был единственным наследником его титула и громадного состояния.

Фредерик Марриет Приключения Виоле в Калифорнии и Техасе

ГЛАВА I


Революция 1830 года, низвергнувшая Карла X с французского престола, повлекла за собой, подобно всем великим и внезапным переворотам, разорение многих частных лиц, особливо старинных фамилий, не желавших бросить в беде изгнанного монарха. В числе немногих, которым было позволено разделить его участь, оказался и мой отец, бургундский дворянин, последовавший за ним в изгнание, взяв с собой и меня, в то время девятилетнего мальчика.

Когда его злополучный повелитель после непродолжительного пребывания в Эдинбурге переехал в Прагу, где и поселился окончательно, мой отец попытался рассеять тоску по родине путешествиями. Несмотря на свое малолетство, я сопровождал его. В течение трех лет мы побывали в Италии, Сицилии, Греции, Турции, Египте и Святой Земле, а затем вернулись в Италию, где двенадцати лет от роду я был помещен в Школу пропаганды в Рим. Для изгнанника, страстно привязанного к своей родине, не может быть покоя. Не имея возможности вернуться в свою возлюбленную Францию, мой отец не находил убежища, где бы мог забыть свою тоску, и продолжал путешествовать, нигде не останавливаясь надолго, гонимый своей печалью. Вскоре после моего помещения в школу он встретился с одним старым приятелем, другом детства, которого не видал уже много лет. Этот друг, итальянец, князь Серавалле, также выпил до дна чашу скорби. В молодости, глубоко чувствуя моральный и политический упадок своей родины, он стал во главе заговора, имевшего целью путем государственного переворота восстановить ее прежнее величие, но был выдан предателем и заключен в замок Святого Ангела.

Не знаю, сколько времени он провел в темнице, — должно быть, много лет, потому что впоследствии все его воспоминания о прошлой жизни почти неизменно сопровождались словами: «когда я сидел в тюрьме».

Наконец, он был освобожден, но заключение не изменило его чувств и взглядов. Любовь к родине и желание ее возрождения, столь же сильные, как раньше, скоро поставили его во главе карбонариев, партии, которую позднее так прославили мужество и страдания Марончелли, Сильвио Пеллико и многих других.

Князь был снова арестован, но на этот раз избавился от тюрьмы. Правительство к этому времени ослабело, а мнения и щедрость Серавалле доставили ему такую популярность, что оно не решилось ни заключить его в темницу, ни казнить. Он был приговорен к изгнанию на десять (кажется) лет.

В течение своего долгого изгнания князь Серавалле странствовал в дальних краях и, наконец, очутился в Мексике. Тут он познакомился с шошонами, или Змеиными Индейцами, занимавшими обширную территорию, простиравшуюся от берега Тихого океана почти до подошвы Скалистых гор. Ему полюбились обычаи, образ жизни и врожденное благородство этого индейского племени, и он прожил у них довольно долго; когда же срок его ссылки истек, он решил вернуться на родину, превратить в деньги свое состояние и, вернувшись к шошонам, употребить его на их пользу и преуспеяние.

Быть может, и другое, еще более сильное чувство побуждало князя Серавалле вернуться к индейцам, с которыми он прожил так долго. Я имею в виду то чарующее действие, которое дикая жизнь оказывает на цивилизованного человека, когда он убедился, сколько пустоты и бессердечия скрывается под нашей утонченностью.

Не было еще случая, чтобы индеец, воспитанный в школе среди удовольствий и роскоши большого города, пожелал остаться с бледнолицыми, тогда как наоборот, тысячи белых из всех слоев цивилизованного общества, от высшего до низших, осваивались с жизнью дикарей, оставались с ними и умирали в их среде, хотя могли бы, нажив богатство, вернуться на родину.

Мой отец возобновил свою старую дружбу — дружбу ранних лет, настолько прочную, что ее не могла ослабить разница политических убеждений — вскоре по возвращении князя в Италию. Князь был тогда в Ливорно; он купил корабль, нагрузил его разными приспособлениями для земледелия и домашнего хозяйства; приобрел несколько старых артиллерийских орудий, большой запас льежских карабинов, пороха и проч. ; материалы для постройки хорошего дома и кое-какие предметы украшения и роскоши. Все его крупное состояние пошло на это снаряжение. Он нанял также каменщиков, кузнецов и плотников, и с ним должны были отправиться несколько его бывших арендаторов, умевших разводить виноград и масличное дерево.

Осенью 1833 г., уже почти закончив приготовления к экспедиции, он встретился с моим отцом, рассказал ему о своих приключениях и планах и предложил отправиться с ним. Отец, усталый и разочарованный, охотно принял это предложение. Он решил рискнуть остатками своего состояния, заключавшимися в деньгах и драгоценностях, и отправиться с принцем. Были сделаны кое-какие дополнения к грузу и экипажу.

Двое священников были уже приглашены в качестве миссионеров. Заботясь о моем образовании отец захватил с собой большой запас книг и уплатил значительную сумму приору доминиканского монастыря с тем, чтобы он разрешил отправиться с нами одному достойному человеку, который мог бы быть моим воспитателем. Священники, оказавшиеся таким образом на судне, были опытные путешественники, уже проповедовавшие религию Христа в Тибете и Бирманской Империи.

Наконец, все было готово. Меня взяли из училища, запас вина и т. п. был уложен в качестве последнего груза, и «Эсмеральда» пустилась в свое дальнее и далеко не безопасное плавание.


ГЛАВА II


Я был еще очень молод — мне еще не исполнилось четырнадцати лет, но я уже много путешествовал и приобрел не мало знаний, которые могут быть приобретены посредством наблюдения, — быть может, лучший способ обучения в ранние годы. Не буду описывать скучного плавания среди безграничной пустыни неба и моря. Насколько помню, мы ни разу не подвергались какой-либо серьезной опасности, и плавание, в общем, могло назваться благополучным.

Спустя пять месяцев мы не без труда вошли в устье реки, впадающей в Тринити-Бай, под 41° сев. широты и 128°28' зап. долготы.

Мы стали на якоре в четырех милях от моря, у берега территории шошонов. В течение нескольких недель берег представлял странную и оживленную сцену. Во время своего пребывания у шошонов князь Серавалле был принят в их племя в качестве воина и вождя, и теперь индейцы стекались изнутри страны приветствовать бледнолицего вождя, не забывшего своих краснокожих детей. Они помогли нам разгрузить корабль, нанесли всякого рода дичи и под руководством плотника живо выстроили просторный сарай, куда можно было сложить припасы и орудия для защиты от непогоды.

Как только груз был пристроен к месту, князь и мой отец в сопровождении вождей старейшин племени предприняли экскурсию с целью выбрать место для поселения. Спустя три недели они вернулись; место было выбрано на западном берегу реки Буонавентура, у подошвы высокой круглой горы вулканического происхождения, судя по отвердевшей лаве и налету серы. По берегам реки росли высокие деревья, известняк был под рукой, нашлась и глина, давшая кирпичи превосходного качества.

Испанцы, побывавшие здесь раньше нас, дали этой горе название Сан-Сальвадор; а наш поселок мы назвали индейским именем князя: «Напава ашта юэри е», или: «Жилище Великого Воина». Так как место нашего жилища было стоянкой индейцев во время рыболовного сезона, то решено было построить склад для рыбы и пристань, и в течение шести или семи месяцев кипела деятельность, когда неожиданное происшествие омрачило наше существование.

Хотя страна эта изобилует скотом, и некоторые другие племена, о которых будет речь ниже, обладают большими стадами, но у шошонов скота не было. В самом деле, страна так изобилует дичью, что без него можно было обойтись. Но князю хотелось ввести у индейцев земледелие и более оседлый образ жизни, для чего необходимо было и скотоводство. Итак, он отправил «Эсмеральду» закупить скот в Монтерэ или Санта-Барбаре. Но корабль пропал без вести, а позднее мы узнали от испанцев, что обломки какого-то судна были замечены у мыса Мендосино. Естественно было предполагать в них остатки злополучного брига, потерпевшего крушение.

Вся команда корабля, состоявшая из капитана и 12 человек, в числе которых находился и младший из миссионеров Джузеппе Полидори, погибла. Но как ни тяжка была эта потеря, она не убила нашей энергии. Была расчищена земля под поля, устроен огород, и тяжелое впечатление понемногу изгладилось под влиянием надежд на будущее благополучие.

Между тем мое образование продолжалось под руководством миссионеров. Я изучал всеобщую историю, латинский и греческий языки, также новые языки и историю древних народов Востока: последнее ввиду развалин и памятников Центральной и Южной Америки, происхождение которых интересовало моих учителей.

Практическая часть моего воспитания, была поручена индейцам. Под руководством одного знаменитого старого воина я научился стрелять из лука, владеть томагавком и ружьем, метать лассо, укрощать самого дикого коня; а при случае участвовал в рыболовных и охотничьих экскурсиях индейцев.

Так прошло три года; наша колония расширяла свои поля и не теряла надежды приучить шошонов к более культурному образу жизни.

Но тут на князя обрушился новый удар, окончательно погубивший все его надежды. После гибели корабля в нашей колонии осталось восемь человек, кроме миссионеров и нас самих; и вот князь, оставив дома только старого слугу моего отца, решил отправить остальных за покупкой скота, в котором мы по-прежнему нуждались.

Они отправились — и не вернулись. По всей вероятности они были убиты индейцами апачами, но возможно и то, что утомленные нашим простым и однообразным образом жизни они предпочли остаться в мексиканских городах.

Эта вторая катастрофа разрушила все планы князя. До сих пор работы на ферме велись индейскими женщинами и молодыми людьми под руководством белых, и хотя занятия этого рода были не по душе индейцам, но князь надеялся, что мало-помалу они освоятся с ними и примутся возделывать землю для себя самих. Раньше, до нашего прибытия, зима всегда была временем тяжелых лишений для той части индейцев, которой не особенно везло на охоте; теперь же картофель, маис и другие продукты имелись в изобилии, по крайней мере для тех, которые жили по соседству с колонией. Можно было рассчитывать, что выгода такого положения вещей пересилит неохоту к земледельческому труду. Но теперь, когда мы потеряли всех белых работников, эта надежда лопнула: мы скоро убедились, что индейцы решительно уклоняются от работы.

Огорченные этой неудачей, князь и мой отец решили обратиться ко всему племени и попытаться убедить его, что оно будет гораздо счастливее, если займется земледелием. Был устроен пир, приглашены вожди, трубка мира обошла собрание; а затем князь встал и обратился к вождям с речью. Так как я незадолго до того был признан вождем и воином, то, разумеется, присутствовал на собрании. Князь сказал:

— Хотите ли вы стать самым могущественным народом Запада? Конечно, хотите. Если так, то вам следует искать помощи у земли, вашей матери. Правда, ваши прерии изобилуют дичью, но сквау и дети не могут следовать за вами по охотничьей тропе.

Разве кровы, баннаксасы, Плоские Головы и умбиквисы не голодают зимой? У них нет буйволов и мало дичи. Что же им есть? Отощалую лошадь, редко медведя да вонючее мясо выдры или бобра, которых им удается случайно поймать.

Не было ли бы для них счастьем обменивать свои меха на маис, табак и сушеную рыбу шошонов? Теперь они продают свои меха янки, но янки не привозят им пищи. Плоские Головы получают от торговцев огненную воду и одеяла, но берут их только потому, что больше нечего взять.

Если б у шошонов были маис и табак для обмена на меха, они разбогатели бы. Они могли бы получить лучшие седла из Мексико, лучшие ружья от янки, лучшие томагавки и одеяла от канадцев. Кто мог бы тогда сопротивляться шошонам? Стоило бы им выйти на охоту, и другие племена очищали бы для них лесную тропу и вырывали бы руками траву на их степной тропе. Я сказал.

Все индейцы признали эту речь хорошей и полной мудрости, но были слишком горды, чтобы отвечать. Один старый вождь ответил за все племя:

— Нанава Асита — великий вождь: он храбр! Маниту говорит ласково его ушам, открывает ему тайну, которая делает сердце воина смелым или робким; но Нанава бледнолицый, его кровь — чуждая кровь, хотя сердце его всегда с его краснокожими братьями. Только белый Маниту говорит с ним, но как может белый Маниту знать натуру индейцев? Он не создавал их; он не призывает их к себе; он ничего не дает им; он оставляет их бедными и несчастными; он все отдает бледнолицым.

Конечно, он должен так делать. Пантера не станет кормить детенышей лани, и сокол не станет высиживать яйца голубки. Такова жизнь, таков порядок, такова природа. Маис хорош; табак хорош, он веселит сердце старика, когда его угнетает скорбь; табак подарок вождей вождям. Калюмет говорит о войне и смерти; он же говорит о мире и дружбе. Маниту создал табак для человека — он хорош.

— Но табак и маис нужно добывать из земли; их нужно ждать много лун, за ними нужно ходить, как за детьми. Эта работа годится только для сквау и рабов. Шошоны — воины и свободные люди; если они станут рыться в земле, их зрение ослабеет, и враги их станут называть их кротами и барсуками.

Неужели справедливый Нанава желает, чтобы шошоны стали посмешищем в глазах кровов или наездников юга? Нет, он сражался вместе с ними, прежде чем уехал посмотреть, целы ли кости его отцов; а со времени своего возвращения разве не дает он им ружья и порох, и большие сети для ловли лососей, и железо, чтобы их стрелы были страшны для буйволов и умбиквисов?

Нанава говорит хорошо, потому что он любит своих детей, но дух, который внушает ему речи, бледнолицый дух; он не может заглянуть под кожу красного воина — она слишком плотна, ни в его кровь — она слишком темна.

Но табак хорош, и маис тоже. Охотники Плоских Голов и Проколотых Носов пришли бы за ними зимою; их меха согрели бы жилище шошонов. И мой народ мог бы сделаться богатым, мог бы сделаться повелителем всей страны, от соленых вод до высоких гор. Так становятся богатыми и сильными бледнолицые: они возделывают маис, табак и сладкие дыни; сажают деревья, которые дают им смоквы и персики; откармливают свиней и гусей и приручают буйволов. Они великий народ.

Краснокожий воин только воин; он силен, но беден; он не сурок, не барсук, не луговая собака; он не может рыть землю; он воин и ничего больше. Я сказал.

Конечно, содержание этой речи так гармонировало с понятиями индейцев, что было принято с восторгом. Результат совещания убедил князя в тщете его надежд. Он покорился судьбе и решил другими средствами добиваться своей цели — просвещения этих благородных по натуре, но диких людей.


ГЛАВА III


Эта неудача нашего земледельческого предприятия произошла в 1838 году. До тех пор я проводил время в обществе моих цивилизованных и нецивилизованных наставников. Но, хотя и не лишенный образования, я был индейцем не только по костюму, но и в душе.

Я упомянул выше, что присутствовал на совете, созванном князем, так как был уже признан вождем, имея семнадцать лет от роду. Это произошло следующим образом. Когда мы узнали об убийстве или исчезновении семи человек, посланных за скотом в Монтерэ, по их следам была послана партия с целью удостовериться, что случилось в действительности, и по моей просьбе мне было поручено начальство над нею.

Мы переправились через Буонавентуру и проследили путь наших людей на протяжении двухсот миль, но затем потеряли след; мало того, наш небольшой отряд в пятнадцать человек был окружен нашими заклятыми врагами — кровами в количестве около восьмидесяти душ.

Посредством хитрости нам удалось не только уйти от них, но и захватить в плен семерых. Мои спутники хотели умертвить их, но я не допустил этого. Мы вели их с собою на их же лошадях и спешили изо всех сил; однако кровы выследили нас и пустились за нами в погоню.

Нам предстояло в течение пятнадцати дней уходить от всемеро или ввосьмеро сильнейшего врага, преследовавшего нас по пятам. Различные уловки, о которых я не стану распространяться, и хорошее состояние наших лошадей помогли нам ускользнуть от них и благополучно доставить пленных в поселок. Хотя до битвы не доходило, но ловкость тоже высоко ценится. Поэтому я был объявлен по возвращении вождем под именем Овато Ваниша, или «дух бобра», соответственно моей хитрости и ловкости. Чтоб получить звание военного вождя, было, безусловно, необходимо отличиться на поле битвы.

Прежде чем продолжать мой рассказ, сообщу о миссионерах, моих наставниках. Один из них, младший, Полидори, погиб на «Эсмеральде», когда она отправилась в Монтерэ за скотом. Другие двое были падре Марини и падре Антонио. Оба обладали обширными сведениями и основательной эрудицией. Их познания в азиатском фольклоре были громадны, и я с величайшим интересом ознакомился с их изысканиями и теориями, относившимися к древним переселениям азиатов через Тихий океан.

Оба они провели большую часть своей жизни среди азиатских народов к востоку от Ганга, а под старость вернулись в Италию умереть в том месте, где играли детьми, но встретились с князем Серавалле и решили, что их долг отправиться с ним к дикарям, не знающим Бога, для просвещения их.

Однако их усилия обратить шошонов остались безуспешными. Краснокожие, если они не испытывают страданий или угнетения, неохотно слушают «медовые речи бледнолицых»; а если и слушают, то оспаривают каждый догмат, каждый пункт и остаются при своем. Поэтому миссионеры, в конце концов, удовольствовались делами милосердия, помощью больным, которую могли оказать благодаря своим медицинским и хирургическим познаниям, и моральными наставлениями, стараясь смягчить дикие и подчас свирепые нравы индейцев.

Здесь кстати скажу несколько слов о шошонах или Змеиных Индейцах. Это храбрый и многочисленный народ, занимающий обширную и прекрасную область на протяжении 540 миль с востока на запад и 300 миль с севера на юг. Она отличается плодородной почвой, поросшей густой, высокой травой; на этих естественных пастбищах пасутся бесчисленные стада буйволов и диких лошадей; но и лесов в ней немало, главным образом по берегам рек и в лощинах.

Судя по их преданиям, шошоны народ азиатского происхождения; они родственны команчам, аррапагосам и апачам — бедуинам мексиканских пустынь. Все эти племена говорят одним и тем же звучным и гармоническим языком. Что касается нравов и обычаев шошонов, то с ними читатель ознакомится постепенно в течение этого рассказа.

Потерпев неудачу в своих попытках обращения этого народа, один из наших миссионеров, падре Марини, решил переселиться в какой-нибудь испанский город в Калифорнии в надежде оказаться там полезным. Поэтому он сопровождал меня в моей поездке в Монтерэ, о которой я сейчас расскажу. В Монтерэ мы расстались, и с тех пор я не видал его и не слыхал о нем. Мне, впрочем, еще придется упоминать о нем при описании этой поездки.

Другой миссионер, падре Антонио, умер в нашем поселке еще до моего отъезда в Монтерэ, и индейцы до сих пор хранят его рясу, требник и распятие на память о добром человеке. Бедный падре Антонио! Мне хотелось бы знать его предыдущую жизнь. Печать глубокой меланхолии лежала на его лице, как свидетельство какой-то тяжелой сердечной боли, которую даже религия не могла утолить.

После его смерти я рассматривал требник. Белые листы в начале и конце были исписаны; кроме благочестивых размышлений, я нашел здесь несколько слов, которые при всей своей краткости много говорили об одном периоде его прежней жизни. В самом начале стояло: «Julia, obiit A. D. 1799. Virgo purissima, Maris Stella. Ora pro me». На следующей странице было написано: «Antonio de Campestrina, Convient. Dominicum in Roma, A. D. 1800».

Итак, он поступил в монастырь по смерти любимой особы — быть может, первой и единственной любви его. Бедняга, сколько раз я замечал слезы, катившиеся по его изможденным щекам. Но он умер и успокоился.

Князь Серавалле еще не отказался от своих планов; не успев убедить шошонов, он, по совету моего отца, решил попытаться нанять несколько человек мексиканцев и канадцев для продолжения земледельческих работ, так как, замечу мимоходом, оба они — князь и мой отец — давно уже решили жить и умереть среди индейцев.

Эта экспедиция была поручена мне. Предстояло продолжительное путешествие. Если бы мне не удалось найти людей в Монтерэ, я должен был отправиться в Санте-Фе либо с партией индейцев-апачей, которые всегда жили в мире с шошонами, либо с каким-нибудь мексиканским караваном.

В Санте-Фе всегда было много французов и канадцев, которые ежегодно являлись из С. -Луи наниматься на службу в Меховые компании; так что можно было рассчитывать найти людей. Если бы, однако, моя попытка и там оказалась тщетной, то я должен был проследовать дальше с какой-нибудь партией торговцев, возвращающихся в Сан-Луи, продать там несколько драгоценностей, нанять людей, составить сильный караван и вернуться в колонию по Асторийской дороге.


ГЛАВА IV


Когда все было готово к отъезду, я получил окончательные инструкции и письмо к губернатору Монтерэ, а в придачу тяжелый кошелек с дублонами, на путевые расходы. Я простился с князем и отцом, уселся с шестью индейцами и падре Марини в длинный челн и вскоре, уносимый течением Буонавентуры, потерял из вида наш уединенный поселок.

Нам предстояло плыть по реке до южных озер Буонавентура, где я должен был отпустить наших индейцев и присоединиться к партии метисов-вашинангов, возвращавшихся в Монтерэ с дикими лошадьми, которых они наловили в прериях.

Поездка была прекрасная, в самом начале весны; берега реки были окаймлены вечнозелеными деревьями, за ними расстилались роскошные луга, на которых паслись громадные стада буйволов и мустангов. Иногда какой-нибудь благородный скакун с развевающейся гривой отделялся от стада и мчался к берегу, как будто желая удостовериться в наших намерениях. Удовлетворив свое любопытство, он медленно возвращался к стаду, часто поворачивая голову и провожая нас взглядом, как будто не вполне уверенный в нашей безобидности.

На третью ночь мы остановились у подножия обелиска, среди величественных развалин. Это место считается священным у шошонов. Их предания рассказывают о каком-то другом народе, жившем здесь раньше, который они оттеснили к югу. Мы провели здесь весь следующий день, так как падре Марини хотел поискать каких-нибудь иероглифов или фигур, которые могли бы бросить свет на происхождение развалин; но поиски оказались безуспешными, а оставаться дольше мы не могли, чтоб не разойтись с охотниками на лошадей. Итак, мы снова пустились в путь и спустя четверо суток были на южном берегу озера С. -Яго.

Мы явились вовремя, отпустили наших индейцев, купили двух превосходных мулов и продолжали путешествие в обществе охотников за лошадьми, с их пленниками числом более сотни, громко жаловавшимися на свою судьбу и лягавши все, до чего могли достать копытом. Несмотря на это буйное поведение, затруднявшее путешествие, мы на шестой вечер прибыли в Монтерэ.

Мои приключения, как увидит читатель, начались собственно с этого путешествия, и я считаю нелишним заметить, что в это время мне не исполнилось еще восемнадцати лет. Так как мы пользовались в нашей колонии некоторыми удобствами, то у меня сохранились, хотя и смутные, воспоминания о культурной жизни в Италии и других странах. Но я стал индейцем и до этой экспедиции вспоминал прежние сцены из моей детской жизни лишь для того, чтобы смеяться над ними.

Вероятно, такое отношение к ним вызывалось в значительной степени уверенностью в том, что я никогда больше не вернусь к этой жизни, так как с того момента, когда я узнал, что отправляюсь в Монтерэ, меня охватило величайшее волнение, и мой пульс стал биться с удвоенной силой. Не сумею сказать, чего именно я ждал, но, без сомнения, мне мерещилось нечто вроде земного рая. Монтерэ хоть и не земной рай, но все же приятный уголок. Он дышит счастьем, все в нем довольны своей судьбой, всякий поет и смеется, все время посвящено развлечениям или отдыху.

Нет в нем грязных улиц и жестких мостовых, ни фабрик с их вечной копотью, ни полицейских, ни карет и омнибусов, обдающих вас грязью, а главное, нет в нем пунктуальных деловых людей, спешащих по своим делам, пыхтя, отдуваясь и толкая всех встречных. Нет, ничего подобного не встретишь в Монтерэ.

Здесь есть залив, глубокий и синий, берега которого одеты высоким, прекрасным лесом. Есть луг, усеянный, точно пестрый ковер, нарядными дикими цветами. На нем разбросаны с сотню коттеджей, обвитых виноградом. В центре — президио, дом губернатора; по одну сторону от него изящная церковь, по другую — массивное здание монастыря. Надо всем этим небо чистейшего голубого цвета, представляющего роскошный контраст с яркой зеленью высоких сосен и неописуемой игрой красок и оттенков широкого горизонта прерий.

Даже собаки в Монтерэ вежливы, а лошади, которые всегда пасутся около домов, бегут к вам навстречу, как будто желая поздравить вас с приездом; дело в том, что каждый путешественник везет с собою у седла мешочек с солью, до которой они так лакомы.

Гостеприимство местных жителей не знает границ. «Да благословит вас Святая Дева, — сказал нам старик, попавшийся нам навстречу при въезде, — останавливайтесь здесь и почтите мой дом». Другой подошел и дружелюбно пожал нам руки, ласково поглядывая на нас. Третий взял наших мулов под уздцы и повел их во двор, где полдюжины хорошеньких девушек, с блестящими черными глазами и длинными тонкими пальцами, во что бы то ни стало хотели расстегнуть нам штиблеты и снять с нас шпоры.

Царственный город Калифорнии! Самое имя твое исполнено для меня поэзии, как и для всякого, кто любить честность, добродушие, простоту и dolcef ar niente.

Несмотря на многочисленные приглашения, падре Марини поместился в монастыре, а я не захотел разлучаться с моим старым наставником.

Все было ново и приятно для меня, так как мне не было еще восемнадцати лет, а в этом возрасте предаешься мечтам и грезам о тонких талиях и хорошеньких личиках, озаренных лукавой улыбкой.

Для меня наступило веселое время. Правду сказать, кошелек с дублонами весьма содействовал этому. Спустя неделю после моего приезда, у меня было великолепное седло с серебряной отделкой, бархатные шаровары, вместо кожаных панталон, шляпа с перьями, блестящие башмаки, красный шарф, бархатная куртка и широкий плащ: неизменная, и иногда единственная одежда западных мексиканцев, зимою и летом, ночью и днем.

Я сказал, что это было веселое время, — и я пользовался им в полную сласть: танцевал, пел, ухаживал напропалую. Мой старый товарищ по путешествию, миссионер, ворчал на меня иногда, но девушки смеялись над ним, и я доказал ему, как дважды два четыре, что он ошибается.

Губернатором был генерал Моррено, старый вояка, из древнего кастильянского рода, гордый своим происхождением, гордый своими дочерьми, самим собою, своими чиновниками, решительно всем, но при всем том воплощенное благодушие и гостеприимство. Его дом был открыт для всех (т. е. для всех белых), и время проходило в нем в беспрерывных празднествах, причем удовольствия сменялись удовольствиями, музыка танцами, ухаживания при помощи глаз — ухаживанием при помощи губ, как лимонад следовал за вином, а мороженое за виноградом и персиками. Но, увы, природа создала нас несовершенными, и человек должен отдыхать после удовольствий так же, как после работы. Это весьма прискорбно, потому что жизнь коротка, а время, потраченное на отдых, — потерянное время; так, по крайней мере, я думал в восемнадцать лет.

Монтерэ очень древний город; он был основан в семнадцатом веке португальскими иезуитами, учредившими здесь миссию. На смену им явились францисканцы: добродушные, снисходительные, ленивые и мягкосердечные люди, веселые, но нравственные, громившие порок и любовь, хотя налагавшие легкие эпитимии и всегда готовые дать отпущение грехов. Эти францисканцы были изгнаны мексиканским правительством, желавшим овладеть их богатством. Это было несчастьем для города, так как на место благодушных, гостеприимных и щедрых монахов явились правительственные агенты и должностные лица, которые, не имея никаких связей в Монтерэ, вовсе не заботились о благополучии жителей. Последствием было то, что калифорнийцам до смерти надоело это управление; они питали врожденную антипатию к таможенным сборщикам, а главное, не имели ни малейшего желания отдавать свои доллары на расходы по мексиканским войнам, которыми вовсе не интересовались. Однажды утром они сорвали с президио мексиканский флаг, выгнали комиссаров и сборщиков, объявили себя независимыми от Мексико и открыли свой порт для всех наций.

В Монтерэ около трех тысяч жителей, считая метисов и индейцев, исполняющих обязанности прислуги. Население богато, и так как ему некуда тратить своих денег, как в восточных городах (все его удовольствия и развлечения почти ничего не стоят), то они любят, елико возможно, наряжать свои особы и своих лошадей. Седло ценою в сто долларов обычная вещь у богатых молодых людей, которые полагают всю свою гордость в своих конях и сбруе.

В Монтерэ постоянно развлекаются; и время быстро проходит в занятиях петушиными боями, скачками, фанданго, охотой, рыбной ловлей, катаньем на лодках и т. п. Климат замечательно здоровый, болезни совершенно неизвестны. Здесь не знают даже зубной боли, ни сплина; люди умирают только вследствие несчастных случайностей или от старости; и у монтерэйцев существует старинная поговорка: «El que quiere morir que se vaya del pueblo», что значит: «Кому хочется умереть, тот должен уехать из города».

Во время моего пребывания здесь, со мной случилось довольно опасное приключение. Я отправился с несколькими друзьями на рыболовную экскурсию ко входу в бухту, которая, замечу мимоходом, принадлежит к прекраснейшим в мире, имеет двадцать четыре мили в длину и восемнадцать в ширину. Миссионер, падре Марини, чувствуя себя не совсем здоровым, решил, что морской воздух может быть для него полезен, и присоединился к нашей компании. Мы отправились в лодках; та, в которой находились я и падре, была хорошенькая маленькая шлюпка, принадлежавшая какому-то американскому кораблю. При ней имелась пара весел и маленькая мачта с парусом.

Наша ловля оказалась очень удачной, и по окончании ее мы пристали к берегу, чтобы зажарить часть рыбы. В разговоре кто-то упомянул о древних развалинах, находившихся в пятнадцати милях к северу у устья маленькой речки. Миссионеру захотелось посмотреть их, и мы решили, что наши друзья вернутся в Монтерэ, а я и падре переночуем здесь и утром предпримем экскурсию к развалинам. Нам оставили большой каменный кувшин с водою, пару одеял и двуствольное ружье. Когда наши приятели уехали, мы привязали лодку у северного конца бухты и, выбрав место для ночлега, устроили себе нечто вроде навеса, при помощи весел, мачты и паруса, и развели огонь.

Был прекрасный, теплый вечер, какие бывают только в бухте Монтерэ; мягкий и ароматный ветерок нежно шелестел листвою вокруг нас и над нами; когда же наступила ночь с мириадами звезд и серебристой луной, миссионер пожелал мне приятного сна, и мы улеглись спать. Я лег в лодке и, вытянувшись на дне ее, долго любовался усеянным звездами небом, пока не забылся сном.


ГЛАВА V


Я проснулся от холода. Было уже светло. Я встал и осмотрелся. Я находился в открытом море, далеко от берега, очертания которого смутно рисовались в золотистом тумане утра. Веревка и кол, к которому была привязана лодка, плыли за нею по воде, и легкий ветер с берега потихоньку уносил меня в море. В первую минуту я порядком испугался: весла остались на берегу, и я не имел возможности двигать мой челнок.

Тщетно я пытался грести руками и колом, который втащил в лодку. Я только вертелся во все стороны, не подвигаясь вперед. Наконец, я стал обдумывать положение. Море было гладко и спокойно, непосредственной опасности мне не угрожало. Проснувшись утром, падре заметит мое отсутствие и, может быть, увидит лодку; он поспешит в город, но поспеет туда только к вечеру, так как он старик, а пройти нужно двадцать пять миль. За мной пошлют лодки, даже мексиканскую шкуну, стоящую в бухте. На следующее утро я наверно буду спасен, так что мне придется только провести сутки в одиночестве и посте. Это было неважно; и потому я покорился судьбе и принялся, как умел, приспособляться к обстоятельствам.

На мое счастье лодка принадлежала какому-то охотнику до рыбной ловли, и я нашел в ней различные приспособления, которых сначала не заметил: между передней банкой и носом находился полубочонок с золой, небольшой запас угля и щепок; под кормовой банкой оказался шкафчик, в котором я нашел сковородку, коробку с солью, оловянную чашку, запас листьев, употребляемых вместо чая калифорнийцами, горшок с медом и другой с медвежьим салом. К счастью, кувшин с водой остался в лодке, так же как и мои удочки. Я забросил их и закурил сигаретку. В этой стране никто не расстается с огнивом, кремнем, трутом и табаком.

Часы проходили за часами. Лов мой был удачен, я развел огонь и зажарил прекрасную макрель; но мало-помалу солнце достигло зенита и принялось палить так невыносимо, что я принужден был снять всю одежду, не исключая даже рубашки, и растянуть ее между скамьями в виденавеса. Тем временем я потерял из вида берег и только изредка замечал отдельные черные точки — верхушки огромных сосен.

Позавтракав, я решил соснуть часика два — испанское средство для облегчения пищеварения — но сам не знаю как, проспал до заката солнца, когда проснулся от каких-то вовсе неприятных толчков. Море оказалось неспокойным, волны поднимались острыми пенящимися буграми, легкий ветер сменился холодным резким западным ветром.

Утешительно было хоть то, что ветер оказался попутным. Я оделся и встал, рассчитывая, что мое тело сыграет роль небольшого паруса; как вдруг услышал крики: «Эй-эй-эй!», доносившиеся с левого борта. Я оглянулся с весьма понятным изумлением и заметил в пятидесяти ярдах от себя большую лодку, двигавшуюся по волнам на десяти веслах. Она была полна людьми, бочонками и мешками; рулевой делал мне знаки, видимо приглашая меня остановиться. Спустя несколько минут мы были рядом, и наше удивление, могу сказать, оказалось взаимным: их — при виде меня одного, без весел; мое — при виде такого жалкого зрелища. Очевидно, это была команда погибшего корабля, без сомнения испытавшая жестокие лишения, судя по их изможденному виду.

Времени терять было нечего. Все они просили воды и указывали на горизонт, желая знать, какого направления им держаться. Я передал кувшин с водою человеку, сидевшему на руле, который казался капитаном, но этот честный малый, отлив немного в чашку, передал остальное своим товарищам, прежде чем сам прикоснулся к воде. Кувшин был галлона в два или больше, но, разумеется, быстро опустел. Я передал им жареную макрель, которую оставил себе на ужин. А они отдали ее капитану и, несмотря на его великодушные отказы, настояли на том, чтобы он съел ее немедленно. Видя это, я показал им штук девять или десять сырой рыбы и предложил зажарить ее. Но они только засмеялись: зажарить рыбу! Нет, голодные могут и без этого обойтись. Они разделили ее по-братски, и это подкрепление, дополненное горшком меда для капитана и горшком сала для матросов, по-видимому, совсем оживило их.

Капитан и четверо людей с веслами пересели в мою лодку. В эту минуту показались звезды; я указал ту, на которую следовало править, и мы поплыли к берегу при содействии волн и попутного ветра. Капитан объяснил мне на странной смеси английского, французского, итальянского и латинского языков, что его корабль был русский бриг, плывший из Ситхи, в русской Америке, в Акапулько, в Мексике, чтобы запастись зерном, салом и спиртом, но он погиб от пожара ночью, причем люди едва успели спустить шлюпку. Провизии не удалось захватить; бочонки и мешки, попавшиеся под руку в суматохе, оказались ни к чему не нужными, так что они провели двое суток без пищи и воды, не зная, в какой стороне берег. Они заметили мой челнок за полчаса до того, как я проснулся, и сначала сочли его пустым; но когда я встал, увидели меня и окликнули в надежде, что я укажу им берег. Я, в свою очередь, объяснил, как умел, приключение, случившееся со мной, и пообещал ему всяческие блага на берегу; впрочем, я мог бы и не тратить слов: бедняга, побежденный усталостью, заснул крепким сном, как только почувствовал себя в безопасности.

На рассвете мы пристали к берегу в устье маленькой речки, поблизости от каких-то развалин. Это было то самое место, куда мы с падре собирались отправиться. По соседству паслись несколько диких лошадей; я вычистил ружье, зарядил его снова и убил одну из них; в это время истомленные усталостью и голодом люди крепко спали, растянувшись вповалку на берегу. Их было двадцать человек, считая капитана.

Я слишком долго жил с индейцами, чтобы затрудняться при подобных обстоятельствах. Солнце еще не особенно высоко поднялось на небе, когда завтрак, для которого я спек лучшую часть лошади, был готов. Потерпевшие кораблекрушение еще спали, и разбудить их оказалось нелегко. Наконец, я прибегнул к способу, который оказался вполне действительным: я воткнул шомпол в кусок дымящегося мяса, а затем стал подносить его к лицам спящих так, чтобы тот коснулся их ноздрей. Спустя две минуты они уже уплетали завтрак с энергией, в которой не было ничего сонного.

Люди были утомлены, но узнав, что могут добраться до города сегодня же, быстро приготовились к отъезду. Мы медленно плыли вдоль берега, так как солнце палило немилосердно, и гребцы изнемогали. К часу дня мы достигли моей прежней стоянки. Падре, разумеется, оставил весла, парус и одеяла. Мою шлюпку оснастили в одно мгновение, а из одеял устроили парус для большой лодки, укрепив его к мачте, сделанной из весла и длинного шеста. Когда мы огибали северный край гавани, я увидел довольно далеко в море мексиканскую шкуну и множество лодок. Без сомнения, они искали меня.

В шесть часов вечера мы высадились в Монтерэ среди приветствий сбежавшейся толпы.

Я был общим любимцем, и мое исчезновение возбудило большую тревогу; поэтому все осыпали меня вопросами. Женщины ласкали меня, некоторые даже целовали (те именно, которые были уже «не первой молодости»), и все решили единогласно, что я должен поставить полдюжины свечей Пресвятой Деве. Нашлась одна, которая плакала обо мне: именно Изабелла, хорошенькая девушка пятнадцати лет, дочь губернатора. Последний тоже обрадовался мне; он очень любил меня, потому что привык играть со мной в шахматы, и я позволял ему делать мне мат, хотя мог бы дать ему вперед ферзя и ход. Признаюсь по секрету, что эта политика была внушена мне его дочерьми, которым хотелось, чтобы я заслужил его расположение.

— Dios te ayuda, nino (помоги тебе Бог, дитя), — сказал я, что нам уже не играть больше в шахматы. — Que tonteria, andor a dormir in una barca, quando se lo podia sobre tierra firma! (Что за безумие спать в лодке, когда можно это сделать на твердой земле).

Я рассказал ему историю злополучных русских, и, несмотря на свою гордость, старик прослезился: сердце у него было предоброе. Он пригласил капитана к себе и распорядился насчет команды; но гостеприимство жителей не дожидалось приказаний, и бедняги были приняты так радушно и приветливо, что вскоре забыли об опасностях, которым подвергались. Пятнадцать дней спустя они были отправлены на шкуне в гавань Сан-Франциско, куда только что прибыл русский военный бриг, направлявшийся в Ситху.

Веселая ночь последовала за моим возвращением. Стреляли из ружей, подняли флаги, чтобы вернуть посланные за мною лодки, а в десять часов вечера все население веселилось на лугу, развлекались танцами, пением, шел пир горой, точно нам последний раз оставалось повеселиться на этом свете.

Так прошли четыре недели, и к стыду своему, я должен сознаться, что умышленно пропустил два случая отправиться в Санта-Фе. Как бы то ни было, однажды утром все мои мечты о дальнейших удовольствиях рассеялись. Я думал о своем первом объяснении в любви, когда явился наш старый слуга с четырьмя индейцами. Он оставил колонию неделю тому назад и почти весь путь сделал водою. Мой отец послал его вернуть меня домой, если я еще не уехал из Монтерэ. Он привез ошеломляющие известия: князь был убит кровами; шошоны отправились в военную экспедицию с целью отомстить за его смерть; а мой отец, силы которого убывали с каждым днем, надеялся вскоре соединиться со своим другом в лучшем мире. Бедняжка Изабелла! Мне бы следовало прибавить: бедный я! Но роковые известия так взволновали меня, что я забыл и думать об удовольствиях и любви. Священный долг требовал моего немедленного возвращения; кроме того, шошоны ожидали моих первых военных подвигов. Старик губернатор решил, что с моей стороны благоразумнее вернуться морем, так как индейцы аррапаги были теперь во вражде с шошонами и могли бы отрезать мне путь на суше. Перед отъездом ко мне вошел один ирландец, молодой малый по имени Рох, веселый, живой и деятельный. Он дезертировал с американского корабля и, несмотря на обещанную награду в сорок долларов, не был пойман, так что корабль ушел без него.

Генерал Моррено рассердился было на этого молодца и хотел посадить его в тюрьму, но Рох сумел так драматически изобразить гонения, которым он подвергался на корабле за свою католическую веру, что духовенство, да и весь Монтерэ. вступились за него. Вскоре он оказался весьма ценным приобретением для общины: он был неутомимый танцор и хорошо играл на скрипке. Кроме того, он уже освоился с мексиканскими обычаями и языком и отличался на охоте за буйволами и дикими лошадьми. В конце концов его все полюбили, и он сделался бы богатым и счастливым, если бы поселился здесь. К несчастью для него, страсть к приключениям не позволяла ему долго пользоваться покойной монтерэйской жизнью, и услыхав, что имеется в виду экспедиция, в которой можно сломать себе шею, он просил меня принять его в мой отряд.

Я согласился, и мы отправились со стариком-слугою и индейцами на шкуне. Я получил множество подарков и такую гору пистолетов, пороху, ружей, ножей и шпаг, что мог бы вооружить целый легион. Губернатор, его дочери и все, кто мог поместиться в лодках, провожали меня до северного конца бухты, где я не без грусти простился с ними.


ГЛАВА VI


Переезд по морю был как нельзя более удачен. На четвертый день мы бросили якорь за четверть мили от берега близ южной оконечности горы, известной под названием Кривой Крестец. Индейцы высадились первыми в челноке, чтобы посмотреть безопасен ли берег; а под вечер шкуна уже была на пути домой, мы же рыли тайник, чтобы спрятать багаж, который не могли везти с собой. Даже мое седло было завернуто в кусок парусины и зарыто в слое глины. В числе подарков, полученных мною в Монтерэ, были два обитых жестью ящика с английским фейерверком, который впоследствии наделал чудес и спас много скальпов, когда всякая надежда на избавление казалась уже утраченной. Монтерэйцы до страсти любят эти фейерверки, и каждое торговое судно, прибывающее в Калифорнию за кожами, привозит их большой запас.

Когда все наши вещи были спрятаны, мы продолжали путь, сначала на восток, потом на северо-запад, в надежде встретить лошадей, принадлежавших нашему племени. Мы не ошиблись. На рассвете нам попалось естественное пастбище, заросшее люцерной, на котором паслись сотни лошадей; но так как мы уже прошли тридцать миль, то решили отдохнуть прежде чем тронемся в дальнейший путь.

Я проспал не более часа, когда кто-то разбудил меня, дотронувшись до моего плеча. Сначала мне казалось, что это происходит во сне, но, открыв глаза, я увидел одного из моих индейцев, который приложил палец к губам, делая мне знак молчать, меж тем как глаза его были обращены к прерии. Я взглянул в том же направлении и увидел зрелище, способное разогнать всякий сон. Приблизительно в полумиле от нас группа индейцев, человек двадцать, в военном наряде, молча и спокойно вязала коней. Они не принадлежали к нашему племени; это были омбиквы, племя воров, жившее у нашей северной границы и занимавшееся главным образом кражей лошадей, в особенности, когда это не сопровождалось опасностью. В данном случае им ничто не грозило, так как шошоны отправились на войну с кровами, и они могли спокойно выбирать наших лучших коней. К счастью для нас, мы расположились на отдых в группе кустарников, на высоком и неровном месте, недоступном для четвероногих; иначе они заметили бы нас и моим приключениям наступил бы конец.

Мы разбудили наших товарищей и немедленно стали держать военный совет. Сразиться с ними мы не могли; но и предоставить им уйти с нашими лошадьми было немыслимо. Нам оставалось только следовать за ними, поджидая случая нанести решительный удар. К полудню воры наловили столько лошадей, сколько могли увести с собою; затем повернулись к нам спиной и двинулись на запад, по направлению к рыболовной станции, где мы устроили пристань и где высадились, когда прибыли из Европы.

Мы следовали за ними целый день, причем ничего не ели, кроме диких слив, растущих в прериях. Вечером, один из моих индейцев, опытный воин, решил пробраться в их лагерь, что и исполнил с успехом. По некоторым признакам, которые не могли ускользнуть от его проницательности, он догадался о плане их экспедиции. На нашей станции имелась большая парусная лодка и, кроме того, семь или восемь человек. Там хранился также в блокгаузе запас сушеной рыбы и рыболовных принадлежностей, сетей и т. п. Так как мы уже несколько лет жили в мире с соседями, то на станции не было гарнизона; только с десяток индейских семей жили по соседству с ней.

Первоначальным намерением омбиквов было ограничиться кражей лошадей; но, узнав, что полдюжины воинов, принадлежавших к этим семьям, отправились в поселок за военными припасами, они решили напасть на станцию, снять там несколько скальпов и вернуться домой морем и сухим путем с нашими сетями, лодками, рыбой и проч. Дело оказывалось серьезным. Как я уже сообщил раньше, наш плотник и наш кузнец пропали без вести; тем драгоценнее была для нас наша маленькая флотилия, и мы решили отстоять ее во что бы то ни стало. Бесполезно было посылать одного из наших индейцев за помощью в поселок: это только ослабило бы наши маленькие силы, а помощь все равно не могла бы поспеть вовремя. Лучше было попытаться достичь станции раньше омбиквов; там под защитой толстых бревен и пользуясь нашими ружьями мы могли бы помериться с нашими врагами, из которых только у двоих были ружья, остальные же были вооружены копьями, луками и стрелами. Наш лазутчик узнал также, подслушав их разговор, что они прибыли морем и что их челны спрятаны где-то у берега, по соседству со станцией.

Омбиквы направлялись на станцию кружным путем, придерживаясь реки Ну-Элейе-шавако, чтобы иметь поблизости воду и пересечь дорогу из станции в поселок. Таким образом они могли перехватить вестника, если их экспедиция была уже открыта на станции. Прямая дорога была значительно короче, но шла по безводной местности, бедной травою. Мы решили отправиться прямым путем, и нам помог странный случай. Индейцы и мой старый слуга улеглись спать, а я и ирландец Рох остались сторожить. Вскоре я заметил что-то двигавшееся в степи за нами, но что именно, не мог разобрать. Буйволы никогда не заходят так далеко на запад, а для волков время еще не наступило. Я выбрался ползком из кустарников и спустя несколько минут очутился среди табуна лошадей, которые следовали за своими пойманными товарищами, чтобы узнать, что с ними сталось. Я вернулся, разбудил индейцев и рассказал им; они отправились, вооружившись лассо, а я и Рох улеглись спать.

Задолго до рассвета нас разбудил индеец и отвел мили за три к западу, где мы скрылись за холмом. Это была разумная предосторожность, так как на плоской степи нас легко мог заметить кто-нибудь из омбиквов. Мы нашли там семь крепких коней, пойманных нашими лассо. Седел у нас не было, но приходилось обходиться без них. Индейцы убили также годовалого жеребенка и запаслись мясом на двое суток; таким образом, мы могли отправиться немедленно и рассчитывали добраться до рыболовной станции часов за тридцать до омбиквов.

Они не могли продвигаться быстро, так как им важно было не изнурять украденных коней и поддерживать их в хорошем теле, имея ввиду продолжительный обратный путь. Мы же не беспокоились о том, что станется с нашими лошадьми после переезда; лишь бы поскорее сделать сорок миль, отделявшие нас от станции. Поэтому мы гнали их, не жалея; и так как они хорошо отъелись на пастбище, то несли нас довольно быстро и не обнаруживали признаков особенного утомления.

Наше путешествие совершилось без дальнейших осложнений. Мы прибыли, как и рассчитывали, за сутки с лишком до омбиквов и, разумеется, приготовились встретить их. Сквау, дети и ценные вещи находились уже в блокгаузе; была также заготовлена вода на случай, если индейцы вздумают поджечь дом. Присутствие враждебного отряда было открыто случайно два дня тому назад; трое детей отправились в маленькую бухту недалеко от станции ловить молодых тюленей и заметили четыре челна, стоявшие у берега, а подальше — двух молодых людей, которые сидели у костра и пекли пойманного ими тюленя. Разумеется, дети вернулись обратно, и трое мужчин, остававшихся на станции (трое стариков) отправились добывать скальпы. Они еще не вернулись ко времени нашего прибытия; но вечером явились со скальпами обоих омбиквов, которых им удалось захватить врасплох, и с челнами, которые были присоединены к нашей флотилии.

Наша позиция была очень сильна. С северной стороны перед нами находилась широкая и быстрая река; с южной ров в сорок футов шириной и в десять глубиной; местность вокруг была открытая, голая, без кустов, деревьев или пригорков; по бокам у нас были небольшие кирпичные башни в двадцать футов вышиной с бойницами и дверью на высоте десяти футов от земли; лестница, ведшая к ней, разумеется, была поднята наверх. Другой, главный вход приходился над рекой, и попасть в него можно было только вплавь. Здание было выстроено из камня и кирпича, дверь, сделанная из крепких брусьев и обшитая медью, могла долго выдерживать удары их топоров или сопротивляться огню.

Нас было теперь десять мужчин, в том числе семеро вооруженных огнестрельным оружием и довольно хороших стрелков; кроме того, шестнадцать женщин и девять детей, мальчиков и девочек, которым были назначены различные посты на случай ночного нападения. Шесть воинов, отправившихся в поселок за огнестрельным оружием, должны были вскоре вернуться, а до тех пор нам оставалось только быть начеку, поджидать неприятеля и допустить первый штурм, не пуская в ход огнестрельного оружия, чтобы не дать заметить, какие силы скрываются внутри форта.

Один из стариков, смышленый малый, бывший в свое время храбрым воином, предложил план, которого нам следовало держаться. Он с товарищем должны были отправиться к тому месту, где стояли челны, и развести там костер, чтобы поднимающийся дым усыпил всякие подозрения. Омбиквы по прибытии на станцию без сомнения пошлют кого-нибудь за воинами, стерегшими челны; этого посланного они постараются поймать живьем и привести в форт. Порешив на этом, мы спустили на реку челнок, и поздно вечером двое индейцев, вооружившись ружьями, отправились в свою экспедицию.


ГЛАВА VII


Наконец, омбиквы явились, не принимая никаких предосторожностей; видно было, что они не сомневаются в успехе. Во всяком случае, они не подозревали, что в блокгаузе имеется огнестрельное оружие, так как остановились на расстоянии пятидесяти ярдов от восточной башни, и мне стоило большого труда удержать Роха от выстрела. Лошадей с ними не было, но мы заметили их на другой стороне реки, на небольшой открытой прерии, под охраной двух человек, которые перегнали их туда, чтобы иметь их под рукой в случае надобности, а также и потому, что пастбище было там лучше, чем на нашей стороне. Это обстоятельство впоследствии оказалось очень выгодным для нас.

Внимательно осмотрев постройку, индейцы убедились, что ее невозможно взять обычным способом. Они пустили несколько стрел, один из них выстрелил в бойницу из ружья, чтобы убедиться, есть ли кто-нибудь внутри, но так как мы сидели спокойно, то их уверенность увеличилась, и они пошли на берег реки, посмотреть, нельзя ли что-нибудь сделать у главного входа. Осмотрев ворота, они, видимо, были разочарованы, отошли на сотню ярдов и стали держать совет.

Было очевидно, что некоторые из них предлагают поджечь постройку, но, судя по их жестам, таких было немного. Другие, по-видимому, возражали, что пожар уничтожит вещи, находившиеся внутри, что было для них вовсе нежелательно. Наконец, один из них, казавшийся вождем, указал пальцем сначала в том направлении, где стояли челны, потом на реку и в заключение — на то место горизонта, где восходит солнце. Когда он кончил, двое молодых людей встали и пошли в юго-западном направлении. Их план был ясен; эти двое людей вместе с двумя другими, остававшимися на страже, должны были провести челны по реке; это заняло бы всю ночь, а на восходе солнца они могли атаковать главный вход и попытаться разрушить ворота своими томагавками.

С наступлением темноты я расставил стражу по всем углам блокгауза на случай ночного нападения. Наши враги развели огромный костер и принялись готовить себе ужин. Хотя мы не могли слышать их разговора, но было очевидно, что они считают станцию в своей власти. Половина их улеглась спать, и к полночи наступила тишина, не нарушаемая ни единым звуком, вокруг потухшего костра. Зная, что завтра будет много дел, я решил отдохнуть несколько часов. Но это мне не удалось.

Лишь только я закрыл глаза, как услышал неясный гул, как будто удары топора по дереву. Я осторожно выглянул. Звуки раздавались довольно далеко, а по берегу реки и за стоянкой индейцев сновали по всем направлениям темные фигуры; наконец, мы убедились, что омбиквы делают лестницы с целью добраться до верхних дверей в наших башнях.

Это, конечно, не имело для нас особенного значения, так как мы хорошо приготовились принять их; но мы решили не показывать им нашей силы до последней минуты, когда мы будем в состоянии наверняка уложить пятерых первым залпом. Индейцы взялись за луки и выбрали маленькие стрелы, которыми дети бьют рыбу, чтобы нападающие думали, будто форт защищается несколькими смелыми мальчиками.

Утром омбиквы появились с двумя лестницами, которые приставили к башням. Вероятно, они думали, что внутри форта никого нет, так как мы не показывали признаков жизни и приняли все меры к тому, чтобы остаться незамеченными. На каждую лестницу взобрался индеец с томагавком, но им недолго пришлось работать. Не успев нанести третьего удара, индеец у восточной двери пошатнулся и упал с лестницы; грудь его была пробита стрелою. В ту же минуту громкий крик, раздавшийся с западной стороны, показал, что и другого постигла та же участь.

Омбиквы поспешно унесли трупы с диким ревом разочарования и ярости, на который трое мальчиков, заранее наученных, что им делать, отвечали звонким военным кличем. Это довело омбиквов до неистовства, однако они стали осторожны. Стрелы, убившие их товарищей, были детскими; но не было сомнения, что они пущены руками воинов. Омбиквы собрались за выдающейся скалой на берегу реки, в тридцати ярдах от дома, но в полной безопасности от наших выстрелов. Тут они составили военный совет в ожидании своих товарищей с лодками, которым давно уже следовало вернуться.

В эту минуту легкий туман, стоявший над рекой, рассеялся, и перед нами открылось на другом берегу зрелище, остановившее наше внимание. Как раз напротив дома мы увидели челнок, тот самый, в котором наши два индейца отправились в экспедицию. Двое омбиквов, стерегшие украденных коней, стояли в нескольких шагах от него; они, очевидно, только что заметили его и не знали, что им предпринять; без сомнения их смутили крики товарищей, но теперь, когда туман рассеялся, они увидели их за скалою и, вероятно, повинуясь какому-нибудь сигналу, решились переправиться через реку. В ту самую минуту, когда они отвязывали челнок, раздались выстрелы; оба индейца упали — они были мертвы. Затем появились двое наших лазутчиков, скрывавшиеся за кустами, и принялись хладнокровно снимать скальпы, не обращая внимания на тучу стрел и яростные крики омбиквов. Этим дело не кончилось: в своей ярости наши враги забыли осторожность и вышли из-за скалы; они представляли хорошую цель, и в ту самую минуту, когда вождь оглянулся, четыре человека упали, пораженные нашими пулями.

Я не в состоянии описать бешеный вопль, последовавший за этим, хотя все события моей первой битвы еще живы в моей памяти. Омбиквы подобрали убитых и ушли к востоку, по направлению к горам, соображая, что только этим путем они могут избежать гибели. Их осталось всего десять человек, и они совершенно упали духом, чувствуя, что вряд ли им удастся вернуться домой.

От наших лазутчиков мы узнали, что шестеро воинов вернулись из поселка и должны находиться где-нибудь в засаде: это определило наш образ действий. Мы вышли из форта по лестницам, оставленным омбиквами, и рассыпались по степи с целью отрезать врагам отступление.

Не буду описывать подробно эту бойню. Омбиквы наткнулись на засаду и потеряли еще четверых; остальные рассеялись по степи, стараясь пробраться в горы. Прежде чем кончился день, они были перебиты, за исключением одного, которому удалось переправиться через реку.

Так кончилось мое первое сражение, в котором, впрочем, я, собственно, вовсе не сражался; хотя враги несколько раз подвертывались мне под выстрел, но мне было жаль лишать их жизни. Как бы то ни было, меня осыпали поздравлениями; отныне Овато Ваниша стал воином.

На другой день я и мои товарищи — я подразумеваю семь человек, прибывших из Монтерэ — оставили станцию и вскоре достигли поселка, где я не был уже три месяца с лишком.

События обернулись лучше, чем можно было ожидать. Мой отец довольно быстро оправился от испытанного потрясения. Наше племя, вторгшееся в южную область кровов, подвергло их суровому наказанию. Наши люди вернулись с полутораста скальпами, четырьмястами лошадей и запасом одеял и табаку, только что выменянных кровами на меха у янки. Кровы были надолго усмирены и обессилены и в этом году не осмеливались показываться за пределами своей охотничьей территории.

Очевидцы смерти князя Серавалле так рассказывали об этом событии.

Спустя несколько дней после моего отъезда в Монтерэ князь с партией шошонов отправился в порт Галль, куда прибыли для него письма и товары из Сан-Луи. Тут он познакомился с одним французским ученым, предпринявшим научную экспедицию в Калифорнию. Француз имел рекомендательные письма к князю от епископа и директора колледжа в Сан-Луи.

Князь оставил своих шошонов в форте, поручив им озаботиться доставкой товаров, а сам отправился с ученым и сопровождавшими его пятью местными охотниками в поселок. На второй день своего путешествия они повстречали сильный военный отряд кровов, но так как шошоны были в мире со всеми своими соседями, то никакой опасности не предвиделось. Однако вероломные кровы, не подозревавшие, так же как и князь, что поблизости находится большая охотничья партия шошонов, решили не упускать случая завладеть без всякого риска, богатой добычей. Они предоставили белым продолжать путь, но следовали за ними на некотором расстоянии, а вечером напали на них на стоянке так внезапно, что те не успели даже схватиться за оружие.

Кровы пользуются дурной славой, как племя воров и разбойников. Они так же трусливы, как жестоки, и нападают на охотников или торговцев только в том случае, когда превосходят их числом по крайней мере вдесятеро. Доказательством их трусости может служить тот факт, что когда однажды Рох, я и молодой француз, по имени Габриэль, наткнулись случайно на стоянку тринадцати кровов и трех аррапагов, они бежали, предоставив нам свои меха, палатки и запас сушеного мяса; только аррапаги пытались оказать сопротивление, причем один из них был убит.

Но вернемся к нашему рассказу.

Очутившись в плену, князь горько упрекал вождя за его предательское нападение. Тот слушал с презрительной улыбкой, ясно показывавшей, что он знает, кто такой князь, и отнюдь не питает к нему доброжелательных чувств. Впрочем, его жадность была сильнее его ненависти, и он спросил, что дадут пленники за свое освобождение. Получив в ответ, что они согласны дать пару ружей, пару коней и сотню долларов, он возразил, что все имущество пленников и без того уже принадлежит ему, что он ожидает большего. Он потребовал, чтобы один из охотников отправился в порт Галль с пятью кровами и приказом принца выдать им шестьдесят одеял, двадцать ружей и десять мешков пороху. Тем временем пленники будут отведены в страну кровов, куда должен быть доставлен и выкуп; когда он будет получен, их выпустят на свободу. Понимая намерения своих врагов и будучи уверен, что раз попав к ним, он уж не получит свободы, князь отказался исполнить это требование, но желая выиграть время, сделал еще несколько предложений, которые, разумеется, были отвергнуты. Наконец, убедившись, что ему не удастся получить больше того, что он захватил, вождь сбросил маску и принялся оскорблять свои жертвы.

— Бледнолицые, — сказал он, — подлые собаки, слишком трусливы, чтобы сражаться с кровами. Они слабее женщин, они прячутся в жилищах шошонов и снабжают их ружьями, так что имея много оружия и военных припасов, это племя сделалось сильным и страшным для всех. Но кровы убьют бледнолицых и увидят, какого цвета кровь трусов. Мертвые, они перестанут снабжать шошонов ружьями и порохом, и те попрячутся по своим норам, как луговые собаки, и никогда больше не осмелятся показаться на тропе кровов.

Князь с гневом отвечал вождю:

— Кровы не должны говорить так громко, иначе они будут услышаны шошонскими храбрецами и поплатятся за свою ложь. Что было с этими кровами до прихода белых на берег Буонавентуры? Тогда у них не было своей страны, потому что часть ее была занята черноногими, а другая аррапагами и шошонами. Тогда кровы были как голуби, гонимые горными соколами. Они прятались в глубоких трещинах земли и выходили из них только по ночам, опасаясь встретиться с шошонами. Но белые собрали шошонов вокруг своих поселений и уговорили жить в мире со своими соседями. Так длилось четыре года; кровы успели выстроить себе новые вигвамы. Зачем же они поступают как волки, кусая своих благодетелей, вместо того, чтобы выражать им благодарность?

Раздраженный насмешками своего пленника, вождь схватился за томагавк. Внезапно раздался выстрел, один из кровов подпрыгнул и упал мертвый.

— Вождь говорил слишком громко, — сказал князь. — Я слышу шаги шошона; кровам лучше бежать в горы, иначе их мясо послужит кормом для собак нашей деревни.

Лицо вождя исказилось выражением бешенства и глубокой ненависти, но он стоял неподвижно, так же как и его люди, стараясь определить по звуку выстрела, в каком направлении нужно бежать от опасности.

— Страх превратил кровов в камни, — продолжал князь. — Что сделалось с их быстрыми ногами? Я вижу шошонов.

— Бледнолицая собака не увидит их больше, — возразил дикарь и ударом томагавка раздробил череп злополучному князю, которому пришлось, таким образом, найти бесславную смерть в отдаленной стране.

Остальные пленники, которые были связаны, разумеется, не могли оказать сопротивления. Французский ученый и двое его спутников были убиты в одно мгновение; но прежде чем кровы успели довершить бойню, хорошо направленный залп разредил их толпу, и они бросились в лес, оставив на месте, кроме своего вождя, двадцать человек убитыми и ранеными. Вслед за тем из чащи появились тридцать шошонов, которые немедленно пустились в погоню за кровами, поручив одному из своих развязать троих, оставшихся в живых пленников и стеречь тело своего друга и законодателя.

В последовавшей перестрелке кровы потеряли еще десять скальпов, после чего бежали, куда глаза глядят, не пытаясь сопротивляться. Тела их жертв были перенесены в поселок, и немедленно, после похорон, шошоны отправились в экспедицию против кровов, о результатах которой я уже сообщил.

Двое уцелевших от бойни охотников отправились в Калифорнию, но третий, молодой парижанин по имени Габриэль, предпочел остаться с нами и расстался со мною только много позднее, когда я отплыл в Европу. Он и Рох вернулись тогда к шошонам, так как привыкли к дикой и полной опасных приключений жизни.

Когда, на большом совете я сообщил о попытке омбиквов овладеть рыболовной станцией и ее результатах, рассказ мой вызвал взрыв одобрений. Я тут же был объявлен военным вождем; решено было немедленно отправить отряд для наказания омбиквов. Мой отец не позволил мне присоединиться к нему, так как нам нужно было улаживать дела князя, уплатить долги в Форте Галль и т. п., и мне пришлось целых два месяца вести жизнь конторщика, подводить итоги, составлять отчеты и проч. — довольно скучное занятие, не доставлявшее мне ни малейшего удовольствия. Тем временем состоялась экспедиция против омбиквов, увенчавшаяся еще более блестящим успехом, чем поход против кровов. Вообще, это был славный год для шошонов, о котором они долго вспоминали, — год, когда их мокасины были буквально унизаны человеческими волосами, а кости их врагов, рассеянные по прериям, пугали даже волков, не решавшихся переправляться через Буонавентуру. В самом деле, год был так полон событиями, что мой рассказ оказался бы чересчур длинным, если бы я вздумал перечислять их.

Я не забыл о нашем тайнике на берегу моря. Все вещи были перевезены на рыболовную станцию, куда мы переселились из поселка на летнее время, меж тем, как большая часть племени отправилась на охоту в южные степи.

Подарки, полученные мною в Монтерэ, доставили большое удовольствие отцу, особенно книги, которые он присвоил себе, так как преклонный возраст и утомление все более и более склоняли его к спокойной жизни и чтению. Я же подружился с Габриэлем и Рохом, которые с тех пор много лет делили со мною охотничьи и военные приключения.


ГЛАВА VIII


Рассказывая о насильственной смерти князя, я заметил, что кровы относились недоброжелательно к белым, поселившимся с шошонами. Эти чувства не ограничивались их племенем; они разделялись всеми индейцами, жившими на протяжении двухсот или трехсот миль от реки Буонавентуры. И неудивительно. Со времени нашего прибытия племя шошонов научилось известным тактическим приемам и единству действия. Так, князь Серавалле обучил их строиться в правильные боевые единицы, образовывать каре, проделывать сложные военные движения, и т. п. что само по себе давало им перевес над их врагами; прибавьте к этому обилие огнестрельного оружия и боевых припасов. Все остальные племена завидовали их силе и средствам, и когда эта зависть достигла крайнего напряжения, решили заключить союз и нанести страшный удар шошонам не только для того, чтобы уничтожить приобретенное ими влияние но и для того, чтобы завладеть сокровищами, хранящимися, как они думали, в поселении белых.

Задолго до описанных мною экспедиций против кровов и омбиквов начались переговоры между различными племенами; они отложили в сторону все свои частные ссоры, чтобы заключить союз против общего врага, каким считали шошонов. Эти-то приготовления, без сомнения, и придали храбрости кровам и омбиквам, но быстрое возмездие со стороны шошонов несколько охладило их воинственный пыл. Как бы то ни было, когда аррапаги согласились войти в союз, все соединившиеся племена разом выступили в поход и с разных сторон вторглись в нашу область.

Мы были захвачены врасплох и в течение первых трех недель всюду отступали перед ними, так как большинство наших воинов находилось еще на охоте. Но услыхав о вторжении, они поспешно вернулись, и война приняла другой оборот. Утраченная территория была отвоевана дюйм за дюймом. Аррапаги понесли тяжелый урон и вышли из союза; после этого, обеспечив себе безопасность на юге, мы обратились к нашим северным границам. Несмотря на отказ аррапагов, соединенные племена все еще втрое превышали нас численностью, но им недоставало единства и уменья действовать согласно. Они выставили около пятнадцати тысяч воинов, принадлежавших к племенам омбиквов, каллапу, кайюзов, проколотых носов, боннаксов, плоскоголовых и отчасти кровов, не научившихся благоразумию после полученной ими трепки. Превосходство нашего оружия, нашей тактики и дисциплины, искусство строить укрепления, в связи с действием двух неуклюжих испанских четырехфунтовых пушек, помогли нам не только расстроить в короткое время союз, но и сокрушить навсегда некоторых из наших вероломных соседей. Так как подробное описание войны показалось бы скучным читателю, то я упомяну только о тех действиях, в которых сам принимал участие.

Мы разделились на четыре отряда: один действовал против боннаксов и плоскоголовых на северо-востоке, другой против кайюзов и проколотых носов на верховьях рек Буонавентуры и Калюмета; третий оставался подле поселка, чтобы защищать его в случае нечаянного нападения; четвертый, очень маленький, под начальством моего отца, защищал рыболовную станцию. К этому отряду принадлежал и я. Кроме того, несколько хорошо вооруженных партий были посланы сушей и морем, в область омбиквов[129].

Вначале наша война на побережье Тихого океана заключалась в мелких стычках, но постепенно каллапу, соединившись с омбиквами, образовали большой отряд, и дело приняло более интересный оборот. Мы не только потеряли все наши завоевания в области омбиквов, но и принуждены были постепенно отступить к станции, что, впрочем, послужило к нашему спасению. Нас было всего сто шесть человек, а наших противников четыреста восемьдесят; тем не менее, пятая часть их была уничтожена во время отчаянной атаки на станцию, приведенную тем временем в превосходное состояние в смысле обороны.

Крыша была обшита медными листами, в стенах проделаны отверстия для пушек, о существовании которых наши враги не подозревали. Первая атака велась храбро, и каждое отверстие было осыпано пулями и стрелами. Враги подвигались плотной массой, с лестницами и факелами, точно орава демонов. На расстоянии шестидесяти ярдов мы разрядили в них наши пушки, которые были заряжены картечью, и произвели опустошительное действие в их рядах. Однако они не отступили, а, издав военный клич, ринулись на приступ с поистине геройским мужеством.

Мы еще раз дали залп из обоих орудий и всех наших ружей, после чего отряд в сорок человек бросился на вылазку. На этот раз неприятель не выдержал и рассеялся по всем направлениям, оставив за собою много убитых и раненых. В тот же вечер к нам явилось подкрепление в тридцать восемь человек из поселка с большим запасом буйволового мяса и двадцатью пятью хорошо откормленными жеребятами. Это было очень кстати так как мы уже несколько дней питались только сушеной рыбой.

В течение недели о неприятелях не было ни слуха, ни духа. Наши лазутчики рассеялись по степи, а наш баркас вскоре открыл в одной бухте тридцать шесть челнов, в которых каллапу прибыли из своей области. Челны были уничтожены, а их владельцы скальпированы.

Ввиду жаркого времени мы устроили на восточной стороне блокгауза просторный лагерь, окружив его земляными укреплениями, и переселились туда из станции, спертый воздух которой, отравленный тяжелым запахом сушеной рыбы, грозил нам болезнями.

Спустя неделю наши враги снова появились, безмолвные и решительные. Видимо, они вернулись с тем, чтобы отомстить или умереть; борьба обещала быть отчаянной. Они расположились на небольшом открытом лугу по ту сторону реки в количестве шестисот человек.

Наш первый отряд разбил и рассеял боннаксов, когда они шли на соединение с плоскоголовыми; после этого они направились к кайюсам и проколотым носам. Эти три племени после неудачной войны отступили перед нашим вторым отрядом. Тогда боннаксы, в отчаянии от своих неудач, и уверенные, что победа шошонов грозит им истреблением, соединились с каллапу и омбиквами, решившимися повторить нападение на наш маленький гарнизон.

Нам грозила неминучая гибель, если бы плоскоголовые продолжали воевать; но их заклятые враги черноногие, воспользовавшись удобным случаем, вторглись в их область, и они попросили мира. После этого оба наши отряда могли послать часть своих воинов нам на помощь. Наши лазутчики сообщили нам об их приближении; и обсудив с отцом положение дел, я отправился к ним навстречу в ущелья Минеральных Гор. Всего возвратилось семьсот воинов; в обеих экспедициях они потеряли не более четырнадцати человек. Они разделились на три отряда и двигались, окружая степь, в которой расположились враги.

Луна вставала в час ночи. Решено было, что за два часа до ее восхода гарнизон блокгауза, уже сильно пострадавший во время четырехдневной осады, спустит фейерверк, полученный мною в подарок в Монтерэ, и сделает вылазку, воспользовавшись изумлением неприятеля при виде такого необычайного зрелища. Все произошло, как мы предполагали. При первой ракете среди боннаксов, каллапу и омбиквов поднялась суматоха. Ракеты лопались, выбрасывая снопы разноцветных искр, и дикари смотрели в немом изумлении. Но их изумление сменилось суеверным страхом; смятение распространилось между ними. И вдруг боевой клич сотен голосов нарушил тишину. Момент наступил, оба отряда шошонов кинулись на свои перепуганные жертвы, и когда час спустя взошла луна, ее мягкий свет озарил четыреста трупов, устилавших прерию. Боннаксы и омбиквы были истреблены все до единого. Каллапу мало пострадали, так как бежали к морскому берегу в самом начале дела.

Так кончился великий союз против шошонов, предания о котором переживут века. Но за этими событиями последовала тяжелая для меня потеря. Мой отец, несмотря на свой преклонный возраст, проявил чрезвычайную деятельность во время последней осады и подвергался большим лишениям и усталости; энергия не изменяла ему, пока длилась борьба; но когда все кончилось и пули перестали свистать мимо его ушей, силы оставили его, и, прохворав десять дней, он скончался, печальный и утомленный жизнью. Я похоронил его на берегу Тихого океана. Дикие цветы на его могиле питаются чистыми водами Ну-Элейе-Шавоко. Племя шошонов долго будет беречь могилу бледнолицего из отдаленной страны, бывшего когда-то их учителем и другом.

Двое моих друзей, Габриэль и Рох, получили серьезные раны, и прошло много времени, пока они оправились.

Мы провели остаток лета, строя воздушные замки и собираясь отправиться на зиму в Монтерэ, но судьба, как увидит читатель, распорядилась иначе.


ГЛАВА IX


В начале осени, спустя несколько месяцев после смерти моего отца, я и двое моих товарищей, Габриэль и Рох, охотились в южных степях на восточном берегу Буонавентуры. Однажды вечером, после удачной охоты, мы были в очень веселом настроении духа. Мои друзья рассказывали — один о чудесах Парижа, другой о красоте своей родины Ирландии: две темы, которых они никогда не могли исчерпать.

Внезапно мы были окружены партией аррапагов в шестьдесят человек; разумеется, нечего было и думать о сопротивлении или бегстве. Впрочем, они обращались с нами хорошо и только следили за тем, чтобы мы не убежали. Они знали, кто мы такие, и хотя моя лошадь, седло и ружье были завидной добычей для любого вождя они ничего не взяли у нас. Я обратился к вождю, которого знал раньше:

— Что я сделал Утренней Звезде аррапагов, что он захватил меня и стережет, точно овцу Вачинангов?

Вождь улыбнулся и положил руку на мое плечо.

— Аррапаги, — сказал он, — любят молодого Овато Ваниша и его бледнолицых братьев, потому что они великие воины и могут поражать своих врагов прекраснымголубым огнем с неба. Аррапагам все известно: они мудрый народ. Они возьмут Овато Ваниша к своему племени, чтобы он мог показать им свое искусство и сделать их воинами. Они будут кормить его самыми нежными и жирными собаками. Он сделается великим воином среди аррапагов. Так желают наши пророки. Я исполняю волю пророков и народа.

— Но, — отвечал я, — мой Маниту не станет слушать меня, если я буду рабом. Уши бледнолицего Маниту открыты только для свободных воинов. Он посылает мне свои огни, только когда я волен в своих действиях.

Вождь перебил меня:

— Овато Ваниша не раб и не может быть рабом. Он находится среди своих добрых друзей, которые будут беречь его, разводить ему огонь, расстилать свои лучшие одеяла в его палатке и доставлять ему лучшую дичь прерий. Его друзья любят молодого вождя, но он не должен уходить от них, иначе злой дух овладеет молодыми аррапагами и заставит их убить бледнолицых.

Так как мы ничего не могли предпринять при данных обстоятельствах, то покорились судьбе и были отведены через бесплодную пустыню к берегам Рио-Колорадо. Тут мы очутились в богатой и населенной деревне аррапагов. В ней мы провели зиму в почетном плену. Всякая попытка к бегству повела бы за собою нашу гибель или, по меньшей мере, тяжелые условия плена. Мы были окружены обширными песчаными пустынями, населенными клубами, жестоким племенем, не гнушающимся людоедства. Однажды мы наткнулись на оставленную стоянку клубов, в которой оказались остатки двадцати трупов, кости которых были обглоданы так чисто, как только может обглодать крылышко фазана какой-нибудь европейский гастроном.

Зиму провели мы довольно скучно, что, конечно, вполне естественно. За исключением немногих прекрасных оазисов, разбросанных там и сям, вся эта страна удручающе суха, бесплодна и как будто исковеркана страшным вулканическим извержением.

Зима, наконец, миновала, а вместе с весной возродились наши надежды на бегство. Бдительность аррапагов ослабела до такой степени, что они предложили нам принять участие в одной экспедиции на восток. Мы, разумеется, согласились и были очень довольны, очутившись в прекрасных прериях Северной Соноры. Судьба благоприятствовала нам. Однажды аррапаги, преследуя партию апачей и мексиканцев с намерением напасть на них врасплох и ограбить, наткнулись вместо этого на сильный отряд и были разбиты, причем многие из них погибли.

Мы не постеснялись покинуть наших хозяев и, пришпорив коней, вскоре очутились среди наших нечаянных избавителей, оказавшихся партией офицеров, направлявшихся из Монтерэ в Санта-Фе в сопровождении двадцати двух апачей и двенадцати или пятнадцати сиболеров (так называются мексиканские охотники за буйволами). Офицеры оказались моими знакомыми, и мне было очень приятно получить от них известия о наших общих друзьях в Монтерэ. Изабелла была так же хороша, как прежде, но не так беспечна. Падре Марини, миссионер, уехал в Перу; и весь городок Монтерэ по-прежнему смеялся, плясал, пел и влюблялся, совершенно так же, как в то время, когда я покинул его.

Офицеры убедили меня сопровождать их в Санта-Фе, откуда я мог вернуться в Монтерэ с первым караваном.

Это было приятное путешествие, хотя нам случалось иногда терпеть голод. Во всяком случае Габриэль, Рох и я были слишком счастливы, чтобы жаловаться. Мы только что избавились от горького и продолжительного плена, а кроме того, нам до смерти надоели тощие и жесткие собаки аррапагов, составляющие единственную пищу этого племени в течение зимы. Апачи, слыхавшие о наших подвигах, относились к нам с большим почтением; но особенно пленила их искусная игра ирландца на скрипке. Один мексиканский офицер, вызванный в прошлом году из Монтерэ в Санта-Фе, оставил там свою скрипку. Он просил товарищей захватить ее с собою, когда они отправятся в Санта-Фе, и она оказалась в чемодане одного из офицеров. Мы случайно узнали об этом обстоятельстве, и когда нам нечего было есть, музыка служила для нас утешением.

Наконец, наши лишения кончились; мы попали в область, изобиловавшую буйволами, стада которых попадались нам ежедневно. Мы с увлечением охотились на могучих властителей прерий. Один из них, между прочим, запорол мою лошадь до смерти и положил бы конец моим приключениям, если бы не меткий выстрел Габриэля. Я имел глупость заменить ружье луком и стрелами, желая похвастаться своим искусством перед моими спутниками. Мое тщеславие обошлось мне дорого, так как буйвол был огромный. Семь стрел сидели в его шее, но я потерял одну из лучших лошадей, какую только можно найти на западе, и моя правая нога была порядком помята.

Среди наших спутников апачей оказались два команча, которые пятнадцать лет тому назад были свидетелями смерти пресловутого Овертона. Так как этот негодяй в течение короткого времени служил в качестве английского агента в Компании Мехов, то его дикий и романтический конец, вероятно, заинтересует многих читателей, знавших его лично; во всяком случае он может служить образчиком беззаконной карьеры многих авантюристов этих западных пустынь.

Сорок четыре года тому назад один испанский торговец поселился у тонквевасов, индейского племени, отделившегося от команчей и жившего у подошвы Зеленых Гор. Он женился на индианке и жил припеваючи, не платя никаких налогов, но при случае взимая их с поселков провинции Санта-Фе. В одной из этих разбойничьих экскурсий он попался в плен и был повешен, происшествие, не представлявшее ничего особенного в те времена и вскоре забытое как испанцами, так и тонквевасами. Он оставил после себя, кроме жены с ребенком, довольно богатое имущество; но племя завладело его богатством, а вдову с ребенком выгнало. Случайно она наткнулась на одного канадского охотника, соскучившегося в одиночестве, который, не имея выбора, взял ее в жены.

С течением времени ребенок вырос и рано проявил необыкновенную способность к языкам. Мать его умерла, а охотник, вспомнив о счастливых днях, которые он проводил когда-то среди цивилизованных людей Востока, решил вернуться туда и взял с собою юного метиса, к которому успел привязаться. Они явились в Сан-Луи, где метис выучился английскому языку, а в один прекрасный день, отправившись с своим отчимом к осагам, убил его по дороге, завладел его лошадью, ружьем и пожитками и начал самостоятельную жизнь.

Долгое время он не навлекал на себя никаких подозрений, да если и навлекал, то не особенно заботился о них. Он переходил от одного племени к другому, ведя беззаботную жизнь, вполне соответствовавшую его вкусам; и так как он был необходим индейцам в качестве переводчика при их сношениях с белыми, то ему предоставляли жить, как хочет. Бродяжническая жизнь нравилась ему, и торговцы, встречая его то у павниев, то команчей, то у кровов, то у тонквевасов, прозвали его «Turn over» («вертун»); прозвище это превратилось путем перестановки, в «Overturn», а затем в Овертон.

К этому времени все убедились, что Овертон большой мошенник, но так как он был полезен, то английские компании пользовались его услугами и платили ему большое жалованье. В конце концов, однако, убедившись, что он почти никогда не бывает трезвым и слишком склонен присваивать себе то, что ему не принадлежало, хозяева отказались от него, и он вернулся к своему прежнему образу жизни. Потом он сошелся с несколькими янки, обратившимися к нему с какими-то предложениями, которые он принял; в чем они заключались, никто не мог в точности сказать, но всякий мог догадаться, зная, что одним из самых выгодных способов наживы считается надувание индейцев при помощи какого-нибудь бессовестного переводчика, который, разумеется, получает долю прибылей от этих почтенных операций. В течение некоторого времени он как нельзя лучше ладил с своими новыми патронами, и так как нет ничего дешевле военных чинов в Соединенных Штатах, то метис сделался полковником Овертоном, в сапогах со шпорами, куртке с галунами и при шпаге. Янки были хитры, а Овертон еще хитрее и надувал их так же, как индейцев. Этот священный союз, в конце концов, рушился; тогда Овертон удалился в горы и под покровительством мексиканского правительства пустил в ход целую систему предательства, имевшую большой успех в течение некоторого времени. Он присутствовал обыкновенно при переговорах между индейцами и торговцами. Когда торг кончался к общему удовольствию, обе стороны, естественно, приходили в хорошее настроение духа и завершали дела выпивкой. Тут-то и наступал черед Овертона. Индейцев он уверял, что торговцы дожидаются только, пока они уснут, чтобы перерезать их и взять обратно свои товары. То же самое он говорил торговцам об индейцах. В результате следовало побоище, тем более ожесточенное, что обе стороны были под влиянием винных паров. Тогда полковник, с помощью нескольких негодяев, под предлогом заботы о целости вещей, нагружал мулов мехами и товарами, отправлялся в Санта-Фе и там продавал свою добычу за треть стоимости. Никто не заботился о том, как она попала в его руки: он продавал за бесценок — этого было достаточно.

Его плутни и грабежи этого рода были так многочисленны, что Овертон сделался ужасом гор. Индейцы поклялись скальпировать его, канадцы дали обет уходить его до смерти, англичане объявили, что повесят его, а янки обещали подвергнуть его индейской пытке. Мексиканцы, не находя более возможным покровительствовать ему, назначили премию за его голову. При таких обстоятельствах Овертон почувствовал отвращение к обществу, скрылся неизвестно куда, и два года о нем не было ни слуха, ни духа, когда однажды партия команчей и тонквевасов, возвращавшаяся с какой-то экспедиции, повстречалась с одиноким всадником. Все узнали Овертона и немедленно пустились за ним в погоню.

Погоня затянулась. Под Овертоном была превосходная, сильная лошадь, но неровная, каменистая местность не позволяла ему скрыться из глаз своих преследователей. Наконец он достиг плоской возвышенности, заросшей высоким сосновым лесом, и уже считал себя спасенным, так как по ту сторону леса тянулась на много миль гладкая, ровная долина, на которой он мог значительно опередить погоню и скрыться. Он мчался во весь опор, прислушиваясь к диким воплям преследователей, шпорил коня, уже покрытого пеной, миновал лес, и к своему ужасу и изумлению увидел, что между ним и долиной тянется страшная пропасть в двадцать пять футов шириною и двести глубиною. Что было делать? Усталая лошадь отказывалась прыгнуть, а сзади доносились крики индейцев, поощрявших друг друга.

На краю пропасти лежало длинное, пустое внутри бревно, которое, вероятно, притащили сюда с намерением сделать мост через пропасть. Овертон соскочил с лошади, подвел ее к самому краю и ткнул ножом. Благородное животное сделало прыжок, но силы изменили ему, оно ударилось грудью о противоположный край пропасти и рухнуло в бездну. Беглец забрался под бревно и притаился там в надежде, что ему, быть может, удастся ускользнуть. Он ошибся: его заметили. Через несколько минут индейцы высыпали из леса и собрались вокруг бревна. Уверенные в том, что добыча не уйдет от них, они решили подвергнуть его моральной пытке, и притворились, будто не знают, куда он девался.

— Он перескочил, — сказал один из них, — вот прыжок пантеры! Вернемся или остановимся здесь?

Индейцы решили отдохнуть немного, и принялись разговаривать. Один заявил, что если б ему удалось поймать Овертона, он заставил бы его есть собственные внутренности. Другой говорил о раскаленном железе и дымящемся мясе. Ни одна пытка не была забыта, и несчастный Овертон должен был чувствовать себя ужасно.

— Его скальп стоит сотню долларов, — заметил один.

— Когда-нибудь он будет в наших руках, — ответил другой. — Но если уж мы остановились здесь, то разведемте огонь, вот и бревно.

Овертон увидел теперь, что он погиб. Он выглянул из-под бревна: вокруг него стояли свирепые воины с луками в руках, готовые убить его при первом движении. Он понял, что дикари жестоко потешались над ним и наслаждались его мучительным состоянием. Хотя и негодяй, Овертон был храбр и в достаточной степени индеец, чтобы не желать разочаровать своих врагов. Он решил сгореть живьем и, таким образом, обмануть надежды своих жестоких гонителей. Умереть, не сдаваясь до конца, — гордость индейца, и среди самых мучительных пыток немногие из них обнаружат свои страдания.

Вскоре бревно было прикрыто и обложено хворостом и сухими листьями; варвары подложили огонь и стали молча ждать. Но Овертон чересчур полагался на свои силы. Кровь его, в конце концов, была только наполовину индейская, и когда платье на нем загорелось, он не мог больше выдержать. Он выскочил из костра и заметался в кругу своих мучителей. Они стояли по-прежнему, неподвижные и безмолвные, как вдруг Овертон с энергией отчаяния вырвался из круга и сделал страшный скачок через пропасть. Как ни невероятно это, но он перескочил через нее; крик изумления вырвался у дикарей, но силы Овертона истощились, он упал навзничь и полетел в пропасть. Индейцы видели, как он катился с утеса на утес, в еще пылающем платье, пока не исчез в темноте.

Если б он устоял на другой стороне пропасти, то без сомнения спасся бы, так как смелый поступок всегда внушает уважение дикарю, и никто бы не решился пустить в него стрелу при таких обстоятельствах.

Такова была судьба полковника Овертона.

ГЛАВА X


Наконец мы возвратились в Рио-Гранде, и спустя несколько дней были в Санта-Фе. Много написано об этом богатом и романтическом городе, где во время оно, если верить путешественникам, доллары и дублоны можно было лопатой загребать, но я подозреваю, что писатели никогда не видали этого местечка: жалкой, грязной дыры с тремя тысячами жителей, большею частью метисов, голодных и оборванных. Там встречаешь зрелища нищеты и порока, какие вряд ли найдешь где-нибудь еще, грубый деспотизм, безнравственность, доведенную до крайних пределов, пьянство и грязь.

Когда-то этот город служил главным пунктом сухопутной торговли между Штатами и Мексикой, но со времени заселения Техаса утратил это значение. Караваны из С.-Луи не останавливаются теперь в Санта-Фе, а следуют дальше в Чигуагуа, где и начинается торг: к северу от этого пункта путешественник встречает только картины отвратительной моральной и материальной нищеты.

Разумеется, мы проводили здесь время крайне скучно. С тупоумными метисами не о чем было разговаривать, а торговцы янки никогда не бывали трезвыми. Если б у Габриэля не оказалось знакомых в окрестностях города, мы бы умерли с тоски. Но он познакомил нас с соседними ранчеро, или скотоводами; мы навещали также различные индейские племена и охотились с ними, поджидая караван на запад.

Однажды на мою долю выпало довольно серьезное приключение. Рох и Габриэль охотились на медведя, я же, чувствуя усталость, остался в ранчо, с хозяевами которого мы познакомились несколько дней тому назад. Мне захотелось поесть рыбы, и узнав что в трех или четырех милях от ранчо есть речка, в которой водятся крупные окуни, я отправился туда, захватив ружье и удочку. Я скоро нашел это место и, приготовляясь удить, вспомнил, что мне нужно достать мяса для приманки. Я всматривался с ружьем в руке в ветви деревьев, росших по берегу речки, как вдруг почувствовал, что что-то царапает мои мокасины; я взглянул вниз и увидел маленькую пантеру, возившуюся у моих ног, видимо, приглашая меня поиграть с нею. Это был прехорошенький зверек, ростом не больше кошки. Я сел, положил ружье на колени и приласкал ее; она отнеслась ко мне с полным доверием, и я хотел уже взять ее, как вдруг услышал громкий и хорошо знакомый рев; спустя мгновение через мою голову перелетело какое-то большое темное тело. Это была, вероятно, пантера, мать детеныша. Я совсем забыл о ней.

Я тотчас встал. Зверь, промахнувшись в своем прыжке, упал на ноги в двенадцати футах от меня. Он съежился, ударяя по земле своим длинным хвостом, и гневно смотрел на меня. Наши глаза встретились и, признаюсь, сердце у меня так и екнуло. Правда, у меня было ружье, но малейшее движение, чтобы прицелиться, послужило бы зверю сигналом к прыжку. Наконец, по-прежнему съежившись, пантера стала пятиться, пока расстояние между нами не достигло тридцати футов. Затем она сделала круг, не спуская глаз с моего лица, меж тем как детеныш по-прежнему играл у моих ног. Я поворачивался вместе с нею, и так мы следили друг за другом, а тем временем я тихонько поднимал ружье, пока его приклад не оказался в уровень с моим плечом; я поймал мушку и затаил дыхание. Детеныш играя ушибся и замяукал; мать отвечала гневным воем, и в ту самую минуту, когда она хотела сделать прыжок, я выстрелил. Она опрокинулась навзничь и больше не пошевелилась. Моя пуля, пройдя под левым глазом, пробила череп насквозь.

Это было страшное животное, если бы я промахнулся, она могла бы покончить со мной одним ударом лапы. Даже мертвая она была страшна со своими выпущенными когтями и окровавленной пастью. Я снял с нее шкуру, повесил на дерево и, забрав с собой детеныша, поспешил домой, потеряв всякую охоту к рыбной ловле.

Спустя неделю после этого происшествия из Сан-Луи прибыла партия торговцев. По пути они подвергались нападению индейцев и представляли плачевный вид. Во время путешествия им приходилось питаться по несколько дней только кореньями и травами. Здесь будет нелишним сказать несколько слов о возникновении этих торговых сухопутных экспедиций и об опасностях, которым подвергаются торговцы.

В 1807 году капитан Пайк, вернувшись из своей экспедиции во внутреннюю область Американского материка, указал купцам Соединенных Штатов, что они могут завести очень выгодную торговлю с центральными провинциями северной Мексики, а в 1812 небольшая партия авантюристов, Миллар, Найт, Чемберс и другие, всего не более двенадцати человек, отправились в Санта-Фе с небольшим количеством товаров. В систему испанской политики всегда входило не допускать иностранцев внутрь своих колоний. В этот период в Мексике была революция, и к иностранцам, особливо американцам, относились с недоверием и подозрительностью. Ввиду этого упомянутые торговцы были схвачены, товары их конфискованы и сами они заключены в тюрьму Чигуагуа, где провели несколько лет, подвергаясь крайне суровому обращению.

Весною 1821 Чемберс с товарищами получили свободу и вернулись в Соединенные Штаты, а вскоре затем был заключен договор со Штатами, легализировавший торговлю. Некто капитан Гленн организовал экспедицию, и второй караван с партией в двадцать человек отправился в Санта-Фе. Однако и это предприятие не удалось: пытаясь пройти более коротким путем, караван заблудился в пустыне и едва не погиб от жажды. Пришлось убить собак и пускать кровь мулам, чтобы смачивать растрескивающиеся губы. Никто не погиб, но путешественники упали духом и вернулись к реке Арканзас, где, по крайней мере, могли найти в изобилии воду. К этому времени вьючные животные в такой степени выбились из сил, что не могли более служить. Пришлось зарыть товары в тайник, после чего торговцам удалось пробраться в Санта-Фе, где они добыли новых мулов и вернулись за спрятанными товарами.

Весною 1820 года караван из Франклина в западном Миссури добрался до Санта-Фе с двенадцатью мулами, нагруженными товаром. Они прошли через прерии, куда еще не проникал белый человек, без всяких путеводителей, кроме звезд небесных, утреннего ветерка со стороны гор и, может быть, карманного компаса. Почти ежедневно им приходилось сталкиваться с враждебными племенами, но несмотря на многочисленные затруднения, незнакомство с местностью и недостаток воды, они благополучно прибыли в Санта-Фе.

Осенью они вернулись в Миссури, нажив огромный барыш на своем предприятии. Этот благоприятный результат произвел впечатление и вызвал новые экспедиции. Таким образом начались правильные торговые сношения Штатов с Санта-Фе.

Караваны отправлялись весною и возвращались осенью с огромными барышами. Сначала они ходили каждый сам по себе, с небольшим прикрытием, но нападения индейцев заставили их соединяться для большей безопасности.

В первое время индейцы не трогали караваны, но летом 1824 года начали красть мулов и лошадей; однако никого не убили до 1828. В этом году маленький караван возвращался из Санта-Фе. Двое торговцев, опередившие своих товарищей во время охоты, улеглись спать на берегу ручья, где была назначена стоянка. Они были выслежены шайкой индейцев, которая внезапно напала на них, завладела их ружьями, сняла с них скальпы и ушла до прибытия каравана. Когда явились остальные торговцы, одна из жертв еще дышала; ее отвезли в Саймарон, где раненый умер и был погребен сообразно со степными обычаями.

Церемония еще не кончилась, когда на соседнем холме появились четверо индейцев, по-видимому, не знавших о происшедшем. Раздраженные торговцы пригласили их в лагерь и убили всех, за исключением одного, который, хотя был ранен, но успел бежать.

Это жестокое мщение повело за собой суровое возмездие. В самом деле, с этого момента индейцы поклялись в вечной войне — войне на жизнь и на смерть, «в лесах и прериях, на реках и на озерах, даже на вершинах гор, одетых вечным снегом».

Вскоре после этого происшествия другой караван подвергся нападению со стороны индейцев, которые добыли на этот раз тридцать пять скальпов, двести пятьдесят мулов и на тридцать тысяч долларов товаров.

Этого рода драмы часто случаются в западных пустынях, и судьба злополучных торговцев могла бы остаться неизвестной, если бы в один прекрасный день живой скелет, едва сохранивший образ и подобие человеческое, покрытый грязью, пылью и кровью, не явился в один из военных постов и не сообщил о катастрофе, в которой спасся только он один.

В 1831 г. мистер Соблет со своими товарищами перешел прерии с двадцатью пятью фургонами. Он и его спутники были старые пионеры, обитатели Скалистых Гор, которых жажда обогащения превратила в торговцев. Они шли без проводников, и никто из них раньше не бывал в этой стране. Они знали только то, что им предстоит переход с такого-то до такого-то градуса долготы. Так добрались они до реки Арканзаса, но отсюда до Саймарона нет дороги, кроме многочисленных буйволовых троп, которые, пересекая прерию по всем направлениям, часто обманывают путешественников.

Когда караван вошел в эту пустыню, стояла засуха, и пионеры, сбившись с пути, несколько дней блуждали под палящим солнцем, подвергаясь всем ужасам нестерпимой жажды. В этом опасном положении капитан Смит, один из собственников каравана, решил направиться по одной из буйволовых троп, которая, как ему казалось, непременно должна была привести к какому-нибудь источнику или озеру.

Он поехал один, но чувство страха было ему неведомо. Это был один из самых смелых авантюристов, которые когда-нибудь переходили через Скалистые Горы, и если половина того, что о нем рассказывают, правда, то его опасные путешествия и драматические приключения могли бы наполнить много томов более интересных и романтических, чем лучшие страницы американских новеллистов. Бедняга! После того как он счастливо избегал индейских пуль и стрел, ему суждено было пасть под ударом томагавка, и кости его белеют на песках пустыни.

Он был в двенадцати милях от своих товарищей, когда объехав небольшой холм, увидел перед собой желанный предмет своих поисков. Перед ним струилась по прерии небольшая речка. Это была река Саймарон. Он поспешил к ней утолить палящую жажду, но едва только слез с коня, как упал, пронзенный десятью стрелами. Шайка команчей выследила его и устроила ему засаду. Но он мужественно боролся. Индейцы признавались потом, что капитан Смит, несмотря на свои раны, успел уложить троих прежде, чем испустил дух.

Таково происхождение торговли Санта-Фе, и таковы приключения, еще и ныне случающиеся в великих пустынях Запада.


ГЛАВА XI


Время шло, и мне с моими товарищами до смерти надоело бездействие; кроме того, я соскучился по дому и беспокоился об остававшемся там весьма ценном имуществе. Ввиду этого мы решили ехать одни и вернуться в поселок разными дорогами. Мы оставили Санта-Фе, направились к северу и съехались только за Техасом, последним мексиканским селением. Тут к нам вернулось веселое настроение духа. Дорога была известна Габриэлю; нас было так мало, что мы не могли терпеть недостатка в пище; что касается встречи с враждебными индейцами, то мы ничего не имели против нее.

Спустя несколько дней после нашего отъезда из Санта-Фе, мы встретились с большой партией команчей. Я в первый раз видел их целый отряд и полюбовался красивым зрелищем. Они были лихие наездники и на прекрасных лошадях. Они отправлялись в экспедицию против Павниев Волков и отнеслись к нам крайне любезно и гостеприимно. Вождь знал Габриэля и пригласил нас к себе в лагерь. Это был высокий, стройный и красивый малый. Он хорошо говорил по-испански, и мы разговаривали на этом языке до вечера, когда я обратился к нему на языке шошонов, общем для них с команчами, апачами и аррапагами, и рассказал ему об обстоятельствах моего плена на берегах Колорадо. Выслушав мою историю, вождь онемел от изумления, а затем, отбросив обычный индейский декорум, крепко схватил меня за руку. Он знал, что я не янки и не мексиканец, и поклялся, что ради меня всякий канадец или француз найдут у него дружественный прием. После обеда мы уселись вокруг костра и слушали рассказы воинов.

Меня заинтересовал рассказ вождя о причине вражды команчей с техасцами. Один старый команч с дочерью отделился от своего племени. Он был вождь, но испытал много неудач, и будучи больным, отправился в Сант-Антонио испытать искусство великого бледнолицего врача. Его дочь была красивая девушка восемнадцати лет и, прожив некоторое время в этом местечке, привлекла внимание некоего доктора, молодого человека из Кентукки, осужденного в Штатах за убийство. Это был отъявленный негодяй, но его отчаянный характер внушал страх, и, конечно он, пользовался симпатиями техасцев, которые издавна заслужили репутацию трусливых воров и убийц.

Убедившись, что ему не удастся достигнуть своих целей пока девушка живет с отцом, он добился того, что старик-индеец был заключен в тюрьму, и пригласив девушку к себе в дом поговорить об этом деле, совершил над ней гнусное насилие, сопровождавшееся жестокими побоями. Когда он оставил ее, она была без чувств, и он счел ее мертвой. К вечеру она несколько оправилась и нашла убежище в доме одного человеколюбивого мексиканца.

Старик-индеец вскоре был освобожден; он нашел свою дочь при смерти и, узнав об обстоятельствах позорного дела, поклялся отомстить. Один мексиканский джентльмен, возмущенный этим гнусным преступлением, представил дело на суд техасцев. Но суд оправдал доктора на том основании, что законы не распространяются на команчей.

Последствия не заставили себя ждать. Вскоре доктор Коббет был найден на соседнем поле зарезанным и скальпированным. Старик-индеец бежал и, вернувшись к команчам, рассказал о своей обиде и о своем мщении.

Они снова приняли его к себе, но, по их мнению, обида была нанесена всему племени и недостаточно наказана: на той же неделе двадцать три техасца лишились своих скальпов и четырнадцать женщин были уведены в пустыню.

Команчский вождь советовал нам держаться берегов Рио-Гранде, чтобы не встретиться с партиями Павниев Волков, и так подружился с нами, что решил свернуть со своего пути и проводить нас на расстоянии тридцати миль до того пункта, где мы могли считать себя в относительной безопасности. На следующее утро мы тронулись в путь; вождь и я ехали рядом, беседуя о шошонах. Мы поменялись ножами в знак дружбы, а на прощанье он собрал своих людей и произнес следующую речь:

— Молодой вождь шошонов возвращается к своему храброму народу через крутые горы. Запомните его имя, чтобы вы могли сказать вашим детям, что Овато Ваниша их друг. Он не Шаканат (англичанин) и не Ишелюк Комоанак (длинный нож, янки). Он вождь племени наших прапрадедов, он вождь, хотя он очень, очень молод.

После этого все воины, один за другим, обменялись со мной рукопожатиями, а когда эта церемония кончилась, вождь продолжал свою речь:

— Овато Ваниша, мы встретились, как чужие, а расстались, как друзья. Скажи своим молодым воинам, что вы были у команчей, и что они были рады познакомиться с вами. Скажи им, что мы приглашаем их в наши вигвамы, и что они найдут в них в изобилии мясо буйволов.

Прощай, молодой вождь с бледным лицом и индейским сердцем; да будет земля легка тебе и твоим. Пусть белый Маниту очистит для тебя горную тропинку; не забывай Белого Ворона, твоего команчского друга, который всегда готов разделить с тобой свой дом, свои богатства и свои обширные прерии. Я сказал. Молодой брат мой, прощай.

Два дня спустя мы переправились через Рио-Гранде и вступили в горы, в бесплодную, негостеприимную страну навахоев и кровов. Мы ехали восемь дней по ужасной каменистой дороге, пока, наконец, достигли реки Колорадо, изнемогая от голода, так как в последние пять дней ничего не ели, кроме двух маленьких гремучих змей и попадавшихся по дороге ягод. Утром мы пробовали гнаться за огромным серым медведем, но тщетно; наши лошади и мы сами так ослабели, что не могли долго преследовать зверя, и он убежал, унося с собой наши надежды на обед.

К вечеру мы достигли реки и к этому времени до того обезумели от голода, что серьезно подумывали зарезать одну из наших лошадей. К счастью, в эту минуту мы заметили дым, поднимавшийся из индейского становища в маленькой долине. Не было сомнения, что это враги, но голод сделал нас героями, и мы решили добыть у них пищи. Им повезло на охоте, так как вокруг палаток сушились на шестах большие куски мяса. Лошадей у них не было, и только две-три собаки бродили по лагерю. Мы дождались темноты, а затем подкрались на триста ярдов к лагерю, прячась за окружающими утесами.

Теперь наступило время действовать. Испустив боевой клич шошонов и стараясь производить как можно больше шума, мы пришпорили коней и спустя несколько минут каждый из нас завладел куском мяса. Кровы (в становище было пятнадцать кровов и трое аррапагов), услыхав военный клич, так перепугались, что пустились бежать без оглядки, но аррапаги попытались оказать сопротивление и, опомнившись от изумления, храбро напали на нас с копьями и стрелами.

Рох сильно ушибся вследствие падения лошади, и только мой пистолет, который я разрядил в его противника, подбегавшего к нему с томагавком, спас ему жизнь. Габриэль спокойно накинул лассо на своего противника и задушил его, а третий был растоптан моей лошадью в самом начале схватки. Габриэль сошел с лошади, перерезал тетивы у всех луков, которые нашлись в лагере и забрал еще несколько кусков мяса, затем мы ускакали, не дожидаясь, пока кровы опомнятся от паники. Хотя наши лошади были очень утомлены, но мы сделали тринадцать миль в эту ночь, а утром остановились на отдых в прекрасной местности, изобиловавшей травою и свежей водой.

Мы обменивались шутками по поводу ночного приключения и обсуждали качество мяса горных коз, но мне было как-то не по себе, хотя штука была проделана смело, но все же была немногим лучше грабежа на большой дороге.

На другой день около полудня мы встретили неожиданное развлечение и компанию. Мы заметили вдали двух человек, которые сидели друг против друга на земле и, по-видимому, о чем-то спорили. Привязав наших коней в кустарнике, мы ползком подкрались к ним и увидели двух крайне странных субъектов: один был долговязый и тощий, другой маленький и тучный.

— Говорю тебе, — уверял толстяк, — говорю тебе, Пат Суини, что французишки никогда не вернутся, и мы подохнем здесь с голода, как собаки.

— Ох, — отвечал другой, — они пошли на охоту. Клянусь святым Патриком, желал бы я, чтобы они принесли дичины, сырой или жареной, все равно, потому что мои внутренности корчатся, как червяк на удочке.

— О, Пат, будь добрый человек, сходи, нарви чего-нибудь, мой желудок точно пустой мешок.

— Да ведь моим ногам не легче твоих, — возразил ирландец с сердцем, указывая на свои колени.

Тут мы заметили, что ноги у обоих распухли.

— Хоть бы валийских индейцев встретить или найти золотую россыпь, — заметил толстяк.

— Вздор, — ответил его раздражительный товарищ, — к черту их всех — валлийских индейцев и английских англичан.

Мы видели, что голод сделал бедняков раздражительными и любезно вмешались, издав громкий военный клич. Толстяк закрыл глаза и растянулся навзничь, но его товарищ по несчастью вскочил, несмотря на свои больные ноги.

— Идите сюда, — крикнул он, — идите сюда, краснокожие черти, делайте, что хотите, потому что я болен и голоден.

В его осанке и выражении было что-то мужественное и патетическое. Рох, положив ему руку на плечо, шепнул ему на ухо несколько слов по-ирландски, и бедный малый совсем расцвел.

— Ей-Богу, — сказал он, — если вы не Коркский уроженец, то разве сам дьявол, но дьявол или нет, а ради нашей старой родины дайте нам что-нибудь поесть — мне и этому валлийскому соне. Боюсь, что от вашего чертовского крика он испустил дух.

Но этого не случилось. При словах «что-нибудь поесть» валлиец разом открыл глаза и воскликнул:

— Валлийские индейцы, клянусь святым Давидом! Мы ответили взрывом хохота, который немножко сконфузил его, а его товарищ сказал:

— Ну, да! Валлийские индейцы или ирландские индейцы, насколько я знаю. Вставай, кусок мяса, и сообщи поделикатнее этим джентльменам, что у нас трое суток крошки во рту не было.

Разумеется, мы, не теряя времени, развели костер и привели лошадей. Затем спекли мясо, и стоило посмотреть, как быстро оно исчезало в глотках наших новых друзей. У нас было еще фунтов двенадцать, и так как мы вступили в область, изобилующую дичью, то не смущались их необычайным аппетитом, а напротив, поощряли их. Когда первые муки голода были утолены, они взглянули на нас влажными и благодарными глазами.

— Ох, — сказал ирландец, — кто бы вы ни были, но вы любезные джентльмены, отдаете нам свое последнее мясо.

Рох пожал ему руку.

— Ешьте, приятель, — сказал он, — ешьте, не бойтесь, а потом мы посмотрим, что можно сделать для ваших ног.

Что касается валлийца, то в течение добрых получаса он не проговорил ни слова. Он только поглядывал на нас, безостановочно работая челюстями, разрывая и глотая куски полусырого мяса, точно голодный волк. Но всему бывает конец, и когда наши новые знакомые насытились, они рассказали нам о своих приключениях.

Они нанялись возчиками в маленький караван, отправлявшийся из Сан-Луи в Асторию. На Зеленой реке на них напали индейцы из племени черноногих и перебили всех, за исключением их двоих. Им удалось спастись, благодаря присутствию духа ирландца, который столкнул своего товарища в ров и сам соскочил вслед за ним. Овладев мулами и товарами, индейцы ушли на север, а они отправились на юг. Шли трое суток в надежде встретиться с какими-нибудь трапперами, и сегодня утром, действительно, повстречались с двумя французами, которые велели им сидеть здесь и дожидаться, пока они вернутся с охоты.

Пока они рассказывали свою историю, двое французов явились и принесли жирного козла. Они оказались старыми приятелями Габриэля, когда-то охотившимися вместе с ним. Мы решили сделать привал до утра и позабавили наших новых знакомых рассказом о столкновении с кровами. Мятые листья Гибсоновой травы, приложенные к больным ногам ирландца и валлийца, облегчили их страдания. На следующее утро они были в состоянии воспользоваться лошадьми Роха и Габриэля и отправиться с нами в Броунголль, американский пункт торговли мехами, куда мы прибыли спустя двое суток.

Тут мы расстались с ними и продолжали путь к нашему поселку. Десять дней мы путешествовали по прекрасной местности, где дичь попадалась на каждом шагу. Мы проехали покинутую область боннаксов и были всего в двух днях пути от восточной границы шошонов, когда повстречались с нашими старыми врагами аррапагами. На этот раз, однако, мы решили, что не станем питаться псиной и в случае надобности будем с оружием в руках защищать нашу свободу.

Мы были окружены, но не взяты, и так как на нашей стороне было преимущество быстроты и огнестрельного оружия, то мы надеялись ускользнуть, зная, что у наших противников нет ружей. Они все теснее и теснее смыкали круг, пока не приблизились к нам на расстояние полутораста ярдов; их тяжелые, неуклюжие лошади не могли состязаться с нашими превосходными скакунами. В эту минуту Габриэль поднял руку, и по этому сигналу мы промчались, как молния, сквозь линию воинов, которые были так удивлены, что не успели даже схватиться за луки. Впрочем, они быстро оправились от своего изумления и, испустив военный клич, помчались за нами.

Их лошади, как я уже сказал, не могли состязаться с нашими в быстроте бега, но в случае продолжительного преследования должны были получить перевес над нами вследствие своей неутомимости. В течение первых двух часов мы оставили их так далеко за собой, что потеряли из вида, но с наступлением темноты наши кони начали уставать, и мы заметили на горизонте неясные фигуры наших преследователей. Надежда на спасение была тем слабее, что перед нами тянулась горная цепь, невысокая, но очень крутая и утесистая.

— Вперед, за мною, мы спасены! — крикнул Габриэль.

Спрашивать объяснения было некогда, и через десять минут мы очутились у подошвы гор.

— Ни слова! Делайте, как я, — снова сказал мой спутник.

Мы последовали его примеру, расседлали наших коней, сняли с них узды, а затем хлестнули их. Бедные животные, несмотря на усталость, помчались к югу, как будто сознавая близкую опасность.

— Понимаю, Габриэль, — сказал я. — Индейцы не заметят нас в тени этих холмов и погонятся за лошадьми по звуку копыт.

Габриэль весело усмехнулся.

— Верно, — сказал он, — верно, но это не все. У меня спрятана лодка по ту сторону горы, и мы проплывем по реке Огден почти до самой Буонавентуры.

Я изумился.

— Ошибка, любезный друг! — воскликнул я. — Грустная ошибка; отсюда до реки более тридцати миль.

— До главной реки, да, — отвечал он, — но не одну выдру убил я на озере, в двух милях отсюда, по ту сторону холмов. Там я спрятал лодку в таком месте, где мы будем в безопасности от всех аррапагов, с кровами на придачу. Из этого озера ведет в реку узкий проток, не знаю, — естественный или выкопанный каким-нибудь древним народом.

Мне нет надобности говорить, как весело прошли мы эти две мили, несмотря на тяжесть наших седел, ружей и других припасов. Вскоре мы были на вершине холма и увидели внизу ясное зеркало воды, в котором уже отражалось бледное и трепетное мерцание звезд. Когда мы добрались до берега, то очутились среди развалин, подобных тем, которые находятся на Буонавентуре, но гораздо более романтических и живописных. Габриэль приветствовал нас на своей охотничьей территории, точно ее владелец, и вытащил из-под старинного свода маленький челнок.

— Этот челнок, — сказал он, — принадлежал когда-то одному из ребят, убитых вместе с князем Серавалле. Мы спрятали его здесь шесть лет тому назад; мой друг заплатил за него двадцать долларов, ружье и шесть одеял. Посреди этого озера есть остров, где мы жили с ним и где можно скрываться несколько месяцев, не опасаясь ни индейцев, ни голода.

Мы уселись в челнок, оставив седла на берегу, в расчете вернуться за ними на другой день. Спустя час мы были на острове, который представлял собою, действительно, прелестный уголок. Он тоже был усеян развалинами; изящные обелиски возвышались в тени огромных деревьев, и нежный свет луны, озаряя развалившиеся башни, придавал этой картине характер итальянского ландшафта.

Чувствуя сильную усталость, мы улеглись и вскоре заснули, забыв в этом райском уголке опасности и тревоги дня. Наш хозяин, однако, проснулся гораздо раньше нас и еще до рассвета отправился на берег за седлами. Рох и я, вероятно, проспали бы до его возвращения, если б нас не разбудил выстрел, подхваченный тысячеголосым эхом. Мы провели час в томительном беспокойстве, пока, наконец, увидели Габриэля, плывшего к нам. Как бы то ни было, звук выстрела выдал наше убежище, и когда Габриэль подплывал к острову, на берегу появилась толпа наших разочарованных преследователей, ночевавших, по всей вероятности, где-нибудь поблизости. Я было начал бранить его за неосторожность, но, взглянув на лодку, сразу догадался, что с ним случилось такое же приключение, как со мною близ Санта-Фе. В челноке лежала шкура огромного пятнистого ягуара, а подле нее детеныш беззаботно играл с скальпировальным ножом, еще обагренным кровью его матери.

— Ничего не поделаешь, пришлось защищаться! — воскликнул Габриэль, выскакивая на берег. — Теперь красные черти знают, где мы находимся, но это им не принесет пользы. Глубина озера десять фатомов, и им не проплыть три мили под дулами наших ружей. Когда им надоест смотреть, как мы удим рыбу и слушать наш смех, они уберутся прочь, как обманувшиеся лисицы.

Так и вышло. Мы зарядили ружья, подплыли на восемьдесят ярдов к берегу, где стояли индейцы, и принялись удить рыбу, приглашая их принять участие в нашей забаве. Они страшно бесновались, называли нас всеми оскорбительными кличками, которые могло подсказать им бешенство: сквау, бледнолицыми собаками, трусами, ворами и проч. Наконец, однако, они удалились по направлению к реке, вероятно, не отказавшись еще от надежды захватить нас; но мы так мало боялись, что решили провести на острове несколько дней и хорошенько отдохнуть.

Когда, наконец, мы пустились в путь, Габриэлю и Роху пришлось оставить свои седла на острове, так как челнок был слишком мал, чтобы вместить и нас, и вещи. Эту потерю, впрочем, легко было возместить в поселке, а до тех пор седла не могли нам понадобиться. Мы весело плыли, делая сорок пять — пятьдесят миль в сутки; дичи было довольно, так как мы то и дело встречали оленя или буйвола, пивших воду, иногда не далее двадцати ярдов от нас.

Мы проплыли по реке Огден двести сорок миль, а затем вышли на берег и перетащили наш челнок на один из притоков Буонавентуры, в двухстах милях к северу от поселка. Спустя четверо суток мы высадились среди наших друзей-шошонов, которые встретили нас после девятимесячного отсутствия, почти с детской радостью. Через шесть дней после нашего прибытия наши кони переплыли через реку: верные животные тоже ускользнули от врагов и нашли дорогу к своим хозяевам в родные степи.


ГЛАВА XII


Во время моего продолжительного отсутствия и плена у аррапагов я часто думал о том, какие громадные выгоды доставило бы племенам шошонского происхождения заключение между нимисоюза, и чем более я размышлял об этом предмете, тем сильнее укреплялся в решении обратиться с этим предложением к нашим вождям, если мне удастся вернуться в поселок.

Численность этих племен была следующая: шошонов около 60 000, не считая горных племен, которых насчитывалось до 10 000; апачей около 40 000; аррапагов около 20 000; команчей и происходящих от них племен, по самому скромному подсчету, более 60 000. Так как все они говорили одним и тем же языком, имели одни и те же религиозные обряды, одинаковые нравы и обычаи, то мне казалось, что союз между ними не может представить никаких затруднений. Племя аррапагов всего чаще ссорилось с нами, зато они отделились от шошонов гораздо позднее других племен, и следовательно, были больше шошонами, чем апачи и команчи.

Вскоре по возвращении я попытался привести в исполнение мой план. Я пригласил всех вождей нашего племени на великий совет, и в августе 1839 года мы собрались перед поселком. После предварительных церемоний я обратился к ним с речью:

— Шошоны! Храбрые дети Великого Змея! У меня одно желание: сделать вас счастливыми, богатыми и могущественными. Я думаю об этом днем, я грежу об этом ночью. Наконец, у меня явились великие мысли — мысли внушенные мне Маниту. Выслушайте теперь слова Овато Ваниша; он молод, очень молод; кожа его — кожа бледнолицего, но сердце — сердце шошона!

Когда вы отказались обрабатывать землю, вы были правы, потому что это не в вашей природе — а природа человека не может меняться, как природа мотылька. Но вы и тогда понимали, какие средства могут доставить власть великому народу. Только богатство может поддерживать превосходство, обеспеченное храбростью. Богатство и храбрость создают силу, которую никто не может сломить, исключая великого Хозяина Жизни.

Шошоны знают это давно; они храбры, но у них нет богатства, и если они до сих пор сохраняют за собою превосходство, то лишь потому, что их враги страшатся силы и искусства их воинов. Но придет время, когда шошонам придется охранять свою землю, ночуя на ее границах, в готовности отражать врагов. Они будут слишком заняты войной, чтобы заниматься охотой и рыбной ловлей. Их сквау и дети станут голодать. И это зло уже началось. Много ли добычи получили вы от охоты и рыбной ловли в этом году? Ничего! Как только храбрые явились на охотничью территорию, им пришлось вернуться, чтобы защитить своих сквау и наказать своих врагов.

Почему бы шошонам не оградить себя от таких случайностей? Они не хотят сеять маис и разводить табак. Но есть другие средства приобрести силу и богатство. Я укажу их моему народу.

Шошоны воюют с кровами, потому что кровы плуты; с плоскоголовыми, потому что они жадны до наших буйволов; с омбиквами, потому что они крадут лошадей. Не будь этих племен, детям Великого Змея не пришлось бы воевать; их вигвамы были бы полны богатства, и они могли бы обменивать эти богатства на всевозможные хорошие вещи белых людей из отдаленных стран. Эти белые люди приходят к вачинангам (мексиканцам) и берут у них шкуры быков и шерсть овец. Они могли бы приходить к нам, если бы у нас было что предложить им. Но у нас есть шкуры тысяч буйволов; меха выдры и бобра; множество меди в наших горах и золота в наших реках.

Теперь выслушайте меня. Когда шошонский вождь ожидает нападения кровов, он созывает детей и племянников. Народ может сделать то же самое. У шошонов много храбрых братьев в южных степях; еще больше на границах с янки. Все они думают одинаково и говорят на языке своих предков; все они один и тот же народ. Разве не было бы хорошо и разумно иметь всех этих храбрых внуков и племянников своими соседями и союзниками вместо кровов, кайюзов и омбиквов? Да, это было бы хорошо. Кто бы решился пройти с севера через страну, населенную воинственными команчами, или с юга и от восхода солнца сквозь вигвамы апачей? У шошонов было бы тогда более тридцати тысяч воинов; они могли бы очистить всю страну от моря до гор, от северной реки (Колумбия) до городов Вачинангов. Тогда, если бы белые люди явились, как друзья и торговцы, мы приняли бы их дружелюбно; если бы они явились, как враги, мы бы посмеялись над ними и выгнали их, как собак. Вот мысли, которыми я хотел поделиться с шошонами.

Во время моего отсутствия я видел апачей и команчей. Это два великие народа. Пошлем к ним мудрых людей, которые пригласят их вернуться к их отцам. Пусть наши вожди предложат им лес, землю и воду. Я сказал.

Пока я говорил, глубокое молчание царило в собрании; но как только я сел и начал курить, последовало общее движение, показавшее мне, что речь моя произвела впечатление. Но поднялся старый главный вождь, и все затихло. Он сказал:

— Овато Ваниша говорил. Я слушал. Я имел странное видение, прекрасный сон. Мое сердце снова помолодело, мое тело стало легче, а мои глаза острее. Но я еще не могу видеть будущего; я должен молиться и поститься, я должен просить великого Хозяина Жизни наделить меня своей мудростью.

Я знаю команчей, я знаю апачей и аррапагов. Они наши дети; я знаю это. Команчи оставили нас давно, давно, но апачи и команчи еще не забыли охотничьих территорий, где родились их отцы. Когда я был еще молодым охотником, они с каждым снегом приносили подарки в жилище нашего Маниту. Это было задолго до того, как бледнолицые пришли к нам из-за гор. Листья на дубах восемьдесят раз вырастали и умирали с того времени. Это очень давно для человека, но для народа это вчера.

Они наши дети — хорошо, если б они были с нами заодно. Овато Ваниша говорил; он узнал много тайн от черных ряс (священников); он мудр. Но, как я уже сказал, краснокожие вожди должны просить мудрости у Великого Хозяина. Он научит нас, что хорошо и дурно.

При новой луне мы опять соберемся на совет. Я сказал.

Вожди разошлись приготовиться к посту и церемониям, а Габриэль, Рох, мой старый слуга и я стали совещаться о мерах к осуществлению моего предприятия. Слугу я отправил в Монтерэ, Габриэля в ближайшую деревню апачей, а сам с Рохом переселился до новолуния на рыболовную станцию, так как по индейским понятиям мне не следовало принимать участия в церемониях, чтоб не оказать влияния ни на кого из вождей.

В назначенный день мы снова собрались на месте, назначенном для совещания на берегу Буонавентуры. Вожди и старейшины племени были настроены на торжественный лад, явились даже люди темных дел (знахари) и хранители священных жилищ (жрецы) в профессиональных одеждах, чтобы придать больше веса совещанию. Встал один из жрецов, сделал рукою знак и сказал:

— Шошоны, наступило время, когда наш народ должен или подняться над всеми остальными, как горный орел над маленькими птичками, или пасть и исчезнуть с лица земли. Если б мы оставались в том же положении, в каком были раньше, чем бледнолицые явились из-за гор, нам было бы достаточно сердца шошона и его острых стрел, чтобы сокрушить наших врагов; но у бледнолицых двойное сердце и двойной язык; они друзья или враги, смотря по тому, чего требует их жажда богатства. Они ведут торг с шошонами, но они ведут торг и с кровами, и с омбиквами. Молодой вождь, Овато Ваниша, предложил нашему племени новый путь; он молод, но он получил свою мудрость от Черных Ряс, мудрейших людей. Я слышал, и наши старейшие вожди слышали, какими средствами думает он обеспечить наше превосходство; мы постились, мы молили Хозяина Жизни указать нам путь, которому мы должны следовать. Шошоны, мы живем в странное время! Ваш великий Маниту повелевает краснокожим слушаться бледнолицего и следовать за ним, чтобы победить или умереть. Я сказал! Вождь многих зим будет говорить теперь своим воинам и друзьям.

Шепот пробежал по собранию, видимо взволнованному этой политичной речью лица, на которое оно привыкло смотреть со страхом, как на истолкователя божественной воли. Старый вождь, говоривший уже в первом собрании, встал и заговорил дрожащим, но ясным голосом:

— Выслушайте мои слова, шошоны! Скоро я присоединюсь к своим отцам и дедам в блаженных странах, потому что я стар. Тогда Овато Ваниша будет предводительствовать нашими воинами, он будет председательствовать в советах, потому что за него два бога: Маниту бледнолицых и Маниту краснокожих.

Но прежде чем мои кости будут погребены у подошвы гор, я порадую свое сердце славой шошонов, которая скоро засияет. Слушайте мои слова! Давно уж некоторые из наших детей, не находя в наших охотничьих угодьях достаточно простора для своих стрел, покинули нас. Это были команчи, ныне могущественный народ. Команчи до сих пор сохранили сердце шошонов, язык шошонов. Овато Ваниша был у них; он говорит, что они друзья и не забыли о том, что они дети Великого Змея.

Много, много позднее еще некоторые из наших детей, услыхав о силе команчей, об их богатстве, об их прекрасной стране, тоже решились покинуть нас и удалились к югу. Это были апачи. Они храбры; они страшны для бледнолицых — для всех; и они тоже знают, кто были их отцы; их язык — наш язык, их Маниту — наш Маниту; их сердце часть нашего сердца; и никогда нож шошона не обагрялся кровью апача, никогда пояс апача не украшался скальпом шошона.

— Позднее еще некоторые из наших детей расстались с нами. Но в этот раз причиной ухода была ссора. Это аррапаги. Они сильны, и они наши враги, но они благородный народ. В моем вигваме двадцать их скальпов, у них много наших скальпов. Они сражаются при свете дня, копьем, луком и стрелами; они ненавидят предательство. Пусть они бунтовщики и непокорные дети, но все же они дети шошонов. Слыхал ли кто-нибудь, чтоб аррапаги выступали на военную тропу ночью? Никогда! Они не кровы, не омбиквы, не плоскоголовые. Они умеют давать смерть и принимать ее.

И вот Овато Ваниша, или его Маниту, предложил смелое дело. Я думал о нем, я говорил о нем с духами краснокожих; они говорят, что это дело хорошо, я говорю, что оно хорошо! Я вождь многих зим; я знаю, что хорошо, я знаю, что дурно. Шошоны, слушайте мои слова! Мой голос слаб, придвиньтесь ближе; слушайте мои слова, тише! Я слышу шепот в журчании вод, я слышу его в шорохе трав, я слышу его в ветре! Тише, это шепот Хозяина Жизни, тише!

Почтенный вождь умолк, как будто в забытьи, лицо его покраснело; он беседовал с невидимым духом. Молча с напряженным вниманием воины следили за конвульсиями его лица; наступило время, когда умы шошонов освободились от предрассудков и решались созерцать перспективу будущего владычества над западным американским материком. Старый вождь поднял руки и снова заговорил:

— Дети, потому что вы мои дети! Воины, потому что вы все храбры! Вожди, потому что вы все вожди! Я имел видение. Это была туча, а над нею стоял Маниту. Туча рассеялась, и я увидел великий народ, огромные города, пышные вигвамы, странные лодки, и великие полчища воинов, которых глаз не мог охватить. Это было в стране, простиравшейся от крайнего севера, где все лед, до крайнего юга, где все огонь! Потом я услышал громкий голос! Это не был военный клич, и не вопль бешенства врагов, и не стон пленника, привязанного к столбу; это был голос славы, называвшей имя шошонов — потому что все они были шошоны. Вот, что я слышал и вот что я видел, и когда видение исчезло, голос сказал мне: «Не теряй времени, старый вождь, день наступил. Скажи своим воинам: слушайтесь молодого бледнолицего. Великий Дух краснокожего вошел в его грудь и внушит ему слова, понятные шошону».

Я стар и слаб; я устал; встань, мой внук Овато Ваниша; говори с моими воинами; сообщи им желания Великого Духа. Я сказал.

Вызванный таким образом, я вышел на то место, которое оставил старый вождь, и, в свою очередь, сказал:

— Шошоны, отцы, братья, воины, — я бледнолицый, но вам известно, что мое сердце — сердце шошона. Я молод, но я уже не ребенок. Еще недавно я был охотником; с того времени Маниту сделал меня воином и повел меня к чуждым и отдаленным племенам, где я узнал, что нужно сделать, чтобы шошоны стали великим народом. Слушайте мои слова, потому что у меня один язык; это язык моего сердца, а в сердце моем пребывает теперь Великий Дух. Не удивляйтесь, что я говорю теперь, как начальник, отдающий приказания; я только передаю вам приказания Маниту.

Двенадцать мудрейших шошонов должны отправиться к аррапагам. Пусть они возьмут с собой подарки; пусть они возьмут с собой десять сынов вождей, уже водивших воинов на военную тропу; десять молодых девушек, пленительных для взора, дочерей вождей, голоса которых нежны, как щебетание птиц в лесу. На великом совете аррапагов десять девушек будут предложены десяти великим вождям, а десять великих вождей предложат десять своих дочерей нашим десяти воинам; наши послы предложат заключить вечный мир, обменяться скальпами и скажут, что их отцы, шошоны, готовы протянуть руку своим храбрым детям. Наши лучшие охотничьи угодья будут их угодьями, они станут ловить рыбу в наших реках; они будут аррапаги шошоны, и мы шошоны аррапаги. Я уже послал к Вачинангам моего старого бледнолицего друга; вскоре к нам придет корабль с оружием, военными припасами и подарками для народа. Сам я отправлюсь с партией воинов в степи к команчам и к апачам.

Пусть теперь сквау приготовят прощальный обед и натрут зеленой краски; завтра я отправлюсь с пятьюдесятью молодыми воинами. Я сказал.

Совет кончился; последовала обычная церемония курения трубки и обмена рукопожатий со всеми, кто мог называться воином. На другое утро, пятьдесят великолепных лошадей в богатом убранстве, были выведены на луг перед местом собраний совета. Вскоре появились пятьдесят воинов в самых ярких одеждах, вооруженные копьем, луком и лассо, с ружьями за плечами. Затем собралось все племя, разделившись на две части; во главе одной стояли вожди, другой — молодые девушки. Начались танцы; старые воины воспевали подвиги былых дней в поучение молодым; молодые люди показывали свое искусство в военных упражнениях; а матери или сестры отправляющихся в путь раскрасили им лица зеленой и красной красками, указывавшими их миссию. Когда это было исполнено, все присутствующие соединились в прощальный хор, испрашивая у Маниту успеха нашему делу. Я дал знак; все мои воины вскочили на коней, и наш отряд, объехав дважды вокруг места собраний совета, умчался в степь.

Два дня спустя другая партия была отправлена к аррапагам.


ГЛАВА XIII


Между тем в Мексике переменилось правительство; новые люди явились у власти и, как водится, стали замещать своими друзьями приверженцев старого правительства.

Эта перемена отразилась и в Калифорнии; между прочим, и в Монтерэ. Старый генерал Морено под вымышленным предлогом получил отставку и был вызван в Мексику дать ответ по поводу взведенных на него тяжелых обвинений.

Новый губернатор, полумонах, полусолдат, проложивший себе дорогу убийствами, грабежами и низкой угодливостью перед высшими, вздумал править местным населением железной рукой. Монтерэйцы могут вытерпеть много, но под их наружной покорностью и беззаботностью таится искра, всегда способная разгореться ярким пламенем. К тому же иностранцы, поселившиеся в Монтерэ, пользовались многочисленными льготами и отнюдь не желали лишаться их; а так как они вообще были богаты, то пользовались известным влиянием на мексиканцев.

Первые же насилия со стороны нового губернатора вызвали возмущение: население поднялось как один человек и обезоружило гарнизон. Инсургенты заняли президио, а тиран спасся на английский корабль, шедший в Акапулько.

Как бы то ни было, монтерэйцы еще не хотели изменять мексиканскому правительству. Они требовали только правосудия и решили взять это дело в свои руки. Один из самых влиятельных граждан был единогласно выбран временным губернатором, пока прибудет новый, а затем они вернулись к своим развлечениям и беззаботной жизни, как будто ничего не случилось. Имя изгнанного губернатора было Фонсека; понимая, что только успех мог бы оправдать его, он решил не возвращаться в Мексико, а соединиться с пиратами, грабившими берега по соседству с Гватемалой, и попытаться завоевать Калифорнию своими силами. Ему удалось навербовать человек полтораста бродяг со всех концов света: беглых матросов, беглых каторжников и несколько десятков обитателей Сандвичевых островов, храбрых и отчаянных молодцов, подстрекаемых надеждою на грабеж. С этими силами Фонсека отправился в свою экспедицию.

Тем временем губернатор Соноры, узнав о восстании в Монтерэ, решил наказать мятежников, рассчитывая, что его рвение будет одобрено мексиканским правительством. Как раз в это время из Чигуагуа прибыли войска для усмирения восставших индейцев; губернатор лично принял над ними начальство и повел их в Калифорнию.

Теперь, оставив на время экс-губернатора Фонеску и губернатора Соноры, я вернусь к моему предприятию.

Габриэль, которого я послал в ближайшую деревню апачей, встретил большую партию на реке Колорадо и вместе с ними отправился на соединение со мной. Мы скоро встретились; апачи с удовольствием выслушали мое предложение; решено было, что сотня вождей и воинов отправится вместе со мной к шошонам заключить формальный договор с старейшинами племени. На обратном пути мы посетили аррапагов, которые уже столковались с нашими послами, приняли и выдали невест, что должно было упрочить ненарушимый союз. Что касается команчей, то ввиду дальнего расстояния и времени, необходимого для путешествия туда и обратно, я отложил посольство к ним до окончательного скрепления союза между тремя народами: шошонами, апачами и аррапагами. Аррапаги последовали примеру апачей, и сотня их воинов присоединилась к нам с целью посетить своих отцов шошонов и выкурить с ними трубку вечного мира.

Наш отряд состоял, таким образом, из двухсот пятидесяти человек, и для того, чтобы иметь достаточное количество дичи для прокормления такого количества людей, мы принуждены были отправиться кружным путем, по направлению к югу, придерживаясь степей, окаймляющих Буонавентуру. Добравшись до берегов этой реки, мы повстречались с партией в пятнадцать человек, среди которых оказались мои старые монтерэйские приятели. Они направлялись в поселок просить у меня помощи против сонорского губернатора, и так как индейцы ничего не имели против их предложения, то я воспользовался этим обстоятельством и отправился вместе с ними. Мой старый слуга находился в этой депутации, и я узнал от него обо всем.

Сонорский губернатор объявил, что он перепорет, как собак, и перевешает самую влиятельную часть населения Монтерэ, главным образом англо-саксонских поселенцев, имущество которых он конфискует в свою пользу. Если бы он сохранил эти планы при себе, то, вероятно, его предприятие увенчалось бы успехом, но монтерэйцы узнали о его намерениях прежде, чем он достиг границ Калифорнии.

Были посланы депутации в соседние города, и небольшой отряд решительных людей отправился занять горные проходы на пути губернатора. Тут они узнали, что его силы по крайней мере вдесятеро больше их, но тем не менее решили отстаивать свою независимость; вспомнив о дружбе со мною, а также о нерасположении индейцев к вачинангам или мексиканцам, отправили к нам посольство с просьбой о помощи, предлагая в виде вознаграждения часть своих богатств, состоявших из скота, оружия, военных припасов и других предметов, весьма ценимых индейцами.

Войско губернатора состояло из пятисот человек; из них двести солдат, а остальные разный сброд, жадный до добычи, но слишком трусливый, чтобы сражаться за нее. Решено было, что я со своими людьми, которые были на конях, спустимся на прерию и спрячемся в засаде. Монтерэйцы и их друзья отступят при появлении губернатора, как будто не решаясь оказать сопротивление. Когда же неприятель бросится в погоню за ними, мы ударим на него с тыла и опрокинем его.

Все произошло так, как мы предполагали. Всего нас было триста пятьдесят человек, действовавших согласно и рвавшихся в бой. Вскоре появился губернатор с своими героями.

Это была шумная и буйная ватага; но, несмотря на ее воинственный вид, нетрудно было заметить, что они побаиваются встречи с противниками; в самом деле, они остановились у подошвы холма, заметив на его верхушке несколько монтерэйцев, и выкинули белый флаг в знак того, что желают вступить в переговоры. Наши друзья притворились испуганными и поспешно отступили в прерию. Увидев это, наши противники чрезвычайно расхрабрились. Все они, конные и пешие, ринулись в погоню беспорядочной толпой и вскоре поравнялись с нами; мы издали военный клич и бросились в атаку.

Мы не сделали ни одного выстрела, не спустили ни одной стрелы и тем не менее одержали полную победу. Солдаты и бродяги побросали оружие и сдались без всякого сопротивления. Губернатор в надежде на быстроту своей лошади, попытался спастись бегством, но его трусость стоила ему жизни: лошадь его споткнулась, и он сломал себе шею. Так погибла единственная жертва этой кампании.

Мы отобрали у наших побежденных противников оружие и военные припасы, оставив им только по одному ружью на каждые десять человек и такое количество патронов, чтобы они не могли умереть с голода на обратном пути. Их предводитель был погребен на месте своей смерти, и этим закончилось его смехотворное предприятие.

Тем временем Фонсека плыл вдоль берега Калифорнии, но юго-восточный ветер помешал ему высадиться в Монтерэ и привел в бухту Сан-Франциско. Это очень богатый поселок, население которого состоит из потомков английских и американских купцов, наживших состояние тихоокеанской торговлей; его называют Yerba buena (хорошая трава), потому что он окружен на сотни миль лугами дикой люцерны.

Здесь Фонсека высадился с двумястами негодяев, таких же, как он сам, и его первым подвигом было разорение и грабеж этого городка. Обитатели, разумеется, разбежались во все стороны и, встретившись с нами, обещали индейцам половину ограбленного у них имущества, если они отберут его у разбойников. Я решил захватить негодяев на месте преступления и разделил свое маленькое войско на три отряда, поручив Габриэлю команду над апачами, с приказанием занять берег и уничтожить шлюпки, чтобы пираты не могли спастись на корабли. Аррапаги должны были занять прерии вокруг города и перехватывать тех, которые вздумают бежать внутрь страны. Третьим отрядом командовал я сам. Он состоял из пятидесяти хорошо вооруженных шошонов и пятидесяти четырех калифорнийцев.

Рано утром мы вступили в городок. Он превратился теперь в груду развалин, среди которых было разбито несколько палаток. Матросы и пираты были мертвецки пьяны и валялись повсюду, погруженные в глубокий сон. Сандвичане лежали толпою подле палаток. Тут же возвышалась груда ящиков, мешков, бочек: добыча грабителей. Мы, без сомнения, овладели бы разбойниками без всякого кровопролития, если бы лай собак не разбудил сандвичан, которые подняли тревогу, схватились за оружие и вступили в отчаянный бой с моим левым крылом, состоявшим из белых. Оно потерпело значительный урон и пришло в расстройство, когда я подоспел на помощь с своими шошонами, которые даже не разрядили ружей, а молча работали копьями и томагавками с такой быстротой, что через несколько минут в живых оставались лишь немногие раненые. Калифорнийцы, оправившись, схватили Фонсеку и убили многих пиратов, захваченных в состоянии опьянения. Немногие пытались бежать к берегу и спастись в лодках. Но апачи уже исполнили свое дело; маленькие лодки были вытащены на берег, большие потоплены. Бросившись на злополучных беглецов, они закололи их копьями, и наша победа была полной.

Пираты, остававшиеся на двух кораблях, заметив это, быстро ушли в море. Больше мы о них не слыхали. Фонсека, зная, какая участь его ожидает, проявил трусость и низость, равные его прежней жестокости. Он умолял о пощаде и пытался подкупить меня самыми пышными обещаниями; когда же убедился, что надежды на спасение нет, принялся ругаться и богохульствовать так неистово, что я приказал запереть его куда-нибудь. На следующее утро был избран суд из двадцати человек; Фонсека приговорен к смерти как изменник и пират и повешен вместе с оставшимися в живых садвичанами.

Наш отряд немного пострадал в начале дела: трое калифорнийцев были убиты, восемнадцать ранены; ранены также двое апачей. Из многих шошонов никто не получил даже царапины; аррапаги, оставшиеся в степи, присоединились к нам вскоре после битвы с несколькими скальпами.

Жители Сан-Франциско добросовестно исполнили свое обещание; возвращенная добыча была разделена на две равные части, и одна из них предложена индейцам, согласно условию. Перед нашим отъездом нам были предложены подарки и приняты с благодарностью, и конечно, индейцы увидели благоприятное предзнаменование в том, что их союз на первых же шагах ознаменовался такой успешной и выгодной экспедицией. Так как их услуги больше не требовались, то они отправились на север под предводительством Роха с целью исполнить свое первоначальное намерение и посетить шошонов. Я же остался в Сан-Франциско.


ГЛАВА XIV


До сих пор я жил в обществе индейцев и немногочисленных белых, усвоивших индейские нравы и обычаи. Я не имел понятия о цивилизованной жизни, так как видел ее только во время моего непродолжительного пребывания в Монтерэ, но из всех уголков мира этот городок мог дать мне наименее правильное понятие о цивилизованном человечестве. Я был, как все индейцы, еще не испытавшие вероломства белых, откровенен, доверчив и честен. Я знал, что могу положиться на моих шошонов, и думал, что тем более могу довериться христианам и цивилизованным людям. Читатель не удивится моей наивности, если припомнит, что мне было всего девятнадцать лет, и что я воспитывался у шошонов.

Мой юношеский пыл разгорался под влиянием успехов. Если бы я довольствовался закреплением союза между индейцами, то поступил бы разумно, но теперь мои планы заходили гораздо дальше. Последние события внушили мне мысль — сделать всю Калифорнию независимой, и моему честолюбию льстила надежда стать ее освободителем. Зная о богатых ресурсах этой территории, о непреодолимых препятствиях, которые делали невозможной отправку в нее значительной массы людей из центральной Мексики, я, чем больше думал об этом предприятии, тем больше убеждался в его осуществимости.

Я указывал калифорнийцам Сан-Франциско, что при существующих обстоятельствах они не в состоянии будут оказать сопротивление военной силе, которую правительство может прислать морем из Акапулько; я утверждал, что их властители, радуясь случаю ограбить их, отнесутся к ним беспощадно после всего происшедшего, и ставил им на вид, что если они объявят себя независимыми и откроют свои порты для иностранцев, то в короткое время станут достаточно богатыми и сильными, чтобы отразить всякое нападение. Я предложил также, ввиду отсутствия у них постоянного войска, явиться к ним на помощь с тысячей воинов. Они слушали меня внимательно и, по-видимому, одобряли мой план, но заявили, что дадут мне окончательный ответ только после совещания со своими соотечественниками в Монтерэ. Они дали мне слово, что примутся за дело немедленно, отправят послов в южные города и не заставят меня долго ждать ответа.

В ожидании их решения я поселился в одной из миссий на берегу залива, которой заведовали францисканские монахи. Тут я проводил время довольно приятно, так как добрые монахи умели пожить: погреба их были наполнены хорошими винами, сады возделывались превосходно, домашняя птица отличалась нежностью, а дичь приготовлялась мастерски. Если бы я пробыл здесь несколько месяцев, то наверное сам бы принял иноческий обет, так нравилась мне эта привольная, беззаботная жизнь; но калифорнийцы не теряли времени, и их послы скоро вернулись с условиями, на которых они соглашались принять мою помощь. События принимали серьезный оборот; отступление было для меня невозможно, и я приготовился действовать.

Простившись с моими благочестивыми и радушными хозяевами, я вернулся в наш поселок, чтобы приготовиться к драме, которая должна была привести некоторых из нас к власти или на эшафот.

Через шесть недель после моего отъезда из Сан-Франциско я снова выступил в поход, имея в виду сразиться с войсками, отправленными из Сан-Мигуэля и других пунктов. У меня было тысяча двести конных, хорошо вооруженных индейцев, но на этот раз шошоны значительно преобладали над нашими новыми союзниками. Их было восемьсот человек, разделенных на два отряда, дисциплина которых заслужила бы одобрение на любом европейском параде. Кроме них, под моим начальством было триста аррапагов и сотня апачей; сверх того, ко мне присоединились сто двадцать калифорнийцев из Монтерэ и Сан-Франциско.

Так как предстоящие нам действия должны были иметь более серьезный характер, чем две предыдущие стычки, то я внес некоторые изменения в наш порядок. Я принял непосредственное начальство над отрядом шошонов в двести пятьдесят человек и над мексиканской партией, при которой имелись четыре маленьких полевых орудия. Остальные индейцы были разделены на небольшие отряды по сто человек в каждом, под командой из собственных вождей. Габриэль, Рох и мой старый слуга, а также двое или трое толковых калифорнийцев оставались при мне в качестве адъютантов. Мы достигли прохода и увидели неприятеля, который расположился лагерем на равнине. Мы с своей стороны приготовились к бою; наша артиллерия была помещена на почти неприступной позиции в нескольких милях от того места, где мы уже разбили сонорского губернатора. Неприятельский отряд уступал нашему в численности, но состоял из хорошо дисциплинированных солдат и обладал более тяжелыми, чем наши, полевыми орудиями. Всего перед нами было 950 человек; в том числе 300 кавалеристов, а остальное легкая пехота и небольшой артиллерийский отряд.

Конечно, на холмистой позиции наша кавалерия не могла принести большой пользы; атаковать же неприятеля на равнине было слишком опасно ввиду превосходства его вооружения и дисциплины, которым мы могли противопоставить только шестьдесят ружей. Будь это в лесу, где индейцы могли бы укрываться за деревьями, я не поколебался бы напасть на них, но при данных обстоятельствах предпочел оставаться на нашей позиции и выжидать, пока какое-нибудь ошибочное движение или чересчур поспешная атака дадут нам возможность сокрушить их одним ударом.

Я играл теперь большую игру, и одушевление, до сих пор сопровождавшее мои действия, покинуло меня; я терзался тревогой и сомнениями; но отступать было поздно, к тому же я был слишком горд, чтобы не довести до конца начатого дела, хотя бы пришлось поплатиться жизнью.

Неприятельским отрядом командовал старый и опытный офицер по имени Мартинец, и, конечно, мы бы не справились с ним, если бы он не принадлежал к числу лиц, пользовавшихся доверием прежнего правительства, которые поэтому были теперь в немилости и под подозрением. Так как он был единственный способный офицер на Дальнем Западе, то пришлось по необходимости поручить ему начальство над этой экспедицией, но только номинальное: при нем состояли агенты правительства, считавшие своей обязанностью противодействовать всем его распоряжениям, в расчете присвоить себе лавры в случае победы и свалить на него вину в случае поражения; это были молодые люди, совершенно неопытные, но состоявшие в родстве с членами существующего правительства, чем и исчерпывались их заслуги.

Мне нетрудно было заметить, что у наших противников отсутствовало единство начальствования. Иногда в построении отряда обнаруживалось большое военное искусство, иногда же пехота оставалась открытой, а кавалерия проделывала бесполезные эволюции. Очевидно было, что там борются две власти, причем одна старается поддержать правильный боевой порядок, другая же руководится капризом и случайным настроением. Это открытие, разумеется, придало мне бодрости.

Наконец, наступил решительный момент. Благоразумие старого командира, очевидно, должно было уступить фантазии его невежественных помощников: пехота выступила из лагеря с кавалерией на одном фланге и артиллерией на другом. Это было действительно жалкое движение, за которое наши противники жестоко поплатились. Я приказал аррапагам атаковать неприятельскую кавалерию, когда им будет подан сигнал; апачи же медленно спустились с холма навстречу пехоте, по которой мы открыли убийственный огонь из наших четырех орудий.

Пехота держалась мужественно, не уступая ни шагу. Аррапагам был подан сигнал к атаке, а в то же время вступили в дело шошоны, стоявшие на холме под моим начальством. Натиск аррапагов был так стремителен и быстр, что, когда рассеялись дым и пыль, я увидел их на равнине уже на расстоянии мили, преследующих неприятельскую кавалерию, численность которой уменьшилась наполовину. Шошоны быстрым движением ворвались между пехотой и артиллерией, принудив артиллеристов бросить орудия, затем сомкнули ряды и, сделав поворот, атаковали пехоту с правого фланга.

Когда я подал аррапагам сигнал к атаке, апачи бросились на неприятеля с фронта, но ряды их были расстроены беглым огнем хорошо дисциплинированных солдат, и, несмотря на свою храбрость и решительность, они встретили в мексиканских штыках препятствие, которого не могли одолеть их копья.

Преимущество однако было на нашей стороне: мексиканская артиллерия была в наших руках, их кавалерия рассеяна и почти исчезла из вида, а пехоту мы сильно теснили с фронта и с фланга. Я послал Габриэля вернуть аррапагов, так как знал, что мексиканская кавалерия не остановится, пока не достигнет границ Соноры. Разумеется, помощники Мартинеца исчезли вместе с нею, предоставив старому генералу выпутываться из затруднительного положения и нести последствия их глупости и трусости.

Оставшись господином своих действий, этот талантливый офицер не отчаялся в успехе. Посредством удивительного маневра, он разделил свою пехоту на две части, так что она могла действовать против обоих атакующих отрядов, а затем построил ее в каре, которое с бешенством атаковало шошонов, снова завладело отбитыми орудиями, после чего медленно отступая, успело без дальнейших потерь вернуться на прежнюю позицию, где пехота могла успешнее защищаться против кавалерии, благодаря неровной и каменистой почве.

Этот маневр старого генерала, сумевшего вывести свое войско из трудного положения и вернуть свои орудия, представлял для нас еще ту невыгоду, что делал бесполезными наши орудия, так как мы не могли спустить их с горы. Я решил продолжать нападение, не давая неприятелю перевести дух после крайнего напряжения сил. До сих пор калифорнийцы были простыми зрителями боя. Я лично повел их в атаку с фронта, меж тем, как шошоны атаковали неприятельское каре с левого, а апачи с правого флангов. Пять или шесть раз мы были вынуждены отступать и возобновлять нападение; старый командир всюду распоряжался лично и ободрял своих людей. Рох и я были ранены, пятнадцать калифорнийцев убиты, ряды шошонов сильно поредели от непрерывного огня орудий, а апачи отступили в беспорядке. Я начинал сомневаться в успехе, когда Габриэль, вернувшись с аррапагами, быстро построил их в боевой порядок и бешено атаковал каре с четвертой стороны, а в туже минуту шошоны и мой отряд калифорнийцев последним отчаянным усилием привели в расстройство неприятельские ряды, находившиеся против нас. Храбрый, старый командир, видя, что ему не устоять, медленно отступал, рассчитывая достигнуть скалистой и изрезанной рытвинами подошвы скалистой горы, находившейся позади него, где наша кавалерия не могла бы свободно действовать.

Заметив его намерение и желая помешать отступлению, я соединил все мои отряды в одну плотную массу и повел их в последнюю решительную атаку, которая оказалось неодолимой. Мы прорвали ряды неприятеля и рассеяли его. На время моя команда и власть прекратились: индейцы последовали своему обычаю, убивая без пощады и скальпируя убитых. Половина мексиканцев была уничтожена, но остальную половину Мартинец успел отвести на намеченную позицию.

Однако мексиканцы считали дальнейшее сопротивление невозможным, и немного погодя сам старик генерал выехал к нам с белым флагом договориться об условиях сдачи. Он требовал свободного пропуска в Сонору. Этот достойный офицер пользовался таким уважением среди калифорнийцев, что предложение его было немедленно принято с условием, что он ни в каком случае не вернется в Калифорнию в качестве врага. Когда он уезжал, один шошонский вождь, заметив, что лошадь генерала серьезно ранена, слез со своего коня и обратился к Мартинецу:

— Вождь вачинангов и брат, храбрый воин! Шошон умеет не только сражаться с неприятелем, но и чтить его; возьми эту лошадь, она служила краснокожему воину, она будет верна и бледнолицему.

Генерал поклонился и слез с коня, ответив, что он привык уважать индейских воинов, нанесших ему поражение в этот роковой день, как за их храбрость, так и за великодушие. Когда индеец хотел переменить седла, Мартинец остановил его:

— Нет, брат мой, — сказал он, — возьми это седло со всем, что при нем имеется, оно более подходит победителю и молодому воину, чем побежденному и упавшему духом старику.

Сказав это, он пришпорил свою новую лошадь и присоединился к своим солдатам.

Наш успех был куплен дорогою ценою. Только аррапаги не потерпели урона. Апачи потеряли тридцать человек, шошоны сто двенадцать убитыми и ранеными, а монтерэйцы нескольких, наиболее уважаемых молодых граждан. На другой день мы похоронили убитых, а затем вернулись в Сан-Франциско: индейцы получили обещанную награду, я — распорядился насчет наших дальнейших действий.

До сих пор все шло успешно. Меня называли «освободителем, протектором Калифорнии». Ко мне обращались с самыми заманчивыми предложениями, и независимость Калифорнии была бы обеспечена, будь у меня хоть два маленьких судна, чтобы добраться до южных портов, которые еще не высказались, — потому ли, что опасались последствий восстания, или потому, что им не хотелось быть обязанными своим освобождением иностранному кондотьеру и помощи индейцев.

Апачи вернулись домой с восьмьюдесятью мулами, нагруженными добычей; аррапаги получили такое же вознаграждение. Моих шошонов я ублаготворил обещаниями и вернулся с ними в поселок готовиться к дальнейшим событиям.

В одной из предыдущих глав я упомянул о том, что послал своего старого слугу в Монтерэ. Он взял с собой значительную часть моих драгоценностей и золота, чтобы сделать покупки, которые должны были обеспечить мне власть над индейской федерацией. Небольшая шкуна, нагруженная купленными товарами, отплыла из Монтерэ; но, вероятно, она сделалась добычей пиратов, бежавших из Сан-Франциско на двух судах, так как больше мы о ней не слыхали.

Я рассчитывал на этот груз, чтобы удовлетворить справедливые требования моих индейцев по прибытии в поселок. Потеря его была тяжелым ударом для меня. Старый вождь только что умер, власть перешла всецело в мои руки, и согласно индейскому обычаю, я должен был проявить щедрость и ознаменовать богатыми подарками мое вступление в ранг вождя племени. Ввиду этого я решил вернуться в Монтерэ через Сан-Франциско и запастись всем необходимым. Этот шаг оказался роковым для меня.

Услыхав о событиях на Западе, мексиканское правительство в течение нескольких дней говорило только об истреблении мятежников. Однако положение дел заставило его смягчиться: у него и без того было много хлопот, а Калифорния была далеко. Ввиду этого, оно приняло другой план действий, который обнаруживал, правда, его слабость, но зато свидетельствовал о знании человеческой природы. Пока я строил воздушные замки, его агенты явились в Монтерэ и уладили дело.

Они созвали американцев, поселившихся в Монтерэ, и бывших самыми богатыми и самыми влиятельными из его обитателей, и спросили их, чего они требуют от правительства? «Уменьшения налогов», — отвечали те. На это было выражено согласие. Еще чего? Уменьшения пошлины на иностранные товары. Согласились и на это. Затем? Некоторых других привилегий и льгот. И это требование было удовлетворено.

Со своей стороны, мексиканские агенты требовали, чтобы в благодарность за это великодушие двое-трое простолюдинов были повешены для примера, а француз и двое его товарищей выданы правительству.

Честные американцы согласились на это, и таким образом, решили пожертвовать мною, оказавшим им такие услуги. Как раз в то время, когда переговоры между ними и агентами правительства завершились дружелюбным соглашением, я прибыл с Габриэлем и Рохом в миссию Сан-Франциско. Услыхав о моем приезде, они пригласили нас почтить их присутствием на обеде, устроенном в честь нашего успеха! Это было угощение Иуды. Мы были схвачены все трое и выданы мексиканским агентам. Связанные по рукам и по ногам, под конвоем тридцати человек, мы были на следующее утро отправлены через пустыни и прерии Соноры в мексиканскую столицу, где нас ожидала виселица.

Такова была благодарность со стороны людей, призвавших нас на помощь. Таков был первый урок, данный мне цивилизованной жизнью.


ГЛАВА XV


Наш конвой находился под командой двух отъявленных негодяев — Иоахима Техада и Луиса Ортица. Они, очевидно, ожидали великих милостей за благополучную доставку наших особ мексиканскому правительству и каждый день напоминали нам, что нам предстоит отправиться на виселицу немедленно по прибытии.

Наш путь лежал через пустыни центральной Соноры к берегам Рио-Гранде, и наши конвоиры так боялись встречи с партией апачей, что шли окольными тропами и горными проходами, где мы не только изнемогали от усталости, но и рисковали умереть с голода.

Только на шестьдесят четвертый день мы переправились через Рио-Гранде у Кристобаля, и нам все еще предстоял долгий путь. Это промедление, вызванное трусостью наших провожатых, послужило к нашему избавлению. Оставив Кристобаль, мы направились дальше по болотам, но шли всего день, когда военный клич достиг наших ушей, и минуту спустя мы были окружены сотней апачей, которые приветствовали нас тучей стрел.

Наши мексиканские конвоиры бросились наземь и молили о пощаде, обещая выкуп. Я же ответил на военный клич апачей, заявив им, что я и мои товарищи — их друзья, и потребовал их помощи и защиты, которая и была нам немедленно оказана. Нас тотчас развязали и освободили.

Нет надобности говорить, что мы были очень довольны этой переменой в положении вещей, так как не сомневались, что если бы нашим провожатым удалось доставить нас по назначению, мы были бы повешены или умерли в темнице. Но если перемена была приятна для нас, то никак не для Иоахима Техада и Луиса Ортица.

Эти бездельники, забавлявшиеся, напоминая нам об ожидающейнас позорной казни, превратились теперь в наших покорнейших слуг, чистили для нас своих мулов, держали нам стремя и умоляли нас вступиться за них перед апачами. Подобные негодяи не заслуживали доброго отношения с нашей стороны, поэтому мы ничего не сказали ни за, ни против них, предоставив апачам поступать с ними как знают. Спустя неделю после нашего освобождения апачи разделились на две партии, одна направилась домой с захваченной добычей, другая к границам Техаса.

Я уже говорил, что шошоны, аррапаги и апачи заключили союз, команчам же мы еще не сделали предложения, так как они жили слишком далеко от нас. Но присоединение их к союзу всегда занимало меня, и теперь я решил отправиться к ним, чтобы завершить свое предприятие.

Страна к востоку от Рио-Гранде бесплодная, сухая пустыня, где нельзя достать воды. Я не думаю, чтобы какой-нибудь индеец проникал в нее дальше окраин; в самом деле, уже из того, что они утверждают, будто она населена духами и демонами, ясно, что они не бывали в ней.

Поэтому, чтобы попасть к команчам, нам было необходимо следовать вдоль Рио-Гранде до Президио Рио-Гранде, принадлежащего мексиканцам, а оттуда к Сан-Антонио-де-Беяр, крайнему западному пункту Техаса, и далее через Техас, в область команчей. Я решил поэтому присоединиться к той партии апачей, которая направлялась в Техас.

Во время этой экскурсии апачи захватили много лошадей и оружия у партии торговцев, захваченной ими близ Чигуагуа, и со свойственной им щедростью снабдили нас конями, седлами, оружием, одеялами и одеждой. Благодаря их щедрости, мы легко могли сойти за торговцев, возвращающихся из экспедиции, в случае встречи с мексиканцами.

Мы простились с великодушными вождями, возвращавшимися домой. Иоахим Техада и Луис Ортиц, так же как и остальной конвой, были уведены ими в плен; что с ними сталось затем, мне неизвестно. Мы отправились с другой партией индейцев; когда же миновали Президио дель-Рио-Гранде, сильный мексиканский форт, то простились с ними и, присоединившись к партии контрабандистов, направились в Техас. Спустя десять дней мы были в Сан-Антонио-де-Беяр и могли считать себя в безопасности, так как уже находились за пределами мексиканской территории.

Сан-Антонио-де-Беяр хорошенький городок на берегу тихой реки Сан-Антонио, в восхитительном климате, окруженный садами и плантациями. Когда-то в нем насчитывалось пятнадцать тысяч жителей, но непрерывные перевороты, войны, разбои, грабежи, необеспеченность жизни сильно уменьшили его население как и повсюду в Техасе, особенно со времени его отделения от Мексики.

Этой области не повезло по части населения. Она могла бы быть богатой и значительной, если бы не служила с самого начала прибежищем воров, негодяев, всякого рода бродяг и преступников, не смевших оставаться в Соединенных Штатах. Так сложился характер населения, лишенного элементарной честности и добропорядочности, за которым установилась прочная и вполне заслуженная репутация «техасских воров». Позднее слухи о естественных богатствах области вызвали наплыв более порядочной публики из Соединенных Штатов, Германии, Англии, но эти новые поселенцы не могли ужиться среди воров и разбойников, способных на всякое черное дело, и выселились в Мексику, Южные Штаты и другие области, где жизнь и собственность более обеспечены. Так, из Сан-Антонио выселились до восьми тысяч душ, которых заменили несколько сотен пьяниц, воров и разбойников. То же произошло и в других городах Техаса.

Чтобы дать понятие о степени обеспеченности жизни и собственности, замечу, что эта область кишит шайками грабителей, подстерегающих купцов и путешественников. Очень обыкновении случаи ограбления домов, причем женщины насилуются, а затем все обитатели вырезываются негодяями, которые, чтобы замести следы, переодеваются индейцами.

Другим серьезным злом, вытекающим из этого состояния страны, является отношение индейцев, которые вначале отнеслись к техасцам радушно, но вскоре стали их смертельными врагами. Причина этого будет понятна читателю, если я расскажу случай, характеризующий отношение белых к индейцам.

После нескольких столкновений с команчами, в которых перевес всегда оставался на стороне последних, техасцы решили предложить им союз. Были отправлены послы, пригласившие их вождей на совет в Сан-Антонио, где представители Техаса должны были принять их и договориться относительно условий вечного мира. Сами не способные к измене, храбрые команчи не могли заподозрить в ней других; в назначенное время сорок главных вождей явились в город и, оставив лошадей на площади, вошли в дом совета. Они явились безоружными; в их длинных, развевающихся волосах сверкали золотые и серебряные украшения; на них были плащи из тонкой мексиканской материи, стоящие от пятидесяти до полутораста долларов штука. Седла и уздечки на дорогих превосходных конях были роскошно изукрашены золотом и серебром. Такое богатство разнуздало самые низменные инстинкты техасцев, которые решили во что бы то ни стало завладеть ценной добычей. Пока вожди рассуждали о мире и дружбе, несколько сотен техасских негодяев ворвались в залу совета и начали резню. Команчские вожди были убиты, за исключением одного, которому удалось спастись; но хотя команчи были безоружны, они дорого продали свою жизнь: восемнадцать трупов техасцев были найдены на месте бойни.

Понятно, что это и другие подобные же происшествия вызвали неумолимую вражду со стороны индейцев, — вражду, которая, к сожалению, распространилась на белых вообще.

Это отсутствие честности и разбойничьи нравы населения помешали развитию техасской торговли. При других условиях Западный Техас, в силу своего географического положения, мог бы играть важную роль в коммерческом отношении. Из Президио дель-Рио-Гранде ведет превосходная дорога в Сан-Антонио-де-Беяр; к югу от Сан-Антонио лежит Чигуагуа, так что ближайший и удобнейший сухопутный путь из Соединенных Штатов в центральную Мексику проходит через Сан-Антонио. Если бы этот путь был очищен от разбойничьих шаек, торговля могла бы развиться в широких размерах.

Но при существующих обстоятельствах она оказывается почти невозможной. Индейцы, ожесточенные против белых, подстерегают и грабят торговые караваны; те, которым удается ускользнуть от индейцев, попадают в руки техасских разбойников; наконец, если торговец благополучно избежит тех и других, он рискует быть обманутым и ограбленным так называемыми техасскими купцами.

Современное положение Техаса является, таким образом, как нельзя более ярким доказательством той истины, что честность есть лучшая политика.


ГЛАВА XVI


К счастью для меня и моих спутников, в Сан-Антонио нашлись еще несколько порядочных людей. Это были полковник Сегин и гг. Новарро, старший и младший, мексиканские джентльмены, либеральных взглядов и честные по натуре, оставшиеся в Техасе после его отпадения от Мексики, вследствие незнакомства с нравами его населения. Как люди с высшим общественным положением они не только лишились из-за этого поступка прав мексиканских граждан, но и навлекли на себя ненависть и вражду мексиканского правительства.

Позднее они увидели свою ошибку, но исправить ее было уже поздно; кроме того, гордость и, может быть, ложно направленное чувство чести не позволяло им удалиться в Мексику, хотя здесь они были лишены всяких уз, делающих жизнь приятной и отрадной. Но их огорчения не повлияли на их безграничное радушие: в их доме мы чувствовали себя, как в своей семье. С техасцами мы не сближались и даже вовсе не вступали в соприкосновение, исключая один случай, когда Рох поколотил двоих негодяев, обижавших старика-индейца.

Полковник Сегин навел справки относительно местонахождения команчей, и мы вскоре узнали, что они находятся в настоящее время в своей большой деревне, у подошвы Зеленых Гор, на южной развилине Рио-Роксо.

Мы немедленно приготовились к отъезду, и так как наш путь лежал через Аустин, столицу Техаса, то наши любезные хозяева заставили нас принять от них пятьсот долларов под тем предлогом, что ни один техасец не даст нам даром даже стакана воды; кроме того, возможно, что путешествуя среди этих милых людей, мы окажемся в один прекрасный день без седел, без одеял или даже без лошадей.

Их первое предсказание вполне подтвердилось. В шести милях от Аустина мы остановились на ферме достопочтенного судьи Уэбба и попросили позволения напоить наших лошадей, так как проехали сорок миль в жаркую погоду, не встречая воды. Достопочтенный судья начисто отказал, хотя у него был прекрасный колодец и большой пруд, огороженный забором; впрочем, его жена, соображая, быть может, что ей не мешает пополнить запас кофе или соли, вступила в оживленную беседу со своей худшей половиной, и, в конце концов, уважаемая чета достопочтенных согласилась продать нам воду по двадцать пять центов ведро.

Когда мы слезли с коней, явились дочери; заметив у нас шелковые шарфы и кое-какие драгоценности, они пожирали нас глазами, и одна из них заявила своему папе, что гостеприимному джентльмену следовало бы пригласить нас в дом. Тем временем, мы снова уселись на лошадей, готовые тронуться в путь. Рох был возмущен низостью этого субъекта, содравшего с нас семьдесят пять центов за воду и вздумавшего затем приглашать в гости. Мы отказались от приглашения, а Рох назвал его старым мошенником, не стыдящимся брать деньги за то, в чем даже дикарь не отказал бы своему злейшему врагу. Затем мы тронули коней и направились к Аустину, не обращая внимания на бешенство достопочтенного.

В Аустине мы имели случай наглядеться на техасцев в их натуральном виде. В этом городе три гостиницы, и каждый вечер, после пяти часов, они наполнялись посетителями, в числе которых были президент техасской республики, секретари, судьи, министры и члены конгресса; вся эта публика напивалась до положения риз, буйствовала и ссорилась, причем не проходило ночи, когда бы не оказалось четырех или пяти человек зарезанных или застреленных. Это безобразие продолжалось большую часть ночи, так что в десять часов утра все еще были в постелях. К этому времени в городе водворялась такая тишина, что однажды в восемь часов утра я убил прекрасного козла, спокойно щипавшего траву у ворот Капитолия. Странно, что эта столица Техаса находится на самой северной границе штата. Индейцы часто врываются в город и снимают скальпы в десяти шагах от Капитолия.

В Аустине мы познакомились со стариком Кастро, вождем индейцев-лепанов, отпрыска племени команчей. Это прекрасно воспитанный джентльмен, получивший общее и военное образование сначала в Мексике, потом в Испании. Он путешествовал по Франции, Англии и Германии и хорошо знаком с Европой. Он говорит и пишет на шести языках и относится к техасцам с глубочайшим презрением.

Кастро отправлялся в одном направлении с нами, к своему племени, которое охотилось на буйволов в нескольких днях пути к северу. Он обещал оказать покровительство и защиту двум иностранным джентльменам, желавшим познакомиться с прериями. Мы отправились все вместе и были очень довольны этим прибавлением к нашей компании.

В первый день мы ехали по старой испанской дороге, среди холмистых прерий, орошаемых там и сям светлыми потоками, по берегам которых росли великолепные дубы. В пятнадцати милях от Аустина находится замечательное место, на котором незадолго перед тем один полоумный спекулянт задумал основать город. Он купил огромную площадь земли, составил прекрасно разрисованные планы, и вскоре на бумаге появился один из самых крупных и благоустроенных городов в мире. Тут были школы и общественные сады, банки, трактиры, кабачки и прекрасные бульвары. Вряд ли нужно пояснять, что этот строитель городов был янки, рассчитывавший нажить миллион на продаже городских участков. Город (будущий) был назван Афинами, и дуралей так слепо верил в успех своего предприятия, что построил там для себя большой и дорого стоивший дом. Однажды, когда он с тремя или четырьмя неграми занимался рытьем колодца, на них напала шайка янки-воров, думавших, что у него есть деньги. Бедняга бежал из своего любезного города и больше не возвращался. Дом стоит в том виде, как он его оставил. Я видел даже подле колодца заступ и кирки, брошенные во время нападения. Таким образом, современные Афины отцвели, не успев расцвести, что весьма жаль, так как афинские мудрецы и законодатели были бы не лишними в Техасе.

Однажды рано утром нас разбудил глухой рев, раздававшийся в степи. Кастро вскочил, и скоро мы услышали желанную весть: буйволы! На равнине виднелось множество черных движущихся пятен, которые увеличивались в объеме по мере нашего приближения. Вскоре мы могли ясно различить темные, плотные колонны косматых животных, двигавшиеся по прерии, сливаясь с горизонтом. Последовала оживленная сцена. Буйволы, испуганные нашими выстрелами, разорвали ряды и рассеялись по всем направлениям.

Мы убили десять буйволов и семь жирных телят и вечером расположились на ночлег у небольшой речки и состряпали великолепный ужин из буйволовых горбов и языков, двух хороших вещей, которыми можно пользоваться только в диких прериях. На другой день, на закате солнца, нас навестил огромный табун мустангов (диких лошадей). Мы заметили их, когда они поднимались на холм, и приняли было за враждебных индейцев; но удовлетворив свое любопытство, весь табун сделал поворот с правильностью хорошо дисциплинированного эскадрона и спустя несколько мгновений исчез из вида.

Много странных историй рассказывают трапперы и охотники об одинокой белой лошади, которую не раз встречали поблизости от Кросс-Тимберс и Ред-Рейвер. Никакой скакун не может угнаться за нею. Огромные суммы денег не раз обещались в награду тому, кто поймает ее, и многие пытались сделать это, но безуспешно. Благородное животное до сих пор носится в родных степях, одинокое и неуловимое.

Нам часто попадался горный козел, животное, напоминающее как оленя, так и обыкновенного козла, но с гораздо более вкусным мясом. Оно отличается грациозной формой, длинными ногами и необыкновенной быстротой. Одно из них, которому я перебил пулей переднюю ногу, спаслось от нашей быстрейшей лошади (лошади Кастро) после погони, длившейся почти полчаса. Горный козел водится на высотах Скалистых Гор, а также по берегам Бразо и Колорадо. При крайней боязливости он однако чрезвычайно любопытен, и благодаря этому его легко подманить на расстояние ружейного выстрела, спрятавшись за деревом и махая белым или красным платком.

Часто также нас навещали ночью гремучие змеи, которым очень нравились наши мягкие, теплые одеяла. Это были, конечно, неприятные посетители, однако не самые неприятные; были и другие, которых мы боялись еще больше; из них всех отвратительнее и страшнее, на мой взгляд, степной тарантул, огромный паук, величиной с куриное яйцо, мохнатый как медведь с крошечными злыми глазками и маленькими острыми зубами.

Однажды вечером мы расположились у ручья в двух милях от Бразо. Фицжеральд, один из наших спутников-иностранцев, отправился поискать хворосту, которого не оказалось под рукой. У него была маленькая степная лошадка, и он имел неосторожность привязать к ее хвосту небольшое деревцо, срубленное им для костра. Лошадь, разумеется, рассердилась и бешено помчалась к лагерю, поднимая клубы пыли. Увидев это, наши лошади тоже стали обнаруживать признаки ужаса. К счастью, мы успели вовремя привязать их, иначе, только бы мы их и видели.

Одно из замечательных явлений степи — могущественное действие страха не только на буйволов и мустангов, но и на домашних лошадей и рогатый скот. Известны случаи, когда быки под влиянием «эстампеде», или внезапного испуга, пробегали сорок миль, не останавливаясь, пока не падали наземь от истощения. Техасская экспедиция на путь в Санта-Фе потеряла однажды девяносто четыре лошади по милости эстампеде. Надо сказать, что вряд ли найдется более величественное зрелище, чем огромное стадо скота, охваченное паническим страхом. Старые, ослабевшие от возраста и утомления быки мчатся с такой же быстротой как молодые. Когда они охвачены этим необъяснимым ужасом, их силы точно возрождаются; вытянув головы и хвосты, с выражением безумного страха в глазах, они несутся по прямой линии вперед. Земля дрожит под их ногами, ничто не остановит их — деревья, овраги, озера, речки — они все преодолевают, пока природа не откажется служить и земля не покроется их телами.

Продолжая наш путь, мы встретили минеральные источники богатые серой и железом. Нам попались также страшно изуродованные трупы пятерых белых людей, вероятно, охотников, убитых техасскими разбойниками. Под вечер этого дня мы наткнулись на следы большого отряда индейцев, направлявшиеся к реке Бразо. Мы двинулись по этому следу и скоро нагнали племя лепанов, вождем которых был старик Кастро.


ГЛАВА XVII


Лепаны тоже двигались к северу, и в течение нескольких дней мы путешествовали вместе с ними вдоль западной окраины Кросс-Тимберс — так называется пояс дремучих и почти непроходимых лесов, окаймляющий на востоке техасские прерии на протяжении многих сотен миль. Ширина его колеблется от семидесяти до ста миль. Здесь растут громадные дубы и орешники, но общий вид страны чахлый, угрюмый и дикий. Эти леса изобилуют оленями и медведями, иногда и буйволы, преследуемые индейцами в прериях, укрываются в их чаще. В дуплах деревьев попадаются ульи диких пчел, мед которых служит лакомством для пионеров, селящихся на опушке.

Наконец, мы расстались с лепанами и нашими белыми друзьями, которые не прочь были бы проводить нас до встречи с команчами, если бы от них можно было вернуться в цивилизованные страны по безопасной дороге. Но так как это было невозможно, то Рох, Габриэль и я пустились в дальнейший путь одни.

В течение двух или трех дней мы ехали вдоль опушки леса, не пытаясь проникнуть в глубь его, так как густые кусты и колючий терновник делали это невозможным. Два или три раза мы заметили на холмах вдали дым и огни, но не могли решить, какие индейцы расположились там лагерем.

Оставив опушку, мы направились к западу и когда проехали миль десять, к нашему обществу присоединилась собака самой жалкой наружности. За ней вскоре последовали еще две, такие же тощие и слабые. Это, очевидно, были индейские собаки волчьей породы, жалкие, изнуренные животные с выдающимися ребрами, с пересохшими, высунутыми языками, указывавшими на недостаток воды в этих ужасных областях. Мы сами уже целые сутки не видали капли воды, и наши лошади совсем изнемогали.

Мы медленно спускались с холма, когда мимо нас промчался в десяти шагах буйвол, преследуемый индейцем племени тонквева (свирепое племя) на маленькой степной лошадке, изящные формы которой привели нас в восторг. Дикарь был вооружен длинным копьем, на нем был нарядный плащ из оленьей шкуры, его длинные волосы развевались по ветру.

За ним последовал второй индеец, но оба они были так заняты охотой, что не заметили нас, хотя я окликнул последнего.

На другой день мы повстречались с партией индейцев узко, тоже отрасли команчей или апачей, еще не описанных ни одним путешественником. Все они сидели на прекрасных крупных конях, очевидно, незадолго перед тем купленных в мексиканских поселениях, так как у некоторых еще оставались подковы на ногах. Они немедленно предложили нам воды и пищи и дали свежих лошадей, так как наши едва волочили ноги.

Мы остановились с ними на ночлег в прекрасном местечке, где наши кони несколько оправились.

Утром мы отправились дальше и прибыли в деревню узко, расположенную на берегу светлого и холодного потока, в романтической долине, с разбросанными там и сям группами деревьев, придававших разнообразие ландшафту, не скрывая его красоты. Деревню окружали обширные плантации маиса и дынь; за ними виднелись многочисленные стада рогатого скота и овец и табуны лошадей, пасшиеся по долине; женщины занимались сушкой буйволового мяса. В этой гостеприимной деревне мы оставались десять дней, и наши лошади совершенно оправились от утомления.

Это племя, несомненно, превосходит в отношении цивилизации и комфорта все остальные племена индейцев, не исключая шошонов. Вигвамы узко хорошей постройки и образуют длинные и правильные улицы. Их деревни никому не известны, кроме немногих трапперов и охотников, которые в благодарность за гостеприимство строго хранят их тайну. Охотники и воины часто путешествуют в отдаленные поселения янки и американцев, чтобы достать семян, так как они питают пристрастие к земледелию. Они возделывают табак; вообще, насколько мне известно, это единственное племя индейцев, серьезно занимающихся земледелием, что не мешает им быть сильным и воинственным народом.

Подобно апачам и команчам, узко почти не слезают с лошадей; они превосходят оба эти племени ростом и физической силой, а также и смышленостью. Несколько лет тому назад триста техасцев под начальством генерала Смита, повстречались с такой же партией узко, охотившихся к востоку от Кросс-Тимберс. У индейцев было много прекрасных лошадей, огромный запас кож и сушеного мяса, и техасцы решили отнять у них эту добычу, воображая, что это очень просто сделать. Но они горько ошиблись; их нападение закончилось тем, что почти все они были изрублены; и кости двухсот сорока техасцев до сих пор белеют в степи как памятник их грабительских наклонностей и мужества узко.

Как ни радушен был прием, который мы встретили у этого приветливого народа, но мы не могли оставаться с ними дольше и снова пустились в наше трудное и утомительное путешествие. Первый день был чрезвычайно сырой и туманный; волки завывали в пяти шагах от нас, но в восемь часов взошло солнце и рассеяло туман и волков.

Мы держались прежнего направления. Проехав пятнадцать миль, встретили странную местность, какой нам еще не случалось видеть. К северу и к югу, насколько хватит глаз, тянулась песчаная равнина, заросшая карликовыми дубами в два-три фута высотой. Через эту пустыню нам предстояло проехать, хотя наши кони по колена утопали в песке; ночь наступила раньше, чем переезд кончился, и мы почти изнемогали от усталости. Как бы то ни было, нам удалось добраться до чистого и холодного ручья, на противоположном берегу которого степь недавно была выжжена и оделась молодой, свежей травой; здесь мы расположились на ночлег.

Утром мы тронулись дальше и стали подниматься на высокую горную гряду в самом веселом настроении духа, не подозревая, что вскоре нам предстояло сыграть роль в ужасной трагедии. Местность перед нами была крайне неровная, скалистая, мы подвигались с трудом, перебираясь через равнины, делая круги, возвращаясь назад, натыкаясь то на отвесную скалу, то в бездонную пропасть, и остановились на ночлег всего на пятнадцати милях от нашей утренней стоянки. По дороге мы набрали много диких слив, которые освежили нас после утомительного пути.

На следующее утро, проплутав до полудня среди холмов, мы выбрались на прекрасное плоскогорье, заросшее лесом.

Продолжая путь утром, мы видели перед собою только вереницу крутых и утесистых холмов, громоздившихся один на другой. Когда мы добрались до вершины самого высокого из этих холмов, перед нами внезапно открылась прекрасная плодородная равнина. Область между Кросс-Тимберс и Скалистыми Горами поднимается ступенями, если можно так выразиться. Путешественник, направляющийся на запад, встречает через каждые пятьдесят-шестьдесят миль гряду высоких холмов; поднимаясь на нее, он ожидает найти спуск на противоположной стороне, но в большинстве случаев, взобравшись на вершину, находит ровную плодородную прерию.

Мы остановились часа на два, поднявшись на это прекрасное плоскогорье, чтобы дать вздохнуть коням после утомительного подъема и отдохнуть самим. Там и сям попадались небольшие колонии луговых собак (сурков); мы убили с полдюжины этих животных на обед.

Под вечер мы поехали дальше, а после заката солнца остановились на берегу светлого потока. В последние дни нашего путешествия мы заметили вдали вершины трех или четырех высоких гор; мы узнали их по описанию узко.

Рано утром нас разбудило пение и щебетание бесчисленных птиц в кустах по берегам потока. Пришлось однако, расстаться с этим приятным концертом и отправиться дальше. Целый день мы ехали по ровной местности и до наступления темноты сделали тридцать пять миль. Горы, вершины которых мы заметили накануне, были теперь ясно видны и соответствовали тем, которые, по описанию узко, находились по соседству с Красной рекой.

Теперь мы были близко от цели наших странствий. Поужинали мы очень скудно и видели во сне бобровые хвосты и буйволовые горбы и языки. На другой день мы перебрались через русло потока, который, очевидно, превращался в широкую реку в дождливое время года. Теперь в нем было немного воды и такой соленой, что не только мы, но и наши лошади не могли пить ее.

К ночи мы приехали на берег потока, воды которого струились по золотистому песку с севера на юг, тогда как влево от нас, милях в шести, тянулась гряда холмов, о которой я уже упоминал; три вершины, возвышавшиеся над остальными, действительно, заслуживали названия гор. Мы перебрались через поток и расположились на другом берегу. Едва мы успели расседлать коней, как заметили большую партию краснокожих, в военном убранстве, с окровавленными скальпами на поясах, ясно показывавших, из какой экспедиции они возвращаются. Они расположились на противоположном берегу потока, за четверть мили от нас.

Ночь провели мы без сна и без еды, дрожа от холода, так как не решались развести огонь поблизости от наших соседей, и задолго до рассвета тронулись в путь. В полдень мы остановились перед глубоким и почти непереходимым ущельем. Пришлось провести остаток дня в попытках отыскать переход. Мы занимались этим до наступления темноты и ничего не ели, кроме диких слив и ягод. Невеселые мысли и мрачные предчувствия томили нас, когда мы улеглись спать, голодные и угнетенные неопределенностью нашего положения.

Ночь прошла спокойно; но на другое утро мы были возмущены отвратительной сценой, происшедшей в полумиле от нас. Партия тех самых индейцев, которых мы видели накануне вечером, зарезала несколько пленников, затем они были зажарены и съедены. Мы приросли к месту, дрожа от ужаса и отвращения; даже наши кони, по-видимому, чувствовали, что происходит нечто ужасное: они обнюхивали воздух, пряли ушами и дрожали всем телом. Габриэль подкрался к стоянке индейцев, а мы дожидались его в мучительной тревоге. Наконец он вернулся и сообщил, что зрение не обмануло нас. В живых оставалось еще девять пленных, которых, вероятно, ожидала та же участь: четверо команчей и пять мексиканок — две молоденькие девушки и три женщины.

Без сомнения, дикари возвращались после нападения на Сан-Мигуэль или Таос, два самых северных мексиканских поселений, близ Зеленых гор, куда направлялись и мы. Что нам было делать? Мы не могли вступить в сражение с каннибалами, которых было не менее сотни, не могли и уйти, предоставив мужчин и женщин нашего племени в жертву людоедам. Не зная, что предпринять, мы решили ждать, положившись на судьбу. После своего ужасного обеда дикари рассеялись по степи, не снимаясь, однако, с лагеря, где они оставили своих пленников под присмотром двенадцати молодых воинов.

Мы строили разные планы, но все они оказывались неисполнимыми. Наконец, счастье поблагоприятствовало нам. Несколько антилоп промчались по степи мимо лагеря; один великолепный самец направился в нашу сторону, и двое индейцев, оставленных на страже, погнались за нам. Наткнувшись на нас, они остановились, ошеломленные, найдя соседей там, где вовсе не ожидали их встретить. Мы не дали им опомниться, наши ножи и томагавки быстро и безмолвно совершили свою смертоносную работу, и, признаюсь, после той сцены, свидетелями которой мы были утром, мы не испытывали угрызений совести. Мы бы истребили всю шайку, если б могли, так же спокойно, как гнездо змей.

За антилопами следовало небольшое стадо буйволов. Мы живо оседлали коней и привязали их к кустарникам, чтобы иметь под рукой на случай, если придется спасаться бегством. Мы заметили, что десятеро остальных индейцев, осмотрев пленных и убедившись, что они крепко связаны, погнались за буйволами. Им пришлось охотиться пешими, так как у шайки имелось всего десятка два лошадей, которые были уже взяты другими. Троих мы убили незаметно для остальных; а Габриэль снова пробрался в оставленный лагерь и освободил пленных.

Мексиканские женщины отказались бежать; они боялись, что их поймают и подвергнут пытке, и были уверены, что их не съедят, а уведут в вигвамы диких, принадлежавших к племени кайюгов. Они сказали, что тринадцать пленных индейцев были уже съедены. Команчи вооружились копьями, луками и стрелами, оставленными в лагере, и спустя час после появления буйволов из двенадцати индейцев остались в живых только двое, которые, заметив, наконец, убитых товарищей, издали военный клич, призывая своих.

В эту минуту степь наполнилась буйволами и охотниками; конные кайюги вернулись, гоня перед собою новое стадо. Времени терять было нечего, если мы хотели сохранить свои скальпы: мы отдали один из наших ножей (необходимая вещь в пустыне) команчам, изъявлявшим свою благодарность в самых пламенных выражениях, и предоставили их собственной ловкости и знанию местности. Мы не преувеличили их способностей, так как спустя несколько дней встретились с ними в их вигвамах.

Проскакав вдоль ущелья миль пятнадцать со всей быстротой, на какую были способны наши кони, мы встретили небольшую речку. Тут мы и лошади выпили невероятное количество воды, а затем продолжали путь, так как все еще не могли считать себя в безопасности. Проехав еще три или четыре мили, мы очутились у подошвы высокого гребня, на вершину которого вела извилистая тропинка, вероятно, проложенная индейцами. Тут мы снова были вознаграждены за трудный подъем, увидев перед собой совершенно ровную прерию, простиравшуюся насколько хватит глаз, причем ни единое деревцо не нарушало однообразия пейзажа.

Мы остановились на несколько минут дать вздохнуть лошадям и посмотреть, что происходит на равнине, лежащей теперь на тысячу футов под нами. На таком расстоянии мы могли только заметить, что там царило волнение, и решили, что самое благоразумное с нашей стороны — по возможности увеличить расстояние между нами и кайюгами. Нам некогда было пускаться в разговоры с освобожденными команчами, но все же мы успели узнать от них, что держимся надлежащего направления и находимся всего в нескольких днях пути от цели наших странствий.

Итак, мы продолжали путь и под вечер заметили в миле он нас большого медведя. Нам удалось окружить его и убить; затем Рох остался вырезать мясо, а мы с Габриэлем поехали вперед выбрать место для ночлега; но, проехав с полмили, остановились на краю зияющей пропасти или ущелья, футов в двести шириной и не менее шестисот глубиной. Мы направились вдоль обрыва, но, сделав еще милю или больше, решили, что сегодня поздно искать перехода, и расположились в небольшой котловине под группой кедров. Вскоре к нам присоединился и Рох, и мы отлично поужинали медвежатиной.

Огромное ущелье перед нами тянулось с севера на юг; на дне его бежал поток. На следующее утро мы двинулись к северу и, проехав несколько миль, встретили широкую буйволовую или индейскую тропу, направлявшуюся к юго-западу; дальше нам попалось еще несколько троп, все в том же направлении. Принужденные держаться на некотором расстоянии от ущелья, чтоб избегать боковых расселин и извилин, мы встретили около полудня широкую тропу, направлявшуюся прямо на запад. Отправившись по ней, мы достигли главного ущелья и убедились, что тропа вела к единственному месту, где можно было надеяться на переход. Действительно, в этом пункте сходились бесчисленные тропы со всех сторон, так что нам нужно было или решиться на переход, или продолжать путь еще Бог знает сколько времени.

Слезши с лошадей, мы заглянули в зияющую перед нами пропасть, и наше первое впечатление было, что переход невозможен. Что буйволы, мустанги и, вероятно, индейские лошади переходили здесь — было очевидно, так как по крутым и утесистым склонам ущелья извивалась тропинка; но наши три лошади не привыкли спускаться или карабкаться по обрывам и попятились, когда мы подвели их к краю пропасти.

После многих неудачных попыток я, наконец, заставил свою лошадь войти на тропинку; остальные последовали за ней. Местами надо было пробираться по узкому карнизу, где один неверный шаг грозил падением с головокружительной высоты; местами приходилось съезжать с почти отвесного обрыва. Лошадь Габриэля получила несколько ушибов, но после часового, утомительного спуска мы достигли дна без серьезных повреждений.

Здесь мы оставались два часа, чтобы дать отдохнуть лошадям и найти тропинку для подъема на противоположную сторону. Тропинка была найдена, и после тяжелых усилий нам удалось выбраться наверх, где мы снова очутились на гладкой и ровной прерии. Оглянувшись назад, я содрогнулся при виде ужасной пропасти и подумал, что наш благополучный переход истинное чудо. Но очень скоро я убедился, что этот подвиг был самым пустячным делом.

Дав отдохнуть лошадям, мы отправились дальше через сухую степь. Нигде не было видно ни дерева, ни кустика. Зеленый ковер коротенькой травы простирался вдоль, ничем не оживляемый.

Никогда в лесной глуши человек не чувствует себя таким одиноким, как в степи. Только степь с ее волнующимся океаном травы внушает путнику тоскливое чувство одиночества. Здесь он чувствует себя как бы вне мира; здесь ничто не говорит ему, что за ним или вокруг него есть страны, в которых живут и движутся миллионы подобных ему существ. Только в степи человек действительно чувствует, что он — один.

Мы ехали до солнечного заката, затем расположились на ночлег в небольшой котловине, где скопилась дождевая вода. Мустанги так же, как олени и антилопы, покинули эту часть прерии ввиду недостатка воды. Не выпади случайно дожди, мы, без сомнения, погибли бы, пробираясь через эту сухую степь, так как даже в ущельях здесь нет постоянных потоков, и только временно скопляется дождевая вода.


ГЛАВА XVIII


Наступило утро, ясное и безоблачное; солнце поднялось над горизонтом во всем своем великолепии. Оседлав коней, мы продолжали путь в северо-восточном направлении, но проехав не более шести миль, были внезапно остановлены ущельем, гораздо более глубоким, чем то, через которое мы с таким трудом перебрались накануне. Мы не подозревали о его существовании, пока не очутились на его краю, где перед нами открылось зрелище, более грандиозное, чем все, что нам случалось видеть до сих пор.

Глубина этой пропасти была не менее тысячи футов, ширина от трехсот до пятисот ярдов, и в том месте, где мы остановились, стены его спускались почти отвесно. Голова кружилась, когда мы смотрели вниз, заглядывая, как нам казалось, в самые недра земли. Внизу виднелись кое-где пятна зелени, и быстрый поток шумел и пенился по дну, то показываясь, то исчезая за высокими скалами.

На пути к ущелью мы пересекли много троп, тянувшихся в более западном направлении, чем то, которого мы держались. Мы были уверены, что все они сходятся в каком-нибудь пункте, у перехода через ущелье. Эта догадка оказалась правильной; проехав полчаса, мы выбрались на широкую дорогу, протоптанную индейцами, буйволами и мустангами. Она привела нас к спуску, который показался нам крайне опасным; но выбора не было. Моя лошадь снова двинулась впереди, а две другие последовали за ней. Раз вступив на узкую, извилистую тропинку, невозможно было вернуться обратно, и в конце концов наши лошади благополучно достигли дна.

Тяжелые камни срывались порой из-под наших ног во время этого головоломного спуска; они скатывались по крутому склону и с оглушительным треском падали на дно.

На дне мы нашли поток и романтическую лужайку с разбросанными на ней деревьями. Большая партия индейцев останавливалась здесь лагерем несколько дней тому назад: метки на деревьях и другие «знаки» свидетельствовали об их пребывании. Мы тоже провели здесь часа два, чтобы покормить лошадей и отдохнуть самим. Тропинка, ведшая наверх, на противоположной стороне, оказалась на небольшом расстоянии к югу от этой стоянки.

Проезжая по ущелью, мы удивлялись странной, фантастической работе дождевых вод. Местами возвышались вертикальные стены, местами колонны, арки, башни такой удивительной правильности, что трудно было поверить в их естественное происхождение. Воображение невольно переносило меня в Фивы, в Пальмиру, и мне казалось, что я вижу перед собою развалины этих древних городов.

Переход через это ущелье стоил нам большого труда. Нам пришлось нести в руках ружья и походные сумы, а в одном месте лошадь Роха, задев плечом за выдающуюся скалу, скатилась с высоты пятнадцати или двадцати футов. Мы думали, что она расшиблась насмерть, но, к удивлению, она поднялась как ни в чем не бывало, отряхнулась и снова принялась карабкаться, на этот раз более успешно. Она не потерпела ни малейшего повреждения.

До наступления темноты мы благополучно выбрались наверх, потратив пять или шесть часов на переход. Мы снова очутились на ровной степи и, отъехав на несколько сот ярдов от ущелья, потеряли его из вида. Общая ширина степи, по которой мы проехали, была не менее двухсот пятидесяти миль, и упомянутые выше ущелья служили каналами для стока воды в период дождей. Эта прерия, без сомнения, одна из самых обширных в мире, и величина ущелий соответствует ее размерам. Вечером мы остановились у небольшого пруда и расположились на ночь. К этому времени наша провизия пришла к концу, и мы начинали испытывать голод. На другой день мы продолжали наше путешествие, теперь уж не на шутку страдая от голода. В течение дня нам попадались небольшие стада антилоп, а под вечер мы заметили табун мустангов на холме в полумиле от нас. Они были очень робки, и хотя мы стреляли по ним, однако безуспешно. Втроем мы расположились подле бассейна, занимавшего акров двадцать, но очень мелкого. Стаи испанских караваек, мясо которых чрезвычайно вкусно, носились над нами и бродили по берегам. Будь у меня двуствольное ружье и запас дроби, мы могли бы настрелять их на ужин, но имея при себе только винтовку да лук и стрелы, я должен был отказаться от этого намерения, и мы улеглись спать на пустой желудок.

Около двух часов ночи мы оседлали коней и продолжали путь по звездам, по-прежнему в северо-восточном направлении. Находясь в гостях у узко, мы думали, что нам остается не более сотни миль до команческих поселений. Мы проехали гораздо больше и все еще находились в безлюдной степи.

Наши лошади, разумеется, страдали меньше нас, так как пастбище в степи было хорошее; но продолжительный путь и трудные переходы через ущелья начинали сказываться и на них.

На восходе солнца мы остановились на берегу большого пруда, чтобы покормить лошадей. Лежа на земле, мы заметили огромную антилопу, которая приближалась к нам, то останавливаясь, то делая несколько шагов вперед, видимо, заинтересованная незнакомыми предметами. Ее любопытство обошлось ей дорого: Габриэль метким выстрелом уложил ее на месте, и только изголодавшийся человек поймет, как обрадовала нас эта удача. Мы зажарили лучшую часть животного, роскошно пообедали и тронулись в путь.

В течение трех дней перед нами было все то же зрелище безграничной степи. Мы не замечали никаких признаков, которые указывали бы на то, что мы приближаемся к ее окраине. На третий день, когда время уже клонилось к вечеру, мы заметили на расстоянии полутора миль от нас какое-то черное пятно. Сначала мы приняли его за куст, но потом, когда мы подъехали поближе, нам показалось, что это огромный камень, хотя до сих пор каменья нам попадались только в ущельях, а не на открытой степи.

— Буйвол! — воскликнул Рох, зоркие глаза которого разгадали, наконец, тайну. — Буйвол, который лежит на траве и спит.

Эта встреча давала надежду запастись мясом, и мы воспрянули духом. Габриэль отправился к буйволу пешком в надежде подкрасться к нему на выстрел, а я и Рох приготовились к погоне. Освободив лошадей от всякого лишнего груза, мы двинулись вслед за Габриэлем, подстрекаемые воспоминаниями о нашей недавней голодовке.

Габриэль подполз на расстояние полутораста ярдов к буйволу, который начал теперь шевелиться и обнаруживать признаки беспокойства. Габриэль выстрелил; буйвол, очевидно, задетый пулей, поднялся, махнул своим длинным хвостом и с недоумением оглянулся. Я по-прежнему держался на расстоянии пятисот ярдов от Габриэля, который вторично зарядил ружье. Буйвол снова ударил себя хвостом по бедрам и пустился быстрым галопом по направлению к солнцу, очевидно, раненый, но не серьезно.

Рох и я погнались за ним и держались рядом, пока нам не пришлось подниматься на холм. Здесь моя лошадь как более сильная перегнала Роха, и достигнув верхушки холма, я увидел буйвола на расстоянии четверти мили. Оглянувшись назад, я заметил, что Рох или, по крайней мере, его лошадь, отказались от преследования. Я дал шпоры своей лошади и помчался с холма. Хотя я не решался пускать лошадь во весь опор, но скоро нагнал буйвола. Это был огромных размеров бык, и его дикие огненные глаза, сверкавшие из-под густой гривы, ясно показывали, что он совсем обезумел от ран и быстрого бега.

Вид его был так страшен, что я с большим трудом заставил свою лошадь приблизиться к нему на двадцать ярдов. Выстрел из пистолета на этом расстоянии не произвел никакого действия. Погоня продолжалась, и моя лошадь мало-помалу становилась смелее, возбуждаемая скачкой. Я несколько придержал ее, а затем, всадив шпоры в ее бока, пустился во весь опор и вскоре находился в трех или четырех ярдах от разъяренного животного.

Я выстрелил из другого пистолета, и на этот раз буйвол пошатнулся: пуля попала ему в плечо, как раз за гривой. Я так увлекся, что, выстрелив, проскакал перед ним, чуть не задев его за голову, затем снова сдержал лошадь. В эту минуту я потерял ружье и остался только с луком и стрелами; но был слишком возбужден и увлечен погоней, чтоб останавливаться. Я натянул на всем скаку лук и снова дал шпоры лошади. Она поравнялась с буйволом с правой стороны, и я вонзил ему стрелу между ребер.

Теперь животное фыркало и пенилось от боли и бешенства. Глаза его рдели, как два огненных шара, высунутый язык заворачивался вверх, длинный хвост бешено бил по ребрам. Невозможно было представить более дикую и в то же времяболее величественную картину исступления.

К этому времени моя лошадь вполне повиновалась моим требованиям. Она уже не пряла ушами, не упиралась, когда я направлял ее к буйволу, напротив, мчалась прямо к нему, так что я почти касался животного, натягивая луг. У меня оставалось еще пять или шесть стрел, и я решил пускать их в ход, только когда буду уверен, что нанесу смертельную рану. Наконец, мне удалось всадить ему стрелу глубоко между плечом и ребрами.

Эта рана заставила разъяренное животное отпрянуть назад, и когда я промчался мимо него, оно безуспешно попыталось подхватить на рога мою лошадь. Охота была кончена, буйвол остановился и тяжело рухнул на землю. Я докончил его двумя стрелами, и тут только заметил, что я не один. Тридцать или сорок конных индейцев спокойно и одобрительно смотрели на меня, как будто поздравляя меня с успехом. Это были команчи, которых мы искали. Я назвал себя и потребовал гостеприимства, которое обещал мне год тому назад их вождь Белый Ворон. Они окружили меня и приветствовали очень дружелюбно. Трое поскакали с целью поднять мое ружье и пригласить моих спутников, оставшихся в восьми или девяти милях к востоку, меж тем как я последовал за моими новыми друзьями в их лагерь, находившийся в нескольких милях от места встречи. Они охотились на буйволов и с вершины холма увидели меня и мою жертву. Я и двое моих друзей нашли у них самый радушный прием, хотя вождь был в отсутствии; когда же спустя несколько дней он вернулся, был устроен торжественный пир, на котором молодые индейцы спели импровизированную поэму о моей недавней охоте.

Команчи благородный и могущественный народ. У них сотни деревень, между которыми они разъезжают круглый год. Они хорошо вооружены и всегда странствуют отрядами в несколько сот или даже тысяч человек; ловкие и искусные наездники, живущие главным образом охотой, иногда же, во время отдаленных экскурсий, питающиеся мясом мустангов, которые, что бы ни говорили, представляют прекрасную пищу, особенно когда они молоды и жирны. Вожди племени ежегодно собираются на общий совет; кроме того, в случае важных и неотложных дел бывают экстренные совещания. Они не занимаются земледелием, как узко, но обладают бесчисленными стадами лошадей, рогатого скота и овец, пасущихся в северных прериях, и принадлежат, бесспорно, к богатейшим народам в мире. Они добывают много золота в горах Сан-Себа и выделывают из него браслеты, кольца, диадемы, а также бляхи для уздечек и украшения для седел. Подобно всем шошонским племенам, они очень любят лошадей и так приручают их, что те нередко следуют за ними, как собаки, лижут им руки, плечи. Женщины команчей очень опрятны и миловидны. Их кожа светло-бронзового оттенка, менее смуглая, чем у испанцев в Андалузии или у калабрийцев. Их голос нежен, движения грациозны и полны достоинства, черные глаза загораются в минуты гнева, ко вообще имеют нежное, слегка печальное выражение.

Команчи, подобно всем племенам шошонского происхождения, в высшей степени великодушны и щедры. Вы можете брать у команча все, что угодно: лошадей, шкуры, меха и золото, все, кроме оружия и жен, которых они нежно любят. Однако они не ревнивы; они слишком горды, чтобы бояться чего-нибудь, и слишком уважают слабый пол, чтобы оскорблять его подозрительностью. Весьма замечателен тот факт, что все племена, находящиеся в родстве с шошонами — апачи, команчи и павнии Волки — всегда с негодованием отвергали спиртные напитки, предлагавшиеся им торговцами. Они говорят, что «исоба-вапо» (огненная вода) злейший враг индейского племени, и что янки, слишком трусливые для открытой борьбы с индейцами, изобрели этот яд с целью истребить их, не подвергаясь опасности.

Я был однажды свидетелем объяснения команчей с отрядом, присланным из форта Бент в Арканзасе с подарками и предложением мирного договора. Начальник отряда произнес длинную речь, после чего предложил индейцам не знаю сколько сотен галлонов виски. Один из старых вождей не вытерпел и встал, полный негодования.

— Замолчи, — сказал он, — не говори более, двуязычный Опош-тон-егок (янки). Зачем пришел ты, лукавый человек, влагать лживые слова в уши моих воинов? Ты говоришь нам о мире, а предлагаешь яд. Молчи, чтобы я не слышал тебя более, потому что я старый человек; и теперь, когда я стою одною ногою в царстве блаженных, мне горько думать, что я оставляю свое племя так близко к народу лжецов. Посольство о мире! Разве змея предлагает мир белке, когда пытается укусить ее своими ядовитыми зубами? Разве индеец говорит бобру, что он пришел за миром, когда ставит на него свои сети?

Умолкни же, человек с языком змеи, с сердцем лани и с умыслами скорпиона; умолкни, потому что я и мои воины смеются над тобой и твоими. Не бойся однако; ты можешь удалиться с миром, потому что команч слишком благороден, чтобы не уважить белый флаг, хотя бы под его охраной явились волк или лисица. До заката солнца ешь, но один. Кури, но не из наших калюметов. Отдыхай, выбрав два или три вигвама, которые будут сожжены после вашего ухода; а затем уходи и передай своему народу, что команч, имея только один язык и одну природу, не может ни говорить с ним, ни заключать договоров.

Возьми назад твои подарки; мои воины не примут их, так как они могут принять что-нибудь только от друга; а если ты взглянешь на их ноги, то увидишь, что их мокасины обрамлены волосами твоего народа, быть может, твоих братьев. Возьми свою огненную воду и дай ее выпить своим воинам, чтобы они пришли в неистовство и валялись как свиньи. Молчи и убирайся. Наши сквау проводят вас и выжгут траву, которую вы топтали подле нашей деревни. Ступай и не возвращайся более. Я сказал!

Американский отряд был значителен и хорошо вооружен. Одно мгновение казалось, что оскорбленные словами вождя, они начнут битву и умрут, отмщая за обиду. Но это было лишь мимолетное чувство; у них имелись определенные приказания, и они ушли, гневные и раздраженные. Возможно также, что внутренний голос шепнул им, что они заслужили свой стыд и унижение; возможно, что разница в поведении их и дикарей пробудила в них лучшие чувства, и они устыдились своей низкой политики. Как бы то ни было, они молча удалились и скоро исчезли на горизонте.


ГЛАВА XIX


Однажды утром Рох, Габриэль и я были приглашены в помещение великого совета. Тут мы встретились с четырьмя команчами, которых освободили несколько дней тому назад, и трудно было бы перевести с образного команчского языка их пламенные выражения дружбы и благодарности. Мы узнали от них, что до наступления темноты они скрывались от кайюгов в оврагах, а ночью успели завладеть тремя лошадьми и спаслись бегством. При переходе через большое ущелье они нашли старый красный шарф Роха и просили позволения сохранить его на память о своих бледнолицых братьях. Мы пожали им руки и обменялись трубками. Мы заметили в совете нашего старого знакомого, Белого Ворона, но так как он собирался обратиться к собранию с речью, то мы отложили на время возобновление знакомства и приготовились слушать. После обычных церемоний Белый Ворон сказал:

— Воины! Я созвал вас с целью войны, и вы явились на мой зов. Это хорошо. Но хотя я вождь, я человек. Я могу ошибаться, я могу вступить на ложный путь. Я не хочу ничего делать, ничего предпринимать, пока не узнаю мысли моих храбрых воинов. Выслушайте же меня!

Живет под солнцем племя краснокожих, мужчины которого — трусы, осмеливающиеся наносить удар врагу только сзади или когда во сто раз превосходят его числом. Это племя ползает по степи у больших ущельев; они питаются падалью и не имеют лошадей, кроме тех, которые им удается украсть у трусливых вачинангов. Известен ли моим воинам такой народ? Пусть они говорят! Я слушаю!

Сотня голосов разом назвала имя кайюгов.

— Я знал это! — воскликнул вождь. — Есть только одно такое племя краснокожих; у моих воинов зоркий глаз, они не могут ошибиться. Мы, команчи, никогда не снимаем скальпа с кайюга, как не снимаем его с ежа; мы только сбрасываем их с дороги, если они попадут на нашем пути; вот и все. Слушайте же меня, мои храбрые воины, и верьте мне, хотя я произнесу странные слова: эти гады, видя, что мы не убиваем их, как змей и скорпионов, вообразили, что мы не делаем этого, потому что боимся их яда. Тысячи кайюгов захватили, в числе других пленных, восемь команчей; они съели четверых и съели бы остальных, но храбрые избавились от плена; вот они перед вами. Неужели грязный кайюг — достойная могила для команчского воина? Нет; я читаю ответ в ваших пылающих взорах. Что же мы предпримем? Не должны ли мы наказать их и бросить их трупы на съедение волкам и коршунам? Что скажут мои воины? Пусть они говорят! Я слушаю.

Все хранили молчание, с трудом подавляя свое возбуждение. Наконец, один старый вождь поднялся и сказал:

— Великий вождь, зачем ты спрашиваешь? Что же может думать об этом команч и воин? Посмотри на них! Разве твой взор не проникает в их сердца? Разве он не видит, как кровь кипит в их жилах? К чему вопросы, говорю я; ты знаешь, что голос их сердца только эхо твоего. Скажи лишь одно слово, скажи: «Идем на кайюгов!» — и твои воины ответят: «Мы готовы, указывай нам путь!» Вождь могучего народа, ты слышал мой голос, а в нем — тысячи голосов тысяч твоих воинов.

Белый Ворон снова встал:

— Я знал это, но хотел услышать, потому что это радует мое сердце и заставляет меня гордиться тем, что я вождь такого множества храбрых воинов. Итак, завтра мы выступаем в поход и выгоним кайюгов из их нор. Я сказал.

Затем четверо освобожденных пленников объяснили, каким образом они попали в плен и каким страданиям подвергались. Они рассказали о своих злополучных товарищах и их ужасной участи, которую пришлось бы разделить и им, если бы их не спасло мужество трех бледнолицых, убивших пятерых кайюгов и разрезавших их узы; после этого они тоже убили пятерых врагов и спаслись, но до сих пор не имели случая рассказать своему племени о мужестве и великодушии трех бледнолицых.

После этого рассказа все воины, молодые и старые, смотрели на нас, точно были лично обязаны нам, и без сомнения, подошли бы пожать нам руки, если бы ненарушимые правила собраний совета не запрещали всякого беспорядка. Вероятно, эта сцена была заранее подготовлена вождем, желавшим представить нас своим воинам в самом благоприятном свете. Он махнул рукой, требуя внимания, и снова заговорил:

— Этому будет уже двенадцать лун. Я встретился с Овато Ваниша и двумя его братьями. Он вождь великих шошонов, наших предков, живущих далеко-далеко к закату солнца за высокими горами. Его двое братьев великие воины двух могущественных народов, родина которых далеко на востоке, за сиуксами, за чиппеуэями, за «опош-ток-эгок» (янки), за великим соленым морем. Они доблестны и храбры: они научились мудрости у жрецов, и Овато Ваниша умеет строить крепости и защищать их лучше, чем вачинанги защищают свои. Я пригласил его и его братьев побывать у нас, попробовать буйвола наших прерий, поездить на наших конях и выкурить с нами трубку мира. Они явились и останутся у нас, пока мы сами отправимся к великой горной реке (Западный Колорадо). Они явились; они наши гости; лучшее, что у нас есть, к их услугам; но они вожди и воины. Вождь всюду вождь. Мы должны относиться к ним, как к вождям, и предоставить им выбрать отряд воинов, которые будут следовать за ними, пока они остаются с нами.

Вы слышали, что сказали наши лазутчики: они были бы съедены кайюгами, если бы не наши гости, которые спасли не только жизнь четырех человек, но и честь племени. Мне нет надобности говорить более: я знаю моих молодых людей; я знаю моих воинов; я знаю, что они любят этих иностранцев, как вождей и братьев. Я сказал.

Окончив речь, он медленно вышел из помещения совета, и все последовали за ним на зеленую лужайку перед деревней. Тут главные вожди и воины племени торжественно приветствовали нас, а затем вошли в новую палатку, поставленную для нас посреди их главной площади. Мы нашли здесь шесть превосходных лошадей в богатом убранстве, привязанных к кольям палатки; это был подарок вождей. В нескольких шагах от входа висел на четырех шестах огромный щит с изображениями бобра, орла и медвежьих лап — первый тотем для меня, второй для Габриэля, третий для Роха. Мы поблагодарили наших гостеприимных хозяев и пошли отдохнуть в наше богатое и изящное жилище.

На другое утро мы проснулись как раз вовремя, чтобы видеть церемонию отъезда; воины, уже на конях, ожидали вождя. Под нашим щитом лежала сотня копий, обладатели которых принадлежали к тому роду, представителей которого мы освободили из плена. Спустя несколько минут они появились на площади на конях и в полном вооружении, готовые поступить под нашу команду. Мы решили, что для увеличения нашего авторитета в глазах индейцев будет полезно, если мои друзья примут участие в экспедиции, и когда появился вождь, окруженный старейшинами племени, Габриэль подошел к нему.

— Вождь, — сказал он, — и мудрые люди храброго народа, вы почтили нас доверием, которым мы гордимся. Овато Ваниша заслужил его, потому что он могущественный человек в своем народе, но я и мой товарищ не вожди. Мы не отказываемся от предложенной вами чести, но мы должны заслужить ее. Молодой бобр останется в деревне учиться мудрости у ваших старых людей, но орел и медведь должны и хотят сопровождать вас в вашем походе. Вы дали нам храбрых воинов, которым будет обидно оставаться дома; мы последуем за вами.

Это предложение было встречено одобрительными восклицаниями, и вскоре храброе войско двинулось в поход.

До этой экспедиции кайюги были сильное племя, о котором почти ничего не было известно путешественникам. По своим обычаям и образу жизни они походили на клубов, истребленных оспой в области Колорадо. Они вели бродячую жизнь в степях, но были слишком трусливы, чтобы с успехом воевать, слишком неискусны в охоте, чтобы окружить себя довольством. Подобно клубам, они были каннибалы, хотя, кажется, не ели белых людей. Лошадей у них было немного, да и те краденые, так как испытывая почти хронический голод, они не разводили их, а убивали и съедали жеребят. Все племя вряд ли обладало полудюжиной ружей; большинство было вооружено дубинами, луками и стрелами. Некоторые старики-команчи говорили мне, что область кайюгов изобилует золотом.

Пока я жил у команчей, ожидая возвращения экспедиции, со мной случилось несчастье, едва не стоившее мне жизни. Узнав, что в небольшой речке, милях в двадцати от деревни, водится хорошая рыба, я отправился туда верхом, намереваясь провести там ночь. Я захватил с собой буйволовую шкуру, одеяло и котелок и за два часа до захода солнца был на месте.

Так как погода стояла сухая, то я не мог накопать червей и хотел убить птицу или какое-нибудь маленькое животное для наживки удочек. Птиц мне не попалось, и я решил поискать кролика или лягушку. Чтобы не терять даром времени, я развел костер, подвесил над ним котелок с водой, разостлал буйволовую шкуру и одеяло, положил в изголовье седло и пошел искать наживку и сассафрас, чтобы сварить чай.

Разыскивая сассафрас, я заметил птичье гнездо на невысоком дереве подле потока. Я взобрался на дерево, нашел в гнезде двух птенцов и положил их в карман куртки, а затем, уцепившись руками за нижнюю ветку, соскочил на землю. Едва мои ноги прикоснулись к земле, как я почувствовал под мягкой подошвой моего правого мокассина что-то живое, шевелящееся. Взглянув вниз, я увидел большую гремучую змею, голова которой торчала из-под моего мокассина.

Сердце у меня замерло, и я на минуту оцепенел. Змея высвободилась, почти мгновенно обвилась вокруг моей ноги и укусила меня раза два или три. Острая боль привела меня в себя, но было уже поздно. Я увидел, что погиб; в бешенстве искромсав гадину ножом и вернувшись к костру, я уселся на одеяло перед огнем.

Мысли мои крутились вихрем. Умереть таким молодым и такой собачьей смертью! В моей памяти оживали счастливые сцены моего детства, когда у меня была мать, когда я весело играл среди золотистых гроздьев винограда в солнечной Франции, когда позднее я путешествовал с моим отцом по Италии, Палестине и Египту. Я думал также о шошонах, о Рохе и Габриэле и вздыхал. Это была моральная агония, так как физическая боль прекратилась, и моя нога онемела от паралича.

Солнце садилось, и багровые полосы заката напоминали мне, что и мое солнце скоро закатится; и жгучие слезы покатились по моим щекам, так как я был молод, очень молод, и не мог найти в себе достаточно мужества и покорности судьбе, чтобы спокойно умереть такой ужасной смертью. Будь я ранен в бою, во главе моих храбрых шошонов, я встретил бы смерть равнодушно; но умереть бесславно, как собака! Это было ужасно. Я опустил голову на колени и думал о том, как мало мне остается жить.

Из этого оцепенения вывела меня моя лошадь, которая подошла ко мне и стала лизать мне шею. Верное животное чувствовало, что что-то обстоит неладно, потому что на закате солнца я обыкновенно чистил его, распевая испанские романсы или индейские военные песни. Оно понимало, что я страдаю и по-своему выражало мне свое сочувствие.

Оглянувшись на нее, я заметил неподалеку от себя несколько кустиков змеиной травы, сок которой считается противоядием против укуса гремучей змеи. Я хорошо знал это растение, но не верил в его целебные свойства. Однако утопающий хватается и за соломинку. Напрягая все свои силы, я добрался до травы и выкопал два или три корня.

Эти коренья я изрезал на мелкие куски и бросил их в воду, кипевшую в котелке. Вскоре получился темно-зеленый отвар, который я выпил; он был щелочного вкуса и отзывался смолою. Затем я разрезал мокассин, так как снять его было невозможно с распухшей почти вдвое против обыкновенного размера ноги, и, пожевав корней, приложил их к укушенным местам и обвязал шарфом и носовым платком. После этого я снова наполнил котелок водой и полчаса спустя выпил вторую порцию горького отвара. Минуту спустя я почувствовал головокружение, за которым последовал обильный пот, а затем в глазах моих потемнело, и я потерял сознание.

На следующее утро меня разбудила лошадь, снова лизавшая мне лицо. Я удивился, почему проснулся так поздно. Голова моя страшно болела, и я убедился, что жгучие лучи солнца уже часа два припекали мое незакрытое лицо. Не сразу я собрался с мыслями и сообразил, где нахожусь. Наконец, воспоминание о вчерашнем происшествии пробудилось во мне, и я пожалел, что не умер во время своего обморочного состояния, так как приписывал свою слабость действию яда и не сомневался в близости смерти. А все вокруг меня дышало таким весельем. Тысячи птиц распевали, услаждаясь своим утренним концертом, а тихий ропот потока точно приглашал меня утолить палящую жажду.

Я решил встать и попытаться достать воды; но сначала медленно протянул руку и ощупал колено. Я ожидал найти свою ногу толстой, как бревно; и с радостью, от которой у меня захватило дух, убедился, что опухоль исчезла, и к ноге возвратилась чувствительность. Ободренный этим, я добрался до потока, напился и умылся. Я все еще чувствовал слабость и лихорадочное состояние и знал, что хотя непосредственная опасность миновала, но мне придется еще долго болеть. Я с трудом оседлал моего верного коня, взобрался на него и поехал к команчам. Сознание оставило меня раньше, чем я добрался до деревни. Меня нашли на земле, а моя лошадь стояла подле меня.

Только две недели спустя я очнулся, слабый и изнуренный. Все это время я был на волосок от смерти. По-видимому, к укусу змеи присоединился солнечный удар.

Когда я пришел в сознание, то с удивлением увидел подле своей постели Роха и Габриэля; экспедиция уже вернулась из похода. Деревни кайюгов были сожжены, почти все их воины перебиты, а уцелевшие разбежались и попрятались по ущельям и горным проходам в известных только им убежищах. Две мексиканские девушки были освобождены, но они не могли сообщить, что сталось с тремя женщинами.

Уход и внимание друзей и целительное действие прекрасного климата скоро восстановили мое здоровье, но долго еще я был слишком слаб, чтобы ездить верхом и предаваться физическим упражнениям. В течение этого времени Габриэль часто делал экскурсии к югу и даже в мексиканские поселения и привез из своей последней поездки известие, заставившее индейцев отказаться в этом году от охоты и остаться дома. Генерал Ламар и его товарищи составили план не только предательский, но и явно нарушавший все международные законы. Впрочем, другого и ждать нельзя было от людей, которые умертвили своих гостей, явившихся по их приглашению и под охраною белого флага. Я имею в виду избиение команчских вождей в Сан-Антонио.

Президент Мексики Бустаменте был склонен прекратить враждебные отношения с Техасом. Техасцы отправили послов для переговоров о признании их независимости и о заключении союзного договора, а тем временем Ламар, вопреки всякой чести и совести, втайне подготовлял экспедицию, которая под видом торгового каравана намеревалась завоевать Санта-Фе и северные мексиканские провинции. Эта экспедиция техасцев должна была пройти через область команчей, причем деревни последних, оставшиеся без защиты, были бы по всей вероятности ограблены, а женщины и дети перебиты. Это соображение и заставило команчей поспешно вернуться домой.


ГЛАВА XX


Во время моего выздоровления моя палатка или, точнее сказать, лужайка перед нею сделалась чем-то вроде клуба, куда собирались воины и старейшины племени покурить и побеседовать о делах давно минувших дней. Некоторые из рассказанных ими историй показались мне интересными, и потому я сообщу их читателю. Один старый вождь рассказал следующее:

— Расскажу вам, как я увидел в первый раз Шкоте-Нах-Пишкуон, или огненную лодку. С того времени трава в прерии увядала пятнадцать раз, а я стал слабым и старым. Тогда я был воином и снимал много скальпов на восточных берегах Сабины. Тогда и бледнолицые, жившие в прериях, были хорошие люди; мы воевали с ними, потому что они были нашими врагами, но ни они у нас, ни мы у них ничего не воровали.

— Так вот в то время мы охотились однажды весною за буйволами. Кадды, ныне маленькое племя голодных собак, были тогда большим и сильным народом, область которых простиралась от Кросс-Тимберс до вод великого потока на востоке. Но они стали пьяницами; они выменивали все свои меха на огненную воду и возвращались в свои деревни отравлять своих сквау и делать глупцами своих детей. Вскоре у них не осталось ничего на продажу; но так как они уже не могли обходиться без огненной воды, то принялись воровать. Они крали лошадей и быков у бледнолицых и говорили: «Это сделали команчи». Они убивали трапперов и путешественников, а затем шли к янки и говорили им: «Ступайте в вигвамы команчей, там вы найдете скальпы ваших друзей». Но мы не обращали на них внимания, так как знали, что это неправда.

Прошло много времени, и злой дух каддов внушил им мысль напасть на деревни команчей, когда те были на охоте, и унести все, что они могли захватить. Они сделали это, выступив на военную тропу, подобно совам и лисицам, ночью. В деревнях не оставалось никого, кроме сквау, старух и малых детей. Но они храбро сражались, и многие из каддов были убиты, прежде чем они бежали из своих жилищ. Они скоро нашли нас в охотничьих угодьях; и наш великий вождь приказал мне отправиться с пятьюстами воинов и не возвращаться до тех пор, пока кадды не останутся без пристанища и не рассеются по степи подобно оленям и голодным волкам.

Я двинулся в поход. Сначала я сжег их большие деревни подле Кросс-Тимберс, а затем преследовал их в болотах и камышах Востока, где они прятались среди длинных водяных ящериц (аллигаторов). Мы, однако, выгнали их оттуда, и они перешли через Сабину, где у них была другая деревня, самая большая и богатая из их деревень. Мы следовали за ними и на берегах этой реки, за тысячу миль от нашей родины, расположились лагерем вокруг их вигвамов и приготовились к битве.

Это было в печальное время года, когда дождь льет днем и ночью; река вздулась, земля отсырела, и наши храбрые воины дрожали от холода, даже завернувшись в одеяла. Был вечер, когда я увидел вдали, над излучиной реки, густой черный дым, поднимавшийся, точно высокая сосна, к облакам, и стал следить за ним. Он приближался к нам, и когда небо потемнело и наступила ночь, огненные искры отмечали путь этого страшного видения. Вскоре послышался шум, подобный шуму гор, когда злые духи потрясают их; звуки становились зловещими, торжественными и правильными, как биение сердца воина, а время от времени резкий пронзительный вой оглашал окрестности и пробуждал другие грозные голоса в лесах. Оно приближалось, и олени, медведи, пантеры пробегали между нами в безумном ужасе перед неведомым чудовищем. Оно приближалось, летело все ближе и ближе, и наконец, мы ясно увидели две огромные пасти, извергавшие пламя, подобно огненным горам запада. Оно походило на длинную рыбу в форме челна, а по бокам у него было множество глаз, сверкавших, как звезды. Я никого не видал при этом чудовище, оно двигалось одно, разбивая и расплескивая воду своими руками, ногами или плавниками. На спине его я заметил четырехугольную хижину. Одно мгновение мне казалось, что я вижу в ней человека, но это был обман зрения; или, быть может, душа чудовища высматривала из своего убежища добычу. К счастью, было темно, очень темно, и чудовище проплыло, не заметив нас.

Кадды испустили громкий крик ужаса и тревоги, их сердца ослабели. Мы молчали, потому что мы были команчи и воины; но все-таки я испытывал странное чувство и точно прирос к месту. Человек только человек, и даже краснокожий не может бороться с духом. Крики каддов испугали чудовище; бока его открылись и извергли гром и молнию на деревню. Я слышал треск бревен, визг разрывающихся буйволовых шкур на крышах вигвамов, а когда дым рассеялся, почувствовал запах пороха; чудовище было уже далеко и не оставило после себя никаких следов, кроме стонов раненых и воплей сквау каддов.

Я и мои воины вскоре опомнились; мы вошли в деревню, сожгли ее и перебили воинов. Они не хотели сражаться, но так как они были воры, то мы истребили их. Мы вернулись в свои деревни, каждый с многочисленными скальпами, и с тех пор кадды перестали быть народом; они странствуют с севера на юг и с востока на запад; они делают шалаши из коры и листьев или прячутся в норах луговых собак, вместе с совами и змеями, но у них нет домов, нет вигвамов, нет деревень. Да будет так со всеми врагами нашего великого народа.

Это исторический факт. Пароход «Бобр» предпринял свое первое плавание по Красной реке в то самое время, когда команчи готовились уничтожить последнюю деревню каддов на ее берегу. Бедные дикари закричали от ужаса при виде странной массы, проплывающей мимо них, а пароход из глупой жестокости или опасаясь нападения, дал по деревне залп картечью из четырех пушек.

Приведу рассказ о событиях, случившихся во времена великого вождя Мош-Кота (буйвол), сотни лет тому назад, когда злополучный Ла-Салль погиб в Техасе при попытке пробраться к устью Миссисипи. Подобные предания весьма многочисленны среди племен, населяющих прерию. Они носят иногда оссиановский характер и рассказываются каждый вечер в месяце феврале, когда «колдуны» и старейшины племени знакомят молодых людей с преданиями прежних дней.

— Это было давно! Тогда в стране изобилия (перевод индейского слова Техас) еще не было бледнолицых; наши деды только получили ее от Великого Духа и явились от заката солнца через высокие горы вступить во владения его. Мы были великим народом — таковы мы и теперь, такими будем всегда. В то время наше племя занимало всю область вдоль западных берегов великой реки Миссисипи, так как на ней еще не было бледнолицых. Мы были великим народом под управлением великого вождя; земля, деревья, реки и воздух знают его имя. Есть ли такое место в горах или прериях, где имя Мош-Кота не произносилось бы с похвалой?

В то время несколько больших лодок чуждого воинственного народа бледнолицых разбились у наших берегов, а плывшие в них люди высадились на землю. У них были пушки и длинные ружья, но им нечего было есть. Это были французы; их вождь был хороший человек, воин и великий путешественник; он отправился из северных земель алгонкинов, намереваясь проплыть по соленой воде в отдаленные земли и привезти туда много хороших вещей, в которых нуждаются краснокожие: теплых одеял, кремней для добывания огня, топоров для рубки деревьев и ножей для снимания шкуры с медведя и буйвола. Он был хороший человек и любил индейцев, потому что они тоже были хорошие люди, а хорошие люди всегда любят друг друга.

Он встретился с Мош-Кота, наши воины не хотели сражаться с иностранцами, потому что они были голодны, и голоса их ослабели; они были к тому же слишком малочисленны, чтобы внушать опасения, хотя мужество их не ослабело в несчастии, и они пели и смеялись несмотря на свои страдания. Мы дали им пищи, мы помогли им вытащить из воды бревна их большого челна и выстроить первый вигвам, в котором бледнолицые жили в Техасе. В течение двух лун они оставались здесь, охотясь на буйволов с нашими молодыми воинами, а затем их вождь и храбрейшие из воинов отправились в наших маленьких челнах вдоль берега по направлению к закату солнца в надежде найти великую реку. Они были в отсутствии четыре луны и вернулись, потеряв половину людей от болезней, голода и усталости; но Мош-Кота уговаривал их не отчаиваться; великий вождь обещал бледнолицым проводить их весною до великой реки, и они прожили с нами еще несколько месяцев, как друзья и братья. Тогда-то в первый раз команчи получили от них несколько ружей и ножей. Было ли это хорошо — было ли это худо? Кто знает? Но копья и стрелы убивали так же много буйволов, как свинец и черная пыль (порох), а сквау умели снимать шкуру с оленя или бобра без ножа. Как они делали это, никто не знает; но они это делали, хотя еще не видали острых ножей бледнолицых.

Скоро, однако, иностранцы стосковались по своим вигвамам: их вождь каждое утро смотрел по целым часам в сторону восходящего солнца, как будто взор его души мог проникнуть за необозримые степи; он сделался угрюмым и однажды; с: половиной своих людей, отправился в долгое странствование, через степи, болота и реки: так страшно было ему умереть вдали от родины. Но он умер: не от болезни, не от голода, а под ножом другого бледнолицего; и он был первый иностранец, чьи кости белели без погребения в пустыне. Часто вечерний ветер шепчет его имя на южных равнинах, потому что он был храбрый воин и, конечно, курит теперь вместе с великим Маниту.

Итак, он отправился. В то время буйволы и олени водились в изобилии, и люди шли весело, пока не достигли реки со многими извивами (Тринити Райвер), так как знали, что каждый день приближает их к фортам их народа, хотя им предстоял еще очень, очень долгий путь. У бледнолицего вождя был сын, благородный юноша, красивый, деятельный и сильный; команчи любили его. Мош-Кота советовал ему не доверять двум из его воинов; но он был молод и великодушен, не способен на злодейство или вероломство и не мог заподозрить в них других, особливо людей своего племени и. цвета, деливших с ним труды, опасности, горе и радость.

Но два воина, о которых говорил вождь, были дурные и жадные люди; они были к тому же честолюбивы, и думали, что если им удастся убить вождя и его сына, то они сами сделаются вождями. Однажды вечером, пока все сидели за дружеской трапезой, раздались стоны — убийство совершилось. Другие воины вскочили; они увидели, что их вождь убит и что его убийцы направляются к ним; их мщение было быстро, как мщение пантеры: оба низкие воина были убиты.

Затем последовал великий бой между бледнолицыми, в котором многие лишились жизни; но молодой человек с несколькими храбрецами отбился от своих врагов и спустя две луны достиг Арканзаса, где нашел своих друзей. Остальных, ушедших от нас и убивших своего вождя, наши предки истребили, как гадов, потому что они были злы и ядовиты. Другая часть бледнолицых, оставшаяся в своих деревянных вигвамах, последовала за нашим племенем в его деревни, стала команчами и взяла себе сквау. Их дети и внуки образовали доблестный и храбрый народ; их кожа бледнее, чем у команчей, но сердце такое же, и часто они встречаются с нашими охотниками и делят с ними пищу по-братски. Это народ узко, не далеко на юге, по пути к Кросс-Тимберс. Но кто не знает узко? Даже дети могут посещать их гостеприимные жилища.

Это тоже исторический эпизод. В начале 1684 г. четыре корабля отплыли из Ла-Рошели во Франции, в видах колонизации Миссисипи. На них было двести восемьдесят человек, под начальством Ла-Салля, который захватил с собою своего племянника Моранже. После двухлетней задержки в Сан-Доминго экспедиция отправилась дальше и, не попав в устье Миссисипи, вошла в залив Матагорди, где потерпела кораблекрушение.

Здесь был построен дом, а затем Ла-Салль, дружески принятый индейцами, отправился в их челнах на поиски устья Миссисипи, но после четырехмесячного отсутствия вернулся, потеряв тридцать человек и не найдя «роковой реки». Он решил тогда попытаться пройти на север сухим путем и возобновить попытку колонизации. Заимствуем у Банкрофта («История Америки») рассказ об этом событии более подробный, чем предание команчей.

«Оставив шестьдесят человек в форте Сан-Луи, в январе 1678, Ла-Салль с остальными людьми направился в Канаду. Нагрузив багаж на диких лошадей, находящих пастбище всюду в степи, в башмаках из необделанной буйволовой кожи, следуя за неимением дорог по тропам буйволов и вступая в дружеские сношения с дикарями, которым их мужественный вождь умел внушить доверие, они поднимались вдоль рек, направляясь к первой гряде возвышенностей, через прекрасные прерии и рощи, то перебираясь вброд через встречные потоки, то устраивая мост через речку из гигантского древесного ствола, пока не перешли бассейн Колорадо и не добрались до притока Тринити Райвер.

В этой партии путешественников были двое людей: Дюго и Ларшевек, вложившие свои капиталы в это предприятие. Дюго давно уже обнаруживал дух мятежа; разочарование в надежде на прибыль, испытанные страдания и необходимость подчиняться породили в нем непримиримую ненависть. Пригласив Моранже поохотиться на буйволов, он поссорился с ним и убил его.

Ввиду продолжительного отсутствия своего племянника Ла-Салль 20 марта отправился искать его. Он заметил в одном месте за рекой коршунов, как будто круживших над падалью, и выстрелил из ружья, чтобы поднять тревогу. Предупрежденные выстрелом, Дюго и Ларшевек переправились через реку; первый спрятался в высокой траве, а у второго Ла-Салль спросил: «Где мой сын?» В эту минуту Дюго выстрелил, и Ла-Салль упал мертвый. «Конец тебе, великий паша! Конец», — воскликнул один из заговорщиков. Они обобрали тело и бросили в степи нагим и непогребенным, на съедение зверям.

Так кончил жизнь смелый авантюрист, человек несокрушимой энергии и широких замыслов, за которым навсегда останется слава основателя колонизации Верхней Канады и великой области Миссисипи».

Как легко заметит читатель, индейское предание не уклоняется существенно от исторической действительности.


ГЛАВА XXI


Во время моего выздоровления решилась судьба техасской экспедиции, о которой я вкратце сообщу читателям.

Под видом мирных торговцев, запасшись товарами на несколько сот долларов, чтобы скрыть свои действительные намерения — захватить мексиканцев врасплох во время перемирия, заключенного по случаю начавшихся переговоров, около пятисот человек собрались в Аустине для экспедиции.

Хотя всюду распространялись слухи об экспедиции, имевшей целью установить правильные торговые сношения, выступивший из Аустина отряд не слишком походил на нее. Люди запаслись мундирами, генералы, полковники и майоры гарцевали по всем направлениям, и отряд выступил из столицы Техаса с барабанным боем и распущенными знаменами.

Несколько почтенных европейцев, обманутых техасцами, присоединились к экспедиции, одни с целью научных исследований, другие желая познакомиться с новой и неизвестной страной; им не приходило в голову, что они имеют дело с шайкой мошенников, так как иного названия нельзя было дать этим грабителям.

Если при выступлении из Аустина отряд имел довольно приличный вид, то спустя несколько часов вся дисциплина была уже утрачена.

Хотя местность изобиловала дичью, которую убивали просто для развлечения, непредусмотрительность была так велика, что приходилось питаться соленой свининой и другими припасами. Сорок больших бочонков виски были опустошены в течение первых тридцати суток: по этому можно судить, какую картину пьянства и буйства представляла каждая стоянка.

В последние дни перехода через местность, обильную дичью, было убито более сотни буйволов; тем не менее на третий день после вступления в сухую северную пустыню припасов уже не оказалось, и пришлось резать усталых, истощенных лошадей.

Начались жестокие лишения, не поддающиеся описанию: вскоре все до такой степени ослабели и изнемогли, что полдюжины хорошо вооруженных и доброконных мексиканцев могли бы уничтожить весь отряд. Но и в этом бедственном состоянии, когда элементарнейший расчет заставлял искать дружбы индейцев, они не могли подавить своих воровских и разбойничьих наклонностей. Они напали на маленькую деревушку узко, воины и охотники которой были в отсутствии, и не удовольствовались тем, что забрали все съестное, которое могли найти, но подожгли хижины, перестреляли детей и ушли, когда от деревни оставалась только груда пепла.

Этот гнусный поступок решил судьбу экспедиции; она столько терпела от воинов узко и потеряла столько скальпов, что, встретившись с небольшим отрядом мексиканцев, поспешила сдаться в плен, чтобы избежать окончательного истребления.

Этой сдаче предшествовало следующее происшествие.

За день перед тем техасцы, терпевшие в последние две недели жестокие муки голода, неожиданно наткнулись на стадо овец в несколько тысяч голов, принадлежавшее мексиканскому правительству. По обыкновению, стадо находилось под присмотром семьи мексиканцев, жившей в небольшом крытом фургоне, в котором она передвигалась с места на место, по мере того как овцы съедали траву. В этой стране огромные стада пасутся под охраной немногих лиц, которым помогают собаки, приученные защищать и беречь стадо. Эти собаки не лают, не кусаются, но если овца отбилась от стада, тихонько берут ее за ухо и ведут к своим. Овца ничуть не боится собак да и не имеет к тому повода. Эти собаки представляют помесь ньюфаундлендов с сенбернарами; они большого роста и очень понятливы.

Техасцы могли бы, конечно, купить или выменять сотню овец (овца стоит шесть пенсов); но лишь только они заметили стадо, один из вождей воскликнул: «Мексиканская собственность, отличная добыча; вперед, ребята, и не давать пардона». Один из мексиканцев был убит; другие спаслись бегством; затем началась бойня, и техасцы не прекращали стрельбы, пока прерия не оказалась усеянной на протяжении нескольких миль трупами их жертв. Но эта великая победа не обошлась им даром, так как собаки отчаянно защищали вверенное их попечениям стадо; они не обратились в бегство, и прежде чем были перебиты, успели растерзать на клочки с полдюжины техасцев и жестоко искусали еще нескольких. Разумеется, вечером происходила оргия; опасности и утомление, лишения и бедствия были забыты, и авантюристы уже предвкушали предстоящий богатый грабеж. Но это был последний подвиг техасской экспедиции; мексиканцы не были обмануты; они догадались о ее действительных целях и выслали навстречу ей разведочные военные отряды. Спустя сутки после угощения бараниной один из этих отрядов численностью в сто человек встретился с экспедицией. Так как возбуждение предыдущего вечера испарилось, то техасцы, которых оставалось еще триста человек, подняли белый флаг и сдались без всяких условий этому маленькому мексиканскому отряду. Они были обезоружены и отведены в деревню Чико в ожидании распоряжения об их дальнейшей участи со стороны генерала Армиго, губернатора провинции.

Конечно, в небольшой деревушке, население которой состояло из сотни пастухов, нелегко было прокормить несколько сот голодных людей. Техасцы обвиняли потом мексиканское правительство в том, что оно морило их голодом в Чике, забывая, что каждый техасец получал такой же рацион, как мексиканский солдат. Разумеется, техасцы попытались вернуться к своей выдумке и утверждали, что они торговая экспедиция, ограбленная, отчасти истребленная индейцами; но, к несчастью, нападение на овец и убийство пастуха были удостоверены. Губернатор Армиго резонно возразил им, что если они торговцы, то повинны в убийстве; если же не торговцы, то военнопленные.

После утомительного четырехмесячного путешествия пленники прибыли в столицу Мексики, где немногие иностранцы, присоединившиеся к экспедиции, не зная ее назначения были немедленно отпущены на свободу; остальные же частью отправлены в рудники добывать металл, который им так хотелось приобрести, частью же переданы под надзор городской полиции, чтобы употребляться в качестве уличных чистильщиков.

Так кончилась пресловутая техасская экспедиция.

ГЛАВА XXII


В это время павнии-пикты, отпрыск шошонов и команчей, говорящие на одном с ними языке, — племя, обитающее на северных берегах Красной реки, и всегда жившие в ладу со своими старыми родичами, совершили кое-какие безобразия на северной территории команчей. Вожди, по обыкновению, несколько месяцев ожидали возмещения убытков со стороны нарушителей границ, но так как никто не являлся, то возникло опасение, что пикты поддались внушениям американских агентов, забыли свою старую дружбу и начали враждебные действия. Ввиду этого решено было выступить на военную тропу и добиться силой справедливости, в которой отказывала дружба.

Путь в поселение павниев-пиктов лежал по неровной холмистой местности, перерезанной ущельями. Но как ни был он плох, и как ни устали наши кони, через десять дней мы достигли маленькой прерии, в шести милях от реки, за которой находилась главная деревня павниев.

Небо внезапно потемнело, и разразилась гроза, при которой даже лучшие из воинов не могли различить дороги. Решено было остановиться, и, несмотря на проливной дождь, мы крепко спали до утра, когда заметили в некотором расстоянии влево от нас табун лошадей в несколько сот голов. По-видимому, это были ручные животные, и многим казалось, что они видят на них павниев. Четверо воинов отправились на разведку, а мы приготовились к нападению имедленно направились к табуну, который не обнаруживал признаков волнения. Вскоре мы убедились, что это только лошади без седоков.

Мы продолжали наш путь. К восходу солнца мы были на берегу реки, на которой стояли сотни челнов с зелеными ветвями на носах и белыми флагами на кормах. Вскоре затем несколько вождей переправились на нашу сторону и пригласили наших главных вождей побеседовать с павниями, которые желали сохранить дружеские отношения со своими братьями команчами. Предложение было принято, и я, Габриэль и Рох отправились вместе с вождями. Деревня была превосходно защищена от нападения. Перед ней Красная река, здесь чистая и прозрачная, катила свои глубокие воды. За деревней возвышалась горная гряда отвесной стеной в две тысячи футов высотой, на которую можно было взбираться только при помощи лестниц и веревок или по ступенькам, вырезанным в скале. Вигвамы, числом около тысячи, были разбросаны на протяжении четырех миль, на полосе плодородной наносной почвы, среди огороженных плантаций маиса, дынь, тыкв и бобов. Пространство между горами и рекой по обеим сторонам деревни было густо засажено рядами колючих кустарников, сквозь которые не мог бы пробраться ни человек, ни животное, так что нападение на павниев возможно было только с фронта, через реку, и должно было сопровождаться большими потерями для нападающих, так как павнии были храбрый народ, хорошо снабженный ружьями, хотя на охоте они предпочитали пользоваться копьями и стрелами.

Когда мы вошли в помещение совета, великий вождь Ветара Шаро принял нас чрезвычайно любезно, пригласил сесть рядом с ним и сделал знак старейшинам племени войти. Я был очень удивлен, увидев среди них белых людей в пышных военных мундирах, но так как церемония уже началась, а индейский обычай предписывал сохранять полное равнодушие и ничем не обнаруживать своих чувств, то я продолжал сидеть спокойно. Как раз в ту минуту, когда трубконосец зажег калюмет мира, почтенный вождь вышел на середину помещения и обратился к команчам:

— Мои глаза стары, потому что я видел сто зим, но все-таки я могу узнать тех, которые были моими друзьями. Я вижу среди вас Белого Ворона, вождя великого народа, и Длинный Карабин, и мудрого Старого Бобра. Вы друзья, и нам следовало бы сразу предложить вам калюмет мира; но вы явились, как враги, и пока вы думаете, что у вас есть повод оставаться ими, было бы низко и недостойно павниев спросить о том, чего они, быть может, могут добиться своею храбростью. Но команчи и павнии слишком долго были друзьями, чтобы нападать друг на друга, как голодный волк на раненого буйвола. Только важная причина может побудить их сражаться друг с другом, и если до этого дойдет, война будет истребительной, потому что, когда человек разрывает со старым другом, он питает к нему более горькую ненависть, чем к чужому. Сообщите мне, на что жалуются храбрые команчи, и всякое удовлетворение, совместимое с достоинством вождя павниев, будет вам оказано, лишь бы не зажечь войну между братьями, которые так долго охотились вместе и вместе сражались с общим врагом. Я сказал.

Белый Ворон попросил меня зажечь команчскую трубку мира и, заняв место старого вождя, ответил:

— Я слышал слова великой мудрости; команч любит и уважает мудрость; я люблю и уважаю моего отца Ветара Шаро; я скажу ему, на что жалуются мои воины. Но сначала, так как мы явились как враги, справедливо будет нам первым предложить трубку мира; прими ее, вождь, потому что мы должны быть друзьями. Я сообщу наши обиды и предоставлю справедливости великого Павния загладить их и возместить ущерб, который его молодые люди причинили дружественному народу.

Трубка была принята, и беседа продолжалась. Выяснилось, что партия в сто человек павнийских охотников потеряла своих лошадей, напуганных однажды ночью враждебными индейцами. В течение пяти дней они принуждены были странствовать пешком, пока не достигли северной территории команчей, где встретили табун лошадей. Они не тронули их, но немного спустя встретились с очень многочисленным отрядом своих исконных врагов, кайовов, которые стали их теснить до того, что они принуждены были вернуться к команчским табунам и взять лошадей, чтобы избавиться от своих врагов. До сих пор все было правильно; то же самое, при подобных обстоятельствах, сделали бы и команчи в стране павниев; но команчских воинов раздражало то, что сотня лошадей, взятая по необходимости, не была возвращена, хотя партия вернулась домой уже два месяца тому назад.

Когда павнии узнали, что других поводов для жалоб у нас нет, они дали нам понять различными изъявлениями дружбы, что узы долгого братства не порываются так легко. Действительно, несколько времени тому назад, павнии отправили десять своих воинов с сотней лучших лошадей, взамен тех, которые были взяты и почти загнаны в поспешном бегстве от кайовов. Но они разминулись с нами, так как направились другим путем. Разумеется, совещание кончилось, и наши воины, остававшиеся на другом берегу, были приглашены в деревню воспользоваться гостеприимством павниев.

Габриэль и я подошли к странно одетым иностранцам. Оказалось, что они тоже искали нас; я узнал от них, что они уже давно находятся у павниев и отправились бы к команчам с целью побеседовать со мною о некоторых политических вопросах, если бы не узнали, что вожди этого племени питают крайнюю антипатию к обитателям Соединенных Штатов.

Дело заключалось в следующем: эти люди были эмиссары мормонов, новой секты, возникшей в Штатах и быстро возраставшей. Основателем секты был некто Джозеф Смит. Под знамя этого смелого и честолюбивого вождя отовсюду стекались толпы народа; они поселились на восточных берегах Миссисипи и основали там странное и опасное для Соединенных Штатов государство. Преследуя свои дальнейшие цели, этот современный апостол желал установить отношения мира и дружбы со всеми индейцами обширных западных территорий и с этой целью разослал послов к различным племенам, обитающим к востоку от Скалистых Гор. Узнав от сан-луиских трапперов, что иностранцы, давно уже поселившиеся среди шошонов тихоокеанского побережья, находятся теперь у команчей, Смит отправил своих эмиссаров к павниям с тем, чтобы они постарались отыскать нас и потолковать с нами о мероприятиях, какие могли бы быть приняты в видах заключения наступательного и оборонительного союза против американцев и техасцев между всеми племенами от Миссисипи до Западных озер.

На такое предложение нельзя было, конечно, ответить сразу; поэтому я попросил у команчей позволения принять обоих иностранцев в нашу компанию, и мы вернулись все вместе. Нет надобности рассказывать читателям о моих переговорах с эмиссарами мормонов; достаточно сказать, что после трехнедельного пребывания в деревне они вернулись к павниям. Посоветовавшись с Габриэлем, я решил отправиться к мормонам и лично переговорить с их главарями; про себя я решил также, в случае неблагоприятного результата переговоров ехать в Европу и попытаться либо убедить какую-нибудь торговую компанию вступить в непосредственные отношения с шошонами, либо выхлопотать поддержку со стороны английского правительства в видах преуспеяния племени.

Так как значительная часть команчей готовилась к своему ежегодному странствованию в восточный Техас, то Рох, Габриэль и я присоединились к этой партии и, распрощавшись с остававшимися команчами и получив много ценных подарков, двинулись в путь по направлению к Соленому Озеру, из которого вытекает южный приток реки Бразо. Здесь мы снова встретились с нашими старыми друзьями узко и узнали от них, что шайка в шестьдесят или семьдесят человек янки или техасцев бродит на верховьях Тринити, совершая всевозможные бесчинства и разрисовав свои тела наподобие индейцев, чтобы их безобразия были приписаны дикарям. Это было обычным явлением. В Соединенных Штатах всегда находилось достаточно людей, которых преступления заставляли бежать из восточных поселений и искать убежища за пределами цивилизации. Все эти субъекты были отчаянные головорезы, соединявшиеся в небольшие шайки и бесстрашно селившиеся среди индейцев; нажив грабежами, убийствами и разбоем состояние, они возвращались и селились в каком-нибудь отдаленном штате, под вымышленным именем. Хорошо зная обычаи местных племен, эти авантюристы нередко наряжались и раскрашивались индейцами и нападали на торговые караваны.

Это сухопутное пиратство очень распространено. Шайки в пятьдесят-шестьдесят человек крадут лошадей, рогатый скот и рабов в западных округах Арканзаса и Луизианы и продают в Техасе, где у них имеются свои агенты; а затем, переодевшись индейскими воинами, нападают на техасские плантации, угоняют табуны лошадей и стада рогатого скота и перегоняют их в Миссури через пустынные горные проходы Арканзаса или в Западную Луизиану, пробираясь среди озер и болот по обоим берегам реки Сабины. Партия, о которой говорили узки, была этого последнего типа.

Мы расстались с нашими друзьями и после трехдневного путешествия переправились через Бразо, подле богатых медных рудников, которые уже в течение целых столетий разрабатываются индейцами, выделывающими из этого металла наконечники для стрел и копий. Спустя еще три дня мы были на верховьях Тринити, где встретились с двумя отрядами техасцев под начальством некоего капитана Гента, посланного с низовья для защиты северных плантаций. С ним ехали пятеро джентльменов, которые, наскучив жизнью в Техасе, воспользовались случаем пробраться в Арканзас под охраной военного отряда. Узнав, что я отправляюсь туда же, они выразили желание присоединиться ко мне, на что я согласился, так как было решено, что Габриэль и Рох проводят меня до Красной реки.

На следующее утро Гент и двое или трое младших офицеров явились ко мне побеседовать по следующему поводу. Партия земледельцев из Кентукки приобрела у техасского правительства участок земли в верховьях Тринити. Всего поселилось тут двадцать пять или тридцать семей, у которых было много рогатого скота, лошадей, мулов и ослов очень хорошей породы. В тот самый вечер, когда я встретился с техасцами, поселок подвергся нападению шайки негодяев, которые ограбили его, убили шестьдесят или семьдесят человек мужчин, женщин и детей и сожгли жилища. Все трупы были изуродованы и скальпированы, и так как нападающие были раскрашены на манер индейцев, то немногие жители, успевшие спастись и явившиеся в лагерь техасцев, заявили, что грабители были команчи. Я решительно отвергал это, так же как и бывшие со мной команчи, и мы отправились вместе с техасцами в Люнсбург (так называлась разоренная колония). Как только я увидел разбросанные трупы, мне сразу стало ясно, что нападение совершено белыми. Команчский вождь не мог подавить свое негодование; он подъехал к капитану Генту и резко сказал ему:

— Стой, бледнолицый капитан, открой свои глаза; будь честен, если можешь, и сознайся, что тебе по собственному опыту известно, что это сделано белыми людьми. Кто из команчей когда-либо скальпировал женщин и детей? Стой, говорю я, и смотри — позор твоему племени, племени волков, пожирающих друг друга, племени ягуаров, убивающих самку после насилия над ней. Тела молодых женщин носят следы гнусного насилия — ты это видишь? Ты отлично знаешь, что индеец слишком благороден и горд, чтобы уподобиться техасцу или зверю.

Двадцать человек команчей отправились по следам грабителей, и к вечеру привели в лагерь трех пленников. Это были отъявленные негодяи, хорошо известные всем и каждому из солдат капитана Гента, которые без труда узнали их, несмотря на индейский костюм. Гент отказался наказывать их или возбуждать против них преследование под тем предлогом, что он послан правительством против индейских грабителей, а не против белых людей.

— Если так, — перебил команчский вождь, — уходи немедленно со своими людьми. Уходи сейчас же, или вечерний ветер передаст твои слова моим молодым воинам, и они дадут урок правосудия техасцам. Уходи, если ты дорожишь своим скальпом; правосудие будет совершено индейцами; пора им взять его в свои руки; если бледнолицые боятся друг друга.

Капитан Гент был настолько благоразумен, что удалился без всяких возражений. А на следующее утро индейцы подвергли разбойников жестокой порке за то, что они нарядились команчами. Затем с них смыли краску и передали их нам, белым, которых было теперь восемь человек.

— Они слишком подлы, — сказал вождь, — чтобы умереть смертью воинов, судите их по вашим законам; правосудие должно совершиться.

Ответственность была очень серьезная. Но мы судили их по законам Соединенных Штатов и Техаса; они были приговорены к повешению, и на закате солнца приговор был приведен в исполнение.

ГЛАВА ХХIII


Мы провели несколько дней в лагере, чтобы дать отдохнуть нашим лошадям перед утомительным путешествием через болотистые пустыри северо-восточного Техаса. Спустя три дня после казни трех грабителей некоторые из наших индейцев, вернувшись с охоты на буйволов, сообщили, что к нам приближаются несколько партий техасцев, всего человек двести, и что они, вероятно, возвращаются из экспедиции против индейцев Кросс-Тимберс, так как везут с собою в фургонах много всякого добра.

Мы занимали сильную позицию и, конечно, не думали уходить. Мы поджидали техасцев, решив дать им хороший урок, если они осмелятся потревожить нас. Несмотря на безопасность нашей позиции, мы поставили на ночь часовых, но ничего тревожного не случилось. Утром, спустя два часа после восхода солнца, мы увидели маленькую армию в двух милях от нас, на противоположном берегу глубокого потока, через который им нужно было переправиться, чтобы добраться до нас. Отряд команчей немедленно отправился с целью помешать переправе, но техасцы выкинули белый флаг и выслали для переговоров пять или шесть человек, которым позволили переехать на нашу сторону. Эти парламентеры были: капитан Гент, о котором я уже упоминал, и генерал Смит, начальник техасской армии. Раньше он был мясником в Индиане, но за убийство жены был приговорен к виселице. Ему удалось бежать из тюрьмы и пробраться в Техас. Третьей важной особой был полковник Гуклей. Остальные двое переводчиков. Так как индеец никогда не оскорбляет врага, являющегося с белым флагом, то команчи привели их в лагерь.

Отрекомендовавшись вождю команчей, генерал Смит начал хвастливую речь, не сообщая, зачем он явился, но уверяя нас будто он величайший воин в стране, а все остальные офицеры глупы; будто привел с собою бесчисленную армию, состоящую из доблестных воинов, равных которым нет на свете; на эту тему он распространялся битых полчаса, пока не остановился, чтобы перевести дух.

После пятиминутного молчания он спросил команчского вождя, что он ответит ему? Вождь взглянул на него и отвечал с невыразимым презрением:

— Что я должен ответить? Я ничего не слыхал, кроме слов глупца, обманывающего других глупцов. Я слышал волчий вой, когда буйвол еще и не ранен. Где нет вопроса, там не может быть ответа; говори, если можешь; говори, что тебе нужно, или уходи, откуда пришел!

Экс-мясник был страшно возмущен невежливостью и невоспитанностью «жалкого дикаря», но в конце концов снизошел до объяснения. Во-первых, он узнал от капитана Гента о происшествии в Люнсбурге и требовал выдачи ему арестованных, которых команчи удержали за собой. Далее он требовал, чтобы ему выдали трех молодых бледнолицых, бывших с команчами (то есть меня, Габриэля и Роха). Это трое воров, бежавших из его тюрьмы, и он, генерал, желает наказать их. В конце концов, они бродяги, проклятые иностранцы, а иностранцам нечего делать в Техасе, и потому индейцы должны их выдать ему. В-третьих, и в последних, он требовал выдачи пятерых американцев, оставивших капитана Гента, чтобы присоединиться к ним. Он подозревал, что они изменники или мошенники, иначе бы не присоединились к индейцам. Он, великий генерал, желает хорошенько расследовать это дело, а потому команчи должны исполнить его требование немедленно, так как он торопится.

Я должен прибавить, что пятеро американцев, хотя и разоренные техасскими ворами, успели сохранить при себе четыреста или пятьсот долларов, прекрасные седла с наполненными всяким добром походными сумками и превосходных лошадей.

Вождь отвечал ему:

— Теперь я могу ответить, так как слышал слова, имеющие значение, хотя и полные лжи. Я скажу, во-первых, что ты не получишь пленников, которые убили людей твоего же племени, так как они повешены вон на тех высоких деревьях и останутся там, пока вороны и коршуны не расклюют их тела.

Я скажу, во-вторых, что трое молодых бледнолицых присутствуют здесь и сами ответят, хотят ли они следовать за тобою или не хотят; но я вижу, что твой язык может произносить величайшую ложь, так как мне известно, что они никогда не смешивались с бледнолицыми юга. Что касается пятерых янки, то мы не можем выдать их тебе, потому что выдать можно только то, что взял. Они наши гости и будут пользоваться нашим гостеприимством до тех пор, пока не оставят нас по собственному желанию. Я сказал!

Лишь только он окончил свои слова, человек двадцать команчей окружили генерала с его четырьмя спутниками и не особенно вежливо проводили их обратно к потоку. Величайший полководец страны поклялся отомстить, но так как проводники не понимали его, то он придержал свои проклятия и ругательства до более подходящего случая.

Вскоре он сошелся со своими воинами и отступил на милю, приготовляясь, по-видимому, атаковать наш лагерь. Вечером Рох и пятеро или шестеро индейцев переплыли поток за несколько миль ниже по течению, посмотреть, что делают техасцы; к сожалению, они наткнулись на неприятельскую охотничью партию, человек в десять. Лошадь Роха была убита ружейной пулей и при своем падении придавила его. Один из команчей немедленно соскочил с своего коня, помог Роху выбраться из его опасного положения и, невзирая на близость врагов, подсадил его на свое седло и велел ему спасаться. Рох был так ошеломлен своим падением, что не мог ничего сообразить, иначе его великодушная натура не позволила бы ему спасти свою жизнь ценою жизни благородного малого, пожертвовавшего ею ради него. Как бы то ни было, он помчался прочь, а его избавитель убил двоих из нападающих и пал, пронизанный пулями. При звуке выстрелов Рох опомнился и, повернув коня, бросился на охотников с остальными тремя индейцами. Он заколол своего противника ножом, а команчи с успехом пустили в ход лассо и помчались по степи, волоча за собой троих задушенных врагов. Рох захватил с собой тело благородного индейца и дал товарищам сигнал к отступлению, так как оставшиеся в живых охотники бежали к лагерю и подняли уже тревогу. Час спустя наши лазутчики вернулись, и выслушав их, около 10 часов мы двинулись, разделившись на три отряда, по семидесяти человек в каждом; Рох, страдавший от ушиба, с пятнадцатью индейцами и пятью американцами остался в лагере. Два отряда отправились вниз по реке, чтобы переправиться через нее без шума, а третий, под начальством Габриэля и моим, поднялся на три мили вверх по течению и там благополучно переправился. Мы оставили лошадей наготове, на всякий случай, под надзором пяти человек от каждого отряда. Наше намерение было захватить техасцев врасплох и атаковать их разом с фронта и с тыла, что и удалось нам свыше всяких ожиданий, так как техасцы, по обыкновению, все более или менее перепились. Мы достигли их лагеря, оставшись незамеченными. Мы издали военный клич и ворвались в лагерь. Очень многие были убиты в состоянии опьянения, но те, которые проснулись и успели схватиться за оружие, без сомнения, дрались храбрее, чем бы они дрались в трезвом виде. Доблестный генерал Смит, храбрейший из храбрых и экс-мясник, спасся бегством в самом начале дела. Но я видел, как один команчский вождь раздробил капитану Генту череп своим томагавком.

Более сотни техасцев были убиты и скальпированы в лагере; остальные бежали. Ночь прошла в погоне за ними; наконец, уцелевшие от бойни остановились под защитой петли, образованной течением реки, в такой позиции, которую невозможно было бы взять без серьезного урона. Ввиду этого индейцы бросили их и, забрав лошадей и добычу, какую могли увезти с собою, подожгли фургоны и вернулись в свой лагерь.

Уезжая, я обернулся и взглянул на покинутый лагерь. Он представлял теперь поистине великолепное зрелище. Сотня бочонков с салом, соленой свининой, джином и виски пылали, и пожар распространялся, захватывая сухую траву и кустарники.

Когда мы переправились через реку, подул предрассветный ветерок и погнал пламя по степи в том направлении, где остановились бежавшие техасцы. Пламя ринулось на них так быстро и неистово, что все, люди и лошади, разом бросились в воду. Многие потонули, захваченные быстринами, а те, которым удалось перебраться на противоположный берег, были в таком жалком состоянии, что думали только о том, как бы добраться до южных поселений.

Река защищала нас от огня, но было так жарко, что нам пришлось отойти подальше к западу. Во время боя команчи потеряли сорок человек ранеными и только девять убитыми; тем не менее, два месяца спустя я прочел в техасских газетах отчет о блистательной победе генерала Смита над пятью тысячами команчей, опустошивших колонию Люнсбург и истребивших ее жителей. В этой кровопролитной битве техасцы потеряли капитана Гента и несколько солдат, но зато прерия на протяжении многих миль была усеяна трупами индейцев.

Утром мы простились с нашими друзьями команчами и продолжали путешествие на восток, в компании пяти американцев. Трое из них были уроженцы Виргинии, двое Мериленда. История их была типична для многих из их соотечественников. Трое изучали право, один богословие, один медицину. Не находя приложения для своих знаний дома, они отправились на Запад попытать счастья в Новых Штатах, но тут все было в таком анархическом состоянии, что им не удалось устроиться; тогда они двинулись дальше на запад и, наконец, добрались до Техаса, «страны, возникшей лишь вчера, где можно нажить колоссальное состояние». Однако по прибытии в эту обетованную землю, они вскоре убедились, что здесь им еще труднее сделать карьеру, чем на родине. Юристы узнали, что в Техасе не менее десяти тысяч стряпчих, эмигрировавших из Восточных Штатов; президент, члены правительства, констебли, кабатчики, генералы, матросы, носильщики и конокрады — все они раньше были юристами или готовились к этой профессии.

Что касается доктора, то он вскоре нашел, что басня о волке и журавле имела в виду специально врачебную практику в Техасе, так как всякий раз, когда ему случалось вылечить какого-нибудь пациента, он мог считать себя счастливым, что ему удалось избежать удара ножом в виде вознаграждения; а кроме того, каждый визит стоил ему носового платка или портсигара.

Наконец богослову пришлось убедиться, что религия такой товар, который не требуется в новой стране, и что он с одинаковым успехом мог бы предлагать коньки в Вест-Индии или свинину мусульманам.

Во время нашего путешествия через сухие степи эти пятеро искателей Эльдорадо оказались веселыми и неунывающими ребятами. Богослов решил отправиться в Рим и обратить папу, который, по его словам, в конце концов, был добрый старикашка; доктор собирался в Эдинбург в надежде попасть в президенты медицинской коллегии за свое искусство; один из юристов намеревался поступить в законодательный корпус или открыть кабак; другой желал присоединиться к мормонам, находя их «ловкими шельмецами»; а третий подумывал отправиться в Китай с целью научить граждан Небесной Империи пользоваться кентукийскими ружьями и помочь им «сокрушить» англичан. Позднее в Англии меня упрекали в наклонности строить воздушные замки, но в сравнении с проектами янки, ищущих богатства, мои были чисто деловыми расчетами.


ГЛАВА XXIV


Мы вступили теперь в область, подобную той, по которой проезжали во время нашего путешествия, от узко к команчам. Прерия часто пересекалась ущельями, дно которых было совершенно сухо, так что мы не каждый день находили воду, и нередко она оказывалась такой теплой и мутной, что даже наши лошади пили ее с отвращением. Но они имели над нами преимущество, по крайней мере, в отношении еды, так как трава была мягкая и нежная и покрывалась по ночам обильной росой. Мы мечтали угощаться сочными горбами буйволов, которых нам удалось бы убить, но хотя мы находились в самом центре области их пастбищ, нам не попадалось ни одного. Мы не встречали даже ящериц, лягушек и змей. Однажды вечером муки голода дошли до того, что мы жевали табак и лоскутья кожи с целью заглушить их и решили, если завтра нам так же не повезет, бросить жребий и убить одну из лошадей. В этот вечер мы не могли уснуть, и так как роптать было бесполезно, то богослов развлекал нас историей своих техасских приключений, собственно для того, чтобы выкачать из нас лишний воздух, по его выражению. Я передам ее его собственными словами:

— Ехал я как-то по реке Уабаш (Индиана), и, как это случается в девяти случаях из десяти, пароход сел на мель, да так основательно, что не было надежды снять его до следующего половодья. Нечего делать, взял я свою сумку и отправился вброд, прошел двести ярдов по колени в воде и выбрался на отмель, полную гремучих змей и заросшую кустарниками и диким виноградом так густо, что мне пришлось прорубать дорогу ножом. Наконец, я совсем запутался в терновниках и виноградных плетях и решил вернуться к реке и попытаться пройти вдоль отмели к высокому берегу. К несчастью, между мною и берегом оказалась широкая старица, и не прошел я по ней пятидесяти ярдов, как провалился в глубокую яму. Немало труда стоило мне выбраться из нее; и вылез я из нее грязный, как арканзасская свинья, чемодан же мой утонул, хотя был очень легкий, — подтверждение индейской поговорки, утверждающей будто нет такой легкой совести, которая не утонула бы в Уабаше. Ну, да я не особенно горевал об этой потере, так как в нем не было ничего, кроме поношенной цветной рубашки да дюжины моих проповедей, которые я знал наизусть.

Выбравшись на твердую почву, я вырезал палку и принялся посвистывать и напевать, чтоб облегчить душу; а вскоре затем увидел ярдов на пятьдесят впереди, у берега, один из тех больших плотов, построенных на манер Ноева ковчега, на которых уабашский фермер перевозит свой груз, женщин и блох, свиней и кур, маис, виски, крыс, овец и краденых негров; в большинстве случаев, впрочем, весь груз краденый, кроме жены и детей, и это именно та часть груза, от которой владелец с удовольствием бы отделался. Но они липнут к нему, как слепни к лошади, когда у него есть спирт, который можно пить, свиньи, за которыми нужно ухаживать, и штаны, которые требуют починки.

Так как плот стоял у самого берега, то я отправился туда. Владельцами его оказались генерал Джон Мейер из Венсенна и его трое сыновей: полковник, капитан и судья. Они дали мне какой-то лоскут, который много лет тому назад был, по-видимому, попоной. Я накрылся этой штукой, пока один из «ребят» развесил мои одежды сушиться, и так как все мое состояние заключалось в бумажнике с тридцатью долларами, то я держал его в руке до вечера, когда, одевшись в сухое платье, получил возможность пользоваться своим карманом. Генерал, угостившись «уабашской водой» (западное название виски), заявил, что я пришелся ему по вкусу, и предложил отвести меня в Нью-Орлеан бесплатно, если я согласен удовлетвориться его домашним столом, то есть свининой четыре раза в сутки, болтушкой из поджаренных отрубей и маисовых зерен, употребляемым повсеместно в штатах под названием кофе, и виски в любом количестве.

Находя эти условия удовлетворительными, я согласился, и генерал сообщил мне о своих планах. Он часто бывал в Техасе; он любил Техас — эту страну свободы, которая ему по душе; и вот он собрал свое добро (он мог бы прибавить: «и чужое также») и едет в Нью-Орлеан с целью продать там свой запас маиса и свиней и на вырученные деньги зажить припеваючи в Техасе. На мой вопрос, что за причина отвратительного запаха, стоявшего в каюте, он объяснил мне, что рядом, в каморке, у него заперта дюжина беглых негров, за поимку которых он получит хорошее вознаграждение.

Плыли мы довольно быстро, и мне не на что было жаловаться, кроме блох, которые кусали меня зверски. Спустя три дня мы вошли в Огайо, и я начинал чувствовать себя счастливцем, так как рассчитывал попасть в Нью-Орлеан через каких-нибудь сорок дней и притом бесплатно. Мы плыли до вечера и остановились на ночлег в трех или четырех милях от соединения Огайо с Миссисипи. В каюте было душно, и палуба была предоставлена в распоряжение свиней — и вот я решил переночевать на берегу, под деревом. Генерал объявил, что это превосходная выдумка, и, осушив с полдюжины кружек «крепкого, очищенного, настоящего Янки №1», мы забрали свои одеяла, отправились на берег, развели огромный костер, подле которого разлеглись генерал, полковник, майор и судья; я не замедлил последовать их примеру, аккуратно свернув и уложив на куст мой сюртук, шляпу и сапоги, так как мне хотелось явиться в Нью-Орлеан в приличном виде; у меня мелькали мысли о богатеньких вдовушках, которые всегда питают пристрастие к духовным особам.

Мои сонные грезы были продолжением моих мыслей. Мне снилось, будто я женился и сделался собственником обширной сахарной плантации. Я лежал в прекрасной мягкой постели, а моя благочестивая супруга шарила по мне своими нежными руками, вероятно, желая узнать, сильно ли бьется мое сердце, и хорошие ли сны я вижу: жаль, что я не проснулся в эту минуту; дело в том, что снившиеся мне руки были руки гостеприимного генерала, разыскивавшие мой бумажник. Но я слишком поздно открыл глаза, — и что же! Спавшие исчезли вместе с лодкой, с моим сюртуком, шляпой и сапогами, и, как я не замедлил убедиться, с моими деньгами. Оглядываясь кругом, я увидел мой пустой бумажник, великодушно оставленный мне человеколюбивым генералом в видах наполнения его новым содержимым, «если мне удастся достать таковое». Я отшвырнул его ногой, и тут бы мне и пропасть, если бы я не услышал, как нельзя более кстати пыхтение, парохода, шедшего вниз по реке.

Тут пастор прервал свой рассказ и заметил: «Вот не думал, что я так долго рассказываю; взгляните-ка на восток, никак уже светает!»

Действительно, на краю горизонта появилась красная полоска, предвещающая наступление дня на этих пустынных плоскогорьях. Все наши спутники спали, а кони фыркали и били копытами землю, поглядывая на восток, как будто желали поскорее оставить эту негостеприимную область. Я сказал пастору:

— Теперь уже не стоит ложиться спать; подбавим огня, и продолжайте ваш рассказ.

Мы подложили топлива в почти угасший костер, отряхнули одеяла от насевшей на них росы, и мой спутник продолжал:

— Ну-с, так спустя полчаса пароход подошел, и так как фарватер в этом месте находился близ берега, где я стоял, то меня заметили и взяли. Пароход шел в Сан-Луи, и так как у меня не было ни единого цента, то мне пришлось в виде платы за проезд рассказать о моем приключении. Оно вызвало общий хохот. Все объявили, что шутка великолепная, и что генерал Мейер продувная шельма. Мне сказали, что я, наверное, встречу его в Нью-Орлеане, но это ничему не поможет. Все знали Мейера и его благочестивое семейство; но он был такой хват, что никто ничего не мог с ним поделать.

Хозяин парохода был добрый малый: он ссудил мне старый сюртук и пять долларов; буфетчик разыскал для меня пару туфель, а кто-то из пассажиров пожертвовал старую шляпу. Все это было очень хорошо, но мне повезло еще больше. Причиной моего разорения послужило несчастие с пароходом; подобное же несчастие поправило мои обстоятельства. Под самым Иллинойсом мы увязли в иле. Это был такой обыкновенный случай, что никто им особенно не огорчался, исключая одного филадельфийца, ехавшего в Техас; но у него была весьма основательная причина торопиться. Я узнал впоследствии, что он очистил кассу одного банка, стибрив шестьдесят тысяч долларов.

Итак, мы засели в грязь; приходилось терпеть; жалобами нельзя было помочь беде; и мы обедали с обычным аппетитом, а некоторые из «ребят» коротали время за картами. Я смотрел, как они играли, но мне под конец надоела роль зрителя. Я рискнул своими пятью долларами; к вечеру выиграл восемьдесят и почувствовал, что я тоже человек и нечто значу. Я продолжал играть и так удачно, что утром, когда я ушел в свою койку, у меня было четыреста пятьдесят долларов, золотая булавка, золотые часы и серебряный портсигар. Все может оказаться на руку в этом мире, даже посадка на мель. С тех пор я никогда не отчаиваюсь.

На другой день нас забрал проходивший мимо пароход. Это было одно из тех легких судов, которые наживаются на несчастье; они выслеживают севшие на мель пароходы, как волк раненого оленя, забирают пассажиров и перевозят их, назначая какую угодно плату. Плата за проезд от Цинциннати до Сан-Луи десять долларов, а этот бессовестный искатель крушений содрал с нас по двадцать пять долларов с каждого за остаток пути, то есть за переезд в одни сутки. Но для меня это было теперь безразлично.

Один арканзасец, у которого не было денег, продал мне за пятнадцать долларов свой чемодан, прекрасное пальто, две чистые рубашки и шляпу; у другого я купил пару новеньких, бостонской работы, изящных, черных брюк, так что высадился в Сан-Луи франтом, занял номер в лучшей гостинице и в неделю составил себе кругленькую сумму тремя проповедями о суете мирской и о грехе отчаяния. Чтобы сократить рассказ… Кстати, в степи что-то неладно; взгляните-ка на коней, как они беспокоятся. Вы ничего не слышите?

Наши кони, действительно, обнаруживали признаки крайнего беспокойства. Думая, что они чуют близость волков, я привязал их покрепче, а затем приложил ухо к земле и прислушался.

— Я ничего не слышу, — сказал я, — кроме утреннего ветерка, шуршащего в траве. Наши кони чуют волков, но зверь не подойдет к огню.

Пастор, питавший большое доверие к моей «природе белого индейца», успокоился и продолжал:

— Чтобы сократить рассказ, не буду говорить о своей поездке в Сан-Луи и Гальвестон. Достаточно сказать, что я был джентльменом-проповедником, не нуждался в деньгах, и что техасцы, президент, генералы и все прочие благосклонно относились к моим обедам, хотя и не слушали моих проповедей; женщины тоже поглядывали на меня умильно, как обладателя пары чемоданов с большим запасом белья. Я мог бы жениться на ком угодно от старухи-матери президента до служанки в таверне. Я был при деньгах и видел вокруг себя только лучезарные улыбки. Однажды я встретился с генералом Мейером; этот бесстыжий нахал немедленно подошел ко мне, потряс мою руку с выражением самой сердечной дружбы и спросил меня, как я поживаю с тех пор, как мы виделись в последний раз. Это было слишком даже для моей профессиональной кротости, и я упрекнул его в бесчестном поведении и нарушении гостеприимства, прибавив, что он должен вернуть мне деньги, которыми так бесцеремонно завладел, пока я спал. Генерал Мейер взбесился, назвал меня лжецом, мошенником, негодяем, выхватил кож и, без сомнения, зарезал бы меня, если бы я не нашел защитника в лице здоровенного, рослого парня, которому только что ссудил, или подарил, пять долларов.

На другой день я отправился в Гаустон, поселился там и проповедовал старухам, детям и неграм, меж тем как мужская половина белого населения пьянствовала, ругалась и дралась у дверей церкви. Я не прожил там месяца, когда меня арестовал констебль по жалобе мошенника Мейера. Приведенный к городскому судье, я встретил там этого негодяя и пятерых мошенников той же марки, которые показали под присягой, будто они видели, как я утащил бумажник генерала, забытый им на столе в баре. Судья объявил, что из уважения к моему званию он не даст хода этому делу, если я немедленно возвращу Мейеру двести долларов, которые я украл у него, и сверх того, уплачу пятьдесят долларов судебных издержек. Тщетно я доказывал свою невинность; мне оставалось только идти в тюрьму или платить.

К этому времени я хорошо ознакомился с характером населения, среди которого жил; я знал, что искать правосудия было бесполезно, и что если они посадят меня в тюрьму, то приберут к рукам не только двести пятьдесят долларов, но и все остальное мое имущество. Итак, я покорился судьбе, видя, что ничего другого не остается делать; а затем переселился в другую часть Техаса, где меня обобрали окончательно. Поистине, редкостная порода мошенников эти техассцы.

— А Мейер? — спросил я. — Что с ним сталось?

— О! — отвечал пастор. — У него потом была другая история. Он вернулся в Нью-Орлеан и там со своими тремя сыновьями зарезал кассира в одном правительственном учреждении, забрал в кассе двадцать тысяч долларов, но был захвачен на месте преступления, судим, осужден и повешен со всем своим многообещающим потомством, так что на долю старого негра, нью-орлеанского палача, выпала честь вздернуть на виселицу разом генерала, полковника, майора и судью.

— Как, вы все еще разговариваете! — воскликнул доктор зевая; он только что проснулся. — Что за охота болтать всю ночь? Ведь уже светает.

Говоря это, он достал часы, взглянул на них, приложил к уху и воскликнул:

— Что за чертовщина! Еще только половина второго.

Пастор достал свои часы и повторил:

— Половина второго.

В эту минуту ветер усилился, и я услышал глухой, отдаленный гул, которым сопровождается на Западе землетрясение или «эстампеде» огромных стад рогатого скота и других животных. Наши кони тоже чуяли какую-то опасность, так как положительно обезумели, стараясь порвать лассо и убежать.

— Вставайте! — крикнул я. — Габриэль, Рох, вставайте! Иностранцы, вставайте, живо! Седлайте коней! Прерия горит, на нас бегут буйволы.

В одно мгновение все были на ногах, но мы не обменялись ни единым словом; каждый сознавал опасность положения. Наше спасение зависело от быстроты, если только оно было еще возможно. Спустя минуту кони были оседланы, и мы бешено мчались по степи, бросив поводья и предоставив животным следовать их инстинкту. Мы так торопились, что только Габриэль захватил свое одеяло, остальные были брошены; юристы забыли свои походные сумки, а пастор оставил у костра кобуры с пистолетами и ружье.

Целый час мы мчались во весь опор, но земля гудела за нами все сильней и сильней, и вскоре мы явственно различали отдаленное мычание буйволов, сливавшееся с воем и пронзительным визгом других животных. Атмосфера становилась удушливой и тяжелой; весь горизонт был в огне; нас то и дело перегоняли быстрейшие из животных; олени огромными прыжками неслись по степи, вместе с волками и пантерами; стада лосей и антилоп проносились быстрее сонных грез; иногда одинокий конь или громадный буйвол мелькали мимо нас. Вследствие крайнего волнения нам казалось, что мы стоим на месте, хотя наши кони мчались, напрягая все силы.

Скоро атмосфера стала еще удушливее, жара невыносимее, рев животных раздавался все громче и громче; время от времени к нему примешивался такой ужасающий вой, такой зловещий визг, что наши кони на мгновение останавливались, дрожа всем телом; но спустя секунду снова мчались во весь опор. Благородный олень промелькнул мимо нас, но силы его истощались; три минуты спустя мы промчались мимо его трупа. Но вскоре позади нас показалась масса более тяжелых и менее быстрых животных; она неслась с оглушительным шумом водоворота: буйволы и дикие лошади, смешавшись в кучу, образовали огромную темную массу во много миль ширины, во много миль глубины; они мчались, давя и сокрушая всякое препятствие. Эта лавина находилась всего в двух милях от нас. Наши кони почти выбились из сил; мы считали себя погибшими; еще несколько минут, и мы будем раздавлены в прах.

В эту минуту раздался твердый и повелительный голос Габриэля. Он давно привык к опасности и готов был встретить ее лицом к лицу с неукротимой энергией, как будто подобные сцены были его стихией.

— Долой с коней! — крикнул он. — Пусть двое держат их. Давайте ваши рубашки, белье, все, что может гореть. Живо! Нельзя терять ни минуты.

Говоря это, он высек огонь и принялся устраивать костер из белья, которое мы ему бросали. Затем мы набрали сухой травы и буйволового помета и бросили все это в огонь.

Спустя три минуты наш костер разгорелся. Обезумевшая от ужаса масса животных мчалась на него и, замечая перед собой огонь, ревела от бешенства и страха, но не сворачивала в сторону, как мы надеялись. Она приближалась, и мы уже различали рога, ноги, белую пену; наше топливо истощалось, огонь ослабевал; пастор вскрикнул и лишился чувств. Ближе и ближе надвигались обезумевшие животные; я уже различал их дикие, сверкающие глаза; они не сворачивали, не раздавались, они мчались, как вестники смерти — ближе, ближе — все ближе! У меня кружилась голова, в глазах потемнело; это было ужасно, ужасно! Я закрыл руками лицо и бросился ничком, покорившись судьбе.

В это мгновение я услышал взрыв, затем рев — грозный, оглушительный, точно вырвавшийся из глоток миллиона буйволов! Каждое мгновение я ожидал, что копыта растопчут меня в пыль; но смерть не приходила; я чувствовал только, как тряслась земля, и слышал гул и точно гудение сильного ветра. Я поднял голову и осмотрелся.

В критическую минуту Габриэль опрокинул над огнем кожаную флягу с виски; последовал взрыв, столб синего пламени взвился, как молния; и ценою жизни тысяч раздавленных животных лавина раздалась, обходя костер с обеих сторон. Перед нами, за нами, по сторонам — всюду мы видели только косматую шерсть громадных животных, нигде в бегущей массе не было заметно ни малейшего свободного промежутка, кроме узкого прохода, в котором очутились мы.

В этом опасном положении мы провели более часа, ожидая, что вот-вот лавина сомкнется и раздавит нас; но Провидение бодрствовало над нами, и, прождав, как нам казалось, целую вечность, мы заметили, что колонны редеют; наконец, вокруг нас оставались только слабые и истощенные животные, составлявшие арьергард. Одна опасность миновала, но теперь надо было спасаться от другой, не менее грозной — от настигавшего нас пожара. Вся прерия за нами была в огне, и бушевавшая стихия подвигалась на нас с ужасающей быстротой. Мы снова вскочили в седла, и кони, успевшие отдохнуть, с удесятерившимися от страха силами помчали нас вслед за буйволами. Это было грозное зрелище! Бушующее море огня разливалось с зловещим ревом и свистом, подступая все ближе и ближе, перегоняя утренний ветер.

Мы неслись стрелой, то взлетая на пригорки, то спускаясь в лощины, так как местность приняла неровный характер. Пламя уже догоняло нас, когдамы заметили с пригорка огромную пропасть, куда бежавшие перед нами стада обрушивались стремглав. Но пламя неслось все быстрее и быстрее, точно решившись не упускать своей добычи; его волны почти захватывали нас, мы задыхались от дыма и жара. Еще несколько секунд мы бешено шпорили коней, спасение зависело от быстроты; ущелье должно было оказаться для нас убежищем или могилой. Мы слетели в пропасть буквально на спинах валившейся массы животных и, сами не зная как, очутились внизу, на глубине сотни футов. Оправившись от толчка, мы убедились, что остались целы и невредимы. Как это ни странно, но ни лошади, ни всадники не получили сколько-нибудь серьезных ушибов. Мы слышали над нашими головами свист и рев огня; мы с ужасом смотрели на пламя, бушевавшее вдоль края пропасти. Мы были спасены. Наше падение оказалось благополучным благодаря животным, обрушившимся впереди нас и образовавшим гору тел, на которую мы упали, как на подушку. Выпутавшись с трудом, мы спустились с массы трупов и нашли, наконец, свободное место на дне ущелья. Оно находилось на высоте нескольких футов над потоком, бежавшим по ущелью, и было одето роскошной травой, представлявшей прекрасный корм для наших лошадей. Но бедные твари были до того напуганы и утомлены, что растянулись на земле, являя жалостное зрелище полнейшей беспомощности.

Мы заметили, что толпы бегущих животных нашли несколько ниже отлогий подъем на противоположную сторону; и так как земля и скалы продолжали дрожать, то мы знали, что «эстампеде» не прекратилось и что миллионы животных продолжали свой бешеный бег. В самом деле, опасность еще не прекратилась, так как дул сильный ветер, перебрасывавший пламя на противоположную сторону. Вскоре и там загорелась сухая трава; таким образом, разрушительная стихия перекинулась через пропасть и продолжала свой путь. Мы поздравляли себя с избавлением от гибели и ввиду отсутствия непосредственной опасности разложили костер и зажарили на ужин буйволенка, разбившегося при падении.


ГЛАВА XXV


Мы провели в нашем убежище двое суток, чтобы восстановить наши силы и дать отдохнуть коням. На второй день мы услышали раскаты грома; разразилась гроза, которая должна была угасить пожар, но мы не заботились о том, что происходит наверху. Еды и питья у нас было вдоволь, лошади скоро оправились и отдохнули, и мы немало забавлялись, слушая жалобы пастора, который, сокрушаясь от гибели своих рубашек, забыл свою профессиональную сдержанность и проклинал Техас и техасцев, прерии, буйволов и пожар.

Один из юристов тоже горько жаловался, так как, хотя он и родился в штатах, но был ирландского происхождения и не мог забыть о бутылке с виски, принесенной в жертву Габриэлем.

— Такое добро! — восклицал он. — Лучший напиток, какой только видели в этой проклятой стране, пропал из-за грязных буйволов, черт бы их побрал! Эх! Господин Овато Ваниша — между прочим, курьезное иностранное имя, — дайте-ка мне еще ломтик телятины. Право, я подумал было, что эти твари бегут за виски.

На третий день утром мы тронулись в путь и сначала проехали несколько миль вниз по течению, по бесчисленным трупам, которых не мог унести вздувшийся после грозы поток. Миллионы животных превратили подъем на противоположную сторону в отлогий спуск, так что мы выбрались на прерию задолго до полудня. Какое печальное и удручающее зрелище! Куда не взглянешь, всюду голая почерневшая земля: ни травинки, ни кустика не уцелело от огня; а тысячи полусгоревших тел оленей, буйволов и мустангов покрывали прерию по всем направлениям. Горизонт перед нами был закрыт грядою высоких холмов, к которой мы держали путь, медленно пробираясь среди трупов всевозможных животных. Наконец мы достигли вершины холма и убедились, что находимся над одним из притоков Тринити Райвер, образовавшим здесь род длинного озера в милю шириной, но чрезвычайно мелкого; дно состояло из плотного белого песка и казалось усеянным блестками золота и осколками хрусталя.

Это зрелище не преминуло оказать действие на предприимчивую американскую натуру, и доктор немедленно сочинил новый проект обогащения. Он не поедет в Эдинбург; это чепуха; здесь богатство под руками. Он составит в Нью-Йорке компанию с капиталом в миллион долларов — «Общество добычи золота, изумрудов, топазов, сапфиров и аметистов», с десятью тысячами паев, по сто долларов пай. Через пять лет он будет богатейшим человеком в мире; построит десять городов на Миссисипи и будет бесплатно снабжать команчей порохом и ружьями, чтобы они очистили землю от техасцев и буйволов. Пока он рассказывал, мы достигли противоположного берега и стали подниматься на узкий гребень, заросший зелеными кустарниками, теперь истоптанными и смятыми, так как здесь прошли стада, бежавшие от огня, который угас, достигнув «волшебного озера», как мы окрестили его. Проехав еще полчаса мы увидели странное и необыкновенное зрелище.

На роскошной зеленой прерии, пестревшей розовыми цветами клевера и шиповника, всюду насколько хватит глаз лежали сотни тысяч всевозможных животных; иные спокойно лизали свои лапы, другие, вытянув шеи, но не двигаясь с места, щипали окружающую траву. Зрелище было поразительное и напоминало гравюры, изображающие рай в старинных библиях. Волки и пантеры лежали в нескольких шагах от антилоп; буйволы, медведи и лошади отдыхали бок о бок, не находя в себе силы двинуться с того места, где каждый упал, выбившись из сил.

Мы проехали мимо огромного ягуара, свирепо глядевшего на теленка, который лежал в десяти шагах от него. Увидев нас, зверь попробовал встать, но, чувствуя свою беспомощность, свернулся в кольцо, закрыл голову лапами и издал протяжный, не то жалобный, не то угрожающий вой.

Мы остановились на берегу небольшого озерца, расседлали коней и пустили их на траву, а сами закусили холодной телятиной, так как нам претило убивать жалких, измученных тварей. Неподалеку от нас лежал прекрасный благородный олень. Он до того ослабел, что не мог подвинуться на несколько дюймов, чтобы достать травы, а сухой, высунутый язык ясно показывал, что он изнемогает от жажды. Я нарвал пригоршни две клевера и поднес к его морде; он попытался жевать и не мог.

Я взял у доктора меховую шапку, наполнил ее водою и принес оленю. Какой выразительный взгляд! Какие прекрасные глаза! Я брызнул сначала на его язык, а затем поднес воду к его ноздрям, после чего он выпил ее. Когда я принес еще шапку, благородное животное стало лизать мне руки и, выпив воду, попыталось встать и пойти за мною; однако силы изменили ему, и оно могло только следить за мною взглядом, говорившим красноречивее всяких слов. Мне не трудно было понять его значение! Толкуйте о превосходстве человека! Человек неблагодарен, как змея, тогда как лошадь, собака и множество других «бездушных скотов» никогда не забывают ласки.

Я недоумевал, куда девались наши трое юристов, пропадавших более двух часов. Я уже собирался отправиться на поиски, когда они вернулись; их ножи, томагавки и одежда были забрызганы кровью. Оказалось, что они предприняли экспедицию против волков и убивали их, пока не выбились из сил.

Мы оставались здесь до вечера, и доктор изготовил нам к ужину медвежонка с приправой из каких-то степных трав, придававших мясу особый вкус и аромат. Он был очень доволен нашими похвалами его кулинарным талантам и, отказавшись от учреждения «Общества добычи золота, изумрудов, топазов, сапфиров и аметистов», объявил, что бросает ланцет и поступает поваром к какому-нибудь бонвивану, или к padres мексиканского монастыря. Он говорил, что сумеет приготовить самую костлявую старуху так, что ее мясо будет белым, нежным и вкусным, как мясо цыпленка; но когда я предложил ему отправиться к кайюгам западного Техаса или клубам Западного Колорадо и предложить им свои услуги, он снова изменил намерение и стал составлять план возрождения туземцев Америки.

Поужинав, мы напоили и выкупали в озере лошадей, а покончив с этим делом, улеглись спать, но не успели глаз сомкнуть, как разразился страшный ливень, в несколько минут промочивший нас до нитки. Если припомнит читатель, все мы, за исключением Габриэля, оставили свои одеяла в степи, так что теперь дрожали от холода, а развести огонь при таком дожде нечего было и думать. Прескверная была ночь; зато этот холодный дождь спас изнемогавших от жажды животных, страдания которых мы принимали так близко к сердцу. Всю ночь мы слышали, как олени и антилопы пробирались к озеру; дважды или трижды отдаленный рев пантер показал нам, что эти страшные животные уходили подальше от нашего соседства; а дикий вой грызущихся волков давал понять, что если они еще не набрались достаточно сил, чтобы бежать, то могли добраться ползком до трупов убитых товарищей.

Наконец, теплые лучи восходящего солнца рассеяли угрюмый мрак ночи. Олени, лоси и антилопы все уже рассеялись; отдельные мустанги и буйволы щипали траву, но большинство еще лежало на траве; волки, от того ли, что они устали больше других, или объелись мясом своих убитых товарищей, казались еще беспомощнее, чем вчера. Мы напоили коней, закусили холодной медвежатиной и тронулись в путь.

Так как наши лошади совершенно оправились от усталости, то мы ехали крупной рысью и вскоре обсушились и согрелись под лучами благодатного солнца. Мы проехали шесть или семь миль, огибая сплошную массу отдыхавших буйволов, когда наткнулись на сцену, наполнившую нас жалостью. Четырнадцать голодных волков, шатавшихся и спотыкавшихся от слабости, напали на великолепного вороного жеребца, который не мог встать на ноги от слабости. Его шея и бока были уже покрыты ранами, и мучения его были ужасны. Такое благородное животное, как конь, всегда найдет в человеке защитника против таких кровожадных врагов. Мы сошли с лошадей и живо расправились с волками; но злополучный жеребец был уже до того изранен, что шансов поправиться для него не было, и так как ему неминуемо приходилось стать жертвой другой партии его степных врагов, то мы решили сократить его страдания ружейным выстрелом. Это был акт милосердия, но все же уничтожение благородного животного привело нас в печальное настроение духа. Заметив это, доктор постарался развеселить нас следующей историей:

— Все нью-йоркские любители устриц хорошо знают самого жизнерадостного трактирщика в мире, старого Слика Брэдли, хозяина трактира «Франклин» на улице Перл.

Старый Слик благодушного нрава и всегда лучезарен: горд своим погребом, своим заведением, своей женой, а пуще всего своей вывеской, то есть желтой головой Франклина, написанной каким-то живописцем, страдавшим разлитием желчи.

Слик держит свое заведение более сорока лет и нажил порядочный капиталец, однако не желает бросить дела. Нет! До дня своей смерти он будет сидеть за буфетом, покуривая гаванну и машинально играя двумя бумажниками в глубоких карманах своего жилета: в одном десятидолларовые билеты, в другом пятидолларовые и мельче. Слик Брэдли самый независимый человек в мире; он фамильярно шутит со своими посетителями и, кроме уплаты по счету, умеет вытягивать у них деньги посредством пари, так как держать пари — мания Слика; он готов держать пари на что угодно, на сколько угодно; попробуйте сделать ему какое-то ни было возражение, и оба бумажника немедленно являются на сцену: «Я лучше знаю», — заявляет он, — «думаете, нет? Сколько ставите — пять, десять, пятьдесят, сто? А! Не хотите? Стало быть знаете, что я прав!» Сказав это, он начинает с видом самодовольного превосходства расхаживать по комнате, повторяя: «Я лучше знаю».

Когда-то Слик любил хвастаться, будто еще ни разу не проиграл пари, но со времени одного забавного случая, заставившего весь Нью-Йорк потешаться над ним, он признается, что однажды потерпел поражение, так как хотя и выиграл пари, но уплатить пришлось ему же, и притом в пятьдесят раз больше ставки. Вот как он сам рассказывал мне об этом случае.

Однажды двое молодых франтов, одетые по самой последней моде, подкатили в коляске к «Франклину». Так как это были новые клиенты, то хозяин, распустившись в лучезарную улыбку, пригласил их в салон № 1, решив в уме своем, что незнакомые посетители по меньшей мере воротилы Уолл-стрита[130], и следовательно, не поднимут спора из-за счета.

Им был подан роскошный обед со старыми винами, с тонкими сигарами, и почтенный хозяин подводил мысленно приличествующий итог счета, когда из комнаты посетителей раздался звонок, и Слик, улыбаясь, засеменил наверх.

— Ну, старина, — сказал один из франтов, — шикарный обед, клянусь Юпитером; доброе вино, прекрасные сигары. Небось, посетителей хоть отбавляй, а?

Слик ухмыльнулся; он весь был гордость, радость и счастье.

— Лучше хорошего обеда ничего нет в жизни, — продолжал франт № 1. — Иные едят только для того, чтобы жить — глупцы! Я живу для того, чтобы есть: вот истинная философия. Давайте-ка счет, старина, да смотрите: составьте его, как для старых посетителей, без надбавок, потому что мы намерены бывать у вас часто, — не так ли?

Последние слова относились к франту № 2, который, уложив комфортабельно ноги на угол стола, ковырял вилкой в зубах.

— Я не прочь! — процедил № 2, — обед хорош! Чертовски уютно, жаль только, что нет шампанского.

— Помилуйте, джентльмены, — воскликнул Слик, — что же вы не сказали? Да у меня лучшее в городе шампанское.

— Право? — подхватил № 1, чмокнув губами. — Настоящее? Что ж, тащите бутылочку, да присаживайтесь к нам; велите подать три бокала; клянусь Юпитером, я хочу выпить за ваше здоровье.

Когда Слик вернулся, посетители были в самом веселом настроении духа и хохотали над чем-то так, что только за бока хватались. Слик тоже хохотал; но времени не терял и спустя мгновение разливал по бокалам золотистую влагу. Гости взялись за бокалы, чокнулись, выпили за его здоровье и продолжали смеяться.

— Так ты и проиграл пари? — спросил № 2.

— Да, черт побери, пришлось уплатить сотню долларов, и, что еще хуже, все надо мной потешались.

Слик был задет за живое: молодые люди хохочут, толкуют о каком-то пари, а он ничего не знает. Он был очень любопытен, и, зная по опыту, что вино развязывает языки, сделал попытку узнать, в чем дело.

— Прошу прощения, джентльмены, может быть это чересчур смело с моей стороны, но не могу ли я узнать, что это за пари, воспоминание о котором приводит вас в такое веселое настроение духа?

— Я расскажу вам, — воскликнул № 1, — и вы увидите, какого я свалял дурака. Вам без сомнения известно, что нет никакой возможности следить за качаниями маятника, размахивая рукою взад и вперед и приговаривая «раз туда — два сюда, раз туда — два сюда…» То есть, нет возможности в том случае, когда вокруг вас говорят и толкутся люди. Однажды я обедал в компании веселых приятелей в ресторане; против нас на стене висели часы, и разговор зашел о трудности проделать «раз туда — два сюда» в течение получаса, ни разу не сбившись. Я же, можете себе представить, воображал, что нет ничего легче, и утверждал это. Результатом было пари на сто долларов: я должен был простоять полчаса перед часами, размахивая рукой вслед маятнику и приговаривая: «раз туда — два сюда»; приятели могли говорить и кричать мне что угодно, только не дотрагиваться до меня. Ну-с, начал я эту штуку, а они продолжали смеяться, болтать, петь. Спустя три минуты я почувствовал, что дело гораздо труднее, чем я ожидал; однако справлялся с ним успешно; как вдруг кто-то сказал: «смотрите-ка, вон мисс Рейнольдс под ручку с Дженкинсом: счастливец!» А надо вам сказать, хозяин, что мисс Рейнольдс моя возлюбленная, а Дженкинс мой злейший враг… Разумеется, я ринулся к окну посмотреть, правда ли это, и в то же мгновение залп хохота показал мне, что я проиграл пари.

— Как я уже сказал, Слик Брэдли был страстный охотник держать пари. Кроме того, он гордился своим самообладанием; и так как у него не было возлюбленной, к которой он мог бы приревновать, то лишь только джентльмен окончил свой рассказ он не теряя времени приступил к делу.

— Да, — сказал он, — вы проиграли пари, но это ничего не доказывает. Я тоже думаю, что это самая легкая штука в мире. Я выдержал бы и полчаса, и час.

Джентльмен засмеялся и сказал, что он ошибается; тогда задетый за живое Слик возразил, что если это не слишком смело с его стороны, то он предлагает пари, что выдержит полчаса. Сначала они отказывались, говоря, что не желают выигрывать наверняка, пользуясь его незнанием; но так как он настаивал, то они согласились поставить двадцать долларов; и Слик, став перед большими дедовскими часами, принялся помахивать рукой в такт маятнику, приговаривая: «раз туда — два сюда».

Двое джентльменов не преминули увидеть на улице целый ряд происшествий: сначала матрос зарезал женщину, потом опрокинулся омнибус, и, наконец, загорелась соседняя лавка. Слик кивал головой и снисходительно усмехался, не прекращая своего занятия. Он был слишком старой лисицей, чтобы поддаться на такие детские уловки. Вдруг № 2 заметил № 1, что когда держат пари, то ставки должны лежать на столе.

— Не слишком хитрая выдумка, — подумал Слик и, засунув левую руку в карман, достал бумажник с более крупными билетами и протянул его посетителям.

— Ну, — воскликнул № 2, обращаясь к товарищу, — видно, мы проиграем пари; этот молодец невозмутим; его ничем не проберешь.

— Погоди; я сумею сбить его с толка, — шепнул другой ему на ухо, но так громко, что Слик слышал его слова.

— Хозяин, — продолжал он, — мы полагаемся на вашу добросовестность и пойдем побеседовать с добрейшей мистрисс Слик.

С этими словами они вышли из комнаты, оставив дверь открытой.

Слик не был ревнив. Кроме того, бар был полон народа; и он не сомневался, что это только уловка молодых людей, которые будут следить за ним, спрятавшись за дверь. В конце концов это были совсем неопытные юнцы, и он не сомневался, что выиграет пари, и жалел только, что ставка не велика.

Прошло двадцать минут, когда в комнату вошел сынишка Слика.

— Папа, — сказал он, — какой-то джентльмен желает видеть тебя внизу, баре.

— Новая уловка — подумал хозяин, — только нет, шалишь, не поймают… Раз туда — два сюда… И когда мальчик подошел к нему и повторил свои слова, Слик дал ему подзатыльника: Пошел вон. Раз туда — два сюда.

Мальчик ушел с плачем, а вскоре вернулся с мистрисс Слик, которая сердито закричала: «Полно тебе дурить; джентльмен, которому ты продаешь городской участок, дожидается тебя с деньгами».

— Нет, они не поймают меня, — подумал Слик, и на все приставания и упреки мистрисс Слик он отвечал невежливым: «раз туда — два сюда». Наконец, часовая стрелка показала полчаса, и хозяин, выиграв пари, повернулся.

— Где они? — спросил он жену.

— Кто они? О ком ты говоришь? — отвечала она.

— Двое джентльменов, разумеется.

— Да они ушли уже двадцать минут назад. Слик был, как громом, поражен.

— А бумажник? — пролепетал он в ужасе.

Жена взглянула на него с невыразимым презрением.

— Так, значит, ты отдал им свои деньги, болван!

Вскоре Слик убедился, что он потерял пятьсот долларов, не считая стоимости двух обедов. С тех пор он держит пари только на наличные и в присутствии свидетелей.


ГЛАВА XXVI


В течение нескольких дней мы продолжали наш путь, направляясь на восток. Оставив за собой область буйволов и мустангов, мы вскоре стали страдать от голода. Иногда нам удавалось убить степную курицу, индейку или гремучую змею, но антилопы были так боязливы, что не подпускали нас ближе, чем на милю.

Местность была очень высокая, и хотя днем стояла жара, но ночи были очень холодные. Без одеял нам приходилось плохо. Топлива не было, даже помет животных попадался в таком незначительном количестве, что в течение семи дней нам только три раза удалось развести огонь и зажарить нашу скудную добычу, а в остальные дни пришлось есть ее сырьем. На восьмой день мы заметили вдали на горизонте черную полосу. Мы знали, что это лес, и добравшись до него, мы найдем дичь в изобилии. Но до него было еще не близко, миль двадцать, а нас уже сильно подвело от истощения. К вечеру голод довел нас почти до остервенения, а между тем, добраться до леса оказалось не так-то легко, так как он был окаймлен поясом колючих кустарников, шириной, по крайней мере, в три мили. Мы решили, однако, пробраться в него во чтобы то ни стало, хотя бы пришлось прокладывать путь ножами и томагавками, так как иначе нам предстояло еще долго терпеть лишения. Мы ехали до солнечного заката, а затем расположились на ночлег, так как продолжать путь не евши было невозможно. Дикие, помутившиеся взоры моих спутников, их запавшие глаза и исхудалые лица красноречиво говорили о необходимости подкрепить свои силы более питательной пищей, чем незрелые и кислые ягоды. Мы бросили жребий, и он пал на лошадь пастора. Спустя несколько минут она была убита, освежевана, и часть ее мяса распределена между едоками.

Мясо молодого мустанга превосходно, но нельзя сказать того же о мясе старой измученной лошади. Око жестко, как резинка, и чем больше его жуешь, тем больше становится кусок. Но голод не тетка, и все, не исключая пастора, мужественно принялись за жесткие останки верного животного.

Утром мы продолжали путь и вскоре попали на тропинку, по-видимому, проложенную сквозь колючие кустарники зверями. Но проехав по ней шесть или восемь миль, мы очутились на краю ущелья, окаймленного непроходимой чащей кустарников. Пришлось вернуться, и в полдень мы снова были на том же месте, откуда отправились утром.

Последовало совещание, что делать дальше. Юристы и Рох советовали проехать подальше к югу и сделать другую попытку. Но я и Габриэль, вспомнив, что накануне утром нам пришлось переезжать через широкий, но мелкий поток, считали более благоразумным вернуться к нему. Поток этот был, очевидно, одним из притоков Красной реки, и мы были убеждены, что он должен протекать через лес.

Предложение наше было принято, и мы отправились, не теряя времени. Пастор шел пешком, и хотя я не раз предлагал ему пользоваться конем по очереди, он отказывался, говоря, что верховая езда надоела ему. Действительно, я в жизни не видывал лучшего ходока; этот малый, очевидно, ошибся призванием, несомненно, он мог бы заработать больше денег, исполняя должность индейского гонца или лазутчика, чем в своем теперешнем звании, совсем не соответствовавшем его характеру.

На следующий день, около полудня, мы расположились отдохнуть у потока, и хотя я не надеялся на успех, но попробовал закинуть свои удочки, наживив их кузнечиками и слепнями. К моему удивлению и восторгу, рыба начала клевать, лишь только я их закинул, и я немедленно вытащил две огромные форели. Я кликнул своих товарищей, и мы решили остаться здесь на ночлег, чтобы хорошенько подкрепить свои силы, а затем продолжать наше утомительное путешествие. Немного выше по течению, мы нашли порядочное количество сплавного леса, выброшенного на песок, и вскоре деятельно готовились к веселому пиру. Габриэль, как лучший стрелок, отправился на охоту, я продолжал удить рыбу, доктор взял на свое попечение кулинарную часть, а пастор гонялся по степи за слепнями и кузнечиками. Менее чем в три часа, я поймал еще два десятка крупных форелей и с десяток мелкой рыбы, а Габриэль вернулся с двумя канадскими гусями. Подкрепившись обильной пищей и согревшись у костра, мы вскоре развеселились, и в эту ночь спали крепко, забыв о своих голодных и холодных ночлегах.

На следующее утро после завтрака мы наполнили наши походные сумки остатками провизии и поехали вниз по реке, причем вода доходила иногда до плечей нашим лошадям, так как выехать на берег нам мешали колючие кустарники. Пастор принужден был сесть позади одного из юристов, у которого была сильная, рослая лошадь. Мы проехали девятнадцать миль, прежде чем добрались до берега свободного от колючих зарослей, и могли выбраться на сушу; но, проехав по берегу с час, очутились перед грядой холмов.

После невероятных усилий со стороны лошадей и людей — так как нам пришлось спешиться и нести на себе оружие и походные сумки — мы добрались до вершины. Отсюда мы увидели внизу мирную и романтическую долину, посреди которой извивалась река, питаемая бесчисленными ручьями; они были окаймлены зеленым кустарником, а по берегам реки росли громадные, роскошные деревья.

Мы взяли лошадей под уздцы и через час очутились на дне долины. Проехав по ней крупной рысью три или четыре мили, мы остановились на ночлег у небольшого ручья на опушке леса, а утром продолжали путь среди великолепнейших кленов и сосен, какие я когда-либо видел. Теперь дичь попадалась в изобилии. Индейки, медведи и олени встречались почти на каждом шагу; а проехав немного, мы заметили следы мулов и ослов. Немного дальше нам попались свежие человеческие следы. Это зрелище заставило нас забыть о нашем утомлении, и мы поехали скорее, интересуясь узнать, что это за путешественники.

Под вечер я убил жирного козла, и хотя нам хотелось поскорее догнать путешественников, но лошади были так утомлены, и мы чувствовали такой сильный аппетит, что, поразмыслив, решили остановиться здесь же.

Вечер мы провели очень весело в уверенности, что находимся поблизости какого-нибудь недавнего поселения западных эмигрантов, так как ослы не употребляются в далеких путешествиях. Мы рассчитывали утром найти деревню, в которой можно будет купить лошадь для пастора и пополнить наш запас пороха и пуль, бывший у нас почти на исходе.

Около двух часов ночи, чувствуя, что кто-то дотронулся до моей груди, я открыл глаза и увидел Габриэля, приложившего палец к моим губам в знак молчания. Он шепотом сообщил мне, что по соседству с нами находится многочисленная партия воров, и что они уже увидели наших лошадей.

Захватив с собою только ножи и томагавки, мы ползком добрались до небольшой прогалины, на которой увидели человек двадцать, вооруженных с ног до головы. Трое или четверо вели оживленный разговор, и, подобравшись к ним ближе под покровом темноты, мы могли слышать каждое слово.

— Все крепко спят, — говорил один из них, — но выглядят оборванцами; вряд ли у них найдется хоть цент; трое, судя по одежде, метисы.

— А лошади? — спросил другой.

— Лошадей только семь, — отвечал первый. — Они порядком измучены, но хорошие кони; если покормить их недели три, то можно выгодно продать.

— Так угоним их; они спутаны?

— Только две.

— Так перережь им путы и гони, как будто они испугались; это не возбудит их подозрения.

— Не лучше ли наперед покончить с теми? Тогда мы заберем их седла.

— Дуралей! А что, если это разведочная партия из армии генерала Реска, и кому-нибудь из них удастся спастись? Нет, утром, когда взойдет солнце, они пустятся за лошадьми по следу и оставят на месте свои седла и походные сумки; трое из нас останутся здесь и завладеют их добром, а когда эти пешие гуси заблудятся в лесу, мы можем делать что нам заблагорассудится.

Другие вмешались в разговор, а Габриэль и я вернулись к нашим друзьям. Спустя полчаса мы услышали топот наших коней в южном направлении, и Габриэль, отправившись еще раз на разведки, сообщил нам, что шайка отправилась в другом направлении, к востоку, оставив, как было решено, троих. Он слышал, как эти люди толковали о наилучшем способе завладеть нашими седлами, довольно усердно прикладываясь к большому глиняному кувшину; потом они завернулись в одеяла и улеглись спать.

Из разговора этих людей Габриэль заключил, что шайка отправилась на заранее назначенный сборный пункт на берегу какой-то реки, а люди, угнавшие наших лошадей, должны были отогнать их только на шесть миль к югу, к небольшому потоку, в котором можно было скрыть их следы на случай преследования. Габриэль заключил, что только четверо людей отправились с лошадьми. После непродолжительного совещания, мы разбудили наших товарищей, объяснили им, как обстоят дела, и столковались насчет дальнейших действий. Сначала я предложил застрелить троих мошенников, собиравшихся завладеть нашими седлами, но сообразив, что они лучше нашего знакомы с местностью, и что звук выстрелов возбудит подозрение их товарищей, мы выработали другой план.

Перед рассветом я взял лук и стрелы и спрятался в нескольких ярдах от прогалины, на которой расположились воры. Габриэль сделал то же на полдороге между прогалиной и нашей стоянкой. Затем Рох и пятеро американцев превосходно разыграли свою роль, громко ругаясь и проклиная зверя, напугавшего лошадей, по следам которых они направились, производя как можно больше шума и оставив на месте ружья, чтобы тем вернее обмануть мошенников.

Как только они ушли, воры вылезли из рытвины, в которую спрятались на ночь, и один из них, захватив с собой ружье, отправился посмотреть, как обстоит дело. Вскоре он вернулся с двумя нашими ружьями и с пылающей головней, и почтенные субъекты принялись пересмеиваться по поводу успеха своей хитрости. Они развели костер, достали еще водки, и пока один из них занимался приготовлением кофе, двое других отправились за седлами и сумками.

Прошло не более пяти минут со времени их ухода, когда я заметил не далее полуярда от меня огромную гремучую змею, готовую броситься. Со времени моего приключения со змеею у команчей, я стал бояться этих тварей и теперь был так испуган неожиданным соседством, что выскочил из своего убежища и очутился в десяти шагах от субъекта, варившего кофе. Он отскочил от меня шага на два и, ошеломленный моим внезапным появлением, протянул руку к ружьям, прислоненным к дереву.

Это движение решило его участь, так как, не имея ни малейшего желания быть застреленным, я пустил в него стрелу; она пронзила ему сердце, и он упал бездыханный, не произнеся ни слова. Тогда я пробрался к Габриэлю, сообщил ему, что произошло, и пополз дальше посмотреть, что делают двое разбойников. Они занимались осмотром содержимого наших походных сумок и откладывали в сторону то, что желали припрятать для собственного употребления.

Провозившись с полчаса, один из них нагрузил себе на голову три седла и пошел на прогалину, посоветовав своему товарищу торопиться, если он хочет застать горячий кофе. Несколько минут спустя послышался звук падения тяжелого тела (это упал вор, убитый томагавком Габриэля), и оставшийся разбойник, который возился с сумками, собираясь последовать за своим товарищем, принялся громко ругать его за то, что тот «не видит, что у него под носом и наверное попортил седла».

Я натянул было лук, но Габриэль, проскользнув мимо меня, сделал мне знак остановиться и, бросившись на вора, толкнул его в спину. Вор упал, попытался оказать сопротивление, но атлетическая сила Габриэля оказалась ему не по плечу; спустя минуту, он лежал, не шевелясь, полузадушенный. Мы связали его по рукам и по ногам, стащили на прогалину, положили рядом с ним оба трупа; затем перетащили наши вещи в рытвину, тщательно уничтожили все следы борьбы и приготовились встретить конокрадов.

Счастье благоприятствовало нам. Пока мы пили кофе, доставшийся победителям, вдали послышался топот коней. Я схватил ружье, а Габриэль приготовил лассо и, прислушавшись хорошенько, чтобы определить направление, скользнул в кусты. Немного погодя, я увидел свою лошадь, которая, без сомнения, сбросив всадника, возвращалась вскачь к нашей стоянке. За ней гнался один из воров, верхом на лошади Габриэля. Спустя мгновение лассо Габриэля упало ему на плечи, и он упал с лошади, точно пораженный молнией. Он сломал себе шею при падении.

Вернув наших коней, мы оседлали их и захватили с собой ружья, не сомневаясь, что легко догоним остальных воров, так как наши две лошади были лучшие и быстрейшие. После получасовой скачки мы нагнали Роха с товарищами, которым тоже повезло. Оказалось, что субъект, ехавший на моей лошади, жестоко ушибся о дерево при падении, и пока один из воров погнался за убежавшей лошадью, другие привязали своих коней к деревьям и принялись возиться с товарищем. За этим занятием застали их Рох и американцы, напали на них врасплох и связали по рукам и ногам.

Мы перетащили наших пленников на прогалину и убедились, что не только ничего не потеряли из своих вещей, но напротив, приобрели кое-какие предметы, которых нам недоставало. Один из юристов, охотник до выпивки, нашел в глиняном кувшине достаточно вина, чтобы наполнить свою бутылку; пастор приобрел ружье, взамен оставленного им в степи; а в сумках и пороховницах разбойников оказался порядочный запас пороха и пуль. Мы завладели также четырьмя одеялами и мешком кофе.

Мы поблагодарили судьбу, пославшую нам этих мошенников и после сытного обеда двинулись в южном направлении, ведя за собой пленников на веревках. Пастор всю дорогу читал им проповедь о честности и нравственности, а они, сознавая бесполезность сопротивления, покорно следовали за нашими лошадьми.

Под вечер мы остановились на лесной поляне, проехав миль двадцать. Мы развели костер и принялись готовить ужин, как вдруг на поляну высыпала откуда-то целая стая собак, которые, остановившись в десяти шагах от нас, подняли оглушительный лай. Думая, что они принадлежат шайке разбойников, употребляющих их для выслеживания путников, мы схватились было за ружья и приготовились защищаться; но Габриэль признал в них породу, разводимую чироками, чоставами, криками и другими племенами полуцивилизованных индейцев, поселившихся на Красной реке. Тогда мы дали несколько выстрелов, чтобы указать путь индейцам, которые должны были находиться где-нибудь недалеко от своих собак. Нам пришлось недолго ждать, так как скоро отряд в восемьдесят конных индейцев появился на поляне.

Все объяснилось в несколько минут. На плантациях, расположенных выше большой излучины Красной реки, давно уже происходили грабежи и кражи, остававшиеся безнаказанными. Арканзасцы обвиняли техасцев, а те сваливали вину на индейцев. Арканзаский губернатор Иелль обратился с жалобой к Россу, вождю чироков, который отвечал, что разбойничают не индейцы, а арканзасцы и техасцы, и чтобы доказать справедливость своих слов, послал отряд индейцев обследовать местность и захватить грабителей, какие попадутся. В течение последних двух дней они гнались за шайкой воров, пока их собаки не напали на наш след и не привели их к нашей стоянке.

Мы выдали им наших пленников, от которых были очень рады отделаться; а предводитель индейцев приказал одному из своих воинов отдать пастору лошадь с седлом. Мы, однако, не согласились принять ее в подарок, а, сложившись по десяти долларов каждый, отдали деньги индейцу, который таким образом не остался внакладе.

Утром предводитель чироков посоветовал мне держаться южного направления, пока мы не достигнем реки Сабины, откуда, направившись к северу или к востоку, мы проберемся через несколько дней к Красной реке по плантациям и расчисткам новых поселенцев. Перед отъездом индейцы предложили нам в подарок трубки и табаку, который у нас давно вышел; и после основательного завтрака мы продолжали наш путь.


ГЛАВА XXVII


Мы находились теперь среди поселений белых на реке Сабине, и, к нашему удивлению, нашли, что не приближаемся к цивилизации, а удаляемся от нее; фермы узко и прекрасно возделанные плантации павниев-пиктов, их многочисленные стада и удобные жилища представляли резкий контраст с лоскутками кое-как обработанной земли и убогими лачужками, мимо которых мы проезжали теперь. Каждый встречный фермер представлял картину нищеты и разорения; женщины были грязны и в лохмотьях, едва прикрывавших их наготу; скот голодный и тощий; лошади так слабы, что едва волочили ноги.

Из расспросов мы убедились, что все эти оборванцы были видные представители Техаса: один генерал, другой полковник, несколько членов законодательного корпуса, судей, чиновников. Несмотря на их видное официальное положение, мы не сочли благоразумным останавливаться у них, а проехали как можно быстрее, держа ружья поперек седел; в самом деле, жадные взгляды, бросаемые этими сановниками на наших лошадей и седла, заставляли нас каждую минуту опасаться нападения.

Спустя два часа мы были в другом поселке, представлявшем странную противоположность первому. Здесь жилища были опрятны и просторны, с хорошими амбарами и хлебами; поля хорошо обработаны и засеяны клевером.

Эта картина довольства и изобилия восстановила наше доверие к цивилизации, пошатнувшееся при виде первого поселка и, заметив дом с садиком, устроенным с некоторым вкусом, мы остановились перед ним и спросили, можно ли нам отдохнуть здесь и покормить лошадей. Трое или четверо мальчуганов выбежали из дома и занялись нашими конями, а почтенный старик-хозяин пригласил нас в дом. Он был мормон и сообщил нам, что сотни фермеров, принадлежащих к той же секте, поселились в восточном Техасе, на небольшом расстоянии друг от друга, и что, если мы направимся через Арканзас, то можем каждый день останавливаться на мормонской ферме, пока не достигнем южной границы штата Миссури. Мы воспользовались этим указанием в течение нашего двухнедельного путешествия от Сабины до местечка, называемого Бостон.

Однажды утром мы повстречались с техасским констеблем, ехавшим арестовать убийцу. Он спросил у нас, который час, так как у него не было часов, и сообщил, что через несколько часов мы будем в новом техасском городе Бостоне. Мы тщетно искали каких-нибудь признаков, указывающих на приближение хотя бы в деревне, но в конце концов, выбравшись из болота, по которому пробирались более часа, заметили между деревьями длинную постройку из грубо отесанных бревен черной сосны, и, подъехав ближе, убедились, что промежутки между бревнами (около шести дюймов шириной) оставались незаделанными, — вероятно, в видах более свободной циркуляции воздуха. Это здание, как сообщил нам голый негр, была «Посольская палата», главная и единственная гостиница техасского Бостона.

За двести ярдов дальше, мы увидели толпу людей, суетившихся вокруг подобного же сооружения, только без крыши, и я пришпорил коня, рассчитывая увидеть сцену бокса или петушиного боя, но мои товарищи американцы, лучше знакомые с местными нравами и обычаями, объявили, что это «Судебная Палата». Так как нам нечего было там делать, то мы направились к гостинице, и вскоре лай голодных собак собрал вокруг нас толпу бостонцев.

Странно, что название города дается недоконченной деревянной постройке, но таков обычай в Техасе. Каждый обладатель трехсот акров земли называет свой участок городом, а его жилище оказывается одновременно гостиницей, почтовой конторой, зданием суда, тюрьмой, банком, всем чем угодно. Я знал в окрестностях Красной реки человека, который получил от правительства назначение на должность почтового служителя и в течение своего пятилетнего пребывания в этой должности ни разу не держал письма в руках.

Эта мания основывать города — болезнь, очень распространенная в Соединенных Штатах, и является причиной частых разочарований для путешественников. Проезжая по территории Айова, я спросил однажды у какого-то фермера дорогу в Дюбюк.

— Иностранец, похоже? — отвечал он. — Но все равно, дорогу найти нетрудно. Вот, послушайте. Переехав в брод реку, поезжайте по военной дороге, пока не попадете на прерию; затем проедете еще двадцать миль к востоку и увидите город Каледонию; там вам скажут, как ехать дальше.

Я перебрался через речку и после получасовых бесплодных поисков военной дороги принужден был вернуться обратно к фермеру.

— Эх! — сказал он, — да ведь на деревьях по обеим сторонам дороги сделаны отметки.

Скажи он мне это с самого начала, у меня бы не вышло никакого недоразумения, так как я видел метки вдоль тропинки; но так как он говорил о военной дороге, то я и ожидал найти военную дорогу. Я продолжал путь и, наконец, добрался до прерии. Солнце пекло очень сильно, и, желая напоить свою лошадь, я с радостью увидел жалкую лачугу, немного в стороне от тропинки. Я подъехал к ней и привязал коня к столбу, на котором висела доска с какими-то иероглифами с обеих сторон. Присмотревшись внимательно, я прочел на одной стороне «Ice» (лед), а на другой «POSTOFF» (почта).

— Должно быть, русский или швед, или норвежец, — подумал я, зная, что в Айове множество эмигрантов из этих стран. — Лед — это хорошо. Такая роскошь редко достается на долю путешественников в прерии; должно быть, и стоит дорого, но все равно, можно позволить себе это удовольствие.

Я вошел в хижину и увидел грязную полунагую женщину, дремавшую на табурете в углу.

— Нет ли молока? — спросил я, разбудив ее.

Она взглянула на меня и покачала головой, очевидно, не понимая меня; однако, принесла мне глиняный кувшин с виски, рог для питья и кружку воды.

— Нельзя ли напоить мою лошадь? — спросил я снова.

Женщина нагнулась и, вытащив из-под кровати девочку лет четырнадцати, совершенно нагую и с шершавой, как у аллигатора, кожей, приказала ей принести из колодца ведро воды. Напоив лошадь, я уселся на чурбан, заменявший стул, и снова обратился к хозяйке:

— Теперь, добрая женщина, дайте мне льда.

— Чего? — спросила она.

Так как я не мог объяснить ей, что мне требуется, то должен был удовольствоваться виски с тепловатой водой; затем я расплатился и уехал.

Я проехал еще три часа, сделав вдвое больше того расстояния, о котором говорил утром фермер. А между тем передо мной все еще расстилалась прерия, и я не замечал никаких признаков города Каледонии. К счастью, я заметил вдали человека, ехавшего мне навстречу; вскоре мы съехались.

— Далеко ли до города Каледонии? — спросил я.

— Восемнадцать миль, — ответил он.

— Будет до города какая-нибудь ферма? — продолжал я. — Моя лошадь устала.

Всадник с удивлением уставился на меня.

— Как же, сэр, — сказал он, — вы едете от города; он остался на восемнадцать миль позади вас.

— Не может быть! — воскликнул я, — Я ни разу не съезжал с дороги; завернул только в какую-то хижину напоить коня.

— Ну, да, — отвечал он, — вы заезжали к генералу Гираму Вашингтону Типпету; он держит почтовую контору, — это и есть город Каледония, сэр.

Я поблагодарил его, расседлал лошадь и расположился на отдых в степи, посмеиваясь над своей ошибкой по поводу льда: слово Ice было окончанием слова post-office (почтовая контора), перенесенным на другую сторону доски.

Но я должен вернуться к городу Бостону и его судебной палате. Так как теперь происходили судебные заседания, то в город собрались пятьдесят или шестьдесят человек из разных местностей, частью в качестве свидетелей, частью с целью меняться конями, седлами, ножами и чем придется; дело в том, что когда закон исполняет своифункции, техасец с особенной охотой развлекается барышничаньем, плутнями, очисткой карманов и драками под самым его носом, чтобы показать свою независимость от всякого закона.

Вскоре после нашего приезда позвонил колокольчик к обеду, и я в первый раз в жизни очутился за американским табльдотом в штатах Дальнего Запада. Я был изумлен, как только может быть изумлен индеец. Прежде чем я и мои товарищи успели сесть за стол и выбрать какое-нибудь блюдо, все исчезло, как сон. Какой-то генерал напротив меня схватил жареную птицу и в одно мгновение ока откромсал от нее крылышки и ножки. Я думал, что вежливость заставит его позаботиться не только о себе, но и о других, и ждал, пока он передаст блюдо, но он свалил на свою тарелку все, что отрезал, и оттолкнул от себя только остов птицы, который немедленно очутился на тарелке его соседа. Прежде чем я успел опомниться от удивления, блюдо было пусто. Другой подцепил тарелку с брусникой, до которой я большой охотник, и я напрасно ожидал, что, положив себе, он передаст остальное мне: он оказался еще жаднее генерала и, вооружившись большой роговой ложкой, живо уписал все. Спустя несколько минут все уже вышли из-за стола, за исключением меня и моих товарищей, которые, с вытянутыми лицами, пытались утолить голод вареным картофелем. Мы позвали хозяина и потребовали что-нибудь есть; и только с большим трудом получили полдюжины яиц и столько же ломтей соленой свинины. Этот урок не прошел для меня даром, и с тех пор, путешествуя в штатах, я всегда старался позаботиться о себе, не беспокоясь о своих соседях.

После обеда, чтобы убить время, мы отправились в суд.

Дело, при разбирательстве которого нам пришлось присутствовать, заключалось в следующем. Обвиняемый был содержатель почтовой конторы и самый крупный местный торговец. Две или три недели тому назад сын обвинителя зашел к нему в лавку, чтобы купить кофе, сахару и муки, и попросил его разменять билет одного нью-орлеанского банка в сто долларов. Торговец сдал ему сдачи: билет в пятьдесят долларов и другой в десять. Два часа спустя молодой человек, обменяв свою лошадь и повозку с придачей двадцати долларов на фургон и пару волов, дал билет в пятьдесят долларов, который и был возвращен ему как фальшивый. Сын обвинителя вернулся к купцу и потребовал настоящий билет; купец ответил: «Это еще что за выдумки? Черт меня побери, если я дал вам что-нибудь». Молодой человек назвал его бессовестным мошенником, а купец швырнул в него девятифунтовой гирей и убил на месте.

Защитник обвиняемого старался доказать, что убийство произошло случайно, что купец бросил гирю шутки ради, чтобы попугать молодца, оскорблявшего его в его собственном доме. Замечательно, что при этом ни слова не было сказано о фальшивом билете, хотя всем было известно, что купец выдал его, и что вообще у него было в обычае подсовывать фальшивые билеты неопытным покупателям. Когда адвокат окончил свою речь, судья предоставил слово обвиняемому. Он сказал:

— Точно так все и было, как он говорил. Я не хотел убить малого; но он назвал меня мошенником. Ну, я знал, что он сказал это сгоряча, и потому не особенно рассердился. Я только ответил: «Как вы смеете, сэр?», и бросил гирю, чтобы напугать его. Но он грохнулся, как бык, а я думал, что это фокус, засмеялся и говорю ему: «Полно вам дурить». Глядь, а он убит! Я не хотел убивать этого парня, будь я проклят, если хотел.

Присяжные переглянулись с значительным и одобрительным видом, ясно говорившим: нечаянное убийство.

Габриэль дотронулся до плеча обвиняемого и шепнул ему: «Вам следовало бы сказать присяжным, что вы просто хотели убить москита на стене».

— Превосходная мысль! — воскликнул обвиняемый. — В конце концов, я только хотел убить москита, евшего мою патоку.

В эту минуту один из присяжных подошел к торговцу и что-то сказал ему вполголоса; я слышал только ответ: «Ладно!» За первым последовал другой, и, таким образом, все присяжные, один за другим, подходили к подсудимому перемолвиться с ним о каких-то своих частных делишках. Наконец, судья удостоил заметить эти переговоры и с своей стороны обратился к обвиняемому уже без всякого стеснения.

— Нет ли хорошего седельца, Фильдинг? Мое совсем оборвалось.

— Как не быть! Найдется отличное, обитое синим сукном, на серебряных гвоздиках, — себе стоило шестьдесят долларов.

— Стало быть, дело в шляпе, — ответил судья, возвращаясь на место.

Спустя десять минут был вынесен приговор о нечаянном убийстве, за которое, как объяснил судья, достаточным наказанием служит испытанное убийцей огорчение. Заседание кончилось, Фильдинг, вероятно, желая выразить всю глубину своего огорчения, разразился громогласным «ура», которое было подхвачено судьями, а затем все отправились угощаться на его счет в гостиницу.

Выходя из суда, мы заметили какого-то человека, который стоял завернувшись в одеяло и прислонившись к дереву. Он с глубокой ненавистью следил за толпой, спешившей в гостиницу. Габриэль сказал нам:

— Обратите внимание на этого человека; это обвинитель, отец молодого парня, который был так нагло обворован и убит; он, очевидно, бедный фермер, иначе убийца был бы повешен. Он замышляет мщение. Закон отказал ему в правосудии, и он совершит правосудие, не сегодня, так завтра. Так-то несправедливость порождает преступление.

Предсказание Габриэля не замедлило сбыться. Поздно ночью отец убитого заявил о своем намерении вернуться на ферму и зашел в общую спальню гостиницы, выкурить сигару. В ней расположились на ночлег сорок человек, которые лежали вдоль стен, завернувшись в одеяла; убийца Фильдинг поместился подле стены, обращенной ко двору. Как я уже заметил выше, стены здания были сложены из бревен, между которыми оставались промежутки в несколько дюймов шириной.

Узнав, что ему было нужно, фермер вышел из комнаты и отправился седлать лошадь. Час спустя раздался выстрел, за которым последовали стоны и крики: «Убийство! Помогите! Убийство!» Все повскакали, высекли огонь и увидели, что судья стоит на коленях, держась руками за мягкие части; его сосед Фильдинг лежал убитый. Пуля попала ему в спину, прошла навылет и задела за выдающиеся части представителя техасского правосудия.

Когда прошла первая минута смятения, бросились в погоню за убийцей, но оказалось, что он принял меры предосторожности. Все лошади были выпущены из конюшни, которая, как и другие надворные постройки, а также бар и винный погреб гостиницы, пылала. Пока бостонцы, пользуясь суматохой, тащили кто что мог, а хозяин колотил своих негров, мы поймали лошадей и на рассвете тронулись в путь без всякой потери, кроме золотых часов доктора, вероятно украденных у него во время сна.

Когда мы уезжали, от техасского Бостона остались только три кучи серого пепла и несколько обгорелых бревен, и я не знаю, был ли когда-нибудь вновь отстроен этот важный город.


ГЛАВА XXVIII


Мы находились всего на расстоянии двадцати миль от Красной реки, но этот коротенький переезд оказался самым трудным за все время нашего долгого странствования. Мы пробирались среди болот, лагун и камышей, где наши лошади то и дело проваливались в трясину, так что к полудню, после шестичасовой езды, сделали только двенадцать миль.

На следующее утро мне предстояло расстаться с Габриэлем и Рохом. Они должны были вернуться к команчам и шошонам, я же — ехать к мормонам и, может быть, в Европу.

Думая о предстоящей разлуке, я не мог смеяться шуточкам доктора; я впервые почувствовал, как тесно связывают людей продолжительная совместная жизнь, общие опасности и лишения, и на душе у меня становилось все тоскливее и тоскливее.

Наши спутники-американцы тоже отказались от своего первоначального намерения ехать со мной через Арканзас: узнав по дороге, что на американской стороне Красной реки возникли в последнее время несколько новых городов, они решили попытать там счастье. Мне предстояло таким образом проехать тысячу миль одному, верхом, среди людей менее гостеприимных, чем индейцы, подвергаясь всем опасностям пограничной жизни, на окраинах цивилизации.

Отдохнув на сухом бугре, мы тронулись дальше, причем я, Габриэль и Рох немного отстали от наших спутников,

— Подумай, пока еще есть время, — сказал мне Габриэль. — Вернись к шошонам, которые так привязаны к тебе. Зачем искать помощи у белых, от которых не добьешься ничего, кроме подвоха и предательства? После непродолжительной практики шошоны, апачи и команчи поравняются с солдатами любой цивилизованной нации, но среди них ты не найдешь предателей.

Я чувствовал справедливость его слов и в течение четверти часа ничего не отвечал.

— Габриэль, — сказал я наконец, — я зашел слишком далеко, чтобы отступать, и мои планы имеют в виду не мою личную выгоду, а благополучие шошонов и родственных им племен. Я надеюсь увидеть их великой нацией, и во всяком случае ради этого стоит похлопотать.

Мой друг угрюмо покачал головой; он не убедился, но, зная мой характер, чувствовал, что настаивать бесполезно.

Вскоре громкие восклицания доктора дали нам понять, что он увидел реку; мы пришпорили коней и нагнали товарищей. К тому времени мы выбрались из болот и проезжали по пустырю между двумя плантациями хлопка; в конце его протекала Красная река, — не тот прозрачный, ясный поток, который струится по каменистому и песчаному ложу в стране команчей и павниев-пиктов и называется там Западным Колорадо, а мутная, вследствие примеси красной глины оправдывающая свое здешнее название, хотя быстрая река. Мы решили остановиться на ночлег по сю сторону. От встречного негра мы узнали, что эта местность называется Забытая Степь, а плантация принадлежит капитану Финну. Последнее сообщение очень обрадовало нас, так как капитан Финн пользовался большой известностью: жизнь его была переполнена самыми необыкновенными приключениями. Мы решили искать у него гостеприимства.

Капитан Финн принял нас с величайшим радушием. Сам испытав много лишений во время своих странствований, он принимал близко к сердцу интересы путешественников. Поручив наших лошадей неграм, он пригласил нас отправиться с ним к «его старухе, которая соберет нам что-нибудь поужинать».

Не мешает заметить, что в западных Штатах муж всегда называет жену старухой, а она его стариком, хотя бы они были молодые люди. Я часто слышал, как мужчина лет двадцати пяти посылал раба за чем-нибудь к своей «старухе». Дети так же величают своих родителей. «Далеко ли до Литл Рок?» — спросил я однажды у маленького карапузика. — «Не знаю», — ответил он, — «спросите у стариков». Проехав несколько ярдов, я встретил и «стариков»; оба были молодые люди, немногим старше двадцати лет.

Мистрисс Финн оказалась дебелой и бодрой женой фермера, но истинной леди по своим манерам. Родившись в глуши, дочь одного смелого пионера и жена другого такого же, никогда не видавшая ничего, кроме лесов, болот, хлопка и негров, она тем не менее обнаруживала, в своей приветливости и гостеприимстве, утонченность чувства и хорошее воспитание. Она была дочь знаменитого Даниэля Буна, имя которого небезызвестно и в Европе. Мужу не пришлось просить ее об ужине, так как она немедленно принялась за хлопоты, и вскоре мы сидели за столом, заваленным яствами, которых хватило бы на пятьдесят прожорливых бостонцев вроде тех, что мы видели вчера за табльдотом.

После ужина хозяин повел нас на площадку перед домом, где мы нашли восемь белоснежных гамаков. Наш хозяин достал из большого ведра со льдом несколько бутылок мадеры, за которую мы принялись с большим удовольствием, тем более что вместо наших трубок с дешевым табаком он подставил нам ящичек настоящих гаванских cazadores. После наших лишений и голодовок это было более чем приятно, восхитительно. Доктор поклялся, что сделается плантатором, пастор осведомился, нет ли по соседству вдовушек, а юристы спросили, часто ли судятся плантаторы.

Мы просили капитана рассказать нам что-нибудь о своих приключениях, на что он охотно согласился, так как любил вспоминать свои прежние подвиги, и ему не часто приходилось это делать в таком многолюдном обществе.

Еще ребенком он был похищен индейцами и воспитан ими в лесах Западной Виргинии; там прожил он до шестнадцати лет, когда во время войны с индейцами был взят в плен белыми. Он не мог объяснить, кто были его родители, и один добряк квакер принял его к себе, дал ему свою фамилию и относился к нему, как к родному сыну, поместив мальчика сначала в школу, потом в Филадельфийский колледж. Молодой человек, однако, с трудом выносил городскую жизнь, часто уходил в леса и пропадал по нескольку дней, пока голод не заставлял его вернуться. Наконец, он вернулся к своему приемному отцу, который не замедлил убедиться, что его тянет в пустыню, и что в суматохе большого города, среди стеснений культурной жизни, он будет не жить, а чахнуть.

Это открытие было тяжелым ударом для добрейшего старика, который надеялся, что приемный сын будет его товарищем и опорой в преклонные годы; но он был справедливый человек, и в надежде, что, постранствовав год или два, молодой человек успокоится, сам предложил ему путешествие. Юный Финн был благодарный малый; видя огорчение своего покровителя, он решил оставаться при нем до его смерти; но квакер не согласился на это, дал ему свою лучшую лошадь и снабдил его оружием и деньгами. В то время слава Даниэля Буна гремела в восточных штатах, и молодой Финн с жадностью читал о приключениях смелого пионера. Узнав, что он находится на западной окраине Кентукки, подготовляясь к переселению еще дальше на запад, в самое сердце индейской территории, он решил присоединиться к нему и разделить опасности его экспедиции.

Приехав в Миссури, он изменил свой план, задумав пробраться один через Скалистые горы к берегам Тихого океана. Как это не странно, но у него почти не сохранилось воспоминаний об этой первой экспедиции, длившейся одиннадцать месяцев.

В то время пустыня еще кишела дикими животными; вода встречалась дважды в день; караваны белых людей еще не истребили заросли диких слив и орешника, разбросанные в прериях.

По словам Финна, он слушал пение птиц, наблюдал жизнь оленей, буйволов и диких лошадей, пребывая в каком-то полусне, прислушиваясь к голосам, которые чудились ему в журчании потоков, в шорохе древесной листвы, в ущельях гор; воображение его вызывало странных и прекрасных духов нездешнего мира, которые были его хранителями и каждый вечер убаюкивали его музыкой и благоуханиями.

Я передал эти впечатления почти подлинными словами нашего хозяина. Многие из его слушателей не раз замечали, что, вспоминая об этом периоде своей жизни, он становился грустным и рассеянным, как будто до сих пор находился под влиянием давно пережитых, но неизгладимых впечатлений. Все это показывает, конечно, что капитан Финн обладал поэтической натурой, которая в первое путешествие была особенно возбуждена массой нахлынувших впечатлений.

После одиннадцатимесячного одинокого странствования, он достиг Тихого океана и очнулся от своей продолжительной грезы наяву среди народа, язык которого не был ему знаком; но это были люди его цвета, приветливые и гостеприимные; они подарили ему золота и драгоценных камней, и когда он решил вернуться на Восток, дали ему в проводники несколько добродушных и верных дикарей. Это гостеприимное место была одна из миссий, основавшихся в Верхней Калифорнии.

Финн вернулся в Виргинию как раз вовремя, чтобы закрыть глаза старому квакеру. Этот последний, чувствуя приближение смерти, продал свое имущество, а вырученные за него деньги положил в надежный банк на имя своего приемного сына. Молодой путешественник был поражен. Он оказался обладателем десяти тысяч долларов, но что ему было делать с этими деньгами? Он подумывал о своем доме, о любви и счастье, о дочери старика Буна, и решил просить ее руки. Он вошел в хижину Буна с мешками и бумажниками в обеих руках, свалил все это в углу и сразу приступил к делу.

— Вот что, старина, я люблю вашу дочку.

— Она красивая и добрая девушка, — отвечал отец.

— Желал бы я, чтобы она полюбила меня.

— Она вас любит.

— Любит! Так вот что я вам скажу, Бун, отдайте ее мне, и я постараюсь сделать ее счастливой.

— Согласен, только не сейчас, — отвечал почтенный патриарх. — Вы оба еще дети; она не сумеет вести хозяйство, а вам нечем содержать ее.

Финн радостно встрепенулся.

— Смотрите, — сказал он, высыпая на пол банковые билеты, золото и серебро. — Тут хватит на ее содержание; скажите, старина, разве этого недостаточно?

Пионер кивнул головой.

— Финн, — отвечал он, — вы добрый малый, и я люблю вас; вы любите Полли, и Полли вас любит; она будет ваша, когда вы оба станете постарше; но помните, сынок, что ваши монеты и клочки бумаг не нужны для моей дочери. Нет, нет! Полли будет ваша, но сначала вы должны научиться владеть ружьем и топором.

Вскоре после этого разговора Финн предпринял новую экспедицию в неисследованные страны, предоставить старику Буну распоряжаться с деньгами по собственному усмотрению. Старый пионер был смелый охотник и неустрашимый воин, но совершенный ребенок в денежных делах и менее чем в два месяца потерял все состояние, доверив его одному «джентльмену», который не преминул дать тягу вместе с деньгами. Тем временем Финн спустился по Миссисипи, на сколько можно, а оттуда пробрался к Красной реке, которой достиг немного выше старинного французского поселения Нахитошь. Навигация по Красной реке останавливалась у этого пункта, и вот Финн, добыв легкий челнок, отправился вверх по реке. Четыре месяца он боролся с быстрым течением и, несмотря на плавучий лес и опасные водовороты, добрался до истоков реки в Скалистых горах. На обратном пути с ним случилась беда, как раз у того места, где находится теперь его плантация; перетаскивая челнок через плавучий лес, перегородивший реку, он оступился и выпустил его из рук. Это случилось уже на самом краю плавучего леса, подле быстрого водоворота; легкий челнок завертелся и моментально пошел ко дну вместе с ружьем и всеми припасами Финна.

Он успел выбраться на берег, но положение его тем не менее, было ужасное. В настоящее время эта местность славится своим хлопком, лучшим в Соединенных Штатах; она заселена по обоим берегам реки на двести миль выше Забытой Степи; но в те времена, когда Финн предпринял свое плавание, это была дикая местность, усеянная болотами, которые кишели аллигаторами. Несколько месяцев Финн провел узником в Забытой Степи, так как место, в котором он выбрался на берег, было окружено непроходимыми болотами. Переплыть реку было невозможно, так как она имела более полумили в ширину, а Финн был плохим пловцом. Очевидно, для поддержания человеческой жизни требуется немного, так как Финн умудрился прожить несколько месяцев на болотистой площади в шесть квадратных миль, питаясь, главным образом, дикими яблоками, кислым виноградом и грибами. Иногда ему удавалось убивать палкой птиц или поймать черепаху, а однажды, когда голод сильно донимал его, он вступил в бой с аллигатором. Огня у него не было; одежда его скоро превратилась в лохмотья; борода отросла до пояса; ногти заострились, как когти у хищных зверей. Наконец, к берегу прибило течением две огромных сосны. Финну удалось связать их веревками, которые он сплел из коры кустарников. Затем он с большим трудом оттолкнул их от берега и понесся, как стрела, вниз по течению. Ему удалось высадиться несколькими милями ниже, на восточном берегу, но он был так разбит, что несколько дней не мог двигаться.

Однажды, по соседству с Порт-Гибсоном, распространились слухи, что в зарослях камышей на западном берегу Миссисипи появилось какое-то странное чудовище, вроде орангутанга. Негры видели, как оно душило бурого медведя; один арканзасский охотник послал в Филадельфию преувеличенный отчет об этом только что открытом животном, и члены тамошней академии поручили ему поймать зверя, если возможно, живьем, не останавливаясь ни перед какими издержками. Была организована охотничья экспедиция, сотня собак пущены в камыши, и травля началась.

Охотники были в сборе, поджидая появления странного животного, как вдруг оно выскочило из камышей, окровавленное и преследуемое десятью или пятнадцатью собаками. Оно было вооружено тяжелой дубиной, которой отбивалось от собак. Охотники онемели от удивления; затем бросились к нему; животное, увидев их, издало громкий крик; один из охотников, испуганный, выстрелил в него из ружья; тогда странный зверь прижал к груди волосатую лапу, пошатнулся и упал, воскликнув: — «Да простит вам Бог это убийство!» Подбежав ближе, охотники убедились, что их жертва — человек, покрытый волосами с головы до ног; он был без чувств, но еще жив. Они сожалели о своей оплошности и приложили все старания, чтобы спасти жизнь несчастному страдальцу. Этот невиданный зверь, этот волосатый человек был Финн.

Рана его оказалась не смертельной, но он помешался, и только через восемь месяцев разум вернулся к нему. Он мог рассказать о своих приключениях до того момента, когда оставил Забытую Степь; что было дальше он не помнил. Рассказ о его приключениях распространился в штатах, и земельные спекулянты заинтересовались неисследованными землями, в которых он побывал. Правительство задумало основать новую колонию в этих областях и поручило заняться этим Финну, подарив ему Забытую Степь. Он получил также денежное пособие; но прежде чем вступить во владение своим даром, съездил в Миссури за своей невестой. Отец ее умер, но девушка оставалась верна своему суженому.

Купив негров и нагрузив несколько фургонов самыми необходимыми предметами, Финн с женою и ее братом отправился в Литл-Рок, а оттуда, после непродолжительного отдыха, двинулся в юго-западном направлении по лесистой и холмистой стране, где еще никто не путешествовал. Наконец, он достиг Забытой Степи, а спустя два года, в течение которых о нем не было слышно, явился в Нахитош на длинном плоту, нагруженном продуктами его плантаций. Из Нахитоша он отплыл в Нью-Орлеан, где на деньги, вырученные за хлопок, меха и медь, купил еще несколько негров и новый запас сельскохозяйственных орудий. Немедленно образовалась компания с целью исследования Красной реки и местностей, пригодных для колонизации. Был приобретен небольшой пароход, и начальство над ним было поручено Финну, который сделался, таким образом, капитаном. Хотя пароход не мог подняться выше Забытой Степи, но результаты исследования привлекли сотни плантаторов, поселившихся по обоим берегам реки, и капитан Финн дожил до того времени, когда стал богат и уважаем своими соотечественниками.


ГЛАВА XXIX


На следующее утро наши спутники-американцы простились с нами и продолжали свое путешествие. Но капитан Финн уговорил Габриэля, Роха и меня остаться у него подольше. Он ссылался на то, что моя лошадь не выдержит дальнейшего путешествия, если я не дам ей отдохнуть по крайней мере два или три дня; что касается лошадей Роха и Габриэля, то они совершенно отказались служить, и наш хозяин взялся подыскать им других, которые отвезли бы их обратно в страну команчей.

В этом, однако, не оказалось надобности, так как в тот же день у плантации остановилась флотилия в пятнадцать челнов, из которых высадилось с дюжину французских торговцев; все это были старинные приятели капитана Финна, отправлявшиеся за мехами к павниям-пиктам; они предложили перевезти туда Роха и Габриэля, которые, разумеется, приняли это предложение. Седла были уложены в один из челнов вместе с припасами из кладовой добрейшей мистрисс Финн, гостеприимный супруг которой присоединил к ним, потихоньку от моих друзей, сверток с различными предметами, которые могли им пригодиться во время их долгого плавания: в нем оказались пистолеты, запас пороха и свинца, новые удила и стремена и четыре мексиканских одеяла.

Наступил наконец момент, когда я должен был расстаться с моими друзьями. Я был сильно расстроен и плакал, когда остался один. Как бы то ни было, я утешался мыслью, что мы расстались ненадолго, и, ободряемый капитаном, вскоре справился с моим унынием. Тем не менее, я в течение нескольких месяцев чувствовал себя тоскливо и одиноко; я никогда не представлял себе, как тяжела разлука с немногими лицами, которые привязаны к вам. Мой почтенный хозяин относился ко мне с величайшим участием. Так как у него было какое-то дело в Арканзасе, то он решил сделать со мною часть пути. Спустя пять дней после отъезда Габриэля и Роха, мы переправились через Красную реку и вскоре прибыли в Вашингтон, значительное местечко в Западном Арканзасе.

От Вашингтона до Литл-Рока, главного города штата, ведет почтовая дорога, и фермы встречаются через каждые пятнадцать-двадцать миль; но капитан предупредил меня, что он населен отребьем других штатов и что к западу от Миссисипи всегда благоразумнее путешествовать не по населенным местностям и останавливаться ночевать под открытым небом. Ввиду этого мы пустились по лесной тропинке через гористую и романтическую область, изобилующую потухшими вулканами. Количество дичи в этих местах невероятно; через каждые десять минут мы вспугивали стайку штук в двадцать индеек; все время видели оленей, щипавших траву, на расстоянии ружейного выстрела; и я думаю, что в этот первый день нашего путешествия в горах мы повстречали не менее двадцати медведей.

Независимо от своей любви к пустыне и ненависти к авантюристам, капитан Финн имел и другую причину выбрать этот путь. Ему нужно было побывать у знаменитых горячих источников, и он рассчитывал заехать по пути к своему родственнику, сыну Даниэля Буна, знаменитому охотнику, поселившемуся в горах. На второй день, в полдень, после утомительного подъема в несколько тысяч футов, мы очутились на небольшой поляне, на вершине горы, где лай собак возвестил нам о близости жилья, а спустя несколько минут раздался громкий выстрел.

— Это Бун! — воскликнул Финн. — Я подарил ему это ружье. Я узнаю его звук среди тысячи. Заметьте, вождь, Бун никогда не дает промаха; он убил оленя или медведя; если оленя, ищите рану между пятым и шестым ребрами; если медведя, осмотрите глаза. Во всяком случае, этот молодец отличный повар, и мы поспели как раз во время. Что, не говорил ли я? Клянусь всеми аллигаторами в болотах! Эй, Бун! Здорово, дружище.

Пока он говорил, мы подошли к тому месту, где лежал убитый козел, а подле него стоял сухощавый гигант, лет сорока, в кожаной одежде. Он с невозмутимой важностью заряжал ружье, и только когда окончил это дело, лицо его осветилось улыбкой.

— Добро пожаловать, старина; добро пожаловать, незнакомец; добро пожаловать в дом охотника. Я знал, то кто-то идет, потому что видел, как голуби вылетели из долины внизу; и так как сушеное мясо плохое угощение после утренней поездки, то я взял ружье, чтобы застрелить какое-нибудь животное из моего стада. — (При этих словах он усмехнулся.) — Как видите, это самое подходящее место для охотника. Я могу, когда мне вздумается, застрелить с моего крыльца оленя, медведя, индейку. Я бы не мог жить в стране, где честному человеку нужно проходить целый день, чтобы добыть кусок мяса. Полно, Блэкки, полно, Юдифь, пошли прочь… (Эти слова относились к собакам.) Возьми-ка нож, старина, да обдери зверя, вон там, под красным дубом.

Заключительные слова были обращены к молодому человеку, лет шестнадцати, вышедшему к нам навстречу из охотничьей хижины. Собаки, придя к заключению, что мы не воры, позволили нам слезть с лошади. Хижина, разумеется, отличалась крайней простотой, но была удобна. Широкая доска на четырех обрубках заменяла стол; другие обрубки служили стульями; буйволовые и медвежьи шкуры, сложенные в углу, служили постелью. Глиняный кувшин, две оловянных кружки и большой котел дополняли обстановку хижины. Печки не было: стряпня происходила на воздухе; Козел был изжарен, и, чтобы скоротать время, Бун рассказал нам о своей первой охоте на серого медведя.

Еще очень молодым человеком он отправился в Западные горы с партией трапперов. Его громадная сила, уменье владеть топором и удивительная меткость стрельбы доставили ему популярность среди товарищей, но тем не менее они относились к нему, как к мальчику, так как он еще ни разу не участвовал в каком-нибудь военном предприятии краснокожих и не имел дела с серым медведем, что считается не менее почетным и более опасным.

Молодой Бун терпеливо ждал случая, когда однажды ему пришлось быть свидетелем страшного столкновения с одним из этих чудовищ, которое, хотя и раненное двадцатью пулями, так бешено преследовало трапперов, его товарищей, что они были принуждены искать спасения на середине широкой реки. Здесь, к счастью, силы изменили зверю, и он был «унесен течением. В течение нескольких дней молодой человек содрогался при воспоминании об этом бое; однако ж ему стало невтерпеж выносить насмешки, и он решил, не сообщая товарищам о своем намерении, уйти от них и вернуться с когтями серого медведя или погибнуть при этой попытке. Два дня он бродил в горных ущельях, пока не заметил в кустах отверстия, ведшего в темную пещеру под нависшими скалами. Запах, распространявшийся от него, и следы у входа показали охотнику, что он нашел предмет своих поисков; но так как солнце уже село, то он решил, что зверь, по всей вероятности, отправился за добычей. Бун взобрался на дерево, с которого мог видеть вход в пещеру, и, обезопасив себя и свое ружье против падения с помощью ремней, заснул, побежденный усталостью.

Под утро он был разбужен ревом и шумом внизу; это был медведь, тащивший в свою пещеру убитого им козла. Когда, по расчету, зверь наелся и заснул, Бун спустился с дерева, прислонил ружье к скале и ползком отправился в пещеру на разведку. Это была страшная минута, но он унаследовал все мужество своего отца. Пещера оказалась обширной и темной; громкий храп зверя показывал, что он заснул.

Постепенно глаза Буна привыкли к темноте, и он различил темную массу футах в десяти от себя и ярдах в двадцати от входа в пещеру. Почва была густо усеяна костями животных, и он не раз считал себя погибшим, когда крысы, змеи и другие твари, потревоженные им, разбегались во все стороны с громким свистом и шумом. Зверь, однако, не проснулся, и Бун, кончив свой осмотр, выполз из пещеры и стал готовиться к нападению. Он срезал смолистую сосенку футов в шесть или семь длинною, обрезал ветки, а затем, достав из сумки небольшой комок воску, прилепил его к концу этой жерди, придав ему форму чашечки, в которую можно было бы налить виски. Сделав это, он вернулся в пещеру, укрепив свой импровизированный факел подле стены, налил в чашечку виски и отправился добывать огня. Из остатков воска и небольшого шнурка он устроил род фитиля, зажег его, вернулся в пещеру, заслоняя огонь рукою, и поджег виски. Жидкость вспыхнула, и когда Бун, сходив за ружьем, занял позицию подле входа, пламя сообщилось воску и самой жерди.

Однако чтобы разбудить зверя от его почти летаргического сна, требовалось что-нибудь посильнее света, и Бун долго швырял в него костями, пока наконец зверь проснулся, зарычал при виде неожиданного зрелища и лениво направился к факелу. Молодой человек навел ружье, прицелился, как можно тщательнее, так как знал, что гибель его неизбежна, если зверь будет только ранен, и, когда медведь поднял лапу, чтобы свалить факел, — выстрелил. Последовало тяжелое падение, стон, борьба — свет погас, и в пещере стало темно, как раньше. На следующее утро Бун вернулся к товарищам, когда они сидели за завтраком, бросил перед ними свои окровавленные трофеи и сказал:

— Ну, кто осмелится сказать, что я не мужчина?

История этого смелого подвига в короткое время распространилась до отдаленнейших племен севера, и много лет спустя, когда Бун попал в плен к краснокожим, они вернули ему свободу и осыпали его подарками, заявив, что не хотят оскорбить храброго, который убил злого духа гор в его логовище.

Другой раз Бун, преследуемый партией краснокожих, свалился в расселину и сломал приклад своего ружья. Здесь впрочем, он был, как ему казалось, в безопасности и решился переждать, пока индейцы прекратят свои поиски. Осмотрев место, оказавшееся для него таким неожиданным убежищем, он нашел, что оно представляет обширную естественную пещеру, не имевшую другого выхода, кроме отверстия, в которое он свалился. Он порадовался этому открытию, находя, что здесь будет удобно прятать шкуры и припасы во время охотничьих экскурсий; но, продолжая осмотр, с неудовольствием убедился, что пещера обитаема.

Он заметил в углу пару ягуаров, следивших за его движениями огненными глазами. Это были только детеныши, хотя уже довольно большие, но страшная мысль мелькнула в его голове: мать находилась где-нибудь поблизости, она может вернуться каждую минуту, а у него нет другого оружия, кроме ножа и ружейного дула. Раздумывая о своем опасном положении, он услыхал рев, который заставил его напрячь всю свою энергию; он задвинул вход огромным камнем, укрепил его как мог другими камнями, привязал нож к концу дула и спокойно стал ждать исхода. Минуту спустя огромный ягуар ринулся в пещеру, и потребовалась вся гигантская сила Буна, чтобы помешать ему оттолкнуть камень.

Заметив, что силой не возьмешь, животное начало царапаться и рыться у входа, и на его грозный рев ответили детеныши, набросившиеся на Буна. Он оттолкнул их, получив несколько царапин, и, просунув дуло в щель между скалой и камнем, вонзил нож в плечо ягуару, который с воем отскочил. Эта передышка была кстати для охотника, силы которого истощались; он воспользовался ею, чтобы получше укрепить свою баррикаду, и, предполагая, что мяуканье детенышей привлекает и раздражает мать, раздробил им черепа ружейным дулом. Затем в течение двух часов он мог отдыхать после своих усилий и начинал уже думать, что зверь испугался и ушел, когда новый страшный прыжок вдвинул массивный камень на несколько дюймов внутрь пещеры. После часовой борьбы ягуар, тоже истощенный и не слыша более мяуканья детенышей, удалился с жалобным воем.

Наступила ночь, и Бун начинал приходить в отчаяние. Нечего было и думать уйти из пещеры, так как зверь, наверное, подстерегал его; а между тем оставаться было почти так же опасно: продолжительное бодрствование и напряжение сил истомили его, и глаза его смыкались. Он решил остаться и, провозившись еще час над укреплением своей баррикады, лег спать, положив под рукой дуло.

Он проспал часа три или четыре, когда какой-то шум разбудил его. Луна светила ярко, и лучи ее проникали в трещины у входа в пещеру. Предчувствуя опасность, он решил не спать более, и вскоре заметил, что мелкие каменья, которые он наложил вокруг большой глыбы, скатываются к нему, а лунный свет, проникающий в пещеру, заслоняется порой каким-то темным телом. Это был ягуар, подкапывавший глыбу; камни скатывались один за другим; Бун встал, схватил тяжелое ружейное дуло и решил ждать нападения.

Спустя секунду или две тяжелая глыба отодвинулась на несколько футов внутрь пещеры; ягуар просунул голову, затем плечи и наконец, сделав бесшумный прыжок, очутился подле Буна, который в эту критическую минуту, собравшись с силами, взмахнул дулом и раздробил зверю череп. Затем он утолил жажду кровью убитого ягуара, положил голову на его туловище и заснул крепким сном.

На следующее утро Бун, подкрепив свои силы мясом одного из детенышей, отыскал своих товарищей и рассказал им о своем приключении. Вскоре затем пещера была снабжена всеми предметами, необходимыми в жизни траппера, и сделалась сборным пунктом охотников от берегов реки Платте до Великого Соленого Озера.

После того, как Бун поселился в своем теперешнем убежище, ему пришлось, однажды, вступить в рукопашный бой с черным медведем в той самой комнате, где мы сидели. Когда он построил эту хижину, у него было намерение обзавестись женой. Он ухаживал в то время за дочерью одного арканзасского поселенца и хотел иметь «дом и хлеб на корню» ко времени своей женитьбе. Девушка была убита упавшим деревом, и огорченный Бун отослал людей, нанятых им, чтобы вспахать поле, так как желал остаться один.

Прошло несколько месяцев, маис обещал обильную жатву, но он не думал о ней. Он взял ружье и бродил по лесам, оплакивая свою потерю. Был уже конец лета, когда, однажды, вернувшись домой, он заметил, что медведи, белки и олени расправились с его маисом довольно бесцеремонно. Он решил собрать остаток для своей лошади и начать уборку завтра же, почему остался ночевать в хижине. Погода стояла жаркая, и он оставил дверь открытой.

Около полуночи он услыхал в комнате какую-то возню, вскочил, прислушался и различив чье-то тяжелое и хриплое дыхание, спросил: «Кто тут?» Было так темно, что он не мог ничего разглядеть. В ответ ему раздалось глухое ворчанье, он шагнул вперед и, вытянув руку, нащупал косматую шерсть медведя. От удивления он застыл на месте, а зверь ударил его в грудь своей страшной лапой и опрокинул за дверь. Он мог бы убежать, но, взбешенный своим падением, думал только о мщении и, схватив нож и томагавк, оказавшиеся случайно под рукой, бросился на зверя, осыпая его ударами. Как ни велика была его сила, но томагавк не мог пробить толстой шкуры животного, и медведь, охватив нападающего лапами, стиснул его в смертоносном объятии, которому мог противостоять только такой гигант, как Бун. К счастью, черный медведь, в противоположность серому, очень редко пускает в ход когти и зубы, а только душит свою жертву. Бун высвободил левую руку и ударил ножом по морде животного, которое, заревев от боли, выпустило своего противника. Морда — единственная уязвимая часть у черного медведя. Даже на расстоянии сорока шагов пуля расплющивается о его череп, а если попадет в какую-нибудь другую часть тела, то вряд ли произведет серьезное действие.

Зная об этом и не рискуя новым объятием, Бун бросился прочь от хижины. Разъяренный медведь последовал за ним и нагнал его у изгороди. К счастью, тучи рассеялись, выглянула луна, и охотник мог вернее наносить удары. Заметив на земле тяжелый кол футов в десять длиной, он бросил нож и томагавк, схватил кол и возобновил борьбу с большей осмотрительностью, так как это была борьба на жизнь и смерть.

Будь перед ним бык или пантера, их кости были бы раздроблены страшными ударами, которые Бун наносил своему противнику со всей силой отчаяния; но медведь, несмотря на свою кажущуюся неуклюжесть, превосходит проворством и увертливостью всякое другое животное. Раз или два тяжелые удары сбивали его с ног, но вообще он увертывался от них с удивительной ловкостью. Наконец, он ухватился за другой конце кола и рванул его к себе с непреодолимой силой. Оба, человек и зверь, упали: Бун покатился к тому месту, где бросил оружие, но зверь опередил его; минута была критическая; но Бун не потерял хладнокровия и, хватив медведя томагавком по морде, бросился в хижину в надежде, что успеет затворить за собой дверь. Он захлопнул ее и навалился на нее плечами, но это не помогло; медведь с размаху налетел на нее и покатился в комнату вместе с Буном и обломками двери. Противники вскочили и приготовились к бою. У Буна оставался теперь только нож, но медведь, видимо, ослабел и шатался, так что шансы были равны; они снова схватились.

Незадолго до восхода солнца, капитан Финн, возвращаясь из Литл-Рока, заехал к охотнику и, к своему ужасу, нашел его, по-видимому, бездыханным на полу рядом с убитым медведем. Бун вскоре оправился; осмотр медведя показал, что лезвие ножа проникло через левый глаз в самый мозг животного.


ГЛАВА XXX


На следующее утро мы отправились втроем и около полудня перебрались через реку Вошита. Это прекраснейший поток, какой я только знаю, холодный и прозрачный, бегущий по плотному песчаному руслу. Бун сказал нам, что на лесистом холме за потоком мы верно увидим медведей, так как не было случая, чтобы, проезжая там, он не убил одного или двух.

Перебравшись через Вошиту, мы поехали по великолепному кленовому лесу, поднимаясь на отлогий холм. Я опередил моих спутников, чтобы иметь за собой первый выстрел, когда заметил налево, ярдах в двадцати от меня, на заросшей кустарником прогалине огромную медведицу, игравшую с своим медвежонком. Я поднял ружье, собираясь выстрелить, но в ту минуту Бун окликнул меня, и я, оглянувшись, увидел, что он и Финн сошли с лошадей и спрятались в чаще. Зная, что они что-нибудь увидели, я присоединился к ним и спросил, в чем дело.

— Редкая охота, — отвечал Финн, указывая рукой на крутую и каменистую часть горы.

Действительно, охота была интересная.

Огромный олень мчался во весь дух, преследуемый пумой. Охота продолжалась уже давно, так как языки обоих животных далеко высунулись, свесившись на сторону, а их мощные скачки не обнаруживали обычной легкости. На расстоянии двухсот ярдов от медведя олень остановился, втянул ноздрями воздух, затем сделал еще несколько прыжков, вытягивая шею и высматривая, тут ли медведь. Между тем пума настигал оленя, который внезапно повернулся и промчался всего в тридцати ярдов от своего преследователя. Последний, не будучи в состоянии разом остановиться, издал яростный вой и последовал за оленем, обогнавшим его на несколько сот ярдов; заслышав вой, медведица высунулась из кустов посмотреть, в чем дело.

— Ушли, — воскликнул я.

— Подождите, — ответил Бун, — вон они опять.

Он был прав; олень снова показался, но быстрота его бега значительно уменьшилась, и когда он приблизился к нам, мы могли убедиться, что животное рассчитало расстояние с удивительной точностью. Пума, уже настигавший свою добычу, находился теперь не далее тридцати ярдов от нее; медведица, ввиду близости врага, вылезла из кустов, готовясь к бою, как вдруг олень великолепным могучим прыжком перелетел через нее и исчез. Пума, уже готовый броситься, неожиданно очутился, к своему изумлению, перед грозным противником, вовсе не расположенным к бегству. Он съежился, ударяя себя по бокам пушистым хвостом, меж тем как медведь стоял на расстоянии пяти ярдов от него, неподвижный, как статуя, поглядывая на него своими маленькими огненными глазками.

Так простояли они с минуту: пума, тяжело дыша, взволнованный и, видимо, в нерешительности, медведь совершенно спокойный и неподвижный. Пума стал медленно пятиться и, отодвинувшись на надлежащее расстояние для прыжка, приостановился, сжался в комок, уперся изо всех сил задними ногами в землю, как молния, кинулся на медведя и вцепился когтями ему в спину. Медведь с неодолимой силой обхватил пуму передними лапами, стиснул его в своих страшных объятиях и навалился на него всей тяжестью своего тела. Мы слышали грозный рев, жалобный вой, хрустение костей, а спустя минутупума лежал мертвый. Медвежонок подошел осведомиться, что случилось, обнюхал жертву и потрусил рысцой по склону холма, сопровождаемый матерью, которая, по-видимому, осталась совершенно невредимой. Мы дали им уйти беспрепятственно, так как настоящий охотник не тронет животное, только что подвергшееся смертельной опасности.

Это обычный прием оленя, преследуемого пумой: наводить хищника на медведя; мне не раз случалось наблюдать его, но я никогда не видал раньше, чтобы олень делал круг.

Мы продолжали наш путь и после быстрой езды в течение двух часов достигли интересного места, называемого Магнитным Гнездом. Это одна из главных достопримечательностей Арканзаса, и каждый плантатор считает своей обязанностью посетить его хоть раз, хотя бы для этого пришлось проехать сотни миль.

Это небольшая долина, окруженная утесами, образующими барьер в виде подковы в сто-двести футов высотой. Из этих скал выбегают сотни серных источников, горячих и холодных, изливающихся в обширные бассейны, прорытые в течение веков деятельностью их вод. Источники не представляют чего-либо исключительного, но долина замечательна тем, что все камни и скалы в ней магнитные.

У посетителей в обычае брать с собой железные вещи, чтобы бросать их на скалы; зрелище чрезвычайно своеобразное: старые подковы, ножи и вилки, железные брусья, гвозди и пистолетные дула торчат на скалах, точно приклеенные к ним.

В полумиле от этого странного места жил другой старый пионер, приятель моих спутников, в хижине которого мы остановились на ночь. Наш хозяин отличался замечательной гостеприимностью и еще более замечательной молчаливостью; он всегда жил в лесах, в одиночестве, и если ему случалось произносить несколько слов, то они казались бессвязными. По-видимому, его дух был поглощен сценами прошлого. В молодости он был одним из спутников знаменитого пирата Лафитта, а после защиты Нью-Орлеана, при которой пираты оказали большие услуги, принял помилование от президента и пробрался по лесам и болотам в Луизиану, где стал вести образ жизни траппера. Впоследствии он познакомился и даже подружился с моими спутниками, но, в противоположность пионерам и охотникам, не любил рассказывать о своих прежних приключениях и всегда избегал этой темы.

Ходили таинственные слухи о сокровище, которое было зарыто в Техасе пиратами и известно ему одному; вещь возможная, потому что устья, лагуны и бухты этой области всегда были их любимым пристанищем. Однако никому еще не удалось выжать из него каких-нибудь указаний по этому предмету. Он жил теперь с индианкой из племени плоскоголовых и имел от нее нескольких детей, что тоже было предметом разговоров между западными фермерами.

Если бы его сквау была из племени криков, чироков или осагов, это никого бы не удивило; но как он ухитрился достать женщину из такого отдаленного племени, и, вдобавок, женщину, выглядевшую настоящей королевой? Это была тайна, которую никто не мог разгадать.

Мы оставили наших хозяев рано утром и в полдень прибыли к горячим источникам, где я должен был проститься с своими спутниками. Впрочем, они убедили меня остаться с ними до утра, так как Финн хотел дать мне письмо к одному из своих приятелей в Южном Миссури.

Утром я простился с Финном и Буном и двинулся дальше. Я не мог отделаться от странного чувства одиночества, проезжая холм за холмом, лес за лесом. Мне казалось, что что-то обстоит неладно, и я часто оглядывался, желая убедиться, что со мной никого нет. Чувство это, однако, длилось недолго, и я скоро убедился, что к западу от Миссисипи человеку с деньгами в кошельке и на хорошей лошади не следует ездить в незнакомой компании, если он не желает лишиться того и другого, а на придачу жизни.

Я проехал, не останавливаясь, сорок пять миль по сухой дороге, ведущей в Литл-Рок, и приехал в столицу к полудню. Иностранцы часто посещают Соединенные Штаты, но лишь немногие из них заглядывают в Арканзас. По-видимому, их отпугивают бесчисленные истории об арканзасских убийствах, которыми обязательно угощают туристов на пароходах, ходящих по Миссисипи. Без сомнения, эти рассказы об убийствах и злодействах крайне преувеличены, как и все в Соединенных Штатах. Однако невозможно отрицать, что арканзасским судам приходится разбирать по крайней мере вдесятеро больше дел о зарезанных и застреленных, чем судам других штатов.

В первый же день моего пребывания в Литл-Роке мне пришлось быть свидетелем двух-трех арканзасских происшествий и слышать комментарии по их поводу. В это время происходили заседания законодательного собрания штата. Двое законодателей, разошедшиеся во мнениях, побранились. От слов они перешли к ударам, и один застрелил другого из шестиствольного вертящегося пистолета Кольта. Это событие прервало на тот день заседание; тело было перенесено в ту самую таверну, где я остановился, а убийца, оставленный на свободе за поручительством в две тысячи долларов, бежал в ту же ночь, и никто не подумал его преследовать.

Мертвое тело оказалось весьма доходной статьей для моего хозяина, который положил его в комнате, смежной с баром. Когда новость распространилась, все мужское население Литл-Рока сочло своею обязанностью удостовериться в ней лично и высказать свое мнение об этом происшествии за бутылкой вина или за стаканом виски.

Чувствуя утомление, я рано лег в постель и начал было уже засыпать, несмотря на громкие разговоры и ругань внизу, когда услышал пять или шесть выстрелов, быстро проследовавших один за другим и сопровождавшихся воплями и стонами. Я вскочил и остановил на лестнице девочку негритянку, растерявшуюся от ужаса.

— Что случилось, Блекки? — спросил я. — Это в баре стреляют?

— О, да, масса, — отвечала она, — стреляют так, что ужас! Доктор Френсис назвал доктора Грея мошенником; доктор Грей назвал доктора Френсиса негодяем; доктор Френсис начал стрелять из большого пистолета и убил доктора Грея; доктор Грей начал стрелять из другого большого пистолета и убил доктора Френсиса.

— Как! — воскликнул я. — После того как был убит?

— О, нет, масса, прежде чем был убит; они стреляли разом — паф, паф, паф.

Я сошел вниз узнать об обстоятельствах этого двойного убийства. Оказалось, что коронер осматривал тело законодателя, убитого утром, и двое хирургов, изрядно угостившись в баре, поссорились по поводу направления, по которому прошла пуля. Не придя к соглашению относительно этого пункта, они обменялись крупными словами, от слов перешли к делу; и в заключении застрелили друг друга.

События этого дня внушили мне такое отвращение, что я уплатил по счету в гостинице, оседлал свою лошадь и переправился на пароме через реку Арканзас, широкий, величественный и быстрый поток, на южном берегу которого расположена столица штата. Отъехав на некоторое расстояние от реки, я остановился на ночлег в лесу, предпочитая его безмолвие и грусть отвратительным сценам кровопролития и убийства.

К северу от реки Арканзаса население не так кровожадно и более гостеприимно, то есть хозяин гостиницы относится к вам учтиво в расчете на ваши деньги, а в городе (домов пятьдесят) Бетсвилле я нашел человек тридцать генералов, судей и майоров, которые благосклонно водили меня по всем местным барам, причем выкурили несчетное множество сигар и выпили несчетное множество бокалов вина, и хотя заказывали все это по собственной инициативе, но платить предоставили мне, что я исполнил, зная повадку этих джентльменов увиливать от уплаты, чтоб не обидеть иностранца.


ГЛАВА XXXI


От Бетсвилля до южной границы Миссури путь лежит на протяжении сотен миль среди пустынных гор и сосновых боров, изобилующих змеями и разнообразной дичью, но без малейших признаков цивилизации. Трава встречается только в котловинах, но они так болотисты, что лошадь рискует провалиться. К счастью, светлые и чистые ручьи встречаются то и дело, и я был настолько предусмотрителен, что запасся большим мешком маиса для лошади. В конце концов мы путешествовали очень недурно, и моя верная лошадь счастливо избежала «кольца». Что такое «кольцо», я сейчас объясню читателю.

В этих областях переезд от фермы до фермы занимает почти целый день; и если путешественник новичок или «зеленый» (арканзасское название иностранца), то хозяин употребляет все свое искусство, чтобы удостовериться, имеются ли у его гостя деньги, и если окажется, что деньги есть, старается задержать его как можно дольше. С целью раздобыть эти сведения, он, хотя бы на ферме имелось полдюжины здоровых молодцев, обязательно поручает какой-нибудь хорошенькой девушке (своей дочери или племяннице) указать вам конюшню и склад маиса. Эта нимфа берет на себя заботы о путешественнике, показывает ему сад, свиней, приготовляет ему спальню и проч. Она предлагает выстирать его носовой платок, заштопать куртку и при этом так или иначе допытывается, есть ли у него деньги, о чем сообщает хозяину.

Поужинав, выспавшись и позавтракав, путешественник спрашивает, сколько с него следует, и выражает намерение ехать дальше.

— С вашим конем приключилось что-то неладное, сэр, — сообщает ему хозяин, — он хромает.

Путешественник решает, что это пустяки; отправляется в путь, но, проехав какую-нибудь милю, убеждается, что его лошадь не может идти; он возвращается на ферму и остается там иногда целую неделю, пока лошадь не вылечится от хромоты.

Со мной устроили однажды такую же штуку, и я не подозревал о ней, но когда на следующей ферме моя лошадь снова захромала, я решил ехать, невзирая на ее хромоту. Проехав три мили, я встретился с каким-то всадником, пожилым человеком. Он остановился, внимательно взглянул на меня и сказал:

— Послушайте, молодой человек, вы, я вижу, «зеленый».

Я был в это утро в самом скверном настроении духа и потому ответил сердито:

— Что вы этим хотите сказать, старый болван?

— Не обижайтесь, — ответил он, — я вовсе не хочу издеваться над иностранцем. Я губернатор этого штата, Иелль, и вижу, что мои остроумные сограждане сыграли с вами штуку. Если позволите, я в две минуты излечу вашего коня от хромоты.

Видя, что я имею дело с джентльменом, я извинился в своем грубом ответе, а губернатор слез с лошади и объяснил мне тайну «кольца». Как раз над копытом нога моей лошади была туго обтянута крепкой шелковой ниткой, скрытой под шерстью; как только нитка была перерезана, лошадь перестала хромать.

На прощание губернатор дал мне отеческий совет.

— Я укажу вам способ, мой милый юноша, — сказал он, — благополучно путешествовать по Арканзасу. Остерегайтесь хорошеньких девушек и честных хозяев; никогда не говорите, что вы путешествуете дальше ближайшего города, так как в продолжительное путешествие человек обыкновенно пускается с деньгами; и если возможно, никогда не ставьте вашу лошадь в конюшню. Счастливый путь.

Западная окраина Арканзаса имеет гористый характер и является началом великой американской пустыни, доходящей до подошвы Кордильер. Восточная же часть штата, орошаемая водами Миссисипи, представляет сплошное болото, почти не исследованное, так как почва его чересчур зыбка даже для легконогих индейцев; в сущности, вся территория между Миссисипи и рекой С.-Френсис представляет непрерывное речное дно.

Утверждают, что эта область не была подвержена таким наводнениям до землетрясения 1811 и 1812 гг., когда долина С.-Френсис значительно осела. Землетрясения были обычным явлением со времени первых поселений в этой области; да и теперь они случаются очень часто, и обитатели относятся к ним довольно равнодушно. Но землетрясение 1811 и 1812 гг. имели исключительный характер; они ощущались на всем протяжении от Новой Англии до Нью-Орлеана и оставили неизгладимые следы; по всей вероятности, впрочем, эта часть долины Миссисипи и в более ранние периоды переживала страшные катастрофы. В 1812 г. земля разверзалась широкими трещинами, из которых извергались массы воды и песка; холмы исчезали, и вместо них появлялись озера; дно озер поднималось, и воды их разливались во все стороны; течение рек изменялось вследствие возвышения русла и оседания берегов; в течение целого часа

Миссисипи текла обратно, к своим истокам, пока скопившиеся воды не прорвали плотины, загородившей им путь; суда садились на мель, или внезапно оказывались на суше, или кружились, захваченные водоворотами; и среди всех этих страшных изменений электрические огни, сопровождаемые раскатами грома, озаряли атмосферу, потемневшую от туч и испарений.

Местами еще можно видеть затопленные леса на дне образовавшихся в то время озер. Что эти явления были вызваны не местными причинами, как думали некоторые, видно из того факта, что Азоры, Вест-Индские острова и северный берег Южной Америки испытали сильные потрясения в то же самое время, а города Каракас, Лагуяра и некоторые другие были совершенно разрушены.

Мне советовали не останавливаться в пограничных домах, и я проехал бы до Миссури, ночуя на открытом воздухе, если б не началось дождливое время года; ночевать же под страшным ливнем вовсе не доставляет удовольствия. Когда я достиг реки С.-Френсис, погода заставила меня остановиться в доме одного «пастора — не знаю какой секты, но он считался величайшим лицемером в мире и самым ловким плутом в Арканзасе.

Моя лошадь была поставлена в конюшню, седло отнесено в переднюю, а свои походные сумки я положил в гостиной и по обыкновению отправился к колодцу умыться после езды. Вернувшись, я, к своему удивлению убедился, что сумки уже исчезли. Так как в них у меня хранился изрядный запас денег и драгоценностей, то я немедленно спросил у женщины, стряпавшей в соседней комнате, куда они девались. Она отвечала, что не знает, но что, вероятно, их убрал ее отец.

Я долго дожидался его, с немалым беспокойством стоя у дверей, когда, наконец, увидел, что он возвращается домой через маисовое поле. Я пошел к нему навстречу и спросил, куда он девал сумки. На это он ответил сердито, что не понимает, о каких сумках я спрашиваю; что у меня никаких сумок не было, когда я приехал; что я, как видно, ловкий малый, да не на такого напал: его не проведешь.

Так как к этому времени я уже хорошо познакомился с арканзасскими штуками, то, не теряя времени на разговоры, вернулся в переднюю, достал из кобуры пистолеты и заткнул их за пояс, захватил ружье и отправился по его следам, ясно отпечатавшимся на мягкой почве. Они привели меня к сараю с маисом, где после часовых поисков я нашел свои походные сумки. Я взвалил их на плечо и вернулся домой, как раз к началу проливного дождя. На крыльце меня встретили с извинениями пастор, его жена и дочь, миловидная девушка лет шестнадцати, вся в слезах. Мать объявила, что всему виной девушка, а пастор объяснил мне самым униженным тоном, что его дочь, войдя в комнату и увидев сумки, решила спрятать их, вообразив, что они принадлежат ее возлюбленному, которого она ждала в гости. Девушка с своей стороны горько плакала, уверяя, что она хотела только подшутить над Чарли. Она честная девушка, а не воровка.

Я сделал вид, что удовлетворен этим объяснением, а вскоре затем, к моему большому удовольствию, прибыли новые гости: четверо миссурийских плантаторов, возвращавшихся с медвежьей охоты в болотах С.-Френсис. Один из них был г. Куртенэ, к которому я имел письмо от капитана Финна; мы очень скоро сошлись, и он пригласил меня заехать к нему и погостить хоть недельку.

Так как он говорил по-французски, то я рассказал ему на этом языке историю с сумками; он нисколько не удивился, так как знал характер нашего хозяина. Решено было, что г. Куртенэ и я ляжем в комнате нижнего этажа, где имелись две кровати; остальные охотники устроились в другой части дома. Перед сном они пошли взглянуть на лошадей, и дочь хозяина воспользовалась этим случаем, чтобы посветить мне и проводить меня в спальню.

— О, сэр, — сказала она, притворив дверь, — пожалуйста, не рассказывайте другим гостям о моем поступке, иначе они станут говорить, что я в связи с Чарли, и моя репутация погибла.

— Послушайте, — отвечал я, — я уже рассказал о нем, и я знаю, что история с Чарли — выдумка, которую вы повторяете по приказанию отца. Когда я искал сумки в сарае, я видел следы тяжелых сапог вашего отца, а не ваших легких и маленьких башмаков. Он негодяй; передайте ему это от меня, и если б у меня было время возиться с этим делом, я привлек бы его к ответственности.

Девушка страшно сконфузилась, и я пожалел о своей резкости и хотел было обратиться к ней с более ласковыми словами, но она перебила меня.

— Пощадите меня, сэр, — сказала она, — я знаю все, я так несчастна, если б мне удалось найти хоть какое-нибудь место, чтобы зарабатывать хлеб, я не осталась бы здесь ни минуты, так как здесь мне очень, очень тяжело.

В эту минуту послышались шаги возвращающихся охотников, и бедная девушка поспешила оставить комнату.

Г. Куртенэ сообщил мне, что, по его мнению, пастор готовит какую-то новую плутню, так как только что отправился в душегубке за реку. После истории с сумками от этого молодца можно было ждать всего; ввиду этого мы решили быть настороже, пододвинули наши кровати к окнам и легли не раздеваясь.

Чтоб скоротать время, мы разговаривали о капитане Финне и техасцах. Г. Куртенэ рассказал мне о случае кражи негров тем самым генералом Джоном Мейером, о котором так много рассказывал мой товарищ по путешествию через Техас, богослов. Однажды зимою мистер Куртенэ, возвращаясь с востока, был задержан в Венсенне (Индиана) глубокими снегами, которые на несколько дней сделали дороги непроезжими. Тут он увидел стадо овец прекрасной породы, которую решил завести на своей ферме, и узнав, что капитан собирается, как только пройдет лед, отправиться вниз по реке на большом дощанике, условился с ним насчет доставки дюжины овец на его плантацию, немного ниже устья Огайо, по ту сторону Миссисипи.

Два месяца спустя Мейер доставил овец и получил условленную плату. Затем он попросил разрешения остановиться на земле г. Куртенэ, так как его барка потерпела серьезные повреждения и требовала починки, которая должна была продлиться не менее пяти, шести дней. Г. Куртенэ разрешил Мейеру и его людям воспользоваться кирпичным сараем и приказал своим неграм доставлять им картофель и овощи.

Три или четыре дня спустя негры сообщили ему, что генерал толковал с ними, называл их дураками за то, что они остаются в рабстве, уверял, что они могут быть такими же свободными, как белые люди, и что если они отправятся с ним вниз по реке, то он отвезет их в Техас, где будет платить им по двадцати долларов в месяц за работу.

Куртенэ посоветовал им сделать вид, будто они согласны на его предложения, и указал, как действовать дальше. Затем он разослал письма к соседям, пригласив человек двадцать приехать к нему на плантацию, захватив с собой бичи, для которых найдется дело.

Кончив починку, Мейер явился поблагодарить за гостеприимство и сообщил, что намерен отплыть завтра утром. Ночью, когда, по его соображениям, все в доме улеглись спать, он отправился с двумя сыновьями на пустырь, где должны были собраться негры, согласившиеся бежать с ним. Он нашел полдюжины негров и, посоветовав им соблюдать тишину, приказал следовать за ним к барке; но, к своему удивлению, убедился, что пустырь окружен толпою других негров и белых, вооруженных страшными бичами из буйволовой кожи. Догадавшись в чем дело, он пустился наутек, но было уже поздно.

Генерал и его сыновья, без сомнения, привыкли к подобным сюрпризам, так как увертывались от ударов с изумительной ловкостью, но при всем том на их долю выпала жестокая порка, пока они успели добраться до берега, находившегося на расстоянии четверти мили. Тщетно они орали, ругались и молили о пощаде: удары сыпались немилосердно, особливо со стороны негров, которые, испытав на себе силу бича, с особенным удовольствием хлестали белых.

Наконец, доблестный генерал и его почтительные сыновья, изнемогая от ударов, добрались до барки, обрезали канат и отплыли на середину реки. С тех пор генерал Мейер, когда ему случалось бывать в этих краях, всегда проплывал мимо плантации ночью, придерживаясь противоположного берега.

Я сообщил г. Куртенэ все, что мне было известно о генерале Мейере. Во время моего рассказа наше внимание было привлечено каким-то шумом подле конюшни, находившейся на дворе против наших окон. Мы подозревали, что дело идет о попытке украсть наших лошадей, и г. Куртенэ, взяв мое ружье, поместился у окна, так чтобы видеть двор, через который воры должны были прогнать лошадей.

Мы прождали еще минут пять, а затем г. Куртенэ предложил мне занять его место, сказав:

— Если увидите кого-нибудь на дворе с нашими конями, стреляйте. Я же пойду вниз и попытаюсь захватить мошенника; я замечаю какую-то возню у конюшни и подозреваю, что пастор хочет отогнать наших лошадей в болото, где ему нетрудно будет отыскать их впоследствии.

Он направился к двери, но едва успел взяться за ручку, как раздался ужасающий вопль, а за ним громкое ржание, в котором я узнал ржание моего коня. Схватив пистолеты и ножи, мы поспешили во двор. Мы нашли наших двух лошадей и третью, принадлежавшую одному из охотников, подле конюшни; они были связаны гуськом, так чтобы их мог вести один человек. Только первая была взнуздана, а последняя, именно моя, находилась в состоянии страшного возбуждения, как будто с ней случилось что-то необычайное. Продолжая наши поиски, мы нашли тело молодого человека, страшно изуродованное: грудь его была совершенно вскрыта, так что сердце и внутренности выпали наружу.

По-видимому, мой верный конь, еще в Техасе проявивший неохоту расставаться со мной, нанес вору страшный удар, отбросивший его шагов на пятнадцать в виде изуродованного трупа.

Между тем на шум явились другие охотники, добыли фонари, и мы узнали в убитом старшего сына пастора, который недавно женился и поселился на восточном берегу С. -Френсис. Вскоре явился и сам пастор, но не из дома, а с противоположной стороны, одетый, как накануне: очевидно, он не ложился в постель в эту ночь.

Узнав о печальном происшествии, он стал бесноваться и клясться, что проклятый француз и его проклятая лошадь поплатятся за это жизнью. Но г. Куртенэ подошел к нему и сказал:

— Придержи язык, негодяй! Полюбуйся на дело своих рук, потому что ты виновник этой смерти. Ты для того и переправился через реку, чтобы заставить своего сына помочь тебе украсть лошадей. Ни слова, ты меня знаешь, посмотри на своего первенца, подлый человек! Пусть эта смерть будет началом долгой цепи несчастий для тебя, и пусть последним звеном этой цепи будет виселица, который ты заслуживаешь!

Пастор не отвечал ни слова, даже когда жена принялась упрекать его сквозь слезы:

— Я предупреждала тебя, — говорила она, — и вот мы дожили до беды, и я боюсь, что дальше будет еще хуже. В несчастный день я встретилась с тобою, и в несчастный день родился этот ребенок.

Я пройду молчанием окончание этой печальной сцены. Все мы сочувствовали матери и бедной девушке, которая была в отчаянии. Оседлав лошадей, г. Куртенэ и я уехали, а другие охотники остались ждать следователя, которого мы обещали прислать. Чтобы найти его, нам пришлось свернуть с большой дороги; проехав несколько миль, мы отыскали его дом, разбудили хозяина и, сообщив ему о происшествии, переправились на восходе солнца через реку.


ГЛАВА XXXII


Наконец мы достигли плантации г. Куртенэ. Его дом был одним из немногих, построенных со вкусом домов в Соединенных Штатах. Изящный портик на колоннах, широкие веранды, обвитые жасмином, и веселый, цветущий сад с аллеями акаций и живыми изгородями из боярышника и остролиста напоминали мне сцены из времени моего детства в Европе. Все было красиво и удобно: просторные конюшни, хорошенькие конуры для собак, упитанные и веселые невольники, опрятно и хорошо одетые.

Когда мы сошли с лошадей, на балконе появилась красивая дама с приветливым, обрадованным лицом и пятеро или шестеро хорошеньких ребятишек; все они окружили и осыпали поцелуями отца. Появилось также и милое видение юности и красоты — одна из стройных девушек юга, с темными ресницами и волнистыми, черными, как вороново крыло, волосами; рабы всех возрастов — мулаты и квартероны, старые негры и негритянки — также выбежали навстречу хозяину с радостными восклицаниями. Прибавьте к этому лай собак, ржание коней, и вы дополните эту картину привязанности и счастья. Вряд ли найдется во всей Америке другая такая плантация, как плантация г. Куртенэ.

Я вскоре сделался своим человеком в его семье, где впервые пользовался удовольствиями общества высококультурных людей. Мистрисс Куртенэ прекрасно играла на арфе, ее племянница, мисс Эмма Куртенэ была превосходная пианистка, а наш хозяин мастерски владел флейтой. Мы проводили вечера, читая Шекспира, Корнеля, Расина, Метастазио или современных английских писателей, а затем до поздней ночи наслаждались прекрасными творениями Бетховена, Глюка и Моцарта или блестящими увертюрами Доницетти, Беллини и Мейербера.

Время летело для меня как волшебный сон, и так как период дождей только что наступил, и путешествовать было невозможно, то я остался на несколько недель у моих приветливых хозяев, тем с большей охотой, что многочисленные испытания, которым я подвергся в таком раннем возрасте, убедили меня, что счастье не такая обыкновенная вещь на земле, чтобы отталкивать его, когда оно представляется вам. Но среди удовольствий я не забывал о взятой на себя задаче и написал Джоэ Смиту, главе мормонов, в город Науву, о своем желании вступить с ним в переговоры. Несмотря на плохое время года выпадали и солнечные дни, которыми я и хорошенькая мисс Эмма пользовались для прогулки верхом по лесам; иногда же мой хозяин приглашал соседних охотников, и устраивалась облава на медведей, оленей и диких кошек. В таких случаях мы брали с собой палатки, и вечером, покуривая подле костра, я слушал рассказы бывалых людей, которые познакомили меня лучше с жизнью Соединенных Штатов, чем познакомило бы многолетнее пребывание в них.

«Скажи мне, с кем ты знаешься, и я скажу тебе, кто ты таков», — говорит старинная пословица. Г. Куртенэ выбирал своих знакомых в самых интеллигентных кругах общества, и рассказы их были интересны и содержательны. Часто разговор заходил о мормонах, и мой хозяин, заметив, что я очень интересуюсь этой новой сектой, познакомил меня с одним джентльменом, которому была хорошо известна ее история. От него я и узнал подробсти о возникновении мормонизма.

Много лет тому назад жил в Конектиккуте человек, по имени Соломон Спальдинг, типичный янки, как показывает его биография. Сначала он изучал право с целью сделаться адвокатом; потом был проповедником, купцом и банкротом; позднее был кузнецом в какой-то западной деревушке; затем земельным спекулянтом и школьным учителем; еще позднее приобрел сталелитейный завод, снова обанкротился; и в заключение стал писателем и фантазером.

Как легко себе представить, он умер нищим где-то в Пенсильвании, не подозревая того, что, в силу странной случайности, одно из его произведений («Найденный манускрипт»), спасенное от забвения несколькими шарлатанами, явится в их руках могущественным орудием, с помощью которого удастся основать одну из самых замечательных сект, какие когда-либо существовали.

Под заглавием «Найденный манускрипт» мы находим исторический роман о заселении Америки, в котором американские индейцы оказываются потомками исчезнувших колен израильских. В нем подробно описываются их странствования из Иерусалима по суше и по морям до прибытия в Америку под начальством Нефи и Лехи, и возникшие между ними впоследствии распри и кровопролитные войны. Памятниками этих войн остались курганы, так часто попадающиеся в Северной Америке; о высокой цивилизации этих переселенцев свидетельствуют замечательные развалины городов и другие любопытные древности, находимые в различных местах Северной и Южной Америки.

Произведение это написано библейским стилем и обнаруживает известную силу воображения и знакомство с историческими и этнографическими фактами, но в целом представляет нечто в высшей степени сумбурное и нескладное.

Рукопись валялась несколько лет у издателей Паттерсона и Лембдина, в Питтсбурге. Дела их пошли плохо, и Лембдин задумал поправить их какой-нибудь удачной книжной спекуляцией. Просматривая различные рукописи, имевшиеся у него, он наткнулся на произведение Спальдинга, которое показалось ему золотым рудником, вполне способным предотвратить банкротство, грозившее злополучному издателю. Но смерть помешала ему привести в исполнение свое намерение.

Лембдин отдал драгоценную рукопись своему закадычному другу Сиднею Ригдону, для изменения, украшения и приготовления к печати. Когда издатель умер, Ригдон забросил было рукопись, но, раздумывая о своих скудных средствах и о возможности улучшить свое положение, набрел на счастливую мысль. Ригдон знал своих соотечественников и их любовь к чудесному; и вот он решил издать «Найденный манускрипт» не как роман, не как продукт воображения, а как новый религиозный закон, дарованный человеку самим Богом.

В течение некоторого времени Ригдон усердно работал, изучая Библию, изменяя свою книгу и проповедуя каждое воскресение, с целью подготовить публику к восприятию новой религии. Как легко может себе представить читатель, наш импровизированный богослов был подобно Спальдингу на все руки мастер, последовательно исполнявший обязанности адвоката, кабатчика, конторщика, купца, полового, издателя газеты и, в заключение, фактора типографии.

Ригдон, несомненно, является отцом мормонизма и автором «Золотой Книги». Но он скоро заметил, что его шарлатанское предприятие грозит серьезными опасностями и отступил перед ними. Грандиозные планы оказались ему не по плечу; он был мелкий и трусливый шарлатан, видевший в мормонизме только денежную спекуляцию. Он решил укрыться за спиною какого-нибудь глупца, который не побоится взять на себя ответственность, меж тем как на его долю достанется золотая жатва, с которой он и отретируется в безопасное место при первых признаках начинающейся бури. Но, как это часто случается, он рассчитал без хозяина: вышло так, что, разыскивая глупца, он нашел в лице Джоэ Смита не совсем такого, какого искал. Ему нужна была смесь плута и безумца, человек, который был бы его орудием и рабом. Джоэ Смит был плут и невежда, но обладал теми качествами, которых не хватало Ригдону: он был человеком широких замыслов, полным мужества и интеллектуальной энергии, одною из тех беспринципных, но крупных и сильных натур, которые в прошлые века двигали народами, как Магомет, и даже в наше просвещенное время могут достигать поразительных результатов.

Когда уже поздно было отступать, Ригдон с неудовольствием заметил, что вместо того, чтобы приобрести покорное орудие, он сам подчинился более сильной воле, сам оказался рабом, связанным страхом и интересом, двумя стимулами, руководившими им в жизни. Смит, а не Ригдон, сделался «избранником Господа», главою многих тысяч, великим религиозным и политическим вождем.

Отец Джозефа Смита был «кладоискателем» и вел бродячую жизнь на Дальнем Западе, обманывая легковерных фермеров россказнями о зарытых сокровищах, и при случае не брезгуя кражей скота и лошадей. Джозеф был его вторым сыном и любимцем: отец всюду рассказывал, что Джоэ обладает удивительным даром ясновидения, от которого не ускользнет никакой клад. Джоэ действительно проявлял большие способности по этой части, и опытные люди пророчили ему блестящую будущность, утверждая, что если он не попадет на виселицу, то будет по меньшей мере генералом.

Сначала молодой человек направился по стопам своего почтенного батюшки, подвизаясь на том же поприще: выманивая деньги у состоятельных людей указаниями золотых и серебряных россыпей (при помощи заранее подброшенных образчиков руды), кладов, в решительную минуту уходивших в землю вследствие влияния каких-либо враждебных сил; пропавшего скота или лошадей (предварительно угнанных товарищами Смита куда-нибудь в лес), и т. п. Уже здесь проявлял он редкое знание человеческой натуры и уменье импонировать людям; но это мелочное плутовство не удовлетворяло его; он инстинктивно искал более широкого поприща для приложения дремавших в нем способностей и, наконец, обрел его, встретившись во время своих странствований с Ригдоном в 1827 г. Вскоре между ними завязалась тесная дружба и состоялось соглашение.

Пока Ригдон стряпал свою библию, Смит подготовлял умы к восприятию нового учения. Теперь вместо искания кладов выступили на сцену чудесные исцеления, воскрешения умерших. Об одном из них, неудавшемся, я расскажу ниже, — туманные пророчества, наводившие страх на невежественных фермеров.

В больших городах Европы и Америки, цивилизация, образование, деятельная толчея повседневной жизни уничтожили суеверные чувства и почти изгнали боязнь нездешних сил, злых гениев и духов. Не то в западной области Соединенных Штатов, среди дремучих лесов, пустынных гор, молчаливых степей, где лишенный развлечений и новостей, которые давали бы пищу его воображению, фермер поддается странным фантазиям и если не говорит о них, опасаясь насмешек, то раздумывает над ними и мало-помалу становится жертвой фантасмагории.

В этих пограничных областях американец всегда охотник. В конце лета он вскидывает на плечо ружье и отправляется «проведать своих свиней, лошадей и скот». Выслеживая при этом дичь и диких пчел, он забирается далеко в глушь, в болота, в горные ущелья. Грандиозные картины природы, постоянное безмолвие производят подавляющее впечатление на его ум, а необходимость быть вечно настороже, напрягать зрение и слух действует на нервную систему. Он вздрагивает при шорохе листьев, всматривается в заросли и кустарники, ожидая каждую минуту появления опасного зверя или какой-нибудь ядовитой гадины. Вдобавок ему приходится испытывать голод и подвергаться сильному утомлению.

«Поголодай в пустыне — начнешь видеть духов», — говорят индейцы, и это очень метко сказано. Если прибавить к этому, что одинокая и монотонная жизнь уже предрасполагает фермера к таинственному и чудесному, то неудивительно, что он становится суеверным. Еще ребенком он приобретает расположение к чудесному; в долгие зимние вечера, когда глубокий снег одевает землю и ветер воет в деревьях, старики, покуривая трубки перед огнем, рассказывают о своих приключениях. Они говорят о таинственных голосах, раздающихся в какой-нибудь пещере, о встречах с злым духом в образе хищного зверя; и многие намекают, что им не раз случалось в темную, бурную ночь сталкиваться с оборотнем в лесу, на перекрестке двух дорог или подле дуба, обожженного молнией.

Среди этих людей Джоэ, бродивший один по лесам при лунном свете, Джоэ, имевший, по их твердому убеждению, сношения с силами нездешнего мира, обладавший даром ясновидения, выражавшийся загадками и торжественными, таинственными намеками, всегда импонирующими невежественным людям, нашел благодарную почву. Тут он нашел своих первых последователей, когда объявил себя пророком, призванным основать «новое царство», царство «святых последнего дня»; тут он создал ядро своей будущей церкви.

В 1830 была напечатана сочиненная Спальдингом и переделанная Ригдоном мормонская библия, оригинал которой, написанный на золотых листах, был будто бы открыт Смитом в одном кургане, по указанию свыше; а в 1840 новая секта, насчитывавшая уже более полутораста тысяч последователей, основала в штате Иллинойс город Науву, столицу «западного царства», главою которого был признан Смит, проявивший в течение этого периода свои выдающиеся организаторские способности. Я не буду рассказывать о перипетиях этой истории, о превратностях, пережитых сектой, с того момента, когда первые шесть «святых» присоединились к пророку, до моей поездки к Смиту, когда его «царство» обладало уже обширными земельными угодьями в Западных штатах, торговыми предприятиями, банками, поселениями и городами, постоянным «легионом» в три тысячи человек и своеобразной религиозно-государственной организацией. Смит сумел привлечь к своему делу капиталы и предприимчивых людей и объединить своих последователей в правильно организованное целое. Он питал грандиозные замыслы; между прочим составил план союза с западными племенами индейцев, что, как уже известно читателю, и послужило причиной моей поездки к нему.


ГЛАВА XXXIII


Во время моего пребывания у г. Куртенэ я имел столкновение с пантерами, что, хотя и не представляет чего-либо замечательного само по себе, но в данном случае не лишено интереса, так как в этой местности пантеры перевелись уже лет двадцать. Одно время по соседству стали замечать сильную убыль индеек, ягнят и поросят, и мы обшарили все кустарники и заросли камышей, ожидая найти тигровую кошку, пробравшуюся с юга. После продолжительных бесплодных поисков г. Куртенэ пришел к заключению, что это пошаливает какая-нибудь шайка негров-марронов, и приказал сторожить каждую ночь.

Случилось как-то всей семье отправиться на свадьбу на ту сторону реки. За неимением подходящего костюма я остался дома, а после полудня поехал верхом на охоту с собаками. День был знойный, хотя ветреный; и так как свист ветра в камышах заглушал лай собак, то доехав до нашей прежней стоянки, в пятнадцати милях от дома, я бросился на траву и пустил лошадь пастись. Я пролежал не более получаса, покуривая трубку, когда собаки всей стаей вырвались из кустарников и ринулись в камыши, промчавшись мимо меня на расстоянии тридцати ярдов. Я вскочил на лошадь и поскакал за ними, недоумевая, что бы это могло быть. Я знал, что они не подняли ни оленя, ни медведя, а маленькое животное из породы кошек предпочло бы оставаться в кустарниках, где собакам было гораздо труднее добраться до него.

Я скакал во весь опор, пока не достиг болота, по ту сторону которого виднелась другая камышовая заросль, выше и гуще первой. Я привязал лошадь на всю длину лассо, чтобы она могла щипать молодые листья камышей, и пошел через болото по следам собак. Добравшись до заросли на другой стороне, я услышал бешеный лай стаи, очевидно, настигшей зверя. Я мог идти только по слуху, так как видеть что-нибудь было невозможно; камыши оказались такими густыми, что мне пришлось прокладывать себе путь охотничьим ножом, и только с большим трудом я добрался до стаи. Находясь от нее шагах в двадцати, я заметил, что приближаюсь к болоту, так как камыши стали редеть, и, подняв глаза, увидел впереди верхушку большого дерева, под которым, вероятно, собралась стая. Но я еще не мог разглядеть собак за камышами и стал всматриваться в верхние сучья дерева, рассчитывая увидеть там тигровую кошку. Однако ничего не было видно; тогда я прошел еще ярдов десять, расчищая себе путь ножом; и вдруг, к своему изумлению, заметил на высоте тридцати футов надо мною огромную пантеру, впившуюся когтями в ствол дерева и сердито смотревшую вниз, на собак.

Я не решался уйти, опасаясь, что шум привлечет внимание животного, которое бросится на меня с своей высоты. Собаки лаяли все громче и громче; я дважды поднимал ружье, но не выстрелил, чувствуя, что мои нервы слишком напряжены, и что ружье дрожит. Наконец, я овладел собою, и, рассудив, что в стае есть собаки, почти способные померяться силами с страшным животным, я прицелился и выстрелил. Выстрел оказался удачным, животное свалилось с дерева, смертельно раненное, но еще живое. Половина собак в одно мгновение была на нем; но, сбросив их, оно попыталось снова взобраться на дерево. Это, однако, оказалось ему не по силам, и, после двух-трех бесполезных прыжков, оно обратилось в бегство. Но тут самые крупные собаки набросились на него; оно уже не могло бороться и испустило дух вместе с потоком крови. Прежде чем я успел снова зарядить ружье, пантера была мертва.

Когда я подошел к ней, все собаки рвали ее тело, за исключением маленькой черной суки, обыкновенно предводительствовавшей стаей; я видел, как она ринулась в камыши, обнюхивая землю и опустив хвост. Пантера была самка, очень крупная, но тощая; по ее соскам я видел, что у нее должен быть детеныш, и не сомневался, что он находится где-нибудь поблизости. Я пытался направить всю стаю по следам черной сучки; но собаки увлеклись терзанием жертвы, а применять силу было бы небезопасно. Минут десять я смотрел на них, ожидая пока они угомонятся, как вдруг услыхал лай, рев и жалобный стон. Я подумал было, что черная сука нашла детеныша; но так как стая, ринувшаяся на голос, продолжала травлю по крайней мере двадцать минут, то я решил что она напала на след нового зверя — кабана или медведя. Я последовал за нею, но не успел пройти пятидесяти шагов, когда сильный шум в камышах показал мне, что зверь сделал круг и возвращается обратно; в ту же минуту я заметил шагах в двадцати от себя страшно изуродованный труп черной суки. Я подошел к ней; а шум между тем быстро приближался, и я едва успел отскочить за куст, как из камышей вырвалась другая пантера.

Я никогда еще не видал такого грозного и величественного зверя. Это был самец; морда его была покрыта пеной и кровью; хвост развевался в воздухе, и по временам он оглядывался назад, как будто в нерешимости, бежать ему или броситься на своих преследователей. Увидев труп черной сучки, он ринулся на него одним прыжком и принялся рвать и терзать его своими когтями. Так как бешеное животное находилось всего в двадцати ярдах от меня, то я мог бы стрелять, но не решался, пока собаки были далеко. Впрочем, они вскоре выскочили из камышей и ринулись вперед. Смелый, молодой кобель, опередивший остальных, был растерзан в одно мгновение; затем пантера бросилась к дереву и взобралась на высоту двадцати футов, ответив на лай собак грозным ревом.

Я выстрелил, и на этот раз еще удачнее. Моя пуля проникла через глаз в мозг животного, которое, однако, не сразу свалилось, судорожно вцепившись в дерево.

Наконец, когти его ослабели, и тяжелая масса рухнула на землю, страшная даже после смерти.

Солнце уже село, и, не желая терять времени на снимание шкуры, я удовольствовался тем, что отрезал в качестве трофея длинный хвост животного. Но мои приключения еще не кончились: когда я возвращался к первой пантере, собаки напали на след какого-то нового зверя и пустились за ним. Уже стемнело, и я начинал тревожиться. До сих пор мне везло: оба раза мне удалось одним выстрелом убить страшного противника, на которого даже самые смелые охотники не решаются нападать в одиночку; но удастся ли то же и в третий раз? Я не мог рассчитывать на это, тем более чтотемнота затрудняла прицел. Ввиду этого я предоставил собакам лаять сколько им угодно, а сам направился к моей первой жертве, у которой тоже отрезал хвост в доказательство своих подвигов. Мне казалось, однако, что если поблизости есть еще пантеры, то вряд ли благоразумно идти одному к тому месту, где я оставил лошадь. Поэтому я осмотрел ружье и пошел туда, где раздавался лай собак. Тут я нашел третью пантеру, но на этот раз охота была безопасной, так как животное оказалось очень молодым детенышем, взобравшимся на дерево, пораженное молнией и переломившееся ярдах в трех от корня. Пантера сидела в пятнадцати футах от земли на упавшем стволе, завязшем верхушкой в ветвях соседнего дерева.

Забавно было смотреть, как маленькое животное дразнило хвостом собак, старавшихся допрыгнуть до него. Оно радостно мяукало, то свертывая хвост, то вытягивая его вниз, точно приглашая собак схватить его. Мне было очень неприятно убивать такого миловидного и грациозного зверька, но это оказалось необходимым, так как все мои усилия отозвать собак оставались тщетными. Я застрелил его и, подвесив себе на шею, принялся не без тревоги разыскивать свою лошадь.

В Америке почти не бывает сумерек, особливо весной; к тому же я торопился и следовательно не мог поспеть вовремя. Я сбился с дороги, провалился в болото, изодрал себе руки и лицо о колючие кустарники и после утомительных часовых поисков услыхал наконец мою лошадь, которая, соскучившись в одиночестве, подала о себе весть громким ржанием. Хотя до дому было не более восемнадцати миль и дорога была мне известна, но я ухитрился еще раза три или четыре сбиться и наконец, бросив поводья, положился на инстинкт лошади.

Было около полуночи, когда я приближался к плантации г. Куртенэ и с удивлением заметил множество факелов, мелькавших по всем направлениям. Быстро проехав через пустырь, я узнал от встретившегося мне негра, что семья давно уже вернулась домой, и что ужин по обыкновению был подан в восемь часов; что все очень беспокоились обо мне, а г. Куртенэ, опасаясь, не случилось ли со мной какого-нибудь несчастия, решил отправиться на поиски с большей частью негров. Оставив лошадь на попечении раба, я побежал к дому, где собаки уже возвестили о моем возвращении. Вся семья высыпала ко мне навстречу, и все разом спросили, что задержало меня так долго.

— Я поймал воров, — отвечал я, — убил их и потерял двух собак; вот мои трофеи.

Мой хозяин был как громом поражен; как опытный охотник, он не затруднился определить величину животных по принесенным мною хвостам. Между тем он был в полной уверенности, что пантеры давно исчезли из этой области. Факт показался ему настолько замечательным, что он решил немедленно отправиться с неграми снять шкуры с животных. Я же остался с любезной хозяйкой и ее племянницей и, рассказав о своих приключениях, имел удовольствие убедиться, что мой рассказ возбудил волнение, которое могло объясниться только искренним участием ко мне.

История с пантерами возбудила толки, и соседние фермеры не хотели верить, пока не увидали шкур. Западные газеты сообщили об этом случае, и на целых два месяца я сделался настоящим «львом».

Спустя несколько дней после этого приключения, «Каролина», самый большой и красивый пароход на Миссисипи, наткнулась на подводный лес и моментально пошла ко дну. К счастью, вода была очень низка, так что верхняя палуба осталась над нею, и благодаря помощи с соседних плантаций все пассажиры были благополучно доставлены на берег. Триста овец, сотня свиней, восемьдесят коров и двенадцать лошадей были предоставлены их участи; и тяжело было смотреть на усилия бедных животных, боровшихся с мощным течением и поглядывавших, точно умоляя о помощи, на людей, толпившихся на берегу. Только одна свинья, две коровы и пять лошадей достигли берега. Многие сделались жертвами «речных акул» и сомов, другие были унесены течением. Лишь немногие предметы, находившиеся на пароходе, удалось спасти, и сотни тюков миссурийского табака и бочонков с кентуккийской мукой были выловлены несколько дней спустя прибрежными жителями Арканзаса и Теннеси. Предметы, теряемые таким образом при авариях на Миссисипи, редко требуются обратно, так как владельцы товаров, услыхав об их гибели, переменяют имена и исчезают, забрав оставшееся имущество, чтобы приняться за новые спекуляции в каком-нибудь другом штате.

В числе пассажиров оказалось несколько друзей г. Куртенэ, который пригласил их в усадьбу; для других были устроены временные убежища в ожидании ближайшего парохода. Катастрофа произошла так внезапно, что багажа не удалось спасти, и несколько англичан, ехавших с целью покупки хлопка, потерпели очень серьезные убытки. Что касается американцев, то хотя они громко жаловались и клялись предъявить иск к реке, к пароходу, к лодкам, ко всем и каждому не знаю во сколько миллионов долларов, но в действительности потери их были ничтожны, так как в обычае жителей западных штатов возить все свои деньги в бумажнике, а бумажник в кармане, и обходиться без всякого багажа, кроме небольшого саквояжа, в котором имеется рубашка, пара воротничков, бритва и щетка, исполняющая обязанность головной, платяной, сапожной, пожалуй, даже зубной.

Забавно было слышать все эти жалобы и перечисление потерянных сумм; не было пассажира, даже среди ехавших в третьем классе, который бы не потерял от десяти до пятидесяти тысяч долларов, предназначенных для покупки хлопковой плантации, парохода или полного груза гаванских сигар. Всего забавнее была легкость, с которой каждый находил свидетеля, подтверждавшего его потерю.

— У меня было пять тысяч долларов, — говорил один, — спросите у генерала, правду ли я говорю.

— Верно, как честный человек, — подхватывал генерал. — Я сам обменял судье свои восточные билеты на южные.

Трудно объяснить европейцу, что за жизнь ведется и какие штуки проделываются на пароходах, плавающих по Миссисипи. Я приведу один пример.

Один странствующий проповедник, известный за отъявленного плута на обоих берегах реки (от устья до верховья), ухитрялся (пока не попал в тюрьму за очистку чужих карманов) комфортабельно жить на пароходах, не платя ни фортинга. Он записывался от Сан-Луи до Нью-Орлеана, и так как плата за переезд взимается на Западе только по окончании путешествия, то он сходил на берег в Виксбурге, Натчезе, Байу или на какой-нибудь другой промежуточной станции. Здесь он садился на пароход, плывший в Огайо, записывался до Луизвиля, а сходил на берег в Мемфисе. У него никогда не было никакого багажа, кроме зеленого бумажного зонтика; но, чтобы усыпить подозрения, он всегда заходил к капитану и спрашивал его по секрету, знает ли он человека, который спит над ним на верхней койке, почтенный ли это человек, так как у него, проповедника, имеются значительные суммы, вверенные ему некоторыми обществами. Следствием было то, что, считая его богатым, капитан и служащие относились к нему с особым вниманием, угощали его вином и другими напитками. Когда он исчезал, они выражали сожаление, что им приходится уезжать, не дождавшись джентльмена, понадеялись увидеть его в Сан-Луи, Нью-Орлеане или Луизвиле, или получить от него уведомление, куда им направить его чемодан. Но вскоре им приходилось убедиться, что никаких чемоданов он не оставил, что он явился на пароход без всякого багажа, и что они обмануты ловким пройдохой.

Спустя сутки почти все пассажиры отправились дальше с другими пароходами, но те, которых г. Куртенэ пригласил в усадьбу, провели с нами несколько дней, так как намеревались принять участие в большой рыболовной экскурсии на озеро. Один из них жил некоторое время с мормонами в Науву и рассказывал о них много забавных историй. Одну из них — о неудавшемся чуде Джоэ Смита — я приведу здесь.

Под вечер прекрасного летнего дня один айовский фермер встретил у своих ворот почтенного с виду человека, который попросил позволения переночевать под его кровлей. Гостеприимный фермер охотно согласился, пригласил незнакомца в дом и усадил его за сытный ужин.

После ужина фермер, жизнерадостный, добродушный, веселый и очень неглупый старик, пустился в разговоры с своим гостем, который, казалось, чувствовал себя очень скверно телом и духом; но, желая угодить хозяину, любезно отвечал на его вопросы. Наконец, ссылаясь на утомление и нездоровье, он выразил желание отправиться на покой, и фермер проводил его наверх, где он улегся в постель.

Ночью фермер и его семья были разбужены ужасными стонами, доносившимися из комнаты путешественника. Бросились к нему и убедились, что незнакомец окончательно расхворался, испытывал, очевидно, жестокие страдания и испускал самые жалостные стоны, по-видимому, совершенно не сознавая, что происходит кругом. Сделано было все, что опыт и участие могли подсказать для облегчения его страданий; но все усилия остались тщетными, и к крайнему огорчению и смущению фермера и его семьи, их гость, спустя несколько часов, скончался. Рано утром, в самый разгар суматохи и тревоги, на ферму зашли двое путников и спросили, нельзя ли им отдохнуть и подкрепиться. Фермер ответил, что он охотно бы оказал им гостеприимство, но как раз в эту минуту в его доме полное смятение по случаю смерти иностранца, подробности которой он сообщил им. Они, по-видимому, были очень удивлены, жалели беднягу и вежливо попросили позволения взглянуть на его тело. На это фермер охотно согласился и проводил их в комнату, где лежал покойник. Несколько минут они молча смотрели на него, а затем старший из них важно заявил фермеру, что они старейшины Церкви Святых Последнего Дня, уполномоченные Богом творить чудеса, даже до воскрешения мертвых, и могут вернуть жизнь этому покойнику!

Разумеется, фермер был изумлен этим заявлением и довольно недоверчиво спросил, действительно ли они уверены в том, что обладают такими исключительными силами и способностями.

— О, разумеется! В этом не может быть сомнения. Бог уполномочил нас творить чудеса, дабы засвидетельствовать истину учения Джозефа Смита и полученного им откровения. Пошлите за вашими соседями, дабы мы могли вернуть к жизни покойника в присутствии многих и прославить перед вами Господа и Его Церковь.

Фермер после непродолжительного размышления согласился на предложение чудотворцев и, согласно их желанию, послал своих детей за соседями, которые, заинтересовавшись чудом, собрались в его доме целой толпой.

Мормонские старейшины начали с того, что преклонили колени, воздели руки и возвели очи горе и принялись громогласно молиться. Прежде чем они окончили молитву, внезапная мысль осенила фермера, который спокойно вышел из дома, вернулся через минуту и терпеливо ждал, пока старейшины кончили молитву. Затем он почтительно попросил у них разрешения предложить им несколько вопросов по поводу чуда. Они ответили, что ничего не имеют против этого. Тогда фермер спросил:

— Вы совершенно уверены, что можете вернуть жизнь этому человеку?

— Уверены.

— Почему же вы знаете, что вы это можете?

— Мы только что получили от Господа откровение, что можем совершить это.

— Вы совершенно уверены, что это откровение получено вами от Господа?

— Да; мы не можем ошибаться на этот счет.

— Зависит ли ваша власть вернуть человеку жизнь от характера его болезни, или вы можете воскресить всякого покойника?

— Причина смерти совершенно безразлична; мы можем воскресить всякого покойника.

— Значит, если бы этот человек был убит, и у него была бы отрезана рука, вы могли бы вернуть его к жизни и восстановить его руку?

— Разумеется! Власть, дарованная нам Господом, безгранична. Если бы у него были отрублены обе руки и ноги, это не составило бы разницы.

— А если бы у него была отрублена голова, могли бы вы воскресить его?

— Разумеется, могли бы.

— Очень хорошо, — сказал фермер с спокойной улыбкой, — я не сомневаюсь в истине слов таких святых людей; но я желаю, чтобы мои соседи обратились вполне, увидев чудо, действительно безупречное; итак, с вашего позволения, я отрублю этому покойнику голову, раз оно не делает разницы.

Говоря это, он достал из-под куртки топор и замахнулся, как будто намереваясь привести в исполнение свои слова. Но тут покойник, к изумлению всех присутствующих, вскочил, как встрепанный, и заявил, что «черт его побери, если он позволит проделать над собою такую штуку».

Присутствующие немедленно схватили мормонов и заставили их признаться, что мнимый покойник тоже мормонский старейшина, и что они сами подослали его в дом фермера с поручением умереть в назначенный час и воскреснуть, когда они явятся, как бы случайно, с тем чтобы проделать чудо. Осрамив обманщиков, фермер отпустил их, посоветовав проделывать свои фокусы где-нибудь в другом месте.

Эти двое «старейшин церкви Святых Последнего Дня» были несчастный Джоэ и его соратник и помощник Сидней Ригдон.


ГЛАВА XXXIV


Наконец наступил день рыбной ловли; наша компания леди и джентльменов в сопровождении черных поваров и двадцати негров тронулась в путь за два часа до восхода солнца и, проехав двенадцать миль, остановилась перед длинным рядом палаток, раскинутых для этого случая на берегу одного из многочисленных и прекрасных западных озер. Пятьдесят негров были уже на месте; одни из них собирали топливо, другие приготовляли завтрак, иные наживляли удочки или выполаскивали бочонки, предназначенные для солки нашей добычи. Не успели мы оглядеться, как с разных сторон показались другие партии приглашенных к участию в этой забаве. Мы встретили их обычным приветствием плантаторов:

— Вы голодны? — Сэм, Вашингтон, Цезарь — живо завтрак!

Все душегубки и челны, имевшиеся на площади радиусом в тридцать миль вокруг озера, были заблаговременно доставлены сюда, и мы с удовольствием смотрели на флотилию в восемьдесят лодок всевозможных размеров. После сытного, хотя несколько торопливого, завтрака, приступили к делу; каждый белый человек взял с собой негра, на обязанности которого лежало наживлять удочку и снимать рыбу; весла были пущены в ход, и челны, на расстоянии пятидесяти ярдов один от другого, направились к самому глубокому месту озера. Дамы остались на берегу любоваться картиной ловли, котлы, подвешенные над кострами, были уже готовы принять первые жертвы. Два больших челна, порученные неграм, должны были разъезжать вдоль линии ловцов, забирать добычу и отвозить ее на берег. Составились пари о том, кто первый поймает рыбу.

По сигналу, данному с берега дамами, удочки были заброшены, и почти в то же мгновение оглушительное «ура» сотни голосов возвестило, что нажива была схвачена прежде, чем достигла дна, и каждый рыболов считал себя выигравшим пари. Но кто его выиграл, в действительности оказалось невозможно определить, да об этом никто и не думал, так как все были увлечены ловлей. Разнообразие рыбы равнялось ее изобилию: окуни, гольцы, луна-рыба, пеструшка и десятки других пород. В какие-нибудь полчаса мой челнок был полон до краев; и я, без сомнения, пошел бы ко дну с своим грузом, если б не сдал его на запасную лодку. На берегу и в челнах царило шумное веселье, разнообразившееся время от времени комическими эпизодами, возбуждавшими общий хохот, так как об опасности не могло быть и речи.

Ближайший ко мне челнок был до того переполнен, что борта его возвышались над водою только на два дюйма: в нем сидели англичанин-турист с негром. Так как рыба продолжала ловиться, то их положение становилось решительно трагическим, челнок положительно тонул, и они громко звали запасную лодку. Она быстро приближалась и находилась уже не далее пяти ярдов, когда какая-то крупная рыбина дернула удочку англичанина так неожиданно, что он потерял равновесие и шлепнулся на левый борт челна.

Негр, желая восстановить равновесие, подался в противоположную сторону; к несчастью, та же мысль пришла в голову и его белому спутнику, который быстро перевалился через рыбу на правый борт. Челнок перекувырнулся, и все — рыба, удочки, рыбаки — очутилось в воде. Все хохотали, как сумасшедшие, когда рыболовы вынырнули на поверхность озера и пустились вплавь к берегу, не решаясь довериться другому челну после своего купанья. Остальные продолжали удить до половины десятого, когда солнце стало припекать так сильно, что заставило нас искать убежище в палатках.

Если сцена на озере была полна оживления, то не менее оживленную картину представляла толпа негров на берегу, принявшаяся чистить, потрошить и солить рыбу. У каждого имелся рассказ о грандиозной рыбной ловле, в которой какому-нибудь «Самбо» удалось изловить чудовищную рыбину в милю длиной. Девушки ахали и ужасались, мужчины подмигивали и старались сохранить серьезный вид, плетя небылицы, которым позавидовал бы сам барон Мюнхгаузен.

Возобновление ловли положило конец их выдумкам. И на этот раз она была так же удачна, как утром; а на закате солнца мы вернулись домой, предоставив нашим неграм солить и укладывать рыбу в бочонки.

Спустя несколько дней я простился с г. Куртенэ и его прелестной семьей и вместе с лошадью поместился на пароходе, шедшем в Сан-Луи, куда мы прибыли на следующее утро.

Сан-Луи столько раз описывался путешественниками, что мне нет надобности останавливаться на нем. Замечу только, что мое прибытие туда произвело сенсацию среди жителей, которым торговцы Дальнего Запада насказали чудеса о богатстве шошонов. В течение двух-трех дней я получил сотню или более предложений от разных спекулянтов «устроить экспедицию против западных индейцев, перебить их и овладеть их сокровищами». Разумеется, я не счел нужным отвечать на эти предложения.

Однажды вечером я получил письмо от самого Джозефа Смита, который приглашал меня ехать к нему немедленно, так как желательно поскорее столковаться о наших дальнейших действиях. Это вполне соответствовало моим намерениям, и на следующее утро я выехал из Сан-Луи, а к полудню приехал в Сан-Чарльз, городок на реке Миссури, населенный исключительно французскими креолами, мехоторговцами и трапперами. Здесь я впервые увидел паровой паром и, признаюсь, не понимаю, каким способом переправлялись в этом месте лошади и фургоны до появления пароходов: могучий поток катит свои мутные воды с головокружительной быстротой, образуя водовороты, способные поглотить все, что в них попадет.

Из Сан-Чарльза я поехал через холмистую страну, пока снова не достиг Миссисипи; но здесь «отец вод» (как называют его индейцы) явился передо мною в совершенно новом виде. Воды его, еще не смешавшиеся с водами Миссури, чисты и прозрачны; берега высокие и напомнили мне окрестности Буонавентуры. В течение двух дней я ехал вдоль реки, но когда местность приняла гористый характер, снова сел на пароход в богатой и многообещающей деревне Луизиане и высадился на берег в Иллинойсе, где ровная степь допускала быструю езду.

От Сан-Луи до Квинси, всюду, где мне случалось останавливаться, мормонов бранили и называли мошенниками, но от Квинси до Науву мне пришлось слышать совсем другого рода отзывы.

Здесь смотрели сквозь пальцы на фокусы мормонских вождей, ввиду серьезных успехов и завоеваний мормонизма. Джоэ Смита признавали выдающимся человеком и замечательным организатором, способным задумывать и осуществлять с железной энергией великие предприятия.

Оставив Квинси, я проехал семьдесят миль по совершенно плоской местности, превосходно обработанной. Я миновал несколько деревень и на второй день достиг цели своих странствий — город Науву.

Этот священный город мормонов и столица их царства лежит в северо-западной части Иллинойса, на восточном берегу Миссисипи.

До поселения мормонов здесь была глухая деревушка, насчитывавшая десятка два домов, но после их водворения в ней превратилась в какие-нибудь четыре года в город с пятнадцатью тысячами жителей.

Большинство домов и теперь простые избы, грубо сложенные из бревен, но есть уже немало кирпичных и каменных построек. Главные здания города — храм и гостиница: ни тот, ни другая еще не достроены.

Мормонский храм великолепное каменное здание в восемьдесят футов шириной и сто сорок длиной; в нижнем этаже находится купель, устроенная по образцу знаменитого медного «моря» в Соломоновом храме, и поддерживаемая двенадцатью вызолоченными быками. Верхний этаж еще недостроен. Над сооружением храма трудилось все способное к работе население Науву, обязанное посвящать обтесыванию камня или стройке каждый десятый день.

Кроме храма, в Науву имеются паровые лесопильни, паровая мельница и несколько крупных заводов.

Население города довольно смешанное. «Святые» собрались из всех классов общества. Огромное большинство темные, невежественные и неотесанные люди, которые искренно верят в пророка и его учение. Среди них много рабочих из английских фабричных округов: эмиссары Смита убедили их променять жалкое существование на родине на приволье обетованной земли. Эти всецело преданы пророку и повинуются его приказаниям, как велениям самого Бога.

Руководители этой темной и доверчивой массы, конечно, не разделяют ее наивной веры и примкнули к мормонизму из более практических соображений, убедившись в организаторских способностях Смита, и прельщенные надеждой разделить с ним богатство, власть и славу. Одних манят доходы, обещаемые многочисленными колонизационными, торговыми и промышленными предприятиями; другие лелеют честолюбивые планы на более или менее крупную роль в делах нового «царства», на власть и пышные титулы. Основатель секты проявил глубокое понимание человеческой природы вообще и характера своих соотечественников в частности, не упустив из вида ничего, что могло бы польстить их слабостям. Так, он с успехом утилизировал распространенную в Соединенных Штатах страсть к номинальным отличиям и громким званиям, так странно соединяющуюся с демократизмом. Лица, на которых возложены заботы специально об интересах новой церкви, составляют группу «храмовников» с командорами, гроссмейстерами и т. п. во главе. На случай военных столкновений учрежден «священный легион», члены которого все графы, а начальники герцоги. Имеются также первосвященники, епископы и т. п. Эти ребяческие с виду установления оказывают, однако, существенную услугу мормонизму, привлекая к нему богатых людей из Восточных Штатов, которые отправляются в качестве эмиссаров Смита в Европу, где фигурируют под пышными титулами, вроде Великого Командора, князя Сионского, графа Иерусалимского, гроссмейстера Священной Коллегии и т. п.

Науву — еврейское слово, которое значит «счастливое местообитание». Мормоны считают его только временным пристанищем, в котором они остаются, пока не соберут достаточно сил, чтобы завоевать Миссури. Миссури их земля обетованная, их Новый Иерусалим, их будущий Эдем.

Джоэ Смит сам уверял меня, что Бог избрал его глашатаем новой Библии. Эту Библию, вырезанную на золотых пластинках, в два пуда весом и скрытую в холме Комора, в западной части штата Нью-Йорк, Джоэ нашел и открыл в 1827 г. по указанию ангела.

Но драгоценные письмена оказались — увы! — египетскими иероглифами, недоступными для Смита. В этой беде он прибегнул к «чудесному камню», которым пользовался для отыскания кладов и т. п. Взглянув в него, он увидел ангела, указывавшего ему на пару очков! Да, этот скромный инструмент оказался чудодейственным орудием, с помощью которого Смит без затруднения прочел и перевел на современный язык таинственные письмена. Между прочим, сказанные очки представляют собой тяжеловесную, неуклюжую вещь, работы прошлого столетия; они оправлены в серебро, а на оправе имеется клеймо: «Шнейдер, Цюрих».

Книга мормонов была издана в 1830 г. Нужно ли прибавлять, что подлинник — таинственные письмена на золотых пластинках — остается недоступным для любопытных? Никто его не видал; о существовании этой «Золотой Книги» известно только со слов Смита и его «апостолов». Какую веру можно придавать их словам, читатель и сам не затруднится определить.

Что касается чудодейственных очков, то они действительно существуют; я сам осматривал их и глядел в них, но стекла оказались мне не по глазам, — надо полагать, ввиду отсутствия на мне «благодати».

Но шарлатанство, ребяческие выдумки, абсурды никогда еще не отталкивали массу — напротив! Что касается интеллигентных и богатых людей, то их, как я уже заметил, привлекает к мормонизму не «Золотая Книга», а уменье Смита пускать в ход крупные предприятия и осуществлять грандиозные политические планы.

Первоначальным центром мормонов явилась область Кериланд в Огайо. Но эта местность чересчур культурная; здесь у Смита были связаны руки; на каждом шагу встречал он сопротивление и должен был убедиться, что для его широких планов культурная жизнь с ее установившимися формами не даст достаточно простора.

Он решил перенести арену своей деятельности на Дальний Запад с его неустановившимися формами быта, где жизнь представляет хаотическую смесь противоположностей и крайностей и принимает такой фантастический характер, что самое фантастическое предприятие кажется в этой среде естественным. Здесь он задумал привлечь к своему делу западные племена индейцев.

Окруженные и деморализованные белыми, индейские племена быстро приходят в упадок и вымирают. Примерами могут служить чоктау, виннебеги, миами и много других. Напротив, племена, живущие по окраинам, в пустынных областях, сохраняют свою силу и независимость. Таковы чиппеваи и дакоты (сиуксы) на севере Соединенных Штатов; команчи и павнии на Дальнем Западе; шошоны (змеи) на южных границах Орегоны; и храбрые апачи Соноры, вольные бедуины мексиканских пустынь, носящиеся на быстрых конях, от восточных берегов Калифорнийского залива до Рио-Гранде.

Племена эти питают неискоренимую, страстную, постоянно растущую ненависть к американцам. Все они в большей или меньшей степени испытали на себе возмутительное отношение белых к туземцам, и всякая новая обида, причиненная какому-нибудь племени, живет в памяти всех остальных, выжидающих момента возмездия и мести. В Висконсинскую войну, происходившую в 1832 году, после того как изнуренные воины сдались на определенных условиях, более двухсот стариков, женщин и детей были изгнаны американцами за реку, через которую им пришлось переправляться вплавь, на конях, за неимением челнов. Но пока они боролись с быстрым течением, их перестреляли с берега.

Этот факт известен всем племенам, отдаленным команчам. Он — как и многие другие — показывает им, чего можно ожидать от людей, которые не признают в отношении «дикарей» никаких моральных обязательств.

Эти-то независимые племена Смит вознамерился привлечь на свою сторону, в расчете найти в них серьезную опору для своих планов основания могущественного царства.

По учению мормонов индейцы являются «истинными, хотя и заблудшими» потомками «избранного народа», израильтян, переселившихся из Палестины в Америку, во времена пророка Иеремии, за шесть или за семь веков до Рождества Христова. Потомство их размножилось в Новом Свете, и четырнадцать веков тому назад вся область между Скалистыми и Аллеганскими горами была густо населена, усеяна поселениями и большими городами с пышными зданиями и представляла картину высокой и цветущей цивилизации. Но раздоры между потомками Нефи и Лехи повели к кровопролитным войнам, разрушившим эту высокую культуру. Страна превратилась в пустыню, население одичало и сократилось до немногочисленных бродячих племен, отпавших от истинной веры, за что их белая кожа была превращена в красную. Так возникли племена краснокожих индейцев. Но когда европейские переселенцы наполнили страну, Бог избрал из их среды людей, которым открыл истинную историю Америки, и предписал этим «святым последнего дня» соединиться с индейцами и основать в союзе с ними истинную церковь и новое царство, которому предстоит со временем охватить всю Америку.

Я не интересовался историческими романами мормонов, ни фантастическими планами будущей грандиозной империи; союз с мормонами занимал меня только как одно из средств избавления близких моему сердцу племен от участи, постигшей их единоплеменников, вытесненных и доведенных до гибели белыми.

Я не считаю возможным излагать подробно мои переговоры с Джоэ Смитом; опубликование их могло бы повредить моим планам. Скажу только, что пророк принял меня очень любезно и подтвердил предложения, сделанные мне его агентами у команчей. Но когда я пожелал лично удостовериться, исполнят ли мормоны обещание своего вождя, то убедился, к своему сожалению, что вопрос этот еще далеко не решен и о практических действиях пока не может быть и речи. Пророк уверял меня, что фоксы, осаги, виннебеги и сиуксы готовы действовать по первому его сигналу, но, побывав фоксов, я узнал, что условием этих действий они ставят исполнение некоторых требований, которых мормоны еще не могут или не хотят исполнить.


ГЛАВА XXXV


Сообщив о событиях, которых я был свидетелем или участником в Калифорнии или Техасе, я, прежде чем расстаться с читателем, скажу несколько слов о природе этих мало известных областей.

Вдоль берегов Тихого океана, между 42° и 34° северной широты, климат замечательно ровный, и вся разница между зимою и летом заключается в том, что ночи зимою несколько холоднее. Поразительна чистота атмосферы в этих областях: летом, несмотря на жары, сырое, не копченое и не соленое мясо сохраняется по целым месяцам, не портясь.

Страна хорошо орошена: озера глубоки и прозрачны, реки и потоки бегут по каменистому руслу, чисты и полноводны. Поверхность прибрежной полосы отличается разнообразием, дальше внутрь страны начинаются степи, однообразие которых нарушается «островами» прекрасного леса и иногда отдельными горными вершинами.

Горы изобилуют медью; в земле шошонов русла рек содержат много золотого песка; а в стране аррапагов имеются, вероятно, богатейшие в мире залежи серебра.

Территория шошонов недавнего происхождения: многие признаки показывают, что она выдвинулась из моря действием вулканических сил. Эти подземные силы прекратили свою работу, вероятно, не более, а может быть, и менее, двух веков тому назад; они превращали прерии в горы, заставляли горы и леса оседать на дно моря; о них напоминают озера с прозрачной водою, слегка отзывающей серой, по берегам которых попадаются в песке и среди прибрежных галек драгоценные камни: топазы, сапфиры, огромные аметисты, изумруды и опалы.

Большая часть страны представляет прерию, заросшую различными злаками и клевером; там и сям на ней попадаются заросли диких слив, орешника и особой породы карликового дуба, не более пяти футов высотой, но с массой сладких желудей. Мириады птиц оглашают эти заросли своим пением и щебетанием.

Леса, сосредоточенные главным образом в речных долинах, состоят из магнолий, кленов, ясеней, красного дуба и мамонтовых деревьев. На сухих холмах и песчаных пустынях разрастается кактус опунция.

Реки изобилуют рыбой самых разнообразных пород, каковы: окунь, форель, карп, лосось и белая кошка-рыба, достигающая почти саженной величины; в них водятся также во множестве черепахи и разные породы раков и креветок.

Бесчисленное множество птиц, большинство которых мне неизвестны даже по именам, оживляют степи, леса и воды.

Четвероногие также разнообразны. Из степных животных назову прежде всего диких лошадей или мустангов, которые пасутся по прерии табунами в сотни и тысячи голов. Лучшие по силе, быстроте и красоте встречаются в Калифорнии, Соноре и Западном Техасе. Они были привезены испанцами из Андалузии, почти тотчас же после завоевания Гренады. Епископ Леона своими молитвами «изгнал дьявола из их тел»: по этой ли или по другим причинам, они чрезвычайно размножились в степях новой родины.

Царь степи, буйвол, слишком часто описывался, чтобы останавливаться на нем. Затем упомяну о дикой козе, антилопах, олене, лосе, сурках и кроликах.

Из хищных животных здесь водится красная пантера или пума, называемая также кугуаром и американским львом. Она очень изменчива по величине и силе, в зависимости от местообитания. В Миссури и Арканзасе пума нападает только на домашнюю птицу и поросят и бежит от собак, лошадей, коров, даже от коз. В Луизиане и Техасе она бежит от человека, но нападает на собак, лошадей, коров, при случае готова схватиться даже с диким буйволом. В Соноре и Калифорнии она еще крупнее и смелее; никогда не обращается в бегство даже от серого медведя или целой партии торговцев; хотя редко нападает на человека.

Расскажу здесь о приключении с пумой. Это было во время моего пребывания у команчей. В их деревню прибыл один мексиканский священник, хорошо знакомый индейцам, среди которых долго жил в качестве миссионера. Команчи приняли его радушно, снабдили свежим мулом и новыми одеялами и отрядили нескольких воинов проводить его к узко, которых он хотел посетить.

Этот падре был интересный человек, отрешившийся от предрассудков своей касты, хорошо знакомый с нравами индейцев и искренне полюбивший этих «детей природы». Он так понравился мне, что я предложил взять на себя начальство над сопровождавшим его отрядом. Предложение было принято, мы запаслись палаткой, провизией и отправились.

Ничего замечательного не случилось, пока мы не достигли большого ущелья, о котором я уже говорил выше. Так как к этому времени провизия истощилась, то мы решили пополнить ее запас: разбили палатку на краю ущелья и посвятили день охоте.

Мы убили несколько штук разной дичи и, чтобы обезопасить мясо от волков, бродивших по степи, подвесили его к перекладинам внутри палатки. Последняя имела сорок футов в длину и семь в ширину; у обоих концов были разложены костры; я и старик-индеец взялись поддерживать огонь, пока не взойдет луна.

Устроив это, мы разостлали буйволовые шкуры, положили в изголовье седла, и так как день выдался утомительный, то вскоре все заснули. Отбыв свою очередь, я тоже завернулся в одеяло и последовал примеру товарищей.

Меня разбудил какой-то шорох с наружной стороны палатки. Старик-индеец спал, оба костра угасли, но луна взошла, и было светло; опасное время миновало. Я завернулся поплотнее в одеяло и снова заснул.

Немного погодя я снова проснулся, чувствуя какую-то тяжесть на груди. Я открыл глаза и едва удержался от крика, увидев, что тяжесть, нарушившая мой сон, была ни более ни менее как задняя лапа огромного пумы. Он стоял, подняв голову, задом ко мне, и, по-видимому, с жадностью смотрел на переднюю часть козы, подвешенную на перекладине.

Мое положение было не из приятных; сердце мое сильно билось; малейшее движение — и когти зверя вопьются в мое тело.

Я протянул правую руку к кобуре седла, служившего мне изголовьем, рассчитывая достать пистолет; но кобура была застегнута, а чтобы расстегнуть ее, мне необходимо было пошевелиться. Наконец лапа соскользнула вдоль моих ребер, и я заметил, что зверь, приготовляясь к прыжку, передвинулся влево. Но при этом он наступил передней лапой на грудь падре. Я достал пистолет и не успел взвести курок, как услыхал вопль ужаса и страшный рев; чье-то одеяло на мгновение накрыло меня, полотно палатки лопнуло на расстоянии фута над моей головой; падре снова застонал; я наудачу выстрелил из пистолета, а индейцы, не зная, в чем дело, испустили дикий военный клич.

Прошло несколько минут, пока мы опомнились и уяснили себе, что произошло. По-видимому, когда пума присел для прыжка, падре проснулся; его крик испугал зверя, который прорвал полотно палатки надо мной, унося с собой одеяло падре, захваченное когтями.

Бедный падре! Он был в обмороке и оставался без чувств до утра, когда я пустил ему кровь перочинным ножом. Он испытал такое страшное потрясение, что его черные волосы побелели как снег. Несмотря на самый внимательный уход со стороны индейцев, проводивших его до Сан-Луи, он не мог вполне оправиться; рассудок его помутился, и, как я узнал впоследствии, он вскоре умер.

Пуму индейцы нашли на дне пропасти; он был обмотан одеялом и переломил себе все кости при падении.

Из других плотоядных заслуживают упоминания пятнистый ягуар или онце, пантера, свирепый гризли (серый медведь) и его более добродушные родичи: черный и бурый медведи; волки черные, белые и серые; голубая, черная и красная лисицы; барсук, дикобраз и коати, нечто среднее между волком и лисицей, небольшой зверек, с волосистым хвостом, большой головой и странным голосом, вроде отрывистого, звонкого лая.

В реках водятся бобры, мускусная крыса, аллигатор и, по словам индейцев, какая-то другая большая ящерица с острыми зубами, напоминающая аллигатора, но с более коротким туловищем. Индейцы страшно боятся ее и скорее решатся иметь дело с серым медведем, чем с этим чудовищем, которое водится в сырых, тенистых местах по берегам некоторых озер и попадается, к счастью, очень редко. Оно не было еще описано ни одним натуралистом, и мне не случалось видеть его ни живым, ни мертвым.

Техас распадается на две резко различные области: восточная часть его представляет продолжение топей, болот и камышовых зарослей Луизианы и Арканзаса, тогда как северная и западная имеет характер только что описанных мною областей. За исключением лесистой полосы вдоль границ Луизианы и Арканзаса, эта степь превосходит числом и разнообразием животных, как мне кажется, любой пункт земного шара. Из них я остановлюсь на степном волке.

Он меньше европейского лесного волка, серый, с примесью черного, труслив, хитер и осторожен. Шкура его не имеет цены, и потому индейцы, которым охотничьи припасы обходятся очень дорого, никогда не тратят на него заряда. Естественным результатом этого явилось неимоверное размножение волков, которые ежегодно уничтожают значительное количество лошадей, особливо зимою, когда лошадь, увязая в глубоком снегу, не может отбиваться ногами. На человека степные волки никогда не осмеливаются нападать.

Восточная, болотистая часть Техаса изобилует аллигаторами, которые также не страшны для человека. Правда, плантаторы рассказывают много историй о неграх, проглоченных аллигаторами, но я сомневаюсь, чтобы это животное, несмотря на свою силу, решалось нападать на человека. В Западной Луизиане и Восточном Техасе за аллигатором охотятся ради его жира, которым плантаторы смазывают свои машины. Одюбон так описывает эту охоту:

«Когда осень позолотит листву наших деревьев, и воздух начинает сильнее охлаждаться ночью и ранним утром, аллигаторы выползают из озер и отправляются на зимние квартиры в леса, где зарываются в землю у опушки или под корнями деревьев. В это время они становятся вялыми и сонными, так что человек может ездить на них верхом, как ребенок на палочке. Негры, которые убивают их, предупреждают всякую опасность, отделяя ударом топора хвост от туловища. Затем их режут на куски, бросают в котлы с водой, подвешенные над кострами, и кипятят. Жир собирается на поверхности воды и снимается большими плоскими ложками. Один человек часто убивает до дюжины или больше аллигаторов в вечер; оставляет их на ночь вывариваться в котлах, а утром снимает жир».

Гораздо страшнее аллигатора исполинская черепаха, «кавана», которая, по словам индейцев, обитает в болотах. Панцирь ее достигает десяти футов в длину и шести в ширину; он обладает твердостью и непроницаемостью стали. Это чудовище лежит неподвижно в трясине, в заросли камыша, зарывшись в ил и поджидая неосторожную жертву. Человек или животное, сбившееся с тропинки и случайно оказавшееся поблизости от страшных челюстей каваны, неизбежно становится его жертвой. Я не знаю, впрочем, какую роль в рассказах о каване играет фантазия индейцев, так как мне не случалось сталкиваться с этим животным, а европейским натуралистам оно неизвестно.

Из других опасных животных можно упомянуть о змеях. О моем приключении с гремучей змеей я уже рассказывал. Впрочем, эта гадина почти никогда сама не нападает на человека, а старается уползти от него и представляет опасность лишь в том случае, если подойти к ней слишком близко или наступить на нее. Гораздо опаснее змеи, водящиеся в болотах, где они держатся на более сухих местах, в кустарниках и камышах: «водяной мокассин» с серыми кольцами, бурая випера, черная конго с красной головой и «медная голова». Укушение их сопровождается почти мгновенной смертью.

Кроме аллигаторов водятся в реках опасные хищные рыбы, каковы «речной черт» и в особенности страшная «речная акула» или игла-рыба. Один луизианский автор так описывает ее:

«Есть много разновидностей иглы-рыбы. Самая крупная достигает в длину десяти футов; она прожорлива, хищна и опасна даже для человека. Ее движения быстры, как полет птицы; морда у нее длинная, круглая и заостренная, с тесными рядами острых зубов; тело покрыто чешуей, не проницаемой для ружейной пули; она весит от пятидесяти до четырехсот фунтов, нападает на лошадей, быков и даже на аллигаторов».

Но оставим этих чудовищ и хищников, чтобы бросить прощальный взгляд на зеленые прерии, где пасутся табуны диких коней, и носятся резвые антилопы, где природа вечно улыбается, где цветы, птицы и безобидные четвероногие представляют для наблюдателя такое разнообразное и оживленное зрелище.

Фредерик (Капитан) Марриет Приключения Джейкоба Фейтфула

ГЛАВА I

Мое рождение, родство. К несчастью, я оказываюсь младшим сыном, однако дело исправляет случай. Я получаю зачатки знаний от моего отца, но стихии действуют против меня, и я остаюсь сиротой
Благородный читатель, я родился на воде, но не на лоне соленого гневного океана, а на волнах свежей, быстрой реки. Это событие произошло в легкой барже на реке Темзе при низком стоянии воды. Экипаж баржи состоял из моих родителей и вашего покорного слуги. Мой отец всем управлял один, он был монархом на палубе; матушка, понятно, была королевой, а я предполагаемым наследником.

Раньше чем я заговорю о себе, позвольте мне, как и подобает, описать моих родителей. Прежде всего я набросаю портрет моей королевы-матери. По слухам, она вошла на баржу стройной женщиной, но я помню ее очень тучной. Матушка совсем не любила двигаться, зато ей очень нравился джин. Она редко выходила из каюты и никогда не покидала баржи. Пара башмаков могла свободно служить ей лет пять. К вечеру она всегда лежала в постели — благоразумная предосторожность для человека, который не может твердо стоять на ногах. Джин соблазнил се — она пила. Сначала только для того, чтобы согреваться, так как сырость, поднимавшаяся от окружающей воды, пронизывала до костей. С этойцелью мой отец начал курить. Но к тому времени как я родился, он курил, а она пила с утра до позднего вечера; это стало необходимо для их существования. Теперь, достаточно поговорив о моей матери, я перейду к отцу.

Это был плотный, длиннорукий человек, превосходно приспособленный для своего положения в обществе или, лучше сказать вне общества. Он отлично умел водить баржу, но больше не знал ничего. Управлять баржей его научили еще в детстве. Все его развлечения заключались в трубке, и так как курение располагает к философии, то мой отец скоро сделался настоящим философом. Удивительная вещь: мы вместе с клубами дыма можем отгонять от себя наши заботы и печали, тогда как без табака неприятности продолжают отравлять наше существование.

Мой отец был очень молчалив; у него было несколько любимых фраз, которыми он утешался в каждом несчастии, и так как он редко или, вернее, никогда не тратил много слов, его изречения глубоко врезались в мой детский ум. Он говаривал: «Нечего плакать: что сделано, того уж не переделаешь». Раз эти слова сходили с его губ, к тому или другому вопросу больше никогда не возвращались. Ничто не волновало его; крики барочников и рабочих с других маленьких барж, барок, судов и лодок всех видов, споривших с нами, не беспокоили его; только лишних два или три клуба дыма выходили из его трубки. К моей матери он обращался лишь с одним выражением: «Прими это спокойно». Но его слова еще больше выводили ее из себя. Когда что-нибудь шло дурно, он часто говаривал: «В следующий раз посчастливится больше». Впоследствии я часто повторял эти афоризмы и таким образом сделался философом раньше, чем у меня проявились зачатки зубов мудрости.

Воспитание моего отца было очень неполно. Он не умел ни читать, ни писать, однако приучил себя к иероглифам, которыми обозначал грузы. «Я не умею ни читать, ни писать, Джейкоб, — говорил он, — и это жаль; но смотри, мальчик, вот мои знаки». Я привык к его точкам и помогал ему разбираться в них, когда он сам путался в иксах и зетах, изображавших ту или другую величину, точно буквы алгебры.

Я сказал, что считался наследником, не утверждая, что был единственным сыном. У матушки в свое время родилось еще двое детей. Но старшая девочка умерла от кори, а мой старший брат упал через борт нашей баржи, когда ему минуло три года. В это время матушка лежала, обессилев от джина, отец же стоял на носу судна и курил.

— Что эго? — вскрикнул он, вынув трубку изо рта и прислушиваясь. — Пожалуй, это Джо!

Действительно, всплеск воды был вызван падением Джо. На следующее утро его нигде не нашли. Однако через несколько дней он отыскался, но, как выражаются газеты, «в нем замерла жизненная искра», кроме того, угри и другие рыбы уничтожили большую часть его лица.

Приблизительно через год после гибели брата явился на свет я. Мой отец, в голове которого мерцали слабые понятия о христианстве, совершил обряд крещения, перекрестив мне лоб концом трубки и дав мне имя Джейкоб. Моя мать всего раз в жизни побывала в церкви. Ведь они сходили с баржи только тогда, когда их вызывал на берег инспектор или владелец судна, когда баржа разгружалась или им нужно было закупить необходимые съестные припасы. Я плохо помню свои младенческие годы, но знаю, что наша баржа часто сияла синей и красной краской, и матушка указывала мне на это, говоря:

— Как красиво!

Я пропущу эти годы я начну с пятилетнего возраста. Может быть, читателю покажется странным, что мои мысли, хотя и очень ограниченные, были определенны; но я говорю правду. Баржа, ее экипаж, ее пристани составляли макрокосм моего младенческого соображения, и потому все эти предметы глубоко запечатлевались в моем уме, и я понимал всю их ценность. До одиннадцати лет, то есть до возраста, в котором я покинул баржу, берега реки составляли границы моих размышлений. Понятно, я знал кое-что о характере деревьев и домов, но, кажется, не понимал, что деревья растут. Они всегда казались мне прежнего роста, а вопросов я не задавал. Лет десяти я знал названия всех приречных пунктов, глубину реки, ее мели, даже изменения в высоте воды. Я мог управлять баржей, когда она плыла вверх вместе с приливом, потому что, если у меня недоставало силы, я заменял ее ловкостью, приобретенной практикой.

Когда мне минуло одиннадцать лет, произошла катастрофа, изменившая всю мою жизнь, а потому я должен еще поговорить об отце и матери. Склонность матери к спиртным напиткам сильно возросла; в то же время возросла и ее тучность. Теперь она представляла собой такую гору мяса, каких я никогда больше и не видывал. Впрочем, мне она не казалась некрасивой: я постепенно привыкал к увеличению ее объема, да и других женщин видал только вдали. За последние два года она редко поднималась с постели и вне каюты оставалась в общей сложности не дольше пяти минут в неделю. Отец раз в месяц выходил на берег на четверть часа для закупки джина, табаку, красных селедок, попорченных корабельных сухарей. Последние составляли мою главную пищу, за исключением тех случаев, когда во время стоянок мне удавалось поймать рыбу, я очень много пил воды из-за соленого вкуса сельдей, а также потому, что матушка, несмотря на свою страсть к спирту, постоянно говорила, что джин вреден маленьким мальчикам. В последние годы отец сильно переменился. Теперь мне одному предоставляли баржу; он поднимался из каюты только желая помочь мне перебросить мостки или вывести баржу из толпы других судов. Чем искуснее делался я, тем бессильнее становился отец; он большую часть времени проводил в каюте, помогая матери осушать глиняную бутылку. Матушка повлияла на него, и теперь они оба вкушали от запретного плода.

Однажды летним вечером мы с угольным грузом плыли вверх но течению; нас нес прилив. Уголь нам предстояло доставить на пристань владельца баржи повыше моста Петни. Поднялся сильный ветер и помешал нашему ходу — нам не удалось в этот вечер дойти до пристани. Мы уже были в полутора милях выше моста, когда нам пришлось бросить якорь. Отец, надеявшийся прийти на место в этот вечер, остался трезв; он подо" ждал, чтобы баржа остановилась, а потом, сказав мне: «Помни, Джейкоб, нам нужно рано утром прийти к пристани, а потому держи ухо востро», — вошел в каюту, предоставив мне палубу и ужин. Я никогда не ел внизу, потому что маленькая каюта казалась мне неприятно тесной. Если не было слишком холодно, я спал или под открытым небом, или в просторной собачьей будке, которую когда-то прежде занимал крупный мастифф [131]. Но он издох за несколько лет перед тем, был выброшен за борт и, вероятно, превратился во вкусные колбасы по шиллингу за фунт. Я поужинал, запил еду водою, прошел на нос, посмотрел, все ли в порядке, а потом лег на палубу и погрузился в глубокие размышления одиннадцатилетнего мальчика. Я смотрел на звезды, которые слабо сверкали надо мной и, казалось, то совсем потухали, то снова загорались. Я раздумывал, из чего они могли быть сделаны и как попали на небо. Вдруг громкий крик прервал мои размышления и я ощутил сильный запах гари. Крик повторился несколько раз. Едва успел я подняться на ноги, как мой отец выбежал из каюты, прыгнул через борт баржи и исчез под водой. Когда он пробегал мимо меня, я подметил на его лице выражение ужаса и следы опьянения. Я подбежал к той стороне, где он исчез, но увидел только несколько расходившихся кругов; вода быстро проносилась мимо баржи. Несколько секунд я стоял на месте, окаменев от его внезапного исчезновения, но опомнился от дыма, который окружал меня, и от постепенно замиравшего крика моей матери. Я побежал ей на помощь.

Сильный, густой дым выходил из каюты и, благо даря тишине воздуха, поднимался прямым густым столбом. Я попытался сунуться вниз, но, попав в дым, понял, что это невозможно: он задушил бы меня через минуту. Я сделал то, что сделала бы большая часть детей в моем положении: сел и громко заплакал. Минут через десять я отнял руки от лица и заглянул в люк. Дым рассеялся; все смолкло. Я подошел к люку, и хотя запах гари был еще очень силен, я все же смог вынести его, спустился с маленькой лесенки в три ступеньки и позвал «Мама!»; ответа не было. Висевшая на стене лампа не потухла, и я мог осмотреть все уголки каюты. Ничего не горело; даже полог на кровати матери не обуглился. Я стоял изумленный, не дыша от страха, и дрожащим голосом снова закричал: «Мама!» Больше минуты я напрасно старался перевести дыхание, наконец раздвинул занавеси: матери не было на кровати, но посредине матраца лежала какая-то черная груда. Я со страхом дотронулся до нее: это было что-то вроде маслянистого, смолистого пепла. Я вскрикнул от ужаса, зашатался, бросился из каюты и упал на палубу в состоянии, близком к помешательству: вскоре меня охватил какой-то столбняк, который продолжался много часов.

Может быть, у читателя остались сомнения относительно причины смерти моей матери, а потому должен сказать, что она погибла от того странного, неясного явления, которое, хотя и редко, губит людей, потребляющих большое количество спиртных напитков. Правда, такие случаи повторяются однажды в столетие, однако их подлинность засвидетельствована. Моя мать погибла от того, что называют внезапным воспламенением газов, порожденных алкоголем, который был поглощен организмом. Вероятно, пламя, охватившее мою мать, до безумия испугало отца, который тоже много выпил. Так я потерял обоих моих родителей — одного в воде, другого в огне — и в одно и то же время.

ГЛАВА II

Я исполняю последние приказания моего отца и оказываюсь в новой стихии. Первая разлука со старыми друзьями очень тяжела. Вступление в цивилизованный мир не удовлетворяет ни одну, ни другую сторону
Когда я очнулся от моего телесного и умственного остолбенения, было уже совсем светло. Некоторое время мне не удавалось хорошенько вспомнить, что случилось накануне, но тяжесть, которая давила меня, говорила, что произошло что-то роковое. Наконец я увидел открытый люк, и во мне ожили ужасы предыдущего вечера. В ту же минуту я сообразил, что на барже я одинок. В полном отчаянии поднялся я на ноги и огляделся: над рекой висел утренний туман, все предметы на берегу виднелись смутно. Я оледенел, так как всю ночь пролежал в сырости, а еще больше, может быть, от предыдущего страшного волнения. Я не мог спуститься в каюту. Меня ужасало то, что я видел на кровати; между тем я еще не вполне уяснял себе мое несчастье и отдал бы все на свете, чтобы только кто-нибудь рассеял эту тайну. От люка мои глаза перешли на воду; я подумал об отце и более получаса смотрел на струи, бежавшие мимо меня; в моем уме была полная пустота. По мере того как поднималось солнце, туман рассеивался, предметы обрисовывались; мимо проходили лодки, и мало-помалу я начал лучше видеть, слышать и соображать. Я понял, что живу в реальном мире и что мне предстоит выполнить данную мне задачу. Слова моего отца и его наставления всегда служили для меня законом. Накануне он сказал: «Помни, Джейкоб, завтра рано утром мы должны быть подле пристани», и я решил исполнить его приказание. Поднять якорь я не мог, а потому просто сбросил канат, привязав к его концу веревку от буйка; баржа двинулась вперед под управлением одиннадцатилетнего мальчика. Приблизительно через два часа я был в сотне ярдов от пристани. Я позвал на помощь; двое судовщиков с барж, привязанных к пристани, спустили ялик, подвели его ко мне и спросили, зачем я звал их. Я ответил, что остался один на барже, без якоря и каната, и попросил их причалить мое судно. Они вошли на мою палубу, и через несколько минут баржа стояла подле пристани. Покончив с этим, они опросили, что со мной случилось, но я не мог ответить им: я упал на палубу в припадке отчаяния и рыдал, точно мое сердце разрывалось на части.

Удивленные не только моим поведением, но и тем, что я был один, они вышли на берег, отправились к конторщику и сказали обо мне. Он вернулся вместе с ними, чтобы порасспросить меня, но я не переставал плакать, и мои ответы были непонятны. Конторщик и судовщики спустились в каюту, быстро вернулись на палубу и ушли с баржи. Приблизительно через полчаса меня отвели в дом владельца. Так я в первый раз ступил на твердую землю. В гостиной сидел владелец баржи и завтракал вместе с женой и девятилетней дочерью. Я уже немного овладел собой и, отвечая на вопросы, рассказал всю свою историю, хотя крупные слезы так и текли по моему грязному лицу.

— Как все это странно и как ужасно, — сказала жена владельца, обращаясь к мужу. — Я до сих пор ничего не понимаю.

— Я тоже; однако, но всему, что видел конторщик Джонсон, мальчик говорит правду.

Между тем я осматривал комнату, которая мне представлялась голкондой богатства и роскоши. Чутье подсказывало мне, что в этой столовой были ценные вещи; серебряный чайник, изящный котелок для кипячения воды, ложки, картины в рамах, мебель — все поражало меня, и я на короткое время забыл об отце и матери. Однако мои мысли прервал владелец, который спросил, издалека ли я привел баржу один. Я ответил.

— А у тебя есть друзья, мой бедный мальчик? — задала вопрос его жена.

— Нет.

— Как? У тебя нет на берегу родственников?

— Я никогда и не бывал-то на берегу.

— Значит, ты круглый сирота?

— Что это значит?

— Что у тебя нет ни отца, ни матери, — сказала маленькая девочка.

— Ну, — ответил я обычной фразой моего отца, не найдя ничего более подходящего, — не стоит плакать, случившегося не поправишь.

— Но что ты думаешь делать? — спросил владелец который, услышав мой ответ, пристально посмотрел на меня.

— Не знаю. Я принимаю это спокойно, — возразил я всхлипывая.

— Что за чудной ребенок, — сказала молодая женщина. — Понимает ли он всю глубину своего несчастья?

— Следующий раз посчастливится больше, — ответил я, вытирая глаза обратной стороной руки.

— Что за странные ответы для ребенка, который выказал так много чувства, — заметил владелец, обращаясь к жене. — Как тебя зовут? — спросил он меня.

— Джейкоб Фейтфул.

— Ты умеешь читать и писать?

— Нет, — ответил я опять-таки словами отца. — Нет, не умею. Хотел бы уметь.

— Хорошо, бедный мальчик. Посмотрим, что можно для тебя сделать, — заметил владелец.

— Я знаю, что нужно сделать, — подхватил я, — вы должны послать пару рабочих достать якорь и канат раньше, чем они отвяжутся от буйка.

— Правда, мой мальчик, это нужно сделать немедленно, — сказал он, — но теперь пройди с Сарой в кухню; кухарка позаботится о тебе. Сара, милочка, отведи его вниз в кухню.

Маленькая девочка знаком позвала меня. Я был изумлен длиной и разнообразием «трапных сходов», за которые принял обыкновенную лестницу; наконец мы остановились внизу; тут маленькая Сара попросила кухарку позаботиться обо мне и убежала к матери.

Я нашел, что значение слов «заботиться о ком-нибудь» на берегу сильно отличалось от того смысла, который они имели на реке. Кухарка, добросердечная толстая женщина, которая таяла, слушая печальные рассказы, хотя огонь не имел на нее размягчающего влияния, позаботилась обо мне. Я не только видел, но и пожирал такие вещи, которые раньше никогда не занимали ни моих челюстей, ни моего воображения. Печаль не лишила меня аппетита. Время от времени я переставал жевать, плакал, вытирал глаза и после перерыва снова принимался за еду. Был третий час, когда я отложил нож, чувствуя сильные симптомы удушья и желание поспать; через несколько минут я уже храпел, лежа на двух сдвинутых стульях и закрытый передником кухарки, которая набросила его на меня, чтобы спасти от мух. Так я впервые познакомился с новой для меня стихией — с матушкой-землей.

Может быть, теперь пора рассмотреть капитал, который я принес с собой для нового существования. Я был недурен лицом, хорошо сложен, силен. Что касается до моей одежды, чем меньше говорить о ней, тем лучше. Между прочим, мои брюки сильно порваны сзади, но когда я стоял, этот недостаток скрывался под курткой, сделанной из старого жилета моего отца. Рубашка из грубой шерстяной ткани и меховая фуражка, разорванная, точно шкура кошки, растерзанной на клочья собаками, довершили мой туалет. У меня не было ни башмаков, ни чулок. Мое умственное имущество было немногим богаче: я порядочно знал глубину реки, название мысов и пристаней на Темзе, что не могло пригодиться на суше; знал несколько иероглифов моего отца, которые, как иногда выкликает продавщик с аукциона, «не годились ни для кого, кроме их владельца». Прибавьте еще три любимые изречения моего молчаливого отца, запечатлевшиеся в моей памяти, и у вас получится полный инвентарь всего, чем я владел.

Я перечислил только наследие отца, и читатель предположит, что от матери я не получил ничего. Непосредственно она, действительно, ничего не дала мне, но непрямым путем она доставила мне некоторые средства, именно благодаря своей странной смерти. Кровать с ее останками и даже полог были перенесены на берег и заперты в сарае. Приехал государственный прокурор, собрались судьи, с меня сняли показания. Явились хирурги и аптекари, чтобы высказать свои мнения, и после долгих споров, долгих разногласий был вынесен приговор, что она «умерла волей Божией», другими словами это значило, что «один Бог знает, отчего она умерла», поэтому было решено закрыть дело, и все остались довольны. Однако вести о необыкновенной смерти матушки разошлись повсюду с должными прикрасами, и тысячи народу стали теперь стекаться во двор судовладельца, чтобы видеть результаты внезапного воспламенения. И добрый человек понял, что он может воспользоваться людским любопытством в мою пользу. Тарелка с серебряными и золотыми монетами стояла в ногах матраца моей бедной матери с надписью: «В пользу сироты». Шиллинги, полукроны и даже более крупные монеты падали в нее из рук зрителей, которые с дрожью отворачивались от ужасного образчика последствий вечного опьянения. Выставка продолжалась несколько дней; в это время я помогал кухарке мыть кастрюли, исполнял ее поручения, не предполагая, что моя бедная мать делала — сбор для меня. На одиннадцатый день выставка окончилась, владелец пристани позвал меня к себе, и я застал его с малорослым джентльменом в черном платье. Это был врач, который предложил известную сумму за останки моей матери. Судовладелец хотел отделаться от них таким выгодным образом, однако считал, что он обязан спросить моего согласия.

— Джейкоб, — сказал он, — этот джентльмен предлагает двадцать фунтов (что составляет большую сумму) за прах твоей бедной матери. Ты не имеешь ничего против предложения джентльмена?

— А зачем это вам? — спросил я врача.

— Я сохраню у себя ее останки и буду заботиться о них, — ответил тот.

— Хорошо, — проговорил я после легкого раздумья. — Если вы позаботитесь о старухе, берите ее.

Так окончился торг.

Я получил около сорока семи фунтов, и достойный владелец баржи спрягал их для меня. Когда меня позвали к хозяину, чтобы переговорить с хирургом, я только что снял куртку, чтобы наколоть дров для кухарки; лакей увел меня в комнаты, не дав мне времени снова одеться. Сказав же о своем согласии врачу, я повернулся, чтобы снова идти вниз; в это время маленький спаниель, лежавший на диване, заметил недостаток в моих панталонах, соскочил, подбежал ко мне и стал яростно лаять на меня сзади. Он был воспитан среди приличных, уважаемых людей и никогда не видел такого беспорядка. М-р Драммонд, владелец, заметил недостаток, указанный собакой, и приказал одеть меня как следует. Через двадцать четыре часа портной с помощью моей приятельницы кухарки втряхнул мою особу в новое платье, и теперь меня могли бы всячески поворачивать и вертеть, не нарушая приличий. Обыкновенно новый костюм льстит тщеславию и молодого, и старого человека, но я не испытывал ничего подобного. Новое платье стесняло меня. Мои ноги, никогда не знавшие обуви, болели от башмаков; гарусные чулки раздражали кожу, и так как я привык получать сброшенные моим отцом оболочки, бывшие слишком широкими для меня, мне казалось теперь, будто я невероятно распух, а мое платье уменьшилось до моих размеров. На каждом шагу я чувствовал, что меня как бы останавливают какие-то привязи.

Вскоре я совершенно освоился с кухней и всеми ее принадлежностями, то остальные части дома смущали меня. Все казалось мне чуждым и странным, неестественным. Я не понимал употребления многих вещей, многим предметам не находил названия. Я был буквально дикарем, но тихим, добрым и послушным. На следующий день после того, как я облекся в новый костюм, меня позвали в комнаты. М-р Драммонд и его жена смотрели мое новое одеяние, забавляясь при виде моей неловкости и в то же время любуясь моей хорошо сложенной прямой фигурой. Их маленькая дочка, Сара, подошла к матери и шепнула ей что-то.

— Спроси папу, — был ответ.

Новый шепот, поцелуй, и м-р Драммонд сказал, что я пообедаю с ними. Через несколько минут я очутился в столовой и в первый раз в жизни уселся за стол, который мог похвалиться некоторыми излишествами. Я сидел на стуле, и мои ноги висели почти до ковра; я весь горел, стесненный платьем, новизной моего положения и всего, что меня окружало. М-р Драммонд дал мне горячего супа, в мою руку вложили серебряную ложку, и я стал кружить ею, разглядывая в ней миниатюрное отражение моего лица.

— Джейкоб, ты должен ложкой есть суп, — со смехом сказала маленькая Сара. — Мы скоро кончим. Скорее!

— Надо принимать это спокойно, — ответил я, погрузил ложку в кипящий бульон и вылил его себе в рот. Я обжег горло, суп фонтаном брызнул обратно, а я застонал от боли.

— Бедный мальчик обжегся, — вскрикнула м-с Драммонд, наливая воды в стакан.

— Нечего плакать, — ответил я. — Сделанного не поправишь!

— Бедного мальчика совсем не воспитали, — заметила добрая м-с Драммонд. — Ну, Джейкоб, сядь и попробуй есть. Теперь ты не обожжешься.

— В следующий раз посчастливится больше, — сказал я, проливая часть супа по дороге ко рту. Теперь он остыл, но я медленно справлялся с делом: ложка кривилась у меня в руке, и я испятнал свое платье.

М-с Драммонд. ласково показала мне, как нужно действовать ложкой, но се муж сказал:

— Пусть мальчик ест как умеет, дорогая; только скорее, Джейкоб, мы ждем.

— Незачем терять его по мелочам, — заметил я, — раз можно нагрузить все сразу, в одну минуту.

Я отложил ложку, наклонился, прижался губами к краю тарелки, высосал весь остаток супа, не пролив ни капли, поднял голову, ожидая похвал, и очень изумился, когда м-с Драммонд спокойно заметила:

— Так супа не едят.

Я делал множество промахов во время обеда, и маленькая Сара хохотала не переставая; я чувствовал себя таким жалким, что от души желал снова очутиться в моей собачьей будке на барже, жевать сухари среди полной благородной простоты. Ведь я в первый раз переживал муку унижения! Наконец, когда маленькая Сара расхохоталась особенно громко, мера переполнилась, и я залился бурными слезами. Я уронил голову на скатерть, не думая больше о приличиях, которые так меня пугали, и сознавал только глубоко оскорбленную гордость; рыдания вырывались из глубины моего сердца. Вдруг я почувствовал на щеке нежное теплое дыхание, застенчиво поднял глаза и увидел подле себя раскрасневшееся красивое личико маленькой Сары. Ее полные слез глаза смотрели на меня так мягко, таким умоляющим взглядом, что я придал себе некоторую ценность и страстно пожелал еще увеличить ее.

— Я не буду больше над тобой смеяться, — сказала она, — а потому не плачь, Джейкоб.

— Не буду, — ответил я, ободряясь. Она все еще стояла подле меня, и я почувствовал глубокую благодарность к ней. — Как только мне попадется хороший обрубок, — шепнул я, — я выдолблю для тебя баржу.

— О, папочка, Джейкоб говорит, что он сделает мне баржу!

— У этого мальчика есть сердце, — заметил Драммонд, обращаясь к жене.

— А будет она плавать, Джейкоб? — спросила Сара. — Да, и если станет кренить, назови меня болваном.

— А что это значит кренить и что такое болван? — спросила Сара.

— Как, ты этого не знаешь? — вскрикнул я, и в ту же минуту ко мне вернулась уверенность в себе от сознания, что в этом случае я знал больше ее.

ГЛАВА III

Меня посылают в «школу милосердия», ученики которой не считают милосердие необходимой частью воспитания. Особенности главного наставника и волшебные последствия сморкания. Исследования буквы «А», которые губят все мои предыдущие знания
Раньше чем я ушел из комнаты, мы с Сарой погрузились в оживленный разговор; м-р и м-с Драммонд занимались тем же, сидя за столом. Результатом наших совещаний явилась детская близость; результатом разговора старших — мнение, что, чем скорее меня поместят куда-нибудь, тем будет лучше для меня. М-р Драммонд вел какие-то пела с распорядителями благотворительной «школы милосердия» близ Брентфорда, а потому, раньше чем я окончательно испортил мое платье, проносив его около трех недель, я облекся в новую форменную одежду, в длинную куртку цвета соли, смешанной с перцем, и в желтые панталоны, схваченные у колен; на голову мне надели гарусную шапочку с пучком на верхушке; чулки и башмаки облекли мои ноги; на грудь мне привесили большую оловянную бляху с пометкой: № 63. Так как я был последним из поступивших воспитанников, эта цифра обозначала сумму всех мальчиков училища. Я с печалью покинул дом Драммондов, которые не нашли нужным дождаться окончания изготовления маленькой баржи, к досаде мисс Сары. Не доезжая до школы, мы с м-ром Драммондом встретили воспитанников. Меня сразу поставили в ряды, и я получил несколько добрых советов от достойного покровителя, который после этого ушел в одну сторону, а мы направились в другую. И вот последний отпрыск Фейтфулей был поперчен, посолен, занумерован, и теперь мир мог знать, что он ученик благотворительной школы и что в мире есть благотворительность! Если герои, короли, великие, серьезные люди должны подчиняться судьбе, мальчишки с легких барж не могут надеяться избежать этого; поэтому я был осужден получить образование, содержание, помещение и так далее бесплатно.

В каждом обществе есть глава, и я скоро узнал, что в каждом кружке имеется центр, однако не стоит делать этого сравнения, потому что в нашем круге было два центра или две главы — главный наставник и главная экономка. Один с линейкой, другая со щеткой, и у каждого был свой удел свои помощники. У него имелся помощник-учитель, у нее помощница-служанка. Из этого квартета наставник был не только самым важным членом, но и достоин описания, а потому я буду особенно подробно говорим, о Домине Добиензисе, как он любил, чтобы его называли, или о Докучном Добсе, как любили его называть воспитанники. Считалось необходимым обучать нас пению, письму, арифметике, и попечители возложили обязанности на Домине, находя, что он самый подходящий для этого человек: во-первых, он написал сочинение (которого никто не понимал) о греческих приставках; во-вторых, он был великим математиком, так как будто бы нашел квадратуру круга благодаря алгебраическим методам. Однако он никогда не показывал своего способа. Словом, это был человек, живший в нынешнем веке, но часто уходивший в греческие воспоминания или в алгебру, и раз его увлекала задача или греческие воспоминания, он ничего не видел, не слышал. Мальчики прекрасно знали его особенности и говаривали: «Домине ушел в страну грез и говорит во сне».

Домине Добиензис предоставил обучение грамоте своему помощнику, несмотря на правила школы; сам же старался учить мальчиков математике, латинскому и греческому языкам. Учитель не был силен в грамоте или в арифметике, а мальчики не особенно стремились узнавать предметы преподавания Домине. Главный наставник был слишком умен и учен; его помощник слишком невежествен, поэтому преподавание приносило мало пользы воспитанникам. Домине был серьезен и раздражителен, но любил пошутить и обладал очень добрым сердцем. Черты его лица не умели смеяться, но в горле трепетал смех, смех не громче звуков в дымоходе, и прерывался вдруг. Домине любил игру слов на английском, греческом и латинском языках, и так как никто не понимал шуток, сказанных на двух последних, он один наслаждался ими Добиензис был более шести футов ростом и весь состоял из костей и сухожилий; его продолговатое лицо отличалось крупными чертами; главной из них был нос — крупный, как и все остальные, он, однако, подавлял их. Его был нос изумительный, смешной. Но Домине утешался. Его звали «Назоном». Нос нашего наставника не был им прямо, ни обратно орлиным. Он не расширялся в конце; не был ни толст, ни тяжел, ни раздвоен. В своем величии он казался интеллектуальным, тонкий, хрящеватый, прозрачный и звучный! Когда Домине втягивал ноздрями воздух, это было многозначительно, его чихание служило пророчеством. Даже вид носа наставника производил большое впечатление; когда же Домине сморкался в учебные часы, такой сигнал дышал пугающими предвестиями. Однако ученики любили предупреждения носа Домине: как постукивание сухих позвонков страшной змеи заявляет о ее присутствии, так и нос Домине указывал воспитанникам, что им нужно остерегаться. Обыкновенно Домине оставался в этом мире и исполнял свои обязанности час, часа два, потом забывал об учениках и классе и отправлялся путешествовать в мир греческой грамматики и алгебры. И вот, пока он отмечал «x» и «z» в своих вычислениях, ученики знали, что от него не ждать опасности, и бросали занятия.

Читатель, видали ли вы волшебное действие барабанного боя в маленькой деревне, когда вербовщики, украшенные множеством разноцветных лент, с увлечением барабанят? Происходит всеобщее смятение, поднимается невероятный шум. Так вот, сморкание Домине производило совершенно противоположное действие. Оно служило знаком, что он вернулся в класс из своего мысленного странствования, что он покончил с иксами и зетами и ученикам пора обратить внимание на свои тетрадки. Услышав звук предупреждения, все отправлялись на места, недоеденные яблоки прятались в первый попавшийся карман, духовые ружья исчезали, сражения солдатиков прекращались, раскрывались книги, глаза опускались, фигуры принимали наклонное положение над конторками, воцарялись тишина и порядок. М-р Кнепс, учитель, — который тоже замечал такие междуцарствия и пользовался ими, чтобы убежав из класса — предупрежденный знакомым звуком, возвращался на кафедру.

— Джейкоб Фейтфул, подойди, — были первые слова, которые я услышал на втрое утро, сидя в самом конце класса. Я поднялся и прошел мимо длинного ряда мальчиков, которые выставляли ноги, чтобы свалить меня, и наконец очутился в трех футах от высокого пюпитра учителя.

— Джейкоб Фейтфул, умеешь ли ты читать?

— Нет, — ответил я. — Хотел бы уметь.

— Хороший ответ, Джейкоб; твое желание исполнится. Знаешь ли ты азбуку?

— А что это такое?

— Значит, не знаешь. Мистер Кнепс научит тебя. Ты пойдешь к мистеру Кнепсу, который сообщает основы. Мальчик с легкой баржи, у тебя славный вид. — И тут я услышал в его груди звук, напоминавший бульканье, которое доносилось до меня, когда моя бедная матушка пила джин из большой бутылки.

— Мой маленький речник, — продолжал он, — ты растение, выброшенное на берег, один из обломков среди волн матушки-Темзы, Eluviorum rex Eridanus [132]; (буль-буль). Вернемся к твоим занятиям. Будь самим собой, то есть будь верным [133]. Мистер Кнепс обучит тебя грамоте. — Говоря так, Домине запустил руку в правый карман, в который он насыпал нюхательный табак, и, взяв большую щепотку (большая часть которой состояла из волосков и кусочков ваты, скопившихся в углу его кармана), вызвал первый класс, а м-р Кнепс начал со мной первый урок.

М-р Кнепс был худой, с виду чахоточный молодой человек, лет девятнадцати-двадцати, очень маленький, с красными хорьковыми глазами; тем не менее он был очень свиреп. Ему не позволялось колотить учеников в присутствии Домине, зато без него он оказывался тираном. Он обыкновенно выбирал самого шумного из мальчиков, бросал в него свою линейку и приказывал принести ее обратно; по той или другой причине линейку возвращали. Так м-р Кнепс наказывал мальчиков. Мне немногое остается сказать о Кнепсе, замечу только, что он носил черный широкий плащ и левым рукавом часто вытирал перо, а правым свой влажный нос.

— Что это такое, мальчик? — спросил Кнепс, показывая на букву «А».

Я внимательно посмотрел на нее, и мне показалось, что в незнакомом знаке я узнал один из иероглифов отца, а потому ответил:

— Это половина мешка.

— Половина мешка? Ты больше чем наполовину дурак. Это буква «А».

— Нет, половина мешка; так говорил отец.

— Значит, твой отец был такой же дурак, как ты сам.

— Отец знал, что такое половина мешка, и я также знаю: это половина мешка.

— Говорю тебе, это буква «А», — в бешенстве закричал Кнепс.

— Это половина мешка, — упрямо повторял я, и Кнепс, не смевший наказать меня в присутствии Домине, спустился со своего трона, который возвышался на одну ступеньку, и подвел меня к старшему наставнику.

— Я ничего не могу сделать с этим мальчиком, сэр, — сказал раскрасневшийся, как огонь, учитель. — Он отрицает первую букву азбуки и настаивает, что «А» совсем не буква, а половина мешка.

— Неужели ты в своем невежестве хочешь учить других, когда сам пришел учиться, Джейкоб Фейтфул?

— Отец всегда говорил мне, что такой каракулей обозначают половину мешка.

— Может быть, твой отец употреблял эту букву для обозначения меры, о которой ты говоришь, как в математике я ставлю различные буквы для определения величин известных и неизвестных, но ты должен забыть все, чему учил тебя твой отец, и начать de nuovo [134]. Ты понял?

— Нет, не понял.

— Тогда, маленький Джейкоб, знай, что «А» изображает букву А, и что бы ни сказал тебе мистер Кнепс — верь. Вернись на свое место, Джейкоб, и повинуйся.

ГЛАВА IV

Наполнение карманов — такое же преступление, как и опустошение их, и влечет наказание. Ранние впечатления отдаляются
Я не расстался с м-ром Кнепсом, пока не просмотрел всей азбуки, потом вернулся на мое место и стал раздумывать о странной сложности форм, составляющих ее. Мне было жарко, и меня стесняли мои башмаки, всегда служившие для меня предметом отвращения, с тех пор как я впервые надел их. Я снял сначала один, потом другой и на время позабыл о них. Между тем мои соседи-ученики толкали их ногами от одного к другому, и таким образом они очутились подле кафедры учителя.

Наконец я стал отыскивать их повсюду и скоро увидел как один из средних мальчиков, сидевших подле Домине поднял мой башмак и тихонько опустил его в карман сюртука наставника, душа и внимание которого отсутствовали. Через несколько времени тот же ученик подошел к м-ру Кнепсу, задал ему какой-то вопрос и, слушая ответ, положил мой второй башмак в его карман, потом вернулся па место. Я ничего не сказал. Наступило время окончания ученья. Домине посмотрел на часы, высморкался, сложил большой носовой платок и торжественно произнес. «Пора порезвиться!» Он ежедневно повторял эту фразу, а потому все понимали ее значение. Воспитанники повскакивали со скамеек, подняли крик, шум. Домине спустился с кафедры, Кнепс тоже, и оба с разных сторон подошли ко мне.

— Джейкоб Фейтфул, почему ты все еще склоняешься над книгой? Разве ты не понял, что пришло время отдыха? Почему не встаешь ты подобно другим? — спросил Домине.

— Да у меня нет башмаков.

— Где же твои башмаки, Джейкоб?

— Один в вашем кармане, другой, — ответил я, — вот у него.

— Джейкоб, — сказал Домине, — кто же сделал это?

— Большой рыжий мальчик, с лицом в ямках, — ответил я.

— Мистер Кнепс, и с моей и с вашей стороны было бы неуместно, если бы мы пропустили такое неуважение. Позвоните мальчикам.

Мальчики пришли на звон, мне велели указать виновного. Я сделал это, и Домине беспощадно высек его.

Когда наказанный Барнеби Брейсгирдл остался наедине со мной, он сказал, поднося один кулак к моему лицу, а другим потирая себе спину:

— Пойдем-ка на площадку, и ты увидишь, как я отколочу тебя.

— Незачем плакать, — сказал я ласково (я не желал, чтобы его высекли). — Сделанного не поправишь. Тебе было очень больно?

Я говорил в виде утешения; он принял мои слова за сарказм и забушевал.

— Прими это спокойно, — заметил я. Барнеби пришел еще в большую ярость.

— В следующий раз тебе посчастливится больше, — продолжал я, стараясь успокоить его.

Барнеби потряс кулаками и побежал на садовую площадку, приглашая и меня за собой. Его угрозы меня не пугали, и, не желая оставаться в комнатах, я минуты через две вышел за ним.

— Золушка, где твой хрустальный башмачок? — крикнули мне мальчики, как только я вышел.

— Выходи ты, водяная крыса, — закричал Барнеби. — Выходи, сын золы!

— Иди, иди и дерись с ним, не то будешь трусом, — закричали все, начиная с № 1 и до № 62 включительно.

— Его сегодня достаточно били, — ответил я. — И ему лучше не трогать меня: я умею действовать руками.

Образовалось кольцо; в его центре очутились мы с Барнеби. Он сбросил с себя верхнее платье; я сделал то же. Он был гораздо старше и сильнее меня и уже знал, как нужно драться. Один из мальчиков, мой секундант, вышел вперед. Барнеби двинулся мне навстречу, протянул руку, и я сердечно пожал ее, думая, что все кончено, но тотчас же получил два удара по лицу — один справа, другой слева — и отлетел назад. Я ничего не понял и рассердился. У меня были сильные руки, и я пустил их в ход. Размахивая ими, точно мельничными крыльями, и нанося удары, падавшие полукругом, я каждый раз попадал в ухо противника. Он же бил прямыми ударами, и скоро все мое лицо покрылось кровью. Я выбросил руки наудачу — Барнеби ударом свалил меня. Меня подняли; я сел на колено моего секунданта, и тот шепнул: «Принимай это спокойно и бей вернее». Изречение моего отца, повторенное другим мальчиком, поразило меня, и я не забывал его в течение дальнейшего боя и, ко всеобщему удивлению, в конце победил противника. Измученный борьбой, он наконец получил два удара по ушам, зашатался, покачал головой и спросил меня — не довольно ли?

— Не отступай от него, Джейкоб, — сказал мой секундант, — и ты победишь его.

Три или четыре новых удара, направленных туда же, свалили Барнеби. Он без чувств упал на землю.

— Готово, — сказал мой секундант.

— Сделанного не поправишь, — ответил я. — Он умер.

— Что это? — закричал м-р Кнепс, проталкиваясь через толпу. За ним шла и матрона-экономка.

— Барнеби и Золушка сводили счеты, сэр, — сказал один из старших мальчиков.

Экономка подбежала ко мне.

— Хорошо, — сказала она, — если Домине не накажет этого большого малого, посмотрю, значу я что-нибудь или нет! — И она увела меня за руку.

В то же время остальные мальчики по приказанию Кнепса внесли Барнеби в дом и уложили его на постель. Позвали врача; тот нашел необходимым сделать ему кровопускание. Меня он тоже навестил и, когда я разделся, обратил внимание на мои руки.

— С первого взгляда казалось странным, — заметил он, — что этот мальчик так сильно избил своего гораздо более крупного товарища, но у него руки точно молотки. Советую, — обратился он к остальным воспитанникам, — не драться с ним, не то он когда-нибудь убьет одного из вас.

Этой части совета врача мальчики не забыли, и я скоро сделался петухом нашего курятника. Прозвище «Золушка», которое мне дал Барнеби, намекая на смерть моей матери, теперь отпало от меня, и вообще меня перестали преследовать.

Ученье мне тоже давалось, и скоро Домине стал считать меня самым способным мальчиком в школе. Не знаю, благодаря ли природной сметливости или тому, что мой мозг так долго бездействовал, я заучивал почти инстинктивно. Раз прочитав задание, я бросал книгу, так как знал все. Через полгода я понял, что под грубой оболочкой Домине в нем крылась чисто отеческая любовь ко мне. Кажется, на третий день седьмого месяца я доставил ему большое торжество и согрел его сердце. Введя меня в свой маленький кабинет, он вложил мне в руки латинский учебник, и я через четверть часа уже знал «первый урок». Отлично помню, как этот неулыбающийся человек заглянул в мои улыбающиеся глаза, раздвинул каштановые кудри, которые матрона не хотела срезать, и сказал:

— Bene fecisti, Jacob. [135]

С тех пор часто по окончании урока его глаза обращались ко мне, он откидывался на спинку кресла и просил меня рассказать все, что я помнил о моей прежней жизни, но мои воспоминания составляли только перечень впечатлений и ощущений.

Нечего и говорить, что я любил его, любил от всего сердца и, желая угодить ему, учился с жадностью. Скоро я почувствовал себя значительной величиной, стал горд, однако не сделался тщеславным. Товарищи меня ненавидели, но боялись и моей силы, и моей близости с Домине; тем не менее я переживал горькие минуты. Мы каждый день выходили на прогулку под присмотром м-ра Кнепса, но остальные воспитанники без приказания не соглашались становиться со мной в пару и, когда их принуждали делать это, повиновались очень неохотно. Между тем я ни в чем не был виноват перед ними. Экономка узнала об этом и сказала Домине. Тогда Добиензис стал сам выходить на прогулку вместе с мальчиками и брал меня за руку. Это принесло мне большую пользу, потому что он отвечал на все мои многочисленные вопросы, и я с каждым днем приобретал новые знания. Года через полтора Домине чувствовал себя несчастным без меня, я тоже.

Мальчиков, которые продолжали ненавидеть меня, втайне поддерживал мистер Кнепс, завидовавший расположению ко мне главного наставника. И они вместе задумали погубить меня во мнении Добса. Барнеби отлично рисовал карикатуры, и об этом знали все, кроме Домине. Прежде всего он изобразил мою мать в виде лампы, в резервуар которой лился джин из бутылки, пламя выходило у нее изо рта. Один из воспитанников рассказал мне об этом, но сам я не видал рисунка. Барнеби передал карикатуру Кнепсу; тот похвалил ее и спрятал в свой стол. После этого Брейсгирдл набросал часто повторявшуюся карикатуру на Домине и, показав ее Кнепсу, сказал, что это мое произведение. Тот понял намерение Барнеби и, не говоря ни слова, тоже спрятал рисунок в стол. Барнеби изготовил еще несколько смешных карикатур на Домине и на матрону, и различные мальчики передавали их Кнепсу, говоря, будто их набрасывал мой карандаш. Но этого было недостаточно, они хотели еще яснее доказать мою виновность. Раз вечером я сидел с Домине, занимаясь латынью. Экономка и м-р Кнепс были в соседнейкомнате. Свеча догорела и потухла. Домине пошел за другой; экономка тоже. Они встретились в темноте и столкнулись головами. О маленьком происшествии знали только м-р Кнепс и я. Учитель сказал об этом Барнеби, прибавив, что я, вероятно, воспользуюсь смешным эпизодом для карикатуры. М-р Кнепс при первом же удобном случае заметил Домине, что у меня большие способности к рисованию, что он сам видел несколько моих рисунков.

— Мальчик талантлив, — ответил Домине. — Он богатый рудник, из которого добудут много драгоценного металла.

— Я слышал, что у тебя есть талант к рисованию, Джейкоб, — дня через два сказал мне Добиензис.

— Не было, сэр, — ответил я.

— Полно, Джейкоб; я люблю скромность, но из скромности не нужно отрицать истины. Запомни это, Джейкоб.

Я не ответил, но в тот же вечер попросил Домине дать мне карандаш для рисования. Через несколько дней я показал ему образчики своих первых опытов.

— Мальчик хорошо рисует, — заметил Домине м-ру Кнепсу, рассматривая мои рисунки через очки.

— Зачем же он говорил, что не умеет рисовать? — спросил Кнепс.

— Он погрешил из скромности или из-за недостатка уверенности в себе, — ответил Добиензис. — Даже добродетель, доведенная до крайности, — заблуждение.

Вскоре Барнеби решил достать книгу Корнелия Непота, по которой я тогда учился; ему помог Кнепс. Он взял ее из кабинета Домине и передал Барнеби, а тот на первом листе с моим именем нарисовал обезображенное лицо Домине и к моей подписи добавил: «Fecit» [136], так что вышло «Джейкоб Фейтфул — fecit». Сделав это, он вырвал листок из книги и передал его Кнепсу. Теперь заговор созрел. Учитель мимоходом сказал Домине, что я рисую карикатуры на товарищей. Домине обвинил меня в этом. Я отнекивался.

— Точно так же ты говорил, что совсем не умеешь рисовать, — заметил Кнепс.

Прошло несколько дней; наконец учитель сказал главному наставнику, что я изобразил в карикатуре его и м-с Бетли — матрону. Это было вечером; я уже лежал в постели. Домине изумился и не поверил. Кнепс объявил, что на следующее утро в классе сам уличит меня, и прибавил, что я хитрый, негодный, хотя и очень способный мальчик.

ГЛАВА V

Кнепс думает погубить меня, но заговор открывается, и Барнеби принужден вторично спустить с себя нижнее платье. Учителя просят удалиться из училища, а я чуть не удаляюсь в лучший мир
На следующее утро матрона не пошутила со мной; Домине не заметил моего поклона, но, полагая, что он воспарил к Эвклиду, я не обратил на эго внимания. Когда мы, воспитанники, собрались в классе, Домине вошел с торжественным видом, а за ним и Кнепс, который остановился подле кафедры главного наставника. Добиензис развернул свой большой носовой платок, шумно высморкался и сказал:

— Джейкоб Фейтфул, подойди. Я повиновался.

— Мистер Кнепс говорит, что ты рисуешь карикатуры, делая меня смешным в глазах школы, меня, твоего учителя. О Джейкоб, говоря словами Цезаря, скажу: «Et tu, Brute!» [137] Сознаюсь, я имел право ожидать иного. Ты понимаешь меня, Джейкоб? Виноват ты или нет?

— Не виноват, сэр, — ответил я.

— Он говорит, что не виноват, мистер Кнепс; мистер Кнепс, попробуй подтвердить твое обвинение.

Учитель принес рисунки.

— Вот карикатура, — заметил Кнепс, — которая доказывает, что Джейкоб Фейтфул нарисовал их все. Вы видите, сэр, что все они набросаны одной и той же рукой. Листок, о котором я говорю, в смешном виде изображает вас и миссис Бетли. Кто, кроме Джейкоба Фейтфул а, знал, что в вашем кабинете догорела свеча? Но, сэр, — продолжал он, — имеются еще более убедительные доказательства. Взгляните на картинку, изображающую ваше лицо. Видите подпись, сделанную его собственной рукой? Я тотчас же узнал этот почерк и, проглядев его Корнелия Непота, заметил, что первый белый листок вырван. Вот книга, сэр, заметьте, как белая страница хорошо прилегает к остаткам бумаги в книге.

— Вижу, и мне очень грустно, — сказал Домине. — Джейкоб Фейтфул, ты уличен в неуважении и лжи. Нужно приступить к наказанию.

— О сэр, неужели вы не позволите мне оправдаться? — ответил я. — Неужели меня высекут, не выслушав меня?

— Это было бы несправедливо, — возразил Домине. — Но как ты можешь защитить себя?

— Позволите ли вы мне взглянуть на карикатуры? — спросил я.

Домине молча передал мне рисунки, и я с первого же взгляда узнал в них карикатуры Барнеби. Ободренный, я смело сказал:

— Это рисунки Барнеби Брейсгирдла, сэр, а не мои. Никогда в жизни не нарисовал я ни одной карикатуры.

— Так точно ты уверял, что и рисовать не можешь, Джейкоб Фейтфул, а потом доказал противное. Но, уверяю тебя, я от всей души желал бы, чтобы ты оказался невиновным.

— Не угодно ли вам спросить мистера Кнепса, кто и когда дал ему рисунки. Их очень много, — сказал я.

— Мистер Кнепс, ответь на вопрос Джейкоба Фейтфула, — предложил Домине.

— В течение последнего месяца мне их в различное время приносили различные мальчики, — был ответ.

По моей просьбе Кнепс указал мальчиков, приносивших карикатуры.

— А Барнеби Брейсгирдл не давал вам ни одного листка, мистер Кнепс? — спросил я, заметив, что он не назвал Барнеби.

— Нет, — ответил Кнепс.

— Относясь с уважением к моему Непоту, я написал свое имя в тот день, когда вы мне дали эту книгу, но слово «fecit» и карикатура на вас начертаны не мной.

— Ты ничего не доказал, Джейкоб, — возразил Домине.

— Нет, кое-что доказал, сэр. Не в субботу ли я просил вас дать мне карандаш для рисования?

— Да, помнится, в прошлую субботу.

— А мистер Кнепс накануне сказал, что я хорошо рисую. Почему же он не показал вам моих карикатур, которые, по его же собственным словам, он собирал в течение целого месяца?

— Ты задаешь хитрые вопросы, — произнес Домине. — Ответь, мистер Кнепс.

— Я хотел добыть больше улик, — ответил Кнепс.

— Ты слышишь, Джейкоб Фейтфул?

— Скажите, пожалуйста, сэр: слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы я без любви и уважения говорил о моей бедной матери?

— Никогда, Джейкоб.

— Теперь, сэр, будьте так добры, вызовите Джона Уильямса.

— Джон Уильяме, номер тридцать семь, подойди.

— Уильяме, — сказал я, — говорил ли он, что Барнеби Брейсгирдл нарисовал мою мать с пламенем надо ртом?

— Да, говорил.

В эту минуту мое негодование выразилось потоком слез.

— Сэр, — вскрикнул я, — если вы думаете, что я мог нарисовать карикатуру на вас и миссис Бетли, скажите, мог ли я сделать вот это? Ведь все карикатуры нарисованы одной рукой.

И я передал Домине карикатуру на мою мать (м-р Кнепс неосторожно принес и ее вместе с остальными). Учитель побледнел как полотно. Домине посмотрел на рисунок и, помолчав, обратился к нему:

— Кто тебе дал этот листок, мистер Кнепс?

— Барнеби Брейсгирдл, — от смущения не придумав ничего, пролепетал Кнепс.

— Ты только что уверял, будто не получал ни одного рисунка от Брейсгирдла. Ты противоречишь себе, мистер Кнепс. Джейкоб не нарисовал своей матери, а карандаш тот же, который набросал все остальное, ergo [138], он не нарисовал ни одной карикатуры. Благодарю Тебя, Боже, что Ты защитил невинного! А теперь, Барнеби Брейсгирдл, скажи, ты ли дал эту карикатуру мистеру Кнепсу и откуда ты взял ее? Не лги.

Барнеби то краснел, то бледнел, наконец сознался, что он нарисовал ее.

— Вы, мальчики, — крикнул Домине, размахивая розгой, которую он схватил, — вы передали рисунки мистеру Кнепсу, а кто давал их вам?

Испуганные выражением лица Домине воспитанники в один голос ответили:

— Барнеби Брейсгирдл.

— А откуда взял ты их, Барнеби? — спросил наставник.

Барнеби упал на колени и рассказал все в подробностях. Негодованию Домине не было границ. Я никогда не видывал его в таком волнении.

М-р Кнепс был немедленно и с позором изгнан из школы. Барнеби жестоко высекли.

После этого все пошло хорошо. Доброта и внимание Домине ко мне не уменьшались. Я делал большие успехи: победил Вергилия, взял штурмом Тацита и одолел оды Горация, с торжеством прошел десятичные дроби и однажды глубоко погрузился в измерение объемов тел, как вдруг у меня закружилась голова. Я сказал об этом матроне, она, пощупав мне руки, объявила, что у меня жар, и велела мне лечь в постель. На следующее утро я уже не мог подняться, в моей голове как бы каталось раскаленное ядро. Я заболел в первый раз в жизни. Хирург пустил мне кровь и, дав наставления матроне, обещал снова зайти. Через несколько часов я лежал в полном бреду, странные грезы, сцены прошедшей жизни перемешивались с недавними событиями; я видел то Сару, то Домине с огромным носом, то моих родителей. Вдруг все пропало; меня охватило полное оцепенение; я не чувствовал боли, не сознавал ничего. Когда же я очнулся от столбняка и стал понемногу приходить в себя, то смутно различил перед собой что-то, по диагонали перерезавшее поле моего зрения. Когда дымка разошлась, я понял, что это был нос Добиензиса, стоявшего на коленях подле моей кровати; нос касался одеяла, очки Домине потускнели от слез, длинные седые пряди свешивались с обеих сторон его лица и затемняли ему зрение. Я не испугался но от слабости не мог ни пошевелиться, ни заговорить. Молитвенник был в руке моего наставника, он молился за меня и, думая, что я ничего не ощущаю, продолжал свой монолог.

— Naviculator parvtis paltidis… [139] Как прекрасен он даже в смерти, этот бедный мальчик с баржи! Он преодолел основу учения, восторжествовал над учебником латыни — неужели чтобы умереть? Как мое сердце болит по тебе! От ледяного дыхания смерти ты поблек, как роза от изморози. Зачем тебя оторвали от твоей стихии? Юный принц потока, господин баржи, Ratis rex et magister! [140] Да будет тебе легка земля, мальчик с легкой баржи, лотос, водяная лилия, выброшенная на землю, чтобы умереть. Если бы ты остался жив, Джейкоб, я бы перелил в тебя все мои знания, мой Авессалом, сын мой!

Он поднялся; слезы бежали по его длинному носу и капали на мое одеяло, как мелкий дождь. Я не понял всех его слов, но понял, что они дышали любовью, протянул руку и произнес:

— Домине!

Старик увидел мое лицо, поднял глаза к небу и сказал:

— О Боже! Благодарю Тебя; он будет жить. Молчи, молчи, любимый, не болтай.

Я стал быстро поправляться и через три недели снова принялся за занятия. До четырнадцатилетней годовщины моего рождения осталось всего полгода, и м-р Драммонд, иногда справлявшийся о моих успехах, приехал поговорить с Домине о моей будущности.

— Я могу, — сказал мой прежний хозяин, — поместить его учеником на реке Темзе, но не прежде, чем ему минет четырнадцать лет. Может ли он по правилам училища остаться в вашей школе до этих пор?

В течение шести месяцев Домине усердно занимался со мной, и я учился прилежно. Наконец определенный срок прошел, и м-р Драммонд явился за мною. Меня переодели, я покинул дом милосердия и через час был в доме Драммондов.

М-с Драммонд уже знала, что найдет во мне большие перемены, тем не менее изумилась, когда я вошел в комнату со шляпой в руке и поклонился ей. Она протянула мне руку, которую я почтительно взял, и сказала мне «вы». Сара стояла поодаль и с любопытством и удовольствием смотрела на меня; когда я подошел к ней, она застенчиво подала мне ручку. Я расстался с ней, видя в ней существо высшее, теперь же мог смотреть на нее сверху вниз. Не скоро освоилась она со мной и долго продолжала смотреть на меня с уважением и любовью. Я приобрел власть знания.

По правилам компании судовладельцев каждый желающий работать на реке был обязан прослужить учеником от четырнадцати лет до двадцати одного года, во всяком случае, учиться семь лет. М-р Драммонд предложил мне поступить на палубу одной из его легких барж, предоставляя мне право по желанию перейти на другое судно. Я с благодарностью принял его предложение, отправился в контору общества, подписал бумаги и начал службу.

ГЛАВА VI

Мне советуют научиться плавать; я принимаю дружеский совет. Тяжелое подозрение на легкой барже и тайна, из которой м-с Редклифф сделала бы роман
М-р Драммонд познакомил меня с Марблсом, водившим баржу «Полли», и попросил судовщика ласково обращаться со мной. Мой будущий начальник был высок и хорошо сложен, с наклонностью к полноте; у него были красивые черты лица, но глаза небольшие. Его маленький рот улыбался добродушно.

— Никогда в жизни, мастер [141], я не обращался плохо даже с кошкой, — ответил он м-ру Драммонду.

После первого знакомства Марблс отвел меня на баржу, снабженную мачтой, которую можно было опускать и снова поднимать. На корме помещалась каюта, в носовой части — кухня под палубой. Дверь в каюту оказалась запертой на ключ.

— Ты будешь жить вот тут, — сказал Марблс, указывая на люк спереди, — совсем один. Другой служащий и я спим в каюте.

— Значит, у вас есть еще служащий?

— Да, Джейкоб, — ответил он и про себя пробормотал: — Без него было бы лучше, гораздо лучше. — И он слегка засвистал.

— У вас большая каюта? — спросил я.

— Да, довольно большая, но я не могу показать ее тебе теперь: он ушел и унес ключ.

— Как, ваш помощник унес ключ?

— Да, — быстро ответил Марблс. — Знаешь, Джейкоб, до дня отплытия лучше поживи на берегу.

Я не спорил, но в течение двух недель, оставшихся до отплытия, часто заходил на баржу и вскоре привязался к Марблсу. Он покорил меня своей добротой.

Как-то раз я пришел на баржу довольно рано и увидел дверь каюты открытой; второй ее обладатель расхаживал по палубе вместе с Марблсом. Это был красивый, высокий молодой человек, которому не минуло еще и тридцати лет. Держался он смело, но это противоречило бегающему взгляду его глаз.

— Вот наш мальчик-ученик, — сказал ему Марблс, и, обращаясь ко мне, прибавил: — Это Флеминг.

— Так, малыш, — сказал Флеминг, окинув меня взглядом. — Значит, поплывешь с нами? Мне кажется, что твое отсутствие было бы приятнее, чем твое общество. Во всяком случае, советую тебе держать язык за зубами. Когда мне кто-нибудь не по душе, я его спускаю в реку, а потому держи ухо востро.

Мне не понравились его слова, и я ответил:

— Я думал, что баржей распоряжается Марблс и что я должен слушаться только его приказаний.

— Да неужели? — произнес он насмешливо. — Вот что, малый, умеешь ли ты плавать?

— Нет, не умею, — ответил я, — хотел бы уметь.

— Так поскорее научись. Думаю, мне придется когда-нибудь схватить тебя за шиворот и отправить по стопам твоего отца.

— Флеминг, Флеминг, спокойнее, — сказал Марблс, который несколько раз дергал его за рукав. Обращаясь ко мне, он прибавил: — Флеминг только шутит.

— Хорошо, — сказал я, оборачиваясь к Флемингу, — если мне суждено упасть через борт, то лучше теперь же объяснить мистеру Драммонду, где он должен отыскивать меня, если я сгину.

— Что за глупости, — сказал Флеминг, меняя тон. — Дай руку, я только хотел попробовать, из какой материи ты сделан.

Тем не менее я решил научиться плавать, в тот же день приступил к делу и вскоре одолел это искусство. Накануне отхода баржи, которая должна была нести вниз реки кирпич, я зашел к моему достойному старому наставнику Домине Добиензису и простился с ним. На прощанье он привел мне множество исторических примеров того, как люди из народа достигали высокого положения, подарил латинскую библию и благословил меня. Матрона снабдила меня большим ломтем сладкого хлеба.

На следующее утро в шесть часов мы отошли. Стоял прекрасный день, по берегам бежали красивые ландшафты. Марблс поручил мне стать на руль на время их завтрака. Он начал было давать мне наставления, но я прервал их, сказав, что знаю реку не хуже его самого. Я узнавал знакомые предметы и с удовольствием смотрел на них. Но скоро мне стало тяжело; мы приближались к месту гибели моих родителей.

Я провел баржу мимо моста Петни и стал выбираться из мелкого места, когда Марблс и Флеминг вышли на палубу.

— Как! — вскрикнул Марблс. — Мы прошли мост? Почему же ты не позвал нас?

— Я много раз проводил здесь баржу десятилетним ребенком, — ответил я. — Но теперь вода поднимается, вам лучше стать на руль, не то нас нанесет на берег.

— Отлично, — сказал Флеминг. — Я никак не думал, что он будет нам помощником; но тем лучше.

И он зашептал что-то Марблсу. Марблс покачал головой.

— Не нужно этого, Флеминг, не годится.

— Так ты когда-то сказал и про себя, — со смехом возразил Флеминг.

— Сказал, сказал, — ответил Марблс, сжимая кулаки, — но повторяю, не пробуй этого. Скажу больше: ты этого не сделаешь.

— Не сделаю? — высокомерно бросил Флеминг.

— Да, — спокойно ответил Марблс, — я повторяю, не сделаешь! Ну, Джейкоб, передай мне руль, а сам ступай завтракать.

Я уже подошел к двери в каюту, как вдруг Флеминг схватил меня за руку и повернул.

— Вот что, милейший, — сказал он, — пойми, ты никогда не войдешь в эту каюту; пойми также, что, застав тебя в ней днем или ночью, я переломаю тебе все кости; есть ты можешь или в кухне, или на палубе.

Я уже видел, что Флеминг почему-то держал в руках Марблса, тем не менее ответил:

— Если мистер Марблс скажет это, я исполню; он один и распоряжается здесь.

Марблс промолчал, вспыхнул и посмотрел на небо.

— Ты увидишь, — продолжал Флеминг, — что здесь распоряжаюсь я, а потому будь благоразумен; может быть, наступит такое время, когда ты станешь свободно входить и выходить из каюты; это зависит от тебя, когда мы лучше познакомимся…

— Никогда, Флеминг, никогда, — твердо и громко произнес Марблс. — Этого никогда не будет.

Флеминг пробормотал что-то и принес из каюты мой завтрак, который я съел с большим аппетитом. Вскоре Марблс опять передал мне руль, ушел в каюту вместе с Флемингом, и они долго о чем-то говорили там. Близ Милбанка на палубу вышел Марблс, взял руль, приказал мне пройти на нос и приготовить якорь к спуску.

— Приготовить якорь? — спросил я. — Но ведь мы можем идти еще целый час?

— Знаю, Джейкоб, — но сегодня мы дальше не пойдем. Приготовь же все.

Я прошел вперед; мы бросили якорь, и я мысленно сказал себе, что мы поступаем не так, как следует, однако придержал язык. Не знаю, хотел ли Флеминг провести меня, или действительно они повиновались приказаниям Драммонда, но он сказал при мне Марблсу:

— Ты ли выйдешь на берег, чтобы передать письмо конторщику мистера Драммонда, или я пойду?

— Лучше пойди ты, — ответил Марблс.

Они ушли обедать; мою порцию Флеминг принес на палубу. Мне нечего было делать, и я сел читать латинский Новый Завет. За четверть часа до сумерек Флеминг приготовился отправиться на берег, принарядился, надел черный костюм и белый галстук. Марблс вывел вперед маленький ялбот, бывший за кормой, и Флеминг поплыл к берегу.

— Я ничего не понимаю, — заметил я, обращаясь к Марблсу.

— Конечно, — ответил он, — но я могу объяснить тебе все, если ты обещаешь не проговориться.

— Хорошо; только докажите, что все в порядке, — ответил я.

— В порядке ли, Джейкоб, сам суди; но если я докажу тебе, что здесь не делается ничего дурного для хозяина, я думаю, ты сохранишь тайну. Во всяком случае, я не хочу, чтобы ты думал, будто дело хуже, чем оно есть в действительности. Ведь ты же не захочешь повредить мне, Джейкоб?

И Марблс рассказал мне, что в прежние годы Флеминг жил зажиточно и во время долгой и жестокой болезни жены Марблса давал ему деньги, дал и средства на ее похороны, но разорился, наделал долгов и скрылся от суда. Он явился к Марблсу, прося у него помощи, так как на барже никто не стал бы отыскивать его. По словам Марблса, у Флеминга были друзья, и он по ночам навещал их, получая денежную поддержку; в то же время его родственники старались войти в сделку с кредиторами несчастного.

— Видишь, — прибавил Марблс, — мог ли я отказать в помощи человеку, который был так добр ко мне? И разве это вредит мистеру Драммонду? Когда Флеминг не в силах исполнить работы при выгрузке товара, он ставит за себя кого-нибудь другого, и это не приносит убытка мистеру Драммонду.

— Все это, может быть, правда, — ответил я, — только мне совершенно непонятно, почему я не смею входить в каюту и почему он распоряжается здесь, как хозяин?

— Я должен Флемингу и отдаю ему понедельно свою каюту, таким образом уплачивая свой долг. Ты понимаешь теперь?

— Понимаю, — ответил я.

— Ну, Джейкоб, так ты ничего не скажешь об этом никому? Если ты разболтаешь, то только повредишь мне и никому не поможешь.

— Все зависит от обращения Флеминга со мной, — ответил я. — Я не хочу, чтобы он меня бранил; он ничего не делает на барже и, конечно, не останется здесь долго. Я ничего никому не скажу, если только он не станет худо обращаться со мной.

Его объяснение не удовлетворило меня. И я решил наблюдать и, в случае чего-нибудь подозрительного, сообщить обо всем Драммонду. Вскоре Марблс позволил мне уйти спать, сказав, что он сам дождется Флеминга. Я пошел в кухню, но мне казалось, что от меня хотели отделаться, и никак не мог заснуть. Около двух часов утра я слышал плеск весел и, не выходя из своего помещения, стал смотреть в щелку люка. Была лунная ночь. Флеминг бросил веревку Марблсу и поднял из лодки синий мешок. Когда мешок этот упал на палубу, он звякнул. Марблс привязал ялбот и подошел к Флемингу, который поднялся на палубу. Я слышал, как помощник судовщика спросил, лег ли я, и получил утвердительный ответ. Я быстро опустил голову, чтобы меня не заметили, и вернулся в постель. Утром меня разбудил Флеминг, и, выйдя на палубу, я увидел, что более двух часов тому назад якорь подняли и что мы уже миновали все мосты.

— Ну, Джейкоб, здорово ты выспался, — с видимым добродушием сказал Флеминг, — теперь пойди и позавтракай. Закуска уже полчаса ждет тебя.

Судя по тону Флеминга, я угадал, что Марблс передал ему наш разговор; действительно, весь рейс Флеминг обращался со мною очень дружески. Тем не менее запрет входить в каюту не был снят, да я и не пытался нарушить его.

ГЛАВА VII

Тайна делается все интереснее, и я решаю открыть ее. Я осматриваю замкнутое и сам попадаю под замок. Флеминг доказывает, что он дал мне хороший совет, предложив научиться плавать
Мы пришли в Мидуэ; я пошел спать, раздевался, но вдруг услышал, что Флеминг вышел на палубу и стал спускать ял. Я выглянул из люка; было очень темно, но я мог видеть, что Марблс передал ему платок и мешок; он отплыл на берег. На рассвете я встретил его.

— Ну, Джейкоб, — сказал он, — поймал ты меня: я был на берегу у своей милой; но вам, мальчишкам, незачем и знать-то о таких вещах. Будь добр, привяжи-ка язык.

Раз мы остановились, чтобы сдать груз. И в ту же ночь я услышал говор. Теперь всякий шум будил меня. Было около двенадцати часов. Выглянув из люка, я увидел, как двое каких-то людей вошли на палубу и отправились в каюту. Пробыв там около десяти минут, они вышли в сопровождении Флеминга и сошли с баржи. После выгрузки товара мы пустились в обратный путь и через три дня снова были подле пристани м-ра Драммонда.

В день нашего возвращения Марблс подошел ко мне и сказал:

— Я открыл тебе, Джейкоб, свою тайну, а потому, надеюсь, ты не погубишь меня, сказав Драммонду что бы то ни было.

Я еще раньше решил ничего не говорить нашему хозяину, пока мои подозрения не подтвердятся, но собирался все рассказать моему другу, старому Домине, и когда свиделся с ним, не утаил от него ничего и попросил у него совета.

— Джейкоб, ты поступил хорошо, — сказал он, — но мог поступить еще лучше: не дай ты обещания, я отвел бы тебя к мистеру Драммонду и заставил бы все сказать ему. Во тьме совершаются только дурные дела! Но ничто не доказано, поэтому, Джейкоб, блюди интересы твоего господина и интересы всего человечества. Может быть, Марблс сказал правду, но все же остерегайся.

Скоро мы снова отошли с грузом кирпича. Марблс и Флеминг обращались со мной хорошо, и помощник даже предложил мне денег, от которых я отказался.

Словом, все было хорошо. Не желая быть слишком многословным, скажу, что в течение нескольких месяцев мы сделали много рейсов. Я все время наблюдал и заметил следующее: в известных пунктах Флеминг по ночам отправлялся на берег с мешком и свертками; возвращался с другими тюками и прятал их в каюту; иногда ночью являлись какие-то люди и запирались с ним в каюте; все это происходило, когда предполагалось, что я сплю. Отплывая на берег, Флеминг всегда запирал каюту на ключ. Марблс казался его игрушкой. Из разговоров, которые теперь велись при мне гораздо свободнее, чем прежде, я понял, что Флеминг и не собирается покинуть баржу. Наконец, я решил предпринять что-нибудь с целью лучше узнать положение дел. Раз ночью я вышел на палубу; мы стояли на якоре, было темно, падал пронизывающий дождь. Вглядываясь, я увидел свет в каюте, услышал голоса Марблса и Флеминга, тихонько подкрался к двери, открывавшейся наружу, и приник к щелке. За маленьким столом, друг против друга, сидели Марблс и Флеминг. Перед ними лежала бумага и они делили деньги. Марблс говорил, что ему дано недостаточно; Флеминг смеялся, замечая, что он не заслужил большего. Боясь, что меня увидят, я тихонько вернулся в кровать и хорошо сделал. Едва моя голова скрылась в люке, как дверь каюты распахнулась и вышел Флеминг. Я вполне убедился, что история, которую Марблс рассказал мне — выдумка, но осмотреть помещение Флеминга мне не удавалось.

Однажды ночью Флеминг опять отправился на берег, а я вышел из моей спальни. На палубе, на водяном бочонке сидел Марблс в позе глубокой задумчивости. Дверь в каюту была закрыта, но там еще горел свет. Видя, что Марблс не двигается, я осторожно подошел к нему: он крепко спал и даже храпел. Я подкрался к двери каюты, она оказалась незапертой. Хотя я не так сильно боялся Марблса, как Флеминга, у меня все же сильно забилось сердце и дрогнула рука, когда я осторожно открывал ее. Но Марблс не пошевелился. Я вошел в каюту и, взяв лампу, осмотрелся. По обеим сторонам помещения стояли две кровати, перед ними два ящика, на которые можно было садиться. Подняв их крышки, я увидел внутри платье. В глубине стояли три шкафа. Я открыл средний, в нем оказались только посуда, ножи и вилки. Шкаф справа был закрыт, но в замке торчал ключ. Я тихонько повернул его, крепкий замок громко щелкнул. Однако Марблс не проснулся. На полках шкафа лежали серебряные ложки, вилки, тарелки, часы, браслеты и всевозможные украшения. Ко всем вещам были привязаны ярлыки с какими-то отметками. Я подошел к третьему шкафу и тоже открыл его. В нем я нашел шелковые платки, кружевные покрывала и другие дорогие материи; на самой нижней полке лежали три пары пистолетов. Осмотрев все, я уже собирался уходить, как вдруг вспомнил, что забыт замкнуть на замок правый шкаф, и, чтобы мои начальники не поняли, что я побывал в каюте, повернул ключ. Замок щелкнул еще громче. Услышав, что Марблс проснулся, я задул лампу и замер. Барочник прошелся по палубе, посмотрел на дверь каюты и немного приотворил ее. Подумав, что лампа выгорела, он снова закрыл дверь и, к моему ужасу, повернул ключ в замке. Что делать? Я не знал; наконец решил позвать Марблса, так как меньше боялся его, чем Флеминга. Но вдруг мне пришло в голову, что, может быть, Марблс войдет, постарается ощупью найти лампу и зажечь ее, а в эго время мне посчастливится в темноте ускользнуть из западни. И эта безумная надежда несколько мгновений заставляла меня молчать. Наконец я решился позвать его и уже подбежал к двери, когда услышал звук весел. Я остановился; ялбот подошел к барже. Раздался стук — это Флеминг вскочил на палубу.

— Скорее, — сказал он Марблсу, стараясь открыть дверь в каюту. — Нельзя терять ни минуты, нужно достать мешки и утопить все. Двое из «них» выследили меня, и все может открыться.

Взяв ключ, он распахнул дверь. (Я поставил лампу на стол). Флеминг сел на ящик и стал ощупью искать ее. Марблс сел на другой ящик. Бежать было невозможно. Флеминг вынул из кармана коробочку с фосфорными спичками, чиркнул одной, каюта осветилась — и свет выдал меня. Спичка выпала из рук Флеминга — в каюте опять воцарилась тьма, но теперь это было бесполезно: они видели меня!

— Джейкоб! — воскликнул Марблс.

— Он не будет болтать, — заговорил Флеминг, зажег другую спичку и засветил лампу. — Ну, — продолжал он с бешенством, — тотчас же вон из каюты.

Флеминг вышел; я за ним, но Марблс вмешался. — Стой, Флеминг, что ты хочешь делать?

— Заставить его молчать — был ответ.

— Но ты же не убьешь его? — крикнул Марблс, дрожа с ног до головы. — Ты не осмелишься сделать это.

— Чего я не могу осмелиться сделать, Марблс? Но говорить незачем: он умрет — я не хочу погибнуть ему в угоду.

— Нет, нет, Флеминг! — закричал Марблс, удерживая меня за руку.

Я противился изо всех сил; тогда Флеминг выхватил пистолет из кармана и ударил его стволом Марблса по голове. Барочник упал без чувств. Отбросив оружие, Флеминг потащил меня к борту. Я был силен, а он еще сильнее. Наконец он кинул меня в темную, быструю воду. На счастье, я выучился плавать; на счастье также, я был почти не одет. Раньше, чем я успел подняться на поверхность, течение унесло меня так далеко от баржи, что Флеминг не мог различить моей фигуры. Тем не менее у меня было мало надежды на спасение в такую темную ночь и на расстоянии четверти мили от берега. Я боролся изо всех сил. Вдруг до меня донесся плеск весел, и я увидел их над своей головой. Я схватился за одно из них и закричал:

— Помогите!

Шлюпка остановилась. Гребец, за весло которого я схватился, вытащил меня, истощенного холодом и борьбой. Меня завернули в теплый плащ, в рот мне влили водки и спросили, откуда я.

— С баржи «Полли», — был мой ответ.

— Ее-то мы и ищем. Куда она идет?

Я рассказал все и прибавил, что человек, по имени Флеминг, бросил меня за борт. Меня вынула из воды команда шестивесельной шлюпки береговой полиции; на руле сидел полицейский офицер.

Через четверть часа мы подошли к «Полли». Офицер и четверо гребцов вскочили на палубу баржи, оставив в шлюпке меня и двоих гребцов. Тем не менее я все видел и слышал. Полицейских встретил Флеминг, за ним виднелся дрожащий Марблс.

— Что это? — закричал Флеминг. — Вы речные пираты и собираетесь грабить нас?

— Не вполне, — ответил офицер. — Но мы явились за вами. Дайте ключ от вашей каюты, — прибавил он.

— Охотно, — ответил Флеминг, — если вы покажете предписание сделать обыск. Но вы не увидите здесь контрабандных спиртных напитков. Марблс, дай им ключ, я вижу, что они члены береговой стражи.

Все время молчавший Марблс передал ключ офицеру. Тот открыл потайной фонарь и вошел в каюту. Но напрасно: он ни с чем вышел на палубу.

— Хорошо, — саркастически сказал Флеминг. — Вы захватили что-нибудь?

— Погодите немного, — ответил офицер. — Сколько вас на барже?

— Сами видите, — произнес Флеминг.

— Да, но с вами был мальчик; где он?

— У нас нет мальчика, — сказал Флеминг, — двоих совершенно довольно для этого судна.

— И все-таки я спрашиваю вас, что сделалось с мальчиком, потому что сегодня днем у вас на палубе был мальчик.

— Если у нас тут и был мальчик, он, вероятно, отправился на берег.

— Ответьте мне на другой вопрос. Кто из вас бросил его в воду?

Флеминг вздрогнул, а Марблс вскрикнул: — Не я. Я спас бы его! О, если бы этот мальчик был здесь, чтобы доказать мои слова!..

— Я здесь, Марблс, — крикнул я, переходя на палубу. — И я говорю, что вы старались спасти меня, пока этот злодей Флеминг не ударил вас по голове; он один бросил меня через борт, чтобы я не рассказал обо всем, что видел в каюте. Я знаю, он велел вам положить вещи в мешки и утопить их.

Завидев меня, Флеминг отвернулся. Его лица я не мог разглядеть… Простояв так минуты две, он вытянул руки, позволив на них надеть наручники. Марблс же кинулся ко мне, обнял меня и сказал:

— Мой чудный, честный мальчик! Слава Богу! Он сказал правду, сэр. Все добро утоплено и на канате привязано к рулю. Слава Богу, Джейкоб, ты жив. Вот, сэр, — продолжал он, протягивая руки. — Я заслуживаю всего. У меня не нашлось достаточно силы духа, чтобы остаться честным.

На руки Марблса тоже надели наручники. Вещи вытащили из воды; мне велели одеться, и когда нас троих доставили в полицейский пост, я тотчас же упал на скамейку и крепко заснул.


ГЛАВА VIII

Два Тома. Веселое сердце на двух деревянных подпорках. Экипаж из двух мальчиков и части взрослого
Флеминга и Марблса увели. Печально смотрел я на моего бывшего начальника, который на прощанье сказал мне несколько добрых, ласковых слов.

— Нам придется задержать тебя, мальчик, — заметил один из членов суда, явившихся для следствия, — если достойные люди не поручатся, что ты вовремя явишься в суд.

Я отвечал, что во всем мире знаю только моего хозяина, м-ра Драммонда, и моего школьного учителя, но не могу им дать знать о моем положении.

Тогда чиновник сообщил м-ру Драммонду обо всем происшедшем, и мой добрый покровитель вскоре явился вместе с Домине. Они прочитали мои показания, поручились за меня и уехали вместе со мной. Я пробыл несколько дней на берегу, проводя все время то с Домине, то с Драммондом, где со мной обращались очень хорошо.

Вскоре нашли нового барочника для нашей «Полли», и мне нужно особенно подробно описать его. Он большую часть жизни прослужил на военном судне, участвовал во многих сражениях, во время Трафальгарской битвы потерял обе ноги, за что и получил пенсию от Гринвичского госпиталя. С той поры он постоянно работал на реке. Это был живой, широкоплечий человек, который ходил на коротких деревяшках дюймов [142] в восемь длиною, а потому казался каким-то странным карликом. Он вполне заслуженно пользовался прекрасной репутацией, постоянно был весел, любил выпить и вечно пел прекрасным, сильным голосом. У него имелся неистощимый запас песен, но он почти всегда обрывал их на втором-третьем куплете и нередко, судя по обстоятельствам, менял в них слова. С ним был его сын Том, мальчик моих лет, такой же веселый, как отец, обладавший хорошим голосом и большим запасом юмора. Отца звали Том Бизли, но он был больше известен под прозвищем «старый Том».

Скоро мы отошли от пристани. Дул попутный ветер. Старый Том стал на руль, а мы, мальчики, подняли мачту и парус с помощью собаки из породы некрупных ньюфаундлендов, которую Том научил брать в зубы конец каната и тянуть его. В ту же минуту веселый инвалид запел песню о парусах, о свежем ветре, о быстром ходе баржи, пересыпая строфы приказаниями и шутками. Младший Том был так же весел, как и его отец, и они перебрасывались остротами, походя на двоих товарищей. Маленький Том обожал отца, и хотя постоянно шалил и любил выпить спиртного, его нельзя назвать испорченным мальчиком. Невдалеке от Батерси старый Том обратился ко мне.

— Видишь, Джейкоб, маленький дом с двумя трубами? Он принадлежит мне, и там живет моя старуха. Что-то она делает теперь? — Старый Том призадумался, запел подходящую песню, потом, прервав ее, сказал: — Вот что, Том, мальчишка, отвяжи ялик да греби к берегу. Спроси старуху, как она поживает, и скажи, что я здоров и весел.

Через минуту Том младший уже греб к берегу.

— Это напоминает мне, как я вернулся к моей матери после первых трех лет службы на море. Я думал, она умрет от радости! — Тут старый Том замолчал, стер слезу с глаз и прибавил: — Как несчастна была она, бедняжка, когда я снова ушел в море, однако позже привыкла к этому. Знаешь, Джейкоб, Том славный мальчик, но не такой серьезный, как ты. Мать балует его, и я не могу быть с ним строг. Смотри-ка, смотри: старуха машет нам. Жаль, что я не могу отправиться к ней, но мне опасно входить в эти бумажные лодчонки: мои деревянные каблуки непременно пробьют дно!

ГЛАВА IX

Два Тома ставят условия. Мирный договор между двумя воюющими сторонами ратифицирован. Песни и ужин
Том греб обратно; на половине расстояния между берегом и баржей он нагнулся.

— Том, Том! — закричала ему с берега мать. — Не смей, Том.

— Том, Том! — закричал с баржи отец, грозя кулаком. — Не смей, Том!

Но Том был в полной безопасности. Из корзины с провизией, которую мать дала ему для отца, он вынул бутылку и стал пить из нее.

— Довольно, Том! — крикнула она ему с берега.

— Слишком много, мошенник! — крикнул отец с баржи.

Но Том пил, не обращая на них внимания, пока не нашел, что достаточно угостил себя. Наконец он спокойно подвел ялик к барже, передал мне корзину и сверток чистого белья.

Взобравшись на палубу, Том кинулся в главный люк.

— Ты хочешь поговорить со мной, отец? — с улыбкой спросил Том, поглядывая на меня. — В чем дело?

— В чем дело, мошенник? Как ты смел начать бутылку?

— Бутылку? Да бутылка цела.

— Я говорю о виски. Как ты смел пить его?

— Я был между тобой и матушкой, а потому выпил за ваше здоровье. Разве я не почтительный сын?

— Жаль, что у меня нет ног.

— То есть, тебе жаль, что у тебя нет грога? И ты сам во всем виноват. Зачем ты мне не доверяешь? Если бы ты не закрывал шкафа в каюте, я не угощался бы.

В эту минуту Том наклонился, чтобы завязать шнурок одного башмака.

Рассерженный старый Том перегнулся через кирпичи, которые несла баржа, в надежде схватить сына за ворот, но, не заметив беспорядка в сложенном ряде этого товара, завяз своей деревянной ногой между раздвинувшимися кирпичами. Старый Том попробовал освободиться и не мог.

— Том, поди сюда, — закричал он, — вытащи меня!

— Нет, — спокойно ответил младший Том.

— Джейкоб, Джейкоб, поди сюда. Том, беги и стань на руль!

— Нет, — ответил Том.

— Джейкоб, брось руль, баржа будет хорошо дрейфовать несколько минут. Помоги мне.

Но меня забавляла эта сцена, и мне было жаль юного Тома, а потому я объявил, что не могу бросить руля, так как в этом случае баржа села бы на мель…

— Ах ты мошенник. Том! Что же? Прикажешь мне весь день торчать здесь?

— Нет, отец, я думаю, ты не останешься в кирпичах: я помогу тебе. — Ну так за чем же дело стало?

— Мне нужно прежде поставить условия. Неужели ты думаешь, что я помогу тебе задать мне колотушки?

— Я не буду бить тебя, Том. Если я сделаю это, изломай мои деревяшки.

— Ну, отец, я думаю, мы оба поквитались. — То есть как это?

— Да ты сегодня утром закрыл от меня все, а теперь сам попался под затвор. Слушай, если я отворю тюрьму твоей ноги, отворишь ли ты дверцы шкафа?

— Да.

— И ты обещаешь мне дать рюмочку после обеда?

— Да.

Обещание было дано, и юный Том пришел отцу на выручку: сбросив несколько верхних кирпичей, он освободил старого Тома.

Пришло время стать на якорь: прилив шел навстречу. Младший Том, служивший поваром, подал обед. Все были веселы, мы не торопились. Старый Том, по обещанию, поднес своему сыну рюмочку, выпил сам, разболтался, а потом стал петь одну песню за другой. Особенно тронула меня песня о смерти Нельсона. Остаток дня прошел прекрасно.

Поднялась луна, мы снялись с якоря. Старый Том стал на руль, его сын занялся приготовлением ужина, я же был на носу. Была чудная ночь; пройдя под множеством мостов, мы увидели город. Там тысячи газовых фонарей рассеивали нечто вроде сияния над главными улицами, выделяя их из общей темноты. Позади меня звучал приятный голос старого Тома, который в промежутках между куплетами бросал то вопросы, то приказания…

— Джейкоб, смотри вперед; скажи, хорошо ли мы идем, мальчик? Том, что ты приготовил на ужин? Что там шипит у тебя на сковороде? Недурной запах, недурной.

— Да и вкус, я думаю, будет хорош. Но лучше ты, батя, смотри-ка на луну и предоставь мне хозяйничать,

— Хорошо, хорошо, мальчишка, — сказал Том и запел:

Луна взошла; на синем небе

Не видно кружев облаков.

— Как мы идем теперь, Джейкоб?

— Правильно, но на повороте налетит ветер — нам лучше распустить грот.

— Том, пойди помоги ему.

— Не могу бросить дело, отец, не бросил бы его, даже если бы баржа опрокинулась. Уж очень хорошо жарится; и печенка перегорит.

— Брось на палубу сковороду, Том, и помоги Джейкобу. Потом потрясешь снова сковороду.

Скоро мы опять бросили якорь, поужинали и легли спать. Я очень подробно описал первый день моего пребывания на палубе с новыми товарищами в виде примера нашей дальнейшей жизни. Том то шутил, то ссорился с отцом. Один готовил кушанья, другой пел и рассказывал о прежней жизни. Рейс окончился; мы взяли обратный груз и приплыли на пристань судовладельца. Тут я узнал, что мне нельзя отправиться с ними в новое плавание, так как разбор дела Флеминга и Марблса назначили через несколько дней. Баржа «Полли» отошла без меня. М-р Драммонд, по обыкновению, принял меня к себе в дом.

ГЛАВА X

Я помогаю повесить моего бывшего товарища по барже. Домине с должными предосторожностями и с должными приготовлениями пускается в первое плавание
Помнится, 7 ноября Флеминга и Марблса призвали в суд. Я вместе с м-ром Драммондом и с Домине явился в мрачное здание в одиннадцатом часу. Судья сел на место, узников тотчас же ввели. Оба были одеты чисто и хорошо. Я заметил мало перемен в наружности Флеминга: он был бледен, но тверд; при взгляде же на Марблса я изумился. М-р Драммонд не сразу узнал его. Он страшно исхудал, платье висело на нем, как мешок, румянец сбежал с его лица, нос заострился. Тем не менее его черты еще сохраняли природное выражение добродушия, и на его губах была кроткая улыбка. Он пугливо окинул глазами залу и, чувствуя свой позор, вспыхнул, потом побледнел как полотно и опустил глаза.

Когда прочитали обвинительный акт, узников спросили: признают ли они себя виновными или нет?

— Не виновен, — смело ответил Флеминг.

— Джон Марблс, вы виновны или нет?

— Виновен, — ответил Марблс. — Виновен, милорд, — и он закрыл лицо руками.

Флеминга обвиняли в покушении на убийство, в хранении краденого добра, в ограблении жилого дома ночью такого-то числа, и я понял, что против него имелось еще около двадцати обвинительных пунктов. Марблса судили за соучастие в укрывательстве краденых вещей. Государственный прокурор заявил, что Флеминг, или Баркет, или Уэн и еще множество «или», долгое время стоял во главе очень известной шайки воров, действовавших в метрополии, что правосудие усердно искало этого преступника, но потеряло его следы. Предполагалось, что он бежал из Соединенного Королевства. Позже, однако, выяснилось, что Флеминг скрылся на барже иусердно работал на ней, в то же время продолжал свою преступную деятельность заодно с прежними помощниками. Разбой и кражи обыкновенно раскрываются благодаря тому, что полиция публикует перечень украденных вещей, и это мешает ворам свободно сбывать их. Скупщики краденого, отлично зная, что воры в их руках, дают им мизерные цены. Во избежание таких-то затруднений Флеминг, скрытый на барже, превратил ее в хранилище украденных вещей. Совершив кражу в одном месте, он продавал краденое в каком-нибудь отдаленном пункте; таким образом его преступления не открывались, и полиция не могла найти его следов. Месяцев двенадцать он успешно вел дело и, по всей вероятности, продолжал бы его, если бы не ссора из-за барышей; двое недовольных членов ассоциации донесли на своего главаря. Но над Флемингом тяготело еще большее обвинение, а именно в покушении на жизнь мальчика, Джейкоба Фейтфула, который служил на барже и, по-видимому, заподозрил его. Этот мальчик был главным свидетелем против обоих обвиняемых; однако относительно Марблса он заявил, что при дальнейшем разбирательстве многие обстоятельства будут говорить в его пользу, и выразил надежду, что его милость лорд судья примет во внимание смягчающие обстоятельства.

Меня вторично вызвали. Выслушивая мои ответы, судья просматривал протокол, очевидно, желая видеть, сходится ли то, что я говорю теперь, с моими прежними показаниями. Я пользовался каждым случаем, чтобы сказать несколько слов в пользу Марблса. Были вызваны и потерпевшие; многие узнали свою собственность среди груды арестованных вещей. Присяжные вынесли обвинительный приговор и Флемингу, и Марблсу, однако они просили снисхождения для Марблса. Судья встал, надел черную шапочку и сказал узникам:

— Вы, Уильям Флеминг, были судимы судом присяжных за хранение краденого добра и за покушение на убийство; вы признаны виновным после открытого беспристрастного судопроизводства. Но если бы даже вы избежали обвинения в этом случае, другие одинаковые преступления привели бы к строгому приговору. Вы не только сами виновны, но и вовлекали других лиц в преступную деятельность, и завершили ваши позорные деяния покушением на жизнь своего собрата. Вы оскорбили законы вашей родины и, согласно приговору, будете повешены. Пусть Господь в своей безграничной благости сжалится над вашей душой.

— Вы, Джон Марблс, — продолжал судья, — признали себя виновным. Из свидетельских показаний выяснилось, что, будучи виновны в укрывательстве, вы все же не закоренели в преступлении…

— Нет, нет, нет! — вскрикнул Марблс.

— И мне очень жаль, — добавил судья, — что человек, бывший честным, теперь оказался в таком унизительном положении. Тем не менее закон требует наказания; однако в то же время я надеюсь, что воззвание к милосердию нашего государя не окажется тщетным.

Узников увели из залы; начался новый процесс. М-р Драммонд и Домине проводили меня домой. Через неделю Флеминг был наказан; согласно приговору, Марблса осудили на вечную ссылку, однако, раньше чем он отплыл в изгнание, срок ссылки был уменьшен до семи лет.

Через несколько дней вернулась баржа. Я узнал об этом в солнечное утро, лежа в постели. Знакомый голос пел песню:


Светлы лучи и чисто небо.

Сладка роса на нежных лепестках.


— Эй, ты, Том, обезьяна, торопись, — прервав песню, проговорил кто-то.

Я вскочил, распахнул окно, слегка прикрытое изморозью, и увидел баржу, привязанную к пристани, увидел также доброе лицо старого Тома и широкую улыбку Тома младшего, который прыгал и дул себе на пальцы. Через минуту я был одет и пожимал руки моим товарищам по плаванию.

— Ну, Джейкоб, — сказал Том старший, — как тебе понравилось здание суда? Я только раз был там и не собираюсь идти вторично… Тогда судили Сэма Боулса, и без меня он погиб бы. Я тебе расскажу, как было дело. Присмотри-ка за завтраком, Том, в такое холодное утро стоит выпить чашку чая. Ну, марш.

— Да я тоже никогда не слыхал рассказа о Сэме Боулсе, — возразил Том.

— Так что же? Я хочу рассказать Джейкобу.

— Да я-то хочу послушать; итак, начинай, отец. Я помогу тебе. — Видите ли, Сэм Боулс…

— Мастер Том, убирайся и готовь завтрак.

— Нет, не пойду; если я не услышу истории, никто не получит чаю.

— Знаешь, Том, из тебя не выйдет ничего путного, пока тебе не отрежут обеих ног!

— Спасибо, отец, но я нахожу их очень полезными.

— Вот что, — предложил я, — не отложить ли историю до завтрака? Я пойду и помогу Тому приготовив его.

— Будь по-твоему, Джейкоб. Я думаю, нужно уступить Тому. Я сам избаловал его. По моей милости он любит рассказы; значит, я был глуп, что рассердился.

Он запел, потом прибавил:

— Я пойду на берег за приказаниями нашего хозяина. Дай-ка мне палку, мальчик: с дубинкой я увереннее пойду по доскам. Хороший стул должен иметь три ножки, знаете.

Старый Том ушел, скоро вернулся и принес шесть красных селедок.

— Поджарь-ка их, Том, — сказал он. — Джейкоб, что за человека я видел у хозяина? Старик с предлинным водорезом. Мы идем в Ширнес и должны высадить его в Гринвиче.

— Это Домине, — догадался я.

— Его имя начиналось с «д», но его зовут иначе.

— Добс?

— Да, что-то в этом роде; он будет нашим пассажиром, так как отправляется навестить больного друга.

Мы уселись завтракать, и старый Том, закусив, начал историю Сэма Боулса:

«Сэм Боулс, мой товарищ по палубе китобойного бота „Гренландец“, считался одним из наших лучших гарпунщиков. Такой спокойный, добрый, честный товарищ. У него была жена — красивый кусок мяса, но совсем не хорошая. Раз, когда мы собрались в новое плавание, она несколько недель прожила на палубе, потому что Сэм так и прилип к ней. В ожидании отплытия мы набирали экипаж — каждый день приходили новые матросы. Раз утром явился высокий, красивый малый и предложил свои услуги. Шкипер взял его. Я сошел в каюту; там был Сэм с женой. Я заметил, что к нам поступил замечательно красивый малый. Жена Сэма, которая, как все женщины, была немного любопытна, выглянула из люка, но скоро опустила голову, под каким-то предлогом прошла на нос, постояла там и, вернувшись, объявила, что пойдет на берег. Раньше было решено, что она останется на палубе до отплытия „Гренландца“. Сэм удивился и осердился; но она, к досаде Сэма, ушла. Вечером Боулс тоже пошел на берег, отыскал ее, и знаете ли, что сказала ему эта маленькая Изабелла? Она стала уверять мужа, что один из матросов обошелся с ней дерзко и что поэтому она не хочет больше оставаться на судне. Сэм разозлился и пожелал узнать, кто ее обидел, но она ласкалась к нему, наконец умаслила и отослала обратно. Так-то. Мы простояли еще три дня и отошли в Гринвич, где должны были взять капитана и отплыть в море, если ветер окажется благоприятным. Красивый высокий малый был с нами. Раз, когда Сэм сидел на своем ящике, хлебая суп, тот вынул очень красивый табачный кисет, сделанный из части брюшка тюленя, с белой, покрытой пятнышками шерстью.

— Товарищ, — крикнул Сэм. — Дай-ка мне мой кисет. Где ты его взял?

— Твой кисет? — ответил тот. — Я сам убил этого тюленя, и жена сшила для меня мешок.

— Вот хорошо-то! Ты можешь до смерти довести человека. Том, — обратился он ко мне, — разве это не тот кисет, который жена подарила мне, когда я пришел с последнего рейса?

Я осмотрел мешок и сказал, что это кисет Сэма. Высокий малый заспорил; началась дьявольская ссора. Сэм назвал его вором, а он бросил Сэма в главный люк. Завязалась настоящая драка. Новый матрос избил Сэма, тот должен был сдаться. После драки я принес Сэму рубашку.

— Это моя рубашка, — закричал высокий.

— Нет, это рубашка Сэма, — ответил я, — я отлично знаю ее.

— Говорю тебе — моя, — повторил матрос. — Жена дала мне ее. Вот вторая сорочка не моя.

Мы посмотрели на другую рубашку. Обе принадлежали Сэму. Услышав это, Сэм почувствовал тревогу и ревность. Ему казалось странным, что его жена захотела непременно уйти с судна, когда на его палубу пришел этот красавец; дело же с кисетом и рубашкой совсем изумило его. Жена Сэма обещалась приехать в Гринвич и повидаться с ним. Когда мы бросили якорь, многие из матросов отправились на берег, в том числе и высокий малый. Сэм, голова которого раздулась, как тыква, попросил одного из товарищей передать его жене, что он не может выйти на берег, и попросить ее прийти к нему. Ну, это было около девяти часов; стоял темный вечер; звезды так и мерцали. Сэм сказал мне: «Том, выйдем на берег, в темноте никто не увидит моих подбитых глаз». К трапу подвели ялбот, и второй помощник велел Сэму взять с собой железный гарпун и попросил расширить в нем отверстие для веревки. Понятно, Сэм прежде всего пожелал посетить дом, в котором всегда останавливалась его жена. Он поднялся по лестнице в ее комнату, я шел за ним. Дверь была закрыта, и вот мы увидели, что этот дьяволенок, его жена, обнимается с высоким малым. Сэм не мог сдержать ярости и страшно ударил красавца гарпуном. Тот упал весь в крови. Жена Сэма кричала и рыдала над убитым; это еще больше рассердило его. Он убил бы и ее, но на шум сбежался народ. Пришли констебли, Сэма посадили в тюрьму; я вернулся на борт и рассказал все. Мы уже собирались отойти, так как капитан нанял двоих матросов взамен Сэма и того бедного малого, которого он убил. В последнюю минуту за мной пришел какой-то законник. Меня увели на берег, держали взаперти и хорошо кормили. Начался суд. Беднягу Сэма обвинили в убийстве. Джентльмен в черном балахоне и парике начал рассказ, говоря, что убитый малый, по имени Уиль Эроль, сидел со своей собственной женой, а Сэм бросился на него и убил гарпуном.

— Это ложь! — вскрикнул Сэм. — Он обнимал мою жену.

— Милорд, — сказал прокурор, — с убитым была его собственная жена, и вот брачное свидетельство.

— Поддельная бумага! — проговорил Сэм, — Вот мои документы, — и он вытащил из-за пазухи оловянный ящичек с бумагами.

Тогда судья сказал, что Сэм должен придержать язык; суд продолжался и сперва все шло по их. Потом наступила наша очередь. Вызвали меня; я рассказал все, что знал; сравнили бумаги. Оказалось, что маленькая

Изабелла обвенчалась с обоими, но за Сэма она вышла замуж раньше. Итак, судья объявил, что она была женой Сэма и что всякий муж, даже не имевший в руках гарпуна мог быть оправдан в подобном случае. Сэма отпустили на свободу, а его жену задержали, так как она вызвала убийство своим дурным поведением. Ее отослали за море. С тех пор Сэм никогда не поднимал головы; его тяготила мысль, что он убил невинного, и угнетало воспоминание об ужасных поступках жены. Он отправился на промысел, и кит ударом хвоста разбил его лодку надвое; оглушенный ударом Сэм как камень пошел ко дну».

— Это хороший рассказ, отец, — сказал Том. — Прав я был, что мне хотелось услышать его.

— Нет, — ответил старый Том, протягивая руку и хватая сына за шиворот, — и раз уж ты мне напомнил, я сведу с тобой старые счеты.

— Господь с тобой, отец. Ты же мне ничего не должен! — сказал Том.

— Должен, и теперь ты получишь все сполна.

— О Боже, они утонут! — пронзительно крикнул Том, с ужасом вскинув обе руки.

Старый Том быстро обернулся, чтобы посмотреть по указанному направлению, и выпустил его воротник. Том убежал и разразился хохотом. Засмеялся и я, и его отец.

На берегу я убедился, что Том сказал правду: с Драммондом завтракал Домине. Он поручил мальчиков новому учителю, и попечители позволили ему отправиться в Гринвич к старому другу. Во избежание издержек, а также ради любопытства, старик решил сделаться пассажиром на нашей барже.

— Еще никогда, Джейкоб, — сказал он, — не ступала моя нога на что-либо плавающее. Я бы и теперь не сделал этого, но такой способ передвижения сохраняет деньги, которых, как ты знаешь, у меня немного. Мистер Драммонд уверяет меня, что баржа прочна и вынесет удары противных ветров и волн. Полагаясь на Провидение, я пущусь в плавание под твоим руководством, Джейкоб.

— Нет, сэр, — сказал я со смехом при мысли о тех опасностях, которые в уме Домине связывались с речным плаванием. — Dux [143] — старый Том.

ГЛАВА XI

Великая ученость на воде. Младший Том живо интересуется мертвыми языками
Старый Домине серьезно попрощался с семьей м-ра Драммонда и с трепетом шел по мостику на баржу; казалось, он был уверен, что его ждут величайшие опасности.

— Вот и старый Том, сэр, — сказал я, обращаясь к Домине, когда нам навстречу вышел барочник. Добиензис с удивлением взглянул на него и сказал мне:

— Ты не предупредил меня, что он укорочен!

Я познакомил моего старого наставника с младшим Томом, который начал выкидывать свои смешные штуки и заинтересовал его шутливо-остроумными вопросами, и, наконец, с нашим водолазом Томми. Три Тома понравились ему. Вообще, все интересовало Домине: реки, баржи и лодки, скользившие во всех направлениях. Он долго смотрел на речные картины и любовался ими; потом вдруг погрузился в размышления, улетел из жизни. Младший Том в припадке шалости схватил полу сюртука Домине и показал ее Томми. Собака, привыкшая хватать канат по его знаку, тотчас же взяла в зубы фалду и три раза отчаянно дернула за нее. Домине не обратил на это внимания, только рассеянно отмахнулся рукой, точно желая безмолвно сказать: «Оставьте меня, я занят».

— Тащи, тащи, — кричал Том ньюфаундленду, держась за бока от хохота. Томми сделал отчаянную попытку и унес одну полу сюртука Домине; Добиензис все-таки не заметил этого. Собака убежала на нос; Том младший кинулся за нею, чтобы отнять оторванную полу. В это время старик пел песню, полную патриотизма и чувства, и Домине мало-помалу очнулся. Когда Том старший окончил пение, Добс вскрикнул от восторга:

— Меня восхитила эта песня! Только подумать, что ее пел безногий!

— Ах, добрый джентльмен, ведь я не ногами пою, — ответил старший Том.

— Нет, добрый кормчий, я знаю, что человек поет ртом! Ах, твой голос так сладок, сладок как мед, силен…

— Как латинский язык, — договорил младший Том. — Нy, отец, старый словарь пустился вовсю. Останови-ка его новым куплетом.

— Вот я остановлю тебя: двину тебя бочонком, Том. Что ты сделал с фалдами старого джентльмена?

— Предоставь мне поправить дело, отец, — отозвался Том.

— Хорошо! Но баржа качается. Вперед, Джейкоб, подними мачту; Том и Томми помогут тебе.

Его приказания были исполнены раньше, чем очнулся Домине, который опять улетел в заоблачный мир.

— Здесь есть водовороты? — спросил Добс, говоря про себя.

— Водовороты? — ответил младший Том. — Еще бы! Ужасные, особенно под мостами. Я видел, как в них один за другим тонули суда… Штук эдак двенадцать.

— Двенадцать судов! — вскрикнул Домине, поворачиваясь к Тому. — И все люди погибли?

— Я никогда не видывал их позже, — мрачным голосом произнес юный Том.

— Я не подозревал, какие опасности близ меня, — сказал Домине. — Люди, которые отправляются в море на кораблях, видят творения Господа и Его чудеса в глубине.

Еще долго говорил Домине на ту же тему, пересыпая свои слова латинскими изречениями. Его прервал младший Том. — Скажите, пожалуйста, сэр, к чему служит человеку речь?

— Ты задал глупый вопрос, мальчик, — ответил Домине. — Нам дан дар слова, чтобы мы могли выражать и сообщать другим наши мысли.

— Я так и думал, сэр. Так почему же вы говорите на такой тарабарщине, которую никто из нас не может понять?

— Прости, дитя. Я говорил на одном из мертвых языков.

— Если он мертв, зачем вы не оставите его в гробу? — Недурно; ты остроумен. (Буль-буль, — послышался его смех).

— Однако, дитя, знай, что с мертвыми приятно общаться.

— Неужели? Хотите, мы высадим вас на кладбище в Батерси?

— Молчи ты. Том, — заметил ему отец. — Извините его, сэр.

— Нет, мне приятно слушать, как он говорит; но было бы еще приятнее послушать твои песни.

— Извольте, сэр, — сказал старый Том и запел:

Скользи, моя гондола…

Песня кончалась словами «хотел бы бабочкой я быть».

— Да, вы могли бы быть бабочкой, — сказал Домине, глядя на него.

Младший Том залился хохотом.

— Да, сэр, я думаю, он скоро сделается бабочкой. Ноги у него отвалились, а крылья еще не выросли. Он теперь кокон, а вы знаете, что из кокона выходит бабочка. Вот смешной старикашка-то, правда, отец? — обратился он к старому Тому.

— Том, Том, иди на нос, мы скоро стрельнем под мост.

— Будете стрелять? — вскрикнул Домине.

— Вы не боитесь огнестрельного оружия? — спросил Том младший. — Ведь нам постоянно приходится стрелять. Вы не знаете этой реки.

— Действительно, я думал, что тут есть только одна опасность — глубина воды.

— Иди вперед, Том, и не смей смеяться над теми, кто лучше тебя! — крикнул старый Том.

— Джейкоб, я не понимаю языка старого Тома и молодого Тома; он так же непонятен для меня, как было бы наречие собаки Томми, — сказал Домине.

— Или как для них ваша латынь.

— Правда, Джейкоб, правда. Я не имею права жаловаться, да и не жалуюсь, потому что все это очень занимает меня, хотя иногда я становлюсь в тупик.

Когда мост Петни остался позади нас, старый Том стал петь одну песню за другой.

— Джейкоб, — сказал Домине, — благодаря стоустой молве я знал, как беспечны моряки, как они равнодушны к опасности. Но я никогда не думал, что можно выказывать такую жизнерадостность. Ты взрослый не по возрасту, а что такое он? Остаток человека, покоящийся на неестественных и плохо приспособленных подпорках; его сын еще дитя, и все вы так веселы, так счастливы!

Скоро мы с Томом собрали грот, опустили якорь. Легкая баржа замедлила ход. Домине, взглянувший на лес мачт, который мы миновали поглр Лондонского моста, вдруг спросил:

— Добрый кормчий, куда мы идем?

— Я вам отвечу по-своему, мастер, — отозвался старый Том и запел.

— А теперь, мастер, покушаем. Мы до завтрашнего утра не подымем якоря. Ветер дует нам прямо в лоб, и он довольно свеж. Погреемся-ка грогом.

— Я слыхал об этом напитке и не прочь попробовать его, — заметил Добс.

ГЛАВА XII

У Домине начинает двоиться в глазах
Мы уселись за стол, на котором стояла сковорода, так как у нас не было блюда; поели мы вволю. Ньюфаундленд, игравший подле младшего Тома постукивая хвостом, получил остатки кушанья.

Том принес бутылку и оловянные стаканчики. Старый Том сделал один стакан грога для себя, другой для Тома; и мне незачем говорить, который из них был крепче.

— Одной бутылки мало, отец, — сказал Том, — ведь нас четверо.

— Одной бутылки, плут? — сказал Том старший. — Да в шкафу есть вторая.

— Ну, мне кажется, что у тебя уже двоится в глазах, отец, — заметил Том.

Старик вообразил, что его сын утащил вторую бутылку, вскочил со стула и заковылял к шкафу. Мальчишке только этого и было нужно — он быстро переменил свой стакан на стакан отца.

— Бутылка в шкафу, — заметил успокоенный старый Том, вернувшись на место. Он поднес стакан к губам, вскрикнул: — Что я наделал? — и тотчас же подлил водки в свою смесь.

— Клянусь крепостью бутылки в шкафу, ты сделал свой грог вдвое крепче. Подлей-ка и мне капельку; мой грог на семи водах, а между тем я у тебя не в черной книге.

— Нет, нет, Том, твой следующий стаканчик будет покрепче, — ответил отец. — Ну, а как нравится напиток вам, мастер?

— Очень, — ответил Домине.

Наполнялся один стакан за другим, и старый Том уверял, что грог излечивает от всех болезней лучше шарлатанских лекарств; в подтверждение своих слов он пел отрывки старых песен. Я заметил, что мой достойный наставник начал поддаваться действию алкоголя; я несколько раз дергал его за сюртук, так как мне не хотелось, чтобы он пил еще. Но Домине не обращал на меня никакого внимания. Тогда я поднялся и пошел на нос посмотреть на канат.

— Странная вещь, — пробормотал Домине. — Зачем это Джейкоб сильно дергал меня за платье?

— А разве он дергал? — спросил Том младший.

— Да, много раз, а потом ушел.

— Кажется, он слишком сильно тащил вас за сюртук, — заметил Том младший; он наклонился и, сделав вид, что поднимает с палубы фалду, которую оторвала собака, показал ее моему наставнику.

— Что сделал ты, о Джейкоб, избранный сердцем сын? — по-латыни произнес Домине, с отчаянием разглядывая лоскут сукна.

— Долго сильно дергал, вот и оторвал, — пропел старый Том и, посмотрев на сына, прибавил: — Ну и плут же ты, как я погляжу.

— Дело сделано, — заметил Домине и со вздохом положил оторванную фалду в уцелевший карман. — Что сделано, того не переделаешь.

— Да, — заметил Том, — но мне кажется, что игла с ниткой скоро соединит части вашего сюртука; можно сказать, они вступят в брак, и сюртук браковать не придется.

— Верно, (буль-буль), экономка поправит дело, но все же это возбудит ее гнев. Но перестанем думать об этом, — сказал Домине и выпил еще стакан, с каждой минутой пьянея все больше и больше. — Мне кажется, будто меня что-то поднимает; я мог бы плясать; мне кажется, я могу даже запеть.

— Да, веселый мастер? — спросил Том старший. — Давайте вместе петь и плясать. Эй, хор, подтягивай.

— Споем песню и попляшем, — затянул Том.

ГЛАВА XIII

Веселье разгорается. Ноги педагогов теряют уверенность. Аллегорический комплимент, который вызывает почти настоящую ссору. Нос Домине поврежден
До меня долетело пение Тома старшего и какое-то карканье, которое, как я догадался, исходило из уст Домине. Он подпевал. Я пошел к нему с целью, если возможно, остановить его вовремя. Но грог уже ударил в голову Домине, и мой старый наставник не обратил никакого внимания на мои просьбы. Младший Том принес вторую бутылку, и Домине осушал один стакан за другим.

— Эй, Джейкоб, почему ты не потягиваешь и не подтягиваешь? — кричал мне старый Том.

Я присоединился к хору, в котором голос Домине звучал особенно сильно, хотя и не так музыкально, как голос Тома старшего.

— Эвое, — крикнул он, — эвое! — И он пропел куплет, в котором играли роль латинские глаголы.

— О, я не забываю песен моей юности, — сказал мой наставник, — и напиток действует на меня, как пар на древнюю сивиллу [144]. Я скоро начну пророчествовать, предсказывать будущее.

— Я тоже могу сделать это, — сказал младший Том и, подтолкнув меня локтем, засмеялся.

— Ты — Ганимед [145]. Наполни же мой кубок, — сказал Домине, обращаясь к младшему Тому. И, посмотрев на его отца, прибавил: — А вот — Аполлон или, вспомнив, что у тебя нет ног, — половина Аполлона… Следовательно, ты, так сказать, полубог. (Буль-буль). Сладка твоя лира, друг кормчий, сладки твои вымыслы.

— Полно, мастер, я не лгун, — обидчиво закричал Том. — Придержи-ка язык, не то плохо вам придется.

— Да ведь я говорил о твоем музыкальном таланте; я говорил о нем аллегорически.

— Я никогда, никогда не лгал, — повторил старый Том, который, выпив лишнее, всегда начинал горячиться.

Видя, что начинается настоящая ссора, я, не обращая внимания на младшего Тома, который хотел, чтобы «старики схватились», заставил их помириться; они послушались моего совета и в течение минут пяти жали друг другу руки. Когда рукопожатие, наконец, окончилось, я снова стал молить Домине не пить больше и уйти спать.

— Друг Джейкоб, — возразил Домине, — спирт ударил тебе в голову, и ты вздумал учить своего воспитателя и наставника. Пойди-ка да ляг лучше и выспись хорошенько. Поистине, Джейкоб, ты, говоря по-английски, просто-напросто пьян. Можешь ли ты спрягать, Джейкоб? Боюсь, что нет. Можешь ли ты склонять, Джейкоб? Боюсь, что нет. Можешь ли ты скандировать стихи, Джейкоб? Боюсь, что нет. Нет, Джейкоб, мне кажется, ты даже нетвердо держишься на ногах и видишь неясно. Слышишь ли ты, Джейкоб? Если да, я прочту тебе наставление против пьянства, и с этим ты ляг в постель. Как ты хочешь выслушать его — по-латыни или по-гречески?

— К черту вашу латынь и греческий язык! — закричал старый Том. — Приберегите их до завтра. Спойте-ка песенку, сердечный, или, хотите, я спою?

И он загорланил; в песне говорилось про грог, про веселье, и был припев: «Мы будем петь немножко».

— Петь немножко, — запинаясь, прохрипел Домине.

— Смеяться малость, — прибавил молодой Том.

— Работать малость, — выкрикнул Домине.

— Смеяться малость, — прибавил молодой Том.

— И плясать малость, — снова прокаркал Добс. Это продолжалось долго, долго. Подлили в стакан, и старый Том начал песню сызнова; и, когда дело дошло опять до припева «плясать немножко», старый Том вскочил, обхватил руками Домине и принялся плясать; вместе с ним запрыгал и младший Том. Плясали они минуты две, весело подпевая, но вот старый Том споткнулся, ударился головой в живот Домине, который упал, схватив за руку молодого Тома, повалился на палубу и стукнулся носом о доску. С сожалением поднял я моего бедного профессора и уложил в постель; младший Том сделал то же для отца и лег спать. Я спать не мог и до рассвета расхаживал по палубе, вспоминая обо всем, что случилось в этот день, и спрашивая себя, что скажет Домине, когда придет в себя. В четыре часа, по уговору, я разбудил Тома младшего, лег в его постель и скоро так же крепко заснул, как спали Том старший и Добиензис»

ГЛАВА XIV

Холодная вода и раскаяние. Я полон мудрыми размышлениями. Так как глава полна мудрости, она, по счастью, очень коротка и полезна, а потому я не советую ее пропускать
Около половины девятого утра Том разбудил меня, попросив помочь поднять якорь. На палубе я застал старого Тома; он был так свеж, точно никогда ничего не пил, и суетился подле ворота, при помощи которого мы поднимали мачту.

— Ну что, Джейкоб, мальчик, выспался? Не слишком, я думаю. Но такое веселье, как вчера, не часто повторяется; иногда это полезно для здоровья. Я так рад, малый, что ты со мной: ты никогда не пьешь, и потому я могу веселиться чаще; а Тому я не доверяю, он слишком похож на своего отца, и до твоего поступления к нам я мог поручать палубу только Томми. Конечно, Томми никогда не впустит сюда речных акул, уж это правда, но собака все-таки только собака.

— А как старикашка? — спросил Том младший, когда мы перестали вертеть ворот.

— О, он еще должен поспать, — ответил ему отец. — Он лежит пластом на спине и громко дышит. Лучше оставить его в покое и разбудить, когда мы минуем Гринвичский мыс. Что скажешь о его носе, Том? Он казался громоздким.

— Я никогда не видел более крупного водореза, — ответил мальчик.

— Увидишь, когда он встанет, потому что нос старого джентльмена теперь распух и сделался больше водочной бутылки. Ну, за работу, мальчики, опустите якорь на палубу; поставьте мачту, я стану на руль.

Старый Том пошел на свое место. За ночь ветер переменился и теперь дул с севера; изморозь покрывала баржу; по реке плыли прозрачные льдинки. Берега и поля белели и казались бы унылыми, если бы не яркое, светлое солнце. Том младший разводил огонь, я работал на носу, старый Том по обыкновению пел песни.

— Славное утро; воздух так хорошо охлаждает горячую голову! Ах, Томми, мошенник, ты похож на придворную даму в черном бархатном платье, покрытом бриллиантами, — говорил старый Том, посматривая на ньюфаундленда, блестящая шерсть которого была усеяна крошечными осколками льдинок, блестевшими на солнце. — Вы с Джейкобом были благоразумны вчера вечером, вы одни остались трезвы.

— Я тоже, отец, — вмешался его сын, — я тоже был трезв, как судья.

— Может быть, но как судья после обеда; и знаешь, когда я смотрю на собаку, я краснею от стыда…

— Джейкоб, погляди на отца, покраснел он или нет? — крикнул мне Том младший.

— Не замечаю, — со смехом ответил я.

— Если я не покраснел, так только из-за ног. Я уверен, что, когда их оторвал снаряд, я потерял половину крови и потому не в состоянии краснеть. Во всяком случае, я хотел покраснеть; значит, намерение примем за исполнение.

— И ты собираешься больше никогда не пить? — спросил его Том.

— Это не твое дело, мистер Том. Во всяком случае, до следующего раза я не напьюсь. Видите ли, я знаю свои слабости. Джейкоб, видал ли ты раньше, чтобы старый джентльмен когда-нибудь шел под полными парусами?

— Я думаю, он никогда раньше не пил.

— Ну, мне жаль его: он будет страдать от головной боли и раскаяния. Кроме того, ушибленный нос и оторванная фалда заставят его почувствовать себя несчастным. Через час мы подойдем к госпиталю. Не пойти ли тебе к старому, да не встряхнуть ли его, Джейкоб? Только не иди ты, Том: я не доверяю тебе — ты сыграешь с ним какую-нибудь шутку. У тебя нет товарищеских чувств, хотя бы даже относительно бессловесных тварей.

— Напрасно ты до такой степени чернишь меня, отец, — возразил Том. — Разве я вчера вечером не уложил тебя, когда ты был бессловесным?

— Так что же?

— Значит, я сочувствовал бессловесной твари. Понимаешь, отец, я говорю это только потому, что к слову пришлось, — продолжал молодой Том, подходя к отцу и ласково поглаживая его по круглой щеке.

— Знаю, мальчик, знаю, ты всегда был добр, это верно, а уж подшутить любишь, любишь.

Я долго напрасно старался поднять Домине; наконец, положив большую щепотку нюхательного табаку на его верхнюю губу, я дунул — порошок попал ему в нос Но Боже мой, во что превратился этот нос! Он распух так, что стал больше самой большой груши, которую я когда-либо видывал. Когда они все упали, старый Том всей своей тяжестью придавил к полу этот «водорез», и нос не расплющился, напротив, он еще вырос, точно от негодования за оскорбление, нанесенное ему. Кожа на нем натянулась, и он принял ярко-пурпуровый оттенок. Поистине, нос Домине бесчинствовал.

Табак отчасти вызвал его из летаргии. Он забормотал: «Шесть часов, говорите вы? Мальчики умылись? Пошли в класс? Я поднимусь, но мне тяжело. „Delapsus tomnus ab…“ [146] — и Домине захрапел. Я снова стал будить его; наконец он поднял веки, посмотрел на пол, на шкаф, на меня.

— А! Джейкоб, где я и что это давит мне мозг, как свинец? Что сделалось с моей памятью? Дай мне собраться с мыслями — Он замолчал на несколько минут, потом прибавил: — О, вспоминаю; с болью в голове и с еще большей болью в сердце, вспоминаю то, что хотел бы забыть навсегда… Друг кормчий оказался не другом Он повел меня по дурной дороге, а напиток, называемый грогом… О Джейкоб, Джейкоб, как я низко пал! Как я пал в собственных глазах, как пал в твоем мнении! Могу ли я смотреть тебе в лицо? О Джейкоб, что подумаешь ты о том, кто до сих пор был твоим наставником и руководителем?

Тут Домине опустил голову на подушку и отвернулся к стене.

— Не вы виноваты, сэр, — ответил я, чтобы его утешить, — вы не знали сами, что пьете, не знали как крепок грог. Старый Том обманул вас.

— Нет, Джейкоб, я не могу облить этим целительным бальзамом мое раненое сердце. Я должен был знать и помню, что ты останавливал меня, что ты даже оторвал фалду моего сюртука; между тем я не обращал на тебя внимания… Я унижен, я, наставник семидесяти мальчиков.

— Сэр, не я оторвал вашу фалду — собака сделала это.

— Джейкоб, я слыхал об удивительной мудрости собачьей породы, однако мог ли я думать, чтобы бессловесная тварь заметила мое безумие и старалась остановить? Mirabile dictu! [147] Скажи мне, Джейкоб, обо всем, что произошло; открой мне всю глубину моего падения.

— Вы заснули, сэр, и мы уложили вас в постель.

— Кто оказал мне эту услугу, Джейкоб?

— Том младший и я, сэр. Старый же Том не был в состоянии никому помочь.

— Я принижен, Джейкоб…

— Вздор, старина. Полно; зачем поднимать столько шума из-за пустяков? — сказал старый Том, который, услышав наш разговор, вошел в каюту. — Вы выпили лишнего, вот и все; какая в том беда? Только жалкое сердце никогда не веселится. Ободритесь; умойте лицо холодной водой Темзы, и через полчаса вы будете свежи, как полевая маргаритка.

— У меня болит голова, — ответил Домине, — кажется, будто раскаленное ядро катается в ней из стороны в сторону. Но я заслуживаю наказания.

— Если пить нехорошо, вот вам и наказание, и, значит, нечего плакать. Всякий знает, что, когда с вечера у человека слишком легко на сердце, утром у него слишком тяжело в голове. Я тысячу раз сам испытывал это. И что же? Хорошее за дурное, и дело с концом.

— Друг кормчий, ибо я буду продолжать так называть тебя, по-видимому, ты забываешь о морали.

— А что значит «мораль»? — спросил старый Том.

— Я говорю, что опьянение — грех, — продолжал Домине.

— Грех? Ну, мастер, я полагаю, что Всевышний даровал нам грог именно для того, чтобы мы пили его, а потому с нашей стороны было бы грешно не пить… то есть немножко.

Баржа подошла к госпиталю, и Домине вышел на палубу. Том младший почтительно поздоровался с ним; он слышал наш разговор с Добсом и, обладая большим запасом доброты, не хотел оскорбить его новой шуткой. Старый Том стал на руль, молодой приготовил завтрак и принес Домине ведро холодной воды. О его носе не было сказано ни слова. Выпив чашку горячего чаю, Домине вошел в ялбот, Том младший взялся за одно весло, я за другое, а мой старый наставник пожал руку старому Тому, сказав:

— Ты желал мне добра, потому и я желаю тебе всего хорошего, добрый кормчий.

— Да будет с вами Бог, — ответил старый Том. — Зайти за вами на обратном пути?

— Нет, нет, — быстро произнес Домине, — путешествие по суше дороже, но безопаснее. Благодарю тебя за песни и за твою доброту, добрый кормчий. Все мои вещи уже в лодке, Джейкоб?

Я ответил утвердительно. Подле берега Домине пожал руку младшему Тому и мне без слов, но со слезами на глазах.

— Ну, — сказал Том, поглядывая ему вслед, — лучше бы налился я, а не он. Он так принял это к сердцу.

— Он потерял самоуважение, Том, — сказал я, — пусть это послужит тебе предупреждением. Плывем обратно.

— Как странно, — заметил юный Том, — я не раз бывал пьян и никогда не терял ничего, кроме рассудка, да и тот возвращался, едва винные пары выходили у меня из головы. Знаешь, я никогда не видывал такого удивительного носа, как у него Мне хотелось посмеяться над ним, но я удержался: я знал, что это будет тяжело для него.

— И хорошо сделал, Том; благодарю тебя.

Разговаривая, мы подвели ялбот к барже, привязали его и поднялись на палубу. Старый Том все еще стоял на руле; увидев меня, он сказал:

— Джейкоб, я рад, что старый джентльмен ушел с баржи. Сегодня он казался мне грузом на совести. Мистер Драммонд доверил его мне, и я не имел права уговаривать его делать глупости. Но, как ты иногда говоришь, что сделано, того не переделаешь, и плакать нечего.

ГЛАВА XV

Я временно покидаю палубу. Новый знакомый, сердечный человек, который не утратил теплоты, хотя большую часть жизни провел среди айсбергов и целую ночь пробыл в объятиях смерти. Его жена изо всех сил стремится облагородиться
На следующее утро мы пришли в Ширнесс, выгрузили кирпич, предназначавшийся для правительственных зданий, и, забрав балласт, двинулись к пристани Драммонда. Когда мы вернулись, Домине еще не приехал. Вскоре м-р Драммонд сказал мне, что он отпустил своего второго конторщика и просит меня временно заместить его. Итак, в новый рейс баржа ушла без меня, а я остался на берегу в доме м-ра Драммонда, где мне было хорошо. Из благодарности я работал прилежно и, по словам моего хозяина, приносил ему много пользы. Вечера я проводил с м-с Драммонд, читая вслух Саре. Через несколько дней вернулся Домине; к этому времени его лицо приняло свой обыкновенный вид, и мы о ним не затрагивали тягостной для него темы. По воскресеньям я виделся с моим наставником и по возвращении из церкви читал с ним классиков.

Пробыв на берегу несколько месяцев, я познакомился с несколькими семьями; о некоторых из них стоит поговорить. Прежде всего скажу о капитане Тернбулле. Вот его история. Вместе с близнецом-братом новорожденный Тернбулл был подвешен в корзине к дверному молотку частной квартиры. Позже мальчики попали в воспитательный дом, а еще позже — на судно, в качестве юнг. Они вскоре привыкли к морскому делу, стали превосходными матросами на промысловых гренландских ботах, постепенно дошли до капитанского звания и наконец сделались судовладельцами и разбогатели. Капитан Тернбулл был женат, но бездетен; его жена, очень красивая женщина с простонародной речью, любила казаться важной дамой, хотя капитан восставал против этого, говоря, что по бедности он не может удовлетворять ее вкусов. Его холостой брат умер и оставил ему сорок тысяч фунтов. Свои личные средства Тернбулл скрывал от жены; с наследством же этого сделать было нельзя. По настоянию м-с Тернбулл дом, в котором они жили, был продан и заменен виллой на берегу Темзы. Новое помещение нравилось обоим; м-с Тернбулл собиралась задавать в нем балы и праздники, капитан радовался возможности смотреть на движение судов по реке. Супруги Тернбулл давно знали м-ра и м-с Драммонд, и, несмотря на то, что, разбогатев, м-с Тернбулл бросила почти всех старых знакомых, отношения двух семей не прерывались. Капитан часто бывал в доме моего покровителя; я ему понравился и он упрекал Драммонда за то, что тот держит меня в конторе. Нередко Тернбулл брал меня с собой кататься по реке, пока его разрядившаяся в пух и прах жена разъезжала с визитами, всюду разбрасывая свои визитные карточки. Раз Тернбулл приехал к Драммондам и пригласил их к себе обедать.

— Вот, кстати, — заметил он, — жена дала мне для вас то, что она называет памятной запиской, — и он вытащил из кармана большую карточку с печатным приглашением. Увы, она совсем смялась: он сидел на ней! Тернбулл кое-как разгладил пригласительный билет и положил его на стол. — И ты приходи, Джейкоб, — прибавил он, — тебе не нужно печатного приглашения; впрочем, если хочешь, жена тебе пришлет такой же билет. Я ответил, что мне не нужно напоминать о хорошем обеде.

— Думаю, что нет, — проговорил Тернбулл, — но вот что, — прибавил он, — пожалуйста, приди часа за два до начала обеда и помоги мне. В таких случаях у нас поднимается такая суета, что я прямо теряю голову. Между тем ключей от погреба я не доверяю длинноногому мошеннику дворецкому, — нет, я скорее насажу его на гарпун, чем сделаю это.

Попросив м-ра Драммонда отпустить меня, он отправился со мной кататься по реке и в это утро рассказал об одном невероятном происшествии. Впрочем, я не думаю, что он, по примеру других путешественников, приукрасил истину.

— Я был капитанским помощником на гренландском китобойном судне; за три месяца мы заполучили двенадцать туш. Видя, что дело идет хорошо, мы воткнули наши якоря в очень большой айсберг и поплыли вместе с ним. Как-то утром мы только что освежевали «рыбу», как вдруг увидели, что полярная медведица с медвежонком плывут к ледяной горе и уже в полмиле от нас. Мы в это время собирались отправиться за лисицами, которые сбежались целыми сотнями, чтобы напасть на тело убитого кита Было тихо. Скоро мы встретились с медведицей, которая сперва пустилась наутек, но медвежонок не мог взобраться на лед так же ловко, как она, поэтому мать вернулась обратно. Мы убили медвежонка. Я никогда не забуду, как она завыла над ним, когда детеныш, обливаясь кровью, упал на лед. Мы пускали в нее одну пулю за другой; наконец, она заревела и с блестящими глазами кинулась на нас. Мы встретили ее нашими копьями, но сильный зверь оттолкнул нас — двое упали. К счастью, остальные устояли на ногах; медведица уже была при последнем издыхании: три пули попали ей в грудь и доконали ее. Пока мы возились над ее телом, поднялся сильный северный ветер, повалил снег. Все хотели немедленно вернуться на судно, но я думал, что метель скоро прекратится, и, не желая терять чудной шкуры, решил остаться и содрать ее. Я знал, что в противном случае в течение нескольких часов лисицы, не добежав до трупа кита, съедят и медвежонка, и медведицу. Хорошо; остальные товарищи ушли. Снежная буря бушевала с такой силой, что они сбились с пути и не добрались бы до места, если бы судовой колокол не указал им дорогу. Я вскоре понял, что поступил безумно: снег падал все сильнее, и раньше чем я снял четверть шкуры, я весь охолодел, онемел и не мог двинуться с места; мне оставалось только замерзнуть. Но вот я понял, в чем заключалось мое единственное спасение. Я отделил от шкуры живот медведицы, разрезал тушу, вывалил все внутренности и, наконец, залез в тело зверя. Мне было тепло, потому что животный жир еще не истощился. Пролежал я так с полчаса, Джейкоб, как вдруг по толчкам и вздрагиваниям моей новой хижины понял, что лисицы работают, и не ошибся. Вероятно, сбежались целые сотни хищников, потому что туша двигалась во все стороны; острые морды заглядывали в отверстие, в которое я пролез. Я умудрился обнажить нож и бороздил им носы лис, едва они показывались; в противном случае звери растерзали бы и меня. Лисиц было такое количество, что прожорливые создания скоро прогрызли толстую шкуру медведицы и принялись за ее мясо. Наконец наступило утро, дневной свет проник сквозь верхнюю часть туши; меня защищали только ребра животного, но и между ними то и дело просовывались лисьи морды и хватали мою одежду из тюленьей кожи. Я уже хотел закричать, чтобы отпугнуть их, но в эту минуту услышал залп из шести ружей; несколько пуль ударилось о скелет медведицы, но, к счастью, ни одна не попала в меня. Я закричал изо всех сил; товарищи перестали стрелять. Они целились в лисиц, никак не думая, что я в медведице. Я вылез. Буря утихла, меня нашли. Вот и вся история, Джейкоб.

В день обеда я отправился к Тернбуллу в три часа. В его доме была суета. Хозяева и дворецкий обсуждали разные подробности, расставляли посуду и украшения; две служанки давали советы и спорили. М-р Тернбулл ушел со мной в погреб, и там я помогал ему. Он все время ворчал, говоря:

— Не выношу я всех этих глупостей, этого щегольства и роскоши. Стол слишком велик и так заставлен вещами, которых есть нельзя, что, право, до моей жены и не доберешься. Но знаешь, Джейкоб, я ничего не меняю, потому что прежде всего нужно спокойствие, а справедливо говорится: «если женщина захочет, то поставит на своем».

ГЛАВА XVI

Светская жизнь. Приличия
Был шестой час. В гостиную вошла м-с Тернбулл в полном туалете. Она была очень красива и одета по моде, но все портила ее манера говорить. Ее можно было сравнить с павлином. Говорила она с простонародными придыханиями и часто употребляла неправильные выражения.

— Мистер Тернбулл, — сказала она, — многое в вашем поведении мне не нравится, особенно яне люблю, чтобы вы говорили о вашей прежней службе.

— Разве я должен стыдиться ее?

— Мистер Тернбулл, не забывайте, что вы вращаетесь в приличном обществе. Я придумала, как останавливать вас от вульгарностей. Мистер Тернбулл, когда я скажу: «у меня голова болит», — молчите. И сделайте мне одолжение, весь вечер не снимайте перчаток.

— Как, милая, и во время обеда?

— Да. Ваши руки нельзя трогать.

— А между тем было время, когда вы думали иначе. Я отлично помню, как Полли Бекон из Вепинга взяла мою руку, чтобы не отпускать ее ни в радости, ни в печали.

— Ах, мистер Тернбулл, вы меня конфузите. Мое имя Мэри, а не Полли. Бекон — старинная английская фамилия; их герб нарисован на дверце моего экипажа, а это не шутка.

— Да, я не шутку заплатил за этот герб.

— Вам пришлось платить, чтобы иметь герб; у вас ведь его не было.

— Да я и не желал ничего подобного; зачем он мне?

— Выбирая его, мистер Тернбулл, вы должны были посоветоваться со мной, а не делаться предметом насмешек. Только сумасшедший мог поместить в герб три стоячих гарпуна и три лежачих бочки с громадным китом над щитом. Этим вы показываете то, что должно было бы навсегда скрываться от света. А ваш дурацкий девиз, который я хотела бы изменить: «За ворванью». [148] Нечего сказать, хорошо!

— Мистер и миссис Петере из Петерком-Холла! — в эту минуту доложил лакей.

Вошла очень маленькая дама с мужем, ростом более чем шесть футов, бывшим чиновником казначейства, который, выйдя в отставку, купил имение, назвал его Петерком-Холлом и завел экипажи.

Снова стук-стук, доложили о м-ре и м-с Драммонд. Обменялись приветствиями.

— Ну, Драммонд, — сказал Тернбулл, — какая цена на угли?

— Мистер Тернбулл, у меня болит голова.

Все присутствующие выразили сожаление хозяйке дома, а м-р Тернбулл умолк.

Вскоре приехали мосье и мадам Томбуль, маленький французик на тонких ножках, с круглым животом, и его толстая жена, при которой муж казался лоцманским ялботом, идущим за кормой корабля.

— Я рада вас видеть, мадам Томбуль, — по-французски затараторила она, — надеюсь, вы здоровы?

— Ви, — ответила м-с Тернбулл словом, которое считала французским и которое исчерпывало все ее знания. В это время «мосье» напрасно старался выглянуть из-за жены, сначала с одной, потом с другой стороны, и поклониться хозяйке; это ему не удалось, пока толстая «мадам» не уселась на диван, заполнив его.

Доложили о лорде Баблтоне и м-ре Смите.

— Мистер Тернбулл, спуститесь и встретьте лорда. Вы должны зажечь две восковые свечи на столе в холле и идти с ними перед его милостью лордом, — шепнула ему м-с Тернбулл.

— Пусть меня повесят, если я сделаю это, — возразил он. — Пусть ему светят слуги.

— О, мистер Тернбулл, у меня так голова болит!

— Ну, и пусть себе, — упрямо ответил м-р Тернбулл.

В комнату вошел м-р Смит с лордом Баблтоном, тринадцатилетним неловким, рыжим и очень некрасивым мальчиком. М-р Смит был его учителем. М-с Тернбулл познакомилась с ним, чтобы в числе ее гостей был лорд, и поводырь не забыл привести с собой своего медвежонка. Она бросилась им навстречу, вежливо поклонилась аристократическому мальчику и, пожимая ему руку, почтительно сказала:

— Может быть, вашей милости угодно подойти к камину? Может быть, вашей милости холодно? Позвольте мне представить вашей милости, — и она назвала имена всех присутствующих, забыв только обо мне и самом Тернбулле. — Мы готовы идти обедать, мистер Тернбулл, — прибавила она.

— Снобс уже накрыл на стол, — сказал Тернбулл.

— О, мистер Тернбулл, у меня так болит голова!

Эта головная боль явилась потому, что Тернбулл забылся и назвал дворецкого его настоящим именем, которое хозяйка дома хотела заменить фамилией Мортимер.

Во время обеда м-с Тернбулл постоянно обращалась с вопросами к неловкому мальчику Баблтону, который не ел, не пил без распоряжения своего наставника Кругленький француз, желавший только наполнить свое толстое тело, осыпал ее лестью; она отвечала ему только словом «ви», которое считала французским, и едва Тернбулл собирался пуститься в один из своих рассказов, прерывала его замечанием:

— Ах, у меня так болит голова.

Все французские названия кушаний она перепутывала, коверкая слова, так что иногда получались комические, не вполне пристойные фразы. Наконец томительный обед закончился; дамы поднялись из-за стола, и мы, мужчины, остались одни. Но нам не дали посидеть долго: доложили, что подан кофе, и мы перешли в верхний этаж. Принесли различные ликеры, но Тернбулл приказал подать стакан грога, чтобы, по его выражению, осадить кушанье.

— О, мистер Тернбулл, у меня так болит голова, — вскрикнула его жена.

Выпив крепких напитков, общество стало молчаливее. Лорд Баблтон заснул на диване; м-р Петере расхаживал по комнате, осматривал картины и спрашивал фамилии художников.

— Право, я забываю их, но я слышала, что вы, мистер Драммонд, хороший ценитель живописи. Как вы думаете, кто это изрисовал? — спросила хозяйка дома показывая на очень плохо нарисованную картину. — Я не вполне уверена, но, кажется, ее нарисовал Ван… Ван Дауб.

— Я тоже так думаю, — сухо ответил Драммонд. — У нас, в Англии, много картин той же кисти.

Француз предложил было поиграть в экарте [149], но, кроме его жены, никто не знал этой игры, и супруги взялись за карты. Дамы бродили по комнате, рассматривали безделушки, стоявшие на столах, и м-с Петере время от времени вставляла замечания о своем имении. М-р Смит, сидя в одном уголке, делал пасьянс; в другом м-р Тернбулл и м-р Драммонд тихо беседовали. Хозяйка дома переходила от одного к другому, прося всех не говорить громко, чтобы не разбудить почтенного лорда виконта Баблтона. Наконец подали экипажи, и гости разъехались, ко всеобщему удовольствию. Я должен сказать, что в то время все глупости, которые мне довелось слышать и видеть, не очень сильно поразили меня. Я вспомнил о них позже, когда лучше узнал жизнь.

ГЛАВА XVII

Сельский танцевальный вечер у Томкинсов. Фонари в кустах крыжовника. Как погасли фонари. Том старший рассказом, а Том младший делом доказывают, что опасность порождает дружбу
Я около восьми месяцев пробыл у м-ра Драммонда. Наконец появился новый конторщик — маленький человечек лет двадцати, с круглым, как луна, лицом и красными щеками. В течение этого времени я часто виделся с обоими Томами, которым очень хотелось, чтобы я вернулся к ним. Я тоже жаждал этого, так как мне было несносно целые дни сидеть за конторкой, и надеялся, что с появлением нового клерка меня отпустят; но м-р Драммонд и главный конторщик объявили, что дела много и что я должен еще остаться у них. Действительно, м-р Драммонд купил за большие деньги пристань и вещевой склад в Нижней Темзенской улице и отличный дом там же; с покупкой и перевозкой вещей было много забот и хлопот; когда же все бумажные дела окончились, меня все-таки не отпустили на баржу, так как осталось много дела с погрузкой товара, а надсмотрщика не имелось. М-р Томкинс, много лет верно служивший м-ру Драммонду, теперь сделался его компаньоном и получил в свое ведение пристань в Брендфорде. Считая это большим повышением, он и его жена решили отпраздновать счастливое событие. После долгих споров они нашли необходимым дать бал. Томкинс жил недалеко от Драммонда, в маленьком домике, окруженном садом, состоящим из кустов крыжовника. М-р и м-с Драммонд получили приглашение: «Дом мистера и миссис Томкинс просит посетить его», гласило послание.

Когда Драммонды и я приехали в Томкинсам, большая часть гостей уже собралась; сад был иллюминирован, то есть на каждом безлиственном кусте висело по цветному фонарику, и — как м-р Томкинс впоследствии сказал мне — на кустах с красными ягодами висели красные фонари, с желтыми — желтые. Стояла холодная, морозная, ясная ночь, и фонарики ясно мерцали среди обнаженных ветвей, точно звездочки. Общество восхищалось. Крыльцо тоже было освещено дюжиной фонариков, убрано лавровыми веточками. М-с Томкинс встречала гостей, стоя на площадке, и с удовольствием слушала похвалы внешнему убранству дома. Маленькая гостиная превратилась в бальную залу; в уголке сидело двое скрипачей и один флейтист. Когда мы пришли, народные танцы уже начались. Над камином виднелась четырехугольная рамка из лавровых ветвей, а в ней сделанная из синей и желтой фольги надпись:

Будем петь мы и плясать,

Скрипачи же все играть.

Там и сям виднелись подобные же, тоже изукрашенные изречения, созданные поэтическим умом хозяина дома. Но лучше всего была столовая. Она изображала беседку, и с ветвей плюща свешивались настоящие яблоки и апельсины, которые гости могли срывать для себя.

— Ну, это просто рай, — сказала очень толстая дама, которая вошла вместе со мной.

— Да, сударыня, — ответил м-р Тернбулл, выжимая лимон для грога, — здесь не хватает только запретного плода.

Общество, хотя и не особенно избранное, веселилось от души: все танцевали, пили пунш, смеялись, опять плясали; и я поздно вернулся домой. Со мной ушел и Тернбулл, говоря, что этот праздник лучше двенадцати его обедов, хотя здесь не было таких важных лиц, как м-с Томбуль или почтенный лорд виконт Баблтон. В душе я был согласен с ним. Гости, вероятно, остались бы еще дольше, если бы музыканты не выпили столько пунша, что один из скрипачей сломал свою скрипку, а другой разбил голову, спускаясь с лестницы в сад, и флейтист не поклялся, что не может больше дуть в флейту. Когда музыка замолкла, фонари погасли, из кухни принесли шали и теплые вещи. Гости отправились по домам. Все обошлось прекрасно. На следующий день у м-с Томкинс сделался насморк и приступ ревматизма, и немудрено: в декабре праздники на открытом воздухе неудобны.

Через неделю мы приехали к новой пристани, и я стал главным надсмотрщиком склада. Теперь по реке ходило гораздо большее количество барж м-ра Драммонда с бакалейными товарами и всевозможным грузом. Как-то раз старый Том подвел баржу для разгрузки. Крюк крана опустили, и, для сокращения времени, старик, желавший поскорее увидеться со мной, сам схватился за него и закричал:

— Тащи!

Это было опасно. Опасность увеличилась, когда Том младший схватился за деревяшки инвалида, и они оба поднялись над баржей.

— Том, Том, мошенник, что ты делаешь? — крикнул старик, чувствуя на себе тяжесть сына.

— Я поднимаюсь с тобой, отец. Надеюсь, мы отправимся на небо.

— Вернее, провалимся к дьяволу, глупец. Я не выдержу твоей тяжести. Тащите скорее! — В это время они уже были на высоте третьего этажа склада.

Услышав их голоса, я выглянул из дверей, заметил, в чем дело, и приказал рабочим тащить обоих Томов как можно быстрее, пока руки у старшего не ослабели. Но кран не действовал быстро, хотя и поднимал большие тяжести. Старик и мальчик взлетали все выше, и руки Тома старшего ослабевали.

— Том, Том, что делать? Я не продержусь и минуты, и мы оба разобьемся, мой бедный, бедный мальчик!

— Тогда я разожму руки, отец. Все наделал я, по безумию, я и пострадать должен.

— Что ты? — вскрикнул старый Том. — Нет, нет, держись, не выпускай моих деревяшек, мальчик; я постараюсь еще продержаться. Не разжимай рук, мой дорогой.

— Ну, отец, сколько времени провисишь ты еще?

— Недолго, очень недолго, — напрягая последние силы, сказал старик.

— Держись как можно крепче, — крикнул Том младший. Он приподнялся, сделал большое усилие, перенес сперва одну, потом другую руку на бок отца и вдруг зубами схватился за верхнюю часть брюк старого Тома; старый Том застонал: мальчик сжал не только материю. Постепенно младший Том добрался до его ворота, а вскоре перелез на отцовские плечи; наконец, схватился за веревку и повис над стариком, освободив его от своей тяжести. — Ну, тебе лучше? — крикнул он.

— Я все-таки не продержусь и десяти секунд, Том, — ответил инвалид, — мои пальцы разжимаются.

— Держись, отец, если любишь меня! — в полном ужасе закричал Том.

Это было действительно страшное мгновение: они висели теперь по крайней мере на высоте шестидесяти футов над баржей. Рабочие вертели колесо, и, наконец, я с восторгом принял Томов в складе. Целую минуту старик не мог говорить от усталости; Том же младший, почувствовав себя в безопасности, расхохотался.

— Могло выйти не смешно, мистер Том, — сказал наконец оправившийся старик.

— Сделанного не переделаешь, отец, как говорит Джейкоб, — заметил Том. — Ведь, в сущности, ты больше испугался, чем пострадал.

— Не знаю, мошенник, — отозвался инвалид, — ты прямо откусил часть моей кормы. Ну, впредь смотри, Том! Джейкоб, не можешь ли ты сказать мистеру Драммонду, что со мною произошло несчастье, и по этому случаю попросить у него стаканчик подкрепительного.

Я нашел, что с Томом старшим действительно случилось несчастье, и принес ему стакан виски. Безногий начал пить, но сын остановил его.

— Знаешь, отец, ведь я тоже был в опасности.

— Да, знаю, — ответил отец, — по мне прислали виски из-за несчастья, которое потерпел я, а потому я не дам тебе ни капли.

— Дай капельку, отец, хотя бы для того, чтобы перебить вкус твоего мяса.

— Это твоя собственная кровь и плоть, Том, — ответил старик, осушая стакан.

— Ну, я всегда слыхивал, что нельзя не любить своей плоти и крови, — заметил младший Том, — но теперь вижу, что это возможно.

— Полно, Том, — сказал отец, — мы поквитались, ты закусил, а я выпил.

Пришел м-р Драммонд и спросил, что случилось.

— Ничего особенного, сэр, — ответил старик. — Мы с Томом чуть не пострадали при выгрузке.

М-р Драммонд подумал, что дело шло о выгрузке товара, и не стал больше расспрашивать. Работа продолжалась. Новый клерк, тяжелый, простоватый молодой человек, был трудолюбив, но не отличался другими достоинствами. Его послали на баржу пересчитать бочонки, и Том скоро сделал его мишенью своих шуток.

На его вопросы он отвечал нелепости.

— Что это, мальчик? — крикнул конторщик, держа в одной руке карандаш, а в другой записную книжку.

— Гороховый суп № 13; дамские шляпы № 24. Дальше, мастер, пишите: красные селедки № 26.

Клерк старательно записывал все и, когда баржу разгрузили, понес было список к м-ру Драммонду.

К счастью, мы остановили его и пересмотрели бочонки, поданные в склад: во всех была мука. М-р Драммонд послал за Томом младшим и спросил его, как он смел подшутить таким образом. Том смело ответил, что он хотел дать урок молодому человеку и показать ему, что он сам должен исполнять свою работу, а не доверять ее другим. М-р Драммонд согласился с ним, и Том избежал наказания.

Когда во время отдыха я прошел на баржу, чтобы поболтать со старым Томом, он заметил мне:

— Том не стал благоразумнее, в один день две проказы.

— Ну, отец, если я доказываю свое безумие шалостями, ум мой обнаруживается в том, что я отыскиваю остроумные выходы из их последствий.

— Да, то что ты сделал со мной сегодня — вещь неслыханная, — продолжал старик, — до сих пор мне всего раз случалось видеть нечто подобное. Я вам расскажу об этом случае, который доказывает, что опасность рождает друзей.

Когда мы уселись слушать, старик начал: «Я служил на „Минерве“, фрегате в сорок четыре пушки, лучшем фрегате на всем Средиземном море. Оба мои начальника были очень молоды, живы как обезьяны, смелы как львы. Первый из них, Том Герберт, веселый, смуглый, белозубый малый, не походил на спокойного Билла Виггинса. Они постоянно завидовали друг другу, часто ссорились и раз пять подрались, все из-за того, что один хотел превзойти другого. Мы крейсировали в Лионском заливе, где порой налетают внезапные шквалы. Капитан пожелал уменьшить паруса. Вдруг, хотя была не его смена, выходит Виггинс, стоявший на вахте внизу; видите ли, ему не захотелось, чтобы Герберт работал в такую погоду, а он сидел сложа руки.

— Том, — сказал он мне, — я пойду на боковую рею.

— Прекрасно, — сказал я.

Как раз в эту минуту налетел шквал с дождем и чуть не ослепил нас. Парус подбирали. Все шло как следует, но ветер становился все хуже и хуже; вдруг оборвалась одна веревка, потом другая; громадный грот стал полоскаться, биться и разорвался с громовым шумом. Каждую минуту можно было ждать, что он сбросит работавших матросов в море. Они цеплялись за веревки, за реи. С подветренной стороны парус изорвался в ремни. Только с правой оставалось еще целое полотно… Люди кое-как спустились — все, кроме Виггинса. Он был слева; уцелевший громадный кусок паруса окружил его, отделил от других и так хлестал, что он терял сознание. Виггинс попробовал подняться выше, но грот его опрокинул… Он упал бы в море, если бы левой ногой не зацепился за рею. Тут он повис вниз головой над бешеным морем… Можете себе представить, с каким ужасом смотрели мы на него снизу. Мне было ужасно, что человек, да еще прекрасный моряк, в таком отчаянном положении, и хотя капитан не осмеливался приказать помочь ему, некоторые полезли по вантам; я решил попытаться спасти его и стал взбираться по снастям, надеясь обвязать кругом его стана веревку и дать ему возможность спуститься; но на первой же рее я встретил Тома Герберта. Он вырвал у меня веревку и, заглушая рев бури, закричал:

— Это мое дело, Том!

Остаток паруса покрыл его; я не видел ничего, пока до меня не донесся крик. И Герберт, и Виггинс свалились в то время, как фрегат дал поворот. К счастью, оба они упали в воду, футах в двух от судна, и так как их падения ждали, люди внизу приготовились. Капитанский помощник и начальник носовой части кинулись через борт, и через минуту все четверо снова очутились на палубе. И Герберт, и Виггинс потеряли сознание и долго не приходили в себя. И чем же кончилось, думаете вы? Они стали лучшими друзьями на свете и готовы были умереть друг за друга; если один получал от офицера стаканчик грога за какую-нибудь работу, он вместо того, чтобы выпить тотчас же, всегда отдавал половину другому. Вот, мальчики, видите, правду я сказал, говоря, что опасность создает друзей».

— А если бы мы с тобой, отец, упали, мы бы совсем разбились; там не было достаточно воды, значит, вуле ву парле ву, бух в грязь, как ты иногда говоришь.

— Да, да.

ГЛАВА XVIII

Я посылаю линейку в знак того, что не подчиняюсь тиранической власти. Меня судят и осуждают, не выслушав. Я теряю дар речи, но это вознаграждается силой чувств. Все кончается великодушными речами и слезами
Мы выгружали мучные бочки одного капитана американской шхуны; дело покончили. Американец был тоже подле склада.

— Когда вы снова подойдете для нагрузки к моей шхуне на этом вашем плотике? — спросил он Тома старшего. — Вероятно, не сегодня вечером?

— На этот раз угадали, — ответил старый Том, — до утра мы простоим подле берега, с вашего позволения.

— Да, залезете в ил, как луизианский аллигатор. Здесь, в этой стране, вы хладнокровны. Я совсем не желаю мокнуть в вашей речонке и хочу вернуться в Нью-Йорк до сезона лихорадок.

— Хорошенькое судно у вас, — заметил старый Том. — Во сколько времени может оно сделать переход?

— Во сколько времени? Изумительно быстро, и не ждет ветра. Восточные ветры гнались за нами до ваших проливов и не могли догнать меня.

— А дельфины-то, дельфины, я думаю, они приходили в отчаяние и не могли плыть за вами, — заметил Том с улыбкой. — А между тем я видал, как эти создания неслись рядом с английским фрегатом, и его полный ход был им нипочем.

— Они никогда не шутят со мной, старая трещотка, — ответил американец, — а если вздумают подшутить, я разрезаю их на две части, которые летят в разные стороны: голова и передние плавники плывут в одну, хвост в другую.

— Но разве эти части не соединяются позади вашего судна, в волне, которую пускает шхуна? — спросил Том.

— Не удивился бы, если бы было так, — ответил американец.

— Скажите, капитан, о каком судне так много говорят в Нью-Йорке? — спросил старик. (Он говорил о паровом судне, преувеличенные отчеты о котором перепечатывались из американских газет). — Судно, или как его назвать, плавающее без парусов, мачт, рей и так далее. Я совсем ничего не понимаю.

— Люди из старых стран не могут представить себе этого, — ответил американец. — Вот что я скажу: оно двигается по воде вперед, назад, вправо, влево, и для этого нужно только мешать кочергой в топке: чем вы больше мешаете, тем скорее несется этот корабль, хотя бы против ветра и прилива.

— Ну, не увижу — не поверю, — ответил Том.

— И крушение ему не опасно. Впрочем, и моя маленькая шхуна однажды очутилась под водой во время жестокого шквала; но она через мгновение снова выскочила с другой стороны валов, и все было в порядке. Никто ничего не заподозрил бы, если бы рулевой не заметил, что его куртка промокла, а матросы не перевернулись в своих гамаках.

— После этого вы можете и помолчать, — со смехом закричал Том младший.

— Не надо его останавливать, Том, — возразил инвалид. — Это очень забавно. Скажите, капитан, значит, в новой стране все делается очень скоро?

— Все мелькает, — ответил тот.

— А какие лошади в Америке? — спросил я.

— Думаю, наши кентуккийские лошади удивили бы вас. Чудно бегают: рысью обгоняют самый бурный норд-ост. Однажды, во время поездки по штату Алабама, я взял одного англичанина. Вот он и говорит: «Что это за большое кладбище?» — «Ах, иностранец, — ответил я, — мы просто скачем мимо мильных столбов». Но у меня была лошадь еще быстрее. Раз молния около получаса гналась за нею да так и не могла догнать. Но я не могу ждать дольше. Я надеюсь, вы подойдете завтра после полудня?

— Да, да, мастер, — ответил старый Том и запел прощальную песенку.

— Ну, кажется, вы не дурак петь, — заметил американец.

— Ну, а я думаю, вы не дурак лгать, — сказал Том младший.

Наш разговор прервал м-р Ходжсон, новый старший конторщик, о котором я еще ничего не говорил. Он заменил м-ра Томкинса, когда мы ушли из Батерси, с самого начала невзлюбил меня, и его враждебность, по-видимому, возрастала, по мере того как м-р Драммонд все больше и больше одобрял меня.

— Фейтфул, сейчас же идите в контору. Я не желаю, чтобы у меня служили бездельники. Сейчас же идите, — сказал он.

— Что это, мистер тихоступ, — крикнул старый Том, — вы хотите сказать, что Джейкоб ничего не делает?

— Да, желаю, а слышать ваших дерзостей не хочу. Молчите, не то я сгоню вас с баржи, старый мошенник.

Старый Том ответил ему резко. Моя кровь тоже закипела: я уже многое вынес от него. Том младший весь горел от нетерпения и желания заступиться за меня. Он небрежно прошел мимо главного конторщика и сказал мне:

— Я думаю, Джейкоб, что ты ученик на реке, но тебя приковали к счетной конторе. Ты еще долго пробудешь там?

— Не знаю, — хмуро ответил я, отходя, — но мне хотелось бы, чтобы это время окончилось.

— Прекрасно, сэр, — сказал Ходжсон, — я доложу мистеру Драммонду о ваших проделках.

— Проделках? Его дело стоять за колесам, — ответил старый Том, — и он не должен учиться вашим хитрым проделкам за конторкой.

— Хитрым проделкам? Что ты хочешь сказать, старый мошенник? — в бешенстве крикнул конторщик.

В тот день не пробыл я за своей конторой и минуты, как вошел м-р Ходжсон и оскорбительно заговорил со мной. Моя гордость не могла снести этого. Вполне хорошо написанную накладную он вырвал у меня из рук, разорвал и приказал написать снова. Возмущенный таким обращением, я отказался и бросил перо. Он схватил линейку и швырнул ее мне в голову. Я не вынес этого и кинул ее обратно. Она просвистела в воздухе как раз в то время, когда в комнату вошел м-р Драммонд; он видел, как мой снаряд ударил Ходжсона по лбу; он упал, я стоял с пылающим от гнева лицом.

Все улики были против меня. Призвали прислугу, конторщика унесли в его комнату, я опустился перед конторкой, и моя грудь волновалась от бурных чувств. Сколько времени я пробыл так — не знаю, может быть, часа два, и, вероятно, просидел бы еще дольше, если бы меня не позвали к м-ру Драммонду. М-р Ходжсон пришел в себя и, очевидно, по-своему рассказал всю историю. В гостиной я застал м-ра и м-с Драммонд и маленькую Сару с красными от слез глазами. Я не боялся, так как был еще слишком полон негодования. М-с Драммонд казалась серьезной и печальной. М-р Драммонд был суров.

— Джейкоб Фейтфул, — сказал он мне, — я должен объявить тебе, что вследствие позорного поступка ты не можешь больше оставаться в нашем доме. Очевидно, что я слышал до сегодняшнего дня, было последствием твоего недостойного поведения. Да, твоя дружба с пьяным стариком и его дерзким сыном вовлекла тебя в безумие. Я надеялся доставить тебе более почетное положение, чем предполагал сначала, но теперь вижу, что ошибся. Ты оказался неблагодарным.

— Нет, — спокойно прервал я его.

— Говорю тебе, ты неблагодарен. Я сам убедился в твоем ужасном поведении, которое долго скрывали от меня. Я поместил тебя учеником на реку, и ты вернешься на баржу, но не жди от меня ничего больше. Сам прокладывай себе дорогу. Ты можешь служить на моей барже, пока я не отыщу для тебя нового места на другом судне. Я считаю своим долгом удалить тебя от вредного влияния. Вот еще что. Ты пробыл несколько месяцев у меня в конторе и теперь очутишься один на свете. Возьми же за твою службу десять фунтов (и м-р Драммонд положил деньги на стол). У меня есть также деньги, отложенные для тебя, но я их задержу; как только время твоего учения окончится, ты можешь потребовать их. Глубоко надеюсь, Джейкоб, что суровый урок образумит тебя и что ты забудешь дурные советы твоих недавних товарищей. Не старайся оправдываться, это бесполезно. — М-р Драммонд встал и вышел из комнаты.

Я заговорил бы, но его последние слова снова подняли во мне чувство негодования. Я молча и твердо вынес его прощальный взгляд. Он счел это закоренелостью. М-с Драммонд, которая, как я узнал позже, захотела поговорить со мной наедине, тоже приняла мое молчание за вызов, печально взглянула на меня, вздохнула и ничего не сказала; маленькая Сара смотрела на меня своими черными глазами, точно желая прочитав в глубине моей души.

— Разве вам нечего сказать, Джейкоб? — наконец спросила м-с Драммонд. — Я хотела бы передать ваши слова мужу, когда он немного успокоится.

— Нечего, сударыня, — ответил я, — кроме того, что я постараюсь егопростить.

Даже доброй м-с Драммонд мой ответ показался оскорбительным. Она поднялась со стула, взяла Сару за руку и, уходя из комнаты, сказала убитым тоном:

— Прощайте, Джейкоб.

В глазах у меня стояли слезы: я хотел ответить на ласковый привет, но печаль душила меня — я не мог говорить, и мое молчание опять-таки было принято за упрямство и неблагодарность. Однако Сара не ушла из комнаты. Ей уже минуло четырнадцать лет; около пяти лет мы были с нею друзьями, а за последние шесть месяцев наши отношения стали еще сердечнее, я любил ее, как дорогую сестру. Мое сердце сжалось, когда ушел м-р Драммонд, оно содрогнулось, когда фигура м-с Драммонд исчезла, но теперь мне было особенно тяжело. Я стоял, держа рукою ручку двери, ослепленный слезами, которые катились по моим щекам. Сара дотронулась до моей другой бессильной руки.

— Джейкоб, — начала было она, но, не договорив моего имени, рыдая упала ко мне на плечо.

Я тоже заплакал. Когда мы немного успокоились, я рассказал ей все, что случилось, и, наконец, одно существо в мире признало, что со мной поступили несправедливо. Едва я договорил, как за Сарой пришла служанка, сказав, что ее мать зовет ее к себе. Она бросилась ко мне на шею и простилась со мною. Потом пошла к дверям, но, заметив деньги, показала на них:

— Это твои, Джейкоб, — заметила она.

— Нет, Сара, я не возьму их. Я все принимаю от людей, которые поступают со мной хорошо, и чувствую к ним большую благодарность, но этих денег я не могу взять; унеси их и скажи, что я не мог их принять.

Сара поняла, что я не изменю своего решения, снова простилась со мной и ушла.

Я наскоро уложил платье и меньше чем через десять минут был уже на палубе баржи. Старый и молодой Томы сидели за ужином. Часть случившегося они уже знали, и мне пришлось только досказать остальное.

Вечер окончился грустно; мы скоро разошлись спать, зная, что рано утром нам предстоит идти за грузом к шхуне. В эту ночь я не смыкал глаз, моя жизнь прошла передо мной в бесконечном ряде картин, нарисованных воображением.

ГЛАВА XIX

Брешь расширяется. Я делаюсь охотником, браконьером, «десперадо» [150]. Необыкновенно лютый сторож. Я предупреждаю его Он предсказывает, что мы скоро познакомимся с виселицей. Некоторые люди бывают пророками в своем отечестве — он оказывается прав
— Алло, эй вы, барочник! — услышал я, в волнении расхаживая по палубе. Том и его отец были в каюте, поэтому я понял, что окрик относился ко мне. Я поднял голову и увидел осклабившееся, глупое, смеющееся лицо младшего конторщика.

— Почему вы не отвечаете, — продолжал он, — вас зовут. Идите сейчас сюда.

— Кто меня требует? — ответил я, краснея от гнева.

— Не все ли равно, повинуйтесь моему приказанию!

— Не хочу, — светил я, — я не должен повиноваться такому глупцу, слава Богу. И если попадетесь мне под руку, я попробую пробить вашу голову, хотя она очень толста, да и голову вашего старшего.

Он исчез; я продолжал ходить взад и вперед. Гораздо позже я узнал, что за мной посылала м-с Драммонд, желавшая поговорить со мной: Сара рассказала си все, и м-с Драммонд убедилась, что я говорил правду. Она напомнила мужу, как прекрасно я вел себя при м-ре Томкинсе, прибавив, что, вероятно, не без причины со мной произошли такие перемены. Сара достала накладную, которую разорвал главный конторщик; правильность этой бумаги доказала, что я не лгал, а также, что мой начальник замыслил ее уничтожить без причины. М-р Драммонд чувствовал больше, чем хотел сознаться. Он понял, что поступил слишком поспешно; даже мой отказ or денег теперь принял другую окраску; он был изумлен и огорчен. Поэтому м-р Драммонд позволил жене послать за мной. Младший конторщик позвал пеня, и матери Сары передали, что я грозил разбить голову конторщику, так же как и голову Драммонда. Этот мошенник отлично знал, что под словом «старший» я подозревал главного конторщика, но нашел нужным заменить его именем Драммонда. Сара изумилась, м-с Драммонд была поражена, ее муж почти доволен. Таким образом, разрыв между мною и семьей Драммонд сделался шире прежнего; все средства сообщения с ними прекратились. Понятно, я не знал всего в то время. Многое зависит от манеры передавать слова.

Мы отошли от пристани к американской шхуне, где взяли муку, чтобы выгрузить ее в Батерси. Я был доволен, что покинул берег, хотя сердце мое сжималось от обиды. Мои товарищи по барже тоже приуныли; они страдали за меня, и их возмущали поступки конторщиков. Вскоре мы уже плыли против прилива и в начале первого часа бросили якорь выше моста Петни. Том младший, желая поразвлечь меня, предложил мне отправиться на берег погулять. Его отец одобрил это намерение. Он дал Тому денег, поручив ему купить бутылочку на берегу и принести ее с собой.

— Только помни, Том, по чести, — прибавил старик.

— По чести, отец, — сказал Том, всегда державший слово.

Поручи ему в такое время целые бочки спиртных напитков, он не выпил бы из них ни капли.

Когда подвели ялбот, Том позвал с собой и Томми.

— Зачем вам собака на берегу? — спросил его отец. — Томми должен остаться здесь и караулить.

— Ах, отец, почему ты не хочешь позволить бедняге побегать с нами? Я уверен, что ему хочется пожевать травы; а вернемся мы до темноты.

— Хорошо, хорошо, Том, — проговорил старик. Томми вскочил в ялбот; мы отплыли.

— Что ты задумал, Том? — спросил я, когда мы отошли ярдов на десять от баржи.

— Что, Джейкоб? Я хочу пострелять на лугах Уимблдона. Но отец не может видеть у меня в руках ружья, потому что я однажды попал в мою старенькую мать. Правда, я посыпал ее порохом, как пеплом, и в ее старой фланелевой юбке было множество дроби, но толстая материя сохранила ее. А ты стрелок?

— Никогда не стрелял.

— Хорошо, мы будем стрелять по очереди и, если хочешь, бросим жребий, кому выпалить первому.

Пристав, мы отправились в трактир, оставили там бутылку, попросили наполнить ее и пошли на холм Пегни. Томми носился перед нами, с восторгом размахивая своим пушистым хвостом. Вскоре мы были подле трактира «Зеленый Человек», стоявшего на краю уимблдонских лугов.

— Где тут прячутся зеленые люди? — со смехом заметил Том. — Вероятно, они живут в одной стране с синими собаками, о которых иногда говорит отец. Ну, давай заряжать.

Зарядили; брошенная медная монетка показала, что я должен стрелять первый, жребий же назначил целью трясогузку. Я хорошо прицелился (так мне показалось), по крайней мере я водил за птицей дулом минуты три или четыре, пока она бегала взад и вперед; наконец, выстрелил. Томми залаял от восторга; птица улетела.

— Думаю, я попал в нее: я видел, как она махнула хвостом, — заметил я.

— Скорее это доказывает, что ты промахнулся, — возразил Том. — Попади ты в нее, она никогда больше не шевельнула бы хвостом.

— Ничего, — сказал я. — На следующий раз посчастливится больше.

После этого Том сшиб с ветки черного дрозда и, зарядив ружье, передал его мне; на этот раз мне посчастливилось больше: я попал в воробья.

Мы весело шли через луг, иногда попадали в песочные ямы, наполовину наполненные водой, иногда встречали болотца, и нам приходилось делать обходы. Мы стреляли, но наш мешок наполнялся медленно. Нам бывало досадно, когда мы делали промахи, но Томми радовался после каждого выстрела, весело прыгал и радостно лаял. Наконец мы устали, сели в кустах, вынули убитую дичь и разложили ее перед собой. Послышался шелест и жалобный вопль. Наша собака пробралась в чащу и поймала зайца, раненного каким-то охотником и скрывшегося в кусты, чтобы умереть там. К досаде Томми, мы отняли его добычу и восхищались ею, положив убитого зверька между нами. Вдруг подле нас раздался голос:

— Ах вы, бессовестные браконьеры, попались! Мы подняли глаза и увидели лесного сторожа.

— Идите, идите за мной, здорово попадет вам, запрем мы вас. Давайте ружье.

— Не отдадим, — ответил я. — Ружье наше, а не ваше, — и я повернул к нему дуло.

— Как? Вы хотите совершить убийство? Ах вы, такие мошенники!

— А вы хотите ограбить нас? — с бешенством возразил я. — Если так, то я совершу убийство. Я застрелю его, Том.

— Нет, Джейкоб, нет, ты не должен стрелять в людей, — сказал Том, видя, что я готов сдержать слово. — Да и не можешь, — шепнул он мне на ухо. — Ружье-то не заряжено.

— Вы отказываетесь отдать ружье? — спросил сторож.

— Да, — ответил я, поднимая курок, — уходите!

— Ах вы, бродяги. Вы скоро увидите виселицу, это верно. Значит, вы отказываетесь идти со мной?

— Полагаю, — ответил я.

— Отказываетесь? Вспомните, я поймал вас на месте преступления с мертвым зайцем в руках. Разве вы не знаете, что вся дичь, вся трава, болота и гравий на этой равнине принадлежат графу Спенсеру?

— И все черные дрозды, чижи, воробьи, а также все дураки, — ответил я

— Да, а я охотничий сторож. Немедленно отдайте мне зайца.

— Видите ли, — ответил Том, — мы не убили зайца; его поймала собака, и эта дичина — ее собственность. Если Томми отдаст вам зайца, хорошо. Сюда, Томми. Вот этот джентльмен говорит (тут Том указал рукой на сторожа), что заяц (и Том показал на зайца) — не твой. Что ты хочешь: сторожить или отдать?

При слове «сторожить» Томми положил передние лапы на зайца, показал страшный ряд зубов, свирепо посмотрел на сторожа и заворчал.

— Слышите, что он говорит? Значит, поступайте, как вам угодно, — продолжал Том, обращаясь к сторожу.

— Прекрасно, прекрасно, я вижу, что вас со временем повесят. А теперь приведу человек шесть, которые помогут мне стащить вас обоих в тюрьму.

— Ну, берегитесь, — ответил я, вскочил и прицелился в него из ружья.

Томми тоже поднялся и хотел броситься на него, но Том остановил собаку за ошейник. Сторож пустился со всех ног и, очутившись вне выстрела, обернулся, погрозил нам кулаком и снова бросился за подкреплением.

— Жаль, что ружье не заряжено, — сказал я.

— Что с тобой, Джейкоб? Неужели ты стрелял бы в него? Ведь он же только исполнял свою обязанность; мы не должны быть здесь.

— Я не согласен, — ответил я. — Зайцы в лугах столько же принадлежат мне, как и лорду Спенсеру. Луг общий.

— Я тоже так думаю, но, тем не менее, если он нас поймает, то отправит в тюрьму, а потому предлагаю тебе скорее убежать в противоположную сторону.

Мы так и сделали. Однако через четверть часа на повороте увидели перед собой нашего врага и его трех помощников.

— Бежим, — крикнул Том, — и спрячемся!

Минут десять мы бежали изо всех сил, наконец спустились в болотистую низину и, увидев, что наших преследователей нет в виду, спрятались в густой чаще кустов. Томми был с нами. Мы лежали тихо.

— Они ни за что не найдут нас, — сказал Том, — если только мне удастся заставить собаку лежать спокойно. Лежи, Томми, молчи и лежи.

По-видимому, собака поняла: Томми лег между нами и не шевелился.

Приблизительно через полчаса мы услышали говор. Я хотел было зарядить ружье, но Том отказался дать мне пороха. Голоса приблизились; Томми тихо заворчал, а мой товарищ зажал ему рот руками. Вот подошли к кустам, и охотничий сторож сказал:

— Маленькие бродяги, конечно, недалеко, они, наверно, в этой ложбине. Пойдем.

— Да я по колени в болоте! — вскрикнул один из его спутников. — Ни за что не пойду дальше.

— Ну так осмотрим окраины топи, — возразил сторож. — Я пойду впереди!

Голоса стали удаляться, на наше счастье, потому что нам пришлось, не переставая, бороться с собакой, особенно в последнюю минуту: я держал передние лапы Томми, а Том зажимал ему пасть. Теперь мы успокоились, но не смели выйти из нашего тайника. Наконец, через долгое время, Том высунул голову из кустов и огляделся — мы решили вернуться к берегу. Однако пошел сильный снег. Вместе с наступившим сумраком он мешал нам видеть дорогу. Поднялся ветер, метель усилилась, тяжелые хлопья били нам в глаза и ослепляли нас, но мы все-таки шли вперед, каждую минуту надеясь выйти на большую дорогу. Мы молчали; я нес ружье, Том зайца, закинутого за плечо, Томми брел за нами. Но дороги мы не нашли. Над нами было черное небо. Ветер выл; наше платье отяжелело от снега, мы чувствовали сильную усталость и наконец остановились.

— Том, — сказал я, — я уверен, что мы сбились с дороги: ветер дул справа, и снег заносил нас с той же стороны, теперь не то. Что нам делать?

— Идти вперед, — ответил Том. — Не повернуть ли нам обратно и не идти ли так, чтобы ветер опять дул на нас справа? — предложил я. Мы так и сделали, но идти становилось все труднее. Мы проваливались в топь, спотыкались о коряги, и если бы я однажды не схватил Тома, он свалился бы в песочную яму. Это заставило нас пойти в другом направлении; наконец, выбившиеся из сил от холода и усталости, мы начали приходить в отчаяние.

— Не лучше ли нам, Том, — сказал я, — залезть в кусты и дождаться окончания метели?

Зубы Тома стучали от холода, но раньше, чем он мог ответить, они застучали от страха: над нами раздался громкий вопль.

— Что это? — вскрикнул Том.

Сознаюсь, я испугался не меньше приятеля. Вопль повторился; он казался сверхъестественным. Звучал нечеловеческий голос, что-то среднее между воем и карканьем. Снова повторился страшный звук и замер в порыве бури. Мы не говорили, не двигались, даже собака свернулась и дрожала; ружье выпало у меня из рук, заяц валялся подле Тома; мы держались друг за друга и простояли неподвижно более четверти часа. К счастью для нас, снег перестал идти, тучи уплыли в левую сторону, и в высоте открылось ясное небо, усеянное тысячами мерцающих огоньков. Мы перестали страдать телом и душой. Первое, что я увидел, был столб ярдах в двух от нас. Я посмотрел на него и, к своему ужасу, увидел, что на нем качалось подвешенное на цепях человеческое тело. Едва я оправился от потрясения, как показал на него Тому. Взглянув, он отшатнулся, упал на собаку, снова вскочил и вдруг громко засмеялся.

— Это старый Джерри Эбершоу, — сказал Том. — Я хорошо знаю его, и знаю также, где мы.

Вот в чем было дело. Года за три перед этим Эбершоу повесили на цепях в уимблдонской низине, и сверхъестественный звук, который поразил нас, вызывал скрип заржавленного железа.

— Все в порядке, Джейкоб, — сказал Том, посмотрев на ясное небо и поднимая зайца. — Через пять минут мы будем на дороге. — Я вскинул на плечо ружье и мы побежали. — Ей-Богу, — продолжал Том, — этот мошенник сторож сказал правду. Он уверял, что мы скоро увидим виселицу: так и вышло. Ну, хорошая шутка!

— Следующий раз посчастливится больше, Том, — ответил я. — А все вышло по вине этого болотного мошенника. Жаль, что его нет здесь.

— На что он тебе?

— Я бы снял с виселицы старого Эбершоу, а его вздернул бы.

ГЛАВА XX

Наше приключение не оказывается роковым. Я ласково отношусь к грогу. Грог очень зло отплачивает мне. Новые рассказы Тома старшего. Кандидаты для девятихвостой кошки
Через полчаса мы очутились близ моста Петни; быстрая ходьба восстановила наше кровообращение. Том убежал за бутылкой, скоро появился с двумя и закричал:

— Вторую я взял в долг; нам понадобится она, и отец согласится с этим, когда услышит наш рассказ.

Отыскав ялбот, мы минуты через две подошли к барже, на палубе которой стоял старый Том.

Сидя за обедом в каюте, мы рассказали старику о наших приключениях. (Бедный Томми получил свою порцию и храпел у наших ног).

— Ну, Джейкоб, глоток грога принесет тебе пользу, — сказал старый Том. — Лучше сидеть здесь, чем дрожать там, под виселицей старого Эбершоу. Бродяга Том, если ты еще когда-нибудь отправишься стрелять, я лишу тебя наследства.

— Но, отец, я думаю, тебе нечего оставить мне, кроме твоих деревянных ног, а на них далеко не уйдешь.

— Пожалуй, ты прав, Том, — ответил старик. — Впрочем, когда я не знаю, как поднять ветер, старуха всегда добывает откуда-то одну или две золотые монетки. Если я отправлюсь вслед за моими ногами раньше ее, надеюсь, у бедняги окажется накопленная сумма. Ведь ты знаешь, когда человек уходит с земли, он уносит с собой и свою пенсию. Однако, если я продержусь еще пять лет, я уверен, ты не дашь ей нуждаться. Правда, Том?

— Конечно, отец; я поступлю на королевскую службу и буду отдавать ей половину жалованья.

— Хорошо, Том, человеку естественно желать служить родине. Ну, а ты, Джейкоб, думаешь поступить на военный корабль?

— Я прежде всего хочу отбыть время учения на реке.

— Ну, мальчик, скажу тебе, на палубе военного судна ты можешь скорее добиться удачи, чем на суше.

— Надеюсь, — с горечью ответил я.

— И я надеюсь, что увижу тебя взрослым раньше, чем умру, Джейкоб. Скоро мне придется выйти «вчистую»; последнее время у меня сильно болят пятки.

— Пятки? — в один голос вскрикнули мы с Томом.

— Да, дети, поверьте, иногда я чувствую их, точно они остались на месте, а не попали в свое время в челюсти какой-нибудь акулы. По ночам у меня делаются в них судороги, да такие, что я чуть не кричу от боли. Ужасно, потеряв ноги, сохранить в них все ощущения. Доктор говорит, что это от нервов. Джейкоб, загляни-ка в стакан. Ты, кажется, относишься к грогу добрее прежнего.

— Да, — ответил я, — он мне начинает нравиться. — Действительно, алкоголь ободрил меня, и я на время забыл о своих горьких мыслях.

— Что то сделалось с твоим стариком Домине, как ты называл его? — заметил старый Том. — Мне казалось, он сильно приуныл. Ты навестишь его, Джейкоб?

— Нет; я постараюсь не видеть ни его и никого другого, не то мистер Драммонд подумает, что я хочу вернуться к нему. Я покончил с сушей, и мне хотелось бы догадаться, что будет со мной дальше; ведь ты знаешь, что мне не придется служить у тебя на барже.

— А что, если мы с Томом возьмем другое судно, Джейкоб? Я не хочу оставаться у Драммонда. Он назвал меня старым пьяницей. Это за всю-то мою долгую службу! Я не пьяница. Я остаюсь трезвым, пока есть работа, и только зная, что все в порядке и что решительно нечего бояться, я напиваюсь, как разумное существо.

— Полагаю, — заметил Том и передал отцу свой осушенный стакан.

— Хорошо, если ты будешь держаться того же взгляда на королевской службе, не то тебе поцарапают кошками спину. А знаете, однажды на корабле было с полдюжины малых, которые наперебой старались подвергнуться наказанию.

— Расскажи нам о них, отец; это любопытно.

— Хорошо, — ответил старый Том и начал:

«Это случилось, когда наш фрегат стоял на якоре в гавани подле Бермудских островов. Казначей послал бочонок виски на берег, в дом одной дамы, которой хотел угодить, предполагая, что стакан грога продвинет его дела. Около двадцати матросов получили позволение отправиться поразмять ноги. На судне первый лейтенант строго держал их и не давал им денег — мы пять лет не получали ни одного фартинга, и ни у одного из нас не было за душой и трех пенсов. Во всяком случае, отпуск — отпуск, и хотя моряки не могли повеселиться на берегу, им все же хотелось отправиться на сушу. Я считаю, что нехорошо так долго оставлять матросов без фартинга, потому что, видите ли, человек, который с несколькими шиллингами в кармане остается очень честен, нередко решается стащить деньги ради стаканчика грога, если у него нет ничего. Ну вот, заказали ялбот для матросов, а казначей дал бочонок, поручив мне передать его той даме, о которой я говорил. Прекрасно, мы высадились; я закинул бочонок за спину и пошел на холм.

— Что там у тебя, Том? — спрашивает Билл Шорт.

— То, что мне хотелось бы поделить с тобою, Билл, — говорю я, — жгучий напиток, который он посылает своей милой.

— Я видел эту даму, — сказал Холмс (видите ли, мы все шли вместе на горку), — я стал бы охотнее ухаживать за бочкой, чем за ней. Она толста, как бык, и желта, как набоб.

— Но Терзби знает, что делает, — сказал шотландец Макалпин, — говорят, у нее много золотого песка, много птицы, много воды.

Дело в том, что Бермудские острова — странное место: воды там крайне мало — все ждут дождя и собирают его в большие бочки, и каждый дюйм воды в бочке считается прибылью.

Едва я подошел к дому и постучался в дверь, как деревянный занавес откинулся, выглянула черная девушка, прижав палец к своим толстым губам.

— Не шуметь, миссис спит, — сказала она.

— Куда мне поставить это?

— Сюда. Я приду за ним. — Тут она опустила жалюзи и спряталась.

Я поставил бочонок у дверей, вернулся на берег, сел в ял и отправился на фрегат. Надо сказать, что все бывшие в отпуску слышали, как я говорил с девушкой, и, увидев, что никто не сторожит виски, поддались искушению. Они огляделись, переглянулись, поняли друг друга, но не проронили ни слова.

— О, я и пальцем не дотронусь до бочонка, — сказал один и ушел.

— Я тоже, — прибавил второй и ушел.

Наконец, все ушли, кроме восьми человек. Билл Шорт подошел к бочонку и сказал:

— Я тоже не дотронусь до него рукой, — при этом ногой он толкнул его; тот откатился ярда на три от дверей.

— Моя рука тоже не коснется его, — сказал Холмс, ударил бочонок ногой и откатил его на дорогу.

Так они двигали его, не дотрагиваясь до него руками; наконец докатили до залива. Тут все замерли: никто не хотел разбить бочонка. На их счастье, мимо проходил черный плотник; они обещали дать и ему стакан грога, если он пробуравит бочонок своим коловоротом: всем хотелось иметь право поклясться, что они не дотронулись до него рукой. Едва отверстие было проделано, один из матросов взял парочку кружек у черной женщины, которая продавала пиво. Виски потек; черный плотник подставлял одну кружку под струю, когда другая бывала полна; матросы наскоро пили. Раньше чем они допили до половины, прибежали и остальные. Вероятно, они почувствовали приятный запах, как акула чует съестное, попавшее в воду. Скоро бочонок осушили до конца, все опьянели и решили уйти, чтобы их не застали на месте преступления.

Перед самым заходом солнца мне велели плыть в ялботе на берег и доставить обратно отпущенных матросов; казначей решил воспользоваться этим случаем и навестить свою невесту, но, выйдя в гавани, он прежде всего увидел твой опустевший бочонок.

— Что это? — спросил Терзби. — Значит, ты не отнес его на холм, как было приказано?

— Отнес, сэр, — ответил я, — и отдал на хранение черной девушке; но ее хозяйка спала, и служанка не позволила мне внести бочонок в комнаты.

Тут он принялся бушевать и клясться, что найдет злодеев, как он называл отпущенных, которые осушили его бочонок. Потом ушел к дому невесты. Едва он исчез, как мы схватили бочонок и налили в него кварты две воды. Спирт, впитавшийся в дерево, всегда смешивается с водой и, если вы потрясете бочонок, образует недурной грог, во всяком случае это лучше, чем ничего.

Не скоро собрал я матросов, которые разбрелись по городу, поэтому, когда я с ними вернулся на палубу, было совсем темно. Занятый чем-то первый лейтенант не спросил меня, почему я так долго пробыл на берегу. Он нашел, что все матросы лежали на корме.

— И где это они могли найти водки? — сказал он, потом приказал сторожить их, пока они не отрезвеют.

На следующее утро казначей пожаловался ему, что у него украли виски. Старший лейтенант рапортовал об этом капитану. Капитан велел вызвать всех людей, которые вернулись в нетрезвом виде.

— Кто из вас украл виски? — спросил он.

Все поклялись, что не дотрагивались до бочонка и пальцем.

— Тогда как же вы могли напиться? Ну, мистер Шорт, ответьте: вы были совсем нетрезвы. Кто дал вам водки?

— Чернокожий, сэр, — ответил Шорт, и в сущности, сказал правду. И все с клятвой повторили то же самое. Капитан взбесился и велел всех их арестовать. На следующий день капитан сказал:

— Ну, ребята, если вы не скажете, кто украл виски казначея, я всех высеку.

Между тем Шорт и остальные успели сговориться, как действовать. Они знали, что капитан не любил телесных наказаний, так как был очень добросердечным человеком. Вот Билл Шорт вышел вперед и, отдав честь капитану, сказал:

— Сэр, если вы решили наказать всех, лучше я скажу правду сразу. Я украл виски.

— Отлично, — ответил капитан, — раздевайтесь, сэр. Билл Шорт сбросил рубашку, его схватили.

— Дать ему дюжину!

— Прошу извинения у вашей чести, — сказал Джек Холмс, выходя из ряда матросов; я не могу допустить, чтобы наказали невинного, и раз должны наказать кого-нибудь, пусть уж лучше бичуют того, кто виноват. Не Билл Шорт взял виски, а я.

— Что это? — сказал капитан. — Ведь вы же сами сказали, что виноваты вы, мистер Шорт.

— Ну да, — ответил Билл, — я сказал это, так как не хотел, чтобы наказали всех, но правда остается правдой: я не дотронулся и пальцем до бочонка.

— Отпустить Шорта; Холмс, раздевайтесь, сэр. Холмс разделся, его привязали к скамье.

— Дать ему дюжину, — произнес капитан.

Но в эту минуту вышел Макалпин и стал клясться, что виноват он, а не Холмс, и попросил, чтобы наказали его. Тут капитан закусил губы, боясь расхохотаться, и матросы увидели, что все хорошо. Дальше вышел другой и сказал, что виноват он, а не Макалпин; за того вступился еще новый, и так далее, и так далее.

Наконец капитан сказал:

— Можно подумать, что наказание — вещь очень приятная: все вы с такой готовностью хотите подвергнуться ему; но я не могу сделать этого в угоду вам. Я найду настоящего виновного и сурово накажу его. Тем временем оставьте их под арестом, мистер П., — обратился он к старшему лейтенанту.

Матросов отослали вниз, и старший лейтенант, знавший, что капитан никогда больше не поднимет этого дела, не стал наводить справок — все так и окончилось. Раз, месяца через два, я рассказал офицерам, как это было подстроено, и они искренне хохотали».

Мы пили до позднего вечера, старый Том все время развлекал нас длинными рассказами, а поздно ночью я в первый раз пошел спать с отуманенной головой. Старый Том заметил:

— Бедный Джейкоб, это принесет ему пользу: у него было очень тяжело на сердце, а теперь на время он забудет обо всем.

— Правда, отец; только мне неприятно видеть его нетрезвым, — проговорил Том младший. — Это так на него не похоже, так недостойно его; для нас с тобой опьянение — вещь пустая, но не для Джейкоба. Я никогда не видывал, чтобы в короткое время малый мог перемениться до такой степени, и мне кажется, что, если он уйдет от нас, с ним случится что-нибудь нехорошее.

На следующее утро я проснулся со страшной головной болью и с лихорадкой, вызванной волнениями. Я поднялся, оделся и вышел на палубу, покрытую слоем снега, по крайней мере в фут толщиной. Сильно морозило; река была усеяна небольшими плавающими льдинами. Я потер снегом лоб и почувствовал облегчение; несколько времени поработал с Томом, но меньше чем через полчаса сел на водяной бочонок и прижал обе руки к бьющимся вискам.

— Тебе нехорошо, Джейкоб? — спросил Том, который подошел ко мне с лопатой, весь раскрасневшийся от сбрасывания снега.

— Правда, Том, — ответил я. — Пощупай; видишь, я весь горю.

Вместе с отцом он отвел меня в каюту: я был слаб и шел с трудом, колени у меня дрожали, я плохо видел.

— Как ты думаешь, он слишком много выпил вчера? — спросил отца Том младший.

— Нет, от лишнего стакана этого не случилось бы с ним, — ответил старый инвалид. — Нет, нет, я вижу в чем дело. Ляг-ка в постель, Джейкоб.

Они уложили меня, и я скоро впал в бессознательное состояние.

Баржа пришла к брендфордской пристани.

ГЛАВА XXI

На одре болезни. Лихорадка, твердость и безумие. Ученик яличника. Я беру первый урок любви и даю первый урок латинского языка. Самый глухой тот, кто не хочет слышать
Придя в себя, я увидел, что лежу в постели, а подле меня сидит капитан Тернбулл.

Когда баржа подошла к пристани, меня перенесли в его дом. Капитан Тернбулл разговаривал с прежним конторщиком Томкинсом, и старый Том рассказал им о моем положении. В доме м-ра Томкинса не оказалось свободной кровати; тогда капитан тотчас же велел принести меня к себе и послал за врачом. Пока я был в бессознательном состоянии, старый Том известил капитана Тернбулла, Домине и Томкинса обо всем, что случилось, и о том, как меня оклеветали перед м-ром Драммондом. Не сказав ни слова о том, что произошло на уимблдонских лугах, он заявил, что ужасное обращение со мной вызвало лихорадку и, кажется, был прав. Все они стали на мою сторону; Тернбулл поехал в Лондон, чтобы пояснить м-ру Драммонду мое положение, а также упрекнуть его в несправедливости ко мне. Обстоятельства заставляли м-ра Драммонда охотно слушать то, что говорилось в мою пользу, однако мой ответ в том виде, как его передал младший клерк, все же возмущал его. Улики против меня окончательно рушились только благодаря уверениям старшего и младшего Томов, которые, сидя в каюте, слышали весь разговор. М-р Драммонд попросил капитана передать мне, что все забыто и прощено. Он мог забыть — я же нет; и когда капитан Тернбулл передал мне его слова, я только покачал головой. Моя гордость была оскорблена, и во мне впервые зародилось мстительное чувство. На увещевания капитана я отвечал:

— Так как мистер Драммонд был прежде добр ко мне, то я охотно прощаю его, но не могу больше принимать от него никаких милостей, не могу подвергаться возможности новых оскорблений. Я не в состоянии жить с ним под одной крышей, — прибавил я, — не в состоянии с удовольствием исполнять мои обязанности относительно его. Скажите ему все это и, пожалуйста, передайте маленькой Саре, что я глубоко чувствую ее доброту ко мне, и с вечным сожалением буду думать, что мне пришлось расстаться с ней.

Вспомнив о Саре, я залился слезами и долго рыдал, спрятан лицо в подушку. Капитан Тернбулл больше не возвращался к этому разговору.

Я быстро выздоравливал; силы возвращались ко мне, а вместе с ними возрастало и чувство озлобления: я решил, что когда-нибудь люди, которые были причиной моих бед, раскаются в этом.

В следующее воскресенье я, уже одетый, сидел и смотрел из окна. Мороз был силен; река уже покрылась большими массами льда, и мне нравилось смотреть, как плывут льдины. Вошел Домине.

— Ты вновь был при смерти, мой Джейкоб, — заметил он после первых приветствий. — Смерть снова склонялась над тобой, но ты поднялся с одра болезни, и твоя добрая слава восстановлена. Когда навестишь ты мистера Драммонда и поблагодаришь его за доброту к тебе?

— Никогда, сэр, — ответил я. — Я никогда больше не войду в дом мистера Драммонда.

— Полно, Джейкоб, в этом чувствуется злобность. Не все ли мы способны ошибаться и заблуждаться? Не впал ли я при тебе в невоздержанность и безумие? Неужели ты можешь таить недоброжелательство к человеку, который пригрел тебя, когда ты был одинок и беден, к человеку, обманутому низкими злоязычниками?

— Я очень обязан мистеру Драммонду, сэр, — ответил я, — но никогда больше не войду в его дом.

— О Джейкоб, ты заблуждаешься: наш долг прощать, как, надеемся, и мы будем прощены.

— Если вы требуете, я прощаю, но не могу и не хочу принимать от него новых милостей.

Долго, но напрасно уговаривал меня Домине. Наконец он печально ушел; безуспешно говорил со мной и Томкинс. Я твердо решил остаться независимым и смотрел на реку, как на отца, мать, дом, все. Когда я поправился, ко мне однажды пришел капитан Тернбулл и сказал:

— Джейкоб, баржа вернулась, хочешь ли ты опять поступить на нее, а затем войти в экипаж судна, на которое тебя предлагает послать мистер Драммонд?

— Я никуда не поступлю по рекомендации мистера Драммонда, — ответил я.

— Что же ты хочешь делать?

— Я могу поступить на палубу военного корабля, — ответил я, — в крайнем случае; но мне больше хотелось бы, если возможно, отбыть учебное время на реке.

— Я почти ждал этого ответа, Джейкоб, но попробовал сделать что-нибудь для тебя. Тебе не будет неприятным быть обязанным мне?

— О, нет; только обещайте никогда во мне не сомневаться, никогда меня не обвинять… — Мой голос прервался, и я замолчал.

— Этого не будет, мой мальчик; мне кажется, я знаю тебя хорошо: сердце, которое так чувствует несправедливые обвинения, конечно, не сделает ничего дурного. Вот что, Джейкоб: ты знаешь старого яличника, глухого Степлтона? Я предложил ему взять тебя в помощники, и он согласился. Он давно отслужил свое время и имеет право взять ученика.

— Да, — ответил я, — с удовольствием, тем более, что надеюсь часто видеть вас.

— О, обещаюсь постоянно нанимать тебя, Джейкоб, — ответил он со смехом. — И мы будем часто выгонять из ялика старого Степлтона и грести вместе. Решено?

— Решено, — ответил я. — И глубоко благодарен вам.

— Отлично. У Степлтона очень хорошее помещение подле Фулгама. Я надеюсь, тебе будет удобно.

В то время я еще не знал, как чутко отнесся ко мне капитан Тернбулл; не знал, что он предложил Степлтону нанять лучшее помещение, дал ему еженедельную плату и обещал еще денег, если я останусь доволен моим положением. Через короткое время я перевез все мое платье к Степлтону, простился с м-ром Тернбуллом и сделался учеником перевозчика на Темзе. В день моего отъезда баржа еще стояла подле пристани, и я сердечно простился со старым Томом и его сыном. Я отправился к фулгамской пристани и увидел Степлтона, стоявшего подле трактира с двумя или тремя перевозчиками.

— Ну, малый, теперь ты на два или на три года будешь прикован к моему перевозу; мне нужно приучить тебя ко всем правилам и установлениям компании. И вот что я скажу: когда река покроется льдом, как теперь, тащи ялик на берег и кури трубку, пока река не очистится.

— Я мог бы сам угадать это! — крикнул я ему в ухо.

— Хорошо, хорошо, только не кричи мне в ухо так громко. От этого я не слышу лучше, мое ухо нужно просто ласкать.

— А я думал, что вы глухи как пень.

— Да, с чужими, потому что я не привык к их голосам, но с моими домашними я слышу лучше, когда они говорят негромко. Ну, пойдем домой.

Степлтон потерял жену, но у него была пятнадцатилетняя дочь, которая убирала его квартиру и все делала для него. Он занимал часть строения, отдававшегося внаймы кораблестроителям, и его окна выходили на реку. За свое помещение он платил десять фунтов в год. Красивую дочь Степлтона природа одарила щедро. У нее был большой рот, но ее красивые зубы так и сверкали белизной. Ее черные волосы оттеняли нежное лицо, на котором сияли темно-синие, большие глаза; по сложению ей можно было дать лет восемнадцать. Все в ней дышало откровенностью, ее приятная улыбка выражала ум. Она объявила мне, что очень любит говорить и, действительно, болтала, продолжая чистить помещение, которое прежние жильцы оставили в дурном виде.

— Ну, — сказала Мэри, — мистер Тернбулл говорил мне, что вы умный малый, можете читать, писать, и что вы мне понравитесь. Но если вы собираетесь все держать про себя, лучше было бы, если бы вы никогда ничего и не знали.

— Я готов говорить, когда у меня есть что сказать, — ответил я.

— Этого мало. Я готова говорить ни о чем, и вы должны делать то же.

— Хорошо, — согласился я. — Сколько вам лет?

— Сколько мне лет? О, значит, вы считаете меня ничем. Ну, вам придется переменить мнение; однако я отвечу на ваш вопрос: мне около пятнадцати.

— Немного.

— Ну, а вам сколько?

— Мне? Дайте подумать. Кажется, около семнадцати.

— Неужели? А я думала, что вам не больше четырнадцати.

Ее ответ сперва удивил меня, потому что для своего возраста я был высок и полон, но, подумав с минуту, я понял, что она хотела только подразнить меня. Мальчик обижается, когда его считают моложе, чем он есть на самом деле.

— Ба, — ответил я, — это доказывает, как мало вы знаете о людях.

— Однако я кое-что знаю о них; у меня уже были два жениха, но я с обоими покончила. Первого прогнала для второго, потому что второй был гораздо красивее его, а когда мистер Тернбулл наговорил мне столько о вас, я прогнала второго. Теперь же постараюсь вернуть его…

— Отлично, — со смехом сказал я, — я плохо ухаживал бы за вами, потому что до сих пор еще никогда не влюблялся.

— А вам было в кого влюбляться?

— Нет.

— Вот и причина, мистер Джейкоб, поверьте. Ухаживать будет легко: только клянитесь, что я самая хорошенькая девушка в мире, что никто на свете не нравится вам так, как я; делайте все, что я ни пожелаю, тратьте все ваши деньги мне на ленты, на подарки и тогда…

— И тогда — что?

— Тогда я буду слушать все, что вы скажете, принимать все, что вы принесете, и в придачу насмехаться над вами.

— Но я не буду долго выносить это.

— Будете! Дело в том, мистер Фейтфул, что еще не видя вас, я решила заставить Джейкоба ухаживать за мной, а когда я хочу чего-либо, я добиваюсь своего. И я скажу вам, почему мне хочется этого: потому что Тернбулл сказал, будто вы знаете латынь. Скажите, что это такое?

— Латынь — язык, на котором в прежние времена говорили люди, а теперь никто не говорит.

— Ну, так вы будете говорить мне любезности по-латыни.

— А как же вы думаете отвечать мне?

— На простом английском языке, конечно.

— Хорошо. Когда же начнем?

— Когда? Да сейчас, глупый малый! Что за вопрос? Я подошел к Мэри, сказал ей несколько слов по-латыни и прибавил:

— Ну, посмотрите мне в глаза, и мы увидим, не можете ли вы перевести сказанного.

— Что-нибудь дерзкое, — сказала она, глядя на меня своими синими глазами.

— Совсем нет, — ответил я. — Я только попросил этого, — и поцеловал ее в щеку, но в ответ меня так ударили по уху, что в нем пять минут раздавался звон. — Ох, — прибавил я, — это нечестно. Я ухаживал за вами, как вы хотели, «по-латыни».

— А я ответила вам, как и предупреждала, по-английски, — возразила Мэри, покраснев до самого лба, но заливаясь громким смехом. — Теперь я вижу, что вы не умеете ухаживать. Вы были слишком дерзки; впрочем, я сама виновата и должна благодарить только себя. Надеюсь, вам не слишком больно? Мне было бы жалко, если бы было так. Но довольно латыни; с меня достаточно.

— Тогда лучше будем друзьями, — ответил я, протягивая ей руку.

— Этого-то я и хотела по-настоящему, хотя и наговорила вам всяких глупостей, — сказала Мэри. — Я чувствую, мы будем друзьями. Мистер Тернбулл уверял, что вы хотите быть учеником отца, что вы добрый, красивый, умный и скромный малый, а так как ученик отца должен жить у нас в доме, мне больше хотелось, чтобы с нами жил человек такого рода, а не какой-нибудь безобразный, неловкий грубиян, который…

— Не сумел бы ухаживать за вами? — спросил я.

— Не сумел бы сделаться моим товарищем, — возразила Мэри. — Я совсем не хочу, чтобы вы за мной ухаживали. Слушайте, все свое свободное время отец проводит в пивной с трубкой; я очень скучаю, и, когда мне нечего делать, смотрю из окна и строю гримасы проходящим. А потому, видите, Джейкоб, мы должны подружиться. Я не буду часто ссориться с вами, но иногда все-таки побранюсь… так… для разнообразия и ради удовольствия помириться. Вы слышите меня, или вы о чем-нибудь думаете?

— Я думаю, что вы очень странная девушка.

— Может быть, но я не виновата в этом. Моя мать умерла, когда мне было пять лет, отец не мог поместить меня в школу, а потому запирал на целый день одну до своего возвращения с перевоза; только когда мне минуло семь лет, дверь стали оставлять открытой. Я никогда не забуду дня, в который отец сказал, что доверяет мне. Я вообразила себя взрослой женщиной. Помню, что я часто выглядывала из дома, и мне хотелось убежать. Я отходила на два, на три ярда от дверей, но чувствовала такой страх, что пряталась назад. Я редко выходила из дому на час и никогда не бывала где-нибудь дальше Фулгама.

— Значит, вы не учились в школе?

— О нет, никогда, и жалею об этом. Я смотрю, как школьницы идут домой, такие веселые, с сумками за плечами, и думаю, что только из удовольствия ходить в школу и возвращаться назад я училась бы хорошо.

— Хотите научиться читать и писать?

— А вы научите меня? — спросила Мэри, заглядывая мне в глаза.

— С удовольствием, — ответил я смеясь. — И мы будем проводить вечера за этим занятием лучше, чем за ухаживанием. Я научу вас всему, что сам знаю, Мэри, если только вы захотите учиться… Кроме латыни, этого с нас довольно.

— О, я так буду любить вас за это, — серьезно ответила она, — любить за вашу доброту; а вы не любите меня, вот и все.

— Но вот, Мэри, раз мы будем такими добрыми друзьями, мне необходимо, чтобы и ваш отец был моим другом, поэтому скажите мне, что он за человек.

— Хорошо. Во-первых, у него очень хороший характер. Работает он много, но мог бы получать больше, если бы не любил курить в трактире. От меня он требует только, чтобы его обед был готов вовремя, белье чисто и дом в порядке. Он никогда не пьет лишку и всегда говорит вежливо. Но он слишком часто оставляет меня одну и слишком много говорит о «человеческой природе».

— Как же он может говорить с вами, ведь он глух.

— Дайте мне вашу руку; так, теперь обещайте… — я делаю большую глупость, а именно доверяюсь человеку, — обещайте никогда не повторять того, что я расскажу.

— Хорошо, обещаю, — ответил я, предполагая, что ее тайна не имеет значения.

— Ну так… помните, вы обещали… Отец слышит не хуже вас или меня.

— Неужели! — вскрикнул я. — Да ведь все его зовут глухарем Степлтоном?

— Знаю, и он всех уверяет, будто глух, но поступает так, чтобы получать лишние деньги.

— Как он может таким путем получать деньги?

— Многие деловые люди едут по реке и разговаривают о своих делах, не желая, чтобы их кто-нибудь слышал. В таких случаях они всегда нанимают глухаря Степлтона, и он получает больше, чем остальные яличники, а работает меньше.

— Но как же он будет делать теперь, когда я поступил к нему?

— Я думаю, он скажет вам то, что я разболтала, но до тех пор держите ваше обещание. Теперь отправляйтесь куда хотите, потому что я должна пойти в кухню готовить обед.

— Мне нечего делать, могу я помочь вам?

— Конечно, можете. И разговаривайте со мной. Ну, вымойте картофель, а потом я найду вам какое-нибудь другое занятие.

Я пошел за Мэри Степлтон в кухню, и вскоре мы работали, очень шумели, смеялись, болтали, раздували огонь и готовили обед. К тому времени как вернулся ее отец, мы уже были задушевными друзьями.

ГЛАВА XXII

Очень дидактическая, в ней говорится о человеческой природе. Поистине в ней заключается достаточно материала, чтобы создать целую систему и с полдюжины теорий в том виде, в каком это делается теперь
Когда мы сели за стол, я заметил, что старый Степлтон отвечал на все вопросы, заданные обыкновенным голосом, и сказал ему, что он не так глух, как я думал.

— Нет, нет, — ответил старик, — в доме я слышу хорошо, но на открытом воздухе ничего не слышу на расстоянии двух ярдов. На открытом воздухе всегда говорите мне на ухо, но негромко, и тогда я буду хорошо слышать вас.

Я уловил веселый взгляд синих глаз Мэри и ничего не ответил.

— Боюсь — мороз продержится, — продолжал Степлтон, — и несколько дней у нас не будет дела. Зима — беда для нас! Впрочем, я курю свою трубку и раздумываю о человеческой природе. Но что будете делать вы, Джейкоб, не знаю.

— Он будет учить меня читать и писать, — ответила Мэри.

— Нужно ли это? — произнес Степлтон. — Зачем тебе читать и писать? У нас, людей, и без того слишком много «чувств», а если мы еще нагрузим себя ученостью, для нас же будет хуже.

— А сколько у нас чувств, отец?

— Сколько, не знаю, но достаточно, чтобы ставить нас в тупик.

— Только пять, — сказал я. — Прежде всего — слух.

— Да, — ответил Степлтон, — слух иногда полезен, но потеря слуха бывает удобнее. С тех пор как я потерял лучшую часть слуха, я получаю вдвое больше денег.

— Ну, затем зрение, — продолжал я.

— Зрение по временам полезно, сознаюсь, но переправляющиеся через реку зачастую дают крону, если видят, что ты не замечаешь их.

— Теперь мы дошли до вкуса.

— Бесполезная вещь: от него одна досада. Не будь вкуса, нам было бы все равно, едим ли мы черный хлеб или ростбиф, пьем ли воду или лучший эль, а это было бы выгодно по теперешним трудным временам.

— Ну, обоняние.

— Совсем вещь ненужная! На один приятный аромат подле реки приходится по десяти зловоний, и так повсюду.

— Что дальше, Джейкоб? — лукаво улыбаясь, спросила Мэри.

— Осязание.

— Осязание хуже всего. Чувствуешь холод зимой, жар летом, чувствуешь также боль. Нет, осязание доставляет только неприятности. Очень противное чувство.

— Значит, вы думаете, нам было бы лучше без пяти органов чувств?

— Нет, не совсем. Немножко видеть, немножко слышать очень хорошо. Но вы, Джейкоб, забыли о других чувствах. Я считаю, что лучше всех остальных — курение.

— Никогда не слыхивал, чтобы это было чувством! — со смехом возразил я.

— Значит, вы далеко не кончили вашего образования, Джейкоб.

— А чтение и письмо тоже чувство? — спросила Мэри.

— Конечно; точно гак же гребля — чувство. И еще много других, но большая их часть — глупости и ведут к беде.

— А между тем я не понимаю, почему мне все-таки не научиться читать и писать, отец?

— Я всю жизнь прожил без этого и никогда не страдал. Почему ты также не можешь прожить без грамоты?

— Потому что мне ее не хватает.

— Ну, пожалуй, учись; только это не ведет к добру. Посмотри-ка на малых у Федерза: все они были счастливы, пока не попал к ним ученый Джим Холдер. С тех пор как он читает им, они ничего не делают, только ворчат, ропщут и говорят Бог весть о чем: о хлебных законах и податях, о свободе и о других таких же пустяках. Что ты примешься делать, когда научишься читать и писать?

— Развлекаться, когда у меня не будет работы и вы с Джейкобом уйдете из дому.

— Хорошо, Мэри, если хочешь, учись; только помни, не вини меня после. Я прожил около пятидесяти лет, и все мое несчастье происходило от того, что у меня было слишком много разума и чувств; счастье же пришло ко мне, когда я отделался от них.

ГЛАВА XXIII

Теплота моей благодарности доказывается при помощи очень холодного довода. Дорога к удаче иногда ведет через ледяной мост. Мой путь лежал подо льдом. Любовь побеждает все, кроме моего упрямства, и это узнают юный Том и старый Домине
Мороз продолжался много дней; река стала, и лодочное сообщение по ней прекратилось. Деньги Степлтона истощились, теперь мы ели очень скромно, и Мэри объявила, что если так будет продолжаться, нам придется ходить просить подаяния у рыночных зеленщиков.

— Мне нужно пойти к Тернбуллу и попросить его помочь нам, — сказал однажды Степлтон, выкладывая на стол последний шиллинг. — Я чист; но он добрый джентльмен, даст мне немного денег.

Степлтон ушел, скоро вернулся, и по его лицу я увидел, что ему посчастливилось.

— Джейкоб, — сказал он, — мистер Тернбулл просил тебя позавтракать с ним завтра: ему хочется видеть тебя.

Едва забрезжило на следующий день, я вышел из дому и к завтраку был уже на вилле капитана. М-р Тернбулл по обыкновению ласково обошелся со мной и принялся рассказывать длинную историю о ледяных глыбах в северных областях.

— Кстати, — сказал он, — я слышал, что выше Лондонского моста будут жарить целого быка, Джейкоб; не пойти ли нам посмотреть на это?

Мы отправились и вскоре были на месте. Перед нами открылась интересная картина. На льду стояли шесты, на них развевались флаги; народ толпился, многие катались на коньках, хотя для этого развлечения лед был недостаточно ровен. Там и сям поднимались клубы дыма от костров, на которых варились сосиски и другие кушанья, но больше всего привлекал толпу бык, жарившийся целиком близ среднего устоя моста. Хотя, казалось, лед подался под тяжестью многих сотен собравшихся, однако он достигал теперь толщины четырех или пяти футов, и опасности не было. Кое-где, правда, виднелись проталины, но над ними были вывешены надписи, предупреждавшие, что к этим местам нельзя подходить, и рядом, на всякий случай, виднелись веревки. Несколько времени мы любовались оживлением и красивой картиной. Солнце светило ярко, и над нами сияло ясное небо. С севера дул свежий ветер, в тени ощущался пронизывающий холод; говорили, что термометр показывал двадцать восемь градусов ниже точки замерзания. Мы пробыли на льду около трех часов, наконец м-р Тернбулл предложил отправиться домой; мы пошли вверх по реке к мосту Черных Братьев, где собрались выйти на берег и в дилижансе доехать до Черинг-Кросса.

— Хотелось бы знать, каково теперь течение, — заметил мне Тернбулл.

— Было бы любопытно видеть это.

— Невозможно, если мы не найдем отверстия во льду, — ответил я, отыскивая полынью. — Стойте, нашел!

Я бросил в открытую воду кусочек льда и по признакам понял, что в реке чувствуется сильный прилив. Мы пошли дальше по льду, который теперь сделался очень неровен; вдруг с головы капитана свалилась шляпа, ее подхватил ветер и быстро покатил по льду. Мы бросились за ней, но никак не могли ее поймать. Многие смеялись, когда мы проносились мимо них. М-р Тернбулл бежал впереди, не обращая внимания на дорогу, и не заметил большого пространства протаявшего льда; я тоже не видел его, но вдруг услышал треск и увидел, что м-р Тернбулл упал и исчез. Многие были невдалеке; через проталину была натянута веревка, чтобы обозначить опасность. Я не колебался, я любил м-ра Тернбулла, а моя любовь и чувство злобы всегда были одинаково сильны. Я схватил конец веревки, обвил ее вокруг руки и погрузился в воду. На свое счастье, м-р Тернбулл случайно задал мне вопрос о приливе. Теперь я вспомнил о нем и, попав под лед, поплыл по течению; через несколько секунд я почувствовал, что меня схватил тот, кого я искал; почти в то же время веревку потащили вверх. Ощутив сопротивление, спасавшие нас люди поняли, что, по крайней мере, я не сорвался, и стали вытягивать веревку быстрее прежнего; однако я все же потерял сознание. Тем не менее, я держался за тонкий канат с силой утопающего, а м-р Тернбулл с таким же жаром цеплялся за меня. Мы показались на поверхности полыньи, в которую провалились. Поперек ее бросили деревянную лестницу; двое членов общества спасания на водах пришли нам на помощь, вытащили окончательно и скоро на лестнице же снесли в более безопасное место. Мы пришли в себя в трактире на речном берегу, где нас уложили в постель, и благодаря медицинской помощи, мы скоро оправились. На следующее утро мы уже могли вернуться в Брендфорд в почтовой карете. М-р Тернбулл все время говорил очень мало, зато часто пожимал мне руку. Я попросил его ссадить меня в Фулгаме; он согласился, прибавив:

— Да благословит тебя Бог, мой славный мальчик; я скоро побываю у тебя.

Поднимаясь по лестнице дома Степлтона, я встретил Мэри; увидев меня, она вздрогнула.

— Где это вы были, дрянной мальчишка? — сказала Мэри с улыбкой и слезами.

— Подо льдом, — ответил я, — и только сегодня утром снова оттаял.

— Вы говорите серьезно, Джейкоб? — спросила она. — Не нужно шутить и пугать меня; я и так уж слишком боялась. Прошлую ночь я не спала ни минуточки.

Тут я рассказал ей обо всем, что случилось.

— Я была уверена, что произошло что-то, — ответила она. — Я сказала об этом отцу, но он не хотел верить. Вы обещали вернуться вовремя, чтобы дать мне урок, а я знаю, вы никогда не нарушаете слова. Отец ушел курить, сказав, что когда молодые люди веселятся, они забывают о своих обещаниях, и что это вполне в человеческой природе. Ах, Джейкоб, я так рада, что вы вернулись.

Я пожал ей руку. Я отлично знал, что хотя эта девушка очень любила кокетничать, в ней крылось много привлекательных и хороших качеств. Невозможно было не любить ее; несмотря на все ее капризы, в ней замечалось столько доброты и привлекательности, что я часто говорил себе, какой привлекательной и опасной девушкой сделается она, когда совсем вырастет.

Я взялся за книги, и урок начался. Она уже сделала большие успехи; впрочем, учение подвигалось бы еще быстрее, если бы она не так же сильно кокетничала со мной, как старалась преодолеть трудности грамоты. Однако она была еще очень молода, и, хотя Степлтон находил, что кокетство «в ее натуре», можно было надеяться, что года через два она сделается менее легкомысленной и ветреной. В душе она была скромной девушкой, хотя ее живость иногда выходила из границ, предписанных приличием, и нередко заставляла ее самое краснеть, если рассудок или замечания посторонних людей напоминали ей, что она поступила не так, как следовало.

Вечером вернулся старый Степлтон. Он, по обыкновению, курил в трактире Федерза и раздумывал о «человеческой природе». Я рассказал ему все, что случилось, и он послал за кружкой пива для меня и Мэри и заставил нас выпить ее вдвоем. Это послужило самым большим признаком его расположения.

Хотя казалось, будто капитан Тернбулл оправился от последствий несчастного случая, однако на следующее утро после приезда домой он заболел: у него сделался озноб и страшная резь в пояснице; дело окончилось лихорадкой, и около четырех недель он не вставал с постели. Напротив, я остался здоров, и немудрено: я был молод, а ему уже минуло шестьдесят лет. Продолжался мороз; я по приглашению капитана направился к нему и остался с ним до тех пор, пока он не поднялся с постели; я ухаживал за ним, как сиделка. Тернбулл часто говорил о моем будущем, высказывая желание, чтобы я занялся каким-нибудь делом, которое могло бы поднять меня во мнении света. Но я отказывался от этого и говорил, что никогда не стану в зависимое положение от кого бы то ни было. Я не мог искоренить из ума воспоминаний о нанесенных мне оскорблениях, и мой мстительный ум постоянно возвращался к ним. Я решил остаться независимым и свободным. Я не хотел опять жить в обществе неравных людей, не хотел видеться с теми, кто мог смотреть на меня сверху вниз. Тем не менее я очень привязался к капитану Тернбуллу, который любил меня и всегда держался со мной как равный. При нем мое чувство гордости смягчалось, так как я говорил себе, что, как бы расположен ни был ко мне Тернбулл, он не мог никогда заплатить мне за то, что я спас ему жизнь. К нему я испытывал безграничное доброжелательство; к людям, поступившим со мной дурно, — глубокую ненависть; ко всему миру вообще — смешанное чувство, которое я почти не мог анализировать. Не желая огорчить капитана Тернбулла прямым отказом от его услуг, я обыкновенно говорил уклончиво. В день моего предполагаемого возвращения домой он предложил мне разделить с ним богатство, заметив, что он бездетен и, следовательно, мое согласие на его предложение никому не принесет вреда, притянул меня к себе, обнял и отеческим тоном почти умолял согласиться. Слезы благодарности быстро текли по моим щекам, но я твердо, хотя и дрожащим голосом ответил:

— Вы были очень добры ко мне, сэр, очень добры… И я никогда не забуду этого. Но… мистер Драммонд, миссис Драммонд и Сара тоже были добры ко мне… очень добры… однако… вы знаете остальное. Я останусь тем, что я есть теперь. И если вы меня любите, если вы хотите оказать мне настоящую милость, если вы хотите, чтобы я поистине любил вас, как люблю теперь, позвольте мне остаться свободным и независимым. Я буду считать это самой большой милостью с вашей стороны, единственной милостью, которую я могу принять от вас.

Не сразу ответил капитан Тернбулл. Наконец он сказал:

— Я вижу — просить бесполезно, и не буду больше досаждать тебе; однако, Джейкоб, не позволяй несправедливости, зажженной твоими собратьями-людьми, так сильно сжигать твой ум, не позволяй ему подсказывать тебе, что мир нехорош. В жизни ты увидишь много прекрасного, поймешь, что люди, оскорбившие тебя благодаря усилиям злоязычных, желали загладить свое заблуждение. Больше они не могут ничего сделать, и мне хотелось бы, чтобы твое мстительное чувство угасло. Помни, мы должны прощать, как сами надеемся быть прощены.

— Я прощаю… по крайней мере, иногда, — ответил я, — ради Сары… Но не всегда.

— Но ты должен простить по другим причинам, Джейкоб.

— Знаю, что должен… но если я не могу?.. Не могу!

— Ах, мой мальчик, я никогда не слыхал, чтобы ты говорил так… я чуть было не сказал — так злобно! Разве ты не видишь, что ты заблуждаешься? Не хочешь отказаться от чувства, которое, как твой собственный рассудок и религия подсказывают тебе, неправильно; ты держишься за него, а сам не хочешь простить другим людям. Ну, Джейкоб, я скажу твое же собственное изречение: «Другой раз посчастливится больше». Благослови тебя Господь, мой мальчик, береги себя и не попадай снова под лед.

— Для вас готов хоть завтра, — ответил я, сжимая протянутую руку, — но если бы я увидел, что Ходжсон стоит подле полыньи, я…

— Ты не толкнул бы его в воду?

— Право, толкнул бы, — с горечью сказал я.

— Нет, Джейкоб, говорю тебе: тебе так кажется в эту минуту, но если бы ты увидел его в опасности, ты помог бы ему, как помог мне. Я лучше знаю тебя, мой мальчик, чем ты знаешь себя.

Когда я встретился с Мэри, она после первых приветствий спросила:

— Как вы думаете, кто здесь был?

— Не угадаю, — ответил я. — Не старый Том с сыном?

— Нет, я не думаю, что это был старый Том, хотя приезжал пресмешной старик, вот с таким носом. О небеса! Я чуть не умерла от смеха, когда он вошел. Знаете, Джейкоб, кто это?

— О да: это был Домине, мой школьный наставник.

— Он мне сказал это. Я ему столько наговорила о вас, о том, как вы меня учите читать и писать, как мне нравится учиться, как мне хотелось бы выйти замуж за пожилого ученого человека, который научил бы меня латинскому и греческому языку, что он совсем размяк и два часа просидел со мной… Он поручил мне передать вам, что придет завтра днем, я же попросила его остаться и вечером, так как у вас будут еще два друга. А как вы думаете, о ком я говорю?

— У меня нет друзей, кроме Тома Бизли и его сына.

— Да, ваш старый Том — славный старик, хотя я не хотела бы такого мужа; а вот его сын мне совсем по сердцу, я потеряла от него голову.

— Это-то неважно, Мэри, только помните: то, что может быть шуткой для вас, пожалуй, окажется не шуткой для другого. Не знаю, однако, будет ли приятно Домине встретиться с Томом и его сыном.

— Почему? — спросила она.

Я вкратце рассказал ей о путешествии моего достойного наставника на барже. Мэри помолчала, потом, переменив разговор, заметила:

— Я думаю, вы знаете, что отец отправился к мистеру Тернбуллу. Он хотел пойти туда сегодня утром, да еще не вернулся. Надеюсь, Джейкоб, вы не уйдете опять? Я не хочу потерять моего учителя.

— О, не бойтесь, я выучу вас всему, что вы хотите знать, — ответил я.

ГЛАВА XXIV

Мир рассудка и мягкость души. Степлтон — пример первого, размякший Домине — второго
На следующий день после полудня я услышал хорошо знакомый голос старшего Тома, звучавший за окном. В это время я, как обычно, давал урок.

Завидев младшего Тома, я решил, что в это утро он особенно сильно занимался своей наружностью, и, действительно, стоило делать это: редко можно было видеть болеекрасивое, открытое, веселое лицо. Он был выше меня на дюйм, атлетически и красиво сложен. Том кинулся к Мэри, но она, вероятно, в силу своего обычного кокетства, приняла его холодно и подошла к старому Тому, которому сердечно пожала руку.

— Фюить! Чем это запахло, Джейкоб? Ведь мы же расстались с ней самыми лучшими друзьями, — сказал Том, глядя на Мэри.

— Отчаливай, Том, — со смехом ответил я, — и ты увидишь, что она опять вернется.

— Ого, вот откуда ветер дует, — протянул Том младший. — Охотно; я могу не хуже ее выставить на барже фальшивые фонари. Только раньше чем я начну игру, скажи: не хочешь ли ты, чтобы я поднял нейтральный флаг? Я не желаю мешать тебе.

— Том, ручаюсь, что, насколько это касается меня, берег чист; но берегись: она клипер [151], и может проскользнуть между пальцами. Больше, Том: даже если она сделается твоей, тебе придется твердо управлять рулем.

— Ну, значит, эта баржа по моему вкусу. Я ненавижу медленно идущие шхуны, которыми почти не надо править. Итак, все в порядке, Джейкоб, и раз ты мне сказал, что она такое, посмотри, буду ли я держать правильный курс.

— Мой добрый мальчик Джейкоб, ты опять побывал под водой, а я думал, что с тебя достаточно купанья, после того как Флеминг окунул тебя; однако на этот раз ты бросился на помощь другу, и это хорошо. Мое почтение, мистер Степлтон, — сказал старый инвалид, когда в комнату вошел «глухарь», — я говорил с Джейкобом о его последнем нырянии.

— Это в человеческой природе, — ответил Степлтон.

— Ну уж извините, — возразил старый Том, — я считаю, что прыжок в реку, покрытую льдом, — нечто вполне противное человеческой природе.

— Но ведь не на помощь же другу, отец? — спросил Том.

— Нет, это в природе Джейкоба. Итак, ты видишь, что одна природа победила другую, вот и все.

— Не сесть ли нам поудобнее? — предложил Степлтон. — Но идет еще кто-то. Кто бы это был?

В эту минуту появился старый Домине, и я, взяв руку моего достойного наставника, сказал ему:

— Salve, Domine! [152]

— И тебе привет, сын мой Джейкоб, — по-латыни же ответил он. — Но кто здесь? Глухой? Девушка… и старик, которого зовут старый Том, а также Том молодой. — Лицо Домине стало серьезным.

— Полно, сэр, — сказал Том младший, подходя к моему наставнику, — я знаю, вы сердитесь на нас за то, что мы с отцом выпили лишнее, когда в последний раз были с вами, но мы обещаем — не правда ли, отец? — не делать этого больше.

Ловкое замечание Тома младшего успокоило Домине. Он больше всего боялся насмешек.

— Правда, правда, добрый джентльмен, — подтвердил безногий, — мы с Томом слишком выпили тогда; но что делать, у нас был грог.

— Все это в человеческой природе, — заметил Степлтон.

— Ах, сэр, вы еще ни слова не сказали мне! — вскрикнула Мэри, подходя к Домине. — Сядьте рядом со мной, присмотрите за ними и позаботьтесь, чтобы все они остались трезвы.

Домине бросил на Мэри нежный взгляд, который подметили молодой Том и я.

Мы уселись вокруг стола, за которым было место ровно для шестерых. Домине поместился по одну сторону Мэри, Том младший по другую, Степлтон сел рядом с Томом, потом я, а дальше старый Том, который, следовательно, очутился подле Домине. Опускаясь на стул, он придавил одной из своих деревяшек мозоль на ноге моего старого наставника; тот быстро поднял ногу и придвинулся еще ближе к Мэри, чтобы подобный случай не повторился больше. Старый Том попросил извинения, а Степлтон заметил, что нечувствительность деревянной ноги старого Тома и чувствительность мозолей Домине были в человеческой природе. Наконец, Мэри принесла две-три бутылки пива, бутылку рома, трубки и табак. Все закурили, кроме Домине, который отказался.

— Нет, вы должны, — сказал ему Мэри, — не то я подумаю, что вам неприятно быть со мной… Я набью вашу трубку.

Мэри насыпала табаку в трубку и подала ее Добсу; он поколебался несколько мгновений, посмотрел на девушку и, наконец, не выдержав, стал яростно курить.

Мы курили и болтали, но старый Том и Степлтон молчали. Домине красноречивым взглядом смотрел на Мэри, она же весело поглядывала на него, и мы с Томом начали находить, что делается скучно. Наконец, старый Том докурил свою трубку и положил ее.

— Готово, — сказал он, — самое худшее в курении то, что нельзя курить и говорить. Мэри, дитя мое, оторви глаза от носа Домине и передай-ка мне бутылку и стакан; я сделаю смесь.

Том налил рома, сделал грог, отпил половину стакана и поставил его на стол.

— А вы выпьете, сэр? — спросил он, обращаясь к Домине.

— Нет, друг кормчий, нет, прошу тебя, не уговаривай меня, — и Домине с ужасом отвернулся от бутылки, которую ему передал Бизли.

— Не хотите ничего пить? — спросила Мэри, с удивлением поглядывая на него. — Вы должны, не то я подумаю, что вы нас презираете.

— Нет, не уговаривайте меня; просите у меня всего, только не этого.

— «Просите всего, чего хотите, только не этого» — так всегда говорят люди, желая отказать, — возразила Мэри. — Попроси я у вас чего-нибудь еще, я услышала бы тот же ответ. — Говоря это, Мэри сделала стакан грога и отхлебнула из него. — Теперь, если вы откажетесь выпить, я никогда не буду говорить с вами, — сказала она и передала стакан Домине.

— Я не могу отказать вам, хотя мысленно дал обет.

— Что за обет? Вы поклялись над Библией?

— Нет, не над святой книгой; я дал его мысленно, но очень торжественно и серьезно.

— О, я каждый день даю такие обеты, но никогда не исполняю их. Значит, это неважно, но смотрите, я отопью еще, и если вы сейчас же не выпьете стакан, я никогда не буду пить за ваше здоровье.

Мэри победила, и я заметил, как лукаво смотрела она, когда Домине пил грог. Он поставил стакан и, оглядев общество, сильно покраснел, как виноватый; чтобы облегчить его положение, я тоже выпил, а также и Том. Том старший сказал спокойно:

— Добрый джентльмен боится грога, потому что он видел, как я однажды выпил лишнее. А между тем ведь это не мешает грогу быть славным напитком, здоровым, когда его пьют умеренно, еще лучше, когда его подносит красивая девушка.

— О, Домине не заботится о красивых девушках, отец, — сказал Том младший. — Он слишком умен, слишком учен, думает только о луне, греческом и латинском языках и о философии.

— Кто знает, что где скрывается, Том? — сказал Том старший. — Никогда нельзя сказать, что есть, чего нет. Это как туфелька Сэл.

— Что за туфля Сэл, отец? — спросил Том.

— Разве я не рассказывал тебе о ней? Расскажу сейчас… то есть если обществу будет приятно.

Все выразили готовность послушать его рассказ.

«Надо вам сказать, — начал безногий, — что, когда я служил на шхуне „Терпсихора“, там был один матрос, Билл Харнесс, славный малый, но с недостаточным грузом на чердаке. Мы пробыли несколько лет подле Ямайки, вернулись домой и были веселы и счастливы (то есть те, которые остались в живых), и тратили деньги черт знает как. У Билла Харнесса была жена, Сэл; она очень любила его, и он любил ее. Но неряха она была страшная, никогда не держала в порядке свою оснастку и, вдобавок, никогда не надевала туфель с пяткой; все ее называли шлепающей Сэл. Старший лейтенант, малый строгий, не любил, чтобы она приходила на палубу, потому что, видите ли, Сэл завивала волосы на бумажки в день Нового года и не снимала бумажек опять до Нового года. Как бы то ни было, они были очень счастливы с Биллом. Ведь не опрятность жены делает человека счастливым; он может быть счастлив, если у нее хороший характер, если она любезна, вежлива и так далее. Ну, так Билл был очень счастлив, но раз он сделался ужасно несчастлив, потому что Сэл затеряла одну из своих туфель, которые всегда болтались у нее на ногах.

— Кто видел туфлю моей жены? — спросил он.

— Ну ее, эту туфлю, — ответил один. — На нее не стоило и смотреть!

А он опять закричал:

— Кто видел туфлю моей жены?

— Я, — сказал другой.

— Где? — спросил Билл.

— Я видел, она валялась подле руля, — сказал этот малый.

А Билл все кричал о туфле своей жены, которую она потеряла, поднимаясь по носовой лесенке, чтобы подышать воздухом в сумерках. Билл так много кричал об этом, что весь экипаж стал смеяться, и каждый спрашивал другого: «Кто видел туфлю Сэл?» или «Достал Ты туфлю Сэл?» Так они забавлялись целый вечер, пока не разошлись по койкам.

На следующее утро Билл отправился на квартердек и сказал лейтенанту, что он потерял туфлю Сэл.

— А ну ее, эту туфлю, — сказал и офицер. — Разве у меня мало дела, чтобы я еще смотрел за глупыми туфлями вашей жены, которые не могут стоить и двух пенсов.

Тут Билл возразил, что у его жены осталась только одна туфля, которую она не может носить на обеих ногах, и попросил лейтенанта приказать обыскать все судно. Однако офицер отвернулся от него, крикнув, чтобы он убирался к дьяволу. Все матросы засмеялись, видя, как Билл хлопочет из-за пустяков. Наконец, Билл опять подошел к старшему лейтенанту и шепнул ему что-то на ухо; тогда офицер оттолкнул его, считая, что со стороны матроса дерзость шептать ему на ухо, а потом послал за канониром.

— Вот что, — сказал он, — этот малый потерял туфлю своей жены. Тотчас же обыскать весь корвет. Взять всех матросов, повсюду искать ее, а когда найдете, принесите мне.

Туфлю Сэл принялись искать; матросы искали на главной палубе, под пушками, под лафетами, повсюду, и время от времени получали сзади по удару трости… в виде побуждения. Наконец, ребята стали желать, чтобы туфля Сэл попала к старому Нику [153], а вместе с ней в придачу и Билл. Но вот один из малых поднял ее из яслей в свиной закутке, где она пролежала всю ночь, вернее, провалялась, потому что свиньи перебрасывали ее своими рылами, не находя в ней вкуса. Дело в том, что туфлю нашел тот же самый малый, что поднял ее, когда она свалилась с ноги Сэл, и швырнул свиньям. По-видимому, не стоило из-за нее так хлопотать; тем не менее канонир отнес ее на квартердек и положил перед офицером. Билл выступил, взял туфлю, разрезал ее и из-под стельки вынул четыре бумажки, каждая по десяти фунтов; Сэл зашила их туда для верности. Старший лейтенант сказал Биллу, что глупо доверять деньги туфле женщины, которая вечно спускает их с ног, а потом велел ему идти заниматься своим делом и на следующий раз прятать деньги в более безопасное место. После этого весь экипаж привык говорить о вещах, которые оказывались лучше своей наружности: «Это точно туфля Сэлли».

— Хорошо, — сказал Степлтон, вынимая трубку изо рта, — я знаю случай, очень похожий на этот. Это было со мной, когда я вел судно в Ширвес. Видите ли, одно время я служил на старом фрегате, по названию «Адамант». Раз старший лейтенант, как и ваш, очень строгий малый, обходил главную палубу и вдруг увидел старые полотняные панталоны, засунутые под лафет одной из пушек. Вот он и говорит: «Чьи?» Никто не отвечает. Все знали, что, отзовись за эту провинность, виновный будет записан в черную книгу на две недели. Старший лейтенант вытащил панталоны и швырнул их в воду, они поплыли вместе с отливом. Приблизительно через полчаса вышел я с молоком для обеда; матрос Билл Хьюсайд и говорит мне: «Степлтон, старший лейтенант бросил за борт мои панталоны, будь он проклят; мне нужно достать их». — «Да где бы они были? — спрашиваю я, — думаю, уж на дне, и камбалы тыкают в них носами». — «Нет, нет, — ответил он, — они никогда не потонут, вечный свой век будут плавать; их унес отлив, прилив же снова принесет. Только гляди вовсю, и если ты достанешь их, я дам тебе пять шиллингов». Ну, я мало надеялся, что когда-нибудь увижу их снова или получу пять шиллингов. Но вот с приливом такие же точно панталоны бросились мне в глаза. Я выловил их и отдал Биллу, который остался очень доволен и дал мне деньги. «Я не согласился бы потерять их за десять, нет, за двадцать фунтов», — сказал он. «А мне кажется, что ты во всяком случае заплатил мне за них больше, чем они стоят». — «Да? — сказал он и прибавил: — Погоди-ка». Билл вынул нож, разрезал опоясье, достал оттуда кусок полотна, а из него детскую сорочку. «Вот, — сказал он, — теперь ты понимаешь, почему панталоны не потонули, и суди сам, стоят ли они пяти шиллингов».

— Не понимаю, почему сорочка может поддерживать вещи на воде, — заметил старый Том.

— А я скажу, — ответил Степлтон, который снова закурил, — это все человеческая природа.

— А вы что думаете, сэр? — спросила Мэри у Домине.

— Девица, — ответил он, вынимая трубку изо рта, — я полагаю, что это грубое заблуждение. Сэр Томас Броун думает так же, как я; многие странные суеверия переданы нам нашими менее просвещенными предками, однако эти туманы рассеиваются перед могучими лучами истины.

— Мне нравится, когда люди говорят трудные слова, — сказала Мэри, поглядывая на Домине. — До чего же вы, вероятно, умны, сэр. Не знаю, буду ли я когда-нибудь понимать ваши речи.

— Если ты хочешь, прелестная девушка, я посвящу тебя в науку, если ты будешь уделять приблизительно час в день на то, чтобы напитывать твой ум зародышами учения, которые в такой прекрасной почве, конечно, принесут богатый плод.

Мэри многого не поняла из его речи и просила объяснить ей некоторые слова; старый и молодой Том принялись подсмеиваться над моим наставником. Наконец Домине рассердился. Однако безногий старик попросил у него извинения, то же сделал и младший Том, и мир водворился.

— Ну, — сказал старый Том, — теперь мой дух спокоен, как выражался старый Пигтаун.

— Я не знаю писателя, которого ты цитируешь, добрый кормчий, — заметил Домине.

— «Писатель». Да я и не говорил, что он писатель, — возразил Том. — Он был просто капитаном шхуны, ходившей между островами; я служил на ней несколько недель.

— Может быть, ты тогда расскажешь обществу, что так успокоило дух твоего капитана. Меня необыкновенно занимают твои рассказы, добрый кормчий, — сказал Добс.

— Охотно, добрый джентльмен, — согласился Том, — но прежде я налью стаканы. Хорошо. Видите ли, старый Пигтаун командовал небольшой шхуной, крейсировавшей между Вест-Индскими островами, пробыл на ней лет сорок. Дух его успокоил Том из Порт-Рояля.

— Кто этот Том? — спросил Домине. — Родственник твой?

— Надеюсь, нет, мастер, потому что я и знакомиться-то с ним не хотел. Том из Порт-Рояля была акула, футов в двадцать длиной, которая сторожила гавань, мешала солдатам с фрегата дезертировать и получала правительственную пенсию.

— Пенсию от правительства! Нет, это уж слишком странно. Я слыхивал, что пенсии раздаются очень щедро, но не думал, что дело доходит до этого. Право, такая обязанность, вероятно, была синекурой [154], — заметил Домине.

— Я не понимаю вашего слова, — возразил старый инвалид. — Я слыхивал, как наши боцманы на «Минерве», иногда толковавшие о политике, говаривали: «Половину пенсий получают жадные акулы»; но что касается до той акулы, о которой я говорю, она получала пенсию не деньгами, мастер; ей просто бросали куски бычачьей печени, чтобы убедить оставаться в гавани. Поверьте: никто не решался плыть на берег, когда она кружила около судов. Ну, так вот. Старого Пигтауна, его белые брюки, соломенную шляпу, красный нос и толстый живот знали все. Он замечательно хорошо помнил и прекрасно исполнял все поручения, когда ему давали деньги вперед, в противном случае всегда старался забывать о них. У старого Пигтауна был сын, темноватый, и это показывало, что кожа его матери не блестела лилейной белизной. Пигтаун-сын служил на маленьком береговом судне, которое обходит заливы, острова и перевозит сахар с плантаций купцам. В один прекрасный день сахарную лодку унесло в море, и потом никто никогда не слыхал о ней. Старый Пигтаун очень тревожился о судьбе сына и день изо дня все ждал, что он вернется; но бедный малый так и не вернулся по очень простой причине, о которой вы вскоре услышите. Все знали старого Пигтауна, он знал всех, а потому по крайней мере раз пятьдесят в день ему повторяли вопрос: «Ну, Пигтаун, слышали вы что-нибудь о вашем сыне? » И пятьдесят раз в день он отвечал: «Нет, и мой дух в тревоге». Прекрасно; прошло два-три месяца, я был вместе с ним на шхуне. Мы стояли между островами, солнце палило нам парики, и доски так накалились, что по ним нельзя было ступать босыми ногами. В тот же день мы поймали на крюк большую акулу, которая подплыла к нам, вытащили ее на палубу и разрезали. И вот, внутри нее мы увидели что-то блестящее; я вынул эту вещь и что же? Оказалось, это были серебряные часы. Я передал их старому Пигтауну. Тот внимательно посмотрел на них, поднял первую крышку, прочел имя фабриканта и снова закрыл. «Эти часы, — сказал он, — принадлежали моему сыну Джеку. Я купил их у одного малого на южном китобойном судне за три доллара; это были хорошие часы, хотя теперь они стоят. Видите ли, все ясно: береговое судно опрокинулось в порыве шквала, акула схватила моего сына Джека и переварила его тело, но не могла переварить его часов. Теперь я знаю, что с ним случилось, и потому мой дух успокоился».

— Да, — заметил старый Степлтон, — я понимаю Пигтауна, или как там его звали; для него было лучше узнать самое худшее, чем каждый день терзаться и ждать. Я считаю, что это в человеческой природе. Если у вас есть дурной зуб, его лучше вырвать сразу, чем мучиться день и ночь целый год.

— Ты говоришь разумно, друг Степлтон, и как подобает решительному человеку, — заметил Домине. — Ожидание часто, если не всегда, болезненнее действительности. Ты помнишь, Джейкоб, как часто я оставлял раздетого мальчика посреди комнаты на целый час, раньше чем дать ему розги? Из всех чувств в человеческой душе ожидание хуже…

— Хуже, чем повешение, — вмешался Том младший.

— Именно так, мальчик, (буль-буль). Хорошее сравнение, потому что в ожидании человек как бы висит в области сомнений и не может опереться даже на предположение. Мы можем даже продолжить сравнение, сказав, что мука ожидания прерывает дыхание человека на время, как затяжная петля, отнимающая возможность дышать у повешенного. (Буль-буль).

— А теперь, сказав все это, мастер, наполните-ка вашу трубку, — заметил Том старший.

— А я налью вам стакан, сэр, — прибавила Мэри. — Вы произносите такие длинные слова, что у вас, вероятно, в горле пересохло.

На этот раз Домине не противоречил и скоро облек и себя и Мэри облаком дыма, сквозь которое рдел его нос, походивший на индийский корабль в тумане Ла-Манша.

ГЛАВА XXV

Домине слишком разогревается; потому общество раскалывается, то же делается со льдом. Я гребу по течению и против течения; в обоих случаях зарабатываю деньги. Охлаждение между мной и Мэри. Любовь, учение и латинский язык — все гибнет в припадке мрачности
— Вот что я скажу, мистер Степлтон: не открыть ли нам немножко дверь, — помолчав минуты две, сказал старый Том. — Добрый джентльмен страшно дымит.

Степлтон утвердительно кивнул головой, и я открыл верхнюю часть двери.

— Дедушка, скажите, весело ли вы болтали с мисс Мэри? — продолжал Том.

— Я наслаждался беседой с нею, как Юпитер, — ответил Домине.

— Никогда не слыхал об этом господине, — отозвался «друг кормчий».

— Я так и думал, — проговорил мой наставник, — но Джейкоб может рассказать тебе его историю; ее ты найдешь в «Превращениях» Овидия.

— Никогда не слыхивал о такой стране, мастер.

— Друг кормчий, это книга, а не страна. Там ты можешь прочитать, как Юпитер в облаке впервые спустился к Семеле.

— А скажите, пожалуйста, откуда он приехал?

— С неба.

— Черт возьми! Ну, если я когда-нибудь попаду туда, я там и останусь, — сказал Том.

— Все сделала любовь, всемогущая любовь, — ответил Домине, умильно поглядывая на Мэри.

— Ничего не понимаю, — протянул старый Том.

— Человеческая природа, — пробормотал Степлтон.

— Не первое судно заблудилось в тумане, — заметил Том молодой.

— Конечно, мальчик, — сказал ему отец. — Но теперь мы можем дышать, а потому не спеть ли нам? Что спеть тебе, красавица, морскую песенку или что-нибудь веселое?

— Что-нибудь про любовь, если вам все равно, сэр, — сказала Мэри, обращаясь к Домине.

— Будет очень приятно, — ответил он. — Друг кормчий, спой что-нибудь из Анакреона.

— Это что за штука? — крикнул молодой Том, подняв глаза и вынув трубку изо рта.

— Верно, что-нибудь про вино и женщин, — сказал старик Том. — Извольте же, я спою вам хорошую, старую, вполне пристойную песню.

И он запел звучную английскую песню про грезы любви, весну и счастье.

Вино, кокетливые глазки Мэри и нежная мелодия совсем вскружили голову Домине, он поглядывал на Мэри до того сладкими глазами, что мы с младшим Томом невольно громко рассмеялись.

— Мальчики, мальчики, — сказал Домине, — вы вернули меня из мира сладких грез, которые создал музыкальный голос друга кормчего. А между тем я не вижу, чтобы в этой песне было что-нибудь смешное. Продолжай, кормчий, не обращай внимания на них; а вы помолчите.

Когда окончился второй, очень нежный куплет, Домине, сперва спокойный, опустил голову на руку и глубоко задумался. Куплет окончился стихом:

О чудный свет, ты не согреешь Печальной жизни, полной слез…

— Нет, — сказал Домине, говоря с собой, — это неправильное выражение: «печальная жизнь, полная слез… » Жизнь не печальна. Сердце бьется и замирает. Однако, неужели я, Домине Добс, забуду свои обязанности и удовольствие снова… Нет, я сейчас уйду, чтобы рано утром быть на месте и учить семьдесят мальчиков.

— Неужели вы хотите уйти от нас, сэр? — спросила Мэри, схватив Домине за руку.

— Именно, красавица, — ответил он, — надвигается поздний час, а у меня есть обязанности, — и Домине поднялся со стула.

— Обещайте опять прийти к нам.

— Может быть, приду.

— Если не придете, я не отпущу вас теперь…

— Право же…

— Обещайте, — прервала его Мэри.

— Да я…

— Обещайте! — крикнула она, удерживая Домине за руку.

— Хорошо, обещаю, раз ты этого требуешь, — ответил Домине. — А теперь покойной ночи.

И он ушел. Я был очень рад, что мой старый наставник выказал такую твердость, и решил завтра же поговорить с Мэри и попросить ее не кокетничать больше с ним и не смеяться над бедным стариком. Мэри посмотрела на меня, точно ожидая улыбки одобрения, но я презрительно отвернулся от нее. Том младший тоже сидел молча и не обращал на нее внимания, а через четверть часа предложил отцу уйти. Они ушли. «Пир» окончился. Мэри была задумчива и молчалива, старый Степлтон докуривал трубку, я взял свечу и ушел спать.

На следующий день погода изменилась, началась оттепель. Дня через три или четыре река вскрылась и настолько очистилась ото льда, что навигация могла начаться. Мы поспорили и поссорились с Мэри. Я сказал ей, что ее поведение мне не понравилось, она резко возражала мне. Уроки прекратились, и мы даже перестали разговаривать между собой. Никто из нас не делал первого шага к примирению, и ссора затягивалась. Мэри страдала больше меня, так как теперь тотчас же после завтрака я уходил и не возвращался до обеденного времени. Сначала Степлтон работал очень правильно, но недели через две он стал предоставлять мне дело, а сам уходил в трактир. Погода сделалась теплой, она так скоро изменилась, что большая часть деревьев оделась листьями, конские каштаны даже зацвели. Ялик постоянно работал, и каждый вечер я передавал старому Степлтону от четырех до шести шиллингов. Жизнь восхищала меня, и ее мне портила только ссора с Мэри. Старого Степлтона никогда не бывало по вечерам, и я томился скукой, так как не разговаривал с его дочерью. Однажды вечером, читая книгу, я решил сделать первый шаг к примирению, когда Мэри, сидевшая за иглой, спросила меня, что я читаю. Я ответил ей спокойно и серьезно.

— Джейкоб, — продолжала она. — Я нахожу, что вы поступили дурно, обижая меня. Вы должны были сделать первый шаг.

— Я нахожу, что был прав, — ответил я.

— Да я не говорю, что вы были неправы, — продолжала молодая девушка. — Ну, что в том? Вы должны были уступить женщине, потому что так делает весь мир. Разве вы не всегда уступаете женщинам? Разве это не наше право?

— Считаю, что когда женщина неправа, ей не надо уступать; во всяком случае, это зависит от того, насколько она неправа, а я нахожу, что вы показали недоброе сердце, Мэри.

— Недоброе сердце? Как так, Джейкоб?

— Вы разыграли относительно Домине комедию, забыв, что шутка для вас может для него быть смертью.

— Неужели вы хотите сказать, что он умрет от любви? — со смехом спросила Мэри.

— Надеюсь, нет, но вы сделали все, что могли, чтобы он был несчастен.

— А почему вы знаете, что старый джентльмен мне не нравится, Джейкоб? Почему бы мне не полюбить его, такого ученого? Мне говорили, что старые мужья больше гордятся своими молодыми женами, чем молодые. Почему вы думаете, что я только шутила?

— Потому что я знаю ваш характер, Мэри, и меня нельзя обмануть, — заметил я. — Если вы хотите оправдываться таким путем, нам лучше вовсе не говорить.

— Боже, какой вы свирепый! — сказала она. — Ну, предположим, я была любезна со старым джентльменом. Но разве молодые обращали на меня внимание? Разве вы или ваш друг Том говорили со мной?

— Нет, мы видели, что вы заняты, и молчали, так как оба ненавидим мешать другим.

— Ага! Прекрасно, сэр, как угодно! Когда-нибудь я отплачу вам обоим; я заставлю поболеть ваши сердечки.

— Предупрежден — вооружен, знаете поговорку, Мэри, — сказал я. — И я постараюсь предупредить также моих друзей. Вы приняли решение, и я не стану больше вмешиваться в ваши дела. Только для вас и вашего собственного счастья говорю вам: будьте осторожнее, Мэри, не то на вас обрушится несчастье.

Мэри закрыла лицо руками и заплакала. Через несколько минут она подошла ко мне и сказала:

— Вы правы, Джейкоб, я глупая и, может быть, нехорошая девушка, но простите меня; я постараюсь вести себя лучше, но, как говорит отец, это во мне человеческая природа, а с собой бороться трудно, Джейкоб.

— Обещаете ли вы мне оставить в покое Домине?

— Постараюсь, Джейкоб: может быть, я забуду это на минуту, но потом опомнюсь. Трудно быть серьезной, когда на душе весело. Подумайте, мне хочется всем нравиться, Джейкоб, и я считала большой победой вскружить голову такому старому человеку, полному латыни и учености. Но, поверьте мне, я постараюсь исправиться. Вот, Джейкоб, порукой в том моя рука.

— Да, Мэри, я верю и в доказательство жму вашу руку.

— Значит, все кончено? — сказала Мэри. — И мы снова друзья?

— Да, Мэри.

Между мной и Мэри завязался длинный, искренне-дружеский разговор, который не прерывался, пока не вернулся Степлтон.

На следующее утро старик сказал мне:

— Джейкоб, я достаточно поработал, и я так долго принадлежал к двум клубам, что буду получать от них пенсии. Поэтому, Джейкоб, я передаю тебе ялик, отдавай мне только треть заработка; все остальное оставляй себе.

Я возражал, Степлтон настаивал, и я уступил. Впоследствии выяснилось, что капитан Тернбулл дал пенсию старому Степлтону, чтобы доставить мне возможность независимо работать и начать получать деньги еще до окончания срока моего учения. На следующий день после завтрака старый Степлтон пошел со мной к реке, и мы спустили лодку, с этого дня я стал работать на себя.

ГЛАВА XXVI

Ешь пудинг, да придерживай язык. Влюбленный Домине. Я вижу, что все в мире может служить подмостками, не исключая кормовой скамейки моего ялика. Галера на Темзе
Мне почти минуло восемнадцать лет, я был силен, хорошо сложен, полон мужества и безумно счастлив своей независимостью, о которой прежде так часто вздыхал. Она радовала меня, я кипел восторгом, но не мог думать о двух конторщиках м-ра Драммонда без мстительного чувства.

— Вам лодку, сэр?

— Нет, благодарю, мальчик. Мне нужен старый Степлтон. Он здесь?

— Нет, сэр, но это его лодка.

— Гм, а он не может перевезти меня?

— Нет, сэр, но если угодно, я могу.

— Хорошо же, только поскорей.

Почтенный джентльмен, лет сорока пяти, вошел и мой ялик, и через несколько секунд мы уже пролетели под мостом.

— Что случилось со старым Степлтоном?

— Ничего, сэр; но он сильно постарел и передал мне ялик.

— Вы его сын?

— Нет, сэр, ученик.

— Гм! Жаль, что глухого больше нет.

— Если вам угодно, я могу быть таким же глухим, как он.

— Гм!

Он больше ничего не сказал, и я продолжал грести молча вниз по реке. Но вот он начал двигать руками то вверх, то вниз и шевелить губами, точно разговаривая. Мало-помалу эти движения усилились, и он стал произносить слова вслух. Наконец я услышал: «С этим убеждением, могу сказать, глубоким убеждением, мистер спикер, выражаю мои чувства в палате общин, полагая, что ни один из ее почтенных членов не произнесет решения, пока не взвесит всей важности представленных мною доводов». Тут он замолчал, точно вспомнив о моем присутствии, и посмотрел на меня. Но я был подготовлен, не улыбнулся и ничем не выразил, что обратил внимание на его слова. Я беспечно посматривал то на правый, то на левый берег реки и греб. Он снова заговорил со мной.

— Вы давно на реке?

— Родился на ней, сэр.

— Нравится ли вам ваше занятие?

— Очень, сэр. Главное: иметь постоянных клиентов.

— А как вы заполучаете их?

— Придерживая язык, слушаясь их и своего разума, сэр.

— Хороший ответ, мальчик. Люди, у которых много дела, не могут терять времени, даже на реке. Я только что готовил речь для палаты общин.

— Так я и предполагал, сэр, и мне кажется, река отличное место для этого; здесь никто не подслушает вас, кроме нанятого вами перевозчика, а его вы не должны считать за слушателя.

— Правда. Глухой Степлтон не слышал ни слова, и поэтому особенно нравился мне.

— Однако, сэр, если вы ничего не имеете против, скажу вам, что мне нравится слышать, но можете быть уверены, что я ни словом не обмолвлюсь о слышанном, если вы будете доверять мне.

— Да? Хорошо; я опять попробую мой спич. Вы будете спикером, помните. Держите язык за зубами и не прерывайте меня.

И джентльмен снова начал свою речь.

— Эй, перевозчик, вы везете этого малого в Бедлам [155]? — крикнул пронзительный женский голос. Оратор замолчал.

Я оглянулся: мимо нас проходил ялик с двумя женщинами. Они засмеялись. Я часто читал газеты и знал, что в парламенте, в случае перерывов, члены кричат: «К порядку, к порядку! » И я повторил эти слова. Джентльмен рассмеялся.

Я высадил его подле Вестминстерского моста и получил с него тройную плату. На прощанье он сказал мне:

— Помните, я опять найму вас; я всегда езжу по понедельникам. Как ваше имя?

— Джейкоб, сэр.

— Хорошо, до свидания.

Этот джентльмен сделался моим постоянным нанимателем, и мы много разговаривали с ним; следует добавить, что я получал от него не только много денег, но и множество полезных сведений.

Через несколько дней я, по обыкновению, был на реке, когда ко мне подошел Степлтон с трубкой в зубах и сказал:

— Джейкоб, там опять пришел этот старый джентльмен. Не хочешь ли повидаться с твоим учителем? Я возьмусь за весла. Мне это будет полезно. Приятно работать, зная, что это не твоя обязанность. Такова человеческая природа.

Я быстро пошел к дому. Проходя под открытым окном, я невольно услышал разговор, который происходил в комнате.

— Красавица, — говорил Домине, — Omnia vincit amor [156], и вот я, старый Добс, пришел к тебе, я, имеющий власть над семьюдесятью мальчиками, я, любивший только науки, я, презиравший женское очарование, пришел сюда, именно я, Домине Добс! Любовь все побеждает, и я преклоняюсь перед божком Амуром и прошу твоей руки. Напрасно я боролся с собой, напрасно старался я изгнать тебя из моего сердца. Ты повсюду сопровождала меня. Я удивил достойную миссис Бетли, назвав ее Мэри. Даже мальчики заметили мою слабость. Разве они не кричали мне во время рекреаций [157]: «Мэри». Ответь же, о девушка! Я высказался, выскажись и ты.

— Хорошо, сэр, — ответила Мэри. — Сэр, я считаю, что я молода и глупа, а вы человек преклонных лет и… и…

— И глупый, хотела ты сказать?

— Мне приятно, что это сказали вы, сэр; мне не хотелось бы дать такое название ученому человеку. Я считаю, сэр, что мне еще рано выходить замуж и что, может быть, вам жениться… поздно. Я считаю, сэр, что вы слишком умны, а я слишком невежественна. Может быть, вам, в вашем положении, неудобно жениться на мне, а мне выйти замуж, хотя я очень, очень благодарю вас.

— Этим ответом ты доказала, что ты мудрее меня, — произнес Домине. — Но зачем ты, девушка, зародила во мне сладкие надежды? Ты только причинила мне страдание и заставила выпить полный кубок разочарования. Почему ты выказывала ко мне внимание, не чувствуя любви?

— Но разве нельзя любить человека иначе, чем предполагаете вы? Разве я не могу любить вас за то, что вы так умны и так учены? Разве я не могу любить вас как отца?

— Правда, правда, дитя. Виной всего — мое собственное безумие, и я с печалью обращу свои стопы обратно. Я был обманут, но только собой. Я попал в яму по слепоте и должен сам извлечь себя из рва. Благословляю тебя, девушка, пусть другой будет счастливее и никогда не почувствует в себе стрел разочарования…

Я услышал, что Домине всхлипывает.

— О, сэр, не принимайте этого так, — растроганным голосом, еле сдерживая слезы, сказала Мэри. — Я тоже страдаю. Я поступила дурно, хотя вы не упрекаете меня. Я очень безумная девушка. Пожалуйста, не печальтесь, сэр. С любовью всегда плохо. Я скажу вам секрет. Я люблю Джейкоба, а он не обращает на меня внимания, поэтому видите, сэр, не одни вы несчастны. — И Мэри тоже заплакала.

— Бедняжка, — сказал Домине. — Действительно, Джейкоб достоин любви. И ты, в ранние годы жизни, узнала неразделенную любовь. Поистине, земля — долина слез. Береги свое сердечко, дитя. Джейкоб не для тебя.

— Почему, сэр? — спросила Мэри.

— Потому, дитя… Нет, я не могу сказать тебе; только не забывай моего предупреждения. Я с нежностью даю его тебе. Будь счастлива, Мэри, будь счастлива. Я больше не приду сюда.

— Сэр, простите меня. Это будет для меня уроком.

— Да, девушка, это будет предупреждением для нас обоих. Благослови тебя Бог.

Я услышал, что Мэри поцеловала его, и вскоре шаги Домине застучали по лестнице. Не желая встречаться с ним, я завернул за угол и прошел к реке, обдумывая то, что случилось.

Весна быстро наступала; стояла восхитительная погода. То и дело показывались целые флотилии прогулочных лодок. Члены клубов и другие любители в своих прихотливых костюмах оживляли картину, а гонки на призы превращали реку в площадь, полную движения. Я страстно желал, чтобы время моего учения окончилось и мне можно было принять участие в гонках.

Одним из моих лучших нанимателей был молодой человек, актер, который, как и член парламента, повторял свои «роли» в лодке. Это был живой, шумный малый, полный юмора, совершенно не заботившийся о том, что подумают посторонние. Для всех пассажиров других лодок у него находились шутка или смешное словцо, и он поднимался и кричал, за это его часто считали сумасшедшим. Мы были с ним в очень хороших отношениях, и я больше всего любил, когда он нанимал меня: это служило началом веселья. При первой встрече с ним я счел его безумцем, потому что театральная фразеология была совершенно неизвестна мне.

— Лодку, сэр? — спросил я, когда он подошел к плоту.

— «Мои дела влекут меня домой! Иди, я за тобой! » — крикнул он, прыгая в ялик.

Я отчалил.

— Вниз, сэр?

— Вниз, — ответил он, указывая пальцем по направлению течения, и, точно толкая во что-то, прибавил:

Вниз, вниз, и в самый ад. О, я пошлю тебя туда…

— Благодарю вас, сэр, но я лучше хотел бы остаться на земле.

Мы прошли под мостом и теперь быстро неслись по реке. Актер снова начал декламировать, но вдруг остановился, заметив баржу угольщика; на ней гребли два гребца, черные, как трубочисты, а на корме виднелись три женщины. Баржа скоро поравнялась с нашим яликом.

— Вот настоящий денди, — сказала одна из женщин в старой соломенной шляпе с очень грязными лентами, и она со смехом указала на актера.

— Вы обо мне, красавица? Я вас не знаю. «В Эффесе пробыл я лишь два часа», — произнес актер.

— Да это сумасшедший, — сказала ее подруга. — Закройте глотку, — прибавила она сердито.

И фрейлины твои подобны все наядам. Морские девушки они, — декламировал артист, размахивая рукой.

— Да я разобью ему голову веслом, если он не перестанет, — сказал один из гребцов.

С галеры несся тонкий аромат, И видел я чудесную красотку, что повстречалась мне на улице тогда… — продолжал мой спутник.

— Лжешь ты, желтолицый. Никогда я не шатаюсь по улицам без дела! — закричала женщина в шляпке. — Я замужняя. Джек, неужели ты не заставишь его замолчать?

— Полно, Сэл, он славный молодой человек, — заметила ее подруга.

— Ну, помолчите, сердечный, — прервал дальнейшую декламацию угольщик, — не то ваш язык не доведет вас до добра. Поверни-ка к ялику, Билл, и окунем его.

— Друг мой, — сказал актер, обращаясь ко мне:

Не дай сему нечистому творенью стать между мной И благородством духа.

Хотя я не понял его слов, но отлично угадал, чего он хочет. Я приналег на весла, отвел ялик к берегу и опередил баржу. Увидев это, угольщики по совету женщин, которые стояли, размахивая шляпами, пустились за нами в погоню; мой спутник, по-видимому, струсил. Однако благодаря моим усилиям мы очень ушли вперед, и барка наконец перестала преследовать нас.

— Клянусь двуликим Янусом [158], — сказал актер, оборачиваясь, — странные бывают люди. А теперь, — прибавил он, обращаясь ко мне, — скажите, как ваше имя, сэр? Какое положение занимаете вы в обществе и откуда вы?

Все, что произошло, показалось мне забавным, и я ответил:

— Мое имя Джейкоб, я перевозчик и родился на реке.

— Я вижу, что ты способный малый, но скажи мне, «понимаешь ли ты, что твой корабль несет уроженца пустынь Богемии?»

— Вы высадитесь подле Вестминстера, сэр?

— «Нет, я стремлюсь к приюту черных братьев. О, низок злата раб»… Однако, скажите, сколько вам надо заплатить? Довольно этого?

— Да, сэр, благодарю.

Ялик остановился подле пристани.

— До свидания, Джейкоб, мы опять увидимся, — сказал актер и побежал по лестнице, шагая через три ступени.

Впоследствии я узнал, что его фамилия была Тинфойл, что он был второстепенный актер и большею частью играл в театре Сенного Рынка. Когда мы познакомились с ним больше, он стал давать мне даровые билеты на спектакли.

ГЛАВА XXVII

Пикник. Страдания от масла, льда, огня и воды. В общем, забавные люди. Все счастливы, за исключением м-ра Уинтсрботема, душа которого упала ниже нуля благодаря тому, что он упал на странное сиденье
Раз утром Тинфойл пришел на пристань, и я ждал, что он по обыкновению отправится вниз по реке. Я подбежал к моему ялику и подвел его к плоту.

— Нет, Джейкоб, нет. Сегодня твое судно не понесет Цезаря с его судьбой. У меня есть для вас приглашение.

— Благодарю вас, сэр. Какая идет пьеса?

— Не пьеса, нет; я надеюсь, это будет фарс, во всяком случае, пока все не окончится. Устраивается пикник на одном из маленьких островков близ Кью; будут только театральные. Если ялики опрокинутся, театр Сенного Рынка закроется, так как погибнут его лучшие актеры. Вот что, Джейкоб, нам нужны три ялика, и я предоставляю вам привести два остальные, понятно, с гребцами. Завтра ровно в девять часов утра вы должны быть подле Уайтхоллского спуска, и, полагаю, дамы заставят вас прождать не больше двух часов, ведь для них это не много.

Тинфойл поговорил со мной о вознаграждении и ушел, а я стал раздумывать, кого бы пригласить с собой из моих собратьев-лодочников и не должен ли я предложить старому Степлтону сесть на второе весло в моем ялике, но вдруг услышал голос, которого никогда не мог забыть:

Жизнь блестит, как солнца луч, Солнце всходит из-за туч.

— Держи ниже, Том; хорошо, мошенник!

Туча скоро пронесется,

Луч сверкнет, и свет польется…

— Гляди, вон и Джейкоб, Том! — закричал старый инвалид в ту минуту, когда баржа со спущенной мачтой показалась из-под пролета моста.

— Да, вон он, отец, — ответил Том младший, стоявший на носу, держа в руке веревку.

Я отчалил от берега и скоро был подле баржи. Рулем правил старый Бизли. Я вспрыгнул на палубу, держа в руке цепь от моего ялика, и, привязав его, подошел к старому Тому.

— Так и должно было случиться, мой мальчик, — сказал он, пожимая мне руку. — Мы оба искали тебя. Ведь мы постоянно думаем о тебе, ты редко не бываешь у нас на уме и никогда не выходишь у нас из сердца. Ну, беги к Тому: ему хочется поздороваться с тобой, я вижу. Да помоги ему поставить мачту.

Я пошел к Тому, поздоровался с ним и помог поднять мачту. Потом мы оба вернулись к старику и рассказали друг другу все интересное, что произошло со времени нашей последней встречи в доме старого Степлтона.

— А как поживает Мэри? — спросил юный Том. — Красивая девушка, и я часто вспоминаю о ней. Но ты прав, она кокетка. Как она кружила голову бедному Домине.

— Я поговорил с ней об этом, и она обещала быть благоразумнее, — ответил я, — но, повторяя выражение ее отца, скажу, что такова ее природа.

— Эта Мэри — красивая баржа, — заметил старый Том, — а такими лодками всегда нелегко управлять. Но, знаешь, Джейкоб, о тебе осведомлялись также, — и дамы.

— Неужели? — спросил я.

— Да, и мне оказали честь: пригласили меня в гостиную. Ты угадываешь теперь?

— Да, — сказал я и почувствовал, что мое лицо омрачилось. — Вы, вероятно, говорите о миссис Драммонд и Саре.

— Вот именно.

И Том старший рассказал мне, что м-с Драммонд послала за ним, очень много расспрашивала обо мне и попросила его передать, что они с дочерью сильно обрадовались, узнав, как мне хорошо живется, а также, что они надеются видеть меня у себя, когда я буду невдалеке от их дома. Потом м-с Драммонд ушла, и Том остался наедине с Сарой, которая попросила его сказать мне, что ее отец убедился в моей правоте, отпустил обоих конторщиков и очень горевал, узнав, как его обманули.

— Тут, — сказал Том, — мисс Сара поручила мне передать от ее имени, что с тех пор как ты уехал от них, она все горюет, но надеется, что ты простишь ее отцу, забудешь все и рано или поздно вернешься к ним; поручила она также передать тебе ее сердечный привет и попросила меня, когда мы пойдемвверх по реке, опять зайти к ней: она хочет послать тебе со мной что-то. Видишь, Джейкоб, ты не забыт, и правда восторжествовала.

— Да, — ответил я, — но слишком поздно, а потому не будем больше говорить об этом. Я вполне счастлив здесь.

Переменив разговор, я сказал моим друзьям о пикнике, предполагавшемся на следующий день, и Том младший вызвался сесть на второе весло в моем ялике, так как, пока баржа стояла у пристани, у него не было работы. Старый Том согласился отпустить сына, и мы решили на следующий день на рассвете сойтись у моего плота.

— Я чувствую, что мы повеселимся, Джейкоб, — сказал Том. — Это видно из твоих рассказов.

В течение дня я отыскал два других ялика и вернулся к вечеру домой.

Стояло славное утро, когда мы с Томом усердно мыли мой ялик. Надев чистое платье, мы отчалили вместе с двумя другими лодками и поплыли вниз по реке. На Уайтхоллской лестнице нас ждало двое мужчин с четырьмя мешками, несколькими корзинами, чугунной сковородой, маленьким котлом и с большим оловянным ведром с крышкой, наполненным кусками льда для охлаждения вин. Нам приказали сложить все эти вещи в один из яликов, два другие предназначались для общества.

— Джейкоб, — сказал Том, — не будем кухней; я одет для гостиной.

Мы только что поместили на место багаж, как появилось общество. М-р Тинфойл разыгрывал роль церемониймейстера.

— Прекрасная Титания [159], — сказал он даме, которая отозвалась на его обращение, — позвольте мне провести вас к вашему трону.

— Благодарим, добрый Пек, — отвечала она. — Ах, Боже мой, мы забыли или потеряли наш флакон с туалетным уксусом, но мы положительно не можем быть без него! И о чем думали наши фрейлины!

— Душистый Горошек и Горчичное Семечко заслуживают порицания, — заметил Тинфойл. — Не сбегать ли мне за флаконом?

— Да, — продолжала дама. — И вернитесь обратно раньше, чем Левиафан успеет проплыть милю.

— В сорок минут я окружу поясом землю, — ответил актер, выскакивая из ялика.

— Только не задохнетесь ли вы раньше возвращения, сэр? — сказал Том, вмешиваясь в разговор.

Никто не обиделся на это замечание, напротив, послышался веселый смех. Раньше чем Тинфойл исчез из виду, пропавший было флакон упал из платка его обладательницы; поэтому гонца снова вернули, общество разместилось в двух яликах, и мы отчалили. Третий ялик с багажом и провизией шел позади. В нем поместились двое служащих при театре, которых Тинфойл называл Калибаном и Стефано.

— Все ли здесь? — сказал маленький человек с дерзким видом и с носом пуговкой, взявший на себя роль плотника Пигвы из «Сна в летнюю ночь». — Вы, Ник Ботем, — продолжал он, обращаясь к своему соседу, — созданы для Пирама.

Однако его товарища, по-видимому, не восхитила эта фраза. Это был тяжеловесный, белолицый человек в белых полотняных брюках, в белом жилете, в коричневом сюртуке и белой шляпе. Не знаю, рассердило ли его что-нибудь раньше, но, казалось, он был не в духе и тем не менее составлял мишень для острот большей части общества.

— Я попросил бы вас, — ответил толстяк, настоящее имя которого было Уинтерботем, — помолчать, мистер Уэстерн; я не позволю говорить глупости.

— О, мистер Уинтерботем, неужели вы так скоро посеете среди нас семена раздора? Посмотрите на картины природы; послушайте, как поют птички; взгляните, как весело светит солнце, как прекрасно блистает вода. Кто может сердиться в такое утро, — сказала Титания.

— Я не сержусь, мисс, — ответил м-р Уинтерботем, — совсем не сержусь, только моя фамилия — Уинтерботем, а не Ботем. Я не согласен для удовольствия всякого надевать ослиную голову [160], вот и все. Ботем [161] — дно, а плоским я быть не хочу; дно же всегда плоско.

— Не всегда, сэр, — заметил Том.

— Зачем вы вмешиваетесь в разговор, мистер лодочник, — сказал сердитый господин. — Занимайтесь вашей стихией, чаще окунайте весло в воду, а сами не окунайтесь в нашу беседу.

— Хорошо, сэр, я больше не скажу ни слова, — заметил Том.

— Со мной можете говорить, — со смехом сказала Титания, которую забавляли ответы Тома.

— И со мной тоже, — прибавил Тинфойл.

Уинтерботем совсем рассердился и потребовал, чтобы его сейчас же высадили на берег, но королева волшебниц велела ему сидеть смирно, и мы продолжали влачить м-ра Уинтерботема вверх по реке.

— Нашему другу не по себе, — сказал Тинфойл, вынимая рожок, — но…

Мелодии смягчают страшный гнев, От звуков тают каменные глыбы, — продекламировал он, — а потому посмотрим, не подействует ли музыка на его чувства.

И Тинфойл заиграл какую-то арию. Уинтерботем стал еще мрачнее прежнего. Едва замолк английский рожок, как с другого ялика послышалось ответное пение флейты, м-р Уэстерн играл, как он называл, бас, просто пощелкивая пальцами. Звуки неслись над гладкой водой, возбуждая внимание многих, еще спавших после работ; судовщики прислушивались к ним. Все три ялика шли близко один от другого, и в промежутках между песнями участники пикника перебрасывались замечаниями, восхищаясь зеленью покатых берегов и прибрежных деревьев. Даже к м-ру Уинтерботему отчасти вернулось хорошее настроение, но тут же Уэстерн — по роли Пигва — испортил его, сказав:

— Вы можете играть только роль Пирама, потому что у Пирама нежное лицо. Его нужно видеть в летний день: это красивый, благородный человек, поэтому вы должны играть Пирама.

— Смотрите, чтобы я не сыграл чертовской музыки на вашей физиономии, Уэстерн, — ответил Уинтерботем.

Тут Калибан из третьей лодки заиграл на скрипке и запел:

Он сам, и сын, и маленький осленок Бежали рысью по дорожке той.

Припев к этой песне был: «Иа, иа» — подражание ослиному крику.

— Бог с вами, Ботем, Бог с вами; вот пояснение вашей натуры, — вскрикнул Пигва, посматривая на Уинтерботема.

— Прекрасно, прекрасно, мистер Уэстерн: мне не хочется опрокинуть ялик, а потому пока что вы в безопасности. Но мы сведем счеты, предупреждаю вас.

— Рабы мои, повинуйтесь! Я не хочу здесь ссор! Сомкни уста ты, Пигва, ты, Уинтерботем, удержи речь, и я, ваша королева, очарую слух ваш песней, — сказала Титания, помахивая ручкой.

Скрипач замолчал, и голос красивой актрисы полетел над водой.

Нечего говорить, что едва она замолкла, раздались восхищенные аплодисменты, и вполне по заслугам. Пели еще многие мужчины и дамы, а рожок и флейта играли в промежутках. Было очень весело.

Мы скользили мимо разнообразных берегов реки. Наконец подплыли к островку, выбранному для пикника. Общество высадилось и стало хлопотливо отыскивать удобное место. Пигва быстро ускользнул от Уинтерботема, который остался подле воды.

— Дженкинс, — сказал он человеку, прозванному Калибаном, — вы не забыли салата?

— Нет, сэр, я сам привез его. Он лежит вверху в маленькой корзине.

Уинтерботем, который, по-видимому, особенно любил салат, остался доволен этим ответом и медленно отошел от реки.

— Ну, — сказал мне Том, отирая лоб, — как я рад, что вижу все это! Жаль, что отца нет с нами; надеюсь, молодря дама опять споет.

— Вероятно, — ответил я, — ведь забава только что началась. — Но пойдем, поможем выгружать вещи и провизию.

— Вот чудное местечко для репетиций. Зеленый лужок будет нашей сценой! — закричал Пигва, обращаясь к остальным участникам пикника.

Его выбор одобрили; приготовления закипели. Корзины распаковали, и на свет появилось холодное мясо различного рода, цыплята, паштеты, всевозможные пироги, пирожки, сладости и так далее.

— Это не бутафорский пир, — сказал Тинфойл. — Куры не деревянные, и вино не заменяется жидким пивом. Банкет, который Дон Жуан дал Командору — ничто перед нашим.

— Все театральные банкеты — фарсы, — прибавил другой актер.

На траве разложили скатерть, на ней расставили тарелки, положили ножи и вилки. Дамы хлопотали так же, как и мужчины; некоторые вытирали стаканы, некоторые насыпали соль в солонки. Титания приготовляла салат, и м-р Уинтерботем, ничего не делавший, подошел к ней.

— Могу я просить у вас, как милости, не слишком мелко крошить салат? Он от этого теряет вкус.

— Какой вы любитель травы! Чистый Навуходоносор [162]! Но, если вам угодно, сэр, я послушаюсь вас.

— Кто умеет жарить рыбу? — крикнул Тинфойл. — Здесь две камбалы и несколько угрей. Где Калибан?

— Тут, сэр, — ответил Дженкинс, который стоял на коленях и раздувал костер, — я должен разогреть суп.

— А где Стефано?

— Замораживает вино, сэр.

— Кто же может приготовить рыбу, спрашиваю я?

— Я, сэр, — ответил Том, — но не без масла.

— Ты получишь масло, о возмутитель стихий! — произнес Тинфойл.

Через полчаса все было готово. Красивая Титания боялась сырости и оказала мне честь, усевшись на мою куртку. Остальные дамы тоже поместились вокруг скатерти; принесли и суп, а Пигва и Уинтерботем, по приказанию Титании, отправились за вином и другими напитками. Уинтерботем грозно посматривал на своего противника, Пигва не был вполне спокоен. Том только что снял сковороду с костра, и на ней еще прыгал жир. Пигва-Уэстерн, поставив свою ношу, собирался усесться. В эту минуту в голову Тома пришло желание подшутить, однако он не осмелился сам привести в исполнение свой план. Уинтерботем помещался перед Томом; Пигва стоял к ним спиной. Том посмотрел на Уинтерботема, украдкой указал ему на сковороду, а потом на Пигву. В одну минуту Уинтерботем уловил намек, схватил сковороду и толкнул Пигву; тот, желая смягчить ушиб от падения, поджал под себя руки. О ужас! — они попали на горячую сковороду, которую под него пододвинул его враг.

— Ой, ой! — закричал Уэстерн, подпрыгивая в воздух. Сковорода так и прилипла к его рукам.

Когда раздался вопль Пигвы, все перепугались, вообразив, что его укусила змея; произошла суматоха, но, заметив причину его воплей, все расхохотались, и даже его ожог не мог удержать их от смеха. Все это было слишком смешно. Хотя Уэстерну выразили сочувствие, но бедняк ничего не слушал. Он побежал к берегу реки лечить руки, а м-р Уинтерботем в глубине души наслаждался своей местью. Ведь никто, кроме Тома, не подозревал, что это было сделано умышленно. Удовольствие Пигвы пропало, остальные же не смущались. Ограничились только фразами: «бедный малый», или «жаль Уэстерна».

Кушанья быстро уничтожались. Остаток съестного давали нам, и мы ели с аппетитом. М-р Уинтерботем приналег на салат. Вдруг он страшно побледнел… Ему сделалось нехорошо. Все решили, что это случилось от масла, которым был приправлен салат. Но и его несчастье не уменьшило веселья. Вино и грог помогли обоим пострадавшим, и к концу дня они пришли в хорошее настроение и опьянели.

Но всему бывает конец. Наступило время возвращаться. Снова упаковали корзины и под присмотром Титании уложили посуду. Все общество уселось в ялики, Пигва поместился во втором, Уинтерботем остался в нашем. Едва мы отчалили, как заметили, что на берегу забыли ведро со льдом, в котором холодили винные бутылки. Мы вернулись и взяли его. М-р Уинтерботем, сильно выпивший, шумел, пугая Титанию и других дам. Он все признавался в любви королеве волшебниц, порывался броситься к ее ногам и раскачивал ялик, подвергая его опасности перевернуться. Наконец Том предложил ему сесть на ведро против красавицы, чтобы он мог все время без опасности говорить с ней. Уинтерботем согласился. Когда он опускался, Том снял крышку, и Уинтерботем погрузился в полурастаявший лед. Но у него в голове шумело, и он ничего не заметил. Толстяк продолжал болтать всякий вздор, но вот он почувствовал действие холода.

— Право… право, ночь очень сыра… Выступила роса… Скамейка совсем мокрая, прекрасная Титания, — забормотал он.

— Пустяки, воображение, мистер Ботем, — ответила Титания, восхищенная проделкой Тома. — Вы просто хотите отойти от меня; но, если вы пересядете на другое место, я никогда больше не буду разговаривать с вами.

— Царица души моей, прекрасная Титания, приказывайте только, ваш раб хочет повиноваться!

— А все-таки скамейка сыровата, — сказал Тинфойл, — позвольте, Уинтерботем, насыпать на нее немножко песку.

Тинфойл вынул большой бумажный мешок с солью и рассыпал его по льду.

Уинтерботем остался на прежнем месте, и когда мы подошли к Воксхоллскому мосту, он примерз ко льду, который отвердел благодаря соли. Бедняк жаловался на холод, дрожал, старался подняться с места, но не мог извлечь себя из ведра.

Он ослабел, говорил все меньше и меньше, наконец совсем замолк и, когда мы подошли у Уайтхоллской пристани, крепко-накрепко примерз. Мы его освободили не без труда, но он не был в состоянии держаться на ногах, и его отправили домой в наемном экипаже.

— Было жестоко так наказать его, мистер Тинфойл, — сказала Титания.

— Да, пожалуй, — ответил он, подавая ей руку. Все разошлись. Так окончился пикник, который, по словам Тома, был самым смешным происшествием в его жизни.

ГЛАВА XXVIII

М-р Тернбулл «приводит свой дом в порядок». М-с Тернбулл находит, что он поступает неправильно. Гарпун работает. Капитан отдает «долги чести» своей жены. Мосье и мадам Тальябю удаляются из общества «этих варваров англичан»
В первое воскресенье после пикника я решил навестить Тернбулла и, проводив в церковь Мэри, отправился пешком к его вилле. У ворот я спросил, дома ли он.

— Да, сэр, — ответила старуха-привратница, особа общительная и всегда хорошо относившаяся ко мне. — И миссис тоже дома.

Я прошел по аллее длиной в сотню ярдов, которая вела к подъезду, позвонил; мне отворил слуга, которого я еще не видал.

— Где мистер Тернбулл? — спросил я.

— Он у себя в комнате, сэр, — ответил слуга, — только скажите, как доложить о вас? Принимают не всех.

Надо заметить, что я не был в куртке; я теперь зарабатывал достаточно денег, и потому одевался, как все на берегу. Очевидно, лакей принял меня за джентльмена. Я сказал свою фамилию; слуга ушел, вскоре вернулся и позвал меня с собой. Я был очень удивлен. Куда девался дворецкий, «м-р Мортимер», и два лакея в важных ливреях с длинными эполетами и кистями? Новый слуга был одет в простой коричневый сюртук со светло-синим воротником и брыжами. Однако я узнал все, что случилось, едва вошел в кабинет Тернбулла, который сам он настойчиво называл своей каютой. И это название казалось подходящим, так как в комнате были только две маленькие полки с книгами, а все остальное ее пространство наполняли его любимые гарпуны, черепа дельфинов, челюсти акул, обломки кораллов, шкуры медведей бурых и белых, несколько моделей судов, принадлежавших двоим Тернбуллам и служивших им во время гренландских экспедиций за китами. Это был полный музей вещей, которые капитан собрал во время своих странствий. В углах виднелись эскимосские одежды, украшения и орудия; шкуры редких зверей, например черных лисиц, устилали пол. Морской ящик, полный различных предметов, тоже служил убранством комнаты, к досаде м-с Тернбулл, которая не раз тщетно старалась заставить мужа выбросить все это. Единственной мебелью служили два дивана, большой стол посредине комнаты и три или четыре тяжелых стула. Украшение стен составляли лишь раскрашенные гравюры в рамках, изображавшие ловлю китов, а также два или три наброска, сделанные братом моего старого друга.

Капитан Тернбулл сидел в утреннем халате; мне показалось, что он не совсем здоров или, во всяком случае, встревожен.

— Благодарю тебя, Джейкоб, что ты пришел. Я хотел было побранить тебя за то, что ты не явился раньше, но теперь так рад тебя видеть, что не могу ворчать. Почему ты не был так давно?

Я рассказал ему о перемене моего положения и прибавил, что чувствую себя очень счастливым.

— Очень рад слышать это, Джейкоб; желаю тебе всегда быть довольным. Ну, садись на диван и поболтаем. Мне нужно рассказать тебе многое. Ты, вероятно, заметил перемены? А?

— Да, сэр; я заметил, что мистера Мортимера не видно.

— Вот именно. Мортимер или, вернее, Джон Снобе — мошенник; он сидит в Ньюгетской тюрьме и его судят; я намереваюсь отправить этого вора в путешествие… для здоровья, так как поймал его с поличным и не буду к нему сострадательнее, чем к акуле, попавшейся на крючок. Но это еще не все. Тут было настоящее возмущение с попыткой отнять у меня управление кораблем. Но я всех сковал и приказал наказать. Деньги, Джейкоб, часто великое проклятие, поверь мне.

— Не многие разделяют ваше мнение, сэр, — заметил я со смехом.

— Может быть. Потому что люди, имеющие их, довольствуются тем значением, которое они дают им; а не имеющие вечно вздыхают о них, точно это единственная вещь в мире, которую стоит иметь. Но я расскажу тебе все, что случилось с тех пор, как мы с тобой виделись в последний раз.

Хотя капитан говорил приблизительно три часа, я постараюсь сократить рассказ. М-с Тернбулл все чаще и чаще разъезжала в своей карете, знакомилась с новыми «знатными» людьми и увеличивала расходы; капитан возражал против этого в сильных выражениях. Она не обращала внимания на его слова; кроме того, он случайно узнал, что деньги, которые еженедельно выдавались им на покрытие расходов, она тратила неизвестно куда и что два счета не были оплачены. Произошла ссора, капитан пожелал узнать, на что ушли деньги. Сначала м-с Тернбулл презрительно вскинула голову и удалилась из комнаты, поматывая тремя желтыми страусовыми перьями, которые украшали ее шляпу. Это не удовлетворило капитана, человека очень положительного; он дождался возвращения жены и потребовал определенного ответа. М-с Тернбулл заговорила об издержках, которых требовало его положение, и так далее. Он возразил, что его положение требовало уплаты по счетам. М-с Тернбулл заговорила о высшем обществе. Но на вопрос, что она сделала с деньгами, ответила только: «Истратила на булавки». — «На булавки! Тридцать фунтов в неделю на булавки! Да на эту сумму можно было бы накупить столько гарпунов, что их хватило бы на три китобойные годичные экспедиции». Она больше ничего не сказала, назвала мужа грубияном и попросила дать ей нюхательной соли. Тернбулл дал ей передохнуть до следующего утра. Между тем ему прислали и другие счета, всего на шестьсот фунтов; он оплатил их.

— Теперь, миссис Тернбулл, скажите мне, что вы сделали с этими шестьюстами фунтами? — спросил он, увидев жену.

Она сердилась, отказывалась отвечать, негодовала, грозила разводом. Он заметил, что она может поступать, как ей угодно, но что денег она больше не увидит. У нее сделалась истерика, и она пролежала целый день, Тернбулл не зашел к ней, а лег спать; но, чувствуя печаль и тревогу, поднялся на рассвете, стал бродить по комнате и вдруг из своего окошка увидел, как к ограде двора подъехала телега. Из нее выскочили какие-то люди, вошли в дом и скоро вернулись с двумя большими корзинами в руках. Капитан снял со стены один из гарпунов, прошел кружным путем вниз к выходу и очутился подле телеги в ту минуту, когда в нее ставили корзины. Он велел мошенникам остановиться и схватил лошадь под уздцы; но вместо ответа ее погнали; она дернула, Тернбулл упал, и телега чуть не переехала через него. Тут он бросил гарпун в лошадь; она упала, люди тоже, так как гарпун задел и их. Тернбулл схватил мошенников, позвал на помощь, велел призвать констеблей и передал им пойманных. Оказалось, что Мортимер выдал им корзины с лучшим вином Тернбулла и с разными другими предметами, которые доказывали, что у дворецкого были свои ключи от всех шкафов и чуланов. Выяснилось также, что Мортимер, вернее, Снобе уже несколько времени делал такие вещи. Оставив виновных и захваченные вещи на попечении двух констеблей, Тернбулл вернулся в дом с третьим полицейским. Дверь отворил сам Мортимер; он прошел с капитаном в его кабинет и объявил, что немедленно отказывается от места, так как раньше всегда служил у джентльменов. Снобе потребовал вознаграждения по заслугам. М-р Тернбулл нашел, что это требование вполне законно, и передал его констеблю.

Снобса, возмущенного обращением капитана, отправили вместе с его сообщниками на улицу Боу — в полицию. Двум лакеям тоже было отказано. Тернбулл заплатил им жалованье и отослал. Они объяснили, что рады уйти от него, «так как прежде всегда служили у джентльменов». Тот же ответ получил он и от кучера, у которого все было в беспорядке. Встретив камеристку своей жены, капитан узнал от нее, что м-с Тернбулл очень больна, оделся, сел в парный шарабан, поехал в город; наскоро позавтракал там в первом же попавшемся ресторане; потом нанял агента для продажи лошадей; оставив свой экипаж у каретника, взял нового слугу и вернулся на виллу. Он застал м-с Тернбулл в гостиной; бедняжка была очень изумлена и возмущена его поведением. Новые слезы, новые угрозы, приказ подать карету. Но кареты не оказалось; не оказалось также ни кучера, ни лошадей, как объявила ее камеристка. Она заперлась у себя в комнате и целый день не показывалась.

Между тем по всему Брендфорду разошлись вести. Все сплетничали, преувеличивая случившееся; говорили, что м-с Тернбулл жила слишком роскошно; что она не платила долгов и теперь в ее дом нахлынули кредиторы; что экипажи распроданы, что слуг отпустили, лошадей увели и бедная хозяйка дома заболела. Прибавлялось, что все ожидали этого. Многие решили сторониться четы Тернбулл, и каждый прибавлял новые подробности. Только мосье Тальябю нашел нужным сделать визит Тернбуллам и на следующее утро явился на виллу.

К этому времени порядок там немного восстановился; кое-кто из слуг остался. Тернбулл едва успел позавтракать, как доложили о мосье Тальябю, и он принял его.

— Ах, мосье, — затараторил французик, — надеюсь, мадам лучше. Мадам Тальябю всю ночь проплакала, услышав недобрые вести о долгах и прочем…

— Я очень признателен мадам, — проворчал Тернбулл. — А теперь спрошу вас, чего вам угодно?

— Ах, мосье, я очень, очень сочувствую вам; но, если джентльмен не теряет чести, что такое деньги? (М-р Тернбулл поднял на него вопросительный взгляд). Видите ли, мосье Тернбулл, для джентльмена честь — все. Если джентльмен остается в долгу перед каким-нибудь мошенником-продавцом, это ничего, но он всегда отдает долг чести. Вот, мосье Тернбулл (и крошечный француз вынул из кармана бумагу), это маленькая записка, которую мадам Тернбулл дала мадам Тальябю; тут написано, что ваша супруга должна мадам Тальябю двести фунтов, которые она проиграла ей в экарте. Джентльмен называет это долгом чести, и джентльмен отдает его, в противном случае он теряет доброе имя и все называют его мошенником. Мы с мадам Тальябю до того любим вас и мадам Тернбулл, что хотели бы спасти вашу добрую славу. Поэтому я, по желанию жены, приехал к вам и прошу вас устроить это маленькое дело и заплатить небольшой долг чести.

С очень вежливым поклоном француз положил на стол записку.

Тернбулл просмотрел ее. Все было так, как сказал француз, но капитан понял, что бесчестная чета выманила у его жены деньги.

— Позвольте мне, мсье Тальябю, прежде задать вам два-три вопроса, а потом уже расплатиться; если вы чистосердечно ответите на них, я не буду возражать. Я думаю, миссис Тернбулл проиграла вам в экарте около шестисот фунтов? — Мосье, который вообразил, что м-с Тернбулл рассказала мужу все, ответил утвердительно. — Й, помнится, — продолжал капитан, — что два месяца тому назад она даже не подозревала, что такое экарте.

— Правда, — был ответ, — но дамы всему выучиваются очень скоро.

— Прекрасно, только скажите, разве хорошо, что вы и ваша жена, знавшие эту игру, позволяли ей проигрывать так много денег?

— Ах, мосье, когда дама говорит, что ей угодно играть, что можно сделать?

— Но почему вы никогда не играли у нас, мосье Тальябю?

— О, мосье Тернбулл, игры должна предлагать хозяйка дома.

— Верно, — ответил Тернбулл и написал чек на двести фунтов. — Вот ваши деньги, а теперь позвольте мне сказать, что вас и вашу жену я считаю парой мошенников и прошу никогда не показываться у меня в доме.

— Что вы говорите? Сэр, я требую удовлетворения!

— Вы получили деньги? Или вам нужно что-нибудь еще? — спросил Тернбулл, поднимаясь со стула.

— Да, сэр.

— Ну, так получите, — ответил Тернбулл, толчком колена выбросил его из комнаты, протолкал по коридору и вышиб из входной двери.

Француз по временам оборачивался и выкрикивал угрозы. Потом попробовал убежать. Уже вне дома Тальябю обернулся и закричал:

— Мосье Тернбулл, я получу удовлетворение, страшное удовлетворение! Вы заплатите, ей-Богу, сэр, вы заплатите… за это деньги.

В тот же вечер Тернбулл получил приглашение на следующее утро явиться в суд; его обвиняли в нанесении побоев. В суде он встретил Тальябю и признал, что вытолкал француза из дому за мошенническое выманивание денег у его жены. Тальябю шумел и гремел, говорил, что у него есть знатные знакомые, что его лучший друг лорд Скроп. Но судья знал свет, видел иностранцев и не доверял французу.

— Кто вы, мосье? — спросил он.

— Сэр, я джентльмен. — Ваша профессия?

— Сэр, у джентльменов не бывает профессии.

— На что же вы живете?

— На то же, что дает средства другим джентльменам.

— Вы, кажется, упомянули, что лорд Скроп ваш близкий друг?

— Да, сэр, очень близкий; я провел три месяца в Скроп-Кестле с лордом Скропом и его супругой. Леди Скроп очень полюбила мадам Тальябю.

— Прекрасно, мосье Тальябю; мы теперь должны заняться другим делом и подождать, пока не привезут штраф, присужденный с мистера Тернбулла. Присядьте.

Около получаса разбиралось другое дело, но раньше, чем выслушать новых тяжущихся, судья, знавший, что лорд Скроп в городе, послал к его милости лорду записку. Скоро принесли ответ. Судья прочитал его, улыбнулся, продолжал заниматься делом, а по окончании разбора сказал:

— Ну, мосье Тальябю, вы сказали, что близки с лордом Скропом?

— Да, сэр, очень близок.

— Я имею честь знать лорда Скропа, и так как он в городе, написал ему записку и получил ответ, который прочитаю вам.

Тальябю побледнел. Судья прочел:

«Дорогой сэр, малый, носящий имя, о котором вы упоминаете, приехал со мной из России в качестве моего лакея. Я рассчитал его за бесчестность. После этого горничная леди Скроп вышла за него замуж и тоже отошла от места. Я узнал, что их проделки дошли до невероятной степени, и если бы мы знали, где можно захватить эту парочку, я, конечно, отправил бы ее к вам. Теперь это позабыто, но худшего мошенника не существовало на свете.

Ваш Скроп».

— Сэр, что вы скажете? — сурово спросил судья. Тальябю упал на колени, прося прощения у судьи, у лорда Скропа и Тернбулла, которому он предложил взять обратно чек на двести фунтов. Судья, видя, что капитан не берет денег, сказал ему:

— Возьмите, мистер Тернбулл, он отдает их, и это доказывает, как бесчестно он нажил эти деньги; достаточно, что вы потеряли шестьсот фунтов.

Тернбулл взял чек и разорвал его; Тальябю вместе с женой был впоследствии отправлен по ту сторону пролива, где он мог играть в экарте с кем угодно.

ГЛАВА XXIX

М-р Тернбулл находит, что деньги — необходимое зло и не служат источником счастья. Домине находит, что малая доля клеветы действеннее советов Овидия, а я нахожу, что прогулка возбуждает аппетит
— А теперь ты видишь, Джейкоб, какая произошла революция: не очень приятная, но тем не менее необходимая. С тех пор я уплатил по всем счетам, так как слух о моем разорении заставил поставщиков прислать мне их. Я вижу, что за последние пять месяцев моя жена истратила весь наш годовой доход. Пора было становиться.

— Я согласен с вами, сэр, но что говорит миссис Тернбулл? Стала ли она благоразумнее?

— Да, хотя не совсем сознается в этом. Я сказал ей, что она теперь должна довольствоваться моим обществом, обходиться без кареты; значит, так и будет. Ее знакомые не ответили на ее приглашения, но больше всего на нее подействовала история с Тальябю. По моей просьбе судья отдал мне записку лорда Скропа, и я дал жене прочитать ее, а также и донесение полиции, Я думаю, что она попросит меня продать виллу и пере», ехать в другое место, но пока мы мало говорим друг с другом.

— Мне грустно за нее, сэр, я считаю ее такой доброй, хорошей женщиной.

— Это похоже на тебя, Джейкоб, и она действительно такая. И теперь ее стоит пожалеть, она знает, что одна во всем виновата. Все ее мечты о величии полопались как мыльные пузыри, и она чувствует, что попала в худшее положение, чем в ту минуту, когда ей пришло в голову прекратить все прежние знакомства и постараться войти в общество, которое смеялось над ней. Проклятые деньги создали ее несчастье… и мое тоже.

— Ну, сэр, — сказал я, — вряд ли деньги сделают меня несчастным.

— Может быть, тебя и не сделают. Во всяком случае, завтра ты заработаешь кое-что. Я не могу пригласить тебя обедать, так как этим я доказал бы недостаток привязанности к моей жене, но не приедешь ли ты завтра с яликом? Я отправлюсь покататься.

Сговорившись относительно времени нашей встречи, я простился. На длинной большой улице я встретил м-с и м-ра Томкинс, смотрителя брендфордской пристани.

— Я хотел зайти к вам, сэр, — сказал я ему.

— Хорошо, Джейкоб, помните: мы обедаем в половине четвертого. Обед — телячье филе и свиная грудинка, не опоздайте!

Я обещал прийти вовремя, а сам побежал к школе.

Дверь в комнату Домине была не заперта, и я вошел незамеченным. Никогда не забуду той картины, которую увидел. По одной стороне единственного окна стоял старый шкафчик с библиотекой Домине, не позолоченными, но, напротив, сильно потрепанными томами; с другой — большой ларец, на нем лежала розга. Посередине комнаты помещался стол; за ним, спиной к окну, сидел Добс в черном, но порыжевшем от времени халате. Он внимательно читал книгу. На столе также лежала большая библия, в которую он часто заглядывал. На полу валялась его трубка, разбитая на две части. Справа белел лист бумаги, на котором он, очевидно, делал заметки. Я подошел и заглянул через плечо Домине. Книга, которую он так внимательно читал, была «Лекарство от любви» Овидия.

Не замечая меня, Домине прочел последние страницы, еще не прочитанные им, закрыл том, снял очки со своего большого носа и откинулся на спинку стула.

— Странно, — вслух произнес он, — некоторые его советы хороши, но я не нахожу в них лекарства для себя. Избегать праздности, да, это разумно, но я никогда не был празден, и моя любовь не плод безделья. Избегать ее присутствия. Это я должен делать; однако она не выходит у меня из ума. Разве даже в эту минуту она не стоит передо мной во всей своей прелести? Думать о ее недостатках и преувеличивать их. Нет, это будет несправедливо, не по-христиански. Лучше буду исправлять себя. Боюсь, что Овидий писал все это для молодых людей. Ах, я опять разбил трубку… четвертая на одной неделе. Что подумает матрона? Она сочтет меня сумасшедшим и не будет далека от истины.

И Домине закрыл лицо руками.

Я воспользовался этим, отошел к двери, щелкнул засовом. Домине очнулся от шума и протянул мне руку.

— Здравствуй, мой сын; твой старый наставник приветствует тебя. Садись, Джейкоб, я думал о тебе и твоих.

— О старом Степлтоне и его дочери? Да?

— Да, вы все были в моих мыслях, когда ты вошел в комнату. Они здоровы?

— Да, сэр, — ответил я. — Но я мало вижусь с ними. Старик все курит, а молодая девушка… Ну, чем меньше видеть ее, тем лучше.

— Это для меня новость, Джейкоб: ведь она очень мила.

Я знал характер Домине и понимал, что лучше всего его можно было излечить, заставив предполагать, что Мэри легкомысленна. Во всяком случае я решил унизить ее в его глазах, впрочем, не говоря о ней неправды, и заметил:

— Да, она мила, слишком мила со всеми; я не люблю таких девушек.

— Что ты, Джейкоб! Неужели она легкомысленна? Я улыбнулся в ответ.

— Но я не заметил этого, — продолжал Домине и прибавил: — Право, Джейкоб, ты меня удивляешь.

— Я часто вижусь с ней, сэр, и знаю о ней многое.

— Прошу тебя, расскажи мне все…

— Нет, сэр, не стану говорить. Думайте, что хотите.

— Она молода, Джейкоб, и, может быть, исправится, когда выйдет замуж.

— Сэр, я глубоко убежден (тут я сказал правду), что если бы вы завтра женились на ней, она через неделю покинула бы вас.

— Это твое искреннее убеждение, Джейкоб?

— Я готов прозакладывать жизнь, хотя, конечно, не назначаю верного срока.

— Джейкоб, благодарю, очень благодарю тебя: ты открыл мне глаза, ты принес мне больше пользы, чем Овидий, — сказал старик. — Даже древние не поступали со мной так великодушно, как ты, мальчик, которого я воспитывал. Ты отплатил мне за все, Джейкоб, ты предостерег меня, Джейкоб, ты спас меня от самого себя и от нее. Знай, Джейкоб, мое сердце стремилось к этой девушке, и я считал ее совершенством. Джейкоб, я благодарю тебя. Оставь меня теперь, чтобы я мог побеседовать с собой и снова найти свое сердце! Ведь я очнулся от грез, и мне необходимо побыть только с собой одним.

Я охотно ушел от Домине, так как чувствовал, что мне нужно побывать в компании телячьего филе и свиной грудинки. К м-ру Томкинсу я пришел вовремя. Он ласково принял меня и сказал, что очень доволен своим новым положением. Я встретил за его столом людей, которые, как я знал, сочли бы для себя унижением обедать у него в бытность его конторщиком Драммонда. Мы вспомнили старину: бал, иллюминацию, и, проведя очень приятный вечер, я простился с хозяевами, намереваясь отправиться пешком в Фулгам. Подле дома Томкинса я увидел старого Тома, который ждал меня.

— Мальчик мой, — сказал он. — Пожалуйста, побывай у меня на днях. Когда ты будешь свободен? Баржа простоит здесь две недели по крайней мере, мистер Томкинс приказал нам ждать груза. Итак, скажи, когда ты придешь к нам, чтобы познакомиться с моей старухой и целый день провести с нами? Мне хочется немножко потолковать с тобой и спросить твоего мнения относительно разных разностей.

— Вот как, — с улыбкой ответил я. — Не хотите ли вы строить новый дом?

— Нет, нет, не то, — отозвался Бизли. — Видишь ли, Джейкоб, как я уже говорил тебе прошедшей зимой, мне пора бросить работу. Я уже не молод, и всякому овощу свое время. Осенью я думаю оставить баржу и совсем выйти на берег. Но в то же время мне необходимо обдумать, как устроить себе новую жизнь. Итак, скажи мне, когда ты будешь у меня?

— Хотите в четверг?

— Отлично; приди к завтраку, назад отправишься после ужина, а если захочешь, старуха повесит для тебя гамак.

— Хорошо. Но где Том?

— Том? Не знаю. Думаю, он с этой дочерью Степлтона. Я не вмешиваюсь в его дела, и мне кажется, они созданы друг для друга.

— Что вы хотите сказать?

— По красоте они парочка, но я говорю не об этом. Она хитра, но и он себе на уме и будет управлять своим рулем, как она своим. Их жизнь превратится в борьбу, но за удар заплатят ударом. Я знаю одно: что невеста Тома может быть прихотлива и хитра, сколько ей угодно, но что жена Тома не будет такой. Он сумеет держать ее в руках. Ну, до свидания. Мне далеко идти.

Когда я вернулся домой, Мэри была одна.

— Здесь был Том? — спросил я.

— Зачем вы спрашиваете?

— Чтобы вы ответили, если вам все равно.

— Совершенно все равно. Мистер Джейкоб, Том был здесь и на этот раз превеселый.

— Он всегда такой, — сказал я.

— А где были вы? — задала она вопрос. Я ответил.

— Значит, вы видели старого Домине, — продолжала Мэри. — Скажите же, что он обо мне говорил.

— Этого я не повторю, — ответил я, — а скажу только, что он никогда больше не будет думать о вас; не ждите, что вы когда-нибудь увидите его.

— Но помните, он обещал прийти.

— Он сдержал свое обещание, Мэри.

— Он сказал вам это? Он рассказал все, что произошло?

— Нет, Мэри, он ничего не говорил мне, но я все знаю.

— Не понимаю вас.

— Тем не менее это правда, и я считаю, что, в общем, вы поступили хорошо.

— Боже мой, вы, верно, были в этой комнате. И вы слышали все?

— Все до слова, — сознался я.

— Признаюсь, — заметила Мэри, — »я не могла вообразить, чтобы вы были способны на такую низость.

— Лучше обвиняйте собственную неосторожность, Мэри. То, что я слышал, мог слышать всякий. Если вам угодно разыгрывать нежные сиены в комнате, которая поднимается всего на восемь футов от земли, широко открыв окно, не удивляйтесь, что каждый прохожий услышит ваши слова.

— Это правда, я и не подумала, что окно открыто; и мне было бы все равно, если бы весь мир слышал… только бы не вы.

В эту минуту я вспомнил то, что Мэри сказала обо мне. Я ничего не ответил ей. Она села, прижав руки ко лбу, и тоже молчала. Я взял свечу и ушел.

Гордость Мэри была уязвлена мыслью, что я слышал ее признание. С этих пор молодая девушка стала обращаться со мной по-новому: теперь она старалась избегать меня. Я же продолжал испытывать к ней самые дружеские чувства.

На следующее утро я в назначенное время был подле виллы Тернбулла, однако раньше, чем я отплыл к ней, случилось довольно странное происшествие. Я только что окончил мыть свой ялик и надел куртку, как на плот вышел смуглый человек, очевидно, южанин из какой-то дальней страны. Под мышкой у него был сверток.

— Сколько за перевоз на ту сторону реки? Сколько пенсов? — спросил он.

— Два, — ответил я, но мне не хотелось переправлять его, и я прибавил: — Вы заплатите всего один пенни, если перейдете по мосту.

Это был красивый человек, не слишком темнокожий; его голову окружал цветной тюрбан; на нем были не очень широкие шаровары, и я спрашивал себя, не турок ли он. Впоследствии я узнал, что он уроженец Индии. Говорил этот южанин по-английски, но с ошибками. Так как он решил переправиться в ялике, я отчалил; когда мы были на середине реки, мой наниматель попросил отвести лодку немного вверх.

— Так, хорошо, — сказал он, развернул сверток, вынул из него коврик и разложил его на дне ялика; потом встал, глядя на солнце, которое поднималось во всем своем величии, протянул к нему руки, трижды приветствовал его, опустился на колени, несколько раз коснулся коврика лбом, снова поднялся и, вынув несколько полевых цветов из-за куртки, бросил их в реку; наконец, он опять поклонился, сложил коврик и попросил меня грести к берегу.

— Я читал молитвы, — сказал он, глядя на меня своими темными, проницательными глазами.

— Очень хорошо, — заметил я. — К кому вы обращали их?

— К моему богу.

— Но почему же вы не читали их на берегу?

— Из дома я не вижу солнца, а если я молюсь на улице, мальчики смеются и бросают в меня грязью. Река — хорошее место.

Мы пристали к берегу; он вынул три пенса и предложил их мне.

— Нет, нет, — сказал я, — я не хочу, чтобы вы платили мне за то, что молились.

— Не берете денег?

— Я беру деньги за перевоз через реку, но не хочу платы за молитвы. Когда вам понадобится снова прочитать их, придите на берег, и, если я буду у пристани, я охотно свезу вас на середину реки.

— Вы очень хороший человек. Я благодарен.

Индус низко поклонился мне и ушел. Тут замечу, что он стал часто приходить к реке на восходе, и я неизменно довозил его до середины Темзы, чтобы он мог исполнять свой религиозный обряд. Мы много беседовали с ним и даже подружились.

М-р Тернбулл был на дорожке, которая тянулась от его дома до берега реки. Когда я подводил ялик, он уже ждал меня. Корзина с нашим обедом стояла подле него на песке.

— Прелестное утро, Джейкоб, но я думаю, будет жаркий день, — сказал он. — Тотчас же двинемся в путь. Возьмемся за весла.

— Как чувствует себя миссис Тернбулл, сэр?

— Недурно, Джейкоб: она теперь гораздо больше похожа на ту Полли Бекон, с которой я когда-то венчался, чем все эти последние годы. Может быть, все к лучшему. Случившееся заставит ее опомниться и вернет счастье нашему домашнему очагу; в таком случае, Джейкоб, я скажу, что мои деньги истрачены хорошо.

ГЛАВА XXX

Наш пикник с м-ром Тернбуллом. Он превращается в приключение, в котором играют роль жестяной ящик и дамский плащ
Мы спокойно двигались вверх по течению, разговаривали, и время от времени наши весла поднимались; старый капитан сказал:

— Зачем превращать удовольствие в работу? Но все же двинемся вверх. Мне больше нравится верхняя часть реки, Джейкоб, потому что там ясная вода, которую я люблю. — И он заговорил о том, как еще мальчиком, бывало, всматривался в прозрачную воду, наблюдая за рыбами и насекомыми, кишевшими в глубинах; заговорил также о существах, которые моряки называют «пузырями», прибавив, что их настоящее наименование медузы, что они во множестве водятся в северных морях и составляют любимую пищу кита.

— Мне очень хотелось бы отправиться на ловлю китов, — заметил я. — Я столько слышал об этом от вас.

— Жизнь китобоя увлекательна, но тяжела, Джейкоб. Некоторые плавания приятны, другие страшны.

— Я помню одну экспедицию, от которой я поседел сильнее, чем ото всех других, а я участвовал, кажется, в двадцати двух. Мы шли к северу, пробиваясь через плавучий лед; поднялся ветер, началось волнение и через неделю стало ужасно. Дни были коротки, и при дневном свете стоял такой густой туман, что мы почти ничего не видели. Мы качались посреди больших глыб плавающего льда, встречали громадные айсберги, которые неслись с быстротою ветра и грозили нам гибелью. Вся оснастка оледенела; лед покрывал борта судна; матросы окоченели, и мы не могли протащить через блок ни одной веревки, не облив ее предварительно кипятком. А ужасные ночи, когда мы поднимались на горы волн, потом летели в пропасти, не зная, не натолкнемся ли мы внизу на ледяную твердую глыбу и не пойдем ли немедленно ко дну. Кругом царила тьма, ветер выл; налетая на нас, он пронизывал до костей, черные волны танцевали кругом судна, и по временам по белизне и кайме пены мы замечали исполинские массы льда, которые неслись на нас, точно злобный демон желал превратить их в орудия истребления. Никогда не забуду, как перевернулся один айсберг во время страшной бури, продолжавшейся месяц и три дня.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, сэр? — спросил я.

— Ты должен знать, Джейкоб, что все айсберги из пресной воды, что предполагается, будто они оторвались от суши благодаря непогоде и другим причинам; хотя лед плавает, он глубоко погружается. Иными словами: если айсберг имеет пятьсот футов высоты над водой, он уходит в воду в шесть раз глубже. Вода теплее воздуха, а потому лед под поверхностью моря тает гораздо скорее, чем на воздухе. Итак, если айсберг проплавал некоторое время, его нижняя часть делается легче верхней. Вот тогда-то он и поворачивается, тоесть опрокидывается и плавает в другом положении. Ну, вот. Мы были близ айсберга, который находился у нас с подветренной стороны. Гора эта была очень велика, и мы решили отойти от нее, распустив все паруса, но наблюдали за нею. Айсберг быстро несся от дыхания бури. Вдруг налетел новый шквал еще сильнее прежнего, и один из матросов закричал: «Переворачивается! » Вершина айсберга стала наклоняться в нашу сторону; казалось, будто его острие нависло над нашими головами. Мы думали, что погибли, потому что, если бы ледяная гора обрушилась на судно, наш бот разбился бы на мелкие осколки. Все смотрели на ужасный айсберг, даже рулевой, который все же не выпускал из рук колеса. Айсберг почти перевернулся, как вдруг нижний лед, бывший тяжелее с одной стороны, чем с другой, ускорил его движение, и глыба, изменив направление, обрушилась в море на порядочном расстоянии от нас. К нему взлетела вспененная вода, и ее струи ослепили нас, плеснув нам в лица. На мгновение движение волн остановилось; море точно закипело, затанцевало, взметая остроконечные массы воды во все направления; одна волна поднималась, другая падала; наш китобойный бот качался и шатался, как пьяный; даже направление шквала на мгновение изменилось, и тяжелые паруса стали полоскаться, сбрасывая с себя ледяной покров. Потом все окончилось. Перед нашим носом высился айсберг новой формы; буря снова началась, волны налетали на бот, как прежде, и мы, несмотря на весь ужас шквала, с облегчением встретили его. От этого плавания треть моих волос поседела, и, что хуже всего, при нашем возвращении мы привезли только трех «рыб». Однако нам следовало поблагодарить небо, потому что восемнадцать других китобойных судов совершенно пропали.

В ответ на этот длинный рассказ я позабавил Тернбулла описанием пикника. Так мы прошли далеко за мост Кью, пристали к берегу и уселись закусить, окруженные сотнями синих стрекоз, которые порхали кругом нас, точно справлялись, зачем мы ворвались в их область. До самого вечера мы болтали, наконец отчалили и пошли вниз по течению. Солнце зашло; нам оставалось всего шесть или семь миль до дома капитана, как вдруг мы заметили стройного молодого человека, который плыл в маленькой байдарке; он догнал нас.

— Вот что, молодцы, — сказал он, принимая нас обоих за лодочников, — не хотите ли без большого труда заработать парочку гиней?

— О да, — ответил Тернбулл, — если вы объясните нам, как сделать это. Отличный случай для тебя, Джейкоб, — шепнул он мне.

— Так вот: мне не больше как на час нужны ваши услуги. Впрочем, может быть, я задержу вас и подольше, так как дело касается дамы, и кто знает, не придется ли нам подождать ее. Я прошу вас только хорошо и усиленно грести. Согласны?

Мы согласились; он потребовал, чтобы мы шли за его байдаркой, и двинулся к берегу.

— Будет приключение, сэр, — сказал я.

— По-видимому, — ответил Тернбулл. — Что же? Тем лучше.

Молодой джентльмен скользнул в маленькую крытую бухту, принадлежащую красивой вилле на берегу, привязал свою байдарку и сел в наш ялик.

— Времени достаточно, поэтому можете грести спокойно, — заметил он.

Мы шли вниз по реке и пристали там, где зеленел сад большого нарядного коттеджа, который помещался ярдах в пятидесяти от берега. Вода реки доходила до кирпичной садовой ограды вышиной в четыре или пять футов

— Так, хорошо, но, тс, тс! Ни слова, — сказал молодой человек, поднимаясь на кормовой скамейке и заглядывая за стену. Осмотревшись, он взобрался на верхушку ограды и просвистал два такта песни, которой я никогда не слыхивал. Все было тихо. Он притаился за ветвями сирени и снова повторил мотив песни; ответа не последовало. Он с перерывом продолжал свистать; наконец в одном из верхних окон дома замерцал свет. Три раза огонек исчезал и снова загорался.

— Приготовьтесь, молодцы, — сказал наш наниматель.

Минуты через две появилась девушка в плаще с каким-то ящиком в руках. Она, по-видимому, волновалась и тяжело дышала.

— О, Уильям, я сразу услыхала ваш сигнал, но не могла пробраться в комнату дяди за ящиком; наконец он ушел, и я принесла жестянку.

Молодой человек взял ящичек и передал его в ялик.

— Теперь, Сесилия, скорее. Остановитесь, бросьте ваш плащ в лодку, поднимитесь на стену, и мы с лодочниками поможем вам спуститься.

Она не сразу исполнила его совет, потому что стена была высока и по ней тянулась железная решетка вышиной в фут. Наконец, казалось, она преодолела все трудности, но вдруг из ее уст вырвался крик.

Посмотрев вверх, мы увидели на стене третью фигуру: высокого, полного старого человека. Он быстро схватил Сесилию за руку и потянул назад. Уильям и его спутница сопротивлялись. Их противник закричал:

— Помогите, помогите, воры, воры!

— Помочь нашему нанимателю? — спросил я Тернбулла.

— Прыгай, Джейкоб, я не могу взобраться на стену. Я в одно мгновение поднялся на ограду и хотел броситься на помощь молодому человеку, но появилось четверо слуг с фонарями и с оружием в руках; они быстро бежали по лужку. Сесилия упала в обморок. Старик и его противник тоже свалились вниз, и старый джентльмен придавил к земле молодого. Заметив слуг, он закричал:

— Схватите лодочников.

Тут я понял, что нельзя терять ни минуты, прыгнул в ялик и отчалил от берега. Мы были ярдах в тридцати от берега, когда преследователи выглянули из-за стены.

— Стой, лодка, стой, — закричали они.

— Стреляйте в них, если они не остановятся, — прибавил хозяин дома.

Мы гребли изо всех сил. В нас выстрелили, но пуля не долетела до ялика, и в реку упал только слуга, который стрелял: он наклонился, чтобы лучше видеть нас, ружье отдало, и от толчка он упал. Мы услышали всплеск воды, но продолжали грести и вскоре были далеко от места происшествия. Только перерезав Темзу, мы передохнули.

— Ох, — сказал м-р Тернбулл, — такого приключения я не ожидал.

Я засмеялся.

— Ив хорошую кашу мы попали, — продолжал он. — У нас остался жестяной ящик, принадлежащий Бог весть кому, и я не знаю, что нам делать с ним.

— Я думаю, сэр, — сказал я, — лучше всего вернуться в ваш дом, спрятать там этот ящик и не показывать, пока мы не узнаем, что все это означает. Я же отправляюсь к Фулгаму; через день или два что-нибудь да выяснится.

Мы так и поступили. М-р Тернбулл вышел подле своего сада, взяв с собою жестяной ящик и дамский плащ, я же быстро отправился к Фулгаму. Подле пристани я осторожно пробрался между другими яликами, чтобы не испортить их. Когда я подошел к плоту, то увидел на берегу человека с фонарем.

— Вы что-нибудь привезли? — спросил он.

— Ничего, сэр, — ответил я.

Он спустился, осмотрел ялик и остался доволен.

— А вы не видали на реке лодки с двумя гребцами?

— Нет, сэр, — ответил я.

— Откуда вы теперь?

— Из усадьбы одного джентльмена из Брендфорда.

— Брендфорд? Тогда вы были гораздо ниже их. Они еще не пришли.

— У вас есть для меня дело, сэр? — спросил я, стараясь показать, что я не тороплюсь уйти.

— Нет; сегодня нет. Мы ищем кое-кого, но на реке у нас две лодки и по человеку на каждой пристани.

Я привязал ялик, вскинул на плечи весла, вынул уключины и с удовольствием удалился. Оказалось, что едва наши преследователи поняли, что нас не остановишь выстрелами, они оседлали лошадей и по короткой дороге примчались в Фулгам минут за десять до меня. Я страшно утомился, и когда Мэри подала мне ужин, молча съел его, пожаловался на головную боль и ушел спать.

ГЛАВА XXXI

Речной яличник превращается в речного рыцаря. Я приобретаю рыцарские качества, вижу красивое лицо и плыву по течению. Приключение, по-видимому, больше касается закона, чем любви, так как вопрос, то есть жестяной ящик, полон документов
На следующее утро я наскоро позавтракал, отправился к Тернбуллу и рассказал ему о том, что случилось. Он порадовался, что ящик не остался у меня, так как в противном случае меня посадили бы в тюрьму, и прибавил, что не отдаст его никому, пока не узнает, кто его законный владелец.

— Но, Джейкоб, — прибавил капитан, — тебе придется сделать разведку и узнать, что это за история. Скажи, ты помнишь напев, который он столько раз насвистывал?

— Всю ночь он звучал у меня в ушах, и по дороге сюда я напевал его; кажется, я верно запомнил мелодию. Послушайте, сэр. — И я просвистал мотив.

— Вполне верно, Джейкоб, вполне. Постарайся не забыть его. Куда ты сегодня? — спросил Тернбулл.

— Никуда, сэр.

— Недурно было бы отыскать место, где мы пристали, и посмотреть, не там ли молодой человек в байдарке. Во всяком случае, ты, может быть, откроешь что-либо. Только, пожалуйста, будь осторожен.

Я обещал не делать безумий и, очень довольный, отправился в путь: все, носившее характер приключений, нравилось мне. Приблизительно через час с четвертью я увидел коттедж, кирпичную стену, даже заметил, что несколько кирпичей обвалилось с нее. Ничто не шевелилось в доме. Я продолжал сновать взад и вперед, поглядывая на окна. Наконец одно из них открылось, и там показалось лицо девушки, которую, как я был уверен, мы видели накануне вечером. В воздухе стояла полная тишина. Она села подле окошка, склонив голову на руку. Я просвистел два такта мелодии. При первых же звуках она вскочила и посмотрела в мою сторону. Я поднялся; она махнула платком, потом закрыла окно. Через несколько секунд Сесилия появилась на лужайке, направляясь к реке. Я немедленно подплыл к ограде, положил весла и, остановившись, ступил на скамью ялика.

— Кто вы, и кто послал вас? — сказала она, глядя на меня.

Тут я увидел одно из самых красивых лиц, которые когда-либо встречались мне.

— Никто, — ответил я, — но прошедшей ночью я был в лодке. Мне очень грустно, что вам так не посчастливилось, однако ваши ящик и плащ целы.

— Значит, вы один из двух гребцов? Надеюсь, никто из вас не был ранен, когда в вас стреляли?

— Никто.

— А где ящик?

— В доме лица, бывшего со мной.

— А ему можно доверять? За ящик предложат большие деньги.

— Думаю, что можно доверять, леди, — с улыбкой ответил я. — Бывший со мной человек — джентльмен и очень богат. Он из удовольствия катался по реке и просил меня сказать вам, что не отдаст ящик, пока не узнает, кому принадлежит то, что скрыто в нем.

— Боже великий, какое счастье. Могу я верить вам?

— Надеюсь так, леди.

— Кто же вы такой? Вы не яличник?

— Яличник, леди.

Она замолчала, несколько мгновений пристально вглядывалась в меня, потом продолжала:

— Как узнали вы напев, который только что насвистывали?

— Вчера перед вашим приходом молодой джентльмен повторял его много раз. По дороге сюда я попробовал вспомнить эту мелодию, думая, что она послужит средством привлечь ваше внимание. Могу я служить вам, леди?

— Да… если бы только я могла быть уверена в вас. Меня держат в заключении… я не могу послать письма, за мной строго смотрят, мне позволяют выходить только в сад, но и тут следят за мной. Сегодня большая часть слуг отыскивает ящик, не то я не могла бы так долго разговаривать с вами. — Она тревожно оглянулась на дом, потом, прибавив: — Погодите минуту, — отошла от стены и несколько раз прошлась по садовой дорожке.

Я все еще оставался под оградой, чтобы меня не могли видеть из дома. Минуты через четыре она вернулась и сказала:

— Было бы жестоко, более чем жестоко, было бы ужасно дурно с вашей стороны меня обмануть, потому что я очень, очень несчастна! — Слезы показались у нее на глазах. — Я не верю, чтобы вы могли обмануть меня! Как ваше имя?

— Джейкоб Фейтфул, миледи, и я оправдаю его, если вы доверитесь мне. Я никогда никого не обманывал и не обману вас.

— Да, но деньги могут соблазнить всякого.

— Не меня, миледи; у меня их достаточно.

— Ну так я доверюсь вам; только как мне повидаться с вами? Завтра дядя вернется, и тогда мне не удастся ни на минуту остаться с вами. Если заметят, что я говорю с чужим, вас выследят и, может быть, застрелят.

— Миледи, — возразил я, подумав с минуту, — если вы не можете говорить, вы можете писать. Видите, кирпичи стены в этом месте обвалились. Положите письмо вот под этот; я могу взять его днем, так что меня не заметят, и положить ответ в то же самое место.

— Как умно! Что за чудная мысль!

— Вчера не ранили того молодого человека? — спросил я.

— Нет, — ответила она, — но я хотела бы знать, где он, чтобы написать ему. Вы можете разыскать его?

Я сказал, подле какой виллы мы впервые встретили его и все, что случилось позже.

— Это был дом леди Ауберн, — сказала она. — Уильям часто бывает там; она наша двоюродная сестра. Но где он живет, я не знаю, и как отыскать его, не могу придумать. Его имя Уильям Уорнклифф. Как вы думаете, вы отыщете его?

— Да, леди, это можно сделать. В доме леди Ауберн должны знать, где он.

— Некоторые из ее слуг, может быть, знают. Но как вы доберетесь до них?

— Я придумаю способ. В один-два дня этого не сделаешь, но заглядывайте каждый вечер под кирпич, и если я узнаю что-либо, вы там найдете сообщение.

— Значит, вы умеете читать и писать.

— Да, миледи, — со смехом ответил я.

— Не понимаю, что вы за человек. Действительно вы лодочник или…

— Действительно, и… — Но тут послышался шум отворяющейся рамы.

— Уходите, — сказал я, — не забудьте кирпич. Она исчезла.

Я вел ялик вдоль садовой стены до тех пор, пока меня могли бы заметить из коттеджа, потом вылетел на середину реки и, решив получить какие-нибудь сведения в доме леди Ауберн, снова миновал сад Сесилии и двинулся обратно. Я заметил, что молодая красавица разгуливала по саду с высоким человеком. Он говорил, сильно размахивая руками; она слушала, опустив голову. Через минуту они исчезли из виду. Нежность выражения лица этой девушки так поразила меня, что мне захотелось употребить все усилия и помочь ей. Через полтора часа я был подле виллы Ауберн. Ни в доме, ни в саду я не увидел никого. Прождав несколько минут, я причалил к пристани, привязал мой ялик и пошел ко входу в сад. Привратницы не было, но в садовой стене виднелась дверца. Я позвонил, заранее продумав план действий. На звонок показалась старуха и ворчливо спросила:

— Что вам нужно?

— Я привел ялик для мистера Уорнклиффа. Пришел ли он?

— Мистер Уорнклифф? Нет, его здесь нет, да он и не говорил, что будет сегодня у нас. Когда вы видели его?

— Вчера. Леди Ауберн дома?

— Нет, она еще утром переехала в Лондон; нынче все едут в Лондон, вероятно, чтобы не видать цветов и зеленых деревьев.

— Но я думаю, мистер Уорнклифф приедет сюда, — продолжал я, — я подожду его.

— Да делайте, как угодно, — заметила старуха, собираясь закрыть у меня перед носом дверь.

— Могу я попросить у вас милости, сударыня: принесите мне воды; солнце знойно, и мне пришлось долго грести. — Я вынул платок и отер лицо.

— Хорошо, принесу, — ответила она, заперла дверцу и ушла.

«Не очень-то хорошо идут дела», — подумал я.

Старуха вернулась, открыла дверь и подала мне кружку с водой. Я напился, поблагодарил ее и отдал кружку обратно, прибавив:

— Я очень устал; мне хотелось бы посидеть, дожидаясь джентльмена.

— А разве за веслами вы не сидите? — спроси та старуха.

— Сижу, — проговорил я.

— Значит, вы устали сидеть, а не стоять; во всяком случае, если вам угодно присесть, сидите в лодке и думайте о ней. — С этими словами она закрыла дверь.

Мне осталось только последовать ее совету, то естьвернуться в ялик. Я отправился к Тернбуллу и рассказал ему все. Было поздно; он приказал слуге подать для меня обед в кабинете, и мы стали обсуждать дело.

— Вот что, — сказал он мне в заключение. — Из-за меня ты вмешался в эту историю, Джейкоб. Сделай все, чтобы найти молодого человека, и пока ты не одержишь успеха, я буду на целый день нанимать ялик старого Степлтона. Не говори этого глухарю, он не узнает, почему я нанимаю тебя. Завтра ты идешь к Бизли?

— Да, сэр; завтра вам не придется меня нанять.

— Все-таки найму, так как хочу видеться с тобой раньше, чем ты отправишься к Тому. Возьми деньги для Степлтона за вчерашний и сегодняшний день, а теперь — покойной ночи.

На следующее утро я застал Тернбулла с газетой в руках.

— Я так и знал, Джейкоб, — сказал он, — прочти это объявление.

И я прочитал: «В пятницу в десятом часу вечера из сада виллы между Брендфордом и Кью в один ялик был передан жестяной ящик с актами и бумагами; владельцы его не могли последовать за ним. Объявляем, что двадцать фунтов будут уплачены лодочникам, если они доставят ящик м-рам Джеймсу и Джону Уайт, в № 14 гостиницы Линкольна. Так как никто не имеет права получить упомянутый ящик с бумагами, все остальные объявления о нем не должны считаться действительными. Будут признательны за быстрое исполнение просьбы».

— Вероятно, там важные бумаги, Джейкоб, — сказал м-р Тернбулл. — Я их сохраню и постараюсь сам как-нибудь сговориться со старухой-привратницей. Я узнал, что виллу леди Ауберн хотят отдать внаймы на три месяца; об этом напечатано объявление в последнем столбце газеты. Сегодня я поеду в город, заключу условие и добьюсь каких-нибудь сведений. Завтра мы увидимся. До свидания, Джейкоб.

Через час я остановился у пристани против дома старого Бизли.

ГЛАВА XXXII

Неожиданная встреча. Решение versus [163] блестящих глаз. Приговор
Дом старого Тома возвышался на окраине батерсиских полей; около него на милю не виднелось ни одного дерева. Место было уныло и неоживленно. Самый дом стоял совсем одиноко; он помещался в дельте, на участке приблизительно в половину акра [164], между двумя речными рукавами, которые соединялись ярдах в сорока от реки. При высокой воде дом был как бы на острове, а во время отлива его защищала непроходимая гряда ила. К дому можно было подойти только со стороны реки, от которой к нему вела «твердая полоска», окаймленная тумбами, уже истлевшими до того, что они походили на двойной ряд испорченных зубов. Дом был одноэтажный. Вот в каком уединенном месте жила м-с Бизли, почти совершенно одиноко.

А между тем, может быть, не было никогда более счастливой женщины, чем она; вечно живая, очень сильная, здоровая, она не переставая плела сети на продажу и так привыкла усердно работать и жить одиноко, что трудно было сказать, радовало или досадовало е? появление сына и мужа.

У пристани я привязал ялик. Войдя в дом, я застал всех за столом, на котором было много остатков вроде селедочных костей. Оказалось, что я опоздал, но мне все же предложили присесть, и м-с Бизли спросила:

— Вы уже позавтракали, Джейкоб?

— Нет, — ответил я, — просто мистер Тернбулл задержал меня.

— Мы съели всех селедок, — заметил молодой Том, — тебе ничего не осталось.

Но м-с Бизли вынула парочку рыбок, оставленных для меня.

Когда я позавтракал и жена старого Тома убрала со стола, инвалид, скрестив свои деревянные ноги, приступил к делу, потому что, оказалось, мы собрались для военного совета.

— Сядь подле меня, Джейкоб, — сказал он. — Старуха, брось якорь на высоком стуле. Том, садись куда-нибудь, только молчи.

— И не мешай мне плести сеть, — сказала Тому его мать.

— Дело в том, что я все больше и больше чувствую пятки, — продолжал старый Том, — и фланель меня не греет; я думаю, что мне давно пора выйти в отставку и пристать к берегу подле старухи. Первый вопрос о Томе: что с ним делать? Я думаю приобрести для него ялик. Тогда он может окончить время своего учения на реке, но для меня это будет тяжеловато. Ну, — продолжал старый Том, — предположим, что мой сын получит лодку… Перейдем к вопросу обо мне самом. Мне кажется, что я мог бы недурно чинить ялики, шлюпки и мелкие суда, потому что, видите ли, я всегда немного плотничал и отлично знаю, как строители обманывают бедных владельцев судов, когда что-нибудь у них попортится. Если бы люди знали, что я могу делать починки, они приходили бы ко мне, но я все думаю, как бы им дать знать об этом? Я не могу повесить вывески с надписью: «Бизли, строитель лодок», потому что я не строитель. Что ты скажешь, Джейкоб?

— Вы не можете написать: «Здесь чинят лодки»?

— Да, но это не вполне годится: владельцы судов желают чиниться у строителей. Вот в чем загвоздка.

— Не такая трудная, как эта сеть, — заметил Том младший, который потихоньку взял иглу матери и начал работать над сетью, — Я сделал только десять петель, и шесть из них вышли длинные-предлинные…

— Ах ты, негодный Том, — сказала старуха, — оставь мою сеть в покое; теперь мне придется употребить гибель времени на то, чтобы распутать десять петель! Я успела бы сделать пятьдесят!

— Отлично, мама.

— Нет, Том, дурно; посмотри на эти прорывы! — Это прекрасно.

— Нет, плохо; посмотри, как пряди запутались.

— А все-таки я говорю, что это прекрасно, мама, потому что следует дать рыбе возможность уйти, а это-то я и сделал; теперь, отец, я дам тебе совет, которым ты останешься доволен; словом, помогу тебе, как уже помог матушке.

— Верно это будет странная помощь, Том, — заметил старый Бизли, — но послушаем.

— Вот что, отец. Очевидно, ты не строитель лодок, но желаешь, чтобы все воображали, будто ты строитель.

— Да, нечто в этом роде, Том, но я никому не хочу вредить.

— Конечно, нет, пострадают только лодки! Сооруди большую вывеску с надписью: «Лодки и суда строятся по заказу и чинятся. Том Бизли». Знаешь, если найдется достаточно безумный человек, чтобы заказать тебе ялик или шлюпку, это его дело; ты ведь не говоришь, что ты строитель, хотя ничего и не имеешь против того, чтобы попробовать заняться этим делом.

— Что ты скажешь, Джейкоб? — спросил старый Том.

— Что он дал хороший совет.

— Да, у Тома есть голова, — ласково заметила старуха. — Да брось ты мою сеть, Том; что за мальчишка! Ну, дотронься до нее теперь, если осмелишься! — и м-с Бизли вынула из камина маленькую кочергу, грозя ею сыну.

— У Тома действительно есть голова, — заметил молодой Том, — но так как он не желает, чтобы она была разбита, одолжи мне, Джейкоб, твой ялик на полчаса, и я исчезну.

Я согласился; Том пошел к двери, мимоходом посадил кошку на спину матери и убежал с криком: «О Боже, Молли, что за рыба!»

Стараясь удержаться, кошка выпустила когти в спину старухи, и м-с Бизли громко закричала, грозясь отплатить сыну; мы со старым Томом не могли удержаться от смеха.

Разговор возобновился, и скоро Том с женой пришли к окончательному решению. Потом м-с Бизли повела меня показывать дом; все комнаты были чисты и опрятны. Когда мы с ней спустились, старый Том спросил:

— Старуха показала тебе комнату с белыми занавесями, Джейкоб?

— Да, — ответил я. — Она очень хороша.

— Слушай, Джейкоб, в мире нет ничего прочного; теперь тебе хорошо, но запомни: эта комната для тебя, если она тебе понадобится. И мы готовы разделить с тобой все остальные. Мы предлагаем это от чистого сердца и даром. Правда, моя старая леди?

— Да, так, Джейкоб, но дай вам Бог удачи в жизни; если же вам не посчастливится, я сделаюсь вашей матерью за неимением лучшей.

Я был тронут до слез. Тут началось обсуждение возможности смастерить ялик для молодого Тома.

В это время я заметил какую-то лодку, плывшуюк нам, а в ней дам. Я присмотрелся внимательнее и узнал собственный ялик, а на его веслах Тома. Через минуту ялик был подле твердой дорожки, и я с изумлением увидел на скамейках лодки м-с Драммонд и Сару. Том выскочил на пристань, придержал ялик и позвал меня. Мне пришлось подойти, помочь дамам высадиться и снова дотронуться до рук тех, с кем уже не думал встретиться. На берегу м-с Драммонд на мгновение остановилась и сказала:

— Мы друзья, Джейкоб?

— О да, моя леди, — ответил я, задыхаясь.

— А я не задам этого вопроса, — весело сказали Сара, — потому что мы расстались друзьями.

Вспомнив, как она дружески обращалась со мной, я сердечно пожал ее пальчики и, взглянув на милое личико, почувствовал слезы на глазах. Впоследствии я узнал, что все это было придумано заранее и что в заговоре участвовали оба Тома. Дамы вошли в домик инвалида. М-с Бизли поклонилась им, передергивая передник, улыбнулась и по-кошачьи поглядела на Тома. Старый Том по-своему был любезен, предложив м-с Драммонд «промочить свисток» после гребли.

Она посмотрела на меня вопросительно, но молодой Том пожелал быть переводчиком:

— Отец спрашивает, не угодно ли вам после качания в лодке покачнуться в сторону бутылки.

— Нет, — ответила с улыбкой м-с Драммонд, — но я была бы благодарна за стакан воды.

Я поспешил исполнить ее просьбу; м-с Драммонд заговорила с женой Тома старшего, а Сара посмотрела на меня и пошла к двери, время от времени поворачивая назад голову, точно предлагая мне отправиться за ней Я так и сделал, и вскоре мы уже сидели на скамейке моего ялика.

— Джейкоб, — сказала Сара, внимательно глядя на меня, — вы будете другом моего отца?

Я думаю, мне следовало отрицательно покачать головой, но она так подчеркнула слово «моего», зная, что это произведет на меня впечатление, что моя решительность и гордость растаяли под мягким взглядом ее красивых глаз; я поспешно ответил:

— Да, мисс Сара, вам отказать я не могу.

— Почему «мисс», Джейкоб?

— Я лодочник, и вы стоите гораздо выше меня.

— По вашей собственной вине, но я не буду говорить больше об этом.

— А я скажу: не пытайтесь заставить меня бросить мои теперешние занятия. Я счастлив своей независимостью и, если возможно, вбудущем сохраню ее.

— Всякий может грести, Джейкоб.

— Совершенно верно, мисс Сара, но яличник никому не обязан. Он работает на всех и все ему платят.

— Придете ли вы к нам, Джейкоб? Завтра. Пожалуйста, обещайте мне. Неужели вы откажете другу вашего детства?

— Я хотел бы, чтобы вы не просили меня об этом.

— Как же тогда вы говорите, что вы друг моего отца? Я не поверю вам, пока вы не обещаете побывать у нас.

— Сара, — серьезно ответил я, — я буду у вас, и в доказательство того, что мы с ним друзья, попрошу у него одного одолжения.

— О Джейкоб, это действительно хорошо, — воскликнула Сара, и на ее глазах заблестели слезы. — Вы меня сделали такой, такой счастливой!

Встреча с Сарой смягчила меня, и мстительное чувство исчезло из моей души. Вскоре после этого к нам подошла м-с Драммонд и предложила вернуться.

— И Джейкоб будет грести, — воскликнула Сара. — Пойдемте, сэр, раз вы хотите быть лодочником, вы должны работать.

Я засмеялся; Том взялся за другое весло, и вскоре мы были подле лестницы м-ра Драммонда.

— Мама, нам нужно дать этим бедным малым выпить, они так усердно работали, — в шутку сказала Сара. — Пойдемте-ка.

Я колебался.

— Нет, Джейкоб, раз вы согласны прийти завтра, то почему же не сегодня? Чем скорее оканчиваются подобные вещи, тем лучше.

Я почувствовал всю справедливость ее замечания, пошел за ней и через минуту снова очутился в той гостиной, в которой пережил ужасные мгновения. М-с Драммонд ушла сказать мужу, что я в доме.

— Как вы были добры, Сара, — сказал я.

— Да, но добрые люди иногда сердятся, сержусь и я…

В комнату вошел м-р Драммонд, Сара не договорила.

— Джейкоб, я рад видеть тебя снова в моем доме, — сказал он. — Меня обманули видимые обстоятельства, и я был несправедлив к тебе.

От его ласковых слов растаяла вся моя былая злоба, я вспомнил прежнюю доброту м-ра Драммонда и почувствовал, что и сам был виноват перед ним. Из моих глаз брызнули слезы, и Сара, как в прежние дни, заплакала вместе со мной.

— Простите меня, мистер Драммонд, — сказал я, когда мог снова заговорить. — Я поступил дурно, проявляя такую мстительность после вашей великой доброты ко мне.

— Мы оба были неправы, но бросим это, Джейкоб. Мне нужно пойти распорядиться делами… потом я снова вернусь к вам. — И м-р Драммонд вышел из комнаты.

— Вы добрый, милый, — сказала Сара, подходя ко мне. — Теперь я действительно по-настоящему люблю вас.

Я не успел ответить ей, как в комнату вошла м-с Драммонд и стала расспрашивать меня о том, где и как я теперь живу. Сара задала мне несколько пытливых вопросов о Мэри Степлтон, и когда я ответил на них, в гостиную снова вошел м-р Драммонд; он так горячо пожал мне руку, что мне стало еще более стыдно моего поведения относительно его. Разговор сделался общим, но в каждом из нас все еще чувствовалось некоторое замешательство. Наконец Сара шепнула мне: «Чего же вы хотели просить у отца?» Я временно забыл об этом, но теперь сказал, что мне очень хотелось бы взять у него часть моих денег.

— С большим удовольствием дам их тебе, — ответил он, — и не спрошу, на что они нужны, Джейкоб. Сколько дать тебе?

— Тридцать фунтов, если у меня есть такая сумма.

М-р Драммонд принес мне деньги в бумажках и золотых монетах; я поблагодарил его и вскоре стал прощаться.

— А Бизли не сказал вам, Джейкоб, что у меня есть кое-что для вас? — спросила Сара, когда я пожал ей руку.

— Сказал. Что же это? — Увидите, — со смехом ответила она. Так окончилась моя жажда мести по милости юной пятнадцатилетней девушки с большими темными глазами.

Том выпил стакан грога внизу и ждал меня на пристани. Мы отчалили и к обеду вернулись в дом его отца. После обеда Том старший завел прежнюю беседу.

— Единственная загвоздка, — сказал он, — деньги на сооружение ялика. Что скажешь, старуха?

Она в ответ только покачала головой.

— Если в этом «загвоздка», — возразил я, — я ее уничтожу; вот деньги на ялик, я их дарю Тому. — И я положил тридцать фунтов в руку моего приятеля.

Том пересчитал бумажки и золото к великому удивлению своих родителей.

— Ты очень добрый малый, Джейкоб, — заметил он, — но скажи: помнишь ли ты один пустынный луг?

— А что? — спросил я.

— Джерри Эбершоу — вот и все, — ответил он.

— Не бойся, Том, эти деньги только мои.

— Но как ты достал их? — спросил старый Том. Странно; под влиянием желания услужить моим друзьям я попросил денег, которые принадлежали мне, но не подумал о том, как они были получены. Вопрос старого Тома вызвал в моем уме жестокие воспоминания, и я вздрогнул, когда во мне воскресло все. Я смутился, не захотел ответить и только повторил:

— Будь спокоен, деньги мои.

— Да, Джейкоб, но как вы достали их? — повторила м-с Бизли. — Вы должны сказать, как такая большая сумма попала в ваши руки.

— У Джейкоба, вероятно, есть причины не говорить этого, миссис, — сказал старик, — может быть, тог, кто дал ему денег, велел держать язык за зубами.

Но этот ответ не успокоил старуху.

— Том, сейчас же отдай деньги, — сказала сна, подозрительно поглядывая на меня.

Том положил их на стол передо мной.

— Возьми, Том, — сказал я, вспыхнув. — Я получил эти деньги от матери.

— От твоей матери, Джейкоб? — спросил старый инвалид. — Если память меня не обманывает, это маловероятно… А впрочем, все может быть.

— Ну, это мне совсем не нравится, — закричала м-с Бизли. — О Джейкоб, это, наверно, неправда!

Я вспыхнул до ушей, огляделся и увидел, что все, даже Том младший, смотрят на меня подозрительно.

— Я не думал, — сказал я наконец, — надеясь подарить вам эти деньги, что это сделается для меня источником неприятностей. Я вижу, что меня подозревают в нечестности, во лжи. Неудивительно, что миссис Бизли может думать так: она меня не знает. Но вы, — продолжал я, обращаясь к старому Тому, — или ты (я взглянул на его сына) тоже подозреваете меня, и это жестоко обидно. Я не ждал недоверия с вашей стороны. Повторяю, что эти деньги мои, честно мои, и получены мною от матери. Я спрашиваю вас, верите ли вы мне?

— Верю, Джейкоб, — сказал молодой Том, ударив кулаком по столу. — Не понимаю, но верю, зная, что ты никогда в жизни не лгал и не делал ничего нечестного.

— Благодарю тебя, Том, — сказал я и пожал его протянутую руку.

— И я клянусь в том, что это правда, Джейкоб, — сказал старый инвалид, — хотя прожил на белом свете дольше, чем мой мальчик, и видел больше, чем он. К сожалению, на моих глазах многие порядочные люди делали дурные поступки. Когда я увидел, как ты покраснел, я тебя заподозрил немножко; прости же меня, Джейкоб, потому что, глядя на тебя теперь, никто не мог бы сказать, что ты виноват в чем-нибудь. Я верю тебе вполне.

— Но почему же не сказать? — пробормотала старая Бизли, покачивая головой и работая над сетью скорее, чем обыкновенно.

Я решил сказать все и передал все обстоятельства, при которых были получены деньги. Но мне было тяжело. Я чувствовал унижение, чувствовал, что лично для себя никогда не взял бы этих тридцати фунтов. Мой рассказ уничтожил сомнения м-с Бизли; деньги были приняты старой четой.

— Джейкоб, — сказал Том, — ты знаешь, как искренне я благодарен тебе. Если бы у меня были деньги и они понадобились тебе, верь, я отдал бы их. Но ты дал много денег, и я постараюсь отложить эту сумму на тот случай, если тебе понадобятся средства.

Я недолго оставался у старого Тома: подозрения задели мою гордость. И хорошо, что все это не случилось до моей встречи с м-с Драммонд и Сарой, не то, пожалуй, примирения не произошло бы.

ГЛАВА XXXIII

Как я был отомщен. Мы пробуем мелодию. Нельзя вперед, идем назад
Я пожал руку Тому, который, видя, что я обижен, проводил меня до ялика и предложил отправиться со мной до Фулгама, а потом вернуться домой пешком. Но мне хотелось побыть одному. Стояла чудная лунная ночь, и широкие, залитые светом пространства воды и ночная тишина необыкновенно соответствовали моему настроению. Я греб по реке, переживая все, что было в этот день. Так я прошел за мост Петни, забыв, что моя пристань близко, и, задумавшись, продолжал грести дальше. Вдруг мысли мои были нарушены звуками смеха и разговора; шумели, по-видимому, пьяные. Они сидели в четырехвесельном ялике и плыли вниз по реке. Я прислушался.

— Говорю вам, я могу играть веслом, как угодно, — сказал человек, сидевший на носу, — смотрите!

Он вынул весло из уключины, подбросил его в воздух, но не поймал его на лету, оно ударилось о дно лодки и пробило две доски кое-как выстроенного ялика, и он немедленно наполнился водой.

— Эй, лодочник! — закричал гребец, заметив меня. — Скорее, тонем!

Ялик погрузился в воду почти до краев раньше, чем я успел подойти к нему, а в ту минуту, когда я очутился подле него, он перевернулся

— Помоги мне первому, я главный конторщик! — закричал слишком хорошо знакомый мне голос. Я протянул весло утопающему, и он скоро уцепился за борт моего ялика. Потом я постарался поймать человека, который пробил веслом лодку, но тот сказал:

— Их слишком много, мы потопим ялик. Я выберусь на берег. — И, исполняя свои слова, он с полным самообладанием, несмотря на платье, быстро и ловко поплыл к берегу.

Я выловил еще двух барахтавшихся в реке и думал, что все спасены, но, оглянувшись, увидел блестевшее в ярких лучах луны круглое и хорошо памятное мне лицо глупого младшего клерка, который когда-то так дурно поступил со мной; он изо всех сил старался удержаться на поверхности. Я подвинулся к нему и, перевесив весло, дал ему схватиться за него; вскоре он вместе с остальными тремя держался за борт ялика.

— Возьмите меня в лодку, возьмите, яличник, — крикнул старший конторщик, голос которого я узнал.

— Нет, вы перевернете ялик.

— Хорошо, возьмите только меня; оставьте других. Я главный конторщик.

— Не могу сделать этого; держитесь за борт, — ответил я, — пока я догребу до берега, это недолго.

Следует сознаться, что мне было приятно держать его в воде. Конечно, я мог взять их всех, хотя и с некоторым риском: благодаря испугу они могли перевернуть лодку. Я двинулся к пристани, и мы скоро были подле нее. Человек, который предпочел плыть один, опередил нас и ждал остальных на берегу.

— Вы достали всех? — спросил он.

— Да, сэр, кажется; их здесь четверо.

— Полный комплект, — ответил он, — и больших мошенников никто никогда не вылавливал! Но все равно: благодаря моей глупости они чуть не утонули, а потому я рад, что вы спасли их. Моя куртка на дне, и я в другой раз отдам свой долг.

— Благодарю вас, сэр, но платить не нужно; это не настоящее катанье.

— Тем не менее скажите нам ваше имя.

— Спросите мистера Ходжсона, главного конторщика, или малого с полнолунием вместо лица, они знают мою фамилию.

— Что вы хотите сказать, яличник? — ответил Ходжсон, дрожа от холода.

— Какой дерзкий малый, — проворчало полнолуние.

— Если они знают ваше имя, то не скажут его, — заметил пловец. — Я назову вам себя: я лейтенант Уилсон, офицер флота. Теперь скажите вашу фамилию, а также подле какого схода стоите вы?

— Меня зовут Джейкоб Фейтфул, сэр, — ответил я, — попросите ваших друзей сказать, когда их зубы перестанут щелкать, знают ли они меня.

Услышав мою фамилию, конторщики поспешно ушли, лейтенант же, сказав, что я еще увижу его, тоже простился со мной.

— Если вы думаете дать мне денег, сэр, откровенно скажу вам, что я их не возьму, — проговорил я, видя, что он хочет уйти. — Я ненавижу этих двух людей за то, что они жестоко оскорбили меня, но мне приятно, что я их спас, и лучшей мести я не желаю. Итак, прощайте, сэр.

— Правда, это чудесная месть. Хорошо же, я не приду, но если мы когда-нибудь снова встретимся, я не забуду этой ночи и Джейкоба Фейтфула. — Он горячо пожал мне руку и ушел.

Несколько времени я стоял, ошеломленный всем случившимся в этот день. Примирение, ссора, месть. Я все еще раздумывал, когда послышался топот копыт. Этот звук заставил меня опомниться, я сел на весла, намереваясь вернуться к Степлтону, но без большого удовольствия. Я испытывал какое-то непонятное чувство к Мэри; дело в том, что я виделся с Сарой Драммонд. Лошадь остановилась подле моста, и всадник, передав ее своему, тоже конному, слуге, подбежал к пристани.

— Скажите, слишком поздно нанять ваш ялик? Я хорошо заплачу вам.

— Куда вы желаете отправиться, сэр? Уже половина одиннадцатого.

— Знаю и почти не надеялся найти здесь яличника. Я приехал на всякий случай. Согласны ли вы доставить меня вверх по реке?

Я посмотрел на говорившего и с восторгом узнал в нем молодого человека — Уорнклиффа. Но я и виду не подал, что знаю его.

— Если вам угодно, сэр, я готов, — сказал я и снова столкнул в воду ялик, вытащенный мной на берег. Вскоре мы плыли по реке, и я раздумывал, сказать ли ему, кто я, или нет. Наконец решил выждать и разузнать, что он за человек.

— К какому берегу, сэр? — спросил я. — К левому, — был ответ.

Я хорошо знал это и молча греб почти до самой стены памятного мне сада.

— Теперь не шумите, — послышалось приказание, которому я повиновался, подводя ялик к той самой части ограды, где обвалились верхние кирпичи. Он стал на кормовое сиденье, снова просвистел два такта мелодии, прождал минут пять и опять засвистел, вглядываясь в окна дома. Но там не было ни признака движения. — Поздно; она легла спать, — сказал Уильям.

— Я думаю, в дело замешана дама, — заметил я. — Если вам угодно доставить ей известия, я мог бы устроить это.

— Да? — спросил он. — Погодите немного. Я скоро поговорю с вами. — Он посвистел и, прождав еще десять минут, опустился на скамейку и попросил меня грести обратно. После короткого молчания Уорнклифф сказал: — Вы думаете, что могли бы переговорить с нею. Как?

— Если вы напишете письмо, сэр, я попытаюсь доставить его.

— Как?

— Эго, сэр, предоставьте мне, и доверьтесь случаю. Но вы должны сказать мне, кто она, чтобы я не передал записки кому-нибудь другому. Также объясните мне, кто живет в этом доме, чтобы я мог остерегаться подозрительных глаз.

— Правильно, — ответил он. — Скажу вам, что если вы добьетесь успеха, я щедро награжу вас; но за нею так смотрят, что вряд ли это будет возможно. Однако человек в отчаянии, как утопающий, хватается за соломинку, и я посмотрю, не можете ли вы помочь мне.

Тут он сказал, что кроме Сесилии в доме жили только ее дядя и слуги, которые все шпионили за ней; что я должен следить, не позволят ли ей выйти гулять в саду одной; что, прячась под стеной с восьми часов утра до вечера, я, может быть, найду возможность передать ей письмо. Он поручил мне быть подле моста на следующее утро в семь часов, прибавив, что приедет туда и передаст мне конверт. Мы подошли к Фулгаму. Он живо выскочил на пристань, заплатил мне гинею, сел на лошадь, которую его грум водил взад и вперед, и уехал. Я вытащил лодку на берег и, усталый, пошел домой. Мэри ждала меня и принялась расспрашивать, почему я вернулся так поздно, но я отвечал очень уклончиво, и она ушла очень рассерженная.

На следующее утро к пристани явился слуга с письмом и сказал, что ему приказано ждать до вечера. Я повел ялик вверх по течению, положил конверт под отделившийся кирпич, как было сговорено с молодой девушкой, потом отчалил к противоположному берегу, откуда открывался вид на весь сад.

Через полчаса из дома вышла молодая девушка вместе с какой-то женщиной и стала прогуливаться по усыпанной гравием дорожке. Вот она остановилась и посмотрела на реку; ее спутница продолжала ходить. Как мне казалось, Сесилия, не надеясь найти что-нибудь под кирпичом, сдвинула его ногой, заметила белую бумагу, быстро схватила конверт, спрятала за лиф и снова посмотрела на реку. Было тихо. Я просвистел два такта условной мелодии. Она услышала и быстро прошла в дом. Приблизительно через полчаса Сесилия вернулась и, улучив удобную минуту, наклонилась к кирпичу. Я прождал несколько минут и увидел, что молодая девушка и ее спутница исчезли в доме, приблизился к стене, поднял кирпич, взял письмо и вернулся к Фулгаму. Я отдал письмо слуге; он поскакал обратно, а я пошел домой, вполне довольный своим успехом, но ломая голову над смыслом того, что происходило.

ГЛАВА XXXIV

Домине читает проповедь по самой большой книге, которую я когда-либо видел, и занимающей приблизительно два акра. Не очень-то легко переворачивать листки, но шрифт удобен для чтения без очков. Он уходит, не закрыв книги, как обыкновенно делают пасторы по окончании проповеди
На следующий день было воскресенье, и я, по обыкновению, отправился навестить Домине и м-ра Тернбулла. Я пришел к школе в ту минуту, когда мальчики направлялись в церковь. Впереди шел учитель; арьергард составлял сам Домине. Я двинулся за ними. Домине казался унылым и почти не разговаривал со мной во время нашего странствия. По окончании богослужения он попросил учителя отвести воспитанников в школу, а сам остался со мною на кладбище Он оглядывал надгробные камни и время от времени что-то бормотал. Наконец, все прихожане разошлись; мы остались одни.

— Не думал я, — сказал он наконец, — заботясь о тебе в детстве, что получу такую награду; не ждал я, что мальчику, брошенному на произвол судьбы, я буду изливать печаль моей души и найду в нем сочувствие, которого давно не видел, так как отдалился от всех прежних друзей. Да, Джейкоб, все, кого я знал в юности, лежат теперь здесь, и с тех пор прошло целое поколение. Ты один у меня, и я чувствую, что тебе я могу довериться. Благослови тебя Бог, мой мальчик, и раньше, чем меня положат здесь рядом с ушедшими от меня, я хотел бы видеть тебя благоденствующим и счастливым. Тогда я спою «Nunc dimitis» [165], тогда я скажу: «Ныне отпущаеши меня, Владыко».

— Я счастлив, сэр, — ответил я, — слыша, что я могу служить вам поддержкой, но мне жаль, что вам нужноутешение.

— Джейкоб, — сказал он, — во все времена жизни человек нуждается в поддержке и утешении. Однако я не считаю наш мир долиной слез; нет, Джейкоб, это прекрасный, сияющий мир, и он был бы счастливым, если бы мы умели подавлять наши чувства и страсти, чтобы вполне наслаждаться прелестью и разнообразием природы. Все создано для наслаждения и счастья, но мы своими излишествами оскверняем то, что было бы прекрасно в противном случае. Вино было дано, чтобы веселить сердце человека; но не видел ли ты, как твой наставник низко упал благодаря невоздержанности? Джейкоб, чувство привязанности было вложено в человека, чтобы служить для него сладчайшим счастьем; однако ты видел, как я, твой наставник, поддавшись глупому тщеславию, по безумию, полюбил девушку и обратил нежное чувство к ней в источник страданий. Джейкоб, — продолжал Домине, помолчав, — после книги жизни поучительно читать и книгу смерти. Смотри, каждый камень кругом нас может служить страницей, а каждая страница — уроком. Прочти надпись на плите перед нами. Кажется ужасным, что единственный ребенок был вырван из объятий родителей. Кажется ужасным, что они потеряли все свое наслаждение, предмет повседневных забот, свою единственную мечту; а между тем я знал их, и небо поступило с ними добро и милосердно: они жили только для ребенка, они забыли свои обязанности относительно Бога и людей; потеряв же сына, вернулись к ним. Вот и другой камень, Джейкоб; он обозначает место погребения одного из моих самых ранних самых дорогих друзей. У него был один недостаток, оказавшийся источником несчастия всей его жизни и повлекший его безвременную кончину. Он был мстителен, никогда не забывал нанесенных ему обид, не помня, что сам он, бедный смертный, нуждался в снисхождении. Он поссорился со своими родственниками и погиб во время дуэли с другом. Я упоминаю об этом тебе, Джейкоб, потому что и в тебе горит мстительность.

— Я уже помирился с мистером Драммондом, сэр, — ответил я, — но ваши слова не пропадут даром.

Домине обрадовался, прибавил еще несколько советов, заключив их словами, что, по его мнению, мое стремление к независимости изобличает только гордость. После этого он глубоко задумался и наконец сказал, что нам пора вернуться домой.

Я простился с Домине, пошел к Тернбуллу и рассказал обо всем, что случилось со времени нашей последней встречи с ним; капитан выслушал меня внимательно, а прощаясь, попросил на днях зайти к м-ру Драммонду и передать моему бывшему покровителю деньги, которые он был должен ему за вино.

Я согласился, так как мне было приятно повидаться с Сарой. Дома Мэри рассказала мне, что у нее был Том Бизли, что его ялик строится, что инвалид бросил место на барже и занялся изготовлением вывески, которая привлекла бы заказчиков.

На следующее утро я только что хотел спустить ялик, когда к пристани подъехал Уорнклифф и сказал мне:

— Фейтфул, пойдемте со мной в таверну. Мне надо с вами поговорить.

Едва мы вошли в маленький кабачок, он продолжал:

— Прежде всего я заплачу мой долг, потому что я должен вам много. — И он положил на стол пять гиней. — Я узнал от Сесилии, что у вас хранится жестяной ящик с документами. Почему вы мне не сказали этого? Почему вы также не сказали, что именно вас я нанял в тот вечер, когда мне так не посчастливилось?

— Я считал это тайной молодой леди и предоставил ей, если она пожелает, сказать вам все.

— Я очень рад; это доказывает, что на вас можно полагаться. Скажите мне теперь, кто тот джентльмен, который был с вами в ялике, а теперь хранит ящик? Заметьте, Фейтфул, я не требую от него ящика. Я желаю только при всех рассказать ему все, и затем предоставить решить, захочет ли он отдать бумаги другому лицу или мне. Можете ли вы меня теперь же доставить к нему?

— Да, если вам угодно. Я привезу вас туда через полчаса. Его дом стоит на берегу реки.

Уильям вскочил в ялик, и скоро мы уже сидели в гостиной м-ра Тернбулла. Не буду повторять разговора, расскажу только в общих чертах историю молодого человека и Сесилии словами Уорнклиффа.

ГЛАВА XXXV

Длинная история, которая кончается открытым ящиком; там оказываются бумаги и акты, гораздо более приятные для м-ра Уорнклиффа, чем для его дяди. Начинаю чувствовать «благословение» независимости и подозревать, что я поступил, как глупец. Через два года я вполне удостоверяюсь в этом
«Джентльмен, который помешал мне увезти Сесилию, — наш общий дядя. Мы с ней двоюродные, и наша фамилия Уорнклифф. Мой отец, майор армии, умер, когда я был маленьким, моя мать еще жива; это сестра леди Ауберн. У Сесилии нет ни отца, ни матери. Из четырех братьев в живых остался только один дядя, в доме которого Сесилия живет; его зовут Генри. Он был адвокатом, но позже купил себе патент на должность и до сих пор пользуется им. Мой отец, которого звали Уильям, умер небогатым, однако оставил достаточно, чтобы матушка могла жить и как следует воспитывать меня Я учился законам при дяде Генри и жил у него в доме Отец Сесилии, Эдуард, ничего не оставил; он разорился в Англии, уехал в Индию по требованию моего богатого дяди, имя которого было Джеймс. Вскоре после смерти отца Сесилии мой дядя Джеймс вернулся из Индии. Как холостяк он очень любил молодежь, и так как у него были только один племянник и одна племянница, которым он мог оставить свое состояние, он, приехав вместе с Сесилией в Англию, пожелал немедленно видеть меня, а потому поселился в доме Генри. Однако дядя Джеймс был очень холоден и капризен. Я как мальчик нравился ему больше моей кузины, и в один прекрасный день он объявил, что я буду его наследником. На следующий день он переменил решение и сказал, что Сесилия, которую он очень любит, получит решительно все. Для нас, шестнадцатилетнего юноши и четырнадцатилетней девочки, деньги ничего не значили; для него же богатство было божеством, и он уважал людей только сообразно с тем, какое состояние предполагал у них. С такими чувствами он требовал и от нас величайшего почтения к себе. Но почтения он не дождался, однако, в общем, мы нравились ему. После трехлетнего пребывания в Англии Джеймс решил снова уехать в Индию. Я слышал, как он сказал дяде Генри, что сделает завещание и оставит его в руках брата. Но я не знал, было оно сделано или нет. В то время Генри еще занимался адвокатурой, и я работал в его конторе. Только после отъезда дяди Джеймса в Индию Генри бросил свою профессию. Сесилию он оставил у себя, и наша дружба с течением времени превратилась в любовь. Мы с ней скоро решили, что тот из нас, кто сделается наследником Джеймса, отдаст половину своего состояния другому. Дядя Генри меня удалил, но я продолжал работать в другом доме, в котором теперь занимаю место компаньона. Через четыре года Джеймс умер, и нам сообщили, что завещание не найдено; поэтому предполагалось, что он не оставил последней воли. Понятно, дядя Генри как законный наследник завладел всем его имуществом, и все наши надежды погибли. Но это было еще не худшее. Дядя, знавший о наших взаимных чувствах, сделавшись богачом, объявил Сесилии, что она получит все его состояние, если выйдет замуж по его выбору, что ее будущее богатство сделает ее желанной для самого знатного человека в Англии. А мне он объявил, чтобы я пореже виделся с ней. Обезумевший от его слов, я сказал себе, что дядя Джеймс наверняка сделал завещание, и эта мысль засела у меня в голове. К тому же я вспомнил то, что покойный говорил перед своим отъездом. В доме Генри был ящик с бумагами и актами. Я был уверен, что в нем-то и хранится завещание, если только дядя не уничтожил этой бумаги. Останься я в доме, я, конечно, так или иначе открыл бы ящик, но теперь это было невозможно. Я сообщил о моих подозрениях Сесилии, попросил ее попытаться осмотреть ящик, думая, что дядя не предположит, чтобы она решилась на такой смелый поступок. Однажды она случайно нашла ключи, открыла ящик и посреди пергаментов увидела документ с пометкой, говорившей, что это завещание дяди Джеймса. Однако она так волновалась и так боялась возвращения дяди, что плохо рассмотрела бумагу. Дядя вернулся как раз в ту минуту, когда Сесилия закрыла ящик. Он спросил ее, что она делает, увидев ключи на столе и заподозрив ее. Боясь новой попытки, он унес ящик и запер его в верхнем этаже в чулане, ключ от которого, кажется, отдал на сохранение своему банкиру в городе. Сесилия написала мне обо всем, и я попросил ее постараться открыть чулан и унести жестянку. Сделать это было легко, потому что ключ от другого чулана превосходно пришелся к замку. Я также убедил ее бежать со мною, немедленно обвенчаться и увезти документы. Вы знаете, как плохо удался наш план. Я чувствую, что в жестянке хранится завещание дяди Джеймса, потому что со времени пропажи бумаг Генри страшно волнуется и от тревоги превратился в тень. Он надеется только, что лодочники открыли ящик, предполагая найти в нем деньги, и, разочарованные, уничтожили бумаги, чтобы избежать ареста. В таком случае исполнилось бы его желание. Теперь, сэр, я дал вам по чести полный отчет и предоставляю все остальное на вашу волю.

— Я решаю скоро, — ответил м-р Тернбулл, — я открою ящик, выну из него акты, которые спрятаны в нем, и помещу их список в «Таймсе» и в других газетах. Если там скрывается завещание вашего дяди, о нем будет также объявлено, и после огласки ваш дядя Генри, конечно, не решится сказать ни слова.

Призвали слесаря; открыли ящик. В нем лежал документ на покупку дядей должности, другие бумаги, а также завещание Джеймса Уорнклиффа, эсквайра.

— Я думаю, — заметил Тернбулл, — что на всякий случай недурно прочитать это завещание при свидетелях. Заметьте, оно засвидетельствовано Генри Уорнклиффом и еще двумя лицами.

Молодой Уорнклифф прочел завещание. Все было завещано Уильяму и Сесилии с тем, чтобы они обвенчались. В противном случае дядя назначал каждому из них по 20 000 фунтов Остальная часть состояния должна была перейти к первому мальчику, родившемуся от брака племянника или племянницы. Брату он оставил сумму в 10 000 фунтов. По окончании чтения м-р Тернбулл пожал руку Уорнклиффу и поздравил его.

— Я глубоко благодарен вам, сэр, — сказал Уильям, — но еще больше я обязан этому разумному Фейтфулу. Вы не должны оставаться лодочником, Фейтфул, — прибавил он, пожимая мне руку.

Я ничего не ответил, потому что Тернбулл устремил на меня глаза. Я заметил только, что счастлив за него и мисс Сесилию.

— Теперь, — продолжал Тернбулл, — пойдите к вашему дяде и объявите ему ваши условия, предложив позволить вам немедленно обвенчаться с мисс Сесилией; со своей стороны обещайте никогда больше не говорить об этом деле. Между тем я сохраню бумаги, и завещание не выйдет из моих рук, пока не будет предъявлено в суд.

Уильям одобрил этот план, и мы расстались. Чтобы закончить мой рассказ, скажу читателю теперь же, что Генри, применяясь к обстоятельствам, пришлось сделать вид, будто он обрадовался находке завещания, перестать говорить о пропаже шкатулки и вложить руку Сесилии в руку Уильяма. Через месяц они обвенчались.

На следующий день в полдень я был подле дома м-ра Драммонда. Я постучался, отворивший слуга не узнал меня.

— Что вам угодно? — спросил он.

— Я хотел бы видеть миссис или мисс Драммонд, моя фамилия Фейтфул.

Он предложил мне остаться в холле, прибавив: «Вытрите башмаки». Не скажу, чтобы это было мне приятно. В гостиной я застал одну Сару.

— Джейкоб, я так рада видеть вас, но мне жаль, что вас заставили ждать внизу. Однако, если люди, которые могут занимать в свете другое место, делаются лодочниками, не мы виноваты. Слуги судят только по внешности.

Мне стало на минуту досадно, но скоро это чувство прошло. Я сел подле Сары, и мы стали разговаривать.

— Я хотела подарить вам кошелек собственной работы, чтобы вы в него прятали ваши заработки, — со смехом сказала она. Потом подняла пальчик и насмешливо крикнула: — Лодку, сэр, лодку! Ну, Джейкоб, в сущности, все-таки важнее всего независимость, и вы не должны сердиться, что я смеюсь над вами.

— Мне все равно, Сара, — ответил я (однако сказал неправду), — в моем положении нет ничего позорного.

— Ничего, конечно; вам не хватает только честолюбия. Ну, довольно об этом.

В комнату вошла м-с Драммонд и пригласила меня прийти к ним обедать в среду.

— О, мама, в среду Джейкобу нельзя быть у нас: в этот день у нас гости.

— Правда, правда, я забыла, — проговорила м-с Драммонд. — Но в четверг мы будем одни. Придете ли вы в четверг, Джейкоб?

Я колебался, понимая, что меня не приглашают в среду из-за того, что я лодочник, хотя прежде я обедал у них всегда, кто бы ни был приглашен.

— Да, Джейкоб, — сказала Сара, подходя ко мне, — пожалуйста, придите в четверг, потому что, хотя к нам в среду приглашены знатные люди, общество в этот день будет для меня менее приятно, чем ваше.

Последний комплимент Сары заставил меня решиться принять приглашение. Когда пришел м-р Драммонд, я передал ему чек Тернбулла, и он был очень ласков со мной, но говорил мало. На прощанье Сара со смехом сказала, что из-за визита к ним я потерял несколько выгодных нанимателей, посоветовала мне поскорее вернуться на реку и постараться наверстать потерянное.

— Как-нибудь на днях мы с мамой отправимся кататься по реке, только ради вас, — заметила она.

Я засмеялся и ушел, но был ужасно обижен. Сарказм Сары уязвил меня, однако об руку с насмешкой я видел в ней столько доброты, что не мог на нее сердиться. В четверг я обедал в семье Драммонд, и они были одни и обращались со мной ласково и внимательно, но все-таки в наших разговорах чувствовалась маленькая принужденность. После обеда м-р Драммонд говорил мало. Он больше не предлагал мне поступить к нему, не спрашивал, как идет мое дело. В общем, я чувствовал себя неловко, с удовольствием ушел от них, и мне не хотелось снова вернуться в их дом. Надо заметить, что теперь м-р Драммонд занимал гораздо более важное общественное положение, нежели в то время, когда мы впервые встретились с ним. Он имел связи со многими большими заграничными фирмами и быстро богател.

Читатель, не желая утомлять вас неинтересными подробностями, я пропущу приблизительно два года, раньше чем снова возьмусь за рассказ. Я скажу только вкратце о том, что произошло за это время. Домине продолжал свою деятельность, сморкался и действовал розгой с таким же успехом, как и прежде. Почти каждое воскресенье я навещал его и выслушивал советы моего доброго наставника. М-р Тернбулл был по-прежнему ласков и внимателен, но его здоровье заметно ухудшилось. Он не мог оправиться от последствий купанья подо льдом. Семью Драммонд я видел редко. Я никогда не бывал у них без приглашений, которые мне приносил Том. Сара сделалась красавицей, богатство Драммонда помогло его семье войти в избранное общество. Расстояние между нами еще увеличилось. Степлтон все курил трубку и разглагольствовал о «человеческой природе». Мэри стала прелестна, но кокетничала хуже прежнего, бедный Том совсем потерял голову и постоянно бывал с нею; она же то улыбалась ему, то смеялась над ним и отталкивала его, совершенно перестала слушаться меня и, казалось, умышленно делала все, что мне не нравилось. Тем не менее мы были довольно дружны.

Дела старого Тома шли хорошо; он по целым дням колотил и заклепывал кили всевозможных лодок, скрашивая работу песнями. Я часто бывал у него, слушая его песни и рассказы.

Моя жизнь текла незаметно. Я снова обратился к своим книгам, читал во время долгих летних вечеров, пока Мэри прогуливалась с Томом младшим и другими поклонниками. Тернбулл давал мне книги. Но, хотя мой ум расширился, я не стал счастливее. Напротив, я все больше и больше чувствовал, что поступил безумно, обеспечив свою независимость; я сознавал, что умственно стою выше своего положения в свете; что те, с кем я живу, неподходящие для меня товарищи, что ради безумной гордости я оттолкнул возможность возвыситься. М-р Драммонд не возобновлял своих предложений, а м-р Тернбулл, думавший, что я держусь прежнего мнения, и в то же время страдая от ревматизма, заботился теперь больше о себе, чем о других, и тоже перестал уговаривать меня бросить ялик Я был слишком горд, чтобы сказать кому-нибудь о моих желаниях, и продолжал работать на реке, почти не интересуясь заработком. Единственное счастье давали мне страницы истории или цветы поэзии. Чтение — как змея, в теле которой, как говорят, кроется противоядие от отравы ее зубов, — расширяя мой ум, сделалось для меня источником недовольства, однако оно отвлекало мою мысль от настоящего. Итак, пропустите, читатель, два года и дополните картину вашим воображением. Я же снова начну мой рассказ.

ГЛАВА XXXVI

Глава полна потерь для всех, кроме читателя, хотя сначала Том получает награду за ум. Мы заключаем самую невыгодную сделку. Мы теряем заработанные деньги, ялик и свободу
Я сидел в моем ялике с книгой в руках. Том подошел ко мне и сказал:

— Ты помнишь, Джейкоб, что завтра кончается время моего учения? Я проработал семь лет и с восходом солнца освобожусь. Сколько остается служить тебе?

— Приблизительно год и три месяца, Том. Вам лодку, сэр?

— Да, и поскорее, я тороплюсь, — ответил подошедший наниматель. — Прилив или отлив?

— Отлив начнется скоро, сэр, но теперь вода спокойна. Том, посмотри, не можешь ли ты отыскать Степлтона.

— Ну, Бог с ним, Джейкоб: я отправлюсь с тобой. Вот что, Джонс, товарищ, скажи старой «человеческой природе», чтобы он присмотрел за моим яликом, — продолжал Том, обращаясь к знакомому нам яличнику.

— Я думал, что ты хотел повидаться с ней, — заметил я Тому, когда мы отчалили.

— Бог с Мэри, — ответил он.

— Что такое там опять?

— Мы двое безумцев. Она слишком капризна: она мне слишком нравится и поступает слишком дурно, я слишком увлечен ею. Значит, ты видишь, Джейкоб, что между нами слишком много «слишком». Впрочем, двое могут сделаться одним, Джейкоб, и тогда «слишком» потеряет силу.

— «Сделаться одним» при помощи пастора? Только где пастор?

— Я похожу на проповедника, — ответил Том, который греб на носу. — Ты хороший клерк, а я позади тебя, как священник позади причетника.

— Недурно сказано, — заметил джентльмен, совершение забытый нами во время разговора.

— Яличник был бы дурным проповедником, сэр, — ответил Том.

— Почему это?

— Потому что он всю жизнь смотрит в одну сторону, а направляется в другую.

— Очень, очень хорошо. Редко услышишь такие ответы в ялике. Возьмите это, — сказал джентльмен, бросив Тому полкроны.

— Благодарю, сэр, желаю, чтобы, когда мы встретимся снова, у вас было не больше разума, чем теперь.

— Что вы хотите сказать?

— Я желаю, чтобы у вас не было достаточно разума, чтобы беречь деньги.

— Я думаю, вы находите, что этого добра у меня мало?

— Какого добра, сэр? Ума или денег?

— Ума, мой милый.

— Нет, сэр, я думаю, что у вас есть и то и другое. Вы только что щедро заплатили за остроумие, а вряд ли вы сделали бы это, если бы у вас не было лишних денег.

— Но я говорил о своем собственном уме.

— Ни у одного человека нет своего ума: если он заимствует его — этот ум не принадлежит ему; если он скрывается в его голове, он получил его от своей матери; значит, опять таки это не его собственный ум.

Подле пристани Лондонского моста джентльмен вышел и заплатил мне деньги.

— До свидания, мой милый, — сказал он Тому. Нас позвал смуглый, плотный, низкорослый молодой человек, который еще с лестницы кричал:

— Эй вы, лодочники, хотите хорошо заработать? — На наш утвердительный ответ он продолжал: — Переправьте меня в Грейвзенд, если не боитесь соленой воды.

— Это не близко, — ответил Том, — и в соленой воде нам нужно заработать на соль к похлебке.

— Заработаете, и в придачу заработаете еще по стакану грога.

Мы сговорились отвезти его за две гинеи, снесли вниз его багаж, уложили вещи в ялик и пошли с отливом. Наш наниматель оказался очень болтлив, и мы скоро узнали, что он был помощником корабельного мастера на сорокаорудийном фрегате «Имморталите» [166], который должен был отойти на следующее утро. Вот показался фрегат, синий вымпел которого гордо развевался. Дул сильный ветер; поднимались большие волны, и в наш ялик хлестала вода. Благодаря тяжелому ящику нанимателя он так сильно погрузился, что мы боялись утонуть. Когда мы подошли к судну, к ящику привязали веревку, и матросы стали вытягивать его из! ялика, корабельный катер подошел близко, и, не знаю, случайно или умышленно лоцман, который управлял им, натолкнулся на нас; ялик треснул, и нам грозила опасность быть раздавленными между катером и боком фрегата. Однако моряки в катере оттолкнулись веслами и подхватили нас, но наш ялик затонул и поплыл к корке фрегата.

Попав на корабль, мы попросили одного из офицеров послать шлюпку за нашим яликом. Он отослал нас к старшему лейтенанту.

Я попросил у него шлюпку, которая спасла бы наш ялик. Он отказал, предложив нам самим достать его, и, не обращая больше на нас внимания, стал раздавать приказания матросам.

Тут мы обратились к помощнику, которого доставили на палубу, но и он отказался помочь нам, говоря, что сам боится начальства, так как отправился на берег без спросу.

Тогда Том снова подошел к старшему лейтенанту и сказал ему:

— Ужасно потерять ялик и возможность зарабатывать хлеб, сэр.

Теперь все матросы были размещены по местам, и у лейтенанта было больше времени обратить на нас внимание. Он взглянул на нас серьезно и пошел к борту, чтобы посмотреть, виден ли еще наш ялик.

— Том, — сказал я, — смотри, подле нас шлюпка; спустим ее и сами отправимся за яликом.

— Погоди одно мгновение, — ответил Том, — посмотрим, может быть, они помогут нам, во всяком случае, раньше всего получим наши деньги. Видишь, вот опять лейтенант.

— Я явился, сэр, — сказал помощник мастера, прикладываясь к козырьку и вытягиваясь в струнку перед старшим лейтенантом.

— Вы опоздали, сэр, — возразил офицер, — а теперь из-за вас я должен послать шлюпку за яликом этих малых.

— Смею доложить, они сильные молодые люди, — заметил тот. — Из них выйдут великолепные матросы, а за яликом не стоит посылать.

Этот намек не пропал.

— Кто вы? — спросил нас старший лейтенант.

— Яличники, сэр.

Мы рассказали ему, что ялик не наш, что мы ученики и можем доказать это. На нашу просьбу послать за яликом он ответил:

— Я не могу употреблять королевских шлюпок для такого дела.

— Тогда мы сами отправимся за ним, — сказал я, и мы пошли к носу.

— Стой, не так быстро. Куда вы идете?

— Хотим спасти наш ялик.

— Без моего позволения?

— Мы не принадлежим к фрегату, сэр.

— Нет, но полагаю, скоро будете принадлежать, потому что у вас нет удостоверения, что вы ученики.

— Мы можем послать за бумагами и завтра утром получить их.

— Может быть, но не ждите, чтобы я верил всему, что мне говорят. И скажите: долго ли вам осталось быть учеником? — спросил он, обращаясь к Тому.

— До завтра, сэр.

— До завтра. Тогда я задержу вас до завтра, а потом завербую в матросы

— Но меня вы должны отпустить, сэр, — ответил я, зная, что я могу освободить и себя и Тома, только отправившись к Драммонду за помощью.

— Полно, глупости; вы должны оба оставаться в одной лодке! Дело в том, что вы мне очень понравились, и мне тяжело расстаться с вами.

— Ужасно потерять наш хлеб таким образом, — сказал я.

— Мы найдем для вас хлеб, и довольно твердый, — со смехом ответил лейтенант, — твердый, как кремень.

— Значит, мы просим у вас хлеба, а вы дадите нам камень, — возразил ему Том, — это противно Священному Писанию.

— Верно, но все писания на свете не помогут наполнить фрегат матросами. И в конце концов, что за беда годик-другой послужить королю и набить карманы призовыми деньгами? Что, если вы сделаетесь волонтерами?

— Позвольте нам на полчасика отправиться на берег, чтобы обдумать все, — попросил я.

— Нет, вас отговорят; но я даю вам время до утра, и тогда один-то у меня останется.

— Очень благодарен за себя, — ответил Том. Старший лейтенант улыбнулся и ушел.

— Ну, Джейкоб, мы попались, — сказал Том, — поверь мне.

— Да, — ответил я, — если только нам не удастся отправить письма твоему отцу или Драммонду, который, я уверен, помог бы нам. Но малый, давший совет лейтенанту, сказал, что фрегат отойдет завтра.

— Вот он, поговорим с ним.

Но помощник отказался ответить, когда именно отойдет фрегат, отказался даже заплатить нам две гинеи, под предлогом, что он обещал эти деньги яличникам, а теперь мы сделались матросами военного судна, и, следовательно, яличники исчезли.

— Я думаю, нам нет спасения, Джейкоб, — сказал Том. — Но лично мне все равно. Мне хотелось посмотреть свет, и, может быть, теперь это будет так же хорошо, как и в другое время. Но за тебя я страдаю, Джейкоб.

— Все вышло по моей вине, — ответил я.

Вскоре старший лейтенант прислал нам вкусный обед и по стакану грога; и то и другое мы уничтожили между двумя пушками. У нас было немного денег, мы купили у матросов несколько листов бумаги; я написал м-ру Драммонду и м-ру Тернбуллу, а также Мэри и старому Тому, прося их выслать нам платье в известный пункт, в том случае, если нас не отпустят. Том также написал своей старой матери и в утешение ей обещался ничего не пить. Поручив отослать наши письма, мы пошли, легли под палубой и скоро крепко заснули.

Мы остались на фрегате, потому что первый лейтенант не отпустил нас.

Через два дня утром мы бросили якорь в Доунсе, и там я получил письма от м-ра Драммонда и Тернбулла, в которых говорилось, что они немедленно начнут хлопоты в адмиралтействе для освобождения нас. Тому передали письмо от матери и отца. В Доунсе же на наш фрегат явился капитан Маклин, человек решительный, твердый, никогда не изменявший своих приказаний, которые давал, употребляя в них слова «мне нравится». «Мне нравится, чтобы меня слушались», — говаривал он, например.

Когда уже в море капитан раскрыл данный ему запечатанный приказ, мы узнали, что нам предписано два месяца крейсировать между Канарскими островами и Мадейрой, чтобы поймать каперские суда, которые захватили многие из наших купеческих шхун, хотя и охранявшихся конвоем, а потом отправиться в Галифакс к адмиралу, чтобы сменить фрегат, долгое время пробывший на этой стоянке.

Том скоро сделался любимцем капитана Маклина, которому понравилась его живость и быстрое исполнение всех приказаний; он даже спускал ему многое, что не прошло бы даром другим. Долго крейсировали мы, но все бесплодно, хотя Том, я и другие матросы то и дело взбирались на верх главной мачты, осматривая горизонт. Близ Канарских островов мы бороздили море, двигаясь на север, юг, восток и запад, словом, в том направлении, как это нравилось капитану.

Наконец однажды мы заметили чужой парус и спустили два катера; мы с Томом оказались в числе преследователей каперского судна. Во время преследования оно отстреливалось, и одно из его ядер пробило катер, в котором был я, и снесло две доски его дна. Осколок снаряда ранил меня и двоих матросов. Катер, полный боевых припасов, опрокинулся, и один бедный раненый малый остался под ним и не поднялся на поверхность. Остальные выплыли, схватились за опрокинувшийся катер и были спасены. Осколок ядра вонзил громадную щепку в мою левую руку. Тем не менее я держался долго, но наконец потерял сознание и пошел ко дну. Том, бывший в катере, который шел нам на помощь, увидел, что я тону, бросился за мной, нырнул, вынес меня на поверхность и спас; спасли и остальных. Когда я пришел в себя, офицер, не спрашивая у меня позволения, схватил щепку и вырвал ее из моей руки.

На нашем фрегате меня уложили в трюме; врач сначала покачал головой, но сказал, что руку еще можно спасти. Капер ускользнул. Я скоро отправился, и мне дали место писца.

Так мы пришли в Галифакс. Адмирал был на Бермудских островах, а фрегат, который мы должны были сменить, отправился к Гондурасу. Мы прошли из Галифакса к Бермудским островам. К тому времени моя рука вполне зажила, но меня все еще держали переписчиком. Наконец, через три недели пришел фрегат из Гондураса, и мы, прокрейсировав четыре месяца в Бостонском заливе, отправились к Галифаксу. С тех пор как мы покинули Англию прошло около года, и все это время мы не получали писем. Поэтому читатель может себе представить, с каким нетерпением смотрел я на почтовые мешки, когда их впервые переправили с берега.

— Фейтфул, — сказал мне казначей, — вам два письма.

Я поблагодарил его и побежал к своей конторке, чтобы прочитать их. Первое было от адвоката, и вот что в нем стояло.

«Сэр, спешим известить вас о смерти вашего друга мистера Александра Тернбулла. По завещанию вы делаетесь его единственным наследником, получаете сумму в 30 000 фунтов; остальное временно назначается его жене. За исключением 5000, оставленных миссис Тернбулл, суммы, завещанные другим, достигают только цифры 800 фунтов. После смерти миссис Тернбулл все переходит к вам. Поздравляю вас. Вместе с мистером Драммондом мы подали просьбу в адмиралтейство, прося освободить вас от службы во флоте. Просьба была уважена, и с этой же почтой отправлен приказ отпустить вас. Если вы пожелаете остаться клиентом нашей фирмы, мы будем очень счастливы. Искренне и глубоко уважающий вас Джон Флетчер».

Второе письмо было от мистера Драммонда. Можете себе представить, как я был счастлив. Остальные изумлялись. Старший лейтенант провел меня к капитану, и я скоро получил позволение покинуть флот. Едва от меня отошел лейтенант, как я увидел Тома, державшего в руках письмо от Мэри Степлтон, с припиской от своей матери.

— Джейкоб, — сказал он, — у меня есть удивительные известия. Мэри пишет, что мистер Тернбулл умер, оставив ее отцу 200 фунтов, и что ей говорили, будто он завещал тебе целое состояние.

Я передал ему письмо Флетчера и рассказал остальное.

— Я счастлив за тебя, Джейкоб, так счастлив, — сказал Том, узнав о моей отставке. — Но что станется со мной? — прибавил он и провел обратной стороной руки по глазам, стирая слезы.

— Ты скоро тоже освободишься. Том, — заметил я, — если только мне удастся устроить дело при помощи денег и хлопот.

— Если тебе не удастся, то я сделаю это сам, Джейкоб. Я не хочу оставаться здесь без тебя.

— Не поступай неблагоразумно, Том. Я убежден, что я куплю твое освобождение, когда вернусь в Англию. Пока это не будет сделано, ничто иное не пойдет мне в голову.

— Тогда торопись, Джейкоб, потому что долго оставаться здесь я не в состоянии.

Вскоре я взошел на палубу фрегата «Астреа», который понес меня в Англию.

ГЛАВА XXXVII

Я прерываю супружеский дуэт и опрокидываю лодку. Все на твердой земле, а потому никто не тонет. Я нахожу, что профессия джентльмена приятнее обязанностей яличника
По возвращении я прежде всего побывал у старого Тома и сообщил ему о сыне. Когда я приехал к его домику, он чинил чью-то лодку и разговаривал со своей старухой. Не видя меня, они вспоминали о Томе и печалились о нем, между прочим высказывая, что, пока с ним Джейкоб, им нечего бояться за сына.

— Да, — заметила старуха, — но, говорят, Джейкоба скоро отпустят; что же будет тогда с Томом?

— Уж и не ведаю, — проговорил старик. — У Джейкоба было сердце хорошее, но кто знает, что случится теперь, когда он разбогател: ведь богатство портит человека. Впрочем увидим. Если он окажется непорядочным, я совсем перестану верить в людей. Ах, как мне хотелось бы, чтобы он был с нами.

— Тогда ваше желание исполнено, добрый друг! — крикнул я, подбегая к Тому и хватая его за руку.

Старый Том так изумился, что отступил, потянул меня за собою, потерял равновесие, и мы оба упали. Старуха испугалась, вскочила было со скамейки старой лодки и опять быстро опустилась в нее; лодка не вынесла такого давления и перевернулась. Я первый вскочил и бросился на помощь м-с Бизли, засыпанной пылью и кусками сухого вара.

— О Боже мой, — закричала старуха, — я, кажется, вывихнула себе ногу. Боже, мистер Джейкоб, как вы напугали меня!

— Да, — сказал старый Том, — твое появление всех нас перевернуло, не исключая и старой лодки. Несмотря на твою новую оснастку (он говорил о приобретенном мною костюме джентльмена), ты по-прежнему Джейкоб Фейтфул.

— Надеюсь, — ответил я, и мы немедленно приступили к обсуждению планов освобождения Тома. После этого я ушел к моему старому другу Домине, предварительно узнав, что он здоров, также как Степлтон и Мэри.

По дороге я зашел к Степлтону и застал Мэри очень оживленно разговаривающей с красивым молодым человеком в форме сержанта 93-го полка. Похорошевшая Мэри не сразу узнала меня, а узнав, покраснела до корней волос и поздоровалась довольно принужденно. Сержант, казалось, хотел остаться, но когда я взял ее за руку, сказав, что мне хочется передать несколько слов от человека, которого она, вероятно, не забыла, он поклонился и отправился вниз. Кажется, довольно суровым тоном я сказал ей:

— Не знаю, Мэри, может быть, теперь я не должен передавать вам слов моего друга. Как недостойно играть чувствами человека, писать ему, уверять в расположении и постоянстве, а между тем обнадеживать и другого.

Мэри опустила голову.

— Если я поступила дурно, мистер Фейтфул, — сказала она, помолчав, — я все-таки не сделала Тому зла; я писала то, что чувствую.

— Так зачем же вы поступаете дурно с другим? — спросил я.

— Я ничего ему не обещала; только почему Том не возвращается, чтобы смотреть за мной? Мне скучно одной, и, кто знает, каким вернется Том? Ведь разлука уничтожает любовь в мужчинах.

Мэри положила руки на стол и спрятала в них лицо.

— Я пришел сюда не для того, чтобы порицать вас и наблюдать за вами, Мэри, — сказал я, — но знайте: если на свете есть молодой человек, достойный любви, то это именно Том. Он стремится вырваться с фрегата, и я постараюсь своими силами освободить его. Теперь судите сами, принесет ли вам его возвращение счастье или нет.

Мэри подняла лицо, залитое слезами.

— Значит, он скоро вернется? Право, мистер Фейтфул, его возвращение принесет мне счастье, только, пожалуйста, не говорите ему о том, как глупо я вела себя, молю вас… Зачем делать его несчастным? Больше этого не повторится. Обещаете, Джейкоб, да?

— Мэри, я не хочу быть причиной ссор, только дайте мне слово сдержать ваше обещание.

Слово было дано; я ушел от нее, повидался со Степлтоном и после короткого разговора с ним направился к Домине.

Я застал его в классе. Он сидел за высокой кафедрой, учителя не было; его воспитанники шумели до того, что могли бы пробудить человека, впавшего в транс… Я сразу увидел, что Добс унесся за облака. Долго призывал я его, но он продолжал делать какие-то вычисления… Вдруг очнулся. Радость его трудно описать. Пересыпая цветистую речь латинскими восклицаниями, он обнимал и целовал меня и, наконец, обратился к воспитанникам со словами:

— Мальчики, «Nune est ludendum» [167]. Я отпускаю вас; положите книги и идите с миром.

Понятно, воспитанники не заставили его повторить это приказание.

Домине повел меня в свое святилище, но я попросил его прежде всего дать мне поесть; тут произошла моя встреча с м-с Бетли. Я рассказал Домине все, что случилось во время моей службы на фрегате, и, вспомнив о Томе и Мэри, он заметил, что эта девушка не доведет Тома до добра. Переговорив обо всем, вспомнив прошлое, я спросил его о здоровье семьи Драммонда.

— Значит, ты еще не видал их, Джейкоб? — ответил он вопросом на вопрос.

— Нет еще, — сказал я, — но завтра утром побываю у них. Теперь же мне необходима ехать в Лондон.

— Тебе незачем возвращаться туда, Джейкоб. Твой собственный дом близко отсюда.

— Мой собственный дом?

— Да. По завещанию мистера Тернбулла его жена наследовала хорошие средства, но по причинам, которых он не желал объяснять, дом и вся мебель оставлены тебе.

— А где же миссис Тернбулл?

— Она в Бате. Мистер Драммонд, который действо. вал от твоего имени, позволил ей взять все, что она пожелала; но она увезла немного, кое-какие безделушки, которые скорее загромождали, чем украшали гостиную. Дом вполне готов принять тебя, и ты можешь сегодня же вечером переселиться в него.

— Но почему же мистер Тернбулл не оставил его своей вдове?

— Вполне точно не знаю, однако думаю, что он хотел переселить ее подальше. Он оставил ей пять тысяч.

Я направился к моему новому дому.

ГЛАВА XXXVIII

В которой я нахожу, что в моем доме недостает хозяйки. Отставка Тома послана, но он ее не получает. Том покидает фрегат, потому что он ему «не нравится». Я занимаю новое положение в обществе
В доме все было в порядке. А у меня в голове теснились воспоминания, бурные чувства волновали сердце, и я говорил себе, что не заслужил благодеяний капитана.

На следующее же утро я был подле дома м-ра Драммонда. На этот раз меня немедленно провели в гостиную. Там я увидел Сару. Она вскочила со стула и, подходя ко мне, сильно вспыхнула. Мы молчаливо пожали друг другу руки. Никому не хотелось нарушить тишину. Наконец я пробормотал:

— Мисс Драммонд.

— Мистер Джейкоб, — сказала она, потом прервала себя словами: — Как все это глупо! Мне следовало поздравить вас. Право, мистер Фейтфул, никто не может больше радоваться за вас, чем я.

— Мисс Драммонд, — продолжал я, — когда я был бездомным сиротой, воспитанником приюта и яличником, вы называли меня просто Джейкобом. Если перемена моего положения заставляет вас говорить со мной церемонно, если мы в будущем станем так далеки друг от друга, я скажу, что мне снова хочется сделаться Джейкобом Фейтфулом, яличником.

Этот разговор был прерван появлением м-ра Драммонда, который подошел ко мне с протянутой рукой.

— Мой дорогой Джейкоб, — сказал он самым сердечным тоном, — я в восторге, что вижу тебя снова и могу поздравить с твоим счастьем. Но у тебя есть безотлагательное дело: нужно заявить о завещании и устроить все дела. Пойдем со мной, все бумаги внизу, и я свободен целое утро. Если у Джейкоба нет других приглашений, мы вернемся к обеду, Сара.

— Я свободен, — сказал я, — и с восторгом воспользуюсь вашей добротой. До свидания, мисс Драммонд.

— Аu revoir [168], мистер Фейтфул, — ответила Сара и с насмешливой улыбочкой церемонно поклонилась мне.

М-р Драммонд относился ко мне, как отец, и мои глаза в это утро туманились от слез. Дело наследства сильно подвинулось благодаря свиданию с поверенным м-ра Тернбулла. Однако когда мы покончили с этим вопросом, было так поздно, что я не мог успеть переодеться. Когда я вернулся в гостиную, м-с Драммонд встретила меня, по обыкновению, ласково. После обеда я рассказал Драммондам обо всех моих приключениях, сознаваясь также, что оттолкнув тогда добрые предложения моих покровителей, раскаивался в этом впоследствии.

— Джейкоб, — сказал мне Драммонд, сидя за чайным столом. — Я знал, что ты работаешь на реке ради получения шиллингов, будучи наследником многих тысяч; ведь я не только подписал как свидетель завещание капитана, но и читал его. Однако я находил, что тебе лучше всего получить такой урок, которого ты никогда не забудешь. В жизни нет независимости, независимы только дикари, а все мы, люди цивилизованные, зависим друг от друга.

Я охотно согласился с ним.

На следующий день я окончательно переехал в дом, оставленный мне Тернбуллом, и прежде всего приказал купить лодку. Я так привык быть на воде, что не мог обходиться без нее. Половину времени я проводил на реке, другую в доме Драммонда, возвращаясь в виллу поздно вечером. Так прошли два месяца, во время которых я видался с Домине, со Степлтоном и его дочерью и со старым Томом. Я употреблял все силы, чтобы добыть для Тома освобождение, и наконец с удовольствием сказал его старикам, что бумагу с отставкой понесет в Америку первый же почтовый пароход. В доме Драммонда меня принимали как члена семьи и позволяли по целым часам оставаться наедине с Сарой. Хотя я еще не решался открыть ей моих чувств, казалось, о них было известно и родителям Сары, и ей самой.

Через два дня после того, как я сообщил старой чете Бизли счастливое известие, я сидел и завтракал, садовник и его жена (я не нанял новых слуг) прислуживали мне. Вдруг, к моему удивлению, я увидел Тома младшего, который вошел в комнату с веселым смехом и протянул мне руку.

— Том! — вскрикнул я. — Как ты вернулся?

— Конечно, по воде, Джейкоб.

— Но как ты мог получить отставку?

— Дело в том, Джейкоб, что я сам освободил себя.

— Как! Неужели ты дезертировал?

— Вот именно. У меня было три причины для этого. Во-первых, я не мог оставаться без тебя, во-вторых, моя мать написала, что за Мэри следует присмотреть, в-третьих, меня назначили к наказанию.

— Ведь ты знаешь, — заметил я, — что твое освобождение получено… Но сядь и расскажи мне все.

— Да, благодарю тебя, Джейкоб, меня освобождают, — сказал он, — тем лучше, потому что теперь они меня не будут искать. Все хорошо, что хорошо кончается. После того как ты отправился домой, я не был, что называется, в наилучшем расположении духа, и тот мошенник, который заманил нас, принялся нестерпимо злить меня. Раз он назвал меня лживым обманщиком; тут я забыл, что служу на военном фрегате, и ответил, что обманщик он, что ему еще следует заплатить мне две гинеи за проезд по реке. Он пожаловался на меня, и капитан Маклин, который, как ты знаешь, не любит подобных глупостей, выслушав обе стороны, сказал, что помощник вел себя недостойно и что поэтому он должен покинуть фрегат, но что мое обращение со старшими нарушает дисциплину и что поэтому он должен сурово наказать меня. Ты также знаешь, Джейкоб, что Маклин всегда держит данное слово; поэтому,поняв в чем дело, я переплыл на берег, добрался до Мирамики без всяких происшествий, за исключением схватки с сержантом морской полиции, которого я оставил замертво милях в трех от города. В Мирамике я попал на палубу парохода с лесом, и вот я здесь.

— Мне все-таки жаль, что ты дезертировал, — ответил я, — может выйти беда.

— Нечего бояться; все на реке знают, что меня отпустили, и я в безопасности. С Мэри я тоже повидался, в этом отношении все в порядке. Я заведу себе другой ялик и буду стоять выше моста, а поселюсь с моими стариками.

— Но согласится ли Мэри жить там? Дом твоих родителей стоит так уединенно; ей это не понравится.

— Мэри Степлтон достаточно капризничала, — ответил Том. — Мэри Бизли будет исполнять желания своего мужа.

— Увидим, Том, — произнес я.

Начался другой разговор; я предложил Тому денег на покупку лодки и, наконец, убедил его взять необходимую сумму не взаймы, как он хотел, а в подарок.

Теперь жизнь текла для меня по-новому; круг моих знакомств расширился. Однажды, к моему удивлению, катаясь в лодке, я увидел в том саду, подле стены которого я пережил такие захватывающие минуты, господина и даму. Я немедленно узнал их: это были Уильям и Сесилия. Завязался разговор, во время которого они сказали мне о своем счастье, о том, что их дядя умер, а я сообщил о моей странной судьбе. Я пригласил их в свою виллу, они, в свою очередь, познакомили меня с леди Ауберн. Это-то и доставило мне много новых знакомых. Обо мне рассказывали разные невероятные истории, говорилось, будто я получил изысканное воспитание, но, чувствуя страстное влечение к жизни на реке, избрал для себя профессию яличника. Лично мне было безразлично, что бы обо мне ни говорили. Люди, которые казались мне самыми дорогими (семья Драммонд), не стыдились меня.

ГЛАВА XXXIX

Домине доказывает, что мнение Степлтона о человеческой природе правильно. Том продает за шиллинг то, что от него осталось. Что имеем — не храним, потерявши — плачем
Язнал, что всем обязан Домине, и часто обдумывал, как бы сделать его жизнь спокойнее, и однажды завел с ним об этом речь. Но он решительно ответил:

— Я вижу, Джейкоб, мой сын, чего ты желаешь, но этого не должно быть. Для человека привычка — все; привычка для него не только необходимость, но и роскошь; а я привык к своей жизни. Мое дело составляет тягостную задачу, но жить без него я не могу. То, что было моей жизнью в течение всех этих лет, должно оставаться неизменным. Я похож на старую лошадь, которая так долго вертела мельничный жернов, что разучилась ходить по прямой линии (Буль-буль), и если Всевышний допустит, я умру в упряжке. Но все же я благодарю тебя, Джейкоб, благодарю от всей души.

Выслушав его отказ, я решил зайти к отцу Тома, так как, к моему удивлению, Том младший давно не был у меня. Я застал старую чету в доме; стояла прекрасная погода, но старик не работал, и даже его жена не плела сетей.

— Где Том? — спросил я после первых приветствий.

— Ах, Боже мой, — вскрикнула старуха, закрывая глаза передником. — Эта дурная, негодная девушка!

— Да, Джейкоб, — перебил ее старый Том, вытягивая свои деревянные ноги и кладя руки на колени. — Тома забрали в солдаты.

Я вскрикнул.

— Да, да, — продолжал он, — и что еще хуже, его полк идет в Индию, значит, благодаря лихорадке в мозгу и желтой индийской лихорадке, он скоро сделается пищей крабов. Я вижу, — прибавил старик, отирая слезы указательным пальцем, — как его кости белеют под крепостным палисадом… Я знаю это место. О Джейкоб, прости меня, не можешь ли ты помочь нам?

— Постараюсь, если возможно, но расскажите мне, как это случилось.

И он рассказал, что Мэри Степлтон сперва хорошо приняла Тома, соглашалась выйти за него замуж и жить со стариками. Но она не могла бросить прежних привычек и продолжала кокетничать и с ним, и с сержантом-вербовщиком. Наконец, Том вышел из себя и потребовал честного объяснения, спросил, за кого она выйдет замуж: за сержанта или за него, напомнив ей о ее письмах и обещаниях. Она рассердилась и объявила Тому, что он может уходить и что она не желает видеть его. Том не сдержался, наговорил ей резкостей, и они расстались. Но это глубоко поразило его. На следующий день он пришел просить прощения, но она снова отослала его, сказав, что через неделю обвенчается с сержантом. Том совсем потерял голову и пошел в трактир, где часто бывал сержант, в надежде вызвать его на ссору и отплатить ему; но сержанта там не оказалось, и Том, чтобы заглушить печаль, стал пить стакан за стаканом. Когда Сержант вошел в таверну, в голове у Тома было совсем неясно. Увидев налившееся лицо соперника, сержант угадал положение вещей, сел за другой столик и, точно рассерженный, ударил по нему кулаком. Том подошел к солдату и заговорил с ним о Мэри, вызывая его на драку, но сержант стал хитро уверять, будто она прогнала и его также, прибавив, что он не будет драться за нее, так как она не хочет выйти замуж ни за того, ни за другого. Это немного успокоило Тома; оба уселись за один стол и, как пораженные общим несчастьем люди, стали вместе пить. Сержант все поил Тома, давая клятву вернуться в полк и навсегда расстаться с Мэри; в то же время он советовал Тому поступить в солдаты. Ему, наконец, удалось завербовать бедного малого и дать ему при свидетелях шиллинг. Этого только и нужно было сержанту. На следующий день Тома взяли под стражу в «депо», а солдат продолжал ухаживать за молодой девушкой.

— Не поможете ли вы нам, Джейкоб? — твердила старуха.

Я узнал от стариков название полка и место, где помещалось так называемое «депо», и, сопровождаемый благословеньями несчастной четы, быстро ушел.

В тот же день я отправился к Мэри Степлтон, застал ее в слезах и осыпал ее упреками.

— Я презираю и ненавижу себя, — с отчаянием ответила она, — лучше бы я умерла! О, мистер Фейтфул, ради Бога, освободите его, вы можете сделать это; у вас есть деньги и все!

— Если я сделаю это, то не для вас, Мэри; я не позволю вам играть с ним. Я постараюсь освободить его, но раньше возьму с него слово никогда не говорить с вами.

— Не говорите этого, — закричала Мэри, хватаясь за лоб. — О Боже, Боже, какая я несчастная! Выслушайте меня, — прибавила молодая девушка и, упав на колени, схватила мои руки. — Только освободите его, только дайте мне раз увидеться с ним, и я клянусь всем святым, я на коленях попрошу у него прощения, как теперь прошу вас. Я все сделаю, все, только бы он простил меня, потому что я не могу и не буду жить без него. Я была безумна, что обращалась так дурно с человеком, для которого хотела жить. Вы говорите, что Том меня любит, я знаю это, но он не любит так, как я его люблю. О, мое сердце разрывается! — Мэри поднялась с колен и, помолчав, прибавила: — Прочитайте, что я написала ему.

Я прочитал ее письмо; в нем она трогательно просила у Тома прощения и умоляла его позволить ей, если он не будет освобожден, идти за ним. В то же время она старалась унизить себя, как только было возможно. Письмо тронуло меня.

— Хорошо, Мэри, — сказал я, — я сделаю все, что возможно, и завтра же отправлюсь в «депо».

— Благослови вас Бог, Джейкоб, и дай вам Бог никогда не полюбить такую девушку, как я.

В этот день я не мог отправиться в «депо», так как был приглашен на обед к м-ру и м-с Уорнклифф. Сидя за столом, я заговорил о моем желании освободить Тома, и Уильям посоветовал мне немедленно отправиться в военное управление, предложив поехать со мной. На следующее утро мы отправились в его экипаже. Уорнклифф послал свою карточку одному из секретарей управления, нас ввели, и я высказал, чего желал бы. Ответ был таков:

— Если вы успеете достать заместителя, это будет легко сделать; однако, полк так неполон и отвращение к Индии до того велико после последних лихорадок, что вряд ли его королевское высочество позволит кому-либо откупиться. Впрочем, увидим. Герцог очень добрый человек, и ему все будет доложено. Но посмотрим, находится ли ваш солдат еще в «депо».

Секретарь позвонил в колокольчик и спросил клерка, отправился ли к гавани отряд 47-го стрелкового полка. Оказалось, что отряд ушел третьего дня и в это самое утро должен был отплыть. Дул попутный ветер, и секретарь сказал, что, без всякого сомнения, фрегат с рекрутами уже отошел.

— Что же делать? — мрачно спросил я.

— Вы должны подать просьбу о его освобождении и отыскать заместителя. Тогда, может быть, ему пошлют позволение вернуться домой. Однако, боюсь, «то уже поздно. Если что-нибудь задержит отплытие фрегата, я постараюсь, чтобы его королевское высочество узнал все обстоятельства вербовки, и, если возможно, сегодня днем дам вам ответ.

Мы поблагодарили секретаря и простились с ним. Мне было грустно, но стало еще печальнее, когда один из привратников подбежал к коляске и по приказанию секретаря показал мне телеграфное сообщение из адмиралтейства, в котором говорилось: «Отряд в Индию отошел утром».

На время все было кончено. Я молчал. М-р Уорнклифф высадил меня подле дома м-ра Драммонда. Я пошел к Саре, с которой делился всеми моими мыслями, и рассказал ей печальный эпизод с бедным Томом.

Она негодовала на Мэри и даже не признавала ее раскаяния.

— А между тем, как часто, помимо воли, молодые девушки забрасывают в сердце встречающихся молодых людей горячие чувства и увлекают их любовь в волны предательского моря, в котором они терпят кораблекрушение.

— Как много у вас поэзии плавателей, Джейкоб, — ответила Сара. — Но такие вещи действительно случаются; однако, мне кажется, что крушение, выражаясь вашими словами, чаще терпят женщины, чем мужчины. Правда, девушка должна быть слепой, если она не замечает чувств мужчины, и низкой оказывается она, когда продолжает играть его сердцем, не разделяя его намерений.

— Сара… — произнес я и замолчал.

— Что?

— Я хотел… хотел, — продолжал я, запинаясь, — спросить вас, не слепы ли вы?

— По отношению к чему, Джейкоб? — вспыхнув, спросила она.

— Относительно моих чувств к вам.

— Нет, мне кажется, вы очень привязались ко мне, — с улыбкой ответила Сара.

— И вы думаете, что я только привязан к вам?

— Где вы сегодня обедаете, Джейкоб? — спросила она.

— Это зависит от вас и от вашего ответа. Если я останусь обедать здесь сегодня, то, вероятно, буду часто сидеть за вашим столом. Если же я не останусь, то, вероятно, никогда не буду больше у вас. Я хочу знать, Сара были ли вы слепы относительно моих чувств к вам; видя пример того, что случилось с Томом и Мэри, я чувствую, что не должен больше полагаться на мои собственные надежды, которые могут окончиться разочарованием. Будете ли вы так добры, чтобы покончить мои мучения?

— Если я была слепа относительно ваших чувств, то не слепа относительно ваших достоинств, Джейкоб. Но, может быть, я видела и ваши чувства, и я совсем не похожу на Мэри Степлтон. Мне кажется, вам следует решиться пообедать у нас сегодня, — прибавила она, вспыхивая и отворачиваясь к окну.

— Я с трудом могу поверить моему счастью, Сара, — прибавил я, крайне взволнованный.

Еще день не окончился, как я уже переговорил с м-с Драммонд и попросил ее передать все мужу; с ним лично я не решался говорить. Она улыбнулась; дочь повисла у нее на шее. Когда перед обедом я встретился с м-ром Драммондом, «мои мучения окончились», потому что он пожал мне руку, сказав:

— Ты всех нас делаешь счастливыми, Джейкоб, потому что дочка решила или выйти замуж за тебя, или навсегда остаться девушкой. Пойдем, обед готов.

С этого дня я сделался членом семьи Драммонд. Но мне нужно вернуться к Мэри Степлтон и Тому Бизли.

На следующий день я только что собирался отправиться в моей лодке к старикам Бизли, чтобы рассказать им о моей неудаче, как вдруг в столовой передо мной опять вырос молодой Том. Он был в одной рубашке, белых брюках, весь запыленный, помертвевший от усталости и волнения.

— Боже мой, Том, ты вернулся… Ты дезертировал!

— Да, — ответил Том, бессильно падая на стул. — Вчера вечером я переплыл на берег и пошел сюда. Я совсем измучен, напои меня чем-нибудь, Джейкоб.

Я подал ему стакан вина и, пока он с жадностью пил, мысленно обсуждал последствия его ужасного шага.

— Том, — сказал я наконец, — ты знаешь, как наказывают дезертиров?

— Да, — мрачно ответил он. — Но я не мог поступить иначе. Мэри написала мне; она просила у меня прощения, говорила, что всюду пойдет за мной. Великий Бог, я не мог оставить ее! Другого выхода у меня не оставалось, и я почти обезумел. Мы остановились подле Нидля, я спустился по канату и переплыл на берег. Я знаю, меня могут арестовать, но может быть, если тебе удастся получить для меня освобождение от военной службы, меня отпустят.

Я велел Тому спокойно ждать меня и отправился посоветоваться с м-ром Уорнклиффом; потом, сговорившись с ним относительно плана действий, побывал у старого Тома, сообщил ему обо всем, а затем пошел к Драммондам. Вечером садовник сказал мне, что Том ушел и не возвращался. Я понял, что он отправился к Мэри. Мрачные предчувствия зашевелились во мне. На следующее утро пришел старый Степлтон, и едва его впустили в мою комнату, как он закричал:

— Все пропало. Тома схватили; Мэри валяется в обмороках — человеческая природа. Вот что: он пришел к ней, пришел и солдат; увидел Тома и схватил его. Том стал драться и выбил штирбортный глаз у сержанта, потом хотел убежать — человеческая природа! Тут ворвались солдаты, подняли сержанта, схватили Тома. Мэри принялась кричать и упала в обморок, — человеческая природа. Печальная история, Джейкоб; уж хуже всех чувств — любовь.

— Это ужасная история, Степлтон, — сказал я.

Я дал «глухарю» денег; он ушел. Я же опять повидался с Уорнклиффом, и он заявил, что дела плохи.

— Не теряйте времени, мистер Фейтфул, отправляйтесь в Медстон в «депо» и повидайте полковника, который заведует им. Я же сделаю все, что возможно.

В «депо» мне подали мало надежды и сказали, что все зависит от его королевского высочества, прибавив, что герцог недавно высказывался за строгость наказания в таких случаях.

Объяснив подробности дела, я попросил начальника «депо» позволить мне и невесте арестованного повидаться с ним. Разрешение было дано.

ГЛАВА XL

Прочтите ее
В мрачной камере я застал Тома. Он сидел, делая зарубки на палке и насвистывая невеселую песню.

— Как хорошо, Джейкоб, что ты пришел ко мне, но я и ждал тебя, — сказал он. — Что с бедной Мэри? Я только о ней и думаю теперь. Сам я вполне доволен: она меня любит, и я выбил сержанту глаз.

— Но, Том, знаешь ли ты, какой опасности подвергаешься?

— Да, Джейкоб, вполне. Меня будут судить военным судом и расстреляют. Я приготовился. Это все же лучше, чем знать, что тебя повесят, как собаку, или засекут, как негра.

— Не время шутить, Том.

— Я не шучу, но не боюсь и не горюю. Я не сделал ничего дурного. Меня завербовали, когда я был пьян и безумен, и я дезертировал. На мне нет позора; позорно, что правительство терпит такие деяния. Если мне придется быть жертвой, что делать! Ведь умираешь только раз.

В эту минуту дверь каземата отворилась и в нее вошел Степлтон, поддерживая дочь. Мэри бросилась к Тому и в конвульсиях упала в его объятия. Ее пришлось унести. После этого Том попросил меня не пускать к нему больше бедную девушку.

— Попрощайся со мной, — сказал он, — и смотри не пускай ее.

Тут он отвернулся, чтобы скрыть свое волнение.

Я кивнул ему головой, так как не мог говорить, и ушел вслед за Степлтоном и солдатами, которые несли Мэри.

Хлопоты м-ра Уорнклиффа мало помогали. Всю следующую неделю я провел в большом унынии; я тревожился за Тома, ежедневно старался до известной степени убедить Мэри подчиниться воле Провидения и слушал, как она обвиняла себя, называя убийцей Тома и походя на безумную. Полное отчаяние стариков Бизли отнимало у меня всякие душевные силы, и я даже не смел обнадеживать их.

Наконец собрался военный суд. Тома приговорили к смерти. Приговор утвердили, и нам было объявлено, что все просьбы о помиловании останутся тщетными. Ужасное известие пришло к нам вечером в субботу; казнить Тома должны были утром во вторник. Больше удерживать Мэри я не мог, том более, что получил от Тома письмо, в котором он просил всех нас, включая и Домине, побывать у него и проститься с ним. Я нанял экипаж для старого Тома, его жены, Степлтона и Мэри, а сам взял Домине в мой собственный шарабан. Утром в воскресенье мы поехали в Медстон. В одиннадцать часов мы были уже на месте и остановились в гостинице подле бараков. Было решено, что прежде всех у Тома побываем мы с Домине, потом к нему отправятся его родители и, наконец, Мэри Степлтон.

Когда мы вошли в камеру Тома, он встретил нас одетый очень чисто и заботливо и, протянув мне руку, со слабой улыбкой сказал:

— Я готов к смерти, Джейкоб, но хотел бы, чтобы последнее прощание окончилось поскорее: оно отнимает у меня мужество. Я надеюсь, вы здоровы, сэр? — обратился он к Домине.

— Нет, мой бедный мальчик, лета и болезни меня осаждают, но я не могу пожаловаться, видя, что молодость, здоровье и сила гибнут, когда они могли бы дать счастье многим. — И Домине шумно высморкался.

По просьбе Тома я ввел его отца и бедную старуху Бизли. Произошла сцена, раздиравшая сердце. Том обещался отцу умереть, как надлежит храбрецу. Родители, заливаясь слезами, благословили его.

— Мой мальчик, мой Том! — вскрикнула старушка и пошатнулась. Я отнес ее и уложил в уголке камеры.

— Благослови тебя Бог, благослови тебя Бог! — закричал старый Бизли, задыхаясь и протягивая обе руки к Тому, потом, потеряв равновесие, упал мне на руки.

Мы с Домине положили его рядом с его несчастной женой.

— Джейкоб, — сказал Том, сжимая мне руку, — ради Бога, пусть поскорее окончится последнее; введи сюда Мэри.

Я послал Домине за ней, и старый Степлтон ввел в камеру свою дочь. Я думал, что она опять упадет в обморок, но, напротив, бледная как смерть и задыхаясь, она подошла к Тому и села на скамейку рядом с ним. Окинув взглядом всех нас, она сказала:

— Я знаю, что говорить теперь бесполезно, Том, но все же я скажу, что я одна по безумию причинила весь этот ужас… одна я! Том, твоя убийца — я.

— Нет, Мэри, нет, это я был безумцем, — ответил Том и взял ее за руку.

— Не скрывай от меня истины, дорогой Том, — произнесла Мэри. — С твоей стороны хорошо говорить так, но я чувствую свою ужасную вину. Вот отец, принесший в жертву отечеству молодость и силы, он рыдает в объятиях своей бедной жены… У них, — продолжала Мэри, падая на колени перед старой четой, — у них я должна молить прощения! Отвечайте мне, можете ли вы простить такой несчастной, как я?

Наступила тишина. Я опустился на колени перед старым Бизли и попросил его ответить.

— Да, я прощаю бедную, — сказал он и, обращаясь к жене, прибавил, — прости и ты…

Старуха посмотрела отуманенным взглядом на красивую молящую Мэри и прошептала:

— Как я надеюсь на милосердие Божие к моему мальчику, которого вы убили, так прощаю и вас, несчастная девушка.

— Да благословит вас Господь! — ответила Мэри и стала молить меня простить ее за то, что она лишает меня Друга, а у Домине прощения за ее прежнее недостойное поведение с ним.

— Мэри, от всего сердца прощаю вас, — сказал я.

— Благослови тебя Бог, девушка, — прорыдал Домине.

Попросив прощения у отца за прежнее своеволие, Мэри повернулась на коленях к Тому с выражением муки и любви на лице.

— Я знаю, ты простишь меня… простил, и мысль о твоей любви делает еще ужаснее для меня твою смерть. Но слушайте все, слушай, Том, я любила только тебя, тебе я отдала все свое сердце и, огорчая тебя, сама страдала.

Мэри протянула объятия к Тому, он прижал ее к своей груди.

Домине опустился на колени поодаль и прочитал молитву Господню; все мы повторяли его слова. Наконец, мы с Домине и со Степлтоном увели из камеры старых Бизли, потом вырвали Мэри из объятий Тома. Ее отец и Домине унесли ее в обмороке в гостиницу.

— Все ушли? — шепнул Том, опустив голову мне на плечо.

— Все, Том.

— Значит, главная горечь смерти миновала. Смилуйся над ними, Бог; им нужна Его помощь больше, чем мне.

Он залился горючими слезами, и это облегчило бедного малого, успокоило его.

Он поручил моим попечениям своих близких и прибавил:

— Благослови тебя Бог, Джейкоб Фейтфул, ты действительно был верным другом. А теперь уйди, мне нужно остаться одному. От вечности меня отделяет немногое.

Я еще раз пожал его руку и ушел.

Мои спутники уехали, я же решил остаться до конца, но лихорадочное возбуждение заставляло меня ходить взад и вперед по комнате. Во время этих блужданий я машинально увидел газету, машинально же развернул ее и взглянул на широкий лист. Одна статья вдруг привлекла мое внимание. «Корабль его величества „Имморталите“ пришел в Чатам». Наш фрегат вернулся! Так что же! Однако какой-то голос шепнул, что мне следует повидаться с капитаном Маклином и посоветоваться, нельзя ли что-нибудь сделать. Я немедленно заказал лошадей, отправился в Чатам, услышал, что капитан еще на палубе фрегата, и переправился на корабль. Офицеры меня узнали, обрадовались мне, провели к капитану, и я рассказал ему то, что случилось, и попросил его помощи.

— Фейтфул, — ответил он. — Том Бизли дважды дезертировал, однако есть смягчающие обстоятельства, и смертная казнь слишком суровое наказание для него. Мне не нравится, чтобы его казнили. Я могу спасти его и спасу. По правилам, дезертир одного рода оружия может быть потребован другим начальством, и его обязаны судить офицеры первого места служения. Следовательно, приговор был произнесен неправильно. Я пошлю отряд моряков и потребую выдачи Тома как дезертира флота. Они должны выдать мне его. Успокойтесь, Фейтфул, он в такой же безопасности, как и вы.

Мне хотелось упасть на колени и поблагодарить его.

— Нельзя терять времени, — прибавил я, — его расстреляют завтра в десять часов утра.

— Завтра в это время он будет здесь, не будь я капитан Маклин. Но времени терять действительно нельзя, и я напишу письмо начальнику «депо».

Через несколько минут письмо было готово, и катер с отрядом моряков, со вторым лейтенантом и со мною двинулся к берегу. Раньше одиннадцати часов вечера почтовые кареты привезли всех нас в Медстон. После нескольких формальностей я и несколько моряков вошли в камеру Тома. Он читал Библию, поднял голову и, увидев красные мундиры, подумал, что его сейчас поведут на казнь.

— Я готов, — сказал он. — Чем скорее, тем лучше.

— Нет, Том, — заметил я, выходя вперед, — надейся на лучший исход. Тебя вызывают как дезертира с фрегата «Имморталите».

Я постарался объяснить все Тому и ободрить его. Его увезли. Я же отправился к м-ру Драммонду и рассказал моим друзьям о том, что произошло. На следующий день м-р Уорнклифф поехал вместе со мной в адмиралтейство, где я с чувством счастья узнал, что Тома могут судить только за дезертирство с военного судна, что если он докажет, что был учеником на реке во время вербовки, его, по всей вероятности, оправдают. Военный суд собрался через три дня после того, как адмиралтейству получило извещение о деле. Я поспешил в Чатам, чтобы присутствовать на суде. Дело тянулось недолго. Факт дезертирства доказали, Тому предложили защищаться. Он вынул свои бумаги и доказал, что его насильно завербовали раньше, чем окончилось его учебное время. Суд ушел на несколько минут, затем заседание вторично открылось. Тома оправдали на основании того, что он был незаконно задержан, что противоречило акту парламента. Его освободили. Я горячо поблагодарил капитана Мактина и офицеров. Том молчал, но я мог понять его чувства. Мы поспешили в Лондон, чтобы сообщить Драммондам счастливое известие. Ночевали мы с Томом в моем собственном доме. На следующий день я дал Тому мое платье, и мы сели в мою лодку.

— Куда мы направимся прежде всего? — спросил я.

— О, к матушке, — ответил Том.

Мы вскоре были подле дома старой четы. Я посадил Тома на весла, но запретил ему поворачиваться, чтобы старики не увидели его раньше, чем я подготовлю их. Бизли сидели в кухне и смотрели, как дым поднимается в их громадном камине. Старики ласково и печально поздоровались со мной и усадили подле очага.

— Теперь мы можем говорить о нем, — сказал старый Том, — потому что он уже на небесах. О, мы будем о нем разговаривать до самой смерти. Ну, расскажи, Джейкоб, все, что ты знаешь…

— Расскажу, — ответил я, — и вы, дорогая миссис Бизли, приготовьтесь услышать не то, что ожидаете. Том еще не расстрелян.

— Нет? — вскрикнула старуха.

— Нет еще, Джейкоб? — закричал Том старый, с силой сжимая мою руку.

— Он жив и, надеюсь, будет прощен, — прибавил я. М-с Бизли вскочила и схватила меня за другую руку.

— Я вижу, я вижу все по вашему лицу. Да, Джейкоб, он прощен и скоро будет с нами?

— Да, так, миссис Бизли.

Старики упали на колени подле меня. Я оставил их, вышел на порог и знаком позвал Тома. Через несколько времени он был в объятиях родителей.

В дом Степлтона я тоже вошел один. Мэри, одетая в глубокий траур, смотрела из окна на реку.

— Вы не пришли, чтобы упрекать меня, Джейкоб, — заметила она, — вы слишком добры для этого.

— Я пришел, чтобы утешить вас, Мэри.

— Это невозможно; посмотрите, Джейкоб, меня съедает тайная язва.

— Мэри, — сказал я, — сядьте, вы знаете, в Библии говорится, что страдать хорошо.

— Да, да, — со слезами произнесла Мэри, — я заслуживаю всех мук. Но разве не слишком невыносимо думать, что я погубила человека, который так любил меня.

— Но вы не погубили его.

И я мало-помалу начал вливать в ее сердце надежду.

— Зачем вы даете мне надежду, — вскрикнула она, заливаясь слезами. — Зачем? Если он еще не умер, он все же умрет, и, значит, его мучения только продолжаются. Ах, я надеялась, что он уже простился с этим жестоким, бессердечным миром.

Потоки слез, которые хлынули из ее глаз, показали мне, что я мог без опасения для нее передать ей счастливую весть. Я начал:

— Мэри, Мэри, выслушайте меня…

— Уйдите, уйдите! — простонала она, отталкивая меня рукой.

— Нет, я раньше скажу, что Том не только жив, но и прощен.

— Прошен! — вскрикнула Мэри и, упав на колени, подняла к небу руки и глаза, потом без сознания опустилась на пол. Услышав крик, Том вбежал в комнату, и я передал ему бесчувственную девушку. Заметив, что она пошевелилась, я ушел, оставив их вдвоем, и направился к старому Степлтону, которому без долгих приготовлений сообщил радостное известие, вскоре написал Домине письмо и, наконец, очутился в доме Драммонда.

В этот вечер был назначен день нашей свадьбы, и я не буду утомлять читателя описанием моих радостных чувств. Мы с Сарой и Мэри с Томом соединили наши жизни в один и тот же день, и ничто не омрачило нашего счастья. Том поселился с отцом и матерью. Мэри, сияющая блаженством, похорошевшая, превратилась в прекрасную жену. Мне нечего говорить того же о Саре: она с детства была моим другом и сделалась лучшей женой, о которой мог мечтать человек. Теперь со дня нашей свадьбы прошло много лет, и Господь благословил нас многими детьми.

Скажу несколько слов и о моих прежних друзьях. Степлтон все еще жив, по-прежнему вечно курит трубку, которая сделалась для него человеческой природой. У него два ученика; сам он не работает. Старый Том силен и здоров, его жена стареет, как говорит он, но Мэри не нужно помощниц. Он перестал чинить лодки; его вывеска снята, потому что он живет зажиточно. Когда Том женился, я спросил, что бы он желал. Он попросил меня дать ему денег на покупку легкой баржи, и я подарил ему новую баржу. Старый Степлтон передал ему двести фунтов наследства Тернбулла, а старуха Бизли выдала такую же сумму, которую хранила в ящике старого комода. Благодаря этому Том купил еще баржу, а теперь у него их шесть или семь. М-р и м-с Уорнклифф остаются моими соседями и дорогими друзьями. М-с Тернбулл умерла несколько месяцев тому назад, и теперь я владелец всего богатства капитана. М-р Драммонд хочет покинуть дело и передать его мне. Старый Домине умер два года тому назад; за последнее время он сделался очень рассеян, и попечители приюта предложили ему выйти на пенсию. Это было тяжелым ударом для старика.

А теперь, читатель, я кончил свой рассказ. Прощай!

КАПИТАН МАРРИЕТ

КРИТИКО-БИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК В. П. БЫКОВА
Морская жизнь в старину была совершенно иная, чем теперь. Она носила особенный характер и гораздо более изобиловала опасностями. Это была жизнь, полная самых разнообразных приключений. Моряк встречался сними постоянно, нередко рискуя собой, когда плавал на деревянном парусном корабле, единственным двигателем которого был ветер. Требовалось большое умение иосторожность, чтобы, руководствуясь этой непостоянной силой, направлять ход корабля к желанной цели. Мачты и паруса составляли для него все: нет их, — и судно было обречено на гибель, оно превращалось тогда в жалкую щепку, которую кидало с волны на волну. Положение корабля становилось особенно ужасным в сильную морскую бурю или шторм: волны заливали судно со всех сторон, захлестывали палубу и смывали несчастных моряков в водяную пучину; люди в страхе хватались за снасти; многих привязывали к мачтам, но буря, срывая паруса, сносила и мачты; непрочный материал судна с треском ломался от свирепых ударов волн; корабль накренялся, и вода проникала вовнутрь. И весь этот ужас часто покрывала темная непроглядная ночь. Сколько нужно было здесь мужества, находчивости, присутствия духа, знания, что делать, для того, чтобы спасти корабль и самим не погибнуть!

Подводные мели и рифы, случалось, коварно поджидали гонимое стихией судно, или же оно разбивалось о прибрежные скалы. Спасение иногда являлось чудом.

Море в те времена кишело пиратами, наводившими ужас на торговые суда. Военному флоту приходилось постоянно бороться с этими морскими разбойниками, гнаться за их кораблями, и при встрече происходили неизбежные кровавые схватки, вплоть до абордажа.

Если все это бывало в мирное время, то в военное прибавлялись еще ужасы войны.

Нравы и обычаи прежних моряков отличались большой своеобразностью. Сколько было разного суеверия, веры в «корабли-призраки», в оборотней и всевозможные приметы! Целый мир, полный своеобразной жизни, представляло узкое пространство палубы или каюты.

Такова была морская жизнь в старину и уже никогда более не повторится, превращаясь для нас понемногу в фантастическое предание отдаленного прошлого… Она не могла не вдохновить писателя, с одной стороны, своим поэтическим характером, с другой — богатством приключений. Многие описывали ее. Но из всех романистов, касавшихся ее, никто не получил такой широкой известности, какую приобрели произведениями, рисующими морской быт, Фенимор Купер и капитан Фредерик Марриет; они-то и создали так называемый морской роман.

Оба писателя жили в одно время: первый литературный опыт Марриета появился в 1829 году, спустя восемь лет после выхода в свет «Лоцмана», родоначальника морских романов Купера. Знаменитый американский романист только тремя годами пережил своего английского последователя, который умер в 1848 году.

Фенимор Купер, создатель чудного образа героя «Последнего из могикан», «Следопыта» и «Пионеров», так очаровательно изобразивший девственную американскую природу, дал не менее художественные типы морских героев, не менее поэтическое изображение морской жизни. Кто не восторгался его «Красным Корсаром», «Лоцманом». «Пленителем моря» и другими произведениями из этого мира? Однако не ими приобрел себе мировую славу Купер, а своими «индейскими» романами. Между тем, капитан Марриет обязан своим успехом и популярностью исключительно морским романам. Он отводил больше места приключениям, чем Купер. В романах Марриета на первый план выступает занимательное по сюжету повествование; они проще и доступнее произведений автора «Красного Корсара». Поэтические образы мало интересовали Марриета, и напрасно мы будем искать у него крупных характеров, людей, которые остаются, как тип, в воображении читателя. Марриет превосходно знал морской быт; он сам был моряк, принимавший участие в пятидесяти морских сражениях эпохи борьбы с Наполеоном, и за свою продолжительную службу в королевском флоте сжился с морем и корабельным миром, много совершил путешествий и вынес богатый запас впечатлений; ему было о чем порассказать. Его романы дают верные и правдивые картины жизни и нравов английских моряков старого времени, знакомя с закулисными и темными сторонами этой жизни (например, чрезмерно жестокие наказания, практиковавшиеся на английском корабле, или грубый произвол командира).

Некоторые романы капитана Марриета носят более или менее автобиографические черты, а первое его произведение «Морской офицер Франк Мильдмей» многими считался за рассказ о его личной карьере моряка. (На что нам указывает и совпадение начальных букв имени и фамилии: Франк Мильдмей — Фредерик Марриет).

Главное лицо большинства морских романов Марриета это — молодой моряк, баловень судьбы; он поступает во флот мичманом (чин, который соответствует в Англии нашему гардемарину) и проходит перед читателем все стадии морской службы, испытывая необычайные приключения, пока, наконец, не достигает нового положения в жизни. При этом автор живо и интересно описывает в мельчайших подробностях все порядки морской службы, нравы судовой команды и ее главных представителей, всякие события на море, удачно соединяя достоверность с увлекательным романическим вымыслом.

Талантливый и одаренный богатой изобретательностью и воображением вообще, он писал с не меньшим успехом также произведения, в которых действие происходит на суше.

Содержание романов капитана Марриета всегда составляет заманчивая и разнообразная фабула; он плел свой занимательный рассказ, как затейливого рисунка кружево. Его романы захватывают читателя; они так увлекательны, что «нельзя оторваться от книги, не дочтя ее до конца», как выразился в своем отзыве об одном из них великий критик Белинский.

Эта увлекательность рассказа есть особенное достоинство произведений моряка-писателя; к ней присоединяется и непринужденность изложения: легкий слог, каким писал Марриет, мало напоминает тяжеловесную манеру многих английских романистов; Марриет не вдается в излишние мелочи и подробности, как это делают Вальтер Скотт, Диккенс и Теккерей. Повествование всегда оживлено у него большим количеством разговоров — манера, напоминающая французских авторов. От этих диалогов веет хорошей английской комедией. Марриет очень остроумен, он шутит и иронизирует на каждом шагу; легкое и единственное остроумие — одно из его лучших качеств. Юмор Марриета слегка отзывается Джорджем Смоллетом, английским писателем XVIII века, прославившимся смелой передачей отрицательных сторон английского общества того времени. Нередкие у Марриета вольности и откровенный тон, так мало свойственные чопорным англичанам, дали повод Йог. Шерру, в его «Истории всеобщей литературы», указать на сходство характера произведений Марриета с картинами художников «фламандской школы».

Капитан Марриет с первых же шагов своего писательского творчества имел огромный успех у себя в Англии. Критика писала лестные отзывы, а публика всегда с большим нетерпением ожидала его новых произведений. «Воспоминания о славной эпохе борьбы с Наполеоном и подвигах английского флота, — говорил проф. А. И. Кирпичников, — способствовали огромной популярности романов капитана Марриета», действие которых по большей части относится именно к этой эпохе.

«Королевская собственность», «Питер Симпль», «Джейкоб Фейтфул», «Мичман Изи», «Иафет, отыскивающий своего отца», «Многосказочный паша», «Корабль-призрак», «Персиваль Кин», «Пират», «Канадские поселенцы», «Маленький дикарь» и др. — с восторгом читались взрослыми и детьми. Первых привлекало умение автора рассказывать, живость, ясность, содержательность романов и повестей бывалого моряка, вторых — всегда интересовали заманчивые приключения, которыми изобилует большая часть произведений капитана Марриета.

Особенный успех приобрел «Питер Симпль». Король Вильям IV, прочтя его, был в таком восторге от этого романа, что выразил желание видеть его автора. Рассказывают, что когда Марриет, явившийся в Сэнт-Джемский дворец, ожидал своей аудиенции в приемной, Вильям IV вышел и, заметив его, спросил, кто это. Капитан Марриет услышал этот вопрос и ответил на него, обратившись к камердинеру: «Скажите Его Величеству, что я — Питер Симпль». После этого король подошел к Марриету и оказал ему любезный прием.

Слава автора «Питера Симпля» скоро распространилась за пределами Англии.

Произведения Марриета были переведены на немецкий, французский и другие языки; некоторые романы выдержали по несколько изданий.

В России Марриет появился первый раз в 1837 году, когда был переведен по-русски его «Франк Мильдмей». Переводчик его, моряк, в предисловии к своему труду говорил: «Морские романы капитана Марриета принадлежат к новейшим произведениям английской литературы… Особенное достоинство их состоит в том, что они заключают в себе верность морских обстоятельств и сцен, знакомят с разными подробностями, порядками и обыкновениями, встречаемыми в Английском флоте»… Вслед за тем переводы лучших романов Марриета печатались в таких известных журналах, как «Библиотека для чтения», «Современник» и некоторых других, и выходили отдельными изданиями. Марриет сразу завоевал себе любовь у нас, несмотря на то, что в то время был в большом ходу Купер. Наши деды и отцы зачитывались Марриетом… Значительно позже он вместе с Вальтером Скоттом, Купером, Майн Ридом, Эмаром стал достоянием нашего молодого поколения. Столь популярные среди английского юношества романы Марриета почему-то явились тогда у нас и в нескольких детских переделках. Автор «Питера Симпля», «Королевской собственности», «Маленького дикаря», «Персиваля Кина», «Канадских поселенцев» — необыкновенно популярен в России; все старые издания его романов давно уже распроданы, и большой спрос на его произведения ограничивается всего лишь тремя или четырьмя имеющимися в продаже романами. Несмотря на такую любовь и популярность, какими пользуется у нас капитан Марриет, многие его вещи еще не переведены по-русски, и у нас до сих пор еще не было полного собрания его сочинений.

Имя капитана Марриета мы знаем с золотой поры детства и отрочества, мы привыкли к нему так же, как к имени Фенимора Купера. Тем не менее многие ли знают, кто такой был Марриет? А биография его почти совершенно неизвестна русскому читателю.

Фредерик Марриет родился 10 июля 1792 г. в Лондоне. Он был вторым сыном Джозефа Марриета, эсквайрpa из Уимбльдон-Хауз, в графстве Суррей, коммерсанта, члена Парламента от Сандвича и писателя-экономиста, семья которого была огромна и состояла из пятнадцати человек детей. Отец будущего романиста представлял собою выдающуюся личность. Это был человек умный и талантливый; будучи выдающимся вест-индским купцом и колониальным агентом на о. Гренаде, он занимался, помимо торговли, и литературой; его политико-экономические и публицистические сочинения имели немалый успех в публике, и большая часть их раскупалась нарасхват, не принося, однако, особенных выгод их автору. Джозеф Марриет стяжал славу известного политэконома Англии. Кроме того, это был человек в высшей степени добрый, благородный, великодушный, никому не отказывавший в денежной помощи, что нередко препятствовало улучшению его собственного благосостояния. Он отличался такою скромностью, что отказался от титула баронета, который был предложен ему за его заслуги на пользу отечества.

Такой отец дал добрую основу характеру сына, и от отца Фредерик Марриет унаследовал много хороших качеств. Еще в очень молодых летах он выказал редкое самоотвержение, бросившись однажды в воду для спасения двух утопающих матросов; он рисковал жизнью, так как течение в том месте было чрезвычайно сильно; мало того, он при этом явил пример особенного великодушия, ибо один из утопавших был его лютый враг. Самоотвержение Фредерик Марриет проявлял не раз и впоследствии, когда служил во флоте. Выйдя в люди и сделавшись самостоятельным, Марриет, подобно отцу, также был другом и покровителем угнетенных, защитником прав и преимуществ простого народа. В его среде капитан Марриет пользовался огромной любовью. Матросы и рабочие, служившие под его начальством, прямо боготворили его; он, как отец о детях, заботился о своих подчиненных, брал на свое попечение осиротевшие семьи матросов, не давал в обиду слабых, порочных же старался исправить не наказанием, а своим благотворным влиянием. Наконец, от отца Марриет унаследовал также трудолюбие и талантливость, которая сделала его писателем и помогла ему прославиться.

Мать романиста, Шарлотта Гейер — дочь американского лойялиста (т. е. жителя английских колоний, оставшегося верным метрополии во время их восстания), много пострадавшего за свою верность Британской короне.

Фамилия писателя ведет свое происхождение от сэра Томаса Марриата, протестанта родом из Нормандии, бывшего офицером в Гугенотской армии, предводимой адмиралом Колиньи. Томас Марриат чудом уцелел после резни в Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 г. и бежал в Англию, где поселился и положил начало своему роду.

Таким образом, в жилах Фредерика Марриета течет французская кровь; она сказывается и в живом характере его произведений.

С самых ранних лет Фредерик обнаружил необыкновенную понятливость, удивительную память и особенную подвижность. Он отличался веселым характером, остроумием, резвостью и большой изобретательностью на всякого рода проделки.

Первоначальное образование получил он в школе, которая находилась в местности, непосредственно прилегавшей к Лондону, затем был отправлен для изучения греческого и латинского языков в Классическое училище, в Пондэрс-Энде, одном из предместий столицы. Училище это содержал некий мистер Фриман. Пребывание в нем описано с большим сарказмом в романе «Морской офицер Франк Мильдмей». Занятия у мистера Фримана Марриет характеризует такими словами героя этого романа: «Меня отправили в училище для изучения греческого и латинского языков, которое достигается различными путями. Одни наставники следуют правилу suaviter in modo, но мой учитель предпочитал fortiter in re, и, как говаривал боцман, „побуждением“ толстой суковатой палки вбивал в наши головы познания точно так, как конопатчик вколачивал пеньку в корабельныепазы. Под руководством такого наставника мы делали удивительные успехи. Так как способности мои были несравненно лучше большой части моих соучеников, то я редко принимал на себя труд учить урок свой до начала класса, и поэтому „учительское благословение“, как мы называли его, часто снисходило на смиренную мою голову, но я считал это безделицей, ибо был довольно горд, чтобы пребывать в мире с равными себе, и довольно ленив, чтобы заниматься более».

Несомненно, что заведение мистера Фримана принесло много зла будущему писателю; режим этого училища развивал в детях дурные стороны характера, создавал обстановку, благоприятную для всяких проделок и шалостей. «Жестокое со мной обращение этих людей — говорится в „Мильдмее“ — до того погубило мою нравственность, что те страсти, которые, при обращении искусном и нежном, никогда не были мне известны или оставались бы спящими, теперь восстали в полной и убийственной своей деятельности: я поступил в училище мальчиком с добрым сердцем, а оставлял его дикарем». Юный Марриет два раза пытался убежать из училища от несправедливого обращения с ним. Насколько скверное впечатление произвело на Марриета время, проведенное в Пондэрс-Энде, можно судить по тому, что много лет спустя, уже в возрасте тридцати с лишним лет, он не мог равнодушно вспомнить об этом времени, когда писал свою первую вещь, «Франка Мильдмея»: «Кто тот глупец, который сказал, что самое счастливое время нашей жизни есть время, проведенное нами в училище? t— говорит Марриет устами героя. — Как ни была бурна жизнь моя, но при всем том самая худшая ее часть принадлежит времени, проведенному в училище; и никогда впечатления, произведенные на рассудок мой в последующие годы примерами всякого рода пороков, не принесли мне столько вреда, сколько постыдное обращение и дурные примеры, встреченные мною в училище». «Классическое училище» сыграло большую роль в жизни Марриета; там впервые зародилась в его голове мысль о поступлении на морскую службу. Случилось так, что в заведение м-ра Фримана завернул для свидания с братом и прежними товарищами один моряк, родом из Ост-Индии, туземец, который был ранее исключен из заведения за то, что проделал над головой его содержателя и учителя то же самое, что тот проделывал над головами учеников, и притом его же собственной «суковатой палкой». Марриет заставил его рассказывать о морской службе; особенно привлекательного ничего не было в этих рассказах моряка-индуса, но, как говорит впоследствии романист: «Я узнал, что на корабле не было учителя и что мичману шла чарка вина каждый день. Военное судно и виселица, как говорится у нас, в Англии, ни от кого не отказываются; и так как последние происшествия (здесь речь идет о крупной шалости юного Марриета) родили и во мне какое-то сильное предчувствие, что если я не пойду добровольно на одно, то, вероятно, принужден буду идти на другую; поэтому из двух пред— I стоявших мне зол я выбрал меньшее и, решившись вступить на блистательное поприще, вскоре сообщил мое желание родителям».

С той поры, как он стал думать о карьере моряка, он старался делать все, чтобы его исключили из училища. Отец принужден был забрать, наконец, Фредерика из Пондэрс-Энда. Мальчику взяли учителя математики, под руководством которого он занимался дома один год. Он постоянно грезил о путешествии, море было предметом его постоянных мечтаний, и однажды он бежал из родительского дома, конечно, так же неудачно, как и из училища. После этого отец должен был уступить просьбам сына, желавшего сделаться моряком. Сначала ему предлагали выбрать любое училище, а потом окончить курс в университете, если он оставит свое намерение, но «жребий был брошен, — говорит автор „Мильдмея“, — и меня стали приготовлять к отправлению на службу». Фредерику Марриету было 14 лет, когда он был 23 сентября 1806 г. зачислен мичманом на фрегат «Империя», отправлявшийся под командою знаменитого лорда Кокрэна в Средиземное море, где постоянно происходили сражения, так как война с Францией была тогда в полном разгаре. Лорду Кокрэну приказано было всячески вредить французской торговле, задерживать французские корабли и не допускать их до места назначения. Во время службы под командой знаменитого моряка, которая продолжалась три года, юный Марриет принял участие более чем в пятидесяти схватках, в которых было взято, как приз, много военных и купеческих судов у берегов Франции и в Средиземном море. В одном случае фрегат «Империя» гнался за неприятельским судном в Аркассонской губе, но оно успело укрыться под батареей берегового укрепления, тогда лорд Кокрэн приказал напасть на него на шлюпках, как выражаются моряки, «вырезать» это судно, и Марриет был также в абордажной партии, сопровождая ее начальника, старшего лейтенанта фрегата. Под сильным неприятельским огнем подгребли шлюпки к судну, и атакующие начали взбираться на него. Первою пристала та, на которой находился начальник отряда и Марриет. Она понесла большой урон; несмотря на это старший лейтенант прыгнул на борт неприятельского судна. Марриет следовал за ним, но лишь только лейтенант соскочил с трапа на палубу, как был сражен тринадцатью мушкетными пулями; он задом упал на Марриета, сбил его с ног и придавил своим телом, и прежде чем Марриет мог освободиться из этого положения, он был затоптан ногами и почти придушен своими сослуживцами, которые, горя желанием завладеть призом и отомстить за своего начальника, ринулись на неприятеля с непобедимой храбростью. «Меня считали убитым, — говорит Марриет, — и обходились со мной точно так; потому что бедное тело мое было употреблено вместо ступеньки для схода, когда трап был изломан. Я лежал на этом месте в обмороке от давления и почти задушенный кровью моего храброго предводителя, на груди которого лежало лицо мое, а рука была завернута на затылок, дабы сколько-нибудь предохранить череп от подошв своих храбрецов и неприятельских сабель».

Когда завладели призом и стали осматривать убитых и раненых, то Марриета причислили к первым, так как он продолжал находиться в состоянии оцепенения, и положили между двух пушек около старшего лейтенанта и других мертвых тел, участь которых ожидала и его. Свежий ветерок, подувший с моря, несколько оживил его, но из своего состояния одурения Марриет был пробужден громкими криками «ура! » и поздравлений победителям, которые встретили с фрегата пришедший к нему приз. На захваченное судно немедленно была прислана шлюпка с лекарем и его помощниками для осмотра убитых и оказания помощи раненым; на этой шлюпке приехал и один мичман, который был в большой вражде с Марриетом (этот мичман фигурирует в романе «Мильдмей» под именем Мурфи). Он не был в абордажной партии и, видя своего ненавистного товарища считаемым за мертвого, с пренебрежением толкнул его ногой, говоря при этом: «Вот молодой петух, переставший уже петь! Но право мне удивительно, как этот малый надул виселицу! »

Это приветствие с его лестным замечанием, произнесенное голосом врага, моментально вдохнуло почти уже угасшую силу в неподвижно лежавшего Марриета, который слабым голосом крикнул ему: «Ты лжешь!» И этот неожиданный ответ, несмотря на печальную обстановку вокруг, вызвал у присутствующих при этой сцене громкий взрыв хохота. После чего Марриет был отправлен на фрегат и долго оставался опасно болен, а над его врагом, мичманом, товарищи порядком смеялись, что он одним только своим голосом спас жизнь своего злейшего врага.

В скором времени случай дал возможность Марриету выказать редкое великодушие по отношению к своему «спасителю», и притом с риском для собственной жизни.

Однажды, когда их судно стоялов гавани острова Мальты, ночью, этот мичман — сын знаменитого английского публициста Вильяма Коббета, а по роману — Мурфи — упал за борт и именно в то время, когда все шлюпки были уже подняты на корабль; он не умел плавать и, наверное, утонул бы, если бы Марриет не прыгнул за ним в воду и не удержал бы его на поверхности до тех пор, пока не спустили шлюпку им на помощь. За этот отважный и человечный поступок Марриет получил о себе аттестат от командира судна, лорда Кокрэна.

Судно, на котором плавал Марриет, сначала крейсировало у западных берегов Франции, с 1806 по 1808 г. , в течение которых произошли два рассказанных случая, затем в испанских водах Атлантического океана и в Средиземном море. Фрегат «Империя» более других английских судов участвовал в освобождении Испании, когда французская армия вступила в эту страну; на его обязанности лежало нести десантную службу на северо-восточном берегу: станция фрегата была у Барселоны. Десантные отряды помогали испанским партизанам, гверильясам, препятствовать операциям французской армии в Каталонии, что заключалось в нападении на неприятельский конвой с провиантом по дороге от Барселоны до Героны, лежавшей по морскому берегу, и уничтожении приморских укреплений, которыми завладел неприятель. Марриет участвовал в этих десантах много раз. Это была трудная и опасная служба, во время которой он был дважды ранен и в третий раз получил опять ранение' при защите замка Тринидад (Св. Троицы). Фрегат «Империя» был послан оказать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Замок Тринидад принадлежал к ней и был опасным пунктом; его взятие повлекло бы за собой падение главного укрепления. Он был сильно разрушен бомбардировкой, и английский отряд, составлявший часть его гарнизона, оставил замок, как негодный для защиты. Видя это, лорд Кокрэн взял партию офицеров и матросов, в которой находился Марриет, сам вызвавшийся идти с десантом, отправился на берег и защищал несколько дней укрепление, пока испанцы не сдали главную крепость, несмотря на то, что тем временем замок продолжал держаться, представляя развалины и будучи атакован отборным неприятельским войском. После сдачи Росаса отважные моряки принуждены были поспешно вернуться на фрегат. В конце следующего года Марриет принимал участие в захвате гавани Кадикса, после короткой схватки с неприятельскими батареями, двух казенных и двенадцати купеческих судов, нагруженных пшеницей для гарнизона Барселоны. Ранее этого дела, когда лорд Кокрэн в ночь на 11 апреля 1809 года предпринял атаку французского флота в Бискайском заливе взрывными судами, так называемыми «брандерами», Марриет находился на одном из них, исполняя весьма опасное поручение. За свою доблесть в этом деле он получил похвальный отзыв от командира брандерной экспедиции, капитана Ури Джонсона, который кроме того довел и до сведения адмиралтейства о его отличном поведении.

После 1809 г. окончилась служба Марриета на фрегате «Империя», и командир его лорд Кокрэн в своих донесениях начальству отозвался с большой похвалой о всей служебной деятельности молодого моряка на Средиземном море.

Морская жизнь увлекала его; разные опасности и лишения, сопряженные с нею, закаляли его и еще больше раззадоривали его. Марриету хотелось только отправиться куда-нибудь подальше. В нескольких случаях он совершил замечательные подвиги редкого самоотвержения. Немало моряков обязано ему спасением своей жизни. Плавая на судне «Центавр» в сентябре 1810 г., во время крейсирования у Тулона, он прыгнул через борт и спас жизнь одного моряка, по имени Джон Маубрей, который упал в воду с самой высокой мачты. Другой раз Марриет, поступая таким же образом, был на волосок от ужасной гибели. Это произошло в 1811 г., когда судно его шло на соединение с фрегатом «Эол» в С. Америку, к Бермудским островам. Он перепрыгнул опять через борт и старался спасти моряка Джона Уокера, однако этого сделать ему так и не удалось… Вот как рассказывает о том сам Марриет. «Один из фор-марсовых, доставая воду с русленей, упал за борт; моментально была сделана тревога, и корабль привели в дрейф. Я побежал на корму и, видя, что упавший не может плавать, прыгнул через борт спасать его. Вышина, с какой я бросился, заставила меня глубоко погрузиться в воду, и когда я вынырнул, то увидел одну руку человека и поплыл к ней; но, о Боже! Каков был мой ужас, когда я увидел себя посреди его крови. Я сейчас догадался, что акула схватила его; я каждую секунду ожидал себе подобной участи и удивляюсь, как не утонул от страха. Корабль, шедший в то время со скоростью по шести или по семи узлов (морских миль в час), удалился на довольно большое расстояние; я считал уже себя погибшим, потерялся и лишился сил при внезапном приближении страшной и, как полагал, неизбежной смерти; однако немедленно образумился и, мне кажется, в течение нескольких минут припомнил себе все свои проступки за пять лет. Я молился усердно и обещал исправиться, если Богу будет угодно спасти меня. Молитва моя была услышана, и одно только Провидение избавило меня от челюстей рыбы. Я был уже с милю от корабля, когда шлюпка пришла меня взять; возвращаясь обратно, мы увидели у самой кормы судна трех огромных акул, которые, вероятно, схватили несчастного моряка и, погнавшись за другой добычей, оставили меня».

Во время службы на «Эоле» Марриет спас жизнь, в этом случае юнги, таким же образом: прыгнув через борт. Но особенно замечательный подвиг он совершил, плавая на том же судне, когда оно испытало ужасный шторм у берегов Малабарского мыса, 30 сентября 1811 года. Марриет выказал прямо редкую отвагу, участвуя в спасении корабля, который не погиб, благодаря именно тому поступку, на какой он решился. Ураган был редкий: «он налетел с неожиданной и ужасной силой, удивившей самых старых и опытных моряков между нами, — говорит Марриет, — произведенный им шум и опустошения были невероятны… На „Эоле“ его бизань-мачта и фори грот-стеньги были сломлены страшными порывами ветра и повалены за борт. Шум ветра был так силен, что никто не слышал падения мачты, и узнали об этом только увидя стержень ее, переломленный пополам, подобно моркови». Фрегат накренился и лежал на боку. Вода залила нижние части корабля. «Казалось, все судно хочет опрокинуться в яростные пучины, — говорит далее автор „Франка Мильдмея“, — между тем, как огромные массы воды, вздымаемые силой ветра, переливались через него и заливали палубы; к несчастью, мы не имели времени закупорить люки, и прежде чем исполнили это, нижняя палуба была уже до половины залита водой; нельзя было слышать ничьего голоса, и никакие приказания не отдавались; вся дисциплина прекратилась; все сделались равны между собой; капитан и гальюнщик ухватились за одну и ту же веревку для спасения». Фор— и грот-мачты еще стояли; наверху их нависли там и сям обломки их вооружения, которые тянули судно на сторону. «Освободиться от этой огромной тяжести могли только желать, — продолжает Марриет, — но не ожидать. Эта тяжесть могла в конце концов под напором ветра повалить мачту и она раздробила бы тогда собою борт фрегата. Необходимо было обрубить „крушение“ (т. е. обломки рей и верхних частей мачты с их принадлежностями), но не было ни одного человека, который решился бы по предложению капитана отправиться наверх и обрубить исковерканные обломки грот-стеньги и грот-рею, висевшую стоймя вместе с обрушившимися и оставшимися на ней марса-реей и стеньгой. Это была мертвая и безумная пауза; между тем как ураган, казалось, еще больше увеличивал свою жестокость», — так рассказывает капитан Марриет, который, обождав несколько секунд, не вызовется ли кто-нибудь на это отважное дело, но, видя, что никто не осмеливается этого исполнить из всей лихой и бесстрашной команды фрегата, сам решился обрубить грозный балласт. «Схвативши острый топор, я сделал знак капитану, — описывает Марриет свой бесстрашный поступок, — что попытаюсь обрубить крушение, пусть идет за мной, кто решится. Я взял на наветренные ванты, и пять или шесть отважных матросов последовали за мной, потому что матросы редко отказываются следовать, когда видят, что офицер прокладывает им дорогу. Хлестание снастей едва не выкинуло нас за борт и впутывало нас в крушение. Мы принуждены были охватывать ванты руками и ногами; капитан, офицеры и команда смотрели на наши движения с беспокойством и не переводя дыхания от опасения за нашу жизнь и ободряли нас при каждом ударе топора. Опасность, казалось, миновала, когда мы достигли марса, где имели на что ступить ногою. Мы разделили между собою работу: одни обрубали талрепы стень-вант, а я бейфуты и борг грота-реи. Сильный треск сопровождал каждый могучий удар топора, и наконец все страшное крушение повалилось за борт на левую сторону. Судно немедленно почувствовало облегчение, выпрямилось, и мы сошли вниз среди ура, восклицаний, поздравлений и, могу сказать, слез благодарности большей части моих сослуживцев. Работа сделалась потом легче; ветер стихал каждую минуту; обломки были постепенно совсем очищены, и мы забыли наши страхи и заботы».

За этот геройский подвиг командир судна, лорд Джемс Тауншенд, выдал Марриету свидетельство, в котором он так говорил о его действиях: «Он выказал столько мужества, неустрашимости и твердости, что заслуживает самой горячей похвалы».

В 1812 г. Марриет получил производство в следующий чин, лейтенанта, и на другой год был назначен на судно «l'Espiegle» [169], которым командовал капитан Дж. Тэйлор и которое отправлялось в Вест-Индию. Служа на этом судне, Марриет еще раз подвергал риску свою жизнь, спасая матроса Джэкоба Смолля, который упал за борт в бушующее море, но потерпел неудачу, так как по вине капитана корабля своевременно не была послана ему шлюпка на помощь. Марриет несколько времени поддерживал утопавшего и вместе с ним начал идти ко дну. «Я и сам, — описывает он этот случай в „Мильдмее“, — ушел с ним так глубоко, что вода сделалась темна над моей головой; я ударил его коленями в плечи и, отдохнувши немного от напряжения при сопротивлении, вынырнул на поверхность воды, но совершенно ослабел и не мог плавать ни полминуты». Марриет в этот момент находился более чем в полутора милях от судна, когда подошла шлюпка и взяла его. Помощь была умышленно не подана вовремя. Командир брига «l'Espiegle» был жестокий и глупый человек; одно из его неумелых приказаний стоило жизни двум матросам (второго из них пытался спасти Марриет): «потерявши двух человек через свое безрассудное распоряжение, он хотел прибавить рассчитанную гибель третьего, — говорится в „Франке Мильдмее“, — дабы избавить себя от готовившегося ему наказания», ибо Марриет, которого «надежда спасти несчастную жертву бесчеловечия и глупости капитана» заставила броситься в море, хотя он и «чувствовал, что поступает почти как самоубийца», намеревался довести до сведения адмирала о жестоком поведении своего командира и ходатайствовать о предании его военному суду. Капитан Тэйлор очень характерно описан в романе, где его называют «капитаном Флюгаркой». Случай избавил Марриета от службы на бриге: выходя однажды на берег, он упал между шлюпкой и пристанью; от внезапного сотрясения у него лопнул небольшой кровеносный сосуд в груди, и Марриет остался в Вест-Индии лежать больным в госпитале, так как повреждение само по себе «было бы неважно, но в том жарком климате требовало ухода». Шесть месяцев пробыл он там, на острове Нью-Провиденс. После этого случая он вернулся на родину и получил отпуск, как инвалид. Однако возвращение его в Англию сопровождалось целым рядом приключений. Один из английских фрегатов однажды пришел к острову, и командир судна согласился взять на него Марриета, чтобы передать потом на корабль, идущий на родину; по дороге они захватили американское судно (тогда как раз происходила вторая война между Соединенными Штатами и Англией), и капитан фрегата предложил Марриету начальство над этим призом, предоставляя отправиться на нем прямо в Англию, но захваченное судно было прорублено матросами и начало тонуть. Пришлось пересесть на шлюпку, в которую сел и командир американского приза, и направить свой путь к ближайшим берегам Южной Америки; вскоре им повстречался американский приватирный бриг, который забрал всю немногочисленную компанию к себе и тем спас их от угрожавшей им гибели на утлом шлюпе в волнах Атлантического океана. Приватир шел к мысу Доброй Надежды. В африканских водах он был взят, как призовое судно, встретившимся английским фрегатом, и Марриет опять очутился на родном корабле, который, запасшись на мысе Доброй Надежды провизией, пришел затем в Спитхед, обычную стоянку судов британского флота.

Впрочем, дома Марриет оставался недолго; уже в январе 1814 года он был назначен на фрегат «Ньюкэстль», готовившийся к отплытию к берегам Северной Америки на театр военных действий. Судну было поручено захватить четыре неприятельских корабля у Нового Орлеана, что оно и исполнило с небольшими потерями. В поисках американской эскадры фрегат безуспешно крейсировал у берегов Африки. На одной из стоянок Марриет, которого личные дела требовали на родину, пересел на невольничье судно, готовое идти в Англию, или, как он его назвал, «Плавающую тюрьму», и отправился с ним домой. До отплытия ему пришлось несколько дней пробыть на Гвинейском берегу. Это пребывание среди чернокожих дало Марриету много впечатлений для его будущего романа «Уильмот или африканские сцены».

По возвращении домой, около 1815 года, Марриет женился на мисс Катерине Шерп, дочери сэра Стивена Шерпа, бывшего поверенного в делах Великобританского посольства при Российском дворе. Женитьба и была причиной быстрого возвращения отважного моряка из Африки. Он давно питал нежное чувство к мисс Катерине, только родители обоих влюбленных откладывали свадьбу до получения Марриетом определенного положения по службе. Вскоре после этого он снова ушел весь в морскую жизнь, начав ряд плаваний, на этот раз сам будучи командиром судна «Beaver». В 1818 году он изобрел спасательную лодку, которая была очень одобрена «Королевским Человеколюбивым обществом», и получил от него золотую медаль и вместе с тем благодарственный отзыв, составленный в теплых выражениях, за свои подвиги спасания человеческих жизней.

Командуя в 1820 году шлюпом «Beacon», Марриет прибыл с ним на остров Св. Елены. Он находился там и в самый день кончины Наполеона I. Губернатор острова, запятнавший себя жестоким обращением с царственным узником, «знаменитый» генерал-майор Гудсон Ло, дозволил Марриету снять портрет с покойного императора, и этот портрет считается одним из самых удачнейших. Променяв свой шлюп на другой, называвшийся «Roserio», Марриет отвез на нем на родину копии официальных донесений, извещавших о смерти Наполеона.

В марте 1823 года лейтенант Марриет принял на себя командование кораблем «Larne», отплывавшим в Ост-Индию; и на этот раз он отправился в сопровождении жены и сына. Он продолжал служить там до войны с Бирмою в 1824 году, когда был сделан старшим офицером морских сил, действовавших в Индокитае, и при том ему были по приказу начальника эскадры, коммодора Гранта, даны большие полномочия. Капитан Марриет весьма отличился на этом посту, он умело и ревностно исполнял возлагаемые на него поручения, производя военные действия со стороны моря против мелких туземных государств, на которые тогда распадалась Бирма. Он со своего судна «Larne» руководил атакой Рангуна, ее столицы, участвовал в морских операциях в Аве; далее он ездил в Индию, посетил Генанг и Калькутту, и по возвращении оттуда в Рангун в конце 1824 года, Марриет отправился в морскую экспедицию вместе с знаменитым английским моряком, сэром Робертом Сэлем, для занятия территории Бассейна. После успешного выполнения своих обязанностей в этом опасном деле Марриет был назначен командовать кораблем «Tees», который доставил его в Англию. Он был очень рад этому случаю, так как климат той местности оказывал вредное влияние на здоровье его и его семьи.

Марриет получил много благодарностей от высших властей за свою службу в южной Азии: два раза от генерал-губернатора Индии, три благодарственных письма от главнокомандующего, сэра Арчибальда Кэмпбеля, и еще от других лиц.

В 1825 году «Королевское Человеколюбивое общество», уже раз удостоившее Марриета награды за изобретенную им «спасательную лодку», даровало ему золотую медаль за его самоотверженные и человечные поступки, за подвиги спасения жизни многим людям.

Капитан Марриет был не только выдающийся по своим достоинствам морской офицер, — храбрый, находчивый, отлично знавший свою службу и гуманный со своими подчиненными, — он был образованный и развитой моряк, превосходно понимавший достоинства и недостатки современного ему морского дела. Многие порядки, практиковавшиеся в английском флоте, искренно возмущали его. Мы нередко встретим в романах Марриета, как, например, «Королевская собственность», «Питер Симпль», «Франк Мильдмей», немало места, где он высказывает свое негодование по поводу этого. В 1822 году капитан Марриет написал книгу под заглавием: «Мысли об уничтожении нынешней системы насильственного набора на морскую службу», в которой ратовал за отмену этого способа рекрутского набора в английском флоте, указывая на множество злоупотреблений, допускавшихся при нем, и между прочим на незаконный обычай, практиковавшийся в Вест-Индской компании, брать на торговые суда молодых рекрутов (apprentices) вместо одних только нанятых на места матросов, жителей Вест-Индии. За некоторыми исключениями соображения Марриета были приняты великобританским правительством. Однако впоследствии эта книга, подсказанная чувством гуманности и горячей любви к родине, была поставлена в вину Марриету… И кем же? Собственным королем! С сокрушением сердца английские биографы писателя передают следующий рассказ о своем короле. Это было вскоре после упомянутой выше в нашем очерке сцены, когда Вильям IV ласково принял Марриета, как автора «Питера Симпля». Один из виднейших членов правительства был у короля и просил разрешения для капитана Марриета носить знак отличия, пожалованный ему королем Франции, и ходатайствовал, если не о дальнейшем повышении капитана, то хотя бы о какой-нибудь несколько высшей награде тому, кто так долго и ревностно служил своей родине. Первая просьба была уважена, как это само собой разумеется; что же касается до второй то король сказал сановнику: «Вы лучше меня знаете его заслуги; дайте ему, что вам угодно». Министр откланялся и повернулся уже к выходу, когда король окликнул его, со словами: «Марриет! Марриет! Кстати, это не тот ли человек, который написал книгу против насильственного набора матросов? » — «Тот самый, ваше величество», — ответил министр. — «В таком случае, ему не надо ордена, и ничего ему не будет», — сказал король.

Такое суровое решение главы государства странно видеть именно по отношению к тому, кто так близко, как Марриет, принимал к сердцу честь и лучшие интересы своего звания и так много заботился о поддержании их. Он нашел достойную оценку, как моряк, в отзывах своего начальства. Знаменитый английский адмирал лорд Кокрэн, — впоследствии граф Дэндональд, — в одном из последних своих писем так говорил о нем: «Он был честен, храбр, ревностен, умен, а равно внимателен, но в то же время проверен в исполнении своих обязанностей».

В течение 1828 — 1830 гг. Марриет командовал судном «Ariadne», на котором плавал в Ламаншском проливе и у западного берега Исландии. В то время была пора затишья на политическом горизонте. Английское правительство не вело больше ни с кем войны, и судно «Ariadne» крейсировало без особенного дела вдоль берегов. Вдали от опасностей войны и дальнего плавания Марриет мог спокойно вспомнить все, что он пережил, переиспытал за долгие годы своей службы на корабле. Перед ним развернулась яркая картина славного прошлого: замечательные подвиги, удивительные приключения, множество знаменитых людей, которых он перевидал на своем веку, долголетняя борьба на море с владычеством Наполеона… путешествия чуть ли не по всем частям света… — все встало перед ним, все сплелось в одну увлекательную и чудесную повесть…

В 1829 году появился в свет роман «Морской офицер Франк Мильдмей». Он возник в капитанской каюте «Ariadne'bi». Этот первый литературный опыт доблестного моряка был скорее дневником его жизни, чем настоящим романом, продуктом творческого воображения, которое всегда преобладает перед действительностью у большинства писателей; Марриет просто, без прикрас и преувеличений, рассказал в «Мильдмее», как он сам сделался морским офицером, свою жизнь и приключения со школьной скамьи до женитьбы — самый интересный период его службы во флоте, когда ему пришлось принимать деятельное участие под начальством лорда Кокрэна в знаменитой морской войне с Францией, а затем крейсировать в американских водах, в Вест-Индии и плавать у берегов Африки.

Успех «Франка Мильдмея» — повести жизни молодого моряка — превзошел все ожидания его автора. Прием, оказанный роману публикой и критикой, а также наслаждение творчества подействовали весьма ободряюще на Марриета и побудили деятельного капитана продолжать занятия литературой и приняться за вторую вещь. В следующем 1830 году из под его пера вышел новый роман «Королевская собственность», который не менее, если не больше первого понравился всем. Весьма увлекательное по сюжету второе произведение моряка-писателя было уже в полном смысле слова романом с преобладанием творческого вымысла; здесь Марриет выступил как романист, во всеоружии своего таланта.

В тот же год капитан Марриет, правда, не без сожаления, оставил морскую службу. Этого требовали, с одной стороны, его новое призвание, а с другой — его семейные дела. Дети его подрастали, и присутствие отца в доме стало необходимым. Оставив службу, капитан Марриет купил имение в графстве Норфолк и, поселившись в нем с семьею, занялся воспитанием детей. Однако тихая деревенская жизнь, отсутствие людей, кружка знакомых, к которым он привык, тяготили Марриета, любившего быть на людях, разнообразие и смену впечатлений и имевшего от природы живой, экспансивный характер. Он сдал имение в аренду и поселился в Лондоне. Средств к жизни у него было немного для столицы, и он решил всецело отдаться литературному труду. После второго романа Марриету было предложено сотрудничество в одном из наиболее распространенных лондонских журналов «The Metropolitain Magazine» («Столичное Обозрение»). Получив это предложение, Марриет принялся за работу, как говорит один из его английских биографов, «с настойчивостью и рвением, с каким он брался за все свои предприятия». Он с удивительною легкостью писал свои интересные романы. Через три года после «Королевской собственности», когда Марриет был уже издателем этого журнала (с

1832 — 1836 г.), появились в течение одного года друг за другом: «Питер Симпль» и «Джейкоб Фейтфул», которые считаются самыми лучшими из его произведений. За ними быстро последовали: «Служба на купеческом судне» или «Ньютон Форстер»; «Многосказочный паша» «Иафет в поисках отца»; «Мичман Изи»; «Три яхты»; «Браконьер»; «Корабль-призрак»; «Приключения Собаки»; «Персиваль Кии»; «Пират»; «Сто лет назад»; «Приключения в Африке»; «Канадские поселенцы»; «Приключения Виолэ»; «Валерия»… Некоторые из них сначала печатались в «Metropolitain Magazine». В продолжение более чем десяти лет плодовитый романист ежегодно дарил публике, если не два-три, то, по крайней мере, хоть один роман.

Все эти произведения получили огромное распространение и приобрели необыкновенную популярность в Европе и Сев. Америке. Они снискали их автору большую известность не только в его отечестве, где его имя давно сделалось хорошо известным, благодаря тем услугам, которые он оказал морскому делу и родине. Кто только в Англии не знал Марриета за одного из самых умных, образованных и предприимчивых моряков! В разгаре своей славы романиста капитан Марриет продолжал входить в интересы морской службы: он опубликовал в 1837 году замечательный «Устав о судовых сигналах», который нашел широкое применение в королевском и частном торговом флоте в Англии и других странах. Эта книга была переведена на французский, итальянский и голландский языки. Марриет получил дважды благодарность за это замечательное изобретение от общества судовладельцев («the Shipowner's Society») и в 1840 году золотой крест Почетного Легиона от французского короля Луи Филиппа, который обратил особенное внимание на «Устав», когда его перевели во Франции.

В Лондоне капитан Марриет был одною из самых известнейших личностей; круг знакомства моряка-писателя был весьма обширен. Почти все известные писатели и журналисты считали долгом засвидетельствовать автору «Питера Симпля» свое почтение. В его доме устраивались литературные чтения, он был полон всевозможных редкостей, вывезенных из разных стран света, начиная с большой статуи одного из индусских королей, изваянной из золота, унизанной драгоценными каменьями удивительной величины, и кончая шкурами самых диковинных зверей; кроме того, капитан рассказывал мастерски, умел до слез насмешить слушателей, так что многие добивались попасть к Марриету. Когда же двое сыновей капитана выросли и, пойдя по стопам отца, сделались моряками и оставили дом родителей, последние почувствовали тоску, в особенности мать. Разлука с любимыми детьми вредно отразилась на здоровье мистрисс Марриет, и доктора посоветовали ей уехать из Англии. Семья Марриет уехала в Бельгию, а оттуда переехала в Швейцарию и поселилась в Лозанне. Город этот пришелся по душе жене моряка, и она на продолжительное время осталась в нем с детьми, а не любивший сидеть на одном месте капитан отправился в Северную Америку, посещение которой составляло его давнишнюю мечту. Он пробыл в Соединенных Штатах с 1837 по 1839 г. , где встретил самый восторженный прием. Американцам в высшей степени нравился живой, веселый характер капитана Марриета, который так отразился и на его произведениях, и они устроили в честь знаменитого романиста-путешественника целый ряд блистательных празднеств, делали ему постоянные овации; он был предметом всеобщего внимания в тех местностях, которые он посетил.

Вот в каких выражениях описывался его приезд в Саратогу — курортное аристократическое местечко Нью-Йорка. «Нас все более и более изумляет, — писал один американский журналист в местной газете, — то оживление, какое с некоторого времени царствует в нашем городе. На улицах необычайное веселье, раздается громкий смех, идет обмен шуток, все в праздничном настроении, на лицах улыбки, оживление — просто удивительно! Наше недоумение росло с каждым днем. Мы решительно не знали, чему приписать такой наплыв радости, но когда мы встретились с капитаном Марриетом, мы уразумели, откуда это веселье явилось. Он заставлял нас смеяться, когда нас разделял целый океан; теперь капитан среди нас — и смеху нашему конца не будет……. В Нью-Йорке с огромнейшим успехом шла драма Марриета „Морской волк“.

Во время путешествия по Америке капитан Марриет вел подробные записки, которые он потом издал в виде объемистой книги под заглавием «Американский дневник». Одновременно с этой книгой, изданной по возвращении в Англию, появилось и другое сочинение: «Письма Норфолкского фермера». В нем Марриет защищал права фермеров и арендаторов, поставленных крупными помещиками, лэндлордами, в очень стеснительные условия, и убедительно доказывал всю несправедливость некоторых землевладельческих законов Англии, их вред для самого же правительства.

Тогда же капитан Марриет поселился в своем норфолкском имении, пристрастившись к деревенскому хозяйству, и жил там до конца дней своих. Здоровье его, однако, начало расстраиваться все более и более. В 1847 году погибло от кораблекрушения у берегов Африки судно «Мститель» и вместе с ним старший сын Марриета, лейтенант этого судна. Гибель любимого сына окончательно сразила капитана; у него от потрясения сделался разрыв одного из кровеносных сосудов, он прохворал более года, и эта болезнь свела его в могилу. 28 июля (9 августа) 1848 г. капитана Марриета не стало… Он был погребен по желанию, выраженному им еще задолго до кончины, на кладбище в собственном поместье. За его гробом шло много простого народу, проливавшего искренние слезы, так как капитан Марриет был истинным другом и всегда горячо защищал всех обиженных и угнетенных…

Фредерик Марриет Служба на купеческом корабле

Глава I

В 17.. году, в скучный туманный месяц, навевающий человеконенавистничество и желание покончить с собой, в тот месяц, когда солнце встает, но не светит, дает свет, но не вселяет в нас радости веселыми лучами, когда только большие сальные свечи помогают купцу подсчитывать свои барыши, а философу ясно видеть свои потери, то есть в ноябре, Эдуард Форстер, который долго служил на флоте ее величества, сидел в удобном кресле в удобной гостиной удобного коттеджа, куда он переехал, получая пенсию после серьезной раны, зажившей много лет тому назад, но раскрывавшейся каждую весну.

Место, окружавшее его дом, не было так приветливо, как сам коттедж. Дом стоял на горе, которая оканчивалась отвесным обрывом. Берег этот возвышался над частью Атлантического океана, в этом месте носящей название «Ирландское море». Форстер всю свою жизнь был моряком и всегда с прежним удовольствием слушал стон и свист ветра. Даже ночью, лежа в гамаке, он, просыпаясь от порывов бури, только крепче завертывался в одеяло.

Финансы Форстера не позволяли ему допускать в жизни роскоши, и напиток местной перегонки заменял для него вино. Он сидел, поставив ноги на каминную решетку, держа в руке стакан виски, уйдя в воспоминания о счастливом прошлом, полном надежд, надежд несбывшихся, и постоянно разбивавшихся мечтаний и грез. Стояла бурная ночь. Дождь то громко стучал, то прекращался, точно давая пищу ветру, который в такие промежутки налетал с новой силой и проникал в каждую щелку. Время от времени ковер в маленькой комнате поднимался над полом и надувался под напором Дыхания бури. Единственная свеча, фитиль которой, благодаря небрежности Форстера, не только стал необычайно длинен, но даже на своем конце превратился в гриб, каждую минуту могла потухнуть; деревянные занавеси на окне торжественно покачивались из одной стороны в другую. Вдруг прозвучал пушечный выстрел, нарушивший глубокую задумчивость Эдуарда Форстера. Форстер вскочил, уронил книгу и качнул локтем стол, вследствие чего большая часть содержимого стакана расплескалась. Корона из сажи на светильнике тоже упала от этого толчка, и свеча, освобожденная от своего груза, загорелась ярче.

— Господи помилуй, мистер Форстер, вы слышали? — закричала вбежавшая в комнату старуха-экономка, единственная обитательница коттеджа, кроме Форстера.

— Да, — слышал, миссис Безлей, — ответил Эдуард. — Это сигнальный выстрел гибнущего судна. Оно, вероятно, близ страшного подветренного берега. Дайте мне шляпу.

Он допил свой стакан, надел шляпу, которую ему подала старуха, и выбежал из дома. Дверь, выходящая к морю, резко распахнулась, и Форстер исчез в темноте ночи.

Старая экономка, на долю которой выпала задача закрыть дверь, увидела, что это нелегкое дело, к тому же дождь попадал внутрь дома и был неприятным душем для женщины, жестоко больной ревматизмом. Наконец ей удалось добиться желанного результата, и она укрылась в комнату, снова зажгла свечу, которую задул ветер, и стала ждать возвращения своего господина. После града восклицаний миссис Безлей села в кресло Эдуарда, помешала кочергой в камине и выпила стаканчик виски с водой. Когда ее платье высохло, а стакан был осушен, своим звучным храпом старушка возвестила, что она находится в счастливом состоянии забвения. В этом положении мы и покинем ее, а сами проследим за Эдуардом Форстером.

Когда он подверг себя злобе непогоды, было около семи часов вечера. О, как прелестны были вечера всего за несколько недель перед тем! Солнце, исчезавшее за отдаленными волнами, оставляло позади себя часть своего сияния, блестевшего до тех пор, пока звезды, послушные божественному закону, не зажигались, чтобы светить в ночи; море рябило на песчаном грунте или заливалось в расщелины скал; оно изменяло свою окраску по мере медленного угасания света, делалось темнее, из лазоревого становилось все более и более серым до тех пор, пока мрак не сгущался и не скрывал его так, что оставалась видной только линия горизонта.

Теперь все было иначе: завывание ветра и грохот волн, ударявшихся о скалы, с которых вода стекала потоками, глушили Форстера. Дождь и брызги били ему в лицо, и он обеими руками удерживал шляпу на голове; стояла такая густая, черная тьма, что он только изредка мог различать широкий пояс пены, которым был окаймлен берег. Но Форстер шел к отмели, и ее теперь нужно описать подробнее.

Как мы заметили раньше, коттедж стоял на высоком берегу, кончавшемся отвесным обрывом высотой ярдов в двести и обращенным прямо на запад. С северной стороны берег на протяжении многих миль образовывал непрерывный ряд утесов, которые сулили почти неминуемую гибель судам, но к югу от утеса, который выступал в виде полуострова против коттеджа Форстера, была глубокая впадина в линии берега, представлявшая собой песчаную и почти совершенно замкнутую сушей бухту, правда, маленькую, но до того защищенную, что всякое судно, вошедшее в нее, могло бы с безопасностью ждать там окончания бури.

Близ этого заливчика, в маленьком доме жил рыбак со своей семьей, компаньон Форстера, который выстроил на свои средства баркас и летом почти не покидал его, К этому коттеджу и направлялся Форстер. Подойдя к дому рыбака, он сильно постучался в дверь.

— Робертсон, Робертсон! — во весь голос крикнул Форстер.

— Его нет дома, мистер Форстер, — ответила Джейн, жена рыбака, — он пошел смотреть на судно.

— В какую сторону пошел он?

Раньше, чем Джейн успела ответить, появился сам Робертсон.

— Я здесь, мистер Форстер, — сказал он, снимая меховую шапку и выжимая из нее воду, — только я не видел судна.

— А все-таки, судя по звуку пушечного выстрела, оно должно быть близ берега. Возьмите несколько связок хвороста из сарая и разведите костер побольше; не скупитесь, я вам заплачу.

— Я и даром зажгу костер, сэр; надеюсь, что они поймут сигнал и выбросятся на берег в этой бухте. Вот, опять пушка!

Второй выстрел, прозвучавший гораздо громче первого, доказал, что судно быстро подходило к земле, а судя по тому, откуда донесся звук, стало ясно, что оно шло к скалистому полуострову.

— Живо, живо! — крикнул Форстер. — Я пойду на утес и постараюсь отдалить его от камней.

Они расстались, чтобы заняться добрым делом.

Не без труда и не без опасности Форстеру удалось исполнить свое намерение, и, когда он добрался до вершины, сильный порыв ветра свалил бы его с ног, если бы он не опустился на колени ине ухватился за траву. Шляпу он потерял, и ветер далеко унес ее. В такой позе, промокший от ливня, дрожащий от холода, он несколько минут напрягал зрение, стараясь пронизать темноту ночи; вдруг вспыхнула молния; она зажглась в зените, продолжала свой прихотливый путь зигзагами, пропала за горизонтом, и ее свет показал Форстеру предмет его поисков. Но Эдуард видел его всего несколько мгновений; затем, в силу контраста, ему почудилось, будто пелена застлала его болевшие глаза, и все стало еще чернее, еще ужаснее прежнего. Однако для зрения опытного моряка и короткого мгновения оказалось достаточно. Он заметил, что выстрел дал большой корабль, находившийся приблизительно в миле от суши; что он шел под зарифленными парусами; что его бушприт то вздымался к небу, когда судно поднималось на мешавшую его ходу гряду, то, окруженный пеной, зарывался в бездну вод; что судно походило на громадное чудовище, порождение глубин моря, вырывающееся из сетей, бичуя волны в своем стремлении к свободе.

На берегу бухты ярко горел костер назло дождю и ветру, который, казалось, сначала тщетно старался уничтожить его, а потом раздувал пламя.

«Может быть, он все-таки спасется, — подумал Форстер, — только бы вошел в бухту… Еще пространство длиной в два каната, и он минует мыс».

Корабль показывался на мгновение всякий раз, когда расщепленная молния падала с неба, раскаты грома оглушали, сотрясали воздух.

По мере того, как судно шло вперед, оно в то же время боком приближалось к утесу. Форстер не дышал от тревоги, потому что последняя вспышка молнии показала ему, что еще две секунды — и судьба корабля решится.

Буря усилилась, и Форстеру пришлось держаться за траву изо всех сил и уже не стоять на коленях, а лечь ничком на мокрую землю. Но он все-таки подполз так близко к краю утеса, что, несмотря на лежачее положение мог видеть и море, и корабль. Новая молния. Ее было достаточно.

— Господи, помилуй их души! — крикнул Форстер и прижался лицом к земле, точно желая скрыть от себя жестокую картину.

Он увидел судно на волнах прибоя, но всего в нескольких ярдах от первых, внешних скал; корабль кренился; его передний парус и грот были сорваны с мачт. Напрасно звучали крики о помощи, воплей отчаяния никто не слышал, никто не пытался спастись, и яростная стихия с воем и ревом поглотила свои жертвы.

Точно удовлетворенная уничтожением, буря начала мало-помалу ослабевать, и Форстер, пользуясь минутой затишья, медленно спустился на отмель. Там он застал Робертсона, который продолжал подкладывать хворост в костер.

— Не тратьте больше топлива, мой милый, все кончено; бывшие на палубе судна теперь уже перешли в вечность, — печально произнес Форстер.

— Он утонул, сэр?

— Да, на первой гряде; теперь некому увидеть нашего маяка.

— Да будет Господня воля, — сказал рыбак. — А все-таки я не потушу костра, потому что, если кто-нибудь чудом попал в нашу тихую бухту, он может спастись.

И рыбак подкинул в костер еще несколько связок хвороста, потом принес из своего дома для Форстера красный шерстяной колпак вместо его погибшей шляпы и вместе с ним сел подле костра, чтобы согреться и обсушить насквозь промокшее платье.

Робертсон еще раз подбавил топлива в костер; его яркое пламя отразилось в воде залива; вдруг Форстер увидел что-то плывшее к берегу. Он указал на это рыбаку; они вместе подошли к самой воде и с глубоким вниманием стали ждать приближения неизвестной вещи. Это, кажется, не человек, сэр, — помолчав, заметил Робертсон.

Я не могу понять — ответил Форстер, — но мне вроде кажется, что это животное… и, конечно, живое.

Минуты через две вопрос выяснился: они увидел! большую собаку, которая несла во рту что-то белое и плыла туда, где они стояли. Робертсон и Форстер стали подзывать бедное животное, чтобы ободрить его, потому что собака, по-видимому, очень устала и двигалась медленно. Но все же они с удовольствием видели, что пес миновал линию прибоя, который даже в эту минуту был не силен в бухте; вот бедное животное вышло на землю, вода так и лила с мохнатого тела собаки; она еле держалась на ногах, но все же не выпускала изо рта своей ноши и, наконец, положив ее к ногам Форстера, стала отряхиваться. Эдуард поднял предмет заботливости животного: это было тело грудного ребенка, очевидно, нескольких месяцев от роду.

— Бедненький! — печально вскрикнул Форстер.

— Это мертвое дитя, сэр, — сказал Робертсон.

— К сожалению, кажется, да, — ответил Форстер, — но, вероятно, ребенок умер недавно; собака, очевидно, держала его над водой, пока не попала в волны прибоя. Кто знает, может быть, дитя только без чувств, и нам удастся его оживить.

— Если его что-нибудь способно оживить, то, конечно, тепло женской груди, к которой он еще недавно прижимался. Джейн возьмет ребенка к себе в постель и уложит со своими малютками.

Рыбак вошел в дом; Джейн раздела ребенка с нежностью, которую внушало ей материнское чувство, и взяла его к себе. Через четверть часа, к восторгу Форстера, Робертсон вышел из коттеджа и крикнул, что дитя пошевелилось, заплакало, что появилась надежда на его выздоровление.

— Джейн говорит, сэр, что это прелестная девочка и что, если малютка останется жива, она будет кормить ее, как кормит нашего Томми.

Форстер пробыл близ бухты еще около получаса и узнал, что девочка стала сосать грудь, а потом заснула. Радуясь, что ему удалось помочь спасти маленькое создание, Эдуард крикнул собаку, бесстрастно лежавшую подле костра, и пошел было домой, но собака подбежала к дверям коттеджа, в который на ее глазах унесли ребенка, и было невозможно отозвать ее от этого порога.

Форстер вызвал к себе Робертсона, дал ему еще кое-какие наставления и вернулся домой, где ему пришлось долго стучать в дверь, прежде чем его экономка проснулась. Проснувшись же, старуха еще долго бранила его за то, что он заставил ее так долго ждать.

Глава II

Форстер скоро заснул крепким сном; он видел дикие, спутанные сны, но я редко беспокою людей рассказами о сновидениях, ведь они — ничто.

Однако нам нужно немного вернуться назад и бросить взгляд на предыдущую историю Эдуарда. Мы можем это сделать теперь без перерыва, потому что те действующие лица, с которыми мы познакомили читателя, спят.

Отец Эдуарда Форстера был священником и хотя мог насчитать около двадцати-тридцати двоюродных, троюродных и прочих братьев с громкими титулами, совершал богослужение в епархии, расположенной недалеко, от той части страны, в которой теперь жил Эдуард. Он принадлежал к числу пчел церкви, собирающих мед, в то время как ее трутни поедают запасы.

Этот труженик каждое воскресенье читал проповеди и служил в трех различных местах и целый год крестил, венчал и хоронил всех жителей в области, занимающей несколько тысяч квадратных акров, за очень жалкое жалование. Получив место, он в скором времени женился на девушке, которая принесла ему в приданое красоту и скромность и подарила несколько детей. Но тот, кто дает, тот и отнимает; изо всех детей этой четы только трое дожили до взрослых лет. Джон (его обыкновенно звали Джок) был старшим. Его отправили в Лондон, и там он изучал юридические науки и жил у одноi го родственника, который взял на себя заботы о нем. У Джока не было способностей; он учился прилежно, запоминал прочитанное, но читал не быстро; впрочем, если он не умел быстро усваивать знания, то вознаграждал это настойчивостью и прилежанием; наконец, только благодаря своим усилиям, Джок достиг хорошего положения в своей профессии. С детства разлученный с семьей, он никогда не мог вернуться домой. Он слыхал о рождении различных братьев и сестер; слыхал, что они умирали; узнал, наконец, и о смерти родителей; и только это последнее сообщение взволновало и огорчило его; он любил отца и мать и все ждал, что придет время, когда его средства позволят ему облегчить их жизнь. Но все это давно прошло. Теперь он, пятидесятилетний холостяк, бородатый, некрасивый, был неприветлив и неласков. Он жил запершись в своих комнатах, весь ушел в сухую технику своей профессии и делил нравственный мир на две части: честную и бесчестную, законную и противозаконную. Все остальные чувства и привязанности, если они еще и жили в нем, он похоронил где-то в глубине души, и они никогда не появлялись наружу. В то время, о котором идет речь, он продолжал свою трудную, но прибыльную карьеру, работал, как лошадь, вертящая мельничный жернов, и накоплял богатство, впрочем, делая это не из скупости, а вследствие старинной привычки.

Эдуард Форстер не встречал его около двадцати лет; в последний раз он виделся с ним, когда, выйдя в отставку, проезжал через Лондон. Благодаря отсутствию переписки (у них не было ничего общего), Джок не знал, кто из его братьев жив.

Вторым уцелевшим сыном был Никлас. Преподобный мистер Форстер, знавший, что он оставит детям в наследство только доброе имя, старался подметить в каждом из них проблески таланта, ведущего к богатству и славе. И вот, когда Никлас еще носил платье девочки, он стал выказывать большое пристрастие к зажигательному стеклу и этим причинял много бед. Он обжег нос собаке, спавшей подле двери. На платье матери виднелись следы его таланта в виде маленьких круглых дырочек, которые значительно увеличивались после каждой стирки. И зажигательное стекло определило судьбу мальчика: его поместили учеником к мастеру, изготовлявшему оптические и математические приборы, мечтая, что из этого положения он поднимется на самые высшие ступени профессии; но вследствие тех или других причин, по недостатку ли таланта или честолюбия, Никлас не смог добраться до верхней ступени этой лестницы и теперь держал лавку в приморском портовом городке Овертоне. Там он чинил испорченные инструменты: сегодня часы, завтра компас; но его главное занятие заключалось в телескопах, а потому большая вывеска с надписью «Никлас Форстер-оптик» висела над окном маленькой лавочки, и через ее стекла можно было видеть оптика за его занятиями. Это был странный человек; в его мозгу существовала какая-то бороздка, которая не позволяла ему мыслить последовательно и ясно. Он мог жить недурно, потому что у него не было соперника в маленьком городе, и его считали способным человеком. Никлас, единственный из трех братьев, попробовал надеть на себя брачные узы, но об этом мы скажем только, что у оптика был единственный сын и что он женился, отыскав, по собственному выражению, особу, которая совпадала с нужным ему фокусом.

Эдуарда Форстера, младшего брата, мы уже представили читателю. Он всегда выказывал ясно выраженные стремления к мореплаванию. Он пускал в луже скорлупки и посылал куски коры с бумажными парусами по ручью, который журчал близ пасторского дома. Это послужило указанием: его приговорили к морю и приказали вернуться домой Нельсоном. Эдуард Форстер честно служил родине, и если бы у него была возможность продолжать морскую профессию, он, благодаря своим заслугам, конечно, поднялся бы до высших степеней. Но, будучи еще в чине мичмана, Эдуард получил страшную рану и был произведен в лейтенанты. Рана Эдуарда была так серьезна, что ему пришлось уйти со службы, получая половинное содержание. Много лет подряд он все ждал, что будет в состоянии продолжать свою карьеру, но напрасно; рана постоянно открывалась, из нее выходили все новые и новые осколки кости, и он был осужден на вечное разочарование. Когда Эдуард сделал попытку поступить на службу, оказалось, что его заслуги забыты. Он получил холодный отказ, впрочем, почти отвечавший его желаниям, и, не чувствуя себя обиженным, отправился в свой коттедж, в котором вел замкнутую, но не несчастную жизнь. У него были очень небольшие потребности, и половинное жалование более чем удовлетворяло их. Светлая созерцательность, порожденная образованным умом, скорее питавшаяся прежними приобретениями, нежели собиравшая новые запасы, чувство справедливости и привычка хорошо управлять собой составляли главные характерные черты Эдуарда Форстера, которого я теперь разбужу, чтобы вернуться к нашему рассказу.

— Ну, признаюсь, мистер Форстер, недурно вздремнули вы, — закричала миссис Безлей, да так громко, что ее восклицание немедленно положило конец его сну. И она принесла ему горячей воды для бритья — операции, которая считается наказанием для мужчин. — Ведь десять часов, мистер Форстер, и стоит холодное утро после вчерашней бури. Но, пожалуйста, скажите, что вы видели и слышали?

— Вот оденусь и расскажу, миссис Безлей, — был ответ. Пожалуйста, как можно скорее принесите мне завтрак, потому что мне опять нужно к заливу. Я совсем не собирался так долго спать.

— Что же видно под ветром? — спросила старуха, употребляя одну из его обычных фраз.

— Если вам угодно знать это, то чем скорее дадите вы мне возможность встать с постели, тем скорее я буду в состоянии рассказать вам все.

— А почему вы так долго не ложились? — продолжала экономка, которая хотела получить какие-нибудь вести.

— К сожалению, погибло судно.

— О, Боже, Боже! И люди пошли тоже ко дну?

— Боюсь, что погибли все, уцелела только одна жизнь, да и та еще не наверно.

— Господи! О, Господи! Пожалуйста, мистер Форстер, расскажите мне все.

— Вот оденусь, тогда и расскажу, — ответил Форстер, делая движение, точно готовясь встать с постели, и тем обращая старуху в бегство.

Через несколько минут он уже сидел за столом, завтракал и рассказывал. Покончив с обоими занятиями, он пошел к Робертсону, чтобы узнать о судьбе малютки.

Теперь картина была совсем другая. Море все еще волновалось, и ясное солнце освещало его неспокойную пелену, золотя верхушки волн. Все это было красиво и величаво и не вызывало ни малейшего ужаса. Атмосфера, очищенная борьбой стихий, была свежа и бодрила человека.

Форстер скоро пришел к коттеджу Робертсона; шум его шагов вызвал из дома рыбака с женой, которая держала на руках спасенную малютку.

— Посмотрите, мистер Форстер, — сказала Джейн, поднимая ребенка, — она совсем здоровенькая и все время улыбается. Что за милый ребенок!

Форстер посмотрел на дитя, которое улыбнулось ему, точно из благодарности, но его внимание отвлекла ньюфаундлендская собака; она царапала Эдуарда лапой, когда же он приласкал ее, побежала на песчаную отмель и, глядя в глаза Форстера, замахала хвостом.

Форстер взял малютку из рук ее новой матери и сказал:

— Бедное создание, ты еле спаслось от гибели. Кто ведает, какие новые опасности ожидают тебя? Но тот, кто велел тебе спастись, знает все лучше нас, бродящих во тьме!

И Эдуард, поцеловав дитя в лоб, передал его Джейн. Форстер решил на время оставить дитя в семье Робертсона, сговорился по поводу этого с ним и его женой, а сам пошел на мыс, чтобы посмотреть, что осталось от погибшего судна. Лежа на вершине утеса, он увидел много соединенных между собою бревен и досок, которые показывались над водой. Желая узнать, что это был за корабль, Форстер по опасной и извилистой тропинка спустился вниз и приблизительно через четверть часа был уже невдалеке от потерпевшего крушение корабля. Но за исключением расшатанного скелета судна, крепко засевшего между камнями, не виднелось ничего: ни кусков мачт и рей, ни парусов — ничего, что напоминало бы о жизни. Волны все унесли; может быть, также нижние течения увлекли обломки, чтобы снова выкинуть их на поверхность где-нибудь далеко-далеко. Форстер мог понять только, что это был корабль иностранной постройки и имел большой тоннаж. Но кто был на его палубе, какой груз совлекли с него пожирающие волны, нельзя было даже и предположить. На белье ребенка стояло «Ж. де Ф. », и это было единственное указание для определения личности малютки. Больше часа неподвижный, как статуя, Форстер стоял на скале, сложив руки, глядя на бурные волны и погруженный в печальные мысли.

Прошли недели, месяцы; однако все попытки узнать имя погибшего корабля не привели ни к чему. Хотя предположение Эдуарда, что погибший корабль принадлежал к числу многих иностранных Вест-Индских судов, погибших в эту бурную зиму, было правильно, но не нашлось указаний, которые помогли бы отыскать родственников спасенной девочки.

Между тем малютку отняли от груди и перенесли в коттедж Форстера. И Эдуард, и его старая экономка посвящали много внимания девочке, которую Форстер хотел взять себе.

Миссис Безлей, женщина добрая, старая, была сильно привязана к Эдуарду, в доме которого прожила много лет. Но как все женщины, она любила властвовать и часто бранила своего господина так бесцеремонно, точно была его женой. Форстер кротко подчинялся этому и обладал достаточно философским умом, чтобы подчиняться. Ребенок внес новое очарование в его жизнь.

Ньюфаундленд стал скоро отзываться на поистине заслуженную им кличку Верный и всегда спал подле люльки своей маленькой госпожи. Малютке тоже пришлось Дать новое имя.

— Она сокровище, выкинутое океаном, — сказал Форстер, целуя красивую малютку. — Будем же звать ее Амбер — янтарь.

Однако предоставим ей расцветать в невинности и чистоте и перенесем внимание читателя к другим сценам, происходившим в одно время с описанными нами.

Глава III

Так вышло, что Никлас Форстер, о котором мы уже упомянули, перед свадьбой находивший, что жена вполне соответствует его фокусу, скоро оказался близоруким больше, чем следовало бы быть оптическому мастеру.

Какими бы прелестями не отличалась миссис Форстер в эпоху заключения их брачного союза, в то время, о котором говорится в нашей истории, она не могла похвалиться большой привлекательностью. Это была худая маленькая женщина с острым носом и хорьковыми глазами, подозрительная, ревнивая, часто недовольная; ее главное занятие, почти наслаждение, состояло в придумывании проступков мужа; с утра до ночи ее пронзительный голос слышался на всю улицу. Средства позволяли Форстерам иметь только одну прислугу (конечно, миссис Форстер не позволяла ей лениться), которая редко оставалась к их доме дольше месяца, и ничто, кроме немедленно грозящей смерти от голода, не заставило бы девушку предложить свои услуги этой хозяйке дома.

Никлас Форстер, на свое счастье, обладал очень странным темпераментом: ничто никогда не могло вполне рассердить его. Он вечно думал о чем-нибудь постороннем, и когда поступки или речи его жены вызывали в нем вспышки гнева, новое течение мыслей скоро изглаживало из его ума причину этого неудовольствия. Однако, раздумывая о таких припадках, он невольно говорил себе, что будет спокойнее, когда небо отзовет миссис Форстер в лучший мир. Наконец эта идея вполне овладела его воображением. Вечные волнения жены до такой степени нарушали его планы, что, видя невозможность выполнить их, он мысленно откладывал все, что считал важным, на то время, когда миссис Форстер умрет.

— Ну, мистер Форстер, скоро ли вы явитесь к обеду? Бее остынет. (Обед состоял из холодной бараньей лопатки). Или вы совсем не желаете обедать? Бетти, убери со стола; мне нужно дело делать, и я больше не стану ждать.

— Иду, иду, дорогая, только пружину нельзя бросить, — продолжая работать и приставив к глазу увеличительное стекло, ответил Никлас.

— Идите! И Рождество идет, а обед уходит, могу это сказать вам.

Никлас, у которого не было недостатка в аппетите, знал, что раз баранина отправится в буфет, будет трудно извлечь ее обратно, а потому отложил часы и вошел в комнату.

— Вот и я, дорогая, мне жаль, что я так долго заставил тебя ждать. Батюшки! Да ведь баранина-то, действительно, совсем холодная, — сказал Никлас, отправляя в рот большой кусок мяса и совсем забыв, что уже он два раза обедал этой же самой лопаткой. — Я чиню отличные часы мистера Тобина, но, кажется, мое приспособление, когда я его закончу…

— Закончишь, нечего сказать! — колко возразила ему жена. — Когда ты оканчивал что-либо, скажи на милость?

— О, дорогая, — ответил муж с рассеянным видом, — я окончу, когда ты умрешь.

— Когда я умру? — взвизгнула его жена. — Когда я умру! — продолжала она, упирая руки в бока и вскочив со стула. — Предупреждаю вас, мистер Форстер, что я еще долго проживу вам назло. Уж не в первый раз вы говорите это; но, поверьте, я еще протанцую по вашей могиле, мистер Форстер!

— Да ты не поняла меня, я совсем не то хотел сказать.

— Дудки! Именно то и хотел сказать. Вот что я получаю в награду за мои заботы о твоем благосостоянии, за то, что я, как раба, тружусь целыми днями! Но ты неисправим, Форстер; посмотри на себя: ты взял табак из табакерки вместо соли из солонки. Ну, какой же здравомыслящий человек станет есть баранину с табаком!

Ах, Боже мой, правда! — сказал Форстер и стал класть табак не в табакеру, всегда лежавшую подле него, а в солонку.

А кто теперь станет есть соль, дурак? Я не дурак, миссис Форстер, — ответил наконец рассерженный Никлас, — я ошибся; я вижу что ошибся.

Ах; да, ты послала Бетти со стеклами к капитану Симкинсу?

— Конечно, — ответила она. — Не смотри я за твоими делами, не знаю, что было бы! И предупреждаю вас, мистер Форстер, если вы не постараетесь найти больше работы, так нам скоро нечего будет есть. За последнюю неделю я получила только семнадцать шиллингов и шесть пенсов; как мы заплатим этим за квартиру и дрова, за мясо и напитки — объясни, я этого не понимаю.

— Что делать, дорогая? Я никогда не отказываюсь от работы.

— Не отказываешься? Нет. Только ты должен находить больше работы.

— Я могу починить часы и сделать телескоп, но создать дела не могу, — ответил Никлас.

— Можете и должны, мистер Форстер, — продолжала она, унося остатки баранины как раз в ту минуту. когда ее муж мысленно наметил следующий кусок, — а если не сделаете этого, вам нечего будет есть.

— По-видимому, так, дорогая, — сказал кроткий Никлас, борясь за табакерку, — но я, право, не знаю…

— Ах, Форстер, если бы ты не принадлежал к числу величайших…

— Нет, нет, нет, дорогая, — в припадке скромности прервал ее Никлас — Я не принадлежу к числу величайших оптических мастеров нашего времени, хотя когда я покажу миру мое усовершенст…

— К числу величайших мастеров! — фыркнула она. — Я хотела сказать: «К числу величайших дураков!»

— Это дело другого рода, моя дорогая, но…

— Без «но», Форстер; выслушай и не прерывай меня. Кто когда-нибудь приносит тебе вторично трубку или часы, поправленные тобой?

— Зачем их приносить ко мне после того, как я все там привел в порядок?

— Так зачем приводить их в порядок?

— Зачем? — с изумлением проговорил Форстер.

— Да, почему бы не оставлять где-нибудь неплотно завинченного винтика, чтобы люди опять приходили к тебе со своими вещами? Вот как надо вести дела.

— Мое дело, дорогая, смотреть, чтобы все винты и прочие части были на месте и держались крепко.

— И умирать с голоду, — добавила она.

— Если будет угодно Богу, — ответил честный Никлас.

Появление сына этой четы прервало супружеский дуэт. Мы познакомим читателя с молодым Форстером, так как ему суждено играть в нашем рассказе выдающуюся роль.

Ньютон Форстер (названный так отцом в честь великого сэра Исаака) был семнадцатилетним юношей с атлетической пропорциональной фигурой, красивым лицом и богато одаренным умом. Его открытый лоб носил отпечаток откровенности и искренности, в улыбке сказывалась честность. Отец потратил все свое свободное время и некоторые денежные средства на воспитание Ньютона, надеясь, что со временем юноша сделается соперником того гения, в честь которого получил имя, но Ньютон не выказывал никакого желания сидеть на скамье мастера. Когда ему удавалось вырваться из дому, его всегда можно было застать на пристани, где суда разгружались или принимали на свои палубы товар. Уже давно он сказал, что намеревается сделаться моряком. Отец очень неохотно согласился на это с тем условием, что Ньютон раньше окончит воспитание. Обе стороны решили честно выполнить условия.

В пятнадцать лет Ньютон уже усвоил все, чему мог его научить педагог, и в ожидании чего-нибудь лучшего поступил на береговое судно и на нем сделал много рейсов в течение двух лет. Каждый рейс продолжался шесть недель, а затем столько же времени Ньютон оставался в порту в ожидании нового груза.

Благодаря образованию, полученному Ньютоном, он, несмотря на свою молодость, занимал место помощника капитана, и его жалование давало ему возможность помогать отцу, еле сводившему концы с концами. Любознательность юноши заставила его как можно лучше вникнуть в профессию отца, и он умел чинить многие вещи, которые присылали в лавку оптика. Хотя Ньютона забавляли странности отца, он глубоко уважал Никласа, и его возмущало обращение с ним матери. Тем не менее, благодаря необычайной тактичности, он умел спокойно противиться ей и приобрести над нею известную власть. И какие бы чувства она не испытывала к сыну во времена его раннего детства, теперь они превратились в положительную ненависть к нему.

Что будет угодно Богу? — входя, спросил Ньютон, услыхавший последние слова отца.

Твоя мать говорит, что нам остается или умереть с голоду, или жить нечестно, — ответил Никлас.

— Значит, мы умрем, отец, с чистой совестью; только мне кажется, дело еще не так плохо, потому что я дьявольски голоден, — продолжал Ньютон, поглядывая на стол, украшенный только солонкой и табакеркой. — Ну, мама, вода стоит совсем низко? Или вы все заперли?

И Ньютон подошел к закрытому буфету. Миссис Форстер была с остальными резка, с Ньютоном же одна обращалась сдержанно-угрюмо.

— Там нет ничего, — проворчала она.

— Зачем же вы запираете ничто? — возразил Ньютон. — Полно, мама, дайте-ка мне ключ, и я уж что-нибудь да откопаю там.

Она не согласилась. Тогда Ньютон прошел в лавку, принес оттуда долото и молоток и начал ломать замок.

— Мне очень жаль, что приходится делать это, мама, — сказал он, — но раз вы не даете мне ключа…

Послышался громкий стук молотка о долото.

— Вот ключ, сэр, — с негодованием крикнула миссис Форстер и, бросив ключ на стол, вылетела из комнаты.

Глава IV

Через три недели Ньютон Форстер отплыл с грузом в морской порт Уотерфорд. Капитан баржи неумеренно пил спиртные напитки и, пока она стояла в гавани, редко оставался трезвым. Зато во время самого плавания он воздерживался от опьянения, чтобы благополучно доставить до места порученный ему товар. Все это знали и доверяли капитану Томсону, несмотря на его невоздержанность на суше. Однако с тех пор, как Ньютон поступил к нему на службу, он стал не так строго держаться прежних привычек. Он видел, что в руках Форстера судно пользуется такой же безопасностью, как и при его собственном управлении. Итак, познакомив его со всеми тонкостями мореходного искусства, со всеми опасностями берегового плавания и всецело вручив ему управление баржей, капитан стал время от времени разрешать себе выпить один-другой стаканчик. Привычка пить усиливалась. Скоро глиняная бутыль со жгучим напитком сделалась всегдашней спутницей Томсона; едва ставились паруса и определялся курс, он уходил в свою каюту, наслаждался напитком и, пока бутыль не была осушена, не появлялся на палубе, так как никогда не бывал достаточно трезв для этого. Ньютон был настоящим ответственным хозяином судна.

Ветер, бывший благоприятным, когда подняли якорь, переменился и стал дуть им прямо в лоб раньше, чем баржа потеряла из виду Овертон. На третий день Ньютон увидел множество вещей, плывших по волнам. Всякий пустяк — хорошая находка для берегового судна, и Ньютон скоро заметил две бочки, несколько досок, обломков и так далее. Когда баржа очутилась посреди всех этих вещей, Ньютон велел спустить лодку и без ведома капитана, спавшего после обильных возлияний, на палубе очутились бочки и разные другие вещи. Лодку снова подняли усилиями Форстера и его экипажа, который состоял из одного взрослого и одного мальчика, потом судно сделало поворот и пошло дальше.

Ньютон понял, что какой-то большой корабль разбился очень недавно. Он видел это по свежести изломов в брусьях; они не походили на обломки, долго пробывшие в воде, которые всегда бывают покрыты водорослями и слизью.

Ньютон осмотрел концы рей, но они не были помечены названием судна, на котором недавно находились. На обеих бочках виднелись только начальные буквы, и ничто не указывало на имена их владельцев. Внимание Форстера привлек большой сундук, но молодой человек не хотел его открывать, пока Томсон не выйдет на палубу. Пробуравив бочку, Ньютон убедился, что в них настоящий ямайский ром, и пошел в каюту сказать об этом своему начальнику, зная, что тот останется доволен таким известием.

Не скоро удалось Ньютону разбудить начальника.

— Обломки после крушения.

— Какое, к черту, крушение! — проворчал старый Томсон, бесцеремонно повернулся к Ньютону спиной и снова захрапел.

— Выловлен сундук, сэр, очень большой. Я его не открыл, так как вас не было на палубе. Большой сундук, тяжелый.

— Сундук? Ну так что же? Сундук? К черту его, и дайте мне поспать, — пробормотал старик.

— Две бочки, сэр. Я пробуравил их. В них ром! — крикнул настойчивый Ньютон.

— А? Что? Бочки? Что за бочки?

— Полные рома.

— Рома! Вы сказали там ром? — крикнул старый Томсон, поднимая голову с подушки и глядя на Ньютона остановленным взглядом. — Где ром?

— На палубе; мы выловили бочки из моря.

— Выловили? Они на палубе? — крикнул капитан. Он вскочил на ноги, подбежал к лесенке из кают-кампании, и на четвереньках, босой, очутился на палубе.

Когда капитан удостоверился, что заключается в бочонках, Ньютон предложил открыть сундук.

— Да, — ответил Томсон, налив себе целый стакан рому и собираясь унести его с собой вниз, в каюту. — Откройте его, если хотите, мой мальчик. Вы захватили хороший приз сегодня, и вашу часть составляет сундук; возьмите себе его и все вещи, спрятанные в нем. Только привяжите бочки; позже мы спрячем их в трюме.

Матрос и мальчик вполне согласились с этим разделом добычи, надеясь, что время от времени им тоже будут перепадать стаканчики рома.

Они прошли на нос и налили себе рому, а через полчаса Ньютон позвал мальчишку, поставил его на руль, сам же отнес сундук вниз, в каюту, где увидел Томсона; старик допил кружку и теперь неподвижно лежал в полном оцепенении.

Ньютон сломал замок сундука и осмотрел вещи, хранившиеся в нем; большей частью это были принадлежности женского и детского туалета, кроме того в сундуке лежала большая связка писем на имя Луизы де Монморанси; содержание их осталось для Ньютона тайной, так как он не знал французского языка. Там же он нашел красную сафьяновую шкатулку, в которой хранилось несколько бриллиантовых украшений и три или четыре ордена. На всех женских вещах стояли буквы «Л. де М.», а на детских — «Ж. де Ф.».

Ньютон все рассмотрел, разостлал платье на ларях и на столе, драгоценные вещи спрятал в надежное место и вернулся на палубу. Хотя Томсон и подарил ему сундук и все спрятанное в нем, Форстер, не считая вещи своей собственностью, решил, по возвращении домой, посоветоваться с отцом и постараться отыскать законных владельцев своей находки.

Два дня баржа шла под прежним ветром, потом погода изменилась. Правда, ветер все еще дул в том же направлении, но на небе стали собираться облака, и солнце село в темно-красном зареве, а это предвещало бурю с норд-веста. Действительно, еще до утра судно запрыгало по коротким волнам. К полудню буря разыгралась вполне, и Ньютон, видя, что баржа не слушается, пошел к капитану, чтобы спросить его, как поступать.

Судно шло под зарифленным гротом, почти скрываясь под волнами, когда Ньютон начал будить Томсона, который уже проспал ночь, так что теперь его легче было поднять, чем прежде.

— А? Что? Сильный ветер? Да, да… А какой ветер? — спросил он, вставая с койки.

— Норд-вест; при шквалах изменяется в норд-норд; вест. Со вчерашнего вечера мы потеряли добрых десять миль и теперь идем близ песков Дедден, — ответил Ньютон. — Мне думается, нужно поторопиться, так как по всему видно, что ветер не упадет.

— Через мгновение я буду на палубе, мой мальчик, — сказал Томсон, который теперь совсем оправился и старательно надевал башмаки, единственную часть одежды, которую сбросил, чтобы лечь спать. — Идите наверх, при глядите за молодцами… да привяжите бочонки. Скверное место Дедденские мели, только недаром я сорок лет толкался близ этого берега…

Через минуту Томсон уже был на палубе и раздавал деятельные приказания.

Поставленное по ветру судно летело и меньше чем через два часа было невдалеке от суши.

Вот миновали и голову мели, и через несколько минут судно должно было войти в спокойную воду.

— Теперь можно выпить капельку! — крикнул Томсон, считавший, что его воздержание продолжалось до. статочно долго. Он подошел к бочке рома, привязанной

У левого борта. Старый капитан стал на колени, чтобы вынуть втулку, но в эту минуту на повернувшееся судно налетела сильная волна и страшно накренила его; привязь, которая удерживала бочки, лопнула; бочка сбила с ног несчастного Томсона, прокатилась по палубе и перескочила через борт в воду. Старик со стоном повалился на спину; матрос и мальчик подбежали к нему и по указаниям Ньютона, который не мог отойти от руля, от» Несли старика в каюту, где и положили на постель. Через несколько мгновений судно уже было в тихой вода, Ньютон прибежал в каюту. Край бочки пробил голову Гомсона; часа два он тяжело дышал, потом его не стало.

Глава V

На следующий день останки Томсона были перенесены на берег и погребены на кладбище рыбачьего городка, стоявшего в миле от того порта, в котором остановилось судно. Ньютон нанял второго работника, и когда волнение утихло, докончил рейс.

Груза готового не нашлось, поэтому Ньютон решил передать судно его владельцу, жившему в Овертоне, вернулся с балластом и принес весть о смерти Томсона.

Ньютон спросил у отца совета по поводу сундука, но Никлас мало помог ему в этом отношении. После долгих рассуждений, старик решил временно отложить этот вопрос, как и многие другие затруднения.

Во время совещания отца с сыном появились мистер Драгуел и мистер Хильтон.

Драгуел, местный пастор, маленький толстый человечек, вечно сидел на самом кончике стула, откидываясь на его спинку, и при этом крутил одним большим пальцем вокруг другого. Он был добродушен и шутлив: смеялся на шутки, но понимал их значительно позже, чем они были сказаны. Вообще мысли его двигались медленно, точно поток лавы, а потому он, хотя и смеялся над смешными вещами, но никогда не в одно время с остальными, а на четверть или на полминуты позже их. Когда собеседники уже говорили о других вещах, вдруг слышалось его сердечное «Ха-ха-ха!»

Мистер Хильтон, владелец судна, высокий полный человек, много лет командовал береговиком; наконец, путем маленькой контрабанды скопил достаточные деньги и купил на них собственную баржу. Это был веселый, добродушный малый, очень любивший свою трубку, а еще больше — свое береговое судно, доставлявшее ему весь комфорт. Большую часть дня он сидел у дверей дома, обращенного к гавани, перекидывался замечаниями с каждым прохожим, всегда затрагивая одну и ту же тему — свое судно. Если баржа стояла на якоре, он показывал на нее пальцем и говорил: «Вот она». Если судно было в плавании, он объяснял, когда оно ушло, когда может вернуться. Все его мысли сосредоточивались на нем.

Мне следовало упомянуть, что с Драгуелом неизменно появлялся мистер Спинней, приходский конторщик, маленький худощавый человек с седыми редкими волосами, висевшими по обеим сторонам его лысого черепа.

В церкви ли, или вне храма, он всегда вторил своему главе и на громкое «Ха-ха-ха!» священника отвечал тоненьким «Хи-хи-хи! ».

— Мир дому сему, — сказал пастор, переступая через порог. Он знал характер миссис Форстер и потому, радуясь свому остроумию, сопровождал эту шутку смехом.

— Хи-хи-хи, — ответил Спинней.

— Здравствуйте, мистер Форстер. Как поживает ваша добрая леди? — спросил он.

— Она наконец на привязи, — прервав Драгуела, заметил Хильтон.

— Кто? — с изумлением спросил священник.

— Да моя баржа.

— О, я думал, вы говорите о миссис Форстер. Ха-ха-ха!

— Хи-хи-хи!

— Не угодно ли присесть, — предложил Никлас и повел гостей из лавки в комнату.

— Надеюсь, вы здоровы, мистер Драгуел? — резко сказала миссис Форстер, которая не могла быть вежливой даже из уважения к платью священника. — Возьмите стул; он весь в пыли, но Бетси такая ленивая дрянь.

— Ньютон лучше всех управляет ею, — заметил Хильтон.

— Ньютон! — взвизгнула хозяйка дома. — Ньютон управляет Бетси?

— Да нет, моей береговушкой!

Ньютон расхохотался, за ним засмеялись его отец и Хильтон.

— Да, печально, печально, — заметил Хильтон, когда смех затих. — Такая ужасная смерть!

— Ха-ха-ха, — разразился пастор, который только что понял шутку с Бетси.

— Хи-хи-хи!

— Кажется тут нечего смеяться, колко заметила миссис Форстер.

— Чудесная шутка, уверяю вас, — произнес Драгуел. — Но, мистер Форстер, я думаю, нужно перейти к делу. Где бумаги, Спинней? — Клерк вынул инвентарь вещей покойного Томсона и положил его на стол. — Печальное происшествие, — продолжал пастор, — очень печальное, но мы все умрем…

— Да, слава Богу, — рассеянно произнес Никлас.

— Слава Богу? — спросила его жена. — Как? Вы хотите умереть?

— Нет, дорогая, — ответил Никлас, — я думал не о себе…

— Поверьте, уж она-то долго проживет, — заметил Хильтон. — Я ее привязал, она вполне здорова.

Ньютон засмеялся, понимая недоразумение.

— О ком вы говорите? — спросил Никлас.

— Да о моей барже, конечно, — заметил Хильтон.

— Ха-ха-ха! — разразился священник, поняв, почему недавно смеялся Ньютон.

— Хи-хи-хи! — вторил Спинней.

Этот смех возмутил миссис Форстер, и она с криком: «Пивная больше подходит для таких разговоров! » — выскочила из комнаты.

Помолчали; священник покрутил пальцами.

— А ведь она премиленькая, правда? — заметил Хильтон, обращаясь к Ньютону.

Никлас Форстер, мрачно думавший в эту минуту о своей жене, покачал головой, не поднимая глаз; Ньютон сделал утвердительный знак судовладельцу.

— Очень удобная для жизни, — продолжал Хильтон. Новое отрицательное движение Никласа, новый утвердительный кивок головы Ньютона.

— Я думаю, вы могли бы управлять ею, Форстер? — сказал Хильтон. — Скажите, как по-вашему?

— О, это немыслимо! — сказал Никлас.

— Немыслимо, мистер Форстер? — спросил Хильтон. — Ну, а я лучшего мнения о Ньютоне; я думаю, для него это возможно.

— Ну, конечно, больше, чем для меня; но все же пока она не… — начал было Форстер.

— Она красавица!

— Миссис Форстер — красавица? — крикнул Никлас, глядя на Хильтона изумленными глазами.

Ньютон и Хильтон захохотали.

— Нет, нет, — ответил Хильтон, — я говорил о моей барже.

— Но не приступим ли мы к делу? У вас есть трубки, мистер Форстер? Ну, мистер Драгуел, что вы сказали?

— Ха-ха-ха!! — залился священник, только что понявший последнее недоразумение.

Принесли трубки, несколько кружек портера.

Прекрасная, успокоительная вещь трубка!

Прошло около получаса; никто не сказал ни слова, и комната наполнилась грациозными клубами и лентами.. дыма.

Прежде всего докурил Хильтон; он высыпал пепел на стол и, вновь набивая трубку табаком, заметил:

— Очень грустное дело.

Остальные молчаливо кивнули головами. Трубка была зажжена; все снова затихло. Новая трубка опустела.

— Просматривая списки, — сказал Драгуел, — я вижу, что вещи не очень ценны: меховая фуражка, круглая шляпа, плисовые панталоны… Все это не стоит и двух фунтов, — продолжал он, набивая трубку. Пастор закурил и снова умолк. Третьим заговорил Никлас.

— Мне кажется… — начал он; но что ему казалось пропало, потому что в его воображении замелькала новая идея, и он, без дальнейших рассуждений, закурил вторую трубку.

Минут через десять после этого Спинней передал кружку портера Драгуелу, тот передал ее соседу. Пили все поочередно и дымили по-прежнему.

Неизвестно, сколько времени еще продлилось бы это кабинетное совещание, если бы тишина не была нарушена самым худшим ее врагом — языком женщины.

— Ну, мистер Форстер, и вы, джентльмены, не собираетесь ли вы меня отравить? Недостаточно ли для вас этого зловония и грязи? Долго ли еще это будет длиться? — закричала миссис Форстер, врываясь в комнату. — Знаете, мистер Форстер, вы уже лучше прямо вывесьте над дверью вывеску и заведите здесь пивную. На вывеске изображено будет: «Голова дурака». И вам не стыдно себя самого, мистер Драгуел? — прибавила она, обращаясь к пастору. — Ведь вы должны были бы показывать своим прихожанам пример!

Мистера Драгуела совсем не восхищали подобные выговоры, поэтому, вынув изо рта трубку, он ответил:

— Уж если ваш муж повесит вывеску, я посоветую ему прибить вас над дверью, под названием «Добрая женщина», только, конечно, без головы. Ха-ха-ха!

— Хи-хи-хи!

— Хи-хи-хи! Ах ты, жалкая анатомия! — закричала миссис Форстер, в полном бешенстве обрушиваясь Ht клерка, так как она не смела обрушить месть на самого Драгуела. — Вот тебе за твои «Хи-хи-хи»! — И она ударила оловянной кружкой, которую схватила со стола, по лысому черепу Спиннея; тот упал со стула и рухнул на посыпанный песком пол.

Остальные мгновенно очутились на ногах. Ньютон отнял у матери ее оружие и бросил его в угол. Никлас был в ужасе. Он почувствовал, что скоро настанет и его очередь, и не ошибся.

— А вам не стыдно, мистер Форстер, что со мной так обращаются? Вам не стыдно было привести в дом компанию пьяных людей, чтобы оскорблять меня? Прикажете им уйти из дому или нет? А? Будет у нас покой когда-нибудь?

— Да, милочка. — Ответил смущенный Никлас. — Да, будет… со временем. Когда ты…

Миссис Форстер бросилась к мужу с бешенством дикой кошки. Увидев хозяина дома в опасности, Хильтон подставил ей ногу, и она упала ничком на пол, да так стремительно, что ушиб ошеломил ее. Ньютон поднял мать и с помощью своего отца унес ее на верхний этаж и уложил в постель.

Бедного Спиннея подняли; он мало-помалу приходил в себя. Прибежала на помощь Бетси.

— О, дорогой мистер Драгуел, как вы думаете, он умрет? — спросила она.

— Нет, нет; принесите воды, Бетси, и брызните несколько капель ему в лицо.

— Лучше унесите его домой, как он есть, — возразила Бетси, — да скажите, что он убит; когда миссис об этом услышит, она до смерти перепугается и хоть на время присмиреет.

— Отличная мысль, Бетси, мынакажем ее за поведение, — ответил Хильтон. Пастор одобрил этот план. Мистера Спиннея посадили в кресло, закрыли столовой салфеткой, и два человека, которых отыскала Бетси, понесли его к пасторскому дому. Все это случилось раньше, чем Ньютон с отцом вышли из той комнаты, в которой лежала миссис Форстер в очень печальном виде. Ее острый нос получил перелом и загнулся в сторону, бровь была рассечена до кости.

Через полчаса по городу разошлось известие, что миссис Форстер убила Спиннея и что его мозг брызнул на окно лавки.

Глава VI

Мистер Драгуел уже упомянул о своей жене, поэтому необходимо только прибавить, что у него была и дочь, красивая, живая девушка, помолвленная с мистером Рамсденом, новым местным врачом.

Фанни Драгуел отличалась множеством хороших качеств, но в ней были также черты довольно сомнительного свойства. Одна доставила ей больше врагов, чем она могла бы ожидать в своем возрасте. Она страстно любила устраивать разные шутки и в этом отношении доходила до крайностей. Впрочем, надо сказать, что своими жертвами девушка, по большей части, выбирала таких людей, которые вполне заслуживали наказание за свое обращение с себе подобными.

Поэтому, когда отец рассказал ей обо всем, что случилось, а также о замысле наказать миссис Форстер, Фанни увлеклась этим предприятием. Она давно терпеть не могла миссис Форстер; кроме того, злая женщина недавно оскорбила ее жениха Рамсдена, назвав его «щенком, позолотчиком пилюль». Деятельный и изобретательный ум Фанни немедленно сочинил такой план действий, который мог завести шутку гораздо дальше, чем желали первоначально задумавшие наказание. Рамсден, которого вызвали к бедному Спиннею, сделался ее единственным поверенным и, после долгого сопротивления, согласился помогать ей.

Поздно вечером от Ньютона пришла записка, в которой он просил врача навестить его мать. Рамсден только что побывал у старого Спиннея, который уже пришел в себя и жаловался только на глубокий порез на виске, разбитом краем оловянной кружки.

Получив на прощанье несколько наставлений от мисс Драгуел, Рамсден отправился в дом Форстера.

— Боюсь, что дело плохо, мистер Форстер, — сказал он Ньютону, который спросил его о Спиннее. — Очевидно, сотрясение мозга; может быть, он выживет, может быть, нет; через несколько дней видно будет; он бедный, слабый старик.

Ньютон глубоко вздохнул.

— Что? А? — спросил Никлас, когда врач осмотрел Миссис Форстер. — Что с женой?

— Ничего, с вашей супругой все в порядке.

— Пожалуйста, придите завтра утром и скажите, как здоровье мистера Спиннея, — попросил Ньютон.

Рамсден горячо пожал протянутую ему руку молодого человека и ушел; ему на смену в комнату явилась Бетси с припарками, приготовленными в кухне. Желая отплатить своей госпоже за удары, которые падали на нее, она, входя, заметила слезливым тоном:

— Ах, мистер Ньютон, какие ужасные новости! Мистер Спинней умрет, и мою миссис теперь повесят.

Миссис Форстер не произнесла ни слова, Ньютон и Никлас переглянулись; их молчаливая душевная мука выразилась только в том, что они оба закрыли руками лица.

Когда Хильтон и пастор задумали напугать миссис Форстер, было решено как-нибудь устранить с дороги не особенно податливого Ньютона. Хильтон уже высказал желание поручить ему свое судно, теперь же предложил отослать его в Уотерфорд с грузом дранки. На следующее утро, рано, судовладелец пришел в дом Форстера и позвал Ньютона. Ньютон, целую ночь не снимавший с себя платья, вышел к нему навстречу.

— Ну, Ньютон, как здоровье вашей матери? — сказал Хильтон. — Надеюсь, вы на меня не сердитесь? Конечно, несчастный случай произошел по моей вине, но я не мог видеть, чтобы с вашим почтенным отцом обращались таким образом!

— С краской стыда сознаюсь, Хильтон, что она заслужила все это, — сказал Ньютон. — Но меня очень пугает мистер Спинней. Вы слышали о нем утром?

— Нет, но говоря между нами, Ньютон, доктора все преувеличивают. Он поправится, поверьте мне. Я никогда не слыхал, чтобы можно было бы убить человека оловянной кружкой. Итак, не бойтесь. Я пришел сказать, что вчера вечером получил письмо от Рептона. Он говорит, что по контракту дранку нужно доставить до десятого числа будущего месяца; что он просит меня немедленно отправить с грузом мою баржу, так как в противном случае он наймет другое судно. Вам лучше всего немедленно двинуться; дует славный, попутный для вас ветерок.

— Право, мистер Хильтон, мне очень не хочется бросать дом в такую минуту.

— Как угодно, — с видимым неудовольствием ответил Хильтон. — Я предложил вам управлять моим судном, а теперь вы не хотите послужить моим интересам только потому, что две головы разбиты!

— Извините, — сказал Ньютон, — конечно, я неправ

Я скажу пару слов отцу и меньше чем через полчаса буду уже на палубе.

— Я вас встречу там и принесу бумаги. Торопитесь же, не то пропустите время.

Отец Ньютона согласился отпустить его, и молодой человек уже готовился уйти из дому, но в дверях столкнулся с Рамсденом.

— Мистер Рамсден, — сказал ему Ньютон. — Владелец судна желает, чтобы я тотчас же отплыл, но если, по вашему мнению, жизни мистера Спиннея грозит опасность, я откажусь от управления баржей, чтобы не оставить мою мать среди таких тревог. Прошу вас, не скрывайте от меня истины.

— Можете спокойно отплыть, если хотите, мистер Форстер; с удовольствиям могу вам сказать, что мистер Спинней поправляется, и в первое же воскресенье по возвращении вы его увидите за конторкой.

— Значит, отправляюсь. До свидания, мистер Рамсден. Очень вам благодарен.

С облегченным сердцем Ньютон вскочил в шлюпку, которая должна была отвезти его на палубу судна Хильтона, и через несколько минут отчалил, направляясь к югу.

Рамсден вошел в дом; его встретила Бетси.

— Вот, Бетси, — сказал он, — вы хотели уверить миссис Форстер, что Спинней умер, но совсем не думали, что это так и есть.

— Господь с вами, что вы говорите!

— Правду; но до поры до времени это нужно скрыть, пока мы не устраним миссис Форстер. Как сегодня она чувствует себя?

— Не двигается и зла.

— Как вы чувствуете себя, миссис Форстер? — спросил молодой врач, войдя в комнату. Можете ли вы встать с постели?

— Встать? Не могла бы даже ради спасения души. Я и на бок-то не могу поворачиваться.

— Жаль, очень жаль, — ответил доктор, — я надеялся, что вы можете вынести путешествие.

— Путешествие, мистер Рамсден? Путешествие?

— С печалью должен объявить вам, что мистер Спинней умер. Начнется прокурорское расследование. Ну, и мне кажется, было бы хорошо, если бы вас не нашли, потому что, конечно, вынесут приговор: «Умышленное убийство».

— Боже, Боже! — вскричала миссис Форстер и, ломая руки, выскочила из кровати. — Что мне делать? Что делать?

— Теперь о его смерти еще никто не знает, но долго так продолжаться не может. Мисс Драгуел, которая сочувствует вам, просила меня никому не говорить об этом. Если вы согласны принять ее, она придет поговорить с вами о ваших делах. Печально, миссис Форстер, попасть в такое положение по милости глупого мужа.

— Уж и не говорите, мистер Рамсден, — едко заметила она. — Таких болванов Бог никогда не производил. Все знают, какой мягкий характер был у меня до замужества! Но человек из плоти и крови не в состоянии вынести того, что выношу я!

— Вы хотите видеть мисс Драгуел?

— Да, очень. Я всегда считала ее милой девушкой, немножко, правда, слишком смелой, способной говорить дерзости, но все же она славная девушка.

— Хорошо; я пошлю ее к вам и чем скорее, тем лучше, потому что, когда вести разойдутся, весь город поднимется. И я не удивлюсь, если народ нападет на ваш дом. Все придут в такое негодование! Надо уехать.

— О, — ответила миссис Форстер, — ничего не может служить извинением моему мужу; он слишком сильно раздражает меня!

— Значит, вы согласитесь уехать? — спросил ее врач.

— О, да, да! Но куда отправиться мне?

— Этого я, право, не могу придумать, и вам лучше всего посоветоваться с мисс Драгуел. Поверьте, миссис Форстер, я с величайшим удовольствием сделаю для вас все возможное в этом несчастном деле.

— Вы очень добры, — проворчала миссис Форстер, и Рамсден вышел из комнаты.

Рамсден отлично знал, до чего болтлива Бетси, и поэтому заговорил с ней о смерти Спиннея. Задолго до той минуты, когда врач вышел от миссис Форстер, весь Овертон уже толковал, что хотя мистер Спинней и не был убит сразу, как это уверяли вначале, он все же умер от раны, нанесенной ему современной Ксантиппой.

Через полчаса миссис Форстер доложили, что пришла мисс Драгуел. В это время сердитая женщина осыпала упреками мужа, которого вызвала к себе.

— Видите, сэр, — говорила она, — до чего вы довели вашу добрую и верную жену, которая заботилась о вас, которая…

—Да, действительно, — прибавила мисс Драгуел, слышавшая эти нападки и нарочно решившая стать на сторону миссис Форстер, чтобы овладеть ее доверием. — Действительно, сэр, полюбуйтесь последствиями вашего безумия, курения, пива! Пожалуйста, уйдите, сэр. Удивляюсь еще, как может миссис Форстер выносить ваше присутствие.

Никлас огляделся, хотел было бросить пару слов в виде мести, но яростное восклицание жены: «Уйдите! » — заставило его немедленно исчезнуть.

— Мы все говорили об этом печальном деле, дорогая миссис Форстер, — начала девушка, — и придумали единственный возможный план, который поможет вам спастись от наказания. Скрыть истину немыслимо; мой отец и мистер Хильтон дадут суду такие показания, что вас обвинят в предумышленном убийстве и (тут девушка остановилась и поднесла платок к глазам) непременно повесят.

— Повесят! — визгливо вскрикнула миссис Форстер.

— Да, повесят, — ответила мисс Драгуел.

— Боже, Боже! — простонала миссис Форстер, заливаясь слезами, и прибавила: — Спасите, спасите меня, мисс Драгуел. О, этот глупый Никлас. О, о, о!

— Дорогая миссис Форстер, мы все решили, что есть только одна возможность спасения…

— Какая, скажите, моя дорогая мисс Драгуел? — умоляющим тоном спросила миссис Форстер.

— Притворитесь сумасшедшей, тогда вас признают ненормальной. Но вы должны показывать безумие, не то будет заметно, что вы притворяетесь. Мистер Рамсден знаком с доктором Баддингтоном, который заведует домом сумасшедших в Д. Это всего в девяти милях отсюда, он вас туда отправит, а когда окончится следствие, вы вернетесь. Предположат, что у вас было только временное помешательство. Вам нравится это предложение?

— Да, я была почти сумасшедшей, — ответила миссис Форстер, — мои нервы не могли вынести поведения моих мужа и сына; но мне не нравится мысль на самом деле поступить в дом сумасшедших. Разве нельзя…

— О, дорогая миссис, — вскрикнула Бетси, вбегая в комнату. — Кругом дома целая толпа; вас хотят вести в городскую тюрьму за то, что вы убили мистера Спиннея! Что сказать им? Я боюсь, что они ворвутся сюда.

— Пойдите, скажите им, что миссис сильно больна, что ее нельзя поднять с постели, что она не в своем уме. Слышите, Бетси? Скажите им, что она сумасшедшая.

— Хорошо, скажу, — ответила Бетси и, вытирая глаза, вышла из комнаты.

Мисс Драгуел придвинулась к окну. Хотя, благодаря рассказам Бетси, напротив дома собралась толпа, однако, в ней не замечалось желания прибегнуть к насилию.

— Боюсь, что это уже поздно, — сказала девушка, возвращаясь к миссис Форстер. — Что за толпа! И какая раздраженная! Вас, конечно, повесят.

— О, нет! Я буду сумасшедшей… Я буду, чем хотите, моя дорогая мисс Драгуел!

— Скорее же; не надевайте платье… лучше юбку… Я одену вас.

Мисс Драгуел вытащила из ящиков множество перьев, цветных лент, наколола их на бинты, которые окружали голову миссис Форстер, потом, вынув фрак Никласа, всунула руки испуганной женщины в его рукава и застегнула на все пуговицы.

— Ничего, годится! — вскрикнула мисс Драгуел. — Вот кошка, возьмите ее на руки, подойдите к окну и баюкайте, как ребеночка. Я открою окно… выйдите вперед, поклонитесь народу, а я распущу по городу слух, что вы сошли с ума; остальное будет нетрудно.

— О, я не могу, не могу подойти к окну…

— Я его открою и поговорю с ними. — И мисс Драгуел распахнула оконные створки и крикнула, что миссис Форстер потеряла рассудок, но вполне безопасна.

— Безопасна! Она убила человека!

Перепуганная миссис Форстер подошла к окну и, повинясь советам мисс Драгуел, поклонилась толпе, покачала на руках кошку, закричала и расхохоталась, после чего девушка закрыла окно; толпа разошлась.

Через несколько минут все в городе говорили, что миссис Форстер сошла с ума, и толки об убийстве Спиннея замолкли, уступив место новой теме.

Глава VII

Мисс Драгуел ушла. Бетси воспользовалась суматохой в доме и побежала сплетничать с соседками. Никлас Форстер был в лавке, но не обратил никакого внимания на проходившую мимо него мисс Драгуел. По-видимому, он совсем забыл о случившемся и усердно работал.

Остальные сообщники мисс Драгуел решили, что они уже зашли достаточно далеко, но Фанни хотелось, чтобы миссис Форстер дня два пробыла в доме сумасшедших, и девушка рассчитывала, что Рамсден поможет ей в этом отношении. Однако Рамсден думал, что доктору Баддингтону, директору дома сумасшедших, не понравится эта затея, и отговаривал невесту от ее намерений.

— Напрасно спорить со мной, дорогой Джордж, — сказала Фанни. — Я до известной степени Дон-Кихот и буду мстить за тех, кто терпел от ее характера; кроме того, я надеюсь вылечить ее. Пусть хоть в течение часа она полюбуется на свое отражение, на то впечатление, какое производит на людей. Если в ней есть совесть, из этого выйдет только добро. Я начала дело из любви к шалостям; теперь выполняю его, чувствуя, что оно повлияет на благоприятные результаты.

— Но, моя дорогая Фанни!

— Я хочу этого, Рамсден, а потому не старайтесь отговорить меня; мы еще не обвенчаны, а потому позвольте мне поцарствовать. Вы не должны мешать укротить строптивую, я же обещаю вам, что не впаду в тот порок, который так ненавижу. Пошлите за экипажем, напишите письмо доктору Баддингтону и дайте мне распорядиться с миссис Форстер.

Рамсден сдался, написал письмо Баддингтону, в котором объяснил доктору все обстоятельства и попросил прощения за свою смелость.

Когда письмо было запечатано, Фанни Драгуел взяла слугу Рамсдена, села с ним в карету и отправилась к дому Никласа. Миссис Форстер лежала в постели в том же смешном наряде и с нетерпением ждала Фанни.

— О, миссис Форстер, мне пришлось преодолеть столько затруднений, — сказала мисс Драгуел. — Вот письмо к доктору Баддингтону, а в карете слуга Рамсдена. Чем скорее вы уедете, тем лучше; народ так раздражен и так оскорбительно бранит вас!

— Да? — спросила миссис Форстер, и в ней снова вспыхнула злоба.

— Да, да. Но не все ли равно, миссис Форстер? Теперь самое важное — уехать как можно скорее. Приказание арестовать вас может явиться каждую минуту, и тогда уже будет слишком поздно. Итак, идите же!

Миссис Форстер быстро сошла с лестницы. В почтовой карете ее ждал слуга Рамсдена. Едва она вошла в экипаж, как карета полетела. Слуга все время жался в уголок, точно он ехал в обществе тигра. Наконец экипаж остановился перед домом сумасшедших, и кучер, сойдя с козел, дернул за веревку большого колокола; послышался зловещий звон; от этого звука ужас наполнил грудь миссис Форстер.

Дверь отворилась; слуга понес доктору письмо Рамсдена. Но доктора не было дома; он получил отпуск и в данную минуту занимался рыбной ловлей, уехав куда-то миль за тридцать. Однако сторожа дежурили. Слуга мистера Рамсдена рассказал, что миссис Форстер сумасшедшая и что его господин просил принять эту больную. Никто не возражал. Через несколько минут вернулся слуга с двумя сторожами. Миссис Форстер высадили из кареты и отвели в приемную, где ей пришлось ждать. А слуга, положив на стол письмо к доктору Баддингтону, сел в карету и поехал обратно в Овертон.

К великой досаде миссис Форстер, один из сторожей взял стул и сел рядом с нею. Прошло около четверти часа; наконец она спросила, когда думает вернуться доктор.

— Он приедет в свое время, милая, — ответил сторож. — Ну, как вы чувствуете себя теперь?

— Мне холодно, очень холодно, — с дрожью ответила миссис Форстер.

— Эти бедные создания всегда жалуются на холод, правда, Джим? — заметил вновь вошедший сторож. — Куда мы посадим ее?

— Я поручил Тому приготовить номер четырнадцатый.

— Да не считаете ли вы меня сумасшедшей? — с ужасом вскрикнула миссис Форстер.

— Ну, тише, тише, — сказал сторож, сидевший подле нее, поглаживая ее по плечу, точно капризного ребенка. Бешенство, охватившее миссис Форстер, увидевшую, что ее считают безумной, вполне подтвердило для сторожей уверения слуги Рамсдена, который говорил, что он привез помешанную.

Вскоре миссис Форстер заперли в камере № 14. Она осталась одна со своими мыслями. Предыдущие сцены и то, что она пережила в больнице, все вместе до такой степени взволновало ее, что ночью у нее сделалось воспаление мозга, бред, и она кричала не меньше остальных несчастных, запертых в этой лечебнице.

Глава VIII

Слуга Рамсдена приехал в Овертон, рассказал, что доктора не нашел и что сдал сторожам миссис Форстер. Сторожа не сказали слуге Рамсдена, когда вернется Баддингтон, и Джордж, думая, что доктор уехал на один вечер, не стал больше расспрашивать об этом. Он сам предполагал дня через два съездить в лечебницу и привезти миссис Форстер домой. На третий день он приехал в дом сумасшедших и, увидев положение несчастной, горько пожалел, что уступил просьбам Фанни. Увезти миссис Форстер было невозможно; уверить же сторожей, что это не безумная, он не решился, так как этим обвинил бы себя. Поэтому Рамсден взял обратно свое письмо к Баддингтону, которого ожидали только через две недели, и вернулся в Овертон с тяжелым сердцем. Когда Фанни сказали о несчастном исходе ее затеи, печальное известие сильно потрясло ее, и девушка твердо решила больше никогда не повторять подобных шуток.

Ньютон Форстер, который очень торопился, вернулся в Овертон с грузом через несколько дней после помещения его матери в дом душевнобольных. Пробыв на берегу не больше десяти минут, молодой человек узнал печальную историю ее (предполагаемого) безумия. Он побежал домой. Отец встретил его со слезами. Никлас казался совсем потерянным без жены.

На следующее утро Ньютон отправился в лечебницу, чтобы узнать о состоянии здоровья матери. Его приняли; он увидел ее на постели в полном бреду; она кричала и не узнала сына. Ньютон отдал сторожам половину своих сбережений, упросив их ласково обходиться с больной, и вернулся в Овертон. Дома он заперся с отцом.

Через несколько дней городской глашатай объявил, что все имущество Никласа Форстера будет продаваться.

Хотя жена была источником досады для Никласа, но он так привык к ней, что без миссис Форстер чувствовал себя совсем несчастным. Ньютон видел, что отцу необходимо уехать, и не противоречил ему. У Никласа не было никаких определенных предположений, ему просто хотелось покинуть место, которое напоминало о тяжелых сценах.

Ньютон думал, что у отца есть какой-нибудь план, и не пробовал выводить его из состояния печали вопросами о том, что он задумал. Когда все было готово, Ньютон спросил отца, как они пустятся в путь.

— Наружные места в дилижансе дешевле всего, — ответил Никлас. — Сегодня же с вечера закажи нам места.

— А куда мы поедем, отец?

— Право, не знаю, — ответил точно только что проснувшийся Никлас.

Последовало совещание, и после долгих переговоров было решено, что Никлас поселится в Ливерпуле. Судно, которым управлял Ньютон, испортилось; на исправление его нужно было употребить довольно долгое время, а потому Ньютон получил отпуск на несколько дней. Взять с собой сундук, выловленный из воды, молодой Форстер не мог, он был слишком велик, а потому его и еще несколько малоценных вещей оставили на попечении мистера Драгуела.

В Ливерпуль они приехали с самым маленьким запасом денег, и в этом городе у них не было друзей.

Никлас нанял маленькую лавку; Ньютон пробыл е отцом как можно дольше, чтобы по мере сил помогать ему и поддерживать его; наконец молодой человек был принужден вернуться в Овертон и снова взяться за управление судном Хильтона. Прежде всего он отправился в дом сумасшедших; там ему сказали, что его мать стала спокойнее, но ослабела, и его не пустили к ней. Доктор Баддингтон еще не вернулся, но врач, который заменял его, сказал Ньютону, что если миссис Форстер оправится от тяжелой острой болезни, к ней вернется рассудок.

Ньютон приехал в Овертон с более легким сердцем и на следующий же день повел свое судно в Бристоль. Встречные ветры задержали его рейс на две недели. В Бристоле он узнал, что груз для него еще не готов, и ради развлечения пошел осматривать город и его окрестности. Наконец судно нагрузили товаром. Ньютон постарался поскорее получить пропуск и другие бумаги из таможни и сговорился с фирмой, нанявшей его судно. Было поздно, но светила полная луна, дул хороший ветер, и потому молодой человек решил отплыть в ту же ночь. Спрятав бумаги под сюртук, который он аккуратно застегнул, Ньютон вышел на мол. Вдруг на него сзади набросились два силача и схватили его; мгновенно сильный удар по голове оглушил Форстера; он упал на землю.

Оставив моего главного героя в таком печальном положении, я перейду к менее важным действующим лицам этой истории.

Доктор Баддингтон вернулся и застал миссис Форстер в разгаре болезни. Как и следовало ожидать, он нашел, что она в здравом уме, однако поверил сторожам, уверявшим, что ее привезли в состоянии полного помешательства и что ее прислал доктор Рамсден. Рамсден решил до поправления миссис Форстер ничего не говорить главному врачу больницы. Скоро она действительно начала поправляться. Но как медленно и скучно шло для нее время! Ее ум переполняла тревога и — что несравненно важнее — раскаяние. Вспоминая свое прошлое, она приходила в ужас. Заливаясь слезами, простирая руки, миссис Форстер на коленях просила милосердия и забвения у того, к кому никогда не взывают тщетно. Владычество бешеных страстей миновало: ее сердце изменилось.

Доктору Баддингтону она ни на кого не жаловалась и ничего не объясняла; ей хотелось только выйти из дома сумасшедших, едва ее здоровье окрепнет, и тогда доказать мужу, как искренне и полно изменилась она. Когда миссис Форстер в первый раз вышла в сад, она села на скамейку и там случайно услыхала разговор о себе. Говорили сторожа.

— А почему она помешалась, Том?

— Говорят, она всю жизнь была не лучше, — ответил Том. — И крыса не захотела бы жить с ней в одном доме! Ведь в припадке бешенства она чуть не убила старого Спиннея, клерка! Стали толковать, что он умер. Ну вот, совесть, или что-то там в этом роде, и свела ее с ума.

— Так он, значит, не был убит?

— Да нет же! Я его видел и говорил с ним в позапрошлое воскресенье.

— А что случилось с ее мужем и с этим красивым малым, ее сыном?

— Никто не знает. Старик, славный такой, — как не стыдно этой ведьме, что она так портила ему жизнь, — совсем упал духом и не захотел оставаться в Овертоне. Он уехал с сыном, и где он теперь живет, никому не известно.

— А молодой?

— Он вернулся и опять водит барки. Он два раза приезжал сюда справляться о матери. Бедняга! Жаль было смотреть, как он печалится о старухе. Он нам с Билем дал по шее за то, чтобы мы были с ней ласковы. Но три дня тому назад судно пришло без него. Думают, что он свалился с пристани в Бристоле и утонул; никто ничего не слышал больше о нем.

— Ну, Том, а старуха-то теперь совсем поправилась?

— Да. Только где ее муж и сын? Никогда больше не придется ей их поедом есть, уж это верно.

Трудно описать чувства миссис Форстер. Тяжелое бремя свалилось с ее души: мистер Спинней не умер. Но сколько бед могла оплакивать она! Ее предательски увезли люди, которые негодовали на нее, но не имели права ее карать. Полное нежности отношение к ней ее сына и мужа, исчезновение одного, предполагаемая смерть другого — все это были такие удары, которые почти совсем ошеломили несчастную. Шатаясь, она вернулась в свою камеру, и волнение вызвало у нее новый припадок лихорадки; много дней она не вставала с постели.

Глава IX

Мы оставили Кыотона без чувств; однако он не долго пролежал так. Скоро двое малых в синих куртках, с дубинами в руках и пистолетами за пазухой, отнесли его в лодку и доставили на палубный катер, стоявший на якоре в сотне ярдов от берега.

Ньютон очнулся, и неясное зрение показало ему что-то, блестевшее над ним. Когда он пришел в себя лучше, то увидел человека, который светил ему огарком прямо в глаза, чтобы судить, произвело ли кровопускание действие. Ньютон постарался сообразить, где он и что с ним случилось, и от напряжения снова впал в состояние столбняка. Наконец он очнулся, точно от сна смерти, и увидел, что лежит на палубе, а какая-то женщина смачивает ему лоб водой.

— Где я? — вскрикнул Ньютон.

— Вы хотите знать, где вы? Да на палубе «Быстрого», и я смотрю за вами, милый мой.

— Кто вы?

— Кто я? Если я никто другой, так, верно, Джуди

Мелони, жена помощника боцмана.

— Как я сюда попал?

— Да вы не попали, милый мой, вас принесли.

— Как меня сюда доставили?

— Право, не знаю как; ив то в гичке, не то а шлюпке.

— А зачем?

— Это, я думаю, я знаю. Чтобы вы послужили королю и отечеству.

— Значит, меня завербовали?

— Да, золотой, могу в этом поклясться над Библией, Вам пришлось нелегко, но это значит, что вы были нужны.

Ньютон слушал и думал о положении отца, о том, как старику будет плохо жить без него; подумал также о состоянии своей несчастной матери и снова упал на палубу.

— Как ему худо, — прошептала Джуди. — Ну, он не мой земляк, это ясно как день, потому что, если бы так, он никогда не стал бы поднимать столько шума из-за пустяков! — И Джуди, подобрав платье, ушла.

До рассвета Ньютон пролежал в состоянии болезненного полусна. Наконец его разбудили звуки проходивших мимо лодок и громкий говор на палубе. Он не сразу вспомнил все, что произошло; однако перевязанное плечо, влажные волосы, лицо, жесткое от запекшейся крови, — все вместе заставило его вспомнить то, что сказала Джуди: его завербовали. Средняя межпалубная часть катера была пуста, только в гамаках над головой Форстера покачивались люди, и он, желая узнать что-нибудь новое, прополз под гамаками к лесенке и поднялся на палубу.

Около двадцати хорошо вооруженных матросов высадили из шлюпок человек двадцать, доставленных Hi судно. Офицер приказал им отправиться на корму. Ньютон заметил, что со многими из вновь доставленных, по-видимому, поступили не лучше, чем с ним. Некоторые из них были страшно обезображены и обливались кровью,

— Сколько их всего, мистер Винцент? — спросил лейтенант у помощника капитана, обладателя страшных бакенбард, которые сходились на шее.

— Семнадцать, сэр.

— А прежде сколько было? Помнится, двадцать шесть?

— Двадцать семь вместе с малым, которого я прислал сюда ночью.

— Хорошо, этого довольно. Пропустите их в трюм, да поставьте решетку на все время, пока мы останемся в гавани. Как только маленькая шлюпка будет на палубе, поднимите якорь.

— Она скоро вернется. Я приказал ей дождаться Томсона и Мертона, которые не вернулись с нами.

— Вы думаете, они ускользнули?

— Нет, не думаю, сэр. Вот маленькая шлюпка отчаливает.

— Хорошо, отправьте новобранцев в трюм и заприте их, — ответил лейтенант. — Поднять паруса, привести в движение ворот!

Ньютон решил, что теперь ему следует сказать, что он капитан судна и потому не подлежит вербовке. Он подошел к лейтенанту и начал:

— Прошу прощения, сэр…

— Кто вы такой? — резко прервал его лейтенант.

— Вчера ночью меня насильно завербовали, сэр. Можно поговорить с вами?

— Нет, нельзя

— Это могло бы вас избавить от беспокойства, сэр…

— Мне будет спокойнее всего, если я вас отправлю вниз. Мистер Винцент, проводите этого человека в трюм. Почему он на свободе?

— Он, кажется, был в руках доктора, сэр. Сюда, сердечный, ну, пошевеливайтесь!

Ньютон хотел возражать, но двое из вербовщиков схватили его за шиворот и без церемоний толкнули к переднему люку. Сняли решетку; Ньютона опустили в трюм, где он очутился в обществе сорока завербованных, почти задыхавшихся от недостатка воздуха. Весь их разговор — если можно было назвать это разговором — состоял из непрерывной цепи проклятий, ругательств и клятв жестоко отомстить.

Маленькая шлюпка вернулась; она принесла только двоих гребцов, остальная часть ее экипажа, вместе с Томсоном и Мертоном, воспользовалась случаем бежать от рабства. Посыпались проклятия на виновных. Наконец командир велел поднять якорь, и судно двинулось в море.

Лейтенант получил приказание доставить живым свой живой груз, поэтому, едва судно его величества очутилось в море, люки открыли и завербованным позволили выйти на палубу: сначала одной половине всех захваченных, потом другой. Два матроса с обнаженными кортиками стояли подле люка на тот случай, если бы какой-нибудь недовольный стал спорить и противиться распоряжениям начальства.

Ньютон так страдал во время своего заключения, что был искренне благодарен, когда ему позволили выйти на палубу. Над головой виднелось ясное небо, и судно шло со скоростью семи или восьми миль в час. Это было, как выражаются моряки, «мокрое судно»: волны то и дело хлестали через его борт. Ньютон омыл этой водой лицо и голову, почувствовал, что ожил, и стал смотреть, как судно бежит вдоль берега. Кругом него были чужие люди, и самые твердые из них не могли не жаловаться на судьбу.

— Куда мы идем? — спросил Ньютон человека, стоявшего рядом с ним.

— Надеюсь, в ад, вместе с теми, кто нас сюда притащил, — ответил тот, скрежеща зубами.

В эту минуту на палубу вышла Джуди Мелони с корзинкой, полной картофельной кожуры, которую она собиралась выкинуть за борт. Ньютон ее узнал и поблагодарил за доброту.

— Вы красивый малый; теперь, когда вы умылись, это видно, — ответила Джуди. — Пусть плохо будет тому, кто так ударил вас. Я спрашивала мужа, не он ли это сделал; говорит, не он, и клянется своим спасением, что вас угостил Тим ОКоннор; это такое животное!

— Куда мы идем? — спросил Ньютон.

— Сейчас пойдем обедать.

— Нет, куда судно идет?

— Судно? Конечно, в Плимут. Там вас ждут.

— Кто ждет?

— Три фрегата, ведь они же не могут уйти в море без моряков. Это бедные бессловесные существа и сами ничего не могут делать.

— А вы знаете, куда пойдут фрегаты?

— Они пойдут разговаривать, — ответила Джуди я прошла на нос.

На следующий день катер бросил якорь. Выслали шлюпки и переправили завербованных на сторожевое судно. Ньютон к своей досаде увидел, что тут и с ним, и со всеми остальными обошлись, как с настоящими узниками. В тот же день после полудня с востока пришел другой корабль с целой партией преступников, за нарушение закона осужденных служить на военном фрегате. Между осужденными и завербованными не делали никакого различия: со всеми обращались одинаковым образом. Всем велели сесть в шлюпки, и меньше чем через час Ньютон очутился на палубе прекрасного фрегата, готового к отплытию.

Глава X

Первый лейтенант собрал новобранцев на квартердеке и спрашивал их поочередно, знакомы ли они с морем, могут ли бросать лот и держать руль. Выслушав ответы, он отослал их прочь. Ньютон опять хотел было объяснить свое положение, но, подумав, решил дождаться капитана. В этот вечер новобранцам не дали ни постелей, ни одеял. Шлюпки подняли; вооруженные ружьями и боевыми патронами часовые были поставлены у сходов для предупреждения дезертирства.

На рассвете все вышли на палубу. Фрегат отвязали, но якорь еще оставили внизу. Из мичманов фрегата один должен был наблюдать за насильно завербованными и предупреждать их бегство; другие отправились на берег, чтобы рапортовать капитану о прибытии судна; в то же время нижние паруса распустили, и все приготовили к отплытию. К своему великому огорчению Ньютон понял, что едва капитан появится, корабль пустится в море. Действительно, едва войдя на палубу, капитан приказал поднять свою шлюпку, потом поставить паруса, а сделав эти распоряжения, прошел в рубку. Через три минуты Ньютон понял, что в настоящее время у него не осталось ни малейшей надежды на освобождение. Действительно, корабль отплыл.

Когда капитан появился на палубе, он приказал старшему лейтенанту отправить на задние шканцы всех вновь набранных людей и в коротких словах объяснил им, что их служба — дело необходимое. Исполняющим свои обязанности он обещал не забыть о них. Когда он обратился к Ньютону, молодой человек ответил, что он сам управлял судном и что поэтому избавлен законом от насильственной вербовки.

— Это легко проверить, — заметил капитан. — Где ваши доказательства? Ваша молодость почти опровергает такие утверждения.

— Вот мои бумаги, сэр, вот удостоверение таможни, приказ о высадке; все это у меня было в кармане, так как я собирался увести свое судно за несколько минут до того времени, когда был завербован.

— Да, все это верно, — сказал капитан, рассматривая документы. — Ваше имя?

— Ньютон Форстер.

— Это ваша подпись?

— Моя, сэр.

— Пусть клерк принесет сюда перо и чернила. Приказание было исполнено.

— Теперь напишите ваше имя, — сказал капитан. Форстер написал. Капитан и лейтенант сравнили его почерк с подписью на приказе для высадки.

— Почему вы раньше не сказали обо всем этом? — спросил капитан.

— Я несколько раз пытался сказать, но мне запрещали говорить, — ответил Ньютон; потом рассказал, как с ним поступили при вербовке и как обходился с завербованными командир вербовочного судна.

— Если все, что вы говорите, правда, а мне кажется, что это правда, вы, конечно, не подлежали вербовке, — сказал капитан. — Ваше положение тяжело, но что я могу сделать? Мы в открытом море и, вероятно, будем крейсировать в течение нескольких месяцев. Конечно, вы не можете без дела жить на военном корабле и пока останетесь с нами; вам придется нести известные обязанности. Служить своей стране не позорно, в качестве кого бы вы ни служили ей. Откровенно скажу вам, что, хотя я, конечно, не завербовал бы вас, я очень рад, что вы на моей палубе. Лучше бы у меня было пятьдесят человек вроде вас, чем множество тюремных подонков, которых мне приходится смешивать с лучшими моряками.

— Может быть, сэр, вы будете так добры, что отправите меня обратно на одном из возвращающихся в Англию судов?

— Нет, этого я сделать не могу; вы занесены в судовые книги, и после возвращения вопрос о вас должно рассмотреть. Я сочту своей обязанностью позаботиться об этом; однако я надеюсь, что до той поры вы добровольно поступите на службу.

— А в это время мой бедный отец может умереть с голоду, — произнес Ньютон, не обращаясь к своим собеседникам, а просто вслух высказывая свою мысль.

Капитан отошел и вместе с лейтенантом несколько раз прошелся по квартердеку.

— Это тяжелые обстоятельства, — наконец сказал он. — Форстер, вы знаете мореплавание?

— Да, сэр, я умею вычислять и измерять высоту солнца.

— Хорошо, это годится. Мистер Питсон, отпустите новобранцев. Их посадили за столы?

— Да, сэр.

Первые дни Ньютон плохо чувствовал себя, все для него было ново: размеры фрегата, точное и строгое распределение времени и занятий, строгость дисциплины; но вскоре он понял, что человеку, точно исполняющему свои обязанности, нетрудно служить на военном корабле. Был ужасен только тот способ, при помощи которого его заставили поступить на фрегат. И хотя Форстер часто вздыхал при мысли об отце и матери, он бодро и охотно исполнял данное ему дело и был на хорошем счету.

Капитан Норсфлит оказался добрым и человеколюбивым начальником; старший лейтенант шел по его стопам. Не прошло и шести недель, как команда дисциплинировалась; все были довольны. К тому же постоянное преследование вражеских судов, желание захватить их и ожидание призовых денег заставили большинство завербованных забыть о случившемся или, во всяком случае, перестать жаловаться. Постоянные упражнения в пушечной стрельбе порождали во всех жажду встречи с неприятелем одинаковой силы. Другие суда снабжали фрегат «Терпсихора» запасами провизии и пищи, и корабль благополучно крейсировал девять месяцев.

В течение этого времени несколько призовых судов было отправлено в Англию. Благодаря тому, что многие из экипажа сопровождали захваченную добычу, количество людей на «Терпсихоре» уменьшилось, хотя некоторые моряки возвращались на фрегат с другими кораблями.

Однажды с верхней реи заметили чужой парус, и в короткое время «Терпсихора» нагнала иностранца. Судно быстро подняло, но почти тотчас же, в знак покорности, опустило трехцветный флаг. Это был французский бриг, который шел к мысу Доброй Надежды с боевыми припасами и другим грузом. На «Терпсихоре» уже не осталось ни третьего лейтенанта и ни одного мичмана, способного вести судно; между тем, видя ценность брига, Норсфлит решил отправить его в Англию. Когда встал вопрос, кого можно назначить капитаном добычи, старший лейтенант укачал на Форстера. Капитан согласился. И вот Ньютон с пятью матросами и двумя французскими пленниками, которые должны были помогать ему, перешел на палубу «Эстель», получив письменный приказ войти в гавань Плимута, а там передать призовое судно адмиралу.

Капитан Норсфлит при этом вернул ему документы его баржи и дал письмо к адмиралу, рассказывая в нем все. Сообщив молодому человеку содержание своего письма, Норсфлит посоветовал все же ни бросать морской службы и обещал с бака перевести его на квартердек в качестве одного из помощников капитана. Ньютон поблагодарил капитана, обещал подумать о его предложении и через пять минут был уже на палубе брига «Эстель».

Очутившись вне фрегата, Ньютон ликовал; правда, на палубе «Терпсихоры» ему было хорошо, но все же теперь он освободился от невольного рабства.

Бриг «Эстель» был отличным судном и, благодаря не слишком тяжелому грузу, легко и быстро шел по воде. Поэтому Ньютон надеялся, что через две недели будет дома.

Наряд служащих, отправленных на бриг вместе с Ньютоном, состоял из двух прекрасных матросов и трех человек из сброда, набранного в тюрьмах. Капитан Норсфлит отпустил первых, так как было необходимо, чтобы часть экипажа призового судна умела водить корабли и править рулем; с бывшими заключенными он надеялся никогда больше не видаться, в уверенности, что, попав в Плимут, они немедленно сбегут.

В течение первых десяти дней дул благоприятный ветер, и «Эстель» была уже невдалеке от прилива, когда заметили, что к бригу с норд-веста идет судно; по виду оно походило на каперскую шхуну, но было ли оно неприятелем, или другом, никто не мог решить. На палубе «Эстель» стояли две маленькие латунные пушки, помещавшиеся на баке, и Ньютон, желая узнать, какой нации принадлежит капер, поднял на бриге французский флаг и дал пушечный выстрел. Через минуту на шхуне появились английские цвета, но Ньютон, все еще неуверенный, приготовился к тому, чтобы поставить свой бриг по ветру, зная, что он скорее всего идет фордевиндом. Капер был теперь на расстоянии двух миль от «Эстели», когда Роберте, один из моряков, решительно заявил, что, по его мнению, это французская шхуна, и в подтверждение своих слов указал на некоторые особенности в ее оснастке и постройке, заметные только опытному матросу.

— Лучше уйти! Если это француз, он скоро покажет нам это, открыв огонь, — прибавил Роберте.

Ньютон держался того же мнения. Бриг пошел по ветру, и мало-помалу на нем распустили все паруса. Капер немедленно тоже отпустил все рифы, натянул большой парус-грот, выкинул французский флаг, и вот через несколько минут между такелажем «Эстели» прожужжало ядро и упало перед носом брига.

— Я так и думал, — вскрикнул Роберте. — Это Джонни Крано! Ну, бриг идет хорошо, через два часа стемнеет, и мосье должен торопиться, не то мы все-таки уйдем.

Теперь капер был всего в одной миле от брига. Оба судна шли во всю. Через полчаса капер приблизился и очутился всего в трех четвертях мили от «Эстели».

— Я думаю, наши ядра скоро будут долетать до них, — сказал Ньютон. — Уильяме, дайте мне руль. Сами идите с Робертсом и другими и перекатите пушки на корму. И поскорее, ребята; шхуна идет по пятам.

— Идемте, — подхватил Роберте. — Почему вы не шевелитесь, Коллинс? Не хочется ли вам посмотреть, какие помещения во французской тюрьме? — прибавил он, обращаясь к одному из бывших осужденных.

— Не особенно, — ответил другой из бывших воров, Томсон. — Ты, кажется, побывал во всех английских тюрьмах, Бен. Правда?

— Может быть, — ответил Коллинс. — Только один джентльмен не должен вмешиваться в дела другого. Меня, во всяком случае, не бичевали, как тебя!

— Нет, но на «Терпсихоре» ты отведал розг, Бен, — ответил Гильсон, третий из бывших заключенных.

Скоро пушки стояли на месте; боевые припасы были принесены на палубу. Ньютон передал руль Уильямсу и стал распоряжаться одной пушкой, Роберте — другой. А капер все приближался.

Теперь ядра могли до него долетать, и «Эстель» открыла сильный огонь.

Это немного задержало шхуну. Пушки, перемещенные на корму, ускорили ход брига; между тем шхуна была принуждена стрелять с носа, и это замедляло ее движение. Тем не менее каперское судно шло быстрее брига и понемногу приближалось к нему.

— Вам незачем подходить так близко к нам, — сказал Роберте двум французам, которые были на бриге. — Идите на бак и не попадайтесь нам на дороге. Знаете, этот малый задумал недоброе; французик что-то поглядывал на боевые припасы, — прибавил он обращаясь к Ньютону. — Слышите, идите на бак, не то я разобью ваши французские черепа!

— Не трогайте их, Роберте, — остановил моряка Ньютон.

— Не трону, если они не будут у меня на дороге. Слышите, идите на бак! — опять крикнул Роберте французам, делая им рукой знак уйти.

В ответ французы только осклабились; один хотел, было исполнить данное ему приказание, как ядро с капера почти перерезало несчастного на две части. Другой француз, бывший близ него, бросился вниз, в каюту.

— Это, по крайней мере, было послано недурно, но не в него метили, — заметил Роберте, поглядывая на труп. — Броситьего за борт?

— Нет, пусть останется лежать тут. Если нас схватят, они увидят, что это дело их собственных рук.

— Хорошо, только унесите его с дороги.

Второе ядро со шхуны упало спереди, в трюм. Француз-пленник выбежал на палубу так же поспешно, как за несколько мину г перед тем бежал в каюту.

— Теперь опять я попытаю счастья, — сказал Роберте. Но Ньютон выстрелил раньше, чем Роберте приготовился. Ядро разорвало один из верхних парусов.

— Это даст нам возможность отойти немного подальше… Теперь моя очередь.

Роберте выстрелил и был счастливее: его снаряд снес верх передней мачты, с которой упали паруса.

— Хорошо, моя медяшечка, — сказал Роберте, ласково похлопывая по орудию. — Только выведи нас из этой переделки, и я очищу тебя, будешь блестеть, как серебро.

Поняла ли пушка его . слова, или, что было вернее, маленькое расстояние до шхуны сделало выстрелы из нее* эффективнее, но оно повредило большей части парусов и оснастки капера. Однако неприятель скоро исправил повреждения. Шхуна перестала стрелять из большого орудия, а вечером о темноте подошла на расстояние четверти мили от брига и открыла усиленный ружейный огонь.

— Горячо, — заметил Уильяме, стоявший на руле, и показал на отверстие, пробитое пулей в его куртке.

— Пожалуй, слишком жарко, — заметил Коллинс, осужденный. — Не понимаю, зачем нам подвергать опасности жизнь из-за жалкой доли призовых денег? Я подаю голос за спуск флага.

— Нет еще, нет еще, мои молодцы, — возразил Ньютон. — Попробуем дать еще несколько выстрелов.

— Попробуем, конечно, — согласился Роберте. — Я знаю, что усиленное преследование будет длиться долго.

— Тем хуже, — ответил Коллинс. — Впрочем, вы делайте, как вам угодно, а я на нос.

— Ты умный малый, Бен, мы за тобой, — сказал Гильсон.

— Птицы одной породы держатся вместе; я, Бен, а тобой, — прибавил Томсон.

И осужденные ушли вниз, скрылись от ружейного огня. Роберте и Ньютон стреляли, Уильяме правил рулем, Француз ушел с палубы раньше преступников.

Шхуна была близко; огонь ружей был ужасен. Все английские моряки получили легкие раны; но вот, уже среди полной темноты, один из выстрелов брига оказался удачнее других Главная мачта шхуны была разбита надвое или так повреждена, что французам пришлось спустить грот. Бриг же теперь шел быстрее; между ним и шхуной быстро увеличивалось расстояние, и через несколько минут англичане потеряли шхуну из виду.

— Ур-ра! — крикнул Роберте.

На небе не было ни звезды, стояла густая тьма. Ньютон посоветовался с Уильямсом и Робертсом, и все вместе решили, что лучше всего остановиться, свернуть паруса и позволить каперу обогнать себя. Это было приведено в исполнение; теперь, когда опасность прошла, трое осужденных явились на помощь.

На следующее утро наступила туманная погода, я шхуна, которая, вероятно, распустила все паруса, в погоне за бригом обогнала его.

Она исчезла.

Ньютон и его экипаж поздравили себя с успехом. Бриг вступил в воды пролива. Все уже надеялись через каких-нибудь двадцать четыре часа очутиться в безопасности. Но им не удалось это. Около полудня с левой стороны появилась та же шхуна. Перед сумерками она подошла близко, и Ньютон, видя, что защищаться невозможно, поднял сигнальный флаг сдачи.

Глава XI

Несмотря на сигнал, экипаж шхуны, подошедшей к бригу, дал залп. К счастью, Ньютон и его экипаж были внизу, надеясь захватить с собой несколько перемен белья, что в тюрьме могло оказаться очень полезно. Таким образом, залпом был убит только последний из оставшихся в живых пленников-французов.

С капера прислали шлюпку. Человек двенадцать французов, размахивая кортиками, бросились на палубу «Эстели», но увидели только тело своего соотечественника. По их приказанию выйти на палубу из каюты показались Ньютон и его товарищи с узелками в руках. Но победители отняли у них все вещи и приветствовали ударами кортиков. Ньютон, зная, что сопротивление ни к чему не приведет, покорился. Преступники, привыкшие к переделкам, тоже безропотно подчинились своей доле. Но Роберте и Уильяме, невзирая на убеждения Ньютона, не хотели сдаться так спокойно. Прежде всего Роберте увидел труп француза-пленника.

— Я говорил тебе, Джанни, — произнес он, — что тебя убьют. Вы, сердечные, все ваши пули приберегаете для своих же друзей, — обратился он к матросам шхуны.

Произошла драка; французы били англичан кортиками плашмя. Уильяме в бешенстве вырвал оружие из рук одного француза и всадил его в него, а Роберте бросился с кулаками на часовых и двоих уложил на палубу. Однако обоих пересилили и израненных, в крови, бросили в шлюпку; она отчалила и направилась к шхуне.

Там Ньютона и остальных англичан оттолкнули на корму, обыскали и сняли с них все платье, казавшееся хорошим. Коллинс оказался отличной добычей: на нем было несколько рубашек, несколько пар носков; французы спрашивал себя, когда же они доберутся до человека. Наконец его разоблачили и оставили почти без одежды. Тогда Ньютон, на котором был еще жилет и рубашка, бросил жилет преступнику. Тот, поблагодарив его, шепнул: «Мне все равно; они оставили мне мою старую шляпу».

Еще до утра шхуна вошла в скалистую гавань Морлю, и жандармы отвели пленников в тюрьму. По дороге туда Коллинс забавлял зрителей и удивлял своих товарищей, поднимая руки и держа их то в одном, то в другом положении. Когда пленных заперли, он подошел к решетчатому окну и стал показывать те же самые жесты толпе, собравшейся под окнами. Ньютон, который подошел к окну, спросил Коллинса, зачем он это делает.

— Для себя и для вас, — ответил преступник, — по крайней мере, надеюсь на это, ведь во всех странах есть франкмасоны.

Через несколько минут один из толпы подошел к часовому и сказал, что пленники знаками просят воды. Жандарм послушал своего соотечественника, который говорил, что, во имя сострадания, нужно оказать заключенным необходимую милость. Воду принесли; в ту же минуту человек, говоривший с жандармом, знаком, заметным только для Коллинса, показал, что его просьба понята.

— Отлично, — сказал Коллинс Ньютону, отходя от решетки. — У нас есть друзья и снаружи, и внутри.

Приблизительно через час узникам принесли хлеба, и в числе вошедших с пищей Коллинс узнал человека, который ответил на его сигнал; других переговоров не было. В полдень дверь тюрьмы снова открыли, пришел врач и перевязал раненых. С ним явилось еще трое посланных губернатором города для расспросов, а знакомый Коллинса выступил в роли переводчика. Пока хирург перевязывал раны Уильямса и Робертса, раны многочисленные, но не серьезные, было задано много вопросов и получено много ответов через переводчика. Переводчик говорил по-английски слишком хорошо для француза; вероятно, это был переселившийся в эту область русский или датчанин. Он начал:

— Никто, кроме меня, не понимает здесь английского языка; но они подозрительны; будьте осторожны. Как ваше имя?

— Бен Коллинс.

— Как? — по-французски спросил чиновник. — Бен Колен? Хорошо, продолжайте.

— Какой у вас ранг на корабле, а также в ложе?

— Обыкновенный матрос, мастер, — ловко ответил Коллинс.

— Как? — спросил француз, державший перо.

— Матрос, — по-французски ответил переводчик.

— Спросите у него название судна.

— Как называется ваш корабль? Чем мы можем вам помочь?

— «Терпсихора»; лодкой с провизией.

— Как?

— Фрегат-крейсер «Терпсихора».

— Он хорош на ходу? Когда?

— Сегодня вечером, и проводника. — Что он говорит?

— Судно идет хорошо в открытом море.

— Спросите, каковы их силы, — продолжал по-французски ЧИНОВНИК.

— Сколько пушек? Как вы уйдете из тюрьмы?

— Тридцать шесть; у меня есть средства.

— Тридцать шесть пушек, — повторил по-французски переводчик.

— Хорошо, а экипаж?

— Сколько матросов? Когда стемнеет, я буду здесь.

— Двести семьдесят, но многие ушли на призовых судах.

Допросили также Ньютона и остальных. Все имена записали.

— Ну, теперь, я думаю, если постараться, мы уйдем отсюда, — сказал Коллинс, обращаясь к Ньютону и остальным. — Когда мне хотелось погулять на свободе, ни одна английская тюрьма не могла меня удержать. Решетки — час времени!

Тут Коллинс снял свою старую шляпу, поднял ее подкладку и вынул оттуда множество, сделанных из часовых пружин маленьких пилок, напильников и других инструментов.

— Поработаем и баста, — прибавил он.

— Бен, — спросил его Гильсон, — кто твой друг?

— Может быть, губернатор, не знаю; только мы можем доверять ему и любить его — вот это верно. Ну, теперь кто-нибудь подойдите к решетке, чтобы меня не увидели.

Неожиданная надежда на освобождение вызвала тревожную радость среди заключенных. День казался им бесконечным.

Наконец стемнело; облачное небо и дождь оживили надежды пленных Площадь перед тюрьмой опустела; часовой скорчился подле входа в тюрьму, что отчасти защищало его от непогоды. Вот кто-то заговорил с солдатом.

— Вероятно, он идет, — сказал Коллинс — Не шумите внизу; я думаю, его помощник, который хочет отвлечь внимание жандарма.

— Не шумите, — послышался голос за решеткой снаружи.

— Я здесь, — тихо сказал Коллинс.

— Как вы выберетесь из тюрьмы?

— Когда мы перестанем петь, уведите часового; в эту минуту брусья решетки будут вынуты.

— Там, снаружи, все готово. Когда вы освободитесь из тюрьмы, идите вправо, поближе к стене. Если я не буду здесь, я встречу вас на углу.

И франкмасон исчез.

— Ну, Томсон, пой, только не очень громко, — сказал Коллинс, — мы можем работать вдвоем.

Томсон запел; Ньютон взял из рук Коллинса маленькую пилку и стал пилить по его указаниям. Брусья уступали, как дерево, поддаваясь хорошо закаленным инструментам Коллинса. Через полтора часа три бруса были бесшумно удалены, и в отверстие без труда мог проскользнуть человек. Голос Томсона звучал довольно хорошо, и его пение не только заглушало шум работы, но еще и занимало часового, который, стоя спиной к стене, слушал мелодию.

Томсон смолк; наступила тишина, полная тревоги; через несколько мгновений часовой опять с кем-то заговорил. Голоса удалялись, замирали.

— Пора, брат, — послышалось под окном.

Через минуту все пленные были вне стен тюрьмы. Молчаливо прошли они вслед за своим проводником до пристани.

— Вот лодка и достаточное количество съестных припасов, — шепотом сказал масон. — Вам придется миновать часовых на скалах, но больше мы ничего не можем для вас сделать. Прощайте, брат; желаю счастья вам и вашим товарищам.

И, сказав это, масон исчез.

Стояла такая темная ночь, что, несмотря на близость к лодке, они еле различали ее абрис. Ньютон, советуя остальным быть осторожнее, вошел в ладью, остальные за ним. Роберте, зрение которого немного пострадало от ран, споткнулся об весло.

— Кто идет? — крикнул часовой со скалы.

Ответа не было. Все замерли. Солдат подошел к краю скалы и глянул вниз, но ничего не различив и не услыхав ни звука, вернулся на свой пост.

Некоторое время Ньютон не позволял своим товарищам шевелиться. Потом весла осторожно подняли, в уключины положили платье, чтобы заглушить стук; наконец лодку оттолкнули от пристани. Был отлив; беглецы позволили баркасу плыть по одному из узких рукавов, составлявших вход в гавань.

Теперь шел частый дождь, и, желая уйти от берега до света, Ньютон решил, что можно начать грести. Он и Коллинс взялись за весла, но едва сделали они три удара, как один из часовых услышал шум и выстрелил в их направлении.

— Грести как можно скорее, — крикнул Ньютон, — это наше единственное спасение!

Еще и еще выстрел. Началась тревога, замелькали огни; французы размещались по гребным шлюпкам. Беглецы с удвоенной силой налегли на весла и с помощью отлива и темноты скоро очутились вне досягаемости ружейных выстрелов. Тогда они сложили весла, поставили мачту и на парусах пошли в море.

Отплыли они в девять часов вечера, а на рассвете французский берег уже исчез. Радостно напали бежавшие на провизию, открыли бочонок вина, и, может быть, никто из них никогда не завтракал так весело.

Солнце встало в тумане, небо грозило бурей, но они были свободны и счастливы. Ветер свежел, баркас летел по ветру, волны захлестывали его корму, но освобожденные ничего не боялись, даже опасность превращалась для них в восторг. Они прошли мимо многих судов, не заметивших их, до заката увидели английский берег, а утром ступили на сушу.

Тут они поделили провизию и простились.

— Прощайте, джентльмены, — сказал Коллинс — Позвольте мне заметить, что на этот раз вам посчастливилось, благодаря моему почтенному сообществу.

Глава XII

У Ньютона были верительные письма от капитана Норсфлита, и потому он не нашел нужным явиться к адмиралу в Плимуте; напротив, он, как можно поспешнее, направился в Ливерпуль, желая узнать о положении своего отца. Пропустим все трудности, которые он испытал во время пути.

В свое время Ньютон писал отцу о том, что его завербовали, но сомневался, чтобы письмо дошло, так как его поручили отправить одной из женщин, которая оставила фрегат накануне отплытия судна.

Подойдя к дому отца, Ньютон увидел Никласа; он, по обыкновению, сидел на своей скамейке, но ничего не делал; окна лавки были пусты.

Ньютон вошел в дом; отец поднял глаза. — Ньютон, мой дорогой мальчик, это ты? — крикнул Форстер. — Как долго ты не приходил! Как поживает Хильтон? Как здоровье твоей бедной матери?

— Милый отец, — ответил Ньютон и взял его за руку. — Разве вы не получили моего письма?

— Нет, я не получал никаких писем. Сколько времени тебя не было? Пожалуй, два или три месяца.

— Почти двенадцать, отец. Меня насильно завербовали в Бристоле, я служил на военном фрегате и только что бежал из французского плена.

И Ньютон рассказал отцу о своих приключениях. Никлас слушал его, открыв рот от изумления.

— Боже мой! Ты был на военном судне, был во Франции! Значит, ты не знаешь, что с твоей бедной матерью? — сказал он.

— А вы не справлялись о ней, милый отец?

— Нет; я все думал, что ты вернешься домой и расскажешь мне о ней, — со вздохом сказал Никлас.

— Ну, а как вам живется здесь? — спросил Ньютон чтобы переменить разговор.

— Плохо, Ньютон, очень плохо. С тех пор, как мы не видались, я получил не больше шести заказов.

— Мне грустно слышать это, отец. А скажите, у вас найдется что-нибудь съестное? Я очень голоден.

— Боюсь, мало, — ответил Никлас, подходя к буфету. Достав оттуда хлеба и сыра, он спросил: — Ты станешь есть хлеб с сыром?

— Я готов есть конину, мой дорогой отец, — ответил Ньютон, не евший двенадцать часов.

Ньютон быстро уничтожал провизию.

— Мне пришлось продать большую часть вещей из лавки, — сказал Никлас, заметив, что Ньютон посматривает на пустое окно. — Что делать? Мне кажется, в Ливерпуле никто не носит очков.

— Что же, отец, будем надеяться на лучшие времена.

— Да, да, положимся на Господа, Ньютон. Вчера я продал мои часы, и на эти деньги мы прокормимся некоторое время. В лавку зашел матрос, спросил, нет ли у меня часов на продажу. Я сказал, что в настоящее время я только чиню их, но что, когда мне удастся сделать усовершенствование в двойной пружине…

Тут Никлас потерял нить рассказа и весь ушел в вычисления, но сын прервал его.

— Что же вам ответил моряк?

— Ах, извини; я ему сказал, что у меня есть только собственные часы, однако хорошие и которые обойдутся ему дешевле новых; что они стоят пятнадцать фунтов, но что, нуждаясь в деньгах, я спрашиваю за них всего пять. Он увидел, как мне жаль расстаться с ними…

И Никлас задумался о часах, забыв свой рассказ.

— Что же он вам за ни заплатил? — спросил Ньютон.

— О, это был добрый, славный человек; он сказал, что не хочет пользоваться положением бедняка и что я получу за них сполна. Действительно, он отсчитал мне пятнадцать фунтов. Я хотел было вернуть ему часть денег, но он ушел из лавки раньше, чем я успел выбраться из-за прилавка.

— Бог послал его, — сказал Ньютон, — потому что у меня нет ни полпенни. Скажите, знаете ли вы, что сталось с тем ящиком, который я оставил на барже Хильтона?

— Ах, да; его привезли, и я снес его наверх, и все удивлялся, зачем ты его прислал.

Утолив голод, Ньютон прошел во второй этаж и там нашел все свое платье, которое Хильтон прислал Никласу, думая, что сын его умер.

Молодой человек переоделся и принял гораздо более приличный вид.

На следующий день Ньютон написал в приют душевнобольных, спрашивая известий о матери; ему ответили, что миссис Форстер поправилась и несколько месяцев работала в больнице как сиделка, но что за десять дней до получения его письма она ушла из лечебницы, не оставив адреса.

Наводить дальнейших справок Ньютон не мог, на это у него не было средств. Он сказал обо всем отцу.

— Бедняжка! Но поверь, Ньютон, она ищет нас и скоро явится сюда, — ответил мистер Форстер.

И всякий раз, вспоминая о жене, Никлас повторял то же самое.

Прошло несколько месяцев, полных бессильной борьбы с нуждой. Ньютон изо всех сил старался получить место помощника капитана; правда, простым матросом он мог поступить куда угодно, но он решил взять только такую должность, которая защищала бы его от возможности новой насильственной вербовки. До поры до времени он работал в доках, но, к несчастью, получил ушиб, пролежал много недель. Деньги утекали, и у отца и сына остался последний шиллинг в тот день, когда Ньютон мог встать с постели и снова отправиться искать себе занятий.

Стоял ветреный день. Ньютон, безуспешно перебывавший на палубах всех многочисленных судов, печально шел по берегу реки. Время от времени налетали ливни. Вдруг Ньютон увидел, что от стоявшего на якоре большого брига оторвался вельбот, а в нем был всего один человек. Течение, которому помогал ветер, несло его вниз по реке. Человек, схватив одно весло, греб то справа, то слева, стараясь направить вельбот к берегу. Но быстрое течение уносило его, и через час он мог очутиться в море.

Ньютон с тревогой смотрел на него; вот новый порыв, и вельбот исчез из поля зрения Ньютона. Он бросился бегом по берегу в надежде увидеть вельбот, когда шквал уляжется.

Через десять минут Ньютон снова увидел вельбот; бывший там человек, бросив весло, по-видимому, молился. Вельбот был теперь приблизительно в миле от Форстера и милях в трех от города. Ньютон сбросил куртку, кинулся в воду и в первую минуту чуть не задохнулся от холода; тем не менее он поплыл так, чтобы очутиться в подветренной стороне вельбота. Течение помогало ему плыть быстро. Вот он громко закричал, чтобы дать несчастному знать о своем приближении. Погибавший услышал голос, заметил Ньютона и помог ему «взобраться в лодку. При этом вельбот сильно накренился и зачерпнул воды. Ньютон так устал, что несколько секунд не мог ни двигаться, ни говорить. Наконец он немного оправился.

— Нельзя терять ни минуты, — сказал он. — Берите весло, и будем грести к берегу.

Ничего не говоря, тот, ради которого Ньютон подверг опасности свою жизнь, взялся за весло, и через несколько минут усиленных стараний вельбот благополучно подошел к тому берегу, на котором стоит Ливерпуль.

— Слава Господу! — вскрикнул спутник Ньютона. — Я не напрасно молился ему. Несчастный случай с вами спас меня.

— Что вы хотите сказать? — спросил Ньютон.

— Разве вы не упали через борт? — ответил тот вопросом на вопрос.

Тогда Ньютон рассказал все уже известное читателю.

— Бог вас наградит, молодой человек, — произнес спутник Форстера. — А теперь я расскажу, почему меня унесла вода, и я очутился, как медведь в ванне. Мой первый помощник был внизу. Я только что отпустил вахтенных обедать, а сам сменил их; в такую ветреную погоду мы должны стоять на часах. Вдруг я услышал, что вельбот колотится о судно; я вошел в него, чтобы удлинить его привязь на сажень, но оказалось, что мальчик-юнга, новичок на море, который привязал его, сделал плохую петлю; вельбот отвязался, и течение унесло меня. Я звал матросов, они не слышали, хотя до старшего помощника мог дойти мой крик: он находился в рубке, где кормовое окно было открыто. А теперь расскажите мне о себе, мой мальчик; посмотрим, не могу ли я чем-нибудь отблагодарить вас.

В коротких словах Ньютон рассказал свою историю и, к удовольствию, получил то, чего искал.

— У меня нет второго помощника, — заметил капитан брига. — Были в виду два, но так как оба представили одинаково хорошие рекомендации, я не знал, которого из них взять, и ни одному ничего не обещал. А вы сами рекомендовали себя лучше их. Жалею только, что вы не займете место первого помощника. Я уверен, что вы годились бы для этой должности. И я не могу сказать, чтобы мой помощник очень нравился мне, но он родственник владельца брига!

Сговорились скоро. Мистер Беркрофт, капитан, дал Ньютону некоторую сумму вперед. А во время плавания судовладелец обещал выдавать половину жалованья Ньютона его отцу.

На следующее утро (на бриге был уже лоцман, и волнение утихло) Ньютон простился с Никласом, и рано утром капитан и молодой Форстер отправились к бригу в наемном ялике.

Как оказалось, в эту минуту первый помощник сидел в каюте и брился, собираясь отплыть к берегу, чтобы известить судовладельца о предполагаемой гибели Беркрофта. Матросы или работали, или же были внизу, поэтому никто не видел, как подошел ялик. В то самое время, когда Беркрофт и Ньютон вошли на палубу, первый помощник только что поднялся из кают-кампании, собираясь велеть спустить шлюпку. Увидев капитана, он чуть не упал от изумления и побледнел.

— Я думал, вы погибли, — сказал он Беркрофту. — Как могли вы спастись? Разве вельбот не унесло в море?

— Значит, мистер Джексон, вы знали, что река меня уносит? — серьезно спросил капитан, пристально глядя

— в лицо помощнику.

— То есть, — заговорил смутившийся Джексон, — не видя вельбота, я и подумал, что течение вас унесло… Понятно, я не знал, как это случилось.

— Ради покоя вашей совести, надеюсь, мистер Джексон, что вы ничего не знали. Но я спасся по милости провидения и вот этого молодого человека, которого пред. ставлю вам как моего второго помощника.

Джексон злобно посмотрел на Ньютона.

Джексон, действительно, видел несчастье с капитаном, но он был лишен всякого чувства и заботился только о собственных выгодах, а ему было выгодно, чтобы его начальник погиб. Тогда он взялся бы за управление судном.

Вечером ветер успокоился, и бриг отошел от берега. На следующее утро он уже миновал мели; лоцманское судно сняло лоцмана с палубы брига, и он пошел в Фальмут за товаром для Вест-Индии.

Мистер Беркрофт был тонкий худощавый человек лет около шестидесяти, но еще бойкий. Этот опытный моряк бороздил океан в течение сорока пяти лет, и те эпизоды, которые он иногда рассказывал, сидя за стаканчиком грога, доказывали, что его жизнь была полна самых необыкновенных приключений. Он был серьезен, благоразумно набожен, не позволял браниться. А старший помощник никогда почти не выходил на палубу без грубого бранного слова. У Беркрофта была привычка созывать каждый вечер всех матросов в свою каюту и читать им короткую молитву. Этот странный для судна обычай вызывал улыбку некоторых новых матросов, а Джексон не только не приходил на молитву, но и жестоко смеялся над такими благочестивыми собраниями; тем не менее все поведение Беркрофта до такой степени соответствовало заведенному им правилу, что даже самые ленивые и необдуманные находили его хорошим человеком и с сожалением расставались с бригом.

Джексон, человек с бычьей головой и рыжими волосами, был груб, никогда не забывал и не прощал обид, благодарности он не знал, а желая отомстить кому-нибудь, не останавливался ни перед чем.

На третий день бриг, называвшийся «Элиза и Джейн» в честь двух дочерей судовладельца, пришел в Фальмут и бросил якорь на внешнем рейде, где уже было около тридцати-сорока других судов. На второй день их стоянки в гавани показался фрегат, вооруженный пятьюдесятью пушками, а с ним два корвета; после этого купеческие суда двинулись навстречу своим покровителям. Те прежде всего сняли с каждого купца около трех четвертей его экипажа, сделав суда беззащитными, лишив их возможности надеяться на свои силы и заставив всецело полагаться на военных конвоиров.

Наконец, после дальнейших приготовлений и пушечных выстрелов, вся вереница вышла из гавани; всего было семьдесят пять судов, но через несколько дней в виду осталось только серок. Отставшие купцы поплыли дальше, полагаясь на себя; некоторые были захвачены каперами, которые шли вслед за флотилией. Немногие суда отвели во французские порты, некоторые были отбиты обратно.

Остальные счастливо дошли до Барбадоса, где командор горько пожаловался на купеческие суда, которые, несмотря на все его уговоры, отделились от остальной флотилии.

Во время рейса, который продолжался семь недель, Ньютон успел вполне освоиться в своем положении. Капитан обращался с ним хорошо, а Джексон не пропускал случая досадить ему или обидеть, чем только мог. По прибытии в Барбадос мистер Беркрофт отправился на берег в дом господина, которому принадлежал привезенный бригом товар, и тогда-то злобность Джексона выразилась со всей силой.

Бриг разгрузился и стоял в бухте Карлейля, ожидая сахар, который он должен был отвезти в Ливерпуль.

Однажды, когда Ньютон стоял на палубе подле люка, наблюдая за тем, как матросы складывали тюки в трюм, старший помощник подошел к нему с канатом в руке и точно случайно толкнул его с такой силой, что молодой человек непременно упал бы в люк, если бы не схватился за Джексона. Правда, он не мог удержаться на ногах, но увлек за собой и первого помощника капитана. Джексон же, желая удержаться и спасти себя, схватился за одну из веревок главной гротовой мачты и, не упав сам, помимо воли удержал и Ньютона. Однако, благодаря весу их тел, веревка скользнула по рукам Джексона и разрезала их.

Беркрофт узнал об этом случае и, желая спасти Форстера от дальнейших злобных нападок своего первого помощника, пригласил Ньютона в дом владельца груза, мистера Кингстона.

Молодой Форстер очень понравился мистеру Кингстону, и, видя, как сильно вопрос о неграх интересует его, грузовладелец предложил Ньютону навестить плантацию одного своего знакомого.

Глава XIII

Рано утром мистер Кингстон, Беркрофт и Ньютон сели на мулов и поехали к усадьбе плантатора. Солнце уже освещало небо, но еще не показывалось, только золотило края облаков. На каждом листике блестели капли росы, туман скрывал часть вида, грохот водопадов смешивался с щебетанием птиц, которые перепархивали с одной ветки на другую. В воздухе чувствовалась свежесть, даже холодок; трудно было вообразить, что это место лежит под тропиками.

— Совсем другое представление о климате Вест-Индии бытует в Англии, — заметил Ньютон. — Там мысль о нем соединяется у нас с мыслью о нестерпимой жаре и желтой лихорадке.

— Все это основано на рассказах людей, редко бывающих вне городов или гаваней, — ответил Кингстон. — В Карибском море нет ни одного острова, на котором, встав пораньше, нельзя было бы наслаждаться такой восхитительной атмосферой. Особенно на Ямайке; там с гор можно собрать сколько угодно снега.

Через полчаса путники остановились подле длинного ряда строений, тянувшихся в начале долины, которая спускалась к морю. Их встретил плантатор, высокий худощавый человек в парусиновом костюме и широкополой шляпе.

— Милости прошу, джентльмены; добро пожаловать, Кингстон, — встретил он их. — Сойдите с седел, мои молодцы возьмут мулов. Эй, Джек, где ты? Куда девался Бэби и Булки? Идите сюда, вы, ленивые мошенники! Пожалуйте, джентльмены, закусим. Завтрак на столе.

И старый плантатор провел своих гостей в большую прохладную комнату в наземном этаже. Там стоял стол, полный самых отборных тропических кушаний.

— Пожалуйста, джентльмены; советую надеть белые куртки; здесь не церемонятся. Эй, ты, мальчишка Джек, где «сангори»? Отличный здесь климат, капитан Беркрофт. Нужна только умеренность.

«Мальчишка Джек» — красивый негр лет сорока — принес «сангори», питье, сделанное из полбутылки виски, двух бутылок мадеры с сахаром, с лимонным соком и с тертыми орехами. Все разбавлялось водой. Напиток был влит в громадный кувшин. Джек принес его обеими руками и поставил перед своим хозяином.

— Не угодно ли выпить? — предложил плантатор Беркрофту.

Тот отказался, зато хозяин дома выпил за его здоровье.

В эту минуту Ньютон внезапно вздрогнул и, заглянув под стол, заметил:

— Я думал, подле меня собака, но это черный ребенок.

— Ах, один выскочил? — сказал плантатор. — Ведь я же велел тебе, Джек, всех их запереть.

— Да, сэр, я запер, — ответил чернокожий, тоже глядя под стол. — Это противный негритенок, двухлетний Самбо. Его никак не удержишь, сэр. Ну, выходи, Самбо!

Ребенок подполз к своему господину и взобрался к нему на колени. Старик погладил его по голове с курчавыми волосами, похожими на шерсть, и дал ему кусок жареной индейки. Схватив его, маленький Самбо тотчас же снова нырнул под стол.

— Видите ли, капитан, они привыкли приходить сюда во время завтрака; я их запер только потому, что у меня гости. Вот эта дверь ведет на детский двор.

— Детский двор?

— Да, я вам покажу его. Там их много.

— О, пожалуйста, впустите сюда детей. Я хочу их видеть, и мне будет жаль, если из-за меня они не получат того, чего ждут.

— Открой дверь, Джек.

Едва это было исполнено, как в комнату ворвалось около двадцати детей от трех до семи лет, черных, как полированное черное дерево, по большей части без платья, и очень сытых. За старшими вползли маленькие, еще не умевшие ходить.

Общество кормило детей; старшие бесцеремонно теснились к плантатору и его друзьям, маленькие сидели на полу и со смехом ели свои порции.

— Конечно, это все невольники? — спросил Беркрофт.

— Да, и почти все родились в этом имении. Может быть, теперь вы заглянете в детскую?

Говоря это, плантатор повел гостей во двор, из которого прибежали дети. Это была квадратная площадка; с трех сторон ее окаймляли маленькие дома, каждый состоял из двух комнат; в большинстве комнат помещались невольницы, почти все с грудными малютками.

— Это мои женщины-наседки; они не работают, а только смотрят за детьми, которые остаются здесь лет до восьми, до девяти. В имении есть врач, и если заболевает кто-нибудь из детей или взрослых невольников, он лечит их. Теперь, если угодно, осмотрим работы.

Плантатор провел гостей к длинному ряду отдельных домов; каждый стоял в центре сада, засаженного бананами, сладким картофелем, ямсом и другими тропическими растениями. Повсюду бродило множество домашних птиц всякого рода, виднелось также много свиней.

— Видите, капитан, это дома негров-работников; участки земли отданы им, и все, что они собирают с них, весь доход, который они получают от свиней и птиц, — их собственность.

— Но чем они питаются? — спросил Беркрофт.

— Они также регулярно получают порции, как ваши матросы на корабле; им дают пищи вволю.

— Они все холостые?

— Нет, большая часть из них обвенчались с невольницами. Их жены живут с ними, если только у них нет детей. Матерей переводят в детские.

— А какой работы вы требуете от них?

— Они работают по восемь часов в день, за исключением хлопотливого времени жатвы.

— Они откладывают деньги?

— Довольно часто негры накапливают столько денег, что могли бы купить себе свободу, если бы того желали.

— Если бы желали? — с глубоким изумлением спросил капитан.

— Да; может быть, вам будет странно услышать, что люди часто отказывались от свободы. Человек — опытный столяр или другой мастер — может без труда откупиться, потому что у нас ремесленники получают большую плату, но невольник, так сказать, обыкновенный землепашец, с трудом прокормится и ничего не отложит себе на старость. Все негры знают это. Я предлагал свободу нескольким старикам, но они отказались и теперь живут у меня в имении, имеют все и не работают или работают очень мало. Вы видели старика, который мел подъезд. Это его ежедневное занятие в течение последних пяти лет. Теперь, если угодно, мы пройдем через плантацию и посмотрим на наши сахарные мельницы.

Гости посмотрели на негров, которые весело работали в сахарном тростнике, и заметили, что они не возбуждают сострадания.

— Только, сознаюсь, бич в руках надсмотрщика мне не нравится, — проговорил Ньютон.

— Конечно, но обычай трудно изменить, — ответил плантатор. — Этот бич — знак власти, и его щелканье побуждает негров работать. У меня его почти никогда не употребляют.

Общество осмотрело все: жернова, конюшни для мулов, котлы, холодильники и наконец вернулось в дом.

— Что скажете вы теперь о рабовладельчестве, капитан? — спросил плантатор. — Правы ли ваши филантропы, осыпая нас упреками?

— Прежде уверьте меня, что на других плантациях все устроено так же хорошо, — ответил мистер Беркрофт.

— Если этого еще нет, то скоро будет; в интересах самих плантаторов поставить дело лучше.

— Но все же совершались большие жестокости, — возразил капитан.

— Конечно, — согласился плантатор, — и необходимо, чтобы люди уничтожили ужасы рабовладения,

Глава XIV

На следующий день общество поднялось рано, чтобы насладиться прелестной свежестью утра, которая скоро испаряется от знойных лучей тропического солнца. К завтраку пришел доктор и объявил о рождении двух новых невольников. Гости навестили молодых матерей, и для новорожденных были выбраны длинные замысловатые имена.

После этого Ньютон прошел во двор, где сидело несколько женщин, занимаясь разной работой, а еще через несколько минут мистер Кингстон и его спутники простились с любезным старым плантатором и двинулись в обратный путь.

Не проехали они и четверти мили, как Ньютон, выезжая на небольшое взгорье, увидел, что за хвост его мула держится негр, помогая себе таким образом подниматься в гору.

— Как ваше здоровье, cap? — сказал чернокожий, усмехаясь широкой улыбкой.

— Отлично, сэр, — ответил Ньютон, — только я боюсь, что мне придется отстать от моих спутников, если мой мул будет тащить вас.

— О, cap, мул идти скорее. Масса не понимает! Мул упрямый, cap. Хотите, cap, ехать в одну сторону, мул идти в другую; если потянуть за хвост, он бежать вперед.

— Ну, если так, держитесь за хвост. Вы принадлежите к плантации?

— Нет, масса. Я свободный. Я работать тут; я плотник, cap.

— Плотник? Как вы научились вашему ремеслу, чтобы получить свободу?

— Научиться ремеслу на военный корабль. Военный корабль сделать мне свободу.

Мистер Беркрофт, слышавший этот разговор, вмешался в него и спросил:

— Вы родились здесь?

— Нет, масса, я ашантий.

— Как же вы попали сюда?

— Прийти очень великолепный корабль, взять меня, продать. Попасть на французскую шхуну, английский фрегат взять шхуну, послать Сарра Леон.

— А что вы там делали?

— Был учеником у масса Каулей, невольником; плохо там, много лихорадки, тут лучше.

— А как же вы выбрались из Сьерра-Леоне?

— Раз я спать в кустах; прийти воры, украсть меня, увести на берег, продать опять.

— Ну, а потом куда вы отправились?

— Опять на шхуна, cap. Новый фрегат взять шхуна в Вест-Индия; послать ее в плен. Меня и еще других оставить на палуба, потому что я говорить немного по-английски.

— А долго вы пробыли на фрегате?

— Четыре года, cap, и там научиться плотничать и столярничать; поехать Англия; много денег в Англия, много; приехать сюда на купеческом корабль. Англия хорошее место, только холодно, очень холодно, — негр вздрогнул от одного воспоминания.

— Теперь скажите, — спросил его Кингстон, — вы, конечно, помните вашу собственную родину. Где вам нравится больше, здесь или там?

— Ашанти — хорошая страна, Барбадос — хорошая страна. Ашанти не работать, денег не иметь; здесь много работать, много денег.

— Да; но где хотелось бы вам жить, здесь или там?

— Не знать, масса. Хотел найти страну, где не работать и много денег иметь. Здесь мужчины работать, а женщины только болтать. В моя страна — мужчины не работать, женщины делать все и кормить мужчин.

— А что же делают мужчины?

— Мужчины, cap, — гордо ответил черный, — сражаться, мужчины убивать.

— И только?

— Да, cap.

— Значит, если бы вы вернулись в страну ашантиев, вы остались бы там?

— Да, cap; не работать, спать целый день, заставить женщин кормить себя.

— До чего укореняются ранние привычки, — заметил Беркрофт. — Этот человек, свободный, живущий в цивилизованной стране, хотел бы вернуться к праздной, невежественной жизни.

— Да, то же самое скажет вам всякий невольник, не родившийся здесь. Нужно, чтобы прошло, по крайней мере, два поколения, чтобы уничтожить их дикость.

Ньютон пробыл в доме мистера Кингстона более трех недель. Наконец бриг был нагружен и, готовый, дожидался конвоирующих судов, чтобы снова уйти в Англию.

В это время произошло неожиданное событие. Капитан одного крупного судна, принадлежавшего тому же владельцу, что и «Элиза и Джейн», влюбился в богатую вдову, жительницу острова, женился на ней и покинул морскую службу.

Мистер Беркрофт был назначен командиром этого большого корабля, а капитаном судна «Элиза и Джейн» назначили Джексона. Это было ужасным ударом для Ньютона, так как Беркрофт не мог взять его с собой, потому что все места на том судне были заняты.

Сперва Ньютон хотел бросить бриг, но Беркрофт и Кингстон убедили его выполнить обратный рейс; тем более что он теперь занял место первого помощника капитана и, нарушив контракт, заплатил бы большую неустойку. Вдобавок Беркрофт уверил его, что на родине устроит ему место на том судне, капитаном которого сделается сам.

С тяжелым чувством вступил Ньютон на палубу брига и прежде всего увидел Джексона с большим брусом в руках, которым он только что свалил с ног матроса. Заметив Ньютона, Джексон с бешенством посмотрел на него и, осклабившись, заметил:

— Вот чего могут ждать непокорные на моем бриге. Ньютон ничего не ответил, а Джексон ушел на бак, где остальная часть экипажа поднимала из воды при помощи ворота якорь. Ньютон подошел к лежавшему моряку; железный брус пробил ему череп.

С помощью каютного слуги Форстер отнес раненого на его койку, а сам стал на руль, так как якорь брига уже подняли. Через четверть часа судно распустило паруса и шло вслед за военным фрегатом, который направлялся к другим островам, чтобы взять с собой купцов, поджидавших конвоиров.

— Если вы надеетесь, что место старшего помощника легкое дело, то ошибаетесь, — в тот же день сказал Ньютону Джексон. — Вы долго бездельничали, теперь вам придется работать вдвое больше или подчиняться последствиям. Не то… будь я проклят.

— Я буду исполнять мой долг, мистер Джексон, — ответил молодой человек, — и последствий не боюсь.

— Вот как? Вы, кажется, видели, как я сию минуту распорядился с лентяем. Берегитесь его судьбы.

— Я ничего не предвижу, ничего не боюсь, мистер Джексон. А если дело дойдет до брусьев — посмотрим. И знайте, сэр, я убежден, что через несколько часов вы подосадуете на себя, потому что, мне кажется, тому матросу грозит опасность. Даже теперь я умоляю вас потребовать медицинскую помощь с фрегата. Я требую этого.

— Требуйте, если осмелитесь! Я, сэр, капитан брига. Этот мошенник может умирать!

Ньютон ничего не ответил. Он решил не доводить дела до настоящих резкостей и три дня исполнял все, хотя бы неприятные приказания. В это время раненому становилось постепенно хуже; его болезнь быстро усиливалась, и на пятые сутки у него начался бред и сильнейший жар. Ньютон опять заговорил о медицинской помощи с фрегата. Испуганный Джексон встретил это предложение целым градом оскорблений и в конце концов отказал наотрез.

Экипаж брига стал роптать, все собрались на носу и то я дело, поглядывая на фрегат, перешептывались между собой. Но матросы боялись Джексона, и никто из них не решился высказаться. Джексон расхаживал взад и вперед по палубе; раздраженный, взволнованный, он прислушивался к безумному бреду своей жертвы, крики которой разносились по бригу.

В конце вечера матросы воспользовались тем, что капитан ушел с палубы, обступили Ньютона и заявили ему, что они пошлют на фрегат за медицинской помощью для своего товарища, будет ли это угодно мистеру Джексону, или нет. В середине разговора Джексон, подметивший шум на баке, вышел из каюты, услыхал все, что говорилось, обвинил Ньютона в попытке поднять мятеж, велел Форстеру пройти вниз и сказал, что утром отправит своего помощника на фрегат с тем, чтобы его там подвергли заключению.

— Я исполню ваше приказание, потому что вы — командир судна, и надеюсь только, что вы не отмените вашего решения войти в сношения с фрегатом, — сказал Ньютон и спустился по лесенке кают-кампании.

Однако Джексон, слыша все ослабевавшие крики больного матроса, побоялся привести в исполнение свои слова. Ночь сгущалась. Он был на палубе и стал убирать один парус за другим; ход брига замедлился, и судно отстало от остальной флотилии.

На следующее утро в виду не было ни одного купца; тогда, под предлогом желания догнать их, Джексон распустил все паруса и изменил курс так, чтобы пройти между двумя показавшимися островами. Только один

Ньютон знал правила навигации, и только он один мог бы объяснить, что они уходят в сторону от других судов, но он был заключен в трюме.

Около двенадцати часов бедный матрос вздохнул в последний раз. Джексон ждал этого и знал, как поступить. Между тем матросы роптали; они хотели захватить капитана и попросить Ньютона взять на себя команду судна, сошли под палубу и сделали Форстеру это предложение, но он отказался, заметив, что, пока закон не докажет, что капитан убил их товарища, его нельзя считать виновным и лишать командования судном.

Матросы неохотно подчинились ему и принялись за выполнение своих обязанностей на палубе.

Джексон теперь совершенно изменил обращение с ними, стал ласков и даже начал выдавать лишние порции спиртных напитков. Ньютона он по-прежнему держал под арестом. Дело в том, что Джексон, зная о суде, ждавшем его на родине, решил разбить бриг на рифах, потом бежать на один из французских островов. По его настоянию тело убитого бросили за борт. Это исполнили несколько матросов, которых он подпоил.

Ньютон,пробывший в трюме четыре дня, уже лег в гамак, как вдруг его разбудил внезапный толчок и шум падения мачт за борт. Вода быстро вливалась в судно, и это доказало ему, что шлюпки — единственное спасение.

Страшный крик в темноте, шум быстрых шагов, смешанные голоса, удары волн — все говорило об опасности. Форстер кое-как накинул на себя платье и кинулся к двери. Боже! Каков был его ужас, когда он понял, что она закрыта снаружи. Он сообразил, что это сделал Джексон (и не ошибся), но, недолго раздумывая, принялся стараться спастись. Ньютон уперся плечами в стену, а ногами в дверь и, придав телу почти горизонтальное положение, напряг все силы, чтобы выломать ее. Замок сломался, но дверь отворилась всего дюйма на два, потому что Джексон привалил к ней громадный канат, который не могли бы сдвинуть пять человек. Обезумев при мысли, что он погибнет из-за такого предательства, Ньютон снова напряг все усилия, но без успеха. А снаружи слышались голоса моряков, которые спрашивали, где весла и другие принадлежности шлюпок; и это доказывало ему, что каждая минута промедления — все равно, что новый гвоздь, вбитый в крышку его гроба. Все попытки не приводили ни к чему. Наконец Ньютону пришло в голову, что канат (он его ощупал через дверную щель) запирал только нижнюю часть двери, что следовало выломать ее верхнюю половину, и наконец ему удалось разбить в щепки верхний щит. Ньютон выбежал на палубу.

Ни экипажа, ни шлюпок! Он закричал — ответа не было. Он напряг зрение — шлюпки исчезли в темноте. И Ньютон, сломленный усталостью и отчаянием, без чувств упал на палубу.

Глава XV

Расскажем, что происходило, пока Ньютон силился вырваться из своей тюрьмы. В час пополуночи Джексон рассчитал, что бриг скоро наскочит на риф, и стал на руль. Раньше он потихоньку ярд за ярдом свернул тяжелый канат подле двери в каюту Ньютона.

Когда бриг с силой налетел на риф, Джексон сделал заранее обдуманные распоряжения, но именно хладнокровие и спокойствие капитана погубили его. Если бы матросы все сразу кинулись в вельбот, Джексон, вероятно, прошел бы с остальными, и они в суматохе забыли бы о Ньютоне. Но его спокойствие вернуло им уверенность и дало возможность опомниться. Все уже были в вельботе, на его дно положили необходимые вещи, когда один из матросов позвал Ньютона.

— Пропади он! Спасайтесь, молодцы. Скорее, — ответил капитан.

— Нет, не уйдем без мистера Ньютона, — в один голос крикнул экипаж. — Том Уильяме, сбегай вниз, погляди, где он. Он, вероятно, спит дьявольски крепко.

Матрос сбежал вниз, услышал, как Ньютон бьется в каюте, и увидел свернутый канат. Он поднялся на палубу, рассказал товарищам обо всем и прибавил:

— Нужно полчаса, чтобы вытащить бедняка, но через десять минут от брига останутся одни щепки.

— Это вы, негодный убийца, сделали это, — крикнул он Джексону. — Вот что, ребята, если бедному мистеру Ньютону суждено погибнуть, пусть этот мошенник погибает с ним.

Джексон хотел прыгнуть в вельбот, но от удара багром упал без чувств на палубу.

Теперь волны так высоко подняли бриг на риф, что он крепко засел ita нем, и, благодаря начавшемуся отливу, волны гораздо меньше бились о бок судна. Солнце вставало; стало совсем светло, когда Джексон очнулся. Почувствовав, что вода касается его ног, он поднялся, пошел к подветренному борту судна и по дороге натолкнулся на Форстера. Толчок заставил Ньютона прийти в себя Но оба были так изумлены, что долго не могли овладеть собой. Однако когда Джексон оправился, он кинулся на ненавистного человека; Ньютон же схватив болт, приготовился к обороне. И оба замерли в молчании; Джексон, мозг которого был слишком потрясен разными чувствами, не вынес этого нового волнения и опять без чувств упал на доски.

Теперь Ньютон огляделся. Благодаря отливу, повсюду виднелись коралловые рифы и песчаные мели, разделенные глубокими протоками, по которым неслась отливающая вода. Бриг засел на твердой массе коралла; в глубине виднелись залитые морем коралловые ветви, однако было ясно, что во время прилива вода покрывала весь риф; маленькая лодка еще висела на корме, и Ньютон мог бы спастись в ней при помощи весел и паруса.

И, не теряя времени, Ньютон стал готовиться к отплытию, достал весла, мачту, свежую воду, мяса, вина; всю провизию он спрятал в ящик под кормовой скамейкой лодки, туда же положил компас.

Все было готово. Но Ньютон не мог бросить Джексона, несмотря на все. Он подошел к нему, приподнял его. Капитан пришел в себя, точно очнувшись от глубокого сна, и посмотрел на Ньютона, который, в виде предосторожности, по-прежнему держал железный болт.

— Мистер Джексон, — сказал Ньютон, — шлюпка готова, я сейчас отчалю.

Джексон вспомнил все, что случилось ночью, и совсем упал духом. Он видел, что Форстер сильнее его.

— Отчалите… Не без меня! — вскрикнул он, становясь на колени. — Во имя милосердия, простате меня. Я был пьян. А пьяный я ничего не помню. Не бросайте мрня. Я буду слушаться всех ваших приказаний, все исполнять, право же, мистер Ньютон.

— Мне этого не нужно, — ответил Ньютон. — Только оставьте вашу ненависть ко мне и постарайтесь спастись. За все прежнее да простит вас Бог, как я вас прощаю. Ну, идемте в шлюпку.

— Они молча отчалили. Море успокоилось, дул легкий ветер. Ньютон еще раньше заметил два островка, которые, как он предполагал, никогда не покрывались водой к ближайшему из них, лежавшему милях в двух от рифа, Форстер направил шлюпку. Только к вечеру они достигли острова и, истомленные усталостью, упали на песок. Немного отдохнув, Ньютон принес из шлюпки кое-какие запасы, и оба молча подкрепили силы, а потом легли спать. Ньютон все еще боялся Джексона и притворялся спящим, пока ровное дыхание капитана не доказало ему, что он спит. Тогда и сам Форстер заснул. Он проспал часа три, вдруг его разбудил звук, похожий на хлопанье паруса. Ньютон поднялся, подбежал к воде и увидел, что Джексон отплывает от берега на шлюпке. Форстер кинулся а воду, чтобы поймать его, но лодка уже была на глубине, и негодный человек только насмешливо помахал ему рукой.

— Низкий предатель! — крикнул Ньютон. — Для того ли я спас тебя? О, здесь мне придется умереть голодной смертью. Но да сбудется воля Божья!

И он опустился на песок, закрыв лицо руками.

Глава XVI

Через несколько минут к молодому человеку вернулось его обычное мужество, и он решил употребить все усилия, чтобы спастись.

Ньютон пошел вдоль отмели в надежде найти раковин, чтобы поесть их, но не отыскал ничего и понял, что остаться на этом острове было все равно, что обречь себя на голодную смерть. Здесь не было ни одного дерева, зато соседний покрывал лес, следовательно, нужно было, во что бы то ни стало, переправиться туда.

Ньютон решил выждать, чтобы сила отлива немного ослабела, и тогда попытаться плыть. Отлив направлялся в сторону лесистого острова, но в настоящее время был так силен, что мог бы пронести пловца мимо берега.

Наконец Ньютон вошел в море и, поручив себя провидению, двинулся к подветренной стороне острова в надежде, что течение воды поможет ему подвинуться и к берегу. Все шло хорошо до середины протоки, где вода неслась с ужасной быстротой. Она увлекла пловца.

Ньютон боролся с нею изо всех сил, боясь, что ее сила пронесет его мимо острова. Вот он поравнялся с его крайним мысом и еще удвоили свои усилия, но когда Форстер был уже всего в десяти ярдах от берега, волны подхватили его и закрутили. Нависшие кусты были его единственной надеждой; четырьмя отчаянными взмахами он подплыл к ним и схватился за ветку… Она сломалась, и течение понесло Ньютона в широкий океан.

Форстер подчинился судьбе, перестал бороться и лег на спину; его силы истощились. Он молился, глядя на чистое, ясное небо. Вдруг что-то под водой ударило его по плечу, ему представилось, что близ него акула или другое яростное морское чудовище, и слегка вскрикнул, но в следующую секунду течение повернуло его, и он с удивлением увидел, что вода принесла его на мель. Ньютон поднялся на ноги; он стоял, погружаясь всего на фут в воду. Отлив почти окончился. Было около девяти часов утра, и солнце светило ярко. Ньютон, ослабевший от голода, даже не мог себе сказать, рад ли он этому временному спасению. Он знал, что снова поднимется вода, и чувствовал, что силы не дадут ему возможности доплыть до того острова, на который он пытался добраться, тем более что до берега было около двух миль.

Как и предвидел Ньютон, после короткого перерыва затишья вода снова стала быстро подниматься вокруг него. Ветер тоже усилился, океан покрылся рябью, и по мере подъема воды увеличивались и волны. Ньютон пробыл четыре часа в море; прилив усиливался. Вода теперь доходила ему до подмышек, и он с трудом мог держаться на ногах. Надежда его угасла, ум мутился. Ему чудилось, что он видит зеленые поля, города, людей, что вместе с приливом к нему подходит отец; Ньютон позвал , его на помощь. В ту же минуту молодой человек стал видеть действительно. На поверхности моря что-то чернело и приближалось к нему. Он с напряжением всматривался в неизвестный предмет и наконец, понял, что это или мертвый кит, или лодка, перевернувшаяся вверх килем. На счастье Ньютона, это была лодка. Вот прилив поднес ее ближе; когда она была всего в нескольких ярдах от Форстера, он поплыл к ней и вскоре уцепился за нее. Это была маленькая шлюпка, на которой предательски бежал Джексон.

В три часа прилив достиг наибольшей высоты, в пять вода стала убывать, поэтому Ньютон мог сойти со шлюпки, которая остановилась подле высокой, незакрываемой приливом мели, и поставить ее правильно, килем вниз. Он заметил, что ее мачта упала, но еще была прикреплена к ней веревками; уцелел и парус. Весла, уключины — все погибло; багор же был привязан к корме.

Ньютон с ночи накануне ничего не ел и не пил я страшно мучился от жажды. Наконец он заметил, что ящик на корме шлюпки заперт.

Форстер быстро открыл его и увидел, что те бутылки вина, которые он сам положил в лодку, целы. Он выбрал бутыль с сидром и сделал несколько глотков из нее. Силы Ньютона воскресли.

К семи часам отлив дошел до максимума, лодка совсем высохла. Ньютон втащил ее на мель, забросил якорь на песок, а потом лег в шлюпку, прикрыв себя парусом. Шесть часов Ньютон не просыпался, потом снова выпил вина и задумался. Он решил добраться до одного из английских островов, которые были, как он знал, на расстоянии двухсот миль от него.

Правда, весла пропали, но руль, по счастью, был прикреплен на петлях, и днем он поставил мачту и отплыл, судя по солнцу, направляясь к английским островам. С наступлением ночи он держал курс по звездам.

Наступил следующий день, лодка хорошо шла по ветру, но земли не было в виду. Ньютон опять выпил сидра и вина.

На следующую ночь он с трудом мог не закрывать глаз, но все же не покидал руля. Забрезжил новый день, и Ньютон обессилел, но все же до заката вел шлюпку.

Земли все еще не было видно, и сон сморил его. Он обвязал палец бичевкой от грота, чтобы, если ветер усилится, толчок паруса разбудил его, и заснул.

Глава XVII

Риф, о который разбился бриг, принадлежал к той гряде, которая тянется на юг от Виргинских островов. Ньютон хотел вести свою лодку прямо на юг, и лодка держала тот же курс; но так как в ней была только одна тяжесть — Ньютон находился на корме, — парус плохо забирал ветер. А Ньютон спал до того крепко, что ни подергивание грота, ни прыжки шлюпки, ничто на вывело его из оцепенения. Только на рассвете он внезапно очнулся от толчка, который заставил его свалиться с кормовой скамьи. Ньютон пришел в себя и увидел, что шлюпка стоит подле судна. Он налетел на маленькую шхуну, стоявшую на якоре. Видя, что шлюпка готова пронестись мимо, он одним прыжком очутился на палубе судна.

— Ах, Боже мой, англичане, англичане. Мы в плену! — закричал единственный человек, бывший на палубе. Он быстро вскочил и нырнул в дюк.

Шхуна, на которой очутился Ньютон, перевозила сахар с плантаций, окружавших Бакстер (порт Гваделупы), в Европу; шлюпка Ньютона так сильно уклонилась на юг, что подошла к этому острову.

Шхуна стояла на якоре в устье маленькой реки и ждала груза.

Экипаж шхуны состоял из невольников и находился в таком же точно положении, что и Ньютон: все матросы крепко спали. Толчок разбудил их, но все они были внизу, кроме одного, так хорошо стоявшего на вахте.

Несмотря на свое истощение, Ньютон невольно улыбнулся. Он желал поскорее переговорить с людьми, бывшими на судне, и в ожидании сел на канат. Вот высунулась черная голова, осмотрелась и снова исчезла; потом через несколько минут показалась еще одна; очевидно, негры успокоились, видя на палубе только одного, вполне безоружного человека. Наконец показалась опять первая, седая от старости, голова негра. Она спросила Ньютона по-французски, кто он и что ему нужно. Форстер, не поняв ни слова, покачал головой и знаками показал, что защищаться он не может. Седая голова снова исчезла, и вскоре из люка на бак прокралось человек десять негров; каждый захватил оружие или палку, словом, что-либо, что могло послужить ему орудием защиты. Они стояли, пока не собрались все; наконец, по сигналу седого вожака, толпой двинулись к Ньютону. Тот поднялся с места и показал на свою лодку, которую волны уже отнесли на четверть мили от шхуны, и постарался жестами объяснить, что его корабль разбился.

— Вероятно, это бедняга, потерпевший кораблекрушение, — сказал по-французски старый негр, которому, по-видимому, была поручена шхуна. — Густав-Адольф, ты говоришь по-английски, расспроси его.

Густав-Адольф, маленький, жирный, подошел к Форстеру и начал свои обязанности переводчика, сказав по-английски:

— Ну, того… Погуби Бог!.. Да, это англичанин, — тотчас же по-французски объяснил он.

— Дальше, — приказал старый негр.

— Да, говорю, откуда вы? — спросил Густав-Адольф,

— Барбадос, — ответил Форстер.

— Monsieur, он из Барбадоса, — обратился переводчик к старику.

— Дальше, — сказал тот.

— Я говорю, куда?

— Куда я отправлялся? — спросил Ньютон и прибавил: — На дно!

— Monsieur, он шел к гавани «На Дно».

— «На Дно»! — повторил старый негр. — Да где же этот порт?

Началось общее совещание. Никто не знал порта «На Дно» в Вест-Индии.

— Густав-Адольф, спроси его, это английский порт или французский, — приказал старик.

— Я говорю, английский порт «На Дно»?

— Нет, — ответил Ньютон, которого позабавила его ошибка. — Международный.

— Международный, — сказал по-французски переводчик.

— Спроси-ка, на каком острове? Густав-Адольф задал вопрос.

Ньютон страдал от голода и жажды, а потому не хотел продолжать этого забавного разговора и знаками попросил дать ему напиться и поесть.

Просьбу Ньютона исполнили, дали ему и есть, и пить, то есть принесли бананов, кусок соленой рыбы, кувшин воды.

После этого парус подняли с целью доставить пленника к властям, и через два часа шхуна бросила якорь. И при подъеме, и при опускании якоря негры страшно суетились и шумели Приказания негритянского капитана грохотали, как гром.

Скоро спустили шлюпку, в нее сел Густав-Адольф; капитан переоделся в самый свой по-негритянски нарядный костюм, тоже сошел в лодку и знаком позвал с собой Ньютона. Вскоре шлюпка подошла к пристани.

— Густав-Адольф, иди, — приказал старый негр, — и карауль пленника.

С этими словами капитан пошел к большому белому дому, окруженному строениями и возвышавшемуся ярдах в двухстах от берега реки. Густав-Адольф и пленник двинулись за ним. Ньютона тотчас же окружила толпа негров и негритянок, которые забрасывали вопросами Густава-Адольфа и капитана, но ни тот, ни другой не снисходили до ответов.

— Где господин де Фонтанж? — спросил старый негр.

— Спит, — ответил тонкий женский голос. Капитан был озадачен, никто не решался разбудить хозяина дома.

— А госпожа де Фонтанж?

— Она в своей комнате.

Новая беда: войти туда негр не смел. И капитан провел к себе Ньютона и там рассказал старухе-негритянке, своей жене, о том, как Ньютон попал на шхуну.

Глава XVIII

Невольницы, не узнавшие истории Ньютона, прошли в комнату своей госпожи. Они хотели разбудить в ней любопытство и, благодаря этому, узнать историю молодого англичанина.

Госпожа де Фонтанж сидела у себя в будуаре, оклеенном красивыми обоями, изображавшими сцены из истории Павла и Виргинии. Пол устилала циновка, на ней лежали маленькие персидские ковры. На мраморных столиках красовались безделушки, французские духи, вазы с чудными тропическими цветами. В комнате были балконные двери; в простенках блестели зеркала. Хозяйка будуара полулежала на оттоманке; подле нее стояли четыре невольницы-метиски; другие, разместившись на маленьких персидских коврах, давили лепестки померанцевых цветов, чтобы наполнить комнату благоуханием. Единственным чистокровным негром тут был мальчик лет шести в фантастическом костюме; он сидел в уголке и казался мрачным.

Де Фонтанж была креолкой, то есть родилась в Вест-Индии от французских родителей; она получила воспитание во Франции, четырнадцати лет вернулась на Гваделупу и скоро вышла замуж за видного офицера, брата губернатора. Она была мала ростом, но сложена, как статуя, с маленькими до смешного ножками. Ее правильное лицо порой теряло ленивое выражение и тогда оживало. Большие карие глаза, красиво очерченные брови, длинные ресницы, густые темные волосы, греческий носик, крошечный рот и нежный цвет лица делали ее красавицей. И ей было всего восемнадцать лет.

— Обмахивай меня веером, Нина, — крикнула она невольнице, стоявшей близ ее изголовья с большим веером из перьев страуса.

— Хорошо, сударыня.

— Маши, Каролина, мне на руки.

— Хорошо, сударыня.

— Ноги, ноги, Мими!

— Слушаюсь.

— Луиза, — томно проговорила де Фонтанж, — сахарной воды!

— Сейчас, сударыня.

— Нет, не хочу. Но у меня страшная жажда. Маншетта, вишневой воды.

— Слушаю, сударыня.

— Нет, лучше лимонаду. Шарлотта, принеси лимонаду.

— Сейчас, сударыня. — И Шарлотта ушла.

— Ах, что за жара. Как ты ленишься, Мими. Обвевай меня поскорее. А где барин?

— Барин спит.

— Счастливый. А где Купидон?

— Тут, сударыня. Он дуется в углу.

— А в чем он провинился?

— Украл жареную индюшку и всю съел.

— О, шалун. Сюда, Купидон. Негритенок подошел к оттоманке.

— Купидон, — сказала ему креолка, — ты съел целую индейку. Нехорошо, дружок, ты заболеешь. Ты понимаешь, что сделал глупость?

Купидон не ответил. Он опустил голову и еще больше надул губы.

— Знай, что ты воришка.

Он не соблаговолил ответить.

— Иди прочь и не смей подходить ко мне, — сказала ему хозяйка.

Пришла Шарлотта с лимонадом и рассказала своей госпоже, что Никола, который водил шхуну, пришел с европейцем-пленником. Это составляло целое событие, и любопытство креолки проснулось.

— Он красивый, Шарлотта?

— Да, очень.

— А где барин?

— Спит.

— Надо его разбудить. Поклонись ему, Селеста, скажи, что я очень заболела и хочу видеть его.

— Слушаюсь, — ответила невольница и, встав, уронила на пол апельсиновые цветы.

Вскоре в будуаре госпожи де Фонтанж появился ее муж, одетый в белый полотняный костюм. Он задал ей несколько вежливых вопросов, услыхал от нее о появлении Ньютона и замечание, что ей было бы интересно, если бы пленника допросили при ней.

Форстера потребовали в будуар. Де Фонтанж, отлично говоривший по-английски, узнал от молодого моряка историю его несчастий и перевел отчет Ньютона жене.

— Это красивый малый, — сказал де Фонтанж, — но что делать? Он — пленник; придется отправить его к брату.

— Нет, Фонтанж, дай ему платья и погоди отсылать.

— Зачем, друг мой?

— Я хочу выучить его французскому языку.

— Нельзя, дорогая, он пленник.

— Можно, господин де Фонтанж, — ответила она.

— Я боюсь…

— А я нет.

— Я не хочу.

— А я хочу.

— Нужно быть благоразумной.

— Нужно меня слушаться.

— Но!

— Тс-с, — ответила молодая женщина, — дело решено. Господин губернатор не говорит по-английски. Необходимо, чтобы молодой человек научился нашему языку, и я хочу его учить. До свидания, Фонтанж.

Глава XIX

Де Фонтанж знал, что нельзя спорить с капризной женой. Он призвал Ньютона и взял с него честное слово не делать попыток к бегству, пока он останется в его доме. Ньютон согласился.

Де Фонтанж попросил Форстера воспользоваться частью его гардероба, предложил прекрасный обед и отличную комнату для ночлега.

На следующий день, около двенадцати часов, Форстера снова отвели в будуар госпожи де Фонтанж.

— Здравствуйте, — сказала она. Ньютон, ничего не поняв, ответил поклоном.

— Как ваше имя?

Ньютон, снова ничего не поняв, ответил новым поклоном.

— Он не понимает, — заметила Мими.

— Ах, как это скучно! Послушайте, — сказала креолка, указывая на себя, и прибавила: — Я госпожа де Фонтанж, а вы? — и она указала на него.

— Ньютон Форстер.

— Ньютон Фаста! Ага! Дело налаживается, — сказала она. — Теперь, дети, все скажите ему свои имена.

— Я — Мими, — произнесла одна девушка, подходя к Форстеру.

— Я — Шарлотта.

— Я — Луиза.

— Я — Селеста,

— Я — Нина.

— Я — Каролина.

— Я — Маншетта.

— А я — Купидон, — закончил негритенок, выбежав вперед и снова прячась в угол.

Ньютон повторил каждое имя. Потом, по приглашению хозяйки дома, сел на стул.

— Скажите ему названия всех вещей, — приказала она.

— Слушаю, сударыня, — ответила Мими и, подойдя к Ньютону с веером, сказала по-французски: — Веер.

— Веер, — повторил Ньютон.

— Флакон, — сказала Шарлотта, показывая склянку с одеколоном.

— Стул.

— Платок.

— Часы.

— Диван.

— Красивый малый, — закричал Купидон и, подбежав, показал на себя.

Все засмеялись. Урок продолжался. Но когда все вещи были названы, наступил перерыв. Нельзя создать разговора из одних существительных.

— Ах, Боже мой, — вскрикнула госпожа де Фонтанж, — нужно позвать Фонтанжа! Поди за ним, Луиза.

Когда ее муж пришел, молодая женщина сказала ему о своем затруднении. Де Фонтанж засмеялся и объяснил Ньютону положение дел; потом, с помощью Фонтанжа, стали составлять многие фразы; некоторые из них вызывали веселый смех.

Через час Фонтанж и Ньютон откланялись.

— Если вам также хочется научиться говорить по-французски, как моей жене научить вас нашему языку, лучше приходите по утрам ко мне, я с удовольствием помогу вам в этом деле; надеюсь, что благодаря грамматике и словарю, вы вскоре станете вести разговоры с госпожой де Фонтанж или даже с ее черным пажом.

Ньютон поблагодарил его. Начались утренние уроки, дневные практические занятия продолжались.

Три месяца Ньютон прожил в Ле Дезире в доме супругов Фонтанж, м они оба привязались к нему. Теперь он очень сносно говорил по-французски и занимал их рассказами о своих приключениях.

Надо заметить, что, живя у Фонтанжей, молодой Форстер понял, что невольники могут жить вполне счастливо.

Однажды утром, вскоре после того, как Ньютон позавтракал с хозяином дома и прошел в будуар, туда принесли письмо. Оно было от губернатора, который писал брату, что ему стало известно о пребывании в его доме пленника, и предписывал немедленно доставить его в губернаторский дом. Во избежание отказа он прислал капитана с отрядом солдат, окружившим плантацию.

Госпожа де Фонтанж пришла в ужас.

— Бедный; ах, варвары! — вскрикнула она. — Бедный господин Ньютон. Его отведут в тюрьму!

— В тюрьму? — хором вскрикнули черные девушки. — О Боже!

Поздно вечером Фонтанж и Ньютон приехали в Басстер, и губернатор, маркиз де Фонтанж, немедленно принял их. Он очень был недоволен тем, что Форстер так долго пробыл в доме его брата, но тот объяснил, какие несчастья пришлось вынести Ньютону, каким путем он попал в плен, и в заключение открыл настоящую причину его пребывания в Ле Дезире.

Губернатор заговорил с Форстером, и тот рассказал ему всю свою историю. По-видимому, обстоятельства кораблекрушения поразили маркиза; он заметил, что, благодаря всему случившемуся, нельзя считать Ньютона пленником, прибавив, что, при первом же удобном случае, он отпустит его на свободу. Ньютон искренне поблагодарил маркиза и ушел с Фонтанжем.

— Мой брат очень сочувствует всем потерпевшим кораблекрушение, — заметил Фонтанж, когда они вышли из комнаты. — Бедный; семь лет тому назад его жена и единственное дитя, крошка-дочь, погибли на корабле, который шел в Гавр. С тех пор об этом судне никто никогда не слыхал.

— А в каком году это случилось?

— Осенью 17.. года.

— Той зимой близ нашего берега разбилось много судов, — ответил Ньютон. — Я сам, служа на береговом судне, собрал много вещей с французских кораблей. И у меня есть кое-что ценное.

— Что именно?

— Большой сундук с принадлежностями дамского и детского туалета, несколько документов и драгоценностей. Но я уже довольно давно видел все это и плохо помню вещи.

— Как странно, что вы не могли узнать имена владельцев этих вещей.

— На них были французские буквы.

— А вы их помните?

— Отлично помню, на дамских вещах стояло «Л. де М. », на детских — «Ж де Ф. ».

— Боже! — вскрикнул Фонтанж. — Это, вероятно, вещи маркизы де Фонтанж. На ее белье были заглавные буквы ее имени и девичьей фамилии — Луиза де Монморанси. Малютку звали Жюли де Фонтанж. Мой брат хотел отправиться на том же судне, но фрегат, на котором отплыл его заместитель, новый губернатор, попал в руки английской эскадры, и маркизу пришлось остаться здесь.

— Значит, эти вещи несомненно принадлежат ему. Как хотелось бы мне сказать маркизу, что его жена и дочь спаслись, но этого, к несчастью, конечно, не случилось. Вы передадите маркизу то, что я сказал?

— Ни в каком случае; это только разбередит его рану. Вещи же пришлите, хотя брата не утешить, что они целы, а его жена и дочь погибли.

Разговор на этом прервался.

Ньютона весело встретили в Ле Дезире, где он прожил еще три недели.

Когда от губернатора пришло известие, что маленькое судно отходит к Ямайке, Ньютон сердечно простился со своими друзьями, съездил поблагодарить губернатора и через три дня был уже в английской колонии.

Глава XX

Ньютону очень хотелось поскорее очутиться дома? поэтому, прожив несколько дней в отеле, в котором бывало много морских офицеров, он явился к капитану одного фрегата, получившего приказание идти в Англию, и попросился на палубу его судна. Ньютон доказал, что освободился из плена законно, и его без дальнейших расспросов приняли на военный корабль. Капитан предложил ему столоваться в буфете артиллерийских офицеров за известную плату. В деньгах Форстер не нуждался: в одном из своих чемоданов он нашел мешок с золотыми монетами — подарок великодушного Фонтанжа; там же лежала записка от госпожи де Фонтанж, которая желала ему счастья; в нее было вложено кольцо, которое он часто видел на пальце молодой женщины. Ньютон помнил о нуждавшемся отце и решил тратить по возможности меньше денег. Поэтому он постарался заранее узнать, во что обойдется ему путешествие, переговорил обо всем со старшим лейтенантом; тот в свою очередь потолковал с остальными, и в конце концов Ньютону предложили самые выгодные условия.

Когда Ньютон впервые явился к капитану, он еле поверил, чтобы такому молодому человеку могли поручить командование прекрасным судном: это был девятнадцатилетний юноша, с тонкой фигурой, белолицый, безбородый.

Дело, однако, объяснялось просто; в те времена не существовало правил, которые могли задерживать быстрое движение по службе. Капитан был сыном адмирала стоянки, и, прослужив некоторое время мичманом, он в течение двух месяцев получил много чинов и, наконец, чин капитана; после этого ему предоставили командовать одним из лучших фрегатов. Зато его старшим лейтенантом адмирал выбрал старого и опытного офицера.

Капитан Каррингтон имел все недостатки, которые неизбежно являются в людях, слишком рано получивших власть. Он был самонадеян, порывисто горяч, самовластен. Зато обладал великодушием, в спокойные минуты добротой, большим мужеством, способностью откровенно признавать свои заблуждения.

За час до заката молодой человек явился на фрегат; он был немного навеселе после прощальных возлияний с друзьями.

Ньютон же, весело поужинав с новыми товарищами, лег в гамак.

На следующее утро Ньютон заметил, что дует встречный ветер, и вскоре был свидетелем того, как юный капитан, желавший командовать, сделал несколько крупных ошибок, которые должен был исправить старший лейтенант. Глядя на эти промахи, не только офицеры, но и простые матросы исподтишка смеялись над Каррингтоном.

Время шло; фрегат быстро летел к дорогой родине моряков, летел, точно живое существо.

— Я думаю, сэр, нам лучше взять рифы, — сказал старший лейтенант, входя в каюту, где обедали капитан и несколько офицеров за столом, заставленным графинами и французскими бутылками.

— Фу, пустяки, мистер Ноурс, — ответил лейтенанту Каррингтон, — лучше присядьте, да выпейте с нами стакан вина.

— Благодарю вас, сэр, — серьезно ответил старший лейтенант, — извините меня, но пора пробить «по местам»..

— Хорошо; я не думал, что уже так поздно. Мистер Форстер, вы не берете бутылки?

— Благодарю вас, сэр, я выпил достаточно. Остальные офицеры ответили то же самое.

— Ну, если вы, джентльмены, не хотите вина, — заметил капитан, — пусть эконом даст нам кофе.

Появился кофе и исчез. Офицеры откланялись и ушли; в каюту опять заглянул первый лейтенант и доложил, что была сделана перекличка.

— Все люди на местах, сэр, и все трезвы, — сказал он. — Только я боюсь, сэр, что если мы не возьмем рифов, мачты упадут.

— Погодите, мистер Ноурс, — сказал капитан, — я схожу на палубу и посмотрю сам.

Каррингтон вышел на палубу. Матросы еще стояли в строю, и много глаз наблюдало за мачтами, которые гнулись, как хлысты.

— Не лучше ли велеть собрать паруса, сэр; сегодня налетают такие шквалы, — заметил старший лейтенант.

— Право, мистер Ноурс, я не вижу необходимости… В ту же минуту две верхушки мачт упали, и сторожевой был сброшен с марса в воду.

— Человек за бортом! — раздался крик. Весь хмель внезапно вылетел из головы Каррингтона, и через мгновение он кинулся выручать утопавшего, но скоро оказалось, что капитан еле может сам держаться на воде. Ньютон, заметив положение вещей, схватил два весла со шлюпки, висевшей на корме, прыгнул в воду и, прежде всего, подплыл к тонувшему, измученному матросу. Поместив весло под его руки, Форстер спокойно подплыл к Каррингтону и, дав ему весло, опять-таки спокойно поплыл рядом с ним. Тем временем спустили лодку; всех троих спасли. Капитан горячо поблагодарил Ньютона за помощь, а перед лейтенантом сознался в своем заблуждении. И офицеры, и матросы посмотрели на Форстера с глубоким уважением.

Остаток плавания прошел без приключений, и в Плимуте Ньютон простился со всеми. Капитан Каррингтон, пожимая ему руку, попросил Ньютона, в случае нужды, воспользоваться его услугами.

Дилижанс доставил молодого Форстера в Ливерпуль.

Около четырех часов пополудни Ньютон подошел к порогу лавки отца и с восторгом увидел через окно его фигуру. Только бледность и худоба старика уничтожили радость Ньютона.

Дверь стояла открытой настежь, и молодой человек вошел в комнату, держа в руке чемодан. Никлас ничего не услышал. С первого же взгляда Ньютон заметил, что лавка совсем опустела: исчезли даже стеклянные ящики на прилавке, где, бывало, лежали очки и против мелочи.

— Милый отец! — крикнул Ньютон.

— Как? Что? — произнес Никлас, вздрогнув, но не оглядываясь. — Ба! Глупости… Он умер! — продолжал старик, говоря с собой.

— Милый мой отец, я не умер. Посмотри, я здесь; Ньютон тут, живой и здоровый.

— Ньютон! — сказал старик, поднимаясь с места, — Это Ньютон! Милый мальчик, значит… значит, ты не умер?

— Нет, нет, отец, я жив и здоров, слава Господу.

— Благодарю Бога, — сказал Никлас и, припав лицом к прилавку, залился слезами.

Ньютон пробежал за прилавок, отделявший его от отца, и обнял старика. Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга.

Наконец Никлас сказал:

— Ты голоден?

— Да, я со вчерашнего дня ничего не ел, — ответил молодой человек, улыбаясь, хотя слезы текли по его лицу.

— А я уже два дня не ел, — проговорил Никлас и в изнеможении прислонился к стеке.

— Боже, Боже, неужели? Где можно купить чего-нибудь?

— Тут, за углом.

Ньютон убежал и через несколько минут вернулся о мясом, хлебом, ветчиной и кружкой пива. Принес он также тарелки, ножи и вилки, данные ему за плату. Он поставил все на прилавок перед отцом, и старик, не говоря ни слова, начал обедать; мясо исчезло, исчез и хлеб, кружка пива мгновенно опустела.

— Никогда не ел я обеда вкуснее, — заметил Никлас, — жаль только, что больше ничего не осталось.

Ньютон, бывший только зрителем, снова отправился за провизией и на этот раз помог отцу ее уничтожить.

Глава XXI

До возвращения судна, которое в Англию привел Беркрофт, Никлас аккуратно получал половину жалования Ньютона, но когда судовладелец узнал, что брив отошел от остальной флотилии, и с тех пор никто не слыхал о нем, он отказался давать деньги Форстеру, так как предполагал, что судно попало в плен. Никлас был принужден жить на собственные средства, следовательно, очень плохо. Потом вернулся экипаж брига, спасшийся в лодке, и принес весть о гибели Ньютона. После этого Никлас перестал приходить в контору владельцев судна, а капитан Беркрофт, не знавший, где живет старик, не сумел разыскать его, и, не вернись Ньютон вовремя, бедный оптик умер бы с голоду.

Никлас сохранил вещи Фонтанжа, и Ньютон хотел, при первой же возможности, переслать их своему другу.

Молодой человек знал, что кошелек Фонтанжа скоро иссякнет, и попросил у владельца брига места; тот ответил, что Ньютон — несчастный моряк, и отказал. Во многих других местах ему также не посчастливилось; мистера Беркрофта не было в Англии: он ушел в плавание. Поступить на фрегат Каррингтона или на другой военный корабль Ньютон не мог, так как тогда ему пришлось бы оставить отца, не способного просуществовать без его помощи.

Целый год бедный молодой человек бился, исполняя разную работу на судах, готовых к отплытию, но его дела шли все хуже и хуже, и он, наконец, предложил отцу переселиться куда-нибудь и в новом месте попытать счастья.

— Я и сам подумывал об этом, — ответил Никлас. — Переселиться в Лондон, там мое усовершенствование…

— А только на это мы и можем надеяться в Лондоне? — с полуулыбкой ответил Ньютон.

— Нет; знаешь, я вспоминаю: в Лондоне у мёня есть брат Джон; Джок, как звали его дома. Я, правда, тридцать лет не видал его, но когда ты был в Вест-Индии, кто-то сказал мне, что он сделался знаменитым адвокатом и разбогател.

Так и решили. Сделав из вещей Фонтанжа маленький сверток, с тремя фунтами в кармане и с кольцом госпожи де Фонтанж на мизинце, Ньютон повел отца в Лондон. Они шли пешком.

Глава XXII

За это время малютка, которую спасли Робертсон и Эдуард Форстер, превратилась в хорошенькую восьмилетнюю девочку, веселую, румяную.

Верного уже нет на свете, но его портрет висит над камином. Миссис Безлей совсем ослабела от ревматизма и старости, и дочь Робертсона исполняет ее обязанности. Все помыслы Эдуарда сосредоточиваются на его приемной дочери, которая горячо любит его.

Миссис Безлей, рано потерявшая мужа, вообще не любила детей и мало заботилась о маленькой Амбре, но если она не принесла пользы ее воспитанию, то и не сделала ей вреда. По мере того, как девочка росла, усилилась и ее юная любознательность; Форстер старался утолять потребности ее ума разговорами и рассказами. Амбру научили азбуке, и в шесть лет она могла читать, но этим почти и ограничивалось ее обучение. Зато немногие вещи, составлявшие убранство маленькой комнаты Форстера, заменяли для Амбры книги.

Маленький ковер с пеньковой основой уносил отца и дочь на север, откуда была взята пенька, к жителям холодных стран, к их обычаям, нравам, к их климату, занятиям и городам. Его шерстяной уток с различной окраской заставлял Эдуарда говорить о различных островах и странах, о произведениях их природы, искусства или промышленности.

Точно какой-то волшебный экипаж, стол из красного дерева внезапно увозил их под тропики с чудными цветами и плодами, с пальмами, бананами, с удивительными животными и птицами.

Вазочка на камине превращалась в огромный географический атлас Востока; слышались описания костюмов индусов и других народов, рассказы о великолепных тронах наследников пророков, об уме и об инстинкте слонов. Словом, все, что умел Эдуард Форстер уловить из природы и искусства во время своих странствований, развертывалось из этой вазочки.

Нож и ложка не только помогали питаться телу, но и уму. Девочка входила в рудники, попадала в страны, где отыскивались различные металлы; узнавала, как их обрабатывают, что из них изготовляется, для чего служат сделанные из них вещи. Платье, занавеска — все говорило ей.

Вот как учили и занимали Амбру. Так, делая природу букварем, а искусство — первой книгой для чтения, маленькая комната Эдуарда росла, ширилась, превращалась во вселенную.

Несмотря на все это, Форстер понимал, что нужно дополнить воспитание Амбры. Также хотелось ему, чтобы, в случае его смерти, она не осталась совсем одинокой, без друзей и знакомых. С этой целью он часто брал ее с собой в большой помещичий дом лорда Эвелайна, с которым давно был в хороших отношениях, хотя до сих пор держался вдали от общества.

Лорд Эвелайн любил Эдуарда, так как, начав морскую службу, находился на попечении Форстера. Это было много лет тому назад. Лорд скоро покинул службу, однако его дружеское расположение к Эдуарду не угасло.

У отца лорда Эвелайна, о котором говорим мы, были три сына, и второй и третий, по английскому обычаю, должны были поступить в армию и флот.

Отец их женился поздно и отошел в лучший мир, когда старший брат не достиг совершеннолетия; в то время второй служил в армии, а младший, мичман, впоследствии получивший титул, был в плавании под начальством Форстера.

Однажды, через полгода после смерти старого лорда, старший Эвелайн и его второй брат, офицер, отправились кататься под парусом по озеру близ своего дома; из-за какой-то неосторожности лодка опрокинулась, и оба они погибли.

О печальном событии послали известие капитану Л. , который командовал тем судном, где служил Эвелайн. В письме требовали немедленной отставки молодого мичмана.

Капитан появился на палубе и послал за ним, спросив:

— Где он?

— На салинге, за небрежность, — ответил первый лейтенант.

— Право, — произнес Л., — вы слишком суровы к нему, ведь мальчик — всегда мальчик.

— Это несносная обезьяна, сэр, — ответил удивленный лейтенант, знавший, что капитан часто наказывал молодого человека.

— Он всегда казался мне способным малым, мистер В., — продолжал Л. — И, знаете, мне не нравится, что вы вечно сажаете их на салинг. Во всяком случае, — прибавил капитан, — он перестанет беспокоить вас; он сейчас же выйдет в отставку, так как это теперь лорд Эвелайн.

— Фьють — готово! — мысленно сказал себе лейтенант.

— Пожалуйста, немедленно позовите его, мистер В., — продолжал капитан, — и помните, что ваша система мне не нравится.

— Конечно, сэр, только я не знаю, как в таком случае нужно наказывать этих молодых джентльменов, — был ответ. — Они ужасно непослушны. Вот, например, мичман Малькольм вчера отрубил четыре дюйма от хвоста вашего сеттера Понто на доске для рубки мяса, да еще уверяет, что это вышлс случайно.

— Как? Отрубил хвост моей собаке? Мистер Малькольм, — крикнул капитан, — вы отрубили хвост моей собаке?

— Я, сэр? — спокойно отвечал юноша. — Я не рубил,

Понто сам отрубил себе хвост.

— Что такое, сэр? — прогремел капитан.

— Извольте видеть, сэр, — продолжал мичман, — я рубил кусок мяса, собака стояла подле, вдруг повернулась и подставила свой хвост под нож.

— Ага! Сеттер подставил свой хвост? — в бешенстве закричал Л. — Подставьте-ка голову под ветер на верхней рее и ждите, пока вас не позовут. Мистер В., продержите его на салинге до заката.

— Хорошо, сэр, хорошо, — ответил старший лейтенант.

В это время мистер В. посмотрел вверх, чтобы позвать вниз нового лорда, но молодой человек проголодался и, думая, что капитан и лейтенант заняты, начал спускаться, чтобы съесть несколько сухарей и хлебнуть чаю из бутылки, зная, что один из его товарищей запрятал эту провизию в складки топселя. Посмотрев вверх, мистер В. увидел новое непослушание юного мичмана и решил, что его следует наказать, несмотря на волю капитана; и Эвелайн снова отправился на рею.

— Я позвал бы его вниз, — пробормотал рассерженный лейтенант, — но так как он лорд, пусть хорошенько познакомится со службой, раньше чем освободится, тогда он не станет присылать к нам других людей своего положения, которые будут мешать нашему служебному движению.

Лейтенант своим соколиным взглядом заметил, что главный топсель топорщится. (Это было немудрено: наказанные мичманы складывали в его складки провизию).

И вот мистер В. приказал матросам, бывшим на реях, «поправить паруса», а сам стал так, чтобы лучше видеть их работу.

— Подтяни, опусти!

Парус скользнул вниз, и вниз полетела бутылка с чаем, сухарь… как раз на лицо лейтенанта, смотревшего вверх; бутыль выбила у него три зуба спереди и рассекла ему губу и подбородок.

Эвелайн, видевший катастрофу, был в восторге; остальные мичманы окружили своего начальника, выражали ему сочувствие, а между собой перемигивались и строили друг другу гримасы. Наконец первый лейтенант ушел в каюту, и молодежь перестала сдерживать смех. Скоро мистер В. вышел с повязкой на лице; мичманов спросили, кто спрятал бутылку в складки паруса. Никто ничего не помнил. Обратились к Эвелайну, как к последнему средству, и позвали его вниз.

— Ну, сэр, — сказал мистер В., — или прямо скажите, кто поднял бутылку туда, или, даю вам слово, вы завтра утром уже не будете больше на службе во флоте. Не старайтесь меня уверить, будто вы не знаете, кто сделал это; вы должны знать.

— Я знаю, — смело сказал молодой человек, — но не скажу.

— Тогда или вы, или я должны уйти из флота еговеличества, — сказал В. — Послать людей в первый катер, — прибавил он.

Когда это было исполнено, лейтенант, по приказанию капитана, послал на берег несколько бумаг. (Капитан уже был на берегу).

Катер вернулся; послали за клерком, и мистер В. попросил его написать бумагу об отставке мистера Эвелайна, как полагали офицеры и мичманы, за его непослушание (В. сохранил секрет). Бедного мальчика, который думал, что вся его будущность погибла, отправили на берег. Слезы так и катились у него по щекам, вызванные ласковыми прощальными приветствиями товарищей и мыслью о своем унижении. Между тем настоящим виновным был другой мичман, Малькольм, тот самый, который, в угоду капитану, отправился на рею за то, что собака Понто «отрубила себе хвост». Старший лейтенант, занятый своими собственными неприятностями, забыл о нем. И только в девять часов вечера Малькольм нашел, что он достаточно долго отсидел на рее, и решил спуститься вниз. Ему рассказали обо всем, что произошло.

Юноша тотчас же написал капитану письмо, признал в нем свою вину и попросил оставить Эвелайна на службе; в приписке он просил прощения и себе. Это письмо было послано на берег с капитанским гигом, и мистер Л. получил его в то самое время, когда к нему явился отправленный на сушу Эвелайн. Молодой человек хотел просить избавления от печальной судьбы. Юношу тотчас же приняли.

— Вы, конечно, знаете, почему вас отпускают со службы? — с милостивой улыбкой спросил его Л.

— Да, сэр, — ответил Эвелайн, опуская голову, — из-за этого случая; мне очень жаль…

— Конечно. Такие тяжелые удары не часто повторяются, и их трудно выносить. Я думаю, вы немедленно поедете в Бакстер?

— Да, придется, сэр. Только надеюсь, капитан Л. , вы простите меня…

— С удовольствием, — ответил Л. — Я слышал…

— Благодарю, благодарю вас, — прервал его юноша. — Значит, я могу вернуться на палубу и сказать лейтенанту?..

— Что сказать? — спросил Л. , чувствуя, что вышла какая-то ошибка. — Разве мистер В. не сообщал вам?

— Да, он передал мне, что вы приказываете исключить меня со службы…

— Позволить вам выйти в отставку, а не исключить, и я думаю, он сказал вам почему? Ваши два брата умерли, и вы теперь лорд Эвелайн.

— Нет, сэр, — вскрикнул молодой малый, — нет, просто бутылка выбила у него три зуба, а я отказался сказать, кто запрятал эту бутылку в топсель!

— Это крайне странно, — заметил Л. — Будьте любезны, милорд, сядьте, вероятно, в письмах с судна найдется какое-нибудь объяснение.

Но капитан нашел только одно объяснение — письмо Малькольма. Л. передал это письмо Эвелайну, и тот подробно рассказал ему всю историю.

Через некоторое время, ко всеобщему изумлению, Эвелайн вернулся на судно.

— Вы больше не служите, — сказал молодому лорду второй помощник капитана, — и вам, как пэру королевства, посетившему фрегат, должно салютовать. Мистер В. должен явиться и оказать вам почтение.

Но юный Эвелайн вернулся не для того, чтобы причинить кому-либо досаду; он хотел заплатить долг благодарности и скоро отплыл обратно, обещав Малькольму никогда не забывать его. Впоследствии Эвелайн сдержал данное обещание, и, благодаря его хлопотам и собственным достоинствам, Малькольм занял место капитана.

У капитана Л. было много причин для недовольства мистером В. Они расстались, и мичманам стало житься легче.

Лорд вернулся в свое наследственное поместье, и однажды, когда старая леди стала уговаривать его жениться, он согласился выбрать себе жену, но прибегнул к странному способу.

Мать перечислила ему имена молодых девушек-соседок, одну из которых ей было бы приятно видеть своей дочерью, но молодой Эвелайн ответил, что он опасается несчастья в супружеской жизни; что брак — лотерея; что, если уж ему суждено быть несчастным, пусть вина за это падет на рок, а не на него. Написав имена и фамилии молодых девушек на бумажках, он попросил мать выбрать один билетик. Судьба назначила ему в невесты Луизу Менерс. Лорд Эвелайн сделал ей предложение, которое было принято. Он женился на мисс Менерс и не раскаялся в этом. У молодых супругов был один сын. Отец и мать горячо любили его и с гордостью и тревогой наблюдали за его воспитанием. Теперь ему шел пятнадцатый год.

Лорд хорошо относился к Форстеру и, конечно, помогал ему всячески, вспоминая, как Эдуард поступал с ним в бытность его мичманом, но тот отказывался от всех любезных предложений. И муж, и жена Эвелайн знали историю Амбры и с восторгом согласились, чтобы девочка часто бывала у них, иногда проводя в их доме по нескольку дней.

Их собственный сын рос слишком быстро, и в нем проявились признаки грудной болезни. По совету докторов, Эвелайны бросили дом и отправились на Мадеру, чтобы восстановить его здоровье. Их отъезд был чувствителен и для Форстера, и для Амбры.

Раньше, чем Эдуард и девочка успели оправиться от этого огорчения, их поразил новый удар. Бедная миссис Безлей скончалась от старости и ревматизма. Форстера очень опечалила смерть старушки. Теперь они с Амброй остались вдвоем. И вот следующей зимой его рана открылась и до весны приковала к постели.

Лежа больной, он, понятно, стал думать о смерти и о том, что станется с Амброй, когда он умрет. Раздумывая, Форстер вспомнил о брате, занимавшемся адвокатурой; он знал, что Джоку живется хорошо, хотя они и не переписывались.

Пораздумав, он решил отправиться в столицу и постараться возбудить в Джоке сочувствие к Амбре на случай своей смерти.

Прошла весна, прошло лето; наконец Эдуард почувствовал, что он в силах выдержать путешествие, и поздней осенью вместе с Амброй сел на скамью тяжелой почтовой кареты и без приключений приехал в столицу дня на два позже появления там Никласа и Ньютона.

Глава XXIII

В Лондоне Ньютон и Никлас остановились в скромной гостинице. На следующий день Ньютон отправился разыскивать своего дядю. В гостинице ему посоветовали обратиться к какому-нибудь книгопродавцу и попросить у него позволения заглянуть в «Красную книгу». Так Ньютон и поступил и, узнав адрес дяди, пошел к его дому.

Среди тумана и под моросящим дождем Ньютон добрался до конторы Джона Форстера, дверь в которую стояла отпертой, несмотря на непогоду.

Он постучался; Ньютона принял письмоводитель, сказал, что его патрона вызвали на консультацию, но что его можно ждать обратно через полчаса. Ньютон согласился подождать, и клерк подал ему для развлечения газету.

Когда клерк ушел, Ньютон осмотрел комнату. Она занимала около четырнадцати квадратных футов; посредине ее стоял стол с лампой под абажуром, там же была чернильница и перо, все остальное пространство стола занимали пергаменты и бумаги; некоторые документы совсем выцвели от времени и потемнели. По обеим сторонам камина стояли тяжелые чугунные лари; повсюду громоздились наставленные один на другой жестяные ящики с четко написанными фамилиями лиц, имущество которых было заключено в них.

В камине еле горел огонь, и, судя по этому признаку, Ньютон решил, что дядя не очень любит тратить деньги.

Форстер едва успел вывести это заключение, как дверь снова отворилась, и письмоводитель ввел нового гостя, которому он пододвинул стул.

Вновь вошедший молодой человек был мал ростом, с круглым лицом, очень щетинистыми бровями и упрямым своенравным выражением черт. Он тотчас же размотал шарф, который был у него на шее, снял пальто, то и другое повесил на спинку кресла, потирая руки подошел к камину и, помешав уголь кочергой, совершенно потушил слабое пламя.

— Лучше оставить его в покое, — заметил он. — Надеюсь, сэр, вам не холодно?

— Не очень, — ответил Ньютон.

— Я так и думал, — продолжал молодой человек. — Тяжбы согревают лучше всего; в этот собачий холод я прямо задыхаюсь от жары.

— У меня никогда в жизни не было процесса, — со смехом заметил Ньютон.

— Никогда? Я хотел сказать, зачем дьявол вас принес сюда, но это было бы дерзко! Знаете, сэр, было время, когда я тоже не знал, что такое суд, — продолжал молодой человек и сел против Ньютона. — Я был младшим братом и не владел имением, никому не хотелось тягаться со мной. Шесть лет тому назад я получил значительное наследство и с тех пор все время киплю, как в котле.

— Мне жаль, что ваше благополучие было сопряжено с такими неприятностями.

— О, это ничего; это занятие. Я побывал во всех судах столицы…

Но в эту минуту разговор прервался; вошел мистер

Джон Форстер.

Эго был человек среднего роста, склонный к полноте, очень сильный. Его чулки обтягивали такие ноги, которым мог бы позавидовать носильщик, а плечи поражали шириной. Он немного горбился, благодаря привычке сидеть за столом; говорил резко. Его большой лысый лоб выдавался над маленькими блестящими глазами. Глубокие, но не суровые морщины бороздили его лицо, выражавшее непреклонную волю и умение владеть собой.

— Здравствуйте, джентльмены, — сказал он, входя. — Надеюсь, вы не долго дожидались? Могу ли я спросить, кто из вас пришел раньше?

— Кажется, вот этот джентльмен, — ответил собеседник Ньютона.

— Вам кажется? Вы, значит, не знаете?

— Я пришел первый, сэр, — сказал Ньютон, — но так как я здесь не по судебному делу, я лучше дождусь, чтобы этот джентльмен переговорил с вами.

— Не по судебному делу. Гм! — произнес Джон, осматривая Ньютона. — Ну, посидите в канцелярии, пока я переговорю с клиентом.

Ньютон взял шляпу и ушел в соседнюю комнату. Дверь закрылась, но до молодого Форстера все-таки долетали звуки голосов. Слышно было, что его дядя и посетитель спорили; молодой человек визгливо вскрикивал, и его голос напоминал лай рассерженной собачонки. Дядя Ньютона ворчал, как крупный зверь. Наконец дверь отворилась.

— Но, сэр! — кричал молодой человек.

— Платите, сэр, платите! — ответил адвокат громовым звуком.

— Но он меня обсчитал, сэр!

— Все равно, платите.

— Значит, вы не возьметесь вести моего дела?

— Нет, сэр. Совет я вам дал, а грабить вас не хочу. До свидания, сэр.

И мистер Форстер, заставивший своего клиента уйти, обернулся к Ньютону.

Глава XXIV

Ньютон прошел за ним обратно в кабинет.

— Что вам угодно, сэр? — спросил Джон Форстер.

— Я должен представиться вам, — ответил Ньютон. — Я ваш племянник, Ньютон Форстер.

— Гм! А где ваши документы, подтверждающие это?

— Я думал, что моего слова достаточно. Я сын вашего брата Никласа Форстера, много лет жившего в Овертоне.

— Я никогда не слыхал об Овертоне, но помню, что моего третьего брата звали Никласом; только больше тридцати лет я ничего не знал о нем. Ну, допустим, что вы мой племянник. Что же дальше?

Ньютон вспыхнул.

— Я надеялся, что вам будет приятно видеть меня, но так как, по-видимому, этого нет, я откланяюсь, — сказал он и сделал шаг к двери.

— Погодите, молодой человек; вероятно, вы пришли ко мне зачем-то; прежде чем уйти, скажите, в чем дело.

— Говоря правду, — с волнением проговорил Ньютон, — я хотел просить у вас помощи и совета.

— Но если вы убежите, то не получите ни того, ни другого. Садитесь-ка, да расскажите, зачем вы пришли.

— Я хотел попросить вас помочь отцу и мне: мы оба без дела, и нам нужна ваша помощь.

— Не то я, вероятно, никогда не видел бы вас?

— Очень вероятно. Мы знали, что вам хорошо живется, а пока мы сами могли честно поддерживать себя, мы не хотели беспокоить вас. И теперь просим дать нам рекомендацию, сделать нас снова независимыми.

— Гм! Итак, вы сперва держались вдали от меня, зная, что я мог помочь вам, а теперь по той же причине обращаетесь ко мне?

— Если бы мы знали, что вам приятно видеть нас, вы увидели бы брата и племянника раньше.

— Гм! Итак, вы сперва держались вдали от меня, зная, что мы родственники. Однако, раз оказывается, что я их имею, мне хочется узнать о них что-нибудь. Расскажите мне о вашем отце и о себе.

Ньютон рассказал в подробностях. Закончив свою историю, он увидел внимательный взгляд дяди, который, казалось, хотел прочитать что-то в глубине его мозга.

— Итак, ваш отец желает продолжать дело оптика? Вряд ли я могу ему помочь. Я ношу очки, когда читаю, но не менял их лет одиннадцать, и, вероятно, они прослужат еще столько же времени. Вас рекомендовать я тоже не могу. Моря я совсем не знаю, и у меня нет знакомых моряков.

— Тогда, дядя, я уйду.

— Не так скоро, молодой человек. Вы сказали, что хотите моей помощи и совета. Помочь я вам не могу, но совет готов дать. Судебное дело?

— Не вполне, сэр.

И Ньютон рассказал о выловленном сундуке и о своем желании передать в верные руки ценные вещи, которые он принес с собой.

— Гм, — заметил его дядя. — Вы говорите, что это вещи дорогие?

— Знатоки говорят, что бриллианты и другие предметы стоят около ста фунтов, но сам я их оценить не могу.

— И все это было у вас семь лет?

— Да, сэр.

— И с тех пор, как вы нуждаетесь, вам не приходило в голову, что, продав эти вещи, вы могли бы помочь себе?

— Часто приходило, но мы с отцом решили, что эти вещи не мои, и поэтому я прогонял мысли о продаже их. Потом я узнал, кому они принадлежат, и с тех пор, конечно, они стали для меня священными.

— А почему вы сказали, что хотели бы передать их на хранение в верные руки?

—  — Вы не помогли нам, и, потерпев разочарование, я предвижу, что нам придется еще больше прежнего бороться с бедностью, а потому мне хочется избавить себя от искушения.

— Правильно. Ну, принесите мне вещи завтра, ровно в час. Я возьму их и дам вам расписку. Прощайте, племянник, я очень рад, что познакомился с вами. Поклонитесь брату и скажите, что я буду счастлив повидаться с ним. Завтра, ровно в час.

— До свидания, сэр, — сказал Ньютон дрожащим голосом и выбежал, чтобы скрыть свою грусть.

— «Не принадлежат мне по праву!» Гм! Он мне нравится, — пробормотал старик. — Скреттон!

— Я, сэр, — отозвался письмоводитель, отворяя дверь.

— Напишите чек на пятьсот фунтов на предъявителя и принесите мне для подписи.

— Хорошо, сэр.

— Сегодня или завтра я должен быть на разборе?

— Сегодня, в семь часов вечера.

— Как фамилия господина, который обратился ко мне?

— Бозенкуайт, сэр.

— Директор Ост-Индской компании?

— Да, сэр.

— Гм; это годится.

Глава XXV

На следующее утро Никлас с сыном ушли из гостиницы рано, чтобы явиться на свидание вовремя.

В конторе их встретил письмоводитель и отворил перед ними дверь в кабинет, где сидел адвокат в очках и читал письмо.

— К вашим услугам, молодой человек. Я думаю, это — Никлас Форстер? — сказал он, отрываясь от письма и не поднимаясь со стула. — Как поживаешь, брат?

— Ты мой брат Джон? — спросил Никлас.

— Я — Джон Форстер, — был ответ.

— Ну, в таком случае я рад видеть тебя. — И Никлас протянул руку, которую Джон пожал, сказав «Гм».

— Молодой человек, вы опоздали на десять минут, — прибавил он. — Я сказал: ровно в час.

— Да, к сожалению, — ответил Ньютон, — но на улицах так много народа, и отец так часто останавливался.

— Зачем?

— Переговорить с теми, кто его толкал. Он не привык к этому.

— Скоро привыкнет. Брат Никлас… — начал было адвокат, но заметив, что оптик взял его часы и рассматривает их, переменил вопрос: — Брат Никлас, что ты делаешь с моими часами?

— Они очень грязны, — ответил оптик, продолжая осмотр. — Их нужно разобрать.

— Нет, — возразил Джон.

— Не бойся, я сам их разберу и вычищу даром.

— Нет. Мои часы отлично идут, когда их не трогают.

— Я принес вещи, о которых говорил вам, сэр, — сказал Ньютон.

— Отлично. У вас есть список?

— Да, сэр, вот он.

«№ 1 бриллиантовое кольцо, № 2…»

— Я думал, что они номер три, — заметил Никлас, взявший очки брата. — Ты не очень близорук, брат.

— Я не близорук, брат Никлас; будь так добр, дай мне мои очки.

— Хорошо, молодой человек, — сказал он наконец, — я напишу расписку.

Выдав квитанцию, он спрятал вещи в несгораемый ящик.

— Теперь, брат Никлас, — сказал адвокат, — у меня нет лишнего времени. Тебе нужно что-нибудь сказать

Мне?

— Нет, — ответил оптик и вскочил.

— Но мне нужно сказать тебе кое-что. Как я уже объявил вчера моему племяннику, я не могу помочь в твоей профессии, да и времени не могу уделить тебе, потому что мне оно дорого; итак, до свидания; прочти вот это дома. — Джон Форстер передал брату запечатанное письмо.

— Племянник, хотя я никогда не видывал моря и не знаю ни одного моряка, но суд нужен всякому. Директор Ост-Индской компании, который мне обязан, обещал предоставить вам место третьего помощника на корабле «Бомбейский замок». Вот его адрес; идите к нему, все устроится. Можете зайти ко мне перед отплытием. Я надеюсь, что вы позаботитесь о судьбе отца, который, как я вижу, способен потерять бумагу, данную мной. А там такие вещи, какие не подберешь каждый день.

Никлас о чем-то глубоко задумался и действительно уронил конверт. Ньютон поднял его и спрятал в свой карман.

— Теперь до свидания, племянник, — прибавил Джон, — и, пожалуйста, уведите моего брата. Могу вам сказать, что иногда хорошо отыскать дядю.

— Надеюсь, мое поведение докажет, что я заслуживаю вашей доброты ко мне, — ответил Ньютон, которого необыкновенно обрадовал неожиданный конец свидания.

— Надеюсь, молодой человек. До свидания. Уведите же отца, я занят.

Ньютон подошел к отцу, дотронулся до его плеча и сказал:

— Пойдем.

Никлас поднялся, сделал несколько шагов к двери и вдруг повернулся обратно.

— Брат, ты, кажется, сказал, что я должен отправить по почте какое-то письмо?

— Нет, я ничего не говорил.

— Право, что-то сказал.

— Отец, дядя занят.

— Ну, прощай, брат.

— Прощай, — сказал Джон, не поднимая глаз.

Дома Никлас и его сын распечатали конверт и нашли чек на пятьсот фунтов. Никлас совсем потерялся от изумления. Ньютон, который отчасти уже понял характер дяди, все же изумился тоже.

— Ну, — сказал Никлас, потирая руки, — мое усовершенствование… — И он весь ушел в мысли. ,

На конверте был написан совет:

«Когда разменяете чек, запишите номера полученных бумаг. Вот и все».

Ньютон взял всего двадцать фунтов, остальные деньги оставил в руках банкира. На следующий день он побывал у ост-индского директора, а тот дал ему письмо к капитану судна, которое собиралось отплыть через несколько дней.

Он сходил на судно, показал свои документы и понял, что будет охотно принят в число служащих.

Теперь молодому человеку осталось отыскать пристанище для отца. Ему посчастливилось. Он отправился в Гринвич, собираясь вернуться в Лондон в дилижансе, и пошел осмотреть здание богадельни. Через несколько минут Ньютон присел на скамью, которую занимало несколько инвалидов-пенсионеров, и заговорил с ними о том, как им живется.

Скоро он услышал, что один из них сказал другому:

— Знаешь, Стефен, с тех пор, как старик умер, нет никого, кто мог бы помочь нашей беде; придется на, м обходиться без очков. На днях Джим Нельсон сказал мне, что этот продавец потребовал с него шиллинг шесть пенсов за новое стекло. Ну, как мы найдем такие деньги, я совсем не знаю! Остался Джим без глаз.

— Нужно найти другого. Не поговорить ли с начальником?

— Незачем, он ходит без очков.

Ньютон стал их расспрашивать. Оказалось, что старик, который держал подле морской богадельни оптическую лавку и чинил очки пенсионерам, недавно умер и что его смерть была большой потерей для призреваемых, потому что городские оптики спрашивали дорого за работу. Ньютон осмотрел маленькую уютную лавку, окна которой выходили на реку; все понравилось ему. На следующий же день он явился вместе с отцом; вскоре Никлас устроился на новом месте и стал усердно помогать старичкам читать газеты и считать выигрыши в криббедж.

Заказчики нравились ему, он нравился им. Потребности Никласа не превышали его дохода, и он не обращался к помощи банкира.

Устроив отца, Ньютон перед отплытием зашел к дяде. Выслушав его рассказ, Форстер одобрительно крякнул, и Ньютон, имевший такт сократить свое посещение, был награжден сердечным пожатием руки.

Глава XXVI

Ньютон немедленно отправился на свой корабль, еще стоявший в Гревзенде в ожидании распоряжений начальства. За исключением шотландца, пресвитерианского священника и его жены, пассажиры еще были на берегу.

На палубе Ньютона встретил первый помощник, грубоватый, добродушный, умный человек лет сорока, с которым Форстера уже познакомил капитан во время его предыдущего посещения. Первый помощник ласково заговорил с ним, но скоро ушел наблюдать за погрузкой вещей, которой занимались индусы-ласкары.

Ньютон остался один и осмотрелся. Он был на корабле водоизмещением в тысячу двести тонн, крепком, с высокими бульварками и с пушечными отверстиями на верхней палубе для восемнадцати орудий, расположенных на квартердеке и на баке. Корма, поднимавшаяся над бульварками, занимала около сорока футов, а под ней находились столовая и пассажирские каюты. На корму вели лесенки, и на ней стояло множество решетчатых ящиков со всевозможной домашней птицей для стола. Лодки, поднятые над бортами, тоже были превращены в ферму. В вельботе блеяли овцы, в шлюпке мычали телята и так далее. В других маленьких покачивающихся лодках хранились разные огородные овощи.

Главную палубу загромождали сундуки, тюфяки и другие вещи, еще не успевшие отправиться в трюм через открытые люки. Плотники пилили дощечки, швецы готовили грот, слуги бегали взад и вперед с блюдами в руках, ласкары болтали о чем-то на родном наречии, англичане-матросы бранились на простонародном языке. Словом, шла суета, обыкновенная перед отправлением.

По правилам ост-индских судов Форстер сидел за столом с младшими помощниками, с мичманами, доктором и так далее. Только первый и второй помощники постоянно обедали с капитаном, остальных изредка приглашали к его столу.

Ньютон скоро сошелся со своими товарищами. Так как они лишь в свое время должны появиться на сцене, мы опишем теперь только капитана.

Капитану Драулоку было около пятидесяти лет. Говорили, что в юности он вел очень беспорядочную, сумасбродную жизнь. Но в то время, о котором идет речь, он казался серьезным человеком, редко улыбался и чувствовал всю важность доверенного ему дела. Особенно почтительно относился он к дамам.

Мы уже говорили, что на палубе были пресвитерианский пастор с женой; он — энтузиаст, человек кроткий, сдержанный, глубоко верующий; она — высокая, красивая, тоже набожная, но без милосердия. Эта умная и суровая женщина мало говорила, зато слышала почти все, и на ее губах часто мелькала саркастическая улыбка.

Кроме них было много пассажиров, еще не доставленных с берега; например, полковник, старый желтолицый Адонис с белыми зубами, ничего не делавший человек. Он всю жизнь забавлялся и забавлял, и состарился, не заметив этого. Два кадета, которых снабдили большим количеством денег и добрых советов, причем они имели склонность бросать на ветер и то, и другое. Был молодой писатель, все говоривший о своей матери, леди Элизабет, и разных высокопоставленных знакомых и друзьях; потом… постойте-ка — да! — два офицера из полка на острове Святой Елены с маленькими кошельками и длинными языками.

Но важнее всего капитану казались четыре незамужние особы: три молодые, красивые и бедные, четвертая — непривлекательной наружности, старая, но богатая.

Это была мисс Тевисток, родившаяся в Сити, где ее отец возглавлял фирму «Тевисток, Ботлькок и К°». Ее крупное, как бы мужское лицо покрывали глубокие рябины и увенчивали рыжие волосы. Она поражала вульгарностью. Эта девица дожила до тридцати шести лет, ни разу не получила предложения и страстно стремилась к браку. Теперь она ехала в Индию к подруге, надеясь найти там счастье.

Остальные три мисс — Шарлотта, Изабелла и Лаура Ревель — были дочерьми мистера Ревеля, который растратил все состояние жены, за исключением ее приданого, дававшего шестьсот фунтов в год, и бросил семью. Миссис Ревель, себялюбивая, непрозорливая женщина, больше всего в мире хотела пристроить своих дочерей, не думая о том, будут ли они счастливы, или нет. Один Бог знает, где жил мистер Ревель, так как он являлся к жене только за «подкреплением» и при этом почти не обращал внимания на дочерей.

Достойная чета решила переправить дочерей, из которых старшей уже было тридцать лет, в Индию, где их дядя служил в бенгальской армии в чине полковника. Он ненавидел мистера Ревеля и на письмо миссис Ревель, которая писала ему, что ее дочери будут присматривать за его хозяйством, ничего не ответил. Тем не менее три мисс Ревель направлялись к нему по желанию своих родителей.

Глава XXVII

«Бомбейский замок» вместе с целой флотилией других судов под охраной большого фрегата двинулся к острову Святой Елены под сильным юго-восточным ветром. Первые дни члены экипажа мало разговаривали с пассажирами, так как многие жители суши очень страдали от морской болезни.

В Бискайском заливе пришлось бороться с противными шквалами, и это отнюдь не способствовало поправлению больных. И только близ Мадеры на палубе показались дамские шляпки.

Первой вышла пресвитерианка, миссис Фергюсон, потом мисс Тевисток, наконец, Изабелла Ревель.

Ей только что минуло восемнадцать, и она обладала такими богатыми способностями, что, если бы ее не сдерживала природная скромность, она, может быть, выделилась бы из толпы, и ее считали бы гениальной. Воспитанная глупой матерью, вечно слушавшая замечания от двух несносных старших сестер, она редко показывалась в обществе, так как миссис Ревель боялась, чтобы Изабелла не помешала Шарлотте и Луизе найти «хорошие партии». Зато она много читала. До шестнадцати лет Изабелла жила, как Золушка.

Она была немного выше среднего роста, и ее фигура поражала изяществом и стройностью. В красивых чертах лица молодой девушки сказывались серьезность и скромность.

Перед отплытием мистер Ревель познакомился на палубе с миссис Фергюсон и попросил ее на время рейса принять под свое покровительство его дочерей. Пресвитерианке понравилась его наружность, а также и мысль пользоваться некоторым влиянием; она согласилась, и три мисс Ревель считались отданными на попечение жены пастора.

Итак, мисс Изабелла вышла на палубу; за ней шел судовой врач доктор Плаузибль.

Его позвали на помощь к Лауре Ревель, которая жестоко страдала. Это был человек лет тридцати пяти; он слегка пудрил волосы, носил черные чулки и нижнее платье до колен, любил угождать дамам, и любезностью и лестью умел уменьшать их страдания. Мисс Лаура от кого-то слышала, будто морская болезнь проходит от имбирного хлеба, запаслась на время плавания большим количеством этого материала и неумеренно поглощала его, хотя странное лекарство ничуть не помогало ей. Видя, что Лаура не хочет отказаться от имбирного печенья, мистер Плаузибль тотчас же нашел, что это — превосходное средство, но посоветовал резать печенье тонкими ломтиками. Окончив консультацию, он пошел наверх вместе с Изабеллой.

Вода хлестала на палубу, доски были мокры. Судно кренилось. Капитан Драулок, заметив Изабеллу, хотел было подать ей руку, но в эту минуту сильный толчок отбросил его к борту; Изабелла, вероятно, очутилась бы там же, если бы Ньютон Форстер, стоявший близ молодой девушки, не удержал ее, помешав упасть.

Когда Изабелла оправилась от испуга, она поблагодарила Ньютона, хотя он и не был ей представлен, улыбнулась ему прелестной улыбкой и продела руку под подставленную руку капитана, который, подойдя к ней, отвел ее к миссис Фергюсон.

Мало-помалу на палубу выходили мужчины; первым показался старый полковник; он, шатаясь, вышел из люка и поплелся к миссис Фергюсон, хватаясь то за один предмет, то за другой, а подойдя к пресвитерианке, которой был еще раньше представлен, стал жаловаться на свои страдания, называя себя настоящим мучеником.

Выползли молодой писатель и кадеты.

Через четверть часа после появления дам на палубе вышло солнце, которое не показывалось два дня. Ньютон, в бытность свою на службе у мистера Беркрофта привыкший работать с астрономическими инструментами, прервал разговор капитана с миссис Фергюсон.

— Солнце взошло, и горизонт очистился, сэр. Вы можете определить меридиан.

— Да, конечно, — согласился капитан. — Поскорее принесите мой секстант. Вы извините меня, миледи, но о меридианах нужно заботиться.

— Больше, чем о нас, капитан? Фи, стыдно, — заметила миссис Фергюсон.

— Это не вполне верно, — возразил капитан, — но дело в том, что солнце может снова уйти.

— А мы останемся? — со смехом спросила Изабелла. — Я думаю, миссис Фергюсон, нам тоже лучше уйти.

— Но, дорогая леди, если солнце спрячется, я ничего не увижу.

— А если спрячемся мы, вы нас не увидите, — ответила миссис Фергюсон.

— Благодаря своему колебанию, сэр, — проговорил Ньютон, подавая капитану секстант, — вы подвергаетесь опасности потерять и солнце, и общество дам. Времени мало; я готов.

Капитан поднялся на лесенку, и теперь дамы могли заметить, что он смотрит через свой секстант, назначения которого они не знали. Ньютон стоял, глядя на часы.

— Капитан Драулок, — начал миссис Фергюсон, — позвольте мне заметить…

— Стой, — громко крикнул капитан.

Ньютон, к которому он обратился, отметил время.

— Боже ты мой, в чем дело? — с удивлением спросила миссис Фергюсон. — Как груб капитан. Что с мистером Драулоком? — прибавила она, обращаясь к подошедшему полковнику.

— Право, не могу сказать, но считаю обязанностью спросить его, — был ответ. И подойдя к Драулоку, он начал: — Неужели дамы упали в вашем мнении?..

— Сорок градусов! — крикнул капитан Драулок, весь поглощенный своими наблюдениями и исчислениями. — Извините меня, сэр, но я занят.

— А сколько времени вы еще не освободитесь?

— Двадцать шесть минут! — продолжал капитан.

— Надеюсь, ваши занятия задержат вас меньшее время?

— Сорок пять секунд.

— Это, право, невыносимо. Мисс Ревель, нам лучше уйти в каюту.

— Стой! — снова громко крикнул капитан.

— Стой? — повторила миссис Фергюсон. — Как невежливо, мы не рабы!

Ньютон, слышавший происходившее, не мог удержаться от смеха.

— Я думаю, выходит какая-то ошибка, миссис Фергюсон, — заметила Изабелла. — Подождите немного.

— Сорок шесть минут тридцать секунд, — снова прочитал капитан. — Отлично. Но солнце зашло за темную тучу, мы его больше не увидим.

— И нас также, уверяю, сэр, — сказала миссис Фергюсон подходившему капитану.

— Что с вами, дорогая миссис Фергюсон?

— Мы не привыкли к такому повелительному тону, сэр. Может быть, на судах всегда дамам кричат «стой», когда они обращаются с вопросами или выражают желание уйти с палубы.

— Уверяю вас честью, что вы ошибаетесь. Я приказывал остановиться мистеру Форстеру.

— Мистеру Форстеру? — возразила она. — Да он и так все время стоял неподвижно.

Только после того, как была объяснена вся система работы с секстантом, миссис Фергюсон развеселилась.

Пока капитан говорил с нею, Ньютон объяснял эти тайны мисс Ревель, которая вскоре ушла со своей покровительницей.

Определения широты и долготы показали, что судно уклонилось на восток. Остальная флотилия заметила то же самое; изменили курс, и через два дня суда бросили якорь в порту Мадейры.

Глава XXVIII

Едва Ньютон вышел от дяди, как клерк доложил Джону Форстеру, что какой-то джентльмен желает поговорить с ним, не назвав своей фамилии.

— И с ним маленькая девочка, — прибавил письмоводитель.

— Хорошо, Скреттон, введите его, — ответил Джон и снова занялся письмом, которое читал. Дверь отворилась, и в комнату вошли Эдуард Форстер и Амбра.

— К вашим услугам, сэр, — сказал адвокат. — Стул, Скреттон; нет, два стула. Прошу прощения, маленькая леди.

Когда клерк ушел, Джон начал с обыкновенной фразы:

— Могу я спросить, какое у вас ко мне дело?

— Ты меня не помнишь, и не мудрено. Мы не видались пятнадцать лет. Время и страдания, которые съели меня, превратив в скелет, съели и воспоминания. Я — Эдуард Форстер.

— Эдуард Форстер! Гм! Я забыл тебя. Ну, я рад повидаться с тобой, брат. Странно, я много лет не слыхал о моих родных, а теперь все сразу объявились. Только отделался от одного, является другой. На днях Никлас пришел Бог знает откуда.

Эдуард знал Джона лучше, чем Ньютон, а потому не обратил внимания на резкость его фраз. Он ответил:

— Никлас? Значит, он жив. Как мне будет приятно видеть его.

— Гм, — произнес Джон. — Мне было приятно отделаться от него. При встрече с ним береги часы и очки.

— Полно, брат; я думаю, что он не такой тип.

— Он тип, хотя не в том смысле, как ты думаешь; он очень честен. Постой-ка, брат, я начинаю вспоминать. Ты проезжал через Лондон в 17.. году, раненый. Ты вышел на пенсию в сорок фунтов? Где ты был и где живешь теперь?

— Все там же; и не двинулся бы с места, если бы не эта девочка.

— А кто это? Твоя дочь? — Только приемная.

— Гм! Для отставного лейтенанта с половинным жалованием это довольно дорогая прихоть. Детей трудно содержать.

— Ты прав, — ответил Эдуард, — но если я взял на себя расходы и ответственность, это случилось не по моей вине.

И он рассказал историю Амбры, а также соображения, которые заставили его приехать в Лондон. Он говорил с волнением, голос его дрожал; Джон, казалось, тоже был взволнован. Сначала послышалось его обычное «гм», потом он прибавил:

— Безумное все это дело, брат, право. Когда ко мне явился с просьбой Никлас и его сын — это было понятно, они родственники. Но навязать мне чужого ребенка…

— Не навяжу, пока Господь сохранит мне жизнь.

— В таком случае, живи тысячу лет, как говорят испанцы. Но во всяком случае, брат Эдуард, бедное создание не должно умирать с голоду. Значит, когда ты умрешь, я возьму на свое попечение чужого ребенка. Скажу только, что это усилит мою печаль о тебе. Поди сюда, маленькая. Как тебя зовут?

— Амбра.

— Амбра? Какой дьявол дал ей это глупое имя?

— Я, брат. Я нашел, что это имя подходящее.

— Гм! Не вижу почему. Амбра — янтарь. Это, кажется, смола. Посмотрим, что говорит Джонсон.

Адвокат прошел в соседнюю комнату и вернулся с толковым словарем.

— Ну, — усаживаясь, сказал он, — поищем. Вот: «Янтарь — желтое прозрачное вещество; горное масло или смола; имеет вкус смолы, пахнет, как скипидар; чаще всего встречается в Балтийском море или у берегов Пруссии; некоторые предполагали, что это отбросы птиц»… Ну, брат, я не нахожу сходства.

— Будь ее крестным отцом, дорогой брат, и дай ей какое угодно имя. Пожалуйста.

— Гм!

— Папа, что значит «гм»? — спросила девочка.

— Иногда — «нет», порой — «да», — с улыбкой объяснил Эдуард.

— Я прежде этого не слыхала. Вы не сердитесь на меня, сэр?

— Нет, маленькая, только у меня нет времени говорить с тобой, да и с тобой, брат. Ты хочешь сказать еще что-нибудь?

— Нет, если мне дано обещание.

— Дано. Но, Бог ты мой, что я буду делать с нею? Пришли мне ее вещи с буквами, о которых ты говорил; может быть, я найду ее родных.

— Вот они, — казал Эдуард и подал Джону маленький сверток.

— Еще что-нибудь, брат?

— Скажи, где Никлас?

— Не знаю; племянник говорил, что он поселился где-то на реке. Ньютон славный мальчик. Я отправил его в Ост-Индию.

— Значит, я его не увижу. Но ты занят, брат?

— Я три раза сказал это вполне ясно.

— Ну, не буду мешать. Прощай. Благослови тебя Бог, Джон. Завтра я еду назад. Я не могу надеяться увидеть тебя, значит, прощай навсегда в этой жизни.

Эдуард протянул брату руку. С большим волнением Джон пожал ее, сказав:

— Прощай, прощай, брат, я не забуду.

— До свидания, сэр, — проговорила Амбра и подошла к Джону.

— Прощай, моя маленькая, — сказал адвокат и серьезно посмотрел на ее выразительное красивое личико, потом смял очки и поцеловал девочку. — До свидания.

— О, папа, — вскрикнула Амбра, выйдя из кабинета, — он меня поцеловал.

— Гм! — крякнул Джон, когда дверь закрылась. Очки были снова надеты, и снова началось чтение письма.

Глава XXIX

Один из жителей Фуншала пригласил всех пассажиров «Бомбейского замка» в свой великолепный дом, и им были отведены прекрасные помещения.

В первый день все пообедали, выпили кофе и легли в постели рано, чтобы насладиться спокойным отдыхом после жесткой качки на корабле. Утром дамам1 стало значительно лучше, и они, по обычаю, принимали капитанов всех индийских судов, а также и капитана фрегата, сопровождавшего флотилию.

Служащие «Бомбейского замка» получили приглашение на обед, и так как старший помощник капитана не пожелал покинуть судно, Ньютон отправился вместо него.

По прибытии на берег он узнал в командире фрегата старого знакомого — капитана Каррингтона, на судне которого совершал рейс из Вест-Индии; теперь молодой человек был назначен на «Боадицею». Каррингтон обрадовался, встретив Ньютона, и его внимание подняло Форстера не только во мнении капитана Драулока, но и в глазах дам. По просьбе Каррингтона Ньютон получил позволение остаться на берегу до отплытия с острова и в силу этого мог познакомиться с дамами. Мы пропустим описание прогулки верхом, экспедиции, против который сильно возражал Драулок, говоря, что он отвечает за безопасность дам. Однако Каррингтон опрокинул все его доводы, заметив, что он и Ньютон представляют достаточно хорошую охрану. Пропустим комплименты, которыми Каррингтон осыпал Изабеллу Ревель, но отметим одно обстоятельство, которое случилось в течение недельного пребывания общества на этом восхитительном острове.

Одна знатная португалка осталась вдовой с двумя дочерьми и прекрасным имением. Дочери были хороши собой, их имение казалось еще лучше, а потому под окнами красавиц постоянно звучали мандолины влюбленных португальцев.

Так случилось, что один юный англичанин, приказчик, который мог похвастаться светлым цветом лица и безупречно белыми рубашками (а португальцы не отличаются ни тем, ни другим), победил сердце старшей дочери. Старая португалка согласилась на этот еретический союз. (Она была не очень ожесточенной католичкой). Католические патеры, которые давно уговаривали старуху отправить дочерей в монастырь, а имение отдать церкви, пришли в священное негодование. Португальские дворяне не могли вынести мысли, что такие прекрасные виноградники перейдут в руки иностранца, и тоже вознегодовали. Скоро все португальское население острова возмутилось. Но старуха привыкла действовать по-своему и, несмотря на угрозы со всех сторон, ждала только прибытия английского военного корабля для заключения брака, потому что в то время на острове не было ни одного протестантского пастора. Читатель должен знать, что свадьба на палубе королевского судна, причем капитан заменяет церковнослужителя и записывает брачный акт в лаговую книгу, считается вполне действительной.

Когда капитан Каррингтон бросил якорь в гавани Фуншала, он немедленно получил просьбу о заключении брака на его фрегате. Правда, благодаря прибытию Фергюсона, церемония могла бы произойти и на берегу, но, боясь помехи, решили, что бракосочетание совершится на палубе. На четвертый день пребывания «Боадицеи» свадьбу сыграли, и пассажиры «Бомбейского замка», жившие в доме мастера М. , близкого друга жениха, получили приглашение на свадебный обед. Подавалось множество блюд и вин. Десерт состоял из апельсинов, арбузов, ананасов, груш — словом, почти изо всех родов фруктов, которые только можно найти на земном шаре, так как, по-видимому, все растения акклиматизируются на Мадейре. После десерта подали громадное количество сладких пирогов, пирожков, пудингов, варений.

Наконец пир окончился. Португальцы чистили себе зубы вилками. Вино то и дело обносили вокруг стола. По случаю свадьбы дочери старуха решила подать мадеру, которая хранилась у нее пятьдесят лет и почти не уступала в крепости коньяку. Последствием этого было то, что многие из гостей-мужчин стали очень шумны; их хохот загремел с особенной силой, когда пришло известие, что епископ приказал остановить праздник под угрозой отлучения от церкви.

Дамы перешли в гостиную, многие из мужчин скоро отправились за ними. Но вино произвело такое действие, что капитан Драулок обратился к помощи Ньютона и успокоился только тогда, когда его опекаемые счастливо вернулись на судно. После этого Каррингтон и другие из наименее пострадавших от действия мадеры офицеров постарались удалить остальных из дома.

Капитан Каррингтон до смерти любил подшутить и никогда не пропускал удобного случая в этом смысле. В обществе был купец Сюлливан, который после своего последнего пребывания в Англии вернулся на Мадейру с хорошенькой женой. Мистер Сюлливан относился к ней невнимательно, но был очень ревнив. Во время свадебного обеда полковник сидел рядом с миссис Сюлливан и осыпал ее любезностями. Его ухаживания не укрылись от взгляда мужа. А его тревожное настроение не укрылось от взгляда людей, знавших, до чего он ревнив. Бедный полковник был в числе тех гостей, на мозг которых вино произвело особенно сильное влияние. Он несколько раз упал, но капитан Каррингтон и мистер М. поставили его снова на ноги и отвели в его комнату. На следующее утро он не вышел к чаю, и джентльмены, разговаривая о торжестве накануне, шутя замечали, что они не удивятся, если мистер Сюлливан в течение утра пошлет ему вызов. Это дало Каррингтону мысль позабавиться. Сговорившись с одним из гостей, он вошел в комнату полковника и застал его еще в постели.

— Ну, как ваше здоровье, полковник? — спросил капитан Каррингтон, разбудив его.

— Ох, очень плохо; голова готова лопнуть. Я испытал подобное ощущение только раз, когда меня ударила шальная пуля во время битвы…

— Мне жаль, что у вас такая головная боль, полковник, но еще более жаль, что вино сыграло с вами вчера такую шутку.

— Да, шутку, — ответил полковник, — я совсем не помню ничего, что было после того, как я ушел из-за стола.

— Серьезно? Вы не помните сцены с миссис Сюлливан?

— С миссис Сюлливан? Какой сцены, дорогой сэр? Я, конечно, оказывал внимание этой очень хорошенькой женщине, но больше ничего не помню.

— Даже сцены в гостиной?

— Боже сохрани меня. Нет, я и не помню, что я был в гостиной. Ну, скажите, что я там говорил? Надеюсь, ничего неподходящего?

— Право, мне даже совестно вдаваться в подробности; достаточно будет сказать, что вы держались с ней очень свободно.

— Может ли быть! — вскрикнул полковник. — Капитан Каррингтон, вы не шутите?

— Спросите вот этого джентльмена, все было при нем.

Последовало подтверждение; полковник был в ужасе.

— Извините, джентльмены, я сейчас же отправлюсь и попрошу простить меня; я должен это сделать, как джентльмен, как офицер и человек чести.

Шутники ушли, довольные успехом своей затеи. Полковник встал, оделся, наскоро проглотил чашку кофе и отравился с покаянием.

Когда мистер Сюлливан очнулся от летаргии, вызванной действием вина, он постарался вспомнить все, что было накануне, но напрасно. Ему удалось только вызвать в памяти, что кто-то ухаживал за его женой, но дальнейшее было неизвестно. И это заставило его встать в очень ревнивом настроении духа. Не прошло и часа, как полковник прислал свою карточку, прося хозяйку дома принять его.

Это вызвало новую ревность у Сюлливана. Ему захотелось узнать, пришел ли тот самый человек, который накануне так ухаживал за его женой, а также и цель его посещения; он велел пригласить его. Полковник думал извиниться перед миссис Сюлливан не в присутствии третьего лица; он поднялся по лестнице, поправляя воротник и волосы и готовя пылкую речь, полную извинений.

Поэтому, увидев в гостиной мистера Сюлливана, а не хорошенькую женщину, он, понятно, попятился назад и пробормотал что-то невнятное. Такое поведение не ослабило подозрений мистера Сюлливана, и ревнивец высокомерно спросил, что доставило ему честь посещения полковника. Старый Адонис смутился пуще прежнего, совсем потерял присутствие духа и ответил:

— Я пришел, сэр… к миссис Сюлливан… хочу извиниться за мое вчерашнее поведение, но я понимаю, что теперь ее видеть нельзя, и выберу другой, более благоприятный случаи.

— Все извинения вы можете передать мне, — сказал Сюлливан. — Могу ли я спросить, что делает необходимыми такие извинения?

Сюлливан подошел к двери и запер ее.

— Право же, мистер Сюлливан, вы знаете, что могут явиться разные обстоятельства; дело в том, что я, как джентльмен, считаю своим долгом выразить мои сожаления вашей супруге.

— Сожаления о чем, сэр?

— Сэр, — забормотал полковник, — говоря правду, я должен сознаться… что жалею о своем поведении вчера вечерок…

— С моей женой неподходящее обращение? — загремел Сюлливан в полном бешенстве. — Какое это было обращение? Когда? Где?

— Право, сэр, на меня так подействовало вино, что я ничего не помню. Но, — продолжал полковник, — мне не придется видеть миледи, а потому я считаю, что исполнил свой долг, попросив вас, сэр, передать ей мои извинения. И теперь честь имею кланяться, сэр.

— Прощайте, — насмешливо произнес муж, — и заметьте, сэр, что вы можете больше не беспокоить себя посещениями нашего дома. Уильям, проводите этого джентльмена.

Узнав, что полковник ушел, мистер Сюлливан немедленно прошел в уборную жены, где она сидела с книгой.

Там произошла бурная сцена, с упреками, истерическим смехом и рыданиями. Наконец Сюлливан выбежал из уборной, отправился к себе в контору и, написав полковнику Элису письмо с вызовом, поручил одному из своих друзей передать его по назначению. Друг этот очень неохотно взял на себя роль секунданта.

Глава XXX

Когда полковник шел домой, его встретил Каррингтон и выманил у него рассказ о том, что произошло в доме Сюлливана. Вероятно, Элис ни за что не рассказал бы о нанесенных ему обидах, если бы не думал, что его признания не останутся тайными. Но сохранять дела в тайне Каррингтон не желал, ему хотелось еще продолжать шутку. Когда полковник закончил свой рассказ, капитан ответил:

— Честное слово, полковник, военный не может допускать такого обращения с собой. Право, не знаю, что вам и посоветовать, и мне страшно взять на себя ответственность; однако я посоветуюсь с мистером С, с мистером Д. ; и если вы вручите свою честь в наши руки, поверьте, мы исполним наш долг.

Капитан Каррингтон, поговорив с друзьями и незаметно подмигнув им, объяснил, каких советов он ждет от них.

— Ну, джентльмены, что вы скажете? — спросил капитан, окончив свой рассказ.

— Я думаю, — с серьезным лицом ответил С, — что мнение только одно: наш храбрый друг, — он взглянул па полковника, который в тревожном ожидании ответа поднялся с дивана, — должен бы спросить Сюлливана, что он желал сказать.

— Или потребовать извинений, — прибавил Д.

— И Сюлливан, как честный человек, обязан извиниться; а полковник, как джентльмен и офицер, должен настойчиво требовать этого, — заметил С. — Как вы думаете, мистер Каррингтон?

— Я мирный человек, — ответил капитан, — и если наш благородный друг, полковник, не вполне уверен, что мистер Сюлливан сказал ему: «Можете больше не беспокоить себя посещениями моего дома… » Вы положительно помните, что это были его точные слова?

— Да, кажется, — ответил полковник, — хотя, быть может, я ошибаюсь. Но было сказано что-то в этом роде.

— Может быть, он сказал: «Я требую, чтобы вы опять пришли ко мне»? — сказал Каррингтон.

— Нет; конечно, нет.

— Ну, — сказал Каррингтон, — мне, к сожалению, приходится сказать, что нашему другу, полковнику Элису, остается только потребовать или извинений, или удовлетворения.

— А разве нельзя ответить ему презрением? — спросил полковник.

— Нет, — ответил мистер С. — Сюлливан из хорошей семьи, служил некоторое время в сорок восьмом полку и был принужден выйти в отставку из-за того, что послал своему полковнику вызов.

— Хорошо, джентльмены, — ответил Элис, — я отдаю мою честь в ваши руки, хотя вижу, что у нас очень мало времени. Помнится, вы сказали, что мы отплываем завтра рано утром, капитан Каррингтон? А сегодня уже поздно.

— Дорогой полковник, лучше я подвергну себя выговору адмиралтейства, — ответил Каррингтон, — чем не дам вам времени исцелить вашу раненую честь. Мы останемся до послезавтра, чтобы успеть устроить это дело.

— Благодарю, сердечно благодарю, — уныло ответил Элис. — Значит, мне нужно написать письмо?

— Письмо полковнику, — сказал вошедший португалец, — просят ответа!

Полковник вскрыл конверт. Это был вызов от Сюлливана. Пистолеты, следующее утро, на рассвете.

Полковник стал менее храбр, но он оправился и, усмехаясь, передал письмо Каррингтону.

— Видите, капитан, этот джентльмен избавил меня от труда. Ха-ха; эти делишки привычны нам, ха-ха!.. Ну, раз он желает… ха-ха! Что же? Не будем его разочаровывать.

— Раз вы оба держитесь одних взглядов, дело устроится, — заметил мистер С. — Но нужно ответить.

— Отвечу, — произнес полковник, вздрагивая от волнения. — Он получит ответ. В котором часу, пишет он?

— Мы все это устроим, — сказал Каррингтон и, взяв полковника под руку, увел его.

Ответ отправили, сели обедать. Выпили много стаканов, подбадривая полковника, который оправился и, желая показать полное равнодушие, принялся ухаживать за дамами. Тем не менее он ушел к себе очень рано.

Мистер Сюлливан получил ответ и прошел в свою контору, чтобы на случай несчастья привести дела в порядок.

Мы оставили миссис Сюлливан в слезах. Когда ее муж убежал, грозя вызвать полковника на дуэль, она в порыве гнева обратила мало внимания на эту угрозу. Но по мере того, как ее раздражение остывало, тревога увеличивалась. Она была кокеткой, но горячо любила мужа. Кроме того, если мужья с трудом прощают женам ревность, жены оказываются гораздо милостивее в этом отношении.

Когда слезы миссис Сюлливан высохли, она села в кресло, ожидая, что ее муж придет и извинится перед ней за свои несправедливые обвинения. Он не приходил, и миссис Сюлливан стала удивляться, почему он не появляется. Подали обед. Она думала, что встретит его за столом, но Сюлливана не было. Она села обедать без мужа, каждую минуту его ждала. Сказано ли ему? Где он?

Миссис Сюлливан еле дотронулась до кушаний и ушла наверх. Сюлливан отказался и от чаю. Миссис Сюлливан не находила себе места. Он еще никогда не сердился так долго. И из-за пустяков! Наконец часы пробили десять. Она позвонила.

— Где мистер Сюлливан?

— В конторе, — был ответ.

— Скажите, что я хочу поговорить с ним.

Мистер Сюлливан не ответил, и дверь в контору была заперта изнутри. Узнав об этом, миссис Сюлливан обиделась, и раздражение остановило волну ее нежности.

— При всех слугах! Такая необдуманность! Это почти оскорбление.

С тяжелым сердцем миссис Сюлливан зажгла свечу и пошла в спальню. Раз она повернулась на лестнице, собираясь пройти в контору, но гордость остановила ее. Через час она уже была в постели. Часы шли, а ее муж все еще был в конторе. Пробило два. Миссис Сюлливан накинула ночной пеньюар и спустилась по лестнице. Все члены семьи уже спали, и в доме наступила тишина. По-: дойдя к двери его бухгалтерской конторы, через отверстие в замке она увидела свет. Посмотреть или заговорить? Она не знала. Может быть, он спал? Любопытство одержало верх, миссис Сюлливан приникла к замочной скважине: ее муж писал. Окончив письмо, он отбросил перо, прижал обе руки ко лбу и громко застонал. Молодая женщина не могла дольше сдерживаться.

— Уильям, Уильям, — произнесла она умоляющим голосом.

Ответа не было. Она еще несколько раз повторила его имя. Послышался отлет, по-видимому, вырванный у него нетерпеливым чувством:

— Теперь поздно!

— Поздно, дорогой Уильям, очень поздно; скоро три часа. Впустите меня, Уильям, пожалуйста.

— Оставь меня; вероятно, это последняя милость, которой я у тебя прошу.

— Последняя милость! Ох, Уильям, ты меня пугаешь. Дорогой Уильям, впусти, впусти меня! Мне так холодно, я умру. Только па одно мгновение, и я буду тебя благословлять. Пожалуйста, впусти, Уильям.

Не скоро Сюлливан согласился открыть дверь.

— Мэри, я очень занят и открыл дверь только чтобы попросить тебя не мешать мне; я очень занят, пойди, ляг!

Но любовь и слезы делают свое дело. Не прошло и получаса, как он сознался жене в том, что утром будет драться на дуэли.

— Видишь, Мэри, это последствия твоего поведения, — сказал он. — Из-за твоей неосторожности, вероятно, погибнет жизнь твоего мужа. Но теперь не время ссориться. Я прощаю тебя, Мэри, прощаю от всей души, как сам надеюсь заслужить прощение.

Она зарыдала; когда же смогла наконец заговорить, вскрикнула:

— Ты говоришь, что теперь не время для ссор, так не время и для лжи. Слушай же: сегодня утром я сказала правду. Клянусь спасением души! Тебя обманули, жестоко обманули, с какой целью — не знаю, но ты обманут. Итак, не действуй необдуманно, пошли за всеми, кто был на обеде, расспроси их. Если я сказала тебе неправду, прогони меня на стыд и позор.

— Поздно, Мэри. Я его вызвал, и он принял вызов, — был ответ. — Я поверил бы тебе, но он сам сказал мне.

— Значит, он лгун. Позволь мне пойти с тобой. Пусть он ответит мне, что он сказал обо мне! — И бедная миссис Сюлливан залилась слезами.

На следующее утро Сюлливан уже оделся, его жена с отчаянием хваталась за него, когда ему подали письмо. В нем говорилось, что приятели Элиса подшутили над ним, уверив, что в опьянении он слишком вольно держался с миссис Сюлливан. Итак, в силу того, что обида не была нанесена, полковник выражал уверенность, что мистер Сюлливан удовольствуется его объяснением.

Миссис Сюлливан пожирала глазами письмо чепе:) плечо мужа к вдруг упала на колени в порыве благодарности. Муж горячо обнял ее.

Тот же молодой человек, который написал Сюлливану письмо от имени полковника, прислал Элису объяснительную записку, подделав почерк Сюлливана, в которой тот, будто бы узнав от общего друга о своем заблуждении, просил Элиса взять назад свой вызов и принять его извинения.

Все это еще накануне было подстроено Каррингтоном к его друзьями.

Позавтракали рано, и еще до полудня суда отчалили от берега.

Глава XXXI

Плавание шло быстро и хорошо, и капитан Каррингтон пользовался каждым удобным случаем, чтобы приглашать на свой фрегат дам. Дело в том, что он безумно влюбился в Изабеллу Ревель, но она не отвечала ему таким же чувством: ей нравилось бывать в его обществе, но и только.

Через месяц эскадра пришла к острову Святой Елены, куда фрегат должен был довести их; потом ему предстояло крейсировать под определенными градусами широты и, если он не встретит судов, отправиться в Ост-Индию. Итак, Каррингтона ожидала только временная разлука с предметом любви. Но юношески нетерпеливый молодой человек воспользовался тем коротким промежутком времени, в течение которого суда запасались водой, и предложил миссис Ревель руку. Изабелла вежливо отказала ему. Рассерженный, как ребенок, которому не дали желанной игрушки, он велел как можно скорее сделать все приготовления и на следующий же день отплыл.

Может быть, покажется странным, что Изабелла Ревель, посланная в Индию с тем, чтобы найти себе мужа, отказалась от такой хорошей партии. Но дело в том, что она отправилась в Индию, подчиняясь воле родителей, однако совсем не разделяя их взглядов.

Только Ньютону сообщил Каррингтон о своей неудаче, и оба строго сохранили тайну.

Теперь, после удаления фрегата, судам приходилось заботиться о себе самим, и командир Ботлькок издал распоряжение о порядке плавания, об упражнении людей в стрельбе из пушек и маленьких орудий. Тем не менее дамы продолжали появляться на палубе, и миссис Фергюсон величественно заседала посреди молодых девушек. Полковник все болтал о своем приключении на Мадейре, доктор Плаузибль усердно ухаживал за богатой мисс Тевисток. Все познакомились между собой и чувствовали большую усталость. Надо заметить, что к этому времени Ньютон уже успел приобрести всеобщее уважение.

Дул свежий ровный ветер, все поздравляли друг друга с близким окончанием долгого и томительного путешествия.

Обед подали под звуки старой песенки «О, ростбиф старой Англии». Во время долгих путешествий обед — большое облегчение. По обыкновению, старшие Ревель сели с одной стороны от капитана, мисс Тевисток и Мисс Изабелла — с другой. Дальше разместились остальные.

Капитан усердно угощал дам. Полковник тоже.

— Мисс Лаура, — между прочим сказал Элис, — позвольте положить вам кусок баранины.

— Благодарю вас, — ответила она, — я последнее время только и ем баранину, так что боюсь сама превратиться в овцу.

— Ну, это не будет соответствовать вашим наклонностям, мисс Лаура, — немного кисло заметила миссис

Фергюсон.

— Почему вы так думаете? — спросила мисс Лаура.

— Потому что овца меняет имя и начинает называться бараниной только после смерти, а я подозреваю, что вы хотели бы переменить фамилию еще при жизни. (Это был жестокий удар).

— Как и вы, миссис Фергюсон, — спокойно заметила Изабелла, являясь на выручку сестре.

— Очень, очень хорошо сказано с обеих сторон, — заметил Элис, отвешивая поклоны обеим. — Но, пожалуйста, мисс Лаура, не говорите, что вы овца, не то мы все набросимся и съедим вас.

— Неужели? — ответила польщенная Лаура.

— Мисс Тевисток, позвольте послать вам кусочек баранины, — продолжал полковник.

— Только очень маленький кусочек.

— А что это на блюде перед вами, мистер Форстер?

— Цыплята, капитан Драулок.

— Мисс Изабелла Ревель, не угодно ли вам цыпленка?

— Нет, благодарю вас, капитан Драулок.

— Вы сказали «да» или «нет»? — спросил Ньютон, поймав ее взгляд.

— Я меняю намерение; да, — с улыбкой заметила она.

Я знаю наверно, что Изабелле Ревель совсем не хотелось цыпленка, пока она не заметила, что Ньютон готов услужить ей. Если обыкновенно любовь отнимает аппетит, отдадим ей должное — она иногда и вызывает его.

Так среди шуток и разговоров проходил обед.

Второй помощник заглянул в каюту и шепнул, обращаясь к капитану:

— «Азия» выкинула сигнал «иностранный парус, подозрительный».

— Отлично, мистер Джонс; не спускайте с него подзорной трубы.

— Миссис Фергюсон, не угодно ли вам этого торта? — предложил старший помощник.

— Пожалуйста, объясните мне, мистер Матьюс, — ответила пресвитерианка, — почему мистер Джонс сказал: «Подозрительный». Что это значит?

— Что значит? Да то, что ему не нравится покрой этого паруса.

— А это что значит?

— Что значит? Вероятно, что это французский фрегат.

— Французский фрегат? Французский фрегат! — раздалось несколько женских голосов.

— Мистер Матьюс, — заметил Драулок, — меня крайне удивляет ваша несдержанность. Вы напугали дам. Миссис Фергюсон, «подозрительный парус» просто значит, что никто не знает, какое судно идет.

— И это все? — недоверчиво спросила миссис Фергюсон.

— Все, уверяю вас.

— Командор вывесил сигнал, говорящий, что иностранное судно — военный корабль, идущий к нам, — сказал второй помощник, снова вошедший в каюту.

— Прекрасно, мистер Джонс, — притворно равнодушно ответил капитан, в то же время беспокойно двигаясь на своем стуле.

Первый помощник и Ньютон немедленно ушли из каюты.

— Мисс Тевисток, не угодно ли кусочек пудинга?

— Пожалуйста, сэр, только очень немного.

— Военное судно, пойду взглянуть на него, — сказал полковник и, поклонившись дамам, ушел.

— Вероятно, один из наших крейсеров, — заметил

Драулок.

— Командор дал сигнал «приготовиться к действию», — сказал снова заглянувший второй помощник.

— Хорошо, мистер Джонс, — произнес Драулок, который уже не мог больше сдерживаться. — Извините меня, миледи, я должен на несколько мгновений оставить вас; но наш командор слишком осторожный человек, а я под его командой. Надеюсь, вскоре я снова вернусь, чтобы наслаждаться вашим приятным обществом.

После капитана ушли все мужчины, кроме доктора Плаузибля и Фергюсона, хотя им обоим очень хотелось тоже выйти на палубу и посмотреть на положение дел.

— Мистер Фергюсон, куда вы? — резко спросила пастора жена. — Пожалуйста, останьтесь с нами. Насколько я помню, вы занимаетесь мирной профессией.

— О, доктор Плаузибль, мне так нехорошо! — вскрикнула мисс Тевисток.

— Я останусь с вами, дорогая мисс, — ответил врач. Раздался громовой выстрел с командорского судна, оглушая слух; стекла каюты задребезжали, и рюмки на столе запрыгали от сотрясения.

— Ой, ой! — визгливо вскрикнула мисс Тевисток и, откинувшись на спинку стула, взметнула руки с растопыренными пальцами.

Доктор бросился ей на помощь.

— Крайняя чувствительность организма… Воды, пожалуйста, мисс Шарлотта Ревель.

Был налит стакан воды; доктор опустил в него указательный палец и коснулся им лба мисс Тевисток.

— Она скоро оправится.

Но мисс Тевисток считала, что не годится прийти в себя так скоро, и миссис Фергюсон, вырвав стакан из рук Плаузибля, выплеснула нею р. оду в лицо мисс Тевисток; мисс Тевисток не только очнулась от обморока, ко и вскочила со стула, отдуваясь.

— Лучше ли вам теперь, мисс? — успокоительным тоном спросила миссис Фергюсон, поглядывая на остальных дам, которые не могли подавить смеха.

— О, доктор Плаузибль, это потрясение так подействовало мне на нервы. Я чувствую, что мне опять будет дурно… Право, я чувствую это… Мне…

— Прислонитесь ко мне, мисс Тевисток, — сказал доктор. — Крайняя нежность вашего организма, — продолжал он шепотом, когда они вышли из каюты буфета, — не может выносить грубых лечебных средств мистера Фергюсон.

Едва они ушли, появился Ньютон Форстер.

— Не пугайтесь, миледи; по поручению капитана, я скажу вам, что иностранное судно действует подозрительно, и мы полагаем, что это вражеский корабль. Мистер Драулок поручил мне проводить вас на нижнюю палубу, где вы будете в полной безопасности от всяких случайностей, даже в том случае, если нам придется начать перестрелку. Мистер Фергюсон, капитан передает дам на ваше попечение и просит вас ни в коем случае не покидать их. Теперь позвольте мне, миссис Фергюсон, проводить вас в безопасное место.

Услыхав это, Лаура Ревель широко открыла глаза, Шарлотта разразилась слезами, Изабелла побледнела. Миссис Фергюсон молча оперлась на руку Ньютона. Другую руку он предложил Изабелле. Мистер Фергюсон с двумя старшими мисс Ревель составил арьергард. Пришлось пройти через квартердек, и, увидев установленные пушки, приготовленные заряды и остальные принадлежности сражения, женщины встревожились сильнее прежнего. Ньютон проводил их вниз и уже собирался вернуться на палубу, но Шарлотта и Лаура Ревель схватили его за руки, умоляя не уходить.

— Останьтесь с нами, мистер Форстер, пожалуйста, не уходите! — в один голос кричали они.

— Я должен идти, миледи; поверьте, здесь вы в полной безопасности.

— Ради Господа, не уходите, мистер Форстер! — закричала Лаура, упав на колени. — Я умру от страха! Вы не уйдете! — все повторяла она.

И обе сестры цеплялись за отвороты его куртки и действительно не отпускали его.

Ньютон посмотрел умоляющим взглядом на Изабеллу; она немедленно вмешалась в дело.

— Стыдись, Шарлотта, ты мешаешь мистеру Форстеру идти исполнять свою обязанность. Дорогая Лаура, будь благоразумна. Мистер Форстер здесь ничем не может нам помочь, но на палубе он окажет помощь. Отпусти его, Лаура.

Ньютон освободился.

—  — Я очень благодарен вам, мисс Изабелла, — сказал он, уже поставив ногу на лестницу. — Но теперь мне некогда как следует выразить вам мою благодарность. Не быть на палубе, все равно, что…

— Я это знаю, мистер Форстер; умоляю вас, идите наверх, не медлите.

И Ньютон побежал по лестнице, но успел обменяться с Изабеллой взглядом.

Мы должны оставить дамское общество с мистером Фергюсоном (которому на долю выпало неприятное дело) и вслед за Ньютоном выйти на верхнюю палубу. Иностранное судно шло к флотилии на всех парусах, но за три мили до судов сделало поворот. Некоторое время оно не подходило ближе, очевидно, рассчитывая силу сопротивления. «Купцы» выстроились в боевом порядке, держась близко друг от друга и обмениваясь сигналами с английскими военными судами.

— Удивительно, что это судно не отвечает на сигналы, которыми между собой обмениваются наши суда, — заметил полковник, обращаясь к первому помощнику.

— Совсем не странно; оно не понимает их.

— Значит, вы убеждены, что это французский фрегат?

— Нет, не вполне; но я готов держать пари, что это так. Хотите держать пари — конечно, если только один из нас не будет убит?

— Благодарю, я никогда не держу пари, — ответил полковник и отвернулся.

— Ну, что вы скажете о судне? — спросил Драулок первого помощника, который смотрел на судно.

— Оно английской постройки и с английской оснасткой, сэр; в этом я готов побожиться. Посмотрите на марс, на покрой брамселей и топселей. Может быть, теперь это французский корабль, но дубы, из которых взяли для него материал, росли в старой Англии.

— Я с вами согласен, — сказал Ньютон. — Посмотрите на корму. Она вполне английская.

— Почему же оно не отвечает на наши сигналы?

— Оно стоит в ветре, сэр, и наши флаги развеваются так, что не видны ему.

— Поднимается флаг, сэр! — крикнул первый помощник.

— Так и есть, английский фрегат! Командор отвечает: «Опустить вымпел! » Скажите дамам, что все благополучно, — проговорил капитан.

— Я пойду и извещу их, — предложил полковник и поспешно сошел на вторую палубу, чтобы сообщить радостное известие.

Фрегат подошел к флотилии. Командор судов вышел на палубу; оказалось, что фрегат крейсировал, ожидая появления больших голландских грузовых шхун, которые, как предполагалось, шли с острова Явы. Через четверть часа он снова распустил паруса и ушел, предоставив флотилии идти дальше своим путем.

О двух людях мы позабыли: говорим о мисс Тевисток и Плаузибле. Доктор проводил больную в ее каюту, усадил и удержал ее руку в одной своей руке, другой же нежно наблюдал за биением ее пульса.

— Не тревожьтесь, моя дорогая мисс Тевисток, вы невероятно чувствительны. Я не отойду от вас. Я не могу придумать, что могло вас заставить решиться на такое опасное, волнующее путешествие.

— О, доктор Плаузибль, когда дело касается моих привязанностей, я, слабое создание, готова сделать все. Я — одна душа. У меня в Индии есть дорогой друг.

— Счастливец он, — со вздохом заметил Плаузибль.

— Он? Доктор Плаузибль, вы конфузите меня. Неужели вы на одно мгновение можете допустить мысль, что я могла бы поехать за джентльменом? Нет, я еду не ради каких-нибудь расчетов, как некоторые девицы. Слава Богу, у меня и своего достаточно. Я держу собственный экипаж, и все остальное соответствует этому. (Именно то, чего желал доктор Плаузибль).

— Да, моя дорогая мисс Тевисток, я понимаю, в Индии у вас живет подруга?

— Да, подруга детства. Я решилась на это утомительное, опасное путешествие, чтобы еще раз обнять ее.

— Бескорыстная привязанность! Покорить такое сердце, как ваше, мисс, все равно, что приобрести сокровище. Каким счастливым будет ваш муж.

— Муж? О, доктор Плаузибль, не говорите об этом. Я уверена, что мое здоровье слишком слабо, и я не могу вынести обузу забот семейной жизни.

Ответ доктора был так многословен, что его невозможно привести здесь. Это была целая диссертация. В нее, между прочим, вошли уверения, что для такой особы удобно всегда иметь под рукой медицинскую помощь, заботливый уход. И все окончилось выражением преданной любви и предложением… разделить с ней карету и ее дом.

Мисс Тевисток нашла нужным снова упасть в обморок: потрясение было так сильно; а доктор опустился перед ней на колени, поцеловал ее руку с хорошо подделанным восторгом. Наконец она шепотом высказала согласие и снова откинулась, точно истощенная усилием.

Договор был заключен.

Глава XXXII

Эдуард Форстер вернулся домой со своей маленькой воспитанницей, не чувствуя больше той тяжести, которая подавляла его дух: он знал, что слово Джона все равно, что расписка, а также, что под грубой оболочкой этого человека скрывалось доброе, отзывчивое сердце. Он вернулся в свой коттедж ранней осенью и, сев в свое старое кресло, мысленно сказал себе:

— Я вернулся и простою на якоре, пока меня не отзовут в иной мир!

Это пророчество оправдалось. Наступила суровая зима, рана Эдуарда открылась, и его подорванный организм не вынес возобновившихся страданий. Не пролежал он в постели и двух недель, как почувствовал приближение конца. Эдуард давно приготовился к концу; ему оставалось только написать письмо к брату. Исполнив это, Форстер отдал его рыбаку Робертсону, поручив после своей смерти немедленно отправить конверт по адресу и наблюдать за Амброй, пока Джон Форстер не пришлет за ней.

Последняя обязанность была исполнена; Робертсон, стоя подле кровати больного с письмом в руке, сказал, что накануне в Голль приехала семья Эвелайна, так как здоровье единственного сына лорда поправилось. Это известие изменило намерения Эдуарда.

Надеясь на прежнюю дружбу лорда, он послал Робертсона в Голль с сообщением о состоянии своего здоровья н с просьбой приехать в коттедж.

Лорд Эвелайн тотчас же поспешил на зов. Он с первого же взгляда на больного понял, что надеяться на его выздоровление невозможно; охотно согласился отправить письмо и предложил взять Амбру к себе в дом, обещая отдать ее только в свое время. Было темно, когда лорд Эвелайн с печальным предчувствием простился с Форстером в последний раз. Действительно, раньше, чем солнце снова встало, дух Эдуарда освободился и воспарил ввысь, оставив, осиротевшую Амбру в слезах и молитве. Эдуард Форстер не скрывал от нее, что его жизнь держится на тонкой нити, и после возвращения из Лондона познакомил ее со всеми подробностями ее собственной истории. Последние недели каждый перерыв между страданиями он посвящал тому, чтобы укрепить в ней добрые принципы и подготовить ее к тому событию, которое теперь совершилось.

Амбра стояла на коленях подле кровати; она так долго пробыла в этом положении, что и не заметила наступления дня. Ее лицо, покоившееся на руках, было совершенно скрыто роскошными волосами, которые вырвались из-под гребенки и рассыпались по плечам, когда дверь коттеджа отворилась, и кто-то наклонился к ней, стараясь поднять ее с колен. Она подняла голову, раздвинула волосы надо лбом, чтобы видеть, кто подошел к ней, и узнала молодого Эвелайна.

— Бедняжка моя, — с состраданием сказал он.

— О, Уильям Эвелайн! — вскрикнула Амбра, заливаясь слезами.

Горе юности вызывает сочувствие, и Уильям Эвелайн, хотя и семнадцатилетний юноша, приближавшийся к взрослому возрасту, не постыдился смешать свои слезы со слезами прежнего своего товарища игр. Не скоро удалось ему немного успокоить Амбру, которая в своем горе приникла к нему.

— Амбра, дорогая, ты должна пойти со мной в Голль. Здесь ты не можешь оставаться теперь.

— Почему бы нет, Уильям? Зачем мне уходить так скоро? Мне не страшно оставаться здесь или быть подле него. Я видела, как умирали другие. Я видела, как умерла миссис Безлей. Видела, как умер бедный Верный. А теперь все они, все умерли, — сказала Амбра, снова заливаясь слезами и прижимаясь к груди Уильяма. — Я знала, что он умрет, — через несколько минут прибавила она, поднимая голову, — он мне это сказал… Но думать, что я никогда больше не услышу, как он говорит; думать, что скоро я никогда не увижу его! Я не могу не плакать,

Уильям.

— Но твой отец счастлив, Амбра.

— Он счастлив, я знаю. Только он не мой отец, Уильям. У меня нет отца, нет друга. Он все рассказал мне перед смертью: Верный принес меня с моря.

Эти слова возбудили любопытство Уильяма; он стал расспрашивать Амбру, и она рассказала ему все подробности своей истории, о которых ей сообщил Эдуард Форстер; отвечая на его вопросы, она стала немного спокойнее.

Едва Амбра окончила свой рассказ, как лорд Эвелайн, вызванный Робертсоном, приехал вместе с женой, которая думала, что ей удастся уговорить Амбру уехать из коттеджа. Действительно, леди убедила бедняжку, что ей следует принять их предложение; она без сопротивления села в экипаж. Амбру отвезли в Голль, и там для смягчения ее печали было сделано все, что могут подсказать доброта и сочувствие. Там мы ее пока и оставим, а сами снова перенесемся в столицу, в контору Джона Форстера.

— Скреттон, — сказал мистер Джон Форстер, обращаясь к своему клерку, который явился на звонок, — помните, сегодня я никого не могу принять.

— Вы назначили несколько приемов, — заметил письмоводитель.

— Пошлите сказать, что свидания откладываются.

— Хорошо, сэр. А если кто-нибудь придет, сказать, что вас нет дома?

— Нет, я дома — зачем лгать? — но я никого не принимаю.

Клерк закрыл двери; Джон Форстер надел очки, чтобы перечитать письмо, которое лежало перед ним. Оно было от Эдуарда; его послал лорд Эвелайн, прибавив от себя несколько слов, в которых говорилось, что его брат умер и что Амбра живет в Голле. где все будут очень рады приютить ее до тех пор, пока он не найдет удобным прислать за девочкой. В своем письме Эдуард снова благодарил брата за его доброе обещание и нежно, с любовью посылал ему последнее прости. Некоторое время Джон Форстер боролся с чувствами, но чем сильнее старался он их подавить, тем с большей силой пробуждались они. Он был один и перестал сдерживаться. Документы, лежавшие перед ним, внезапно увлажнились от дани памяти брата. Однако старый адвокат скоро снова стал самим собой; все следы волнения исчезли с его лица, и при виде его никто не вообразил бы, что Джон Форстер мог так глубоко волноваться.

На следующий день Форстера нельзя было, по обыкновению, застать в его конторе. Немедленно после завтрака он отправился по делу, которое называется «беганьем по квартирам». Его помещение было недостаточно для новых обстоятельств. Когда он дал слово Эдуарду, он отлично знал, что все расходы для приема Амбры лягут на него, и все-таки решил подвергнуть себя этому. Итак, невдалеке от своего помещения он отыскал удобный дом. Джон переговорил относительно его найма на двенадцать лет и наконец вернулся к себе.

— Скреттон, — заметил Джон Форстер, — найдите мне лакея, кухарку, горничную и спокойную женщину, экономку, — людей с хорошей репутацией и с отличными рекомендациями. Домоправительница должна быть до известной степени женщиной образованной, так как ей придется смотреть за одной маленькой мисс, и я не хочу, чтобы ребенка испортили в обществе обыкновенных слуг. Вы понимаете?

Скреттон понял; менее чем через месяц дом был меблирован хорошим обойщиком, и слуги получили каждый и каждая свое место.

Джон Форстер переехал в свой новый дом и в течение недели привыкал к новому положению вещей. Когда он увидел, что мебели достаточно, что служанки держатся хорошо, а домоправительница кроткое и очень умное существо, пригодное к тому, чтобы воспитывать маленькую девочку, он написал лорду Эвелайну с выражением новых благодарностей и с просьбой доверить Амбру его посланному, который и доставит ее. Скреттон отправился с этим письмом в Голль. Амбра плакала при мысли о разлуке с теми, кто так добро обращался с ней, и при мысли, что ей придется жить у человека, чужого ей. С Уильяма Эвелайна она взяла обещание повидаться с нею, когда он будет в Лондоне по дороге в Кембридж, простилась со своими добрыми друзьями и в обществе мистера Скреттона села в дилижанс, который быстро повез ее в Лондон.

Мистер Скреттон говорил только о делах, а так как у него не было дел с двенадцатилетней девочкой, он говорил с ней только в случаях крайней необходимости. Поэтому Амбра оставалась со своими мыслями. Какие это были мысли — не могу сказать, знаю только, что двухдневное путешествие на почтовых с мистером Скреттоном не было очень приятно. Амбра с удовольствием подъехала к дверям нового дома Джона Форстера. Старый джентльмен по письму своего компаньона точно рассчитал час ее приезда и явился в дом, чтобы ее принять.

Эдуард расположил Амбру к брату, сказав ей, что в его лице она встретит покровителя и снисходительного родственника, а потому, войдя в комнату, она подбежала к нему и залилась слезами.

Джон Форстер обнял и поцеловал Амбру.

— Малютка моя, — сказал он, — чем был для тебя мой брат, тем буду и я. Считай меня твоим отцом; в память его, и я надеюсь, вскоре также из-за тебя самой, мне это будет очень приятно.

Через час Амбра успокоилась я сделалась почти веселой; тогда ее передали на попечение миссис Смис, домоправительницы, и Джон отправился в свою контору к своим клиентам, чтобы наверстать потерянное время.

Скоро старик понял, что те заботы и расходы, которые он принял на себя, чтобы угодить брату, будут для него источником удовольствия и радости. Он перестал чувствовать себя одиноким в мире; у него был дом, где его встречал сияющий взгляд, где любящее сердце старалось исполнять все его желания, где его хорошо знакомый стук в дверь вызывал восторг, где разлука с ним служила причиной печали.

В несколько месяцев Амбра, как лоза, обвилась около сердца старика. Для нее были приглашены лучшие учителя; все, на что способен любящий отец ради единственного ребенка, давал ей тот, кто, услышав впервые о предположении брата, объявил, что и своих-то детей трудно и неприятно содержать.

Ах, Боже ты мой! До чего бедным авторам приходится скакать. Вот мне опять предстоит отправиться в Индию и попасть на палубу «Бомбейского замка».

Глава XXXIII

«Бомбейский замок» без дальнейших приключений дошел до Мадраса. Через несколько часов все пассажиры, или получив любезные приглашения от родных или друзей, или же в сопровождении близких им, высадились на землю; все, за исключением трех мисс Ревель.

Между тем, по мере отплытия остальных, их тревожное желание отправиться на сушу возрастало; это желание еще увеличивалось сознанием, что они задерживают капитана Драулока, который не хотел покинуть судна, пока не освободится от забот о них. Наведя справки, капитан наконец узнал, что какой-то старый полковник Ревель жил в своем доме в двух милях от крепости. Предполагая, что он не знает о появлении своих внучатых племянниц. Драулок отправил к нему с этим известием Форстера. Ньютон приехал к полковнику под вечер и сразу увидел, что тот живет, как старинный набоб Индии. Двойной штат носильщиков и ласкаров виднелся на верандах; сикхи ухаживали за лошадьми; портные и другие ремесленники работали в тени; целая стая дворецких и других слуг-индусов сновали в хлопотливом ничегонеделании.

Раньше, чем Ньютон представится полковнику, необходимо представить самого полковника читателю. Он был человеком около шестидесяти лет, из которых сорок пять провел в Индии с перерывами. Он занимал несколько выгодных мест и, хотя не был скуп, а только осторожен в денежных делах, сумел приобрести большое богатство. Не раз бывал он в Англии во время отпусков и каждый раз стремился остаться на родине, но через несколько месяцев начинал снова тосковать об Индии. Его привычки, вкусы — все носило восточный характер. В Англии же ему не нравилось тоже все: гостеприимство, холод английской зимы, потеря значения (что всегда случается с человеком, когда он смешивается с толпой), и он каждый раз возвращался в Индию раньше конца отпуска. Он умышленно остался холостяком. В молодости предмет его страданий поступил с ним безжалостно: любимая девушка бросила его из-за рупий, которые она могла получить, в придачу к ним взяв себе старого мужа. Этот случай озлобил его по отношению к женщинам, и он стал считать их всех корыстными и полными предательства. Он давал многолюдные и дорогие праздники, но никогда не приглашал к себе в дом женщин. И нелюбовь к дамам заставляла его ездить в гости только к холостякам.

В других же отношениях это был вполне достойный человек, настоящий джентльмен, но очень холерического темперамента.

Ньютон попросил одного из дворецких доложить полковнику о себе. Слуга провел его в просторную залу, и в ней Форстер увидел полковника, который представлял собой довольно любопытное зрелище.

— Бурра-саиб, саиб, — сказал индус и тотчас же ушел.

Полковник был высок ростом, худощав; его скулы выдавались, брови щетинились; волосы были седые. Он сидел на одиноком стуле посредине комнаты, был в белой рубашке и в белом нанковом нижнем платье. Рукава рубашки он завернул, обнажив плечи и оставив на виду свои сильные, покрытые волосами руки. Близ него лежала корзина с плодами манго, а перед стулом стояло большое ведро воды. Входя, Ньютон увидел, какой метод применялся для уничтожения этих восхитительных плодов. Полковник обеими руками держал один из крупных манго, величиной с яйцо казуара, подносил его ко рту, протягивая голову над ведром с водой, туда стекал излишний сок, покрывавший лицо, пальцы и руки старика, образуя на них желтые пятна. Вся внутренняя часть плода исчезала, косточка и кожа летели в ведро, а рука полковника тянулась к корзине за новым предметом для роскошного пира. Доложили о Ньютоне. Ньютону было жаль мешать ему, и он хотел было извиниться, но заметил, что сидевший к нему спиной полковник продолжал свое приятное занятие. Дело в том, что поглощенный едой старик не слышал доклада слуги и не видел Ньютона, который, благодаря этому, мог быть свидетелем уничтожения по крайней мере двух дюжин манго; и полковник ни разу не взглянул в его направлении и даже не заметил, что он не один. Но вот, наконец, одно обстоятельство привлекло внимание Ньютона и заставило его положить конец угощению полковника. Старик вынул новый манго из корзины. В это мгновение Ньютон увидел, что маленькая змея обвилась вокруг одной из ножек стула полковника; протянув руку за манго, Ревель непременно дотронулся бы до пресмыкающегося. Ньютон не знал, что делать: самое легкое движение старика могло оказаться для него роковым. Форстер неслышно подкрался к змее и уже собирался ударить ее своей тростью по голове, но полковник, нагибаясь над ведром, полупривстал со стула. Ньютон мгновенно выхватил из-под него этот стул и вместе со змеей швырнул в угол залы. Центр тяжести полковника не был перенесен достаточно вперед, чтобы помочь ему сохранить равновесие и устоять на ногах, и он повалился на спину, уронив также Ньютона.

Оба и упали, и поднялись совершенно одновременно.

— Извините меня, — сказал Ньютон.

— Пропади я, если я извиню вас, — с бешенством прервал его старик. — Кто вы такой? Как вы смеете позволять себе такие дерзкие шутки с незнакомым вам человеком? Откуда вы взялись? Как попали сюда?

— Это шутка, сэр? — ответил Ньютон и спокойно показал на змею, которая все еще злобно шипела в углу залы подле брошенного стула. В коротких словах Ньютон объяснил ему, что случилось.

— Сэр, извините меня, я ваш должник. Это самая ядовитая здешняя змея. Надеюсь, вы примите мои извинения за минутную вспыльчивость и в то же время мою искреннюю благодарность.

Полковник позвал слуг, и они, вооруженные бамбуковыми палками, скоро уничтожили причину недоразумения. Потом Ревель на несколько минут ушел в ванну и вернулся, исполнив необходимее омовение после закуски манго. Он переоделся и теперь явился в образе настоящего джентльмена с резкими чертами лица.

— Прошу извинить меня, сэр, за то что я вас задерживаю. Могу ли я попросить вас сделать мне удовольствие, сказать ваше имя и повод, который вызвал ваше спасительное посещение?

— Я принес вам письмо, — ответил Ньютон, так как ему было поручено передать письмо мистера Ревеля, которое тот дал своим дочерям.

— О, рекомендательное письмо? Теперь это вещь совершенно лишняя: вы уже представились.

— Нет, сэр, это не рекомендательное письмо для меня; в нем говорится о прибытии ваших троих внучатых племянниц, дочерей мистера Ревеля; они находятся на «Бомбейском замке», судне, к служащим которого я принадлежу…

— Что? — прогремел полковник. — Мои племянницы? Дочери мистера Ревеля?

— Так по крайней мере я понял, сэр.

Полковник разорвал конверт письма, в котором мистер Ревель спокойно говорил, что, не получив ответа на прежние вопросы, он предполагает, что письма к дяде пропали, а потому принужден, вследствие нахлынувших на него затруднений, отправить своих дочерей в Индию под покровительство полковника.

Окончив чтение письма, полковник тотчас же стал рвать его на мелкие кусочки, и по этим движениям можно было судить, что гнев старика все увеличивался. Наконец он в полном бешенстве бросил обрывки на пол.

— Проклятый мошенник! Негодный! Знаете ли, сэр, когда я в последний раз был в Англии, этот молодчик мошеннически выманил у меня тысячу фунтов? Да, сэр, тысячу! Обещал отдать через три недели, а когда я вернулся к нему за деньгами, расхохотался и приказал лакею непускать меня. А теперь прислал трех дочек, навязал мне их и смеялся, вероятно, как в тот день, когда обманывал меня! Ей-богу, я не приму их; пусть отправляются домой, если могут.

И полковник ходил взад и вперед по комнате, размахивая руками от бешенства.

Ньютон молчал. Его изумило такое неслыханное поведение, он был так взволнован несчастным положением Изабеллы, что долго не находил слов.

— Значит, я должен передать этим леди, что вы не примете их?

— Вы меня не знаете, сэр. Когда я принимал женщину в моем доме? Никогда. Все они одинаковы, сэр. Отвечаю, что они сговаривались с отцом в надежде здесь выйти замуж. Передайте им, что они раньше погибнут, чем я приму их. Мошенник!.. Сначала обворовал меня на тысячу фунтов, а теперь старается обмануть, навязав мне свою семейку.

Ньютон помолчал, выжидая, чтобы бешенство полковника немного остыло, потом заметил:

— Мне будет тяжелее, чем когда-нибудь, когда придется передать ваше поручение. Молодые леди, конечно, не причастны к бесчестным поступкам отца и находятся в положении, которое вызывает жалость. В чужой стране, на расстоянии многих тысяч миль от друзей, без средств существования, без возможности заплатить за обратный рейс. Что будет с ними?

— Мне все равно.

— Я согласен, что ваше негодование справедливо, полковник, но, если вы не примите их, как возвратятся они домой? Я уверен, капитан Драулок взял бы их даром, но мы едем в Китай. Бедные девушки! — со вздохом продолжал Ньютон. — Если бы вы не сочли, что я действую слишком бесцеремонно, я сделал бы одно замечание.

— Одна ваша бесцеремонность уже, по всем вероятиям, спасла мне жизнь, и я с удовольствием выслушаю все ваши замечания.

— Я хочу сказать, сэр, что, как бы ни были дурны поступки их отца, ваша гуманность и уважение к себе вряд ли допустят вас бросить их в такой нужде. Ведь они ваши родственницы и не обманули, и не оскорбили вас. Напротив, они так же, как и вы — жертвы мистера Ревеля.

— По-видимому, вы очень заняты этими молодыми особами, — резко заметил полковник.

— Если бы я даже никогда не видал троих мисс Ревель раньше, несчастной участи молодых девушек было бы достаточно, чтобы я пожалел их. Зная же молодых леди, я принужден сказать, что известие, которое я сообщу им, будет для них смертельным ударом. Я хотел бы, чтобы Господь дал мне возможность помочь ей и защитить ее…

— Вероятно, она очень хороша собой, — с насмешкой заметил Ревель.

— Да, сэр, но не ее красота вызвала это замечание с моей стороны. Если бы вы знали ее, сэр, вам было бы настолько же тяжело расстаться с нею, как теперь кажется неприятно принять ее к себе в дом.

Полковник продолжал ходить по комнате, но не так порывисто, как незадолго перед тем. Ньютон это заметил и потому замолчал, в надежде, что размышления заставят старика изменить принятое решение. Через несколько минут, вероятно, забыв о присутствии Ньютона, старик заговорил сам с собой, вслух бормоча отрывистые фразы:

— Нужно взять их, ей-богу. Никуда нельзя будет носа показать… О, мошенник… Продержать до ближайшего судна… Пусть пожелтеют, потом — в Англию. Это отместка.

Так говорил старик и настолько громко, что Ньютон мог слышать.

Хождение продолжалось еще несколько минут, наконец Ревель бросился на стул.

— Мне думается, мой юный знакомый, вы принимаете большое участие в моих родственницах, по крайней мере в одной из них.

— Да, сэр; да и не я один, а все знающие ее.

— Прекрасно, я рад, что хоть в одной из трех есть что-нибудь хорошее. Я был взбешен, и немудрено, что наговорил много лишнего. Если бы узналось, что этих девушек ко мне прислали таким образом, все стали бы смеяться надо мной, так как всякий знает, что я не особенно люблю женщин, и это принесло бы серьезный вред им и их будущности. Я решил принять их по той простой причине, что иначе поступить не могу. Поэтому, прибавив еще одно одолжение ко всем услугам, оказанным вами мне сегодня, вы, надеюсь, никому не повторите того, что я наговорил при вас.

— Конечно, сэр; если угодно, я дам в этом мое честное слово.

— Когда я прошу вас не упоминать о моих словах, я подразумеваю: не упоминать посторонним, девушкам же, пожалуй, объясните истинное положение вещей. Я не хочу, чтобы, приехав сюда, они стали ко мне ластиться и ухаживать за мной, как за старым холостяком, чтобы выманить у него несколько мешков рупий. Я заболею от этого. Я ненавижу женщин и женские уловки. Если же они узнают истину, узнают, что я только выношу их присутствие, что я не желал видеть моих племянниц, что их навязал мне этот мошенник, я позволю им прожить некоторое время в противоположном конце дома. Наконец, под предлогом их нездоровья или каким-нибудь другим, я найду возможность купить им обратные билеты в Англию.

— А вы не могли бы сами сказать им всего этого, сэр?

— Нет; я никогда не вхожу в разговоры с женщинами. Кроме того, лучше, чтобы они знали, как я отношусь к ним, до своего приезда сюда. Если вы обещаете мне исполнить мою просьбу, я соглашусь дать им* комнату в моем доме; в противном случае пусть остаются там, где живут теперь. Надо мной несколько дней посмеются или побранят меня, потом замолчат. В общем, и то, и другое для меня безразлично.

— Хорошо, сэр; как ни неприятно будет для мисс Ревель услышать то, что вы говорите, их настоящее ожидание еще тяжелее. Вы позволите мне передать все это в возможно мягкой форме?

— Можете прибегать к каким угодно утонченным деликатностям, только скажите им правду, что, судя по вашему лицу, я уверен, вы и сделаете.

— В таком случае, я прощусь с вами, сэр, — ответил Ньютон.

— Будьте здоровы, мой дорогой сэр; помните, что у меня вы — дома, а также, что, не любя женского общества, я с восторгом увижу вас здесь. Пусть эти юные леди перейдут в отель; я скоро пришлю за ними экипаж. До свидания. Как ваша фамилия?

— Форстер, сэр.

— До свидания, мистер Форстер, — сказал полковник и вышел из комнаты.

Глава XXXIV

Не в веселом настроении духа шел Ньютон из дома полковника с тем, чтобы передать сестрам Ревель слова старика. Старших не могли огорчить ни холодность их родственника, ни мысли о поступках отца, Ньютон был уверен в этом, но он настолько хорошо понял характер Изабеллы, что предвидел, как глубоко заденет ее унизительное положение, в которое ее ставили, и знал, что это сознание будет тяготить ее великодушное сердце. Однако поправить дело было нельзя, а потому Форстер почти радовался, что именно ему полковник поручил передать свое решение.

Капитану Драулоку надоело ждать на судне; он проводил молодых девушек на берег в гостиницу и, тревожно ожидая возвращения Ньютона, послал слугу караулить его, а тот перехватил Форстера на дороге к кораблю.

— Ну, мистер Форстер, надеюсь, все в порядке? — спросил капитан, едва Ньютона провели в отель.

— Меньше чем через полчаса за молодыми леди приедет экипаж полковника, — уклончиво ответил Ньютон.

— В таком случае, мисс Ревель, я пожелаю вам доброго утра, — сказал капитан, — я очень занят. Я еще буду иметь удовольствие засвидетельствовать вам мое почтение перед нашим отплытием. Теперь же позвольте мне поблагодарить вас за милое общество во время плавания. Форстер, вы, конечно, останетесь с мисс Ревель и усадите их в экипаж?

И капитан Драулок, по-видимому, решил, что его ответственность окончилась, пожал им руки и ушел из гостиницы.

— Мистер Форстер, — сказала Изабелла, когда капитан Драулок уже не мог ее слышать, — судя по вашему лицу, я вижу, что случилось что-то неприятное. Правда?

— С грустью должен дать утвердительный ответ, и мне еще тяжелее объяснить, в чем дело.

И Ньютон рассказал о том, что говорил полковник. Изабелла слушала внимательно, ее сестры — нетерпеливо. Мисс Шарлотта с испуганным выражением лица спросила, не отказался ли дядя принять их. Узнав противное, она, по-видимому, осталась очень довольна. Лаура засмеялась и заметила: «Какой странный папа», — а потом перестала думать о случившемся. Изабелла ничего не сказала; она сидела неподвижно на своем стуле и вся ушла в печальные мысли.

Через несколько мгновений после окончания рассказа Ньютона показался экипаж, и Форстер предложил молодым девушкам тотчас же уехать из гостиницы. Шарлотта и Лаура были готовы отправиться в путь и горели нетерпением, но Изабелла неподвижно сидела подле стола.

— Иди же, Изабелла! — крикнула Шарлотта.

— Не могу ехать, дорогая, — ответила она, — но я не хочу мешать тебе или Лауре поступать, как вам угодно.

— Не можешь ехать? — в один голос вскрикнули сестры.

Изабелла твердо держалась принятого решения, и Ньютон, считавший, что он не смеет вмешиваться в дела девушек, был молчаливым свидетелем настойчивых уговоров, сердитой брани со стороны старших сестер и твердых отказов со стороны младшей. Около получаса прошло таким образом. Наконец Шарлотта и Лаура решили ехать и снова прислать экипаж за Изабеллой, которая, по их мнению, к тому времени образумится. Бессердечные, не думающие ни о чем девушки весело сели в коляску и уехали. Ньютон, который проводил их до экипажа, с бьющимся сердцем вернулся в ту комнату, где осталась Изабелла.

Она плакала.

— Я мешаю вам, мисс Ревель? — спросил Ньютон, который, видя ее слезы, не мог подавить волнения.

— О, нет. Я ждала и надеялась, что вы вернетесь, мистер Форстер. Как вы думаете, можете ли вы отыскать капитана Драулока? Я буду вам очень благодарна, если вы это сделаете для меня.

— Я тотчас же отправлюсь его искать, если вам угодно. Поверьте, мисс Ревель, я искренне сочувствую вам. И если вы не сочтете мой вопрос нескромным, я спрошу вас, что вы предполагаете делать теперь?

— Вы знаете все, мистер Форстер, а потому ваш вопрос не нескромность, а доброта. Бог видит, до чего мне нужен совет! Я хотела бы, по возможности, скрыть правду от капитана Драулока. Не годится дочери говорить о заблуждениях отца. Но вы все знаете, а потому с вами я могу советоваться без стеснений. Конечно, может быть, я приняла очень поспешное решение, но я ни за что не войду в дом моего дяди при таких унизительных обстоятельствах. Это я решила; относительно же того, как поступать, что делать — мне нужен совет. Мое положение ужасно. Что за беспомощное создание женщина! Будь я мужчиной, я могла бы трудом заработать для себя возможность вернуться на родину или честным путем прокормить себя. Но женщина, молодая, одинокая, в далекой стране, без друзей…

— Не говорите, что у вас нет друзей; есть человек, который, если не имеет силы послужить вам, то, по крайней мере, жаждет этого, — ответил Ньютон.

— Нет, не без друга, конечно. Но что может сделать друг, помощи которого я не в состоянии принять? Поэтому я должна обратиться к капитану и, как ни больно мне это, к его щедрости и великодушию; вот зачем я и хочу видеть его. Пусть он даст мне совет. Я вернусь в качестве чего угодно: няни, горничной, возьмусь за всякое небесчестное дело. Я скорее готова сидеть подле кроватей больных лихорадкой, чумой, сидеть целыми месяцами, чем принимать участие в двоедушии моего отца. О, мистер Форстер, что должны вы думать о дочерях, узнав о поведении их отца? — И бедная Изабелла залилась слезами.

Ньютон не мог больше сдерживаться.

— Моя дорогая мисс Ревель, — сказал он, — успокойтесь, пожалуйста. — И он взял ее за руку, которую молодая девушка не отняла. — Если вы страдаете в эту минуту, страдаю и я, глубоко, очень глубоко, потому что я могу только печалиться, а не смею предложить вам помощи. Средства вернуться на родину я для вас добуду у капитана. Вы их не примете от меня! Знаю, не смею надеяться па то, что вы примете мою помощь; знаю, что при подобных обстоятельствах предлагать ее — обида с моей стороны. Подумайте же, с каким отчаянием я должен смотреть на ваше горе, не решаясь предложить помощь той, для которой… О, Боже мой… — вскрикнул Ньютон, подавляя свои чувства.

— Я сознаю всю доброту и деликатность вашего поведения, мистер Форстер, и откровенно скажу, что если бы я только могла принять вашу помощь, я никому в мире не была бы обязана с таким легким сердцем, как вам. Но светские правила воспрещают это.

— Что же я должен делать, мисс Ревель? Пойти за капиталом?

— Погодите немного, дайте мне подумать . Что посоветовали бы вы мне? Скажите, мистер Форстер, скажите откровенно, как друг.

— Я горжусь этим званием. Только на него я и смею надеяться; но, Изабелла… Простите! Я хотел сказать: «Мисс Ревель».

— Нет, нет, я не сержусь. Почему бы не Изабелла? Мы достаточно знаем друг друга, и для меня, такой покинутой, доброе слово…

Изабелла закрыла рукой лицо. Ньютон, стоявший рядом с ней, не мог сдержать чувства. Мало-помалу молодые люди приближались друг к другу, и наконец, я думаю, в силу того же принципа, который соединяет всю вселенную — в силу тяготения, — рука Ньютона обвила стан молодой девушки, и она, рыдая, уронила голову на его плечо. Трудно было Ньютону не излить всей своей души, не высказать той горячей любви, которую он давно чувствовал к ней. Но он мог ей предложить только себя и нищету… Он сдержался. Слова не были произнесены. Тем не менее Изабелла угадала его мысли, оценила его сдержанность и еще сильнее полюбила за его силу.

— Изабелла, — наконец сказал Ньютон, вздыхая, — до сих пор я никогда не ценил богатства и не желал разбогатеть. До сих пор я никогда не чувствовал несчастья бедности.

— Я верю вам, мистер Форстер, и благодарю вас, зная, что вы это чувствуете ради меня. Но, — прибавила она, ободряясь, — слезами горю не поможешь. Я просила у вас совета, а вы только подали мне руку.

— Боюсь, что я никогда не буду в состоянии предложить вам что-либо другое, — ответил Ньютон. — Но позвольте мне, Изабелла, задать вам один вопрос: вы решили никогда не входить в дом вашего родственника?

— На унизительных условиях, которые он поставил, — никогда. Пусть полковник приедет за мной и увезет к себе, тогда я буду жить у него, пока не найду возможности отправиться обратно в Англию. В противном случае я перенесу всякие лишения, всякую честную черную работу, скорее чем поселюсь под его крышей. Но, право, мистер Форстер, необходимо позвать капитана Драулока. Мы с вами тут вдвоем, это неприлично; вы сами должны видеть, что это неприлично.

— Мне кажется, никакого неприличия нет; но, Изабелла, сегодня утром я оказал полковнику пустую услугу, и, может быть, мое слово будет для него иметь некоторый вес. Позволите ли вы мне съездить к нему и попытаться сделать что-либо? Если через два часа не стемнеет, я скоро вернусь обратно.

Изабелла согласилась. Ньютон быстро отправился к Ревелю.

Старик очень удивился, когда слуги сказали ему, что приехали только две леди. А позже объяснения и убеждения Ньютона, главное же — поведение Изабеллы, о решении которой он узнал, поведение, совсем не соответствовавшее его понятиям о женщинах, наконец сломили его. Он велел запрячь экипаж, вместе с Ньютоном приехал в гостиницу, обратился к младшей Ревель с чем-то вроде извинения (изумительное усилие с его стороны) и попросил племянницу воспользоваться его гостеприимством. Через несколько минут полковник и Изабелла скрылись из виду, а Ньютон остался со своими мыслями.

Прошло несколько дней; Форстер принял приглашение полковника отобедать у него и, приехав в дом старика, увидел, что дела шли лучше, чем он ожидал.

Друзья Ревеля смеялись над ним из-за прибавления к его домочадцам, и полковник вздрагивал под ударами насмешек, но в общем, казалось, примирился с положением вещей лучше, чем можно было предвидеть. Однако Ньютон заметил, что, говоря о трех сестрах, он неизменно выражался: «Моя внучатая племянница и две другие молодые девицы».

Глава XXXV

«Бомбейский замок» продолжал свой путь до Кантона. Там он взял новый груз и пассажиров и двинулся в обратный рейс вместе с пятнадцатью ост-индскими судами и еще несколькими местными. Все были нагружены богатствами Востока и спешили излить их в объятия родины. Целые миллионы плыли по волнам. Искусству капитанов купеческих судов доверили благополучное доставление богатств на место; их мужеству было поручено охранять имущество от неприятеля, который давно подстерегал флотилию. Благодаря необыкновенной неосмотрительности, не прислали ни одного военного корабля для охраны собственности, имевшей такую громадную ценность.

Итак, флотилия ост-индской компании вошла в Малаккский пролив и двигалась развернутой линией под свежим ветром и по спокойным волнам.

Гамаки убрали, палубы вымыли. Целые стаи тунцов проносились мимо судов, и моряки ловко ловили их, немедленно разрезали и бросали на сковороды для завтрака. Но вскоре им пришлось подумать о другой рыбе на жаркое, потому что одно из судов, «Королевский Джордж», дало сигнал, что на юго-западе показались четыре чужих судна.

— Пушка, сэр! — заметил Ньютон, бывший в это время вахтенным офицером. — Флаги подняты; это не наши флаги.

Четыре судна из флотилии получили приказание выйти вперед и осмотреть чужие суда.

Прошло полчаса, и в течение этого времени с каждой главной мачты (грот-мачты) трубы были направлены вдаль. Сам Драулок, хотя и не особенно любивший лазать — вероятно, потому, что в течение долгой карьеры ему пришлось достаточно потрудиться в этом направлении, — очутился на грот-стенге. Сомнения, подозрения, предположения, утверждения так и раздавались кругом, пока все это не рассеяли телеграфные знаки с разведочных судов, заявивших:

— Французская эскадра, состоящая из одного линейного боевого судна, трех фрегатов и брига.

Действительно, это была хорошо известная эскадра адмирала Линуа, которая бороздила Индийский океан с быстротой и аппетитом акулы. Силы ее составляли: «Маrengo» — восьмиорудийное судно; «Belle Poule» — знаменитый сорокаорудийный фрегат, «Semillante» — в тридцать шесть пушек, «Berceau» — корвет с двадцатью двумя и бриг с шестнадцатью орудиями. Они шли из Батавии именно для того, чтобы перехватить ост-индский флот, так как узнали, что он идет без конвоя; французы предвидели победу без сопротивления.

— На командорском судне сигнал «сомкнуться», — сказал Матьюс, первый помощник, обращаясь к капитану Драулоку.

— Прекрасно; наблюдайте; отвечаю вам, что командор собирается биться. Мы не отдадим без борьбы миллионы этим французским мошенникам.

— Надеюсь, нет. Вот, сэр, что я вижу, — продолжал Матьюс и снова перечислил сигналы капитану, стоявшему с сигнальной книжкой в руках.

Когда вывесили сигнал «сомкнуться в боевую линию», флотилия огласила воздух криком. Ост-индские суда были теперь достаточно близко друг от друга и могли слышать крики, и уверенность товарищей поднимала мужество каждого английского моряка.

— Если бы все матросы у нас были англичанами, вместо этих ласкаров и китайцев, которые кажутся такими бесстрастными, — заметил Ньютон, обращаясь к Матьюсу, — я думаю, мы показали бы врагу, как играют в игрушки.

Французская эскадра вдруг сделала поворот и пошла прямо на ост-индские суда. Английская флотилия готовилась к началу военных действий; пришлось освободить место на загроможденных палубах, и поэтому многие домашние птицы и свиньи претерпели изменение судьбы и очутились в водяной могиле. К счастью, на судне не было пассажиров. Направляющиеся в Европу китайские суда не бывают сильно переполнены в этом отношении, если только не хотят поразить столицы уродствами вроде «морской девушки» или «сиамских близнецов» (недавно разделенных Литтон-Бульвером, который достаточно хорошо показал, что единство между братьями, которое считается благословением, напротив, бремя).

В самое короткое время все было готово, и индийская флотилия продолжала двигаться легким ходом, не стремясь к столкновению, но и не избегая его.

С наступлением вечера французская эскадра стала против ветра; поведение врага заставило ее быть осторожной. Французский адмирал нашел нужным удостовериться при ярком солнечном свете, не составляют ли поенные суда части английской флотилии; все суда вели себя слишком спокойно и решительно, и это вполне оправдывало его подозрения.

Теперь англичанам следовало решить, должны ли их суда воспользоваться темнотой ночи и попробовать спастись бегством, или ждать того, что принесет следующий день.

Силы французов были значительны и сосредоточены; ост-индские «купцы», напротив, были слабы: на каждом судне насчитывалось не более шестидесяти английских моряков, на китайских не имелось ни одного англичанина; немногие, еще находившиеся на них, перешли волонтерами на суда ост-индской компании. При этом командор Денс выказал рассудительность и мужество. По его мнению, во время попытки скрыться флотилия неизбежно разбилась бы на части, и многие суда были бы окружены французской эскадрой, а захваченные поодиночке, они, конечно, превратились бы в добычу врага.

Того же мнения держались все капитаны ост-индских судов, которые успели вечером снестись между собой, и во всех жило решение, согласное принципу: «Держаться вместе и биться до последней минуты».

Флотилия легла в дрейф на ночь с зажженными огнями; матросы крепко спали. Китайцы и ласкары расположились группами и толковали о том, как им страшно ждать приближавшегося сражения, на которое люди могли идти ради национального чувства или охраны частного имущества, а ни то, ни другое нисколько не занимало их.

Наступило утро; французскую эскадру увидели милях в трех от английской флотилии, с подветренной стороны. Адмирал Линуа думал, что если бы вереница судов состояла из купеческих бригов и шхун, она постаралась бы ускользнуть, а потому в течение ночи поставил свои суда так, чтобы они были готовы к нападению на добычу. Заметив теперь, что английские суда не постарались увеличить расстояние между собой и французами, Линуа был неприятно поражен.

Французский трехцветный флаг едва успел спуститься, как флаги союзного королевства стали развеваться, как бы бросая вызов врагу. И чтобы еще больше встревожить адмирала Линуа, три «купца», имевшие особенно воинственный вид, выкинули красные флаги, остальные подняли синие.

Эта хитрость заставила французского адмирала предположить, что первые три судна были военными кораблями и провожали флотилию.

Французская эскадра не подходила, и купеческая флотилия продолжала идти под уменьшенными парусами; французский адмирал двинул свою эскадру, стараясь отрезать от остальных местные суда, которые помещались с наветренной стороны, и так как британские суда отняли у них ветер, теперь отстали.

Британскому командору предстояло действовать решительно и твердо. Командовавший «Королевским Джорджем» капитан Тиммонс, смелости которого не мог превзойти никто в морской службе, подошел к командорскому судну так близко, чтобы можно было переговариваться, и посоветовал, вытянув суда в линию, начать перестрелку с врагом. Поступили согласно его храброму совету. «Королевский Джордж» первый начал битву, за ним другие суда. И они держались так близко друг от друга, что их ядра нередко перелетали над самыми мачтами судов, державшихся впереди.

Через четверть часа можно было наблюдать необыкновенную картину: купеческая флотилия перестреливалась с самой прекрасно снаряженной и высокодисциплинированной эскадрой, которая когда-либо отходила от берегов Франции.

А не прошло и часу, как открылось еще более необычайное зрелище: это эскадра спасалась бегством от купеческих судов, и в ответ на сигнал «начать общее преследование» раздались крики, полные энтузиазма.

Вполне вероятно, что адмирал Линуа мог принять несколько британских судов за военные корабли, но после начала военных действий он, конечно, понял свою ошибку. Дело в том, что его испугало их мужество и решительное поведение, и он бежал не от пушек, а от людей.

Я не помню примера большего героизма со стороны британских моряков и в полном восторге, что Ньютон Форстер участвовал в этом столкновении. В противном случае я, конечно, не вставил бы этого события в мою книгу.

Глава XXXVI

Китайские местные суда догнали остальную флотилию, не встретив никаких дальнейших опасностей; командор и командиры различных судов флотилии получили в Англии похвалы со стороны своих соотечественников, на которые им давало полное право их поведение.

Когда «Бомбейский замок» вошел в бассейн доков ост-индской компании, Ньютон попросил позволения покинуть свое судно и без труда получил разрешение на это. Он немедленно направился в Гринвич с целью узнать, жив ли его отец, потому что со времени отплытия он не получал никаких писем, хотя сам пользовался каждым удобным случаем, чтобы написать. Впрочем, он и не ждал известий; он знал, что его отец слишком рассеян, чтобы послать ему письмо, а дядя слишком занят, чтобы терять часть своего времени на бесполезную корреспонденцию.

Какая тревожная дрожь пробегает по нашему телу, когда мы подходим к жилищу, в котором находится, или мы предполагаем, что находится, предмет наших забот, и мы не знаем, жив ли он. Как ускоряется биение нашего сердца! Как прерывается дыхание! Все это испытывал Ньютон Форстер, поднося руку к дверному засову. Он открыл дверь, и прежде всего его взгляд с восхищением обнаружил отца; старик сидел на высоком стуле и курил трубку в обществе двух ветеранов из богадельни, которые «бросили якорь» на большой сундук; между ними шла оживленная беседа, и они не заметили появления Ньютона. Молодой человек, распахнув дверь, стоял несколько мгновений на пороге и смотрел на маленькое общество.

Один из пенсионеров говорил:

— Может быть, да, а может быть, и нет, мистер Форстер, это сомнительно, но если он жив, вы его скоро увидите, вот помяните мое слово; как вы говорите, он хороший сын, а хороший сын, как только перескочит по эту сторону судна, сейчас же и поедет к дому отца. С помощью ваших очков я прочитал весь рассказ до последней строчки и просмотрел, кто убит, кто ранен. И я вижу, что в числе потерь во время этой схватки не было ни одного офицера. А дело было жаркое, что и говорить! Только подумать, что «мусье» показали пятки купеческим судам. Что-то думают теперь эти молодцы?

— Теперь, Билл? Да им теперь и думать-то нечего, разве только сбрить бороду султану и сделать из нее швабру для каюты королевской яхты и определить во флот его семьсот жен. Вот что мне непонятно, как он может держать в порядке такую большую флотилию жен?

— Знаю, как, — ответил второй инвалид, — потому что в бытность мою в Дарданеллах я спросил то же самое. У него есть рослый черный малый, «евнух» называется он, и он всегда стоит на часах у дверей. И держит мешок с опилками и большущий меч. И как только женщина выглянет из двери — хлоп! Ее голова летит в мешок.

— Отлично; так можно их держать как следует. Но вот что я говорил, мистер Форстер, попомните мое слово, не вешайте головы; хороший моряк, который помнит свой долг, никогда не просит отпуска, пока дело еще не сделано. Готов прозакладывать целый ярд косы, что мистер Ньютон…

— Здесь, милейший, — прервал инвалида Ньютон. — Милый отец!

Никлас поднялся со стула и обнял сына.

— Дорогой, мой дорогой мальчик! Почему ты не приехал раньше? Я так боялся, что тебя убили. Ну, я рад видеть тебя, Ньютон! Как понравилась тебе Вест-Индия?

— Ост-Индия, вы хотите сказать, мистер Форстер, — поправил его инвалид. — Ньютон, — прибавил он, вытерев обе стороны руки о свои синие панталоны и потом протянув ему пальцы, — дайте вашу лапу, мальчик; мне хочется пожать руку человека, который помог пристыдить врага; вас же не унизит, если вы причалите к старому моряку, исполнявшему свой долг, пока у него была булавка, на которой он держался.

— С большим удовольствием, друг мой, — ответил Ньютон и взял руку старика.

В то же время другой ветеран взял его свободную руку и, оглядев с головы до ног, заметил:

— Ну, если на вашем судне были все такие же молодцы, как вы, оно было чертовски хорошо наполнено; вот и все.

Ньютон засмеялся и обратился к отцу:

— Ну, как вам жилось, отец? Вы были вполне здоровы? Как вам здесь нравится?

— Ньютон, здесь мне живется гораздо лучше, чем в Бристоле.

— Он хочет сказать: в Ливерпуле, мистер Ньютон. Вот верхняя оснастка вашего добрейшего батюшки малость попорчена; его ящик с памятью, что твое решето. Ну, Билл, теперь пока мы с тобой тут лишние. Когда после плавания отец с сыном встречаются, им есть о чем поговорить без слушателей. До свидания, мистер Форстер, желаю вам никогда не остаться без сына, а ему — никогда не оставаться без судна.

Ньютон, в виде благодарности, улыбнулся внимательным старикам-пенсионерам, видя, как они брели из комнаты. Он остался с отцом наедине.

Рассказ Никласа был, по обыкновению, краток. Его положение нравилось ему, нравилось общество; он получал достаточное количество заказов и все время оставался здоров. Когда Ньютон затронул денежные дела (а это ему пришлось сделать очень скоро, так как он заметил, что сюртук и жилет его отца находились в состоянии полного разрушения), молодой человек узнал, что в первый год старик взял денег от банкира, чтобы купить себе платье, сложенное в ящик и не тронутое с того дня, в который его прислали. Никлас даже не примерил костюма

— Боже мой, ведь теперь я это вспоминаю! И я спрятал вещи где-то там, наверху. В это время я был сильно занят усовершенствованием дуплекса.

— А вы часто видали дядю, отец? — спросил его Ньютон.

— Твоего дядю? Ах, нет. Ведь я не знаю, где он живет, а потому ждал твоего возвращения. Мы завтра же отправимся к нему, а то, пожалуй, он сочтет, что я поступаю нехорошо. Нужно взглянуть, хорошо ли идут его часы; помнится, он сказал, что хорошо. Но расскажи мне,

Ньютон, о твоем плавании и о перестрелке с французскими судами.

Ньютон начал подробный рассказ и в это время, судя по ответам отца, понял, что его память сделалась еще хуже и что он стал еще рассеяннее прежнего. Ньютон решил на следующий же день повидаться с дядей; потом ему хотелось, ничего не говоря отцу, навести всевозможные справки о судьбе матери и сделать необходимые для этого объявления. Он уже давно намеревался вернуться к этой обязанности, но нужда и недостаток времени мешали ему взяться за ее выполнение.

На следующий день, рано утром, Ньютон и Никлас поехали в Лондон в гринвичском дилижансе; в свое время вышли из кареты и через несколько минут подошли к дому Джона Форстера.

— Как вы поживаете, мистер Скреттон? Дома ли мой дядя? — спросил Ньютон письмоводителя.

Скреттон тотчас же узнал молодого человека и любезно ответил ему, что мистер Форстер дома и, конечно, будет очень рад видеть его, так как в последнее время часто упоминал о нем.

Ньютона и его отца провели в кабинет. Там Ньютон увидел Джона совершенно в таком же положении, как в последнее свое свидание с ним; казалось, будто он даже не вставал со стула в течение всего времени томи— тельного плавания Ньютона.

— Племянник, — сказал Джон Форстер, не поднимаясь со стула, — я очень рад видеть вас. И тебя рад видать, брат Никлас, — прибавил старый юрист, взяв со стола часы и спрятав их в свой часовой карманчик. — Ну, племянник, мне было приятно получить такие хорошие сведения о вас. Я вчера видел мистера Бозенкуайта, и он сказал, что за хорошую службу вас произвели во вторые помощники.

— Я этого не знал, — ответил очень обрадованный таким известием Ньютон. — И я благодарю вас за сообщение, как благодарю и за многие другие поступки.

— Так и должно быть; помните, я сказал вам, что совсем неплохо найти дядюшку. Кстати, со времени нашей разлуки, племянник, у меня произошли перемены. Я нанял дом в Линкольн-Инне, и там у меня есть лишняя комната для вас, если хотите. Мы обедаем в шесть; браг Никлас, если ты можешь остаться, я буду очень рад видеть тебя у себя в доме. После обеда поздно ехать домой, но ты можешь переночевать с моим племянником.

— Если это не причинит вам беспокойства, сэр, я с удовольствием воспользуюсь вашим приглашением, — ответил Ньютон.

— Там ваше присутствие не причинит никакого неудобства, но тут вы очень мешаете мне, потому что в конторе я всегда очень занят. Итак, до свидания, мой мальчик, я буду дома к шести. Брат Никлас, ты не удостоил меня ответом.

— Ответом на что, брат Джон? — произнес Никлас, витавший в облаках.

— О, я расскажу вам обо всем, отец, — со смехом* проговорил Ньютон. — Пойдемте, теперь дядя очень занят.

Никлас поднялся с места, заметив:

— Брат Джон, ты, кажется, много читаешь?

— Да, брат.

— Сколько часов в день ты читаешь?

—  — Право, не могу сказать; это в значительной степени зависит от того, мешают мне или нет.

— Это очень вредно для твоего зрения, брат Джон.

" — Конечно, чтение не улучшает его, — нетерпеливо ответил адвокат.

— Пойдемте, отец; дядя очень занят, — сказал Ньютон, дотрагиваясь до плеча Никласа.

— Ну хорошо, до свидания, брат Джон. Мне нужно было что-то тебе сказать… Ах, да. Надеюсь, ты не сердился, что я раньше не известил тебя?

— Гм! Нисколько, уверяю тебя, брат Никлас. Итак, до свидания Ньютон, в шесть часов привезите его с собой, — сказал Джон Форстер.

И раньше, чем посетители успели выйти из комнаты, он снова взялся за чтение письма.

Ньютон очень удивился, узнав, что его дядя нанял целый дом; молодой человек спрашивал себя, не женился ли он. Проходя через канцелярию, он хотел задать вопрос об эгом Скреттону, но подавил в себе движение любопытства, чтобы не показалось, будто он желает вмешиваться в личные дела дяди.

Стоял февраль, поэтому стемнело раньше шести часов, и Ньютон не знал, что ему делать с отцом до времени обеда в Линкольн-Инне. Он вместе с ним вернулся в кафе, против которого гринвичский дилижанс выпустил их, занял столик, велел принести несколько бисквитов и стакан хереса, попросив отца сидеть и ждать его возвращения, а сам отправился купить себе «шестидесятиградусник» (секстант) и еще несколько принадлежностей для навигации, так как его жалованье позволяло ему позволить себе эту роскошь, ничего не заимствуя из суммы, щедро предоставленной ему дядей.

Исполнив это, он вернулся за отцом, который допил вино, съел печенье и сидел, подняв глаза к потолку; потом Ньютон нанял кэб, и отец с сыном поехали по направлению, указанному дядей.

Джон Форстер уже вернулся домой, и Ньютон с Никласом застали его в столовой. Старик разливал вино по графинам, подле него была Амбра. При виде девочки Ньютон очень удивился и, взяв ее руку, спросил, как ее зовут.

— Амбра. Папа говорит, что глупое имя. Правда, папа?

— Да, дорогая, говорю. Но мы сейчас сядем за стол, и ты должна пойти к миссис Смис, а потому до свидания.

Амбра поцеловала нагнувшегося к ней старого адвоката и, простившись с его гостями, вышла из комнаты.

— Брат Джон, — заметил Никлас, — я никак не думал, что ты женат.

— Гм! Я не женат, Никлас.

— Как же: у тебя есть дочь!

— Я не говорил, что она моя дочь. Но теперь мы пройдем наверх в гостиную, пока здесь будут накрывать на стол.

Скоро сказали, что обед готов. Кушанье подавалось простое, но вкусное; вино было превосходно. Когда принесли десерт, Джон Форстер встал из-за стола, вынул из стенного буфета две бутылки портвейна, поставил их на стол и, обращаясь к Ньютону, сказал:

— Племянник, у меня нет времени отхлебывать вино маленькими глотками, а мне необходимо его пить. Итак, мы наскоро выпьем, потому что у меня осталось всего десять минут. Я совсем не хочу, чтобы вы пили больше, чем вы можете, но я передам бутылку, все равно, нальете ли вы себе вина, или нет; дело в том, что там, в моей конторе, у меня деловое свидание, консультация. Передай бутылку дальше, брат, — сказал юрист, наливая себе и пододвигая графин к Никласу.

Мало привыкший к вину Никлас повиновался машинально и каждый стакан выпивал залпом, когда возвращавшаяся к нему бутылка пробуждала его от мечтаний и грез. Ньютон умел пить не хуже других, однако он не мог пить наравне с дядей, и графин несколько раз миновал его. Через десять минут Джон Форстер взял часы со стола, снова положил их в часовой карманчик и поднялся со стула. Взглянув на остаток вина, он, не извиняясь, ушел из дома, предоставив своим гостям развлекаться, как им угодно, и, если пожелают, то приказать подать себе чаю.

— Кажется, брат очень занят, Ньютон, — заметил Никлас. — А какое вино мы пили? Оно очень крепко; у меня кружится голова.

Через несколько мгновений голова Никласа упала па стол, и он крепко заснул.

Ньютон заметил, как сильно подействовало вино на отца, который, в общем, выпил стакан хереса в кафе перед обедом, да по крайней мере бутылку в течение обеда и во время десерта, а потому молодой человек решил дать старику выспаться.

Он затушил свечи и прошел наверх в гостиную, где сидел, читая книгу, пока часы не пробили двенадцать.

Согласно заведенному в доме порядку, слуги ушли спать, оставив в коридоре лампу на случай позднего возвращения их господина. Ньютон зажег свечу и пошел будить отца. Но все его усилия оказались тщетны. Вино произвело на старика такое воздействие, что он впал в полную летаргию. Ньютон заметил, что слуги убрали «се со стола и погасили камин. Осталось только отодвинуть стулья к краю комнаты, чтобы отец не споткнулся о них в том случае, если он проснется в темноте. Сделав это, Ньютон пошел к себе и лег.

Глава XXXVII

Было около двух часов ночи, когда Джон Форстер вернулся из своей конторы и вошел в дом, открыв входную дверь ключом. Замкнув ее, старик зажег свечу от лампы, которую сейчас же затушил, и уже поставил ногу на первую ступеньку лестницы, как вдруг из столовой до него донеслось храпение Никласа. Адвокат вошел туда и увидел брата, голова которого, по-прежнему, лежала на столе.

— Гм, — произнес юрист. — Брат Никлас! Брат Никлас!

Никлас не вполне отрезвел и ответил неясным бормотанием.

— Брат Никлас, ну же, Никлас! Поднимешься ты или так и будешь лежать здесь всю ночь?

— Они будут вычищены к завтрашнему дню и совсем в порядке, — во сне ответил Никлас.

— Гм, очевидно, больше в порядке, чем ты. Эй, брат! Никлас!

— Что, брат? — ответил Никлас, поднимая голову и неподвижно глядя на свечку. — Что случилось? В чем дело?

— Дело в том, что я хочу лечь сам и уложить тебя раньше, чем я уйду.

— Да, брат Джон, пожалуйста, если тебе угодно. А где моя постель? Мне казалось, что я спал.

— Гм! А я даже не сомневаюсь, что так и было, — ответил Джон, зажигая вторую свечу. — Пойдем, брат Никлас.

И они оба пошли по лестнице.

Дойдя до дверей своей собственной спальни, Джон Форстер остановился и спросил:

— Ты теперь совсем проснулся, брат Никлас? Как ты думаешь, могу ли я тебе доверить свечу?

— Надеюсь, — ответил Никлас. — Я вижу, что подсвечник серебряный, но полагаю, что я честен, брат Джон.

— Гм! Я спрашиваю, можно ли положиться, что ты ее загасишь?

— Да, думаю. Пожалуйста, скажи, где моя комната?

— Когда дойдешь до верха лестницы — первая дверь слева.

— Первая дверь?

— Да, первая с левой стороны. Ты понимаешь?

— Да, брат, понимаю, первая дверь слева.

— Хорошо; ну, спокойной ночи. — Спокойной ночи, брат.

И Никлас стал подниматься по лестнице, а Джон Форстер прошел к себе.

Никлас поднялся на верхнюю площадку, но в его голове было не вполне ясно, и он ошибся дверью, повернул направо, где жила старая домоправительница Джона, миссис Смис. Утренний свет пробивался в комнату, смешиваясь со светом свечи.

Старуха проснулась, вскочила.

— Как?.. — задыхаясь, произнесла она.

— Это… — прошептал Никлас и отступил на шаг.

— Да, да, это я, мой дорогой Никлас!

— Да, ист… не может быть! — повторял он, услыхав ласковое обращение.

— О, да. Это я, я, твоя несчастная жена, Никлас, которая просит у тебя прощения, — заливаясь слезами, ответила старуха.

— Моя дорогая, милая жена, — произнес старик. Они обнялись и долго плакали на плече друг у друга.

Предоставляем читателю воображать, какие объяснения происходили у Никласа с его поистине переродившейся женой, с Ньютоном, с его дядей, с Амброй, словом, со всеми домочадцами, а сами в это время расскажем о событиях, которые привели к такой удивительной развязке.

Читатель может вспомнить, что мы оставили миссис Форстер в приюте для сумасшедших, где она медленно поправлялась от воспаления мозга.

Много недель она чувствовала себя очень слабой и в течение этого времени, выходя в сад вместе с другими жителями печального дома, помогала сторожам успокаивать больных; в скором времени она приобрела над безумными известную власть, которая служит неизменным доказательством влияния здравого ума. Доктор Баддингтон, знавший о ее печальном положении, скоро заметил это и предложил ей место сиделки у себя в лечебнице до появления членов судебного ведомства, делающих осмотры; он обещал ей, если она пожелает, оставить это место за нею и позже.

Миссис Форстер приняла предложение доктора и решила остаться сиделкой, пока не придумает, что ей нужно предпринять дальше, и вскоре превратилась в самую ценную личность в заведении. Своим терпением и добрым обращением с больными она делала гораздо больше, чем сторожа грубостью и насилием. Миссис Форстер изменилась до такой степени, что, не чувствуя никакого негодования против людей, которые были причиной ее заточения, она сознавала, что навлекла на себя все несчастья своими собственными поступками; что люди, открывшие ей глаза на ее прежнее безумие, оказались для нее лучшими друзьями. Она чувствовала себя смирившейся и несчастной, но целовала бич наказующий. У нее было только одно желание: найти мужа и своим поведением загладить все прошлое. По ее просьбе были наведены справки относительно того, в какую часть Англии переселился Никлас, но ничего узнать не удалось.

Все его следы пропали, и миссис Форстер осталась на месте сиделки, не желая покидать его, пока не найдет возможности продолжать свои поиски или получить желанные сведения.

Девять месяцев миссис Форстер пробыла в лечебнице и за это время скопила такую сумму денег, которой могло хватить на ее содержание и на путевые издержки. Она решила пуститься на поиски мужа, прощение которого казалось ей необходимым условием существования.

Миссис Форстер простилась с доктором и с сожалением покинула лечебницу, прежде служившую для нее источником ужаса и отвращения. Время со всем примиряет нас! Миссис Форстер обещала доктору Баддингтону вернуться на место сиделки в том случае, если она ничего не узнает о муже или выяснится, что его уже больше нет в живых.

Она, сама не зная почему, направилась в Лондон; во всяком случае, беднаяженщина почему-то прониклась мыслью, что скорее всего она может встретить Никласа в столице. Прежде всего она постаралась узнать, есть ли в Лондоне семьи по фамилии Форстер, и полицейское управление дало ей такой чудовищно громадный список Форстеров, занимающихся самыми различными ремеслами, следующих самым различным призваниям, что она закрыла его в полном отчаянии. В ее голове мелькало слабое воспоминание, что муж когда-то упоминал о брате, жившем где-то. Больше она ничего не знала об этом его родственнике. Тем не менее она усердно принялась за дело, побывала у всех лиц среднего класса, носивших эту фамилию, осведомляясь, не приходятся ли они родственниками ее мужу. Из красной книги она узнала имена и адреса многих Форстеров, принадлежавших к богатым классам, но к ним не посмела обратиться. Она могла только расспрашивать их слуг, но получала очень неудовлетворительные ответы. Наконец миссис Форстер, деньги которой почти иссякли, стала серьезно подумывать о возвращении в дом для сумасшедших. В это время ей на глаза попалось объявление мистера Джона Форстера насчет экономки.

Ей не хотелось уезжать из Лондона; она пошла по объявлению и получила место, так как доктор Баддингтон. которому она написала, объясняя свои цели, прислал ей превосходный аттестат.

Сердце миссис Форстер забилось, когда она узнала фамилию своего господина, а впервые увидев его. невольно нашла в нем некоторое фамильное сходство с Никласом. Однако зачатки надежды скоро увяли, когда, в ответ на се расспросы, Амбра сказала, что у мистера Форстера был неженатый брат, который недавно умер, и что она никогда не слыхала о других его родственниках.

Другие служанки тоже ничего не знали, и миссис Форстер (принявшей фамилию Смис) пришлось прибегнуть к терпению и покорности судьбе, привитым к ней таким жестоким способом. Заботы об Амбре скоро сделались для нее источником наслаждения, а надсмотр за хозяйством — источником удовлетворения, не как прежде из-за чувства господства, а как средство выказывать доброту и терпимость. И миссис Форстер называла себя счастливой и жила, покоряясь судьбе.

Может быть, покажется странным, что за вес время службы в качестве экономки она ни разу не услышала упоминания о своем муже или сыне. Однако следует вспомнить, что Ньютон был в плавании, а Никлас никогда не заходил к брату. Кроме того, Джон Форстер был так же малообщителен, как и ее муж. Действительно, ему совсем не приходилось иметь дела с экономкой; он только аккуратно платил по всем счетам, которые она представляла ему раз в месяц, призывая ее вниз после обеда. Сведя счеты, Джон предлагал ей выпить стакан вина, доказывая этим, что он вполне доволен ею.

Когда за день до встречи с мужем Ньютон и Никлас явились к адвокату в его контору и были приглашены им к обеду, он написал ей, по обыкновению, очень лаконичную записку:

«Миссис Смис, я пригласил обедать двух джентльменов ровно в шесть.

P. S. Велите приготовить две лишние постели.

Джон Форстер».

Миссис Форстер исполнила все его указания и, выполнив свою задачу внизу, ушла к себе в комнату, где обыкновенно сидела с Амброй. Поэтому она не видела гостей; Амбра же, которая побежала вниз навстречу своему покровителю, в течение своего короткого пребывания в столовой не слышала ничего, что могло бы ей дать понятие о родстве гостей с Джоном Форстером. И она могла только рассказать миссис Смис, что к ним приехал пожилой господин и очень красивый молодой человек.

Но даже при этом простом известии пульс миссис Форстер ускорился. Этими гостями могли быть ее муж и сын. В первый раз за все время службы в доме адвоката она получила приказание приготовить запасную спальню. Однако путем размышлений бедная женщина убедила себя, что ее надежды висели на слишком тонкой ниточке; она мысленно сказала, что в течение года, конечно, узнала бы, что у ее господина есть близкие родственники; со вздохом вспомнила, что Ньютона уже нет в живых, и назвала мысль, на минуту мелькнувшую у нее в голове, смешной нелепостью.

Раньше чем хозяин дома и его гости допили вино, Амбра уже лежала в постели, а миссис Форстер, по неизменному обычаю, уселась подле ее кровати и не поднималась с места, пока наконец не пробил час ее собственного отхода ко сну. Но все-таки в ней еще таилось странное любопытство. Однако она не могла его удовлетворить, не входя без приглашения в гостиную, если гости еще не легли, а потому пошла спать, думая, что утром все ее сомнения рассеются. Пролежав много часов с открытыми глазами и с тревогой на душе, она наконец заснула тем крепким сном, который обыкновенно вызывает предшествовавшее волнение. Как она проснулась, мы уже рассказали читателю.

— Я в таком затруднении, Ньютон, — дней через десять сказал Джон Форстер племяннику. — Без вашей матери я не могу обойтись, это верно; но что мне делать с вашим отцом? Гм! Ну, пусть она смотрит и за ним, как за Амброй. Пусть она научит его…

— Чему, сэр? — со смехом спросил Ньютон.

— Чему? Да не трогать моих часов и очков. Ведь я ни на минуту не решаюсь выпустить их из рук.

— Я думаю, мы сумеем научить его этому, сэр, если вы желаете только этого.

— Большего я не прошу. Пусть себе бегает по дому, как ручной кролик. Ну, мой мальчик, когда будет готово ваше судно?

— Недели через две. Третьего дня я побывал у капитана Оутона, но не застал его; его управляющий мне сказал о времени предполагаемого отплытия.

— А как называется судно?

— «Виндзорский замок».

— Кажется, все ост-индские суда называются замками! Последнее, помнится, называлось «Бомбейский замок»?

— Да, сэр; у очень многих такие названия, да они и действительно, настоящие плавучие замки.

Глава XXXVIII

Через несколько дней после разговора с дядей Ньютон бродил по лондонским улицам, отыскивая необходимые вещи для рейса в Индию. И вот кто-то схватил его за руку и пожал ее раньше, чем он мог вспомнить черты господина, который, по-видимому, так сердечно обрадовался ему.

— Мой дорогой мистер Форстер, я в таком восторге, что вижу вас, и так был счастлив, узнав о вашем славном столкновении с французской эскадрой! Миссис Плаузибль будет рада встретить своего товарища; она часто говорит о вас. Я должен захватить вас, — продолжал врач и вынул из кармана целую пачку карточек, взял верхнюю из них и карандашом написал на ней фамилию и имя Ньютона.

— Эго приглашение на наш вечер; вы должны почтить нас обещанием приехать завтра. К нам соберутся все современные ученые и несколько очень блестящих представителей знати. Впрочем, вы сами увидите. Итак, я скажу миссис Плаузибль, что вы будете у нас? Вы не захотите разочаровать ее?

— Если будет возможно, я приду к вам, — ответил Ньютон. — Предполагаю, час не очень точно определен?

— О, нет. С девяти до двух или трех; но если вы хотите видеть великих людей, то около одиннадцати.

— Отлично, — ответил Ньютон, — время, удобное для великих людей, удобно и для меня. Надеюсь, миссис Плаузибль здорова?

— Вполне, благодарю вас, до свидания.

И доктор Плаузибль ушел до того быстро, что Ньютон посмотрел вслед ему, желая узнать, что вызвало в нем такую поспешность. Он заметил, что Плаузибль уже горячо жал руку другому джентльмену; через несколько секунд пачка карточек снова появилась из кармана, и понадобился карандаш.

Нам необходимо вернуться немного назад, чтобы познакомить читателя со всем случившимся после того, как мисс Тевисток приняла предложение доктора Плаузибля на палубе «Бомбейского замка».

Когда судно пришло в Мадрас, нежная подруга невесты доктора, жившая в горах, отправила одну знакомую даму с порученном принять мисс Тевисток к себе, пока сама она не подготовит всего к ее путешествию внутрь страны. Эта знакомая встретила путешественницу и радушно приняла ее у себя в доме; однако намерения мисс Тевисток изменились, а потому изменилась и ее преданная привязанность к подруге ранней молодости.

Она написала ей о будущей перемене в своей жизни, затем прибавила, что так как дела мистера Плаузибля требуют его немедленного возвращения в Англию, это, к сожалению, лишит ее наслаждения обнять ту, которая владела ее сердцем. Тем не менее письмо это дышало холодностью; со своей стороны, мисс Тевисток очень обиделась на свою милую подругу, которая не соблаговолила ей ответить.

Через неделю мисс Тевисток обвенчалась с Плаузиблем, и не прошло и двух недель, как они уже отплыли на родину. Доктор Плаузибль узнал, что его жена дала ему верные сведения относительно своего состояния и что теперь он мог разъезжать в собственном экипаже.

Скоро после возвращения Плаузибль нанял дом на очень модной улице и, не желая оставаться праздным, попытался снова начать практиковать; хотя богатство, принесенное его женой, было очень значительно, однако для того, чтобы содержать в Лондоне экипаж и лошадей, ему пришлось «держаться ближе к ветру». Кроме того, он был честолюбив.

Ночной звонок с надписью «Ночной звонок», изображенной прописными буквами, чтобы люди днем запоминали, что это ночной звонок (ведь надписи этой они не могли видеть в темноте), был устроен с одной стороны дверей. Он звучал так же громко, как сигнальный, и его можно было слышать во всех домах улицы, на которой жил Плаузибль.

В каждом ремесле есть свои маленькие тайны; между прочим, врач может легко получить практику при помощи одного таинственного средства; оно заключается в том, чтобы люди думали, будто у него много пациентов. Как только установится такое мнение, он сейчас же находит практику; и доктор Плаузибль отлично знал это. К подъезду подъезжала его карета и некоторое время стояла у дверей, потом появлялся доктор и садился в экипаж. Он около трех часов разъезжал по всем частям города, стараясь сидеть так, чтобы каждый мог его видеть. И Плаузибль рассматривал что-то — как думали люди, свою книжку со списком визитов, которые ему предстояло сделать. Иногда он останавливался подле дверей дома какого-нибудь важного лица, где уже до его приезда стояло два-три экипажа, и, войдя в подъезд, спрашивал у портье какие-нибудь пустяки.

Он прибегал и к другой уловке: стучал в дом какого-нибудь титулованного человека и «по ошибке» спрашивал, дома ли другое титулованное лицо. В таких занятиях проходило утро; наконец доктор Плаузибль возвращался домой.

В течение первого месяца сторож, получавший известное вознаграждение за свои услуги, раза три в неделю дергал за ручку ночного звонка; позже его обязанности возросли; наконец колокольчик звонил каждую ночь, а иногда и по два раза в ночь, и соседи, сон которых нарушался, кляли и доктора Плаузибля, и его практику. Теперь карета поспешно подъезжала к дверям, и Плаузибль быстрыми шагами выходил из подъезда с ящиком хирургических инструментов в руках и торопливо уезжал иногда по два раза в день

Со своей стороны, миссис Плаузибль играла роль все лучше и лучше по мере того, как ее знакомства с соседями делались обширнее. Она постоянно жаловалась на то, что ее муж врач, уверяла, что доктора Плаузибля никогда не бывает дома, что никогда нельзя знать, в котором часу им можно будет сесть обедать. Все столы в квартире супругов Плаузибль были усеяны визитными карточками важных и богатых людей, которые доктор доставал в лавке знаменитого гравера при помощи подкупленного им приказчика и в отсутствие хозяина магазина.

Наконец знания мистера Плаузибля действительно пригодились; и хотя в высшем обществе его никто не знал и даже не слыхал о нем, к нему стали обращаться семьи, стремившиеся казаться важными и знатными, воображая, будто он популярен в высшем кругу.

Так случилось, что на той же улице жил другой врач, почти против Плаузибля, но не занимавший такого хорошего положения, как его собрат. Его фамилия была Фезибль. Он не имел обширной практики, и у него на руках были жена и дети. Понятно, что Фезибль тоже хотел расширить практику и упрочить свою репутацию. После многих бесплодных попыток добиться того и другого, он наконец придумал план, который, как ему казалось, мог оказаться удачным.

— Дорогая, — однажды утром сказал он жене, — я думаю устроить вечеринку «с беседой».

— «С беседой», любовь моя? Но ведь это стоит дорого.

— Нет, не очень. И если вечер принесет мне практику, мы еще отложим денег.

— Да, моя любовь, если принесет деньги!

— Нужно что-нибудь сделать; у меня остался едва ли ни один пациент. И вот мне пришла мысль, которая должна удастся. Погоди, дорогая, сделай лекарство вот по этому рецепту и вели слуге отнести его к миссис Блюстон; хотелось бы мне иметь полдюжины пациентов вроде этой дамы. Я пишу для нее рецепты, получаю вознаграждение, потом, говоря, будто я желаю, чтобы лекарство было сделано хорошо, вызываюсь сам отнести рецепт в аптеку.

— А что такое с миссис Блюстон, моя любовь?

— Да ничего; она просто объедается, вот и все. Абернети исцелил бы ее в сутки.

— Да, но что же ты скажешь по поводу «беседы»?

— Пойди и сделай лекарство, дорогая, потом мы обсудим вопрос.

Так они и поступили. Составили список лиц, которых предполагалось пригласить, вычислили издержки, все решили.

Прежде всего стоило обратить внимание на карточки.

— Вот эти, моя любовь, — сказала миссис Фезибль мужу, входя после долгих блужданий и еще не сняв шляпу, — они стоят три шиллинга и шесть пенсов за сотню. А эти — побольше — четыре шиллинга и шесть пенсов. Которые лучше взять?

— Право, дорогая, когда рассылаешь так много визитных карточек, не следует делать излишних расходов. Карточки в три шиллинга и шесть пенсов достаточно хороши и велики.

— А за гравирование четырнадцать пейсов.

— Хорошо; это только первый расход.

— Л вот это ленты для шляпок наших девочек. Я купила их в магазине «Ватерлоо» очень дешево; они хорошенькие, цвета свечки.

— А ты говорила о платьях?

— Да, моя любовь; у Салли и Пегги есть по белому платью; Бетти я дам надеть мое собственное.

Разница между «беседой» и раутом состоит в следующем: во время «беседы» предполагается, что вы будете или говорить, или слушать, что вы слишком эфирны для уничтожения закусок. На раут вы являетесь, чтобы вас давила толпа; едите мороженое, желая прохладиться. Поэтому «беседа» лучше раута для кармана, которого касается дело, ибо дешевле достать пищу для ума, нежа» ли для тела. По-видимому, чай сделался напитком современных ученых, как нектар служил в свое время средством утоления жажды богов. В одном недавнем номере газеты я видел, что лорд Г. обещал напоить чаем географическое общество. Если бы его сиятельство знал, что на палубах кораблей существует напиток, еще более подходящий для науки, которой он занимается как президент общества, я убежден, он немедленно заменил бы им чай.

Вот почему я пользуюсь удобным случаем и сообщаю, что моряки уже давно пьют одну смесь, которая у них известна под именем «географфи», а это только слегка испорченное название его науки. Теперь я предложу лорду Г. рецепт этого прекрасного питья.

Возьмите оловянную кружку, налейте в нее очень дурно пахнущей запасной воды. Прибавьте туда немного уксусу, набросайте в жидкость корабельных сухарей, наломанных маленькими кусочками. Хорошенько смешайте все указательным пальцем. Потом указательным и большим пальцами вынимайте кусочки сухаря, кушайте их один за другим с какой угодно быстротой и запивайте жидкостью.

Это был бы самый подходящий напиток для географического общества. Назван он «географфи» не без причины: уксус с водой изображают море, а плавающие сухари — материки и острова, омываемые им.

Неужели, милорд, вы не поблагодарите меня за это сообщение?

Но мы должны вернуться к «беседе» доктора Фезибля и его жены.

Общество собралось. В дверь то и дело стучали. Всю улицу изумлял шум колес и треск железных подножек наемных экипажей. Доктор Фезибль достал несколько портфелей с печатными брошюрами, несколько индусских идолов из лавки на улице Уордоур, снабдил их ярлыками и названиями, и еще несколько сборных вещей, которые могли служить темой бесед.

Общество состояло из многих врачей и их жен; великий мистер Б. и веселый мистер В. тоже явились. Было тут несколько писателей или людей заподозренных в авторстве, человек пятнадцать аптекарей, понятно, ученых, один полковник, с полдюжины капитанов и в довершений сквайр и его леди и несколько общих знакомых, не ученых и не принадлежащих к профессии.

Для начала это было очень хорошо; и общество разошлось очень голодное, но восхищенное развлечением.

— Что это за шум? — сказала миссис Плаузибль мужу, который сидел вместе с ней в гостиной, читая «Ланцет».

— Не знаю, миссис Плаузибль.

— Опять, опять. С четверть часа тому назад тридцать раз стучались в дверь. Я слышала это. Ну, я решила узнать, в чем дело, — сказала миссис Плаузибль и позвонила.

— Томас, вы не знаете, что это там за шум? — спросила она, когда в комнате появился слуга.

— Нет, сударыня.

— Пойдите и посмотрите.

— Слушаюсь.

Пока слуга не вернулся, каждый новый стук в дверь вызывал новый приступ любопытства миссис Плаузибль.

— Ну, Томас? — спросила она, когда вошел лакей.

— С вашего позволения, у мистера Фезибля разговор, вот и все.

— Что у него?

— «Беседа», дорогая. Очень странно, что доктор Фезибль задумал устроить такую вещь, — заметил доктор.

— Я нахожу то же самое, — ответила его жена. — Он не держит экипажа! Что могло заставить его устроить «беседу»?

— Понимаю, — заметил Плаузибль, — он хочет приобрести практику. Поверь мне, это ясно как день. Приманка для макрели.

Муж и жена снова замолчали; она взялась за вязанье, он за журнал, только чтение «Ланцета» не подвигалось, а вязанье покрывалось узелками; оба супруга были мрачны. Наконец миссис Плаузибль заметила:

— Я, право, не понимаю, мой дорогой, почему бы и нам не устроить также «беседы»?

— Я сейчас думал, что у нас это вышло бы лучше; у нас очень много знакомых.

— И все почтенных, — ответила его жена. — Таким образом, мы станем известнее свету.

— И моя практика увеличится. Я скоро совсем выбью с арены Фезибля.

Результатом этой «беседы» была «беседа», конечно, в гораздо лучшей обстановке и с лучшими слушателями, нежели состоявшаяся в доме Фезибля. Плаузибль решил унизить в глазах общих знакомых своего соперника и очень усердно принялся за дело.

Он велел подать карету и за два или за три дня до назначенной «беседы» объехал всех своих друзей, имевших редкости — иностранные, континентальные; говорил о них с видом знатока, выражал желание показать их многим талантливым людям во время «беседы», предлагал карточки для входа и вернулся домой в карете, набитой редкостями и уродцами.

Киршвассер и оршад служили прибавкой к чаю в буфетной комнате; и лица, которые присутствовали у обоих докторов, заявили, что «беседа» доктора Плаузибля была гораздо лучше «беседы» в доме Фезибля. Друг пришел с этим известием к доктору и миссис Фезибль. Они постарались принять равнодушный вид, но кусали губы, чтобы скрыть досаду. Как только добрый друг ушел, миссис Фезибль сказала:

— Что ты думаешь об этом, дорогой? Некрасивый поступок со стороны доктора Плаузибля. Мне сегодня утром говорили, что многие из наших знакомых желают познакомиться с ним.

— Не нужно уступать, моя любовь. Доктор Плаузибль может один раз блеснуть, но я подозреваю, что лошади съедят доктора, уничтожат его дом и вмешаются в счеты мясника. Знаешь, мы, живущие без экипажа, можем устроить «беседу» лучше, чем у него. Только это очень неприятно, так как придется увеличить затраты.

— Действительно, очень неприятно, — ответила его жена. — Посмотри на его визитную карточку, дорогой: она вдвое больше нашей. Я нарочно выпросила ее у мистера Томкинса, чтобы сравнить с нашей.

— Что же, дорогая, придется заказать новые и на дюйм больше, чем были у него. Я решил, что раньше, чем он победит нас, дело будет стоить ему недешево.

— А ты слышал, что сказал мистер Смитсон? Они подавали оршад и киршвассер.

— Мы сделаем то же самое. Мне даже хочется подать мороженое.

— О, моя любовь, а расходы?

— Правда; но мы можем заморозить оршад и киршвассер. Простой лед, помнится, стоит два пенса за фунт.

— Ну, хорошо; это будет лучше, чем у них. И это еще не все, — ответил доктор.

Следующая «беседа», для которой Фезибль выпустил нарядные приглашения, прошла прекрасно. Собралось более многочисленное общество: Фезибль уговорил приехать к себе помещика, баронета, двух знатных леди, зазвал к себе французского графа (или искателя приключений), усатого барона, двух германских студентов в форме и с длинными волосами и довольно известную актрису.

Ему удалось раздобыть череп новозеландского вождя; немного красного снега (или красной воды, так как он растаял), привезенного капитаном Россом; кусок гранита со Скалистых гор; двуголового и двенадцатиногого котенка в спирте и с полюджины уродцев из семья птиц или пресмыкающихся. Все шло хорошо; он пожертвовал два последние полученные им гонорара на объявление об его беседе в «Утренней почте». И торжество Фезибля было полно.

Но недолго длилось оно; через десять дней Плаузибль снова разослал карточки; они были больше пригласительных билетов Фезибля, и по их краям бежал бордюр из лилий и роз. Были приготовлены лакеи, чай, кофе и ликеры, и сердце доктора Фезибля сжалось при виде того, как повара кондитеров то и дело входили в дом его соперника с корзинах и на головах. В свое общество Плаузибль залучил около пяти знаменитостей, четырех знатных дам, пользовавшихся лучшей репутацией, чем леди, посетившие Фезибля, около восьми баронетов и эсквайров, епископа из Фернандо-По, трех или четырех генералов и около дюжины французских и германских путешественников, не только с титулами, но и с орденскими ленточками в петлицах. Он достиг всего этого в ту мя« нуту, когда встретил Ньютона Форстера и внес также его имя в список приглашенных. Часа через два Плаузибль вернулся домой, весь сияющий улыбками.

— Ну, как ты думаешь, дорогая, кто обещал быть у нас завтра вечером?

— Кто, моя любовь?

— Князь Фиццибелли.

— Да неужели! — в восторге вскрикнула она.

— Да, обещался быть непременно.

— Что скажут Фезибли? — заметила миссис Плаузибль. — Только он настоящий крязь?

— Настоящий ли? О, да, конечно, отлично известный в Татарии.

— Ну, доктор, у меня также есть для тебя приятные новости. Вот записка от мистера X., ответ на твою; он обещает одолжить тебе восковую фигуру из Германии…

— Отлично, великолепно! — крикнул доктор, потирая руки. — Теперь дело пойдет па лад.

Ньютон, которому до известной степени было любопытно присутствовать на «беседе», явился в назначенный час. Его провели во второй этаж, в гостиную; подле дверей этой комнаты молодого человека встретила миссис Плаузибль в синем платье с серебряной отделкой. Благодаря тому, что комнаты не были очень велики, их переполняла толпа посетителей; Ньютона то прижимали. то толкали на пальцы чьих-нибудь ног, и пострадавшие отвечали на его извинения убийственными взглядами и словом: «Ничего».

Но вот, после громового удара в дверь, доложили: «Его высочество, князь Фиццибелли».

Будь это принято, доктор Плаузибль встретил бы этого важного гостя трубными звуками, как встречают великих людей на сцене. Ведь в наши дни невозможно без этого отличить великих людей от мелких! Но все же наемные лакеи хорошо исполнили свои обязанности, и имя князя Фиццибелли пролетело через комнату во всех направлениях. Плаузибль наступил на мозоль старухи, леди Д., толкнул мисс Первинкль и чуть не уронил французского ученого, проталкиваясь к дверям навстречу своему почетному гостю. Тот поклонился, оглядел толпу, посмотрел на подсвечники, посмотрел на часы и через пять минут стал смотреть очень усталым взглядом. Наконец Фиццибелли приказал подать себе карету и уехал. Ньютон осмотрел несколько очень странных вещей, поставленных на столах в гостиной, и прошел в переднюю, наполненную особенно густой толпой. Он решил, что там есть что-нибудь крайне интересное, и постарался пробраться в самый центр комнаты. Каково же было его изумление, когда в большом продолговатом стеклянном ящике он увидел фигуру цвета живого тела; все части этой фигуры снимались, и любопытный взгляд мог видеть вое внутренние, тоже окрашенные, части организма. Ньютон изумился; он уже видел множество вещей в других комнатах, которые казались более уместными в музее, нежели в гостиной, но это было совсем ново! Когда же в довершение всего одна ученая девица, воображавшая, что неумение стыдиться доказывает знания, стала разглядывать фигуру без краски на лице, он повернулся и ушел домой, находя, что одной «беседы» с него достаточно.

Я недолюбливаю «синие чулки»: говоря вообще, дамы не берутся за науку, пока не теряют надежды, что кто-нибудь возьмет их в жены; и особа, обладающая репутацией замечательно умной женщины, зачастую оказывается замечательно неприятной или замечательно безобразной. Понятно, существуют исключения, такие исключения, которыми может гордиться нация, женщины, исполняющие свои обязанности, одаренные умом, более могучим, чем можно найти у одного мужчины из десятков тысяч. Это небесные «синие чулки»!

Однако, остался ли Ньютон доволен, или нет, эта беседа нанесла решительный удар доктору Фезиблю, который отказался от дальнейшего состязания. Плаузибль не только захватил пальму первенства — нет, больше: он захватил всю практику.

Глава XXXIX

Капитан Оутон, командир «Виндзорского замка», был оригинален. Невысокий, плотно сбитый, он имел широкое лицо, испещренное глубокими рябинами после оспы его нос — намек на нос — представлял собой только маленький бугорок на полпути между глазами и ртом, причем глаза были очень малы, а рот очень велик и, открываясь, показывал ряд великолепных белых зубов. В общем, стоило только взглянуть на лицо капитана, чтобы заметить его поразительное сходство с бульдогом. Темперамент и действия Оутона соответствовали этому сходству; он отлично дрался на кулаках, знал все достоинства каждого человека, входившего на арену, и точно помнил даты и события, сопровождавшие все кулачные бои, состоявшиеся в течение последних тридцати лет. Свой разговор он пересыпал выражениями, применимым к так горячо любимой им науке. В других отношениях это был отважный и надежный офицер, хотя практику ставил выше теоретических разветвлений своей науки.

Ему хорошо рекомендовали Ньютона, и когда ohs впервые встретились на квартердеке, капитан Оутон протянул руку Форстеру, как старому знакомому. Не успела они несколько раз прогуляться взад и вперед, как капитан спросил Ньютона, владеет ли тот боксерскими перчатками, и, получив отрицательный ответ, предложил поучить его.

— А вы, я думаю, слышали, чем кончилось? — спросил вдруг Оутон.

— Что кончилось?

— Да бой. Спринг победил. Я выиграл на нем тря сотни.

— Тогда, сэр, я очень рад, что Спринг победил, — ответил Ньютон.

— Я буду держать за него против стены, и день ото дня все увереннее. У меня в каюте газета с описание боя: сорок семь раундов; но теперь нам нельзя прочитать ее, мы должны понаблюдать за этими солдатами, — прибавил Оутон, поворачиваясь к военному отряду, предназначенному отправиться на судно и стоявшему подле трапа. — Каждый солдатик одет в шинель и держит в руках оловянную кружку. Ах, этот барабанщик! Посмотрите-ка, посмотрите: он вывернул свою шинель подкладкой наружу. Хочет, чтобы она осталась чистенькой. Ну и чудак!

— А сколько офицеров вы ждете, капитан Оутон?

— Право не знаю; приказания так изменяются; пятерых-четверых, вероятно. В девять часов за ними послали вельбот. И он уже семь раз возвращался с их багажом. Там есть один поручик… имени его не помню.. , так вот, один его сундук, думаю, займет целую палубу. Шесть других тут же.

— Поручил Уинтерботтом, — прочитал Ньютон на крышке одного из сундуков.

— Уинтерботтом. (Winter — зима, bottom — дно). Право, я был бы рад, если бы он пробыл в Англии зиму, в его сундуки отправились на дно! Ей-Богу, и придумать не могу, куда мы запрячем их? Ну, вот они.

Приблизительно через минуту появились военные; ©ни входили на квартердек один за другим и, отпустив боковые канаты, оглядывали перчатки, чтобы посмотреть, насколько они испортились от вара и смолы.

Капитан Оутон двинулся им навстречу.

—  — Добро пожаловать, джентльмены, — сказал он, — милости прошу на палубу. Через полчаса мы поднимем якорь. К сожалению, я не имею удовольствия знать ваши фамилии и прошу чести представиться вам.

— Майор Клеверинг, сэр, — сказал майор, высокий красивый человек, любезно снимая шляпу. — А вот офицеры, сопровождающие меня. — И он, при каждом новом имени, слегка указывая рукой на того или другого, Начал: — Поручик Уинтерботтом.

Уинтерботтом поклонился.

— Я имел удовольствие несколько раз прочитать сегодня фамилию поручика, — заметил Оутон, отвечая на приветствие.

— Боюсь, что вы говорите о моих вещах, капитан?

— Да, надо сознаться, что их было бы достаточно для генерала.

— Могу только ответить, что мне хотелось бы иметь чин, достойный моего багажа. Но каждый раз, когда я имею несчастие входить на палубу судна, я слышу эту жалобу. Надеюсь, капитан Оутон, я не вызову никаких других во время плавания.

Майор Клеверинг, выжидавший окончания аналога, теперь продолжал:

— Капитан Маджорибенкс, перед которым с должен извиниться за то, что не представил его раньше.

— Извинения напрасны, майор, вы слышали, какой высокий чин доставили Уинтерботтому его вещи.

— Мистер Анселль, мистер Петрес, мистер Ирвинг, — продолжал майор.

Обменялись поклонами; Уильяме, первый помощник Оутона, предложил офицерам показать их помещения й спросил, какая часть багажа необходима им, предполагая остальные вещи отправить в трюм под кормой.

Когда офицеры шли за Уильямсом по лесенке кают-компании, Оутон посмотрел на Анселля и заметил Ньютону:

— У этого малого будет твердая хватка.

«Виндзорский замок» распустил паруса и через несколько дней вышел из пролива. Ньютон, который все время думал о Изабелле Ревель, теперь не чувствовал той тоски при расставании со своей родиной, которая обыкновенно мучит людей, покидающих все, что они любят.

Он знал, что только следуя своей профессии может когда-нибудь получить руку любимой девушки, и мысль об этом, а также надежда снова свидеться с предметом своей любви наполняли его сердце радостью. Пока судно летело через Бискайский залив под дыханием северо-западного ветра, Ньютон говорил себе, что в настоящее время он не может мечтать о свадьбе с нею. Но надежда ведет нас, в особенности же молодого влюбленного человека.

Стол капитана Оутона был очень изобилен, и вошедшие на палубу офицеры оказались (как это бывает почти неизменно) милыми, любезными товарищами. Мистер Оутон часто вынимал свои боксерские перчатки и скоро удостоверился, что офицер с «твердой хваткой» может быть ему отличным соперником.

Утро проходило в гимнастике, фехтовании, чтении, прогулках по палубе, в качании на гамаках. Зов к обеду служил сигналом веселья; за столом оставались долго, отдавая честь великолепному кларету капитана.

Вечер заканчивался карточной игрой, куреньем сигар, питьем виски.

Так прошли три первые недели плавания, и за это время вся компания сошлась.

Однако само по себе путешествие скучно; особенно скучно кажется оно тем, кто не только не имеет никакого обязательного дела, но и не может доставить себе развлечения. Как только младшие офицеры освоились и нашли, что они могут позволять себе многое, они осмотрели куриные клетки, и выбрав самых способных для боя петухов, стали тренировать их с этой целью; они поделили их между собой, взяв каждый ту птицу, которая ему особенно нравилась, кормили их несколько дней и дразнили, чтобы раздражать петушков и приводить в драчливое настроение. В то же время, по их просьбе, корабельный оружейник потихоньку сделал две пары шпор. Когда все было готово, они, пользуясь временем, в которое Оутон занимался документами, а смотритель курятника обедал, то есть между полуднем и часом, стали устраивать бои. Убитые во время этих драк петухи помещались обратно в клетки, и смотритель, любивший выпить грога, считал, что птицы дрались, просовывая головы между решетками, и таким образом губили друг Друга.

— Эконом, — сказал однажды Оутон, — почему это вы даете на обед столько кур? Запаса не хватит на рейс: две курицы жареные, две вареные, тушеная курятина и паштет из цыплят! О чем вы думаете?

— Я говорил со смотрителем курятника об этом, сэр; он постоянно приносит мне птиц и говорит, что они дерутся и убивают друг друга.

— Дерутся? Никогда в жизни не слыхал я прежде, чтобы петухи дрались в клетках. Значит, все это боевые петухи?

— Да, по большей части, — заметил мистер Петрес. — Я, бывая на корме, часто видал их драки.

— Да и я также, — прибавил Анселль. — И плохо приходилось более слабому петуху.

— Ну, это очень странно; во время плаваний мне никогда не случалось терять петухов таким образом. Пошлите ко мне смотрителя курятника, я хочу расспросить его.

— Сейчас, сэр, — ответил эконом и ушел из каюты. За исключением майора, который решительно ничего не знал, все офицеры нашли более благоразумным убраться подобру-поздорову, когда дело дошло до развязки. Появившемуся смотрителю курятника задали много вопросов, и ради собственного оправдания он был еынужден обвинить офицеров; в подтверждение своих слов он показал шпоры, торопливо брошенные за клетку в минуту появления капитана Оутона.

— Мне грустно, что мои офицеры решились на такой своевольный поступок, — серьезно заметил майор.

— О, ничего, майор, — ответил Оутон, — только позвольте мне отплатить им. Помнится, вы сказали, что вам хотелось сделать сегодня маленькое ученье вашим рядовым?

— Да, то есть, если вы не найдете, что это неудобно.

— Ничуть, майор; квартердек в вашем распоряжении. Я думаю, вы не наблюдаете сами за ученьем?

— Нет, обыкновенно наблюдаю.

— Ну, на этот раз отсутствуйте и пошлите на квартердек всех офицеров: я тогда сыграю одну шутку, которой и расплачусь с ними.

Клеверинг согласился. Офицеры получили приказание провести учения с солдатами. Капитан Маджорибенкс и мистер Ирвинг начали упражнения своей части солдат.

— Третий с фланга, руку выше на дуло ружья. Так; «на плечо»!

Поручик Уинтерботтом занимался с другим отрядом е левой стороне квартердека.

— Патроны опусти. Номер двенадцатый, ниже ружье; еще, еще. Поворот! Номер четвертый, почему вы повернули левый каблук меньше правого? Помните, когда берете «на плечо», нужно ловко перекидывать мушкет. Плечо-о! (слово «плечо» — значит «готовься»). На плечо! Прямее, номер восьмой, и не выставлять живота.

Мистер Анселль и Петрес занимались с солдатами без ружей, командуя им повороты:

— Налево! Прямо! Направо!

Моряки смотрели и делали шутливые замечания.

Корабль привели к ветру — очень легкому. Когда раздался свисток, означавший «все проветривать постели», матросы, бывшие внизу, высыпали на палубу, бывшие на палубе бросили свою работу. Через минуту гамаки были отвязаны.

— А теперь, майор, лучше пойдемте в каюту, — со смехом сказал Оутон. — Уверяю, это лучше.

Кровати и одеяла, которые вытряхиваются всего раз в месяц, бывают полны того, что называется пухом, а одеяла — волосков, и все постели не благоухают. Моряки, думавшие, что приказание было дано по неосмотрительности, пришли в волнение. Они начали вытряхивать одеяла на баке, поднимая облака пыли, которую ветер относил на солдат и офицеров, занимавшихся на квартердеке.

— Что за дьявольщина! — вскрикнул капитан Маджорибенкс, с отчаянием глядя вперед. — «На плечо!»

Поручик Уинтерботтом и половина его солдат принялись кашлять. — Проклятие. Смир-р-р-но! Ей-Богу, я задыхаюсь.

— Крайне неприятно, — заметил Петрес, входя на палубу. — Я знал, что меня осмолят, но никак не думал, что мы покроемся перьями.

— Где майор Клеверинг? — спросил Маджорибенкс. — Я попрошу отпустить людей.

— Не понимаю, — сказал со смехом первый помощник, — положительно не понимаю, почему капитан Oyтон дал это приказание. Мы всегда вытряхиваем постели, когда судно идет по ветру.

Последнее утешительное замечание было хуже всего. Офицеры жестоко страдали. Каждый из них охотнее очутился бы под залпами французского полка, чем испытывав то, чему они подверглись. Однако без позволения майора Клеверинга они не смели отпустить солдат. Капитан Маджорибенкс быстро вошел в каюту, чтобы объяснить майору их неприятное положение, и майор позволил отложить ученье.

— Ну, джентльмены, — спросил офицеров Оутон, — в чем дело?

— Дело? — ответил Анселль. — Да у меня зуд во всем теле. Изо всех необдуманных поступков, капитан Оутон, это самый необдуманный; он хуже…

— Петушиного боя, — прервал его капитан с громким смехом — Ну, теперь мы сквитались!

Офицеры побежали вниз умываться и переодеваться после такого неприятного возмездия со стороны капитана Оутона. Когда они себя почувствовали снова в порядке, хорошее настроение вернулось к ним, хотя они единогласно нашли, что капитан не питает особенно утонченных мыслей и что его шутка побила петушиный бой.

Мне кажется, ни один класс людей не садится на корабль с большими сожалениями и не покидает палубы с большим наслаждением, чем военные. Да и немудрено: на море им приходится вести совсем не ту жизнь, к какой они привыкли. На суше они часто бывают в обществе, развлекаются; женщины благоволят к ним; и развлечения, вместе со служебными занятиями, не оставляют им достаточно времени для чтения и других умственных занятий.

Поэтому, предоставленные самим себе, они жестоко скучают.

Впрочем, я говорю, только касаясь общего типа; в числе офицеров есть много исключений: очень образованных, талантливых людей, много размышлявших, иного читавших.

— Я хотел бы, — сказал Ирвинг, лежавший во всю длину на куриной клетке, на корме, надвинув кепи на глаза, — я хотел бы, чтобы это проклятое плавание наивней окончилось. Каждый день одно и то же: никакого развлечения, никакого разнообразия. Право, мне делается противен вид сигары или колоды карт.

— Верно, — отозвался Анселль, лежавший рядом о ним тоже на курином ящике, точно воплощение лени и безделья, — верно, Ирвинг. Мне это начинает казаться хуже стоянки в провинциальном городишке, где только остается покачиваться на каблуках, да плевать через перила моста, пока не затрубят к обеду.

— О, это несравненно лучше; можно было по крайней мере нагуляться до устали или перекинуться двумя-тремя словами с девушкой, которая идет на рынок.

— Почему вы не возьмете книгу, Ирвинг? — заметил майор, откладывая томик, который он читал, чтобы вмешаться в разговор.

— Книгу, майор? Да я читал, пока не устал.

—  — А что вы читали со времени нашего отплытия? — продолжал Клеверинг.

— Дайте вспомнить… Анселль, что я читал?

— Да ничего; ты отлично это знаешь.

— Ну, может быть; здесь нам не подают газет в столовой. Дело в том, майор, что я не особенно люблю читать; не привык к этому. На берегу я слишком занят. Впрочем, со временем думаю взяться за книги.

— А скажите пожалуйста, когда наступит это «со временем»?

— Ну, когда-нибудь, когда меня ранят или возьмут в плен. Тогда я буду много читать. Вот капитан Оутон. Капитан Оутон, вы много читаете?

— Да, мистер Ирвинг, много.

— Пожалуйста, позвольте мне спросить, что вы читаете?

— Что читаю? «Вестник Хорсборо»… и читаю отчеты о всех боях.

— Я думаю, — заметил Анселль, — что, читая всю газету и узнавая все новости, человек читает много.

— Конечно, — ответил майор, — только какую ценность представляет чтение такого рода?

— Вот, майор, — ответил Анселль, — мы должны рассмотреть результаты. Я считаю, что знание всех текущих событий и память о фактах, случившихся в течение последнего двадцатилетия, гораздо ценнее, чем знания всяких древностей в мире. Ну кто, кроме каких-нибудь оксфордских или кембриджских педантов, толкует теперь о Цезаре или Ксенофонте? Бегство современного воришки даст гораздо лучшую тему разговора в обществе, чем знаменитое отступление прославленных десяти тысяч…

— Конечно, — заметил Оутон, — и упорная драка между Гемфри и Мендозой гораздо интереснее знаменитых битв… забыл их названия.

— Марафонской и сражения при Фермопилах — этого довольно!

— Согласен, — сказал майор, — что не только не нужно, но и самонадеянно говорить, что читал о таких вещах; тем не менее, это не лишает знания их ценности. Хорошо питающийся ум делается шире; и если позволите привести сравнение, я скажу: как ваша лошадь доказывает своим наружным видом, что она в хорошем состоянии, для чего вам не нужно спрашивать, сколько овса давали ей, так и ваш ум общей силой и мощью доводов дает понятие о том, что он воспринял достаточно «твердой» пищи.

— Очень твердой, — заметил капитан Оутон, — этих орехов я не мог грызть, когда учился, а теперь и совсем не хочу ломать на них зубы. Я согласен с мистером Анселлем: «Довольно на сегодняшний день его заботы».

— Да, может быть, древо познания и есть древо зла, — со смехом ответил Анселль. — Капитан Оутон, вы очень разумный человек. Надеюсь, на берегу мы часто будем видеть вас за нашим офицерским столом.

— Да, вы говорите это теперь, — резко сказал Оутон, — и я прежде тоже слыхал такие вещи, но у вас, сухопутных, оказывается короткая память после того, как вы попадаете на берег.

— Надеюсь, капитан Оутон, вы не делаете этого обвинения общим? — заметил майор Клеверин.

— О, все равно, майор. Я никогда не обижаюсь; приглашают из доброго чувства, и в ту минуту— искренне, но когда люди попадают на берег, у них появляется столько развлечений, что мудрено ли, если они перестают помнить о приглашении. Прежде, сознаюсь, это обижало меня, потому что, когда я говорю, что мне будет приятно видеть того или другого, я, действительно, думаю это; если же не думаю, то и не приглашаю его к себе. Прежде мне казалось, что и другие поступают так же, но я достаточно прожил и теперь понимаю, что приглашение «зайдите когда-нибудь» означает «не приходите к нам никогда».

— Ну, в таком случае, я ничего не скажу в данную минуту, — ответил майор. — Но сколько склянок пробило?

— Шесть; через несколько минут подадут обед.

— В таком случае, джентльмены, нам следует пойти вниз и приготовиться к обеду. Как, мистер Ирвинг, вы сегодня утром не брились?

— Нет, майор, я хочу выбритьсяпосле обеда.

— Я думаю, вы хотели сказать, перед обедом, — проговорил Клеверинг.

Этот намек был принят к сведению молодым прапорщиком, который знал, что майор, всегда вежливый, даже при неодобрительных замечаниях, офицер такого рода, что с ним нельзя шутить. И Ирвинг явился к столу с подбородком гладким, точно у представительницы прекрасного пола.

Глава XL

Наконец плавание окончилось без приключений и без чего-либо интересного. «Виндзорский замок» по пути встретил не больше двух-трех судов. Счастливы были офицеры, услыхав приказание бросить якорь на рейде Мадраса, еще счастливее почувствовали они себя на берегу, и очень счастлив был Оутон и его команда, видя, как от судна отплывал отряд, долго заполнявший палубы, мешая морякам делать дело. Разлука была поистине сладостной печалью, как всегда, когда мало места.

Ньютон Форстер переживал сильную тревогу в течение той четверти часа, когда он должен был исполнять твои обязанности, наблюдая за свертыванием парусов К выправлением рей. Ему казалось, будто прошли нестерпимо долгие часы до той минуты, когда он мог спросить у туземцев, кишевших у бортов, о судьбе Изабеллы Ревель.

Разлука и время только усилили его страсть, и в редкие минуты он не думал о девушке. В нем мерцала слабая надежда на то, что он нравится ей, но это чувство душил страх при мысли обо всем, что могло случиться за время его отсутствия; его мучило опасение, что свободолюбивый дух мог заставить ее решиться на многое. Ведь если бы дядя обращался с ней плохо, она была бы способна примириться с мыслью о браке, если и не во всех отношениях приятном ей, то во всяком случае дающим возможность жить спокойно и в довольстве.

Наконец реи были приведены в полный порядок, канаты свернуты, а матросы отправились вниз обедать. Ньютон прошел на корму и прежде всего встретил дубаша, который служил на «Бомбейском замке».

Щеки Ньютона вспыхнули, сердце забилось быстро, и он дрожащими губами спросил о полковнике и его семействе.

— Полковник, саиб, совсем здоров; две леди вышли замуж за офицеров.

— Которые? — быстро спросил Ньютон.

— Не знаю, как их зовут. Только одна не вышла; она самая красивая, самая красивая.

Сердце Ньютона забилось от этого известия Конечно, Изабелла осталась дома.

Вскоре то же самое подтвердил ему джентльмен-англичанин, который пришел на палубу. Предполагалось, что стоянка в Мадрасе продолжится недолго, и Ньютон решил немедленно попросить отпуск на берег. Извиняясь перед капитаном Оутоном за то, что он обращается с такой необыкновенной просьбой, он прибавил, что делает это, получив известия о своих друзьях.

Капитан Оутон, очень довольный службой Ньютона, дал ему отпуск, прибавив: г

— И, Форстер, если вы хотите остаться, я позволяю вам пробыть на берегу до отплытия. Мы обойдемся без вас. Только помните: во вторник вечером мы отбываем.

Ньютон скоро собрался и отчалил от «Замка» Багете с майором Клевсрингом. Тут заметим, к чести майора, что он ежедневно присылал капитану записку, прося его побаловать в офицерскую столовую. Таким образом, капитан мог убедиться, что в данном случае приглашение, сделанное в общих выражениях, было искренно.

Едва выйдя из туземной лодки, Ньютон нанял экипаж и поехал дому полковника. Сказав свое имя лакею, он вошел. Слуга проводил его до гостиной и, как и большая часть индусов, находя трудным произнести английскую фамилию, удовольствовался тем, что доложил? «Бурра-саиб», — и ушел.

Ньютон очутился в обществе старого ветерана и мисс Изабеллы. Девушка читала недавно вышедшую книгу, но услыхав, что доложили о госте, опустила ее. Однако «бурра-саиб» значит только «джентльмен, господин». Каково же было изумление молодой девушки, которая не знала о присутствии Ньютона в Индии, когда она увидела молодого Форстера. Восклицание восторга, вырвавшееся у нее, когда она подбежала к нему с протянутой рукой, наполнило Ньютона счастьем. Он несколько минут держал эту ручку, совершенно забыв о старом полковнике. Он только смотрел в ее сияющие глаза. Наконец взгляд Изабеллы, скользнувший в сторону старика, заставил Ньютона опомниться. Он подошел к Ревелю, тот пожал ему руку, говоря, что он очень счастлив видеть его.

— Конечно, вы останетесь здесь, мистер Форстер? — прибавил старик.

— С большим удовольствием воспользуюсь вашим добрым предложением, сэр, дня на два. — ответил Ньютон. — Надеюсь, со времени нашей разлуки вы хорошо чувствовали себя?

— Не вполне, то есть в последнее время, и теперь подумываю о перемене климата. Думаю уехать домой в октябре. Вы уже, вероятно, знаете, что две молодые барышни вышли замуж?

— Да, мне сказал об этом один господин, бывший на нашем судне.

— Да, Изабелла, дорогая, пойди, вели приготовить комнату для мистера Форстера.

Изабелла ушла.

— Да, — продолжал он, — обе вышли замуж; они только о том и думали, делали облаву. Не прошло и одного месяца, как они знали чин и положение каждого холостого джентльмена; навели справки о том, что они могут получить в будущем, размер их жалований и так далее; отлично переводили рупии на фунты стерлингов; прерывали разговор с прапорщиком, завидев поручика; бросали поручика ради капитана; рассыпались в улыбках при виде майора и положительно ухаживали за каждым холостяком, имеющим чин выше майорского. Они сделали выбор наконец, и очень быстро, право! Всего четыре месяца они оставались у меня на руках. Теперь обе в глубине страны.

— Надеюсь, они хорошо вышли замуж?

— Зависит от обстоятельств. Их мужья — молодые люди, не привыкшие к здешнему климату. Если они акклиматизируются, то, конечно, им будет хорошо; только этим молодым людям никогда не придется расстаться с Индией.

— Почему, сэр?

— Потому что их жены — безумные мотовки и втянут их в долги, а раз человек запутается, здесь трудно выйти из денежных затруднений. Им придется застраховать свою жизнь, а так как агентский дом выиграет, если они скоро умрут, им не позволят уехать из Индии и отделаться от возможности получить cholera morbus. He правда ли, моя племянница здорова на вид?

— Да, климат, по-видимому, не повредил ей.

— Он даже принес ей пользу, — ответил полковник. — Она не так худа, как была, когда высадилась на берег. Благослови ее, Боже. Мистер Форстер, я так благодарю вас за то, что вы убедили меня поехать за этой милой девушкой. Она была для меня таким сокровищем! И точно богачке, ей со времени вашего отплытия раз двадцать делали предложения; некоторые необычайно блестящие, но она всем отказывала. Несколько раз я, считая это своим долгом, уговаривал ее согласиться. Но, нет; она отвечала только одно, и этот ответ решал все. Она не хочет со мной расставаться. И действительно, когда я был болен, она ухаживала за мной, как дочь. Снова повторяю: да благословит ее Господь.

С восторгом слушал Ньютон эти похвалы. Изабеллу его восхитило также ее нежелание выходить замуж. Отказывалась ли она от предложений, действительно не желая расставаться с полковником, или нет, во всяком случае, каждая отсрочка сулила Ньютону надежду на успех в будущем.

Изабелла не возвращалась, желая, чтобы полковник успел сказать Ньютону все, что он желал; наконец на пришла. Завязался общий разговор. Ньютон передал что произошло во время его пребывания в Англии, и сильно позабавил своих слушателей многими рассказами.

Через час полковник поднялся с места, чтобы переодеться к обеду, и в эту минуту Ньютон заметил перемену, которая произошла в нем. Он уже не держался прямо, как прежде, а горбился; двигался он не твердыми шагами, а почти шатался на каждом шагу. Когда старик вышел из гостиной, глаза Ньютона встретил взгляд Изабеллы.

— Вы считаете, что он болен? — спросила она.

— Да, мисс Ревель. Он сильно изменился; очевидно климат истощил его жизненные силы. Надеюсь, он вернется на родину, как предполагает сделать это.

— Он был очень болен, очень. И теперь постоянно говорит об Англии; целые месяцы только и толкует о возвращении, но когда приходит время отправиться домой откладывает переселение. Мне хотелось бы, чтобы вы убедили его уехать из Индии.

— Постараюсь, но если уж вы ничего не можете сделать, боюсь, все мои доводы мало помогут.

— А я думаю иначе; вы имеете на него большое влияние. Я не забыла, с какой добротой вы употребили его в мою пользу. Мы… то есть, — продолжала Изабелла, слегка покраснев. — Полковник часто говорил о вас.

— Мне крайне лестно, что он меня помнил, — заметил Ньютон. — Но вы в трауре, мисс Ревель? Если со стороны человека, который интересуется всем касающимся вас, не будет нескромно спросить, не скажете ли вы мне, по ком вы носите траур?

— Мой отец умер, — с волнением ответила Изабелла и провела рукой по глазам.

— Я не знал, что он скончался, и потому прошу извинить меня, что своей неосторожностью я оживил ваш* горе. Давно ли это случилось? И чем он был болен?

— Он не был болен. О, если бы так! Его застрелили на дуэли, — ответила Изабелла, и слезы потекли по ее щекам. — О, мистер Форстер, надеюсь, я подчиняюсь воле Провидения, но мысль, что он расстался с землей в ту минуту, когда покушался отнять жизнь себе подобного, в порыве раздражения, что он умер неподготовленный к смерти — его убили на месте, — эта мысль превращает смерть отца в источник вечных сожалений, которые прервутся только вместе с моей жизнью.

— А ваша матушка жива? — спросил Ньютон, чтобы переменить тему разговора.

— Да, но она очень больна; последние известия были тревожны, и, говорят, ее болезнь неизлечима.

Ньютон пожалел, что он заговорил о таких печальных вещах. Молодой человек сказал несколько сочувственных, теплых слов, и они разошлись, чтобы приготовиться к обеду.

Ньютон прожил в доме полковника четыре дня и в течение этого времени постоянно пользовался обществом Изабеллы.

Когда же наступило утро его отъезда, он имел достаточно оснований предполагать, что если вес остальные препятствия устранятся, Изабелла Ревель не откажется от его предложения. Однако зависимое положение обоих молодых людей в данную минуту уничтожало всякую мысль об этом, и хотя они расстались, не скрывая своего волнения, ни Ньютон, ни Изабелла не обмолвились ни одним словом, которое можно было бы принять за любовное признание.

«Виндзорский замок» пошел в Калькутту и через несколько дней бросил якорь в Кеджери, чтобы дождаться лоцмана и двинуться по реке. Во время короткого пребывания на этой стоянке первый помощник, мистер Уильяме, часто бывавший в Индии, каждый вечер отправлялся на берег, чтобы стрелять шакалов, которых немало в этой части света. Охота на шакалов составляла его любимое развлечение. Ему часто говорили, что он поступает неосторожно, подвергаясь ночной сырости и росе, но он и слушать ничего не хотел.

Уильяме соглашался, что его брат умер от лихорадки после таких же охот; более того: он стрелял из ружья, завещанного ему братом; но так как Уильяме никогда не слыхивал, чтобы двое братьев умерли от лихорадки, стреляя шакалов, он считал, что ему нечего бояться. Этот, хотя и очень обстоятельный, довод оказался ошибочным. На третье утро Уильяме вернулся на палубу в ознобе и с головной болью. Ему пустили кровь и уложили в постель, с которой он никогда больше не поднимался.

Раньше чем «Виндзорский замок» приготовился к отплытию, было решено похоронить останки Уильямса на кладбище в Алмазной гавани, а Ньютон Форстер получил звание первого помощника. Как впоследствии оказалось, эго было очень хорошо для Ньютона.

«Виндзорский замок» отплыл с позволением зайти в Мадрас за письмами и пассажирами и через несколько дней уже снова стоял на рейде. Прежде всего узнали, что холера очень распространилась и что в числе других жертв этой болезни был старый полковник Ревель, Ньютон снова получил позволение отправиться на берег и поехал к Изабелле. Он застал ее в отчаянии в доме миссис Эндербай, дамы, потерявшей мужа от той же эпидемии, и давнишней приятельницы старика-полковника и самой мисс Ревель.

Миссис Эндербай собиралась вернуться в Англию на первом же судне и советовала Изабелле отплыть вместе с ней. Изабелла, которая по многим причинам желал вернуться на родину, особенно из-за нездоровья своей матери, согласилась.

С большим удовольствием услыхала она от Ньютона, что лучшие каюты «Виндзорского замка» еще были свободны.

Завещание полковника вскрыли. Все свое состояние, то есть деньги в английских бумагах и имение в Индии, он оставил Изабелле Ревель. Богатство его равнялось семидесяти тысячам фунтов.

Трудно сказать, обрадовался или опечалился Ньютон при этом известии. Ради Изабеллы он, несомненно, был доволен, но он не мог не чувствовать, что новое положение вещей еще увеличило расстояние между ними. Поэтому, только поэтому, его мысли были печальны.

— Получи она, — думалось ему, — пять или десять тысяч фунтов, дело было бы иначе. Через несколько лет я мог бы собрать приблизительно такую же сумму, но ее состояние делает ее недоступной. Даже если бы у нее была склонность ко мне, я поступил бы нечестно, пользуясь этим.

Изабелла Ревель чувствовала не то; она сделалась своей собственной госпожой и стала обращаться с Ньютоном сердечнее, доверчивее. Она не забыла, что он выказывал к ней такие же добрые чувства, такое же уважение, когда она направлялась в Индию, а позже, а минуту отчаяния, среди бедности и несчастья, был ее другом и почитателем. Она знала, какие чувства он испытывает к ней, и ценила его деликатность и терпение. Недавно молодая девушка серьезно разобралась в собственных чувствах и поняла, что все ее богатство не будет иметь для нее никакой цены без Ньютона Форстера.

По просьбе миссис Эндербай на корме заняли две каюты, для нее самой и для Изабеллы. Времени на приготовления было мало, но, благодаря влиянию Форстера, капитан Оутон согласился отложить отплытие на один день; наконец миссис Эндербай с Изабеллой поднялись на палубу, и «Виндзорский замок» распустил паруса и двинулся от зараженного берега.

Глава XLI

«Виндзорский замок-» бороздил поверхность океана; он шел под благоприятным ветром и нес сокровища, благополучное прибытие которых в Англию занимало многих Но что значили, по мнению Ньютона, все драгоценные вещи, хранившиеся на судне, в сравнении с прелестным существом, которое оно должно было доставить ла родину? Крайние предосторожности, принимавшиеся по совету Ньютона в ночное время, его тревога днем, зазывали насмешки со стороны Оутона.

— Ньютон, — как-то раз сказал ему капитан, — я вижу, где суша, но, поверьте, наш старик не наскочит на препятствие, поэтому достаточно взять всего по одному рифу на верхних парусах, брамселях и топселях.

Действительно, хотя Изабелла и Ньютон никогда не говорили о чувствах, они не могли скрывать их. Попытки скрыть то, что они переживают, делали их любовь еще заметнее для всех. Капитан Оутон, очень любивший Форстера, радовался его счастью. Он ничего не имел против того, чтобы молодые люди на его судне влюблялись или были влюблены, хотя не допустил бы бракосочетания, пока молодая девушка оставалась под его покровительством.

«Виндзорский замок» был милях в двухстах от острова Святого Маврикия, когда показалось чужое судно. Оно шло к «Замку» на всех парусах и имело воинственный вид. Узнать, какими силами располагало судно, было невозможно на таком большом расстоянии и в том положении, которое оно занимало: оно было обращено носом к «Замку».

— Вы можете рассмотреть его корпус, мистер Форстер? — крикнул капитан Ньютону, который был на мачте с трубой в руках.

— Нет, сэр, над водой виднеется только его грот-марс, но поднимается быстро.

— Что вы скажете об оснастке, Форстер? — спросил Оутон, когда Ньютон спустился вниз.

— По-видимому, его паруса иностранные.

— Готов держать какое угодно пари, что этим судном командует Сюркуф. Он всегда крейсирует тут, судя по рапорту нейтрального судна.

— Через час узнаем это, сэр, — ответил Ньютон. — Но я думаю, что ваше предположение правильно. Нам нужно приготовиться. Это, во всяком случае, крейсер.

— Чем скорее приготовимся, тем лучше; я вижу, что судно — быстрый боец. Очистите палубы, и все по местам.

Чужое судно подходило с такой быстротой, что, когда приказания капитана были исполнены, оно оказалось всего в двух милях от «Виндзорского замка».

— У него чертовски хорошие паруса, — заметил капитан Оутон. — Ну, увидим, из чего оно!

Судно сделало поворот, уменьшив паруса, стало боком и при этом выставило на вид, как говорят французы, целую «щетину» пушек.

— Это корвет, сэр, — сказал Ньютон, глядя в трубу. — Двадцать два орудия на одной палубе, французская оснастка, вырез кормы — французский, вообще — французское судно.

— Готов поставить всю Ломбардскую улицу против одного апельсина, что это Сюркуф, — сказал Оутон, который так же, как и его остальные офицеры, стоял со зрительной трубой, наблюдая за судном. — Вот поднимается трехцветный флаг и доказывает, что я выиграл. Ответьте ему. Бросьте вверх мою шляпу. Фу! Я хочу сказать, выкиньте наши цвета. Томас, — продолжал Оутон, обращаясь к боцману, — пошлите всех на задние шканцы. Форстер, зайдите к дамам вниз.

По приказанию боцмана матросы наполнили палубу, сняв шляпы и с нетерпением на лице.

— Ну, мои молодцы, — сказал Оутон, — если я не ошибаюсь, этим судном командует лучший моряк, когда-либо выходивший из французского порта, и надо ему отдать справедливость, он чертовски ловкий малый, отличный боец и может получить славный удар боксерской перчаткой и ответить на него.

— Да, сэр, и мы тоже, — послышалось несколько голосов.

— Знаю, молодцы; вы будете и получать, и раздавать удары честно. Будем стоять на обеих ногах, и пусть выиграет лучший боксер. Итак, молодцы, если вы готовы схватиться, чем скорее двинемся мы, тем лучше.

— Ура! — крикнули матросы, расходясь по местам, и по совету капитана сбросили свои куртки, готовясь к бою, некоторые даже скинули рубашки.

Корвет, обменявшись сигналами, уменьшил паруса, как и «Виндзорский замок», потом стал за его кормой.

— Ну, он, во всяком случае, идет по нашим следам, — заметил капитан Оутон. — Однако, Форстер, дамы все еще не внизу. Миссис Эндербай, мне очень грустно на короткое время поместить вас в заточение. Мисс Ревель, сделайте мне милость, позвольте мистеру Форстеру проводить вас ниже ватерлинии.

Ньютон предложил Изабелле руку и пошел за капитаном Оутоном и миссис Эндербай. Его сердце переполняло такое множество разнообразных чувств, что он не мог сразу решиться заговорить. Спускаясь по лесенке, он, наконец, сказал:

— Уже не в первый раз мне поручают проводить вас в безопасное место. Надеюсь, что я опять буду иметь удовольствие освободить вас.

Губы Изабеллы дрожали, когда она ответила:

— Надеюсь, Бог поможет вам, мистер Форстер. Но… теперь я тревожусь сильнее, чем в тот раз… я…

— Я предчувствую, — прервал ее Ньютон, — что сегодняшнее дело или создаст для меня будущность, или вычеркнет из числа живых. Сам не знаю почему, но я чувствую это. Однако прощайте, Изабелла. Благослови вас Бог, — и Ньютон, пожав ее руку, бросился вверх на квартердек.

Я уже раньше замечал, что человеческое мужество в значительной степени зависит от его положения и надежд на будущее. Человек, который может потерять многое, в чем бы ни заключалась ого собственность, менее склонен сражаться, чем тот, весь капитал которого — легкое сердце да худое платье. По той же причине человек влюбленный менее охотно идет на бой, чем другие. Смерть в таком случае готова оборвать самые сладкие надежды.

Когда Ньютон вернулся на палубу, он увидел, что корвет повернулся и пошел так, что очутился совершенно против носа «Замка». Когда француз достаточно приблизился к английскому «купцу»», который незадолго перед тем поднял топсель, то собрал свой передний парус; показались его нижние снасти, полные матросами. Они громко крикнули и скрылись.

Один петушиный крик вызывает другой, если противник хороший боец. Английские матросы поднялись, чтобы ответить на приветствие, но капитан Оутон, прогремел:

— К пушкам, безумцы! Повернуть руль. Глядеть!

Корвет уже шел иным курсом, намереваясь пройти под кормой «Виндзорского замка». Но быстрота капитана Оутона помешала французскому судну сделать этот маневр. Оутон тоже сделал поворот, и оба судна очутились друг к другу бортами; как всегда бывает в таких случаях, выстрелы обоих снесли известное количество рей, снастей. Потом «Виндзорский замок» под управлением Ньютона сделал поворот, корвет тоже изменил направление, и на время оба судна отдалились друг от друга.

— Недурной выход, не правда ли, Ньютон? — спросил капитан Оутон, показывая свои белые зубы. — Смотрите, опять идет.

Капитан Оутон, следивший за каждым движением противника, так маневрировал, чтобы суда могли спора обменяться боковыми залпами. Эта вторая перестрелка была действеннее первой.

После второй схватки суда отошли еще дальше друг от друга. Это было удобно для обоих судов, потому что последний залп нанес обоим много повреждении. Корпус сидевшего низко на воде французского корвета пострадал меньше, но его реи, паруса были повреждены сильнее. Передняя фок-мачта была почти перерезана пополам залпами противника, грот-брам-стеньга сильно повреждена, колесо разбито в щепы, и это принудило французов управлять рулем с нижней палубы. Корпус «Виндзорского замка» получил три ядра; трое матросов были убиты, шестеро ранены. Бизань-мачта жестоко пострадала, и паруса разорвались пополам…

Только через четверть часа корвет снова повел атаку. Капитан Оутон забрал ветра, точно не желая согласиться на бой, чему, действительно, мешала лучшая парусность его противника. Корвет, по-видимому, перестал маневрировать или благодаря испорченному состоянию своего такелажа, или заметив, что его попытки ни к чему не приводят. Он опять стал в недалеком расстоянии от «Виндзорского замка» и открыл боковой огонь.

От сотрясения воздуха ветер упал; около часа оба судна сохраняли одно и то же положение и стояли все на том же расстоянии друг от друга, обмениваясь выстрелами, из которых каждый был действительным.

— Вот это настоящая боксерская схватка. Стреляйте, ребята! — крикнул Оутон, потирая руки. — Будь он проклят, но это молодец!

Поврежденная бизань-мачта «Виндзорского замка» получила еще ядро, которое свалило ее. Каждая часть корпуса этого судна испытала меткие жестокие ядра своего противника. Паруса «Замка» превратились в лохмотья; его уцелевшие мачты были изрешечены; бульверки сорваны во многих местах; висевшие шлюпки обратились в щепки; снасти на носу и корме были оборваны, и их концы и обрывки качались, следуя движению судна. Его палуба была в беспорядке; некоторые пушки остались без орудийной прислуги.

Капитан Оутон, Ньютон и остальные офицеры продолжали ободрять и поддерживать своих людей, собственноручно помогая им стрелять из орудий; матросы, казалось, пропитались духом бульдога, который жил в их командире.

Огонь «Виндзорского замка»» тоже произвел опустошения. Во время затишья ветра суда мало-помалу приблизились друг к другу, и благодаря тому, что «Виндзорский замок» сидел на воде выше корвета, он мог с лучшим успехом сметать людей с его палубы. В таком положении были суда, когда из-за поднявшихся густых клубов дыма им обоим на время пришлось прекратить стрельбу; оба не знали, куда направлять выстрелы; оба ждали, чтобы тяжелые пары рассеялись.

Мало-помалу легкий ветер отнес дым, и когда он рассеялся, оказалось, что суда в полукабельтове друг от друга.

Капитан Оутон и Ньютон были на высокой корме. Командир французского корвета стоял на сети гамака своего судна. Француз снял шляпу и вежливо поклонился своему противнику. Капитан Оутон ответил на его приветствие, потом, помахивая шляпой, указал на английский флаг, развевавшийся на грот-мачте, точно говоря? «Он не опустится».

Француз — это был Сюркуф — сделал то же движение, показывая на свой трехцветный значок. И военные действия возобновились.

— Хорошо, молодцы! — крикнул Оутон. — Славный был выстрел. Кулаком прямо в ребра. Урр-а-а, мои дубовые сердца! С ним стоит потягаться. Цель в переднюю мачту; второй выстрел ее снесет. Она качается. Ньютон, вперед и…

Но залп картечи прервал это приказание; пуля попала капитану в грудь. Он пошатнулся и упал с высокой кормы на квартердек. Ньютон, соскочив вниз, подбежал к нему. Потоки крови, лившейся из груди Оутона, сказали ему все; Ньютон подозвал нескольких матросов, поручив им перенести капитана вниз.

— Погодите, дорогой мальчик, — слабым голосом и с прерывающимся дыханием сказал капитан. — Кончено! Я умираю бойцом. — Его голова упала па грудь, и кровь хлынула изо рта.

Ньютон приказал положить тело капитана на его койку, не желая, чтобы матросы упали духом при виде печального зрелища, потом быстро прошел на корму с целью наблюдать за действиями неприятеля и заметил, что корвет собирается сделать поворот.

— Уходит, сэр! — крикнул один из квартирмейстеров.

— Не думаю, — ответил Ньютон, глядя через трубу на палубу французского судна. — Они собираются идти па абордаж, и через пять минут судно придет сюда. Готовь пики и кортики ребята. Мы должны отбить их приступ.

— И отобьем! — закричали моряки.

Повинуясь приказаниям, они собрались на баке. Но их ряды были жидки; половина отряда или лежала мертвая, пли находилась на руках врача. И, обозревая свое маленькое войско, усталое от работы, почерневшее от порохового дыма, запятнанное кровью, пахнувшее потом, Ньютон невольно сознавал, как мало надежды было у его людей отбить нападение судна, владевшего такими прекрасными силами, какими, казалось, располагал французский корвет. Ньютон сказал своим воинам всего несколько слов, но очень уместных, и с удовольствием заметил, что, хотя его моряков было мало, что они жестоко утомились телесно, в каждом из них по-прежнему горел не смирившийся дух.

Между тем корвет прошел около мили по ветру, потом сделал поворот, направился к «Виндзорскому замку» и был уже невдалеке от него. Он снова свернул паруса; на передних вантах и на баке виднелись люди, готовые кинуться на абордаж, едва два судна коснутся одно другого. Ньютон стоял на одной из своих баковых пушек, окруженный моряками. Глядя на приближение врага, никто на «Виндзорском замке» не обмолвился ни словом. Вот между двумя противниками осталось всего несколько сажен, Ньютон ясно различил черты храброго Сюркуфа. Вдруг налетел порыв ветра; в обыкновенное время от него не дрогнул бы даже грот, но теперь он сорвал изорванные паруса корвета. И раненая фок-мачта судна, отягченная весом людей на левых вантах, не вынесли напора и упала через борт, увлекая за собой грот-стеньгу и большую часть экипажа, цеплявшегося за снасти. Корвет превратился в несчастный обломок. Громкий крик с бака «Виндзорского замка» доказал, что английские моряки слишком хорошо понимали свое отчаянное положение и несчастие врага встретили, как свое избавление.

— Теперь, дети, живо! — крикнул Ньютон, бросаясь к рулевому колесу. — Готовься! Выправить реи. Так, хорошо. На орудия. С полдюжины боковых выстрелов, и корвет наш.

Солнце ушло за горизонт; черные тени потянулись раньше, чем был окончен маневр. Много выстрелов осыпало корвет, производя желанное действие, то есть сделав его еще более калекой.

Наконец ночь скрыла оба судна. И благодаря тому, что ветер стал быстро крепчать, пришлось позаботиться о том, чтобы лучше укрепить мачты «Виндзорского замка». Моряки оставили пушки, и пока они связывали снасти и собирали лишние паруса, Ньютон совещался со своими собратьями-офицерами; они в один голос говорили, что было сделано все возможное, что не следовало ждать следующего дня, так как за ночь корвет мог починиться, что промедление могло подвергнуть «Виндзорский замок» возможности попасть в плен и потерять драгоценный груз, вверенный этому судну. Только после полуночи «Виндзорский замок» привели в такой вид, что он мог поднять паруса. Но еще задолго до этого времени Ньютон улучил несколько минут, чтобы уйти с палубы и повидаться с Изабеллой. О многих подробностях событий и о смерти капитана Оутона мисс Ревель уже знала.

И если Ньютон мог получить какую-нибудь награду за свою храбрость и осторожность, он встретил ее в ласковом приеме и поздравлениях Изабеллы, во взгляде ее глаз, светившихся от слез восторгом.

Любовь и убийство составляют прекрасное целое, хотя спи так же противоположны, как сладкое и кислое i пунше. Однако предоставляю читателю воображать что угодно, и закончу главу, сказав ему, что, когда снова взошло солнце, корвет исчез, и его нельзя было разглядеть нигде. Поэтому пушки прикрепили как следует; палубы вымыли; поставили запасную бизань; капитана я храбрецов, павших в сражении, с обычными церемониями опустили в море; раненых поместили в гамаки по возможности удобнее; плотники усердно делали ремонт, л «Виндзорский замок» пошел по ветру со скоростью восьми узлов в час.

Глава XLII

Замечание Ньютона, высказанное им Изабелле перед началом военных действий, о том, что ему кажется, будто этот день упрочит его положение или уничтожит его жизнь, оказалось пророческим. Смерть капитана Оутона и храбрая защита «Виндзорского замка» привели к возвышению Ньютона Форстера. В качестве подчиненного офицера ему пришлось бы много лет работать, прежде чем подняться по служебной лестнице. А в течение этого времени, оставаясь в подчиненном положении, имел ли он какую-либо возможность добиться независимости и предложить руку Изабелле Ревель? Теперь же, благо даря связи крайне случайных событий, он очутился командиром ост-индского судна и возвращался на родину, победив корвет с силами равными, если не превосходившими его собственные, и сохранив груз громадной ценности. Все это давало ему уверенность, что за ним не только утвердят чин, который ему пришлось самовольно принять, но и что есть надежда получить место. И он знал, что его, капитана судна, будут принимать в обществе, что его ждет богатство и всеобщее уважение. И его сердце переполнялось чувством благодарности и ликования при сознании, что он скоро получит возможность попробовать добиться руки девушки, к которой уже давно испытывал горячую привязанность.

Когда «Виндзорский замок»! несся по ревущему и стонущему морю со всей порывистостью большой тяжести, пришедшей в движение, глаза Ньютона горели надеждой; однако, благодаря необыкновенным обстоятельствам, обращение Форстера с Изабеллой было еще более прежнего полно деликатной сдержанности.

«Виндзорский замок» пристал к острову Святой Елены; Ньютону посчастливилось добыть там отряд способных моряков в количестве более чем достаточном для пополнения своего экипажа. Их прислали на остров Святой Елены на пустом бриге французского капера, которого стесняло большое количество его пленников. Получив нужные ему запасы, Ньютон не стал терять времени и продолжал плавание в Англию.

Приблизительно через две недели после отплытия от острова Святой Елены объявили, что с правой стороны видно иностранное судно; когда «Замок» подошел к нему ближе, оказалось, что оно потеряло фок-мачту и вообще находилось в самом жалком положении. Наконец оно подняло нейтральные цвета и флаг до половины мачты в знак своего отчаянного положения.

Ньютон, подойдя к судну, велел спустить шлюпку и послал третьего помощника узнать, какую помощь можно оказать пострадавшим. Слава Богу, для моряков достаточно видеть несчастие, чтобы пожелать явиться на выручку несчастному.

Шлюпка вернулась; Ньютон узнал, что это судно шло с острова Бурбон в Гамбург; что оно потеряло мачту и жестоко пострадало во время бури за мысом Доброй Надежды; что в ту минуту, когда его фок-мачта упала через борт, половина экипажа была сброшена в воду и утонула; что из-за недостатка материалов и людей нельзя было сделать ремонт, а потому судно шло очень медленно и истощило почти все свои запасы и воду. В заключение офицер прибавил, что на судне француженка и два француза со слугами. Ньютон немедленно отправился на корабль. На палубе его встретил капитан-фламандец, который принялся перечислять ему все свои несчастия, когда француженка, не замеченная Ньютоном, поднялась из каюты, громко закричала и бросилась ему на шею.

— А, Боже мой, мосье Ньютон! — крикнула она по-французски и залилась слезами.

Он тотчас же узнал добрую и милую госпожу де Фонтанж; за нею стоял, протягивая ему руку, ее великодушный муж. Встреча была радостная; Ньютон чувствовал себя в восторге при мысли, что обстоятельства дали ему возможность оказать помощь людям, которые так добро поступали с ним.

— О, господин Ньютон, мы так страдали. О, Боже мой, без воды, без пищи! — кричала де Фонтанж, потом, улыбаясь сквозь слезы, прибавила, обращаясь к мужу: — Но это прелестная встреча, не правда ли, мой друг?

— Вы помните маркиза? — спросил Ньютона де Фонтанж.

Ньютон оглянулся и узнал губернатора Гваделупы, который так сочувствовал ему и не оставил его в плену.

Действительно, их судно было в плачевном состоянии и, если бы ему не оказали помощи, скоро превратилось бы в арену ужасов. Воды на нем осталось только на три дня и на столько же дней провизии. Ньютон поспешил отправить обратно шлюпку за всем необходимым на случай дурной погоды, которая могла помешать сообщению между «Замком» и пострадавшим судном. Видя, что на время у страдальцев нет недостатка ни в чем, он вернулся на «Замок» и послал плотников и часть экипажа с целью сделать ремонт на нейтральном судне, чтобы дать ему возможность идти дальше. Послал он также из запасных вещей все, что могло послужить удобствам пассажиров.

Английские моряки водворили мачту к вечеру. Голландцы, бывшие на палубе, охотно помогали бы им, но они получили приказание наверстать потерянное время, поесть вволю и утолить жажду. Это они исполнили с полной готовностью. Ньютон, вернувшийся на палубу нейтрального судна с тем, чтобы наблюдать за починками и наслаждаться обществом своих друзей, вечером простился с ними, дав обещание идти под уменьшенными парусами и не покидать их, пока они не удостоверятся, что все в порядке, и смогут обходиться без его помощи.

Рассказ, который услышал от своих друзей Ньютон, можно вкратце передать для читателя в следующем виде. Маркиза де Фонтанжа назначили губернатором острова Бурбон, что считалось повышением. Его брат и госпожа де Фонтанж отправились с ним; на Бурбоне они пробыли два года. В это время правительственная власть безо всякого повода, кроме того, что маркиз был назначен предшествующим правительством, нашла нужным заместить его другим губернатором. Фрегатов оказалось мало, и не стали отправлять одно из этих судов для обратного плавания губернатора; он, пользуясь отплытием в Европу одного из гамбургских «купцов», отправился на нем.

Два дня стояла отличная погода, трое Фонтанжей часто переправлялись на палубу «Виндзорского замка» и познакомились с миссис Эндербай и Изабеллой. Ньютон шел легким ходом, ежедневно посылая на нейтральное судно все, что только подсказывала ему благодарность.

Однако он стремился закончить плавание, и было решено, что на третье утро суда расстанутся.

В конце вечера показалось чужое судно, но оно, по-видимому, держало такой же курс, как и «Виндзорский замок», а потому не привлекло к себе большого внимания. Предполагалось, что это нейтральный корабль, шедший в Европу, или же отбившийся от другой флотилии «купец». Во время безлунной ночи вахтенный офицер потерял из виду охраняемое судно; однако было решено, что оно просто не зажгло огней. Перед утром ветер удал, и когда встало солнце, наступило полное затишье. На рассвете утренний вахтенный поднялся на высокую корму, чтобы отыскать голландца, и усидел его милях в семи от «Замка» рядом с тем самым чужим судном, которое показалось накануне. Оба так же, как и «Виндзорский замок», не двигались.

Офицер немедленно сошел в каюту к Ньютону и рассказал ему о том, что видел. Ньютон выбежал на палубу и в подзорную трубу ясно рассмотрел, что чужое судно принадлежит к самому неблагородному типу судов; что оно, очевидно, не «купец» и выстроено для быстрого хода; понял он также, что это, по всем вероятиям, капер. Матрос с высокой реи доложил, что между обоими судами то и дело снуют лодки. Ньютон, встревоженный за своих друзей, согласился на предложение второго помощника отпустить его в гиге, чтобы узнать, что там происходит. Через час было замечено, что гиг очутился на расстоянии полумили от судов; вскоре после того показался дым и послышался звук пушечного выстрела. Гиг повернул и пошел обратно к «Виндзорскому замку». С тревогой ждал Ньютон его возвращения. Второй помощник рассказал Форстеру, что чужое судно имело четырнадцать пушек, было выкрашено в черный цвет и, очевидно, хорошо вооружено. По всем вероятиям, оно принадлежало к числу пиратствующих судов и, завидев гиг, дало по нему выстрел, но, к счастью, промахнулось. Судно не показало цветов, и по его наружному виду и поступкам (потому что каперы не трогают нейтральных судов) помощник счел его пиратским судном, о котором упоминали на острове Святой Елены. Ньютон держался того же мнения и с тяжелым сердцем пошел сообщить неприятное известие Изабелла и миссис Эндербай.

Самое ужасное в нашем мире — желать чего-либо, не имея силы исполнить своей воли. Поэтому легко представить себе чувство Ньютона, судно которого стояло на воде в вынужденном бездействии, в то время как его друзей грабила, может быть, убивала, шайка злодеев; и это на его глазах! С каким напряженным вниманием вглядывался он в горизонт, поджидая дыхания ветра. Его надежды оживали при малейшей ряби на воде, и все было напрасно.

Наконец на закате поднялся ветер, сначала неверный, неопределенный. Корабль стал слушаться руля; все паруса распустились, и «Виндзорский замок» пошел по направлению к нейтральному судну и пирату, стоявшим в спокойной воде. Но вот ветер посвежел, поверхность моря потемнела от его дыхания. В это время одно из судов, именно то, которое хотел захватить Ньютон, распустило все свои паруса и скоро начало отдаляться. Когда «Виндзорский замок» подошел к нейтральному судну, пират уже отошел на расстояние миль двух. Нужно было остановиться на короткое время с целью узнать, что произошло. Ньютон, заметивший Фонтанжа, закричал, махая рукой, велел спустить шлюпку и через минуту был на палубе нейтрального судна. Тут он узнал печальные вести.

Пиратское судно ограбило нейтральный корабль и увезло госпожу де Фонтанж и двух ее служанок, Мими и Шарлотту. Капитан пирата ранил защищавшего жену Фонтанжа; потом разбойники перерубили все снасти и мачты и, в конце концов, пробуравили киль; таким образом, если бы Ньютон не пришел на помощь, все они погибли бы к ночи.

Нельзя было терять ни минуты. Маркиза де Фонтанжа л весь экипаж быстро переправили на палубу «Виндзорского замка», и Ньютон, вернувшись на свое судно, и велев поднять шлюпку, решил гнаться за пиратом, который в это время уже отошел мили на четыре. Но хотя ветер мало-помалу крепчал и был попутным для «Замка», Форстер не мог воспользоваться им: солнце село, с ним вместе угасли и надежды.

К ночи пират уже был на расстоянии семи миль от судна Ньютона. Ньютон гнался за разбойником, наблюдая за ним в подзорную трубу; наконец он скрылся в темноте. В эту ночь никто не ложился спать на палубе «Виндзорского замка». Когда же стало светло, пират совершенно исчез, и его нельзя было рассмотреть даже с верхних рей.

Глава XLIII

С печалью Ньютон велел рулевому снова держать курс на Англию; вверенная его судну собственность была слишком драгоценна, и он не смел подвергать ее опасности попасть в руки крейсировавшего пиратского судна. Все общество печалилось о судьбе госпожи де Фонтанж, и печаль сообщалась даже матросам.

Четыре дня шли легким ходом вследствие недостаточной силы ветра. Вдруг «Замок» попал в жестокую пелену тумана, свойственного широтам Зеленого мыса; положение ухудшал мелкий несносный дождь.

На шестой день, около полудня, горизонт очистился на севере, и сильный ветер разорвал туман. От порыва судно сильно накренилось, паруса полетели в сторону. Туман, до тех пор еще густой с противоположной стороны, теперь начал рассеиваться, и маркиз де Фонтанж, стоявший на корме рядом с Ньютоном, крикнул по-французски:

— Вот судно!

Ньютон посмотрел по направлению его руки и увидел в четверти мили от «Виндзорского замка» абрис судна в тумане. Он пригляделся и понял, что это пират, который не справился с парусами вовремя и теперь «попал в затвор». В это время «Замок» шел со скоростью четырех миль в час.

— Все на палубу. Тише! Держаться крепче, дети! Немного левее! Так, ура, ребята! Не зевать — и он наш. Квартермейстер, шпагу, живее!

Матросы, высыпавшие на палубу, схватили свои кортики и раньше, чем пират успел выйти из затруднений, были готовы к бою. К ним присоединились и фламандцы с нейтрального судна , которые вытащили ножи.

Кипевшие нетерпением Фонтанж вместе с Ньютоном стояли во главе отряда. Когда суда сошлись, «Виндзорский замок» нанес толчок пирату в бульверки и снес грот-марс; верхняя мачта упала в сторону «Виндзорского замка», запуталась своими снастями о его мачты; благодаря этому суда уже не могли разойтись.

— Не щадить, друзья! — крикнул Фонтанж, который бросился на палубу пирата во главе кучки людей и очутился подле грот-мачты, в то время как Ньютон и остальные ринулись на квартердек.

Пираты, хотя и более многочисленные, благодаря быстроте атаки не успели вооружиться, и теперь силы тех и других были почти равны. Началась отчаянная борьба. Удар отвечал на удар, раной платили за рану, смертью за смерть. Каждый дюйм судна отстаивали; ни один фут не переходил в руки нападающих, пока его на поливали кровью Голосам Ньютона и Фонтанжа, которые кричали, ободряя своих воинов, отвечал голос капитана пиратов, вливавший мужество в своих разбойников. И даже в разгаре битвы Ньютон невольно говорил себе, что он прежде где-то слышал этот голос. Англичане подвинулись мало. Пираты падали, но даже лежа на палубе, они или поднимали свои истощенные руки, чтобы нанести перед смертью последний удар, или в агонии хватали зубами своих противников. Фламандские моряки до сих пор оставались почти нейтральными. Наконец они вступили в бой со своими длинными складными ножами, действуя ими с бесстрастностью работающих мясников. Они дошли до средней главной мачты, поднялись по вантам и со спокойствием медведейочутились с другой ее стороны, ударив на пиратов с фланга. Англичане встретили фламандцев радостными криками и сомкнули ряды Ньютон пронзил шпагой высокого полного человека, который с самого начала схватки стоял не раненый во главе отряда. Теперь он упал, и Ньютон увидел пиратского капитана, голос которого так часто слышался позади атлетической, только что повергнутой Ньютоном фигуры. С каким изумлением, с каким негодованием Форстер очутился лицом к лицу со своим старинным недругом Джексоном

По-видимому, и Джексон изумился не меньше его. Оба невольно назвали друг друга по именам, оба кинулись вперед. Злодей парировал удар шпаги Ньютона. В ту же минуту де Фонтанж погрузил в его тело свое лезвие.

Ньютон успел только увидеть, как упал Джексон, потому что топор опустился на его собственную голову; Форстер потерял сознание и упал среди тел, лежавших на палубе.

Раздался пронзительный крик. Он вырвался из уст Изабеллы, которая в неописуемой тревоге следила за боем. Когда послышался треск от столкновения двух судов, она вышла из своей каюты и осталась на корме. Никто не стрелял: на заряжание огнестрельного оружия не было времени. Безмолвно стояла девушка и наблюдала за боем, но ее губы раскрывались от прилива сильных чувств, а глаза не отрывались от Ньютона. Как статуя, стояла она, точно изваянная из мрамора. Когда же Ньютон упал, все ее надежды погибли, она вскрикнула и потеряла сознание.

После падения Джексона мужество пиратов ослабело, сила их сопротивления уменьшилась. Де Фонтанж убивал всех встречных. Вскоре наиболее потерявшиеся побежали в трюм, и британский экипаж овладел палубой. Без всяких промедлений Фонтанж бросился к жене. Запертая дверь в каюту уступила его усилиям, и он увидел ее в обмороке на руках Мими и Шарлотты. Он вынес ее на палубу и с помощью матросов доставил на «Виндзорский замок». Там она скоро очнулась.

Мы оставили Ньютона на палубе пиратского судна, а Изабеллу в обмороке на высокой корме «Виндзорского замка». Их обоих подняли, отнесли в каюту, и, по всем правилам романов и действительной жизни, оба пришли в себя. Изабелла очнулась первая, я думаю потому, что удар в сердце не так серьезен, как удар по голове. К счастью для Ньютона, топор только скользнул вдоль его виска, не повредив черепа, хотя и оглушил молодого человека и снес значительную часть его скальпа, который пришлось поместить па место. Ланцет привел Форстера в себя, и хирург заявил, что его рана не опасна и что ему нужно только спокойствие.

Сперва Форстер согласился с мнением врача, но вскоре одно событие имело на него такое оживляющее действие, что он, несмотря на слабость от потери крови, не пожелал отказаться от командования и стал раздавать приказания относительно захваченного в плен судна и его экипажа, точно ни в чем не бывало.

Дело в том, что миссис Эндербай оставила Ньютона наедине с Изабеллой Ревель, и в течение коротких минут произошла интересная сцена, которую мне некогда описывать. Удар топора послужил только прелюдией для проявления любви, несущей на своих крыльях исцеление.

«Виндзорский замок» потерял пятерых убитых и одиннадцать раненых. Трое фламандцев тоже получили раны. Пираты пострадали серьезнее. Из семидесяти пяти человек у них осталось только двадцать шесть. Их заковали в цепи и поместили в трюм. Чтобы покончить с ними, скажу теперь же, что всем им вынесли смертный приговор и большую часть из них повесили на берегах Темзы.

Нужно объяснить появление Джексона. Читатель может вспомнить, как он бежал, покинув Ньютона. Увидев перевернувшуюся лодку, Ньютон был убежден, что Джексон утонул; между тем, его выловила шхуна, бросив лодку вместе с ее большим парусом, гротом; вода же прибила ее к песчаной отмели Ньютона.

Джексон не захотел вернуться в Англию. Он поступил на одно португальское невольничье судно и некоторое время служил на нем. После нескольких рейсов он поднял мятеж, убил капитана и людей экипажа, не хотевших воевать, и сделался пиратом. Его дела шли хорошо благодаря прекрасным качествам судна и закоренелости людей, которых он набрал себе.

Глава XLIV

С чувством восторга Ньютон Форстер расхаживал по палубе «Виндзорского замка», который быстро рассекал Бискайский залив. Он был полон таких радостных надежд, что по временам боялся, чтобы кубок не оторвался от его губ, и в то же время благодарил Бога за свое счастье.

Пиратское судно, наполненное экипажем нейтрального корабля и частью экипажа «Виндзорского замка», шло под управлением четвертого помощника. Наконец под отличным благоприятным ветром суда вошли в Ла-Манш, и вскоре и «Виндзорский замок», и его добыча бросили якорь в Даунсе. Тут Изабелла и миссис Эндербай сошли с палубы, чтобы двинуться по реке.

Раньше чем «Виндзорский замок» опустил якорь, все газеты наполнились отчетами о двух боях.

Ньютон явился на совет директоров компании; там за ним утвердили чин капитана и обещали дать ему командование первым же выдающимся судном, осыпав его при том самыми лестными комплиментами за храбрость и уменье охранять чужую собственность. После этого Ньютон отправился в дом дяди. Дверь ему открыла незнакомая служанка. Молодой Форстер кинулся наверх и в гостиной застал Амбру и Уильяма Эвелайна, который читал ей последние известия о битве с Сюркуфом.

Амбра упала в его объятия. Ей уже было почти пятнадцать лет, она стала красива и обещала превратиться в совершенную красавицу.

— Где матушка? — спросил ее Ньютон.

— Ее нет дома, милый Ньютон, она ушла гулять с вашим отцом. Они оба здоровы.

— А дядя?

— Тоже здоров и очень беспокоится о вас. Он только и говорит о ваших подвигах; мы гоже читали о них. Скажите, капитан Ньютон, что стало с вашими друзьями французами?

— Они в отеле «Саблоньер», мисс Амбра, — сказал он. — Министерство иностранных дел отпустило их под честное слово.

Разговор прервало появление родителей Ньютона; вскоре пришел и мистер Джон Форс rep.

После первых приветствий и поздравлений Никлас заметил:

— Да, Ньютон, говорят, ты отбил нападение пирата?

— Нет, дорогой отец, мы совершили абордаж.

— Правда, помню; и ты убил Сюркуфа?

— Нет, отец, мы только прогнали его.

— Да, да. Теперь вспоминаю. Брат Джон, а не пора ли обедать?

— Да, брат Никлас, и я этим доволен. Мистер Уильям Эвелайн, не угодно ли вам вымыть руки? Лапы мальчика никогда не вредно почистить.

Эвелайн вспыхнул. Он был оскорблен в своем достоинстве. Но он свыкся с мистером Форстером, а потому пошел исполнять его совет.

— Ну, что ты делал сегодня, брат Никлас, целый день? — спросил Джон.

— Что делал? Право, не знаю хорошенько. Дорогая, — обратился он к жене, — что я сегодня делал целый день?

— Насколько я помню, — с улыбкой ответила миссис Форстер, — ты все спрашивал, скоро ли будет готов обед.

— Дядя Никлас, — заметила Амбра, — вы обещали мне купить моток синего шелка.

— Обещал, дорогая. Да, да, помню. Мне очень жаль, я забыл, что купил. Я проходил мимо окна, и там было много шелка; это мне напомнило о твоем поручении, и я купил. Он стоил… Что он стоил?

— О, я помню; я дала вам три пенса, — ответила Амбра. — Ну, где шелк?

— Насколько я помню, он стоил семь шиллингов и шесть пенсов — ответил Никлас и вынул не моток шелка, а целый ярд шелковой материи.

— Ну, посмотрите, папа! Дядя Никлас, я никогда не буду давать вам поручений! Ну, не досадно ли. Теперь мне придется заплатить семь шиллингов и шесть пенсов за материю, которая мне не нужна. Какой вы глупый, дядя Никлас.

— Да может быть, дорогая. То же самое сказал Уильям Эвелайн, когда я сегодня утром вошел в комнату, потому что я… Погоди-ка!

— Он ничего не сказал, дядя, — покраснев, сказала Амбра.

— Да, помню. Он сказал, что глупо с моей стороны входить, когда этого не нужно.

— Гм! — произнес Джон Форстер. Доложили, что подано на стол.

Теперь миссис Форстер всегда сидела во главе стола брата своего мужа. Подали превосходный обед, и все отдали ему надлежащую честь, в особенности Никлас, аппетит которого, казалось, возрастал от праздности. Со времени отплытия Ньютона он жил у брата и, благодаря усиленным стараниям миссис Форстер, наконец отвык трогать часы и очки Джона. А Джон Форстер только этого и требовал от него. Никлас расхаживал по всему дому, как смирная кошка, ни на кого не обращая внимания и не привлекая к себе внимания остальных домочадцев.

После обеда миссис Форстер и Амбра ушли из столовой, а вскоре ушел и Уильям Эвелайн.

Ньютон нашел, что это отличный случай рассказать дяде о своей привязанности к мисс Ревель и о благоприятном исходе своего чувства. Джон Форстер слушал его, не прерывая.

— Славная девушка, племянничек, только вам рано жениться. Нельзя жениться и уйти в море. Продолжайте вашу профессию, Ньютон, занимайтесь спекуляциями, я найду средства для этого.

— Надеюсь, сэр, я никогда не сделаю из брака спекуляции, но если я бы решился на это, мой брак был бы наиболее удачным предприятием: у мисс Ревель большое состояние.

— Тем хуже; мужчина никогда не должен зависеть от средств жены; женщины того не забывают. Лучше было бы, если бы вы, племянничек, влюбились в девушку без единого шиллинга в кармане.

— Когда я полюбил ее, у нее не было даже и шести пенсов в кармане!

— Гм. Ну, племянник, может быть, это все верно, но, как я вам уже говорил, продолжайте вашу карьеру.

— Брак не помешает мне, дядя. Многие капитаны судов ост-индской компании женаты.

— Безумцы. За их женами будут без них ухаживать. Раз и навсегда, племянничек: я не одобряю немедленного брака, поймите это. Я желаю, чтобы вы продолжали карьеру. Скажу откровенно: я завещаю вам большую часть моего богатства, но могу изменить мою волю. Если вы женитесь на этой девушке, я изменю духовную.

— Изменишь духовную, брат? — сказал Никлас, внимательно слушавший разговор. — Да кому же ты можешь оставить деньги, кроме Ньютона?

— Могу пожертвовать их на больницы, на уплату национального долга. Мало ли на что! Может быть, я оставлю все девочке, которой уделяю часть средств.

— Но, брат, — сказал Никлас, — разве справедливо оставить деньги не семье?

— Справедливо ли? Да, брат Никлас, вполне справедливо. Завещание человека — его воля. Если он делает духовную, чтобы удовлетворить желания или ожидания других, это уже не его воля, а их. Племянник, повторяю, если вы женитесь против моего согласия, я изменю завещание.

— Мне очень, очень жаль сердить вас. Но я жених этой леди, и никакие денежные соображения не заставят меня нарушить слова, от которого зависит все мое будущее счастье. Я не заявляю на вас никаких прав, сэр, напротив, я и так уже сильно в долгу перед вами и помню ваше доброе покровительство. Если вы потребуете от меня чего-нибудь другого…

— Гм, так всегда бывает. Все, кроме того, что именно нужно. Брат Никлас, будь добр, пойди наверх; я хочу поговорить с племянником наедине.

— Конечно, брат Джон, если хочешь… и если у вас с Ньютоном секреты…

— Конечно, сэр, — ответил Ньютон, недовольный тем, что его отца так резко отсылали прочь, — у вас не может быть тайн, при которых не имел бы права присутствовать мой отец.

— У меня они есть, племянник. Ваш отец — мой брат. Я не церемонюсь с моим братом, если это вам больше нравится, а не с вашим отцом.

Никлас ушел.

— Племянник, — продолжал Джон Форстер, когда за Никласом закрылась дверь, — я сказал, что мне не хочется, чтобы вы женились на этой молодой девушке, и теперь объяснюсь вполне. Девочка, оставленная мне братом Эдуардом, стала для меня дочерью. Я желаю, чтобы вы сделали два или три рейса в качестве капитана судна ост-индской компании, потом вы женитесь на ней и наследуете все мое состояние. Теперь вы поняли меня? Могу ли я спросить, что вы возразите?

— Ничего, кроме того, что я уже сказал: я люблю другую и дал ей слово.

— И это все?

— Этого достаточно. — Очевидно, молодая особа сделалась невестой на палубе корабля, не спросив совета у своих друзей.

— У нее нет отца, сэр; она совершеннолетняя и пользуется независимым состоянием.

— Вы тоже не посоветовались ни с кем!

— Согласен, сэр; но даже если бы мне хотелось спросить совета, мог ли бы я по чести отказаться от нее?

Гм!

— Может быть, если бы вы познакомились с него, вы не противились бы этому браку.

— Может быть, если бы я смотрел на нее вашими глазами, но это невероятно. Старики слеповаты и немного упрямы. Собрав в течение жизни работой состояние, все желают по-своему распоряжаться им; только таким образом и могут они получить некоторую награду за свои труды. Однако, племянник, поступайте, как вам угодно. Как я уже сказал, я изменю завещание, если вы женитесь без моего согласия. Теперь докончим бутылку и пойдем наверх.

Отплытие Изабеллы на «Виндзорском замке» в таком скором времени после смерти дяди помешало девушке своевременно сообщить матери о переменах в своей судьбе и о своем намерении вернуться в Англию.

Первые известия миссис Ревель получила в виде записки, посланной с лоцманским вельботом из Фальмута. Там Изабелла говорила о своем прибытии в канал и о надежде в скором времени обнять мать. Изабелла не сообщала никаких подробностей, не зная, дойдет это письмо по назначению или нет.

Между тем письмо попало в руки миссис Ревель за два дня до приезда Изабеллы и миссис Эндербай в Лондон. Миссис Ревель огорчилась; ей представилось, что ее дочь вернулась без одного пенни и будет жить на ее жалкий доход. Она пожаловалась на это Хевесайду, старому другу их семьи, ежедневно посещавшему ее.

Впрочем, надо сказать, что он являлся к ней не из уважения; просто, не имея никакого дела, старый холостяк таким путем убивал ничем не занятое время.

— Только подумайте, Хевесайд, — сказала ему миссис Ревель, лежавшая на диване среди множества подушек, — Изабелла вернулась из Индии! Я только что получила от нее письмо, подписанное ее девичьей фамилией. Ее сестры так хорошо вышли замуж. Она отлично могла поселиться у одной из них. Откуда взяла она денег на возвращение в Лондон? Боже мой, Боже мой, что я буду с ней делать?

— Вы позволите мне прочесть письмо, миссис Ревель? — сказал старик.

— О, конечно. Это просто записка. Хевесайд прочитал ее.

— Да, в ней немного сказано, миссис Ревель; и ни слова о полковнике, ничего не говорится также, почему она возвращается. Может быть, полковник умер?

— Тогда она могла бы переехать к одной из сестер.

— А может быть, он ей оставил что-нибудь?

— И вы, человек разумный, думаете, что Изабелла не упомянула бы об этом в записке? Немыслимо, мистер Хевесайд!

— Может быть, она хотела удивить вас неожиданностью, миссис Ревель?

— Она и удивила меня, — проговорила мать Изабеллы и откинулась на подушки.

— Ну, миссис Ревель, вы скоро узнаете все, — сказал старик. — Теперь же я прощусь с вами и дня через два прийду засвидетельствовать вам почтение, узнать о вашем здоровье и услышать, что случилось.

Чтобы заплатить за переезд трех мисс Ревель в Индию, их матери пришлось занять денег и для обеспечения уплаты долга застраховать свою жизнь. Беспринципный мистер Ревель воспользовался этим и занял сумму, которая превосходила половину ее приданого, а миссис Ревель подписала бумагу, не прочитав ее. Когда ее доходы с капитала сильно уменьшились, она узнала о предательстве мужа. Миссис Ревель стала получать самые маленькие проценты, а муж совершенно бросил ее, зная, что теперь он никоим образом не получит от нее ни пенни. Его смерть на дуэли последовала вскоре после этого; почти в то же время миссис Ревель заболела ужасной болезнью — раком, внедрившимся в нее так глубоко, что излечить несчастную от этого недуга было невозможно. Но она осталась прежним легкомысленным, бессердечным существом; по-прежнему вздыхала о развлечениях и сожалела о том обществе, в котором вращалась до своего замужества. Между тем, со времени уменьшения ее доходов знакомые стали покидать ее, и в период возвращения Изабеллы она почти все время страдала в одиночестве, так как у нее бывал только Хевесайд, да еще двое-трое старых друзей.

Мать встретила Изабеллу равнодушно; через десять минут, услышав, что дочь сделалась богатой и собиралась окружить ее удобствами, миссис Ревель очень обрадовалась и осыпала ее поздравлениями. Неизлечимая болезнь была на время забыта, и хотя страдания по временам заставляли мускулы лица несчастной сжиматься, едва приступ проходил, она забывала о своем отчаянном положении.

Худая, изнуренная, она опять мечтала о возвращении в пышное общество, о том, что будет вывозить Изабеллу на частые вечера и сопровождать в театры и собрания, хотя стояла на пороге вечности. Изабелла вздыхала, слушая мать и глядя на ее изменившееся лицо и фигуру. Иногда она упоминала о состоянии ее здоровья, старалась внушить ей ту серьезность, которой требовало ее ужасное положение, но все было напрасно: миссис Ревель уклонялась от этого разговора.

Не прошло и недели, как она села в экипаж и поехала с визитами к своим бывшим друзьям, чтобы рассказать им о том, как ее дочь разбогатела. Большая их часть давно уже велела говорить: «Нет дома», — когда являлась миссис Ревель. Немногие, к которым по небрежности портье она теперь попала, обрадовались такому недосмотру, узнав от нее новость. «Ах, они очень рады; Изабелла была всегда такой милой, девочкой, они надеются, что теперь миссис Ревель перестанет; жить затворницей, ведь она обещала им всегда бывать на их вечерах» Наследница имеет немаленькое значение, когда есть столько младших братьев без состояний; и вот раньше, чем пролетел короткий месяц, миссис Ревель, к своему восторгу, увидела, что визитные карточки и приглашения усеяли стол ее гостиной.

Изабелла сознавала, что ее мать с каждым днем все больше и больше изнемогает от усталости и напряжения, и глубоко сожалела об этом. Ей пришло в голову, что, сказав о своей помолвке с Ньютоном Форстером, она остановит миссис Ревель от такого неприятного самоубийства. И девушка воспользовалась удобным случаем и рассказала обо всем матери; миссис Ревель выслушала ее с удивлением.

— Что я слышу, Изабелла? Как! Этот молодой человек, который так часто бывает здесь? Ведь ты можешь получить титул, положение в обществе, а дала слово капитану судна ост-индской компании! Вспомни, Изабелла, что теперь, когда умер твой бедный отец, я твоя законная покровительница, а я надеюсь, что в тебе достаточно сознания дочерних обязанностей, чтобы не думать о браке без моего согласия! Удивительно, как могла ты решиться дать слово, не попросив у меня совета. Поверь, я не дам согласия. Итак, перестань об этом думать.

Изабелла могла резко возражать, но не сделала этого; она в коротких словах дала матери понять, что ее решение неизменно, и пошла одеваться, чтобы поехать на блестящий бал, на котором согласилась быть в угоду матери.

Это был первый их значительный вечер, и миссис Ревель считала его возвращением в большой свет.

Утром она страдала сильнее обыкновенного. Ей пришлось даже прибегнуть к помощи восстанавливающих силы медицинских средств, но одна мысль о возможности опять вмешаться в веселую, нарядную и модную толпу придала ей мужества, закалила против боли, сделала равнодушной к болезни.

— Мне кажется, — задыхаясь, сказала миссис Ревель своей горничной, — вы могли бы затянуть меня немного посильнее, Мартина.

— Право, миссис, шнуровка почти совсем сходится.

— Нет, нет, сегодня мне совсем не больно. Так, теперь хорошо

Горничная окончила свое дело и ушла из комнаты. Миссис Ревель нарумянила впалые щеки и, изнемогая от усталости и страдания, шатаясь, подошла к кушетке, чтобы немного оправиться и тогда сойти вниз.

Через четверть часа совсем готовая Изабелла вошла в комнату матери и позвала ее. Миссис Ревель, которая сидела, откинувшись на спинку кушетки, не ответила ей. Изабелла подошла ближе: мать была мертва.

Глава XLVI

Может быть, читателя удивил решительный и диктаторский тон, которым Джон Форстер говорил с Ньютоном, но, как и сказал старик, он мог ждать одной награды после целой жизни, полной труда, а именно: возможности по-своему располагать плодами своих трудов. Так он думал и находил неразумным, что Ньютон, в силу чувства, которое старик принимал за простое юношеское увлечение, разрушал его давно обдуманные планы. Если бы мистер Форстер мог в достаточной мере оценить любовь племянника, он, вероятно, не был бы так решителен, но любовь никогда не проникала в его сердце. Он всю жизнь только работал. Любовь же его сердце.

Он всю жизнь только работал. Любовь же идет об руку с праздностью и довольством.

Джон обращался с племянником по-прежнему добро и ласково, и они никогда больше не затрагивали неприятной темы; тем не менее, сказав, что он изменит завещание, старик намеревался сдержать слово, если только племянник после зрелых размышлений не подчинится его желаниям.

Когда Ньютон увиделся с Изабеллой, он сказал ей обо всем случившемся.

— Я не хочу, — ответила она, — лицемерить и не стану отрицать, что меня глубоко огорчает решение вашего дяди; сказать, что я никогда не войду без согласия мистера Форстера в его семью, я не могу, мои чувства не позволяет сделать этого; следовательно, нам нужно ждать, и я думаю, мы добьемся успеха.

Ньютон, более благоразумный, чем большинство молодых людей, согласился с Изабеллой, и, довольные сознанием взаимной привязанности, они не старались ускорить свадьбу.

Следует вспомнить о том, что Ньютон Форстер считал сундук, спасенный им из воды в бытность свою помощником капитана баржи, собственностью маркиза Фонтанжа. Во время плавания он не раз говорил об этом с господином Фонтанжем, и, судя по описаниям вещей, француз разделял мнение Форстера. Только через несколько недель, проведенных в Англии, разговор об этом возобновился; Ньютон, желавший вернуть все эти вещи владельцу, попросил Фонтанжа переговорить с маркизом и назначить день для осмотра вещей. Маркиз, которому брат никогда не говорил о том, что сохранились вещи, по предположению принадлежавшие его погибшей жене, вздохнул, подумав о своем счастье, которое он схоронил в морской могиле, и согласился на следующий же день поехать к адвокату.

Когда приехал маркиз с господином и госпожой Фонтанж, Джон Форстер принял их в гостиной. Он из своей конторы привез пакет, хранившийся в железном ящике.

После представлений и приветствий маркиз сказал по-английски:

— Я доставляю вам много беспокойств, но не по моей вине, ведь если эти вещи окажутся моими, взгляд на них послужит для меня только новым источником горя.

— Сэр, — ответил Форстер, — вещи не принадлежат моему племяннику, и он, как и подобает, хранил их, чтобы отдать законному владельцу. Если это вещи ваши, мы обязаны передать их в ваши руки. Вот список, — продолжал старый адвокат и, надев очки, начал читать: — Бриллиантовое кольцо… Но может быть, лучше развернуть сверток?

— Позвольте мне посмотреть на бриллиантовое кольцо, — заметил де Фонтанж. — Взгляд на него определит все.

— Вот оно, — ответил Джон Форстер.

— Это, действительно, кольцо моей бедной свояченицы, — сказал де Фонтанж, подавая его маркизу. — Смотри, брат, это кольцо Луизы.

— Да, — в странном порыве вскрикнул маркиз, — я положил его в ее свадебную корзинку. Ах, где та рука, которая придавала ему прелесть!

И маркиз, отойдя к дивану, закрыл лицо руками.

— Значит, незачем продолжать, — заметил взволнованный Джон Форстер. — Вы, конечно, узнаете и другие вещи?

— Да, узнаю, — сказал де Фонтанж. — Брат сел на то же судно, но его отозвали. Он не успел отобрать своих собственных вещей, смешанных с вещами жены, корабль отошел. Его ордена остались с драгоценностями.

— Я замечаю, — сказал адвокат, — одно обстоятельство, которого не заметил в то время, когда Ньютон отдал мне на хранение сверток; все вещи для взрослой помечены «Л. де М. », а детские — «Ж де Ф. ». Это была дочь маркиза?

— Да. Белье принадлежало Луизе до свадьбы, и ее девичья фамилия была де Монморанси; на детских вещах — начальные буквы имени и фамилии малютки Жюли де Фонтанж.

— Гм! У меня была своя причина задать этот вопрос, — ответил старый адвокат. — Племянничек, будьте любезны, пройдите в мою контору и откройте несгораемый ящик. Там лежит другой сверток белья; принесите его сюда. Погодите, Ньютон, раньше продуйте ключ, хорошенько вдвиньте его, не то повредите замок. В других отношениях можете торопиться сколько будет угодно вашей душе. Милорд маркиз, могу я предложить вам выпить чего-нибудь? Стакан вина? Брат Никлас, сделай мне одолжение, позови Амбру.

Никлас и Ньютон оба ушли, каждый отправился исполнять данное ему поручение.

В комнате появилась Амбра.

— Ты звал меня, папа? — сказала она.

— Да, дорогая, — ответил Форстер, подавая ей ключи. — Сходи в погреб и принеси нам вина. Мне не хочется, чтобы сюда входили слуги.

Амбра скоро вернулась с вином на подносике. Прежде всего она поднесла его маркизу, который при звуке ее голоса поднял голову.

— Папа просит вас выпить вина, сэр. Оно принесет вам пользу.

Маркиз пристально посмотрел на нее, когда она заговорила, взял вино, выпил его и поклонился, ставя стакан на место.

Потом он снова упал на диван.

Когда послышался стук в дверь, давший знать о возвращении Ньютона, старый Форстер шепотом позвал с собой де Фонтанжа, попросив также и Ньютона, которого они встретили на лестнице, пойти вместе с ними; все вместе они отправились в столовую.

— Я позвал вас сюда, сэр, — сказал Джон, — не желая без полной уверенности возбуждать надежд в вашем брате, маркизе; если бы они не осуществились, это породило бы в нем горькое разочарование; я заметил метки на детском белье, и, если память — она у меня неплоха — не обманывает меня, мы найдем точно такие же буквы в свертке, который сейчас откроем

И старый адвокат развернул узелок и вынул из него детские вещи, помеченные теми же буквами.

— Да, только не в одно и то же время с сундуком и не в том же месте Эти вещи были спасены другим лицом. Как вам известно, все, что мы рассматривали там, наверху, выловил из воды мой племянник, а это — мой покойный брат, и в белье был грудной ребенок, вынесенный на отмель…

— Его дитя! — вскрикнул де Фонтанж. — Где похоронили малютку?

— Ее спасли, и она еще жива.

— В таком случае, — ответил де Фонтанж, — это, конечно, та самая молодая девушка, которая назвала вас отцом. Она изумительно похожа на маркизу.

— Ваше предположение верно, — ответил Джон Форстер. — Мой брат, умирая, завещал мне заботиться об той маленькой девочке, и надеюсь, я исполнил его желание. Действительно, хотя и чужая мне по крови, она мне дорога, как моя собственная дочь. — Тут старый адвокат на мгновение замялся. — И хотя мне приятно вернуть ее настоящему отцу, разлука с ней будет для меня тяжелым ударом. Когда брат впервые заговорил со мной о ней, мне казалось, что воспитание чужого ребенка принесет с собой множество хлопот и издержек. Не думал я в то время, насколько тяжелее будет мне расстаться с ней! Однако вместе с узелком она должна перейти в руки законного владельца. Больше мне нечего сказать, сэр. Будьте любезны, посмотрите на акварель моего брата, вон она висит над боковым буфетом? Узнаете ли вы портрет?

— Тритон! — вскрикнул де Фонтанж — Эту собаку и подарил моей бедной свояченице.

— Собаке вы обязаны жизнью вашей племянницы. Ньюфаундленд вынес ее на берег и положил к ногам брата; впрочем, у меня все бумаги, которые я передам вам. Теперь я считаю, что факты достаточно хорошо установлены, на, них можно было бы основать решение любого суда Сэр, я должен попросить вас сообщить обо всем маркизу как можно скорее и как можно осторожнее. Ньютон, пошли сюда ко мне Амбру.

Мы пропустим те сцены, которые после этого разыгрались в столовой и гостиной. Маркиз де Фонтанж узнал, что небо благословило его дочерью, в то же время Амбра услышала о своей, судьбе. Через несколько минут ее привели в верхний этаж. Отец обнял ее; теперь его слезы о гибели жены смешались со слезами восторга.

Он крепко прижал Амбру к сердцу.

— Как глубоко обязан я всей вашей семье, мой дорогой друг! — обращаясь к Ньютону, сказал маркиз.

— Я не стану этого отрицать, сэр, — ответил Ньютон, — только позвольте мне заметить, что возвращением вашей дочери к вам вы обязаны также великодушию ваших собственных родных и вашим собственным чувствам. Если бы господа де Фонтанж не оказали мне помощи в трудную минуту и не приняли меня под свое покровительство; если бы вы, вместо того, чтобы заключить в тюрьму, не отпустили меня на свободу, вам никогда не пришлось бы отыскать вашей дочери. Если бы один мой дядя не поспешил на помощь гибнувшему судну, а другой не взял бы к себе после его смерти вашу дочь, ее теперь не было бы в живых. Из благодарности за вашу доброту к нам я остался подле нейтрального судна и, благодаря тому, мох сласти вас от пиратов; не будь меня, вы не были бы пленником в Англии — зло, которое путями божественного Провидения превратилось для вас в благословение. Надеюсь, все мы исполнили свой долг, а счастливое заключение — наша награда.

— Гм! — произнес старый, адвокат.

Глава XLVII

Амбра, или Жюли де Фонтанж, как теперь мы должны называть ее, уехала из дома своего доброго покровителя с такой печалью, которая ясно показывала, что она глубоко сожалеет о сделанном открытии. Она еще была так молода, что не замечала выгод высокого происхождения, и отъезд из дома Форстера долгое время служил для нее источником непритворных сожалений.

Ей казалось, что никакие средства не вознаградят ее за разлуку с приемным отцом, который бредил ею, с миссис Форстер, дрожавшей над нею, с Никласом, забавлявшим ее, и с Ньютоном, заменившим ей любимого брата. Но главное, ее печалила мысль о скором переселении в чужую страну, о невозможности нового свидания с Уильямом Эвелайном и, наконец, сознание, что она не англичанка, что в будущем ей не придется радоваться победам англичан над ее собственной нацией; это заставляло ее рыдать. Но скоро преданная любовь маркиза и очаровательное внимание со стороны госпожи де Фонтанж заставили ее примириться со своим новым положением.

Джон Форстер чувствовал свое горе глубже, чем можно было предполагать. После отъезда Жюли он мало говорил, выходил только к обеду, едва встав из-за стола, уезжал к себе в контору и возвращался очень поздно. Усиленные занятия он избрал лекарством против тоски и заполнял трудом пустоту, которую создал отъезд любимой им Амбры.

— Ньютон, — сказал он однажды вечером за бутылкой портвейна, — вы подумали о том, что я предлагал вам? Сознаюсь, я больше прежнего думаю об этом браке. Я не могу расстаться с Жюли, и вы вернете ее мне.

— Да, думал, сэр; но теперь вопрос является в совершенно другом освещении. Вы могли располагать рукой приемной дочери, но может быть, маркиз де Фонтанж не захочет, чтобы она сделалась чьей-нибудь невестой в таком раннем возрасте. Больше, сэр; возможно, что этот брак не понравится маркизу. Он из очень знатного рода.

— Я думал об том, — ответил Джон Форстер, — но наша семья тоже хорошего происхождения и достаточно благородна для всякого француза, маркиз он или герцог! Если только одно это составляет препятствие и если оно устранится, станете ли вы говорить, что любите другую?

— Только одно это препятствие я выдвигаю в настоящую минуту, — ответил Ньютон. — Я признаюсь, что Жюли де Фонтанж прелестная девушка, и как к родственнице, я давно привязан к ней.

— Гм, — ответил старый адвокат, — я всегда считал вас разумным малым; ну, посмотрим.

Надо сознаться, что Ньютон прибегнул к иезуитскому ответу, но это было извинительно. Ему не хотелось увеличивать в тяжелую минуту горе дяди. Де Фонтанжу, который еще до последних событий знал о привязанности Ньютона к Изабелле, молодой Форстер сказал также об упрямой настойчивости дяди. После того как Жюли увезли, де Фонтанж сообщил своему брату о желаниях Джона Форстера, объяснив, до какой степени они противоречат планам Ньютона.

Когда Ньютон в первый раз пришел к маркизу, тот горячо пожал ему руку и заметил:

— Брат сказал мне, дорогой Ньютон, о вашем затруднительном положении. Поверьте, что в мире нет человека, которому я с большей охотой вручил бы со временем счастье моей дочери, и что никакие соображения не могли бы меня заставить отказать вам, если бы вы действительно просили ее руки. Но я знаю ваши стремления и вашу привязанность к мисс Ревель, поэтому не беспокойтесь: ваш дядя составил свои планы, когда у Жюли не было отца. Теперь положение изменилось, и ради вас я готов погубить себя во мнении вашего доброго родственника. Я скажу ему, что во мне живет аристократическое высокомерие — его во мне нет, но даже если бы оно и владело мною, я принес бы его в жертву благодарности; итак, если ваш дядя сделает мне предложение, я откажу ему под тем предлогом, что вы не благородного происхождения. В других отношениях никто не посмеет оспаривать вашего благородства! Вы понимаете меня, Ньютон? Так ли я поступлю, как вы желаете?

— Да, господин маркиз, душевно благодарю вас.

— Значит, не противьтесь, когда он вторично заговорит об этом браке; предоставьте задачу мне, — сказал маркиз и улыбнулся.

Через несколько дней Джон Форстер сказал Ньютону:

— Завтра мы обедаем у маркиза, и, встав из-за стола, я попрошу его уделить мне несколько минут и задам ему мой вопрос.

— Хорошо, сэр, если вам угодно, — отозвался Ньютон. На следующий день все они встретились за обедом;

Изабелла Ревель тоже получила приглашение; узнав от госпожи де Фонтанж о планах старого адвоката, она захотела познакомиться с ним и приехала к маркизу. Обед прошел, как проходит большинство обедов, когда подают отличные кушанья и вина, и каждому хочется быть счастливым. Изабелла сидела рядом с мистером Форстером, который, не зная, кто она, восхищался любезностью и вниманием замечательно красивой молодой девушки.

— Ньютон, — сказал Джон Форстер племяннику, когда дамы ушли из столовой, — кто та молодая леди, которая сидела рядом со мной?

— Это та самая девушка, дорогой дядя, которую я хотел представить вам в качестве моей невесты, мисс Изабелла Ревель.

— Гм! Почему вы не разговаривали с нею перед обедом и не обратились к ней ни с одной любезностью?

— Вы забыли, сэр, о ваших советах…

— Это не причина, племянничек, пренебрегать правилами простой вежливости. Я требовал, чтобы вы отказались от женитьбы на этой молодой леди, но не желал, чтобы вы были грубы. Она очень мила; вежливость — безделица, тогда как брак — вещь очень серьезная.

Когда мужчины поднялись с мест, Джон Форстер, исполняя задуманный план, попросил маркиза уделить ему несколько минут, и тот с вежливым поклоном провел его в маленький кабинет на нижнем этаже.

Форстер тотчас же высказал ему свои желания и надежды.

— Мистер Форстер, — гордо ответил маркиз, — я глубоко обязан вашей семье и мало в чем могу отказать вам, поэтому я испытываю отчаяние, видя себя вынужденным отклонить честь, которую вы мне оказываете. Может быть, вы не знаете, мистер Форстер, что род Фонтанжей принадлежит к числу старейших во Франции. И при всем моем великом уважении к вам и вашему племяннику, несмотря на благодарность за вашу доброту, я те могу позволить моей дочери вступить в неравный брак.

— Неравный брак. Гм! Я думаю, в переводе на английский язык это значит брак с лицом, стоящим ниже ее?

Маркиз поклонился.

— Прошу вас заметить, сэр, — сказал Форстер, — что наша семья очень древняя. Я могу вам показать нашу родословную.

— Я не сомневаюсь в этом, мистер Форстер, и сожалею только, что вы не из благородного рода. Простите меня, мистер Форстер, если вы не в состоянии доказать, что…

— Я мог бы это доказать, купив дюжину маркизских титулов.

— Простите, мистер Форстер, но существует большая разница между титулом приобретенным недавно и старинной знатностью.

— Ну, господин маркиз, как вам угодно, но я считаю себя не хуже всяких французских маркизов!

— Я думаю, что вы гораздо лучше многих из них, но все же мы сохраняем чистоту линии. Благородная кровь, мистер Форстер!

— Благородная чепуха, господин маркиз! Ну, прекрасно, в таком случае, маркиз, я считаю, что вы, обязанный мне возвращением к вам вашей дочери, должны…

— Вернуть ее вам, мистер Форстер? — надменно спросил маркиз. — Земледелец может найти мое бриллиантовое кольцо. Следует ли из этого, что я обязан подарить ему драгоценный перстень?

— Гм, — протянул рассерженный сравнением Джон.

— Словом, уважаемый сэр Форстер, чего бы вы или ваше семейство не пожелали от нас, мы с чувством счастья исполним все, что окажется в наших силах. Но кровь самой древней…

Форстер не дослушал, он вышел из кабинета и поднялся в гостиную. Когда он вошел в эту комнату, на его лице ясно отражалось чувство глубокого разочарования.

— Ньютон, — сказал он племяннику, когда они отошли вместе к окну, — вы поступили хорошо, что не мешали мне в моих планах, но этот французский маркиз со своей глупостью и древним дворянством разрушил все мои замыслы. Представьте меня мисс, как там ее зовут; она очень красива и, насколько я могу судить, очень мила.

Изабелла постаралась понравиться старику, и это удалось ей. Довольный выбором племянника, который угодил ему своей недавней покорностью, Джон перестал думать о Жюли де Фонтанж. Он охотно согласился на его брак с мисс Ревель, и в скором времени Изабелла переменила фамилию.

Месяцев через пять после свадьбы Ньютон получил письмо от совета компании, в котором ему предлагали командовать судном. Ньютон передал листок Джону Форстеру и спросил:

— Я думаю, сэр, вы пожелаете, чтобы я принял это предложение?

— Какое? — спросил старый адвокат и прочитал: «Мельвиль» — в Мадрас и Китай». — Ну, Ньютон, я совсем не считаю, что вам нужно снова пускаться в плавание. Существует старая пословица: «Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить». Надеюсь, вам еще не надоела жена?

— О, нет, сэр; только я думал, что это ваше желание.

— Я хочу, чтобы вы остались дома. Бедняк может идти в море, потому что таким путем он имеет возможность разбогатеть. Но человек, который с деньгами в руках и с будущим уйдет в плавание — безумец. Продолжайте карьеру, пока это нужно, не дальше.

— Почему же вы, дорогой мой сэр, так работаете? — спросила Изабелла и поцеловала Джона в благодарность за его ответ. — Вы, конечно, можете немного отдохнуть.

— Я думаю, — ответил он, — вашим детям будет приятно получить по нескольку лишних тысченок, — ответил старик.

Разговор прервала служанка, которая принесла мистеру Форстеру письмо. Джон сломал печать, посмотрел на подпись и сказал:

— Гм. От гордого маркиза! «Мне грустно, что на короткое время я упал в вашем мнении. Я был бы рад назвать Ньютона сыном». Гм! «Семейная гордость — притворство. Шел вопрос о счастье Ньютона. Надеюсь, вы простите обман, и мы снова будем по-прежнему друзьями?» Гм! Все это правда, Ньютон?

— Спросите Изабеллу, сэр, — с улыбкой ответил Ньютон.

— Ну так, Изабелла, это правда?

— Спросите Ньютона, — ответила Изабелла, целуя старика. — Дорогой сэр, я не могла расстаться с ним, даже в угоду вам, поэтому мы составили маленький заговор.

— Гм! Маленький заговор! Ну… Я все-таки не изменю завещания, — сказал Форсiер и продолжал чтение письма.

Такова история Ньютона Форстера, которая, как многие романы и пьесы, закончилась свадьбой.

Когда я в последний раз появился перед читателями, они остались недовольны концом книги, так как в нем не было «счастливого брака».

Желая остаться в хороших отношениях с публикой, прибавлю, что через три года после свадьбы Ньютона во многих газетах появилось следующее известие:

«Вчера сэр Уильям Эвелайн обвенчался с девицей Жюли де Фонтанж, единственной дочерью маркиза де Фонтанжа, бывшего губернатора острова Бурбон. Бракосочетание должно было состояться в прошедшем декабре, но было отложено по случаю кончины старшего лорда Эвелайна. После совершения таинства счастливая чета и т. д., и т. п. ».

А теперь, строгая публика, я считаю, что мы квиты: если вы были лишены «счастливого брака» в предыдущей книге, у вас теперь их целых два!

Фредерик Марриет Сто лет назад

ГЛАВА I

Мы уходим в море.Берем приз.Продолжаем плавание.Совершаем ночное нападение на усадьбу богатого плантатора.Отступаем с значительным уроном.


Милостивая Государыня!

Согласно высказанному вами желанию, я выписал здесь для вас из дневника моей ранней молодости некоторые из моих приключений; такими приключениями в ту пору была весьма богата жизнь моряков. Когда я писал свой дневник, то передавал и изображал в нем без утайки все, что испытывал и что чувствовал тогда, и на этот раз не изменил ничего, так как знал, что вам любопытно было узнать, что я чувствовал тогда, а совсем не то, что я об этом думаю теперь. Говорят, что жизнь каждого человека, какое бы скромное положение он ни занимал, представляет собою ценный вклад морали, если изобразить ее так, как она есть; надеюсь, что и в моей скромной повести и млад, и стар сумеют почерпнуть немало поучительного и полезного, если ей суждено стать когда-нибудь всеобщим достоянием.

Без лишних слов перехожу к рассказу о плавании нашем на каперском судне «Ривендж» [170].


«Ривендж» только что вышел из гавани Испаньолы, неся четырнадцать орудий и находясь под командою капитана Витсералля, одного из выдающихся командиров-судовладельцев своего времени. Под утро, на рассвете, он увидел с марса какое-то судно и тотчас же погнался за ним. Подойдя ближе, мы убедились, что то было большое, сильно перегруженное судно, с водоизмещением в 600 тонн при двадцати четырех орудиях, шедшее из Сан-Доминго во Францию.

Оно было зафрахтовано одним французским дворянином, оказавшимся, как мы о том впоследствии узнали, весьма доблестным и благородным человеком, внушающим к себе уважение своим геройским поведением и неустрашимой отвагой. Нажив в Вест-Индии большое состояние, этот благородный француз возвращался теперь на родину, увозя на этом судне все свое имущество, жену и единственного сына-наследника, юношу лет 17 или 18. Как только он узнал, с кем имеет дело, и убедился в невозможности уйти от столь быстроходного судна, как «Ривендж», то решился биться с нами до последней крайности. Ему действительно было из-за чегобиться; у него стояло на карте все его богатство, жена, сын, собственная его свобода и даже самая его жизнь, словом, все, что могло бы подвигнуть человека на самый отчаянный подвиг. Но как мы впоследствии узнали, ему было нелегко внушить такую же решимость и такое же мужество своему экипажу, и только когда он обещал выплатить им половину стоимости груза при условии, если им удастся отбить нападение и благополучно достигнуть берегов Франции, они согласились постоять за него и честно исполнить свой долг.

Увлеченные его примером, тронутые его словами, что он не требует ни от кого из них большого самоотвержения и стойкости, чем какие проявит он сам, а быть может, и движимые корыстью ввиду щедрого обещания, французы решили стеной стоять за него, весело побежали к орудиям и стали готовиться к бою. Когда мы подошли ближе, командир французского судна приказал убрать паруса и ласково упросил жену сойти вниз и ожидать там результатов сражения, от которого для нее должно было зависеть ее дальнейшее благополучие в жизни. Решительный образ действий французов заставил и нас со своей стороны готовиться к схватке, которая, судя по всему, обещала быть нешуточной. Хотя неприятель имел более орудий, чем мы, но зато мы были более приспособлены к военным действиям, менее нагружены, несравненно более быстроходны, и кроме того, у нас было гораздо больше людей. После нескольких одиночных выстрелов в то время, когда мы подходили к неприятелю, мы, наконец, став друг от друга на расстоянии не более одного кабельтова, стали обмениваться бортовым огнем в продолжение получаса, а затем наш капитан решил идти на абордаж. Но когда мы попытались пересадить наших людей на неприятельское судно, то встретили такой отпор, какого и не ожидали. Французский командир, дравшийся впереди всех, собственноручно уложил двоих здоровеннейших из наших людей и смертельно ранил третьего. Следуя его примеру, его люди дрались так отчаянно, что мы вынуждены были поспешно отступить на свое судно, потеряв человек десять товарищей.

Наш капитан, не ходивший с нами на абордаж, пришел в бешенство он нашей неудачи; он ругал нас трусами, малодушными бабами, позволившими прогнать себя с судна, на которое мы успели уже вступить, и призвал нас к вторичному абордажу, став сам во главе отряда, и первый вступил на борт французского корабля. Командир-француз встретил его, и они сразу схватились грудь с грудью. Как ни был смел, отважен и ловок наш капитан Витсералль, но он на этот раз наскочил на достойного, быть может, даже более чем достойного, соперника; он был слегка ранен и, кажется, ранил француза; вероятно, плохо бы ему пришлось, если бы весь наш экипаж, который успел теперь перебраться на французское судно, не устремился вперед, как лавина, и не оторвал борющихся друг от друга силой своего натиска. Несмотря на громадный перевес численности наших людей, французы дрались отчаянно; однако, несмотря на их мужество и геройство их доблестного командира, нам все-таки удалось оттеснить их к квартердеку, где бой закипел с новой силой. Французы старались отстоять эту последнюю позицию, а мы добивались всеми силами окончательной победы над ними. Французам некуда было больше отступать, и они дрались с бешенством отчаяния, тогда как наши, озлобленные их упорным сопротивлением, дрались с остервенением, сшибаясь в кучу, так как не было места, чтобы разойтись и сразиться, как следует. Сбившись в кучу, мы едва могли различать своих от врагов и падали вместе в одну общую груду, спотыкаясь на убитых и раненых, которых не успевали убирать.

Наконец мы осилили и одержали дорого стоившую нам победу; теперь мы были хозяевами на судне и подняли свой флаг. Изнемогая от утомления, мы рады были вздохнуть, наконец, свободно, полною грудью в отрадной уверенности, что теперь судно в наших руках, но оказалось иначе. Старший лейтенант и шестеро из наших людей сбежали вниз по лесенке, ведущей в кают-компанию, в расчете поживиться добычей, но здесь им преградил дорогу доблестный француз со своим юным сыном, капитан судна и пять человек французских матросов, оставшихся еще в живых. За ними находилась жена владельца судна; все эти люди решились пожертвовать своей жизнью для ее защиты. Наш лейтенант предложил им сдаться, но обезумевший от отчаяния и опьяненный кровью француз кинулся на лейтенанта и готов был пронзить его своим палашом, когда я выстрелил ему в голову, спасая жизнь своего офицера. Француз упал замертво; почти в тот же момент под ударом абордажного топора свалился и его сын. Тогда оставшиеся еще в живых французы сдались. Но наши люди до того озверели, что лейтенанту стоило громадного труда заставить их удержаться от возмутительного избиения этих несчастных, переставших уже защищаться.

Кто в состоянии описать, что испытывала в эти минуты несчастная женщина, бывшая свидетельницей этой страшной, кровавой сцены? На ее глазах убили мужа, а ее единственный сын утопал в крови на полу, и она оставалась совершенно одна, разом лишившись всего, что ей было дорого в жизни.

Утратив все богатства, которые она еще вчера считала своими, утратив мужа и, быть может, даже и сына, став бесприютной, неимущей и беззащитной вдовой, пленницей человека, не знающего ни жалости, ни чести, не признающего никаких законов, ни человеческих, ни божеских, руки которого были замараны кровью ни в чем не повинных людей, она предвидела для себя все ужасы, грозящие прекрасной, благородной женщине, у которой нет защитника ее чести и красоты, и мне было вполне понятно, что в припадке отчаяния она кинулась на наши окровавленные мечи и палаши, ища смерти, которая одна могла избавить ее от всех ожидавших ее ужасов. Немало труда стоило нам помешать ей в этом, но напряженные до крайности нервы ее не выдержали и, лишившись сознания, она упала на тело своего мужа, пачкая свои светлые волосы и одежду. Как ни были наши молодцы привычны к виду кровавых сцен, разбоя и грабежа, но на этот раз и они остались неподвижны, опершись на свои мушкеты и глядя на прекрасную женщину, сраженную горем и отчаянием, распростертую на полу перед ними.

Теперь угар битвы прошел, страсти понемногу улеглись, и теперь нам становилось стыдно за эту победу, купленную такой ужасной ценой. На шум схватки, происшедшей у дверей каюты, наш капитан спустился вниз; он приказал немедленно поднять бесчувственную женщину, осторожно отнести ее в его каюту и уложить в постель, приказал тут же перевязать рану ее сыну и с величайшей осмотрительностью перенести его в каюту врача, а пленных отвести, куда следует.

Я вышел на палубу, и при виде груды тел убитых и раненых, победителей и побежденных, лежащих и умирающих вместе, при виде этих луж и ручьев крови, людей двух разных наций, но братьев во Христе, во мне невольно родился вопрос: неужели справедливо и закономерно путем стольких убийств, путем такой резни и бойни добывать имущество, не принадлежащее нам? Мой разум, мое религиозное чувство и чувство гуманности ответили: «Нет»!

И я почувствовал себя нехорошо; я был недоволен собой и другими и мысленно называл себя убийцей. И я думал об этих деньгах, которые, если бы они остались в руках их законного владельца, могли бы принести немало пользы людям, тогда как теперь они пойдут на кутеж, разврат, дикий пьяный разгул и на оплату новых преступлений. Будь я тогда в Англии, я, вероятно, никогда бы больше ногой не ступил на палубу частного судна. Но вскоре меня призвали к исполнению служебных обязанностей, и за делом мне некогда было предаваться дальнейшим размышлениям: надо было убрать палубы, убитых выбросить за борт, а раненых отнести в лазарет, смыть кровь с палуб, все прибрать и очистить, все повреждения на судне исправить, снасти привести в порядок. Когда все было снова в полной исправности, мы пошли на Ямайку, ведя за собой свой приз.

Наш капитан, который умел быть столь же милым и ласковым к побежденным, как свирепым и решительным в бою, старался всеми зависящими от него способами смягчить участь несчастной женщины, по его вине ставшей нищей и вдовой. Ее наряды, драгоценности и всевозможные лично ей принадлежащие вещи, — все это было не тронуто и оставлено в ее распоряжении. Мало того, он хотел отдать ей также и все вещи, принадлежавшие лично ее мужу; но экипаж завладел ими и не соглашался расстаться с этой их долей грабежа. Мне стыдно сказать, что часы и палаш покойного ее супруга пришлись на мою долю, и потому ли, что я носил этот меч, или же потому, что она видела, как я выстрелил в ее мужа, но только эта барыня неизменно выражала чувство глубочайшего отвращения ко мне, где бы я ни встретился с ней. Сын ее, хотя и медленно, но все-таки оправлялся понемногу от своей раны, и когда мы пришли в Порт-Рояль, был с разрешения адмирала помещен в королевский госпиталь, а матери его, безумно привязанной к своему единственному ребенку, было разрешено съехать на берег и остаться при сыне, чтобы ухаживать за ним. Я был рад, когда она покинула наше судно, так как внутренне сознавал, что она вправе была меня ненавидеть, и вид ее скорбного, убитого горем лица всегда вызывал во мне упреки совести.

Как только мы пополнили свои запасы пищевых продуктов и воды, тотчас же вышли в море и продолжали свое плавание, но на этот раз менее удачно.

Недель пять или шесть мы плавали безуспешно, и наши люди начинали роптать, когда однажды утром наши шлюпки захватили маленькое судно вблизи берегов Испаньолы. В числе пленных оказался один негр, предложивший проводить нас лесом к усадьбе одного богатого плантатора, расположенной приблизительно в трех милях от маленького залива и довольно далеко от соседних плантаций. Он уверял, что там мы найдем, чем поживиться, не говоря уже о том, что будем иметь возможность потребовать очень крупный выкуп за самого плантатора и за любого из членов его семейства; кроме того, можно было увести с плантации сколько угодно негров-невольников.

Наш капитан, которому наскучили его неудачи за последнее время и который к тому же рассчитывал пополнить из запасов плантаций наши судовые запасы, подходившие к концу, согласился на предложение негра и, зайдя в залив, указанный последним, бросил якорь, как только стемнело, почти у самого берега. С десантом в сорок человек мы направились под предводительством негра лесом к плантации. Негра мы крепко-накрепко связали с одним из наших первейших силачей, из опасения, чтобы он не дал тягу, заведя нас в лес.

Ночь была ясная, лунная; мы вскоре прибыли к месту; оцепив дом, мы проникли в него, не встретив сопротивления. Захватив негров во дворовых строениях и приставив к ним стражу, мы расставили повсюду часовых, которые должны были своевременно предупредить нас о малейшей грозящей нам опасности, затем принялись грабить усадьбу.

Семья плантатора, состоявшая из старика, его жены и трех дочерей, из которых две были настоящие красавицы, была захвачена нами разом в одной из комнат дома. Трудно описать ужас этих людей, когда они вдруг так неожиданно увидели себя во власти шайки негодяев, от которых, судя по всему, трудно было ожидать чего-либо, кроме злодейства и злоупотреблений. И действительно, отвратительные эксцессы, неизбежно совершаемые экипажами каперов[171] всякий раз, когда они сходят на берег, вполне оправдывали их опасения. Но подобное мародерство считалось самым постыдным способом войны, и потому им не было никакой пощады, когда каперов ловили на месте преступления. С другой стороны, и команда каперских судов также не давала никому пощады во время своих разбойничьих экспедиций.

Старики безмолвно и неподвижно сидели на своих местах с выражением непомерного ужаса на бледных, вытянувшихся лицах, а молодые девушки, утопая в слезах, кинулись в ноги капитана и, ухватившись за его колени, молили о пощаде и защите от насилий его людей. Капитан Витсералль, который, как я уже говорил раньше, был человек великодушный и гуманный, поднял их с земли, ручаясь своим словом, что никто не посмеет их оскорбить, а так как его присутствие было необходимо для дальнейших действий, то он избрал меня, как одного из самых юных и менее грубых людей своего экипажа для охраны молодых девушек и всей семьи, угрожая мне смертью, если я допущу кого бы то ни было войти в эту комнату до его возвращения, и, приказав мне защищать их в случае нападения даже ценою своей жизни от всякого оскорбления. Я в ту пору был молод, мягкосердечен и чист душой и сердцем, по сравнению с остальными моими товарищами, и был в восторге от возложенной на меня обязанности.

Я всячески старался успокоить встревоженное воображение девушек и разогнать из страхи. Но в то время, как я был занят этим благим делом, один из наших матросов, грубый ирландец, славившийся даже среди наших отчаянных молодцов своими зверствами и безобразиями, подошел к дверям и хотел ворваться в комнату. Я, конечно, воспротивился, крикнув ему строжайший наказ капитана. Но ирландец, заметив красоту девушек, совершенно освирепел и заявил, что он посмотрит, как такой мальчуган, как я, помешает ему войти, и видя, что я не соглашаюсь пропустить его, с бешенством накинулся на меня. Мне, однако, посчастливилось на этот раз оттолкнуть его, но он возобновил свое нападение. Девушки, дрожа и замирая от страха, следили за исходом этой схватки, от которой для них должно было зависеть все: и честь, и жизнь.

Наконец я был ранен в правую руку; тогда я выхватил левой рукой из-за пояса пистолет и выстрелом из него ранил ирландца в плечо. После этого, чувствуя себя не в полной силе и боясь, что на звук выстрела к нам мог явиться капитан, не любивший, чтобы с ним шутили, негодяй поспешил удалиться от двери. Тогда я обернулся к молодым девушкам, бывшим свидетельницами нашей схватки, и принялся успокаивать их, обещая защищать их ценой своей собственной жизни. Заметив, что из моей раны сочилась кровь, они все втроем принялись утирать ее своими платочками, полагая, что этим сумеют унять ее.

Вдруг мы услышали новую тревогу. Как оказалось, один из негров успел бежать и поднял тревогу по всей окрестности. Собрались люди со всех соседних плантаций, а так как наши часовые, как это почти всегда бывает во время грабежа, меньше думали о могущей грозить всем нам опасности, чем о том, чтобы не остаться как-нибудь внакладе, и потому были крайне небрежны в исполнении своих обязанностей, то они были застигнуты врасплох и едва успели бежать, предупредив наших об опасности. Командир судна успел собрать своих людей; нельзя было терять ни минуты, надо было отступить в строгом порядке: в этом было теперь наше единственное спасение.

Старый плантатор умолял меня остаться с его семьей и клялся сохранить мне свою дружбу до конца жизни. Но я, горячо поблагодарив его, поспешил присоединиться к своим товарищам. Однако прежде, чем я успел уйти, . старуха схватила меня за руку и надела мне на палец кольцо, которое сняла с своей руки и, поцеловав меня в голову, как сына, сказала: «И впредь поступайте так, как сегодня, относитесь к людям сочувственно и доброжелательно и оставайтесь так же благородны и доблестны, как в эту ночь!»

Сделав прощальный жест рукою по адресу молодых девушек, простиравших ко мне руки, я выбежал из комнаты глубоко растроганный и едва догнал своих, которые уже начали отступать, обмениваясь одиночными выстрелами с преследующей нас толпой. К счастью, эта беспорядочная толпа, состоявшая из негров, мулатов, молодых и старых плантаторов, наполовину безоружная и совершенно недисциплинированная, легко могла быть отбита всякий раз, когда она отваживалась на нападение или начинала теснить нас. Но движимые злобой и ненавистью к нам, они продолжали преследование, рассчитывая осилить нас подавляющим большинством, так как к ним с каждой минутой подходили новые подкрепления, и толпа росла.

Это, конечно, не ускользнуло от внимания нашего капитана, который изо всех сил спешил к тому месту, где нами были оставлены шлюпки. Если бы неприятель догадался захватить их, то всякий путь к отступлению был бы окончательно отрезан.

Между тем, несмотря на усилия капитана, несколько человек из наших отстали и были отрезаны от нас, отчасти потому, что густая лесная чаща мешала свободно двигаться, отчасти также и потому, что вследствие полученных ран они не в силах были поспевать за нами. Отбив одну за другой несколько атак, из которых каждая последующая была более серьезной, чем предыдущая, мы наконец добежали до своих шлюпок и, не теряя ни минуты, стали грести изо всех сил к судну. Взбешенные нашим бегством плантаторы громадными толпами устремились к берегу, и мы слышали, леденея от ужаса, как наши отбившиеся товарищи взывали о пощаде, но вместо пощады их тут же постигла дикая расправа.

Капитан Витсералль был до того возмущен гибелью своих людей, что отдал приказание немедленно грести к берегу и атаковать толпу, ко мы не послушали его и продолжали изо всех сил грести к судну, невзирая ни на его гнев, ни на его угрозы.

Нас охватила паника, и эта беспорядочная стрельба с берега, которая в другое время вызвала бы у нас только смех, вселяла в нас суеверный страх. Судно наше стояло на якоре всего в каких-нибудь двухстах ярдах от берега, и мы в несколько минут подошли к нему. С берега продолжали стрелять по нас, но пули или не долетали или пролетали над нашими головами, не причиняя нам вреда. Едва мы вступили на палубу, как бросились к орудиям и, зарядив их картечью и шрапнелью, ответили неприятелю огнем по всему борту. Крики ужаса и отчаяния, вопли и смятение на берегу доказали, что наши заряды не пропали даром. Экипаж хотел вторично зарядить орудия и повторить потеху, но капитан воспротивился, заявив, что мы и так уже позволили себе слишком много, и, чтобы положить конец пререканиям, приказал сниматься с якоря. Благодаря свежему ветру с берега мы стали быстро уходить в открытое море и вскоре оставили далеко за собой злополучную плантацию.


ГЛАВА II

Нас преследуют два судна, от которых мы не можем уйти.Происходит сражение.Три акта морской драмы.Мы разбиты, капитан Витсералль убит.Я обобран и тяжело ранен.

Спустя недель шесть после только что описанных событий на наши головы обрушилось новое, еще горшее несчастие. Выйдя из испанских вод, мы попутно взяли несколько призов; покончив с последним из них и посадив на него часть нашей команды, мы расстались с забранными судами. Так как «Ривендж» находился вблизи берегов, а с моря дул сильный ветер, то мы вынуждены были спешно уходить, чтобы нас не выкинуло бурей на берег. Всю ночь мы уходили от берега, но на рассвете, когда ветер стих и прояснело, увидели, что ушли очень недалеко по причине сильного встречного течения.

Вдруг марсовый матрос крикнул сверху, что в открытом море показались два паруса. Тотчас же вызвали наверх людей и стали готовиться к погоне. Однако мы вскоре заметили, что и они, со своей стороны, вместо того, чтобы уходить, с самым решительным видом идут прямо на нас. Мы быстро приближались друг к другу, а потому в самом непродолжительном времени могли убедиться, что эти суда были из числа крупных и сильно вооруженных. Одно из них нам было даже хорошо известно; это был французский капер «Эсперанс», несущий шестнадцать орудий крупного калибра и снабженный отборной командой в 120 человек. Другое судно оказалось испанским капером, крейсирующим совместно с «Эсперанс», вооруженным 18-ю орудиями и снабженным хорошим экипажем.

Наше нормальное число людей превосходило несколько число 100, но потеряв в деле немало людей убитыми и ранеными, наш экипаж в настоящий момент едва достигал цифры 55 человек. Видя столь превосходящие силы наших противников, мы приложили все усилия, чтобы уйти, но имея берег с подветренной стороны и неприятельские суда с наветренной, не в состоянии были что-либо сделать, а потому волей-неволей пришлось принять сражение при заведомо неблагоприятных для нас условиях.

Капитан Витсералль, бывший душой своего экипажа, не ударил лицом в грязь и в этом тяжелом случае. Он отдавал свои приказания с величайшим спокойствием и самообладанием; приказал убрать все малые паруса и приготовился встретить неприятеля. Когда все было готово, он созвал весь экипаж на корму и обратился к нам с речью, желая внушить нам тот же пыл и воодушевление, каким был исполнен сам. Он напомнил, что мы уже не раз побеждали врага вдвое сильнейшего, чем мы, что мы не так давно еще отбили атаку этого самого французского капера «Эсперанс», а об испанце и разговаривать не стоит; стоит только нам схватиться врукопашную, чтобы наши тесаки доказали этим дуракам наше превосходство. Далее он стал нам доказывать, что все наше спасение зависит всецело от нашего собственного мужества, так как мы столько наделали зла по всему побережью, и наше последнее нападение на плантацию приняло столь дурной оборот, что мы не можем надеяться ни на какое помилование или снисхождение в случае поражения. Убеждая нас вести себя хорошо и отважно биться с врагом, он в то же время обещал нам победу. И вся команда до такой степени верила в своего капитана, что мы приветствовали его речь троекратным единодушным «ура»! Тогда он скомандовал нам встать по местам и вслед за тем, приказав поднять английский флаг с изображением св. Георгия Победоносца, пошел навстречу врагу.

Французский капер первый поравнялся с нами, и так как дул едва приметный ветерок, то подходил медленно. Капитан его окликнул нас и заявил, что его судно — «Эсперанс», а наш ответил, что это нам хорошо известно, и что им также известно, что его судно — «Ривендж». Тогда француз, подошедший уже совсем близко, лег в дрейф, весьма любезно заявив, что он действительно знает, с кем имеет дело, а также знает, с каким доблестным и отважным моряком его столкнул случай. В ответ на эту любезность капитан Витсералль, стоявший у шкафутов, высоко приподнял свою шляпу в знак признательности за доброе слово.

Действительно, превосходная репутация капитана Витсералля была всем известна, а также было известно и то, что эти два судна — «Эсперанс» и «Ривендж» — должны были столкнуться не на шутку, и что столкновения этого лучше было бы обоим избежать, так как победа, кому бы она ни досталась, будет стоить, несомненно, недешево. Поэтому командир «Эсперанса» обратился снова к капитану Витсераллю, заявив, что Витсералль ввиду явного превосходства, вероятно, поспешит спустить свой флаг и сдастся, не рискуя жизнью своего экипажа. На это наш капитан ответил самым любезным, но вместе с тем и самым решительным отказом.

Теперь суда находились уже совсем близко друг от друга, так что с одного судна на другое можно было перебросить сухарь. Великодушные переговоры между командирами продолжались до тех пор, пока испанский капер не подошел к нам совершенно близко с кормы.

— Теперь вы видите ясно наши силы, — сказал француз, — не вступайте в бой при таких чудовищно неравных шансах; пощадите ваших смелых и преданных вам людей, будьте гуманны.

— В благодарность за ваше доброе отношение ко мне, — сказал капитан Витсералль, — я предлагаю вам обоим пощаду и пощаду вашему частному имуществу, если вы спустите свои флаги.

— Да вы в уме ли, капитан! — воскликнул командир французского судна.

— Вы признаете, что я жил с честью, — продолжал капитан Витсералль, — так признайте же теперь, что я сумею с честью победить вас или умереть, если мне так суждено. Мы теперь сразимся; из любезности я вам предлагаю первому открыть по нам огонь!

— Нет, это невероятно! Это невозможно! — воскликнул француз, почтительно снимая шляпу.

Наш капитан сделал то же, затем сойдя со шкафута, отдал приказание готовить орудия и, дав французу приготовиться, пустил ракету, которую держал в руке как сигнал для начала сражения. Вслед за тем мы открыли бортовой огонь по неприятелю, который отвечал нам тем же. В продолжение четверти часа мы обстреливали друг друга, когда испанец подошел к нам с наветренной стороны с целой тучей людей, повисших на снастях и готовившихся устремиться на абордаж. Но мы вовремя успели предупредить их, повернув судно и открыв по всему борту огонь по испанцам. Орудия наши были заряжены свинцовыми пулями и картечью, а испанцы гроздью висели на снастях, готовясь спрыгнуть к нам на палубу, и потому наш огонь произвел среди них страшное опустошение; вся их палуба была усеяна убитыми и ранеными. Напрасно офицеры старались ободрить людей, которые теперь вместо того, чтобы устремиться на нашу палубу, покинули даже свои места и, как перепуганные овцы, бежали вниз. Француз, видя панику и беспорядок на борту своего союзника и желая дать ему время оправиться, изменил свое направление, подошел к нам с борта, и его люди устремились на наше судно, но мы этого ожидали и были готовы встретить их с честью; в несколько минут очистили от них свою палубу. Тем временем испанец, который запутал свой бушприт в наших снастях, прорубив их, высвободил себя и отошел в сторону. Тогда француз, видя это, также отошел и, забрав ветра, опередил нас.

Таков был первый акт этой морской драмы.

По сие время мы сравнительно очень мало пострадали и мало понесли урона благодаря неискусности наших врагов и благоприятно сложившимся для нас обстоятельствам, которые дали нам возможность воспользоваться невыгодами положения наших врагов.

Однако как ни были мы ободрены столь удачным началом, тем не менее наша малочисленность была так явна, что капитан счел своим долгом поднять все паруса и попытаться положить конец столь неравному бою, оставив своих противников далеко за собой. Но противники пытались воспротивиться этому бешеной канонадой, на которую мы отвечали со своей стороны, не переставая уходить на всех парусах до тех пор, пока у нас не была снесена передняя мачта и фор-марс, после чего судно перестало слушаться руля. Но хотя мы сильно пострадали и лишены были возможности уйти от неприятеля, мы продолжали непрерывно стрелять. Теперь оба неприятельских судна стали снова готовиться к абордажу.

Так как мы знали, что французский капер может подойти к нам только с наветренной стороны, — а он являлся нашим главным противником, — то мы перетащили на наветренную сторону еще четыре орудия, заряженных мушкетными пулями, чтобы с честью встретить французов; все люди были наготове со своими ручными гранатами и мушкетами, и в тот момент, когда они густой тучей, точно потревоженный пчелиный улей, готовы были спрыгнуть на нашу палубу, мы целым бортом дали по ним залп чуть не в упор, и люди, как отравленные мухи, десятками посыпались со снастей в одну общую груду, раненые, убитые и здоровые; потребовалось все мужество и решимость их командира, который поистине был отважный и смелый человек, чтобы собрать вокруг себя остаток своих людей и увлечь их за собой на абордаж, так что в конце концов ему удалось перебросить к нам человек сорок. Они добрались до нашего бака, с которого вытеснили нашу малочисленную команду, и сумели удержаться здесь, не продолжая, однако, далее своего натиска и, вероятно, выжидая подкрепления со стороны испанцев, которые собирались абордировать с подветренной стороны. Это поставило бы нас между двух огней и принудило бы драться на два фронта, что было совершенно немыслимо при нашей малочисленности.

Вдруг на наше счастье ветер, все время дувший очень слабо, совершенно упал; наступил почти полный штиль; мертвая зыбь отделяла нас от француза, а испанец, который в это время находился у нас с подветренной стороны, не имея ветра в парусах, не мог нагнать нас, и вскоре его стало сносить течением все дальше и дальше. Французы, занявшие позицию у нас на баке и отрезанные от своих, очутились как бы в западне. С торжествующим криком пустили мы в них несколько ручных гранат и устремились со своими коротенькими пиками. Неприятель поспешил прыгнуть за борт, спасая жизнь. После этого наступил поневоле перерыв в сражении, и этим закончился, так сказать, второй акт этой тяжелой морской драмы.

До сих пор сражение велось с благородной решимостью, но без особого озлобления. Но после этой первой рукопашной схватки между нашими и французами и страшного избиения последних обе стороны, видимо, рассвирепели. Снова началась адская канонада со стороны обоих наших противников, на которую мы отвечали с таким же рвением, но так как на море была мертвая зыбь, то нас так сильно качало, что снаряды шлепались в воду, не принося никому серьезного вреда. Видя это, обе стороны мало-помалу прекратили стрельбу, тем более что течение несло нас все дальше друг от друга. Во время этого перерыва военных действий наши враги какими-то судьбами подошли ближе друг к другу, хотя их отнесло далеко от нас, и мы увидели, что испанцы спустили два больших катера, в которых находилось человек по двадцать, если не больше, в каждом, и хотели переправить их на французское судно, чтобы пополнить значительный урон, какой понесли французы. По приказу Витсералля, мы стали стрелять по катерам, стараясь потопить их; после двух-трех неудачных выстрелов одно наше ядро пробило шедший впереди катер и почти моментально затопило его; люди с другого катера поспешили на помощь тонущим товарищам, стараясь спасти их, но мы открыли по ним береговой огонь, и, обезумев от града сыпавшихся на них со всех сторон снарядов, люди, находившиеся во втором катере, кинув товарищей, повернули назад к своему судну, спасая свои собственные жизни и предоставив погибающих их участи.

После этой неудачной попытки оба неприятельских судна снова начали стрелять в нас, но за дальностью расстояния, не попадая в цель, вскоре прекратили и решили ждать, когда снова подует ветер и даст им возможность продолжать сражение с большим успехом.

Было около одиннадцати часов дня; сражение продолжалось уже целых пять часов. Пользуясь перерывом, мы поспешили восстановить свои силы пищей и собраться с духом для новых геройских подвигов. Во все время, пока длился бой, все мы были до того возбуждены, что не имели даже времени опомниться, но теперь, немного успокоившись, начали отдавать себе отчет в нашем положении и становились озабоченными и удрученными. Усталость и истощение сказывались также на нашем настроении; мы знали, что наши лучшие люди были или убиты или ранены, словом, выбыли из строя, а враг, несмотря на свой громадный урон, все еще был очень силен: он не собирался уходить, а намеревался продолжать бой, из чего мы могли заключить, что он был не только многочислен, но смел и решителен.

Счастливая случайность и искусство нашего командира до сего момента давали нам перевес над врагом, но счастье могло изменить, а нас было так мало, что одолеть было нетрудно. Но наш капитан тотчас же заметил настроение своих людей и стал хвалить нас за геройство; он говорил, что каково бы ни было мужество и присутствие духа командиров и офицеров на неприятельских судах, все же несомненно, что люди поражены паникой, удручены своей неудачей, и если они по принуждению начальства сделают еще попытку взять нас на абордаж и им не посчастливится опять, как он надеялся, то никакие силы не заставят их продолжать бой; тогда капитанам поневоле придется отказаться от преследования. В заключение Витсералль торжественно поклялся, что не спустит флага до тех пор, пока будет жив, и спрашивал, кто из нас настолько низок, что изменит своему флагу, кто откажется постоять за него. Мы отвечали троекратным «ура»! «Ура» это было слабое, потому что нас было мало, но мы были все до последнего воодушевлены решимостью постоять за своего капитана и за свой флаг.

Капитан Витсералль позаботился о том, чтобы эти чувства в нас не остыли, и тотчас же распорядился раздать всем удвоенную порцию грога. По общему нашему желанию флаг прибили гвоздями к мачте, и мы с нетерпением ждали возобновления боя. В четыре часа пополудни поднялся ветерок, и оба неприятельских судна, подняв паруса, двинулись на нас, хотя не с прежней смелостью и отвагой. Они подвигались медленно, бесшумно, без выстрела, с неподвижно стоящими на своих мачтах людьми. Все это предвещало серьезную, решительную борьбу за победу.

Когда они подошли к нам на расстояние полукабельтова, мы приветствовали их троекратным «ура»! На наш вызов они отвечали тем, что подступили к нам с обеих сторон, и завязался бой жестокий, озлобленный, беспощадный. На этот раз француз не хотел идти на абордаж прежде, чем испанцы не возьмут нас на абордаж с подветренного борта, и потому он только время от времени угощал нас бортовым огнем, пока испанец не сцепился с нами; тогда француз налег на нас с носовой части. Испанцы успели уже взобраться на наш борт; мы с успехом оттесняли их, когда французы напали с носа. Мы дрались отчаянно, и наши пики давали нам такой перевес над ножами и мечами испанцев, что те стали отступать и покинули нашу палубу, усеянную их мертвыми и убитыми. Но прежде, чем мы успели отразить испанцев, французы с другой стороны устремились на нашу палубу и стали теснить ту небольшую горсточку наших, которая должна была встретить и отразить их. Французы прорвались и устремились на бок, где теперь собрались все наши. Борьба была отчаянная, но, в конце концов, наши пики и наше более выгодное положение преодолели их численность, и мы погнали их перед собой, даже завладели главной палубой, как вдруг наш командир, дравшийся впереди всех и воодушевлявший всех своим неукротимым мужеством, был ранен в кисть правой руки. Он перехватил меч в левую руку и продолжал теснить врага, ободряя нас своим примером, но одна пуля пронизала ему грудь навылет. Капитан Витсералль замертво упал на палубу. С ним как-то разом упали и мужество, и вера наших людей в себя; как бы в довершение несчастия, упали один за другим наш старший лейтенант и двое еще оставшихся в живых младших офицеров. Пораженные, удрученные люди вдруг остановились, растерянно озираясь кругом, ища предводителя, начальника.

Французы, видя это, возобновили атаку. Нашими овладела паника, и, побросав оружие, они стали просить пощады, тогда как еще за минуту победа была в наших руках. Таков был конец нашей кровавой драмы.

Из пятидесяти пяти человек двадцать пять было убито; почти все оставшиеся в живых были ранены. Большинство людей, бросив оружие, кинулось вниз, чтобы избежать тесаков освирепевших победителей. Я и еще человек восемь из наших, которых враги прогнали мимо люков, побросали оружие и просили пощады, на которую мы, однако, не могли надеяться. И действительно, в первый момент французы не щадили нас, и несколько из наших безоружных товарищей пало под их ударами. Видя это, я вскочил на шкафут и собирался уже прыгнуть за борт, надеясь, что после, когда бойня прекратится, меня выловят, но в этот момент французский лейтенант, подоспевший к нам, властным словом остановил своих освирепевших людей. Но ему удалось охранить только нашу жизнь, но не наше имущество; победители тотчас же принялись грабить и обирать нас до нитки. У меня отняли все, что только я имел: часы, кольцо и меч, некогда принадлежавший доблестному французу. А так как я недостаточно проворно раздевался по желанию матроса-мулата, который избрал меня на свою долю, то он ударил меня рукояткой своего пистолета под левое ухо, от чего я кубарем полетел в люк и остался лежать в трюме без сознания.


ГЛАВА III

Нас запирают в трюме «Ривенджа» и обращаются очень жестоко.Затем нас берет в плен капер «Герой».Меня отвозят в госпиталь в Порт-Рояль, где я встречаю жену доблестного француза.Ее экзальтация при виде моего положения.Ее наказывает один из моих товарищей.

Придя в себя, я увидел себя совершенно нагим и почувствовал страшную боль; оказалось, рука моя была переломлена, а плечо жестоко разбито и повреждено. А так как я еще ранее получил три глубоких ножевых раны во время боя и потерял много крови, то не имел силы ни подняться, ни что-либо сделать для себя. И я лежал, стеная и дрожа от озноба, совершенно нагой на судовом балласте, по временам переживая отдельные минуты боя, вспоминая смерть нашего благородного капитана, утрату нашего судна, гибель стольких из нас и утрату нашей свободы.

Спустя некоторое время доктор по приказанию командира французского судна спустился вниз и перевязал мои раны; но при этом он обращался со мной в высшей степени варварски. Когда он ощупывал мою сломанную руку, то причинил при этом такую адскую боль, что я не мог удержать криков, но он заставил меня замолчать ругательствами, бранью и ударами, пожелав мне, чтобы я сломал себе шею, чтобы его не заставляли беспокоить себя моим лечением. Тем не менее он все-таки перевязал раны из страха перед своим командиром, но в назидание толкнул меня в бок ногой и ушел.

Вскоре после того наши суда разошлись. Четырнадцать человек из нас, особенно тяжело раненных, были оставлены на «Ривендже», куда перешли двадцать человек команды и два офицера с французского судна с приказанием отвести судно в Порт-о-Пэ. Остальные англичане были переведены на французский катер, который ушел от нас в поисках новых, более прибыльных приключений.

Час спустя после нашего отплытия офицер, командовавший нашим судном, заглянув в люк и увидя меня совершенно нагим, кинул мне пару брюк, брошенных кем-то из французских матросов за негодностью, да еще такую же рваную рубаху. С невероятным трудом я облачился в это тряпье и вместо перевязи для своей сломанной руки повесил себе на шею обрывок веревки, найденный тут же в трюме; под вечер я выбрался наверх, желая освежиться вечерним ветерком.

В продолжение нескольких дней мы, несчастные пленные, невыразимо страдали не только от наших ран и увечий, но еще более от дерзости, издевательства и жестокого обращения с нами французских матросов, наших озлобленных победителей. Один из них, завладевший моими часами, по нескольку раз в день подходил ко мне и, подставляя мне под нос часы, насмешливо спрашивал, не желаю ли я узнать, который теперь час. Другой, присвоивший себе мое кольцо, вертел им у меня перед глазами и рассуждал вслух о том, что его возлюбленная будет очень гордиться этим кольцом, особенно когда узнает, что оно взято у побежденного англичанина. И я должен был принимать все это молча, без малейшего протеста.

На одиннадцатые сутки после взятия нашего «Ривенджа», когда мы подошли к самому Порт-о-Пэ, рассчитывая еще до ночи встать на якорь, вдруг поднялась страшная суетня и тревога на палубе; очевидно французы подымали все паруса и спешили от кого-то уйти; затем, когда мы услышали, что из кормового орудия был дан выстрел, то с уверенностью решили, что нас преследуют. От радости мы, пленники, крикнули «ура!», на что французы с верхней палубы грозили стрелять в нас, но мы знали, что они не посмеют этого сделать. «Ривендж» был так сильно поврежден в бою, что нельзя было надеяться уйти от погони, а наличные силы экипажа были до того незначительны, что о сопротивлении нечего было и думать. Наконец мы услышали, что завязалась перестрелка. Одно или два ядра ударили в корпус нашего судна, а когда вслед за тем по нам открыли бортовой огонь, то французы спустили свой флаг, и мы испытали радость, видя, как этих нахалов и бахвалов загнали в трюм на наше место. Теперь пришла им очередь выносить насмешки и издевательства, а наша — торжествовать, и мы воспользовались этим, чтобы вернуть себе свою одежду и вещи, отнятые ими у нас.

— Который час, monsieur? — спросил я у француза, завладевшего моими часами.

— К вашим услугам! — отвечал тот и, покорно достав из кармана мои часы, передал их мне.

— Благодарю, — сказал я, беря часы и сопровождая свою благодарность пинком в живот, отчего он дважды перевернулся и покачнулся; чтобы помочь ему удержаться на ногах, я дал ему еще пинок в зад. — Ну-с, а кольцо, monsieur, которое предназначалось для вашей возлюбленной, нельзя ли и его получить?

— Вот оно! — покорно отозвался матрос.

— Благодарю вас! — повторил я и наградил его теми же двумя пинками. — Скажите вашей возлюбленной, что я посылаю ей вот это!..

— Эй, послушай, братец, — закричал один из наших, — позволь побеспокоить тебя просьбой вернуть мне мой пиджак, который одолжили у меня несколько дней тому назад; взамен его я предложу вам эту пару железных подвязок, которые вы будете носить вместо меня; я уверен, они вам придутся по мерке!

— Monsieur, мне кажется, ваш костюм вам не к лицу, а мне он как раз впору!

— По вашей милости я остался совсем наг, — сказал я, обращаясь к третьему, хорошо и щеголевато одетому. — Я буду вам очень признателен, если вы разденетесь до рубашки: ваше платье как раз будет по мне!

Обобрав таким образом до нитки наших врагов, мы принялись награждать их пинками и тычками в продолжение получаса и так старательно, что все они остались лежать в куче, на балласте судна, а мы после того все вышли на палубу.

Капер, взявший нас в плен, был капер «Герой» из Нью-Провиденс. Французов сняли с «Ривенджа», а несколько своих людей поместили к нам, чтобы они отвели «Ривендж» в Порт-Рояль. Мы как раненые и не высказавшие желания перейти на «Герой» были оставлены. По прибытии в Порт-Рояль мы получили разрешение лечь в королевский госпиталь для излечения.

Подымаясь по лестнице госпиталя в первый этаж, где мне было отведено помещение, я встретил жену того самого доблестного француза, которого я убил выстрелом из револьвера, и которая ухаживала здесь за своим больным сыном. Несмотря на то что я за это время страшно изменился, она тотчас же узнала меня и, увидя меня бледным, истощенным, с рукой на перевязи, кинулась на колени и громко возблагодарила Бога, воздавшего нам хоть отчасти за то бесконечное зло, которое мы обрушили на ее голову. Она испытывала такую дикую радость, когда слышала, как многие из нас погибли в неравном бою, радовалась смерти капитана Витсералля, который был к ней так добр, так почтителен, так снисходителен, что мне эта злая радость ее показалась возмутительной.

Оказалось, что меня поместили не только в ту же палату, но даже и на соседнюю с ее сыном койку. Волнение при вторичном взятии нашего «Ривенджа», усилие при избиении французов мне очень повредили и сильно меня истощили. У меня сделался тиф, а она, эта женщина, ликовала и злорадствовала, видя мои страдания и издеваясь над моими стонами. Это продолжалось до тех пор, пока заведующий больницей не сказал ей, что ее сын был принят в госпиталь вместо тюрьмы только по особой милости, и если она не будет держать себя как следует, он запретит пускать ее в госпиталь, а если она позволит себе еще хоть раз мучить больных своими издевательствами, то он отправит ее сына в тюрьму — оканчивать свое выздоровление. Это заставило ее очнуться, и она стала просить о прощении, обещая не затрагивать, не оскорблять меня, но она едва могла выдержать один или два дня, и, когда хирург, делая перевязкумоей руки, удалял осколок кости, и я не мог удержать вопля мучительной боли, она громко расхохоталась. Тогда один из моих товарищей по «Ривенджу» так возмутился этой бесчеловечностью, что, не желая ударить ее как женщину и зная, чем причинить ей еще большую боль, занес свой тяжелый кулак над ее раненым сыном и ударил его по только что затянувшейся ране, которая под этим ударом раскрылась.

— Вот вам муки и страдания, над которыми хохотать, злая чертовка! — крикнул он.

И этот роковой удар стоил жизни бедному молодому человеку.

Доктор был страшно возмущен этим варварским поступком, но сказал француженке, что она сама во всем виновата своей дикой жестокостью и бесчеловечностью. Между тем она, рыдая, упала перед сыном. Не знаю, поняла ли она это наконец или просто опасалась повторения этой дикой сцены, но только после того она больше не задевала меня. Но я видел, что она страшно страдала, видя, как я с каждым днем поправлялся, а ее сын заметно таял и слабел. Наконец я совершенно оправился и покинул госпиталь, надеясь никогда больше не встречаться с жестокой француженкой.


ГЛАВА IV

Плавание до Ливерпуля на «Самми и Китти».Встречаемся с непогодой.Мальчик за бортом.Чуть не утонул, пытаясь спасти его.Посещаю судовладельцев в Ливерпуле.Отправляюсь к берегам Африки на «Дальримпле».Прибытие в Сенегал.

Так как нам следовало много призовых денег, то я отправился к агенту в Порт-Рояле, желая получить аванс. Я застал его врасплох. Из-за смерти капитана Витсералля и очень многих наших офицеров он не знал, кто из оставшихся в живых имел право на призовые деньги, кто нет. Считая меня, судя по наружности, более честным и добросовестным, чем другие, или по какой-то другой причине, он попросил меня некоторое время побыть с ним и составить полные и правильные списки нашего экипажа, отметив убитых. Затем, осведомившись, не намерен ли я вернуться в Англию, агент предложил мне отправить меня туда и переправить через меня все отчеты и бумаги судовладельцу в Ливерпуль.

Так как я достаточно покаперствовал за это время, то, конечно, согласился на его предложение. Спустя два месяца по выходе моем из госпиталя, проведенных мною весело и приятно, я, совершенно оправившись от своих ран, отплыл на судне Вест-Индской компании «Самми и Китти» в Ливерпуль. Командиром здесь был капитан Кларк, человек грубый, но энергичный.

С первого же дня нас преследовала непогода: целую неделю громадные валы ходили по морю, и лишь на седьмые сутки ветер спал; но волнение на море было все еще очень сильное. Под утро я из любезности предложил заменить на время измучившегося рулевого, и вдруг слышу, что кто-то зовет меня по имени, но как будто издалека, точно из глубины моря. Удивленный, недоумевая, что это может быть, я кинулся на корму, перегнулся через перила и увидел под кормой барахтающегося в волнах маленького юнгу Ричарда Паллана. Мальчик сорвался с якорной цепи и, зная, что я у руля, стал звать меня на помощь.

— Человек за бортом! — крикнул я тотчас же.

Капитан поспешил вызвать людей наверх и приказал лечь в дрейф, но это было нелегко в такую погоду. Однако после долгих усилий нам это удалось; но мальчика сильно относило течением, и капитан Кларк, обычно очень смелый и решительный, на этот раз, видя опасность, грозившую мальчику, совершенно растерялся и не знал, что предпринять. Дело в том что родители Ричарда Паллана, зажиточные коммерсанты из Ипсвитча, его хорошие знакомые и друзья, поручили своего мальчика его особому попечению, а теперь ему казалось, что мальчик должен неизбежно погибнуть, и растерявшийся капитан метался по палубе в страшном отчаянии. Волнение было слишком сильно для того, чтобы спустить шлюпку и рисковать жизнью нескольких человек, да и экипаж его был очень невелик, и едва-едва хватало людей, чтобы выполнять необходимые маневры.

Мальчик был всего в каких-нибудь ста ярдах от судна, и я высказал мысль, что человек, имея при себе надежный морской канат, за который его потом можно будет подтянуть к судну, мог бы доплыть до мальчугана, затем вместе с ним вернуться назад. Но капитан клялся и божился, что это невозможно, и громко кричал: «Какой черт согласится плыть в такую бурю?» Желая спасти мальчика, я вызвался сделать это, проворно разделся и кинулся в воду, обмотав вокруг пояса канат, совершенно новый и потому недостаточно гибкий, отчего петля, обхватывавшая меня вокруг бедер, соскользнула, когда я поплыл; однако я вовремя успел поймать канат, когда он скользнул по моим ногам, и, чтобы не потерять его, продел в петлю голову, одну руку и бедро, поплыл прямо к мальчику.

Плыть мне было легко, благодаря плотности воды в этих широтах, и я проплыл почти половину расстояния, отделявшего меня от мальчугана, когда канат на клубке запутался, и меня рвануло с такой силой, что я разом ушел под воду. Впрочем, я вскоре всплыл и продолжал плыть вперед. Тем временем на судне, чтобы спустить канат не задерживая, отрезали некоторые запутавшиеся его части, причем в спешке и волнении отрезали не тот конец, который следовало, и конец каната упал в море. Теперь на мне висел громадный конец тяжелого каната; кроме того, меня относило течением все дальше и дальше от судна. Мне тотчас же стали кричать, чтобы я плыл назад, но за шумом валов и дальностью расстояния я не мог разобрать, что они кричали и думал, что они подбодряли меня плыть дальше. Я плыл без особых усилий, но подвигался медленно.

Мальчика я видел только по временам, когда оказывался на мгновение на гребне волны. Он почти вовсе не мог плыть, а плескался без всякого толка, как маленький пудель, лишь для того, чтобы удержаться на поверхности. Между тем я начинал чувствовать тяжесть каната и понимал, что едва ли еще долго выдержу. Я начинал уже раскаиваться в своей поспешности, и мне казалось, что я даром пожертвовал своею жизнью, без малейшей возможности спасти мальчика. Тем не менее я продолжал плыть вперед и, когда приплыл на то место, где по моим предположениям должен был находиться мальчуган, оглянулся кругом, но не видя его, подумал, что он пошел ко дну. Однако взобравшись на гребень волны, я увидел его барахтающимся между волн, но уже совершенно выбившимся из сил.

Я подплыл к нему и окликнул; он еще был в сознании и услыхал меня. Я сказал, чтобы он ухватился за мою руку, но не дотрагивался до тела, иначе мы оба пойдем ко дну. Он обещал исполнить мое требование, и я протянул ему свою правую руку. Затем я подал знак, чтобы нас подтягивали канатом к судну, так как и не подозревал, что канат был отрезан. Оглянувшись, я испугался, увидя как далеко мы были от нашего судна. Я знал, что канат имел не более 100 футов длины, и потому сразу понял, что меня унесло течением, и сердце во мне упало.

Весь ужас моего положения стал мне ясен, и я понял, что безвозвратно погиб; тем не менее я боролся за жизнь, хотя канат страшно тянул меня вниз своею тяжестью; мало того, канат, тянувшийся за мной, пока я плыл вперед, хотя и мешал мне, но я все-таки почти не чувствовал его веса; теперь же, когда я держался на месте, тянул меня ко дну, а волны, на которые я раньше бодро взбирался, теперь налетали на нас сзади заливая нас или гоня вперед в своем буйном набеге. Я старался сбросить с себя канат, но петля затянулась, да и мальчик висел у меня на руке, и мне было трудно освободиться от него. Однако мужество мое поддерживало то обстоятельство, что я видел, как на судне спускали шлюпку. Капитан, не решавшийся спустить шлюпку ради спасения одного человека, теперь, когда были двое за бортом, и один из них рисковал жизнью для спасения другого, стал настаивать на необходимости спустить шлюпку и спешить к нам на помощь. Для меня это были мучительные минуты. Но вот шлюпку спустили.

Опасность была так велика, что когда стали вызывать охотников, нашлось всего только три человека, согласившихся сесть на шлюпку, причем впопыхах они выехали всего только с двумя веслами и без руля. При столь неблагоприятных условиях шлюпка подвигалась весьма медленно против бурного моря; тем не менее вид ее ободрил меня.

Мои усилия были невероятны, но чего только человек не сделает под влиянием страха смерти?! Однако по мере того как шлюпка подходила ближе, мои силы быстро убывали. Теперь я часто подолгу останавливался под водой вместе с мальчиком, но затем снова выплывал вверх, как вдруг на нас налетела громадная, косматая волна, и мы очутились на несколько футов под водою. Силою вала мальчика прикинуло на меня, и он обхватил меня поперек туловища в тот момент, когда я был головою вниз. Я бился и боролся, чтобы освободиться от мальчика, но все было напрасно. Тогда я понял, что безвозвратно погиб, и целый рой мыслей и переживаний разом нахлынул на меня в эти короткие минуты. Я чувствовал, что ухожу все глубже и глубже, что меня все больше и больше тянет ко дну. Мальчуган, видя, что вместо того, чтобы выплыть на поверхность, я вместе с ним иду ко дну, вдруг выпустил меня и стал выбиваться на поверхность; я тотчас же перевернулся и тоже всплыл вверх и вздохнул полной грудью. Теперь я уже не думал о спасении мальчика и поплыл изо всех сил к лодке, которая была недалеко. Видя это, мальчик стал отчаянно взывать ко мне и молить не покидать его. Чувствуя себя достаточно оправившимся, я подумал, что смогу спасти и его, и себя, и вернулся назад. Я снова протянул ему руку, заклиная не цепляться за меня и снова старался бороться с волнами и удерживал на поверхности и себя, и его. Но силы начинали мне изменять, а лодка приближалась очень медленно, и мы снова начали тонуть, выбиваясь лишь на короткую минутку на поверхность, чтобы перевести дух. Боже милосердный, как медленно приближалась шлюпка! Но вот я начал терять сознание; мне стало казаться, что я среди каких-то зеленых полей; в этот момент матрос схватил меня и кинул на дно шлюпки, где я остался лежать подле мальчугана, окончательно лишившись чувств. Шлюпка с трудом и опасностью вернулась на судно. Не раз ее более чем наполовину заливало волной, а когда она подошла к судну, то не было возможности вынести нас из шлюпки. Пришлось спустить тали и на них поднять шлюпку после того, как спасшие нас матросы взобрались на палубу. Как ни было это трудно, тем не менее в конце концов мы были спасены. Канат оказался еще на мне, и, как мы впоследствии удостоверились, я все время выдерживал на себе тяжесть 70 ярдов каната. Однако мне этот подвиг не прошел даром, и я в продолжение нескольких суток не мог подняться с койки. За это время я строго проверил себя и свою жизнь и твердо решил исправиться в будущем.

Мы прибыли в Ливерпуль без дальнейших приключений, и я тотчас же отправился к судовладельцу с доверенными мне бумагами и документами.

Я сообщил ему все сведения, какие он только пожелал иметь; в заключение он спросил меня, желаю ли я продолжать каперскую службу или же предпочитаю принять место помощника на судне, отправляющемся к берегам Африки. Я осведомился, какова была цель этого плавания, и узнав, что судно шло в Сенегал за слоновой костью, воском, золотым песком и другими местными продуктами, получаемыми в обмен на товары английского производства, поспешил выразить свое согласие. Я упомянул здесь об этом, потому что если бы судно это отправлялось к берегам Африки для скупки невольников, как большинство судов, отправлявшихся в эти места, то я не согласился бы принять на нем место помощника капитана.

Несколько дней спустя я уже вступил в исполнение своих новых обязанностей на «Дальримпле» под командою капитана Джонса. При самых благоприятных условиях мы чрезвычайно быстро пришли в Сенегал и бросили якорь без всяких препятствий на высоте бара.


ГЛАВА V

Переправляясь через бар, т. е. мелководное место в Сенегале, наша шлюпка идет ко дну от налетевшего на нее торнадо.Мы спасаемся от акул и попадаем в лапы туземцев.Нас уводят внутрь страны и отдают в распоряжение короля негров, от злобы которого нас спасает вмешательство его фавориток и прислужниц.

Дня два спустя после нашего прибытия в Сенегал, хозяин другого судна, стоявшего здесь на якоре недалеко от нас, прибыл на наш борт и стал просить нашего капитана одолжить ему наш баркас и несколько человек матросов, чтобы съездить на берег. Наш капитан, бывший старинным приятелем этого господина, согласился оказать ему эту услугу, но так как несчастия со шлюпками и баркасами, переправляющимися через бар, весьма часты вследствие сильного и тяжелого морского прибоя, то на наш баркас были назначены лучшие пловцы всей команды, а командование поручено мне.

Нас было пять гребцов, и я на руле. Едва мы вышли на мелководье, как страшный торнадо[172], грозивший уже некоторое время нам издали, вдруг налетел с таким бешенством, какого нельзя себе даже представить ни в какой части света. Мы пытались было повернуть баркас по ветру, чтобы избежать бешеных порывов шквала и не дать ему перевернуть наше судно. Но это принудило нас взять курс на юг вдоль береговой линии. Долгое время нам удавалось уберечь баркас от крушения, и мы уже надеялись, что нам удалось преодолеть непогоду, как вдруг, когда мы очутились на мелком месте, среди косматых бурунов, нас нагнал громадный вал, захлестнул баркас по самые края и в одно мгновение потопил его.

Единственным спасением было добраться до берега вплавь, но расстояние, отделявшее нас от земли, было порядочное, и на всем протяжении пенились гребни беспрерывных бурунов. Но главнейшая опасность грозила нам не от бурунов, а от бесчисленного множества акул, которыми изобилуют эти места, и которые известны здесь чрезвычайной прожорливостью. Едва только наш баркас пошел ко дну, и мы все очутились в воде, как один из наших людей вскрикнул, схваченный акулой, и был мгновенно разорван ими на куски. Его кровь окрасила кругом всю воду, и это обстоятельство, привлекшее внимание всех остальных акул, вероятно, спасло нас.

Я никогда в жизни не забуду того ужасного чувства, какое испытывал все время, пока, напрягая все свои силы, плыл к берегу, ожидая ежеминутно, что одно из этих страшных чудовищ оторвет у меня руку или ногу. Если я случайно задевал одной ногой о другую, во мне мгновенно холодела кровь от ожидания страшного укуса акулы. Преследуемые этим убийственным страхом, мы плыли, невзирая на буруны и поминутно нагонявшие нас валы, к берегу, ища там спасения от акул. Грозный прибой то подхватывал нас, как щепки, и швырял далеко вперед, то отгонял обратно в море, кидая из стороны в сторону. Чтобы избежать ударов волн, мы ныряли под воду и, вынырнув, как только вал перекатится через нас, плыли дальше, напрягая все свои силы. Наконец совершенно измученные и выбившиеся из сил мы выбрались на берег. Но — увы! — это не было еще концом наших мучений.

Берег оказался песчаный, и этот наносный песок был до того легок и сыпуч, что когда мы ступали на него, то уходили в него чуть не по колена, но он тотчас же рассыпался, и набежавшая волна прибоя смывала нас обратно в море. Мы снова и снова старались выбраться на берег, но наши ноги не находили точки опоры. Наконец негры, бывшие свидетелями нашего крушения, целой толпой прибежали на берег, и когда море выкинуло нас на песок, изловили нас и оттащили на пригорок, где нас не могло смыть прибоем. Совершенно выбившись из сил, мы лежали неподвижно на песке, выжидая уготованной нам нашими спасителями участи. Прежде всего эти негры стащили с нас все, что было на нас, до последней нитки, а когда один из наших матросов попробовал запротестовать, то негр без дальнейших разговоров всадил ему острие своего копья в бедро.

Поделив между собой наши одежды, они после непродолжительного совещания связали нам руки и, окружив нас плотным кольцом хорошо вооруженных копьями и стрелами рослых людей, повели куда-то внутрь страны. Мы тронулись в путь с весьма невеселыми предчувствиями и мысленно прощаясь навсегда с синими волнами океана, с нашим судном и оставшимися на нем товарищами. Пески были страшно глубоки, а жара стояла положительно нестерпимая. Из-за отсутствия одежды, под палящими лучами полуденного солнца кожа наша трескалась от жары, во многих местах сочилась кровь, мы изнемогали от усталости, но негры заставляли нас идти вперед, подгоняя своими длинными копьями, как только мы замедляли шаг, и угрожали всадить в нас копья при первой попытке остановиться. Мы ждали только наступления ночи, думая, что она принесет нам временное облегчение. Наконец ночь настала. Негры принялись собирать валежник и зажгли костры, чтобы отогнать хищных животных, и затем расположились кольцом вокруг костров, поместив нас в середину. Мы надеялись, что теперь нам можно будет отдохнуть после всех испытанных нами мучений, но оказалось, что ночь была мучительнее дня. На нас обрушились целые тучи москитов, и укусы их были до того болезненны и ужасны, что мы доходили до бешенства. Так как руки у нас были связаны, то мы не имели даже возможности отогнать их, мы катались по земле как раненые звери, стараясь избавиться от наших жестоких мучителей. Но это привело только к еще худшим результатам. Так как тела наши были почти сплошь покрыты волдырями и пузырями, вызванными припеком солнца, то мы, катаясь по песку, давили эти волдыри, и в открытые раны забирался песок, причиняя нам невероятные мучения, и мы, молившие о наступлении ночи, теперь молили о возвращении дня, а многие молили о смерти.

Когда солнце взошло, мы двинулись дальше, причем наши проводники совершенно не считались с нашим состоянием и продолжали подгонять нас, как накануне. До полудня мы прибыли в какую-то деревню, где наши погонщики подкрепились пищей и питьем, а нам уделили по маленькой горсточке зерна и по чашке воды, после чего мы продолжали свой путь, минуя несколько небольших городов, состоящих, как и вообще все города этой страны, из небольших низких хижин, построенных из тростника, круглых, как шатры или муравейники, и оканчивающихся остроконечной, конусообразной крышей.

Этот день прошел почти так же, как предыдущий. Нас подгоняли кольями, когда мы замедляли шаг, и грозили смертью, когда у нас не хватало сил идти дальше. Но вот снова наступил вечер, и снова зажгли костры. На этот раз костры были громадные и горели гораздо ярче, вероятно, от того, что опасность от хищных зверей была теперь больше, чем в предыдущую ночь; мы теперь слышали их рев и вой, доносившийся со всех сторон, чего накануне не слыхали. Но зато и москиты не так сильно мучили нас, и нам удалось хоть сколько-нибудь отдохнуть и подкрепить свои силы сном, впрочем, довольно часто прерываемым. С рассветом мы снова пустились в путь, и, насколько можно было судить по солнцу, в направлении к востоку.

В продолжение первых двух дней пути нас встречали крайне недружелюбно жители попутных городов и селений, очевидно, потому, что это население часто страдало от вербовщиков, ведущих торговлю рабами.

Даже самый вид наших белых лиц был им ненавистен и противен; они предполагали, вероятно, что и мы явились сюда с той же целью, и теперь злорадствовали над нашим жалким положением. Но по мере того как мы подвигались в глубь страны, к нам относились дружелюбнее, на нас смотрели, как на особую породу людей, с веселым, добродушным любопытством, а женщины, видя, насколько мы измучены и изнурены, спешили принести нам как можно больше распаренных круп и козьего молока, что в значительной степени восстанавливало наши силы и позволяло нам продолжать путь, с боязнью останавливаясь на мысли о предстоящей нам участи.

Переплывая через небольшую речонку, которая, по-видимому, явилась естественной границей между двумя смежными государствами, мы были встречены огромной толпой негров, которые, казалось, хотели отбить нас от наших настоящих владельцев, но после довольно продолжительных переговоров они, как видно, сговорились, и дело кончилось тем, что к нашим неграм присоединился еще довольно значительный отряд новых встречных негров, в сопровождении которых мы тронулись дальше.

Вскоре мы пришли к довольно обширной пустыне и здесь сделали продолжительный привал, во время которого негры наполняли водой многочисленные фляги из тыквы или глины и собирали различные съедобные коренья и плоды.

Покончив с этими приготовлениями, мы вступили в пустыню. Нас ужасно поразил безотрадный вид этой бесплодной песчаной равнины, где на всем громадном ее протяжении не было видно ни единого кустика, ни малейшего пучечка травы, ничего, кроме однообразного сыпучего песка, столь легковесного, что при малейшем движении он взлетал вверх и подымал громадные облака тонкой, светлой пыли; ноги наши уходили так глубоко в этот песок, что мы с трудом выгребались из него, волоча одну ногу за другой. Но зато, когда настала ночь, мы были вполне вознаграждены за этот утомительный путь: не было надобности разводить костры, так как в этих местах не было никаких хищников, а главное, не было никаких москитов и других насекомых, так что мы могли беспрепятственно предаться сладкому сну и столь необходимому для нас отдыху. Поутру мы встали настолько подкрепленные и бодрые, что на этот раз могли почти весело продолжать свой путь.

Проходя по пустыне, мы видели много слоновых клыков, но слонов не встречали; оставалось только предположить, что сами слоны погибли при переходе через пустыню.

Но наши запасы воды истощились раньше, чем мы успели выбраться из пустыни, и мы испытывали страшные муки, идя под палящими, почти вертикальными лучами солнца в течение целого дня. Ночь также принесла нам мало облегчения, так как жажда продолжала мучить нас и ночью, а на следующий день, когда силы наши стали окончательно изменять, и мы уже обсуждали вопрос, не лучше ли лечь и предоставить нашим погонщикам приколоть нас и тем положить конец нашим мучениям, мы вдруг пришли к реке, которую, видимо, с большим старанием искали наши негры. Здесь все мы утолили свою жажду и остались отдыхать на берегу весь день, что для нас всех было крайне необходимо, так как даже сами негры были столь же измучены и истощены, как и мы. На следующее утро мы переправились через реку и углубились в лес; но так как лес этот тянулся по возвышенной местности, то москиты не так беспокоили нас, как на низменных местах побережья. Во все время нашего перехода лесом мы питались исключительно мясом птиц и животных, которых негры били с удивительной ловкостью своими копьями и стрелами.

Когда мы прошли лес, то вышли на большое открытое пространство, густо усеянное небольшими селениями и деревеньками, расположенными на расстоянии нескольких миль друг от друга. Каждая из этих деревень была окружена полями гвинейской пшеницы и кое-какими мелкими посадками. По пути мы весьма часто натыкались на группы негритянских хижин, покинутых их обитателями и наполовину разрушенных. Раньше, когда мы шли по побережью и до самой пустыни, мы нередко видели у туземцев европейское огнестрельное оружие, теперь же никакого иного оружия, кроме лука, стрел и копьев, в руках туземцев не видели. Проходя через какое-нибудь селение или деревню, мы каждый раз бывали окружены толпой любопытных, но вовсе не недоброжелательных людей, которые разглядывали нас, как диковинных зверей или птиц.

Однажды поутру мы прибыли в большой негритянский город; по мере приближения к нему наши погонщики стали принимать чрезвычайно важный, горделивый вид и погнали нас теперь впереди себя через толпу, словно похваляясь своей добычей, причем пели торжествующие победные песни и размахивали над головой своим оружием.

Пройдя таким образом более половины города, мы очутились перед группой домов или, вернее, хижин более щеголеватого вида, отделенных от остальных домов города высоким частоколом и представлявших собою, как мы узнали впоследствии, дворцовые помещения короля этой страны, предназначенные его женам и приближенным. Здесь нам пришлось прождать некоторое время за оградой, тогда как наши погонщики вошли в ограду и оповестили короля о том, какой дар они принесли ему.

Мы имели основание думать, что пленившие нас негры не были подданными этого короля, а, напротив, принадлежали к племени, воевавшему с ним и теперь решившему умилостивить слишком сильного для них врага принесением ему нас в дар. Наконец и нам приказали войти в ограду, и мы очутились в большом открытом здании, построенном, как и все остальные, из тростника и ветвей. В середине этого здания восседал прямо на полу, по-турецки, свирепого вида негр, которому прислуживали четыре молодые женщины. Он был стар, но ширококост и мускулист, худ, но, по-видимому, очень силен и весьма могучего сложения. Его угрюмые черты носили отпечаток свирепости и жестокости, а когда он делал движение рукой или ногой, видно было, что хотя он худ, но мускулатура его настолько развита, что едва ли кто посмеет с ним в этом поспорить. Что касается меня, то я никогда еще не видал такого человеческого экземпляра, являющегося столь ярким воплощением грубой животной силы и дикого варварства. Перед ним была разостлана циновка, и на ней разложены различные яства. За его спиной стояло несколько сановников с угрюмыми, мрачными лицами, державшие оружие короля, а по сторонам, на некотором расстоянии от этих сановников, стояли рядами другие негры с низко опущенными на грудь головами и скрещенными на груди руками, очевидно ожидая только приказания короля, чтобы тотчас привести его в исполнение.

На короле, равно как и на четырех женщинах, прислуживавших ему, были одежды из голубого холста местного производства; одежда эта состояла из лоскута, обернутого вокруг бедер и нисходящего до лодыжек; все же остальные, за весьма малым исключением, равно как и все население города и страны, были совершенно нагие, мы — также благодаря заботам наших погонщиков. У женщин были еще надеты ожерелья из золотых бус, доходившие почти до пояса; кроме того, и у женщин, и у короля были широкие золотые обручи на руках, предплечьях и на ногах, немного повыше щиколотки. Молодые женщины, весьма миловидные и привлекательные, смотрели на нас с нескрываемым жадным любопытством, тогда как король зарычал на нас, как дикий зверь, так что кровь застыла у нас в жилах. Затем, поднявшись с пола, он взял из рук одного из своих приближенных свою саблю и направился прямо на нас. Так как я случайно стоял впереди всех, то он схватил меня за руку с такой невероятной силой, что у меня душа ушла в пятки, а другой рукой, в которой он держал саблю, он пригнул мою голову, и без того уже опущенную на грудь, еще ниже, и я был уверен, что в следующий момент он одним взмахом снесет мне голову с плеч, как вдруг молодые женщины, повскакав со своих мест, обступили его и мольбами и ласками старались уговорить его не приводить в исполнение его намерения. Наконец это им удалось; самая юная из них взяла из рук короля его саблю и отдала ее королевскому оруженосцу, а остальные увлекли короля на его прежнее место, после чего женщины обступили нас и принялись разглядывать и ощупывать со всех сторон, как делают дети с новой игрушкой, все время неумолчно расспрашивая о чем-то приведших нас сюда людей. Они были крайне удивлены длиною моих волос, которые я по тогдашней моде носил в косу; поймав меня за косу, они поочередно раза два сильно дернули за нее, желая убедиться, что волосы у меня действительно крепко приросли к голове. Наглядевшись вдоволь, они, наконец, приняли во внимание наше состояние и с разрешения короля принесли каждому из нас по полной чашке «куш-куша», т. е. разваренной в размазню кукурузы. Но так как руки у нас были связаны за спиной, то мы знаками дали понять, что не можем воспользоваться их угощением, и они тотчас же поспешили разрезать наши путы. Однако руки мои до того затекли, что я не в состоянии был владеть ими; заметив это, самая юная из женщин с нежной заботливостью принялась растирать их, стараясь восстановить правильное кровообращение и всячески высказывая нам свое соболезнование. Затем нас отвели в одну из ближних хижин, и здесь все тело наше смазали каким-то целебным маслом, благодаря которому по прошествии нескольких дней все наши язвы и поранения совершенно зажили. Положение наше здесь также очень изменилось: те самые люди, которые гнали нас, как скотину, поминутно подгоняя своими копьями, теперь были приставлены ухаживать за нами и прислуживать нам. А так как супруги или фаворитки короля часто наведывались к нам и требовали самого лучшего с нами обхождения, то нам оказывали всякое внимание и всячески берегли.


ГЛАВА VI

Меня отдают в рабы фаворитке старого короля.Уина помогает моей госпоже совершать ее туалет.Часто беседуя с ней, я крепко привязываюсь к ней.Моя ненависть к старому королю и ужас, внушаемый мне им, возрастают с каждым днем.Он убивает человека из лука, из которого бьют птиц.

Однажды поутру — это было недели три спустя после того, как нас поместили в одном из дворцовых помещений — меня призвали одного к королю, особо от моих товарищей. Когда я явился, мне надели на щиколотку левой ноги, а также на левую руку небольшие кандалы, соединенные между собой легкой цепью, а на голову обруч, утыканный перьями и напоминавший корону, и обернули меня куском легкого голубого холста вокруг бедер. Затем меня подвели к королю со скрещенными на груди руками и низко опущенной головой.

По его приказанию меня поставили за спину самой юной из четырех женщин, той, которая тогда так нежно и так заботливо растирала мои затекшие руки, и мне было дано понять, что отныне я — ее раб и должен служить ей, на что я с радостью согласился, хотя и не выказал в данном случае этой радости ничем. Я оставался безмолвным и неподвижным, все в той же покорной позе, вплоть до момента, когда принесли обед и сунули мне в руку большую тыквенную латку, наполненную куш-кушем, чтобы я поставил ее перед королем и его супругой.

Однако мой первый опыт прислуживания за царским столом оказался не особенно удачным: споткнувшись за циновку, служившую столом королю и его женам, я растянулся во всю длину и опрокинул всю латку куш-куша прямо на ноги королю. Он вскочил, зарычав как дикий зверь, а я кинулся в противоположный конец хижины, ожидая, что он убьет меня тут же на месте. К счастью, все блюда в этой стране подаются к столу остуженными, так что ноги короля от моей неловкости нисколько не пострадали, и моя повелительница без особого труда вымолила мне прощение, весело щебеча и смеясь как самому происшествию, так и моему видимому испугу. По окончании трапезы мне было приказано последовать за моей госпожой, которая удалилась в другую хижину, где она намеревалась согласно общепринятому здесь обычаю предаться сну во время самой сильной жары. Меня поставили у дверей, чтобы оберегать ее покой и не допускать никого беспокоить ее.

Теперь единственной моей обязанностью было ухаживать за моей госпожой. Она была главной фавориткой короля и так как была неизменно добра и мила, то я, пожалуй, не жалел бы даже и о своей утраченной свободе, если бы только не страх перед грозным старым монархом. Я знал, что мое спасение всецело зависело от моей молодой госпожи и ее благорасположения ко мне, и потому всеми зависящими от меня средствами старался угодить ей. Будучи молода, добра и великодушна, она была не требовательна и не капризна, и угодить ей было не трудно, а мое внимательное отношение к ее вкусам, привычкам и желаниям и быстрое, точное исполнение малейших ее приказаний совершенно покорили ее сердце. Ей было, наверное, не более семнадцати лет, но в тех местах девушка уже с 14-ти лет становится женщиной и часто даже раньше. По цвету кожи она была негритянка, но во всем остальном отличалась от этого типа: волосы ее, хотя короткие и волнистые, не были непомерно густы и сбиты наподобие войлока или овечьей шерсти, а нос, маленький и пряменький, нисколько не походил на широкие расплющенные носы негритянок; рот маленький, с пышными яркими губами, не растягивался до ушей при усмешке, но обнаруживал два ряда мелких блестящих, ослепительно белых зубов необычайной красоты.

Фигура ее была восхитительная: хрупкая, гибкая, удивительно пропорциональная.

Встав поутру, я сопровождал ее на вершину холма, непосредственно за оградой дворцовых строений, где моя молодая госпожа с восторженным благоговением поклонялась восходящему светилу. Затем она спускалась к реке и купалась, и как только волосы ее высыхали, она тотчас же причесывала их.

Эта обязанность причесывать молодую мою госпожу вскоре была возложена на меня, как только я успел присмотреться к этой процедуре. По прошествии некоторого времени я стал весьма искусен в этом деле; приходилось осторожно расчесав ее волосы, смазать их светлым душистым маслом, затем навить и спустить с крутой палочки ее натурально вьющиеся кудри, располагая их самым прихотливым манером на ее маленькой грациозной головке.

Покончив со своим туалетом, она отправлялась кормить свою дворовую птицу, молодых антилоп и других любимых ручных животных, после чего упражнялась часов до десяти в стрельбе в цель из лука, а в девять часов шла к королю, после чего все вскоре садились за обед. После обеда, если моя юная госпожа не оставалась отдыхать подле короля, она шла к себе и там отдыхала часов до четырех, когда снова шла к королю.

В те дни, когда король бывал занят или не в расположении, моя маленькая госпожа после четырех часов бродила по лесу или проводила как-либо иначе время по своему усмотрению вплоть до вечера. Надо отдать справедливость старому королю, что при всей своей дикой свирепости он не держал своих жен взаперти, а предоставлял им полную свободу действий.

Куда бы ни шла и что бы ни делала моя юная госпожа, я должен был неотлучно находиться при ней. Преданность и привязанность, какие я всегда выказывал и в глубине души питал к ней, не преминули расположить ее в мою пользу, и она всегда обходилась со мной ласково и даже дружески фамильярно. Язык этих негров состоит из сравнительно малого числа слов, и по прошествии некоторого времени, с помощью кое-каких знаков, жестов и мимики мы стали довольно хорошо понимать друг друга. Она выказывала самую живейшую любознательность относительно того, кто мы, т. е. я и мои товарищи, кем и чем мы были раньше у себя на далекой родине, и где и какова эта наша родина, и все время, когда мы оставались с ней с глазу на глаз, она закидывала меня вопросами, а я старался уразуметь эти ее вопросы и отвечать на них так, чтобы это было ей понятно. Хотя это и было весьма затруднительно поначалу, но со временем я изощрился, попривык, и дело пошло на лад. Она была чрезвычайно усердная и по-своему глубоко верующая; однажды утром, когда я по обыкновению сопровождал ее на молитву на вершину холма, она обратилась ко мне с вопросом, где мой Бог. На это я указал ей на небо, желая дать понять, что Бог в небесах; но она, видимо, поняла меня по-своему, чрезвычайно обрадовалась и сказала, что и ее Бог тоже на небе, и что если это не один и тот же Бог, то во всяком случае ее Бог и мой Бог, должно быть, друзья. И убежденная в своей правоте, она заставила меня преклонить вместе с ней колено и возносить хвалу солнцу, склоняясь челом до земли, и проделывать всевозможные телодвижения, значение которых для меня оставалось непонятным. Но так как я в это время молился своему Богу, то и не противоречил ей, тем более, что это, по-видимому, так радовало ее.

Эта мнимая общность религии как будто еще теснее связала нас, и я со своей стороны действительно всеми силами души привязался к этому прекрасному молодому существу. Я был счастлив и дружбой, и расположением, и единственным темным пятном на моем радостном горизонте являлся мрачный, свирепый, старый король, воспоминание о котором часто заставляло меня сдерживаться и даже несколько отдаляться от моей прекрасной госпожи.

Вскоре я убедился, что и она боялась старого дикаря не меньше, чем я, а ненавидела еще сильнее. В его присутствии она обращалась со мной сухо и строго, отдавая короткие приказания тоном избалованного ребенка, но когда мы оставались одни и не боялись быть увиденными, становилась ласкова и приветлива, и дружественно фамильярна, продевала свою черную ручку под мою и весело по-детски смеялась, указывая мне на разницу цвета кожи ее и моей руки, беззаботно болтая, как птичка, и всячески давая мне понять, что она рада, что мы одни, и что никто не мешает нам. Так как она по природе была очень умна и смышлена, то сразу заметила, что я обладаю множеством различных познаний, и что от меня она может узнать многое, но что многое другое, чему я мог бы научить ее, она не в состоянии была понять, и это внушало ей уважение ко мне.

Однажды, идя на прогулку в лес, я оставил ее лук и стрелы в хижине, которую занимали мои товарищи-европейцы; когда она обратилась ко мне и потребовала свой лук, я сказал, что оставил его у товарищей, добавив, что я могу получить его, не имея надобности самому возвращаться за ним. Это ее весьма удивило. Сорвав кусок коры, я нацарапал на нем кончиком стрелы, что прошу товарища прислать мне с подателем лук королевы, затем, подозвав маленького негритенка, находившегося поблизости, я приказал ему в присутствии моей госпожи пойти и отнести этот кусок коры кому-нибудь из белых людей, а потом вернуться обратно сюда. Уина, так звали мою госпожу, с детским нетерпением ожидала результатов; спустя несколько минут мальчик вернулся и принес ее лук. Удивленная, но все еще несколько недоверчивая, она заставила меня потребовать письменно ее колчан, затем копье и различные другие предметы, и убедившись, наконец, что мы, белые люди, имеем способ сообщаться друг с другом на расстоянии, стала настойчиво требовать, чтобы я научил ее этому искусству.

Прежде всего, отойдя от меня на такое расстояние, что нельзя было слышать, она требовала, чтобы я отвечал ей; но видя, что я не мог этого сделать или, как ей думалось, не хотел, она разгневалась и сделалась не в духе. Я никак не мог убедить ее, каким образом мои соплеменники исполняли мои требования на расстоянии или, как ей казалось, слышали меня, а ее не мог слышать, но успокоил тем, что как только я достаточно изучу ее язык, то научу ее этому искусству. Она удовольствовалась этим, но тотчас поспешила взять с меня обещание, что никого другого, кроме нее, я этому не научу.

С помощью лодок на реке я объяснил моей госпоже, что я и мои товарищи прибыли на большом корабле из далекой-далекой страны по огромному озеру, берегов которого не видно, а также рассказал ей, каким образом мы попали в руки приведших нас сюда негров. От нее я узнал, в свою очередь, что эти негры заявили, будто мы вторглись в их страну, чтобы полонить невольников,

и что они победили нас в бою; этим объяснялись их победные, торжествующие песни, с какими они ввели нас в город и привели нас к королю. В другой раз, в ночное время, я пытался ознакомить ее с небесными светилами, объяснить ей их движение, но — увы — старания мои были напрасны; однако это еще более возвысило меня в ее мнении, и она высказала надежду, что когда я научусь вполне владеть ее родным языком, то научу ее всем этим премудростям.

Благодаря всем этим обстоятельствам молодая госпожа относилась ко мне не только ласково и милостиво, но дружески, как к равному себе товарищу, а отнюдь не как к рабу, давая мне при каждом удобном случае несомненные доказательства ее расположения ко мне. Большего я и не желал и даже, чистосердечно признаюсь, опасался как бы наша взаимная дружба не выродилась в другое, более серьезное и более опасное чувство. Чувствуя себя счастливым наедине с нею, я никак не мог даже в эти минуты отделаться от мысли о старом короле, присутствие и вид которого внушали мне непреодолимый страх.

Безудержная и беспричинная жестокость и зверство этого старого тирана отравляли мне всякую радость. Привыкший к виду крови и страданий, вероятно, с самого раннего детства, он был положительно недоступен никаким человеческим чувствам и издевался над муками тех несчастных, которые почти ежедневно за малейшие провинности, а иногда даже за пустяшную оплошность умирали от его руки. Однажды он забавлялся тем, что пускал мелкие стрелы, с какими местные негры охотятся на птиц, в привязанного к столбу казней человека, и в течение нескольких часов беспрерывно забавлялся этой стрельбой в живую цель, передразнивая возгласы, движения и стоны несчастного. Наконец одна из его стрел нечаянно попала в шею страдальца, и голова его беспомощно опустилась на грудь; тогда, видя, что забаве его конец, король пустил еще одну стрелу прямо в сердце, видимо, раздосадованный тем, что не имел возможности продлить мучения своей жертвы еще на несколько часов.

Я был немым свидетелем этой сцены, ужасной и возмутительной, как и многие другие, при которых мне приходилось присутствовать. Глядя на подобные вещи, мне постоянно приходило на ум, каким бы пыткам подверг меня этот изверг, если бы я имел несчастье каким-нибудь неосторожным поступком случайно возбудить его ревность или его подозрение. Мало того, я отлично сознавал, что даже без всякой серьезной причины или какого-либо основания достаточно было одного мимолетного подозрения с его стороны, одной случайной мысли, чтобы погубить мою юную госпожу и меня вместе с нею.


ГЛАВА VII

Я отправляюсь с королевской охотой.Мы охотимся на хищных зверей.Уине и мне грозит страшная опасность.Варварское обращение короля с моей юной госпожой.Я стараюсь утешить и успокоить ее.За меня и товарищей предложен выкуп.Тяжелое расставание с Уиной.Встреча с неприязненным племенем и прибытие наше в Сенегал.Возвращение в Англию.

Прошло четыре месяца с тех пор как мы находились в плену у негров, и я был рабом прекрасной Уины. Все обстояло пока благополучно. Настало время, когда король со всеми своими любимыми женами и большим отрядом охотников покидал свою резиденцию и отправлялся в глубь лесов на охоту. Товарищи мои остались в городе, а мне было приказано следовать за моей госпожой. Я отправился с тайным намерением бежать, если представится к тому случай во время этой экспедиции, так как мой страх перед старым дикарем был несравненно сильнее даже моей привязанности к Уине. Так как я еще не научился в совершенстве владеть луком и стрелами, ни метать дротик с таким искусством и ловкостью, как туземцы, то меня вооружили длинным копьем. Уина же одинаково хорошо управлялась и с дротиком, и с копьем и стреляла из лука в совершенстве, не зная ни промаха, ни минуты растерянности или смущения. Никогда не видал я ее более обаятельной и более прекрасной, как во время охоты. Ее смелость и ловкость, ее удивительная красота, пластичность движений и удивительное умениевладеть оружием очаровывали старого короля, и, как мне казалось, его любовь к ней объяснялась, главным образом, именно этими ее качествами, а совсем не другими ее достоинствами, душевными и умственными, которых он, по-видимому, вовсе не ценил в людях, а тем более в женщинах.

Старый король не спускал глаз у Уины; он положительно обожал ее; это было единственное существо в целом мире, обладавшее способностью укрощать его, сдерживать его бешеные порывы, его необузданные вспышки гнева, находившее слова и интонации, которые при случае могли побороть и победить его своеволие и упорство, но и то не всегда. Не будучи в состоянии каждый раз следовать за охотой по старости лет или иным причинам, король с видимой неохотой и опаской отпускал Уину, предостерегая ее от возможных опасностей и вменяя всем в обязанность охранять и оберегать ее; а когда мы возвращались с охоты, глаза старика прежде всего искали ее и светились восхищением и восторгом, приветствуя ее возвращение и любуясь ее красотой. Способ охоты, обычно практикуемый туземцами, состоял в облаве на зверя, которого гнали на охотников, расставленных кольцом, каждый на определенном месте. Гнали зверя загонщики, так как собак здесь не было совершенно.

Зверь, на которого здесь больше охотятся, это местный дикий кабан, а также шакал; кроме того, охотятся на леопарда, на горных диких кошек, местное название которых не удержалось в моей памяти, и на тигров, которые также встречаются в здешних лесах и джунглях. Хотя большинство этих животных очень свирепо и кровожадно, и охота на них представляется чрезвычайно опасной, тем не менее негры встречают зверя таким градом дротиков, стрел и копий и таким оглушительным шумом и криком, что зверь, ошеломленный, испуганный, теряется и почти всегда становится жертвой черных охотников, не успев даже причинить кому-либо из них серьезного вреда.

Но бывают и исключения; однажды, едва только загонщики успели проникнуть в чащу леса, как моя молодая госпожа, заслышав подозрительный шорох в соседних джунглях и не без основания полагая, что в этом месте должен появиться зверь, двинулась туда, опередив остальных охотников, чтобы первой встретить его. Я, по обыкновению, находился подле нее; вдруг громадный тигр выскочил из чащи, и она пустила в него свой дротик. Животное было ранено, но не насмерть, и обозленное причиненной ему раной на мгновение приостановилось, затем повернуло назад. Не теряя ни минуты, я вонзил ему свое длинное копье в шею с такой силой, что оно осталось торчать в ране. Но тигр сделал огромный прыжок, причем древко копья обломилось у самой раны. От этого острие копья только глубже вонзилось в шею тигра, но это не избавляло нас от опасности, а скорее, наоборот, увеличивало ее.

Уина бросилась бежать; я последовал за ней, надеясь, что нам удастся уйти от разъяренного зверя. Хотя мы кинулись назад тотчас же после того, как я ранил его, и бежали, как говорится, без оглядки, все же ушли недостаточно далеко, и тигр в два-три прыжка мог легко настигнуть нас. Юная госпожа моя была быстра, как лань, и потому успела опередить меня. Но, обгоняя меня, она схватила меня за руку и потащила за собой с такой силой, что я едва мог удерживаться на ногах. Охотники, видя опасность, грозившую Уине, и заранее зная, что их ожидает в случае, если с ней случится какое-либо несчастье, кинулись между нами и разъяренным тигром, преградив ему путь. После жестокой схватки, в которой несколько человек потеряли жизнь и многие получили серьезные ранения, зверя уложили, а голову его отрубили и в качестве трофея принесли королю. Это был поистине славный трофей, так как тигр этот был необычайно велик и по своим размерам и красоте мог быть назван диковинным.

Когда король узнал об опасности, грозившей прекрасной Уине, то стал ласкать ее, называя самыми нежными именами, и на глазах у него были слезы, настоящие слезы. Я своими глазами видел, как этот свирепый старик прослезился, и не мог не подумать, что и в груди старого изверга бьется человеческое сердце.

Уина сказала ему, что если бы я не предупредил первого прыжка тигра, никакие силы не спасли бы ее от смерти в когтях страшного хищника, и король, взглянув на меня, осклабился страшной улыбкой, которой он, вероятно, хотел выразить мне одновременно и свое одобрение, и свою благодарность.

Когда мы не гнались за зверем, то охотились на птиц, которыми буквально кишел весь лес. Птиц здесь бьют исключительно только из лука, мелкими, легкими стрелами, и я, не обладая в достаточной мере необходимой ловкостью, исполнял лишь роль легавой собаки, т. е. отыскивал в густой траве дичь, подбирал ее, а стрелы из убитой птицы вынимал и возвращал своей госпоже. Она била птицу всегда на лету; но из числа остальных охотников далеко не все могли 'Похвастать этим искусством.

Мало-помалу и я тоже пристрастился к охоте и к тем опасностям, с какими она почти всегда сопряжена здесь, и нигде и никогда не чувствовал себя так хорошо, как в лесу во время охоты. Мы охотились почти целых два месяца; наконец королю надоело, и мы вернулись в город. Здесь моя жизнь пошла своим прежним порядком. Благодаря милому нраву и доброму ко мне отношению моей юной госпожи, я был бы совершенно счастлив, если бы не новый ужасный пример безмерной и бесчеловечной жестокости старого короля, случившейся вскоре после нашего возвращения в город. Этот ужасный поступок грозного властелина вызвал у всех присутствующих чувство ужаса и отвращения и показал нам, что даже чарующее обаяние моей прелестной госпожи, его возлюбленной Уины, не всегда может укротить безумный гнев старого чудовища.

Однажды поутру я увидел, что один из телохранителей короля, всегда очень дружелюбно относившийся ко мне, один из немногих туземцев, с которыми я сошелся, был привязан к столбу казней против входа большого королевского шатра. При виде его немого отчаяния и скорби я, зная, какая участь ожидала несчастного, кинулся в хижину моей госпожи. Мое отчаяние было так велико, что я не в состоянии был вымолвить ни слова; я только обхватил ее колени и молящим голосом повторял имя несчастного, указывая ей на столб, к которому он был привязан. Она тотчас же поняла меня и, желая спасти человека или же исполнить мою просьбу, бросилась, не теряя ни минуты, в большой шатер короля и пыталась умилостивить старого дикаря, прося его пощадить жизнь несчастного. Но король был вне себя от злобы и дикого бешенства и наотрез отказался помиловать даже по ее просьбе. Схватив свою громадную саблю, он занес ее высоко над головой, намереваясь покончить разом со своим злополучным телохранителем; но Уина была проворна, как кошка, и на лету повисла на руке короля, отклонив и парализовав удар. Это окончательно взбесило старого изверга; глаза его разгорелись, как горящие уголья, и, обернувшись к молодой женщине с истинно дьявольским выражением злобы в лице, он ухватил ее за волосы и, протянув по земле, зажал ее между ног и занес над ней свою саблю, как бы собираясь одним взмахом отсечь ей голову. Я невольно вскрикнул от ужаса при виде грозившей ей опасности, но тотчас же подумал, что он все-таки не убьет ее. У меня не было при себе никакого оружия, но убей он ее, я бы, кажется, задушил его голыми руками, хотя это должно было стоить мне жизни. Наконец изверг выпустил из рук волосы Уины и пинком ноги отшвырнул ее от себя так, что она покатилась по земле, а он, взмахнув над головой своей страшной саблей, разрубил страшным ударом несчастного надвое с головы и до бедер так, что все внутренности его вывалились к его ногам. После этого страшного подвига король оглянулся на всех присутствующих с таким выражением, от которого у нас кровь застыла в жилах, и с сердито-нахмуренным лицом ушел к себе, предоставив нам управляться, как знаем, со своими чувствами.

Бедная Уина, напуганная и возмущенная обхождением с ней старого короля, как только я отвел ее в хижину, и мы остались с ней с глазу на глаз, тотчас же дала волю бушевавшим в ней чувствам, высказывая самое ярое отвращение и глубочайшее презрение и ненависть к своему супругу и горько сожалея о том, что связала свою жизнь с этим омерзительным для нее существом.

Весь дрожа от страха и ужаса при воспоминании об опасности, какой я подверг ее своей просьбой о заступничестве, и сильно взволнованный тем состоянием, в каком я видел ее теперь, я мешал свои слезы с ее слезами и вполне разделял ее чувства. Если бы нас увидел в эти минуты старый король, то нетрудно себе представить, что бы из этого вышло, но я даже не думал об этом тогда: мне было все равно! Я был молод, пылок, полон решимости и поклялся в душе, что будь, что будет, но я не позволю убить себя или ее, не отомстив за себя и за нее. Под конец она доплакалась до того, что заснула, а я осторожно ступая, вышел за дверь и занял свое обычное место во время ее сна — у самого входа в хижину. И хорошо было, что я вышел за дверь: не прошло и двадцати минут, как старый изверг, поборов свой гнев, вышел из своей хижины и направился к Уине, чтобы помириться с ней, так как эта молодая женщина была положительно необходима для его счастья.

Теперь он принялся осыпать ее ласками, сулил ей все, чего она могла пожелать, старался всячески задобрить ее, но я видел, что после отвратительной сцены, разыгравшейся утром, отвращение ее к нему удвоилось, и ей стоило громадных усилий, чтобы не дать ему этого заметить.

Во многих других хижинах королевского дворца жили и ютились десятки женщин, старых и молодых, и все они, как я узнал впоследствии, были жены или наложницы старого короля, но ни одну из них, кроме тех четырех, которых мы застали подле него, когда впервые были допущены в его присутствие, я никогда не видал с ним.

Благодаря расположению моей госпожи ко мне я имел возможность постоянно снабжать моих товарищей мясом, дичью и всякими лакомыми кусочками с королевского стола, и благодаря тому же вмешательству с ними во время нашего плена обходились хорошо.

Так прошло еще два месяца; я был счастлив в обществе прекрасной Уины и глубоко несчастлив в присутствии старого короля, взгляд которого не мог переносить без содрогания. Но вот однажды поутру нам, всем белым, приказано было выйти на площадь, где нас тотчас же окружил довольно многочисленный отряд вооруженных негров; вскоре стало ясно, что нас собирались отправить куда-то, но куда и зачем или с какою целью, этого нам не удалось узнать. Спустя немного времени толпа расступилась, и Уина, подойдя ко мне, собственноручно сняла с моей головы обруч, украшенный перьями, и маленькие кандалы с руки и с ноги и отнесла все эти предметы к ногам короля. Затем она вернулась ко мне и сказала, что с этой минуты я свободен, как и все мои товарищи, но что мне одному будет позволено остаться здесь при ней, если я пожелаю.

В первую минуту я ничего не ответил. Тогда она настоятельно стала просить меня остаться с ней и быть по-прежнему ее рабом, а так как не могла и не смела высказать своих чувств или прибегнуть к ласкам, чтобы уговорить меня, то она только злобно топнула своей маленькой ножкой о землю, выражая этим свою досаду и огорчение. В душе моей происходила борьба: я полагал, что нас отправляют в дар какому-нибудь другому королю, и сознавал, что нигде не могу рассчитывать на столь счастливую и легкую жизнь, как здесь в качестве раба Уины. Кроме того, я был искренне привязан к ней и за последнее время, пожалуй, даже более, чем привязан, а это-то и было опасно. Если бы старого короля не было в живых, то я охотно согласился бы провести весь остаток дней моих с Уиной и даже теперь еще колебался, невзирая на уговоры своих товарищей. Но вот толпа, окружавшая нас со всех сторон, снова несколько расступилась, и я увидел, что старый король смотрит на меня в упор; я почувствовал в этот момент, что затаенная ревность проснулась в нем, и понял, что, согласись я остаться здесь, я не мог бы поручиться ни за один час своей жизни.

Уина тоже обернулась, и ее взгляд встретился со взглядом короля. Прочла ли она в нем то же самое, что прочел я, не знаю, но только после того она не пыталась более удержать меня, а махнула рукой в знак того, чтобы мы отправлялись в путь, и медленно направилась к своей хижине.

Дойдя до дверей своего жилища, она обернулась в нашу сторону, и все мы преклонились перед ней, как один человек, затем тронулись в путь. Потом она еще раза два или три сделала нам прощальный знак рукой, и каждый раз наши стражи заставляли нас преклоняться до земли ей в ответ.

Затем я видел, как Уина поднялась на холм, куда обыкновенно ходила поклоняться солнцу, и оттуда в последний раз помахала нам рукой и рухнула на землю, как подкошенная, а немного погодя поднялась и, по-видимому, принялась возносить свои моления за меня ли, за себя ли, как знать?

Мы шли на северо-запад, и на этот раз наша стража обращалась с нами с величайшим почтением; ежедневно мы отдыхали во время пути с 10 и до 4-х часов пополудни, не считая ночи, которая, впрочем, у нас была довольно короткая, так как добрую половину ночи мы продолжали идти. Впрочем, идти ночью было гораздо легче и приятнее, не говоря уже о том, что за время нашего пребывания в этой стране все мы успели освоиться с местным климатом и местными условиями.

Пищевых припасов у нас на этот раз также было вволю, так как нас снабжали всем необходимым во всех попутных деревушках; кроме того, наш эскорт добывал в лесу сколько угодно всякого мяса и дичи, так как каждый из этих людей был прирожденный охотник, и у каждого был лук и стрелы. Все было бы прекрасно, если бы только нас не тревожила неизвестность относительно того, куда нас ведут, чего нам никак не удавалось узнать от наших спутников или, вернее, провожатых. Я почти постоянно думал о Уине и минутами раскаивался в том, что не остался с нею, опасаясь попасть в несравненно худшее рабство. Но при воспоминании о страшном дьявольском взгляде старого короля опять начинал думать, что так, как я поступил, было, пожалуй, лучше для нас обоих. Но за то теперь, когда судьба разлучила меня с моей прекрасной госпожой, я не мог не думать о ней, о ее милом, ласковом обращении со мной, ее чистой, детской привязанности ко мне, и как это ни странно, но я чувствовал, что и я люблю эту молодую женщину настоящей глубокой любовью, хотя она и чернокожая, люблю, так как не в силах не любить ее.

Но вот наши путеводители объявили, что теперь нам предстоит пройти несколько миль владениями другого короля, и что они не могут ручаться, как нас встретят здесь. Впрочем, это вскоре стало всем нам ясно, так как мы увидели позади себя отряд других негров, которые следовали за нами шаг в шаг, хотя и не нападали. Немного спустя другой, более многочисленный отряд преградил нам путь, и мы увидели себя окруженными. Тогда начальник нашего отряда приказал готовиться к бою. Нас он также вооружил крепкими копьями, так как это было единственное оружие, которым мы умели достаточно ловко владеть, и просил биться с общим врагом. Наш отряд был куда малочисленнее неприятельского, но зато у нас были все только отборные воины. Мы, белые, держались в кучке, порешив между собой защищаться до последней крайности, если на нас нападут, но не вмешиваться в битву без особой надобности.

Битва или, вернее, стычка произошла тут же в лесу без всяких предварительных приготовлений. Все кинулись врассыпную и, прячась за стволами деревьев, принялись пускать свои стрелы друг в друга, не принося никому серьезного урона. Но по прошествии некоторого времени они схватились врукопашную, и так как начальник нашего отряда убил начальника неприятельского отряда, то неприятель отступил как раз в тот момент, когда небольшой свежий отряд их устремился на нас, белых. Однако, видя, что мы намерены защищаться и не сдадимся без боя, а также, что люди нашего отряда спешат к нам на помощь, новый отряд, не вступая в бой, повернул назад и принял участие в общем бегстве. Тем не менее в наших руках осталось несколько человек раненых и пленных. Большинство из них были ранены птичьими стрелами, но так как бородки этих стрел изогнуты в виде французской буквы S, то извлечение их крайне болезненно. Я заметил, что единственным лечением ран являлась какая-то трава, которую они предварительно жевали, затем накладывали на раны; если же была повреждена кость, то рана считалась смертельной.

Теперь мы продолжали путь на восток, чтобы вновь вступить во владения нашего короля. Пленных и раненых мы оставили в ближайшей деревне, где получили еще подкрепление. Мы дали крюка, чтобы избежать встреч с этим враждебным племенем, и продолжали свой путь спокойно и без помех. На восьмые сутки, когда мы сделали привал, чтобы отдохнуть, один из наших воинов, взобравшийся раньше нас на пригорок, стал кричать и махать нам рукой. Мы побежали к нему и, очутившись на вершине холма, с неописуемой радостью увидали британский флаг на Сенегальском порте по ту сторону реки. Теперь мы поняли, что тем или иным способом наши соотечественники разыскали нас и потребовали нашего возвращения за известный выкуп. Так оно и оказалось; губернатор наш, узнав, что мы находимся в плену у короля этого племени, предложил ему приличный выкуп за нас, и король согласился вернуть нам свободу. Впоследствии мне удалось узнать, что король оценил нас по пятидесяти шести шиллингов с человека. Губернатор принял нас чрезвычайно ласково, затем отправил на наше судно, которое с полным грузом стояло на рейде, готовясь на другой день выйти в море. На судне нас встретили товарищи и сослуживцы, как воскресших из мертвых, так как считали нас давно погибшими.

На другой день мы снялись с якоря и после вполне благополучного плавания вернулись в Ливерпуль.


ГЛАВА VIII

Ливерпульские дамы чрезвычайно любезны ко мне.Меня представляют капитану Левии.Снова отплываю в Сенегал.Узнаю о заговоре относительно захвата судна, но нахожу возможность предотвратить его.Меня благодарит и вознаграждает судовладелец.Предпринимаю поездку в Лондон с капитаном Левии.Попутно нас задерживают разбойники с большой дороги.Заезжаем в таверну.Разгульная, городская жизнь.Переезжаем в уютный пансион для приезжающих.Сталкиваемся с правительственным сыщиком.Возвращаемся в Ливерпуль.

Так как наш капитан прекрасно отрекомендовал меня как образцового и весьма полезного офицера, кроме того, я и раньше был на хорошем счету у судовладельца, то по возвращении моем из Сенегала я был принят чрезвычайно хорошо и с несравненно большим вниманием, чем бы подобало молодому человеку в моем чине и моем возрасте; мне тогда было всего двадцать три года.

Мой плен у негров и рассказ о моих приключениях также возбуждали большой интерес. Сначала меня много расспрашивали об этом ливерпульские джентльмены, затем и одна дама, супруга одного крупного коммерсанта, слышавшая от мужа кое-что о моих приключениях и заинтересовавшаяся ими. Убедившись, что я довольно приличный и довольно воспитанный молодой человек, с манерами более изысканными, чем у большинства моих товарищей и сослуживцев, она решилась пригласить меня к себе на вечер, чтобы я развлек и позабавил ее друзей рассказами о моих приключениях. Все эти дамы особенно интересовались негритянской королевой Уиной, расспрашивали о самых мельчайших подробностях ее внешности, ее наряда и убора, и всячески старались угадать и уловить, было ли между мной и ею что-нибудь похожее на интригу. Они лукаво грозили мне розовыми пальчиками, когда я торжественно уверял, что ничего подобного не было, а две или три из них ласками и хитрыми уловками пробовали заманить меня в какой-нибудь дальний уголок и там старались выпытать у меня признание в том, что, по их мнению, было истиной, хотя я все время упорно отрицал их предположения.

Когда им, наконец, надоело расспрашивать меня о негритянской королеве, они принялись расспрашивать меня обо мне самом, и каким это образом я оказался не таким неуклюжим медведем, как остальные моряки дальнего плавания. На это я не мог ничего ответить, как только то, что в детстве я получил более тщательное воспитание; тогда они пожелали узнать, кто были мои родители, какое они занимали общественное положение, какого были происхождения и воспитания. Но не желая выдать своих семейных тайн совершенно посторонним людям, не желая говорить им о причинах, побудивших меня избрать столь скромное положение в жизни, я старался обойти все эти вопросы молчанием или отвечал уклончиво. Но это, по-видимому, только еще больше заинтересовало милых дам и усилило их расположение ко мне. В результате я получил очень много приглашений от этого избранного общества, невзирая даже на то, что мой скромный наряд моряка весьма мало соответствовал роскоши шелковых и бархатных камзолов и напудренных париков, украшавших в этих гостиных остальных кавалеров, как старых, так и молодых, ни атласным платьям с фижмами и фолбарами, оттенявшим прелести этих милых дам.

Сначала это не особенно меня радовало, но когда я постепенно освоился, то мне стало нравиться это общество. Вместе с тем явилась и новая забота — мое платье! Я стал стесняться своего костюма, особенно, когда замечал, что местные франты подносили лорнеты к глазам и принимались рассматривать меня, словно какое-то чудище. Однако, чувствуя за собой поддержку со стороны прекрасного пола, я находил в себе смелость пренебрегать мнением франтов. А дамы уверяли, что я прелестен в этом костюме, и были со мной чрезвычайно милы и любезны; одна пышная молодая особа, очень кокетливая, даже сказала мне, когда мы рядом стояли в глубокой нише окна, выходившего на море: «Раз вы умеете быть так скрытны по отношению к тому, что было между вами и маленькой негритянской королевой, то вы, конечно, можете рассчитывать на расположение многих здешних дам, которые умеют ценить в мужчине такую редкую скромность, особенно, если ею обладает такой привлекательный и интересный человек.» Но меня эта льстивая похвала не прельстила: у меня всегда почему-то стояла перед глазами та свирепая француженка, с виду такая же красивая, привлекательная, ласковая и в то же время такая жестокая, — и ее образ вызывал во мне неприятное чувство ко всем европейским дамам.

Мое вступление в избранное общество не осталось без последствий для меня; невольно я стал более тщательно относиться к своему туалету, более осмотрителен в своих словах и действиях, в своих манерах и выражениях, и все свои небольшие доходы тратил главным образом на украшение своей особы. В те годы существовало только два типа костюмов для моряков: костюм моряков северных морей и костюм моряков южных морей, приспособленные каждый к соответствующим климатическим условиям тех широт, в каких им приходилось преимущественно плавать.

Первый вид морской одежды состоял из синей грубого сукна куртки, такого же жилета и коротеньких брючек из того же материала; поверх синей куртки надевалась еще просторная парусинная рубашка или блуза; толстые шерстяные чулки и тяжелые башмаки с металлическими пряжками довершали костюм; головной убор состоял преимущественно из кожаной или клеенчатой шляпы с небольшими полями.

Второй вид костюма заключался в легкой синей коротенькой курточке со светлыми металлическими пуговицами и длинных белых полотняных брюках; мягкий красный пояс шерстяной или шелковый широкой полосой опоясывался вокруг талии; легкие туфли из лакированной кожи с пряжками и маленькая расшитая на одном углу мягкая круглая безкозырка-шапочка довершали этот костюм; в торжественных же случаях эту шапочку или фуражечку заменяла шляпа-треуголка с плюмажем.

Я носил костюм моряков южных морей, так как постоянно плавал в южных широтах. Так как волосы у меня были густые и красиво вились от природы, то я не прикрывал их по тогдашней моде париком, хотя пудренные парики были в большой чести у тогдашних моряков. Взамен парика я носил серьги, что тоже было в обычае у наших моряков.

Мало-помалу я становился все более франтоватым и изысканным светским человеком и всецело отдался веселому и милому обществу, в котором вращался.

Пока наше судно разгружалось и затем снова грузилось для предстоящего плавания, прошло целых два месяца. Я еще находился в Ливерпуле, когда туда пришло большое каперское судно, принадлежавшее тому же судовладельцу, как и наше. Это судно привело четыре весьма ценных приза. На другой день после его прибытия наш судовладелец пригласил меня к себе на обед, где я должен был встретиться и познакомиться с капитаном этого каперского судна. Это был человек, совершенно не похожий на нашего командира, капитана Витсералля, маленького, толстенького, коренастого человека с красным, обветренным лицом и грубоватыми, угловатыми манерами; вновь прибывший капитан был, наоборот, строен, миниатюрного сложения, смуглый, с черными, как уголь, глазами и волосами, красивый и изящный молодой человек, лет двадцати шести, не более. Я склонен был назвать его очень красивым жидком, и, как я узнал впоследствии, он действительно принадлежал к еврейской расе по происхождению, хотя не могу сказать, чтобы он в чем-нибудь придерживался обычаев или обрядов своего народа. Он был прекрасно одет, имел слегка напудренные волосы, стройный стан красиво облегал обшитый галунами жилет и богато изукрашенный ими камзол тончайшего сукна, красиво перетянутый мягким голубым шарфом. Пара небольших пистолетов с богатой серебряной насечкой и щегольский кинжал были засунуты за пояс, а сбоку болтался изящный кортик. На пальцах у него сверкали перстни с крупными бриллиантами; кроме того, в руках была небольшая трость с драгоценным набалдашником.

Я никогда еще не встречал столь элегантного, изящного и очаровательного господина и скорее принял его за одного из джентльменов, командующих королевскими судами, чем за капитана ливерпульского каперского судна. Говорил он хорошо, бойко, красноречиво и таким решительным командирским тоном, постоянно захватывая в разговоре первенствующую роль, что было даже, пожалуй, и не совсем удобно ввиду того, что все же он был здесь не первое лицо. В продолжение вечера наш судовладелец успел сообщить мне, что этот господин, выдающийся моряк и очень удачливый офицер, необычайно смелый и отважный, и что он зарабатывал громадные деньги, которые растрачивал так же быстро, как и наживал.

Этот господин, именовавшийся капитаном Левин[173], мне чрезвычайно понравился, и так как и он со своей стороны не пренебрегал моим обществом, то вскоре мы с ним очень сошлись, но к этому времени мое судно стало уже готовиться к отплытию. Я был назначен старшим помощником, что меня очень радовало.

Мы вышли в море с прекрасным, но весьма легким грузом, и первая часть нашего плавания не ознаменовалась ничем особенным. Торговали мы весьма удачно по всему побережью и, наконец, пришли в Сенегал, где рассчитывали сбыть остальную часть нашего груза. Это нам удалось и, совершив прекрасный обмен, хотя и далеко не столь прибыльный, как на побережье, что мы, впрочем, и не могли ожидать здесь, в городе, мы стали думать о возвращении в Англию. Капитан был очень весел, так как знал, что владелец судна и груза будет им доволен; кроме того, он имел долю в грузе, и потому прибыль распространялась и на него.

Мы только что приняли последнюю партию слоновой кости из губернаторских складов, и теперь нам оставалось только позаботиться о припасах и забрать побольше воды на обратный путь, когда случилось нечто, о чем я должен непременно вам рассказать.

Экипаж наш состоял из капитана и меня, его старшего помощника и двенадцати человек команды; четверо из них были те самые люди, которые одновременно со мной были забраны в плен неграми и потом выкуплены, как и я. Эти четверо были мне чрезвычайно преданы и любили меня, вероятно, главным образом за то, что я в бытность мою рабом королевы Уины всячески старался скрасить их жизнь и лишним лакомым куском, и всякими поблажками.

Младший помощник и остальные восемь человек матросов присоединились к нам в Ливерпуле. Все они были рослые, видные парни, но, как потом оказалось, слабохарактерные и безвольные. Но в этом мы убедились лишь впоследствии, когда мы уже вышли из порта. Одновременно с нами стоял на якоре в Сенегале низкий, окрашенный в черный цвет, невзрачный бриг, занимавшийся торговлей невольниками. Мы прибыли в порт вместе, и капитан брига был крайне удивлен и поражен этим обстоятельством, так как его судно считалось чрезвычайно быстроходным, а мы тем не менее побили его в быстроте во всех отношениях. Наше судно было самое быстроходное из всех ливерпульских судов, что было признано всеми. Экипаж на невольничьем судне был многочисленный, и такого сборища свирепых, кровожадных парней, как эти, я еще никогда не видывал.

Я стал замечать, что их шлюпка постоянно стоит под нашим бортом, и что эти подозрительные ребята втерлись в дружбу к тем восьми человекам, которых мы приняли в Ливерпуле, с остальными же они как будто не желали сходиться и даже избегали всякого с ними сближения. Все это возбудило мои подозрения, но я ничего не сказал; тем не менее стал зорко следить за ними. Однажды в дообеденное время, спускаясь по лесенке в кают-компанию, я услыхал, что один из наших людей переговаривался с кем-то за бортом; в следующий момент до моего слуха донесся голос одного из парней с невольничьего судна: «Сегодня в восемь часов вечера мы явимся к вам и уладим все дело». Затем шлюпка отчалила и направилась к бригу.

Капитан наш имел привычку каждый вечер уезжать на берег выпить стаканчик другой сангари и выкурить сигару с губернатором, и весьма часто я отправлялся вместе с ним и оставлял судно на ответственности младшего помощника. В этот вечер я также намеревался поехать с капитаном и еще утром сообщил о своем намерении младшему помощнику, но после того, что услышал, решил остаться и за час до заката солнца стал жаловаться на головную боль и недомогание и расположился в кресле под навесом, в задней части квартердека. Когда капитан вышел наверх и, подойдя ко мне, осведомился, готов ли я, то вместо ответа я приложил руку ко лбу и сделал страдальческую мину. Полагая, что у меня начинается приступ местной лихорадки, капитан очень встревожился и, подозвав младшего помощника, приказал ему помочь мне сойти в кают-компанию, потом, лично проводив меня вниз и уложив на одном из диванов, капитан сел в ожидавшую его шлюпку и поехал на берег. На капитанском катере гребцами были те четверо матросов, которые были вместе со мной в плену у негров, так как этим людям капитан доверял больше, чем остальным, и не боялся оставлять их на берегу, другие же тотчас же, пользуясь своей относительной свободой на берегу и отсутствием строгого начальства, напивались пьяные в ближайшем кабаке и начинали буянить и бесчинствовать. Я пролежал на диване вплоть до восьми часов, затем неслышно пробрался вверх по лесенке кают-компании и, выглянув из люка, посмотрел, кто был на палубе.

Вся команда была внизу, люди ужинали, а так как я уже раньше заприметил, что они всегда совещались на носу, то и прошел туда, никем не замеченный, я спрятался за спущенным парусом, над починкой которого люди работали в этот день. Отсюда я мог слышать все, что делалось и говорилось как здесь, на носовой палубе, так и там, внизу, в помещении команды. Минут десять спустя я услыхал, что к нашему борту пристала шлюпка; и вслед за этим взобрались на палубы люди с невольничьего судна.

— Все благополучно? — спросил один из них.

— Да! — ответил наш младший помощник. — Шкипер[174] уехал на берег, а старший помощник лежит внизу, его схватила лихорадка.

— Тем лучше, — продолжал его собеседник, — одним меньше! Лишней возни не будет… А теперь, ребятушки, к делу! Надо все решить сегодня же, чтобы нас больше не видели вместе до того времени, когда настанет минута действовать!

И они стали совещаться; из их слов я узнал, что было решено атаковать наше судно и захватить его, как только мы выйдем из залива и из-под прикрытия фортовых батарей. Однако и младший помощник, и наши восемь матросов должны были сделать вид, что сопротивляются атакующим до тех пор, пока они не будут загнаны вниз; тогда уже они присоединятся к ним. Капитана, меня и отсутствующих четверых матросов решено было убить и таким образом завладеть судном. Затем приступили к обсуждению, что делать с грузом; груз у нас был очень ценный, и они обсуждали, каким образом поделить деньги, полученные при продаже груза. Далее они стали обсуждать, кого избрать начальством, имея в виду превратить судно в пирата. Кроме того, я узнал, что условлено было овладеть и невольничьим судном, предательски убив капитана и всех тех, кто не являлся их единомышленниками, затем взорвать эту старую, ни к чему не пригодную галошу.

Совещание это завершилось торжественной клятвой строжайшей тайны, после чего люди с невольничьего судна сели на свою шлюпку и вернулись восвояси, а наши, пробыв еще с четверть часа на палубе, ушли к себе вниз и завалились на свои койки.

Как только все кругом опустело, я осторожно выбрался из-под паруса и, крадучись, возвратился на диван кают-компании, куда меня уложили капитан и младший помощник. Едва успел я улечься, как ко мне заглянул младший помощник и любезно осведомился, не нужно ли мне что-нибудь. Я ответил отрицательно и добавил, что чувствую себя очень плохо и желал бы только поскорее уснуть, затем спросил, вернулся ли капитан. Он сказал, что капитан еще не вернулся, и, пожелав спокойной ночи, удалился. Оставшись один, я стал раздумывать о том, как мне быть и что делать. Капитан, как мне было известно, был человек боязливый, и сообщить ему о том, что мне было известно, было опасно; можно было сказать с уверенностью, что узнав о заговоре, он будет так держать себя с командой, что заговорщики сразу поймут об открытии их плана; что касается моих четверых сотоварищей по плену, то я знал, что на них могу вполне положиться, и потому, не задумываясь, сообщил им о том, что мне посчастливилось узнать. На судне у нас не имелось никаких средств к самообороне; единственная пушка, установленная на носу, с грехом пополам годилась для салютов и сигналов, т. е. для холостых выстрелов, но я знал, что если зарядить ее картечью или шрапнелью, то она разлетится в куски при первом же выстреле. Правда, у нас были мушкеты и тесаки, но что можно было сделать с этим оружием против столь многочисленного врага, да еще когда две трети нашего экипажа были на их стороне?! Понятно, что они должны были осилить нас в несколько минут.

Я ни минуты не сомневался, что экипаж невольничьего судна намеревался овладеть своим судном прежде, чем атаковать наше, так как их капитан не дал бы своего согласия на такое дело. При ветре мы, конечно, могли бы уйти от брига, но в заливе было почти постоянное затишье, и, только выйдя далеко в открытое море, можно было рассчитывать пустить в дело все паруса; но негодяи, конечно, воспользуются тем временем, когда наше судно будет медленно подвигаться вперед по сонным водам залива и когда шлюпки без труда в состоянии будут догнать его. Невольничье судно заявило о своем намерении уйти из Сенегала, чтобы в другом месте пополнить свой груз, — и если бы оно снялось с якоря одновременно, то это не вызвало бы ни малейшего подозрения. Обратиться за защитой к губернатору было бы совершенно бесполезно, так как он решительно не мог помочь нам с той минуты, как мы выйдем за пределы гавани. Напротив, в случае, если бы негодяям стало известно, что мы сделали на них заявление, они, вероятно, только поспешили бы осуществить свое намерение и привели бы его в исполнение прежде, чем мы снимемся с якоря, рассчитывая на то, что выстрелы с фортов не долетят до нас.

Таким образом, нам оставалось действовать только хитростью. Предположив даже, что нам удалось бы уйти от брига, все же наше положение оставалось не из завидных: заговорщики на нашем судне были вдвое многочисленнее нас; и даже в том случае, если бы капитан наш мог быть на что-нибудь пригоден во время схватки, и тогда нас было бы всего шесть человек против десяти рослых, здоровых парней, которым не было расчета сдаваться и отступать от раз начатого дела.

Всю ночь я провел без сна, обдумывая, как лучше поступить в данном случае, и, наконец, решил. На следующее утро я вышел на палубу, жалуясь на нездоровье, но заявив, что лихорадка у меня прошла. В это время отправляли баркас на берег за запасами пресной воды, и я постарался, чтобы на баркас отправился младший помощник и его восемь единомышленников. Как только они отчалили от борта, я подозвал оставшихся четверых матросов и сказал им, что я вчера слышал. Они были крайне удивлены, так как никто из них не имел ни малейшего подозрения, что на судне происходит что-нибудь подобное. Я сообщил им свои планы, и они обещали мне всеми силами содействовать мне; и действительно, все они были люди верные и отважные настолько, что, потребуй я того, они тотчас же сделали бы попытку осилить младшего помощника и восьмерых бунтарей и ночью уйти в море. Но я не хотел допустить этого, сознавая, что это было слишком рискованно. Эти люди были также того мнения, что капитану сообщать о заговоре было бесполезно, и что нам следовало постараться избавиться от заговорщиков чем скорее, тем лучше, затем привести наше судно в порт, как сумеем. Но как это сделать, вот в чем заключалась главная задача! Одно было достоверно, а именно, что следовало выйти из залива в эту же ночь, иначе будет поздно.

У нас была среда, а мы должны были по распоряжению капитана уйти в четверг; об этом было известно всему экипажу, а также и экипажу невольничьего брига. К счастью, по ночам дул легкий ветерок, и ночи в эту пору были темные; раньше трех часов утра луна не всходила, а до того времени мы могли успеть выйти в открытое море и тогда могли бы посмеяться над бригом, так как наше судно было куда быстроходнее.

Между тем возвратился баркас, и команда села обедать. Капитан получил приглашение отобедать в этот день у губернатора; я был также отозван к нему. Это должен был быть наш прощальный обед, так как на другой день решено было уйти из Сенегала на рассвете. Я долго обдумывал, каким образом нам избавиться от младшего помощника и заговорщиков и, наконец, решил ехать к губернатору и поговорить с ним. То, что губернатору станут известны намерения бунтарей, не могло повредить нам, но я рассчитывал, что он одобрит мой план и поможет мне осуществить его. Высадившись на берег, я сообщил о своем намерении моим четверым матросам, и они остались очень довольны моим планом. После обеда я улучил минутку, когда капитан за чашкой кофе погрузился в чтение недавно полученной газеты, и, отозвав губернатора в сторону, попросил его уделить мне несколько минут. Сообщив ему о заговоре и доказав бесполезность сообщать об этом капитану ранее, чем все будет улажено, я предложил на его усмотрение мой план, который он, не задумываясь, одобрил. Капитана мы застали все еще за чтением газеты; по-видимому, он не заметил даже нашего отсутствия. Подойдя к нему, губернатор сказал, что желал бы переправить в Англию порядочное количество золотого песку и других драгоценных предметов и желал бы сделать это теперь же, если капитан согласится принять эти предметы на свое судно, но при этом он добавил, что не желал бы делать это открыто, чтобы местные жители не стали говорить, что он торгует. Поэтому он просит капитана прислать баркас и людей с судна, когда уже стемнеет; смелые люди нагрузят все на баркас и доставят на судно вместе с накладной, в которой будет обозначено, кому получить посылаемое по прибытии в Ливерпуль. Капитан, конечно, на все согласился с величайшей готовностью, и вскоре мы распростились с милым губернатором и еще засветло возвратились к себе.

Пробыв некоторое время на палубе, я послал за младшим помощником и конфиденциально сообщил ему о намерении губернатора отправить весьма значительное количество золотого песка и других ценных вещей с нашим судном и что ему придется отправиться на баркасе на берег за этими товарами, когда стемнеет; я предупредил его, чтобы он был в высшей степени осмотрителен, так как губернатор отправляет золота на громадную сумму. Я знал, что эти сведения будут ему особенно приятны ввиду того, что это увеличивало его долю наживы при дележе грабежа после захвата судна. Кроме того, я сказал ему, что так как мы должны сняться с якоря на рассвете, то им не следует мешкать на берегу.

Часов в восемь вечера баркас с восемью матросами под начальством младшего помощника отправился на берег. Губернатор обещал мне задержать их всех, напоить допьяна и не отпускать до тех пор, пока мы не успеем сняться с якоря и выйти из гавани. Едва только баркас успел отойти достаточно далеко, чтобы ничего не было видно и слышно, мы молча стали готовиться к поднятию якоря. Капитан сошел вниз, но еще не ложился спать. Я пошел к нему и сказал, что не лягу до тех пор, пока не вернется баркас, и что я за всем присмотрю и обо всем позабочусь сам, а теперь приготовлю все, что нужно, чтобы поутру мы без хлопот могли сняться с якоря. Поэтому он может спокойно ложиться, а на рассвете я его разбужу. Капитан охотно согласился на мое предложение, и спустя полчаса я заметил, что он загасил у себя свечу и, вероятно, уже спал.

Так как было настолько темно, что мы с палубы не могли видеть брига, стоявшего на якоре всего в каких-нибудь трех кабельтовых от нас, то справедливо было предполагать, что и с брига нас не было видно. Обнадеженный этим обстоятельством, я прошел на нос и спустил в море якорный канат, стараясь сделать это по возможности совершенно беззвучно. Одновременно я послал людей распускать паруса. Дул легкий ветер, который мог гнать нас со скоростью двух узлов, и мы знали, что ветер должен был постепенно крепчать к рассвету, что было весьма утешительно для нас.

После получасовой молчаливой и беззвучной работы мы, несмотря на недостаточность людей, снялись с якоря и подняли паруса. Можете себе представить, как мы были довольны тем, что так хорошо управились со всеми маневрами, не переставая ни на минуту зорко следить за тем, не были ли замечены с брига и все ли там по-прежнему погружено в сон, и нет ли за нами погони. Под страхом этой погони мы оставались вплоть до рассвета, когда ветер стал свежий, и мы, наконец, почувствовали, что теперь нам нечего больше опасаться. Когда рассвело, мы увидели, что отошли на пять или шесть лиг, т. е. 15 или 18 морских миль от места нашей стоянки, и не могли видеть малых мачт брига, который, судя по верхушке грот-мачты, все еще стоял на своем прежнем месте.

Уверенный теперь в том, что мы вне опасности, я спустился вниз в каюту капитана, которого застал еще в постели, и сообщил ему обо всем происшедшем. Он выслушал меня, как во сне, не сказав ни слова,потом вздумал было выражать неудовольствие, почему я раньше ничего не сказал ему, но я сумел успокоить его.

После этого мы на всех парусах пошли по направлению к Англии. Быстро совершив это плавание, во все время которого я и матросы днем и ночью оставались на палубе, не зная ни сна ни отдыха, мы, наконец, благополучно прибыли в Ливерпуль, усталые и измученные, но спокойные и счастливые тем, что нам удалось спасти и груз, и судно, и свои собственные жизни. Капитан не преминул донести обо всем случившемся судовладельцу, который поспешил высказать свою благодарность и мне, и экипажу и в доказательство своей признательности тотчас же наградил меня 50 гинеями, а матросам выдал сверх причитающегося им жалования по 10 гиней каждому.

Судно наше вскоре было разгружено, и я на время стал свободен от службы. Капитан Левин также только что вернулся со своим судном из плавания и теперь стоял в порту. Как и в тот раз, и теперь он взял богатый приз и был весел и беспечен, по обыкновению. Меня он встретил в высшей степени дружественно и попросил рассказать ему подробно о случившемся в Сенегале, так как в общих чертах он уже знал об этом от нашего судовладельца. Когда я кончил свой рассказ, он весело воскликнул:

— Вы именно такой человек, каких я особенно люблю! Мне как раз нужен старший лейтенант, и я желал бы иметь именно такого, как вы!

На это я возразил, что не имею особенной охоты плавать на каперском судне, как плавал раньше.

— Превосходно! — воскликнул мой приятель. — Я сам люблю честный бой и от всей души ненавижу каперство или, вернее, буканьерство! Впрочем, мы поговорим с вами об этом в другой раз. Теперь я собираюсь ехать в Лондон. Поедемте-ка вместе: там можно вволю повеселиться. О деньгах не беспокойтесь: у меня хватить на обоих.

И как я ни отказывался, он уговорил меня.

Но нужно было сначала сходить к судовладельцу. Тот, узнав о желании Левин иметь меня своим помощником, сообщил, что имеет в виду дать мне самостоятельное командование одним судном, только что снаряженным.

Мне оставалось только поблагодарить хозяина за доверие, а добрый Левин заявил, что в таком случае он сам отказывается от своей мысли — иметь меня своим помощником, и только просил хозяина, если судно будет капером, идти в путешествие вместе со мною. Но судовладелец сообщил, что назначение судна еще не выяснено окончательно.

Вскоре после этого, после недолгих сборов и моей полной экипировки в костюм капитана, мы отправились в путь.

На рассвете дня отбытия я увидел у своего крыльца двух превосходных, сытых, породистых коней; один из них предназначался для капитана Левин, другой для меня. Нас сопровождали двое слуг из экипажа Левин, оба рослые, сильные и здоровые парни свирепого вида, вооруженные с головы до ног и ехавшие позади нас с нашими чемоданами на прекрасных, сильных лошадях. Чемодан капитана Левин, нагруженный до половины золотом, был чрезвычайно тяжел, мой же был легче перышка в сравнении с ним. В продолжение трех суток мы ехали вполне благополучно без особых приключений, делая около тридцати миль в день, а на ночь останавливаясь в попутных гостиницах. На четвертый день нам пришлось пустить в ход наше оружие при встрече с какими-то пятью незнакомцами в черных масках. Но мы одного убили, другой упал, задавленный убитою нами лошадью, остальные ускакали…

Никаких других приключений не случилось с нами во время дальнейшего нашего пути; по прибытии в Лондон мы направили своих коней к модной гостинице близ церкви св. Павла и заняли в ней две прекрасные комнаты. Капитана Левин здесь все знали, а потому мы были встречены с распростертыми объятиями и чрезвычайной предупредительностью.

Гостиница эта пользовалась громкой известностью и посещалась преимущественно веселящимся, богатым обществом того времени. В самом непродолжительном времени я, сам не зная, как это случилось, оказался на дружеской ноге с целой компанией золотой молодежи, сорившей деньгами направо и налево. У меня целыми днями трещала голова от излишеств в продолжение ночи, а во время наших шумных странствий по загородным садам и другим веселым местам постоянно возникали ссоры и стычки, во время которых никогда не обходилось без жестоких побоищ.

После двух недель подобного времяпрепровождения я стал тяготиться ими и однажды поутру, перевязывая сабельную рану, полученную капитаном Левин во время ночной драки, сообщал ему об этом.

Капитан согласился со мною, и мы поспешили покинуть гостиницу; иначе нам бы не отделаться от окружавшей нас компании кутил.

На другой день мы переехали в две прекрасные комнаты на другом конце города, оставив в гостинице наших слуг и лошадей. Столовались мы вместе с хозяевами, людьми скромными, приличными, семейными, и так как, кроме нас, с ними столовались еще и другие их жильцы, то мы очутились в очень приятном обществе, тем более что здесь было много дам и девиц.

В первый же день нашего приезда, когда мы сели за стол, моим соседом оказался весьма обходительный молодой человек, несколько изысканно франтоватый и, по-видимому, весьма занятый своей наружностью. Он оказался весьма любезным и словоохотливым и прежде, чем обед пришел к концу, рассказал мне историю многих из присутствующих за столом гостей.

— Кто эта дама в голубом корсаже? — спросил я.

— Вы, конечно, говорите о той, которая покрасивее той, у которой мушка под глазом? Не так ли? — заметил мой собеседник. — Это молодая вдова; она только недавно схоронила своего шестидесятилетнего супруга, за которого ее насильно выдали родители. Хотя старик был богат, как Крез, он тем не менее остался настолько недоволен поведением этой молодой особы, что завещал все свое состояние кому-то на стороне, а ее оставил без гроша. Но это никому не известно, и она тщательно скрывает это от всех, мечтая выйти вторично замуж, на этот раз по своему вкусу. И это ей удастся, если ее капиталов, которые, между нами говоря, невелики, хватит еще на некоторое время. Вообразите, что я сам чуть было не попался, но будучи близок с одним ее кузеном, который ее ненавидит, я узнал всю правду. Она все еще продолжает держать лошадей и экипажи и вообще ведет образ жизни богатой женщины, не стесняющейся в расходах, но я знаю, что она продает свои бриллианты и носит поддельные камни. А вон та скромная незаметная особа подле нее, — у нее есть деньги, — но она знает им цену и не расходует ни одного лишнего гроша. Только она желает, чтобы у жениха было ровно столько же, как у нее, и вместо того, чтобы отсылать своих претендентов за решительным словом к родителям, направляет их к своему поверенному, ведущему ее денежные дела. Хотя она и дурнушка, я все-таки пожертвовал бы собою, но она обошлась со мной так, что я не мог продолжать своих ухаживаний…

— А кто этот благообразный седой господин? — осведомился я.

— В сущности, никто хорошенько не знает, кто он такой, но я имею основание предполагать, — и мой собеседник понизил голос до полушепота, — что это католический ксендз или, быть может, иезуит, во всяком случае — сторонник дома Стюартов, и мне достоверно известно, что за ним следят правительственные шпионы. Надо сказать, что весной этого года страна была взволнована высадкой на берег Англии претендента на английский престол и его успехами на первых порах, а затем прибытием герцога Кумберландского, возвратившегося из Нидерландов и двинувшегося в Шотландию.

— А слышно что-нибудь о движении войск в Шотландии? — спросил я.

— Я слышал, будто претендент отказался от дальнейшей осады Форт-Виллиама, но вот и все; насколько этот слух верен, сказать трудно. Но вы, военные люди, вы непременно нуждаетесь в войне; вы непременно хотите воевать за тех или за других! — небрежно добавил мой собеседник.

— Что касается настоящих воюющих сторон, то мне кажется совершенно безразличным, за кого драться, — проговорил я, — ведь в данном случае претензии обеих сторон одинаково законны, и тут играет роль уж не вопрос справедливости, а просто вопрос личного взгляда или симпатий.

— Неужели? — спросил мой сосед. — Ну, а вы лично на какую сторону склоняетесь?

— Ни на ту, ни на другую! Я считаю, что обе стороны одинаково правы: Стюарты потеряли трон Англии из-за вопроса религии, а Ганноверский дом был призван по той же причине. Сторонники тех и других равно многочисленны в Англии в данное время, и из того, что в данный момент сторонники Ганноверского дома сильнее, еще не следует, что сторонники Стюартов не должны поддерживать своих прав до тех пор, пока у них есть еще хоть какой-нибудь шанс на успех.

— Да, это правда, — согласился мой сосед, — но если бы вам лично пришлось выбирать между теми и другими, кому бы вы отдали предпочтение?

— Я, конечно, стал бы поддерживать протестантскую веру, так как сам протестант, следовательно, имею на то законное основание.

— Да, конечно! Ну, а ваш приятель держится таких же убеждений?

— Право, я никогда не спрашивал его об этом, но думаю, что и он одного со мной мнения.

Счастье было, что я ответил именно так, а не иначе на вопросы моего словоохотливого соседа: я впоследствии узнал, что этот расфранченный, любезный молодой человек был правительственный шпион, выслеживавший недовольных.

Теперь мы стали проводить время гораздо приятнее, чем раньше; мы сопровождали дам в театр, предпринимали компанией прогулки за город, а щедрость, с какой капитан Левин, да и я сорили деньгами, вскоре открыла нам доступ в избранное общество. Когда получилось известие о победе под Кюллодэном, то всюду в Лондоне устраивались большие увеселения, и по этому поводу наш франтоватый молодой человек заметил мне:

— Да, теперь, когда все надежды претендента рухнули, и Ганноверский дом прочно утвердился на престоле, все делают вид, что радуются их торжеству, и прикидываются лояльными, а если бы правда была известна, то многих следовало бы четвертовать как государственных изменников!

А накануне получения известий об этой победе нашего седовласого почтенного господина схватили и отвезли в Тауэр, где он жестоко пострадал как государственный изменник.

Но вот пришло письмо от нашего судовладельца, извещавшее, что присутствие нас с Левин необходимо в Ливерпуле, и нам пришлось распроститься с милым лондонским обществом. К тому же к этому времени неистощимый кошелек капитана Левин начал уже понемногу истощаться. Уезжая из наших комнат, мы особенно трогательно прощались с несколькими пухленькими, аппетитными барыньками и, расплатившись по-княжески с хозяевами, а также и в гостинице, где оставались наши люди и лошади, вскочили на коней и поскакали обратно в Ливерпуль, куда прибыли безо всяких приключений.


ГЛАВА IX

Я назначен командиром «Ястреба»Получаю предписание принять на борт четырех якобитов, соблюдая при этом строжайшую тайну.Доставляю их благополучно в Бордо, где высаживаю на берег.Обедаю у губернатора.Встречаюсь с вдовой убитого мною французского дворянина.Второй муж ее наносит мне оскорбление.Я вызываю его на дуэль.Спускаюсь вниз по реке и готовлюсь действовать.

Тотчас по приезде в Ливерпуль, едва успев смыть с себя дорожную пыль и грязь, мы с капитаном Левин поспешили к нашему судовладельцу Последний сообщил нам, что все изменения и поправки, указанные капитаном Левин на его судне, большом люгере с вооружением из 14-ти орудий и экипажем в 120 человек, были уже произведены и окончены, и что мое судно также было в полной готовности, и экипаж набран. Но мне все-таки следует самому отправиться на судно и посмотреть, не нужно ли еще что.

Недолго думая, мы с капитаном Левин прямо от судовладельца отправились на верфь, где еще находилось мое судно. Раньше это был испанский коммерческий шунер, который был захвачен капитаном Левин в качестве приза. Он молодецки увел его из-под огня портовых батарей в то время, как это судно стояло на якоре, только что придя в порт; шунер возвратился из Южной Америки с полным грузом меди и кошенили и еще не начинал разгружаться, а потому оказался весьма ценным призом, а так как, кроме того, это было удивительно быстроходное судно, то судовладелец решил снарядить его капером. Это было небольшое судно в 160 тонн, но превосходно построенное; теперь оно было вооружено восемью медными орудиями шестидюймового калибра, четырьмя гаубицами на корме и двумя пушками на гакаборте.

— А у вас превосходное, щегольское маленькое суденышко, друг Эльрингтон! — сказал капитан Левин. — Вам можно позавидовать! Теперь оно станет еще быстроходнее, чем раньше; это не судно, а птица, говорю вам! Ведь тогда оно было перегружено до невозможности, а теперь его груз — сущие пустяки! А сколько у вас будет команды? Говорил вам что-нибудь об этом судохозяин?

— Если не ошибаюсь, он сказал — 54 человека, и, мне кажется, этого совершенно довольно!

— Да, если все это будут хорошие, верные люди… С таким судном можно много сделать! Как видите, сидит оно так неглубоко, что вы свободно войдете туда, куда я никогда не посмел бы даже близко подойти, да и уйти вам легко от любого судна; это тоже не шутка!.. Ну, а теперь отправимся на нашу квартиру, сложим свои вещи и переберемся каждый на свое судно, — добавил капитан Левин, когда мы осмотрели «Ястреба» сверху донизу. — Мы достаточно с вами погуляли, теперь пора и приниматься за дело!

— Я только что хотел предложить вам то же самое, — сказал я, — потому что с совершенно незнакомым мне судном, незнакомыми офицерами и командой мне необходимо как можно лучше ознакомиться еще до отплытия, и чем скорее я вступлю на борт своего корабля, тем лучше: потребуется немало времени прежде, чем каждый будет знать свое место.

— Это слово разумного человека, знающего и понимающего свое дело! — проговорил капитан Левин. — Хотелось бы мне знать, пошлют ли нас вместе или порознь.

— Я могу только выразить надежду, что нас пошлют вместе, так как мне было бы очень полезно многому поучиться у вас, воспользоваться вашим прекрасным опытом и вместе с тем доказать вам, что я не совсем плохой помощник в случае надобности.

Когда я докончил эти слова, мы были уже у дверей нашей квартиры. Капитан Левин, когда им было решено что-нибудь, выполнял задуманное с быстротой молнии; едва переступив порог своей комнаты, он послал человека за барышником, торгующим лошадьми, и в несколько минут покончил с ним торг, продав ему наших лошадей, затем тотчас же уплатил за квартиру и всем своим поставщикам, и к полудню оба мы были уже на своих судах и расположились по-домашнему в своих каютах.

Но прежде чем расстаться, я подошел к капитану Левин и сказал ему:

— Я бы очень хотел, Левин, чтобы вы мне сказали, хотя бы приблизительно, какую сумму я вам должен; возможно, что мне посчастливится, и тогда будет только справедливо вернуть вам эти деньги, хотя я никогда не смогу сосчитаться с вами в вашей доброте и расположении ко мне, которые, поверьте, ценю выше всего!

— Вы хотите знать сумму, — отвечал мой приятель. — Кто же ее считал? Во всяком случае, не я! Но если хотите непременно со мной сосчитаться, то я скажу вам: вот если я на этот раз не возьму никакого приза, а вы заработаете хорошую деньгу, тогда мы снова поживем с вами на славу где-нибудь в веселом местечке, и тогда вы будете расплачиваться и за себя, и за меня! Вот мы и сквитаемся! Но если и мне посчастливится, то, право, я считаю, что ваше милое общество, которым я все время пользовался, с лихвой вознаградило меня за те незначительные расходы, какие я понес из-за вас.

— Вы, право, слишком добры, — сказал я, — но я уверен, что вам и теперь повезет, как всегда, и мне не придется выручать вас!

— Надеюсь! — засмеялся Левин.

Я привел здесь этот разговор для того, чтобы ознакомить читателя с характером капитана Левин и показать, какой достойный человек был моим товарищем.

Потребовалось еще дней десять, чтобы окончательно снарядить в путь мой маленький шунер и снабдить его всем, что я считал нужным.

Когда все было уже готово, хозяин призвал меня к себе и сказал по секрету.

— Капитан Эльрингтон, мне предложена крупная сумма за известную услугу, которую я готов оказать нескольким несчастным. Но это дело требует, в наших же собственных интересах, величайшей тайны. В сущности, вы в этом деле рискуете больше, чем я; тем не менее я надеюсь, что вы не откажетесь исполнить его, иначе я лишусь значительной наживы!

Я уверял хозяина в своей готовности сделать все, что было в моих силах.

— В таком случае, — продолжал судовладелец, понизив голос, — дело вот в чем; четверо якобитов, важнейших членов этой партии, за головы которых назначена крупная награда, жестоко преследуемые со всех сторон, ухитрились бежать сюда, в Ливерпуль, и теперь скрываются здесь у друзей, которые обратились ко мне с просьбой принять беглецов на одно из моих судов и высадить их в определенном французском порту.

— Понимаю, — сказал я, — и с радостью исполню это поручение, если оно будет возложено на меня!

— Благодарю вас, капитан Эльрингтон, — проговорил судовладелец, с чувством пожимая мне руку. — Я и не ожидал от вас иного ответа! На судно капитана Левин я не желал бы поместить этих пассажиров по многим причинам, но ему известно, что он должен уйти отсюда завтра и ждать вас в Холихэде, чтобы далее следовать вместе с вами до тех пор, пока вы не высадите своих пассажиров, после чего я предоставляю вам сговориться между собой и решить с обоюдного согласия, продолжать ли вам плавание вместе или каждому в отдельности.

— Капитану Левин, конечно, будет известно о моих пассажирах? — спросил я.

— Да, конечно! Этот факт должен быть скрыт от других лиц, находящихся на его судне, но не от него лично. Кроме того, я должен сознаться, что у меня есть еще свои частные причины, которые я не желал бы высказывать, по крайней мере теперь. Можете вы выйти в море завтра?

— Хоть сегодня в ночь, если прикажете!..

— Нет, я назначил им завтра в ночь.

— В какое время они явятся на судно?

— Я еще ничего не могу сказать относительно этого теперь; дело в том что правительственные шпионы на горячем следу; говорят, в открытом море стоит военный корабль, готовый при первом подозрении преградить дорогу каждому вышедшему из порта судну. Капитан Левин выйдет завтра утром и, по всем вероятиям, будет подвергнут обыску и осмотру; утверждают, что военное судно страшно быстроходно и в случае надобности будет преследовать всякого, желающего увернуться от осмотра.

— А капитан Левин подчинится этому осмотру?

— Да, он должен будет ему подчиниться, тем более, что я предписал ему строжайше не делать ни малейшей попытки уклониться от обыска и досмотра. — После того, как ему разрешат следовать дальше, он пойдет в Холихэд и ляжет в дрейф — в ожидании вас, затем вы вместе с ним направитесь в тот порт, который вам укажут ваши пассажиры, так как это включено в условия нашего соглашения.

— В таком случае мне следует по возможности увильнуть от королевского сторожевого судна.

— Конечно, если будет возможно, и надеюсь, что это вам удастся: ваше судно столь быстроходно, что уйти от них будет нетрудно! Во всяком случае, помните, что хотя вы должны во что бы то ни стало попытаться проскочить, вы ни в коем случае не должны оказывать явного сопротивления королевскому судну, так как это было бы бесполезно: ваш шунер они расстреляют, и вы все равно не спасетесь и не спасете пассажиров! Теперь мне остается добавить, что я предоставляю вам распространить весть, что капитан Левин уходит завтра в море, а что вы уйдете только через десять дней, не раньше. Кстати, порох у вас уже в крюйт-камере?

— Да, я свез его на судно, как только мы вошли в реку.

— Итак, вы побываете у меня здесь завтра утром, часов около одиннадцати, не раньше.

Простившись с судовладельцем, я направился к пристани, сел в шлюпку и поехал на судно капитана Левин, которое носило название «Стрела». Я застал его на судне, занятого приготовлениями к выходу в море.

— Итак, вы завтра уходите, Левин? — спросил я в присутствии всех толпившихся на палубе людей.

— Да, — отозвался он.

— Желал бы и я уйти вместе с вами, но мне приходится оставаться еще десять дней в порту!

— А я-то надеялся, что мы будем плавать вместе! — с сожалением промолвил капитан Левин. — Но, что делать, приходится покоряться желаниям нашего судовладельца. Вы не сказали мне, что вас удерживает здесь; мне казалось, что вы совершенно готовы к отплытию.

— Я сам так думал, — говорил я, — но сегодня мы увидели, что верхушка грот-мачты треснула, и нам придется заменить ее новой. Я только что от судовладельца и сейчас же должен приступить к работе и все приготовить для перемены нашей мачты. Итак, добрый вам путь и всякого благополучия, на случай, если я не увижусь с вами до вашего ухода!..

Мы пожали друг другу руки, и проворно сбежав по сходне, я сел в ожидавшую меня шлюпку и поехал на свое судно. Едва вступив на палубу, я вызвал наверх всех офицеров и команду и объявил, что мы должны переменить грот-мачту на другую, которая должна быть на три фута длиннее этой и что мы теперь должны усиленно работать, чтобы выйти в море как можно скорее. Поэтому я сказал, что никому из экипажа не могу разрешить съехать на берег до тех пор, пока работа не будет окончена.

Весь день кипела работа; мы спустили все паруса, открепили и сняли тали и ванты и совершенно обнажили грот-мачту, так что все полагали, что мы подойдем к набережной и вынем верхушку мачты. Все люди оставались на судне, уверенные, что на следующий день мы приступим к замене мачты новой. Поутру я выкинул перлинь на набережную, как будто собираясь подтянуться, а в условленное время отправился к судовладельцу и донес ему обо всем, что сделал.

— Но… видите ли, — отвечал он, — вам придется уйти сегодня ночью, как только стемнеет. Когда вы успеете изготовиться к выходу в море? Боюсь, как бы это не задержало вас.

— Я сказал, что как только станет темнеть, я моментально прикажу поставить все на место, и самое позднее через час все будет готово!

— Если так, то вы поступили прекрасно, мистер Эльрингтон, и я от души благодарю вас! Теперь вам остается приехать сюда с вашими матросами, как только вы будете готовы сняться с якоря. Ваши матросы — достаточно четырех — должны будут остаться здесь, у меня в конторе, а те четыре джентльмена, которые должны отплыть вместе с вами, выйдут вместо них, в одежде простых матросов, с чемоданами на спине, под видом ваших матросов, переправляющих на судно ваши вещи, сядут в ваш катер, и вы отойдете немного от берега. На некотором расстоянии вы остановитесь и подождете своих настоящих матросов, которые подъедут и пересядут в ваш катер в том случае, если это не возбудит подозрения; если же береговая стража, заподозрив что-нибудь неладное, задержит ваших людей, то вы уходите как можно скорее к своему судну, рубите якорный канат и уходите в море на всех парусах, держа путь к Холихэду, где вас ожидает капитан Левин. Кстати, скажите, «Стрела» еще в виду?

— Нет, — сказал я, — уже более часа, как она скрылась из виду, а с нашего марса мы видели, что королевское судно пошло по направлению норд-норд-вест.

— Не спускайте с него глаз и заметьте хорошенько, где оно будет при наступлении ночи, — проговорил судовладелец, — так как вам лучше бы не сталкиваться с ним! Ну, теперь, кажется, все…

И мы простились.

Вернувшись на судно, я заявил своим офицерам, что хозяин не велел менять мачту, и нужно восстановить прежний порядок. Как только стало темнеть, я объявил команде, что, вероятно, нас сегодня же или завтра с рассветом пошлют на соединение со «Стрелой», поэтому нужно приготовить судно к отплытию. Вслед затем я велел подать катер, заявив, что еду за окончательными распоряжениями к хозяину; через 1 час я обещал вернуться.

Пристав к пристани, я взял с собой четырех матросов под предлогом перенести на катер еще кое-какие мои вещи и пошел вместе с ними в контору судовладельца. На катере остались трое гребцов, которым я приказал не оставлять катера до тех пор, пока не вернутся другие четверо с моими вещами, и ни под каким предлогом не выходить на берег.

Придя к судовладельцу, я застал в задней комнате четырех джентльменов в одежде простых матросов; не теряя ни минуты времени, они тотчас же взвалили себе на плечи свои чемоданы и тюки и последовали за мной к дверям; своих людей я оставил в конторе. Мы благополучно дошли до катера и, сев в него, направились к судну.

Отъехав на расстояние, на какое можно докинуть камень, я приказал гребцам остановиться и стал поджидать своих людей. Наконец, мы услышали, что они идут к пристани, но вскоре их, по-видимому, остановили какие-то люди и вступили в пререкания. Я понял, что береговая стража начеку, и что вскоре им наша хитрость станет ясна, и потому приказал грести что есть сил к судну.

Тем временем береговая стража, задержавшая моих матросов, добежала до пристани и стала кричать, чтобы мы воротились, но мы не отзывались.

Как только катер подошел к судну, мы поднялись на борт, разрубили якорный канат и подняли паруса. К счастью, было так темно, что наш маневр не мог быть замечен.

Теперь мне оставалось опасаться только встречи с военным судном, крейсировавшим в открытом море, и потому я повсюду расставил людей, наказав зорко наблюдать во всех направлениях, и чуть только что-нибудь покажется на горизонте, тотчас же дать знать.

Мы уже часа четыре как вышли в море и держали курс на Холихэд, как вдруг заметили военное судно совсем близко у себя под ветром. Оно лежало в дрейфе со спущенным гротом, но, по-видимому, заметило нас, потому что подняло паруса и поставило марселя. Я, не теряя ни минуты, стал держать круто к ветру, а военное судно как только получило возможность, повернуло на другой галс и пустилось в погоню за нами, находясь теперь прямо за кормой у нас, на расстоянии не более полумили. Было страшно темно, и я знал, что теперь, когда у нас были поставлены все паруса, и мы уходили от них, им будет трудно не потерять нас из виду: мы подставляли им только скошенный край наших парусов, а не самую площадь, и во мраке ночи нас едва можно было разглядеть. Я уходил на всех парусах и, видя, что мы обогнали значительно военное судно, слегка уклонился под ветер, чтобы сохранить то же направление и скорее расстаться с непрошенным спутником.

Час спустя мы уже не могли различить на горизонте судна и потому могли сказать с уверенностью, что и они не могли больше видеть нас; но так как я желал совершенно избавиться от этого судна и прибыть как можно раньше в Холихэд, то приказал спустить все паруса и повернул руль так, чтобы перерезать ему путь и пройти у него под ветром без парусов.

Хитрость эта нам удалась, и мы вскоре совершенно потеряли военное судно из виду, а спустя два часа повстречали «Стрелу» и, окликнув ее, пошли вместе Бристольским каналом, со всевозможной поспешностью.

Теперь пора было взглянуть и на своих пассажиров, все время остававшихся на палубе в полном безмолвии и не проронивших до сих пор ни слова. Подойдя к ним, я извинился за свое невольное невежество по отношению к ним и сказал, что при других условиях, конечно, счел бы своим долгом приветствовать их в первый же момент их прибытия на мое судно.

Мои неожиданные гости в самых изысканных выражениях высказали свою благодарность и удивление пред моей ловкостью, с какою я провел их врагов.

Затем я спросил их, где их высадить на берег, а когда они сказали, что предоставляют это моему усмотрению, заметил, что безопаснее всего высадить их в Бордо. Они согласились.

Постепенно из их взаимных обращений друг к другу я узнал их имена; их звали: Кампбелль, Фергюсон, Мак-Ингайр и Мак-Дональд. Все это были утонченно воспитанные и высокообразованные джентльмены. Они оказались весьма веселыми и приятными собеседниками, которые теперь смеялись над тем, что им пришлось претерпеть. Мало того, они настолько доверяли мне, что в моем присутствии пели песни якобитов.

Ветер нам был благоприятный, и мы продолжали путь беспрепятственно; на четвертые сутки, под вечер, когда уже смерклось, мы вошли в устье Гаронны и легли в дрейф, повернувшись на ночь кормой к берегу. «Стрела» сделала то же; капитан Левин посетил нас и был мною представлен пассажирам.

К немалому моему удивлению, поговорив о том, о сем, капитан Левин произнес, обращаясь к джентльменам:

— А теперь, проэскортировав согласно полученным мной предписаниям капитана Эльрингтона до места назначения, я возвращаюсь в Ливерпуль, и потому, если джентльмены желают послать своим друзьям в Англии извещения о благополучном прибытии во Францию, то я буду счастлив служить посредником в этом случае.

Пассажиры горячо поблагодарили за великодушное предложение и, получив от меня все необходимое для письма, засели писать письма, а мы с капитаном Левин, чтобы не мешать им, вышли на палубу.

— Вы это, конечно, несерьезно говорили о возвращении в Ливерпуль, капитан Левин? — спросил я его, как только мы остались с ним с глазу на глаз.

— Нет, — отвечал он, — я счел нужным заставить их поверить тому, что уйду отсюда. Хотя они и англичане, все же они в настоящее время враги нашей страны постольку, поскольку враги нашего правительства, и уж, конечно, — друзья Франции, которая так радушно принимает их и поддерживает их интересы! Так вот, если бы они знали, что я останусь здесь ожидать вас, когда вы выйдете из реки в залив, то, вероятно, сказали бы об этом другим без всякого, быть может, злого умысла или же просто в интересах местных судовладельцев: ведь им известно, что мы каперствуем, а это лишило бы меня случая взять, быть может, хороший приз, так как ни одно судно не выйдет из гавани в море, зная, что выход несвободен. Так вот, через час я прощусь с вами и на всех парусах пойду обратно, в Англию, как они будут думать, а завтра ночью непременно буду опять здесь, в пяти или шести милях расстояния от порта со спущенными парусами, чтобы меня не было видно издали. Поэтому советую вам оставаться в гавани как можно дольше: пока вы будете стоять там под дружеским флагом, местные суда будут смело выходить в море.

— Понимаю и постараюсь, сколько могу, содействовать вашим планам! — проговорил я, и мы возвратились в каюту.

Получив письма от якобитов, Левин раскланялся и, отбыв на свое судно, немедленно снялся с якоря; скоро его судно пропало из виду.

На другой день, на рассвете я ввел свой шунер в бухту реки и в трех милях от берега моря выкинул белый дружественный флаг, собираясь войти в устье Гаронны. На фортовых батареях суетились люди, но не раздавалось ни одного выстрела, и мы вошли в реку.

Пройдя около мили по реке, мы были остановлены французскими чиновниками, которые взошли на борт моего судна. Пассажиры мои, переодевшись теперь в свое обычное платье, объявили явившемуся офицеру о своем звании, после чего таможенные немедленно вызвали лоцмана, который провел шунер в гавань. Пользуясь одновременно и попутным ветром, и приливом, мы вскоре бросили якорь рядом с двумя крупными судами, уже стоявшими раньше нас в гавани; тут же стояло большое французское шестнадцатиорудийное каперское судно, в котором я тотчас же узнал нашего прежнего противника у берегов Испаньолы, когда наш «Ривендж» был захвачен и славный капитан Витсералль потерял жизнь. Но я, понятно, не выдал себя ни одним звуком.

Как только мы встали на якорь, пассажиров и меня пригласили сесть в шлюпку для представления губернатору.

Прибыв к губернатору, мы были встречены им с большим радушием, и так как я привез якобитов на своем шунере, то губернатор, вероятно, подумал, что я один из их единомышленников, и потому обошелся и со мной крайне мило и любезно и тут же пригласил на обед. Я стал было извиняться, отговариваясь тем, что спешу возвратиться в Ливерпуль и снарядиться для нового плавания к берегам Африки, куда меня призывали распоряжения моего судовладельца, но мои бывшие пассажиры стали так настоятельно просить повременить с уходом день-другой, что я должен был согласиться на любезное приглашение.

Я был рад не только случаю повидать славный город Бордо, о котором столько слышал, но еще более рад тому, что мог этим оказать услугу капитану Левин. После приема у губернатора мы откланялись ему и отправились в гостиницу, где я занял красивое и удобное помещение.

Перед тем как идти на обед к губернатору, ко мне зашли четверо моих бывших пассажиров. Еще раз поблагодарив меня, они по очереди обняли и поцеловали меня, назвав своим другом и спасителем; а тот из них, кто назывался Кампбелль, сказал мне:

— Если бы вы когда очутились в беде или были арестованы здесь, во Франции, или вообще нуждались в какой-нибудь дружеской услуге, то помните, что у вас есть в моем лице друг, который во всякое время готов служить. Вот адрес дамы, которой вы напишите, что вам нужно содействие или помощь, и этого будет достаточно, чтобы я сделал все, что только возможно, чтобы выручить вас! Будем надеяться, что вам никогда не будет надобности в этом.

С этими словами он еще раз дружески пожал мою руку, и мы все вместе отправились к губернатору.

Обед прошел очень оживленно, кроме нас было еще много приглашенных; в числе последних я увидел командира французского каперского судна, стоявшего в гавани, и сразу узнал его, хотя он не признал меня; мы сидели неподалеку друг от друга за столом, и между нами завязался разговор; он много говорил о своих плаваниях в Вест-Индии и спросил, не знавал ли я там капитана английской службы Витсералля. Я сказал, что там действительно был капитан этого имени, командовавший каперским судном «Ривендж», убитый в том сражении, где было захвачено его судно.

— Вот именно, — сказал капитан французского судна, — это был смелый и отважный человек, умевший храбро драться с врагом, благородный и достойный противник, равно как и весь его экипаж; все они были храбрецы!

— Да, — сказал я, — они дрались, пока только было возможно; но у капитана Витсералля тогда было очень мало людей, всего 50 человек, при начале нападения.

— Ну, нет, я уверен, что больше! — возразил французский капитан.

— Могу вас уверить, что не больше: ведь он только что перед тем потерял немало людей при береговом нападении, и очень многих перевел на призовые суда.

Наш разговор привлек всеобщее внимание, и один из французских пехотных офицеров, прислушавшись к моим последним словам, заметил:

— Мосье говорит с такой уверенностью, что можно подумать, что он сам находился в это время на борту судна того славного капитана!

— Так оно и было в действительности, сэр, — проговорил я, — и я с первого же взгляда узнал этого господина, так как стоял подле капитана Витсералля в тот момент, когда он вел с ним переговоры перед боем; а затем, во время схватки, мне пришлось даже скрестить с ним оружие.

— Вы убедили меня в том, что действительно находились тогда на борту «Ривенджа», — произнес француз, командир каперского судна, — убедили тем, что упомянули о предварительных переговорах перед началом дела. Я счастлив, что имел удовольствие встретиться со столь храбрым и энергичным неприятелем!

Разговор стал общим, и со всех сторон посыпались расспросы, причем надо отдать справедливость французскому капитану: он был чрезвычайно корректен и беспристрастен во всем, что говорил об этом славном деле.

Вскоре общество разошлось, и большая часть отправилась в театр, после чего мы возвратились в свою гостиницу. Я прожил в этой гостинице еще два дня и в последний вечер моего пребывания в Бордо обещал капитану французского каперского судна отужинать у него с несколькими из его товарищей. Так как он первый посетил меня в гостинице и вообще был чрезвычайно мил и предупредителен со мной, то я не счел возможным отклонить его приглашение.

На следующий день, после полудня, пользуясь отливом, я должен был уйти из Бордо. Таким образом, по окончании театра я отправился с капитаном и двумя-тремя его товарищами к нему на квартиру. Когда мы явились, ужин был уже на столе; мы вышли в столовую и ждали, когда выйдет супруга капитана, не ездившая в этот вечер в театр, и которой я еще не был представлен.

Спустя несколько минут она вошла в столовую и в тот момент, когда она появилась, я невольно был поражен ее несравненной красотой, несмотря на то что это была женщина уже немолодая; лицо ее мне показалось знакомо; когда же она приблизилась к нам, опираясь на руку своего мужа, мне вдруг вспомнилось, что эта женщина — та самая красавица, вдова благородного французского дворянина, столь доблестно сражавшегося с нами на своем судне, та самая бешено-злобная женщина, которая ухаживала в королевском госпитале на Ямайке за своим раненым сыном и питала ко мне страшную непримиримую ненависть.

Когда наши глаза встретились, щеки ее вспыхнули: она узнала меня, и я почувствовал, как густая краска залила мне лицо, когда я низко склонился перед ней. Вдруг ей сделалось дурно, и она чуть было не упала назад, но, к счастью, ее муж успел вовремя подхватить ее и проводить в соседнюю комнату. Спустя немного вернулся он к нам, заявив, что жене его нехорошо и что она не может выйти к ужину, и просил гостей сесть за ужин без хозяйки.

Сказала ли она мужу, кто я, или нет — не знаю, но он был ко мне удивительно любезен и предусмотрителен во все время ужина. Мы, однако, оставались не поздно ввиду нездоровья хозяйки дома и вскоре все разошлись по домам.

От одного из французских офицеров, с которым я вместе возвращался в свою гостиницу, я узнал, что командир каперского судна встретился с своей настоящей супругой, возвращаясь домой с Ямайки, в одно из своих предыдущих плаваний; что сын этой дамы умер там в госпитале, и что она, оставшись одна, хотела вернуться на родину. Капитан влюбился в нее, женился и, как утверждал мой собеседник, боготворил свою жену.

На следующее утро я позавтракал и уложил свои вещи в чемодан, чтобы ехать на судно, затем сделал прощальный визит губернатору. Едва только я вернулся в свой номер, как дверь моей комнаты отворилась, и ко мне вошел вчерашний мой гостеприимный капитан, командир французского капера, в сопровождении трех сухопутных французских офицеров. С первого же взгляда мне бросилось в глаза, что капитан был сильно возбужден; тем не менее я приветствовал его дружелюбно. Он почти сразу заговорил о том сражении, где погиб капитан Витсералль, но вместо того, чтобы отзываться о нем с похвалой и даже восхищением, как в первый раз, теперь словно умышленно подбирал выражения, которые в моих глазах были неприличны и оскорбительны; при этом самый тон его был злобно вызывающий. Я поспешил остановить его, сказав, что, находясь под дружественным флагом, я лишен возможности отвечать на его слова и на его странное поведение так, как бы хотел.

— В самом деле! — воскликнул он. — Желал бы я, чтобы мы снова столкнулись с вами в открытом море: ведь я еще должен отблагодарить вас за кое-что.

— Прекрасно, — сказал я, — это весьма возможно, и я не прочь доставить вам этот случай!

— А позвольте спросить, намерены вы возвратиться домой в качестве парламентерского судна и под дружественным флагом дойти до Ливерпуля?

— Нет, сэр, я спущу белый флаг, как только выйду из-под огня ваших батарей. Я понимаю, что вы этим хотели спросить, и хотя знаю, что ваше судно имеет вдвое большее число орудий, чем мое, тем не менее спущу свой белый флаг тотчас по выходе в залив, как а сказал!

— Но, конечно, не в том случае, если я последую за вами следом? — крикнул он злобно-насмешливо.

— Следуйте за мной, если хотите: вы встретитесь с равной силой, могу вас уверить!

— Черт возьми, — воскликнул он взбешенный, — я выкурю вас из морской службы, и если захочу, то повешу, как пирата!

— Это еще нужно будет посмотреть! — холодно отвечал я.

— Так слушайте, сэр, — крикнул француз, — если вы попадете мне в руки, я вас вздерну на мачту; а если я окажусь в ваших руках, вы можете поступить со мной так же! Идет? Или вы трусите?

— Джентльмены, — обратился я к присутствовавшим офицерам, — вы должны сознаться, что ваш соотечественник поступает некрасиво; он явился ко мне с преднамеренной, как вижу, целью оскорбить меня, но я готов согласиться на его предложение, как оно ни кажется мне дико, только лишь на одном непременном условии, а именно: что один из вас, господа, сообщит его супруге тотчас после того, как он выйдет из гавани, о тех условиях, на которых, по его собственному желанию, мы будем сражаться!

Офицеры дали свое обещание, после чего мы расстались. Затем я отдал прощальный визит губернатору и поспешил на свое судно. К нам был вызван лоцман, который и провел судно в море.

Проходя мимо французского каперского судна, я видел, что там происходила необычайная возня; шлюпки сновали взад и вперед с судна на берег и с берега на судно, и не успели мы отойти двух миль вниз по реке, как я увидел, что вся команда французского судна была вызвана наверх и на нем крепили паруса.

Тогда я сообщил своим офицерам о полученном мною вызове со стороны французского капера и предупредил, что нам следует готовиться к бою. Они были этим весьма удивлены, сознавая громадное неравенство наших сил, но тем не менее все бодро и весело принялись за дело, точно так же, как и вся команда, которая очень скоро узнала о предстоящем поединке с французским капером.


ГЛАВА X

Капитан Левии и я вступаем в бой с французским капером.Победа остается за нами.Моя месть непримиримой француженке.Мы отводим свой приз в Ливерпуль.

Ветер дул слабо, и мы достигли устья реки, когда солнце было уже на закате. Здесь мы отпустили своего лоцмана, и когда вышли в открытое море, я, согласно своему обещанию, спустил дружественный флаг на виду у французского каперского судна, следовавшего за нами на расстоянии не более четырех миль. Во избежание ошибки или недоразумения я условился с капитаном Левии, что, когда выйду в залив ночью, зажгу огонь на бизань-pee, и потому приказал теперь поднять туда зажженный фонарь. Это облегчило французам возможность следовать за мной и являлось как бы вызовом им.

Я приказал марсовым зорко смотреть, не покажется ли где «Стрела» Мы увидели ее около половины девятого, лежащую в дрейфе.

«Стрела», по обыкновению, убрала паруса, но по огню на моей рее, на «Стреле» тотчас же узнали, что это я, и дали мне подойти вплотную. Окликнув капитана Левии, я просил его готовиться к бою, предупредив, что приеду к нему для переговоров. Это вызвало, конечно, общую тревогу на «Стреле», и я поспешил на нее, предупредить, чтобы они не зажигали огней, затем рассказал капитану Левии о всем и сообщил, что французский капер в данныймомент не более, как в пяти милях от нас. Мы решили, что я не буду гасить фонаря на рее и уйду немного вперед, чтобы увлечь француза под ветер от порта и вместе с тем на подветренную сторону «Стрелы», т е. под ее левый борт.

Кроме того, «Стрела» спустит свои паруса, чтобы не быть замеченной французом до тех пор, пока он не пройдет мимо нее, после чего я начну сражение, оставаясь под парусами, и буду биться до тех пор, пока «Стрела» не подойдет ко мне на помощь. Порешив таким образом, я поспешил вернуться на свое судно и, держась несколько в стороне от товарища, стал поджидать неприятеля.

Через каких-нибудь полчаса мы различили во мраке ночи его очертания на расстоянии не более одной мили, идущего на всех парусах.

Так как я убедился, что мой шунер был несравненно быстроходнее моего противника, то подпустил его на расстояние четверти мили от своего борта, затем, описав пол-оборота, приказал открыть бортовой огонь по верху, желая прежде всего лишить его оснастки. Едва только мы дали в него залп, засыпав палубу своей шрапнелью и картечью, как я круто повернул руль и стал уходить в прежнем направлении, поставив еще добавочные паруса, чтобы увеличить расстояние, разделявшее нас. Этот самый маневр я проделал трижды, и все три раза с одинаковым успехом.

Я имел удовольствие увидеть, что фор-марс противника сбит, но когда я в четвертый раз повернулся к нему бортом, то он сделал то же самое, и мы обменялись бортовым огнем. Его несравненно более сильная артиллерия, конечно, дала себя знать, так как мои снасти и паруса значительно пострадали, но к счастью, этот залп не нанес нам особенно существенных повреждений, которые могли бы повлиять на быстроту нашего хода, и я снова стал уходить от него, обмениваясь на ходу выстрелами, но на таком расстоянии, когда неприятельский огонь не мог особенно вредить мне.

Несомненно, что на таком расстоянии мои орудия оказывались еще более безобидными для врага, но я стрелял только для того, чтобы дразнить француза и заманить его подальше от берега так, чтобы «Стрела» могла встать между ним и портом и отрезать ему отступление. Так продолжалось около часа времени, когда я вдруг увидел, что на французском судне установили новый фор-марс и подняли паруса. Затем они выкатили свои носовые орудия и продолжали стрелять из них, опасаясь потратить время на то, чтобы повернуться ко мне бортом и дать мне время уйти еще дальше. Я же время от времени поворачивался к нему бортом и старался снести его снасти, но при всем том мы сохраняли приблизительно все ту же дистанцию. Наконец одно метко пущенное им из носового орудия ядро снесло у меня верхушку грот-мачты, и мой гафель упал на палубу.

Это уж было не шутка. Мы, конечно, поспешили взять рифт-грот и поднять его на уцелевшей части мачты, но так как у нас теперь не было гафеля, то быстрота хода у нас должна была, естественно, уменьшиться, и неприятель, по-видимому, начинал мало-помалу нагонять нас. Я стал высматривать «Стрелу», но нигде не мог найти ни малейшего признака судна.

Впрочем, было настолько темно, что дальше, чем за полмили, ничего нельзя было различить. Видя, что теперь на скорости ничего нельзя выиграть, я решил изменить курс и поставить свой шунер прямо по ветру, чтобы иметь возможность поставить четырехугольный парус, что дало бы время «Стреле» подойти к нам. Говоря правду, я в этот момент был крайне озабочен, но тем не менее твердо решил продать свою жизнь как можно дороже.

Когда неприятель заметил, что мы идем прямо по ветру, то сделал то же самое, и так как мы находились теперь на расстоянии полумили друг от друга, то продолжали обмениваться выстрелами, причем неприятель, постепенно приближаясь, становился для нас все более опасен своею тяжелой артиллерией. Такое положение дела продолжалось около часа, в продолжение которого мой маленький шунер получил немало повреждений. Но вот, к великой моей радости, стало светать; и при бледных сумерках зарождающегося рассвета я увидел «Стрелу» на расстоянии полутора миль у нас под кормой, идущую на всех парусах. Я указал на нее своей команде, которая при этом почувствовала новый прилив бодрости и мужества.

Но и неприятель тоже заметил лугер и, по-видимому, решил окончить бой еще до прихода этого третьего судна, и у меня явилось опасение, что мне придется быть повешенным на рее, чем бы потом ни закончился бой.

Неприятель решительно надвигался, по-видимому намереваясь отрезать нас от подкрепления, я же продолжал угощать его бортовым огнем, чтобы сбить снасти.

Желая, чтобы «Стрела» подоспела к нам как можно раньше, я убрал свой четырехугольный парус, чтобы не уходить от нее, и вместе с тем стал готовиться к упорному сопротивлению в случае абордажа. И вот между французом и нами было не больше одного кабельтова, а «Стрела» в этот критический для меня момент находилась в целой миле от нас с наветренной стороны.

Сделав еще один залп всем бортом, мы поспешили схватиться за свои тесаки и копья, чтобы отразить атакующих, когда я, к великому своему удовольствию, заметил, что один из наших снарядов распорол надвое гафель француза. Тогда я немедленно повернул по ветру и в тот момент, когда неприятель был от меня на расстоянии пистолетного выстрела, и люди на нем готовились спрыгнуть на нашу палубу, повернул оверштаг и прошел мимо него так близко под правым бортом, что можно было бы перебросить сухарь на его палубу, и благополучно миновал его.

Этот маневр помешал абордажу и, так сказать, спас мою жизнь. Так как гафель у француза был снесен, то он не мог произвести тот же маневр и следовать за мной, а был принужден описать большую петлю, чтобы повернуть за мной, и при этом расстояние между ним и мной увеличилось по меньшей мере на целый кабельтов.

Страшный залп снес в этот момент почти все мои снасти. Паруса, реи, обломки мачты, — все разом обрушилось на палубу, и мое судно сделалось совершенно беспомощным, но, к счастью, я был теперь у него с наветренной стороны, и хотя он, конечно, мог меня утопить своими снарядами, но абордировать и захватить судно и меня не мог до тех пор, пока не установит свой задний парус.

Однако теперь настало и ему время расплаты: свежий противник, почти равносильный по артиллерии и размером, настигал его, и французу оставалось только решить, желает ли он биться или же думает уходить. Понял ли он, что уходить было бесполезно, или же решил взять нас обоих или умереть, — не знаю; во всяком случае, он не повернул своего судна по ветру, а с решимостью стал ждать приближения «Стрелы». Капитан Левин прошел у француза под кормой, угостив его таким бортовым огнем, который снес почти все его снасти, затем атаковал его с подветренной стороны, чтобы таким образом отрезать всякую возможность бегства.

С французского капера отвечали на огонь с расстановкой, не толково; я отозвал своих людей от орудий и приказал всем заняться установкой парусов, так как после того как «Стрела» атаковала французов, они совершенно перестали обращать внимание на нас, т. е. на мое судно. После славного с обеих сторон боя, длившегося около получаса, грот-мачта французского судна упала за борт; этим, можно сказать, решилась участь врага, так как теперь он не мог более держать судно по ветру, отчего оно стало отставать и тем самым подверглось губительному огню артиллерии «Стрелы». Вскоре бушприт француза очутился между снастями и такелажем «Стрелы», опустошившей его палубы своими выстрелами. Я тем временем успел установить часть парусов на носовой части судна и хотел во что бы то ни стало принять участие в развязке боя. Вдруг я заметил, что француз намеревался кинуться на абордаж на люгер и собирался перебросить весь свой экипаж на бак; пользуясь этим моментом, я решил вкось подойти к французу, чтобы абордировать его с кормы, что поставило бы француза, так сказать, между двух огней.

Схватка была в самом разгаре; французы устремлялись на абордаж, рвались вперед; люди капитана Левин отбрасывали их назад, когда я со своим шунером подошел к французу с кормы и прежде, чем нас успели заметить, соскочил на его палубу вместе с горстью уцелевших людей моего экипажа. Тогда французы кинулись на нас, желая отбить нашу атаку, но тем ослабили свои силы против экипажа «Стрелы». В результате получилось, что они были не только оттеснены экипажем «Стрелы», но и абордированы им под предводительством капитана Левин.

Очутившись на палубе французского судна, я думал только о том, чтобы разыскать их капитана. В первую минуту я не видел его, но когда его экипаж стал отступать перед натиском капитана Левин и его людей, я заметил его, бедного, изнеможенного, но все еще пытающегося собрать своих людей. Желая захватить его живым, я устремился вперед, обхватил его обеими руками и после нескольких секунд отчаянной борьбы повалил его на спину.

Тем временем французы принуждены были отступить, т. е. очистить палубу. Я подозвал двух матросов и передал им французского капитана, предупредив, что они ответят мне головой, если он бежит или наложит на себя руки. Я приказал им перевести его немедленно на наше судно, поместить в моей каюте и неотступно сторожить до моего возвращения. Покончив с этим, я разыскал капитана Левин и обнял его.

— Ну, вы подоспели ко мне не слишком рано! — сказал я ему, утирая кровь с лица.

— Вы правы, я, действительно, чуть было не опоздал, и если бы не ваши разумные маневры, то вы были бы разбиты; ведь ваше судно — сущая ореховая скорлупа в сравнении с этим. Вы действовали прекрасно; даже более того, продержаться так долго не всякий бы смог. Много вы потеряли людей убитыми и ранеными?

— Мы отправили вниз десятерых перед тем, как абордировали это судно, а что было дальше, я еще не знаю. Француз-капитан под стражей в моей каюте, а это главное.

— Да, я видел, как ваши люди переправили его с этого судна на ваше. Теперь самое важное — исправить полученные повреждения, а затем обсудим, что нам делать. Я пошлю к вам своих людей, чтобы они помогли вам; «Стрела» почти не пострадала, и мне сейчас можно обойтись с небольшой командой. Как только мы очистим палубы от раненых и убитых, то позавтракаем вместе и обсудим наши дела.

На уборку палуб потребовалось целых два часа, а потому мы расстались, и «Стрела» временно приняла на себя заботу о призе.

Когда у меня на судне все было приведено в порядок, я прежде чем сесть в шлюпку и ехать завтракать с капитаном Левин, зашел в свою каюту, где французский капитан лежал связанный на моей койке под надзором двух часовых.

— Вы готовы к условленной расплате, monsieur? — спросил я.

— Готов, сэр! — отозвался мой пленник. — Теперь я понял, что вы хотели сказать, говоря, что я встречусь с равною силой; никого винить я не могу; я сам вынудил вас на этот поединок, заставил согласиться с вами, — и вот я пойман в свой собственный капкан. Это только справедливо, но лишь тогда, когда дело оборачивается против нас, мы сознаем, что женщина всему виной.

— Я так и думал, сэр, — сказал я, — я был уверен, что вы действовали по наущению вашей супруги!

— C'est vrai! — проговорил французский капитан сдержанно и спокойно. — Но что сделано, то сделано!

— Да, — сказал я и вышел из каюты, чтобы сесть в шлюпку и ехать на «Стрелу», где меня ждал к завтраку капитан Левин.

— Ну, Эльрингтон, — спросил меня Левин, когда мы сели за стол, — что вы намерены делать с французским капитаном?

— Во всяком случае, я не повешу его, — отвечал я подумав, — но мне хотелось бы дать ему и его жене хороший урок! — и я рассказал Левин про ненависть француженки.

— Она вполне этого заслужила, — сказал капитан Левин, — не одобрите ли вы мой план, Эльрингтон?

— Говорите!

— Я хотел предложить вам следующее: они там в Бордо не знают, что я оказал вам поддержку, так как не имеют ни малейшего представления о моем присутствии в этих водах. Так вот, как только мы приведем в исправность французское судно и ваше, я останусь здесь и не тронусь с места, а вы войдете в устье Гаронны с поднятым английским флагом на своем судне и английским флагом над французским, на вашем призе. Это заставит их думать, что вы взяли французский капер без посторонней помощи. Когда вы будете на расстоянии пушечного выстрела от фортовых батарей, дайте выстрел и затем прикажите вздернуть на мачту чучело человека и оставайтесь на месте для того, чтобы на берегу думали, что вы действительно повесили французского капитана. А с наступлением ночи, распустите паруса и уходите на соединение со мной. Это будет достойным наказанием ей и неприятностью для всех остальных!

— Да, действительно, это превосходная мысль! Она, без сомнения, поддастся на обман и долгое время не узнает истины!

Весь день мы провозились над оснасткой и починкой судов, и только под вечер я тронулся вместе с французским шунером, на который был посажен экипаж с судна капитана Левин, и до наступления ночи вошел в устье реки. На рассвете следующего дня я вошел в Гаронну и направился к гавани, не подняв никакого флага; теперь только мне пришло на ум, что я причиню им еще большее разочарование, если введу их в заблуждение и позволю сперва подумать, что победа осталась за ними. Ввиду этого, подойдя на расстояние около шести миль от города, я поднял французский флаг на французском шунере и французский же флаг на моем судне, над английским флагом.


Итак, я продолжал подвигаться вперед, пока не подошел на две с половиною мили от батарей, когда мы ясно могли различить толпу, спешившую к пристани, чтобы быть свидетелями триумфального возвращения в порт их каперского судна с призом.

Вдруг я приказал держать круто по ветру, лег в дрейф, убрал свои паруса и, заменив французские флаги английскими, а английский французским, дал выстрел из носового орудия. Дав пройти с полчаса времени, я приказал разрядить еще одно орудие; вслед за этим выстрелом, по моему распоряжению, было вздернуто на рею чучело, долженствовавшее изображать собою несчастного французского капитана. После того я простоял на том же месте вплоть до самого полудня с убранными и свернутыми парусами, чтобы из гавани явственнее можно было видеть фигуру повешенного.

После полудня мы увидели большой катер под белым дружественным флагом, направлявшийся к нам. Я продолжал стоять, где стоял, и позволил катеру причалить к моему судну.

В катере сидел один из тех офицеров, который дал клятву сообщить супруге французского капитана об условиях поединка; подле него находилась сама жена капитана с низко опушенной головой, по-видимому, убитая горем и прятавшая лицо свое в платке, смоченном слезами.

Офицер взбежал на палубу и подошел ко мне с почтительным поклоном. Ответив на его поклон, я приветствовал его как желанного гостя и осведомился, чему обязан честью его посещения.

На это он сказал мне:

— Сэр, счастье благоприятствовало вам, и, как вижу, вы привели в исполнение условия поединка, коих я был свидетелем! Я, конечно, ничего не могу сказать против этого, так как мой покойный друг, без сомнения, поступил бы точно так же. Но мы, сэр, враждуем только с живыми, а не с мертвыми, не так ли? И я явился сюда по просьбе несчастной жены — умолять вас выдать ей

' тело ее супруга, предать его земле согласно обрядам христианской церкви.

— Сэр, — отвечал я, — я согласен на вашу просьбу, но лишь при условии, что эта дама сама явится ко мне сюда с просьбой!

В то время как офицер возвращался на свой катер, я спустился вниз и приказал развязать и освободить французского капитана, после чего подошел к нему и сказал:

— Ваша супруга здесь, она явилась просить, чтобы я отдал ей ваш труп, который, как она полагает, висит на грот-рее: я ведь, действительно, приказал вздернуть туда чучело, чтобы наказать ее, как она того заслуживает; но я не желал лишить вас жизни, капитан, и теперь готов сделать для вас даже больше: я не только дарю вам жизнь, несмотря на навязанные мне вами самими условия, но дарю вам и свободу; таково будет мое мщение!

Слушая меня французский капитан смотрел на меня недоумевающим взглядом, но не проронил за все время ни слова.

Я вышел на палубу, где застал жену капитана, которую успели уже поднять наверх по борту судна. Ее подвели ко мне, и не подымая глаз на меня, она упала на колени, но прежде чем она успела вымолвить слово, покачнулась и лишилась чувств, так трудно ей было победить себя по отношению ко мне. Я приказал отнести ее вниз в каюту и, не давая никаких объяснений, предложил французскому офицеру, явившемуся с ней, последовать за ней; не желая сам быть свидетелем неожиданной встречи этой женщины с ее мужем, я остался наверху. Оставшись один, я приказал своим людям спустить чучело, что они и сделали, весело перекидываясь шутками и остротами за счет французских матросов, которые до этого времени даже не подозревали, что повешенный — не их капитан, а просто только чучело. Я подошел к борту и, перегнувшись вниз, успокоил французских матросов, сказав, что капитан жив и здоров и сейчас сойдет и сядет на катер. Это вызвало громкие крики радости и удивления, а тем временем в каюте происходило объяснение между супругами.

Несколько минут спустя на палубу вышел французский офицер и, подойдя ко мне, стал превозносить мой образ действий.

— Вы дали жестокий урок этой несчастной женщине, сэр, но не совершили варварского поступка, не повесили хорошего и честного человека, поддавшегося в минуту слабости наущениям свой жены!

Я поклонился в ответ на его речь и обернулся лицом к французскому капитану и его супруге, вышедшим в этот момент на палубу. Теперь эта женщина не знала, как высказать мне свою благодарность; она готова была целовать мои руки, но я не допустил ее до этого, сказав:

— Теперь, по крайней мере, мадам, у вас нет основания питать ко мне ненависть, как вы это делали до сих пор. Если я имел несчастие при самозащите убить вашего первого супруга, то взамен того возвращаю вам второго вашего супруга, жизнь которого была в моих руках, а потому разойдемся теперь друзьями, или, по крайней мере, без ненависти и злобы!

На это капитан крепко пожал мне руку, но не сказал ни слова. Я предложил им скушать что-нибудь, но они отказались, спеша вернуться в город, чтобы успокоить своих огорченных друзей и родственников. Я, конечно, не стал их удерживать; когда катер их отчалил, то экипаж его приветствовал меня троекратным «ура!»

Когда катер был уже недалеко от пристани, я приказал спустить флаги на обоих судах и пошел на соединение с капитаном Левин.

К вечеру я был уже на месте и после заката отправился на «Стрелу», где за ужином рассказал Левин обо всем происшедшем. Он был чрезвычайно доволен результатами этой истории. После некоторого обсуждения дальнейшего плана действий, мы с ним решили возвратиться в Ливерпул, чтобы отвезти туда наш громоздкий приз. Ввиду того что французский шунер требовал большого экипажа, а капитан Левин за время моей стоянки в гавани успел взять еще два приза, на которые он также посадил своих людей и отослал в Ливерпул, у нас не хватало теперь команды, и французский шунер сильно стеснял нас. С рассветом мы пошли на север и неделю спустя были уже в своем порту, куда привели с собой и мой приз; оба других приза, ранее отправленные капитаном Левин также благополучно прибыли в Ливерпул несколько раньше нас. Судовладелец остался чрезвычайно доволен нашим, хотя и очень непродолжительным, но весьма прибыльным для него плаванием и отзывался о нас обоих, т. е. о капитане Левин и обо мне, с большой похвалой.


ГЛАВА XI

Я вынуждаю своего судовладельца отказать мне от службы у него. — Меня арестуют.Меня препровождают в Лондон и сажают вTayер.Меня посещает римский патер, и благодаря его вмешательству, меня освобождают из тюрьмы.Я отправляюсь в Ливерпул.Вижусь с моим бывшим судовладельцем и капитаном Левии.Они удивлены.Мисс Треваннион.

Когда я явился к своему судовладельцу, что сделал тотчас же после того, как встал на якорь и свернул паруса, он радостно обнял меня, расцеловал и провел в заднюю комнату, примыкавшую к его конторе.

— Дорогой мой Эльрингтон, — сказал он, — как ни прекрасно вы управились с переправой якобитов, тем не менее со стороны нашего правительства существует против вас сильное подозрение, что эти якобиты бежали именно на вашем судне, и что я был причастен к этому делу и содействовал их бегству. Предпримет ли теперь правительство какие-нибудь меры против нас, я не знаю, но возможно, что правительственные шпионы что-нибудь проведали за это время или же выведают что-нибудь из вашего экипажа, и тогда нам с вами грозит серьезная опасность. Прежде всего скажите мне, где вы их высадили, затем расскажите про все дальнейшие события и эпизоды вашего плавания. От людей, приведших призовые суда, взятые «Стрелой», я узнал очень немного; капитан Левин еще возится со своим судном и с призом, так что не приедет сюда ранее, как часа через два, а я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз об этом деле.

После того как я рассказал ему все, как было, от начала и до конца, — и о том, как был взят французский каперский шунер, судовладелец сказал:

— Если только правительственные сыщики и шпионы пронюхают или узнают от кого-нибудь из ваших людей, что вы высадили в Бордо пассажиров, то будьте уверены, что вас арестуют и подвергнут допросу, если только вы не уберетесь отсюда подальше, пока об этом деле забудут… А матросы ваши, конечно, будут повсюду в трактирах и портерных рассказывать любопытный случай с французским капером, и при этом упомянут, что это случилось у берегов Франции. Но так как вы рисковали собой, чтобы оказать мне услугу, Эльрингтон, то я должен позаботиться о вас, и если вы согласитесь на время скрыться где-нибудь, буду платить за все ваши расходы.

— Нет, нет, — возразил я, — если правительственные шпионы узнают о случившемся и вздумают схватить меня, то я считаю за лучшее смело идти на это, не прячась и не скрываясь. Если я буду скрываться, то это заставит их только стать более настойчивыми в своих розысках и только подтвердит их подозрения в том, что они называют предательством или изменой. Они назначат награду за мою голову и тогда в какое бы я время ни появился в этих краях, в погоне за наградой меня схватят и предадут в руки властей. Если же, напротив, я сам смело пойду навстречу и сразу сознаюсь, что высадил пассажиров во Франции, то они, по крайней мере, не в праве будут обвинять меня в государственной измене. А потому, с вашего разрешения, я останусь здесь. Едва ли нужно говорить, что всякую ответственность в этом деле я всецело возьму на себя и заявлю, что я принял пассажиров на свое судно без вашего ведома; в этом вы можете быть уверены. А вы лучше сейчас же увольте меня от службы. Тогда сами останетесь в стороне.

— Вы самоотверженно приносите себя в жертву мне! — воскликнул растроганный судовладелец. — Я никогда этого не забуду, Эльрингтон.

— Нет, нет, сэр, я только обеспечиваю себе надежного и верного друга на случай нужды!

— В этом вы можете быть уверены, мой юный друг! — воскликнул судохозяин, крепко сжимая мою руку. — Пусть будет так, как вы того хотите. Это, пожалуй, лучше и для вас самих!

— В таком случае я сейчас вернусь на судно и заявлю офицерам и команде, что я отставлен. Нельзя терять времени; а вот и капитан Левин! Итак, пока прощайте, сэр! Всего вам лучшего!

Вернувшись на судно, я созвал офицеров и команду и объявил, что судохозяин отставил меня от командования «Ястребом». На это один из офицеров спросил меня, что я, собственно, сделал такого, что могло возбудить неудовольствие хозяина; и я ответил ему так, что все могли это слышать, что хозяин узнал, что я имел пассажиров, которых высадил во Франции. Все стали сожалеть обо мне, громко выражая свое сочувствие. И, мне думается, большинство было искренне, так как я был любим своими офицерами и людьми и всегда пользовался их уважением и расположением.

Как оказалось, я прекрасно поступил, открыто заявив о причине, побудившей якобы судовладельца лишить меня командования судном и удалить меня со своей службы, так как в тот момент, когда я сказал об этом своим людям, правительственные шпионы были уже на судне и уже узнали о высадке пассажиров в Бордо от кого-то из моих людей, конечно, не помышлявших передать меня в руки правительства или вообще ввести меня в беду.

Затем я приказал снести мой сундук, чемодан и остальные вещи на шлюпку, сдал командование своему старшему офицеру и, простившись со всеми, сел в ожидавшую меня шлюпку и поехал на берег, где поселился в своей прежней квартире.

Не прошло и двух часов времени, как меня арестовали и отвели в тюрьму; но здесь поместили весьма хорошо, предоставив мне даже некоторые удобства, так как ведь я являлся, так сказать, государственным преступником, а у нас в Англии оказывают больше уважения лицам, которым предстоит быть четвертованными или утопленными с камнем на шее или голова которых должна быть выставлена на воротах Тауера, чем мелким воришкам. На другой день после ареста меня потребовали к допросу, для чего я должен был предстать перед так называемой комиссией. Здесь меня спросили, не высаживал ли я кого-нибудь во Франции? Я не задумываясь ответил утвердительно.

— Кто были эти пассажиры? — был следующий за сим вопрос.

— Они говорили, что римско-католические патеры; таковыми я их и считал.

— Почему вы согласились принять их на свое судно?

— Потому что каждый из них уплатил мне по сто гиней за проезд, и потому еще, что я считал их вредоносными, опасными людьми здесь, на родине, заговорщиками против правительства; я думал, что чем скорее их выпроводят из Англии, тем лучше.

— Каким образом вам было известно, что они заговорщики и предатели?

— Не только именно они, но и все римско-католические патеры в моем мнении смутьяны и опасные люди, которые мне так же ненавистны, как французы, а о них лично мне ничего особенно не было известно и до сего времени. Но так как с духовенством вообще столковаться трудно, то я полагал, что оказываю своей стране немалую услугу, избавляя ее от этих людей.

— Кто еще был причастен этому делу?

— Никто, кроме меня! Я с ними сговорился, но никто из офицеров или из людей не знал об этом.

— Ну, а ваш судовладелец, мистер Треваннион, не был вашим соучастником?

— Нет, я принял пассажиров тайно от него, так как нам воспрещается брать пассажиров; кроме того, я не хотел делиться с ним обещанной платой. По возвращении моем, когда он узнал, что я высадил во Франции пассажиров, он немедленно отставил меня от командования судном.

Далее следовал еще целый ряд вопросов, на которые я отвечал с чрезвычайной осмотрительностью, но без малейшей заминки и не задумываясь ни на минуту. После допроса, длившегося целых четыре часа, председатель комиссии объявил, что я, по собственному своему призванию, способствовал бегству злоумышленников и предателей и избавил их от заслуженной ими казни на эшафоте; поступив таким образом, я являюсь сам государственным преступником и потому должен буду ожидать приговора верховной комиссии в Лондоне, куда я буду отправлен на следующий день. На это я сказал, что я честный слуга своей родины и верноподданный короля, что я ненавижу и французов и римско-католических патеров и что я поступил, как считал за лучшее; если же я поступил дурно, то только вследствие того, что ошибался в своем суждении, но не почему-либо другому, и что всякий, кто скажет, что я изменник, нагло солжет.

Допрос мой и мои ответы были занесены в протокол, который я должен был подписать, затем меня снова отвели в тюрьму.

На другой день после полудня мой тюремщик вошел ко мне в сопровождении двух лиц, из которых одно сообщило мне, что меня передают в руки стражи, которая должна доставить меня в Лондон. Меня вывели во двор; здесь у самых дверей стояло трое коней, на одного из них мне приказали сесть; на двух остальных вскочили мои конвоиры. Едва я успел прыгнуть в седло, как мне связали ноги под брюхом лошади, так, чтобы я не мог соскочить без содействия конвоиров, у которых в руках были у каждого по одному поводу от уздечки моего коня. У выезда из ворот собралась толпа любопытных, среди которых я узнал капитана Левин и моего судохозяина, но я счел необходимым сделать вид, что не заметил их присутствия.

Едва ли нужно говорить, как тяжело и больно мне было, что меня увозили из Ливерпуля на глазах толпы, словно какого-нибудь преступника или злодея, но в то же время я должен отдать справедливость, что мои стражи относились ко мне изысканно вежливо и почтительно.

Вдруг из одного оврага выскочило несколько вооруженных людей в масках, и прежде чем мои конвоиры могли понять, в чем дело, их стащили с лошадей, а меня освободили. Затем мне на ухо прошептали: «Спасайтесь!»

Но я рассчитал, что мне лучше явиться на суд и, в крайнем случае, отбыть наказание, чем быть объявленным вне закона, как беглец, и потому вежливо попросил своих неожиданных друзей не мешать и вернуть свободу конвоирам.

Видя, что я говорю совершенно серьезно, мои освободители не стали противиться моему желанию и, пожелав мне счастья, рассеялись врассыпную по обе стороны дороги, оставив меня одного с моими двумя конвоирами.

— Сэр, вы поступили честно и благородно и, быть может, даже весьма разумно, — сказал мне один из моих спутников, садясь на коня. — Я, со своей стороны, не спрошу вас, кто были эти люди, хотя и знаю, что вы могли бы их назвать, так как вы их узнали, несмотря на темную ночь.

— Нет, вы ошибаетесь, — отвечал я, — я только угадал, что это за люди и откуда они, но не узнал ни одного из них в отдельности.

Я умышленно дал такой осторожный ответ, хотя на самом деле отлично узнал капитана Левин и одного из моих офицеров.

— Пусть так, капитан Эльрингтон, — продолжал старший из моих конвоиров, — во всяком случае вы доказали нам, что на вас можно положиться, и потому мы на ваше честное слово освободим вас от всех неприятных мер предосторожности.

— Я уже доказал вам, что не изменю своего намерения.

— Этого с нас довольно, — сказал мой конвоир и тотчас же перерезал веревку, связывавшую мои ноги под брюхом у лошади, а также отвязал поводья, которыми мой конь был привязан к их седлам. — Теперь, — продолжал он, — мы поедем дальше не только с большой приятностью, но и гораздо быстрее, так как наши лошади не будут мешать друг другу.

Мы пустили коней крупной рысью и час спустя прибыли уже к месту, где назначен был для нас ночлег. Здесь нам был приготовлен вкусный и сытный ужин и прекрасные кровати. Мне была предоставлена полная свобода и, поболтав немного, мы легли спать. На другой день мы продолжали путь так же приятно и беззаботно; мои спутники оказались очень милыми и благовоспитанными людьми, с которыми можно было беседовать о чем угодно. Глядя на нас троих, никому бы в голову не пришло, что я государственный преступник, препровождаемый под конвоем из ливерпульской тюрьмы в лондонскую.

Мы прибыли в Лондон на пятые сутки, и я был отдан в распоряжение надзирателя или начальника Тоуера, как это было предписано конвоировавшим меня лицам, которые простились со мной самым дружелюбным образом, обещая непременно довести до сведения своего начальства о моем поведении во время пути и выразив надежду на мое скорое освобождение. Я питал ту же надежду и потому поместился в своей камере, весьма просторной и светлой, почти с веселым сердцем.

На третий день моего пребывания в Лондоне в Тауер прибыла комиссия, чтобы подвергнуть меня допросу. Я отвечал им точно так же, как отвечал на первом допросе в Ливерпуле. Они всячески старались добиться от меня описания внешности моих пассажиров, и я на их вопросы отвечал без утайки; впоследствии я убедился, что сделал большую глупость. Дело в том что если бы я видоизменил описание их наружности, комиссия охотно поверила бы, что я высадил во Франции четырех католических патеров, и отнеслась бы ко мне снисходительно, но из моего точного описания они пришли к заключению, что то были именно те четыре изменника, которых преследовало правосудие и которых хотели непременно схватить и казнить — в пример остальным, и их непомерная досада за то, что я помог этим людям уйти из их рук, превратила всякое справедливое их ко мне отношение в бессознательное озлобление против виновника их неудачи, так что все последующее мое поведение не могло уже вызвать у них благоприятного впечатления.

Прошло три недели, и мое заключение начинало томить меня, между тем мой тюремный надзиратель говорил, что дело мое складывается, по-видимому, неблагоприятно для меня, а неделю спустя дал знать по секрету, что я буду осужден как укрыватель и соучастник государственных изменников. Я должен признаться, что никак не ожидал подобного результата, и потому это известие совершенно обескуражило меня. Тогда я спросил привратника, как он полагает, что меня ждет впереди? На это он ответил, что так как много лиц помогало и содействовало бегству государственных изменников, но никто не мог быть уличен в этом комиссией, кроме меня, который сам признался, то комиссия считает необходимым применить ко мне строжайшее наказание для устрашения других укрывателей, коих еще очень много в стране. Согласно этому было решено Советом Верховной Комиссии, что я буду приговорен к смертной казни на страх другим.

Я, понятно, вовсе не был приготовлен к смерти; я не то, чтобы боялся умереть, о нет! Но меня страшило то, что меня ожидает после смерти. До сего времени я жил, не задумываясь, не боясь ни Бога, ни черта, ни людей, и все религиозные чувства, привитые мне в раннем детстве, в молодости были постепенно растеряны и забыты среди пустых людей и пустых забот праздной и беспутной жизни, какую я вел с тех пор, как покинул отчий дом. Но когда я услышал, что должен умереть, то мне невольно вспомнилась вся моя жизнь, а затем мысль перешла к религии. Я попросил тюремного надзирателя принести мне Библию и погрузился в чтение этой благодатной книги.

По мере того как мысль о Боге и Его милосердии овладевала моей душою, моя вера крепла, и дух мой находил себе отраду и примирение.

В одно прекрасное утро мой надзиратель сообщил, что меня желает видеть какое-то духовное лицо. Так как это был католический патер, то я хотел было в первую минуту отказаться принять его, но, подумав, решил иначе и попросил провести его ко мне. Это был высокий, худой человек, со смуглым, бледным лицом испанского типа.

— Вы, если я не ошибаюсь, капитан Эльрингтон, который помог бежать некоторым из наших друзей, и за то осужден теперь к смертной казни? — обратился он ко мне.

— Вы не ошибаетесь, это именно я, сэр!

— Я хорошо знаю, что вы не одной со мной веры, капитан, и потому не пришел к вам беседовать на эту серьезную тему, если только вы сами того не пожелаете; моя цель — предложить вам свои услуги; я готов доставить кому угодно ваше письмо или передать устное поручение; можете быть спокойны, что все будет сохранено в строжайшей тайне!

— Очень благодарен за ваше доброе желание и за вашу готовность, сэр, — отвечал я, — но мне решительно нечего поручить вам. Я давно расстался со своей семьей, которая даже не знает, жив я или нет, я ношу вымышленное имя и намерен умереть с этим именем, чтобы позор моей казни не пал на мою семью.

— Может быть, вы правы, — проговорил патер, — но поговорим о другом; кроме вашей семьи, разве у вас нет друзей, которые могли бы сделать что-нибудь для вас и добиться вашего помилования?

— Нет, — ответил я, — кроме тех, которые, я в том уверен, уже делали и делают все, что только в их силах, и которым нет надобности писать и напоминать о себе!

— Не знаете ли вы кого-нибудь здесь при королевском дворе или суде или каких-нибудь высокопоставленных лиц?

— Совершенно не знаю. Когда я расставался с одним из моих бывших пассажиров, то он дал мне адрес и фамилию одной высокопоставленной дамы в Париже, но это, конечно, могло мне пригодиться на случай какого-нибудь затруднения или беды, которые постигли бы меня во Франции, а здесь она, понятно, ничего не могла бы сделать для меня!

— Помните вы имя и адрес этой дамы?

— Они записаны у меня на последней странице моей записной книжки: вот они!

Патер прочел это имя и сказал:

— Вы должны сейчас же написать несколько слов этой даме и ознакомить ее с вашим положением. Я позабочусь о том, чтобы ваше письмо попало в ее руки еще до истечения этой недели!

— Чем она может помочь мне? — скептически заметил я.

— Этого я сказать не могу, но знаю, что если только можно что-либо сделать, то оно будет сделано. Пишите сейчас же!

С этими словами патер встал и потребовал у тюремного сторожа письменные принадлежности, которые тот не замедлил принести, а несколько минут спустя письмо было написано, как того желал патер.

— Вот письмо, сэр, — сказал я, вручая ему запечатанный конверт, — но я чистосердечно признаюсь вам, что считаю эту попытку совершенно бесполезной.

— Если бы я был того же мнения, то не стал бы советовать вам писать это письмо, — возразил патер. — Есть такие колеса в государственном механизме вашей страны, о которых вы и представления не имеете; единственно, чего я боюсь, это, что письмо ваше придет слишком поздно.

С этими словами патер простился со мной, и я снова остался один со своими мыслями.

Прошла еще неделя, и вот раз поутру ко мне вошел надзиратель с особенно торжественным лицом и с видимым горем сообщил мне, что моя казнь, вероятно, будет назначена или на завтра, или на послезавтра.

Это известие не произвело на меня особого впечатления: я давно уже свыкся с мыслью о казни и уже до известной степени отрешился от жизни.

Я стал горячо молиться, и мне казалось, что Господь слышит мои молитвы.

Именно в таком умиротворенном религиозном настроении находился я в тот момент, когда накануне дня казни в мою камеру вошел тюремный надзиратель в сопровождении одного из лиц судебного персонала и того самого католического патера, о котором я говорил раньше. По одному виду моего надзирателя, человека очень сочувственного и гуманного, я сразу угадал, что они пришли не с дурной вестью.

Едва переступив порог моей камеры, судебное лицо вручило надзирателю приказ о моем освобождении и, к немалому моему удивлению, я услышал, что мое помилование подписано королем. Я до того был поражен этой вестью, что некоторое время оставался безмолвен и недвижим. Затем патер сделал знак рукой, чтобы все удалились, что те и поспешили сделать беспрекословно. Когда они выходили, я провожал их глазами, затем взгляд мой упал на раскрытое на столе Евангелие и, опустившись перед ним на колени, я закрыл лицо руками, уронил голову на священную книгу и воздал благодарение Богу за его неожиданную и незаслуженную мною милость, за избавление меня от позорной казни! Спустя некоторое время я поднялся на ноги и увидел, что по другую сторону стола стоял на коленях и тоже горячо молился патер, о присутствии которого я совершенно забыл. Он также поднялся с колен вслед за мной и, подойдя ко мне, протянул мне дружески руку со словами:

— Я уверен, капитан Эльрингтон, что пережитое вами в это последнее время не пройдет для вас бесследно, что это тяжелое испытание обратит вас к Богу и поможет вам начать новую жизнь.

— Я в этом уверен! Я чувствую, это испытание было необходимо для меня, и что оно принесет мне много добра! Однако я не должен забывать, что, кажется, вам обязан своим спасением!

— Настолько только, насколько для этого было нужно, чтобы ваше письмо вовремя попало по назначению.

— Неужели я должен думать, что обязан своим помилованием вмешательству французской аристократки, живущей при Версальском дворе?

— Именно так, капитан Эльрингтон, как бы странно это вам ни казалось. Дело в том что в эти смутные времена правящий король этой страны не может распознать своих врагов от друзей, ни друзей от врагов; он совершенно не знает, кто ему враг и кто друг; ему остается только верить уверениям, а они не всегда правдивы. В настоящий момент в его верховном совете состоит много лиц, которые в случае, если бы Претендент, как они его называют, одержал верх, уже давно стояли бы на его стороне, и которые в душе всегда желали ему успеха, хотя и не имели смелости помочь ему. Теперь скажите, могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?

— Нет, благодарю вас, сэр, денег у меня больше, чем достаточно, как для того, чтобы наградить тех лиц, которые прислуживали мне здесь и были добры ко мне, так и для того, чтобы вернуться в Ливерпул.

— В таком случае позвольте мне пожелать вам от души всего доброго и всякого счастья в жизни и затем я не стану долее утруждать вас своим присутствием. Однако, прежде чем расстаться с вами, я хочу дать вам мой адрес на случай нужды: в каком бы то ни было затруднении или несчастии обращайтесь прямо ко мне; я всегда готов служить вам, вы приобрели верных и преданных друзей вашим благородным поведением, и если их помощь или услуги когда-нибудь понадобятся вам, вы смело можете рассчитывать на них.

Написав свой адрес на клочке бумаги, патер вручил его мне и сказал:

— Мы с вами разной веры или, вернее, не совсем той же веры, но я полагаю, что вы, сын мой, не откажетесь принять мое благословение.

— О, конечно, нет! — воскликнул я, опускаясь перед ним на колени. — Принимаю с величайшей радостью и благоговением!

— Да благословит вас Бог, сын мой! — произнес патер взволнованным и растроганным голосом и, возложив руки на мою голову, он благословил меня и ушел.

Когда он вышел, все волновавшие меня до сих пор чувства с такою силой нахлынули на меня, что я не в силах был совладать с ними и, опустившись на скамью, дал волю слезам.

Несколько успокоившись, я собрал все свои вещи, уложил их в чемодан, затем пригласил своего надзирателя, которому сделал хороший подарок и поблагодарил его за доброе отношение ко мне. Простившись с ним, я наградил сторожей и покинул Тауер.

Эта часть города была мне совершенно незнакома, и я не знал, куда идти.

Миновав сквер, расположенный перед Тауером, я свернул в Екатериненскую улицу и зашел в небольшую, скромную гостиницу. Здесь меня вкусно накормили и дали прекрасную комнату, где я крепко проспал до утра. На другой день хозяин гостиницы привел мне пару добрых коней и молодого мальчика, подростка-конюха, который должен был сопровождать меня в пути, затем привести лошадей обратно. Уплатив за все, я отправился в тот же день в Ливерпул и после пятидневного путешествия прибыл благополучно к воротам дома мистера Треванниона, моего судовладельца.

Взяв свой чемодан с седла мальчика, я уплатил ему за услуги и, когда он с лошадьми отъехал, постучал в двери частной квартиры мистера Треванниона, так как время было позднее, на дворестемнело, и я знал, что в это время контора уже заперта. Квартира же судовладельца была дверь с дверью с конторой. На мой стук женщина со свечой в руке отворила мне дверь, но увидя меня, громко вскрикнула и выронила из рук свечу, которая упала на пол и загасла.

— Господи! Сила святая!.. Что это?! Привидение! — вопила женщина, закрывая лицо руками.

Как видно сюда только что пришло известие о том, что я окончательно приговорен к смертной казни и должен был быть казнен в прошлый понедельник, как сообщил нарочный, специально присланный сюда из Лондона с этой вестью, а теперь был вечер субботы. Клерк мистера Треванниона, услыхав крик прислуги в сенях, вышел туда также со свечой, но, увидев меня и лежавшую на земле женщину, лишившуюся чувств, вдруг попятился назад к двери, ведущей в ту комнату, где находился его хозяин, и так как эта дверь была приоткрыта, то он не удержался и упал навзничь, растянувшись во всю длину на полу между мистером Треваннионом и капитаном Левин, сидевшим рядом с ним за стаканом пива и сигарой, как это было у них в обычае по вечерам. Капитан Левин вскочил и вышел в сени, захватив со стола один из шандалов с зажженными свечами; он сразу узнал меня и кинулся обнимать и целовать, затем радостно крикнул оставшимся в комнате:

— Это Эльрингтон! Он здесь, жив и здрав, благодарение Богу!

Услышав мое имя, мистер Треваннион выбежал тоже в сени и кинулся в мои объятия, восклицая:

— Благодарю тебя, Господи, за все Твои милости и благодеяния, но всего более благодарю за то, что я не стал причиной смерти Эльрингтона… Как я счастлив, что вижу вас, дорогой мой Эльрингтон! Входите же! Входите! — восклицал он дрожащим голосом и, обняв меня, потащил в комнату.

Капитан Левин пододвинул мне стул, на который я собирался сесть, когда заметил, что в комнате, кроме нас троих, находилась еще молодая девушка, дочь мистера Треванниона, как я решил мысленно, зная, что мой судовладелец вдов и имеет дочь, которая воспитывалась в женском монастыре в Честере. Молодая девушка подошла ко мне и, протянув руку, сказала:

— Капитан Эльрингтон, вы благородно и великодушно поступили по отношению к моему отцу, примите протянутую вам руку в знак моей к вам дружбы!

Я был до того ослеплен светом лампы, когда вошел из темных сеней в комнату, и так взволнован всем происшедшим, что едва владел собой; однако принял протянутую мне руку и склонился над ней, хотя в тот момент совершенно не видел лица мисс Треваннион; я только смутно заметил, что фигура у нее стройная, грациозная и элегантная. Когда она отошла от меня и заняла свое прежнее место, отец ее обратился ко мне со словами:

— А ведь я думал, что теперь голова ваша выставлена напоказ над воротами Тауэра, дорогой мой Эльрингтон, и эта мысль положительно преследовала меня днем и ночью, как вам может засвидетельствовать капитан Левин. Я чувствовал, что виновником вашей смерти был я, и это сознание доводило меня до отчаяния. Да благословит вас Бог, дорогой мой, и да даст Он мне возможность доказать вам при случае на деле мою благодарность и мое уважение к вам за ваш великодушный и благородный образ действий по отношению ко мне, который вовлек вас в эту историю, и за ту громадную жертву, которую вы готовы были принести ради меня. Не возражайте, дорогой Эльрингтон! Я прекрасно знаю, что вы приняли на себя одного весь грех и всю вину и готовы были пойти на смерть, но не вмешали меня в это дело, в котором главным и единственным виновником, по справедливости, был я!

— Да, дорогой Эльрингтон, — подхватил капитан Левин, — я говорил о вас своему экипажу, что вы скоро умрете, чем предадите кого-нибудь, и мои слова оказались пророческими; в тот момент, когда вы явились сюда, мы говорили о вас, считая вас уже неживым. Я должен сказать, однако, что мистер Треваннион несколько раз хотел донести властям на себя и оправдать вас, признавшись во всем, но я удерживал его, потому что знал, что это будет совершенно бесполезная жертва, которая погубит его, но не спасет вас.

— Да, вы всякий раз удерживали меня, но у меня было так тяжело на душе, что если бы не ваша настойчивость и не мысль о моей девочке, которую я оставил совершенно одинокой, я бы, наверное, не выдержал и покончил с собой; ведь жизнь была мне в тягость!

— Я очень рад, что вы этого не сделали, сэр, — сказал я, — моя жизнь не стоила вашей; моя не представляет особой ценности уже потому, что у меня нет никого, кому она могла бы быть нужна или полезна; мне некого поддерживать, некого любить и беречь и некому было бы плакать обо мне в случае моей смерти. Кроме того, первый неприятельский выстрел в море точно так же ежечасно может отправить меня на тот свет; на земле будет одним человеком меньше, вот и все; а это никого не может огорчить.

— Быть может, вы так думали, но в сущности это вовсе не так, — сказал с чувством мистер Треваннион. — А теперь расскажите, каким образом вы бежали.

— Я вовсе не бежал, — сказал я. — Вот мое помилование, подписанное самим королем и всем верховным советом!

— Но как вы добились этого помилования?! — воскликнул удивленный капитан Левин. — Все наши попытки, предпринятые через посредство самых влиятельных в государстве лиц, самых ближайших друзей правительства, не привели ни к чему. Уверяю вас, дорогой мой, что мы здесь не бездействовали.

— В таком случае всего лучше будет, если я начну сначала и расскажу все по порядку, — отвечал я. — Но прежде всего я хочу поблагодарить вас, дорогой Левин, за вашу попытку помочь мне бежать еще с дороги; я не захотел тогда воспользоваться вашей помощью, полагая, что лучше встретить мужественно обвинение, чем укрываться от властей, но был неправ, как впоследствии убедился, когда узнал, с какими людьми я имел дело.

И стал рассказывать все по порядку. Это заняло у нас почти весь остаток вечера. Когда я кончил, мы выкурили еще по трубочке в тесной дружественной компании, затем, так как я сильно устал с дороги, а друзья мои сильно взволновались всем происшедшим, мы разошлись по своим комнатам. Но спал я в эту ночь мало. Я был счастлив и вместе с тем удручен; дело в том, что за время моего пребывания в Тауэре я много думал о том, что карьера капитана каперского судна не совсем-то мирится с моей совестью, и на обратном пути из Лондона в Ливерпул решил расстаться навсегда с этой службой. Я знал, что это будет неприятно мистеру Треванниону и, быть может, вызовет шутки со стороны капитана Левин, и стал обдумывать, какой бы мне представить им на первых порах уважительный предлог, затем, где мне найти другой источник средств к существованию, взамен этой службы.

Беспокойное настроение, овладевшее мной, заставило меня подняться ранее обыкновенного, и я вышел из дома прогуляться часок по набережной.

Было еще рано, когда я вошел в столовую, где застал мисс Треваннион одну.


ГЛАВА XII

Я признаюсь в своих новых чувствах относительно законности каперского промысла господину Треванниону, но тем не менее соглашаюсь на новое плавание.Спасаю утопающего юношу.Кем оказывается этот юноша.Столкновение с французским капером.Берем его и возвращаем свободу его призу.Возвращаемся в Ливерпул.Отказываюсь от командования «Ястребом» и принимаю на себя заведывание делами мистера Треванниона.

Мисс Треваннион была девушка ростом выше среднего, стройная и грациозная, несколько хрупкая, если можно так выразиться, и не вполне еще развившаяся физически, но удивительно женственная и нежная. Волосы у нее были темные, черты правильные и красивые; она была немного бледна, но эта матовая бледность при ослепительной белизне цвета ее кожи придавала ей сходство с античной статуей, особенно, когда она стояла неподвижно и, казалось, едва дышала.

Ее улыбка была до такой степени чарующей, что никогда в жизни я не видал еще такой улыбки на женском лице; от нее вся она светилась какой-то кроткой, внутренней радостью, какой-то теплой лаской. И такою улыбкой она встретила меня, когда я вошел в столовую и приветствовал ее с добрым утром. Накануне я плохо разглядел ее; я был слишком поглощен свиданием с ее отцом и моим другом капитаном Левин, а она к тому же сидела несколько поодаль, в тени и за все время не проронила ни слова, кроме тех первых слов приветствия, с какими обратилась ко мне, когда я только что вошел.

Тогда я подумал одно, что голос ее чист и серебрист и звучит как-то особенно приятно, но ничего более тогда не заметил.

Мы обменялись всего несколькими словами, когда в столовую вошел мистер Треваннион в сопровождении капитана Левин, и все сели за стол и стали пить свой утренний шоколад.

Утолив свой аппетит, капитан Левин отправился на свое судно; он задержался с уходом в море из-за меня, не желая покинуть Лондон прежде, чем моя судьба была решена.

Теперь же судовладелец очень торопил его, так как хотел наверстать потерянное время.

Когда он простился с нами, я подумал, что настал удобный момент высказать моему судовладельцу мой образ мыслей, и начал разговор, не стесняясь присутствия его дочери.

Судовладелец был неприятно поражен, когда услышал, что я приравниваю каперство к простому разбойничеству, и пытался было разубедить меня, но видя, что это трудно, сказал:

— Не будем спорить теперь об этом; понятно, что вы должны решить сами, как вам следует поступать в дальнейшем, но в данный момент я должен просить вас об одной очень большой услуге, а именно: рассчитывая на то, что вы снова примете командование вашим судном, я не позаботился приискать вам заместителя и надеюсь, что вы не откажетесь еще на этот раз пойти в плавание командиром вашего шунера. В случае, если по вашем возвращении вы сохраните тот образ мыслей, какой только что высказали здесь, я, конечно, не стану вас удерживать на этой службе и постараюсь даже сделать все от меня зависящее, чтобы помочь вам устроиться так, как вы того пожелаете.

— На это я ничего не имею возразить, — отвечал я. — С моей стороны было бы нехорошо оставить вас без капитана, и потому я готов отплыть, когда вы прикажете, но при условии, что мне будет дозволено отказаться от командования «Ястребом», если таково будет мое желание, тотчас после того, как я приведу его обратно в порт.

— Благодарю вас, сэр, за эту готовность, — промолвил вставая мистер Треваннион, — это все, о чем я вас прошу, а теперь мне надо идти в контору, меня там ждут!

С этими словами он вышел из столовой, но по всему было видно, что он был далеко недоволен нашим разговором.

Мисс Треваннион, все это время сидевшая молча, но внимательно следившая за нашим разговором, как только затворилась дверь за ее отцом, оживленно заговорила, обращаясь ко мне:

— Капитан Эльрингтон, я отлично знаю, что мнение такой молоденькой девочки, как я, не может иметь значения в ваших глазах, тем не менее я должна вам сказать, что вы не можете себе представить, какую радость доставили мне, высказав те чувства, какие я давно питаю в душе. Как это печально, — увы! — что такой человек, как мой отец, такой добрый, сочувствующий и великодушный во всех других отношениях, в погоне за наживой позволяет себе заниматься таким непохвальным промыслом. Но здесь, в этом городе, богатство — это все! И какими бы средствами и способами оно ни добывалось, это не принимается в расчет. Мой дед оставил отцу моему громадное состояние, заключавшееся почти всецело в невольничьих судах, и только настояниями моей покойной матери этот постыдный торг был покинут отцом и превращен в каперство, которое, хотя и менее варварское и жестокое дело, чем работорговля, но, пожалуй, не менее противное требованиям морали. Я вернулась сюда, в этот дом, еще очень недавно и уже несколько раз пыталась высказывать отцу мои взгляды на это занятие, хотя, конечно, не так смело, благородно и уверенно, как это сделали сейчас вы, но надо мной смеялись, меня вышучивали, как сентиментальную, мягкосердечную девочку, которая не в состоянии правильно судить о таких вещах. Но теперь вы, капитан каперского судна, смело и открыто высказали свое несочувствие этому делу, свое неуважение к профессии, и надеюсь, что это благотворно подействует на отца. Вчера я благодарила вас, капитан Эльрингтон, за ваш благородный и великодушный поступок по отношению к моему отцу и никак не думала, что мне так скоро вновь придется благодарить вас за оказанную мне поддержку в этом столь важном для меня вопросе.

И не дожидаясь ответа, мисс Треваннион с легким кивком головы по моему адресу вышла из комнаты.

Я видел, что она была сильно взволнована, и ответил ей молчаливым поклоном. Несмотря на то, что она была еще очень молода, я должен сознаться, что ее одобрение моего образа мыслей чрезвычайно порадовало меня.

Но так как я обещал мистеру Треванниону сделать еще один рейс на каперском шунере, то тотчас по уходе молодой девушки отправился на свое судно и принял командование им. Возвращение мое на шунер было встречено радостными приветствиями как со стороны экипажа, так и со стороны офицеров, что далеко не всегда бывает. Я застал шунер совершенно готовым к отплытию, так что мне ничего более не оставалось делать, как только перевезти в мою каюту оставшиеся на берегу вещи, что я и сделал еще до полудня, затем отправился в контору судовладельца за получением предписаний и маршрутов. Я застал его в обществе капитана Левин в задней комнате, примыкающей к конторе; я заявил мистеру Треванниону, что принял командование судном и готов выйти в море в любой момент, когда он того пожелает.

— Вы понимаете, что мы должны наверстать потерянное время, Эльрингтон, — сказал он. — Я отдал приказ капитану Левин идти на север, к Гебридским островам вплоть до Силийских островов, а что касается вас, то вам лучше всего будет избрать ареной действий канал, т. е. пролив между Дюнкерком и Кале. В этих местах вы можете также хорошо поработать над спасением своих единомышленников, отбивая призы у французов, захвативших английские суда, как и забирая неприятельские суда, и я уверен, — добавил мистер Треваннион улыбаясь, — что возвращение своих судов вы сочтете законным правом обеих воюющих сторон.

При этом капитан Левин рассмеялся и сказал:

— Мне передали о том, что вы высказали мистеру Треванниону, Эльрингтон, и я сказал, что в вас говорило чувство, вызванное тем, что вы были приговорены к смерти за государственную измену; после же трех месяцев благополучного плавания от всех этих мыслей не останется и следа.

— Хорошие впечатления, к сожалению, часто скоро стушевываются и забываются, — заметил я, — но я все-таки надеюсь, что в данном случае это будет не так.

— Ну, это мы увидим, добрейший мой приятель, — отозвался Левин, — что касается меня, то я хочу надеяться, что они забудутся, иначе мы потеряем лучшего капитана каперских судов, какого мне только приходилось видеть за всю свою жизнь. Во всяком случае, говорить теперь об этом бесполезно; подождем, пока оба мы окончим свои плавания и снова сойдемся здесь. А теперь прощайте, Эльрингтон, и дай вам Бог удачи! Через полчаса я уже выйду в море. До свидания!

Действительно, скоро капитан Левин вышел из Ливерпуля, а я еще оставался на якоре до следующего утра.

Уходя от мистера Треванниона, я на всякий случай оставил у него копии адресов того католического патера, который содействовал моему освобождению из тюрьмы, и той знатной французской дамы, живущей при Версальском дворе, к которой я писал из Тауера.

И вот я снова в открытом море, и резкий осенний ветер рвет паруса. Погода стояла холодная, неприятная, и в данный момент Ла-Манш представлял собою весьма незавидную арену для плавания. В течение первых двух недель нам посчастливилось отбить два богатых английских судна, захваченных французами, которые под нашим конвоем благополучно вошли в Темзу, но затем мы испытали целый ряд бурь с юга, так как это было как раз время осеннего равноденствия, самое бурное время в этих водах. Эти страшные ветры загнали нас к самым Ярмутским мелям, и нам пришлось весьма нелегко обогнуть их и снова выйти в открытое море, держась как можно больше на восток. Но и после того погода продолжала быть дурной, и нас трепало во все стороны, так что в течение нескольких дней мы лежали в дрейфе и в конце концов очутились на полтора градуса севернее Норфолькского берега, когда погода несколько поутихла и ветер повернул к северу. Ночь была ясная, хотя и безлунная; мы шли на юг, чтобы вернуться к указанной нам части пролива, но ветер все-таки гнал нас в противоположную сторону и сбивал с пути. Наконец почти совершенно стихло, так что мы делали не более четырех узлов в час, несмотря на то, что волнения почти совсем не было. Во втором часу ночи я вышел на палубу и расхаживал взад и вперед со своим старшим офицером, который в это время держал вахту; вдруг мне показалось, что я услышал слабый крик с наветренной стороны.

— Эй, вы там на носу, тихо! — крикнул я людям и прислушался, и мне снова показалось, что я слышу слабый крик. — Мистер Джэмс, — спросил я своего старшего офицера, — вы ничего не слышали?

— Нет, сэр! — ответил он.

— Ну, так прислушайтесь повнимательнее!

Мы оба стали прислушиваться, но сколько ни напрягали слух, ничего не могли расслышать; очевидно, крик более не повторялся.

— Но я уверен, что слышал голос как бы из воды, — сказал я, — быть может, кто-нибудь из наших людей упал за борт. Вызовите всех наверх и сделайте перекличку, а на всякий случай прикажите повернуть судно в наветренном направлении.

Люди были вызваны наверх и при перекличке оказались все на лицо.

— Это вам показалось, сэр! — заметил старший офицер.

— Возможно, — согласился я, — но я все-таки убежден в душе, что не ошибся!

И действительно, что бы я ни делал, как ни старался уверять себя, что я ошибся, мне продолжало твердить какое-то внутреннее чувство, что то был действительно слабый крик, и хотя при данных условиях едва ли можно было рассчитывать оказать действенную помощь, тем не менее я не мог решиться уйти с этого места. Ветер совершенно спал; надо было ждать полного затишья; я приказал спустить передний парус.

Наконец начался отлив, но вместо того, чтобы воспользоваться им и идти к югу, я повернул нос шунера в обратную сторону, чтобы держаться как можно ближе к тому месту, где я слышал крик.

Едва только забрезжило, как я ухватился за свою подзорную трубу и стал изучать с напряженным вниманием весь горизонт.

Когда солнце выплыло, наконец, из тумана, то глаза мои различили какой-то предмет, который , как я вгляделся в него, оказался мачтой судна, затонувшего на глубине не более шести саженей. Кроме этой мачты, я ничего не мог различить, но чтобы быть вполне уверенным, поднял паруса и пошел к затонувшему судну, а спустя полчаса мы проходили его на расстоянии мушкетного выстрела с наветренной стороны и вдруг заметили чью-то поднятую руку, торчавшую из воды и делавшую нам знаки.

— Там есть человек! Видите, я был прав, — сказал я. — Живо, ребята! Спускай кормовую шлюпку!

В несколько минут все было готово, и немного спустя наша шлюпка вернулась, привезя с собой молодого мальчика, лет шестнадцати, которого наши люди нашли в воде уцепившимся за мачту затонувшего судна. Он был до того истощен, что не в состоянии был говорить и двигаться. Его тотчас же уложили в постель, закутали одеялами, чтобы отогреть, и напоили теплой водкой, после чего он заснул, как убитый. Мы убрали лодку, подняли паруса на шунере и пошли на юг, а я сошел вниз, в свою каюту, где мне подан был завтрак, довольный тем, что я поступил согласно своему безотчетному импульсу и тем самым явился, так сказать, орудием в руках Провидения, пожелавшего спасти через мое посредство человека. Спасенный мальчуган проспал весь день и всю ночь, а на следующее утро проснулся бодрый и здоровый, но очень голодный; когда его накормили, он встал, оделся и хотел идти наверх подышать свежим воздухом.

Как раз в это время я послал за ним, чтобы узнать его историю.

Когда он вошел в мою каюту, то меня поразило что-то знакомое в его чертах; я как будто где-то видел его лицо, но где, этого я никак не мог припомнить. На мои вопросы он отвечал, что затонувшее судно был бриг «Джэн и Мэри» из Гулля с грузом угля, что они во время бури наткнулись на деревянную сваю, которая пробила им дно, и судно так быстро наполнилось водой и стало тонуть, что люди едва успели спустить шлюпку. Но волнение было до того сильно, что шлюпка разбилась о булварк брига прежде, чем они успели отчалить, и все очутились в воде. Ему удалось поймать одно из весел; его очень скоро отнесло в сторону от товарищей, которых он сначала видел плавающими вокруг него, но почти в тот же момент бриг вдруг разом пошел ко дну, кругом образовался страшный водоворот, в который непреодолимо увлекало его с веслом, и вот он почувствовал, что уходит под воду на глубину нескольких футов, но уже в следующий за ним момент он снова вышел на поверхность и увидел торчавшую над водой верхушку грот-мачты; но никого из людей экипажа нигде не видел, вероятно, все они погибли в водовороте, так как были слишком близко к бригу в тот момент, когда он пошел ко дну. Далее мальчик рассказал, что он уже двое суток держался на мачте и чуть было не погиб от холода. Он уже почти совершенно окоченел, когда вдруг сообразил, что его ноги, находившиеся в воде, были теплее, чем остальные части тела, остававшиеся на поверхности и подвергавшиеся ветру, и он поспешил опуститься под воду по самое горло, если бы он этого не сделал, то наверное окоченел бы до смерти.

Тогда я полюбопытствовал узнать, давно ли он плавает, и он отвечал, что сделал всего только одно плавание и всего три месяца был на судне. Я не спускал с него глаз; в его манере говорить и держать себя было что-то ясно говорившее о том, что он несравненно выше того скромного положения, которое, по его словам, он занимал на таком судне, как затонувший угольщик, и я почувствовал к этому мальчику такое теплое участие, какое и сам не мог себе объяснить. Побуждаемый этим чувством я стал расспрашивать его, кто его родные и друзья; он замявшись отвечал, что ни родных, ни друзей у него нет, кроме одного брата, который значительно старше его, но о котором он ничего не знает, ни где он, ни что с ним сталось.

— Но скажите имя вашего отца, жив он, и кто он такой? Вы должны сказать мне все; иначе я не буду знать, куда мне вас отправить!

При этих словах юноша не только страшно смутился, но положительно растерялся и ничего не отвечал.

— Но послушайте, милый мой, — сказал я, видя, что он молчит, — я полагаю, что так как я спас вам жизнь, то заслуживаю некоторого доверия с вашей стороны, поверьте, мной руководит не простое любопытство, и вы не будете иметь основания раскаиваться, если скажете мне обо всем, касающемся вас. Ведь я сразу вижу, что вы не были воспитаны, как мальчик, которого готовят в простые юнги, и что ваше нормальное социальное положение гораздо выше того, какое вы теперь занимали на вашем бриге. Доверьтесь мне!

— Я готов вам довериться, сэр, но только при условии, что вы обещаете мне не отсылать меня к моим родителям!

— Я, конечно, не сделаю этого против вашей воли, — сказал я, — хотя, вероятно, постараюсь всячески убедить вас вернуться к ним. Вы, как вижу, бежали из родительского дома, не так ли?

— Да, сэр, — отозвался юноша, — я бежал, потому что не мог долее оставаться там; точно так же поступил раньше меня мой старший брат, по той же причине.

— Итак, обещаю вам, если вы доверитесь мне, не насиловать вашего желания; так скажите же, кто ваши родители и почему вы бежали от них. Вы нуждаетесь в друге, но вы не сможете приобрести его, не одарив его своим доверием, вы это сами понимаете!

— Да, сэр, и я готов сказать вам все!

И юноша принялся рассказывать мне свою историю; можете вы себе представить мое удивление и то, что я испытал в эти минуты, когда я узнал, что вижу перед собой моего родного брата Филиппа, которого я оставил десятилетним ребенком и который теперь стоял передо мной уже взрослым юношей и говорил со мной, как с чужим!

Я дал ему докончить его исповедь, затем открылся ему.

Трудно передать его радость, его восторг, когда он бросился ко мне на шею и обнимал меня со слезами радости на глазах, говоря, что его заветною целью было разыскать меня, и хотя он не имел представления о том, что сталось со мной, он почему-то всегда думал, что я искал счастья в жизни моряка.

Теперь я уже не сомневался, что само Провидение избрало меня для спасения жизни брата, и я был глубоко благодарен ему за это. Теперь у меня был друг и товарищ, о котором я должен был заботиться и которого я мог любить всей душой. Теперь я был уже не один в целом мире, и я не помню, чтобы я был когда-нибудь более счастлив, чем в эти минуты.

Оставив брата в каюте, я вышел на палубу и сообщил своим офицерам о неожиданной встрече с братом.

Вскоре это стал известно всем и каждому на судне, и мой бедный мальчик сделался предметом всеобщего интереса и сочувствия. Весь этот день прошел у нас в расспросах о семье, соседях, даже о старых слугах, и это было в первый раз за шесть лет моего отсутствия из родительского дома, что я услышал что-нибудь о нем и о всех тех, кого я покинул.

Из того, что он рассказал мне, я увидел, что у нас дома ничего не изменилось к лучшему, и я потерял всякое желание когда-нибудь вернуться туда; а брат мой заявил, что ничто на свете, кроме грубого насилия, не заставит его возвратиться в отчий дом. И чем дольше я беседовал с братом, тем более он нравился мне: это был открытый, чистосердечный и искренний юноша с благородными чувствами и взглядами, с высоким представлением о чести, при всем этом удивительно привлекательный и милый в своем обращении. Кроме того, он был веселого нрава и относился ко всему и ко всем чрезвычайно добродушно, о чем свидетельствовала и сама его наружность.

Надо ли говорить, что он поселился вместе со мной в моей каюте, и когда я снабдил его приличным его званию платьем, он действительно стал походить на то, чем и был на самом деле, на настоящего молодого джентльмена. Вскоре он сделался общим любимцем на судне не только у офицеров, но и среди матросов. Можно было предположить, что после того, что он испытал в море, у него навсегда пропадет желание плавать на судах; напротив, ему страшно нравилась профессия моряка.

Спустя два дня мы вернулись в район, предназначенный нам как поле действий и заметили французский капер, идущий в порт Кале, вместе с захваченным им большим коммерческим судном. Мы немедленно атаковали его, взяв на абордаж. Сначала французы одолевали нас, но когда нам удалось освободить запертых в трюме пленных англичан, наши силы увеличились, и мы легко одолели врага.

Мой брат Филипп сражался в первых рядах и вел себя геройски.

После боя, когда мы стали приводить в ясность свои потери, оказалось, что у нас было несколько человек тяжелораненых, но ни одного убитого, у неприятеля же мы насчитали семь человек мертвых, оставленных на палубе, а также несколько тяжелораненых. Призовое судно оказалось купеческим судном Вест-Индской компании «Антилопой», с грузом сахара и рома, представлявшим весьма значительную ценность. Мы передали «Антилопу» ее капитану и экипажу, оказавшему нам помощь во время боя, и они были чрезвычайно счастливы. Капер носил название «Жан-Барт»; это было двенадцатипушечное судно с командой в полтораста человек, из которых значительная часть находилась в этот момент на призах. Это было совершенно новое судно, совершавшее свое первое плавание. Так как оно требовало большого экипажа, и, кроме того, нас стесняли пленные, то я решил отвести его прямо в Ливерпул, куда мы и пришли спустя шесть дней, без особых приключений в пути.

Прекрасное поведение и беззаветная храбрость Филиппа во время сражения заслужили ему всеобщее одобрение как со стороны офицеров, так и со стороны команды.

Как только мы стали на якорь, я поехал на берег вместе с Филиппом и прежде всего отправился к мистеру Треванниону, чтобы представить ему рапорт и подробный отчет о плавании. Он остался очень доволен результатами, так как мы отобрали у неприятеля три английских судна, кроме французского капера. Я представил Филиппа своему судовладельцу и рассказал ему о чудном спасении, и мистер Треваннион любезно предложил ему временно остаться у него в доме, равно как и мне. Затем мы простились и, обещав вернуться к обеду, отправились бродить по городу и приобрести более подходящую экипировку для Филиппа. Сделав все необходимые запасы и купив все, что было нужно, мы поспешили обратно к мистеру Треванниону, так как было уже около двух часов пополудни, и мы боялись опоздать к обеду. Что касается меня лично, то я должен сознаться, что спешил главным образом увидеть мисс Треваннион, которая часто занимала мои мысли и во время плавания. Она встретила меня дружески и поздравила меня с благополучным возвращением.

Обед у нас прошел весело и оживленно; остроумие и веселые выходки Филиппа нравились всем. Это был, действительно, веселый, забавный, полный юмора шутник, добродушный и чистосердечный юноша, который являлся для всех приятным и желанным гостем и собеседником. Едва мы успели кончить обед, как мистер Треваннион был вызван по делу в контору; когда он ушел, то мисс Треваннион обратилась ко мне со словами:

— Я полагаю, мистер Эльрингтон, что ваши удачи на море и та лестная репутация, какую вы сумели себе составить в столь короткое время, вероятно, примирили вас с известными теневыми сторонами жизни командира каперского судна.

— Я не совсем так легкомыслен и изменчив в своем образе мыслей, как вы думаете, мисс Треваннион, — возразил я. — Я весьма рад, что за это плавание не произошло ничего такого, о чем мне пришлось бы сожалеть или за что мне пришлось бы краснеть перед самим собой, а скорее имею даже основание надеяться, что мы были полезны своей стране; тем не менее, мои взгляды остались те же, и я продолжаю сожалеть о том, что я сражался под каперским флагом, а не под флагом королевского военного флота.

— Так значит, вы не изменили своего намерения и хотите отказаться от командования вашим судном?

— Да, мисс, хотя и сознаю, что ради этого мальчика мне более чем когда-либо необходимо иметь верные средства к существованию.

— Вы меня, право, радуете вашими словами, мистер Эльрингтон, и я полагаю, что отец так многим вам обязан, что в случае, если бы он не пожелал помочь вам и поддержать вас, мне было бы стыдно за него; но я уверена, что он не таков и постарается всеми силами быть вам полезен в чем только возможно, хотя мне известно из разговоров, которые я с ним имела по этому поводу, что он будет крайне раздосадован вашим отказом от командования судном.

— И я также, — заявил Филипп, — потому что я не согласен с вами и с братом; я не вижу ничего дурного в каперстве; оно ничем не хуже всякой другой войны. Мне кажется, мисс Треваннион, что вы были главной причиной, что в душе моего брата возникли сомнения на этот счет, и я откровенно говорю вам прямо в лицо, что я не благодарен вам за это!

Мисс Треваннион густо покраснела при этих словах Филиппа и сказала:

— Вы, вероятно, не знаете, мастер Филипп, что я всего раза три имела удовольствие видеть вашего брата; в общей сложности мы не говорили с ним и получаса, а потому, мне кажется, слишком смело утверждать, что я являюсь причиной этой перемены во взглядах вашего брата, который скажет вам, что он высказал здесь в моем присутствии эти взгляды прежде, чем я имела удовольствие говорить с ним.

— Это весьма возможно, я вам охотно верю, но вы одобрили его взгляды и этим довершили дело, в этом я уверен, и это меня нисколько не удивляет. Я только надеюсь, что вы не будете просить меня сделать то, чего я не хочу. Ведь я готов поручиться, чем угодно, что не в состоянии был бы отказать вам, в чем бы то ни было.

— Меня очень радуют ваши слова, мастер Филипп, — засмеялась девушка. — Теперь, когда я увижу, что вы делаете что-нибудь нехорошее, по-моему мнению, я непременно попробую свою силу и влияние на вас; я, право, не подозревала до сих пор, что обладаю такой способностью.

При последних словах вернулся мистер Треваннион, и разговор перешел на другие предметы. Мисс Треваннион вскоре удалилась в свою комнату, а Филипп, которому всегда надоедало долго сидеть на одном месте, тоже встал и пошел прогуляться; а мы с судохозяином остались одни и закурили свои трубки. Я воспользовался этим удобным случаем и сказал ему, что я, согласно своему обещанию, сделал еще этот рейс и теперь желал бы знать, подыскал ли он себе за это время подходящего капитана, которому я мог бы передать командование «Ястребом».

— Так как вы бесповоротно решили бросить каперскую службу, мой милый Эльрингтон, — проговорил старик, — я скажу только одно, что сожалею, но настаивать более не стану. Моя дочь говорила после вашего отъезда, что она уверена в неизменности вашего решения, и хотя я надеялся, что это будет не так, тем не менее подумывал о том, каким образом я мог бы быть вам полезен в дальнейшей вашей жизни. Это не только моя радость, но и мой прямой долг сделать для вас все, что я могу; я никогда не забуду, что вы поставили на карту свою жизнь для спасения мне жизни и чести в деле якобитов. Я помню, что вы были рекомендованы мне, когда вы впервые явились в мою контору, как человек, хорошо знакомый со счетной частью, и в известной степени, как деловой человек, весьма пригодный для конторской деятельности. Так вот теперь скажите мне, подошла ли бы вам служба на берегу вообще, а конторская служба в частности?

— Я постарался бы, чтобы мною остались довольны, сэр, — ответил я, — хотя боюсь, что мне многому придется еще учиться в подобном деле!

— Несомненно так, но я уверен, что вы скоро всему научитесь: я вас знаю. Так вот что я хочу предложить вам, Эльрингтон. Я старею с каждым годом и через каких-нибудь несколько лет не буду пригоден к работе,

а дело у меня большое, вы сами знаете; так вот я был бы рад такому помощнику на первых порах и такому преемнику впоследствии, как вы. Если вы захотите присоединиться ко мне, то будете заведовать более активной стороной дела, и я ничуть не сомневаюсь, что через год, много два, будете уже не только в курсе всего дела, но и мастером своего дела и полным хозяином во всем. Как вам известно, у меня много каперских судов, но также немало торговых судов; кроме того, большие склады всяких товаров…

Мне оставалось только поблагодарить заботливого хозяина за его любезность и согласиться на его предложение. Вслед затем был решен вопрос о Филиппе и моем преемнике по командованию «Ястребом». Филиппа мы устроили в помощники капитану Левин, а команду над «Ястребом» сдали моему старшему офицеру Джемсу.

Затем я отправился на судно и простился с командой. Шлюпка забрала мои вещи, и матросы отнесли бережно мои вещи в дом мистера Треванниона, который лично встретил меня и проводил в прекрасно обставленное, просторное и светлое помещение, предназначенное для меня.

Щедро вознаградив матросов за их услуги, я занялся приведением в порядок моих вещей и спустился вниз в гостиную лишь перед самым ужином. Здесь я застал мисс Треваннион, которая поздравила меня с переменой мной рода деятельности, после чего мы сели за стол. Все были веселы и довольны, и ужин прошел в оживленной и приятной беседе.


ГЛАВА XIII

По прошествии года мистер Треваннион предлагал мне принять меня своим компаньоном в дело.Я отклоняю это предложение по весьма уважительной причине.Мисс Треваннион относится ко мне с незаслуженной мной холодностью.Это обстоятельство и гнев ее отца побуждают меня покинуть их дом.Что мне удается услышать и увидеть перед моим отъездом.Кольцо.

Теперь представьте себе мою особу в совершенно ином виде и иной обстановке, чем это было до сих пор: вместо обшитой галуном шляпы и кортика, вместо синего камзола с золотыми пуговицами и пышного жабо, представьте себе меня в скромном сером костюме и с пером в руке. Вместо того чтобы шагать по палубе и управлять ходом моего судна или изучать обширный горизонт, я целыми часами сижу неподвижно на высоком табурете перед конторкой в тесной конторе и не свожу глаз с конторской книги, сверяя длинные столбцы цифр. Вы можете спросить меня, доволен ли я был этой переменой; скажу вам по правде, на первых порах в особенности, я не был слишком доволен и, несмотря на мое отвращение к службе на каперском судне, не раз с сожалением вздыхал о службе на море. Переход от живой деятельности морского офицера к сидячей конторской работе был слишком резок, и часто я до того забывался, что забывал про лежавшую предо мной работу.

Однако я скоро вошел в курс дела, и мистер Треваннион остался мною доволен. Главным моим занятием было писать письма различным деловым людям, с которыми мой хозяин имел торговые и иные сношения.

Дела мистера Треванниона были несравненно сложнее и разнообразнее, чем я думал. Кроме двух каперских судов, у него было еще несколько судов, ведущих торговлю по берегу Африки, скупая слоновую кость, золотой песок и другие колониальные товары, несколько судов, торгующих в Виргинии табаком и другими местными продуктами, и наконец, несколько более мелких судов на рыбных промыслах у берегов Ньюфаундленда, откуда они шли с своим грузом в Средиземное море и там, распродав его и накупив средиземноморских продуктов, возвращались с ними в Ливерпул. Что мистер Треваннион, кроме того, был очень состоятельный человек, это было всем известно. Он раздавал очень крупные суммы денег в долг под надежные залоги ливерпульскому купечеству, имел большие участки земли и поместья во многих местностях Англии, о которых я знал только по получаемой за них арендной плате, и, кроме того, имел еще громадные паи во многих крупнейших английских предприятиях. Что меня очень удивляло, так это то, что столь богатый человек, имея всего только одну дочь, о которой ему нужно было заботиться, не ликвидирует своих дел и не удаляется на покой. И однажды я высказал это его дочери; она отвечала, что «привычка — вторая натура»: отец ее так уже свыкся с делом, что без него скучает, ему кажется тогда, что он теряет смысл жизни.

В то же время она, кстати, сообщила, что отец ее, очень довольный моей работой и рвением к делу, хочет предложить мне стать его компаньоном. При этом девушка высказала, что теперь самое благоприятное время — открыто еще раз заявить мое мнение о каперстве и поставить уничтожение его условием моего вступления в компаньоны. Мисс Треваннион предупредила меня, что, вероятно, сначала мой разговор с ее отцом вызовет его страшный гнев, но потом, в конце концов, он согласится со мной.

Я дал слово попробовать, хотя и предвидел, что из нашего разговора с хозяином не выйдет никакого толка. Скоро, как раз в годовщину моего поступления в контору, Треваннион, действительно, предложил мне принять меня в долю в свое дело. Я, помня слово, данное его дочери, завел речь о каперстве и заявил, что не могу участвовать в деле, которое считаю нечестным. Как и можно было ожидать, хозяин страшно разгневался.

— Мистер Эльрингтон, — заявил он мне, — боюсь, что после вашего разговора со мной нам трудно будет продолжать жить в добрых отношениях друг с другом. Вы упрекнули меня, старого человека, в том, что я занимаюсь постыдным делом; и вы дали почувствовать, что я поступаю не так, как того требует совесть, следовательно, занимаюсь предосудительным делом. Словом, дали мне понять намеками, что я нечестный и непорядочный человек. Вы швырнули мне в лицо мое предложение и мое желание сделать для вас то, что я считал справедливым и должным, встретили не только безразличием, но, я могу сказать, даже с презрением, и все это потому только, что вы составили себе какое-то нелепое представление о том, что хорошо и что дурно, представление, которому никто из серьезных деловых людей не может сочувствовать и которому вы можете найти сочувствие разве только у попов да у женщин-фантазерок. Но я желаю вам добра, мистер Эльрингтон, несмотря ни на что, я глубоко огорчен вашим ослеплением; я хотел оказать вам дружескую услугу, но вы не пожелали этого от меня.

Мистер Треваннион помолчал некоторое время, затем продолжал:

— Так как вы не пожелали стать моим компаньоном, потому что вам это не позволяла ваша совесть, то я должен вывести заключение, что вам на том же основании неприятно и служить у меня. А потому расстанемся мирно и спокойно. За вашу службу вплоть до сегодняшнего дня, а также, чтобы вы могли приискать себе какое-либо другое занятие, я прошу вас принять вот это!

И Треваннион выдвинул нижний ящик своего стола и достал из него кожаный мешочек с червонцами, который он положил передо мной. Впоследствии я узнал, что в нем было 250 золотых якобусов[175].

— Я желаю вам добра, мистер Эльрингтон, но искренне сожалею о том, что судьба столкнула нас: лучше было бы нам никогда не встречаться!

С этими словами Треваннион встал и прежде, чем я успел вымолвить слово, прошел мимо меня к выходной двери, вышел из дома и быстро зашагал вдоль улицы. Я остался стоять на месте, как прикованный; все у меня путалось в голове. Я ожидал сильного взрыва гнева, длинных и горячих пререканий, но никак не мог допустить мысли, что он таким образом вышвырнет за борт человека, который ради него подверг себя тяжелому испытанию, из которого он вышел с честью. Горькое чувство обиды овладело моей душой. Я чувствовал, что мистер Треваннион поступил со мной грубо и неблагодарно.

— Увы! — подумал я. — Таков свет. Стоит только задеть самолюбие человека или коснуться его тщеславия, — и все обязательства, все жертвы, принесенные ему раньше, все это будет вычеркнуто и забыто.

Я не тронул мешка с червонцами, которых решил не брать, хотя в этот момент у меня не было и двадцати гиней в кармане.

Начинало уже темнеть, и в это время мы обыкновенно прекращали занятия в конторе; я собрал все свои книги и бумаги, некоторые, более важные, положил в несгораемый шкаф, другие, как всегда, запер в свой стол, и прибрав все как можно лучше, запер несгораемый шкаф и стол, вложил ключи в конверт, запечатал его и, надписав на нем имя мистера Треванниона, положил конверт на его стол подле мешка с червонцами.

Тем временем уже почти совсем стемнело; приказав доверенному сторожу запереть контору, я поднялся наверх, в гостиную, где рассчитывал найти мисс Треваннион и проститься с ней. Я, действительно, не ошибся; она сидела у большого круглого стола, на котором горела лампа, и что-то вязала.

— Мисс Треваннион, — сказал я, почтительно подходя к ней, — я исполнил данное вам обещание и получил свою награду! — Она отвела глаза от работы и взглянулана меня. — Иначе говоря, я отчислен от службы в этом доме и изгнан из вашего присутствия навсегда!

— Я надеюсь, — сказала она после минутного размышления, — что вы не превысили моего желания. Мне кажется до того странным то, что вы мне сказали, что я должна допустить только эту возможность. Мой отец никогда не мог бы предложить вам оставить службу у него в конторе только вследствие того, что вы позволили себе высказать свой взгляд на вещи. Мистер Эльрингтон, вы, наверное, зашли слишком далеко.

— Когда вы увидите вашего батюшку, мисс Треваннион, то сами спросите у него, провинился ли я в резкости или невоздержанности во время разговора с ним, или может ли он упрекнуть меня в непочтительности при исполнении того, что вы желали и поручили мне сказать ему. Я сказал это именно так, как вы мне предложили это сделать, и результаты были таковы, как я вам говорю!

— Если то, что вы сейчас говорите, верно, мистер Эльрингтон, то можете утешиться тем, что вы исполнили свой долг и поступили, как должны были поступить согласно вашим убеждениям, но я не могу представить, что ваше увольнение явилось результатом того, что вы высказали отцу еще раз свой взгляд. Вы меня извините, мистер Эльрингтон, но я как дочь, по справедливости, не могу из чувства уважения к моему отцу поверить, чтобы дело обстояло так, как вы утверждаете.

Это было сказано таким сдержанным и холодным тоном, что я был положительно уязвлен до глубины души. Однако, подавив в себе чувство, я поклонился очень официально и только сказал:

— Раз я имел несчастье возбудить неудовольствие не только вашего батюшки, но и ваше, мисс Треваннион, то мне ничего больше не остается, как сказать «прощайте», и дай вам Бог всякого благополучия.

Мой голос дрогнул при последних словах, и откланявшись, я поспешил выйти из комнаты. Мисс Треваннион не сказала мне даже «прощайте», хотя мне показалось, что губы ее как будто зашевелились, когда я уходя в последний раз взглянул на ее лицо. Выйдя, я запер за собою дверь и, не будучи в состоянии двинуться дальше, под влиянием душивших меня рыданий совершенно обессиленный, упал на стоявшую у дверей кушетку и как бы застыл в каком-то оцепенении. Я положительно не знаю, сколько времени пробыл в этом состоянии. Меня вывел из него звук тяжелых шагов мистера Треванниона, шедшего по коридору, но без свечи, а потому, войдя в комнату, он не заметил меня и прошел мимо в гостиную, где все еще находилась его дочь. Он толкнул дверь, желая ее захлопнуть за собой, но она отскочила и осталась полуоткрытой. Узкая полоса света легла по той комнате, где находился я, но кушетка стояла за дверью и потому оставалась во мраке.

Я хотел встать и уйти, но боялся нашуметь и привлечь внимание, да и ноги у меня подкашивались, и я не в состоянии был подняться со своего места.

— Отец, — услышал я голос мисс Треваннион, — ты как будто рассержен и взволнован!

— Да, и не без причины, могу тебя уверить! — коротко отрезал мистер Треваннион.

— Я слышала от мистера Эльрингтона об этой причине, т. е. слышала от него его версию и теперь рада, что ты пришел; мне очень хочется услышать и твою версию. Скажи же мне, что сказал и что сделал мистер Эльрингтон, чтобы вызвать такое раздражение с твоей стороны и подать повод к увольнению.

— Он вел себя дерзко и неблагодарно! — сказал мистер Треваннион. — Я предложил ему быть моим компаньоном, а он отказался, если я, в свою очередь, не откажусь от каперства!

— Так он уверял меня, но в чем же он был дерзок по отношению к тебе?

— Дерзок? А разве это не дерзость сказать мне, что отказывается потому, что ему его совесть не позволяет быть участником моего дела? Разве это не все равно, что сказать мне в лицо, будто я бессовестный человек?

— Он говорил тебе в обидном тоне, позволил себе обидные для тебя слова и выражения?

— Нет, тон его был вполне приличный, его обычный тон; он был, как всегда, почтителен и сдержан в словах и выражениях, но эта самая почтительность являлась как бы дерзостью. И потому я сказал ему, что так как его совесть не позволяет ему быть участником в моем деле, в котором играет известную роль каперство, то, конечно, его совесть не может ему позволить и вести мои книги, в которых тоже идет речь о каперстве, и уволил его.

— Неужели ты хочешь сказать, отец, что он почтительно отклонил твое предложение, высказав тебе, что его совесть мешает ему быть участником в каперстве, и что он ничем более не оскорбил тебя, кроме отклонения твоего предложения и подтверждения своего взгляда?..

— А тебе этого еще мало?! — воскликнул мистер Треваннион.

— Видишь ли отец, я хочу знать, в чем заключалось то оскорбление, та неблагодарность с его стороны, на которые ты жалуешься.

— Да в самом отказе стать моим компаньоном, в отклонении сделанного ему предложения! Разве ты этого не понимаешь? Он должен был быть благодарен мне за мое желание дать ему возможность стать независимым, самостоятельным человеком, а он этого не почувствовал. Он не имел права приводить мне такие причины, какие привел, потому что они являлись осуждением моей деятельности. Но вы, женщины, совершенно не понимаете этих вещей!

— Да, отец, я тоже начинаю думать, что мы не можем их понять: ведь я не вижу ни оскорбления, ни неблагодарности в поведении мистера Эльрингтона по отношению к тебе, и думаю, что ты и сам будешь того же мнения впоследствии, когда ты успеешь все это хорошенько обсудить и будешь более спокоен. В сущности, мистер Эльрингтон высказал тебе сегодня то же самое, что он высказал тогда, когда просил уволить его от командования каперским судном, а именно, что его совесть мешает ему продолжать эту деятельность. И вот то, что ты тогда, под свежим впечатлением его самоотверженного чувства, не счел за оскорбление, потому что после того еще более приблизил его к себе, теперь ты считаешь оскорблением! Не вижу я также и неблагодарности с его стороны: ты сделал ему предложение, все материальное значение которого он не мог оценить, но он отклонил его по причинам, тебе известным, и, как ты сам говоришь, отклонил во вполне почтительной форме, доказав этим, что он готов пожертвовать своими материальными выгодами ради своих убеждений. Когда мне мистер Эльрингтон сказал, что ты уволил его, я была так уверена в том, что он позволил себе что-нибудь возмутительное по отношению к тебе, что не поверила ему. Я как дочь не могла поверить, чтобы мой отец мог поступать так предосудительно и так несогласно с его обычным образом действий во всех случаях жизни. Теперь я сознаю, что была очень несправедлива к этому молодому человеку и держала себя по отношению к нему так нехорошо, что теперь горько сожалею о том и надеюсь каким-нибудь образом выразить ему мое сожаление…

— Эми! Эми! — строго остановил ее отец. — Ты совершенно ослеплена чувством уважения к этому молодому человеку, раз становишься на его сторону против родного отца. Что я должен из этого заключить? Уж не то ли, что ты, не спросясь меня, отдала ему свое сердце?

— Нет, отец, — возразила мисс Треваннион, — я, действительно, уважаю и ценю мистера Эльрингтона и не могу поступать и чувствовать иначе, зная многие его хорошие качества и его преданность тебе. Но если ты спросишь, люблю ли я его, — я скажу чистосердечно, что такая мысль еще не приходила мне в голову. Не зная, ни кто он, ни кто его семья, не имея на то твоего согласия, отец, я никогда не отдала бы своего сердца так поспешно и так необдуманно. Кроме того, я должна тебе сказать, что и сам мистер Эльрингтон никогда не добивался у меня подобного чувства. Успокаивая тебя на этот счет, дорогой мой, я не могу не сказать, что в данном случае и ты, и я поступили с ним крайне несправедливо и жестоко!

— Ни слова больше! — сказал мистер Треваннион. В этот момент в коридоре раздались шаги. Я хотел уйти в свою комнату, но так как вошедший не имел в руках свечи и не мог меня увидеть, я остался. Это был наш конторский сторож. Он постучал в дверь гостиной, и ему сказали войти.

— Вот, ваша милость, — заговорил сторож, — мистер Эльрингтон ушел куда-то и приказал мне запереть контору. — Я нашел на столе в задней комнате вот этот конверт, адресованный на ваше имя, и этот мешок с деньгами, который вы, вероятно, позабыли спрятать, уходя из конторы!

— Хорошо, Хемпфрей, — сказал мистер Треваннион, — положите все это здесь на стол и идите с Богом!

Сторож повернулся и пошел. И опять он прошел мимо меня впотьмах, ничего не заметив.

— Он не взял этих денег, — заметил мистер Треваннион, когда сторож удалился, — а между тем, мог бы их взять, так как это следовало ему за службу.

— Я полагаю, отец, что его чувства были слишком уязвлены тем, что произошло между вами, чтобы думать о вознаграждении; кроме того, — добавила мисс Треваннион, — бывают услуги и обязательства, которые не оплачиваются золотом.

— А это, как вижу, ключи от несгораемого шкафа и его стола, — продолжал мистер Треваннион, не возражая ни слова дочери. — Я не думал, что он уедет от нас сегодня же вечером…

Наступило молчание. Я счел необходимым как можно скорее уйти из передней проходной комнаты, где и так уж слишком долго задержался. Неумышленно подслушанный разговор дочери с отцом очень ободрил меня. Соблюдая всякую осторожность, чтобы не выдать как-нибудь своего присутствия, я поспешил в свою комнату и стал собирать вещи, решив покинуть этот дом ранним утром, когда все еще будут спать. Впотьмах я добрался по длинному коридору до своей комнаты и зажег свечу, при свете которой стал собирать свои вещи. Я только что запер свой чемодан, когда заметил свет в дальнем конце коридора. Полагая, что это мистер Треваннион, и не желая вступать с ним еще раз в разговор, я поспешил загасить свою свечу и сам ушел в смежную с моей комнатой маленькую уборную, где хотел переждать, пока он пройдет. Эта маленькая уборная сообщалась с большой моей комнатой легкой стеклянной дверью, через которую я свободно мог видеть все, что делалось в большой комнате. Свет в коридоре приближался к дверям моей комнаты, и наконец я увидел, что кто-то со свечой в руке вошел в оставшуюся открытой дверь. Это была мисс Треваннион; остановившись посредине комнаты, она оглядела ее кругом, сверху донизу, печальным, грустным взглядом. Затем заметила мой чемодан и долго смотрела на него, как бы с сожалением, а потом подошла к моему туалетному столику и, поставив на него свечу, опустилась на табурет, стоявший перед ним, склонила свою хорошенькую головку на руки и заплакала. Некоторое время она плакала тихо и беззвучно — слезы медленно скатывались по тонким пальцам и падали на платье, затем губы ее стали шептать какие-то слова. Она подняла голову и проговорила: «Как я была несправедлива к нему! Бедняжка, что он должен был чувствовать, когда я так жестоко отнеслась к нему! Если бы я только могла попросить у него прощение, мне было бы легче на душе. Ах, отец, отец! Как могла я думать, что ты мог быть так несправедлив, и к кому же?.. И что я сказала сейчас отцу, что я не питаю к этому благородному молодому человеку никакого чувства! Но разве это так?.. Да, мне казалось так тогда, но теперь я не уверена, что это правда… хотя он… Ну, да, быть может, это к лучшему, что он уехал так… при таких ужасных условиях. Как он должен был изменить свое мнение обо мне! И вот это-то особенно огорчает меня», — и девушка снова печально опустила голову на стол и опять стала тихо плакать.

Спустя минуту она встала, взяла в руки свечу и намеревалась уйти, но вдруг заметила на столике маленькое золотое колечко, оставленное мной; во время уборки я снял его с пальца и не успел положить в футляр. Она взяла кольцо, долго рассматривала его, затем поставила свечу на стол и надела кольцо себе на палец.

«Я буду носить его, пока не увижусь с ним», — прошептала она и, взяв со стола свечу, медленно пошла вон из комнаты.

То, что я узнал благодаря этому неумышленному подслушиванию, дало мне повод к долгим размышлениям. Я бросился на кровать не раздеваясь и пролежал так вплоть до тех пор, когда стало уже светать. Что я оставлял по себе добрую память у мисс Треваннион и что ее мнение обо мне не изменилось к худшему, в этом я был теперь уверен, и те горечь и обида, какие я испытал во время нашего последнего разговора с ней, теперь совершенно изгладились последними впечатлениями от случайно услышанных мною слов. Конечно, теперь я сознавал, что она не могла допустить мысли, что отец ее был не прав и действовал без достаточного основания до тех пор, пока не получила доказательства противного. Она знала отца своего многие годы, меня же лишь короткое время, и никогда до этого момента не могла обвинить его в несправедливости. Да, все это так, но затем ее поведение, ее слова в моей комнате. Неужели она действительно была расположена ко мне, более серьезно расположена, чем утверждала в разговоре с отцом? А то, что она взяла мое кольцо, что это могло значить?


ГЛАВА XIV

Заговор, оканчивающийся благополучно для всех.Каперство прекращается, и капитан Левин и Филипп поступают на королевскую службу.

Вся ночь прошла в старании анализировать истинные чувства мисс Треваннион ко мне и мои чувства к ней; и теперь, когда я должен был расстаться с этой девушкой, то увидел, что мое будущее благополучие зависело в огромной мере от моих чувств к ней, или, иначе говоря, что я был серьезно влюблен в нее. Но теперь, какую цену могло иметь для меня или для нее это открытие? Какая в нем была польза, если не та, как сказала мисс Треваннион, что лучше мне было уехать, чем оставаться здесь?..

В своих мыслях я не раз возвращался к слышанному мной разговору, и слова мисс Треваннион относительно моего неизвестного происхождения и неизвестной семьи припоминались мне не без удовольствия — это, по-видимому, было главным возражением против меня с ее стороны, а между тем мне было так легко уничтожить это возражение, так как я стоял несравненно выше по рождению, чем она. Но следовало ли мне сообщить ей об этом? Каким образом? Мог ли я это сделать теперь? Да и к чему, если мы, вероятно, никогда больше с ней не увидимся? Все это и еще много других мыслей проходило у меня в голове в течение этой ночи, а также еще и другой вопрос, более насущный, тревожил меня, а именно: куда я пойду и что я буду делать теперь? На это я не мог ничего ответить, но решил во всяком случае пробыть еще дня два-три в Ливерпуле и на это время поселиться на своей прежней квартире, где мы жили вместе с капитаном Левин.

Когда рассвело, я поднялся с кровати, взял свой чемодан и осторожно спустился с лестницы; весь дом еще спал. Со всевозможными предосторожностями я отворил выходную дверь, вышел на улицу и тщательно запер ее за собой. На улице я никого не встретил, так как было еще рано, и когда я прибыл к дверям своей прежней квартиры, то мне стоило большого труда добиться, чтобы меня впустили; но наконец наша старушка-хозяйка отворила мне дверь в совершенном дезабилье.

— Ах, это вы, капитан Эльрингтон! — воскликнула она. — Возможно ли? И так рано… Уж не случилось ли чего?

— Ничего особенного не случилось, милая хозяюшка, — сказал я. — Только я хочу опять на несколько дней поселиться у вас.

— Добро пожаловать, сэр, — сказала она, — потрудитесь подняться наверх, пока я приведу себя в более приличный вид. Ведь я была в постели и спала крепким сном, когда вы застучали у двери. Мне как раз снился мой хороший приятель, ваш добрый друг, капитан Левин.

Я поднялся наверх и опустился на старую, знакомую мне оттоманку, и, сам не знаю как, заснул, как убитый. Сколько времени я так проспал, сказать не могу, но проснулся я от громкого говора и смеха, и едва я раскрыл глаза, как очутился одновременно в объятиях брата Филиппа и капитана Левин. «Стрела» пришла в порт на рассвете и час тому назад стала на якорь, после чего капитан Левин и Филипп отправились на берег. Я, конечно, был особенно рад видеть их, как всякий человек бывает рад встрече с друзьями, когда он в горе или в беде. Я им вкратце сообщил, каким образом случилось, что они нашли меня здесь, а когда мы сели за завтрак, то передал им в подробностях, что произошло между мной и нашим судовладельцем, затем между судовладельцем и его дочерью, не обмолвившись, конечно, ни словом о том, что мисс Треваннион заходила в мою комнату.

— Вы, конечно, знаете, дорогой Эльрингтон, — сказал капитан Левин, — что я не питаю к каперству тех предубеждений, какие имеете вы, но я уважаю требования совести других людей. Поведение мистера Треванниона по отношению к вам положительно не имеет оправданий, и мне невольно приходит на ум, не кроются ли здесь еще какие-нибудь причины? Скажите, вы ухаживали за его дочерью, или, что, в сущности, выходит на одно, она не делала вам каких-нибудь авансов?

— Что вы, Левин? Во-первых, я не осмелился бы, а она — видно, вы ее не знаете, если можете предположить, что она способна на что-нибудь подобное!

— Но если бы она даже и сделала это, то что же в этом дурного? — сказал Левин. — Но я не стану больше говорить об этом, раз вы смотрите на это дело так серьезно. Теперь мы с Филиппом отправимся к мистеру Треванниону, и пока я буду отвлекать отца, Филипп зайдет сбоку к дочке, и мы таким образом с точностью определим свое положение и увидим, где искать берег. Мало того, скажу вам откровенно, Эльрингтон, хотя я не имею ничего против командования каперским судном, все же считаю, что быть командиром королевского судна несравненно благовиднее. И если бы я мог устроить так, чтобы моя «Стрела» была арендована для государственной службы, при условии, что я останусь ее командиром, то я предпочел бы подобный порядок вещей настоящему. Во всяком случае, я встану на вашу сторону, и это принудит, быть может, нашего старика сдаться. Ну, пойдем, Филипп! Часа через два мы вернемся и донесем вам о результатах нашего похода!

С этими словами капитан Левин вышел в сопровождении брата Филиппа, и я на время остался один.

Прошло три часа прежде, чем они вернулись, и тогда я услышал следующее:

— Ну, Филипп, — сказал капитан Левин, садясь в кресло подле меня, — прежде всего мы выслушаем ваш рассказ! Начинайте вы!

— Да мне немного придется рассказывать, — заметил Филипп. — Я, видите ли, заранее решил, что мне делать, но не сказал об этом ни слова капитану Левин. Когда мы увидели мистера Треванниона в задней комнате, примыкающей к конторе, он показался мне чрезвычайно взволнованным; он пожал руку капитану Левин и затем протянул ее мне, но я не взял ее, сказав: «Я только что виделся с моим братом, мистер Треваннион, и должен вам сказать, что ничто в мире не принудит меня остаться на службе у вас после этого, а потому я буду вам очень благодарен, если вы разрешите мне получить причитающееся мне за это плавание жалование, какое вам благоугодно будет мне назначить, и позволите мне удалиться!»

— Э, да вы, молодой человек, позволяете себе принимать совершенно неподобающий вам тон! — воскликнул он. — Превосходно, вы получите свой расчет, за этим дело не станет, я могу обойтись и без таких оборвышей-бродяг.

— Мы не бродяги и не оборвыши, мистер Треваннион, и я должен вам сказать, что мы гораздо родовитее вас и всех ваших родственников; это мы оказывали вам честь, служа у вас, имейте это в виду!

— Ты это сказал ему, Филипп? Напрасно!

— Почему? Ведь я же сказал правду!

— Да, но тем не менее тебе не следовало ему этого говорить; мы служили у него, и потому…

— Да мы вовсе не бродяги, — запротестовал Филипп, — и он сам вызвал меня на такой ответ.

— Вы должны согласиться, что он был вызван на это, Эльрингтон! — заметил капитан Левин.

— Ну, хорошо, продолжай, Филипп!

— «В самом деле? — сказал на это мистер Треваннион, сильно раздосадованный. — Ну, в таком случае, я скоро избавлю себя от этого одолжения. Зайдите сегодня после полудня, мастер Филипп, и вы получите свое жалованье, а теперь вы можете уйти отсюда!»

Я так и сделал, и нарочно, чтобы позлить, лихо надвинул на ухо свою шапочку еще прежде, чем выйти за дверь.

— До сих пор все, что он говорит, совершенная правда, — подтвердил капитан Левин. — Ну, а теперь продолжайте дальше.

— Так вот, вместо того, чтобы выйти из дома, я вошел в него в другие двери и прошел в гостиную молодой барышни. Я тихонько отворил дверь, так что она меня не слышала, и застал ее сидящей у стола, подперев голову рукой, с лицом печальным и грустным, как будто у нее было большое горе на душе.

— Ах, мастер Филипп, вы испугали меня, я не ожидала вас увидеть, но я очень рада вам! Когда вы пришли в порт?

— Сегодня утром, мисс Треваннион?

— Ну, так присядьте и побеседуем вместе. Скажите, вы уже видели вашего брата?

— Да, мисс, я его видел, — сказал я, продолжая стоять у стола, — и видел также и вашего отца, и теперь пришел проститься с вами. Я ушел с капера и никогда больше не возвращусь на него. Быть может, я никогда больше не увижу и вас, мисс Треваннион, о чем, поверьте, очень сожалею. Тогда она прикрыла рукой глаза, и я видел, что на стол упала слеза, но она тотчас же овладела собой и сказала:

— Это такая неприятная, такая печальная история, мастер Филипп, и она чрезвычайно огорчает меня. Надеюсь, что ваш брат не думает, что я его порицаю или обвиняю в чем-нибудь! Скажите ему, что я нисколько не виню его ни в чем и прошу его забыть мои слова в тот вечер, когда мы простились. Я была несправедлива к нему и теперь прошу его меня простить! Так и скажите ему, Филипп!

— Она сказала тебе это, именно в таких словах?

— Да, слово в слово! Я обещал ей непременно передать тебе все, что она мне поручила, и сказал, что мне пора уходить, чтобы мистер Треваннион не застал меня у нее, так как он приказал мне оставить его дом!

— Неужели? — воскликнула она. — Я не понимаю, что такое случилось с моим отцом.

— Да как же, мисс Треваннион, он был очень рассержен и, в сущности, был прав: я был очень дерзок и непочтителен; это правда, я должен в этом сознаться!

— Почему так, Филипп, что вы сказали ему?

— О, я и сам теперь не знаю, — ответил я, — я знаю только, что сказал гораздо больше, чем следовало; и это потому, что я тоже был очень зол за брата. Ну, прощайте, мисс Треваннион, желаю вам всякого счастья!

— Я видел, что мисс Треваннион снимала с пальца кольцо, когда я стал с ней прощаться, и подумал, что она хочет дать его мне на память; но после минутного колебания она снова надела его на палец, затем протянула мне руку со словами: «Прощайте, мастер Филипп, расстанемся с вами без злобы, без неприязни». Я пожал ее ручку, поклонился и направился к двери. У порога я обернулся и увидел, что она закрыла лицо руками, и мне показалось, что она плакала. Я вышел на улицу и стал дожидаться капитана Левин. Вот и все!

— Ну, а теперь я вам расскажу свою эпопею, Эльрингтон, — сказал Левин. — Как только Филипп вышел за дверь, мистер Треваннион обратился ко мне со словами: «Какой дерзкий мальчишка! Я очень рад, что он убрался. Вам, вероятно, известно, что его брат ушел от меня, а также и причина нашего разрыва?»

— Да, сэр, — ответил я сухо, — мне известно все в подробности!

— Слыхали ли вы что-нибудь подобное? Что за глупые щепетильности!

— Да, сэр, я слышал их уже раньше, точно так же, как и вы, когда Эльрингтон отказался от командования своим шунером на основании тех же причин, и я отнесся к ним с уважением, потому что знал, что мистер Эльрингтон действовал согласно своим убеждениям. Кроме того, его взгляды на этот предмет безусловно справедливы, и я придаю им большой вес; настолько большой, что я стал думать о поступлении на государственную службу, т. е. в королевский флот, при первой к тому возможности.

— Я хотел бы, чтобы вы могли видеть лицо и взгляд мистера Треванниона, когда я говорил ему это; он был положительно поражен. Как! Я, капитан Левин, командовавший его судами столько времени, я, образец лихого и беззастенчивого каперского офицера и командира, смельчака и сорви-головы, тоже заговорил о щепетильности и вопросах совести — нет, это уже было слишком! «И ты, Брут!» — мог бы он воскликнуть, но не был в состоянии. Некоторое время он глядел на меня молча, широко раскрытым, изумленным взглядом и наконец сказал: «Что это? Наступил что ли золотой век, или это просто заговор против меня?»

— Ни то, ни другое, сэр! Я каперствовал потому, что не могу найти лучшего занятия, но если я найду что-нибудь лучшее, то с удовольствием брошу его.

— Быть может, вы желаете теперь же сдать командование судном? В таком случае прошу вас не стесняться!

— Я не желал ставить вас в затруднительное положение, мистер Треваннион, — отвечал я, — но так как вы столь добры, что просите меня не стесняться, то воспользуюсь вашим предложением и сдам командование «Стрелой» сегодня же.

— Однако, Левин, вы, наверное, не сказали ему этого!

— Нет, сказал, и именно этими словами, — подтвердил капитан, — и сделал это, во-первых, из дружбы к вам, Эльрингтон, а во-вторых, потому что желаю служить в королевском флоте, а единственным средством достигнуть этого было поступить так, как я это сделал!

— Каким образом это может послужить вам для достижения вашей цели?

— А вот как: экипаж «Стрелы», а их полтораста человек, так давно плавает постоянно со мной, что эти люди не захотят идти в море ни с кем, кроме меня, особенно, если я скажу им, чтобы они это сделали. Тогда мистер Треваннион очутится в самом неловком положении, и мне думается, мы сумеем его принудить предложить правительству арендовать у него его «Стрелу», на что правительство с радостью согласится, потому что такое судно, как «Стрела», может быть ему очень пригодно в настоящее время, когда у него не хватает своих судов.

— Этому я охотно верю, уже хотя бы из-за одной ее репутации! — заметил я. — Во всяком случае, Левин, я искренне благодарю вас за это новое доказательство вашей дружбы ко мне. Как вижу, заговор зреет, и через несколько дней вопрос должен будет решиться.

— Совершенно верно, но прежде дайте мне докончить вам мою историю: «Я боюсь, — сказал мистер Треваннион явно саркастическим тоном, — что не найду никого, чтобы заместить вас в этот высокоморальный век; во всяком случае, я постараюсь. „Сэр, — сказал я, — позвольте мне ответить вам сарказмом на сарказм; мне думается, что невежественным матросам простительно поступать на каперские суда и браться за каперское ремесло, потому что они безучастно относятся к пролитой крови, к резне, так как чувства их притуплены и их прельщает возможность легкой наживы. Есть, пожалуй, некоторое извинение и для такого опустившегося джентльмена, как я, потому что, как вам известно, я прирожденный джентльмен, который волею судеб пустился на это дело, чтобы без особого труда добывать себе средства к существованию, рискуя ради этого своей жизнью и проливая свою кровь; но, мне думается, нет оправдания людям, имеющим больше богатств, чем они даже могли бы желать, неизмеримо больше, чем им надо: вкладывать свои капиталы и снаряжать суда этого рода с целью разорения и уничтожения других людей только ради наживы! Вот вам нравоучение, сэр, от капитана с каперского судна, знающего все это дело слишком хорошо и слишком близко, а затем честь имею кланяться, сэр!“ Я встал и, почтительно поклонившись, вышел из комнаты прежде, чем мистер Треваннион успел мне что-нибудь ответить, и как вы видите, я здесь. Теперь все, что нам остается делать, это выжидать терпеливо, что из всего этого выйдет. Но прежде всего я отправлюсь на „Стрелу“ и оповещу экипаж о том, что я поссорился с судовладельцем. Люди не слишком-то довольны своей малой удачей за эти последние два плавания, и потому надо очень немного, чтобы это недовольство перешло в открытый бунт. Ну-ка, Филипп, поедем со мной, ты мне можешь понадобиться там. К обеду мы вернемся, Эльрингтон, ждите нас!

И они ушли.

Когда я опять остался один, то имел достаточно времени, чтобы разобраться во всем случившемся. Всего дольше я останавливался, конечно, на свидании Филиппа с мисс Треваннион, на том, что она поручила передать мне, на ее колебаниях относительно кольца и, наконец, на том, что она оставила это кольцо у себя. Из всего этого я не мог не сделать столь желанного для меня вывода, что по всем вероятиям мое чувство не осталось без взаимности, и эта мысль приводила меня в неописуемый восторг, вознаграждая за все, что мне пришлось выстрадать за это последнее время. Кроме того, я почти был уверен, что поспешное заявление Филиппа ее отцу, что мы с ним гораздо родовитее, чем он и вся его родня, будет передано ей отцом и, несомненно, произведет на нее известное впечатление. Далее являлся уже вопрос, уступит ли мистер Треваннион общему мнению всех своих приближенных или будет упорствовать, и мне думалось, что скорее он не уступит или, по крайней мере, не без борьбы. Эти мысли занимали меня вплоть до самого возвращения капитана Левин и Филиппа. Оказалось, что они там на капере прекрасно устроили свои дела. Весь экипаж «Стрелы» единогласно решил, что не пойдет в море ни с каким другим капитаном, кроме капитана Левин; и если он отчисляется от командования судном, то и они все до единого, как только получат жалованье и свою долю призовых денег, тотчас же спишутся и поступят все на королевские суда.

После полудня, в этот же день, мистер Треваннион послал за старшим офицером лугера «Стрела», но в тот момент, когда старший офицер сходил по трапу, чтобы сесть на шлюпку, команда, полагая, что судохозяин пригласил его, чтобы передать ему командование судном, заявила, что она не станет служить ни с кем, кроме капитана Левин, и просила его передать это ее заявление судовладельцу. Это было уже окончательным ударом, нанесенным мистеру Треванниону. Когда ему передали это, он прямо пришел в бешенство, видя себя припертым со всех сторон. Как я впоследствии узнал, он немедленно после того прошел к своей дочери, сообщил ей о всем происшедшем и дал волю своему возмущению, упрекая ее в том, что и она участница в этом заговоре. Но это было последнее, что он мог сделать; однако это волнение не прошло для него даром, и после обеда он почувствовал себя так плохо, что принужден был лечь в постель.

На следующее утро у него был сильный жар и временами бред. Жар был настолько силен, что приглашенные врачи не без большого труда добились, наконец, понижения температуры. В продолжение десяти дней мистер Треваннион был очень опасен; врачи не смели поручиться за его жизнь; на одиннадцатые сутки жар спал, но слабость была столь велика, что больной временами терял сознание; кроме того, он был так истощен, что на быстрое выздоровление его трудно было рассчитывать. Хемпфрей, конторский сторож, принес нам все эти известия; так как теперь в конторе не оставалось никого, кто мог заведовать всеми делами, кроме младших клерков, не бывших в курсе дела, то бедняга-сторож, старый служащий дома, не знал, что ему делать и как быть со всеми делами. Тогда я приказал ему обратиться за указаниями к мисс Треваннион и поручил ему сказать, что хотя я не переступлю за порог их дома, тем не менее готов, если она того желает, заняться важнейшими и неотложными делами, которые нельзя было запускать. Мисс Треваннион ухаживала неотлучно за отцом и прислала мне сказать, что она просит меня оказать ей лично громадную услугу и заняться всеми делами, насколько я это найду нужным и возможным, и выручить ее из беды.

Тогда я приказал принести мне все книги, стал отдавать указания, делать распоряжения, как я делал это раньше до моего ухода со службы у мистера Треванниона.

Прошло около пяти недель, прежде чем мистер Треваннион настолько оправился, что ему нужно было упомянуть о делах, и тогда только он узнал от дочери, что во все время его болезни я вел за него все его дела, и что все шло таким же порядком, как если бы он заведовал ими. Хотя мисс Треваннион и не выразила желания, чтобы мы или, вернее, я явился к ним в дом, тем не менее она прислала Хемпфрея известить нас об опасном состоянии ее отца и просила Филиппа зайти, чтобы передать ему о болезни отца. С этого дня Филипп стал ежедневно заходить к ним и передавать мне самые последние известия о состоянии здоровья больного. Когда отцу ее стало лучше, мисс Треваннион сказала Филиппу, что больной сильно осуждает свое поведение по отношению ко мне и признал, что я был прав в своих убеждениях, что он теперь сам удивляется, как это он раньше не смотрел на каперство с той же точки зрения, как и я. Кроме того, мисс Треваннион поручила передать мне, что ее отец очень благодарен мне за мое прекрасное отношение к нему во время его болезни и за ведение его дел в продолжение всего этого времени, и что как только он достаточно оправится, сейчас же посетит меня и поблагодарит за все и испросит у меня прощение за свое поведение по отношению ко мне. Далее мисс Треваннион передавала брату, что отец ее намеревался предложить свои каперские суда правительству, а в случае, если бы оно не пожелало законтрактовать их в свою пользу, найти им иное применение. Это было очень желанное для всех нас известие, которое послужило поводом к разговорам между капитаном Левин и мной.

Недели две спустя мистер Треваннион, который все еще был очень слаб и не выходил из своей комнаты, прислал мне записку, в которой говорил, что он сильно опасается, что его страстное желание увидеть меня и невозможность, с другой стороны, двинуться с места только еще более затягиваю его выздоровление, и потому он очень просит меня принять его самые искренние извинения, изложенные здесь письменно, и оказать ему большую милость — согласиться посетить его в самом непродолжительном времени. Я, конечно, согласился и в тот же день явился к нему в дом.

Я застал его в его спальне, сидящим в халате в большом кресле и сильно изменившимся.

— Мистер Эльрингтон, — обратился он ко мне, — я взываю к вашему благородному сердцу, чтобы испросить себе прощение за мое непозволительное и не имеющее никаких оправданий поведение по отношению к вам. Мне теперь стыдно за себя, больше я ничего сказать не могу!

— Прошу вас, мистер Треваннион, не будем больше говорить об этом; я с радостью встречаю момент, в который вы снова одарили меня своей дружбой и расположением, и весьма сожалею, что вы были так больны.

— А я не сожалею нисколько, мой милый Эльрингтон, мне кажется, что нам полезно испытание и страдание время от времени; эта болезнь заставила меня раскрыть глаза и сделала меня лучшим человеком, чем я был до сих пор. Позвольте мне попросить вас об одной милости!

— Сделайте одолжение, сэр, я весь к вашим услугам! — отозвался я.

— Так вот, видите ли, я хотел просить вас исполнить мое поручение, а именно — съездить за меня в Лондон, побывать там в морском министерстве и предложить правительству законтрактовать мою «Стрелу» Вам хорошо известны все достоинства этого судна, так что вы в состоянии представить им все необходимые сведения. Я желал бы, чтобы и капитан Левин отправился вместе с вами и был бы оставлен командиром «Стрелы», с зачислением его на королевскую службу; таково было, кажется, его желание!

— Я с радостью принимаю это поручение, мистер Треваннион, и постараюсь исполнить его как можно лучше!

— Благодарю, но это еще не все; я должен просить вас еще об одной милости, мистер Эльрингтон! — продолжал больной. — Когда вы оставляли этот дом вследствие моего непростительного поведения с вами, вы оставили на столе вот этот самый мешок денег, принадлежавших вам по праву за вашу службу. И вот я смею надеяться, что теперь вы не обидите меня вторичным отказом принять их, не то я должен буду думать, что вы не простили меня.

Я сделал утвердительный знак головой.

— Благодарю вас, мистер Эльрингтон, от всей души благодарю; теперь я чувствую, что начну поправляться.

Завтра вы, может быть, будете столь добры еще раз навестить меня, и тогда мы поговорим с вами о всем подробнее; сейчас же я чувствую себя очень утомленным. Передайте мой привет Филиппу… и пока до свидания! — сказал мистер Треваннион, протягивая мне свою исхудалую руку. — Да благословит вас Бог!

Я пожал его руку и вышел из комнаты, тихонько заперев за собою дверь. Мистер Треваннион был совершенно один в то время, как я находился у него; сторож Хемпфрей проводил меня к нему и затем больше не показывался.

Как ни хотелось мне видеть мисс Треваннион, но я не осмелился зайти к ней в гостиную и, пройдя мимо дверей, стал спускаться по лестнице. Когда я выходил уже на улицу, меня нагнал Хемпфрей и сказал, что мисс Треваннион желает меня видеть. Я вернулся с сильно бьющимся сердцем, чего я раньше никогда не испытывал в ее присутствии. Она стояла у стола, когда я вошел.

— Мистер Эльрингтон, — сказала она в то время, как я почтительно раскланивался перед нею, — я никак не думала, что ваше чувство обиды так сильно, что могло заставить вас покинуть этот дом, не пожелав видеть меня! Но даже если вы не желали меня видеть, я чувствую себя обязанной перед самой собою повидать вас хотя бы всего одну минуту, чтобы испросить ваше прощение за мое поведение по отношению к вам в тот вечер. С тех пор я много страдала! Не сердитесь же на меня!

— Мне нечего прощать вас, мисс Треваннион, — сказал я, — я не позволил себе обеспокоить вас своим появлением только потому, что, не состоя более в числе домашних в этом доме и расставшись с вами не вполне по-дружески, считал себя не в праве зайти сюда.

— Вы очень великодушны и деликатны, мистер Эльрингтон, — промолвила девушка, — дайте мне вашу руку и вот вам моя; я обещаю впредь никогда не быть столь поспешной в своих суждениях!

Я взял протянутую мне руку и почтительно поднес ее к своим губам. Никогда раньше я не позволял себе этого, но мисс Треваннион не выказала при этом ни малейшего неудовольствия и даже не пыталась отнять У меня свою руку.

— Скажите, говорил вам мой отец?..

— Вы, вероятно, хотели спросить, не было ли говорено чего-нибудь относительно дальнейших предположений?

Мисс Треваннион утвердительно кивнула головкой.

— Я могу только сказать, что ваш отец просил меня исполнить одно его поручение, и я еду в Лондон в сопровождении капитана Левин, вероятно, на этих днях.

— Чтобы развязаться с этими злополучными каперскими судами? Да?

— Да, именно, и завтра я должен прийти окончательно переговорить обо всем с вашим отцом, а теперь полагаю, что вам пора идти к вашему батюшке, и потому не смею вас дольше задерживать. Честь имею кланяться, мисс Треваннион!

— Вы очень заботливы и внимательны, мистер Эльрингтон, — заметила девушка, — мне, действительно, надо идти наверх к отцу! Так прощайте пока, мистер Эльрингтон!

С этими словами мисс Треваннион поспешила наверх к отцу, а я вышел из дома и возвратился к себе на квартиру. Здесь я рассказал капитану Левин и Филиппу о всем происшедшем между мной и мистером Треваннионом.

— Ну, что же, я весьма доволен! — проговорил капитан Левин, — теперь будем собираться в дорогу!

Но тут возникло недоразумение, удобно ли мне сохранять фамилию Эльрингтон, с которою связано столько неприятных воспоминаний из-за политического процесса, и я решил переменить ее на Месгрев, не говоря капитану Левин, что это — наша настоящая с Филиппом фамилия.

Впрочем, перед мисс Треваннион у меня не хватило духу скрывать истину, и я сознался, что Месгрев — не псевдоним.

На другой день я снова отправился к мистеру Треванниону, как это было нами условлено; старик принял меня чрезвычайно ласково, и мы решили, что я отправлюсь в Лондон через три дня, которые были необходимы на приведение в порядок всех бумаг и документов «Стрелы», на получение полномочий и приготовление к дороге.

На путевые расходы и на расходы во время нашего пребывания в Лондоне мистер Треваннион вручил мне большую сумму денег, сказав при этом, что он желает, чтобы мы ни в чем не стеснялись в Лондоне и не жалели денег на представительство. Я сказал ему, что принял теперь имя Месгрев, так как мое прежнее имя Эльрингтон могло вызвать не совсем приятные воспоминания, и он одобрил мою предусмотрительность.

Спустя три дня наши сборы в дорогу были окончены, и простившись с мисс Треваннион и ее отцом, которому теперь было лучше, так что он мог принять к себе не только меня, но и капитана Левин и Филиппа, с которыми также состоялось примирение, мы все трое вскочили на коней, ждавших нас у подъезда, и в сопровождении тех же двух матросов из команды капитана Левин, которые уже сопровождали нас в первой поездке в Лондон, весело тронулись в путь.

На этот раз у нас не было никаких особенных приключений в пути, и мы прибыли в столицу в добром здравии и сразу поселились у тех же знакомых нам квартирохозяев, не заезжая предварительно в гостиницу.

На другой же день я побывал в морском министерстве, повидал кого надо и сообщил о причине моего приезда в Лондон. Благодаря моей предосторожности, дело уладилось гораздо быстрее, нежели я ожидал. У меня не только приняли «Стрелу» в аренду по цене мистера Треванниона, но и назначили на нее капитана Левин, да и брат Филипп был принят офицером в королевский флот.

Когда я передал капитану Левин об удачных результатах моих хлопот и вручил им обоим патенты на звание офицеров флота, они едва верили своим глазам. Тогда, взяв с них слово, что они сохранят все это в тайне, я признался им, каким путем добился столь быстрого и столь полного успеха в своих делах. Они оба от души благодарили меня, а после обеда мы пошли все вместе заказывать соответствующую их новому положению и чинам форму, вечером же все втроем отправились на петушиный бой, приводивший Филиппа в особенный восторг. Так как теперь ничто более не удерживало нас в Лондоне, то мы решили вернуться в Ливерпул.


ГЛАВА XV

Мы возвращаемся в Ливерпул.У меня происходит свидание с мисс

Треваннион.Плутон вмешивается в дела Купидона, и я вновь отплываю к берегам Африки.

Мы благополучно прибыли в Ливерпул, поздно вечером, на шестой день пути, и явились прямо к себе на квартиру. На другой день я отправился к мистеру Треванниону и узнал от Хемпфрея, что его господин заметно поправился за это время и чувствует себя почти совсем хорошо. Я попросил Хемпфрея доложить о моем приходе и был тотчас же принят мистером Треваннионом, хотя он еще не вставал с постели.

— Я боюсь, что вы потерпели неудачу, — встретил меня мистер Треваннион, протягивая руку.

— Напротив, сэр, мне посчастливилось решительно во всем, — возразил я и рассказал ему подробно все, как было.

— Ну, что же, я рад, что все это так хорошо устроилось, — сказал старик, — а расходы, конечно, принимаю на себя: ведь если бы вы не согласились принять их на себя, мое судно, вероятно, не было бы законтрактовано. А теперь я желаю с вами посоветоваться еще об одном деле. Вот письмо от капитана Ирвинга с«Эми», которое привезла сюда «Честер-Ласс». (Это были два судна, принадлежавшие мистеру Треванниону и ведшие торговлю на Золотом Берегу Африки).

— Прочтите это письмо и скажите мне ваше мнение!

В письме капитан Ирвинг писал, что он вошел со своими двумя судами в устье маленькой береговой речки, которой раньше не знал, и здесь столкнулся с одним чернокожим племенем, которое до сего времени никогда не вело торговли с англичанами, а только с испанцами — живым товаром. Английские товары являлись для этих дикарей совершенной новостью, а потому ему удалось весьма выгодно сбыть туземцам свои товары и нагрузить одно из своих судов слоновой костью, воском и золотым песком на сумму свыше 1 000 фунтов стерлингов. Далее он писал, что отослал «Честер-Ласс» со всем этим драгоценным грузом, а сам остался на месте продолжать свою торговлю, пока это золотое дно еще не стало известно другим судам, торгующим по этому побережью, что, вероятно, случится в самом скором времени. Затем сообщал, что у него не хватает некоторых товаров, на которые здесь особенно большой спрос, и просил мистера Треванниона немедленно отправить ему судно с различными товарами, которые он подробно перечислял в своем письме; тогда он будет иметь возможность нагрузить и свое судно, и присланное ему из Ливерпуля слоновой костью, золотом и другими местными продуктами. Далее он говорил, что устье реки находится в таком месте, что его с моря трудно заметить, а потому он приложил к письму подробное очертание берега и карту местности, что должно облегчить посланному судну разыскать его, но что присылка судна должна быть очень спешная, так как надвигается неблагоприятное для этих местностей время года, и что в это время климат здесь крайне нездоровый.

Дочитав, я сложил письмо, и в тот момент, когда передавал его мистеру Треванниону, он сказал мне:

— А вот и накладная, и отдельные фактуры всего груза, присланного капитаном Ирвингом с «Честер-Ласс». Я считаю, что тут будет всего не меньше, чем на 7 000 фунтов.

Я проглядел фактуры и накладную и согласился, что этот груз представлял собою, несомненно, вышеупомянутую ценность, если только не более того.

— Как вы сами видите, Месгрев, весьма важно воспользоваться счастливым случаем. Тут можно сделать блестящие дела! Но прежде чем входить в дальнейшее обсуждение этого вопроса, я надеюсь, что теперь, когда единственное препятствие устранено, вы не откажетесь стать моим компаньоном. Молчание — знак согласия! — добавил мистер Треваннион, видя, что я не сразу ответил на его предложение.

— Простите, мистер Треваннион, — но я так поражен; я так не ожидал возобновления прежнего предложения, что не нашелся сразу, что вам сказать.

— Так пусть же это будет решено; не станем более говорить об этом! — проговорил старик, взяв меня за руку и с чувством пожимая ее. — Ну, а теперь вернемся к делу. Я полагаю послать туда «Ястреба», как самое быстроходное из моих судов; как каперское судно оно, конечно, отжило свой век, а так как правительство желает, чтобы экипаж «Стрелы» был пополнен, то мы ничего лучше не можем придумать, как пополнить его людьми с «Ястреба», оставив из них человек двадцать пять на «Ястребе» и отправив его как можно скорее к берегам Африки с указанными капитаном Ирвингом товарами.

— Я с вами вполне согласен, сэр!

— Но кого мы пошлем на «Ястребе»? — вот вопрос; капитан Поль с «Честер-Ласс» серьезно болен и едва ли скоро поправится, да даже, если бы он поправился, мне кажется, для этого дела он не совсем подходящий человек. Если, как пишет капитан Ирвинг, он может нагрузить до верха свою «Эми», то ее груз будет представлять стоимость, по меньшей мере, в три раза превышающую ценность груза «Честер-Ласса». Понятно, что место назначения «Ястреба» должно оставаться в секрете, и я положительно не знаю, кому поручить его. Нам необходим человек, на которого можно было бы вполне положиться!

— Совершенно верно, — согласился я, — и я поеду сам, и чем скорее, тем лучше; я только не знаю, успеем ли мы собрать все необходимые товары в этот короткий срок. Самое позднее, недель через десять я буду обратно.

— Так как теперь это и ваш личный интерес, то я, право, думаю, что это будет самое лучшее! Что же касается товаров, то дней в пять-шесть мы соберем все необходимое, — добавил мистер Треваннион. — Я сейчас же отправлю Хемпфрея запросить всех оптовых торговцев.

— На всякий случай, я должен присмотреть за этим сам; кроме того, у меня немало дела, а потому я теперь прощусь с вами, мистер Треваннион, а вечерком я опять зайду к вам — сообщить обо всем, что мне удастся сделать.

— Так, так! — согласился старик, и я ушел.

Я, конечно, был чрезвычайно удивлен и обрадован великодушным предложением мистера Треванниона. Теперь я мог в близком будущем стать человеком обеспеченным и вполне независимым. И если мистер Треваннион был слишком поспешен и несправедлив ко мне тогда, то теперь с лихвою вознаградил меня за все.

Прежде всего, я отправился к себе на квартиру и рассказал капитану Левин и Филиппу обо всем, что произошло. Они сердечно поздравляли меня с привалившим мне благополучием и предложили отправиться вместе со мной на «Ястреб», где мне необходимо было всем распорядиться, а им нужно было уговорить некоторых из людей экипажа перейти на «Стрелу». Прежде я отобрал тех, которых желал оставить у себя, а затем предоставил капитану Левин и Филиппу уговаривать остальных, которые в тот же вечер отправились на берег за получением причитающегося им жалования, а на другое утро перешли на «Стрелу», потому что капитан Левин спешил ко времени прийти в Нор. На другой день, после того как часть моих людей перешла на «Стрелу», последняя ушла из порта, чему я отчасти был рад, так как отъезд капитана Левин и брата позволял мне полнее отдаться моим приготовлениям к отплытию и моим личным делам. Филипп обещал мне регулярно писать обо всем, и я простился с ним и капитаном Левин, как всегда, тепло и сердечно.

Вечером, согласно своему обещанию, я зашел еще раз к мистеру Треванниону, и он вручил мне все бумаги и документы, утверждающие меня компаньоном в его деле и помеченные тем числом, когда он впервые сделал мне это предложение. Но мисс Треваннион я в тот вечер не видел, и, к великому моему сожалению, ее отец сказал мне, что она нездорова.

Торговые дела и нагрузка «Ястреба» до того поглощали все мое время, что прошло три дня с тех пор, как я вернулся из своей командировки в Ливерпуль, и за все эти три дня я ни разу не видал мисс Треваннион, хотя каждый день по несколько раз бывал у ее отца. Чувство мое к ней было теперь сильнее прежнего, мысль о ней ни на минуту не покидала меня, и я положительно не знаю, каким образом я мог так удачно справляться со всеми своими делами.

Но в этот третий вечер я решил непременно повидаться с ней и, если возможно, узнать от нее, почему она как будто избегает меня все это время. И потому, придя в дом мистера Треванниона, я не приказал докладывать ему обо мне, а попросил Хемпфрея пойти узнать, где находится мисс Треваннион, и сказать ей, что желал бы поговорить с ней. Хемпфрей возвратился с ответом, что мисс Треваннион находится у себя в маленькой гостиной, куда и просит меня прийти.

— Я боюсь, мисс Треваннион, что я чем-нибудь ненамеренно вызвал ваше неудовольствие, — сказал я, входя в комнату, — потому что вы, как мне показалось, избегали встречи со мной со времени моего возвращения из Ливерпуля.

— Право, нет, мистер Месгрев, — отвечала девушка, — я, напротив, очень желала вас видеть и думала, что с вашей стороны крайне неуважительно, бывая каждый день в доме, ни разу не зайти ко мне.

— Я, действительно, бывал здесь по несколько раз на дню у вашего отца, но ни разу не имел счастья встретить вас, а когда осведомился о вас, то ваш батюшка сказал мне, что вы нездоровы, тогда как Хемпфрей всего за каких-нибудь пять минут до того на мой вопрос о вас ответил, что вы веселы и здоровы.

— Хемпфрей сказал вам правду, и мой отец также. Я, действительно, была и здорова, и весела, а спустя пять минут чувствовала себя больной и несчастной.

— Надеюсь, что я не был тому причиной?

— Вы были тому причиной, но не главным виновником: им был мой отец. Он сказал мне, что сделал вас своим компаньоном, как того и требовала справедливость, и еще сказал мне, что в самом непродолжительном времени вы отправитесь к берегам Африки на «Ястребе».

— Все это совершенно верно, мисс Треваннион, но в чем же тут обида для вас? В чем тут вина со стороны вашего отца?

— Вина в том, что не успел отец вам воздать должное, как ему тотчас же понадобилось еще больше слоновой кости и золота, которых у него и так больше, чем нужно ему или мне или нам обоим вместе; я и сказала ему, что это ничем не лучше каперства, так как и в том, и в другом случае он посылает людей на смерть ради своей наживы. Я положительно не могу выносить долее этой безрассудной погони за богатством.

— После всего того, что сделал для меня ваш отец, я не мог поступить иначе, мисс Треваннион, как приняв это предложение.

— Вы поступили бы несравненно разумнее и справедливее по отношению к самому себе, если бы отказались, мистер Месгрев. Я обыкновенно читаю отцу письма, когда они получаются, и вы знаете, что пишет капитан Ирвинг относительно местного климата. Вы были все время лучшим другом моего отца, и он не должен был посылать вас туда!

— Я никогда не придавал особенной цены своей жизни, мисс Треваннион, — проговорил я, — но, право, ваше внимание ко мне заставляет меня думать, что и моя жизнь может иметь какую-нибудь цену. Такому человеку, как я, который до сего времени был постоянным игралищем судьбы, который никогда не знал искреннего доброго чувства к себе со стороны других, — это большое счастье!..

Действительно, я так был взволнован выпавшим на меня счастьем, что не мог удержаться и признался в любви.

Милая девушка долго молчала на мое признание, потом склонила мне на грудь свою голову.

— Ради Бога, не сердитесь на меня! — растерянно проговорил я.

— А разве похоже, что я на вас сержусь? — спросила она, подняв головку.

— Нет, но мне не верится, чтобы я мог быть так счастлив… Это не действительность, это — сон!

— А что такое жизнь, как не сон? — печально промолвила она. — Ах, этот берег Африки, как я его боюсь!

И, признаюсь, с этого момента стал его бояться и я; у меня было какое-то предчувствие, что что-нибудь непременно должно случиться, и я никак не мог отделаться от этого чувства.

Я не стану далее распространяться о том, что было дальше в этот счастливейший в моей жизни вечер. Достаточно будет сказать, что мы дали друг другу клятву быть верными друг другу и стать мужем и женой, затем еще долго говорили о своих чувствах, планах и мечтах, а когда расставались, то губы наши слились в первый долгий поцелуй. Я, шатаясь, как пьяный, вернулся домой и тотчас же лег в постель, чтобы дать полную волю своим мыслям.

Долго я не мог заснуть, а когда заснул наконец, то видел во сне все то же, что мне грезилось наяву. На другой день, как только было возможно, я поспешил к своей нареченной невесте, которая приняла меня радостно и приветливо, и мы долго беседовали с моей дорогой Эми, прежде чем я пошел к ее отцу. Между прочим я успокаивал ее относительно ее опасений ввиду моего предстоящего плавания, уверяя, что при столь непродолжительном пребывании на африканском побережье я почти ничем не рискую. Я охотно бы отказался от этой поездки, но мистер Треваннион так на это рассчитывал, что мне никак нельзя было отказаться теперь, в чем я и убедил Эми.

Теперь явился вопрос, сообщать ли о нашей помолвке мистеру Треванниону теперь же или же сохранить ее на время в тайне; после продолжительного обсуждения мы решили пока ничего ему не говорить. Несмотря на то, что он был ко мне очень расположен, все же он еще не свыкся с мыслью видеть меня своим зятем, и потому Эми решила отложить это сообщение.

Спустя три дня после этого свидания судно было готово к отплытию, и на следующее утро я должен был уйти в море.

В эти последние дни мистер Треваннион имел столько поручений, столько распоряжений и столько же указаний преподать мне, что у меня почти не оставалось времени повидаться с его дочерью. Но мы все-таки успели с ней уговориться, что накануне этого дня, когда я должен был с рассветом уйти в море, она повидается со мной после того, как ее отец отпустит меня и сам ляжет спать. Свидание это состоялось у нее в маленькой гостиной и было для обоих нас в высшей степени отрадное; было уже за полночь, когда я наконец оторвался от моей ненаглядной подруги. Старик Хемпфрей посмотрел на меня очень многозначительно, когда выпускал на улицу.

Я сунул ему червонец в руку и простился с ним. Выйдя за дверь, я направился прямо на пристань, сел в ожидавшую меня шлюпку и поехал на «Ястреб». Здесь, приказав разбудить себя перед рассветом, я сошел в свою каюту и вместо того, чтобы повалиться на койку и заснуть, сел к столу и стал думать об Эми до тех пор, пока мой помощник не пришел будить меня, застав сидящим у стола и совершенно одетым. За всю ночь я ни на минуту не прилег, не сомкнул глаз и даже не шевельнулся с места.

Я поспешил вслед за моим помощником на палубу и присутствовал при поднятии якоря. Все шло как нельзя лучше, хотя наша команда была сравнительно малочисленна. С берега дул легкий ветерок, и так как мы были несильно нагружены, то наше маленькое судно, как птица, помчалось по волнам; вскоре Ливерпул скрылся из глаз, и мы мчались по водам Ирландского канала.

— Теперь он ходко идет, наш «Ястреб», — заметил я своему младшему помощнику, человеку очень неглупому и несравненно более воспитанному, чем большинство наших моряков.

— Да, сэр, — сказал Оливарец, — оно идет превосходно, так как сидит теперь не очень глубоко. Какое бы из него вышло превосходное невольничье судно!

Дело в том что это был не англичанин, а бразильский португалец по рождению, хотя и давно уже покинувший свою родину.

Установив курс судна, я спустился вниз, чтобы на свободе отдаться моим мечтам. Между тем ветер усиливался; но так как он дул с севера и был нам попутным, то мы были ему рады. Весьма скоро мы миновали Бискайский залив и очутились в более южных широтах, а спустя четыре недели были в тех местах, которые были означены нам на карте, как место устья той реки, где стояла на якоре наша «Эми». Здесь я повернул к берегу, который в этих местах был чрезвычайно низменный и требовал большой осторожности и осмотрительности. Перед закатом мы успели разглядеть на берегу несколько высоких пальм, затем легли в дрейф на ночь. Наутро мы снова подняли паруса и, определив в полдень с точностью наше положение, увидели, что находимся не более как в четырех милях к северу от устья нужной нам реки.

Мы направили свой курс, и спустя два часа я различил все приметы, указанные капитаном Ирвингом; удостоверившись в том, что мы не ошибаемся, я прямо пошел к устью реки. Капитан Ирвинг был прав, когда писал, что найти устье этой реки чрезвычайно трудно, потому что лишь на расстоянии одной мили я мог заметить вход в реку. Почти одновременно с устьем реки мы увидели и мачты двух судов, стоявших на реке в некотором расстоянии вверх по течению. Мы вошли в реку, и, к величайшему моему удивлению, в ней не оказалось порогов, как в большинстве рек по этому побережью. Час спустя мы стали на якорь между «Эми» и превосходным шунером под английским флагом. Капитан Ирвинг сразу узнал «Ястреба» и тотчас же явился ко мне на борт. После обычных приветствий он сообщил, что его судно уже до половины нагружено слоновой костью и золотым песком, и он только ждал присылки необходимых ему товаров, чтобы нагрузить свое судно до верха. На это я сказал, что согласно его желанию доставил ему эти товары, и он может получить их, как только пришлет за ними свои баркасы. Тогда он прибавил, что особенно рад моему прибытию, так как река эта очень нездоровая и становится с каждым днем все опаснее для здоровья, что свирепствующие здесь лихорадки положительно беспощадны, и что из двенадцати человек его команды четверо уже больны лихорадкой.

Я спросил, что это за судно стоит за нами, и узнал, что это невольничье судно из Ливерпуля, капитан которого, по-видимому, очень хороший человек, совершенно не пьющий и не ругатель, что являлось большой редкостью среди капитанов невольничьих судов.

Спустя несколько минут и сам капитан невольничьего судна приехал ко мне засвидетельствовать мне свое почтение. Я пригласил его вниз в каюту и угостил пивом и сыром, двумя величайшими деликатесами в тех широтах. Как и говорил капитан Ирвинг, он показался мне очень приличным и благовоспитанным человеком, весьма серьезным и степенным, что меня немало удивило.

Когда мы с ним вышли на палубу, то я заметил, что на палубе его судна, стоявшего очень близко к нашему, были два громадных пса, которые при виде капитана принялись бешено лаять. Капитан сказал, что это два дога с острова Кубы, без которых он никогда не съезжал на берег, так как эти сильные верные псы, по его мнению, стоят десяти вооруженных конвойных.

Немного погодя и капитан Ирвинг и капитан невольничьего судна простились со мной и вернулись на свои суда, и так как до заката оставалось еще несколько часов времени, то капитан Ирвинг прислал свои баркасы и шлюпки за товаром. Управившись с отправкой тюков и ящиков, я сошел вниз, так как начинало вечереть, а капитан Ирвинг настоятельно рекомендовал мне ни под каким видом не оставаться на палубе после захода солнца.

На другой день с раннего утра капитан Ирвинг отправился на берег со своим товаром и торговал чрезвычайно успешно и, как оказалось впоследствии, выменял больше слоновой кости и золота, чем могло вместить его судно.

На следующий день я отправился вместе с капитаном Ирвингом к местному королю, как он себя величал. Этот полунагой негр, облаченный в одну только полуразодранную рубаху и ничего более, что придавало ему весьма забавный вид, сидел перед хижиной из пальмовых листьев и встретил нас с важностью, но довольно любезно. Побеседовав с ним некоторое время, я удалился, но, узнав, что невольничье судно принимает свой груз в расстоянии каких-нибудь ста метров от этого места, вверх по реке, прошел туда. Невольников пригоняли сюда партиями приблизительно по двадцать человек, привязанных каждый за шею к длинной бамбуковой жерди, сдерживавшей их всех вместе. Одна партия только что подошла к берегу и была размещена в лодке, когда другая стояла на берегу, ожидая своей очереди. Я окинул взглядом эту вереницу несчастных, внутренне скорбя об их печальной участи, и вдруг увидел среди них женщину наружность которой мне показалась знакомой. Я взглянул на нее повнимательнее и что же? — узнал Уину возлюбленную царицу, у которой я был рабом, и которая была так добра ко мне все время моего плена. Я подошел к ней и коснулся ее плеча; она обернулась, насколько ей это позволяла привязь, и узнав меня, слабо вскрикнула. Недолго думая, я достал из кармана нож, освободил ее и повел ее за собой. Чернокожий надсмотрщик, отвечавший за целость доставки невольников, кинулся ко мне с криком и замахнулся на меня своей палкой, но капитан шунера, наблюдавший за посадкой невольников, отшвырнул его здоровым пинком ноги в живот.

В нескольких словах я объяснил ему, в чем дело, и просил назначить мне цену за эту невольницу, выразив готовность тотчас уплатить то, что он с меня потребует.

Но капитан только рассмеялся, проговорив:

— Не стоит даже говорить об этом: какая цена женщине! Да она здесь не дороже комка земли! Возьмите ее, если хотите, и дело с концом.

— Нет сэр, — сказал я, — я желаю уплатить за нее следуемый выкуп.

— Ну, уж если вы непременно так хотите, то, признаюсь вам откровенно, я сильно нуждаюсь в телескопе, и если у вас найдется лишний и вы уступите его мне, то этим с лихвою уплатите за эту невольницу!

— Очень рад служить вам, капитан, телескоп вы получите, а пока примите мою сердечную благодарность.

Между тем Уина упала к моим ногам и целовала их. Я поднял ее и отвел в шлюпку с «Эми», и когда к нам подошел капитан Ирвинг, мы все трое вернулись к нему на судно. С большим трудом удалось мне припомнить кое-какие слова их наречия. Насколько я мог понять из ее слов, воины их племени восстали против короля за его жестокости и изрубили в куски, а его жен, слуг и прислужниц продали в неволю, в том числе и ее. Тогда я успокоил ее, обещав ей, что она не будет никому продана в рабство, что ее отвезут на мою родину и там будут заботиться о ней и беречь ее.

Она стала целовать мои руки, и когда она улыбнулась в знак благодарности, то напомнила мне прежнюю Уину. Я, однако, не счел возможным оставить ее на моем шунере, а попросил капитана Ирвинга принять ее на свое попечение, сказав ему, что намерен отвезти ее в Англию и желал бы, чтобы этот переезд ее совершился на его судне. Он охотно согласился, после чего я приказал себе подать шлюпку с «Ястреба» и вышел на палубу. Уина последовала за мной, но я сказал ей, что я должен вернуться на то судно, что стоит там, а ей всего лучше сойти вниз и лечь спать. Так как она, вероятно, думала, что «Эми» мое судно и что я еду только в гости, то беспрекословно последовала моему совету и сошла вниз вместе с капитаном Ирвингом, который проводил ее в свободную каюту.

Как только я вернулся на свой шунер, то сейчас же отправил капитану невольничьего судна телескоп, который обещал за Уину. Последняя, видя, что я освободил ее, сказала мне: «Я теперь буду вашей рабой»; очевидно, она думала, что останется со мной, но я не мог на это согласиться. Мисс Треваннион слышала о моих приключениях и о моей неволе, и потому я не мог позволить Уине остаться на моем судне. На другой день ко мне на судно опять приехал капитан Ирвинг и сообщил, что у него захворали еще двое из его людей; он просил меня дать ему часть моих людей, чтобы помочь ему покончить скорее с загрузкой судна. Я, конечно, охотно согласился дать ему людей, и к вечеру «Эми» была нагружена до верха, а на берегу оставалось еще весьма значительное количество слоновой кости и золотой пыли в складочных амбарах. Тогда я решил, видя, что экипаж капитана Ирвинга быстро заболевает, немедленно отправить его домой, сказав, что оставшуюся слоновую кость и золотую пыль я нагружу на свое судно и уйду вслед за ним, чтобы не задерживать его ни часа дольше; я назначил ему место встречи, где он должен был подождать меня, чтобы мы могли отправиться домой вместе. В эту ночь заболело трое из моих людей.

Я находился на борту «Эми» и разговаривал с Уиной, которая хотела знать, почему я не ночую на судне. Я объяснил ей, что судно, на котором она находится, хотя и принадлежит отчасти мне, но что я состою начальником того другого судна, на котором и живу; далее я объяснил, что не могу жить на этом судне, но что то и другое судно идут отсюда прямо в Англию, на мою родину.

На рассвете капитан Ирвинг поднял якорь и час спустя был уже в открытом море, а так как и я желал как можно скорее покинуть столь вредную для здоровья местность, то тотчас же снарядил свои баркасы и шлюпки и отправился на берег за слоновой костью и золотом. С первого же взгляда я убедился, что на погрузку всего этого потребуется во всяком случае целый день, и что только при усиленной работе нам удастся управиться к вечеру. Я успел уже отправить пять баркасов на судно, а с шестым, так как время близилось к полудню, отправился сам, чтобы пообедать у себя на судне, оставив младшего помощника на берегу присматривать за рабочими, а старшего помощника, столовавшегося вместе со мной, прихватил с собой. В тот момент, когда мы были посредине реки, наш баркас ударился, как мне казалось, о затонувший ствол дерева, причем пробило такую громадную дыру в киле, что сразу стал наполняться водой. Я тотчас же распорядился грести к ближайшему берегу, т. е. на противоположную сторону реки, где мы рассчитывали вытащить баркас на берег, чтобы не дать ему затонуть. Мой старший помощник, человек чрезвычайно деятельный и распорядительный, видя, что наваленные в баркасе слоновые клыки мешали ему добраться до носовой части, где была пробоина, взял багор, чтобы измерить глубину на том месте, где мы находились, и убедившись, что воды не более трех футов, недолго думая прыгнул в реку, чтобы снаружи заткнуть дыру, но едва он погрузился в воду, как мы услышали его крик и в тот же момент увидели, как огромная акула перекусила его пополам. Этот ужасный случай внушил матросам такой страх, что они стали грести изо всех сил к берегу, между тем как двое из них, не покладая рук, вычерпывали воду, чтобы дать возможность баркасу добраться до берега, так как теперь все мы знали, какая участь ожидает нас в случае, если баркас затонет в реке.

Наконец с большими усилиями нам удалось загнать баркас в камыши, которые так густо росли на берегу реки, что между ними почти невозможно было пробраться. Мы вылезли по колено в тину и, выкидав на берег слоновые клыки, запрокинули баркас и увидели, что то была не просто пробоина, как первоначально думали, и не было никакой возможности его починить. Мало того, густой лес камышей скрывал нас от наших товарищей, которые могли бы придти к нам на помощь, если бы знали, что мы в ней нуждаемся, но у нас не было никаких средств дать им знать о себе.

Наконец мне пришло в голову, что если мне удастся проложить себе дорогу между камышей, то я, идя вдоль берега, подойду к тому месту реки, где на противоположном берегу работают наши люди, и тогда сумею крикнуть им или подать какой-нибудь сигнал и призвать их на помощь. Приказав людям оставаться на берегу у баркаса, я отправился вдоль по берегу. Сначала я подвигался довольно легко, так как между камышами были проложены узкие тропы, как я полагал, туземцами, и хотя местами я увязал по колено в трясине, все-таки продолжал подвигаться вперед довольно быстро. Но вскоре заросль тростников стала до того густа, что я с трудом мог пробиться между частым лесом стеблей, преграждавших мне дорогу.

Приходилось прибегать к самым невероятным усилиям, но я не унывал и продолжал пробираться вперед, ожидая каждую минуту выйти на открытое место берега; но чем дальше, тем становилось хуже, покуда я совсем не выбился из сил и в голове у меня, стало мутиться. Тогда я вздумал было вернуться, но и это было не легче; совершенно обессилев, я опустился на землю, одолеваемый самыми безотрадными мыслями. Я рассчитал, что шел два часа и теперь, вероятно, был одинаково далеко и от баркаса, и от людей, грузящих слоновые клыки, и горько сожалел о своем поспешном решении. Но было уже поздно.

Отдохнув немного, я снова принялся пробираться назад к оставленным мною людям и после доброго часа этой страшной работы снова был принужден опуститься на землю или, вернее, на черную трясину, по которой я брел. После непродолжительного отдыха я опять встал и пошел вперед, но куда шел, где было надлежащее направление, совершенно невозможно было разобраться, и когда после часа упорной беспрерывной работы я все же не видел вокруг себя ничего, кроме беспросветного леса камышей, то понял, что заблудился и безвозвратно погиб.

День быстро клонился к вечеру; я видел, что свет над моей головой стал заметно уступать место сумеркам, и знал, что ночь, проведенная среди этих насыщенных миазмами трясин, была верной смертью. Между тем становилось все темнее и темнее; через какой-нибудь час, не больше, должна была наступить ночь, страшная, черная, тропическая ночь. Я решился еще раз напрячь все свои силы и сделать еще одну, последнюю попытку поискать спасения, и хотя с меня лил пот, и я почти падал от изнеможения, заставил себя подняться и идти вперед сквозь чащу камышей; вдруг я услышал протяжный рев и, всмотревшись в том направлении, откуда шел этот звук, увидел в десяти саженях от себя громадную пантеру. Она также пробиралась сквозь камыши, как и я, и, очевидно, заметила меня; я стал отступать, как только мог быстрее, но мои силы начинали мне изменять, и я видел, что животное понемногу приближается ко мне. Мне казалось, что в отдалении я слышу еще какие-то звуки, которые мало-помалу становились все явственнее и явственнее, но я не мог отдать себе отчета в них. Я не спускал глаз с пантеры и теперь готов был возблагодарить Бога за то, что камыши были так густы, так непроходимы даже и для этого ловкого хищника. Тем не менее она была теперь всего на расстоянии каких-нибудь двух — двух с половиною саженей от меня и на открытом месте одним прыжком очутилась бы подле меня. Но здесь ей приходилось продираться шаг за шагом сквозь камыши, которые она ломала и рвала зубами, чтобы открыть себе дорогу.

Между тем звуки становились все ближе и ближе, и я теперь мог распознать, что то был вой других животных; затем один момент лишь показалось, что я слышу собачий лай, и мне пришло в голову, что я совсем близко от места, где стоит на якоре мой шунер, и что до меня доносится лай догов капитана с невольничьего судна. Но вот все у меня в мозгу смешалось, все поплыло перед глазами, ноги подкосились, и я почувствовал, что теряю сознание, и повалился на землю, не будучи в силах удержаться на ногах. Далее я смутно помню треск камышей, дикий рев, визг, рычание и свирепую борьбу тут, совсем близко, почти надо мной, затем уже ничего более не помнил.

Теперь я должен сообщить читателю, что приблизительно час спустя после того, как я оставил своих людей у баркаса, капитан невольничьего судна ехал куда-то вверх по реке; мои люди, увидев его, стали звать к себе на помощь. Увидя их на противоположном берегу реки, в совершенно пустынном месте, и сразу сообразив, что им нужна помощь, капитан приказал грести к ним. Они рассказали тому обо всем случившемся, а также сказали, что с час тому назад я отправился по берегу, прокладывая себе дорогу сквозь чащу камышей, и что с того времени они ничего не знают обо мне.

— Какое безумие! — воскликнул на это капитан. — Ведь он непременно погибнет! Подождите меня здесь, пока я не вернусь к вам с моего шунера.

И он поехал обратно на свое судно, где захватил двух негров из своего экипажа и своих двух догов и вернулся вместе с ними к тому месту, где находился наш баркас. Едва он вышел на берег, как повел своих псов по моему следу и послал вместе с ними негров. Собаки проследили меня всюду, где я плутал, и нашли меня как раз в тот момент, когда я упал на землю, теряя сознание, а пантера уже подкрадывалась ко мне. Доги прежде всего набросились на пантеру, и между ними завязалась жестокая борьба; это был тот шум, вой, лай и рев, которые я еще слышал смутно. Собаки, наконец, справились с пантерой, а тем временем подошли и негры, набрели на меня, подняли и отнесли в бессознательном состоянии на шлюпку капитана невольничьего судна, которая доставила меня прямо на «Ястреб». Бывшие со мной люди также благополучно вернулись на судно благодаря распорядительности капитана невольничьего судна; я же схватил местную злокачественную лихорадку и лишь спустя три недели пришел в сознание и тогда только узнал все то, что я только что сообщил читателю, и еще многое другое, что я дальше сообщу все по порядку.

Когда ко мне, наконец, вернулось сознание, я увидел себя в своей каюте на «Ястребе». В продолжение нескольких часов я не мог собрать своих мыслей, не мог дать себе ясного отчета, что со мной, и временами опять впадал в беспамятство.

Затем мало-помалу я стал узнавать обстановку каюты, но так как был еще очень слаб, то не мог повернуть головы и продолжал лежать на спине, пока не заснул. Сколько времени я проспал, сказать не могу, но, вероятно, очень долго; проснувшись, я почувствовал себя уже гораздо бодрее.

Теперь я мог уже без посторонней помощи повернуться на бок, и когда повернулся, то увидел, что в каюте я был не один, подле меня находился молодой мальчик по имени Инграм, который задремал, сидя на кресле подле моей койки. Я потихоньку окликнул его и сам удивился, до чего был слаб мой голос, но юноша тотчас же вскочил на ноги.

— Я был очень болен? Да? — спросил я.

— Да, сэр, вы были так больны, что мы не смели даже надеяться на ваше выздоровление.

— Я старался припомнить, как все это случилось, но не могу! — продолжал я.

— Не стоит утруждать себя, сэр, после я расскажу вам все, как было, не тревожьте себя напрасными мыслями. Не прикажете ли вы выпить чего-нибудь?

— Нет, я не хочу пить!

— В таком случае вам лучше всего опять заснуть.

— Не могу, — возразил я, — мне хочется встать и выйти наверх. Где мистер Томпсон? Мне надо его видеть!

— Мистер Томпсон, сэр… разве вы не помните?..

— Не помню? Чего?

— Да ведь его на ваших глазах схватила акула.

— Акула! — это слово разом воскресило все в моей памяти. — Да, да… теперь я помню… все помню! — воскликнул я, — и заросли камышей, и пантеру. Каким образом удалось меня спасти, Инграм?

— Доги капитана невольничьего судна отыскали вас и загрызли пантеру, а сопровождавшие их негры подняли вас в камышах в бесчувственном состоянии и доставили сюда; с тех пор вы все время были в бреду и ни на минуту не приходили в сознание.

— Да, вероятно, так, — сказал я собираясь с мыслями, — вероятно, все именно так и было. А долго я был болен?

— Сегодня двадцать одни сутки.

— Двадцать одни сутки! — воскликнул я. — Возможно ли? Столько времени! А из людей никто не заболел?

— Нет сэр, люди все здоровы, даже и те, кто заболел при вас еще.

— Но я слышу, как волна ударяется в шпангоуты.

Разве мы не стоим еще на якоре?

— Нет сэр, младший помощник поднял якорь и вышел в море, видя, что вы так серьезно больны.

— Да, да… это хорошо. И я проболел уже двадцать одни сутки!.. В таком случае мы должны уже быть близко к дому.

— Мы рассчитываем подойти к берегу через несколько дней, сэр! — проговорил Инграм.

— Да будет благословен Бог! — воскликнул я. — А я не думал уже, что увижу когда-нибудь свою Старую Англию. Но что здесь за тяжелый воздух? Отчего это?

— Надо полагать, что это вода в трюме застоялась, — произнес Инграм. — Больные и слабые люди часто болезненно ощущают этот запах, сэр; но я полагаю, что вам хорошо было бы скушать что-нибудь, ну, хоть кашицы; а затем постараться заснуть; сон всего лучше укрепляет.

— Да, я чувствую, что я еще очень слаб, Инграм, и этот продолжительный разговор утомил меня… вы правы, я, пожалуй, съем немного кашицы…

— Я пойду и прикажу ее приготовить, а вы пока отдохните!

— Да, да… идите и скажите мистеру Оливарецу, моему младшему помощнику, что я желаю говорить с ним!

— Хорошо, сэр, скажу! — отозвался Инграм и вышел из каюты.

Некоторое время я ждал и прислушивался, не идет ли мой младший помощник, а затем мне стало казаться, что я слышу какой-то странный шум в трюме за перегородкой моей каюты, но я был еще слишком слаб, и голова у меня начинала кружиться, мысли путались, и я впадал в дремотное состояние. Немного погодя, вернулся Инграм с латкой кашицы, в которую он всыпал сахара и влил ложечку рома, чтобы придать ей вкуса, как он сказал. Затем он стал уговаривать меня скушать это блюдо; я послушно исполнил его желание, потому что почувствовал теперь аппетит. Но потому ли, что я был очень слаб, или же Инграм влил в мою кашицу больше рома, чем он уверял, но едва я отдал ему латочку, из которой ел кашу, как тотчас же повернулся лицом к стене и заснул.

Инграм был милый, симпатичный юноша, который сначала был аптекарским учеником по желанию своих родителей, а когда те умерли, поступил на судно, страстно любя море. Он получил приличное образование и вообще был очень благовоспитанный и славный юноша, всегда веселый, добродушный; я приблизил его к себе и часто пользовался его услугами, как хорошего моряка и человека деятельного и смышленого.

Когда я опять проснулся, то был уверен, что проспал весь предыдущий вечер и всю ночь; теперь был ясный день, и в каюте было совершенно светло. Инграма не было подле меня, а колокольчика или звонка в каюте тоже не оказалось, и потому мне оставалось только терпеливо ждать, пока Инграм сам придет. Я чувствовал себя гораздо крепче и бодрее, чем накануне, и решил непременно встать с постели, как только придет Инграм и принесет мне мое платье. Теперь я вспомнил, что вчера мой младший помощник не приходил ко мне, а в трюме я ясно слышал шум и как будто голоса, как и накануне; это меня крайне удивляло, и я с нетерпением ожидал прихода Инграма. Наконец он пришел, и я сказал ему, что уже с час, как я проснулся.

— Ну, как вы себя чувствуете, сэр? — спросил он.

— Прекрасно; у меня заметно прибавилось сил за эту ночь, и я хочу встать и одеться; может быть я буду в состоянии выйти на палубу на четверть часа; морской воздух освежит меня; я в том уверен!

— Я думаю, сэр, что вам бы лучше подождать немного и выслушать то, что я имею сказать вам! Я ничего не сказал вам вчера, так как вы были еще слишком слабы, но теперь, когда вам действительно значительно лучше, я должен сказать вам обо всем. У нас тут произошло много такого, что вам, вероятно, покажется странным!

— В самом деле! — воскликнул я. — Да, кстати, отчего мистер Оливарец не пришел ко мне вчера? Надеюсь, вы не забыли сказать ему, что я его требовал?

— Я сейчас объясню вам все, сэр, если вы мне обещаете лежать смирно и выслушать все совершенно спокойно.

— Хорошо, хорошо, Инграм, обещаю вам! Ну, начинайте!

— Вас привез на «Ястреб» капитан невольничьего судна, как я уже говорил; вы были в бессознательном состоянии, и когда он внес вас на палубу, то сказал, что вы ни в каком случае живы не будете. Все мы были того же мнения, и вас отнесли вниз, в каюту, с полной уверенностью, что вы скоро отдадите Богу душу. Весь экипаж был страшно опечален этой мыслью, потому что все они любят и уважают вас. Между тем жар и бред усиливались с каждым часом, и все с минуты на минуту ждали вашей кончины. Спустя два дня невольничье судно ушло, и мы остались одни. Тогда Оливарец, который, естественно, принял команду над судном, обратился и сказал команде, что вы все равно живы не будете, и он полагает, что данный момент не следует упускать, и предложил экипажу обменять оставшиеся на берегу и еще не погруженные слоновую кость и золотую пыль на невольников, на что по его словам, туземцы охотно согласятся, затем идти с этим живым грузом прямо в Бразилию, где на этот товар всегда большой спрос. Далее он сказал, что оставаться еще долее в этой вредной местности и бесполезно, и опасно, что все мы до последнего должны будем умереть, как вы, если простоим еще неделю на якоре в этой реке; кроме того, он как командующий в настоящее время шунером, конечно, лучше знает, что будет приятно судовладельцу, который долгое время вел торговлю рабами и потому щедро вознаградит всех, если они хорошо и прибыльно сбудут свой груз. Кроме того, это обстоятельство, т. е. необходимость скорее сбыть невольников, будет служить им оправданием в том, что они снялись с якоря и ушли в море, тогда как иначе им придется стоять здесь, пока не выздоровеет или не умрет командир, а до тех пор перемрет, пожалуй, большая половина людей. Понимаете, сэр?

— Да, я все прекрасно понимаю, Инграм, продолжайте!

— Люди экипажа не подозревали, к чему он клонит дело, и сказали только, что лишь бы им уйти из этой проклятой реки, а все остальное его дело; и что лучше нагрузить судно невольниками, чем возвращаться совсем без груза; да кроме того, так как Оливарец являлся теперь их командиром, то они обязаны все равно ему повиноваться. Я не возражал, да ко мне лично Оливарец и не обращался вовсе ни с каким вопросом. И вот оставшуюся слоновую кость и золотую пыль обменяли на невольников, невольников приняли на шунер, их запах и беспокоил вас; это — их ропот и стоны вы слышите здесь. Их всего 140 человек. Забрав, кроме того, достаточное количество припасов и питьевой воды, мы пустились в путь и теперь идем в Бразилию.

— Так, но как мог Оливарец принять на себя такую ответственность? Он мог сняться с якоря и идти в Англию, это имело бы еще некоторое оправдание, если принять во внимание вредный климат этого побережья, но предпринимать на свой страх торговые операции, на которые он никем не был уполномочен, идти в Бразилию, когда это не было предписано судовладельцем, — за такое самоуправство он должен будет ответить.

— Подождите, сэр, — прервал меня Инграм. — Я еще не все рассказал вам, это еще только начало. Спустя трое суток после того, как мы вышли в море, Оливарец, который за это время совещался секретно с каждым отдельным матросом, кроме меня только, созвал, наконец, всех на палубу и заявил, что им представляется редкий случай без всяких хлопот завладеть превосходнейшим судном, что другого такого случая у них никогда не будет, что судно теперь в их руках, и судовладелец никогда не узнает про его судьбу, что следует воспользоваться этим судном для регулярной торговли невольниками, а все прибыли от этой торговли делить между собою поровну. При такой быстроходности ни одно судно не может ни преследовать, ни абордировать «Ястреба», а потому им не грозит никакая опасность. Затем он сказал, что половину всей прибыли они будут отдавать ему, а другую половину делить между собой. По его расчету, каждый рейс даст им приблизительно по сто фунтов на человека, за покрытием всех расходов. Экипаж, конечно, единогласно согласился на такие условия, за исключением только меня. Когда Оливарец обратился, наконец, и ко мне с вопросом, то я сказал ему, что ни на что не могу согласиться, до тех пор, пока вы еще живы. Это я сказал потому, что боялся, что они или прикончат меня тут же или выкинут за борт, и тогда в каком положении остались бы вы, не зная ничего о случившемся?

— Продолжайте, Инграм, продолжайте, прошу вас, мне надо узнать все, и лучше всего теперь же.

— Если так, — сказал Оливарец, — то вы скоро будете выведены из затруднения.

— Это еще неизвестно, сэр, — сказал я, — возможно, что мистер Месгрев еще поправится.

— В самом деле? Вы думаете? — отозвался Оливарец. — Ну, в таком случае, тем хуже для него!

Но когда он это сказал, то весь экипаж, как один человек, надо отдать им эту справедливость, возмутился и запротестовал; все закричали, что они не хотят, не допустят убийства, а если что либо подобное случится, то они не только отказываются от всей этой затеи, но и донесут об этом, кому следует, в первом порту, куда придет судно. Все они говорили, что вы всегда были для них добрым и справедливым командиром, и что вы слишком мужественный и честный человек, чтобы умереть такой смертью.

— Да что вы, ребята, — заговорил Оливарец, — у меня никогда ничего подобного и в мыслях не было! Я только говорил, что он едва ли останется жив; но если он выживет, то я обещаю, что никакого убийства не будет; я просто высажу его на берег в первом порту, в какой мы придем, однако, так, чтобы обеспечить за собой полнуюбезнаказанность; это вы, надеюсь, и сами понимаете!

Тогда команда согласилась и решила быть с Оливарецом заодно.

— А вы, Инграм? — спросил меня Оливарец. — Отчего вы ничего не говорите?

— Я могу повторить только то же, что сказал раньше, сэр, что пока мистер Месгрев жив, я не войду ни в какое соглашение.

— Прекрасно, — сказал он, пожав плечами, — вы, в сущности, только отсрочиваете свое решение. Я уверен, что вы присоединитесь к нам. Ну, а теперь, ребята, так как мы все согласны, и все у нас решено, то мы можем с легким сердцем идти обедать!

— Этот негодяй заплатит мне за это! — воскликнул я.

— Шш, сэр! Бога ради, чтобы вас не услыхали… — остановил меня Инграм, — не говорите ничего; посмотрите, что будет дальше. Ведь мы еще не пришли в Рио, а когда мы туда придем, то, быть может, и можно будет что-нибудь сделать; но теперь же все будет зависеть от вашего спокойствия: ведь если только экипаж встревожится, то его можно будет уговорить покончить с вами ради личной их безопасности. А вы знаете, что Оливарец постарается убедить их в этом.

— Вы правы, — сказал я, — оставьте меня теперь одного на полчаса, мой милый Инграм. Мне надо собраться с мыслями и обсудить свое положение.

Можно себе представить, насколько меня взволновало все, что сейчас пришлось услышать. Я, думавший, что через несколько дней буду в Ливерпуле, где меня радостно встретит моя ненаглядная Эми, очутился в руках пиратов, на невольничьем судне, в нескольких днях пути от Бразилии. И кто же эти пираты? Кто их атаман? Это мой верный экипаж! Мой младший помощник! Мы шли в Рио, почему? Ведь Оливарец мог бы найти гораздо лучший рынок для своего живого товара? Но он избрал Рио, так как здесь его не станут искать. Каково должно быть беспокойство Эми и ее отца, если обо мне не будет никаких вестей? Они, вероятно, будут думать, что судно погибло, пошло ко дну в бурю, вместе со всем экипажем. Возмущенный и взволнованный до крайности, я все-таки сознавал, что Инграм прав, и что единственное средство спасения — оставаться спокойным и тем самым не только сохранить свою жизнь, но и вернуться со временем на родину. Когда Инграм вернулся, я спросил его, знает ли Оливарец, что мне лучше, и что я пришел в сознание? Он отвечал, что Оливарец это знает, но что он, Инграм, сказал ему, что я так слаб, что едва ли поправлюсь.

— Это хорошо, пусть он так думает как можно дольше! — сказал я.

Инграм предложил мне кашицы и, мне думается, всыпал в нее немного опия, потому что, едва я только успел съесть ее, как почувствовал сильную дремоту и вскоре заснул крепким сном. На этот раз я проспал не так долго, как в первый раз, и когда пробудился, то была еще ночь; но наверху, на палубе, я услышал голос Оливареца. Сколько я мог понять из отрывков, доносившихся до меня слов, мы были в виду берега; и я слышал, как он отдал приказание лечь в дрейф. Поутру ко мне в каюту пришел Инграм и поставил передо мной легкий утренний завтрак, который я уничтожил с жадностью, потому что чувствовал постоянно голод с того времени, как начал поправляться; когда я кончил есть, то сказал ему:

— Берег уже в виду, Инграм?

— Да, сэр, — подтвердил он, — но мы еще очень далеко от него, к северу от Рио, как утверждает Оливарец, а он этот берег прекрасно знает. Сегодня мы ни в коем случае не придем в Рио, разве что завтра!

— У меня теперь очень прибавилось сил, — сказал я, — и я хочу встать хоть на короткое время!

— Что же, сэр, попробуйте! — проговорил Инграм. — Но только, если вы услышите, что кто-нибудь спускается по лестнице, то поспешите лечь в постель.

Это будет лучше.

Инграм принес мне мое платье, и с его помощью я оделся и вышел в смежную кают-компанию; я шатался так сильно, что ежеминутно боялся упасть и хватался за стены и за мебель, но когда мне пахнул в лицо свежий воздух из открытого кормового иллюминатора, я сразу почувствовал как бы приток сил.

— Вы ничего не слыхали, Инграм? — спросил я.

— Сегодня Оливарец спросил меня, как вы себя чувствуете, и я отвечал, что вы быстро начинаете поправляться.

— Прекрасно, — сказал он мне на это, — раз вы так хорошо ухаживали за ним, то и разделите с ним его участь, какова бы она ни была. Во всяком случае, я сумею избавиться от вас обоих.

Я ничего не возразил, так как знал, что это ни к чему не поведет и только еще более раздражит его.

— Вы хорошо сделали, Инграм; а через несколько дней наша судьба будет решена так или иначе. Я не думаю, что он решится убить нас!

— Да, я думаю, что он даже и не думает этого, если только сумеет отделаться от нас так, чтобы мы не могли стать ему опасны! — сказал Инграм.

Прошло еще два дня; на третий Инграм сообщил мне, что мы всего в нескольких милях от города и вскоре станем на якорь.

— Проберитесь туда наверх осторожно и затем придите мне сказать, что там делается!

Он пошел, и я слышал, как он поднялся по лестнице, но тотчас же вернулся назад и сказал, что мы заперты.

Это обстоятельство сильно раздосадовало меня, но делать было нечего, нам оставалось только терпеливо ждать, что будет дальше. Тем не менее, я должен сознаться, что находился в страшно тревожном состоянии. Мы слышали, как отдавали якорь, и как к судну подходили лодки, затем все стихло, потому что наступила ночь. Как только рассвело, мы услышали, как раскрыли все трапы и выгнали невольников на палубу; в продолжение всего дня их свозили на берег, а о нас как будто совершенно забыли. Я был страшно голоден и спрашивал себя, неужели Оливарец решил уморить нас голодом. Инграм поднялся по лестнице, рассчитывая крикнуть кому-нибудь из проходящих, чтобы нам дали есть, но на верхней ступеньке лестницы увидел приготовленный для нас двоих большой котел питьевой воды и достаточное количество варева и консервов, чтобы нам всего этого могло хватить на несколько дней. Вероятно, все это было принесено и поставлено там еще с ночи. Прошел еще день, и никто не показывался к нам, никто не проходил даже близко; у меня явилась было мысль вылезть из кормового иллюминатора и вплавь добраться до берега, но Инграм, высунувшись из иллюминатора, насколько только было возможно, сказал, что мы, по-видимому, далеко от берега, и что под кормой у нас резвятся акулы, как это почти всегда бывает у судов, нагруженных невольниками: акулы всегда чуют их запах и ждут добычи.

Однако на следующее утро наступил конец нашей мучительной неизвестности. Дверь кают-компании отперли, и в нее вошел Оливарец в сопровождении четырех португальцев. Он сказал им несколько слов по-португальски, после чего самым бесцеремонным образом схватили Инграма и меня за шиворот и потащили нас вверх по лестнице, на палубу. Я хотел запротестовать против подобного обращения, но меня не понимали. Тогда Оливарец сказал мне:

— Всякое сопротивление будет совершенно бесполезно, мистер Месгрев; вам остается покорно следовать за этими людьми; как только шунер уйдет отсюда, вы будете свободны.

— Это, конечно, возможно, Оливарец, но попомните мои слова: эта шутка не пройдет вам даром! Вы пожалеете о ней, и я еще увижу вас на виселице!

— Надеюсь, что она про меня еще не припасена, — отозвался он, — но мне некогда больше разговаривать с вами; у меня есть другое дело! — и он обратился снова к португальцам, которые, судя по виду, были какие-то правительственные служащие. Они вывели нас наверх, затем усадили на шлюпку и стали грести к берегу.

— Куда это они нас везут? — обратился я к Инграму.

— А кто их знает, сэр; вскоре и мы это узнаем!

Я пытался было заговорить с нашими провожатыми, но они крикнули грозно «Silentio!» И я понял, что это значило «молчать!» Видя, что они не желают меня слушать, я не стал более заговаривать с ними. Мы пристали к молу, затем нас провели по улицам города к большому скверу, по одну сторону которого громоздилось массивное здание весьма неприглядного вида, куда мы и направились. Дверь отворилась, и мы вошли в какой-то коридор. Здесь наши провожатые предъявили какие-то бумаги или документы встретившему нас человеку; тот снял с них тут же копию в большую шнуровую книгу, после чего наши провожатые удалились, а мы остались с теми людьми, которым они сдали нас с рук на руки, и которых я по виду принял за тюремных сторожей.

— В каком же преступлении обвиняют меня? — спросил я.

Но никто мне ничего не ответил, а только двое из служащих взяли и повели нас к темной тяжелой двери, которую они открыли, отодвинув засовы, и втолкнули нас в просторный двор, переполненный людьми всевозможных рас и типов.

— Ну, — сказал я, когда дверь заперлась за нами, — мы, как вижу, в заключении в какой-нибудь тюрьме; любопытно было бы знать, выпустят ли нас отсюда, когда шунер уйдет, как сказал Оливарец, или нет?

— Трудно сказать, — отозвался Инграм, — весь вопрос в том, что здесь держат людей; вот если бы мы нашли здесь кого-нибудь, говорящего по-английски, то сразу бы узнали это.

Между тем, многие из толпы подошли к нам и стали нас разглядывать, затем они отходили и подходили другие, в числе них подошел к нам один негр и, уловив наш разговор, обратился к нам по-английски:

— Масса желает кого-нибудь говорящего по-английски? Я говорю по-английски, был долгое время на английских судах и готов вам служить!

— В таком случае, приятель, скажите нам, если можете, что это за тюрьма, куда мы попали, — спросил я, — и за что в нее сажают людей?

— Эй, масса, да это всякий знает, кто бывал в Рио! Это тюрьма для тех, кого отправляют в каторжные работы, на алмазные копи!

— Что вы хотите сказать?

— Как, что хочу сказать? Да то, что здесь содержатся люди, обреченные на пожизненные каторжные работы; преимущественно отсюда отправляют на алмазные копи, а пока не соберется таких людей целый транспорт, их временно содержат здесь. Затем их, как стадо, гонят к копям и там заставляют работать в копях и промывать алмазы. Если вам случится напасть на очень крупный алмаз, вас освобождают, а если нет, то вы умрете там, в копях.

— Боже Милосердный! — воскликнул я. — Нас продали в неволю, в каторжные работы!

— Да, — сказал со вздохом Инграм, — но все же это лучше, чем работать в рудниках; здесь мы, по крайней мере, будем дышать свежим, вольным воздухом.

— Свежим воздухом! Вольным воздухом, но в неволе! — воскликнул я, всплеснув руками.

— Полноте, сэр, не надо отчаиваться; ведь наша судьба еще неизвестна; быть может, нам вернут свободу, когда шунер уйдет.

Но я только отрицательно покачал головой, зная, что этого не будет.


ГЛАВА XVI

Алмазные копи.То, что произошло там.Я теряю своего друга Инграма и другого знакомого, но оба они оставляют мне ценные наследства.

Пробыв около двух часов во дворе, мы услыхали шум запоров у дверей, и, так как начало уже темнеть и надвигалась ночь, то явившиеся сторожа загнали нас в большой сарай или подвал, — не знаю, как более точно назвать это помещение без окон, с неимоверно толстыми каменными стенами, каменным плиточным полом и низкими давящими сводами над головой. Промышлять о бегстве из такого места не представлялось никакой возможности. Таких ужасов тесноты, зловония, убожества и грязи я никогда еще не видел в своей жизни.

Во всем этом громадном помещении, переполненном донельзя, не было ни одного крошечного местечка, где бы можно было не замараться так или иначе; и эта масса негров с присущим им запахом едкого пота, эта теснота и мрак, при полном отсутствии вентиляции, создавали здесь атмосферу, во сто раз худшую, чем в любом трюме невольничьего судна. Я прислонился спиной к стене и никогда во всю свою жизнь не чувствовал себя столь пришибленным, столь глубоко несчастным, как теперь. Я думал об Эми, о всех моих радужных надеждах на будущее, теперь безвозвратно погибших; я думал о капитане Левин и о брате Филиппе, которые теперь несутся по волнам, вольные, как ветер; я думал о бедной Уине, о ее горе и отчаянии, видя, что я не возвращаюсь в Англию, и что она одна в этой чужой, незнакомой ей стране. Я измышлял сотни планов, как бы дать знать друзьям о моем положении, о постигшей меня участи, но все эти планы при ближайшем рассмотрении оказывались непригодными. Еще не вполне оправившись после болезни, я был слишком слаб для таких испытаний и я чувствовал, что не вынесу долго этой зараженной атмосферы; не будучи в состоянии совладать со своими надорванными нервами, я расплакался, как ребенок. Наконец, рассвело; тогда сторожа распахнули тяжелые, обитые железом двери и выпустили нас опять во двор; все кинулись к большим бакам с водою, и вскоре эти баки оказались пусты; возмутительные сцены ругани, ссор и драки происходили около каждого бака; все хотели раньше других дорваться до воды, всех мучила и томила жажда.

Час спустя нам стали раздавать пищу, самую грубую и самую скудную пищу, какою обыкновенно наделяют в тюрьмах и других местах заключения. Затем нам заявили, что нас сейчас же будут отправлять в копи, и эта весть была встречена всеми с восторгом, даже и мной. Радоваться отправлению на вечную каторгу кажется странным, не правда ли? Но всякое несчастье условно, и я вполне сознавал это, предпочитая лучше все, лишь бы мне не пришлось провести еще одну ночь в этой ужасной, зловонной черной дыре.

Через какой-нибудь час явился отряд грязного вида неряшливых солдат, и всех нас стали приковывать за руку по двое к длинной цепи, с промежутками приблизительно в два фута между парами; когда на цепи было, таким образом, нанизано определенное число пар, в числе которых был и я, нас вывели в сквер, где мы должны были ожидать остальных.

Мой внешний вид, выдававший во мне англичанина, и мое платье изящного покроя привлекали ко мне внимание или, вернее, любопытство прохожих; они указывали друг другу на меня и делали замечания по моему адресу. До сего времени мы не видели никого из властей или высшего начальства этой ужасной пересыльной тюрьмы, так что я не имел возможности потребовать объяснений; впрочем, если бы я имел эту возможность, едва ли это к чему-нибудь привело бы. В сквере мы прождали более часа, пока всех остальных приковали к их цепям. Всех цепей оказалось пять, и на каждой из них по 40 человек образовали живые грозди. По бокам нас обступили шпалерами человек 30 солдат, вооруженных ружьями с примкнутыми штыками, которые они держали наперевес, на расстоянии нескольких футов от нас, и мы тронулись в путь. Спустя час мы были уже вне черты города и шли по дороге, обсаженной дикими грушами и разновидным мелким кустарником.

К великому моему удивлению, спутники мои были все весьма весело настроены: они разговаривали, шутили и смеялись и между собой и с конвойными солдатами и, по-видимому, мало думали о своей судьбе. Что же касается меня, то я был оскорблен, унижен и пришиблен возмутительным поступком Оливареца. Сердце мое было полно обиды и горечи, и я хотел лечь на землю и умереть, чтобы не подвергаться всему этому и предстоящему мне далее унижению; тем не менее где-то в глубине души во мне еще тлела слабая искра надежды, что мне, быть может, представится случай дать знать о моем положении и вернуть себе свободу.

Я не стану останавливаться на подробностях пути — чрезвычайно однообразного; в полдень ровно мы останавливались и получали для утоления голода плоды, маис и воду, но ни днем, ни ночью нас не освобождали от наших наручников и не размыкали цепи. В самое непродолжительное время меня постигла та же участь, как и всех остальных: мы все были облеплены паразитами и дорожной пылью. Я сам был себе противен и отвратителен; так шли мы недель пять или шесть, пока, наконец, не достигли места своего назначения в округе Теджюко; местность, где находились сами копи, называлась Сиерра-де-Эспинхоко.

Эта сиерра, или горы представляли собою хребет неприступных скал, пропастей и обрывов по обе стороны узенькой долины, по которой протекала небольшая речка, носившая название «Текветинхонха». В этой узкой долине реки и находились алмазные копи, на которых нам надлежало работать до скончания дней наших.

Когда мы вступили в это первое ущелье, я увидел, что бегство отсюда совершенно невозможно даже в том случае, если бы человек хорошо запомнил весь путь и не рисковал заблудиться. На протяжении десятков миль дорога представляла собою узкую тропу, по которой можно было едва идти двум человекам в ряд. Тропа эта была высечена на всем протяжении в скате скал на весьма значительной высоте; под нею открывались зияющая пропасть с одной стороны и отвесная неприступная скала — с другой. Мало того, эта узкая тропа была преграждена на расстоянии каждых двух миль блокгаузом с небольшим гарнизоном солдат; чтобы следовать дальше по этой тропе, приходилось каждый раз проходить через спускную решетку каждого такого блокгауза.

Кроме того, надо не забывать, что мы здесь находились на тысячи миль от цивилизованных стран, от ближайшего городка или селения, в самом сердце ненаселенной страны, где встречались лишь случайные отряды бродячих индейцев-кочевников.

Наконец, миновав спускную решетку последнего блокгауза, мы вступили в более широкую часть долины, пестревшей мелкими зданиями. Нас привели к дому директора копей, и здесь письмоводитель занес в книгу наши имена, приметы и национальность. Когда пришла моя очередь, меня спросили по-португальски, кто я такой. Я покачал отрицательно головой и сказал: «Инглезе», т. е. англичанин. Тогда призвали переводчика, и я сказал ему мое имя, мое социальное положение, мое звание и просил, чтобы управляющий меня выслушал. Но главноуправляющий отрицательно закачал головой на мою просьбу, и после того как письмоводитель записал мои приметы, мне приказали уйти.

— Почему вы не захотели передать мои объяснения главноуправляющему? — спросил я после того переводчика.

— Потому, что он знаком головы дал мне понять, что не желает слушать; если бы он стал слушать, то каждый из прикованных к цепи стал бы доказывать, что он сослан сюда по ошибке, безвинно. Со временем вам, вероятно, представится случай говорить с ним, когда вы научитесь объясняться по-португальски и пробудете здесь год или два; но какая вам от того будет польза? Ведь он ничего сделать для вас не может.

В продолжение всего пути я был разлучен с Инграмом и вот теперь впервые мог пожать ему руки с самого момента выступления из стен тюремного двора. Трудно сказать, как я был счастлив при виде моего доброго друга, моего товарища по несчастью; единственное, чего мы оба теперь опасались, чтобы нас опять не разлучили. Однако наши опасения были напрасны; здесь были выстроены общие бараки для каторжан; так как считалось, что бежать отсюда нет никакой возможности, то всякому, желающему поставить свой собственный домик или избушечку, это не возбранялось. Рабочее время было строго распределено по часам; нас разбивали на партии, которым отводился определенный участок реки или береговой полосы, на котором данная партия должна была работать; работать нам приходилось с рассвета и до заката, с перерывом всего только в один час, во время самого сильного зноя, когда все мы поголовно предавались сиесте. Над каждой партией в двадцать человек был поставлен надсмотрщик, следивший за ними. Над этими надсмотрщиками было еще высшее начальство, контролирующее, в свою очередь, действия и поступки надсмотрщиков; это были инспектора, имевшие наблюдение над четырьмя или пятью партиями и их надсмотрщиками и относившие главному инспектору каждый вечер по окончании работ все, что было добыто подведомственными им партиями в течение всего дня.

Работа была простая и очень несложная: песок и наносная почва на берегу реки лопатами кидались в небольшие корытца, дно которых представляло собою мелкое сито; через сито высыпался чистый мелкий песок, тогда как более крупные» камешки и комочки оставались в корытце и промывались речной водой, после чего их тщательно осматривали; и каждый найденный здесь алмаз тотчас же отбирался и передавался надсмотрщику. Надзиратели относили эти алмазы к себе домой, у них были особые, построенные для них самим правительством дома, в которых они жили, а вечером каждый инспектор нес все добытые за день алмазы директору или главноуправляющему копями.

По прошествии некоторого времени я узнал, что надсмотрщиком и даже инспектором мог стать каждый из каторжан, зарекомендовавший себя хорошим поведением и добросовестным отношением к своему делу, и что все наши надсмотрщики и надзиратели или инспектора были такие же бессрочно-каторжные, как и все мы. Меня первое время очень удивляло, каким образом можно было прокормить в такой отдаленной и пустынной местности такое множество людей, так как в общей сложности нас было свыше 700 человек, но впоследствии я узнал, что правительство имело специально для этой цели большие фермы и многочисленные стада скота на расстоянии нескольких миль от копей, обрабатываемые такими же пожизненными каторжанами и вольнонаемными индейцами и поставлявшие нам все наше продовольствие.

Наш рацион был довольно скудный и однообразный, но нам разрешалось, по желанию, возделать лично для себя любой клочок земли на бесплодном склоне скалистых гор и развести на нем сад или огород. И многие из каторжан, которые находились здесь уже не первый год, достигли того, что с течением времени у них образовались небольшие клочки плодородной земли, на которой они разводили и выращивали всевозможные овощи, плоды и даже цветы.

К великому моему удивлению, здесь оказалось не менее двадцати человек англичан среди каторжников; один или два из них были инспекторами и чуть не десять надсмотрщиками, что, без сомнения, говорило в пользу моих соотечественников. Их добрые советы смягчали для меня тягость моего настоящего положения, но, с другой стороны, я узнал от них, что всякая надежда когда-нибудь вырваться отсюда есть безумие, и что все мы, сколько нас ни есть, сложим свои кости здесь, под скатом гор. Нечего и говорить, что Инграм и я были всегда неразлучны; мы работали всегда в одной партии и в скором времени построили себе отдельный домик, в котором и поселились, а Инграм тотчас же стал разводить сад. Это было дело нелегкое здесь; ему приходилось сдвигать тяжелые камни, иногда целые глыбы, чтобы наскрести хоть горсточку земли и мшистой почвы и разровнять небольшое местечко на скате горы подле нашего домика. Он радовался, как дитя, когда ему случалось насобирать полный платок земли; но это случалось нечасто; однако он утешался тем, что лучше мало, чем ничего. Он бил ящериц, чтобы они служили ему удобрением, собирал, где мог, опавшие листья и клочки травы в горах и делал маленькие кучки удобрения, которые поливал водой для усиления процесса разложения; мало-помалу ему удалось приготовить таким образом грядку в пять-шесть квадратных аршин, которые он тотчас же засадил. Отбросы его посадки ушли на удобрение и с примесью наносной почвы, получавшейся после промывки алмазов, смешанной с пометом, он по прошествии нескольких месяцев неустанного труда и заботы создал достаточное количество производительной почвы, чтобы развести весьма приличный огород. Семена мы достали и стали выращивать для себя овощи, как и некоторые другие; эти овощи приятно разнообразили нашу казенную пищу.

Мои мысли и думы были, однако, далеко отсюда; Эми Треваннион постоянно жила в моем сердце, ее милый образ ни на минуту не покидал меня, и я незаметно впал в глубокую меланхолию. Я работал с чрезвычайным усердием, и мне посчастливилось найти несколько довольно ценных алмазов даже в течение первого года моего пребывания в копях. Изучив за это время португальский язык, я вскоре получил повышение и был назначен надсмотрщиком; теперь я уже не работал, а только надзирал за другими с длинной тростью в руке, чтобы наказывать ею тех, кто зевал по сторонам, ленился или вообще не исполнял своих обязанностей. Но не скажу, чтобы меня радовала эта перемена моего положения; мне было легко, когда я сам работал, но и эту новую возложенную на меня обязанность я исполнял старательно и добросовестно. Инграм был в моей партии, а также один старичок-англичанин, лет семидесяти; он рассказал мне, что служил матросом на английском торговом судне; под пьяную руку, в драке был убит какой-то португалец, и он и еще двое его товарищей были приговорены за это к пожизненной каторге; но товарищи его уже давно умерли, и он остался один доживать здесь свой век. Спустя какой-нибудь месяц после того, как я был назначен надсмотрщиком, этот старичок, к которому я относился с величайшим снисхождением ввиду его преклонного возраста, не требуя с него больше работы, чем сколько он был в состоянии сделать, вдруг заболел, и Инграм, который был весьма сведущ в медицине, сказал мне, что он должен умереть. За несколько часов до своей смерти старичок прислал за мной, и когда я пришел в его домик, прежде всего стал благодарить меня за мою доброту к нему, за мое человечное и ласковое обращение с ним, затем сказал, что он желает оставить мне все свое имущество (что разрешается правительством и начальством). Это значило — его сад, лучший на всей сиерре, его дом, также один из самых лучших и по местоположению, и по постройке; наконец, он засунул руку под свою подушку и вытащил из-под нее старую засаленную, со следами пальцев книгу; сказав, что это Библия, он подал ее мне.

— Первое время я читал ее для того только, чтобы скоротать скучные часы, но в последние годы, мне кажется, я читал ее с большей пользой для себя!

Я поблагодарил старика от всей души за этот столь ценный здесь подарок и простился с ним. Через несколько часов он умер; мы с Инграмом похоронили его под горой, где хоронили всех умерших на копях. Вскоре после него совершенно неожиданно умер наш инспектор, и я был назначен на его место, к превеликому моему изумлению и недоумению всех остальных надсмотрщиков. Я положительно не мог понять, почему я так быстро двигался по службе, постоянно получая повышения, но впоследствии узнал, что я был обязан этим расположению ко мне старшей дочери директора, которую видел лишь мельком.

Теперь у меня стало еще меньше дела, чем прежде, но мне постоянно приходилось сноситься с директором, приходить к нему каждый вечер с дневным отчетом и иногда приходилось даже разговаривать с ним о посторонних вещах. Раз как-то я рассказал ему, каким образом я попал сюда. На это он ответил, что верит мне, но при всем желании сделать ничего не может, после чего я, конечно, никогда более не возвращался к этому вопросу. Имея много свободного времени, я опять принялся за Библию, подаренную мне покойным старичком-англичанином, и в тихом уединении моего домика мог спокойно предаваться чтению и размышлению.

Месяца три после того, как я был назначен инспектором, Инграм вдруг заболел; первоначально он жаловался на расстройство желудка, а по прошествии нескольких дней появилось воспаление, перешедшее в гангрену. До начала гангренозного процесса он ужасно страдал, но затем наступило как бы омертвение тканей, и он почувствовал облегчение.

— Милый мой мистер Месгрев, — сказал он, когда я наклоняясь над ним, стоял подле его кровати, — через несколько часов я покину эти копи навсегда и перестану быть каторжником. Я знаю, что пойду за нашим добрым старичком, завещавшим вам все, что он имел; и я тоже хочу завещать вам все, что имею; но так как у нас здесь нет письменных принадлежностей, чтобы писать завещание, то уж позвольте сделать мне его устно.

— Неужели, Инграм, вы и в такой момент не можете быть более серьезны? — сказал я.

— Почему вы думаете, что я не серьезен? Я говорю совершенно серьезно, поверьте; я вполне сознаю, что через несколько часов меня уже не будет в живых, и потому-то, мистер Месгрев, должен сообщить вам мою тайну. Знаете ли, что явилось причиной моей смерти? Я, промывая алмазы, нашел один алмаз совершенно необычайной величины. Камень этот, несомненно, представлял собою громадную ценность, и мне не хотелось, чтобы король португальский получил такой огромный вклад в свою сокровищницу от меня. Чтобы скрыть этот алмаз, я сунул его в рот, не зная еще, как быть дальше с этой драгоценностью. Я стоял и обдумывал, как мне поступить, когда проходивший мимо инспектор соседней партии, тот грубый, угрюмый португалец, которого вы знаете, видя, что я не работаю и стою, глубоко задумавшись, так ловко ударил меня своей длинной тростью по спине, что не только вывел меня разом из задумчивости, но и заставил мой алмаз проскочить в горло, чего без его содействия я, конечно, не смог сделать. Вот причина моей смерти, Месгрев! Алмаз застрял у меня в желудке и произвел закупорку канала, отчего явилось воспаление и, наконец, гангрена. Я и сейчас ощущаю здесь этот алмаз; дайте сюда ваш палец; вы можете его ощупать, да? Ну так вот, когда я умру, взрежьте вашим карманным ножом вот это место, достаньте алмаз и закопайте его где-нибудь. Говорю вам, — а вы знаете, что умирающие часто обладают даром предвидения, — что вы будете освобождены и вернетесь с копей, и тогда этот алмаз пригодится вам. Прошу вас, сделайте, что я вам говорю, обещайте исполнить мою последнюю волю, и я умру спокойно; если же вы не дадите мне этого обещания, то я умирая буду очень несчастлив, поверьте мне!

Мне ничего более не оставалось, как обещать ему исполнение его воли.

Менее чем через час бедного Инграма не стало. Я был страшно опечален потерей этого неоцененного, доброго друга, который за свою преданность мне должен был разделить мою ужасную участь и идти на вечную каторгу. Когда он скончался, я вышел из его хижины и направился в мой дом, обдумывая по дороге этот странный случай и мысленно спрашивая себя, на что мне этот алмаз? У меня нет никаких шансов, ни малейшей возможности выбраться когда-нибудь отсюда; впрочем, как знать? Инграм пророчил мне перед смертью… во всяком случае я должен сдержать данное ему обещание!

Доложив директору о его кончине, я опять отправился в хижину моего усопшего друга. Он лежал спокойный, улыбающийся, и я долго смотрел на него, мысленно спрашивая себя, не счастливее ли он меня в настоящее время, и не лучше ли ему там, за пределами жизни, чем мне здесь, на земле. Но решиться исполнить его желание я никак не мог! Мне вовсе не нужен был этот алмаз, я не хотел его, и хотя я в молодости не задумываясь крошил и резал в бою живых людей, теперь содрогался при одной мысли о том, что надо сделать разрез в мертвом теле, в безжизненном трупе. Однако нельзя было терять времени; согласно обычаю, всех умерших здесь хоронят после заката, т. е. по прекращении работ, а время уже клонилось к закату. Я взял бамбуковую палочку, согнул ее наподобие щипцов для сахара, затем, ощупав пальцами то место желудка, где находился алмаз, быстро, почти не глядя, даже отвернувшись, сделал глубокий надрез своим большим карманным ножом и, взяв бамбуковый пинцет, извлек им после двух неудачных попыток злополучный алмаз. Не разглядывая, я кинул его в лоханку с водой, стоявшую подле кровати усопшего, и прикрыв тело, как подобало, тут же сделал яму в полу хижины и зарыл в нее свой нож, так как после этого, конечно, никогда не мог бы больше пользоваться им.

Выглянув после этого из хижины, я увидел двух каторжан, на обязанности которых лежало погребать умерших, направлявшихся к хижине Инграма, чтобы унести тело. Я приказал им нести его завернутым в простыню и одеяло и пошел за ними следом. Когда могильщики ушли, я еще долго молился на его могиле и плакал над своим верным другом, затем вернулся в его хижину, взял лохань с водой, где лежал алмаз, и пошел к себе. Я положительно не был в состоянии дотронуться до этого драгоценного камня, но, с другой стороны, боялся оставить его в лоханке и потому, слив воду, выкатил алмаз на пол, который, как и во всех здешних домах и хижинах, был глинобитный. С первого же взгляда я увидел, что это алмаз громадной ценности, весящий не менее 40 граммов, и превосходной, чистейшей воды. Он имел форму октаэдра, т. е. восьмигранника, совершенно прозрачного. Затем я поспешно выбил в углу кусок глины пола и, закатив в эту выбоину алмаз, заделал ее размятой и смоченной глиной. «Здесь ты можешь лежать до страшного суда или до тех пор, пока кто-нибудь другой не найдет тебя! Мне ты не нужен!» — говорил я. Мой взгляд случайно упал на мою потрепанную и засаленную старую Библию, и я подумал: «Ты мне более ценна, чем все алмазы в мире!», и в этом я был искренне убежден.

Долгое время я оплакивал своего друга Инграма, но совершенно забыл думать о роковом алмазе, завещанном им мне.

Прошло еще три месяца; в общей сложности я находился уже полтора года на алмазных копях, когда к нам явились вдруг посетители, — и кто же? Один из главарей иезуитского ордена с несколькими португальскими сановниками, составлявшими, так сказать, его свиту. Иезуит этот был командирован к нам самим португальским королем для инспекторской ревизии, как это называлось, а в сущности для того, чтобы вникнуть в самую суть положения дела и изучить, каким образом собираются доходы короля, и нет ли каких тайных злоупотреблений, которых нельзя обнаружить по донесениям и отчетам. За последнее время, как говорили, было столько хищения со стороны различных правительственных чиновников, что нашли нужным произвести самую тщательную ревизию и обнаружить сложную махинацию этого хищения.

С год тому назад был командирован с подобным же поручением высокопоставленный португальский сановник, но он умер вскоре по прибытии в эти края. Было основание думать, что он был отравлен в расчете избежать ревизии и допросов. Теперь вместо него явился этот иезуит, вероятно, ввиду того, что португальцы, соглашающиеся, не задумываясь, отравить или заколоть мирянина, если он им мешает, не решатся поднять руку на столь священную особу, как высокое духовное лицо. Имея полномочия, он бегло ревизовал различные правительственные учреждения и департаменты, затем явился к нам в копи, чтобы удостовериться, насколько доставляемое в королевскую казну количество алмазов соответствует количеству сбора их здесь в копях, т. е. количеству добываемых здесь алмазов. Эти копи доставляли ежегодно от миллиона до полутора миллионов дохода, и этот источник считался в Португалии весьма важным. Наш директор чрезвычайно взволновался, когда услышал о приезде этого лица от посланного с первого блокгауза. Хотя его известили немедленно, но у него оставалось не более часа времени на все приготовления до приезда иезуита и его свиты, состоявшей приблизительно из 20 человек и 50 или 60 мулов и запасных верховых лошадей. Мы все были вызваны для встречи Его Преподобия, т. е. все инспектора; я явился на парад, как и все остальные, с полнейшим равнодушием, но вскоре во мне проснулись совсем иные чувства: в сановном иезуите я с первого же взгляда узнал того самого католического патера, который навещал меня в Тауере и благодаря которому я был освобожден из него. Отвечая на поклон директора и всех остальных, иезуит пристально вглядывался во всех, и вот, наконец, его взгляд остановился на мне. Он тотчас же узнал меня и обратился ко мне со словами:

— Вас ли я вижу, сын мой? Здесь? Какими судьбами?

— Благодарю небо, Ваше Преподобие, что оно послало вас сюда! Ваш приезд даст мне возможность оправдать себя и доказать мою полную невинность!

— Да, да, конечно, расскажите мне все…

В нескольких словах я рассказал ему всю свою печальную историю.

— И вас бросили в пересыльную тюрьму, не дав вам возможности оправдать себя?

— Да, святой отец, я даже не видел никого, кроме простых сторожей; никто не допрашивал меня, никто не обвинял ни в чем, и после одной ночи, проведенной в тюрьме, меня и моего товарища на другой же день отправили на каторгу.

— Отчего же вы не заявили о своем положении директору этих копей?

— Я это сделал, как только мне представилась к тому возможность, но он сказал, что верит и жалеет меня, но сделать не может ничего.

— Так ли это, г. директор? — строго обратился к нему иезуит.

— Да, Ваше Преподобие, — отвечал директор, — все это совершенно верно, и я не раз уже докладывал губернатору о подобных случаях, казавшихся мне возмутительными и ужасными по своей несправедливости; на это мне было сказано, что я чересчур назойлив и вступаюсь в то, что меня не касается; что вообще не может быть и речи об изменении приговора. Все это я могу подтвердить Вашему Преподобию своими исходящими журналами, а также и полученными мною ответами!

— Позвольте мне, с моей стороны, прибавить, святой отец, что доброта, ласка и справедливость директора ко всем находящимся здесь на каторге в значительной мере смягчают безотрадную и ужасную участь несчастных, и потому можно смело сказать, что это великое счастье, что такой человек поставлен правительством во главе управления копями! — продолжал я.

— Весьма рад услышать от вас подобный отзыв, мистер Эльрингтон, — сказал Его Преподобие. — Г. директор, этот джентльмен — мой близкий друг; прикажите немедленно, чтобы он был вычеркнут из списков каторжан и предоставьте ему полную свободу. С этого момента он — ваш гость, как и я, и моя свита. Мои приказания и распоряжения, как вам, вероятно, уже известно, не могут быть оспариваемы даже и самим вице-королем, согласно воле Его Величества короля Португалии.

С этими словами Его Преподобие обнял меня дружески и сказал, что я совершенно свободен и вернусь вместе с ними в Рио. Можете себе представить мою неописуемую радость и мою глубокую благодарность. Я кинулся на колени перед моим спасителем и целовал его руки, а он преподал мне свое пастырское благословение и поднял меня с колен.

— А где же ваш товарищ по несчастью? — спросил он.

— Увы, Ваше Преподобие, он умер! — сказал я.

На это иезуит покачал головой и добавил:

— Я расследую это дело основательно, как только мы вернемся в Рио!

Затем он проследовал вместе с директором в контору, где пожелал ознакомиться с книгами и отчетами, и пригласил с собой своего секретаря, остальных же слуг и свиту оставил во дворе. Все инспектора, мои сотоварищи и другие присутствующие стали подходить ко мне с поздравлениями, а я, как только смог уйти от них, поспешил в свой домик и здесь, пав на колени, горячо, искренне благодарил Бога за свое неожиданное спасение и освобождение. Затем я предался самым сладким мечтам о возможном будущем и снова возносил благодарность небу.

Вечером, после того как Его Преподобие отпустил его от себя, наш директор прислал за мной, и когда я явился к нему, сказал:

— Прежде всего позвольте мне поблагодарить вас за хороший отзыв обо мне; вы этим оказали мне поистине большую услугу, и я вам чрезвычайно признателен!

— Напрасно вы меня благодарите, — возразил я, — ведь я, в сущности, только воздал вам должное, г. директор.

— Да, но многим ли воздают должное на этом свете?! — сказал он. — Его Преподобие поручил мне сказать вам, что он желает, чтобы вы помещались вместе с лицами его свиты; и так как этикет не дозволяет ему допускать кого бы то ни было к столу, то он желает, чтоб вы кушали вместе с остальными господами; что же касается меня, то позвольте мне услужить вам, чем могу, а именно: предложить вам более соответствующее вашему званию платье, что я могу сделать, совершенно не обижая себя.

Взяв меня под руку, директор провел меня в свою гардеробную, раскрыл большой платяной шкаф, где было много хорошего, дорогого платья, и выбрав два красивейших костюма, шпагу и шляпу, просил меня принять все это от него в знак моего к нему расположения. Затем он позвал своего слугу, приказал все это уложить в небольшой чемодан и отнести в мое помещение.

— Если я могу еще что-нибудь сделать для вас, скажите прямо, буду душевно рад служить вам! — сказал директор, пожимая мне руку на прощание.

— Нет, г. директор, — отозвался я, — я приму это платье от вас, потому что, как вы знаете, здесь ничего достать не могу, а оставаться в одежде каторжника мне тоже неудобно; но по приезде в Рио я сумею приобрести все, что мне нужно. Поэтому позвольте мне поблагодарить вас за это платье и пожелать вам всего лучшего!

— Я пришлю к вам моего лакея; он подовьет и причешет ваши волосы, как подобает джентльмену, поможет вам одеться; прошу вас располагать им, как вашим личным слугою, все время, пока Его Преподобие пробудет здесь.

— А вы полагаете, что он пробудет здесь несколько дней? — спросил я.

— Да, я в этом уверен! Дело в том, скажу вам по секрету, что Его Преподобие при первом беглом просмотре моих книг и отчетов и полученных мною расписок увидел огромную разницу между количеством ценностей, препровожденным мною в Рио, и количеством, показанным в Рио португальскому правительству; судя по всему, это будет дело серьезное. Там, в Рио, никто не ожидал, что Его Преподобие решится предпринять столь трудное и утомительное путешествие и отправится лично на копи; там все теперь в ужасной тревоге. Однако вам пора идти к себе и заняться вашим туалетом, а то вас будут ждать к обеду!

Поблагодарив его еще раз, я пошел в свое помещение, где застал его слугу, приставленного ко мне на время моего пребывания здесь. Он вполне прилично причесал меня, даже слегка напудрил мои волосы, после чего я надел один из красивых костюмов, подаренных мне директором, который оказался мне вполне впору, так что даже не пришлось перешивать, — и вот я снова преобразился в джентльмена, вопреки моим ожиданиям.

Окончив свой туалет, я отправился в помещение, отведенное свите Его Преподобия, и эти господа, увидя меня в ином наряде, стали относиться ко мне, как к равному, стали поздравлять меня с счастливым исходом моего несчастья и радушно пригласили меня разделить с ними только что приготовленную для них трапезу.


ГЛАВА XVII

Его Преподобие.Прибытие в Рио.Оливарец.Возмездие.Отъезд из Рио.На коралловом острове.Во власти разбойника. — Спасаемся от индейцев. — Счастливая находка.

На другой день Его Преподобие прислал за мной и, пригласив сесть, попросил рассказать ему подробно все, что произошло со мной с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз. Я исполнил его желание, и это заняло у нас чуть не все время от обеда до ужина.

— Да, — сказал мой благодетель, — ваша жизнь была до сих пор полна приключений, но я надеюсь, что теперь они окончатся, вы вернетесь к своим друзьям и заживете мирно и спокойно. Услуга, оказанная вами нашему делу, никогда не забудется.

После таких ласковых слов я осмелился спросить своего собеседника, каким образом он теперь находится на службе у португальского короля, и он на это сказал мне следующее:

— Я родом из Ирландии, сын мой, и получил образование в С.-Омере. Затем по окончании мною курса наук я был послан в Испанию, по распоряжению нашего ордена. Я был тогда еще очень молод и после того побывал везде: меня посылали во всеконцы света. У нас не должно быть ни родной, ни чужой страны; все мы служим святой церкви и отправляемся туда, куда нас посылают. Если бы вы были католик, сын мой, я мог бы двинуть вас так быстро, что вы и представить себе не можете. Впрочем, вы собираетесь вступить в брак, и этим все сказано!

Полагая, что Его Преподобие утомился за день и своими ревизионными работами, и моим долгим повествованием, я просил разрешения откланяться.

Спустя три дня Его Преподобие сказал мне, что думает возвратиться в Рио, и я, вспомнив о своем схороненном алмазе, решил увезти его с собой. Мне нечего было опасаться, что меня станут обыскивать, так как я находился под особым покровительством Его Преподобия, и я пошел в свой домик, вырыл замазанный в глину алмаз и, обмыв его, теперь впервые отнесся к нему с надлежащим вниманием. Это был, несомненно, камень громадной ценности, но какой именно, это я едва ли мог определить с известной точностью. Судя по тому, что мне удалось узнать от директора, который имел обыкновение постоянно оценивать приблизительно каждый сколько-нибудь крупный камень, принесенный ему по окончании работ на копях, я считал, что камень этот по меньшей мере должен стоить 20 000 фунтов на наши деньги. Я, конечно, имел осторожность не сунуть его просто в карман платья, а тщательно зашил в подкладку.

На следующее утро, когда отдано было распоряжение садиться на коней и трогаться в путь, я был необычайно счастлив; мой чемодан был уложен, моя старая Библия не была забыта, и накануне еще, ложась спать, я от всей души возблагодарил Бога за то, что провожу здесь последнюю ночь.

На рассвете Его Преподобие простился со всеми, и мы благополучно миновали одну за другой спускные решетки блокгаузов, на что я даже не надеялся до сих пор. К полудню мы расстались с Сиеррой, и я вздохнул полною грудью, впивая в себя вольный воздух равнины. Слуги и часть вьючных мулов несколько опередили нас, чтобы успеть все приготовить для Его Преподобия на месте привала, заранее намеченном.

Погода стояла чрезвычайно жаркая, и солнце пекло нестерпимо. Ровно в полдень мы сделали привал, где нас ждал обед и обычная в этих странах «сиеста», т. е. полуденный отдых. Когда мы прибыли к месту привала, слуги успели уже разбить большой походный шатер для Его Преподобия, и все было готово для обеда. Сойдя со своего мула, иезуит расположился в шатре, где, наконец, нашел защиту от палящих лучей солнца, и пригласил всех нас последовать его примеру; мы уселись также в шатре, но на почтительном расстоянии от Его Преподобия.

Чтобы вполне насладиться приятной прохладой, св. отец снял с себя верхнюю черную рясу, какие обыкновенно носят иезуиты, и положил ее подле себя на земле. Нам подали обед; и несмотря на томительную жару, все были веселы и довольны. После обеда все расположились на отдых, кто где мог, пользуясь каждым клочочком тени от шатра или сложенных на земле вьюков, и предались сиесте на целых два часа. По прошествии этого времени Его Преподобие проснулся, встал и подал знак отправляться в путь. Нам подвели коней, а иезуиту — мула; тогда один из его слуг поднял с земли его рясу и помог ему надеть ее.

Когда Его Преподобие одевал рясу, я заметил, что из бокового кармана ее, в который иезуит клал свой молитвенник и носовой платок, высовывается голова змеи. Змея эта мне была хорошо знакома; работая в копях в Сиерре-де-Эспинхако, мы часто находили этих змей, и двое или трое из работавших вместе со мной каторжан поплатились жизнью за свое неосторожное обращение с этими гадами. Укус этих змей всегда смертелен, и яд их так силен, что через пять минут человек умирает в страшных мучениях, и никто не может спасти его.

Его Преподобие держал платок в руках и, конечно, прежде чем сесть в седло, положил бы его в карман, причем, несомненно, был бы укушен змеей; и вот в тот момент, когда Его Преподобие застегивал ворот своей рясы, я кинулся к нему, сорвал с него рясу и, бросив на землю, стал топтать ее ногами, зная, что это единственное средство убить змею, не дав ей возможности причинить вреда. Присутствующие были в недоумении; никто не видал змеи; некоторые думали, что я помешался; другие же, возмущенные подобным обращением с рясой столь высокочтимого духовного лица, не удержались и воскликнули: «Heretico malaetto!»[176]. Ощупав под ногами змею, очень короткую, но толстую, с головой, напоминающей жабу, я несколько раз сильно ударил ее каблуком по голове, после чего почувствовал, как она еще шевелилась у меня под ногой, затем перестала шевелиться. Тогда я поднял с земли рясу и, взяв ее за подол, вытряхнул из нее убитую мною змею, которая черным клубком упала к моих ногам.

— Благодарю тебя, Господи, Которого все мы чтим и Которому все мы поклоняемся! Благодарю Тебя, что ты позволил мне быть орудием спасения Его Преподобия от ужасной смерти! — воскликнул я, став на колени, и Его Преподобие, видя ту опасность, которой ему удалось избежать, сделал то же самое и возблагодарил Бога. Его примеру последовали и все остальные и все вместе вознесли свои молитвы к Богу.

— Да, братья, — сказал Его Преподобие, подымаясь с колен, — дал бы Бог нам увидеть, как все христиане, каких бы ни было вероисповеданий, соединились воедино, чтобы дружными усилиями попереть главу невидимого змея, ищущего смерти душ наших.

Затем он обратился лично ко мне:

— Сын мой, благодарю тебя за то, что ты сделал для меня, да вознаградит тебя Бог!

Тогда я объяснил ему мой странный, по-видимому, образ действий; я сказал, что, зная смертельное действие укуса этой змеи и опасаясь, что Его Преподобие, желая положить платок, опустит руку в карман прежде, чем я успею его предупредить, не нашел другого средства предупредить несчастье, как сорвав с него рясу, в чем я почтительно извиняюсь теперь перед ним.

— Нет надобности в извинениях, сын мой, когда спасаешь жизнь человека, — улыбаясь возразил он. — Ну, а теперь на коней, пора и в путь!

Едва ли надо говорить, что на возвращение мое в Рио при данных условиях потребовалось менее половины того времени, какое было нужно нам, чтобы пройти от Рио до алмазных копей. По прибытии в Рио мы поселились в роскошном дворце, отведенном Его Преподобию на время его пребывания в этом городе, и мое помещение было чисто княжеское по роскоши и богатству убранства. В продолжение нескольких дней, в течение которых Его Преподобие часто виделся с вице-королем, я не видал своего покровителя, но в один прекрасный день меня позвали к нему.

— Сын мой, — сказал он, — я не тратил даром времени и сразу же приступил к расследованию вашего дела. Все, что вы мне сказали, правда. К стыду местного правительства и начальства, из допросов видно, что этот негодяй Оливарец по прибытии в здешний порт отправился к секретарю суда, где разбираются такие преступления, и заявил, что у него на судне содержатся двое англичан-зачинщиков, пытавшихся взбунтовать его экипаж и захватить судно, причем они ранили опасно нескольких из его людей и чуть не убили его самого. На основании всего этого он желает предать их в руки правосудия, но это задержало бы его судно, которое должно быть к определенному сроку в известном порту. Так как в качестве свидетелей должны быть вызваны люди его экипажа, и дела этого рода часто тянутся очень долго, а каждый просроченный день может принести ему серьезные убытки, то он просил наказать этих людей без вызова команды. Он предложил даже уплатить довольно крупную сумму, лишь бы только избежать задержки. Секретарь, по-видимому, прекрасно понял, в чем дело, и получив 500 крузадо (cruzado), признал показания Оливареца, подтвержденные присягой, достаточно убедительными доказательствами виновности обвиняемых, на основании которых вы и ваш товарищ были приговорены судом к пожизненной каторге. Не так-то легко добыть все эти сведения, — продолжал иезуит, — но допрос производился тщательно, и в конце концов все раскрылось, Подкупленный Оливарецом секретарь уже поплатился за свой возмутительный поступок и сослан на ваше место в копи, на пожизненную каторгу; что касается самого Оливареца, то я сейчас сообщу вам по порядку всю его эпопею. По прибытии сюда он, по-видимому, выгодно сбыл свой живой товар и, получив деньги, выделил из них по небольшой доле каждому из своих людей, которые тотчас же отправились на берег и по обыкновению всех английских моряков, особенно матросов, все перепились. Тогда Оливарец сговорился с местной полицией, чтобы их всех перехватали и рассадили по тюрьмам за буйство и бесчинство, а на другой день отправился к ним, стал уверять каждого из них, что он серьезно скомпрометировал себя в пьяном виде и что требуется очень крупная сумма денег, чтобы вызволить их из беды. Затем он уверил, что внес за них эту сумму, и приобретя новый груз для своего судна, забрал всех своих матросов на судно и снова пошел к берегам Африки.

Через три месяца он снова возвратился сюда с живым грузом и опять продал его с большой выгодой для себя. Здесь он разыскал свою мать и купил прекрасное поместье, приблизительно в семи милях от Рио. Здесь он поселил свою мать и оставил при ней достаточное количество рабов, чтобы держать в порядке усадьбу и возделывать поля. Экипаж свой он обсчитывал и обманывал, как только мог, и прежде чем снова отправиться на африканское побережье, женился на прекрасной и милой девушке, дочери своего соседа по имению. Затем он сходил еще и еще раз к берегам Африки, все с одинаковым материальным успехом; но в продолжение этого времени он всячески старался незаметным образом отделаться от своего экипажа, особенно от тех нескольких человек, которые начали понимать его игру и становились для него неудобными. С этой целью он взял к себе на судно нескольких португальцев, а этих англичан оставил на берегу как бы случайно. Перед четвертым рейсом к берегам Африки он, по-видимому, удовлетворил оставшихся у него в экипаже англичан, выдав им несколько сот долларов перед уходом из порта. Вместе с тем он пополнил экипаж новыми матросами-португальцами, не являвшимися уже пайщиками предприятия, а просто вольнонаемными матросами, по отношению к которым он не имел никакого рода обязательств. По прибытии в Африку часть англичан его экипажа умерла, своей ли смертью, от лихорадки или же от отравления каким-нибудь ядом, трудно сказать; остальных же он высадил на берег, и все их достояние, в том числе и те несколько сот долларов, которыми он удовлетворил претензии своих бывших пайщиков, присвоил себе. Вернувшись из своей четвертой поездки к берегам Африки и освободившись окончательно от своих соучастников, нажив весьма порядочный капитал, Оливарец решил совсем поселиться в Рио и жить в своем богатом поместье с матерью и женой, и шунер свой стал посылать к берегам Африки под командою молодого капитана-португальца, которому было поручено продолжать торговлю рабами. При этих новых условиях шунер совершил уже два рейса и теперь со дня на день ожидается обратно в Рио. Вот история злодеяний этого человека, — сказал в заключение Его Преподобие, — а вот и принятое им за них возмездие. Если бы его накрыли в самом начале его преступной карьеры, наказание, которое ему пришлось бы понести, было бы сущим пустяком по сравнению с тем, что обрушилось теперь на его голову. Тогда у него не было никакой собственности, никаких семейных уз, т. е. почти ничего, о чем бы он мог сожалеть, а теперь у него жена, ребенок, богатое поместье, капиталы, приятная и роскошная жизнь. Теперь, когда он, так сказать, достиг вершины благополучия житейского, когда вернулся на родину и стал уважаемым гражданином, как почти каждый зажиточный человек, — его схватили, арестовали, засадили в тюрьму, подвергли бесчисленным допросам и ввергли в безнадежное отчаяние. Теперь он тоскует в тюрьме, ожидая своего смертного приговора, и приговор этот уже произнесен, только еще не сообщен ему. У него нет даже утешения, что он оставляет своих близких и дорогих, обеспеченных от нужды, так как все его имущество, по закону, как нажитое незаконным путем, путем пользования чужой собственностью, переходит к вам, как законному владельцу и пострадавшему лицу. Потому все оно теперь конфисковано в вашу пользу, и как только все будет реализовано, деньги будут выплачены вам полностью. Из всего этого вы видели, сын мой, — закончил свою речь иезуит, — что мне удалось, наконец, добиться правосудия для вас.

Я, конечно, стал всячески благодарить своего благодетеля, но он прервал меня, сказав:

— Я, сын мой, прислан сюда именно для того, чтобы блюсти здесь правосудие и требовать его от властей и судей по отношению к каждому человеку. Но это задача нелегкая в стране, где все помышляют только о накоплении богатств, совершенно не считаясь с тем, какими путями они их приобретают!

Затем Его Преподобие обратился ко мне с несколькими вопросами относительно моих родственников, моей семьи и связей, и я отвечал ему всю правду, ничего не скрывая, сказал ему, кто я и почему покинул в ранние годы родительский дом; после того он еще долго расспрашивал меня и, после двухчасовой дружеской беседы, отпустил меня, сказав на прощание:

— Знайте, сын мой, что вы всегда можете рассчитывать на мою помощь, покровительство и на мою благодарность, как за ваше общее дело, так и за себя лично!

Прежде, чем я успел уйти, Его Преподобие сказал мне, что отправляет депеши в Лиссабон, и если я желаю уведомить моих друзей о предстоящем возвращении в Англию, то могу написать им, и он ручается, что они будут непременно доставлены в Англию. Понятно, я с радостью воспользовался этим предложением и попросил бы позволение самому отправиться с этим пакетботом, если бы не был задержан в Рио делами; мне предстояло еще получить деньги, вырученные от продажи конфискованного имущества Оливареца, которые я считал собственностью мистера Треванниона, и это получение денег задержало меня еще на шесть недель, в продолжение которых Оливарец был казнен через повешение на городской площади Рио.

Сумма, вырученная от продажи его имущества, равнялась 28 000 крузадо; не зная, что мне делать с этими деньгами, я обратился за советом к Его Преподобию, и он выдал мне чеки на Государственное Казначейство в Лиссабоне. Один из этих чеков я в скором времени отправил мистеру Треванниону с письмом и дубликатом первого моего письма к нему и другим письмом ему и Эми, сообщая о моем намерении вернуться в Ливерпуль при первой же возможности. Все это я отправил с португальским фрегатом, отправлявшимся в Европу не прямым путем, а с заходом во многие порты; я не хотел отправиться с этим судном, так как оно могло подолгу задерживаться в попутных портах. Но вскоре я стал рваться в Англию всей душой и решил ехать с первым отходящим в Европу судном. 1000 крузадо я на всякий случай оставил себе на путевые расходы, но за время моего пребывания в Рио в ожидании судна деньги эти постепенно расходовались. Наконец иезуит уведомил меня, что посылает срочные депеши в Лиссабон, и что если я желаю, то могу отправиться с этим маленьким, но чрезвычайно быстроходным судном. Я сердечно поблагодарил его, с радостью ухватился за его предложение и безотлагательно поспешил в свою комнату — собирать и укладывать свои вещи. Я сказал, что буду готов, и вручил капитану шебеки небольшую сумму, чтобы он приобрел на эти деньги все, что он сочтет нужным для меня в пути или необходимым для моего удобства. По его уходу я пошел проститься с Его Преподобием, с которым мы простились очень дружески, сердечно, затем я уже с вечера отправился на шебеку.

При легком ветре это маленькое судно было чрезвычайно быстроходно, но оно было слишком мелко для того, чтобы плавать в Атлантическом океане. Тем не менее, как утверждал ее капитан, эта шебека уже несколько раз переплывала океан, и он надеялся, что и это еще далеко не последний ее рейс.

Обыкновенно капитан шебеки избирал такой путь: он шел прямо к северу до Антильских островов, затем оттуда к Багамским островам, а оттуда уже прямо в Лиссабон. Экипаж состоял всего из восьми человек, не считая капитана, но так как судно имело не более 30 тонн водоизмещения, то и этого экипажа было достаточно. Мы шли ходко и благополучно, пока не достигли 24-го градуса северной широты; но когда мы пошли к востоку, чтобы перерезать Атлантический океан, нас настигла сильная буря, продолжавшаяся несколько дней.

К концу второй ночи я стоял на палубе, следя за бешеными порывами огромных зеленых волн, между которыми, словно птица, быстро неслось и ныряло наше маленькое судно.

Вдруг я увидел, что море впереди нас представляет собою одну сплошную массу белой пены, и в тот момент, когда нас подняло на гребень волны, я видел, что нас кинет непременно на эту пену; так оно и случилось. Крутясь и вертясь в этой клокочущей, как в кипящем котле, пене, покуда вал не миновал нас, мы затем были подхвачены новым набежавшим на нас сзади валом и брошены вперед с такой силой, что мне показалось, будто шебека разлетелась в щепки, когда она ударилась со всего маху о скалу и засела на ней. К счастью, это был мягкий коралловый утес, иначе мы бы все погибли. Следующая волна снова подняла нас и кинула еще дальше вперед, а когда она отхлынула, наша маленькая шебека засела высоко на сухом месте, сильно накренившись на бок и выставив наружу свою подводную часть.

Волны набегали и убегали, ревели и пенились вокруг нас, но уже не подымали больше шебеку и не смывали нас с палубы, потому что все мы повисли на снастях и держались за них. На наше счастье, нашу короткую толстую мачту, на которой был укреплен косой парус, не снесло, и мы провисели на снастях до утра, цепляясь за ванты и не обменявшись ни словом друг с другом.

По мере того как ночь близилась к концу, буря стихала и волны улеглись. Вода мало-помалу начинала отступать и уходить, и в промежутки, когда она отходила, мы могли бы пешком дойти до берега, но мы оставались на судне до полудня и за это время успели убедиться, что судно было переброшено через коралловые рифы, образовавшие в этом месте положительно неприступное заграждение и уходившие на одну или две мили протяжения в открытое море. Наши люди, совершенно измучившиеся за ночь и изнемогающие от столь продолжительного напряжения, теперь, видя себя в безопасности и пригретые теплыми лучами солнца, стали мало-помалу оживать и приходить в себя. Тогда мы собрались все вместе и стали совещаться, что нам теперь делать. Никакой возможности сняться с мели не было; мы даже не могли сказать точно, где мы находимся; капитан и я были того мнения, что нас выкинуло на один из мелких островков Багамского архипелага, и как оказалось потом, предположение наше было верно. Собравшимся матросам мы объявили, что, по всем вероятиям, нам не скоро представится возможность покинуть этот остров, и потому мы все должны дружно приняться за работу, соорудить большой навес из парусов и свезти на берег наши припасы.

Люди наши, смирные и приличные ребята, не похожие на английских матросов, не пьяницы и не буяны, охотно согласились на наши предложения; решено было с завтрашнего утра приняться за работу.

Это несчастье с шебекой было для меня большим горем; ведь я уже предвкушал радость близкого свидания с Эми и отлично понимал, как мало у нас было надежды быть замеченными каким-нибудь проходящим судном; во всяком случае, много месяцев пройдет прежде, чем это случится. Но у меня был в жизни большой опыт, я знал, что Богу все возможно, и потому с полным упованием говорил: «Господи, да будет воля Твоя!»

Эту ночь мы еще провели на судне; на другое утро буря совсем утихла; море отступило настолько, что, к нашему великому удивлению, мы очутились на расстоянии не менее 30 саж. от воды.

Прежде всего мы поспешили осмотреть остров и убедиться, имеется ли на нем пресная вода. Так как остров этот имел не более двух миль в окружности, то это заняло у нас немного времени. К счастью, почти в самой середине острова мы нашли глубокую яму, род колодца, вырытого в мягком коралловом утесе какими-нибудь другими несчастными, раньше нас потерпевшими крушение на этом острове; в этом колодце была вода, хотя и несколько черноватая, но все же пресная.

Весь остров был окружен кольцом коралловых рифов, между которыми там и сям стояли озера или протекали каналы морской воды. Разные рыбы тысячами плескались в этих тихих глубоких озерах или реках, особенно после бури последних дней. Но на всем острове не было ни деревца, ни кустика, ни малейшего признака растительности. Однако мы вскоре убедились, что на острове водятся кайры, или дикие горлицы, так как мы стали находить их яйца, недавно зарытые в песке.

После осмотра мы вернулись на судно и с помощью кольев и парусов соорудили большой навес на высшей точке островка, на высоте 10 — 15 футов над уровнем моря. Под этим шатром могли бы поместиться человек 50, а потому нам было очень просторно; мы перенесли сюда наши постели, сундучки и кухню, а в некотором расстоянии от шатра соорудили печь с помощью небольшого камбуза, т. е. переносной печи, какие устанавливаются на небольших торговых судах. Один из людей принес воды из колодца, и наш кок стал готовить обед. Вечером все отправились охотиться за горлицами. Мы свернули шеи троим и решили, что этого пока вполне достаточно и что прежде, чем продолжать охотиться на них, нам следует соорудить для них садок, куда их сажать. У нас на судне было не более как на два месяца провианта, а одному Богу было известно, сколько времени нам придется пробыть здесь.

Экипаж вел себя прекрасно и, по-видимому, старался устроиться как можно комфортабельнее на этом островке. На другой день с утра мы вооружились удочками и поймали несколько больших рыб, затем отправились разыскивать подходящее место для постройки садка. В одном месте мы нашли большое отверстие в рифе, которое сочли особенно удобным для данной цели, так как нам оставалось достроить всего только одну стенку. Мы тотчас же принялись отбивать кирками куски рифа, носить их к месту постройки и складывать стенку; словом, всем нашлась работа; мы поработали над этой постройкой целый день. На другой день мы окончили свою постройку и снова отправились на охоту. На этот раз мы наткнулись на черепаху и, обрадовавшись этой находке, тут же убили ее и изготовили из нее род похлебки, весьма вкусной и питательной. Желая сберечь свою соленую провизию, мы почти исключительно питались свежими продуктами острова.

Мы с капитаном часто подолгу совещались, что нам делать и как нам выбраться с этого острова. Построить шлюпку было совершенно невозможно, так как среди нас не было ни одного настоящего плотника и никаких металлических частей и приборов. У нас были, конечно, кое-какие инструменты, обычно употребляемые на судах, и несколько фунтов громадных гвоздей, непригодных для постройки шлюпки. Я предложил осмотреть киль нашей шебеки и исследовать, какие повреждения она потерпела. При тщательном осмотре оказалось, что первая доска, прибиваемая к килю, была расщеплена надвое, что шпунтовый пояс был пробит в одном месте. Починить это было нетрудно, а во всем остальном маленькое судно было невредимо. Тогда я предложил переделать его в баркас. Это был бы тяжелый баркас, правда, но зато при незначительном водоизмещении мы будем в состоянии переправить его через рифы, а, главное, сможем спустить баркас на воду посредством тали, тогда как шебеку мы не могли бы спустить таким образом. Капитан одобрил мою идею, и мы решили попытать счастья. Покончив с постройкой садка и сделав запас провианта на целую неделю, мы решили приступить к работам. Но наши люди, имея теперь вдоволь пищи, стали проявлять известную леность и не особенно-то охотно принимались за работу. Они ели и спали, спали и ели, или даже просто валялись на своих матрацах в приятной тени шатра, или же отправлялись удить рыбу. Заставить их работать над судном нам с капитаном удавалось лишь с трудом. Проработав час или полтора, они кидали свои топоры и ломы и уходили в шатер; так как табаку у них было довольно, то они полдня курили, потом обедали, ужинали и спали без конца.

Но так как капитан и я, мы работали оба очень усердно, то работа все-таки подвигалась.

Дней десять спустя после начала работ мирное житие наше было нарушено внезапно вспыхнувшей среди матросов ссорой, и двое из них поплатились жизнью; остальных мы с капитаном едва уняли и обезоружили.

Впрочем, нет худа без добра: зато четверо уцелевших после того молча принялись за работу и работали упорно и старательно. Мы решили построить палубное судно, и теперь работа подвинулась уже настолько, что неделю спустя и палуба была уже настлана. Но нам оставалось еще много дел; нам пришлось укоротить и мачту, и реи до надлежащего размера, изменить всю оснастку, сделать небольшой руль, изготовить тали, чтобы спустить баркас на воду.

На все это, при убыли числа рабочих рук, нам потребовалось очень много времени, чуть ли не целый месяц.

По вечерам мы охотились на горлиц и черепах и поддерживали постоянно свои запасы.

Теперь у нас была новая забота отыскать достаточно широкий канал между рифами, по которому можно было бы вывести в открытое море наш баркас; мы нашли, по-видимому, подходящий, но основательно исследовать его на всем протяжении не было возможности из опасения акул, которых здесь кругом было великое множество. Однако мы не без некоторого основания полагали, что этот канал, если он был достаточно глубок у самого берега, дальше едва ли может стать мелок. Наконец, мы поставили свой баркас на роллингсы. К тому времени, когда все у нас было готово, прошло уже целых два месяца со времени нашей высадки на этот берег.

Как ни стремился я всей душой в Англию, но все же не могу сказать, чтобы я чувствовал себя несчастным во время пребывания моего на этом острове. Здесь постоянно дул свежий, приятный ветерок, умерявший зной и позволявший нам работать без особого изнеможения. За исключением злополучной распри, все мы жили мирно и дружно. По окончании работы я обыкновенно брался за Библию и читал ее по целым часам.

Наконец мы спустили свой баркас на воду; оказалось, что он был гораздо легче и плавучее, чем ожидали. Как только мы стали на якорь на расстоянии десяти футов или немногим больше от отмели, мы тотчас же настлали мостки, по которым можно было сообщаться с берегом. Затем мы стали грузить на баркас все свои судовые припасы, пресную воду и свежее мясо, какое только могли захватить с собой. Два дня у нас пошло на погрузку, затем мы установили мачту, приладили парус и, приспособив весла, решили выйти в море на другой день.

Так как баркас был очень мало нагружен, то мы решили, на всякий случай, забрать с собой как можно больше черепах и, нагрузив весь наш запас, отправились провести еще одну, последнюю ночь на берегу.

Забрать с собой все наши сундучки не представлялось возможности за отсутствием места, и потому мы решили, что каждый из нас свяжет в узелок все, что ему представляется наиболее ценным в его имуществе. Это привело мне на память мой алмаз, о котором я совершенно было забыл. Вынув его из своего сундучка я решил упаковать его так, чтобы мне было удобнее носить его при себе. Когда все остальные занялись разборкой и складыванием своих вещей или же завалились спать, я обвалял свой алмаз в смоле, затем обернул его в кусок кожи от старой толстой перчатки так, чтобы на случай, если его отымут у меня или я его утеряю, никто не признал бы в этом комочке алмаз. К кожаной оболочке я пришил тоненький, но крепкий ремешок, на котором можно бы было носить алмаз на шее. Сделав это и не обратив на себя ничьего внимания, я взял моток тоненьких бечевок и оплел ими от нечего делать мой алмаз, наподобие найтова на штанге, особым морским плетеньем, так что, когда я кончил, то моя ладанка с алмазом приняла вид миниатюрного якорного буйка. Окончив эту причудливую работу, я надел ремешок с этой своеобразной ладанкой на шею, под рубашку, так что ее нельзя было заметить, затем собрал остававшиеся у меня червонцы, всего числом около 500 штук, и лучшее свое платье, а также мою старую Библию, завязал все это в узелок и лег спать.

Было превосходное тихое утро, когда мы подняли якорь, взялись за весла и вышли глубоким каналом в открытое море; капитан стоял на носу и указывал путь, а я сидел на руле и правил им. Наш баркас шел легко и слушался руля превосходно; теперь оставалось еще посмотреть, как он будет идти под парусами. После двух часов хода на веслах мы, наконец, оставили за собой коралловые рифы и вышли в открытое море. Очутись на широком просторе, мы убрали весла и стали устанавливать парус по ветру, который на этот раз дул с юга.

При установке паруса, в тот момент, как я травил шкот, этот шкот, оказавшийся перегнившим, лопнул, и я, потеряв равновесие, упал правым коленом на гвоздь, который глубоко всадился мне в ногу, причинив нестерпимую боль. Я был принужден растянуться на корме.

Между тем парус был установлен, и баркас прекрасно шел под парусами; это было для всех нас большой радостью. Но колено мое так разбаливалось и так вспухало, что я положительно не мог шевельнуться. Достав из своего узелка одну из своих рубашек, я изорвал ее на бинты, которые наложил на свое больное колено. Мы решили идти к острову Нью-Провиданс, самому значительному из Багамских, где, как нам было известно, был город Нассау, оттуда мы могли рассчитывать захватить какое-нибудь судно, идущее в Европу.

В продолжение нескольких часов наш баркас весело несся по волнам, но к вечеру ветер переменился, и погода начинала становиться угрожающей. Мы даже не знали, в каком направлении нам следует держать путь, и теперь, когда ветер повернул нам в лицо, поневоле должны были повернуть на левый галс и идти на северо-восток. Когда солнце зашло, ветер усилился; по морю заходили высокие волны.

Наш баркас хорошо держался на волнах до тех пор, пока его не стало заливать, но затем нам пришлось беспрерывно вычерпывать воду, чтобы не затонуть. Мы убрали свои паруса, сделали все, что только было возможно, но буря все усиливалась, и баркас заливало так сильно, что мы решили облегчить его и выкинули за борт весь наш запас черепах.

Между тем, стало светать, но день не предвещал ничего хорошего. Море расходилось и бушевало кругом нас, свирепея с каждой минутой; оно пенилось и ревело со всех сторон; бороться с такой бурей было явно не по силам такому маленькому судну, как наше. Около полудня мы вдруг заметили судно, идущее по ветру с подветренной стороны, и это обстоятельство вызвало у нас большую радость. Мы стали держаться прямо на него. Вскоре мы увидели, что это двухмачтовый бриг, у которого взяты все рифы. Мы подошли под корму и окликнули. Несколько человек стояло и смотрело на нас, очевидно, принимая нас за разбойников, так как у всех у них были мушкеты или какое-либо другое оружие в руках. Мы крикнули им, что мы потерпели крушение, и что наш баркас заливает, что мы можем затонуть каждую минуту, затем повернули и зашли с подветренной стороны фрегата, где оставались в продолжение четырех или пяти часов. За это время и ветер, и волнение стали быстро спадать, и теперь баркас уже не заливало водой. Но мы так натерпелись от грозившей нам опасности, так измучились, что теперь уже не решались продолжать наше плавание на этом судне, и так как полагали, что теперь можем с полной безопасностью идти с бригом борт о борт, то снова стали окликать бриг и просить разрешения вступить на палубу.

После некоторых переговоров нам, наконец, кинули канат, к которому мы тотчас же привязали свой баркас и спустили свой парус, держась все же на значительном расстоянии от борта фрегата, так как волнение все еще было довольно сильное. Тогда с брига вступили с нами в переговоры. Я сообщил им все, как было, и осведомился, куда идет бриг.

Мне ответили, что он идет в Джемстоун, в Виргинию. Тогда я спросил их, не могут ли они принять нас в качестве пассажиров до их места назначения, так как мы не имели более мужества продолжать наше плавание на баркасе, если же нет, то не согласятся ли они доставить нас хотя бы только на Нью-Провиданс.

Тогда к борту подошел сам капитан. Это был чрезвычайно смуглый, смуглый, как мулат, человек, с маленькими, темными блестящими глазами и острым, пронизывающим взглядом, с ястребиным носом и белыми сверкающими зубами. Я никогда еще не видал более отталкивающей, неприятной наружности.

Не прибегая к обычным вежливостям, этот человек сказал, что не может заходить в Нью-Провиданс; это ему не по пути, и что мы можем добраться туда и сами, если хотим.

На это я возразил, что наш баркас слишком мал и непригоден для морского плавания, что мы уже чуть было не пошли ко дну, и что в случае другой бури мы, наверное, должны потонуть, а потому я еще раз прошу его принять нас на его судно.

— А есть у вас деньги, чтобы заплатить за проезд? — спросил он.

— Как? Да общий долг человеколюбия и сочувствие каждого моряка к людям, потерпевшим крушение, сами по себе должны побудить вас принять нас и не дать нам погибнуть в море! Но если вам непременно нужны деньги, то у нас их более чем достаточно, чтобы удовлетворить вас!

— Сколько? — спросил он отрывисто.

— Скажите, сколько? — крикнул мальчуган лет четырнадцати, стоявший подле капитана, вылитый портрет его, только в миниатюре.

Но я ничего не ответил на этот вопрос. Тогда капитан снова спросил у меня:

— А что вы думаете делать с баркасом?

— Пустить его по течению, на произвол судьбы, что же больше?

— А что у вас за груз? — спросил капитан.

Я перечислил, насколько помнил, все, что у нас было с собой.

— Хорошо, — сказал черномазый человек, — я подожду, пока волнение несколько успокоится, и тогда мы выгрузим ваш баркас и примем вас на бриг!

После этих слов он сошел со шкафута, на котором стоял до сих пор, и отошел в сторону, а мы продолжали идти на буксире у брига.

— Не нравится мне этот человек, — сказал я своему приятелю-капитану, — он делает вид, как будто принимает нас за пиратов, но он сам гораздо больше похож на пирата!

— Он похож на самого черта! — отозвался португалец. — Требовать плату от потерпевших крушение, да это чудовище, а не моряк! Слава Богу, что у каждого из нас есть по несколько дублонов и найдется, чем ему заплатить за проезд.

Спустя час, когда волнение почти совершенно улеглось, капитан брига приказал нам подойти борт о борт, и чтобы четверо из нас поднялись на бриг; остальные же остались бы на баркасе до тех пор, пока его не выгрузят окончательно.

— Я полагаю, что будет лучше, если вы пойдете, — сказал я нашему капитану, — потому что при такой сутолоке я никогда не буду в состоянии подняться с моей больной ногой.

Мы подошли борт о борт, и капитан и трое из наших матросов взошли на палубу брига. Затем я видел, как они прошли на корму и спустились вниз, вслед за капитаном брига, но после того я больше не видел их на палубе, к великому моему недоумению. Прошло более получаса, прежде чем нас снова окликнули с брига, и снова приказали подойти борт к борту. За это время меня очень мучила мысль, что не все благополучно с нашими товарищами; то, что я не видел на палубе ни нашего капитана, ни одного из наших людей, меня ужасно смущало, и я забрал себе в голову, что этот бриг — пират. Если так, то нас немедленно ограбят, если не убьют. Из предосторожности я разбинтовал свое колено и, сняв с шеи ладанку, заключавшую алмаз, положил его в изгиб под коленом, где он прекрасно уместился, затем снова забинтовал ногу поверх ладанки, полагая, что они едва ли снимут бинт с больной ноги, чтобы убедиться, не спрятано ли что-либо под бинтом. С большим трудом добрался я до палубы брига, и едва только я вступил на нее, как мне было приказано идти вниз в каюту. Идя на корму, я оглядывался по сторонам, надеясь увидеть где-нибудь нашего капитана или кого-нибудь из наших людей, но никого из них не было видно. С невероятным трудом я спустился, наконец, в каюту, и, как только я переступил за ее порог, меня схватили за руки двое матросов, а другие двое связали меня бензелями.

Так как при этом молча присутствовал капитан брига, то я обратился к нему с вопросом, что должно означать подобное насилие и подобное оскорбление. На это он ответил, что мы — шайка пиратов, которые хотели захватить его судно и сделали бы это, если б он не был достаточно предусмотрителен и смышлен. Я возразил, что все это ложь, и я могу доказать ему противное. С нами были еще депеши, порученные нам Его Преподобием и адресованные португальскому правительству, но что я добьюсь справедливости, как только мы придем в Джемстоун, если он не зарежет нас всех еще до того. Он отвечал, что его не обманешь; он арестует нас и препроводит к властям, как только мы придем в порт. Тогда я сказал, что в таком случае ему придется сознаться в своей ошибке и пожалеть о ней, если эта ошибка не умышленная; что поведение его постыдно, что он сам похож на разбойника, и я считаю его за такового.

— Аа… вы называете меня разбойником! — крикнул он, подымая пистолет на уровень моей головы.

— Вы называете нас разбойниками?! — крикнул точно так же из-за его спины мальчик, о котором я уже раньше упоминал, и который, несомненно, был сыном капитана брига; он тоже взял со стола второй пистолет и точно так же навел его на меня.

— Застрелить его, отец?

— Нет, Пелег, погоди еще! Мы их всех перестреляем, когда придем в порт! Уведите его и наденьте кандалы, как и остальным, — приказал капитан, и меня протащили через дверь, проделанную в переборке каюты, в междупалубное помещение, где я увидел и нашего капитана, и троих наших матросов, закованных в кандалы.

— Не правда ли, какое милое обращение? — обратился ко мне капитан.

— Да, действительно! — согласился я. — Но за это я сделаю его шелковым, когда мы прибудем на место!

— А вы думаете, что мы когда-нибудь прибудем туда? — усомнился капитан, плотно сжав губы и многозначительно посмотрев на меня.

— Скажи мне, любезный, — обратился я к матросу, стоявшему над нами с пистолетом и тесаком. — Кто вы такие? Скажи правду, вы пираты?

— Я еще никогда в жизни не был пиратом, — отозвался матрос, — да и не намерен им быть; но наш шкипер говорит, что вы — пираты, он признал вас сейчас же, как вы только подошли к бригу. Вот все, что я могу сказать!

— Но если мы, действительно, пираты, и он сразу признал нас, то, значит, он сам водил дружбу с пиратами! Ведь это, кажется, ясно!

— Что ж, может оно и так, почем я знаю, — заметил матрос, — но только он наш капитан, и мы обязаны ему повиноваться!

В этот момент к нам ввели остальных трех наших людей; они сказали, что баркас совершенно очистили и все из него вынесли, провиант, запасы, паруса, словом, все решительно; затем самый баркас перевернули дном вверх и пустили на произвол волне. Все наши узелки находились теперь в капитанской каюте, его сынишка перерыл один за другим и все деньги, какие нашел там, передавал отцу. Всех их тщательно обыскали, и они слышали, как капитан сказал, что и остальных надо вызвать одного за другим наверх и обыскать точно так же. И, действительно, первым потащили меня, выворотили все карманы, — и маленький негодяй обшарил меня; когда меня отвели обратно, то потребовали для обыска нашего капитана-португальца и наших трех матросов и поступили с ними точно так же. Тогда мы стали опрашивать наших людей, сколько у них было денег в их узелках и при себе. Оказалось, что у каждого было по четыре дублона, полученных ими в Рио в счет жалования; у капитана было около 40 дублонов, а у меня — 50 золотых червонцев, так что в общей сложности нас ограбили на сумму приблизительно в 400 фунтов стерлингов, не считая нашего платья и остального имущества, которое имело также свою цену для нас: во всяком случае мое платье представляло собою несомненную ценность. Матросы, сторожившие нас и сменявшиеся каждую вахту, были вовсе не злонамеренны по отношению к нам. Одного из них я спросил, как он думает, намерен ли капитан лишить нас жизни.

— Нет, — ответил он, — мы этого не допустим. Может быть, вы и пираты, как он уверяет, хотя мы и не думаем, что это так: это на вас не похоже; но даже, если и так, все же вы останетесь живы; это мы решили; с вами будет поступлено по закону: мы не допустим, чтобы вас сперва повесили, а потом судили!

Я долго беседовал с этим человеком, который был весьма общителен. От него я узнал, что судно их называется «Трансендант», что оно идет из Виргинии в Вест-Индию, а иногда заходит и в Англию. Капитан вместе с тем и владелец этого судна, но откуда он родом и кем он был раньше, никто из них не знает; они полагают, что он из Виргинии, где у него находятся табачные плантации, которыми управляет его старший сын. Самого капитана этот матрос называл алчным негодяем, который готов пожертвовать чьей угодно человеческой жизнью, чтобы сберечь один шиллинг, и что в Джемстоуне о нем ходят странные толки.

Беседой с словоохотливым матросом я остался очень доволен, хотя бы потому, что получал уверенность в сохранении жизни, а относительно результатов дознания, по прибытии в Джемстоун я нимало не сомневался: как я упоминал раньше, у мистера Треванниона были суда, заходившие в этот порт, и я отлично помнил имена тех лиц, кому отправлялись наши грузы и с кем наша фирма поддерживала торговые сношения.

На другой день капитан брига в сопровождении своего безобразного сына подошел к нам и остановился перед нами, глядя на нас в упор. Тогда я обратился к нему.

— Вы позволили себе, милостивый государь, заковать нас в цепи, когда мы просили вас оказать нам помощь; вы ограбили нас на сумму около 400 фунтов стерлингов, когда мы соглашались уплатить вам за проезд, и захватили все остальное наше имущество. Я требую, чтобы мы все были немедленно освобождены; на мое предложение доказать вам, что я то самое лицо, за какое я себя выдаю, вы отказались выслушать мои доказательства; но я должен сказать, что я состою компаньоном торговой фирмы Треваннион в Ливерпуле, и что наши суда ведут торговлю с Джемстоуном. Мы издавна поддерживаем торговлю с фирмой Феррозер и Вилькокс, и по прибытии в Джемстоун я сумею вам это доказать и заставлю не только вернуть нам нашу собственность, но и поплатиться за ваше обхождение с нами, можете быть уверены в этом.

— Феррозер и Вилькокс! — прошептал капитан брига. — Черт бы его побрал!.. О, — добавил он, обращаясь ко мне, — вы узнали о существовании этой фирмы на одном из торговых судов, которое вы грабили; это штука нехитрая, знаем мы вас!

— Я думаю, вы сами были пиратом, если и теперь еще не пират, — крикнул я, — во всяком случае, вы — вор и негодяй; но наше время еще придет!

— Да, придет, — сказал капитан шебеки, — и помните, если вам удастся вырваться из наших рук и подкупить судей, то не удастся уйти от семи португальских ножей, знайте это!

— Да, знайте это! — поддержали в один голос своего капитана и все нашиматросы-португальцы. — Мы вам этой проделки не простим!

— Я тебе говорю, отец, тут бедой пахнет, — проговорил юноша, подающий большие надежды, — лучше ты их повесь, если не хочешь, чтобы они нас закололи, как свиней. Право, на то похоже, что они не задумаются это сделать.

Я никогда не забуду дьявольского выражения лица капитана брига, после того как наши матросы произнесли свою угрозу. У него за поясом был большой пистолет, который он выхватил сгоряча.

— Так, так, отец, пристрели их! — крикнул паренек. — Сам ты всегда говорил, что «мертвецы лишнего не болтают!»

— Нет, нет! — остановил его стоявший на страже матрос, протянув вперед свой тесак. — Ни расстреливать, ни вешать мы не допустим; мы в этом все поклялись друг другу. И если они в самом деле пираты, так на то есть закон, чтобы их карать, а если нет, если они не пираты, то по какому же праву вы можете казнить их?

При этих словах капитан взглянул на матроса так, как будто хотел уложить его на месте, если бы только посмел, затем круто повернулся на каблуках и, сердито топая ногами, ушел в свою каюту. Его достойный отпрыск молча последовал за ним.

Семь дней мы провели в кандалах, когда, наконец, услышали, что марсовый матрос возвестил сверху берег, и бриг повернул в направлении берега. На ночь мы легли в дрейф, а поутру снова пошли к берегу. Перед закатом спустили якорь. Мы спросили у сторожевого матроса: «Что это, Джемстоун?» Но нам отвечали: «Нет, мы просто в устье какой-то реки; но никто не знает, почему капитан вздумал бросить здесь якорь. Хотя матросы видели на реке несколько индейских лодок, но никакого европейского поселения не видно нигде поблизости».

Все это было крайне таинственно, но поутру стало понятно. С кормы спустили крошечную шлюпку, которая едва могла вместить восемь человек, и причалили ее к борту брига, затем вывели нас одного за другим и, раздев до штанов, не оставив даже рубашки, приказали нам спуститься в шлюпку. Как только все мы оказались на шлюпке, и тяжестью наших тел шлюпка погрузилась в воду до шкафута, нам подали пару весел, и капитан крикнул сверху:

— Ну, а теперь прощайте, негодные пираты, которых я мог перевешать всех до последнего, — я ведь видел вас, когда вы грабили «Эмизу» под Порто-Рико; но если я передам вас властям в Джемстоуне, то мне придется стоять там два или три месяца, пока будут длиться заседания суда, а я вовсе не намерен задерживаться из-за таких негодяев! Так вот, гребите теперь к берегу и пробивайтесь, как знаете! Отчаливайте сейчас же, не то я всажу вам пулю в лоб!

— Держитесь, ребята! — крикнул я. — Пусть стреляет, если посмеет! Эй, вы, матросы «Транссенданта», беру вас в свидетели его бесчеловечного поступка! Ваш капитан ограбил нас на очень большую сумму, а теперь заставляет плыть на шлюпке, куда глаза глядят, без провианта, без одежды, вынуждая нас пристать к берегу, заселенному дикарями, которые, вероятно, не задумаются лишить нас жизни. Обращаюсь к вам, неужели вы допустите такую жестокость?

Матросы вступили в пререкания со своим капитаном, и, вероятно, последнему пришлось бы уступить, но пока шли переговоры, сынишка капитана, перегнувшись за борт брига, перерезал своим ножом причал, удерживавший нашу шлюпку, и так как прилив был очень силен, то нас подхватило и понесло к берегу прямо в устье реки, вверх по течению.

Мы схватились за весла и пытались было грести к бригу, зная, что матросы были на нашей стороне, но наши усилия были напрасны: прилив был настолько силен, что нас несло со скоростью нескольких миль в час, и через минуту-другую, несмотря на все наши старания, нас отнесло чуть не на четверть мили от брига; кроме того, наша шлюпка была настолько тесна, что мы едва смели пошевельнуться в ней из боязни, чтобы она не перевернулась. Нам не оставалось ничего более, как выйти на берег и посмотреть, как быть дальше. Но затем, немного поразмыслив, я решил, что нам лучше не спешить высаживаться: матросы на бриге говорили, что видели индейцев, а потому я подал совет предоставить шлюпке плыть по течению вверх под напором прилива, а при отливе плыть назад, вниз по течению, держась все время посредине реки до тех пор, пока не стемнеет, а тогда можно будет высадиться и укрыться в лесу. Совет мой был принят, и мы плыли по воле судеб, сидя смирно в своей крошечной шлюпке; но так как на нас не было даже и рубашки, то солнце жгло нас нещадно до самого полудня, а за это время мы успели подняться вверх по реке, по моему расчету, миль на двадцать. Река эта была широка, как морской рукав или пролив; когда начался отлив, мы повернули свою шлюпку, и нас понесло вниз по течению, пока мы не очутились снова вблизи моря.

Тем временем отлив кончился, и нам пришлось взяться за весла. Все время мы высматривали, не видно ли где индейцев, но до сих пор не видали ни одного. Я предложил выйти в устье, так чтобы индейцы, которые, быть может, видели нас, хотя мы не видели их, подумали, что мы подымались вверх по реке только с целью рекогносцировки; мы видели теперь, что бриг, хотя и снялся с якоря и поднял паруса, но по отсутствию ветра принужден был бросить снова якорь всего в четырех милях расстояния от устья реки, и потому индейцы могли предположить, что мы теперь возвращаемся обратно на судно.

Мы продолжали грести и выйдя в море, до тех пор, пока не стемнело совершенно. На расстоянии всего каких-нибудь двух миль от судна мы повернули обратно к берегу и пошли снова вверх по реке, насколько могли выше, прежде чем высадиться на берег. Все это время мы жестоко страдали от жажды и голода, и члены наши онемели от столь долгого пребывания неизменно в одном и том же положении, так как нам нельзя было шевельнуться. Колено мое почти совершенно зажило, и я теперь свободно мог снять бинт, а алмаз, зашитый в ладанку, снова повесил на шею.

Когда вечерний прилив кончился, около полуночи, мы высадились на берег и начали совещаться, держаться ли нам всем вместе или разделиться; решено было разойтись по двое, и я избрал себе в товарищи капитана Шебеки. Первым долгом мы столкнули шлюпку в реку, чтобы ее унесло течением, затем пожав друг другу руки и простившись, быть может, навсегда, разошлись по разным направлениям. Некоторое время мы с капитаном шли лесом молча, пока нас не остановил глубокий и бурный поток с высокими, обрывистыми берегами, через который мы в ночной темноте не знали, как переправиться. Сначала мы пошли вдоль этого потока, рассчитывая найти где-нибудь переправу, и таким образом вдруг снова вышли к реке; тут же в нескольких шагах от нас была и наша шлюпка, которая пристала к берегу неподалеку от того места, откуда мы столкнули ее в воду. Мы попробовали воду в ручье, она оказалась вкусной и холодной, тогда как в реке была горько-соленая от постоянного прилива с моря, чрезвычайно сильного в этой местности. Напившись досыта воды из потока, мы присели на бережку отдохнуть; хотя мы в общей сложности не прошли и полумили, но пробираться сквозь густую лесную чащу было крайне утомительно.

— Боюсь, что эта шлюпка выдаст нас, — сказал я, — не лучше ли нам снова завладеть ею? На двоих она достаточно просторна, и, мне думается, на шлюпке мы можем подвигаться не хуже, если не лучше, чем пешком, лесом, без компаса, не зная, чем руководствоваться.

— Я с вами согласен, — сказал капитан, — но что мы будем делать?

— А вот что; сядем опять в шлюпку, поплывем вниз до самого устья, затем выйдем в море и станем грести вдоль берега; может быть, мы и доберемся до какого-нибудь европейского поселения, если не подохнем с голода раньше!

— Вы правы; это, пожалуй, будет всего лучше! Днем мы будем скрываться и отдыхать, а ночью грести вдоль берега.

Мы спустились к реке, влезли по колена в воду, сели в шлюпку и принялись грести. Теперь, когда нас было только двое, шлюпка шла легко и быстро, и к рассвету мы вышли из устья и подошли к маленькому островку, расположенному вблизи устья. Здесь мы решили пристать и попытаться раздобыть себе пищи, а также укрыться от туземцев в продолжение дня.

Вытянув лодку на берег, мы спрятали ее в кустах, росших на самом краю берега у воды. Прежде всего мы хорошенько осмотрелись, но нигде ничего подозрительного не увидели; тогда отправились на поиски чего-нибудь, чем бы можно было утолить голод. Прежде всего мы нашли дикие сливы, которые с жадностью стали уничтожать; затем, спустившись к берегу в том месте, где он был скалист, набрали ракушек, скорлупу которых разбивали камнями, и угостились ими на славу. Утолив голод, мы растянулись в тени своей шлюпки и крепко заснули. Мы были до того измучены и утомлены, что проспали до самого вечера. Когда мы проснулись, было уже почти темно, и мы решили снова сесть в шлюпку и грести вдоль берега по направлению к северу. Но едва мы стали сталкивать свою шлюпку в воду, как заметили индейскую лодку, вышедшую из устья реки и направлявшуюся к нашему островку. Это остановило нас, и мы решили притаиться в своем прикрытии. Индейцы гребли к тому самому месту острова, где мы находились, и мы думали, что они выследили нас. На самом деле оказалось не так; они пристали к берегу в двадцати саженях от нас и, вытащив свою лодку на берег, направились в глубь острова. Их было четверо, но ничего более различить не представлялось возможности, так как было почти совсем темно. С четверть часа мы оставались неподвижны, затем я предложил сесть в шлюпку и грести к берегу.

— Случалось вам когда-нибудь управляться с их челнами? — спросил меня капитан.

— В Африке мне часто приходилось пользоваться ими, — сказал я.

— Так вот, мне думается, что самое лучшее было бы завладеть их челном; на нем нам легче будет пробираться; ведь наша шлюпка будет постоянно привлекать внимание и выдавать наше присутствие, тогда как этот челн не возбудит никакого подозрения. Кроме того, этот обмен помешает нашим индейцам проследить нас, так как они, вероятно, плохо управляются с веслами.

— Не могу не согласиться с вами, капитан, — заметил я, — но как мы это сделаем?

— А вот так: вы сейчас столкнете в воду нашу шлюпку и идя рядом с нею по берегу доведете ее до того места, где находится их челн, а я тем временем доползу до него и столкну его на воду. Тогда мы не теряя времени станем улепетывать на шлюпке, волоча за собой на буксире челн, а когда пересядем в челн на порядочном расстоянии от острова, то пустим шлюпку на произвол волн; пусть ее несет течением, куда угодно.

Все это мы проделали очень спокойно и не торопясь, Добрались до того места, где лежал на берегу челн индейцев, спустили его на воду, привязали причалом к своей шлюпке и принялись грести, что было сил, уходя от острова.

Не успели мы отойти на сто метров, как метко пущенная стрела просвистела в воздухе над нашими головами. Несомненно, индейцы заметили нас. Еще две-три стрелы были пущены нам в погоню, но мы успели уже настолько отойти от острова, что они уже не долетали до нас. Мы продолжали грести до тех пор, пока не отошли на полмили, и только тогда убрали весла. Звезды горели ярко, и молодой месяц позволял нам достаточно хорошо видеть ближайшие к нам предметы. Гребки индейцев лежали на дне челна; нам из своей шлюпки нечего было взять, кроме причала да двух маленьких весел, которые мы на всякий случай забрали с собой, перебравшись в челн индейцев, после чего пустили свою шлюпку на произвол волн, а сами принялись грести, что было силы.

Оказалось, что капитан куда лучше управлялся с гребком, чем я, а потому и принял на себя роль кормчего.

Море было спокойно, как зеркало, и мы подвигались быстро. В течение всей ночи мы не переставали работать веслами, разве только на несколько минут, чтобы передохнуть. Когда стало светать, мы уже едва могли различить на горизонте тот островок, с которого пустились в путь, и находились на расстоянии приблизительно пяти миль от материка. Теперь мы без помехи могли освидетельствовать содержание нашего челна, и оказалось, могли себя поздравить с этим приобретением. В нем оказались три медвежьи шкуры, несколько фунтов вареного и сырого иньяма, две большие тыквенные фляги питьевой воды, два лука и пучки стрел, три длинных и крепких копья, один топор, три лесы с крючками и несколько маленьких фляжек с черной, красной и белой краской, и, что нам было особенно ценно, ремень и большой ржавый гвоздь и гнилушки, могущие заменить нам трут.

— Нам привалило счастье, — проговорил капитан, — но прежде, чем грести к берегу, нам следует размалеваться наподобие индейцев; вам, во всяком случае, следует придать темный цвет вашей коже: вы ведь без рубашки; я сделаю то же самое, хотя мне это не столь необходимо, я гораздо смуглее вас.

— Хорошо, — согласился я, — но прежде всего давайте поедим и попьем, а затем уже займемся и туалетом.


ГЛАВА XVIII

Мои приключения с индейцами. — То, что случилось с моим товарищем капитаном, португальцем.

Поев сушеного мяса и напившись воды, капитан измазал меня слегка черной краской, затем провел несколько белых и красных линий по лицу и по плечам. Я сделал то же самое с ним самим, после чего мы снова взялись за свои гребки и направились к берегу. Теперь прилив шел против нас, и мы с трудом могли справляться с ним. Находясь в это время как раз против совершенно голого берега, мы решили поискать на нем большой камень, который мог бы нам служить за якорь. Вскоре мы нашли такой и, забрав его с собой, отъехали сажен на двести и, привязав камень к причалу, спустили его в воду и стали на якорь. Когда это было сделано, мы принялись ловить рыбу на кусочки сырого мяса, насаженные вместо приманки на крючки. В этом нам также посчастливилось; в самое короткое время мы выудили несколько крупных рыб, после чего мы перестали делать насадку, но продолжали делать вид, будто удим, до тех пор, пока не прекратился отлив, а затем подняли якорь и снова принялись грести в северном направлении.

На ночь мы пристали к скале у самого берега, предварительно сделав основательную рекогносцировку с целью убедиться, что нигде поблизости нет индейских челноков и самих индейцев на берегу. Так мы прожили пять суток; и это время мы миновали устья двух или трех рек и сделали, вероятно, около 150 миль вдоль берега, следуя его изгибам. Дважды мы принуждены были приставать к берегу, чтобы возобновлять наши запасы пресной воды, и делали это среди белого дня, но приняв предварительно предосторожность — вымазав темной краской не только лицо, плечи и руки, но и ноги, и все тело и сняв даже штаны. Мясо, имевшееся у нас в запасе, было уже все съедено, и мы питались последнее время почти исключительно одной рыбой. Но чтобы варить ее, требовался огонь, и сбор дров являлся для нас весьма рискованным делом, так как нам в таких случаях приходилось приставать не в открытом месте, а где-нибудь поблизости от леса; однако до сих пор все обходилось благополучно. На шестой день мы впервые подверглись опасности: огибая мысок, мы вдруг встретились с другим челноком, где находилось человек шесть или семь индейцев. Когда мы увидели их впервые, они встали в своем челне, посмотрели на нас пристально и, вероятно, убедившись, что мы не их племени, принялись грести прямо на нас. Мы тотчас повернули и стали уходить; оказывается, они удили рыбу, и потому двое из них тянули свои лесы, в то время как остальные гребли. Это несколько задерживало их, но у них было три весла, а у нас только два. Они кричали и налегали на весла изо всех сил, но это мало помогало им; их было всех семеро, пятеро мужчин и две женщины, и челн их был слишком перегружен и сидел глубоко. Они медленно нагоняли нас, несмотря на все наши старания уйти от них. Видя это, капитан сказал мне:

— У них нет оружия, иначе они пустили бы его в дело! Умеете вы стрелять из лука?

— Да, умел когда-то, даже недурно, — сказал я.

— Если так, то я буду продолжать грести, а вы натяните-ка лук да наложите стрелу и на всякий случай хоть припугните их.

Я так и сделал: встал в каноте и прицелился в преследующих нас индейцев, как бы готовясь пустить стрелу. Видя это, они немедленно перестали грести, повернули свой челн и не спеша направились к берегу. Мы же продолжали грести что было силы и через каких-нибудь полчаса уже не могли видеть наших преследователей.

После того мы продолжали свой путь и в течение трех дней не имели никаких приключений. На четвертый же день около полудня небо обложилось тучами, и все кругом стало предвещать дурную погоду. Еще до наступления ночи поднялся сильный ветер, и море стало высоко вздыматься, так что следовать вдоль берега стало невозможно.

Нам не оставалось ничего более, как высадиться на берег и втащить челн, так как нигде не было ни малейшей бухточки, где бы можно было укрыться. Было уже совершенно темно, когда мы провели свой челн между волнами прибоя к берегу и высадились на него, затем мы вытащили свой челн на берег как можно дальше от воды, а сами укрылись за выступом большой скалы. Ветер выл и свирепствовал кругом, к нему присоединился дождь, ливший ручьями. Мы пытались было развести костер и обогреться, но это не удалось, и мы расположились бок о бок на одной медвежьей шкуре, а другою накрылись и стали с нетерпением дожидаться рассвета. Но когда стало рассветать, то погода еще более ухудшилась; мы стали искать лучшего места, где бы нам укрыться, а также укрыть свой челн.

На расстоянии приблизительно пятидесяти ярдов мы нашли узкое ущелье между двумя высокими скалами, род пещеры, достаточно большой, чтобы в ней можно было поместить наш челн и поместиться самим. Мало того, здесь мы имели возможность развести огонь и изжарить на угольях имевшуюся у нас рыбу. В этой пещере или, вернее, расщелине скал мы провели двое суток; погода тем временем постепенно улучшилась, но море еще продолжало волноваться настолько, что мы не могли решиться спустить свой челн на воду. Мы решили провести еще одни сутки в пещере, тем более, что все наши пищевые и питьевые запасы за это время истощились.

Вдруг, к нашему удивлению, мы услышали где-то поблизости выстрел, — несомненно ружейный выстрел. Из этого мы заключили, что, вероятно, недалеко отсюда расположено какое-нибудь английское селение, потому что только индейцы, жившие по соседству с английскими поселенцами, имели возможность добыть огнестрельное оружие. Но был ли то индеец или европеец, выстрел которого донесся до нас, этого мы не знали. Мне вспомнилось, что в последних полученных нами известиях из Джемстоуна нам сообщили о жестокой вражде, возникшей между туземцами-индейцами и английскими поселенцами, плантации которых опустошили индейцы. Но, конечно, это было два года тому назад, а в каком положении были теперь отношения соседей, сказать трудно. Второй выстрел из ружья, раздавшийся еще ближе, заставил меня выползти из пещеры и, укрываясь за скалою, посмотреть, что за человек стреляет; к моему ужасу, я увидел пятерых индейцев, вооруженных ружьями, на расстоянии всего каких-нибудь ста шагов от меня. Я отступил, как я полагал, незамеченный, но зоркий глаз одного молодого индейца все-таки уловил мое движение, и в тот момент, когда я рассказывал португальцу-капитану, что я видел, все скоро накрыли нас. Мы не имели ни времени, ни возможности сопротивляться, даже если бы захотели, а потому остались сидеть неподвижно на своих местах при их появлении. Они подошли совсем близко и смотрели на нас. Мокрая погода и сырость наполовину смыли с нас краски, особенно на плечах и на спине. Один из индейцев дотронулся до моего плеча и сказал:

— Угх! Белый человек, а раскрашен, как краснокожий!

После того они внимательно обследовали наш челн и, переговорив между собой, вероятно о нем, затем надели по кожаной петле каждому из нас на руку и повели за собой; мы послушно последовали за ними.

— Мы сделали все, что могли, — сказал португалец, — и больше нам ничего не остается; я чувствую, что пришел мой конец, и я скоро успокоюсь на лоне Авраама.

Я на это ничего не ответил.

Мы шли лесом, который, казалось, не имел конца края, шли до тех пор, пока не наступила ночь. Тогда индейцы сделали привал, и в то время, как один из них остался стеречь нас, остальные отправились собирать топливо для костра. У них были кое-какие припасы, но нам они не дали из них ничего. Час спустя все они растянулись подле костра, поместив нас двоих как можно ближе к огню и расположившись вокруг нас. Вскоре все они, по-видимому, крепко заснули; тогда я сказал капитану: «Нож у вас при себе?.. Если они будут спать, — продолжал я, — то выждем часок, и тогда перережьте ремень, за который индеец держит вас, потом, выждав удобный момент, бегите, и я сделаю то же самое!»

— Нож у меня при себе, но мой индеец не спит, — отозвался капитан, — надо подождать, когда он заснет.

— Каким знаком дадим мы друг другу знать, что нам удалось освободиться от ременной петли? — спросил я.

— Когда вы перережете ремень, подымите вверх руку, и я буду знать, что вы уже свободны. А когда и я буду свободен, я сделаю то же самое. Ну, а теперь будем молчать и лежать смирно, наш разговор и так уже должен был возбудить их подозрение.

Мы расположились как бы заснуть, и больше часа пролежали, не пошевельнувшись и не проронив ни слова; за это время мы убедились, что наши индейцы заснули. Тогда я достал нож и осторожно перерезал ремень у себя на руке, не разбудив своего индейца, державшего в своей руке другой конец ремня. С четверть часа я пролежал еще неподвижно и вот увидел, что мой португалец поднял кверху руку в знак того, что и он свободен. Я внимательно и чутко прислушался и, удостоверившись, что индейцы спят, тоже поднял руку.

Португалец осторожно поднялся с земли и, бесшумно ступая через тела растянувшихся на земле и крепко спавших индейцев, благополучно миновал их. Я сделал то же самое, при этом указал ему на оставленные индейцами в траве ружья; он взял одно из них, я — другое, и мы отступили под прикрытие стоявших поблизости деревьев.

— Надо нам захватить и остальные ружья, — сказал я, — останьтесь здесь, я попытаюсь.

Осторожно подкравшись к тому месту, где лежали ружья, я захватил остальные три и собирался отступить, унося их с собой, когда один из индейцев повернулся, как бы пробудившись. Тогда я кинулся бежать мимо капитана, сделав ему знак следовать за мной; таким образом оба мы отбежали немного в глубь чащи леса и стали оттуда наблюдать за индейцами, которые не могли нас видеть. Капитан знаком пригласил меня бежать дальше, но я удержал его и был прав: индеец поднялся, сел и осмотрелся кругом. Заметив, что мы бежали, он разбудил остальных. Все они вскочили на ноги и, осмотревшись кругом, увидели, что их ружья исчезли, и стали совещаться. Наконец, они, по-видимому, решили преследовать нас и снова изловить, если возможно, и направились опять к морю.

— Ну, теперь нам следует припрятать три ружья, а по одному оставим себе для самозащиты!

Осмотрев ружья, мы убедились, что все они заряжены, и португалец сказал мне:

— Их пятеро, и если мы повстречаем их, то выстрелим из двух ружей; но если мы убьем двоих, все же их еще останется трое против нас двоих, и мы будем безоружны. Лучше унести с собой все пять ружей; возьмите вы два, а остальные три возьму я.

Думая, что он прав, я согласился, и мы стали пробираться к морю тем же самым путем, каким шли индейцы, преследуя нас. Мы шли быстро, зная, что индейцы бежали бегом.

Пробираться лесом было нелегко, но мы не щадили своих сил и еще до рассвета увидели море сквозь деревья.

Как только мы достигли берега или, вернее, отмели, простиравшейся на 500 ярдов, мы стали вглядываться, не видно ли где индейцев, но их нигде не было видно.

— Давайте обойдем, пока еще не рассвело, кругом и зайдем с той стороны скал! Если они в пещере, то мы накроем их невзначай! — сказал португалец.

Продолжая скрываться под деревьями опушки леса, мы прошли еще около полумили к югу, и затем, едва взошло солнце, мы вышли из леса и направились прямо к скалам. Подойдя к пещере, или ущелью, мы тщательно осмотрели все кругом и, убедившись, что там никого не было, вошли; челнок наш был на месте и совершенно не тронут.

— Их здесь нет и не было, — сказал я, — где же они могут быть?

— Вероятно, где-нибудь недалеко отсюда, — сказал мой товарищ-португалец. — Я полагаю, что они притаились где-нибудь и рассчитывают захватить нас в тот момент, когда мы станем спускать на воду наш челн!

— Кажется, вы правы! Так выждем здесь поблизости, пока совершенно рассветет, тогда мы будем в безопасности от их неожиданного нападения.

Мы так и сделали; и когда солнце взошло, сколько мы ни смотрели во все стороны, наших индейцев нигде не было видно.

Тогда мы решили войти в самое ущелье и готовились уже сложить на землю наше оружие и заняться канотом, когда я вдруг заметил, что сверху сорвался маленький осколок камня. Это сразу возбудило во мне подозрение, и я стал звать капитана, чтобы он вышел из ущелья вместе со мной, что он и поспешил сделать; и тогда я сказал ему, что, вероятно, индейцы взобрались на вершину ущелья и залегли там на скалах, скрытые от наших глаз, и подстерегали нас, готовые ежеминутно наброситься.

— Без сомнения, они там! — заметил капитан, когда я рассказал ему о сорвавшемся сверху осколке камня. — Давайте обойдем кругом ущелья и посмотрим, не увидим ли мы их там на вершине.

Мы так и сделали; но индейцы слишком хорошо укрылись в скалах, так что мы никого не видели.

— Ну, что нам теперь делать? — спросил мой приятель. — Бесполезно взбираться на скалы к ним туда, да еще с ружьями в руках: это совершенно невозможно!

— Конечно, — согласился я, — это невозможно, а если мы станем выводить канот из ущелья, то они воспользуются этим временем и нападут на нас!

— Да, но я думаю, что если мы осторожно проберемся» в ущелье с тем только, чтобы ухватить причал, затем выйдем вновь и станем тащить наш челн за этот причал, тогда они ничего не могут сделать нам, а когда челн выйдет из ущелья, то они будут лишены возможности пошевелиться там наверху, не будучи замечены нами.

— Во всяком случае попытаться надо; вы постойте здесь и покараульте, а я схвачу причал и вынесу конец его сюда.

Индейцы, очевидно, не ожидали подобного маневра с нашей стороны; не выпуская ружей из рук, мы стали тащить челн за причал; с невероятными усилиями нам удалось вытащить его на несколько ярдов из ущелья; и тогда мы с минутку передохнули, чтобы собраться с новыми силами, но все время не сводили глаз с вершины скал. Отдохнув, мы опять принялись тащить за причал и проволокли челн еще по меньшей мере на сто ярдов дальше; теперь только я заметил, что наши луки и стрелы были унесены индейцами.

Я сообщил об этом капитану.

— Значит, нам необходимо еще дальше оттащить челн, чтобы не быть на расстоянии полета стрелы, не то они этим воспользуются; давайте положим наши запасные ружья в челн и будем тащить его как можно скорее!

Мы схватились за причал и протащили свой челн еще ярдов на сто вперед; в этот момент в воздухе просвистела стрела и упала на песок почти у наших ног.

— Тащите скорее! — крикнул португалец. — Видите, мы еще на расстоянии выстрела!

Снова мы понатужились, что есть мочи, и стали тащить изо всех сил; индейцы пустили в нас еще две стрелы, причем одна из них вонзилась в левую руку капитана повыше локтя, но так как она не задела кости, а прошла только сквозь мякотную часть, то это не лишило его возможности владеть рукой. Третья пущенная в нас стрела уже не долетела до нас, и мы теперь знали, что Мы в безопасности от их стрел.

— Отломите пернатую часть стрелы и вытяните ее с другого конца! — сказал мне капитан.

— Не сейчас, — возразил я, — они могут увидеть и подумать, что вы выбыли, так сказать, из строя, и могут напасть на нас, предполагая, что им придется иметь дело со мной одним.

— Ну, да эта стрела мне и не мешает, — надо нам теперь поскорее дотащить челн до берега и спустить на воду, если только они дадут нам это сделать. Мы до сих пор перехитрили их!

Мы повернули челн носом к воде и стали тащить его по песчаной отмели, все время не спуская глаз с индейцев и опасаясь неожиданного нападения. Но они не шевелились. Они, вероятно, поняли, что не могли ничего сделать с нами, у которых было огнестрельное оружие, а совершенно открытая песчаная отмель не позволяла им незаметно подкрасться к нам. Таким образом мы без помехи спустили свой челн на воду и спустя несколько минут, держась на почтительном расстоянии от берега, миновали ущелье и скалы, на которых залегли индейцы, держа путь на север. Когда мы отошли мили на две от этих скал, то увидели, что индейцы спускались с них и затем пошли по направлению к лесу.

— Возблагодарим Господа за столь чудесное спасение! — сказал я.

— Да, возблагодарим Его, в особенности за то, что Он уберег меня от смерти, — отозвался португалец, — но на душе у меня все еще тяжело: я чувствую, что мы избежали одной беды, чтобы попасть в другую, горшую. Я не увижу больше Лиссабона, в этом я уверен!

Я всячески старался успокоить его, но все было напрасно: он уверял, что предчувствие в нем слишком сильно, что никакие аргументы не в силах переубедить его. В самом деле, мне начало казаться, что он в такой мере допустил эту мысль завладеть его душой, что разум его не мог совладеть с ней и как будто несколько помутился. Зная, что индейцы нередко сжигают своих пленников, он стал говорить о мученичестве, о смерти на костре и о радости ангелов на небесах, о блаженном состоянии святых и т. п.

— Что за польза в том, что мы напрягаем силы, работая веслами? — говорил он. — Почему не высадиться теперь же на берег и не принять мученический венец?

Я готов; я жажду своего смертного часа и встречу его с радостью.

На это я стал возражать все, что мог, но все было бесполезно, и сколько я ни говорил, он все-таки постепенно стал приближаться к берегу, своим рулевым веслом направляя челн в эту сторону.

Я вытащил древко стрелы из его руки, и он, по-видимому, не ощущал никакой боли и работал преисправно веслом; я стал было выговаривать ему, зачем он старается держаться так близко к берегу, но он ничего не возражал, а только таинственно улыбался.

Течение нам было противно, и потому мы подвигались очень мало, и я был очень огорчен тем, что мой португалец как бы умышленно говорил очень громко: индейцы, наверное, могли слышать его голос и, как я боялся, следовали за нами вдоль берега. Но заставить его замолчать не было никакой возможности; он принялся перебирать всех святых мучеников, рассказывая мне мученическую смерть каждого из них, кто был распят, кто перепилен пилою надвое, кто защипан до смерти, с кого была с живого содрана кожа, кто сожжен на медленном огне, и все это он повествовал мне в продолжение целого дня.

Я отчасти приписывал его странное состояние болезненному раздражению от боли, причиняемой ему раной, хотя он работал больной рукой с удвоенной силой и вовсе не жаловался на боль.

Когда стемнело, я стал просить его замолчать, но напрасно, и теперь у меня явилась уверенность, что он совершенно лишился рассудка. А он все продолжал говорить громко и возбужденно, как бы в бреду, и мне казалось, что на этот раз судьба наша решена. При том у нас не было ни капли воды, никакого провианта; я предложил лечь в дрейф и наудить рыбы на ужин, причем заметил капитану, что если он будет продолжать говорить, то мы ничего не поймаем, так как он распугивает всю рыбу.

Это заставило его смолкнуть на время; но едва мы только изловили пять-шесть рыбин, как он снова принялся за перечисление славных мученических подвигов различных страстотерпцев. Я просил его помолчать хоть немного, и минут пять это ему удавалось, но затем У него вдруг вырывалось какое-нибудь восклицание, и слова лились вновь неудержимым потоком. Накенец, за неимением воды у него совершенно пересохло в горле, и он уже был не в силах говорить больше. Губы у нас слипались, в груди жгло; тем не менее мы продолжали грести еще в продолжение двух часов, пока я, наконец, не услышал по скрипу под килем, что мы наехали на отмель. Нам нечего было делать, мы высадились и пошли искать питьевую воду, которую нашли в полумили расстояния от того места, где остался наш челн на мели.

Мы напились вволю, наполнили свои тыквенные фляги про запас и пошли обратно к нашему челноку, как вдруг мой португалец опять заговорил громче прежнего. Я зажал ему рот рукой и стал молить его замолчать. Но в этот момент несколько рук схватило нас с разных сторон, и мы увидели себя во власти индейцев. — Я это знал! — воскликнул португалец. — Я это знал! Я готов! А вы разве не готовы, мой добрый друг? — обратился он ко мне.

Я ничего не ответил. Я видел только, что в своем безумии он пожертвовал своею жизнью, а также и моею; но такова была, видно, воля Неба. Индейцы, оставив двоих караулить нас, отправились к челну за ружьями. Вскоре я сообразил, что это были те самые индейцы, от которых мы бежали в прошлую ночь, и тот из них, который знал несколько слов по-английски, теперь снова подошел ко мне со словами;

— Белый человек, выкрашенный, как краснокожий, украл ружья, угх!

Когда остальные трое индейцев вернулись, нас опять потащили за собой наши индейцы, по-прежнему навязав ремни петлей нам на руку. Капитан опять принялся говорить безостановочно, благо индейцы не препятствовали ему, из чего я заключил, что мы теперь находимся на их земле.

После четырехчасовой ходьбы мы остановились; индейцы развели огонь и расположились на отдых; но на этот раз они озаботились отнять у нас ножи и связали нам ноги так туго, что это причиняло нам нестерпимое мучение. Я не протестовал, однако, зная, что это будет бесполезно; но мой товарищ-португалец, по-видимому, был даже доволен, что ремень врезался ему в мясо, и с спокойным, радостным лицом сказал:

— Слава и благодарение Богу, мученичество мое уже началось!

— Увы! — подумал я, но ничего не сказал.

Мы шли в продолжение четырех суток; ежедневно нам давали по горсточке печеного маиса, ровно столько, сколько нужно для поддержания существования. На четвертый день поутру наши индейцы вдруг принялись издавать какой-то странный, резкий звук, который, как оказалось впоследствии, был их военный клич. На эти звуки отвечали издалека точно такими же звуками, и четверть часа спустя мы подошли к их селению, состоящему из порядочного числа хижин, и тотчас же были окружены многочисленной толпой мужчин, женщин и детей.

Нас отвели в большую, просторную хижину, где мы увидели нескольких индейцев весьма внушительного и благообразного вида. Того индейца, что говорил несколько слов по-английски, потребовали сюда как переводчика. Он спросил нас, откуда мы плыли на своем челне. Я отвечал, что мы плыли с юга, что мы потерпели крушение на большом бриге, и что челн этот мы нашли на отмели и воспользовались им. После этого они ни о чем больше не спрашивали и вывели нас из большой хижины, а час спустя говорящий по-английски индеец пришел к нам с двумя другими индейцами и сказал: «Белые люди любят краску. Черная краска очень приятна», и они вымазали нас с ног до головы в черный цвет.

Я не знал тогда, что это означало смертный приговор. С нас сняли штаны, единственное одеяние, какое было на нас, и оставили нас совершенно нагими. Но, к великому моему удивлению, они не сняли с меня алмаз, висевший у меня на шее на ремешке. Оказалось, что все индейцы, будучи чрезвычайно суеверны, сами носят на себе множество различных талисманов и ладанок и потому благоговейно относятся к этого рода вещам и у других, боясь коснуться их, чтобы они не навлекли на них какую-нибудь беду.

Весь этот день мы провели в небольшой, отведенной для нас хижине, под стражей, а на другой день поутру нас вывели на волю, развязали руки и ноги, и мы увидели, что все население этой деревни выстроилось шпалерами в два ряда, и каждый из них был вооружен палицей, прутом или дубиной. Нас подвели к самому концу шпалер; затем сделали какие-то знаки, которых мы не поняли, и в то время как мы стояли в нерешительности, что нам делать, одна безобразная старуха, которая все время делала угрожающие жесты по моему адресу, скаля свой беззубый рот, вдруг ткнула меня соломинкой в глаз, причинив мне этим страшную боль. Это до того взбесило меня, что я не удержался и наградил ее таким здоровым пинком ноги в живот, что она тут же повалилась на землю, охая и катаясь по траве, как раненый зверь. Я думал, что меня тут же прирежут за такой поступок; но не тут-то было; индейцы громко и весело рассмеялись, а женщины поспешили оттащить старуху в сторону.

Тут явился переводчик, и от него мы узнали, что нам предстоит быть прогнанными сквозь строй. Как только мы добежим до большой хижины, где мы были допрошены, то никто уже больше нас не тронет; бежать надо, что есть мочи. Затем португальца, который продолжал безумствовать по-прежнему, толкнули вперед, но он не захотел бежать, а шел медленным, размеренным шагом, молча принимая на себя все сыпавшиеся на него удары. Но при этом он задерживал меня, мешал мне бежать, пока я не изловчился и не обогнал его. Мне порядком-таки досталось, и я был положительно взбешен, когда вдруг заметил, что впереди меня поджидает рослый, тощий индеец с тяжелейшей дубиной. Не думая о последствиях, я промчался мимо него и, выкинув вперед свой кулак, с размаха на ходу нанес ему такой сильный удар под правое ухо, что он без чувств грохнулся на землю и, по-видимому, уже больше не встал, так как я убил его наповал. Минуту спустя я добежал до «залы света», т. е. до большой хижины, а немного спустя прибыл туда же и мой товарищ-португалец, обливавшийся кровью и весь избитый до неузнаваемости.

После этого нас отвели к двум столбам, врытым в землю на расстоянии двадцати ярдов один от другого, и привязали к ним за шею, оставив нас в таком положении на всю ночь.

Португалец провел всю ночь в пении молитв и славословий, я же молился молча, стараясь примириться с Богом и с совестью, насколько это было возможно. Я был уверен, что нам предстоит умереть, и боялся только одного, чтобы они не сожгли меня на костре, так как слышал, что это в обычае у индейцев. Я мысленно прощался с Эми и готовился умереть.

Рано поутру на другой день индейцы стали наносить к нашим столбам дрова и валежник, раскладывая их кольцом вокруг нас на расстоянии приблизительно четырнадцати или пятнадцати ярдов от центра, затем подошли к португальцу, связали руки за спину и заменили веревку, которой он был привязан к столбу другою, более крепкой и надежной, причем одним концом ее привязали руки, а другим шею к столбу. Так как со мной они ничего не делали, то я решил, что бедняга португалец должен пострадать и умереть первый, а я после него. Немного погодя они зажгли огонь вокруг столба, но огонь этот был слишком далек от осужденного, чтобы причинить ему вред, и я никак не мог себе представить, что эти индейцы намеревались сделать, и находился все время в самом мучительном волнении. Я был уверен, что, какова бы ни была участь моего несчастного товарища, моя собственная должна быть таковою же.

Во все время этих возмутительных приготовлений португалец, по-видимому, чувствовал себя прекрасно.

— Теперь вы увидите, дорогой друг мой, — говорил он, — как я могу пострадать за нашу святую веру. Даже еретик, как вы, умилится душой и примет нашу веру, будучи обращен моим примером, и я вознесусь на небо, держа вас в своих объятиях. Ну же, подходите, неверные! Подходите, язычники, посмотрите, как умеет умирать христианин!

Как ни сочувственно относился я к его судьбе, как ни сожалел о своей собственной участи, тем не менее, я был почти рад за португальца, что он лишился рассудка: при таких условиях он, несомненно, должен был меньше страдать, чем я.

Но его слова заглушили резкие, пронзительные крики индейцев, которые, точно лавина нахлынули на него разом со всех сторон.

С минуту или две я ничего не мог разобрать: они облепили его такой густой толпой, что нельзя было видеть, что они делают, но когда они рассыпались в разные стороны, я увидел своего несчастного товарища, обливающегося кровью; его нос и уши были отрезаны, а сквозь обе щеки был продет железный прут. Затем разыгралась сцена, при одном воспоминании о которой У меня и сейчас еще стынет кровь в жилах. Некоторые из толпы хватали горящие головни и прижигали ими изуродованные места, так что мясо шипело от прикосновения огня; другие втыкали в его тело щепки и сучья и зажигали их. Индейцы-воины стреляли в него из ружей, заряженных одним порохом, причиняя повсюду страшные ожоги. Женщины брали пригоршни горячих углей и осыпали ими несчастного так, что вскоре вся земля вокруг столба, вокруг которого его все время гоняли палачи, обратилась в сплошную массу угольев, по которым он все время ступал.

Затем принесли раскаленное докрасна железо и стали прикладывать его ко всем частям его тела, причем мучители старались выискать наиболее чувствительные, наиболее болезненные места. Наконец, один из них догадался поднести свое орудия пытки к его глазам и выжег ему оба глаза. Представьте себе, что испытывал я в эти ужасные минуты, все время сознавая, что такая же участь ждет и меня, но, что было всего удивительнее, мой товарищ не только не уклонялся от всех этих пыток, не только не роптал и не жаловался, а наоборот, прославлял Бога и благодарил Его за Его неизреченную к нему милость, что он позволил ему так пострадать за святую веру; он сам весело подбодрял своих мучителей, и те, видя его поведение, оставались им, как видно, очень довольны.

Чуть не два часа продолжалась эта страшная забава над моим безумным товарищем; все его тело, обуглившееся, с запекшеюся повсюду кровью, было положительно одной сплошной раной, и отвратительный запах паленого мяса душил меня, отравляя кругом воздух. К этому времени он, однако, до того обессилел, что стал почти совершенно нечувствителен к пыткам. Он продолжал ходить вокруг столба, как бы по инерции, ступая все время по раскаленным угольям, но как будто не сознавая, подвергают ли его еще новым пыткам или нет. Он чуть слышно пел молитвы и славословия, но голос его чрезвычайно ослаб и часто совсем обрывался. Вскоре он зашатался и упал лицом вперед, прямо на горячие уголья; но даже и пекшееся на угольях лицо его было не чувствительно к боли. Тогда один из индейцев подошел и ловким движением снял с него скальп, обнажив окровавленный череп; и когда он это сделал, та самая старуха, которую я наградил таким здоровым пинком несколько часов тому назад, забрала в свои руки большую пригоршню горячих углей и наложила их на обнаженный кровавый череп несчастного.

Это как будто привело его в чувство. Он сперва поднял голову, но лица его нельзя уже было различить; оно все обуглилось и превратилось в одну страшную язву. «Святые Угодники, примите меня!» — произнес он и, к великому моему удивлению, поднялся на ноги и стал опять обходить вокруг столба, спотыкаясь, но не останавливаясьв продолжение нескольких минут, все ускоряя шаг, словно его толкала какая-то невидимая сила; наконец он покачнулся и упал спиной к столбу. Тогда один из индейцев подскочил и с размаха раскроил ему череп своим топором.

Так окончил свою жизнь несчастный капитан шебеки и мой товарищ по несчастью; а теперь была очередь за мной.

— Ну, что ж, — подумал я, — ведь это, в сущности, всего только два часа страданий, а там я уже буду вне их власти. Боже, милостив буди мне грешному!

Теперь приступили к тем же приготовлениям и для меня. Меня тоже привязали крепкой веревкой к столбу и связали руки за спиной; дрова, разложенные кольцом вокруг меня, подожгли, и один из вождей, по-видимому, стал говорить.

Когда он кончил, раздался тихий, но пронзительный крик. Тут вдруг та самая старуха, которая получила от меня такой здоровый пинок в живот, подбежала ко мне и, крикнув что-то, чего я не мог понять, положила на меня свою костлявую руку.

При этом все индейцы, готовившиеся устремиться на меня лавиной, вдруг отступили назад с выражением явного разочарования и смущения на темных, свирепых лицах. Затем я видел, что вожди удалились в «хижину совета», оставив меня привязанным у столба, между тем как огонь кругом меня разгорался, а вся густая толпа воинов-индейцев и все остальное население деревни оставались неподвижно на своих местах, в ожидании решения вождей. Спустя несколько времени трое индейцев, из коих один был как раз переводчик, подошли ко мне и, раскидав в стороны горящие головни кольцеобразного костра, перерезали веревки, которыми я был привязан к столбу.

Тогда я спросил переводчика, что они будут делать со мной; мне ответили:

— Ты убил нашего брата вот так, — и мне показали на то место, в которое я ударил индейца, — ты убил его до смерти, теперь у женщины нет супруга; ей нужен другой супруг; она берет тебя вместо него!

Меня взяли, повели в «хижину совета» и поставили перед лицом вождей. Старуха тоже была там. Согласно местному обычаю, она имела право потребовать меня, убийцу ее супруга, в супруги себе; вожди удовлетворили ее требование и теперь передавали меня ей, а она принимала меня из их рук, причисляя таким образом меня к своему племени.

Странный это обычай, чтобы вдова убитого брала себе в мужья убийцу ее мужа, но благодаря ему я избавился от пыток и мученической смерти, которых ждал для себя.

Старейший из вождей обратился ко мне с речью, которую переводчик перевел для меня на английский язык, и в которой благообразный старец объявил, что я теперь супруг Монуу и один из них, один из сынов их племени, что я должен быть силен и смел на войне и ловок на охоте, должен добывать и доставлять мясо своей семье.

После того с меня смыли черную краску и после новых речей и новых обрядов я был предоставлен старой карге, у которой все еще болтались на шее в виде украшения отрезанные уши моего несчастного товарища.

Сказать, что я предпочел бы этой супруге пытку, было бы, пожалуй, неправдой, но что эта тварь мне была омерзительна, это было, несомненно, верно. Тем не менее я без возражений позволил ей взять меня за руку и отвести меня в ее хижину.


ГЛАВА XIX

Среди массовемиков.Неожиданная встреча.Заимка.Госпожа. — В кандалах.В осаде.Спасен. — Бегство.

Едва мы вошли в хижину, как она тотчас же принесла мне мяса, маису и питья, словом, принялась ублажать меня. Я ел жадно, так как в течение 36 часов не имел ни маковой росинки во рту. Когда я перестал есть, моя новая супруга принесла мне подобие кожаных башмаков, какие носят здесь туземцы, и еще другие принадлежности туалета, вероятно, принадлежавшие ее покойному супругу. Все это я надел на себя и был рад прикрыть хоть чем-нибудь свою наготу. Измученный и истощенный, я прежде всего возблагодарил Бога за свое чудесное спасение, затем растянулся на звериных шкурах, лежавших в углу, и крепко заснул.

Проснулся я лишь на другой день и увидел, что старая карга втирала масло в глубокие раны, образовавшиеся у меня на руке и плече от ремней, которыми я был привязан. Увидав, что я проснулся, она опять принесла мне мяса, и я поел с удовольствием, но ее, мою супругу, не мог видеть без отвращения, и когда она вздумала приласкать меня, отвернулся от нее и с чувством гадливости плюнул, после чего она отошла от меня, сердито ворча себе под нос. Теперь я имел время обдумать свое положение: мне снова припомнилась ужасная сцена, которой я был свидетелем, и я снова возблагодарил Бога за Его великую милость ко мне.

Однако я все-таки оказался теперь мужем отвратительной старухи и обречен на жизнь среди дикарей. Но я утешал себя тем, что милосердное Небо, столь часто уже избавлявшее меня от всяких бед, и на этот раз не оставит меня. Между тем моя супруга, подойдя ко мне, предложила раскрасить меня на манер воинов ее племени, и я принял ее предложение, мысленно говоря себе: «Чем скорее я приобщусь ко всем их обычаям и усвою себе все их привычки, тем скорее мне представится случай и возможность бежать от них».

Когда она окончила мой туалет, я вышел из хижины, чтобы осмотреться кругом и показаться моим новым соплеменникам. Индейцы, бродившие по деревне, встречали меня дружелюбным «угх»!, очевидно, их излюбленным и общеупотребительным словечком; встретив переводчика, я тотчас же вступил с ним в разговор. Прежде всего я полюбопытствовал узнать, к какому племени принадлежу, и он сказал мне, что это племя массовомиков; на мой же вопрос, велико ли протяжение их земель, он мне наговорил очень много совершенно непонятных Для меня слов, из которых я сообразил только, что, вероятно, это очень многочисленное и могущественное племя.

Я, конечно, остерегся обмолвиться хотя бы одним словом об англичанах или иных европейских поселениях, несмотря на то, что очень желал знать, где эти поселения и далеко ли отсюда. Чтобы выведать от него хоть что-нибудь я спросил его, ведут ли они сейчас войну с кем-нибудь из соседей, на что получил отрицательный ответ: «Раньше мы воевали с соседними племенами, — говорил мне мой собеседник; — но теперь все они примирились между собой, чтобы общими силами вести войну против белых людей, которые захватили их землю».

— Я теперь краснокожий, — сказал я, чтобы задобрить своего собеседника.

— Да, и ты должен забыть белых людей! Теперь у тебя красная кровь в жилах; ты взял себе в жены нашу сестру и стал таким же, как и мы все!

Тогда я обратился к нему с таким вопросом:

— А у вас воины бьют своих жен, когда они говорят слишком много?

— Да, — сказал он, — если она много говорит, ее много бьют!

— Ну, а если моя жена будет говорит слишком много, и я побью ее, что на это скажут другие?

— Скажут: «Хорошо! Так и надо!». А если жена стара, ты можешь взять себе две, одну помоложе!

Я остался чрезвычайно доволен этим разговором; не то чтобы я желал взять себе вторую жену, помоложе, но к этой своей жене я питал такое непреодолимое отвращение, что решил в случае надобности доказать, что я ее господин, так как был уверен, что в противном случае она стала бы помыкать мной. Так оно и оказалось.

На третий день нашего супружества старуха взяла лук и стрелы, подала их мне и знаком пригласила меня выйти из хижины и постараться принести из леса дичины. Так как я знал, что в доме не было больше мяса, то нашел ее требование резонным и без возражений вышел на деревенскую площадь, где увидел нескольких молодых индейцев, отправлявшихся на охоту. Я присоединился к ним, и мы шли в продолжение шести часов, прежде чем пришли на их охотничьи участки. Когда лань промчалась мимо меня, я вспомнил мою прекрасную госпожу Уину и наши охоты с ней в африканских лесах. Мне посчастливилось, и я убил двух ланей, к великому удивлению и радости моих товарищей-индейцев, которые были уверены, что белый человек не умеет владеть луком и стрелами; это очень возвысило меня в их мнении и приобрело мне их расположение. Дичину вечером освежевали, разбили на куски и то, что мы не могли унести с собой, развесили по деревьям.

Впрочем, мы в этот вечер еще не вернулись домой, а расположились у большого костра и ужинали на славу. На другое утро мы понесли домой свою добычу, причем моя доля была не меньше, если не больше, чем добыча моих товарищей. В пути я тоже не отставал от них, так как издавна был привычен к ходьбе да от природы был здоров и силен, а за последнее время, работая на россыпях, притерпелся к усталости.

Когда мы пришли в деревню, жены и мужчины, остававшиеся дома, вышли нам навстречу, и мы отправили их за остальной, оставленной нами добычей, которую не могли унести. С этого дня я ежедневно уходил в лес и практиковался в стрельбе из лука. Ружья у меня не было, но зато был большой охотничий нож и топор. Мало-помалу я стал усваивать себе отдельные слова и с помощью переводчика вскоре научился изъясняться на наречии этого племени. Не прошло и трех месяцев со времени моего вступления в ряды сыновей племени массовомиков, как я уже научился свободно владеть языком и приобрел их полное доверие и уважение. Они признали меня ловким и способным снискивать пропитание себе и своей семье и умеющим покорить своей воле жену, что они также весьма оценили. Когда моя старуха увидела, что я не желаю покоряться ее ласкам, то разгневалась и разбушевалась, но я повалил ее на землю и беспощадно отколотил. Это заставило ее опомниться; после того я относился к ней, как к рабыне, с большой строгостью, и так как она была известна всему племени, как злая и сварливая женщина, то индейцы за это более уважали меня.

Мало-помалу я вполне свыкся с жизнью индейцев. Тем не менее меня не покидала надежда снова увидеть мою дорогую Эми.

И Небо еще раз смиловалось надо мной.

Однажды я шел по следу оленя, который завел меня далеко в сторону от моих товарищей-индейцев, охотившихся вместе со мной. Животное было ранено мной, но уходило от меня с такой быстротой, что я едва успевал идти по его следу, временами нагоняя его, временами теряя совершенно из вида. Индейцы видели, как я гнался за оленем, и подбодряли меня загнать его в конец.

Я гнался за ним в продолжение нескольких часов и вдруг услышал оружейный выстрел, как раз в том месте, где я только что видел своего оленя.

В первую минуту я подумал, что кто-нибудь из индейцев пристрелил моего оленя, и на всякий случай стал осторожно подвигаться вперед, скрываясь за деревьями, как вдруг увидел белого человека, стоявшего над убитым животным. Я приостановился на минуту, не зная, кого вижу перед собой, друга или врага. Но я знал, что он еще не успел перезарядить своего ружья, поспешил окликнуть его, прячась в то же время за дерево.

— Это вы, Эвенс? — отозвался европеец.

— Нет, — отвечал я, — но я тоже англичанин!

— Ну, так покажитесь сюда!

— Я в наряде индейца, потому что жил до сих пор среди них, после того как они захватили меня и отвели к себе!

— Прекрасно, подойдите поближе! — сказал человек в костюме моряка.

Я выступил из-за дерева, и когда он увидел меня, то быстро взвел курок своего ружья.

— Не бойтесь! — сказал я.

— Не бояться? — засмеялся он. — Хотел бы я знать, чего бы мог бояться; я только хочу, на всякий случай, быть настороже.

— Ладно! — отозвался я и, подойдя ближе, рассказал, как я попал к индейцам, и что теперь я бежал от них и хотел бы более не возвращаться,

— Ну, что же! Я здесь на небольшом шунере, что стоит на якоре, там, в низовьях этой речонки. Несколько человек из наших высадились здесь на берег, чтобы добыть свежего мяса; я отбился от товарищей… Я никак не думал, что индейцы здесь так близко от английских поселков и заимок.

— А разве эти поселки и заимки близко отсюда? — спросил я. — Я совершенно не знаю, где нахожусь; впрочем, эти места вовсе не наши обычные охотничьи участки; меня завел сюда вот этот самый олень, которого вы убили. Мы теперь очень далеко от нашей индейской деревни.

— Я так и думал; я уже не раз бывал здесь на берегу и никогда не встречал ни одного индейца. Но вы спрашиваете, далеко ли мы от английских поселений;

я не могу сказать вам этого в точности; ведь поселки или, вернее, заимки рассыпаны на громадном протяжении, но вы здесь приблизительно в 50-ти или 60-ти милях от Джемстоуна.

— А в какой реке стоит на якоре ваш шунер?

— Я не знаю названия этой реки, да, всего вероятнее, она и не имеет никакого названия. Мы заходим сюда за топливом и водой: здесь нет населения, а потому нечего опасаться любопытных расспросов.

— Кто же вы такие, что избегаете расспросов?

— Как бы вам сказать? Говоря по правде, мы то, что называется «веселые бродяги», и если вам придет охота присоединиться к нам, то у нас на судне найдется для вас койка.

— Очень вам благодарен, — сказал я, — но я не достаточно люблю море и был бы совершенно непригоден для вас. (Я понял, что «веселые бродяги» означало не что иное, как «пираты»).

— Это как вам будет угодно, — сказал он, — я не хотел вас обидеть!

— Нет, нет… — поспешил я его успокоить. — Я весьма благодарен вам за ваше любезное предложение, но дело в том, что я не могу долго оставаться на судне. А вот если бы вы указали мне дорогу к ближайшей английской плантации, я был бы вам глубоко признателен.

— Да вот, прямо в этом направлении их несколько; если вы пройдете каких-нибудь пять или шесть миль, то непременно набредете на одну из них. Идите в этом направлении, держа нос по ветру!

— Большое вам спасибо, — сказал я, — но, быть может, я повстречаюсь с вашими товарищами, они примут меня за индейца…

— Нет, в этом направлении вы их не встретите, — возразил моряк, — они остались далеко позади меня.

— В таком случае, прощайте! И еще раз благодарю вас.

— Прощайте, приятель, и чем скорее вы смоете с себя эту мазню, тем скорее станете похожи на англичанина! Добрый путь!

«А ведь совет отделаться поскорее от краски, пожалуй, недурен, подумал я, решив теперь во что бы то ни стало не возвращаться к индейцам, а добраться до ближайшей английской заимки. Но я смою с себя краску не раньше, чем увижу перед собой строения английских поселенцев, так как до тех пор я еще могу повстречаться с индейцами».

И я зашагал как можно скорее в указанном направлении; в несколько минут я оставил своего «веселого бродягу» так далеко позади себя, что совершенно потерял его из вида. Я продолжал шагать до тех пор, пока совершенно стемнело, после чего стал подвигаться осторожно вперед и вдруг услышал вдали лай собаки; я знал, что это английская собака, так как индейские собаки не лают, и пошел на этот лай.

Через четверть часа я пришел к расчищенному участку, обнесенному изгородью.

— Благодарение Богу! — воскликнул я. — Наконец-то, я среди своих соотечественников!

Но тем не менее я считал неосторожным показаться, особенно в моем индейском наряде и краске, в такое позднее время и потому решил расположиться за стволом дерева и дождаться рассвета. Затем я стал осматриваться и искать воду; поблизости я увидел быстрый ручеек и направился к нему, чтобы смыть с себя краску. Смыв ее, я стал тем, чем был на самом деле, т. е. белым человеком в одеянии краснокожего. Тогда я стал высматривать жилье, которое вскоре увидел на небольшом холме, приблизительно шагах в четырехстах от того места, где я стоял. Кругом, шагов на триста, все деревья были вырублены; самое строение, построенное из толстых бревен, врубленных одно в другое, имело всего только одно окно, и то очень небольшое. Дверь, тяжелая, дубовая с железными скрепами и петлями, была еще затворена, когда я приблизился к дому и постучался в запертую дверь.

— Кто там? — спросил грубый голос.

— Англичанин, никому здесь незнакомый, — ответил я, — я только что бежал от индейцев, захвативших меня!

— Хорошо, мы сейчас увидим, что вы за птица! — отозвался изнутри тот же голос. — Джемс, дай мне сюда мое ружье!

Минуту спустя дверь раскрылась, и я увидел перед собой женщину, свыше шести футов ростом, сухощавую, мускулистую, необычайно крупную по своим размерам. Никогда еще во всей своей жизни я не видал такой мужественной особы, не слыхал у женщины такого низкого, грубого голоса, такого, можно сказать, свирепого, строгого взгляда. Двое мужчин сидели у очага и с любопытством смотрели на меня.

— Кто вы такой? — спросила она, держа ружье наготове.

Я сказал ей все в нескольких словах.

— Покажите мне вашу ладонь. Ну, живо! Оберните ее ко мне!

Я сделал, как она говорила, хотя не понимал ее требования. Но впоследствии я узнал, что она хотела удостовериться, не принадлежал ли я к числу тех ссыльных, которых правительство переселяет сюда для казенных тяжелых работ в фортах и колониях; таких ссыльных клеймят буквою R на ладони.

— А, так вы не висельник, не каторжный! Можете войти, но этот лук и стрелы вы должны отдать мне!

— Сделайте одолжение, возьмите, если желаете.

— Хм, знаете ли, береженого Бог бережет! Нужно всегда быть настороже здесь, в этих лесах; хотя вы смотрите весьма мирным и добрым человеком, несмотря на ваш индейский наряд, тем не менее я знавала столь же приятных и приличных на вид людей, которые на деле оказывались весьма опасными субъектами. Ну, входите и рассказывайте нам о себе. Жейкелль, поди притащи еще дров!

Один из мужчин встал и отправился исполнять приказание великанши, другой остался сидеть у очага, держа между коленами ружье. По приглашению хозяйки, я тоже сел у очага, а она поместилась рядом с мужчиной и вторично просила меня рассказать мою историю; я рассказал ей вкратце все свои приключения с того момента, как покинул Рио.

— Что и говорить, — заметила женщина, когда я кончил, — нам не часто приходится слышать такие истории, как ваша! Это словно из книги вычитано. А скажите, пожалуйста, что это у вас тут на шее висит? — и она указала на мой алмаз в его затейливой оболочке. — Об этом вы ничего не упомянули в вашем рассказе!

— Это просто талисман, ладанка с приворотным корешком, — сказал я, — его мне дала одна индейская женщина, как средство против всякого дикого зверя: ни пантера, ни волк, ни медведь никогда не тронут меня, пока я буду носить на шее этот талисман.

— Что ж! — засмеялась женщина. — Если он, действительно, обладает силой отгонять от вас всякого зверя, то я могу сказать, что это неплохо в наших местах: зверей здесь, в лесах, много, а зимой они по целым ночам вокруг дома бродят, но я не верю никаким талисманам, никакому колдовству. Во всяком случае, если от этого нет пользы, то нет и вреда! Носите его с Богом!..

— А не можете ли вы мне сказать, далеко ли отсюда до Джемстоуна?

— Что? Уж вы собрались в Джемстоун? Вы, как видно, думаете поспеть туда сегодня к вечеру?

— Не совсем так, добрая женщина, — сказал я, — я должен злоупотребить немного вашей добротой и попросить вас дать мне поесть чего-нибудь, я очень отощал.

— Добрая женщина! — воскликнула негодующим тоном моя собеседница. — Баа! Да как вы смеете называть меня «добрая женщина»! Вы должны называть меня не иначе, как «госпожа»! Слышите?!

— Прошу извинить меня, госпожа, если вы непременно того хотите; так могу я надеяться, что вы дадите мне поесть?

— Да, поесть я дам! Джемс, поди, принеси хлеба и соленой свинины и накорми его, пока я пригоню коров из леса.

После этого госпожа, как я впредь буду называть ее, поставила в угол свое ружье и вышла за дверь. В ее отсутствие я вступил в разговор с человеком, которого она называла Джемсом, так как другой его товарищ как ушел, так и не возвращался. На мой вопрос, далеко ли отсюда до Джемстоуна, он сказал, что, право, не может мне этого сказать, что его сюда выслали как арестанта и продали в неволю на десять лет покойному мужу госпожи.

Муж ее умер два года тому назад; он имел небольшое судно, на котором он отправлялся в Джемстоун морем, и на этом самом судне, он, т. е. Джемс, был привезен сюда покойным господином. По его расчетам, расстояние морем до Джемстоуна было около полутораста миль, сухим же путем — вдвое ближе; но дороги он туда не знает, да и вообще настоящей дороги туда, насколько ему известно, отсюда вовсе нет: эта плантация лежит совсем особняком, в стороне от всех остальных плантаций, в лесной глуши. До ближайшей плантации никак не меньше двадцати миль, и дороги туда отсюда тоже нет; здесь никто не ходит и не ездит иначе, как только водой.

— Но скажите, разве поселенцы не находятся теперь в войне с соседними индейцами?

— Да, и уже года три или четыре; индейцы причинили очень много вреда плантациям и перебили очень много народа, но и поселенцы жестоко отомстили им!

— Каким же образом могло случиться, что эта плантация, расположенная так далеко от других, так одиноко лежащая среди леса, не подвергалась разгрому?

— Это случилось потому, что муж госпожи был другом местным индейцам; как говорят, он привозил им целые грузы оружия, снарядов и пороху из Джемстоуна на своем судне, несмотря на строжайший запрет со стороны правительства. Но если он водил с индейцами дружбу, то госпожа этим не может похвастать. Она поссорилась с их главнейшим вождем, и я не буду удивлен, если не сегодня-завтра на нас нападут индейцы и всех нас лишат наших скальпов.

— Ну, а что говорит на это госпожа?

— О, ей решительно все равно, она и ухом не ведет; она одна выйдет хоть против сотни индейцев или белых. Я никогда еще не видывал такого человека; она ни Бога, ни черта не боится!

— А кто тот, другой мужчина, что раньше был здесь?

— О, он то же, что и я! Нас раньше было трое, но один потонул, упав за борт шлюпа!

— Да, да, но какими судьбами я теперь доберусь до Джемстоуна?

— Этого я вам никак сказать не могу; но думается, что вы никогда туда не доберетесь, если только госпожа того не пожелает!

— Не будет же она меня удерживать силой!

— Вы думаете, не будет? Вы ее не знаете… Да она целую армию остановит! — сказал мой собеседник. — Я не думаю, что она вас отпустит; я знаю, ей нужен еще работник!

— Что? Вы думаете, что она заставит меня работать на себя?

— Видите ли, согласно законам на поселениях, она имеет право задержать вас. Каждого человека, которого застанут бродящим около поселений, и который не сумеет дать удовлетворительных объяснений относительно своей личности и общественного положения, можно задержать на плантации до тех пор, пока не получатся о нем требуемые сведения; возможно, что он беглый каторжник или беглый работник, что здесь почти одно и то же. А она всегда может сказать, что ваши объяснения кажутся ей неудовлетворительными. А если вы не станете работать, то она не станет вас кормить; так поневоле придется вам покориться, как видите.

— Хорошо, мы еще посмотрим, способна ли она на это.

— Способна ли она, т. е. хватит ли у нее силы вас заставить что-нибудь сделать? Да она вас одной рукой, как котенка, за шиворот подымет. Решимости и строгости у нее не меньше, чем силы. Я предпочел бы иметь дело с тремя мужчинами, чем с одной этой бабой, вот что! И это правда!

— Что такое правда, Джемс? — крикнула госпожа, входя в двор. — Ну-ка, послушаем твою правду; это будет нечто новенькое, правда из твоих уст.

— Я говорил, что был сослан сюда за то, что нашел бумажник, вот и все!

— Да, ты только не сказал, где его нашел, этот бумажник! На дне кармана одного джентльмена, если вам угодно знать, вот где! Как видишь, ты можешь говорить всего только одну половину твоей правды! — злобно добавила она.

Желая убедиться, насколько правильны предположения Джемса, я обратился к ней со словами:

— У меня в Джемстоуне есть добрые друзья; и если я буду там, то буду иметь и денег, и всего, что мне понадобится, сколько угодно.

— Превосходно, — отозвалась она, — весьма возможно, что это так. Но я боюсь, что почта туда сегодня не идет. Мне кажется, что после всех ваших скитаний и мытарств вы должны быть рады-радешеньки отдохнуть немного и посидеть спокойно здесь, а потому мы с вами поговорим о Джемстоуне как-нибудь будущей весной.

— Право, госпожа, я надеюсь, вы не станете удерживать меня здесь. Я могу щедро уплатить вам за все, за все причиненные вам хлопоты и беспокойства тотчас по прибытии моем в Джемстоун, могу вас в том уверить.

— Уплатить мне! Да разве мне нужны ваши деньги? Здесь нет лавок с ситцами и лентами, коленкором и кисеей, а если бы и были, так я не франтиха какая-нибудь! На что мне деньги? У меня нет детей, кому оставлять, нет мужа, который бы мог тратить их на меня. У меня целые мешки долларов, молодой человек, целые мешки, знайте это; мой супруг накопил их, а они мне так же нужны, как и ему теперь!

— Я весьма рад, госпожа, что вы так богаты, и вам не нужны ваши деньги; но если вы не хотите денег, то я-то очень хочу вернуться к моим друзьям, которые считают меня умершим и оплакивают меня!

— Превосходно, если они оплакивали вас, то значит, теперь их горе утихло, а потому ваше дальнейшее отсутствие не может огорчить их. Во всяком случае, я могу прямо вам сказать, что вы никуда отсюда не уйдете, так уж лучше примиритесь сразу с этой мыслью, и вам от этого будет нисколько не хуже!

Все это было сказано таким решительным, не допускающим возражений тоном, что я счел за лучшее не распространяться более на эту тему, мысленно решив сбежать отсюда при первой возможности, как сбежал от индейцев, если она будет продолжать удерживать меня силой. Однако я понимал, что бежать, не имея при себе огнестрельного оружия и достаточного количества патронов, безумие, а добыть все это я не мог, пока не приобрету полного ее доверия, а потому я счел нужным ответить ей так:

— Ну, раз вы решили не отпускать меня до будущей весны, то мне остается только покориться и ждать вашего доброго желания доставить мне возможность добраться до Джемстоуна, а пока позвольте мне быть вам полезным, чем могу: я не хочу даром есть хлеб.

— Вы, как вижу, очень разумный и рассудительный молодой человек, — сказала она, — и теперь я вам дам рубашку, которую вы можете надеть!

С этими словами, она прошла в заднюю комнату, которая была ее спальней; весь дом состоял из двух комнат и просторных пристроек и навесов. Когда она выходила, я не мог не удивиться этой женщине, столь непохожей на всех других женщин. Приглядевшись поближе, я убедился, что она ростом выше шести футов; в плечах она была очень широка, а мощная, широкая грудь ее была почти совершенно лишена грудей; сильные мускулистые руки ее походили на руки мужчины, здорового работника или гребца; словом, это был крупный, здоровый мужчина в женском платье, — и я невольно усомнился в ее поле. Черты ее лица не были безобразны, а даже довольно правильны, но они были слишком крупны даже для ее роста; нос был слишком велик; глаза, темные и большие, были скрыты под чересчур густыми, широкими бровями; рот довольно красивой формы, с двойным рядом ровных белых зубов был бы красив, но это был рот людоеда, а не женщины. Походка у нее была твердая, решительная и властная; каждое движение дышало энергией и смелостью и проявляло большую, мускульную силу, а из разговора, приведенного мной, было несомненно ясно, что и склад ума ее был совершенно мужской. Это, в сущности, было красивое чудовище.

Через минуту она вернулась и подала мне хорошую клетчатую рубашку и пару парусиновых панталон.

— У меня этого добра еще много для тех, кто мне нравится, — проговорила небрежно великанша. — Когда вы все это оденете, выходите ко мне на крыльцо; я покажу вам плантацию!

Минуты через две я присоединился к ней, и она повела меня кругом по табачным полям, затем по полям маиса, указывая на все особенности, объясняя и рассказывая все, относящееся к ее хозяйству. Она показала мне также своих коров, свиней и свою домашнюю птицу, а я, желая понравиться, о всем расспрашивал ее, делая вид, что всем интересуюсь. Это, по-видимому, было ей весьма приятно, и раз или два она улыбнулась. Но что это была за улыбка!.. Пробродив часа полтора, мы вернулись в дом и застали обоих работников за делом: один из них шелушил кукурузу на кухне, другой развешивал для сушки табак под табачным навесом. Я стал расспрашивать ее о табаке: сколько тюков или папуш она собирает ежегодно, куда сбывает и т. п.

— Вероятно, доставка отсюда в Джемстоун чрезвычайно затруднительна? — заметил я.

— Да, действительно, если бы я вздумала отправлять свой табак сухим путем, то, вероятно, он никогда не дошел бы до Джемстоуна. Но у меня там на реке есть небольшой шлюп, на котором товар доставляется к месту.

— А в какое время вы производите сбор табака и затем отправляете его для продажи? — спросил я.

— О, теперь уже это время близко: ведь все, что вы видите здесь под сушильными навесами, сбор нынешнего года; недельки через три-четыре все будет убрано, и тогда мы приступаем к упаковке. А месяца через два шлюп увезет весь наш табак в Джемстоун!

— Но разве не дорого содержать шлюп специально для этой цели и людей, которые бы содержали его в порядке и управляли им? — спросил я, желая услышать ее ответ.

— Мой шлюп стоит на якоре, и на нем нет ни души, — сказала она, — это совершенно лишнее, так как никто никогда не заходит в эту реку. Я думаю, один только капитан Смит, который создал эту заимку, однажды случайно зашел в нее. Милях в двадцати отсюда есть другая такая же речонка, куда по временам заглядывают буканьеры, т. е. пираты, как мне говорили, да я и сама это знаю; мой покойный супруг имел с ними дела, что едва ли пошло на пользу его душе; в нашу же речонку никто никогда не заглядывает!

— Так, значит, ваши слуги отводят шлюп в Джемстоун и приводят его обратно сюда?

— Да, я обыкновенно одного оставляю здесь, а двоих беру с собой!

— Но, ведь, у вас их всего двое!

— Нет, перед тем, как вы сюда пришли, умер один, но теперь у меня опять трое! — и она улыбнулась, взглянув на меня.

Я не стал более говорить с ней об этом, и она позвала Жейкелля, который был занят развешиванием табака, и приказала ему зарезать двух цыплят и принести их на кухню. Затем мы с ней прошли в дом. Хозяйка сказала мне:

— Без сомнения, вы устали от всех ваших странствований по лесу; вы выглядите утомленным, пойдите и засните на одной из их кроватей; а к ночи вам будет своя кровать!

Я поблагодарил ее и действительно был очень рад прилечь, так как чувствовал себя совершенно разбитым после бессонной ночи и громадного перехода, совершенного мной накануне. Я лег и сразу заснул, как убитый, и не просыпался до тех пор, пока она не позвала меня обедать. Я тотчас же вскочил и пошел к столу; обедали мы за столом только двое, она да я, а оба работника ели где-то особо. Ела она сообразно своим размерам, т. е. иначе говоря, весьма жадно и весьма много. После обеда она оставила меня одного и отправилась по своим хозяйственным делам вместе с обоими работниками, я же, оставшись один, долгое время обдумывал все, что со мной случилось. Я понял, что нахожусь всецело в ее власти, и что только добившись ее расположения, могу надеяться выбраться отсюда как-нибудь; согласно этому, я стал действовать,

К ночи мне была приготовлена удобная и опрятная постель в тех просторных сенях, где спали ссыльные. Постель являлась для меня теперь роскошью, которой я давно не испытывал; в продолжение нескольких дней я держался спокойно и казался, по-видимому, довольным своей судьбой. Моя госпожа не обременяла меня тяжелой работой, а, главным образом, давала мне различные пустяшные поручения или брала меня с собой на поля или по хозяйству. Во всяком случае, она относилась ко мне совершенно иначе, чем к своим ссыльным слугам; в сущности, она скорее обращалась со мной, как с гостем или со знакомым, а не как со слугой, и если бы я не мечтал о скорейшем возвращении в Англию, то мне не на что было бы жаловаться.

Однажды проходя мимо навеса, под которым развешивался табак, я услышал свое имя, упоминаемое в разговоре двух наших ссыльных; я остановился и услышал следующее:

— Будь уверен, она только этого и добивается, Жейкелль; и хочет он или не хочет, а придется ему быть нашим господином!

— Что ж, меня это ничуть не удивляет; я и сам вижу, как она прямо-таки ухаживает за ним.

— Ну, конечно! Только что все у нее жестокое, даже и любовь; уж она иначе не может; и он это почувствует, если ее любовь не придется ему по вкусу!

— Да… Не завидую я ему! Что касается меня, то я скорее соглашусь прослужить еще другие десять лет у нее же, лишь бы только она не влюбилась в меня!

— А я тебе скажу, что если бы мне предоставили выбор стать ее супругом или же быть повешенным, я предпочел бы веревку!

— Право, мне от души жаль его! Он — славный юноша, откровенный, бесхитростный, ласковый и на беду красивый; я уверен, что он даже и не подозревает своего положения, бедняга!

Действительно, я ничего подобного не подозревал! «Милосердный Боже, — подумал я, — неужели это возможно?!» И когда я после того стал припоминать ее отношение ко мне, и наши разговоры, когда мы оставались наедине, я вдруг увидел, что ссыльные не только были правы в своих предположениях, но что я, с своей стороны, желая приобрести ее расположение, сам способствовал тому, что случилось.

Еще в этот самый день, за обедом, она сказала мне:

— Я вышла замуж очень рано, мне было всего четырнадцать лет тогда; с мужем я прожила девять лет, и теперь уже два года, как вдовею…

— Вы еще молодая женщина, — сказал я ей, — и вам следует подумать о новом супруге.

Она, по-видимому, осталась довольна моим замечанием и продолжала:

— Если я когда-нибудь выйду опять замуж, то уж во всяком случае не за человека, который был клеймен; нет, нет! Мой супруг должен раскрыть обе ладони и показать их хоть целому свету!

— Вы, конечно, правы, желая назвать своим мужем человека вполне порядочного; я тоже на вашем месте не унизил бы себя браком с ссыльнокаторжным! — сказал я.

И теперь, когда я припоминал весь этот разговор и многие другие, ему подобные, я начинал думать, что наши ссыльные были правы, и я глубоко возмущался своей глупой слепотой и непредусмотрительностью.

«Во всяком случае, — подумал я после долгого и мучительного обсуждения этого вопроса, — если она хочет выйти за меня замуж, то ей придется ехать в Джемстоун для этого: ведь где же она иначе возьмет священника. А если я только попаду в Джемстоун, то уже сумею сбежать и отделаться от этого брака. Тем не менее я чувствовал, что попал в большую беду. В этой женщине было что-то наводящее страх и ужас, и я предвидел, что ее мщение должно было быть ужасно. Старая индианка, моя супруга, несомненно была отвратительная фурия, но эта „госпожа“ была во сто крат хуже, опаснее и страшнее ее. Боже мой, — подумал я, — что за странная моя судьба; постоянно мне приходится поневоле брать себе в жены женщин, которые мне ненавистны, а с той единственной, которую я хотел бы назвать своей женой, меня постоянно разлучают!»

Долго, долго обдумывал я этот вопрос и, наконец, решил не изменять своего поведения по отношению к ней, а в случае, если сама «госпожа» вздумает поднять его, поставив ребром, я просто сбегу в лес, не побоявшись диких зверей и индейцев.

Когда я вернулся в дом, то застал ее одну.

— Александр, — обратилась она ко мне (она уже на первых порах спросила о моем имени и потом всегда звала меня по имени), говорят, что вдовы ухаживают за мужчинами и имеют на то привилегию! Правда это? (Я побледнел, и сердце во мне упало: я никак не думал, что она так скоро приступит к этому вопросу). Так или нет, я, во всяком случае, понимаю, что женщина в моем положении не может ожидать, чтобы молодой человек в вашем положении первый отважился на что-нибудь серьезное, не будучи к тому поощряем. И вот, Александр, я давно угадала ваши чувства и желания и могу сказать, что и мои вполне солидарны с вашими, так что вам остается только высказать их и получить то, что вы желаете!

Я положительно онемел от ужаса и отчаяния и не знал, что ответить.

— Отчего вы ничего не отвечаете мне, Александр? Или вы считаете меня слишком смелой?

— Нет, — пролепетал я растерянно, — вы очень добры, но это так неожиданно, так непредвиденно… что я совершенно ошеломлен! Мне хотелось бы посоветоваться с друзьями! — добавил я.

— Посоветоваться с друзьями? — повторила она, гневно хмуря брови. — С кем вам еще там советоваться? Пустяки! Кто у вас там есть советчик такой? Надеюсь, Александр, — добавила она, стиснув свои огромные белые зубы, — что вы не шутите со мной!

— Могу вас уверить, что я никогда не посмел бы шутить с вами, госпожа, — поспешил я успокоить ее. — Я вам весьма благодарен за высказанное мне вами предпочтение!

— Я думаю, — надменно уронила она, — итак, я жду теперь вашего ответа, Александр!

— Вы сами понимаете, — проговорил я, — мне нужно это обсудить, и если вы позволите, то мы вернемся к этому вопросу завтра утром. Тогда я вам чистосердечно изложу свое положение, и если вы после этого не откажетесь от вашего предложения, то я буду счастлив стать вашим мужем, как только мы с вами отправимся в Джемстоун, чтобы обвенчаться!

— Если вы хотите дать мне понять, Александр, что у вас в Англии есть уже жена, то это не имеет здесь никакого значения; все, кто здесь живет, освобождаются от всяких уз, заключенных в Англии или какой-либо другой части света. Что касается поездки в Джемстоун, то в этом нет никакой надобности; если бы живущие на заимках или поселениях стали дожидаться для совершения брака священников, то они, вероятно, никогда не дождались бы возможности вступить в брак. Здесь это делается гораздо проще: мы просто-напросто напишем брачное условие на бумаге, подпишем его и дадим его засвидетельствовать; этого вполне достаточно. Но так как я вижу, что вы смущены, то я согласна подождать вашего ответа до завтра!

С этими словами «госпожа» поднялась со своего места и прошла в свою комнату, захлопнув за собою дверь несколько более выразительно, чем бы я этого желал в данном моем нервном состоянии.

Как только она ушла, я вышел на открытый воздух, чтобы немного успокоиться, собраться с мыслями и решить, что мне делать. Жениться на ней, об этом я не думал, конечно, ни минуты. Но как избежать этой женитьбы? Вот в чем заключался главный вопрос. Ее предложение, в сущности, походило на нападение разбойника на большой дороге, который, схватив вас за горло, говорит: «Кошелек или жизнь!» В данном случае эта женщина ставила мне точно такой же вопрос: «брак со мной или жизнь!» Оставалось только одно — бежать еще сегодня ночью и скрыться в лесу; так я и решил сделать.

Я не возвращался в дом до тех пор, пока не стемнело. «Госпожа» не выходила из своей комнаты, а слуги оба сидели у очага. Я присел к ним, но почти не говорил или, если говорил, то только шепотом, причем сказал, что их «госпожа» нездорова, и что лучше нам всем трем уйти и лечь спать, а не разговаривать тут у самых ее дверей. Они воззрились на меня с недоумением, до того невероятной показалась им мысль, что их «госпожа» может быть нездорова. Однако встали и ушли в пристройку, где и улеглись на своих постелях; я сделал то же, но только не раздеваясь. Затем я, не спуская глаз, стал следить за щелью в дверях ее комнаты, дожидаясь, когда там потухнет огонь. Через каких-нибудь полчаса едва заметная струйка света, исходившая из щели в дверях комнаты «госпожи», наконец, исчезла; судя по этому я решил, что она легла спать. Я прождал еще два часа, не смея шелохнуться; оба ссыльных, наработавшись до устали за день, громко храпели и спали, как убитые. Их громкий храп покрывал легкие звуки, какие я случайно мог произвести, двигаясь по сеням и пристройке. Прежде всего я прошел в кладовую и забрал там, сколько мог, вяленого мяса, затем снял одно ружье и патронташ с патронами; накинув последний на плечо и взяв в руку ружье, я осторожно прокрался к выходной двери. Здесь было главное затруднение; стоило мне выйти за дверь и отбежать хотя бы всего только пять шагов, и я был бы спасен. Тяжелый деревянный засов я снял без малейшего шума; теперь оставались только одни железные болты и задвижка; болты я тоже снял и, наложив пальцы на , задвижку, осторожно стал отодвигать и ее, как вдруг чьи-то сильные цепкие руки схватили меня за горло, и прежде чем я успел сообразить, в чем дело, та же невидимая сила бросила меня на пол с такой силой, что я на время совершенно потерял сознание. Когда я пришел в себя, то почувствовал страшную тяжесть, давившую мне грудь и мешавшую мне дышать; раскрыв глаза, я увидел, что «госпожа» сидит на мне и отдает какие-то приказания ссыльным; один из них успел уже зажечь лампу, и потому я мог теперь видеть, что происходило вокруг.

— Бога ради, сойдите с меня: я задыхаюсь! — взмолился я угасающим голосом.

— Да, да, сойду, но только не сейчас, — отозвалась «госпожа». — Ну-ка, Джемс, подай их мне сюда!

Джемс подал ей какие-то железные цепи, и «госпожа», обернувшись назад, ловко и проворно надела мне ножные кандалы. Кандалы эти замыкались какой-то пружиной, и раскрыть их можно было не иначе, как с помощью особого ключа. Когда это было сделано, она, наконец, поднялась, и я мог свободно вздохнуть. Тогда она обратилась к обоим ссыльным:

— Идите вы оба под табачный навес и оставайтесь там до тех пор, пока я не позову вас. Если я вас увижу хоть на аршин ближе к нам, то заживо сдеру с вас кожу!

Ссыльные почти бегом удалились из пристройки; когда они были уже далеко, «госпожа» обратилась ко мне:

— Так вы хотели бежать, сударь? Не так ли? Вы желали избежать брака со мной, и вот вы теперь навлекли на себя иную участь, о какой даже не думали!

— Я полагал, что бежать было самое разумное, что я мог сделать! — проговорил я. — Раз уже я должен сказать вам все, то говорю вам, что я давно помолвлен с одной молодой особой, и даже для вас я не мог решиться изменить данному ей слову. Я хотел сказать вам об этом завтра утром, но затем подумал, что это могло быть вам неприятно, и потому решил уйти, не дав вам никакого ответа.

— Прекрасно, сударь; я предлагала вам стать вашей женой, что сделало бы вас моим господином и повелителем. Но вы отказались от этого, и теперь я делаю вас своим рабом. Слышите? Я предоставляю вам выбор — или вы станете моим мужем, или останетесь в цепях и будете работать, как невольник. Во всякое время, когда вы передумаете и захотите принять мое предложение, я верну вам свободу и я как жена буду вам послушна!

— Это вы только говорите, — сказал я, — но допустим, что я вас чем-либо рассержу или прогневаю, вы поступите со мной точно так же, как сейчас, Но от этих цепей я еще, быть может, смогу когда-нибудь избавиться, а раз женившись на вас, навсегда должен буду остаться вашим рабом.

— Вскоре, вы, вероятно, перемените ваше мнение на этот счет! — сказала она. — А пока вы можете выйти на двор и прохладиться.

И повернувшись, она ушла в свою комнату.

Я поднялся с пола и решил, по ее совету, выйти на улицу и прохладиться, но когда встал на ноги, то почувствовал, что другойконец цепи, очень тяжелый, достигавший длины приблизительно двух ярдов, был прикован к большому чугунному ядру, весом около пуда, так что я не мог идти иначе, как неся это ядро в руках. Итак, подняв с пола это ядро, я вышел из дома. Теперь я уже не боялся этой женщины, я был чересчур взбешен, чтобы бояться чего бы то ни было. Несколько успокоившись, я стал обсуждать свое положение и пришел к заключению, что оно безвыходно… Прошло уже более двадцати месяцев со времени моего отплытия из Ливерпуля, и мне начинало казаться, что надежда когда-либо свидеться с той, которую я так любил, становилась теперь совершенно неосуществимой.

Я мог провести долгие годы в цепях или умереть от истязаний и бесчеловечного обращения; я прекрасно сознавал, на что должен был рассчитывать от этой женщины. Тем не менее я решил бесповоротно не уступать ей. Я усердно помолился Богу, чтобы Он поддержал меня в эти трудные для меня минуты испытания, и почувствовал себя как бы примирительным. Всю ночь я не возвращался в дом и следил за восходом солнца, когда оно стало появляться на горизонте. Оба ссыльных вышли и отправились на работу; проходя мимо меня, они окинули меня сочувственным взглядом, пожали плечами, но не посмели заговорить со мной.

Вскоре вышла и «госпожа». Она начала с того, что принялась издеваться надо мной, но я не возражал ей ни словом, не раскрывал рта и не издал ни единого звука. Тогда она попробовала заговорить со мной ласково, примирительно, но я упорно оставался нем. Наконец, она пришла в бешенство, принялась бить, колотить меня, свирепствуя, как разъяренная тигрица, до тех пор, пока я не упал в изнеможении на землю. Тогда она наступила своей тяжелой ногой мне на шею и, победоносно озираясь кругом, с минуту молчала, затем принялась осыпать меня самыми возмутительными словами; и вдруг, без всякого перехода, упала на колени и стала целовать мои руки и просить прощения, называя меня самыми нежными именами, уверяя меня в своей безграничной любви, умоляя меня согласиться исполнить ее желание. Никогда еще не видывал свет такой влюбленной тигрицы, как эта страшная, невероятная женщина.

— Знайте, что пока я буду в кандалах, я никогда не дам вам никакого ответа ни на какие ваши просьбы; в этом я клянусь вам! — сказал я.

Тогда она поднялась с колен и молча ушла в свою комнату.

Трудно описать, что я испытал за шесть недель от этой ужасной женщины. Все эти шесть недель я ходил в кандалах, как преступник, и все время она то молила и ласкала меня, то била и истязала до потери сознания. Я не знал ни минуты покоя; жизнь начинала становиться мне в тягость, и я нередко молил ее положить конец моим страданиям, лишить меня жизни. Но на меня также находили минуты безумного бешенства, и тогда я проклинал ее, плевал на нее, всеми средствами выражал ей, как она ненавистна мне, как глубоко я презираю ее, или же я упорно молчал по целым дням, — и это всего более злило и раздражало ее. Она терпеливо сносила мои упреки, брань, оскорбления, все, что угодно, пока я выражал все это в словах, пока она могла слышать мой голос, но когда я молчал, то ею весьма скоро овладевало бешенство, она готова была убить и меня, и себя.

Шла седьмая неделя моего кандального существования; я измучился и истомился в конец; я лежал под табачным навесом.

На рассвете, едва только забрезжило, я заметил между деревьями, росшими на расстоянии приблизительно трехсот шагов от дома, двух индейцев в их военном вооружении и военной татуировке, что являлось знаком их недружелюбных намерений. Я не шевелился и всячески старался, чтобы они не могли заметить меня, и продолжал наблюдать за ними. Наши ссыльные не раз говорили мне, что индейцы непременно нападут на нас, что они только выжидают удобного момента, желая отомстить за оскорбление, нанесенное «госпожой» одному из их главнейших вождей, с которым покойный супруг ее водил дружбу. И когда Джемс рассказал мне, в чем заключалась обида, то и я не стал долее сомневаться в том, что индейцы при первой же возможности жестоко отомстить ей. Ни разу до этого момента я не видел индейцев, бродивших по соседству; «госпожа», которой я во время наших прежних дружеских бесед не раз упоминал об индейцах и их мстительных чувствах, всегда только смеялась при мысли, что они могут атаковать ее жилище. «Пусть приходят, если им нравится, — говорила она, — я их встречу, как подобает!»

У нее все было готово к отражению нападения: наверху под самой крышей у нее были понаделаны бойницы, до поры до времени заткнутые сухим мхом. Из этих бойниц можно было стрелять по нападающим до тех пор, пока они не подойдут на расстояние всего каких-нибудь четырех шагов до дома; кроме того, были еще другие бойницы внизу из которых можно было стрелять чуть не в упор. Окно и дверь дома были совершенно неприступны, и если допустить, что мы все запремся в доме и будем стрелять, то не подлежало сомнению, что мы могли оказать очень упорное и весьма производительное сопротивление.

Что индейцы в данном случае производили рекогносцировку, было несомненно. Спустя некоторое время, за которое я успел насчитать шесть человек краснокожих, появлявшихся с разных сторон, все они незаметно и бесследно скрылись в чаще леса и больше не показывались. В этот момент ко мне подошла наша дворовая собака, и, вероятно, увидав ее, индейцы поспешили удалиться, опасаясь, чтобы она не выдала их присутствия. Я дождался, когда ссыльные поели и вышли на работу, и тогда вошел в дом. Хозяйка возилась с чем-то у очага.

Я сообщил ей о своих наблюдениях.

Неустрашимая женщина только пожала плечами.

— Пускай приходят, я сумею встретить их!

Я не стал больше разговаривать с нею, молча взял в руки свое чугунное ядро и вышел за дверь. Весь день я провел на дворе и потому не знал, принимала ли «госпожа» какие-нибудь меры против нападения индейцев или нет, но счел нужным предупредить о предстоящем нападении и обоих ссыльных, посоветовав им не удаляться слишком от жилья. Они расспросили, где я видел индейцев, и я указал им место, после чего они ушли каждый по своим делам. Я был уверен что индейцы явятся сюда непременно в эту ночь, тем более, что луна всходила лишь за три часа до восхода солнца, и так как ночи в это время были очень темные, то ни мало не сомневался, что они атакуют в самом начале ночи. Я заранее решил, что буду делать; ни в коем случае я не стану отстаивать дома, пока буду в кандалах. Если же мне вернут свободу, я решил биться до последней крайности и быть убитым на месте, но не отдаться в руки живым.

Весь день я не отлучался от дома, и, к великому моему удивлению, за весь этот день «госпожа» ни разу не побила меня и не издевалась надо мной. Когда стало темнеть, она позвала ссыльных, но те не явились и не отозвались: тогда она вышла из дома и отправилась разыскивать их, а затем вернулась и спросила меня, не видал ли я их. Я сказал ей, что уже часа два, как я их не видел, и думал, что они заняты чем-нибудь в доме.

— А вы говорили им об индейцах?

— Да, говорил! Я высказал им свое предположение, что индейцы, вероятно, сегодня же ночью нападут на заимку, и потому советовал не отходить далеко от дома!

— Так значит эти негодяи сбежали в лес и оставили нас одних защищаться, как знаем!

— Я не стану защищаться, — сказал я самым решительным тоном, — я останусь, где стою, и буду ждать смерти: я ничего не сделаю, чтобы избежать ее: я жажду ее, как освобождения.

— Идите в дом! — отрывисто приказала она.

— Нет, не пойду!

— Не хотите?! Не пойдете?! — крикнула она и подхватив одной рукой и цепь и чугунный шар, другой рукой обхватила меня за талию и силой втащила меня в дом.

— Ну, что же! — проговорил я. — Это только маленькая отсрочка; все равно они ворвутся сюда в конце концов и убьют меня здесь.

— Подождите, пока они еще придут, — насмешливо уронила «госпожа», — но неужели вы осмеливаетесь сказать мне, что не намерены отстаивать дом?

— Не намерен — и не буду, — сказал я, — если я раб и в кандалах, то зачем мне защищать моих угнетателей?

«Госпожа» ничего на это не ответила, но занялась баррикадой двери и окна; затем она придвинула стол и стулья таким образом к стене, чтобы можно было, встав на них, стрелять через верхние бойницы, откуда она теперь вытащила мох, которым они были заткнуты. После этого она принесла ружья, которых всего было шесть; осмотрела курки и затворы тех, что были заряжены, и зарядила остальные. Когда это было сделано, она принесла запасный порох и пули, чтобы они были тут же под рукою, на столе. Кроме того, она положила тут же топоры на случай рукопашной схватки, и все это делала так же спокойно и не торопясь, как если бы приготовляла обед. После того она озаботилась осмотреть ведра и кадки с водой, желая удостовериться, что работники, согласно ее приказанию, наполнили их водою на случай пожара; когда все было готово для встречи неприятеля, она взяла со стола лампу и унесла ее в заднюю комнату, совершенно не имевшую окон, оставив ту горницу, где находились мы с ней, в полной темноте, чтобы индейцы, заглянув в щели или нижние бойницы, не могли видеть, где мы. Невольно я удивлялся этой женщине, ее смелости и самообладанию.

— Нужно ли еще что-нибудь сделать, Александр? — обратилась она ко мне ласково.

— Где собака? — спросил я вместо ответа.

— Она привязана под табачным навесом, — сказала она.

— В таком случае делать больше нечего; собака даст вам знать об их приближении, они наверное раньше всего займут именно табачный навес, как ближайший аванпост.

— Александр, обещаете мне не бежать, если я освобожу вас?

— Конечно, нет! — возразил я. — Ведь вы возвращаете мне свободу не ради меня, а ради ваших личных расчетов: вам нужна моя помощь, мое содействие для защиты вашего имущества; кроме того, я знаю, что если нам удастся отбить индейцев, то вы снова закуете меня в кандалы.

— Нет, нет! Клянусь вам своею жизнью, я не думала об этом! — запротестовала она. — Я подумала только, что в случае, если мы будем вынуждены покинуть дом, вы не в состоянии будете скрыться от них, будучи в оковах, и я не в состоянии буду спасти вас, хотя бы я дала разрубить себя на части прежде, чем бы они коснулись вас.

— Ответьте мне по совести, — сказал я, — в такое опасное время, как это, считали ли бы вы себя в праве держать в кандалах даже ограбившего вас каторжника? А если нет, то на каком основании поступаете вы так с человеком, которого вы уверяете в своей любви? Посудите сами, пусть это будет делом вашей совести!

Она молчала некоторое время; но вдруг залаяла собака, и она очнулась.

— Право, я думаю, что я безумна! — прошептала она, откинув со лба свои темные густые волосы, затем достала из кармана ключ и отомкнула им мои кандалы.

— Александр! — промолвила она, но я остановил ее.

— Шш! Молчание! — прошептал я, закрыв ей рот рукой; — теперь не время говорить, нас могут услышать… Я слышу, они уже бродят вокруг дома!

Я взобрался на один из стульев и выглянул через одну из верхних бойниц.

На дворе было страшно темно, но индейцы стояли на холме, на фоне довольно светлого неба, и я мог наблюдать за их движениями в то время, как они, по-видимому, выслушивали распоряжения своего вождя; далее я видел, как вооруженные топорами индейцы двинулись к дому. «Госпожа» взобралась на стол одновременно со мной; теперь мы оба, не говоря ни слова, сошли вниз и взяли в руки по заряженному ружью.

— Не стреляйте раньше, чем я выстрелю, — шепнул я.

Она утвердительно кивнула головой в знак согласия.

Индейцы подошли к самой двери, и один из них, постучавшись, попросил по-английски, чтобы его впустили. Но никто ничего не ответил ему, и тогда они принялись рубить дверь своими топорами.

Как только они открыли против нас свои враждебные действия, я хорошенько прицелился в их вождя, продолжавшего все стоять на холме, и выстрелил; вождь упал. Тогда я соскочил со своего стула и схватил другое ружье. «Госпожа» выстрелила вслед за мной и тоже взяла другое ружье; мы оба встали у нижних бойниц. Все это время индейцы не переставали осыпать дверь ударами своих топоров; дверь дрожала и стонала, но не поддавалась; она была вся из двойного дуба, с тяжелыми железными коваными скрепами, и прорубить ее было нелегко.

Прошло некоторое время прежде, чем нам удалось снова выстрелить в кого-нибудь из индейцев; наконец, мне это удалось, и в тот момент, когда его товарищи стали убирать его тело, «госпожа», изловчившись, убила наповал еще одного и ранила другого. Она стреляла метко и уверенно, не хуже любого мужчины. После этого удары топоров в дверь прекратились, и мы поняли, что индейцы отступили. Тогда я прошел в заднюю комнату и загасил там лампу, чтобы индейцы, заглянув в бойницы, не могли увидеть, где мы. Погасив лампу, я вернулся к столу и ощупью зарядил снова разряженные ружья; «госпожа» делала то же самое.

Когда я положил последнее ружье на стол, «госпожа» спросила меня:

— Вы думаете, они опять вернутся?

— Непременно, — ответил я. — Но если вы желаете говорить, нам всего лучше отойти к очагу; там нас не хватит ни один выстрел!

И мы отошли к очагу и сели на золу; здесь было места ровно на двоих; и «госпожа» воспользовалась этим обстоятельством, чтобы обнять меня и, прижавшись ко мне, сказала:

— Дорогой Александр! Если бы у меня были тысячи жизней, я отдала бы их все за вас!

— У каждого из нас только одна жизнь, — сказал я, — и эту я готов отдать на защиту вас; но больше сделать не могу!

— В кого вы стреляли первый раз? — спросила она.

— Я думаю, это был их вождь, так как он стоял на холме и отдавал приказания; я видел, как он упал.

— В таком случае вы можете быть уверены, что они отступят!

— Не думаю; они захотят отомстить, если возможно, за смерть своего вождя, и мы должны рассчитывать на жестокий бой.

— Но что же они могут сделать? Им никогда не удастся пробиться сквозь эту дверь или сквозь эти стены! А когда рассветет, мы будем иметь возможность убивать их десятками.

— Едва ли это будет так; они, всего вернее, постараются выкурить нас отсюда из нашей засады огнем: ветер довольно сильный, и это им на руку, конечно; я подозреваю, что они теперь отступили только для того, чтобы набрать валежнику и с его помощью поджечь нас.

— Ну, а если они, действительно, подожгут дом, что нам тогда делать? Я об этом даже не подумала!

— Мы должны оставаться в доме, насколько возможно дольше, затем вырваться наружу и биться до конца. Но, понятно, все будет зависеть от обстоятельств; положитесь на меня; если я могу, то спасу вас.

— Положиться на вас! — повторила она, и в голосе ее был и восторг, и недоумение.

— Да, — сказал я, — ведь теперь я уже не в цепях, а вы, хотя и обладаете смелостью мужчины, все же не так привычны к войне и военным действиям, как я. Я издавна привык командовать и распоряжаться в боях и сражениях, и опасные минуты, как эта, для меня не новость.

— Вы, действительно, сильный и смелый человек; я даже и не подозревала, какого льва посадила на цепь. Но что ж, я только еще сильнее люблю вас за это и готова слушаться вас! Слышите? Что это?

— Это то, что я вам говорил, — сказал я. — Они обкладывают бревенчатые стены этого дома хворостом и валежником с подветренной стороны[177]. Теперь нам надо постараться пристрелить еще некоторых из них. Перенесите стулья к этой стене, мы должны будем стрелять из верхних бойниц.

Некоторое время мы простояли, не видя ни одного индейца; очевидно, они снова ушли в лес собирать сучья. И, действительно, немного погодя, мы увидели, как они возвращались с громаднейшими ношами из леса; их было по меньшей мере двадцать человек.

— Ну, теперь цельтесь хорошенько, — сказал я.

Мы выстрелили почти одновременно, и трое индейцев упали.

— Спуститесь вниз и дайте мне другое ружье, — сказал я своей госпоже; она передала мне заряженное ружье и, взяв другое себе, снова влезла на стул. После того мы оба еще несколько раз стреляли, иногда удачно, иногда нет. Индейцы еще дважды уходили в лес прежде, чем, наконец, наносили достаточное, по их мнению, количество горючего материала для поджога дома. Навалив его до самой крыши, они закрыли им наши бойницы; тогда мы перешли на другую сторону, где находилась дверь, чтобы посмотреть, нет ли и тут индейцев, но ничего не могли видеть. Мы высматривали так минут пять, когда услышали треск горящих сучьев; удушливый дым начал пробиваться в комнату сквозь щели между бревен в стенах дома. Вскоре ветер, раздувая пламя, разжег костер с такой силой, что длинные, тонкие языки пламени стали всюду врываться во все щели и бойницы, освещая всю комнату ярким, изжелта-красным светом.

— Надо скорее укрыться в камине очага, — заметил я, — не то они сейчас же подстрелят нас! Живее!

— Почему же? — спросила госпожа, исполняя в то же время мое приказание.

— Потому что они теперь могут заглянуть сюда, в нижние бойницы, и так как здесь теперь светло, то сразу увидят нас, пока еще комната не наполнилась дымом, что, вероятно, случится очень скоро.

— Скажите скорее, что мы должны делать дальше: я чувствую, что когда этот дым сгуститься, мы не будем более в состоянии говорить!

Это она сказала после того, как мы с ней простояли минут пять в камине, подняв вверх головы , чтобы свободнее дышать, так как в трубе все-таки была тяга.

— Быть может, действительно, лучше сказать все это теперь же, — согласился я. — Ветер сейчас несколько относит в сторону дым, но когда разгорится крыша, тогда нахлынет сюда наибольшее количество дыма. Сейчас огонь сильно пылает с наветренной стороны, но мы должны дождаться, когда дом загорится и с надветра, и тогда дыму будет еще больше. Вся наша цель заключается теперь в том, чтобы уловить настоящий момент, когда открыть дверь и выбежать под прикрытием облака густого дыма. Если мы слишком поторопимся, нас увидят и пристрелят или изловят на месте. Если же запоздаем, крыша обрушится на нас и мы будем убиты или сгорим заживо. Вот почему я думаю, нам лучше всего теперь же выйти отсюда и быть наготове у дверей. Наилучшим для нас оружием на случай, если нам силой придется прокладывать себе дорогу, будут топоры. Возьмем каждый по топору, затем проберемся к двери и приложим наши рты к одной из бойниц, чтобы легче было дышать, и в то же время станем понемногу отодвигать засов и болты на двери, чтобы в любой момент ее можно было свободно распахнуть. Согласны ли вы с моим планом?

— Да, вы правы. Все же вы мужчина, а я женщина.

Мы выбрались из камина и, ощупью найдя лежавшие на столе топоры, взяли их и бегом направились к двери, где приложили свои рты к нижним бойницам, по соседству с дверью. Таким образом мы имели возможность свободно дышать, так как дым проходил верхом, а не стлался так низко по земле. Выглядывая через бойницу, я увидел, что густой дым заволакивал все кругом и повсюду густыми клубами стлался по земле, кроме только одной наветренной стороны и то всего на расстоянии каких-нибудь шести шагов. Стоило нам только пробежать эти шесть шагов, и дым совершенно скроет нас от посторонних глаз. Я осторожно снял болты и, отодвинув засовы, держался за скобку, чтобы в нужный момент разом распахнуть дверь. Еще минуту, и дом, и крыша запылали со всех сторон. Дотронувшись до плеча госпожи, я взял ее за руку и выжидал минуты, — и вот, когда жар и духота стали уже почти совсем невыносимы, внезапный порыв ветра прибил громадное облако дыма к самым дверям, так что все разом потемнело; я распахнул дверь и, волоча за собой госпожу, выбежал вместе с ней, окутанный густым облаком дыма, совершенно скрывшим нас от врагов. Рука об руку мы продолжали бежать все время в густом дыму, пока не отбежали по меньшей мере шагов на сто от горевшего строения, и индейцы не только не заметили нас, но даже не имели представления о том, что мы бежали, и полагали, что мы все еще находимся в доме. По мере того как мы удалялись, дым становился менее едок и густ, и тогда я сказал своей спутнице, чтобы она бежала, что есть силы, так как с минуты на минуту индейцы заметят, что дверь дома стоит настежь, и тогда устроят за нами погоню. Так и вышло: мы не успели еще добежать до леса, как услышали пронзительный возглас, возвестивший нам, что бегство наше обнаружено, и за нами гонятся. Когда мы добежали до леса, я обернулся назад и увидел человек сорок, если не пятьдесят индейцев, на полном бегу, причем передние были всего на расстоянии каких-нибудь двухсот шагов позади нас.

— Ну, теперь, госпожа, надо бежать, куда глаза глядят, и держаться за руки больше нельзя: бежать придется лесом. Вперед! Нам нельзя терять ни минуты!

С этими словами я выдернул у нее свою руку и пустился бежать. Она бежала за мной, стараясь поспевать, и, очевидно, более опасаясь моего бегства от нее, чем думая о своем бегстве от индейцев. Пробежав шагов сто по густой лесной чаще, я круто свернул вправо и пустился бежать, что было мочи, в этом новом направлении, надеясь таким путем обмануть индейцев и, кроме того, еще и потому, что мне легче было бежать там, где лес был не так густ. Госпожа следовала за мной по пятам; она наверное окликнула бы меня, но не смела этого сделать из боязни, что ее могут услышать индейцы, которых она таким образом наведет на мой след; кроме того, у нее уже не хватало дыхания. Я, оказывается, был легче на ноги, чем она; ее, быть может, стесняло женское платье, или она вообще была менее привычна к бегу, чем я, но я слышал, как она с трудом дышала, стараясь не отставать от меня. Я легко мог бы оставить ее позади и совсем уйти, но опасался, что она станет звать меня, и нарочно несколько замедлял шаг, чтобы позволить ей следовать за мной на расстоянии приблизительно десяти-пятнадцати шагов.

Когда мы пробежали таким образом мили три, я был уверен, что она не в состоянии долее следовать за мной. Она не могла выговорить ни одного слова и вся задыхалась, а я бежал, не оглядываясь, так что она не могла сделать мне знака. Я продолжал бежать несколько менее быстро еще с милю, чтобы дать ей возможность потерять меня из виду и самому несколько передохнуть, прежде чем пуститься наутек от нее по-настоящему. Индейцев давно уже не было слышно, и я был вполне уверен, что они не напали на наш след, и потому я знал, что даже если бы она стала кричать теперь, индейцы не могли ее услышать; и я стал постепенно ускорять свой бег, с каждой минутой увеличивая расстояние, пока ее порывистое дыхание не стало больше доноситься до меня. Тогда я пустился бежать вовсю и спустя несколько услыхал за собой ее голос, звавший меня по имени. «Да», — подумал я про себя, — «да, теперь ты меня молишь и зовешь, но я не забыл твоих кандалов»!

Пробежав еще некоторое расстояние, я на минуту остановился, чтобы перевести дух, но ждал недолго; я боялся, что госпожа успеет отдышаться и нагонит меня, и потому снова пустился бежать. Мысль о пытках, каким меня подвергли бы индейцы, или о заключении в плену у госпожи придавала мне невероятную силу и выносливость, какой я даже не подозревал в себе. До рассвета я, по моему расчету, пробежал по меньшей мере, миль двадцать, если не больше, и, наконец, почувствовал себя усталым и, совершенно выбившись из сил, должен был остановиться.


ГЛАВА XX

Индейцы.Вилав.Старый знакомый.Португальцы с шебеки.Среди пиратов.Капитан Топлифт.Нежданная встреча.Достойный сын.Опасность.В зареве пожара.Бой.На королевском корвете.Допрос.

Обливаясь потом и едва имея силы волочить ногу за ногу, перед самым рассветом я, наконец, кинулся на траву и выронил из рук топор, который все это время, сам того не замечая, нес с собой. Более получаса я пролежал так без движения, мучимый жаждой, но не будучи в состоянии двинуться. Наконец, я несколько оправился, и так как прекрасно знал, что индейцы, наверное, разобьются на мелкие отряды в три-четыре человека и обыщут весь лес во всех направлениях и что, как только рассветет, они, наверное, нападут где-нибудь на мой след, я поднялся и хотел бежать дальше, но прежде чем пуститься вперед, я огляделся кругом и увидел, что я нахожусь на том самом месте, где я тогда встретился с «Веселым Бродягой», как себя назвал неизвестный моряк, указавший мне путь к заимке госпожи. Обернувшись, я увидел реку и, припомнив, что, по словам незнакомца, индейцы никогда не появлялись у этой реки, решил бежать к ней, так как там я, по крайней мере, мог утолить свою жажду и наесться хотя бы ракушек. Через каких-нибудь полчаса я вышел на опушку леса, в том месте, где до реки оставалось никак не более 400 или 500 шагов; кругом не было ни деревьев, ни кустов на весьма большом расстоянии. Я спустился к самой реке, которая бежала не особенно быстро, и, нагнувшись к воде, стал пить до устали, затем поднялся на ноги и пошел вдоль реки по направлению к устью, мысленно обдумывая, как мне быть и что теперь делать. Добраться до Джемстоуна мне казалось совершенно невозможно иначе, как только морским путем, а здесь я едва ли мог встретить какое-либо другое судно, кроме пиратского. Решиться ли мне воспользоваться для этой цели хотя бы и пиратским судном? Это было, несомненно, единственное средство, и я должен был считать себя счастливым, если найду такое судно, думал я.

Размышляя таким образом, я достиг самого устья реки и, взглянув вперед, в сторону моря, к неописанной моей радости увидел шунер, стоявший на якоре в каких-нибудь трех милях расстояния от берега. Что это было пиратское судно, в этом я почти не сомневался. Но как добраться до него? Шлюпки его были на местах, и, по-видимому, шунер только что вышел из реки и готовился к отплытию, выжидая первого дуновения ветерка, так как в настоящий момент было полнейшее затишье. Течение реки в этом месте было быстрое, и я подумал, что, быть может, с помощью этого течения мне как-нибудь удастся доплыть до судна. Тем не менее я раздумывал и выжидал: может быть, с шунера вышлют шлюпку за чем-нибудь, и тогда я без хлопот воспользуюсь ею. Так я провел на берегу около двух часов, все раздумывая, на что мне решиться, как вдруг, обернувшись, увидел трех индейцев, бежавших прямо на меня. Теперь я уже не стал долее раздумывать, а прямо кинулся в воду; течение подхватило меня и в несколько секунд вынесло далеко в море; прежде чем индейцы успели добежать до берега, меня отнесло по меньшей мере сажень на двести. Я продолжал плыть изо всех сил по направлению к шунеру, и течение было так сильно, что с его помощью я менее чем в полчаса подплыл к самому судну. Ухватившись за канат и вися на нем, я стал громко звать людей. Несколько человек перегнулись за борт, кинули мне спасательный канат и втащили меня наверх.

Прежде всего меня стащили на корму, где я должен был дать требуемые объяснения, и я заявил, что меня преследовали индейцы, от которых мне удалось бежать; спасаясь от них, я вплавь добрался до этого судна.

— Уж не встречались ли мы с вами раньше? — раздался грубоватый голос за моей спиной.

Я обернулся и увидел Веселого Бродягу, с которым когда-то встретился в лесу.

— Да, — сказал я, — я бежал тогда от индейцев, когда мы встретились с вами на охоте, и вы указали мне путь к плантациям.

— Так, так, это верно! — подтвердил мой старый знакомый. — Так эти индейцы, которых мы сейчас отсюда видели на берегу, гнались за вами?

— Да.

И я рассказал ему, как они напали на нашу заимку, сожгли дом, и как мы бежали от них.

— Превосходно! — проговорил мой новый знакомец. — Итак, вы, в довершение ко всему, проплыли три мили от берега до шунера. Прекрасно! Значит ни огонь, ни вода не властны над вами; такого-то человека нам и нужно! А это что у вас тут за балаболка на шее болтается? — спросил он, взяв в руку кожаную ладанку, где находился алмаз.

— Это? — сказал я, и вдруг меня осенила счастливая мысль. — Это моя родильная сорочка; я родился в сорочке и всю жизнь ношу ее на себе, так как этот талисман предохраняет человека от возможности утонуть!

— А, так что же тут удивительного, если вы с таким талисманом проплыли три мили! — засмеялся он.

В народе, особенно среди моряков, существует поверье, что родившийся в сорочке, т. е. с родильной плевой, человек никогда не утонет, особенно, если он будет носить при себе эту сорочку, или плеву. Все моряки суеверны вообще, а потому к моей родильной сорочке отнеслись здесь на шунере с таким же уважением, как индейцы к талисману или приворотному корню, и никто не помышлял даже покуситься на нее.

— Ну, сударь, раз вы столько видели огня и воды и столько времени бежали лесом без оглядки, то, полагаю, теперь будете не прочь увидеть перед собой пару сухарей и стакан доброго грога, а затем растянуться и заснуть. Завтра мы с вами побеседуем обо всем.

Я спустился вниз весьма довольный любезным предложением добродушного Веселого Бродяги и в то время, как подкреплял свои силы закуской и грогом, как вы думаете, кого вдруг увидел перед собой? Двоих португальцев из числа потерпевших вместе со мной крушение на шебеке и вместе со мной высадившихся на берег после того, как нас бросил на произвол судьбы капитан «Транссенданта». Я был очень рад увидеть их. Они рассказали мне, что, натерпевшись всяких мук и нужды, изнемогающие и изголодавшиеся, они, наконец, добрались до этой реки и здесь были приняты на это пиратское судно, где они и оставались с тех пор. Кроме того, они сказали, что очень хотели выбраться отсюда, но им все не представлялось случая. Я просил их не говорить никому, кто я такой, а сказать просто, что я некогда был их товарищем по судну, что мы раньше плавали вместе. Они обещали, а я, чувствуя себя до крайности усталым и разбитым, лег на койку и крепко заснул. Я проснулся только на другое утро и тогда увидел, что мы шли на всех парусах к югу. Выйдя на палубу, я увидел Веселого Бродягу, как он себя именовал; настоящее же или вымышленное его имя, я, право, не знаю, было Топлифт; он сидел на одном из орудий на корме и, увидав меня, подозвал к себе и сказал:

— Ну, что, хорошо вы выспались, приятель?

Я поблагодарил его, затем осведомился, он ли капитан этого судна.

— Да, я, — ответил он, — за неимением лучшего. Я уже тогда, помните, сказал вам, что мы за люди, так что теперь нет надобности еще раз говорить вам об этом. Но вы должны сказать мне, намерены ли стать одним из наших!

— Я хочу быть с вами вполне откровенным, — сказал я. — Меня загнала к вам на судно погоня, как вам известно. Я искал здесь спасения, не зная, в сущности, что это за судно. Теперь скажите откровенно, капитан, согласились ли бы вы, если бы вы могли жить в Англии на берегу, в полном довольстве, среди близких и друзей, тратя сколько угодно и на что угодно, согласились ли бы вы при таких условиях оставаться здесь?

— Нет! Конечно, нет!

— Ну, так видите ли, я именно в таком положении. Раз очутившись в Англии, я — богатый человек. Меня ждут открытые объятия друзей и все радости жизни; поэтому вы понимаете, что я прежде всего хочу вернуться в Англию, а не рисковать ежечасно своей шеей здесь, на пиратском судне!

— Это весьма понятно, — согласился капитан, — но дело в том, что тут надо еще принять кое-что в соображение. Мои люди не захотят иметь на судне человека, который не даст им клятвы верности и единомыслия с ними, а если вы не согласитесь этого сделать, то я не в состоянии буду защитить вас от них, даже если бы я и хотел; они не послушают меня и бросят вас за борт. Мы не возим пассажиров!

— Это так, — согласился я, — и я готов дать им клятву, что никогда, ни при каких обстоятельствах жизни, даже для собственного своего спасения, не выдам их и не выступлю свидетелем не против одного из них. Это я сделал бы, конечно, и без всякой клятвы, из одного чувства благодарности, и пока я буду находиться здесь на судне, я готов нести какие угодно обязанности и делать все, что мне прикажут!

— Ну, а допустим, что нам придется вступить в бой? — спросил капитан.

— Да, в этом есть некоторое затруднение, — согласился я, — во всяком случае, против англичан я биться не стану!

— Ну, а если бы нам пришлось иметь дело с какой-нибудь другой нацией и нас бы начали одолевать, что весьма возможно?

— Что же, в таком случае, если вас одолеют, и мне все равно придется быть повешенным вместе с остальными, то я вправе делать все для спасения вашего судна и своей собственной жизни в то же время. Но ни при каких условиях, слышите ли, я не сделаю ни одного выстрела и не выну из ножен своего тесака против своих соотечественников !

— Во всяком случае, я не могу сказать, что вы не правы!

— Я полагаю, это все, что вы можете от меня требовать, тем более, что я ни за что не войду в долю дележа призовых денег, хотя бы поплатился в бою рукой или ногой!

— Хорошо, я переговорю об этом с командой и посмотрю, что они на это скажут, но прежде всего ответьте мне на один вопрос: разве вы не моряк?

— Я готов сказать вам всю правду на любой вопрос, какой вы зададите мне! Да, я моряк и долгое время командовал каперским судном и бывал во многих боях!

— Я так и думал, — сказал он, — а теперь скажите, не вы это сыграли злую шутку с одним французским командиром каперского судна в Бордо несколько лет тому назад?

— Да, это сделал я. А вы как узнали об этом?

— Я в то время был помощником на торговом судне, захваченном этим самым французским капером, и видел вас раза три или четыре, когда вы проходили мимо того судна, на котором я находился; теперь мне казалось, что я узнал вас и, как видите, не ошибся!

— Что же, я ничего не хочу скрывать от вас!

— В самом деле! Но вот что я вам скажу по совести: если мои люди узнают об этом, то они ни за что не согласятся отпустить вас. Если вы пожелаете, они сделают вас своим капитаном, так как я, в сущности, не гожусь им; наш капитан, — ведь я был здесь только офицером, — был убит шесть месяцев тому назад в бою, а я, по правде говоря, вовсе не гожусь на эту должность: сердце у меня слишком мягкое. Какой я пират! Люди это видят и ропщут; я знаю, что они недовольны мной!

— Я бы не сказал, что вы слишком мягкосердечны!

— По наружности трудно судить, — сказал капитан, подавляя вздох, — но на деле это так!.. Люди говорят, что их всех перевешают из-за меня, в случае, если наш шунер будет взят: я не позволяю избивать или прирезывать экипаж тех судов, которые мы захватываем и грабим. Они говорят, что все эти оставшиеся в живых побежденные неприятели будут свидетелями против них на суде, и, ведь, пожалуй, правы, но я не могу решиться на хладнокровное убийство десятков людей! Я, конечно, дурной человек, граблю в открытом море, убиваю людей в бою, потому что без этого нельзя; но я не в состоянии резать людей, как овец, ни на море, ни на берегу! Если бы только нашелся человек, который сумел бы вести судно и управлять им, то они немедленно сменили бы меня!

— Я весьма рад слышать то, что вы мне сказали, капитан Топлифт! Это делает меня менее недовольным тем, что я попал сюда. Теперь я сказал вам все, что имел сказать, и мне остается только положиться на вас, что вы устроите мое дело с вашей командой.

— Это будет дело не легкое! — сказал он хмурясь.

— А вы скажите им, что я некогда командовал таким же судном, — ведь, в сущности, между, капером и пиратом уж не столь большая разница, — и что я теперь не могу быть под началом у другого капитана!

— Если только они услышат об этом, то сейчас же провозгласят вас своим капитаном!

— Я откажусь от этой чести и представлю им свои резоны.

— Хорошо, делайте, как знаете, я им скажу, что вы желаете, а там уже обделывайте с ними ваше дело, как хотите! Но, — добавил он шепотом, — среди них есть несколько отчаянных негодяев и мерзавцев!

— Это само собой разумеется, — проговорил я, — на это я, конечно, рассчитывал. Так теперь я предоставляю вам поговорить с ними! — с этими словами я ушел г ВНИЗ.

Капитан сделал, как я ему говорил; он сообщил экипажу, что я пиратский капитан, потерявший свое судно и выброшенный на берег, но что я отказываюсь причисляться к какому бы то ни было судну — иначе, как только опять же капитаном и командиром, что я не согласен служить даже старшим помощником и вообще не намерен никому повиноваться. Затем он сообщил, что знавал меня уже раньше и рассказал им мою историю в Бордо, в бытность мою командиром капера, расхвалив меня превыше всякой меры, как я узнал впоследствии.

Выслушав все, что их капитан имел им сказать, люди удалились на носовую часть судна и после довольно продолжительных совещаний заявили Топлифту, что они требуют, чтобы я принял присягу.

На это Топлифт сказал им, что он требовал этого от меня, но я отказался наотрез.

— Впрочем, — добавил он, — вам всего лучше самим переговорить с ним! Созовите всех наверх и выслушайте, что он имеет сказать вам!

Люди все собрались наверху и затем послали за мной.

— Я сказал им, сэр, что вы желали, чтобы я им передал… извините, я не знаю вашего имени!..

— У меня нет имени, меня зовут капитан и никак больше!

Дело в том что я решил взять смелостью, зная, что это лучшее средство импонировать таким людям, как эти.

— Так вот, капитан, я передал им, что вы отказываетесь принять присягу!

— Принять присягу! — гневно повторил я. — Я заставлю других принимать присягу, но сам никакой присяги не принимаю и не приму. Они должны мне клясться быть верными до смерти, а не я. Таков был всегда мой порядок, и от него я не отступлю!

— Но не допустите же вы, капитан Топлифт, чтобы он остался здесь на нашем судне, не приняв присяги! — заявил недоброго вида угрюмый парень.

— Капитан Топлифт, — сказал я невозмутимо спокойно, — неужели вы позволяете вашим людям так говорить с вами? Будь я капитаном здесь на судне, я бы не задумываясь пустил ему пулю в лоб, сию же минуту. Вы, как вижу, не знаете, как надо обращаться с такими молодцами, а я знаю!

Капитан Топлифт, который, по-видимому, был весьма доволен оказанной мной ему поддержкой (как это ни странно, что один безоружный и беззащитный человек, которого эти люди могли в любую минуту швырнуть за борт, в несколько секунд приобрел над ними такое влияние, что они молча подались назад при моем окрике, тем не менее это было так), видя, что люди отступили и молчат, сказал мне: «Капитан, вы дали мне хороший урок, которым я воспользуюсь! Ребята, схватить его и заковать в кандалы! — крикнул капитан, указав взглядом на дерзкого парня.

— Хаа! — закричал тот, видя, что никто не трогается с места. — Посмотрим, кто изловит меня! Попробуйте! — и он выхватил свой тесак.

— Я, — сказал я, выступая вперед. — Если желаете, капитан Топлифт, я с ним управлюсь.

И приблизившись к буяну, я строго и холодно сказал: «Полно, друг, этим ты ничего не возьмешь! Я умею справляться с такими господчиками, как ты, да еще и почище тебя видывал в своей жизни!»

И прежде чем тот успел что-либо сообразить, я одним взмахом руки выбил тесак у него из рук и, обхватив его, повалил на палубу и наступил ногой на горло.

— Ну, а теперь, — приказал я голосом, требующим беспрекословного повиновения, — давайте сюда кандалы сейчас! Наденьте ему наручники, живо! Посмейте только не послушаться, я вам всем покажу! Эй, вы двое, возьмите его! — крикнул я, обращаясь к португальцам, которые тотчас же подошли и взяли его; вслед за ними к ним на помощь подоспели и другие, и буяна повели вниз.

— Есть тут еще бунтари? — спросил я. — Если есть, пусть выступят вперед, я с ними поговорю по-своему!

Никто не тронулся с места.

— Ребята, — обратился я тогда к присутствующим, — я действительно отказываюсь принять присягу, отказываюсь потому, что присягу должен принимать не тот, кто командует, а тот, кто должен повиноваться; но во всяком случае, я не такой человек, который мог бы предать вас. Вам известно, кто я такой; подумайте сами, возможно ли предательство с моей стороны!

— Нет, конечно, нет! — отозвались голоса.

— Сэр, — сказал один из людей, державший себя до сих пор весьма вызывающе, — согласны вы быть нашим капитаном? Скажите только слово! Вы именно такой человек, какой нам нужен!

— У вас уже есть капитан, а я через несколько недель буду командовать своим собственным судном. Вот почему я не могу принять вашего предложения, но пока я буду здесь, у вас на судне, я буду делать все, что могу, чтобы помочь капитану Топлифту! А теперь, ребята, как старый моряк я могу дать вам только еще один совет: идите и принимайтесь каждый за свое дело и знайте, что на таком судне, как это, все зависит, главным образом, от повиновения. Вам, капитан Топлифт, я также могу дать добрый совет: без рассуждений стрелять в голову каждого, который позволит себе вести себя так, как тот негодяй, которого сейчас увели. Боцман, дать свисток, все вниз!

Я не знал, будет ли это мое приказание исполнено или нет, или, если боцман исполнит его, послушаются ли его свистка люди; но, к великому моему удивлению, боцман повиновался команде, и люди смирно стали расходиться по своим местам.

— Вот, видите, капитан Топлифт, я ничем не повредил вам — и свое дело обладил! — заметил я, дружелюбно хлопнув по плечу Веселого Бродягу.

— Да, действительно, — согласился он, — пойдемте и мы вниз, в каюту, и там побеседуем на свободе.

— Вы обезоружили и укротили самого буйного и отчаянного негодяя всего экипажа, — сказал капитан Топлифт, когда мы с ним вошли в каюту, — и этим сильно подняли свой авторитет в глазах остальных. Они вполне уверовали, судя по вашему поведению, что вы капитан пиратского судна, и теперь я уверен, что имея вас подле себя, несравненно лучше будут управляться с этими молодцами, чем до сего времени. Чтобы поддержать ваш престиж в их глазах, вы, конечно, будете столоваться вместе со мной в каюте, а не в казарменном помещении, и я могу приказать поставить вам здесь койку и снабдить вас приличным вашему званию платьем, не моим, а покойного капитана; оно придется вам как раз.

Я с полной готовностью согласился на все его предложения и тотчас переоделся в предложенное мне платье, после чего вскоре вышел вместе с капитаном на палубу, и люди экипажа относились ко мне, все без исключения, с величайшим почтением. С этого времени я поселился вместе с капитаном Топлифтом в его каюте; капитан был добродушный, хотя и грубоватый с вида человек, конечно, совершенно непригодный для командования такими соколами и таким судном, как этот шунер, промышлявший исключительно разбоем.

Капитан Топлифт рассказал мне, что три года тому назад он был захвачен пиратами, и те, узнав, что он может вести судно и знаком с навигацией, силой удержали его; а впоследствии он мало-помалу свыкся со своим положением.

На мой вопрос, куда они теперь намерены идти, капитан Топлифт ответил, что он идет к испанским владениям.

— Но, — возразил я, — ведь теперь с Испанией мир!

— Я об этом даже не знал, — сказал мой собеседник, — хотя это для нас не составляетразницы: мы все равно берем все, что попало. Но вы хотите знать, почему я лично выбрал этот район; скажу откровенно: я выбрал этот рейс главным образом потому, что не желал встречаться с английскими судами. В сущности, я бы всей душой желал покинуть навсегда этот шунер, но куда я денусь? А жить надо!

— Без сомнения, вы искренен, капитан Топлифт, — заметил я, — и если так, то почему бы вам не зайти в одну из бухт Ямайки? Люди не будут знать, где мы находимся; мы сядем в шлюпку, которая отвезет нас на берег, и больше не вернемся на шунер. Я берусь позаботиться о вас и предоставить вам честный заработок.

— Да благословит вас Бог, сэр, — отозвался капитан, — я постараюсь сделать все, что могу; но нам придется еще поговорить об этом; если экипаж что-нибудь заподозрит, то наша песенка будет спета!

Мы продолжали некоторое время идти, затем изменили курс и пошли в Ямайку. Обыкновенно старший и младший помощники получали приказания от капитана Топлифта и передавали их экипажу. И в случае, если экипаж не одобрял образа действий капитана, то заявлял ему об этом, и капитану приходилось до известной степени считаться с этим, так как здесь на судне каждый пользовался правом голоса.

Хотя все эти люди не были мореходами, но все же достаточно смыслили в деле, чтобы разобраться в карте и заметить, что курс изменен; следовательно, на то должны быть какие-нибудь причины, и они пожелали узнать эти причины.

На это Топлифт ответил, что, по моему совету, он решил зайти с задней стороны острова Ямайки, где, согласно моему уверению, мы, несомненно, встретим богатую поживу, какое-нибудь испанское судно с ценным грузом, если только мы притаимся там на некоторое время где-нибудь в одинокой бухте; теперь как раз время, когда испанские суда идут с юга к гавани, где берут конвоиров.

Этот ответ показался экипажу удовлетворительным, и весь экипаж был весел и в полном повиновении. Мы шли на Ямайку, и когда подошли совсем близко, то убавили паруса и легли в дрейф. Дня три или четыре мы провели в открытом море, чтобы не возбудить подозрения слишком поспешным оставлением судна. Спустя это время капитан Топлифт сказал, что я предлагаю бросить якорь в одной из небольших бухт и послать кого-нибудь на берег, где с возвышенности холма можно будет, наверное, высмотреть какое-нибудь испанское судно и подкараулить его. Экипаж на это согласился, и мы двинулись вдоль берега, отыскивая подходящее для нас якорное место.

В то время, как мы шли параллельно берегу, какое-то судно легло в дрейф неподалеку от берега; мы немедленно подняли паруса и пошли на него. Но так как это судно, по-видимому, не пыталось уйти от нас, то мы изменили несколько курс, чтобы разглядеть его. Когда мы были уже совсем близко, то на нем подняли желтый флаг: это был двухснастный бриг. Странное поведение его нас удивило, но мы стали подходить к нему с бока и заметили, что бриг этот, кроме прекрасной оснастки, во всем остальном смотрел грязным, жалким судном. По мере того как мы к нему приближались, и видя, вероятно, что мы не отвечаем на его сигналы и что, следовательно, мы не то судно, за какое они нас приняли, бриг вдруг разом взял курс по ветру и, подняв все паруса, стал уходить от нас. Мы тотчас же пустились за ним в погоню и быстро стали нагонять. Тогда я взял подзорную трубу из рук помощника и вдруг увидел, что этот бриг тот самый «Транссендант», капитан которого ограбил нас и так бесчеловечно высадил нас на пустынный берег. Для большей уверенности я подозвал португальцев и приказал им посмотреть на бриг в подзорную трубу, не знакомо ли им это судно. И оба подтвердили мое предположение.

— Дайте нам только изловить этого негодяя, — сказал я, — мы рассчитаемся с ним по-свойски! — и недолго думая, я распорядился лучше распределить паруса, отдавал приказания, словом, делал все, чтобы нагнать уходивший от нас бриг.

Команда шунера была чрезвычайно довольна тем рвением, какое я выказал, желая нагнать ненавистное судно, и, судя по тому, с какой радостью они спешили исполнить каждое мое приказание, я мог убедиться, до какой степени они желали, чтобы я был их командиром. Два часа спустя мы были уже на расстоянии пушечного выстрела и пустили ему вдогонку выстрел из одного из наших носовых орудий. Видя, что бесполезно пытаться далее уйти от нас, бриг лег в дрейф, и когда мы подошли к нему, на нем все было готово, чтобы спустить шлюпки. Когда капитан брига явился на наш шунер, я на первых порах держался в стороне, чтобы он не мог меня видеть, так как желал слышать, что он будет говорить. Вместе с ним поднялся к нам на борт и его достойный сын; капитан Топлифт принял его на палубе; оглядевшись кругом, капитан брига сказал:

— Я полагаю, что не ошибся; я опасался сначала, что сделал еще больший промах, чем в действительности. Ведь вы только — торгующее судно, не так ли?

— Да, — сказал Топлифт, — вы не ошиблись!

— Ну, да, я так и думал! Я рассчитывал встретить здесь другой шунер, весьма похожий на ваш, который тоже занимается вольной торговлей, и подал ему сигнал; в тех случаях, когда на шунере есть товар, от которого ему желательно было бы отделаться, я скупаю у него этот товар; быть может, у вас есть что-нибудь такое, что не вполне удобно показать, например, церковная утварь или что-нибудь в этом роде? Я всегда плачу чистые деньги — это мое твердое правило! — добавил он в заключение.

Как оказалось впоследствии, этот негодяй сам много лет вел вольную торговлю, т. е. негласную торговлю, или, иначе говоря, был просто пиратом, но затем ухитрился сбежать с большою суммою денег, принадлежавшей пиратам его экипажа. На эти деньги он приобрел свою землю в Виргинии и этот бриг, которым теперь командовал. Хотя он теперь и не занимался более явным пиратством и негласной торговлей, но зато вошел в сношение с одним капитаном пиратского судна, с которым встретился у Порт-Рояля и условился встретиться здесь, за островом, чтобы скупать у него опасный товар. Но вместо выгодной сделки, он попал теперь льву в пасть: здесь были налицо не только я и двое португальцев, которые могли засвидетельствовать, что он разбойник, но, что еще хуже, среди экипажа нашего шунера находились трое из пиратов экипажа того пиратского судна, имущество которых он себе присвоил, и эти люди тоже сейчас же признали его.

Так как капитану Топлифту было известно об его поведении по отношению ко мне и людям с португальской шебеки, то он счел нужным устроить очную ставку между ним и мной, и потому на его вопрос, не имеет ли что сбыть ему, он ответил:

— Вы должны спросить об этом капитана, вот он! Обернувшись на эти слова, он вдруг увидел меня и пораженный этой неожиданной встречей не находил слов, а мальчуган его громко воскликнул: «Это он, отец! Я тебе говорю, что это он!..»

— Ах ты, сатанинское отродье, ты меня узнал, не так ли? — крикнул я. — Да, ты прав, это я! Послать сюда всех! — приказал я, и весь экипаж тотчас же поспешил на зов, так как они только того и ждали, когда их позовут.

— Ну, ребята, — сказал я, — этот негодяй тот самый, которого мы повстречали, когда были в несчастье. Вместо того, чтобы исполнить долг каждого моряка по отношению к людям, потерпевшим крушение, он ограбил нас, заковал в цепи и, наконец, голыми высадил на необитаемом пустынном берегу, где появлялись бродячие индейцы. Из всех остались в живых только я и эти два португальца, ваши товарищи, которых вы приняли в свою среду четыре месяца тому назад. Все остальные погибли жестокой смертью, а тот, что был со мной, капитан шебеки, был на моих глазах сожжен живым и умер в страшных пытках в плену у индейцев; меня самого чуть было не постигла та же участь. Теперь, ребята, предоставляю вам решить, чего заслуживает этот негодяй.

— Да это еще не все, капитан, — выступили вперед трое или четверо, которые составляли часть ограбленного им пиратского экипажа. — Он присвоил себе наши деньги, сумму, достигавшую 25 000 долларов, представлявших нашу собственность, собственность экипажа того судна, на котором он был только командиром!

— Что вы на это скажете? — спросил я его.

— Скажу, что я был непростительный дурак, что так попался в ловушку, вот что я скажу!

— Капитан Топлифт, — обратился я к своему приятелю, — так как не я командую этим судном, то предоставляю вам решить судьбу этого негодяя! — с этими словами я повернулся и стал спускаться вниз в каюту, когда меня нагнал сын капитана «Транссенданта».

— Мне надо говорить с вами, сэр, когда вы будете одни! — тихо заметил он.

— Что ты там еще выдумал, Пелег? — крикнул ему отец.

— Я постараюсь спасти тебе жизнь, отец, если смогу! — отозвался мальчуган.

— Ты будешь ловок, парень, если это тебе удастся! — сердито пробурчал негодяй.

Я позволил мальчугану последовать за мной в каюту, затем спросил, что он имеет сказать.

— Я имею сказать нечто такое, что стоит жизни более сотни таких мальчуганов, как я!

— Таких мальчуганов, как ты? Да ведь ты последовал за мной сюда, чтобы спасти, если можно, жизнь твоего отца!

— Баа… пусть его повесят! Он был рожден для петли! Я пришел сюда, чтобы спасти мою собственную жизнь, а ему сказал это только для того, чтобы обморочить его!

— Ты подаешь большие надежды, юноша, — заметил я, — так что же ты можешь сообщить мне такого, что может спасти твою собственную шею от петли?

— То, что может, по всем вероятиям, спасти от того же и вашу шею! Услуга за услугу, это, во всяком случае, справедливо!

— Прекрасно, послушаем! — сказал я.

— Нет, сэр, пока вы мне не обещаете пощадить мою жизнь, я не скажу ничего! Я, конечно, могу быть вздернут, как и батька, но предпочел бы, чтобы этого не случилось: я ведь знаю, где скрыты все его деньги, все знаю!

— Ничего обещать я не могу и не хочу! — возразил я.

— В таком случае, я ничего не скажу. Значит, я теперь могу идти на палубу и заявить отцу, что мне не удалось?!

— Стой! — крикнул я. — Так ты говоришь, что то, что ты имеешь мне сказать, является для меня лично чрезвычайно важным!

— Да, и с каждой проходящей минутой становится все более и более важным! — подтвердил он. — Я скажу вам все, открою тайну отца; мне, в сущности, наплевать на отца… он того только и стоит.

— Ну, так вот! Если то, что ты имеешь сообщить мне, окажется действительно важным, я обещаю сделать все, что могу, чтобы спасти тебе жизнь, и не сомневаюсь, что мне это удастся!

— Я также не сомневаюсь в этом! — заметил мальчуган. — Иначе я не обратился бы к вам. Так вот, мой отец пришел сюда, чтобы обделать здесь маленькое дельце с одним пиратским шунером, как он сказал сейчас, но он не сказал вам, что когда мы были в Порт-Рояле, то отец мой имел свидание с капитаном королевского судна, стоявшего там и посланного туда для уничтожения пиратов, и предложил этому капитану за известную сумму передать в его руки нашего приятеля-пирата, с которым мы вели торговлю и обмен товарами.

— Что? Он предлагал предать своего приятеля-пирата? Быть не может!

— Да, отец условился с капитаном королевского судна, что он придет сюда, за этот остров, и когда на условное место придет пиратский шунер, он начнет вести с ним торговые переговоры и задержит его здесь до тех пор, пока не придет королевское судно и не накроет его в этом заливе с поличным! Таково было намерение отца, но вы его изловили; через два часа здесь будет королевское судно, и если оно застанет вас здесь, то все вы будете повешены; это так же верно, как то, что я сейчас еще не повешен. Ну, скажите теперь, разве это не важное сообщение и разве оно не стоит того, что я требовал от вас взамен его?

— Без сомнения, сообщение это весьма важное, если только оно, действительно, верно, — сказал я.

— О, насчет этого не беспокойтесь! Я могу это доказать; я всегда неотлучно состою при отце, и он доверял мне все; я своими глазами видел подписанную бумагу; королевское судно, о котором я говорю, — «Весталка», а капитан ее, подписавший уговор, — Филипп Месгрев, еще совсем молодой человек!

— Б самом деле! — промолвил я отвернувшись, так как не желал, чтобы этот мальчуган видел, насколько меня взволновало его сообщение. Вскоре, овладев собой, я продолжал:

— Я сдержу свое обещание по отношению к тебе, мальчуган; оставайся здесь, а я пойду наверх и постараюсь отстоять твою жизнь!

— Нельзя ли и мне выйти на палубу хоть на минуту? — попросил он.

— Для того, чтобы проститься с отцом? Нет, нет! Лучше будет для вас обоих, если вы избежите этой тяжелой минуты прощания!

— Нет, я не за тем прошу, чтобы проститься с ним; нет, я подожду, когда все будет кончено, только видите ли: я никогда еще не видел, как вешают человека, и мне любопытно взглянуть, как это происходит!

— Прочь, маленькое чудовище! — крикнул я и выбежал на палубу, так как полученное мною от мальчугана сообщение было слишком важно для того, чтобы поспешить тотчас же воспользоваться им.

— Что же, капитан, удалось мальчику спасти жизнь своего отца? — обратился ко мне Топлифт, как только я показался на палубе.

— Нет! — ответил я громко и решительно.

— Так вздернуть его! — крикнули матросы. Петля уже была накинута на шею негодяю; и все было готово; люди ждали только моего возвращения.

В одну секунду капитан «Транссенданта» был вздернут на мачту и повис в воздухе; и если был на свете негодяй, заслуживший вполне свою смерть, то это был именно этот человек. Когда я обернулся, то увидел юношу, подававшего столь большие надежды; он смотрел, как раскачивалось в воздухе тело его отца. Напрасно я искал слез или хотя бы малейшего облачка печали в его глазах; в них не было ничего, кроме простого любопытства; и когда он встретил мой суровый, неодобрительный взгляд, тотчас же поспешил вниз.

— Ребята, — сказал я, обращаясь к экипажу, собравшемуся на палубе, — я получил предупреждение столь большой важности, что предлагаю вам немедленно перерубить якорный канат и уходить на всех парусах, не теряя ни минуты!

— Как, не разграбив судна, не поживившись добычей? — закричали люди, глядя на «Транссендант».

— Не думайте лучше об этом, если вы можете быть разумны! — возразил я.

— Нет, нет, этого не будет! Овладеть судном и бросить его, ничем не поживившись; да виданное ли это дело? — кричали они в один голос и добавляли, что, в сущности, я не их капитан и запретить им грабежа не могу, и многое другое в этом роде, из чего ясно можно было видеть, как легко утратить популярность на борту пиратского судна.

— Я только сказал вам, ребята, то, что должен был вам сказать, и если вы желаете меня выслушать, почему я вам советую все бросить и уходить, я скажу!

— Нет, нет, мы ничего не хотим слушать, скорей на шлюпки! — кричали все и разом кинулись спускать шлюпки; море было совершенно спокойно, и они решили подтянуть шунер к «Транссенданту», чтобы поставить их бок о бок.

— Это все равно, что говорить ветру, что им, когда дело идет о грабеже! — заметил капитан Топлифт, обращаясь ко мне вполголоса.

— Пойдемте вниз, — сказал я ему, — и я расскажу вам, что узнал!

— Что, они будут теперь грабить бриг? — обратился к нам юный Пелег, когда мы вошли в каюту. — Я знаю, где у отца деньги! — С этими словами он кинулся наверх.

Я сказал несколько слов относительно развращенности этого мальчишки и затем сообщил капитану о всем, что мне стало известно.

— Поверьте, — сказал он, — что если бы вы даже сказали им об этом, то они не обратили бы на это внимания; экипаж со шлюпки брига, приехавшей с этим негодяем капитаном, сообщил им, что на бриге есть деньги, и все наши ребята точно очумели!

— Но, я думаю, мальчуган не соврал.

— Да, и в таком случае, что вы намерены делать? — спросил меня Топлифт.

— Я намерен спокойно оставаться внизу, если мне это будет позволено!

— Но я не могу этого сделать: они бросят меня за борт!

— В таком случае бейтесь как можно хуже!

— О, об этом не беспокойтесь! Кроме того, со столь превосходящей нас силой королевского судна мы все равно долго продержаться бы не могли. Однако я должен сказать вам, где следует быть во время боя.

— Где? — осведомился я.

— У входа в пороховой магазин: я готов поручиться чем угодно, что они, наверное, захотят скорее взорвать шунер, чем отдаться живыми неприятелю. Я не скажу, чтобы все, но несколько человек из них, наверное, решат поступить так и всячески постараются привести свой замысел в исполнение. Мои пистолеты здесь. Вам стоит только отворить эту дверь, и вы очутитесь в проходе, ведущем к пороховому складу; смотрите, вот здесь люк, через который подают наверх порох; не допускайте никого к нему.

— Будьте спокойны, капитан, я буду настороже, и в случае, если шунер будет взят и я останусь жив, вам нечего будет бояться за себя.

— Ну, а теперь пойдемте наверх!

— Идите, я следую за вами! — сказал я.

— Наконец-то я один! — воскликнул я, когда капитан Топлифт вышел. — Боже мой, в каком я положении! Мой родной брат здесь! Чего только не произойдет здесь, прежде чем пройдут всего одни только сутки! Филипп теперь, быть может, всего в каких-нибудь десяти милях от меня, командует судном, которое с минуты на минуту должно атаковать то судно, где нахожусь я; что они возьмут нас, в этом я нимало не сомневаюсь, но чем рискую я при этом? Быть убитым в бою, когда они возьмут нас на абордаж, или же быть повешенным, как все без исключения на этом судне? Хотел бы я знать, что именно ждет меня! Во всяком случае, меня давно уже считают мертвым, и, вероятно, мой труп не будет опознан в числе других трупов; быть может, это и лучше!

Я пошел в склад, достал оттуда мои парусинные штаны и клетчатую рубашку и нарядился в них, предпочитая быть убитым в этом наряде, чтобы меня выкинули за борт, как простого матроса. Переодевшись, я вышел на палубу; я слышал трение одного судна о другое и поэтому знал, что суда стояли теперь уже борт о борт. На борту «Транссенданта» все было в волнении: шум, крик, гам и ругань, а на борту пиратского шунера не было ни души, кроме капитана Топлифта и меня.

Я не могу сказать, что никогда не видал подобных сцен; я их видел немало служа на каперских судах: пираты и матросы каперских судов и даже солдаты регулярных войск, раз только дело доходит до разграбления неприятельского судна или города, становятся одинаковыми маньяками. В какие-нибудь полчаса они раскрыли все хранилища, перерезали весь экипаж и отыскали сокровища капитана, на которые им указал сам юный Пелег, который хотел во что бы то ни стало получить свою долю, но вместо того получил здоровый удар тесака, отрубивший ему правое ухо и нанесший жестокую рану в плечо. Однако, несмотря на эту рану, правая рука его не утратила способности действовать, и в то время, как ранивший его человек нагнулся над кучей червонцев и стал загребать их обеими руками, маленький дьяволенок всадил ему нож в бок так глубоко, что его обидчик упал, смертельно раненный, и тут же испустил дух. Все с такой жадностью накинулись на груду червонцев, что на Пелега в общей свалке никто не обратил внимания, и он тихонько выбрался из давки и перебрался на шунер. Мы видели, как он шел, обливаясь кровью, но не стали его расспрашивать, и он прошел вниз по носовой лестнице.

— Что он там делал, этот мальчик? — заметил Топлифт.

— Я думаю, он ссорился там с нашими людьми из-за дележа добычи!

Грабя судно, наши люди не преминули, конечно, добраться и до спирта, и не прошло часа времени, как три четверти людей были уже пьяны. Кроме всего остального, они нашли целые запасы хорошего и дорогого платья и щеголяли теперь в расшитых золотом и галунами камзолах поверх своих грязных рваных рубах или курток. Шум и гам возрастал с каждой минутой, когда Топлифт, не спускавший глаз с горизонта, вдруг воскликнул:

— Видит Бог! Это оно и есть, королевское судно! Я выхватил подзорную трубу у него из рук и вскоре убедился, что он был прав. Это было большое, красивое судно, несшее 18 или двадцать орудий; оно как раз показалось из-за мыса и находилось сейчас на расстоянии не более семи миль от нас. У нас кругом был полный штиль, а его еще гнало ветром с моря, а потому уйти от него казалось совершенно невозможным.

— Ну, что же мы станем делать? — спросил капитан Топлифт. — Позволить ли королевскому судну подойти к нам на пушечный выстрел, не сказав ни слова нашим людям, или же указать им на грозящую всем опасность и уговорить возвратиться на шунер, чтобы приготовиться к бою?

— В данном случае вы должны поступить, как знаете, — сказал я, — мне безразлично, как бы вы ни поступили. Через час будет уже совершенно темно, а королевское судно не успеет еще подойти к тому времени. Я бы предпочел избежать боя и, если возможно, просто уйти от него без всякого шума; но боюсь, что это будет невозможно!

— Во всяком случае, я должен пойти к ним на бриг и предупредить их: если они узнают, что мы знали об опасности и ничего не сказали, то не станут с нами церемониться и без рассуждений выкинут за борт!

Капитан Топлифт отправился на бриг и, созвав тех людей, которые были еще трезвы, сказал им, что на нас идет королевское судно, что оно уже всего в семи милях от нас, и что если мы будем взяты, то никому не сносить своей головы. Эти слова разом положили конец общему беспорядку, шуму и гаму среди не совсем еще опившихся людей. Большинство их поспешило вернуться на свое судно, но тех, кто был безмерно пьян, с трудом удалось уговорить покинуть бриг. Наконец, все перебрались на шунер, и, отойдя от брига, наше судно стало готовиться к бою.

Капитану Топлифту пришлось несколько переместить людей: все те, кто должен был подавать снаряды и порох для орудий, были пьяны. К тому времени, когда наше судно было приведено в боевую готовность, и до нас дошел легкий ветер, королевский корвет был уже на расстоянии не более трех миль от нас. К счастью, было совершенно темно, так как в этих широтах не бывает сумерек. Посоветовавшись, какой нам избрать курс, чтобы, если возможно, избежать корвета, мы решили держаться у самого берега и постараться пройти мимо королевского судна незамеченными. Мы знали, что если нас заметят, то мы, без сомнения, будем вынуждены вступить в бой; но если нам удастся пройти незамеченными, то мы могли рассчитывать совершенно уйти.

Мы повернули руль и шли наперерез, рассчитывая пройти под носом у корвета, как вдруг заметили, что «Транссендант» охвачен пожаром; пьяные, вероятно, заронили там огонь прежде, чем вернуться на свое судно. Вскоре зарево пожара осветило залив на громадном пространстве, и мы увидели королевский корвет так же ясно, как днем. Из этого мы заключили, что и на корвете, в свою очередь, также увидели нас. Корвет тотчас же изменил свой курс и пошел прямо на нас. Нам оставалось только принять бой, и экипаж, наполовину пьяный, заявил, что они будут биться, пока шунер не пойдет вместе с ними ко дну.

Через четверть часа корвет подошел к нам совершенно близко, и мы открыли по нему огонь, метя в его мачты и снасти. Я, переодетый, во все время боя продолжал оставаться спокойно в каюте. Спустя несколько минут и корвет открыл по нас огонь. Крики пьяных и стоны раненых сливались наверху в один общий гул, но наш экипаж не прекращал огня и сражался молодецки, несмотря на столь неравные силы.

Спустя некоторое время несколько человек ворвались в каюту; я стоял у двери, ведущей к пороховому складу, и был занят тем, что подавал наверх порох и снаряды, так как это позволяло мне оставаться незамеченным, и люди думали, что я один из них, приставленный сюда для этой работы.

Ворвавшиеся матросы громко кричали:

— Где капитан? Он нам нужен, чтобы руководить боем! Топлифт просто баба; он ничего не смыслит в этом деле!

Я ничего не отвечал, но, повернувшись к ним спиной, продолжал молча подавать наверх порох. В этом платье они не узнали меня и, не найдя в каюте капитана, снова выбежали на палубу. Теперь корвет был уже борт о борт с нашим шунером; он беспощадно посылал в него выстрел за выстрелом, причиняя ему каждый раз серьезные повреждения и пробивая его насквозь во всех направлениях, так что внизу становилось теперь не менее опасно, чем наверху, на палубе. Становилось ясно, что шунер продержится недолго; тем не менее наши люди продолжали стрелять по королевскому судну с большой решимостью и, отрезвленные грозящей им опасностью, теперь как будто остепенились. Но к этому времени чуть не половина экипажа была уже или убита, или ранена, и орудия наши были завалены трупами. Я услыхал в тот момент, когда страшный бортовой огонь неприятеля заставил трещать наше бедное судно, как наверху крикнули: «Подожди стрелять минуту, надо очистить палубу!»

Покидав за борт тела убитых и перерезав снасти, обрушившиеся на палубу и мешавшие движению, пираты снова принялись отвечать неприятелю, хотя бой был, очевидно, совершенно безнадежен. Я не мог не восхищаться мужеством и стойкостью этой жалкой горсточки людей, выказывающих столько мужества. Хотя дальнейшее сопротивление было совершенно бесполезно, они все же предпочитали умереть у своих орудий, чем быть повешенными.

Однако, как-никак, крики наших неутомимых борцов и грохот выстрелов из орудий постепенно начали ослабевать. Неприятельский огонь сметал людей и портил одно за другим наши орудия. Борт шунера был пробит в десятках мест, и вода проникала в него так быстро, что начинала уже подступать к пороховому складу.

В этот момент я услышал крик абордажа и скрип двух судов, тершихся друг о друга, а минуту спустя люди устремились вниз, и один из них побежал прямо к пороховому складу. Это был тот самый рыжий детина, которого я приказал заковать в кандалы в первый день моего пребывания на шунере.

— Идите сюда! — крикнул он остальным. — Мы взорвем и себя, и корвет на воздух! Отправим и их, и себя одновременно к черту на побывку! Эй, ты там, прочь с дороги!

— Назад! — крикнул я.

— Назад? — повторил он и направил свой пистолет на дверь порохового склада.

Одним движением я вскинул вверх его руку, и пистолет, вылетев из его руки, ударился о скрепы потолка каюты в противоположном ее конце.

— Чтоб тебя разорвало! — крикнул он. — Впрочем, у меня есть еще другой! — И он стал вытаскивать из-за пояса другой пистолет, но прежде, чем успел это сделать, я прострелил ему череп выстрелом из пистолета, который держал наготове с взведенным на всякий случай курком.

При этом его товарищи подались назад, а я навел свой второй пистолет на них и сказал:

— Кто сделает шаг вперед, тот мертв, уходите отсюда!

В этот момент экипаж корвета, очистивший от неприятеля палубу, устремился вниз, и пираты выбежали из каюты, запрятавшись, где могли. Видя входящих людей с королевского судна, я сказал им:

— Поставьте охрану к дверям порохового склада, они уже пытались взорвать судна!

— Кто вы такой? — спросил меня офицер.

— Пленник! — ответил я.

— Так отведите его наверх и останьтесь двое при нем; закройте пороховой люк и охраняйте склад!

— Благодарение Богу, — подумал я, — что все это теперь уже кончено!

Повинуясь приказанию своего офицера, один матрос схватил меня за шиворот и потащил на палубу, где передал меня другим своим товарищам, которые тотчас же отвели меня на корвет.

Всех нас, оставшихся в живых из экипажа шунера, отвели вниз; всего человек 18, не более, и я был рад, что увидел в числе других капитана Топлифта, хотя и серьезно раненного, но все же живого. Здесь мы пробыли, сбившись в кучу, под охраной десяти человек матросов, более часа, и в это время узнали из доносившихся до нас сверху голосов, говоривших на палубе, что шунер пошел ко дну. После этого орудия на корвете были накрыты чехлами, и людям была произведена раздача спирта, затем была произведена перекличка, расставлены часовые, и все стихло до утра,

Я спросил у часового, сторожившего нас, кто командир этого судна, на что мне этот человек довольно грубо ответил:

— А тебе что до того, висельник?

— На вежливый вопрос следует дать такой же вежливый ответ! — наставительно заметил я.

— Да, всякому другому, но тебе я говорю, что если ты не хочешь, чтобы я заткнул тебе глотку своим платком, то лучше не разевай рта!

Но мне и не нужно было повторять ему свой вопрос, так как на палубе один из офицеров в этот самый момент довольно громко произнес: «Это распоряжение капитана Месгрева».

И этого было с меня довольно. Я прилег вместе с остальными пленными на подстилке, кинутой нам на голые доски пола, и стал дожидаться рассвета. Все кругом крепко спали. Странно, что все эти люди, которые прекрасно знали, что через несколько дней, а может быть даже на следующее утро, они будут повешены, могли спать так крепко и безмятежно, тогда как я, который теперь мог надеяться, что всем моим мучениям наступил конец, за всю эту ночь ни на минуту не мог сомкнуть глаз. Однако я был вполне счастлив своими мечтами в продолжение этой ночи и не менее счастлив, когда настал день.

После обеда приказано было привести всех пленных наверх. Нас под конвоем вывели на палубу и выстроили всех в ряд. Я стал смотреть по сторонам, надеясь увидеть брата, но его не было на палубе. Здесь был его старший помощник, лейтенант и несколько младших офицеров да еще письмоводитель с бумагой, пером и чернилами, который должен был записывать имена и показания пленных.

— Кто был капитан затонувшего шунера? — спросил старший лейтенант.

— Я, сэр, — сказал Топлифт, — хотя и был им против воли!

— О, конечно! Каждый из вас был на этом судне против своей воли! Как ваше имя? Запишите, мистер Пирсон! Жив еще кто-нибудь из офицеров?

— Нет, сэр! — ответил Топлифт.

Затем стали опрашивать имена всех по порядку и всех записывали; случилось так, что я оказался последним; желая поскорее увидеть брата, я вышел на палубу первым, но нас начали опрашивать с другого конца шеренги.

— Ваше имя? — спросили, наконец, меня.

— Я не принадлежал к экипажу шунера! — сказал я.

— Ну, конечно, нет! Вы попали на него прямо с облаков!

— Нет, сэр, не с облаков, я подплыл к нему вплавь, спасая свою жизнь!

— В таком случае, вы из огня кинулись в полымя, могу вас уверить, потому что теперь вам все равно придется проститься с жизнью, приятель!

— Я думаю, что нет, — сказал я, — напротив, я чувствую себя теперь в полной безопасности!

— Не угощайте нас своими баснями, милейший, а назовите нам просто свое имя, и этого будет вполне достаточно!

— Прекрасно, сэр, я готов! Мое имя — Александр Месгрев, сэр! Я — старший брат вашего капитана Филиппа Месгрева и буду вам очень признателен, если вы спуститесь к нему в каюту и уведомите его о том, что я здесь!

И старший лейтенант, и офицеры с недоумением посмотрели на меня, точно так же, как капитан Топлифт и пираты. Старший лейтенант, по-видимому, не знал, как ему отнестись к моим словам, принять ли их за пустую похвальбу или отнестись с доверием, и не знал, что ему делать, когда капитан Топлифт сказал:

— Я, конечно, не знаю, то ли именно лицо этот джентльмен, каким он себя называет, но, несомненно, верно, что он приплыл к нашему шунеру, спасаясь от преследовавших его индейцев, что вам могут подтвердить все мои люди, а также и то, что он никогда не был одним из нас! Экипаж предлагал ему сделаться их капитаном вместо меня, но он отказался наотрез!

— Да! — подтвердили пираты. — Это правда!

— Прекрасно, сэр, в таком случае я передам капитану то, что вы мне поручили сказать ему!

— Для большей уверенности, — заметил я, — я напишу на клочке бумаги мое имя, и вы отнесете эту записку моему брату; он знает мой почерк и мою подпись.

Мне подали бумагу и перо, я написал свое имя, и старший лейтенант понес этот листок бумаги в каюту капитана. Спустя минуту он вернулся и пригласил меня следовать за ним.


ГЛАВА XXI

В объятиях брата,Доброе слово в защиту капитана Топлифта и двух португальцев.Моя повесть.Повесть брата Филиппа.Что сталось с У иной.Мой алмаз.Нежданное наследство.

Спустя минуту после того, как я покинул палубу «Весты» и спустился вслед за офицером вниз, я был уже в объятиях брата. Некоторое время ни он, ни я не могли произнести ни слова. Наконец Филипп заговорил первый:

— Как мне благодарить Бога за то, что я вижу тебя живым и здоровым! Я считал тебя умершим, как и другие, и никак не мог ожидать, что найду на борту пиратского судна, на борту судна, которое я расстреливал без пощады, тогда как каждый выстрел мог причинить тебе смерть! Какое счастье, что я ничего не знал о том, что ты находишься на этом шунере, иначе я не мог бы исполнить свой долг. Я не стану тебя расспрашивать, как ты попал на него; это, вероятно, должно быть концом твоего повествования, а ты должен рассказать мне все от начала до конца с того момента, как ты покинул Рио, а затем и все остальное с того времени, как ты отплыл от берегов Африки.

— Значит, они получили мои письма из Рио?

— Да, после того как они долгое время считали тебя умершим, и эти письма несказанно обрадовали их; но я не хочу торопиться и заглядывать вперед; довольно того, что я вижу тебя живым и здоровым, мой милый Александр, и опять могу прижать тебя к своей груди!

— Но позволь мне задать тебе один вопрос!

— Я уже знаю, какой, — засмеялся Филипп. — Она была здорова, когда я в последний раз видел ее, но очень страдала; ведь от тебя не было никаких известий. И отец ее, и друзья старались уговорить ее примириться с мыслью, что тебя нет уже в живых, так как шебека, на которой ты находился, пропала без вести, но она упорно держится того мнения, что ты жив, и не хочет расстаться с надеждой свидеться с тобой. Но эта самая упорная надежда, упорно не осуществляющаяся, измучила, истомила ее. А теперь, когда ты это знаешь, пройдем в кают-компанию, и позволь мне переодеть тебя, чтобы я мог тебя в приличном виде представить всем как моего брата. Мне думается, что мое платье как раз придется по тебе!

— Благодарю, Филипп! Я не прочь переодеться, но прежде, чем заботиться о моей внешности, я хотел бы позаботиться о моем желудке: я почти целые сутки ничего не ел, а потому, если ты прежде всего распорядишься накормить меня чем-нибудь, то я с удовольствием поем, пока ты будешь выбирать для меня платье.

Филипп позвонил и приказал подать в каюту завтрак и вино. Покушав всласть и подкрепив свои силы, я добрых четверть часа отмывался от грязи и копоти последнего боя, после чего оделся и вышел наверх, уже совершенно не похожий на пирата.

Филипп тотчас же потащил меня наверх знакомить с его офицерами; старший лейтенант рассыпался передо мной в извинениях за свое грубое обхождение, но я сказал ему, что по моему внешнему виду он, конечно, мог принять меня за пирата и как с таковым не особенно церемониться.

— Кстати, Филипп, — сказал я, обращаясь к брату, — раз мы заговорили о пиратах! В числе их есть человек, который хотя и вынужден был нести обязанности капитана на пиратском шунере, но, в сущности, он не пират; я его знаю лично и просил бы тебя отнестись к нему доброжелательно. Я впоследствии объясню тебе его поведение, и ты убедишься, что он не заслуживает участи пирата, равно как и двое португальцев, попавших сюда почти так же, как и я! Это мои бывшие сотоварищи по несчастью, люди из экипажа погибшей шебеки!

— Раз ты говоришь, брат, то твоего слова для меня довольно! Будь спокоен за них! Пусть этих трех людей отпустят на свободу и позаботятся о них! — приказал Филипп тотчас же старшему лейтенанту.

Пробыв минут десять на палубе, я вернулся вместе с братом в каюту.

— Что это за предмет, который ты забыл на моем туалетном столике? — спросил Филипп, разглядывая мою кожаную ладанку, заключавшую в себе мой алмаз.

— Это, Филипп, является частью моей повести и может в настоящее время оказаться при случае чрезвычайно важным для меня! Сейчас я не думаю, что могу подарить тебе эту вещицу!

— Не похоже на то, чтобы она представляла из себя большую ценность! — заметил он.

— Во всяком случае прошу тебя спрятать ее в самое надежное место и запереть как можно тщательнее под замок!

— Если ты этого хочешь непременно, то будь спокоен: я сделаю, как ты желаешь, но теперь расскажи мне обо всем по порядку!

Я рассказал все, что уже известно читателю; обед прервал мое повествование, а после обеда, за чашкой кофе и хорошей сигарой, я продолжал. Когда я кончил, Филипп высказал свое удивление по поводу столько кратного чудесного спасения от самых многообразных бед и задал мне целый ряд вопросов, между прочим спросив меня:

— А этот маленький негодяй Пелег, сын капитана «Транссенданта», здесь, с другими пленными?

Я отвечал, что не видал его и думаю, что, ослабев от потери крови, он, вероятно, остался на шунере и вместе с ним пошел ко дну. Так оно и оказалось на самом деле.

— Странные вещи пришлось мне слышать от тебя, брат, — сказал Филипп, — у тебя, как вижу, заколдованная жизнь! И Бог сохранил ее тебе именно для того, чтобы доказать, что Эми права в своем убеждении, что ты жив и должен вернуться. Ну, а теперь твоя очередь слушать, а моя говорить. Когда я расстался с тобой, то был лейтенантом у капитана Левин на его шунере; вскоре по выходе в море у нас завязалось дело с одним испанским судном, несравненно большей силы, чем наше, вооруженным тридцатью крупными орудиями. Видя, что мы ничего не сделаем с ним вследствие превосходства его вооружения, мы прямо абордировали его, и непривычные к рукопашным схваткам испанцы вскоре подались и дали нам возможность очистить от них палубу, загнав всех вниз. Когда капитан Левин привел свой приз, то был немедленно назначен командиром фрегата с 36-ю орудиями; я последовал за ним в качестве старшего лейтенанта. В следующее плавание нам снова пришлось выдержать бой с судном, равным нам по силе, и мы опять же вышли из него победителями, и я был отправлен отвести приз. При этом капитан Левин послал прекрасное отношение обо мне, вследствие которого, вероятно, и был назначен командиром небольшого брига. Но прежде дозволь мне досказать о капитане Левин. В мое отсутствие он захватил большой галион, давший ему целое состояние, после чего он окончательно отказался от службы на море и поселился на берегу, а мне писал, что до сих пор он только растрачивал деньги, а теперь, получив разом такой куш, намерен сохранить их. На них он купил большое поместье, занялся хозяйством, женился и, кажется, очень счастлив.

— Чего он вполне заслуживает, — добавил я, — и дай ему Бог долгие годы наслаждаться этим заслуженным счастьем.

— Итак, — продолжал Филипп, — в качестве командира брига я был послан сюда стационером и, получив извещение, что судно, на котором ты сейчас находишься, стояло на якоре в заливе близ Гаваны, пошел туда и встретился с ним. Они подняли испанский флаг, я также; вдруг наступил штиль, и я принужден был остаться на месте в четырех милях расстояния от берега. Вследствие этого меня приняли за другое испанское судно, и тогда капитан этого судна или, вернее, испанский капитан испанского брига сел на шлюпку и приехал ко мне и до тех пор не спохватился о своей ошибке, пока не очутился у меня на борту. Я задержал его и экипаж с его шлюпки. Штиль продолжался до самого вечера, а когда, наконец, поднялся ветерок, то я пошел прямо к берегу, как бы намереваясь бросить якорь. Но так как ветер был слабый, то стемнело прежде, чем я подошел и стал борт о борт с судном моего гостя. Там были страшно удивлены, так как полагали, что их капитан обедает со мной, со своим старым приятелем, капитаном испанского брига, и никто не подозревал, что мы не испанцы; поэтому никто не готовился к сопротивлению. Мы ворвались на палубу и завладели ею прежде, чем испанцы успели схватиться за оружие, и я увел это судно за собой. Когда я вернулся с ним в свой порт, то адмирал дал мне командование им, и я командую им теперь вот уже девять месяцев; однако судно это имеет большие недостатки, и меня призывают обратно в порт. Я шел бы теперь обратно в Англию, если б негодяй, капитан «Транссенданта», не уведомил меня о присутствии в здешних водах пиратских судов, что принудило меня идти сюда, за остров. И мог ли я ожидать, какое счастье ждало меня здесь! Ты не думай, пожалуйста, что я такой эгоист, так как говорю только о себе; я это делаю, так сказать для того, чтобы расчистить поле более интересным для тебя сведениям. Итак, «Эми» прибыла благополучно в Ливерпул со своим ценным грузом, и капитан ее донес, что он оставался на назначенном тобою месте встречи до тех пор, пока налетевший ураган не унес его; когда он после того очутился очень далеко от условного места, то счел себя не в праве оставаться еще дольше в открытом море, имея у себя на борту столь ценный груз, и решил идти как можно скорее в Ливерпул. Он, действительно, был прав, и его образ действий был одобрен мистером Треваннионом, который со дня на день ожидал твоего возвращения. Но вот прошла неделя, а тебя нигде не было видно; в доме все стали очень тревожиться за твою жизнь. За неделями стали проходить месяцы, и все стали высказывать предположение, что твое судно погибло во время того самого урагана, который загнал «Эми» так далеко от ее условного места. Бедняжку Уину, как ты можешь думать, очень ласково и сердечно приняли в свой дом мистер и мисс Треваннион, и вскоре все в доме полюбили это милое, кроткое существо.

Но бедняжка ждала твоего возвращения, тосковала по тебе, томилась ожиданием, а когда ей сказали, что ты погиб, это совсем ее сразило, и она не могла больше оправиться после этого удара. Климат тоже, конечно, отозвался на ее здоровье; зимой она стала кашлять, но мне казалось, что всего более она страдала от того, что утратила тебя. Пробыв года полтора в Англии, она впала в чахотку и умерла.

— Бедная Уина! — сказал я, тяжело вздохнув, — милое, славное существо!

— А знаешь, Александр, я думаю, что это случилось к лучшему! Бедняжка так сильно любила тебя, и если бы она была еще жива и жила в семье мистера Треванниона, и ты, вернувшись, стал бы мужем мисс Треваннион, это сделало бы ее глубоко несчастной, я в том уверен. Хотя самая мысль быть соперницей мисс Треваннион может нам с тобой показаться нелепой, тем не менее она питала к тебе то же чувство, что и твоя невеста, и должна была бы страдать так же, как и всякая другая женщина на ее месте, будь она белолицая или чернокожая, без различия. Вот почему я думаю, что ее преждевременная смерть была счастьем и для нее, и для вас. Я видел мистера Треванниона и его дочь всего только один раз до получения ими твоего письма из Рио, в котором ты их извещал о своих несчастиях и благополучном избавлении от пожизненной каторги. Тогда оба они были очень пришиблены и убиты, и мистер Треваннион говорил о ликвидации всех своих дел и о желании поселиться в своем поместье близ Ливерпуля. Но так как я регулярно переписывался все время с Эми, то узнал, что ее отец поступил именно так, как онмне тогда говорил, и только что прикончил свои дела, когда пришло твое письмо из Рио с крупным переводом на Португальский Государственный банк. Надо ли тебе говорить, как велика была при этом радость Эми. Она быстро стала поправляться, а отец ее пожалел, что поторопился ликвидировать свои дела, так как желал перевести их все на тебя. Деньги, присланные тобою из Рио, он считал твоими; кроме того, все это время он откладывал из всех доходов и барышей причитающуюся тебе долю. Он, конечно, не знал, что ты носишь на себе алмаз такой невероятной ценности на виду у всех, и в среде дикарей индейцев, и у английских поселенцев, и даже у пиратов. Что я был не менее рад, чем они, когда узнал содержание твоего письма из Рио, в этом ты не можешь сомневаться, и хотя я должен был как раз в ту пору отплыть в Вест-Индию, все-таки со дня на день ждал получить письмо с извещением о твоем благополучном прибытии в Англию. Представь же себе мое огорчение, когда я, наконец, получил письмо, в котором мне сообщали, что ты не только еще не вернулся в Ливерпул, но вот уже три месяца, как ничего о тебе не слышно. А затем месяц за месяцем я получал все такие же отчаянные, неутешительные письма, в которых мистер Треваннион прямо уже говорил, что шебека, в которой ты отплыл, утонула, и что только одна Эми упорно держится за свою надежду, что ты еще жив. Признаюсь, я тоже считал тебя мертвым, и потому можешь себе представить мою радость, мой неописуемый восторг, когда я увидел на клочке бумаги твою подпись, доказавшую мне, что ты не только жив, но и здесь, на одном со мной судне.

Таков был рассказ брата Филиппа; когда он его докончил, было уже поздно, и все кругом давно спали. Как горячо помолился я в эту ночь Богу за его неизреченное милосердие ко мне!

Когда я проснулся на другой день поутру, Филипп был уже наверху, на палубе, и я пошел туда же.

— Мы скоро будем в Порт-Рояле, — сказал он, — и я надеюсь еще застать там нашего адмирала!

Затем я поговорил немного с офицерами и пошел вниз навестить Топлифта, который не вставал с постели, потому что рана его заставляла сильно страдать. Впрочем, доктор уверял, что он скоро поправится.

— Топлифт, — сказал я — вы не должны ни о чем тревожиться; брат мой обещал, что вы не будете подвергнуты допросу наравне с остальными, и он уверен, что после того, как он объяснит все дело адмиралу, вы получите благодарность за оказанные услуги.

— Благодарность! Вы смеетесь, сэр! Я буду счастлив, если меня не повесят!

— Этого вы не бойтесь, Топлифт, — возразил я, — будьте совершенно спокойны и поправляйтесь скорее!

— Ах, сэр, вы положительно спасли мне жизнь! Ведь если бы вы не приплыли к нам на судно, не было бы никого, кто бы мог сказать хоть одно слово в мое оправдание; никто никогда не поверил бы, что я, в сущности, вовсе не пират, как все остальные на моем судне, кроме разве только тех двух португальцев!

— Если потребуется, они оба будут свидетельствовать за вас, но я не думаю, что потребуется еще чье-либо свидетельство, кроме моего, которым адмирал, вероятно, удовольствуется. Кроме того, я обещал, что впредь вы не будете нуждаться в средствах к существованию, и сдержу свое обещание!

— Благодарю вас, сэр — проговорил Топлифт, — я никогда не забуду вашей доброты ко мне!

Я пожал ему руку и пошел завтракать с братом в каюту.

На другой день мы уже бросили якорь в Порт-Рояле; мой брат отправился с донесением, и адмирал прислал баркас за нашими пленными, кроме Топлифта, которому было дозволено оставаться на свободе и в качестве бесплатного пассажира возвратиться в Англию на судне брата, если он того желает.

Нужно ли говорить, что Топлифт с радостью воспользовался этим разрешением и остался с нами на судне?! Оба португальца также были отпущены на свободу.

Простояв три дня на рейде, мы отплыли в Англию и после благополучного плавания, продолжавшегося пять или шесть недель, бросили якорь в Спитхеде. Брат не мог оставить своего судна, и потому я просил его написать в Ливерпул о том, что он имеет сведения обо мне, что я потерпел крушение и попал в руки индейцев близ английских поселений в Виргинии, но что мне удалось бежать и что я в данное время нахожусь в Джемстоуне. Я считал более благоразумным подготовить таким образом моих друзей к моему возвращению, опасаясь, чтобы слишком внезапная весть о моем прибытии не повлияла пагубно на слабое здоровье моей бедной, исстрадавшейся Эми.

Я пробыл с братом в Портсмуте до того времени, когда пришел из Ливерпуля ответ на его письмо. Писал мистер Треваннион, и, как он уверял, письмо Филиппа положительно возвратило жизнь его бедной дочери, которая, по его словам, находилась в последнее время на краю могилы; она впала в глубокую меланхолию, которую ничем нельзя было рассеять.

Сговорившись с братом относительно того, как ему следует действовать дальше, я отправился в Лондон, где приобрел все для себя необходимое из платья, белья и других обиходных предметов, разыскал известного еврея-торговца драгоценными камнями и предложил ему осмотреть и оценить мой алмаз. Он был положительно поражен, увидя такой величины и такой необычайной красоты камень, и оценил его в сумму 47 тысяч фунтов. Тогда я предложил ему купить его, и мы сошлись на 38 тыс. фунтов.

На другой день все было оформлено и покончено; я получил деньги и чеки и написал тотчас же Филиппу о том, как распорядился своим алмазом.

Филипп ответил на мое письмо поздравлением с удачной продажей и, кроме того, писал, что получил из Ливерпуля письмо с весьма утешительными сведениями относительно состояния здоровья Эми и советовал немедленно ехать в Ливерпул, так как продолжительное тревожное ожидание моего приезда могло пагубно отразиться на здоровье Эми.

Согласно этому я тотчас же принялся готовиться к отъезду из Лондона, приобрел четыре крепких и выносливых коней, раздобыл трех здоровенных и хорошо вооруженных парней, которые должны были сопровождать меня в пути, и отправил с нарочным письмо, в котором назначал день своего приезда в усадьбу мистера Треванниона в окрестностях Ливерпуля.

Мне пришлось пробыть в Лондоне еще два дня, чтобы уладить все свои дела и дать время нарочному приехать раньше меня, так как я рассчитывал ехать чрезвычайно быстро. За эти два дня моего пребывания в Лондоне мне пришлось сделать удивительное и совершенно неожиданное открытие. Я сидел в одном кафе на площади Св. Павла, беседуя с одним бывшим офицером капитана Левин, с которым я случайно познакомился. Когда мой собеседник назвал меня по имени «мистер Месгрев», общипанного вида господин, одетый с ног до головы в черное, стоявший у окна, вдруг круто обернулся и, подойдя ко мне, сказал:

— Я должен извиниться, что позволил себе обеспокоить вас, сэр, но услыхав, что ваш собеседник назвал вас мистер Месгрев, не могу удержаться от желания спросить вас, не родственник ли вы сэру Ричарду Месгреву, баронету, жившему в своем поместье в Кумберланде?

— Жившему, говорите вы? А разве он умер?

— Да, сэр! Он умер вот уже более семи месяцев, и мы теперь разыскиваем его наследника, но нигде не можем его найти!

— Я знал хорошо эту семью, — сказал я, — так как состою с ней в родстве. Наследником покойного баронета должен, конечно, быть его старший сын Ричард, так как все имение майоратное и переходит вместе с титулом старшему в роде.

— Да, но старший сын его, сэр, умер уже несколько лет тому назад; у нас имеются подлинные документы, свидетельствующие об его смерти; кроме того, и второй сын баронета, Чарльз, тоже умер. Он вернулся на родину совершенно больным и вскоре умер, но не в доме своего отца, а у одного из его арендаторов, у которого поселился. Теперь наследником всего — и титула, и земель, и всего имущества является третий сын баронета Александр Месгрев, которого мы повсюду разыскиваем и нигде найти не можем. Мы слышали, что какой-то капитан Месгрев только что пришел со своим судном из Вест — Индии; это, как мы думаем, четвертый сын баронета; но раньше, чем мы не узнаем достоверно, что сталось с Александром Месгревом, до тех пор мы ничего не можем сделать. Я сегодня написал капитану Месгреву, прося у него каких-нибудь сведений о брате, но еще не имею ответа. Полагаю, что вас бесполезно будет просить о том же; едва ли вы что-нибудь знаете о наследнике. А, впрочем…

— Да, я могу вам сказать, сэр, что я и есть тот самый Александр Месгрев, которого вы разыскиваете!

— В самом деле, сэр? А какие вы можете представить доказательства этого?

— Свидетельство моего брата Филиппа, на судне которого я только что прибыл из Вест-Индии, что вам и подтвердит его ответ на ваше письмо. Кроме того, вот его письмо, адресованное ко мне, в котором, как вы сами видите, он обращается ко мне — «Дорогой Александр» и которое он кончает словами «Любящий тебя брат твой Филипп Месгрев».

— Это, действительно, весьма удовлетворительное доказательство, сэр, — проговорил незнакомец, — и мне теперь остается только дождаться письма вашего брата, чтобы привести все в ясность. Позвольте мне поздравить вас, сэр, с унаследованием титула и одного из богатейших поместий в Кумберланде. Надеюсь, что вы не замедлите, как только все необходимые сведения и доказательства будут собраны мной, отправиться вместе со мной в Кумберланд, где, без сомнения, многие признают вас, после чего вы будете утверждены в правах наследства.

— Что я там буду узнан многими, в этом нимало не сомневаюсь, — сказал я, — но сейчас я никоим образом не могу отправиться вместе с вами в Кумберланд; послезавтра я уезжаю из Лондона в Ливерпул по важному делу: меня там ждут, и я не могу обмануть их ожиданий.

— Что же, сэр! Вероятно, это должно быть очень важное дело, если оно может помешать человеку вступить во владение титулом и состоянием, дающим 4000 фунтов ежегодного дохода, — заметил мой собеседник. — Но вот мой адрес, сэр; надеюсь, я услышу о вас в самом непродолжительном времени. Мне, видите ли, придется оставаться в Лондоне до тех пор, пока я не буду иметь возможность привезти наследника самолично в Кумберланд!

Человек в черном как будто начинал теперь сомневаться в моей личности: он не мог понять, что я могу пренебречь вступлением в наследство ради какого-нибудь дела, и потому мои слова казались ему странными. Видя это, я сказал:

— Сэр, я очень долгое время был в отсутствии; мои друзья считали меня умершим. Между тем, у меня в Ливерпуле есть невеста, которая ждала меня все эти годы, и теперь я послал сказать ей, что буду у нее в такой-то день! Я не могу обмануть ее ожиданий; мало того, я должен вам сказать, что без нее и титул, и состояние, и поместья потеряют для меня всякую цену.

— Сэр, — сказал человек в черном, низко кланяясь, — я вполне уважаю ваши чувства и потому хотел бы только надеяться, что вы не слишком долго пробудете в Ливерпуле, так как мне придется ожидать вас в Лондоне, а жизнь здесь дорога, и я тоже желал бы поскорее возвратиться в Кумберланд.

После этого я пожелал этому джентльмену всего лучшего и, распростившись с офицером, возвратился к себе на квартиру. Перед тем как уйти, я оставил этому господину на всякий случай мой адрес, чтобы он мог разыскать меня, если бы я ему понадобился еще до моего отъезда в Ливерпул.


ГЛАВА XXII

Мистер Кампбелль.Вести о домашних.Свидание.Свадьба.Давнее прошлое.В Лондоне.В родовом поместье.

На другой день я получил письмо от Филиппа, в которое он вложил письмо, полученное им от мистера Кампбелля, так звали того присяжного поверенного, который вел дело о моем наследстве. Филипп писал, что он ответил на это письмо, и поздравлял меня с унаследованным мною титулом; час спустя ко мне явился и мистер Кампбелль с письмом брата Филиппа в руках. Он объявил мне, что эти доказательства вполне достаточны и будут признаны таковыми законом, а потому дело пойдет теперь своим обычным порядком.

— Теперь позвольте мне, однако, задать вам несколько вопросов, сэр, — закончил он свою речь.

— Прекрасно, я буду отвечать! Только раньше ответьте вы мне на некоторые мои вопросы, мистер Кампбелль. Мне кажется, что в детстве я слышал ваше имя в родительском доме, хотя не помню, чтобы я видел вас когда-нибудь!

— Я был доверенным лицом и частным поверенным вашего отца одно время, но в последние годы всякие сношения между нами были прерваны вплоть до того времени, когда отец ваш был уже почти при смерти и искренне раскаивался в своем безумном поступке и в своей несправедливости по отношению ко мне. Тогда он послал за мной, к величайшему неудовольствию супруги его леди Месгрев, которая не хотела впускать меня в дом; но, на мое счастье, слуги не исполнили ее приказания и пропустили меня к своему господину.

— Ну, а сестры мои, Жанет и Мабель?

— Они обе здоровы, обе уже совершенно взрослые и красивые девушки. Перед смертью ваш отец уничтожил завещание, по которому он оставлял жене пожизненно значительную часть из доходов с поместья, и теперь она всецело находится в зависимости от вас и от того, сколько вы пожелаете дать ей для ее существования. Но когда вы думаете вернуться в Лондон, сэр?

— Право, не могу вам сказать этого с точностью, во всяком случае как только можно будет.

— Прекрасно, мои личные дела задержат меня в Лондоне еще на месяц. А за это время, хотя я и желал бы отправиться с вами в Фаристон-Холл и сразу ввести вас во владение всем вашим наследием, в крайнем случае, все может пока оставаться в том же положении, как сейчас: там все решительно опечатано, дом замер, а леди Месгрев была вынуждена выехать тотчас же после похорон. Поэтому можно будет отложить ввод во владение до того времени, когда вы сами того пожелаете, и когда это будет вам удобно. На всякий случай, я напишу туда, что вы разысканы и вскоре прибудете туда, чтобы вступить во владение титулом и поместьями вашего отца.

Затем мистер Кампбелль задал мне еще несколько вопросов, на которые я ему отвечал вполне удовлетворительно; тогда он впервые обратился ко мне, именуя меня полным моим титулом, сказав:

— Сэр Александр, позвольте мне теперь откланяться!

На следующий день поутру я выехал из Лондона и мчался с такой быстротой, с какой нас только могли нести наши кони. На пятый день мы уже прибыли в поместье мистера Треванниона, приблизительно в девяти милях расстояния от Ливерпуля. Въезжая в густолиственную каштановую аллею, ведущую к дому, я увидел в окне верхнего этажа женскую фигуру, которая вскоре скрылась. У крыльца я соскочил с коня и очутился в объятиях вышедшего ко мне навстречу мистера Треванниона, который приветствовал меня, как родного сына, со слезами на глазах, затем повел меня в комнату, где меня ожидала моя ненаглядная Эми. Она кинулась в мои объятия и залилась слезами. Но это были слезы радости, и когда она подняла голову и взглянула на меня, то глаза ее светились радостью, а губы улыбались очаровательной улыбкой. Я прижал ее к своей груди и почувствовал, что я с лихвою вознагражден за все, что перенес и выстрадал за все эти годы.

Мы не сразу были в состоянии вступить в разговор; все мы были слишком потрясены и взволнованы; наконец, Эми спросила, что приключилось со мной после отъезда из Рио, что могло так долго задержать меня? Тогда мы все трое уселись на софу, Эми по одну сторону, ее отец по другую, а я между ними; и я стал им рассказывать все по порядку.

— Итак, вы женились после того, как мы с вами расстались? — улыбаясь сказала Эми, когда я кончил свою исповедь.

— Да, — отозвался я, — я был женат и был весьма дурным мужем для своей жены, но надеюсь, что по отношению к своей второй жене буду лучшим!

— Надеюсь! — подхватила Эми. — Только сильно опасаюсь, чтобы ваша «госпожа» с виргинских поселений не явилась сюда вслед за вами и не потребовала вас, как свою собственность!

— Едва ли, — возразил я, — из того, что индейцы выследили меня и нагнали на самом берегу моря, я прихожу к заключению, что они выследили и ее еще раньше меня, и она умерла, геройски обороняясь от них своим топором до последнего своего издыхания. Это всего более вероятно по отношению к этой женщине!

Вечером я долго беседовал с мистером Треваннионом. Он сообщил, как распорядился присланными мною из Рио деньгами, которые он считал принадлежащими мне; а я вручил ему на хранение всю сумму, вырученную мною от продажи моего алмаза, после чего заговорил с ним о нашем браке с Эми и просил его не откладывать свадьбы.

Решено было, что венчание состоится ровно через неделю, в самом тесном семейном кругу, без всякого торжества и церемоний. В назначенный день состоялся брачный обряд в той самой гостиной, где я так часто беседовал с Эми, когда не смел еще даже и мечтать о браке с ней, в присутствии одного только старика Хемпфрея и еще двух старых доверенных слуг дома в качестве свидетелей.

Когда обряд был окончен, священник попросил меня пройти с ним в смежную комнату, где он должен был изготовить и вручить мне брачное свидетельство, которое должно быть занесено в церковные книги местного прихода. Он отозвал меня сюда, в эту комнату, для того, чтобы я назвал ему мое полное настоящее имя.

— Мое имя — Александр Месгрев, как вам это известно, и как вам это сказал мой тесть.

— Да, да, я знаю!.. Но мне необходимо узнать еще некоторые подробности. Разве у вас нет другого имени? Под этим ли именем вы будете и впредь известны знакомым вам и знающим вас людям?

— Не совсем! — сказал я. — До сих пор это было мое полное имя, но в самом непродолжительном времени меня будут звать сэр Александр Месгрев, баронет Фаристон-Холла из Кумберланда!

— Благодарю, — сказал священник, — вот это именно то, что мне нужно было знать; а миледи, ваша супруга, имеет какое-либо другое имя, кроме Эми?

— Нет, не думаю!

После этого священник принялся составлять наше брачное свидетельство, подписал его, скрепил церковной печатью и занес в церковную книгу; затем мы с ним вернулись в гостиную.

— Вот брачное свидетельство, — проговорил священник, подходя к Эми, — оно должно храниться у супруги, а потому, миледи, вручаю его вам!

— Миледи вам очень признательна за вашу любезность, — сказала улыбаясь Эми, полагая, вероятно, что сельский священник титулует ее из любезности.

Некоторое время она держала в руке свидетельство сложенное, в том виде, как оно ей было вручено, затем из любезности или просто от нечего делать развернула его и стала читать.

Я в это время разговаривал со священником, которому вручил приличную моему званию благодарность за его беспокойство, но заметив, что Эми стала читать брачное свидетельство, стал издали наблюдать за ней. Она, видимо, радостно удивилась и направилась с раскрытой бумагой в руке к отцу, предложив ему прочесть.

Старик вооружился очками, и забавно было видеть, какими глазами он посмотрел на свою дочь, как только кончил чтение документа. Затем он подошел ко мне и указывая на текст брачного свидетельства сказал:

— Скажите, пожалуйста, как должен я впредь называть мою дочь?

— Эми, я думаю, как и до сих пор, кроме разве только тех случаев, когда вы будете иметь основание бранить ее; тогда вы должны будете обращаться к ней, как к леди Месгрев: я, как вы видите из этого документа, являюсь в настоящее время сэром Александром Месгревом, баронетом Фаристон-Холла и владельцем довольно крупного состояния, унаследованного мной от отца. До моего возвращения в Англию мне ничего не было известно об этом, и если я умолчал об этом до настоящего момента, то только для того, чтобы моя дорогая Эми имела удовлетворение доказать, что она вышла за меня под влиянии вполне бескорыстной любви ко мне, а не из желания получить титул и высокое положение в обществе.

— Это было чрезвычайно мило с твоей стороны, Александр, — сказала она, — и я искренне благодарна тебе.

— Теперь, моя милая Эми, ты понимаешь, почему я звал тебя с собой в Кумберланд. Я хотел, чтобы ты сразу вступила во владение своим будущим поместьем и резиденцией и заняла подобающее тебе положение в обществе. Надеюсь, сэр, — обратился я к ее отцу, — что вы не захотите расстаться с нами, и мы всегда будем жить под одним кровом, пока Бог продлит нам жизнь!

— Да благословит вас Бог обоих, — проговорил мистер Треваннион, — я, действительно, не могу расстаться с вами и должен последовать за моими детьми.

Полчаса спустя мы опять уже сидели втроем на софе, и я снова рассказывал моей жене и ее отцу о себе: я должен был объяснить им, каким образом очутился в том положении, в котором они меня видели раньше, и причины, побудившие меня, а затем и моего брата Филиппа, покинуть родительский дом и решиться самим пробивать себе дорогу в жизни. Случилось это так:

«Сэр Ричард Месгрев, мой отец, женат был на девушке из высшего круга, с большими связями, мисс Арабелле Джонстон, и жил с нею, как я имею основание полагать, счастливо почти двадцать пять лет, когда Богу было угодно отозвать ее к себе. Я прекрасно помню свою мать, — продолжал я. — Хотя я с братом жил у воспитателя в шести милях от родового поместья, но мы постоянно бывали дома, и она скончалась, когда мне было уже шестнадцать лет. Могу только сказать, что более элегантной, изящной и добродетельной женщины, вероятно, никогда не существовало. От этого брака у отца было четыре сына и две дочери; старший сын — Ричард, второй — Чарльз, третий — я и четвертый — мой брат Филипп; сестры, Жанет и Мабель, были обе значительно моложе нас. В ту пору, когда скончалась моя мать, мой старший брат служил в королевских войсках, куда поступил по призванию к военной службе, хотя как наследник титула и поместья, дающего чистого дохода 4000 фунтов ежегодно, не имел надобности избирать себе какую-либо профессию. Второй брат мой, Чарльз, имевший страсть к путешествиям, уехал в Восточную Индию, где ему предложено было весьма высокое положение. Я и брат Филипп по молодости лет еще жили дома, как и обе наши сестры. Я не стану говорить о своем горе, когда мы потеряли мать, а перейду главным образом к моему отцу, о котором я имею много сказать. Это был добрый, но слабохарактерный человек, легко подчинявшийся всякому влиянию. При жизни матушки это не приводило ни к чему дурному, и все в доме шло надлежащим образом; но после ее смерти стало совсем другое. С год он тосковал по жене и оставался спокойно в своем родовом поместье, довольствуясь присмотром за хозяйством, и так как он стал за последнее время хворым, то совершенно забросил охоту и всякий другой деревенский спорт. Скотоводство было всегда его излюбленной страстью, и он иногда целые часы проводил на скотном дворе, преимущественно в коровнике и молочной. Здесь в числе других работниц находилась дочь одного местного крестьянина-землепашца, девушка весьма красивая и привлекательная на взгляд; черты лица были мелки и правильны, глаза быстрые, фигура стройная и миниатюрная, нимало не напоминавшая грубого сложения большинства крестьянских девушек. Ей было лет семнадцать или немного больше. Она казалась красива, мила и скромна, но на деле была вовсе не тем, чем казалась; это была чрезвычайно хитрая, скрытная и, как оказалось впоследствии, честолюбивая превыше всякой меры женщина. Мой отец, по природе очень влюбчивый, невольно прельстился этой девушкой и скоро стал проводить почти все время в молочной; внимание, каким он удостаивал хорошенькую работницу, было до такой степени явным, что ее товарки, другие скотницы и коровницы, стали в шутку называть ее миледи. Спустя несколько месяцев мой отец впервые заболел сильным приступом подагры; но болезнь недолго удержала его, и спустя шесть недель он был уже снова на ногах и продолжал свои ухаживания за молоденькой коровницей.

Мы с братом Филиппом жили у своего воспитателя; приходя домой, слышали о том, что здесь происходило, и постоянно издевались и подшучивали над фавориткой, всячески стараясь досадить ей или причинить какую-нибудь неприятность. Когда мы, наконец, вернулись домой, отец вторично заболел сильным приступом подагры, которая приковала его к постели и он потребовал, чтобы послали за этой девушкой, и она ухаживала за ним. Не могу вам сказать в точности, что тут произошло, только несчастная страсть отца к этой молодой крестьянке достигла таких размеров, а пропорционально с ней возрастало и честолюбие девушки, что в конце концов, приблизительно месяцев шесть спустя, эта дочь простого поденщика, работница с нашего скотного двора возвысилась до положения леди Месгрев; ей было в ту пору лет 18, а моему отцу — под семьдесят.

Когда этот неподходящий брак стал известен в графстве, все местное дворянство и высшее общество, не говоря уже об аристократах, перестали бывать в доме моего отца и отказались поддерживать с ним прежние отношения. В самое короткое время новая супруга моего отца успела приобрести над ним такое неограниченное влияние, что он стал смотреть только ее глазами и не знал никакой иной воли, кроме ее. Ее отец и вся семья переселились из своей деревни в маленькую усадьбу по соседству и стали разыгрывать из себя дворян и помещиков. Затем наш старый преданный слуга, бывший долгие годы нашим домоправителем, вдруг без всякой причины был рассчитан и удален из дома, и его место занял отец новой леди Месгрев. Человек он был безграмотный, невыдержанный, безо всяких манер и обхождения и совершенно не годился для этой должности. Никакими расходами эта женщина не стеснялась; новые ливреи, новые выезды и экипажи, бесчисленные туалеты и наряды, жемчуга и бриллианты она заводила не стесняясь, тратя даже больше, чем это было возможно при наличных средствах отца. Но он ни в чем не противоречил ей.

Теперь она показала себя в своем настоящем виде; мстительная, злопамятная, тираническая натура ее проявлялась во всем; всех старых слуг она сменяла, всех, знавших ее в ее прежнем положении, буквально ненавидела, всех, кого она могла, притесняла и вымещала на них то, что ей когда-то приходилось сносить от других. Но бедный отец мой не видел в ней недостатков; в его глазах эта женщина была совершенством. Мы поселились вновь в родительском доме спустя четыре месяца после того, как наш отец вступил во второй брак. Мачеха не забыла нашего насмешливого отношения и наших мальчишеских выходок по отношению к ней, когда она была еще на скотном дворе, и теперь нещадно мстила нам за это. Она настояла на том, чтобы мы не обедали и не завтракали за одним столом с отцом, приказала давать нам самую простую и грубую пищу, старалась не допускать нас к отцу, и когда мы жаловались ему, то она нагло отрицала все, что мы говорили, и восстанавливала отца против нас. Мы же, видя, что не можем убедить отца выслушать нас и придать веру нашим словам, избрали другую тактику, а именно: стали досаждать ей, чем только могли, травить, дразнить и изводить ее всеми средствами, поминутно напоминая ей об ее низком происхождении и ее недавнем прошлом. Мы травили ее, забывая, что тем самым губили себя, потому что после непродолжительной и бесполезной борьбы отец наш должен был уступить ее настоятельным требованиям; он послал за мной и сказал, что я в такой мере невыносим в доме, что он не хочет больше признавать меня своим сыном и, бросив мне кошелек с деньгами, добавил, что это все, что я могу ожидать от него, что я должен немедленно покинуть его дом и никогда более не переступать его порога.

На это я ответил без особого почтения, подобавшего ему как моему отцу, что действительно давно пора сыну дворянина и родовитой леди покинуть дом, когда столь низкого происхождения баба, как бывшая скотница, вступила в него как хозяйка! Взбешенный отец пустил в меня свой костыль, и я вышел из комнаты.

У двери я столкнулся с виновницей моего изгнания из родительского дома; она, очевидно, подслушивала и была, видимо, довольна тем, что ей пришлось услышать.

— Теперь на вашей улице праздник, чертова баба! — крикнул я ей в порыве бешенства. — Но подождите, когда отец умрет, тогда на нашей улице будет торжество, и тогда вам снова придется доить коров!

Я, конечно, не думаю оправдывать своего поведения, которое было возмутительно в данном случае, но мне было тогда всего семнадцать лет, и это может служить мне некоторым извинением. Тогда я не мог даже думать о том, что ей действительно придется смотреть из моих рук и просить у меня подаяния. Но вышло так. Как мне сообщил мистер Кампбелль, покойный отец перед смертью уничтожил то завещание, в котором обеспечивал за ней весьма значительную часть доходов с имения, и теперь ее дальнейшая судьба всецело в моих руках.

Наши домашние обстоятельства были прекрасно известны всей округе и всем нашим родным, но никто не бывал у отца с самой его свадьбы. Наконец к нему приехала моя тетка, и после долгих переговоров отец должен был согласиться — отпустить моих сестер из своего дома и отдать их на воспитание тетке, которая бралась заменить им мать. Злой и горячий нрав мачехи, ее надменность, ее властный и непокорный характер стали теперь проявляться и по отношению к отцу, и в связи с тем, что ему сказала тетка, отец стал иными глазами смотреть на свою жену. Он увидел себя вдруг совершенно одиноким; никого из его детей или из его близких не осталось теперь при нем; друзья и знакомые отшатнулись от него; он увидел, что его молодая жена преследовала исключительно только свои цели и ничуть не думала и не заботилась о нем.

Понятно, что я очень желал бы поехать в Кумберланд хотя бы только для того, чтобы исправить все зло, причиненное этой скверной женщиной, и вознаградить тех, кто пострадал по ее милости. Я не чувствую по отношению к этой женщине ни малейшего чувства мести, но не могу не сознавать, что постигшая ее судьба есть торжество высшей справедливости, и что я избран орудием этой справедливости».

— И я с радостью поеду с тобой, дорогой Александр, чтобы помочь тебе в этом деле, — проговорила Эми, — а также и для того, чтобы увидеть, как эта женщина будет теперь держать себя с человеком, которого она так жестоко, так беспощадно преследовала, но которого судьба возвела в вершители ее судьбы!

— Знаешь что, Эми? Я не доверяю себе в решении вопроса, как поступить с этой женщиной, а потому ты решишь это за меня; что ты решишь, то и будет.

— Я ценю твое ко мне доверие, дорогой супруг мой, но предпочла бы, чтобы этот вопрос был решен на общем совете, в котором мы пригласим участвовать моего отца.

На этом и порешили пока.

Вскоре после свадьбы мы отправились в Лондон, где решили пробыть некоторое время прежде, чем следовать далее в Кумберланд. Как раз в это время тетка моя была в Лондоне, где она состояла при Высочайшем Дворе, о чем я узнал только теперь, наведя о ней справки. С нею были и обе мои сестры, Мабель и Жанет, которых я не видел много лет. Когда я явился к ним, сестры встретили меня очень сердечно, и когда я сообщил, что женился и намерен поселиться в нашем родовом поместье, они обещали по окончании сезона приехать в Кумберланд и поселиться со мной. Они, а также и тетка моя были в восхищении от Эми; впрочем, это впечатление разделяли все, кто только имел случай видеть Эми или познакомиться с ней. Тетка отнеслась к нам в высшей степени сочувственно и доставила нам случай представиться Их Величествам, которые отнеслись чрезвычайно милостиво как ко мне, так и к молодой леди Месгрев. Вскоре приехал в Лондон и брат Филипп, получивший довольно продолжительный отпуск, и присоединился к нам.

На другой день, беседуя с ним, я сказал ему:

— Теперь из нас, братьев, осталось только двое, ты да я! У меня теперь большое состояние и свое, и отцовское. Помнишь, ты спрашивал меня об алмазе, и я ответил тебе тогда, что боюсь, что не могу, пожалуй, подарить его тебе. Я сказал так потому, что так думал, но теперь знаю, что я могу тебе сделать этот подарок, и просил мистера Треванниона поместить вырученную мною от продажи этого алмаза сумму в 38, 000 фунтов, всю полностью, под хороший процент на твое имя. Теперь и ты будешь состоятельный и вполне обеспеченный человек. Ты не можешь колебаться принять от меня этот дар, зная, что я теперь в состоянии это сделать.

— Я и не колеблюсь, Александр, потому что на твоем месте я поступил бы точно так же, и ты, наверное, не отказался бы принять от меня то, что ты предлагаешь мне. Во всяком случае, искренне благодарю тебя за твою заботу обо мне и за твое великодушие!

Филипп отправился вместе с нами в Кумберланд; путешествие это было весьма утомительное: дороги были плохие; но зато красота местности заставляла мириться с неудобствами пути. После шести дней пути мы прибыли в Фаристон-Холл, куда мистер Кампбелль, с которым я виделся тотчас по приезде в Лондон, выехал вперед, чтобы все приготовить для нашей встречи. Последняя оказалась превыше всякой меры торжественной и радостной. Затем у нас перебывали все соседи, и все были восхищены новой хозяйкой Фаристон-Холла.

Когда первые хлопоты и суета несколько улеглись, я засел с мистером Кампбеллем за дела, чтобы привести все в надлежащий порядок.

Удовлетворив все справедливые претензии, требования и прошения, вернув на службу всех несправедливо отставленных слуг, обещав аренду и фермы всем бывшим фермерам и арендаторам отца, словом, порешив все неотложное, мы решили заняться вопросом относительно судьбы вдовствующей леди Месгрев. Как я узнал, эта женщина, как только ей стало известно, что отец своими руками уничтожил завещание в ее пользу, положительно пришла в бешенство и тотчас же поспешила забрать все фамильные бриллианты и все драгоценности, какие только могла захватить. Но мистер Кампбелль, сразу сообразивший, что она задумала, поспел вовремя, чтобы помешать ей. Он тотчас же наложил печати, оставив все на ответственности надежных сторожей, которых расставил во всех комнатах усадьбы. Миледи тотчас же после смерти мужа отправилась в дом своего отца, где по сие время и находилась. Вскоре по моем прибытии она прислала мне письмо, в котором умоляла быть милосердным по отношению к ней, причем напоминала мне, что, каковы бы ни были ее вина и заблуждения, все же она и сейчас еще законная жена моего отца; она выражала уверенность, что из уважения к его памяти я назначу ей приличное содержание, которое позволило бы ей существовать безбедно, как приличествует леди Месгрев. Мы созвали совещание, как предлагала Эми, на которое пригласили также и мистера Кампбелля, и с общего согласия решили, что при условии, если она уедет куда-нибудь в дальнюю часть графства, не ближе ста миль расстояния от Фаристон-Холла, ей будет выдаваться пенсия в 300 фунтов в год до того момента, пока она не вступит вторично в брак и будет вести себя прилично своему званию. По желанию покойного отца, мистер Кампбелль удалил отца леди Месгрев от должности управляющего и передал ее прежнему нашему слуге, человеку преданному и знающему свое дело. При этом обнаружилась довольно крупная растрата, которую мистер Кампбелль заставил пополнить, не доводя даже до моего сведения.

Вот и вся моя повесть, полная приключений; мне остается только добавить, что после всего мною пережитого я был вознагражден самым безоблачным счастьем. Обе сестры мои прекрасно вышли замуж, а я состою отцом троих прелестных деток.

Таковы были перипетии жизни каперского офицера сто лет назад, и я изложил их с полной добросовестностью и теперь скрепляю своей подписью.

Ваш покорный слуга Александр Месгрев.

Фредерик Марриет Три яхты

I. Первая яхта

Были ли вы когда-нибудь в Плимуте? Если были, взор ваш, наверно, с восхищением останавливался на прелестном имении графа Моунт-Эджкома; если не были, то чем скорее там будете, тем лучше. На Моунт-Эджкомской даче увидите вы лучший строевой лес в мире. Кто не видал этого леса, тот ничего не видал; леса, величественно возвышающегося на вершинах холмов, который потом спускается по скату их до самого взморья. С того же чудесного места открывается одна из великолепнейших панорам в свете: вы увидите — я даже не знаю, чего тут не увидите! — вы увидите Рамгет и Коузендбе, Бриджватер, Дреков остров и Чертов мост под ногами; далее Плимут, с его укреплениями, и Го; далее Чертов мыс; и, наконец, самого черта, не считая новых провиантских магазинов. Против этих магазинов сэр Джемс Гордон останавливается всякий день и берет табаку у всех прохожих, имеющих табакерки: они в восхищении, что потчуют честного баронета табачком; он в восхищении, что его потчуют, — что доказывает, какая масса восхищения для людей может заключаться в нескольких табакерках. После того вы увидите Моунт-Вайз и Муттонков, город Дивонпорт с его великолепными верфями, доками и арсеналом, Норт-Корнер и дорогу в Солтем. Вы увидите корабли строящиеся и корабли только что выстроенные; суда ремонтируемые и суда починенные; блокшивы, плашкоуты, транспорты, брантвахты; суда, готовые вступить под паруса, и суда, идущие взад и вперед под парусами, не говоря уже о перевозных ботах, портовых баркасах, шлюпках с военных и купеческих судов и маркитантских и рыбачьих, лодках. Словом сказать, многое можно увидеть в Плимуте. Но теперь я в особенности желаю, чтобы вы остановились на холмах Моунт Эджкомских и смотрели вниз, в небольшой залив Берниуль: там увидите стоящее на одном якоре небольшое судно, которое мы, моряки, называем тендером, и, по его вымпелу и флагу, легко догадаетесь, что это чья-нибудь яхта.

Из всех удовольствий, сокращающих время английского gentry, то есть почти дворянства, нет ни одного, столь сильного, столь национального и более приводящего меня в восхищение, как катанье на яхтах. Оно весьма согласно и с характером англичан — не по одному только географическому положению их отечества и множеству превосходных гаваней и рейдов, но и потому, что для подобного увеселения требуются некоторая степень твердости характера и значительные деньги, которые в Англии текут реками.

Катание на яхтах с мудрой целью было введено и поддерживаемо английскими монархами, которые чувствовали, что безопасность королевства требует, чтобы все его жители более или менее были моряки или, по крайней мере, понимали морское дело. Удовольствие это важно еще и потому, что оно улучшает постройку и вооружение судов и дает работу множеству плотников и матросов. Но если я стану говорить похвальное слово катанью на яхтах, повесть моя, наверное, никогда не начнется. Я предлагаю тост за здоровье адмирала лорда Ярборо и всего яхт-клуба и начинаю.

Яхта эта, как я уже сказал, вооружена тендером и красиво сидит на гладкой поверхности воды; она снимается с якоря, распустила парус и скоро выступит в море; несколько дам сидят на палубе, и пять сеток с дичиной висят за кормой. Взойдем на это милое судно. Палуба набрана из узких, длинных досок, белых, как снег: вы не увидите на них ни одного сучка; медные пушки отполированы и, как жар, горят на солнце; все приборы и переборки — из цельного красного дерева; все карнизы вызолочены. Ни в чем нет недостатка. А между тем как чисто, как просторно на палубе! Спустимся внутрь судна.

Вот дамская каюта. Есть ли что-нибудь в мире, отделанное с большим вкусом, щегольством, роскошью? Вот столовая каюта, где теперь сидят мужчины; найдите мне на суше комнату, более изящную и богатую. Заглянем в буфет и в каюту буфетчика; он выжимает лимонный сок для пунша; подле него стоит шампанское во льду; а там лучший в мире портвейн и в готовности целый ряд бутылок с превосходными винами. В передней части судна матросская жилая комната: как просторно, как удобно! Совсем не то, что на военных судах, где матросам тесно, как сельдям в бочке; здесь, напротив, роскошь проглядывает везде, даже и под баком. А какова, например, кухня? Ведь чудо! И как восхитителен душистый пар супа a la tortue? Если подвергаться опасностям от морских непогод, так уж, по крайней мере, подвергаться на таком судне.

Теперь я хочу познакомить вас с собравшимися там лицами.

Заметьте этого пожилого, здорового и красивого мужчину в синей куртке и белых шароварах, со зрительной трубой в одной и стаканом коньяку с водой в другой руке — это хозяин, член яхт-клуба лорд Бломфильд. Он выглядит моряком, и в самом деле он моряк; а между тем мне случалось видеть его в мантии пэра при открытии парламента. Подле него стоит мистер Стюарт, лейтенант королевского флота; он держится одной рукой за ванты, потому что был всю жизнь в действительной службе и не знает, что делать со своими руками, когда в них нет рюмки или зрительной трубы. Он protege благородного лорда и исправляет на яхте должность штурмана.

Этот статный мужчина, стоящий у компаса, — мистер Готен. Он служил во флоте мичманом шесть лет и разлюбил море; прослужил другие шесть лет в кавалерийском полку и разлюбил лошадей; наконец, он женился и в гораздо меньший промежуток времени разлюбил женщин.

Теперь он принят в лучшем обществе и страстный любитель чужих яхт и жен, видя невозможность быть любителем своей собственной.

Молодой человек в вышитом шелковом жилете и белых перчатках, наклонившийся к одной из дам, — это мистер Вогген; его можно видеть в аристократических собраниях Альмака, в модном «аду» у Крокфорда, везде, где угодно. Он немножко в долгах и оттого находит катанье на яхте по морю-океану весьма приятным.

Тот, что сидит между дамами, — родственник лорда; с первого взгляда можно угадать, что это за человек. Он корчит из себя моряка: не бреется, потому что морякам часто некогда бриться; редко меняет белье, потому что моряки не могут делать это всякий день, курит непривычную сигару, от которой у него кружится голова, и рассказывает об удовольствиях бушующего моря, зная наверное, что во время непогоды дамы уйдут вниз и не увидят, что его укачало больше их самих. Он имел несчастье родиться для получения большого наследства и имеет счастье от природы быть глупцом. Фамилия его Оссультон. Он сродни лорду Бломфильду, их фамилии идут от одного корня.

Мне остается еще познакомить вас с одним человеком, которого зовут мистер Сигров; он недурен собою, худощав; черты лица его приятны, даже умны. Его воспитывали для крючкотворства, к которому имеет он все способности, к сожалению, еще не употребленные, потому что он ни в каком деле не был, да, кажется, и не будет адвокатом.

Мистер Сигров хорошо играет на скрипке, и по этой причине приглашен в общество, собранное лордом Бломфильдом на яхте.

Теперь надобно описать дам; мне, может быть, следовало начать этим; да уж так и быть, я держусь правила, что лучшее должно оставлять к концу; это также правило всех фокусников.

Начнем по старшинству. Сорокапятилетняя девица, высокая, тонкая, смотрящая исподлобья, — сестра лорда Бломфильда. Ее не могли уговорить приехать на яхту; но властолюбие не позволило ей оставить своей племянницы под присмотром одного только отца. Ее все пугает. Если онасидит в каюте, и на палубу упадет конец веревки, она вскакивает и кричит: «Ох!». Если она наверху, ей кажется, что вода течет во все пазы судна, и она кричит: «Ах!». По ней всегда что-нибудь да не ладно. Она ссорится со всеми и надоедает всем своей надменностью и злостью; зато она имеет самые точные понятия о приличиях и жертвует собою долгу своего звания. Это высокочтимая мисс Оссультон.

Прелестная дама, у которой при всякой улыбке являются две ямочки на розовых щечках, — молодая вдова, мистрисс Лессельс. Из угождения родителям она вышла замуж за старика; за этот великодушный поступок справедливое небо наградило ее чином вдовушки и большим имением. Выйдя в первый раз замуж для удовольствия своих родителей, она теперь намерена выйти для своего собственного; она еще очень молода и не слишком торопится.

Эта молоденькая, с нежным выражением девица — мисс Сесилия Оссультон; она резва, остроумна, бесстрашна, но еще почти ребенок; ей не более семнадцати лет.

Таково общество лорда Бломфильда. Экипаж состоит из десяти славных матросов, буфетчика и повара; взяты также на яхту лакей лорда, жокей мистера Оссультона и горничная мисс Оссультон.

Яхта снялась с якоря и летела под всеми парусами между Дрековым островом и твердой землей. Кушанье было на столе; свежий морской воздух придал аппетит всей компании, и общий разговор начался только после снятия со стола скатерти.

— Мистер Сигров, — сказал благородный лорд, — вы чуть было не опоздали к нам; я ждал вас еще в четверг.

— Я весьма сожалею, милорд, что некоторые дела, обязанности моего адвокатского звания, не допустили меня воспользоваться ранее вашим благосклонным приглашением.

— Полно говорить вздор, Сигров, — возразил Готен, — вы вчера вечером сами мне сказывали, что еще не имели ходатайства ни по чьему делу.

— Так; но теперь это случилось совершенно нечаянным образом. Хоть я и не слишком страстный любитель дел, однако же, нужно сказать, случалось и мне иметь довольно важные. Понсонби звал меня с собою в Таттерсаль, желая услышать мое мнение о лошади, которую он хотел купить, а потом я должен был ехать в ФорестВайльд помочь ему в деле с дядей.

— Так вот чем вы были задержаны! — сказал лорд. — Могу ли узнать, выиграл ли ваш друг свое дело?

— Нет, милорд, он проиграл это дело, но зато выиграл жену.

— Говорите яснее, мистер Сигров, — сказала молоденькая мисс Сесилия Оссультон, дочь лорда.

— Дело в том, что старому Понсонби удивительно хочется женить своего Вильяма на мисс Персиваль, которой земли примыкают к Форест-Вайльду; ну, а мой друг Вильям столько же желает жениться, сколько я люблю ходатайствовать по делам, и потому дядя его сильно рассердился.

— Но для чего же вы были призваны? — спросила мистрисс Лессельс.

— Для того, миледи, что Понсонби никогда не покупает лошадей без моего совета…

— Я все-таки ничего не понимаю, — сказала старая мисс Оссультон, пожимая плечами.

— Извините меня, миледи! Дело в том, — продолжал Сигров, — что так как мне всегда приходится укрощать пылкость лошадей моего друга Вильяма, то ему хотелось, чтобы я помог укротить и гнев его дяди. Это требовало особенного искусства, потому что старик не слушал накаких доводов и хотел всячески заставить его жениться. Только что мы вошли, старый Понсонби попросил меня подождать в другой комнате, а сам остался наедине со своим племянником; к счастью, я мог слышать весь разговор.

— Чем же кончилось? — спросил лорд.

— Уверяю вас, милорд, что эту сцену можно вставить в любую комедию.

Я должен заметить, что природа дала мистеру Сигрову большие комические дарования: он был превосходный мим и мог менять голос как угодно. Рассказывая что-нибудь, он обыкновенно выводил на сцену действующих лиц, представлял фигуру каждого из них и подражал его голосу. Ежели он говорил, что эту сцену можно вставить в комедию, это значило, что ему хочется, чтобы его просили разыграть ее. За это взялась мисс Сесилия

Оссультон.

Мистер Сигров тотчас принялся за дело.

— Можно было бы, — сказал он, — назвать эту комедию «Пять тысяч акров в одной меже, или Прекрасная невеста». (Я не стану описывать жестов господина Сигрова, они соответствовали словам).

— Да, Вильям! — сказал старый Понсонби, остановясь перед племянником со сложенными назад руками. — Могу сказать по совести, что это одно из лучших имений в целой Англии; пять тысяч акров чудесной земли рядом с моей вотчиной… шутка ли!.. Оба имения будут в одной меже.

— Смею сказать, дядюшка, что это меня не прельщает. Потому что вам пришла фантазия соединить два имения, вы и меня хотите захватить в одну межу.

— Да это, мой друг, славная вещь!

— Что, дядюшка, деревня или жена?

— И то, и другое, племянничек, и надеюсь, что ты не станешь противиться!

— Да я, дядюшка, не корыстолюбив; ваших теперешних поместий будет с меня достаточно. С вашего позволения, вместо того, чтобы удваивать имение и удвоиться мне самому, не лучше ли мне быть у вас единственным наследником?

— Да таких золотых случаев, мой друг, надобно ждать целые столетия! Я всю жизнь свою о том только и думал, как бы соединить эти две дачи, и составил даже план преобразования поместья моего соседушки Персиваля. Дом этот мы сломаем, а старое аббатство исправим и отделаем, и тогда, мой друг, пусть и сам герцог Девоншир потягается с нами насчет великолепия, обширности и изобилия вотчины.

— Но я, дядюшка, и в глаза не видал мисс Эмилии Персиваль!

— Этакая жирная, здоровая, плодородная почва, что чудо… на ней все родится сам-пятнадцать.

— Надобно прежде посмотреть, какова она!

— Обработанная, мой друг, превосходно!.. По новейшей системе плодосмена!..

— И притом, будет ли она, дядюшка, согласна?

— Стоит только разделить ее на участки, по моей системе, и отдать каждый участок в арендное содержание… Да чему ты смеешься?

— Тому, дядюшка, что вы, кажется, хотите заживо женить меня на жирной земле, а я намерен быть в объятиях такой супруги только после моей смерти.

— В таком случае, сударь, я должен вам заметить, что у меня могут найтись и другие наследники; мне стоит только написать вашему двоюродному брату Джемсу; если он согласится на мое предложение, я сделаю его моим наследником. Вероятно, он лучше вас оценит достоинство Персивалевой дачи…

Старик Понсонби пошел к дверям.

— Постойте, любезный дядюшка, — вскричал Вильям, выскочив из кресла: — мы не совершенно понимаем друг друга. Конечно, я бы лучше желал обладать одним вашим имением и быть холостяком, нежели обладать двумя и в придачу мисс Эмилией Персиваль; но все-таки я не говорил вам, что предпочитаю нищенство двум прекрасным поместьям и жене в одной меже. Я знаю, вы любите быть верным своему слову; я принимаю ваше предложение, чтобы избавить вас этим от издержек писать моему брату Джемсу.

— Ну, вот видишь, Вильям, теперь ты стал умен!

Мне ничего больше не надобно. Я тоже знаю, что ты любишь быть верным своему обещанию, и буду считать это дело устроенным. Я только за этим и посылал за тобою; теперь поезжай, куда тебе угодно. Тебя уведомят, когда все будет готово.

— В понедельник, дядюшка, я должен ехать в Таттерсаль для покупки лошади на нынешнее лето; смею ли спросить, дядюшка, когда вы меня к себе потребуете?

— А вот я тебе сейчас скажу: теперь апрель; я полагаю, около июля.

— Около июля, дядюшка!.. Пощадите! Неужели мне жениться, когда собаки бесятся? Нет, я скорее повешусь!

— Пожалуй!.. Оно, действительно, немножко жарко… Так и быть, мы отложим до октября!

— До октября!.. Да я должен в октябре быть в Мельтоне на собачьей травле.

— Сделайте одолжение, сударь, скажите мне, когда же кончатся ваши собачьи дни?

— Очень скоро, дядюшка; но, я думаю, всего лучше было бы отложить до следующего апреля.

— До следующего апреля! Пять тысяч акров отличнейшей земли в одной меже до следующего апреля! Да тут пройдет целая зима! Ну, а если мисс Эмилия Персиваль простудится и умрет?

— Ну так, дядюшка, из предосторожности извольте устроить это к первому сильному морозу.

— Да мы уж несколько лет сряду не видели сильных морозов. Придется ждать целые годы! Нет, не хочу!.. Прощайте, сударь; я сегодня же напишу вашему двоюродному брату Джемсу.

— Что вы, дядюшка!.. Да вы меня обижаете! Вы, может быть, думаете, что я не хочу жениться на невесте, которую вы для меня избрали? Нет, вы меня не знаете. Я не люблю делать вполовину; из уважения к вам, я женюсь в июле, несмотря ни на какую жару!

— Вот за это спасибо, Вильям! Не нужно ли тебе денег на покупку лошади?

— Как не нужно, дядюшка!.. Поверьте мне, что я сдержу свое слово… Лошади теперь, дядюшка, очень дороги… В июле я буду совершенно готов к супружеству… Уж как я торговался с этими проклятыми барышниками: не хотят уступить ни гроша!.. Шестьсот фунтов стерлингов…

— Шестьсот фунтов? Ты с ума сошел!

— В июле месяце, дядюшка, в каникулы…

— Шестьсот фунтов!.. Да это разбой!

— Во всякое время, когда вы прикажете… если только мисс Эмилия.

— Да уж не хлопочи об этом! Это мое дело. Мисс Эмилия!.. Бог с тобою, вот банковый билет в тысячу фунтов; разменяй в Лондоне и пришли мне сдачу по почте… Прощай, поклонись твоему другу Сигрову.

— Таким образом было решено бракосочетание двух поместьев и соединение Вильяма Понсонби с мисс Эмилией Персиваль в одну межу.

— Славно рассказано, мистер Сигров! — сказал лорд. — После этого вы непременно должны распить со мною рюмку вина.

— Признаюсь, я не слишком завидую будущему благополучию мисс Эмилии Персиваль. — заметила старая мисс Оссультон.

— Из двух зол надо выбирать меньшее, — промолвил Готен. — Бедному Понсонби нечего делать.

— Что бы подобное предложение сделали мне! — сказал Вогген. — Уж я, наверное, не призадумался бы в выборе!

— В таком случае, я считаю себя весьма счастливой, что я не на месте мисс Эмилии Персиваль, — сказала мистрисс Лессельс, смеясь, потому что Вогген сильно за ней ухаживал.

— Мне кажется, Вогген, — заметил Сигров, — что вы немножко повредили себе в общем мнении этим замечанием.

Вогген, думавший то же самое, возразил:

— Мистрисс Лессельс должна быть уверена, что я только шутил.

— Полноте, Вогген! — вскричала мисс Сесилия Оссультон. — Я знаю, чго вы сказали это от чистого сердца.

— Ты забываешься, милая Сесилия, — сказала старая миссис Оссультон. — Что ты можешь знать о мужском сердце?

— Вы сами всегда мне говорили, милая тетушка, что мужчины обманщики и что им не должно верить ни в одном слове.

— Ого, Сесилия, ты бросаешь им всем перчатку! — вскричал лорд. — Но я не допущу до борьбы. Я вижу, господа, вы не пьете вина; пойдемте лучше наверх пить кофе.

— Мы только что хотели уйти, милорд, — промолвила с колкостью старая мисс Оссультон. — Я только ждала, пока мистрисс Лессельс на нас посмотрит, но она…

— Я смотрела, кажется, в другую сторону, — прервала вдова, улыбаясь.

— Я. я тот несчастный преступник, который отвлек внимание мистрисс Лессельс, — сказал Сигров. — Я рассказывал один анекдот…

— Который, верно, не должен быть слышан всем обществом, потому что вы сообщали его вполголоса, — возразила злая дева. — Ежели мистрисс Лессельс готова… — продолжала она, вскакивая с досадою со стула.

— Я во всяком случае могу дослушать наверху, — ответила вдова.

Дамы встали и ушли в свою каюту. Сесилия и госпожа Лессельс обменялись значительными улыбками, следуя за старой мисс Оссультон. Мужчины также встали и вышли на палубу.

— Славный ветерок, милорд! — сказал Стюарт, оставшийся на палубе. — Мы летим стрелою.

— Тем лучше, — ответил лорд. — Нам бы уже неделю тому назад следовало стоять на якоре в Коуссе. Там все будут прежде нас.

Мистер Оссультон закурил сигару, Стюарт пошел обедать, кофе был подан, ветер дул попутный, и погода сделалась почти теплой. Яхта, которой имя было «Стрела», при помощи течения вскоре оставила Местон далеко за кормою.

II. Вторая яхта

Были ли вы когда-нибудь в Портсмуте? Если были, то уж, верно, восхищались видом с салютационной батареи. Если не были, поезжайте туда как можно скорее. С батареи вы увидите так же, как в Плимуте, порт, арсеналы, доки и часть огромного флота. По другую сторону порта вы увидите Госпорт, Саллипорт и множество других мест. По левую руку будет Соутсибич; перед вами Спитгетский рейд с военными и Мотербенкский с купеческими судами; а там далее остров Байт и Рейд, опушенный лесом, и бухта Коусс, где стоят на якоре яхты.

В самом деле, в Портсмуте много любопытных вещей! но теперь мне некогда их описывать, и я хочу только обратить ваше внимание на небольшое судно, которого канат завязан за бочку подле самой салютационной батареи. Это яхта или, если угодно, тендер. По множеству шлюпок, из которых две подняты на ростры, и по другим признакам вы уже угадали, что она принадлежит таможне и назначена собственно для перехватывания смогглеров, которые, как черти в омуте, вьются в канале и перевозят контрабанду из Франции в Англию и обратно. Она очень походит на судно, торгующее шлюпками, Заметьте, что эта яхта выкрашена вся черной, а гребные суда белой краской, и что она вовсе не так щеголевата и красива, как первая; здесь нет ни сеток с дичиной, ни запаха супа a le tortue, ни шампанского, ни бургундского. Зато в одной из сеток, за кормой, торчит баранья нога, а в прочих находятся кочаны капусты и говядина, и для проголодавшегося есть кость с куском мяса, добрый стакан грога и радушный прием.

Взойдем на тендер. Пушки чугунные и выкрашены черной краской, а борта и перегородки красной; хоть это и не так красиво, и немножко грязновато, однако ж прочно. На судне много команды, и все славные малые, молодцы в красных фланелевых рубашках и синих шароварах, некоторые в парусиновых высмоленных фуфайках, весьма полезных в сырую погоду, когда приходится сидеть в шлюпках день и ночь. Не останавливаясь нигде, мы спустимся в каюту и поклонимся лейтенанту, командующему судном, штурманскому помощнику и мичману; перед каждым из них стоит стакан горячего грога с отменным джином и сахаром. Джин этот они черпают из небольшого анкера, стоящего под столом; они как-то забыли отдать его таможне в числе прочей контрабанды, захваченной при последней поимке одного смогглера. Челом бьем честной компании; здравствуйте, господа!

Позвольте представить вам их по порядку.

Вот лейтенант Эппльбой; не красавец, нечего греха таить, пожилой человек с седыми волосами и рыжими бакенбардами, с круглым бледным лицом и красивым носом; но, могу вас уверить, пьет славно, а дерется еще лучше.

Он служил на судах всех родов и исправлял должность первого лейтенанта в продолжение двадцати лет; теперь, преследуя корчемство, он захватил значительное число анкеров джина и ждет себе производства. Жаль, что в послужные списки не вносится тот джин, который усердные чиновники принимают внутрь, а то он бы давно уже получил следующий чин. Теперь он наполняет четырнадцатый стакан грога; привыкнув к регулярной жизни, он ведет им самый точный счет и никогда не переступает положенного числа — семнадцати; тогда только его «раскачает», и он отправляется в койку.

Вот штурманский помощник Томкинс. Он трижды выслужил свои шесть лет и уже перестал питать честолюбивые надежды; и очень хорошо он делает, не бывать ему никогда капитаном первого ранга. Он предпочитает мелкое судно большому, потому что тут не требуется изысканности в костюме, и ждет себе штурманства от первого милостивого манифеста. Мистер Томкинс очень любит мягкий хлеб с тех пор, как зубы его подали в отставку, и всем напиткам в свете предпочитает портер; но, как бы ни было, он не отказывается и от стакана грога, на чем бы грог ни был основан — на роме, коньяке или джине.

А вот мистер Смит! Извините, он с разорванными локтями, но уже целых два месяца он собирается починить свою куртку, да лень достать из чемодана новую. Этого молодого человека сгоняли с половины палуб английского флота за леность; он уж так родился, это не его вина! Мистер Смит считает таможенный тендер самым приличным для себя судном. Здесь, по крайней мере, две трети земного существования можно стоять в гавани; а впрочем, он не отказывается ездить на шлюпках для описания конфискованных судов; там он сидит, развалившись, на корме, это неутомительно. Лазить по бочкам с крепкими напитками на катере, захваченном с контрабандой, — его любимый моцион. Он величайший охотник до грога, но ленится часто подносить стакан ко рту и только смотрит на него и оставляет его в покое. Мистер Смит говорит мало, потому что ему также и лень говорить.

Он прослужил мичманом уже более восьми лет и презирает все производства и сопряженные с ними экзамены, подобные идеи не достойны его.

Таковы особы, сидящие за грогом в каюте таможенного тендера.

— Подождите, дайте вспомнить! Это было, кажется, в девяносто третьем или в девяносто четвертом году. Вы еще тогда не были в службе, Томкинс.

— Право, не помню; уже столько времени прошло с тех пор, как я таскаюсь по морю, что, право, трудно запомнить числа. Но во г что я знаю наверное: это случилось за три дня до смерти моей тетки…

— А когда она умерла?

— Почти год спустя после смерти моего дяди.

— А когда же умер ваш дядя?

— Этого уж я никак не знаю.

— Так видите ли, Томкинс, у вас нет верной точки, от которой бы вы могли вести свое счисление; впрочем, вы уже могли быть в службе в это время. Тогда не столько взыскивали за чистоту костюма, как теперь.

— В таком случае служба тогда была гораздо сноснее теперешней. Нынче на ваших щегольских фрегатах нашему брату подштурману приходится плохое житье: того и гляди, что посадят под арест за грязную куртку. Желаю знать, чтобы сказал, например, капитан Пригг, если бы увидел на своих шканцах такого оборвыша, как Смит?

Смит посмотрел на один локоть, потом на другой и после этого обзора продолжал молчать по-прежнему.

— Где я служил в это время? Ну да, это было в девяносто третьем и девяносто четвертом году. Томкинс, налейте ваш стакан и дайте мне сахару… А на котором я остановился? Да! Это пятнадцатый стакан, — сказал Эппльбой, считая белые черты, проведенные на столе; потом он взял мел и провел еще черту. — Этот анкерок не так хорош, Томкинс: посмотрите, какой слабый цвет… мало можжевельнику положили, мошенники! А главное то, что уже мало остается. Может быть, мы будем счастливее в следующее крейсерство. Кстати, Томкинс, мы завтра снимаемся с якоря.

— А я думал, что вы об этом забыли.

— Нет, я регулярен, как часы! Прослужив двадцать лет первым лейтенантом, можно, кажется, привыкнуть к порядочной жизни; я люблю регулярность и люблю также, чтобы и другие поступали со мной регулярно. Вы знаете, Томкинс, что адмирал, после всякого моего прибытия в порт, звал меня к себе обедать; теперь он этого не сделал и велит сниматься с якоря…

— Это скверно с его стороны! Тем более, что у него всякий день обедает множество гостей.

— И я в последнее крейсерство взял три приза, да еще открыл тридцать семь анкеров джина!

— Я их открыл, сударь, — заметил Смит.

— Это все равно. Когда ты послужишь долее, то узнаешь, что открыл все — командир, а прозевали все — офицеры. Ты еще мичман, где тебе понимать эти вещи! Да, на чем я остановился?.. Это было в девяносто третьем или девяносто четвертом году, как я уже сказал; я в то время был на флоте, крейсировавшем в Канале… Томкинс, нет ли горячей воды?.. Эта уже совсем простыла. Мистер Смит, сделайте одолжение, позвоните в колокольчик. Джемс, принеси горячей воды!

— С позволения вашего, сэр, — сказал босоногий Джемс, — повар опрокинул котел с кипятком. Да он поставил на огонь другой.

— Опрокинул котел? Ах, мерзавец! Хорошо, мы потолкуем об этом завтра. Мистер Томкинс, потрудитесь занести это в утренний ваш рапорт, я могу забыть… А давно ли он поставил другой котел?

— Только сейчас, сэр.

— Хорошо, мы это разберем завтра. Ты принесешь котел, как только он будет готов. Да послушай, Джемс, трезв ли этот негодяй?

— Как же, сударь! Он так же трезв, как вы сами.

— Удивительно, какую наклонность к пьянству имеют наши простые матросы! Я служу сорок лет и до сих пор не замечаю никакой перемены, удивительные негодяи!.. Ну, ежели нет горячей воды, делать нечего, приходится употребить теплую; не ложиться же спать в ожидании, пока та будет готова! Черт возьми, кто бы это подумал, уже шестнадцатый стакан! Дай сосчитаю.., так. Но нет, нет, это, должно быть, ошибка, — продолжал Эппльбой, бросая с досадой мел, — еще один стакан после этого… то есть, ежели мой счет верен… Может быть, я как-нибудь просчитался.

— Может быть, — сказал Смит.

— Ну, нечего делать. А между тем надобно досказать вам мою историю; это было, как я уже сказал, в девяносто третьем или девяносто четвертом году, мы былц около Торбе…

— Вот горячая вода, сэр! — вскричал Джемс, ставя котел на пол.

— Хорошо. А привезли ли кадушку с коровьим маслом?

— Привезли, сударь, да она проломлена на самой середине; я кое-как заткнул дыру.

— Кто же это ее проломил?

— Я думаю, Билль Джемс, потому что он очень любит масло. Да и в кадушке уже мало осталось.

— Хорошо, мы поговорим об этом завтра. Мистер Томкинс, потрудитесь записать в утреннем рапорте о проломленной кадушке с маслом… я легко могу забыть. Но это ничего. Это случилось, как я сказал, в девяносто третьем или девяносто четвертом году, когда я был на флоте, крейсировавшем в Канале. Мы были около Торбе и только что взяли у марселей два рифа… Впрочем, подождите; прежде, нежели я стану продолжать, надобно выпить последний стакан… Кажется, последний! Дайте сосчитать. Так, черт возьми! Уже шестнадцать; но зато последний стакан должен быть круче. Бой, принеси кипяток, да смотри не налей мне в сапоги, как в прошлый раз… Хорошо. Ну, Томкинс, Смит, наполняйте стаканы, выпьем вместе, и тогда вы услышите конец моей истории, чертовски любопытной! Я бы сам не поверил, если бы не был свидетелем… God damn! Что за дьявольщина?.. Что сделалось с грогом?.. Мистер Томкинс!

Томкинс отведал, но он, по тем же причинам как Эппльбой, не мог совершенно положиться на свой вкус.

— Что-то не хорош! — сказал он. — Смит, докладывай, в чем деле?

Смит с трудом поднес стакан ко рту и наконец проговорил:

— Соленая вода…

— Соленая вода?.. Так и есть, god damn! — вскричал Эппльбой.

— Чистая соль, как Лотова жена! — вскричал его помощник.

— Соленая вода, сударь? — вскричал Джемс в ужасе, ожидая себе соленого на ужин.

— Да! — ответил Эппльбой, выплескивая ему в лицо все, что было в стакане. — Соленая вода! Соленая вода!

— Да в этом виноват, сударь, не я, — возразил Джемс, делая кислую рожу.

— Не ты? Как не ты?.. А кто сказал, что повар трезв?

— Да он притворился совершенно трезвым, сударь.

— Хорошо, хорошо; мистер Томкинс, в случае, если я забуду, потрудитесь внести в ваш утренний рапорт и о котле с соленой водой. Негодяй! Нарушил порядок службы, регулярность моей жизни, оставил меня только с шестнадцатью стаканами… Но мы обстоятельно рассмотрим это завтра; я недаром был первым лейтенантом двадцать лет; я его заставлю выпить весь котел грога с соленой водой, вот и все. Покойной ночи, господа. И смотреть вперед хорошенько… — продолжал лейтенант строгим голосом. — Слышите ли, мистер Смит?.. Этот беспорядок случился во время вахты!

— Слышу, лейтенант, — проворчал Смит. — Но моя вахта уже прошла.

— В таком случае вы простоите на палубе и следующую вахту, — сказал Эппльбой, который был сильно не в духе. — Мистер Томкинс, дайте мне знать, как только рассветет. Бой, приготовь койку… Морской воды подали мне к грогу, мошенники! Но хорошо, мы подумаем об этом завтра.

Эппльбой пошел спать, Томкинс и Смит также отправились по своим каютам. Смиту вовсе не хотелось стоять следующую вахту за то, что повар был пьян и вскипятил морскую воду. Что же касается истории, случившейся в девяносто третьем или четвертом году, я бы рассказал ее моим читателям, если бы знал, но я боюсь, что эта любопытная история никогда не дойдет до потомства.

На следующее утро Томкинс, как обыкновенно, забыл донести своему начальнику о поваре, о кадушке с маслом и о котле с соленой водой; а Эппльбой вспомнил об этом только на третий день, когда гнев его уже давно укротился. На рассвете лейтенант вышел па палубу, протирая свои серые глаза и стараясь проникнуть взором сквозь утренний туман. Свежий отрадный ветерок развевал его седые волосы и прохлаждал его пылающий нос.

Таможенный тендер, которому имя было «Проворный», снялся с якоря и с попутным ветром направил путь к Ниддльсову проходу.

III. Третья яхта

Были ли вы когда-нибудь в Сен-Мало? Если были, то поздравляю вас, а если будете, то советую выбраться из этой проклятой ямы как можно скорее. Наказание, видеть какой-нибудь французский порт! Ни один не стоит этого труда. Правда, они сделали одну или две искусственные гавани, но и тут нет ничего достойного глаз человеческих. Ни входить, ни выходить во всякое время нельзя ни в какой французский порт. То, что французы называют гаванями, просто гадкие тесные ямы, куда можно проникнуть только при известных ветрах и с помощью течений; ямы, окруженные грудами нечистот, кабаками и рыбными торговками. Они годятся для одних только смогглеров.

Собачья яма, называемая французами «прекрасным портом Сен-Мало», имеет, однако ж, довольно приятные окрестности, но моряку тут смотреть совершенно нечего. Создал же Бог такую страну, где честному моряку дают пить кислые чернила, называемые «бордосским вином», и есть какую-нибудь мерзость, до того замаскированную приправами, соусами и прочими ухищрениями кухни, что ты никак не определишь, к какому роду птиц, рыб и четвероногих принадлежит то, чем начиняешь свой желудок! Во Франции, за исключением Парижа, едят всякую дрянь, разумеется, всегда под пышными названиями, и, пожалуй, подадут тебе голову обезьяны, умершей от оспы, назвав ее «Singe a la petite verole». О комфорте и чистоте там не имеют никакого понятия, и то, что они называют la belle France — самая грязная и оборванная земля на всем протяжении западного берега материка, исключая, быть может, одну Испанию. Их роскошь почиталась бы в Англии нищетой. Напрасно говорят, что жизнь во Франции гораздо дешевле, чем на Британских островах; она дешевле только в том отношении, что там нельзя достать и половины тех предметов удобства и роскоши, в которых вы не в силах отказать себе в Англии; но попробуйте жить во Франции так же, как вы живете в британском городе, есть такую же здоровую и отличную пищу, как в Англии, пить образцовые вина, созревшие под полуденным солнцем, и вы увидите, что это обойдется вам несравненно дороже. Сидите дома, я вам советую. Земля, в которой нет ни одного хорошего трактира, не стоит того, чтобы по ней путешествовать.

Я бы не стал даже упоминать вам о Сен-Мало, если бы не желал обратить особенного внимания на небольшое судно, стоящее у самой пристани, с которой брошена на него доска вместо сходни. Вода весьма мала; оно стоит на мели, и доска туда так круто опускается, что человеку непривычному довольно опасно всходить или спускаться по ней. Это опять яхта, род тендера. С первого взгляда вы не увидите на ней ничего особенного, но она словно маневрирует в крепкий ветер и в сильное волнение и славно ходит с попутным ветром. Яхта эта по своей длине кажется слишком широкой, но зато нос и корма весьма подбористы; пушек на ней нет, для смогглеров это слишком опасно; они берут хитростью то, чего не могут взять силой. Чтобы быть смогглером, надо быть лихим моряком, чрезвычайно ловким и находчивым, без этих качеств как раз попадешься в лапы таможенным. Судно, о котором я говорю, имеет небольшой, но ценный груз — несколько тысяч ярдов кружев, несколько сот фунтов чаю и около сорока анкеров настоящего голландского джина. Смогглеры ждут только крепкого ветра или густого тумана, чтобы сняться с якоря.

На судне один только юнга; остальные ушли оканчивать свои небольшие счеты в кабак; там их человек пятнадцать красивых, проворных, отважных молодцов сидит вокруг стола. Они чрезвычайно веселы, но совершенно трезвы: ночью они идут в море.

Капитан яхты, которой имя «Удача», вот этот прекрасный собою, видный молодой мужчина с черными бакенбардами, которые соединяются у него на самом горле. Его зовут Джек Пиккерсджилль. С первого взгляда можно заметить, что он по своей наружности гораздо выше обыкновенного контрабандиста, манеры его приятны, обращение привлекательно; он почти денди в своем роде. Посмотрите, как вежливо он снимает шляпу вот этому французу, с которым только что расплатился. А между тем во взгляде его видна привычка повелевать и внутреннее чувство превосходства перед французиком. Посмотрите, как он меряет взглядами хозяина с высоты своего сана, хотя он в то же время чрезвычайно вежлив! Дело в том, что Пиккерсджилль происходит от весьма хорошей фамилии и отлично воспитан, но он был сирота; родственники его были богаты и не хотели для него ничего сделать; друзья его были бедны и не могли помочь ему; Джек отправился в Индию мичманом на большом ост-индском корабле, бежал с него и плавал на шхуне, возившей контрабандный опиум в Китай; наконец он возвратился на родину. Ремесло контрабандиста понравилось его предприимчивому характеру; и теперь, собрав небольшой капитал, он снарядил судно на свой счет и располагает отправиться на нем опять в Индию; «Свезя в Китай груза два опиума, он возвратится домой , c хорошими деньгами и примет свою настоящую фамилию».

Вот намерения Пиккерсджилля; и так как он действительно хочет со временем зажить порядочным человеком, то не жует табаку и не употребляет крепких напитков; руки его всегда чисты и украшены кольцами; он нюхает табак не иначе, как из золотой табакерки. Несмотря на все это, люди его знают, что он один из отважнейших и искуснейших моряков, какие когда-либо ходили по палубе. Пиккерсджилль — большой весельчак, остер, как бритва, и умеет рассчитывать свои выгоды; кружева принадлежат ему; если он на пути в Китай доставит их благополучно в один лондонский магазин, то может отсчитать себе несколько тысяч фунтов стерлингов.

Этот небольшого роста миловидный молодой человек — помощник и товарищ капитана. Он ловок, как обезьяна, смышлен и никогда не теряется в затруднительных положениях; он всегда мастерски из них вывертывается — важное достоинство для помощника капитана контрабандистов. Его зовут Корбетом, он всегда весел, полуморяк, полукупец, знает все языки и все ярмарки, разъезжает по морю и в Лондоне делает свое дело не хуже всякого торговца, живет для настоящего и смеется над будущим.

Вот еще маленький, насквозь проспиртованный старичок с длинными седыми волосами, жирным лицом и носом, похожим на вопросительный знак. Его можно называть штурманом судна. Он иногда съезжает на берег во Франции, но у английских берегов вы никакими силами не сманите его с яхты. Когда ему поручили груз, он с той минуты как будто прикован к палубе и уже, несмотря ни на какие штурмы, туманы и течения, явится в назначенном месте. Все таможенные знают Моррисона очень хорошо, но не смеют нападать на него, потому что он как раз завлечет их куда-нибудь в гибельное место. Он знает каждый мыс, залив, каждый закоулок, каждое ущелье обоих берегов, и, кроме того, он глубоко изучил все течения и малейшие их перемены в целом Канале.

Таковы герои яхты «Удача».

Из этого видно, что Джек Пиккерсджилль имеет превосходных помощников в Корбете и Моррисоне, прочие его люди — славные моряки, народ проворный, деятельный и послушный.

— Теперь, друзья, вы можете потребовать себе еще один литр вина, и чтобы он был последний; вода прибывает сильно, и скоро снимет с мели нашу «Удачу». К тому же грешно упускать попутный ветер. Как ты думаешь. Моррисон, будет ли туман?

— Я сейчас рассматривал горизонт, капитан, и если ветер не переменится, отвечаю головой, что через три часа будет славный туман.

— Это не мешает. Корбет, устроился ли ты с Дювалем?

— Да, только он страстный охотник торговаться и непременно просит уступки.

— Бог с ним! — сказал Пиккерсджилль. — Жаннета, подай нам бутылку «Вольна» одиннадцатого года и три стакана.

Жаннета, хорошенькая служанка, вскоре явилась с вином, которого, кроме капитана «Удачи», редко кто требовал.

— Вы уходите сегодня ночью? — сказала она, ставя перед ним бутылку.

Пиккерсджилль кивнул головой.

— Я видела странный сон, — продолжала она, — мне приснилось, будто все вы взяты были таможенными и заключены в тюрьму; я пришла посмотреть на вас и не узнала ни одного: вы все так переменились!

— Ничего нет мудреного, Жаннета, ты не первая из тех, которые не узнают своих друзей в несчастьи.

— О, что вы это, я вовсе не такая!

— Конечно, нет, Жаннета, ты премилая девушка, и я на тебе непременно женюсь как-нибудь на днях, — сказал Корбет.

— Любопытно бы дожить до этого дня, — ответила Жаннета, смеясь. — Вы уже третий год обещаете жениться на мне, каждый раз, как бываете здесь.

— Что ж, это показывает, что я постоянен!

— Да, но дело все-таки не подвигается.

— Он мне нужен, Жаннета; я не могу теперь без него обойтись, — сказал капитан. — Но подожди еще немного… это устроится, а между тем вот пятифунтовик в прибавок к твоей копилке.

— Merci bien, капитан.

Жаннета, выходя из комнаты, погрозила Корбету пальцем и прибавила с улыбкой:

— Злой!

— Ну, Моррисон, помоги нам скорее опорожнить эту бутылку, и потом все вместе отправимся на «Удачу».

— Зачем эта девушка приходит сюда со своими глупыми снами? — сказал Моррисон, садясь подле Корбета. — Я не люблю этих вещей. Когда она рассказала, что видела нас в когтях таможенных собак, я смотрел в окно на двух голубей, белого и сизого, и сказал себе:

— Если сизый слетит с места первый, я буду в тюрьме на этой неделе; если же белый, я безопасно возвращусь сюда…

— И что ж? — спросил Пиккерсджилль, смеясь.

— Да вышло плохо! Проклятый сизый голубь слетел первый, — ответил Моррисон, отпив из своего стакана и ставя его с глубоким вздохом на стол.

— Ну, Моррисон, у тебя должно быть куриное сердце, если ты испугался сизого голубя, — сказал Корбет, глядя с улыбкой в окно. — Вот он воротился и опять сидит подле белого.

— В первый раз в жизни слышу я подобный упрек! — вскричал Моррисон в бешенстве.

— Да ты его и не заслуживаешь, — возразил Пиккерсджилль. — Ведь Корбет только пошутил.

— Теперь я попробую испытать счастья; посмотрим, буду ли я в тюрьме: мой злой предвестник будет так же сизый голубь, как и у тебя, Моррисон.

Пиккерсджилль и все матросы встали и подошли к окну, чтобы видеть гадание Корбета. Сизый голубь взмахнул крыльями и подсел ближе к белому, белый поднялся и перелетел на соседнюю крышу.

— Браво, белый голубь! — вскричал Корбет. — Это значит, что я через неделю возвращусь сюда.

Все, смеясь, уселись по местам, и даже лицо Моррисон а прояснилось. Он взял стакан, налитый Пиккерсджиллем, и сказал с улыбкой:

— Твое здоровье, Корбет; все это было вздор, потому что я без тебя не могу попасть в тюрьму. Все мы плаваем на одном судне, а когда вы меня оставляете одного, то всегда увозите с собой все, что только есть, и тогда никто не имеет права схватить меня. За успех нашего предприятия!

— Выпьем все этот тост, друзья, а потом на судно! — сказал капитан. — За удачу нашей «Удачи».

Пиккерсджилль и все присутствовавшие встали, выпили свои стаканы, поставили их вверх дном на стол и скорыми шагами пошли к пристани. Через полчаса «Удача» вышла из гавани Сен-Мало.

IV. Портленд-Билль

«Удача» снялась с якоря из Сен-Мало со свежим попутным ветром накануне отправления «Стрелы» из Бернпуля. «Проворный» вышел из Портсмута днем позже.

Яхта «Стрела», как мы уже сказали, шла в Коусс, к острдву Байту. «Проворный» должен был крейсировать около Портсмута: он спустился в Вестбе, по другую сторону Портленд-Билля, куда шла и «Удача» со своей Контрабандой.

Ветер дул тихо, и по всем признакам надобно было ожидать хорошей погоды, когда «Удача» в десять часов вечера увидела портлендские маяки; не имея возможности выгрузиться в эту ночь, смогглер привел к ветру и лег в дрейф.

В одиннадцать часов портлендские маяки были усмотрены и таможенной яхтой. Лейтенант Эппльбой вышел на палубу, взглянул на огни и потом опять возвратился в каюту допивать положенные семнадцать стаканов. В полночь яхта «Стрела» тоже увидела маяки и продолжала идти своим курсом, едва справляясь с сильным течением.

Настало утро, горизонт был ясен. Лучше всех смотрели вперед, без сомнения, смогглеры; они и враги их, находившиеся на таможенной яхте, обыскали все море бдительными взорами; яхта «Стрела» оставалась нейтральной.

— Две яхты в виду, капитан, — сказал Корбет, стоявший на вахте, между тем как Пиккерсджилль, проведя всю ночь на палубе, бросился в койку, чтобы несколько отдохнуть.

— Кто они такие? — спросил Пиккерсджилль вскочив в мгновение ока.

— Одна просто частная яхта; другая, кажется, сколько я могу рассмотреть в эту пасмурную погоду, вооружена в виде тендера и не кто иная, как наша старая приятельница.

— Как? Старый черт Эппльбой?

— Да, похож на него; но еще не рассвело, нельзя рассмотреть.

— Хорошо; при этом тихом ветре он ничего не может сделать; мы на ветру и успеем показать ему пятки. Но уверен ли ты, что другое судно — частная яхта?

— Да; паруса прекрасные, не казенные.

— Ты прав, — сказал Пиккерсджилль. — Это частная, потешная яхта. И опять-таки ты угадал: другая тендер, и действительно старый ползун «Проворный». Этот дурак идет к нам за джином; верно, ему уже пить нечего. Покуда нет никакой опасности, Корбет, разве настанет мертвая тишь; тогда придется нашим товарам спасаться на шлюпке, так как скоро Эппльбой начнет спускать свои. Теперь мы еще от него в четырех милях. Наблюдай хорошенько за его движениями и, если он вздумает спускать гребные суда, тотчас дай мне знать. Сколько у нас ходу?.. Четыре узла!.. Хорошо; мы их скоро измучим.

Положение трех яхт было следующее: «Удача» находилась около четырех миль от Портленд-Билля в заливе Вестбе; таможенный тендер был подле самого мыса, а яхта лорда вне залива, мили на две от смогглера и на пять или шесть от «Проворного».

— Два судна в виду, сударь, — сказал Смит, сойдя в каюту к Эппльбою.

— Хорошо, — ответил лейтенант, повернувшись в койке на другой бок.

— Говорят, что одно из них «Удача», — промолвил Смит.

— Что, что, «Удача»?.. Ну, да я ее знаю. Я уже раз двадцать обыскивал ее и всегда находил без груза. Куда она держит курс?

— К западу; однако говорят, что она лежала в дрейфе, когда в первый раз ее увидели.

— В таком случае она с грузом.

Мистер Эппльбой выбрился, оделся и вышел наверх.

— Да, — сказал лейтенант, протирая заспанные глаза, чтобы лучше видеть в трубу, — это «Удача». Все наверх! Прибавить парусов! А кто там еще?

— Не знаю, сударь, кажется, тендер.

— Тендер?.. Да, может быть, это, видно, другая таможенная яхта, крейсирующая здесь. Мистер Томкинс, ставьте все паруса, подымайте флаг и палите; она поймет, что мы хотим сказать, ей «Удача» не так хорошо известна, как нам.

Через несколько минут «Проворный» шел под всеми парусами, он поднял свой таможенный вымпел и выпалил из пушки. Смогглер, видя себя узнанным, также поставил все паруса и продолжал идти своим курсом.

— Палят из пушки, сударь, — донес один из команды потешной яхты господину Стюарту.

— Слышу, дай-ка мне трубу… таможенный тендер; значит, тот должен быть смогглер.

— Он только что поставил все паруса, сударь.

— Да, это смогглер, без всякого сомнения; надобно донести милорду… Не терять его из виду!

Мистер Стюарт донес лорду Бломфильду о происшествии. Лорд и все мужчины вышли на палубу, вскоре потом явились и дамы, которым хозяин судна сообщил эту новость через дверь каюты.

Смогглер шел скорее таможенного тендера и быстро удалялся.

— Не прикажете ли поворотить, милорд? — спросил мистер Стюарт. — Он у нас прямо перед носом, а тогда будет между нами и берегом и уж, конечно, не ускользнет.

— Поворачивайте, любезный Стюарт, — сказал лорд, — наш долг содействовать исполнению законов.

— Это нехорошо с вашей стороны, батюшка, — сказала мисс Сесилия. — Зачем вы обижаете этих добрых смогглеров? Они привозят кружева, блонды, ленты, перчатки и такие миленькие вещицы из Парижа!

— Мисс Сесилия, — заметила ей тетка, — вы еще слишком молоды и не должны давать советов.

Яхта поворотила и, при всей своей превосходной ходкости, отнимала у смогглера последнюю надежду уйти, но догнать — одно дело, а взять — другое.

— Выпалите в него из пушки, — сказал лорд. — Это испугает их, и они, верно, не осмелятся проходить у нас перед носом.

Пушка была заряжена, последовал выстрел, но так как яхта лорда находилась от смогглера более, нежели на одну милю расстояния, то ядро упало на три четверти мили от «Удачи».

Лорд и его гости были разгорячены преследованием, но ветер начал стихать и наконец совершенно стих.

Таможенный тендер спустил свои гребные суда, которые быстро приближались к смогглеру.

— Спускайте шлюпку, мистер Стюарт, надобно помочь таможенным, теперь совершенный штиль.

Шлюпку спустили на воду, шесть гребцов вскочили в нее и вслед за ними Стюарт и лорд Бломфильд.

— Вы не берете ружей? — спросил Готен.

— Смогглеры нынче не сопротивляются, — ответил Стюарт.

— В таком случае вы идете на самый смелый подвиг, — сказала мисс Сесилия. — Желаю вам радости.

Лорд сгоряча не расслышал этого замечания, они помчались к смогглеру.

В это время шлюпки таможенного судна были на пять миль от «Удачи», а яхта лорда — на три четверти мили, у самого входа в зализ. Пиккерсджилль, разумеется, следил за движениями яхты: он видел, как она палила из пушки, как подняла вымпел и флаг, как пустилась за ним в погоню.

— Хорошо же, — сказал он. — Это самая черная неблагодарность, быть преследуемым теми, для кого трудишься. Но они мне за это поплатятся, пусть только подойдут поближе; я не люблю таких штук!

Таможенные шлюпки гребли изо всех сил. Пиккерсджилль внимательно смотрел на них.

— Что теперь делать? — спросил Корбет. — Не спустить ли нам своей четверки?

— Да, — ответил Пиккерсджилль — надобно спустить и нагрузить всем, что только стоит этого труда; во-первых, мы в состоянии грести сильнее их, а во-вторых, они препорядочно устанут, прежде нежели доберутся до нас. Не увидать им даже нашей струи. Но я неоставлю судна, пока они не приблизятся на полмили. Анкерки надобно затопить, чтобы они не имели права конфисковать пашей «Удачи». Приготовься спустить их с носу по правую сторону, чтобы эти собаки могли присягнуть, что не видали их. А между прочим у нас еще добрые полчаса впереди.

— Да и не к чему торопиться! — оказал Моррисон. — Хоть все-таки не мешает приготовиться на всякий случай… Но через полчаса, клянусь, мы скроемся у них из виду. Смотрите сюда, капитан, — продолжал он, показывая на густое белое облако в восточной стороне неба. —

Ведь оно идет прямо на нас!

— Так, Моррисон, но еще неизвестно, кто подойдет скорее, таможенные или туман. Ба, это что? На нас правит шлюпка с яхты?

Пиккерсджилль посмотрел в трубу.

— Да, это шестерка со «Стрелы», я вижу имя, написанное золотыми буквами на носу. Прекрасно, добро пожаловать!.. Мы не станем с ними церемониться, они не имеют предписаний от адмиралтейства и должны приготовиться к последствиям; этих господ бояться нечего. Достаньте подножки и ганшпуги, молодцы. Шестеро гребут, а трое сидят на корме… Если бы в каждом из них было по десятку чертей, и тут они нас не возьмут!..

Через несколько минут лорд был подле самого смогглера.

— На шлюпке, эй! Что вам надобно?

— Сдавайтесь, во имя короля!

— Кому? Чему? За что мы будем сдаваться? Мы английское купеческое судно и идем вдоль берега.

— Греби сильнее, ребята! — вскричал Стюарт. — Я королевский офицер!.. Мы вас знаем.

Шлюпка пристала к борту, и мистер Стюарт и все гребцы вскочили на тендер контрабандиста.

— Что ж, господа? Что вам угодно?

— Вы смогглеры, мы берем вас. Отговариваться нечего… Вот бочонки с крепкими напитками.

— Мы никогда и не говорили, что мы не смогглеры, — ответил Пиккерсджилль. — Но кто вы такой? Вы, кажется, не принадлежите к королевскому флоту и не состоите на жалованьи у таможни?

— Нет, но мы имеем вымпел и считаем себя обязанными защищать законы.

— Да кто же вы?

— Я лорд Бломфильд, пэр Соединенных Королевств.

— В таком случае, милорд, позвольте вам сказать, что вы по званию своему обязаны только писать законы, а исполнение их можете предоставить другим, хоть, например, этим господам, которые у нас теперь за кормою. Зачем вам мешаться не в свое дело? Мы не сделаем вам никакого зла, потому что вы действовали только словами, но зато мы постараемся отнять у вас возможность вредить нам. Подите-ка сюда, наши молодцы!.. Теперь, милорд, сопротивление бесполезно, нас вдвое против вас. Не угодно ли вам самим сдаться?

Лорд Бломфильд и Стюарт заметили, в какой просак они попали.

— Вы можете делать, что вам угодно, но вспомните, что таможенные шлюпки недалеко, — сказал Стюарт.

— А где таможенный волк?.. Потрудитесь мне его показать! — возразил Пиккерсджилль.

Стюарт взглянул и увидел, что тендер скрылся в тумане.

— Через пять минут, сударь, и шлюпки его скроются точно так же из виду, да вместе с ними и ваша яхта, я потому, кажется, нам их нечего опасаться.

— В самом деле, милорд, не лучше ли нам возвратиться? — сказал Стюарт, видя, что Пиккерсджилль прав.

— Нет, уж извините, господа! — вскричал Пиккерсджилль. — Вы еще не так скоро попадете на свою яхту, как воображаете. Выберите-ка все весла из этой шлюпки, молодцы, да бросьте им пару наших коротких гребков и один крюк, чтобы им было чем пристать к берегу. Если кто-нибудь вздумает противиться — за борт! Вы, может быть, не заметили, милорд, что вы принялись за ремесло пирата на этих водах?

Стюарт взглянул на лорда, смогглер говорил правду. Люди с яхты не могли ничему препятствовать, весла были вынуты, а их самих опять посадили в шлюпку.

— Милорд, — сказал Пиккерсджилль, — ваша шлюпка готова, не угодно ли вам отправиться, и вы, сударь, также. Да потрудитесь поспешить, господа. Мне бы очень неприятно было наложить руки на государственного сановника или на лейтенанта королевского флота, будь он даже в бессрочном отпуску.

Лорд был отведен и посажен в шлюпку двумя смогглерами. Стюарт сам последовал за ним.

— Ваши весла, милорд, будут оставлены у вайтмоутской таможни. Смею надеяться, что этот урок научит вас вперед не мешаться в чужие дела.

Смогглеры оттолкнули от борта лорда Бломфильда и его спутников; через несколько минут они погрузились в туман, который покрыл также яхту и таможенные шлюпки. В это же время задул легкий ветерок с востока.

— Приведи к ветру, Моррисон, — сказал Пиккерсджилль. — Нам надобно выбраться из залива; эти дураки будут, наверно, грести по прежнему направлению, воображая нас там, да и Эппльбой туда же спустится.

Пиккерсджилль и Корбет разговаривали некоторое время вполголоса, потом капитан велел спуститься на два румба.

— Никто ни слова, друзья! — сказал Пиккерсджилль… — И дайте мне знать, если кто из вас услышит выстрел или звук колокола.

— Пушка!.. Близехонько от нас, капитан, — донес един из матросов. — Выстрел был слышен прямо перед носом.

— Хорошо. Держать так. Подите сюда, молодцы. Нам сегодня нельзя выгрузиться в заливе, потому что на берегу видели, как таможенный тендер гнался за нами; это, наверное, подняло на ноги всю таможенную команду. Теперь, друзья, я решился вот на что; эти господа с потешной яхты вообразили себе, что имеют право взять нас; в отмщение им я намерен овладеть их судном. Тогда мы уйдем от самого сатаны и можем, не навлекая на себя ни малейшего подозрения, идти, куда нам угодно, и выгрузить товары на берег безо всякого препятствия. Я буду держать вдоль ее борта; там осталось очень мало рук, но не делайте зла никому, будьте вежливы и исполняйте в точности мои приказания. Моррисон с четырьмя человеками и юнгой останутся на «Удаче» и отведут ее во Францию, в Шербург, куда и мы вскоре явимся на прекрасной яхте, какой французы еще и во сне не видали.

Через несколько минут снова раздался выстрел. Все гости лорда на яхте, в особенности дамы, сильно встревожились: туман был до такой степени густ, что в нескольких саженях нельзя было различить предметов. Они видели, как их шлюпка пристала к борту смогглера, но не видели, как она отвалила без весел и как билась против сильного течения. Тогда туман уже совершенно прикрывал лорда и его сподвижников. На «Стреле» оставалось только трое матросов, так что в случае свежего ветра ей пришлось бы плохо, и притом не было ни одного человека, который бы умел безопасно привести судно в гавань. Мистер Готен принял командование яхтой и приказал палить из пушек, чтобы дать знать шлюпке о своем месте. Заряжали уже четвертую пушку, как вдруг показался из тумана смогглер.

— Вот они! — вскричали матросы. — Они привели с собой приз! Да здравствует «Стрела»!

— На тендере, эй! Приставайте к нам!

— В этом-то и состоит мое намерение, господа, — ответил Пиккерсджилль, перескакивая со своего тендера на яхту со всеми смогглерами.

— Кой черт! Кто вы такой? — вскричал мистер Готен.

— Этот же самый вопрос предложил я лорду Бломфильду, когда он меня абордировал, — ответил Пиккерсджилль, вежливо кланяясь дамам.

— Хорошо, да какого же черта вам надобно?

— Точно тот же вопрос предложил я лорду Бломфильду, — ответил Джек Пиккерсджилль.

— Где лорд Бломфильд? — спросила испуганная мисс Сесилия, подходя к смогглеру. — В безопасности ли он?

— Да, мисс. По крайней мере я знаю, что он на своей шлюпке, со своими людьми и не потерпел от нас ни малейшего оскорбления. Но извините, сударыня, ежели я покорнейше попрошу вас сойти вниз, пока я буду говорить с этими господами. Не беспокойтесь, мисс… вы не подвергнетесь ни малейшей невежливости, я овладел яхтой только на время.

— Овладел яхтой! — вскричал Готен.

— Да, сэр, потому что хозяин ее хотел овладеть моим судном. Я всегда считал этакие красивые яхты судами, созданными для удовольствия и плавающими для забавы своих хозяев; на поверку вышло иначе. Хозяин этой яхты счел нужным нарушить нейтралитет и напасть на человека, который не сделал ему никакого зла, и я в отмщение беру его яхту.

— Но что же вы хотите делать, сударь?

— Просто поменяться с вами на несколько дней. Вас, господа, я пошлю на свой тендер работать, исправлять смогглерское дело, а сам останусь здесь с дамами и буду кататься на вашей яхте.

— Но, милостивый государь, я полагаю…

— Не полагайте ничего. Я уже вам объявил свои намерения, и этого довольно; мне бы не хотелось, господа, прибегать к насильственным мерам, я требую повиновения. У вас, кажется, осталось только три человека, этого недостаточно, тем более, что вам несколько дней не удастся видеть лорда Бломфильда к остальной части вашего экипажа. Уважение к дамам, даже самое человеколюбие, не позволяет мне оставлять вашего судна в таком положении. И так как мне нужны руки для доставления моего тендера в один французский порт, то покорнейше прошу вас, господа, пересесть на него и присоединиться там к моим людям. Это единственный знак благодарности, который я от вас принимаю. Вам, господа, будет неловко работать в ваших щегольских костюмах, потрудитесь, одолжение мне, надеть вот эти…

Корбет бросил им несколько толстых фланелевых рубашек, байковых курток и смоленых матросских шаровар. После слабого и бесполезного сопротивления господа Готен, Оссультон, Вогген и Сигров в одежде контрабандистов были переведены со «Стрелы» на «Удачу»

Три матроса, оставшиеся на яхте, и слуга господина Оссультона, наряженный так же, как его господин, были тоже отправлены на тендер Пиккерсджилля и содержались там пленниками в трюме. Корбет и смогглеры, отряженные Джеком на яхту, в несколько минут перетащили на нее весь груз с контрабандного судна, кроме анкерков, а шлюпку взяли на бокштоф. Моррисон получил наставления своего капитана, и суда расстались: «Удача» пошла в Шербург, а «Стрела» направила курс вдоль берега Англии к западу. Через час после этого обмена туман прочистился, и Пиккерсджилль увидел, что таможенный тендер лежал в дрейфе и ждал свои шлюпки, гребшие изо всех сил назад. Моррисон был уже на три мили вне залива, а лорд с товарищами употребляли разные средства, чтобы их как-нибудь течением прибило к Портленду. Только что таможенные шлюпки пристали к борту «Проворного», он снялся с дрейфа и под всеми парусами пустился в погоню за «Удачей», не обращая внимания на яхту и не заботясь о шлюпке, которую течением несло в залив Вестбе.

V. Переодевание

— Ну, Корбет, кажется, что дела наши устроены, — сказал Пиккерсджилль. — Но теперь дела в сторону; надо позабавиться. Мне кажется, Корбет, что вот это платье будет тебе впору, а костюм того красивого молодца, который говорил со мною, придется мне; переоденемся и пойдем завтракать к дамам.

Пиккерсджилль надел платье Готена, а Корбет — Оссультона. Позвал буфетчика, который, разумеется, не посмел ослушаться; он явился, дрожа как лист.

— Буфетчик, ты отнесешь это платье вниз, — сказал Пиккерсджилль. — И заметь, братец, что теперь я командую яхтой; пока я здесь, ты должен отдавать мне то же почтение, как лорду Бломфильду, и, говоря со мною, обращаться ко мне, как к пэру Соединенных Королевств. Приготовь обед и завтрак и помни, чтобы все было так же хорошо, как при твоем прежнем господине. Я ни за что не допущу, чтобы дамы имели малейший повод к неудовольствию и чтобы они обедали или завтракали не так роскошно, как прежде. Ты передашь мои приказания повару, а теперь, зная мои желания, позаботься, любезнейший, чтобы все было исполнено в точности. Если ты вздумаешь не повиноваться, не забудь, что мои люди здесь и что мне стоит только поднять кверху палец, и ты за бортом. Совершенно ли ты меня понял?

— Да, сэр, — ответил, запинаясь, буфетчик.

— Сэр? А что я тебе сейчас говорил? Я — милорд, понимаешь?

— Да, милорд.

— Скажи мне, чье платье надел этот господин?

— Господина… господина Оссультона, кажется, сэр… милорд… извините-с.

— Хорошо, в таком случае не смей называть его иначе, как господином Оссультоном.

— Слушаю, милорд! — И буфетчик, возвратившись в свою каюту, должен был выпить две рюмки водки, чтобы не упасть в обморок.

— Кто они таковы? Что они, мистер Меддокс? — вскричала горничная, заливаясь слезами.

— Пираты… необузданные… свирепые… кровожадные пираты! — ответил буфетчик.

— Ох! — вскричала горничная. — Что будет с нами, бедными, беззащитными женщинами!

Она побежала в каюту и сообщила там роковую весть. Дамы находились в весьма незавидном положении. Старшая мисс Оссультон нюхала спирты и соли, мучимая неизвестностью и оскорбленной гордостью; мистрисс Лессельс плакала потихоньку; мисс Сесилия была печальна. Ее маленькое сердце билось от страха и опасений. Как вдруг вбежала горничная.

— О миледи! О мисс! Ах, мистрисс Лессельс! Мы погибли! Я узнала все… Это необузданные, свирепые, кровожадные пираты!

— Милосердное небо! — вскричала старая дева. — Но я уверена, что они не решатся…

— Ах, ма-ам, они решатся на все! Они сейчас хотели выбросить в море буфетчика, перерыли все чемоданы, оделись в лучшее платье наших господ… Капитан их сказал буфетчику, что он лорд Бломфильд и что, если тот осмелится называть его иначе, он разрежет его горло от уха до уха; а если повар не изготовит им хорошего обеда, злодей этот отрежет ему правую руку и заставит его самого съесть ее без соли и перца!

Старая мисс Оссультон впала в истерический припадок. Мистрисс Лессельс и мисс Сесилия бросились к ней на помощь. Молоденькая мисс не забыла, однако же, вежливости Пиккерсджилля, когда он вступал во владение яхтой, и потому она не вполне верила рассказам горничной, хотя страх за себя и за отца сильно ее тревожил. Приведя в чувство тетку, мисс Сесилия надела шляпку, лежавшую на софе.

— Куда ты, моя милая? — спросила мистрисс Лессельс…

— Наверх, — ответила мисс Сесилия. — Я хочу, я должна говорить с этими людьми.

— Боже праведный! Куда ты идешь?.. Стой! Разве ты не слыхала, что говорила Лиза?

— Слышала, тетушка. Но я не могу долее ждать.

— Не выпускайте ее!.. Они ее убьют! Они ее… Она с ума сошла!

Но Сесилию никто не останавливал, и она преспокойно вышла из каюты. Поднявшись по лестнице, она увидела Джека Пиккерсджилля и Корбета, прохаживающихся взад и вперед но палубе; один из смогглеров стоял у руля, прочие расселись по палубе; словом, все было в том же порядке и так же тихо и спокойно, как прежде. Только что Сесилия показалась, Джек снял шляпу и поклонился ей весьма вежливо.

— Я не знаю, с кем имею честь говорить, мисс, ко мне чрезвычайно лестно видеть знак вашего доверия. Вы видите — и смею вас уверить, что вы не ошибаетесь, — вы изволите видеть, что мы не лютые звери.

Сесилия взглянула на Пиккерсджилля более с удивлением, нежели со страхом. Платье Готена было ему совершенно впору; он казался весьма ловким и красивым мужчиной и не имел ничего разбойничьего в своей физиономии; вместе с тем, подобно Корсару Байрона, он был «полужесток, полунежен». Она не могла удержаться от мысли, что встречала на лондонских балах и в модных собраниях людей гораздо менее comme it faut, нежели свирепый, кровожадный пират.

— Я осмелилась прийти сюда, сэр, — произнесла мисс Сесилия нетвердым голосом, — просить, как милости, чтобы вы объявили мне ваши намерения насчет яхты и насчет дам.

— В таком случае позвольте вас еще раз поблагодарить за ваше доверие. План мой уже составлен, и я буду отвечать вам чистосердечно. Но вы дрожите… позвольте вам предложить стул. Чтобы устранить ваши опасения, я буду говорить коротко и ясно. Судно это я намерен возвратить тем, кому оно принадлежит, со всеми вещами, какие на нем находились до моего прибытия и которые будут свято сохранены. Что касается вас, мисс, и прочих дам, даю вам честное слово, что вам опасаться совершенно нечего. С вами будут обращаться с полным уважением, особы ваши неприкосновенны, и через несколько дней вы соединитесь с вашими родными и друзьями. В исполнении этого я вам клянусь всем, что только есть для меня священного в этой жизни, но хочу еще прибавить несколько условий, которые, впрочем, будут не слишком строги.

— Но, — ответила Сесилия, почти совершенно оправившись, потому что Пиккерсджилль стоял подле нее с самым почтительным видом, — но вы, если я не ошибаюсь, капитан контрабандистов?.. Сделайте милость, ответьте мне еще на один вопрос: что сталось с лордом Бломфильдом и его спутниками? Он мой отец.

— Я оставил вашего батюшку в его собственной шлюпке, не тронув никого из них, благородная мисс, но я отнял у них весла.

— Так он погибнет! — закричала Сесилия, закрывая глаза платком.

— О нет, он теперь уж, вероятно, на берегу. Я только отнял у него средство помочь таможенному тендеру овладеть мною, но не лишил возможности добраться до берега. Не всякий бы это сделал после того, чему он хотел подвергнуть меня и моих товарищей.

— Я просила его не ездить! — сказала Сесилия. — Я говорила ему, что это нехорошо и что ему не за что ссориться со смогглерами.

— Благодарю вас и за это, — ответил Пиккерсджилль, — и теперь, мисс… Извините, я не имею чести знать фамилии вашего батюшки.

— Оссультон, — сказала мисс Сесилия, глядя на Пиккерсджилля с возрастающим удивлением.

— Так, с вашего позволения, мисс Оссультон, я хочу вас сделать моей поверенной. Извините, что я так свободно выражаюсь, но это только потому, что я хочу совершенно уничтожить ваш страх и ваше недоумение. Я должен вас предуведомить, что не могу дозволить объявить мои намерения всем, находящимся здесь на судне. Я чувствую, что могу ввериться вам, потому что вы отважны, а где отважность, там всегда можно найти и прямодушие. Осмеливаюсь спросить вас, будете ли вы столь снисходительны, что согласитесь хранить мою тайну?

Сесилия подумала. Мысль быть поверенной контрабандиста, «пирата», останавливала ее, но подробное знание его намерений, хоть и нельзя будет открыть их никому, могло быть для нее важным. Не удастся ли несколько смягчить его? Хуже ничего не могло случиться. Следовательно, есть надежда, что ее положение изменится к лучшему, и в этом не было ни малейшего сомнения. Вежливость Пиккерсджилля внушила ей доверие; и хотя он попирал законы своего отечества, однако же в глазах ее был человек весьма почтенный, потому что знал законы светских приличий. Маленькая мисс Сесилия, как вы это уже заметили, имела много смелости, и она решилась ответить.

— Если секрет, которого вы требуете, не навлечет никому зла и меня не поставит в неловкое положение, я согласна.

— Я не в состоянии оскорбить мухи, мисс Оссультон, разве только для своей собственной защиты, и столько питаю уважения к вам, что не осмелюсь употребить во зло вашей снисходительности. Позвольте мне быть чистосердечным, тогда вы, может быть, увидите, что другие на моем месте поступили бы совершенно так же, не показав и половины моей уверенности. Батюшка ваш, безо всякого права, вздумал вмешиваться в мои дела; я мог быть взят, заключен в тюрьму, осужден, выслан из отечества, может быть, лишен жизни. Я не намерен защищать смогглерства; довольно, если я скажу, что есть известные наказания за нарушение известных законов и что я рискую им подвергнуться. Лорд Бломфильд не был уполномочен правительством предупреждать ввоз некоторых товаров, он сделал это самовольно; и если бы я выбросил в мора его и всех его спутников, то был бы совершенно прав, потому что каждому позволено защищаться, и в подобных случаях именно так и делается. Ваш батюшка превратил свою яхту в таможенного ползуна; не удивляйтесь же, если я из нее сделаю смогглера и ваших кавалеров пожалую в контрабандисты. Я уже нарядил их в смогглерскую одежду и отправил на моей «Удаче» в Шербург, они выйдут там на берег в безопасности. Сам я, со своим товарищем, оделся, как вы видите, для шутки в их костюмы. Цель моя, во-первых, свезти свой груз, который теперь здесь, в Англию, а во-вторых, отомстить вашему батюшке и его приятелям за их злые намерения тем, что я займу их место и наслажусь один удовольствиями катания по морю с их дамами и на их яхте. Собственность милорда, как я сказал, священна; я буду только распоряжаться как хозяин его съестными припасами и винами; но все эта не доставит мне еще ни малейшего удовольствия, если находящиеся здесь дамы не будут сидеть за одним со мною столом, как они сидели с вашим батюшкой и; его друзьями.

— Я не думаю, чтобы они на это согласились, — сказала мисс Сесилия.

— А я, напротив, уверен в этом. От этого будет зависеть не только освобождение яхты и их самих, но даже их дневная пища. Я представляю вам самим решить, не лучше ли согласиться для общего блага? Я уполномочиваю вас, сударыня, объявить прочим дамам, что каковы бы ни были их поступки, они будут совершенно безопасны от грубости и насилия, но я не ручаюсь, чтобы они не проголодались, ежели, при всей моей вежливости, они будут так неблагодарны, что откажутся удостоить меня своего общества.

— Так вы хотите голодом принудить нас к повиновению?

— Разумейте это, сударыня, как вам угодно, но я вам замечу только то, что на вежливость между людьми благовоспитанными должно отвечать вежливостью и что такого человека, как я, не благоразумно оскорблять грубостями.

— Вы очень убедительны, — сказала мисс Сесилия. — Что касается меня, то я готова пожертвовать всем, чтобы избавить батюшку от малейшей неприятности. С вашего позволения, я пойду в каюту успокоить наших спутниц; тайна ваша будет сохранена, но я должна вам сказать, что, по моим летам, не имею никакого влияния на тех, кто меня старше, прошу на меня не гневаться, если убеждения мои будут отвергнуты. Могу ли я сообщить ваши намерения одной замужней даме, которая находится здесь на судне?.. Замужней женщине? Тогда, может быть, требования ваши будут исполнены… чего я от всей души желаю только для того, чтобы как можно скорее увидеть батюшку и родных.

— И избавиться от моего общества, — заметил Пиккерсджилль с ироничной улыбкой. — Без малейшего сомнения, я согласен. Но я забыл сказать вам еще об одном: я желаю доставить себе и вам маленькое удовольствие особенного рода. Вы будете меня ненавидеть, но это не помешает вам участвовать в общей потехе. Как вы нас отрекомендуете своим дамам? Вы не должны знать наших имен, это могло бы впоследствии повлечь за собою разные неудобства… Прежде чем вы сойдете вниз, позвольте, сударыня, представить вам моего друга, господина Оссультона, — прибавил Пиккерсджилль, показывая на Корбета, который снял шляпу и вежливо поклонился.

Мисс Сесилия не могла удержаться от улыбки.

— И, — продолжал Пиккерсджилль, — приняв командование яхтой вместо вашего батюшки, мне необходимо принять и его имя. Пока я здесь, я лорд Бломфильд, позвольте вам отрекомендоваться под этим именем. Иначе называть меня нельзя, и я решительно не позволяю. Вы можете быть уверены, мисс Оссультон, в моей отеческой нежности и желании доставить вам всевозможное удовольствие.

Если бы Сесилия дала полную волю своим чувствам, она бы расхохоталась, как безумная, но это было бы слишком неприлично. Забавность случая ободрила ее еще более, и она довольно весело спустилась в каюту.

Мисс Оссультон и мистрисс Лессельс ожидали возвращения Сесилии с величайшим нетерпением; они не знали, что думать о ее продолжительном отсутствии, а сами не осмеливались выйти на палубу. Мистрисс Лессельс хотела было идти, рассчитывая, что если эти морские разбойники в самом деле так неукротимы, свирепы и кровожадны, как говорила Лиза, та чем скорее их неукротимость, свирепость и кровожадность совершатся, тем лучше, но мольбы и крики старой Оссультон остановили ее. Спокойный вид, с каким посланница «Корсара» вошла в каюту, ободрил вдову; тетка бросилась на шею Сесилии и, всхлипывая, едва могла выговорить:

— Что они с тобой сделали, моя бедная, бедная Сиси?

— Ничего, тетушка, — ответила мисс Сесилия, — Какие они разбойники!.. Да они совсем не разбойники! Капитан чрезвычайно вежлив и говорит, что с нами будут обращаться с уважением, если только мы будем исполнять его приказания; если же нет…

— А если нет, так что? — вскричала старая дева, хватая свою племянницу за руку.

— Он уморит нас голодом и не выпустит отсюда.

— Боже, умилосердись над нами! — вскричала мисс Оссультон с новым всхлипыванием.

Сесилия подошла к мистрисс Лессельс и сообщила ей потихоньку все, что узнала. Вдова убедилась, что им, действительно, нечего опасаться грубостей и обид, и, продолжая разговаривать о происшествии, обе они наконец рассмеялись. Идея, что все эти изнеженные франты превращены в смогглеров, казалась им до такой степени забавной, что они не могли не хохотать. Сесилия и очень рада была не открывать ничего своей надменной тетке: ей хотелось напугать мисс Оссультон до такой степени, чтобы та навсегда лишилась охоты кататься на яхте вместе с нею, а мистрис Лессельс радовалась случаю помучить старую деву за многие свои обиды. Она особенно хотела полюбоваться на нового лорда Бломфильда и нового мистера Оссультона. Между тем, они еще не завтракали, и теперь, когда ужас их уже прошел, чувствовали себя препорядочно голодными. Лиза отправлена была к буфетчику с поручением достать чаю и кофе, и передала дамам ответ, что завтрак готов и его светлость лорд Бломфильд изволит ждать их.

— Нет, нет, — сказала мистрисс Лессельс. — Я не пойду, не познакомившись с ним наперед.

— И я также не пойду, — сказала Сесилия. — Я напишу ему. Мы получим завтрак сюда.

Она написала карандашом следующее: «Мисс Сесилия Оссультон, свидетельствуя свое почтение лорду Бломфильду, имеет честь уведомить, что дамы чувствуют себя не совершенно здоровыми после тревоги утра; они надеются, что его светлость извинит их, если они не придут разделить с ним завтрака, но будут иметь честь встретить милорда за обедом или, прежде этого времени, на палубе».

Милорд не замедлил ответом, и буфетчик явился с завтраком в дамскую каюту.

— Что, Меддокс? — спросила мисс Сесилия. — Каково ты ладишь со своим новым господином?

Буфетчик посмотрел, заперта ли дверь, и ответил отчаянным голосом:

— О, мошенник, велел изжарить к обеду половину всех наших куропаток и два раза грозился бросить меня в море!

— Ты должен ему повиноваться, или он в самом деле это сделает. Пираты — ужасные люди. Будь внимателен и служи ему так же, как моему отцу.

— Хорошо, хорошо, мисс, я буду ему служить, только придет же и наше время. Это просто разбой, и я охотно пройду пешком пятьдесят миль, чтобы видеть его на виселице.

— Буфетчик! — закричал Пиккерсджилль из каюты.

— Боже мой! Неужели он меня слышал?.. Как вы думаете, сударыня, слышал ли он?

— Перегородка очень тонкая, а ты говорил громко, — сказала мистрисс Лессельс. — Ступай к нему скорее.

— Простите, мисс!.. Простите, сударыня!.. Я, может быть, вас больше не увижу, — проговорил Меддокс, дрожа всеми членами и спеша явиться на грозный зов.

Старая мисс Оссультон не дотрагивалась до завтрака, но Сесилия и мистрисс Лессельс ели с большим аппетитом.

— Как неприятно сидеть здесь взаперти! — сказала мистрисс Лессельс. — Пойдем наверх, Сесилия.

— Вы меня оставляете? — вскричала старая мисс Оссультон.

— При вас останется Лиза, тетушка. Мы идем убеждать этих тиранов, чтобы они нас высадили на берег или убили.

Мистрисс Лессельс и мисс Сесилия надели шляпки и вышли на палубу. Лорд Бломфильд поклонился весьма вежливо и просил быть представленным прекрасной вдове; потом он подвел дам к стульям и вступил с ними в разговор о разных предметах, который в глазах Сесилии и ее подруги имел прелесть новизны. Его светлость рассказывал о Франции, описывал ее города, показывал им различные мысы, заливы, деревни, мимо которых они тогда проходили, и приправлял все это остроумными шутками и забавными анекдотами. Не прошло двух часов, как дамы, к крайнему своему удивлению, увидели себя увлеченными приятной и разнообразной беседой капитана контрабандистов и часто от души смеялись его остротам. Они одушевились смелостью и вполне поверили, что его единственное намерение было выгрузить свои кружева, отомстить за себя и посмеяться. Ни одно из этих трех преступлений не кажется уголовным в глазах прелестного пола, а Джек был красивый мужчина с отличными манерами и умел искусно завести и поддержать разговор; кроме того, ни он, ни Корбет не обращались к дамам иначе, как с величайшей почтительностью.

— Помните, милорд, — сказала ему наконец вдова, — что вы внушили нам доверие к себе вашим честным словом.

— Так вы делаете мне честь верить моему слову?

— Я вам не верила, пока вас не увидела, — ответила мистрисс Лессельс. — Но теперь я твердо убеждена, что вы сдержите свое слово.

— Вы поощряете меня к этому, сударыня, — сказал Пиккерсджилль, кланяясь. — Мне было бы чрезвычайно прискорбно потерять ваше одобрение, а тем более сделаться его недостойным.

Дела на яхте шли как нельзя лучше.

VI. Выгрузка контрабанды

Мисс Сесилия спустилась в каюту посмотреть, не оправилась ли ее тетка, а госпожа Лессельс продолжала на палубе разговор с Пиккерсджиллем. Джек принялся защищать свое поведение в отношении к лорду Бломфильду, и мистрисс Лессельс не могла не убедиться, что тот был кругом виноват. В продолжение разговора она намекнула на ремесло Джека, которое, по ее мнению, было недостойным его воспитания.

— Вы, может быть, не поверите мне, сударыня, когда я вам скажу, что я, Джек Пиккерсджилль, смогглер, имею такие же прекрасные гербы, как и лорд Бломфильд. Я известен на этих водах не под настоящим своим именем. Я, конечно, мог бы избрать для себя другое поприще, более согласное с моим происхождением, но мне нравится дикая и удалая жизнь, которую я веду, начальствуя над своими молодцами. Что мне делать в нашем английском обществе, где величайшее преступление есть бедность? Ежели мне посчастливится, и я разбогатею, я приму снова свою настоящую фамилию, и тогда вы, может быть, встретите меня в вашем кругу. Если заблагорассудите, можете лаже сказать всем, что этот господин перевозил кружева мимо таможни.

— Этого я не сделаю ни за что на свете! — ответила молодая вдова. — Но все-таки не могу без сожаления видеть, что человек, рожденный для гораздо высших занятий, занимается ремеслом непозволительным, хоть и весьма полезным для нашего женского тщеславия.

— В этом я совершенно согласен с вами, сударыня, и при первой возможности оставлю смогглерство. Ни один из нас не желает так пламенно сбросить своих цепей…

В это время буфетчик вылез из фоферлюка и знаками звал к себе мистрисс Лессельс, которая, извинившись перед Пиккерсджиллем, подошла к нему.

— Ради Бога, сударыня, — сказал Меддокс, — так как он, кажется, не слишком зол на вас, спросите, каких ему надобно котлет! Повар рвет на себе волосы; он приказал ему сделать котлеты по-мандарински и обещал съесть меня и повара, если котлеты будут хуже, чем у китайского императора. Мы не знаем, что такое котлеты по-мандарински.

Мистрисс Лессельс велела бедному Меддоксу подождать, а сама пошла к Пиккерсджиллю для объяснений. Через некоторое время она возвратилась к буфетчику с наставлениями Джека, который между прочим был отличный гастроном и знал множество тайн поваренного искусства. После этого она вступила в разговор с Пиккерсджиллем, к которому наконец присоединился и Корбет, до того времени не вмешивавшийся в их беседу. Корбет очень хорошо понимал, что, если ему угодно пользоваться расположением дам, надобно было сперва дать время начальнику утвердиться в их милости.

Между тем Сесилия хлопотала около своей тетки, которая все еще плакала и жаловалась. Молодая девица старалась утешить старую и убедить ее, что нет никакой опасности, ежели они только будут вежливы и покорны.

— Вежливы и покорны! — вскричала старая мисс Оссультон. — Со смогглером! С пиратом! С тираном! Как он смеет, мошенник!.. Никогда!.. Какая злодейская дерзость!

— Все это прекрасно, тетушка, но вспомните, что надобно иногда покориться обстоятельствам. Люди эти настоятельно требуют, чтобы мы с ними обедали и мы должны идти, ежели не хотим остаться голодными.

— Чтобы я сидела за одним столом с пиратом?.. Никогда! Не надобно мне обеда, я лучше умру е голода.

— Но, тетушка, в этом заключается единственный способ нашего освобождения. Ежели вы не согласитесь, мистрисс Лессельс подумает, что вы сами желаете с ними остаться.

— Мистрисс Лессельс судит по себе других.

— Капитан чрезвычайно образован и очень похож на переодетого джентльмена. Мне кажется, тетушка, что все это чья-нибудь шутка… Как вы об этом думаете?

— Шутка? — спросила мисс Оссультон, несколько оправившись.

Сесилия была очень довольна своей догадкой, раз доказывала самыми убедительными аргументами, что это непременно шутка ее отца и что мнимый капитан смогглера — наверное, какая-нибудь знатная особ? Старая мисс Оссультон мало-помалу склонялась и ее доказательства и напоследок согласилась обедать вместе со всеми.

Наконец и мистрисс Лессельс сошла к ним. Когда кушанье было подано, дамы отправились в большую каюту, где их ожидали Пиккерсджилль и Корбет Старая мисс Оссультон не смела поднять глаз, пока не услышала вежливой просьбы Пиккерсджилля, обратившегося к мистрисс Лессельс:

— Могу ли надеяться, сударыня, что вы не откажетесь представить меня этой даме, которой до этого времени я не имел чести видеть?

— С удовольствием, милорд, — ответила госпожа Лессельс. — Мисс Оссультон, тетка этой молодой девицы.

— Я весьма счастлив, что имею честь находиться в обществе мисс Оссультон, — сказал Пиккерсджилль. — Не угодно ли садиться? Мистер Оссультон, потрудитесь занять место на том конце стола и разлить нам суп.

Мисс Оссультон изумилась. Она глядела на смогглеров и видела двух прекрасно одетых, ловких, благородного вида мужчин, из которых один, казалось, был лорд, а другой носил ее фамилию.

— Конечно, это не что иное, как шутка, — подумала она и преспокойно принялась за свой суп.

Обед прошел как нельзя приятнее. Пиккерсджилль был занимателен, Корбет молчал очень умно, и мисс Оссультон до того ободрилась, что наконец решилась выпить бокал шампанского за здоровье его светлости и спросить Корбета, к какой отрасли их фамилии принадлежит он.

— Я думаю, к ирландской, — подхватила мистрисс Лессельс.

— Так точно, сударыня, — ответил Корбет.

— Были ли вы когда-нибудь в Торнве, сударыня? — спросил Пиккерсджилль.

— Нет, милорд, — ответила мистрисс Лессельс.

— Мы через час бросим там якорь и, вероятно, простоим до завтрашнего дня. Буфетчик, кофе!.. Да скажи повару, что я доволен котлетами и возьму его с собою в Китай.

Дамы возвратились в свою каюту. Старая мисс Оссультон была в твердой уверенности, что все это мистификация.

— Но, — прибавила она, — когда мой брат возвратится, я скажу ему мое мнение о подобных шутках! Как зовут этого лорда?

— Он не сказывает, — ответила мистрисс Лессельс, — но я догадываюсь, что это лорд Блерни.

— Лорд Блени, хотели вы сказать, — заметила мисс Оссультон. — Но, как бы то ни было, всему есть предел; эта шутка зашла уже слишком далеко. Сесилия, мы съедем на берег в Торнве и там будем ждать возвращения яхты с твоим отцом. Я не люблю этих вещей, их можно еще, пожалуй, делать со вдовами или незнатными женщинами.

Мистрисс Лессельс укусила свои розовые губки. Видя старую деву в таком хорошем расположении духа, она имела множество причин сердиться на нее и хотела во что бы то ни стало отомстить за себя. Для этого женщины готовы на многое решиться; я не знаю, далеко ли бы ушла госпожа Лессельс в другом случае, но в этом последняя колкость мисс Оссультон прибавила ей много решимости. Надев шляпку, она вышла на палубу и сразу объявила Пиккерсджиллю, что он ничем не может больше обязать ее и Сесилию, как напугав хорошенько мисс Оссультон, которая, воображая, что все это было шуткой ее брата, совершенно оправилась. Она рассказывала ему о злости и надменности старой девы и просила своего нового друга дать ей полезный урок на будущее время.

— Ваше желание, прелестная мистрисс Лессельс, будет исполнено. Я постараюсь соединить пользу с удовольствием.

После непродолжительного разговора яхта встала на якорь в Торнве часа за два до заката. Только что успели убраться с парусами, как на яхту приехали два богатых помещика засвидетельствовать свое почтение лорду Бломфильду. Узнав от Сесилии, что отец ее не имел знакомых в этой стороне, Пиккерсджилль принял их сам, пригласил к себе в каюту, потчевал вином, обещал покровительствовать делам их в Лондоне и просил отослать шлюпку, на которой они приехали, потому что он хочет послать на берег свою. Смогглеры предприняли предосторожность, чтобы ни буфетчик, ни повар, ни горничная нз имели никакого сообщения с приехавшими гостями: ко всем им было приставлено по часовому. В продолжение получаса, все бывшие на судне чемоданы наполнились кружевами и спущены были в шлюпку. Корбет свез на ней гостей «его светлости», а сам отправился в гостиницу, ведя за собою смогглеров, которые пронесли чемоданы без малейшей помехи. Исполнив это, он нанял почтовых лошадей и поскакал в ближайший город, где они имели корреспондентов, и таким образом большая часть груза была мигом пристроена. Он возвратился ночью и привел с собою людей для приема остальных кружев, шелка и чая, свезенных на берег так же удачно. Все, исключая небольшую часть кружев, не поместившуюся в чемоданах, было выгружено; Пиккерсджилль мог бы отправить и это, но, чтобы доставить удовольствие госпоже Лессельс, он распорядился иначе.

На следующее утро после завтрака мистрисс Лессельс вбежала в дамскою каюту с видом величайшего отчаяния и бросилась на софу, как будто готовясь упасть в обморок.

— Боже мой, что такое случилось? — вскрикнула Сесилия, которая очень хорошо знала, что должно было произойти.

— О злодей!.. Он смеет делать подобные предложения!

— Предложения! Какие предложения?.. Как, лорд Блени?.. Предложения? — вскричала мисс Оссультон.

— О, он не лорд, а просто негодяй и смогглер! Он настаивает, чтобы мы наполнили свои карманы и обернули себя кружевом и ехали с ним на берег.

— Боже мой! Так это не шутка?.. Я сидела за одним столом со смогглером!..

— За одним столом! Если бы только одно это… Мы должны с ним идти под руку от пристани до гостиницы. О! Господи!.. Сесилия, меня требуют наверх; пойдем со мной, моя милая.

Мисс Оссультон каталась на софе и изо всех сил звонила Лизу. Она была ужасно перепугана. Стук в двери.

— Войди, — сказала мисс Оссультон, воображая, что это ее горничная, как вдруг показался Пиккерсджилль.

— Что вам надобно, сударь? Выйдите!.. Ступайте вон, или я закричу!

— Кричать незачем, сударыня. Вспомните, что на этой яхте все повинуется моим приказаниям… Мисс Оссультон, прошу оставить со мной все жеманства и выслушать меня как следует. Я, как вы знаете, смогглер и хочу провезти вот эти кружева. Вы обяжете меня, наполнив ими свои карманы или обернув их вокруг вашей благородной особы; а потом приготовьтесь ехать на берег вместе со мною. Вы будете не первая знатная дама, которая перевозит контрабанду таким образом.

— Мне ехать на берег с вашими кружевами?.. Нет, сударь, никогда! Что обо мне скажут? Чтобы высокочестная дама из рода Оссультонов прогуливалась со смогглером! Никогда, никогда!

— Да, сударыня, вы будете прогуливаться рука об руку со смогглером, вы будете у меня с одной, а мистрисс Лессельс с другой стороны, и я вам советую вести себя пристойно и осторожно, потому что, во-первых, если контрабанда будет найдена у вас, то уж, конечно, вы, а не другой к го, будете посажены в тюрьму, при малейшем покушении изменить, все мы обвиним вас; а во-вторых, мисс Сесилия останется на яхте залогом вашего доброго поведения, и если вы сколько-нибудь дорожите свободой вашей племянницы, то должны немедленно согласиться.

Пиккерсджилль вышел, и вскоре после него мистрисс Лессельс и Сесилия явились к ней в каюту с видом жестокого огорчения. Они были предварены обо всем, и госпожа Лессельс сказала, что скорее согласится исполнить требования смогглеров, нежели оставить свою бедную Сиси на произвол подобных людей. Сесилия умоляла свою тетку так убедительно, что та, не подозревая заговора, после многих отказов и слез наконец уступила.

Когда все было готово, Сесилия вышла из каюты, а Пиккерсджилль сошел вниз и помог двум дамам подняться по крутой лестнице. Шлюпка стояла у борта, они спустились в нее и отвалили к берегу. Все исполнилось по желанию смогглера: мистрисс Лессельс и мисс Оссультон, напуганная донельзя, пошли с ним под руки к гостинице в сопровождении четырех человек гребцов, следовавших поодаль. Только что они туда вошли, Корбет, дожидавшийся их на берегу, спросил у хозяина гостиницы, где лорд Бломфильд, и явился к ним. Дамы ушли в другую комнату, сняли с себя контрабанду, и Пиккерджилль, потребовав вина и фруктов, угостил дам и через час возвратился на судно.

Мистрисс Лессельс торжествовала. Она наградила своего нового союзника смогглера одной из своих самых сладких улыбок. Общие выгоды бывают иногда причиной странных содружеств.

VII. Заключение

Теперь мы возвратимся к прочим действующим липам нашей маленькой драмы. Лорд Бломфильд, настоящий лорд, после продолжительной и трудной гребли против свежего ветра и сильного бокового течения наконец около полуночи добрался до небольшого городка в заливе Вестбс, откуда на нанятых лошадях поскакал в Портсмут. Там он думал найти свою яхту, никак не воображая, что она перешла во владение смогглеров. Прождав три или четыре дня, он наконец потерял терпение и обратился к одному из своих приятелей, который имел свою яхту в Коуссе. Они пустились вместе отыскивать «Стрелу».

Таможенный тендер мы оставили в погоне за «Удачей». Сначала смогглер выигрывал расстояние, но к вечеру ветер постепенно переменился, и «Проворный» остался под ветром «Удачи», тогда оба судна должны были держать к ветру, а таможенный тендер быстро приблизился к смогглеру.

Моррисон, видя, что ему не уйти, спустил в море анкерки с джином, чтобы их не конфисковали, но, имея людей больше положенного числа, он все-таки не мог быть в совершенной безопасности. Поэтому Моррисон, надеясь, что наступающая ночь или случайный туман помогут ему ускользнуть, продолжал держаться, несмотря на ядра таможенного тендера, жужжавшие вокруг него. К несчастию, одно из них снесло у него мачту, и «Удача» потерпела неудачу. Таможенные вскочили на тендер смогглера и овладели им. Моррисон показал, что сверхкомплектные люди были пассажиры, но, во-первых, на нихбыло матросское платье, а во-вторых, завладев окончательно призом, Эппльбой отправился в каюту допивать свои положенные семнадцать стаканов грога, и беспокоить его было невозможно.

Франты-смогглеры провели весьма тревожную ночь, и так как тендер пришел в Портленд на рассвете, то прежде, нежели Эппльбой проснулся, их свезли на берег и передали городовому магистрату. Готен объяснил все дело, и гости лорда Бломфильда тотчас были освобождены; им, однако же, не позволили отправиться в путь, для того, чтобы они были свидетелями против смогглеров и доказали присягой, что крепкие напитки действительно находились на судне.

После этой церемонии они уехали в матросских платьях в Портсмут, накатавшись вдоволь на целый год. Мистер Оссультон произнес торжественный обет, что, если только ему удастся получить обратно свой чемодан, он постарается не подставлять себя более под выстрелы таможенных тендеров и не спать на их палубе под открытым небом, завернувшись в грязную шинель.

Между тем Моррисон и его люди были заключены в тюрьму, и старый волк, слыша за собой ключ, повертывающийся в замке, топнул ногой и вскричал в ярости: «Проклятый сизый голубь!»

Обратимся опять к яхте.

Через час после возвращения Пиккерсджилля на яхту приехал туда и Корбет, обработавший контрабандные дела на берегу как нельзя лучше. Опасность быть открытыми заставила смогглеров сняться с якоря из Торнве, они вступили под паруса перед обедом.

— Куда вы пойдете, милорд? — спросила мистрисс Лессельс.

— Я намерен спуститься в Коусс и ночью встать там на якорь; за час до рассвета, приняв все нужные предосторожности для вашей безопасности, хотя бы мне и пришлось рисковать самим собою, я свезу вас на моей собственной шлюпке на берег. Я бы считал себя подлецом и недостойным вашего знакомства, если бы своими проказами навлек хоть тень неприятности на мистрисс Лессельс или на мисс Сесилию!

— Меня только беспокоит неизвестность насчет батюшки, — заметила Сесилия, — а впрочем, я уверена, что вы исполните ваше обещание.

— До сих пор я исполнял его, мисс Сесилия.

— Наше знакомство так кратковременно и так странно…

— Согласен, но зато оно вам надолго доставит предмет для рассказов. Я исчезну так же внезапно, как явился, и, вероятно, никто из вас меня никогда не увидит.

Обед был готов, и они сели за стол по-прежнему, только старая мисс Оссультон ни за что не хотела присоединиться к ним, и госпожа Лессельс и Сесилия, считая ее достаточно напуганной, упросили Пиккерсджилля оставить старую деву в покое. С этих пор она сидела в каюте одна и размышляла об унижениях, которым подвергалась, сидя за одним столом со смогглером, пивши с ним вино и прогуливаясь под руку с ним на берегу с контрабандными кружевами, обвитыми на ее высокочестной особе.

Ветер был тих, и они не успели дойти до Портленда ранее следующего дня, как вдруг показалась в виду медленно шедшая к ним другая яхта, которая после полудня приблизилась к «Стреле» на расстояние четырех миль. Тогда сделался мертвый штиль. Другая яхта подавала сигналы, но Пиккерсджилль не мог их рассмотреть, и в последний раз мнимый лорд Бломфильд сел со своими гостями обедать. Три дня, проведенных вместе с красивым, образованным и весьма оригинальным молодым контрабандистом, невольно сблизили с ним дам, которые слушали с большим удовольствием его рассказы, но ни он, ни его товарищ не выходили ни на шаг из пределов строгой вежливости. Сесилия и мистрисс Лессельс были даже некоторым образом благодарны Пиккерсджиллю, понимая очень хорошо, чему бы они могли подвергнуться, подавшись в другие руки. Хотя они пламенно желали поскорее освободиться из своего странного положения, однако же доверие, внушенное Джеком, произвело некоторую степень фамильярности в обращении их со смогглером, по-прежнему учтивым и почтительным. Во время обедов один из матросов вызвал знаком Корбета; через несколько минут тот возвратился, прося милорда наверх, чтобы рассмотреть какой-то флаг. Пиккерсджилль извинился перед дамами я вышел.

— Шлюпка с той яхты держит на нас, — сказал Корбет. — На корме сидят Стюарт и, я думаю, лорд Бломфильд.

— А сколько у них гребцов? Дай-ка взглянуть. Только четверо? Хорошо, милости просим лорда и его приятеля; как скоро они приедут, чтобы наши люди были готовы на всякий случай… Впрочем, если ты уладишь таким образом, чтобы их шлюпка отвалила, не дождавшись лорда, тем лучше. Скажи об этом Адамсу, а сам приходи вниз. Надобно, чтобы лорд застал нас за обедом.

Пиккерсджилль спустился в каюту. Едва Корбет успел дать нужные наставления и сесть на свое место, как лорд Бломфильд и Стюарт пристали к борту и вскочили на палубу; их встретили совершенно незнакомые лица; они посмотрели вокруг себя с удивлением; наконец лорд обратился к Адамсу, стоявшему впереди прочих, с вопросом:

— Что вы за люди?

— Служим на яхте, ваша честь.

Лорд Бломфильд услышал в каюте смех. Не желая тратить времени на расспрашивание людей, он и Стюарт подошли к люку, и лорд увидел свою дочь и госпожу Лессельс, разговаривающих, как он полагал, с Гогеном или Оссультоиом.

Пиккерсджилль слышал, как шлюпка пристала к борту и как приехавшие юли по палубе; он нарочно говорил громче для того, чтобы лорд Бломфильд застал дам в том положении, как они были. Он слышал шаги лорда и Стюарта и, зная, что всякое слово будет им слышно, предложил дамам выпить бокал шампанского «за счастливую их встречу с лордом Бломфильдом», так как они уже в последний раз имеют удовольствие обедать на этой яхте. Тост этот был принят; Меддокс налил вино; вдруг, в то время, как они чокались друг с другом, входит в каюту сам лорд Бломфильд со Стюартом.

У Сесилии бокал выпал из рук. Она бросилась отцу на шею, заливаясь слезами.

— Кто бы после этого не желал быть отцом? — сказал Пиккерсджилль, спокойно усаживаясь на свой место после поклона лорду.

— А позвольте спросить, кого я имею честь видеть расположившимися здесь? — спросил лорд сердитым голосом, говоря через голову дочери, которая все еще держала его в своих объятиях. — Клянусь честью, Стюарт, это переряженный капитан смогглеров!

— Так точно, милорд, — ответил Пиккерсджилль. — Вы оставили свою яхту для того, чтобы овладеть моей, покинули этих дам на судне, на котором было только три человека матросов и никого, кто бы умел управлять кораблем и привести его в порт. Они бы наверное погибли. Я заплатил вам за зло добром, приехав сюда со своими людьми и приняв на себя управление яхтой. В эту ночь я намеревался встать на якорь в Коуссе и высадить дам в безопасности на берег.

— Клянусь!.. — вскричал Стюарт.

— Остановитесь, сударь? — возразил Пиккерсджилль. — Вспомните, что вы уже однажды напали на человека, с которым у вас не было никакого дела. Вы меня весьма обяжете, удержавшись от неумеренных выражений, которых я не употреблял, когда вы были в моей власти, и которых я сносить не намерен. Не забудьте, сударь, также, что яхта еще в руках смогглеров и что вы никаким образом не смеете их оскорблять безнаказанно. Милорд, позвольте вам заметить, что мы, мужчины, имеем слишком горячий нрав и в случаях, подобных нынешнему, не можем рассуждать хладнокровно. Если вам угодно, мы оставим вас наедине с вашей дочерью и этой дамой для того, чтобы они рассказали вам все подробности, как все было; потом, милорд, я буду иметь счастье выслушать все, что вашей светлости угодно будет мне сообщить.

— Клянусь честью!.. — начал опять Стюарт.

— Мистер Стюарт, — прервала Сесилия, — я прошу, чтобы вы молчали. Этого мало, я… требую.

— Милорд, вы меня обяжете, подтвердив требование вашей дочери, — сказала мистрисс Лессельс.

Стюарт не мог опомниться от удивления, видя дам на стороне смогглера.

— Благодарю вас, сударыня, за ваше посредничество, — сказал Пиккерсджилль, — потому что, хотя я и могу силою заставить быть к себе почтительным, однако же мне было бы весьма неприятно прибегать к подобным мерам в вашем присутствии. Милорд, я жду ответа на палубе.

Лорд был чрезмерно удивлен. Он требовал объяснений; он поклонился Джеку с надменностью; все, казалось ему, были не в своем уме, и даже сам он, лорд Бломфильд; а все-таки он поклонился смогглеру!

Пиккерсджилль и Стюарт вышли наверх и прохаживались по палубе, не говоря ни слова и напоминая собой двух собак, готовых грызться, но удерживаемых голосом своих господ. Корбет следовал за ними и говорил что-то вполголоса Пиккерсджиллю. Стюарт перешел на подветренную сторону, чтобы взглянуть, у борта ли их шлюпка, но она уже давно отвалила. Старая мисс Оссультон слышала голос своего брата, но не выходила из дамской каюты: ей хотелось показать больше величия; притом же она не была уверена, действительно ли яхта перешла в руки своего законного владельца, тем более, что, по словам Лизы, о лордом Бломфильдом не было никого, кроме Стюарта, и смогглеры продолжали управлять судном. Через некоторое время Пиккерсджилль и Корбет пошли на бак и вскоре возвратились оттуда в своем прежнем смогглерском, наряде.

Начало темнеть. Яхта летела вдоль берега. Ниддльсовы маяки находились от них по правую сторону. Разговор между мистрисс Лессельс, Сесилией и ее отцом длился до бесконечности. Когда все было рассказано, и поведение Пиккерсджилля выставлено с лучшей точки зрения, лорд Бломфильд сознался, что он напал на чужое судно, не имея никакого права ревизовать его, и сам добровольно накликал на себя неприятности, что Пиккерсджилль, во всяком случае, показал много уверенности и что, наконец, не овладей он яхтой, она бы погибла. Лорд смеялся над страхом и смогглерством своей сестры, смеялся еще более тому, что его гости были превращены в контрабандистов, и, наконец, утешился тем, что не один он будет предметом смеха в Лондоне. Он был весьма доволен намерением Пиккерсджилля ввести яхту в Коусскую гавань, уважением его к собственности всех и каждого и поступками в отношении к дамам. Словом, он почувствовал к Пиккерсджиллю некоторого рода благодарность, а где есть благодарность, там примирение недалеко.

— Но кто же он наконец? — сказала мистрисс Лессельс. — Сам он признается, что его настоящее имя не Пиккерсджилль, он даже сказал мне, по секрету, что он происходит от хорошей фамилии.

— По секрету, моя любезная мистрисс Лессельс? — заметил лорд со значительной улыбкой.

— О, да! Мы обе его поверенные. Не правда ли, Сесилия?

— Право, мистрисс Лессельс, мне кажется, что этот смогглер произвел на вас впечатление, которого многие тщетно добивались!

Госпожа Лессельс не ответила на это замечание, но обратилась к нему с вопросом:

— Теперь, милорд, вы должны решить, и я уверена, что вы решите согласно с нашим желанием, следует ли обращаться с ним так же, как он обращается с нами, то есть с величайшей учтивостью?

— Почему же и предполагать противное? — ответил Бломфильд. — В этом состоит не только мое желание, но даже моя собственная выгода. Он еще может нас выбросить на французский берег, идя, куда ему вздумается. Яхта покамест в его руках.

— Да, — возразила Сесилия, — она в его руках, но мы льстим себе мыслью, что мы повелеваем ею. Не попросить ли его сюда, папенька?

— Позвони Меддокса… Меддокс, скажи господину Пиккерсджиллю, что я желаю иметь удовольствие говорить с ним и буду ему весьма благодарен, если он спустится к нам в каюту.

— Кому, милорд?.. Неужели ему?

— Да, ему, — сказала Сесилия, смеясь. — Не забывай, Меддокс, что ты еще в его власти.

— Тогда, с позволения вашего, милорд, я пойду и буду говорить с ним очень учтиво… Оно все-таки безопаснее.

Пиккерсджилль вошел в каюту. Дамы удивились, видя его в грубом смогглерском костюме, с открытой шеей, слегка повязанной черным шелковым платком. Он показался им идеалом красивого моряка.

— Милорду угодно было меня видеть?

— Господин Пиккерсджилль, я чувствую, что вы имели основательную причину мстить мне и что вы поступили так умеренно, как никто не поступил бы на вашем месте. Благодарю вас за ваше истинное благородное обращение с дамами. Я забыл все, за что на вас сердился.

— Милорд, я совершенно удовлетворен вашим великодушием. Надеюсь, что вы впредь не станете вмешиваться в наши, смогглерские, дела. Один смогглер прошел теперь мимо нас; мы объяснились с ним условными словами нашими, и я узнал от него неприятную новость: мое судно взято. Так как вы, милорд, были причиной этого несчастья, то я имел бы теперь полное право вознаградить себя за потерю вашей прекрасной яхтой. Другой, быть может, в бешенстве, побросал бы всех вас в море… (Лорд побледнел). Но я дал слово этим дамам привести их яхту в Коусс и, уверившись в ее безопасности, оставить ее. Ваше неожиданное прибытие сделало только то изменение в плане, что я наперед должен получить обещание ваше, милорд, что вы дозволите мне и моим людям оставить «Стрелу» безо всякой помехи, когда она уже будет введена в гавань.

— Ручаюсь вам в этом честным словом пэра, мистер Пиккерсджилль! — вскричал хозяин. — И, кроме того, благодарю вас от всего сердца. Надеюсь, что вы позволите предложить вам более существенный знак моей благодарности?

— Никак нет, милорд.

— Во всяком случае, мистер Пиккерсджилль, ежели каким бы то ни было образом могу быть вам полезным, я готов для вас сделать все, что только в моей власти.

Пиккерсджилль не ответил.

— Верно, мистер Пиккерсджилль…

— Пиккерсджилль! Не называйте меня Пиккерсджиллем, я ненавижу это имя, — сказал смогглер. — Извините меня, милорд. Могу ли я просить вашего заступничества за моих несчастных товарищей?

— А не за вас самих, мистер Пиккерсджилль? — прервала госпожа Лессельс.

— Сударыня, я уже не смогглер.

— В знак удовольствия, с каким я слышу эту решимость, мистер Пиккерсджилль, — сказала Сесилия, — вот вам моя рука и моя признательность.

— И моя, — сказала, прослезившись, мистрисс Лессельс.

— И моя также, — сказал лорд, вставая. Пиккерсджилль, глубоко тронутый, вышел из каюты.

— Как я счастлива! — вскричала мистрисс Лессельс, заливаясь слезами.

— Да, он прекраснейший малый! — промолвил лорд. — Ну, теперь мы пойдем наверх.

— Да вы еще не видали тетушки, папа!

— Правда. Я зайду к ней, а потом явлюсь к вам.

Дамы поднялись по лестнице. Мисс Сесилия вступила в разговор со Стюартом и рассказала ему обо всем происшествии. Мистрисс Лессельс сидела на гакаборте, подпирая голову своей прелестной ручкой.

— Мистрисс Лессельс, — сказал Пиккерсджилль, — прежде, нежели мы расстанемся, позвольте мне вам заметить, что только вы причиной того, что я покинул свое смогглерство.

— Отчего же я, мистер Пиккерсджилль?

— Вы сказали, что оно вам не нравится. Мистрисс Лессельс почувствовала всю силу этого комплимента.

— Вы сами сейчас говорили, что вам ненавистно имя Пиккерсджилля. Зачем же вы так назвались?

— Это было мое смогглерское имя, мистрисс Лессельс.

— А теперь, когда вы уже покинули ваше опасное ремесло, каким именем называть вас?

— Я не могу принять своей настоящей фамилии прежде, нежели совершенно распрощаюсь с верными друзьями «Удачи», со смелыми товарищами моих трудов и опасностей.

— Все-таки когда-нибудь я должна узнать ваше имя; вы знаете, что любопытство дамы должно быть удовлетворено. Я надеюсь, что вы со временем меня посетите. Вот мой адрес.

Пиккерсджилль принял его с низким поклоном, и мистрисс Лессельс поспешила навстречу лорду Бломфильду, который выходил на палубу.

Яхта мчалась в это время мимо Бриджа и Ниддльсов. Опытный смогглер вел ее. Когда они миновали опасные места, все общество сошло в каюту, и лорд Бломфильд просил Пиккерсджилля и Корбета распить прощальный бокал. Стюарт, узнав от Сесилии все подробности их плавания, был чрезвычайно внимателен к Пиккерсджиллю и, улучив время, сказал ему, что он весьма сожалеет, если своей неуместной горячностью причинил ему неудовольствие. Все были в самом лучшем расположении духа; все веселились, тем более, что старая мисс Оссультон решилась не выходить из своей каюты до тех пор, пока ей не придут сказать, что она может съехать с проклятой яхты на берег. В десять часов «Стрела» встала на якорь. Пиккерсджилль дружески простился с обществом и съехал на берег со своими людьми, а лорд Бломфильд снова вступил в полное владение своей яхтой, хотя у него не было ни одного человека команды. Меддокс оправился от своего ужаса, и повар, размахивая ножом, клялся, что он желал бы еще раз в жизни встретиться с этим кровожадным смогглером, который заставил его делать мандаринские котлеты.

Яхта простояла в Коуссе три дня. Лорд Бломфильд здесь же получил от Пиккерсджилля письмо, извещавшее лорда, что контрабандный тендер, действительно, схвачен, что люди его заключены и, наверное, будут осуждены за то, что они доставили невольное удовольствие любителям катанья на потешных яхтах быть свидетелями, как анкерки спускаются в море. Лорд Бломфильд, своим влиянием и деньгами, кончил это дело благополучно, и смогглеры были освобождены.

Года два спустя после этого происшествия мисс

Сесилия Оссультон сидела однажды за рабочим столиком в глубоком трауре по своей тетке Швейцар принес письмо. Оно было писано ее подругой госпожой Лессельс, которая уведомляла, что она вступила во второй брак с одним господином Девенентом и намерена прогостить у Сесилии несколько дней до его путешествия на материк. На следующий день мистрисс и мистер Девенент приехали, и бывшая вдова, представляя Сесилии своего мужа, сказала:

— Вспомни, моя милая, не видала ли ты когда-нибудь прежде моего Девенента?

Девушка всматривалась с большим вниманием. Наконец она вскрикнула и протянула ему руку:

— Это он!.. Как я счастлива, что мы встретили его опять!

Этот мистер Девенент, как вы догадываетесь, был ваш старый знакомый, капитан «Удачи», смогглер Джек Пиккерсджилль.

1

В Лондоне есть квартал Билингетский, в котором женщины отличаются словоохотливостью

(обратно)

2

Трубка у краснокожих индейцев.

(обратно)

3

Итальянский суп из пряных кореньев.

(обратно)

4

Вам остается только выбирать

(обратно)

5

«Ус»

(обратно)

6

Как это мило! Какой этот англичанин смешной!

(обратно)

7

Огюст Пуавр

(обратно)

8

его мать

(обратно)

9

как этот г-н, которого я вижу перед собой

(обратно)

10

«Прекрасная Сусанна»

(обратно)

11

желоб для стока воды

(обратно)

12

Кто идет?

(обратно)

13

Здравствуй, товарищ! Нет ли у тебя водки?

(обратно)

14

Да живет Франция! Если фрегат погиб, то мне не о чем больше жалеть!

(обратно)

15

Но, черт побери! Есть у тебя водка?

(обратно)

16

Пока прощайте!

(обратно)

17

Old Nick по-английски кличка дьявола

(обратно)

18

Боцман в английской морской службе выше мичмана чином (Прим. пер.)

(обратно)

19

Прощайте, до свиданья.

(обратно)

20

Простолюдин.

(обратно)

21

Сказочник.

(обратно)

22

В то время многие суда английского флота носили французские имена.

(обратно)

23

В настоящем издании сохранен стиль опубликованного П. П. Сойкиным перевода.

(обратно)

24

Известный лондонский сапожник (Прим. пер.)

(обратно)

25

Криб — известный кулачный боец в Англии.

(обратно)

26

Murphy — по-ирландски значит картофель.

(обратно)

27

Pat — сокращенное Patrik.

(обратно)

28

Sent to Coventry — послать в Ковентри — поговорка, и означает изгнание. Поговорка эта имеет происхождение от предания, заключающегося в том, что один какой-то лорд хотел представить городу Ковентри, находящемуся в графстве Варвик, разные важные льготы, но по странности своей, к которой расположены англичане с незапамятных времен, соглашался это сделать лишь при том условии, чтоб первая красавица города, девица из хорошей фамилии, в полдень проехала по всем улицам нагая, верхом на лошади. Девица исполнила это, прикрыв себя, сколько можно, своей пышной распущенной косой, а жители положили закрыть на то время все окошки и двери домов, пригрозив наказанием любопытному. Пипинг Том нарушил условие и за любопытство был исключен из числа граждан и выгнан из города. Таким образом того, кто за неприличное поведение попал в немилость и находится в изгнании, называют Sent to Coventry.

(обратно)

29

Сигнал Нельсона перед Трафальгарским боем: «Англия ожидает, что всякий исполнит свой долг»

(обратно)

30

Sky-larking называются разного рода прыжки и смелые переходы по веревкам, реям, мачтам и пр., делаемые матросами и в особенности юнгами, для показания удальства, нередко опасные и плохо оканчивающиеся.

(обратно)

31

Dutch courage — голландской храбростью англичане называют такую, для возбуждения которой прибегают к вину.

(обратно)

32

В военное время в английском флоте лучшие капитаны стараются быть назначенными на фрегаты, как на суда, чаще бывающие в отдельных плаваниях и следовательно наиболее имеющие случай захватить призы. Кроме того, фрегаты считаются у них глазами флота и потому требуют таких командиров, которые в полной мере понимали бы свое назначение и умели ценить командование такими судами.

(обратно)

33

Растение, из которого в то время добывали соду.

(обратно)

34

Милый херувимчик, что сидит наверху.

(обратно)

35

В некоторых местах Англии есть обычай, что ребятишки во вторник первой недели великого поста ставят петуха на площадку, привязав его за одну ногу так, чтобы он мог подпрыгивать, и бросают в него палками, стараясь попадать только в голову.

(обратно)

36

Кто идет?

(обратно)

37

Англичанин, дурак!

(обратно)

38

Дом умалишенных в Лондоне.

(обратно)

39

T. е. ребят отдули морской плетью, называемой кошкой.

(обратно)

40

Мальтус писал о народонаселении Англии, доказывая, что увеличивающееся народонаселение вредно для его отечества, и что от браков должно удерживать по крайней мере тех, которые не имеют возможности содержать свое семейство.

(обратно)

41

Судилище в Лондоне, вроде наших окружных судов.

(обратно)

42

Burgo — бурго, любимое шотландское кушанье. Оно приготовляется из муки, вымалываемой из несозревшего овса.

(обратно)

43

Тонкая веревка на судне.

(обратно)

44

Можно смело сказать, что англичане больше всего пьют вечером в субботу.

(обратно)

45

Billy — сокращенное имя William; a «Royal William» — название английского линейного корабля.

(обратно)

46

Слово Янки (Yankee), которым англичане называют в насмешку американцев, произошло от слова Yankles, как американские индейцы называют англичан, не в состоянии выговорить English.

(обратно)

47

Ионафан (по-английск. произношению Джонатан) был искренний друг Царя Давида, и англичане называют так североамериканцев, осмеивая существующую между обеими нациями «дружбу».

(обратно)

48

Англичане называют немецкой ссорой такую, когда кто ссорится с кем-нибудь потому только, что видит другого с ним ссорящимся.

(обратно)

49

Boney шуточное сокращенное имя Бонапарта (Наполеона I).

(обратно)

50

Капитан 1-го ранга.

(обратно)

51

Barriga — по-испански чрево, утроба.

(обратно)

52

Сомерсет-гауз в Лондоне — это музей картин и статуй. Он славится своею лестницею. только безнравственного желания показать самовластие капитана.

(обратно)

53

Московскими, или русскими утками называют большой величины уток, разводимых в России, а также в Индии, Египте, Турции и проч.

(обратно)

54

Американский флаг усеян звездами.

(обратно)

55

О, одиночество, где то очарование, которое видели в тебе мудрецы?

(обратно)

56

Улица и квартал в Лондоне.

(обратно)

57

Начало одной из самых популярных английских народных песен.

(обратно)

58

уменьшительное от Бенжамена

(обратно)

59

Sandwiches — то же, что бутерброды.

(обратно)

60

уменьшительное от Маргарита

(обратно)

61

Smuggler — контрабандист.

(обратно)

62

Т. е., в списке банкротов.

(обратно)

63

Приказчик, в ведении которого находится груз корабля. (Прим. пер.).

(обратно)

64

Медведь — здесь: спекулянт на бирже, играющий на понижение.

(обратно)

65

Быки — здесь: спекулянты на бирже, играющие на повышение.

(обратно)

66

Пьяный — по простонародному английскому выражению, т. е. буквально, полморя сверху или по-нашему море по колено. Питер Симпл понял из этого выражения только одно слово — море; вот почему он дает такой неуместный ответ.

(обратно)

67

Квартирмейстер — здесь: старшина-рулевой.

(обратно)

68

Симпл — по-английски «простак».

(обратно)

69

Здесь: брюки — мощные тросы для крепления пушек к бортам. Одним концом брюк крепился к рыму (кольцу) на лафете пушки, а другим к рыму на боковой стороне пушечного порта — амбразуры в борту судна. Дельфины — парные дужки, расположенные над центром тяжести ствола и отлитые вместе с ним; обычно их делали в виде дельфинов.

(обратно)

70

Здесь: глухарь — шуруп большого размера с головкой под ключ, ерш — стальной гвоздь квадратного сечения с зазубринами по краям.

(обратно)

71

Слова «лошадь» и «стремя» у моряков (на английском языке) соответственно означают «леер» и «подперток». Леер — вообще туго натянутая веревка (трос), в данном случае речь идет о леере на рее, к которому на подпертках (коротких тросах) подвешиваются перты — слабо натянутые тросы, на которых стоят матросы при работе с парусами.

(обратно)

72

Паук, сестра, канифас-блок — различные виды блоков; паук — деревянный брус с семью отверстиями, через которые протягивали лини (тонкие веревки или тросы), совместно образующие паутину; сестра — комельблок; канифас-блок — блок с прорезанной или откидной щекой для установки троса. Бак — надстройка в носовой оконечности судна; бычий глаз — водонепроницаемый иллюминатор в палубном настиле или на крышке люка; верблюд — железная накладка на конце румпеля, скользящая по деревянному сектору при повороте румпеля; ангелы — скрепленные железной штангой полуядра, применявшиеся при стрельбе для разрушения вант и мачт; банка — здесь: место между двумя смежными орудиями.

(обратно)

73

Здесь: банка — скамья для гребцов на шлюпке; четверка — четырехвесельная шлюпка; беседка — подвешенная на тросах деревянная доска для подъема людей на мачты и спусказа борт при покраске.

(обратно)

74

Здесь: мышка — оплетенный узел на веревке для задержки при скольжении по ней; гусиное крыло — прямой парус, нижние углы которого подтянуты под середину рея; гусиная шейка — гусек, S-образное колено.

(обратно)

75

Матрос Чикс — у военных моряков мнимая личность (как у пехотинцев мистер Нободи — господин Никто, или как подпоручик Киже), которую используют, в основном, для розыгрыша.

(обратно)

76

Вдовьими мужьями называются в Англии мнимые моряки, записанные в корабельные книги и получающие жалованье и следующую каждому матросу часть приза, идущие в пользу Гринвичского госпиталя.

(обратно)

77

Название одной морской рыбы.

(обратно)

78

Гичка — командирская шлюпка.

(обратно)

79

Голова — фигурное украшение на носу корабля.

(обратно)

80

«Раттлснейк» — «Гремучая змея» (англ.).

(обратно)

81

Поп Александр (1688 — 1744) — английский поэт.

(обратно)

82

По Библии, Бог из ребра Адама, первою человека па земле, создал женщину, Еву, которую и дал ему в жены.

(обратно)

83

Подзор — навес, выступ.

(обратно)

84

Скула судна — боковая часть носа корабля, выпуклость, изгиб корпуса судна в том месте, где борт, закругляясь, переходит в днище.

(обратно)

85

Шканец — часть верхней палубы.

(обратно)

86

Шкафут — часть верхней палубы вдоль борта между фок-мачтой и грот-мачтой.

(обратно)

87

Грот-гик — рангоутное дерево на грот-мачте, к которому с помощью снастей (веревок) крепится нижний конец грота (нижнего паруса).

(обратно)

88

Во времена Марриета действовал световой телеграф.

(обратно)

89

Катон Младший (95 — 46 гг. до н. э.) — в древнем Риме республиканец, противник Цезаря, сторонник Помпея. После победы Цезаря над приверженцами Помпея в 48 г. покончил с собой.

(обратно)

90

Ростры — решетчатый настил для установки шлюпок, складывания весел и запасного рангоута на палубе корабля, а также для привязывания к нему наказываемых.

(обратно)

91

Кошка — морская плетка, применявшаяся для наказания матросов.

(обратно)

92

Каломель — хлористая ртуть; применяется в медицине как желчегонное и противомикробное средство.

(обратно)

93

Кнехты — парные тумбы на палубе судна или на пристани, служащие для закрепления швартовных или буксирных канатов.

(обратно)

94

Маркитант — торговец съестными и другими припасами, сопровождавший войска в походе; маркитантами чаще были женщины.

(обратно)

95

Бедлам — больница для умалишенных в Лондоне.

(обратно)

96

Lust-Haus — увеселительное заведение, род харчевни или трактира

(обратно)

97

Mein Got, dat is de tyfel, т. е. Боже мой, да ведь это черт.

(обратно)

98

Тяжелое морское наказание, состоящее в том, что приговоренного, привязав к канату, продергивают через воду с одного бока судна на другой под килем.

(обратно)

99

по-немецки «Дева»

(обратно)

100

«Шнапс» — водка.

(обратно)

101

в переводе «Короткий или Краткий»

(обратно)

102

семихвостую плетку

(обратно)

103

в ту пору матросы носили напудренные косы, которые они называли «свиной хвостик»

(обратно)

104

т. е. «утка»

(обратно)

105

Тифель — черт.

(обратно)

106

Так называют на английских судах командира.

(обратно)

107

большой парус

(обратно)

108

Боже мой

(обратно)

109

Боже мой, мингер

(обратно)

110

рыба

(обратно)

111

северо-западный ветер

(обратно)

112

мадам

(обратно)

113

Да, мингер

(обратно)

114

чертова

(обратно)

115

скамейке

(обратно)

116

Blaek Gang Chyne, т. е. Черный кучный хребет

(обратно)

117

большая лодка парусная и весельная

(обратно)

118

полицейский чин

(обратно)

119

Quiet — спокойный, ardent — пылкий. (Прим. пер.).

(обратно)

120

Сладкое безделье, ничегонеделание (итал.).

(обратно)

121

Помоги тебе Бог, дитя (исп.).

(обратно)

122

Что за безумие спать в лодке, когда можно это сделать на твердой земле.

(обратно)

123

Морская сажень (англ.) — единица длины в английской системе мер и производных от нее, равная 6 футам.

(обратно)

124

Род листопадных деревьев, кустарников из семейства лавровые; родина — восток Северной Америки и восточная Азия.

(обратно)

125

Уолл-стрит считается историческим центром финансового района Нью-Йорка.

(обратно)

126

Голландцы-колонисты называют их спринхбок, т. е. прыгающий козел.

(обратно)

127

Polygala Senega. (Прим. перев.)

(обратно)

128

Сипаи — солдаты из туземцев в Индии.

(обратно)

129

Не имея обозов, индейцы не могут действовать большими массами. Нападая на какую-нибудь территорию, они передвигаются небольшими отрядами в 100 — 150 человек и меньше; в то время как передовые отряды вступают в дело с неприятелями, следующие за ними занимаются охотой, и постепенно присоединяясь к передовым, снабжают их провиантом и пополняют их убыль.

(обратно)

130

Улица банкиров в Нью-Йорке.

(обратно)

131

Мастифф — старинная английская порода догообразных собак.

(обратно)

132

Eluviorum rex Eridanus — царя рек Эридана (лат.); Эридан — в греческой мифологии река, протекающая на крайнем западе; позднее греки отождествляли Эридан с рекой По.

(обратно)

133

Слово «верный» на английском языке звучит «фейтфул», то есть совпадает с фамилией героя.

(обратно)

134

De nuovo — заново (лат.).

(обратно)

135

Bene fecisti, Jacob — хорошо сделал, Джейкоб (лат.).

(обратно)

136

Fecit — сделал (лат.).

(обратно)

137

Et tu. Brute! — И ты, Брут! (лат.).

(обратно)

138

Ergo — следовательно (лат.).

(обратно)

139

Naviculator parvus pallidis — бледный маленький барочник (лат).

(обратно)

140

Ratis rex et magister — принц и повелитель судна (лат.).

(обратно)

141

Мастер — здесь: хозяин.

(обратно)

142

Дюйм — английская мера длины, равная примерно 2 5 сантиметра.

(обратно)

143

Dux — руководитель (лат.).

(обратно)

144

Сивилла — прорицательница.

(обратно)

145

Ганимед — в греческой мифологии троянский юноша, из-за своей красоты похищенный Зевсом и ставший на Олимпе виночерпием богов.

(обратно)

146

Delapsus somnus ab… — меня клонит ко сну… (лат.).

(обратно)

147

Mirabile dictu! — Чудеса да и только! (лат.).

(обратно)

148

Ворвань — вытопленный жир морских животных и некоторых рыб (устар.).

(обратно)

149

Экарте — старинная азартная карточная игра длядвух лиц.

(обратно)

150

Десперадо — разбойник (исп.).

(обратно)

151

Клипер — быстроходное океанское трехмачтовое парусное судно.

(обратно)

152

Salve, Domine — привет, Домине (лат).

(обратно)

153

Старый Ник — английское old Nick означает «черт».

(обратно)

154

Синекура — хорошо оплачиваемая должность, не требующая особого труда.

(обратно)

155

Бедлам — название «сумасшедшего дома» в Лондоне, первоначально больницы имени Марии Вифлеемской.

(href=#r>обратно)

156

Omnia vincit amor — любовь побеждает все (лат.).

(обратно)

157

Рекреация — здесь: перемена в школе.

(обратно)

158

Янус — в древнеримской мифологии божество времени, всякого начала и конца, входов и выходов. Изображался с двумя лицами, обращенными в разные стороны.

(обратно)

159

Титания и упоминаемые далее Пек, Душистый Горошек, Горчичное Семечко, Пирам, Пигва — персонажи комедии В. Шекспира «Сон в летнюю ночь», репетировать которую собираются актеры.

(обратно)

160

В этой комедии Пек надевает на Пирама ослиную голову.

(обратно)

161

Ботем — английское слово, переводится как дно, основа, зад.

(обратно)

162

Навуходоносор II — вавилонский царь (605 — 562 до н. э.). При нем в Вавилоне были сооружены висячие сады.

(обратно)

163

Versus — против (лат.).

(обратно)

164

Акр — английская мера площади, равная примерно 0, 4 гектара.

(обратно)

165

Nunc dimitis — ныне отпущаеши (лат.).

(обратно)

166

Имморталите — бессмертие (фр.). В те времена кораблианглийского флота носили, как правило, французские имена.

(обратно)

167

Nune est ludendum — теперь время погулять (лат.).

(обратно)

168

Аu revoir — до свидания (фр.).

(обратно)

169

В то время многие суда английского флота носили французские имена.

(обратно)

170

«Отмщение»

(обратно)

171

Капер — частное судно, которое, с разрешения своего правительства, имеет право вооруженного нападения на неприятельские суда. Каперство не исчезло и теперь, хотя большая часть держав подписали декларацию о невыдаче ими каперских свидетельств. (Прим. перев.)

(обратно)

172

род свирепого шквала

(обратно)

173

вероятно, несколько измененное — Леви

(обратно)

174

так зовут капитанов частных, торговых судов

(обратно)

175

старинная английская золотая монета с изображением короля Якова I, равноценная луидору

(обратно)

176

«Проклятый еретик!»

(обратно)

177

т. е. со стороны, противоположной входной двери

(обратно)

Оглавление

  • Фредерик Марриет Браконьер
  •   ГЛАВА I. В которой больше пива, чем дельных доводов
  •   ГЛАВА II. В которой автор официально знакомит читателя с героем рассказа
  •   ГЛАВА III. На какую дорогу вы выведете сына, по той он и пойдет и уже не пожелает сойти с нее
  •   ГЛАВА IV. В которой автор усердствует изо всех сил, чтобы приноровиться к современному вкусу читающей публики
  •   ГЛАВА V. Грехи отца взыскиваются на сыне
  •   ГЛАВА VI. Свет не клином сошелся
  •   ГЛАВА VIII. Посвящена родословию
  •   ГЛАВА IX. В которой с большим вниманием выслушивается совет отца
  •   ГЛАВА Х. Майор Мэк-Шэн рассказывает про разные любопытные марьяжные комбинации
  •   ГЛАВА XI. Откровенность за откровенность и добро за добро
  •   ГЛАВА XII. По старинному — за море по невесту
  •   ГЛАВА XIII. Содержащая в себе кое-какие сведения о городе Петербурге
  •   ГЛАВА XIV. Ухаживание
  •   ГЛАВА XV. Побег и злая погоня
  •   ГЛАВА XVI. Возвращение в Англию
  •   ГЛАВА XVII. На другой день после убийства
  •   ГЛАВА XVIII. Следствие коронера
  •   ГЛАВА XIX. Настоящий друг узнается в нужде
  •   ГЛАВА XX. В которой мы опять следуем за нашим героем
  •   ГЛАВА XXI. Сцена опять меняется, интрига завязывается еще круче
  •   ГЛАВА ХХII. Довольно длинная, но зато в ней наш герой очень скоро поступает на место
  •   ГЛАВА XXIII. Наш герой вступает в должность
  •   ГЛАВА XXIV. Мистрис Чоппер читает свою торговую книгу
  •   ГЛАВА XXV. Обманщика обманывают
  •   ГЛАВА XXVI. Джо опять встречает старого знакомого
  •   ГЛАВА XXVII. В которой колесо фортуны подводит нашего героя под колесо точильщика
  •   ГЛАВА XXVIII. О премудрости медного дела и об искусстве чтения депеш
  •   ГЛАВА XXIX. В которой медник влюбляется в одну барышню из высшего круга
  •   ГЛАВА XXX. Интригуют, читают, пишут
  •   ГЛАВА ХХXI. Интрига запутывается
  •   ГЛАВА XXXII. В которой медник занимается любовью
  •   ГЛАВА ХХХIII. Браво, медник!
  •   ГЛАВА XXXIV. Очень длинная, но необходимая для того, чтобы собрать то, что осталось от прежнего
  •   ГЛАВА XXXV. Заключающая в себе обозрение предшествующих событий для установления их связи с дальнейшими
  •   ГЛАВА XXXVI. Наш герой опять натыкается на старого знакомого, но далеко не приходит от этого в восторг
  •   ГЛАВА XXXVII. Во второй наш герой возвращается к своему прежнему делу, но только в более широких размерах
  •   ГЛАВА XXXVIII. В которой колесо фортуны поворачивается на одну или на две спицы в пользу нашего героя
  •   ГЛАВА XXXIX. Бесконечно разнообразная: тут и тоска, и закон, и любовь, и ссора, и даже самоубийство
  •   ГЛАВА XL. В которой наш герой пробует полечиться переменой климата
  •   ГЛАВА XLI. У нашего героя голова была повернута не туда, куда бы следовало
  •   ГЛАВА ХLII. Очень интересная переписка
  •   ГЛАВА XLIII. Длинная, но никак нельзя разделить ее пополам
  •   ГЛАВА ХLIV. Колесо фортуны поворачивается не в пользу нашего героя
  •   ГЛАВА XLV. Суд
  •   ГЛАВА XLVI. В которой все действующие лица, кроме главного героя, приходят в движение
  •   ГЛАВА XLIX. Свидание
  •   ГЛАВА L. В которой дела принимают оборот, вполне удовлетворяющий читателя
  • Фредерик Марриет Валерия
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  • Фредерик Марриет Иафет в поисках отца
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  •   Глава XXIII
  •   Глава XXIV
  •   Глава XXV
  •   Глава XXVI
  •   Глава XXVII
  •   Глава XXVIII
  •   Глава XXIX
  •   Глава XXX
  •   Глава XXXI
  •   Глава XXXII
  •   Глава XXXIII
  •   Глава XXXIV
  •   Глава XXXV
  •   Глава XXXVI
  •   Глава XXXVII
  •   Глава XXXVIII
  •   Глава XXXIX
  •   Глава LX
  •   Глава LXI
  •   Глава LXII
  •   Глава LXIII
  •   Глава LXIV
  •   Глава LXV
  •   Глава LXVI
  •   Глава LXVII
  •   Глава LXVIII
  •   Глава LXIX
  •   Глава L
  •   Глава LI
  •   Глава LII
  •   Глава LIII
  •   Глава LIV
  •   Глава LV
  •   Глава LVI
  •   Глава LVII
  •   Глава LVIII
  •   Глава LIX
  •   Глава LX
  •   Глава LXI
  •   Глава LXII
  •   Глава LXIII
  •   Глава LXIV
  •   Глава LXV
  •   Глава LXVI
  •   Глава LXVII
  •   Глава LXVIII
  •   Глава LXIX
  •   Глава LXX
  •   Глава LXXI
  •   Глава LXXII
  •   Глава LXXIII
  •   Глава LXXIV
  •   Глава LXXV
  •   Глава LXXVI
  •   Глава LXXVII
  • Фредерик Марриет Канадские поселенцы
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА ix
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  • Капитан Марриет Корабль-призрак
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  •   Глава двадцать пятая
  •   Глава двадцать шестая
  •   Глава двадцать седьмая
  •   Глава двадцать восьмая
  •   Глава двадцать девятая
  •   Глава тридцатая
  •   Глава тридцать первая
  •   Глава тридцать вторая
  •   Глава тридцать третья
  •   Глава тридцать четвертая
  •   Глава тридцать пятая
  •   Глава тридцать шестая
  •   Глава тридцать седьмая
  •   Глава тридцать восьмая
  •   Глава тридцать девятая
  •   Глава сороковая
  •   Глава сорок первая
  •   Глава сорок вторая
  •   Словарь отдельных морских терминов и перевод названий кораблей
  •   Краткая биография капитана Фредерика Марриета, кавалера ордена «Бани», ордена Почетного Легиона, золотой медали «За спасение утопающих»
  • Фредерик Марриет Королевская собственность
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   Глава XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   Глава XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  •   ГЛАВА XLI
  •   ГЛАВА XLII
  •   ГЛАВА XLIII
  •   Глава XLIV
  •   ГЛАВА XLV
  •   ГЛАВА XLVI
  •   ГЛАВА XLVII
  •   ГЛАВА XLVIII
  • Фредерик Марриет Крушение «Великого Океана»
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   Глава VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА Х
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА ХХIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВАXXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  •   ГЛАВА XLI
  •   ГЛАВА XLII
  •   ГЛАВА XLIII
  •   ГЛАВА XLIV
  •   ГЛАВА XLV
  •   ГЛАВА XLVI
  •   ГЛАВА XLVII
  •   ГЛАВА XLVIII
  •   ГЛАВА XLIX
  •   ГЛАВА L
  •   ГЛАВА LI
  •   ГЛАВА LII
  •   ГЛАВА LIII
  •   ГЛАВА LIV
  •   ГЛАВА LV
  •   ГЛАВА LVI
  •   ГЛАВА LVII
  •   ГЛАВА LVIII
  •   ГЛАВА LIX
  •   ГЛАВА LX
  •   ГЛАВА LXI
  •   ГЛАВА LXII
  •   ГЛАВА LXIII
  •   ГЛАВА LXIV
  •   ГЛАВА LXV
  •   ГЛАВА LXVI
  •   ГЛАВА LXVII
  • Фредерик Марриет Маленький дикарь
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  •   ГЛАВА XLI
  •   ГЛАВА XLII
  •   ГЛАВА XLIII
  •   ГЛАВА XLIV
  •   ГЛАВА XLV
  •   ГЛАВА XLVI
  •   ГЛАВА XLVII
  •   ГЛАВА XLVIII
  •   ГЛАВА XLIX
  • Фредерик Марриет Мичман Изи
  •   ГЛАВА I которую читателю будет очень легко прочесть
  •   ГЛАВА II в которой мистрисс Изи по обыкновению поступает как ей угодно
  •   ГЛАВА III в которой нашему герою приходится дожидаться конца дебатов
  •   ГЛАВА IV в которой доктор предписывает ребенку школу в качестве лекарства против пореза пальца
  •   ГЛАВА V в которой Джек неудачно применяет на практике философию своего родителя
  •   ГЛАВА VI в которой Джек приходит к не совсем благоразумному решению
  •   ГЛАВА VII в которой мистер Изи получает первый урок служебного рвения
  •   ГЛАВА VIII в которой мистер Изи оказывается по ту сторону Бискайского залива
  •   ГЛАВА IX в которой Джек выступает на защиту прав человека
  •   ГЛАВА Х в которой наш герой доказывает, что на корабле все должны жертвовать приличием долгу
  •   ГЛАВА XI в которой наш герой находит более удобным отправиться вверх, а не вниз
  •   ГЛАВА XII в которой наш герой начинает действовать по собственной инициативе
  •   ГЛАВА XIII в которой наш герой убеждается, что во время плавания могут случаться неприятные приключения
  •   ГЛАВА XIV в которой бунт угасает, как пожар, за недостатком горючего материала
  •   ГЛАВА XV в которой Джек заканчивает свое плавание и возвращается на »Гарпию»
  •   ГЛАВА XVI в которой наш герой находит, что тригонометрия не только необходима для мореплавания, но полезна и в делах чести
  •   ГЛАВА XVII в которой наш герой предпринимает новое плавание
  •   ГЛАВА XVIII в которой наш герой следует, своей судьбе
  •   ГЛАВА XIX длинная история, которую читатель должен выслушать так же, как наш герой
  •   ГЛАВА XX в которой наш герой попадает в кандалы
  •   ГЛАВА XXI новые подвиги нашего героя
  •   ГЛАВА XXII в которой наш герой разыгрывает черта
  •   ГЛАВА XXIII в которой наш герой тяжко заболевает и соглашается пройти курс лечения
  •   ГЛАВА XXIV первое, но не последнее выступление важного действующего лица
  •   ГЛАВА XXV в который Джек участвует в более серьезной дуэли, чем дуэль с доном Сильвио
  •   ГЛАВА XXVI из которой видно, что и в области филантропии не следует действовать спустя рукава
  •   ГЛАВА XXVII в которой осажденные подымаются все выше и выше, и только прибытие солдат избавляет их от поднятия на небо
  •   ГЛАВА XXVIII длинноватая, но зато с ядом, кинжалами, переодеваниями и бандитами
  •   ГЛАВА XXIX Джек оставляет службу и занимается своими, делами
  •   ГЛАВА XXX в которой Джек остается сиротой и снова решает идти в море
  •   ГЛАВА XXXI в которой Джек решается предпринять новое плавание
  •   ГЛАВА XXXII в которой кончаются морские похождения мистера Изи
  • Фредерик Марриэт Многосказочный паша
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  • Капитан Марриет Морской офицер Франк Мильдмей
  •   КАПИТАН МАРРИЭТ. Критико-биографический очерк В. П. Быкова
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА ХХIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  • Фредерик Марриет Персиваль Кин
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА Х
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  •   ГЛАВА XLI
  •   ГЛАВА XLII
  • К.Марриет Пират
  •   I. Бискайский залив
  •   II. Холостяк
  •   III. Шторм
  •   IV. Течь
  •   V. Старая дева
  •   VI. Мичман
  •   VII. Сонная бухта
  •   VIII. Нападение
  •   IX. Захват
  •   X. Песчаная отмель
  •   XI. Бегство
  •   XII. Лейтенант
  •   XIII. Высадка
  •   XIV. Встреча
  •   XV. Ошибка
  •   XVI. Кайкосовы острова
  •   XVII. Суд
  •   XVIII. Эпилог
  • Фредерик Марриет Приключение Питера Симпла
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА СОРОКОВАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ
  • Фредерик Марриет Приключение собаки
  •   ГЛАВА I. Читатель знакомится с некоторыми действующими лицами
  •   ГЛАВА II. Что сталось с ржавой селедкой
  •   ГЛАВА III. Взгляд назад и знакомство с новою личностью
  •   ГЛАВА IV. Отчаянная схватка
  •   ГЛАВА V. Совещание, похожее на заговор
  •   ГЛАВА VI. Друзья принимают друг друга за врагов
  •   ГЛАВА VII. Ванслиперкен отправляется на берег свататься ко вдове Вандерслуш
  •   Глава VIII. Козни вдовы против Ванслиперкена и Костлявого против его собаки
  •   ГЛАВА IX. Жалобы, сожаления, песни и пляска
  •   ГЛАВА X. Что такое килеванье, и как Снарлейиоу спас Костлявого от потопления, несмотря на то, что Костлявый хотел утопить его
  •   ГЛАВА XI. Снарлейиоу не содействует видам своего господина на вдову Вандерслуш
  •   ГЛАВА XII. Повсюду принимаются решения, а Джемми Декса обвиняют в бунте
  •   ГЛАВА XIII. Весь экипаж поет хором, а капрал поневоле отправляется в одинокое плавание
  •   ГЛАВА XIV. На сцену выступают новые действующие лица, а о капрале по-прежнему ничего не слышно
  •   ГЛАВА XV. Экипаж «Юнгфрау» теряет хорошую премию из-за Снарлейиоу
  •   ГЛАВА XVI. Новая сцена и новые действующие лица
  •   ГЛАВА XVII. Длинное предисловие и короткий сказ
  •   ГЛАВА XVIII. Кусочек из истории Англии
  •   ГЛАВА XIX. Костлявого посылают за банкой с черной краской
  •   ГЛАВА XX. Мистер Ванслиперкен изменяет вдове ради другой, после чего случается много странного
  •   ГЛАВА XXI. Приключения капрала ван-Спиттера
  •   ГЛАВА ХХII. Несомненно доказано, что Снарлейиоу — воплощение диавола
  •   ГЛАВА ХХIII. Обиды, огорчения и утешения мистера Ванслиперкена
  •   ГЛАВА XXIV. Тяжелые дни для мистера Ванслиперкена
  •   ГЛАВА XXV. Лейтенант Ванслиперкен доказывает свое непреодолимое отвращение к холодной стали
  •   ГЛАВА XXVI. Мистеру Ванслиперкену является привидение
  •   ГЛАВА XXVII. Мистер Ванслиперкен научился новому искусству
  •   ГЛАВА XXVIII. Новая героиня, хотя первое место принадлежит Снарлейиоу
  •   ГЛАВА XXIX. Подобного Джемми не было человека и не будет. Нанси и Джемми поют серенаду
  •   ГЛАВА XXX. Мистер Ванслиперкен угощает дам, исполняя все их требования
  •   ГЛАВА XXXI. Снарлейиоу вновь торжествует над врагами
  •   ГЛАВА XXXII. Кто подслушивает, тот редко слышит что-нибудь хорошее о себе
  •   ГЛАВА ХХХIII. Разные взгляды и сила убеждений
  •   ГЛАВА XXXIV. Красная селедка еще раз играет роль в этом рассказе
  •   ГЛАВА XXXV. Новая месть Могги Салисбюри
  •   ГЛАВА XXXVI. Странный торг
  •   ГЛАВА XXXVII. Мистера Ванслиперкена принимают за колдуна
  •   Глава XXXVIII. Жестокое, кровавое убийство
  •   ГЛАВА XXXIX. Страшное привидение и нечистая совесть
  •   ГЛАВА XL. Как опасно сообщать таймы
  •   ГЛАВА XLI. Новое покушение на жизнь Костлявого
  •   ГЛАВА XLII. Костлявый из казенного человека превращается в контрабандиста и изменяет своему полу
  •   ГЛАВА ХLIII. Судьба наносит Ванслиперкену два жестоких удара
  •   ГЛАВА XLIV. Лейтенант Ванслиперкен представляет доказательства своей преданности и верности королю Вильяму III
  •   ГЛАВА XLV. Много волнений, много хитростей и контрхитростей
  •   ГЛАВА XLVI. Все очень осложняется
  •   ГЛАВА XLVII. Письма Рамзая и удивление вдовы Вандерслуш
  •   ГЛАВА XLVIII. Кампания против юбок
  •   ГЛАВА XLIX. Атака окончательно отбита
  •   ГЛАВА L. План сэра Роберта и его осуществление, торжество якобитов
  •   ГЛАВА LI. Казнь двух главных действующих лиц этого романа
  •   ГЛАВА LII. Из Портсмута в Шербург, а оттуда в Амстердам
  •   ГЛАВА LIII. Все устраивается ко всеобщему благополучию и удовольствию
  • Фредерик Марриет Приключения Ардента Троутона
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  • Фредерик Марриет. Приключения в Америке
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  •   Глава ХХIII
  •   Глава XXIV
  •   Глава XXV
  •   Глава XXVI
  •   Глава XXVII
  •   Глава XXVIII
  •   Глава XXIX
  •   Глава XXX
  •   Глава XXXI
  •   Глава XXXII
  •   Глава ХХХIII
  •   Глава XXXIV
  •   Глава XXXV
  • Фредерик Марриет Приключения в Африке
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  • Фредерик Марриет Приключения Виоле в Калифорнии и Техасе
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА ХХIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  • Фредерик (Капитан) Марриет Приключения Джейкоба Фейтфула
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   ГЛАВА XXXV
  •   ГЛАВА XXXVI
  •   ГЛАВА XXXVII
  •   ГЛАВА XXXVIII
  •   ГЛАВА XXXIX
  •   ГЛАВА XL
  •   КАПИТАН МАРРИЕТ
  • Фредерик Марриет Служба на купеческом корабле
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  •   Глава XIX
  •   Глава XX
  •   Глава XXI
  •   Глава XXII
  •   Глава XXIII
  •   Глава XXIV
  •   Глава XXV
  •   Глава XXVI
  •   Глава XXVII
  •   Глава XXVIII
  •   Глава XXIX
  •   Глава XXX
  •   Глава XXXI
  •   Глава XXXII
  •   Глава XXXIII
  •   Глава XXXIV
  •   Глава XXXV
  •   Глава XXXVI
  •   Глава XXXVII
  •   Глава XXXVIII
  •   Глава XXXIX
  •   Глава XL
  •   Глава XLI
  •   Глава XLII
  •   Глава XLIII
  •   Глава XLIV
  •   Глава XLVI
  •   Глава XLVII
  • Фредерик Марриет Сто лет назад
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  • Фредерик Марриет Три яхты
  •   I. Первая яхта
  •   II. Вторая яхта
  •   III. Третья яхта
  •   IV. Портленд-Билль
  •   V. Переодевание
  •   VI. Выгрузка контрабанды
  •   VII. Заключение
  • *** Примечания ***